КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 713185 томов
Объем библиотеки - 1403 Гб.
Всего авторов - 274648
Пользователей - 125092

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Семенов: Нежданно-негаданно... (Альтернативная история)

Автор несёт полную чушь. От его рассуждений уши вянут, логики ноль. Ленин был отличным экономистом и умел признавать свои ошибки. Его экономическим творчеством стал НЭП. Китайцы привязали НЭП к новым условиям - уничтожения свободного рынка на основе золота и серебра и существование спекулятивного на основе фантиков МВФ. И поимели все технологии мира в придачу к ввозу промышленности. Сталин частично разрушил Ленинский НЭП, добил его

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Шенгальц: Черные ножи (Альтернативная история)

Читать не интересно. Стиль написания - тягомотина и небывальщина. Как вы представляете 16 летнего пацана за 180, худого, болезненного, с больным сердцем, недоедающего, работающего по 12 часов в цеху по сборке танков, при этом имеющий силы вставать пораньше и заниматься спортом и тренировкой. Тут и здоровый человек сдохнет. Как всегда автор пишет о чём не имеет представление. Я лично общался с рабочим на заводе Свердлова, производившего

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Владимиров: Ирландец 2 (Альтернативная история)

Написано хорошо. Но сама тема не моя. Становление мафиози! Не люблю ворьё. Вор на воре сидит и вором погоняет и о ворах книжки сочиняет! Любой вор всегда себя считает жертвой обстоятельств, мол не сам, а жизнь такая! А жизнь кругом такая, потому, что сам ты такой! С арифметикой у автора тоже всё печально, как и у ГГ. Простая задачка. Есть игроки, сдающие определённую сумму для участия в игре и получающие определённое количество фишек. Если в

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Дамиров: Курсант: Назад в СССР (Детективная фантастика)

Месяца 3-4 назад прочел (а вернее прослушал в аудиоверсии) данную книгу - а руки (прокомментировать ее) все никак не доходили)) Ну а вот на выходных, появилось время - за сим, я наконец-таки сподобился это сделать))

С одной стороны - казалось бы вполне «знакомая и местами изьезженная» тема (чуть не сказал - пластинка)) С другой же, именно нюансы порой позволяют отличить очередной «шаблон», от действительно интересной вещи...

В начале

  подробнее ...

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
DXBCKT про Стариков: Геополитика: Как это делается (Политика и дипломатия)

Вообще-то если честно, то я даже не собирался брать эту книгу... Однако - отсутствие иного выбора и низкая цена (после 3 или 4-го захода в книжный) все таки "сделали свое черное дело" и книга была куплена))

Не собирался же ее брать изначально поскольку (давным давно до этого) после прочтения одной "явно неудавшейся" книги автора, навсегда зарекся это делать... Но потом до меня все-таки дошло что (это все же) не "очередная злободневная" (читай

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Миг, который никогда не вернется [Анна Толкачева] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анна Толкачева Миг, который никогда не вернется

Цикл «Трилогия о лампе» Масляная лампа

В полумраке над масляной лампой хоровод мотыльков начинает свой жертвенный танец. Круг света, как ломтик апельсина, поделенный гранями лампы, пронизывает лучами тьму, постепенно растворяясь в черноте. Я наброшу абажур из паутины, и лужица теплого света покроется тонким узором трещин. Клубочек золотистых искр вытягивается вверх, простирает ладони к небу и, касаясь языком холодного воздуха, пощелкивает и колеблется. И всё вокруг качается вместе с прозрачным потоком, подхватывая ритм древнего ритуала. Неровные, угловатые тени тонких ручонок-стеблей несут с собой первых гостей ночного священнодействия. По запотевшим стенкам стеклянного вместилища огня расхаживают осторожные жуки, подергивая возбужденно длинными усами. В теплом дыхании пламени мелькают крошечные кристаллы прозрачных крылышек, на мгновение выхваченные из мрака. Призрачный силуэт мотылька забьется о стекло, и, услыхав, как трепещут его крылья, словно стихающий голос старого саксофониста, всё замрет в ожидании момента, когда падет первая жертва этой ночи. Одурманенный ромовым блеском светильника, он неистово стремится вперед. Кажется, вот-вот он обрушится в бурлящую пропасть огня, но бледные крылья взмывают выше и тут же вновь опадают, не в силах противиться соблазну. Ночной гость подлетает ближе, садится на скользкий прозрачный обрыв и нетерпеливо переминается. Ему кажется, что он почти достиг мечты, осталось лишь окунуться в поток страсти, безмолвно обступивший его. Взмахнув крыльями, влюбленный срывается вниз. Он охвачен танцем, последним и самым важным танцем любви и смерти. Ярко пылающий, он все еще будет грезить, падая в бескрайние объятья холодного мрака. А мгновение спустя, слетятся новые пленники безумной жажды.

Расправь крылья! Взмоем ввысь, опьяненные неизбежным влечением к свету! Полетим к огонькам свечей, зажженных высоко-высоко чьей-то невидимой рукой.

Часами я просиживала у огня, завороженная игрой пламени. Лампа моя давно разбилась, детство ушло, но фантастическая картина кружения мотыльков истрепанной фотографией хранится в моем сердце.

Милый, сколько мотыльков разбилось, сгорело до тебя! Неужели ты думал избежать их участи? Мне нравилось играть их чувствами, смотреть, как бьются их крылья о тонкую, но нерушимую преграду. Электрический озноб охватывал меня при шорохе их крыльев. Детский восторг плескался в моих глазах при виде их затейливого танца вокруг огня. Но капризы сердца так недолговечны! И я уходила, ступая по останкам их чувств, напоминавших шорох прошлогодней листвы.

И сколько вечеров подряд, дойдя до безумия от одиночества и безысходности, как молитву я повторяла: приди, приди, приди… Пока побеленные луной губы не перестанут двигаться, пока слова не превратятся в шелест. Ты так и не пришел. Тебя манил лишь озорной блеск моих глаз и то веселье, что мы могли бы разделить вместе. Как больно мне было замечать это. Но я прощала тебя и ждала снова и снова. Ведь это я приучила видеть меня беззаботной.

Ты стремишься проникнуть мне в душу, ожидая тепла и света, пылающих в твоем воображении. Но как знать: вдруг медаль обернется другой стороной, и ты обнаружишь себя в пустынном каменном склепе, где не будет ничего, кроме твоих слов, повторенных эхом тысячекратно? Тоннель, в конце которого неминуемо ждет смерть. Готов ли ты танцевать свой последний танец? Могу ли я допустить это? Ведь я люблю тебя.

Пустой дом

Ее черные волосы почти не видать сквозь обугленные ветви деревьев. Длинные пряди сливаются с чернотой ночи, и лишь слабый свет масляного фонаря, несоразмерно тяжелого в ее худенькой ручке, оставляет в широких зрачках мягкий отблеск, освещая осторожное любопытство и пугливую тень решимости в движении вперед. Девушка одна в ночном лесу, и все кошмары этого мира неотступно преследуют ее. Они хищно крадутся по ее пятам, прищелкивая клыками, покрытыми едкой слюной, они нетерпеливо подвывают ей вслед, они дышат в ее лицо из темноты, и в дыхании этом смешаны трупный смрад и сладковато-острый привкус боли, ее боли. Она оглядывается, отстраняя спасительный свет от мягких, еще теплых щек, он скользит по рельефу ее губ и теряется в попытках разглядеть нечто страшное, притаившееся где-то далеко, совсем рядом. Ее движения отрывисты и резки, и свет то и дело мигает. Она хотела бы лететь со скоростью звука собственного дыхания, но путь преграждают корявые обрубки стволов, поваленные кое-как на дорогу, хватают за голые истерзанные лодыжки глубокие рытвины, тянут вниз. И нет конца этому утробно урчащему лесу, вольготно развернувшемуся вокруг пленницы, сочно питающемуся ее страхом перед неизбежным и неизвестным, страхом, одуряющим ее сознание. Она не в силах сбросить оцепенение, липкой сетью стягивающее все туже и туже.

Но вот, кажется, в небе мелькнула пробрешь, одна, другая, и свет звезд отразился на бледной коже ее лица. Гудящие горячие ноги опустились на гладкие прохладные плиты мощеной узкой дорожки. И вспученные по краям кочки длинной травы протянули свои темные нити, и нежно гладили и щекотали ноги. За деревянным колодцем бледно мерцала каменная кладка. Дом замер или каждую секунду менялся, живя собственной таинственной жизнью, недоступной до глаз. Девушка подошла ближе, как можно ближе, но как ни тянулась, но в темные окна было не заглянуть. Мрачные насупившиеся прорехи. Она почти видела его угрюмо сведенные брови над ними. Но как же хотелось ей хоть на миг заглянуть внутрь! Мельком увидеть и навсегда запомнить резные деревянные кресла с запыленной обивкой, истекшие слезами свечи на давно нечищеных канделябрах, мутные бельма зеркал, клочки бумаги и грязные опилки в углах, и торчащие из них облезлые крысиные хвосты и их острые мордочки с беспрестанно дергающимися усами. И, конечно, книги. Множество пыльных, обросших паутиной книг, пергаментных, испещренных гравюрами и плесневелыми черными пятнами. И почти новых, с еще необтрепанными краями, и может быть, сохранившими запах офсетной краски. И она уже почти видела, как на рыхлой поверхности серой пыли остаются маленькие следы пальцев и широкие борозды корешков, и она почти ощущала на руках их вес, и затхлый запах щекотал ей нос.

Но дом был пуст и заперт, окна высоки, дверь массивна и тяжела. И ей страшно было закричать, чтобы ей открыли, ведь и смысла не было в этом. Единственное, что она могла бы — заглянуть в замочную скважину и увидеть в ней себя или черную пустоту. Она могла бы представить себя кошкой, разгуливающей по столу, но, вспомнив, как упрекнул он ее в недостаточной гибкости, представила себя серой гладкой недокошкой, свесившей усы в направлении запаха дождя. И она могла представить себя элегантной дамой, расположившейся в том самом кресле, и закинув ногу на ногу, картинно курившей, сжимая тонкий мундштук двумя пальцами в белых перчатках. Но он всегда говорил, что естественность ей больше к лицу, хотя не вспомнил бы ее лица, не взглянув на него снова, и к тому же он не любил табака. И она легко могла представить себя стройной девушкой в длинной голубой деревенской юбке, натирающей уксусом белые ставни, и золотые лучи света на ее длинных волосах, и блики, и тени, пестреющие на ее открытых плечах. Статические картины так легко представить. Но зачем? Ему не нужна забота, он в состоянии позаботиться о себе сам, и не нужна домохозяйка, с которой не о чем будет говорить, и не нужна красота, коли она не насытит сердца. А где его сердце? Где найти в пустом склепе теплый и ровный огонь? Она жмется к стене, ощущая лишь холод в ладонях, сжимающих гладкие камни. А масло за копченым стеклом размеренно превращается в тепло и воду. И ей невдомек, что можно разбить тусклую пыль окна, зашвырнув в него тяжелым чугуном фонаря и можно заставить огонь весело и дико танцевать внутри пустого дома. И можно, злорадно хлопая, подпрыгивать в такт бешеной пляске пылающих головешек. И словно ведьма, сверкая глазами, распустить черные космы и кружить вокруг стонущего ожившего дома.

А можно спокойно наблюдать, как догорают последние перекладины крыши, как через разбитые стекла, подсвеченные красным, вырываются черно-сизые облака и, подобно высвобожденным душам, устремляются в багряную синеву неба. И можно слушать, как исступленно трещат стены и мелодично звенят осколки только что лопнувших окон, в которые так и не удалось заглянуть ей и теперь не удастся уже никому.

Но она, осев на крыльце, свернувшись клубочком, глядит неотрывно в черный лес, согревая озябшие перед утренней росой худенькие пальцы догорающим светом собственного масляного фонаря.


15.05.10.

Большое сердце

За столом пировали трое. Они смачно ели, много пили и закусывали. Один неказистый субъект сидел к ней лицом, остальные вполоборота. Похожий на старого клоуна мужчина в очках, положив толстые локти на стол, сосредоточенно жевал. Тот, что сидел рядом, выстрелил в него фразой: "Я думаю, назревает признание". Опрокинувший в это время стопку клоун хлопнул ее об стол и повернулся к нему. Он не понимал, о чем речь. Или не хотел понимать. Или делал вид. Было ли это одно и то же, она еще размышляла, когда все трое поднялись и вышли.

На детской площадке никого не было. И только черноволосая девочка, покачиваясь из стороны в сторону, крутила в руках пестрый мячик. Он был нарезан на дольки, как разноцветный арбуз: одна — красная, одна — синяя… От скамьи тянулась вдаль широкая асфальтированная дорога. Прямая и гладкая, как дорога в ад. И рядом был свороток направо. В прорехе забора виднелись битые бутылки, клочья рваной бумаги, через сетку просовывались мочалообразные кусты, тянуло падалью. Девочка поморщилась. Чья-то тень накрыла ее сверху. Тот, что был в сером костюме, сел рядом. Второй, с крупным округлым носом, усеянным сеткой капилляров, так и остался стоять, вроде ожидая чего-то. "Раньше их было трое". — Подумала девочка. У типа, что сидел рядом, была забавная морщинистая собачка с мудрыми карими глазами. Собака егозила на его коленях и показывала всем розовую лопату языка. Девочке нестерпимо захотелось потрепать мягкие ушки, и она уже самозабвенно болтала с псом и гладила палевые бока, которые раздулись, слиняли, полысели и на глазах превратились в толстую ляжку серого типа. Очкастый, подчеркивая последнее слово, сказал, обращаясь к приятелю: "Я думаю, назревает признание". Оно эхом гудело в ее голове по дороге, будто этот нелепый клоун забрался в оркестровую яму, украл тарелки и бряцал ими прямо позади нее. Девочка ускорила шаг по пути на платформу, к которой ноги сами несли ее.

Прислонившись к пыльному стеклу, она попыталась устроиться удобнее на жесткой скамье электрички. Замерла. Натянула на уши капюшон и снова склонила голову к окну. Начинался дождь. В вагоне было пусто. Несколько минут забытья, в котором она не смогла бы ответить: кто она, где она и чем она отличается от старого плюшевого медведя, спасающегося от бури в лесу и резво скачущего по ядовито-зеленым клочкам болотной травы.

Стало шумно. Электропоезд пополз, набирая ход. За окном замелькали унылые пейзажи и летящие иглы дождя. В сердце саднило, будто мир был наполнен бесконечной заунывной песней без слов. Она прислушалась: не поют ли? Впереди две-три девушки обсуждали личную жизнь Иоганна Йозефа Моргенштейна. Была ли это какая-то знаменитость? Скорее всего, нет. По разговору было ясно, что этот Йозеф успел соблазнить всех троих по очереди. За окнами проносились грозовые облака, встрепанные березы, косые солнечные лучи в верхушках и между голых ветвей деревьев, шел дождь, летел снег, цвело лето, землю пронзали стальные клинки рек, и из болот выглядывали заросшие тиной озерца. Девочка прикрыла глаза.

Она ждала его каждый вечер. Как только солнце начинало клониться к горизонту, а на часах стрелки устанавливались в нижнем секторе окружности циферблата, сердце напоминало ей о своем незаслуженном заточении. Сначала она ждала его каждый вечер. Но он приходил редко. И тогда она перестала ждать, но думала о нем. И хотя он предупредил ее сразу, что не способен любить, что начинает ненавидеть тех, кто становится ему близок, ей хотелось лучше понять этого человека. Она никак не могла ухватить суть. В чем был сосредоточен базис его убеждений? И была ли в них точка опоры? Его мнение менялось слишком часто и слишком кардинально. И тогда она задумалась: а существует ли такой человек — Иоганн Йозеф Моргенштейн? Как некоторый человек с присущими ему физиологическими характеристиками определенно существует: ему двадцать семь, если верить записи в его паспорте, он русоволос, его рост сто восемьдесят шесть сантиметров. Но кто он? Вот что не давало покоя, когда она задумчиво созерцала звезды в темноте зимнего вечера, когда он позвонил в ее дверь, и когда она подалась вперед, чтобы открыть замок.

Он думал о чем-то своем, никогда не посвящая ее в эти размышления, не подпуская ее к этому святилищу, и оттого мысли его приобретали для нее некую сакральную ценность. В чем эта ценность, она не смогла бы объяснить, даже если бы он спросил, но его ничего не интересовало. Некоторое время они молча смотрели в темное небо в прорехах штор. Она взяла его руку, и они приблизились к окну плотнее. В доме напротив горел свет. Он расширялся, постепенно заполняя собой улицу, будто подходил к ним ближе, чтобы лучше было видно. В желтом прямоугольнике, как в пустом аквариуме, хорошо просматривалось два празднично накрытых стола, с тортом посередине. Круглые торты, пышные, со взбитыми сливками и украшенные ягодами. В торты были воткнуты горящие свечи, и по одному куску каждого было съедено.

— Смотри, здесь будто празднуют день рождения. — Сказала она Йозефу.

Ни одного гостя однако не было видно, лишь стулья были слегка отодвинуты от краев стола с грязными тарелками. Она обернулась, ощутив пустоту. Йозефа нигде не было. Она набрала его телефонный номер и погрузилась во мрак пустой комнаты, ожидая ответа. Собеседник что-то сказал, вырвав ее из задумчивости, но когда она сумела вернуться в реальность, женский голос сердито выдохнул в трубку короткое "отвали". Она нахмурилась. Вначале ей показалось, что лучше всего сейчас перезвонить и сказать им все, что думает по этому поводу. Но руки безвольно опустились, на нее нахлынула апатия, унося с собой все слова и желания. Она так и стояла, погружаясь в пустоту, когда слух уловил какой-то легкий шум в телефонной трубке. Связь продолжалась, они забыли прервать разговор. Она удивленно послушала звяканье тарелок и невнятный диалог и отключилась.

Ей обязательно нужно было попасть в знакомые с детства места, на заснеженную лесную поляну, под кустистые мрачные ели под луной, несмотря на поздний час. Бежать! Скорей бежать туда, где она обретет равновесие, туда, где бывала столько раз, когда нестерпимо было тоскливо. Когда казалось, что всем ее чувствам не уместиться в ней одной, не примириться вместе.

На пустующей железнодорожной станции вдали под огнями фонарей появился неясный силуэт. Очень быстро он увеличился в размерах. На черных волосах искрились льдинки снега. Из-под поднятого воротника пальто резал тьму встревоженный взгляд. Неужели опоздала? Непрерывным потоком неслись мимо вагоны, обдавая свистящим ветром. Она провожала их, растерянно замерев на краю перрона. По станции эхом прокатилось объявление. Для кого? Она здесь одна.

— Посадка невозможна, вы слишком близко подошли к путям.

Тогда впервые с ней случился приступ одиночества и отчаяния, повторявшийся затем все чаще и чаще. Чувства взяли над ней свое господство.

Над крышей больницы безмятежно парили облака, сворачиваясь драконьей чешуей над воздуховодом, обнимали его перистыми крыльями. Уверенными шагами она пересекала внутренний двор. Больше она не вернется сюда. Ей сказали, что ее болезнь смертельна. Что сердце постоянно увеличивается в размерах, и когда-нибудь оно разрастется так, что заполнит собой ее всю. Ростки его ткани распространились уже слишком далеко, и они ничего не смогут сделать. Они — нет, но она сможет, она знала это.

Ей было не страшно умереть, больше всего она боялась, что перестанет воспринимать мир так, как раньше. Что поблекнут краски, исчезнут звуки, и мир станет пустым и плоским. Напоследок хотелось сделать какую-нибудь глупость, ведь потом уже будет все равно. Но она вспомнила клоуна из своего детства, который любил делать глупости, и передумала. Какой в этом смысл?

Мягкий свет масляной лампы разгонял сумрак прохладного воздуха, будто она опустила огонек на дно глубокой реки. Напевая тихо любимую песню, она чувствовала некоторую тревогу, но гнала ее прочь усилием воли. В рюкзаке у нее был нехитрый набор: керосин, бельевая веревка на случай, если не хватит выдержки и придется привязать себя к дереву, тесак, прищепки, спички.

Она поставила лампу на траву, осветив снизу лицо. Готова.

"В сердце сдвинется нож, боль поднимется из глубины; Неужели ты ждешь…"

Она напрасно боялась. Мир, не заслоненный ее собственными переживаниями, стал ярче и отчетливей. Ничего в нем не изменилось, и только любовь больше никогда не беспокоила ее.

14.06.10

Цикл «Миг, который никогда не вернется» Теорема Лагранжа

К своему стыду, я до сих пор не прочитала "Анну Каренину", поэтому ответить на грубый окрик откуда-то сбоку мне было нечего.

Я проснулась в середине ночи. Не от шума за окном или пьяной драки соседей и не от звона будильника, невозмутимо тикавшего на книжной полке. Сквозь сон увидев полосы света на потолке, их серые полутона и неясные грани, похожие на очертания листвы, некоторое время наблюдала за отрезком улицы в окне, залитым мертвенно-голубым светом фонаря, за растрепанными ветром цветами яблони, мельтешившими, как стайка серебристых рыбешек, в синеве воды.

За окном было темно. Знать, который час, не хотелось.

Я оделась и осторожно, чтобы никого не разбудить закрыла за собой дверь.

Уверенная, что в такое время на своей окраинной остановке не дождусь транспорта, пошла напрямую, через пролесок, ближе к центру. Пробираясь сквозь частокол кривых теней, черными змеями пересекших залитую лунным светом дорожку, ступала осторожно, боясь попасть в капкан времени. От ветра качались тяжелые сосны, они стонали и охали, как потревоженные души на погосте. Дуплистые стволы взирали на проходящую мимо пустыми глазницами, без интереса. Издалека сквозь решето ветвей проскальзывали тонкие лучики цветных огней. Над головой мягко прошелестели чьи-то крылья, я вздрогнула от вороньего крика, пронесшегося под ночным небом. И лес ожил. Кто-то копошился в сухой листве, совсем близко, что-то прошмыгнуло под моими ногами и скрылось в острых пиках травы на обочине, вдали перекликались невидимые существа. Я почти бежала. Вслед мне тянулись узловатые вывороченные корни, поваленных бурями трухлявых пней.

Вскоре дорога оборвалась, и я шла напролом, сквозь колючки кустов, рытвины, наполненные невысыхающими слезами леса, прячущимися днем и проступающими из земли вновь с восходом луны. Шла, без отрыва глядя на далекие огни телебашни, ведь стоило мне опустить голову, и они исчезли бы безвозвратно, померкли, скрылись бы в серых облаках, тянущихся с горизонта. Исполинской ступней в нагромождение зелени врезалось основание моста. Сверху шелестели колеса неспешно, дремотно ползущих грузовиков. До остановки было недалеко. Мимо ехали автобусы, но куда — неизвестно. Один за другим, один за другим, но я никак не могла разглядеть их номера, и уже начинала нервничать, что не успею. Подъехал белый пазик без опознавательных знаков, я подалась вперед. Желтая лампочка внутри салона мигала, едва освещая пассажиров. Кондуктора не было.

На переднем сиденье лицом ко мне ехал усатый мужчина, держа под мышкой ботинки, обернутые куском газеты. Рядом женщина с маленькой дочерью хрустели, пережевывая огурцы, и повторяли таблицу умножения. Они свято верили, что трижды семь равно тридцать три, а восемью девять — семьдесят семь. За спиной юноша говорил по телефону, засыпая, он рассказывал: "Мы шли по торговому центру и искали бутик, где продают шубы из меха ежат, ты ведь знаешь, они рождаются не с колючками, а с розовым мехом. Так вот, у лифта мы обернулись и увидели знак — движение назад запрещено…" Автобус натужно переехал трамвайные рельсы, мимо прошел красно-желтый вагон, похожий на картонную игрушку из детского набора "сделай сам" и с маленькой лампочкой для кукольного водителя. Трамваи шли в парк. Мы набрали скорость, уносясь вдаль по трассе. Пролетали мимо, подмигивая, окна домов, фабрик и офисных зданий. В стекла бился воздух, спрессованный, охлажденный, пропахший чужими страстями, переработанный тысячью насосов, газоочистительных камер и мощных установок. Пассажиры больше ни о чем не говорили, одни спали, другие приникли к окнам и ждали своей остановки.

На пустыре под одиноким фонарем, отделившим узкий сектор воздуха, напоенного мельчайшими каплями света, пазик остановился, и люди один за другим выходили. В салоне никого не осталось, я выскользнула последней. Будто связанные веревочкой, полусонные, склонив головы, они пошли в одну сторону. Где-то рядом звучали знакомые позывные железнодорожного диспетчера. Мы вышли на более оживленную улицу, где в киосках терлись случайные покупатели, бегали, деловито переговариваясь, мужчины с тележками. Я миновала билетно-кассовую толкотню, зевающих в ожидании путешественников. В лицо ударил воздух, пропитанный мазутом, нагретой сталью, потной одеждой и аммиачными испарениями. На путях стояло несколько составов. Вдали горел красный немигающий глаз. Он наблюдал за изредка возникающим на перроне силуэтом с чемоданом в руках. Захватив в поле зрения меня, он выжидал, что буду делать я. Висевшее рядом на столбе жестяное серое ухо оживилось: "Механик Николаенко, пройдите на пост охраны".

На соседнем пути радио тараторило что-то свое: "Силовой щит, ключ от сторожевого поста… перекрыть вентиль холодной воды… короткое замыкание… где этот прохиндей Николаенко?!"

Со стороны неподвижно застывшего состава приближался мерный перестук. "Бинк-баум, бинк-баум". Когда я маленькой ездила в поездах, я часто просыпалась ночью от этих звуков. Я не знала, что это значит, и мне представлялось, как по корпусу вагона карабкаются огромные крабы, они цепляются за железные реи одной клешней: "бинк", затем, чуть волоча, переставляют другую: "баум". Они крадутся к открытым окнам и выслеживают добычу. Они, конечно, ищут маленьких детей, которые просыпаются и не могут уснуть по ночам…

Издали застрекотали сигнальные тарелки, глаз мигнул и стал зеленым.

— Электропоезд номер 375 Перегребная-Нерой прибывает на пятый путь седьмую платформу.

Я скользнула в темнеющую рытвину пути. На горизонте показалась неясная тень, похожая на голову гигантской сороконожки, она неторопливо приближалась. Черное насекомое открыло глаза, горевшие ровным желтым огнем. Засучило жесткими лапами, оставляя за собой хвост белесого дыма. Я не двигалась, стоя на бетонной перекладине горизонтальной лестницы, ведущей куда угодно, однако исключительно в одном направлении — в будущее. Мне хотелось, чтобы вся моя жизнь пронеслась перед глазами, как это пишут в красивых и глупых романах. Но в густом киселе мыслей плавали одни и те же слова, они волнами набегали на берег, шуршали острыми камнями парализованных нервов и оставляли за собой растрепанные тетради и бессонные ночи: теорема Лагранжа. Я уцепилась за знакомое звучное имя, сейчас мне крайне важно было вспомнить значение ранее позабытых графиков и закорючек, наспех списанных с доски. Свет впереди становился ярче, вытесняя из поля зрения все, что находилось в периферии. Звук грохочущих колес завибрировал. Под ногами задрожали шпалы, дохнуло гарью и тяжелым воздухом, вытолкнутым из-под запыленных колес. Громко лязгнуло, будто кто-то небрежно резанул смычком по скрипке, поднесенной к приемнику усилителя — многотонная стальная громада сопротивлялась снижению скорости. Кто-то вскрикнул, и звук этот потонул в шипении и грохоте колес. Подступал неясный гул голосов, в котором можно разобрать лишь отдельно промелькнувшие слова. Мне хотелось закрыть глаза и не смотреть, как медленно в последние секунды станет сокращаться расстояние между моим телом и разгоряченной сталью, но закрыть глаза — значило то же, что не смотреть вверх, когда карабкаешься по длинной лестнице в небо. Меж тем надежная, на первый взгляд, конструкция начинала пошатываться. Она кренилась куда-то вбок, и это было для нее неестественно. Гомон человеческих голосов оборвался. Свет вытаращенных фар потух, и поезд будто отвернул от меня свое лобовое стекло. Состав издал последний протяжный вздох. Станция погрузилась в молчание. И снова что-то зазвенело, совсем близко. Разбитое стекло? Нет, ближе. В ушах о рельсы бились сотни колес, стучали тысячи тяжелых кузнечных молотов, ритмично высекая голубые брызги металла. Да что же это такое!? Смерть? Сотрясение мозга?

Будильник.

27.05.2009

Осенние сумерки

Кто бы что ни говорил, а я люблю осень. И дождь. И пасмурное небо, и сырость, и промокшие ботинки. И леденящий душу ветер, хватающий за воротник. Я люблю позднюю осень, начало ноября. Люблю гулять по улицам без определенной цели. Просто так. По вечереющему городу. Не в зимних, не в летних — в осенних сумерках. Люблю наблюдать, как зажигаются фонари, один за другим, то там, то здесь, в хаотичном порядке. Я люблю вдыхать запах сигаретного дыма и слушать четкий ритм капель дождя…

В первых числах ноября я бесцельно слонялся по улицам. Шел дождь. Мелькающие призраки прохожих напоминали мне о крайне редких, не приносящих счастья, встречах в моей жизни. Черные зонты-трости скользили вдоль набережной реки, как острые блики на ее остывшей глади. Скамейки пустовали. Листья медленно плыли по воздуху и оседали на воду, истоптанный тротуар, жёлтые доски скамеек. Когда пожухлый лист опустился рядом со мной, я понял, что пора встать и пройти через мост на другую сторону.

Я дышал морозным воздухом тусклого города. Такого же тусклого, как все города в Европе в начале ноября. Именно тогда я и столкнулся с ним — насквозь промокший, я ступил, на обкрошившееся со временем каменное крыльцо книжного магазина и толкнул дверь вовнутрь. Там я заметил поблескивание массивных очков, прятавших за собой низкорослого человечка. Раньше я что-то слышал о нем, но это совсем не вязалось с человеком, представившемся мне именем Сартр, и я честно сказал ему об этом. А он ответил, что всегда производит не то впечатление, которого от него ждут. И как-то странно мне улыбнулся. И еще добавил, что все, окружающее нас, в сути своей — не то, что мы видим: бомж в парке напоминает ему лангуста. Почему лангуста? А еще протянутая для рукопожатия рука похожа на белого червя. Я не мог с этим согласиться. Мы заспорили.

Из окна кафе мы смотрели на покосившиеся двери книжного магазина и пили кофе. Теплый аромат рвался на залитые осенью улицы, на промокшие крыши домов и растекшиеся в пасмурной улыбке трамвайные остановки.

Я хотел было хлопнуть собеседника по плечу, обратившись: дружище, Поль! Но на полуслове осекся. То ли потому что собеседник мой был серьезен и вдумчив, то ли … черт его знает…

За окном царил густой и влажный мрак, а мы не обсудили и половины того, что каждый из нас уже давно хотел сказать. Хоть кому-нибудь. Но желательно все-таки тому, кто будет слушать. Мы долго спорили, но сошлись на том, что жизнь, как залитая грязью круговая колея, и что к черту всю эту жизнь с ее обывательщиной и безысходностью. За это и решили выпить. Водки. Я увидел, как по оконному стеклу скользят отблески света — напротив кафе остановился автомобиль. Это свечение напоминало мне свечение свободы. Сартр заметил мою задумчивость и сказал, что свободы не ждут, не ищут, не просят и не добиваются. Она рядом с нами. Она неотъемлемая часть нашего существования. (Не знаю, как ему удалось выговорить такие длинные слова). А еще он добавил, что как только я пойму это, я обрету свою свободу. А я ответил, что незачем искать ее, потому что я уже свободен… И Сартр неожиданно сказал: тогда ты знаешь, что жить все-таки стоит. И снова улыбнулся мне: странно и как-то заговорщицки.

Февраль 2007

Я всегда знал

Я всегда знал, что Нью-Йорк — самый опасный город не только в Америке, но и во всем мире. В этом меня не раз убеждали фильмы ужасов нашего производства. В чем-то наверно, они оказались правы. А что еще подумаешь, очнувшись под грудой хлама, посреди города, похожего на поле сражения марсиан или на площадку после испытания ядерной ракеты? Повсюду воронки, оставленные снарядами. Кого-то пытались застрелить, это точно. Наверное, Годзиллу. Везде с торчащих острыми пиками обломков свисают отвратительные шмотья слизи. Повсюду витает едкий запах паленой кожи, горелого пластика и чего-то такого, отчего начинают слезиться глаза. Матерь Божья! Кажется, это первое, что я произнес, очнувшись посреди того бедлама. Мне с трудом удалось подняться. Но беглый самоосмотр показал, что со мной все в порядке, несмотря на оторванный рукав рубашки и пятно на груди. Я не помню, что произошло, я помню панику, и этого достаточно. Все остальное я постараюсь забыть. Правительство поможет мне в этом. Оно всегда делает вид, будто ничего не происходит, или ничего такого не было. Наши чиновники очень оптимистичны: ты жив, значит, у тебя все O’k. Неважно, что у тебя теперь нет дома. А это первое, что мне пришлось осознать — мой дом разрушен. Мне негде жить.

Я поднял голову, заслоняя ладонью слепящие лучи полуденного солнца. Как ни странно, над всей этой разрухой возвышался целехонький Бруклинский мост. Разгребая горы мусора и всякой дряни, я поспешил туда, к переправе на другой остров. Манхеттен был мертв. Я всегда удивлялся — почему именно Манхеттен? Почему во всех ужастиках рушат именно этот район? Мне думалось, это от недостатка фантазии. Но может быть, были действительно серьезные причины, чтобы обратить этот утыканный небоскребами клочок земли в руины? Примерно об этом я размышлял, подходя к мосту и столкнув вниз пустую банку из-под Кока-колы. Напиток радости и благодушного безделья, примерно так он представляется моим соотечественникам, привыкшим к зомбирующему действию рекламы и радующимся скидкам в МакДональдсе.

Я никак не мог понять: отчего вся эта неразбериха. И как мне удалось выжить. Этот вопрос тоже представлял для меня некоторый интерес, ведь по пути я не заметил ни одного признака жизни. Я заходил в несколько наиболее уцелевших домов. Там никого не было. А где же горы трупов? Жуткие монстры? Где зомби, убивающие всех на своем пути, и ожившие мертвецы с синей кожей и следами разложения на лице и руках? Вокруг ни души. Как будто все в одночасье исчезли. Или всех успели эвакуировать. Кроме меня, разумеется. И еще один вопрос — почему остров разрушен полностью, но все коммуникации остались нетронутыми? Обычное дело — обвалившиеся мосты — бренд каждого второго фильма в стиле horror.

Мне предстоял долгий путь пешком под палящим солнцем по раскаленному асфальту моста. Несколько километров. Только теперь я обнаружил, что на мне нет обуви. Просто не представляю, как я не заметил этого раньше. По пути я вспоминал, сколько раз я бывал на Бруклинском мосту. Каждую неделю в десять утра в автомобиле я проезжал по нему на воскресный пикник в Центральном парке. Приятно было отдохнуть в густой тени деревьев и целых полдня предаваться созерцанию после недели напряженной работы. Теперь у меня нет работы. Тот небоскреб, где находился офис нашей фирмы, рухнул, уступив на небе немного места для облаков. Я уже не вспоминаю о моем авто среди всей этой свалки покореженных железяк.

Удивительно, а ведь я так и не вспомнил того случая, чтобы мне приходилось гулять по мостам пешком. Чтобы как сейчас щуриться от солнца, подставляя ветру лицо. И слышать, как поскрипывают от его прикосновений тонкие стальные тросы.

На том берегу было безлюдно. Смутное беспокойство, до того вытесненное более насущными потребностями, теперь схватило меня за воротник взмокшей рубашки. А вдруг теперь вообще никого нет? Завидев небольшую аллею или подобие парка, я поспешил туда в надежде на передышку под тенью листвы. Мои смозоленные ноги, наконец, ощутили прохладу, коснувшись мягкой травы. О, я подумал бы, что нахожусь в раю, если хотя бы глоток холодной воды! Я сел под старым деревом, прислонившись к шершавому стволу, и снял рубашку. Ни дуновения ветерка. Кажется, что жизнь вообще остановилась.

Осторожно прикрыв глаза, готовый вскочить в любую секунду, я попытался привести свои мысли в порядок. Но ничего не выходило. Они, как назло, кидались врассыпную, как крысы, захваченные в темноте внезапной вспышкой света. В юности я служил в морской пехоте и повидал много разных портов. И лишь пара вещей объединяла их многообразие — суета и крысы. Я разомкнул веки, тряхнул головой, будто надеясь, что вся эта чушь, бултыхавшаяся в голове, вылетит. Какое-то мимолетное движение привлекло мое внимание в глубине парка. Я насторожился. Поневоле я приготовился к встрече с самыми ужасными монстрами, каких можно только представить, и потихоньку начал передвигаться в том направлении. Подкравшись поближе и, наконец, разглядев то, что случайно уловил за доли секунды мой глаз, я обмер.

Золотистые кудряшки маленького мальчика искрились на солнце, а малыш визжал от восторга, взлетая на качелях, которые раскачивала его мама. Они выглядели как два заговорщика, задумавших шалость. Они понимали друг друга, и им было весело вместе. С какой нежностью и любовью смотрела молодая мать на своего сына, что я подумал: «Этого не может быть». Я готов был расплакаться или подбежать и обнять обоих. Я никогда не был так рад, наверно, ни одной встрече в своей жизни. Как безумец, я сорвался с места и побежал к ним, размахивая руками и задыхаясь от волнения. Но за десяток шагов меня что-то резко остановило. Как будто я врезался в прочное стекло, отгородившее меня от них. Я стоял, обескураженный, потерявший прежнюю решимость. Я попробовал заговорить. Кажется, поинтересовался, который час. Они не обратили на меня внимания, они не услышали меня. Будто нас действительно разделяло стекло. Я постоял какое-то время в недоумении, надеясь, что, может быть, женщина обернется или малыш остановит на мне взгляд. Но этого не произошло. Я побрел прочь. Противоречивые чувства громоздились в моей душе. Я был рад, что в Нью-Йорке жизнь продолжается, как и прежде, будто ничего не произошло, будто не было вчерашнего кошмара и манхеттонской разрухи. Но в то же время в душе поселилась маленькая, но острая заноза.

Я слонялся по городу, совершенно не представляя, как мне теперь быть. Куда теперь идти, что делать. Пока не наткнулся на полицейский участок. Там я заявил дежурному офицеру, что со мной случилась беда, что я потерял близких, свой дом и работу. Я попросил помощи. Но странное дело — он будто тоже меня не заметил. Он смотрел сквозь меня, как будто не видел, не слышал, как будто меня и не было вовсе. Ко мне подкралась ужасная догадка, от которой я вмиг покрылся холодным потом, и моя спина стала липкой, как жабья кожа. А что, если я умер? Вместе с остальными. Что, если меня и правда не существует?

В отчаянье я выбежал под жаркие лучи солнца. Как может быть? Как это может быть? Я метался по проезжей части, совсем обезумев, выкрикивая отдельные фразы и какие-то слова, я не мог понять: почему я чувствую, как солнце жжет кожу, как взмокла рубашка, как осколки разбитых бутылок больно впиваются в босые пятки, но почему, почему никто не воспринимает моего присутствия? Что же действительно произошло со мной? Обхватив голову руками, я опустился на обочину дороги. Хватит паниковать, сказал я себе. Нужно подумать о том, как быть дальше. И тут мой взгляд упал на вывеску обувного магазина по ту сторону дороги. Как известно, за счастьем далеко ходить не надо.

По салону магазина бегали консультанты, предлагая наперебой двум дамам туфли разнообразных фасонов. Я прошел в отдел мужской обуви. Там никого не было, кроме меня. Мое внимание привлекли яркие большие кроссовки, я никогда не носил таких. Я снял пару с полки и примерил. Удивительно, они сидели на моих ногах, как влитые! Никогда еще обувь не казалась мне такой удобной. Однако по объективным причинам платить за них мне было нечем. Тогда я просто вышел, не расплатившись, ведь на меня все равно никто не обращал внимания. До того момента. Стоило мне перешагнуть порог бутика, как в нем сразу обнаружилась пропажа, кто-то уже позвонил в полицию, и она не заставила себя долго ждать. Просто невероятно. За мной погнались. Первыми побежали охранники магазина, затем к ним присоединились полицейские и просто желающие помочь бездельники. Я никого не убил, я не совершил вооруженного нападения. Я не оплатил товар в кассе. И теперь меня преследовало полгорода. Мне удалось укрыться в высотном здании. Я не забежал туда, нет, я спокойно прошел по холлу и вызвал лифт. Когда я уже поднимался на последний этаж, ворвавшиеся полицейские спрашивали у охраны:

— Здесь не появлялся грабитель?

— Какой еще грабитель? — Отвечали насупившиеся мужчины в форме. — Это уважаемый бизнес-центр.

А я тем временем сидел на крыше и думал. Удивительная страна — Америка: когда рушат половину города, никто ничего не замечает, а стоит совершить небольшое нарушение ее достопочтенного закона, как за тобой начинают бегать с автоматами и натравлять собак по твоему следу.

Когда на улицах вновь воцарился привычный городской гомон, я ушел с крыши. Нужно было куда-то идти. Но речи о том, чтобы вернуться к развалинам Манхеттена, и быть не могло, несмотря на то, что сидя на крыше, я видел нескончаемый поток автомобилей в сторону Бруклинского моста. Пусть там их ожидало все то, к чему они давно привыкли. Но для меня все теперь было по-другому. Пусть это фикция, игра воображения, но я был даже рад, что теперь никогда не вернусь к надоевшей работе, к четырем стенам офиса, затем дома, затем опять офиса, к футбольным матчам, нескончаемым счетам в почтовом ящике, круговороту будней, никогда не кончавшихся забот и каких-то дел, вряд ли кому-то нужных, даже мне самому.

Я зашел в парк и присел на скамейку. Не знаю, сколько я так просидел. Я не считал времени. Ко мне подсел бездомный. Он ел самодельный бутерброд из багета с капустными листьями. Из-под грязной клетчатой кепки торчали длинные нечесаные волосы. Хлебные крошки падали на его всклокоченную бороду, он не стряхивал их. Я хотел заговорить с ним, но потом осекся. Скорее всего, он тоже не станет беседовать со мной, как и все остальные. Мы сидели молча какое-то время. Бедняк разглядывал мое хмурое лицо, а затем широко улыбнулся и предложил мне поесть. Я согласился. Мы разделили с ним багет, а затем он встал и пошел вдоль по аллее. Я долго смотрел ему вслед и ни о чем не думал. Просто глядел, как он бодро шагал, наверняка также ни о чем не думая. Сверху под ноги ему опустился желтый лист. И тогда я понял простую вещь. Приближается осень.

16. 04. 08

Миг, который никогда не вернется

Какой-то озорник ворвался в мастерскую небесного художника и, расшалившись, опрокинул палитру. И теперь, остановившись на минуту в нерешительности, он с удивлением и восторгом наблюдает, как по небу растекаются краски. Сиреневый, розовый, голубой, нежных-нежных оттенков — по всей лазурной глади холста… Особенно ярким пятном выделяется оранжевая полоса с острым углом. Она идет поперек остальным и втыкается прямо в солнце. Этот сверкающий огнем кинжал бьет светило в сердце, впивается в его кровоточащую рану. И направление отступления поверженного солнца можно легко заметить по оставшимся на небе кровавым следам.

Солнце заходит.

Оно тонет в теплых оттенках красного, оранжевого, розового… Кажется, что кто-то окунул пылающий огнем шар в бокал с шампанским, и теперь вино просвечено изнутри. Оно будто томится этим внутренним жаром.

Поле. Вдалеке домики с остроконечными крышами, окруженные деревьями. В закатном свете их листья кажутся черными. Сбоку, ближе к обрыву, развалины бело-голубого цвета. Они готовы слиться с небом, но выступившие кое-где из-под слоя штукатурки рыжие пятна кирпичей напоминают, что заброшенному строению не суждено оторваться от земли и взмыть вверх, подобно чайкам, летящим над волнами.

Солнце заходит. Оно уже очень низко. Уже ветви деревьев тянут к нему свои черные сети, пытаясь поймать его. Но солнце пока сторонится их. Оно хочет в последний раз осветить голубые блоки развалин, острыми зубцами плит врезающиеся в розовое марево. Солнце выглядывает из пустых окон, будто подмигивает. И развалины преображаются. В полуразрушенных стенах, плещущихся в винно-красных водах уплотняющихся сумерек, есть что-то величественное. Теперь это не просто всеми забытая груда камней, ее коснулась тайна. Вечная тайна природы.

По глянцевой поверхности моря пробегают отблески прощальной улыбки заходящего солнца. В последний раз сегодня светило окидывает величественным взглядом его изменчивые воды. И уловив в его тонких лучах тоску расставания, море тяжело вздыхает в ответ. Теперь, когда солнце уже готово исчезнуть за линией горизонта, и все меняется вокруг, и море становится не таким, как было при его ласковом свете.

Ветер свирепствует. С ревом и рокотом набрасываются на берег волны, будто хотят отгрызть кусок. Каждая волна — голодный зверь морских пучин.

Издалека по морю движется гребень одной из волн. Он очень длинный, не хватает глаз, чтобы охватить его. Сначала гребень прямой, как акулий плавник. Но все ближе к берегу, он начинает сгибаться, как будто ему тяжело двигаться дальше, будто он устал выдерживать тяжесть собственной мысли. Он изнурен долгой дорогой. Силы его на исходе, хватает только на то, чтобы нести за собой багаж своего опыта.

До берега осталось совсем чуть-чуть. Гребень загибается, закручивается вовнутрь, будто хочет заглянуть в себя. Хочет узнать, что же он собой представляет, перед тем как распластается, обессиленный, на влажном шершавом от ракушек песке, вперив пузыри глаз в темнеющее небо.

Но вот и все. Путь окончен. Он устал. Сколько ему пришлось пройти, прежде чем он достиг своего берега! И вот гребень рухнул одним махом на его прочную основу. Еще недавно он бурно радовался встрече с берегом, он швырялся пеной, поднимал тучи песка — в нем кипел восторг. Но вот он замер на секунду, растянувшись в плоскую бурую лужу. И тут же море тащит его назад, сгребает в свои объятья, холодные и колючие, но уже привычные.

На трепещущей поверхности моря у самого горизонтавозникают новые волны. Они достигнут берега, и темные воды заберут их в свои глубины. Это будет происходить всегда. Это вечно.

Так бьется морское сердце. И его пульс мы видим в волнах. Так о своей жизни шепчет море, и шепот его разносит ветер.

Волны рождаются, проходят свой путь и неизменно погибают. Они навсегда исчезают там, откуда пришли — в серебряной бездне жестокого моря. Его лезвие, сверкающее холодом, впивается в мое сердце. Ветер волчьим воем режет мне уши. Он кричит о вечности и одиночестве. Почему никто не слышит его отчаянного призыва?

Садится солнце. Пульсирует море. И так будет завтра. Так будет всегда.

Но ничего уже не повторится. И этот миг никогда не вернется.

25.11.05

Цикл «Я — тело» Фотография

Так тяжело удержать внутри слова, стремящиеся вырваться в беспредельное пространство звуков, ограниченное темным окном, холодным воздухом и сознательно задержанным дыханием, "Я люблю тебя! Я люблю тебя!!!!! Люблю, люблю, люблю…" Как тяжело удерживать их внутри. Оставить только себе. Но он уйдет, если я не вынесу этой пытки.

Я люблю глядеть на него, когда он спит. Вот спит Гирфан. Одно ухо он накрыл подушкой — видимо, чтобы я не мешала ему своей возней видеть прекрасные сны. Те, что мелькают сквозь подергивающиеся веки. Итак. Вот ресницы Гирфана. Короткие и прямые, как его слова. Его щеки. Иногда я не могу удержаться, чтобы не провести кончиками пальцев по его мягкой щеке, при разговоре всегда оставляющей впечатление гранитно-твердой под его жестким освинцованным сарказмом взглядом. Но во сне насмехаться не над кем и не от кого защищаться. И его лицо расслабленно и неподвижно. Но не безвыразительно. И я люблю смотреть на него, когда он спит, и думать, что это и есть истинное его лицо. Вот его губы. Нижняя слегка выдвинута вперед, будто он на что-то обижен. Будто он — еще мальчик. Такое личико часто можно увидеть на детских фотоснимках. Глубокая впадина между его пухлой губой и подбородком еще сильнее подчеркивают это впечатление. Его упрямый, жесткий подбородок покрывают редкие колючки, которые он так не любит сбривать, в свете солнца почти прозрачные, в отсветах ночного фонаря — черные. Как и его слова, настроения и предпочтения, кажется, зависят от перемены света, погоды и запаха встречного ветра. Постоянство — вот первая из бесчисленных иллюзий тех, кто мнит себя способными мыслить. Я не заметила, как углубилась в подобные заблуждения. Я создала бесконечно пополняемый альбом, где в качестве фотографий можно пролистать мои пестрые, безумные, нежные, серые, угрюмые, призрачные фантазии. Многие из них есть и в чужих альбомах с непринципиальными изменениями в виде других лиц или чуть косолапо вывернутых ног. Некоторые из них казались мне не лишенными оригинальности. Но все они безжалостно были отобраны, разорваны и растоптаны тобой. Человеческая жизнь кормится иллюзиями. И потому смертельно обижалась я, когда ты непреднамеренно, без злого умысла, но методично расправлялся с каждой. Однако не является ли отсутствие иллюзий — наиглавнейшей из них? И как знать, быть может, настоящее — не что иное, как ловко продуманная иллюзия? Ведь галлюцинации безумца вполне реальны для тех, кто может их увидеть и ощутить. Одно время мне кажется, что я могу любить безусловной, безоговорочной, всепоглощающей любовью. А иногда серьезно задумываюсь: а способна ли я любить? Ведь внутри меня беспроглядно-черный колодец. Прислушайся к эху: есть ли внизу вода? Иногда он сужается до предела различимости и приобретает вполне оформленный вид. Например, гнев или тоска. Иногда разрастается, особенно после встреч с тобой, и заслоняет сумерки, мокрый и дребезжащий свет чьих-то окон с занавесью дождя, когда вода и мрак заполняют город и протекают беспрепятственно сквозь меня.

Нередко у меня возникало желание сфотографировать тебя таким. Не бессмысленно-жестоким, нет — нежным, добрым. Спящим. Но уверена, это фото оказалось бы ненужным. Никогда я не стала бы любоваться им или настороженно всматриваться в него тихими, пустыми вечерами. Что же тогда хотелось мне сохранить? Вовсе не его лицо я хотела сберечь, прекрасное, молодое, несмотря на тонкую складку, протянувшуюся от губ до крыльев носа и прорастающую на его висках седину. И уж, конечно, не чтобы увековечить, как именно он спит, а также ест, пьет, смотрит кино и прогуливается от автобусной остановки до крыльца своего дома. Сколько бы раз не сменилась погода за окном, а кто-нибудь и через сорок лет сможет увидеть его спящим. Но каким? Останется ли в нем та милая теперешняя детская наивность, которая еще просыпается где-то глубоко в его душе в минуты сопереживаний, мечтаний, метаний, мучений, катарсиса? И которая робко выглядывает, несмятая, не стертая усилием воли, в минуты сна. И пусть это очередная иллюзия, без которой жизнь оказалась бы безликим, нелепым, бесконечно повторяющимся фарсом. Пусть это останется моей маленькой тайной, как легкий поцелуй, от которого ты, не выходя из сна, поведешь бровью и одернешь губы.

02.05.10

Я — тело

Я — тело. Огромное, как вселенная, бренное, как все сущее, тело. Теплое, дышащее углекислым газом, водными испарениями и солями тяжелых металлов.

Я — поры, сужающиеся и открывающиеся, загрязненные салом, пылью и микроорганизмами, кишащими на моей коже.

Я — кожа, сухая, покрытая покоробившимися шмотьями эпидермиса, с торчащими из гнезд антеннами бесцветных и темных волос, коротких и длинных, гладких и тернистых, как колючий куст.

Я — мои волосы, с корнями, закопанными в белый снег перхоти, необратимо быстро покрывающиеся пленкой жира, волосы, которые по утрам пахнут туалетной водой, а вечером свинцовыми выхлопами транспорта и табаком, общественной столовой и химикатами, с которыми я работаю.

Я — мой язык и зубы, которые регулярно я очищаю от бактерий.

Я — ногти, которые я срезаю и смываю их обломки в унитаз.

Я — ноги на высокой шпильке в облаках знойной пыли, покрывающей пальцы тонким слоем, как пудрой, изнуренные, отекшие истоптанные подошвы; ноги, закоченевшие от холода, красные пальцы, свернувшиеся в анабиозе до лучших времен в утробе сапога.

Я — мои руки, худые и жилистые, как у всех молоденьких девушек, страдающих нервной анорексией. С тонкими длинными пальцами, иногда негибкими и неуклюжими, чаще изворотливыми, ловкими в чувственных ласках.

Я — ресницы, с неизменным инеем, расцветающим белой акацией в лютый мороз.

Я — мои губы, всегда обветренные, искусанные нервно, покрытые коростами и кровоточащими трещинами, причиняющими резкую боль при каждой улыбке.

Я — мои губы, кукольно-пухлые, аппетитные, мягкие, нежные…

Я — тело незнакомки, которое, проходя мимо тебя, лукаво подмигнуло и исчезло в толпе.

"Хочешь меня?" — Спрашиваю я.

"Да, хочу." — Отвечает он и берет мое тело. Он терзает мое несчастное, усталое тело, рвет тысячи микрокапилляров, обдирает случайным движением слабые волосы эпидермиса, скребет его неровными ногтями, вытирает до красноты тонкую кожу колен, мнет мои мышцы, оставляя внутренние микрокровоподтеки. И отравляет безразличием мою душу. Он оставляет мне то, что я не просила, то, что не нужно ему самому, что не давало ему покоя. Он изливает на меня свои тревоги, страхи, болезненную самовлюбленность, детские комплексы, ночные кошмары, неудачи и дрязги прошедшего дня. Ему абсолютно неважно, что он, как многотонный носорог, вытаптывает тонкие побеги моих мыслей, не потому что он — злобный монстр, нет, он просто их не заметил. Жестокий мальчишка, он, смеясь, подвешивает, как ящерицу за хвост, следы моих эмоций и робких порывов, им остается лишь оскорблено юркнуть вглубь, в девственный мрак моей души, ведь никто не стремился проникнуть в мой черный ящик, заглянуть в смутную бездну этого колодца. Потому что я — тело.

31.01.10

Шел человек

По дороге размашисто шел человек. Город наполнялся сумерками. В безветренной тишине на землю спускались крупные хлопья снега. Они летели сверху вниз, не задерживаясь, не танцуя в пути. Наверно, также к земле падают подбитые самолеты. Под ногами снег превращался в рыхло-мокрую массу, разбрызгиваемую по сторонам подошвами идущего. Один ботинок протекал, и он чувствовал, как размокает его носок. Снег валил в лицо. Человек никуда не сворачивал. Спрятав руки в карманах, он шел прямо. Он думал. Он шел, сжав правую ладонь в кулак, стиснув зубы. Хотелось набить кому-нибудь морду или влезть в стычку, чтобы набили ему. Нескончаемая ноющая боль в душе не давала ему покоя. Он хотел переместить ее во что-то конкретное и осязаемое. Во что-то более привычное.

Он не мог понять, в чем он виноват, что делает неправильно, но чувствовал, что она отдаляется. У нее не появился другой. Он знал это. Но что-то было не так. Она постоянно занята, наверно чем-то более интересным, теперь у нее нет на него времени. Она стала больше молчать, и это пугает. О чем она думает, когда молчит рядом? Она реже улыбается. Она не заливается беззаботным смехом над его шутками. Шутки плохи? Нет. Он стал реже чувствовать тепло ее тела рядом, ощущать ее ласку — она неотвратимо отчуждалась. А ему так необходимо ее тепло! Улыбнись! Ну, хоть раз улыбнись. И он знал, что чем сильнее будет тянуться к ней, тем дальше она будет уходить. И ничего не мог сделать с собой. Ему хотелось тепла, ему хотелось быть нужным. А кому не хотелось?

Такими же снежными вечерами, когда было совсем тяжело переносить вынужденное одиночество, он бродил по улицам. Без особой надежды, в мелькании вечерних огней он хотел найти успокоение, но его там не было. А были воспоминания, и он почти ощущал в ладони ее маленькую руку.

Ему подолгу приходилось ждать ее. Он старался не подать вида, но глаза не спрячешь. Он ни в чем не упрекал ее и ничего не требовал, но временами остро чувствовал скрытое напряжение. И все большую необходимость в ее внимании. Оно росло и становилось острее. Оно ранило. Оно подстерегало в неожиданном месте, готовое воткнуть ему нож в спину, и он не знал, куда от этого деться.

На улице никого не было. Был праздник, и все сидели по домам. Сидели в кругу семьи, в уютном тепле, окруженные близкими и родными. Возможно, они смотрели в окно на летящий снег и восхищенно провожали взглядом пушистые снежинки. Быть может, последние настоящие снежинки в этом году.

Он смотрел на свет в окнах и вспоминал, как ему было страшно и одиноко в детстве, когда мама покидала его, и как он считал минуты до ее возвращения. Он вспоминал, как все изменилось теперь. Как он проводил вечера у компьютера, а мама молча упрекала. Как он месяцами стремился поговорить, но не находил слов, а иногда у него и вовсе пропадало желание разговаривать, ведь он знал заранее — не поймет. И хотелось вернуть все назад. И хотелось тепла, так хотелось! Но…

Человек шел, вглядываясь вдаль, снег засыпал его следы.

6-13.03.2011

Почему ты не хочешь быть счастливой

Мне приснился сон. Я бродила по торговому центру, наполненному манекенами, расставленными в хаотичном, случайном порядке. Мне казалось, что это люди, и что они мне знакомы. Под резким мигающим светом их лица нервно дергались, и шевелились складки одежды. Я то протискивалась сквозь толпу, через лес негнущихся рук и неповоротливых тел, то бросалась к кому-то, хватала за лацканы пиджаков и за длинные рукава платьев, я кричала "Помогите!". Безответно. Я видела среди них своих друзей. И каждый раз, чувствуя, как к горлу подступает огромный ком, начиненный горячими иглами слез, с непривычным для самой себя гортанным стоном, я крепко хватала их, обнимая, сталкиваясь с ними неуклюже телами. Я шептала неразборчиво, плакала, кричала, захлебываясь и содрогаясь, в их лица: "Помогите! Мне так больно, я не могу так больше! Что же мне делать?" И кто-то смотрел на меня недоуменно, кто-то давал советы, но во сне я не могла разобрать звука, сопряженного с шевелением губ, как будто я утратила способность слышать. Иногда я слышала нелепые и неожиданные фразы. Одни смотрели жалостливо, участливо, но только разводили руками… Иные молча отворачивались, и делали вид, что мы не знакомы. Они не могли мне помочь, свою боль могла приручить только я сама, и я знала. Знала, но от одинокой борьбы самой с собой было еще больнее.

Покинув светящейся аквариум, наполненный дремотной праздной суетой, ежась под всепроникающим ветром, я упрямо шагала под слякотным вечерним небом, усилием воли сохраняя безмолвие. Я не могла сказать точно, смогу ли еще когда-нибудь хотя бы улыбнуться. Возможно, я смогу превозмочь себя и запрятать вопль, рвущийся из души, куда-то, откуда он перестанет подкатывать к горлу. Когда-то я научусь снова говорить. И возможно, даже растягивать губы и обнажать зубы. Будет ли это не похоже на гримасу паралитика? Не знаю. Я замерла. Последние лучи солнца прорезали черный купол листвы, сходящихся вдаль придорожных деревьев, и яркие мазки красок легли на блестящую испарину дороги. Я впитывала теплые брызги счастливых мгновений, провожая солнце, как ближайшего друга, сучком встряв поперек бурного русла людской реки. Навстречу мне плыли нелепые люди. Какие странные. Все они были опечалены, изнурены и также беззвучны. Влага, стелящаяся под зыбким, неровным светом первых фонарей, приглушала шаги, бег и шелест автомобилей. И мне хотелось, как алые капли света, ложиться на землю, впитывать и пропускать сквозь себя влагу, сочащуюся с неровного неба, и пусть по мне ходят эти нелепые существа, волоча за собой свои тележки дневных забот и тяжелых горестей, разве мне будет до этого хоть какое-то дело…

И так хотелось быть маленькой девочкой, и чтобы мой теплый большой любимый папа прижал к себе и называл ласковыми словами, пока я буду плакать и рассказывать. Пока не расскажу все, пока я не перестану быть паровым двигателем, который вот-вот громко и яростно разлетится по кускам, потому что внутри него давление превысило все отметки, пока не усну расслабленно у него на плече, усну легко впервые за долгое время.

Но довольно эмоций. Я должна измениться, чтобы сохранить. Сохранить себя в его сердце. Вот так живешь рядом и не замечаешь, как меняется человек, который был тебе близок. Я помню, когда возвращалась с каникул домой, и бабушка встречала меня, я будто свежими глазами смотрела на нее и впервые за долгое время замечала новые морщины на ее радушном лице, и то, как сильно она устала и пучки седых волос, появившихся задолго, не вчера. Но она менялась постепенно, каждый день, и вблизи это было незаметно. А бывало, встретишь знакомую со школы, поговоришь минут пять и думаешь: ну надо же, она совсем не изменилась, хотя мы не встречались уже пять лет.

Но, даже не видя его каждый день, я чувствую, что с ним происходит и что меняется в нем. И чем он дышит и… если это чувство обманчиво на этот раз? И чувствует ли он так же?

А горло все сильнее теснило смутное, тупое отчаяние. Меня тошнило звуком, и я глубже куталась в негреющий шарф, будто стягивая, заминая нежданные потуги. И шла дальше, куда? Меня нигде не ждут.

Свернула в покосившийся пролом двери, чернеющий и тянущий внутрь, как пасть плотоядного монстра. В нос ударил запах аммиака. Было сыро и пахло затхлостью. Тусклый свет проникал через пустые глазницы окон и выхватывал бока битых бутылок, шлейфы целлофановых пленок и гнилые зубья гвоздей. Осела в углу на груду досок и мусора, топорщащегося щепой. Закрыла ладонями лицо, хотя вокруг и не было никого. Дала свободу всему, что так тяжко душило меня. И мне хотелось, чтобы от моего вопля повылетали стекла из окон, и в пустые проемы вскинувшимся роем вылетел мусор, подхваченный с пола мощным потоком.

Но ничего не происходило, и лишь слезы выжигали глаза, да голос хрипел и булькал, устав и размокнув. Я смотрела в слабо подсвеченную электричеством дыру двери и смутно ждала чего-то. Глупо. Что-то хрустнуло за спиной. На плече затеплела легкая тяжесть. Я обернулась. Добрые глаза друга смотрели на меня нежно и с укоризной.

— Анечка, почему ты никак не хочешь быть счастливой?

И я поняла…

Росток надежды

Он сказал: "Грустно как-то. И сказать нечего".

Он сказал: "Прошла любовь, и мы больше друг другу неинтересны".

Как? У тебя прошла? У меня нет. Просто тяжело. Значит, это все? Конец?

Кто-то думает, что душа ушла в пятки — это образное выражение. А у меня ушла. Стекла в воронку в полу, как будто кто-то снизу включил мощный насос, и она оказалась слишком слабой, чтобы удержаться на месте.

Он сказал: "Не верю, что нет".

Что было дальше, я помню смутно. Сквозь радужно расплывающуюся пленку слез. Помню, приходила мама, гладила, просила рассказать, что со мной, а я качала головой и понимала, что ничего не могу произнести. Разве что стонать от боли, как стонала одна собака, когда мне было лет четырнадцать. Ее сбил автомобиль. Она отползала с места аварии, пыталась подняться, падала, оставляя за собой кровавый след, маленький комок грязной, свалявшейся шерсти с волочащимися по земле выпавшими кишками, с ужасом и надеждой заглядывала прохожим в глаза и стонала. Отчаянно. Обреченно. И никто ей не помог.

Скоро сутки, как я не могу остановиться. Я хочу только плакать. А еще лучше умереть. Горло сжимается, и измученные глаза выдают порцию новой режущей и жгущей их влаги. Я думала, физические нагрузки вытеснят из моей головы мысли. Но я бегу по размеченной дорожке, подошвы автоматически падают и отрываются от земли, под ногами мелькают полосы света и тени, рядом шелестит листва, за листвой гудят грузовики на трассе. Беговая дорожка разматывается, клубком ниток, я не помню, который это по счету круг. Который раз я бегу по одним и тем же мыслям, я не помню тоже. Я не чувствую ног, мне жарко, меня колотит озноб, мне все равно. Очень сильно болит где-то внутри. Не знаю что. Хотелось бы думать, что душа. Ведь она есть. Я не думала, что может быть так больно. Я никогда не думала, что может быть так страшно. Хотя, чего я уже могу бояться. Я сама все испортила. Я получила то, чего так сильно боялась. А теперь ничто уже не имеет значения. Зачем жить, если нет того, ради кого я могла бы.

Да, я знаю, ревность — это ужасно. Я знаю, что собственничество — это плохо. Я знаю… Это только слова. Теперь я знаю, к чему это приводит. Я не владею собой. Я ничего не могу сделать, я не понимаю, почему это сильнее меня. Как в зацикленном автоответчике вертится: Я не имею права и не хочу ограничивать тебя в чем-либо. Ты молод, красив, интересен. Бери от жизни все. Я люблю тебя, и всегда буду любить. Возможно, когда-нибудь ты захочешь, чтобы я была рядом с тобой. Сообщи мне, пожалуйста…

Пересекла полоску старт. Начала новый круг.

Я помню много светлых моментов, разделенных вместе. Помни и ты, что я всегда поддержу тебя в любую минуту дня и ночи. Ты можешь положиться на меня. Я поддержу тебя во всем.

Но уже поздно. Кому это теперь скажешь?

Если б мне сейчас сообщили, что неделей позже на вопрос "что ты хочешь? " я уверенно отвечу "жить" — я б сказала, что это невозможно.

Я и сказала, хотя внутри уже тянулся тоненький росток надежды.

Цикл «Пелена неизбежности» Конец

Час назад умолкло радио. И хотя из приемника доносится еще шипение и потрескивание, вряд ли оно заговорит снова. Журналисты, до того оповещавшие население о неминуемой, час за часом, минута за минутой, приближающейся гибели, теперь покинули рабочие места. Видимо, в приступе отчаянья они решили спасти свои жизни, спрятаться куда-нибудь, забиться в угол, в ожидании, что смерть пройдет мимо, по счастливой случайности не заметив их. А, может, смерть настигла их неожиданно, за работой, у пульта в радиовещательной рубке, и теперь им уже незачем прятаться.

Отчего радио перестало говорить? Теперь этого уже никто не узнает. Только будут помнить весь оставшийся им короткий отрезок времени о том, что дикторы успели сказать…

Вот как все повернулось. Вот как судьба в последний раз раскинула свои карты. Все могло быть иначе, но лишь в одном сомневаться не приходится: мы бы все равно погибли. И если так, то и неважно, захлестнула бы мир эпидемия чумы, или бы население земного шара подкосила атипичная пневмония, или постепенно растаяли ледники и затопили все вокруг, или случилась бы ядерная катастрофа… Теперь поздно решать, кто был прав, а кто ошибался, и чей прогноз оказался более точным. Теперь остается лишь ждать. Вот и я сижу у приемника и, понимая, что все уже кончено, глупо жду. Не то чтобы я надеялась, что случится чудо, и радио снова заговорит. Скорее, я хочу узнать, что такое боль, страдание, ощущение невосполнимой потери — все то, с чем обычно ассоциируется смерть. Это неизбежно случится. Я готова к смерти.

А вот моя сестренка не готова. В ужасе она прижимается к матери, ее маленькое тельце бьет озноб. Я даже вижу, как вздрагивает бледная, почти серая, тонкая кожа, испорченная отвратительной экологией города. Ее бесцветные глаза, мы уже давно забыли, что это такое: загадочные зеленые, ослепительно-яркие лазурные, обжигающе-теплые карие глаза, так вот, ее глаза отупело смотрят в небо, будто ей кто-то сказал, что опасность явится именно оттуда. Весь вид моей сестры выражает одно: страх. Она боится потерять: маму, свой маленький мир, молодую жизнь, запах воздуха, цвет солнечных лучей и даже разбросанные игрушки, среди которых торчит голова так горячо любимого ею мишки. Она слишком молода, чтобы умирать. У нее еще все впереди… А что у нее впереди?

Долгие, невыносимо долгие годы усталости от всего, апатии, бездействия. Завесь плотной пелены смога, трупный смрад улиц, клоаки узких переулков, жадные чресла подземных городов. И еще слепящий свет тех, кто провозгласил себя богами, и теперь следит за каждым твоим шагом, кто знает о тебе больше, чем ты сама, и втайне хочет раздавить тебя и тебе подобных, как смердящих клопов, испытав при этом судороги облегчения. Что ждет ее? Жизнь, подчиненная единственной надежде, что какой-нибудь гениальный ученый изобретет новый аппарат, спасающий от удушья смесью отравляющих газов, именуемой воздухом, или агрегат, возвращающий воде свежесть и первоначальные свойства; или что он синтезирует новое вещество, способное заменить пищу или защитить от СПИДа и рака.

А если бы моя сестренка сама стала гениальным ученым? Теперь уже никто не узнает. Да и кому это нужно, в конечном счете? Ну, продлят себе жизнь хилые и больные червеобразные генетические мутанты, по привычке зовущиеся людьми. Ну, проживут они еще пару лет, гнездясь на ветвях стальной арматуры, если кому повезет, или забившись в темный угол глубокого подземелья, провонявшего гнилью, потом и экскрементами. Каждый день считать последним? Каждый вечер надеяться на чудо? На то чудо, что утром удастся проснуться: что не рухнет сложная композиция из балок, потянув за собой десятки этажей и полумертвых-полуживых существ, в них живущих. Что на голову ночью не обрушатся комья грязи, не выдержав дневной нагрузки от громыхающего сверху транспорта; что их подземные жилища не затопят тонны зловонной жижи, разлившейся по причине аварии или по недосмотру пьяного сантехника. А утром, если все же доведется проснуться, горячо благодарить Бога и силу науки?

Но сейчас сестра не думает об этом. Она вообще ни о чем больше не думает, кроме того, как выжить. Она всей душой жаждет продлить свое существование. Она всеми силами цепляется за жизнь. Она не хочет, она боится умирать. Ее тело цвета овсяного киселя вздрагивает от беззвучных всхлипов раздирающего ее ужаса. Ее тонкие губы кривятся и расплываются в нечто бесформенное и безобразное. Ее пальцы давно посинели от силы, с которой она вцепилась и сжимает безвольно повисшую руку матери.

Отчего она так малодушна? Зачем ей эта никчемная жизнь?

Ее вид сейчас отвратителен, и мне ее совсем не жалко. Откуда у меня такие циничные мысли? Ведь я люблю свою сестру.

Со стены на все это смотрит Сократ, точнее, портрет. Когда-то очень давно мудрец искал истину, и ничто его больше не интересовало, кроме истины. Когда-то очень давно творил величайший философ. Он не написал ни одной книги. Он ненавидел книги. Сократ считал, что мысли, уже успевшие стать записанными, мертвы, и чтением их не воскресить.

Как никто другой Сократ знал, что в мире ничто не вечно. А сейчас мне кажется, что он сумел перехитрить всех: философов, которые жили до и после него, людей, считающих, что книги — величайшая ценность; а может быть, ему удалось обмануть и саму жизнь. Ведь все, что творили мастера, писали литераторы, что создавали ученые, уйдет в небытие. Оно перестанет быть нужным, а значит, и существовать, как только люди закончат свое существование на Земле. Все будет забыто, все будет разрушено, все умрет. И те, кто искал вечности в материи, невзначай окажутся обманутыми. Ведь если творения их не будут разрушены беспощадностью катастрофы, то те, для кого они предназначались, кто должен был стать свидетелем их бессмертия, умрут. Ведь человек — самое хрупкое из всех творений.

Человек… Творение… Теперь одно из величайших творений человечества исчезло безвозвратно. Умерло. Радио, выдававшее до недавнего времени хоть какие-то звуковые колебания, теперь молчит. Комната погрузилась в зловещую тишину и давящую неопределенность сумерек. Размываются очертания, стираются ощущения, цепенеет мозг, и лихорадочный холод знобит душу. И в наплывающей темноте лишь черные глаза Сократа блестят все так же оживленно.

Так в чем же истина, Сократ?

Май 2006

Обман

В одной стране жил поэт. Не буду рассказывать, где именно и когда он жил, никакого значения это не имеет. Ведь где и когда бы ни жили люди, какой бы ни был политический режим в их стране, будь там тропический или континентальный климат, живи они на острове или на большой земле, в мегаполисе или горном ауле, они всегда и везде будут людьми. Сущность их не изменится от того, будет ли в их государстве плановая или рыночная экономика или вовсе натуральный обмен. И если вдруг, ложась спать в республике, люди проснутся в теократическом государстве, то те, кого мы без лишних колебаний называем людьми, не изменят себе, хотя постепенно они станут другими.

Был ли тот поэт обычным человеком? Обладал ли он способностью меняться или только способностью изменять? Кто скажет вам точно? Разве что сам поэт. Но теперь он уже ничего не скажет — он умер. А мы можем только слегка приоткрыть завесу тайны над его жизнью.

Поэт искренне верил, что творчество существует для того, чтобы зажигать в людях искру жизни. Он любил повторять эти красивые слова за рюмкой дорогого коньяка в компании молодых литераторов во времена, когда и сам был также молод. Он всегда повторял это своим читателям и поклонникам, когда ставил очередной вычурный росчерк на слепящей белизной глянцевой бумаге, предназначенной специально для таких случаев. Поэт не уставал твердить эту фразу, даже когда дела у него шли уже не так хорошо, как раньше — во времена его успеха среди читателей и соратников. Даже тогда он старался не отчаиваться и считал своим долгом вселять свет в сердца людей и дарить им надежду, даже если подчас этого не хватало ему самому. И хотя его друзья все еще хлопали ему и кричали "великолепно!", они знали, что это — ложь. Знал это и сам поэт. Да, он обладал непревзойденным мастерством в вопросах рифмы и великолепно владел техникой стихосложения, но, как оказалось, хоть это и важно, но не первостепенно. Он писал о любви, гармонии и счастье, но в его стихах сквозили одиночество, тревога и печаль. И, чем жарче он уверял читателей в том, что жизнь прекрасна, тем большим диссонансом его строки отзывались в сердцах его недавних поклонников. Поэт без устали строчил стихи о надежде и радости, но все чаще в них проступали, как вздувшийся пузырь ржавчины из-под блестящего слоя краски, тоска и разочарование, все ярче слышен был в его поэмах лейтмотив отчаянья.

Друзья говорили ему: "Брось эти стихи, сейчас поэзия никому не нужна. Сейчас другое время — более жестокое, и люди изменились — их души огрубели и покрылись твердой коркой безразличия. Пиши лучше детективные романы или криминальные повести — вот они пользуются успехом у нынешних читателей. Пиши о сексе и насилии — хоть с голоду не помрешь". Но поэт всегда отвечал им, что это не литература, и что он чувствует ответственность за то, что несет своими произведениями в умы и души читателей. Поэт говорил, что в жизни и так хватает и криминала, и насилия, и писать об этом излишне, это только плодит еще больше зла и агрессии в обществе, которое и так уж нельзя назвать здоровым. Тогда, отвечали ему, ты совсем потеряешь читателя. Но остерегать его было поздно, потому что это уже происходило. Люди все реже и реже читали его книги. Никто не верил его стихам.

Жена ушла от поэта. Она сказала: "Ты не любишь меня, иначе давно бы устроился на нормальную работу. Я работаю сутками. А что делаешь ты? Ты бездельничаешь и сочиняешь никому не нужные глупости. Я устала слышать порицания соседей и поучения моих подруг, ведь… " Поэт не дослушал, ему не было дела до мелочных ссор и пустых упреков.

Скоро поэт привык к тому, что живет один, и теперь, если признаться честно, не видел никакой разницы между семейной жизнью и холостяцкой. Наверное, потому что и раньше, хотя он и был женат, жены для него просто не существовало. Единственное, что угнетало одинокого поэта — сумерки в пустой квартире, когда не к кому обратиться с ничего не значащей фразой вроде: "Давай послушаем последние новости". Тогда, чтобы избегать этих ненавистных сумерек, он начал ходить к друзьям или наведываться в бар. Он изобретал остроумные шутки, околдовывал новую кампанию своим обаянием, каждый вечер он был в ударе — казалось, никто не был более веселым и беззаботным, чем он. Но так только казалось. Заканчивался вечер, подкрадывалась ночь, а вместе с ней и свинцовая усталость.

Одинокий поэт научился носить маски. Одна для соседей, другая для родственников, третья для друзей. А друзей, или точнее тех, кто называл себя его друзьями, у него оставалось все меньше и меньше. Его дружба уже перестала быть выгодной для молодых писателей и начала тяготить старых и более успешных его знакомых.

Однажды одинокий поэт подумал: "Может быть, еще не поздно? Может, профессия была не та? Или я выбрал не тот путь?" Однако отражение в зеркале сказало ему, что уже слишком поздно. Тогда-то он вспомнил свою старую мечту. Он всегда хотел быть философом. Но для этого нужна сила и смелость, а поэт не обладал ни тем, ни другим. Нет, давняя мечта не могла его спасти.

Поэт умер. Обессилевший, сидя за столом, он закрыл лицо рукой и уснул. Его съежившаяся фигура застыла в тихой пустоте комнаты, где единственным его собеседником долгие годы оставалось гулкое эхо. В раскрытое окно хлынули сумерки, те самые пугающие наступлением ночи сумерки, но в этот раз они не потревожили его. Мимо распахнутой рамы скользнул ветер и разметал мертвенно-белые листы бумаги, так и оставшиеся нетронутыми.

За всю жизнь одинокий поэт так и не осмелился сказать, что он думает. Он не решался писать, о чем ему хочется. Боялся обнажить свою душу. Всю жизнь прятался за красивыми масками и вычурными, ничего не значащими словами и, в конце концов, сам стал так же пуст, как бессмысленные стихи, которые он писал.

И если когда-нибудь вы увидите на полке сборник с произведениями этого поэта, не берите его. Там нет правды. Он обманет вас так же, как долгие годы обманывал себя. Что может рассказать вам о радости человек, ни разу ее не испытавший? Разве может дать вам ощущение гармонии тот, кому оно не известно?

Июль 2006

Пелена неизбежности

Давно прозвенел будильник. Белесый тусклый свет напирает на оконные стекла — это мачеха-жизнь напоминает, что уже утро, и требует, чтобы я встала, хочет, чтобы еще один мой никчемный день все-таки начался. Но я не могу даже на миг оторваться от подушки. У меня нет сил. Раньше я думала, что такие заявления — всего лишь пустые слова и показуха.

"У меня нет сил".

"Уж прямо-таки нет?" — недоумевала я.

А вот теперь сама пытаюсь заставить себя подняться с постели, и одна только мысль о том, что новый день неудержимо рвется в мои окна, ввергает меня в ужас.

Горячий чай обжигает язык, но я не замечаю боли, мне все равно. Вот уже полчаса, как я сижу за столом, тупо уставясь на одиноко скорчившийся бутерброд. А он лежит на столе и презрительно таращится на меня, будто хочет сказать: "Неужели теперь ты даже не в состоянии впихнуть в себя какой-то жалкий бутерброд?" Но я действительно не могу. Не могу заставить себя взять его в руки и поднести ко рту, он пахнет чем-то мерзким, раздражающим. Сегодня любой запах мне противен. Меня воротит даже от обожаемого мной раньше аромата чая. Одна мысль о еде вызывает отвращение. Так плохо, как сегодня, мне еще никогда не было.

Навязчиво пестреют на столе пузырьки с лекарствами, они нагло врут, обещая здоровье и беззаботную жизнь до старости. Зачем пить их, если они мне никогда не помогут? Ведь все дело не в желудке, а в моих мыслях.

Только что по радио передали курс валют. Уж так ли это важно: подорожал или подешевел сегодня доллар на две копейки? Разве зеленые бумажки — основа мироздания?

Теперь мужские голоса, яростно рвущиеся из динамика, взахлеб спорят о цене за баррель нефти: возрастет ли она и в каких пределах. В самом деле: что может быть важнее, чем цена за какую-то бочку тухлой нефти? И когда вас охватывает восторг любви или предает лучший друг, или умирает близкий вам человек, вы, конечно, только об и этом думаете?

Сидя на лекции в институте я со всей ясностью начинаю осознавать всю бессмысленность происходящего вокруг. Что я здесь делаю? Что все мы здесь делаем? С утра до вечера мы спешим с лекции на лекцию, запихиваем и утрамбовываем в свои головы новые знания. А что потом? Ради чего все это?

"Ну, — хмыкнете вы, — это и ребенок знает — чтобы найти потом хорошо оплачиваемую и интересную работу". Работа — это, конечно, замечательно. А зачем мы работаем? Чтобы обеспечить свое выживание, чтобы позволить себе какие-то удовольствия: материальные или нет, но приобретаемые за деньги. А удовольствия нужны людям для того, чтобы жизнь им не казалась серой и скучной. Так зачем все это? Если жизнь нуждается в том, чтобы ее раскрашивали, не лучше ли тогда просто перестать жить?

Какие ужасные мысли лезут мне в голову. Нет, не надо об этом думать. Я смотрю в окно в надежде увидеть хоть что-то, что отвлекло бы меня от тяжелых раздумий. Но в клочке унылого пейзажа вижу лишь подтверждение собственным мыслям.

Замызганное, неопределенного цвета ноябрьское небо. Бесснежные улицы. Запекшаяся бурая пыль и разметанные по промерзшей земле клочки уходящей осени — давно опавшие листья.

Все омертвело. Все подернулось пеленой неизбежности.

Чернеют корявые, узловатые ветви дерева, заглядывающего в окно, тянущегося ко мне своими растопыренными пальцами.

У самого стекла появляется крупная ворона — растрепанное грязно-серо-черное пятно. Вскоре она тяжело снимается с ветки и перелетает на припаркованный к обочине скелет автомобиля, на никому не нужный, ржавеющий под тусклым небом полуразвалившийся каркас.

И мои безрадостные думы наваливаются на меня с новой силой.

Вся наша жизнь — повторение давно написанного и утвержденного сценария. Мы бездумно следуем еще до нас заведенным правилам, скользя по накатанной дорожке вкруговую. Изо дня в день повторять никому не нужные действия — зачем это? В чем здесь смысл? Мы тонем в общей массе, ничем не выделяясь среди безликой толпы. Неужели мы рождаемся, чтобы пройти по уже заранее выверенной, всем известной дороге, подтвердить еще раз жестокие законы жизни и кануть в небытие? И как глупо и самонадеянно мы стремимся сделать это с достоинством.

Удел нашего детства — игры и радость, юности — ошибки и разочарования. Мы достигнем расцвета в зрелости, а нашей старости останется лишь созерцать бессильно свое угасание. И если я знаю все это наперед, то жизнь представляется мне всего лишь вариацией на всем известную старую мелодию.

Говоря: я хочу жить, вы утверждаете, что хотите день за днем наблюдать за собственным увяданием и смиренно ждать конца. Но разве это не абсурдно?

Я знаю, у каждого есть свой маленький смысл жизни, который люди придумывают себе сами. Но ведь над всем частным должно быть что-то общее, единое для всех. В чем высшая цель нашего существования? Почему я ее не вижу?

Сейчас мы суетимся, бегаем, стремимся к чему-то. Но потом все это станет не нужно, все окажется забыто.

Может, я схожу с ума? Может, я уже давно балансирую на струне осознанности, протянутой над темными водами сумасшедшего бреда? Бред сумасшедшего. Скажите, то, что я говорю — бред сумасшедшего?

Что-то случилось со мной. Выжатая досуха, как тряпка, душа напоминает лохмотья старого бродяги, колышущиеся на промозглом осеннем ветру. Мое сердце — выстуженный, обросший пылью и паутиной пустынный склеп. Нет, я все еще умею плакать и смеяться, я все еще могу любить и ненавидеть, но все мои чувства пролетают сквозняком по его сумрачному залу, и в нем снова ничего не остается. Неужели глубокое безразличие и чувственный голод — вот все, что мне осталось? Это хуже, чем язвительное равнодушие Печорина, потому что у него оно хотя бы было язвительным.

Снова и снова пытаюсь заинтересовать себя хоть чем-то. Оглядываюсь и вижу обшарпанные, исписанные стены, горы грязи и мусора, равнодушные лица, унылую серость, бедноту эмоций, нищенство красок и угнетающую бездумность.

Я тщетно стараюсь найти хотя бы одну причину, по которой стоит продолжать жить.

Жизнь нелепа, и жить бессмысленно.

Покой и вечность — что может быть лучше?

Как во сне, точнее, как в тяжелом забытьи, я досиживаю до конца учебного дня. Одурело шагаю по коридорам. Как в вязком киселе расплываются в неясные силуэты проходящие мимо люди, кривятся рты дверных проемов, жадно поглощающие идущих.

Входные двери с трудом поддаются, но вот они открываются, и институт выблевывает меня, как неудобоваримый продукт. Опять в холодный внешний мир, от которого я так старалась укрыться в огромных аудиториях, залитых неестественным чуждым светом электрических ламп. Вечерний город обступает меня со всех сторон темнотой. Город, в котором можно потеряться. Или потерять себя.

Человек одинок всегда: когда у него есть друзья, любимые, родственники. Или когда нет. Он одинок не внешне, а внутренне. Душа его одинока. Когда он пытается рассказать наболевшее, даже когда просто хочет выразить свои мысли. Ведь каждый интерпретирует услышанное по-своему. И значит, никто не сможет уловить тот смысл, который человек изначально вкладывал в свои слова. Мы никогда не будем поняты абсолютно и верно.

Мы обречены на вечное одиночество.

Но сегодня я не прошу понять меня. Просто выслушайте, и тогда, может быть, на сердце станет легче, и в его черной пустоте забрезжит хотя бы тоненький лучик надежды.

Направляясь к трамвайной остановке, я набираю номер моей подруги.

— Привет! — Доносится до меня веселый голос из трубки.

— Привет! — Отвечаю я и осторожно забрасываю в неизвестность пробный вопрос. — Как дела?

— А мы сегодня в кино ходили! — Радостно сообщает она, и вот на меня уже бурным потоком льются подробности и восторженные восклицания, и чьи-то пестрые голоса щебечут что-то вразнобой на их фоне — это, конечно, ее компания пытается подшутить над ней. И тогда я понимаю, что я — незваный гость на их празднике жизни. Я не решаюсь мешать их веселью.

Набираю другой номер.

— Привет, давай встретимся сегодня.

— Я не могу, мне некогда. — Короткий ответ, и я снова остаюсь лицом к лицу со своим одиночеством.

Пальцы нажимают новую комбинацию цифр. Длинные гудки. Слишком длинные. Каждый из них заставляет сердце вздрагивать.

— Да. — Слышу я долгожданный ответ.

— Пожалуйста, давай встретимся! Мне нужно поговорить…

— Прости, сегодня не могу. Давай в понедельник.

Ну вот и все. Недлинный список моих подруг закончился.

Чувствую себя всеми забытой и никому не нужной. Никому не интересно ни что я чувствую, ни что я думаю. Может быть, ваше безучастное отношение заслужено мной? Я ничего не прошу, только выслушайте. Ведь когда вы звонили мне, я бросала все. Я летела с любого конца города, я спешила помочь вам, чем могу, хотя бы простым участием и сочувствием. Почему, когда я пытаюсь рассказать вам что-то, вы не слушаете?

Вам не интересно.

До трамвайной остановки остается только несколько шагов, но я сворачиваю в сторону. Я пойду пешком. Проезжающие мимо автомобили, как хищные звери, рыщут в темноте красными отблесками фар. Тусклые огни фонарей вспыхивают и гаснут, разделяя мой путь на пятна света и полосы мрака. Все лживо, все лицемерно: и неоновые вывески, кичащиеся своей праздничной пестротой, и широкие витрины с их жидким светом, плещущим на тротуар, и тряпичные рекламные растяжки, полощущиеся в густой синеве, как паруса корабля-призрака, дрейфующего в ночи.

Мне холодно, мне неуютно в этом мире. Скажите, что я здесь делаю?

Мое сердце кричит и стонет от боли, почему никто не слышит его воплей отчаянья?

Прохожий, посмотри на меня! Не взглядом затравленного волчонка, и не спесивым царственным взглядом, а просто, по-человечески посмотри. Но твой взгляд скользит мимо, ты слишком занят собственными мыслями, чтобы глядеть по сторонам.

Вот передо мной мост. Его чугунная ограда еле виднеется в темноте. Опираюсь ладонями о перила. Металл втягивает в себя тепло моих ладоней, но зато я знаю, я чувствую, что перила есть. Они не позволят мне упасть в густую, вязкую жижу, вздрагивающую от ветра под каменной глыбой моста. Сколько человек стояли вот так осенним вечером в печальной задумчивости, глядя на скачущие по матовой черноте воды проплешины света? Сколько человек в неизбывной тоске наблюдали за непрерывным движением сетки изменчивых водных бликов на камнях? В который раз равнодушные звезды наблюдали за чьими-то душевными терзаниями со своей недосягаемой высоты?

— Если бы вы знали, как мне сейчас плохо! — В мучительном спазме отчаянья кричу я звездам.

Звезды вздрагивают и осыпаются в реку, разноцветные искры на мгновение расцвечивают ее волны и тонут. Но они не отвечают мне, как никогда никому не отвечали.

Не помню, как я добралась домой. Кажется, я несколько раз садилась в трамваи, но они сворачивали не туда. Выходила из них, шла пешком. Не знаю, сколько времени продолжались эти бессознательные попытки достичь родных стен.

Но вот я вижу перед собой привычную, до боли знакомую дверь. Дом встречает меня темнотой коридора. Уют обстановки старается вернуть моей душе потерянное равновесие. Но он не может спасти от боли сердце, загнанное в тупик бытия. Лишь смерти этопод силу. Лишь она способна дарить безмятежность. Разве не о ней я так долго мечтала? Разве не к ней я так страстно стремилась?

Варю кофе. Растворяю в нем несколько таблеток снотворного. Только несколько, если выпью все, меня стошнит, и я потеряю шанс на последнюю встречу. Встречу со смертью.

Последние переживания тонут в бездонной черноте моего сердца, такой же непроглядной, как чернота дымящегося в чашке горького напитка.

Как хорошо, что последнее ощущение в моей жизни — приятный аромат черного кофе. Как я рада, что перед смертью вдыхаю именно этот тонкий аромат, а не парализующий запах собственной крови, не назойливый больнично-лекарственный дух, не ужасную вонь сточной канавы.

Смерть! Скоро я увижу твой умиротворенный, тысячелетиями неменяющийся лик. Покой и вечность. Скоро я разделю их с тобой. Я беру призрачно белеющую чашку обеими руками. На мгновение закрываю глаза.

Мама, прости меня, я не могу больше…

Встаю с чашкой в руках, пересекаю кухню и выливаю кофе в раковину. Потому что не могу предать единственно ценное, единственно святое, что есть в этом мире — любовь.

Ноябрь 2005

Прощание

Опустела без тебя Земля.

Как мне несколько часов прожить?

Гребенников С., Добронравов Н. "Нежность"


Вы когда-нибудь замечали, как люди прощаются? Тяжело ли вам расставаться или вы не находите ничего особенного в ритуале прощания? Прощание — это не больше чем ритуал или условность, причем никто не обучает нас ему. Никто не учит нас, как надо прощаться, разве что родители твердят маленькому ребенку: "Помаши тёте ручкой!"

Я ненавижу прощаться. По мне лучше бы вообще этого не делать. Вот англичане поступают мудро. В Британии люди уходят, не привлекая всеобщего внимания, они не произносят: "До свидания" требовательным тоном. Если человек собрался уйти, никто не допытывается до него, куда он пошел. Никто не просит у него навязчиво: "Ну, посиди ещё немного". Если человек собрался уйти, зачем его удерживать? Ему так нужно. Это его выбор, его решение.

Но одно дело, когда вы прощаетесь, уходя из гостей, другое — когда уезжаете надолго, а может быть навсегда, ведь никто не знает, что с вами случится завтра. Или когда вы уходите из чьей-то жизни, или когда кто-то уходит из вашей, безвозвратно. И каждый раз вы прощаетесь. Ритуал остается тот же, он обязателен. Но всегда прощание происходит по-разному. В чем тогда различие? В ваших чувствах. В том, как вы их проявляете. Люди всегда проявляют чувства по-разному. Оттого и прощаются они тоже всегда по-разному.

Кто-то думает, что он разгадал секрет, как это делается. Эти люди всегда прощаются легко и как будто даже с осознанием собственной правоты. Они всегда знают, что сказать, или думают, что знают. Они выучили наизусть свою роль. Они повторяют одну и ту же фразу во всех случаях жизни. Например: "Позвони, когда доберешься". Иногда становится интересно, станут ли они также уверенно применять ее, провожая родственника в последний путь. Вот так, с осознанием собственной правоты наклонятся над гробом и отчетливо произнесут под аккомпанемент трещания погребальных свечей: "Позвони мне, когда доберешься".

Другие будто стесняются сказать самую последнюю и, должно быть, самую трудную для них фразу. Они не любят условностей, они терпеть не могут церемонности. Их угнетает приближение того неотвратимого момента, когда необходимо сказать "до свидания", и обычно это выходит у них как-то скомкано и даже неловко. Будто они признались в чем-то очень стыдном. Уходя, они всегда через плечо кидают как бы невзначай: "ну, бывай" или "до скорого" и шагают стремительно прочь.

Кто-то с достоинством пожимает руку, отворачивается и молча уходит, никогда не оборачиваясь. Другие долго смотрят вслед тому, с кем только что простились.

Прощание происходит уже совсем по-другому, когда стоишь у взлетной полосы или на шумном перроне, или даже у подоконника в родном институте, и ты знаешь, что от этих тяжелых слов, которые ты собираешься сейчас произнести, зависит очень многое.

Кто-то, прощаясь, очаровательно улыбается и кивает. И этого человека хочется увидеть ещё уже только для того, чтобы снова посмотреть, как он будет прощаться, чтобы согреться от его улыбки, как от последних лучей оседающего за горизонт солнца. Конечно, в это время он никогда не думает, что прощается надолго, он и сам светится ожиданием следующей встречи.

В таком прощании всегда чувствуется оптимизм.

В момент прощания люди ведут себя по-другому, не так, как обычно. Я имею в виду тот случай, когда прощаются не со случайными знакомыми. По-настоящему людей узнаешь, только когда с ними расстаешься.

Когда прощаешься с близкими и на секунду предположить не можешь вероятность того, что ваша встреча не состоится. Даже приехав в больницу и увидев бледную ссохшуюся мумию вместо родного человека. Ту, которая когда-то тебе улыбалась, и ее глаза светились нежностью и теплотой. А теперь остался холод рук, кровоподтек на правой кисти, открытый обметанный рот и расширенные от боли зрачки. Пытаешься сдержать слезы и говорить уверенно и мягко. Оказывается, чем сильнее стараешься, тем хуже у тебя получается. А вокруг таращатся больные со своим нездоровым любопытством. Они ждут спектакля, они жаждут драмы, слез, возвышенных слов, душещипательной музыки и трагического финала. Они замерли в ожидании.

В тишине светлой комнаты вибрирует воздух:

"Не бойся говорить о своих чувствах, говори сразу, потом может быть поздно".

Ты говоришь самое главное: "Я люблю тебя". И произнося эти слова, пытаешься задушить подступившие слезы, в то время как они душат тебя, сжав горло. И в это время видишь, как зрачки ее расширяются еще больше и тебе хочется верить, что это ответ на неловкие хриплые слова, а не очередной болевой спазм. А еще добавляешь, что ждешь домой. Но порог твоего дома ей уже не суждено перешагнуть.

Я ехала обратно, и мне подумалось, что этот солнечный осенний день, полный света и красок, чужого света и чужих красок, запомнится надолго. "Вот и все". Теперь надежды уже не было, я знала, что это конец.

"Я люблю тебя…"

Я сказала не все. Не успела. За окном маршрутки проплыла стена из белого кирпича и низко свесившиеся ярко-желтые, почти лимонного цвета, листья березы.

Подъезжая к дому, я уже знала, что бабушка умерла. Я просто знала это.

А потом началась круговерть, суматоха, возня, формальности. Но время тянулось очень медленно. Так медленно, что все запомнилось очень хорошо, до последней детали.

Бабушку отпевали. Она была по обычаям крещеной, по убеждениям — атеисткой.

Во мне уже не было ничего. Вообще ничего не было. Все уже кончилось до того: и слезы, и чувства. Вся эта суета с ритуалами и традициями казалась мне смехотворно пустой. Завешивание зеркал — нелепым. Эта пошло от восточных славян и связано со страхом перед вампирами. И в эпоху технократии в такое верить? А традиция есть ложками на поминках, чтобы не "заколоть" душу умершего вилками: ну не бред ли? А хоровод вокруг могилы, якобы для того, чтобы душа покойного не вернулась в дом? А забрасывание гроба горстями земли? Сначала летят первые осторожные комья. Летят скромно и нерешительно. Но потом по крышке гроба начинает отстукивать глухое стаккато летящих в яму камней и комков глины. В конечном счете, уже слышится лавинообразное крещендо, и могильщикам остается всего лишь махнуть два раза лопатой, и дело сделано.

Люди прячутся за ритуалами, чтобы убежать от чувств, которые им тяжело переносить, или, наоборот, скрыть их отсутствие. Отсутствие тех чувств и переживаний, которые по общепринятым нормам должны, ну просто обязаны, испытывать в тот или иной момент своей жизни.

Бывает, что люди очень скрытны. И даже если эмоции их норовят выплеснуться через край, они продолжают с невозмутимым видом держать себя в руках. Они боятся, что кто-то узнает о том, что они чувствуют. Они боятся показаться смешными или слабыми, или… В любом случае, им неприятны чьи-то глаза, разглядывающие, как турист "Мона Лизу", их внутренний мир. И конечно, для них нет ничего более сложного, чем прощание.

Я стою на остановке в ожидании автобуса, а вокруг вихрится пушистый снег. Руки без перчаток давно покраснели от холода. Они сжимают цветы, темно-красные, как кровь, навсегда застывшая в жилах той, к кому я еду. Руки заледенели настолько, что мне трудно пошевелить пальцами, но я не замечаю этого. Меня греет решимость. Теперь я готова простить себя. Ведь если вдуматься в слово, то прощаться — значит прощать себя. И прощаясь с покойником, люди на самом деле просят прощения у себя самих.

Я не хотела прощаться с бабушкой. Хотя я знала, что глупо думать, что однажды я вернусь домой, и она откроет мне, как раньше, дверь. Я не надеялась снова услышать навсегда отзвучавшие, но милые и привычные, слова: "Нюшенька, радость моя, солнышко, рыбка моя любимая, заходи скорей, я уже заждалась тебя!" Конечно, нет. Но я хотела думать, что бабушка всегда будет со мной незримо скользить рядом, что будет жить в моей памяти. Я не забыла. Но того тепла, которое было мне необходимо, и которого я так искала, не было. Были лишь сожаление, беспокойство и напрасные иллюзии.

"Не бойся говорить о своих чувствах, говори сразу, потом может быть поздно".

Сегодня я скажу все. Меня и мою цель разделяют лишь сотня метров и пятнадцать минут ходьбы от остановки, на которую доставил меня автобус. Вот и окраины кладбища.

На землю медленно скользят снежинки. Черные ветви низеньких рябин прорезают морозный воздух. Размеренно шуршат, перешептываются в вышине вечнозеленые кроны сосен. Внезапно прорвавшийся сквозь их заслон луч яркого света проскальзывает по коре, и она вспыхивает золотистым пожаром. Но вот луч гаснет, и вокруг снова воцаряются молчаливые сумерки. Я одичало озираюсь по сторонам. Снег выровнял все могилы в одну, общую. Снег стер все приметы, и теперь остались лишь покосившиеся черные кресты и однообразные пики арматуры памятников. Отчаяние лишает меня возможности дышать. Неужели мне придется развернуться и уйти, ведь я всего в двух шагах от своего спасения?

Нет, вот он еще свежий крест, еще не выцветшие венки. Теперь под ними полыхает огнем букет. Почему я никогда не дарила бабушке цветы?

Мою исповедь не услышит никто. И это к лучшему. Никто не помешает слезам катиться из глаз и оставлять глубокие впадины на снегу. Никто не станет заглядывать мне в глаза с состраданием. Никто не полезет обжимать меня своими толстыми неуклюжими руками. Я одна. Я действительно одна, во всем мире, во всей вселенной. Вы можете искренне посочувствовать, конечно, я знаю, что не всем мое горе безразлично. Но пережить со мной, за меня мою боль не может никто. Никто не проживет мою жизнь за меня, никто не проживет за меня мои чувства, и мне это не нужно. Теперь, действительно узнав, что такое боль, я не боюсь испытать ее снова.

Я долго глядела вокруг и видела машущие мне на прощание мои надежды, мои мечты и желания, радости и печали, все то, что связывало меня с прошлой жизнью. Теперь я сказала все, что не успела раньше. Слишком поздно. Самые строгие судьи для себя — мы сами. И только мы сами можем вынести приговор о помиловании.

Яркий луч скользнул по лакированному дереву и осветил четкие черные буквы на его поверхности. Он был похож на теплую дружескую улыбку.

Мне хотелось остаться здесь навсегда. Зарыться в мягкий снег, как в пушистое одеяло, глядеть, как кружатся белые пылинки в узких пучках света, слушать, как маленькая пташка перелетает с ветки на ветку, задевая кружева снега, обвившиеся вокруг ягод рябины, видеть, как, потревоженные легким крылом, они искрятся в воздухе россыпью бриллиантов. Но я всё ещё чувствовала размеренные толчки своего сердца. Я ощущала холод, сковавший мои пальцы и соль слез на своих губах. Мир живых настойчиво звал меня обратно.

Я дошла до опушки и обернулась, чтобы лес мог поселиться в моей памяти. Теперь в одном из уголков моей души всегда будет пахнуть морозом и хвоей. Снег будет всё так же тихо падать на землю, и сиреневая дымка будет стелиться по сугробам, а махровые верхушки сосен всё так же будут раскачиваться в такт меланхоличной мелодии ветра. Но теперь несказанные слова не станут преследовать и терзать меня раскаяньем.

01.09.06

Все будет хорошо

Снег заметает. Пушистые хлопья на фоне светлеющего неба, переходящего из матового сапфира в ультрамариновую синь. Ветер настойчиво подталкивает в спину. Нужно привезти дяде лекарства, он простудился на днях и теперь лежит дома, болеет в одиночестве.

Трамвая долго нет. Когда надо, их всегда нет. На остановке собралось много народу. Все замерли в ожидании, и лица у всех одинаковые, выжидательно-напряженные. С утра, как обычно, транспорт переполнен. Пробираюсь к дверям. Спрашиваю у стоящего впереди мужчины:

— Выходите на следующей?

Они оборачиваются оба: тот, кто выходит, и другой, примостившийся рядом. Видавшая виды куртка, нелепая шапка, трехдневная щетина и … глаза. Тоска, глубокая и безбрежно-синяя, как океанские волны, плещется в них. Волны наших душ схлестнулись в прозрачном безмолвии, и снова штиль. Он отвернулся и теперь невидящим взором скользит по проплывающему за окном пейзажу. А я физически ощущаю его душевную боль и отчаяние. Посмотри на меня снова. У тебя необыкновенные глаза. Между нами плещется воздух.

Двери открываются, порыв ветра швыряет в лицо осколки снежных кристаллов.

Отдаю дяде лекарства, он приглашает зайти, выпить чаю, чтобы согреться. Дядя смотрит мне в глаза, и от чего-то из них каскадом сыплются слезы. Мне стыдно за свою слабость, но сделать с собой ничего не могу, как и объяснить, почему плачу. Мне грустно.

— Мне тоже грустно, — говорит дядя.

Я вижу, что он хочет сказать что-то еще, и соглашаюсь выпить по кружечке. За долгими приготовлениями чая настроение, предполагавшее разговор по душам, исчезает. И вот дядя начинает рассказывать о своей работе, о книгах, но это все не то. Мы обсуждаем вчерашнюю передачу об известном театральном актере. Каждый слушает соображения другого и пытается узнать в мыслях собеседника свои собственные.

— Да, несоответствие жизни в театре и собственной жизни ранило Буркова… На сцене он играл одно, а в жизни происходило все другое.

— Все, что играется со сцены — это ведь не жизнь. А если играть в театре жизнь, то сам театр исчезнет…

И опять не то. Похоже, дядя водит меня вокруг какой-то мысли, которую сам назвать не решается или просто не хочет. Не доверяет мне?

Сейчас он сидит, обхватив ладонями голову, и глядит на меня так, будто хочет разглядеть получше мою душу и убедиться, что мне можно рассказать.

— Играть на сцене роль — это профессия, а играть роль перед коллегами и людьми — это другое. Лживость нашего мира — вот что заставляет страдать человека. В спектакле нет обмана, он правдив, потому что его герой не лжет, не лицемерит. Он уверен в себе, потому что его придумал автор. В жизни все по-другому. Существует актерство как профессия и актерство как образ жизни. Актерство в жизни, невозможность быть таким, как есть, в условиях среды, желающей видеть тебя другим, — именно это калечит душу.

Дядя говорит, что если бы я учила биологию, то знала бы, что это называется необходимостью адаптации к окружающей среде. Те, кто смог адаптироваться, становятся другими, а кто не смог, умирают от инфарктов.

Я смотрю на часы и вижу, что засиделась слишком долго. Как мало мы понимаем друг друга! Насколько мы все одиноки! Бурков, любимый всем русским народом, которому настолько не с кем поговорить, что он может довериться лишь дневнику. И дядя, забытый своими дочерьми и давно отдалившимися от него друзьями. Пожалуй, кроме меня и мамы никто не станет его слушать, некому больше высказаться, но и нам он не хочет ничего рассказывать.

Ветер вконец рассвирепел и теперь пытается сдуть всех, кто осмелился выйти из дома. И меня сносит, сдувает с дороги, заметает снегом, не дает идти вперед. Но я, упрямо стуча зубами и вздрагивая от попадающих за шиворот колючих снежинок, иду. Вот и лес. Сейчас я укроюсь от ветра и городского шума под густыми кронами сосен. Под убаюкивающее покачивание заснеженных ветвей и вечный сумрак я пройду наедине с собой. Лес, как старый друг, окружил безмолвным вниманием и неколебимым спокойствием.

Останавливаюсь. Ветра нет совсем. Здесь ему до меня не добраться. Медленно на землю осыпается снег. Земля белеет. Обветренные шершавые колонны сосен уходят вдаль. Удивленно вскрикивает позади меня невидимая птица, спрятавшаяся за частоколом бурых сучьев. Сверху слышится дробный стук. Это дятел. Размеренно шуршат в вышине пушистые темно-зеленые щетки. Звуки гармонично вписываются в величие леса и становятся единым целым. Все будет хорошо. Может ли быть иначе?

2005, ред. 2020


Оглавление

  • Цикл «Трилогия о лампе» Масляная лампа
  • Пустой дом
  • Большое сердце
  • Цикл «Миг, который никогда не вернется» Теорема Лагранжа
  • Осенние сумерки
  • Я всегда знал
  • Миг, который никогда не вернется
  • Цикл «Я — тело» Фотография
  • Я — тело
  • Шел человек
  • Почему ты не хочешь быть счастливой
  • Росток надежды
  • Цикл «Пелена неизбежности» Конец
  • Обман
  • Пелена неизбежности
  • Прощание
  • Все будет хорошо