КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 807288 томов
Объем библиотеки - 2153 Гб.
Всего авторов - 304906
Пользователей - 130492

Новое на форуме

Впечатления

yan.litt про Зубов: Последний попаданец (Боевая фантастика)

Прочитал 4.5 книги общее впечатление на четверку.
ГГ - ивалид, который при операции попал в новый мир, где есть система и прокачка. Ну попал он и фиг с ним - с кем не бывает. В общем попал он и давай осваиваться. Нашел себе учителя, который ему все показал и рассказал, сводил в проклятое место и прокачал малек. Ну а потом, учителя убивают и наш херой отправился в самостоятельноя плавание
Плюсы
1. Сюжет довольно динамический, постоянно

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против)
iwanwed про Корнеев: Врач из будущего (Альтернативная история)

Жуткая антисоветчина! А как известно, поскреби получше любого антисоветчика - получишь русофоба.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против)
Serg55 про Воронков: Артефактор (Попаданцы)

как то обидно, ладно не хочет сувать кому попало, но обидеть женщину - не дать сделатть минет?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против)
чтун про Мельников: RealRPG. Системный опер 3 (Попаданцы)

"Вишенкой на "торт" :
Системный системщик XD

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против)
a3flex про Мельников: RealRPG. Системный опер 3 (Попаданцы)

Яркий представитель ИИ в литературе. Я могу ошибаться, но когда одновременно публикуются книги:
Системный кузнец.
Системный алхимик.
Системный рыбак.
Системный охотник.
Системный мечник.
Системный монстр.
Системный воин.
Системный барон.
Системный практик.
Системный геймер.
Системный маг.
Системный лекарь.
Системный целитель.
в одаренных авторов, что-то не верится.Фамилии разные, но...Думаю Донцову скоро забудут.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против)

Дом номер девять [Цзоу Цзинчжи] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Цзоу Цзинчжи Дом номер девять

2025

邹静之

九栋


Перевела с китайского Ольга Козлова

Дизайн обложки Анны Стефкиной


Copyright © Zou Jingzhi, 2010

© Козлова О. Д., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Поляндрия Ноу Эйдж», 2025

* * *
Калейдоскопическая коллекция взаимосвязанных. историй о жизни в многоквартирном доме во время «культурной революции» — ежедневное монотонное существование его обитателей, расцвеченное краткими и едва заметными моментами проявления человечности в отношении ближних.

Жюри Международной Букеровской премии
* * *

Заметки

Спал, проснулся, рассвело, пора вставать. Я во сне немного отличаюсь от меня наяву, но во сне я как будто более настоящий. Хочется обратно. Но в дрему уже не вернуться.

За свою жизнь я произнес множество пафосных речей. Рассказывал, чего хочу добиться, каким человеком мечтаю стать, но в итоге ничего не сделал. Иногда кажется, что меня подменили.

Когда вокруг много людей, я теряю себя. В незнакомом городе мне нужно ненадолго остановиться — не за тем, чтобы спросить дорогу, а чтобы вернуть себе себя. Однако это не помогает — я возвращаюсь в отель слушать шум дождя, по-прежнему один.

Кроме физической оболочки, у меня есть целая коллекция теней, и, куда бы я ни пошел, везде оставляю одну. Как-то любовался цветами, и вдруг из-за магнолии показалась тень. Моя тень. Мы молчали. Все оставалось таким же, как десять лет назад: те же цветы, та же весна, то же дерево, а я был другим — чужим самому себе.

Пришел на вечеринку, где было мало знакомых людей и много незнакомых. Сначала я просто сидел в углу, но потом разговорился с таким же одиночкой и очень увлекся беседой. А настоящий я сидел там же, с неприязнью наблюдая за без остановки болтающим мной.

Меня часто одалживают на время. Жена говорит:

— Сегодня хорошая погода, пойдем в магазин за носками.

— Да, дорогая.

И меня на три часа разлучают со мной, оставшимся дома.

Жена вот-вот родит, я несу вахту у палаты. Вдруг раздается громкий крик — это точно мой отпрыск. Через окошко разглядываю младенца, а он, широко раскрыв глаза, разглядывает меня. Сразу признали друг друга.

Смотрю старые фотографии: я тогда был наивен и чист душой, как синее небо над головой. В какой-то момент оба меня обнялись и заплакали, не зная, что лучше — то, что было раньше, или то, что сейчас, но все когда-то заканчивается. Не буду больше смотреть фотографии, тогдашний я тоже не хотел бы переживать по такому поводу.

Читаю «Лунную ночь среди цветов на весенней реке» Чжан Жосюй:

Кто из них первым увидел ночное светило,
Когда оно людям на берегу реки
Впервые свой свет подарило?
Незнакомцы стоят на берегу реки и смотрят на меня, от их взглядов мороз по коже.

Прогуливаясь в одиночку по заснеженному парку, можно смеяться, плакать, петь, ругаться, молчать, бегать, даже кататься по земле. Вдруг из ниоткуда возникает множество меня и превращает прогулку в балаган.

Если в этот момент вдали кто-то появится, все я мигом сольются в одного меня, и этот один вернет себе обычное придурковатое выражение лица или начнет пускать пузыри носом.

Взял ручку, пишу. Только закончил, как из души выпрыгнул очередной я и начал читать написанное, говорить, что это неправда — и как можно врать самому себе? Хороший вопрос, не правда ли?

Купил книгу и не читаю ее или, читая, слушаю разговоры на улице, шум ветра, деревьев, призраков, дождя… Вам! Задремал, томик выскользнул из рук и упал мне на лицо.

Увидев красотку, раздумываешь, пялиться на нее или нет, и пялишься, делая вид, что не пялишься. А она презирает тебя, делая вид, что не презирает.

Глубокой ночью, засмотревшись на звезды, я вдруг почувствовал себя очень древним, как будто своим предыдущим воплощением. Ветер тронул рукав, и кто-то появился рядом со мной. Я закрыл глаза, чтобы нечаянно не увидеть его.

Поднялась температура, в бреду казалось, что я падаю со скалы, потом просыпаюсь, опять проваливаюсь в бред и падаю ниже, и опять просыпаюсь. Почему проигрывается эта сильно пугающая меня ситуация? Ответ — чтобы вспотеть от страха, это такая помощь самому себе: если не сможешь себя спасти, упадешь на самое дно, и… Но самое страшное слово так и не прозвучало.

(обратно)

Часть первая. Дом номер девять

Пролог

В доме номер девять я жил, когда был маленький; это здание давно снесли и построили на его месте новое, более высокое и современное; написанное мною относится только к старому дому номер девять.

Перед тем как его стерли с лица земли, я съездил туда и сделал несколько фотографий на память: в этом здании было заключено мое детство, его исчезновение означало, что от этой части моей жизни также не останется и следа.

Я начал работать над этим текстом во второй половине 1996 года, уже после того, как дом снесли; черновик состоял из более чем ста тысяч иероглифов. Впоследствии, в 1997-м, были выпущены лишь четыре истории, отредактированные мною, некоторые перепечатывались. Летом 1999 года я начал постепенно дорабатывать еще десять рассказов, половина оставалась нетронутой. Смысл написания этого цикла эссе для меня заключался в том, чтобы окончательно оставить некоторые события в прошлом. Закончив, я понял, что они никогда не покинут меня, так и будут дальше плестись следом.

В основном поэтому я, начав, не стал редактировать дальше. Публикация этих историй — попытка поделиться моим драгоценным детством с другими. Однако детством нельзя поделиться. Его потаенные места навсегда останутся спрятанными от всех, в них невозможно попасть, как ни старайся.

(обратно)

Восемь дней

16 ноября 1966 года
Сегодня очень зябко — наступила зима, вот и морозит вовсю. Включили отопление, и дома стало тепло. Утром мы сидели у южной стены двора, вокруг валялись комки земли и обрывки бумаги. Где-то дул ветер, а здесь его не было.

Мы — это я, Чжэн Чао, Чжэн Синь, Юань Цян.

Юань Цян рассказал, что они объединились в отряд, заказали хунвэйбинские повязки и именные печати. Члены отряда заняли здание школы и спали там, сдвинув парты вместе. Еще они исписали лозунгами белые стены учительской и туалета. Пока прорабатывали учительницу Хоу[1], Тянь Шухуа придумал дразнилку: «Макака-макака, в попе монетку зажимака, макака засмеялась, монетка потерялась».

Учительница Хоу преподавала китайский язык, недавно я видел ее стоящей у лестницы на втором этаже. На нее никто не обращал внимания. Когда я проходил мимо, услышал, что она напевает песенку о любовных страданиях девушки, что-то связанное с антияпонским движением.

Мне вдруг показалось, что сейчас она допоет и спрыгнет вниз. Я ждал. Она не двигалась, а ее сын шел по коридору и, притворяясь, что играет, наблюдал за ней. Учительница Хоу часто хвалила мой талант (это предложение нужно будет убрать, оно слишком буржуазное).

Проведя все утро за обсуждением, мы решили тоже стать отрядом; Юань Цян сказал, что у входа на продуктовый рынок есть место, где можно заказать повязки; чтобы туда попасть, нужно было пройти через район Дачжицяо, где ошивались местные хулиганы. В прошлый раз они напали на ребят и отняли у них три юаня. Чжэн Синь сказал, что возьмет с собой шпатель — у него нет лезвия, но им можно поранить лицо. Эта фраза меня сильно взволновала.

Мы договорились пойти на следующий день, после того как родители уйдут на работу; всего у нас было пять юаней, один юань был моим.


17 ноября
Сегодня мы сели в автобус номер один и доехали до Сидань. Из нас четверых только я купил билет, остальные ехали зайцем; я всю дорогу нервничал и перед тем, как выйти, купил билет — как глупо!

От Сидань мы отправились на юг и, только дошли до Дачжицяо, все разом напряглись; я положил руку в карман штанов. С собой у меня была гирька, я подумал, что ею можно разбить голову хулигану. Гирька была ледяной на ощупь и очень тяжелой, я не мог ее нагреть. Чжэн Синь всю дорогу посвистывал, засунув руки за пазуху, мне казалось, что его шпатель заставляет наши сердца биться быстрее.

Того, чего мы ждали, так и не произошло: дул такой сильный ветер, что мы быстро пробежали опасный участок.

После Дачжицяо мы зашли в магазин, где торговали бечевой, спросить, где печатают надписи на повязках, и один старик назвал какой-то хутун[2].

Тогда я впервые издалека почувствовал запах красителя; впоследствии я узнал, что так пахнет желтая краска — каждый цвет пахнет по-своему, запах желтого наводил на мысли о болезнях.

К нам вышла девушка, похожая на старшую сестру Лю Найпина, мы с ней вместе ходили в бассейн, у нее был красный купальник. Девушками называли только учащихся старшей средней школы или таких, как Зоя Космодемьянская, Лю Хулань была не совсем такой, Чжу Интай и моя старшая сестра — тоже.

На ее лице была большая повязка, оставлявшая открытыми только глаза и лоб, но я чувствовал, когда она улыбалась. Все нервничали, было немного неловко.

Мы заказали двадцать одну повязку в четыре цуня[3] шириной, с желто-золотыми иероглифами, по два мао за штуку. На большее нам не хватило бы денег, и она это поняла.

Пока она выписывала счет, на печи у нее за спиной шипел чайник. Вокруг висело очень много знамен с разными надписями и рисунками. Их красный цвет со всех сторон освещал нас.

Я вспомнил иллюстрацию из «Трех мушкетеров», где Д’Артаньян, опустившись на колени, целует руку королеве. Ее платье закрывает стопы, а руки лежат на пышной юбке. Губы мушкетера касаются кончиков ее пальцев. Я всегда думал, что, когда вырасту, сделаю так же (это предложение нужно будет убрать, оно слишком буржуазное).

Девушка, улыбаясь, спросила, не хотим ли мы посмотреть красильный цех. Мы хотели.

Она отвела нас в помещение с залитым водой полом. Рабочие уставились на нас во все глаза. Я мало что понял: на мокрой красной ткани стройными рядами были напечатаны три иероглифа слова «хунвэйбин», после печати на них наносили слой половы. Нам объяснили, что это нужно для того, чтобы сохранить желтый цвет. После того как краска высохнет, полову стряхнут, и печать будет очень яркой.

Был уже полдень, а мы еще не ели, поэтому девушка отдала нам свой обед. Этот обед она принесла из дома, он грелся на печке и состоял из капусты с тофу. Так себе питание.

Она так и не сняла повязку с лица. Она была очень аккуратной. Так мы и не узнали, как она выглядит.

Возвращаясь домой на автобусе номер один, мы не стали покупать билеты, а просто заскочили в двери с разных сторон. Эти несколько мао мы собирались потратить на что-нибудь, когда пошли бы забирать повязки.

Юань Цян спросил, догадываюсь ли я, какого происхождения та девушка. Я ответил, что нет. Он сказал, что, скорее всего, из буржуазии. Я спросил почему. Он ответил, неужели я не увидел, какая она красивая, и еще — она все время была в повязке, так как ей неприятен запах краски. Я подумал, что Юань Цян прав.


19 ноября
На улицах все больше людей в хунвэйбинских повязках. Наши еще не готовы. Днем мы были дома у Чжэн Чао, выходить на улицу не хотелось, так как без повязок мы бы очень выделялись. Похоже, что с отцом Чжэн Чао и Чжэн Синь что-то случилось: я видел, как он в котельной таскал тяжеленные радиаторы, но братья ничего не сказали.


20 ноября
С их отцом действительно что-то произошло.

Утром я проводил время дома в томительном ожидании дня, когда будут готовы повязки — тогда мы тоже сможем восстать, например против родителей. Мой старший брат наклеил на стену плакат с бунтарским лозунгом «Революция — не преступление, бунт — дело правое»[4]. Атмосфера дома стала немного странной.


21 ноября
Еще два дня…


23 ноября
Сегодня утром в трамвае нас поймал кондуктор, из четверых ни один не смог убежать. Кондуктор собирался отвести нас в центральный пункт. Мы испугались и, дождавшись остановки «Ванфуцзин», улизнули, воспользовавшись наплывом пассажиров. Дальше до самого рынка шли пешком, не осмеливаясь сесть в автобус.

Мы забрали двадцать одну повязку.

И еще раз увидели эту девушку, она была не такая, как шесть дней назад. Повязав на голову платок, она убирала воду в цеху (впоследствии мы подумали, что ее обрили на лысо). На ее груди теперь виднелась белая нашивка с надписью «Преступный элемент буржуазного класса — Лю Лиюань». Лицо по-прежнему закрывала повязка. Девушка оформляла наши документы опустив голову. Мне показалось, что за шесть дней она превратилась в старушку, очень древнюю старушку.

На печке по-прежнему стоял чайник и коробка с ее обедом.

Вошел мужчина и сказал ей снять повязку, сначала она не отреагировала, но потом сняла ее.

Она была такой же, как я себе и представлял, — белокожей, как настоящая принцесса.

Когда мы уходили, она тоже вышла с метлой в руке и тихонько сказала: «До свидания». Ее повязка висела на груди, не закрывая белую нашивку, и я прочитал надпись еще раз, — Юань Цян был прав, она действительно из буржуазии.

Человек, носящий такую надпись, может быть только тем, что на ней написано. Я заметил, что на улицах было все больше и больше людей с нашивками и надписями, очень много хунвэйбинов и много с белыми нашивками и черными надписями. Каждый человек будто превратился в строчку иероглифов.

Мы вчетвером вышли из хутуна и сразу надели повязки, наши предплечья потяжелели и как будто засияли, и нужно было размахивать руками, чтобы движения выглядели естественно.

Так мы зашли в закусочную, купили четыре лепешки, разломили их и налили внутрь соевого соуса и уксуса, запачкав весь стол. Официант, наблюдавший за нами, не осмелился ничего сказать. Наши руки двигались с трудом, как после прививки.

(обратно)

Тачка для мусора

Эй, смотрите, такова судьба класса землевладельцев: эта помещица, моя приемная мать, она умерла, совершила самоубийство, ножницами перерезала себе горло, резала медленно и забрызгала кровью всю стену, видите, вся стена забрызгана кровью, она, даже умирая, ничего хорошего не сделала — зачем ей надо было умирать в этой комнате, столько крови, можно целую семью утопить, весь дом можно затопить (плачет).

Когда мы умрем, попадем в крематорий, а она куда? Кто захочет тащить окровавленное тело помещицы в крематорий? Никто — товарищи революционеры не хотят, я понимаю, я тоже не хочу, но путь в ад лежит через дымоход крематория, верно? Товарищи революционеры, помогите открыть врата ада, пусть все бесы и демоны ворвутся сюда и будут сожжены, избиты, порезаны, облиты водой и никогда не смогут переродиться человеком.

Давайте! Маленькие генералы революции, найдите машину, даже если в ней закончился бензин, я ее дотолкаю своими руками, испачканными кровью класса землевладельцев, я доставлю ее прямо в ад, нельзя же оставлять ее дух здесь, чтобы он отравлял нам жизнь? Долой землевладельцев, долой! Она не слышит вас, ее кровь все еще льется, ребята, даже если это просто тележка, та, в которую каждое утро собирают мусор, прошу вас, пусть это будет тележка, я дотолкаю ее за двадцать ли до крематория. Нет! Я заверну тело в белую ткань, не могу допустить, чтобы ее грязная кровь капала на наш социалистический путь.

Маленькие генералы революции, давайте, класс помещиков должен быть уничтожен как можно скорее! Смотрите, смотрите на ее рану, это не одни ножницы, это несколько ножниц, как она смогла своей же рукой перерезать себе шею, это не курицу зарезать, не несчастный случай, это была решимость, решимость капиталистов, решимость умереть; вчера вечером все было нормально, она съела миску рисовой каши, из-за выпавшего зуба она хлюпала этой кашей, откуда у нее взялись силы зарезаться?

Где тачка? Почему двери ада еще не открыты? Я уже не могу ждать, не могу допустить, чтобы смерть дьявола повлияла на революцию, товарищи, поторопитесь же!

Она перерезала себе горло.

Эй, посмотрите, не давайте Чэнь Чжэ, Чэнь Юй войти сюда — бабушка их растила, я не хочу, чтобы они это видели; все поменялось, что теперь с этой стеной в крови делать — закрасить, покрыть известью; но они еще здесь, просто я не вижу, потемнели до охряного цвета, не похожи больше на кровь, но они еще здесь, вот эти брызги крови, тут, тут. как брызнуло, ей было за шестьдесят, но были еще силы, да!

Долой землевладельцев! Если они не сдадутся, пусть погибнут! Хорошо, хороший лозунг.

Нет! Вы не можете мне ничего сделать, я ее приемный сын, я сирота, я потомок пролетариев, во мне может быть кровь солдата восстания «Осеннего урожая», в прошлом году меня уже проверяли, да! Подозревали, что я сирота, у меня больше причин для участия в революции, я всегда ждал ее, когда она пришла, я, должен признать, был не готов, не мог представить себе, что будет так.

Почему еще не нашли тачку? Во имя революции прошу вас поторопиться! Как потомок революционера, я прошу вас, нет, я приказываю вам. Что? Нет ключа, так идите найдите старика-мусорщика, он живет по адресу Янфандянь, 17, скорее же, поезжайте на велосипеде!

Ну же, маленькие генералы, нельзя же просто так стоять и смотреть, следы помещичьего класса должны быть устранены полностью, сходите кто-нибудь за опилками, да, сначала нужно засыпать ими кровь, кто смелый, пусть соскоблит следы на стене, мы же хотим, чтобы все закончилось как можно скорее, нельзя позволять врагам мешать революции, давайте, посмотрим, в ком силен бунтарский дух.

Кричите «долой»…

Да ничего, если ты отскреб стену так, что показался цемент, не бойся, это кровь врага, мы должны его ненавидеть, давай споем отрывки из речей Мао Цзэдуна, мой революционный дух не так силен, как ваш, я не все слова знаю, но с завтрашнего дня начну учить, полностью посвящу себя революции, точно, я выучу тексты и пойду на улицу их распевать.

Эй! Не пинайте ее, она уже умерла, оставьте ее там, не двигайте, всё вокруг уберите, уберите все следы крови, чтобы стало похоже на смерть, обычную смерть, не так режущую глаз, почему она так сделала, если бы повесилась, потом было бы проще, почему нужно было брать ножницы, если женщина убивает себя ножницами, наверное, она хочет что-то выразить — свою нежность и в то же время недоступность.

Нельзя ли было не умирать, она просто жена помещика, маленькие генералы, просто жена, ее тоже угнетали: у нее не было хорошей одежды, она не ела хорошей еды, ее доставили сюда из Юаньцзяна на лодке, продали землевладельцу, после его смерти она взяла себе его титул, да, она сдавала земли в аренду, но над ней издевались родственники; после победы коммунистов она всё отдала, ничего не осталось у нее; когда я поступил в университет, она кормила меня за счет ткачества, руки ее были в трещинах, а стопы опухшие, я благодаря этим ее усилиям окончил университет, теперь я кадровый работник пекинского отдела — из маленького голодного сироты стал кадровым работником в столице; она каждый день была рядом, а теперь умерла, ножницами зарезала себя; как удар молнии, ее смерть сильно подействовала на меня; я немного расстроился — хочется плакать, рыдать, но это не должно мешать вам выкрикивать лозунги, вы кричите, она уже ничего не услышит, только вчера вечером она ела кашу — это хлюпанье, как будто она проглотила множество слов, я понял, она не кашу ела, она проглатывала все слова, что хотела сказать вслух.

Тачка приехала, хорошо, тачка для мусора, тачка для мусора, му… Нет, со мной все в порядке, но я передумал, я, я хочу попросить грузовичок, чистый грузовичок марки «Освобождение», — я не могу везти ее так далеко в мусорной тачке, говорите что хотите, я не боюсь, так нельзя, я не могу так с ней обойтись, у меня есть полномочия, я, может быть, и сирота — сын мученика, но нет, не в этой тачке!

Чэнь Чже, Чэнь Юй, войдите, я прикрою рану, посмотрите на бабушку в последний раз. В последний раз.

(обратно)

Задержание ложки

В двенадцать часов ночи восемнадцатого октября во время патрулирования мы обнаружили, что у Ван Хао все еще горит свет. Нас было пятеро: Цзинь Цзин, Бай Хоу, Сяо Цзяньцзы, Чжан Лян и я. Мы захотели посмотреть, что они там делают так поздно, во всем доме ни одного окна не горит, только у них, на первом этаже.

Разными способами мы попытались проникнуть взглядами через короткую занавеску, закрывающую половину окна.

Отец Ван Хао, голый, забрался на маму Ван Хао, — как мы потом разглядели, тоже голую. Все было очень четким и как будто не по-настоящему — они двигались и в то же время обсуждали, как собрать деньги на велосипед. Рассмотрев все как следует, мы отошли от окна.

Во дворе несли ночную службу двое взрослых, из бойцов «культурной революции», мы постучались. У них обоих были красные нарукавные повязки, один, покуривая, неторопливо рассказывал о своей командировке. Увидев нас, он продолжил говорить о еде в поезде, что-то о мясе, тонком, как бумага, — произнеся слово «бумага», он сжал два пальца. Мы не могли поддержать беседу о тонкой бумаге, поэтому сели, посматривая друг на друга, не зная, как рассказать о том, что видели.

— У Ван Хао горит свет, — вклинилась Цзинь Цзин. Потом покопалась в карманах и повторила: — У них все еще горит свет.

— Не спят? — спросил курящий мужчина.

— Не спят, — ответили сразу двое или трое из нас.

— А что делают? — подняв голову, обратился к нам другой мужчина, читавший напечатанную трафаретом газету.

— Его отец и мать оба голые… Без одежды.

— Занимаются… плохим делом.

Мы говорили недомолвками и еще не упомянули про деньги на велосипед. Мы выжидали.

Двое взрослых не отреагировали, один так и продолжал рассказывать про еду в поезде, другой перелистывал газету. Они, похоже, совсем не считали нашу информацию чем-то важным.

Мы так ничего и не дождались, думали, они тут же что-нибудь предпримут, предотвратят какую-то ошибку — в бурные революционные времена, когда все вокруг напоминало сошедший с путей поезд, нам вдруг открылся совершенно другой пейзаж, выбивающийся из общей картины, — обнаженная плоть и красные повязки никак не сочетались друг с другом. У нас было три фонарика на пятерых, и уже почти месяц мы не спали ночами, бдели, надеялись, что что-нибудь произойдет, и вот наконец произошло, но взрослые восприняли это по-своему.

А еще позавчера мы задержали рабочего пекинского сталелитейного завода, возвращавшегося с ночной смены. Тот шел по ночной улице, гремя алюминиевым судком для обеда, когда Бай Хоу остановил его. В момент задержания мы были взволнованы и напряжены, а он не показывал ни капли замешательства и был очень похож на спокойного бандита — коренастый, с руками небольшими и не заляпанными маслом, как полагается рабочему. Громыхала ложка из нержавеющей стали, лежащая в судке. Когда я впервые услышал этот звук, сразу подумал, что это, наверное, ложка, но мне не хотелось так думать, в ночи задерживать ложку из нержавейки, как ни крути, смешно.

Того человека днем отпустили бойцы «культурной революции» — они пожали друг другу руки, и перед тем, как уйти, рабочий спросил:

— А где здесь поблизости можно купить ютяо[5]?

Бай Хоу ответил:

— У ворот больницы для железнодорожников.

Рабочий ушел, вынув ложку и положив ее в нагрудный карман. Громыхание тут же прекратилось, стало очень тихо.

Тихие ночи — то, что нужно, атмосфера, подходящая революции. Поэтому с делом Ван Хао нужно было разобраться.

Те две красные повязки в итоге сказали нам продолжать патрулирование, не упомянув родителей Ван Хао. Когда мы вышли, нам показалось, что у взрослых есть какой-то секретный план, который они скрывают от нас, так что патрулирование мы продолжали в несколько подавленном настроении.

В окне уже погас свет, все здание погрузилось в темноту.

Мы ходили по двору с фонариками, и Цзинь Цзин сказала:

— Я видела, как его мама крепко сжала ноги. Я себе это представляла по-другому. Мать твою, я вообще-то в этом деле понимаю, но сейчас не время, ты знаешь, позавчера отец Хун Цзюна прыгнул с крыши их дома, мать Ван Хао тоже была там, я ее окликнула: «Тетя!» Ее лицо было белым, как цветы софоры, и она вся дрожала, как будто от страха, но очень быстро переключилась на сегодняшний вечер — просто, твою мать, невероятно. Еще обсуждали покупку велосипеда, она сказала, что нужно собрать деньги на велосипед, зачем его покупать вообще?

— Она говорила, что нужно купить велосипед, собрать денег. Отец Ван Хао молчал. — Я отвечал ей и в то же время играл с фонариком; когда загорался свет, мир неожиданно появлялся, а когда выключался — ничего не было видно; я не знал, где была Цзинь Цзин, поэтому обратился куда-то в ночь: — Раз ты в этом деле понимаешь, можешь мне рассказать?

Ответа не было, я решил спросить других. Цзинь Цзин ничего не говорила, другие тоже, я понял, что среди нас пятерых есть те, кто что-то понимает, а есть те, кто, как и я, не понимает ничего.

Фонариком я высветил силуэты со спины: все были погружены в свои мысли, атмосфера этого вечера расходилась с идеалами революции.

На следующий день после обеда я сидел на ступенях и вдруг увидел отца Ван Хао, возвращавшегося домой, — он был в темных очках и нес в руке обычную черную сумку. Он выглядел очень серьезным, как выглядят успешные и ответственные люди. Я вспомнил вчерашний вечер, его раскачивающийся голый зад, который совсем не сочетался с его строгим лицом, и меня вдруг окатило радостью от разгаданной тайны, — это чувство билось в моей груди, и я погнался за его серо-синим пальто, которое почти уже исчезло в дверях.

Смотря на него, я крикнул: «Велосипед!» — это произошло совершенно случайно. Я с надеждой ждал его реакции. Ничего не произошло. Он исчез, я услышал звук закрывающейся двери.

«Велосипед» — впоследствии мы звали его только так.

(обратно)

Коллекция

Свою коллекцию я продал скупщику макулатуры, вместе с журналом. Она состояла из пары вьюнков, нескольких стрекоз, трех тараканов и лапок погибшего в совсем юном возрасте цыпленка — их Фан Юн отрезал и засушил перед тем, как подарить мне. Все это лежало между страниц технико-экономического издания, еще там имелась фотография жилого дома, похожего на дом номер девять, в котором я жил.

Сделка состоялась у третьего подъезда дома номер девять.

В момент продажи я надеялся, что старьевщик откроет журнал, оттуда выпадут растения и насекомые, он удивится, разозлится и начнет давить их ногами. Ничего подобного не произошло. Он лишь мельком взглянул на товар и бросил связку журналов на весы. Три цзиня[6]. В эти три цзиня входил и мой гербарий.

Если эта связка когда-нибудь окажется на свалке, возможно, дикая кошка в ночи вытащит именно тот журнал. В лунном свете, сверкая зрачками, она станет перелистывать страницы языком и, отыскав нужное, начнет грызть засохшую куриную лапку — хрусть, хрусть. Моя коллекция станет пищей, как и мэйганьцай[7], который я когда-то ел.

* * *
Если комара расплющить, останется капля крови. Я как-то прихлопнул одного газетой, он прилип к стене, засох, и на следующий день от него осталось лишь два штриха. Чучело из комара не сделаешь, но, если эти штрихи наклеить на белый лист, будет похоже на стих[8].

Однажды Цяо Сяобин попросил меня сходить с ним в банк снять деньги со сберкнижки. Я согласился при условии, что он покажет мне ящериц, которые жили у него в бутылках. Он был не против.

Сяобин вытащил из-под кровати картонную коробку, в которой лежала толстая книга в твердой обложке, в ее страницах была вырезана полость под две небольшие аптечные бутылки для лекарств — в каждой сидело по ящерке.

Он вынул одну бутылочку, и я отчетливо увидел, как по другую сторону стекла белая кожа на животе одной из ящериц поднимается и опускается в такт дыханию, очень слабому. Ее глаза смотрели на меня и не двигались.

— Конечно, живые. Когда я поймал, они были маленькими, а теперь не пролезают через горлышко, я каждый день даю им мух, живых, отрываю крылья и засовываю в бутылку, ящерки их моментально проглатывают. У них нет никакого выражения на морде, только когда они едят, щеки немного поднимаются. Ты знаешь, что будет с мухой, если ей оторвать одно крыло? Она начнет летать по кругу на оставшемся крыле, но улететь не сможет, — очень интересно, чем быстрее она пытается лететь, тем хуже ей это удается.

Я спросил, гадят ли ящерицы.

— Конечно, но можно перевернуть бутылку и все вытряхнуть.

Убрав все в коробку, Сяобин сказал:

— Пойдем, а то они закроются на обед.

Уходя, он крикнул в глубь квартиры:

— Сестренка, я пошел, вернусь к обеду, но ты не жди, ешь без меня.

Дорога заняла у нас примерно сорок минут, он все время держал правую руку в кармане — я знал, что там лежит сберкнижка с пятьюстами юанями на ней. Родители Сяобина зашили ее в брюки, перед тем как их арестовали. Его отец, Цяо Бинхао, и мать, Цуй Хун, были разведчиками, за ними пришли два месяца назад.

Сяобин рассказал, что в тот день, когда их арестовали, он у подъезда ждал Фан Юна, чтобы обменять медный крючок на стеклянный шарик с желтым центром. Он видел, как несколько взрослых писали лозунги на стене гаража. Сперва на стену приклеили большой лист бумаги и принялись выводить на нем иероглифы, снизу вверх. Сначала «Долой псов-шпионов ЦК». Сяобину это показалось странным, а потом к надписи добавили иероглиф «цяо». Он не сообразил, что этот иероглиф имеет какое-то отношение к нему, и, только когда подписали «Бин», понял, что это имя отца, а увидев «цуй», догадался, что это его мама. Дописав имена его родителей, взрослые перечеркнули их красным. Он говорил, что ни о чем особенном в тот момент не думал, только забыл, что договаривался поменяться с Фан Юном.

А когда собрался пойти домой, увидел, что младшая сестра смотрит из окна во двор.

— На лице ни кровинки. — Пока он это рассказывал, рука все время оставалась в кармане. — С того дня она ни разу не выходила из дома, мы с ней очень близки. Когда она была маленькая, сказала такую глупость: говорит, вырасту и выйду за тебя замуж, ну что за ерунда. Но я это запомнил, хоть такое и нельзя говорить, ты сам знаешь, но я навсегда это запомнил, ведь она моя сестренка, она для меня самое главное, понимаешь?

Мы по ошибке пришли в первое отделение сберкассы, нам сказали, что нужно идти во второе. Я немного жалел, что пошел с ним, его ящерицы оказались не такими удивительными, как мне рассказывали.

Я спросил:

— Где сейчас твои родители?

— Не знаю, наверное, умерли: в кино разведчики всегда умирают в конце.

— Они правда шпионы?

— Наверное; я помню, они все время что-то обсуждали. Они ездили в СССР, привезли оттуда приемник, электропатефон и скрипку для моей сестры. Когда приезжали советские специалисты, они заходили к нам, у нас есть фото, где меня обнимает крупный высокий мужчина в костюме западного образца. Я помню, что от него пахло алкоголем, как посмотрю на это фото, сразу вспоминается этот запах. Он дал мне русское имя — Василий, но я к нему так и не привык. Мне всегда казалось, что, обнимая меня, он думает о другом мальчике, которого тоже зовут Василий.

Со второго раза у нас получилось правильно заполнить квитанцию на снятие денег. Человек в окошке спросил:

— Все снимать?

Сяобин ответил, что все. Опять спросили, почему не пришел никто из взрослых, раз сумма такая большая. Он ответил, что никто не смог прийти. Взяв пятьсот юаней с процентами, он тоже засунул их в правый карман штанов. На обратном пути я шел рядом с ним и с этой кучей денег, думая, что за все утро не получил ничего, а он обменял такую маленькую книжку на столько денег.

— Я сначала продал наши книги и ковер, про сберкнижку я знал, но мне всегда казалось, еще не время, и вот сейчас, сняв деньги, мы с сестрой сможем начать новую жизнь. У нее еще есть три платья и две рубашки. Если не хватит, можно купить еще одно платье, розовое, чтобы достойно выглядеть. Мой дядя писал нам, предлагал забрать сестренку к себе, но мне кажется, незачем, она тоже не хочет уезжать, мы должны вместе жить; как ты считаешь, пятисот юаней хватит нам на жизнь? Будем понемногу тратить их день за днем, проживать жизнь, проживая деньги… У меня никогда не было столько денег, мне кажется, на них можно купить целый поезд с сияющими огнями. Мы с сестрой будем в нем ездить и смотреть на деревья, проносящиеся за окном, а во время остановок — есть. Пусть идет куда угодно, главное, чтобы он не останавливался и чтобы никто больше не садился, мы ждем нового времени, можно сказать, начала, а можно сказать, конца… Эти пятьсот юаней, не знаю, на что потратить сначала, что купить? Пучок шпината, немного фарша или соли и муки, летом, может, арбуз, вообще немного помидоров тоже неплохо. Такие большие деньги, больше нашего дома, что делать, если украдут? Может, купить сестренке мороженое, она играет на скрипке, еще на двадцать третьем уроке из Кайзера, где все «до-ми, до-ми». Если струна порвется, нестрашно, купим новую. Можно вообще больше не играть на скрипке, заняться чем-то другим, например плести кошельки из стекловолокна, я видел, многие девочки сейчас этим увлекаются. Еще я хочу вывести ее во двор погулять, будут ругать шпионским отродьем, ну и пусть, в нашем доме не так много таких… Но она не пойдет, она такая трусиха, однажды ночью пришла и встала у моей кровати, испугала меня, говорит, видела во сне, что наши родители умерли, и ее руки были все в крови. Я сказал, ну умерли так умерли, кто их заставлял становиться разведчиками. Когда я это произнес, она заплакала… Как взрослые плачут, тихо, без звука.

Когда мы прощались у подъезда, он не попросил меня никому не рассказывать о деньгах. Его доверие принудило меня молчать. Впоследствии я ходил к нему в гости не из-за ящериц, а чтобы узнать, как ему живется, купил ли он шпинат и соль, и струны для скрипки. Мне было интересно, на что потратили пятьсот юаней и как выглядит его сестра. Я так ее ни разу и не увидел, она всегда запиралась в комнате, не издавая ни звука, я специально громко говорил, но все равно не слышал ни шороха.

Все раскрылось через несколько месяцев.

Солдаты решили провести еще один обыск в их квартире, и выяснилось, что сестренка давно умерла, ее труп совсем засох.

Она умерла еще до того, как мы ходили снимать деньги. Взрослые во дворе говорили, что от ее тела не исходило трупного запаха.

Когда ее тело выносили, я увидел Сяобиня стоящим у окна и сразу вспомнил его фразу: «На лице ни кровинки».

(обратно)

Узоры

Стена в туалете вся покрыта узорами, но видны они только мне. Эти узоры сотканы моим сердцем, мне всегда казалось, что в нем есть проход на ту сторону. Если туда что-то принести и оставить надолго, потом это будет очень сложно отыскать.

Из-за того, что это отличалось от таскания воды из колодца, я не мог понять, почему вода льется со всех сторон и собирается в чаше унитаза. У меня в душе частенько бывает пусто, просто шаром покати, особенно когда я сижу в туалете, по-большому. Мне кажется, что весь мир в этот момент отдыхает. Отдыхая, сердце сосредоточенно отбивает ритм, я больше ни о чем не думаю, — отправляя естественные надобности, не получится горевать. Я считаю, горюющий человек просто не думает о туалетных делах, у него нет ни настроения, ни времени на это, а может, и не хочется вовсе. Моего знакомого старшеклассника, Кэ Ли, признали активным контрреволюционером и посадили, а когда выпустили, он сказал кому-то, что за те девять дней ни разу не сходил в туалет по-большому, ни разу. Потом все выходило в виде черных шариков, они камешками падали в унитаз, было больно, ему казалось, он превратился в козла на привязи под палящим солнцем, который какает такими шариками. После этого он впервые за девять дней почувствовал голод. Только тогда он понял, что вернулся к жизни, что снова жив, хочет есть, и это чувство голода стало для него особенно ценным, он решил, нужно больше есть, и с тех пор самым главным для него было поесть, сходить в туалет и снова поесть. Он говорил, что знает: так будет не всегда, потому что он становился более и более голодным, а голод не вечен, он заканчивается, неважно как — наешься ты или умрешь с голоду.

Я знал его давно, и почему-то после тюрьмы он стал очень говорливым; когда человек молчит, это тоже, наверное, голод — речевой.

Слову «какать» никто меня не учил, взрослые всегда говорили, что нужно говорить «ходить по-большому». Потому что «какать» звучит некрасиво, возможно, это для них слишком образно, а «по-большому» это вроде как неконкретно, неконкретные вещи всегда красивые; например, спросить: «Сколько тебе лет» — некрасиво, а осведомиться о возрасте уважаемого господина — красиво. Никто мне это не объяснял, я говорю «какать» только про себя, у этого слова какая-то яркая, радостная энергия, часто мне просто хочется выкрикнуть: «Я пошел какать!» Это слово не воняет, только веселит.

Я вижу на стене туалета очки. Никто не смог бы их разглядеть, а я вижу две окружности, еле заметно соединенные друг с другом, возможно, это следы от установки водопровода, за этими очками нет глаз, эта оправа не для людей, она создана моим воображением.

Еще есть девушка, танцующая на ветру, ее рваная юбка — кусок отслоившейся штукатурки, многие не увидели бы ее в этом узоре, нужно очень внимательно смотреть.

Есть еще одно пятно, я сначала не мог понять, что это, а потом его края стали шире, и получился человеческий зад, как будто кто-то непонятный развернулся ко мне задом.

Я не должен так думать.

Рисовать на стене я не умел, что бы ни нарисовал, было непохоже. Если бы мир принимал тот факт, что нарисованное мной похоже на что-то совсем другое… Но я все равно не смог бы. Вообще, необязательно рисовать, на стене туалета ничего не надо рисовать; когда на душе спокойно, любое пятно на стене четче рисованного, никто тебя не беспокоит. Стена с отметинами кажется живой, а белая и гладкая — наоборот.

Чистая белая стена слепа, она не может посмотреть на тебя. Но пятна — это совсем другое дело, они, хоть и безглазые, знают, что ты смотришь на них, любой узор, получив возможность чувствовать, оживает.

Пока Кэ Ли бахвалился своей историей про козлиные шарики, у меня появилась мысль — а что, если его еще раз арестуют и посадят? Возможно, выйдя, он станет еще болтливее, а может, превратится в молчуна. Переживания, вызванные бедами и радостями, не отличаются друг от друга. И теми и другими хочется поделиться. Когда я впервые попробовал шоколад (кусочек размером с ластик), то рассказал об этом тридцати с лишним знакомым (некоторым даже дважды). Я будто ощутил вкус счастья, по-настоящему. У шоколада и счастья есть общая черта — быстротечность, от этого не спасает даже следующий кусок.

Если я попаду в новый туалет, то, скорей всего, ничего не увижу; чтобы обнаружить узор, нужно время, душевное спокойствие, сосредоточенность, тогда он бросится тебе в глаза. Ты замедлишься, глаза вдруг загорятся, появится картинка, удивительно, как ты ее раньше не видел. Это как искать воздушный шарик в небе: пока не заметишь его, кажется, что ничего там нет, а потом он становится больше и больше.

(обратно)

Петух Фан Юна

Я целился из рогатки в маленького петуха Фан Юна через наше заднее окно, как вдруг тот запрокинул голову и прокукарекал один раз, всего один. Он только научился этому, и его крик звучал странно, рассекая утро.

Фан Юн стоял во дворе, один, лучи низкого солнца удлиняли его тень. Он стоял лицом к ней, как будто хотел встать против своего силуэта. Когда приближаешься к своей тени, которая намного длиннее тебя, она вдруг укорачивается, а если совсем близко подойти, так и вовсе исчезает. Я как-то пробовал с ребятами, — если встать против нее, она укоротится и в последний момент сольется с тобой.

Я положил в карман трех цыплят, открыл дверь и пошел во двор.

— Эй! Ты пробовал медовую дыню? Вчера моя тетя приехала, привезла несколько штук. Сладкие, аж зубы сводит, — сказал Фан Юн.

— Не пробовал; а зачем твоя тетя приехала в Пекин именно сейчас, тут такой бардак?

— Она похудела, вчера вечером все кашляла; я в том году поймал ежа, ты слышал, как кашляет еж, один в один как моя тетя, я думал, это еж вернулся… Ты во сколько сегодня проснулся? — Он странно посмотрел на меня. Наверняка догадался, что я стрелял из рогатки по его петушку.

Я повернулся посмотреть на наши окна, они были закрыты.

Я ответил:

— Только что.

— Я давно проснулся, почувствовал, что сегодня утром что-то должно случиться, и действительно случилось.

Фан Юн был каким-то другим.

— Я знаю, о чем ты. — Я смотрел на его питомца.

Он ответил:

— Ты тоже видел, это мужчина. Взрослый. Я его не знаю.

Я сказал:

— А, то есть это не про то, что твой петух научился кукарекать.

— Нет, не про это.

Фан Юн самодовольно ждал, когда я спрошу, что же случилось. Я не спросил, достаточно на сегодня того, что петух научился кукарекать. Новых событий не должно быть слишком много, потому что в дни, когда их много, столько дел, что присесть некогда.

— У третьего подъезда соседнего дома лежит мертвец. — Говоря это, Фан Юн все время смотрел на меня. — Первой его увидела старушка, которая собирает мусор. Посмотрела и сразу ушла. Его голова на земле, он уже мертв, не знаю, от чего умер, рядом с ним совсем не много крови. — Он указал на дерево у третьего подъезда. Там действительно лежало тело. Тень дерева надежно укрывала его, поэтому сверху я ничего не видел.

— Так а чего ты не позовешь взрослых?

— Я уже пятерых мертвецов видел, ничего особенного для меня в этом нет, видел бабушку Чэн Юй, которая перерезала себе горло ножницами, это было самое страшное, было очень много крови, всю стену залило, да еще отпечатки окровавленных ладоней на ней, а этот мертвец вовсе не страшный, как будто спит. Я думаю, та старушка тоже подумала, что он спит. Поэтому она глянула на него и пошла дальше. К тому же моя тетя только приехала, она очень сильно кашляет, не хотел, чтобы эта возня ее разбудила. А ты правда слышал, как мой петух закукарекал? Этот звук и не похож совсем на кукареканье, я какуслышал, подумал, что какая-то странная птица прилетела к нам на балкон.

— Подожди, давай посмотрим, какие у взрослых будут лица, когда они его увидят, как они будут вопить и причитать. Знаешь, про самоубийц говорят, что они отреклись от народа; вот когда мать Фэн Ляньсуна умерла, один очкарик выкрикивал это ее трупу. Я думаю, мертвые все слышат, просто им все равно. Против того, кому все равно, ничего не сделаешь. Мне кажется, необязательно умирать. Если не знать, что такое боль, все теряет смысл. Мне нравится втирать соль в ранки на коже — боль уходит в соль, когда ты это перетерпишь, становится очень хорошо.

— Не знаю, самоубийство ли это, я раньше его не видел, похоже, он не из нашего дома…

Людей становилось все больше.

Фан Юн оказался окружен взрослыми.

Еще несколько человек подошли к мертвецу под деревом и накрыли верхнюю часть тела старым плащом. Увидев, что тетя с балкона смотрит на него, Фан Юн заговорил с большим возбуждением. Взрослые еще не завтракали и не чистили зубы, от них исходил утренний запах.

Меня никто ни о чем не спрашивал, я ничего и не говорил. Я так и не подошел посмотреть на тело.

Где-то на краю толпы опять закричал петух, Фан Юн вдруг прервал расспросы взрослых и заговорил с еще большим возбуждением:

— Это мой петух, он сегодня впервые закукарекал.

Никто не посмотрел на птицу. Отойдя от него, взрослые начали обсуждать что-то между собой.

В результате обсуждения кто-то пошел за Хун Цзюн, девочкой, которая училась на год младше меня и единственная из тех, кого я знал, умела играть на скрипке. Она была очень красивой, мы давно хотели подойти и демонстративно плюнуть на землю перед ней, но, приблизившись, не могли этого сделать. Впоследствии подумали, что это из-за ее вечной улыбки, мы не смогли бы плюнуть в эту улыбку, вот если бы она смеялась, тогда да. Хун Цзюн слезла с багажника велосипеда и оказалась прямо под взглядами толпы. Мне показалось, она не сможет приблизиться к телу. Кто-то подтолкнул ее, и она, белая как полотно, подошла ближе. Край плаща приподняли, чтобы она посмотрела на мертвеца… Все вокруг тоже смотрели.

Заглянув под плащ, она кивнула взрослым. Она не плакала, просто хотела отойти в сторону, но все тоже отошли, так что она опять оказалась в толпе. Девочка не знала, куда деться от взглядов.

Мне хотелось взять ее за руку и вывести оттуда, спрятать от этих глаз, быть рядом, пока она плачет, и вытирать ей слезы, убежать вдвоем далеко-далеко, навстречу ветру. Но я ничего не сделал. Я возненавидел этого лежащего на земле холодного человека — он принес слишком много горя. Будто образовался запутанный клубок, который никто не смог бы расплести. Я хотел разорвать его, беспорядочно рвать, не обращая внимания на боль в руках.

Смотреть больше было не на что, я положил цыплят в карман и пошел на задний двор.

Там Фан Юн сказал мне, что он не знал, что это был отец Хун Цзюн, и что, только увидев ее, понял, как страшна смерть. Он понял это по ее лицу. Фан Юн все спрашивал меня, почему она не плакала, почему.

Он спросил, почему ее отец, чтобы совершить самоубийство, пришел из восточного района в наш западный.

Я ответил, что не знаю.

Он предположил, что это потому, что он не хотел, чтобы его дочь видела мертвеца.

Я сказал, может быть.

Он ответил, что в конце концов она все равно увидела. Все равно увидела…

(обратно)

Дуань У

Когда я думаю о той зиме, то сразу вспоминаю запах моего тела под хлопковой курткой, который чувствовал через воротник. Запах необычайно знакомый, без начала и конца, он был дальше всего, что я знал, и всего, что мне еще предстояло узнать. Он напоминал мне о боли.

Мы потели, предаваясь варварским, грубым развлечениям. Мальчики повыше играли в лошадей и возили на спине менее крупных одноклассников, сражаясь с такими же парочками. Северная зима, ветер, пыль и пот, смешиваясь, делали нас сильнее. Во время мытья появлялось ощущение, что я становлюсь легче, настолько легким, что, казалось, бледнею от бессилия. Чистый ребенок далеко не так силен, как грязный.

По школьному радио вещали о профилактике менингита, и мы все притихли, услышав новый термин: «…утром и вечером полоскать горло соленой водой, избегать общественных мест… сульфа пиридазин…»; Фан Юн сказал: «Менингит — это как энцефалит, Дуань У из-за этого стал дурачком…»

Я за свою жизнь не встречал никого глупее Дуань У. Каждый день после школы, проходя мимо продуктового магазина, я и хотел, и боялся увидеть его. Он был нечеловечески силен; сопли постоянно текли по губам в рот. Мне всегда казалось, что Дуань У живет в другом мире, я своими глазами видел, как он берет с прилавка сырое мясо и, стоя у разделочного стола, заваленного ножами и костями животных, ест его. Я боялся, что кто-то захочет поиграть с этими ножами, пролить кровь, закричать… Но раз за разом ничего не происходило.

Дуань У так и ел красное и белое мясо по очереди и не позволял тумакам отвлечь себя от трапезы. Мы внимательно наблюдали за ним: я как-то выдумал и рассказал ребятам, что у него есть хвост, это добавило волнения в наши встречи с ним. Нам казалось, что он на самом деле волк.

Я не следовал рекомендациям школьного радио каждый день утром и вечером полоскать рот соленой водой. Просто не мог решить, хочу ли стать как Дуань У. Кроме поедания сырого мяса, он еще при всех справлял нужду… В его жизни определенно была неизвестная мне свобода. Его эксцентричность привлекала всеобщее внимание, люди таращились, забывая закрыть рот. В дальнейшем я так и не встретил ни одного такого же отважного дурачка.

Я решил, пусть моей судьбой распорядится случай, — не полоскал рот и не принимал таблетки. Если мне суждено стать таким, как Дуань У, пусть, а если нет, то и не о чем жалеть.

Одному моему однокласснику не повезло, он был самым умным в классе (Ту Нань говорил, что чем человек умнее, тем проще ему заразиться).

Его очень долго не было в школе, а когда он снова появился, оказался очень толстым и белым, его привела за руку старенькая бабушка. Она разговаривала с другой старушкой, а одноклассник спокойно слушал, изо рта у него длинной тонкой струйкой текла слюна и капала на грудь. Он не стал Дуань У, как мы предполагали, в нашей памяти он навсегда остался таким — большим, белым и до невозможности толстым. С того момента, как впервые увидел его, я навсегда понял для себя следующее: если хочешь кем-то стать, далеко не факт, что это у тебя получится, даже если ты хотел стать дурачком.

Незадолго до того, как мне исполнилось семнадцать, я уехал из города; впоследствии мне рассказывали, что Дуань У влюбился и одну младшекласснику и каждый день после уроков ждал ее у школы. Когда она выходила, он начинал плакать, очень глупо плакать (в конце концов, Дуань У был не таким, как все, и любовь у него была не такая, как у всех). Эта девочка потом перевелась в другую школу.

Прошло больше двадцати лет, но по ощущениям гораздо больше Я вспомнил об этих событиях и людях только потому, что они из настоящих стали не настоящими, и я с трудом могу заставить себя по верить в то, что они существовали на самом деле.

(обратно)

Антенна из дуршлага

Он пришел с другого конца двора и спросил, нет ли у меня резиновой трубки. В тот день солнце беспощадно палило. Он на мизинце показал, какой нужен диаметр. Я ответил, что трубки у меня нет, раньше была, от стетоскопа, из нее я сделал рогатку, которую потерял.

Он расстроился. Я предложил взять что-то другое: у меня была флейта, настроенная на ноту ля, с трещиной посередине. Он сказал, не подойдет.

Мы прошли мимо деревьев к большому мусорному баку в западной части двора. Он начал рыться в нем. Не зная, что именно ищет, он отверг пачку сигарет марки «Бабочка», свиную ногу и абажур с изображением орхидей. Схватив порванный цветастый мячик, он потрогал место разрыва и сказал, что резиновая трубка больше не нужна.

Он смешал полтазика жидкого корма для кур с кукурузной мукой, поместил маленький пластиковый мундштук в трещину на мяче У них было четыре курицы, одну он схватил за лапу, открыл ей клюв и вставил туда мундштук. Дам на мяч как на кузнечные меха, начал заталкивать корм в курицу Я предположил, что курица болеет. Он ответил. что нет. В одной книге описывался метод принудительного кормления пекинских уток, и он решил попробовать на курице.

Под давлением воздуха из мяча бо́льшая часть корма попадала ему на руки и лишь немного — в клюв птице. Он упрямо продолжал выдавливать корм, вытирая руки о перья, а потом ощупывал зоб курицы.

Подошло еще несколько детей, и мы все наблюдали за ним, сидя на корточках. Он сказал, что, если давать курице по полцзиня корма в день, примерно за три месяца она должна набрать три-четыре цзиня веса, а если бы это была утка, она бы набрала еще больше.

Когда курица, не выдержав принудительного кормления, погибла, он, на минуту задумавшись, достал из кармана нож. Он рассказал, что у курицы два желудка и один из них называется зоб — в нем много песка, который помогает переваривать пищу. Потом добавил, что, если во время еды попадется песок, его не нужно выплевывать, лучше проглотить — это полезно. Он вскрыл куриный зоб, и там действительно оказался песок, а также только что скормленная птице жидкая кукурузная смесь. Затем он провел ножом вниз по грудной клетке и животу курицы. Мы подошли ближе и увидели куриное сердце — оно было похоже на коричневую конфету. Положив сердце на ладонь, он сказал, что это единственный орган, который может двигаться, и что оно все еще пульсирует у него в руке, а если мы не верим, можем сами потрогать. Мы по очереди брали сердце в руки, и каждый чувствовал его биение.

Один из органов в районе ребер он не смог назвать, а остальные выложил в ряд на бетонную ступеньку. То, что он обозначил как легкие, было похоже на окровавленные пузыри.

Очень быстро появились муравьи.

Взглянув на разделанную курицу, он сказал, что она не сильно отличается от человека, но голова у кур устроена по-другому, содержимого там совсем чуть-чуть. Он нашел камень, чтобы разбить череп птицы, но мы не захотели смотреть и побежали прочь.

Он жил с дедушкой во втором подъезде, в квартире номер пять, как будто вне времени. С тех пор как мы познакомились, каждое лето он проходил мимо нас, погруженный в свои мысли; однажды он показал мне кусок чернильного камня времен династии Мин и сказал, что, если его съест роженица, это остановит кровотечение. Однажды он налепил фольгу от сигаретной пачки на зубы и открывал рот, чтобы все видели. Зубы блестели, а при движении челюстей раздавалось звонкое металлическое лязганье.

В тот день, после того как хунвэйбины из пятьдесят седьмой школы обыскали квартиру номер два в первом подъезде, где жила Чжан Жэньхуань, их вожак встал в дверях и начал говорить речь. Я узнал в нем Чжао Цяня, что жил во втором подъезде соседнего дома и был на три года старше меня.

Пока он говорил, я безотрывно смотрел на его армейский ремень — настоящий армейский ремень, с железной пряжкой, с пятиконечной звездой и надписью «01.08»[9]. Я давно мечтал о таком ремне, им можно было побить человека. Я все смотрел, не в силах отвести взгляд.

Дома у Чжан Жэньхуань было много разбитых и сломанных вещей, ее бабушка что-то бормотала себе под нос, стоя на коленях среди осколков стекла. Отец, склонив голову, замер на шатающемся квадратном табурете, а ее младший брат взволнованно бегал туда-сюда.

Хунвэйбиновка с маленькими глазками схватила меня за воротник, по возрасту она была где-то как мои старшие сестры. Спросив, к какому классу я принадлежу, она приготовилась ударить меня. Я ответил, что не знаю. Она спросила, из какого я дома. Я сказал, что из девятого. Обругав меня интеллигентским отродьем, она сказала, что дает мне последний шанс — нужно выбить тот табурет из-под ног отца Чжан Жэньхуань.

Я был не против, мне показалось, что ничего особенного в этом нет. Как-то я даже разбил камнем стекло в кабинете директора школы. Единственное, что меня беспокоило, — отец Чжан Жэньхуань мог упасть прямо на меня.

В этот момент мой друг вышел из второго подъезда, к поясу была привязана длинная бамбуковая палка с прикрепленным к верхней части сломанным металлическим дуршлагом, от которого тянулся провод к радиоаппарату в его руках. На голове красовались черные наушники. Крутя регуляторы приемника и внимательно смотря по сторонам, он приблизился к толпе.

Его видели и говорящий речь Чжао Цян, и все мы. Было непонятно, что он слушает, но в наушниках явно что-то звучало. Меня очень заинтересовала его переносная антенна, хоть она и была длинновата, но идея с дуршлагом казалась очень оригинальной: получившееся напоминало антенну-паутинку, о которой я читал в книге. Я подошел спросить, слышно ли что-то. Он ответил, что да, но сигнал немного скачет. Затем снял наушники и дал мне. Я услышал, как поют несколько человек, а еще кто-то читает газетную статью. Он сказал, что его катушка не совсем правильно намотана из-за очень большого количества спаек, а еще воздушный переменный конденсатор слишком мал, из-за чего происходят задержки. (Я тоже собирал детекторный приемник и антенну подключал к оконной раме, а заземление — к батарее.)

В момент, когда пряжка армейского ремня со свистом пролетела между нами, я понял, что моя зависть и стремление получить этот ремень были ошибкой — он никогда не будет моим…

* * *
Утром следующего дня мы одновременно вышли на улицу, каждый с по-разному забинтованной головой. Утренний воздух во дворе наполнился духом трагического героизма. Мы стали центром всеобщего внимания.

Он подошел ко мне и сказал, что те шарики у курицы в районе ребер — яички. У петухов они находятся в брюшной полости. Я не знал, что это такое, и он схватил себя за пах, крепко так схватил. Я сразу понял. Тогда я впервые почувствовал, что такое серьезность и преданность делу науки.

Мы не смогли продолжить разговор о яичках.

Я спросил:

— Кто ты по происхождению?

Поправив повязку и потрогав все еще синеватую щеку, он ответил:

— Мученик.

(обратно)

Весна

1
Яо Нань оторвал подкладку своего ватника, сразу ставшего тонким и легким. Он где-то подобрал еще не оперившегося и не раскрывшего глаза птенца воробья. Птенец был очень горячим, постоянно разевал клюв и крутил головой туда-сюда — мы были в замешательстве.

Весна часто приводит в замешательство — с открытым или с закрытым окном одинаково некомфортно. Стоя во дворе, мы ждали продавца цыплят, который приходил раз в два дня.

Накануне вечером я отпарил руки в горячей воде и, добела отмыв их, намазал все ранки маслом моллюска, и теперь руки покоились в карманах брюк. Отмытые дочиста руки становятся невероятно легкими, в них почти нет сил.

Яо Нань сказал, что для него уборка могил означает приход весны. Он не понимал, зачем в пору цветения идти к мертвым, петь грустные песни, весна вообще очень быстрая, пока все могилы обойдешь, она и закончится.

Воробушек уснул у него в ладони.

Яо Нань спросил: «Зачем убирать могилы перед весенней экскурсией?» Он большую часть года проводил в ожидании этого школьного выезда, неважно куда, — ночь накануне не спал, заранее ставил рюкзак с хлебом и водой в изголовье, ему часто снилось, что он проспал, опоздал на автобус и в слезах стоит на месте сбора один. Каждый раз после того, как ему это снилось, он обижался на всех и решал уехать подальше от этого города и людей, в нем живущих.

Кожа птенца выглядела очень древней, вся в синеватых складках. Если его переворачивали, было видно, как живот при дыхании поднимается и опускается. Новорожденные уродливы и стары, постепенно они молодеют и становятся похожи на птичек — точно так же людские младенцы рождаются маленькими старичками. Если этого птенца подбросить в воздух, он точно упадет и расшибется вдребезги, как кусок грязи.

Почему бы не бросить, ведь если он умрет, падение никак на него не повлияет.

По мнению Яо Наня, уборка могил в этом году получилась особенно захватывающей, было даже не до песен. Множество надгробий оказались сняты, на некоторых нарисовали черные кресты, а на одном написали: «Этот человек умер из-за женщины, он заслужил смерть». Я тоже видел это. Яо Нань добавил, что оставлять надписи на могильной плите бессмысленно, человек ведь уже умер, и что песни петь, что ругать его — все это до него не доходит. «Вот если бы я умер, похоронил бы себя в тайном месте, далеко-далеко, и лежал бы один, как во сне, когда опоздал на весенний выезд».

Птенец опять раззявил клюв и завертел головой. Я предложил Яо Наню дать ему поесть. Тот поднес птицу ко рту и дал ей попить своей слюны.

Яо Нань сказал, что если бы не было весенней поездки, то и весны не было бы. Если весна — это всего лишь слово, то мне оно не нужно, зачем мне то, что нельзя увидеть и к чему нельзя прикоснуться! Подумай, каково слепому: ему становится жарко, и он раздевается, но он же не может увидеть цветы, и даже если потрогает цветок персика, то для него он на ощупь не отличается от петрушки. Дай ему петрушку и скажи, что это цветок персика, разве он сможет представить себе, как выглядит весна? Или дай ему раскаленную лампочку, он обожжется, и тогда в его темной душе станет немного светлее; как думаешь, в душе загорается свет, когда чем-то обожжешься? Если да, то я бы дал ему эту лампочку, сказал бы, что это весна, и, может быть, ему было бы легче представить себе ее.

Я не люблю цветы персика. Когда они опадают, а потом идет дождь, они становятся особенно грязными. Если бы не было цветов персика, я бы не считал дождь чем-то грязным.

Воробушек требовал еще слюны Яо Наня, тот достал из кармана половину черствой потемневшей булочки маньтоу, отломил кусок, пожевал его, а потом открыл рот и позволил птице есть прямо оттуда; птенец ел с большим удовольствием и, глотая, двигал шеей. Я подумал, что он, скорее всего, выживет.

Яо Нань сказал: «Если после нашей весенней поездки занятия отменят, я буду очень рад, а если не будет поездки, то уж лучше пусть уроки не прекращаются. Весной часы идут быстрее; ты заметил, что акация уже зацвела? Нынешнюю весну мы как будто привезли с кладбища, и я хочу сменить ее на другую — пришедшую с озер, травы, влажной земли, ради этого я бы даже написал еще одно сочинение про весну, вы ведь знаете, что мне всегда удаются сочинения, кажется, одно из них читали вслух перед классом. Мой секрет прост: я никогда не пишу так, как велит учитель, но мои сочинения способны заставить учителя забыть все, что он говорил раньше. Они говорят, что у меня хорошее воображение, но я думаю, оно есть у каждого, просто многие боятся думать. Но если не будет весны, я отказываюсь думать. Весна, во время которой не о чем подумать, очень скучная; вы знаете слово „скукота“? Скукота — это то, что происходит сейчас: вы смотрите, как я кормлю маленького упитанного птенца».

В конце концов мы договорились, что завтра пешком отправимся в парк Бэйхай — устроим свою собственную весеннюю поездку. Я, Яо Нань, Сяо Цзяньцзы, Ту Нань, Динь Цзы и воробушек.

Весна была такой же, как всегда. Когда начинается очередная весна, первым делом вспоминаешь ту, что была раньше, непонятно, когда именно, но уже прошедшую.

Парк тоже был таким же, как и всегда, но, когда мы вошли туда, дышалось особенно легко.

У нас не было денег, чтобы взять лодку напрокат, не хватало даже на залог, и мы, наблюдая за катающимися людьми, думали, что их весна более наполненная, чем наша, но у каждого своя весна.

Мы стояли у кромки воды рядом с павильоном пяти драконов и рассматривали свое отражение в воде. Отражение не было похоже на наше представление о себе, на нас не было новой одежды, галстуков, у некоторых сильно отросли волосы. Это отличалось от школьной поездки, все было гораздо менее формальным, мы чувствовали себя свободными и отражались в воде наоборот.

Ту Нань пригоршнями ел цветы софоры. Он затянул ремень потуже, затем залез на дерево и срывал цветы, запихивая их под майку, которая так набилась, что совсем распухла, и, когда мы ели эти цветы из майки, они пахли его потом.

Мы гуляли по парку, постепенно забывая о заботах, и я вспомнил слово, которое сказал вчера Яо Нань, — «скукота». Я почувствовал, что оно звучит как-то по-взрослому, как слово взрослого человека. У стены девяти драконов я вдруг сказал: «Скукота», и все, включая двоих фотографов, проходивших мимо, удивленно обернулись ко мне. Я не смог сдержать смеха, указал на тех драконов и громко закричал: «Скукота!», и мы все вместе побежали, выкрикивая: «Скукота!», носились, смеялись на весеннем ветру, затем забрались на Белую пагоду, смотрели на казавшиеся неподвижными лодки на озере, на маленькие машины и людей и ощущали, как наши сердца становятся больше; мы всему говорили: «Скукота», и это новое, громкое слово разносилось далеко, звуча на всю весну.

2
Когда мы подходили к дому номер девять, ивовые венки на наших головах уже засохли, но выбрасывать их было жаль, мы хотели войти во двор увенчанные ими, чтобы все видели — мы только что вернулись из весеннего дня, мы были на весенней экскурсии, в парке Бэйхай.

Нас переполняла весенняя усталость.

Обратно шли пешком, потратив деньги на автобус на мороженое. Мороженое парило на солнце, мы шли и очень сосредоточенно ели его, в щелку ворот храма Гуанцзи было видно монахов, жгущих книги. Мы немного задержались там, но решили, что огонь в свете дня не так уж красив.

В одном хутуне у входа во двор сидел мальчик, больной эпилепсией, его скрюченная левая рука подергивалась, а из уголка рта текла слюна; проход был темным, а солнечный свет во дворе — ослепительно ярким. Мальчик был почти нашего возраста, на лбу и щеках у него проступали синие жилки. Мы впятером стояли и пялились на него, на его руку, похожую на железный крюк, и на липкую слюну, которая стекала с его губ. Очень внимательно все рассматривали. Он немного подождал, а затем с усилием заругался на нас, слова звучали неразборчиво, и слюна потекла еще быстрее.

С ивовыми венками на головах мы прошли много похожих улиц, которые нам были не очень знакомы. Наш дом находился на окраине города, за ним раскинулись огороды, и там жили крестьяне. Они ели то, что вырастили, разрезали большой баклажан и грызли его сердцевину, их темные лица терлись о белую мякоть, они громко сморкались прямо на зеленые листья. Заметив, что мы наблюдаем, бросали в нас кожуру от баклажанов. Поливая землю, они разговаривали, опершись подбородками о лопату. Их речь была полна кажущегося нам бесполезным энтузиазма.

Когда мы подошли к дому, уже вечерело. Войдя во двор, мы увидели, как Ван Дай гонит бабушку Чжан Ляна к цементному столу для настольного тенниса. В его руках тоже был пучок ивовых прутьев, намного свежее наших венков, как будто только что сорванный. Он сплел несколько прутьев вместе и с треском бил ими старушку, дети, стоявшие вокруг, кричали: «Долой псов-помещиков!» Никто не обратил внимания на то, что наши венки еще источали свежий запах зелени.

Ван Дай заставил бабушку Чжан Ляна по-собачьи ползти по столу для настольного тенниса, ее ножки, сучащие по его поверхности, казались очень маленькими, неуклюжими и смешными. Мы все слышали, как ее толстые ватные штаны терлись о цемент. Ван Дай продолжал бить и подгонять ее.

Она села на стол и сказала: «Ребятки, бабушка устала».

«Долой псов-помещиков!»

От этого выкрика ее седые волосы покачнулись.

Она снова поползла; я задумался, можно ли продолжать называть ее бабушкой Чжан. Она когда-то дала мне три помидора. Пока я их ел, она все шевелила беззубым ртом, и мне казалось, она хочет, чтобы я помог ей прожевать помидор — тот, что был особенно спелым.

Ее губы шевелились и сейчас, она говорила: «Лучше дайте мне умереть».

Ван Дай охаживал ее прутьями, и с каждым ударом поднималось облачко пыли.

Мы отошли друг от друга. Сяо Цзяньцзы, отец которого был кадровым работником, резко снял венок и подался вперед, думая, что избиение бабушки Чжан — это такая акция, доказательство классовой принадлежности. Когда он поднял прутик, я вспомнил того эпилептика, его рот со стекающей струйкой слюны, ругающий нас.

В окнах многих квартир виднелись головы взрослых. Казалось, они не осмеливались смотреть и не открывали окна.

Сяо Цзяньцзы закончил сплетать вместе ивовые прутья и поднял их, готовясь ударить, когда на втором этаже открылось окно — это была его мама, красивая и молодая. Она позвала: «Сяо Цзяньцзы, домой!» Он ответил: «Я еще немного поиграю», тогда она повторила: «Домой!» Ее голос был спокойным, негромким, но все дети оглянулись. Он был холодным, не звонким, но решительным. Сяо Цзяньцзы бросил прут и выбрался из толпы. Он только перешел в третий класс, мы неплохо общались, сегодня он угостил меня мороженым.

Открылось еще несколько окон, взрослые звали детей домой — наступило время ужина.

Я тоже пошел домой и в коридоре четвертого подъезда увидел, как Ван Дай ножницами обстригает бабушку Чжан Ляо. Она сидела на пыльном столе для настольного тенниса, вокруг лежали пряди белых волос. Я снял ивовый венок с головы и выбросил его.

На лестнице меня настигли доносящиеся из кухонь яично-луковые ароматы.

(обратно)

Болезнь

Мы касаемся кожи взрослых, только когда болеем. Они прислоняют свой лоб к нашему, чтобы проверить, чей горячее.

Если заболел, нужно принимать таблетки.

Самые противные таблетки — лакричные. Все дело в том, что у них обманчивосладкий лекарственный вкус. Лекарство должно быть горьким, как, например, полынь — положишь чуть-чуть на кончик языка, и горечь разливается по всему телу.

Тем утром я увидел, как пульсирует мой кровеносный сосуд. Подняв руку, заметил под запястьем жилку, которая ритмично подрагивала, — это была единственная часть моего тела, которая в тот момент двигалась. Она продолжает двигаться, даже когда ты спишь, думаешь или молчишь, бесшумно и незаметно; когда видишь это движение, начинаешь осознавать, что на самом деле никогда не контролировал себя полностью, ты ли это на самом деле? По крайней мере, не до конца, ты — не целостный ты, ведь многое, связанное с тобой, находится вне твоего влияния.

Он сказал, что болен септицемией. Когда человек рассказывает другому, что живет с какой-то болезнью, первое слово, которое приходит мне на ум, — это «философия». Я не знаю, что такое философия, слышал это слово, но не понимаю его значения. Просто кажется, что, когда человек пытается объяснить свою болезнь, это, вероятно, имеет какое-то отношение к философии.

Тогда я сказал: «Ты можешь пойти учиться на философа».

Услышав эти мои слова, он задумался. Мне показалось, что он мыслями где-то далеко — не во времени, а в смысле свободы, его было невозможно прервать или достать в этом состоянии.

Отметив для себя слово «философия», он начал играть со мной в магнитики. Мы стащили их на стройке метрополитена. Взрослые называли их мозаикой, я сперва тоже их так называл, но потом мне начало казаться, что это звучит слишком напыщенно. Поэтому мы стали называть их магнитиками — так мы придумали свой собственный язык, чтобы защитить себя. Например, шкальный рюкзак превратился в «мешок для навоза», вахтер Лао Сунь в Чубука, деньги в «листья», а полиция — в «хлопушки»… Когда эти слова слетали с губ, наш мир становился отличным от мира взрослых, это ощущение было опорой, которая помогала нам жить и наполняла уверенностью в себе.

Мы играли в «урони один» или «урони два», что было сложнее, чем «поймай все»: после того как плитки перебрасывались с ладони на тыльную сторону руки, нужно было успеть поймать их все, уронив при этом одну или две. Этот навык мы оттачивали изо дня в день.

Помимо собственного языка, мы овладели и другими умениями, которые взрослые считали совершенно бесполезными. Например, играть с магнитиками. в чижика, стеклянные шарики, кидать ножички. Это был еще один способ защитить себя. Конечно, под «собой» я имею в виду не одного человека, а нас, детей.

Он играл очень хорошо и несколько раз победил меня, — заболев, человек становится более сосредоточенным.

Помимо игры в магнитики, мы с ним обменялись словами — «септицемия» и «философия».

Должен признать, что его слово оказало на меня большое влияние. В моих глазах он отличался от обычных больных: у него не поднималась температура, не текло из носа, на нем не было повязок, он просто выглядел немного бледным, и я едва мог воспринять его как больного. Тогда я подумал, что между септицемией и философией должно быть какое-то сходство. Оба эти понятия как будто пустые, недостижимые, и, только когда ты произносишь их, они начинают существовать.

В тот день я почувствовал уважение к мальчику, который страдал от септицемии. Подумать только, именно он, а не кто-то другой, не я и не взрослый заболел этой болезнью.

Нужно признать, что это действительно было чем-то особенным. Он присоединился к нам, находясь в этом ореоле септицемии, наверняка не без причины. Я подумал, что должен проиграть ему в магнитики, — это было проявлением уважения к болезни.

Когда к нам подошел Ван Дачжи, носивший на правой руке хунвэйбиневскую повязку своего бра та. я как раз все проиграл. Он появился из дверей дома, как будто следуя за тенью красной повязки на правой руке — хотел, чтобы все увидели ее. Смотря на нас, он думал о ней. Я понимал, что он чувствует тяжесть этой руки, видит боковым зрением, как она горит красным огнем. Это незнакомое новое ощущение величия, величие должно быть именно таким.

Пока я размышлял, больной мальчик тоже почувствовал это.

Он вытащил из кармана собранные магнитики, затем взял маленькую бутылочку, высыпал из нее несколько белых таблеток, схватил их грязными руками и проглотил, как бобы. Я спросил, правда ли он их проглотил. Он сказал, да. Открыл рот, чтобы показать мне — там ничего нет.

Внезапно у меня возникло желание съесть таблетку, а точнее, я захотел проглотить ее как он. Я ничем не болел, но хотел принять лекарство, прямо сейчас. Я спросил его: «Оно горькое?» Он ответил, что безвкусное. Мне показалось, что он не искренен со мной, ведь лекарство не может быть безвкусным.

Я попросил дать попробовать одну штуку. Он согласился. Опять достал бутылочку и дал мне таблетку. Я. подражая ему, забросил ее в рот и, закинув голову, попытался проглотить. Ничего не вышло, и я выплюнул таблетку. На вкус она и правда была не горькой, даже немного сладкой. Я сказал, как странно, что лекарство сладкое.

Подняв руку еще выше, Ван Дачжи смотрел на нас.

Он убрал таблетки и сказал, что они покрыты сахарной оболочкой, но, когда попадают в живот, начинается отрыжка, похожая на воду с известью, и каждый раз, когда это случается, ему кажется, что внутри день и ночь кипит кастрюля с водой, она никогда не закипает, и накапливается много осадка. Так происходит с его алюминиевым чайником, который с каждым днем становится тяжелее, и когда он станет настолько тяжелым, что его будет невозможно поднять, он умрет. Он добавил, что нам это незнакомо и это и есть болезнь.

Ван Дачжи опустил руку и даже потер тыльной стороной задницу.

Я сказал, что ему обязательно нужно пойти учиться философии, и он спросил почему. Я ответил, что философия и септицемия очень хорошо сочетаются.

Он немного помолчал.

Затем рассказал мне, что раньше хотел стать ушэном[10] и выступать на сцене с алебардой и даже делать сальто. Когда приходилось бы изображать смерть, он бы выпрямлялся и с грохотом падал на землю — такая смерть была более впечатляющей, чем настоящая.

Слово «смерть» его не пугало, так же как и падение с абсолютно прямой спиной. Что он и продемонстрировал, магнитики при этом посыпались на землю.

Ван Дачжи присел и, помогая ему собирать их, спросил, что такое философия. Он поднимал плитки правой рукой, и казалось, будто на ней ничего нет.

Мальчик встал и сказал: «Философия — это наука о жизни и смерти, она связана с миром и с людьми». Я не думал, что философия именно об этом, но его объяснение, скорей всего, было точным.

После его слов мне показалось, что это именно то, что я сам думал о философии. Но если бы он так не сказал, сам я не смог бы это выразить также. В мире есть очень многое, что я не могу выразить, сегодня он открыл мне еще больше, и я впервые проиграл столько магнитных плиток и не расстроился.


У него началась отрыжка. Он попросил меня понюхать, пахнет ли известью. Приблизившись, я ответил утвердительно. В тот момент его болезнь стала гораздо реальнее.

К Ван Дачжи он не обращался. А мне сказал: «У меня дома есть одно кислое лекарство, хочешь попробовать?» Я ответил, что хочу. Он сказал: «Тогда пошли».

В его кармане гремели магнитики, я шагал рядом. Ван Дачжи закричал сзади: «Подождите! Я тоже пойду».

(обратно)

Я люблю Си Сяомэй

— Вот затвор, вот объектив, видоискатель — горизонтальный и вертикальный. Если хочешь установить пленку, подними этот рычаг, открой и посмотри — внутри темно. Если не нажать на затвор, все таким и останется, будет беспросветная черная тьма, как в могиле. Затвор — это вспышка света; щелк — и изображение фиксируется на пленке: человек или дерево. Я считаю, что фотография — это тень, оставленная расхитителем гробниц, который пробрался в захоронение… Доктор Ши в молодости позировала обнаженной, в старом обществе[11] такое снимали на фотоаппарат. Сейчас для пожилой женщины смотреть на свои обнаженные снимки — величайшая трагедия. То, что Линь Дайюй умерла от туберкулеза, — не трагедия, настоящая трагедия — это когда Линь Дайюй становится старой, как матушка Цзя[12]. Все, что я знаю о трагедии, связано с красотой и молодостью… Что?! Ты не знаешь, что такое обнаженка, а фотоаппарат украл, чтобы поиграть с ним? Обнаженка — это тело без одежды, это голая попа. Сейчас я не могу понять одно: зачем доктор Ши сохранила те фотографии своей молодости: чтобы смотреть их самой или показывать другим? Она уже старая, кому она собралась их показывать? Когда она фотографировалась, помимо фотоаппарата, направленного на нее, наверняка были и глаза, которые смотрели на нее, как минимум — глаза фотографа. Мужчина это был или женщина? Говорят, ее муж при японцах был мэром Ханчжоу. Мне труднее всего понять, как женщина, будучи врачом, фотографировалась в стиле ню, разве это можно совместить?.. Она однажды осматривала меня, прижимая холодный стетоскоп к спине и груди, затем велела открыть рот и, сильно нажав на веки, отодвинула их, заподозрив, что у меня энцефалит. — Закончив говорить о докторе Ши, брат передал мне камеру. Затем добавил: — Этот фотоаппарат снимает только пленку типа сто десять, которую теперь уже не найти, так что он бесполезен, устарел, этим фотоаппаратом нельзя фотографировать.

Когда я его брал, не думал об этом, мне казалось, что можно обойтись без пленки, потому что я видел, как взрослые это делают: просто смотрят и нажимают кнопку, и с каждым нажатием как будто все фиксируется.

Когда в тот день Си Сяомэй стояла у ямы с известью, я как раз проходил мимо. Она внимательно смотрела, как гашеная известь пузырится; когда куски извести касаются воды, они распадаются, как будто разжимаются кулаки. Такое я видел: из них выходит белый пар, раздается шипение, а если сунуть туда руку, в течение нескольких дней будет казаться, что она обожжена.

Си Сяомэй подозвала меня — она была очень довольной, показала волдырь размером с финик на своей щиколотке, он был очень гладким.

— У меня крапивница, это аллергическое, незаразное, — сказала она. И добавила: — Хочешь потрогать? Только не лопни его.

Я присел и осторожно провел пальцем по пузырю, так легко, что казалось, я и не дотронулся до него. Она сказала:

— Когда я сплю ночью, боюсь, что он лопнет, и связываю стопы вместе. Хочу посмотреть, как он будет расти. Через какое-то время станет размером с грецкий орех, с жидкостью внутри, и во время ходьбы она будет переливаться, как колокольчик, большой колокольчик. Я теперь только и думаю что об этом пузыре, сегодня я уже показала его семи людям, но никому не позволила дотронуться до него, боялась, что они его лопнут, а тебе можно. Я тебя ждала, мне казалось, что ты скоро придешь с этой стороны.

Я вдруг подумал о том, что при необходимости мог бы подраться за нее. Дин Цзы как-то сказал, что Си Сяомэй дала ему три фантика от ирисок, и что-то во мне сломалось.

Палец, которым я дотрагивался до ее волдыря, потяжелел.

Утром в тот день мы с Си Сяомэй стояли у ямы с известью и тихо разговаривали; весна началась с этого пузыря от крапивницы.

Летом она носила розовые босоножки; ее волосы были особенно черными; она сидела передо мной. Однажды учитель попросил меня пересказать наизусть восьмой урок — «История Ян Цзинъюя», я не выучил его — не любил перечитывать одно и то же и зубрить, так что собирался сказать, что не готов к уроку. Си Сяомэй, сидя передо мной, открыла книгу и, откинув свои черные волосы, положила ее на угол стола, и я начал громко пересказывать, краем глаза посматривая в текст.

Я не просил ее это делать, и впоследствии она никогда об этом не упоминала; наш тайный союз дал мне странное ощущение: она была наполовину моей одноклассницей, а наполовину — членом семьи.

Они жили в первом подъезде нашего дома, и я часто видел ее отца с бабушкой, дома и на улице они говорили на шанхайском диалекте, как в черно-белом кино, например в «Тысяче огней». У ее отца было несколько пар лакированных туфель, а брюки он носил не черные или синие, как у всех, а кофейного цвета. Он работал переводчиком, и однажды я увидел, как он в этих брюках разговаривает с советскими специалистами. Его голос был пронзительным, он словно парил над смехом русских. На моей памяти он почти не говорил на путунхуа, и его смех был как будто с иностранным акцентом, он не имел отношения ни к нашему дому, ни к проектному институту, ни к Си Сяомэй. Мне казалось, что ее отец был одиноким и замкнутым, не имел друзей; по воскресеньям он не принимал участие в коллективной уборке.

Я ни разу не заходил к ним домой, просто звал ее, и она выбегала, иногда с карандашом в руке. Она делала закладки для старых учебников из конфетных фантиков, их у нее было меньше, чем у меня, но они выглядели аккуратнее моих, она говорила, что сначала моет их и сушит, поэтому они не пахнут сладостями.

Я сказал, что мне больше не нужны фантики, и предложил ей выбрать любые из них, она радовалась и одновременно немного стеснялась — это напомнило мне «Сон в красном тереме». Один за другим я обменивал фантики на ее счастье, напуская на себя серьезный вид, но внутри меня волнами разливалось ликование. Я часто ходил к мусорным бакам, искал обертки. Однажды мне удалось полностью собрать редчайшие серии — с Микки Маусом и «Белым кроликом». Вернувшись, я не спешил идти к ней, а сначала мыл фантики, осторожно, как будто касался ее волдыря. Я никогда не задавался вопросом, почему это делаю. Влюблен ли я в нее? Тогда я еще не думал об этом, просто хотел видеть, как она радуется.

Какие-то ребята начали обсуждать нас, обзывать меня ловеласом. Однажды, вернувшись домой, я увидел надпись на стене в четвертом подъезде: «Большой Цзоу и маленькая Си — жених и невеста», автором был Фан Юн. Увидев это, я не рассердился, только подумал, не написано ли что-то подобное на стене первого подъезда, где живет Си Сяомэй. В тот день я не принес фантик, вместо этого решил выманить ее из дома треугольной почтовой маркой, надеясь понять по ее взгляду, изменилось ли что-то. Ее взгляд остался тем же. Более того, она выглядела еще счастливее, чем обычно, и в моей голове снова и снова всплывала та фраза: «Большой Цзоу и маленькая Си — жених и невеста». Я чуть не произнес ее вслух. Убежал.

К вечеру восторг спал, и мне стало немного жаль, что она не видела надписи, поэтому, как только наступила ночь, я спустился вниз и повторил ее на белой стене первого подъезда.

Мне было интересно, как она отреагирует, тогда я еще мало что понимал в жизни и в женитьбе, мечтая о том, что мы так и будем день за днем обмениваться фантиками, а свадьба станет логичным завершением этих действий.

Когда Дин Цзы сказал мне, что семью Си Сяомэй отправляют на гору Чжунтяо, я не поверил.

Он сказал: «Ее отец совершил ошибку — как-то вечером во время заграничной командировки с директором Ли у него была самостоятельная активность. Самостоятельная активность недопустима, ее отец вместе с отцом Тун Гэ поедут работать в шахту».

Я не совсем понимал, что все это значит, как Си Сяомэй может куда-то уехать, она живет в первом подъезде, это ее дом, я живу в четвертом, и это должно было длиться вечно. Даже услышав это от нее самой, я не мог представить себе, как все теперь будет.

Когда она сказала, что они собираются переехать, в ее голосе не было ни капли грусти. Она говорила, что они поедут на поезде, через провинцию Хэбэй попадут в провинцию Хэнань. А там горный район, шахты. Затем спросила, бывал ли я когда-нибудь в горах, я ответил, что нет. Но, возможно, там очень интересно: есть дикие звери и охотники. Она согласилась и сказала, что на карте видны горные цепи. Потом она побежала домой и принесла карту: место, которое она мне показала, было коричнево-охристого цвета, так что я невольно вспомнил брюки ее отца.

Я не знал, как лучше попрощаться с ней, поэтому решил взять фотоаппарат без пленки, чтобы сделать снимок. Мне казалось, что наличие пленки не так важно, важен сам процесс фотографирования девушки как знак расставания. К тому же я действительно не понимал, зачем нужна пленка. Я тогда учился в четвертом классе, и это слово мы еще не проходили.

Когда я с фотоаппаратом зашел за ней, она очень обрадовалась и переодела юбку, перед тем как пойти со мной.

На дворе был летний полдень, я фотографировал Си Сяомэй у озера Первого августа. Ее улыбка, сверкавшая ярче солнца, раз за разом проникала в темную коробочку фотоаппарата, который был напрямую связан с моим сердцем. Я снова и снова нажимал на спуск затвора — щелк, щелк, словно мы вдвоем создавали бесконечную коллекцию моментов. Подступал вечер, когда она предложила сфотографироваться вместе. Я согласился. Мы попросили проходившую мимо школьницу сделать снимок на берегу водоема. Мы стояли рядом, и вдруг она взяла меня за руку. Мое сердце застучало быстрее. Улыбка, предназначенная для фотографии, мгновенно исчезла, уступив место легкой грусти. Она уезжает. Уезжает в те коричнево-охристые горы. В этот миг появилось ощущение разлуки.

Мне казалось, она должна была грустить, но нет, она с нетерпением ждала поездки на поезде в горы.

После фотосессии Си Сяомэй внезапно исчезла, они уезжали в спешке; когда я заглянул к ним в окна, квартира уже опустела.

Я думал, что смогу достать фотографии из камеры, но, открыв крышку, не увидел внутри снимков, там вообще ничего не было. Старший брат сказал: «Откуда взяться фотографиям, если ты не вставил пленку?» Тогда я все еще не знал, что такое пленка. Отсутствие фотографий меня не смущало, они все отпечатались в моей памяти, стоило захотеть, и я мог в любую секунду увидеть ее.

Однажды мне пришло письмо от нее; зимним вечером я сидел в своей комнате на четвертом этаже и читал его, а за окном бешено завывал ветер.


Дорогой Диди!
Мы уже год живем на горе Чжунтяо, я окончила начальную школу, а ты?

Здесь плохо. Нет ни диких зверей, ни охотников, по улицам бродят свиньи и собаки, очень грязно. Когда идет дождь, везде грязь — даже в туалете, а еще там опарыши, в первую ночь после приезда я плакала. С тех пор я все время думаю о Пекине, о наших одноклассниках.

Первое письмо, которое я написала тебе, я так и не отправила — порвала.

Мне все чаще кажется, что вы меня забыли, я здесь совсем одна, не понимаю местный диалект, боюсь носить юбку на улице, даже летом. Каждый день утром и вечером я стою у окна и смотрю на небо; сначала мне казалось, что это все — какой-то сон и я вот-вот проснусь, вернусь в Пекин, в наш дам номер девять. А теперь мне кажется, что Пекин — это сон. Все, что было раньше, теперь кажется мне ненастоящим. Я теперь говорю с местным акцентом, на пекинском диалекте говорю только иногда, когда читаю что-то вслух. Не знаю, как так получилось, только после того, как мы уехали, я впервые узнала, что такое настоящая грусть. Каждый день я веду дневник, записываю воспоминания о прошлой жизни, однажды я поняла, что не взрослею, а старею. Я очень тоскую по вам, это тихая, незаметная тоска. Думать о вас — это самое счастливое время моего дня, но я знаю, что все это уже не вернуть. У нас на балконе раньше было осиное гнездо, каждый день осы летали туда-сюда. Однажды его кто-то разрушил. Осы кружили на месте, жужжали, не понимая, что делать. Тогда я подумала: почему они не улетят в другое место и не построят себе новое гнездо? Какой же я была глупой.

Ты все еще собираешь обертки от конфет? Я больше не открываю книги, в которых они лежат, потому что сразу начинаю плакать. Нельзя, чтобы взрослые заметили, я знаю, что они всегда тайком наблюдают за мной, не хочу, чтобы они переживали.

В конце концов я поняла, что меня не могли оставить в Пекине одну: я еще ребенок и должна быть с родителями. Постепенно я привыкла к этому. Вчера я подралась с девочкой старше меня и ругалась с ней на местном диалекте. На пекинском ругаться не получается, слова во рту застревают. Я начинаю отдаляться от той, кем была раньше. Я только что окончила начальную школу и не знаю, что будет дальше.

Я столько ерунды написала, не беспокойся за меня. Сначала я думала, что и это письмо порву, но я очень хочу попросить тебя прислать фотографии, которые мы сделали у озера Первого августа. Мне они очень нужны, не знаю почему. Сейчас на улице сильный ветер, и, похоже, будет снег. Я сильно скучаю по тебе. Ты для меня всегда был как брат или даже ближе.

Ладно, здесь я закончу, главное, по дороге к почтовому ящику не растерять уверенность и смелость.

Си Сяомэй
30 октября 1966 г.

Я не знал, что делать. Я заплакал. Фотографий у меня не было. Хотел написать ей ответ, но не знал, как объясниться. Глубокой ночью я снова открыл фотоаппарат, но чуда не произошло — он был пуст. Отца тогда впервые заперли в «коровнике»[13], дома было очень тихо.

Я понял, что как прежде больше не будет.

На следующий день, проходя мимо ее окон, я увидел, что туда уже заселилась другая семья.

У них была толстощекая дочка, которая говорила со смешным акцентом.

На белой стене в первом подъезде по-прежнему было написано: «Большой Цзоу и маленькая Си — жених и невеста».

Я начал стирать надпись, и со стены посыпалась штукатурка.

В том далеком месте, куда вели эти слова, наверняка шел снег.

(обратно)

Куриная кровь

У меня много летних воспоминаний.

Как-то спорили с соседом насчет того, какой водой лучше мыться, чтобы освежиться, — прохладной или горячей? Так и не разобрались.

На моей памяти отец круглый год мылся холодной водой. Даже в сильные морозы он набирал полванны, забирался туда так, что только нос торчал наружу, — зубы вовсю стучали. Через пятнадцать минут он вылезал, растирался до красноты большим полотенцем — это было одновременно и весело, и пугающе. С его одобрения я тоже один раз попробовал, не испугался, но и не позабавился. Как будто сам усложнил себе жизнь.

Отец быстро перенимал все модные методы оздоровления. В годы Великого голода, когда популярностью пользовались водоросли, он их замачивал; потом, когда стало модно пить морскую воду, тоже начал ее употреблять; затем были чайный гриб, махи руками, засушенный перец, занятия ушу на столбах «мэйхуа» и гимнастика цигун в кровати — все это он пробовал. Сейчас, в возрасте восьмидесяти лет, он все еще может писать кистью как большие, так и маленькие иероглифы, а также поднять тяжелую корзину с овощами. Думаю, в основном благодаря его уверенности в жизни и оптимизму.

Во времена «культурной революции» было популярно делать инъекции куриной крови, я видел, как у медицинского кабинета в очереди стояли мужчины и женщины с курами в руках, ожидая, когда медсестра, вся мокрая от работы, приподнимет крыло курицы, найдет артерию и обработает ее йодом, а затем введет иглу. Испуганная курица в руках хозяина закрывала глаза, не понимая, что ее кровь вот-вот потечет в вену человека. После процедуры птица, символизирующая высокие гуманистические идеалы, неуверенно стояла на полу, наверное думая, почему эти люди не пойдут туда, где есть очаг и кастрюля, не убьют ее, не обдерут перья и не приготовят, чтобы съесть, а вместо этого играют в странную игру с кровью, которая для них важнее, чем суп. И разве человек, в чьих венах теперь течет куриная кровь, не боится, что однажды сам окажется на крыше и начнет кукарекать?

Я переживал. Мой петух принес мне честь и славу в дворовых птичьих боях. Он был настоящим героем, и я не хотел, чтобы кровь героя оказалась в теле обычного человека (хотя я никогда не считал отца обычным человеком, но мне все равно было важно сохранить кровь и дух петуха неприкосновенными). В последнее время купить домашнюю птицу на рынке становилось все труднее и труднее. Казалось, что кровь половины людей на улице теперь смешана с куриной. Это все взрослые придумали. Дети любят кур больше, но им даже в голову не пришло бы установить с ними кровную связь.

Однажды, пока я был в школе, моего петуха одолжили соседям. У отца Сюй Фэна была хроническая диарея. Мы договорились, что одолжат только один раз. Вернувшись, я увидел петуха в гнезде. Когда я поднял его, он был легким, как лист бумаги, и дрожал. Под крыльями виднелись желтые следы йода — кровь героя пошла на лечение поноса. Он больше не пел на заре и не рвался в бой. Петушиные сражения во дворе превратились в восстановительные процедуры для бальных птиц — сколько воинов погибло от рук взрослых!

Я спросил у Сюй Фэна, выздоровел ли его отец. Он ответил, что нет, зато появился другой симптом — отец стал часто злиться. Сюй Фэн сказал, что его раньше никогда не били, но после инъекции куриной крови, из-за мелочи, связанной с нарезанием редьки, отец ударил его и даже начал размахивать ножом. Сюй Фэн предположил, что, наверное, это из-за того, что мой петух был слишком воинственным. Я точно не знал. Сюй Фэн тогда спросил, почему не взяли кровь курицы-несушки — тогда все стали бы добрее. Я ответил, что так нельзя, иначе потеряется революционный дух, петушиная кровь — это кровь революции, и не каждый может ее принять. Мой отец не смог, иначе ножом махал бы он.

Я помню, мы с ним тогда долго обсуждали пользу и вред инъекций.

В какой-то момент люди перестали колоть себе куриную кровь, но не потому, что послушали тех, кто говорил, что это вредно, — просто мода прошла.

По радио передавали: «Мясные куры вырастают за семь месяцев, съедают пятьдесят цзиней корма и приносят прибыль в размере шести юаней».

Кур теперь использовали только для еды — связь между ними и людьми утратилась, и пришло одиночество.

(обратно)

Мой район

Мы живем в районе Янфандянь; спрашивать о том, почему он так называется, глупо, я и не думал об этом, — некоторые названия улиц и районов мне не очень нравятся, а многие — не нравятся совсем. Ведь когда тебя здесь еще не было, это место уже так называлось, ты появился — ничего не изменилось, почему оно носит это название — непонятно, сколько оно еще будет его носить — тоже непонятно, ты живешь тут как гость.

«Я живу в Янфандянь», — произнося это, задумываешься, району-то ведь все равно, живешь ты в нем или нет, приезжаешь сюда или уезжаешь в другое место. Но с домом номер девять все было иначе: как только его достроили, он сразу стал нашим, у нас была крапивница от свежей краски в комнатах, те следы в подъезде оставлены нами, с нами связаны запах дома и его вид.

Когда пришел большой Ци с новостями, мы как раз увлеченно играли в «слона». Была зима, мы все ощущали запах пота, но, как ни странно, только собственного, не чужого. Было морозно, и запах пота приобретал некую ценность: иногда опустишь голову, а из-под воротника доносится он, такой родной, но этого не объяснишь другим — не поймут.

Большой Ци сказал: «Сегодня обнаружили могилу принцессы[14]. Копали тоннель метро, вот и нашли ее, внутри было очень много всего: шелка и сокровища, очень яркие и красивые, как будто театральные костюмы, с золотыми и серебряными нитями. Однако краски совсем выцвели, как будто выгорели на солнце, и от порыва ветра все превратилось в пыль. Рабочие разом замерли, как будто их руки, касавшиеся сокровищ, могли рассыпаться от одного движения… Как только открыли саркофаг, ветер стих, и стало очень светло, лицо принцессы было бледным и невероятно красивым, будто выточенным из нефрита. Из гроба доносился тонкий аромат. Ее глаза были открыты, смотрели загадочно, тая в себе легкую улыбку. Рабочие остановились, не зная, что делать. Принцесса до сих пор лежит в гробу…»

Уже смеркалось, и нам нужно было идти домой ужинать, однако мы этого не сделали. Всемером мы перелезли стену двора и, срезав путь, побежали к захоронению, его так и называли — могила принцессы, располагалось оно в паре километров от нашего дома.

Совсем стемнело, нашими ботинками с хлопковой подошвой мы отбивали что-то похожее на марш. Мы молчали, каждый думал о своей принцессе. Этим зимним вечером одна за одной показывались звезды, и мы шли посмотреть на принцессу — разве бывает что-то интереснее? Она уже умерла, на самом деле умерла, но это ведь настоящая принцесса! Там, где есть принцесса, должна быть и какая-то история. Если в нее попасть, ты как будто окажешься в другом мире, сплетенном из слов, обычному человеку такое не под силу.

Эта история, как спектакль, проигрывается другим миром для тебя, стоит только подумать об этом. Год за годом он не устает от этого представления. Я в самом деле мечтаю стать частью этой сказки, которую рассказывает беззубая бабушка или слепой в темных очках — не так важно, кто именно, главное — быть в ней.

Надеюсь, принцесса не превратится в пыль, как ее сокровища. Если она исчезнет, что останется, кусочки белого нефрита? Осколок фарфоровой чашки? Старые фотографии? Старые фотографии хранятся дольше, чем кусочки нефрита. Я видел, как после обыска в доме доктора Ши на полулежали старые фотографии. В молодости она была такой красивой, просто не узнать. Те старые снимки затоптали, на лицах были следы ног, но они все равно продолжали улыбаться — улыбкой, на которую кто-то наступил.

Наше прерывистое дыхание наполнило ночь беспокойным ожиданием. Мы не смели и мечтать о том, что нас ждало, я и представить себе не мог, что когда-нибудь увижу настоящую принцессу, принцессы ведь давно исчезли, а если какая-то осталась, то она теперь зовется «товарищ такая-то». Белая как нефрит мертвая принцесса — это очень увлекательно, она умерла принцессой, ее уже не назовешь товарищем, она не отзовется, поэтому она еще более взаправдашняя, чем живая принцесса, и мы вот-вот увидим ее.

* * *
Придя туда, мы увидели, как большой экскаватор копает землю под тусклым зимним светом фонаря. Так получилось: на месте, называемом могилой принцессы, не было того, что мы ожидали увидеть. Ничего не было — ни принцессы, ни нефрита. Только свежевскопанная влажная глина под ногами. Это место выглядело как обычная стройплощадка. Экскаватор продолжал копать, и никто кроме нас в этот момент не смотрел на него. Правда, смотреть было не на что: просто экскаватор, а мы хотели увидеть человека, хоть и умершего, но все же более интересного, чем машина, которая, в отличие от человека, никогда и не была живой… Кто, черт возьми, придумал заменить принцессу машиной и показывать ее нам, зачем нам смотреть на жалкий экскаватор? Мы очень расстроились и стали швыряться грязью в экскаватор, но он как ни в чем не бывало продолжал работать. Он не чувствует боли, он даже не представляет, что такое боль. Разве что-то, что не может почувствовать боль, способно понять горе другого человека? Машина может быть способна на это? Нет? Рука Фан Юна, швырявшая грязь, замерла. Он схватил обломок старой доски, но не стал его бросать. Мы пошли домой.

Я шагал опустив голову и не чувствуя запаха своего пота; мы растеряли весь пыл.

Если бы мы шли задом наперед, могли бы вспомнить, как представляли себе принцессу, эти фантазии уже слились с деревьями и деревянными ограждениями по краям дороги. Но, идя вперед, мы видели только экскаватор. Тогда мы начали идти задом наперед и болтать друг с другом; первым заговорил Фан Юн. Он сказал: «Мы поднялись на очень высокую гору и увидели принцессу, которая лежала в глубокой яме. Кто-то поставил вокруг нее свечи. Ее лицо слегка поблескивало в свете свечей, как будто она была жива. В тот момент на строительной площадке не было никого кроме нас, рабочие ушли обедать. Мы сидели на земле и смотрели на принцессу. В небе было всего семь звезд, остальные скрылись, луны не было. Когда мы встали каждый под свою звезду, принцесса вдруг заговорила. Она попросила нас забрать ее и спрятать. Она сказала: „Когда я скажу вам закрыть глаза, вы все их закроете, и тогда я буду спрятана в ваших взглядах. Когда вы снова откроете глаза, останется только круг свечей“. Мы поступили так, как она сказала, и, когда открыли глаза, ее уже не было. Оставался только круг горящих свечей. Теперь принцесса скрылась во взгляде каждого из нас. В каждом из наших глаз теперь присутствует часть принцессы, а в наших сердцах — она вся, целиком».

Мы шли, слушая историю, сочиненную Фан Юном. Она так увлекла нас, что каждый начал мечтать, добавляя свои детали. Вскоре кто-то придумал, что принцесса должна воскреснуть. Мы решили, что во время наших встреч принцесса будет появляться, стирать нам одежду и развлекать нас пением и танцами. Я понял, что в тот день мы так или иначе вплели нашу историю в сказку о Белоснежке, ведь мы ходили посмотреть на принцессу и нас было семеро. Теперь наши жизни было тесно связаны со сказкой.

Не желая возвращаться домой, мы стояли у входа во двор и придумывали продолжение истории. Наверху, в зимнем небе, мерцали звезды, наше тихое воображение излучало тепло.

Доска, найденная Фан Юном, была доказательством того, что все это случилось на самом деле. С каждым новым пересказом и дополнением история о могиле принцессы становилась все ярче и живописнее, и мы были ошеломлены тем, что слышали.

Одни рассказывали, что в ту ночь свечи поднялись из-под земли, а еще что семь демонов разорвали принцессу на части и всю ночь на строительной площадке было слышно, как они пожирают ее плоть. Другие — что ее драгоценности были пропитаны ядом и, если их надеть, немедленно умрешь. Говорили, что красота принцессы была опасной: один извращенец ночью набросился на нее, и нижняя часть его тела начала разлагаться. Называли и имя того человека — он возил уголь. Нам казалось, что его, всего покрытого черной пылью, специально выбрали для этой роли как своего рода месть за неземную красоту принцессы.

Мы не ожидали, что, пока одни сочиняют сказки, другие выдумывают истории о демонах и поедании плоти. Взрослые поистине отвратительны.

С каждым днем все больше народу стало приезжать смотреть на захоронение, автобусы были переполнены, многие шли пешком. В те дни толпы людей двигались вдоль западной улицы Чанъань, чтобы увидеть тело принцессы. Побывавшие там уносили с собой свои собственные истории о ней. Больше всего нас поразило то, что слово «экскаватор» не прозвучало ни разу. Мы почти поверили, что не были там на самом деле и что наши истории, наоборот, настоящие.

Большой Ци снова пришел и сказал, что заходил на стройку после обеда — никого уже не было, потому что повесили плакат «Не будь благочестивым потомком феодальной знати». По его словам, этот плакат был приклеен к экскаватору — так мы наконец услышали это слово.

(обратно)

Ребенок из кувшина

Когда я был маленьким, больше всего любил три типа магазинов: радиотовары, книжный и комиссионный. Мне вечно не хватало на проезд, и я ходил пешком. В те времена, как и сейчас, у начальных классов в субботу днем не было уроков, и мы шли гулять. Путь от Военного музея до Сидань занимал у нас больше часа. Каждый раз мы напоминали друг другу о том, что нельзя позволять незнакомцам трогать нас за голову. Взрослые пугали нас, что на улицах детей одурманивают и похищают. Метод был такой: руки смачивали галлюциногенным веществом и хлопали ребенка по голове. После этого мир сужался до размеров улицы за спиной злодея, по обеим сторонам бушевали волны, и ты не мог ничего сделать, кроме как последовать за ним. Похищенных детей обычно продавали тем, кто зарабатывал на жизнь уличными представлениями, те вырезали им язык и помещали тело в глиняный кувшин, а голова оставалась снаружи. Каждый день жертв подкармливали, их тела продолжали расти, заполняя сосуд. Потом уродцев выставляли на потеху людям. Таких детей называли детьми из кувшина.

Наслушавшись этих россказней, я твердо уверился, что однажды злодеи меня похитят и я стану таким ребенком из кувшина. Пройдет время, и я увижу в толпе зрителей своих маму и папу, мы почувствуем друг друга, и я выберусь из этого ада.

Этого не случилось. На улице мы часто наблюдали за взрослыми, но они никогда не обращали на нас внимания. Внешность некоторых мы находили подозрительной, других избегали, и каждый раз это превращалось в воображаемое приключение, после которого мы благополучно возвращались домой.

Со второго по шестой класс я часто гулял по улицам, иногда возвращался домой с наушниками или книгой. В комиссионный я ходил посмотреть на старые вещи: громоздкие напольные часы, расписные табакерки, скрипки без струн, деревянные радиоприемники с лампой «кошачий глаз», карманные часы, кожаные куртки, пропахшие камфорой, кальяны, ковры. Там продавалось очень много всего, у каждой вещи была своя необычная история, они все оказались в беде, как дети из кувшина.

Иногда кто-то подходил к прилавку, чтобы продать свои вещи. Например, открывал крышку часов, и человек за прилавком, надев специальный монокль, осматривал их и говорил: «Куплю за XX юаней, под залог — за XX юаней». Если посетитель не спешил, он оставлял часы на комиссию, если спешил, то соглашался: «Продаю!» Всегда найдется тот, кому срочно нужны деньги. Он оставлял часы, пересчитывал монеты и торопливо уходил.

В то время в Пекине, по рассказам, существовала особая категория людей, которые зарабатывали на комиссионных магазинах. Зайдя в один, они замечали какую-то хорошую вещь с заниженной ценой, покупали ее и перепродавали в другой. Иногда таким образом можно было заработать восемь — десять юаней. Конечно, для этого требовались исключительное чутье и богатый опыт.

Когда я уезжал в деревню[15], комиссионки ломились от вещей. В то время многие чиновники примыкали к Школам кадровых работников или к «Третьему фронту»[16]. Все, что можно было продать, тащили к скупщикам. К тому же что-то изымали при обысках, поэтому магазины были переполнены. Больше всего места занимали диваны и рояли. Я видел треугольный рояль за сто восемьдесят юаней. Видел и старика, который нанял грузовую тележку, чтобы привезти пару кожаных диванов, за которые ему предложили всего пять юаней. Старик сказал, что этого не хватит даже на оплату тележки, но все равно согласился.

Отец тоже должен был уехать, по всему дому валялись веревки и картонные коробки. Перед отъездом он попросил меня заняться стопкой старых тяжелых иностранных книг в переплетах. Я на велосипеде отвез их в букинистический магазин на Сидань. Передо мной стояла женщина с девочкой моего возраста — они сдавали книги. Книг было очень много, принимающие их проверяли и говорили, какие возьмут, а какие — нет. Там было много собраний сочинений, я запомнил, что комплект «Императорской энциклопедии эпохи Тайпин» взяли по пять фэней за том. Девочка казалась растерянной и застенчивой, как будто они занимались чем-то постыдным. Некоторые книги не взяли, но сказали, что могут принять как макулатуру. Женщина подумала немного и решила не сдавать их. Она снова перевязала книги и попросила меня помочь ей отнести их к выходу. Я помог ей погрузить книги на велосипед, и она подарила мне одну. Уходя, девочка взглянула на меня, и ей как будто стало легче, когда она поняла, что я тоже пришел сдавать книги. Мне досталась «Двадцать тысяч лье под водой» Жюля Верна — книга, которую в то время читать не следовало.

Когда очередь дошла до меня, приемщик посмотрел на стопку книг на иностранных языках и сказал, что примет их только как макулатуру. Перед уходом отец велел мне: «Продай, неважно за сколько». Но я думаю, он не предполагал, что их придется сдать в утиль. Я сказал: «Хорошо!» Приемщик взял книгу и с громким треском сорвал с нее красивый переплет. Я спросил: «Зачем вы это делаете?» Он ответил: «Такой переплет увеличивает вес, его нельзя оставлять!» Одну за другой он срывал обложки с изящно оформленных книг, а потом укладывал раздетые книги на весы. Я собрал все переплеты (за две связки книг я получил один юань двадцать пять фэней). На самом деле они мне были не нужны, но я чувствовал, что переплеты заслуживают находиться в каком-то достойном месте, а не валяться на складе, где их будут топтать многочисленные ноги.

Отец отреагировал на вырученную сумму крайне спокойно, будто книги действительно столько стоили. Он разрешил мне оставить деньги себе, а обложки забрал. В этот момент у него было такое выражение лица, будто он забирал обратно своего ребенка из кувшина.

На те деньги я потом купил в комиссионном магазине две вещи. Одной из них была настольная лампа в виде дракона из красного дерева. Ее венчал расписанный вручную шелковый абажур в виде шестиугольной башни, а у самой лампочки было приделано фарфоровое блюдце для нюхательного табака. Мне понравился этот дракон, и я купил лампу за один юань. Второй вещью был небольшой деревянный шкафчик. В нем, за дверцей, находились маленькие выдвижные ящички. Несмотря на крошечный размер, шкафчик был оснащен всем необходимым; его ручки и угловые накладки были выполнены из меди. Я отдал за него шесть мао.

Спустя много лет лампа и шкафчик пропали, может быть во время переезда в деревню, а может, до сих пор спрятаны в родительской квартире — я не искал.

(обратно)

Сорванцы

1
Наша семья переехала в Янфандянь в 1960 году; вокруг дома со всех сторон зеленели огороды, среди которых виднелись стелы из белого камня, стоящие на спинах черепах (в народе их называли Черепахами, несущими стелы). Надписи на них были высечены очень высоко, и, чтобы прочитать, приходилось задирать голову; правда, большую часть иероглифов мы все равно не знали, да и знаки препинания там отсутствовали. Но мы все равно старались прочитать эти надписи, чтобы продемонстрировать рвение в учебе. Несколько ребят читали вслух, заменяя незнакомые иероглифы на неопределенные местоимения: «что-то», «кто-то» и так далее. Получалось примерно так: «Кто-то установил какую-то стелу в память о чем-то». Иногда им не удавалось прочитать ни одного иероглифа, тогда вся строка звучала как: «Что-то что-то что-то» — никто не отлынивал. Я с теплотой вспоминаю детей, стоящих у подножия стелы, хором повторяющих: «Что-то что-то».

Такие сцены можно наблюдать и сейчас. На днях я ехал в автобусе, и один ребенок, как и мы когда-то, с увлечением пытался читать вывески. И тоже находил замену незнакомым иероглифам: «какая-то закусочная, магазин чего-то, что-то что-то что-то». Затем он прочитал: «Туалет нутрии» вместо «Туалет внутри». Автобус сотрясся от хохота.

Когда я учился в шестом классе, началась «культурная революция». Все стелы опрокинули на землю, и надписи на них можно было не только рассмотреть, но и потрогать.

Когда проводишь пальцем по иероглифам, кажется, что сам начинаешь красиво писать. Воспроизведение откидной черты вправо дарило ощущение свободы, а вертикальные черты требовали сосредоточенности и осторожности. Обидно, что эти иероглифы нельзя было взять с собой домой — они навсегда приросли к камню, неотделимые от него.

Один из ребят по кличке Коп предложил скопировать надписи со стел: взять лист бумаги, положить его на стелу и тереть поверхность грифелем карандаша, пока не проявятся иероглифы. У нас получилось. Несколько дней мы делали оттиски, к нам присоединилось много детей. Процесс перенесения надписи с камня на бумагу доставлял нам огромное творческое удовольствие, иероглифы были один в один как на стеле.

Мы увлеченно продолжали, пока однажды кто-то не разрушил иероглифы молотком, только после этого мы прекратили работать над нашим проектом. Надписи были расколоты и уничтожены, некоторые все еще сохраняли едва различимые очертания, другие же полностью утратили даже очертания, можно было прочитать лишь: «Что-то, что-то, что-то, что-то, что-то, что-то».

2
Уличные парикмахеры обычно оповещали клиентов о своем появлении с помощью специальной «зазывалки». Из книги Цзинь Шоушэна «Жизнь в старом Пекине» я узнал, что представлял из себя этот предмет во времена династии Цин. Тогдашние «зазывалки» по виду напоминали камертоны, от звука которых дрожали конечности.

Точильщики ножей дудели в латунную трубу, что было совсем не похоже на щелкающее журчание связки из железных пластинок, которой они пользуются для привлечения внимания в наши дни. Труба воспроизводила две ноты, в записи этот звук слышался как «ба-ба-а-а», что на сленге означало «дерьмо».

Когда точильщик ножей забредал во двор, дети приходили в восторг. Не столько из-за возможности наблюдать, как он с громким лязгом точит ножи и ножницы, сколько из-за его трубы: когда он подносил ее к губам, ребятня отбегала и хором кричала: «Что ты ешь?!» И труба отзывалась: «Ба-ба» (то есть «какашки»).

Какое удачное совпадение! Дети радовались, бегали, хлопали друг друга по плечам, как будто выиграли, перехитрив точильщика. Если точильщик сердился, оборачивался и делал вид, что собирается погнаться за ними, они веселились еще больше, разбегались по сторонам и издалека поджидали, когда он снова соберется дудеть. Некоторые точильщики из-за этого переставали пользоваться трубами.

Как-то один точильщик, порядком устав от этих шалостей, решил отыграться. Он пришел во двор и начал нарочно делать вид, что собирается дунуть в трубу. Малыши несколько раз выкрикнули привычный вопрос, но он так и не дунул. После нескольких попыток дети перестали кричать. Тогда он неожиданно выкрикнул: «Кто я вам?!» — и тут же протрубил ответ: «Ба-ба» (то есть «папа»). Никто не рассмеялся, наоборот, все почувствовали себя обманутыми и обиженными. Они решили, что проиграли в этой игре, и больше ее не затевали. Дела того точильщика с тех пор пошли хуже: взрослые посчитали, что он зашел слишком далеко, и перестали к нему обращаться.

3
В подвале было много труб, летом из них сочилась вода, и на поверхности проступали капли, падавшие на пол и оставлявшие желтые следы. Еще там хранилось множество лопат, кирок и каких-то мешков. Под этими мешками ползали мокрицы — медлительные насекомые, которых легко можно было раздавить.

Еще там жили дикие кошки, злые и бесстрашные: даже днем они спокойно разгуливали по подвалу. Мы чувствовали себя неуютно, когда видели их — казалось, по телу пробегает странный зуд, будто и у нас начинает расти шерсть.

Один мальчик, часто бывавший в подвале, знал расположение всех выключателей. Когда он включал свет, раздавался щелчок, темнота рассеивалась и хорошо знакомые лица становились загадочными.

В одном из помещений валялось множество бумажных пакетиков размером меньше конвертов, но больше игральных карт. Когда мы их нашли, радости не было предела. Сперва мы использовали их как ставки в игре на выбивание косточек абрикоса, потом начали карандашом писать на них ругательства и передавать друг другу. Один из ребят, получив пакетик с надписью «Такой-то — выродок», не растерялся и написал на другом пакетике послание в несколько строк (даже сейчас я не назвал бы это стихотворением):

Обзываешь, а мне плевать — американский солдат имел твою мать.
Мать твоя шлюха, это все знают, — не только солдаты ее посещают.
Посещают, может, и твою сестру — хоть ей эта слава и не по нутру.
Не по нутру никому такая слава — найди себе другую забаву.
Это было мое первое знакомство с анадиплосисом.

Когда нам надоело обзываться, кто-то предложил надувать пакетики и топать по ним ногой, чтобы раздавался громкий «бах!». Всем очень понравилась идея, и подвал на какое-то время наполнился бахами и поднявшейся пылью.

На каждом пакете было написано «принимать внутрь» (тогда мы не знали, что это означает, скорей всего, эти пакеты использовали для лекарств).

Для пущего эффекта, перед тем как наступить, все громко кричали «принимать внутрь!», а потом с силой топали. Пакет взрывался, и от удара пятка слегка немела.

«Принимать внутрь!» — «Бах!», «Принимать внутрь!» — «Бах!». Нас так воодушевили этот короткий лозунг и резкий звук, что мы начали соревноваться, стараясь превзойти друг друга. Иногда кто-то плохо закрывал пакет, и тогда вместо громкого «бах» раздавалось слабое «пах» — оно именовалось «шептуном» и судьями не засчитывалось.

«Принимать внутрь!» — «Бах!» Этот звук эхом вырывался за пределы подвала, а вместе с ним и кружившие в воздухе по двору обрывки бумаги. Громкие «бах!» звучали без остановки. Взрослые встревоженно высовывали головы из окон, ошеломленно смотрели на происходящее, не понимая, что случилось и почему дети снова и снова кричат «Принимать внутрь!».

4
Путь из школы домой проходил мимо стройки. Один из рабочих концом бамбуковой палки выбивал коноплю для изготовления пакли. Он складывал обработанные волокна в кучу, готовясь смешать их с известью. Другой рабочий гнул проволоку ровно такой толщины, которая годилась для рогаток.

Дальше был огород, где жила злая собака. Мы научились делать вид, что наклоняемся за камнем, но это не всегда помогало — собака бросалась в погоню, и оставалось только удирать со всех ног.

На одной софоре было много гусениц — «висельников», и, когда мы брали их в руки, становилось прохладно и щекотно. Как и гусеницы шелкопряда, они питались листьями, так что объеденная ими крона издалека напоминала дырявую рыболовную сеть. На таких деревьях всегда было полно воробьев, придирчиво выискивающих самых вкусных жертв.

Иногда мы вскладчину покупали эскимо, снимали с него обертку, на солнце оно начинало испускать пар, будто было горячим. Тот, кто ел первым, откусывал большой кусок, выплевывал его на ладонь и передавал мороженое дальше. Если кто-то ел слишком быстро, то кричал: «Мозг замерз!»

На цементных ступеньках было очень удобно играть в карты. Как-то раз мы играли, а один из мальчишек карандашом принялся рисовать самолеты, военные корабли и другие виды боевой техники, имитируя при этом звуки жестокого сражения. Высокие ноты означали скорость, а для взрывов использовалось затухающее эхо. Нарисовав целый полигон, он добавил фигурку в генеральской фуражке и погонах, рядом подписал «Главнокомандующий» и свое имя. Он так увлекся, что кричал не «Смирно!», а «Стой смирно!» и продолжал: «Докладывай!» Он очень заважничал и отказался играть с нами. Тогда мы начали дразнить его:

Докладываю, командир!
Твоя жена на Тайване штаны потеряла,
Ходит в одних трусах,
Всем показывает свой зад.
Затем достали карандаши, нарисовали кучу бомб и под аккомпанемент «взрывов» вымарали его оружие до серого пятна, а под именем добавили: «Мой сынок».

Он спрятался за кучей земли и устроил засаду мне и другому мальчишке. Мы начали бросаться камнями и кричать «Вперед!» и «Держись!». Мой камень попал ему в голову, полилась кровь. Мы с моим приятелем сильно испугались. Подбежав, мы увидели, что кровь ручейком струится из-под его зажимающих рану пальцев. Он не плакал, но утверждал, что этот камень кинул я. Я отыскал на земле грязную карту с изображением короля червей и приклеил ее к ране. На картинке был человек с мечом, и теперь на этом мече выступила кровь. Вдруг я почувствовал себя беспомощным и заплакал.

Однажды в те же летние каникулы, наигравшись, я вернулся домой, открыл дверь и увидел того мальчика — он сидел за моим столом и ел виноград. Подумав, что перепутал квартиры, я огляделся — это был мой дом. На вопрос, как он сюда попал, мальчик ответил, что ключ от его балкона подходит к моей двери. Я проверил — так оно и было.

Иногда я вспоминаю, как он сидел за столом у меня дома и спокойно ел виноград, как будто был членом нашей семьи.

5
У нас во дворе были братья-близнецы, которых все постоянно путали: они носили одинаковую одежду, и голоса их тоже звучали одинаково. Когда больше никто не гулял, они играли вдвоем в шарики, «треугольник», салки. Казалось, будто кто то играет сам с собой. Братья ссорились, ругались, толкались, будто своей же рукой хватали себя за воротник рубашки. Возникало ощущение, словно один человек разделился на две части, и они дрались друг с другом. Как ни посмотри, это походило на галлюцинацию — ты не мог воспринять их одним человеком, но и как двух человек воспринимать их тоже было невозможно. Какое-то время мы ломали голову над этой загадкой.

Была такая игра — «хлопни черепашку». На листе пергамента с помощью иглы прокалывали кон тур черепахи, складывали из бумаги пакетик и наполняли его известковым порошком. Потом с пакетиком в руке подходили к жертве, притворяясь, будто приветливо похлопывают ее по спине. Особенно хороню отпечаток было видно на синей одежде. Самое увлекательное — хлопнуть так, чтобы жертва ничего не заметила. Все вокруг умирали со смеху, а если ребенок, не подозревая, приносил белую черепашку в класс или домой, это считалось победой.

Оставить отпечаток черепашки на одном из братьев-близнецов было очень непростой задачей: они, словно четырехглазый человек, одной нарой глаз всегда следили за собственной спиной — незаметно не хлопнуть, а если и удавалось, второй близнец тут же замечал это и стряхивал порошок. Из-за этого игра переставала быть интересной, и постепенно мы бросили попытки. Спины близнецов, избавленные от следов порошка, были чистыми, но будто заброшенными и одинокими.

Однажды я скучал, лежа на подоконнике и глядя в окно, и вдруг увидел, как эти двое, каждый с черепашьим пакетом в руке, играя в стеклянные шарики, украдкой хлопали друг друга по спине. На их спинах уже отпечаталось по несколько белых черепах, и каждый веселился, не подозревая о замысле другого. Я наблюдал, как они радовались своим мелким пакостям, — казалось, что-то между ними разладилось и они перестали быть единым целым. В тот день я наконец смог отличить одного от другого.

6
Семена клещевины гладкие и похожи на маленькие глазки, под их твердой оболочкой — масло. Мы сажали их в землю, и к осени растение вырастало выше нас. Из его хрупких полых зеленых стеблей получались отличные снаряды для рогатки. Поверхность земли была усеяна семенами в колючей оболочке, которая, высохнув, легко трескалась.

Несъедобные семена можно было отнести в лавку и обменять на вкусные соевые лепешки, их поедание напоминало процесс наслаждения пирожными из слоеного теста — после на ладонях оставался масляный след.

Той весной мы насобирали больше двадцати семян клещевины и посадили на пустом участке земли прямо у дома. Рядом была сточная канава, ее черный ил служил удобрением, почву мы рыхлили с помощью куска жестяного листа.

Через три дня после посадки мы выкопали семена, чтобы взглянуть на них: во-первых, боялись, что они пропали, а во-вторых, хотели увидеть, начали ли они прорастать. Все было в порядке, кажется, только одно семечко не удалось найти. Мы даже переселили два муравейника, опасаясь, что муравьи утащат наши семена.

Пробившиеся сквозь землю ростки качались на ветру. Их оказалось всего десяток с небольшим, хрупких и нежных, — забрать их домой было невозможно, и мы очень переживали. Тем летом мы были похожи на надоедливых родителей, которые беспокоятся по каждому поводу.

Каждый день мы приходили проверять растения, а прежде чем уйти, поливали землю мочой. Считалось, что это помогает улучшить питательные свойства почвы. Поливали мы часто, иногда даже задерживали утреннюю мочу, чтобы принести сюда. Со временем земля пропиталась знакомым запахом, и мы знали, что чем сильнее этот запах, тем лучше растениям.

Они росли так быстро, что к летним каникулам стали едва ли не выше нас; их ветви были крепкими, а листья напоминали огромные лица. Теперь им уже не требовался особый уход, и по неосторожности можно было порезаться острым листом. Растения стали такими сильными, что мы почувствовали: они больше не нуждаются в нашей заботе. Клещевина казалась выше нас, она стала более независимой и зрелой, и, чтобы увидеть ее полностью, приходилось задирать голову. Это угнетало: растения проросли в наши сердца, но теперь стали чужими.

Мы больше не ходили туда каждый день, одна порция мочи под огромным кустом казалась незначительной. Растения сами росли и зеленели в любую погоду.

После начала учебного года клещевина с каждым днем становилась все желтее, а семена на ветках, как отличники, подготовившиеся к уроку, ждали, когда их соберут. Но мы не приходили: это была осень 1966 года, и все больше одноклассников занимались обысками, расклеиванием листовок, созданием организаций, общенациональным движением, уличными демонстрациями… До клещевины никому не было дела.

(обратно) (обратно)

Часть вторая. Песчинки на ветру

Чашка

Уже двадцать два года у меня хранится эмалированная чашка; за все это время ею никто ни разу не воспользовался. Во время последнего переезда она нашлась в какой-то коробке, совершенно новая; красными иероглифами на ней было написано: «Почет и слава кампании „Ввысь в горы, вниз в села“», рядом красовался большой алый цветок, а под ним — зеленые поля-террасы.

Когда я смотрю на эту чашку, в ушах раздаются громкий бой барабанов и гонгов, а перед глазами всплывают революционные лозунги, соломенные веревки, деревянные ящики, новые ватники военного образца, слезы радости и печали, клятвы на крови, лампа, под которой мать допоздна шила матрас…

Шестнадцатое августа 1969 года, железнодорожный вокзал Пекина. Отец вышел из-за колонны в шапке с надписью «реакционный авторитет». Ему дали отпуск из «коровника», чтобы он проводил меня. В глазах за стеклами очков не было глубокой печали. Он принес мне скрипку и сказал, что на ней можно будет играть в свободное от перевоспитания нас бедняцким крестьянством время. Я взял у него инструмент, говорить ничего не хотелось. Все это время я мечтал уехать из столицы, оставить позади дом и район, где меня незаслуженно принижали.

Отец ушел еще до того, как поезд тронулся, сказав, что времени дали очень мало. Возможно, он знал, что не выдержит звонка, оповещающего об отправлении состава. Я уступил место у окна однокурснику. Когда прозвенел звонок, на перроне и в вагоне громко заплакали. Никогда в своей жизни я больше не слышал такого многоголосого рыдания, слезы текли бурным потоком. Я не плакал, а спокойно сидел, лить слезы было не о чем. В своем воображении я представлял Бэйдахуан местом, где наконец смогу дышать свободно.

Я впервые ехал в поезде и с волнением рассматривал бесконечно меняющиеся пейзажи за окном. Ночью никто не спал, все беседовали, шутили, дурачились. Сейчас я уже не вспомню, о чем всю дорогу говорила наша группа шестнадцатилетних подростков. Мы воспринимали это как короткое путешествие.

Бэйдахуан (Большая северная пустошь) — какое точное название. Над головой — небо, под ногами — земля, а между ними — человек. Наше дыхание кажется здесь совсем слабым, гораздо сильнее ощущается присутствие земли, облаков, звездного неба. Это мир природы, и люди — лишь незначительное дополнение к нему.

Первого октября 1969 года в округе Дэцзюнь провинции Хэйлунцзян, где находился Шестой полк Первой дивизии производственно-строительного корпуса, выпал снег. Казалось, зима наступила слишком рано: еще не успели достать теплую одежду, в бараках не было печей, да и растапливать их никто не умел. Ученики тридцать третьей группы, дрожа от холода, лежали на сцене недостроенного зала, слушая радиотрансляцию праздничной церемонии на площади Тяньаньмэнь. Знакомые голоса, приглушенные снежной завесой и плохим качеством звука полупроводникового приемника, были совсем далекими. Устав от холода и тоски по дому, все двадцать юношей молчали. Никто не знал, что сказать, да и слов не находилось.

Я достал скрипку, думая что-нибудь сыграть (хотя на самом деле зналлишь пару простых мелодий). Я заиграл русскую народную песню «Степь да степь кругом». Печальная история умирающего извозчика прекрасно сочеталась с заснеженным пейзажем за окном. Закончив, я отложил инструмент и заметил, что большинство ребят плачут. Кто-то отворачивался, прикрывал лицо руками, другие молча смотрели на меня глазами, полными слез. Я убрал скрипку в футляр и в этот момент почувствовал, как на него глухо закапали мои слезы.

Это был единственный случай, когда плакала вся наша группа, больше такого не повторялось. Слезы иногда сильнее огня, ведь чувства, переплавленные ими, становятся крепче железа.

(обратно)

Зубная паста

Шел 1971 год, к тому времени я провел в Бэйдахуа — не полтора года, большая часть ребят уже вернулась домой (сбежали, не взяв отпуск). Я не хотел бежать, потому что вопрос с отцом еще не был решен. В апреле я получил письмо, в котором он сообщал, что его освободили из трудового лагеря и дела выясняются, поэтому он надеется, что я смогу вернуться домой. Отпуск мне не дали. Тогда я решил бежать вместе с одноклассником.

Был май, снег только что растаял. Однажды утром мы, увязая в грязи, пробрались от стройки водохранилища до железнодорожной станции. Чтобы избежать проверки, дождались, пока поезд тронулся, и только тогда забрались в вагон.

Мы ехали без билетов, но не потому, что не было денег, — у нас было около тридцати юаней, которые планировалось потратить в Пекине. В то время почти все, кто бежал домой из деревни, ехали зайцем. Мы воспринимали это двухдневное путешествие как возможность потренировать силы и выносливость (звучит как нечто нереальное, но именно так мы тогда и думали).

Деньги нужно было как следует спрятать, иначе их мог отобрать контролер. Перед выходом я выдавил из тюбика больше половины зубной пасты, затем разорвал его верхнюю часть, засунул туда сложенные банкноты и аккуратно закатал край.

Мы благополучно доехали до Харбина.

Затем пересели на другой поезд и продолжили путь, но в Шуанчэнбао нас высадили. Было уже поздно, шел ледяной дождь. В грязном холодном помещении вокзала кроме нас почти никого не было. Только один бородатый мужчина с раной на лице все время крутился рядом, так что мы немного испугались. Поэтому стали ждать поезд снаружи. На улице было очень темно, и лишь через какое-то время мы увидели, что со всех сторон окружены коровами, я едва не врезался головой в круп одной из них. Стадо тихо стояло под холодным ливнем, и их беззвучное присутствие пугало еще сильнее. Мы вернулись. Бородатый подошел и сказал:

— Не покупайте билеты, следующий поезд придет — смешаетесь с толпой и проберетесь в вагон.

Не послушав его, мы купили билет на короткую поездку и на рассвете сели в поезд.

Этот поезд шел до Тяньцзиня, всю дорогу мы прятались от контролеров. Приехав, целый час провели на вокзале, пока наконец не нашли туалет, через окно которого можно было выбраться на улицу.

До Пекина оставалось совсем недолго, после двух дней пути мы были очень грязными и уставшими, но счастливыми. Проведя полдня в Тяньцзине, мы решили вернуться на вокзал, но это оказалось не так просто. Билеты на платформу не продавали, так что внутрь было не попасть.

Сейчас я уже не помню, кто настоял на том, чтобы не потратить ни копейки на дорогу в Пекин. В любом случае, мы так и не дотронулись до денег спрятанных в тюбике зубной пасты.

Следующим утром на шоссе, ведущем в Пекин, появилось двое юношей (не смейтесь над этим, в те годы мы делали много глупостей). Мы шли, пытаясь поймать машину, но ни одна не остановилась, никто не захотел подвезти нас. Мы так и шагали до поздней ночи под моросящим дождем и к вечеру миновали деревню Янцунь. Измотанные и сонные, мы походили на двух призраков, парящих над дорогой. В конце концов мой спутник прислонился к дереву и сказал, что хочет немного поспать, я уснул рядом с ним, полулежа, прямо на грязной земле.

Я не знаю, сколько мы проспали, пока кто-то не начал трясти нас.

— Эй, проснитесь, проснитесь! Куда вы направляетесь? Разве можно спать под дождем! — Это был водитель, остановившийся неподалеку.

— Нам нужно в Пекин, но силы кончились. V нас нет денег на поезд.

— Откуда едете?

— Бэйдахуан.

— Из какой вы дивизии? Выпуск шестьдесят девятого, да?

— Выпуск шестьдесят девятого, Первая дивизия.

— Ого! Мой сын тоже в Первой дивизии. Да что это вы пешком домой идете? Садитесь в машину! Давайте быстрее, я подвезу вас.

Мы, мокрые с головы до ног, собрались залезть в кузов, но он возразил:

— Залезайте в кабину, сзади слишком холодно.

Нам повезло встретить хорошего человека. Он всю дорогу расспрашивал о жизни в Бэйдахуане и сказал, что, увидев нас, сразу подумал о своем сыне. Он очень боялся, что его сын тоже решит сбежать домой.

Мы быстро проехали Тунсянь и остановились в Дабэйяо. Водитель объяснил, что не сможет довезти нас до дома, и протянул нам один юань, чтобы мы дальше поехали на автобусе. Мы не хотели брать деньги, но он настоял:

— Если у вас ничего нет, берите.

Мы взяли купюру, сделав вид, будто действительно остались без денег, и за этот юань доехали до дома.

Я до сих пор переживаю из-за той истории. Мы обманули доброго человека. Когда так поступаешь с тем, кто искренне хотел помочь, потом становится очень неприятно. Из тех тридцати юаней, спрятанных в тюбике зубной пасты, мы не потратили ни одного, надеясь снова встретить того мужчину и вернуть ему долг.

(обратно)

Тазик для умывания

Трудно сказать, когда это началось — предметы из пластика постепенно окружили нас со всех сторон. Пластиковый линолеум, пластиковые обои, пластиковые тазики для умывания, пластиковые разделочные доски, пластиковые рюкзаки, пластиковые зубные протезы… Пластик заполонил весь мир, но, к счастью, пластиковых пельменей или пластиковых бургеров в нем никогда не появится. Пластик — материал, в котором отсутствует историческая глубина. Он напоминает нувориша, вызывающего одновременно скуку и безысходность.

В моей жизни также появилось очень много пластиковых вещей, но я всегда принципиально отказывался покупать пластиковые тазики для умывания. Я пользуюсь самым обычным, покрытым эмалью, которая, стоит только чуть-чуть задеть ее, откалывается, обнажая заржавевшие воспоминания.

Когда в Бэйдахуан пришла зима, наша группа вынужденно покинула холодную сцену и разместилась в маленьких тесных комнатах общежития. На самом деле маленькими они, конечно, считаться не могли: в каждой комнате с двухъярусными кроватями помещалось около шестнадцати человек. Однако по сравнению с соседним отрядом, где в одном большом помещении жили восемьдесят человек, наши комнаты все же казались довольно маленькими.

В этой тесноте по утрам и вечерам мы сталкивались со следующей проблемой: сидя на корточках, одновременно могли умыться лишь трое-четверо, и часто случалось, что кто-то нечаянно задевал другого задницей по лицу. Зато имелась достаточно просторная полка, на ней помещалось шестнадцать новых тазов, сложенных стопками по две-три штуки. Во время очередной проверки порядка Лао Ли спросил:

— Зачем вам столько тазиков? Одного бы вполне хватило!

Его слова оказались пророческими.

В нашем поселении колодец располагался неподалеку от винокурни, рядом с которой стояла соломенная хижина, использовавшаяся как склад. Именно она и загорелась той ночью.

Тушение пожара заставило нас, еще подростков, почувствовать, что такое ответственность и справедливость. Все схватили по тазику для умывания и побежали на улицу. Колодезная лебедка беспрерывно вертелась, по цепочке передавали воду, а когда ее не хватало, брали снег. Тазики летали вверх и вниз. Люди на крыше смело подходили к огню, поливали его водой, подгоняли друг друга, кричали. Одежда промокла, а затем замерзла, и мы, одетые в ледяные доспехи, бегали туда и обратно, передавая тазы с водой. Восторг, самозабвение и единство придавали нам сил. Благодаря большому числу людей и емкостей огонь отступал и вот-вот должен был потухнуть. И тут один из тех, кто первым забрался на крышу, неосторожно шагнул и упал, задев рукой тлеющую головешку.

Пожар был потушен, и мы, возбужденные и пропахшие дымом, вернулись в общежитие. Только когда я пошел умываться, заметил, что все тазики остались у склада, мы забыли о них. На полке стоял лишь один, принадлежавший однокласснику, обжегшему руку. Он первым выбежал наружу и ничего не взял с собой.

На следующее утро все пошли к пожарищу. Я в жизни больше не видел так много испорченных тазиков… За ночь бросков и падений они потеряли форму, на них появились вмятины и дыры. Говорили, что несколько более-менее целых уже успели забрать девушки. Ни один из наших тазиков не вернулся в общежитие.

Старик Ли сказал:

— Эти старые соломенные хижины сгорят — и не жалко, они не стоят и одного тазика. Глянь, сколько перепортили, да еще и человек обжегся.

Его слова звучали обескураживающе, мы думали по-другому. Мне казалось, что той ночью проявился особый дух, тазики были пустяком, а вот дух имел значение. Никто не расстраивался из-за сломанного тазика. Впоследствии старика Ли раскритиковали за его странные слова.

Позже тот одноклассник с ожогом признался, что боролся с индивидуализмом. Он сказал, что защищал свой личный интерес — не взял свой тазик, в результате только тот и остался целым. Я еще долго недоумевал. Не знал, действительно ли он так думал в тот момент или просто сказал это ради пущего эффекта. Одно было ясно: его тазик остался целым случайно, потому что в спешке все просто хватали первые попавшиеся.

После того случая я стал многое воспринимать по-другому, не так наивно, как раньше, неожиданные высказывания разрушили пыл и решимость шестнадцатилетнего меня. Я начал думать о том, что, возможно, слова старика Ли были не так уж и далеки от истины, особенно после того, как в соседнем отряде один ученик получил ожоги лица, пытаясь потушить загоревшуюся кучу хвороста.

«Молодость» — важное слово, его трудно понять до конца, лучше вместо этого ценить каждый момент и каждое событие. На самом деле я не могу вспомнить что-то особенное, опираясь только на это слово. Может быть, я по-настоящему пойму это время, лишь когда доживу до возраста, в котором люди часто говорят: «А вот раньше…»

(обратно)

Жук-нарывник

Когда пришло время мерить температуру, медсестра с лошадиным лицом вставила термометр ему под мышку. Он слегка улыбнулся. Затем она села прямо напротив и начала внимательно следить за ним, стреляя взглядами, как автоматной очередью. Прошла минута, и у него так и не появилось шанса просунуть правую руку за воротник, чтобы постучать по кончику термометра.

Существует множество способов поднять температуру на градуснике. Конечно, если действительно будет жар, тебя признают больным. Но если тело недостаточно горячее, можно использовать методы физического воздействия для того, чтобы заставить ртутный столбик добраться до нужного уровня. Их довольно много, он овладел самым незаметным. Нужно потрясти верхний кончик градусника, тогда ртутный столбик начнет постепенно подниматься. Примерно после десяти легких потряхиваний можно достичь желаемой температуры — между тридцатью восемью и пятью и тридцатью девятью градусами. Конечно, важно правильно рассчитать силу. Ради этого он проводил бесчисленные тренировки, доводя технику до совершенства и сломав при этом шесть градусников.

Сегодня он уже седьмой раз за месяц пришел мерить температуру. Медсестра с лошадиным лицом застыла перед ним, словно агитационный плакат, выставленный на всеобщее обозрение. Он попытался заискивающе улыбнуться, но ее взгляд остановился на одном из его сгнивших зубов. В следующий раз он улыбался не открывая рта.

Методы поднятия температуры у каждого были свои. Плосконосый зажимал термометр под левой мышкой и двигал его туда-сюда правой рукой. Однажды во время эксперимента его движения были слишком заметными, а температура повышалась слишком медленно, и когда ртутный столбик добрался до тридцати восьми градусов, подмышка сильно покраснела и от нее запахло тухлым яйцом.

Лао Цзянь из столовой использовал другой способ. Однажды он прихватил несколько булочек маньтоу, только что из пароварки, и, придя в поликлинику, незаметно вставил термометр в одну из них. В тот раз он не рассчитал время, и ртуть поднялась до сорока двух градусов. Лао Цзяня немедленно отправили в реанимацию. Через пять минут вернули обратно с заключением: «У маньтоу спал жар».

Придумывая свой способ, наш герой вдохновлялся одним трюком, совершаемым во время курения: если табак слежался, просто поставьте сигарету вертикально и немного постучите ею о поверхность — табак ссыпется вниз, и тогда получится прикурить. Ничто не может противостоять инерции, включая ртуть в термометре. Он ни с кем не делился своим изобретением.

Через пару минут медсестре с лошадиным лицом, вероятно, надоело смотреть на него, и она начала искать что-то в ящике стола. Тогда он медленно поднял правую руку, потрогал волосы, а затем сунул ее под воротник. Его движения были четкими, как у человека, привыкшего чесаться. Он продолжал пристально смотреть на белую голову напротив, надеясь, что в ящике лежит что-то интересное: любовные письма, фотографии — что-то, от чего она не сможет оторваться. Один, два, шесть раз. Медсестра как раз закрывала ящик, а температура была всего тридцать семь и пять. В последнюю минуту он сильно стукнул по термометру и услышал ясный глухой звук из подмышки. Этот звук эхом отозвался в его сердце — градусник разбился. Холодея от страха, он чувствовал, как теплая жидкость стекает по левому боку. Медсестра подняла взгляд, объяв его огромными белками глаз.

— Давай его сюда.

— Что? — Он притворился, что не понял, и посмотрел на дверь у него за спиной.

— Градусник!

Он ощупывал себя, как будто рука попала под воротник по ошибке, но в конце концов вытащил термометр с отломанным кончиком. Лошадиное лицо медсестры вытянулось еще сильнее. Она поместила термометр под солнечный луч, внимательно его осмотрела, а затем взяла ручку, что-то написала на бумаге, оторвала листок и передала ему:

— Иди оплачивай! Сегодня температуры нет!

Встав, он учтиво взял бумагу, теплые капли ртути скатились на пол, и он заметил, как что-то блестящее зашевелилось, разбежалось в разные стороны. Развернувшись, он вышел из конюшни. Уже на улице увидел, что было написано на листке: «Стоимость термометра — 2,65 юаня».

Девушка, принимающая оплату, раскрыла ему тайну:

— Что не так с этой образованной молодежью? Заимевшие увольнение по болезни за пять дней сломали тридцать термометров!

Она говорила правду: увольнение по болезни нужно было именно заиметь. После нескольких жалоб у тебя находили какой-то недуг и можно было вернуться в родные края. Для А Хуа, например, он нашел способ заиметь болезнь, чтобы оформили увольнение по состоянию здоровья. (Хотя слово «заиметь», мать его, довольно грубое. Иметь — как будто заниматься этим самым. Иметь невесту, иметь женщину, иметь всех подряд; с другой стороны, иметь революционные взгляды, иметь производственный план — слово то же самое. Имеем некоторую неясность.) В день, когда А Хуа делали электрокардиограмму, он взял с собой бутылку водки байцзю и немного чайных листьев. Перед обследованием он сказал ей сделать пару глотков водки, а затем они четыре раза пробежали с первого на пятый этаж и обратно. После этого А Хуа пожевала листики чая, чтобы избавиться от запаха алкоголя. Получилось сто тридцать восемь ударов в минуту с шумами, в конце концов ей поставили диагноз «порок сердца» и отправили домой в Шанхай. В ночь перед отъездом она целовала его, плакала и снова целовала, его лицо было покрыто ее слезами и слюной. Он посчитал свой пульс: сто сорок три удара в минуту — гораздо эффективнее водки.

Сегодня нет температуры, сегодня нет температуры, сегодня нет температуры — он брел обратно в общежитие. В комнате никого не было, все ушли на работу. Он немного посидел, затем достал баночку и подставил ее под солнечный свет. Внутри лежало пять мертвых жуков — желто-черных шпанских мушек. Их черные спинки были покрыты мягким ворсом, надкрылья украшали два ярко-желтых пятна, похожих на глаза на черном лице. Эти насекомые действительно выглядели величественно даже будучи мертвыми. Черный и желтый — он смутно помнил, что в каком-то фильме эти цвета использовались только для королевских особ. Или он ошибся? Может, это цвета похорон? Похороны. А вдруг и правда отравишься насмерть… Он спрятал бутылку под одеяло.

В прошлый раз, приехав в Шанхай навестить родных, он купил пачку сигарет с «мягкой головой» (с фильтром) и пошел к мусорщику дедушке Ли. Тот был когда-то уличным торговцем мазями и снадобьями, которые иногда лечили, а иногда калечили. Позже кто-то разоблачил дедушку Ли, узнав, что он смешивал опилки, кирпичную крошку, мед, средства от грибка на ногах и делал таблетки, которые вредили людям. Когда его прорабатывали, дедушка Ли, чтобы оправдаться, цитировал Мао Цзэдуна: «Смерть может быть тяжелее горы Тайшань, а может быть легче пушинки». Тетушки, ответственные за проработку, задали ему хорошую взбучку, после чего он сменил профессию и стал мусорщиком.

В тот день, выкурив две сигареты, он спросил дедушку Ли, что может вызвать кровь в моче. Этот вопрос он уже задавал своему третьему дяде, который принимал пациентов в больнице. Дядя ответил: «Это может быть при воспалении почек, нефрите». Чепуха, он мечтал о нефрите, но никак не мог заболеть им. Он снова спросил: «А если не болеешь нефритом, как сделать так, чтобы в моче была кровь?» Дядя был очень озадачен — он знал, как лечить болезни, но не знал, как их вызывать.

Дедушка Ли выкурил еще три сигареты и прошептал слова, которые, словно холодный ветер, проникли ему в ухо: «Жук-нарывник». Он переспросил, но старик лишь молча продолжил курить. Когда он собирался выходить, дедушка Ли произнес: «Ешь не больше половины жука за раз».

На юге нарывников можно найти в полях. Он поймал пять штук, высушил их и, как драгоценность, аккуратно сложил в маленькую баночку, которую привез с собой.

Когда все в общежитии уснули, он вытащил из-под одеяла баночку и достал жука. Ворсинки атласно блестели, два желтых пятна на спинке угрожающе уставились на него. Он разделил тельце жука, проглотил одну половину и лег на кровать. Ему казалось, что половинка жука ползает у него в животе, и он плотно закрыл рот, боясь, что она выберется наружу.

Ночью ему приснилось, что он мочится в храме, а множество будд смотрят на это. Река красной жидкости вылилась из него, растеклась по храму и превратилась в облака утренней зари. Среди них стояла А Хуа, с глазами, по-прежнему полными слез, и звала его. Проснувшись среди ночи, он почувствовал вздутие в животе, взял фонарик и вышел наружу. Посмотрел на свою мочу — отклонений не было. Вернувшись, он больше не смог уснуть и, уже не думая о предупреждении старика, вытащил вторую половину насекомого и проглотил ее, чтобы половинки мертвого жука воссоединились. Расставание с А Хуа было невыносимым.

Утром он встал первым и снова пошел в туалет. Моча была очень теплой, но в ней не обнаружилось ни одного вкрапления красного цвета. Поняв, что жук не произвел никакого эффекта, он так разволновался, что весь вспотел.

Целый день он пил горячую воду из термоса, стакан за стаканом, то и дело ходил в туалет, но ни малейшего признака изменений в организме так и не было. Он снова достал ту баночку и пристально рассмотрел ее содержимое: казалось, что высохшие глаза жука уставились на него, как будто хотели съесть. «Что за ерунда, — подумал он, — сначала съел половину, а теперь целого, и ничего не произошло!»

Ночью, пока все спали, он потихоньку вытащил еще одного нарывника и проглотил его. На этот раз ему показалось, что жук в животе не только ползал, но еще и летал. Увлеченный этими ощущениями, он уснул. В ту ночь он не видел снов. Утром, проснувшись, снова пошел в туалет. Как только начал мочиться, почувствовал сильное жжение. Опустив взгляд, он увидел, что моча была красно-желтой с примесью крови. Тут же остановив мочеиспускание, он вернулся в общежитие, взял бутылку от бай-цзю, собрал оставшуюся мочу и поехал в больницу.

Врач-терапевт доктор Ма проверил пульс, а затем с помощью стетоскопа прослушал грудную клетку, спину и живот. После этого осмотрел язык, веки и, осуществив все стандартные манипуляции, спросил:

— Что вас беспокоит? — Хотя, по логике, этот вопрос врачу должен был задать он.

— Жар, кровь в моче, — сказал он и показал бутылку от байцзю, наполненную мочой.

Доктор Ма не понял его.

— Вчера слишком много выпили?

— Нет, это моча. В моче кровь. — Он встряхнул бутылку.

Доктор тут же подался назад и, задержав дыхание, выписал направление на анализ.

За лабораторным столом сидела медсестра Лошадиное лицо. Он протянул ей бутылку.

— Что это?

— Моча.

— Чья?

— Моя.

— Так не пойдет! Тебя не просили сдавать анализ, а ты уже все подготовил. Кто знает, твоя ли это моча!

Да это не медсестра с лошадиным лицом, а страж ада Ма Мянь, демон с головой коня.

Он вспомнил тех двух насекомых и внимательно прислушался к ощущениям ниже пояса. Не страшно! Жжение еще не прошло.

— Тогда я могу помочиться прямо здесь!

— Хулиган! — Лошадиное лицо кокетливо приподняла уголок рта и позвала: — Лао Ли! Сопроводи этого юношу в туалет. Главврач сказал, что если эта образованная молодежь хочет получить увольнение по болезни, то их ждет очень тщательная проверка.

Лошадиное лицо спихнула задачу на опытного разнорабочего. Лао Ли согласился.

Они зашли в туалет, и, когда он собрался действовать, Лао Ли уставился на его промежность. Ну и как тут что-то выдавишь?

— Не могли бы вы отвернуться? Что интересного в мочеиспускании?

— Так не пойдет, — твердо сказал Лао Ли. — Вчера на собрании главврач приказал: не давать увольнение ни одному хорошему человеку и не ставить ошибочный диагноз ни одному плохому.

Он изо всех сил нажимал на живот, но все равно ничего не выходило. Лао Ли сглотнул, подошел к крану и с шумом открыл его. Затем снова уставился на пациента. Это и правда сработало — как только вода зажурчала, у него тоже получилось. Он внимательно посмотрел на свою мочу — красноватый оттенок все еще присутствовал, и это его несколько успокоило. Наполнив маленькую бутылочку, он протянул ее старику. Лао Ли принял бутылочку, словно это было подношение богам, и осторожно понес в лабораторию.

Когда появились результаты анализов, он увидел на бланке четыре жирных плюса.

«Какие же ядовитые твари! Всего две штуки — и завалили здорового парня!» — подумал он.

Эти плюсы на бланке заставили его и в самом деле почувствовать себя больным. Держась за поясницу, он отправился в кабинет терапевта. Доктор Ма как раз пил чай. Он с трудом зашел внутрь и положил анализы на стол. Увидев результат, доктор так растерялся, что его рука с чашкой задрожала. Затем он попросил его протянуть руку для пульсовой диагностики и в конце концов вымолвил лишь:

— Вот это да!

Он вспотел от страха, решив, что врач имеет в виду нарывников. Доктор выписал ему рецепт.

Он сидел неподвижно. А когда доктор Ма протянул ему бумаги, попросил:

— Доктор, поставьте мне диагноз!

— Диагноз пока не могу поставить, но могу выписать больничный на неделю.

— Больничный мне не нужен, нужен официальный диагноз. Здесь ни больниц, ни лекарств — ничего нет. Я поеду в Шанхай лечиться.

— Пропейте сначала лекарство, потом поговорим. — Доктор Ма взял чашку с чаем и забыл о нем.

Он же поставил на стол бутылочку с мочой, что держал в руках:

— Вот! Посмотрите, в моче есть кровь, и вы только что сказали: «Вот это да!» Мао Цзэдун учил нас: «Нужно спасать умирающих и помогать раненым, придерживаясь идей революционного гуманизма».

Доктор долго не мог проглотить чай, но в конце концов открыл ящик стола и написал диагноз на бланке — «острый нефрит».

Он встал, поблагодарил врача и вышел из кабинета, забыв бутылочку с мочой на столе.

Наконец-то получилось заиметь увольнение по болезни.

В день отъезда Плосконосый провожал его на железнодорожной станции. Незадолго до отправления поезда он достал баночку с жуками и отдал товарищу:

— Это вызывает воспаление почек: если вечером съешь одного, на следующий день будет кровь в моче. Запомни, не больше одной штуки.

Плосконосый посмотрел на насекомых и тихо заплакал, то ли от благодарности, то ли от грусти вызванной расставанием.

Поезд тронулся. Он так никому и не рассказал о своем способе повышения температуры. Все дело в том, что это было его собственное изобретение, таким жалко делиться с кем-то.

(обратно)

Громоотвод

Лучший способ скоротать скучные дни — заключать пари.

Есть очень много тем и поводов, все зависит от времени и места. Идея поспорить на что-то может возникнуть где угодно: за едой — съесть пятнадцать булочек маньтоу; в дороге — забраться на столб и дотронуться до фарфорового изолятора; перепрыгнуть стол или ров; одной сигаретой поджечь двадцать зарядов взрывчатки для горных работ; выпить залпом полтора цзиня байцзю (того человека потом положили в снег, где он пролежал около часа, прежде чем очнуться). Бесконечное количество вариантов.

В мире существует еще больше способов заключать пари, большинство из них собрано в «Книге рекордов Гиннесса». Это придает им официальность и важность. Тот, кто способен мгновенно съесть тридцать острых перцев, может вписать свое имя в историю наравне с великими политическими деятелями. В этом нет ничего странного — у человечества слишком много времени, которое нужно чем-то занять.

В те дни в Бэйдахуане именно азартные споры помогали хоть как-то разнообразить заурядные будни. Сейчас, вспоминая те времена, я понимаю, что многие тогдашние эпизоды были так или иначе связаны с пари.

Полуночник и Мяо Цюань в лютый мороз пошли за водой. На улице было минус сорок, Полуночник уронил в колодец свой новенький тазик для умывания. Один роняет, а другой достает: Мяо Цюань разделся и, спустившись в колодец, вытащил таз. Полуночник проиграл банку консервов, но ему все же удалось испытать некоторое удовлетворение: он давно точил зуб на друга, который во всем оказывался немного лучше. В итоге Полуночник превратил спасенный таз в ночной горшок и каждый день мочился в него.

Как-то одним особенно дождливым летним днем мы разгружали зерно на складе. Пока мешки один за другим перекатывались с плеча на плечо, над нашими головами сгущались тучи. И тут как хлынет дождь! С неба падали капли размером с медную монету, а гром грохотал, как мельничный жернов. Каждая вспышка молнии сопровождалась оглушительным раскатом, от которого гудела черепица.

Рядом со складом располагался мукомольный завод — трехэтажное здание с двускатной крышей. К ее коньку был приделан громоотвод, единственный на многие километры вокруг. Озаренный вспышками молний, он небрежно расщеплял электрические разряды на одиночные всполохи.

Дождь лил как из ведра. Мы, попрятавшись, ждали, когда он закончится. Лао Цзянь прокричал:

— Кто заберется на крышу и дотронется до громоотвода, получит от меня бутылку водки!

Никто не откликался, а гром все усиливался. Этот вызов был связан со смертельным риском, такой азарт, как правило, знаком только тем, кто не знает, чем занять время. Лао Цзянь добавил:

— Две бутылки!

Стоявшие рядом с ним подхватили и начали повышать ставку, дело дошло до семи бутылок, но никто так и не вызвался.

Дождь полил еще сильнее, и тут Полуночник выскочил из-под навеса и побежал к железной лестнице со стороны фасада. Молнии озаряли его фигуру, казалось, что там два силуэта. Он решил принять вызов, и все поднялись со своих мест, наблюдая за ним.

Полуночник поднялся по лестнице на скользкую крышу и, сняв обувь, бросил ее вниз. Он стоял босиком на черепице, при очередном ударе молнии его фигура, озаренная ярким светом, на мгновение приобрела необычайную величественность. Полуночник медленно пополз по крыше, со скатов которой ручьями лилась вода. Мы боялись, что его смоет дождем прежде, чем он достигнет цели. Мяо Цюань прокричал:

— Слезай! Считай, что ты выиграл!

Его голос потонул в шуме дождя, поэтому остальные все вместе тоже закричали:

— Ты выиграл!

Полуночник осторожно полз к коньку крыши, как вдруг раздался оглушительный раскат грома, и в одно мгновение смельчак исчез, словно растворился в воздухе. Мяо Цюань в панике заорал: «Мать твою, ты выиграл, что тебе еще нужно?!»

Ливень усиливался, в наступившей темноте Полуночник с трудом поднялся: он не скатился с крыши, а лишь поскользнулся. Шаг за шагом он добрался до конька и схватился за громоотвод. Держась за него одной рукой, он встал на ноги прямо под ветром, дождем и черными грозовыми тучами. Небо взорвалось громом, и молния осветила его. Полуночник, как настоящий герой, посмотрел на нас с высоты и громко крикнул:

— Видите меня?

Мы, затаив дыхание, ответили в унисон:

— Видим!

Он еще раз взглянул на небо, наслаждаясь послевкусием победы над стихией, и, кажется, совсем не хотел спускаться.

Распив эти семь бутылок, мы надрались до поросячьего визга. Полуночник же не выпил ни капли — действие алкоголя не могло сравниться с пьянящим флером геройского поступка.

(обратно)

Первый урожай

Когда я работал в агитбригаде шестого отряда, мы ставили сценку под названием «Танец богатого урожая». Шесть девушек, держа в левой руке желтую ленту, а в правой — бутафорский серп, легкими радостными движениями изображали процесс жатвы. Улыбаясь, они жали воображаемые колосья. Я аккомпанировал им. Стараясь изобразить скрипкой звук срезания стебля пшеницы, я очень сильно нажимал смычком на струны и каждый раз получал упреки от коллег по оркестру. Думаю, дело было в том, что я, в отличие от них, когда-то действительно работал в поле…

Я приехал в Бэйдахуан в августе 1969 года. Пшеница все еще не была скошена, потому что затяжные дожди мешали тракторам проехать к пашне. Колосья ждали в поле, как дети, которые не могут вернуться домой. Тогда появился лозунг «Вырвать зерно из пасти дракона», очень вдохновлявший меня. Он создавал атмосферу мифического героизма, что идеально подходило к восприятию мира семнадцатилетнего юноши.

Нам выдали серпы, простые, как принято на севере. Мы схватили по одному и, подражая местным жителям, начали точить их, плюнув на камень. Заострив как следует лезвие, я провел по нему ногтем — оно было прохладным. После моего первого удара трава вокруг попадала. Это придало молодому сердцу решимости.

Когда мы вышли в поле, все еще лил дождь. Мои товарищи облачились в дождевики разнообразных форм и расцветок — по большей части светлые непромокаемые плащи, которые нам дали с собой наши родители. Еще более странно выглядели головные уборы — в основном кепки с козырьком или картузы. В этих нарядах мы выглядели довольно неубедительно.

Те, кто никогда не бывал в Бэйдахуане, не имеют ясного представления о том, что такое «земля». Они думают, что это просто поля, разделенные на участки. Но только не в Бэйдахуане: может понадобиться целый день, чтобы проехать некоторые наделы на тракторе туда и обратно. Как жать пшеницу на бескрайней земле? На контрасте с этим простором наши серпы выглядели игрушечными.

Мы смотрели на бескрайние поля спелых хлебов и не знали, откуда начать. Командир взвода кричал: «Каждому по шесть борозд, каждому по шесть борозд» — и выталкивал вперед всех, у кого были серпы. Рядом со мной стоял Немой (на самом деле он не был немым, просто у него был слишком большой язык, и поэтому он говорил очень невнятно). В этот момент он больше всего походил на разорившегося торговца: подол плаща весь измазался в глине, кепка была велика, — стоило пошевелить головой, как она съезжала на глаза.

Когда дело дошло до жатвы, от нашего задора не осталось и следа. Мокрые колосья невозможно было срезать, их приходилось вытягивать и рубить. Пройдя всего десять метров, мы намертво увязли в раскисшей земле. Пшеница плавала на поверхности глинистой жижи, урожай нужно было не жать, а вылавливать. Дождь усилился, и вскоре вся группа застряла. Желтые дождевики обернулись к командиру взвода. Он, также оказавшийся в плену у грязи, махнул рукой и тихо сказал: «Заканчиваем». Мы с трудом выбрались обратно на твердую землю, а срезанные стебли пшеницы остались лежать на месте, постепенно скрываясь под мутной водой.

Так нас победила грязь. На обратном пути я вспоминал битву при Ватерлоо.

Весь последующий месяц мы убирали пшеницу на участке номер семь. Осадки прекратились, земля постепенно высыхала. В бескрайнем поле нескончаемой цепью тянулись сотни срезающих колосья людей. Время от времени мы выпрямлялись, чтобы взглянуть на горы, видневшиеся вдалеке. Их контуры обозначали край надела. Когда же мы наконец доберемся до него?

В первые дни многие из нас поранили ноги и руки острыми серпами. Я перестал точить свой и просто рубил стебли. Здесь мне хочется поблагодарить мои старые ботинки на меху — они выдержали множество внезапных атак серпа, я ни разу не поранился. Из всего отряда в тридцать с лишним человек лишь двое смогли продержаться до конца месяца. Я был одним из них.

Мы привыкли к тому, что вечером валились с ног от усталости, но переносить жажду было очень тяжело. Воду таскали издалека, половина выплескивалась по дороге. Стоило хоть немного замешкаться, и тебе ничего не доставалось. А при виде пустого ведра пить хотелось еще сильнее.

Позже мы заметили, что в низинах скапливается вода, в лужах по колено глубиной, на поверхности которых плавает зеленый мох и личинки поденок. Несколько раз мы порывались напиться из этих луж, но все не решались. В конце концов Плосконосый нашел способ: он вычистил стебель пшеницы, опустил его в воду, следя, чтобы туда не попали мох и насекомые, и начал медленно всасывать жидкость. Выглядело это почти изысканно — как будто он где-то в Пекине через соломинку неспешно потягивал газировку «Арктика». Допив, Плосконосый с наслаждением вздохнул, дополнив образ человека, в жару напившегося ледяного лимонада. Вся тридцать третья группа последовала его примеру, в итоге воды в низине заметно убавилось. А затем оказалось, что Плосконосый подхватил дизентерию — единственный из всех. Остальные чувствовали себя нормально. Быть первопроходцем нелегко, нужно чем-то жертвовать.

Так как поле было очень большим, обед нам приносили прямо туда. В те времена почти ни у кого не имелось часов, и время определяли по чувству голода. Когда оно становилось очень сильным, мы начинали работать иначе: срежешь несколько стеблей — оглянешься в сторону края поля. Увидев телегу с обедом, мы сразу бросали серпы и бежали к ней. Ничто не могло сравниться с ожиданием момента, когда можно будет наброситься на еду. Толпа людей, устремленных к одной и той же цели, напоминала старт марафонского забега, который я впервые увидел много лет спустя. Добравшись до телеги, каждый хватал столько, сколько мог унести. Я обычно съедал семь булочек, один раз съел девять (по два ляна каждая). Это было в пределах нормы. Плосконосый как-то осилил двенадцать.

После обеда можно было немного отдохнуть. Мы укладывали снопы пшеницы, чтобы получилась мягкая постель, и все ложились на нее, греясь на осеннем солнце и наблюдая, как насекомые прыгают в траве. Единственным желанием в тот момент было не брать снова в руки серп и не оставаться один на один с этим бесконечным полем.

Тогда произошло мое первое знакомство с кротом (местные называли его «слепёшенек»). Сквозь дрему я заметил, как он, подобно странствующему духу, выбрался из-под земли и будто уставился на меня своими невидящими глазами. Затем подполз к моим ботинкам на меху и начал грызть шнурки. Это было очень мило, мне не хотелось мешать ему, я лишь боялся, что он через дыру пролезет внутрь ботинка и наткнется на мои плохо пахнущие ноги…

Прошел месяц, но мы так и не добрались до края поля. Земля стала достаточно сухой для сельскохозяйственной техники, пришла пора сложить орудия жатвы. Посмотрев друг на друга, мы обнаружили, что все стали черными и грязными, да еще завшивели. Большинство научилось курить сигареты «Народное хозяйство» по девять фэней за пачку, вызывавшие беспрестанный кашель. Те, кто впервые получил письмо из дома, тихонько плакали. Первого октября мы слушали радиотрансляцию праздничных торжеств в Пекине, а за окном шел снег.

(обратно)

Волосок

Сейчас ничто не имеет значения, я жду, когда он разожмет пальцы.

Сигаретный дым висит в воздухе между нами, долго не растворяясь, под ним лежат мои карты: три короля и десятка, настоящий фулл-хаус, стабильный, как звезды на небе или как крепость. Рядом — последние сто двадцать юаней и часы марки «Шанхай». Его пальцы водяной змеей скользнули по картам, он снова разложил четыре открытые: валет, дама, десятка, девятка — и осторожно вытащил из-под дамы еще одну, внимательно рассмотрел ее и положил на стол. Это оказался король, замахнувшийся своим мечом, от чего мое сердце сжалось, кровь хлынула к голове, а в глазах потемнело.

Он забрал деньги, потом взял мои часы, поднес их к уху, вслушиваясь, и с трудом надел их на левое запястье, на котором уже было тринадцать других часов. Казалось, он облачен в железные доспехи. Он с трудом пристроил мои часы под последними. Хронометры, как группа заключенных, аккуратно выстроились на его руке, которой он небрежно помахивал, чтобы время тикало громче. Облако дыма опустилось, открыв его лицо, заросшее усталостью, как поле дикой травой. С этого поля донесся сиплый, сухой звук:

— Ты опять проиграл.

Я встал, взял свою кожаную шапку и вышел из комнаты, заполненной дымом и чужими взглядами.

Мороз осиротил улицу. Ночь как магнит тянула меня к себе, но как только я углублялся в ее темные закоулки, она ускользала. На земле не было теней, и я шел легко, казалось, что время осталось на чьем-то левом запястье.

* * *
Такой же ночью мы с ним отправились в пятый отряд. У меня в кармане было тридцать юаней, месячная зарплата. Он сказал, что этого хватит. Снег хрустел под ногами, как битое стекло. Мы приблизились к двору и услышали собачий лай, отозвавшийся болью в груди. Он оперся на деревянную калитку и закричал, чтобы нам открыли. Мы прождали довольно долго, прежде чем из дома вышел человек в шапке из собачьей шерсти и нас наконец впустили. Я наклонился к своему спутнику и прошептал:

— Двести юаней хватит, чтобы вернуться домой, — и всё, не увлекайся.

Но он, словно не слыша меня, молча последовал за Собачьей шапкой внутрь.

В комнате стоял густой запах застоявшихся солений. Кан был жарко натоплен, в углу валялись свернутые одеяла. Мы расселись на шкурах косуль, словно послы или генералы, оседлавшие своих жеребцов. Начали мешать карты. Напротив Собачьей шапки сидел человек с искусственным глазом; его неподвижный стеклянный взгляд уперся в пуговицу на моей груди. Одноглазый играл с моим спутником, а мы с Собачьей шапкой по очереди сдавали карты. В первом раунде Одноглазый снес пикового туза и сразу поставил десять юаней. Мой спутник открыл трефовую десятку и добавил такую же сумму. После третьего круга у Одноглазого на столе уже лежали два туза, а ставка выросла до двадцати юаней. Мой товарищ взял еще одну карту и, взглянув на ее, сбросил все. Первый раунд был проигран.

Во втором раунде мы выиграли двадцать юаней. Он клал деньги на стол осторожно, точно зная, сколько у нас осталось.

К трем часам ночи мой спутник выиграл около трехсот юаней. Мелкие купюры он оставил на столе, а десятки аккуратно сложил в шапку и надел ее на голову.

Искусственное око Одноглазого равнодушно смотрело на мою пуговицу, не выказывая ни малейшего признака усталости. Каждый раз, доставая деньги из-за пазухи, мой друг делал это так, будто проводил себе операцию на открытом сердце. Он долго не выпускал купюры из рук, словно прощаясь с ними. Я несколько раз взглядом намекал, что пора уходить, но он лишь невозмутимо смотрел на карты, делал ставки, не обращая на меня никакого внимания, а его изящные пальцы все так же медленно раскрывались.

Одноглазый снес пару королей и пару валетов. Мой товарищ, имея на столе три десятки и туза, вынул сто пятьдесят юаней и поставил их на кон. Пот тек по лицу Одноглазого, словно слезы, и капал на грудь. Я знал, что у того фулл-хаус — три короля и пара валетов; я также знал, что у моего друга точно не четыре десятки, ведь его закрытая карта была восьмеркой, которую я сдал ему в первом раунде. Пот Одноглазого попадал на кан и, шипя, испарялся. Он плотно прижимал к груди правую руку. Мой спутник спокойно курил. Его лицо в дыму напоминало вершину горы, окутанную туманом. Одноглазый закрыл настоящий глаз, чтобы дать другому внимательно осмотреть всю комнату, но тот все равно неотрывно следил за моей пуговицей, пронзая меня тысячами стрел. Другой парень снял свою собачью шапку, его голова была очень красной.

Наконец Одноглазый вытянул правую руку и медленно опустил карты на стол лицом вниз.

Мой друг забрал деньги, сложил одну к одной карты и передал их мне.

Мы сыграли еще две партии, он проиграл тридцать юаней, затем встал и сказал, что идет в туалет. По правилам, если время окончания игры не было оговорено заранее, проигравший решает, продолжать или нет. На столе оставались кое-какие мелкие банкноты; мой товарищ надел шапку, открыл дверь и вышел.

Стеклянный глаз наконец отвлекся, и на меня взглянул настоящий, похожий на осеннее озеро, такое прозрачное, что казалось, можно было увидеть дно. Этот глаз был красив. Под длинными ресницами скрывались невысказанные слова — такой глаз не мог принадлежать игроку. Сейчас же он загорелся, как костер у озера, и свирепо заблестел.

Мы прождали двадцать минут, но входная дверь так и не заскрипела.

Я спустил ноги на пол и встал со своего ложа из шкуры косули.

— Пойду поищу его, вдруг он провалился в выгребную яму, — сказал я, глядя в искусственный глаз.

Озеро с бушевавшим в нем пламенем повернулось в сторону Собачьей шапки.

— Я с тобой. — Собачья шапка оделся и пошел за мной.

Ночь пьянила своей легкостью. Я поднял взгляд к звездам, и пар, который я выдохнул, сделал мое дыхание реальным, видимымв холодном воздухе.

Собачья шапка с лопатой в руках следовал за мной на расстоянии двух шагов, что придавало моему положению оттенок героизма. Я вышел за ворота и начал мочиться на сугроб, в котором тут же образовалась желтоватая пещера. У меня на душе вдруг стало ясно и спокойно, как будто из тела вышла вся плохая энергия.

Повернувшись, я увидел, что мой спутник приставил нож к спине Собачьей шапки.

— Скажи Одноглазому, что я устал и сыграю с ним в другой раз. Вот тебе пятьдесят юаней. — Он вытащил пять банкнот и запихнул их за воротник Собачьей шапке.

— Не уходи просто так, врежь мне разок, до крови. — Собачья шапка повернулся, и мой спутник несильно ударил его ножом. Помощник Одноглазого, хромая, пошел обратно.

Мы отправились в поселение. Мой спутник быстро шагал по заснеженной земле, опустив взгляд, а я не мог оторваться от звезд, хоть и не знал, под какой из них находится мой далекий родной край.

На следующее утро он протянул мне пятьсот юаней и велел сводить бабушку к врачу, а на обратном пути купил несколько колод карт.

Ночь… В плену ее свежей красоты, звезд и тонких ниточек облаков, разбросанных по таинственному бескрайне-безлунному небу, чувствуешь себя одиноким и беспомощным. Но стоит ей потерять власть над тобой, она застывает, словно кусок стали. Звуки, которые ты слышишь, — лишь эхо ее внутреннего голоса. Теперь можно, не открывая глаз, лечь в постель, и, пока ты проваливаешься в сон, ночь сжимается и прячется за твоими ресницами.

Два года подряд он беспрерывно играл в карты, его рука стала походить на кисть музыканта: пальцы удлинились, на их кончиках скопилась меланхолия — казалось, он может видеть ими. Он создавал впечатление человека, протягивающего руку из-за клубов дыма и ожидающего, что ты вывернешь карманы и положишь деньги ему на ладонь.

Изначально я хотел выиграть немного денег, а завтра вернуться домой, но все проиграл, даже единственные часы, которые должны были служить мне всю жизнь.

На следующий день, когда я снова пришел играть, он с Плосконосым азартно резался в карты. Плосконосый выложил трех валетов, а у моего товарища было три короля. Он взглянул на деньги, лежавшие перед соперником, и поставил еще двести юаней сверху. Плосконосый долго сидел не двигаясь, а потом в третий раз проверил свой козырь — это был валет, — после чего начал пересчитывать деньги: сто шестьдесят юаней — недостаточно. Он все так же спокойно сидел, пуская дым, тут же оседавший у него на лице. Его выдержка была поразительной — в любой ситуации он напоминал неодушевленный предмет, неподвижно лежащий на месте. Плохие были карты или хорошие — он не выдавал себя ни единым взглядом. В тот момент он, должно быть, понял, что у Плосконосого четыре валета, а вот было у него на руках четыре короля или нет — никто бы не догадался. Плосконосый, положив сто шестьдесят юаней на стол и увидев, что мой друг никак не отреагировал на это, снял свитер и пристроил его поверх денег, после чего открыл козырного валета. Увидев четырех валетов, он взял свою карту, потер ее пальцами и открыл короля. Затем забрал деньги и не торопясь натянул на себя свитер. Его рука слегка качнулась, и я увидел на запястье часы — мои часы. Теперь они принадлежали ему.

В последующие дни я не отходил от карточного стола, исполняя роль раздающего. К концу первого дня я убедился, что мой товарищ не жульничает. Казалось, он с удивительной точностью чувствовал карты противника, а его собственные лежали перед ним, словно тяжелые камни — он редко дотрагивался до них. В решающие моменты он ставил крупные суммы и одерживал сокрушительную победу над соперником. Я переживал за него, зная, что порой его карты были очень слабыми.

На четвертый день я наконец-то обнаружил одну маленькую деталь — настолько незначительную, что никто не знал о ней. даже он сам. На следующий день я убедился в правильности своих мыслей. Я занял немного денег и, придя очень заранее, ждал я его за тем самым стазом, стараясь сидеть спокойно, словно неодушевленный предмет. Когда он появился, я внимательно рассмотрел его лицо: все было по-прежнему — и родинка на худощавом подбородке, и растущий из нее одинокий волосок.

На третьей раздаче я собрал безупречный фудл-хаус: три десятки и два валета. Его открытые карты тоже составляли две пары — два валета и две дамы. Когда пришел его черед делать ставку, он задумался, явно намереваясь выбить меня из игры. Окинув взглядом пачку лежавших передо мной купюр, он поставил сто пятьдесят юаней. Какое-то время я, застыв, смотрел на карты, затем медленно поднял глаза и сосредоточился на волоске. Это и вправду была крохотная деталь: за завесой дыма волосок едва заметно подрагивал — его движение можно было уловить, лишь полностью задержав дыхание. Он колебался, словно травинка на легком ветру, — одинокий и робкий. Я отсчитал сто пятьдесят юаней и сделал ставку. Мой соперник проиграл, так как его закрытая карта оказалась ничтожной девяткой. Недоуменно посмотрев на расклад, он затушил только что прикуренную сигарету.

Во время седьмого раунда он снова попытался вывести меня из игры, поставив двести юаней и наручные часы. Я внимательно изучил ситуацию, пересчитал деньги, а затем снова посмотрел на него, ища ответ. Он всегда был худощавым, словно существовал на одних сигаретах, но его кожа не была смуглой, как у заядлых курильщиков, напротив, она оставалась бледной, с нефритовым отблеском. Волосок замер на остром, как горный пик, подбородке. Соперник ждал моего хода, клубы дыма застилали пестрые карты, а затем медленно рассеивались. Я сложил карты и не поставил ни юаня. Он промахнулся.

В тот день мой товарищ проиграл больше, чем за последние несколько лет. Во время последней раздачи он снял с левого запястья оставшиеся трое часов, среди которых были и мои. Я увидел, как волосок на его родинке едва заметно дрожал, — у него не было шансов ускользнуть от моего взгляда. Когда я открыл свои карты, все, что было на столе, перешло ко мне. К концу игры на моем левом запястье ровным рядом блестело семь часов, их разноголосое тиканье заставляло сердце биться чаще. Закрывая стол, я бросил две купюры Лао Цзяню, все это время наблюдавшему за игрой, и вернул долг Плосконосому. Уходя, я снова взглянул на противника — его лицо немного порозовело, что случалось крайне редко. Это было похоже на ненароком увиденный закат — печальное зрелище.

— Сегодня ты меня уложил на обе лопатки. — Все тот же сухой голос, словно исходящий от тлеющего окурка.

— До завтра!

— До завтра!

В ту ночь я долго не мог уснуть, все думал о его волоске, едва заметное подрагивание которого переполняло меня радостью. Он, мать его, вовсе не был каким то замерзшим. неподвижным предметом Он нервничал. Его напряжение было спрятано очень глубоко, словно подземная река, текущая под кожей. Его привел к краху его же собственный волосок. Я беспокоился лишь об одном: не сострижет ли он его на следующее утро. Но еще три дня кряду волосок оставался на месте, указывая мне дорогу к победе. Мой соперник сломался. Теперь на обеих руках у меня поблескивало двадцать с лишним хронометров. Время крепко опутало меня, заглушая биение пульса.

Кто-то сказал мне, что он повсюду занимает деньги. Но никто не хочет давать ему в долг — за два года он успел всех обыграть и сегодня, кажется, устроил этим людям настоящий праздник. На четвертый день он пришел ко мне и сказал, что проиграл все.

— Ты уничтожил меня.

Уходя, он слегка коснулся игральных карт. Его пальцы были очень бледными, почти прозрачными. Шаг за шагом его силуэт уменьшался. Вспомнив, как он когда-то играл, чтобы раздобыть мне денег на дорогу домой, я едва не крикнул ему вслед: «Состриги тот волосок». Но вовремя удержался.

За эти четыре дня я ни разу не испытал волнения, каждая раздача походила на разгадывание загадки, ответ на которую мне уже был известен. Я просто наблюдал за тем, как всходят посаженные мной семена, а затем забирал выигранные деньги, свитера и часы. За символическую сумму я вернул все вещи их хозяевам. Когда я отдавал часы ему, он вручил мне репродукцию картины Сурикова «Утро стрелецкой казни». Раньше она висела в изголовье его кровати.

(обратно)

Накладной воротничок

Музыканты настроили инструменты, раскрыли ноты. Хор вышел на сцену, распорядитель оглядел зал, убеждаясь, что все готово. Поднялся занавес, сцену залило светом. Уже ничего нельзя было изменить.

Дирижер широким шагом вышел из-за кулис, поклонился, встал на пьедестал и, торжественно оглядев зрителей, взмахнул руками. Заиграла увертюра: трубы опоздали на полдоли, виолончель была не настроена. Маэстро слегка нахмурился и вдохновляющим движением рук выразил одновременно радость и недовольство. Литавры (замененные цветочными горшками) вступили вовремя, тромбон вытянул яркий изящный пассаж. Дирижер притворно погрузился в музыку, подражая великим мастерам, и, наклонившись вперед, плавно водил пальцами, выделяя звучание струнных. Затем он начал широко разводить и сводить руки, словно повар, растягивающий тесто для лапши, демонстрируя свое мастерство оркестру. Духовые затихли, вслед за струнными вступил хор. Маэстро тут же отвлекся от музыкантов и с воодушевлением на лице начал взаимодействовать с поющими, изо всех сил стараясь подбодрить их и изобразить восторг. Его губы двигались точно в такт, но внимательный зритель сразу заметил бы, что он лишь открывает рот, не издавая ни звука, словно певец, прилежно поющий под фонограмму. Верхние голоса должны были звучать еще громче, еще звонче. Чтобы добиться этого, он два раза поднимал левую кисть, но безрезультатно. Бесполезно было ожидать, что каждый из этих людей осилит верхний регистр. Тем более что кормить их было нечем, а сам ты только что пообедал картошкой с капустой.

Первая композиция подошла к концу, зрители зааплодировали. Дирижер развернулся к залу и поклонился. В этот момент его накладной воротничок перекосился: одна половина выскользнула наружу и наползла на щеку, а другая осталась под пиджаком. Это внесло некоторую сумятицу в исполнение следующей песни. Напыщенность и серьезность маэстро резко контрастировали с этим, изначально фальшивым, а теперь еще и нелепо скособоченным белым воротником. При каждом движении его руки клочок ткани подпрыгивал. Во время проникновенного лирического отрывка одна из сопрано не выдержала и расхохоталась. Ее смех стал той самой трещиной, через которую на сцену проник хаос (смех на сцене очень заразителен), тут же разразилась страшная эпидемия. Гневная гримаса дирижера лишь подлила масла в огонь, вызвав взрыв неудержимого хохота. Хор заразил оркестр, смеялись уже все находившиеся на сцене. Рухнул занавес.

Это выступление, одно из самых неудачных в Бэйдахуане, было довольно важным: мы играли концерт для высокопоставленного руководства. Если говорить современным языком, оркестр налажал, а тогда это имело политическое значение. На следующий день на собрании все. кто накануне смеялся, в слезах проводили самокритику'. Никто не осуждал злополучный воротничок, все обвиняли только себя.

Дирижер, Шан Хайчжэн, впоследствии почти всегда выходил на сцену с голой шеей. Он решительно отказался от ложной формы, предпочитая демонстрировать свою крепкую, пусть и не всегда безупречно чистую кожу, и никогда больше не позволял кусочку белой ткани сыграть с ним политическую шутку.

Я впервые узнал про накладные воротнички в Бэйдахуане. Сначала они стали популярными среди шанхайской образованной молодежи: круглые, острые, кружевные — девушки меняли их каждый день, создавая иллюзию богатой жизни. Однако, когда я смотрел на эти воротнички, мне всегда представлялась пустота под ними. Сначала я думал, что их единственная функция — дать окружающим понять, что у тебя нет нормальной рубашки. Позже я догадался, что они все же были полезны: заполняли пространство между хлопковой нательной рубашкой и шерстяным свитером (так как рубашка не имела воротника и фальшивый воротничок позволял избежать прямого контакта колючей шерсти с шеей).

Эта деталь гардероба постепенно стала все более и более распространенной. Носящие воротничок делились на два типа: одни надевали его ради внешнего вида, в особых случаях, другие же — ради удобства.

Я воротнички не носил. У меня была одна белая рубашка, которая подходила для выступлений, и я не особенно переживал о том, что свитер будет натирать шею. В те годы я был весь покрыт укусами вшей и все равно не смог бы выглядеть как цивилизованный человек.

Почему-то теперь, спустя десять лет, у меня вдруг возникло сильное желание иметь такой воротничок. Вчера мне пришлось слушать одного владельца издательства, который горячо и увлеченно рассказывал небылицы, и я вспомнил об этой детали одежды. Если бы на мне тогда был такой воротничок, я мог бы, ничего не говоря, беззаботно, якобы случайно, расстегнуть верхние пуговицы и продемонстрировать его с разных сторон. Смотрите, вот накладной воротник, фикция. Это стало бы величайшим выступлением фальшивого воротничка. И только в этот момент он был бы настоящим.

Но так сделать все равно бы не получилось. В какой-то момент я превратился в цивилизованного лицемера.

(обратно)

Отрыжка

Лао Ю играл в агитбригаде на валторне. Он называл ее французским рожком. Играя по нотам, очень точно соблюдал ритм. Лао Ю нечасто репетировал, но однажды его упражнения услышал политкомиссар и назвал исполняемую мелодию вонючим буржуазным пердежом. Лао Ю сильно расстроился, спрятал инструмент и начал учиться играть на эрху у Лао Цяня. Он освоил упрощенные ноты и научился исполнять «Воды Янцзы и Хуанхэ». Узнав об этом, комиссар Чан сказал, что у Лао Ю появился прогресс в мышлении.

Наша агитбригада официально называлась «Идеи Мао Цзэдуна». Мы ставили небольшие сценки, но основным нашим занятием была постановка революционных спектаклей. Поскольку людей не хватало, каждому приходилось играть сразу по три-четыре роли. Например, в спектакле «Легенда о красном фонаре» я сначала был связным, потом шпионом, затем солдатом-захватчиком во время казни, а также отвечал за кулисы и звуковые эффекты.

Лао Ю играл на валторне и эрху, а также занимался электромонтажом. Больше всего он любил исполнять сольную партию валторны из «Охоты на горного тигра». Однажды, когда он закончил играть, из зала раздались аплодисменты. Лао Ю долго не мог опомниться, так и стоял, прижав к себе инструмент.

Он сравнивал звук валторны с белыми облаками над царским дворцом. Когда его спросили, на что похож звук гобоя, он ответил: «На девушку, стоящую у воды». Про кларнет он сказал: «Юноша, у которого только начали расти усы». Дошла очередь до эрху. Лао Ю задумался, а потом прошептал: «Это похоже на стоны жены комиссара Чана».

Когда Лао Ю исполнилось двадцать шесть, он завел девушку из шанхайской образованной молодежи. А Хуа работала на кирпичном заводе, была очень худенькой, говорила на чистом шанхайском диалекте и напоминала актрис немого кино Чжоу Сюань и Жуань Линъюй. Каждый вечер Лао Ю преодолевал двадцать ли до завода, чтобы навестить ее. Перед уходом он неизменно говорил: «Сегодня у меня с ней точно получится». Но когда возвращался ночью и его спрашивали, получилось ли, отвечал: «Нет, в кирпичном цехе всегда кто-то дежурит». Тогда его спрашивали: «Тебе не тяжело каждый день наматывать сорок ли туда-сюда?» Он вздыхал: «Как же нетяжело? Я уже на грани изнеможения… Хорошо, что заводской грузовик подвозит».

В ту ночь Лао Ю вернулся весь изувеченный. Грузовик перевернулся в кювет, Лао Ю засыпало кирпичами, одна нога оказалась сломана, и он отправился в больницу. Когда мы пришли его навестить, Лао Ю был сильно расстроен. Он сказал, что А Хуа только что заходила и сказала, что расстается с ним. И, самое обидное, она сделала это на стандартном китайском вместо диалекта. Лао Ю спросил меня, почему она выбрала для таких жестоких слов именно официальный язык. Я не знал, что ответить, но предположил, что, возможно, так она хотела придать моменту серьезности. Лао Ю выругался, а потом с загадочным лицом сказал: «Да что в ней хорошего… У нее болезненные месячные».

После выписки из больницы Лао Ю начал прихрамывать. Если не присматриваться, было незаметно. Он не подавал вида, но на самом деле очень переживал. Сначала он несколько месяцев не мылся и не стирал одежду, потом пристрастился к алкоголю. Напившись, брался за валторну и дудел до тех пор, пока не разбивал губы в кровь. Но даже тогда не останавливался, и на губах образовывались волдыри.

Однажды наш коллектив приехал с выступлением в военную часть. Солдаты встретили нас с большим энтузиазмом. После того как установили сцену, музыкантам предложили выпить, но мы отказались, опасаясь, что это помешает выступлению. А Лао Ю согласился. Еще и добавил: «Вино сближает армию и народ». Скоро стало ясно, что он перебрал, и все стали уговаривать Лао Ю больше не пить. Но он отвечал: «Все в порядке».

Начался концерт, все были заняты игрой. Лао Ю тоже был занят: положив валторну, он взялся за эрху, и ему казалось, что все и в самом деле в порядке. Когда настало время исполнять «Охоту на горного тигра», Лао Ю прижал инструмент к груди и нащупал клавиши. Он вовремя вступил, но в середине вдруг остановился и громко рыгнул. Звук был резким и звонким. Оркестр замер от неожиданности, а потом покатился со смеху. Мелодия сбилась. Готовящийся выйти на сцену Ян Цзыжун то не мог найти дверь, то начинал петь в неправильный момент. Все пошло наперекосяк, пришлось опускать занавес и начинать все сначала.

Тем же вечером, после окончания выступления комиссар провел совещание. Он объявил, что у Лао Ю случилась «контрреволюционная отрыжка». Вскоре тот сдал руководству валторну, и во всех произведениях ее заменили на виолончель. С тех пор он играл только на эрху и продолжал работать электриком.

Вчера я подумал о Лао Ю и спросил у жены, помнит ли она его. Она ответила, что помнит, но его звали Лао У, а не Лао Ю. Но я уже не смогу переименовать его, это будет совсем другой человек.

(обратно)

Прозреть

Я видел много странных снов, но ни в одном не было смерти. Умереть, прочувствовать, как это, а затем проснуться. Со мной ни разу не было такого. Возможно, смерть слишком грандиозна, чтобы снизойти до сна. Я спрашивал других — им тоже такое не снилось. Смерть не приходит в сновидения…

Видел смерть — бледную, холодную, бескровную. Будто книга, из которой вдруг исчезли все слова и страницы превратилась в чистые листы, ты переворачиваешь их один за другим — они все пустые, белые. Такая смерть, что в солнечный день невольно прикроешь глаза от усталости. Она прямо перед тобой. Задул ветер, словно вырвался прямо из сердца.

1
Они подсели в машину около общежития десятого отряда Третьей дивизии. Женщина держала в объятиях сверток — младенец тихо всхлипывал; мужчина был грязный, крепкий, с прилипшим к губам окурком. Было холодно, мы сидели в кузове грузовика и передавали по кругу маленькую бутылку байцзю. На морозе от спиртного леденели зубы, и только попадая в желудок, оно слегка согревало. Я хотел передать бутылку мужчине, но он был занят — окоченевшими пальцами сворачивал самокрутку.

В тот день мы вчетвером отправились на центральную базу за лапшой — в отряде закончились запасы. На завтрак было жидкое месиво из картошки с соевыми бобами и соленые овощи; все называли столовую свинарником.

На втором круге бутылка дошла до меня почти пустой, на дне было всего несколько капель. Именно в такие моменты алкоголь вкуснее всего. Капля за каплей падает в рот, едва уловимый привкус тает, не успевая попасть в горло. Губы просят еще, но бутылка уже пуста. Остается лишь послевкусие.

Мужчина скрутил сигарету со знанием дела, повернулся, чтобы прикурить, закрывая огонь и пуская дым по ветру. Курил он с наслаждением — делал глубокую затяжку, долго не выдыхал, а потом медленно выпускал дым из легких, прикрывая глаза от удовольствия.

Холод стоял лютый, даже в туалет не хотелось: казалось, если растратить последние капли тепла, окончательно замерзнешь. Лао Та’эр сказал, что у замерзших до смерти в животе не остается мочи, а перед самой кончиной им кажется, будто их жжет огнем. Лао Та’эр знал, о чем говорит: он когда-то отморозил обе ноги.

Сверток уже давно не издавал ни звука.

Младенец не плакал, но плакала женщина — беззвучно, опустив голову. Слезы капали ей на грудь и тут же замерзали, превращаясь в крошечные ледяные бусины. Почему она плачет?

Мужчина докурил, но словно этого не заметил — бычок все еще свисал у него с губ.

Когда мы проезжали Восточную гору, на склон выбежали несколько косуль и весело запрыгали, будто уже наступила весна.

Женщина зарыдала в голос, ее плечи задрожали, а мужчина с силой выдохнул дым.

— Что слезы льешь, помер — сделаем еще одного!

Женщина все еще плакала. Мужчина скрутил новую сигарету.

— Перестань, посмотри, все лицо обветрилось. Умер уже, нечего бояться, заделаем нового.

В смысле умер? Этот младенец? Не может быть, он же только что плакал. Нужно проверить, может, просто заснул…

Крошечное личико, кожа белая, как бумага, и прозрачная, глазки закрыты. Ни звука. Я прикоснулся к его коже — она была холодной, как яшма в снегу. Ребенок действительно умер.

Плосконосый приложил пальцы к его губам.

Вот так вот умер, всего два месяца от роду. Зачем нужно было в такую погоду брать его с собой на улицу?

Малыш заболел, ночью была высокая температура.

Мужчина снова скручивал сигарету.

Возможно, он просто потерял сознание; если бы доставили в больницу, его еще можно было бы спасти… Но нет, уже не получится. Да и что бы они сделали?

Женщина, прекратив плакать, легонько поправила сверток. Женщина, держащая мертвого ребенка, с болью на лице, далекой, как звезды на небе.

Смерть пришла очень быстро: всего лишь несколько глотков водки, одна сигарета, и вот тот младенец, такой маленький, погас, как свет лампы. Яшма, которой я только что коснулся, — это и была смерть. Снежинки таяли, падая на кончики пальцев.

Жил-жил и умер. Ребенок, так же как и его маленькое одеяло, не плачет, не издает звуков, ему не жарко и не холодно.

Холодные, как льдины, все вжали головы в плечи. В свои семнадцать мы почти не видели смерти, и так хотелось сделать что-то для этого малыша, заплакать или хотя бы по очереди греть его, пока не очнется.

Машина приехала на базу, и они ушли, а мы отправились за припасами.

Отключили электричество, на базе не оказалось даже пакета лапши.

В магазине мы увидели их издалека. У женщины в руках больше не было свертка, она стояла перед прилавком и выбирала кусок цветной ткани, как и все женщины здесь. Она внимательно рассматривала ткань, поднимала ее и прикладывала к груди, у которой недавно держала ребенка, к груди, на которой еще оставались замерзшие бусинки-слезы…

Ткань действительно была очень яркой.

Мы ретировались, очень быстро. Все еще дул ветер. Куда подевался тот младенец? Как будто его никогда и не было.

2
Однажды Лао Цзянъ попал в совхозную больницу с аллергией на стрептоцид. Дело было летом, он весь покрылся крапивницей. Усеянный сыпью, Лао Цзянь напоминал лежащий на больничной койке кусок наждачной бумаги. Он тихонько сообщил мне, что больше всего пострадали интимные места. А еще признался в том, что, если бы не боялся умереть, ни за что не лег бы в больницу — там очень много клопов, которые кусают его прямо поверх крапивницы, оставляя волдыри. Его мучил страшный зуд, и когда он дотрагивался до кожи, она казалась ему одновременно и своей, и чужой.

— А еще, — Лао Цзянь бросил взгляд на соседа по палате, — тот парень уже при смерти. Внутри у него все сгнило — что-то с кишечником, он давно ничего не ел. Ты чувствуешь этот запах, как из бочки с соленьями? Иногда я просыпаюсь и не понимаю, где нахожусь. Мне страшно. Мать твою, мне ужасно страшно.

Голова умирающего торчала из-под грязного одеяла. Я никогда не видел такого худого человека — только кожа и волосы. Его глаза были закрыты, он лежал неподвижно, словно тень.

— Он из образованной молодежи?

— Нет. Ему всего шестнадцать.

— Родные есть?

— Есть. Ты, когда заходил, наверное, видел в коридоре несколько крестьян, играющих в карты? Это его братья и дяди.

— Почему они о нем не заботятся?

— Время от времени они появляются в палате — глянут на него и сразу уходят. Прошлой ночью я проснулся и увидел, что мой сосед открыл глаза и смотрит в окно. Его взгляд был неподвижным, как вода, и очень печальным. Я позвал его брата. Спросил парня, чего он хочет. Он ничего не ответил, просто снова закрыл глаза. Ему всего шестнадцать, он уже начал работать на семью, но болезнь все испортила.

Тут больной проснулся и принялся искать что-то глазами. Подойдя поближе, я увидел, что его рот открыт. Я наклонился и прислушался, он прошептал голосом слабым и тонким, как ниточка:

— Открой дверь.

По крайней мере, мне так послышалось. Лао Цзянь спросил меня, что он сказал. Я ответил:

— Открой дверь.

Лао Цзянь попросил позвать его брата и дядю. Я сказал, что сейчас схожу за ними. Юноша снова открыл рот — его голос стал немного громче. Он, как мне показалось, спросил:

— Цзюй здесь?

Я не знал, что ответить, и пошел в коридор искать его родственников.

Они только что сыграли партию, один собирал карты, а остальные трое сворачивали самокрутки. Я сказал, что он проснулся. Они не отреагировали, просто продолжая заниматься своим делом. Я сказал, что племянник спрашивал Цзюя. Один парень, что помоложе, пробормотал что-то, встал и вошел в палату. Другие закурили и стали приводить в порядок спички (ставки для игры).

— Он очень тяжело болен.

— Да, но он не умирает.

— То есть он выживет?

— Он не умирает.

Я хотел спросить, кто такой Цзюй, но не стал. В ушах еще звучал едва уловимый шепот молодого человека, такой холодный и ясный.

На следующее утро я снова отправился навестить Лао Цзяня. Крестьяне стояли в коридоре. Кровать юноши была пуста. Лао Цзянь сказал, что он умер в четыре утра (может, в три). Он ушел очень спокойно, как льдинка, которая растаяла, стоило только отвести от нее взгляд. Его смерть ничем не отличалась от жизни, не было границы между жизнью и небытием, это произошло мгновенно, может, даже еще быстрее — он просто тихо перешел на другую сторону, как по ровной дорожке. Последние его слова были: «Еще не рассвело». Он надеялся дождаться рассвета, думал, что, если наступит утро, он сможет продержаться еще один день, не хотел умирать, но было поздно. Когда пришел его дядя, тело уже остыло…

— Я как будто прожил несколько лет за эти пару дней, видел, как человек рядом со мной перешел от жизни к смерти, и мой взгляд на этот чертов мир изменился. Жизнь теперь кажется мне чем-то вроде пакета со льдом в руках медсестры — до ужаса холодной. Я начал воспринимать многие вещи по-другому; смерть страшна не сама по себе, а тем, что она ломает живых. Но люди не такие хрупкие, как кажется. Ты видел его родственников, когда заходил? Они ждут денег. Они продали его тело.

— Сегодня ты должен вытащить меня отсюда, мать твою, я не могу смотреть на эту пустую кровать, она как дверь в другой мир. Эта дверь прямо рядом со мной, и мне очень страшно.

В тот день Лао Цзяню не разрешили выписаться. Он громко заплакал, прямо перед врачом.

3
Мы с Ли Шуаном собирались на четвертый участок собирать солому. Для растопки печи она слишком мягкая, не наносишься туда-сюда. К тому же солома, выбрасываемая комбайном, очень мелкая, ее было сложно убирать, поэтому никто и не брался, ее просто сжигали. В конце осени поля превращались в один большой пал. Участок номер четыре находился недалеко от нашего отряда, так что солома шла на подстилки в свинарнике и ремонт стен.

Ли Шуан запряг большую черную кобылу. Было восемь утра, мы выехали в поле.

Мой спутник управлял повозкой, рассказывая пошлые истории. Ли Шуан веселился и хлестал кобылу кнутом. Когда он попадал по ушам, кобыла вздрагивала от боли, и кожа на крупе дрожала.

Мы прибыли на четвертый участок; я взял вилы и начал собирать солому, а Ли Шуан расстегнул штаны и стал мочиться на землю неподалеку от черной кобылы. Окутанный золотистым светом, он смотрел на восток, где солнце еще было красным и таким теплым, что хотелось прижаться к нему щекой. Подбирать солому вилами — целое искусство, если не владеешь им, ничего не выйдет. Вот и у меня получилось собрать лишь воздух. Ли Шуан, застегивая штаны, сказал:

— Ты, мать твою, даже имея оружие, не можешь выстрелить.

Он подошел ко мне, чтобы показать, как правильно обращаться с соломой. Сначала он аккуратно сложил ее в стопки, затем поддел вилами довольно большую порцию и погрузил на повозку. Я попытался повторить его движения, а Ли Шуан, стоя на солнце, сворачивал самокрутку. Черная лошадь жевала траву.

Теперь, вспоминая тот эпизод, я понимаю, что это была настоящая сельская идиллия: пшеница, повозка, простая работа и утреннее солнце. Безмятежное поле, тихая и спокойная деревня вдалеке…

Когда слепая мышь (позже я узнал, что по-научному это «крот») вылезла из своей норы, большую часть соломы мы уже погрузили на телегу. Мышь появилась прямо рядом с мордой черной кобылы — та испугалась, подняла голову и рванула прочь. Вся собранная солома рассыпалась.

Ли Шуан гонялся за лошадью по пшеничному полю, кричал на нее, солома летела с повозки на землю. Он схватил кобылу за голову, но она отбросила его прямо под колеса телеги. Когда я добежал до товарища, мне показалось, что с ним все в порядке, но он вдруг побледнел, заплакал и сказал, что у него болит живот и ему нужно в туалет.

Я стряхнул с него солому и попытался помочь встать, но ничего не получилось. Он говорил, что ему очень больно, что, кажется, он умирает, и просил скорее сходить в поселение — позвать его мать и привезти еще одну телегу…

Когда я вернулся на поле с матерью Ли Шуана и повозкой, он очень переменился. Его лицо было перекошено от боли, одежда пришла в беспорядок, он очень ослаб и весь дрожал.

Ли Шуан не позволял никому к себе прикоснуться, даже воздух вокруг него казался болезненно хрупким. Его мать вынула из кармана что-то черное, отломила маленький кусочек и растерла его в небольшой плоской чашке. Затем она села на землю и, аккуратно подняв голову сына, положила ее себе на колени.

— Выпей, тогда боль уйдет.

Ли Шуан открыл рот, как младенец, маленькими глотками выпил черную жидкость (позже я узнал, что это был опиум) и успокоился.

Его мать сказала:

— Закрой глаза, отдохни немного.

Он ответил:

— Когда закрываешь глаза, темно…

Солнце стояло в зените, мы положили Ли Шуана на повозку, запряженную ослом. Нужно было ехать в больницу, которая находилась за двадцать ли от поля, с нами поехал владелец повозки и медсестра.

Я взял вилы и сломанный кнут и пошел обратно. На поле все было как раньше. Казалось, произошедшее с Ли Шуаном было выдумкой. Когда я снова увидел черную лошадь, история стала еще менее реальной. Кобыла вернулась в стойло и начала есть из кормушки. Я сильно ударил ее сломанным кнутом, со шкуры поднялось облачко пыли и повисло в солнечном луче.

Вечером Ли Шуана привезли обратно. Сообщили, что он умер в дороге, его печень и селезенка были полностью разорваны, но благодаря опиуму он почти не страдал. Мать все время держала его в объятиях. Медсестра сказала, что она не плакала. Один глаз у матери Ли Шуана был искусственный и ни из него, ни из настоящего глаза не упало ни слезинки, лишь в самом конце она сказала:

— Подожди меня там, я скоро.

Много лет спустя я увидел в художественной галерее репродукцию картины Репина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года». Рассматривая это полное трагизма полотно, я подумал о том, что, если у отца и сына поменять местами выражения лиц, они будут напоминать Ли Шуана и его мать. Глаз Ивана Грозного казался вполне похожим на искусственный.

Я вспоминаю эти три случая всякий раз, когда сталкиваюсь с чужим горем и скорбью. Люди в Бэйдахуане относились к смерти равнодушно, и я никогда не мог понять почему. Грань между жизнью и смертью была там очень расплывчатой — как будто переход из одного места в другое. Они воспринимали смерть как нечто временное, а жизнь — как нечто легкое, случайное. Казалось, в их сердцах существовала какая-то другая вечность. А я всегда считал, что жизнь дается одна-единственная и нужно оберегать ее, я боялся, что однажды она оборвется, потому что слово «смерть» в словаре означает «потеря жизни». Я ответственен только за одну эту жизнь, и никакой другой временной реальности не существует. На какое-то время слово «вечность» потеряло для меня смысл, все стало краткосрочным, сегодня — это сегодня, завтра может не наступить, а если и наступит, может оказаться не таким, как я себе представлял. Я боюсь смерти, и никогда не думал, что несу ответственность перед ней. В отличие от верующих, я не считаю, что смерть — это проверка жизни. Я боюсь самой смерти, так как считаю, что она — окончание всего и, помещенная на чашу весов, моя жизнь не имеет значения. Раньше я никогда не задумывался о том, достойно ли провел отпущенное мне время, ведь все, что я сделал, в итоге будет неважно. Я могу завершить свою жизнь, когда сам этого захочу. В отличие от крестьян, я не верю ни в перерождение, ни в то, что кто-то «ждет тебя там». Можно ли сказать, что такой человек, как я, на самом деле жил? Стоит ли горевать о нем?

Человек достоин называться мертвым, потому что жил. Но кто из нас может доказать, что он жил? Кто из нас заслуживает смерти? Смерть — это высокая честь. Говорят, что нужно прозреть истину, отделенную от жизни и смерти, но кто на самом деле способен на это?

(обратно)

Весна

Я лежу на земле и через щель в кирпичной стене смотрю на курицу, которая собирается снести яйцо, а она спокойно ждет саму себя.

Откуда приходит весна? Вчера я увидел, что на лугу распустился цветок. Его стремительная синева застала меня врасплох. В тот момент слово «весна» обрело четкие очертания.


Десять утра, я иду запрягать лошадь, а Лао Суньтоу, стоя на солнце, уже принимает свою утреннюю дозу. Он прижимает к груди плоскую бутылку. Алкоголь в бутылке успокаивает его лучше, чем в желудке. Я заметил, что, когда выпивка кончается, он беспрестанно сглатывает и руки его дрожат.

Сделав глоток, он поворачивает бутылку к солнцу. Жидкость, сквозь которую проходит свет, кажется равнодушной под его пылким взглядом.

Я взял свой грязный, засаленный мешок — поводья, хоть лежали в нем вперемешку с другими предметами, не спутались. На меня смотрел увеличенный стеклом бутылки глаз Лао Суньтоу, в центре которого среди переплетений красных сосудов темнел зрачок. Глаза старика уже не были черными — они напоминали песчинки на ветру.

Он подпер повозку оглоблями, выкопал две ямки за задними колесами. В кузове лежало несколько похожих на ярко-красные звезды сибирских яблочек, упавших с деревьев во время сбора хвороста… Лао Суньтоу поднял одно и бросил его в бутылку, украсив прозрачную жидкость алым пятнышком.


Я увидел корову, которая вот-вот должна была отелиться.

Корова по кличке Чернушка в одиночестве стояла на солнце. Задняя нога теленка, похожая на мокрый сучок, уже показалась наружу.

Мычание коровы, тупое, как удар тяжелым предметом, гулко разносилось вокруг.

Глядящие сквозь бутылку глаза Лао Суньтоу были холодными как лед.

Теленок с трудом пробирался в этот мир. Дрожащие ноги коровы вдруг подогнулись, и она упала на поспешно подстеленную мной солому. Мне показалось, что она умирает, что умрут и она, и маленький теленок. Я схватил ее за повод и пытался заставить встать, мои слезы капали прямо ей на морду.

Весна пришла беспощадно.


Лао Суньтоу поднес бутылку к губам и допил водку. Теперь внутри осталось только напитавшееся алкоголем яблочко.

Он снял с пояса веревку, обвязал ею заднюю ногу теленка, уперся ногой в корову и изо всех сил потянул. Его смешанный с алкоголем пот стекал по лицу, глаза были широко распахнуты.

Вдруг теленок выскользнул наружу, словно его вымыло водой, и с шумом шлепнулся на землю — живой, весь мокрый, за ним появился послед. Приземлившись, новорожденный тут же попытался встать на ноги.

Лао Суньтоу, побелев от напряжения, дрожащей рукой схватил бутылку, но там уже ничего не осталось. Он смотрел на красную ягоду, пытался вытряхнуть ее себе в рот, а она лишь каталась внутри, не выпадала. Тогда он взял стебелек пшеницы и попытался подцепить им яблочко.

Лао Суньтоу жевал яблочко; кто знает, каким оно было на вкус.

Весна…

Вчера, читая стихотворение Есенина, я вспомнил эту историю. Вот его первая строфа:

Облаки лают,
Ревет златозубая высь…
Пою и взываю:
Господи, отелись!
Я хорошо понимаю, о чем эти стихи.

(обратно)

Лесоповал

Если бы у этого момента был цвет, это была бы капля фиолетового, попавшая в порыв стылого ветра и упавшая на равнину, пять месяцев в году укрытую снежным покрывалом. Зима здесь слишком долгая — смотришь на снег, который стелется до самого горизонта, и ничто не может заставить тебя выйти на улицу.

Запряженная быками повозка медленно движется по заснеженной дороге. Съежившись от мороза, под ледяным ветром, мы долго не меняем позу, обхватив себя руками. Перед лицами висит белесый иней, дыхание застывает в воздухе. Когда холод становится невыносимым, остается только спрыгнуть с повозки и идти рядом с ней. Лишь после долгой ходьбы ноги снова начинают что-то чувствовать.

Угля больше не осталось. Прошлой ночью наши одеяла примерзли к стенам, вода в термосах застыла. Выстуженная комната была похожа на декорацию к зимней сказке.


На морозе стволы черной березы становятся хрупкими. У нас было три топора, которыми мы рубили только деревья не толще пиалы — более крупные не увезти.

Вспотев, все побросали шапки; они лежали на снегу, словно шесть отрубленных голов.

Поваленные деревья оставляли на снегу следы беспорядочной борьбы, как будто каждый сук пытался отбиться от нас. Они только и ждали, чтобы расцарапать тебе руки. Кровь, выступив, быстро застывала, и, если лизнуть рану, можно было почувствовать солоноватый вкус. Я всегда считал, что у красного вкус соли, у желтого — терпкий вкус, а у коричневого — тот самый неуловимый привкус, присущий лекарственным травам.

Топоры затупились и становились все тяжелее. Я старался поднимать свой как можно выше, и каждый раз, опускаясь, он будто проходил через какую-то часть моего тела. Трудно сказать, через какую именно, — боль была неопределенной.

На обед ничего не было, пришлось есть снег горстями. Быков отпустили пастись, они искали в снегу засохшую траву и изредка натыкались на пожелтевшую листву.


Повозка все еще не была полной. Цю’эр предложил срубить высокую сосну, сказав, что одной такой хватит, чтобы топить печь целую неделю. Если не получится погрузить ее, можно просто привязать к повозке и волочить за ней сосну.

Мы по очереди рубили ствол двумя самыми острыми топорами, а третий оставили для очистки поваленных стволов от веток. Первый удар рассек ароматную кору сосны. С вершины дерева посыпался снег, несколько мелких ледяных, острых, как иглы, крупинок попало мне за воротник.

С каждым ударом веером разлетались щепки, одна попала прямо в лицо Цю’эру, но никто не воспринял это как знак.

Когда ствол сосны перерубили наполовину, послышался треск. У нас не было опыта, и мы не знали, в какую сторону упадет дерево. Звук исходил из разруба. Мы вшестером навалились на сосну, пытаясь подтолкнуть, но она не шелохнулась. Сквозь ее ветви пронесся порыв ветра, дерево стояло.

Мы разошлись, оставив под сосной только одного человека продолжать рубить. Никому не пришло в голову отогнать быков подальше.

Начав падать, сосна вначале едва заметно дрогнула, словно колеблясь, не желая поддаваться. Она упорно сопротивлялась, но затем наконец выбрала направление и с гулким треском рухнула, как герой, до последнего цепляясь ветвями за голубое небо.

Желтый бык, стоявший с левой стороны упряжки, опустив голову, жевал сухую траву. Никто не ожидал, что крона упавшего дерева окажется такой широкой — ветви сбили его с ног. Из головы быка хлынула кровь. Мы подбежали и увидели на снегу его глаз.

Смерть пришла внезапно. Рядом с быком лежала свежая куча навоза.

Мы так и не увезли ту высокую сосну. Вместо этого навалили полтелеги хвороста. Вшестером отвязали упряжь с левой стороны и пошли по снегу пешком, волоча за собой желтого быка.

Он быстро окоченел и не оставлял красного следа на снегу.

(обратно)

Носильщики

В том году выпустили одну карикатуру, а точнее, черно-белый агитационный плакат, на нем был изображен возвышающийся над облаками амбар. Улыбающийся крестьянин в белой повязке на голове и с мешком на плече, выпятив грудь и подбоченясь, стоял на помосте.

Я увидел это изображение как раз во время жатвы. В те дни я лежал в общежитии, восстанавливался после несчастного случая: отработав несколько смен подряд, нес мешок с зерном, запутался ногами в пустых тюках и плашмя рухнул на пол. Ноша весом в сто шестьдесят цзиней обрушилась мне на голову, нос и губы впечатались в землю, рот забился песком. Мое израненное лицо было похоже на красильный цех…

Плакат был великолепен. Высоченное зернохранилище, крестьянин, горящий желанием затащить мешок весом в двести цзиней по лестнице на самый верх, под крышу, высыпать зерно и обернуться, ослепив всех своей улыбкой, заметной даже сквозь облака.

Если бы он увидел меня — того, кто поднимался по лестнице в три ступеньки со стандартным мешком в сто шестьдесят цзиней и после каких-то десяти с лишним часов работы уже шатался от усталости, — его улыбка, вероятно, сменилась бы холодной усмешкой: «Ты, мать твою, вообще не стараешься».

Повязка, закрывающая мое израненное лицо, не давала возможности ответить ему.

Романтизм… Еще до того, как услышал о Шелли и Бетховене, я уже знал, что такое романтизм. Нести мешок, полный революционного романтизма, — это счастье. Подниматься по сотне ступеней на помост революционного романтизма — тоже счастье. Ну а стать его символом, конечно же, высшее счастье.

Я вырезал тот рисунок и приклеил его на стену, гдеон резко контрастировал с моим лицом, исполненным натуралистического реализма.

В 1971 году меня перевели в агитационную бригаду при штабе полка, и самым трудным испытанием оказалось вовсе не вставать по утрам распеваться, делать растяжку и стойку на руках и даже не ночи, проведенные за репетициями. Самым тяжелым было таскать мешки с зерном. Работа в агитационной бригаде не считалась специализацией, в свободное время нас отправляли на другие работы, в основном — таскать мешки. Мы доставляли сырье на мукомольный завод, а во время жатвы — зерно в хранилище. Грузовики подъезжали один за другим, самый долгий рабочий день начинался в три часа ночи и заканчивался в восемь вечера. Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что без чуда тут не обошлось. Понятия не имею, как я это выдержал.

У каждого, кто таскал зерно, обязательно имелся белый лоскут ткани размером примерно два с половиной чи, так называемый наплечник. Его набрасывали на голову и плечи, чтобы мешок не натирал шею, и в качестве защиты от пыли.

Накинув наплечник, нужно было взять груз: требовалась помощь двух-трех человек, чтобы поднять его и водрузить носильщику на плечи. Как только мешок отрывался от земли, носильщик одним ловким выпадом оказывался под ним и, используя силу помощников, выпрямлялся. Затем, резко тряхнув плечами, стабилизировал мешок и начинал идти. Все это требовалось делать быстро и синхронно. Если замешкаться, можно было получить удар по плечу или не встать вообще.

Высыпать зерно в хранилище — настоящее искусство. Не владеющим им приходилось бросать мешок, а затем прыгать следом, чтобы вытряхнуть из него зерно. Это было очень утомительно. Мастера подходили к краю площадки, брались рукой за уголок мешка, резко встряхивали плечами, мешок соскальзывал, и зерно ссыпалось вниз, а пустая тара оставалась в руке. Носильщики разворачивались и уходили как ни в чем не бывало.

Вчера, перебирая старые дневники, я нашел запись о том, как мы работали ночами.


11 октября 1973 года. Дежурство, ночная смена

Пишу в свободное время. Глаза слипаются, очень хочется спать. Сегодня на дежурстве не было ни минуты покоя, это хуже, чем физический труд. Ночная смена действительно требует силы воли… Я смотрю на свой силуэт в свете лампы, он такой огромный, что становится страшно. Мешок на плечах кажется совершенно естественным, и трудно поверить, что эта тень моя. С тех пор как я в шестнадцать лет приехал на север, прошло уже четыре года, два с половиной из которых я таскаю мешки. Два с половиной года — это долго… Не могу представить себе, что подумала бы мама, если бы увидела это.


То, что я в те времена все еще писал такие печальные строки, показывает, что я был пронизан мелкобуржуазными настроениями до мозга костей — разве такого можно перевоспитать?

Не каждый представитель образованной молодежи проходил испытание мешками с зерном. Большинству бригад перетруждаться приходилось только во время жатвы. Но у нас все было иначе, поскольку на мукомольный завод привозить зерно со склада требовалось ежедневно. Рабочие нашей бригады славились умением таскать тяжести.

Самое зрелищное таскание мешков я увидел в 1974 году в первой бригаде. Это было время жатвы, тогда как раз для отправки в университеты набирали студентов из числа рабочих, крестьян и солдат. Все хотели поехать в город учиться, но никто не знал, кого отправят. В тот деньте, надеялся быть выбранным, трудились усерднее обычного, их движения стали более быстрыми и четкими. Цзяньцзюнь, из пекинской образованной молодежи, привыкший к расслабленной жизни, понимал, что он не имеет шансов, и придумал странный трюк: он сшил мешок без дна с обычным мешком, наполнил его четырьмя сотнями цзиней пшеницы и объявил, что победит тот, кто сможет поднять этот мешок и обойти с ним вокруг поля, и все должны будут проголосовать за то, чтобы в университет отправили его.

Этот план свел на нет все сложные догадки, споры и раздумья. Не было способа быстрее и справедливее определить победителя. Плотно утрамбованный тяжелый мешок пшеницы весом четыреста цзиней стоял перед нами. Первым решился Плосконосый, который сам выбрал пятерых товарищей, чтобы те помогли ему. Он выбрал тех, с кем хорошо ладил, и, по команде, они высоко подняли мешок. Плосконосый пролез под него, попытался встать, но ноги задрожали, и он не смог сделать выпад вперед. Он сбросил мешок и сказал: «Никто из нас, мать вашу, это не сделает. Не верите — попробуйте сами!» Мешок снова наполнили, вернули на место, но желающих попробовать больше не было. Цзяньцзюнь сказал: «Раз никто не в состоянии пронести этот мешок вокруг поля, можно забыть об учебе. Если не справимся, то все пропадем».

Высокий и очень худой Лао Сунь давно мечтал об университете. Его отец был директором проектного института. Лао Сунь обычно не очень любил поговорить. Человеку такой комплекции было практически невозможно поднять и перетащить тяжеленный мешок, и все советовали ему отказаться, ведь даже если он поднимет его, неизвестно, получится ли обойти поле. Но он настаивал, и мы позволили ему попробовать. Те же пятеро, что помогали Плосконосому, снова высоко подняли мешок. Он пролез под него, поднял, выпрямился, собрался с силами и сделал первый шаг. Глядя на дорогу, Лао Сунь шаг за шагом продвигался вперед, он был настолько худым, что мешок казался толще плеч, на которых лежал. Лао Сунь вспотел, его лицо покраснело. Когда он уже осилил половину пути, все начали хором подбадривать его. У него и правда получилось! Дойдя до конца, он настолько обессилел, что даже не смог сбросить ношу с плеч, просто остановился. Мы, понимая, что он вот-вот рухнет на землю, подбежали и стащили с него мешок. Ноги у него тряслись еще долго.

В том году Лао Сунь не уехал, хотя все проголосовали за него. Нам сказали, что сама идея делать ставки и собирать голоса — признак того, что человек не настроен оставаться на окраине. В результате решили отправить того, кто не мог работать.

После того как вернули вступительные экзамены, Лао Сунь поступил в университет, окончил аспирантуру, а позже уехал за границу заниматься наукой. Вспоминая эту историю, я думаю, что человека, который смог обойти поле, неся на плечах четыреста цзиней пшеницы, не собьешь с пути парочкой неудач.

(обратно)

Игра на скрипке — настоящее искусство

Игра на скрипке — настоящее искусство. Ты переходишь от ноты к ноте, поднимая один палец и опуская другой. Если хочешь, чтобы эта нота не звучала по-дурацки, палец должен слегка дрожать, придавая ей очаровательное звучание, как бы оживляя ее. Эта техника игры на скрипке называется вибрато.

Выходишь со скрипкой в футляре с собрания в снежную бурю и сразу понимаешь, что такое образованная молодежь. Это люди, у которых помимо тюков с вещами, теплой обуви и кожаных шапок с собой есть еще и музыка. Когда вечером у огня начинаешь играть на скрипке, все сразу затихают. Это очень важно — успокоить и развлечь людей.

Если слегка коснуться пальцем струны, можно извлечь обертон. Он звучит осторожно и отдаленно, это мелодия, созданная самой музыкой, еще ее можно назвать теоретическим звуком, который получается, если следовать определенным правилам.

В общежитии не было места для скрипки. На кровати, полной людей, она будет всем мешать, а ночью кто-то может удариться о футляр и проснуться. Пол был завален тазиками для умывания и грязной обувью, оставлять скрипку там тоже не хотелось. Скрипка — не контейнер для еды и не полотенце: использовалась не каждый день, так что ее часто нечаянно роняли.

Для звуков скрипки тоже не было места. Например, вы, только что загрузив три машины угля, возвращаетесь в общежитие, грязные и уставшие. Кто-то набирает воду, моется, а ты, еле дотащив свое обессилевшее тело до какого-нибудь угла, достаешь скрипку и начинаешь разучивать пятый этюд по Кайзеру. Вдыхая запах пота, исходящий от тощих обнаженных тел соседей, очень трудно добиться изысканного и нежного звучания. В комнате тесно, повсюду руки и животы, шум воды, когда кто-то моется, ругань — в любое время дня и ночи. Иногда струны задевают чьи-то жесткие вонючие носки. Ты сосредоточенно смотришь в ноты и пытаешься точно вытянуть звук, но кто-то, изможденный работой, пытаясь уснуть, говорит: «Твою мать, пожалей курицу, убей лучше меня».

Многие называли игру на скрипке убийством курицы. Прошу прощения за грубость, но в суровых условиях люди становятся жесткими. Они скорее будут орать друг на друга, чем слушать упражнения на интервалы, и их можно понять. Каждый занимается своим делом, человек ко всему привыкает.

Настройка струн скрипки происходит в порядке соль-ре-ля-ми. Сначала настраивают струну ля, а затем, поочередно, остальные. Во время настройки всегда следует играть аккорды: ре и ля, ля и ми, соль и ре. Когда струны настроены правильно, два звука образуют гармоничное звучание. Странно, но голос человека никогда не сможет воспроизвести этот звук.

Когда кто-то назвал твою скрипку штрипкой, ты поправил его. Он не обратил на это внимания и продолжал называть ее по-своему, давая инструменту новое имя и демонстрируя свою простоту. Он сказал: «Эта штрипка действительно хороша, стоит дотронуться до нее, как она сразу делает шум». Согласитесь, это забавно — не у всего есть такая особенность. Например, кровать играть не может, а вот скрипка — совсем другое дело.

Приходится признаться, эти слова подрывают решимость прилежно заниматься по Кайзеру. Если называть музыку шумом, она воспринимается по-другому.

Перемещая указательный палец с одной ноты на другую, не меняя при этом струны, мы получаем переход. Переход позволяет ловко воспроизводить каждую ноту на всех четырех струнах. Здесь свои правила, позиции зафиксированы и не должны меняться как вам заблагорассудится. Соблюдение этих позиций помогает запомнить расположение каждой ноты и избежать неточностей в игре.

Кто-то с улицы услышал, как ты упражняешься, и высказал свое мнение: «Ты лабаешь эти вульгарные фальшивые мелодии из дешевых забегаловок, твоя западная эрху не может сыграть что-то, что близко крестьянам? Например, „Песню о восхождении на гору“ или „Эрланшань“. Сыграй что-то знакомое. Что? Тебе нужны ноты? Зачем? Мой слепой сосед из Тупей ни разу в жизни их не видел, но может повторить любую песню: „Украдкой смотрю на возлюбленного“, „Маленькая вдова“… Конечно, это все старые буржуазные вещи, да! Так вот, сыграй-ка „Охоту на горного тигра“».

Когда Паганини играл на самой высокой скорости, многие говорили, что у него связь с дьяволом. Кто-то утверждал, что видел черта у него за спиной. Почему дьявол, а не ангел? От такого вопроса и без того не самые румяные скрипачи бледнели еще сильнее. Некоторые ноты хранятся в сердце, ведь музыка — то, что можно спрятать в душе, не выставлять напоказ.

Я оставил скрипку в маленьком сарае, забитом инструментами — лопатами, кирками, рычагами, веревками, а еще резиновыми сапогами. Как только она там оказалась, мы оба — скрипка и я — с облегчением вздохнули.

Наступила весна, я пошел проведать ее и увидел, что в футляре поселилась семья мышей. Они разорвали бархат обивки и соорудили из него гнездо. Грызуны точили зубы о струны, проделали в корпусе ходы. В резонаторе хранили зерна пшеницы и кукурузы. Все изменилось… Музыка исчезла, скрипка больше не могла делать шум.

(обратно)

Труд (в трех частях)

Прополка сорняков
Самый длинный отрезок земли, который мне когда-либо приходилось вспахивать, занимал восемнадцать километров — края не было видно.

Не знаю, сколько раз я поднимал и опускал мотыгу на этих восемнадцати километрах. Солнце стояло в зените, от земли поднимался пар.

Ростки — всегда неизвестность, они качаются на ветру и из-за нашей опеки кажутся еще более хрупкими. Они зеленые, и трава тоже зеленая. Не больно ли вырванным с корнем травинкам, с которых капает сок?

Я стараюсь всадить мотыгу как можно глубже, потом тяну ее обратно, снова и снова, влево, вправо… Пыль проникает сквозь штаны, попадает на шею и смешивается с потом. Свежая земля, промытая дождем, впитывает наш пот, грязная и такая родная.

Поле заливает дождем, одежда промокла, грудь промокла, кости тоже промокли.

Зубы стучат от холода, а когда дует ветер, дождь идет косо и попадает прямо в глаза. Укрыться негде, вот бы кто-то необычайно сильный мог вытащить солнце на небо.

Дождь поднял опавшую траву… Полдня труда исчезло…

В кармане куртки нашлась бумажка, настолько потрепанная, что не получалось ее развернуть. Я не мог вспомнить, что это, и снова и снова пытался ее открыть. В конце концов удалось расправить один уголок, и моему взору предстали две нечеткие строчки:

Придешь или нет…
…важно… только.
Я не понял смысла этих слов, кажется, они не имели никакого отношения ко мне, да и почерк был не мой. Почему эта записка оказалась у меня в кармане — неизвестно. Я разложил ее на кочке, возможно, когда она высохнет, можно будет разобрать что-то еще.

Рукоятка мотыги намокла и потяжелела. Идеальной погоды для работы в поле не бывает. Согнувшись в три погибели, рыхлишь землю: росток — сорняк — росток — сорняк, и те и те зеленые, похожи друг на друга, разница в нашем отношении к ним. Разница — дело рук человеческих. Если на десяти тысячах му оставить только ростки пшеницы, они будут напоминать площадь или книгу, где каждая страница исписана словом «росток».

Принесли обед.

Я увидел перед собой изгиб реки — конец земли. Там, за излучиной, птицы высиживают яйца. Взлетая, они издают необычные звуки.

Высоко в небе парит ястреб.

Я ни разу не ходил через реку к тому болоту. Эта территория — часть дикой природы, не наша, не сельскохозяйственные угодья. Природа — карман, в который ты никогда не сможешь засунуть руку.

Одежда высохла.

Я почувствовал запах реки. На руках появились новые мозоли, больно, но вот-вот уже покажется край поля.

На болоте растут лилии и яркий красноднев, они видят, как люди трудятся, выдирая траву. Буйность их красок заставляет нас, огрубевших от труда, чувствовать себя невежами.

Помыв руки в реке, я пошел обратно. Вечером кроты выглядывают из своих нор, а трава умирает под тяжелыми шагами.

Тьма подбиралась со всех сторон…

Та бумажка высохла, и я разглядел первые несколько слов, среди которых было мое имя. Это была адресованная мне любовная записка.

Подпись стерлась, имя исчезло, это письмо написали, положили мне в карман, а затем внезапно исчезли, не оставив и следа.

Я даже не представлял, кто это мог быть. В роте было более двухсот девушек, многих я не знал по имени. Я действительно хотел понять, кто она.

Я громко прочитал записку свежескошенной траве и зеленым побегам, качавшимся на ветру.

Жатва
В июле 1994 года я поехал из Шуанъяшань в Тунцзян. Пшеница уже пожелтела, но убирать ее пора еще не пришла. Поле тянулось вдоль дороги, и, когда автобус останавливался, можно было рассмотреть его получше.

За двадцать лет пшеница не изменилась — злаки не стареют. Если бы мы могли оставить его на земле, не видели бы ни рождения, ни смерти, а лишь наблюдали бы, как год за годом зерно превращается обратно в зерно. Пшеница всегда может вернуться к своему началу, она растет ради следующего цикла. Люди так не могут. Я даже мечтал о том, чтобы все прекратилось, но это недостижимо.

Двадцать лет назад, когда я впервые оказался на пшеничном поле, единственной мыслью было срезать колосья и увезти. Теперь я думаю по-другому. Не знаю, похожи ли мои мысли сейчас на мысли пшеницы, но надеюсь, что она простоит в поле подольше. Или что я смогу снова посеять зернышко, выждать зиму, а потом наблюдать, как на том же месте вырастет такой же колосок… Это заставляет задуматься о том, что время статично.

Колос пшеницы, кроме того, что колючий, еще и острый по краям, как пила. Если сорвать один и, покрутив его, удалить чешуйки, на ладони останется несколько зернышек. Они, как драгоценные камни, обладают присущим только им великолепием.

Ты кладешь их в рот, и все пшеничное поле колышется в танце перед тобой. Ты с усилием жуешь их, колоски колются сквозь одежду, оставляя на теле царапины. Вместе с зернами ты проглатываешь и звук пшеничного поля.

Если не трогать пшеницу до осени, будет ли ей одиноко? Я видел поде под дождем. Пшеница стояла в воде, зерна осыпались, а колосья стали легкими, как кокон бабочки, в них больше ничего не было, сколько ни три их в ладонях. Оставалось только поджечь ее, чтобы удобрить землю пеплом.

Мыши бегали по охваченному огнем полю, они не могли выбраться и погибли. Выжженное пшеничное поле намного чище, чем убранное, и до наступления зимы там не будет ничего, кроме земли…

Автобус вот-вот тронется, водитель курит на обочине. Его чувства по отношению к пшенице сильно отличаются от моих нынешних (он напоминает мне кого-то, кого я знал двадцать лет назад). Его взгляд на пшеничное поле был мне хорошо знаком.

Лошадь
Лошади много знают и пережевывают во рту слова. Лошади смотрят друг на друга так же, как мы, когда проявляем доброту.

Усталость лошади важнее моей. Лошадь никогда не жалуется, не требует, не просит сочувствия и с грацией выполняет свою работу.

Лошадь пахнет потом, которым пропитана ее шкура.

Одним осенним днем я привел вороную лошадь с холма, вплел ей в гриву несколько маргариток. У меня не было зеркала, но если бы она захотела, то могла бы посмотреть на свое отражение в реке.

Когда я вел ее вниз по склону холма, раздался звон колокольчика, возвещающего окончание работы. Солнце садилось с другой стороны, и в глазах лошади я увидел алые горные пики.

(обратно)

Ростки

Из-за очень короткого безморозного периода в Бэйдахуане не растет большинство сельскохозяйственных культур. Однако те, что выживают, благодаря плодородной почве и сильному контрасту температур вырастают необычайно налитыми и вкусными. Зимой, которая длится шесть месяцев, каждый день едят одно и то же — лапшу, гарниры к ней тоже почти не меняются. Овощи — картофель и капусту — жарят либо варят из них суп. В зимнее время меню на черной табличке не претерпевает никаких изменений. Иногда случается разнообразие в ингредиентах: если пала корова, в блюдах появляется говядина; если свинья (при условии, что она не болела) — сало или жирное мясо. Такое бывает редко, потому что скот гибнет не так уж часто. Я однажды пробовал мясо коровы, убитой молнией, — оно было деревянным и совершенно безвкусным, всю свежесть, казалось, забрала гроза. Это мясо только называлось говядиной, вкусом и консистенцией оно походило на воск. Мясо старой свиньи тоже было малосъедобным — пресное и жесткое, как резина, но его все равно приходилось есть, хотя бы для того, чтобы успокоить душу. Разумеется, я также пробовал мясо теленка, оно было очень-очень сочным. После того как я его съел, один из одногруппников, Плосконосый, поведал мне, что это мясо молодой телки, убитой быком, пытавшимся ее осеменить. Я почувствовал жестокость в послевкусии, как будто как-то помогал негодяю, и рассердился на Плосконосого за болтовню — зачем было мне это рассказывать?

Картофель и капуста были настолько важны для нас, что с наступлением осени организовывались отряды, чтобы вовремя собрать урожай. Вереница машин подвозила овощи к погребу, а затем через маленькое окошко они попадали в хранилище, обеспечивая нам спокойную зиму. На столе всегда должно было быть хотя бы два блюда — только тогда жизнь могла считаться полноценной. Иначе пришлось бы питаться одними маринованными овощами, которые в народе называли гостеотпугивателями, и тогда к концу зимы мы превратились бы в квашеных редек, съежившихся в бочке для солений.

Огромное значение для нас также имел погреб. В то время не в каждом отряде имелось достойное хранилище для овощей. Возможно, считалось, что революция важнее повседневной жизни, и чем тяжелее жить, тем ты ближе к идеалам революции. Сколько отличных картофелин и кочанов капусты было испорчено морозом, так как их не успели вовремя убрать в погреб. Поэтому их готовили так: сначала с помощью кирки выбивали замерзшие овощи, затем давали им оттаять, варили и подавали. Даже самое сильное воображение не могло наделить их какими-то оттенками вкуса, кроме прокисшего. В них не было жизни.

Представители образованной молодежи на своем пути к перевоспитанию все больше осознавали ценность овощных погребов и наконец пришли к выводу, что меню, состоящее из картофеля, хоть без говядины, но зато не промерзшего, не повредит революции. Мы выкопали глубокую широкую яму, накрыли ее и перед первым снегом поспешно загрузили туда овощи. Впоследствии, долгими зимними месяцами, повара частенько лазали в эти погреба, вытаскивая оттуда в корзинах теплый картофель и капусту. Мы почувствовали, что инициатива значительно улучшила нам жизнь.

Овощехранилище также использовалось для других целей, о чем я узнал лишь после того, как случилась беда. Я спускался туда всего пару раз, когда помогал на кухне. В погреб было проведено электричество, и, когда включали лампочку, она освещала умиротворенные лица картофеля и капусты. Там не было снега и ветра, но не было и тепла — в воздухе витал резкий запах гниения. Твоя рука, выбиравшая овощи, имела власть над ними, и все они, долгое время находившиеся в заточении, холодно смотрели на тебя. Человек, решавший, что взять, не чувствовал себя желанным гостем. Я не испытывал симпатии к овощному погребу (несмотря на его пользу) — он напоминал мне подземелье, полное жизней, в которые нельзя вмешиваться.

Восемнадцатый отряд Третьего батальона считался небольшим, и погреб у него был маленький, но теплый. В те годы любовные истории у молодежи чаще всего не развивались дальше духовной связи. Во-первых, вступать в отношения строго запрещалось, а во-вторых, часто не находилось никакой возможности даже поговорить с противоположным полом. В каждой роте за всеми событиями неустанно следили несколько сотен внимательных глаз. Флиртовать под таким количеством взглядов не хватит никакой смелости. Поэтому большинство романов держалось в секрете, как подпольная деятельность; общались с помощью взглядов и тайных знаков, но парочки, как правило, не могли быть вместе и тосковали в разлуке. Такая любовь была полна мучительной страсти, каждый момент дороже золота. Многие влюбленные становились похожи на лук с натянутой до предела тетивой.

Любовь заставляет людей проявлять незаурядную изобретательность. Одна парочка придумала использовать овощной погреб для встреч. Он был заместителем командира взвода, обычно очень сдержанным и строгим. Она — спокойная, сдержанная, с внешностью довольно заурядной. Вначале никто не знал об их связи (я до сих пор считаю, что те товарищи, которым удавалось скрыть свою любовь, обладали сверхспособностями, но именно таких людей и порождала «культурная революция»). Не знаю, часто ли они встречались в погребе, но, когда я об этом думаю, сразу вспоминаю могилы Ромео и Джульетты.

Их так и нашли, обнаженными, — оба уже были мертвы. Женщина лежала ближе к выходу, как будто пыталась выбраться, борясь за жизнь; мужчина, скорее всего, умер быстро, на пике наслаждения — его лицо не выражало страдания. Окруженные овощами, они были похожи на два бутафорских предмета или произведения искусства, лежащих по отдельности (или, возможно, связанных друге другом). Их души рассеялись среди этих безмолвных зимних корнеплодов.

Тела вытащили наружу; неизвестно, почему, но их не догадались одеть, а просто перевернули и положили на снег. Они лежали, не двигаясь, черные волосы рассыпались по снегу, и только мелкий пушок на коже колыхался на ветру, словно флаг с последним посланием.

Им не следовало растапливать угольную печку в погребе.

Сколько лет прошло, а я все думаю об этом, представляя те прекрасные моменты, свидетелем которых я не был. Не знаю, почему так, может, эта смерть, похожая на произведение искусства, не должна вызывать разочарования или грусти.

Кто должен сожалеть?

Впоследствии никто не соглашался есть овощи из того погреба, возможно из-за страха обидеть духов. Сам погреб тоже был отвергнут, заброшен и разрушен. Каждую весну на его прежнем месте пробивались ростки картофеля, и все зарастало травой.

(обратно)

Разговоры по душам

Как-то я таскал мешки с зерном; полил дождь, пришлось бежать на склад за резиновыми сапогами. Там я увидел двух солдат — мужчину и женщину, обычно демонстрировавших образцовое поведение, они сидели плечо к плечу и вели задушевный разговор. Оказавшись здесь после дождя и работы, в этой ситуации я несколько обомлел. Мне стало неловко, потому что они наверняка обсуждали важный вопрос — как за шестьдесят лет построить быт на этой дикой земле, а я явился за сапогами и помешал им.

Пока я искал обувь, они молчали. Их разговор не был предназначен для ушей человека, который, как только пошел дождь, бежит за резиновыми сапогами. У крестьян нет сапог, но разве они прекращают работать? Это было время вырывания зерна из пасти дракона, когда каждый мешок с зерном считался новой победой для народа. А тут я бегаю туда-сюда, ищу обувь и трачу время…

Сапог я не нашел и вернулся таскать мешки с зерном.

Когда работаешь под дождем, лицо приобретает трагическое выражение. По нему катятся капли воды, они похожи на пот, но это не пот, они похожи на слезы, но это не слезы — это дождь, льющийся сверху. Пшеница на наших плечах — наша пшеница, посеянная весной, теперь ее нужно собрать. Все бегут по ровной дороге, поднимаясь на помост, несут мешки и продолжают бежать, когда руки уже свободны.

Даже те, кто не мог бежать, делали такое лицо, будто бегут.

Одна за другой машины разгрузились и уехали, дождь все шел, а те двое еще беседовали. Эти люди, возвысившиеся над трудом, что же они обсуждали? Можно ли найти тему для разговора в грязи под ногами? Мне кажется, если бы я начал разговор с грязи, говорил бы о сапогах.

Я хотел пить, даже во время дождя трудяга не может обойтись без воды. Пшенице она уже не требуется, но ее хозяева нуждаются в ней и в дождливый день. Я крикнул, что мне нужно попить, все ответили, что тоже хотят. Мы накрыли оставшуюся пшеницу тентом, сели и стали ждать, когда кто-то воображаемый вскипятит воды и принесет нам.

Я не особо умею вести разговоры по душам. Мне кажется, что каждый, кто хочет поговорить с кем-то откровенно, кроме правды, привносит в беседу немного неискренности. Это не значит, что я не могу и не хочу врать, просто, когда речь идет о разговоре по душам, я не готов обманывать.

«Говорить» и «душа» — эти слова так и манят. Прекрасно, что в мире столько людей, с которыми можно поговорить! Но разве это не напоминает вам Сян Линьсао[17]?

Однажды вечером я стирал одежду, и ко мне вдруг пришла девушка. Она не сказала, что хочет поговорить по душам, но я знал, что она шла ко мне, думая об этом. Вещи, которые я стирал, были сильно испачканы и к тому же линяли. Я знал, что стирать их в грязной воде — бесполезное занятие, и потому надеялся, что гостья начнет разговор и отвлечет меня от этой ерунды.

Она начала рассказывать о чем-то другом, ходила туда-сюда, брала в руки то одно, то другое, случайно ударила в гонг (тот, что использовался во время экстренных сборов). Затем прямо передо мной поправила сползшие носки. Она уже собралась было что-то сказать, но села, не сумев выдавить из себя ни слова, и снова встала.

Наконец моя гостья заговорила, произнесла половину предложения:

— Ты должен провести черту между своей семьей… — затем открыла дверь и вышла.

Признаюсь, ее слова удивили меня, разговор по душам я представлял себе совсем иначе. Я думал, что будет так: она заходит в комнату, снимает шарф и, помогая со стиркой, разговаривает со мной, заставляет меня сменить грязную воду. В процессе стирки вытаскивает из карманов скомканные бумажки и затем под звуки намыливания и выжимания ткани спрашивает: «Были ли в последнее время письма из дома?» После моего ответа она продолжает: «Что пишут?» Я рассказываю, и она, не прерывая стирки, в легкой и непринужденной манере произносит: «Ты должен провести черту между своей семьей!»

Если бы она поступила так, я, возможно, расплакался бы от благодарности. После стирки, может быть, пригласил бы ее прогуляться под светом луны и поговорить о чем-то глубоком…

Я понимал, что ее слова были не задушевными, а скорее гневными или возмущенными. На самом деле в тот вечер она хотела сказать что-то другое. Возможно: «Ты привлекательный, и ты мне нравишься» (это впоследствии подтвердилось). Но по какой-то причине она произнесла именно эти слова: «провести черту». Видимо, виной тому инерция или, как я это назвал, синдром утраты навыка членораздельной речи при разговоре по душам.

Впоследствии я стал более настороженно относиться к разговорам по душам. Наблюдая, как другие под флагом революции беседуют среди цветов или в лунном свете, тет-а-тет, товарищ с товарищем, я вовсе не чувствовал себя одиноким. Я предпочел бы, чтобы меня вызвали на беседу к руководству — к этому хотя бы можно было подготовиться.

Так вот, в тот дождливый день, когда я работал, наблюдая, как другие беседуют, я не испытывал ни малейшей зависти или негодования, и даже когда я громко заявил, что хочу воды, это действительно была жажда, а не каприз. У меня не было никакого желания подстрекать людей к безделью. Вечером на собрании тот солдат, который весь день вел задушевные разговоры, яростно критиковал меня, обвиняя в том, что я не люблю работать и побуждаю остальных лениться. Сначала я был немного озадачен, потом, заикаясь, попытался объяснить, что все не так. Почему, сказав все это, я взял чашку и выплеснул чай ему в лицо, я до сих пор не могу объяснить. Даже не знаю, что именно я чувствовал в этот момент. Я и правда не умею хорошо говорить.

(обратно)

Фальшивая записка

Среди всех написанных мною фальшивых слов затесалось и одно любовное послание.

В Бэйдахуане шесть месяцев из двенадцати ты смотришь на снег. Его простота и монотонность наводят скуку. Лучший способ убить время — пари, на втором месте — розыгрыши.

Крышка — прозвище одного из моих товарищей, я уже не помню, как оно появилось. Крышка был на пару лет старше нас; многие не любили его за неопрятность, лень и жадность. На нем водилось много насекомых: в основном вши (пехота), клопы (танковые войска) и реже — блохи (десантники). Из-за них Крышка постоянно был бледным и уставшим. Целыми днями он сидел засунув руки под одежду, инспектировал и перестраивал свои войска. Иногда он шепотом разговаривал сам с собой. Вся Крышкина энергия уходила на борьбу с паразитами, и его жизнь становилась еще более унылой и беспросветной.

Идея подделать любовное письмо для Крышки пришла в голову моему другу — Цыпленку. Вероятно, он хотел как-то приободрить товарища. Идея была одобрена коллективом, за реализацию взялся я. В те годы я не знал о существовании таких книг, как «Полное собрание любовных писем» или сборник стихотворений Си Мужун, и мне пришлось выдумывать все самому. Чтобы сделать письмо более образным, я использовал междометия и местные поговорки. Помню, в тексте было что-то вроде: «XXX, ты парень ничего! Как говорится, поливать цветок нужно под корни, а понимать человека — по сердцу… Если хочешь познакомиться, понять и полюбить меня, давай встретимся X числа в полдень у входа в кооператив снабсбыта». Я подписал письмо популярным тогда псевдонимом «Ты знаешь кто». Письмо было насыщено восклицательными знаками, Цыпленку оно понравилось. В знак уважения к моим литературным стараниям и в качестве награды он купил мне бутылку дешевой травяной настойки (можно сказать, это был мой первый гонорар).

Письмо положили на Крышкину забарахленную кровать. Играя в карты, мы следили за каждым его движением. Вот примерная последовательность событий: он вошел в комнату, забрался на свою койку, увидел письмо, удивился, прочитал его сначала сидя, потом лежа, задумался, перечитал и спрятал. Его лицо засияло от счастья.

В последующие несколько дней Крышка занимался стиркой постельных принадлежностей и одежды. Все полиняло, и общежитие было завешано тряпками сомнительных расцветок. Еще он побывал в соседней роте и одолжил там шерстяное пальто, пару туфель и кожаные перчатки.

Мы видели, что он с головой погрузился в подготовку к ложному свиданию. Вскоре вся рота (более трехсот человек) была в курсе розыгрыша, и лишь главный герой не догадывался ни о чем. Это было жестоко. Я дважды пытался намекнуть ему — безрезультатно. Он был так воодушевлен, что мы понимали — спектакль придется играть до конца.

Это была впечатляющая сцена. Крышка в легкой и не совсем подходящей ему по размеру одежде стоял на условленном месте, вокруг бушевала метель. Припав к окнам общежития, рота наблюдала за развитием событий. Снег падал ему на голову, на ресницы, поверх снега, который уже нападал на него. Юноша стоял спокойно и твердо, сосредоточенно ожидая встречи, не отвлекаясь даже на то, чтобы стряхнуть снежинки с головы. Он стал снежно-белым и, казалось, был полон решимости превратиться в статую.

Мы сгорали со стыда, видя, что Крышка так искренне и решительно настроен.

Цыпленок открыл окно и окликнул его.

Все начали звать его обратно.

Двоим пришлось вылезти через окно на улицу, чтобы на руках отнести Крышку в общежитие, несмотря на всяческие протесты с его стороны.

Несколько дней он ни с кем не разговаривал, ходил туда-сюда в одолженной одежде. Мы немного волновались за него. Однажды вечером я достал подаренную мне бутылку травяной настойки и предложил ему разделить ее со мной. Выпив половину, он сказал, что не держит на нас зла. Он до сих пор не верит, что письмо было подделано, и уверен, что какая-то девушка в самом деле написала ему страстное послание. В тот день мы напугали ее своим появлением, поэтому она не пришла. Он убежден, что когда-нибудь они встретятся.

Крышке не нужны были слова утешения, он жил с твердой уверенностью в сердце, в нем теплилась надежда. А мы оказались такими скучными.

(обратно)

Вспоминая о них

В Бэйдахуане нередко происходили несчастные случаи. Однажды на железнодорожной станции грузили уголь, из-за сильных морозов угольная куча замерзла, и сверху образовалась твердая корка. Те, кто загружал вагоны, начали разгребать уголь там, где он был более рыхлым, постепенно углубляясь внутрь. В какой-то момент верхний слой не выдержал и обрушился, похоронив под собой двух девушек из Пекина. Узнав об этом, мы ничего особенного не почувствовали. Но теперь, когда я вспоминаю тот случай, мне становится страшно. Им ведь было всего лет семнадцать-восемнадцать… Они так и не успели полюбить, не успели пожить по-настоящему…

Я пишу эти строки и думаю: кто еще вспомнит о них? Прошло уже несколько десятков лет… (На момент написания этого текста с тех событий прошло почти двадцать лет, а теперь уже все сорок.) Если души действительно существуют, пусть они увидят эти слова.

На каменоломнях тоже часто происходили аварии. Это неудивительно — там работали с песком, камнями и взрывчаткой. Кроме того, в ходу были тяжелые молоты и стальные буры — ошибки могли повлечь за собой серьезные последствия. На карьере трудились крепкие ребята: парни каждый день махали кувалдами, а девушки орудовали бурами. Тогда я завидовал им, ведь работать вместе с противоположным полом интересно, даже если разговоры запрещены. Я видел, как они закладывали взрывчатку в шахту и готовили подрыв. Чтобы запалить фитиль, нужна смелость. Десяток зарядов требовалось поджечь один за другим и сразу спрятаться от взрыва. Ребята из образованной молодежи часто занимались подрывным делом и не воспринимали его как нечто опасное. Для поджога использовали казенные сигареты и порой устраивали соревнования, кто одной сигаретой зажжет больше фитилей. Все ради того, чтобы прикарманить как можно больше оставшихся сигарет.

Тот несчастный случай произошел во время подрыва. Заряды уже были заложены, но спустя полчаса после поджога взрыва так и не последовало. Нужно было проверить и устранить неразорвавшийся заряд. Заместитель политрука и командир взвода отправились к шахте первыми. С ними решил пойти один товарищ из Пекина, который ранее совершил ошибку и хотел исправить ее, проявив себя. Когда они уже подошли ко входу в штольню, заряд вдруг взорвался. Заместитель и командир исчезли без следа. Парень из Пекина в тот момент находился за большим валуном, еще не успев обойти. Его далеко отбросило взрывной волной. Он был в шоке и, приходя в себя, безостановочно ругался: «Твою мать! Твою мать!»

Каменоломня располагалась над рекой. На другом берегу на приличном расстоянии друг от друга нашли разрозненные части тел — руки, кости, пальцы ног. Уже невозможно было определить, кому они принадлежали. Один мужчина из Шанхая, другой из Тяньцзиня — оба погибли. В то время смерти не боялись или, может, просто были нечувствительны к ней. Никто не задумывался об этом. Умру — и ладно. На размышления времени не было. За все то время я видел только одного человека, который испытывал по-настоящему глубокую скорбь, — отца Лян Мин.

Поселение роты Ваньхуалян состояло из трех небольших одноэтажных домов. Раньше это место называлось деревней Ваньфатунь, в ней жило всего несколько семей. Название Ваньхуа появилось уже после создания военного корпуса. Поселение находилось на пути из Первого батальона в штаб. Перед постройками громоздились стога соломы. Каждый раз, проезжая мимо, можно было увидеть девушек, справляющих нужду прямо около них. В Ваньхуаляне не было туалетов. За месяц с лишним, прошедший с момента прибытия молодежи, даже простейшего навеса не соорудили. У девушек не оставалось выбора — они шли к этим стогам, стоявшим между домами и дорогой.

В Бэйдахуане было много мух. Маньтоу в пароварке порой казались черными, так как их полностью покрывали мухи. Взмахнешь рукой — насекомые разлетятся, и тогда станет видно, что булочки на самом деле белые. Муха в супе или другой еде была обычным делом.

Только что приехавшие ребята, неприспособленные к таким условиям, часто заболевали дизентерией. Лян Мин еще не исполнилось семнадцати лет. Ее отец был дипломатическим советником за границей, мать — учительницей. Она была типичной девочкой шестидесятых: красивой, наивной, с солнечным взглядом. В Ваньхуаляне она заболела токсической дизентерией. Не прошло и дня, как ее не стало. На тот момент мы жили в деревне чуть больше месяца. Еще вчера девушка жива, здорова, а сегодня ее уже нет. Похоронили Лян Мин на склоне горы довольно далеко от Ваньхуа. Мы тогда были совсем молоды, испуг быстро прошел, и больше никто не вспоминал об этом. Жили по-прежнему: ходили за стога пшеницы справлять нужду, ели облепленные мухами маньтоу.

Наступила весна. В Ваньхуа приехал человек в шерстяном пальто. Он добирался к нам, трясясь на огромном колесном тракторе, и был весь в пыли. Когда посетитель вошел в общежитие, мы узнали, что это отец Лян Мин. Он угостил нас дорогими сигаретами «Чжунхуа». Увидев перед собой столько молодежи, он сначала не проявил явной печали. Он приблизился к месту, где спала его дочь, провел рукой по ее вещам, молча постоял рядом с кроватью. Затем прогулялся по поселку.

Вернувшись, он попросил у командира отряда метлу — хотел сходить на могилу дочки. Командир по прозвищу Напильник Лю был невысоким и коренастым. Он нашел новую метлу, и трактор повез их на Восточную гору. К ним присоединилось несколько ребят из Пекина. Вдали показалась могила, трактор остановился. Мне вдруг стало холодно и тоскливо. День за днем Лян Мин лежала здесь, совсем одна. Такая хорошая девочка… Почему она умерла?! Вокруг ничего не было. К югу простирался заросший травой склон. А ее могила… Она выглядела как безжизненный глаз.

Отец Лян Мин с метлой в руках выбрался из трактора. Подойдя ближе, он снял шапку: «Лян Мин, папа пришел к тебе… Папа опоздал…» И наконец заплакал. Мы стояли позади, у всех текли слезы. Я чувствовал, как много он хотел сказать, но так и не сказал. Он просто, плача, подметал могилу, словно расчесывая волосы своей дочери. Прошло столько лет, но я все еще помню эти две фразы, произнесенные с южным акцентом.

На следующий день в Ваньхуа приехал на джипе командир воинской части. Оказалось, что отец Лян Мин, прилетев из Франции, даже не заехал домой. В Пекине он сразу пересел на рейс до Харбина, затем на поезд до нашего полка. Никого не предупредив, просто забрался в старый трактор и поехал. (Только когда у меня самого появилась дочь, я осознал, какую невероятную силу дает любовь к ребенку.) Командир, услышав о случившемся, поспешил приехать. Сначала он извинился, затем спросил, есть ли какие-то пожелания. (Я не понимал, при чем тут это. Какие могут быть просьбы, если дочь уже не вернуть?) Отец Лян Мин долго молчал. А потом сказал: «Постройте для девочек уборную».

Уезжая, он обнял каждого из нас. Мы все плакали — из-за его боли и горя, а может, потому что в тот момент думали о своих родных.

Позже в Ваньхуа построили лучшую уборную во всей части, ее выложили из огромных каменных блоков, каждый весом в триста шестьдесят цзиней.

Когда я спустя какое-то время снова проезжал мимо поселения, там уже стояло новое здание — броский бело-серый туалет.

(обратно)

Музыка

Как-то раз я решил написать песню. Весь день не мог дождаться, когда стемнеет и, может быть, даже отключат электричество — на этот случай я приготовил свечи.

Я нашел комнату (служебное помещение), мне сказали, что ночью ее не топят и там становится очень холодно, даже вода в чашке замерзает. Мне это было неважно, я представлял себе, как в холодном мерцании свечи, напевая, сочиняю песню, которая, еще не появившись на свет, уже обещает стать непревзойденным шедевром.

Никто не просил меня ничего писать, я сам захотел. Но и музыка не появлялась сама собой из моего рта. Строго говоря, я хотел сочинить песню. И сыграть ее на концерте в штабе бригады в Цзямусы. Я буду исполнять свою собственную композицию — эта мысль меня очень вдохновляла.

Стемнело, звезды блестели, как шляпки гвоздей, — вот бы они были словами или нотами…

Для песни нужны слова. Я решил, что в первую ночь напишу текст, а за несколько следующих — музыку к нему.

Приступив кработе, я понял, что, кроме волнения, в голове ничего нет. Я даже не знал, о чем будет мое произведение, думал, что в холоде и при свете свечи все придет само собой, но вскоре стало ясно, что так не получится. Пламя свечи становилось длиннее, а сама свеча короче, холод уже проник в сердце, но ничего не пришло, ни словечка. Я все время говорил себе: «Ты же собирался написать песню? Пиши! Пиши!»

Я ждал рассвета и очень хотел спать, но в помещении стоял дикий холод, нужно было возвращаться в общежитие. Я никому не собирался рассказывать, что не написал ни слова, — пусть видят во мне человека, полностью погруженного в творческий процесс.

Как только рассвело, я, ни на кого не обращая внимания, отправился в общежитие.

Никто не спросил меня, что я делал прошлой ночью. У всех были свои заботы, никак не связанные с музыкой. Я решил, что мои переживания несколько излишни.

Следующим вечером я снова взял бумагу и ручку и вернулся в ту комнату. Когда я зажигал свечу, руки немного дрожали. Я не знал, будет ли сегодня все так же, как вчера. В какой-то моменту меня получилось прийти в нужное состояние, и я вспомнил слова: «Блеск железных доспехов в ледяном свете» — строчку из «Песни о Му Лань», которую мы учили в пятом классе. Я записал их и почувствовал, что чего-то достиг. На бумаге появились буквы, хоть и не мои, но это уже что-то, над чем можно работать…

Я решил, что песня будет о конном патруле, хотя никогда не ездил на лошади и не патрулировал. Но я все равно хотел написать именно об этом, одна из причин заключалась в той строчке — «Блеск железных доспехов в ледяном свете».

Я написал текст песни: там были конь, оружие, родина, тепло домашнего очага и советские ревизионисты-захватчики; чувство долга и одиночество человека, объезжающего посты верхом. Той ночью, сидя на деревянном стуле, я попал в творческий поток. Два куплета и припев были написаны до рассвета, все выходило очень удачно. Я совершенно не чувствовал усталости, полностью погрузившись в процесс, и даже начал размышлять о подходящей музыке.

Когда я вышел на улицу, в голове попеременно звучало несколько мелодий; не в силах сдержаться, я запел прямо там, под звездным небом…

На следующий день по отряду прошел слух, что ночью с кем-то случилась истерика. Говорили, что кто-то, словно во сне, выбежал голым на заснеженное поле и начал горланить песни, спугнув волка, который пришел утащить свинью, а потом тот человек очнулся от холода и вернулся в общежитие. Речь была обо мне. Но я не обращал внимания на насмешки в адрес ночного певца. Теперь уже ничто не могло ослабить мою тягу к творчеству.

Я расспросил Сяо Тана, нашего мастера вокала, о связи мажорного и минорного ладов, разобрался в различиях между трезвучиями до-ми-соль и ре-фа-ля и решил создать композицию в торжественном, лиричном мажорном ладу. Высокие ноты должны были достигать ля, а низкие — соль; этот широкий диапазон должен был отразить всю эмоциональность произведения.

Я не ожидал, что сон может так испортить дело. Следующей ночью, не успев настроиться на нужную волну, я уснул за столом и даже немного закапал слюной лист. Меня разбудил человек, пришедший утром на работу, — он не понимал, как кто-то мог отказаться от сна в удобной кровати и вместо этого сидеть в холодной комнате при свете свечи, пуская слюни, в погоне за мнимой славой. С брезгливым и жалостливым выражением лица он протянул мне мою писчую бумагу.

Той ночью я сильно замерз, поднялась температура, мне снилось, что я падаю с обрыва. После осмотра медсестра сказала, что нужно сделать укал.

Ее смущал исходивший от меня сильный запах пота; она не знала, что я был занят сочинительством и поэтому не хватило времени принять душ и постирать одежду. Достав из алюминиевой коробки несколько игл, она приготовилась делать инъекцию. Первая нота пришла, когда я услышал звук ломающегося стекла пузырька с лекарством: звучит прелюдия из тромбона, трубы и альта, дающих доминантный аккорд в двухтактной мелодии. Затем вступают струнные, мирные и тихие, как снег, укрывающий Бэйдахуан на шесть месяцев. Вслед за ними слышится усиливающийся стук копыт. Певец берет длинную ноту, за которой следует первая половина двухчетвертной доли (если потереть попу температурящего ватным шариком, смоченным в спирте, больной почувствует прохладу). Во время интермедии ритм замедляется, певец элегантно покачивает плечами, словно в монгольском танце (самый ощутимый укол — пенициллином, препараты на водной основе болезненнее, чем на масляной). Солист поет медленно, убаюкивая слушателей; после долгой ноты снова вступает стук копыт, и все повторяется (вытащив иглу, промокните место укола ватным шариком). Припев мощный, между фа и соль, неустанно забирающийся на высокие ноты, растягивающий восемь тактов на ля и, наконец, завершающийся на фа (одеваясь, пациент не испытывает стыда, у пациента нет пола. Мой ремень сидит слишком свободно, его нужно застегнуть потуже на одну дырку. Я похудел, и все из-за этого творчества). Концовка должна быть на один такт, так как песня начинается со слабой доли, поэтому пяти тактов достаточно.

Когда мое музыкальное произведение было готово, многие утверждали, что я его откуда-то скопировал (я знал, что это своего рода похвала). Некоторые говорили, что для молодого человека из образованной молодежи получилось совсем неплохо.

Во время репетиций я рассказывал о своем замысле и процессе создания этой композиции… Но ее так и не смогли сыграть должным образом. После того, как я дописал песню, она, наоборот, стала неполной, и я тоже — ощущения, которые я испытал, пока лежал с температурой, исчезли без следа. Точнее говоря, написав эту песню, я потерял ее.

(обратно)

Случайный выстрел

Ты тогда еще был в восемнадцатой роте. Я собирался уезжать, мы поймали в заснеженном поле дикую птицу со сломанным крылом и посадили ее в корзину. Помнишь? У нее были атласные перья, прохладные на ощупь. Мы тискали ее и пытались кормить маньтоу, но она героически голодала. Потом я уехал, а вы ее съели. Такую красивую птицу — фазана. Когда я вернулся за багажом, то увидел льдину с несколькими вмерзшими в нее яркими перьями. Вид птичьих перьев в грязной льдине навевал мысли о роскоши и декадансе. Мне нравится смотреть на такое, будь то люди или предметы, так можно лучше прочувствовать жестокую реальность. Разрушение чего-то хорошего имеет определенный эффект, как будто вырезанное ножом прямо на поверхности жизни.

Когда я уезжал, все были недовольны. Наша рота выбрала одного человека — меня. Кто бы мог подумать, что меня отправят в отделение полиции, да еще и за оружием. И я тоже не думал, что в те годы у простых людей будет столько возможностей. Я уезжал на тракторе, провожать пришло всего несколько человек, но я не расстроился. Смотря, как вдалеке на гумне вы делаете удобрения, я думал, что ваша жизнь совсем не изменилась, а у меня теперь все иначе. Осознание собственного отличия от других наводило меня на мысль о том, что я не могу вести себя как обычный человек.

Оружие выдали без всяких церемоний — мне вручили старый автомат. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что это была просто часть моей жизни, реквизит. Я фотографировался с ним, делая важный вид, чтобы доказать свою принадлежность. Оружие было важнее меня, — как только оно появлялось, требовалось принимать соответствующую позу и произносить соответствующие слова. Для литературного героя (героя на словах) нет ничего более захватывающего. У тебя есть оружие и, таким образом, больше шансов стать великим героем, чем у других; как у актеров в китайской опере, которые никогда не упускают случая принять выгодную позу. Ты читаешь стихи, которые начинаются так: «Оружие, оружие революции, оружие борьбы…»

Однако, когда дело дошло до использования автомата, я испугался, так как не думал, что однажды придется взять в руки оружие и отправиться на настоящее поле боя. Все, чего я хотел, — дальше быть в роли охранника с бутафорским автоматом, пару раз сыграть роль ночного дозорного или стража в пьесе без сюжета.

Ты слышал ту историю про случайный выстрел?

Ничего особенного не произошло, но для меня это стало настоящим испытанием. Помнишь, в третьей бригаде был Ворчун, нелюдимый парень из местных, умевший играть на баньху. Да-да, он! Его арестовали за прелюбодеяние с девушкой из Тяньцзиня и отправили в исправительно-трудовой отряд, на тяжелую работу и жизнь впроголодь.

В тот день я стоял на карауле в столовой во время обеда. Каждому выдали по две маньтоу и немного солений. Я никогда не играл с автоматом, но в тот день, не знаю почему, глядя на обедающих, потянул затвор, и оружие выскользнуло из рук. Выстрелили все семь патронов. Ствол был направлен вниз, и я думал, что никого не задел, но через некоторое время увидел, что у Ворчуна из пятки идет кровь. В панике я велел одному заключенному отнести его в медпункт. Кровь текла, а Ворчун, бросив взгляд на рану, продолжил жадно заглатывать оставшийся маньтоу, словно пулей задело кого-то другого. Он был так голоден, что не чувствовал боли. Заключенный подошел, чтобы взять его на закорки, но Ворчун сказал: «Подожди, подожди, я доем, и тогда пойдем».

Он сосредоточенно жевал, кровь стекала на пол…

Я чуть не лишился чувств от страха, увидев его рану, а Ворчун, продолжавший есть, пугал меня еще сильнее. Все это напомнило мне, как в детстве мы с одноклассниками кидались камешками и я пробил голову одному из них. Он заплакал, и я тоже, но Ворчун не плакал, он продолжал есть маньтоу. Он не прервался бы, даже если бы небо упало на землю. Как мочеиспускание — стоит только начать, и уже не остановишься. Так и он… Заглатывал еду.

Я до сих пор не пойму, насколько нужно быть голодным, чтобы не чувствовать боль? Та булка была для него важнее жизни, он держал ее в руке, словно боялся, что, если разожмет пальцы, она исчезнет; возможно, в тот момент он вообще не думал о жизни и смерти, в этом огромном мире для него существовала только эта маньтоу. Что было реальнее, ближе и важнее в тот момент — смерть или голод?

Когда мне исполнилось тридцать восемь, я вдруг начал бояться смерти, ежедневно прокручивал в голове мысли о том, что раньше было далеким и не касалось меня; охваченный беспричинным страхом, я очень страдал. Позже, вспомнив Ворчуна после того случая со случайным выстрелом, я понял, что на самом деле страх смерти — пряность, которой приправляет жизнь сытый человек. Если даже после таких событий ты не обрел ни капли мудрости, то что сможет тебя научить?

В конце концов я осознал, что я в лучшем случае человек самый заурядный или даже чуть хуже. Бывало, какие-то слова вызывали у меня иллюзии, но на самом деле я всегда мечтал быть простым смертным, не навлечь на себя беды, не искать приключений, не геройствовать. Даже если я приложил бы все усилия, то стал бы лишь актером, который держится за реквизит.

Ворчун охромел, и когда, припадая на одну ногу, выходил на сцену играть на баньху, это выглядело довольно печально. У меня забрали автомат и перевели в восьмой отряд кормить свиней.

Вернувшись Пекин, я ни разу не попытался связаться с Ворчуном, мне было стыдно перед ним. Вспоминая, как он ел маньтоу, я понимаю, что с трудом сумел бы подобрать подходящие слова.

(обратно)

Женщины

Помнишь, как мы ели тайком от всех? Больше никогда в жизни не пробовал такого вкусного собачьего мяса — всего лишь щепотка соли, а как раскрывается вкус! Тот пес был очень худым, прямо как мы в те годы.

Ах да! Еще как-то раз нам досталась конина — белая лошадь умерла от болезни. Она лежала во дворе, как большая игрушка, вокруг глаз вились мухи. Ты взял топор и отрубил заднюю ногу. Мы несли ее, притворяясь крестьянами, возвращающимися с поля с лемехом на плече. Получилось бы очень похоже, если бы за нами по дороге не тянулся кровавый след.

В то время мы находили сладость в горьких, полных тягостей днях, сейчас этой сладости не найти, как ни ищи. Нам же тогда было по семнадцать, да? Мы были детьми. Пара десятков тысяч детей, брошенных на большой заснеженной равнине, весной сеяли пшеницу, осенью собирали урожай, а зимой по снегу шли в лес рубить дрова. Вот было время! Такое невозможно забыть, те дни навсегда впечатались в мое сердце.

Помнишь, как мы рубили деревья в горах? Когда Сверчка раздавило. Срубленное дерево должно было упасть на склон, но на пути оказалась черная береза. Сверчок не успел отбежать, и его снесло кроной. Он был из вашей школы Юйюаньтань. Мы похоронили его прямо там, теперь, наверное, даже не найти могилу. Ну и ладно, он стал частью гор. Ха-ха…

Остается только смеяться.

По местному обычаю, женщинам нельзя было ходить в горы за дровами. Поэтому добычей топлива в основном занимались неженатые парни да старики. Семейные не хотели, хоть это и была возможность заработать. Они предпочитали проводить ночи со своими женами.

Иногда мы месяцами не видели ни одной женщины. Когда каждый день таскаешь дрова, стоишь на коленях в снегу, перед глазами или гора, или лес, накатывает тоска, и крик «Поберегись!» становится песней.

Когда долго не видишь женщин, чувствуешь, будто вошел в знакомую комнату, потянул за веревку, чтобы включить лампу, а лампы нет, еще раз — все равно нет, веревка оборвалась. Без света темно, ты не знаешь, что делать, становится тревожно и одиноко.

Как только наступала ночь, мы собирались в палатке, и ты рассказывал нам о взлете и падении Третьего рейха. Снаружи бесилась метель, а внутри горели две керосиновые лампы и яркое пламя в очаге. Ты так увлекательно рассказывал о политике, что все наперегонки подавали тебе сигареты и наливали водки Ты позволял обслуживать тебя ночь за ночью, совершенно этого не стесняясь.

Лесорубам не обойтись без алкоголя, иначе они не смогут работать. Рано утром мы выпивали по полцзиня водки, после каждого сваленного дерева — еще по глотку, а в воде нужды не было, — когда хотелось пить, брали горсть снега. Тогда пили с удовольствием, теперь все не так — сил хватает только на пиво.

Ты путаешь, это было на тридцать шестой день. Тогда ты тоже начал пересказывать «Вудсток, или Кавалер», «Три мушкетера» и тому подобное. Все начали мечтать, что вот-вот из-за той керосиновой лампы появится настоящая дама. Тогда казалось, что дни тянутся медленно, как будто пьешь холодную воду.

Однажды рано утром Цюй Эр, еще не закончив справлять нужду, прибежал обратно, крича: «Женщина!» Все сразу вскочили. Вдоль подножия горы шла молодая женщина в красном платке, рядом с ней в повозке, запряженной ослом, ехал пожилой мужчина. Какая та женщина была красивая! Вся окутанная яркими лучами солнца, только что поднявшегося над вершиной. Казалось, потеплел даже снег на склоне. Она шла опустив голову, немного стесняясь; ее тонкая талия, еле различимая под слоями одежды, разбила наши сердца. Она вся светилась, и ее свет был теплее солнечного.

Парни застыли у входа в палатку, как на краю обрыва. Если бы не облачка пара от их дыхания, можно было бы подумать, что они все умерли на месте. Девушка подошла и, подняв взгляд, посмотрела на нас. Для меня, восемнадцатилетнего парня, который не видел женщин целых тридцать дней, она была сразу всем — и сестрой, и матерью, и возлюбленной. Я до сих пор помню ее глаза, и, когда думаю о ней, мне хочется плакать.

Ах! Довольно, я ведь все еще не женат, и мне больше не найти те глаза, в городе таких нет. Теперь я и не хочу соглашаться на что-то меньшее, мать твою, я идеалист. Возможно, все дело в ней — тот случай в горах навсегда изменил меня.

Все, больше не пью, иначе ее глаза будут повсюду и я не смогу спрятаться от них. Потушите свет… И не смейтесь, если увидите, что я плачу.

(обратно)

Народное средство

В 1970 году я числился в агитбригаде Первого батальона в Бэйдахуане. У одного товарища на шее образовался карбункул, не заживавший несколько месяцев. Каждый день ему делали уколы пенициллина, но это не помогало. Местные крестьяне пожалели его и предложили пожевать сырые соевые бобы. Каждый день мы наблюдали, как он разжевывал их, пока они не превращались в тофу, его рот был полон бетой жидкости. Я спросил, какие они на вкус. Ответа не последовало. Он дал мне попробовать, я ощутил едкий привкус. Прошла неделя, улучшений не было, зато товарищ начал с разными звуками испускать газы — вонь следовала за ним повсюду. Оказывается, сырые бобы вызывают метеоризм.

Еще один местный житель посоветовал ему другой способ лечения: высушить свиной навоз, смешать с землей и добавить яичный белок, а затем нанести на воспаленный участок. Услышав это, мы подумали, что крестьяне пытаются таким образом отомстить образованной молодежи, которая воровала у них кур и собак, и настоятельно советовали ему не слушать деревенских. Товарищ сначала колебался, но нарыв сильно беспокоил его, и в конце концов он решил попробовать это средство.

Он нашел полукруглый черепок, затем пошел к свинье с поросятами и, стоило ей пошевелиться, прыгал собирать навоз. За раз получалось собрать совсем немного. После нескольких попыток он посчитал, что уже достаточно, и, поставив два кирпича на ребро и положив на них кусок черепицы, устроил во дворе небольшой очаг с импровизированной кастрюлей. Он поджег немного соломы и начал сушить навоз. Я помню, что запах был настолько чудовищным и сильным, что разбудил кого-то в общежитии за пятьдесят метров от очага. Увидев растерянный вид больного, разбуженному ничего не оставалось, кроме как молча терпеть. Вонь в самом деле была ужасной.

Свиной навоз высох и превратился в порошок. Товарищ собрал землю в тенистом месте за домом, взял два яйца (они были очень ценными), отделил белки от желтков и тщательно все перемешал. Полученная смесь действительно напоминала мазь.

Он пошел в медпункт за марлей, но раздобыть ее оказалось не так просто. Медсестра из Тяньцзиня испытала глубочайшее отвращение к его затее. Она не могла понять, как интеллигентный молодой человек способен поверить в эту ересь. Разве можно предпочесть чистым, изысканным таблеткам фекалии свиньи? Для нее это был вопрос не гигиены, а мировоззрения, дикости, первобытности. В какой-то момент она даже расплакалась. Мой товарищ сначала слушал ее, а потом, увидев слезы, сказал: «Навоз уже продезинфицирован огнем. Я же не плачу из-за фурункула, так что и ты не плачь, просто дай мне марлю». Медсестра перестала рыдать, посмотрела на рану и, не зная, что делать, дала ему марлю, напоследок сказав: «Если что-то пойдет не так, ответственности я не несу». Больной немного подумал и ответил: «Хорошо».

В последующие дни в общежитии часто ощущался странный запах, напоминавший о составе той мази. Никто не жаловался, ведь больной человек заслуживает сострадания. Можно сказать, что мы все участвовали в процессе лечения.

Мазь нужно было менять каждые два дня, но не прошло и недели, как гной исчез и рана затянулась. Спина нашего товарища снова выпрямилась, а игра на флейте (он был флейтистом в нашей бригаде) зазвучала значительно лучше, чем во время болезни.

Кто-то сказал, что рана зажила не из-за народного средства, а благодаря многочисленным уколам пенициллина. Другие возражали: антибиотик безрезультатно кололи целый месяц, и только когда начали использовать свиной навоз, нарыв зажил. Товарищ не спорил, а продолжал усердно бегать за свиньей и сушить навоз для мази.

Позже, когда меня перевели в бригаду пропаганды, я встретил одного товарища с фурункулами в подмышках, которые тоже никак не заживали. Я порекомендовал ему мазь из свиного навоза, но он сказал, что скорее умрет, чем будет так лечиться. В конце концов он вернулся в Пекин, где его прооперировали, после чего фурункул исчез, но осталась привычка ходить согнув руки в локтях и уперев их в бедра. Это средство годится не для каждого, я и сам не относился к таким вещам серьезно.

Вчера, листая «Новый сборник лекарственных трав династии Тан», в разделе о животных и птицах я нашел упоминание свиного навоза, который помогает при лихорадке, желтухе и батях в суставах. Внизу мелким шрифтом значилось: «Чрезвычайно эффективен при лечении воспалений». Оказывается, это средство не было выдумано на пустом месте и использовалось еще в древние времена.

У всего есть свое предназначение. Вспоминая о том, как мой друг когда-то ходил за свиньей с черепком в руке, я проникаюсь уважением к нему.

(обратно)

Зернышки

Деревня, куда меня отправили на перевоспитание трудом, называлась Эрлуншаньтунь, располагалась она к северу от Харбина, перед местечком Лунчжэнь. Поезда стоял и на станции всего две минуты.

Я прожил в том месте шесть лет, все дни отличались друг от друга; это время никогда не повторится.

В детстве мы ели сладкое особым образом: разворачивали конфету, пару раз облизывали ее и заворачивали обратно. Через некоторое время снова разворачивали и снова облизывали. Таким образом растягивали удовольствие.

* * *
Тэмин без шапки, кудрявый, появляется из-за снежной завесы с черным футляром от скрипки под мышкой.

Из открытого футляра раздается гудение. Тэмин учит меня играть на скрипке. Он говорит: «Открой Кайзера на двадцать пятой странице, начнем с восьмого такта».

* * *
У Сяо Фэна была астма, каждое утро он съедал кусочек имбиря и ложку меда. Мы внимательно следили за каждым его приемом пищи. Он ел так медленно, будто мед был несладким.

В свободное время Сяо Фэн мастерил стиральные доски, ножовкой выпиливая на них узоры. Однажды кто-то во время драки сломал доску с только что вырезанным узором. Сяо Фэн взял лист бумаги, сделал оттиск, а потом нашел новую доску и повторил узор.

В качестве материала для досок брали древесину липы, так как она была очень светлой.

* * *
Глаза у Моргало были навыкате, и, когда я видел его, на ум сразу приходила цитата Мао Цзэдуна: «Мир принадлежит вам и в то же время нам, но в конечном счете он ваш». Говоря что-то, он постоянно хрустел пальцами: щелк, щелк, щелк… Десять пальцев по очереди слева направо и обратно, по кругу.

Однажды Моргало сказал, что автор романа «Как закалялась сталь» — Островский. Казалось, такая длинная фамилия должна принадлежать великому человеку.

* * *
Ни Вэй знал песню из индийского фильма «Бродяга». Он выучил ее в Пекине, по записи на грампластинке и исполнял очень похоже, но редко, и не давал нам текст. Мы очень любили эту песню и предложили Ни Вэю пачку сигарет «Путао», но он отказался, говоря, что эта песня очень сложная. Было понятно, что на самом деле он хотел быть единственным ее исполнителем, привлекая таким образом внимание девушек.

Тогда мы начали петь ее как получится. Ни Вэй был недоволен. Он прилег на стог пшеницы поспать. Грустная баллада в нашем исполнении превратилась в веселую песенку. Пока мы пели, девушки смотрели на него. Он жевал зерна пшеницы.

* * *
Чэнь Ган, переболев менингитом, стал дурачком. Однажды вечером в тусклом свете лампы он внезапно воскликнул: «Я видел сон!» Мы спросили, о чем был его сон. Он сказал, что ему приснилась небесная красавица. Мы спросили, что она делала. Он ответил, что дева принимала ванну. Подумав, что скромный на вид Чэнь Ган на самом деле довольно развратен, мы больше не спрашивали его о сновидениях, а завернулись в одеяла и тоже приготовились увидеть красавиц во сне, и совсем необязательно, чтобы они были в ванной.

* * *
У И Биня кончился гуталин, а в тот день ему очень хотелось поехать в уездный город.

Сначала он намазал носки ботинок зубной пастой, блестеть они не начали, но появился запах мяты.

Тогда он выбежал наружу с обувью в руках. Я видел, как он тер свои туфли о шею быка; тот стоял неподвижно, казалось, ему нравилось.

Ботинки засияли и запахли настоящей коровой.

* * *
Под закатными облаками Лю Вэнь кипятил в тазике белье: мы все страдали от вшей. Недавно он влюбился в Чу Тин из свиноводческой бригады и сказал, что ему нужно измениться — стать более зрелым и чистым.

Погруженный в свои мысли, Лю Вэнь варил одежду. Он переворачивал вещи с помощью ветки (все полиняло и приобрело странный цвет).

Глядя, как он стирает, я почувствовал, что все мое тело зачесалось.

* * *
Я сидел под тополем, когда Ма Пин вернулся с Южной горы. Он дал мне три маленьких желтых яблочка и сказал, что они называются «Хуан Тайпин» и на вкус немного терпкие и кислые.

Я смотрел на эти три маленьких плода в послеполуденном свете. Я не мог их съесть, поэтому лишь понюхал и выбросил. Хуан Тайпин — очень похоже на человеческое имя.

* * *
У председателя райкома был работавший на шести батарейках граммофон с ручным заводом. Каждый день он слушал лингафонный курс английского языка. Иногда ремень ослабевал, и звук становился низким.

Такого же эффекта можно было добиться, если перевести скорость с семидесяти восьми оборотов на тридцать три, а если повысить ее, звук становился высоким. Мы очень интересовались граммофоном, но председатель прятал батарейки. На самом деле аппарат работал даже без батареек, но звук был очень тихим. Таким тихим, что мы не могли повторить его.

* * *
Спокойно сходить в туалет по-большому было невозможно: комары постоянно кусали за задницу. Из-за этого было сложно сосредоточиться на процессе, и однажды Лю Вэнь, не до конца справив нужду, побежал обратно в общежитие. При свете масляной лампы он попросил Ма Пина помочь ему посчитать волдыри — их оказалось двадцать три. Лю Вэнь с тяжелым настроением неподвижно сидел на краю кана.

Ма Пин сказал: «Когда идешь в туалет по-большому, нужно брать с собой две сигареты и курить, пуская дым за плечо».

* * *
Маньшэн, щеголявший в офицерской шинели, вовсе не был сыном какого-то важного чиновника. Мы решили подкараулить его вечером и хорошенько проучить. Для этого попросили немого мальчишку выманить Маньшэна наружу, а потом все вместе набросились на него с кирпичами и бутылками в руках.

Несколько человек даже еще не успели подключиться, как он сдался.

На самом деле никто из нас не мог бы одолеть его один на один. Он был старше нас и владел особым мастерством: наполнял бутылку водой, хлопал по горлышку, и дно бутылки отлетало.

На следующий день он появился с повязкой на голове, по-прежнему в своем пальто. В столовой ему приготовили специальную еду для больных — лапшу с маслом сычуаньского перца. Он стал еще более привлекательным, и все из-за этой повязки.

* * *
На залитом нами катке помещалось от силы два-три человека. Однажды ночью я увидел девушку, которая очень хорошо каталась. Это была Жэнь Сяо’янь из инженерного отряда.

Вернувшись в общежитие, я записал в дневнике: «Тебе нужно быть более упорным, прошло уже три дня, а ты до сих пор не научился кататься задним ходом, даже Лао Цзянь, начавший учиться позже, почти догнал тебя. С завтрашнего дня занимайся по три часа в день, не бойся ни холода, ни усталости… Если не хватает времени днем, тренируйся вечером».

Закончив писать, я выбежал на улицу, но Жэнь Сяо’янь уже не было.

* * *
Возвращаясь в Пекин, Мяо Цюань сел в грузовой поезд. Состав не остановился на станции, но он успел заскочить в него и, махнув пустым рюкзаком, продолжил путь.

Как только поезд тронулся, стемнело. Я шел один по снегу и вернулся в общежитие уже поздно вечером.

Забравшись в постель, я почувствовал, что одеяло пахнет мной.

* * *
Когда мы вернулись с разгрузки цемента, уже рассвело. Ма Пин сказал, что не стоит ложиться спать, а лучше съездить в Дэду за шапками. Мы поехали, и он купил шапку из овчины, а я — из собачьей кожи.

На обратной дороге я уснул, не снимая шапки, а проснувшись, заметил, что на нее стекла струйка слюны. Ма Пин не спал, он не хотел отпускать ушки своей новой шапки и неподвижно сидел, водрузив ее на голову. Шапка действительно была очень дорогой.

* * *
У Чжао’и в детстве переболел полиомиелитом, из-за чего у него были проблемы с ходьбой. Все звали его До-ре-ми. Он хорошо играл в шахматы: одновременно обдумывал следующий ход и следил за тем, чтобы сопли не капали на рубашку. Во время сборов на провинциальный чемпионат доктор Ли велел ему принять две таблетки антигистаминного препарата. После того как он их выпил, сопли перестали течь, но У Чжао’и заснул прямо за шахматной доской.

* * *
Вэньцзе исполняла роль Сяо Чанбао, но не могла попасть в высокие ноты. Позже Ма Ли помогала ей петь на сцене и, чтобы зрители видели, что поет именно она, всегда стояла на краю сцены. Вэньцзе расстроилась и начала играть хуже. В конце концов решили, что Ма Ли будет играть Сяо Чанбао, но зрителям это не очень понравилось.

* * *
Ван Гуанфу, студент из Тяньцзиня, написал в письме моей одногруппнице Фэн Ли, — когда они завтра встретятся в столовой, он скажет: «Сегодня такая хорошая погода!»; если она согласна, то пусть ответит: «Я — студентка из Пекина», а если нет, то пусть промолчит.

На следующий день Ван Гуанфу, взяв еду, подождал, пока Фэн Ли тоже получит свою порцию. Он посмотрел в окно и дрожащим голосом произнес: «Сегодня такая хорошая погода!» И все восемь девушек из общежития Фэн Ли в один голос ответили: «Я — студентка из Пекина».

Ван Гуанфу не притронулся к еде. Он понял, что Фэн Ли всем показала его письмо.

Позже Ван Гуанфу уехал в Бэйань и попытался покончить с собой. Он трижды ударил себя ножом, но не умер. Все считали, что это могло быть связано с шуткой Фэн Ли. Девушки так не думали, но, когда Ван Гуанфу вернулся, они все разом уехали в гости к родным.

* * *
Зерна отличаются от бусин, которые можно нанизать на нитку. Зерна независимы: когда их собираешь, они рассыпаются, и при уборке их нужно брать по одному. Настоящие воспоминания — не бусины, а зерна, их не соединишь нитью. Зерна могут превратиться в истории, но истории — это как большая мягкая маньтоу, белая и рыхлая, это не то же самое. В Пекине, в храме Юньцзюйсы хранятся буддийские реликвии, которые, по слухам, раз в несколько сотен лет излучают свет. Это тоже своего рода зерна, то, что кристаллизовалось в результате сожжения. Внимательно изучая их с близкого расстояния, я ощутил безбрежную, непостижимую даль. Это останки будды, их существование объясняется очищением и совершенствованием. Они образовались благодаря многим дням и ночам, состоявшим из пищи, воды, мыслей, священных текстов, фекалий и так далее. Эти совсем маленькие предметы, похожие на песчинки, никогда не исчезнут, и здесь нет героизма, романтики или политики. Они существуют, только когда кто-то смотрит на них.

(обратно)

Симулянт

1
Когда заходишь в больницу, всегда появляется одно и то же чувство, даже спустя десять лет. Возможно, это связано с неизменным запахом лекарств, глазами больных и звуком шагов врачей, мнящих себя Спасителями. Разница лишь в том, что иногда ты приходишь туда как здоровый человек, а иногда как пациент. С точки зрения больного, доктора похожи на коллекционеров антиквариата: они заглядывают тебе в рот, проверяют цвет языка, холодным стетоскопом прослушивают грудную клетку с обеих сторон и убирают его только после того, как нагреется. Проделав все это, они все равно спрашивают, что у тебя болит. Затем называют диагноз, который ты давно хотел услышать, выдают рецепт, который нужно оплатить, и лекарства, которые нужно получить и принимать. Это обычная процедура при несложных заболеваниях.

Самая серьезная хирургическая операция, которую я перенес, — удаление зуба в Бэйдахуане, довольно неприятный опыт. Будучи вымотан до предела, я решил пожертвовать одним здоровым зубом в глубине челюсти, чтобы получить два дня больничного. Стоматологом была молодая девушка. которая обучилась специальности всего за несколько дней. Когда я сказал, что хочу удалить зуб, она, стараясь скрыть волнение, начала вертеть в руках стамеску и молоточек, думая, что выглядит как опытный каменщик. Меня это напугало, и я задумался, хорошая ли это была идея. Когда она делала укол обезболивающего, то упомянула две незнакомые мне акупунктурные точки, сказав, что укол в эти точки будет более эффективным. Через двадцать минут она приступила к делу, начав долбить и ковырять десну. Я закричал от боли. Она вынуждена была остановиться, но, вспомнив дозу анестетика и процесс его введения, пришла к выводу, что больно быть не должно. Но мне действительно было больно. Тогда она предложила использовать в качестве анестезии иглоукалывание, крайне популярное в те годы (о нем даже фильмы снимали). Она воткнула мне несколько серебристых игл по обе стороны губ, и легкая боль от них успокоила меня. Дальнейшее удаление зуба больше всего напоминало разрушение бетонной плиты. От меня требовалось изо всех сил держать голову ровно, чтобы она не дергалась при ударах молотка. Это было очень сложно. Девушка вспотела, и я начал сожалеть, что решил обменять два дня отдыха на страдания от боли, которые были сильнее, чем страдания от труда. В итоге в тот день зуб был выломан, но корень остался в десне. Я посмотрел на окровавленные осколки зуба и остановил попытки стоматолога его выковырять.

Тяжело дыша, она выписала мне больничный на три дня, и эти три дня я каждый день ел маленькую тарелку лапши (той, что с маслом сычуаньского перца), но зуб продолжал меня беспокоить, и я начал думать, что придется есть эту лапшу до конца жизни.

Прошло больше десяти лет, корень того зуба все еще иногда болит, болит глубоко и сильно, напоминая о труде.

2
Самое тяжелое заболевание в моей медицинской карте, которая, возможно, все еще хранится в больнице железнодорожников, вероятно, записано так: протрузия межпозвоночного диска в поясничном отделе. Этот диагноз стал причиной моего возвращения в Пекин из деревни в провинции Хэнань (в 1975 году меня перевели из Бэйдахуана в производственную бригаду в деревне уезда Жуян) — из студента я превратился в рабочего с городской пропиской. Хотя, честно говоря, никакой протрузии у меня не было.

Понятие «увольнение по болезни» многим незнакомо, означает оно примерно следующее: возвращение образованной городской молодежи, направленной на работы в сельскую местность, обратно в город по причине серьезной болезни.

В те годы я все время искал недуг, который позволил бы мне получить увольнение, но при этом его было бы трудно обнаружить. Большую часть своих медицинских познаний я получил именно в тот период, из книги «Руководство для врачей сельской местности». Она была чрезвычайно распространена, по популярности ее можно было сравнить с настенными календарями. В «Руководстве» содержались шокирующие фотографии проявлений сифилиса, язв и прочего, что также дало мне некоторую информацию о венерических болезнях. Говорят, в то время инфекции, передающиеся половым путем, были практически искоренены по всей стране, про СПИД еще никто не слышал, и я не знаю, для чего вообще опубликовали те снимки.

Решив симулировать заболевание, которое сложно диагностировать, — протрузию межпозвоночного диска в поясничном отделе, — я для начала вызубрил всю необходимую информацию, тщательно изучил процедуру обследования и симптомы, от которых страдали больные. Обследование проходило в больнице железнодорожников, хирург, осматривавший меня, оказался очень опытным, это было видно по его подходу к диагностике. Протрузию не видно на рентгене, диагноз ставится исключительно по симптомам. Например, больной, лежа на спине, не может поднять ногу и потянуть на себя большой палец ноги, в стопе часто возникают стреляющие боли, а также появляется дискомфорт при кашле или дефекации. После обследования медик пришел к выводу, что я идеальный пациент (встав с кушетки после осмотра, я еще пять минут делал вид, что мне очень тяжело, и в тот момент мне казалось, что я действительно болен). Мне поставили диагноз — добиться этого было непросто. Отчасти доктор сделал это из сочувствия, зная, что я — один из отправленных на перевоспитание в сельскую местность.

В 1977 году, после восьми лет, проведенных в деревне, я наконец вернулся — здоровым, но в статусе больного. Впоследствии освобождение по болезни стало основной причиной возвращения образованной молодежи в город. Многие придумывали самые невероятные недуги, а некоторым даже удавалось обмануть анализы и рентген.

С тех пор я изменился. Наступил возраст, когда болезни приходят без необходимости симулировать их. Я давно не прохожу обследования и не обращаюсь к врачам, потому что каждое их слово вызывает у меня тревогу.

(обратно)

Какая женщина, такая и ткань

В 1977 году меня отправили в производственный отряд, расположенный в одной горной деревне провинции Хэнань. Местным девушкам перед замужеством приходилось ткать очень много полотна, чтобы потом шить из него постельное белье или использовать его в качестве подкладки ватников. Для этого сначала нужно было спрясть нить из клочков хлопка, а затем, сидя за деревянным ткацким станком, перебрасывать челнок с одной стороны на другую, нажимая на педаль. Так получалась ткань толщиной в одну нить.

Ткали обычно по вечерам, днем все были заняты в поле. Когда дела в доме стихали, девушки садились во дворе и начинали работать, не зажигая лампы. Ткали под лунным светом, а если его не было, то на ощупь. Шум станков слышался до поздней ночи.

Однажды весной я шел по улице, было поздно, в воздухе витал аромат цветущей акации. В темноте до меня донесся звук ткацкого станка. Он был далеким и одиноким, и шаг за шагом становился тише, превращаясь в эхо ушедшей эпохи. Я так и не узнал, кто там был, но всегда представлял ту женщину самой красивой, той, что описана в стихотворении «Тростник и осока».

Сотканное полотно нужно было окрасить. Если не было денег на краску, собирали руду, варили ее вместе с тканью. Получался тусклый оттенок, похожий на красную глину, затем холст несли к реке полоскать. По воде тянулась длинная полоса ткани, и вместе с ней тянулись дни.

Девушка, несущая холст к реке, не улыбалась. Она шла по улице, ее походка была одновременно красивой и печальной.

Эта улица больше не увидит ее. Наступит осень, девушка в последний раз пройдет по каменной мостовой в сторону гор, вместе с мужчиной. В горах она будет жечь дрова, сажать растения, переживать зиму, переживать лето… Эти сотканные вручную полотна всегда будут рядом с ней, став курткой или одеялом.

Почему именно тот мужчина, столько раз приходивший к ней, всегда оставался далеким, как звезда в небе? Может быть, эта ткань, в узор которой он вплетен, нить за нитью, укроет и его?

Сколько ночей она ткала, но тот человек так и не появился. Он спрятан в полотне, и, когда становится грустно, она плачет, прижимаясь к нему.

По холодной реке простирается ткань, вода, проходящая через нее, становится красной. Этот оттенок больше не вернется, отделившись от нитей, он распадется на части и унесется далеко-далеко.

Затем полотно нужно развесить на бамбуковых шестах; высохнув, оно значительно уменьшится в размере и станет светлее. Взяв ткань в руки, можно увидеть время. Волокна, которые раньше можно было разобрать, теперь не расплетаются — они стали полотном. Оно пахнет водой, лунным светом и солнцем, а еще — временем.

Ничто и никогда не было столь очевидным: какая женщина, такая и ткань.

(обратно)

Тетушка Синь

В отличие от других людей, которые называют своих питомцев Чернышами или Ромашками, тетушка Синь не придумала кличку своей собаке. Она просто звала ее собакой. Когда животное выходило за ней на двор, тетушка говорила: «Собака, иди домой». Та останавливалась, хозяйка повторяла: «Собака, иди домой», после чего собака шла обратно. Тетушка называла кур курами и, когда собиралась кормить их, кричала: «Курица, курица, курица!», и они приходили. Еще у нее был кот по имени Цветик.

Однажды Цветик притащил курицу, тетушка отобрала у него добычу. У птицы отсутствовала голова. Тетушка пробормотала: «Вот зараза, а». Она вскипятила воду, ощипала курицу, выпотрошила ее, нажарила целую тарелку мяса, позвала меня и сказала: «Ешь, вот зараза…»

Я побаивался пробовать угощение. Дело было не столько в подозрительном тетушкином «вот зараза», сколько в неясности причины смерти птицы. Хоть я и хотел есть, но не до такой степени, чтобы утолять голод мясом бальной курицы. Я всячески отнекивался, пока хозяйка не рассердилась и не сказала: «Кот притащил мертвую курицу, это же не твое домашнее животное! Ешь!»

Я ел. Ел с какой-то торжественной решимостью, отбросив мысли о болезнях и смерти.

В Жуяне существовал такой способ убивать собак: в кусок батата засовывали карбид кальция и бросали его собаке. Голодное животное заглатывало приманку целиком. При контакте с водой карбид кальция тут же взрывался (так происходит при газовой сварке). Собаки испытывали страшные мучения; они не умирали сразу и страдали по несколько часов.

Так отравили и собаку тетушки Синь. Утром она ушла из дома вполне здоровой, а спустя какое-то время вернулась, пошатываясь. Тетушка в это время кормила свиней. Взглянув на свою питомицу, она увидела боль в ее глазах. «Собака!» — крикнула тетушка Синь. Животное замерло на месте, еле удерживая равновесие. Тетушка дала собаке кусок хлеба, но та лишь подняла голову и посмотрела на хозяйку.

Тетушка выбежала во двор и принялась громко ругаться: «Как можно вредить беззащитным животным! Проклятый ублюдок! В следующей жизни сам станешь собакой и сдохнешь от отравы!» Она кричала, но на улице почти никого не было. Она во все горло проклинала отравителя, обращаясь к пшеничному полю.

Собака, с трудом держась на ногах, вышла со двора, словно хотела показать свои страдания и поддержать хозяйку. Тетушка посмотрела на нее и вдруг расплакалась: «Бедолага ты… От всяких уродов еду принимаешь. Бедная ты моя, это я виновата, что не накормила тебя досыта… Собака, если ты хорошая собака, не умирай, не умирай… Не давай этому проклятому подонку повода радоваться!»

Наступил полдень, люди высыпали на улицу. В тетушкиной ругани были слышны боль и отчаяние; никто не пытался ее остановить. Люди смотрели на дрожащую собаку и спорили между собой, выживет ли она.

Вдруг собака, пошатнувшись, бросилась к маленькой речке перед домом. Она стояла в воде, вся мокрая, с отяжелевшей от влаги шерстью, и это зрелище расстроило тетушку еще сильнее. Люди кинулись в воду, вынесли собаку на берег, но она сновабросилась в реку. Будто пыталась таким образом сделать ситуацию еще более трагичной.

Некоторые начали подхватывать ругань тетушки Синь, проклиная отравителя. Собака стояла в реке, не двигаясь. Наверное, она могла бы узнать человека, который навредил ей, но по какой-то причине не делала этого. Собиралось все больше людей. Они ждали, когда собака окончательно ослабнет и упадет. Им вдруг показалось, что ругань тетушки Синь уже не так убедительна — ее слова не обладали таким эффектом, как молчание собаки.

После того как собравшиеся перестали обращать на нее внимание, тетушка больше не плакала, она не знала, что теперь делать, и надеялась, что собака скоро упадет — тогда у нее появится новый повод разразиться проклятиями.

Собака продержалась до самого вечера, и, когда люди возвращались с работы, она все еще стояла там же. Каждый проходящий мимо недоуменно говорил: «Почему она еще не умерла? Как это она еще жива?»

После ужина тетушка вышла посмотреть на собаку. Она тихо произнесла: «Собака, что с тобой… собака…» Сказав это, она закрыла ворота.

Той ночью собака умерла. Никто не знал, когда именно это случилось. Утром в речке плавало тело большой собаки. Молчаливое, с головой, опущенной в воду.

(обратно)

Мендельсон

В тот день на станции метро ты услышал Концерт для скрипки с оркестром ми минор Мендельсона и инстинктивно дотронулся до пальцев левой руки… Но они были гладкими, старые мозоли исчезли без следа. Никто бы не догадался, что ты когда-то играл на скрипке по восемь часов в день, начиная с долгих упражнений со смычком, которым ты елозил по струнам снова и снова. Скрипка вопила как недобитая курица, в диапазоне от соль до ми и обратно. День за днем ты упражнялся, понимая, что до музыки тебе все еще очень далеко…

Мендельсон так и звучит, и ты не можешь избежать его плавной чистоты, как не можешь избежать неудачи…

Ты продолжал изучать гаммы, смену позиции, мартеле, спиккато, знал, как извлечь гармонику и получить вибрато. От Крейцера до Донта, годы пролетали, поглощенные нотами-головастиками. Тебя захватил иллюзорный мир музыки, ты читал истории о Паганини, Ойстрахе, Хейфеце. Ты думал, что, возможно, когда-нибудь, или, может быть, кто знает…

Ты взял скрипку с собой в Бэйдахуан. Там, на обширных полях, нужны были крепкие руки, ты не мог разговаривать с нищими крестьянами о музыкальных пальцах и Паганини. Летом ты копал землю, осенью собирал пшеницу, зимой разбивал замерзший навоз. Когда ты снова взял в руки скрипку, ее струны звучали тяжело и твердо, они утратили гибкость и перестали подчиняться твоим пальцам. Постепенно, глядя на инструмент, ты начал думать, что это сон.

Мендельсон в ми миноре тебе тоже снится…

В какой-то момент искусство превращается в излишество. Работая на гумне, под повторяющиеся движения, ты вспомнил «Интродукцию и рондо каприччиозо», тихо напевал ее, в такт поднимая деревянное молотило, смотрел, как зрелые зерна рассыпались и падали, снова поднимал инструмент, и зерна снова падали. В тот момент ты понял, как велика дистанция между воображением и реальной жизнью…

Мендельсон все еще звучит, и тебе не нужно беспокоиться, что музыку внезапно прервет отрывок из революционной оперы.

Однажды вечером тебя вызвали. Человек с холодным лицом сказал: «Бери свой инструмент и отправляйся в штаб отряда. Будешь репетировать спектакль. Это почетное и трудное революционное задание. Выезжаешь завтра».

Ты вернулся в общежитие, достал скрипку, протер ее. Когда начал подтягивать струны, корпус инструмента издал гулкий звук, похожий на утренний зевок. Закончив настройку, ты посмотрел на руки — на них все еще были мозоли, только теперь они переместились с кончиков пальцев на ладони.

Длинное вступление сцены охоты на тигра из спектакля «Хитростью взять гору Вэйхушань» плотно заполнено быстрой шестнадцатой нотой. Этот мощный отрывок, конечно, не под силу одной скрипке, поэтому были задействованы все инструменты. Во время исполнения казалось, будто разбитые отряды в панике бегут по воздуху. Мы старались изо всех сил, но музыки не получалось. Ты сказал, что так нельзя, что, возможно, всем инструментам придется начать с гамм. Но никто не обратил внимания на этот комментарий — труппа, которой предстояло поставить большой спектакль за одиннадцать дней, имела полное право не слушать речи об упражнениях и гаммах. Каким-то чудом спектакль был готов вовремя.

Изменчивый Мендельсон становится все ярче, переливается…

Не всегда можно играть Мендельсона. В тот день, отдыхая после спектакля, ты сидел под деревом, упражняясь в этюдах. Ты почувствовал, что пальцы стали такими же, как прежде. Тогда ты попробовал сыграть Мендельсона с отдачей и глубиной, словно человек, вновь обретший надежду. Твою игру услышал начальник агитационного отдела, пришедший с проверкой.

— Что это за мотив ты играешь на своей штрипке? — спросил он, снова назвав скрипку штрипкой.

Ты ответил.

— А кто такой этот Мендельсон? — спросил он. Ты ответил.

— Ну теперь понятно! — усмехнулся начальник агитотдела. — Звучит как буржуазная музыка из дешевых забегаловок. Почему бы тебе не сыграть «Охоту на горного тигра»? Или «Печальную историю семьи революционера», или «Воды Янцзы и Хуанхэ»? В свободное время учись играть на эрху — этот инструмент ближе к народу.

Он упомянул эрху и народ — так справедливо, так правильно. Тебе нечего было сказать на это. Убирая скрипку, ты посмотрел на нее — она лежала неподвижно, как безжизненное тело в гробу.

С того дня я начал вести дневник. Каждый день, забравшись на верхнюю койку, я записывал все, что накопилось в душе. Неважно, как поздно было, даже если получалось записать всего одну строчку, я продолжал. Я начал испытывать привязанность к этому белому листу, вмещавшему мои переживания. Слова утешали меня даже лучше, чем ноты. Они были безмолвны и слышны одному только мне. Я исписал тетрадь почти целиком, когда ее тайком прочитал один товарищ из Шанхая. Он оставил между страниц записку: «Меня глубоко тронул твой дневник. Ты сказал так много того, что хотел бы сказать и я. Надеюсь, ты продолжишь писать, но только не слишком откровенно. С революционным приветом! Ты знаешь кто».

Теперь я понимаю, что он был первым, кто прочитал мои записи, и первым, кто поддержал меня. Я знал, что он имел в виду под «не слишком откровенно». После этого я иногда стал записывать мысли в стихах, оставляя только одно настроение. Тогда я написал строчку: «Ветер — седина, пронизанная стужей». Теперь она кажется мне невероятно напыщенной.

Я начал с полной осознанности — это было совсем не похоже на игру на скрипке. В письме не существовало нотного стана, на который можно было ориентироваться. Я никогда не мечтал о том, чтобы однажды соединить сочинительство с жизнью. Скорее, это было похоже на разговор — диалог с белым листом бумаги. Каждый раз, когда я извлекал из себя слова, этот поток самому себе сказанных мыслей влиял на меня так, как можно повлиять на человека, который хочет что-то выразить, но не может.

Так я и писал, до самого отъезда из Бэйдахуана.

Сейчас я понимаю, что это было лишь начало, начало отказа от скрипки. Однако не могу сказать, что именно тот случай определил мой нынешний путь, — это было бы неправдой.

В 1977 году двадцатипятилетний я вернулся в Пекин. Мне были открыты все дороги. Я действительно попробовал многое и три года работал, стремясь к спокойной, размеренной жизни. Но впоследствии вернулся к писательству, полностью отдавшись ему. Я был очень увлечен, и те, кто меня знал, не могли этого понять. В одной из статей о творчестве я писал: «Человек, который в тридцать лет все еще пишет стихи, делает это не просто так, у него есть на это веская причина». Что это за причина, до сих пор не совсем ясно, но я знаю, что она связана с жизнью, с самим существованием. Человек, которому суждено писать, будет писать несмотря ни на что.

Спустя несколько десятков лет в моей жизни появилась поэзия, я до сих пор благодарен ей за это.

Когда я вышел из метро, Мендельсона больше не было слышно. Размышляя об искусстве, я вдруг понял: оно никогда не останавливалось и не прерывалось никакими событиями. Оно продолжалось всегда, как и сейчас, — на кончиках пальцев левой руки больше нет мозолей от струн, но теперь на правой, там, где ручка прижимается к коже, вырос плотный бугорок.

(обратно) (обратно)

Послесловие

Песочные часы перевернулись, и вчерашний песок снова сыплется вниз, тот же самый, до песчинки. Жизнь подобна скорее песочным часам, чем словам мудреца «время утекает, как вода», так как она может повторяться — сегодня и вчера, этот год и прошлый; среди пересчитанных тобой песчинок нет ни одной незнакомой. На ум приходит одно слово — «заурядность». Большинство людей вынуждены жить заурядной жизнью, будь то по воле случая или по собственному выбору. (В конце концов лишь истинные мудрецы, стоя на носу лодки, с грустью наблюдают за утекающими водами.)

Услышав фразу «Юность — как маленькая птица, улетает навсегда», я заглянул в себя и обнаружил, что моя юность исчезла вместе со сломанным зубом. Если в счастливый момент жизни пристально смотреть на гнездо, можно увидеть, как мелькают неуловимые силуэты птиц. Эти силуэты — не песок и не поток воды, а тени, до которых невозможно дотянуться ни из прошлого, ни из будущего.

Ты стараешься прочувствовать исчезновение чего-то внутри песочных часов, но образовавшиеся пустоты становятся еще тяжелее. Они ждут, чтобы их заполнили, и даже воспоминания не могут облегчить их тяжесть. Эти пустоты существуют поверх реальности, предельно ясно и четко.

Если об этом рассказать, прошлое исчезнет. Отдав его кому-то, ты больше не сможешь заполнить пустоту будущего. У тебя больше нет ничего, что можно было бы перелистывать. В зеркале ты видишь прозрачного человека, который просто; проходит через жизнь. Ты будешь жить еще более заурядно, и тебе надоест переворачивать песочные часы.

В каждом человеке есть история, берущая начало в далеком прошлом, но умные люди не спешат ее рассказывать. Ты же скучен и зауряден, тратишь накопленные запасы, наблюдаешь, как песчинки утекают, а пустота занимает все больше места.

Эти тексты были написаны в период с 1990 по 1995 год и хранились в ящике стола. В то время я также написал несколько стихотворений.

(обратно)

Стихотворения

Белый конь

Белый конь поднимается на высокий склон
Его белое тело вбирает черную ночь
Он ведет за собой снежную равнину
В прозрачное холодное утро
Белый конь, белая жизнь
Тает на снежной равнине
Устремляется в сторону холодной зимы
Тело — наметенный ветром грязный сугроб
Белый конь далеко
На снежной равнине
Его шкура зеленеет в весеннем дне
На ней толпятся дикие цветы
Белый конь в крике ветра
Исчезает
Деревянная телега
Пустая, ждет его
(обратно)

Весенние травы

Весенние травы на прошлогодней земле
Зеленеют утром на почтовой станции
Вспомнили, как их забыли
Юные весенние травы зазеленели
Тонкие, крепкие. Зеленые.
Увидевший их склоняет голову
На чувствительной к солнцу земле
Весенние травы, новые дети зеленеют
Весенние травы не дали привыкшему к зиме человеку
Опомниться, его огонь потух
Видя, как зеленые травы стремятся ввысь
Где пустыннее, чем на снежной равнине
Весенние травы год за годом слышны колокольчикам северных храмов
Видны росткам спрятанным глубоко в земле
Год за годом весенние травы разные
Например, в этом году они полны печали
(обратно)

Дарханский месяц

Ты возносишь меня к небесным чертогам
Дархан[18], твое далекое имя
Поднимает меня до луны
Твоя ночь так пуста и одинока
Дархан, ты презрел огонь и человеческие голоса
Темен и недвижен, во веки веков
Месяц Дархана сияет над головой
Меня ли он освещает? Или просто смотрит на степь
Повернувшись в другую сторону
Месяц Дархана, тысячи лет ты
Превратишь в эту ночь
Тот же ветер, та же трава
Тот же холодный свет
Тот же Дархан
Кому хватит сил войти в тебя, позвать тебя
И получить ответ.
(обратно)

Ветер

Вечером сбились в стаю вороновые облака
В белоснежном диком поле одиноко и морозно
Нет даже маленького следа человека
Посреди чистоты
Конь жует ночную траву
Поднимает уши
Слушает грохот ветра
В окнах и дверях домов
(обратно)

Морская звезда

Вот так умерла морская звезда
На пляже
Переливаясь на солнце
Превратилась в камень
Она совсем
Не хотела притворяться
Яростно растянулась
На пять сторон
(обратно)

Душа, или О чем спорят некоторые люди

Бросить птицу в перья
Ее тело взлетит высоко
Птица на бумаге, в такой же позе
Только фон недостаточно голубой
В тишине я думаю о полете:
Это почти как мгновенно исчезнуть
Произнеси эту фразу еще раз, и получится.
Если ты не исчез в толпе, ты не взлетел.
(обратно)

История

Читал дочери сказку о волшебной собаке
Ночью зимний ветер дует в трубы,
Она тихо ушла, ведомая той собакой,
Как путник, влюбленный в дальние места
Она взлетела выше моего голоса,
Вместе с тоскующей по дому собакой.
Мне вдруг стало одиноко
Ветер унес прочитанные слова
Моя дочь расплакалась, потому что это правда
Она слушала про собаку, шедшую к своим,
И не могла сдержаться
Пока текли ее слезы, мы смотрели друг на друга.
(обратно)

Встретил на станции горняков

Спокойные, в лохмотьях,
На перроне наблюдают за чужими прощаниями…
Они счастливы — им не нужно протягивать руку,
Касаться лишнего
На каменоломне они владеют в совершенстве
Искусством раскалывать гигантские глыбы, кроме
Моментов, когда им приходится бороться с миром
Своей неуклюжей силой
Я не один из них
Это распределение — магическая тайна
Кого-то выбирают быть богом
Другие всю жизнь зажигают свечи перед его статуей.
(обратно)

Странник

Этот мир соединен руками людей
Мы подчинили себе небеса
Где-то далеко
В своенравной зиме
Высоко я увидел
Тебя среди минувших дней
Чуждую древним, что с улыбкой проходят мимо, волоча за собой рукава одежд
Их громкие речи не для детей
Я все тот же — вор,
Наугад идущий по рынку мудрецов.
(обратно)

Погребальная песнь

Я умру осенним вечером, один
В час, когда наступает тишина
Земля ждет созревших плодов
Сила осени — ее руки все примут.
После смерти я войду в рассвет
Там другое сияние, на заре
Люди проснутся другими
Мое тепло сольется с лучами солнца
Я услышу последний шум ветра и крик петуха
И покину этот бренный мир
Осенью разве может что-то встать на пути
Зрелости и решимости?
(обратно) (обратно)

Выходные данные

Цзоу Цзинчжи
ДОМ НОМЕР ДЕВЯТЬ
Литературно-художественное издание

Издатель Дарина Якунина

Генеральный директор Олег Филиппов

Ответственный редактор Юлия Борзых

Литературный редактор Мария Выбурская

Художественный редактор Ольга Явич

Дизайнер Елена Подушка

Корректор Людмила Виноградова

Верстка Елены Падалки


Подписано в печать 01.06.2025.

Формат издания 84×108 1/32.

Печать офсетная. Тираж 2000 экз.

Заказ № 03012/25.


ООО «Поляндрия Ноу Эйдж».

197342, Санкт-Петербург, ул. Белоостровская, д. 6, лит. А, офис 422.

www.polyandria.ru, e-mail: noage@polyandria.ru


Отпечатано в соответствии с предоставленными материалами в ООО «ИПК Парето-Принт».

170546, Тверская область, Промышленная зона Боровлево-1, комплекс № 3А, www.pareto-print.ru


В соответствии с Федеральным законом № 436-ФЗ «О защите детей от информации, причиняющей вред их здоровью и развитию» маркируется знаком


(обратно)

Примечания

1

Иероглиф «хоу» переводится как «обезьяна». — Здесь и далее примеч. пер.

(обратно)

2

Хутун — тип городской застройки, характерной для Пекина; околоток.

(обратно)

3

Цунь — мера длины, около 3,33 см; одна десятая китайского фута.

(обратно)

4

Изречение, приписываемое Мао Цзэдуну.

(обратно)

5

Ютяо — жаренные в масле полоски из теста, которые часто едят на завтрак, запивая теплым соевым молоком.

(обратно)

6

Цзинь — мера веса, равная 0,5 кг.

(обратно)

7

Мэйганьцай — пищевой полуфабрикат, приготовленный из заквашенного стебля сурепицы, выдержанного в закупоренном керамическом чане и затем вяленного на солнце.

(обратно)

8

Слова «комар» и «стих» по-китайски звучат очень схоже.

(обратно)

9

День рождения Народно-освободительной армии Китая, отмечается ежегодно.

(обратно)

10

Ушэн — амплуа военного в пекинской опере.

(обратно)

11

Имеется в виду Китай до 1949 года.

(обратно)

12

Речь идет о героинях романа Цао Сюэ-циня «Сон в красном тереме».

(обратно)

13

Во время «культурной революции» так называлось место, где содержались люди, считавшиеся классовыми врагами и противниками революции.

(обратно)

14

Имеется в виду захоронение последней принцессы Китая по праву рождения — Жуншоугулунь (кит. 荣寿固伦) (1854–1924), удочеренной последней императрицей Китая, Циси.

(обратно)

15

Речь идет о принятой в 1950–1970-х годах практике отправки образованных молодых людей в сельскую местность для трудового воспитания.

(обратно)

16

Кампания, проводившаяся в 1964–1980-е годы, по развитию промышленных и военных объектов во внутренних районах Китая.

(обратно)

17

Сян Линьсао — героиня рассказа Лу Синя «Моление о счастье».

(обратно)

18

Дархан — степь во Внутренней Монголии. — Примеч. автора.

(обратно)

Оглавление

  • Заметки
  • Часть первая. Дом номер девять
  •   Пролог
  •   Восемь дней
  •   Тачка для мусора
  •   Задержание ложки
  •   Коллекция
  •   Узоры
  •   Петух Фан Юна
  •   Дуань У
  •   Антенна из дуршлага
  •   Весна
  •   Болезнь
  •   Я люблю Си Сяомэй
  •   Куриная кровь
  •   Мой район
  •   Ребенок из кувшина
  •   Сорванцы
  • Часть вторая. Песчинки на ветру
  •   Чашка
  •   Зубная паста
  •   Тазик для умывания
  •   Жук-нарывник
  •   Громоотвод
  •   Первый урожай
  •   Волосок
  •   Накладной воротничок
  •   Отрыжка
  •   Прозреть
  •   Весна
  •   Лесоповал
  •   Носильщики
  •   Игра на скрипке — настоящее искусство
  •   Труд (в трех частях)
  •   Ростки
  •   Разговоры по душам
  •   Фальшивая записка
  •   Вспоминая о них
  •   Музыка
  •   Случайный выстрел
  •   Женщины
  •   Народное средство
  •   Зернышки
  •   Симулянт
  •   Какая женщина, такая и ткань
  •   Тетушка Синь
  •   Мендельсон
  • Послесловие
  • Стихотворения
  •   Белый конь
  •   Весенние травы
  •   Дарханский месяц
  •   Ветер
  •   Морская звезда
  •   Душа, или О чем спорят некоторые люди
  •   История
  •   Встретил на станции горняков
  •   Странник
  •   Погребальная песнь
  • Выходные данные
  • *** Примечания ***