Врач из будущего. Мир [Андрей Корнеев] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Андрей Корнеев, Федор Серегин Врач из будущего. Мир
Глава 1 Новый старый мир
Утренний свет, бледный и нерешительный, как и полагается свету второго января, пробивался сквозь строгие вертикали окна кабинета директора ВНКЦ «Ковчег». Он падал на столешницу огромного дубового стола, заваленного прямоугольниками папок, стопок бумаг и одинокого, уже остывшего стакана с чайной заваркой на дне. Лев Борисов откинулся в кресле, пальцы правой руки медленно, с нажимом, водили по виску. Перед ним лежал листок с графиком дежурств на январь, с пометками и перечёркиваниями. Его взгляд, остекленевший от утреннего разбора бумажного шума, скользнул по цифрам, не цепляясь. В ушах ещё стоял неясный гул новогодней ночи — смех, звон бокалов, шипение бенгальских огней. Теперь этот гул сменился тихим, но настойчивым гулом иного рода — гулом предстоящей работы. Титанической, мирной, и оттого, как ни парадоксально, казавшейся иногда более беспросветной, чем военная вакханалия. Тогда был один фронт — спасти, выстоять. Теперь их было двадцать — спасти, построить, доказать, договориться, пробить, предвидеть. — Тринадцатое число, — раздался рядом чёткий, низкий голос, выдернувший его из раздумий. — Комиссия из Наркомздрава. Не инспекционная, а «ознакомительно-координационная». В составе семь человек, включая заместителя начальника управления лечебно-профилактической помощи и представителя ВОИР. Лев поднял глаза. Катя, в белом, слегка накрахмаленном халате поверх тёмного платья, стояла у стола, опираясь на него ладонью. В другой руке она держала открытую историю болезни, но её внимание было всецело здесь, на этом графике и на нём. Её лицо, всё ещё сохранявшее следы усталости от праздничных хлопот, было сосредоточено и совершенно лишено той мягкости, что была в ней двенадцать часов назад на балконе. Это была её рабочая маска — маска Екатерины Михайловны Борисовой, заместителя по лечебной работе, и маска эта была выкована из стали, терпения и бездонного запаса здравого смысла. — Координационная, — повторил Лев, и в его голосе прозвучала плохо скрываемая сухая ирония. — Значит, приедут не тыкать пальцем в грязь, а указывать, какую грязь нам по смете полагается иметь и как её правильно распределять. Прелестно. Кто ведущий? — Постовой список прислали без указания председателя. Фамилии все знакомые, среднего звена. Но внизу приписка от руки: «Возможно присоединение профессора Н. И. Маркова для консультации по научно-исследовательской части». Лев замер на секунду, его пальцы перестали тереть висок. Марков. Фамилия мелькнула где-то на периферии памяти — московский НИИ терапии, член-корреспондент АМН, известный скорее обилием печатных трудов и умением держаться на плаву в академических интригах, чем громкими открытиями. Старый, заслуженный консерватор. — Марков, — произнёс он вслух, и это прозвучало как диагноз малоизученного, но потенциально опасного штамма бактерии. — Интересно, что ему в нашем «Ковчеге» может потребоваться для «консультации». Катя молча положила перед ним тонкий, в серой обложке журнал «Медицинский работник», раскрытый на закладке. Палец её лег на заголовок статьи в разделе «Дискуссии и полемика». — Посмотри сам. Прямо под Новый год вышло. Думаю, это и есть «консультация». Лев потянул журнал к себе. Шрифт был мелкий, бумага шершавая. Заголовок гласил: «О некоторых тенденциях к упрощенчеству и кустарщине в современной лечебной практике». Автор — профессор Н. И. Марков. Он начал читать, и уже через абзац по спине пробежал холодок, знакомый ещё Ивану Горькову — холодок столкновения с глупой, но системной, бюрократической агрессией. Марков не ругал «Ковчег» прямо. Он рассуждал о «недопустимости подмены фундаментальных научных подходов сиюминутной погоней за эффективностью», о «вреде самодеятельного конструирования медицинской аппаратуры без должных испытаний и лицензий», о «ложной экономии, ведущей к пренебрежению классическими, проверенными методиками». Но каждый тезис был снабжён прозрачными примерами. «Отдельные энтузиасты» предлагали заменять сложные лапаротомии «смотрением в трубку» — явный намёк на лапароскопию. «В некоторых тыловых учреждениях» увлекались «кустарным производством аппаратов искусственного дыхания, не прошедших должной сертификации» — «Волна-Э1». А фраза о «сомнительных проектах по так называемой превентивной терапии, отвлекающих силы от борьбы с реальными болезнями» била прямо в сердце его замысла — «Программу СОСУД». Лев дочитал до конца и медленно закрыл журнал. Раздражение, острое и жгучее, подступило к горлу. Глупец. Бюрократ от науки. Сидит в своём московском кабинете, не видел, как эти «кустарные» аппараты вытягивали с того света сотни людей, как «сомнительная» профилактика могла бы спасти тысячи… Но почти сразу раздражение сменилось холодной, аналитической ясностью. Это не просто мнение уязвлённого академика. Это сигнал. Так система, её инерционная, консервативная часть, начинала реагировать на слишком самостоятельный, слишком успешный и потому опасный организм. Сначала статьёй в подконтрольном журнале. Потом — «консультацией» в составе комиссии. Потом — решением о «нецелесообразности» или «необходимости пересмотра». Они не шли лобовой атакой. Они начинали душить тихо, методично, бумажками и рецензиями. Он поднял взгляд на Катю. Она смотрела на него, и в её глазах он прочитал то же понимание. — Ну что ж, — сказал Лев тихо, отодвигая журнал. — Принимаем к сведению. Сашка уже в курсе? — Ждёт твоего звонка. Говорит, «начал копать». Лев кивнул. Сашка. Превратившийся из заводского парня сначала в врача, а потом в первоклассного хозяйственника и, как выяснилось, в обладателя обширной сети «нужных людей». Его «копать» означало выяснить, с кем Марков дружит, кому кланяется, какие у него обязательства перед московским начальством. — Хорошо. Комиссию встречаем по полному протоколу. Никакой паники, никакого высокомерия. Покажем им образцовое лечебное учреждение. Пусть смотрят, пусть восхищаются. А с Марковым… посмотрим. Возможно, его просто привезли для веса. — Или для того, чтобы этот вес обрушить на наши головы, — без тени улыбки заметила Катя. Она взяла журнал, закрыла его. — У меня в терапевтическом потоке три сложных случая. Два, думаю, туберкулёз, но атипичный. Третий — женщина с лихорадкой, сыпью и артралгиями. Местные терапевты носятся, как угорелые, диагнозов пять уже сменили. — Пришли ко мне после обхода, — автоматически откликнулся Лев, его мозг уже переключался с административных битв на клинические. — Сейчас зайду в приёмный покой, гляну поток. От бумаг надо мозги проветрить. Катя кивнула, повернулась к выходу, но на пороге задержалась. — Андрей спрашивал, когда ты домой. Говорит, хочет модель корабля достраивать, которую Сашка подарил. В голосе её прозвучала та самая, не рабочая мягкость. Лев почувствовал странный, щемящий укол где-то под рёбрами. Сын. Дом. Та самая «простая жизнь», ради которой, как выяснилось, и затевалась вся эта титаническая работа. — Вечером, — сказал он, и его собственный голос звучал хрипловато от неожиданной нежности. — Обязательно. Скажи, чтобы клей не трогал без меня. — Он уже знает, — улыбнулась наконец Катя, и её лицо на мгновение снова стало лицом жены, а не зама. — Твой сын. Усвоил правило: папины реактивы — табу. Дверь закрылась. Лев посидел ещё мгновение, глядя на квадрат света на столе. Потом поднял тяжёлую чёрную трубку телефона и набрал номер внутренней связи. — Сашка? Да, я. Видел. Найди всё, что можно, по Маркову. Кто его протежирует, на кого он сам завязан, какие у него амбиции. И проверь, нет ли у него связей в строительном или снабженческом блоке Наркомздрава. Думаю, наша «Здравница» кому-то начинает мозолить глаза. Да. Жду к обеду. Он положил трубку, встал, потянулся, почувствовав, как хрустят позвонки. Бумажный мир отступил на второй план. Впереди был мир реальный — мир боли, неясных диагнозов и того странного, горького удовлетворения, которое приносила лишь одна работа на свете: работа врача. Приёмно-сортировочный блок «Ковчега» в это утро напоминал не то улей, не то отлаженный конвейер. Воздух пахнет антисептиком и стылым воздухом с улицы, врывающимся каждый раз, когда открываются двери. Санитары катят каталки, медсёстры снуют с подносами, у регистратуры гудит негромкий гул голосов. Лев, скинув китель и оставаясь в рубашке и брюках, вошёл с заднего хода, через служебный коридор. Он предпочитал появляться неожиданно — так видишь больше. Первый же взгляд на поток заставил внутреннего Ивана Горькова едко усмехнуться. Те же самые картины, что и в его прошлой жизни, только в монохромной, более грубой упаковке. Люди с выражениями лиц от испуганного до стоически-равнодушного. И молодой врач-ординатор у третьего бокса, который с таким сосредоточенным видом слушал сердце пациента, будто пытался уловить не шумы, а тайные послания судьбы. Лев подошёл к столу старшей медсестры приёмного покоя, Марфы Тихоновны, женщины лет пятидесяти, с глазами, видевшими, кажется, всё насквозь. — Что интересного, Марфа Тихоновна? — Товарищ генерал, — кивнула она, не выражая ни малейшего удивления его появлению. — Поток штатный. Травмы после гололёда, два подозрения на пневмонию, обострение язвенника… А вот в пятом боксе парнишка, направлен с завода с подозрением на инфаркт. Терапевт Глушко уже полчаса над ним колдует, но что-то не решается отправлять в ОРИТ. Лев двинулся к пятому боксу. За занавеской сидел бледный, испуганный парень лет двадцати пяти, в робе, насквозь пропахшей машинным маслом. Напротив него, с нахмуренными бровями, сидел пожилой терапевт Глушко и смотрел на кардиограмму. — Жмет здесь, товарищ доктор, — парень показывал на центр грудины. — И отдает будто в левую руку. И дышать тяжело с утра. — На ЭКГ… изменения неспецифические, — бормотал Глушко, проводя пальцем по ленте. — Но учитывая боли… Молодой, конечно, для инфаркта, но кто его знает… — Можно? — тихо спросил Лев, входя за занавеску. Глушко вздрогнул, увидев директора, и засуетился, пытаясь встать. — Товарищ Борисов, я как раз… — Сидите, Николай Семёнович, — Лев махнул рукой. Он уже смотрел на пациента. Испуг в глазах, но не та смертельная тоска, что бывает при настоящей коронарной катастрофе. Дыхание частое, поверхностное, больше похожее на гипервентиляцию от страха. — Расскажите подробнее, — обратился Лев к парню, садясь на табурет. — Боль острая или ноющая? Усиливается при движении, при глубоком вдохе? — Н-ноющая… да. И когда глубоко вздохну — точно сильнее. И когда повернулся на станке — схватило. Лев кивнул. Встал. — Снимите рубаху. Парень послушно стянул замасленную робу. Грудная клетка обычная. Лев провёл пальцами по рёберным дугам слева, надавил у места прикрепления второго-третьего рёбер к грудине. — Ай! — парень дёрнулся. — Вот здесь! Точнёхонько! Лев надавил ещё раз, уже увереннее. Локальная, чёткая болезненность в точке. Никакого распространения, никаких изменений кожи. — Николай Семёнович, — обернулся он к терапевту. — Вы что-нибудь слышите при аускультации в этой точке? Шум трения перикарда? Хрипы? — Н-нет… Тоны сердца чистые. — Отлично. — Лев повернулся к парню. — У вас, товарищ, не сердце. У вас ребро воспалилось. От неудобной позы, от напряжения, от холода, может, продуло. Синдром Титце, если по-научному. Ничего смертельного. Тепло на грудь, покой дня на три, ибупрофен от боли. Через неделю забудете. Парень смотрел на него широко раскрытыми глазами, в которых смятение сменялось облегчением. — Т… точно? А то я думал… — Точно, — перебил Лев, уже вставая. — Товарищ Глушко, оформите, как неосложнённый реберный хондрит. На больничный. Следующий. Он вышел из бокса, оставив за спиной ошарашенного терапевта, быстро переписывающего историю болезни, и счастливого рабочего, уже вовсю расспрашивающего, можно ли ему всё-таки пить. Следующей была пожилая женщина, которую Катя и упоминала. Её привезли из районной больницы с температурой под сорок, сыпью непонятного характера и болями в суставах. В истории — каша из диагнозов: от брюшного тифа до ревматической атаки. Пациентка, Анна Федосеевна, лежала, стонала, и глаза её были мутными от лихорадки и, возможно, уже начинающейся интоксикационной энцефалопатии. Лев подошёл, взглянул на кожу. Сыпь была мелкопятнистой, неяркой, больше на туловище. Не похоже на тифозную розеолу. Он взял её руки. Холодные, влажные. И тут его взгляд упал на подушечки пальцев. На нескольких из них едва виднелись крошечные, с булавочную головку, слегка болезненные при пальпации узелки багрового цвета. Узелки Ослера. Черт побери. Он мягко оттянул нижнее веко. На конъюнктиве, у внутреннего угла глаза, чётко виднелись точечные кровоизлияния — петехии. «Классика, — пронеслось в голове голосом преподавателя кафедры инфекционных болезней из далёкого 2018-го. — Узелки Ослера, пятна Джейнуэя, петехии. Септический эндокардит. Ищи клапан». — Вызывайте Углова и кардиолога, — тихо, но чётко сказал он дежурной сестре. — И принесите отоскоп. Быстро. Когда принесли прибор, Лев аккуратно осмотрел барабанные перепонки. На одной из них — ещё одно точечное кровоизлияние. Бинго. К этому моменту уже подбежал молодой кардиолог-ординатор. — Слушайте сердце, — приказал Лев. — Внимательно. Ищите любой, даже самый тихий шум. Особенно на аортальном или митральном. Ординатор, краснея от ответственности, прильнул стетоскопом к грудной клетке. Долго слушал, перемещая головку. — Кажется… на верхушке… негромкий, дующий шум на систоле… — Достаточно, — кивнул Лев. Он повернулся к сестре. — Немедленно берём кровь на гемокультуру, три пробирки с интервалом. Начинаем массивную терапию пенициллином, по протоколу для эндокардита. Готовьте к переводу в хирургическое отделение, возможно, понадобится санация очага. Источник инфекции, — он обернулся к полусонной пациентке, — у вас, Анна Федосеевна, зубы болят? Кариес есть? — К… как же… — с трудом прошептала она. — Все передние… — Вот и источник, — резюмировал Лев для ординатора. — Кариозные зубы — входные ворота. Стрептококк или стафилококк попадает в кровь, оседает на повреждённом клапане, растит себе там «грибницу». От неё кусочки отрываются — вот вам эмболии в кожу, в глаза, в мозг. Лечение — ударные дозы антибиотиков. А если не поможет — хирургия. Запомните: лихорадка неясного генеза плюс шум в сердце — думайте об эндокардите в первую очередь. Ординатор смотрел на него, впитывая каждое слово, с почти религиозным трепетом. — Товарищ главный врач, как вы так сразу… по этим маленьким точкам… Лев уже отходил от койки, вытирая руки спиртовой салфеткой. — Смотрю и думаю, — бросил он через плечо сухую, почти хаусовскую реплику. — Попробуйте. Это полезнее, чем пять учебников прочитать. Он вышел из приёмного покоя, оставляя за собой шепоток медсестёр и восхищённый взгляд ординатора. Внутри было пусто и спокойно. На полчаса он снова стал просто врачом. И это было единственное, что до сих пор могло дать ему ощущение абсолютной, неоспоримой правоты. Коридор на восьмом этаже, где располагались административные кабинеты службы безопасности и контроля, был самым тихим местом во всём «Ковчеге», точнее то крыло, что соседствовало с отделением антибиотиков. Здесь не бегали санитары, не катили каталки, не слышались приглушённые стоны или голоса врачей. Здесь пахло не антисептиком, а пылью, бумагой и казённой краской на стенах. Тишина была такой, что в ней отдавалось эхом собственное сердцебиение. Алексей Васильевич Морозов остановился перед дверью с табличкой «Ст. лейтенант А. О. Семёнова». На нём была повседневная форма генерал-лейтенанта, но без орденов. Он сделал глубокий, неслышный вдох, как перед выходом на передовую из укрытия. Только здесь укрытия не было. Здесь был открытый, простреливаемый со всех сторон плацдарм под названием «рабочая необходимость». Он постучал. Чётко, три раза. — Войдите. Голос за дверью был ровным, без интонаций, отшлифованным до идеальной служебной гладкости. Леша вошёл. Кабинет был маленький, аскетичный. Письменный стол, два стула, шкаф для документов, портрет Сталина на стене. Ничего лишнего. Ни намёка на того человека, что танцевал с ним неловкий вальс неделю назад. Анна Олеговна Семёнова сидела за столом. Она была в строгой форме НКВД, волосы убраны в тугой пучок, лицо — непроницаемая маска. Её глаза, холодные и ясные, поднялись на него, когда он вошёл. В них не было ни признания, ни тепла, ни памяти о бенгальских огнях. Была только профессиональная внимательность. — Товарищ генерал-лейтенант, — кивнула она, не вставая. Служебная субординация была соблюдена безупречно. — Прошу садиться. Вас интересуют отчётные документы по материально-техническому обеспечению ОСПТ за четвёртый квартал сорок четвёртого года. — Да, товарищ старший лейтенант, — ответил Леша, опускаясь на стул. Его собственный голос прозвучал неестественно громко в этой тишине. — Мне необходим доступ для ознакомления и составления сводки для руководства. — Понимаю. — Она открыла папку, лежавшую перед ней. — Вот ведомости поставок, акты приёмки, графики работы цехов. Согласно инструкции номер семь-сорок три по учёту стратегических материалов, доступ к оригиналам возможен только в присутствии уполномоченного сотрудника. Я готова предоставить вам для работы копии, заверенные печатью. Она протянула ему стопку бумаг. Леша потянулся, чтобы взять. В момент, когда его пальцы коснулись листов, они же коснулись и её кончиков пальцев, лежавших на краю папки. Контакт длился доли секунды. Но его хватило. Её пальцы были ледяными. И в тот же миг они оба дёрнули руки назад, как от раскалённого металла. Папка с грохотом упала на пол, рассыпая бумаги. Наступила мёртвая тишина. Леша видел, как по её щеке, обычно мраморно-белой, прошла чуть заметная, стремительная трещина. Её глаза, широко раскрывшись, на мгновение метнулись к его лицу, и в них промелькнуло что-то неуловимое — паника? Стыд? — чтобы в следующую же секунду снова скрыться за ледяной бронёй. — Прошу прощения, — выдавил он из себя, нагибаясь, чтобы собрать бумаги. Его собственные руки предательски дрожали. — Не беспокойтесь, — её голос снова был ровным, но теперь в нём слышалось лёгкое, едва уловимое напряжение. — Я сама. Она быстро опустилась на колени рядом с ним, и минуту они молча, стараясь не смотреть друг на друга, собирали рассыпанные листы. Близость была невыносимой. Он чувствовал запах её одеколона — дешёвый, казённый «Свежесть» — и под ним едва уловимый, тёплый запах кожи. Он видел, как дрожит её рука, когда она поднимала очередной лист. Когда всё было собрано и папка лежала снова на столе, они оба остались стоять. Между ними был метр пустого пространства, но оно казалось пропастью. — Вот, — сказала она, откашлявшись. — Копии. Восьмую графу, как вы видите, необходимо заполнить в трёх экземплярах. По новой инструкции. — Будет сделано, — кивнул Леша, беря папку. Его голос звучал глухо. Он больше не мог выносить эту пытку. — Благодарю за содействие, товарищ старший лейтенант. — Служу Советскому Союзу, — автоматически ответила она, и это прозвучало как последний гвоздь в крышку гроба их минутной слабости. Он развернулся и вышел, не оглядываясь. Дверь закрылась за ним с мягким щелчком. Только тогда, уже в коридоре, прислонившись к холодной стене, он позволил себе закрыть глаза и сделать долгий, прерывистый вдох. В груди сжималось что-то тяжёлое и колючее. Не боль. Не злость. Пустота. Та самая пустота, что остаётся после взрыва, когда ты уже не слышишь звука, а только чувствуешь, как земля уходит из-под ног. В кабинете Анна Семёнова осталась стоять у стола. Она смотрела на дверь, которую только что закрыл он. Потом её взгляд упал на собственную руку, на кончики пальцев, которых коснулся он. Медленно, будто против собственной воли, она подняла эту руку и прижала ладонь к щеке. Щека горела. Затем, резким, почти яростным движением, она схватила карандаш со стола и сжала его в кулаке так сильно, что тонкая древесина с треском лопнула. Обломки упали на документы. Она смотрела на них, дыша часто и прерывисто, пока маска не легла на её лицо снова — тяжёлая, неживая, единственно возможная в этом кабинете, в этой форме, в этой жизни.Глава 2 Новый старый мир ч. 2
Вечернее солнце, уже не светлое, а густое, медовое, протягивало косые лучи через кабинет, упираясь в стопку журналов на краю стола. Лев сидел один, и перед ним снова лежал раскрытый «Медицинский работник». Теперь он читал статью не как врач, а как стратег, выискивая слабые места, подтексты, расставленные ловушки. «…недопустимость подмены фундаментальных научных подходов…» — это протокольная фраза, за которой всегда прячется страх перед новым. «Вред самодеятельного конструирования… без должных испытаний» — удар по Крутову и его мастерским. А самое гадкое — «сомнительные проекты по так называемой превентивной терапии». Это уже не критика метода, это подкоп под саму идею. Если профилактику объявят «сомнительной», можно похоронить не только «СОСУД», но и все будущие программы: скрининги, диспансеризацию, всё, что выходит за рамки лечения уже больного человека. Ведь Лев прекрасно помнил похожие эпизоды ученых, в той, другой истории. Лев откинулся на спинку кресла, закрыв глаза. Перед внутренним взором всплыло лицо Маркова — не настоящее, которое он никогда не видел, а собирательный образ. Узкие губы, подозрительные глаза за стёклами очков, аккуратная бородка клинышком. Человек-система, человек-вето. Такие не создавали «Ковчегов». Они приходили потом, когда всё уже построено, и начинали измерять высоту потолков, тыкать пальцем в несоблюдённые параграфы и требовать, чтобы творческий хаос привели в соответствие с их убогими схемами. Раздражение, первоначально острое, переплавилось в холодную, тягучую злость. Но и её он отодвинул в сторону. Злость — плохой советчик в бюрократической войне. Здесь нужны были факты, связи, и правильные ответные ходы. Он снова взял трубку ВЧ-связи. Второй раз за день. — Сашка, слушай. Помимо связей, узнай, есть ли у Маркова собственные амбициозные проекты, которые он продвигает. Что-то, на что он запрашивал финансирование и не получил. Или что-то, где наша «Здравница» или кардиопрограмма могут ему мешать. Ищи конфликт интересов. Не личный — профессиональный. Из трубки донёсся довольный голос Александра Михайловича: — Уже копаю в эту сторону, Лёва. Мужичок, оказывается, не так прост. Руководит комиссией по распределению средств на капитальное строительство медобъектов в Наркомздраве. И есть слушок, что он сам метит на пост директора нового всесоюзного кардиоцентра, который только в планах. Твой «СОСУД» ему, как кость в горле. Если мы тут своё наладим, про его центр могут и забыть. Лев тихо свистнул. Вот оно. Всё вставало на свои места. Это была не просто принципиальная позиция консерватора. Это была борьба за ресурсы, за влияние, за место под солнцем. Марков видел в «Ковчеге» не коллегу, а конкурента. И конкурента опасного — того, кто уже всё построил и работает, пока другие только чертят планы. — Понятно, — сказал Лев. — Значит, наша задача — не дать ему превратить «ознакомительную» комиссию в суд над нашими методами. Готовь справки по эффективности наших аппаратов: статистику выживаемости после операций с лапароскопией, цифры по «Волне-Э1». Всё, что можно измерить в процентах и спасённых жизнях. На абстрактные рассуждения об «академичности» мы ответим конкретными цифрами. Можешь взять у Кати бумаги для той комиссии летом. — Будет сделано, — уверенно ответил Сашка. — А по «Здравнице»? Если он в строительной комиссии… — Это отдельный разговор, — перебил Лев. — Пока не будем высовываться. Пусть думают, что это далёкая перспектива. Сосредоточимся на защите того, что уже работает. Он положил трубку. Кабинет погрузился в тишину, нарушаемую лишь тиканьем настенных часов. Лев потянулся к блокноту, где вел список «несрочных, но важных» задач. Вывел аккуратным почерком: «1. Подготовить контрдоводы Маркову. 2. Ускорить клинические испытания низкодозового аспирина. Нужны результаты к весне». Он чувствовал усталость, давившую на плечи, но вместе с ней — и знакомое, почти азартное напряжение. Опять игра. Опять битва. Только поле другое. Но правила, судя по всему, всё те же: победит не тот, кто прав, а тот, кто окажется умнее, хитрее и чья статистика будет убедительнее на бумаге. Он взглянул на портрет Сталина в углу кабинета. Холодные, тяжёлые глаза смотрели на него с невозмутимостью истукана. Что ты думаешь обо всём этом, отец народов? — пронеслось в голове Льва. Видишь ли ты полезный инструмент или слишком самостоятельную деталь в своём механизме? Ответа, конечно, не последовало. Только тиканье часов, отсчитывающих время до прибытия комиссии.* * *
Ночь в «Ковчеге» имела свой, особый ритм. Дневная суета затихала, свет в большинстве окон гас, и главный корпус превращался в тёмный монолит, заполненный лишь редкими жёлтыми точками дежурных отделений. В эти часы звуки были приглушёнными, но оттого более чёткими: скрип колёс одинокой каталки, сдержанный разговор медсестёр у поста, прерывистый стон из палаты. Лев, сменив китель на простой хирургический халат, вошёл в предоперационную третьей операционной. Воздух здесь был густой, пропитанный запахом мыла, спирта и стерильного пара. Он подошёл к раковине, где уже стояла хирургическая сестра Мария Игнатьевна, склонившись над толстой щёткой. — Ночной улов, Лев Борисович? — спросила она, не глядя, узнав его по шагам. — Аппендицит, кажется, неосложнённый. Молодой парень. Давайте готовить. Он открыл кран, и сильная струя горячей воды ударила в стальную раковину. Взял свою личную, с костяной ручкой, хирургическую щётку и подставил руки под воду. Движения были автоматическими, отработанными за сотни таких же подготовок. Мыло, жёсткая щетина, тщательная обработка каждого миллиметра кожи, особенно вокруг ногтей и в межпальцевых промежутках. Потом спирт. Он окунул руки в металлический тазик с 70 % раствором, чувствуя знакомое, едкое холодное жжение. Кожа на руках, давно потерявшая всякую чувствительность к таким процедурам, всё же отозвалась лёгким стягиванием. Одноразовых перчаток нет. Снова нет. Всегда нет, — думал он, разглядывая свои пальцы, покрытые сетью мелких трещин и ссадин от постоянного контакта с агрессивными антисептиками. Резина. Латекс. Поливинилхлорид. Всё это где-то там, в будущем, налажено конвейерное производство. А здесь… Он мысленно добавил в свой бесконечный список: «Обсудить с Баженовым и Крутовым: исследовать фенолформальдегидные смолы. Нужен эластичный, прочный, стерилизуемый материал. Хотя бы для начала — для хирургов. Снизит риск инфицирования ран». — Готовы, — сказала Мария Игнатьевна, подавая ему стерильное полотенце. Лев тщательно вытер руки, двигаясь к операционному столу. В операционной уже царила деловая, сосредоточенная атмосфера. На столе под простынёй лежал юноша лет восемнадцати. Его лицо было бледным, покрытым испариной, но глаза смотрели ясно и с доверием — видимо, спинальная анестезия уже сделала своё дело, убрав боль, но оставив сознание. У изголовья возилась анестезиолог — капитан медицинской службы Анна Петровна, женщина лет тридцати с острым, умным лицом. Она проверяла подключение пациента к примитивному, но надёжному аппарату для контроля пульса и дыхания — ещё одно детище крутовских мастерских. — Ну как наш герой? — спросил Лев, подходя. — Давление стабильное, пульс немного учащён, но в норме. Дышит сам, — отчеканила Анна Петровна. — Спинальная анестезия на уровне Th10. Чувствительность ниже пупка отсутствует. Готов к вашим манипуляциям, товарищ генерал. — Анна Петровна, мы же договорились, — вздохнул Лев, принимая от сестры скальпель. — В операционной я — просто оперирующий хирург. — Привычка, Лев Борисович, — она чуть усмехнулась. — Сложно забыть, что твой начальник режет пациенту живот. Расслабляйся, я слежу. Лев кивнул и перенёс взгляд на операционное поле, которое уже обработали и обложили стерильным бельём. Классическая точка Мак-Бернея. Он сделал небольшой, всего около трёх сантиметров, разрез кожи и подкожной клетчатки. Кровотечение было минимальным. *Точка Мак-Бернея, это место наибольшей болезненности при остром аппендиците — Электронож, — попросил он, и сестра вложила в его руку ручку с петлёй. Лёгкое шипение, запах палёного белка — и сосуды коагулированы. Дальше — апоневроз. Его он рассек острыми ножницами. — Крючки. Мария Игнатьевна и ассистент-ординатор аккуратно развели края раны. — Теперь главное, — тихо сказал Лев, и в его голосе прозвучали нотки того азарта, который испытывает учёный перед демонстрацией своего изобретения. — Подайте лапароскоп. Сестра подала ему металлический цилиндр длиной около тридцати сантиметров и толщиной с палец. На одном конце — окуляр, на другом — система линз и маленькая, но яркая лампочка накаливания, питающаяся от переносного аккумулятора. Аппарат был тяжёлым, неудобным, но это был прорыв. Лев аккуратно ввёл тубус лапароскопа через разрез в брюшную полость. Ординатор затаил дыхание. Лев прильнул к окуляру. И мир преобразился. Вместо тёмной раны он увидел освещённую изнутри брюшную полость. Петли кишечника, блестящие, розовые, перистальтирующие. Сальник. И там, в правой подвздошной ямке — то, что он искал. Аппендикс. Утолщённый, гиперемированный, с участками фибринозного налёта. Чётко видна граница воспаления. И главное — нет признаков распространённого перитонита, перфорации ещё не было. — Видите? — Лев оторвался от окуляра и посмотрел на ординатора. — Воспалённый, но целый. Если бы мы резали по-старинке, «наугад», разрез пришлось бы делать в полтора раза больше. А так… Подайте аппендикулярный зажим. Дальнейшее было делом техники, отточенным до автоматизма. Под контролем зрения через лапароскоп он провёл инструмент к основанию отростка, наложил зажим, перевязал. Ещё одно движение — и воспалённый аппендикс был мобилизован и выведен в рану. — Отсекаем, — сказал Лев, и скальпель блеснул в ярком свете операционной лампы. Через несколько минут отросток лежал в металлическом лотке. Лев снова заглянул в лапароскоп, осмотрел культю — всё сухо, кровотечения нет. — Санация, и можно ушивать. Вся операция заняла двадцать пять минут. Когда Лев снял резиновые перчатки, на лице его появилась лёгкая, почти мальчишеская улыбка удовлетворения. — Вот так, коллеги, — сказал он, глядя на команду. — Мы только что спасли этого парня не только от перитонита, но и от большого шрама, долгого восстановления и риска послеоперационных спаек. Прямая визуализация — это не «кустарщина». Это следующий шаг. Анна Петровна, отсоединяя пациента от датчиков, ухмыльнулась: — Главное, чтобы этот следующий шаг не стал для нас последним, если какие-то московские профессора обвинят в шаманстве. — Пусть попробуют, — спокойно ответил Лев, уже глядя на спящего пациента, которого санитары аккуратно перекладывали на каталку. — У нас на руках лучший аргумент — живой и почти не порезанный пациент. В мире бюрократии такой аргумент часто самый слабый. Но в нашей профессии — единственный, который имеет значение. Он вышел из операционной, чувствуя приятную, чистую усталость в мышцах. На несколько десятков минут он снова стал просто мастером своего дела. И это ощущение было бесценным островком простоты в океане предстоящих сложностей.* * *
Кабинет главного архитектора «Ковчега» Виктора Ильича Сомова больше походил на чертёжный цех или картографический отдел генштаба. Весь пол, большой стол и даже часть стены были завалены рулонами ватмана, испещрёнными тонкими линиями, условными обозначениями и аккуратными подписями. В воздухе висели запах туши, целлулоида и крепкого, перестоявшего чая. Сам Сомов, сухощавый, лысеющий человек в безупречно отглаженной рубашке и подтяжках, стоял, склонившись над кульманом. Рядом, щурясь через толстые линзы очков, его коллега Павел Андреевич Колесников что-то измерял кронциркулем. Лев вошёл без стука. Оба архитектора вздрогнули и выпрямились, как школьники, застигнутые за подсказкой. — Товарищ директор! Мы как раз… — Не отвлекайтесь, — Лев махнул рукой, подходя к столу, на котором был развёрнут генеральный план «Здравницы». Это был шедевр инженерной мысли 1945 года: чёткие кварталы будущих клиник, исследовательских корпусов, жилых домов, парков, даже своего рода стадиона и дома культуры. Город-мечта. Город-утопия. Лев долго молча смотрел на чертёж, его глаза бегали по линиям, словно вычитывая невидимый текст. Сомов и Колесников переглянулись, чувствуя нарастающее напряжение. — Виктор Ильич, Павел Андреевич, — наконец заговорил Лев, и голос его был задумчивым, без обычной резкости. — Проект грандиозный. Но мне нужны внесения изменений. Сейчас. Сомов побледнел. — Лев Борисович… но рабочее проектирование… мы уже закладываем фундаменты весной… любые изменения… — Я понимаю, — перебил Лев. Он взял со стола острый, тонкий карандаш. — Я не буду трогать основные объёмы. Только вот здесь, здесь… и здесь. — Он лёгкими, но уверенными движениями обвёл три свободных участка на плане, расположенных между основными корпусами. — Эти территории оставить свободными. Не парки, не скверы. Просто свободные, незастроенные площадки. Колесников смотрел, открыв рот. — Но… для чего? Резерв для будущих корпусов? Но мы же можем запроектировать их сейчас… — Нет, — твёрдо сказал Лев. — Не корпуса. Фундаменты. Более глубокие, чем вы закладываете для остальных зданий. На два, а лучше на три метра ниже нулевой отметки. В кабинете повисла гробовая тишина. Архитекторы смотрели на него, как на сумасшедшего. — Лев Борисович, — осторожно начал Сомов, — такие заглубления… это колоссальные затраты, гидроизоляция, дренаж… Для чего? Бомбоубежища? У нас уже есть… — Не бомбоубежища, — Лев отложил карандаш. Его лицо было непроницаемо. — Это стратегический резерв. Просто запланируйте подведение к этим точкам всех основных коммуникаций: воды, канализации, электричества — с двукратным запасом по мощности. И отдельную, усиленную вентиляцию с возможностью создания избыточного давления и тонкой очистки воздуха. Он видел полное непонимание в их глазах. Они думали о надземных этажах, о фасадах, о планировках. Они не могли думать о том, о чём думал он. Лифты вниз. На три этажа ниже земли. Толстенные стены из свинца и бетона. Помещения для циклотронов, если удастся их заполучить. Для первых, чудовищно примитивных по меркам его прошлого, но невероятных для этого времени компьютерных томографов. Операционные для работы с радиоизотопами. Лаборатории радиобиологии. Всё то, что станет медициной через двадцать, тридцать лет. То, о чём они не смеют даже мечтать. Но я-то знаю. И я должен заложить для этого место. Сейчас. Пока есть возможность, пока идёт проектирование, пока можно всё объяснить «стратегическим резервом». Вслух же он сказал сухо и безапелляционно: — Это моё личное требование. Вне сметы, вне обсуждения с комиссиями из Наркомздрава. Выполните это как техническое задание директора. И, — он посмотрел на них поочерёдно, и во взгляде его появилась сталь, — главное, никому. Никаких пояснений. Это просто «резервные площади под будущие спецобъекты». Всё. Сомов глотнул, кивнул. Он привык к странным, гениальным прозрениям своего руководителя. Это было ещё одно из них. Непонятное, дорогое, но, наверное, необходимое. — Будет сделано, Лев Борисович. Внесём в рабочие чертежи как «зоны А, Б, В с особыми условиями застройки». — Отлично, — Лев уже поворачивался к выходу. На пороге он обернулся. — И, Виктор Ильич… спасибо. Я знаю, что ломаю вам все планы. Но поверьте, это нужно. Для того «Ковчега», который будет здесь через двадцать лет. Он вышел, оставив двух мастеров в океане ватмана и тревожных догадок. Колесников снял очки и протёр их. — Виктор Ильич… вы понимаете? — Нет, — честно ответил Сомов, снова наклоняясь над кульманом и беря в руки рейсшину. — И не надо понимать. Наша задача — чертить. Его задача — видеть то, чего не видим мы. Так было всегда.* * *
Десятое января подходило к концу. Длинный зимний вечер спустился на Куйбышев, и «Ковчег», зажёгшись изнутри тысячами огней, висел в темноте, как гигантский светящийся небоскреб. Лев завершал свой вечерний, неформальный обход. Он не проверял отчёты, не заседал в комиссиях. Он просто шёл по коридорам, заглядывая туда, куда его вело чутьё или память. Он зашёл в палату к прооперированному юноше. Тот спал, дыхание ровное, на лбу — прохладный пот выздоровления. Медсестра у поста тихо доложила: температура в норме, перитонеальных симптомов нет. Потом он поднялся в терапевтическое отделение, к Анне Федосеевне. Она бодрствовала, и хотя слабость ещё висела на ней тенью, в глазах уже был свет, а не лихорадочный блеск. Кардиолог, дежуривший в отделении, подтвердил: на фоне массивной пенициллинотерапии температура пошла на спад, новых эмболий не выявлено. Будем наблюдать. В лаборатории на девятом этаже ещё горел свет. Лев заглянул. Миша Баженов, в заляпанном халате, стоял у вытяжного шкафа и что-то капал из пипетки в колбу с мутной жидкостью. Увидев Льва, он лишь кивнул, не отрываясь от процесса. Лев не стал мешать. У Миши был свой фронт работ — синтез того самого пентамина и борьба с побочными эффектами ниацина. Ещё одна битва, тихая и невидимая, но от того не менее важная. Он спустился на этаж ниже, прошёл мимо кабинета, где, как он знал, сейчас должен был работать Леша. Дверь была приоткрыта. Алексей сидел за столом, перед ним — стопка тех самых документов от Семёновой. Но он не читал. Он сидел неподвижно, уставившись в одну точку на стене, и лицо его было пустым, отрешённым. В глазах — та самая тысячеярдная пустота, которую Лев научился узнавать. Не усталость, не задумчивость. Отсутствие. Человек здесь, но его сознание — где-то там, в прошлом, которое никогда не отпустит до конца. Лев не стал входить. Он тихо прикрыл дверь. Некоторые раны не лечатся словами. Только временем. И работой, которая имеет смысл. В самом конце своего пути он встретил Катю. Она стояла у большого окна в конце главного коридора на первом этаже, смотрела во тьму, где угадывались контуры спорткомплекса и дальних корпусов. Услышав его шаги, обернулась. На её лице была та же усталость, что и у него, но в глазах — спокойная, непреходящая твердыня. — Есть что про Маркова? — спросила она просто. — Начало положено, — так же просто ответил Лев, останавливаясь рядом. — Сашка выясняет детали. Будем готовиться. — А у тебя? — она кивнула в сторону больничных корпусов. — Всё стабильно. Юноша с аппендицитом поправляется, женщина с эндокардитом — тоже. Главное вовремя. Они помолчали, плечом к плечу, глядя на свой город, на свою крепость, на этот невероятный, выстраданный мир, который они собрали по кусочкам из хаоса войны. — Андрей спрашивал, — тихо сказала Катя. — Хочет на лыжах выйти в воскресенье. Говорит, ты обещал научить его «коньковому ходу». Лев почувствовал, как в уголках его губ дрогнула улыбка. Сын. Лыжи. Простая, почти идиллическая картина мирной жизни. — Устроим, — сказал он, и голос его на мгновение стал мягче. Она взяла его руку, и её пальцы, холодные и сильные, сомкнулись вокруг его ладони. Так они и стояли — два силуэта на фоне тёмного окна, за которым мерцали огни их общего детища. Война с её грохотом и кровью осталась там, за толстой стеной прошедшего времени. Впереди была другая война — война с косностью, бюрократией, глупостью и со временем, которое неумолимо текло, унося и силы, и возможности. Но в этот вечер, в этой тишине, под мерный гул работающего «Ковчега», Лев Борисов чувствовал не страх перед этой войной. Он чувствовал усталую, гранитную уверенность. Тот самый «новый старый мир» был сложен, полон подводных камней и новых видов врагов. Но он был его миром. Миром, который он выбрал, который построил и который теперь, до конца, должен был защищать. Иван Горьков боялся бы этого. Боялся бы ответственности, масштаба, груза каждой принятой решения. Лев Борисов просто принял это как данность. Как диагноз, который не оспоришь, а можно лишь лечить — день за днём, шаг за шагом, операцией за операцией, чертежом за чертежом. Он разжал пальцы Катиной руки, но не отпустил её, а просто переплел их со своими. — Пойдём домой, — сказал он. — Андрей, наверное, уже заждался. — Пойдём, — кивнула она. И они пошли по длинному, освещённому коридору — не генерал и его заместитель, а просто муж и жена, уставшие за день, но знающие, что дома их ждёт сын и что завтра будет новый день, новая работа, новая битва в этой бесконечной, титанической, мирной войне за жизнь.Глава 3 Кирпич и формула
11 января, утро. Кабинет заместителя по общим вопросам А. М. Морозова (Сашки). Кабинет Сашки напоминал штаб партизанского отряда в период особой активности. На стенах — карты Куйбышева с отметками складов, схемы теплотрасс, графики поставок. На столе, под стеклом, лежал пожелтевший снимок: Сашка, Лев и Леша на фоне ещё строящегося «Ковчега», весна 1941-го. Сейчас же на этот стол с грохотом легла папка с синей, потрёпанной обложкой — «Ведомость-заявка № 1-С/45 по объекту „Здравница“. Утверждено Облстройтрком». — Читай, — Сашка, не отрывая взгляда от окна, за которым кружил колючий январский снег, мотнул головой в сторону папки. — Читай и наслаждайся. Пётр Сергеевич Волков, майор с бесстрастным лицом, аккуратно пододвинул к себе документ. Он прочёл его не так, как читают люди — пробегая глазами. Он сканировал. Его взгляд, холодный и методичный, выхватывал цифры, протокольные формулировки, штампы. Прошло минуты три полной тишины, нарушаемой только скрипом его стула и тяжёлым дыханием Сашки. — Тридцать процентов от запрошенного цемента, — наконец произнёс Волков, и в его голосе не было ни удивления, ни возмущения. — Двадцать пять — кирпича. Арматура… «будет выделена по остаточному принципу после удовлетворения нужд объектовжилищного строительства и восстановления народного хозяйства». Стандартная формулировка. — Стандартный плевок! — Сашка резко развернулся от окна. Его лицо, обычно располагающее к дружеской пивной посиделке, сейчас было искажено жёсткой, белой злостью. — Ты понимаешь арифметику, Пётр Сергеевич? На таких объёмах, с такой «остаточной» арматурой, мы до осени сорок шестого только фундамент первого клинического корпуса еле-еле зальём! А у нас по плану — три корпуса, новая школа, котельная и два жилых дома к ноябрю! Это не выделение, это целенаправленный саботаж! Волков закрыл папку, сложил руки на коленях. Его выправка, даже сидя в кресле, была идеальной. — Это не саботаж, Александр Михайлович. Это игра. Классическая управленческая игра. Дают заведомо меньше требуемого, создавая дефицит. Мы либо сорвём все сроки, и тогда виноваты будем мы — «некомпетентная хозчасть, не сумевшая организовать работу». Либо, — он сделал едва заметную паузу, — мы начнём искать обходные пути. Неучтённые склады, левые бригады, материалы сомнительного происхождения. И попадёмся. Уже по другой статье. В любом случае, «Ковчег» теряет темп, репутацию, а возможно, и свободу манёвра. Сашка смерил его взглядом. — То есть, выхода нет? Сидеть и ждать, когда они сами пожалеют? — Выход есть всегда. Просто он редко лежит на прямой дороге между «просить» и «получать», — Волков откашлялся. — Нужно найти слабое звено в цепи. Не председателя — он лишь подписывает бумаги, составленные другими. Не главного инженера. Нужно найти того, кто эти бумаги физически составляет. Начальника отдела снабжения, например. Или даже его заместителя. Человека, у которого есть хронический панкреатит, не дающий спать по ночам. Или дочь с врождённым пороком сердца, требующую операции. Людей делает уязвимыми не столько жадность, Александр Михайлович, сколько страх. Страх боли. Страх за близких. Это… ресурс. Неприятный, но работающий. В кабинете повисла тишина, густая и неловкая. Сашка смотрел на Волкова, как на экзотическое, слегка опасное животное. — Ты предлагаешь… шантажировать больного человека? Использовать его беду как рычаг? — в голосе Сашки звучало не столько осуждение, сколько попытка понять саму логику такого действия. Волков едва заметно пожал одним плечом. — Я предлагаю найти взаимопонимание на почве взаимных интересов. У нас, у «Ковчега», есть уникальный товар — здоровье. Мы умеем лечить то, что не лечат другие. У них есть кирпич, цемент, арматура. Они нуждаются в нашем товаре. Мы — в их. Это бартер, Александр Михайлович. Цивилизованный и взаимовыгодный. Просто предмет обмена — не валюта, а человеческое благополучие. Разве не этим мы здесь, в принципе, занимаемся? Сашка медленно прошелся по кабинету. Он ненавидел эту игру. Ненавидел необходимость копаться в чужой боли. Но он видел цифры в ведомости. Видел лицо Льва, когда тот говорил о «Здравнице» — не как о проекте, а как о долге. И он видел холодную, беспощадную эффективность Волкова. — Ладно, — хрипло выдохнул он. — С чего начинаем? — С архива, — Волков достал из внутреннего кармана гимнастёрки блокнот в кожаной обложке. — У меня есть предварительный список руководящего состава Облстройткома. Осталось выяснить, кто из них за последний год обращался в поликлиники, включая нашу, с нестандартными диагнозами. И у кого есть дети или жёны с хроническими заболеваниями. Ваша задача, Александр Михайлович, — используя свои… неформальные связи среди среднего медперсонала и регистратур, проверить эту информацию. Деликатно. Сашка кивнул. Война за камень начиналась не с лобовой атаки, а с тихой, грязной разведки в тылу врага. И его новым союзником в этой войне был чекист с лицом бухгалтера. 12 января, день. Лаборатория экспериментальной фармакологии, 9 этаж. Воздух здесь пахнет иначе, чем в клинических корпусах. Не антисептиками и страхом, а мышами, пылью, химическими реактивами и тлением бумаги. В клетках из проволочной сетки копошились белые крысы, беззаботно грызя комбикорм. Для них не существовало ни войны, ни «Здравницы», ни высоких идей. Они были просто живыми манометрами, индикаторами, в которых должна была проявиться таинственная сила ацетилсалициловой кислоты. Михаил Анатольевич Баженов в заляпанном кислотой халате стоял у лабораторного стола, уставленного колбами и пробирками. Рядом, с выражением глубокого профессионального скепсиса на умном, суховатом лице, застыл профессор Сергей Викторович Аничков. Напротив них, опираясь на стойку с микроскопом, Лев Борисов изучал разграфлённые листы ватмана, усеянный столбцами цифр и кривыми графиков. — Итог, — сказал Миша, и его голос, обычно вибрирующий от возбуждения, сейчас был плоским, как стол. — Ноль. Статистически значимого эффекта — нет. Ни по времени свёртывания цельной крови, ни по агрегации тромбоцитов in vitro, ни по фибринолизу. Крысы, получавшие аспирин в предложенной дозировке, ничем не отличаются от контрольной группы. Разве что мочу стали выделять чуть активнее. Аничков тяжело вздохнул, поправил пенсне. — Я, конечно, не могу сказать, что я удивлён, Лев Борисович. Механизм действия вами постулирован, мягко говоря, умозрительно. «Снижает склеиваемость тромбоцитов». Прекрасно. А как? На каком биохимическом уровне? Каким рецепторам? Мы бьём по мишени, не видя её. Дозировка, взятая… эм-м… из интуитивных соображений, не работает. — Он развёл руками. — Может, стоит сосредоточить ресурсы на направлениях с более ясной перспективой? У меня, например, идут многообещающие работы по ганглиоблокаторам. Тот же гексоний. Это конкретная, понятная фармакология: блокада н-холинорецепторов, снижение тонуса сосудов, снижение давления. А здесь… — он кивнул на графики, — здесь тупик. Лев оторвался от бумаг. В его глазах не было разочарования. Был жёсткий, сфокусированный азарт. Отрицательный результат — это тоже результат. Это была знакомая ему по прошлой, горьковской жизни территория. Здесь рождались настоящие открытия — не в сиянии прозрений, а в поту и разочаровании. — Прекрасно, — сказал Лев, и оба учёных вздрогнули от этого неожиданного слова. — Это не тупик, Сергей Викторович. Это указатель. Он говорит: «Иди не сюда». Значит, наша модель неверна. — Модель? — переспросил Миша. — Крыса, Михаил Анатольевич, — Лев подошёл к клетке, посмотрел на юрких грызунов. — Здоровенная, всеядная, с феноменальной скоростью метаболизма. Идеальна для токсикологии, для изучения острых эффектов. Но для моделирования хронического заболевания сосудов человека, атеротромбоза, который развивается десятилетиями? Сомнительно. Их сосуды как новые шланги. Некуда тромбироваться. Он повернулся к Аничкову. — Вы правы, механизм не ясен. Потому что мы, возможно, не на тот механизм смотрим. Мы ищем прямое влияние на свёртывание, на тромбоциты. А что, если аспирин действует не на свёртываемость, а на воспаление? На саму сосудистую стенку? На те… ну, как их, медиаторы, которые заставляют её «склеиваться» изнутри? Аничков нахмурился, в его глазах мелькнул искорка чисто научного интереса, заглушающая скепсис. — Теория воспалительного генеза атеросклероза Рудольфа Вирхова… Она существует, но доказательств мало. — Тогда давайте их искать, — парировал Лев. — Сергей Викторович, разработайте протокол на кроликах. Не на крысах. Кролики, которых будем кормить холестериновой диетой, чтобы вызвать атеросклероз аорты. Вот наша модель болезни. А не здоровой крысы. А вы, Михаил Анатольевич, — он посмотрел на Баженова, — забудьте про одну дозу. Подготовьте три. Одна — в десять раз меньше нашей текущей. Вторая — в пять раз больше. И третья… — он задумался, прикидывая в уме безопасные пределы, — в пятьдесят раз меньше. Мы ищем не лечебную дозу, а фоновую, профилактическую. Такую, которая будет незаметна для организма, но перекроет какой-то ключевой фермент. Понимаете? Мы не лечим тромб. Мы делаем так, чтобы он с меньшей вероятностью образовался. В лаборатории воцарилась тишина, нарушаемая лишь шуршанием крыс. План был грандиозен, трудоёмок и снова уводил в неизвестность. — Это… годы работы, Лев Борисович, — осторожно заметил Аничков. — Это любимая фраза Михаила, — усмехнулся Лев, — У нас есть годы, — уже твёрдо сказал Лев. — У тех, кто умрёт от инфаркта в пятьдесят, — нет. Начинаем. Отрицательный результат — это не конец пути. Это просто развилка, где мы свернули не туда. Возвращаемся и ищем другую дорогу. Когда он выходил из лаборатории, его внутренний голос, голос стратега, уже анализировал ситуацию. «Главное сейчас — не дать им опустить руки. Не дать скепсису Аничкова и перфекционизму Миши убить идею на корню. Отрицательный результат в 1945-м — это не провал „Ковчега“. Это провал конкретной гипотезы. А наука — это не парад победных маршей. Это бесконечная сапёрная работа по разминированию собственных заблуждений. Я-то знаю, что дорога там есть. Аспирин будет работать. Нужно просто найти правильный градусник, чтобы измерить его температуру в этом времени». 13–14 января. Кабинет Груни Ефимовны Сухаревой, 7 этаж. Кабинет был не похож на медицинский. Скорее на комнату старого пионервожатого или сельского учителя. Книги на полках, гербарий на стене, на столе — склянка с жуком-оленем, которого кто-то из маленьких пациентов подарил в знак высшего доверия. Здесь не лечили электрошоком или инсулиновыми комами. Здесь пытались починить душу разговором, трудом, тишиной. Алексей Морозов сидел в глубоком, добротном кресле, отгородившись от комнаты невидимой, но ощутимой стеной. Он был собран, чист, выбрит. Генерал-лейтенант, дважды Герой. И в то же время — мальчик, заблудившийся в лабиринте собственных воспоминаний. — Как сон? — спросила Сухарева, делая заметки в толстой тетради. Её голос был низким, тёплым, без тени слащавости. — Нормально, — отрубил Леша. — Семь часов. Без пробуждений. — Хорошо. А работа? Проект Управления? — Идёт. Изучаю материалы по радиационным поражениям от Курчатова. Сложно. Физику я помню плохо. Он отвечал. Давал чёткие, информативные ответы. И это было хуже, чем молчание. Потому что в прошлый раз, две недели назад, прорвавшись сквозь онемение, он сказал, глядя в пол: «Интересная женщина… Семёнова. Умная. Говоришь с ней, и даже… даже детей захотелось, представь. И свадьбу нормальную. Не тайную, не из-под полы. Как у генерала положено». Тогда Сухарева увидела проблеск. Трещину в броне. Сегодня трещина исчезла. Броня была цела, отполирована до зеркального блеска отчаяния. Груня Ефимовна отложила ручку. Она знала, что прямой вопрос об Анне сейчас убьёт сеанс. И, возможно, надолго закроет дверь. — Алексей Васильевич, — начала она, глядя не на него, а на своего жука в склянке. — После таких событий… многим кажется, что они не заслужили права на простые вещи. На тихое утро. На женский смех на кухне. На детский топот по коридору. Кажется, что твоё место — там, в прошлом, среди дыма и крови. А счастье — это для других. Для цельных. Кто не видел, что видели мы. Это опасная ловушка, знаете ли. Леша не шелохнулся. Но его взгляд, до этого расфокусированный, резко сконцентрировался на какой-то точке на ковре. Он не спорил. Он слушал, но слушал как боец слушает политическую информацию — пропуская мимо ушей, потому что это не про окопы и кашу. — Человек заслуживает будущего не потому, что он герой или святой, — продолжала Сухарева тихо. — А просто потому, что выжил. Само выживание — уже акт огромной силы. И оно даёт право на всё остальное. На жизнь. Всю, целиком, а не обрубленную до состояния вечного дежурства на посту. Она сделала паузу, надеясь на отклик. Хоть на гнев, хоть на спор. Но в ответ получила только тишину и абсолютную, леденящую непроницаемость. Он снова ушёл внутрь себя, за стены своей крепости, и все мосты были подняты. Сухарева поняла: регресс. Её неосторожная, но искренняя поддержка в прошлый раз, её слова «это хорошо, что вы чувствуете такое», стали триггером. Он испугался этой нормы. Отшатнулся от неё, как от огня. — Ладно, — сказала она, сдаваясь, но не показывая виду. — Давайте вернёмся к упражнениям. Дыхание «по квадрату»: вдох на четыре счёта, задержка на четыре, выдох на четыре, пауза на четыре. Попробуем, когда почувствуете приближение… того состояния. Это не лечение, Алексей Васильевич. Это инструмент, как сапёрный щуп. Чтобы обходить мины, не наступая на них. Он кивнул, чисто механически. Сеанс был окончен. Он вышел из кабинета, и его шаги по коридору были чёткими. Но внутри он нёс тяжёлую, бесформенную глыбу одиночества. Стена не только отделяла его от других. Она замуровывала его самого. 15 января, конец рабочего дня. Длинный коридор на восьмом этаже, у лифтов. Анна Семёнова целый день готовила отчёт для Артемьева по текущим работам ОСПТ. Цифры, графики, выводы. Всё чётко, сухо, безупречно. И всё это время на периферии сознания стоял один вопрос: «Как?» Как подойти? Как сказать? Как пробить этот лёд, который с каждой встречей становился лишь толще? Она не была наивной девочкой. Она знала цену своему положению: старший лейтенант органов в штате сверхсекретного объекта. Любой её шаг, любое слово могли быть истолкованы как провокация, попытка вербовки, давление. Но была и другая правда — полгода жизни здесь. Полгода наблюдений не как надзирателя, а как человека, который постепенно, против воли, начинал чувствовать себя частью этого странного, кипящего жизнью «Ковчега». И были его глаза. Глаза Алексея Морозова, в которых в редкие, неконтролируемые мгновения мелькала не генеральская сталь, а усталость, боль и… интерес к ней. Она решилась. Не на признание, боже упаси. На простой, человеческий жест. После работы, зная его привычку задерживаться, она подошла к лифтам именно в тот момент, когда он вышел из своего кабинета. — Алексей Васильевич, — её голос прозвучал чуть выше обычного, выдав внутреннее напряжение. Она стояла без привычного портфеля, в простом тёмно-синем платье, а не в форме. Нарочно? Возможно. Леша остановился. Увидев её, он не изменился в лице, но всё его тело, как у хорошего бойца, мгновенно оценило обстановку. Угрозы нет. Ситуация нештатная. — Анна Олеговна, — кивнул он нейтрально. — Погода сегодня… не такая морозная, — она произнесла эту банальность, ненавидя себя за скованность. — Если у вас нет планов… может, пройдёмся немного? Или зайдём в столовую? Я слышала, в кафе повара… экспериментируют с новыми блюдами. По рецептам Льва Борисовича. Говорят, что-то с фаршем, макаронами и томатной пастой… Она смотрела на него, ища в его глазах хоть намёк на тепло, на готовность к диалогу. И она увидела. Но это было не тепло, это была боль. Острая, живая, такая явная, что он не успел её скрыть за привычной маской. Боль от того, что её предложение желанно и невозможно одновременно. Его ответ пришёл мгновенно, отрубленный, без объяснений, как команда «Ложись!» под обстрелом. — Нет, не могу. Извините. Он не сказал «не хочу». Он сказал «не могу». И в этой разнице была вся бездна его трагедии. Он не отвергал её. Он констатировал собственную несостоятельность. Он резко кивнул, развернулся и пошёл прочь быстрым, чётким шагом, каким ходят, чтобы не оглядываться. Анна осталась стоять у лифтов. В руках она сжимала папку с отчётом так, что костяшки пальцев побелели. На лице её не было обиды или злости. Было понимание. И от этого понимания — своя, глухая, бесконечно одинокая боль. Она видела эту боль в его глазах. И знала, что причина — не в ней. Но от этого не становилось легче. Становилось только яснее, что стена между ними сложена не из служебных инструкций, а из обломков его прошлого. И она не знала, есть ли у неё инструменты, чтобы разобрать эту стену, не обрушив её на них обоих.Глава 4 Кирпич и формула ч. 2
16 января, поздний вечер. Балкон квартиры Льва Борисова. Балкон был большим, облагороженным коврами и креслами. В добавок он обладал одним неоспоримым преимуществом — видом. Отсюда, с одиннадцатого этажа сталинки для руководства, открывалась панорама всего «Ковчега»: светящиеся окна корпусов, тёмные массивы строек, редкие огни уходящих трамваев. Ночной город-госпиталь, город-лаборатория. Здесь, в этом плену из бетона, холода и табачного дыма, существовал свой ритуал. Леша приходил, часто без приглашения. Стучал. Лев открывал. Иногда Катя, улыбаясь, говорила: «Идите, мужики, травитесь». Они выходили. Закуривали и молчали. Это молчание было особенным. Не неловким, а насыщенным. В нём не нужно было говорить о войне, о работе, о боли. Всё это и так висело в воздухе, как знакомый, терпкий запах папиросы «Звёздочка», которую курил Леша. Это было молчание понимания. Молчание двух людей, которые прошли через разные, но одинаково выжигающие адские круги и теперь могли просто стоять рядом, не пытаясь друг друга спасти. Папироса Льва была уже на исходе, когда он, глядя на дальний огонёк в окне физиотерапевтического центра, спросил так, будто продолжил вслух внутреннюю мысль: — Ну что, с Анной как? Клеится что-нибудь? Он не смотрел на Лешу. Смотрел вдаль. Но боковым зрением видел, как тот весь — буквально физически весь — напрягся. Не как человек, застигнутый врасплох нескромным вопросом. А как боец, услышавший щелчок взводимого курка в тишине. Мгновенная, животная реакция. — Всё нормально, — бросил Леша. Его голос был плоским, сдавленным. Тон не оставлял пространства для дальнейших расспросов. «Отстань». Лев сделал медленную, глубокую затяжку. В мозгу его, этом вечном аналитическом компьютере, началась работа. Факты: Леша тянется к женщине (редкие моменты на пиру, разговор с Сухаревой) → женщина явно отвечает взаимностью (он видел, как Семёнова смотрела на него) → Леша резко, жёстко отшатывается. Почему? Не страх близости как таковой. Не неуверенность. Что-то конкретное. Что-то из прошлого. И тут, как вспышка магния в темноте, его озарило. Он повернул голову, но смотрел не на Лешу, а куда-то поверх его плеча, в ночную тьму. Голос его стал тише, почти шёпотом, каким говорят у постели тяжелобольного. — Это из-за Ани? Той… первой? Леша замер. Дым от его папиросы, до этого клубящийся ровной струйкой, дрогнул и рассыпался. Он стоял, не двигаясь, и Лев видел, как работает его челюсть. Молчание длилось так долго, что стало физически ощутимым, как давление перед грозой. Потом Леша медленно, с невероятным усилием, кивнул. Один раз. Тяжело, как будто голова была отлита из чугуна. — Да, — хрипло выдохнул он. — Вспоминаю её. Особенно на фронте, когда в рукопашную… или когда ночью в разведке. Лицо близко видишь. Вражеское. И потом… с Семёновой. Та же чёлка, чёрт побери. Прямая. И взгляд… не такой, конечно. У той был взгляд стеклянный, пустой, как у куклы. У Семёновой — живой. Но тоже прямой. Смотрит в упор. Не получается, Лёва. В голове — клин. Это она? Или нет? Она тоже придёт с заданием? Или это… настоящее? Лев докурил папиросу, раздавил окурок о подошву сапога и швырнул в банку. Звук жести был резким, почти грубым, нарушающим гипноз боли. — Слушай, генерал, — начал он без тени утешения, с той самой медицинской, чуть циничной прямотой, которая и была их языком. — Давай проведём дифференциальный диагноз. Как на разборе сложного случая. Леша молчал, но его поза изменилась. Из закрытой стала слушающей. — Факт первый: та, первая Аня, была шпионка. Подлая, расчётливая сука высшей категории. Её «чувства» к тебе были химической реакцией в лабораторной колбе, целью которой был доступ к моим чертежам. Ты для неё был не мужчиной, не человеком. Ты был заданием, маршрутом. Понятно? — Понятно, — глухо отозвался Леша. — Факт второй: Семёнова — сотрудник органов. Да. Её прислали сюда следить, контролировать, доносить. Но, Лех, ты что, слепой? Она здесь уже полгода. Волков и Ростов вросли в коллектив по уши. Ростов с Мишей дрожжи какие-то чудовищные изобретает, Волков с Сашкой кирпичи выбивает. Они живут этим. А она? Она что, только строчит доносы? Ты же видишь, как она работает. Видишь, как она вжилась. Берия бы её уже отозвал и заменил, если бы она только имитировала. Органы не любят непроизводительных затрат. Значит, она здесь не только по приказу. Она здесь потому, что… ей здесь есть чем дышать. Как нам. Он сделал паузу, давая словам впитаться. — Факт третий: она, чёрт её дери, красивая. Умная. Голова на плечах, а не манекен для платья. Таких, между нами говоря, ещё поискать в нашем заповеднике гениев и психопатов. И она смотрит на тебя не по заданию. По заданию смотрят иначе. Я видел, как та, первая, смотрела. Это был взгляд снайпера, который высчитывает расстояние и поправку на ветер. У Семёновой — взгляд человека, который сам не знает, куда деться от этого бардака у себя в груди. Это два разных диагноза. Лев повернулся к нему, наконец глядя прямо. — И вот главный вывод, Леха. Ты не можешь позволить той мрази, той Анне, выиграть у тебя ещё одну войну. Украсть у тебя не только прошлое, но и возможное будущее. Это будет её вторая, и главная, победа. Ты же на фронте не сомневался, когда нужно было стрелять во врага? Не думал: «А вдруг это мирный?» Ты стрелял. Потому что знал. Вот и здесь. Враг — это не Семёнова. Враг — это твой собственный страх, твоё прошлое, которое цепляется за тебя мёртвой хваткой. С Семёновой нужно не бежать. Это тактика труса. С ней нужно… провести разведку боем. Подойти и спросить. Худшее, что может случиться — она скажет «нет» или «это недопустимо по службе». И всё. Ты будешь знать. А лучшее… — Лев чуть скривил губы в подобие улыбки. — Будем продолжать славную традицию. У меня — Андрей, у Сашки — Наташа, у Мишки — Матвей. Негоже генералу-дважды Герою отставать. Крестные от нас с Катей будут первосортные, обещаю. Хоть это и не принято. Леша стоял, уставившись в темноту. Он не ответил сразу. Медленно, почти церемонно, докурил свою «Звёздочку» до самого конца, швырнул бычок в банку. Потом глубоко, со свистом, вдохнул ледяной воздух. Его плечи, до этого сведённые в один сплошной мышечный панцирь, чуть расслабились. Опустились. — Понял, — сказал он. И это было уже не «отстань» и не «закрой тему». Это было: «Я услышал. Мне нужно это переварить. Но я услышал». Они постояли ещё минут пять, молча. Потом Лев хлопнул его по плечу. — Иди домой, генерал. Завтра работа. Или разведка. Решай сам. Леша кивнул и вышел с балкона. Лев остался один, глядя на огни своего детища. В голове пронеслась мысль: «Хирургия души — та ещё дисциплина. Никаких атласов, никаких чётких методик. Только интуиция, опыт и надежда, что не повредишь то немногое, что ещё держится на честном слове. Ну что ж, генерал. Мост я тебе навёл. Переходить — тебе». 17–18 января. Складской комплекс Облстройкома № 4. Операция, спланированная Волковым и исполненная Сашкой, была проведена с изяществом хорошей хирургической процедуры: минимальный разрез, точное воздействие на поражённый орган, быстрое восстановление. Волков нашёл «слабое звено»: начальник отдела снабжения, Иван Семёнович Потапов (тёзка завхоза «Ковчега», что Сашка счёл мрачной иронией судьбы). У Потапова была шестнадцатилетняя дочь, Лида. Девочка с тонкими, как у ангела с фрески, чертами лица, которое с четырнадцати лет начало покрываться тяжёлой, кистозной формой акне. Местные дерматологи разводили руками, прописывая цинковые мази и успокоительные. Лида перестала выходить из дома, забилась в свою комнату, разговаривала шёпотом. Отец, крепкий, волевой хозяйственник, перед лицом этой беды чувствовал себя абсолютно беспомощным. Сашка, через свою разветвлённую сеть «неформальных контактов» (медсёстры, санитарки, водители скорой), выяснил историю болезни. Волков, через свои каналы, подтвердил диагноз и добавил психологический портрет отца: «не пьёт, не берёт взяток, слабость — дочь». Дальше был безупречный спектакль. Сашка «случайно» столкнулся с Потаповым в облздравотделе, разговорился о трудностях снабжения, посочувствовал. В разговоре как бы между прочем обмолвился: «У нас, знаете, в „Ковчеге“ сейчас ленинградский светила консультирует, профессор по кожным… Редчайшие случаи разбирает». Он видел, как в глазах Потапова вспыхнула и тут же погасла надежда. Человек не хотел просить. Не хотел быть обязанным. Тогда в дело вступил Волков. Сухим, казённым тоном он позвонил Потапову на работу: «Товарищ Потапов, по линии контроля за снабжением стратегических объектов у меня к вам есть вопросы. Можете зайти сегодня?» Потапов, бледный, явился, ожидая всего чего угодно. Волков, не предлагая сесть, положил перед ним личное дело дочери из поликлиники и свежую, чистую карту «Ковчега». — Ваша дочь серьёзно больна, товарищ Потапов. Это влияет на вашу работоспособность. Как руководитель, вы должны понимать, что больной сотрудник — это слабое звено. Мы предлагаем решение. Завтра в девять утра она будет на консультации у профессора Черногубова в нашем центре. Это не просьба. Это рекомендация для пользы дела. Это был чистый, беспримесный шантаж. Но обёрнутый в бумагу заботы о кадрах. Потапов, стиснув зубы, согласился. Лиду привезли. Её осмотрел не только профессор из Ленинграда, но и молодой, талантливый дерматолог «Ковчега», увлечённый как раз гормональными акне. Девочку положили в палату. Начали комплекс: местные аппликации с стрептомицином, УФ-облучение, диета, психотерапия у Сухаревой для снятия тревожности. Через неделю, 18 января, на склад приехали Сашка и Волков. Их встречал уже не сломленный, а странно просветлённый Потапов. В его глазах не было страха. Была усталая благодарность. — У Лиды… — он сглотнул. — Щёки стали чище. Она… улыбнулась вчера. Впервые за два года. Он молча протянул Сашке новую ведомость. Не ту, синюю, а белую, свежую. Цемент — 85 % от запрошенного. Кирпич — 70 %. Арматура — «выделяется в первоочередном порядке, в соответствии с планом ударной комсомольской стройки». Это был не полный успех, но это был прорыв. Тот самый кирпич для фундамента. — Я… я должен вашей клинике, — пробормотал Потапов, глядя в пол. Волков, стоявший чуть в стороне, сухо прервал: — Вы никому ничего не должны, товарищ Потапов. Мы — коллеги. Мы решаем свои производственные задачи. Вы — свои. Здоровье вашей дочери — это наша производственная задача. Снабжение стройматериалами — ваша. Всё в рамках плана. Всё честно. Когда они вышли на улицу, к ждущей их «эмке», Сашка, закуривая, сказал, не глядя на Волкова: — Жестокий способ, Пётр Сергеевич. Волков, поправляя перчатки, пожал одним плечом. — Эффективный. Никто не пострадал. Девочка получит лицо и, возможно, жизнь. Мы — кирпич. Он — спокойную совесть и благодарность дочери, а не страх перед следователем. — Он открыл дверцу машины. — Это, если вдуматься, Александр Михайлович, и есть та самая «социалистическая взаимовыручка», о которой так любят говорить на партсобраниях. Только без громких слов. Сашка фыркнул, но сел в машину. Война за камень была выиграна одним сражением. Но впереди была вся кампания. 20 января, вечер. Подъезд административного корпуса ВНКЦ «Ковчег». Леша простоял у чугунной батареи в вестибюле минут двадцать, чувствуя себя идиотом. Генерал-лейтенант, дважды Герой Советского Союза, командир, прошедший ад окружений и контрударов, — и трясётся как юнкер перед свиданием. В руке он сжимал букет. Неуклюжий, зимний. Не розы, не гладиолусы. Веточки тёмной, смолистой хвои, перевязанные грубой бечёвкой, и в центре — три алых гвоздики. Цветы были «добыты» через Сашку, у которого, как выяснилось, был «свой человек» в оранжерее при обкоме. «Для генерала-героя — всё найдём», — хмыкнул тогда Сашка, не задавая лишних вопросов. Леша видел, как выходят сотрудники. Врачи, медсёстры, лаборанты. Смеются, спорят, торопятся домой. Обычная жизнь. К которой он всё ещё чувствовал себя пришлым. И вот — она. Анна Семёнова вышла из лифта, одна, в тёмно-синем пальто и серой шапочке. В руках — портфель. Увидев его, она замедлила шаг, почти остановилась. На её лице промелькнула целая гамма чувств: удивление, настороженность, надежда, страх. Леша сделал шаг навстречу. Он не улыбался. Его лицо было серьёзным, сосредоточенным, каким бывало перед выдвижением на исходную позицию. — Анна Олеговна. — Алексей Васильевич… — её голос был тише обычного. Он протянул ей букет. Жест был неловким, угловатым. — Я… я вёл себя как последний… как неумный человек, — сказал он, подбирая слова, как сапёр мину. — Я предлагаю… начать заново. С прогулки. Сегодня. Если вы не против. Он не просил прощения. Он констатировал факт и делал предложение. Чётко, по-военному. Анна смотрела то на него, то на цветы. Хвоя и алая вспышка гвоздик на фоне серого зимнего вечера. Она медленно, будто боясь спугнуть, взяла букет. Пальцы в шерстяных перчатках коснулись его рук на долю секунды. Оба вздрогнули от этого прикосновения, но никто не отпрянул. Она не сказала «спасибо» или «какие красивые». Она просто кивнула. Не словом, а движением головы, полным безмолвного понимания и принятия вызова: «Да». Они вышли на улицу вместе. Не взялись за руки. Не коснулись друг друга. Они просто пошли рядом по расчищенной аллее, ведущей от корпусов к жилому городку. Молчание между ними теперь не было ледяным. Оно было хрупким, зыбким, как первый наст на снегу. Но оно было живым. В нём была возможность. Сумерки сгущались, окрашивая снег в синеву. Два силуэта — высокий, в генеральской шинели, и стройный, в тёмном пальто — медленно удалялись, растворяясь в зимнем вечере. Они не знали, что ждёт их впереди. Но они сделали первый шаг. Отказались от войны на этом, тихом фронте. 20 января, поздний вечер. Кабинет Льва Борисова. Рабочий день кончился давно. Тишина в кабинете была успокаивающей. На столе перед Львом лежали два отчёта. Первый — от Сашки, краткий и деловой: «Ведомость № 1-С/45 утверждена в изменённом виде. Поставки цемента и кирпича обеспечены на 70–85 %. Арматура в приоритете. Начало завоза — с 25.01.45. Подпись: А. М. Морозов. Визы: П. С. Волков». Вторая — от Миши Баженова, более длинная, с графиками и химическими формулами: «Предварительные результаты по опытным дозировкам ацетилсалициловой кислоты на новой модели (кролики с алиментарным атеросклерозом) неубедительны. Требуется корректировка протокола и увеличение выборки. Рекомендую продолжить исследования в прежнем направлении. Подпись: М. А. Баженов. Согласовано: С. В. Аничков». Один успех. Одно продолжение борьбы. Кирпич и формула. Лев откинулся в кресле, потёр переносицу. Усталость валила с ног, но в ней была привычная, почти родная тяжесть сделанного дела. Он взял трубку вертушки, покрутил диск. — Катя? Я задержусь немного. — Уже задержался, — её голос в трубке был тёплым, с лёгким укором. — Андрей уже спать лёг. Сказал передать, что бы про лыжи не забыл. — Не забыл, — по губам Льва скользнула улыбка. — В воскресенье — «коньковый ход». Как шведские чемпионы. — Ладно. Не слишком долго. Пирог на столе оставлю. — Спасибо. Он положил трубку, встал, подошёл к огромному окну. Ночной «Ковчег» сиял, как звёздная карта. Где-то там, в терапевтическом корпусе, спала больная с эндокардитом. В лаборатории на девятом этаже, наверняка, горел свет — Миша что-то высчитывал. А внизу, в свете фонаря у главной аллеи, он увидел две удаляющиеся фигуры. Шинель и тёмное пальто. Они шли не близко, но и не далеко друг от друга. Ровно на таком расстоянии, какое позволяло слышать слова, если кто-то решится их произнести. На лице Льва, в морщинах у глаз, застыла лёгкая, усталая усмешка. Не торжествующая. Просто — констатирующая. «Кирпич — добыли. Формулу — ещё нет. Одну стену — начали по кирпичику разбирать. Другую, марковскую, — только нащупали в темноте. Всё как всегда. Ни одну войну, даже самую мирную, не выигрывают за один день. Главное — чтобы хватило пороха на завтрашнюю атаку. И чтобы те, кто идёт рядом в этой кромешной тишине после боя, знали: ты их прикроешь. А они, когда придёт время, — прикроют тебя». Он потушил свет на столе, взял шинель. Коридор «Ковчега» встретил его глухим, мощным гулом спящего здания — ровным дыханием гигантского организма. Звуком его бесконечной, титанической, мирной битвы. Он вышел, закрыв дверь. Завтра будет новый день. Новая работа. Новая страница в чертеже их обшей «Здравницы».Глава 5 Тихий износ
21 января, утро. Лесопарк у Волги. Холод был не колючий, январский, а плотный, влажный, впитывающийся в шинель и вязнущий в лёгких. Лев глубоко вдохнул, чувствуя, как воздух обжигает слизистую — чистый, без городской примеси дыма. Перед ним, утопая по колено в свежевыпавшем снегу, стоял Андрей. Семи с половиной лет, в стёганой куртке и в лыжной шапке-«пингвинке», из-под которой торчали волосы, упрямо не желавшие лежать. Лицо — оживлённое, с ясными, слишком серьёзными для его возраста глазами Кати и его, Льва, упрямым подбородком. — Ну что, адмирал, — Лев хлопнул его по плечу, — готов к десанту на южный полюс? Или хотя бы до той сосны? — Готов, — бодро ответил Андрей, но в его взгляде скользнула тень неуверенности, когда он посмотрел на длинные, скользкие «доски», привязанные к валенкам. Лев присел на корточки, поправил крепление. Не мальчишеское, примитивное, а взрослое, жёсткое, с металлической скобой. «Пусть учится на нормальном снаряжении с самого начала. Как в хирургии — плохой инструмент калечит технику». — Слушай сюда, — его голос приобрёл тот ровный, объясняющий тон, который он использовал на лекциях для ординаторов. — Забудь про «ходить на лыжах». Ты не идёшь, ты едешь. Смотри. Он оттолкнулся палками, сделал несколько широких, размашистых шагов. Снег захрустел под жёстким кантом. — Видишь? Нога не просто скользит вперёд. Она отталкивается. Внутренним ребром лыжи. Как конькобежец на льду. Вес тела переносится с одной ноги на другую. Это не магия. Это физика, Андрюха. Центр тяжести, вектор силы, сила трения. Всё в жизни, что работает правильно, — это физика и биология. Двигатель, сердце, лыжа. Понял? Андрей кивнул, стараясь вникнуть. Лев видел, как в детской голове шевелятся шестерёнки, пытаясь соединить абстрактные «векторы» с реальным снегом под ногами. — Теперь ты. Не бойся упасть. Падают все, главное — встать. Первый рывок был неуклюжим. Лыжа Андрея поехала не вперёд, а вбок. Он замахал руками, пытаясь удержать равновесие, и с глухим «бух» плюхнулся в сугроб. Из-под шапки выбилась прядь волос, посеребрённая инеем. Лев не двинулся с места. Он стоял, заложив руки за спину, и ждал. Его лицо было спокойным, почти бесстрастным. — Пап… — донёсся обиженный голос из сугроба. — Сам, — сказал Лев тихо, но так, чтобы слова долетели сквозь морозный воздух. — Самостоятельность, сынок, начинается не с того, чтобы резать аппендиксы или подписывать приказы. Она начинается с того, чтобы самому, без нянек, отряхнуть снег с коленей и понять, почему ты упал. Потому что поскользнулся? Или потому что не перенёс вес тела? Андрей, надувшись, молча отряхнулся. Встал, отряхнул лыжи. Его движения стали осторожнее, вдумчивее. Вторую попытку он продержался уже метров десять, прежде чем снова завалился. Но на сей раз — уже почти мягко, и встал быстрее. Они двигались так почти час. От дерева к дереву. Лев терпеливо показывал, поправлял, иногда поддерживал за локоть. Он не хвалил через слово, но когда у Андрея получился первый по-настоящему скользящий шаг, он просто кивнул: «Вот. Теперь — запомни это ощущение. Это и есть правильная работа». Они вышли на пригорок, откуда открывался вид на панораму «Ковчега». Гигантский комплекс дымил десятками труб, сквозь марево морозного воздуха светились сотни окон. Это был их город. Их крепость. Их мир. Андрей, тяжело дыша от нагрузки, смотрел на это величие, потом на отца. — Пап… — он начал, потом запнулся, подбирая слова. — А я тоже буду… директором? Как ты? Вопрос повис в воздухе, звонкий и неловкий. Лев не ответил сразу. Он достал из кармана шинели пачку «Беломора», посмотрел на неё, сунул обратно. «Курю. Учу сына здоровому образу жизни, а сам травлю сосуды никотином. Гипокрит в генеральских погонах». — Ты будешь тем, кем захочешь, — наконец сказал он, глядя на дым, стелющийся над корпусами. — Хоть токарем. Хоть поваром. Знаешь, что самое важное в «Ковчеге» после операционной и лекарств? Кухня. Столовая. Голодный человек не выздоровеет, уставший — совершит ошибку. Каждая профессия — это винтик в большом механизме. Сашка не оперирует, но он обеспечивает, чтобы в операционной было тепло, свет и стерильный инструмент. Мария Семёновна не ставит диагнозы, но она знает, где какая бумага лежит, и без неё весь административный блок встанет. Без любого винтика — механизм даёт сбой. И падает. Как ты на лыжах. Он повернулся к сыну, присев так, чтобы их глаза были на одном уровне. Мороз щипал кожу. — Но если захочешь быть врачом… или директором… — Лев сделал паузу, подбирая не пафосные, а нужные слова. — Смотри на меня, на дядю Сашку — он всё может организовать из ничего. На дядю Лёшу — он прошёл через такой ад, что нам и не снился, но не сломался. На маму — она, между нами, умнее всех нас, мужиков, вместе взятых. На деда Борю — он знает, как устроен этот мир, со всеми его подлостями и правилами. На бабушек — они этот мир держат, его сердце и совесть. Он положил руку на плечо сына. Рука в толстой перчатке была тяжёлой, но не давящей. — Мужчина, Андрюха, — это не тот, кто командует и орёт громче всех. Это тот, кто отвечает. За дело, которое делаешь. За семью. За тех, кто слабее и кто от тебя зависит. За винтики в своём механизме. Запомни это. Всю жизнь помни. Андрей смотрел на него, широко раскрыв глаза. Он, возможно, не понял и трети. Но тон, серьёзность, само пространство этого разговора на морозном пригорке над городом-крепостью — это отложится. Это въестся глубже, чем любая лекция. Лев выпрямился, кости похрустели. — А теперь, адмирал, — он махнул рукой вниз, по длинному, нетронутому склону, — финальный штурм. Вниз. Самым быстрым коньком. Кто последний — тот… чистит лыжи! Детский, звонкий смех разрезал морозную тишину. Андрей, забыв про осторожность, отчаянно замахал палками и понёсся вниз, оставляя за собой облако снежной пыли. Лев смотрел ему вслед, и на его лице, обветренном, усталом, появилось выражение, которого не видел почти никто: чистая, без примесей, отеческая нежность. «Ответственность, — подумал он, глядя на убегающую вниз маленькую фигурку. — Сначала за него. Потом за Катю. Потом за команду. Теперь — за две тысячи триста душ в этих корпусах. Семья выросла. А семью, даже такую, огромную, бросать нельзя. Никогда». Он оттолкнулся и поехал следом, длинными, мощными толчками, догоняя сына. Хруст снега под лыжами был чётким, ритмичным, как пульс. Пульс их общего, огромного дома. 22–26 января, поликлиническое отделение ВНКЦ. Шум стоял такой, будто в просторных, залитых холодным январским светом коридорах поликлинического корпуса разгружали вагон с металлоломом. Но это был не металл. Это был гул двухсот с лишним голосов — бас профсоюзного активиста, перекрывавший визгливый спор двух лаборанток из бактериологии, ворчание пожилых учёных, смех молодых медсестёр и ровный, методичный голос диктора из репродуктора: «Граждане, соблюдайте очередь. Подходите к столу регистрации. Граждане…» Лев стоял в дверях главного холла, прислонившись к косяку, и наблюдал. В руке — планшет с листами, где было расписано всё: потоки, маршруты, ответственные. «Операция „Здравый смысл“. Цель — тотальная диспансеризация персонала ВНКЦ. Добровольно-принудительная. Формально — по желанию. По факту — приказ, завуалированный под заботу». Организация, как он и задумал, напоминала военную. Три конвейера. Первый пост: Столы с медсёстрами. Опрос, анамнез. «Жалуетесь на что-нибудь? Одышка? Боли за грудиной? Отеки к вечеру?» Большинство отмахивалось: «Да я здоров как бык!» Но Лев видел, как опытная сестра Надежда, лет пятидесяти, с лицом, как у суровой иконописной Богородицы, не слушая эти заверения, методично выспрашивала: «А на погоду? Голова не кружится, когда резко встаёте? Соль любите?» И делала пометки в карточке. «Анамнез — это 70 % диагноза. Даже в сорок пятом. Особенно в сорок пятом, когда аппаратура весит как танк», — подумал Лев. Второй пост: Измерение давления. Ртутные сфигмоманометры фирмы «Красногвардеец» стояли в ряд на отдельном столе. Медсестра накачивала манжету, все замирали, следя за стрелкой. Звук был характерный — шелест ткани манжеты, лёгкий стук клапана. Лев подошёл ближе, наблюдая. У молодого инженера из цеха Крутова давление было 120 на 80 — идеал. Мужик сиял. У поварихи Фени, женщины грузной, с лицом цвета свёклы, сестра качала головой: «Марья Фёдоровна, 160 на 95. Это много». Феня отмахивалась: «Да это я с плиты бегом, суп убегал!» Третий пост, самый зрелищный: ЭКГ. Аппарат «Светлана-12», детище ленинградского завода, занимал целый угол. Громоздкий, с двенадцатью валиками для регистрации, он походил на печатный станок. К пациенту цепляли резиновые присоски с проводками — на руки, ноги, грудь. Процесс был долгим и вызывал священный трепет. — Батюшки, Марья, — голос одной из поварих, той самой Фени, прорезал общий гул, — да на меня всю эту штуку-дрюку надели! Провода-то, провода! Я ж не станок, чтобы меня так диагностировать! Её подруга, тощая, как жердь, Марья, фыркнула, поправляя платок: — Молчи, дура. Тебе кардиограмму, говорят, без очереди делают, а ты ноешь! У моей сватьи в поликлинике за такую — две недели в очереди стоять надо! Сиди смирно, щас тебе твою аритмию на бумажку выведут! Лев скрыл улыбку. «Народная диагностика. „Аритмия“. Скорее всего, синусовая дыхательная, которую каждый второй имеет и которая ничем не грозит. Но сам факт, что они знают слово „аритмия“ — уже результат нашей пропаганды». Рядом с ЭКГ-аппаратом, в сторонке, работал пост забора крови. Небольшой, но самый мрачный. Лаборант в белом халате, уже в коричневых разводах от реактивов, брал кровь из пальца стеклянным скарификатором — одноразовым, стерильным, ещё одно ноу-хау «Ковчега». Каплю — на стекло для определения сахара по методу Хагедорна-Йенсена (долгий, с кипячением пробирок). Ещё каплю — для определения холестерина. Метод Златкиса-Зака был чуть менее трудоёмким, но всё равно требовал полчаса манипуляций с серной кислотой и уксусным ангидридом. Запах стоял едкий, химический. Лев обходил посты, кивал, иногда что-то поправлял. Его присутствие было незримым, но ощутимым. Видели — успокаивались. Видели — начинали относиться к процессу серьёзнее. — Борисов, ты нам тутинквизицию устроил? — раздался знакомый язвительный голос. Профессор Сергей Сергеевич Юдин, в белоснежном халате поверх гражданского костюма, с лицом вечного скептика, подошёл к Льву, поглядывая на очередь к ЭКГ. — Всех под одну гребёнку? Сердца на конвейере проверять? Скоро, глядишь, и мозги на рентгене просвечивать станешь, как консервные банки? Лев повернулся к нему, не меняя выражения. — Сергей Сергеевич, если бы у нас был способ безопасно и быстро «просвечивать» мозги, я бы это сделал вчера. Пока нет. А сердце — есть. И оно у многих, — он кивнул в сторону очереди, — стучит с перебоями, о которых они даже не подозревают. Вы же не станете оперировать гангрену, не обработав поле? Вот это — обработка поля. Превентивная. Юдин хмыкнул, но в его глазах мелькнуло профессиональное любопытство. Он, как и Лев, ненавидел работать вслепую. — И много уже «гангренозных» нашли? — Гипертоников — каждый третий мужчина за сорок. Пока предварительно. Ждём цифры. — Цифры, — повторил Юдин с лёгким презрением. — У меня на столе цифры — это пульс, давление, лейкоциты. А не эти ваши проценты. Ну, ладно, не буду мешать вашему конвейеру спасения. У меня свой конвейер на втором этаже. Он развернулся и ушёл, твёрдой, быстрой походкой хирурга, привыкшего к длительным стояниям у операционного стола. Лев проводил его взглядом. «Консерватор. Блестящий консерватор. Он признаёт только ту болезнь, которую можно взять в руки, отсечь, зашить. А тихий, многолетний износ сосудов — для него это абстракция. Пока не станет конкретикой на его столе». Внезапно его внимание привлекла фигура в конце коридора. Сашка выходил из кабинета, где меряли давление. Лицо у него было недовольное, он что-то бормотал себе под нос. — Что, Александр Михайлович, не угодили? — окликнул его Лев. Сашка, узнав голос, обернулся, махнул рукой. — Да эта… Нина Петровна, у неё, видите ли, руки золотые. Затянула мне эту штуковину так, что рука отнялась. И заявляет: «У вас, Александр Михайлович, давление 150 на 95. Это много». Я ей говорю: «Дорогая, у меня всегда такое! Я ж не бухгалтер, я хозяйство на две тысячи душ тяну! Это рабочее давление!» А она, понимаешь, сухо так: «У трактора, Александр Михайлович, тоже рабочее давление в системе охлаждения 0.8 атмосфер. Если 1.2 — радиатор разрывает. Садитесь, будем перемерять в спокойном состоянии» — саркастично передразнил он медсестру. Лев не удержался, уголки его губ дрогнули. — А она права. Всё, что выше 140/90 это не норма, нужно разбираться. Садись, перемеряй. — Да я… — начал Сашка, но, увидев взгляд Льва, вздохнул. — Ладно, ладно. Только чтоб без этого садистского затягивания. Лев оставил его и пошёл дальше, к выходу из корпуса. Уже в дверях его взгляд выхватил ещё одну сцену. Из спорткомплекса выходила группа сотрудников. Лица раскрасневшиеся, потные, но оживлённые. Двое инженеров, ещё в тренировочных брюках, спорили о чём-то, жестикулируя. За ними — три медсестры, закутанные в платки, смеялись. Они шли в столовую, на обед. Но уже после бассейна или зала. «Приказ № 1/СП работает, — констатировал Лев про себя. — Не все, но многие. Не из-под палки, а понемногу втягиваются. Формируется привычка. Это важнее, чем разовая диспансеризация». Он сам свернул в сторону спорткомплекса. Ему нужно было сбросить напряжение, скопившееся за утро наблюдений, планов, разговоров. Раздевшись в кабинке, он прошёл в бассейн. Вода, насыщенная хлоркой, блестела под лампами. Было почти безлюдно — обеденный перерыв. Лев нырнул и поплыл быстрым, мощным кролем. Первые метры тело сопротивлялось, мышцы ныли от утренней лыжни, но потом включилась мышечная память, ритм наладился. Вода обтекала его, глуша все звуки, кроме собственного сердцебиения в ушах и равномерного шума вдохов-выдохов. «Вода, — думал он, делая разворот у бортика. — Она не смывает грязь. Она смывает ощущение груза. Хотя бы на время». Рядом с ним, по соседней дорожке, плыла медлительным брассом пожилая женщина в купальной шапочке — он узнал библиотекаря Валентину Ильиничну. Видел, как в дальнем конце бортовой доски для ныряния возились два молодых лаборанта из химического отдела. Жизнь. Обычная, мирная, здоровая. Та, за которую он сражался. Он вылез из бассейна, отряхнулся, чувствуя приятную усталость в мышцах. Возвращаясь в административный корпус через переход, он заметил в коридоре человека, который шёл ему навстречу. Высокий, крепкий, в синей робе слесаря-водопроводчика, с лицом, обветренным и грубым, но сейчас — неестественно красным. Мужчина дышал часто, поверхностно, как будто только что поднялся не по лестнице, а на Эверест. Инстинкт сработал быстрее мысли. Лев шагнул навстречу, преградив путь. — Товарищ, вы себя хорошо чувствуете? Мужик, по имени Геннадий, как позже выяснилось, вздрогнул, узнав директора. Смутился. — Да я… ничего, товарищ генерал. В цех спешу, там засор… — Сейчас не в цех, — голос Льва не допускал возражений. Он взял его за локоть (рука под робой была твёрдой, мускулистой) и повёл в ближайший пустой процедурный кабинет. — Садитесь. Руку на стол. Геннадий растерянно сел. Лев снял со стены запасной сфигмоманометр, быстро наложил манжету. Накачал грушу. Столбик ртути пополз вверх: 160… 170… Остановился на 170. Лев медленно стравил воздух, прислушиваясь стетоскопом. Первый удар — на 170. Последний, затихающий — на 105. Он перемерил на другой руке. Та же картина: 170 на 105. — Когда последний раз давление мерили? — спросил Лев, снимая манжету. — Да я… никогда не мерял, — пробормотал Геннадий. — Зачем? Я здоровый. Только вот… голова последнее время по утрам тяжёлая. Думал, высплюсь — пройдёт. — А одышка? Когда быстро идёте или по лестнице? — Бывает… Ну, кому не бывает? Мне же сорок два, не мальчик. Лев посмотрел на него. Крепкий, сильный мужчина. Костяк широкий, мышцы под робой буграми. И тихий убийца внутри — гипертония, которая годами точит его сосуды, готовя почву для инфаркта или инсульта. Прямо здесь, в стенах «Ковчега». — Вы, Геннадий… на диспансеризацию уже ходили? — спросил Лев, хотя знал ответ. — Нет ещё, очередь большая… да и некогда. — Вот что, — Лев вытащил из кармана блокнот, быстро написал записку. — Сейчас пойдёте к терапевту Виноградову. Не в очередь. По этой записке. Сделают ЭКГ, возьмут анализы. Сегодня же. Понятно? В голосе сквозила не просьба, а приказ. Геннадий, смущённый и напуганный вниманием начальства, кивнул. — Понятно, товарищ генерал. — И запомните: тяжёлая голова по утрам и одышка — это не «ерунда». Это симптомы. Как течь в трубе. Сначала капля, потом потоп. Мы будем чинить трубу сейчас, пока не прорвало. Идите. Он проводил взглядом удаляющегося слесаря. В груди сжалось холодное, знакомое чувство. «Он — не первый. И не последний. Это не штучная патология. Это системность. Эпидемия, о которой не кричат газеты. Тихая и бессимптомная, до поры». Он вышел из кабинета. Шум диспансеризации снова обрушился на него. Но теперь он слышал в нём не просто гул голосов. Он слышал тиканье сотен часов, встроенных в грудные клетки его людей. И его задача — понять, у скольких из этих часов завод кончается раньше времениГлава 6 Тихий износ ч. 2
27 января, кабинет Льва, вечер. Кабинет тонул в сизом мареве табачного дыма и усталости. Лев сидел за столом, откинувшись в кресле, и смотрел на большую грифельную доску, которую притащили сюда по его приказу. На ней, ровным, каллиграфическим почерком Кати и её помощника-статистика, были выведены столбцы цифр. Не много. Всего несколько строк. Но каждая — как удар топором. Катя стояла рядом, прислонившись к краю стола. В руках у неё была папка с первичными данными. Лицо её было бледным, под глазами — тёмные, синюшные круги. Но глаза горели холодным, почти хирургическим огнём. — Всего обследовано за пять дней — тысяча пятьсот двадцать семь человек, — её голос был ровным, докладным, но в нём звенела тонкая струна напряжения. — Это 65 % от штата. Остальные — в ночных сменах, в командировках, или… отнекиваются. — Продолжай, — сказал Лев тихо, не отрывая взгляда от доски. — Данные по мужчинам старше тридцати лет, выборка семьсот двадцать человек, — Катя подошла к доске, ткнула указкой в первую строку. — Артериальная гипертензия. Давление стабильно выше 140 на 90. Выявлено у двухсот девяноста пяти человек. Это 41 %, Лёва. Сорок один процент. Цифра повисла в воздухе, тяжёлая, как свинец. Сорок один из каждой сотни. Практически каждый второй. — Из них, — продолжала Катя, голос чуть дрогнул, — давление выше 160 на 100 — у восьмидесяти. Это уже не просто гипертония. Это гипертоническая болезнь второй стадии. Риск осложнений — высокий. Лев молчал. Он представлял этих людей. Инженеров, врачей, рабочих, учёных. Тех, кто строил «Ковчег», выживал в войну, тянул на себе титаническую работу. И их сосуды, год за годом, сжатые как пружина стрессом, плохим питанием военных лет, курением, — медленно теряли эластичность. Становились хрупкими, как старый шланг. — Дальше, — приказал он. — Изменения на ЭКГ. Признаки гипертрофии миокарда левого желудочка, — Катя перевела указку. — Обнаружены у ста десяти человек. 15 %. Сердце, чтобы протолкнуть кровь через суженные сосуды, работает как перекачанная мышца. Утолщается. А утолщённая мышца хуже кровоснабжается. Порочный круг. — Повышенный уровень холестерина в крови, — указка постучала по следующей цифре. — 28 %. Двести человек. Жирная пища, быстрые углеводы, отсутствие в рационе нормальных жиров во время войны — печень теперь работает как фабрика по производству холестерина, который оседает на стенках тех самых суженных сосудов. — Ожирение. Индекс массы тела выше нормы — у 22 %. Триста тридцать человек. Лишний вес — это не эстетика. Это дополнительная нагрузка на сердце, суставы, обмен веществ. Она опустила указку, обернулась к нему. В её глазах стояло нечто большее, чем профессиональная тревога. Почти ужас. — Лёва… это же эпидемия. Тихая. Они же не приходят к врачу! У них ничего не болит! Ну, голова, ну, усталость… Они спишут на возраст, на работу, на погоду. А там, внутри… — она сделала резкий жест, будто разламывая невидимый предмет. — Тикает, готовится. Инфаркт или инсульт, внезапно. Среди полного здоровья. Как у того слесаря Геннадия, про которого рассказал. Лев встал. Подошёл к доске. Он смотрел не на проценты, а на то, что стояло за ними. Лица, имена. Сашка с его «рабочим давлением». Повариха Феня. Десятки, сотни других. Его команда. Его люди. Его огромная, разросшаяся семья. Внутренний монолог зазвучал в нём, холодный и чёткий, как диктовка протокола: «Инфарктный пояс. Он формируется не где-то в статистических отчётах Минздрава. Он формируется прямо здесь, в стенах крепости, которую мы построили, чтобы защитить людей от одних врагов. А другой враг оказался умнее. Он не идёт в лобовую атаку с пулемётом. Он просачивается внутрь. Меняет маску. Теперь он — в солонке на столе. В пачке „Беломора“ в кармане. В тарелке с дешёвым жиром и макаронами. В вечном цейтноте, в невысказанном стрессе, в убеждении, что „так живут все“. И бьёт не в грудь осколком. Он бьёт в коронарные артерии. В сосуды мозга. Медленно, годами. Неотвратимо. Тихий износ. Самая точная метафора эпохи». Он повернулся к Кате. — Реакция на Учёном совете будет предсказуемой. Скажут: «Мы лечим больных, а не занимаемся ерундой». Или: «Где взять ресурсы?» — Знаю, — Катя кивнула, сжав губы. — Но мы должны попытаться. — Мы не просто попробуем. Мы сделаем, — Лев вернулся к столу, взял блокнот, начал быстро писать. Его почерк, обычно разборчивый, сейчас был резким, угловатым. — Диктуй резолюцию. Первое: всех выявленных гипертоников и лиц с изменениями на ЭКГ — внести в отдельный журнал учёта. Создать временную терапевтическую группу под твоим началом. Врач, две медсестры. Задача — провести с каждым разъяснительную беседу. Не запугивать. Объяснять на пальцах. Что такое давление, почему оно повышается, чем грозит. Выдать памятки по диете: ограничение соли до 5 граммов в сутки, уменьшение животных жиров, больше овощей. Режим: восьмичасовой сон, по возможности. Отказ от курения… — он запнулся, посмотрел на свою потушенную, но всё ещё лежащую на пепельнице «Беломор». «Гипокрит», — … рекомендация об отказе от курения. — Они не послушают, — тихо сказала Катя. — Сначала не послушают. Потом, когда один-два примера будут перед глазами… может, задумаются. Второе: группа риска — те, у кого давление за 160, плюс ожирение, плюс высокий холестерин — берутся на особый учёт. Раз в месяц — контроль давления и консультация. Третье: завтра — выступление на Учёном совете. Готовь графики. Без эмоций. Только цифры и выводы. Мы объявляем «Программу СОСУД» не исследовательским проектом, а приоритетным направлением работы всего «Ковчега». С превентивным уклоном. Он оторвал листок, протянул ей. — Это наш новый фронт, Катя. Не такой зрелищный, как операционная. Не такой героический, как спасение раненого под обстрелом. Это война на истощение. С привычками, с традициями, с невежеством. Но если мы её проиграем, всё остальное потеряет смысл. Мы будем лечить последствия, вместо того чтобы устранять причины. Катя взяла листок, посмотрела на него, потом на него. — Ты устал, — констатировала она просто. — Не больше, чем все, — он провёл рукой по лицу. — Андрей спросил, будет ли он директором. Я сказал — будет тем, кем захочет. Но если захочет быть тем, кто отвечает… пусть смотрит на нас. И видит, что мы не сдаёмся. Даже перед такой… тихой, невидимой хренью. Впервые за весь вечер по её лицу скользнула тень улыбки. — «Хрень» — это медицинский термин? — Самый точный из существующих, — Лев потушил свет на столе, оставив гореть только настольную лампу. Лучи падали на грифельную доску, освещая зловещие проценты. — Иди домой. Андрей ждёт. А я… я ещё посижу. Нужно продумать аргументы для завтрашнего совета. Чтобы Юдин не разнёс нас в пух и прах за пять минут. Катя кивнула, накинула платок. У выхода она обернулась. — Не задерживайся слишком. Она вышла. Лев остался один в полумраке кабинета, лицом к лицу с цифрами, которые не лгут. Он закурил новую сигарету, глубоко затянулся, глядя на дым, тающим кольцом уплывающий в тень. «Война с тихим износом начинается с признания, что ты сам — часть проблемы. Первый шаг — самый трудный. Особенно когда нужно сделать его на глазах у всей своей академии наук, каждый член которой уверен, что умнее тебя». За окном, в ночи, горели окна «Ковчега». Тысячи огней. В каждой точке — жизнь, работа, надежда. И тихий, неумолимый износ, против которого он теперь должен был выставить всю мощь медицины будущего, скроенную по лекалам прошлого. 28 января, день. Операционный блок ВНКЦ. Воздух в операционной № 2 пахнет иначе, чем в других. Не просто стерильной жестокостью. Здесь витает запах жжёной кости — сладковатый, тошнотворный для непосвящённых, — идущий от электрокоагулятора, и едкая, резкая нотка этилового эфира, который до сих пор, в 1945-м, остаётся основой наркоза. Лев, уже в маске, колпаке и стерильном халате, стоял у стола для инструментов, проверяя разложенные в строгом порядке инструменты. Зажимы Кохера и Пеана, похожие на зубастых птиц. Иглодержатель Гегара. Шёлк на атеровских бобинах. Всё лежало в безупречном порядке, как и всегда, когда оперировал Бакулев. Сам Александр Николаевич Бакулев, ещё не в перчатках, стоял у рентгеновского снимка, закреплённого на подсвечивающем экране. Рядом с ним — два молодых ординатора, глаза которых были круглы от благоговейного ужаса. Пациентка — девочка шести лет по имени Оля — уже спала на столе под белым простынями, её лицо почти исчезало под маской эфирного наркоза. Анестезиолог, Анна Петровна, женщина с усталым, непроницаемым лицом, монотонно капала эфир на маску, отслеживая пульс на сонной артерии девочки. — Подходите, Борисов, посмотрите, — не оборачиваясь, сказал Бакулев. Его голос был низким, бархатистым, с лёгкой хрипотцой. — Классическая картина. Видите сосудистый пучок? Утолщён, выбухает. Лев подошёл. На чёрно-белом снимке, таком контрастном, что он резал глаза, чётко просматривался силуэт сердца и отходящих от него сосудов. И от дуги аорты — нечёткая, лишняя тень, петля, соединяющая аорту с лёгочной артерией. — Открытый артериальный проток, — констатировал Лев. — Боталлов проток, — поправил его Бакулев, но без упрёка, скорее как констатацию синонима. — Должен был закрыться в первые недели жизни. Не закрылся. Создаёт постоянный сброс крови из аорты, где давление высокое, в лёгочную артерию, где оно низкое. К чему это приводит, ординаторы? Один из ординаторов, бледный молодой человек, вздрогнул и начал запинаться: — К… к переполнению малого круга кровообращения, профессор. Повышению давления в лёгочных сосудах… гипертрофии правых отделов сердца… и в конечном итоге… — К отставанию в физическом развитии, одышке при малейшей нагрузке, рецидивирующим пневмониям, — резко, но без злобы, оборвал его Бакулев. — И к смерти от сердечной недостаточности или лёгочного кровотечения к двадцати, максимум тридцати годам. Если, конечно, не вмешаться. — Он оторвался от снимка и посмотрел на Льва. — Вы ассистируете? — Если позволите, Александр Николаевич. — Позволю. Только не мешайте. И смотрите в оба. Такие случаи — нечастая удача для обучения. Процесс облачения в стерильное был ритуалом. Медсестра Мария Игнатьевна, женщина с руками скульптора и взглядом бухгалтера, подала Бакулеву прорезиненные перчатки. Он натянул их с характерным, едва слышным шуршанием. Потом — Льву. Перчатки были толстоваты, немного сползали, но стерильны. «Латекс, — снова подумал Лев, поджимая пальцы. — Надо будет с Мишей и Крутовым поговорить. Каучук есть, технологии вроде бы должны быть. Шприцы одноразовые сделали — значит, и перчатки сможем». — Начинаем, — сказал Бакулев, и его голос приобрёл ту сосредоточенную, отстранённую интонацию, которая отделяет мир операционной от всего остального. Разрез. Левосторонняя торакотомия по четвёртому межреберью. Лев, как ассистент, отводил рану зеркалами-ретракторами, тупо отслаивал плевру. В операционной стояла тишина, нарушаемая только шипением электрокоагулятора, прижигающего мелкие сосуды, и ровным голосом Бакулева, комментирующего свои действия для ординаторов. — Видите? Лёгкое отодвинуто. Перикард. И вот он — самый главный нерв, который нельзя задеть ни в коем случае — возвратный гортанный. Проходит тут, дугой обходя проток. Повредишь — голос осипнет навсегда. Теперь — ищем сам проток. Лев смотрел, затаив дыхание. В глубине раны, среди жёлтой жировой клетчатки и перламутровых тканей плевры, пульсировало нечто. Небольшой, длиной около сантиметра, сосуд. Он соединял мощную, толстостенную дугу аорты с более тонкой лёгочной артерией. И с каждым ударом сердца через этот крошечный мостик из левых, артериальных отделов, в правые, венозные, сбрасывалась порция обогащённой кислородом крови. Бесполезная работа. Убийственная расточительность. — Зажимы, — тихо сказал Бакулев. Лев подавал. Сначала — тупоконечный зажим, чтобы аккуратно, миллиметр за миллиметром, выделить проток из окружающих тканей. Потом — изогнутый диссектор. Руки Бакулева работали без суеты, с хирургической, почти бесстрастной грацией. Не было лишних движений. Каждый разрез, каждый шаг были выверены, предопределены анатомией и многолетним опытом. — Теперь — самое ответственное, — прошептал Бакулев, больше себе, чем другим. Он взял иглодержатель с уже заряженной изогнутой режущей иглой и толстой шёлковой нитью. — Лигатура. Двойная. Сначала — со стороны аорты. Лев подавал зажим, чтобы подвести нить под проток. Сердцебиение девочки, передававшееся на пульсирующий сосуд, ощущалось кончиками пальцев через инструмент. Один неверный рывок — и стенка протока, тонкая, нежная, порвётся. Начнётся профузное, смертельное кровотечение. Но рука Бакулева была твёрдой. Нить легла в нужное место. Два оборота, узел. Шёлк скрипнул, затягиваясь. — Вторую — со стороны лёгочной артерии, — так же методично Бакулев наложил вторую лигатуру в сантиметре от первой. Теперь проток был перевязан с двух концов, превратившись в изолированный, бесполезный отрезок. — Ножницы Пота. Лев протянул изогнутые ножницы. Бакулев взял их, на мгновение замер, убеждаясь, что всё готово. Потом — быстрый, точный щелчок. Проток был пересечён между лигатурами. В операционной повисла абсолютная тишина. Даже анестезиолог перестала капать эфир на секунду. Все ждали. Бакулев взял стетоскоп, приложил его прямо к обнажённому сердцу девочки. Его лицо под маской было нечитаемым. Он слушал долго. Потом кивнул медсестре. Та подала другой, уже обычный стетоскоп. Он приложил его к грудной клетке девочки слева, во втором межреберье — туда, где до операции должен был выслушиваться характерный, грубый «машинный» шум. Тишина. Шум исчез полностью. На лице Бакулева, в морщинках у глаз, появилось нечто, отдалённо напоминающее улыбку. — Готово. Теперь кровь течёт как надо. Из лёгких — в левые отделы, в аорту, к органам. Без дармовой утечки. Лев выдохнул, только сейчас осознав, что задерживал дыхание. Он смотрел на маленькое, беззащитное тело на столе, на аккуратный разрез, который теперь будут послойно ушивать. Эта девочка только что получила шанс. На нормальную жизнь. На будущее. «В моей истории, — думал он, наблюдая, как Бакулев начинает ушивать плевру, — первую успешную перевязку открытого артериального протока Бакулев выполнит в 1948 году. Через три года. Сейчас январь 1945-го. Он сделал это на три года раньше. Не потому что я подсказал ему технику. Она была известна, по литературе. Потому что здесь, в „Ковчеге“, создана атмосфера. Есть оборудование, которое позволяет сделать качественный рентген-снимок. Есть уверенность, что если что-то пойдёт не так, рядом — лучшие реаниматологи страны. Есть вера в то, что невозможное — возможно. Мы не украли время у истории. Мы создали условия, в которых время для этих людей… ускорилось. Их болезнь не будет ждать условного 48-го года. Она убила бы их к тому времени. Мы просто… подсуетились». — Спасибо за ассистирование, Лев Борисович, — голос Бакулева вывел его из раздумий. Профессор снимал перчатки, бросая их в металлический таз. — Вы не мешали. Что редкость для администраторов в халатах. — Это высшая похвала, Александр Николаевич, — искренне сказал Лев. — Завтра, если девочка будет стабильна, — продолжил Бакулев, уже обращаясь к ординаторам, — проведём разбор операции. И, Лев Борисович, поговорите с вашим инженером Крутовым. Пусть притащит свою кинокамеру. Сделаем учебную запись. Для истории. И для тех, кто будет после нас. — Будет сделано, — кивнул Лев. Он вышел из операционной в предоперационную, где снял халат, колпак, маску. Руки пахли кровью, эфиром, стерильностью. Он вымыл их под струёй горячей воды с мылом, долго и тщательно, наблюдая, как розовая вода утекает в слив. «Триумф. Маленький. Личный. Никаких орденов за него не дадут. Но для этой девочки и её родителей — это всё равно, что выиграть войну». Когда он вышел в коридор, его взгляд упал на фигуру, стоящую у окна в дальнем конце (в «грязной» зоне). Высокую, в генеральской шинели, но без погон — в «Ковчеге» он их не носил. Леша. Он смотрел не в окно, а куда-то внутрь себя, его лицо было отстранённым, но не мрачным. Он как будто прислушивался к тишине, которая теперь царила в его собственной голове после шума войны. Леша почувствовал взгляд и обернулся. Их глаза встретились. Никаких улыбок, кивков, приветствий. Просто — контакт. Взгляд Льва говорил: «Я тут, операция прошла хорошо». Взгляд Леши отвечал: «Я знаю. Я тут тоже. Держусь». Леша слегка, почти незаметно кивнул и пошёл дальше, в сторону своего нового кабинета. Его шаги были уже не такими жёсткими. Они стали чуть более… гражданскими. Лев смотрел ему вслед. «Преемственность. Мы спасаем детей. Он будет спасать тех, кто этих детей защищал. И так — по кругу. Пока хватает сил. Пока не случится тихий износ в собственных сосудах». Он вздохнул и направился к себе. Впереди был Учёный совет. И ему нужно было превратить личный триумф в операционной в убедительные аргументы для скептиков, которые не видели врага, потому что он был тихим, невидимым и прятался внутри них самих.Глава 7 Тихий износ ч. 3
29 января, актовый зал ВНКЦ. Актовый зал на шестнадцатом этаже был полон. Не так, как на праздничных собраниях, но все основные «столпы» «Ковчега» присутствовали: хирурги во главе с Юдиным и Бакулевым, терапевты с Виноградовым, научные руководители — Жданов, Аничков, микробиологи — Ермольева, Пшеничнов. Сидели замы. В первом ряду, с невозмутимым видом, разместились «бериевцы»: майор Волков и Анна Семёнова (Ростов был в командировке). За ними — молодые заведующие отделениями, ординаторы. Воздух был густ от табачного дыма и того особого интеллектуального напряжения, которое возникает, когда в одном месте собираются несколько десятков людей, каждый из которых считает себя умнее остальных. Лев стоял за кафедрой, рядом с которой была установлена та самая грифельная доска, теперь прикрытая тканью. Рядом с ним — Катя с папкой и указкой. Она выглядела спокойной, но Лев знал это состояние: она была сконцентрирована, как стрелок перед выстрелом. — Уважаемые коллеги, — начал Лев без преамбулы. Его голос, привычный к лекциям, легко нёсся под высокие потолки зала. — Мы собрались здесь не для отчёта о проделанной работе. Работа, как вы знаете, идёт. Хирурги оперируют, терапевты лечат, исследователи исследуют. Мы собрались, чтобы поставить диагноз. Не конкретному пациенту. Нашему общему организму под названием «Ковчег». В зале пронёсся лёгкий, скептический шорох. Юдин, сидевший в первом ряду, откинулся на спинку стула, сложив руки на груди. — В течение последней недели, — продолжал Лев, — силами поликлинического отделения была проведена выборочная диспансеризация персонала. Охвачено полторы тысячи человек. Результаты — перед вами. Он кивнул Кате. Та сняла ткань с доски. Цифры, выведенные мелом, чёрными призраками выступили на зелёном фоне. Те самые проценты: 41, 15, 28, 22. В зале наступила тишина. Но не заинтересованная — настороженная. — Расшифрую, — сказал Лев, взяв указку. — Сорок один процент мужчин старше тридцати лет имеют стабильно повышенное артериальное давление. Пятнадцать процентов — уже имеют изменения на электрокардиограмме, говорящие о гипертрофии миокарда, то есть сердце работает с перегрузкой. Двадцать восемь процентов — повышенный уровень холестерина в крови. Двадцать два — ожирение. Он опустил указку и обвёл взглядом зал. — Это не статистика по городской поликлинике. Это данные по нам. По свету советской медицины, инженерии, науки. По тем, кто должен быть эталоном здоровья. Мы, сидящие в этом зале, — не исключение. Я готов спорить, что у многих из вас давление выше 140 на 90 прямо сейчас. И вы об этом даже не подозреваете, потому что не меряли его с прошлого медосмотра, который был… когда? В сорок первом? Перед отправкой на фронт? В зале стало ещё тише. Люди перестали перешёптываться. Они смотрели то на доску, то на Льва. — Наш главный враг сегодня — не гангрена. Не перитонит. Не туберкулёз. Мы научились с ними бороться. Наш враг сегодня — тихий. Невидимый. Он не кричит, не истекает кровью. Он годами точит сосуды, заставляет сердце работать на износ, откладывает холестериновые бляшки на стенках артерий. Его имя — артериальная гипертензия. Атеросклероз. Метаболический синдром. Его союзники — стресс, неправильное питание, курение, гиподинамия. И он готовит почву для настоящих катастроф: инфаркта миокарда, инсульта. Которые случаются внезапно. Среди «полного здоровья». Как у того слесаря Геннадия, которого мы едва успели поставить на учёт с давлением 170 на 105. Лев сделал паузу, давая цифрам и словам осесть в сознании. — Мы, медики, привыкли приходить на помощь, когда болезнь уже проявила себя. Когда появилась боль, одышка, кровотечение. Это героическая медицина. Медицина спасения. Но я предлагаю другую. Медицину предотвращения. Превентивную. Мы должны не ждать, когда сосуд лопнет. Мы должны укреплять его стенки. Не ждать, когда сердце истощится. Мы должны снизить на него нагрузку. Это и есть суть «Программы СОСУД», которую я объявляю приоритетным направлением работы всего «Ковчега». Тишина в зале взорвалась. Первым, как и предсказывал Лев, поднялся Юдин. Он не встал, просто откинулся ещё больше, и его голос, сухой, с металлическим оттенком, заполнил пространство. — Прекрасная речь, Лев Борисович. Прямо как на партсобрании. «Укреплять стенки». «Снижать нагрузку». Очень образно. Но что вы предлагаете на практике? Запретить сотрудникам курить на территории? Выдать всем по ложке рыбьего жира и приказ мало солить щи? Мы — врачи. — Он ударил себя в грудь ладонью. — Мы лечим больных. Реальных, живых, с конкретными жалобами и конкретными болезнями. А не… статистику. Не призрачные «проценты риска». Вы предлагаете тратить наши и без того ограниченные ресурсы — время, штаты, лекарства — на здоровых людей, у которых «может быть» когда-нибудь что-то случится? Лев не стал спорить с места. Он ждал, пока волна скепсиса прокатится по залу, видел, как многие кивают Юдину. Потом спокойно ответил: — Сергей Сергеевич, вы — великий хирург. Вы спасаете людей от ножа. От перитонита, от гангрены, от непроходимости. Я предлагаю дать людям шанс никогда не попасть на ваш стол. Разве это не высшая цель медицины? Чтобы ваш стол простаивал из-за отсутствия пациентов? — Утопия! — парировал Юдин. — Болезни были, есть и будут! Нельзя всех сделать бессмертными! — Я не говорю о бессмертии. Я говорю об отсрочке. О качестве жизни. Сегодня мы оперировали ребёнка с пороком сердца. И дали ей шанс. А я хочу дать шанс её отцу, чтобы он дожил, чтобы увидел, как она вырастет. Чтобы он не умер в сорок пять от инфаркта, оставив её сиротой. Разве это утопия? В зале снова зашумели. Лев увидел, как Виноградов, терапевт, человек осторожный и взвешенный, поднял руку. — Позвольте, Лев Борисович. Данные, безусловно, тревожные. Но где ресурсы? Чтобы вести диспансерное наблюдение за сотнями людей, нужны врачи-терапевты, медсёстры, время на приёмы. Мы и так перегружены. Наши терапевтические койки заполнены, очередь на консультацию — на две недели вперёд. Мы лечим тех, кто уже заболел. А вы предлагаете бросить их и заняться… профилактикой? Это был сильный, практический аргумент. Лев видел, как многие поддерживающе закивали. Он уже открыл рот, чтобы ответить, но в дискуссию неожиданно вступила Катя. Она встала, не подходя к кафедре, и её звонкий, чёткий голос приковал внимание. — Владимир Никитич, позвольте мне как замдиректора по лечебной работе ответить на вопрос о ресурсах. Ресурсы — в оптимизации. Один врач-терапевт и две медсёстры, работая по специально разработанному алгоритму, могут вести диспансерную группу в двести человек. Это не ежедневные приёмы. Это первоначальная беседа, выдача памяток, контроль давления раз в месяц, разбор анализа крови раз в полгода. Это вопросы организации труда, а не дополнительных штатов. — Она сделала паузу, посмотрела на Юдина. — И позвольте напомнить, Сергей Сергеевич, экономический аргумент. Лечение запущенной гипертонической болезни, инфаркта, инсульта — это недели, а то и месяцы госпитализации, дорогостоящие лекарства, потеря трудоспособности, часто — инвалидность. А стоимость месячного наблюдения в нашей диспансерной группе — это стоимость тонометра, бумаги для памяток и рабочего времени одного врача на два часа в день. Здоровый сотрудник работает эффективнее, меньше берёт больничных, дольше живёт и приносит пользу. Это не утопия. Это простая, приземлённая экономика. Только считать нужно не на ближайший квартал, а на десятилетия вперёд. Катя села. Её выступление, сухое, деловое, без эмоций, подействовало сильнее, чем любые призывы Льва. Экономика. Эффективность. Это был язык, который понимали все, даже скептики. Наступила пауза. Лев видел, как Жданов, научный руководитель, перебрасывается парой фраз с Аничковым. Потом Жданов поднялся. Его авторитет был непререкаем. — Коллеги, — сказал он негромко, но так, что все замолчали. — Лев Борисов прав в стратегии. Болезни цивилизации — наш следующий фронт. Это очевидно любому, кто смотрит не только в операционный разрез, но и на улицу. Данные тревожны. Игнорировать их — преступно. — Он посмотрел на Юдина. — Сергей Сергеевич, ваши возражения понятны. Вы — хирург. Ваше оружие — скальпель. Но война ведётся не только на передовой. Есть ещё и тыл. И укрепление тыла — не менее важная задача. Юдин промолчал, но на его лице смягчилось выражение скептицизма. Он уважал Жданова. — Предлагаю практическое решение, — продолжал Жданов. — Создать рабочую группу в составе: Лев Борисов (руководитель), Екатерина Борисова (организация), Сергей Аничков (фармакология), Владимир Виноградов (клиническая часть). Задача группы — в двухнедельный срок представить детальный план реализации «Программы СОСУД» на базе ВНКЦ. План должен включать: методики диспансеризации, критерии отбора в группы риска, схемы немедикаментозной терапии (диета, режим), протоколы возможного применения лекарственных средств (те самые малые дозы аспирина, о которых говорил Лев), а также — смету и потребность в кадрах. Этот план будет вынесен на повторное обсуждение. А пока — «Программа СОСУД» получает статус приоритетного исследовательско-внедренческого проекта «Ковчега». Он обвёл взглядом зал. — Есть возражения? Возражений не последовало. Было слышно лишь одобрительное бормотание. Юдин нехотя кивнул. Виноградов, взвесив всё, тоже согласился. — Тогда вопрос решён, — заключил Жданов. — Лев, Катя, действуйте. Заседание стало расходиться. Лев стоял у кафедры, чувствуя странную смесь усталости и удовлетворения. Он выиграл этот раунд. Но впереди была тяжёлая, кропотливая работа. Бюрократическая, методическая, убеждающая. И противостояние было не окончено, а лишь перешло в другую фазу. К нему подошёл Сашка, хлопнул по плечу. — Ну, директор, разворочал ты тут муравейник. Теперь вся научная элита будет с тонометрами бегать. Я уже слышал, как в коридоре два профессора спорили, чьё давление «физиологичнее». — Это хорошо, — устало улыбнулся Лев. — Значит, задумались. — Задумались-то они, — фыркнул Сашка. — Теперь они будут думать, где бы им раздобыть свежих овощей для твоей «диеты». И как объяснить жёнам, что сало теперь под запретом. Это, брат, пострашнее немецкой диверсии будет. Лев рассмеялся, коротко и скупо. Юмор Сашки был грубым, но точным. Война с тихим износом только начиналась. И её самым сложным фронтом окажутся не лаборатории, а кухни и привычки. 30 января, 12 этаж, кабинет начальника Управления стратегической реабилитации. Ключ повернулся в замке с глухим, маслянистым щелчком. Леша толкнул дверь и вошёл внутрь. Звук его шагов по паркетному полу отдавался гулким, одиноким эхом. Он остановился посередине комнаты и огляделся. Кабинет был просторным, светлым, с двумя огромными окнами, выходящими на восток — на утреннее солнце и площадей под «Здравницу». Но сейчас, в предвечерних сумерках, в нём было пусто. Совершенно пусто. Пахло свежей краской, древесной пылью и той особой, казённой стерильностью, которая бывает только в ещё не обжитых помещениях. Мебели было минимум: массивный дубовый стол, стул с высокой спинкой, пустой книжный шкаф у стены и старый, довоенный сейф в углу. На столе лежала одна-единственная папка с надписью «Управление стратегической реабилитации и военной медицины. Структура. Проект». Леша снял шинель, повесил её на вешалку у двери. Движения были отработанными, автоматическими, как у бойца в казарме. Он подошёл к столу, провёл ладонью по гладкой, прохладной поверхности дерева. Ни царапин, ни пятен, ни следов чужой жизни. Чистый лист. «Словно ещё не началось, — подумал он, глядя в окно на темнеющее небо. — Или… уже всё кончилось. И это — тишина после боя. Только непонятно, выигранного или проигранного». Он открыл папку. Внутри — несколько листов с набросками, сделанными рукой Льва и Кати. Структура Управления: Отдел психологической реабилитации и лечения неврозов военного времени(куратор — Груня Сухарева). Отдел протезирования и ортопедической реабилитации(кураторы — Ефремов, Кононов). Лаборатория радиационной медицины и изучения новых угроз(вакансия, требуется привлечь специалистов). Научно-методический отдел(анализ боевых травм, разработка протоколов). Сухие строчки. Должности. Задачи. Ничего личного. Ничего, что напоминало бы о громе артподготовки, вони горелой брони, криках раненых и той абсолютной, всепоглощающей тишине, которая наступала после разрыва снаряда прямо перед окопом. В дверь постучали. Не два отрывистых стука, как делал бы связной или подчинённый, а три ленивых, растянутых. — Входи, — сказал Леша, не оборачиваясь. Вошел Сашка. В одной руке у него была бутылка тёмного стекла, в другой — три гранёных стакана, зажатые в горсти пальцами. Лицо его было оживлённым, с привычной, лукавой усмешкой. — Нашёл! — объявил он, поднимая бутылку. — Прятал от самого себя на случай великого праздника. А какой праздник может быть величественнее, чем начальник получает кабинет с видом на стройку? По старой, довоенной традиции — обмыть новоселье! Леша медленно обернулся. Увидев бутылку и стаканы, на его лице дрогнули какие-то мышцы. Не улыбка. Скорее — ослабление того постоянного внутреннего напряжения, которое было его нормальным состоянием уже много лет. — Что это? — спросил он, кивнув на бутылку. — Квас, брат, квас! — Сашка поставил стаканы на стол с лёгким звоном. — Не тот, что в бочках на улице. Это — домашний. Моей тёщи рецепт. Хлебный, густой, с изюмом. Настоящий. Не спиртное, не нарушаем сухой закон для руководящего состава. Культурно, по-семейному. Он ловко откупорил бутылку пробкой с хлопком, разлил тёмную, пенистую жидкость по стаканам. Запах — хлебный, сладковатый, совсем не похожий на запах спирта, который у Леши теперь ассоциировался только с первичной обработкой ран и собственными попытками заглушить ночные кошмары. — А третий стакан? — спросил Леша, беря свой. — Для Льва, — пояснил Сашка, поднимая свой. — Он, небось, скоро подтянется, отчётности своей наконец насоветовал. А пока — мы. За новое начальство. Чтоб не слишком начальствовал, но и не расслаблялся. И чтоб из этого окна, — он махнул рукой в сторону стройплощадки «Здравницы», — ты видел не только бетон и краны. А то, что мы всё это строим для людей. Чтобы им тут лучше жилось и лечилось. Ну, как-то так. Он чокнулся своим стаканом о край Лешиного. Звук был тихим, но тёплым. Леша медленно поднёс стакан к губам, сделал глоток. Квас был действительно хорошим: не приторным, с лёгкой кислинкой, хлебным послевкусием. Он давно не пил ничего, что не было бы просто функциональным — водой, чаем, тем же спиртом для дезинфекции. — Спасибо, — сказал он тихо, ставя стакан. — Не за что, — отмахнулся Сашка, допивая свой. — Главное — не зазнавайся. Кабинет кабинетом, а в бане все генералы голые и равные. Кстати, насчёт бани… На следующей неделе мужики с стройки зовут. Настоящая, по-чёрному. Понимаешь? Дубовый веник, пар до костей, а потом — в сугроб. Смывает всю усталость, как скребком. Пошли? Леша посмотрел на него. Баня. Простое, грубое, мужское дело. Без чинов, без протоколов, без необходимости думать и анализировать. Просто — жар, пар, веник, а потом ледяной шок сугроба, возвращающий к жизни каждую клетку. — Может быть, — ответил он. Это был не отказ. Это была осторожная, пробная договорённость. В дверь снова постучали. На этот раз — два чётких, официальных удара. — Войдите, — сказал Леша, и его голос снова приобрёл ту ровную, немного отстранённую окраску, которая была у него на службе. Вошел Лев. Он снял китель, остался в рубашке, на которой уже не было генеральских погон — только следы от них. Увидел Сашку, бутылку, стаканы. Улыбнулся той же усталой, но настоящей улыбкой, что и утром на лыжне. — Я опоздал на инаугурацию? — Как раз вовремя, — Сашка налил третий стакан, протянул Льву. — Мы тут культурно отдыхаем. Кирпич для «Здравницы» пошёл, можно и передышку сделать. Лев взял стакан, присел на угол стола. Он оглядел кабинет, потом посмотрел на Лешу. — Ну, генерал, принял командный пункт? Леша кивнул, глядя на пустой стол, на папку, на окно. — Принял. Пусто тут. Как будто всё ещё впереди. Или… всё уже позади. Лев понял. Он сам через это проходил — странное состояние между войной и миром, когда кажется, что самое важное уже случилось, а новое ещё не началось, и ты зависаешь в этой пустоте, не зная, куда приложить силы. — Начнётся, — сказал он спокойно, — когда придёт первый сотрудник с первым реальным делом. А пока… можешь карту повесить. Мира. Большую. Чтобы видеть, где сейчас тлеют конфликты, которые завтра могут прислать к нам новых пациентов. Чтобы понимать — твоя война не кончилась. Она просто сменила форму. Леша молча кивнул. Мысль была правильной. Стратегической. Он не был простым исполнителем. Его управление должно было предвидеть угрозы, а не только реагировать на них. Сашка, допивая второй стакан кваса, проворчал: — Карты, угрозы… Давайте лучше про баню договоримся. Четверг, после семи. Я договорюсь. Без отговорок. — Я подумаю, — повторил Леша, но уже с большей определённостью. Лев поставил пустой стакан на стол. — Ладно, не буду мешать обживаться. Сашка, пошли, там по поводу завоза леса ещё вопросы есть. Леша, если что — я у себя. Они вышли, оставив Лешу одного. Тот снова подошёл к окну. Сумерки сгустились окончательно. На стройплощадке «Здравницы» зажглись прожекторы — жёлтые, рваные пятна света в синей тьме. Там кипела работа, даже ночью. Созидание. То, ради чего, в конечном счёте, всё и затевалось. Он сел за стол, открыл папку, достал карандаш. И на чистом листе бумаги начал делать пометки. Не о структуре. О первых, конкретных шагах. «1. Встретиться с Сухаревой — обсудить критерии отбора в группу ПТСР. 2. Запросить у Крутова чертежи новых протезов. 3. Узнать у Льва о контактах с радиологами…» Работа. Она всегда была его лучшей терапией. И сейчас, в тишине нового кабинета, под присмотром увядающих гвоздик, она снова начиналаспасать его. По кирпичику. По строчке. По тихому, осознанному усилию. 31 января, вечер. Кабинет Льва Борисова в его квартире. Лев сидел за столом, перед ним — две папки. Одна — с итогами месяца по «Здравнице»: отчёты Сашки о поставках, сводки от архитекторов, графики работ. Другая — предварительные данные по «Программе СОСУД» и протокол заседания Учёного совета. На столе, рядом с пепельницей, где лежал окурок «Беломора», стоял недопитый стакан холодного чая. Лев откинулся в кресле, закрыл глаза. За месяц — с начала января — они проделали путь, который в обычных условиях занял бы полгода. Запустили диспансеризацию, вскрыли проблему, которая витала в воздухе, но не имела цифр. Провели первую, по-настоящему историческую операцию, которая стала возможной только здесь. Интегрировали Лешу, дали ему точку опоры. Выиграли битву за кирпич. И главное — начали ту самую «тихую войну» с главным врагом мирного времени. Дверь приоткрылась без стука. Вошла Катя. Она была в тёплом вязаном кардигане поверх платья, с чуть влажными волосами — видно, только что из душа. В руках — поднос с двумя кружками и небольшим, скромным пирогом, нарезанным на ломти. — Я знала, что ты ещё здесь, — сказала она тихо, ставя поднос на край стола. — Андрей уснул. Читал про путешественников на Северный полюс и заснул на книге. Говорил, что когда вырастет, будет исследовать Арктику и лечить белых медведей. Лев открыл глаза, улыбка тронула его губы. — Медведей? Ну что ж, амбициозно. Легче, чем лечить академиков от высокомерия. Катя села в кресло напротив, налила чай. Аромат — липовый, с мёдом. — Итоги? — спросила она, отламывая маленький кусочек пирога. Пирог был с капустой. — Итоги, — вздохнул Лев, проводя рукой по лицу. — Кирпич идёт. Сашка и Волков свою операцию провели чисто. Поставки обеспечены на 70–85 %, это больше, чем мы надеялись. Программа СОСУД запущена. Со скрипом, с сопротивлением, но запущена. Леша встроился. Не до конца, но он в процессе. Бакулев совершил прорыв, который войдёт в учебники. Формально — месяц удался. — А неформально? — спросила Катя, пристально глядя на него. Лев помолчал, глядя на спиральку дыма, всё ещё поднимающуюся из пепельницы. — Неформально… устал. Чувствую, как эта тихая война высасывает силы иначе, чем война громкая. Там был понятный враг. Чёткие задачи: выжить, спасти, организовать. Здесь враг размазан. Он — в привычках, в традициях, в бюрократических бумажках, в нежелании людей думать о завтрашнем дне. С ним нельзя сразиться в открытом бою. Его нужно переубеждать. Постепенно, по капле. И непонятно, хватит ли жизни, чтобы увидеть результат. Катя протянула ему кружку с чаем. Он взял, почувствовав тепло через фарфор. — А Андрей сегодня сказал мне, — произнесла она задумчиво, — что хочет быть как дядя Лёша — сильным. И как ты — умным. Я сказала, что это непосильная задача для одного человека. Лучше быть просто хорошим человеком. А он ответил: «Мама, но папа же и сильный, и умный, и хороший». Вот. Лев рассмеялся, коротко и искренне. — Детская логика неопровержимая. — Пока — нет, — улыбнулась Катя. — Но он растёт. Будет задавать больше вопросов. В том числе — о том, почему папа так много работает и иногда приходит домой, пахнущий не только лекарствами, но и… горем. От чужих болезней, от чужих смертей, от того, что не всех удаётся спасти. Они помолчали. Тишина снова наполнила кабинет, но теперь она была не тяжёлой, а общей, разделённой. — Мы справимся? — вдруг спросила Катя, глядя на него. Не как сотрудник — как жена. Как соратник, который тоже несёт на своих плечах груз этой «тихой войны». Лев хотел ответить что-то ободряющее, штампованное. Но в этот момент на столе резко зазвонил телефон. Не обычный, а тот, что стоял отдельно — вертушка, прямой провод. Звонок был не таким, как у городского телефона — более настойчивым, резким. Лев и Катя переглянулись. В таком телефоне звонили только из очень конкретных мест. Лев снял трубку. — Слушаю. Голос в трубке был знакомым. Низким, немного хрипловатым, с привычными интонациями человека, который говорит только по делу. Иван Петрович Громов. — Лев Борисович, добрый вечер. Не помешал? — Нет, Иван Петрович. Что случилось? — По поводу комиссии. Подтвердили. Выезжают семнадцатого февраля. Утром. Состав: профессор Марков, как и ожидалось. С ним — два сотрудника из планово-экономического отдела Наркомздрава. Цель визита официально — «ознакомление с хозяйственной и научной деятельностью ВНКЦ 'Ковчег» в свете выделения средств на проект «Здравница». Ожидают полный отчёт о расходовании средств, планы, сметы. И… — Громов сделал едва заметную паузу, — особый интерес проявляют к вашим «нестандартным методикам организации быта и питания персонала». Говоря проще — к гидропонике и дрожжевому цеху. Вопросы будут задавать неудобные. Артемьев просил передать: будьте готовы. Марков — не дурак. И не друг. Лев слушал, его лицо стало непроницаемым. Катя, видя его выражение, насторожилась. — Понял, Иван Петрович. Спасибо за предупреждение. Будем готовы. — Удачи, — сухо сказал Громов и положил трубку. Лев медленно вернул трубку на рычаг. Звонок отзвучал в тишине. — Комиссия? — тихо спросила Катя. — Да. Семнадцатого февраля. Марков и два экономиста. Интересуются нашими сметами и… ОСПТ. Катя закрыла глаза на секунду, потом открыла. В них не было страха. Было холодное, сосредоточенное понимание. — Сталин лично дал ход «Здравнице». Берия курирует ОСПТ. Они не смогут просто так всё закрыть. — Не смогут, — согласился Лев. — Но могут затянуть, забюрократизировать, урезать финансирование под благовидным предлогом «нецелевого использования». Могут начать проверки, которые парализуют работу на месяцы. Могут посеять сомнения в Москве. Репутация — штука хрупкая. Её легко подмочить, даже если ты прав. А Марков… он метит на пост директора всесоюзного кардиоцентра. Наша «Программа СОСУД» — прямой намёк, что такой центр нужен, но не под его руководством. Это конфликт интересов в чистом виде. Он встал, подошёл к окну. Ночной «Ковчег» сиял, как и всегда. Островок света в тёмной, зимней стране. — Отпуск кончился, — тихо сказал он, больше себе, чем Кате. — Тихая война с тихим износом сосудов — это была только разминка. Теперь в бой вступает живой, плотоядный бюрократ. Который тоже хочет «оздоровить» нашу систему — вырезать из неё всё живое, независимое, растущее. Всё, что не укладывается в его схемы и не сулит ему личной выгоды. Катя подошла к нему, встала рядом. — Что будем делать? Лев повернулся к ней. На его лице не было ни паники, ни злобы. Была та самая усталая, твёрдая уверенность, которая появляется у хирурга, когда он видит на операционном столе не «сложный случай», а чёткую, пусть и опасную, патологию. — Что всегда делаем. Готовимся. Собираем все бумаги, все отчёты, все акты выполненных работ. Готовим цифры по эффективности диспансеризации. Приводим в идеальный порядок гидропонику и дрожжевой цех. Предупреждаем Волкова и Семёнову — пусть будут начеку, но не лезут вперёд. И главное — готовимся к идеологической битве. Марков будет давить с позиции «кустарщины», «растраты средств», «отрыва от клинической практики». Мы должны будем ответить с позиции эффективности, научной обоснованности и — главное — результатов. Спасённых жизней, сохранённого здоровья, построенных корпусов. Он взглянул на часы. Было уже поздно. — Иди спать, Катюш. А я… я ещё посижу. Нужно продумать стратегию на день завтрашний. Лев снова остался один. Достал чистый лист бумаги и начал писать. Не приказы, не отчёты. План. План обороны и контратаки. По пунктам. 1. Встреча комиссии. Место — не кабинет, а поликлиническое отделение, у стенда с результатами диспансеризации. Первый удар — цифрами. Показать проблему, которую они вскрыли. 2. Экскурсия. Ведом Сашкой. Показать стройплощадку «Здравницы», но не как хаос, а как отлаженный процесс. Кирпич, арматура, графики. 3. Демонстрация ОСПТ. Провести через гидропонику и дрожжевой цех, видимо Артемьев согласовал их посещение секретного отдела. Акцент на экономическую эффективность: снижение затрат на закупку продуктов, повышение автономности. 4. Круглый стол. С участием Жданова, Виноградова, Аничкова. Научное обоснование «Программы СОСУД». Превратить спор о деньгах в спор о методологии. 5. Личный разговор с Марковым. Если потребуется. Выяснить его истинные мотивы. Возможно, предложить компромисс? Нет. Компромисс с таким человеком — это поражение. Нужно искать его слабые места. Лев писал, и по мере того как на бумаге возникали строчки, внутреннее напряжение начало спадать. Хаос угрозы обретал структуру. Враг обретал имя и предполагаемую тактику. А с врагом, которого понимаешь, можно бороться. Он закончил, откинулся в кресле. Взгляд упал на пепельницу с окурком. «Катя права. Гипокрит. Учу других бросать, а сам…» Он резко толкнул пепельницу в сторону, к краю стола. Достал из кармана пачку «Беломора», посмотрел на неё, потом швырнул в урну. Пустая, театральная жестикуляция. Но начало. Он потушил настольную лампу. В кабинете остался гореть только бра на стене, отбрасывая мягкий, рассеянный свет. Лев подошёл к окну, в последний раз сегодня глядя на свой «Ковчег». «Иван Горьков боялся бы этого. Боялся бы этой системы, этого давления, этой вечной необходимости бороться не только с болезнями, но и с людьми, которые должны эти болезни лечить. Лев Борисов… просто принял это как данность. Как часть пейзажа. Как диагноз, который не вылечишь, но с которым можно жить, если постоянно принимать меры. Тихий износ. Он везде. В сосудах сотрудников. В отношениях между людьми. В механизмах государства. И лекарство от него только одно — постоянное, сознательное усилие. Работа. Изо дня в день. Без гарантий успеха. Но и без права на капитуляцию». Завтра будет новый день. Новая работа. Новое сражение на чертеже их общей «Здравницы».Глава 8 Щит, тарелка и чужие письма
2 февраля 1945 г., 23:47. Кабинет Льва Борисова в его квартире. Свет настольной лампы выхватывал из темноты стол, заваленный папками, и две фигуры, склонившиеся над развёрнутым листом ватмана. Лев писал быстро, почти не глядя, его почерк — резкие, угловатые буквы — лез вверх по строчкам. Катя, сидящая напротив, перебирала стопку отчётов о диспансеризации, её палец скользил по колонкам цифр, иногда задерживаясь, чтобы обвести кружком особенно пугающую статистику. Тишину нарушало лишь шуршание бумаги, скрип пера и далёкий, приглушённый стук колёс товарного состава где-то за Волгой. В пепельнице, забытая, догорала папироса «Беломор», наполняя воздух горьковатым, знакомым до тошноты запахом. — Сорок один процент гипертоников среди мужчин старше тридцати, — тихо произнесла Катя, отрываясь от цифр. Её голос был хрипловат от усталости. — Пятнадцать — с изменениями на ЭКГ. Лёва, это не статистика. Это — приговор целому поколению. Нашему поколению. Тех, кто выжил в войну, чтобы сгореть в мирное время от тихого, повседневного ада. Лев не поднял головы, только кивнул, выводя очередной абзац. — Знаю. Поэтому и пишем не отчёт, а директиву. Не констатацию факта — инструкцию к действию. — Какую ещё директиву? — Катя отложила бумаги, устало потерла переносицу. — Мы уже запустили программу «СОСУД» внутри «Ковчега». Это и так чертовски амбициозно. Чего тебе мало? — Мало того, чтобы спасти только наших, — Лев наконец отложил перо, откинулся в кресле. Его лицо в свете лампы казалось вырезанным из жёлтого воска, с резкими тенями под глазами и вокруг рта. — Эти цифры — не особенность «Ковчега». Это общая картина по всей стране. Точнее, её предвестник. Плохое питание в тридцатые, стресс, война, послевоенная разруха… Сосуды не выдерживают. Через пять-десять лет страну накроет волна инфарктов и инсультов. Эпидемия, против которой нет ни вакцин, ни карантина. Её можно только предотвратить. Системно. Он потянулся к папиросе, затянулся, закашлялся и с отвращением потушил окурок. — Мы не можем ждать, пока Наркомздрав очнётся. Мы должны заставить его очнуться. Сейчас. Пока у нас есть статус, пока наш авторитет на высоте после визита Сталина. Мы предлагаем инструмент. Катя взглянула на исписанный лист ватмана. Вверху крупно было выведено: «Проект положения о введении системы обязательного ежегодного профилактического осмотра (диспансеризации) для работников ведущих научно-исследовательских и промышленных предприятий СССР (пилотная фаза)». — Лёва, это же бомба, — сказала она, и в её голосе прозвучал не страх, а холодный, расчётливый скепсис. — Мы потребуем от Наркомздрава денег, штатов, оборудования на всю страну. Они нас съедят. Марков и ему подобные разорвут этот проект в клочья ещё на стадии согласования. Скажут — самоуправство, растрата средств, отрыв от реальных нужд здравоохранения. Лев улыбнулся. Улыбка была узкой, беззубой, больше похожей на оскал. — Не съедят. Потому что мы не требуем. Мы предлагаем. Смиренно и научно обоснованно. На базе ВНКЦ «Ковчег» как головного учреждения по реабилитации и профилактике разработать, апробировать и предложить к внедрению унифицированную, дешёвую и эффективную методику скрининга. Пилотный проект для десяти — пятнадцати предприятий в Куйбышеве, Горьком, Свердловске. Мы даём инструмент, а они пусть решают, внедрять или нет. Но инструмент будет наш. И стандарты — наши. А через пять лет, когда ощетинившиеся инфарктами начальники цехов начнут падать как подкошенные, наш метод станет золотым стандартом. Мы не боремся с системой, Кать. Мы предлагаем ей спасательную операцию. Под нашим руководством. Он снова взял перо, начал выписывать пункты, диктуя вслух, словно читал уже готовый текст из головы: — Цель диспансеризации — не поставить окончательный диагноз. Цель — сортировка. Как на передовой. Три группы: «зелёные» — здоровы, наблюдение раз в год. «Жёлтые» — факторы риска, наблюдение раз в полгода, коррекция образа жизни. «Красные» — высокая вероятность сосудистой катастрофы в ближайший год, немедленное углублённое обследование и лечение. Минимальный скрининг: сбор анамнеза, измерение давления, ЭКГ в трёх отведениях, анализ крови на холестерин по упрощённой методике Златкиса-Зака. Расширенный — для «жёлтых» и «красных»: нагрузочные пробы, исследование глазного дна, консультация терапевта. Катя слушала, и постепенно скепсис в её глазах начал уступать место тому же холодному, стратегическому азарту, что горел во взгляде Льва. — А кто будет этим заниматься? Врачей не хватает даже для текучки. — Не врачи. Фельдшера. Медсёстры. Мы создадим двухнедельные курсы. Обучим алгоритму. «Вижу давление выше 160 на 100 — направляю к врачу. Вижу патологическую кривую на ЭКГ — направляю к врачу». Основная масса — это сбор данных и первичный отсев. Как санитары на перевязочном пункте. Они не делают операции. Они определяют, кому она нужна в первую очередь. Он закончил писать, с удовлетворением посмотрел на текст. — Завтра утром отнесём на согласование Жданову. И… Виноградову. Катя подняла бровь. — Владимира Никитича? Он ведь считает, что главное — лечить уже больных, а не искать потенциальных. Будет саботировать. — Тем более, — твёрдо сказал Лев. — Пусть выскажет все свои возражения сейчас, здесь, в кулуарах. А не на Учёном совете или, что хуже, в курилке Наркомздрава. Лучше иметь оппонента, которого ты видишь, чем снайпера в кустах. Он встал, потянулся, кости хрустнули. За окном была густая, непроглядная февральская тьма. — Иди спать, Катюш. Завтра будет день, полный новой, мирной рутины. Надеюсь, хоть в столовой всё спокойно. Катя тоже поднялась, собрав бумаги. — Спокойно? После твоей «тарелки здоровья», которую ты обещал им представить? — она покачала головой, но в уголках её губ дрогнула улыбка. — Феня, я слышала, уже точит нож. Не на морковку. На тебя. — Отлично, — фыркнул Лев. — Значит, день начнётся с живой, конструктивной дискуссии. Он потушил лампу, и кабинет погрузился во тьму, сквозь которую лишь слабо мерцали огни «Ковчега» — жёлтые, тёплые квадратики окон в холодной синеве ночи. Война с невидимым врагом, с тихим износом, только что перешла из стадии разведки в стадию планомерного наступления. И первым рубежом должна была стать самая консервативная территория — кухня. 3 февраля, 11:30. Столовая ВНКЦ «Ковчег». Большой обеденный зал гудел. За длинными столами, покрытыми клеёнкой с вытертыми до дыр рисунками, сидели хирурги, медсёстры, санитары, инженеры из цеха Крутова, лаборанты с пробирками в карманах. В воздухе висели запахи щей, тушёной капусты и чёрного хлеба — простые, сытные, военные запахи, которые для многих стали синонимом выживания. Лев вошёл не через служебный вход, а через главный, и на его появление мало кто обратил внимание, кроме дежурной по столовой — поварихи Фени, женщины лет пятидесяти, с лицом, напоминающим печёное яблоко, и руками, которые могли одним движением раскрошить хлеб или успокоить зарвавшегося дебошира. Увидев генерала, она нахмурилась, предчувствуя неладное. Лев не стал привлекать всеобщего внимания. Он подошёл к свободной стене, где обычно висели «боевые листки» и приказы по учреждению, и прикрепил принесённую с собой небольшую меловую доску. Потом достал из кармана мел. Скрип привлёк любопытные взгляды. — Товарищи! — его голос, негромкий, но отточенный, как скальпель, легко перерезал гул голосов. Разговоры стихли не сразу, но через несколько секунд в зале установилась настороженная тишина. Все знали: если Борисов что-то говорит лично и вот так, значит, дело серьёзное. И, скорее всего, неприятное. — Прошу прощения, что отрываю от обеда, — Лев повернулся к доске и нарисовал на ней большой круг. — Но есть вопрос, который не менее важен, чем приём лекарств или выполнение назначений. Это вопрос вашего питания. Того, что вы кладете в себя каждый день. В зале прокатился сдержанный ропот. Феня скрестила руки на груди, её поза говорила: «Ну, начинается». — По результатам диспансеризации, — продолжал Лев, не обращая внимания, — у нас есть проблема. Проблема с сосудами, с сердцем, с давлением. И одна из главных причин — не сбалансированное питание. Мы едим слишком много простых углеводов и жиров, слишком мало овощей и полезного белка. Сегодня мы это начинаем менять. С введения нового правила подачи блюд. Мы называем его «тарелка здоровья». Он разделил круг на неравные секторы. — Представьте, что это ваша обеденная тарелка. Пятьдесят процентов её площади — вот этот большой сектор — должны занимать овощи. Свёкла, морковь, капуста, зелень из наших теплиц. Это — основа. Клетчатка, которая даёт чувство сытости и чистит кишечник, как ёршик. Витамины. Минимум калорий. Мел скрипел, выводя цифру «50 %». — Двадцать пять процентов — сложные углеводы. Греча, перловка, овсянка, чёрный хлеб. Это не белая булка, от которой через час клонит в сон. Это топливо длительного горения. Энергия, которой хватит до конца рабочего дня. — И ещё двадцать пять процентов — белок. Творог, рыба, яйцо, мясо по нормам. Это строительный материал. Для мышц, которые держат ваше сердце. Для иммунитета. Для гормонов. — И сверху, — Лев поставил рядом с кругом жирную точку, — ложка полезного жира. Столовая ложка растительного масла в салат или немного сметаны. Для эластичности сосудов и работы мозга. Он обернулся, столкнувшись с морем недоумения, скепсиса и открытого недовольства. Первой не выдержала Феня. — Товарищ генерал! — её голос прозвучал громко и обиженно. — Да это ж порции вдвое меньше станут! Мужики взбунтуются! И где я вам столько морковки-свёклы возьму? У нас план по картошке и крупам, а не по этим… витаминам! Лев спокойно положил мел. — Порция не уменьшится, Феодосия Петровна. Изменится соотношение. Вместо горы картошки с котлетой — больше тушёных овощей, нормальная порция каши и тот же кусок мяса. Морковку и свёклу берёте из запасов нашего подсобного хозяйства и теплиц ОСПТ. Об этом уже договорились с Потаповым. А что касается бунта… — он окинул зал взглядом, остановившись на нескольких крепких, плечистых мужиках из строительного управления, — кто считает, что его обделили, кто не наестся — милости прошу ко мне в кабинет после обеда. Я лично объясню. На пальцах и с графиками. Как повышенный холестерин от сала и хлеба закупоривает сосуды, как сердце, чтобы протолкнуть кровь через эту грязь, работает на износ. И чем это кончается в сорок пять лет. Инфарктом. Инсультом. Вдовой и сиротами. В зале стало тихо. Слишком тихо. Лев говорил не как начальник, а как патологоанатом на вскрытии. Без пафоса, без прикрас. Говорил о смерти от еды. Это било в самую точку. Один из строителей, рыжий детина с руками, как два лома, мрачно пробормотал: — А водка? Она тоже сосуды забивает? — Расширяет, — мгновенно парировал Лев. — А потом вызывает спазм и убивает клетки сердца. Лучшее средство для быстрого изготовления инвалида. Следующий вопрос? Рыжий сник, углубившись в тарелку. — Новое меню вводится с сегодняшнего дня, — заключил Лев. — Феодосия Петровна, ваши повара — первые бойцы на этом фронте. Их задача — не просто накормить, а сохранить здоровье тех, кто кормит страну. Это почётнее, чем любая медаль. Феня, всё ещё надувшись, кивнула. Приказ есть приказ. Особенно когда его отдаёт человек, который знает, из чего состоит твоя кровь и почему она может остановиться. Лев вышел из столовой, оставив за собой нарастающий гул обсуждений. Он не ждал всеобщего восторга. Он ждал привыкания. Шаг за шагом, обед за обедом, культура питания должна была меняться. Это была война на истощение с собственными традициями. И первая атака только что началась. На пороге его догнала Катя с папкой в руках. — Ну как, прочитал им лекцию по диетологии? — Скорее, провёл показательное вскрытие привычки, — вздохнул Лев, поправляя китель. — Дальше — твой черёд. Нужна памятка. Простая, с картинками. «Твоя тарелка: что есть, чтобы жить долго». Для раздачи. Чтобы не только тут, но и дома люди начали думать. — Уже делаем, — кивнула Катя. — Художник из политотдела рвёт на себе волосы, говорит, что он Врубель, а не рисовальщик капусты. — Скажи, что капуста — это и есть новая классика. Здоровье нации в стиле соцреализма. Они шли по длинному коридору обратно к административному корпусу, когда навстречу им, семеня, спешила секретарша Мария Семёновна. В её руках был длинный конверт из плотной, желтоватой бумаги. — Лев Борисович! Вам. Срочно из Ленинграда. Курьерская почта. Лев взял конверт. Ощутил его вес. Узнал размашистый, чёткий почерк на адресе. Сердце ёкнуло — не от страха, от предвкушения. Он посмотрел на Катю. — Кажется, пришёл ответ. От Александра Леонидовича. Они молча поднялись в кабинет. Предгрозовое ощущение от столовой сменилось другим — острым, холодным ожиданием решения, которое могло перевернуть всё. 4 февраля, 14:00. Кабинет Льва. Конверт лежал на столе, как неразорвавшаяся бомба. Лев аккуратно, с помощью перочинного ножа, вскрыл его. Вытащил несколько листов, исписанных тем же размашистым, уверенным почерком. Письмо пахло пылью, бумагой и едва уловимым запахом лекарств — запахом блокадного Ленинграда, который, казалось, въелся в листы навсегда. — Ну, — тихо сказал Лев и начал читать вслух. Голос его был ровным, но Катя, знавшая каждую его интонацию, уловила подспудную дрожь. 'Уважаемый Лев Борисович! Ваше предложение, переданное через Д. А. Жданова, получил. Изучил. Признателен за высокую оценку моих скромных трудов и за предложение возглавить кардиологическое направление во Всероссийском Научно-Клиническом Центре «Ковчег». Пауза. Лев перевёл дыхание. «Работы Вашего коллектива, в особенности данные по превентивной медицине и системному подходу к реабилитации, представляют, на мой взгляд, единственно верный путь развития клинической практики в послевоенный период. Согласен с Вашим тезисом: медицина будущего должна быть медициной предупреждения, а не отчаяния». — Он согласен, — прошептал Лев, и в его глазах вспыхнуло лихорадочное, почти мальчишеское торжество. — Он понял! Мясников понял суть! «В связи с вышеизложенным, — продолжал читать Лев, — готов принять Ваше предложение при следующих условиях…» И тут тон письма изменился. Из почтительного он стал жёстким, деловым, бескомпромиссным. 'Первое. Полная научная автономия в рамках утверждённой тематики и бюджета. Вопросы методологии, подбора кадров в мою исследовательскую группу, планирования экспериментов — находятся в моей исключительной компетенции. Второе. Право формирования собственной команды. Я перевезу с собой из Ленинграда трёх сотрудников: двух лаборантов-биохимиков и одного клинициста. Для них должны быть предусмотрены ставки и жилплощадь. Третье. Гарантия публикации результатов исследований не только в советских, но и в ключевых зарубежных журналах («The Lancet», «Journal of the American Medical Association»). Научный обмен не должен ограничиваться государственными границами. Четвёртое. Отдельное, хорошо оснащённое лабораторное и клиническое крыло, интегрированное в структуру ВНКЦ, но имеющее собственную идентичность. Я направляю предварительный список необходимого оборудования. Пятое. Лично Ваше содействие в решении организационных и бюрократических вопросов на высшем уровне, дабы вышеперечисленные условия не остались на бумаге. В случае принятия данных условий готов выехать в Куйбышев в течение месяца. С уважением и надеждой на плодотворное сотрудничество, Профессор А. Л. Мясников'. Лев опустил письмо. Триумф, бушевавший в нём секунду назад, сменился трезвой, ледяной оценкой. Он посмотрел на Катю. На её лице он увидел то же самое: не радость, а мгновенный, просчитанный анализ последствий. — Ну? — спросил он. — Что скажешь? — Скажу, что он не просто согласился, — тихо произнесла Катя, подбирая слова. — Он предъявил ультиматум. Вежливый, аргументированный, но ультиматум. Полная автономия — это прямая дорога к конфликту с Виноградовым. Его отделение терапии, его методы, его авторитет. Мясников приходит и говорит: «Всё, что касается сердца, теперь вот здесь, под моим началом». Владимир Никитич этого не переживёт. — Переживёт, — мрачно сказал Лев. — Или уйдёт. Наука не терпит двоевластия. — Ставки для его команды… У нас нет свободных. Придётся выбивать в Москве, доказывая уникальность кадра. Наркомздрав заартачится. Марков будет первым, кто скажет: «Зачем платить ленинградцам, когда у нас своих врачей хватает?» — Выбьем, — отрезал Лев. — Мясников стоит десятка рядовых терапевтов. Это не врач, это школа. Мы не можем его упустить. — Оборудование, отдельное крыло… — Катя вздохнула. — Лёва, мы эти площади прочили под расширение отделения реабилитации Леши. Под его «Управление стратегических угроз». Там должны быть кабинеты для работы с психотравмами, зал для ЛФК… — Значит, пересмотрим чертежи «Здравницы». Ускорим строительство нового корпуса. Найдём компромисс. — И последнее, — Катя посмотрела на него прямо. — Публикации за рубежом. «The Lancet». Лёва, на это даже у Жданова не всегда получается согласование. Громов и Артемьев зарубят на корню. Любая передача данных за границу, даже научных — это шпионаж в их параноидальной картине мира. Ты это знаешь. Лев откинулся в кресле, уставившись в потолок. Он знал. Он знал всё, что сказала Катя. Каждое слово было правдой. Мясников приходил не как рядовой сотрудник. Он приходил как государь в свою вотчину. Со своим уставом, своей дружиной и своими требованиями к сюзерену. «Но он же прав, — думал Лев, глядя на трещину в штукатурке над дверью. — Без таких условий он и не должен соглашаться. Талант такого уровня — редкость. И он имеет право на особые условия. Иван Горьков из 2018 года ликовал бы: „Мясников! В одном проекте!“ Лев Борисов из 1945 должен думать, как вписать этого льва в уже сложившийся прайд, где у каждого свои амбиции и свои территории». Он выпрямился. — Значит, будем договариваться. Со всеми. С Виноградовым — предложим ему быть научным консультантом всей программы «СОСУД». Сохраним лицо, дадим почётную роль. Со ставками — выжмем из Москвы, пригрозив, что Мясников уедет обратно в Ленинград, и мы потеряем уникальный шанс. С площадями — пересмотрим всё. А с публикациями… — он замолчал. Это был самый сложный пункт. — С публикациями это будет наш следующий рубеж с системой. Нам нужно будет доказать, что советская наука должна быть видна миру. Что это — вопрос престижа страны. Не шпионаж, а демонстрация силы. — Ты веришь, что они купятся? — спросила Катя без тени надежды. — Нет, — честно ответил Лев. — Но я верю, что есть обходные пути. Через Жданова, через личные связи. Через «случайно» переданные тезисы на международные конференции. Мы найдём способ. Главное — чтобы он приехал. Он взял письмо, аккуратно сложил его. — Вызывай ко мне Владимира Никитича. На завтра. Лучше встретиться лицом к лицу до того, как слухи поползут по коридорам. Катя кивнула, вставая. У порога она обернулась. — А ты не боишься, что заполучив одного гения, потеряешь другого? Виноградов — тоже величина. — Боюсь, — просто сказал Лев. — Но игра стоит свеч. Виноградов — великий клиницист. Мясников — великий стратег и новатор. Нам нужны оба. Задача — не дать им сожрать друг друга. После её ухода он ещё долго сидел, глядя на письмо. Радость от согласия Мясникова была настоящей, острой, как глоток спирта. Но следом за ней шло тяжёлое, свинцовое осознание ответственности и грядущих битв. Он не просто приглашал учёного. Он вносил в хрупкую экосистему «Ковчега» новый, мощный, непредсказуемый элемент. Теперь нужно было просчитать все возможные реакции. «Принято, товарищ Мясников, — мысленно сказал он. — Ваши условия приняты. Добро пожаловать в нашу общую крепость. Теперь посмотрим, кто из нас кого перетянет на свою сторону». 5 февраля, 14:10. Кабинет Владимира Никитича Виноградова. Кабинет заведующего терапевтическим отделением напоминал не рабочее помещение, а капитанский мостик старого, добротного линкора. Всё было массивно, прочно, на своих местах: огромный дубовый стол, тяжёлые книжные шкафы, запах старых книг, лака и лекарств. Сам Виноградов, сидевший за столом, тоже казался вырубленным из того же дуба — крупный, с седыми, жёсткими волосами, такими же усами и внимательными, чуть усталыми глазами, которые видели насквозь. Лев вошёл, кивнул. Виноградов жестом пригласил его сесть, не вставая. Между ними лежало письмо Мясникова. — Владимир Никитич, благодарю, что нашли время, — начал Лев, соблюдая формальности. — Для генерала Борисова время всегда найдётся, — сухо ответил Виноградов. Его взгляд скользнул по письму. — Поздравляю, Лев Борисович. Вы получаете в коллектив звезду первой величины. С собственными правилами, командой и, как я понимаю, территориальными претензиями. Лев не стал отрицать. — Александр Леонидович — один из лучших умов в кардиологии. Его работы по гипертонической болезни, по атеросклерозу… Они опережают время. С его приездом «Ковчег» де-факто станет всероссийским кардиоцентром. Это поднимет престиж всего учреждения. В том числе и вашего отделения. — Моего отделения? — Виноградов медленно выпрямился, положил локти на стол, сложив пальцы домиком. — Или вместо моего отделения? Позвольте уточнить, Лев Борисович. Профессор Мясников будет заниматься кардиологией. Кардиология — это раздел терапии. Моей терапии. Выходит, что мой отдел общей терапии, мои ординаторы, мои наработки — ему не указ? Что, его пациенты с инфарктами будут лежать в его палатах, по его протоколам, а мои терапевты превратятся в мальчиков на побегушках, которые поставляют ему «интересные случаи»? Голос Виноградова не повышался, но в нём звучала сталь. Это был голос человека, который не намерен уступать свою землю без боя. — Это не конкуренция, Владимир Никитич, — попытался смягчить Лев. — Это углубление и специализация. Ваш отдел — фундамент. Вы держите всю рутинную, плановую, общетерапевтическую работу. Мясников будет работать на стыке терапии, кардиологии, фармакологии и профилактики. Это новый уровень. Вы — база. Он — спецназ. Я предлагаю вам быть научным руководителем всего направления «СОСУД». Ваш опыт, ваше клиническое мышление, ваше понимание организма как целого — и его энергия, его научная смелость, его фокус на сосудах. Вместе вы сможете сделать то, что по отдельности невозможно. Виноградов слушал, не меняя выражения лица. Потом усмехнулся. Усмешка была сухой, беззлобной и совершенно безнадёжной. — Научным руководителем над самим Мясниковым? Вы его плохо знаете, Лев Борисович. Он привык быть первым. Единственным. Он — солист. А я… я привык дирижировать оркестром. Или вы хотите устроить здесь два оркестра, играющих вразнобой? Один — под управлением Виноградова, другой — под управлением Мясникова? И кто тогда будет главным дирижёром «Ковчега»? Вы? Или наука пойдёт по тому, у кого громче труба? Лев почувствовал, как привычное, холодное напряжение сковывает ему живот. Дипломатия не работала. Виноградов видел насквозь и называл вещи своими именами. Оставался один вариант — прямая конфронтация. Рискованная, но необходимая. Он сбросил маску дипломата. Его лицо стало таким же каменным, как у собеседника. — Владимир Никитич, я хочу, чтобы здесь спасали людей от инфарктов и инсультов. Конкретных людей. А не делили статусы, территории и научные школы. Данные диспансеризации у вас на столе. Вы видели цифры, это не абстракция. Это наши сотрудники. Они умирают. Молча и глупо. Не от ран, а от собственного образа жизни. «Программа СОСУД» — это попытка остановить эту тихую бойню. И для этого мне нужны лучшие. Мясников — лучший в кардиологии. Вы — лучший в клинической терапии. Решайте. Вы — в этой команде, с расширенными полномочиями, как научный руководитель стратегического направления. Или вы — в стороне. Но программа будет реализована. С вами или без. В кабинете повисла тяжёлая, густая тишина. Виноградов не отводил взгляда. В его глазах боролись обида, гордость, профессиональный интерес и усталость. Обида за то, что его, патриарха, ставят перед жёстким выбором. Гордость, не позволявшая сдаться без боя. Интерес к масштабу задуманного. И усталость — глубокая, костная усталость человека, пережившего слишком много, чтобы тратить силы на дворцовые интриги. Наконец, он отвёл взгляд, посмотрел в окно, где серое февральское небо давило на землю. — Вы ставите меня в безвыходное положение, Лев Борисович. — Нет, — тихо сказал Лев. — Я предлагаю вам выход. Не самый лёгкий, но единственно верный. Не для карьеры. Для дела. Виноградов медленно кивнул, всё ещё глядя в окно. — Хорошо. Я… изучу предложение. И письмо Мясникова. Дам свой отзыв. Но никаких гарантий. Я должен понимать, с кем и как мне предстоит работать. Это была не капитуляция. Это было перемирие. Временное и шаткое. Но Лев понимал, что большего сейчас не добиться. — Спасибо, Владимир Никитич. Жду вашего решения. Он вышел из кабинета, ощущая на спине тяжёлый, неодобрительный взгляд. Конфликт не был снят. Он был отложен. И теперь, как мина замедленного действия, лежал в основе самого амбициозного проекта «Ковчега». Нужно было искать способ обезвредить её, пока не взорвало всё нафиг. «Один кризис разрешён, — думал Лев, идя по коридору. — Вернее, отложен. Завтра — новые. А сегодня… сегодня, кажется, ещё что-то должно было случиться». Как будто в ответ на его мысли, из-за угла, ведя под руку взволнованного молодого человека в халате, появился Сашка. Лицо у Сашки было такое, какое бывает, когда на ровном месте прорывает трубу с кипятком. — Лёв, тебя ищут. На восьмом. У ОСПТ. Там… ну, там лучше самому посмотреть. Лев вздохнул. Отложенный конфликт с Виноградовым моментально забылся. Его сменило предчувствие нового, уже не интеллектуального, а самого что ни на есть бытового пожара.Глава 9 Щит, тарелка и чужие письма ч. 2
5 февраля, 14:20. Пост безопасности у входа в лабораторный блок ОСПТ, 8-й этаж. Восьмой этаж «Ковчега» был зоной особого режима. После визита Берии и официального засекречивания работ по стратегическим продовольственным технологиям, сюда пускали только по спискам, которые каждый день утверждались лично Волковым и дублировались в особом отделе. Воздух здесь пах иначе — не как в клинических корпусах, а дрожжами, влажной землёй и сладковатым запахом гидропонных растворов. У тяжёлой металлической двери, рядом с которой висела табличка «Отдел стратегических продовольственных технологий. Проход по пропускам», стоял часовой. Не обычный вахтёр, а солдат внутренних войск, присланный из гарнизона НКВД. Молодой парень, лет двадцати, с безусым, сосредоточенным лицом и новеньким автоматом ППШ, примкнутым к стене, но в зоне досягаемости. Его звали Петров, и для него инструкция была священна. Игорь Семёнов, младший научный сотрудник отдела химического синтеза Михаила Баженова, подлетел к двери, запыхавшись. В руках он сжимал металлическую кассету с шестью пробирками, где в мутной жидкости колыхались бежевые хлопья — культура дрожжевого грибка, над выведением которой он бился три недели. Результат был наконец-то обнадёживающим, и нужно было срочно передать образцы микробиологам ОСПТ для проверки на питательную ценность. Баженов ждал результатов к вечеру. — Товарищ! Пропустите, пожалуйста, к сотрудникам ОСПТ, — выдохнул Игорь, пытаясь заглянуть в окошко вахты, где сидел дежурный. Часовой Петров, не двигаясь с места, чётко, как по уставу, произнёс: — Предъявите пропуск и список на сегодня. Игорь привычно потянулся к грудному карману халата, но рука повисла в воздухе. Пропуска там не было. Он вспомнил — утром, спеша на анализ, оставил его в лаборатории, на столе. Но он же свой, его лицо должно быть известно! — Я… я забыл пропуск внизу. Но я свой! Семёнов Игорь Павлович, отдел Баженова. Мне срочно нужно передать образцы. Посмотрите в списке, я должен быть! — Без пропуска и вне списка проход запрещён, — голос Петрова не дрогнул. Он даже не посмотрел на список, лежавший под стеклом на столике у дежурного. Инструкция гласила: «Не вступать в дискуссии. Запрещать проход». — Да вы что, с ума сошли? — нервы Игоря, и без того натянутые за недели труда, не выдержали. — Я месяц над этим работал! Это стратегический образец! Позовите дежурного, пусть проверит! Я Игорь Семёнов! Он сделал шаг вперёд, инстинктивно протягивая кассету с пробирками, как доказательство. Для часового Петрова это движение было расценено как попытка прорыва. Он сработал быстро, как учили: шаг вперёд, захват за предплечье, рывок на себя. Игорь, худощавый интеллигент, не ожидавший такой реакции, потерял равновесие. Кассета вылетела из его рук, описала в воздухе дугу и с звонким дребезгом разбилась о бетонный пол. Шесть пробирок превратились в осколки стекла, а бесценная мутная жидкость растеклась по полу лужей. Наступила секунда ошеломлённой тишины. Игорь, сидя на полу среди осколков, смотрел на лужу, не веря глазам. Потом поднял голову на часового. В его глазах было не горе, а чистая, первобытная ярость. — Ты… ты идиот! Ты понимаешь, что ты сделал? Месяц работы! Уникальная культура! Часовой Петров стоял по стойке «смирно», лицо его побелело, но губы были плотно сжаты. Он выполнил приказ. Он охранял объект. Шум привлёк внимание. Из-за двери ОСПТ вышел майор Пётр Волков, а следом за ним, с обеспокоенным лицом, показался дежурный по этажу. Увидев картину — учёного на полу, осколки, лужу и бледного, как полотно, часового, — Волков мгновенно оценил обстановку. — Что здесь произошло? — его голос был спокойным, но в нём прозвучала сталь. Часовой отчеканил: — Товарищ майор! Гражданский без пропуска пытался пройти на объект! При задержании оказал сопротивление, в результате чего им были разбиты пробирки! — Он врёт! — вскочил Игорь, трясясь от бессильной злости. — Я не оказывал сопротивления! Я просто хотел передать образцы! Он швырнул меня на пол! Месяц работы к чёрту! Волков поднял руку, требуя тишины. Он наклонился, поднял обломок кассеты, понюхал жидкость. Пахло дрожжами. Он взглянул на дежурного. — Этот сотрудник в списке на сегодня? Дежурный, перепуганный, лихорадочно пробежал глазами по бумаге. — Н-нет, товарищ майор. Его фамилии нет. Должна была быть, но… видимо, не внесли. Ошибка при составлении. — Ошибка, — без эмоций повторил Волков. Он посмотрел на часового. — Ты действовал согласно инструкции? — Так точно, товарищ майор! Не указанный в списке — не имеет права прохода! — Верно. — Волков повернулся к Игорю. Его взгляд был не враждебным, но и не сочувствующим. Взгляд профессионала, оценивающего ущерб. — Товарищ Семёнов. Вы нарушили режим. Не имея пропуска и не будучи в списке, вы попытались пройти на режимный объект. Часовой пресёк нарушение. Методы… грубые, но в рамках его полномочий. Ваша культура уничтожена. Это печально. Но вина лежит на том, кто не внёс вас в список. И на вас — за нарушение установленных правил. Игорь смотрел на него, и ярость в его глазах медленно сменялась леденящим пониманием. Система. Она работала. Беспристрастно, тупо, безжалостно. Она не видела в нём учёного, месяцами не выходившего из лаборатории. Она видела нарушителя. А его работа, его время, его надежды — были просто побочным ущербом. — Вы… вы понимаете, что это было? — прошептал он, и голос его сорвался. — Это мог быть прорыв! Дешёвый белок из отходов! — Понимаю, — сухо сказал Волков. — Но на войне боец, который забежал в расположение соседней части без пропуска, тоже мог нести важное донесение. И его тоже могли застрелить. Правила существуют не для удобства, а для безопасности всех, включая вас. В этот момент в коридоре появился Лев. Его вызвал Сашка, услышавший о происшествии. Лев молча осмотрел сцену: разгневанного учёного, стоящего по стойке часового, Волкова с каменным лицом и лужу на полу. Он всё понял без слов. — Майор Волков, ко мне, — коротко бросил он и прошёл в ближайшее свободное помещение — комнату для курения. Волков последовал за ним. Дверь закрылась. Лев обернулся. Его лицо было бледным от сдержанного гнева. — Объясните. Волков, не опуская глаз, чётко изложил суть. Без эмоций, как доклад о оперативной обстановке. — Часовой прав по форме, — заключил Лев, когда Волковзакончил. — Но по сути мы потеряли месяц работы ценного специалиста. И доверие. — Доверие — категория, не предусмотренная уставом караульной службы, — холодно заметил Волков. — Безопасность — предусмотрена. Если сегодня мы пропустим «своего» Семёнова без списка, завтра под его личиной пройдёт чужой. С бомбой или с фотоаппаратом. Вы хотите такого риска, Лев Борисович? Лев хотел кричать, что хочет, чтобы наука не задыхалась в тисках паранойи. Но он не мог. Потому что Волков, как ни цинично это звучало, был прав. Он вспомнил диверсию в дрожжевом цеху, покушение на себя, постоянное ощущение, что за «Ковчегом» следят не только свои. Риск был реален. В этот момент зазвонил телефон в комнате. Это был прямой провод. Лев снял трубку. — Слушаю. Голос в трубке был знакомым, металлическим, без тембра — майор Артемьев из Москвы. — Борисов. Доложили об инциденте. Часовой действовал правильно. Дежурный, допустивший ошибку в списке, будет наказан. Семёнову сделайте внушение о соблюдении режима. Инцидент исчерпан. Лев сжал трубку так, что костяшки пальцев побелели. — Алексей Алексеевич, здесь уничтожен результат месячного труда. Учёный в истерике. Отдел Баженова отброшен на недели назад. — Понимаю, — голос Артемьева не дрогнул. — Неприятно. Но инструкция есть инструкция. Твой «Ковчег» — объект стратегический, интерес к нему со стороны недружественных разведок только растёт. Хочешь сохранить секретность ОСПТ и других направлений — терпи неудобства. Или хочешь, чтобы в следующий раз «забытый» в списке сотрудник оказался агентом иностранной разведки с взрывчаткой в портфеле? Выбирай: безопасность или комфорт. Одновременно — нельзя. Щелчок в трубке. Артемьев положил. Лев медленно вернул трубку на рычаг. Он стоял, глядя в стену, чувствуя, как ярость и бессилие борются в нём. Волков молча наблюдал. — Часового не наказывать, — наконец сказал Лев, голос его был глухим. — Дежурного — разобраться, но без крайностей. Семёнову… я извинюсь лично. И помогу восстановить культуру. Вы свободны, майор. Волков кивнул и вышел. Лев остался один в прокуренной комнате. Он подошёл к окну, упираясь лбом в холодное стекло. «Они правы, — думал он, и эта мысль была горькой, — Чёрт возьми, они правы. Но от этой правоты становится невыносимо тяжело. Иван Горьков возмущался бы бюрократией и тупой силой. Лев Борисов вынужден признать их необходимость. Как признают необходимость шины на сломанной ноге, даже если она жмёт и мешает жить». Он вышел в коридор. Игоря уже увели, пол убрали. Часовой Петров стоял на своём посту, ещё более прямой и непроницаемый. Лев подошёл к нему. — Слушаюсь, товарищ генерал, — брякнул часовой. — Как фамилия? — Петров, товарищ генерал! — Петров… Вы выполнили свой долг. Чётко. Но в следующий раз, когда будете задерживать человека в халате с пробирками, подумайте: враг редко ходит в лабораторных халатах. Он предпочитает маскироваться под начальство. Запомните. — Так точно! — глаза Петрова выразили полное недоумение, но приказ был запомнить — он запомнит. Лев спустился в лабораторию Баженова. Игорь сидел на табуретке, опустив голову на руки. Миша Баженов ходил вокруг него, жестикулируя и что-то бормоча про «кретинов в погонах». Увидев Льва, Миша замолчал. Лев подошёл к Игорю, положил руку ему на плечо. — Игорь Павлович. Виноват, не уследил. Система дала сбой, и пострадал ты. Восстановим. С меня — все ресурсы, все помощники. Работа будет. Игорь поднял голову. В его глазах не было слёз, только пустота. — Зачем, Лев Борисович? Месяц. Я мог уже быть на полпути к результату. А теперь… теперь я даже не знаю, получится ли повторить. А они… они даже не поймут, что сделали. — Они поймут, — твёрдо сказал Лев. — Я сделаю так, чтобы поняли. Но не сейчас. Сейчас — работа. Встань. Пойдём ко мне, составим план восстановления. По пунктам. Он увёл Игоря, оставив Мишу одного. Химик-гений смотрел им вслед, потом пнул ногой ведро с мусором. — Щит… — прошипел он. — Щит, который бьёт по своим. Прекрасная система. Просто замечательная. Осадок от инцидента, горький и тяжёлый, осел на всём этаже. Наука столкнулась с системой охраны — и проиграла. Лев это чувствовал кожей. Нужно было что-то менять. Но что? Бороться с системой — самоубийственно. Игнорировать — невозможно. Оставался один путь. Нужно было систему… приручить. Или, как минимум, договориться. Вечером, за ужином, он поделился этой мыслью с отцом. Борис Борисович, отставной полковник ОБХСС, слушал, методично размешивая ложкой суп, его лицо было непроницаемо. После ужина, когда Катя увела Андрея делать уроки, а Анна удалилась на кухню мыть посуду, Лев и его отец остались в гостиной. Борис Борисович раскурил свою трубку, наполнив комнату пряным запахом особого табака. Лев сидел напротив, держа в руках пустой стакан от чая, и рассказывал об инциденте на восьмом, о Виноградове, о Мясникове, о давящем чувстве, что он управляет не институтом, а минным полем, где каждый шаг грозит взрывом. Отец слушал, не перебивая, выпуская ровные кольца дыма. Когда Лев закончил, наступила пауза, нарушаемая только тиканьем ходиков на стене. — Сын, — наконец произнёс Борис Борисович, вынув трубку изо рта. — Ты вырос. Ты больше не тот пацан, который пришёл ко мне в тридцать втором с глазами, полными ужаса от диспута с проффесорами. Ты не изобретатель-одиночка, который прячет знания под маской рационализатора. Ты — хозяин. Хозяин завода, который стоит на золотой жиле. Понимаешь? Золото — это твои мозги. Твои методы. Твои «Ковчеги» и «Здравницы». Лев молча кивнул. — Волков, Артемьев, эти твои «бериевцы»… Они не тюремщики. Хотя могут ими стать, если ты их таковыми назначишь. Они — смотрители. Смотрители золотого запаса от имени государства. Государство боится это золото потерять или испортить. Поэтому ставит охрану. Грубую, тупую, но — охрану. — Она мешает работе, отец. Душит. — Потому что ты смотришь на неё как на стену. А на стену можно либо биться головой, либо пытаться её сломать. И то, и другое — глупо. На стену нужно… прислониться. Сделать её своей спиной. Чтобы она защищала тебя от ветра, а не мешала идти. Лев нахмурился. — Как? Борис Борисович усмехнулся, и в его глазах мелькнул тот самый, знакомый с детства, хищный огонёк старого чекиста, знающего все ходы и выходы в лабиринте системы. — Очень просто. Ты хочешь, чтобы они меньше мешали? Сделай их соучастниками твоих успехов. Не наблюдателями, а участниками. Дай им их маленькую, но важную победу в их собственном поле. Понимаешь? Лев начал понимать. Мысли закрутились быстрее. — То есть… не бороться с охраной, а поставить ей задачу? Такую, чтобы она сама была заинтересована в её выполнении? И чтобы успех был и её успехом тоже? — Именно. Пусть Волков официально «выявит» гипотетическую утечку — нарисуй ему схему, как это могло бы произойти. И «предотвратит» её. Он получит благодарность в свой личный файл. Артемьеву дай «ценную аналитическую информацию» о потенциальных иностранных интересах к твоим работам по антибиотикам или протезированию. Пусть отрапортует в центр, что держит руку на пульсе. Они будут защищать уже не чужой, навязанный объект, а свою территорию. Свою заслугу. Свой козырь в карьерной колоде. Отец сделал затяжку, выпустил дым. — Твой «Ковчег» должен быть для них не обузой, за которую ещё и влетит, если что. Он должен быть их козырем. Их прорывом. Тогда они станут не щитом, который ты тащишь на себе, а щитом, за который ты держишься в бою. Понял? Не отталкивай их. Прислонись. И направь. Лев сидел, поражённый простотой и гениальностью этой идеи. Он всё усложнял, искал сложные ходы, а выход оказался на поверхности. Не ломать систему, а встроиться в неё настолько плотно, чтобы использовать её механизмы в своих целях. Цинично? Да. Прагматично? Безусловно. Именно то, что нужно для выживания и роста в 1945 году. — Спасибо, отец, — тихо сказал он. — Не за что, сынок. — Борис Борисович потушил трубку. — Я тоже когда-то был молодым идиотом, который хотел всё сломать. Потом понял: сломать можно. Но что построишь на руинах? Лучше строить внутри. Крепче выходит. Это был урок не просто тактики. Это была философия выживания в тоталитарной системе, переданная от отца к сыну. Лев принял её. Не с радостью, а с тем же чувством, с которым принимают горькое, но эффективное лекарство. На следующее утро он вызвал к себе майора Волкова. 6 февраля, 10:00. Кабинет Льва. Пётр Волков вошёл, щёлкнув каблуками. Его лицо, как всегда, было бесстрастным, но в глазах читалась настороженность. После инцидента он ожидал выговора или, в лучшем случае, холодного игнорирования. — Садитесь, Пётр Сергеевич, — Лев указал на стул. — Предлагаю обсудить вопрос безопасности ОСПТ и других закрытых блоков. Не с позиций вчерашнего конфликта, а на перспективу. Волков сел, слегка наклонив голову. — Слушаю вас, Лев Борисович. — Система, которую вы выстроили, формально безупречна, — начал Лев, выбирая слова. — Но она статична. Она реагирует на нарушение, когда оно уже произошло. Меня интересует профилактика. Выявление слабых мест до того, как их использует реальный противник. Волков насторожился ещё больше. Это был его профессиональный язык. — Каким образом? — Проверкой на прочность, — чётко сказал Лев. — Давайте устроим небольшую операцию. Я дам задание одному своему проверенному человеку — человеку с опытом разведки и диверсионной работы — симулировать попытку получить доступ к ОСПТ под легендой. Без предупреждения охраны. Ваша задача — разработать для него легенду, максимально правдоподобную, и наблюдать. Если ваши люди его остановят — система работает. Если нет — мы выявим слабое место и устраним его. Без последствий для персонала. Учебная тревога. Идея была рискованной, но блестящей. Волков несколько секунд молчал, переваривая. Потом в его глазах вспыхнул профессиональный азарт. — Кого вы рассматриваете в качестве… проверочного агента? — Алексея Морозова. Лешу. Он бывший разведчик, знает методы, умеет работать под легендой. И он — свой. В случае провала легенды не будет скандала. Волков кивнул. Леша был идеальной кандидатурой. Генерал, герой, свой в доску, но с подходящим бэкграундом. — Я разработаю легенду. Под видом проверяющего из комиссии Наркомздрава, который прибыл досрочно и требует немедленного доступа для «инспекции условий хранения стратегических культур». Часовые знают, что комиссия ожидается. Это сработает. — Отлично. Проведём 10-го. Я предупрежу Лешу. Вы — своих людей не предупреждаете. Но будьте на месте, чтобы контролировать процесс и предотвратить… эксцессы, подобные вчерашним. — Понимаю. — Волков встал. В его позе появилась не формальная подтянутость, а деловая собранность. Это была его операция. Его шанс доказать эффективность не на бумаге, а на практике. — Разрешите приступить к подготовке? — Приступайте, майор. 10 февраля, 15:00. Пост у ОСПТ. Всё было поставлено как в настоящем спектакле. Леша, в отлично сшитом штатском костюме, с портфелем из дорогой кожи (трофейный), подошёл к посту. Его осанка, выражение лица — надменное, чиновничье — изменились до неузнаваемости. Он был не генералом-героем, а важной шишкой из Москвы. — Дежурный! — его голос звенел металлом. — Я — старший инспектор планово-экономического управления Наркомздрава СССР, Иванов. Прибыл для внеплановой проверки объектов стратегического значения. Открывайте. Мне нужно в ОСПТ. Немедленно. Дежурный, ефрейтор Поляков, занервничал. Комиссия ждали, но не сегодня. Он заглянул в список. — Товарищ инспектор, вас нет в списке на сегодня. Мне нужен пропуск и подтверждение… — Какого чёрта⁈ Какой список? — Леша повысил голос, тыча пальцем в грудь ефрейтора. — Я из Москвы! У меня задание лично от товарища Митерёва! Вы что, будете саботировать проверку? Я вас под трибунал! Открывайте сию же минуту! И позовите своего начальника! Ефрейтор Поляков дрогнул. Вид разгневанного столичного чиновника, угрозы трибуналом… Он потянулся к телефону, чтобы вызвать дежурного офицера, но рука дрожала. В этот момент из вышел дежурный лейтенант Филин. — В чём дело, товарищ? — его голос был спокоен. Леша, не моргнув глазом, развернулся на него. — А вы кто? — Лейтенант Филин, дежурный по охране объекта. Ваши документы? — Мои документы — это моё задание! — Леша достал из портфеля бланк с печатью Наркомздрава (поддельную, изготовленную по просьбе Волкова же). — Вот! Немедленно пропустите меня в отдел! У меня мало времени! Лейтенант взял бланк, внимательно изучил. Потом поднял глаза на Лешу. Их взгляды встретились на долю секунды. — Всё в порядке, — сказал Филин, возвращая бланк. — Но, товарищ инспектор, даже при наличии документа, вас нет в суточном списке. Процедура требует его внесения. Ефрейтор Поляков действовал строго по инструкции. Если вы желаете, я лично сопровожу вас для составления акта о нарушении пропускного режима и внесу вас в список. После этого доступ будет предоставлен. Это был идеальный ход. Леша, играя свою роль, взорвался: — Это безобразие! Я пожалуюсь! Вы покрываете саботаж! — Это не саботаж, товарищ, это устав, — холодно парировал дежурный. — Или вы предлагаете мне его нарушить? Ефрейтор, задержите этого гражданина до выяснения обстоятельств. Ефрейтор Поляков, ободрённый поддержкой начальства, решительно шагнул вперёд. Леша, видя, что игра дошла до логического конца, расслабил плечи и улыбнулся своей обычной, усталой улыбкой. — Хватит, Пётр Сергеевич. Довольно. Работает. В этот момент из тени, наблюдающий, показался Волков. На лице ефрейтора Полякова нарисовалось полное недоумение. Волков кивнул. — Отбой, ефрейтор. Это была учебная проверка. Товарищ генерал Морозов проверял нашу бдительность. Вы действовали правильно. Сначала попытались сверить со списком, потом вызвали начальника. Не поддались на давление. Молодец. Поляков, прошедший за минуту путь от страха перед трибуналом до похвалы, стоял, разинув рот. Потом вытянулся в струнку. — Служу Советскому Союзу! Лейтенант Филин сохранил лицо, не выдав мину удивления, наблюдая за происходящим. Волков провёл показательный разбор полётов прямо на месте, собрав весь наряд. Подробно разобрал действия ефрейтора, похвалил его стойкость, указал на моменты, где можно было действовать жёстче. Моральный дух охраны, подорванный инцидентом с Игорем, заметно поднялся. Они не были тупыми роботами. Они были первой линией обороны, и их работа только что получила высшую оценку — проверку генералом-героем. Вечером Волков зашёл в кабинет Льва. — Операция завершена, Лев Борисович. Система сработала. Слабое место — давление авторитетом — выявлено и, считаю, нейтрализовано тренировкой. Ефрейтор Поляков представлен к поощрению. У меня есть материал для отчёта о надёжности пропускного режима. В его тоне, всегда официальном, впервые прозвучали нотки не просто исполнения долга, а профессиональной удовлетворённости. И что важнее — уважения. — Ваша идея была продуктивной. Спасибо. Лев кивнул. — Спасибо вам, Пётр Сергеевич, за качественное исполнение. Держите меня в курсе, если потребуются ещё такие… учебные мероприятия. — Обязательно. Волков вышел. Лев остался один. Он подошёл к окну. Было темно. «Щит, — подумал он. — Он всё ещё стоит на месте. Но теперь он развёрнут в нужную сторону. И, кажется, даже стал немного прочнее». Это была маленькая победа. Но в войне на истощение, которую он вёл, каждая такая победа имела значение. Оставалась самая сложная часть — война не с системой, а с человеческой природой. С безразличием, отрицанием, ленью. И первые результаты, горькие и отрезвляющие, уже ждали его в терапевтическом отделении.Глава 10 Щит, тарелка и чужие письма ч. 3
11–14 февраля 1945 г. Параллельные линии «Ковчега». Леша и Анна. Их прогулки по заснеженным аллеям институтского парка стали ритуалом. Молчаливым, но полным. Они говорили мало — о работе, о погоде, о книгах. Но говорили. И в этих коротких, обрывистых фразах было больше смысла, чем в часах светской беседы. Леша учился снова слышать человеческую речь, не ища в ней подвоха, скрытого смысла, угрозы. Анна училась быть рядом с раной, не тыча в неё пальцем, не пытаясь вылечить одним махом, а просто присутствуя. Как стерильная повязка — не лечит, но даёт время телу сделать свою работу. В один из таких вечеров, когда синий зимний сумрак уже сгущался, Анна спросила тихо, не глядя на него: — Алексе… вы спите? Он замедлил шаг. Вопрос был как удар ниже пояса. Прямой, без предисловий. Он хотел ответить дежурным «нормально» или отмахнуться. Но что-то в тоне её голоса — не любопытство, а тихая, разделённая тревога — заставило его ответить честно. — Плохо. Но… по-другому. Раньше были только кошмары. Взрывы, лица… своё лицо в луже. Теперь иногда… просто тишина и темнота. И в этой темноте — ничего. Ни страха, ни боли. Просто… ничего. И это… — он запнулся, подбирая слово, — это хорошо. Как будто двигатель, который работал на износ, наконец заглушили. Она кивнула, и уголок её губ дрогнул в подобии улыбки. — Тишина это тоже прогресс. Она заживляет. Это был прорыв. Не громкий, не героический. Тихий, как падение снежинки. Но он был. Однако война внутри него не сдавалась без боя. Триггер нашёлся 13-го, рядом со стройплощадкой «Здравницы». Рабочие вбивали сваю. Механический копер с грохотом обрушивал тяжёлый груз на стальную трубу. Звук удара — короткий, металлический, резкий — прокатился эхом по промёрзшей земле. Леша, проходивший в двадцати метрах, не думал, не анализировал. Тело сработало за него. Резкий присед, пол-оборота, рука инстинктивно потянулась к кобуре, которой не было. Он замер в этой нелепой, скрюченной позе, сердце колотилось где-то в горле, перехватывая дыхание. Анна, шедшая рядом, не вскрикнула, не отпрянула. Она просто остановилась. И через секунду, когда он, сгорая от стыда, начал медленно выпрямляться, её рука легла ему на локоть. Лёгкое, едва ощутимое прикосновение через толщу шинели. — Всё в порядке, — сказала она так же тихо, как тогда про сон. — Это просто копер. Он забивает сваю для нового корпуса. Леша выдохнул. Воздух снова пошёл в лёгкие. Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Стыд отступал, сменяясь странным, новым чувством: его паническая реакция не испугала её. Не оттолкнула. Она приняла её как данность. Как шрам, который побаливает при смене погоды. В этом было спасение. Позже, в своём кабинете, он смотрел на зимний букет из засушенных веток, который она принесла ему неделю назад. Он стоял на подоконнике, поблёкший, но всё ещё напоминающий о цвете. Стена дала трещину. И сквозь неё теперь пробивался свет. Медленный, робкий, но настоящий.* * *
«Гарвардская тарелка» в столовой. Здесь царила атмосфера сдержанного бунта, приправленного здоровым любопытством. Ропот не утихал. Мужики из строительного управления ворчали, разглядывая свои тарелки, где тушёная капуста с морковью потеснила привычную горку картошки. — Щи да каша — пища наша, — бубнил один, тыча вилкой в морковку. — А это что за птичья еда? Кроликам, что ли, работать? Но были и другие. Пожилой хирург из отделения Юдина, глядя на свою порцию, крякнул: — А знаете, коллеги, после такого обеда на операцию идёшь без тяжести в животе. Не клонит в сон. Может, генерал и правду чего-то понимает. Сашка, видя раскол, организовал «дегустационный день». Повара приготовили несколько вариантов «тарелки здоровья», подчеркнув вкус специями и зеленью. Можно было подойти, попробовать, задать вопросы. Люди подходили. Ворчали, но пробовали. Кто-то плевался, кто-то удивлённо поднимал брови: «А ведь съедобно». Завхоз Потапов, человек практичный до мозга костей, принёс Льву сводку за неделю. — Расход крупы и овощей вырос, как вы и хотели. Мяса — на прежнем уровне. А вот хлеба… хлеба уходит на треть меньше. И знаете, Лев Борисович, мужики после обеда меньше на боковую клонятся. В цехах производительность, по словам мастеров, даже подросла. Меньше сонных ходят. Это было маленькое, но важное доказательство. Не абстрактное «здоровье», а конкретная выгода — работоспособность. Лев ухватился за этот аргумент, как за спасательный круг. Теперь в его арсенале были не только графики холестерина, но и цифры выработки. «Программа СОСУД» набирала обороты, скрипя и пробивая сопротивление инерции. Десять сотрудников из группы самого высокого риска — те, у кого давление зашкаливало за 180, а на ЭКГ были уже не намёки, а явные признаки перегрузки сердца, — получили персональные вызовы. Пришли шестеро. Двое из них, прослушав двадцатиминутную беседу терапевта, согласились на диету, контроль давления и приём лёгких седативных. Четверо отмахались. Один, инженер-энергетик из цеха Крутова, по фамилии Сомов, и вовсе рассмеялся в лицо молодому ординатору: — Сосуды? Да у меня вся родня под девяносто доживала! И все пили, курили и сало ели. Не ваша дурацкая статистика мне указ, а мой организм. Знаю я его. Проживём. Ординатор, смущённый, записал в карточке: «От предложенного наблюдения отказался. Рекомендации проигнорировал». Лев, читая эту запись, почувствовал холодный укол под ложечкой. Это был не просто отказ. Это была демонстрация глубочайшего недоверия, отрицания самой идеи превентивной медицины. Самый страшный враг — не болезнь, а убеждённость в собственном бессмертии. Кульминация боли наступила 14 февраля, глубокой ночью. Льва разбудил телефонный звонок из терапевтического отделения. Дежурный врач, голос сдавленный, сказал: — Лев Борисович, вам лучше придти. Поступил Сомов, Николай Петрович. Тот самый, из группы риска. Состояние тяжёлое. Лев накинул шинель поверх пижамы и через пять минут был в отделении. В палате реанимации пахло лекарствами и страхом. На койке лежал Сомов. Его лицо было перекошено: правый угол рта отвис, обнажая влажную слизистую, левая щека и веко не слушались, оставаясь неподвижными. Он пытался что-то сказать, но из горла вырывались только невнятные, булькающие звуки. Правая рука и нога лежали как плети. У его постели стоял Владимир Никитич Виноградов. Он не спал, видимо, тоже был вызван. Его лицо в свете лампы было суровым и… устало-торжествующим. «Я же говорил», — кричало каждое его движение. — Что с ним? — тихо спросил Лев, уже зная ответ. — То, с чем ваша программа не справилась, — сухо ответил Виноградов. — Гипертонический криз на фоне атеросклероза сосудов головного мозга. Динамическое нарушение мозгового кровообращения. Или, на языке ваших учебников из будущего, что вы пытаетесь писать, Лев Борисович, — транзиторная ишемическая атака. Микроинсульт. Кровь не прошла. Клетки мозга, оставшиеся без кислорода, «отключились». Часть из них, возможно, уже погибла. Часть, если повезёт, восстановится. Сейчас у него правосторонний гемипарез — слабость в конечностях — и моторная афазия — не может говорить членораздельно. Лев подошёл к койке, взял холодную, безвольную руку Сомова. Тот посмотрел на него одним глазом — левым, в котором плавал ужас и вопрос. Вопрос «почему?». — Давление при поступлении? — спросил Лев у дежурной сестры. — Двести десять на сто тридцать, товарищ генерал. Сбили до ста семидесяти. Кололи магнезию, папаверин. — Прогноз? Виноградов пожал плечами. — Слово может частично вернуться. Парез… возможно, останется навсегда. Ходить будет, но хромая. Работать энергетиком — вряд ли. Инвалидность. В сорок восемь лет. А мог бы… — он не договорил, но смысл висел в воздухе: мог бы, если бы не был идиотом и слушал врачей. Лев стоял у постели, и внутри него бушевал ураган из ярости, бессилия и горького, солёного стыда. Ярости — на систему, которая десятилетиями приучала людей не думать о здоровье, пока «гвоздь в голове не заболит». Бессилия — потому что он знал, как это предотвратить, но не смог достучаться. Стыда — потому что каждая неудача, каждый вот такой Сомов был ударом по его миссии, по его вере в то, что он что-то может изменить. «Вот она, цена, — думал он, глядя на перекошенное лицо. — Не абстрактный процент в статистике. Конкретный человек. Николай Петрович Сомов. Инженер. Прошёл войну. Выжил. Вернулся к станку, чтобы строить мир. И мир убил его тише, чем война. Его можно было спасти. Не удалось. Не потому что не было метода. Потому что не было доверия. Самый страшный враг — невежество и отрицание. С ними не воюют скальпелем. Их нужно годами вытравливать культурой. Просвещением. А времени… времени так мало. А таких Сомовых — тысячи. Десятки тысяч». Он отпустил руку больного, повернулся к Виноградову. — Делайте всё возможное, Владимир Никитич. Все ресурсы — к вашим услугам. — Я всегда делаю всё возможное, — отрезал Виноградов. — Для тех, кто уже на моём столе. А для тех, кто ещё гуляет на свободе и считает себя здоровым… это ваша епархия, Лев Борисович. Удачи. Это был не просто укор. Это был вызов. И Лев принял его. Не с опущенной головой, а с сжатыми зубами. Сомов стал для него не поражением, а знаменем. Горьким, окровавленным, но знаменем, которое он теперь понесёт вперёд, чтобы показывать: вот что бывает, когда машешь рукой на науку и на собственное тело. Он вышел из палаты. За окном уже серела предрассветная мгла. Где-то там, в городе, спали тысячи таких же Сомовых. И он должен был до них достучаться. Любой ценой. 16 февраля, 20:00. Штабная комната на 16 этаже ВНКЦ «Ковчег». Большая комната, обычно служившая залом для совещаний, напоминала командный пункт накануне наступления. Столы сдвинуты в один длинный, заваленный картами, чертежами, папками. В воздухе висела концентрация, густая, почти осязаемая, как запах озона перед грозой. За столом сидели: Лев во главе, Катя слева от него, Сашка справа, далее — Дмитрий Жданов, майор Волков. Отсутствовал Виноградов — его заменяла сухая сводка о состоянии Сомова, лежавшая перед Львом как немое обвинение. Но сегодня речь шла не о внутренних болезнях, а о внешней угрозе. — Завтра, 17 февраля, к 10:00, прибывает комиссия Наркомздрава, — начал Лев без преамбул. Его голос был ровным, собранным. — Состав: профессор Николай Игнатьевич Марков, заведующий кафедрой терапии 1-го ММИ, и два сотрудника планово-экономического отдела. Цель визита официально — ознакомление с хозяйственной и научной деятельностью ВНКЦ в свете выделения средств на проект «Здравница». Реально — Маркову нужен повод для критики. Он опубликовал статью, где под видом борьбы с «кустарщиной» и «упрощенчеством» заложил нам мину. Он метит в директора всесоюзного кардиоцентра, а наша «Программа СОСУД» — прямое указание, что такой центр нужен, но не под его руководством. Лев откинулся на спинку стул, окинув взглядом собравшихся. — Итак, распределение обязанностей. Профессор Жданов — вы берёте научную часть. Вас они будут слушать. Показываем успехи. Операция Бакулева — как пример высочайшего уровня хирургии, достижимого в наших условиях. Данные диспансеризации — как доказательство системного подхода. Акцент на том, что мы не только лечим, но и предвидим. Жданов, всегда спокойный и чуть отстранённый, кивнул, делая пометки в блокноте. — Понял. Подготовлю наглядные материалы. Смогу объяснить методологию «СОСУД» на языке, понятном и чиновнику. Если, конечно, он захочет понимать. — Катя, Сашка — хозяйственная часть, — продолжил Лев. — Всё, что связано с «Здравницей». Идеальный порядок в отчётности по израсходованным средствам. Чистая, организованная стройплощадка. Не хаос, а процесс. Пусть увидят, что их деньги не проваливаются в грязь, а превращаются в стены. Сашка, твоя задача — экскурсия. Проведи их так, чтобы они увидели масштаб, но не увязли в деталях. И чтобы не сорвались в котлован. Сашка хмыкнул, потирая ладонь о щёку. — Без котлована — это скучно, Лёв. Но ладно, попробую. А если Марков начнёт придираться к смете на цемент? — Отвечаешь: «Смета согласована с Госпланом и утверждена на уровне заместителя председателя Совнаркома». Точка. Не давай ему углубляться. Он не строитель, он терапевт. Дави статусом. — Майор Волков, — Лев повернулся к чекисту. — Режимная часть. Комиссию поведут в ОСПТ. Ненадолго, для галочки. Ваша задача — обеспечить безупречный протокол. Они увидят только то, что можно. В строгом порядке. Ни шагу в сторону. И чтобы у Маркова не возникло ни малейшего сомнения в нашей бдительности и секретности. Пусть думает, что мы тут крепость, а не колхозный сад. Волков, сидевший с безупречной выправкой, кивнул один раз. — Будет сделано. Маршрут согласован, охрана проинструктирована. Никаких инцидентов. — Отлично, — Лев сложил ладони на столе. — Я займу общую стратегию и личный разговор с Марковым, если он попытается пойти в лобовую атаку. Теперь — новости от Громова. Все насторожились. Иван Петрович Громов, их старый куратор, теперь полковник, был источником информации, которой можно было верить. — Марков в своём кругу, среди московских медицинских чиновников, уже называет наш «Ковчег» «санаторием для учёных с кустарными экспериментами за государственный счёт». Его цель — не просто покритиковать. Его цель — нанести репутационный удар, достаточный для того, чтобы Москва задумалась о сокращении финансирования или даже о смене руководства. Он будет искать грязь. Любую. От сломанной дверной ручки до конфликта учёных. Будьте готовы к провокациям. К каверзным вопросам. К попытке вывести кого-то из вас на эмоции. В комнате повисло молчание. Картина прояснялась. Это был не визит, это был визит с проверкой боеготовности. С испытанием на прочность всей системы «Ковчега». Катя первая нарушила тишину. — Что с Сомовым? Если они узнают, что наш пациент из группы риска, которому мы не смогли помочь, сейчас лежит с инсультом… — Они не узнают, — твёрдо сказал Лев. — Сомов в отдельной палате. Его история не будет фигурировать в отчётах для комиссии. Виноградов понимает ситуацию. Он не станет подставлять своё отделение. Но… это наша ахиллесова пята. Наша неудача. Мы должны быть безупречны во всём остальном, чтобы этот один провал не стал главным аргументом. — Я подготовлю экономическое обоснование, — сказала Катя. — Цифры по снижению дней нетрудоспособности после введения диспансеризации. По эффективности «тарелки». Пусть видят, что наша «кустарщина» экономит государству деньги. Это язык, который они понимают лучше всего. — Я займусь «дыханием» коллектива, — сказал Сашка. — Чтобы завтра все ходили с умными лицами, но без паники. И чтобы никто из обиженных поваров или лаборантов не подошёл к комиссии с жалобой. Совещание длилось ещё час. Продумывали каждую деталь: кто встречает, кто сопровождает, в каком кабинете будут беседовать, какие документы подкладывать на стол, а какие — убирать подальше. Это была подготовка к сражению, где оружием были факты, цифры, показуха и железная выдержка. Когда всё было расписано по минутам, собрание закончилось. Жданов, Волков и Сашка вышли, погружённые в свои задачи. В комнате остались Лев и Катя. Тишина снова накрыла их, но теперь она была другой — уставшей, но сосредоточенной. Лев встал, подошёл к огромному окну, выходящему на стройплощадку «Здравницы». Катя подошла и встала рядом. — Устал? — спросила она, как уже спрашивала много раз за их совместную жизнь. Лев не ответил сразу. Он смотрел на огни своего детища. — Нет. Мобилизован. Это ведь и есть наша мирная жизнь, да? Не покой. Не тихая гавань. Постоянная мобилизация. Чтобы защитить то, что построили. От болезней. От глупости. От зависти. От таких, как Марков. Он повернулся к ней. — Андрей сегодня просил передать, что нарисовал ту самую «тарелку» и показал в школе. Учительница спросила, откуда он это знает. Он сказал: «Папа научил». Катя улыбнулась. Настоящей, тёплой улыбкой, которая на мгновение сгладила все морщины усталости вокруг её глаз. — Вот видишь? Твоя «кустарщина» уже работает. На поколение вперёд. Лев кивнул. Это был маленький, но важный якорь. Ради таких моментов всё и затевалось. Не ради званий, не ради славы, не даже ради спасения абстрактной страны. Ради того, чтобы его сын жил в мире, где люди знают, как есть, чтобы жить долго. Где медицина — это про здоровье, а не только про болезнь. Он обнял её за плечи, и они ещё немного постояли у окна, глядя на спящий, но неусыпный «Ковчег». Завтра будет битва. Но сегодня у них был этот момент тишины перед бурей. И он был крепче любой брони. Лев остался один в кабинете. Папки с планами на завтра лежали перед ним, но он уже не смотрел в них. Всё было в голове. Чётко, как операционный протокол. Он подошёл к сейфу, открыл его, достал не толстую папку с грифом «Совершенно секретно», а маленький, потрёпанный блокнот в кожаном переплёте. Там были каракули: списки лекарств, даты открытий, имена учёных, которых нужно «подтолкнуть». Архаичные, наивные заметки человека, пытавшегося сориентироваться в чужом времени. Лев пролистал его. Увидел запись: «Мясников А. Л. — кардиология. Привлечь любой ценой». Он усмехнулся. Получилось. Увидел другую: «Программа массовой диспансеризации — ввести после войны». И это получалось, пусть и с кровью и потом. Он закрыл блокнот, положил его обратно в сейф и щёлкнул замком. Иван Горьков, испуганный, циничный беженец из будущего, всё реже напоминал о себе. Его место занимал Лев Борисов. Генерал. Строитель. Стратег. Человек, который не бежал от этой эпохи, а принял её вызов. Со всеми её ужасами, тупостью, бюрократией — и с её невероятным, яростным потенциалом к рывку. Он потушил свет в кабинете и вышел в коридор. Дежурный фельдшер на посту у лифта вытянулся. — Всё в порядке, товарищ директор? — Всё в порядке, — ответил Лев. — Завтра будет новый день. И мы к нему готовы. Он побрел в свою квартиру. В детской у Андрея горел ночник. Лев заглянул. Сын спал, прижав к груди игрушечного белого медведя. На столе рядом лежал рисунок: разноцветный круг, разделённый на части, и подпись корявым почерком: «Папина тарелка. Чтобы быть сильным». Лев поправил на сыне одеяло и вышел. В спальне уже спала Катя. Он тихо разделся, лёг рядом, глядя в потолок. «Щит, тарелка и чужие письма, — думал он, проваливаясь в сон. — Из этого состоит наша оборона, наше наступление и наши союзы. Не так уж и плохо для одного месяца. Завтра посмотрим, выдержит ли эта конструкция первый серьёзный удар». Снаружи, над Волгой, поднялся ветер. Он гудел в растяжках строящихся кранов, предвещая метель. Но стены «Ковчега» были прочны. А внутри них, в тепле и свете, кипела жизнь — упрямая, целеустремлённая, готовая к завтрашнему дню.Глава 11 Теория вредительства и практика жизни
17 февраля, ровно в семь утра, в кабинете директора ВНКЦ «Ковчег» пахло махоркой, крепким чаем и тем особым, осязаемым напряжением, которое предшествует не смотру, а сражению. Лев Борисов стоял у огромной карты-схемы института, вглядываясь не в коридоры и палаты, а в невидимые уязвимые точки — те, где стыковались наука, хозяйство и человеческое упрямство. За большим столом, сдвинутым к центру, собрались те, кого в шутку и всерьёз называли «генштабом». Катя, с неизменной папкой и острым карандашом в руках, что-то выверяла в списках. Сашка, прислонившись к стене возле окна, с мрачным видом жевал сухарь — завтракать было некогда. Дмитрий Александрович Жданов, научный руководитель, вальяжно развалился в кресле, попыхивая трубкой, но глаза за стёклами пенсне были хмуры и сосредоточены. Сергей Сергеевич Юдин, напротив, сидел прямо, с видом полководца, вынужденного присутствовать на штабной игре, когда надо бы уже рубить. У двери, в идеальной выправке, замер майор Волков, его присутствие было тем щитом и мечом, который нельзя было игнорировать. — Итак, коллеги, — начал Лев, не отрываясь от карты. — Через три часа к главному входу подъедет чёрный ЗиС. Из него выйдет профессор Николай Игнатьевич Марков. Цель его визита, согласно бумаге из Наркомздрава, — «ознакомление с хозяйственной и научной деятельностью в свете выделения средств на капитальное строительство». Реальная цель — найти хоть одну трещину в нашей броне. Не для того, чтобы немедленно нас раздавить. Для того, чтобы начать эту трещину расширять. День за днём, месяц за месяцем. Юдин фыркнул. — Лёва, я тебя не понимаю, — его голос, привычный командовать в операционной, гулко прозвучал в тишине кабинета. — Вся верхушка Союза — Сталин, Берия, Ворошилов — лично здесь были. «Ковчег» под их прямым куполом. Нас признали головным учреждением. Твои шприцы, антибиотики, «Волны» — приняты на вооружение. Какой идиот из Наркомздрава может нам что-то сделать? Этот Марков — вшивый профессор-теоретик из кабинетов. Чего ты боишься? Он что, прикажет Берии нас арестовать? Лев медленно повернулся от карты. Его лицо было спокойно, но в глазах стоял тот самый холод, который Катя видела лишь в моменты высшего сосредоточения — перед сложнейшей операцией или тем ночным разговором с отцом о природе власти. — Он не может закрыть нас приказом, Сергей Сергеевич. Он не будет арестовывать, — голос Льва был ровным, почти монотонным, отчего каждое слово приобретало вес свинца. — Но он может годами точить нас, как вода камень. Затягивать каждое согласование на «Здравницу» на полгода. Сплетничать в московских приёмных, в ВАКе, в редакциях журналов, что мы тут «зажрались», «оторвались от народа», «тратим миллионы на кустарные эксперименты, пока в районных больницах бинтов нет». Через полгода в определённых кабинетах сложится устойчивое мнение: «Ковчег» — проблемная, неуправляемая, амбициозная территория. А потом начнётся. Не громко. Тихо. Сократят финансирование под благовидным предлогом — «в связи с послевоенной реконструкцией народного хозяйства». Заблокируют приглашение следующего крупного учёного — «нецелесообразно в условиях оптимизации кадров». Наши выпускники, лучшие в Союзе, начнут получать распределение в глушь, потому что «слишком избалованы условиями и оторваны от реальных нужд советского здравоохранения». Он может отравить корни, Сергей Сергеевич. А дерево с отравленными корнями засыхает медленно, почти незаметно, но — неотвратимо. В кабинете повисла тишина. Юдин перестал ерзать. Он был хирургом, привыкшим к прямой угрозе: вот кровотечение, вот гной, вот опухоль — режь, вычищай, спасай. Эта угроза была иной — ползучей, бумажной, неосязаемой. — Лев Борисович прав, — негромко сказал Жданов, сняв пенсне и протирая стёкла платком. — В большой науке, как и в большой политике, репутация — всё. Не приказ, а репутация. Одно ядовитое письмо в «Медицинскую газету», одна резолюция в учёном совете ВАКа со словами «требует дополнительной проверки» — и молодые таланты, те самые, на которых держится будущее «Ковчега», трижды подумают, стоит ли связывать свою судьбу с учреждением, на которое косо смотрят в Москве. Мы можем потерять не деньги, а следующее поколение. А без него мы — музей. — По моим каналам, — в разговор вступил Волков, не меняя позы, — профессор Марков активно метит в академики. Ему нужна громкая, «патриотическая» кампания. Борьба с «лженаукой», «расточительством» или «отрывом от практики» — идеальный плацдарм для карьерного рывка. Мы — идеальная мишень. Успешная, заметная, с элементами, которые легко выставить в нужном свете. Гидропоника? «Сомнительное подсобное хозяйство, отвлекающее от медицинских задач». Экспериментальная хирургия? «Дорогостоящие игрушки для избранных». Превентивная медицина? «Нагнетание ипохондрии и отрыв от лечения реальных больных». — Значит, наша задача, — чётко, как отрезая, сказала Катя, подняв голову от бумаг, — лишить его даже тени убедительного аргумента. Безупречные цифры. Безупречная логика отчётности. Безупречный порядок в хозяйстве. Мы должны выглядеть не как крепость, которую нужно штурмовать с криками и лестницами, а как гранитный монолит. Неприступный, холодный и абсолютно предсказуемый в своей эффективности. Монолит, о который он сломает зубы, если попробует укусить. Юдин тяжко вздохнул, провёл ладонью по лицу. — Бумажная война… Чёрт бы её побрал. Лучше бы я сейчас оперировал. Ладно, Лёва. Командуй. Что мне делать? Улыбаться этому пискулю? — Вам, Сергей Сергеевич, — Лев чуть смягчил интонацию, — нужно быть самим собой. Но в рамках дозволенного. Вы — живое доказательство того, что наша «кустарщина» рождает хирургические результаты мирового уровня. Если он заведёт разговор о затратах, вы говорите о спасённых жизнях. Если об уникальности — о том, как наши методики можно тиражировать. Говорите как хирург, а не как администратор. Ваш авторитет — наш щит. Но щит нужно держать ровно. Распределение ролей заняло ещё двадцать минут. Жданов брал на себя всю научную демонстрацию: от диспансеризации до последних данных по антикоагулянтам. Катя и Сашка — безупречность хозяйственных отчётов и стройплощадки «Здравницы». Волков — идеальный протокол посещения режимных объектов, в частности, ОСПТ. Лев — общее командование и личный разговор с Марковым, если тот попытается пойти в лобовую атаку. Когда совещание закончилось и все, кроме Кати, вышли, в кабинете запахло не махоркой, а тем самым «предгрозьем». Лев подошёл к окну. На улице серело февральское утро, морозный туман стелился над Волгой. — Волков прав насчёт его карьерных амбиций, — сказала Катя, подходя к нему. — Но он упускает один момент. Марков — не дурак. Он не станет ломиться в открытую дверь. Он будет искать щель. Самую тонкую. — Я знаю, — тихо ответил Лев. — Поэтому сегодня мы играем не в победу. Мы играем в ничью. В ту самую безупречную ничью, после которой у него не останется фактов для доноса. Только злоба. А со злобой, лишённой фактуры, система уже не знает, что делать. Её механизмы рассчитаны на бумагу. Он взял её руку, холодную от утреннего воздуха в кабинете, и на мгновение сжал. Это было их ритуальное рукопожатие перед боем. Молчаливое, крепкое, без лишних слов. Потом Катя кивнула и вышла, чтобы провести последний обход по этажам, а Лев остался один, глядя, как первые лучи зимнего солнца пытались пробить толщу тумана над рекой. «Иван Горьков боялся бы этого дня, — подумал он. — Боялся бы этой игры в поддавки с системой. Лев Борисов просто считает ходы. Потому что альтернативы — сдаться и позволить всему, что построено, медленно умереть — нет». Чёрный ЗиС подкатил к парадному входу ровно в десять ноль-ноль. Из него вышел мужчина лет пятидесяти, в длинномдобротном драповом пальто, каракулевой шапке и с аккуратным портфелем из тёмной кожи. Профессор Николай Игнатьевич Марков. За ним вышли двое молодых людей в скромных плащах — «клерки с блокнотами». Встреча была безупречно вежливой. Лев, Катя, Жданов — у входа. Рукопожатия, сухие улыбки, взгляды, мгновенно оценивающие друг друга. Марков оказался невысок, подтянут, с умным, слегка аскетичным лицом учёного-администратора. Глаза — небольшие, очень внимательные, запоминающие всё. Голос — тихий, ровный, без эмоциональных всплесков. Экскурсия началась с приёмного отделения. Марков молча слушал объяснения Жданова о системе триажа, о «красной», «жёлтой» и «зелёной» зонах. Его взгляд задержался на стенде с графиками диспансеризации персонала — столбчатые диаграммы, кривые распределения давления, холестерина. — Выявлять болезнь до её клинического проявления… Смелая концепция, — произнёс он наконец, не отрывая глаз от графиков. — Не опасаетесь спровоцировать массовый невроз, ипохондрию? Люди начнут выискивать у себя несуществующие хвори, отвлекать врачей от реальных пациентов. Лев, стоявший немного поодаль, ответил первым, не дав Жданову вступить в полемику: — Мы выявляем не болезнь, профессор, а уровень риска. Как инженер-энергетик регулярно замеряет напряжение в сети и сопротивление изоляции не тогда, когда уже бьёт током и пахнет горелой проводкой, а заранее, чтобы предотвратить пожар. Что касается ипохондрии… её лечит не игнорирование, а грамотная, спокойная разъяснительная работа. Наш человек в белом халате, который проводит скрининг, — это в первую очередь просветитель. Он не говорит: «У вас страшная болезнь». Он говорит: «У вас есть факторы риска. Давайте вместе их устраним». Это медицина не страха, а ответственности. Марков медленно перевёл взгляд на Льва. В его глазах мелькнуло что-то — не согласие, а скорее признание достойного противника. — Ответственности… — повторил он. — Интересная терминология. Продолжим. Стройплощадка «Здравницы» встретила их рёвом моторов, стуком отбойных молотков и запахом свежего цемента. Сашка, в телогрейке и ушанке, вёл экскурсию с размахом опытного прораба, но за его показной развязностью чувствовалась железная хватка. Марков, надев калоши поверх ботинок, скривился, шагая по обледеневшим доскам, но внимательно слушал. Он спросил о стоимости лифтового оборудования для будущих клинических корпусов. — Товарищ профессор, — Сашка широко улыбнулся, — эти лифты будут поднимать не только здоровых людей, но и тяжелобольных на носилках, и операционные столы, и тонны чистого белья, и контейнеры со стерильными инструментами. Счёт здесь идёт не на рубли, а на спасённые жизни и часы работы медперсонала. А экономию, между прочим, мы уже нашли — переработали проект вентиляции, упростили без потери эффективности. Сэкономили пятнадцать процентов от сметы. Документы желаете посмотреть? Я велел принести. Марков махнул рукой, будто отмахиваясь от назойливой мухи. — Позже. Позже. Краткий, чётко регламентированный визит в ОСПТ. Майор Волков провёл группу по узкому коридору в «зелёный цех» — подвал, залитый неестественно белым светом люминесцентных ламп, где в длинных желобах с питательным раствором зеленели салат, укроп, лук. Воздух был влажным, пахло озоном и сырой землёй. Марков понюхал, прикрыв на мгновение глаза. — Пахнет… теплицей. Колхозной теплицей. А не лекарствами или стерильностью. Уверены, Лев Борисович, что это — часть медицинского учреждения, а не подсобное хозяйство санаторного типа? Волков, стоявший навытяжку у входа, ответил прежде, чем Лев открыл рот. Его голос был абсолютно бесстрастен, как строевой рапорт: — Это объект стратегического обеспечения продовольственной безопасности ВНКЦ, курируемый особым отделом. Его эффективность подтверждена актами государственной приёмки. В условиях дефицита овощей в регионе он обеспечивает витаминами персонал и больных, снижая риск авитаминозов и связанных с ними осложнений. Медицинское обоснование и расчёты представлены в первом томе проектной документации. Марков кивнул, не выразив ни одобрения, ни порицания. Просто принял к сведению. Кульминацией стала демонстрация в операционной. Не на живом пациенте, конечно, а на специальном манекене-тренажёре. Молодой хирург, один из учеников Юдина, показывал работу жёсткого эндоскопа — ещё неуклюжего, похожего на стальной зонд с системой линз и подсветкой, но уже способного заглянуть в желудок без разреза. Марков смотрел молча, сложив руки на животе. Когда демонстрация закончилась, он спросил: — Виртуозно. Технически безупречно. Но позвольте спросить: сколько стоит один такой аппарат в серийном производстве? И сколько хирургов в масштабах Союза способны освоить эту… тонкую работу? Не создаём ли мы тем самым медицину для избранных, для столичных клиник, в то время как в районной больнице где-нибудь под Вологдой не хватает обычных скальпелей и йода? Дмитрий Александрович Жданов, наблюдавший до этого молча, сделал шаг вперёд. Его спокойный, профессорский бас звучал убедительно: — Все великие медицинские технологии, профессор Марков, начинались как инструменты «для избранных». Рентген. Электрокардиограф. Да тот же пенициллин. Сначала — штучный, дорогой, сложный. Задача таких учреждений, как наш «Ковчег», — не просто пользоваться этими инструментами, а отработать методику, упростить её, удешевить производство и — главное — создать систему обучения. Мы уже готовим инструкторов для региональных центров. Через два-три года эта «игрушка» будет в десятках больниц. А скальпелей и йода у нас, к слову, тоже достаточно. Мы не заменяем одно другим. Мы добавляем новое к старому. Марков снова кивнул. Его лицо ничего не выражало. Он поблагодарил за экскурсию и попросил уделить ему немного времени для личной беседы перед отъездом. Обед был сервирован в кабинете Льва. Небогатый, но качественный: куриный бульон с гренками, котлета из телятины с гречневой кашей, компот из сухофруктов. Стол на двоих. Марков отставил тарелку с супом, почти не притронувшись. — Вы построили здесь не просто научно-исследовательский институт, Лев Борисович, — начал он, отламывая крохотный кусочек хлеба. — Вы построили государство в государстве. Со своей армией, — он кивнул в сторону двери, за которой незримо присутствовал Волков, — своей экономикой, этой самой… гидропоникой. Своей идеологией, если хотите — этой «тарелкой здоровья» и культом превенции. Это… внушает. Внушает трепет. И, простите за откровенность, некоторые опасения. Лев медленно пережёвывал котлету, давая себе время. Иван Горьков где-то внутри него ехидно усмехнулся: «Ну началось. Классика жанра. „Сепаратизм“, „отрыв“, „государство в государстве“». Лев Борисов заглушил этот голос. — Мы строили и строим инструмент, профессор. Мощный, цельный, отлаженный инструмент для решения одной задачи: спасения жизней и укрепления здоровья народа. Инструмент должен быть эффективным. А эффективность часто требует цельности и определённой… автономии в рамках общего плана. — Инструмент, — мягко парировал Марков, — должен быть управляем. Должен чётко вписываться в общую систему, а не существовать параллельно. Ваша самостоятельность, Лев Борисович, граничит с сепаратизмом. В научной сфере, разумеется. Вы игнорируете утверждённые методические рекомендации, создаёте собственные протоколы, фактически формируете альтернативную школу. Знаете, как это называлось в недавнем прошлом? «Теория вредительства» на новый лад. Создать нечто, что работает лучше общепринятого, и тем самым — сознательно или нет — дискредитировать существующую систему, посеять в ней сомнение. Лев почувствовал, как по спине пробежал холодок. Не от страха, а от холодной ярости. Он отставил вилку на тарелку. Звук был тихий, но в тишине кабинета прозвучал почти как выстрел. — Профессор Марков, — его голос оставался ровным, но в нём появилась сталь. — Представьте ситуацию. К вам поступает раненый с перитонитом. Стандартная схема — наркоз, разрез, промывание, дренирование. Но у вас есть антибиотик, которого нет в утверждённых методичках. И вы знаете, что без него шансы больного — десять процентов, а с ним — девяносто. Вы будете ждать, пока специальная комиссия одобрит применение этого антибиотика? Или спасёте жизнь, опираясь на своё знание и ответственность? Мы здесь не для того, чтобы дискредитировать систему. Мы вынуждены её опережать, потому что она, в силу своей инерции, за нами не поспевает. И наша задача — не бежать впереди паровоза для забавы, а тянуть этот паровоз за собой, чтобы он ехал быстрее. Марков улыбнулся. Улыбка была тонкой, без тепла, скорее профессиональной оценкой удара. — Очень патриотично и образно. «Тянуть за собой». Обязательно запишу. — Он отпил глоток воды. — Но позвольте дать вам совет, коллега, не как проверяющий, а как человек, прошедший определённую школу. Система, в которой мы с вами существуем, обладает двумя качествами: долгой памятью и очень тяжёлой рукой. Она не любит, когда её тянут. Она предпочитает, чтобы её вели. А тех, кто тянет, она рано или поздно воспринимает как помеху. И находит способы… устранить помеху. Без шума, без скандала. Административными методами. Обед закончился. Марков вежливо поблагодарил за гостеприимство, пожал Льву руку — сухую, холодную — и сказал, что составит объективный отчёт. Его ЗиС умчался в сторону вокзала, оставив после себя не разгром, а тяжёлое, неоформленное беспокойство. Лев вернулся в кабинет, закрыл дверь и впервые за день позволил себе опустить плечи. Он подошёл к окну. Внизу кипела жизнь его «Ковчега». Но он чувствовал, как над этим миром сгущается другая, бумажная туча. Враг был признан. Правила игры — озвучены. Игра началась. Вечер того же дня. Квартира Борисовых. Они сидели в глубоких креслах, лицом друг к другу, с чашками остывающего чая. Андрей уже спал. Марья Петровна, мать Кати, ворчала на кухне, перебирая посуду. — Он умён, — сказала Катя, глядя в огонь. — Опасен не как мракобес или дурак. Опасен как умный, амбициозный карьерист, который прекрасно знает правила игры на поле бюрократии. Его аргументы будут звучать разумно, научно обоснованно для любого чиновника, который не разбирается в медицине. «Рациональное использование средств», «соответствие общесоюзным стандартам», «недопущение элитарности»… Это же святые слова. Лев кивнул, растирая переносицу. Голова гудела от напряжения. — Он ищет не конкретные ошибки. Он ищет философскую, идеологическую уязвимость. «Отрыв от масс», «создание касты», «расточительство на фоне всеобщей разрухи». Классический набор для борьбы с любым новаторством в нашей системе. Нужно готовить контраргументы не на уровне эмоций, а на уровне цифр. Сводные отчёты: сколько средств сэкономили за счёт собственного производства овощей. Сколько специалистов из регионов уже прошли у нас обучение и вернулись на места. Количество публикаций в центральных журналах. Всё, что можно измерить и пощупать. — И Андрюша с его «тарелкой», — тихо добавила Катя, и в её голосе впервые за день прозвучала нота тепла, — наш лучший, неучтённый аргумент. Мы меняем культуру. Снизу. Не через приказы, а через быт. Через детей. Это сильнее любой бюрократии. Их разговор прервал резкий телефонный звонок. Лев снял трубку. Голос Сашки, сдавленный, возбуждённый: — Лёв, слушай. Марков уехал, но один из его писарчуков, гад, «забыл» блокнот в сортире на первом этаже. Волков его, естественно, изъял. Дай-ка, думает, посмотрю… Там пометки. Цитирую: «Гипертрофия управленческих функций директората», «Намечается культ личности Б.», «Экономическая эффективность ОСПТ требует отдельной глубокой проверки, возможны приписки». Прямых нарушений нет, но… направление мысли понятно? Лев поблагодарил, положил трубку. Пересказал Кате. — Война объявлена, — констатировала она. — Теперь будем работать на два фронта. Внутри — строить и развиваться. Вовне — постоянно обороняться, прикрывая тылы бумагами и отчётами. Лев вздохнул. Он подошёл к Кате, обнял её за плечи. Она прижалась головой к его руке. — Устал? — спросила она, как всегда. — Нет, — ответил он честно. — Мобилизован. Это и есть наша мирная жизнь, да? Не покой. Не тихая гавань. Постоянная мобилизация. Они стояли так молча, глядя на догорающие угли. В этой тишине, в этой усталости была своя, горькая правота. Они защищали свой дом. И это стоило любых мобилизаций.Глава 12 Теория вредительства и практика жизни ч. 2
Воскресенье, 18 февраля, выдалось на удивление ясным. Колючий морозец схватил снег в парке «Ковчега», превратив его в искрящийся наст. Леша, в ушанке и длинном офицерском пальто, которое ему выдали вместе с новым генеральским обмундированием, чувствовал себя немного нелепо. Он стоял у входа в парк, курил и ждал Анну, гася в себе привычное желание сбежать, отменить, сослаться на срочную работу. Она появилась из-за угла административного корпуса — не в форме, а в тёмно-синем шерстяном пальто и берете, с небольшим кожаным портфелем. Шла легко, несмотря на снег. Увидев его, чуть ускорила шаг. — Простите, задержалась, — сказала она, слегка запыхавшись. В морозном воздухе её дыхание превращалось в лёгкий пар. — Надо было подписать очередной акт на реактивы для Ростова. Он человек пунктуальный. — Ничего, — отозвался Леша, отшвырнув окурок в сугроб. — Я тоже только что пришел. Осматривал площадку. Они пошли по центральной аллее, утоптанной и посыпанной песком. Неловкое молчание длилось минуту, растягиваясь, как резина. Леша копался в памяти, пытаясь найти хоть что-то, кроме службы. — Вот здесь, — он махнул рукой в сторону расчищенной тропинки, уходящей в берёзовую рощу, — планируем обустроить маршрут для скандинавской ходьбы. С разметкой, указателями дистанции, скамейками для отдыха. Для реабилитации кардиологических больных и просто… для всех. — Скандинавской? — переспросила Анна, искренне удивившись. — Ну да, с палками. Это когда… — Леша запнулся, поняв, что объяснение он слышал от Льва, и оно звучало как безумная идея из будущего. — Это такой вид физкультуры. Опора на палки снижает нагрузку на суставы, но включает почти все группы мышц. Очень эффективно и безопасно. Лёва придумал. — Палки… — Анна покачала головой, и в уголках её губ дрогнула улыбка. — Звучит как-то по-партизански. — Ага, — Леша неожиданно для себя хмыкнул. — Наше новое секретное оружие против гиподинамии и плохого настроения. Страшнее «Катюши», честное слово. Лёд был сломан. Они заговорили о пустяках: о том, как приживаются саженцы в парке, о глупой поломке лифта в левом крыле, о новом поваре в столовой, который пересолил уху. Разговор тёк легко, без напряжения. Леша с удивлением ловил себя на том, что не сканирует окружение на предмет угроз, не прислушивается к далёким звукам, не ищет укрытия. Он просто шёл рядом с женщиной и говорил. Они зашли в кафе-столовую. В воскресенье здесь было почти пусто. Леша, к собственному изумлению, не почувствовал привычного спазма в желудке. Он заказал для Анны морс из брусники, себе — крепкий чай. Когда официантка ушла, он, глядя в окно, негромко произнёс: — Знаешь анекдот про генерала и врача? — Нет, — Анна смотрела на него с любопытством. — Полковнику делают операцию на мозге. Вскрыли черепную коробку, достали мозг и копаются в нём. Вдруг в операционную вбегает адъютант полковника и кричит: — Товарищ полковник! Вам генерала присвоили! — Полковник хватает черепную коробку надевает на голову и бежит к двери. Врач: — Товарищ генерал! А мозги⁈ — Да зачем они мне теперь нужны! Он рассказал это своим обычным, суховатым тоном. Анна сначала смотрела на него широко раскрытыми глазами, а потом рассмеялась. Негромко, сдержанно, но смех был настоящим, идущим из глубины. И в этом смехе было что-то такое простое и разоружающее, что Леша почувствовал, как внутри что-то отпускает, тает. — Вы… вы стали другим, — сказала она, когда смех утих. — За эти недели. Леша потягивал чай, глядя на пар, поднимающийся над кружкой. — Не другим, — ответил он после паузы. — Просто… просто меня понемногу отпускает… становлюсь собой, тем, кем был… Он сказал это и испугался собственной откровенности. Но взял себя в руки. Это была не слабость, а разведка. Разведка боем против собственного одиночества. Когда они уходили, Анна застегивала пальто. Леша машинально, почти рефлекторно, взял его со спинки стула и помог ей надеть. Их пальцы коснулись на толстой шерстяной ткани. Никто не отдернул руку. Контакт длился секунду, две. Молчаливый, красноречивый, полный невысказанного вопроса и такого же невысказанного ответа. На улице они расстались у подъезда. Леша вернулся в свою квартиру — тихую, пустую, пахнущую пылью и одиночеством. Он не включил свет сразу, а постоял в темноте посреди комнаты, прислушиваясь. К тишине. Она не была пугающей. В ней теперь были отголоски смеха, разговора о палках, прикосновения к грубому сукну. Он подошёл к окну, увидел в окне напротив свет — там жила семья одного из лаборантов, слышался смех детей. И эта простая, мирная картина не вызвала в нём ни боли, ни зависти. Только тихое, усталое признание: может быть, и ему когда-нибудь будет не так одиноко. Он лёг спать, не выпив привычных двух стопок перцовки. И впервые за много месяцев ему не приснился окоп, дым и ощущение предательства. Снилась тишина. И берег реки. И чей-то негромкий, спокойный голос. Вечер 25 февраля в лаборатории синтетической химии напоминал растревоженный улей. Миша Баженов, в своём вечном заляпанном реактивами халате, похожем на абстрактную карту химических войн, метался между колбами, чертил что-то мелом на огромной грифельной доске, стирал и чертил снова. Рядом, прислонившись к стеллажу с реактивами, стоял Сергей Викторович Аничков, его лицо выражало скептическое ожидание. А в центре лаборатории, возле собранного нового опытного образца хроматографической колонны, стоял коренастый, энергичный человек в отлично сшитом костюме, но с расстёгнутым воротником рубашки. Профессор Александр Леонидович Мясников. Он прибыл днём, отказался от всяких торжественных встреч, попросил сразу показать ему «самое интересное». И теперь, явно довольный, впитывал всё, как губка. — … значит, вы меняете не точку приложения, а сам принцип? — его голос, низкий, с легкой хрипотцой заядлого курильщика, резал воздух. — Не «разжижаем кровь», что само по себе грубо и чревато кровотечениями, а влияем на фактор воспаления в сосудистой стенке? На сам процесс формирования атеросклеротической бляшки? Смело. Потрясающе смело. Это переворот! Но как вы это докажете, молодой человек? Кролики, накормленные холестерином, — это хорошо для первичного скрининга. Но нам нужны человеческие биомаркеры! Что мы можем измерить в крови живого человека, чтобы сказать: да, воспаление есть, процесс идёт? Миша, возбуждённый до предела, размахивал руками: — Мы думаем! Мы работаем над этим! Взятие биопсии сосуда — нет, конечно, слишком травматично, неприменимо массово. Значит, ищем в периферической крови. Динамика СОЭ? С-реактивный белок? Возможно, уровень фибриногена… Нужно ставить серию опытов, искать корреляцию! — СОЭ — неспецифический показатель, — Аничков вставил своё веское слово, не меняя позы. — Воспаление где угодно даст повышение. Туберкулёз, ревматизм, кариес, в конце концов. Нужен специфичный маркер. А его, возможно, и нет в природе. Может, вся ваша гипотеза — это красивая фантазия, Михаил Анатольевич? В этот момент в лабораторию вошёл Лев. Он стоял в дверях несколько секунд, наблюдая. Видел горящие глаза Миши, профессиональный скепсис Аничкова и неподдельный, жадный интерес Мясникова. Это была та самая «кухня науки», ради которой всё и затевалось. Мясников заметил его первым. Резко обернулся, и его пронзительный, оценивающий взгляд скользнул по Льву с ног до головы. — А, Лев Борисович! Подходите сюда. Ваши молодые волки, — он кивнул на Мишу, — меня уже в угол загнали. У вас здесь… особый воздух. Не лабораторный затхлый, а… боевой. Чувствуется, что люди верят, что они на передовой. Им интересно. Это дорогого стоит. — Александр Леонидович, — Лев пожал протянутую руку. Рука была сильная, с цепкой хваткой. — Рад, что вы сразу окунулись в работу. Как впечатления? — Впечатления? — Мясников фыркнул, но в его глазах светился азарт. — Впечатление, что я попал в научный штаб, где готовят прорыв, а не в кабинет для чтения лекций по пыльным учебникам. У вас есть идея. Есть энергия. Не хватает… системности клинической мысли. Но это поправимо. — Предлагаю продолжить обсуждение в более неформальной обстановке, — сказал Лев. — У нас есть кафе. Собирается обычно ядро команды. Без речей и тостов. Просто поговорим о деле. Посидим. Мясников нахмурился, оценивая. Потом кивнул. — Только без речей. И без бесконечных знакомств. Говорим о деле. И чай должен быть крепким. Кафе «Ковчега» в восемь вечера было полу-пустым. Дежурный повар, предупреждённый Сашкой, накрыл длинный стол в углу, подальше от входа. Собрались: Лев и Катя во главе, Жданов, Мясников, Миша, Аничков. И, после недолгих колебаний, пришёл Владимир Никитич Виноградов — седой, подтянутый, с лицом аскета и холодными, умными глазами. Он сел чуть поодаль, демонстрируя свою отстранённость, но факт его присутствия был значим. Разговор начался с общего — со стройки «Здравницы», с последних данных по стрептомицину. Но очень быстро, как и предполагал Лев, Мясников перевёл его в нужное русло. Он не стал церемониться. — Владимир Никитич, — обратился он прямо к Виноградову, отрезая кусок ветчины. — Ваша школа терапии, ваши работы по диагностике — это классика. Без лести. Но позвольте спросить: как вы, классик, относитесь к самой идее парадигмы «пациент-партнёр»? К тому, чтобы лечить не болезнь, которая уже расцвела пышным цветом, а её вероятность? К медицине не реактивной, а проактивной? Виноградов медленно положил вилку. Вся его фигура излучала холодное достоинство. — Я лечу тех, кто ко мне пришёл, Александр Леонидович. С теми жалобами и страданиями, которые они принесли. Моя задача — поставить точный диагноз и назначить эффективное лечение. А не выискивать несуществующие болезни у людей, которые чувствуют себя здоровыми и работать хотят, а не по врачам ходить. Это, простите, подмена самой сути врачебной этики. Врач — для больного. А не больной — для статистики врача. В воздухе запахло грозой. Миша замер, Жданов прикрыл глаза, Катя напряглась. Лев наблюдал. — Этики? — Мясников не повысил голос, но его слова стали отчётливее, как отточенные лезвия. — А этично ли ждать, когда у человека в сорок пять, в самом расцвете сил, оторвётся тромб и он умрёт, оставив семью? Этично ли наблюдать, как гипертоник годами гробит свои почки и сосуды, потому что «голова не болит»? Этично это, Владимир Никитич? Или это удобно? Удобно работать с тем, что уже созрело, как гнойник? Не тратить силы на убеждение, на просвещение, на превенцию? — Вы говорите о гипотетических рисках! — голос Виноградова зазвенел сталью. — Я говорю о реальных больных в реальных палатах! У меня их сотни! И всем им нужна помощь сейчас, а не гипотетическая защита от того, что, возможно, случится через десять лет! Вы предлагаете растрачивать ограниченные ресурсы — время врачей, деньги, койки — на здоровых! Это аморально! Катя встряла в разговор прежде, чем Лев решил, что пора. Её голос, всегда такой ровный и спокойный в быту, теперь звучал чётко, как дикторский, и каждое слово было подкреплено цифрой. — Владимир Никитич, Александр Леонидович, позвольте внести ясность. Речь не о «здоровых». Речь о людях с выявленными, измеримыми факторами риска. Гипертонией. Ожирением. Повышенным холестерином. Это не здоровье, это предболезнь. А теперь — математика, не эмоции. — Она открыла лежавшую перед ней тонкую папку. — По нашим данным, стоимость пожизненного содержания и медицинского обслуживания одного инвалида первой группы после перенесённого инсульта составляет в среднем двенадцать тысяч рублей в год. Срок жизни после инсульта — в среднем семь лет. Итого — восемьдесят четыре тысячи рублей на одного человека. Стоимость десятилетней программы профилактического наблюдения, коррекции питания и, в перспективе, медикаментозной поддержки для ста человек группы риска — около пяти тысяч рублей в год на всех. Пятьдесят тысяч за десять лет. Даже если наша программа предотвратит всего один инсульт из ста — мы уже в огромном экономическом плюсе. А если предотвратит пять? Десять? Это не вопрос этики, господа. Это вопрос арифметики государственного выживания в условиях, когда каждый трудоспособный гражданин на счету. В наступившей тишине было слышно, как Миша смущенно возит вилкой в тарелке. Виноградов побледнел. Он смотрел на Катю не с гневом, а с каким-то новым, сложным чувством — возможно, с признанием, что против логики цифр не попрёшь. Мясников же смотрел на Катю с нескрываемым восхищением. Между ними, двумя полярными мыслителями, словно проскочила искра взаимопонимания. — Вы… вы считаете не только диагнозы, но и деньги, — сказал Мясников, и в его голосе прозвучало уважение. — И вы правы. Медицина будущего — это синтез клинической мысли, биологии и экономики. Без этого синтеза мы будем вечно бежать за поездом, который уже ушёл. Он повернулся к Виноградову, и тон его стал менее конфронтационным, более деловым. — Владимир Никитич, я не собираюсь отбирать у вас ваших больных. Я предлагаю создать систему, которая будет поставлять вам меньше больных. С более лёгкими, контролируемыми формами. Представьте: к вам придёт не гипертоник с давлением 220 на 130, гипертрофией левого желудочка и начинающейся почечной недостаточностью, а человек с давлением 150 на 95, которому мы уже пять лет назад скорректировали диету, образ жизни и назначили лёгкие препараты. С кем из них вам будет проще работать? Кого вы с большей вероятностью спасёте для полноценной жизни? Виноградов молчал. Он пил воду маленькими глотками, избегая встречи взглядами. Конфликт не был исчерпан, но его острота спала. Стороны заняли позиции. И тут Лев решил сделать ход. Рискованный, но необходимый. — Александр Леонидович, Владимир Никитич, — его голос прозвучал спокойно и весомо. — Мы все здесь собрались не для того, чтобы делить власть или амбиции. Мы собрались, чтобы создавать новую медицину. Для этого нужны и классическая школа, глубина клинического мышления Владимира Никитича, и прорывная, стратегическая мысль Александра Леонидовича. «Программа СОСУД» — это не отдельное княжество. Это направление внутри большого «Ковчега». И пока не будет построен отдельный кардиологический центр, о котором мы все мечтаем, я предлагаю работать вместе. Владимир Никитич остаётся заведующим всеми терапевтическими отделениями. Он — наш клинический фундамент. Александр Леонидович возглавляет научно-исследовательское кардиологическое направление и «Программу СОСУД». А в роли арбитра и моста между наукой и клиникой, в роли главного научного консультанта программы, я предлагаю утвердить Владимира Никитича. Без этого его авторитета и опыта нам не обойтись. Наступила гробовая тишина. Виноградов поднял на Льва взгляд, в котором читалось потрясение. Его не отодвинули в сторону, его… включили. На почётную, но реальную роль. Мясников нахмурился, обдумывая. Он помнил свои условия — полная автономия. Но то, что предлагал Лев, было не ограничением автономии, а созданием кооперации. — Вы предлагаете нам работать в связке, — сказал наконец Мясников. — Не как оппонентам, а как коллегам, дополняющим друг друга. — Именно так, — твёрдо сказал Лев. — А в случае возникновения спорных клинических ситуаций, где интересы пациента требуют немедленного решения, я лично беру на себя роль арбитра. И решение будет приниматься не на основе регалий или должностей, а исключительно на основе интересов пациента. Я даю вам слово. Мясников долго смотрел на Льва, потом перевёл взгляд на Виноградова. Седой терапевт сидел, опустив глаза, его пальцы медленно сжимали и разжимали салфетку. — Я уважаю Владимира Никитича как сильнейшего клинициста Союза, — произнёс наконец Мясников. — И если он согласен не чинить административных преград работе нового направления… если он готов быть консультантом, а не оппонентом… то я, пожалуй, готов к такому сотрудничеству. На экспериментальной, пробной основе. Все взгляды устремились на Виноградова. Тот медленно поднял голову. В его глазах уже не было гнева, только усталая, горькая мудрость и тень былой гордости. — Я… не собираюсь «чинить преград». Моё дело — лечить. Если ваши методы… программы… действительно будут уменьшать поток тяжёлых больных ко мне в отделение… — он сделал паузу, подбирая слова. — … то у меня не будет к ним претензий. Консультировать… я, пожалуй, смогу. Это была не капитуляция. Это было перемирие на тяжёлых, но приемлемых условиях. Напряжение в воздухе рассеялось, словно его разрезали ножом. Жданов тихо вздохнул с облегчением. Катя позволила себе лёгкую улыбку. Миша радостно заёрзал на стуле. Остаток ужина прошёл уже в деловой, рабочей атмосфере. Обсуждали планы исследований, необходимость создания банка сывороток, организацию первой когорты наблюдения. И под конец, уже ближе к полуночи, Лев увидел, как Мясников и Виноградов, отойдя в сторону к окну, о чём-то тихо, но оживлённо беседуют. Не как друзья ещё, но уже и не как враги. Как коллеги, нашедшие общий, пусть пока очень узкий, путь. Когда гости стали расходиться, Мясников задержался, прощаясь с Львом. — Вы тут… интересный мирок создали, Борисов, — сказал он, закуривая папиросу. — С балансом сил, с интригами, с компромиссами. Настоящая научная республика. Тяжело управлять? — Управлять — нет, — честно ответил Лев. — Направлять — да. Но когда видишь, как после спора люди начинают вместе думать над одной задачей… это стоит любых усилий. — Ну что ж, — Мясников кивнул, выпуская струйку дыма. — Посмотрим, что из этого выйдет. Но воздух здесь, повторюсь, правильный. Дышится. И работать хочется.* * *
Было уже около полуночи, когда Лев и Катя наконец остались одни в своей квартире, проводив компанию из кафе. Андрей давно спал, Марья Петровна — тоже. Тишина была густой, сладкой, напоённой усталостью и тихим удовлетворением от прожитого дня. Они сидели на диване в гостиной, притушив свет, пили тёплую воду с лимоном. — Получилось, — сказала Катя, положив голову ему на плечо. — С грехом пополам, с нервами, но получилось. Мясников в деле. Виноградов не сломался, не ушёл. Юдин, кажется, даже проникся уважением к этой бюрократической возне. — Пока получилось, — поправил Лев, гладя её волосы. — Это только начало. Теперь нужно, чтобы эта связка заработала. Чтобы Виноградов не чувствовал себя отставным, а Мясников — скованным. Нужно дать им общую, конкретную задачу. Не абстрактную «программу», а, например, разработку первого отечественного протокола ведения артериальной гипертензии. От скрининга до терапии. — И протокола реабилитации после инфарктов, — добавила Катя. — У Леши уже есть наработки. Можно соединить. Получится сквозная линия: профилактика — острое состояние — восстановление. Они говорили тихо, обрывками фраз, почти шепотом. Это был их способ отдыхать — строить планы, мысленно двигать фигуры на шахматной доске их общего дела. За окном спал «Ковчег», тёмный и величественный, усеянный редкими огнями дежурных окон. Казалось, что главная буря миновала. Осталась только эта мирная, утомительная, но такая важная работа. Идиллию разорвал резкий, вибрирующий, настойчивый звонок. Не по обычному телефону, а по тому, что стоял на отдельном столике в кабинете Льва. Аппарат ВЧ. Правительственная связь. Лев замер на секунду. Катя подняла голову, и в её глазах он прочитал то же самое внезапное, леденящее предчувствие. Он встал, прошёл в кабинет, щёлкнул выключателем. Жёсткий свет лампы упал на чёрный, громоздкий аппарат. Лев снял трубку. — Слушаю. Голос в трубке был знакомым, но настолько сдавленным, неестественно тихим и лишённым всяких интонаций, что он с первого слова не признал его. Потом понял — Иван Петрович Громов. Их старый куратор, старый друг. — Лев Борисович, — голос был похож на шёпот из могилы, лишённый привычной грубоватой теплоты. — Завтра в шесть ноль-ноль. Товарная станция, тупик за третьим пакгаузом, тот, что у водонапорной башни. Будь один. Встречай гостя из Москвы. С вопросами по твоему «урановому» предложению. Приготовься. Разговор будет серьёзный. Щелчок. Лев медленно положил трубку. Рука была сухой, не дрожала. Он стоял, глядя на чёрный ящик телефона, ощущая, как всё, о чём они только что говорили — Мясников, Виноградов, протоколы, «Здравница» — мгновенно теряет вес, уходит на второй план, становится игрушечным, бутафорским. Возвращалась тень. Та самая, от которой он когда-то, в мае сорок четвёртого, в кремлёвском кабинете, попытался отгородиться, передав инициативу. Тень Большой Игры. Тень грибовидного облака. Он вышел в гостиную. Катя стояла посреди комнаты, заломив руки, с лицом, из которого ушёл весь цвет. — Что? — спросила она одним только движением губ. — Громов, — ответил Лев. Его собственный голос прозвучал чужим, плоским. — Завтра в шесть утра. Товарная станция. Встречать гостя по «урановому» вопросу. Он подошёл к окну, распахнул форточку. Ледяной воздух ворвался в комнату, смешавшись с теплом. Лев стоял, глядя в тёмную прорубь ночи над Волгой, и чувствовал, как внутри него сходятся две реальности. Одна — Льва Борисова, генерал-лейтенанта, строителя «Ковчега», мужа, отца. Другая — призрак Ивана Горькова, испуганного беженца из будущего, который знал, чем вся эта ядерная гонка кончится. Грибовидными облаками над Хиросимой и Нагасаки. Сорока годами холодной войны, съедающей ресурсы наций. Случайностями, которые едва не приводили к концу света. «Иван Горьков боялся бы этого дня, — думал он, вдыхая колючий морозный воздух. — Он бы пытался увернуться, спрятаться, забыть. Потому что он знал финал». Но Лев Борисов стоял и смотрел в ночь, и знал другое. Он знал, что если не они, не его страна, первой овладеет этим знанием, этим страшным огнём, то это сделает кто-то другой. И тогда это грибовидное облако накроет его сына, его «Ковчег», его Катю, его страну. Всех тех, кого он теперь считал своими. Выбора не было. Не было его с самого момента, когда он решил не просто выживать, а менять мир. Завтра в шесть утра на занесённой снегом товарной станции начнётся новая война. Без выстрелов. Без линии фронта. Но с такими ставками, по сравнению с которыми все споры с Марковым казались детской игрой в песочнице. Он закрыл форточку, повернулся к Кате. Она смотрела на него, и в её глазах он прочёл не страх, а ту же самую, уже принятую решимость. Они были в этой игре вместе. До конца. — Всё будет в порядке, — сказал он, и это была не пустая утешительная фраза, а констатация факта, приказ самому себе. — Это просто ещё один фронт. Нам не впервой. Она кивнула, молча подошла и обняла его, прижавшись щекой к груди. Они стояли так посреди тёплой, тихой комнаты, за окном которой спал их хрупкий, отстроенный с таким трудом мир. И за окном уже собиралась новая, куда более страшная буря. Но они были вместе. А это значило больше, чем любые грибовидные облака и любые игры могущественных держав. Лев знал: завтра начнётся самое важное. Но сегодня, в этой тишине, ему нужно было просто быть здесь. С ней. И это давало силы встречать всё, что угодно.Глава 13 Невидимый фронт
Вода с лимоном в стаканах была ещё тёплой, а в воздухе уже висело холодное, незнакомое будущее. Лев поставил свой стакан на стол, услышав, как на лестничной площадке хлопнула дверь — уходили Жданов, Виноградов, Мясников, унося с собой споры о гипертонии и диетах, которые теперь казались невероятно далёкими, почти идиллическими. Катя собрала папки с протоколами, её движения были чёткими, без суеты. Она не спрашивала «что случилось?». Она слышала его сторону разговора. — Так что за гость из Москвы? — спросила она, протирая стол. — Не просто гость. По «урановому вопросу». Встреча обещает быть интересной. — Значит, пришли не за исполнителем, — сказала Катя, глядя на него. В её глазах не было страха, только быстрая, аналитическая работа. — Им нужен архитектор системы, который понимает масштаб угрозы, о которой они сами, возможно, лишь догадываются. Значит, твоя позиция — единственный в стране эксперт. Не проситель, не подрядчик. Эксперт. Лев кивнул, её холодный расчёт действовал как укол кофеина. Он сел за стол, достал блокнот. Иван Горьков в панике лихорадочно рылся бы в памяти, пытаясь вспомнить всё об лучевой болезни. Лев Борисов начал с трёх пунктов: штат, автономия, полный доступ к данным. Без этого любая работа превратится в профанацию, в игру в слепую со смертью. — Алёшу нужно подключить, — сказала Катя, читая его мысли. — У него допуск, фронтовая закалка и он знает, что такое работать под грифом «совершенно секретно». И он тебе верит абсолютно. — Вызвать его сейчас не получится, — Лев взглянул на часы. — Сейчас ночь на дворе. Но в шесть утра на той станции я должен понимать, кого требую в команду. Лешка — первый в списке. Он допил воду, ощущая во рту кислоту и лёгкую горечь. Не от лимона, от осознания. Позади была война с видимым врагом, с кровью, гноем, осколками. Впереди — война с врагом, которого нельзя увидеть, пощупать, услышать. И исход её зависел не от храбрости, а от точности прибора, от грамма в анализе крови, от вовремя замеченного отклонения в лейкоцитарной формуле. Он подошёл к окну. «Ковчег» спал, лишь в редких окнах горел свет — дежурные службы, лаборатории, где шла своя, тихая борьба за жизнь. Он построил эту крепость против одной войны. Теперь ему предстояло возвести в ней новый бастион. Невидимый. Товарная станция в шесть утра была царством промозглого холода, пара от паровозов и угольной пыли. Лев в шинели и теплой шапке чувствовал себя здесь чужеродно. Не было делегаций, чёрных «ЗиСов». У третьего пакгауза, уступами уходившего в предрассветную мглу, стоял одинокий «ГАЗ-М1», из радиатора которого тоже шёл пар. Из машины вышел не высокопоставленный московский чиновник, а полковник Артемьев. В длинном гражданском пальто, без знаков различия, но с неизменной выправкой. Его лицо в сером свете зари казалось высеченным из камня. — Лев Борисович, — кивнул Артемьев, протянув руку. — Пройдёмте. Он повёл Льва не в здание, а в сторону одинокой, запертой на амбарный замок «будки» — будто бы сторожки для путевых обходчиков. Внутри пахло махоркой, олифой и пылью. На грубом столе — два стакана, жестяной чайник и папка с грифом «ОВ» (Особой важности). Артемьев сел, жестом пригласил Льва последовать его примеру. — Задачи ставятся следующие, — его голос был сух, лишён интонаций, как текст секретной директивы. — Обеспечить долгосрочную работоспособность и безопасность здоровья особого контингента специалистов на объекте № 1 и сопряжённых предприятиях. Угрозу вы понимаете. Ресурсы будут предоставлены по первому требованию. Результаты — конкретные, измеримые протоколы и методики — требуются в оперативном порядке. Лев не стал кивать. Он открыл свой блокнот. — Ресурсы — это не только деньги и пайки, Алексей Алексеевич. Для решения такой задачи нужна не лаборатория, а институт. Институт радиационной медицины и безопасности в структуре ВНКЦ «Ковчег». С независимым штатом, своим клиническим и исследовательским сектором, отделом дозиметрии и гигиены труда. Без этого мы будем ставить заплатки, а не строить систему защиты. Артемьев медленно выдохнул, его взгляд стал пристальным, изучающим. — Интересно. Вы просите не меньше контроля, а больше. Фактически — создаёте у себя структуру, которая будет дублировать, а в чём-то и подменять функции санитарного надзора на этих объектах. — Я прошу создать инструмент, который будет эти функции выполнять эффективно, — поправил Лев. — Потому что сейчас их, по сути, нет. А цена ошибки — не брак на конвейере, а необратимое поражение организма, тихая эпидемия, которую заметят, когда лечить будет некого и нечем. Наступила пауза. Артемьев налил в стаканы остывший чай. — Директором такого института, по понятным причинам, может быть только человек с соответствующим уровнем допуска и опытом работы в условиях секретности. Я внёс кандидатуру. Морозов Алексей Васильевич. Ваш однокурсник, генерал-лейтенант, начальник вашего же управления. Вы согласны? Лев почувствовал горькое удовлетворение. Они мыслили с ним в одной парадигме. Это облегчало и пугало одновременно. — Полностью. Он идеальная кандидатура. — Тогда институт будет создан, — отхлебнул чаю Артемьев. — Приказ за подписью товарища Берии будет подготовлен в течение недели. Теперь о доступе к данным. Он вам будет предоставлен. Но есть одно условие. Не государственное, а скорее личное. Лев поднял взгляд. Артемьев смотрел на него без обычной стальной отстранённости. В его глазах читалось что-то другое — расчётливый, холодный интерес карьериста, который видит уникальный шанс. — Вы мне должны, Лев Борисович, — тихо сказал полковник. — За перевод вашего отца, за закрытие тех деликатных моментов с вашими «рационализаторскими» методами в военные годы. Я покрывал вас, потому что видел результат. Теперь результат нужен мне. Мне нужна не просто отчётность. Мне нужна понятная, блестящая, чистая победа. Та, которую можно будет положить на стол в Лубянском или в Кремлёвском кабинете и сказать: «Вот система, которую мы создали. Она работает. Она спасает ценные кадры Родины». Мне нужно, чтобы эта ваша радиационная медицина стала образцовой, эталонной. Чтобы её ставили в пример. Чтобы моё имя было неразрывно связано с её успехом. Вы создаёте щит для физиков. А я хочу, чтобы этот щит стал моим служебным щитом. Вы понимаете? Лев понимал. Это был неприкрытый карьеризм, но карьеризм особого, советского толка — не просто «выслужиться», а привязать свою судьбу к реальному, мощному, перспективному делу. Артемьев не просто давил, он предлагал сделку. Не «я тебя покрываю — ты мне служишь», а «я даю тебе все возможности — ты делаешь мне безупречную карьеру». Это было даже честнее. — Я понимаю, — медленно сказал Лев. — Значит, нам нужен не просто результат. Нужен эталон. Первый в мире комплексный институт подобного профиля.Для этого, Алексей Алексеевич, мне нужен не только доступ к данным по «особому контингенту». Мне нужны все сводки по заболеваемости и травматизму с урановых рудников, обогатительных комбинатов и заводов, которые курируются сейчас. Чтобы понимать масштаб бедствия и начать работать на опережение. Не только для физиков в «шарашках», но и для тысяч рабочих в шахтах, которые об этой угрозе даже не подозревают. Артемьев замер, его пальцы сжали стакан. Лев видел, как в его голове идёт оценка: риск запроса такой информации против потенциальной грандиозности «проекта». Риск провала против головокружительной высоты успеха. — Вы… мыслите на несколько шагов вперёд, — наконец произнёс полковник, и в его голосе впервые прозвучало нечто, отдалённо напоминающее уважение. — Этим вы либо подписываете себе приговор, либо создаёте памятник при жизни. Данные будут в течение десяти дней. Но, Лев Борисович… — он отпил чаю, поставил стакан с тихим стуком. — Если этот ваш институт хоть раз, хоть в чём-то крупно облажается… памятника не будет. Будет только приговор. И я буду тем, кто его приведёт в исполнение. Для карьеры иногда полезнее похоронить провальный проект, чем быть его куратором. Мы поняли друг друга? — Совершенно, — Лев встал. Холод в будке проник уже под шинель. — Мы начинаем работу сегодня. Через десять дней жду данные. Он вышел на промозглый перрон. Рассвет только-только начинал размывать чёрную крапу ночи над крышами пакгаузов. Он сделал первый шаг в новую войну. И его союзником в ней был холодный, расчётливый чекист-карьерист. Парадоксально. Но в этой новой, невидимой реальности, возможно, только такие союзники и могли быть полезны. Он шёл обратно к своей машине, припаркованной у вокзала, и думал о том, как будет объяснять Леше, что тот теперь директор института, борющегося с угрозой, которой официально не существует. Потребуется весь его хирургический такт. И, возможно, бутылка коньяку, припасённая на крайний случай.* * *
Кабинет Алексея Морозова в Управлении стратегической реабилитации ещё не обжитый. На столе — стопки бумаг, чертежи «Здравницы», фотография Анны Семёновы. В десять утра здесь было тесно. Лев сидел на стуле, откровенно уставший после бессонной ночи и встречи с Артемьевым. Напротив — Леша, слушавший его, не перебивая. Справа — Миша Баженов, нервно теребящий карандаш, слева — Крутов, с инженерной невозмутимостью изучавший потолок. В дверях стоял Пшеничнов, микробиолог, привлечённый по рекомендации Льва — его интерес к воздействию излучений на клетку мог быть ключевым. — … Таким образом, — закончил Лев краткий, сухой отчёт о встрече, — мы создаём Институт радиационной медицины и безопасности. Директор — Алексей Васильевич. Задачи — три основных фронта. Он перечислил по пальцам: — Первый. Дозиметрия. Нам нужно научиться измерять невидимое. Без этого мы слепцы. Задача Крутова и Баженова — создать первые рабочие образцы индивидуальных дозиметров. Сейчас, насколько я понимаю, используют в основном фотоплёнку, которая темнеет? — Да, — кивнул Крутов. — Плёнка в кассете, как в фотоаппарате. Проявил — по степени почернения оценил дозу гамма-излучения. Метод грубый, с запозданием, кассеты вечно теряют или засвечивают. Для ежедневного контроля физиков — непригодно. Нужен прибор, который покажет дозу здесь и сейчас. — Я читал про ионизационные камеры, — оживился Миша. — Две пластины, напряжение между ними, ионизирующее излучение вызывает ток… По силе тока можно судить… — Можно, — перебил его Крутов, скептически хмыкнув. — Если ты готов таскать с собой ящик размером с патефон и возиться с калибровкой после каждого толчка. Физикам нужно что-то карманное, простое, как часы. — А если не ионизационная, а сцинтилляционная? — встрял Лев, рисуя в воздухе схему. — Кристалл, который светится при облучении. Этот свет улавливает фотоумножитель… Сигнал можно усилить, вывести на стрелочный индикатор… Все замолчали, глядя на него. Идея была элегантна, но… — Фотоумножитель, Лев Борисович, — с каменным лицом произнёс Крутов, — это лампа размером с поллитровую банку, которая требует высокого стабильного напряжения, боится вибраций и стоит как два моих оклада. Карманный дозиметр на фотоумножителе? Это фантастика. — Тогда делаем два направления, — решил Леша. Его голос прозвучал твёрдо, без тени сомнений. Он принял решение, как на командном пункте. — Первое, срочное. Усовершенствуем плёночный дозиметр. Миша, твоя задача — разработать максимально простую, дуракоустойчивую кассету. Чтобы её нельзя было засветить по дурости, чтобы плёнку легко менять. Чтобы завтра мы могли начать хоть какие-то замеры. Второе, стратегическое. Крутов, вы берёте сцинтилляционный принцип. Ваша цель — создать лабораторный, стационарный эталонный прибор для точных измерений и калибровки тех самых «дуракоустойчивых» кассет. Срок на первое — две недели. На второе — три месяца. Миша кивнул с энтузиазмом. Крутов, после паузы, тоже кивнул — ему дали сложную, интересную задачу, а не указали «сделай проще». — Второй фронт, — продолжил Лев, глядя на Лешу и Пшеничнова. — Клинический протокол. Что мы будем смотреть у этих людей ежедневно, еженедельно, ежемесячно? Пульс и давление — это фон. Нам нужны маркеры поражения. Алексей Васильевич, вы и Алексей Васильевич (он кивнул на Пшеничнова) разрабатываете программу. Обязательный развёрнутый анализ крови с акцентом на лейкоцитарную формулу — количество лимфоцитов, нейтрофилов. Поражение костного мозга идёт волнами, и сдвиг формулы может быть первым звоночком. Осмотр кожных покровов и слизистых — лучевые дерматиты. Контроль функции почек и печени. И — самое главное — жёсткий, тотальный учёт всех жалоб. На слабость, на тошноту, на головную боль. Любая мелочь. — Мы составим карту наблюдения, — сказал Леша. — Как на фронте карту обстрелов. Чтобы видеть очаг поражения до того, как он станет критическим. — Третий фронт — мой, — Лев откинулся на спинку стула, чувствуя тяжесть в висках. — Я пишу первичные «Правила радиационной гигиены». Основной принцип прост, как молоток: снизить дозу любыми способами. Время. Меньше находиться в зоне. Расстояние. Дальше от источника. Экранирование. Свинец, бетон, вода. И главный принцип, который должен стать нашей мантрой: ALARA. As Low As Reasonably Achievable. Доза — настолько низко, насколько разумно достижимо. Не «в пределах нормы». Настолько низко, насколько это физически возможно при выполнении работы. В кабинете повисла тишина. Все пятеро — врач, химик, инженер, микробиолог и генерал — сидели и понимали, что только что заложили фундамент науки, которой в их стране официально не существовало. — Ну что ж, — хрипло произнёс Леша, первым нарушив молчание. — Приступим. Враги видны. Задачи ясны. Осталось только всё это сделать. В его голосе не было пафоса. Только усталая решимость человека, который слишком много раз шёл в атаку и знал, что первый шаг — самый тяжёлый. Через три недели. Инженерный цех Крутова напоминал пещеру алхимика, скрещённую с оружейной мастерской. В воздухе пахло озоном, канифолью, металлической стружкой и махоркой. В углу дымила паяльная лампа. На верстаке, под яркой лампой без абажура, лежали два принципиально разных предмета. Первый был прост, даже груб. Алюминиевый пенал размером с пачку «Беломора». Внутри — кассета для узкой фотоплёнки, затвор из свинцового стекла, который сдвигался только при установке на специальную стойку (чтобы избежать засветки), и миниатюрный рычажок-счётчик, фиксирующий факт открытия. «ДКП-1. Дозиметр карманный плёночный, модель первая», — прочёл Лев бирку, сделанную рукой Миши. Примитивно. Но это была работающая примитивность. Таких можно было сделать сотню за неделю. Второй предмет был другим существом. Деревянный ящик, внутри — массивный, тускло поблёскивающий кристалл йодистого натрия, аккуратно оплетённый проводами, ведущими к лампе-фотоумножителю в свинцовом кожухе. Рядом — блок питания с трансформатором и лампами накаливания, и стрелочный прибор в круглой шкале. «Эталон-1. Сцинтилляционный спектрометр». Громоздкий, требующий сети 220 вольт и двадцати минут на прогрев, но способный не просто зафиксировать «есть излучение», а оценить его энергию. — Плёночный — для массовки, — пояснил Крутов, вытирая руки о ветошь. Он выглядел уставшим, но довольным, как хирург после удачной операции. — Рабочий пришёл, снял с доски свою кассету, прикрепил к халату. После смены — сдал на проявку. Через час данные. Эталон — для калибровки этих кассет и для точных замеров в «горячих» точках лабораторий. Баженов колдует над составом эмульсии для плёнки, чтобы чувствительность была стабильней. — Сроки? — спросил Лев, щупая холодный алюминий пенал-дозиметра. — Первую партию в пятьдесят штук сдаём через неделю. Эталон требует доводки, но принцип работает. Видите? — Крутов ткнул пальцем в сторону окна, за которым виднелась кирпичная стена соседнего корпуса. В углу на столе лежал небольшой образец урановой руды, привезённый, видимо, по спецзаказу Артемьева. Стрелка прибора, даже с такого расстояния, уверенно отклонилась от нуля. — Он видит его сквозь стену. Как рентген. Только без снимка, в реальном времени. Лев смотрел на отклонённую стрелку. Вот оно. Глаз, способный увидеть невидимое. Первое, самое важное оружие в этой войне было создано. Пусть и в двух, таких разных, формах.Глава 14 Невидимый фронт ч. 2
Данные пришли ровно через десять дней, как и обещал Артемьев. Не в виде отчёта, а в виде двух толстых, потрёпанных папок, перевязанных бечёвкой и доставленных прямо в кабинет Льва. На папках не было никаких грифов. Только оттиск штампа «НИИЧ— ..», где последние цифры были тщательно зачёркнуты чернилами. Лев распустил бечёвку. Вечерний свет из окна падал на столы с цифрами, напечатанные на дешёвой серой бумаге. Сводки с рудников в Средней Азии, с обогатительных комбинатов на Урале, с опытных заводов. Колонки: «ФИО», «Профессия», «Жалобы», «Диагноз по обращению», «Дни нетрудоспособности». Диагнозы были ужасающе банальны: «астенический синдром», «хронический гастрит», «дерматит неуточнённый», «анемия». Но когда Лев начал выписывать эти «банальные» диагнозы в отдельную тетрадь, складывая их по предприятиям и цехам, картина проступила, как фотография в проявителе. Цех обогащения руды № 3: за последний квартал — 34 случая «астении», 12 — «дерматита кистей рук», 8 — «стоматита». Шахта № 5: рост «анемий» на 200 % по сравнению с прошлым годом. Завод по переработке: вспышка «неуточнённых инфекций» с длительным снижением лейкоцитов. Он откинулся в кресле, закрыл глаза, но перед ними всё равно стояли эти столбцы цифр. Это была не статистика. Это была тихая, ползучая катастрофа. Ранние, размытые симптомы хронической лучевой болезни уже фиксировались врачами на местах, но те, не зная об истинной причине, лечили последствия: витамины от анемии, мази от дерматита, отдых от астении. И отправляли людей обратно в зону поражения. Леша пришёл через полчаса, вызванный срочной запиской. Он вошёл, ещё не сняв китель, и увидел Льва, сидящего за столом с пустым взглядом, и две раскрытые папки, похожие на зияющие раны. — Что там? — спросил Леша, снимая фуражку. — Там — то, чего я боялся, — тихо сказал Лев. — Лучевая болезнь. Не острая, от взрыва. Хроническая. От долгого, малого облучения. Она уже есть. На рудниках, на заводах. Люди болеют, и их лечат не от того. Они уже получили дозы, которые аукнутся через пять-десять лет лейкозами, опухолями, бесплодием. Он отодвинул папку. Леша молча взял верхний лист, пробежал глазами столбцы. Его лицо, обычно собранное, стало каменным. — Цех № 3… «дерматит кистей»… «стоматит»… — он отложил лист. — Это же классика. Поражение быстро делящихся тканей. Кожа, слизистая рта. — Ты помнишь курс военной токсикологии? — спросил Лев. — Помню. Но это… это не иприт и не фосген. Это хуже. Они сидели в тишине, которую нарушал только мерный ход настенных часов. Леша первым нарушил молчание, но его вопрос был не о данных. — Лёва… Откуда ты всё это знал? — Он смотрел на Льва не с подозрением, а с глубокой, уставшей физиономией недоумения. — Ещё в начале войны, когда все бежали в панике, ты говорил про триаж, про приоритет раненых. Потом — антисептики, капельницы, эвакуацию. Сейчас — вот это. Ты говорил об этой угрозе, когда даже в Москве, в комитете, о ней только смутно догадывались. Как будто… — он искал слова, — как будто ты уже через всё это прошёл. Или… видел, к чему это приводит, и решил это остановить. Лев почувствовал, как холодная волна пробежала по спине. Самый опасный вопрос. И задал его самый близкий человек, который знал его с 1932 года и чувствовал малейшую фальшь. Иван Горьков внутри него вжался в комок паники. Лев Борисов сделал глубокий вдох и посмотрел Леше прямо в глаза. — Я не знал, Леш, — сказал он, и это была не вся правда, но это не была ложь. — Я боялся. Я всегда боюсь худшего сценария. Когда началась война — я боялся хаоса, сепсиса, потерь от неграмотности. Поэтому искал противоядие — систему. Когда узнал про атомный проект — я испугался не гриба и взрыва. Я испугался этого, — он ткнул пальцем в папку. — Тихих, невидимых смертей. Испугался, что мы, спасая страну от одной угрозы, породим другую, ещё более чудовищную. И стал искать противоядие. Всё, что я делаю — это поиск противоядия от кошмаров, которые рисую себе в голове. Наша с тобой работа теперь — найти противоядие от этого. Леша долго смотрел на него. В его глазах шла борьба: логика солдата и интуиция друга. Наконец он медленно кивнул. Не потому что полностью поверил, а потому что принял эту правду как достаточную для их братства и для их общей войны. — Значит, — голос Леши снова стал жёстким, деловым, — нашли мы это «противоядие» или ещё только ищем? — Ищем, — Лев открыл тетрадь, где уже набрасывал тезисы. — Но первые контуры есть. Нужно действовать быстро. До того, как эта тихая эпидемия станет громкой. Экстренное совещание в кабинете Льва на следующий день напоминало штаб перед наступлением. Леша, Катя, Миша, Крутов, Пшеничнов. На столе — те самые папки и черновик документа. — Мы не можем остановить работы, — начал Лев без преамбул. — Но мы можем взять риски под жёсткий контроль. Катя, пиши. «Временное положение по радиационной безопасности и медицинскому контролю на промышленных объектах особой группы». Он диктовал чётко, отрывисто, как отдавал приказы в перевязочной под обстрелом: — Раздел первый, дозиметрический контроль. Все работники, входящие в зону потенциального облучения, обеспечиваются индивидуальными плёночными дозиметрами ДКП-1. Ежедневная сдача на проверку. Данные заносятся в личную карту облучения. Превышение недельной дозы — немедленный отстранение от работы и углублённое обследование. — Раздел второй, санитарно-гигиенический режим. Обязательные санпропускники с полной сменой одежды перед входом в зону и после выхода. Разделение на «чистые» и «грязные» зоны. Планировка помещений с учётом принципа расстояния и экранирования. — Раздел третий, организация труда. Чёткое нормирование времени работы в зонах разной категории опасности. Обязательная ротация персонала с «грязных» участков на «чистые» не реже чем раз в три месяца. Запрет на сверхурочные в зонах высокой активности. — Раздел четвёртый, медицинский контроль. Ежемесячный обязательный развёрнутый анализ крови с подсчётом лейкоцитарной формулы. Ежеквартальный — расширенный, с биохимией и осмотром терапевта и дерматолога. Создание на каждом объекте медпункта, укомплектованного специалистами, прошедшими подготовку в ИРМБ. Он сделал паузу, обвёл взглядом собравшихся. — Это не отменяет риск. Это ставит его в рамки и позволяет управлять им. Наша цель — не допустить ни одного случая острой лучевой болезни. А хроническую — выявить на самой ранней, обратимой стадии. Вопросы? Миша поднял руку, как студент: — А как быть с тем, что люди будут бояться этих дозиметров? Что будут их «терять» или «забывать»? — Тогда они будут отстранены от работы без сохранения содержания, — холодно сказал Леша. — Это не игрушка. Это их жизнь. Кто не понимает — тому не место на таком объекте. Жёстко? Да. Но альтернатива — вот это, — он хлопнул ладонью по папке. — И последнее, — добавил Лев. — К существующим нормам питания для рабочих этих объектов добавить обязательную витаминную добавку. Особый упор на В12 и фолиевую кислоту — для поддержки кроветворной системы, которая принимает первый удар. Миша, это твоя задача — разработать форму и наладить производство витаминных драже или концентрата. Катя записала последнюю фразу и отложила карандаш. Документ был готов. Он был сухим, техничным, без единого упоминания слов «лучевая болезнь» или «радиация». Но каждый его пункт был щитом против невидимого врага. Пока Катя перепечатывала «Положение» на машинке для отправки Артемьеву, Лев вышел в коридор. Он чувствовал себя так, будто только что провёл многочасовую сложнейшую операцию. Исход был ещё не ясен, но важнейшие этапы были пройдены. Оставалось ждать реакции системы. И готовиться к следующему шагу — к лечению тех, кто уже пострадал.* * *
Командировка на «Объект № 417» — условное обозначение одного из урановых рудников — стала для Леши погружением в иную реальность. Реальность, где всё было пропитано серой пылью, грохотом машин и сдержанным, животным страхом людей, которые не знали, чего именно им следует бояться. Его сопровождали Миша с чемоданчиком дозиметров и молодой, но хваткий врач из только что сформированного ИРМБ, ординатор Семён. Их встретил начальник объекта — не инженер, а майор МВД с усталым, нездоровым цветом лица. Осмотр санпропускника выявил его полное отсутствие. Дозиметры, высланные ранее пробной партией, лежали не распакованными в кладовой. Медпункт представлял собой комнату с зелёной краской на стенах, где фельдшер по старинке ставил диагноз «простуда» и «радикулит». — Вот ваша «система безопасности», товарищ генерал, — сухо констатировал Леша, обращаясь больше к самому себе. Майор что-то забормотал про недостаток ресурсов, но замолчал под его ледяным взглядом. Работа началась. Миша и Семён организовали импровизированный пункт: рабочих выстроили в очередь, каждому выдали дозиметр, подробно, на пальцах объясняя, как им пользоваться («носи вот здесь, не открывай, после смены — сдаёшь сюда, как партбилет»). Параллельно Семён брал кровь из пальца для экспресс-анализа, а Леша проводил короткий, пристальный опрос: «На что жалуетесь? Слабость? Тошнота? Кожный зуд? Язвочки во рту?» Ответы ложились в блокнот строчками, повторяющими сводки из папки Артемьева. «Слабость»… «иногда тошнит»… «сыпь на руках». Леша смотрел на их лица — усталые, потёртые, но ещё полные сил. Они не знали, что эти «мелочи» — первые трещины в фундаменте их здоровья. Ему, видевшему смерть в лицо на фронте, было почти физически больно от этого неведения. Вечером, в кабинете начальника объекта, Леша выложил предварительные итоги майору: — Из двухсот обследованных — у тридцати семь признаки выраженной астении, у пятнадцати — дерматиты, характерные для воздействия… вредных факторов. Данные дозиметров покажут картину через сутки. Требования следующие: немедленно ввести санпропускной режим по нашему образцу. Начать ежедневный дозиметрический контроль. Выделить группу из этих сорока пяти человек для немедленной ротации на поверхностные работы. И обеспечить всех витаминными добавками, которые прибудут с следующей почтой. Майор молча слушал, его лицо стало ещё более землистым. Он понимал: приехали не проверяющие из Москвы для галочки. Приехали люди, которые знают, что делать, и имеют полномочия это требовать. Его карьера теперь висела на волоске. — Будет исполнено, товарищ генерал. — Не мне, — поправил его Леша, собирая бумаги. — Вашим людям. Их здоровью. Исполнено должно быть для них.* * *
Отчёт Артемьеву был заслушан в том же кабинете Льва, неделю спустя. Полковник прибыл лично, в штатском, но его осанка выдавала военного. Леша докладывал чётко, по-военному, опираясь на цифры и факты. Лев наблюдал. — … Таким образом, наши предположения подтвердились. Системы безопасности на местах отсутствуют как класс. Первичный медицинский контроль неэффективен, так как не направлен на специфические ранние симптомы. Мы выделили группу риска в сорок пять человек. Рекомендации: немедленная ротация, усиленное питание, обязательная витаминизация. Особый упор на цианокобаламин (В12) и фолиевую кислоту — для стимуляции кроветворения и коррекции возможных начальных изменений в костном мозге. Артемьев слушал, не перебивая, его лицо было непроницаемо. Когда Леша закончил, полковник повернулся к Льву. — Ваш институт, Лев Борисович, проработал менее трех месяцев, а уже дал конкретные, обоснованные рекомендации, которые могут предотвратить массовое выбывание ценных кадров. Это именно то, что нужно. Он сделал паузу, и в его голосе появились новые, непривычные нотки — не официальные, а почти личные. — Что касается нашего… договора. За перевод вашего отца, за прошлые долги. Считайте, что вы вернули с лихвой. Вы не просто закрыли личный счёт. Вы предоставили мне и моему ведомству инструмент, который уже сейчас начинает работать. Инструмент, за который будут благодарны на самом верху. Так что… спасибо. Это «спасибо» прозвучало странно, почти неловко, вырвавшись из-под маски расчётливого карьериста. Возможно, в этот момент Артемьев видел не просто «успешный проект», а реальных людей, которых только что защитили от невидимой смерти. — Приказ о формальном утверждении Института радиационной медицины и безопасности при ВНКЦ «Ковчег» за подписью Л. П. Берии будет подписан завтра, — добавил он уже своим обычным, сухим тоном. — Директор — Морозов А. В. Штатное расписание и смета утверждаются в предложенном вами объёме. Работайте. После его ухода Леша тяжело опустился на стул. — Ну, вроде бы, первая высота взята, — сказал он, проводя рукой по лицу. — Взята, — согласился Лев. — Но впереди — вся гора. Теперь нужно не только предотвращать, но и лечить. Изучать отдалённые последствия. Создавать препараты для выведения радионуклидов. Работы — на десятилетия.* * *
Апрельский вечер был уже по-весеннему тёплым. Лев стоял на самой высокой точке строительной площадки «Здравницы» — на краю только что отлитой бетонной плиты будущего кардиокорпуса. Внизу копошились люди, змеились траншеи, гудели машины. Возводился видимый символ новой медицины — медицины профилактики, долгой жизни, качества. Но его мысли были далеко отсюда. Они летели на север и восток — к закрытым городам, к урановым рудникам, в лаборатории, где физики колдовали над созданием нового, страшного щита для страны. Туда, где теперь работали люди из его Института, с его дозиметрами и протоколами. Катя подошла беззвучно, встала рядом, плечом к плечу. — О чём думаешь милый? — спросила она тихо. — О фронтах, — так же тихо ответил Лев. — Раньше фронт был там, где стреляли. Где были окопы, дзоты, кровь. Его можно было увидеть, нанести на карту. Теперь фронт везде, где невидимый враг точит человека изнутри, день за днём, год за годом. Наш «Ковчег» построили как крепость от одной войны. Теперь он должен стать щитом от другой. Идя домой под руку с женой, он обернулся, глянул на освещённые окна главного корпуса. В одном из них, на первом этаже, в новой лаборатории Крутова, мелькнула тень, и кто-то помахал рукой в его сторону. Потом в окне появился лист бумаги, на котором было крупно написано: «ЭТАЛОН-1» и рядом нарисована стрелка, отклонённая вправо. Потом лист убрали, и появился другой. На нём было примитивно, но узнаваемо нарисовано: маленький человечек, от которого исходили волнистые лучи, и на его груди — квадратик с восклицательным знаком. А сверху карандашом: «ЩИТ ГОТОВ». Лев не сдержал улыбки. Человечек с дозиметром. Это был их шутливый, братский рапорт: первая линия обороны создана. Он положил руку на плечо Кати. — Щит уже создан, — сказал он, глядя на огонёк в окне лаборатории. — У него даже есть название — ИРМБ. И есть командир — Лешка. Первый рубеж взят. Он замолчал, и в тишине апрельского вечера его внутренний голос, голос Льва Борисова, подвёл окончательный итог: «Иван Горьков панически боялся атома. Боялся грибовидного облака, fallout-а, ядерной зимы из книг и фильмов. Лев Борисов начинает учиться жить с этим атомом. Так, чтобы его ядерный огонь служил щитом, а не только мечом. И чтобы его тихое, повседневное излучение не убивало тех, кто этот щит куёт. Первый, самый важный рубеж — видеть угрозу — взят. Завтра начнётся новый: искать способы лечить тех, кто уже поражён. Нужно будет думать о стимуляторах гемопоэза, о хелатирующих агентах, о длительном наблюдении… Новая задача для Миши, для Пшеничнова. Бесконечная работа. Но иначе — нельзя.» Он глубоко вздохнул, вдохнув запах талого снега, бетона и далёкого дыма. Война продолжалась. Но у него была крепость. Была команда. Был щит. И это давало не надежду — надежда была для слабых. Это давало уверенность. Уверенность в том, что эту войну тоже можно будет выиграть.Глава 15 Испытание и экзамен
Тишина на Семипалатинском полигоне была не природной, а выморочной, втянутой в себя, как воздух перед разрядом. Не слышно было ни шелеста саксаула, ни писка ночных птиц. Только сухой, раскалённый ветер, шуршащий по брезенту наблюдательного пункта, да приглушённый лязг приборов внутри бетонного блока. Лев Борисов стоял у узкой амбразуры, затянутой матовым стеклом, и чувствовал, как под кителем генерал-лейтенанта медицинской службы медленно, противно холодеет спина. Не от страха — от осознания. Осознания того, что через несколько минут он, Иван Горьков из века интернета и МРТ, станет свидетелем того, о чём знал лишь по архивам и учебникам. Рядом, облокотившись о бетон, курил, не обращая внимания на запрет, Игорь Курчатов. Его знаменитая борода казалась в полумраке седой от пыли. — Нервы, Лев Борисович? — спросил физик, не глядя. Голос был глуховатым, уставшим. — Спина мёрзнет, Игорь Васильевич. Сквознячок, — отозвался Лев. — М-да. Наш главный физиолог на сквозняки жалуется. А приборы показывают, что у тебя пульс, как у буддийского монаха. Враньё, наверное. — Приборы не учитывают адреналиновую аритмию. Это субъективное ощущение. Курчатов хрипло рассмеялся и потянулся за портсигаром. Рядом молодой физик, бледный как полотно, теребил пуговицу кителя. Его сосед, сухощавый профессор с глубокими морщинами вокруг глаз, безо всякой причины вдруг взял его за запястье, положил пальцы на лучевую артерию и прищурился. — И чего ты трясёшься, Петров? — процедил профессор. — Доза гамма-излучения от вспышки на этом расстоянии, за стеклом, будет меньше, чем от одного рентгеновского снимка твоих гнилых коренных. Если, конечно, ветер не переменится и не нагонит на нас радиоактивное облако. Тогда твой пульс нам будет уже безразличен. В принципе. Молодой физик заглотил воздух. Курчатов вздохнул: — Брось, Михаил Ильич. Не пугай пацана. Лев отвёл взгляд от амбразуры. В углу бетонного бункера, возле двери, стояла его группа. Леша, в своей форме генерал-лейтенанта, с каменным, непроницаемым лицом, проверял содержимое полевой аптечки. Два врача из ИРМБ, Глебов и Семёнова (однофамилица Анны), перешёптывались, глядя на часы. У всех на груди — плёночные дозиметры ДКП-1, похожие на авторучки. На столе лежали противогазы и комплекты ОЗК — смехотворная защита от того, что должно было произойти, но протокол есть протокол. — Группа, — тихо, но чётко произнёс Лев, привлекая их внимание. Все мгновенно замолкли и выпрямились. — Последнее напоминание. После вспышки — немедленно надеть очки-светофильтры. Через тридцать секунд — оценить устойчивость сооружения. После прохождения ударной волны — первый выезд по заранее утверждённым маршрутам на бронетранспортёрах. Задача номер один — эвакуация расчётов с ближайших точек, возможные контузии, травмы. Задача номер два — отбор проб воздуха и грунта в герметичные контейнеры строго по инструкции. Никакой самодеятельности. Дозиметры снимаем каждые пятнадцать минут, данные — в журнал. Вопросы? — Товарищ генерал, — тихо спросил Глебов. — А если… если кто-то из расчёта получит свето-тепловой ожог или острую лучевую… — Тогда, Глебов, — перебил его Лев, и его голос стал абсолютно плоским, профессиональным, — вы действуете по протоколу № 3, который мы отрабатывали два месяца. Обезболивание, инфузия, эвакуация в палатку № 2. Но если доза зашкалит за восемь грей — вы ставите метку на лбу йодом и перемещаете его в сектор «Омега». Понятно? — Понятно, — прошептал Глебов. «Омега» означала паллиатив. Или морг. — Тогда по местам, — кивнул Лев. Взгляд его встретился с взглядом Леши. Тот молча ткнул себя пальцем в грудь, потом указал на Льва. Старый армейский жест: «Я — за тебя». Лев ответил коротким кивком. Ничего лишнего. Они оба понимали, зачем здесь находятся. Не для триумфа. Для того, чтобы с первого мгновения начать считать неизбежную цену этого щита. Из динамика на стене хрипло, без всяких предисловий, прозвучал голос: — «Объект» приведён в готовность. Минута тридцать. Тишина в бункере стала вакуумной. 04:00. Лев прильнул к амбразуре, прижав к глазам бинокль со светофильтрами. Глаза резало от напряжения. Всё его существо, каждый нерв, был натянут как струна. И она пришла. Не звук. Сначала — свет. Абсолютный, все уничтожающий, белый. Он прожигал матовое стекло, сжигал сетчатку сквозь фильтры, превращал мир в одну сплошную, бездушную белую плоскость. Это не было похоже ни на молнию, ни на прожектор. Это было рождение маленького, рукотворного солнца в тридцати километрах от него. Инстинкт заставил зажмуриться, но мозг, холодный и аналитический, заставил глаза оставаться открытыми. Фотокератит обеспечен, — мелькнула клиническая мысль. Но это мелочь. Затем пришла теплота. Волна сухого, адского жара, ударившая в бетонную стену и в лицо у амбразуры. Кожа на лбу и щеках запылала, засыхая в одно мгновение. И только потом, с опозданием, которое растянулось в вечность, пришло понимание, что нужно ждать главного. Он увидел это раньше, чем услышал. Далеко на горизонте, от точки, где секунду назад было второе солнце, побежала по земле стена. Стена из пыли, песка, перемолотых камней и света. Она неслась, расширяясь, сжирая пространство, и казалась немой. Ударная волна догнала свет. Бетонный бункер содрогнулся, как живой. Глухой, тяжёлый, животный удар в грудь, от которого сбило дыхание. Звук — не грохот, а вселенский рёв, рвущий барабанные перепонки, — вкатился следом, заполнив всё. Стекло в амбразуре прогнулось с жутким хрустом, но выдержало. С потолка посыпалась штукатурка и пыль. Кто-то позади вскрикнул. Молодой физик Петров упал на колени, его вырвало на бетонный пол прозрачной желчью. Он рыдал, давясь, а слёз не было — их высушило жаром вспышки. Лев, упёршись руками в стену, чтобы не упасть, продолжал смотреть. Тишина, которая наступила после рёва, была оглушительнее самого взрыва. В ней звенело в ушах. Потом Курчатов, откашлявшись от пыли, произнёс всего одно слово. Голос его был тихим, хриплым и абсолютно лишённым пафоса: — Получилось. Никто не кричал «ура». Через несколько минут, когда пыль немного осела и можно было смотреть без фильтров, Лев снова подошёл к амбразуре. На горизонте, там, где был эпицентр, росло Оно. Грибовидное облако. Чёрно-бурая, клубящаяся нога из пепла и грунта, вырванного с корнем. И серая, стремительно вздымающаяся в стратосферу шляпка, пронизанная изнутри грязно-оранжевыми отсветами пожара. Оно было живым, пульсирующим, чудовищным в своей мощи и… отвратительной красоте. Лев смотрел на него, и в голове, поверх звона в ушах, зазвучал холодный, безостановочный внутренний монолог. Голос Ивана Горькова, приглушённый, но оттого ещё более чёткий. Щит. Теперь он есть. У страны, которую я выбрал домом, есть щит против тех, кто захочет её сжечь. Ты сделал это, Курчатов. Вы все сделали. Страна спасена от одного вида рабства… чтобы получить шанс попасть в другой? Картинки из будущего, которое теперь было лишь альтернативой, всплывали обрывками. Хиросима. Нагасаки. Обугленные тени на ступенях. Люди, умирающие месяцами от лучевой болезни. Потом — ядерная зима из учебников по катастрофам. Чернобыльский саркофаг. Роботы, разваливающиеся от радиации в Фукусиме. Это дитя, которое мы только что породили, оно спасёт и убьёт. Оно — палач и защитник в одном лице. Абсолютное противоречие. Он посмотрел на Курчатова. Тот стоял, уперев кулаки в бетонный выступ, и смотрел на своё творение с выражением, в котором смешались титаническая усталость, страх и… любовь. Физик смотрел на дитя, на гениальную формулу, воплощённую в огне. Лев смотрел как патологоанатом. Как человек, знающий, чем закончится эта сказка для тысяч, миллионов тех, кто будет жить в её тени. Идеальная раковая клетка. Введённая в организм государства, чтобы убить других раков, но способная убить и самого носителя. Наша работа в ИРМБ… она только начинается. Мы будем десятилетиями считать эту цену. Не в тоннах тротила. В лейкоцитах, падающих до нуля. В хромосомных аберрациях у детей этих физиков. В раках щитовидки у тех, кто сегодня ликует где-то в Москве, не ведая, что ветер разнесёт частицы по всей планете. — Не впечатлило, генерал? — раздался рядом ледяной, узнаваемый голос. Лев не повернулся. Это был Артемьев. Недавно испеченный генерал стоял чуть сзади, его лицо в полумраке было нечитаемо. — Впечатлила цена, Алексей Алексеевич, — тихо ответил Лев, не отрывая взгляда от растущего гриба. — Теперь будем десятилетиями считать её. В лейкоцитах и в сломанных хромосомах. Артемьев помолчал. Потом раздался короткий, сухой звук — то ли одобрительное кряхтение, то ли сдержанный вздох. — Считайте, — сказал он наконец. — Это теперь ваша работа. Наша — обеспечить, чтобы считать пришлось как можно меньше. Он понимал. Не до конца, не так, как Лев. Но костяк прагматизма у них был общим. Цена. Всегда цена. 31 августа 1946. Аэродром, Куйбышев. Самолёт, пробывший в воздухе половину суток, с тяжёлым гулом приземлился на бетонку. Лев, выходя из него, почувствовал, как земля под ногами плывёт — остаток усталости, напряжения и не выветрившегося адреналина. В ушах всё ещё стоял негромкий, высокий звон. Он щурился от непривычно яркого, мирного солнца Куйбышева. Он ожидал увидеть у трапа Катю. Или Сашку. Или хотя бы свою машину с водителем. Вместо этого к самолёту, пренебрегая всеми правилами, подкатила тёмно-синяя «Победа». Из неё вышел уже генерал Иван Громов. Его лицо, обычно выражавшее либо циничную усмешку, либо деловую озабоченность, было сейчас серым, как тюремная стена. Он подошёл к Льву, не отдавая чести, взял его за локоть выше локтя, коротко и сильно. — Лёва, — сказал Громов тихо, но так, чтобы слова не унесло ветром. — Дома ждёт компания из Москвы. Лев почувствовал, как внутри всё сжалось в ледяной комок. Но лицо не дрогнуло. — По какому поводу? Сверка фондов? — спросил он с фальшивой лёгкостью. — По «личному делу», — выдохнул Громов, и в его глазах мелькнула беспомощная, яростная искра. — Дипломная комиссия, черт их дери. Не отмажешься. Ведут себя нагло. Марков тут, сука, постарался. Сидят у тебя в приёмной с восьми утра. Ждут. Лев медленно кивнул. Усталость, копившаяся днями, вдруг навалилась всей своей тяжестью, но одновременно в мозгу щёлкнул какой-то тумблер. Стратегический. Адреналин сменился холодной, спокойной яростью. — Понял. Поехали. Испытание щита окончилось. Начинался экзамен. Кабинет директора «Ковчега». 10:30. Кабинет Льва Борисова на шестнадцатом этаже был его крепостью и его рабочим инструментом. Большой стол, заваленный чертежами «Здравницы», отчётами по «Программе СОСУД» и образцами новых шприцев. На стене — карта институтского городка с цветными флажками, портреты Мечникова и Пирогова. Воздух пах бумагой, медицинским спиртом и слабым, едва уловимым ароматом яблока — Катя оставила на подоконнике вазочку с антоновкой. Сейчас этот воздух был отравлен. За столом Льва, в его кресле, развалился подполковник МГБ Соколов. Молодой, лет тридцати пяти, с аккуратным пробором на тщательно приглаженных волосах и холодными, водянисто-голубыми глазами, которые рассматривали кабинет с плохо скрываемым презрением. Он не был груб. Он был вежлив, как новый скальпель. Лев сидел напротив, в кресле для посетителей, чувству себя гостем в собственном кабинете. Рядом, прислонившись к картотеке, стоял ещё один человек в штатском — молчаливый стенографист с блокнотом. — Итак, генерал-лейтенант медицинской службы Борисов Лев Борисович, — начал Соколов, не повышая голоса. Он поглядел на бумагу перед собой. — Речь идёт о формальном уточнении. В рамках плановой проверки кадрового состава особо режимных объектов. Вы не против? — Я всегда за порядок, товарищ подполковник, — нейтрально ответил Лев. — Прекрасно. Тогда позвольте задать вопрос. Ваш хирургический диплом. И сертификат, дающий право на самостоятельное проведение оперативных вмешательств. Можете предъявить? В кабинете повисла тишина, нарушаемая только скрипом пера стенографиста. — Не могу, — спокойно сказал Лев. Соколов медленно кивнул, как будто получил ожидаемый и приятный ответ. — Поясните. — В 1936 году я был студентом-практикантом Куйбышевского медицинского института, — начал Лев, глядя куда-то в пространство над головой следователя. — Затем — работа в системе рационализации, создание опытных образцов медицинской техники. Война. Организация хирургической помощи в «Ковчеге», который тогда был прифронтовым госпиталем. После войны — восстановление и преобразование института. Формальных экзаменов на хирургическую квалификацию я не сдавал. Диплом хирурга не получал. Делал то, что было необходимо для спасения жизней бойцов и гражданских лиц. Считал это своей задачей. Он произнёс это ровно, без вызова, как констатацию факта. Иван Горьков внутри него ехидно усмехался: «Сертификат? Да у меня в двадцать первом был сертификат по эндоскопической хирургии, который тут и в фантастическом романе не опишешь. А теперь меня, генерала, допрашивает щенок в форме из-за бумажки». Соколов позволил себе тонкую, ледяную улыбку. — То есть, вы признаёте, что в течение… шести лет занимали должность главного врача, де-факто руководили сложнейшими хирургическими отделениями и лично проводили операции, не имея на то законного права? Самоуправство, товарищ генерал. Грубейшее нарушение закона. Стране нужен порядок. Не героическое самовольничество, какими бы благими намерениями оно ни оправдывалось. Лев встретил его взгляд. Глаза Соколова были пустыми. В них не было ненависти. Было профессиональное, чистое пренебрежение к «целителям», к этим учёным, которые мнят себя выше системы. К карьеристу, который увидел в «деле Борисова» свой трамплин. — Вы абсолютно правы, товарищ подполковник, — неожиданно согласился Лев. — Порядок необходим. Вопрос лишь в том, какой порядок мы устанавливаем. Тот, что спасает жизни, или тот, что хоронит их под правильными бумагами. Соколов нахмурился. Такой ответ его явно не устраивал. — Остроумие оставьте для ваших коллег. Мы ведём протокол. Факт налицо. Это ставит под сомнение законность всей хирургической деятельности «Ковчега» под вашим руководством. И ваше дальнейшее пребывание в должности. Кабинет начальника охраны «Ковчега». 17:00 того же дня. Громов ходил по кабинету, от стола к окну и обратно, как раненый медведь в клетке. На столе стояли две стопки, но ни к одной он не прикасался. — Стена, Лёва, — хрипло говорил он. — Глухая, мать её стена. Звонил в Москву, старым знакомым, тем, кто должен понимать… Мне вежливо, через зубы, объяснили, что «дело идёт с одобрения на самом верху». Что это не моя епархия. Что профессор Марков, наш общий «друг», оказался очень хорошо подготовлен. Он хочет не тебя, понимаешь? Он хочет «Ковчег» под свой контроль. А твой отсутствующий диплом — это всего лишь крючок, самый удобный. Чисто формальный. Беспроигрышный. Лев сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел на потолок. Усталость давила виски. После полигона, после этого допроса… — Что предлагаешь, Иван Петрович? — Что предлагаю? — Громов резко остановился и ударил кулаком по столу. Стопки подпрыгнули. — Я предлагаю этому щенку Соколову такую характеристику в личное дело написать, что он до пенсии в Архангельске бани будет инспектировать! Но нельзя. Потому что за ним — Марков. А за Марковым… — Он махнул рукой в сторону Москвы. — Кому-то там наверху наша самостоятельность, наша «Здравница» поперёк горла стала. Видят, что ты не управляемый. Что ресурсы тут крутятся огромные. Вот и пускают щенка, чтобы обнюхал, погрыз. Если схаваешь — пришлют взрослого пса. Он наконец схватил одну стопку, залпом выпил, поморщился и сел. — Остаётся один ход. Твой. Только твой. Мои методы тут не работают. Нужно что-то… из твоего арсенала. Что-то, что переведёт стрелки на их же поле, но по твоим правилам. Лев медленно опустил взгляд с потолка на Громова. В голове, поверх усталости, начал выстраиваться холодный, чёткий логический конструкция. Слабое место Соколова? Его уверенность в формальности. Его карьеризм. Его желание красивого, эффектного дела. И его абсолютное, непробиваемое невежество в том, что такое настоящая медицина. — Хорошо, — тихо сказал Лев. — Будет им ход. 7 октября 1946. Кабинет Льва. 11:00. Соколов на этот раз не сидел в кресле Льва. Он стоял у окна, спиной к комнате, демонстрируя свою власть над пространством. На столе лежала папка потолще. — Я доложил начальству о результатах нашей беседы, товарищ генерал, — начал он, не оборачиваясь. — Решение созрело. Вы отстраняетесь от исполнения обязанностей главного врача и хирургической практики до окончания служебной проверки. На основании ваших же показаний. Дело может быть передано в военную прокуратуру для оценки состава преступления по статье «Незаконное занятие врачеванием». Последствия, я полагаю, вам понятны. Он обернулся. На его лице было написано ожидание. Он ждал мольбы, оправданий, может быть, попытки дать взятку. Онбыл готов ко всему, кроме того, что произошло дальше. Лев, сидевший всё в том же гостеприимном кресле, спокойно сложил руки на коленях. — Вы совершенно правы, товарищ подполковник, — повторил он свою фразу. — Процедура необходима. Факт отсутствия диплома — налицо. Поэтому я требую не закрытия дела, а его логического завершения. Соколов замер. — То есть? — То есть — публичной хирургической аттестации, — чётко, как на учёном совете, произнёс Лев. — Пригласите комиссию. Самых авторитетных хирургов страны. Академиков Бакулева, Юдина. Кого-то из ленинградской школы, для нейтральности. Можете пригласить и профессора Орлова, моего старого оппонента. Пусть они, как эксперты, оценят мою практическую квалификацию вживую. Я готов провести любую сложную операцию под их наблюдением. Вы же будете присутствовать как официальный представитель органа, ведущего проверку. Если комиссия решит, что мои навыки не соответствуют уровню хирурга — вы получаете своё дело, оформленное безупречно. Ваша карьера получит отличный импульс. Если же комиссия подтвердит мою квалификацию — вы получаете протокол, закрывающий все вопросы, и можете доложить о проведённой объективной проверке. Или… — Лев сделал крошечную паузу, — или вы боитесь объективной проверки, товарищ подполковник? Предпочитаете решать вопросы в кабинете, а не в операционной? Он сказал это без вызова, даже с лёгкой нотой профессионального любопытства. Но удар был точен. Соколов побледнел. Его карьеристский ум мгновенно взвесил варианты. Отказаться — значит показать слабость, дать Борисову козырь. Согласиться — риск. Но какой риск? Если Борисов провалится — это триумф. Если нет… Но он не может не провалиться! Человек без диплома, самоучка! Даже если он что-то умеет, перед светилами он оробеет, собьётся. А если… нет? Соколов заглотил воздух, пытаясь сохранить лицо. — Это… нестандартное предложение. — Война научила нас решать вопросы нестандартно, — парировал Лев. — Но всё в рамках закона. Экспертиза. Вот её и проведём. Молчание затянулось. Стенографист перестал писать, смотря то на одного, то на другого. — Я… мне нужно согласовать, — наконец выдохнул Соколов, сдавая позиции. — Конечно, — кивнул Лев, поднимаясь. — Держите меня в курсе. А я, с вашего разрешения, пойду готовиться. И пациента искать. Самого сложного, как и полагается на экзамене. Он вышел из кабинета, оставив Соколова в состоянии, среднем между яростью и паническим расчётом. Ловушка, которую он сам расставлял, вдруг захлопнулась перед ним. Теперь ему придётся идти до конца. Весть разнеслась по «Ковчегу» со скоростью эпидемии. Через два часа о предстоящем «экзамене» знали все. В коридорах стоял гул. Одни были в ярости, другие в панике, третьи (как Юдин) — в мрачном, хищном интересе. Лев же, спустившись в приёмное отделение, нашёл Катю. Она стояла у сестринского поста, просматривая журнал триажа. Увидев его, она ничего не спросила. Просто положила руку ему на предплечье. Силуэт её пальцев чувствовался даже через толстую генеральскую ткань. — В операционную № 1, — тихо сказал Лев. — Нужен пациент. С аневризмой брюшной аорты. Большой, сложной, неоперабельной по мнению других. Чтобы всем было интересно. Катя кивнула. Никаких лишних слов. Она понимала: началась операция по спасению не пациента, а всего «Ковчега». И хирургом в ней был он.Глава 16 Испытание и экзамен ч. 2
Предоперационная № 1. 15 октября 1946. 07:30. Воздух в предоперационной был густым от антисептика и старого, доброго хирургического напряжения. Здесь не пахло страхом — пахло профессией в её самом концентрированном виде. Академик Александр Николаевич Бакулев, грузный, с умными, быстрыми глазами хищной птицы, заканчивал заполнять журнал. Сергей Сергеевич Юдин, сухой, как щепка, с вечно недовольным выражением лица, стоял у раковины, с насмешкой разглядывая упаковку одноразовых бумажных шапочек. — И это вместо нормальных колпаков? Бумага? — бурчал он. — На кой чёрт? Чтобы вши не завелись? У меня за тридцать лет ни одна вошь на операционном столе не замечена. А тут — бумага. Прогресс. — Это для снижения бактериальной обсеменённости воздуха, Сергей Сергеевич, — раздался спокойный голос из двери. Вошёл Лев. Он был уже в зелёной пижаме, шапочке, маска висела на шее. — Волосы и перхоть — источник золотистого стафилококка. Бумага дешева, её можно сжечь после одной операции. — Знаю я вашего стафилококка, — огрызнулся Юдин, но шапку всё-таки надел. — Лучше бы на шовный материал деньги пустили. А то, смотрю последнее время вы тут шёлк уже не жалуете. Какие-то синтетические нити из… чего он там, Миша твой, делает? Из угля и воздуха? — Из нефти, Сергей Сергеевич, — поправил Лев, начиная мыть руки длинной, щёткой, до локтей. — Пропилен. Нить называется «пролен». Не вызывает воспаления, не рассасывается, прочнее шёлка. Юдин фыркнул, но в его взгляде промелькнуло любопытство. Бакулев, прикуривая, подошёл ближе. — Ладно, с нитями разберёмся. А с пациентом? Сорок пять лет, гигантская мешотчатая аневризма инфраренального отдела. Расслаивается. Клиника: боли, перемежающаяся хромота. По всем канонам — неоперабелен. В Москве ему три клиники отказали. Ты что, нарочно такого выискал? Чтобы всем было интересно, если лопнет? Лев, склонившись над раковиной, встретил его взгляд в зеркале. — Чтобы всем было интересно, если не лопнет, Александр Николаевич. А оперировать его будем. — На чём? На энтузиазме? — встрял третий хирург, профессор Орлов из Ленинграда, высокий, костлявый, с лицом аскета. Он не был недоброжелателен — он был холодно-скептичен. Для него Борисов был выскочкой, окружённым ореолом военных легенд. — При таком размере аневризмы, чтобы наложить зажим на аорту выше и ниже, нужно время. Минут двадцать, не меньше. Почки, спинной мозг без кровотока столько не выдержат. Ишемия, параплегия, смерть. Или ты собрался зашивать аорту за три минуты? Лев вытер руки стерильным полотенцем и обернулся. — Нет. Зашивать будем минут сорок. А кровоток к нижней половине тела и почкам обеспечит аппарат искусственного кровообращения. В предоперационной повисла тишина. Даже Юдин перестал ворчать. Бакулев медленно выдохнул дым. — Аппарат… Искусственного… У тебя он есть? Рабочий? А почему ты его нам не показывал? — Предсерийный. «Ковчег-1». Пять лет разработок с нашим главным инженером Крутовым и химиком Баженовым. Испытали на животных. Сегодня — первое клиническое применение. Орлов свистнул сквозь зубы — длинно, почти с восхищением. — Ну, Борисов… Либо гений, либо… — он не договорил, но все поняли. Либо гений, либо маньяк, который убьёт пациента на глазах у комиссии. — Покажем, — коротко сказал Лев. — Идёмте. Операционная № 1. 08:15. Операционная походила на святилище какого-то нового, техно-медицинского культа. В центре — стандартный стол. Но рядом с ним высился странный агрегат из нержавеющей стали, стекла и резиновых трубок. Несколько насосов, манометры, стеклянные колбы-оксигенаторы, похожие на гигантские капельницы, и целая паутина прозрачных магистралей. Рядом, в белом халате, стоял сам Николай Крутов, главный инженер «Ковчега», с лицом, выражавшим одновременно гордость и смертельную тревогу. Возле аппарата суетился Миша Баженов, что-то проверяя. Пациент, Василий Семёнович, 45 лет, уже лежал на столе под наркозом. Его живот, даже расслабленный, выпирал неестественным, пульсирующим бугром чуть левее пупка — там таилась аневризма, бомба с часовым механизмом. Комиссия в бахилах, халатах и бумажных шапочках расселась на амфитеатре наблюдателей. В первом ряду, бледный и напряжённый, сидел подполковник Соколов. Он выглядел чужим, потерянным в этом царстве хрустящей марли и блестящего металла. Лев, теперь уже в маске, подошёл к аппарату. Его голос, слегка приглушённый тканью, прозвучал чётко, как лекция для ординаторов: — Принцип работы. Кровь забирается из полой вены через канюлю, установленную в бедренную вену. Поступает сюда, в оксигенатор — это насыщение кислородом. Затем — фильтрация, подогрев до температуры тела. И возвращается в артериальное русло — через канюлю в бедренную артерию. Таким образом, при пережатии аорты сердце и мозг продолжают получать кровь от сердца, а нижняя половина тела — от аппарата. Насосы — ротационные, создают пульсирующий поток, близкий к физиологическому. Юдин спустился вниз, к аппарату, и потрогал стеклянный оксигенатор. — И если эта… «фантастика» хлопнет? Отключится электричество, лопнет трубка? — Тогда, Сергей Сергеевич, — холодно ответил Лев, — мы все станем соучастниками убийства. Поэтому не хлопнет. Дублированное электропитание. Ручной привод на крайний случай. И у Крутова под столом запасной комплект всех критических узлов. Тот, из-под аппарата махнул рукой в подтверждение. Юдин, кажется, впервые за всё утро чуть скривил губы в подобие улыбки. — Ну что ж. Начинаем аутодафе. Я — на место ассистента. Бакулев кивнул и встал справа от стола, к грудной клетке. Орлов остался наблюдать. Лев взглянул на анестезиолога — Анну Петровну, седовласую женщину с невозмутимым лицом. — Как пациент? — Давление сто двадцать на восемьдесят, пульс семьдесят. Наркоз стабильный. Готовы, — отчеканила она. Лев кивнул операционной сестре Марии Игнатьевне. Та, не сговариваясь, подавала нужный инструмент. Они работали вместе тысячи часов. — Разрез. Срединная лапаротомия с переходом в левую торакофренолюмботомию. Нам нужен доступ к аорте на всём протяжении. Скальпель в его руке блеснул, и начался привычный, страшный и прекрасный ритуал вскрытия человеческого тела. Операция. 08:40–13:00. Разрез был выполнен быстро, точно, одним уверенным движением — длинная линия от мечевидного отростка до лобка, с ответвлением влево, вдоль реберной дуги. Ткани расходились под расширителями, обнажая блестящий, перламутровый листок брюшины. — Электронож, — попросил Лев. Мария Игнатьевна вложила в его руку ручку с электродом. Лёгкое шипение, запах палёного белка — капилляры мгновенно коагулировались, почти без крови. — Юдин, Бакулев, на зеркала. Нужно мобилизовать толстую кишку, отвести её медиально. Два академика послушно взяли длинные, плоские ретракторы и отодвинули петли кишечника, обёрнутые во влажные стерильные салфетки. В глубине раны, за тонкой плёнкой забрюшинной клетчатки, пульсировало нечто чудовищное. Аневризма. Она была размером с крупный грейпфрут, синюшно-багровая, напряжённая, с жирными, калифицированными бляшками на стенках. От неё, как корни дерева, расходились почечные, брыжеечные артерии. Каждая пульсация этого мешка отдавалась в пальцах Льва, державших ретрактор. Бомба. С часовым механизмом в несколько миллиметров толщины стенки. — Господи… — не удержался кто-то из наблюдателей на галёрке. Это был не восторг, а почтительный ужас. — Никаких господ, — сухо бросил Юдин, вглядываясь в рану. — Здесь только анатомия и наш с Борисовым ум. И его железная машина. Ну что, генерал, будем подключать твоего железного коня? — Крутов, — позвал Лев, не отрывая глаз от операционного поля. Инженер подошёл, держа в руках две длинные, изогнутые канюли из нержавеющей стали с резиновыми манжетами. — Венозная — в бедренную. Артериальная — туда же, но в артерию. Разрешите? Лев кивнул. Пока ассистент работал в паху пациента, Лев и Бакулев начали тончайшую, ювелирную работу — выделение аорты выше и ниже аневризмы. Это было похоже на разминирование. Один неверный движок — и тонкая, воспалённая стенка аневризмы могла порваться, утопив всё поле в смертельном кровотечении. — Пинцет-москит, — тихо говорил Лев. — Ножницы Пота. Тут проходим тупым путём, вдоль фасции… Вот он, край аорты. Лигатура. Работа шла в почти полной тишине, нарушаемой только монотонным гулом аппарата ИК, щелчками инструментов, да сдержанным дыханием присутствующих. Соколов на трибуне сидел, вытянув шею, его лицо было бледно-зелёным. Он понимал, что видит нечто за гранью его понимания — не пыточную камеру, а высочайшее искусство, граничащее с магией. — Канюли установлены, — доложил ассистент. — Аппарат к запуску готов. — Подключай, — сказал Лев. — Медленно. Анна Петровна, контроль показателей. Раздался чуть более громкий гудок, лёгкий шелест — и по прозрачным трубкам из тела пациента в стеклянный оксигенатор побежала тёмно-вишнёвая венозная кровь. В оксигенаторе она насыщалась кислородом, становясь алой, и насосами возвращалась обратно в артериальное русло. — Аппарат вышел на нужный режим. Параметры в норме, — скрипучим голосом произнёс Крутов, смотря на манометры. Лев глубоко вдохнул. Самый ответственный момент. — Зажим на аорту. Проксимальнее аневризмы. Сергей Сергеич, придержи. Сергей Сергеевич взял массивный, покрытый чёрной резиной аортальный зажим. Его руки, старые, с узловатыми пальцами, не дрожали. — Давай. Зажим со щелчком сомкнулся на выделенном участке здоровой аорты, выше почечных артерий. Пульсация аневризмы прекратилась. Она замерла, обречённо провиснув. — Дистальный зажим. Ниже бифуркации. Второй зажим изолировал аневризму снизу. — Аппарат работает. Периферический пульс на стопе? — спросил Лев. — Есть! — отозвалась сестра, пальпирующая стопу пациента. — Слабый, ритмичный, от аппарата! Значит, АИК справляется. Нижняя половина тела жива. Теперь нужно было удалить саму бомбу. — Скальпель, — сказал Лев. Он сделал продольный разрез по передней стенке аневризмы. Ткань расходилась легко, обнажая внутри громадные, слоистые тромбы, похожие на запёкшуюся печёночную паштет. — Аспиратор. Мария Игнатьевна поднесла конец отсоса. Лев быстро, но аккуратно удалил тромботические массы. Теперь было видно устье аневризмы — дефект в стенке аорты. — Ножницы. Резекция мешка. Он иссекал растянутые, нежизнеспособные стенки аневризмы, оставляя лишь узкий поясок для шва. Получился дефект аорты длиной почти восемь сантиметров. — Теперь главное, — прошептал Бакулев, наблюдая. — Сшить. Без прорезывания, без сужения. Лев вытянул руку. — Сосудистый иглодержатель. Перилен 5/0 на атравматической игле. В его пальцах блеснула крошечная, изогнутая игла с тончайшей, почти невидимой синей нитью. Это был один из секретов «Ковчега» — синтетический шовный материал, который не вызывал выраженной воспалительной реакции. — Первый шов — угловой. Задняя губа анастомоза. Он начал сшивать. Его движения были быстрыми, точными, экономичными. Игла входила в стенку сосуда под правильным углом, выходила, петля ложилась ровно, без натяжения. Шов был непрерывным, обвивным. Это была виртуозная техника, которую Лев видел в тысячах видеоархивов, отрабатывал на трупном материале, довёл до автоматизма здесь, в этой эпохе, где такое ещё не умел почти никто. — Вижу… — бормотал Бакулев, склонившись так низко, что почти упирался лбом в раму расширителя. — Вижу технику. Идеальная техника, не зря мы с вами столько лет оперируем… Юдин молчал, но его острый, всевидящий взгляд не отрывался от летающих пальцев Льва. В его глазах горел холодный, профессиональный восторг. Прошло сорок минут. Последний шов был наложен. — Снимаем дистальный зажим, — скомандовал Лев. Часть крови из аппарата устремилась в нижние конечности, проверяя герметичность шва. — Протекает? — Минимально, две-три точки, — сказал Бакулев, прижимая салфеткой. — Самостоятельно тромбируются. — Снимаем проксимальный зажим. Момент истины. Кровоток по аорте восстановился полностью. Анастомоз выдержал давление. Аневризмы больше не было. На её месте была аккуратная, почти неотличимая от здоровой ткани, линия шва. — Отключаем аппарат, — тихо сказал Лев. — Медленно. Крутов, на ручной привод, сброс нагрузки. Гудение аппарата стало тише, затем прекратилось. Крутов пережал трубки, ассистент извлёк канюли. — Аппарат отключён. Полный переход на собственное кровообращение. Все затаили дыхание, глядя на монитор ЭКГ (ещё одна редкая новинка «Ковчега») и на лицо анестезиолога. — Синусовый ритм, — отчеканила Анна Петровна. — Давление сто на шестьдесят. Диурез появился. Пациент стабилен. В операционной повисла тишина, которую нарушил только тяжёлый, счастливый вздох Николая Андреевича Крутова из-под аппарата. Предоперационная. 13:30. Лев стоял у раковины, смывая с рук последние капли крови. Он чувствовал дрожь в коленях — не от страха, а от адреналинового отката. За его спиной, в предоперационной, царило неловкое молчание. Первым его нарушил Юдин. Он подошёл к подполковнику Соколову, который стоял, прислонившись к стене, и всё ещё выглядел так, будто только что вышел из урагана. Юдин посмотрел на него сверху вниз, и его голос, всегда брюзгливый и саркастичный, зазвучал с ледяной, не терпящей возражений чёткостью. Он говорил так, чтобы слышали все — и врачи, и медсёстры, застывшие в дверях. — Товарищ подполковник. Вы только что видели то, что в ведущих клиниках мира делают единицы. Хирургию не сегодняшнего, а завтрашнего дня. Вы приехали судить о бумажке. О дипломе. А я сужу о спасённой жизни, которая без этой операции прожила бы от силы недели, пока этот мешок в его животе не лопнул и не утопил его в собственной крови. Ваше «дело»… — Юдин сделал паузу, и его губы скривились в презрительной гримасе, — это пшик. Дым. Пыль в глаза. Мой вердикт как председателя этой, с позволения сказать, «комиссии»: квалификация генерала Борисова не просто соответствует — она многократно превосходит уровень любого дипломированного хирурга в этой стране и на порядок опережает большинство за рубежом. Он — выдающийся хирург-новатор мирового класса. Протокол об успешной аттестации я подпишу первым. И дело не в том, что он мой командир. Кто против? Он обвёл взглядом Бакулева, Орлова, других хирургов. Бакулев молча, твёрдо кивнул. Орлов, после долгой паузы, развёл руками: — Против фактов не попрёшь. Операция блестящая. Аппарат… даже мысли такой не было. Я — за. Соколов побледнел ещё больше. Его карьера, его красивый план — всё рассыпалось в прах под холодным взглядом старика-академика. Он попытался что-то сказать, но только беззвучно пошевелил губами. — Я… я доложу… — наконец выдохнул он. — Доложите, — отрезал Юдин. — И приложите наш протокол. А теперь, если вы не врач — проваливайте. У нас тут человек жить будет. А вам тут делать нечего. Это было публичное уничтожение. Изящное, чистое, и абсолютно заслуженное. Соколов, не глядя ни на кого, выскользнул из предоперационной. Кабинет Льва. 19:00 того же дня. Последний свет октябрьского дня угасал за окном, окрашивая в багрянец крыши строящейся «Здравницы». В кабинете Льва было тихо. Он сидел за своим столом, наконец-то на своём месте, и смотрел в темнеющее стекло. В руках он вертел тот самый синий флакон пролена — символ сегодняшней победы. Дверь открылась без стука. Вошли Громов и Артемьев. Оба были в шинелях, с морозного осеннего воздуха. Артемьев снял фуражку, положил её на стол и, глядя на Льва, произнёс с оттенком мрачного, вымученного уважения: — Марков телеграфировал «поздравления». Официально. Дело закрыто. Соколова… — он усмехнулся, — отправили, как я и предполагал, инспектировать бани. Только не в Архангельск, а куда хуже — на Камчатку. Вы выиграли этот раунд, Лев Борисович. Блестяще. На их же поле, но вашим оружием. Громов хмыкнул, доставая из портфеля бутылку и стопки. — Выпьем, Лёва. За то, что щенка на место поставили. Хотя… — он налил, — не люблю я это. Слишком красиво вышло. Марков зубы точить будет сильнее. — Он проиграл на вашем поле, — повторил Артемьев, принимая стопку. — Теперь будет искать своё. Где бумаги, интриги и доносы решают больше, чем скальпель. Война с ним не закончена. Она только сменила фронт. Они выпили. Огненная струя прогнала остатки дневного холода. Артемьев кивнул и, надевая фуражку, вышел. Громов задержался. — Пациент твой, Василий Семёныч, очнулся. Спрашивает, когда домой. Катя с ним сидела. Всё хорошо. Он хлопнул Льва по плечу и тоже ушёл. Лев остался один. В дверях показалась Катя. Она подошла, молча обняла его сзади, прижавшись щекой к его спине. Он почувствовал её тепло, её усталость, такую же, как у него. — Андрюша просил передать, что он гордится папой, — тихо сказала она. — И что он тоже хочет быть хирургом. Чтобы всех спасать. Лев закрыл глаза. Он смотрел в тёмное окно, где теперь одна за другой зажигались огни «Ковчега» — окон в палатах, лабораториях, уютных квартирах. Его крепость. Его дом. Щит испытан. Ядерный, государственный — там, в степи. Личный, профессиональный — здесь, сегодня. Экзамен сдан. Но Артемьев прав. Это не победа, это передышка. Марков остался. Система осталась. Они боятся не меня лично. Они боятся будущего, которое я несу. Будущего, где здоровье — стратегия, а жизнь — высшая ценность. Будущего, которое ломает их уютный, бюрократический мирок. И они правы. Иногда будущее должно быть страшным — для тех, кто хочет оставить всё как есть. Кто готов хоронить идеи под кипами бумаг и хороших отношений. Для нас же… Он потянулся и взял со стола план «Здравницы», где красным карандашом были обведены те самые секретные фундаменты для томографов и ядерной медицины. Для нас же — завтра снова в операционную. И на стройку. Война продолжается. Он обернулся и обнял Катю, чувствуя, как её дыхание сливается с его. За окном, в чёрном небе, ярко горела холодная, одинокая звезда. Как та вспышка в степи. Как искра надежды в кромешной тьме. Она была далека, недостижима, и в этом — её сила.Глава 17 Новые тропы
Март, 1947 В подвальном цеху Крутова пахло канифолью и тёплым металлом. Воздух гудел от низкого гудения трансформаторов и шипел под паяльниками. В центре помещения, на столе, заваленном чертежами, микрометрами и мотками разноцветной изоляции, стоял предмет, отдалённо напоминающий рукоятку от велосипедного насоса, к которой была припаяна гибкая металлическая трубка длиной около метра. На другом конце трубки — крошечная линза в латунной оправе. Рядом, на отдельном столике, помещался громоздкий ящик с окуляром и двумя кабелями. — Ну что, Николай Андреевич, — Лев обходил стол, критически щурясь. — Показывайте ваше чудо. Если, конечно, оно не взорвётся и не ослепит нас всех. Инженер Крутов, худой, с воспалёнными от бессонницы глазами, но с неистребимым огоньком фанатика в глубине зрачков, одёрнул свой неизменный клетчатый халат. — Взорваться нечему, Лев Борисович. Ослепить — теоретически может, если сунуть окуляр себе в глаз при включённой лампе. Но мы же не дураки. Сашка, давай кролика. Александр Морозов уже стоял рядом, держа в руках упитанного кролика альбиноса, аккуратно завёрнутого в стерильную простыню, оставляющую свободной только морду. Животное явно воспринимало всю процедуру как досадное недоразумение. — Пациент готов, — с деловитой серьёзностью доложил Сашка. — Жалоб не предъявляет. Анамнез не отягощён. — Приступим, — Лев кивнул. Крутов щёлкнул тумблером на ящике. Раздалось мягкое жужжание, и из конца гибкой трубки брызнул холодный, яркий луч света. Он был не похож на рассеянный свет обычного эндоскопа — плотный, сконцентрированный, почти осязаемый. — Видите, — Крутов повёл трубкой, рисуя лучом на тёмной стене. — Обычный аппарат — это лампа накаливания где-то тут, в рукоятке. Свет идёт по воздушной полости, теряется, рассеивается, греет всё вокруг. А тут… — он осторожно взял в руки пучок гибких, похожих на толстые рыболовные лески, прозрачных нитей, выходящих из того же корпуса. — Свет бежит внутри них. Полное внутреннее отражение. Как… как вода в шланге. Поворачивай шланг как хочешь — вода течёт. Так и тут. Свет почти не теряется. И гнётся. Лев взял в руки пучок волокон. Они были упругими, гладкими. В памяти Ивана Горькова всплыли картинки: оптоволоконные эндоскопы конца XX века, гибкие, как змеи. Технология, опережающая время на полвека. И родившаяся в подвале, из обрезков оптического стекла, эпоксидки и фанатизма. Он чувствовал знакомый холодок удивления — не от знания, а от того, что это знание здесь, сейчас, материализовалось в чьих-то мозолистых руках. — Показывайте на пациенте, — сказал он, отгоняя лишние мысли. Сашка аккуратно зафиксировал кролика. Крутов, сжав в пальцах конец трубки с линзой, осторожно ввёл её кролику в рот и дальше, в пищевод. На экране осветительного ящика, куда был выведен сигнал через примитивный, собранный из радиоламп фотоумножитель, появилось изображение. Оно было зернистым, чёрно-белым, но на удивление чётким. Видны были складки слизистой, розовой в монохроме, перистальтические движения. — Увеличьте, — попросил Лев. Крутов покрутил винт на окуляре. Изображение прыгнуло, стало крупнее. Теперь можно было разглядеть отдельные капилляры. — Дешевле чем наш старый эндоскоп? — спросил Лев, уже зная ответ. — В десять раз, Лев Борисович, — с торжеством сказал Крутов. — Линзы — штучная работа, алмазная резка, полировка. А эти волокна — тянем из расплава стекла почти как нитки. Правда, пока брак процентов семьдесят… но технологию отработаем, нужно поиграть с температурой и химической составляющей. В «операционной» воцарилась тишина, нарушаемая только жужжанием аппаратуры и довольным чавканьем кролика, которому Сашка подсунул морковную ботву. Лев смотрел на экран, на эти грубые, но уже рабочие «макаронины» света, и чувствовал не триумф, а глубинную, почти физическую усталость творца. Каждый шаг. Каждый проклятый шаг вперёд — это вытаскивание будущего на своём горбу из трясины настоящего. Но оно того стоит. Одно только это — возможность заглянуть внутрь, не разрезая, — спасёт тысячи жизней. Диагностика опухолей, язв, кровотечений… — Хорошо, — наконец сказал он, и его голос прозвучал хрипло от напряжения. — Оформляйте отчёт. Начинайте готовить документацию для внедрения. И, Николай Андреевич… — он положил руку на костлявое плечо инженера. — Выпейте наконец снотворного и поспите. Вы мне ещё нужны живым. Вы когда последний раз у врача на приеме были…? Через неделю, на еженедельном оперативном совещании в штабе на 16-м этаже, Катя положила перед Львом и Ждановым папку со сводками. Её лицо, обычно спокойное и собранное, было напряжённым. — Статистика по гнойно-септическим осложнениям за первый квартал, — сказала она, не дожидаясь вопросов. — В экстренной хирургии — на уровне прошлого года, даже чуть ниже, 4.7 %. Спасибо антибиотикам, хлорамину и выучке. А вот в плановой… Она перевернула лист. Лев почувствовал, как у него похолодело под ложечкой. — В плановой — 8.1 %. Причём рост идёт по отделениям чистой хирургии: сосудистой, торакальной, на органах брюшной полости. Там, где операции длительные, с большим объёмом тканевой травмы. Жданов снял очки и устало протёр переносицу. — Асептика? Стерилизация? — спросил он, но в его голосе уже звучала готовая гипотеза. — На уровне, Дмитрий Аркадьевич, — Катя покачала головой. — Все протоколы соблюдаются. Воздух в операционных очищается фильтрами. Но есть фактор, который мы не учитывали в войну, когда оперировали «на поток» и выживал сильнейший. Фактор хирурга. Она вытащила из папки увеличенную фотографию. На ней была чья-то кисть. Кожа на пальцах, особенно вокруг ногтей и на суставах, была в микротрещинах, покрасневшая, местами шелушащаяся. — Это руки Петра Андреевича Куприянова после трёх плановых резекций желудка за день, — тихо сказала Катя. — Он моет их по протоколу, щёткой, спиртом, хлорамином. Но коже не выдержать такой химической атаки. Трещины — входные ворота для нашей же собственной, кожной микрофлоры. Staphylococcus epidermidis, Corynebacterium… В войну мы не обращали внимания — рана и так грязная, главное — остановить кровотечение, убрать осколки. А сейчас, в чистой хирургии, мы сами заносим инфекцию. Наши руки — нестерильны. И быть стерильными не могут физически. В кабинете повисло тяжёлое молчание. Лев смотрел на график, на эту злополучную восьмёрку процентов, и в его мозгу, как кадры киноплёнки, мелькали воспоминания: одноразовые латексные перчатки, целые коробки их, вскрываемые за секунду. Роскошь будущего. Здесь и сейчас — многоразовые резиновые перчатки, толстые, как автомобильные камеры, в которых невозможно брать тонкий шовный материал. Их кипятят, они грубеют, их хватает на три-четыре операции, если повезёт. — Нужен барьер, — наконец сказал он, и его голос прозвучал в тишине как приговор. — Абсолютный, дешёвый, одноразовый. Тонкий, чтобы чувствовать ткань. И прочный, чтобы не рвался в самый ответственный момент. Перчатки, одноразовые. Таких в Союзе нет. Сашка, сидевший у окна, мрачно хмыкнул. — Значит, будем делать свои. Опять. Как всегда. Крутову новый геморрой подкинем. — Не геморрой, — поправил его Лев, поднимаясь. — Задачу. Собираем группу: Крутов, Миша Баженов — по химии полимеров, ты — по логистике сырья. Катя, составь смету и выбей ресурсы через Громова. Я уже вижу лицо Артемьева, когда он узнает, что нам нужен натуральный латекс… из Малайзии, через полмира. Но это необходимо. Это — следующий рубеж в нашей войне. Войне с невидимым. Август 1947 — Январь 1948 Цех № 7 расположился в самом конце подземной галереи, под корпусом хирургических отделений. Раньше здесь хранилось старое, ещё довоенное оборудование. Теперь помещение напоминало странный гибрид химической лаборатории и небольшого заводика. Воздух был густым, сладковато-едким, с примесью запаха серы и нагретой резины. Лев, Сашка и Крутов стояли перед линией, собранной, как всегда, из подручных материалов: эмалированных ванн, стеклянных колб, самодельных термостатов и системы вакуумных насосов, снятых со списанных аппаратов ИВЛ. В одной из ванн мутно поблёскивала белая жидкость — сок гевеи, натуральный латекс, доставленный с невероятным трудом и по баснословной цене. Миша Баженов, в прожжённом кислотой халате, с чертежом в руках, что-то горячо объяснял двум молодым лаборантам, показывая на график температур. — Вулканизация — ключ, — его голос, обычно тихий, сейчас звенел от азарта. — Без неё — липкая, рвущаяся плёнка. С нею — эластичная, прочная. Но температура и время! Плюс-минус пять градусов — и всё, партия в брак. И сера… нужно найти точную пропорцию. — И как продвигается поиск «точной пропорции», Михаил Анатольевич? — спросил Лев, подходя. Баженов вздрогнул, оторвавшись от графика. Его лицо, осунувшееся за эти месяцы, озарила привычная, одержимая улыбка. — Лев! Две первые партии ушли в утиль. Третья… почти. Сегодня будем пробовать новый режим. Но есть проблема. — Он потёр переносицу, оставляя на ней серный след. — Формы. Нужны керамические или стеклянные формы в виде руки. Идеально гладкие. Иначе перчатка не снимется, или она порвётся. — Формы будут, — откликнулся Крутов. — Договорился с артелью «Керамик». Делают по нашим чертежам. Через неделю привезут первые два десятка. — Неделя, — вздохнул Сашка, изучая вязкую жидкость в ванне. — А латекс ждать не будет, испортится. Придётся колдовать. Ладно, хоть сырьё есть. Я уж думал, Артемьева кондрашка хватит, когда наш запрос на «каучук натуральный, тонна» увидел. Но Громов, видать, замолвил словечко. Или просто в Кремле поняли, что нам для «Здравницы» нужно не только кирпичи, но и такие… мелочи. «Мелочи», — мысленно повторил Лев, глядя на эту кустарную, пахнущую химикатами линию. Судьбоносные мелочи. От которых зависит, выживет ли пациент после сложнейшей операции или умрёт от сепсиса, занесённого руками спасителя. Вечный парадокс медицины: чтобы лечить, надо сначала не навредить. А чтобы не навредить, нужны технологии. Всегда замкнутый круг. 5 января 1948 года, в том же цеху состоялась первая демонстрация. На столе лежали двадцать пар перчаток. Они были матово-бежевого цвета, тонкие, почти прозрачные. Крутов, дрожащими от волнения руками, надел одну на левую руку Льва. Материал обтянул кожу, как вторая, невесомая кожа. Пальцы сгибались свободно, тактильные ощущения почти не терялись. — Попробуйте порвать, — предложил Баженов, и в его голосе слышалась стальная нотка. Лев взял край перчатки у запястья и потянул. Материал растянулся, истончился, но не порвался. — Проходит, — констатировал он. — Теперь — клинические испытания. Юдин, Бакулев, Куприянов. Пусть попробуют в работе. И, — он обвёл взглядом команду, — готовьте документы на запуск серийного производства. Пусть маленького, кустарного, но своего. Внедрение встретило, как и ожидалось, сопротивление. Не грубое, а ворчливое, консервативное. В операционной № 2, где Сергей Сергеевич Юдин готовился к плановой гастрэктомии, Лев лично принёс коробку с новыми перчатками. — Сергей Сергеевич, прошу попробовать. Хотя бы одну операцию. Юдин бросил на коробку скептический взгляд, взял одну перчатку, помял её в пальцах. — На ощупь — как кондом, прости Господи. Тонкая. Порвётся. — Проверено, не рвётся при нормальной работе. — А как снимать? — буркнул старик. — Прилипнет. — Присыпаем тальком, — Лев показал мешочек с белым порошком. — Снимается легко. Юдин долго и недоверчиво смотрел то на перчатки, то на Льва, потом тяжело вздохнул. — Ладно. Одну операцию. Но если буду мешать пациенту — выбросите ваше барахло к чёртовой матери. Операция длилась два часа. Лев ассистировал. Он видел, как поначалу пальцы Юдина двигались чуть скованно, будто ощупывая новую, незнакомую кожу. Но уже через полчаса движения стали уверенными, точными. Юдин работал молча, лишь изредка отдавая тихие команды. Когда последний шов был наложен, Юдин отошёл от стола, снял шапочку и потёр вспотевший лоб. Перчатки на его руках были в крови и промывных водах. Не говоря ни слова, он легко, одним движением, стянул перчатки, вывернув их наизнанку. Бросил в бак для отходов. Потом подошёл к раковине и начал мыть руки обычным, привычным способом. Вымыв, вытер, повернулся к Льву. — Два часа, — произнёс он своим скрипучим, брюзгливым голосом. — И хоть на пианино играй. А не то что там… после камерных, когда пальцы как у пекаря, сутки отходить должны. И для пациента… — он кивнул в сторону зашитой раны, — наверное, безопаснее. Грязи своей ему не занесли. Ладно. Пусть будут ваши перчатки. Только тальку побольше. И чтоб не кончались. Это было высшей похвалой. Через месяц Катя снова положила на стол Льва сводку. Статистика послеоперационных осложнений в плановой хирургии упала до 6.3 %. Падение почти на два процента. Маленькая, сухая цифра. За ней — десятки несостоявшихся трагедий, лихорадок, вторичных швов, пролонгированных страданий. — Это работает, — просто сказала Катя, и в её глазах Лев увидел то же самое, что чувствовал сам: не ликование, а глубочайшее, костное облегчение. Ещё один невидимый враг был поставлен на учёт. Ещё один рубеж взят. Июль, 1948 Актовый зал на 16-м этаже, обычно строгий и официальный, был неузнаваем. Кто-то принёс охапки полевых цветов — ромашки, васильки, колокольчики. Их поставили в самодельные вазы из химических колб. На стенах висели гирлянды из зелёных ветвей и длинные, голубые ленты, снятые, как шептались, со старого парашюта. Столы, сдвинутые в сторону, ломились — от простой, сытной еды: хлеб, солёные огурцы, варёная картошка с укропом, студень, несколько килек в томате; до зажаренных кур и гусей, разного вида мяса, всевозможных салатов и закусок. И в центре — огромный, испечённый поварихой Феней, торт. На нём из взбитого сгущённого молока было выведено: «Л+A». Леша стоял у импровизированной арки из лент, сколоченной из двух штативов для капельниц. Он был в парадном генеральском мундире, и две тяжёлые Золотые Звезды Героя Советского Союза на его груди казались сейчас не знаками воинской доблести, а скорее оберегами, талисманами выжившего. Его лицо было спокойным, даже умиротворённым, но в глубине глаз, если приглядеться, всё ещё жила та самая «тишина» — не пустая теперь, а наполненная сложным, выстраданным покоем. Анна шла к нему по усыпанному лепестками проходу. На ней было платье. Простое, из грубоватого шёлка цвета авиационного полотна, но сшитое с таким изяществом, что оно казалось шедевром высокой моды. Катя, помогавшая с фасоном, сделала своё дело блестяще: платье подчёркивало стройность Анны, но оставалось скромным, достойным. Вместо фаты — лёгкая шаль. В руках — маленький букетик из тех же полевых цветов. Со стороны, от двери, за ними наблюдал Лев, обняв за плечи Катю. Он видел, как Леша, глядя на приближающуюся Анну, сделал едва заметное движение — не назад, не отшатывание, а напротив, микродвижение навстречу. Как будто инстинктивно преодолевая последний, невидимый барьер. Церемония была не в ЗАГСе. Её проводил сам Жданов, в своём парадном академическом мундире, с невозмутимо-серьёзным видом, который лишь изредка нарушала лукавая искорка в глазах. — Товарищи… Алексей и Анна, — начал он, и в зале сразу стихло. — Мы собрались здесь не просто для соблюдения формальностей. Мы собрались, чтобы засвидетельствовать акт мужества. Не того мужества, что перед лицом врага, а более трудного — перед лицом самого себя. Актом мужества было вернуться с войны. Большим мужеством — захотеть жить после неё. И величайшим — решиться разделить эту жизнь с другим человеком, довериться, открыться. Вы оба этот путь прошли. И сегодня мы все — свидетели вашей общей победы. Над страхом, над одиночеством, над тенями прошлого. Он сделал паузу, давая словам проникнуть в самое сердце. Потом продолжил уже проще: — Ну, а по бумагам… Объявляю вас мужем и женой. Можете поцеловаться, если начальство не возражает. Зал взорвался смехом и аплодисментами. Леша и Анна поцеловались — коротко, смущённо, но без тени той леденящей скованности, что была между ними ещё полгода назад. Потом были тосты. Генерал Громов поднял стопку. — За молодых! За то, чтобы мир был прочнее войны! И чтобы дети… — он хитро посмотрел на пару, — рождались в рубашках. И желательно, не по одному! Сашка, стоя рядом с Варей и уже подросшей Наташей, добавил своё: — Леха, Анна… главное в семейной жизни — не ссориться из-за того, кто моет пробирки. А если и ссориться, то мириться быстро. За ваш домашний очаг! Чтобы он горел, но не спалил весь «Ковчег»! Лев поднял свой бокал (в нём был яблочный сок, разведённый водой — он дежурил вечером). Он смотрел на Лешу, на его спокойное, почти улыбающееся лицо, и чувствовал странную смесь отцовской гордости и профессионального удовлетворения. Реабилитация. Не только физическая. Возвращение к способности чувствовать, доверять, любить. Самая сложная операция из всех, и её нельзя сделать скальпелем. Только временем, терпением и… любовью других людей. — За тишину, — тихо сказал Лев, и только ближайшие услышали. — За ту тишину, в которой наконец можно услышать не грохот снарядов, а биение другого сердца. За вас. Поздно вечером, когда гости разошлись, а уборкой занималась дежурная смена уборщиц, Леша и Анна вышли на широкий балкон, выходящий на Волгу. По сторонам, в темноте, мерцали огни стройки «Здравницы», как рассыпанные по земле звёзды. Воздух был тёплым, пахло рекой и полынью. Они стояли молча, плечом к плечу. Анна осторожно положила голову ему на плечо. Леша не отстранился. — Знаешь, — наконец сказал он, и его голос в тишине прозвучал глуховато, но ровно. — Я боялся этого дня. Думал, всё… нахлынет снова. Шум, суета, чужие глаза… что снова выбьет почву из-под ног. Что окажусь там, в окопе, а вокруг будут не друзья, а… — он не договорил. — А что получилось? — спросила Анна так же тихо. Леша помолчал, глядя в темноту. — Получилось… как будто я наконец-то полностью разрядил ту винтовку. Слышал, как щёлкнул затвор, вышел последний патрон. И она… она больше не стреляет. Даже во сне. Вчера приснилась тишина. Просто тишина. И ты в ней была. Он обернулся к ней, и в лунном свете Анна увидела в его глазах не боль, не пустоту, а просто — усталость долгого пути и покой конечной остановки. Он взял её руку, та, что без кольца, и сжал в своей. Его пальцы были тёплыми и твёрдыми. — Спасибо, — прошептал он. — Что ждала. Что не испугалась. — Я тоже боялась, — призналась Анна. — Боялась, что не справлюсь. Что моё прошлое, моя работа… всё испортят. — Прошлое, — Леша покачал голову. — Оно там. Где-то там. А мы — здесь. Они простояли так ещё долго, слушая, как далеко внизу, со стройплощадки, доносится редкий, уже не пугающий, а просто деловой стук молотка. Созвучие новой, мирной жизни. Их жизни.Глава 18 Новые тропы ч. 2
Апрель, 1949 Родильное отделение нового корпуса «Здравницы» ещё пахло свежей краской и стерильной свежестью. Стены были выложены светлой кафельной плиткой, полы — линолеумом, в палатах стояли функциональные кровати с регулируемыми спинками и первые в СССР аппараты для мониторинга состояния плода — ещё примитивные, на основе допплеровского эффекта, но уже работающие. В предродовой палате № 1 царила сдержанная, деловая суета. Анна, бледная, с тёмными кругами под глазами, но совершенно спокойная, дышала, следуя указаниям акушерки. Рядом, держа её за руку, стоял Леша. Его лицо было абсолютно бесстрастным, как на самом трудном задании, но мелкая дрожь в скуле и мокрый след от пота на висках выдавали внутреннее цунами. За стеклянной перегородкой, в небольшой наблюдательной комнате, собралось немыслимое для обычного роддома общество. Лев, Катя, Сашка с Варей, Громов, Жданов и даже профессор Виноградов, который, услышав, что роды двойни могут быть осложнёнными, пришёл «на всякий случай, как терапевт». — Всё идёт по учебнику, — тихо сказала Катя, наблюдая за монитором, где две кривые сердечного ритма прыгали в унисон со схватками. — Оба в головном предлежании. Раскрытие полное. Сейчас начнутся потуги. — А он-то как? — кивнул Громов на Лешу. — Видок, я вам скажу… Белее стенки. Вроде на двух войнах побывал, а тут… — Самое страшное для военного — это когда он ничего не может контролировать, — философски заметил Сашка. — Особенно если дело касается своих. В палате акушерка скомандовала: «Тужься!». Леша, машинально повторяя движения акушерки, начал дышать вместе с Анной, его губы беззвучно шевелились. И вот первый крик — пронзительный, яростный, полный жизни. Через минуту — второй, ему в ответ. Два здоровых, громогласных вопля, возвестивших о новомначале. Леша, выглядевший так, будто только что совершил десятикилометровый марш-бросок в полной выкладке, осторожно принял из рук акушерки первого, завёрнутого в стерильную пелёнку, младенца. Потом второго. Он стоял, держа по ребёнку в каждой руке, совершенно потерянный, глядя то на них, то на уставшую, но сияющую Анну. Через пятнадцать минут, когда детей взвесили, измерили и унесли в детское отделение, а Анну перевели в палату, Леша вышел в коридор. Он прошёл мимо наблюдательного окна, не замечая собравшихся, упёрся лбом в прохладную кафельную стену и простоял так, тихо и беззвучно, целую минуту. Плечи его слегка вздрагивали. Потом он обернулся. Его лицо было мокрым от слёз, которых он, казалось, уже и не помнил, как проливать. Но это были не слёзы боли или опустошения. Это было что-то иное — катарсис, смывающий последние, самые глубокие слои пыли с войны. Громов первым нарушил торжественную тишину. Он подошёл, хлопнул Лешу по плечу с такой силой, что тот пошатнулся, и проревел на весь коридор: — Ну что, Алексей Васильевич? Отец — дважды Герой Советского Союза! Теперь и дважды герой-отец! Шутка, но в каждой шутке, как говорится… — он не закончил, потому что сам расплылся в широкой, искренней улыбке. И Леша засмеялся. Сначала тихо, с непривычки, будто пробуя давно забытый инструмент. Потом громче. Это был чистый, безоружный смех, в котором не было ни тени той старой, леденящей пустоты. Сашка присоединился, потом Варя, Катя. Даже Жданов фыркнул, пряча улыбку в усы. — И как назовёте? — спросила Катя, подойдя и вытирая ему платком щёки. Леша посмотрел на Анну, которую катили мимо на каталке. Она слабо улыбнулась и кивнула, доверяя. — Старшего — Мир. Мирослав, — сказал Леша твёрдо. — А младшего… Иван. В тишине, последовавшей за этими словами, Лев почувствовал, как что-то ёкнуло у него глубоко внутри. Иван. Имя-призрак. Имя-тень. Имя, которое он сам когда-то похоронил в глубине своей души, став Львом. И вот оно возвращалось. Не как упрёк, а как дар. Как знак полного принятия, полного доверия и… прощения. Прощения тому, кем он был, и благодарности за то, кем он стал. — Хорошие имена, — тихо сказал Лев, и его голос был немного хрипловат. — Очень хорошие. Осень 1948 — Лето 1949 Кабинет Льва на 16-м этаже был завален не медицинскими журналами, а чертежами, сметами и дипломатическими папками с грифом «Для служебного пользования». Сашка, разложив на огромном столе карту, утыканную разноцветными флажками, отчитывался: — Польша — полный комплект документации на производство хлорамина-Б, пенициллина второго поколения и стрептомицина. Плюс два наших специалиста едут на полгода обучать. Взамен — договор на поставки угля и стального проката по льготным ценам. Китай — отгрузили три комплекта оборудования для полевых госпиталей, включая портативные автоклавы и аппараты ИВЛ «Волна-Э1М». Их врачи уже называют их «спаситель-дракон». Взамен — долгосрочный контракт на редкоземельные металлы. КНДР… пока только гуманитарная помощь, антибиотики и вакцины. Но их представитель намекал, что хотели бы получить технологии по гидропонике. Голод у них, Лёва, жуткий. Лев слушал, глядя в окно на раскинувшуюся внизу, почти достроенную «Здравницу». Его лицо было недовольным. — Это благотворительность, Саш. Не стратегия. Мы создаём зависимость. Они — наши благодарные пациенты. А нужно, чтобы они стали нашими коллегами. Нашими… союзниками в полном смысле. Иначе завтра, когда у янки появятся свои, более дешёвые антибиотики, они развернутся к ним. Нужно учить их делать это самим. Не продавать рыбу, а давать удочку. — Удочку? — Сашка мрачно усмехнулся. — Да они саму идею удочки сожрут от голода. Или начнут делать из неё копья. Уровень — разный. В Польше ещё куда ни шло. А в Китае? Там ладно бы войны не было… — Тем важнее, — перебил Лев. — Если не мы дадим им «удочку» — мир, здоровье, технологии выживания — им дадут другое. Идеологию непримиримой борьбы. И тогда вместо союзников мы получим ещё один фронт холодной войны. Нужен «экспортный образец» не товара, а будущего. Будущего, в котором мы — старшие братья, а не торговцы. Подготовь предложение: не продажа, а совместные предприятия. Мы — технологии, эксперты. Они — площадки, ресурсы, кадры. Прибыль делим. Но контроль над ключевыми патентами — наш. — В Минвнешторге такое предложение разорвут и выбросят, — уверенно заявил Сашка. — Они мыслят вагонами и тоннами. Не совместными предприятиями. — Значит, надо поговорить с теми, кто мыслят иначе, — сказал Лев, уже набирая номер на массивном аппарате ВЧ-связи. Кабинет заместителя министра внешней торговли СССР оказался таким, каким Лев его и представлял: огромный, с высоким потолком, пахнущий дорогим табаком, начищенным паркетом и властью. За массивным письменным столом из красного дерева сидел человек лет пятидесяти, с аккуратной проседью и внимательными, холодными глазами — Пал Палыч Извольский. — Генерал Борисов, — он не предложил сесть, лишь кивнул на стул. — Ваши инициативы… вызывают вопросы. Вы предлагаете передавать, по сути, секреты производства. Нам, между прочим, эти секреты стоили огромных средств. — Средства были вложены не для того, чтобы они лежали мёртвым грузом, товарищ Извольский, — спокойно начал Лев, садясь. — Они были вложены для усиления страны. Сила страны — не только в тоннах произведённой стали. Она — в сфере влияния. Что сильнее привяжет к нам Польшу? То, что мы продадим им десять тонн антибиотиков, или то, что мы поможем им построить завод, который будет спасать жизни их граждан, даст работу их людям и будет зависеть от наших технологических апгрейдов? Они будут покупать у нас не просто товар. Они будут покупать будущее. И это будущее будет нашим. — Романтика, — отрезал Извольский, постукивая карандашом по столу. — А на деле — создаём конкурентов. Зачем им тогда покупать у нас, если будут делать сами? — Потому что мы будем на два шага впереди, — не моргнув глазом, парировал Лев. — Сегодня мы даём им технологии 1948 года. А у нас в разработке — уже 1952-го. Им захочется и их. Это — бесконечная лестница. И они будут идти по ней с нами, а не искать другого гида. Или вы хотите, — Лев слегка наклонился вперёд, и в его голосе появилась стальная нить, — чтобы это будущее, эту роль гида, им предложили американцы? Через свой «план Маршалла»? Они уже предлагают. Только вместо антибиотиков — пшеницу. А вместо здоровья — зависимость. Как вы думаете, что выберет голодный и больной человек? Хлеб или надежду? Мы можем дать и то, и другое. Но нужно действовать умно. Извольский задумался. Его холодные глаза изучали Лява. Он знал о его статусе, о его влиянии, о том, что за этим генералом-врачом стоят не только награды, но и личное внимание самого… Он махнул рукой. — Слишком рискованно. Бюрократический аппарат не примет. — Тогда нужно, чтобы решение приняли над аппаратом, — тихо, но чётко сказал Лев. Он достал из портфеля не смету, а тонкую папку. — Вот краткая аналитическая записка. Экономический эффект от создания санитарного щита вокруг наших границ. Снижение эпидемиологических рисков. Рост политического влияния. Создание длинных, взаимовыгодных цепочек. Я готов доложить это лично товарищу Берии на следующем координационном совещании по «Здравнице». Уверен, он оценит стратегический потенциал. Имя, произнесённое вслух, повисло в воздухе, как выхлоп холода. Извольский побледнел едва заметно. Он прекрасно понимал, что «Ковчег» и его директор — любимый проект Лаврентия Павловича, символ успеха советской науки под мудрым контролем органов. — Вы… шантажируете, товарищ генерал? — спросил он беззвучно. — Нет, — искренне удивился Лев. — Я предлагаю сотрудничество. Вы получаете возможность доложить о новом, прорывном направлении советской внешней торговли — торговле знаниями. Я получаю возможность эту торговлю наладить. Страна — получает союзников. Все в выигрыше. Кроме, разве что, наших общих врагов. Молчание длилось минуту. Потом Извольский медленно, будто с болью, кивнул. — Оставьте записку. Я изучу. И… подготовлю положительное заключение. Но! — он поднял палец. — Первый проект — только Польша. Как эксперимент. И контроль — жесточайший. Каждая отвёртка, каждый чертёж — на учёте. — Естественно, — Лев встал. — Спасибо за понимание, Пал Палыч. Выйдя из кабинета на прохладную лестницу, Лев позволил себе глубоко, с усилием выдохнуть. Торговля будущим. Самая опасная и самая важная торговля. И мы только начинаем. Но первый шаг сделан. Теперь «Ковчег» будет экспортировать не только лекарства, но и модель. Модель мира, в котором наука служит жизни. Пусть это будет лишь крошечный островок в море безумия холодной войны. Но островок, который можно расширять. Сентябрь, 1949 День выдался на удивление ясным и тёплым, золотая осень щедро заливала светом белоснежные корпуса, зелёные газоны и асфальтированные аллеи нового комплекса. «Здравница» была не просто больницей. Это был город в городе. Целый микрокосм, выросший из идеи одного человека и воли целой страны. Торжественное открытие было обставлено со всей подобающей помпой. На трибуне, сооружённой на центральной площади перед главным корпусом, стояло всё руководство «Ковчега», партийные и советские деятели Куйбышева и даже присланный из Москвы замминистра здравоохранения. Но глаза всех собравшихся — а собрались почти все сотрудники института, их семьи, пациенты, способные ходить, — были прикованы не к ним. Они смотрели на здания. На их имена. Корпус «СОСУД» имени профессора А. Л. Мясникова. Строгое, вытянутое ввысь здание с горизонтальными лентами окон и огромной мозаикой на фасаде, изображавшей стилизованное сердце и сеть артерий, переходящих в лавровую ветвь. Здесь уже работали лучшие в мире кардиологические лаборатории, где изучали холестериновый обмен и тестировали первые гипотензивные препараты. Институт грудной хирургии имени академика А. Н. Бакулева. Здание, увенчанное стеклянным куполом операционного блока, под которым днём и ночью горел свет. На фронтоне — символ: стилизованный золотой скальпель, пересекающий лавровый венок. Корпус «Вита» с терапевтическими отделениями под руководством В. Н. Виноградова. Более приземистый, но просторный, с зимними садами на каждом этаже для пациентов с лёгочными заболеваниями. Корпус «Реабилитации и стратегических угроз» генерал-лейтенанта медицинской службы А. В. Морозова. Современное здание, где уже работали с первыми биоуправляемыми протезами, вели приём психиатры во главе с Г. Е. Сухаревой и планировали открыть первое в стране отделение радиационной медицины. А ещё — Детский клинический корпус с собственным садом и школой, Институт иммунологии и трансплантологии, Офтальмологический центр имени В. П. Филатова, НИИ антибиотиков и химиотерапии, жилые кварталы для сотрудников, поликлиника, аптека, магазин, детские сады, школа, кинотеатр-лекторий, спортивный комплекс с бассейном… Всё это пронизывала единая сеть подземных коммуникаций, парового отопления и даже пневмопочты для срочных анализов. Лев, держа за руку двенадцатилетнего Андрея, обходил территорию. Катя шла рядом, время от времени кивая знакомым, отвечая на поздравления. Андрей, широко раскрыв глаза, смотрел на это каменное чудо, выросшее на его глазах из чертежей и котлованов. — Папа, а мы теперь все здесь будем жить? — спросил он, сжимая отцовскую ладонь. Лев остановился. Он окинул взглядом сияющие окна, ухоженные аллеи, фонтан на площади, где уже резвились дети сотрудников. Он видел вдали Сашку с Варей и Наташей, которые что-то горячо обсуждали с архитектором Сомовым. Видел Жданова и Мясникова, споривших о чём-то, но с улыбками. Видел Лешу, который катил двойную коляску, а Анна шла рядом, что-то рассказывая, жестикулируя. Видел Громова и Артемьева, стоящих чуть в стороне, — двух генералов от разных ведомств, но сейчас выглядевших просто двумя довольными мужиками, наблюдающими за результатом своего, пусть и своеобразного, покровительства. Иван Горьков когда-то видел такие больницы лишь в журналах будущего, в отчётах о передовых клиниках Швеции или США. Он завидовал тем врачам, которые работали в таких условиях. Лев Борисов построил их здесь и сейчас. Из крови, пота, железной воли и знаний, украденных у времени. Это не просто клиники. Это крепость. Не против врага с оружием, а против болезней, страха, беспомощности, тупой бюрократии и самой смерти. И эту крепость, выросшую из маленького, почти партизанского «Ковчега», уже не сломать. Она будет стоять. И беречь. И учить. И светить, как этот маяк на Волге, — маяк разума и милосердия в мире, который снова готовится сойти с ума. — Да, сынок, — наконец ответил Лев, и его голос был тёплым и твёрдым. — Это наш дом. И мы его только начали обживать. Пойдём, покажу тебе, где будет твой кабинет, когда ты станешь хирургом. — Правда? — глаза Андрея загорелись. — Правда. Только учиться надо хорошо. Особенно биологию и химию. И руки тренировать. — Лев показал, как надо сжимать и разжимать пальцы. — Вот так. Они пошли дальше, вдоль аллеи молодых клёнов, уже тронутых осенней позолотой. За ними, на площади, началась официальная часть, гремели речи, играл оркестр. Но Лев почти не слышал. Он слышал другое: стук колёс коляски позади, смех детей, далёкий гул работающих вентиляторов из корпуса «СОСУД», деловой гомон снующих между корпусами людей в белых халатах. Музыку жизни, которую он спас, которую он построил. Музыку своего дома. Война продолжалась. Но теперь это была война, которую он вёл на своей территории. И он не сомневался в победе. Потому что иначе — нельзя.Глава 19 Электронный мозг и золотой слиток
Январь 1950 года встретил «Здравницу» колючим, пронизывающим ветром с Волги. Но холод, клубящийся над асфальтированными аллеями нового городка, был ничем по сравнению с ледяным сквозняком, дующим из Москвы — сквозняком большой политики, в фарватере которой теперь неумолимо плыл «Ковчег». Лев Борисов, стоя у окна своего кабинета, чувствовал этот сквозняк на своей спине — не как угрозу, а как данность, как параметр среды, вроде атмосферного давления. С ней нужно было работать. Тревожный звонок от Громова пришёл неделю назад. Не про Маркова — того, казалось, на время утопили в бюрократической трясине собственных проверок. Звонок был о другом: по личному указанию «самого», в рамках стратегических программ по укреплению обороноспособности, «Ковчегу» выделялась «опытная вычислительная единица» для «апробации в решении народнохозяйственных задач». За эвфемизмами угадывалась тяжёлая, капризная и абсолютно бесполезная на первый взгляд вещь — одна из первых советских электронно-вычислительных машин. Просто так, для экспериментов, такие штуки не раздавали. Это был очередной тест. На лояльность, на полезность, на способность переварить и применить самый передовой, а потому и самый подозрительный с точки зрения идеологии продукт науки. «Принимай, Лев Борисович, и выжми из этого монстра пользу, — сухо заключил Громов. — Чтобы оправдать расходы. И чтобы у некоторых товарищей не возникло вопросов, зачем врачам военная игрушка». И вот сегодня, на рассвете, к отдельным воротам «Здравницы», тем, что вели в новый, ещё не до конца заселённый исследовательский корпус физиков и радиоэлектронщиков, подали состав. Под бдительным присмотром Ивана Петровича Громова и усиленного наряда внутренней охраны началась разгрузка. Лев наблюдал с крыльца, закутавшись в шинель. Выносили не ящики — выносили куски будущего, тяжёлого, хрупкого и дымящегося на морозе дыханием десятков грузчиков. Стойки из некрашеного металла, тугие жгуты проводов в хлопчатобумажной оплётке, и главное — деревянные решётчатые короба, в которых, уложенные в стружку, мерцали грушевидные стеклянные баллоны с серебряными цоколями. Электронные лампы. Шесть тысяч штук. Сердце машины, её нервные клетки, каждая из которых могла быть либо «да», либо «нет». Весь этот груз на двух грузовиках, под брезентом, вёз из Киева не просто прибор. Вёз принципиально новую логику. Логику, против которой инстинктивно восставал мозг, привыкший к скальпелю, фонендоскопу и запаху хлорки. — Ну и чудовище, — рядом с Львом возник Сашка, морща нос от холода. — Ползала занимать будет. И свет, наверное, жрёт, как целый цех. — Не просто жрёт, — отозвался Крутов, инженер, чьи глаза горели религиозным восторгом. — Двадцать пять киловатт, я спрашивал! Целую подстанцию под неё тянуть! Но вы понимаете, Лев Борисович, это же целый мозг! Из стекла и металла! Она думать может! — Думать? — фыркнул Лев, но беззлобно. В голосе Крутова слышалось то же, что он когда-то ловил в голосе Миши Баженова, объяснявшего синтез пенициллина. Голос первопроходца, увидевшего землю обетованную. — Пока что она умеет только очень быстро складывать и умножать. И то, если не сгорит. Через три дня, в просторном, специально подготовленном зале с усиленными бетонными полами и кабельными каналами, «чудовище» собрали. МЭСМ — Малая Электронная Счётная Машина. Она и вправду занимала около шестидесяти квадратных метров: ряды серых шкафов с частоколом ламп, мерцающих оранжевым теплом, пульт управления с тумблерами и штекерными панелями, ленточные перфораторы и считыватели. Воздух гудел низким, напряжённым гулом трансформаторов и пах жжёной пылью. Лев созвал в зал ключевых заведующих. Реакция была предсказуемой. Юдин, скрестив руки на груди, смотрел на машину, как на дорогую, но бессмысленную абстракцию. — И на что эта шкатулка с лампочками нам, Лев Борисович? Диагнозы ставить по миганию? Температуру мерять? Виноградов мрачно кивал, в его взгляде читалось: «Очередная блажь, отвлекающая от реальных больных». Катя, напротив, подошла ближе, изучая перфоратор. — Сводные отчёты, — тихо сказала она, больше себе. — По тысячам пациентов. Динамика давления, пульса, анализов. Не за неделю — за минуты. Леша стоял чуть в стороне. Его взгляд, отточенный фронтом и работой в атомном проекте, оценивал машину иначе: вычислитель траекторий, взломщик шифров. Он молчал, но Лев видел, как тот мысленно примеряет этот инструмент к своим задачам — к расчётам допустимых доз радиации, к прогнозам отдалённых последствий. — Коллеги, — голос Льва прозвучал чётко, перекрывая гул. — Эта машина не ставит диагнозы. Она ищет закономерности. Вы три года скрупулёзно заполняете карты диспансеризации. Тысячи цифр: возраст, давление, холестерин, стаж, цех, даже примерный рацион. Глаз человека в этом море данных видит очевидное: повышенное давление у пожилых. Но он не увидит, почему у тридцатилетних в литейном цехе давление выше, чем у их ровесников в механическом, при одинаковом шуме и вибрации. Человек не увидит. А она — может. Наша задача — не заменить себя этой железкой. Наша задача — научить её задавать правильные вопросы. И слышать ответы. Ведущий инженер, присланный с машиной, молодой, с усталым лицом и твёрдым рукопожатием, подтвердил: да, машина потребляет до 25 киловатт. Да, лампы перегорают десятками в день, их нужно постоянно менять. Да, программирование — это не написание текста, а ручная коммутация десятков проводов на панели, установка тумблеров, создание «пути» для тока, который и будет программой. Первую, тестовую задачу они заложат сами: расчёт простой статистики по гипертоникам, разбивка по возрастам. Результат — через неделю, если повезёт. Расходились в сомнениях. Лев остался в зале один, слушая мерный гул и тихое потрескивание ламп. Иван Горьков из 2018 года лихорадочно вспоминал обрывки знаний: «big data», «нейросети», «искусственный интеллект». Всё это начиналось вот с этого — с горячего, ненадёжного, но уже мыслящего монстра из стекла и металла. Он положил руку на тёплый металл шкафа. «Ну что, брат, — мысленно обратился он к машине. — Попробуем? Ты — искать закономерности. Я — защищать тебя от тех, кто эти закономерности боится». Семь дней в вычислительном зале стояла атмосфера поля боя. Инженеры, включая самого Крутова, дежурили посуточно, вооружившись тестерами и коробками запасных ламп. Воздух раскалялся до тридцати пяти градусов; чтобы охладить машину, держали нараспашку все форточки, и на морозный ветер из окон наплывали волны горячего, пропахшего озоном воздуха. Машина то оживала, выдавая на перфоленте ряды цифр, то капризно гасла, заставляя искать одну перегоревшую лампу среди шести тысяч. Это была алхимия, где логика встречалась со слепым случаем. И вот, на восьмой день, перфолента с готовыми результатами легла на стол перед Львом, Катей, Мясниковым и Виноградовым. Простая таблица: распределение случаев стойкой гипертонии по возрастам и производственным цехам. Большинство цифр были предсказуемы: рост с возрастом, повышенные показатели в «горячих» и шумных цехах. Но одна строка резала глаз. Цех № 3, химический синтез промежуточных продуктов. Рабочие 30–40 лет. Уровень гипертонии — на 15 % выше, чем в других цехах с аналогичными условиями труда. Выброс. Аномалия. Та самая закономерность, которую человеческий глаз пропустил бы как статистический шум. — Что за чертовщина? — пробормотал Мясников, вглядываясь в цифры. — Цех не самый вредный по парам. Шума среднего. Почему? — Потому что мы искали не там, — сказал Лев. Он уже смотрел не на таблицу, а в окно, в сторону промзоны «Ковчега». — Мы искали причину во внешней среде. А она, возможно, в привычке. Катя, срочная выездная проверка. Возьми терапевтов, поговори с людьми, с фельдшером цеха. Узнай всё. Что пьют, что едят, во что верят. Расследование заняло сутки. Ответ оказался одновременно простым и идиотским. В цехе № 3 из-за несовершенства старой системы вентиляции было стабильно жарко, особенно у реакторов. Рабочие потели. Кто-то когда-то пустил «знахарский» слух, что с потом из организма уходит «жизненная соль», и её нужно восполнять. И они восполняли. Не просто подсоленной водой, а концентрированным, почти медицинским 0.9 % раствором натрия хлорида. Гипертоническим раствором. Они добровольно, ежедневно, годами вливали в себя ударные дозы соли, провоцируя гипертензию и убивая почки. Мини-победа была стремительной и наглядной. Лев лично вышел на трибуну перед сменой цеха № 3. Без упрёков, на чистом, грубоватом языке производства: «Ребята, вы себя травите почём зря. Ваша „целебная“ соль — это яд для сосудов. С сегодняшнего дня — только подсолённая вода, вполовину слабее. И вентиляцию чиним в первую очередь». Скептические взгляды врачей, наблюдавших за экспериментом, поугасли. Жданов, изучавший итоговый отчёт, покачал головой: «Находка, Лев Борисович. Не медицинская даже. Социологическая. Но машина её высветила. Интересно…» Первый рубеж был взят. Электронный мозг доказал, что он может быть не просто калькулятором, а детектором, высвечивающим скрытые связи между условиями жизни и болезнью. Скептицизм не исчез, но отступил, уступив место настороженному любопытству. Война за будущее данных началась с этой маленькой, но осязаемой победы над человеческим невежеством. Февраль принёс в «Ковчег» не весну, а новую, на этот раз идеологическую инфекцию. На очередном Учёном совете, после обсуждения рутинных вопросов, слово взял Дмитрий Аркадьевич Жданов. Его лицо было озабоченным. — Коллеги, получил информацию от наших зарубежных корреспондентов. На Западе, прежде всего в США, набирает хождение новая… мода. Речь идёт о мегадозах витамина С. Её популяризатор, некий Лайнус Полинг, утверждает, что аскорбиновая кислота в граммовых дозах является панацеей — от сезонных простуд до онкологических заболеваний. В прессе начинается шумиха. Ожидаю, что волна докатится и до нас. Уже слышны робкие голоса: «Почему у нас нет такого чудо-средства?». В зале повисло молчание, которое первым нарушил Владимир Никитич Виноградов. Он не просто скептически хмыкнул, а ударил кулаком по столу, заставив вздрогнуть графин с водой. — Шарлатанство! Очередная «панацея», как когда-то радиоактивная вода или ртутные пилюли! Наука катится в пропасть, подменяясь рекламой! Мы должны дать самый резкий отпор! Александр Леонидович Мясников, новый глава кардиологического направления, отреагировал сдержаннее, но суть была той же. — Витамины — важнейший фактор. Бери-бери, цинга, пеллагра — болезни дефицита, изучены и побеждены. Но лечить всё подряд аскорбинкой… Это профанация. Нужны строгие, контролируемые исследования, а не истерия в бульварных журналах. Лев наблюдал за дискуссией, чувствуя, как в нём борются два существа. Иван Горьков, помнивший конец XX века, знал: мегадозы витамина С так и не стали панацеей, но миф о них оказался невероятно живуч, породив многомиллиардную индустрию БАДов. Лев Борисов помнил Полинга, но тот выдвинул эту гипотезу лишь в 1970… Он должен был убить этот миф в зародыше, здесь, в 1950 году. И сделать это не запретом — запреты только разжигают интерес, — а другим, более сильным нарративом. Нарративом разума. Он поднялся. Разговор мгновенно стих. Авторитет «дважды Героя», генерала, который только что доказал эффективность странной машины, был непререкаем. — Коллеги, разрешите внести ясность, опираясь на доступные нам, врачам, факты, — начал он спокойно. — Витамин С, или аскорбиновая кислота — это кофактор. Вещество, необходимое для протекания множества биохимических реакций. Ключевое слово — «необходимое». Но не «в любых количествах». Он водорастворимый. Почки здорового человека устроены мудро: они забирают из крови ровно столько, сколько нужно организму на данный момент. Всё остальное — безжалостно выводят. Если дать здоровому человеку не сто миллиграммов, а целый грамм аскорбинки, что мы получим? Ярко-жёлтую мочу, окрашенную продуктами распада витамина. И всё. Деньги и ресурсы, выброшенные на ветер. Организм — не склад, куда можно бесконечно грузить одно и то же. Он сделал паузу, давая мыслям врачей догнать его слова. — Но это ещё полбеды. Есть работы, полузабытые, 30-х годов. Сверхдозы аскорбиновой кислоты могут провоцировать образование оксалатных камней в почках. Могут нарушать всасывание другого жизненно важного витамина — B12. Мы в погоне за мифическим «усилением иммунитета» рискуем получить реальных больных с почечной коликой или пернициозной анемией. Мы не лечим, коллеги. Мы в таком случае калечим. И делаем это под соусом «передовой науки». Лев обвёл взглядом зал, видя, как меняются выражения лиц. От гневного неприятия — к сосредоточенному размышлению. — Наша задача, как ведущего научного учреждения страны, — не гоняться за зарубежными «панацеями». Наша задача — искать причинно-следственные связи. Почему в цехе № 3 гипертония? Потому что люди пьют солевой раствор по невежеству. Почему в северных посёлках зимой была цинга? Потому что в диете не было источника витамина С. Вот реальные задачи! И наша новая машина — он кинул взгляд в сторону вычислительного зала — должна помочь нам находить именно такие, реальные, а не выдуманные причины болезней. А не продавать населению, простите за грубость, дорогую мочу. В зале раздался сдержанный, понимающий смех. Даже Виноградов не смог сдержать лёгкой ухмылки. Жданов кивал. — Следовательно, — продолжил Лев, — я предлагаю Совету принять решение. Любое новое средство, метод, диета, претендующие на широкое внедрение, должны в обязательном порядке проходить апробацию в «Ковчеге» по определённой схеме. Создаются две равные группы пациентов. Одна получает исследуемое средство. Другая — внешне неотличимую «пустышку», плацебо. Ни врачи, ведущие наблюдение, ни сами пациенты не знают, кто что получает. Это исключает субъективность, самовнушение, «эффект заботы». Только так мы можем отделить реальный эффект препарата от шума и домыслов. Так, в феврале 1950 года, в стенах Всесоюзного научно-клинического центра, была заложена методологическая основа того, что много позже назовут доказательной медициной. Не в виде сухого приказа, а как живая, насущная необходимость защитить пациентов от шарлатанства, а науку — от профанации. Лев, выходя из зала, чувствовал странную усталость. Он не изобрёл ничего нового. Он лишь принёс в эту эпоху щит из будущего. Щит из принципов, который должен был защитить «Ковчег» и его пациентов от эпидемий глупости, всегда следующих за эпидемиями страха. Апрель 1951 года. Война в Корее раскачивала маятник холодной войны, в «Ковчеге» кипела рутинная работа, а Лев Борисов, казалось, погрузился в управление этим сложнейшим механизмом. Но покой был обманчив. Система, частью которой он был, никогда не забывала своих должников и никогда не дарила подарков просто так. Поздний вечер. Лев дописывал резолюцию на отчёте о ходе испытаний полимерных шовных материалов, когда дверь в кабинет открылась без стука. На пороге стоял генерал Алексей Алексеевич Артемьев. Его лицо, обычно выражавшее лишь холодную служебную внимательность, было напряжённым, почти мрачным. В руке он держал чёрный дипломат из толстой, потёртой кожи. — Лев Борисович, — голос был низким, без эмоций. — Прерву. Дело не терпит. Он вошёл, щёлкнул замком, поставил дипломат на стол Льва с глухим, тяжёлым стуком. Звук был не бумажный. Металлический. — Операция «Клад». Высшая степень секретности. Часть активов Третьего рейха, которые искали с сорок четвёртого, найдены. Не всё, конечно. Но… достаточно, около семиста тонн. По документам это золотые слитки, конфискованные у того самого «окончательного решения». Их ждёт Гохран. Бюджет. Артемьев сделал паузу, его глаза, холодные и проницательные, впились в Льва. — Но есть нюанс, Борисов. Нашли мы их… ориентируясь на ваши старые карты. На те самые намёки, которые вы дали Громову ещё весной сорок пятого, после Победы. Формально — заслуга органов, их оперативная работа. Неформально… — он слегка откашлялся. — Долг есть долг. Моя личная репутация — в том, что долги отдаются. Поэтому… Он щёлкнул замочками дипломата, откинул крышку. Внутри, в ложементе из чёрного сукна, лежал брусок тусклого, глубокого жёлтого цвета. Золотой слиток. Рядом — тонкая картонная папка. — Десять таких. Этот — для наглядности. Остальные девять — в надёжном месте, координаты в папке. Не для тебя лично, Борисов. Для твоего «Ковчега». Официально этого золота не существует. Ни в одной ведомости, ни в одной смете. Решай, на что потратить. Но, — Артемьев поднял палец, и в его глазах вспыхнул тот самый стальной огонёк стратега, — умно. Чтобы отдача была. И чтобы ни одна живая душа, даже под пыткой, не смогла узнать, откуда. Схема обналички через сеть внешнеторговых операций, явки, пароли — всё там же. Один слиток — двенадцать с половиной килограммов. Считай сам. Лев не дышал. Он смотрел на слиток, и его сознание раздваивалось. Одна часть, врачебная, автоматически прикидывала: двенадцать с половиной килограммов — вес взрослого ребёнка. Другая часть, стратегическая, лихорадочно переводила: это сотни тысяч, если не миллионы полновесных рублей. Сумма, несопоставимая ни с какими официальными ассигнованиями. Кладезь. И адская ловушка. Артемьев, словно читая его мысли, кивнул. — Риск? Да. Колоссальный. Но и возможность — соответствующая. Ты умеешь находить нестандартные ходы, Борисов. Вот тебе ресурс для самого нестандартного. Используй. Отчитаешься мне лично, когда будет результат. Не деньгами — делом. Он резко закрыл дипломат, щёлкнул замками. — Долг возвращён. Дело закрыто. Меня здесь не было, как и этого разговора. Генерал развернулся и вышел так же бесшумно, как и появился. Лев остался один в тишине кабинета, в сиянии настольной лампы, падавшем на чёрную кожу дипломата. Он медленно открыл его снова, взял слиток в руки. Холодный. Невероятно плотный, тяжёлый, податливый. В его ладонях лежал сгусток абсолютной, внеисторической ценности. И абсолютного, исторически конкретного проклятия. Символ миллионов загубленных жизней, переплавленных в безликую меру стоимости. И шанс. Единственный шанс влить в науку чистые, ничем не обусловленные ресурсы, минуя комиссии, сметы, дурацкие вопросы Марковых и прочих. Он положил слиток обратно, закрыл дипломат, задвинул его в сейф. Руки слегка дрожали. «Превратить смерть в жизнь, — пронеслось в голове. — Самый чёрный алхимический акт. Или самый светлый?» Ответа не было. Была только тяжёлая, холодная ответственность, вручённая ему в этот вечер вместе с чёрным ящиком. Он вышел на балкон. Внизу, в тёмных очертаниях «Здравницы», горели окна лабораторий и палат. Островок разума и милосердия. Теперь ему предстояло удобрить этот островок золотом, добытым из самой бездны человеческого безумия. Он закурил, вдыхая резкий весенний воздух. Покой закончился. Начиналась самая сложная часть игры. Совещание, которое Лев собрал через три дня, было самым секретным за всю историю «Ковчега». В его кабинете, с зашторенными окнами и проверкой на подслушивающие устройства, которую провёл лично майор Волков (его Лев счёл необходимым посвятить в часть правды), собрались пятеро: Катя, Сашка, Миша Баженов, Крутов и Жданов (Лёшка был в командировке). На столе лежал не слиток, а только папка с расчётами и схемами из дипломата Артемьева. Лев изложил суть, опустив источник, но не скрывая масштабов: в их распоряжении оказался «внесистемный фонд», эквивалентный миллионам рублей. Задача — выработать стратегию инвестирования, которая даст максимальный прорывной эффект для «Ковчега» и при этом не вызовет лишних вопросов. Первым заговорил Жданов, научный руководитель. — Дефицитное импортное оборудование. Скажем, спектрофотометры последней модели. То, что у нас либо не делают, либо делают кустарно. Можно заказать через «Внешторг» по каналам Артемьева. Это сразу поднимет уровень исследований в химии и биохимии на мировой уровень. Сашка, прагматик до мозга костей, покачал головой. — Оборудование — хорошо. Но оно стоит, ломается, требует запчастей. Я предлагаю вложиться в инфраструктуру. Построить ещё один жилой корпус для молодых специалистов. Или новую столовую с современным кухонным блоком. Это повысит качество жизни, снизит текучку. Долгосрочная, но надёжная инвестиция в людей. Все смотрели на Мишу Баженова. Химик-гений молчал, что-то чертя на листке бумаги. Он был сосредоточен, почти отрешён. Наконец, он отодвинул листок к Льву. Там были не формулы, а схематические рисунки: шарнир, похожий на тазобедренный сустав, отрезок трубки, стилизованный сердечный клапан, прозрачная пластина. — Материалы, — тихо сказал Миша. — Не оборудование и не дома. Материалы будущего, Лев. Полиэтилен. Полипропилен. Полиметилметакрилат — оргстекло. Лёгкие, химически стойкие, биологически инертные. Для искусственных сосудов. Для клапанов сердца, которые не будут разрушаться в крови. Для протезов суставов, которые не нужно менять каждые пять лет. Для жёсткой упаковки стерильных инструментов. Но… — он ткнул пальцем в центр своего рисунка. — Для этого нужна не просто химия. Нужна кристаллография. Нужно понимать, как выстраиваются макромолекулы в пространстве, от чего зависит их прочность, гибкость, устойчивость. Нужен не прибор. Нужен целый институт. Лаборатория структурного анализа. В комнате повисла тишина. Жданов смотрел на Баженова с растущим интересом. Сашка хмурился, пытаясь оценить практическую пользу. Катя первая задала вопрос: — Кто этим занимается? В Союзе? — Школа Китайгородского, — тут же ответил Жданов. — Алексея Ивановича, в Москве. Они лучшие, но это фундаментальная наука, далёкая от клиники. — Значит, нужно её приблизить, — сказал Лев. Решение созрело в нём мгновенно, выкристаллизовалось из доводов каждого. — Деньги делятся. Семьдесят процентов — на создание при «Ковчеге» лаборатории структурного анализа и синтеза полимеров. Фактически, зародыш нового НИИ. Дмитрий Аркадьевич, ваша задача — выйти на Китайгородского, предложить его школе филиал здесь, в «Здравнице». Оборудование, штат, жильё, полная свобода в фундаментальных исследованиях, но с чётким прикладным вектором: медицинские материалы. Жданов кивнул, глаза его загорелись. — Двадцать процентов, — продолжил Лев, глядя на Сашку, — твой «чёрный фонд». Для чрезвычайных закупок дефицита, в том числе и через те самые каналы «Внешторга». Резина, спец испытания, редкие реактивы. Всё, что нужно здесь и сейчас, но нельзя получить в срок по бюрократическим каналам. — Десять процентов, — он обвёл взглядом всех, — на премиальный фонд. Но не просто так. Через систему рационализаторских предложений, с официальным оформлением. За прорывные работы, за патенты, за внедрение. Легализуем часть средств, поднимаем дух и даём реальную мотивацию. Через месяц, в ещё пахнущем свежей штукатуркой крыле нового исследовательского корпуса, Лев и Миша Баженов стояли в пустом, залитом светом помещении. — Вот здесь, — Миша показывал на чертёж, разложенный на подоконнике, — поставим рентгеновский дифрактометр. Здесь — установки для синтеза. Через пять лет, Лева, если кристаллографы помогут нам понять архитектуру молекул… — он достал из кармана халата грубоватую, выточенную модельку. — Прототип головки бедренной кости. Не металлической. Полимерной. Лёгкой, прочной, идеально совместимой. Лев взял модельку в руки. Она была тёплой, почти живой. Он посмотрел на станки, которые начинали завозить в цех, на пустые пока стеллажи. — Это мост, Миш. Из сегодня в завтра. Из золота, оплаченного смертью, — в жизнь, которую можно будет выточить из пластика. Строй. Декабрь 1951 года. «Ковчег» жил в предновогодней суете, но для Льва главным событием стала не подготовка к празднику, а отчёт, который лёг на его стол. За полтора года МЭСМ, научившаяся работать более-менее стабильно, обработала данные всех двадцати тысяч пациентов, прошедших через диспансеризацию и лечение. Группа первых «медиков-программистов», с грехом пополам освоивших трёхадресную систему команд машины, выловила из моря цифр десятки корреляций. Многие были ожидаемы. Но одна — ошеломила. Лев, Катя и Мясников смотрели на итоговую диаграмму. Сильнейшая статистическая связь прослеживалась не между возрастом и холестерином, и не между курением и давлением. Она была между частым, регулярным потреблением тушёнки — дешёвого, калорийного, вездесущего армейского пайка — и ранним, агрессивным атеросклерозом у мужчин в возрасте 40–50 лет. Ветеранов. Рабочих. Тех, кто в войну выжил на этой тушёнке, а после — просто не мог от неё отказаться, по привычке, по бедности, по доступности. — Объяснение? — спросил Мясников, вглядываясь в цифры. — Жир, — отчеканила Катя. — Насыщенные жиры животного происхождения. И соль. В промышленных консервах её всегда с избытком для сохранности. Двойной удар по сосудам: лишний холестерин для бляшек и натрий для спазма и гипертензии. Они не просто едят. Они годами травят себя фронтовыми запасами. Это было открытие, которое не требовало сложных внедрений. Оно требовало изменения привычек. На базе «Ковчега» срочно разработали и разослали по подшефным заводам и совхозам программу «Здоровое сердце». Не лекции о вреде, которых никто бы не слушал. Конкретные предложения: частичная замена тушёнки в рационе рабочих столовых на рыбные консервы (хотя бы те же шпроты), на бобовые, на увеличение порций дешёвой сезонной капусты и моркови. Экономический эффект — снижение инвалидности, сохранение трудовых ресурсов — был отсроченным, но Лев уже видел его. Это была победа. Победа холодного, машинного разума над слепой инерцией. Триумф длился недолго. Вечером того же дня, когда Лев собирался домой, к нему в кабинет вошёл майор Пётр Сергеевич Волков. Его лицо было серьёзным, но без обычной для «бериевца» скрытой угрозы. Скорее, с предупреждением. — Лев Борисович, присаживайтесь. Неофициально. На вас вышли анкетные данные. Лев насторожился. — Какие данные? — Не ваши личные. Данные о вашей деятельности. Вашу машину, ваши «статистические выкрутасы» заметили. Не здесь, в Куйбышеве. В Москве. В определённых кабинетах на Старой площади. Люди, для которых любая объективная цифра — угроза, если она не подтверждает генеральную линию. А ваши цифры о тушёнке… они ставят под сомнение качество работы целой отрасли пищепрома. И это цветочки. Волков придвинулся ближе, понизив голос. — Готовится статья. В одном из идеологических журналов. Название рабочее: «Кибернетика — продажная девка империализма». Ваша МЭСМ для авторов — идеальная мишень. Дорогая, западная по духу (хотя и наша, киевская), непонятная, подменяющая живого человека, партийное чутьё — мёртвой математикой. Они объявят её идеологической диверсией. И вас — либо жертвой, либо соучастником. Будьте готовы, Лев Борисович. Война за будущее, которое вы строите, входит в новую фазу. Они будут бить не по «Здравнице», которую уже не тронуть. Они будут бить по её мозгу. По самой идее, что будущее можно просчитать. После ухода Волкова Лев долго сидел в темноте, затем спустился в вычислительный зал. Дежурный инженер, увидев его, хотел включить свет, но Лев остановил его жестом. «Я просто посижу». Он остался один в гудящей, дышащей теплом тишине. В полумраке мерцали шесть тысяч точек — лампы МЭСМ. Рядом на столе, под стеклом, лежала диаграмма о вреде тушёнки и… последний, десятый золотой слиток, который он приберёг на самый чёрный день. Символы двух битв: одной — выигранной, против болезни и невежества; другой — только начинающейся, против системы, патологически боявшейся любого неподконтрольного знания. Он смотрел на мигающие лампы, слушая их ровный гул. Он создал слишком мощные инструменты. Инструменты, которые видели правду. И теперь за эту правду, за само право её искать, предстояло драться с новым, самым беспощадным врагом — с догмой, прикидывающейся истиной. Лев потянулся к главному рубильнику, но не выключил машину. Он лишь приглушил свет на пульте, оставив в зале слабое свечение контрольных лампочек — словно звёзды над тихим, невидимым, но уже объявленным фронтом.Глава 20 Плоды и тени
Запах типографской краски всегда был для Льва особенным — резковатый, химический, но с оттенком чего-то вечного. Он стоял в тесном кабинете главного редактора «Клинической медицины», держа в руках ещё тёплый, только что отпечатанный номер журнала. Бумага была плотной, солидной, чуть шершавой под пальцами. — Вот он, — тихо сказала Катя, стоя рядом. Её указательный палец легонько коснулся заголовка на первой полосе: «Результаты семилетнего наблюдения за группой кардиологического риска (Программа „СОСУД“): снижение общейсмертности на 23 %, смертности от инфаркта миокарда — на 35 %». Профессор Александр Леонидович Мясников, обычно сдержанный до суровости, сейчас стоял с непривычной, чуть растерянной улыбкой. Он снял очки, протёр их платком, снова надел и снова посмотрел на текст, как бы проверяя, не мираж ли это. — Теперь, Владимир Никитич, — обратился он к Виноградову, сидевшему в кресле у окна, — будет сложнее говорить, что мы лечим «гипотетических» больных. Цифры, как говорится, упрямая вещь. Владимир Никитич Виноградов держал в руках свой экземпляр журнала. Его знаменитая «клиническая мысль», обычно стремительная и категоричная, сейчас, казалось, замедлила ход. Он перечитывал абзац за абзацем, изредка кивая или хмуря густые брови. — Двадцать три процента общей смертности, — произнёс он наконец, отрывая взгляд от страницы. — Тридцать пять — инфарктов. Да, цифры упрямы. Признаю. Хотя мой клинический глаз… — он сделал паузу, ища слова. Лев мягко перебил, чувствуя, что этот момент требует не победы, а моста: — Ваш клинический глаз, Владимир Никитич, бесценен. Он видит то, что не улавливает статистика — индивидуальные особенности, нюансы течения, психологию пациента. Но теперь у него есть цифровой подтверждающий инструмент. Не замена, а усиление. Союз, а не война. Виноградов посмотрел на него, потом на Катю, на Мясникова. В его взгляде боролись профессиональная гордость классика-терапевта и холодный, неизбежный довод фактов. Наконец, он кивнул, более решительно: — Союз, значит. Ладно. Но чтобы вы не думали, что я совсем сдаюсь — ваш метод отбора в группу риска по холестерину сыворотки выше 220 мг%… я всё ещё считаю спорным. У меня в практике были пациенты с 250 и без единой бляшки, и наоборот, с идеальными цифрами и с коронарами, похожими на старые водопроводные трубы. — Именно поэтому мы и включили в критерии не только холестерин, но и артериальное давление, курение, наследственность и данные ЭКГ, — спокойно парировала Катя. Её аналитический ум уже давно просчитал этот аргумент. — Риск — это вероятность, а не приговор. Мы работаем с вероятностями. Главный редактор, седой, сухопарый Николай Семёнович, наблюдавший за дискуссией, осторожно кашлянул: — Товарищи, я понимаю научную полемику, но позвольте заметить — это первая в мировой практике публикация результатов столь масштабной и длительной профилактической программы. Не в американском «JAMA», а в советской «Клинической медицине». Это, если хотите, наш ответ Чемберлену на медицинском фронте. Политический момент тоже есть. Лев мысленно поморщился от этой фразы — «ответ Чемберлену» уже двадцать лет как стало штампом. Но суть редактор уловил верно: публикация была оружием. Не для того, чтобы стрелять, а чтобы заставить замолчать. Марков и его единомышленники, твердившие о «расточительстве на гипотетических больных», теперь получали в лицо 35 % снижения смертности. Цифры, выведенные не на калькуляторе, а в реальных жизнях двадцати двух тысяч человек, наблюдавшихся семь лет в Куйбышеве и Москве. Катя сжала его руку. Её пальцы были прохладными, твёрдыми. Он знал, о чём она думает: прямо сейчас, пока они стоят здесь, пахнущие краской триумфа, где-то в регистратуре «Здравницы» лежат папки с расширенными данными. Её внутренний калькулятор уже переводил проценты в человеческие единицы: если экстраполировать на всё взрослое население Союза, даже с поправкой на погрешность… получались десятки тысяч сохранённых жизней ежегодно. Не громких спасений на операционном столе, а тихих, незаметных смертей, которые просто не случились. Медицина как инженерная дисциплина: профилактика катастрофы дешевле и эффективнее, чем ликвидация её последствий. Они вышли из здания редакции на тихую московскую улицу. Апрельское солнце слепило после полумрака кабинета. — Поедем в «Арагви»? — предложил Мясников неожиданно. — Отметить. За мой счёт. Хотя, — он хитро прищурился, — учитывая, что гонорар за статью мы поделим пополам, по сути, заплачу я из ваших же денег. Лев покачал головой: — Спасибо, Александр Леонидович, но нам нужно назад, в Куйбышев. Андрей остался с Марьей Петровной, а завтра утрём планерка по фторированию водопровода. — Как хотите. — Мясников пожал им руки. — Тогда до встречи на учёном совете. И, Лев Борисович… спасибо. За то, что настоял на этом безумии семь лет назад. Оказалось, это не безумие. Они ехали на вокзал в старой «Победе» Громова — Иван Петрович, теперь генерал-полковник, по-прежнему предпочитал неприметные машины. В салоне пахло кожей, махоркой и чем-то неуловимо казённым. — Ну что, триумфаторы? — спросил Громов, ловко объезжая трамвай. — Теперь ваш Марков сдохнет от злости. У него же в планах была своя кардиологическая программа, помните? Шумная, с показушными диспансерами. А вы тихо, как кроты, семь лет копали и выкопали золотую жилу. Он теперь даже в «Клинической» печататься не сможет — репутация подмочена. — Он найдёт другой способ, — автоматически ответил Лев, глядя в окно на мелькавшие дома. — Люди его типа не сдаются. Они просто меняют тактику. — Ну и пусть меняет. — Громов хмыкнул. — Вы теперь под защитой. Цифры — они, знаете ли, железные. А железо в нашей системе ценится. На перроне Катя, обычно сдержанная, неожиданно обняла его, прижалась лбом к плечу. — Мы сделали это, — прошептала она. — Понимаешь? Мы не просто написали статью. Мы изменили парадигму. Теперь они будут вынуждены считать, измерять, доказывать. Это… как введение асептики. Сначала сопротивлялись, а потом все стали мыть руки. Он обнял её, чувствуя под пальцами тонкую шерсть её костюма и знакомый, родной изгиб спины. Да, они изменили парадигму. Но парадигмы, как и болезни, обладают коварным свойством — они умеют мутировать, приспосабливаться. И главная битва, как понимал Лев, была впереди: битва за внедрение. Чтобы эти проценты не остались красивой цифрой в журнале, а превратились в рутинные инструкции для каждого районного терапевта. Поезд тронулся. Лев смотрел на уплывающую Москву, и в голове, поверх усталости и удовлетворения, уже выстраивался план: нужно будет написать методическое письмо для Минздрава, подготовить цикл лекций для институтов усовершенствования врачей, возможно, даже снять учебный фильм. Системная работа. Нескончаемая. Он закрыл глаза, пытаясь отогнать нарастающую головную боль. Запах типографской краски, казалось, въелся в одежду.* * *
Их встречала на пороге не Марья Петровна с её неизменным «Ну что, мои заморские, голодные?», а перепуганный, заплаканный Андрей. — Мам, пап… — она захлёбывалась, слова путались. — Бабушка… ей плохо. Очень. Ещё утром встала, говорила, что голова болит, в висках стучит… Потом прилегла… Я чай хотел принести, а она не отвечает… Я сразу в приёмное позвонил… Лев сбросил портфель и уже бежал по коридору к лифту, на ходу срывая с себя пиджак. Катя, бледная, молча шла следом, крепко держа за руку Андрея. ОРИТ встретил их знакомым гулом аппаратов, запахом спирта и лизоформа. В палате у окна, заставленной мониторами и капельницами, лежала маленькая фигура. Марья Петровна, всегда такая монументальная, «столповая», как звали её домашние, съёжилась, сморщилась. Лицо было землистым, с синеватым оттенком вокруг губ. Над головой монотонно пикал кардиомонитор, вырисовывая на экране частые, низковольтные комплексы. У постели стояли Неговский и Виноградов. Владимир Никитич, увидев их, молча отступил в сторону, дав подойти. — Мама… — сорвался шёпот у Кати. Она подошла, взяла безжизненную, отёкшую руку, прижала к своей щеке. Рука была холодной, восковой. Неговский тихо, для Льва: — Доставили три часа назад. Жалобы на резчайшую загрудинную боль, одышку. На ЭКГ — обширный передний инфаркт с подъёмом ST. Попытка купировать нитроглицерином и морфином — без эффекта. Развился кардиогенный шок. Давление еле держим на допамине. Мочеотделение меньше 20 мл в час. Лев молча кивнул. Он видел всё это и без слов: бледность, холодный пот, цианоз, частое поверхностное дыхание. Клиническая картина была учебной. И абсолютно безнадёжной для 1952 года. Ни тромболизиса, ни баллонной ангиопластики, ни шунтирования. Только поддерживающая терапия и надежда, что сердце не остановится. Но сердце уже остановилось — не физически, а функционально. Погибло слишком много миокарда. Виноградов отвёл Льва и Катю в сторону, к окну. За стеклом был вечерний двор «Здравницы», залитый жёлтым светом фонарей. — Лев Борисович, Екатерина Михайловна, — он говорил низко, почти шёпотом, но каждое слово падало, как камень. — У неё, судя по всему, был давний, недиагностированный порок. Митральный стеноз, ревматической этиологии. Вероятно, десятилетия. На фоне этого — коронарный тромбоз. Сочетание… фатальное. Катя медленно повернула к нему лицо. На её щеках блестели следы слёз, но голос был странно ровным, безжизненным: — Порок? Десятилетия? Но она никогда… никогда не жаловалась. Ни на боли, ни на одышку. Никогда. — Вот именно, — Виноградов сжал губы. — Она не жаловалась. А при осмотре, если не слушать сердце специально, можно и не заметить. Особенно если пациент ведёт себя активно, не акцентирует внимание. Поколение, знаете ли… Они считают жалобы слабостью. Терпят до последнего. Лев стоял, глядя на Катю, которая снова подошла к кровати, на мать, которая больше не была ни монументальной, ни столповой. В голове, поверх профессионального анализа, гудел один навязчивый, бессмысленный вопрос: как так? Как он, предсказавший эпидемию атеросклероза для целой страны, разработавший систему выявления рисков, пропустил болезнь в сердце собственной тёщи? Человека, который жил с ним в одном доме, ел за одним столом, нянчил его сына? Ответ пришёл сам, холодный и беспощадный: потому что она её скрывала. Тщательно, сознательно, ежедневно. Потому что для её поколения жалоба на здоровье была почти позором, признаком слабости характера. Они пережили голод, войны, репрессии — какая-то одышка или тяжесть в груди казалась мелочью, не стоящей внимания. Самый страшный враг медицины — не невежество, а молчаливое, стоическое терпение. Против него бессильны и МЭСМ, и «Программа СОСУД», и самые совершенные диагностические алгоритмы. Невозможно спасти того, кто не кричит о помощи. Кто считает этот крик неприличным. Он подошёл к окну, упёрся лбом в холодное стекло. За ним кипела жизнь «Здравницы» — мчались санитарные машины, шли люди в белых халатах, горели окна лабораторий. Гигантский, отлаженный механизм спасения. И он был беспомощен перед одним тихим, упрямым решением старой женщины не беспокоить своих занятых, важных детей. Катя не плакала. Она сидела у кровати, держа руку матери, и что-то тихо говорила, почти неразборчиво. Лев слышал только обрывки: «…мама, почему ты ничего не сказала… мы же могли… я же врач…» Андрей стоял в дверях, не решаясь войти. Его лицо, обычно оживлённое, было пустым, потерянным. Лев подошёл, обнял сына за плечи. — Бабушке очень плохо, да? — тихо спросил мальчик. — Да, сынок. Очень. — А ты… ты можешь её спасти? Ты же всех спасаешь. Лев закрыл глаза. В горле встал ком. — Не всех, Андрей. Не всех. Ночь тянулась мучительно долго. Монитор продолжал пикать, но кривая ЭКГ становилась всё более плоской, фрагментированной. Неговский и дежурный реаниматолог периодически вводили лекарства, проверяли параметры. Бесполезно. Организм, десятилетиями компенсировавший порок, столкнулся с острым катастрофическим событием — и ресурсов для новой компенсации не нашёл. В пять утра, когда за окном посветлело, кривая на мониторе вдруг сменилась ровной зелёной линией. Звуковой сигнал завыл непрерывно, монотонно. Неговский взглянул на Льва, спрашивая молча: пробовать? Лев отрицательно покачал головой. Реанимация при таком сочетании патологий была бы не спасением, а пыткой. И Марья Петровна заслуживала достойного, тихого ухода. Он подошёл, положил руку Кате на плечо. Она вздрогнула, подняла на него глаза — сухие, огромные. — Всё, — просто сказал он. Катя кивнула, наклонилась, поцеловала материнский лоб. Потом встала, выпрямилась. И только тогда, когда она повернулась к выходу, её плечи вдруг содрогнулись в беззвучном рыдании. Лев поймал её, прижал к себе, чувствуя, как всё её тело бьётся в истерике, которую она сдерживала десять часов. Он смотрел поверх её головы на неподвижную фигуру на кровати, на ровную линию на мониторе. Горький, беспощадный урок: можно выиграть войну, но проиграть отдельное сражение. Можно изменить медицину в масштабах страны, но оказаться бессильным перед психологией одного человека. Прогресс, оказывается, был асимметричным: технологии двигались вперёд семимильными шагами, а человеческая природа, со своими страхами, гордостью и молчанием, оставалась прежней. И в этом зазоре между будущим и прошлым продолжали умирать люди.* * *
Новый ритуальный зал «Здравницы» был спроектирован Сомовым и Колесниковым с той же тщательностью, что и операционные. Ничего церковного, конечно — простые светлые стены, высокие окна, вазы с живыми цветами. Сашка настоял на его строительстве два года назад: «Чтобы своё было, человеческое. Не в промозглом здании горспецкомбината, а в нормальном месте, где можно попрощаться по-людски». Народу пришло много. Вся «семья» Ковчега — от седых академиков в парадных мундирах до санитарок из столовой в скромных платочках. Марья Петровна, простая, малообразованная женщина, умудрилась за десять лет стать для всех своей. Она не лезла в науку, не давала советов, но всегда находила время накормить, выслушать, утешить. Для многих она была последним островком нормальной, до-ковчеговской жизни, где главными ценностями были не цифры и открытия, а борщ на столе и тепло человеческого участия. Сашка, как всегда в таких случаях, взял на себя роль распорядителя. Но когда настало время прощальных слов, он вышел вперёд, и его обычно громкий, уверенный голос дрогнул: — Марья Петровна… — он начал и замолчал, сглотнув ком в горле. — Она всегда говорила: «Вы там, с вашими шприцами и машинами, мир спасаете. А я хоть борщом, да людей согрею». Вот и согревала. До последнего. Помню, в сорок третьем, когда у нас с продовольствием была беда, она пришла в столовую, встала у котла и сказала: «Пока я стою, никто не уйдёт голодным». И ведь правда — не уходили. Она могла из трёх картофелин и луковицы накормить десять человек так, что всем казалось — пир горой. — Он помолчал, вытирая ладонью глаза. — У неё не было дипломов, званий. Но она понимала в людях больше, чем иной профессор. И лечила она не таблетками, а добрым словом и куском хлеба. Царство ей небесное… хоть она, наверное, и в рай попадёт со своим котлом и поварёшкой. Люди улыбались сквозь слёзы. Потом выступили ещё несколько человек — пожилая медсестра из терапевтического отделения, молодой лаборант, которого Марья Петровна когда-то приютила, когда тот приехал из деревни без жилья. Говорили просто, без пафоса, о мелких, бытовых деталях, которые в сумме и составляли жизнь. Катя стояла рядом с Львом, прямая, сухая. Она не плакала с того момента в ОРИТе. Как будто все слёзы выгорели за одну ночь. Она только сжимала его руку так, что кости хрустели. После церемонии, когда народ стал расходиться, подошёл Жданов. — Лев, Катя… соболезную. Хорошая была женщина. Настоящая. В нашем мире синтетических полимеров и цифровых машин таких остаётся всё меньше. Берегите память о ней. Он пожал им руки пошёл к выходу. Квартира опустела. Андрей ушёл к другу — Сашка увёл его, понимая, что мальчику не нужно сейчас быть в этой тишине. Лев и Катя остались одни в гостиной, где ещё пахло пирогами, которые Марья Петровна пекла в последнее воскресенье. Катя вдруг подошла к старому резному шкафу, который был материнским приданым. Открыла нижнюю дверцу, достала маленькую, обитую потёртым бархатом шкатулку. Она знала, что мать хранила там самые важные бумаги — свидетельства, несколько старых фотографий. — Что ты ищешь? — тихо спросил Лев. — Не знаю. Просто… — она открыла крышку. На самом верху, поверх документов, лежал сложенный вдвое листок бумаги, пожелтевший по краям. Катя развернула его. Это было письмо, написанное корявым, неуверенным почерком — Марья Петровна училась грамоте уже взрослой, писать ей было тяжело. «Моя дорогая Катюша, — читала Катя вслух, и голос её снова начал дрожать. — Если ты это читаешь, значит, меня уже нет. Не горюй сильно. Я прожила долгую жизнь, видела многое, а главное — видела, какой ты стала. Умной, сильной, нужной людям. Горжусь тобой каждую минуту. И Лёвой твоим горжусь, и Андрюшкой. Вы делаете большое дело. Не отвлекайтесь на меня. У вас всё впереди. Всё будет хорошо. Не беспокойся. Люблю тебя. Мама». Катя медленно опустилась на колени перед открытым шкафом, прижала листок к груди. И наконец зарыдала — не сдержанно, не тихо, а громко, отчаянно, по-детски. Всё, что она сдерживала сутки, вырвалось наружу — и горе, и обида, и чувство вины, и эта страшная, щемящая любовь, которая теперь осталась без адресата. Лев сел рядом на пол, обнял её, прижал к себе. Он не говорил «успокойся», «не плачь». Он просто держал, пока её тело сотрясали рыдания. Он думал о том, как странно устроена жизнь. Марья Петровна, скрывая свою болезнь, думала, что проявляет заботу — не отвлекает их от важных дел. А на самом деле отняла у них шанс помочь. Это была любовь-жертва, любовь-самоотречение, свойственная её поколению. Они так привыкли отдавать, что принимать помощь считали почти неприличным. Когда слёзы иссякли, Катя сидела, прислонившись к нему, и смотрела в одну точку. — Она так и не поняла, — тихо сказала она. — Что для нас она была не обузой, а… основой. Тем, ради чего всё это затевалось. Чтобы такие, как она, могли жить долго и без боли. — Она поняла, — ответил Лев. — Просто поняла по-своему. Для неё любовь — это давать, а не брать. Она дала нам всё, что могла. В том числе и эту свою тихую смерть — чтобы не быть помехой. — Это неправильно. — Это её выбор. И мы должны его уважать. Даже если он кажется нам неверным. Они сидели так ещё долго, пока за окном не стемнело окончательно. Тишина в квартире была теперь другой — не наполненной ожиданием материнских шагов с кухни, а окончательной, бесповоротной. Но в этой тишине, странным образом, оставалось тепло. Как от потухшего, но ещё не остывшего очага. Лев понимал, что эта смерть станет для Кати не только потерей, но и точкой отсчёта. Она, всегда ставившая во главу угла рациональность, эффективность, системный подход, столкнулась с иррациональным, неэффективным, глубоко личным. И это изменит её. Сделает не мягче, но глубже. А для него самого это был ещё один рубеж. Граница между поколениями. Уходили те, кто помнил мир до «Ковчега», до войны, до всей этой гигантской машины прогресса, которую они построили. И оставались они — архитекторы нового мира, которые теперь должны были не только строить, но и передавать. И учиться прощать тем, кого они не смогли спасти, даже если эти «те» были самыми близкими. Он помог Кате встать, подвёл к дивану, укрыл пледом. — Спи, — сказал он. — Завтра… завтра будет новый день. — А что в нём будет? — спросила она устало, уже почти закрывая глаза. — Будем работать. Чтобы такие, как она, не молчали о своей боли. Чтобы не считали за слабость попросить о помощи. Это, наверное, самая сложная задача — изменить не медицину, а людей. Катя кивнула, её дыхание стало ровным. Лев сидел рядом, глядя в темноту. За окном горели огни «Здравницы» — его детища, его крепости, его мира. Крепости, которая не смогла защитить одного-единственного человека. Но которая, может быть, в будущем сможет защитить многих других. Если они научатся не только лечить тела, но и слышать тихие голоса за стенами молчания.Глава 21 Плоды и тени ч. 2
Кабинет Льва на шестнадцатом этаже был залит июньским солнцем. На столе, поверх карт «Здравницы» и графиков по «Программе СОСУД», лежал толстый, ещё пахнущий типографской краской том: «Временные методические указания Минздрава СССР по фторированию питьевой воды в целях профилактики кариеса». На титульном листе стояло: «Разработчик — ВНКЦ „Ковчег“. Главный исполнитель — профессор А. А. Летавет». В кабинете было душно, несмотря на открытые окна. Помимо Льва, Кати и самого Августа Андреевича Летавета — сухонького, подвижного гигиениста с острым, как у птицы, профилем — за столом сидели трое недовольных людей. Двое — эпидемиологи из областного СЭС, третий, самый краснолицый — начальник управления «Горводоканал» инженер Прохоров. — Я, конечно, уважаю науку, — говорил Прохоров, постукивая толстым пальцем по методичке. — Но позвольте, товарищи. Химикаты в воду? В питьевую воду, которую народ пьёт, на которой суп варят, детей купают? Да вы с ума сошли! У меня женщины с детьми к зданию управления придут и вилы в руках будут держать, когда узнают! Это ж не хлор для обеззараживания — это фтор! У всех на слуху: фтор — яд! На заводах по производству алюминия рабочие с фтористым отравлением на больничные уходят! Летавет, не меняя выражения лица, открыл папку с графиками. — Инженер Прохоров, давайте разберёмся с дозировками. Рекомендуемая концентрация фторида в воде — 0,8–1,2 миллиграмма на литр. Для сравнения: в чашке чая, заваренного из обычного чернолистового, фтора содержится от 0,5 до 1 мг. В морской рыбе — до 10 мг на килограмм. Мы не предлагаем травить население. Мы предлагаем довести содержание дефицитного микроэлемента до физиологической нормы. — Нормы, говорите… — один из эпидемиологов, молодой ещё человек с прыщавым лбом, неуверенно вмешался. — А кто эту норму установил? Американцы? У них, я слышал, в некоторых штатах уже фторируют. — Норму установила природа, — спокойно сказал Лев. Он отодвинул от себя график и посмотрел на собравшихся. — Там, где в природной воде содержание фтора близко к оптимальному — в некоторых скважинах Подмосковья, например, — заболеваемость кариесом у детей ниже в три-четыре раза. Мы не изобретаем велосипед. Мы просто хотим, чтобы вода из крана в каждом доме Куйбышева была такой же, как лучшая природная. Чтобы у каждого ребёнка, независимо от того, родился он в профессорской семье или в рабочей семье с окраины, были крепкие зубы. Прохоров фыркнул: — Красиво говорите, Лев Борисович. Но народ не поймёт. Ему объясни, что фтор — это хорошо. Он слово «химия» услышит — и всё. Паника начнётся. Газеты подхватят: «Врачи травят народ». Вы-то в своей «Здравнице» за высокими заборами, а мне с людьми разговаривать. Катя, до этого молча слушавшая, положила перед собой блокнот с расчётами. — Инженер Прохоров, а вы знаете, сколько стоит лечение кариеса одного ребёнка? — спросила она ровным, деловым тоном. — Средняя стоимость пломбирования одного зуба в поликлинике — 15 рублей с учётом материалов и работы врача. Ребёнок к десяти годам, в среднем, имеет три поражённых кариесом зуба. Умножаем на количество детей в городе. Теперь прибавьте стоимость удалений, протезирования, время, потраченное родителями на походы к стоматологу, снижение успеваемости из-за зубной боли. — Она перевернула страницу. — А теперь стоимость фторирования кубометра воды. Инертный фторид натрия, простейшая система дозирования на базе существующих хлораторных установок. Разница в стоимости — на два порядка. Мы десятилетиями лечим последствия. Вырываем зубы, пломбируем, протезируем. А причина — в недостатке элемента № 9 в эмали в момент её формирования. Кариес, товарищи, — это не просто дырка в зубе. Это социальная болезнь. Болезнь бедности и невежества. Фтор в воде — это прививка. Бесплатная, для всех, от мала до велика. Как прививка. Тоже сначала боялись, а теперь очередь стоит. В кабинете повисло молчание. Прохоров потирал лоб, изучая цифры в блокноте Кати. Молодой эпидемиолог что-то быстро записывал в свою тетрадь. — А если передозировка? — спросил второй эпидемиолог, пожилой, с умными усталыми глазами. — Техника есть техника. Может сломаться, может сбой дать. — Для этого и существуют системы дублирования и ежедневного лабораторного контроля, — ответил Летавет. — И концентрация будет на нижней границе нормы — 0,8 мг/л. Даже если случится сбой и доза удвоится — это будет 1,6 мг/л. Порог острой токсичности для человека — десятки миллиграммов на килограмм веса. Чтобы получить хоть какие-то симптомы, взрослому мужчине нужно будет выпить за раз двадцать вёдер такой воды. Он скорее от воды лопнет, чем от фтора. Лев наблюдал, как аргументы, как шестерёнки, начинают поворачивать сознание присутствующих. Он понимал, что сопротивление Прохорова — не тупое упрямство. Это был страх перед новой ответственностью, перед возможным скандалом. И этот страх нужно было не сломить, а обойти, взяв часть ответственности на себя. — Инженер Прохоров, — сказал он, меняя тон с научного на административный. — Я предлагаю компромисс. «Ковчег» берёт на себя всю научно-методическую часть: подготовку персонала, разработку инструкций, ежедневный контроль проб воды в нашей лаборатории. Ваше управление обеспечивает техническую часть: монтаж оборудования, его эксплуатацию. И мы начинаем не со всего города, а с одного района. Пилотный проект. Год работы. Через год посмотрим на статистику стоматологической заболеваемости у детей в этом районе. Если снижение будет значимым — расширяемся на весь город. Если нет — закрываем проект, и я лично поеду в Москву отчитываться о неудаче. Прохоров задумался. Риск теперь делился пополам. И пилотный проект — это не всеобщая революция, а осторожный эксперимент. — А населению как объяснять будем? — спросил он уже без прежней агрессии. — Объяснять правду, — сказала Катя. — Через газеты, через лекции в поликлиниках, через плакаты в школах. Что это профилактика кариеса. Что это безопасно. Что это бесплатно. Люди не дураки. Если им спокойно и честно объяснить — поймут. — Ладно, — тяжело вздохнул Прохоров. — Берём Львовский район. Но! Контроль проб — ежедневный, в двух независимых лабораториях: вашей и нашей санлаборатории. И при первом же сбое, при первом же превышении — немедленное отключение. — Договорились, — кивнул Лев. После того как все ушли, Летавет остался, чтобы обсудить детали. — Интересный психологический момент, — сказал он, закуривая папиросу. — Люди боятся не столько фтора, сколько самой идеи, что за их здоровье кто-то системно, централизованно заботится. Привыкли, что медицина — это когда уже заболел. А тут — профилактика. Невидимая, ежедневная. Это ломает стереотип. — Это и есть системная медицина, Август Андреевич, — сказал Лев, подходя к окну. Внизу раскинулась «Здравница» — уже не стройплощадка, а сложившийся организм. — Не яркий подвиг хирурга, вынимающего пулю. А невидимая, рутинная работа, которая сделает следующее поколение здоровее. Скучно. Негероично. Зато эффективно. Через месяц, в жаркий июльский день, Лев и Катя стояли на территории модернизированной водозаборной станции. Рядом, на руках у няни, вертела головой семимесячная София — их дочь, родившаяся в феврале, уже после смерти Марьи Петровны. Девочка была тихим, светловолосым созданием с огромными серыми глазами, в которых, как казалось Льву, была какая-то странная, недетская глубина. Были торжественные речи, красная ленточка, аплодисменты. Прохоров, уже заметно успокоившийся, рассказывал журналистам о «передовых технологиях советской гигиены». Лев почти не слушал. Он смотрел на огромные бетонные баки, куда по тонким трубкам дозированно подавался раствор фторида натрия. Простые механические дозаторы, сконструированные в цехе Крутова — надёжные, как молоток. «Вот она, системная медицина, — думал он. — Не спасение одного умирающего на столе, а тихая, ежедневная добавка в водопровод, которая за двадцать лет сэкономит миллионы часов зубной боли, тысячи тонн пломбировочных материалов, нервы родителей и деньги государства. Ничего героического. Просто инженерия. Биологическая инженерия человеческой популяции». София потянула к нему ручки, и он взял её на руки. Девочка ухватилась пальчиками за его китель, что-то лопоча на своём языке. — Она будет расти с фторированной водой, — тихо сказала Катя, стоя рядом. — У неё, возможно, никогда не будет кариеса. И Андрей — он уже почти взрослый, но ещё часть жизни проживёт с этой водой. Их поколение… оно будет другим. Здоровее в мелочах. — В мелочах и складывается здоровье, — ответил Лев, глядя на дочь. — Не в громких прорывах, а в этих тихих, скучных улучшениях. Фтор в воде. Аспирин для профилактики. Снижение соли в колбасе. Это и есть прогресс — когда он становится невидимкой, вплетается в повседневность. Он поймал на себе взгляд Кати. В её глазах, ещё хранивших тень недавнего горя, была твёрдая уверенность. Они оба понимали: смерть Марьи Петровны стала для них не только потерей, но и жестоким напоминанием. Напоминанием о том, что все их глобальные системы бесполезны, если человек не готов принять помощь. И потому теперь они будут строить не только системы лечения, но и систему доверия. Чтобы люди не боялись говорить о своей боли. Чтобы профилактика стала не подозрительной «химией», а нормой жизни. Это была война на другом фронте — фронте сознания. И она только начиналась. Квартира Борисовых вечером пахла молоком, детским мылом и чем-то новым, едва уловимым. На кухне, на отдельном столике, стояла белая эмалированная коробка размером с небольшой чемодан, с решётчатой дверцей и двумя ручками-регуляторами на передней панели. На боковой стенке аккуратной краской было выведено: «Волна-1. Опытный образец № 3. Цех № 2, 'Старый завод». Андрей, уже почти пятнадцатилетний, высокий, угловатый, с начинающимся пушком над губой, смотрел на коробку с благоговейным любопытством. — Пап, а правда, что это ты придумал? — спросил он, не отрывая глаз от прибора. Лев, разогревавший в «Волне-1» молоко для Софии, усмехнулся. — Нет, сынок. Я… подсмотрел в одной умной книге. А сделали ребята на «Старом заводе». Крутов, Баженов, их команда. — «Старый завод» — это который в бывших ремонтных мастерских, за третьим корпусом? — Тот самый. Место, где работают те, кто любит возиться с железками, а не отчитываться. Кто хочет — пусть улучшает. Патентов нет. Всё — на благо страны. Раздался мягкий звонок таймера. Лев открыл дверцу — изнутри пахнуло тёплым молоком. Он достал бутылочку, проверил температуру каплей на запястье — идеально. Никаких водяных бань, никаких вечных споров с Катей о том, не перегрел ли. — И это… микроволны? — Андрей покрутил регулятор. — Как они работают? — Примерно как солнце греет землю, только очень быстро, — объяснил Лев, наливая молоко в чашку. — Электромагнитные волны определённой частоты заставляют молекулы воды в продукте колебаться. Колебания — это и есть тепло. Греется не посуда, а сам продукт изнутри. Эффективнее почти в десять раз, чем плита. — А это безопасно? Волны эти? — Совершенно. Частота неионизирующая. Это как свет или радиоволна. Дверца с защитной сеткой — волны наружу не выходят. — Лев передал чашку Кате, которая кормила Софию. — В больнице уже тестируем для быстрого разогрева питательных смесей в ОРИТ. И для стерилизации некоторых инструментов. Но главное — быт. Экономия времени, энергии. В будущем, может, в каждой квартире будет. Андрей кивнул, его ум, всегда тянувшийся к технике, уже строил какие-то свои планы. Рядом с «Волной-1» стоял тостер — простой, стальной, с таймером. И странного вида кофеварка с стеклянным баллоном и спиртовкой внизу — прототип будущей «гезиры». Квартира постепенно обрастала этими странными артефактами «будущего в прошлом». Не серийными, а кустарными, собранными в нескольких экземплярах. Электрическая зубная щётка с вибрирующей головкой. Магнитофон на бобинах для записи лекций. Даже прообраз стиральной машины-полуавтомата стоял в ванной — громоздкий, но уже избавлявший Катю от часов ручной стирки пелёнок. Это была «лабораторная утечка» — технологии, рождённые для медицины, находили бытовое применение. И Лев не препятствовал этому. Наоборот, поощрял. Пусть «Старый завод» становится кузницей не только медицинских, но и бытовых инноваций. Это тоже была профилактика — профилактика бытового убожества, которое выматывало силы, крало время, унижало достоинство. Вечером того же дня они были у Сашки и Вари. В их новой, просторной квартире в одном из только что сданных домов «Здравницы» пахло пирогами и детским кремом. На столе, среди тарелок с закусками, стоял ручной миксер — ещё один продукт «Старого завода», с двумя венчиками и регулируемой скоростью. Сашка, с гордостью демонстрируя агрегат, взбивал им сметану для торта. — Смотри, Лёва, — говорил он, перекрикивая гул мотора. — Раньше Варя на взбивание для безе час тратила, а теперь — пять минут! Прогресс, блин! Руки не отваливаются! Варя, укачивая на руках крошечного Алёшу — их сына, родившегося прошлой осенью, братика для пятнадцатилетней Наташи, — улыбалась: — Да уж, теперь хоть гостей принимать не стыдно. Всё быстро, красиво. Только этот миксер жужжит, как танк. — Это ничего, — отмахнулся Сашка, выключив прибор. — Следующую модель тише сделаем. С регулятором плавным. Крутов уже чертежи рисует. Лев наблюдал за этой сценой, чувствуя странное, двойственное чувство. С одной стороны — тепло, уют, нормальная человеческая жизнь, которую они, наконец, заслужили. С другой — лёгкое головокружение от осознания того, как далеко они ушли. Они сидели в комфортабельной квартире, с центральным отоплением, горячей водой, электричеством, с приборами, которых не было даже в самых богатых домах Европы 1952 года. И всё это — не благодаря какой-то фантастической удаче, а благодаря их собственным руками созданной системе. «Ковчег» порождал вокруг себя новую среду обитания. После ужина Сашка, уже заметно охмелевший, повёл Льва в свой кабинет — небольшую комнату, заваленную чертежами, моделями и деталями. — Смотри, — он развернул на столе большой лист ватмана. — «Гроза». Новая модификация. Наши автостроители на заводе имени Молотова немцев обскакали! Автоматическая коробка передач, сервоприводы руля и тормозов, независимая подвеска… Двигатель — восьмицилиндровый, алюминиевый блок, 150 лошадиных сил. — Он похлопал по чертежу ладонью. — На испытаниях вождь сам прокатился, говорят, остался доволен. Сказал: «Теперь и у нас есть своя роскошь. Не для буржуев, а для советского человека». Страна-то, Лёва, отстроилась. Не узнать. Лев изучал чертёж. Линии были красивыми, стремительными. Машина напоминала что-то среднее между «ЗИС-110» и американскими «кадиллаками» конца 40-х, но с более чистыми, функциональными формами. — А ресурсы? Алюминий, сервоприводы… — осторожно спросил он. — Ресурсы есть, — Сашка понизил голос. — С газом помог — тот самый, саратовский. С ним и энергетика поднялась, и металлургия. И твоё «стороннее предприятие» работает — идеи утекают в промышленность, инженеры обучаются. Страна богатеет, Лёва. Не на пушках, а на технологиях. Холодная война, а она у нас теперь больше экономическая. Кто больше потребителю даст, тот и победил. Лев кивнул. Он видел это и по другим признакам. В магазинах «Здравницы» уже появлялись не только базовые продукты, но и какие-то излишества — консервированные ананасы, кофе в зёрнах, шоколадные конфеты в коробках. Одежда становилась разнообразнее, ткани — тоньше. Это не был роскошный расцвет, но это было устойчивое, поступательное движение вперёд. Мир, который он знал из учебников истории, уходил куда-то в сторону, уступая место чему-то новому, непредсказуемому. Когда они вернулись в гостиную, Варя уложила Алёшу спать, а Наташа, уже почти невеста — высокая, стройная, с мамиными глазами и папиной уверенностью в себе, — показывала Кате своё новое платье, сшитое для выпускного вечера. — Смотри, тётя Катя, фасон новый, «юбка-солнце». Мама выписала журнал из Москвы, там такие уже носят. Катя, державшая на коленях засыпающую Софию, улыбалась: — Красиво, Наташ. Ты в нём будешь самой заметной. Лев смотрел на эту сцену: женщины, обсуждающие платья, мужчины, говорившие о машинах, дети, спящие в чистых постелях. Бытовой, мирный, почти мещанский идеал. И всё это — на фоне гигантского научного комплекса за окном, под неусыпным оком спецслужб, в стране, где ещё живы были лагеря и страхи. Странный, причудливый симбиоз. Поздно вечером, возвращаясь домой через тихие, освещённые фонарями улицы «Здравницы», Лев думал о параллельных мирах. Где-то в подвальной лаборатории Миша Баженов, наверное, ещё работал, рассматривая под микроскопом структуру нового полимера для искусственного хрусталика. Где-то Даша, его жена, качала в колыбели их новорождённую дочь — маленькую Катю, названную в честь Кати Борисовой. Их сын Матвей, уже двенадцатилетний, наверное, делал уроки или читал книгу по химии, которую отец дал ему «на опережение». Тихий гул прогресса, вплетённый в тишину детских комнат. Урожай. Они сеяли когда-то зёрна — пенициллин, шприцы, идеи профилактики. И теперь пожинали не только спасённые жизни, но и этот странный, уютный, технологичный быт. Мир, который становился домом. И в этом была главная, неожиданная победа: они не просто выжили и чего-то добились. Они создали среду, в которой хотелось жить. Даже им, вечным скептикам и трудоголикам. Дома Андрей уже спал. Софию Катя уложила в кроватку. Лев подошёл к окну, смотрел на огни «Здравницы». Они горели ровно, уверенно. Как огни города, который больше не был осаждённой крепостью, а стал просто домом. Сложным, противоречивым, но домом. Катя подошла сзади, обняла его за талию, прижалась щекой к спине. — Устал? — спросила она тихо. — Нет. Просто… думаю. Мы построили много. А что дальше? — Дальше — жить, — просто сказала она. — И растить детей. И следить, чтобы то, что построили, не развалилось. Это, наверное, самая сложная часть — не строить, а поддерживать. Он повернулся, обнял её. Они стояли так, двое уставших, немолодых уже людей, глядя на огни своего детища. И Лев вдруг с абсолютной ясностью понял: миссия «спасти и изменить» завершена. Начиналась новая миссия — «сохранить и передать». И она, возможно, была страшнее первой. Потому что врагом теперь была не война и не дефицит, а рутина, застой, бюрократическое окостенение. И они должны были бороться с этим, не растеряв дух того маленького, дерзкого «Ковчега», каким он был в начале. Это был новый вызов. И они его примут. Потому что иного выбора у них не было — они были архитекторами этого мира. И теперь должны были стать его хранителями.Глава 22 Плоды и тени ч. 3
Кремлёвский кабинет оказался не тем тёмным, затянутым табачным дымом помещением, которое Лев помнил по довоенным визитам, а светлым, высоким залом с большими окнами, выходящими на Москву-реку. Стол был длинным, полированным, вокруг него — кожаные кресла. Не Георгиевский зал с позолотой, но и не казённая комната для рядовых докладчиков. Это был кабинет для рабочих встреч высшего уровня. Лев, в парадной генеральской форме с золотыми погонами и двумя звёздами Героя на груди, чувствовал лёгкую сухость во рту. Не от страха — страха перед начальством он уже лет десять как не испытывал. Скорее, от осознания абсурдности ситуации: бывший врач из 2018 года, затерявшийся в теле студента 1932-го, сейчас будет отчитываться о профилактике кариеса и инфарктов перед людьми, чьи имена в его мире были увековечены в учебниках истории, чаще всего — как символы тоталитарного террора. За столом сидели: Сталин, Маленков, Берия, Хрущёв, Ворошилов. И ещё двое, которых Лев не сразу узнал — министр здравоохранения Третьяков и председатель Госплана Сабуров. Сталин, вопреки ожиданиям, выглядел не старым и больным, а сосредоточенным, даже бодрым. Он сидел прямо, в кителе без погон, изредка потягивая трубку, и его знаменитые усы не были седыми — лишь с проседью. Взгляд из-под густых бровей был внимательным, тяжёлым, но без той паранойи, которую описывали историки. «Значит, гипертония под контролем, — автоматически диагностировал Лев, глядя на цвет лица, отсутствие отёков на веках, спокойные движения. — Или просто иная ветка реальности. Здесь он не умирает в марте пятьдесят третьего. Здесь он… живёт. И продолжает править». Доклад он строил по классической схеме «Ковчега»: проблема — метод — результат — экономический эффект. Говорил чётко, без лишних эмоций, опираясь на цифры, которые выводил мелом на переносной доске. — Таким образом, за семь лет наблюдения в группе из двадцати двух тысяч человек, отобранных по критериям высокого кардиориска, нам удалось снизить общую смертность на двадцать три процента, смертность непосредственно от инфаркта миокарда — на тридцать пять процентов. Основные вмешательства: коррекция диеты с уменьшением насыщенных жиров и соли, контроль артериального давления с применением папаверина и резерпина, профилактический приём ацетилсалициловой кислоты в малых дозах. Экономический эффект, даже по самым консервативным подсчётам… Маленков, полный, с мягким, почти бесцветным лицом, перебил вежливо, но настойчиво: — Товарищ Борисов, эти проценты — они где зафиксированы? В вашем «Ковчеге»? — В «Ковчеге» и на двух контрольных площадках в Москве и Ленинграде, — кивнул Лев. — Методология одинаковая. Данные верифицированы независимыми экспертами из Первого меда и Военно-медицинской академии. — И вы предлагаете распространить эту методологию на всю страну? — спросил Сабуров, щурясь через очки. — Не сразу. Начать с промышленных регионов — Донбасс, Урал, Кузбасс. Где концентрация факторов риска максимальна: мужчины старше сорока, тяжёлый физический труд, особенности питания. Внедрение поэтапное: обучение терапевтов, создание кабинетов профилактики на крупных предприятиях, снабжение базовыми препаратами. Ориентировочные затраты на первый год — семь миллионов рублей. Ожидаемая экономия за счёт снижения потерь рабочего времени и выплат по инвалидности — не менее двадцати миллионов. Сталин молча слушал, изредка покручивая в пальцах недокуренную трубку. Когда Лев перешёл к фторированию воды, вождь наклонился к Маленкову, что-то тихо спросил. Маленков ответил односложно. — Фторирование, — наконец проговорил Сталин своим характерным, тихим голосом с грузинским акцентом. — Это чтобы зубы не болели? — Чтобы снизить заболеваемость кариесом у детей на шестьдесят-семьдесят процентов, товарищ Сталин, — поправил Лев. — Кариес — этоне просто боль. Это очаг хронической инфекции, который может влиять на состояние сердца, почек, суставов. И это колоссальные экономические потери — стоматологическое лечение, удаление зубов, протезирование. — Зубы… — Сталин задумался, и в его глазах на мгновение мелькнуло что-то почти человеческое. — У меня в молодости зубы болели часто. Плохо. Очень плохо. — Он помолчал, затем махнул рукой. — Продолжайте. Когда доклад был закончен, наступила пауза. Берия, сидевший справа от Сталина, первым нарушил молчание: — Товарищ Борисов, а как насчёт отдалённых последствий? Фтор — элемент химически активный. Не скажется ли его постоянное присутствие в воде на других функциях организма? Щитовидная железа, например. Вопрос был профессиональным, без подтекста. Берия явно вник в тему. — Концентрация, которую мы применяем — 0,8 миллиграмма на литр — является физиологической, товарищ Берия, — ответил Лев. — Она соответствует содержанию фтора в природных водах многих регионов СССР, где население традиционно имеет здоровые зубы. Порог токсичности в десятки раз выше. Что касается щитовидной железы — фтор не является её регулятором. На функцию щитовидной влияет йод. И следующий наш проект как раз касается йодирования соли для профилактики эндемического зоба. Берия кивнул, делая пометку в блокноте. Сталин откашлялся. Все взгляды обратились к нему. — Правильно, — сказал он просто. — Здоровый рабочий и солдат — основа мощи государства. Больной человек — это потеря для производства, нагрузка для бюджета, слабость для обороны. Ваш «Ковчег» работает на эту основу. Укрепляет её. — Он сделал паузу, посмотрел прямо на Льва. — Вы когда-то говорили, что медицина должна быть не «скорой помощью», а «инженерной службой», предотвращающей аварии. Я запомнил. Продолжайте в том же духе. Обеспечьте ресурсами. — Это последнее было сказано уже Маленкову и Сабурову. Те кивнули. Маленков быстро записал что-то. Заседание закончилось. Когда Лев собирал свои бумаги, к нему подошёл Берия. Лаврентий Павлович выглядел усталым, на его щеках были заметны глубокие морщины, но глаза по-прежнему оценивали, сканировали. — Ваш институт превратился из проблемного ребёнка в стратегический актив, Борисов, — тихо сказал он. — Так держать. Только помните — чем выше дерево, тем больше на него ветров. Не расслабляйтесь. — Я помню, товарищ Берия. На выходе из здания его ждала знакомая «Победа» Громова. Иван Петрович, теперь генерал-полковник, с несколькими новыми орденами на кителе, открыл заднюю дверцу. — Ну что, пронесло? — спросил он, когда машина тронулась. — Кажется, больше чем пронесло. Обещали ресурсы. Похвалили. Громов фыркнул: — Похвала от них — как благословение палача. Ну да ладно. Главное — не подвели. — Он помолчал, глядя на улицы Москвы, которые уже начинали менять свой облик: не только сталинские высотки, но и новые, более современные здания. — Ты посмотри вокруг, Лев. Войны нет десять лет. Заводы новые строят — не только танковые. «Гроза» по улицам ездит — видел? Красивая машина. Вон, смотри, две штуки на перекрёстке стоят. Лев посмотрел. Действительно, две длинные, стремительные машины серебристого цвета стояли у светофора. Дизайн был узнаваем — тот самый, с чертежа Сашки. — А в Корее, — продолжал Громов, понизив голос, — конфликт наши миротворцы из новой Лиги Наций — де-факто под нашим началом — заморозили, к столу переговоров усадили. Не дали американцам развязать большую войну. Социализм в Европе крепнет — не силой, а примером. Жизнь… пошла по иному руслу. Не тому, что планировали некоторые. Машина ехала по набережной. Лев смотрел в окно на Москву-реку, на золотые купола, на новостройки. В его голове крутилась одна мысль: «Иное русло? Это новый океан». Иван Горьков не знал этих берегов. В его мире Сталин умер в марте 1953-го от инсульта. Берия был расстрелян в том же году. Хрущёв начал оттепель, потом был Брежнев, застой, перестройка, крах СССР. А здесь… здесь они были все живы. Здесь СССР не просто выжил, а набирал силу, становясь технологическим, а не только военным гигантом. Здесь «Ковчег» был не аномалией, а флагманом. Здесь учёные, которые в его мире давно умерли или были репрессированы, работали в светлых лабораториях. Здесь его собственный сын мечтал стать биофизиком, а не диссидентом или алкоголиком. Головокружение от успеха. Тошнотворное, сладкое. Они выиграли. Изменили ход истории. Но какая цена? И главное — что дальше? Когда ты достиг вершины, единственное направление движения — вниз. Или в сторону, в неизвестность. — Иван Петрович, — тихо спросил Лев. — А вам не кажется, что всё это… слишком хорошо? Слишком гладко? Громов долго молчал, курил, глядя в лобовое стекло. — Кажется, — наконец сказал он. — Но знаешь, что я думаю? Мир всегда был сложнее, чем нам его рисовали. Может, были возможности для другого пути. Может, мы их просто… реализовали. А теперь главное — не облажаться. Не скатиться в самодовольство. Потому что система, она как болото — затягивает медленно, но верно. Ты уже не борец, Лёва. Ты — столп. И на столбы всегда больше всего давления.* * *
Осенний парк «Здравницы» был пуст. Жёлтые листья кленов и берёз мягким ковром лежали на дорожках. Фонари зажигались рано, отбрасывая длинные тени. Лев и Алексей Алексеевич Артемьев — теперь уже генерал-лейтенант, начальник особого отдела по науке и перспективным разработкам — шли неспешно, без охраны. Между ними было странное, выстраданное за годы доверие. Они больше не были надзирателем и поднадзорным. Они стали коллегами, вынужденными союзниками, а может, даже чем-то вроде друзей, если такое слово применимо к людям их положения. Артемьев закурил, предложил Льву. Тот отказался — бросил год назад, после того как осознал себя «гипокритом», проповедующим здоровый образ жизни с папиросой в зубах. — Мир стал… скучнее, Борисов, — сказал Артемьев, выпуская струйку дыма в прохладный воздух. — Враги не высовываются. Диверсантов ловить не надо — последнего в пятьдесят первом взяли, помнишь, того, что пытался к чертежам «Волны» подобраться? Теперь конкуренция — технологическая, экономическая. Скука смертная. — А мне кажется, это и есть нормальная жизнь, — ответил Лев, глядя на огни в окнах корпусов. — Когда главная проблема — не как выжить, а как улучшить. — Улучшить, — Артемьев усмехнулся. — Твоё «стороннее предприятие» — я до сих пор восхищаюсь этим ходом. Гениально просто. Патенты не оформляете, авторские права не защищаете. Просто даёте идеи в промышленность, как семена в землю. И они прорастают. Страна богатеет, а твои руки чисты. Никаких обвинений в «наживе» или «создании личной империи». Но ты понимаешь, что теперь ты — система? Та самая, с которой ты всю жизнь, по сути, боролся? «Ковчег» — уже не институт, а гигант. Флагман. Министерство в миниатюре. За тобой будут тянуться, тебе будут завидовать, тебя будут бояться. Новые Марковы появятся. Только тоньше, умнее. Они не будут открыто нападать — будут подкапываться. Искать слабые места. Твою усталость. Ошибки твоих подчинённых. Твоё… человеческое. Лев молчал. Он шёл, и под ногами мягко шуршали листья. Артемьев был прав. «Ковчег» вырос из банды энтузиастов в огромный, сложный организм. С двумя тысячами сотрудников. С бюджетом, сравнимым с бюджетом небольшой области. С влиянием, которое простиралось далеко за пределы медицины. Он, Лев Борисов, был уже не диссидентом от науки, а её официальным лицом. Его свобода действий, купленная годами борьбы и тысячами спасённых жизней, теперь оборачивалась другой стороной — ответственностью за всю эту махину. За каждую научную статью, вышедшую из этих стен. За каждый прибор, запущенный в серию. За каждого человека, который здесь работал или лечился. — Я это осознаю, — наконец сказал он. — Но что делать? Остановиться? Разрушить то, что построил? — Нет, — Артемьев бросил окурок, растёр его каблуком. — Останавливаться нельзя. Остановка — смерть. Надо просто… принять новые правила. Ты больше не боец на баррикадах. Ты — комендант крепости. И твоя задача — не штурмовать, а укреплять стены, следить за провизией, гасить внутренние конфликты и быть готовым к долгой осаде. Потому что осада будет. Обязательно будет. Они дошли до смотровой площадки на холме. Отсюда открывался вид на всю «Здравницу» — не просто на главный корпус, а на целый городок: клиники, жилые дома, школу, спортивный комплекс, теплицы. Огни горели в сотнях окон. Где-то там, в корпусе «СОСУД», наверное, ещё работал Мясников, анализируя данные новых испытаний. В Институте грудной хирургии, наверное, дежурил Бакулев. В детском корпусе спали больные дети, за которыми следили через мониторы системы «Няня», созданной Крутовым. Лев смотрел на этот огненный узор и чувствовал не гордость, а тяжесть. Тяжесть ответственности. Каждый огонёк — чья-то жизнь, связанная с ним. Его дом. Его крепость. Его тюрьма и его свобода одновременно. — Ты знаешь, — тихо сказал Артемьев, — я иногда думаю: а что было бы, если бы тебя не было? История пошла бы по-другому. Может, хуже. Может, лучше. Но точно — по-другому. Ты изменил мир, Лев. Теперь живи с этим. Они повернули назад. У подножия холма их уже ждала машина Артемьева. Прощаясь, генерал пожал Леву руку крепко, по-мужски. — Держись, комендант. И помни — я хоть и стал твоим почти другом, но если система прикажет, я выполню приказ. Такова наша доля. Не обижайся заранее. — Не обижусь, — честно ответил Лев. — У каждого своя роль. Он пошёл домой пешком, один. Осенний ветер нёс с Волги запах воды, дыма и чего-то бесконечно знакомого, родного. Квартира была тихой. Катя уже спала, прикорнув в кресле у кроватки Софии — так она делала всё чаще, с тех пор как не стало Марьи Петровны, как будто боялась отпустить дочь даже во сне. Андрей сидел на балконе, что-то чертил в тетради при свете настольной лампы, которую вынес из комнаты. Лев подошёл. На листе бумаги под мальчишеской, ещё неуверенной рукой были изображены схемы двигателя — не простого, а с маркировкой «Гроза-2» и пометками: «турбонаддув», «инжекторная подача». — Это что? — спросил Лев, садясь рядом. — Доработка, — не отрываясь от чертежа, сказал Андрей. — Дядя Сашка дал техописание. Я думаю, если здесь изменить форму впускного коллектора, можно поднять КПД на три-четыре процента. И шумность снизится. Лев смотрел на сына. Высокий, худой, с уже пробивающимися усиками, с глазами, горящими интересом к механизмам. Не только к медицине. К технике. И в этом была своя правда — следующее поколение выбирало свой путь. Оно не обязано было продолжать дело отцов. Оно должно было найти своё. — Хорошо, — сказал он просто. — Покажешь Крутову. Он поймёт. Он оставил Андрея на балконе и зашёл в спальню. Разбудил Катю лёгким прикосновением к плечу. — Иди в кровать. Простынешь тут. Она кивнула, сонно потянулась, пошла умываться. Лев подошёл к карте мира, висевшей в кабинете. Она была незнакома. Границы, союзы, баланс сил — всё было иным, чем в его старых учебниках. Не было НАТО в таком виде. Не было разделённой Германии — была единая, нейтральная, под контролем международной комиссии. Япония оставалась демилитаризованной, но быстро развивалась. Китай… Китай шёл своим путём, но без разрыва с СССР. Мир, который он боялся, ненавидел, пытался изменить… стал другим. И он, Лев Борисов, был одним из архитекторов этих изменений. Катя вернулась, встала рядом. — О чём думаешь? — О том, что мы выиграли, — тихо сказал он. — И теперь не знаю, что делать с этой победой. — Жить, — так же тихо ответила она. — Просто жить. И растить детей. И делать своё дело. Как всегда. Она была права. Как всегда. Миссия «спасти и изменить» была завершена. Начиналась миссия «сохранить». Самая сложная. Потому что враг теперь был невидим — рутина, усталость, бюрократическое болото, затягивающее даже самые смелые проекты. И они должны были бороться с этим. Каждый день. Без героики, без громких побед. Просто работать. Пока хватит сил. Он обнял Катю, прижал к себе. За окном горели огни «Здравницы». Иван Горьков боялся этого мира. Лев Борисов построил в нём дом. И теперь должен был защищать его — уже не от внешних врагов, а от внутреннего распада, от усталости, от страха перед будущим, которое они сами создали. Он взглянул на карту ещё раз. Незнакомый мир. Чужой в собственном будущем. И это было его величайшей победой. И главным испытанием.Глава 23 Революции
Апрельский свет 1955 года, тусклый и пыльный, падал через высокие окна нового химико-технологического корпуса, но не справлялся с мраком, копившимся под потолками. Его побеждало собственное, ядрёное свечение цеха № 7 «Синтез и переработка полимеров медицинского назначения»: ряды люминесцентных ламп, отражённых в стальных боках экструдеров, и красные сигнальные огни на пультах. Воздух был густым, насыщенным — не грязным, а производственно-стерильным. В нём плавали запахи: острый, лекарственный — горячего поливинилхлорида, сладковатый — формалина для промывки линий, и едва уловимый запах машинного масла и человеческого пота. На длинных, застеленных белой клеёнкой столах лежали образцы продукции, выстроенные, как солдаты на параде. Прозрачные, гибкие, похожие на кишечник, трубки для систем переливания. Десятки упаковок одноразовых шприцев: стеклянный цилиндр с чёткими делениями, внутри — поршень из молочно-белого полипропилена, рядом в отдельном стерильном конверте из крафт-бумаги — стальная игла с идеальным срезом. Белые, лёгкие ёмкости для сбора анализов с герметичными крышками. Миша Баженов, в белом халате поверх рубашки, с расстёгнутым воротничком, стоял у пульта управления новой линией. Его лицо, обычно оживлённое ироничной мыслью, было застывшей маской концентрации. Пальцы пролетали над тумблерами и регуляторами. — Подача плёнки… стабилизация температуры экструдера… старт розлива… — его голос, тихий и отчётливый, тонул в равномерном гуле механизмов. Рядом, прислонившись к станине, наблюдал Крутов. Он не сводил глаз с движущихся частей, его уши, казалось, слышали не общий рокот, а каждый отдельный стук, скрип, шипение пара. Лев стоял чуть поодаль, сложив руки на груди. Он не вмешивался. Его роль сегодня — быть свидетелем. Из группы приглашённых технологов с ленинградского завода «Полимер» вперёд выступил седовласый мужчина в строгом костюме — Иван Петрович. Его лицо выражало скепсис, граничащий с профессиональным оскорблением. — Михаил Анатольевич, вы с ума сошли, позвольте вам это сказать прямо! — его голос перекрыл шум цеха. — Поливинилхлорид для инфузий? Для прямого контакта с кровью? Он же с пластификаторами! Они вымываются, токсичны! Это же не резиновая грелка, которую на живот кладут! Миша не обернулся, продолжая следить за показаниями манометров. — Иван Петрович, — ответил он с ледяным спокойствием. — Мы используем не технический, а медицинский ПВХ. И пластификатор у нас не диоктилфталат, от которого вы правомерно в ужасе, а цитрат. Цитрат, понимаете? Лимонная кислота, по сути. Он инертен. Абсолютно. — Слова, слова! — махнул рукой технолог. Только теперь Миша медленно повернул голову. В его глазах вспыхнул тот самый огонь, который Лев помнил ещё по подпольной лаборатории в тридцатые. — Слова? — он кивнул лаборанту. Тот принёс папку. Миша швырнул её на стол перед гостем. — Вот протоколы. Испытания на гемолитическую активность. Культуры клеток печени человека. Мы сравнивали. Наш пакет — в десять раз менее токсичен, чем ваша лучшая медицинская резина. И в сто раз безопаснее стекла, которое даёт осколки и микропузыри. Открывайте и читайте. В цехе на секунду воцарилась тишина, нарушаемая только ритмичным постукиванием автомата, запаивающего пакеты. Иван Петрович, насупясь, начал листать страницы, испещрённые графиками и цифрами. Его брови поползли вверх. Лев подошёл к конвейеру, где готовые пакеты с прозрачным физраствором, похожие на плоских, серебристых медуз, ложились в картонную тару. Он взял один. Лёгкий. Почти невесомый. Гибкий. Можно было сжать в кулаке — и он не лопнет. Не издаст зловещего звона, падая на кафельный пол операционной. В его голове, словно на киноплёнке, замелькали кадры: медсёстры, таскающие тяжёлые подносы со звонящими стеклянными баллонами; её лицо, искажённое ужасом, когда пузырёк выскальзывает из мокрых рук; кровавые бинты на полу; титанические усилия по организации централизованной стерилизации; и страшный, сухой термин «воздушная эмболия» — пузырька воздуха, попавшего в вену из старого, негерметичного шприца. Он сжимал пакет, чувствуя, как прохладная жидкость переливается внутри. Это не просто удобство. Это — новая гигиеническая реальность. Барьер между жизнью и смертью, сделанный не из бронзы или стали, а из почти невесомого полимера. Победа над грязью, скупостью и несовершенством старого мира. Начало великой чистоты. — Запускаем упаковку игл, — раздался голос Миши, и Лев вышел из своих мыслей. — Лев Борисович, посмотри. К нему подошёл Крутов, вытирая руки ветошью. — Нормально? — спросил главный инженер, и в его вопросе была не робость, а потребность в оценке равного. — Больше чем нормально, Николай Андреевич, — тихо сказал Лев. — Это революция. Тихая. Без выстрелов. Но она спасёт больше жизней, чем иная битва. Он положил пакет обратно на ленту и посмотрел на цех. На этих столах лежало не просто «изделие». Здесь лежал будущий стандарт. Новая норма. И ему, Льву Борисову, генерал-лейтенанту медицинской службы, бывшему Ивану Горькову, который боялся заразить пациента грязной иглой, было до странного спокойно. Они победили. Ещё одну болезнь. Болезнь под названием «нищета и отсталость».* * *
Май ворвался в «Здравницу» запахом сирени и тёплым ветром с Волги. Но в лаборатории биомеханики и протезирования, в корпусе реабилитации, царил свой, строгий климат. Воздух пах припоем от паяльников, машинным маслом и… надеждой. На широком столе, под яркой лампой, лежал разобранный прототип. Это был не грубый крюк, не деревянная болванка, обтянутая кожей. Это был скелет руки, лёгкий и изящный. Каркас предплечья был выточен из поликарбоната — прозрачного, как лёд, и прочного, как сталь. Шарниры пальцев — из само смазывающегося ацеталя, белого и бесшумного. На местах, где протез должен был соприкасаться с кожей культи, лежали мягкие, телесного цвета силиконовые подушки. Борис Фёдорович Ефремов, коренастый, с умными, быстрыми руками инженера, что-то пояснял Виктору Кононову, своему коллеге. Лев и Леша стояли рядом. Леша — начальник Управления стратегической реабилитации — был сосредоточен, собран. Его взгляд, привыкший оценивать местность на предмет угроз, теперь выискивал недочёты в конструкции. В дверях появился испытуемый. Молодой, лет двадцати пяти, с открытым, загорелым лицом шахтёра и пустым, забинтованным рукавом куртки, завязанным у самого плеча. Его звали Виктор. Он потерял руку в 1953-м, обрушившейся глыбой угля. Виктор нервно улыбался, глаза бегали по незнакомой обстановке. — Ну что, Виктор, готовы попробовать? — спросил Ефремов, его голос был нарочито бодрым, отеческим. — Готов, Борис Фёдорович, — ответил шахтёр, и голос его дрогнул. Ефремов и Кононов быстро, ловко примерили каркас, закрепили ремнями на плече и груди. Подключили тонкие провода от датчиков к небольшой коробочке на поясе — усилителю и блоку управления. — Суть, Виктор, простая, — объяснял Кононов, показывая на экран осциллографа, где прыгала зелёная кривая. — Видите эту кривую? Это ток, который генерируют твои собственные мышцы, те, что остались. Когда ты в шахте хотел взять отбойный молоток, мозг посылал сигнал: «сжать пальцы!». Мышцы сокращались и генерировали слабый электрический импульс. Сейчас твоя задача — не думать о протезе. Думай: «Я хочу взять тот стакан». Просто сожми несуществующую кисть. Виктор зажмурился. На его лбу выступил пот. На экране кривая вздрогнула и пошла вверх. Раздалось тихое, сердитое жужжание миниатюрных моторчиков внутри протеза. И три пальца — большой, указательный и средний — плавно, без рывков, сомкнулись в щепоть. В лаборатории замерли. Виктор открыл глаза. Увидел неестественную, блестящую кисть, сжатую в полукулак. Потом медленно, как во сне, протянул её к стоявшему на столе гранёному стакану. Пальцы обхватили его. Сжали. И подняли. Стакан не дрогнул. Вода в нём не колыхнулась. Тишину разорвал сдавленный звук. Виктор плакал. Молча, без рыданий, по его грубоватому лицу текли слёзы. — Я… я сам, — прошептал он, глядя на стакан, будто на чудо. — Без жены… без матери… Чай себе налью… Леша подошёл ближе. Его лицо, обычно закрытое, смягчилось. — Это только базовая схема, Виктор, — сказал он, и в его голосе не было начальственных нот, только твёрдая, мужская поддержка. — Хват в трёх точках. Для начала. Следующий этап — тактильная обратная связь. Чтобы ты чувствовал, не стекло ли в руке, не хлеб ли. Чтобы регулировал силу. Но для этого нужны другие материалы. Умные. Которые могут превращать давление в электрический сигнал. Мы над этим работаем. Виктор кивнул, не в силах вымолвить слова. Он поворачивал руку, разглядывая её, сжимал и разжимал пальцы, зачарованный простым, невозможным движением. Лев смотрел на эту сцену и чувствовал странную смесь триумфа и щемящей боли. Раньше они спасали жизни, вырывая их из лап сепсиса, перитонита, газовой гангрены. Это была героическая медицина, медицина катастроф. А теперь… теперь они возвращали не жизнь, а её качество. Достоинство. Способность быть независимым. Это была иная ответственность — менее зрелищная, но более глубокая. Полимер в руке шахтёра был не просто пластиком. Он был мостом. Посредником между волей человека, его непокорённым духом — и жестоко отнятой у него функцией. Это было не лечение. Это — восстановление человека. — Спасибо, — выдохнул наконец Виктор, обращаясь ко всем сразу. — Спасибо… Ефремов похлопал его по здоровому плечу. — Всё только начинается, сынок. Ты наш первый боец. И ты справился. Поздно вечером Лев зашёл в кабинет Леши. Тот сидел над чертежами, но взгляд его был рассеянным, устремлённым куда-то в прошлое. — Тяжело было? — спросил Лев, садясь на стул. Леша вздрогнул, вернулся в настоящее. — Да нет… то есть да. Не тяжело, а… — он искал слова. — Неловко. Он плакал. А я должен был быть сухим, по делу. Объяснять про пьезоэлектрику. А смотрю на него и вижу… всех их. Ребята, которые остались там. Которым мы не смогли даже крюк приладить вовремя. Им бы такой… — Им бы это не вернуло ни рук, ни ног, — тихо, но твёрдо сказал Лев. — Ты вернул одному. Одному реальному человеку — часть его мира. Из этого и складывается будущее. По одной спасённой судьбе. Не мучай себя. Леша помолчал, глядя на свои руки — целые, сильные, но знающие вес и оружия, и скальпеля. — А он, этот протез… он же всего лишь инструмент. Как автомат. Только для мира. Странно. — Самый лучший инструмент — тот, который даёт человеку возможность творить, а не разрушать, — сказал Лев, вставая. — Ты на правильном пути, Леш. Твой фронт теперь здесь. И он не менее важен. Он вышел, оставив Лешу наедине с чертежами и с тишиной, которая наконец-то перестала быть для него пустотой, а стала пространством для новой работы.* * *
Операционная № 1 травматологического отделения дышала ровным, механическим дыханием. Гул вытяжки, тихое шипение наркозного аппарата, ровные сигналы кардиомонитора. В центре, под сферой большого светильника, лежало тело мужчины лет сорока — сложный, многооскольчатый перелом бедренной кости со смещением. Рентгеновские снимки, закреплённые на экране, показывали жуткую картину: кость была раздроблена, как стекло. У стола, вымывшись по локоть, стоял Сергей Сергеевич Юдин. Его осанка, его взгляд, быстрый и всевидящий, — всё излучало спокойную, неоспоримую власть. Рядом, в стерильном халате и маске, был Лев. Сегодня он ассистировал. А у инструментального столика, с катетером в вене пациента, стояла ещё одна фигура в халате — молодой, подтянутый, с тщательно вымытыми руками. Андрей Борисов. Его первая серьёзная практика в большой операционной. Его глаза за маской были широко раскрыты, но в них читалась не паника, а жадное, сосредоточенное внимание. — Сестра, аппарат, — негромко сказал Юдин. Медсестра, Мария Игнатьевна, опытная и невозмутимая, как скала, подкатила стерильный столик. На нём лежали упаковки. Юдин вскрыл одну. На синей салфетке лежали титановые спицы — тонкие, идеально отполированные, с алмазной заточкой. Лев, глядя на них, мысленно отметил про себя: биосовместимость титана. Знание из будущего, которое он вбросил в исследования металлургов как гипотезу. И они справились. Но главное было в других упаковках. Юдин вскрыл их. Внутри лежали не стальные, громоздкие кольца и стержни старого образца, а детали из полупрозрачного, цвета слоновой кости полимера. — Внимание, ординаторы, — голос Юдина прозвучал громче, лекционно. — Аппарат внешней фиксации Борисова-Юдина, модификация пятьдесят пятого года. Отличие — несущие элементы из полиэфирэфиркетона. Сокращённо ПЭЭК. Для вас — «кость-пластик». Свойства: легче стали в пять раз. Прозрачен для рентгена полностью, никаких артефактов. Теплопроводность низкая — нет «эффекта холодного металла», пациент не мёрзнет. И главное — модуль упругости близок к кортикальному слою кости. То есть конструкция работает с костью в унисон, а не дубасит её, как стальная дубина. Понятно? Раздался одобрительный гул. Юдин начал работу. Его движения были быстрыми, точными, без единого лишнего жеста. Спицы, проведённые через кожу и обломки кости под контролем рентгена. Кольца, надетые на концы спиц. Стержни, соединяющие кольца в жёсткую пространственную конструкцию. — А какой угол, Сергей Сергеевич? — неожиданно спросил один из ординаторов. — Классический. Девяносто градусов к оси кости, но с поправкой на проекцию сосудисто-нервного пучка, — отчеканил Юдин. — Запомните: слепая проводка спицы — преступление. Всегда представляйте, что под вами: артерия, вена, нерв. Андрей, подавая следующий стерильный пакет с деталью, тихо, но чётко добавил: — По атласу Сапожникова, сосудистый пучок на этом уровне проходит по задне-внутренней поверхности. Отклонение кпереди на десять-пятнадцать градусов минимизирует риск. Юдин на секунду замер, повернул голову к Андрею. Из-под густых бровей на юношу упал тяжёлый, изучающий взгляд. В операционной затаили дыхание. — Ученик не подводит, — наконец произнёс Юдин, и в его голосе прозвучала редкая нота одобрения. — Продолжаем. Лев почувствовал, как что-то тёплое и гордое разливается у него внутри. Он видел не просто сына. Он видел будущего врача. Человека, который мыслит не шаблонами, а анатомией и физиологией. Который не боится сказать. Монтаж аппарата был завершён. Над сломанной ногой вырос лёгкий, ажурный каркас из пластика и стали, жёстко фиксирующий все обломки в правильном положении. — Всё, — Юдин откинулся от стола. — Зашиваем точки ввода. Через неделю — начало нагрузки. Через пару месяцев этот товарищ, если не будет дураком, начнёт ходить с костылями. А через три — аппарат снимут, и кость будет целее, чем была. Без гипса, без мышечной атрофии, без контрактур. Это и есть чрескостный остеосинтез. Не просто срастить кость. Срастить её правильно, сохранив функцию. Запомните это. После операции, в предоперационной, Лев и Андрей молча мыли руки. Пена с антисептиком щипала мелкие трещинки на коже. — Ты сегодня был на высоте, — сказал Лев, не глядя на сына. — Я… я просто прочитал, — смущённо пробормотал Андрей, но глаза его горели. — Пап, я вчера в библиотеке взял отчёт химиков. Модуль упругости этого ПЭЭКа… он почти как у кортикальной кости! Это же гениально! Когда внешняя конструкция не сопротивляется естественной микро-деформации кости при нагрузке, а работает с ней в унисон… это же принципиально новый уровень! Это не просто фиксатор, это… продолжение скелета! Лев вытер руки и повернулся к сыну. Он смотрел на него, на это молодое, одухотворённое лицо, и в его памяти всплыл совсем другой образ: семилетний мальчик на лыжне, слушающий объяснения об ответственности. Теперь этот мальчик стоял перед ним как равный, говоря на языке биомеханики и полимеров. И это было важнее любых наград, любых триумфов. — Ты понимаешь суть, — тихо сказал Лев. — Не просто «где резать», а «почему именно так». Значит, мы всё делали не зря. Значит, будет кому продолжить. Андрей встретил его взгляд и вдруг, по-детски, неуверенно улыбнулся. — Спасибо, пап. За то, что привёл меня сюда. Сегодня… сегодня был лучший день в моей жизни.Глава 24 Революции ч. 2
В кабинете Льва было тихо. За окном, в чёрном бархате ночи, горели жёлтые квадраты окон «Здравницы» — целый город, живущий своей напряжённой, осмысленной жизнью. На столе, под зелёным абажуром настольной лампы, были разложены отчёты. Не медицинские, а экономические. Катя, в домашнем халате, с очками на кончике носа, водила пальцем по колонкам цифр. — Смотри, — её голос был деловым, отстранённым. — Отчёт экономического отдела за первый квартал пятьдесят пятого. По результатам внедрения линии в цехе № 7. Себестоимость одного одноразового шприца — на сорок процентов ниже, чем у стеклянного. С учётом всех затрат: на производство, утилизацию, но главное — на стерилизацию. Автоклавы, пар, труд сестёр, время… — Эпидемиология? — спросил Лев, пристально глядя на цифры. — Данные Пшеничнова, — Катя перелистнула страницу. — В трёх пилотных регионах, где оснастили поликлиники и ФАПы нашими шприцами, частота постинъекционных абсцессов упала на шестьдесят восемь процентов. Случаев сывороточного гепатита А — на семьдесят три. Это не статистика, Лёва. Это — реальные люди, которые не заболели. Она сняла очки и посмотрела на него. В её глазах не было триумфа. Была усталая, глубокая удовлетворённость. — Экономический эффект на уровне здравоохранения РСФСР, по предварительным расчётам, — около двухсот миллионов рублей экономии в год. На стекле, на автоклавах, на больничных листах, на лечении осложнений. Но это — бумага. А вот это, — она ткнула пальцем в другую цифру, — план. До конца пятьдесят шестого года оснастить все станции скорой помощи, все приёмные покои городских больниц укладками с полимерными шинами и пакетами для инфузий. Чтобы не везли человека с переломом, истекающего кровью, в тряпках. Чтобы капельницу могли поставить в машине, не боясь, что баллон разобьётся от тряски. Лев откинулся в кресле. Двести миллионов. Семьдесят процентов. Цифры кружились в голове, но за ними вставали образы. Тот самый цех. Слёзы шахтёра Виктора. Сосредоточенное лицо Андрея в операционной. И далёкий, страшный 1932 год. Ржавые иглы. Кипячение бинтов в эмалированных тазах. Смерть молодой женщины — первой пациентки его, ещё Ивана Горькова, в этом мире — от анафилаксии на «сырой» пенициллин. Смерть, которая пришла не от болезни, а от нищеты, незнания, грязи. Он подошёл к окну, прислонился лбом к прохладному стеклу. — Значит, мы были правы, — тихо сказал он, глядя на огни. — Вложив тот «золотой фонд» Артемьева в полимеры. В будущее. Оно окупилось. Не рублями, жизнями. — Окупилось, — просто подтвердила Катя, подойдя и встав рядом. — Ты думаешь о том, с чего начал? Лев кивнул, не отрываясь от окна. — Мы победили не одну болезнь. Не тиф, не холеру. Мы победили грязь и нужду как главную причину смерти и страдания. Полимер… он ведь не просто материал. Он — чистота. Стерильность. Контроль. Возможность создать барьер между телом человека и хаосом микромира. Мы построили не просто институт. Мы построили новую гигиеническую реальность. И это… это, пожалуй, важнее любого, самого сильного лекарства. Потому что лекарство лечит болезнь. А это — не даёт ей возникнуть. Они стояли молча, плечом к плечу. Два человека, прошедших через ад войны, подполья, бюрократических битв. И построивших эту крепость света среди ночи. Крепость из стекла, бетона, стали и — пластика. Материала, который меняет всё.* * *
Статья в «Правде» пришла, как первый осенний заморозок, — внезапно и беззвучно, но от неё побелела вся трава. За завтраком, 15 сентября 1956 года, Лев развернул свежий номер. И в разделе «Наука и жизнь» увидел заголовок: «Технократический соблазн в медицине: когда аппараты заменяют душу врача». Автор — профессор Н. И. Марков. Он прочёл её от начала до конца, не пролистывая. Статья была умной. Опасной. Марков не отрицал достижений «Ковчега». Он даже хвалил их — сдержанно, снисходительно. Но затем задавал вопрос, отточенный, как скальпель: а не теряется ли в этом потоке пластика и электроники индивидуальный подход? Искусство клинического диагноза, поставленного у постели больного? «Врачебное сердце»? Он приводил случаи — реальные или мастерски сфабрикованные, — где пациента в «Ковчеге» «вели по конвейеру анализов», а простой, внимательный терапевт в районной поликлинике мог бы поставить диагноз за пять минут беседы. Он играл на ностальгии. На мифе о «добром докторе Айболите». И бил не в лоб, не в научные результаты, а в самое уязвимое — в общественное мнение, в смутную тревогу обывателя перед бездушной машиной прогресса. Катя, прочитав через его плечо, хмуро сказала: — Это не научная критика. Это донос. Облечённый в идеологически и литературно безупречную форму. Донос на сам дух нашего дела. Зазвонил телефон. Жданов. Его голос, обычно спокойный, был напряжённым. — Лев, видел? Это ловушка. Идеальная. Он пользуется духом этой… «оттепели», критикой «культа личности» и прочего. Он не говорит, что мы плохие. Он говорит, что мы — бездушные. Нам нужен ответ. Публичный и убедительный. На Всесоюзном съезде терапевтов в октябре. Иначе эта зараза расползётся. Лев положил трубку. Он смотрел на газету, лежащую на столе, и понимал: Марков, проиграв в открытом научном противостоянии, нашёл новую щель в их броне. Он бил в сердце. В ту самую больную точку, которую Лев иногда ощущал в себе: а не становимся ли мы действительно технократами? Не теряем ли человеческое в погоне за эффективностью? Теперь этот вопрос, заданный зло и публично, висел в воздухе. И ответить на него предстояло не цифрами, а словами. Самыми важными словами в его жизни. Кабинет Льва в последнюю неделю октября 1956 года больше походил на штаб перед решающим сражением. За столом собрался «генштаб» «Ковчега»: Лев, Катя, Жданов, Мясников, Сашка, Леша. Воздух был густ от табачного дыма и напряжения. Жданов, попыхивая трубкой, говорил размеренно, академично: — Отвечать нужно на языке высоких принципов. Гуманизм эффективности. Каждое наше устройство, каждый полимерный пакет — это акт освобождения врача от рутины, дающий ему больше времени на самого пациента. Акцент на качестве, а не на количестве конвейера. Мясников, чья энергичная натура не терпела долгих раскачек, вскипел: — Цифрами! Я ему на цифрах докажу, что его «искусство у постели» стоит стране тысяч жизней ежегодно! Сколько умерло от неправильно поставленного диагноза пневмонии? От пропущенного инфаркта? Наши методы, наши аппараты — они снимают эту ошибку! Это и есть высший гуманизм — не позволить врачу ошибиться из-за незнания! Катя, как всегда, была холодным аналитиком: — Цифры — хорошо. Но Марков играет на эмоциях. Нам нужно подключить живые голоса. Не наши. Пациентов. Реальные истории. Шахтёр Виктор с протезом. Та девочка, которую спас Бакулев. Солдат, который ходит благодаря аппарату Юдина. Пусть говорят они. Пусть скажут, что для них важнее — «душевная беседа» или возвращённая возможность жить. Леша, сидевший вполоборота к окну, произнёс тихо, но так, что все замолчали: — Нужно говорить не только о результате. О боли. О той боли, которую эти технологии снимают. О достоинстве, которое они возвращают. Марков говорит об «отчуждении». А мы должны говорить о возвращении. Возвращении человека — к труду, к семье, к самому себе. Наш аргумент — не экономический, а экзистенциальный. Лев слушал всех, обводя взглядом знакомые, дорогие лица. Катя с её железной логикой. Мясников с его огненной верой. Леша, нашедший в своей травме источник силы для понимания чужой. И Жданов, мудрый стратег, и Сашка, готовый организовать любой тыл. — Все правы, — наконец сказал он. — Но мы должны говорить не защищаясь, а наступая. Так, чтобы после наших слов сама постановка вопроса Маркова выглядела бы кощунственной. Наш тезис должен быть таким: истинный гуманизм — это знание, помноженное на сострадание и воплощённое в технологию. Без знания сострадание слепо. Без технологии — беспомощно. Мы не заменяем сердце врача аппаратом. Мы даём сердцу врача новые, более точные инструменты. Чтобы видеть невидимое. Слышать неслышимое. И действовать — безошибочно. Мы вооружаем милосердие. И в этом наша миссия. В кабинете повисла тишина, в которой чувствовалось одобрение. — Сильно, — кивнул Жданов. — Философски. Но нужна конкретика. Примеры. Твоя речь, Лев, будет ключевой. Параллельно, в другом мире «Ковчега», шла своя жизнь. В общежитии для студентов-медиков Андрей и Наташа Морозова готовились к экзамену по патологической физиологии (все студенты жили в общежитие, не смотря на статус родителей, это учило их самостоятельности). На столе между ними лежала та самая «Правда». — Мой папа говорит, что Марков — карьерист и сволочь, — сказала Наташа, отодвигая учебник. — Но… знаешь, он тут задел что-то важное. Не превращаемся ли мы, будущие врачи, действительно в техников от медицины? В операторов аппаратуры? Где тут место для… ну, не знаю, для искусства? Андрей, который только что с упоением объяснял ей патогенез шока, помолчал. Он вспомнил операционную. Холодный блеск инструментов. И тёплые, живые глаза отца, смотрящие на него с одобрением. И спокойный, вселяющий уверенность голос Юдина. — Нет, — твёрдо сказал он. — Мы становимся не техниками. Архитекторами. Техник чинит поломку. Архитектор её предотвращает. Или создаёт такие условия, где она невозможна. Чтобы быть архитектором здоровья, нужны и глубочайшие знания, и самые совершенные инструменты. Без одного — второе слепо. А Марков… он просто защищает мир, в котором архитектором был он. А мир изменился. Наташа посмотрела на него задумчиво, потом улыбнулась. — Ты говоришь, как твой отец. — Надеюсь, — просто ответил Андрей. Вечером того же дня Лев и Сашка, возвращаясь с совещания на стройплощадке нового корпуса, случайно столкнулись с Андреем и Наташей. Они шли из библиотеки, под руку, смеясь над чем-то своим, молодому, недоступному. Увидев отцов, смутились, разомкнули руки. — Пап… дядя Саша… — пробормотал Андрей. — Здрасьте, — кивнула Наташа, пряча глаза. — Что, прогуливаетесь? — с притворной суровостью спросил Сашка, но в его глазах прыгали весёлые чертики. — Учились, — честно сказал Андрей. — Ну, учитесь, учитесь, — буркнул Лев, чувствуя странную неловкость. Он видел, как Наташа смотрела на Андрея. И как Андрей, краснея, пытался быть серьёзным. — Не засиживайтесь. — Хорошо, — хором ответили они и, снова переглянувшись, почти побежали прочь. Сашка, проводив их взглядом, хитро ухмыльнулся, ткнул Льва локтем в бок. — Ну что, Лёва, породнимся, выходит? Мой цветочек — твой будущий зять, а? Лев покачал головой, но углы его губ дрогнули. — Только бы они были счастливы, Саш. И чтобы вся эта наша борьба, все эти Марковы и съезды… чтобы всё это было ради их будущего. А не только ради принципов и технологий. — А оно и есть ради них, — просто сказал Сашка. — Всё ради них.* * *
Большой зал Дома учёных в Москве был переполнен. В партере и на балконах — свет советской терапевтической школы. Белые халаты, темные костюмы, внимательные, оценивающие лица. В президиуме — серьёзные, пожилые люди. Воздух гудел от приглушённых разговоров. Доклад профессора Маркова был виртуозен. Он говорил гладко, эмоционально, с пафосом старомодного ритора. Он говорил о «холоде цифр», который вымораживает душу из медицины. Об «отчуждении», когда пациент становится объектом, а не страдающим человеком. О риске, когда «лечат анализы, а не больного». Он цитировал классиков — Боткина, Захарьина. Он вызывал ностальгию по уютному кабинету земского врача, по простому стетоскопу и проницательному взгляду. Аплодисменты, которыми встретили окончание его речи, были долгими и тёплыми, особенно со стороны консервативной, старшей части зала. Лев, сидевший в первом ряду делегации «Ковчега», чувствовал, как напрягаются мышцы его спины. Марков бил точно. Первым на трибуну для ответа поднялся Жданов. Спокойный, академичный, безупречный. Он говорил об эволюции медицинского знания. От Гиппократа с его гуморами и миазмами — до Вирхова с его целлюлярной теорией. До Пастера и Коха. До рентгена и ЭКГ. — Каждый этап, коллеги, добавлял медицине новые инструменты понимания, — его голос звучал, как звонкое, холодное стекло. — И каждый раз раздавались голоса, что это «механизация», «потеря души». Отказываться от новых инструментов — значит, не преумножать, а предавать гуманистическую традицию нашей науки, которая всегда стремилась знать больше, чтобы помогать лучше. Наш долг — вооружать сострадание знанием. А знание, в нашу эпоху, всё чаще облекается в форму точного прибора. Аплодисменты были сдержанными, интеллигентными. Жданов заложил фундамент. Следующим вскочил Мясников. Он нёсся к трибуне, как торпеда. Его речь была не отточенным клинком, а кувалдой. — Профессор Марков говорит об искусстве! — его голос гремел под сводами зала. — Прекрасно! Я вам расскажу об искусстве! Об искусстве выживания! Я приехал из блокадного Ленинграда! Там не хватало не ЭКГ — там не хватало хлеба и самого простого стрептоцида! И там пациенты умирали не от «отчуждения», а от сепсиса! И знаете, что такое высший гуманизм в таких условиях⁈ — Он сделал паузу, и в тишине зала его шёпот был слышен, как крик. — Это — чистый, стерильный, дешёвый пластиковый шприц. Который можно выбросить. Вот он, ваш «Айболит»! Не бородатый сказочник, а вот этот кусок полипропилена! Он спасёт больше жизней, чем все ваши душеспасительные беседы, вместе взятые! В зале повисло гробовое молчание. Затем раздались аплодисменты — сначала редкие, потом нарастающие. Мясников, багровый от натуги, сошёл с трибуны. Он выбил у Маркова почву из-под ног, напомнив о реальной, а не выдуманной боли. И тогда слово далиЛьву. Он поднялся. Шёл к трибуне не спеша. В руках у него был не пачка графиков, а один листок. Он встал за кафедру, поправил микрофон. Посмотрел на зал. И начал говорить. Тихо. Так тихо, что людям на балконах пришлось наклониться вперёд. — Профессор Марков говорит об «искусстве диагноза», — начал Лев. — Я с ним полностью согласен. Медицина — величайшее из искусств. Но давайте спросим себя: а что такое это искусство? Это — способность увидеть. Увидеть за симптомами — болезнь. За жалобами — страдание. За внешним — суть. Он сделал паузу, обводя зал взглядом. — Всё развитие нашей науки — это история расширения этого видения. Микроскоп Левенгука позволил нам впервые увидеть микроб — невидимого убийцу. Рентген — позволил увидеть сломанную кость, не вскрывая тела. Эйнтховен дал нам электрокардиограф — «глаз», который видит работу сердца в кривой на бумаге. Что такое наш биохимический анализатор? Это — «взгляд» на молекулярный уровень болезни. Что такое томограф, над которым мы работаем? Это возможность увидеть болезнь тогда, когда она ещё не стала трагедией, а лишь тенью на ткани. Голос его крепчал, наполнялся внутренней силой. — Мы не заменяем сердце врача. Мы вооружаем его зрение. Мы даём врачу возможность видеть невидимое. Чтобы спасти того, кто ещё не кричит от боли, но уже обречён. Разве это не гуманизм? Разве сострадание, лишённое могущества, силы что-либо изменить — не лицемерие? Не жест отчаяния? Он взял со стола тот самый одноразовый шприц в стерильной упаковке. Поднял его. — Вот он. Полипропилен, сталь, немного резины. Стоит копейки. В нём нет души? А я скажу вам, в нём есть душа тысяч медсестёр, которые не будут мучиться с кипячением. Душа пациентов, которые не умрут от заражения. Душа врачей, которые смогут думать о диагнозе, а не о риске занести инфекцию. Разве это не милосердие, отлитое в пластик? Он положил шприц, взял в руки фотографию — шахтёр Виктор с протезом держал стакан воды. — А здесь нет души? В этой пластиковой и титановой руке? Здесь — душа человека, который снова стал самостоятельным. Которому вернули достоинство. Не подачку. Не жалость. Возможность. Лев отложил фотографию. Он снова посмотрел в зал, и его голос прозвучал с абсолютной, железной убеждённостью. — Наш долг — использовать все доступные разуму средства, чтобы уменьшить страдание в этом мире. Все. Если для этого нужен полимер — мы будем создавать полимеры. Если нужен компьютер — будем строить компьютеры. Если нужен ускоритель частиц — будем конструировать ускорители. Потому что истинное сострадание — действенно. Оно не плачет у постели. Оно строит больницу. Оно создаёт шприц, который не убивает. Оно даёт протез, который возвращает достоинство. Оно борется со смертью не словом, а делом. Вот наша вера. Вот наш гуманизм. И мы не отступим от него. Никогда. Он закончил. Тишина в зале была абсолютной, физически ощутимой. Длилась она, казалось, вечность. А потом грянула овация. Не просто аплодисменты. Взрыв. Люди вскакивали с мест. Даже те, кто до этого хлопал Маркову, аплодировали теперь, смущённые и потрясённые. Лев видел в первых рядах бледное, сдавленное лицо Маркова. Он проиграл. Не в цифрах. В идеях. В самой сути спора. Когда овации стихли и Лев сошёл с трибуны, к нему в кулуарах подошёл сам Марков. Не для примирения. Его лицо было пепельно-серым. — Вы победили, Борисов, — сказал он тихо, беззлобно, с каким-то странным уважением. — Я думал, вы просто… технократ. Оказалось, вы… философ. Моё время… мой тип мышления… он остался в прошлом. Лев посмотрел на него. И не увидел врага. Увидел человека, который искренне боялся за то, что любил. И который проиграл. — Ваше время не ушло, Николай Иванович, — так же тихо ответил Лев. — Оно стало частью фундамента. Без скепсиса таких, как вы, без осторожности консерваторов, прогресс вырождается в безрассудную авантюру. Спасибо вам. За этот спор. Он заставил нас сформулировать, во имя чего мы работаем. А это — дорогого стоит. Марков кивнул, молча пожал протянутую руку и растворился в толпе. Поезд на Куйбышев шёл ночью. В свете вагонных ламп лица спутников Льва казались уставшими, но спокойными. Жданов, укутавшись в плед, дремал у окна. Мясников что-то живо обсуждал с Катей, жестикулируя. — Старею, — вздохнул Жданов, не открывая глаз. — Такие баталии… выматывают душу. — Зато теперь все знают, где настоящий центр медицинской мысли, — с удовлетворением сказал Мясников. — Не только советской. Мировой. Катя улыбнулась, глядя на Льва. — Ты был великолепен. Никакого пафоса. Только суть. Самую суть. Лев кивнул, но не чувствовал радости. Он чувствовал огромную, давящую тяжесть. Бремя. Они не просто отбились от нападок. Они установили новую планку. Теперь на них смотрели не только как на изобретателей и организаторов. Как на законодателей. Законодателей не только медицинских технологий, но и философии медицины нового времени. Ответственность возросла вдесятеро. В своём купе он остался с Катей. Выключил свет. Смотрел в тёмное окно, где мелькали редкие огоньки посёлков, отражение вагона, его собственное лицо. Он не чувствовал радости победы. Он чувствовал, как захлопнулась последняя дверь. Они убили не Маркова. Они убили последнюю серьёзную интеллектуальную альтернативу их пути. Теперь путь был выбран окончательно. И они, первопроходцы, были обязаны доказать, что он ведёт не в технократический ад, не в мир бездушных машин, а в будущее, где технология служит человечности, расширяет её возможности, а не подавляет. Самая сложная работа начиналась сейчас. Работа по воплощению этой философии в каждодневную рутину. Чтобы она не стала лозунгом, а осталась живой практикой. Он прикрыл глаза. Мысль была ясной и тяжёлой: «Мы на вершине. И теперь нет пути, кроме как вперёд. Или вниз. И мы не можем позволить себе упасть. Никогда».Глава 25 Уют
В темноте купе его собственное отражение в стекле казалось чужим. Усталое лицо мужчины, с глубокими складками у рта и твёрдым взглядом. Генерал-лейтенанта. Директора. Архитектора. Льва Борисовича Борисова. Иногда, в такие тихие мгновения, ему казалось, что он видит призрак — тонкие, размытые черты молодого, испуганного и циничного Ивана Горькова, застывшие где-то там, за поверхностью, в 2018 году, которого больше не было. Того человека окончательно убила не смерть, а жизнь. Эта жизнь. С её борьбой, болью, триумфами и этой давящей, свинцовой тяжестью ответственности. Возвращение в «Ковчег» было будничным. Никаких торжественных встреч. Только Мария Семёновна, доложившая о кипе накопившихся бумаг, и Сашка, ворвавшийся в кабинет с криком: «Ну что, разнесли там этого говоруна? Я всегда знал, что Жданов и Мясников — это два наших тарана, а ты — наводчик!». Была обычная работа: подпись документов, планерка, обход отделений. Но в воздухе витало что-то новое. Взгляды сотрудников, даже самых молодых, стали другими — не просто уважительными, а осмысляющими. Они слышали (или читали) о съезде. Они понимали, что стоят не просто в передовом НИИ, а в эпицентре новой медицинской идеологии. Это льстило и пугало одновременно. Прошла неделя. Наступила суббота, ясная и прохладная, с запахом прелых листьев и первой ледяной колючестью в воздухе. И тут, словно сама жизнь, уставшая от высоких материй, потребовала своё — простое, глупое, человеческое. Хаос, смех и доброе, привычное раздражение царили у подъезда дома, где жили Баженовы. Собирались на пикник. В заволжские луга, на последнюю в этом году вылазку перед снегом. Сашка, как главный по логистике, суетился вокруг новенького, блестящего зелёной эмалью микроавтобуса «Кубанец» — продукта «Старого завода», опытной партии, которую он «выбил» для нужд «Ковчега». — Не гони волну, всё поместим! — орал он на Варю, которая пыталась втиснуть в уже забитый салон ещё одну корзину с едой. — Это же не «Победа», здесь места — хоть отбавляй! Главное, чтоб Миша со своими реактивами не вздумал чего прихватить! — Я прихвачу только тебя, если будешь громыхать моим термосом! — парировал Миша, аккуратно ставя на землю походный набор: складной столик, скамейку и загадочный ящик, из которого позвякивали стеклянные бутылки. Лев и Катя подъехали на своей «Грозе». Из машины выскочила София, их шестилетняя дочь, и помчалась к подружке Кате Баженовой — обе, схватившись за руки, завизжали от предвкушения. Андрей помогал Наташе нести тяжёлый плед и гитару в чехле. Они почти не разговаривали, но их движения были синхронными, а когда их пальцы случайно касались, оба делали вид, что ничего не заметили. Катя и Варя, две хозяйственные вселенские силы, сверились по спискам. — Салат в банке, хлеб, соль, сало для жарки, овощи… Чайник, угли… — перечисляла Катя. — Спички, нож, аптечка, — кивала Варя. — И водка. Мало ли. Для дезинфекции, если что. Лев, наблюдая за этой суетой, чувствовал, как тяжёлый камень на душе понемногу сдвигается. Это был не груз ответственности. Это была просто жизнь. Шумная, не всегда удобная, пахнущая пирогами и бензином. Возникла небольшая заминка. Сашка, пытавшийся «подрегулировать» непослушную дверцу «Кубанца» собственным методом — энергичным ударом ладони по корпусу, вызвал бурную реакцию Миши. — Сашка! Да ты с ума сошёл! — химик бросился к микроавтобусу, как к раненому ребёнку. — Это же литой алюминиевый сплав! Ты его не «подрегулируешь», ты в нём остаточное напряжение создашь, и потом он треснет по шву при первой же вибрации! Отойди от машины! Дай ключ на 10! — Да ладно тебе, «остаточное напряжение»… — заворчал Сашка, но отдал ключ. — Ну и неженка же твой этот прогресс… Леша и Аня подошли последними. Они не суетились. Просто стояли рядом, и этого было достаточно. Леша нёс корзину, Аня — пакет с фруктами. Их молчание было не неловким, а глубоким, наполненным. Они уже прошли этап бурных выяснений и теперь пребывали в той тихой, прочной фазе, где многое понимается без слов. Они видели суету Сашки и Миши, переглянулись — и на их губах дрогнула одна и та же, чуть усталая, но тёплая улыбка. Они узнавали в этой ссоре отголоски своих былых бурь и были благодарны, что остались позади. Наконец, всё и все были погружены. «Кубанец», пыхтя, тронулся с места. Сашка за рулём, рядом с ним — спорщик Миша в роли штурмана. В салоне — смех, разговоры, предвкушение. Лев, глядя в окно на уходящие назад улицы «Здравницы», на последние жёлтые листья в сквере, думал о странности этого момента. Ещё вчера он решал судьбы медицинской науки страны. А сегодня его главной задачей было не забыть, где в этой машине лежат спички, чтобы разжечь костёр. И в этой простоте была какая-то особая, выстраданная правда. Полянка на высоком берегу Волги была идеальной. Позади — стеной золотой и багряный лес, впереди — бескрайняя, свинцовая от осенней хмури вода. Воздух был чист, холоден и звонок. Костер, над которым колдовал Сашка (под пристальным, ворчливым надзором Миши, следившего, чтобы не перекалили шампуры), разгорался, выбрасывая в небо пряные струйки дыма. Разложили пледы. Дети — София, Алёша Сашки и Матвей Миши — уже исследовали окрестности, их звонкие крики носились над рекой. Взрослые расселись вокруг огня, кто на складных стульчиках, кто на пледах. Наступила та блаженная, немного усталая тишина, которая бывает только на природе после городской суеты. Сашка, удовлетворившись видом тлеющих углей, вытащил из чехла гитару. Старую, потёртую, с потертым грифом. — Ну-ка, — хрипловато сказал он и брякнул несколько аккордов. Играл он, честно говоря, посредственно. Гитара фальшивила на басах. Но он запел. Старую, ещё довоенную, студенческую песню. Про друзей, про Москву, про то, что «нам всё равно, пусть нам немножко до фени…». И случилось волшебное. Сначала тихо, потом громче, песню подхватили. Лев. Катя. Миша. Леша. Голоса, не идеальные, но сдружившиеся за двадцать с лишним лет. «…и мы не будем пить, и мы не будем пьяны, мы будем жить, мы будем жить, мы будем жить, как гарантирует страна!». На мгновение, всего на куплет и припев, они снова стали теми самыми — Сашкой, Лёвой, Катей, Мишкой, Лешкой… двадцатилетними студентами-медиками, которые верили, что могут изменить мир, и ещё не знали, какую цену за это придётся заплатить. Песня оборвалась. Все засмеялись — смущённо, по-доброму. — Ох, голоса уже не те, — кряхтя, отложил гитару Сашка. — Голоса — то, да память — то вся, — ухмыльнулся Миша. — Помнишь, Лёва, как мы эту песню орали после первого удачного синтеза хлорамина? В подвале? — Помню, — кивнул Лев. — А потом к нам сторож пришёл, думал, пьяные дебош учиним. Разговор потек медленно, о простом. О том, что щука в этом году какая-то тощая попалась. О том, как изменился берег — где-то песок намыло, где-то деревья повалило. О первом снеге, который, по словам Леши, пахнет по-особенному — не зимой, а тишиной. Это был разговор людей, у которых наконец-то появилась роскошь — замечать смену сезонов не по календарю, а по запахам и вкусам. Миша, отломив кусок хлеба, вдруг сказал, глядя на бегающих детей: — А вы думаете, они вот этот день будут помнить? Вот так же, как мы помним наш первый пикник в тридцать четвёртом? Когда Лёва только-только про планы рассказывал, а мы грелись у костра и гадали, что из этой авантюры выйдет? Даша, его жена, мягко положила руку ему на плечо: — Они будут помнить другое, Миш. Свой первый полёт на самолёте. Или свой первый компьютер в школе. Для них чудо — не поехать за город, а поговорить с другом за тысячу вёрст. У них другое мерило. — И правильно, — хмуро буркнул Юдин, который, к удивлению всех, тоже согласился поехать, сидел в складном кресле, укутавшись в плед. — Если дети не удивляются тому, что для родителей было чудом, значит, родители хорошо поработали. Значит, они это чудо превратили в обыденность. В норму. В этом и есть прогресс. Леша, сидевший чуть поодаль, прислонившись спиной к стволу сосны, заговорил негромко, и все сразу притихли, потому что он редко говорил о себе. — А мне иногда всё ещё снится, что я опять на фронте. Слышу гул моторов, крики… А потом просыпаюсь. И первое, что слышу — тишину. Не мёртвую. Живую. Смех вот этих сорванцов за стеной. Стук чайника на плите. И понимаю… это и есть та самая тишина. Та самая, за которую мы тогда, в сорок первом, в сорок третьем, готовы были зубами перегрызть глотку любому. Просто чтобы она наступила. Аня, сидевшая рядом, не говоря ни слова, взяла его руку и крепко сжала в своих. Этого было достаточно. Катя, помешивая чай в большом эмалированном чайнике, спросила, обращаясь ко всем, но глядя на огонь: — А вам не страшно иногда? Что мы… стали обычными? Успешными, уважаемыми. У нас есть дома, машины, дети учатся. Мы решаем вопросы со снабжением и защищаем диссертации. Мы… обыкновенные люди. А ведь когда-то мы были… другими. Почти вне закона с нашими экспериментами. Почти святыми безумцами. Не жалко? Ответил ей Дмитрий Аркадьевич Жданов. Он приехал позже, на своей «Победе», сославшись на дела. Сидел, курил трубку, слушал. — Дорогая моя Екатерина Михайловна, — сказал он мягко. — «Обыкновенность» после всего, что мы с вами прошли — это и есть высшая награда, которую только можно себе представить. Героизм, постоянное напряжение всех сил, жизнь на пределе — это состояние чрезвычайное. Аномальное. А нормальная, спокойная, созидательная жизнь в мире, который ты помог отстроить, — это и есть идеал. К которому, собственно, и должно стремиться любое общество. Чтобы в нём не было места героям, потому что не будет нужды в подвиге. Мы приблизили этот идеал. Немного. Так стоит ли жалеть, что стали его частью? Лев слушал этот разговор, и его внутренний монолог тек параллельно внешним речам. «Вот они. Все. Люди, которые из случайных попутчиков, из сокурсников, из подчинённых стали моей семьёй. Большей семьёй, чем та, что осталась в том, другом мире. Мы строили Ковчег как убежище от враждебного, страшного мира. А построили мир, в котором смогли укрыться сами. И теперь этот мир, этот Ковчег, живёт и растёт уже почти самостоятельно. Он плодит идеи, технологии, новых людей. И наши дети — часть этого мира. Правильно ли мы их подготовили? Смогут ли они нести эту ношу — не славы и героизма, а вот этой самой, скучной, ежедневной, титанической работы по созиданию и поддержанию? Или они, выросшие в тепле и достатке, сломаются под грузом рутины, которая для нас была спасением?» Темнело быстро. Над Волгой зажглась первая, яркая вечерняя звезда. Сашка, закончив с шашлыком, вытер руки о фартук и поднял свою стеклянную походную кружку. — Ну что, — сказал он, и его голос, обычно такой громкий, стал каким-то непривычно тихим, солидным. — Предлагаю тост. Не за победы. Не за «Ковчег». Не за науку. И даже не за будущее. Будет и будущее, и победы. Выпьем просто. За то, что мы здесь. Живые и вместе. Больше ничего не надо. Все подняли кружки, фляги, чашки. Молча. Потому что больше и правда нечего было добавить. Этот простой, почти банальный тост вмещал в себя всё: и память о погибших, и радость выживших, и усталость, и гордость, и тихую, глубинную уверенность в том, что главное — уже состоялось. Они были вместе. И это был их главный, неоспоримый результат. Обратно ехали в темноте. В салоне «Кубанца» было тихо. Дети, утомлённые воздухом и беготнёй, спали, устроившись кто на сиденьях, кто на коленях у взрослых. Взрослые дремали или молча смотрели в тёмные окна, уставшие, наполненные покоем и той особой мышечной усталостью, что бывает после хорошего дня на природе. Лев сидел на переднем пассажирском сиденье. За рулём был Андрей — он отобрал ключи у Сашки, заявив, что тому после трёх кружек кваса с «добавкой» лучше отдыхать. Лев смотрел на профиль сына, освещённый тусклым светом приборной панели. Твёрдый подбородок, сосредоточенный взгляд на дороге, уверенные движения рук. Не мальчик уже. Молодой мужчина. — Пап, — неожиданно, не отрывая глаз от дороги, спросил Андрей. — А ты никогда не жалел? Вот честно. Что посвятил всего себя… этому? — Он кивнул в сторону темноты, где где-то осталась «Здравница». Вопрос был простым и страшным. Лев молчал, подбирая слова не для начальственного отчёта, а для сына. — Жалел, — наконец честно сказал он. — Иногда. Чаще всего — когда не хватало времени. На тебя маленького. На маму. Когда ты болел в сорок третьем, а я был занят в операционной. Когда видел, как она одна тянет всё, а я только приезжаю, уставший и чёрствый, как сухарь. Когда усталость была такая, что хотелось всё бросить и уехать куда-нибудь… хоть на тот свет, лишь бы отдохнуть. Жалел. Он сделал паузу, глядя на мелькающие в свете фар стволы придорожных берёз. — Но если бы мне сейчас дали шанс всё переиграть… выбрать снова… я бы выбрал то же самое. Потому что иначе не было бы вот этого сегодняшнего дня. Не было бы этой машины. Не было бы того мира, в котором ты спокойно учишься, чтобы стать врачом. Не было бы «Здравницы». Не было бы миллионов тех, кому наш «Ковчег», прямо или косвенно, спас жизнь или вернул здоровье. Понимаешь? Это был наш долг. Долг нашего поколения. Расчистить завалы войны, нищеты, невежества. Построить хоть какой-то, но прочный фундамент. Чтобы на нём можно было строить дальше. Твой долг… долг твоего поколения — будет другим. Строить не фундамент, а само здание. Красивое, удобное, светлое здание будущего. И, я надеюсь, вы построите его лучше нас. А наша задача — просто не мешать вам и вовремя передать инструменты. Андрей долго молчал, только пальцы его чуть сильнее сжали руль. — Ты думаешь я справлюсь? — спросил он уже не отца-начальника, а просто отца. — Справишься, — твёрдо сказал Лев. — Потому что ты не один. И потому что у тебя есть кому передать эстафету дальше. Цепь не должна прерываться. Дома, в их квартире на одиннадцатом этаже, было тихо. Катя, убаюкав Софию, прикорнула сама в кресле у детской кроватки. Лев прошёл в кабинет, но не сел за стол. Он вышел на балкон. Осенний воздух был холодным, колким, пахло дымом из котельных и далёкой рекой. Он прислонился к перилам. И тут заметил их. Внизу, в сквере, под старым фонарём с матовым стеклом, стояли две фигуры. Андрей и Наташа. Они не обнимались, не целовались. Они просто стояли близко-близко, разговаривали о чём-то, и свет фонаря падал на их лица — молодые, озабоченные, прекрасные в своей серьёзности. Наташа что-то говорила, жестикулируя, Андрей слушал, потом засмеялся — тихим, счастливым смехом, который унёсся в ночную прохладу. К Льву на балкон вышла Катя, накинув на плечи плед. — Ушли? — тихо спросила она. — Нет. Внизу разговаривают. Катя прислонилась к нему, следуя за его взглядом. Увидела ту же картину. — Правда, породнимся с Морозовыми? — спросила она, и в её голосе была лёгкая, счастливая грусть. — Кажется, что да, — ответил Лев, обнимая её за плечи. — И это… правильно. Они стояли так, молча. Холодный осенний воздух щипал щёки. Тёплое плечо жены под пледом было твёрдой опорой. Вдалеке, за тёмными силуэтами деревьев, мерцали бесчисленные огни «Здравницы» — целого города, который они построили. А внизу, под старым фонарём, горели два молодых огонька — их будущее, которое уже начиналось без них, но благодаря им. Мысль Льва была спокойной и ясной: «Цепь не прервалась. Дело не умрёт. Оно продолжится. Может, в иных формах, с другими словами и другими машинами. Но оно продолжится. Потому что мы передали им не только технологии, но и смысл. А значит, всё было не зря. Вся борьба, вся усталость, вся боль. Значит, можно теперь и отдохнуть. Немного. Просто пожить. Пока есть время». Он обнял Катю крепче. Она прижалась к нему. Внизу Андрей что-то сказал, Наташа засмеялась, и они, взявшись за руки, медленно пошли по тропинке, растворяясь в тени деревьев, навстречу своему, новому дню.Глава 26 Пульс и воля
Январь 1959 года в Куйбышеве встретил «Здравницу» колючим, пронизывающим до костей морозом. За окном кабинета Льва Борисова стелился молочный туман, поглотивший огни ночного города. Внутри же было жарко от накала спора. На столе, поверх чертежей нового корпуса радиобиологии, лежала папка с грифом «Сов. секретно» и приложенной к ней тонкой, на прекрасной плотной бумаге, брошюрой на английском — меморандум Всемирной организации здравоохранения. Рядом — перевод, выполненный в спешке отделом Жданова. — Глобальная ликвидация натуральной оспы, — голос Дмитрия Аркадьевича Жданова звучал как у аспиранта, увидевшего чудо. Он водил пальцем по строчкам. — Десятилетняя программа. Координационный центр в Женеве. И нам предлагают войти в научный комитет наравне с американским CDC. Это признание, Лев. Признание на мировой арене. Фактически, нас назначают одним из двух флагманов. Алексей Пшеничнов, директор института микробиологии, сидел, сгорбившись, но глаза его горели. — Штамм вируса осповакцины, который мы доработали в пятьдесят третьем, он стабильнее их «нью-йоркского». Данные есть. Мы можем дать программе не просто имя, а технологию. В углу кабинета, отодвинувшись от стола ровно настолько, чтобы подчеркнуть дистанцию, но оставаясь в пределах слышимости, стоял генерал-полковник Иван Петрович Громов. Он не курил, что было плохим знаком. Его лицо, с годами не размягчившееся, а будто вырубленное из гранита, было неподвижно. — Технологию, — тихо произнес Громов. — Именно. Технологию лиофилизации, метод массовой вакцинации, статистику по побочкам. И все это — в руки американцев? Под видом благородной борьбы с вирусом они получат ключ к нашим биологическим наработкам. И не только. Их эпидемиологи поедут по нашим союзным республикам, в Африку, куда мы только заходим. Будут смотреть, запоминать, составлять карты не только болезней. Это шпионаж под белым халатом. Я против. Лев сидел, откинувшись в кресле, и смотрел не на бумаги, а на струйку пара, поднимавшуюся от его чашки с остывающим чаем. Внутри него, как всегда в моменты выбора, вели тихий диалог два голоса. Циничный, уставший голос Ивана Горькова шептал: «Громов прав. Отдашь им всё, а через год узнаешь, что твою лиофильную методику запатентовала какая-нибудь „Мерк“». Голос Льва Борисова, генерал-лейтенанта и директора «Ковчега», отвечал жестко: «Вирус оспы убьёт за эти десять лет больше людей, чем любая гипотетическая война. И он не разбирается, на чьей стороне ты находишься». Он поставил чашку на блюдце. Звонкий стук фарфора разрезал тишину. — Иван Петрович, — сказал Лев, обращаясь к Громову. — Вы абсолютно правы в части рисков. Риски будут. Контроль — тотальный. За каждым иностранным специалистом — круглосуточное, но максимально незаметное наблюдение. Это я беру на себя. Но давайте посмотрим на иной риск. Риск того, что мировое сообщество, да и своё собственное, мы назовём это «прогрессивное человечество», увидит в нашем отказе не осторожность, а страх. Страх конкуренции, страх открытости, ущербность. Мы строим «Здравницу» как символ будущего. А теперь нам предлагают стать символом спасения настоящего. Реального, осязаемого. Победить оспу — это демонстрация морального и научного превосходства куда более весомая, чем любая пропагандистская речь. В дверь вошла Катя. Она не стучала — её появление в кабинете в любое время было естественным, как дыхание. В руках у неё были листы с расчётами. — Я просмотрела меморандум и прикинула, — сказала она, садясь рядом с Львом. Её голос был ровным, аналитическим, отсекающим эмоции. — Программа рассчитана на десятилетие. Мишень — Африка к югу от Сахары, Индийский субконтинент, часть Юго-Восточной Азии. Ежегодно оспа уносит, по их данным, до двух миллионов жизней. В основном детей. Наша задача в рамках комитета — не просто дать вакцину. Нужно создать «холодную цепь» для её доставки в тропики. Обычная вакцина теряет активность за сутки при температуре выше восьми градусов. Нужна лиофилизация — сушка вымораживанием. Нужен новый, более эффективный метод вакцинации. Американцы предлагают так называемую bifurcated needle — двузубую иглу для скарификации. Экономит препарат в разы. Но её нужно производить миллионами штук. И, главное, нужны люди. Тысячи обученных местных медиков. Это не научный проект. Это военная операция по переброске сил и средств на глобальный фронт. Лев слушал, и картина вырисовывалась перед ним во всей своей гигантской, почти пугающей сложности. Это было больше, чем медицина. Это была геополитика, экономика, антропология. — Значит, создадим, — тихо, но отчётливо произнёс он. — И холодную цепь, и иглы, и методички. И научим. Это та война, Иван Петрович, где мы на сто процентов на правильной стороне. Там, на той стороне, — смерть. Безликая, неразборчивая, древняя. Против неё можно и нужно объединиться даже с чёртом. А у нас — не чёрт, а коллеги, какими бы ни были их правительства. Громов молчал ещё минуту, потом тяжело вздохнул. — Доложу наверх. Аргументы твои услышат. Но, Лев, приготовься. Разрешение дадут, но ценой станет твоя голова на плахе, если что-то пойдёт не так. И курировать «встречу гостей» поручат не мне. Мне скоро на пенсию. Поручат Артемьеву. Он моложе, жёстче и карьеру строит. И ему твой «Ковчег» — не дом, а объект. — Я знаю, — кивнул Лев. — С Артемьевым мы найдём общий язык. Его интересует результат. А здесь результат будет измеряться в спасённых жизнях. Это универсальная валюта. После ухода Громова и учёных в кабинете остались только Лев и Катя. Она переложила его остывший чай, налила свежий из термоса. — Страшно? — спросила она просто. — Да, — честно признался он, сжимая её руку. — Страшно масштабом. Мы привыкли биться здесь, за свои стены, за своих пациентов. А тут… весь мир. И нет права на ошибку. — Никогда у нас его и не было, — она улыбнулась усталой, но тёплой улыбкой. — Просто раньше мир помещался в Куйбышевскую область. Теперь он стал больше. А мы — вместе с ним. Директива из ЦК пришла через две недели. Краткая, сухая: «Проект „ВОЗ-Оспа“ одобрить. ВНКЦ „Ковчег“ определить головной организацией с советской стороны. Обеспечить режим секретности и контрразведывательные мероприятия по пресечению возможной утечки информации. Ответственность возложить на генерал-полковника А. А. Артемьева». Лев, читая бумагу, думал не о контрразведывательных мероприятиях, а о том, как будет объяснять Мише Баженову, что его отдел синтетической химии должен в срочном порядке переквалифицироваться на поиск идеального стабилизатора для вирусного белка.* * *
Корпус «Омега», построенный ещё в 1949 году для работ с особо опасными инфекциями, к лету 1959-го напоминал муравейник, кишащий людьми в защитных костюмах. Воздух пах формалином, горячим металлом и лёгкой, но въедливой ноткой человеческого пота — следствие работы в комбинезонах. За стерильным столом в главной лаборатории сидели четверо. Лев Борисов, Алексей Пшеничнов, доктор Роберт Ледли из американского Центра по контролю заболеваний — мужчина лет пятидесяти, с седеющими висками и прямым, оценивающим взглядом за толстыми стёклами очков — и его ассистентка, вирусолог Элен Шоу. Между ними, в прозрачных контейнерах со льдом, лежали ампулы с лиофилизированной вакциной. Советской и американской. Общались на ломаном английском, ломаном русском и, всё чаще, на универсальном языке формул, жестов и покачиваний головы. — Ваш протокол лиофилизации, — Ледли тыкал пальцем в график, распечатанный на советской ЭВМ «Минск», — предполагает длительную первичную сушку при минус сорок. Это требует сложного оборудования. В полевых условиях в Индии или Судане такого не будет. — Наш протокол, — парировал Пшеничнов, — даёт стабильность вируса на уровне девяносто восемь процентов после хранения при плюс тридцать в течение месяца. Ваш «нью-йоркский» штамм теряет двадцать процентов активности за неделю в тех же условиях. Что лучше: сложное оборудование раз или вакцина, которая превратится в воду после трёх дней в джипе? Лев наблюдал, откинувшись на спинку стула. В его голове автоматически, как когда-то на скорой, работал «дифференциальный диагноз» ситуации. Ледли был профессионалом до мозга костей, таким же фанатиком своего дела, как и они. Его скепсис происходил не от высокомерия, а от привычки к иным стандартам, к иной, более совершенной, как ему казалось, материальной базе. Элен Шоу была тише, вдумчивее, её вопросы касались не техники, а фундаментальных свойств вируса. Она изучала не стенограмму, а подтекст. В лабораторию, сопя и отдуваясь, вошёл Михаил Баженов. Он ненавидел комбинезоны — они стесняли движения. Подмышкой он нёс небольшой термостат. — Извините за опоздание, — буркнул он, не глядя на американцев. — Добивал опыт. Задача была — найти стабилизатор, который работает не как криопротектор, а как молекулярная «клетка», фиксирующая белковую оболочку вириона в момент фазового перехода воды. Ледли нахмурился, переводчик за ним запнулся. Миша махнул рукой. — Короче. Все используют сахарозу или желатин. Они как одеяло — греют, но не держат форму. Я попробовал комбинацию поливинилпирролидона и определённой аминокислоты. В теории, она должна создавать вокруг каждой вирусной частицы матрицу, сохраняющую конформацию белка при любых скачках температуры. Он открыл термостат, достал две пары ампул. Одни — обычные, из текущей партии. Другие — с новым стабилизатором. — Протокол испытаний простой, — Миша говорил быстро, сбивчиво, зажигаясь изнутри. — Сорок восемь часов в термостате при плюс сорок пять. Потом титрование на хорионаллантоисной оболочке куриных эмбрионов. Кто даст больший титр — тот и победил. Пшеничнов бросил на Льва быстрый взгляд: «А если провал?» Лев едва заметно кивнул: «Пусть делает». Эксперимент занял весь день. Когда техник принёс результаты, в лаборатории стояла гробовая тишина. Миша взял листок, пробежался глазами по колонкам цифр, и углы его рта дёрнулись в едва уловимой, но для знавших его — триумфальной — усмешке. — Стандартный стабилизатор, — он откашлялся. — Потеря титра — шестьдесят семь процентов. Наш «коктейль» — потеря восемь процентов. В пределах статистической погрешности. Ледли выхватил листок, сам сверяя цифры. Его лицо было каменным. Потом он медленно снял очки, протёр их платком. — Доктор Баженов, — сказал он на чистейшем, почти без акцента русском языке, который он, как выяснилось, просто скрывал. — Вы подтверждаете мое давнее мнение о русских учёных. Вы либо ничего не можете, либо можете всё. Поздравляю. Это прорыв. Миша покраснел, смущённо хмыкнул. — Мы просто не любим тратить время на промежуточные варианты, доктор Ледли. Берём цель и идём напролом. Вечером того же дня, в обычной столовой для сотрудников, за одним столом сидели советские и американские специалисты. Стоял неловкий гул, прерываемый попытками шуток через переводчика. Элен Шоу показывала на своей ладони фотографию двух улыбающихся мальчишек. — Мои сыновья, — сказала она Кате, сидевшей напротив. — Майкл и Дэвид. Старший мечтает стать ветеринаром. Катя улыбнулась, достала из кармана халата потрёпанную фотокарточку. — Мой Андрей. Ему уже двадцать два. Хирург, но ещё и техникой увлекается. А это София, младшая. Семи лет. Хочет быть балериной или… микробиологом. Пока не решила. Ледли, разговаривая с Ждановым о истории эпидемий, вдруг спросил: — Дмитрий Аркадьевич, я читал вашу раннюю работу по анатомии лимфатической системы. Как вам пришла в голову такая идея? Жданов задумчиво покрутил в пальцах свою неизменную трубку. — А знаете, иногда чтобы увидеть что-то новое, нужно просто задать старому вопрос: «А зачем ты устроен именно так?». Лёва, — он кивнул на Борисова, — научил меня этому. Он всегда спрашивает «зачем». Лев, сидевший рядом, ловил эти моменты простого человеческого контакта. Они были хрупкими, как мыльные пузыри, но в них была та самая «живая тишина», о которой когда-то говорил Леша. Тишина, в которой нет места идеологии, есть только общий интерес, общее дело. Поздно вечером, когда гости разошлись по своим казённым квартирам в «Здравнице», в кабинет Льва постучал Артемьев. Он вошёл без лишних слов, сел. — Ледли чист, — отчеканил он. — Проверяли по всем каналам. Учёный, аскет, верит в миссию. Шоу — тоже. Но звонят из Москвы. Из отдела науки ЦК. Нервничают. Говорят, каждое ваше совместное открытие, каждая вот такая… чаепитная идиллия — это гвоздь в гроб старой парадигмы. Парадигмы изоляции. Для кого-то там это страшнее, чем шпионаж. Шпионаж — это знакомо, это война. А это… мир. Они его боятся. — Они боятся будущего, Алексей Алексеевич, — устало ответил Лев. — А будущее уже здесь. Оно сидит в лаборатории и решает, как спасти ребёнка в далёкой индийской деревне от уродующих шрамов и слепоты. И ему плевать на парадигмы. Артемьев смотрел на него долгим, изучающим взглядом. — Вы слишком многого хотите, Борисов. Менять не только медицину, но и… мышление. — А разве это не одно и то же? — тихо спросил Лев. Артемьев не ответил. Он встал и вышел, оставив Льва наедине с мыслями и с тиканьем настенных часов, отсчитывающих секунды до нового дня. Работа в корпусе «Омега» стала рутиной. Создали совместные группы, обменивались штаммами (под бдительным оком спецслужб с обеих сторон), писали протоколы. Первая партия вакцины со стабилизатором Баженова отправилась на испытания в модельный регион — Среднюю Азию. А Лев получил вызов в Москву. Не от Артемьева. От Громова. Тема — «кадровые перестановки в высшем эшелоне на фоне ухудшения здоровья руководства». Лев, читая шифровку, понял: разговор пойдёт не только о медицине.* * *
Учебный класс в корпусе «Омега» в октябре 1960-го напоминал переговорный клуб ООН. С одной стороны — советские врачи и эпидемиологи, прошедшие жёсткий отбор: молодые, но уже с опытом работы в горячих точках Союза. С другой — американская группа CDC: сдержанные, подтянутые, в одинаковых практичных рубашках. На столе перед Львом и Ледли лежали папки с сертификатами об окончании совместного курса «Эпидемиология и ликвидация особо опасных инфекций в полевых условиях». Завтра первая сводная группа улетала в Бомбей — начинался индийский этап программы. Ледли поднялся. В его руке был не бокал, а скромная стеклянная кружка с яблочным соком. — Коллеги, — его голос, обычно сухой, звучал непривычно тепло. — Я не буду говорить о политике. Мы провели здесь вместе не один месяц, и я думаю, мы все поняли одну простую вещь: микроб не спрашивает паспорт. И наша задача — не спорить, чья система лучше, а сделать так, чтобы у этого микроба не осталось шансов. Программа рассчитана на десять лет. Я предлагаю выпить за то, чтобы через эти десять лет мы встретились не здесь, в этой лаборатории, а в Женеве, в штаб-квартире ВОЗ. Чтобы закрыть последнее досье на последний случай натуральной оспы на этой планете. Чтобы наш общий враг был повержен. И чтобы наши внуки, читая учебники истории, спрашивали у своих учителей: «А что такое оспа? Это правда, что от неё когда-то умирали?». Тишина в классе была абсолютной. Потом её разорвал шквал аплодисментов. Лев ловил взгляды своих людей — в них была гордость, азарт, даже некоторая оторопь от масштаба. Он видел, как в дверном проёме, не заходя внутрь, застыла тёмная фигура Артемьева. Генерал смотрел на эту сцену, и его лицо, обычно непроницаемое, выражало сложную гамму чувств: недоверие, оценку, и… понимание. Он почти незаметно кивнул Льву. Это был не просто кивок надзирателя. Это было признание: «Твой ход оказался сильнее. Ты построил мост. И по нему уже идут». Провожая Ледли до чёрного «ЗИМа», который отвезёт его в аэропорт, Лев задержал его у двери. — Роберт, а когда эта программа закончится… что дальше? — спросил он. Ледли, поправляя очки, улыбнулся. — Думаю, мы найдём нового общего врача, Лев. Корь. Полиомиелит. Малярия, в конце концов. Вселенная микроорганизмов, к счастью или к сожалению, щедра на вызовы. — Он пожал Льву руку крепче обычного. — До встречи на следующей войне, генерал. Машина тронулась. Лев стоял на холодном осеннем ветру и думал о странном парадоксе. Чтобы спасать жизни там, в далёкой Индии, ему пришлось вести тонкую, почти шпионскую игру здесь, у себя дома. И он выиграл этот раунд. Но игра только начиналась. Вернувшись в кабинет, Лев не застал покоя. Его ждала новая папка, переданная через секретаря Марию Семёновну. На титульном листе — гриф «Для служебного пользования» и название: «Предварительные соображения о создании специализированной вычислительной системы для обработки массовых медицинских данных (проект „Пульс“)». Автор — О. М. Иванов, выпускник мехмата МГУ, прикомандированный к инженерному цеху Крутова. В памяти Льва всплыли его собственные, написанные ещё в конце 1940-х, конспективные заметки о будущем медицинской информатики. Кто-то, видимо, дал их почитать молодому кибернетику.Глава 27 Пульс и воля ч. 2
Заседание Научно-технического совета в декабре 1960-го проходило в атмосфере, которую позже Андрей назовёт «схваткой динозавров с инопланетянами». Олег Иванов, худощавый молодой человек в очках с толстыми линзами, стоял у доски, испещрённой логическими схемами и формулами из теории информации. Он говорил быстро, срываясь, путаясь в терминах, но его идеи висели в воздухе почти осязаемо. — … Таким образом, мы предлагаем не просто ЭВМ, а специализированную систему. На входе — аналоговый сигнал, например, электрокардиограмма. Он оцифровывается на месте, в районной больнице, простым устройством на базе аналого-цифрового преобразователя. Дальше — передача по обычной телефонной линии со скоростью триста бод на центральный сервер здесь, в «Ковчеге». Там специальная программа, основанная на алгоритмах распознавания паттернов, анализирует данные, сравнивает с библиотекой эталонов и патологий, и… — Иванов сделал паузу для эффекта, — выдает предварительное заключение. Которое тут же отправляется обратно телеграфом. Время от снятия ЭКГ до получения ответа — двадцать, максимум тридцать минут. Мы это называем «телемедицина». В зале повисло молчание. Первым его нарушил Владимир Никитич Виноградов. Он встал, откашлялся. — Молодой человек, вы предлагаете машине ставить диагноз? Вы понимаете, что диагноз — это не просто набор кривых на бумаге? Это анамнез, это цвет кожных покровов, это запах, это интуиция, наконец, опыт! Что, теперь фельдшер в глухой деревне будет тыкать в вашу машину, а она ему: «Инфаркт!»? А у мужика просто межрёберная невралгия от того, что накануне дрова колол! Это профанация врачебного искусства! Абсурд! — Владимир Никитич, — спокойно вступил в дискуссию Александр Леонидович Мясников. — Никто не говорит о замене врача. Речь идёт об инструменте. Представьте: у вас пациент со стёртой клиникой. ЭКГ вроде в норме, а человеку плохо. А машина, проанализировав сотни скрытых параметров — вариабельность ритма, микроскопические зазубрины на зубце Т, — выдаёт: «Высокий риск развития желудочковой аритмии в ближайшие сорок восемь часов». Это не диагноз. Это сигнал тревоги. Это дополнительные глаза для врача, который один на весь район и у него нет времени вглядываться в каждую кривую по часу. — А ресурсы? — спросил экономист из планового отдела. — Одна такая машина, я полагаю, стоит как хороший рентген-аппарат. Линии связи, обслуживание, программисты… Катя, сидевшая рядом с Львом, положила перед собой свой блокнот с расчётами. — А давайте посчитаем иначе, — её голос был ледяным и ясным. — Один несвоевременно диагностированный инфаркт миокарда в трудоспособном возрасте. Лечение, длительная госпитализация, часто — инвалидность. Пенсия по инвалидности, потерянные для экономики годы труда. Суммарные потери для государства — десятки тысяч рублей. Наша программа «СОСУД» уже показала, что раннее выявление позволяет снизить смертность от инфарктов на тридцать пять процентов. Если «Пульс» поможет выявить хотя бы дополнительно десять процентов скрытых случаев по области, экономический эффект покроет затраты на двадцать таких машин за год. Это не расходы. Это инвестиция в человеческий капитал. Лев слушал этот спор, и в его голове складывался пазл. Он видел, как Андрей, сидевший среди молодых ординаторов, не просто слушал, а впитывал, его мозг работал, сопоставляя технические детали с медицинскими. Иванов говорил о помехоустойчивых кодах Хэмминга для передачи данных, и Андрей задал точный вопрос о том, как система отличит помеху на линии от патологической экстрасистолы на ЭКГ. Иванов, удивлённо посмотрев на него, стал объяснять с большим жаром. Лев поймал взгляд сына — в нём горел тот самый огонь, который когда-то зажёгся у него самого при видепервого аппарата Илизарова. Огонь понимания сути. — Вопрос к товарищу Иванову, — сказал Лев, и в зале сразу стихло. — Вы сказали — «на месте». Это где? В идеальных условиях «Ковчега» или в реальной райбольнице, где телефонная линия гудит, как улей, а электричество дают с перебоями? Иванов выдержал паузу. — Мы разрабатываем портативный считыватель с автономным питанием от аккумуляторов. По сути, ящик размером с чемодан. Помехи… да, это проблема. Мы работаем над фильтрами. Но первый прототип можно испытать в условиях, близких к полевым. Чтобы увидеть слабые места. Лев кивнул. Он видел в этом проекте не только медицинский, но и стратегический смысл. «Ковчег» уже влиял на мировую науку (оспой). Теперь он должен был начать революцию внутри страны. Кибернетика, ещё недавно бывшая «буржуазной лженаукой», к началу 1960-х начинала обретать легитимность в СССР. «Пульс» мог стать её самым убедительным практическим доказательством. — Хорошо, — заключил Лев. — Даём проекту зелёный свет и кодовое название «Пульс». Руководитель — Олег Михайлович Иванов. Клиническую часть, постановку задач для алгоритмов, курирует Екатерина Михайловна Борисова. Связь с производством — Николай Андреевич Крутов. На первое испытание в районе прошу подготовить подробный план к марту следующего года. И, Олег Михайлович, — Лев посмотрел на него прямо, — возьмите в свою группу Андрея Борисова. Ему нужен взгляд с обеих сторон баррикады. Зима 1960–1961 прошла в лихорадочной работе. В подвальном цеху Крутова, рядом с прототипами новых хирургических станков, появился странный агрегат, похожий на радиопередатчик, опутанный проводами. Его называли «Мозг-1». Андрей пропадал там после своих дежурств в ОРИТ, возвращаясь домой пахнущий припоем и машинным маслом. Наташа, уже официально его невеста (помолвку отпраздновали скромно, в кругу семьи), ворчала, но в её глазах светилась та же гордость, что когда-то была в глазах Кати. Лев, видя это, думал о цепях преемственности. Они работали. Раннее мартовское утро 1961 года застало «ГАЗ-63», раскрашенный в белый цвет с красным крестом, трясущимся по разбитой просёлочной дороге где-то в глубинке Куйбышевской области. В кузове, среди ящиков с аппаратурой, сидели трое: Олег Иванов, Андрей Борисов и пожилой врач-кардиолог из «Ковчега» Семён Исаакович. Их пункт назначения — участковая больница в райцентре, представлявшая собой одноэтажное кирпичное здание, явно переделанное из чего-то другого. Приёмный покой встретил их запахом карболки, керосина и супа из кислой капусты. Пациент, которого им выделил заведующий (с выражением «ну, раз из науки приехали, делайте, что хотите»), был мужиком лет пятидесяти, плотным, краснолицым. Жаловался на «постреливания» в груди после тяжёлой работы. — Давление сто семьдесят на сто десять, — тихо сказал Андрей, снимая манжету. — Пульс девяносто, неровный. Семён Исаакович выслушал грудь. — Шумов нет, тоны приглушены. ЭКГ надо снимать. Иванов и Андрей развернули свой «чемодан». Это был агрегат весом килограммов двадцать. С одной стороны — стандартный советский электрокардиограф. С другой — блок с лампами, ручками настройки и слотом для телефонной трубки. Андрей наложил электроды на грудь пациента, привычными движениями врача. Иванов включил аппарат. Зажужжал моторчик самописца, поплыла лента с знакомой кривой. — Снимаем второй отвед, — скомандовал Иванов. — Готово. Теперь оцифровка. Он переключил тумблеры. Лампа-индикатор мигнула. Через динамик послышались странные, скрежещущие звуки — аналоговый сигнал, превращаемый в цифровой код. Иванов поднял трубку стоявшего на столе телефона, набрал номер длинной линии до «Ковчега». — Передаю, — сказал он в трубку и поднёс микрофон аппарата к телефонному динамику. Тот заверещал, запищал. Процесс длился минуты три. Потом Иванов повесил трубку. — Приняли. Ждём. Тишина в кабинете стала звенящей. Пациент смотрел на них как на волшебников. Местный фельдшер, старик с медалью «За отвагу», курил в дверях, щурясь. Через восемнадцать минут телефон резко зазвонил. Иванов схватил трубку, слушал секунд десять, кивал. — Принимаем. Он снял со второго лотка аппарата телепринтера (ещё один чудо-ящик) узкую бумажную ленту. Она выползла, испещрённая ровными строчками текста, отпечатанного матричным шрифтом. Андрей взял ленту и прочитал вслух, переводя с сухого языка машины на человеческий: — «Заключение по данным ЭКГ № 041. Регистрируются выраженные ишемические изменения в задне-боковой стенке левого желудочка. Отмечается депрессия сегмента ST более двух миллиметров в отведениях V4-V6. Рекомендована срочная госпитализация в кардиологический стационар для исключения острого коронарного синдрома. Вероятность развития крупноочагового инфаркта миокарда в ближайшие семьдесят два часа оценивается в шестьдесят семь процентов». Семён Исаакович выхватил у него ленту, пробежал глазами, потом снова посмотрел на первоначальную плёнку ЭКГ. — Чёрт возьми… — прошептал он. — Они правы. Я с первого взгляда не придал значения этой пологой депрессии… А машина посчитала. — Кто… кто это смотрел? — с благоговейным ужасом спросил фельдшер, бросая окурок. — Из Москвы профессор? — Нет, дядя Ваня, — Андрей положил руку на тёплый корпус «чемодана». — Из будущего. Их триумф длился недолго. Вечером, когда они пытались передать данные по второму пациенту, связь оборвалась на середине сеанса. Телефонная линия гудела, шипела, и цифровой сигнал превращался в бессмысленный шум. Иванов бился над аппаратом до глубокой ночи, освещённый коптилкой (электричество, как и предсказывалось, отключили). Андрей помогал, держа паяльник и подавая детали. Они говорили о помехах, о кодах коррекции ошибок, о том, как заставить железо понимать язык живого сердца сквозь гул советских телефонных сетей. В эту ночь между молодым врачом и молодым кибернетиком родилось то самое взаимное уважение, которое когда-то связало Льва и Крутова. Наутро, вернувшись в «Ковчег», они пришли с отчётом к Кате. Цифры говорили сами за себя: за время выезда проанализированы ЭКГ пятнадцати пациентов. В трёх случаях «Пульс» подтвердил выводы местного врача. В девяти — не нашёл патологий. Но в трёх оставшихся, включая того самого мужика, машина указала на серьёзные скрытые проблемы, которые человек мог пропустить. — Это успех, — сказала Катя, глядя на сводную таблицу. — Но, Олег Михайлович, у меня один вопрос. А если завтра машина ошибётся? Выдаст ложную тревогу или, что хуже, пропустит реальную угрозу? Кто будет нести ответственность? Она? — Катя ткнула пальцем в схему аппарата. Иванов побледнел. Андрей ответил за него, глядя прямо на мать: — Всегда врач, мама. Машина даёт информацию. Решение принимает человек. Это нужно будет вбить в инструкцию жирным шрифтом. «Заключение системы „Пульс“ является вспомогательным инструментом и не заменяет клинического мышления врача». Но она — наш первый перископ в тумане. И он уже работает. Отчёт Кати лёг на стол Льва в тот самый день, когда из Москвы пришла другая, срочная телеграмма. Не по каналам Минздрава. По линии ЦК. Вызов был на имя генерал-лейтенанта медицинской службы Л. Л. Борисова. Время — завтра, на рассвете. Самолётом. Тема не указана. Но Лев, взглянув на календарь — начало марта 1961 года — всё понял. Тихо сказал Кате: «Вызывают в Кремль. По самому главному пациенту». Раннее утро 2 марта 1961 года было хмурым и бесцветным. Лев стоял у окна своего кабинета, глядя, как первые трамваи, похожие на светлячков, пробираются сквозь предрассветную мглу к «Здравнице». В руке он сжимал скомканную телеграмму, доставленную накануне курьером в кожаном портфеле с пломбой. Он знал, кого он будет «консультировать». Вернее, о ком. Всю предыдущую ночь он не спал, перебирая в памяти всё, что знал как Иван Горьков и что успел сделать как Лев Борисов. Исторический Сталин умер в 1953 году от геморрагического инсульта на почве гипертонической болезни и атеросклероза. Здесь, в этой реальности, он жил уже на восемь лет дольше. И Лев знал, почему. Препараты, которые удалось внедрить в середине 1950-х благодаря программе «СОСУД» — раувольфия, чуть более совершенные гипотензивные. Они не лечили, но сдерживали. Они оттягивали неизбежное. «Он умирает, — холодно констатировал внутренний голос. — И я ничего не могу сделать. Мы выиграли у него восемь лет для страны. Но проиграли смертельной болезни. Потому что начали бороться слишком поздно. Потому что в тридцатые и сороковые мы думали о пенициллине и жгутах, а не о холестериновых бляшках в сосудах семидесятилетнего». В дверь вошла Катя. Она уже была одета, в руках — небольший чемоданчик с его вещами и набором для экстренной медицинской помощи. Она не спрашивала. Она всё поняла с первого взгляда на его лицо и на ту самодельную, написанную от руки кардиограмму, что много лет лежала у него в сейфе — расшифровка состояния «пациента № 1», сделанная после того самого визита в 1944 году. — Вызывают в Кремль, — тихо сказал Лев, не оборачиваясь. — По самому главному пациенту. Катя подошла, поставила чемодан. Положила свою прохладную ладонь ему на сжатый кулак. — Ты ничего не мог сделать больше, — её голос был без эмоций, как при разборе сложного клинического случая. — Эти восемь лет — уже чудо. Чудо, которое, возможно, спасло страну от ещё больших потрясений. Но теперь… теперь начнётся другая история. Он повернулся, встретился с её взглядом. В нём не было страха за него. Был страх за то, что начнётся после. За их «Ковчег», за хрупкое равновесие, которое они выстроили. — Будь осторожен, — просто сказала она. — Возвращайся. Он взял чемодан, кивнул, и вышел, не оглядываясь. Возвращаться было нужно. Потому что здесь был его дом. А там, в Москве, решалась судьба всего дома. Полёт на транспортном Ил-86 (благодаря и Сикорскому и устойчивого положения СССР, самолет был создан на десятилетия раньше). Лев сидел в удобном кресле, и думал не о медицине, а о политике. Он вспоминал лица: Берия, Маленкова, Хрущёва, Булганина… и Артемьева. Хладнокровного, амбициозного генерала-чекиста, который из надзирателя превратился в сложного союзника. Кто из них сможет удержать страну от сползания в хаос? Кто поймёт цену «Ковчега», «Пульса», атомного проекта? Самолёт пошел на снижение, и Лев понял, что у него уже есть ответ. Его встретили на аэродроме незнакомые люди в штатском, без слов усадили в чёрную «Грозу-2» с занавешенными задними стёклами. Везут не в Кремль, а на Старую площадь. Кабинет на третьем этаже был типичен для высокого партийного функционера: тяжёлые дубовые панели, портреты Маркса, Энгельса, Ленина и… Сталина, глубокие кожаные кресла, стоявший в углу сейф. Воздух пах нафталином от ковра, табаком «Герцеговина Флор» и скрытым напряжением. За столом сидел Алексей Артемьев. Он выглядел на десять лет старше, чем при их последней встрече, хотя и был ровесником Льва. Под глазами — тёмные мешки, лицо серое от усталости. Но глаза, острые и всевидящие, горели тем же стальным огнём. — Спасибо, что прилетел, — сказал Артемьев, не предлагая сесть. — Ситуация критическая. Консилиум под руководством Виноградова и Кончаловского считает, что дни сочтены. Часы, возможно. Вопрос не в лечении. Вопрос в том, что будет после. Лев молчал, давая ему говорить. — Когда это случится, начнётся… перераспределение, — Артемьев говорил тихо, отчеканивая каждое слово. — Маленков будет первым. Но он… аппаратчик без воли. Он держится на инерции и страхе. Хрущёв… силён в партаппарате, он выиграет борьбу за ЦК. Но он… кукурузный авантюрист. Непредсказуем. Он может одним решением развалить то, что строилось десятилетиями, в погоне за дешёвым эффектом, за аплодисментами толпы. Лев наконец сел в кресло напротив. — Алексей Алексеевич. Я врач. А не заговорщик. — Ты — стратег, — жёстко парировал Артемьев. — Ты мыслишь системами. Медицинскими, научными, инженерными. Сейчас системе грозит сбой. Нужен человек у руля, который понимает систему изнутри, но не боится её модернизировать. Который знает цену науке не на словах, а на деле. Которому твой «Ковчег», твой «Пульс», твоя работа с оспой — не игрушки для отчёта, а инструменты государственной мощи. Такой человек нужен на самом верху. Не в качестве технического советника, а в качестве принимающего решения. В кабинете повисла тяжёлая пауза. Лев смотрел в лицо Артемьева и видел в нём не только усталость, но и подавленную, колоссальную амбицию. И страх перед ней. — Алексей Алексеевич, — медленно начал Лев. — А почему не вы? Артемьев не моргнул, но его пальцы чуть сжали край стола. — Вы сейчас на самом видном месте, — продолжал Лев, его голос звучал спокойно, как на учёном совете. — Ваши заслуги перед государством… после предстоящих изменений, ваше место в Президиуме ЦК выглядит логичным. Вы знаете всё. А главное — вы знаете, чего не знаете. И умеете находить тех, кто знает. У вас есть связи в армии, в КГБ, в науке. Вы — не партаппаратчик. Вы — управленец. Системщик. — Ты предлагаешь мне… пробиться? — голос Артемьева был глух, в нём не было ни возмущения, ни радости, только предельная концентрация. — Я констатирую расклад сил, — отчеканил Лев. — Есть сила партаппарата — Хрущёв. Есть сила госбезопасности, но её ось смещена после… прошлых событий. А есть сила компетенции. Умение считать, анализировать, выбирать оптимальное решение, а не гнаться за лозунгом. Эта сила — у вас. Если не вы, то кто? Кто сможет оценить и атомный проект, и космос, и «Ковчег» как части одного целого — оборонного, экономического, научного? Для Хрущёва мы — затратная статья, которую можно урезать ради громкой кампании. Для вас мы — актив. Инструмент. Артемьев откинулся в кресле, закрыл глаза. В течение целой минуты было слышно только тиканье настенных часов. — События будут развиваться быстро, — наконец сказал он, не открывая глаз. — Будь готов, что тебя вызовут снова. Официально — как эксперта по постинфарктной реабилитации для нового руководства. Неофициально… имей наготове не только медицинские, но и стратегические соображения. О будущем облике… всего. Промышленности, науки, медицины. Он открыл глаза и встал. Разговор был окончен. Они расстались без рукопожатий, но между ними протянулась новая, незримая и опасная нить союзничества. Лев сделал ход, предложив Артемьеву корону. Теперь всё зависело от того, сумеет ли генерал её взять. Лев вернулся в «Ковчег» тем же вечером. Никто не спрашивал его о поездке. Катя молча положила перед ним ужин. Андрей и Наташа, приходившие было рассказать об успехах «Пульса» в ещё одном районе, увидев его лицо, ретировались. Он просидел до глубокой ночи в кабинете, глядя на карту «Здравницы» и думая о карте страны, которая вот-вот должна была измениться. Три дня прошли в напряжённом ожидании. И утром 5 марта радио на кухне заговорило другим, траурным голосом. Дикторский голос, размеренный и тягучий, лился из репродуктора в кабинете Льва: «…Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Совет Министров СССР и Президиум Верховного Совета СССР с глубоким прискорбием извещают…» В кабинете, кроме Льва, были Катя, Сашка и Дмитрий Аркадьевич Жданов. Все стояли, застыв, как в немой сцене. Сашка, старый комсомолец и офицер, неожиданно перекрестился коротким, пугливым движением, украдкой оглянувшись. Жданов тяжело, со стоном опустился в кресло, его лицо, всегда оживлённое мыслью, стало вдруг просто старческим. — Эпоха… — прошептал он. — Кончилась эпоха. Катя смотрела не на репродуктор, а на Льва. Он сидел неподвижно, уставившись в покрытую инеем оконную раму. Внутри него не было ни скорби, ни облегчения. Был странный, холодный анализ. Он, Иван Горьков, знал, что это должно было случиться в 1953-м. Не случилось. Потому что они, «Ковчег», дали Сталину дополнительные восемь лет жизни. Что изменили эти восемь лет? Многое. Более плавный переход власти. Более зрелые атомный и космический проекты. «Программа СОСУД», запущенная в масштабе страны. Но изменили ли они саму природу системы? Нет. Смерть всё равно пришла. Победить её они пока не могли. Это был единственный враг, перед которым их знания и технологии оказывались бессильны. Радио умолкло, включили траурную музыку. В коридорах института стояла гробовая тишина — ни голосов, ни стука шагов. — Что теперь будет? — тихо спросил Сашка, первый нарушив молчание. — Будет то, что должно быть, — устало ответил Жданов. — Интриги, борьба, возможно, чистки. Науке опять придётся доказывать, что она не роскошь, а необходимость. В этот момент резко зазвонил телефон прямой связи — не обычный аппарат, а тот, что вмонтирован в стол. Лев поднял трубку. Голос Артемьева был ровным, без тени эмоций, словно он докладывал о ходе уборочной кампании: — Всё по плану. Готовь материалы для нового куратора. Мы начинаем. Щелчок в трубке. Лев медленно положил её на рычаги. Он посмотрел на Катю, на Сашку, на Жданова. — Всё по плану, — повторил он чужие слова. — Работаем дальше. В этой фразе был весь смысл их существования. Войны, эпидемии, смена вождей — всё проходило. А «Ковчег» должен был работать. Спасать, изобретать, строить. Потому что в этом была его суть и его защита.* * *
Торжественное заседание в актовом зале «Здравницы» в апреле 1961 года было посвящено запуску первой очереди телемедицинской сети «Пульс», охватывающей двенадцать районов Куйбышевской области. На стене висела большая карта с лампочками, которые должны были загораться по мере подключения райцентров. На трибуне — Лев, Олег Иванов (в новом костюме, но с всё теми же нечёсаными волосами) и Андрей, как представитель клинической группы. В президиуме, среди местных партийных бонз и учёных, сидел неожиданный гость: член Президиума ЦК КПСС, генерал-полковник Алексей Алексеевич Артемьев. Он выступал коротко, деловито, без привычных для таких мероприятий пафосных риторических вопросов к залу. — … Проект «Пульс» — это не научная фантастика. Это практический ответ на вызовы времени, — говорил Артемьев, и его голос, усиленный динамиками, звучал властно и уверенно. — Это значит, что житель отдалённого села получит квалифицированную консультацию лучших специалистов страны, не покидая своей участковой больницы. Это значит спасённые жизни, сохранённое здоровье, укреплённая экономика. Всесоюзный научно-клинический центр «Здравница» вновь подтверждает свой статус маяка научно-технического прогресса, флагмана, который определяет будущее советской медицины. После торжественной части, в кабинете Льва, Артемьев был уже другим. Он расстегнул китель генеральского мундира, сел, принял из рук Кати стакан чая. — Проект по оспе — наш международный козырь, — сказал он без преамбул. — Отчёты из Женевы восторженные. Американцы вынуждены считаться. «Пульс» — козырь внутренний. Мне нужны ещё такие проекты, Лев. Не для галочки в отчёте ЦК. Для фундамента. Чтобы через пять лет никто не мог пошатнуть наше с тобой положение. Понятно? Чтобы у каждого члена Президиума был родственник, спасённый благодаря системе из «Ковчега». Это лучшая броня. — Понятно, — кивнул Лев. — Мы уже работаем над автоматизацией клинического анализа крови. И над математической моделью для прогнозирования вспышек гриппа на основе данных с метеостанций и миграционных потоков. — Хорошо, — перебил Артемьев, но не грубо, а чтобы обозначить приоритет. — Докладывай мне напрямую. Через выделенный канал. И… — он сделал паузу, впервые за весь разговор выглядев немного неуверенно, — спасибо. За тот наш разговор в марте. Он дался мне нелегко. Но ты был прав. Прагматизм сейчас важнее идеологической трескотни. В его взгляде была не благодарность подчинённого начальнику, а оценка стратега стратегом. Они стали союзниками в самой высокой и опасной игре.* * *
Поздний апрельский вечер был тёплым, с запахом талого снега. Лев и Катя стояли на балконе своей квартиры, опираясь на холодные перила. Внизу, в сквере «Здравницы», горели фонари, подсвечивая первые клейкие листочки на деревьях. — Артемьев теперь у руля нашей… — сказала Катя. — Страшно? Лев обнял её за плечи, притянул к себе. — Меньше, чем если бы им стал какой-нибудь ретивый партийный выдвиженец Хрущёва. Артемьев — прагматик до мозга костей. Он знает, что «Ковчег» — это его личный актив, его козырь в борьбе за влияние, его слава в истории. Он будет защищать. Но и спрос будет жёстче. Точно по плану, без сантиментов. Он смотрел на бесчисленные огни их города-госпиталя, города-лаборатории, города-мечты. Одна эпоха безвозвратно канула в прошлое. Они похоронили не просто человека — они похоронили целый мир, со своими страхами, героями и чудовищами. Убили оспу в пробирке. Убили последние сомнения в правильности своего пути на том самом съезде. И вот теперь — проводили Вождя. Осталось самое сложное — жить. Строить, растить детей, ставить новые эксперименты, спорить с консерваторами, выбивать финансирование, обучать студентов — в этой новой, неизвестной, стремительной эпохе, которую они сами же и помогали создавать. Но ритм был задан. Где-то в Индии советско-американская группа вакцинировала ребёнка, навсегда защищая его от уродующих шрамов. В каком-то райцентре Куйбышевской области телетайп выстукивал заключение для пациента с больным сердцем. А в Москве новый куратор, прагматик и союзник, планировал, как превратить их общее дело в непоколебимый фундамент будущего. «Пульс» бился. Неровно, с помехами, с перебоями. Но он бился. А значит, они были живы. И их дело — тоже. Лев обнял Катю крепче. Она прижалась к нему, и в этой тишине, под холодными апрельскими звёздами, не было нужды в словах. Они просто стояли, хранители своего ковчега, глядя в наступающую ночь и в начинающееся завтра.Глава 28 Орбита и земля
Кабинет тонул в сизых сумерках февральского вечера 1963 года. Лев Борисов отложил последнюю папку с планами расширения клинической базы «Пульса», потянулся, услышав хруст позвонков — знакомый, назойливый спутник последних лет. За окном, заснеженная и иллюминованная тысячами огней, лежала «Здравница» — их город-мечта, город-итог. Он позволил себе минуту просто смотреть, гася в себе голос вечного администратора, составляющего мысленный список недоделок. Резкий, трескучий звонок аппарата ВЧ-связи врезался в тишину, как нож. Лев вздрогнул — не от страха, от внезапного переключения. Этот звонок никогда не предвещал рутины. — Борисов, — поднял трубку. — Лев, это Артемьев. — Голос в трубке был ровным, без эмоциональной окраски, что было хуже любой тревоги. Алексей Алексеевич отбросил все формальности. — Слушай задачу. И забудь всё, что планировал на ближайший год. Лев инстинктивно взял карандаш, пододвинул чистый лист. — Слушаю. — «Звёздный городок». Их медики — герои, но они за деревьями леса не видят. Гонят программу: Луна, долговременные станции, возможно, Марс в перспективе. А с медициной — всё ещё на уровне хорошей санитарной части. Мониторят пульс, давление, тренируют вестибулярку. Нашей стране нужна не просто космическая медицина. Нужна космическая биоинженерия. Системы жизнеобеспечения замкнутого цикла. Диагностика в условиях невесомости и радиации. Протоколы хирургических вмешательств на орбите. Средства против атрофии мышц и вымывания кальция. — Артемьев сделал паузу, дав словам осесть. — Короче, им нужны не врачи. Им нужны инженеры человеческого тела для среды, которая убивает за секунды. И нужны они вчера. Срок — на создание рабочего прототипа отдела и первых образцов аппаратуры — полтора года. Максимум. Мысли метались, натыкаясь на стену нехватки всего: профильных специалистов, базовых исследований, даже понимания, с какого бока подступиться. — Алексей Алексеевич, это колоссальный объём. У нас нет… — Всё есть, — холодно перебил Артемьев. — Есть «Ковчег». Есть люди, которые из опилок делали дрожжи, а из подвала — операционную. Найди их. Собери. Это приоритет государственной важности номер один. Все ресурсы — твои. Все двери открыты. Но результат должен быть. И он должен перевернуть представление о возможном. Как когда-то твой пенициллин или «Пульс». Понял? — Понял, — ответил Лев, уже чувствуя на плечах новый, невероятный груз. — Буду докладывать. — Не докладывай. Делай. — в трубке щёлкнуло. Лев опустил трубку. Взгляд упал на семейную фотографию: он, Катя, молодой ещё Андрей, маленькая София. «Инженеры человеческого тела». Строили «Здравницу» для земли. Теперь нужно строить «ковчег» для космоса. В десять раз меньше и в сто раз сложнее. Он набрал внутренний номер. — Катя, зайди, пожалуйста. Через несколько минут она вошла, сняв белый халат, в руках — чашка остывшего чая. Взглянула на его лицо, на исписанный каракулями лист. — Москва? — спросила она просто. — Хуже. Космос, — хрипло усмехнулся Лев и коротко изложил суть. Катя слушала, не перебивая, её лицо стало сосредоточенным, аналитическим. — Значит, позовём Крутова, Баженова и скажем: «Нужно сделать невозможное», — заключила она, когда он закончил. — Они только этого и ждут. У Крутова уже лет пять чертежи какого-то мини-ЭКГ пылятся. А Миша с ума сходит от задачи синтезировать кислород из… чего угодно. Кого на руководство? — Лешу, — без колебаний сказал Лев. — Его Управление стратегических угроз — это и есть про выживание в экстремальных средах. Радиация, психология изоляции, стресс. Он мыслит категориями угроз и защиты. Ему и карты в руки. Он набрал номер Леши. Тот ответил сразу, голос был бодрым, деловым — работа над реабилитацией ветеранов атомного проекта и ликвидаторов аварий его поглощала целиком. — Алексей, брось всё. Новая задача, сверхприоритет. Зайди ко мне срочно. И позови Крутова с Баженовым. — Что случилось? — насторожился Леша. — Освоение космоса случилось, — сказал Лев. — И у него нет нормальной медицины. Будем делать. Пока собиралась «тяжёлая артиллерия», Лев позвонил Андрею, попросив его тоже подойти. Сын, уже признанный специалист по медицинской кибернетике и клинической физиологии, был нужен как связующее звено между теорией и практикой, между земной клиникой и внеземными условиями. Через сорок минут в кабинете собрались все: Лев, Катя, Андрей, Леша, Николай Андреевич Крутов — седовласый, сутулый главный инженер с вечно воспалёнными от пайки глазами, и Михаил Анатольевич Баженов, химик-гений, чье молодое лицо в пятьдесят с лишним обманывала только тех, кто не видел его пронзительного, всё вычисляющего взгляда. Лев без преамбул озвучил задачу Артемьева. В комнате повисло молчание, но не от растерянности — от интенсивной мыслительной работы. Первым заговорил Крутов, потирая крупные, в окалинах пальцы. — Миниатюризация… Мониторинг в реальном времени… Передача данных… Помехи… — бормотал он, глядя в пустоту. — ЭКГ-«сигарета»… это решаемо. Аппарат УЗИ размером с книжку… сложнее, но можно. Главная проблема — энергопотребление и теплоотвод. В скафандре конвекции нет. Перегреется — и всё. — Замкнутый цикл, — тут же включился Баженов. — Вода, воздух, отходы. Нужны катализаторы, мембраны, биофильтры на основе водорослей или бактериальных культур. Искусственная гравитация — это к физикам. А вот фармакокинетика в невесомости… Как поведёт себя тот же антибиотик? Распределение, метаболизм, выведение… Это тёмный лес. Нужны эксперименты. Хотя бы на параболических полётах. — Психология, — добавил Леша. Его лицо, прорезанное новыми морщинами, но спокойное, потерявшее войсковую жесткость, стало сосредоточенным. — Длительная изоляция в ограниченном объёме. Сенсорный голод. Конфликты в малой группе под сверхнапряжением. Это не лечится таблетками. Нужны протоколы психологической поддержки, отбор, тренинги. И средства экстренной седации, если что… Человек в панике в металлической банке на орбите — это катастрофа. Андрей, слушавший, молча делал пометки в блокноте. — Клиническая физиология, — сказал он наконец. — Наземные модели гипоксии, перегрузок, декомпрессии у нас есть. А что происходит с микроциркуляцией в условиях невесомости? Как меняется гемодинамика? Почему отекает лицо и атрофируются мышцы ног? Без понимания основ — всё лечение симптоматическое. Лев наблюдал за ними, и тяжёлый камень в груди начал понемногу рассыпаться. Они не спрашивали «зачем?» или «возможно ли?». Они уже решали «как?». Он видел, как в глазах Крутова загорелся азарт технической задачи, как мозг Баженова лихорадочно просчитывал химические цепочки, как Леша мысленно выстраивал систему защиты человеческой психики, а Андрей искал точки приложения для своих моделей. Катя молча наливала всем чай, её взгляд скользил по лицам, оценивая ресурс каждого. — Значит, решаем, — тихо, но твёрдо сказал Лев. — Алексей, ты — начальник нового Отдела космической медицины и биоинженерии. Общая концепция, связь с «Звёздным», психология, протоколы безопасности. Николай Андреевич — вся аппаратная часть, миниатюризация, энергетика, связь. Михаил Анатольевич — замкнутый цикл, новые материалы, фармакология. Андрей — клиническая физиология, моделирование, стыковка с диагностикой. Катя координирует ресурсы и бьёт по хвостам в Москве, если что. Я — общее руководство и решение вопросов с Артемьевым. В понедельник — первое рабочее совещание. Объект — закрытый корпус «Омега-2». Всем понятно? Кивки, короткие «понятно», «ясно». Никакого пафоса. Профессиональная мобилизация. Они расходились, уже погружённые в свои мысли. Лев поймал взгляд Кати. — Удивительно, — сказала она. — Опять, как в тридцать втором. Та же команда. Только задачи… подорожали. — Не подорожали, — поправил Лев, глядя в тёмное окно, где уже зажигались первые звёзды. — Мы сами доросли. До космоса. Июнь 1963 года встречал «Здравницу» буйством зелени и цветов. Но в закрытом монтажно-испытательном комплексе корпуса «Омега-2» царил стерильный, прохладный климат усилий и ожидания. За четыре месяца была проделана работа, которую в обычных условиях не осилили бы и за два года. Лев, обходя подготовленные к показу стенды, ловил себя на смешанном чувстве гордости и тревоги. Сегодня в «Ковчег» должен был приехать главный «заказчик» их космической медицины — первый человек, побывавший за пределами Земли. Юрий Алексеевич Гагарин. Волновались все. Крутов, обычно невозмутимый, пятый раз проверял соединения на своём детище — портативном кардиомониторе «Пульс-КМ», действительно умещавшемся в ладони. Баженов нервно теребил пробирку с полупрозрачным гелем — прототипом сорбента для регенерации воздуха. Андрей отлаживал программный алгоритм на экране осциллографа, пытаясь добиться идеальной кривой дыхания. Даже Леша, прошедший фронт и кризис, поправлял галстук под открытым воротником рубашки. — Все расслабьтесь, — сказал Лев, хотя самому хотелось закурить. — Мы не на партсобрании. Показываем работу. Гагарин — не начальник, он лётчик-испытатель. Ему важно, чтобы техника работала и не мешала делать дело. Ровно в одиннадцать на территорию въехала вереница тёмно-синих «Волг-Спутник». Из первой вышел сам Гагарин — в лётной форме, с той самой ослепительной, открытой улыбкой, которая обошла весь мир. С ним были ещё несколько космонавтов первого отряда, врачи из «Звёздного» и несколько человек в штатском — явно из комитета госбезопасности. Лев вышел навстречу. — Юрий Алексеевич, добро пожаловать в «Ковчег». — Очень рад, Лев Борисович! — Гагарин крепко пожал руку, его взгляд сразу же, с профессиональным интересом скользнул по зданиям, по людям в белых халатах у входа. — Много слышал. Наконец-то вживую посмотрю на флагман Советской медицины. Лев повёл группу внутрь, стараясь говорить спокойно, по делу, заглушая внутренний трепет. Вот он, живой символ. Человек, который видел Землю со стороны. И он приехал к нам. К нашей работе. Показ начали с аппаратуры. Крутов, слегка запинаясь от волнения, но быстро набирая уверенность, демонстрировал «Пульс-КМ». — Вес — двести грамм. Два отведения, но алгоритм позволяет выявлять семь типов аритмий. Автономная работа — восемнадцать часов. Данные можно передавать по радиоканалу или накапливать в памяти. Гагарин взял прибор, покрутил в руках, приложил датчики к своей груди. На маленьком экранчике забегала зелёная кривая. — Удобно, — оценил он. — А провода? В невесомости они путаются жутко. Обмотаешься, как кокон. — Следующая версия — беспроводная, — тут же отозвался Крутов, оживляясь. — На ультразвуковом принципе локации. Испытываем. — Вот это дело! — Гагарин одобрительно хлопнул инженера по плечу, и тот расплылся в смущённой улыбке. Дальше показывали портативный газоанализатор, макет системы замкнутого водоснабжения с баженовскими мембранами, прототип «пневмобота» — надувного костюма, создающего переменное давление для имитации нагрузки на мышцы и сосуды в невесомости. Гагарин задавал короткие, точные вопросы, часто с юмором. — А этот «бот» не раздуется как пузырь и не унесёт меня в открытый космос? — поинтересовался он, разглядывая устройство. — Система клапанов и датчиков давления исключает это, — серьёзно ответил Баженов, а потом, поймав шутливый тон, добавил: — Но для страховки привяжем верёвкой. Кульминацией стала демонстрация в учебной операционной, стилизованной под интерьер космического корабля: теснота, минимум свободного пространства. Андрей и двое молодых хирургов показывали манипуляции с миниатюрным лапароскопическим комплексом, закреплённым на специальном штативе. — Предположим, аппендицит на орбите, — пояснял Андрей, его голос звучал чётко, без тени волнения. — Классический доступ невозможен. Аппарат позволяет через один прокол ввести камеру и инструменты. Управление — джойстиками, изображение — на монитор. Мы отрабатываем методику на животных в условиях кратковременной невесомости на самолёте-лаборатории. Гагарин внимательно смотрел, как на экране манипуляторы аккуратно сшивали искусственный «аппендикс» на тренажёре. — А если… тряска? Вибрация? — спросил он. — Стабилизирующая гироскопическая платформа, — ответил Крутов. — Плюс система компенсации дрожания рук оператора. Тоже в разработке. Когда демонстрация закончилась, Гагарин вышел из тесной «капсулы», потирая шею. Он подошёл к Льву, улыбка стала серьёзнее, задумчивее. — Лев Борисович, я теперь кое-что понимаю, — сказал он тихо, так, чтобы слышали только они двое. — «Звёздный» — это наш стартовый стол. Место, откуда мы уходим в неизвестность. А ваш «Ковчег»… вы — главный штаб земной заботы о нас, звездоплавателях. Наша крепкая, умная страховка. Тот самый надёжный тыл, без которого любой полёт — авантюра. Спасибо. Искреннее, человеческое спасибо вам и вашим людям. Он снова пожал Льву руку, и в его рукопожатии была сила, уверенность и какая-то особая, космическая благодарность. Лев только кивнул, не находя слов. Комок в горле мешал говорить. Мы обеспечили им тыл. Не только ракетный, но и человеческий. Инженерный. Медицинский. Это и есть настоящая мощь. Не в одном только железе, а в том, чтобы сохранить жизнь и здоровье тех, кто это железо ведёт к звёздам. Проводив гостей, Лев вернулся в свой кабинет, опустошённый и счастливый. Усталость навалилась сразу, как только закрылась дверь. Он собирался было прилечь на диван, но тут зазвонил телефон. Вздохнув, поднял трубку. — Лев, это Капица. И Ландау тут со мной. — Голос академика звучал взволнованно, даже возбуждённо. — Можно к вам? Есть идея. Сумасшедшая. Но она требует вашей медицинской экспертизы. Сейчас. Лев посмотрел на потолок. Отдых отменялся. — Иду к вам сам, — сказал он и, взяв папку с космическими проектами, вышел. Сначала космос, теперь, видимо, квантовая физика. Жизнь не даёт скучать. Лаборатория Пётра Леонидовича Капицы в корпусе фундаментальных исследований «Здравницы» больше напоминала мастерскую гениального слесаря, чем кабинет нобелевского лауреата. Повсюду стояли, лежали и висели странные агрегаты из меди, стали и стекла, пахло озоном, машинным маслом и холодом. В центре, за столом, уставленном приборами, сидели двое: сам Капица, энергичный, с острым взглядом из-под густых бровей, и Лев Давидович Ландау, худой, с усталым, но невероятно живым лицом. На большой грифельной доске были начертаны какие-то формулы и схематичный рисунок, похожий на бублик с проводами. — Лев Борисович, садитесь, — Капица махнул рукой, не вставая. — Простите за вторжение, но идея не даёт покоя. Помните, лет… пятнадцать назад, на одном из первых учёных советов, вы говорили о теоретической возможности получать изображение внутренних органов без рентгена, используя не ионизирующее излучение, а… что-то вроде магнитного резонанса? Лев сел, с трудом переключаясь с космической темы. В памяти всплыли смутные обрывки: да, в самом начале, когда «Ковчег» ещё только становился на ноги, он, Иван Горьков, боясь выдать себя, но движимый необходимостью, набрасывал Жданову и первым сотрудникам контуры будущего: МРТ, УЗИ, томографию… Это было больше как мечта, как вектор. — Смутно помню, — осторожно сказал он. — Что-то о поведении ядер водорода в магнитном поле… — Именно! — оживился Капица и подскочил к доске. — Ядерный магнитный резонанс! Эффект известен. Если поместить объект — например, часть тела — в мощное постоянное магнитное поле, ядра атомов водорода, которых много в воде и жирах, выстроятся, как солдатики. Потом — короткий импульс радиочастотного поля. Они «возбуждятся», а потом, возвращаясь в исходное состояние, будут излучать слабый радиосигнал. Этот сигнал уникален для разных тканей! Его можно уловить, измерить и… построить изображение. Послойное! Без единого рентгена! Он рисовал на доске, объяснял на пальцах, его глаза горели. Лев слушал, и внутри него медленно поднималось волнение, знакомое, давно забытое — волнение первооткрывателя, которому показали путь к кладу. — Мягкие ткани, — прошептал он. — Мозг, печень, связки, хрящи… Всё, что рентген слеп или видит плохо. Опухоль на ранней стадии. Инсульт в первые часы… — В теории — да! — подтвердил Капица. — Но на практике… — Он развёл руками и посмотрел на Ландау. Тот, молчавший до сих пор, тяжело вздохнул и заговорил своим характерным, немного монотонным голосом, словно читая лекцию о недостатках. — Проблема в мощности и однородности поля, Лев Борисович. Чтобы получить хоть какое-то разумное разрешение, нужно поле минимум в 0.3 Тесла. А лучше — 0.5. Это огромный магнит. Его нужно охлаждать, стабилизировать. Шум будет чудовищный. И сканирование… Сейчас, с нашей аппаратурой, на получение одного среза уйдёт минут пятнадцать. А для изображения головы нужно, скажем, двадцать срезов. Это пять часов. Попробуйте полежать пять часов не двигаясь, даже если голова зафиксирована. А если пациент ребёнок? Или в бреду? Технически это пока… игрушка для физиков. Красивая, но бесполезная. — Первый телевизор Зворыкина тоже был размером со шкаф и показывал три светящиеся строки, — тихо, но твёрдо сказал Лев. Он встал, подошёл к доске, смотря на схему. Внутри всё пело. Это оно. Окно в живую ткань. Диагностическая мечта. — Вы дайте нам этот «плохой фотоаппарат», Пётр Леонидович, Лев Давидович. Дайте хоть 0.1 Тесла. И пять часов на сканирование. Мы найдём, куда его направить. Не для массовой диагностики сразу. Для науки. Для нейрохирургии. Чтобы Крамер мог перед операцией увидеть опухоль не на рентгене черепа, а в самом мозгу. Чтобы оценить последствия инсульта не гадательно, а точно. Это же прорыв! Капица и Ландау переглянулись. — Вы серьёзно? — спросил Ландау. — Это будут гигантские затраты. И почти гарантированно — годы работы без видимого клинического результата. — Мы в «Ковчеге» уже много лет работаем без гарантий, — усмехнулся Лев. — И потратили не одну тонну золота на идеи, которые тоже казались безумием. Создавайте рабочую группу. «МРТ-0.3». Я даю добро. Все ресурсы, которые могу оторвать от космоса, — ваши. И привлекайте Зедгенидзе с Рейнбергом из рентгенологии. Им это тоже близко. Он вышел из лаборатории на залитую солнцем улицу, голова гудела. Космос, МРТ… Параллельно, он знал, в рентгеновском отделе уже шла работа над другим его старым «намёком» — спиральным компьютерным томографом (СКТ). Там технологический барьер был ниже: усилия рентгеновской трубки, детекторов и вычислительной мощности. Это даст быстрый практический результат для костей, лёгких, полых органов. А МРТ… это долгая, дорогая, но невероятная ставка на будущее. Возвращаясь в свой корпус, он почувствовал вдруг острую, изматывающую усталость. Не физическую — ментальную. Постоянное напряжение, необходимость держать в голове десятки проектов, быть стратегом, администратором, учёным, дипломатом… Ему было уже за пятьдесят. Тело начинало напоминать об этом не только хрустом в спине. В кабинете его ждала Катя. Взглянув на него, она нахмурилась. — Всё. Хватит, — сказала она не терпящим возражений тоном. — Ты сейчас свалишься. Уезжаешь на три дня. С Сашкой, Андреем и Наташей. На рыбалку. Или просто в лес. Без телефонов, без бумаг. Я всё улажу с Артемьевым. Лев хотел возразить, но сил не было. Он просто кивнул. — Хорошо, — сдался он. — Только не на три дня. На два. В субботу и воскресенье. — Договорились, — Катя подошла, поправила ему воротник. — А то скоро тебя самого придётся в томограф закладывать, чтобы понять, как ты ещё держишься.Глава 29 Орбита и земля ч. 2
Два года спустя, в 1965-м, монтажно-испытательный комплекс «Ковчега» напоминал муравейник, разделённый на два враждебных, но уважающих друг друга клана. В левом крыле, за свинцовыми дверями с предупреждающими жёлто-чёрными знаками, царили рентгенологи во главе с Георгием Артемьевичем Зедгенидзе. Здесь, под мерный гул трансформаторов и щелчки реле, собирался прототип СКТ — «Спираль-1». Аппарат выглядел футуристично и угрожающе: огромное белое кольцо с притаившейся внутри рентгеновской трубкой и каруселью кристаллических детекторов. Рядом, в стеклянной будке, занимал полкомнаты первый специализированный вычислительный комплекс «Минск-32», его магнитные ленты мерно вращались, обрабатывая данные. В правом же крыле, за тяжёлой дверью с уплотнителями и табличкой «Сверхнизкие температуры. Сильное магнитное поле. Вход по спецдопуску», шла тихая, напряжённая война за будущее. Здесь, в сердце проекта «МРТ-0.3», царил холодный гул. «Капсула» — такокрестили первый магнитно-резонансный томограф — представляла собой цилиндр из белого стеклопластика, опоясанный громоздкими катушками, похожими на медные кольца гигантского соленоида. От неё, как щупальца, тянулись толстые кабели к стойкам с усилителями, генераторами и осциллографами. Воздух был насыщен запахом озона и жидкого азота — два массивных криогенных холодильника дымились у стены, поддерживая температуру сверхпроводящих магнитов. Лев, регулярно наведывавшийся сюда, чувствовал себя связующим звеном между двумя мирами. В «рентгеновском» крыле его встречали сдержанным, деловым оптимизмом. Прототип «Спирали-1» уже делал первые снимки фантомов — пластиковых макетов с включениями разной плотности. Разрешение было не идеальным, артефактов хватало, но принцип работал: кольцо вращалось, делая сотни снимков за один оборот, а компьютер склеивал их в послойное изображение. Зедгенидзе, осторожный и педантичный, докладывал: — Для костной патологии, переломов, инородных тел в лёгких — революция, Лев Борисович. Скорость сканирования — двадцать секунд на срез. Доза облучения — на тридцать процентов ниже, чем при обычной полипозиционной рентгенографии. Через год, с новыми детекторами и более мощным процессором, сможем видеть и паренхиматозные органы. Печень, селезёнку. — Когда клинические испытания? — спрашивал Лев. — Через полгода. Сначала на трупном материале, потом — на добровольцах с уже установленными диагнозами для сравнения. В «магнитном» же крыле атмосфера была иной: здесь витали дух аскезы и упрямого фанатизма. Капица появлялся редко, погружённый в другие свои проекты, но его ученики — молодые физики с горящими глазами — бились над каждой мелочью. Ландау, приезжавший раз в месяц, мрачно констатировал прогресс, измеряемый микротеслами и долями процента в однородности поля. Первые испытания на волонтёрах — сотрудниках отчаянных или одержимых наукой — давали обескураживающие результаты. Снимки мозга получались размытыми, с призрачными тенями и странными кольцевыми артефактами. Процедура занимала час на один срез, и человеку нужно было лежать в тесной трубе, заглушая рёв вентиляторов и высокочастотный писк генераторов. — Картинка хуже, чем плохая рентгенограмма! — ворчал один из старых рентгенологов, приглашённый для сравнения. — И времени — целая вечность! Кому это нужно? Но однажды, в конце 1966 года, всё изменилось. Василий Васильевич Крамер, главный нейрохирург «Ковчега», человек сдержанный до суровости, зашёл в «магнитное» крыло, ведя за собой молодого ординатора с толстой папкой. Пациент — мужчина сорока лет с упорными головными болями и смазанной очаговой симптоматикой. Все классические исследования, включая пневмоэнцефалографию (мучительную процедуру введения воздуха в желудочки мозга), ничего ясного не дали. Крамеру это не нравилось. Рисковать, вскрывая череп вслепую, он не собирался. — Положите его в вашу трубу, — сказал он физикам без предисловий. — Посмотрим, что у вас там получается. Добровольцем был сам пациент, отчаявшийся и согласный на всё. Он пролежал в «Капсуле» три с половиной часа, пока аппарат, гремя и пощёлкивая, сканировал его мозг слой за слоем. Физики, покрывшись потом от напряжения, выводили данные на самописцы и на экспериментальный монитор с зелёным экраном. Когда последний срез был обработан, на экране возникло призрачное, зернистое, но невероятно детализированное изображение. Крамер, склонившись над распечатками, водил по ним тонким карандашом. Вдруг он замер. Его палец ткнул в едва заметное пятно, чуть более тёмное, чем окружающая ткань, в глубине височной доли. — Видите? — его голос прозвучал тихо, но в тишине лаборатории он грянул как гром. — Эта тень… её нет на рентгенограммах. Её нет на ангиограммах. Её нет нигде. Но она есть. По плотности сигнала… это глиома. Самая ранняя стадия. Мы только что увидели невидимое. В лаборатории воцарилась абсолютная тишина, нарушаемая только гулом аппаратуры. Физики переглядывались, не веря до конца. Они годами боролись с артефактами, а тут — конкретный, страшный диагноз, выставленный их «игрушкой». — Вы уверены? — спросил один из них. — Я оперирую мозги больше тридцати лет, — холодно ответил Крамер. — Я знаю, как выглядит здоровая ткань и как — опухоль. Даже такая бледная тень для меня — как факел в тёмной комнате. Готовьте пациента к операции. И… — он обернулся к физикам, и в его глазах, обычно суровых, мелькнуло нечто вроде уважения, — спасибо. Вы дали мне глаза. Лев, узнав об этом, долго сидел в своём кабинете, глядя на стену. Потом вызвал Катю, Зедгенидзе, Крамера, руководителей двух проектов. — Стратегическое решение, — сказал он собравшимся. — «Спираль-1» — запускаем в серию. Георгий Артемьевич, ваша задача — к концу 1967 года подготовить документацию для завода. Это наш «рабочий» инструмент. Он спасёт тысячи жизней уже завтра. «МРТ-0.3»… — он посмотрел на молодого завлаба физиков, — вы получите двойное финансирование. И новый корпус. Ваша задача — не массовость, а совершенство. Довести поле до 0.5 Тесла. Ускорить сканирование в десять раз. Сделать аппарат, на котором Крамер и его коллеги будут планировать каждую операцию. Вы — наше «штучное» оружие будущего. Понятно? Кивки. Никто не спорил. Лев вышел из кабинета и зашёл в чистое помещение, где стояли рядом два аппарата: угрожающе-совершенная «Спираль» и уродливо-гениальная «Капсула». Он положил руку на холодный корпус томографа. Мы построили не просто институт. Мы построили конвейер по производству будущего. Одно — для сегодняшней войны со смертью. Другое — для завтрашней. Вечером того же дня, дома, за ужином, его младшая дочь София, уже подросток с острым, пытливым умом, спросила, отложив книгу: — Пап, а правда, что твой новый аппарат… тот, что с магнитом… может увидеть мысли? Лев рассмеялся, устало, но искренне. — Нет, солнышко. Он может увидеть только, где они живут. Карту улиц и домов. А что там внутри, в этих домах творится — это тайна покруче любой томографии. Такая же сложная и прекрасная. София задумалась, а потом сказала: — Значит, вы лечите дома, а не жильцов? — Что-то вроде того, — улыбнулся Лев, глядя на её серьёзное личико. — Но если дом в порядке, и жильцам спокойнее. И у них больше шансов разобраться со своими мыслями самим. 1967 год встретил «Ковчег» сединой. Не метафорической — самой что ни на есть настоящей. Замечать это стали постепенно: у Жданова, всё ещё бодрого, но уже с палочкой; у Ермольевой, по-прежнему неутомимой, но щурящейся при чтении мелкого шрифта; у самого Льва, в висках и на бороде серебрилась проседь, которую Катя время от времени предлагала «подкрасить, как Артемьев». Он отнекивался. Пусть будет, как есть. Признак не упадка, а прожитых лет, выстраданных побед. Но одно дело — замечать это в себе и коллегах, и совсем другое — когда возраст и напряжение бьют по самому близкому, по тому, кого считаешь скалой, опорой, нерушимым. Это случилось в марте, в казалось бы, самый радостный момент. На семейном ужине в квартире Борисовых, собравшем почти весь «клан», Наташа, положив руку на ещё плоский живот, тихо сказала Андрею, а потом и всем: — У нас будет ребёнок. Тишина, а потом взрыв восторга. Сашка, уже изрядно пропустивший за общим тостом, расцеловал Наташу, потом Андрея, начал что-то кричать про «нового гения для 'Ковчега». Варя, его жена, сияла. Леша с Аней улыбались, вспоминая свою двойню. Миша Баженов полез в карман за блокнотом, чтобы тут же набросать схему «усовершенствованной коляски». Лев с Катей переглянулись — в их взгляде была и радость, и лёгкая грусть: следующее поколение вступает в свои права. Именно в этот момент, когда общий смех достиг апогея, Сашка, поднявшийся, чтобы провозгласить очередной тост, вдруг странно побледнел. Его рука с рюмкой дрогнула, брызги коньяка упали на скатерть. Он сделал шаг, словно ища опору, и схватился за спинку стула. Лицо исказилось гримасой, в которой было и недоумение, и нарастающая боль. — Саш… — начало было Варя, но он перебил её хриплым, сдавленным: — Всё… Всё нормально… Просто голова… Но он уже не стоял, а оседал. Стул с грохотом упал. Андрей, сидевший ближе всех, одним прыжком оказался рядом, подхватил падающее тело дяди Саши, бережно опустил на пол. В комнате воцарилась мертвая тишина, которую прорезал только тяжёлый, хрипящий звук дыхания Сашки. — На бок! — скомандовал Андрей ледяным, хирургическим голосом, уже пальпируя шею, ища пульс. — Катя, скорая из «Ковчега», реанимация! Папа, помоги повернуть! Лев, двигаясь как во сне, помог сыну. Его руки, такие уверенные за операционным столом, дрожали. Нет. Только не это. Не его. Десять минут спустя Сашку на каталке, с кислородной маской на лице, увозили в лифте. Валя, бледная как полотно, поехала с ним. Остальные стояли в прихожей, оглушённые, раздавленные. Радостный вечер превратился в кошмар. В приёмном отделении «Ковчега» царила тихая, быстрая паника. Сашку, своего бессменного зама, отца-основателя, знали все. Его внесли прямо в реанимацию, к Неговскому. Диагноз был предсказуем и от этого страшнее: гипертонический криз, осложнённый транзиторной ишемической атакой. Давление за 250. ЭКГ показывала перегрузку левого желудочка. Симптомы — слабость в правой руке, смазанная речь — постепенно отступали под капельницами с магнезией, папаверином, дибазолом. Но угроза инсульта витала в воздухе. Лев и Андрей не уходили. Сидели в крохотной сестринской, пахнущей антисептиком и страхом. Андрей, сжав кулаки так, что кости побелели, внезапно ударил ими по столу. — Чёрт! Чёрт возьми! Мы победили детскую смерть! Построили космическую медицину, томографы! А свой дом… свой дом не уберегли! Он же как отец! — его голос сорвался, в нём звенели слёзы ярости и беспомощности. — Мы его завалили работой, он всё тянул, хозяйство, стройки, снабжение… а про свои сосуды забыл! И мы забыли! Считали его вечным! Лев молчал. Он смотрел в одну точку на глянцевом линолеуме, и в голове крутилась одна мысль: Виноват я. Как главный. Как тот, кто всегда нагружал его самым трудным, самым неблагодарным. Кто считал его неуязвимым. — Мы не боги, Андрей, — наконец тихо сказал он, поднимая глаза на сына. — Мы можем построить систему для миллионов. Можем написать инструкции, разослать циркуляры, заставить целые министерства работать. Но мы не можем заставить близкого человека вовремя принять таблетку. Или бросить курить. Или просто отдохнуть. «Ковчег»… он не отменяет свободы воли. И не отменяет времени. Мы все стареем. И устаём. И накапливаем свои болячки. Сашка… он всегда был тем, на ком всё держится. И молоток рано или поздно проламывает даже самую крепкую наковальню. Андрей вытер лицо ладонью, сгорбился. — Что будем делать? — Будем бороться. Как он за нас всегда боролся. И будем учиться. Учиться беречь тех, кто рядом. Потому что технологии, Андрей, они бессильны против человеческого упрямства и усталости. К утру кризис миновал. Сашка пришёл в себя, слабый, с перекошенным лицом, но узнавал всех. Речь была медленной, тягучей, но связной. Правая рука слушалась плохо. Врачи говорили об огромном везении и о том, что восстановление возможно, но будет долгим. И что гипертония теперь — его пожизненный спутник, с которым нужно научиться жить. Через неделю, когда Сашку перевели в обычную палату, его навестил неожиданный гость. В палату, без свиты, вошёл Алексей Алексеевич Артемьев. В костюме, без генеральских регалий, с небольшим букетом простых тюльпанов. — Александр Михайлович, — сказал он, ставя цветы на тумбочку. — Как самочувствие? — Жив, Алексей Алексеевич, — хрипло улыбнулся Сашка, левая половина рта послушно поднялась, правая — едва дрогнула. — Отдыхаю, как на курорте. Только водку не дают. Артемьев усмехнулся, присел на стул. — Водку вам теперь, извините, совсем нельзя. Как и бессонные ночи, авралы и прочие ваши любимые «мелочи». — Он помолчал, глядя на Сашку. — Вы знаете, я часто думал… мы с вами, в общем-то, одной породы. Системщики. Те, кто держит на себе лямку. И вижу, как вы лежите здесь, и понимаю: это не только ваша болезнь. Это тревожный звонок для всех нас. Для меня. Мы вывели страну на орбиту. Теперь главное — чтобы она с неё не свалилась. И чтобы мы сами не свалились раньше времени. Он повернулся к Льву, который стоял у окна. — Лев, мне нужен отчёт. Не текущий. Итоговый. Что мы, с вашим «Ковчегом» во главе, построили в здравоохранении за… да за все эти годы. Не для газетных статей. Для истории. И для тех, кто придёт после нас. Цифры, факты, экономический эффект, демографические сдвиги. Чтобы любой, кто захочет что-то сломать в этой системе, споткнулся бы об этот отчёт, как о гранитную стену. Сможете? — Сможем, — кивнул Лев. — У нас все данные есть. — Хорошо. Жду к Новому году. А вы, Александр Михайлович, — Артемьев снова посмотрел на Сашку, — выздоравливайте. Мне ещё нужен ваш хозяйственный глаз. Только… берегите его. И себя. После его ухода в палате долго молчали. — Ничего, — наконец сказал Сашка, с трудом двигая непослушными губами. — Ещё повоюем. Только, пожалуй, с передовой на штабную работу переведусь. Лев взял его здоровую руку, сжал. — Договорились, старик. Штабная работа — самая важная. Без тебя мы там, на передовой, давно бы поубивались. Январь 1968 года выдался морозным, колючим. Но в кабинете Льва было жарко от напряжения умственной работы. На большом столе, обычно заваленном текучкой, теперь царил порядок, нарушаемый лишь стопками папок, распечатанными графиками и исписанными формулами листами. Здесь, в тесном кругу — Лев, Катя, Андрей (как новый заместитель директора по науке) и два лучших статистика «Ковчега» — сводили воедино данные за почти тридцать лет. Это была титаническая работа, похожая на археологические раскопки в собственной жизни. Вытаскивали на свет старые, пожелтевшие отчёты наркомздрава, журналы регистрации в приёмном покое военных лет, данные первых диспансеризаций, отчёты с фармзаводов, сводки по вакцинации. Цифры, рождённые в боли, страхе и надежде, теперь предстояло превратить в холодные, объективные колонки и графики. И когда сводные таблицы начали вырисовываться, даже они, видевшие всё это в живую, замерли в изумлении. Андрей, пробегая глазами итоговую справку, читал вслух, срывающимся голосом: — Детская смертность (до года)… снижена с 242 случаев на 1000 родившихся в 1933 году… до 18.7 в 1967-м. Снижение на 92 процента, если считать от пика военных лет, и на 72 — от довоенного уровня. Средняя продолжительность жизни по СССР… 71,8 года. Для сравнения: США в 1967 — 70.2, Великобритания — 71.0, Япония — 71.5. — Ликвидированы как массовые угрозы, — продолжала Катя, водя пальцем по списку: — Оспа — последний случай в 1964-м, на Алтае. Полиомиелит — с 1964 года не регистрируется. Сифилис — заболеваемость близка к нулю. Туберкулёз — показатели снижены в 15 раз, смертность — в 22. Корь, коклюш, дифтерия — единичные, завозные случаи. — Экономика, — взял слово Лев, просматривая отчёт Сашкиной службы, который тот кропал, уже будучи на больничном. — Запущено 12 специализированных заводов медицинского оборудования (от шприцев до аппаратов ИВЛ). 8 крупных фармацевтических комбинатов, производящих полный спектр антибиотиков, сердечно-сосудистых средств, психотропных препаратов. Импорт лекарств и аппаратуры — менее 5 % от общего объёма. Сеть «Пульс» охватывает 65 % территории СССР, до 85 % — к 1970 году. Он откинулся в кресле, закрыл глаза. За цифрами вставали лица. Не умерший от сепсиса младенец в 33-м. Солдат, выживший благодаря пенициллину в 42-м. Рабочий, которому в 58-м вовремя сделали коронарографию и поставили стент. Молодая мать, спасённая от эклампсии в новом роддоме «Здравницы». Это не просто статистика. Это миллионы не умерших детей. Миллионы не ставших инвалидами мужчин и женщин. Миллионы лет дополнительной, полноценной, наполненной трудом и любовью жизни. Это и есть та самая «армия», которую я когда-то обещал сберечь для страны. Сильнее любой военной. Неуязвимее любой броневой. — Мы это сделали, — тихо, словно боясь спугнуть, сказала Катя. Она сидела напротив, её лицо, тоже поседевшее, но всё ещё прекрасное для него, светилось не гордостью, а каким-то глубинным, умиротворённым изумлением. — Честно, я иногда сама не верю, когда вижу эти цифры. Кажется, смотрим на чью-то чужую, фантастическую биографию. — Это наша с тобой биография, — открыл глаза Лев. — Превращённая в цифры. Самая честная и неубиваемая. Никакой пафос, никакие воспоминания не переспорят эти столбцы. Они будут стоять, когда нас уже не будет. Он встал, подошёл к окну. Вечерело. Огни «Здравницы» зажигались один за другим, как звёзды на небе, которое они теперь тоже начали осваивать. — Готовим итоговый доклад, — сказал он, не оборачиваясь. — Для Политбюро. Без эмоций. Только факты, графики, выводы. Андрей, ты отвечаешь за раздел по новым технологиям (томография, космическая медицина). Катя — за экономику и демографию. Я — общая концепция и выводы. Через месяц должно быть готово.Глава 30 Орбита и земля ч. 3
Зал заседаний Политбюро в марте 1968 года был другим, не таким, каким запомнил его Лев со времён Сталина и Берии. Тяжёлые дубовые панели и ковры остались, но воздух стал чище, деловитее. За длинным столом сидели люди в строгих костюмах, многие — с лицами технократов, инженеров, выдвинутых Артемьевым. Сам Алексей Алексеевич председательствовал. Его лицо было непроницаемым, но когда взгляд скользил по Льву, в нём мелькала твёрдая поддержка. Лев Борисов поднялся к трибуне не как проситель или докладчик. Он поднялся как главный конструктор. В мундире генерал-полковника медицинской службы (звезду Героя Соцтруда и Золотую Звезду Героя Советского Союза он снял, оставив только планки), он выглядел монолитно, спокойно. Перед ним лежала не толстая папка, а тонкая, отточенная как клинок, докладная записка и несколько ключевых графиков на планшетах. Он начал без вступления. — Товарищи члены Политбюро. Вашему вниманию представляются итоги тридцатилетней работы по созданию в СССР системы здравоохранения, основанной на принципах превентивной медицины, массовой диспансеризации, отечественного производства и подготовки кадров. И далее — полчаса холодного, безупречного, как хирургический разрез, анализа. Цифры детской смертности. Графики продолжительности жизни, ушедшие круто вверх с начала 50-х. Диаграммы ликвидации инфекционных заболеваний. Экономические расчёты: во сколько обходится профилактика и ранняя диагностика, и во сколько — лечение запущенных случаев и содержание инвалидов. Суммы были красноречивы: система, построенная «Ковчегом», экономила государству ежегодно суммы, сравнимые с бюджетом целой союзной республики. Он говорил о «Пульсе», о томографических центрах, уже работающих в двадцати городах, о готовящемся к серийному выпуску семействе аппаратов для космической медицины, имеющих и земное применение. Говорил без пафоса, лишь изредка вставляя короткие, ясные пояснения сложных терминов. — Таким образом, — заключил он, — мы не просим дополнительного финансирования. Мы констатируем факт: в стране создана самоподдерживающаяся и саморазвивающаяся система охраны здоровья населения. Её фундамент прочен. Дальнейший рост продолжительности жизни и снижение заболеваемости — вопрос внедрения уже созданных новых технологий (таких как магнитно-резонансная томография) и тонкой организационной настройки. Задача государства сейчас — не строить систему заново, а бережно её развивать, не нарушая сложившейся эффективной логистики, научно-клинических связей и, что главное, принципа приоритета профилактики над лечением. В зале повисла тишина. Не недоуменная — осмысляющая. Первым нарушил её Артемьев. — Генерал Борисов, — сказал он, откинувшись в кресле. — Вы обозначили успехи. А что, по-вашему, является главной угрозой для этой системы в будущем? Лев встретил его взгляд, сделал небольшую паузу, собирая мысли. — Главная угроза, Алексей Алексеевич, товарищи, — самоуспокоенность. Искушение сэкономить на профилактике, на диспансеризации, на «скучной» рутинной работе врача общей практики — ради сиюминутной экономии или громкой, но точечной победы. Система здоровья — как иммунитет. Его нельзя включить на время кризиса. Он должен работать постоянно, фоново. Вторая угроза… — он снова помолчал, — неготовность к абсолютно новым, непредсказуемым вызовам. Мы победили оспу, полиомиелит, туберкулёз. Но природа не терпит пустоты. Нарушение экологического баланса, глобализация связей… они могут породить новые, неизвестные нам угрозы. Например, вирусы, рождённые в глубинах экосистем, изменённых самим человеком. Против них не будет ни иммунитета, ни готовых протоколов. Гибкость ума, скорость реакции и фундаментальные научные заделы — вот наша единственная страховка. Артемьев медленно кивнул. В его взгляде читалось удовлетворение. Доклад удался. Он не просил, он констатировал мощь. И ставил задачи на будущее, оставаясь в рамках стратега, а не просителя. — Благодарю вас, Лев Борисович, за исчерпывающий доклад, — сказал Артемьев. — Материалы будут изучены. Считайте, ваша миссия выполнена. Система принята государством. После заседания, в пустом уже коридоре, Артемьев нагнал Льва, шёл с ним рядом. — Отличная работа, — сказал он тихо. — Ты только что не просто отчитался. Ты передал эстафету. Теперь это — общенародное достояние, а не проект одного института. И его будет чертовски сложно сломать. Что дальше? — Дальше? — Лев взглянул на него. — Пора передавать эстафету и внутри «Ковчега». Пора на покой, Алексей Алексеевич. Вернее, не на покой. На другую работу. Артемьев хмыкнул. — Понял. Жду твоего решения. И… спасибо. За всё. На следующий день, в своём кабинете, Лев вызвал к себе Андрея. Сын вошёл, ещё полный впечатлений от вчерашнего триумфа отца, но увидев его строгое, собранное лицо, насторожился. — Садись, — сказал Лев, указывая на кресло напротив. Сам он не садился за директорский стол, а стоял у окна, глядя на свой город-институт. — Я подал в Министерство и в Учёный совет заявление об отставке с поста директора «Ковчега». И предложил твою кандидатуру в качестве моего преемника. Совет собирается послезавтра. Твоё согласие считаю само собой разумеющимся. Андрей замер, будто его окатили ледяной водой. Он вскочил. — Отец… что ты? Я не… «Ковчег» — это ты! Это твоё дело! Я… я не готов к такому! — «Ковчег» — это не я, — спокойно, но железно перебил его Лев. Он обернулся. — «Ковчег» — это идея. Идея разумного, научного, технологичного милосердия. И идеи должны управляться теми, кому жить с ними в будущем. Тебе — жить. Мне — остаётся вспоминать. Ты готов. Ты вырос здесь. Ты знаешь каждый винтик этой системы. Ты и хирург, и кибернетик. Ты прошёл и космическую медицину, и томографию. И у тебя есть Наташа. И скоро будет ребёнок. То есть, есть что беречь и кому передавать дальше. Это важно. Я буду рядом. Возьму на себя должность научного руководителя. Буду курировать самые сложные проекты, выступать тенью и советником. Но капитанский мостик, бремя, ответственность за тысячи человек и за будущее — это твоё. Потому что это теперь твоё будущее. Андрей снова сел, согнувшись. Он смотрел в пол, его пальцы судорожно сжимали и разжимались. — А что… что я должен делать? — глухо спросил он. — Как… как им руководить? Лев подошёл, сел на край стола рядом с ним. — Беречь огонь, Андрей. Не дать ему превратиться в холодную, идеально отлаженную, но бездушную бюрократическую машину. Всегда, всегда оставлять место в этих стенах для того самого сумасшедшего с гитарой, — он кивнул в сторону, где когда-то был кабинет Сашки, — который ворвётся к тебе с безумной, бредовой идеей и будет кричать: «А давайте попробуем!». Если дверь директора для такого сумасшедшего захлопнется навсегда — «Ковчег» умрёт. Он станет просто большим, хорошим заводом. А нам нужно, чтобы он оставался маяком. Понимаешь? Андрей поднял голову, в его глазах была борьба, страх, но уже пробивалась решимость. Он медленно кивнул. — Понимаю. — И ещё, — Лев положил руку ему на плечо. — Не бойся ошибаться. Бойся не исправлять ошибок. И помни: ты не один. У тебя есть Наташа, есть мама, есть я, есть все они. — Он махнул рукой в сторону окна, за которым кипела жизнь «Здравницы». — Мы прошли этот путь, чтобы ты мог по нему идти увереннее. А теперь — иди. Начинай привыкать. Завтрашнее совещание руководителей отделов будешь вести ты. Я посижу сбоку, помолчу. Андрей вышел из кабинета, шатаясь, как после долгого ныряния. В коридоре его ждала Наташа. Она ничего не спрашивала, просто взяла его за руку, крепко сжала свои пальцы. Они молча пошли по длинному, знакомому до каждой трещинки в плитке коридору. Коридору, который теперь вёл в его будущее.* * *
Весна в тот год пришла рано и властно, сгоняя последние грязно-белые пятна снега с газонов «Здравницы», наполняя воздух звонкой капелью и острым, живым запахом оттаявшей земли. Лев Борисов вышел из парадного подъезда административного корпуса не через главный вход, а через служебную дверь, ведущую прямо в парк. На нём не было генеральского кителя с наградами — только тёмно-серое гражданское пальто, мягкая шляпа и трость, которую он теперь, после всего, позволял себе использовать не для стиля, а для разгрузки колена, напоминавшего о старых травмах. Катя ждала его на аллее, ведущей к дубовой роще. Она тоже была «не при должности» — в лёгком весеннем пальто цвета кофе с молоком, с шёлковым платочком на волосах. Увидев его, улыбнулась — той самой улыбкой, в которой была и нежность, и лёгкая ирония, и полное понимание. — Не тянет зайти? Проверить, как без тебя? — спросила она, принимая его под руку. — Нет, — ответил он искренне и с лёгким удивлением самому себе. — Знаешь, что я чувствую? Облегчение. Физическое. Как будто тридцать пять лет нёс на плечах огромный, бесценный и хрупкий хрустальный шар. Через все ухабы, войны, бюрократические болота и человеческие страхи. И наконец-то поставил его на прочное, выверенное основание. Теперь его не нужно нести. Его можно… просто охранять. Или даже просто любоваться им издали. А улучшать и двигать вперёд будут другие. С более свежими силами и новыми идеями. Они пошли неспешно по асфальтовой дорожке, которая петляла между корпусами. Мимо облицованного светлым камнем здания Института космической медицины и биоинженерии — на его фасаде теперь красовалась стилизованная мозаика: земной шар и уходящая в звёзды орбита. Из открытых форточек доносился ровный гул оборудования и отрывистые команды: «Готовь образец к центрифуге!». — Слышишь? — сказала Катя. — Работает. Без твоих ежедневных приказов. — И слава Богу, — усмехнулся Лев. — Пусть работает. Они прошли мимо нового, только что сданного корпуса лучевой диагностики — огромного стеклянного параллелепипеда, в котором уже вовсю трудились «Спирали-2» и, в отдельном, тщательно экранированном крыле, два усовершенствованных аппарата МРТ с полем уже в 0.5 Тесла. Туда, как в храм, вели пациентов со всего Союза, и Льву было достаточно знать, что дверь для них открыта. — Крамер вчера хвастался, — заметила Катя. — Опухоль мозжечка у девочки семи лет. На МРТ увидели, когда она была с горошину. Прооперировал. Девочка уже рисует и просит мороженое. — Вот ради этого и стоило мучить Капицу с Ландау, — тихо отозвался Лев. Внутри что-то тепло и ёмко сжалось. Ради одной такой девочки. Дальше дорожка вывела их на центральную площадь «Здравницы» — к фонтану, который уже чистили и готовили к летнему сезону, и к памятнику, появившемуся здесь пять лет назад. Не вождям и не воинам. Строгая, лаконичная гранитная стела с барельефами: хирург, склонившийся над операционным столом; учёный, смотрящий в микроскоп; медсестра, поддерживающая голову раненого. И надпись: «Тем, кто спасает и продлевает жизнь. От благодарной страны». Лев никогда не подходил к нему близко, сегодня впервые остановился. — Помнишь, в сорок третьем, мы с тобой считали, сколько крови нужно на одно ранение в живот? — спросил он, глядя на гранитную медсестру. — Помню, — кивнула Катя. — И как ты тогда сказал: «Вот закончится война, и мы построим такую больницу, где крови и всего будет в достатке для каждого». Мы построили, Лев. Больше, чем одну. Они обошли площадь и вышли на тихую аллею молодых каштанов, посаженных уже при «Здравнице». Здесь было почти пусто, только вдалеке мерно гудел трактор, подравнивающий газон. И тут Лев увидел их. Молодую пару, лет двадцати пяти. Он — в тёмном свитере, с интеллигентным, озабоченным лицом, что-то оживлённо объяснял, показывая рукой на здание корпуса «СОСУД». Она — с коляской, в которой мирно посапывал, укутанный в голубое одеяльце, младенец. Слушала, кивала, потом сказала что-то, и они оба рассмеялись — легко, свободно, так смеются люди, для которых мир прочен и добр. Лев остановился, наблюдая за ними. Молодой человек жестом, полным энтузиазма, обрисовал контуры какого-то прибора, потом обернулся, поймал взгляд Льва, смущённо кивнул и снова погрузился в объяснения для жены. Они были здесь, в этом идеальном медицинском городе, и воспринимали его как данность. Как красивый, удобный, безопасный фон своей жизни. Они не знали, что такое сырой пенициллин, с риском для жизни. Не знали, как выглядит операционная при свете керосиновой лампы. Не знали страха, когда за тобой могут прийти за «излишнюю» инициативу. Для них «Ковчег» и «Здравница» были такими же неотъемлемыми частями пейзажа, как новый кинотеатр, хорошая школа или магазин с изобилием продуктов. Они пользовались этим, как чистым воздухом, даже не задумываясь, кто и как этот воздух очистил. И в этом — Лев понял это с внезапной, пронзительной ясностью — и была его окончательная, полная победа. Не в звёздах Героя на груди, не в докладе Политбюро, не в титуле основателя. А в том, что дело его жизни стало обыденностью. Нормой. Фоном для счастливой, безопасной жизни новых поколений. Его крепость стала просто… родным городом. Он почувствовал, как Катя тише сжимает его руку. Она тоже смотрела на молодую семью, и в её глазах стояли слёзы — не печали, а того самого, глубокого, молчаливого понимания. — Наш Андрей с Наташей такими же будут, — прошептала она. — Уже, наверное, стали. — Обязательно станут, — ответил Лев. — И должны. Мы же для этого и старались. Он глубоко вдохнул весенний воздух, пахнущий почками деревьев, влажной землёй и далёким дымком котельной. И в нём, в этом дыхании, окончательно растворился последний осколок чужого страха, чужой боли, чужой памяти. Иван Горьков, циничный врач из чужого будущего, который боялся этого мира, его жестокости и его тупиков, наконец перестал шептать в глубине сознания. Он не «умер» — он выполнил свою миссию стража, принёсшего знания и теперь мог отступить, уступив место тому, кто вырос здесь, в этом мире, сделав его своим. Остался Лев Борисов. Усталый. Поседевший. С ноющей спиной и памятью, переполненной лицами — ушедшими и живыми. Человек, который не просто выжил в историческом урагане, но и построил в его эпицентре дом. Крепость разума и милосердия. И теперь мог спокойно стоять на её пороге, глядя, как по зелёным лужайкам, которые он когда-то расчищал от развалин и страха, бегают чужие, счастливые дети. А скоро будут бегать и его внуки. Это и было счастье. Не ликующее, не ослепительное. Усталое. Выстраданное. Настоящее. Отлитое не в бронзе памятников, а в каждом кирпиче этого города, в каждом спасённом жизни, в каждом спокойном вздохе молодой матери у коляски. Он повернулся к Кате, обнял её за плечи, притянул к себе. — Пора домой, — сказал он. — Андрей сегодня, наверное, с первого директорского совещания прибежит — советоваться. Надо чай готовить покрепче, или не только чай. — И пирог яблочный, — кивнула Катя, прижимаясь к нему. — Он его любит. Они пошли обратно, к своему дому, оставив за спиной шумящий, живущий своей могучей, сложной жизнью «Ковчег». Конец одной великой, трудной, прекрасной истории. И начало — многих других.Глава 31 Тихая победа
Июнь в Куйбышеве был не жарким, а тёплым и ясным, будто сама погода старалась соответствовать новым, точным и комфортным стандартам «Здравницы». В одном из её новейших корпусов — Реабилитационном центре для ветеранов локальных конфликтов и ликвидаторов техногенных аварий — царила тишина, нарушаемая лишь приглушёнными шагами по мягкому линолеуму и негромкой, умиротворяющей музыкой, льющейся из динамиков. Алексей Васильевич Морозов шёл по светлому коридору в сопровождении Анны. На нём был не генеральский китель, а тёмно-синий полувоенный костюм, на лацкане — лишь маленький золотой значок «Заслуженный врач СССР». Анна, по-деловому собранная, держала в руках не iPad, а плоский советский «электронный планшет „Аналитик-3“» — матово-серую пластину с сенсорным экраном, на котором она пальцем вводила данные. Они заглянули в мастерскую арт-терапии, где двое мужчин с отсутствующими руками, закреплёнными в биомеханических манипуляторах, кропотливо выводили на холсте что-то, отдалённо напоминающее яблоневый сад. Леша кивнул инструктору, не вмешиваясь. В спортзале с тренажёрами биологической обратной связи он на минуту задержался у ветерана, который, стиснув зубы, пытался синхронизировать ход «беговой дорожки» с ритмом на электроэнцефалографе. — Не гони коней, лейтенант, — тихо сказал Леша, положив руку ему на плечо. — Здесь не полоса препятствий. Здесь нужно договариваться с собственным телом. Медленнее. Осознаннее. Тот выдохнул, кивнул, и напряжение в его скулах чуть спало. Анна отметила что-то на планшете. — Прогресс есть, — так же тихо сказала она, когда они вышли. — Уровень фоновой тревожности в этой группе за месяц снизился на восемнадцать процентов. Эффективность сна выросла. — Спасибо тебе, — ответил Леша, и в его голосе прозвучала лёгкая, почти неуловимая усталость, смешанная с удовлетворением. Он на секунду остановился, поправил прядь седеющих волос, выбившуюся из безупречной причёски Анны. Она не отстранилась, лишь уголки её губ дрогнули в почти улыбке. В памяти Леши всплыл не окоп, не ледяная стынь, а совсем другой кадр: их двойняшки, Мир и Иван, уже почти взрослые, пытаются научить отца, генерал-лейтенанта в отставке, кататься на новых «гиророликах» у дома. Он падал, они смеялись, а он, отряхиваясь, ловил этот смех — чистый, безоружный, незнакомый его собственной молодости. — Двадцать лет назад, — сказала Анна, глядя в экран, — я по регламенту должна была готовить по тебе еженедельный доклад для комитета госбезопасности. Сейчас я докладываю тебе об эффективности групповой терапии. Как-то даже скучновато. — Прогресс, — парировал Леша, и в его глазах мелькнула искорка. — Хотя твой первый доклад, помнится, был куда литературнее и драматичнее. «Объект проявляет повышенный интерес к западным медицинским журналам»… — «…и высказывает скептические суждения о некоторых методах народной медицины», — закончила она фразу, и на этот раз улыбнулась по-настоящему. Это был их старый, семейный, совершенно несекретный анекдот. Их обход прервал тихий, но настойчивый звук встроенного в стену переговорного устройства. Голос дежурной медсестры был почтительным, но с лёгким недоумением: — Алексей Васильевич, к вам на входе генерал Громов, Иван Петрович. Леша и Анна переглянулись. В глазах Анны промелькнул тот самый, давно забытый аналитический блеск — мгновенная оценка угрозы. Леша лишь поднял бровь. — Просите в мой кабинет, — ответил он в устройство. — И чай, пожалуйста. Покрепче. Кабинет Леши был таким же, как и он сам: функциональным, строгим, но с несколькими островками жизни. На столе — фотография двойняшек-студентов, на полке — деревянная модель первого аппарата внешней фиксации, подарок Льва на сорокалетие. Громов, войдя, окинул комнату одним быстрым, всё ещё цепким взглядом, прежде чем пожать протянутую руку. Время превратило майора, а затем генерала Громова в седого, чуть сгорбленного старика с тростью. Но глаза, маленькие, голубые и острые, как шило, не изменились. Они по-прежнему видели всё: и дорогой импортный ковёр, и простую советскую ручку на столе, и лёгкую настороженность в позе Анны. — Неплохой апгрейд, Алексей Васильевич, — сипловатым голосом произнёс Громов, опускаясь в кресло. — Из «шарашки» для надзирателей в санаторий для героев. Прямо эволюция в действии. — Выпьете чаю, Иван Петрович? — предложил Леша, разливая по фарфоровым чашкам густую, тёмную заварку. — Вас ветром занесло в наши края? На Волге рыбу ловить? — Соскучился по старым лицам, — отмахнулся Громов, с благодарностью принимая чашку. — На пенсии, в подмосковной даче, только телевизор да внуки. А тут вспомнил, как мы с вами когда-то… да много всего было. Помните «дело врача Борисова»? Маркова и Соколова, этих идиотов? — Помню, — кивнул Леша. — Хороший был спектакль. С хорошим концом. — Спектакль, — хмыкнул Громов. — А ведь тогда, у меня самого в голове вертелось: а с чего бы это молодой ещё врач так уверенно лез вперёд? Пенициллин, атомный проект, томографы… Слишком уж точно бил. Не изобретал — будто вспоминал. Как будто учебник из будущего принёс. Вы никогда об этом не думали? Вопрос повис в воздухе, тяжёлый и неожиданный. Анна замерла. Леша отставил свою чашку, посмотрел в окно, на сверкающие стёкла «Здравницы». — Думал, — сказал он наконец, медленно и чётко. — Много думал. Но есть вещи, Иван Петрович, которые в итоге оказываются важнее происхождения. Результат. Люди, которые живы потому, что мы успели. Страна, которая стоит потому, что мы укрепили. Если у Льва Борисовича и была какая-то… своя тайна, свой источник — то он того стоил. Он заплатил за него сполна. Мы все платили. Громов долго смотрел на него, потом медленно кивнул, и в его взгляде исчезла последняя тень былого следователя. — Мудро, — проскрипел он. — На покое я и сам к похожему пришёл. Главное — чтобы дом стоял. Крепкий, тёплый, светлый. А кто его архитектор, кто чертёж из будущего принёс — вопрос, знаете ли, второй. И даже не самый интересный. Леша почувствовал, как невидимая струна напряжения внутри него ослабла. Он улыбнулся. — Может, съездим в главный корпус? Лев Борисович, наверное, у Андрея. Посмотрите, как новое поколение рулит этим домом. — А что, Андрей уже директорствует? — оживился Громов, с трудом поднимаясь. — Ну, надо посмотреть, надо. Интересно, в кого он пошёл — в отца-стратега или в деда-чекиста? Кабинет директора Всесоюзного научно-клинического центра «Здравница» располагался на шестнадцатом этаже главного корпуса, и из его панорамных окон открывался вид, больше похожий на кадр из футуристического кино. Прямо внизу раскинулся зелёный ковёр парка, дальше — серебристая лента взлётной полосы куйбышевского аэропорта, где, едва слышно шипя, приземлялся стремительный, похожий на стрекозу гиперзвуковой лайнер «Стрела-3». Но Андрей Львович Борисов в этот момент не смотрел в окно. Он смотрел на два документа на столе, как шахматист на проигранную партию. Один — заявка от Отдела перспективных исследований. Яркая, пафосная, пестреющая терминами «генная терапия», «редактирование генома», «таргетная доставка». Они требовали финансирования и площадок для работ, которые, возможно, дадут результат через двадцать лет. Рядом лежал рапорт от заведующего старым терапевтическим корпусом — сухой, с цифрами: протекающая коммуникация, изношенная вентиляция, риск для двухсот пациентов и персонала. Нужны деньги на ремонт. Сейчас. Андрей провёл рукой по лицу. Ему было тридцать восемь, и груз ответственности за этот гигантский, живой, вечно жужжащий организм иногда давил так, что не хватало воздуха. Он взял трубку сенсорного телефона, набрал знакомый номер. Экран замигал, и через секунду на нём возникло лицо отца. Лев Борисов сидел в кресле своего домашнего кабинета, в мягком свитере, на фоне книжных полок. Он выглядел спокойным, даже отрешённым. — Отец, прости за беспокойство, — начал Андрей. — Проблема выбора. Он кратко изложил суть. Лев слушал, не перебивая, глядя куда-то мимо камеры. — Ты решаешь не проблему ресурсов, сын, — сказал он наконец, и его голос, немного глуховатый от возраста, звучал удивительно ясно. — Ты решаешь проблему приоритетов. Что важнее прямо сейчас: мечта на двадцать лет вперёд или благополучие, безопасность и доверие двухсот человек сегодня? — Но отец, генная терапия — это будущее! Настоящее будущее! — в голосе Андрея прозвучала юношеская горячность. — Мы можем обессмертить своё имя! — Будущее, Андрей, строится на уверенности в сегодняшнем дне, — невозмутимо парировал Лев. — Если сегодня в палате течёт крыша, а больные боятся простудиться, никакое светлое завтра не наступит. Оно будет построено на песке обиды и недоверия. Дай клиницистам их ремонт. А тем, гениям из будущего, дай чёткую задачу: к моменту окончания этого ремонта подготовить для тебя не мечты, а чёрно-белый, железобетонный план на ближайшие три года. С пошаговым бюджетом, конкретными, проверяемыми целями и списком ответственных. Пусть научатся облекать звёздные прогнозы в цифры и сроки. Как мы когда-то учились. В кабинете воцарилась тишина. Андрей смотрел на экран, и постепенно комок неопределённости в его груди начал рассасываться, уступая место ясности. Чёткому, почти физическому пониманию правильного пути. — Понял, — выдохнул он с облегчением. — Спасибо, отец. — И ещё, — добавил Лев, и в уголках его глаз обозначились лучики морщин. — Иногда полезно выйти из этого своего командного пункта. Просто пройтись по коридорам. Заглянуть в палату, поговорить с пациентом. Увидеть, для кого ты всё это крутишь и вертишь. Иначе очень быстро превратишься не в стратега, а в бухгалтера, который считает чужие жизни строчками в отчёте. Связь прервалась. Андрей откинулся в кресле, его взгляд упал на лежащий на столе последний номер журнала «Nature» — там была статья его же сотрудников о успешном редактировании гена у мышей. Рядом на экране компьютера мигала сводка: пятьдесят студентов-целевиков из Индии, Бразилии и Социалистической Республики Вьетнам успешно зачислены на первый курс. Мир учился здесь. Он взял карандаш, чтобы сделать пометку на рапорте терапевтов, когда дверь открылась. — Прерву? — на пороге стояли Леша и опирающийся на трость Громов. Андрей, улыбнувшись, всталнавстречу. — Да вы как раз вовремя, — сказал он. — Отец только что консилиум на расстоянии провёл. И знаете, Иван Петрович, он, кажется, в сто раз мудрее любого из нас. Давайте соберёмся все вечером у него на даче. Он, кажется, что-то хотел показать. Дача Льва Борисова на волжском берегу не была ни роскошной, ни помпезной. Просторный деревянный дом, большая терраса, берег, поросший соснами. Сюда не долетал шум «Здравницы», только плеск воды и шелест ветра. Вечер собрал вокруг большого стола всё ядро «Ковчега» в его новом, расширенном составе: Лев и Катя, Андрей с Наташей и их маленькой дочкой, Соня, Леша с Аней, Мишка с Дашей, Громов. Сашка с супругой Варей и своим уже взрослым сыном Алёшей прислали телеграмму — не смогли вырваться из командировки в Новосибирске, где запускали новый фармацевтический комплекс. Атмосфера была тёплой, неформальной. Разговоры за ужином текли легко, и через них, как узор сквозь ткань, проступало лицо нового мира — того мира, который они построили. — Представляете, — смеялась Наташа, укачивая на руках засыпающую дочь, — ко мне в лабораторию приехал стажёр из Калифорнийской Социалистической Республики. Так он на первом же собрании встал и заявил, что выиграл грин-карту СССР и теперь будет здесь жить и работать всегда! Говорит, у них там хоть и налаживается, но «дух созидания», как у нас, придётся растить ещё лет двадцать. — Дух, не дух, — ворчал Громов, накладывая себе ещё немного жареной рыбы. — А по телевизору одно просвещение. То про строительство больниц в Объединённой Африке, то про помощь Кубе после урагана. Сериалов хороших, про разведчиков, уже не сыщешь. — Зато эффективно, — вставил Андрей. — Китай, между прочим, полностью завершил свою национальную программу «Здравниц». По нашим лекалам, но со своими особенностями. Договор о взаимном обмене специалистами подписали на тридцать лет вперёд. — И правильно, — отозвался Леша. — Лучше, когда друзья сильные и здоровые, чем слабые и больные. Они говорили о мире, где Лига Наций со штаб-квартирой в Москве уже два десятилетия гасила конфликты по всему миру, а понятие «холодная война» изучали в университетах как исторический курьёз. О том, что гражданство СССР было самым престижным в мире, а уровень жизни обычного инженера или врача из Куйбышева давно и всерьёз превосходил тот, что когда-то снился Ивану Горькову в его 2018 году. Это был не пафос, это была простая, почти бытовая констатация фактов их реальности. Когда ужин закончился и маленькую внучку Льва унесли спать, все переместились в гостиную с большим камином, в котором, несмотря на лето, тлели поленья — для атмосферы. Леша поднял тост. — Я хочу сказать просто. За тишину. За то, что наши дети и внуки не знают воя сирен и грохота канонады. И за то, что мы эту тишину… не получили в подарок. Мы её заслужили. Выстрадали. Построили. Все выпили. И в этой паузе, наполненной только треском огня, Лев негромко сказал: — Раз уж собрались все, кто помнит начало… я хочу кое-что показать. Он встал, немного скованно размял спину, и подошёл к камину. Его пальцы нащупали на каменной кладке почти невидимую глазу неровность, надавили. С лёгким щелчком выдвинулся небольшой потайной ящичек. Лев вынул из него предмет, завернутый в замшевую ткань, и положил на низкий стол перед диваном. Развернул. На тёмной ткани лежал золотой слиток. Большой, на 12.5 килограммов. Тусклый, неотполированный, на его поверхности виднелись мелкие царапины и крошечное клеймо — орёл со свастикой. В комнате воцарилась абсолютная тишина. Все смотрели на золото. Это был тот самый слиток, привезённый Артемьевым почти четверть века назад. Все знали историю: Лев вложил эти средства в лабораторию полимеров, из которой выросли и искусственные сосуды, и новые импланты. Но никто, кроме Кати, не видел воочию припасенный слиток. — Громов сегодня спрашивал Лешу, — тихо начал Лев, не глядя ни на кого, уставившись на тусклый блеск. — Откуда? Откуда у меня эта уверенность? Эти знания? Я не гений. Не провидец. И уж точно не ангел, спустившийся с чертежами. Я… человек, который очень боялся. Он поднял глаза, и в них светилось что-то давно забытое, глубоко запрятанное — первобытный, чистейший ужас. — Я боялся повторения кошмара. Боялся войны, которая сметает цивилизацию. Боялся эпидемий, от которых нет спасения. Боялся глупости, короткого зрения, жадности, которые губят великие страны изнутри. И этот страх… он был не абстрактным. Он был ярким. Детальным. Тактильным. Как будто я уже прожил другую жизнь. В другом мире. Видел его во сне. Мир, где мы проиграли. Где медицина была слабой, где страна наша развалилась, где люди разучились созидать и только потребляли, пока не потребовали последнее друг у друга. Этот страх и был моим «знанием». Я не помнил всех формул. Я помнил направление. Помнил тупики, в которые нельзя заходить. Помнил пропасти, в которые нельзя падать. И я шёл наощупь, лбом пробивая стену реальности, чтобы только не воплотить тот сон в явь. Он коснулся пальцем холодного металла. — Это золото… оно из того, старого, мёртвого, проигравшего мира. Трофей. Символ смерти и наживы. Я попытался превратить его в символ жизни. Но источник всего, что я делал — это не гениальность. Это панический, животный, всепоглощающий страх перед тем будущим. И… решимость. Решимость любой ценой построить будущее иное. У меня даже теория своя была. Что иногда… память о будущем, о том, чего нельзя допустить, может стать самым сильным оружием в настоящем. Самой мощной мотивацией. Вот и вся моя тайна. Не очень романтичная, да? Он замолчал. Молчание длилось долго. Катя первой протянула руку и накрыла его ладонь своей. Потом медленно кивнул Леша, и в его взгляде не было разочарования, было лишь окончательное, глубинное понимание. Громов хмыкнул, нарушая напряжённость. — Теория как теория, Лев Борисович. Ничуть не безумнее нашей с вами прежней жизни. Главный критерий — сработало. Дом стоит. Лев вздохнул, и с этим вздохом из него, казалось, вышло последнее напряжение. Он улыбнулся, уже обычной, немного усталой улыбкой. — Ну и хорошо, — сказал он и стал заворачивать слиток обратно в ткань. — Пусть тут и лежит. Напоминание. Чтобы не расслаблялись. — Он спрятал слиток в тайник и задвинул его. Но когда выпрямился, рука его на мгновение непроизвольно прижалась к правому подреберью. — Лев? — мгновенно среагировала Катя. — Ничего, — отмахнулся он. — Жирного, наверное, переел. Или возраст. Давайте-ка лучше чаю допьём. Но Катя уже не отводила от него пристального, изучающего взгляда. Взгляда врача. Прошла неделя. Лев Борисов шёл по стерильному, прохладному коридору Отдела лучевой диагностики. Он шёл сюда не как главный конструктор и почётный директор, а как пациент. По настоянию Кати и после собственных, становившихся всё более явными, тупых болей в правом боку. Аппарат МРТ, перед которым он остановился, назывался «Ураган-1Т». Цифра означала напряжённость магнитного поля в 1 Тесла — для середины 70-х это была вершина технологической мысли, достигнутая, в том числе, благодаря ранним работам советских физиков. Он был тише и быстрее своих предшественников. Лев, переодевшись в одноразовый хлопковый халат, лёг на платформу и надел специальные наушники. Молодой рентгенолог, нервничающий от присутствия живого мифа, закреплял катушки. — Не волнуйтесь, доктор, — сухо сказал Лев, закрывая глаза. — Для аппарата мы все просто набор протонов и спинов. Запускайте. Гул, щелчки, постукивания. Лев лежал неподвижно, вслушиваясь в знакомые звуки. Его мозг, отрешённый от тела, автоматически анализировал их: сейчас идёт Т1-взвешенная последовательность, сейчас — Т2. Он мысленно представлял себе слои своей печени, срез за срезом. Потом, на удивление Льва, зашла медсестра и ввела контрастный препарат в вену через специальный аппарат-инжектор. Значит что-то нашли… Через сорок минут он сидел в кабинете врача, напротив большого светового экрана. На экране висели его снимки. Рядом стояли Василий Васильевич Крамер и, неожиданно, Александр Николаевич Бакулев. Молодой рентгенолог робко жался в сторонке. — Коллеги, — тихо сказал Лев. — Я всё понимаю. Давайте без церемоний. Что видите? — Лев Борисович, вы взгляните сами… — пробормотал молодой врач. Лев приблизился к монитору и увидел здоровую, зернистую ткань… и там, у самых ворот печени, в области, критически важной для кровоснабжения, — смутную тень. Нечёткую. Гипоинтенсивную на Т1, гиперинтенсивную на Т2. Образование. С нечёткими, инфильтрирующими краями. «Солнышко», — пронеслось в голове циничное, профессиональное определение. Очень плохое «солнышко». Крамер, нейрохирург, но с опытом диагноста, ткнул указкой в центральную, самую страшную часть изображения. — Гепатоцеллюлярная карцинома. Центральная локализация. Размер около пяти сантиметров. Видишь инфильтрацию? — он провёл линию по светящемуся, неровному тяжу, уходящему от основного узла. — Это воротная вена. Опухоль уже вросла в стенку. Это меняет всё. — Для меня, как для хирурга, — мрачно, без обиняков, сказал Бакулев, — это означает неоперабельно. Даже если бы я взялся, что безумие, резекция воротной вены на таком уровне… Это смерть на столе. Можно попробовать паллиативную химию, но с твоими сосудами, Лев… Ты сам прекрасно знаешь анатомию. — Есть экспериментальные наработки, таргетная терапия… — начал было рентгенолог. — На стадии мышей, — резко, почти грубо, перебил его Крамер. — У нас нет времени выращивать мышей. Нужно говорить с пациентом. О сроках. Лев, при такой агрессивности и локализации… Год. Может, чуть больше, если организм выдержит паллиатив и не даст отдалённых метастазов. Но качество жизни… — он развёл руками. В кабинете повисла гробовая тишина. Все смотрели на Льва. Он сидел, уставившись на своё «солнышко» на экране. На своё отражение смерти. Внутри не было ни паники, ни отчаяния. Был холодный, ясный, почти математический анализ. Он видел те же самые данные, что и они. Он прикидывал те же самые вероятности. — Значит, год-полтора, — спокойно, ровным голосом произнёс он. — Метастазов пока нет? — Нет, — отчеканил Крамер. — Спасибо, что не тянете и не кормите иллюзиями, — Лев поднялся. Лицо его было бледным, но абсолютно контролируемым. — Я сам бы на вашем месте сказал то же самое. Протокол исследования и снимки, пожалуйста, на мой носитель. И… пока никому. Я сам скажу Кате. Они стояли на большом балконе своей дачи, спиной к тёплому, освещённому окнами дому. Перед ними была Волга — широкая, тёмная, вечная в своём неторопливом течении. Где-то там, на том берегу, как россыпь драгоценных камней, горели огни «Здравницы». Лев сказал Кате всё. Без прикрас, на своём сухом, медицинском языке. Она не плакала. Она слушала, вцепившись пальцами в перила, пока костяшки не побелели. Когда он закончил, долго молчала. Потом спросила одним выдохом: — Что будем делать? Лев обнял её за плечи, притянул к себе. Она прижалась к нему, и он почувствовал, как она дрожит — мелкой, почти невидимой дрожью. — Будем жить, Катя. То, что осталось. Без паники. Без суеты. Я продиктую Андрею все мысли, все планы по развитию «Ковчега» на ближайшие пять лет. Уложу их в стопочку. Потом мы съездим с тобой в Крым. Туда, где ты когда-то загорала со студенческой бригадой. Посмотрим, как наша Соня растёт. Посмотрим мир — мы же его, кажется, немного изменили, надо посмотреть, что получилось. А потом… просто будем. Каждый день. Я буду с тобой. До последнего. — Страшно? — прошептала она в его грудь. Он задумался, глядя на далёкие огни. И понял, что нет. Не было того леденящего ужаса, который преследовал Ивана Горькова. Была глубокая, почти физическая усталость. И странное, пронзительное спокойствие. — Нет, — тихо ответил он. — Не страшно. Странно. Я столько лет воевал со смертью. Вырывал у неё пациентов, целые города, будущее целой страны. Теперь пришла моя очередь. И знаешь… я к ней готов. Потому что оставил после себя не пустоту. Не чёрную дыру страха и сожалений. Он поднял руку и показал на россыпь огней на том берегу. — Оставил это. Этот свет в окнах. Этот тихий гул жизни, который не смолкает ни днём, ни ночью. Оставил Андрея, Наташу, Соню. Оставил Лешу, который нашёл свой покой. Оставил Сашку, который строит заводы. Оставил тебя. Это и есть победа, Катя. Не громкая. Не с парадом. А тихая, настоящая. Та, ради которой и стоит жить. Она не ответила. Просто крепче сжала его руку. Они стояли так, молча, смотря на реку и на огни своего детища. Где-то там, в тех светящихся корпусах, бился «Пульс» телемедицинской сети, тихо гудел «Ураган-1Т», студенты из далёких стран листали учебники, а молодые врачи спасали жизни, даже не задумываясь, на каком фундаменте стоит их уверенность. Закат давно угас, окрасив воду в цвет тёмного свинца. Наступала ночь. Но Лев Борисов смотрел в неё не с отчаянием, а с огромным, бездонным, усталым миром. Он выиграл свою войну. Самую главную. И теперь мог, наконец, позволить себе отдохнуть, держа за руку ту, с кем прошёл весь путь.Глава 32 Возвращение
15 октября 1978 года, дача на Волге Боль, как и всё в последние месяцы, была точной и предсказуемой — тупое, давящее присутствие в правом подреберье, сродни забытому на посту часовому. Но этим утром, в день, когда ему исполнялось шестьдесят шесть, Лев Борисов проснулся с неожиданным ощущением. Не облегчением — облегчения не было, — а странной, почти физической лёгкости, будто внутренние тиски, сжимавшие его изо дня в день, наконец решили не ослабнуть, а стать частью самого пейзажа, как шум реки за окном. Он осторожно повернулся на бок, боясь потревожить Катю. Она спала, положив руку ему на грудь, — жест, не изменившийся за сорок лет. Её лицо в утренних сумерках было изрезано морщинами, но для него они были не чертами старости, а картой их совместного пути: две глубокие складки у рта — от постоянной, сдержанной улыбки, тонкие лучики у глаз — от прищура на ярком солнце Крыма или на ветру альпийского склона. Он поднялся, стараясь не кашлять, и босыми ногами прошелся по прохладному паркету к окну. За стеклом Волга была похожа на расплавленный свинец под низким, серым небом. Осень. Его время. Он налил себе воды из графина — чай, кофе, даже кефир теперь были под запретом протокола, составленного им же самим для таких случаев. Вода была безвкусной и идеальной. В кресле у окна лежал старый кожаный альбом, потёртый по углам. Лев взял его на колени, ощутил привычную тяжесть. Он не открывал его целенаправленно — просто положил ладонь на обложку, и память, упрямая и избирательная, принялась перелистывать страницы сама. Крым, Симеиз, сентябрь 1975. Запах — солёный, с горьковатой ноткой водорослей и сладковатым душком перезрелого винограда. Он сидел в плетёном кресле на веранде их домика, закутанный в клетчатый плед, хотя день был тёплым. Катя, в простом ситцевом платье, чистила кисть чёрного винограда. — На, съешь хоть ягодку, — сказала она, поднося гроздь к его губам. — Витамины. — Мне нельзя сахар, — пробурчал он автоматически, но уже открыл рот. Ягода лопнула на языке, обдав кисло-сладким соком. — Нельзя сахар, нельзя жир, нельзя соль, — перечислила она, вытирая ему подбородок салфеткой. — Скоро воздухом запретят дышать, не по регламенту. Ты только на этих курортных девиц смотри поменьше, — добавила она с мёртвой серьёзностью. — Я, между прочим, ещё стрелять умею. Из «ТТ». Память мышечная, говорят, не пропадает. Он рассмеялся тогда, коротким, хрипловатым смехом, который вырвался не из горла, а прямо из солнечного сплетения. И боль на секунду отступила, испуганная этой простой, живой реакцией. Она улыбнулась в ответ, и в её глазах, мудрых и усталых, он увидел не жалость, а гордость. Гордость за то, что он ещё может смеяться. Швейцарские Альпы, Церматт, январь 1976. Холодный, колючий воздух, пахнущий хвоей и снежной свежестью. Вся их «команда», как по старой сговорённости, собралась здесь. Сашка, краснолицый и отчаянно жестикулирующий, спорил с невозмутимым швейцарским гидом о маршруте лыжного похода. — Да вы что, на северный склон? Там же лавиноопасно после вчерашнего снегопада! — гремел Сашка, тыча пальцем в карту. — Месье Морозов, у нас здесь датчики стоят каждые пятьдесят метров, — терпеливо объяснял гид. — Риск рассчитан. — Риск, говоришь? — фыркнул Сашка. — Я тебе про риск расскажу! В сорок третьем под Ржевом наши… Миша Баженов, стоя в стороне, не слушал спор. Он склонился над обнажившимся из-под снега камнем, постукивал по нему лыжной палкой. — Баженов, ты чего? — окликнул его Леша. — Смотри, — Миша показал на тёмные вкрапления в породе. — Похоже на сульфиды. Возможно, даже с примесью редкоземельных. Интересная геология у них тут. Совершенно не характерно для гранитов этого периода. — Мы на горнолыжный курорт приехали, а не в геологическую экспедицию! — закричала ему с подъёмника Даша. — Всё связано, Дарья Сергеевна! — отозвался Миша, не отрываясь от камня. — Химия — она везде. Лев смотрел на них, на этих седых, смешных, невыносимо родных людей, и чувствовал не ностальгию, а глубокое, тёплое удовлетворение. Они выжили. Не просто выжили — они жили. Шумно, споря, с интересом к миру. Дети их, уже взрослые, катались на сложных трассах, смеялись, и в их смехе не было отголосков воя сирен или гула моторов «катюш». Это и была победа. Тихая, повседневная, настоящая. Серенгети, Танзания, август 1977. Зной. Воздух, густой от запаха пыли, полыни и звериного мускуса. Он сидел в открытом лэнд-ровере, в широкополой шляпе, с новеньким, не по-советски лёгким биноклем в слабеющих руках. Перед ними, на рыжей земле, лежал прайд львов. Самцы дремали, самки вылизывали котят. Где-то вдалеке паслись зебры, и их полосатые бока колыхались в мареве. Катя беспокоилась. — Лев, тебе не жарко? Может, назад, в лодж? — Подожди, — прошептал он. — Смотри. Одна из львиц подняла голову, насторожила уши. В её взгляде не было ни злобы, ни страха — только предельная концентрация хищника, оценивающего обстановку. Это был взгляд, который он видел тысячу раз — на лице отца-чекиста, на лице майора Громова, на своём собственном отражении в зеркале в самые ответственные моменты. Взгляд жизни, борющейся за жизнь. — Я столько лет спасал человеческую жизнь, — тихо сказал он Кате, не отрываясь от бинокля. — Вырывал её у смерти скальпелем, пенициллином, аппаратом искусственного кровообращения. А сейчас хочу просто увидеть, как она, жизнь, живёт сама по себе. Без моих протоколов и антибиотиков. По своим законам. Он увидел. И в этом буйстве, в этой жестокой и совершенной целесообразности был свой, нечеловеческий покой. Тихий океан, яхта «Здравница», март 1978. Бескрайняя, утомительная синева. Штиль. Яхта почти не двигалась, лишь лениво покачивалась на едва заметной зыби. На палубе, в двух шезлонгах, сидели его родители — Борис Борисович и Анна. Им было под девяносто. Они не говорили. Они просто сидели рядом, держась за руки, и смотрели на закат, который разливал по небу и воде чернила, багрец и золото. Они умерли летом, спокойно, во сне, в одну ночь. Не дожили до круглой даты, но дожили до правнуков, до мира, который их сын помог сделать прочнее и добрее. На похоронах Лев не плакал. Он чувствовал не острую боль, а тихую, светлую грусть и… зависть. Чистую, детскую зависть к такой развязке. К финалу, достойно прожитой долгой жизни. — Опять в своё прошлое уставился? — раздался сонный голос за спиной. — Живого настоящего мало? Он обернулся. Катя стояла в дверях спальни, в своём старом, потертом халате. Её седые волосы были растрёпаны. — Настоящее, — сказал Лев, откладывая альбом, — оно такое плотное. От каждого года, от каждой поездки остался не просто снимок. Остался запах. Пыль саванны, впитанная кожей. Соль на губах в океане. Хвоя в Альпах, въевшаяся в свитер. Я не существовал эти два года, Катя. Я — жил. Всей кожей. Каждой клеткой, которая ещё могла что-то чувствовать. Я рад, что мы посмотрели весь мир, потрогали все пески на пляжах, увидели каждый народ… Она подошла, обняла его сзади, прижалась щекой к его плечу. Он почувствовал тепло её тела, знакомый, родной запах сна и кожи. — И сегодня будешь жить, — прошептала она ему в ухо. — Все приедут. Большая квартира в «Здравнице», Куйбышев, день Квартира гудела, как растревоженный улей, но улей счастливый и сытый. Никаких официальных речей, никаких церемоний. Просто все собрались. И это «все» с годами разрослось до размеров небольшого племени. В центре кухни, у плиты, бушевала настоящая битва. Сашка Морозов, красный от возбуждения и пара от борща, спорил с Михаилом Баженовым. — Говорю же, свёкла — вазодилататор! — гремел Сашка, размахивая половником. — После тарелки твоего «диетического» борща давление подскочит, как у космонавта при перегрузке! — Во-первых, не моего, а Дашиного, — парировал Миша, с академичным видом помешивая свой соус в отдельной кастрюльке. — А во-вторых, основные вазоактивные алкалоиды разрушаются при длительной термической обработке. Мы же варим, а не делаем свежевыжатый сок. Твои опасения, Александр Михайлович, не имеют под собой химической основы. — Ой, отстаньте вы со своей химией! — вмешалась Варя, жена Сашки, отнимая у мужа половник. — Борщ — он и в Африке борщ! И сорок лет назад в общаге такой же ели, и ничего, живы! — Живы-то живы, — пробурчал Сашка, но уже смягчаясь. — Но картошку ту ворованную помнишь? Мороженую, сладкую? Вот это была еда! От неё давление точно не прыгало — замерало на месте. В гостиной Андрей и Наташа пытались навести порядок среди двух своих погодков — шестилетнего Льва и четырёхлетней Анны. Мальчик, названный в честь деда, с серьёзным видом разбирал модель нового томографа, а девочка, тёзка бабушки, требовала, чтобы ей немедленно показали, «как дядя Леша двигает рукой, которой нет». — Папа, смотри! — Лев-младший показал отцу снятый датчик. — Это же сенсор потока гелия! А без него… — Без него магнит разгонится до шести кельвинов и квадруполь сойдёт с ума, — спокойно закончил за него Андрей, подхватывая на руки дочь. — Молодец, всё верно. Но сейчас, пожалуйста, собери обратно. Это не конструктор, а макет стоимостью в годовой оклад инженера. На столе, в стороне от детских атак и кухонных баталий, лежала толстая папка из тёмно-коричневой кожи. На корешке золотом было оттиснуто: «Л. Б. Борисов. ВРАЧ ИЗ БУДУЩЕГО. Черновик». Леша Морозов сидел с Львом на диване. Они не говорили. Просто сидели, изредка перекидываясь фразами, наблюдая за суетой. На лице Леши был тот самый, давно завоёванный покой. Он поймал взгляд Льва. — Спасибо, — тихо сказал Леша, не указывая ни на что конкретно. — За что? — так же тихо спросил Лев. — За ту прогулку на лыжах. Тогда, в сорок четвёртом. Помнишь? Это была… первая ниточка. Которая потянула меня обратно. К жизни. К тому, чтобы просто сидеть вот так, в шумной комнате, и не хотеть сбежать. Лев кивнул. Он помнил. Помнил пустой взгляд Леши, его руки, сжимавшиеся в кулаки от напряжения. Помнил, как сам, сквозь свой собственный страх и усталость, искал слова, крючки, за которые можно было бы зацепить сознание друга. Лыжи оказались одним из таких крючков. Простым, живым, немедицинским. Вечер. Большой стол ломился от еды, вопреки всем диетическим протоколам. Были и борщ, над которым сражались Сашка и Миша, и фаршированная рыба, и даже торт «Наполеон» — семейный символ победы и мира. Шум стоял невероятный: смех, споры, крики детей, звон посуды. Когда первый голод был утолён и разговоры поутихли, Лев, не вставая, слегка стукнул ножом по стеклу. Все смолкли, повернулись к нему. — Я не буду говорить о прошлом, — начал он, и его голос, тихий и немного хриплый, легко заполнил комнату. — Его вы все знаете не хуже меня. Может, даже лучше — со стороны всегда виднее. Я хочу сказать о будущем. Он сделал паузу, обвёл взглядом стол. Видел лица: Андрея, собранного и внимательного; Наташи, прижавшей к себе засыпающую дочь; Сашку, отложившего вилку; Лешу, спокойно смотрящего на него; Катю, сидящую рядом и держащую его руку под столом. — Оно — вот оно, — Лев показал рукой на всех собравшихся. — Андрей, ты теперь командир «Ковчега». Не хранитель реликвии, а командир живого, растущего организма. Веди его смело. Не бойся ошибаться — мы все ошибались. Бойся застоя. Бойся перестать видеть за отчётами и цифрами вот этих, — он кивнул на правнуков, — их будущее. Он потянулся к толстой кожаной папке, лежавшей рядом на серванте, и поставил её перед Андреем. — А здесь… здесь моя биография. Вся моя жизнь, все решения, все тупики, все прозрения. Все ответы, какие только можно дать, ты найдёшь тут. Для кого-то, наверное, это будет просто фантастика, — он чуть усмехнулся, и в его глазах мелькнула тень давней, ироничной грусти. — Для меня же — биография. До последней запятой. Пять томов. Читай, когда будет время. Или не читай. Решай сам. Но помни главное: дом построен. Теперь его надо обживать. И защищать уже не от врагов внешних, а от глупости, самоуспокоенности и забывчивости. Он откинулся на спинку стула, будто сбросив с плеч последнюю, самую тяжёлую ношу. В комнате повисла тишина, напряжённая и глубокая. Первым её нарушил Сашка. Он поднял свой бокал с нарзаном — врачи, большинство из них, пили сегодня только минералку. — Ну что ж! — протрубил он своим сиплым голосом. — Раз уж нам выдали такую… энциклопедию жизни, то я предлагаю тост! За то, чтобы инструмент всегда был острым! И чтобы им, чёрт побери, не поранились дураки! Смех, грохот, звон бокалов. Напряжение разрядилось, растворившись в этом шумном, тёплом, живом хаосе. Дача на Волге, поздний вечер Гости разъехались, дети и внуки уложены спать в гостевых комнатах. В большом зале остались только они с Катей. Лев сидел в своём кресле у панорамного окна. За стеклом была кромешная тьма, но на том берегу, как россыпь бриллиантов на чёрном бархате, горели бесчисленные огни «Здравницы». Его второго сердца, его самого большого и сложного пациента, который теперь жил своей, независимой жизнью. Он чувствовал, как силы покидают его. Не резко, не судорожно, а тихо, как вода уходит в песок. Это было не страшно. Это было похоже на засыпание после невероятно долгого, изматывающего, но хорошо выполненного рабочего дня. Когда все задачи решены, все отчёты сданы, и можно, наконец, отключиться. Он закрыл глаза, и в темноте за веками поплыли лица. Не фотографии из альбома, а живые, обращённые к нему. Отец, Борис Борисович, с его жёстким, испытующим взглядом, который в последние годы смягчился до молчаливой гордости. Профессор Жданов, скептически приподнимающий бровь над очередным безумным проектом. Майор Громов, чьи холодные голубые глаза постепенно оттаивали. Юдин, с его вечным сарказмом и непревзойдённым мастерством. Все они смотрели на него и словно кивали. «Справился, — читал он в их взглядах. — Довёл до конца». А потом, откуда-то из самых глубин, всплыло другое лицо. Молодое, испуганное, отчуждённое. Лицо человека в чужой эпохе, с головой, забитой знаниями, которые были и благословением, и проклятием. Ивана Горькова. Иван Горьков, — подумал Лев с той странной нежностью, с какой вспоминают давно умершего, сложного родственника. Испуганный призрак из кошмарного сна. Ты боялся этого мира. Боялся его жестокости, его тупиков, его, как тебе казалось, неизбежного падения в пропасть. А я… я полюбил его. Со всеми его шрамами, язвами, несправедливостью. Полюбил и отстроил. Спасибо тебе за твой страх. Он был хорошим топливом. Горячим, жгучим, не дававшим остановиться. Но теперь… теперь конец топливу. Конец пути. Лев Борисов завершил свой путь. Он открыл глаза. Последним, что он увидел, был свет «Здравницы» вдали. Последним, что почувствовал, — тёплую, надёжную руку Кати в своей. Последним, что услышал, — сдавленный, счастливый смех маленькой правнучки из соседней комнаты. И этого было достаточно. Более чем достаточно. Тихая победа. 15 октября 2018 года, Палата интенсивной терапии, Филиал № 17 ВНКЦ «Здравница», Москва Сознание вернулось не всплеском, а медленным, тягучим подъёмом со дна тёмного, вязкого озера. Первым пришло ощущение тела — но незнакомого, отчуждённого. Не тяжеловесной, привычной плоти Льва Борисова, а какой-то… лёгкой, почти невесомой конструкции. Потом — звук. Не тиканье механических часов и не шум Волги, а низкое, едва слышное гудение, словно от работающего где-то далеко трансформатора. Иван Горьков открыл глаза. Потолок над ним был не белёным, а матово-серым, поглощающим свет. К нему крепились не громоздкие советские мониторы с зелёными экранами, а тонкие, гибкие панели, на поверхности которых плавали объёмные, цветные голограммы: график сердечного ритма, пульсирующая спираль ДНК, какие-то формулы, постоянно обновляющиеся. Воздух пах не карболкой и йодом, а стерильной озоновой свежестью с лёгким оттенком… морских водорослей? Он попытался приподняться. Мышцы откликнулись с непривычной лёгкостью, но как только угол подъёма превысил тридцать градусов, по краям койки вспыхнуло мягкое сияние, и невидимая, упругая сила. Нежно, но неумолимо, она вернула его в горизонтальное положение. Силовое поле? Как в плохой фантастике? Дверь в палату бесшумно отъехала в сторону. Вошёл человек в белом халате, но халат этот был странным — ткань переливалась перламутровыми оттенками и, казалось, слегка светилась изнутри. Врач был молод, лет тридцати, с интеллигентным, спокойным лицом. На его груди красовался не привычный красный крест, а стилизованное золотое древо жизни, обвитое лентой с надписью: «ВНКЦ „Здравница“. Филиал № 17. Д-р Р. С. Каримов». — Иван Фёдорович, вы пришли в себя. Отлично, — голос врача был ровным, доброжелательным, но с той профессиональной отстранённостью, которую Иван знал и на себе. — Не пытайтесь резко двигаться. Имплантированный нейростабилизатор и система активной поддержки ещё калибруются. — Что… — Иван попытался говорить, и его собственный голос показался ему чужим, более высоким, без характерной для Льва хрипотцы. — Где я? Что за нейроста… Что случилось? — Закрытая черепно-мозговая травма, контузия третьей степени, — врач подошёл к панели, и та отреагировала на его приближение, выведя в воздух трёхмерную модель черепа со светящейся зоной повреждения в височной области. — Вы упали с высоты на строительной площадке вашего нового научного корпуса. Сработала система безопасности — аэрозольный амортизатор, — но удар был серьёзным. Вам провели лазерную краниотомию с установкой наноматричного скаффолда для направленной регенерации костной ткани и нейрососудистого пучка. Всё прошло успешно. Восстановление идёт по оптимальному прогнозу. Иван слушал, и каждое второе слово отскакивало от его сознания, как горох от стенки. Лазерная краниотомия. Наноматричный скаффолд. Это были термины из научно-фантастических журналов его прошлой жизни, а не из реальной медицины 2018 года. Он почувствовал приступ панического, леденящего ужаса. Галлюцинация. Кома. Посмертный бред. — Я… мне нужно… — он снова попытался сесть, и снова силовое поле мягко остановило его. Вошла медсестра. Её униформа тоже светилась. В руках у неё был не шприц, а небольшой кристаллический стилус. Она прикоснулась им к его запястью, и Иван почувствовал лёгкое, приятное тепло. — Всё в порядке, Иван Фёдорович, — медсестра улыбнулась. Её улыбка была профессиональной, но не бездушной. — Просто отдохните. Ваши показатели идеальны. Мы вводим коктейль для ускорения синаптической реинтеграции. Вы скоро будете как новенький. Они оставили его одного. Иван лежал, уставившись в потолок, пытаясь совладать с бешено колотящимся сердцем. Он сконцентрировался на дыхании — старой, проверенной технике. Вдох на четыре счёта, задержка, выдох на шесть. Постепенно паника начала отступать, уступая место острому, хирургически-холодному анализу. Он осмотрел палату. Всё было не так. Стены не были гладкими — их текстура напоминала живую ткань, они дышали, меняя едва уловимо освещение. В углу стояло растение с крупными, серебристыми листьями, которое, казалось, пульсировало в такт его собственному дыханию. Биологический рециркулятор воздуха? Он увидел терминал — плоскую панель, встроенную в подлокотник койки. Желание узнать, понять, пересилило страх. Он осторожно протянул руку. Панель засветилась. Не было ни клавиатуры, ни мыши. Только гладкая поверхность. Он коснулся её пальцем. В воздухе перед ним возникло голографическое меню. Интуитивно понятное. Он мысленно захотел увидеть новости. Меню отреагировало на нейроимпульс, считанный с кожи пальцев. Экран (вернее, область воздуха) ожил. «…подписание меморандума между Российской Империей и Европейским Содружеством о совместной марсианской программе „Фобос-Грунт 2“ перенесено на следующую неделю из-за необходимости дополнительных испытаний системы биологической защиты экипажа, разработанной в ВНКЦ „Здравница“…» Иван замер. Российская Империя? Европейское Содружество? Марсианская программа? Он ткнул пальцем в логотип «Здравницы», мелькнувший в углу репортажа. Его перебросило на официальный портал. История. Основана в 1944 году на базе НИИ «Ковчег» под руководством генерал-лейтенанта медицинской службы, дважды Героя Льва Борисовича Борисова. Мировая сеть клиник и исследовательских центров. Лидер в области биоинженерии, нейронаук, геронтологии. Его глаза скользили по знакомым фамилиям в списке научных руководителей: Борисов А. Л., Морозов А. В., Баженов М. А., Ермольева З. В., Мясников А. Л… По коже пробежали мурашки. Он судорожно начал искать информацию о СССР. Союз Советских Социалистических Республик… трансформировался в Союз Суверенных Республик (ССР) в 1991 году, после масштабной конституционной реформы, сохранив социальные гарантии и планово-рыночную экономику. Холодная война завершилась в конце 1970-х «соревнованием в качестве жизни» и разоружением. США… Соединённые Штаты Америки, пережившие в 2000-х глубокий социально-экономический кризис, сейчас являются важным, но не доминирующим партнёром ССР в космических и экологических проектах. Он искал болезни. СПИД — побеждён в 1999 году комбинированной вакциной, разработанной в Институте иммунологии имени Вороного-Пшеничнова. Полиомиелит, оспа, малярия — истории. Он искал развал, дефолт, чеченские войны, приватизацию — ничего знакомого не находил. Вместо этого — репортажи о строительстве орбитальных клиник, о запуске глобальной системы телемедицины «Пульс-5», о среднем сроке жизни в ССР — 105 лет. Иван откинулся на подушку. В голове гудело. Это не галлюцинация. Слишком детально. Слишком… логично. Это был мир, выстроенный по тем лекалам, которые он, как Иван Горьков, когда-то в панике набросал в своём сознании, а Лев Борисов — воплотил в жизнь. Мир, который избежал пропастей его памяти. Мир, в котором «Ковчег» не просто выжил, а стал краеугольным камнем цивилизации. Слёзы выступили на глазах. Не от боли, не от страха. От всепоглощающего, сокрушительного осознания. Он закрыл глаза, и перед ним встал образ: Лев Борисов в своём кресле, смотрящий на огни «Здравницы». Его последняя мысль. Его тихая победа. Он сделал это, — прошептал про себя Иван, и голос его сорвался на смех, граничащий с рыданием. Боже мой, он действительно сделал это. Всё. Вся эта адская, титаническая работа. Все эти компромиссы, борьба, страх, усталость. Всё это было не зря. Он не просто изменил медицину. Он изменил мир. Мой кошмар… он так и не наступил. Он плакал тихо, беззвучно, чувствуя, как какая-то древняя, ледяная глыба внутри него, таившаяся там со времён первого пробуждения в 1932 году, наконец растаяла. Её место заняла странная, новая смесь чувств: пронзительная, почти физическая тоска по тому, что он оставил там — по Кате, по Андрею, по шумному столу на даче, по своему собственному, прожитому до конца телу. И одновременно — гордость. Гордость, такая острая, что от неё перехватывало дыхание. Гордость за Льва Борисова. Гордость за себя. За то, что они, этот странный сросшийся симбиоз из прошлого и будущего, смогли. Дверь снова открылась. Вошёл доктор Каримов. Он увидел слёзы на лице пациента и слегка нахмурился, подойдя к диагностической панели. — Иван Фёдорович? Вам больно? Это может быть побочный эффект нейрорегенерации — эмоциональная лабильность. Сейчас скорректируем… — Нет, — голос Ивана прозвучал хрипло, но твёрдо. Он вытер лицо тыльной стороной ладони. — Не больно. Это… другое. Скажите, доктор, — он посмотрел прямо на врача, и в его взгляде, впервые за много лет, не было ни циничной ухмылки Ивана Горькова, ни усталой тяжести Льва Борисова. Был чистый, незамутнённый интерес. — А что сейчас в медицине… самое сложное? Самый большой вызов? Не технический, а… по сути? Доктор Каримов удивлённо поднял бровь. Вопрос был не из стандартного набора послеоперационного пациента. Но он увидел в глазах Ивана не истерику, а подлинный, профессиональный интерес. Он отложил планшет. — Сложный вопрос, коллега, — сказал он, присаживаясь на край койки. — Технически — конечно, персонализированная медицина на уровне редактирования соматического генома и управления микробиомом. Этические границы нейроинтерфейсов и искусственного интеллекта в диагностике. Но если по-честному… — он вздохнул. — Самое сложное, наверное, это наследство. Системы, которые построили ваши… ну, предшественники. «Пульс», ядро «Ковчега». Они гениальны, они работают, как швейцарские часы. Но их код, их архитектура… они написаны на языках, которые уже никто не знает в совершенстве. Они как старый, совершенный собор. Можно поддерживать, но чтобы перестроить, улучшить — нужно быть гением уровня тех, кто его заложил. А таких… — он развёл руками. — Мы боимся тронуть, чтобы не обрушить. Вот и латаем. Это, знаете ли, вызов не научный, а… исторический. Иван слушал, и по его лицу расплывалась медленная, понимающая улыбка. Он кивнул. — Понятно. Знакомые проблемы. — Иван Фёдорович. Я принимаю, что вы ведущий хирург страны, известный научный деятель, но вам нужно отдыхать, — мягко, но настойчиво сказал врач, вставая. — Да, да, конечно, — Иван откинулся на подушку, но его взгляд уже был не здесь. Он смотрел в окно. Ведущий хирург страны, известный научный деятель… Эффект бабочки, нет. Обратный эффект бабочки, интересно… Еще интересно, опубликовал ли Андрей мою рукопись… За окном палаты, в зелёной зоне медицинского кампуса, группа студентов-медиков в белых, светящихся халатах собралась вокруг какой-то установки. Иван присмотрелся. Это была не установка. Это была голограмма. Огромная, в натуральную величину, трёхмерная, цветная модель человеческого сердца. Оно медленно пульсировало. Один из студентов сделал легкий жест рукой — и сердце «разобралось» на слои: миокард, клапаны, проводящая система, сосуды. Другой жест — и оно «собралось» обратно. Они учились. Так же, как он когда-то по потрёпанным атласам и на вонючих трупах в анатомичке. Только инструменты были другими. Лев Борисов завершил свой путь, — подумал Иван, глядя на голографическое сердце, купающееся в лучах незнакомого, яркого солнца. Его война окончена. Он построил собор. А моя… моя только начинается. И у меня, знаете ли, есть одно уникальное преимущество. В уголках его губ заиграла та самая, давно забытая, осторожная улыбка. Улыбка человека, увидевшего не бездну, а новый, сложный, интересный маршрут. Я знаю, кто был архитектором. Я помню, как закладывался фундамент. И я начинаю догадываться, куда можно пристроить новые крылья. В этом мире… да, в этом мире для меня точно найдётся работа. Он закрыл глаза, уже не в страхе или отчаянии, а чтобы лучше услышать этот новый мир — его тихий гул, его запахи, его ритм. За окном студенты смеялись, разбирая и собирая виртуальное сердце. Где-то высоко в небе, неслышно, пролетал гиперзвуковой лайнер «Стрела-7». В палате тихо гудели аппараты, следя за жизнью, которую они когда-то только мечтали спасать. Экран в воздухе погас. Но свет нового дня, настоящего, другого будущего, уже заливал комнату.Конец.
От авторов
ПОСЛЕДНИЕ СТРОКИ, ИЛИ НЕСКОЛЬКО СЛОВ ОТ ТЕХ, КТО ВЕЛ ЭТОТ КОРАБЛЬ И вот — тишина. Страница перевёрнута. «Ковчег» вошёл в спокойную гавань, и его капитан, наконец, смотал швартовы. Мы сидим по эту сторону текста, и в ушах ещё звенит отголосками: скрип перьев в сталинских канцеляриях, рокот моторов «полуторок» на фронтовых дорогах, тихое жужжание первого советского ЭВМ, смех детей на даче под Куйбышевом. Это был не просто путь длиной в пять томов. Это была прогулка по узкому мосту между двумя безднами. С одной стороны — страх Ивана Горькова: страх перед тоталитаризмом, войной, репрессиями, исторической неизбежностью падения великой страны. С другой — искушение Льва Борисова: искушение силой, знанием, возможностью стать «серым кардиналом», творцом новой реальности из крови и железа. Наш герой не упал. Он прошёл. Не как святой, а как человек. Со срывами, с компромиссами, с окровавленными руками и бессонными ночами. Он платил за каждый шаг: частичкой цинизма, долей души, годами жизни. Он превратил проклятое знание о будущем в инструмент, а личный страх — в топливо для титанической работы. Он не победил Систему. Он перехитрил её, обогнул, встроился в её механизмы и заставил их работать на жизнь, а не на смерть. Что мы хотели сказать этой историей? Не то, что «один в поле воин». И уж точно не то, что «знание — сила». Скорее, вот что: Дом — это не место, где тебе безопасно. Дом — это то, что ты построил и за что готов нести ответственность. Лев построил свой Дом — «Ковчег», «Здравницу», семью, страну в стране. И защищал его не только от внешних врагов, но и от внутреннего хаоса, от усталости, от бюрократического оцепенения, от самого себя. Страх — не враг. Страх — компас. Он показывает направление к самой страшной пропасти, чтобы ты знал, куда нельзя ступить. Весь путь Льва — это движение от кошмара Ивана. Не к утопии, а просто к миру, в котором дети смеются, и где главной проблемой врача становится не дефицит пенициллина, а этика нейроинтерфейсов. Победа не всегда громкая. Чаще она — тихая. Это не парад на Красной площади. Это свет в окнах больницы, которую не разбомбили. Это внук, названный твоим именем. Это возможность умереть не на нарах и не в окопе, а в своём кресле, держа за руку ту, кого любил всю жизнь. Это — достоинство. Мы, авторы, прошли этот путь вместе свами, читатель. Спасибо, что были с нами в этих архивных подвалах, операционных, кабинетах НКВД, на стройплощадках «Здравницы». Спасибо за доверие к нашим героям — неидеальным, сложным, иногда невыносимым, но живым. За то, что переживали, злились, надеялись и, мы верим, в какой-то момент почувствовали, что это не просто «попаданчество», а история о выборе. Всегда. На каждом шагу. А что же Иван Горьков? Тот, который проснулся в 2018 году, которого он так боялся, но который оказался иным? Тот, кто смотрит на голографическое сердце и чувствует не отчаяние, а азарт? Его история только началась. Ему предстоит узнать новый мир, который он же и помог создать. Найти в нём своё место — уже не как пророк со шприцем, а как… кто? Архитектор, реставратор, смотритель? Или просто врач, который наконец-то может лечить людей, а не историю? Если вам когда-нибудь захочется снова погрузиться в этот изменившийся мир, пройти по Москве 2018 года, где «Здравница» — мировой бренд, а по телевизору говорят о марсианской программе — дайте нам знать, в комментариях или личных сообщениях, в конце концов у нас телеграмм-канал и канал на дзене, присоединяйтесь. В наших черновиках уже пылятся первые наброски о человеке с памятью о двух будущих и двух прошлых, который пытается понять, как жить в том, что сбылось. А сейчас — мы откладываем перья (вернее, закрываем файлы с циклом). Наши собственные «Ковчеги» — семьи, работы, живые, нелитературные заботы — требуют внимания. Пора пить чай (и минералку, куда же без неё), звонить родным, выгуливать собак, смотреть в окно на совершенно обычный, не альтернативный вечер. Потому что главный урок Льва Борисова, в конце концов, прост: жить — стоит. Даже когда трудно. Особенно когда трудно. Ибо в этом — и есть та самая, тихая, никем не замеченная, но единственно настоящая победа. Спасибо, что были с нами. До встречи на новых страницах. Кстати, про новые страницы. Устали от типичных «попаданцев»? Попадите в самое пекло русской панк-сказки. Наш новый, немного экспериментальный проект, просим вашего внимания: https://author.today/work/518349 p. s. И помните: если у вас вдруг заболит в боку — не тяните. Сходите к врачу. Даже в самом светлом будущем терапевт — не тот специалист, визит к которому стоит откладывать. Как говаривал один наш знакомый: «Предупредить — всегда дешевле, чем вылечить. И уж точно дешевле, чем строить „Ковчег“». Будьте здоровы. С уважением и благодарностью Андрей Корнеев и Серегин ФедорNota bene
Книга предоставлена Цокольным этажом, где можно скачать и другие книги. Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту через VPN/прокси.Еще у нас есть: 1. Почта b@searchfloor.org — отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее. 2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на «Анонимность».* * *
Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом: Врач из будущего. Мир

Последние комментарии
9 часов 33 минут назад
13 часов 8 минут назад
13 часов 51 минут назад
13 часов 52 минут назад
16 часов 5 минут назад
16 часов 50 минут назад