Зарницы войны [Эдуард Аркадьевич Асадов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Эдуард Асадов ЗАРНИЦЫ ВОЙНЫ Страницы воспоминаний
Вместо предисловия
Идея создания книги «Зарницы войны» возникла у меня и очень давно и в то же время сравнительно недавно. Дело в том, что как и большинство подлинных фронтовиков, вынесших на своих плечах самые горькие и трудные дни войны, я не очень любил рассказывать всуе о минувшем, тяжком, пережитом. Когда же мне все-таки случалось в дружеском кругу рассказать о каком-либо случае или боевом эпизоде, то мои товарищи частенько мне говорили:
— Послушай! Ты же столько видел, знаешь и пережил. Вот ты рассказал сейчас такой интересный случай. Ведь жаль, если все это пропадет. Вот возьми, не откладывая, и хоть завтра же сядь и расскажи все это на бумаге! Главное, не откладывай, не тяни!
А я откладывал. А я тянул. К прозе обращаться мне не хотелось. Меня переполняли стихи, а кроме того, существовало одно опасение. Памятуя о том, как некоторые интересные поэты, начав писать прозу, так потом по-настоящему к поэзии и не вернулись, я опасался, что и сам смогу выбиться из поэтической колеи.
Время шло.
И всякий раз весной, когда начинали приближаться победные майские дни и по радио, и по телевидению, и в газетах все чаще и настойчивее звучали радиопостановки, репортажи, воспоминания и очерки о минувших походах и боях, я все чаще и чаще начинал чувствовать вот эту необходимость поведать людям о прошедшем и пережитом. И вот какая интересная вещь. В памяти моей с годами произошла своеобразная поляризация, что ли. Одни имена, события и факты отдалились, отошли куда-то в тень и словно бы расплылись, а другие, напротив, стали ярче, отчетливей, ближе. Многие мои фронтовые друзья, товарищи, побратимы словно бы подошли близко-близко, постучались мне в душу и тихо говорят: «Ну что же ты? Мы же бились с тобой рядом плечом к плечу. Наша жизнь не прошла даром. Уже мало осталось тех, кто помнит о нас. Мы твои друзья, и если не ты, то кто же о нас расскажет? А ведь возвращенные снова из небытия, мы можем принести еще очень много пользы. Садись же и пиши!»
И я сел и начал писать книгу, которую назвал «Зарницы войны».
Здравствуйте, ленинградцы!
Зарницы войны… В суматошной торопливости повседневных дел они вспыхивают в нашей памяти не очень, пожалуй, и часто. Но так уж получилось, что как в природе, так и в нашем сознании зарницы памяти, точь-в-точь как и грозовые зарницы, чем ближе к весне, тем вспыхивают все ярче и чаще. Особенно же густо сверкают они в первую декаду мая… Май как бы фокусирует, как полюс собирает меридианы, воспоминания о наших далеких боевых днях, таких дьявольски трудных и таких молодых… Так уж вышло, что моя фронтовая судьба оказалась теснейшим образом связана с тремя городами, на груди у каждого из которых засверкала впоследствии Золотая Звезда Героя. И мне всегда приятно сознавать, что в сиянии всех трех этих звезд есть по крупице и лучику и моего ратного труда. Ленинград! Сколько спето о нем песен и сколько написано о нем книг! И вряд ли мне нужно что-либо еще рассказывать о нем. Я просто приезжаю сюда, как в свою юность, горькую, трудную, но удивительно милую и дорогую… Я с удовольствием дышу его влажным, солоноватым и всегда холодноватым ветром, часами брожу по его улицам и переулкам, встречаюсь в концертных залах с дорогими моему сердцу ленинградцами, которые так горячо и взволнованно встречают меня, и читаю им стихи. У нас удивительное понимание. Между сердцем поэта и сердцами читателей словно бы протянуты тысячи туго натянутых незримых нитей. И биение моего сердца отчетливо отдается в их сердцах, а пульс читательских сердец гулко отзывается в моем сердце. Я стою на залитой прожекторами сцене Академической капеллы, или в концертном зале у Финляндского вокзала, или во Дворце культуры на Выборгской стороне, или в ДК 1-й пятилетки, в Доме офицеров и так далее и так далее, стою и читаю ленинградцам стихи. Я пришел к этим вечерам через самые тяжкие дни войны, опаляя гвардейскими залпами наших «катюш» метельную стужу блокадной зимы, болея душой за каждого ленинградца, за каждую улицу и каждый дом в этом городе. Я читаю ленинградцам стихи, и люди слушают меня в напряженнейшей тишине. Они верят мне, отдают теплоту своих сердец, ловят каждое слово. Это мой праздник, мой звездный час, а точнее, наш праздник, праздник победы самых горячих и высоких чувств! Я не рожден в этом городе. Но город этот мой. А я принадлежу ему.Отвага, сестра удачи
На днях в Москву из Калинина приезжал мой старый фронтовой товарищ, преподаватель академии, гвардии полковник, кандидат военных наук Николай Никитович Лянь-Кунь. Это так, это если официально. Ну, а если просто безо всяких регалий, то дорогой мой дружище-артиллерище, братец мой названый Коля. Да что там названый! Если вспомнить, что дружбе нашей уже сорок лет и три года, то, можно сказать, просто родной человек! Мы познакомились с ним летом 1941 года и с тех пор практически не теряли наших контактов никогда. Он стоит многих добрых слов и когда-нибудь я расскажу о нем подробнее. А сейчас я хотел бы остановиться вот на какой вещи: при встречах мы вспоминаем с ним былое, фронтовые дни нашей молодости. Находясь друг от друга вдалеке и занятые своими повседневными рабочими делами, мы, как правило, «сидим на крючке» у сегодняшних событий. И лишь при дружеских встречах (к сожалению, не таких уж частых) мы словно бы беремся за руки и шагаем за временной порог. И вот что интересно (думаю, что эта особенность свойственна не только нам, но и вообще всем фронтовикам на свете): память наша имеет какую-то удивительную избирательность. Она очень неохотно обращается к событиям горьким и тяжким и, напротив, прямо-таки с удовольствием выхватывает случаи светлые, а порой и просто веселые. И хотя событий мучительных и трудных было, конечно же, неизмеримо больше, чем каких-то там веселых и светлых крупиц, тем не менее память наша, стараясь как можно меньше задерживаться на тяжком и горьком, охотнее всего останавливается вот на таких позитивных, жизнерадостных крупицах. — А помнишь? — говорит мне Коля, и я заранее почти улыбаюсь, зная, что он сейчас напомнит мне какой-нибудь забавный эпизод. — А ты помнишь?! — говорю ему я, и он тоже заранее начинает улыбаться, уверенный, что я напомню ему тоже какой-нибудь курьезный случай или что-нибудь вроде веселого ЧП. И хотя, повторяю, о сложных и грозных днях того времени мы говорим немало (война это война!), тем не менее и улыбаемся тоже часто. В одну из последних встреч, например, я вспомнил об отчаянно смелом и таком же отчаянно веселом пулеметчике нашей батареи Константине Кочетове. Припомнив несколько забавных его выдумок, я с уверенностью сказал: — Думаю, что такого лихого парня и весельчака не только в нашей батарее, но и во всем дивизионе не было! Николай сначала согласно поддакнул мне, а затем, неожиданно хлопнув себя но колену, вдруг улыбнувшись, спросил: — Постой, постой, а Шадрин? Теперь уже заулыбался я. И в самом деле, как я мог забыть про Шадрина? Про неунывающего и хитроватого Петю Шадрина, наводчика 3-го орудия нашей батареи. Впрочем, слово «орудие» для нашей батареи было фактически устарелым. Стреляли мы не из орудий, а из совершенно тогда нового оружия — боевых ракетных установок «М-13» («катюши»). И оружие это было в те годы неслыханно грозным: в течение десяти — двенадцати секунд с каждой установки слетало по шестнадцать ракетных снарядов весом в пятьдесят килограммов каждый. В батарее было четыре установки. Я был наводчиком 2-го орудия, а остальные три наводили мои коллеги: Шадрин, Шилов и Стрижов. Люди абсолютно разные по характерам, но настолько интересные, что о каждом, честное слово, можно было бы написать по рассказу. Да разве только о наводчиках? Думаю, что почти о любом из моих товарищей по войне, если только попристальней к ним приглядеться, можно рассказать много интересных вещей. К сожалению, очень мало времени, до обидного мало. И все же о некоторых из них я, может быть, и успею еще кое-что поведать. Мне даже иногда кажется, что они, мои товарищи, как бы из глубины времен, а точнее, из тех, опаленных дымами и пожарами фронтовых лет, дружески и вопрошающе: «А ты помнишь? А ты не забыл о нас?» — смотрят на меня и улыбаются чуть застенчиво и печально. И я мысленно отвечаю им: — Помню! Ну, конечно же, помню! И помню и расскажу и о строгом и молчаливом женоненавистнике Мише Шилове, и о суровом тяжелодуме Стрижове, и о долговязом «моряке» Пете Шадрине, и о многих других. Впрочем, о Пете Шадрине я кое-что расскажу и сейчас, тем более, что мы с моим другом Николаем Никитовичем совсем недавно вспоминали о нем. Если пулеметчик Константин Кочетов был, что называется, ярко выраженным смельчаком, заводилой и балагуром — лихо выпущенный из-под шапки или пилотки чуб, озорно задранный курносый нос, отчаянно веселые, насмешливые глаза, — то Петя Шадрин был, если так можно сказать, потенциально скрытым, «глубинным» юмористом. Удалую кличку «моряк» носил Петя вовсе не за то, что когда-либо был связан с морем. Увы, во флоте Шадрин не служил никогда и на «гражданке» профессию имел самую что ни на есть прозаическую — пекарь. Но, как это нередко бывает, будучи самым сухопутнейшим человеком, Петя Шадрин мечтал о море. И единственной «морской» принадлежностью Пети Шадрина была тельняшка, бог весть где и как приобретенная им. И которую он не носил, ибо таких отклонений от сухопутной армейской формы строгий старшина Фомичев никогда бы не потерпел, да и из стирки она бы скорее всего обратно не возвратилась, а хранил он эту тельняшку в своем вещевом мешке и никогда никому не показывал, хотя о существовании ее знала вся батарея. Любимой же книгой Пети Шадрина была «Цусима» Новикова-Прибоя, которую он тщательно берег в том же видавшем виды своем вещмешке вместе с тельняшкой. Итак, как я уже говорил, Петя Шадрин был человеком веселым. Но если Кочетов любил передразнивать других, то Шадрин чаще всего сам был объектом для веселья. Причем это ему явно нравилось, и сощуренные глаза его всегда поигрывали добродушием и плутовством. Зима 1941-42 года была лютая. Положение на фронте было еще лютей. И, чтобы не дать врагу окончательно задушить Ленинград в блокадном кольце и помешать ему накинуть на горло города второе кольцо через Волхов и Тихвин, все наши полки и дивизии дрались не переводя дыхания. А наш 50-й дивизион «катюш» «М-13», единственный на две армии, носился из конца в конец вдоль всего Волховского фронта и в самых трудных и напряженных местах давал свои могучие залпы. В иные дни таких залпов было два, три и даже больше. Стыли мы крепко. С продовольствием нередко случались перебои, смерть постоянно крутилась рядом и все время скалила свои железные зубы. И все-таки народ унас был такой, что не любил унывать. В любую, даже самую раструдную минуту находилось время для шутки. Петя Шадрин, как я уже сказал, на шутки не обижался. Напротив, еще больше веселя ребят, в такие минуты простовато ухмылялся от уха до уха и подмигивал то левым, то правым глазом. И надо сказать, что частым объектом для шуток был даже не столько сам Шадрин, сколько его знаменитая лысина. Шадрин был долговяз, сутуловат и носил на голове здоровенную лысину. Было ему всего тридцать три года, но для нас, двадцатилетних, он казался уже «старичком». А лысина его неожиданно прославилась так: однажды, на месте новой дислокации, гвардейцы рыли окопчики и землянки. Особенно старался шофер транспортной машины могучий сибиряк Костя Белоглазов. Он замерз и для того, чтобы согреться, орудовал лопатой, как небольшого размера экскаватор. Тяжелые порции суглинка пополам с песком летели из ямы непрерывным потоком. Вокруг Кости вился морозный пар, а лицо покраснело. Рядом с ним методично копал землю худощавый и светлобровый тамбовец Степа Шешенин. Вот он воткнул лопату в землю, потер побелевшую щеку варежкой и, чуть окая, сказал: — А морозец-то нонче знаменитый. Я, чай, градусов под сорок будет… Белоглазов, могуче швыряя очередную порцию суглинка, не оборачиваясь, пробасил: — Не дрейфь, дядя! Погода, конечно, не как у твоей бабы на печке, но, однако, никак не сорок. Это ты со страху перехватил. Я так думаю, что градусов тридцать, не больше. Заспорили. В полемике стали принимать участие и другие бойцы. Кто говорил тридцать, кто тридцать пять, а кто и все сорок с лишним. И вот тогда-то всех удивил и рассмешил Петя Шадрин. Он вдруг шагнул вперед, прислонил к березе лопату и, шутливо подняв руку, воскликнул: — Что за шум, а драки нет? Кончай базар! Сейчас я вам, хлопчики, определю все, с точностью до одного градуса! Таинственно и церемонно, словно цирковой фокусник, он снял с головы ушанку, отвел ее в сторону и, сверкнув желтоватой лысиной, с важностью произнес: — Внимание! Не волнуйтесь! Тишина! И главное, все точно, как в аптеке! И, несмотря на крепчайший мороз, он простоял так добрых полторы, а то и две минуты. Затем так же неторопливо надел ушанку и, многозначительно подмигнув, изрек: — Температура ровно тридцать шесть градусов! Можно не проверять! Все приняли эту сценку за шутку и начали острить, но подошедший в это время старшина Фомичев, растерев окурок валенком в снегу, без всякой улыбки произнес: — Почему же не проверять? Всякие сведения требуют проверки. Он подошел к телефонисту Тихонову и деловито осведомился: — Связь с дивизионом есть? Хорошо! А ну, дай зуммер ихнему телефонисту, спроси, какой нынче градус у него под сосной? В штабе был единственный на весь дивизион градусник, который там хранили и берегли. Спустя несколько минут хрипловатый Тихонов, приложив руку к ушанке, доложил: — Он говорит, что тридцать семь градусов, даже чуть меньше! — Вот это да! Костя Белоглазов от избытка чувств с такой силой хлопнул Шадрина по спине, что от того вроде бы даже гул пошел, а сам Петя едва не переломился надвое. Но с этой поры шадринская лысина стала предметом гордости, как, впрочем, и шуток всей нашей батареи, а вскоре и всего дивизиона. Выйдет, бывало, комбат Лянь-Кунь из своей землянки и деловито спросит: — Ну что, Шадрин, какая нынче погода? Шадрин тотчас же шапку с головы долой. Постоит с минуту с уморительно-важным видом, а затем вытянется во фрунт и отрапортует: — Тридцать два ровно, товарищ гвардии старший лейтенант. Можете не проверять! — А не врешь, — улыбнется тот, — прибор с гарантией? Шадрин вытаращит плутоватые глаза, лихо прищелкнет валенком и по-уставному отчеканит: — Так точно! Гарантия сто процентов, как в аптеке! Несколько раз его все-таки проверяли. Но после двух или трех проверок убедились, что «прибор» действительно точен и действует безотказно в любой обстановке и в любой час. Наводчиком Шадрин был превосходным и работал четко и быстро. Однако курьезов с ним случалось немало. Впрочем, я расскажу здесь лишь еще о двух. В нашей фронтовой жизни мы повидали и испытали, честное слово, вероятно, все: и тяжелейшие многотонные бомбежки, после которых встаешь, наполовину оглушенный, некоторое время трясешь головой и еще не веришь, что остался жив, и длительные, многочасовые, методичные, выматывающие нервы артобстрелы, и барахтанье по колено в ледяной болотной грязи при вытаскивании застрявшей машины с боеприпасами, и круглые сутки без сна на огневой позиции при тридцатипятиградусном морозе в ожидании приказа «Огонь!», и многое, многое другое. Но вот приезд командующего фронтом… Такого еще не бывало никогда! И главное, что приезд был почти неожиданным. Причины потом высказывались разные. Но большинство сходилось на том, что командующий, а им был генерал армии Мерецков, захотел взглянуть на боевых гвардейцев, которые с полным зарядом ракет, среди бела дня, дерзнули проскочить через занятое немцами село Гайтолово, не потерять ни одной машины и, отъехав на безопасное расстояние, еще и дать залп по обалделому противнику. А такой случай действительно был. Произошло это во время нашего летнего наступления в 1942 году. Для поддержания продвигающейся пехоты нашу батарею гвардейских минометов выдвинули далеко вперед. Это был первый на Волховском фронте эксперимент со стрельбой «катюш» прямой наводкой. Эксперимент рискованный, но заманчивый крайне. Дислоцироваться мы должны были на островке. А для того, чтобы машины наши смогли туда попасть, стройбат в течение суток настелил из бревен довольно хлипкую гать, по которой тяжелые машины наши, хоть и с трудом (и с тихим матерком водителей), но все-таки прошли. При обычных условиях «катюша» прямой наводкой стрелять не может. Опустить направляющие, или, как их еще называют, «спарки», мешает кабина. Но если врыть передние колеса в землю, то можно. Так и сделали.Новый, 1979 год
Не сомневаюсь, что эту зиму москвичи, да и не только москвичи, запомнят крепко. А крепкой этой памяти будут способствовать крепкие морозы. Таких, мне кажется, не было почти сорок лет, а точнее, тридцать девять. Такой была зима 1940 года. Ну, и 1941-го тоже. Впрочем, военную зиму я помню по морозам ленинградским, а какая точно была зима под Москвой, я не знаю. Хотя, говорят, тоже очень серьезная. Тогда она была в какой-то мере нашей союзницей. Нам было холодно, а солдатам «великого рейха» еще морознее. Не зря же есть поговорка: «Что русскому здорово, то немцу — смерть». Это верно. Повидал я этих замороженных фрицев предостаточно. Странное совпадение. Два года подряд были тогда морозы. Два студеных года и две войны: война с белофиннами и Великая Отечественная. Словно бы вся природа русская восстает против наших врагов и старается приморозить их к месту. Надеюсь, эта морозная зима будет абсолютно мирной. Но Дед Мороз воюет вовсю. Сегодня 30 декабря, и на градуснике 37 ниже нуля! Ничего себе! Но я все равно вышел утром и гулял по переделкинскому саду ровно сорок пять минут. И даже ушей у шапки не опускал. Видимо, детство и юность, проведенные в Свердловске, не прошли зря. Я словно бы вобрал в свою душу, в сердце, в каждую пору своего тела это белое пламя, эту хрустящую, бойкую и колючую радость. Ну и еще «подзакалила» меня морозная война. Правда, там мерзнуть нам приходилось крепко. Иногда стояли на промежуточных или огневых позициях почти целый день. Установим «катюши», наведем и пляшем на тридцатишестиградусном морозе. Жгли маленькие костерки. Но разве же они могли помочь? Отошел на пол шага и опять замерз. Один бок подгорает, другой стынет в камень. Гвардии ефрейтор Костя Кочетов из Йошкар-Олы, веселый и никогда, ни при каких условиях не унывающий, больше всех я любил его в батарее, начинал изображать, как Асадов мерзнет. Опустит уши на шапке, поднимет воротник, втянет руки в рукава, широко, как подбитая птица, растопырит локти и, согнувшись в три погибели, начинает, мелко-мелко перебирая ногами, семенить, подпрыгивая вокруг улыбающихся солдат, что-то сердито приборматывая и дуя в кулаки. Ребята тоже все замерзли, у всех красно-синие физиономии и все тоже прыгают, стуча валенками по утрамбованному снегу, но шутка все-таки согревает, как дополнительный глоток водки или чаю. Конечно, Костька, стервец, преувеличивал, но представлял талантливо. Глаза смотрели озорно, а курносый нос шмыгал весело и ехидно. Эх, Костя, Костя, славный парень, лихая голова, если бы ты только знал и если бы знал хоть кто-нибудь из нас, что всего через три-четыре месяца ты уже не будешь ни угощать товарищей махрой, ни шутить, ни улыбаться, ни топать по земному шарику… А погиб Костя Кочетов в июне 1942 года во время весен не-летнего наступления наших войск под Ленинградом. В ту пору мы делали яростную попытку прорвать фашистскую блокаду. Все, от командующего фронтом до рядового бойца, знали и помнили ежечасно о муках, которые переживал город, и страшном голоде, косившем его жителей куда больше, чем осколки бомб и снарядов. Враг сопротивлялся упорно и злобно. Тогда у него было еще довольно сил, и он швырял в бой все новые и новые резервы. На Волховском фронте со стороны Гайтолово войска наши глубоко вклинились в оборону фашистов. Но дальше пройти не смогли. Менять позиции не позволяла болотистая местность. На головы гвардейцев почти беспрерывно сыпались мины, снаряды и бомбы. Наступление наше захлебнулось, обстрел позиций шел беспрерывно, и настроение у хлопцев было не самое лучшее. Гвардии ефрейтор Константин Кочетов был пулеметчиком. Меня могут спросить: откуда и зачем пулемет в артиллерийской батарее? Но это был не простой пулемет, а спаренный, и стоял он на грузовой машине и предназначался главным образом для зенитной обороны, то есть для прицельной стрельбы по самолетам во время их налетов на батарею. Костя владел пулеметом отлично. К сожалению, по скромности своей он никогда не фиксировал попаданий во вражеский самолет. Хотя, я уверен, делай он это порегулярней, грудь его украшала бы не одна заслуженная награда. А он, если ему даже случалось заставить задымиться вражеский «юнкерс», чаще всего начинал балагурить и чуть ли не отрекался от собственных заслуг. Впрочем, награда бы все равно не миновала, непременно нашла бы его, если бы не опередил ее вражеский снаряд… В тот день батарею нашу особенно ожесточенно обстреливали и бомбили. Бойцы, как и положено было в таких ситуациях, находились в укрытии по окопчикам и блиндажам. Но едва обстрел заканчивался и начиналась бомбежка, Костя Кочетов был уже на грузовичке за своим пулеметом. И его крупнокалиберные стволы с басовитым грохотом швыряли трассирующие струи навстречу вражеским самолетам. Но вот один из самолетов задымился и, резко клюнув, пошел, заваливаясь на крыло, полого вниз. И тут у Кости кончились патроны. Владел же всеми огневыми средствами подразделения «мстерский богомаз» — как в шутку заочно величали мы старшину батареи Фомичева. Старшина был человеком щедрым на слова и скуповатым на вещи и боеприпасы. Впрочем, когда Костя Кочетов, например, являлся к нему с категорическим требованием пополнить его боезапас, старшина хоть и вздыхал с тяжкой грустью, но давал все, что требовалось, и порой даже с избытком. К веселому и отчаянному Косте старшина, впрочем, как и все в нашей батарее, испытывал некоторую слабость. И я, если хотите, живое тому подтверждение. Прошли годы, прошли десятилетия с тех памятных дней, а я, вспоминая порой свою батарею и боевых побратимов, все-таки чаще других воскрешаю в своей памяти именно его, Костьку Кочетова, а точнее, гвардии ефрейтора Константина Петровича Кочетова, 1920 года рождения, из Йошкар-Олы. Но продолжу рассказ: итак, патроны у Кости кончились. Боевые машины с огневой еще не возвращались. И все, кто оставался в расположении батареи, ждали их с нарастающим напряжением. За патронами Кочетову надо было пройти до землянки Фомичева метров сто или сто пятьдесят. Разумнее всего было переждать бомбежку и обстрел и, перебегая между деревьями, добраться до землянки старшины. Но Костю, как я теперь думаю, впрочем, я даже в этом уверен, охватила злость. Злость на абсолютно обнаглевших врагов, которые старались подавить в нас дух борьбы, веру в себя, в свои силы и в грядущую победу. Они беспрерывно пытались сокрушить нас, методично чередуя огневые средства: бомбежка — обстрел, бомбежка — обстрел, снова бомбежка и снова обстрел. И душа Кости взбунтовалась и против этой самоуверенной мощи и против оглушительного воя сирен на пикирующих бомбардировщиках, заставляющих человека инстинктивно плотней прижиматься к земле. И ему, я убежден, захотелось поднять дух товарищей, показать полное пренебрежение к упорному огню врага и вообще как-то, может быть, морально разрядиться, что ли! Разжав ладони и отпустив горячий умолкший пулемет, Костя спрыгнул на землю и не пригнулся, не лег в укрытие и даже не стал перебегать от дерева к дереву, а вышел на дорогу. Эта проселочная дорога, поросшая травой и папоротником, тянулась по лесной просеке, а слева и справа вдоль нее находилось расположение батареи: землянки, окопчики, орудийное хозяйство и вообще все, чему положено быть в воинском подразделении. Не пригибаясь и не прячась от осколков. Костя Кочетов вышел на середину дорогу. Вышел, не торопясь закурил и улыбнулся с какой-то злой веселостью. Затем заломил на затылок пилотку, сунул руки в карманы брюк словно не замечая грохота разрывов и визга осколков, пошел вразвалку вдоль дороги, покрикивая: «Ну что притихли, ребятишки? Не надоело еще носами землю рыть? Ну как, может, споем, гвардейцы? Не дрейфь! Наша возьмет! Смотри веселей!» Меня в это время на батарее не было. Я находился на огневой и вернулся лишь к развязке событий. Шел и шел Константин Кочетов по лесной просеке, не торопясь, все так же держа руки в карманах, попыхивая самокруткой, шел с полным презрением к смерти и чуть усмехался. И я повторяю, что не столько тут было какой-то бесшабашной лихости, сколько ненависти к врагу и желания ободрить друзей. И это был, вероятно, главный час его жизни! У развилки дороги выскочил навстречу ему бледный и взволнованный старшина, прижимая к груди запасные коробки с патронами. На все требования Фомичева забраться на время в укрытие Кочетов с упрямой веселостью только махнул рукой. И снова той же дорогой, прямо посредине просеки, так же неторопливо, словно бы и не было никакого огня, Константин двинулся в обратный путь. И это подействовало. Подошла боевая машина с огневой, и никто не стал пережидать обстрела в укрытии, а моментально начали раскрывать ящики и заряжать установку снарядами «М-13», а точнее, боевыми ракетами. Артиллерийский налет затих, и снова вынырнули из-за леса два «юнкерса» и один «мессершмитт». Костя Кочетов был уже на грузовике и медленно водил из стороны в сторону стволами своего пулемета. По самолетам стреляли из винтовок, откуда-то слева начали бить зенитки. А Костя, пригнувшись и чуть поводя стволами, ждал. Широкоплечий, сероглазый, с добродушным курносым лицом, сейчас он был похож на застывшую в напряжении птицу. Еще минута-другая, и из стволов его «работяги», как он порою называл пулемет, хлестнули две огненные струи. И почти сразу же, с первой очереди он поджег «юнкерс». И это видели все, вся наша батарея и все наши соседи. «Юнкерс» запылал и, с ревом перелетев наше расположение, грянул в болото. Остальные два пошли сразу же в атаку на грузовичок, туда, откуда вырывались алые нити трассирующих пуль. «Юнкерс» сбросил бомбу. Она с воем пронеслась над Костиной головой и грохнула в стороне. Костя стрелял и стрелял, по временам смахивая струйки пота и приговаривая: «Еще не отлита та бомба, которая шлепнется на меня! Еще не отлита, не отлита, не…» И не договорил. Крупнокалиберной пулеметной очередью прошил «мессершмитт» и кабину «газика», и пулемет, и от плеча до плеча самого Костю. Видно, чувствовал его живучесть злобно-перепуганный летчик. Ровно семь пуль вогнал он в широкую Костину грудь. Многих друзей потеряли мы в те трудные месяцы, но никого с такой горечью и болью не провожала батарея наша, как Константина Кочетова. — И жил хорошо, и сражался бесстрашно, и умер, как орел! — сказал про него под треск винтовочного салюта комбат Николай Никитович Лянь-Кунь. Не знаю, насколько горьковские слова могут относиться к другу моему Константину Кочетову, но когда я слышу знаменитое «Безумству храбрых поем мы песню» — то почему-то прежде всего вспоминаю о нем. Впрочем, я не об этом сейчас, а о зиме. Завтра, в ночь под новый 1979 год будет, как обещает институт прогнозов, 45 градусов мороза. Между прочим, как все в мире индивидуально. Мой друг поэт Василий Федоров родом из куда более студеных мест. Он сибиряк. Но морозов он, по его же собственным словам, боялся и не любил. Он объяснял это тем, что когда-то в детстве замерзал и раз едва ли не замерз совсем. И все равно, повторяю, что нет на сей счет единого правила. Видимо, кто как запрограммирован, что ли. Я тоже мерз в свое время так, что не дай бог никому на свете! Иногда спустишься в землянку и ни полушубка расстегнуть, ни губами шевельнуть сразу не можешь, а на веках стеклянная корочка. Но вот зима и по сей день, может быть, самая любимая мною пора года. Почему? Не знаю. И не надо думать, что я теперь не мерзну. Мерзну, конечно. Не каменный же! Но вот жара для меня во много раз хуже. Она меня словно бы расслабляет. А зима, даже морозная, подымает мне настроение, как-то мобилизует,что ли. Да, жизнь парадоксальна. Вот Федоров — родился в Сибири, а морозов не выносит. А я родился в жаркой, огнедышащей, можно сказать, Туркмении и прожил там до шести лет, и потом неоднократно в детстве и юности приезжал туда. Например, кончал там восьмой класс и все лето жарился до африканской черноты на Мургабе, то ныряя, то коптясь и поджариваясь на песке, как пескарь на сковородке. А вот уральские зимы полюбил, привык к ним, и сегодня свердловские морозы мне даже ближе, чем азиатская жара.Кочетов и Фомичев
Перечитал я некоторые страницы моих фронтовых воспоминаний. Особенно долго сидел над строками о друге моем Косте Кочетове. Молчал и никак не мог перевернуть страницу, расстаться с ним, пойти дальше. Я закончил рассказ о Кочетове, если так можно сказать, на мажорной, но трагической ноте. Каким он был, этот ушедший в бессмертие человек? А был он и на редкость простым и одновременно беспредельно отважным. И погиб, по самым высоким военным критериям, как герой. И если бы я был скульптором, то непременно изваял бы его в момент последнего боя. Очень легко представляю себе этот превосходный памятник. На гранитном постаменте, изображающем угол кузова грузовика с открытыми бортами, бронзовая фигура солдата. Невысокого роста, плечистый, туго перепоясанный ремнем, стоит он, чуть пригнувшись, с расстегнутым воротом гимнастерки, словно бы припаянный к зенитному пулемету. Ладони стиснуты на рукоятках, оба больших пальца до отказа давят на гашетку. Из-под сдвинутой на затылок пилотки выбился лихой русый чуб, на лбу крупные капли пота. Смуглое курносое лицо, туго обтянутое кожей, закаменело, полное холодного напряжения и ярости. Из серых, сощуренных в щелочку глаз, через прицел пулемета, вместе с двойной алой нитью трассирующих пуль, хлещет по «юнкерсам» бесстрашный, испепеляющий взгляд. Я долго стою перед этим, созданным моим воображением, памятником. Не знаю почему, но в мозгу всплывают вдруг строки Пушкина из «Полтавы»: «Он весь, как божия гроза!» Но там царь Петр, великий человек и полководец, а тут всего лишь гвардии ефрейтор Константин Кочетов, и больше ничего. А почему всего лишь? И почему «больше ничего»? А может быть, это и величественно и огромно?! А почему же и нет! И почему эта пушкинская строка не исчезает, а продолжает звучать в моей душе? Я молча снимаю шапку перед памятником отважному русскому солдату и кладу к его подножию огромный букет, — нет, не один, а множество букетов, которые получил я как поэт и как солдат тоже. Задумавшись перед этим бронзовым памятником, я ловлю себя и еще на одной, может быть, странной мысли. Стоя перед бронзовым солдатом, я до острой боли хочу встретиться с ним живым, веселым и жизнерадостным человеком — любимцем батареи, тем самым боевым, полным искрометной энергии Костей, которого видел практически каждый день и память о котором пронес через все послевоенные годы. И вот сейчас, силой своего воображения, я словно бы на мгновение переключаю кадры, и на ярчайшем экране памяти снова появляется живой и абсолютно невредимый Константин Кочетов, там, на лесной поляне, в минуту затишья, окруженный бойцами нашей батареи. Вижу вновь его озорные глаза и такую же озорную улыбку. Я уже рассказывал о веселом спектакле Кочетова, когда он изображал ребятам, что называется, в красках и лицах, как «Асадов мерзнет». Вторым коронным номером в веселом арсенале Константина Кочетова был старшина Фомичев. И демонстрировал он свою пантомиму при двух непременных условиях: если был в особом артистическом ударе и, разумеется, если грозного старшины нигде в обозримом пространстве не было. В такие минуты он с неподражаемым мастерством изображал почтенной публике, как старшина боится самолетов. Дело в том, что Фомичев был значительно старше нас по возрасту. Ему было где-то около сорока. Дома, в родной Мстере, ожидало его многочисленное семейство: родители, жена, дети. И будучи, видимо, по этой причине человеком осмотрительным и чуточку осторожным, нам, молодым, он казался попросту робким и даже трусоватым. И вот бывало так: прыгают ребята на холоде возле замаскированных орудий, притопывают валенками, а команды к стрельбе все нет и нет. Покажет, как я уже говорил, Константин друзьям-товарищам, как Асадов мерзнет, и под одобрительный хохот остановится, чуть раскрасневшись, и наслаждается успехом, глядя вокруг озорными нахальноватыми глазами. И тогда кто-нибудь, давясь от смеха, попросит: — Кость, а Кость! А теперь, будь другом, старшину представь! Кочетов незаметно оглянется, не стоит ли где-нибудь поблизости Фомичев, а затем, словно бы неохотно, спросит: — Ну, а землянка какая-нибудь рядом есть? — Есть, есть! — ответит ему сразу несколько голосов. — Смотри, вот тебе и землянка. И вход узкий, что называется, первый сорт! — Ну ладно, — соглашается Костя и произносит голосом избалованной заезжей знаменитости: — Дайте карабин! Не глядя, он протягивает руку в сторону, и ему тут же услужливо вкладывают в варежку карабин. Он просовывает руку и голову под ремень и перекидывает карабин за спину. Приготовления закончены. И вот уже никакого Константина Кочетова нет. Под березой, надвинув глубоко на голову шапку и широко расставив ноги, стоит с невероятно озабоченным лицом «старшина Фомичев». Чуть прищуренные глаза его беспокойно осматривают небосвод: нет ли где-нибудь самолета? Слава богу, кажется, нет. Тогда «старшина» неторопливо начинает скручивать здоровенную «козью ножку». С такой же величайшей важностью черпает ею из кисета махру и величественно закуривает. Самосад, присланный из дома, продирает до души, и на лице у «Фомичева» блаженство. И вдруг лицо это начинает медленно вытягиваться, устремленные ввысь округлившиеся глаза останавливаются там, вдали, на какой-то, видимой лишь ему точке. Во всем облике панический страх. — Воздух! Товарищи, воздух! — сильно окая, кричит он на весь лес. И снова, уже чуть приседая: — Воздух! Воздух! Затем «старшина» срывается с места и, по-бабьи виляя задом и смешно перепрыгивая через сугробы, торопливо бежит к землянке. «Старшина» добежал до землянки. Но спускаться по ступенькам вниз некогда! Словно купальщик в воду, он ныряет вниз, в темное нутро землянки. Но висящий поперек его тела за спиной карабин застревает в проходе. Голова и плечи «Фомичева» внизу, а зад торчит на поверхности. Он отчаянно болтает валенками, пытаясь оттолкнуться и протиснуться туда, внутрь, в спасительное чрево землянки. При этом слышно, как оттуда, из темноты, снизу он продолжает теперь уже глухо выкрикивать: — Воздух! Товарищи, воздух! Хохот вокруг поднимается такой, что вороны и синицы испуганно шарахаются с веток врассыпную. Насмеявшись всласть и вытирая на глазах слезы, командир взвода лейтенант Бесов говорит вылезающему из землянки «артисту»: — Силен ты, Кочетов! Ничего не скажешь, силен! Но смотри, увидит старшина, он тебе яичницу пропишет! Шмыгнув курносым носом и поправляя на голове ушанку, Кочетов задорно говорит: — Ничего, товарищ гвардии лейтенант. Да ничего такого не будет! Чести не нарушат, дальше фронта не пошлют! А главное, он знает, что мы с ним друзья! Война. Нет и не может быть двух мнений, что это самое великое и самое грозное испытание как для государства, так и для каждого человека в отдельности. И нигде так ярко и четко не проявляются все духовные качества человека, как на войне. И проступают они так же быстро и отчетливо, как краска через тонкую бумагу. Война беспощадно высвечивает все: и смелость, и трусость, и честность, и лицемерие, и настоящую дружбу, и подленький эгоизм. Вот хотя бы тот же старшина Фомичев. И пусть мы заочно шутили над ним и острым словом проезжались на его счет, тем не менее относились к нему хорошо. Ибо человеком, несмотря на свою внешнюю скуповатость и излишнюю, как нам казалось, осторожность в бою, он был добрым и товарищем настоящим. И жизнь подтвердила, что относились мы к нему так не зря. Нет, не дожил наш славный «мстерский богомаз» до победного дня, не вернулся в праздничный день к многочисленному своему семейству, не изукрасил больше ни одной шкатулки удивительным своим мастерством. Он погиб 19 сентября 1943 года во время прорыва ленинградской блокады. И погиб как истинный солдат, смело и благородно! В ту пору я воевал уже на 4-м Украинском фронте, и о гибели Фомичева рассказали мне мои товарищи много позже. Произошло это, как я уже говорил, в сентябре 1943 года на промежуточном пункте, где заряжались боевые установки. Иначе мы еще называли такие места предогневыми позициями. Шла подготовка к новому наступлению наших войск. Быстро зарядили боевые машины, и они ушли на огневую позицию. На поляне оставались лишь три транспортные машины да несколько человек народа. Внезапно откуда-то из-за вершин деревьев вынырнули вражеские самолеты. Заметили стоящие на поляне грузовики и, развернувшись, начали бомбить. Все, кто на поляне был, естественно, попрыгали в укрытие. И вот, когда самолеты почти уже заканчивали бомбежку, произошло самое скверное. Рядом с машиной, доверху груженной снарядами, стоял хозяйственный «газик» старшины. В нем, кроме обычного батарейного имущества, находились два ящика со взрывателями «ГВЗМ», предназначенными для ракетных снарядов, ящик с противотанковыми гранатами и два ящика с бутылками самовоспламеняющейся жидкости «КС». Бутылки эти, так же, как и гранаты, находились там постоянно, на случай прорыва фашистских «тигров» или «пантер». И вот в один из ящиков с горючей жидкостью и ударил осколок немецкой бомбы. Жидкость разлилась по кузову и моментально вспыхнула. Сразу же загорелись брезент и промасленная ветошь, предназначенная для протирки спарок боевых машин. От нестерпимого жара начали лопаться другие бутылки с горючей жидкостью. Стали тлеть ящики со взрывателями. Подходил самый трагический момент. От пламени должны были грохнуть взрыватели, от них сразу же рванули бы все противотанковые гранаты, а за гранатами непременно бы сдетонировали снаряды, находящиеся на соседней машине. И тогда на несколько километров вокруг было бы уничтожено все живое. Как только занялся пожар, первым к машине подбежал выскочивший из укрытия старшина Фомичев, а вслед за ним молоденький шофер «газика». Дело в том, что с первых же дней войны на видавшем виды «газике» старшины всегда и везде ездил опытнейший водитель ефрейтор Лоханов. Но уже весной 1943 года, в связи с тем, что шофер одной из боевых установок Каширин был ранен, знаменитый «непромокаемый и незамерзаемый» ефрейтор Коля Лоханов был переведен на боевую машину. На «газик» же к старшине посадили совсем еще молоденького и необстрелянного паренька из пополнения. Когда начался пожар, он вслед за старшиной подбежал к горящей машине. Фомичев мгновенно оценил обстановку. Прежде всего нужно было срочно же отогнать горящий «газик» от машин со снарядами. И, собираясь перемахнуть через борт в горящий кузов, он скомандовал шоферу: — Быстро заводи! И отгони машину! Ну, скорей, скорей! Но языки пламени уже лизали кабину, и парнишка, подбежав к дверце, в нерешительности затоптался на месте. Он никак не мог заставить себя открыть дымящуюся дверцу кабины. И то ли старшина пожалел паренька, то ли решил, что справится лучше сам, а вернее всего то и другое вместе, но Фомичев решительно оттолкнул шофера и мгновенно оказался в заполненной дымом кабине. В дыму, почти не глядя, завел мотор, включил скорость и выжал сцепление. Дал газ, и полыхающий грузовик с места на третьей скорости вырвался на дорогу. И самое неожиданное было в том, что за рулем старшину Фомичева никто и никогда не видел. Умел ли он водить прежде или действовал что называется «стихийно», никто впоследствии об этом так и не узнал. Горящую, как огромный факел, машину старшина отвел примерно метров на триста. Затем выскочил из кабины, задыхаясь от кашля, и в затлевшей шинели стал кататься по болотистой влажной траве. А еще через минуту, погасив на себе огонь, Фомичев уже вскочил на колесо и перевалился через борт грузовика. Сразу же открыв оба борта, он начал выхватывать из пламени ящики и утварь и швырять их с машины вниз. Кашляя в дыму и обгорая, он пробивался сквозь пламя и дым к взрывателям. Ухватил один из горящих ящиков и крикнул подбежавшему шоферу: — На, принимай! Загаси огонь! Подал второй ящик, затем ящик с гранатами. Спасать остальное было уже поздно. Машина горела, как гигантский костер. С обгоревшими бровями и ресницами, весь черный и грязный от копоти, старшина спрыгнул вниз. Зачерпнул из лужи воды, чтобы остудить нестерпимо пылающее лицо, и не успел. Двумя пулями в голову и в грудь затаившийся где-то снайпер оборвал жизнь старшины Фомичева. Скромную, честную и воистину отважную жизнь! Окончив разговор о старшине Фомичеве, я задумался: а все ли главное сказал я о нем сейчас? Вроде бы все. Воздал ведь должное его мужеству. А разве не это главное на войне? И снова подумал: да, отвага на фронте невероятно важна, но одной ее все-таки мало. В человеке, как и в природе, все сопряжено, все взаимосвязано. Что такое бесстрашие в бою? Высшее проявление любви к Родине! То есть самое прекрасное качество человеческой души. Но способен ли на высокий поступок человек, у которого, допустим, мелкая, жадная или подленькая душа? Вряд ли. Лично я такого никогда не встречал. Недостатки есть в любом и каждом из нас. Не ангелы мы, конечно, и все-таки, повторяю и всегда буду утверждать: на прекрасный поступок мелкий человек не способен. Строг был старшина Фомичев к бойцам, очень строг. Но любил их. И делал все, что мог, для того, чтобы было людям как можно легче рядом со смертью. У него в руках были все продовольственные запасы батареи, но он в то трудное время не взял себе даже лишнего сухаря. Даже табак… Пустяковая, но очень характерная деталь. Он получал на складе и выдавал командирам орудий весь курительный арсенал. Сам был отчаянным курякой, но к его пальцам не прилипло ни одной лишней табачной крошки. И курил он даже не цигарки, как большинство из нас, а козью ножку, на которую уходило меньше махры. Все для других и в малом и в большом. Даже самое главное — жизнь! Ведь погиб он действительно как герой, спасая жизнь многих и многих товарищей! Кстати, хочется отметить тут одну удивительную деталь. Приехали мы на фронт и дали свой первый залп 19 сентября 1941 года, а погиб Фомичев ровно два года спустя, тоже 19 сентября 1943 года, день в день. Вот так окончил свой путь гвардии старшина Александр Яковлевич Фомичев, художник из древнего городка Мстеры. Вот вроде бы и все. Но у рассказа о нем неожиданно оказалось и краткое продолжение. Одну из глав моей книги, где упоминалось имя старшины Фомичева, я опубликовал в номерах 17 и 18 журнала «Огонек» за 1985 год. На публикацию эту пришло много откликов и среди них письмо от нового «мстерского богомаза», Льва Александровича Фомичева, заслуженного художника РСФСР, лауреата Репинской премии. А затем от его брата Владимира Фомичева — инженера из Москвы. Письма их — это горячий и светлый рассказ о трудовой послевоенной жизни жены нашего славного старшины и четверых их детей. Все выросли, все стали людьми, и каждый стремится сберечь и пронести через всякий свой день живой и притягательный образ своего славного отца.Комсорг батареи
Витя Семенов! Московский паренек. Тоненький, высокий и юный. С ломким мальчишеским голосом, манерой говорить торопливо и горячо. Без малейшего напряжения я воскрешаю его в памяти. Вот он стоит, залитый солнцем, на траве у откинутого борта грузовой машины, куда вместе с товарищами только что грузил ящики с тяжелыми ракетными снарядами «М-31». Застенчиво улыбается и утирает пилоткой вспотевшее лицо. Еще бы! В армии всего два месяца, а справляется с делами не хуже бывалых солдат. Сентябрь 1943 года. Подмосковный дачный поселок Красный строитель. Здесь формируется наша Тридцатая гвардейская арт- минометная бригада «М-31», которой за славные боевые действия, меньше чем через год, будет присвоено звание «Перекопской». Я только что прибыл с Северо-Кавказского фронта и назначен сюда заместителем командира батареи. Я еще очень молод. Мне всего двадцать лет. Но я смотрю на таких, как Витька Семенов, почти по-отцовски. Ибо у этих восемнадцатилетних мальчишек всего два месяца совсем еще необстрелянной армейской службы, а у меня за плечами два года войны. И причем каких два года! Самых первых и самых труднейших. Новоиспеченные гвардейцы знают это и смотрят на меня почтительно и чуть ли не благоговейно. И я, чувствуя это, чего греха таить, порой напускаю на лицо выражение некой особой мудрости и суровости. Но это так, больше для вида. А в общем-то я заранее жалею и почти люблю этих необстрелянных мальчишек, ибо по собственному опыту знаю, как трудно им придется совсем уже скоро там, на грохочуще-дымных полях войны. А пока идет середина сентября. Наша бригада заканчивает формировку в подмосковном дачном поселке. Ни ветерка. Настоящее бабье лето! Только что прошел обед. И у ребят почти час личного времени. Проходя мимо дачи, где расположился расчет второго орудия, я увидел в укромном месте под кустом бузины худенькую фигуру рядового Семенова. Сидя на перевернутой канистре из-под бензина, он изогнулся, как вопросительный знак. На коленях книга. В глазах голубая дымка, отсутствие и мечта. Чувствуется, что от родной батареи он сейчас где-то в дальнем-предальнем далеке… Постояв рядом минуты две, спрашиваю: — О чем читаете, Семенов? Что-нибудь интересное? Вздрогнув от неожиданности, он чуть не роняет книгу. А затем поспешно вскакивает, слегка порозовев. Смотрю на него и думаю: господи, до чего же еще мальчишка! На вид ему и восемнадцати-то, пожалуй, не дашь. Ресницы длинные, как у девушки. Щеки с трогательным пушком… Но на груди ярко и радостно полыхает комсомольский значок. Эх, честное слово, не воевать бы ему, а сидеть где-нибудь в институте на лекциях и бегать по вечерам на свидание к хорошей девчонке! — Что читаете? — снова спрашиваю его. — «Анну Каренину»? «Вешние воды»? Он смущается и молча протягивает мне книгу. Жюль Верн. «Таинственный остров». М-да… вот тебе и влюбленный студент! Я тоже когда-то взахлеб читал эти книги. Только, кажется, чуть раньше, лет в четырнадцать-пятнадцать. Улыбаясь, спрашиваю: — Мечтаете о путешествиях и дальних краях? Он молчит. Задумчиво смотрит куда-то вдаль и затем, словно решившись на откровенность, говорит: — Путешествия мне нравятся. Но тут дело немножко в другом. В книгах Жюля Верна меня больше всего интересуют научные проблемы, удивительно смелые гипотезы. Вообще поразительный человек. Вы понимаете, ведь он в свое время предсказал массу самых великих открытий! Нет, честное слово, от подводного плавания до покорения планет! И потом он рисует портреты замечательных ученых, которые отдают всю свою жизнь науке, вот как Сайрус Смит, например. — А вы тоже хотели бы когда-нибудь стать ученым? Видимо, я задел его больную струну. Он смущается еще больше, а затем, вдруг вскинув на меня чистые голубые глаза, с застенчивой улыбкой говорит: — Ну, стать ученым это уж слишком большая вещь. Где уж мне… Но вот изобрести что-то хорошее и полезное хотелось бы очень! И вдруг, оживившись, он заговорил взволнованно и быстро: — Сейчас война, я понимаю. Но ведь она же кончится… Мы победим… А техника, она же всегда нужна. Многие даже не знают, сколько тут необходимо сделать! Ну вот возьмите хотя бы тепловоз. О паровозе я уже не говорю. Знаете, каков его коэффициент полезного действия? Или, как принято говорить, КПД? От семи до десяти процентов! Значит, девяносто три процента каменного угля, в самом буквальном смысле, вылетает в трубу! А каменный уголь — ценнейший химический материал. Вы только подумайте, товарищ гвардии лейтенант, семь процентов полезных и девяносто три бесполезных! Ведь если бы удалось добиться двадцати, тридцати, а то и пятидесяти процентов, что бы тогда было на земле! Или вот так: совсем наоборот! — И тут глаза его засветились совершенным восторгом: — Вы только представьте: коэффициент полезного действия девяносто три процента, то есть девяносто три полезных и только семь бесполезных! Ведь это же была бы революция! Сказка! На мешке угля или какой-нибудь канистре нефти можно было бы доехать до Ленинграда! Я приветливо похлопал Семенова по худенькому плечу и сказал: — Дай бог, чтобы из вас получился когда-нибудь новый Ползунов! А до Ленинграда, увы, пока нам не доехать никак. Там, как вы знаете, фашистская блокада. И нам еще надо воевать и воевать. Понятно? Он прищелкнул тяжеловатыми для его худенькой фигурки сапогами и с энтузиазмом ответил: — Так точно, понятно, товарищ гвардии лейтенант! Повоюем! Зарницы войны, зарницы войны… Они вспыхивают попеременно в душе моей и в мозгу. Мгновение, еще одна вспышка… И вот на «экране» моей памяти новый кадр. Четвертый Украинский фронт. Войска под командованием генерала армии Толбухина неотвратимой лавиной катятся на запад. Только что Москва отсалютовала нам по случаю освобождения Запорожья, а войска наши уже победно идут по днепропетровской земле. Широкий, твердый, как камень, и укатанный до гудронного блеска тысячами колес, черноземный шлях несется вперед, все дальше и дальше в необозримую ковыльную степь. А мы сворачиваем с большака на проселок, ведущий к селению со старинным названием Карачекрак. Десятка полтора глинобитных развалин да разрушенное кирпичное здание в центре селения, от которого осталась практически только одна стена. Небольшой заброшенный колодец без журавля, и с трех сторон тихие, безмолвные степные ковыли да нелепые шары перекати-поля. Я говорю — с трех сторон, потому что четвертую безмолвной, при всем желании, не назовешь. Четвертая сторона звучит, да еще как звучит! Там, в западной стороне, в двух километрах передовая, откуда враг поливает нас хотя и беспорядочным, но довольно ощутимым огнем. Отсюда, с высокого холма, хорошо видно, как окопы фашистов напористо и жарко «утюжат» наши славные штурмовики «ИЛ-2». Передовую заволакивает пыль и рыжевато-черный дым. Артиллерийская канонада тоже усиливается. Сейчас наши пойдут вперед. С холма все видно как на ладони. Но вот бомбардировка окончилась, канонада ушла дальше вперед. Затем, затем вот они — крохотные фигурки бойцов! Они повыскакивали из окопов. Их все больше… больше… Они упрямо бегут вперед. Ну, ребята, ребята, ну! Не давайте опомниться! Еще немного, еще! Кто это восклицает? Я или стоящий рядом со мной старшина Лубенец? Или комсорг батареи Виктор Семенов? Комсоргом его выбрали недавно, всего месяц назад. И он, как мне кажется, искренне этим гордится. Впрочем, кто-кто, а я лично хорошо его понимаю, ибо сам весной 1942-го под Ленинградом был комсомольским вожаком батареи. Мы, офицеры, помогаем, поторапливаем, руководим подготовкой батареи: Турченко на правом фланге, я — на левом. Лейтенант Гедейко со своими электриками и подрывниками тянет проводку, комвзвода лейтенант Синегубкин руководит разгрузкой и доставкой снарядов. Работа идет четко и без задержек. В расчете второго орудия больше всех старается Виктор Семенов. Работает сам, поддерживает товарищей, вдохновляет, пошучивает. Короче говоря, парень на месте. И выбрали его товарищи в комсорги не зря. С забинтованной головой, комсомольским значком на груди и гранатой у пояса, с сияющими голубыми глазами, он похож, вероятно, сейчас на геройского воина, шагнувшего сюда прямо с какого-нибудь красочного военного плаката. Однако, хотя голова у Семенова забинтована, но осколки и пули тут ни при чем. Семенов не ранен. Но все-таки хоть он и не ранен, а травма тем не менее есть. Накануне произошел такой эпизод. Мы выезжали из села Софиевка, на западной окраине которого стояла танковая часть. Между двумя громадными платанами над дорогой у них был протянут телефонный шнур. Натянут он был довольно высоко, и машины с боевой техникой проходили под ним свободно. Большинство наших бойцов сидело вдоль бортов и в центре на разобранных установках. А эмоциональный Витя Семенов стоял, держась за кабину, во весь рост. Всех изнуряющих, а порой изматывающих в прах тягот войны он еще, к счастью, не знал. И настроение у него было возбужденное. Машина шла быстро, и он, занятый своими мыслями, не заметил, как протянутый через дорогу пластмассовый телефонный шнур врезался ему прямо в лоб. Виктор инстинктивно пригнулся, но было уже поздно. Провод довольно сильно рассек ему кожу на лбу. По лицу потекла кровь. Санинструктор Башинский, обработав рану и перевязывая ему голову, несердито ворчал: — Ну и шо тэбэ, скаженный, нэ сидится?! Торчишь, прости господи, як кочет на шестке. Жаль, что тэбэ усю голову, як гарбуза, нэ снесло! Нехай бы ехал дальше без головы! Но Витя Семенов только помалкивал и улыбался. Получалось почти как первое ранение, шутка ли! Но улыбка улыбкой, а надо сказать, что вел себя Виктор Семенов во всех проведенных прежде боях отменно. Вот и сейчас он вдохновлял всех, старался за двоих, как при разгрузке машин, так и при зарядке боевой установки. До залпа оставалось около двадцати минут. Ветер пригнал с отдаленного пожарища дым и начал закручивать пыль. Видимость заметно ухудшилась. Ко мне подошел Турченко и озабоченно сказал: — Слушай, Асадов, надо выслать вперед боевое охранение. Да вот пошли хотя бы Семенова. Он и травму получил и устал больше всех. Я позвал комсорга. — Кончайте работу, Семенов. Тут все довершат и без вас. Идите сейчас в боевое охранение вон к тому холму. Задача ясна? — Так точно, — живо откозырял Семенов. — Ни мышь не пробежит, ни еж не проползет! — И кинулся за автоматом. …Каким образом оказались по эту сторону вражеские пластуны-разведчики, я точно сказать не могу. Очевидно, беспокойство у фашистов вес нарастало и нарастало. Выслать, как в прежние времена, самолет-разведчик, или, как обычно называли его на фронтах, «раму», теперь уже не получалось. Это был не сорок первый, а уже сорок третий год. И в воздухе господствовали мы. Возможно, этим и объяснялось появление трех неизвестных впереди нашей батареи, примерно метрах так в пятистах. Семенов заметил согнутые фигуры в пестрых маскхалатах, выползавшие из острого края оврага наверх. Заметил и дал предупредительную очередь в воздух из автомата. Стрелял Семенов метко. Как выяснилось потом, в перестрелке одного из фашистов он убил, а остальных обратил в бегство. Итак, батарея была готова к залпу. Вражеский артобстрел все крепчал и крепчал. Наступил критический момент. Наши заряженные установки ровной шеренгой, сверкая металлом, стояли без малейшего укрытия на виду. Одно прямое или близкое попадание, и все превратится в гигантское пламя и дым. Семенов сигнальной ракеты, призывающей помощь, не подавал. Тем не менее в редких перерывах между артиллерийскими взрывами автомат его был услышан. И хлопцы кинулись бы немедленно ему на помощь. Но в это время над батареей пронеслась команда: «Огонь!» При этой команде все должны находиться в укрытии. В противном случае будут жертвы. И дисциплина тут очень строга. Батарея ревела и ревела на басовых нотах, выбрасывая ввысь одну за другой брызжущие огнем ракеты со стокилограммовой начинкой. Но вот рев оборвался. Снаряды ушли. А через несколько секунд земля, вздрогнув, затряслась, зашаталась, и в нарастающем уже сплошном громе казалось, что кто-то бьет по ней невероятной величины молотом. Красно-белое пламя разрывов, черные столбы земли и едкий желто-серый дым застлали окрестность. Пехоты нашей во мгле видно не было. Но она пошла вперед. И пошла хорошо. Это было ясно хотя бы уже по тому, что обстрел наших позиций начал быстро затихать и вскоре оборвался совсем. Наступила полнейшая тишина. И только где-то там впереди, все более и более удаляясь, доносились еще толчки и гул отдаленных разрывов. Бой окончился. Наши ушли далеко вперед. Широкоплечий, черноглазый, немного похожий на цыгана, старшина Трофимов, закурив и выпустив через ноздри струи махорочного дыма, с неторопливым удовлетворением сказал: — А потрудились вроде ничего! Хорошо, что команду «Огонь!» дали без задержки. А я даже малость подумал, что тут нам могут крепко накрутить хвоста… — И он улыбнулся тугими еще от напряжения губами. Но тут вдруг лицо его стало постепенно вытягиваться, глаза уставились в одну точку, и, торопливо отбросив цигарку, он кинулся вперед. Я обернулся и тоже замер. От дальнего холма к батарее шла группа бойцов. На растянутой плащ-палатке хлопцы несли солдата. Рядом с телом на палатке покачивался автомат. Вот они все ближе… ближе… Уже понимаю, догадываюсь, в чем дело. Но не могу поверить, не хочу! Подошли к расчету второго орудия. Опустили горькую ношу на каменистый грунт. Сняли пилотки… Витька Семенов, Витька Семенов! Совсем еще юный парнишка, славный наш друг, горячий и звонкий комсорг батареи, бесстрашный солдат… Никогда мы тебя не забудем! Вот видишь, сколько лет прошло, а я и сейчас ясно-ясно вижу тебя: светло-русые волосы, непослушный мальчишеский вихор, белая марлевая повязка на голове с двумя пятнами крови, перепачканная землей… Глаза полуприкрыты. На левом кармане гимнастерки — пунцовый комсомольский значок. А полуоткрытые губы и удивленные, вскинутые вразлет брови словно бы спрашивали: «Как, неужели же это все? Эх, а ведь у меня столько планов…» Ребята молчали. Старший сержант Боткин неуверенно произнес: — Надо бы санинструктора позвать. — Сказал и отвернулся. Санинструктор Башинский стоял рядом. Стоял и не произносил ни слова. Здесь он, к величайшему сожалению, был уже абсолютно не нужен. На груди зияла пунцовая рана величиной почти с ладонь. Осколок снаряда… Дым рассеялся, раздвинулись тучи, и из-за дальнего холма выглянул золотисто-оранжевый полукруг заходящего солнца. Он выбросил ввысь яркий сноп пламени, словно бы озаряя алым, приспущенным стягом комсорга-артиллериста Витю Семенова, который страстно мечтал когда-то изобрести удивительный тепловоз с КПД в пятьдесят или даже девяносто процентов… И много позже, вспоминая о нем, я всякий раз думал, сколько же их, вот таких, не успевших состояться новых Ползуновых, Менделеевых или Курчатовых полегло на широчайших просторах родной земли и далеко за ее рубежами! И пусть даже не обязательно знаменитых ученых или писателей, а просто хороших и светлых людей — тружеников, мечтателей, горячо любящих Родину и, не колеблясь, готовых отдать за нее жизнь! Да, страшная это штука — война! Об этом знаем мы — фронтовики, прошедшие через раскаленное пламя, об этом знает мать Вити Семенова, у которой не вернулись с войны муж и сын. И еще многие миллионы таких же вот безутешных сестер, жен и матерей. И надо, обязательно надо, чтобы знало и помнило об этом каждое из последующих поколений, все люди на земле от школьников до президента! Я не был с тех пор в селении Карачекрак, что заново отстроилось где-то на днепропетровской земле. Но хочется думать, что горит и по сей день ярко-красная звезда с прикрепленным к ней комсомольским значком и растут посаженные заботливыми, бережными руками прекрасные цветы над могилой Вити Семенова, который самозабвенно любил свою Родину и мечтал изобрести для нее сказочный тепловоз…

Последние комментарии
6 часов 50 минут назад
18 часов 56 минут назад
19 часов 48 минут назад
1 день 7 часов назад
2 дней 58 минут назад
2 дней 14 часов назад