КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 712813 томов
Объем библиотеки - 1401 Гб.
Всего авторов - 274562
Пользователей - 125078

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Шенгальц: Черные ножи (Альтернативная история)

Читать не интересно. Стиль написания - тягомотина и небывальщина. Как вы представляете 16 летнего пацана за 180, худого, болезненного, с больным сердцем, недоедающего, работающего по 12 часов в цеху по сборке танков, при этом имеющий силы вставать пораньше и заниматься спортом и тренировкой. Тут и здоровый человек сдохнет. Как всегда автор пишет о чём не имеет представление. Я лично общался с рабочим на заводе Свердлова, производившего

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Владимиров: Ирландец 2 (Альтернативная история)

Написано хорошо. Но сама тема не моя. Становление мафиози! Не люблю ворьё. Вор на воре сидит и вором погоняет и о ворах книжки сочиняет! Любой вор всегда себя считает жертвой обстоятельств, мол не сам, а жизнь такая! А жизнь кругом такая, потому, что сам ты такой! С арифметикой у автора тоже всё печально, как и у ГГ. Простая задачка. Есть игроки, сдающие определённую сумму для участия в игре и получающие определённое количество фишек. Если в

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Дамиров: Курсант: Назад в СССР (Детективная фантастика)

Месяца 3-4 назад прочел (а вернее прослушал в аудиоверсии) данную книгу - а руки (прокомментировать ее) все никак не доходили)) Ну а вот на выходных, появилось время - за сим, я наконец-таки сподобился это сделать))

С одной стороны - казалось бы вполне «знакомая и местами изьезженная» тема (чуть не сказал - пластинка)) С другой же, именно нюансы порой позволяют отличить очередной «шаблон», от действительно интересной вещи...

В начале

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Стариков: Геополитика: Как это делается (Политика и дипломатия)

Вообще-то если честно, то я даже не собирался брать эту книгу... Однако - отсутствие иного выбора и низкая цена (после 3 или 4-го захода в книжный) все таки "сделали свое черное дело" и книга была куплена))

Не собирался же ее брать изначально поскольку (давным давно до этого) после прочтения одной "явно неудавшейся" книги автора, навсегда зарекся это делать... Но потом до меня все-таки дошло что (это все же) не "очередная злободневная" (читай

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Москаленко: Малой. Книга 3 (Боевая фантастика)

Третья часть делает еще более явный уклон в экзотерику и несмотря на все стсндартные шаблоны Eve-вселенной (базы знаний, нейросети и прочие девайсы) все сводится к очередной "ступени самосознания" и общения "в Астралях")) А уж почти каждодневные "глюки-подключения-беседы" с "проснувшейся планетой" (в виде галлюцинации - в образе симпатичной девчонки) так и вообще...))

В общем герою (лишь формально вникающему в разные железки и нейросети)

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Воронье живучее [Джалол Икрами] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ДЖАЛОЛ ИКРАМИ ВОРОНЬЕ ЖИВУЧЕЕ РОМАН

Джалол Икрами, один из ведущих писателей Таджикистана, автор широкоизвестных романов «Шоди», «Признаю себя виновным», «Двенадцать ворот Бухары».

Его новый социально-психологический роман «Воронье живучее» охватывает в основном послевоенное время и посвящен теме борьбы с пережитками прошлого в сознании людей. Герои романа, люди честные, мужественные, — секретарь райкома Амиджон Рахимов и председатель колхоза Нодира — ведут непримиримую борьбу со всякого рода злом, темнотой, бесчестьем.

1

Лето в Богистане не очень жаркое. Обилие вод — родников, ручьев и речушек, — сады и рощи смягчают зной. Должно быть, влияют на климат и горы. Будто высокой стеной окружают они район с трех сторон — с юга, востока и запада. Столкнувшись с этой стеной, горячие южные вихри, страшные суховеи теряют силы и пыл и стекают в долину приятным ласковым ветерком. Бывает, конечно, жарко, особенно в июле и августе, когда поспевают фрукты, но ощущения изнуряющего пекла нет.

Вот и теперь в разгаре июль, солнце печет вовсю, а в кабинете председателя райисполкома Нурбабаева совсем не душно; за распахнутыми окнами — густой тенистый садик, и оттуда веет прохладой и свежестью. За длинным столом уже не первый час сидят друг против друга двое мужчин. Нурбабаев, человек лет пятидесяти, с проседью в волосах, внимательно слушает недавно избранного первого секретаря райкома партии Аминджона Рахимова.

Нурбабаев — уроженец здешних мест, председательствует пятый год. Сдержанный, рассудительный, он знает в районе чуть ли не каждого и с каждым умеет ладить. Вот только образования ему не хватает, он, как говорится, выдвиженец. Сперва партизанил, устанавливал советскую власть, затем работал в профсоюзных организациях, был председателем сельсовета.

— Три дня я ездил по району, знакомился с колхозами, — продолжал между тем Аминджон, — в общем, колхозы неплохие, хотя война сильно сказалась… Особенно тягостно в колхозах «Свобода» и «Первое мая». Люди жалуются на руководителей, говорят, что те только и думают о своем животе да удовольствиях, транжирят общественное добро. У обоих, слышал, по две-три жены. Неужели правда?.. И религия снова корни пустила. Чем только занимаются коммунисты?!

Нурбабаеву казалось, что Аминджон взваливает вину на его плечи, и, удрученный, он попытался оправдаться:

— Хорошие-то кадры ушли на войну. А мы что ж, мы тоже отдавали все помыслы и заботы войне и армии. Лишь бы обеспечить фронт… Ваш предтеча был человек неплохой, но хилый. Болезнь его изводила. То легкие отказывали, то жар поднимался. А он все на ногах переносил, очень беспокойный был, нервный. Некоторые типы пользовались его состоянием, обделывали свои делишки. А если я говорил о своих подозрениях, кричал на меня. Ведь я ему об этих раисах[1] из «Свободы» и «Первого мая» все уши прожужжал. Но наш секретарь-ноль внимания: эти хапуги задания раньше всех выполняли. Черт их знает, какими путями, но — выполняли. Правда, иной раз секретарь вправлял им мозги, крыл на чем свет стоит, да что толку? Таким типам брань что мертвому припарки… — Нурбабаев вздохнул и прибавил: — Многие члены бюро побаивались его раздражительности: взвинтится — удержу не знает. Не щадил ни себя, ни других.

— А что прокурор, милиция, суд? — снова чуть повысил голос Аминджон.

— Нынешний прокурор работает всего-навсего пять или шесть месяцев. Молод еще, прежде был помощником, потом следователем… Не знаю, правда или нет, но говорят, будто из-за этих раисов из «Свободы» и «Первого мая» погорел бывший прокурор. Они донесли на него. Факты, к сожалению, подтвердились. На бюро райкома мы были вынуждены объявить ему выговор. Потом его отозвали в центр и поставили его бывшего ученика Бурихона. Ну, а милиция, она без санкции прокурора арестовать не имеет права…

— А что за человек этот новый прокурор?

— Да вроде бы неплохой, работает энергично. Вывел на чистую воду нескольких жуликов в колхозах и на фермах, их осудили. Взялся, кажется, разоблачать и раисов из «Свободы» и «Первого мая», дай-то бог!.. Выпить только не прочь…

— А вот это плохо! — сказал Аминджон. — Выходит, мы с вами должны контролировать этих людей, но умело, конечно. Да-а, много предстоит сделать… Я прошу вас ничего не скрывать от меня, не бойтесь обидеть, высказывайте все свои соображения. Район хороший, народ работящий. Есть все условия, чтобы восстановить и развивать хозяйство, надо только людям помочь. Знаете, я увер…

В это мгновение в коридоре раздались шум и топот. С треском распахнув дверь, в кабинет влетел рослый колхозник.

— Есть тут, кто выслушает трудящегося человека?! — гневно выкрикнул он гулким басом.

— Что стряслось? Чего расшумелся, Ульфат? — спросил Нурбабаев.

— Попробуй не шуметь, если не дают ни работать, ни жить! — воскликнул Ульфат и, шагнув, взялся за спинку стула.

— Это Ульфат Расулов из колхоза «По ленинскому пути», — сказал Нурбабаев Аминджону ровным спокойным голосом. Затем вновь обратился к Ульфату: — Кто мешает жить? Что он сделал?

— Хуже не сделать! — яростно выдохнул Ульфат. — Мулло Хокирох, будь он проклят, жену увел, в город сбежал…

— Что-о? — изумился Нарбабаев. — Чего ты мелешь? Да что он будет делать, Мулло Хокирох, с твоей женой, на голову, что ли, посадит?

Удивился и Аминджон. Он хорошо помнил Мулло Хокироха — степенный, благообразный, уважаемый старичок. Неужели мог отколоть такое?..

— Я был в поле, — стал объяснять Ульфат, — прибежали, говорят — у жены схватки. Она и так уже два дня мучилась, не могла разродиться. Я примчался домой — жены нет, сказали: Мулло Хокирох подкатил на машине, увез ее в город…

— Так он повез ее в роддом, — облегченно вздохнул Нурбабаев. — Доброе дело сделал.

— Кто дал ему право распоряжаться чужими женами и детьми? — не унимался Ульфат.

— Ты благодарить его должен, а не клясть. Он ведь помог тебе.

— К докторам повез, хорошо поступил, — вставил Аминджон.

— А если я не желаю? — кипятился Ульфат. — Чего он всюду сует свой нос? Пусть свою жену возит к докторам, чужих не касается. Я не хочу…

Ульфат не успел досказать, слова, как говорится, остались на кончике языка — в кабинет вошла секретарша и сообщила, что пришел Мулло Хокирох, просит принять его по поводу этого скандала.

— Пусть войдет, — сказал Нурбабаев секретарше и вновь повернулся к Ульфату: — Вот видишь, старик сам заявился, сейчас разберемся…

Вошел Мулло Хокирох — воплощение вежливости и учтивости. Приложив руку к груди, поздоровался:

— Ассалому алейкум. — И тем же почтительным тоном произнес: — Простите, уважаемые товарищи, за нежданное вторжение. Но услышал — мой сын Ульфат в волнениях и смятении, и подумал, как бы не доставил вам лишних хлопот…

— Вовремя поспели, в самый раз! — улыбнулся Нурбабаев. — Он утверждает, что вы умыкнули его жену.

Старик чуть заметно ухмыльнулся и медленно проговорил:

— Шутите, раис. Мы с вами давно вышли из того возраста, когда уводят женщину. Теперь уж нас умыкают.

Нурбабаев и Аминджон рассмеялись. Однако Ульфат, зло глядя на старика, вскричал:

— А, все вранье?! А кто машину пригнал, кто старух разогнал, кто уволок больную женщину в город? Вранье это, да?!

— Нет, мы не говорим «вранье», — спокойно ответил старик. — Да, я привез твою жену в город, в больницу, спас ее от смерти, даровал жизнь и жене твоей, и сыну. Если я поступил плохо, изволь, вот сидят наши правители, готов принять любую кару, которую присудят.

Но Ульфат, кажется, не слышал этой последней фразы. От гнева его не осталось и следа. Он вдруг побледнел и, растерянный, уставился на старика округлившимися, лихорадочно заблестевшими глазами.

— Сын? — прошептал он. — Какой сын? Неужели жена принесла мне сына?

— Да, поздравляю с сыном! — улыбнулся Мулло Хокирох. — Мне наказанье?..

— Где? Где мой сын? — вновь закричал Ульфат, схватив старика за руку. — Господи, что за день?!

— Сын твой в больнице, под присмотром нянь и врачей.

— В больнице?! Простите за все, я побегу, сына хочу увидеть, сына! — воскликнул Ульфат и, ни на кого больше не взглянув, стремглав выбежал из кабинета.

— Таков вот наш народ, товарищ Рахимов! — обратился старик к Аминджону. — Все еще не избавился от невежества, прозябает во тьме. За годы войны опять усилилось влияние религии. Не ходят к врачам, лечатся у мулл и прочих пройдох заклинаниями, приобретают амулеты. Устраивают «алас», «биби сешанбе», «оши бибиён»[2]… Не будь меня, не привези я силой несчастную страдалицу, жену этого балбеса, в больницу, она б околела в руках грязных повитух, темных старух.

— Правильно поступили, ака[3] Мулло! — сказал Нурбабаев вместо Аминджона. — Благодаря стараниям таких, как вы и тетушка Нодира, людям живется спокойно.

— Да что там я, просто пыль дорожная, — заскромничал старик. — Делаю, конечно, что могу. Помогаю тетушке Нодире.

— Вы ведь заведуете в колхозе складом и еще… — произнес, припоминая, Аминджон.

Старик быстро добавил:

— Завхоз я, завхоз.

— Мулло Хокирох помогает тетушке Нодире в хозяйственных делах. В годы войны их колхоз был передовым. И сейчас в числе лучших.

— Да, наш колхоз неплохой. Будем надеяться, специально приедете, лично познакомитесь.

— Я был сегодня в вашем колхозе, бегло, правда, но познакомился с делами, — сказал Аминджон.

— Ах, жалость какая — меня не застали. Провозился с той бедняжкой, пока в больницу доставил. А потом по делам побегать пришлось, но зато раздобыл немного мешков, к сбору-то хлопка нужно готовиться загодя, теперь начинать… В следующий раз приедете, буду к вашим услугам.

— Хорошо, что готовитесь заранее, молодцы! — похвалил Аминджон. — Хлопчатник На ваших полях хороший, нужно только вовремя собрать урожай и сдать.

— Как говорится, даст бог, не придется краснеть перед партией и правительством. Мы постараемся, — заверил старик и приложил руку к груди: — А сейчас, с вашего разрешения, я поеду.

— До свидания, тетушке привет! — сказал Нурбабаев.

Мулло Хокирох, поклонившись, ушел.

— Занятный старик! — кивнул Аминджон ему вслед. — Немного встречал я среди людей его возраста таких ревностных поборников нового…

— Да, удивительный человек! — подхватил Нурбабаев. — Энергичный, скромный, толковый и знающий. Тетушка Нодира благодарна ему. Можно сказать, тянут колхоз вдвоем.

— Вот видите, и на нехватку кадров жаловаться не приходится! — с жаром воскликнул Аминджон. — Нужно только хорошо знать людей. — И горячо продолжил: — Народ — вот наш неиссякаемый источник кадров! Надо с умом, толково использовать каждого человека. Об этом стоит поговорить на райактиве. Я бы включил этот вопрос в повестку дня особым пунктом. Надо смело выдвигать людей действительно достойных. Зашел ко мне на днях начальник милиции Назаров, его, вы знаете, намерены перевести в область, и он должен предложить замену. Столько лет здесь проработал, а у меня спрашивал, кто бы мог быть на его месте. То ли плохо знает своих подчиненных, то ли не доверяет им.

— Да, он и со мной советовался…

— Я назвал ему несколько имен. Остановились на Абдусатторе.

— Что ж, Абдусаттор неплохой парень. Отец его был замечательный человек, из бедняков, беззаветно преданный…

— Значит, вот вам еще пример — есть у нас кадры, мы просто плохо работаем с ними! — подытожил Аминджон. — Нет, мы непременно рассмотрим эту проблему на райактиве. Довольно все валить на войну. Война кончилась год назад, для нас с вами срок большой. Кстати, вот кого надо будет широко привлечь — возвращающихся фронтовиков! В первую очередь.

— Да, да, — поддержал Нурбабаев, — согласен…

Они засиделись допоздна, набросали даже план и порядок проведения собрания партийно-хозяйственного актива и только потом разошлись.

Аминджон заглянул в райком, справился у дежурного, не было ли каких-нибудь важных телефонных звонков, экстренных телеграмм и других сообщений, и, убедившись, что ничто не требует срочного вмешательства, отправился домой.

Он жил на тихой окраинной улочке, в одном из особняков, построенных еще до войны для руководящих работников района. Его ближайшими соседями были Нурбабаев, председатель народного суда Одинабек Латипов и первый секретарь райкома комсомола Сулейман Ахадов. Каждый особняк состоял из четырех-пяти больших комнат, просторной кухни и веранды. Эти дома считались лучшими, наиболее благоустроенными в городе. Поначалу Аминджон отказался здесь жить, не хотел пользоваться какими бы то ни было привилегиями. Но районные руководители буквально навязали свою волю, доказав, что он просто-напросто обязан жить в особняке. Не обошлось и без уговоров жены — слаб человек, ох как слаб!..

Всякий раз, возвращаясь домой, Аминджон вот так вздыхал и корил себя за мягкотелость и уступчивость. Чем ближе подходил к особняку, тем более неловко чувствовал себя. Ему казалось, что каждый встречный смотрит на него с осуждением. Он хорошо знал, в каких тяжелых условиях живут тысячи семей. Дома обветшали, кибитки лепятся одна к другой, в квартирах и во дворах тесно, дворы и улицы захламлены, негде играть детям. Во многих домах нет водопровода, люди ходят по воду за три-четыре квартала к уличным колонкам или берут ее из мутных арыков. Разбиты тротуары и дороги, запущены сады… А ведь не так уж и много средств нужно, чтобы навести в городе элементарный порядок, хоть мало-мальски облегчить жизнь людям, настрадавшимся за годы войны. Сколько все же зависит от инициативы и усилий городских властей…

Немногие узнавали Аминджона на улице — здесь он недавно. Тех, кто помнил его с довоенных пор, когда он работал директором школы, почти не осталось. Ураган войны миновал Богистан, но и здесь почти в каждый дом вошло горе. Добровольцем ушел на фронт и погиб на Дону тонкий знаток и ценитель поэзии, заврайоно Мирзо Набиев. Под Варшавой сложил голову бывший секретарь райкома Хамдам Касымов. Адхам Рахимов, Фаррух Ниязмамадов, Кутби Насреддинов — Аминджон хорошо помнит их. Десятки прекрасных людей, отличных работников. Большая часть, почти шестьдесят процентов коммунистов и столько же комсомольцев района ушли на фронт. Вернулись пока единицы. Потому-то так остро встала проблема кадров. Все упирается именно в кадры! Надо меньше сидеть в кабинете, больше ездить, продолжал размышлять Аминджон, смотреть, изучать. Буду сам знакомиться с людьми. Наверняка найду инициативных, волевых ребят! Вот сын директора кирпичного завода Бурхана Набиева Абдусаттор стал за эти годы капитаном милиции. Сколько испортил с ним крови дядюшка Бурхан, как убивался, что не хочет учиться!.. Но, значит, все-таки выучился, раз теперь капитан. Сын дядюшки Махмудбека, известного винодела, Нуруллобек, заведует детдомом в кишлаке Карим-партизан. Если в отца — лучше воспитателя не найти. Отец — коммунист ленинского призыва — до сих пор на посту. А энергичная тетушка Нодира, председатель колхоза «По ленинскому пути»? Вон какие боевые старики у нее в колхозе! Один Мулло Хокирох чего стоит… Странное, однако, имя, наверное, не имя, а прозвище. Интересно, откуда оно?

Мимо, звонко хохоча, пробежали темноволосый парень и белоголовая девушка. Аминджон подумал, что жизнь, несмотря ни на что, торжествует…

Дома Аминджона радостно встретили семилетний Нодир и шестилетняя Дильбар. Сын держал в руке персик, дочь — абрикосы.

— Ого! — воскликнул Аминджон. — Видно, мама сегодня расщедрилась на угощения. Хорошо, очень хорошо. И плов, наверное, будет?

— Будет плов и вино, — выпалила Дильбар.

— Э-э? — Аминджон рассмеялся. — В честь чего вино?

— Дедушка принес, — сказал Нодир, опережая сестру, и показал руками: — Во такую бутылку.

— И урюк принес, — добавила Дильбар.

— И персики, — подсказал Нодир.

— Хороший дедушка!

А из кухни вышла Саодат. Ее лицо озарила улыбка.

— Опять поздно? — шутливо упрекнула она своим мягким, мелодичным голосом. — Плов-то перестоял.

— Ерунда, — широко улыбнулся в ответ Аминджон. — Все равно будет вкусно.

— У мамы всегда все вкусно, — убежденно вставил Нодир.

— У мамы сладкие руки, — сказала Дильбар.

— Да, у мамы сладкие руки, потому-то и вы у меня сладкие, — засмеялся Аминджон и, разом подхватив обоих, осыпал их поцелуями. — Ох, какие сладкие!

— Ну, хватит, хватит сладкоречий! — остановила Саодат. — Быстрее за стол, давно накрыт.

— Неужто с вином? — спросил Аминджон, отпуская детей, и не скрыл удивления: — Что за щедрый старик объявился?

— Мулло Хокирох, милый человек.

— Мулло Хокирох?!

— Так назвался. Сказал, что вы его знаете. Я не хотела брать, но он упросил: фрукты, мол, из собственного сада, своими руками собирал, и вино сам сделал из своего винограда. Я не смогла обидеть, взяла.

Улыбка сошла с лица Аминджона.

— Напрасно! — глухо вымолвил он. — Придется вернуть.

— Вернуть?! — ужаснулась сердобольная и простодушная, доверчивая Саодат. — Да ведь, хуже нельзя обидеть человека!

— Я увидел его сегодня впервые. Но если бы даже знал хорошо… — Аминджон жестом показал, что все равно отверг бы подношения, и, не желая огорчить жену, смягчил тон: — Прошу тебя, дорогая, посмелее отказывай, ни у кого ничего не принимай, хорошо?

Саодат пожала плечами.

— Воля ваша.

— Ладно, потом разберемся. Поскорей, пожалуйста, снимай плов, аппетит разыгрался…

Жена увела детей мыть руки, а Аминджон прошел в комнату и сразу увидел на обеденном столе старинную четырехгранную бутыль с вином под самую пробку, а на подоконнике — большой поднос с крупными золотисто-розовыми персиками и светло-янтарными абрикосами. От них исходил пряный, щекочущий ноздри аромат. Кроме бутылки на столе стояли две рюмки и две глубокие тарелки, одна — с мелко нарезанным зеленым луком, другая — с тонко, красивыми колечками нарезанными помидорами.

Аминджон подошел к окну и распахнул его. Перебивая аромат фруктов, в комнату ворвались освежающие, благоуханные запахи вечернего сада.

Да, занятный старик этот Мулло Хокирох. Чего ради он вдруг пожаловал в дом? Да еще с подарками? Откуда такая ретивость? И ведь там, в райисполкоме, словом не обмолвился. Неужто только играет простодушного, а сам далеко не простак? А может, действительно от чистого сердца? Нет-нет, я ему не сват и не брат, мы едва познакомились, порядочные люди так не поступают. Это с дальним прицелом сделано. Сегодня — ведро урюка и персиков, завтра — бочку вина, послезавтра — одного-двух баранов, а там, глядишь, и наличными — тысячу рублей или десять тысяч, даже сто тысяч, в зависимости от делишек, которые хотят провернуть. И никуда не денешься, не вырвешься, как не вырваться мухе из сетей паука. Ай да старик, ну и ловкач! Кого-то, наверное, он уже так купил. Нурбабаева? Нет-нет, Нурбабаев не из таких. И Назаров, начальник милиции, на это не пойдет. Может, судью, прокурора, заведующих райпо и заготпунктов? Надо проверить… да, проверить! Пусть старик простит, если зря подозреваю, но другого объяснения его поступку пока не найти.

Аминджон стремительно шагнул к телефону и, подняв трубку, попросил соединить его с райкомовским гаражом. Дождавшись ответа, он сказал, чтобы шофер немедленно приехал к нему домой.

Не успела Саодат внести блюдо с пловом, как появился сосед — секретарь райкома комсомола Сулейман Ахадов.

— Прошу прощенья, товарищ Рахимов, нагрянул без приглашенья, — срифмовал он. — Потянул, видно, запах плова…

— Входи, входи! — перебил Аминджон. — Теща тебя крепко любит…

— А что, это верная примета, — сказал Сулейман, — теща и вправду любит меня как сына. О, если бы все тещи были такими!

— Зря наговаривают на бедных женщин. Моя покойная теща относилась ко мне лучше родной матери и любила больше, чем собственную дочь. Разве не так, Саодат? — обратился Аминджон к жене, внесшей блюдо с пловом.

— Так, так! — ответила Саодат и, поставив блюдо на стол, пригласила мужчин садиться.

Как и всякая хозяйка, любящая и умеющая готовить, сейчас, когда вдруг объявился гость, Саодат заволновалась, ей стало казаться, что плов, как назло, не удался. Сулейман начал было извиняться за несвоевременный визит, но Саодат, боясь, что плов остынет, перебила:

— Что вы, что вы, хорошо, что пришли! Прошу, угощайтесь. Вот и домашнее вино на столе. Отец, — обратилась она к Аминджону, — подайте гостю пример.

— Давай, Сулейман, приступай, — пригласил Аминджон. — Только, извини, без вина.

Сулейман рассмеялся:

— То-то мне странным показалось: у вас — и вдруг вино, да еще домашнее!

— Ты что думаешь, мы шейхи и нам заказано пить?

— Конечно, думал — святые…

— Ну и зря! Мы тоже умеем пить, веселиться. Однако эта бутыль не наша, сейчас отправим ее хозяину.

— А тогда уберем ее с глаз подальше, хотя бы вот сюда, — сказал Сулейман и, перенеся бутылку на полку в стенной нише, снова сел за стол.

В этот момент в дверь постучали. Саодат вышла на стук и вернулась с шофером, которого тоже пригласили к столу. Плов, вопреки уверениям хозяйки, был ароматный и вкусный, не перестоял и не перепрел, рис — зернышко к зернышку. Уплетали плов, к удовольствию Саодат, за обе щеки. Потом пили горячий зеленый чай.

После второй или третьей пиалки Аминджон узнал у шофера, почем сейчас на базаре урюк и персики. Глянул на фрукты, уже перенесенные хозяйкой с подоконника на стол, и решил, что старик притащил не менее десяти килограммов. Достал деньги, завернул в газету бутыль с вином и попросил шофера:

— Отвезите, пожалуйста, в кишлак Карим-партизан, колхозному завхозу Мулло Хокироху, отдайте ему лично в руки и скажите, что благодарю за внимание, но прошу больше ничего мне в дом не носить. Ни мне, ни другим руководителям района.

Саодат хотела что-то сказать, но, глянув на строгое лицо мужа, промолчала. Шофер спросил:

— Сейчас ехать?

— Сейчас, — ответил Аминджон, и шофер ушел.

Сулейман не проронил ни звука, однако весь вид его говорил о том, что, если и с ним случится подобное, он поступит точно так же.

— Ты знаешь Соиба? Читал? — спросил вдруг Аминджон.

Сулейман любил литературу и музыку, знал наизусть много стихов, особенно поэтов-песенников, но имя Соиба услышал впервые.

— Нет, не знаю. Кто он? Поэт или ученый?

— Поэт, классик! Его произведения еще не изданы на новоалфавитной графике, поэтому ты и не читал. Ведь не знаешь арабского алфавита, нет?.. А я еще помню. Когда учился в Сталинабаде, мой учитель Хусейн-заде дал мне почитать книгу Соиба, и я полюбил его стихи, некоторые даже переписал. Вот один мудрый бейт[4], по-моему, кстати:

Соиб, силки расставляют на мягкой земле,
Сторонись того, кто тих и мягко стелет.
Яснее не скажешь, — продолжал Аминджон. — Бояться надо тихонь и угодливых скромников, они часто только с виду приветливы, ласковы и податливы, как мягкая земля, а душой — пауки, расставляют силки. Вот этот Мулло Хокирох… ты его знаешь?

— Видел несколько раз, однажды даже, кажется, разговаривал. Но наслышан. Все его хвалят. — ответил Сулейман.

— Вот и мне он показался добрым, скромным, деловым и сознательным. Сегодня помог жене одного колхозника — привез в роддом, вырвав из рук старух повитух. Отлично ведь, а?! Но возвращаюсь домой и узнаю, что притащил сюда вино и эти вот персики и абрикосы, — кивнул Аминджон на поднос с фруктами. — Как, по-твоему, ради чего?

— Прощупывает?

— Молодец! Мне тоже так думается. Хочет, как говорится, подмазать. Но с какой целью? Что за выгоду ищет? Ведь, судя по всему, работает действительно неплохо, активист — и вдруг этот жест. Как объяснить?

— Ой, отец, слишком вы все усложняете, — вмешалась Саодат, прибиравшая стол. — Ну что тут особенного? Человек решил навестить вас, считал, что с пустыми руками неудобно, вот и принес.

— Возможно, возможно, — произнес Аминджон. — Но я все-таки прошу впредь таких ходоков не пускать на порог. Отправляй их вместе с дарами ко мне на работу.

— Хорошо, я поняла. Так и буду делать. Но вы успокойтесь, хватит нервничать, — сказала Саодат и вышла из комнаты, забрав часть посуды.

Молча выпили еще по одной пиалке терпкого душистого чая. Аминджон искоса поглядывал на хмурившегося Сулеймана: чувствовалось, что он хочет что-то сказать и не решается.

— Ну, с чем пришел? — спросил Аминджон. — Выкладывай, не томись.

Сулейман поднял глаза и заговорил:

— Я ездил по кишлачным школам, интересовался ходом ремонта. Побывал в колхозах имени Тельмана, «Первое мая», «Новая жизнь»… С ремонтом сладят, тут можно поднажать. Но учителя жалуются, что родители забирают девочек из седьмых-восьмых классов и многих из них насильно выдают замуж. В восьмых, девятых и десятых классах с трудом найдете одну, в лучшем случае двух девочек. Словно мор какой-то напал. Что нам делать?

Аминджон ответил не сразу.

— Да, это плохо, — задумчиво вымолвил он наконец. — Очень плохо. Прежде, когда я учительствовал, девочки оканчивали десятый класс. Не все, но большинство. Подавляющее большинство… Да-а, и тут сказалась война, будь она проклята!.. — Аминджон опять помолчал, а затем, слегка стукнув ребром ладони о край стола, решительно произнес: — Будем выкорчевывать, мириться нельзя. Ты прав, здесь должен хорошо потрудиться комсомол. Надо, не теряя времени, буквально ринуться на помощь учителям, как на фронте в атаку.

Сулейману известно, что такое атака, — он провел на передовой больше года, демобилизовался после тяжелого ранения, — и такие сравнения ему по душе.

— А что, если провести по этому вопросу в каждой школе родительское собрание? — предложил Сулейман. — С участием членов бюро райкома?

— Неплохо придумал. В самом деле, отличное предложение! Подключим к этому делу и партийных работников, и председателей кишлачных Советов. Надо будет поговорить с каждым родителем, забирающим дочерей из школы. Поднимем этот вопрос и на райактиве. Ты и выступишь. Подготовься, собери побольше конкретных фактов и ярких примеров.

— Надо еще обязать прокурора, судью и милицию решительно бороться с теми, кто нарушает законы и выдает замуж несовершеннолетних. Пусть судят их показательным судом, — вставил Сулейман.

— Тоже правильно, — кивнул Аминджон и вздохнул. — Много работы, браток, очень много. Неделя уже как здесь и три последних дня езжу по колхозам, невольно сравниваю с тем, что было пять лет назад, — я уходил отсюда на фронт как раз в июле сорок первого, — и, честно сказать, — тяжело. Отбросила нас война назад, крепко отстали наши хозяйства, едва сводят концы с концами. Землю, основу основ нашего существования, попортили. Истощилась земля, устала — только брали с нее, ничего не давали взамен, плохо обрабатывали, плохо удобряли. Ну, не было минеральных удобрений, с ними еще не один год будет туго, а наши исконно дехканские удобрения? Тот же навоз?.. Земля, она ведь, как ребенок в колыбели, требует внимания и забот, несмотря ни на что. Беречь ее надо как зеницу ока, восстанавливать, возрождать!.. Под силу ли это сейчас нашим колхозам? Сомневаюсь. Ни средств, ни людей…

— Маломощны, — вставил Сулейман.

— Вот именно — маломощны! — подхватил Аминджон. — Их бы укрупнить, объединить, скажем, колхоз «По ленинскому пути», где дела получше, с «Новой жизнью», — рядом ведь, на одной земле. Только межа и разделяет. Для чего сохранять эту межу? Сколько в «Новой жизни» дворов? Тридцать, сорок? А в кишлаке Карим-партизан — почти двести, потому и дела там получше.

— Да и тетушка Нодира командует лучше, чем Раупов, — опять вставил Сулейман.

— В том-то и дело, что заодно поднимется и уровень руководства, — сказал Аминджон. — Мысль об укрупнении колхозов появилась перед самой войной, помнится, кое-где уже это делали. Думаю, партия вернется к этой идее. В большом хозяйстве и возможностей больше, особенно в таких районах, как наш Богистан. Он ведь словно создан для хлопка, успевай только поворачиваться, расширяй посевные площади, внедряй агротехнику, поднимай урожайность. Так что, браток, не будем вешать нос! — Аминджон вдруг рассмеялся.

Сулейман удивленно взглянул на него.

— Разговорился я что-то, — произнес Аминджон и посмотрел на часы: — Ого, без пяти одиннадцать!..

Но едва поднялись из-за стола, как послышался голос Саодат: «Сюда, пожалуйста, здесь они», — и в комнату вошел начальник милиции Назаров. Поздоровавшись и извинившись, сказал что ему только что позвонили из областного управления НКВД — утром к девяти часам, должен явиться туда. Чтобы успеть, сейчас выезжает, забежал попрощаться.

— Уже насовсем? — спросил Аминджон.

— Похоже, — ответил Назаров. — За себя пока оставляю, как и договаривались, Саттора. Прокурора он тоже устраивает.

— Раз устраивает Бурихона, — значит, всех устраивает, — усмехнулся Аминджон. — Он нашел вас?

— Виделись, — вздохнул Назаров. — Вернул следственное дело на завскладом колхоза имени Тельмана: не согласился с нашими выводами. Вечно у нас с Бурихоном так, не было ни одного дела, чтобы хоть раз да не вернул. Сам проверкой не занимается, все взваливает на милицию.

— Ну, это не так страшно, — сказал Аминджон. — Тем более в вашем деле, где лучше сто раз проверить, чем допустить ошибку.

— Так-то оно так, но ведь нехорошо и от ответственности уходить, стоять всегда в стороне и перекладывать свой груз на чужие плечи. Я-то уезжаю и надеюсь, что никогда не придется больше иметь дела с Бурихоном, но вам советую быть всегда начеку.

Аминджон не стал скрывать изумления.

— Почему вы так говорите? — спросил он. — Подозреваете его в необъективности?

— Вот здесь присутствует и секретарь райкома комсомола, — Назаров кинул взор на Сулеймана. — так что не наушничаю, а говорю открыто, как говорил не раз: наш прокурор не на своем месте, он еще не созрел для этой должности и, боюсь, никогда не созреет. Это мое убеждение.

— А нельзя ли поконкретнее?

— Много у него вывихов…

— Например?

— Например, любит выпить, неразборчив в компаниях и связях, честолюбив, но к делам относится легкомысленно, умеет лицемерить, а с теми, кто как-то от него зависит, груб и заносчив.

— Так почему же вы как член райкома согласились с его кандидатурой? — спросил Аминджон, вспомнив, что о пристрастии прокурора к спиртному упоминал и председатель исполкома.

— А меня не спрашивали, — ответил Назаров. — Назначение пришло из центра, бюро райкома утвердило.

— Вы сказали — не раз говорили?..

— Ну, а что толку? Наш покойный секретарь был из тех, кто рубит сплеча. Некогда ему было внимать в такие, с позволения сказать, мелочи. Воспринимал мое отношение к прокурору чуть ли не как сведение личных счетов. Не знаю, может, я и заблуждаюсь, может, и выйдет толк из Бурихона. Чем черт не шутит?

— Ладно, посмотрим, — сказал Аминджон. — Спасибо вам за откровенность и за предупреждение.

— Не стоит, — усмехнулся Назаров и встал с места. — Мне пора. До свидания.

Аминджон и Сулейман крепко пожали ему руку и пожелали счастливого пути.

Этот разговор и завершил трудовой день Аминджона Рахимова — седьмой день его работы на посту первого секретаря Богистанского райкома партии, всего лишь седьмой… Проводив полуночных собеседников, Аминджон вздохнул: долго еще разбираться, чем тут дышат люди, к чему стремятся…

2

Осень 1946 года. Поздний вечер.

Мулло Хокирох шел с тяжелым мешком на плече по темной улице кишлака и вдруг повстречался с председателем колхоза тетушкой Нодирой. Несмотря на мрак, тетушка Нодира узнала старика.

— А, ака Мулло, не уставать вам! — приветствовала она его и, приблизившись, спросила: — Что за хлопоты в столь поздний час?

Мулло Хокирох опустил мешок на землю и перевел дух.

— Сегодня, — сказал он, — приходил заведующий интернатом, жаловался, что нет риса. Вот несу немножко из припасов старухи. Если сироты сыты, сыты и мы.

— А из колхозного амбара нельзя было дать? Есть же у нас рис!

— Вас не было, и, когда вернетесь, не знал. Подумал, а вдруг нагрянет ревизия, выйдет неприятность…

— Неужели же из-за пуда риса возникнут неприятности, да еще у такого расчетливого и осторожного человека, как вы? — улыбнулась тетушка Нодира. — Возвращайтесь-ка со своим мешком домой. Пусть заведующий приходит утром в контору, оформит документы и получит со склада.

— Если позволите, лучше я сейчас отнесу. Чтоб детишкам на завтрак…

— Ох, и жалостливый вы человек! Да ладно, воля ваша, — проговорила тетушка Нодира и помогла старику взвалить мешок на плечо.

Он растворился во тьме.

Кто не назовет Мулло Хокироха великодушным, милосердным и щедрым! Слух о его великодушии и добрых деяниях гуляет по всему району. Идет к нему за помощью и стар и мал. В военное лихолетье, когда большинство сильных работящих мужчин ушли на фронт, во главе колхоза стали Мулло Хокирох и вот эта женщина — тетушка Нодира. Благодаря их усердию колхоз не захромал и не отстал, удержался в числе передовых хозяйств района. Мулло Хокирох и тогда был завскладом, и сейчас. Однако ни бригадиры, ни заведующие фермами не обходятся без его советов. Частенько на собраниях брал он бразды правления в свои руки и решал вопросы деловито и быстро.

Мулло Хокирох — невысокого роста, приземистый и тучноватый, с короткой шеей и большой плешивой головой. Глаза миндалевидные, узкие и раскосые, брови короткие, нос большой, бородка и усы аккуратно подстрижены, лицо светлое, чистое, с легким румянцем на щеках. Всегда улыбчивый и приветливый, с тихим, чуть ли не смиренным голосом, он и в движениях какой-то округлый, плавный и мягкий. Сам никогда не суетится и суетливых не любит.

Правда или нет, но говорят, что однажды, когда Мулло Хокирох принимал на складе пшеницу, ему сообщили, что в доме у него пожар — загорелось сено на крыше коровника. Мулло Хокирох даже бровью не повел, ответил, что примет товар и придет. А пшеницы — целая машина, и, лишь после того, как всю разгрузили и подписали все акты, наряды, он закрыл и запечатал двери амбара и не спеша зашагал домой. Соседи, слава богу, давно уже потушили пожар, и урон от огня был не слишком велик.

Казалось, нет у этого человека ни забот, ни печалей. Нет и не может быть и врагов. Но в райком и прокурору несколько раз поступали жалобы: его обвиняли в воровстве. По этим сигналам в колхоз направлялись комиссии и ревизии, они работали по неделе, по две и, проверяя, как говорится, все пропускали через сито. Однако ничего порочащего не находили, и в результате слава Мулло Хокироха как человека честного и благородного возносилась на новую высоту. Что касается тетушки Нодиры, то она и верила ему, и сомневалась в нем, но никогда своих подозрений не высказывала и давала на старика хорошие характеристики.

Мулло Хокирох регулярно читал газеты, слушал радио, проявлял горячий интерес к лекциям и беседам заезжих агитаторов, задавал вопросы и делился своими соображениями, выступал на митингах, одним из первых подписывался на государственные займы. Вместе с тем он знал наизусть и коран и при случае читал безупречно. Говорят, что он не пренебрегает и ритуалами, совершает намаз и держит рузу, однако никто ни разу не видел его на молитвенном коврике и никто не мог представить, как он умудряется поститься.

У Мулло Хокироха обширный двор и просторный дом. Кишлак, в котором он живет, носит имя Карима-партизана, отца председателя колхоза тетушки Нодиры. Карим-партизан был бесстрашным борцом за советскую власть. В годы басмачества геройски бился с врагами и пал от руки предателя, который ночью пробрался в дом и нанес спящему богатырю смертельные раны, осиротив его двенадцатилетнюю дочь. Девочка, к счастью, пошла в отца, оказалась такой же смелой и храброй. Оставшись одна, она не пала духом, окончила школу, училась в столице, стала агрономом. Незадолго до войны ее избрали председателем колхоза. Кишлак прежде назывался Хазрати Мазор — «Святая обитель» (на холме близ него стоит древняя гробница), но потом его назвали именем их земляка, героя Карима-партизана.

Вернемся, однако, к рассказу о Мулло Хокироке, который живет в этом кишлаке и сумел прославиться своими благодеяниями.

Мулло Хокирох — это его прозвище. Мало кто помнил, как нарекли его при рождении, везде, во всех документах писали: Мулло Хокирох, сын Мулло Остона. Даже близкие не знали, что это прозвище связано с его пребыванием в Самарканде. В те времена вся родня Мулло жила не в этом кишлаке, а в другом, что пониже. И по существу владела этим маленьким живописным селением, так как ей принадлежали все окрестные поля и луга. Главу семейства, отца Мулло Хокироха, звали Азиз-мерган — охотник Азиз. Как только началась коллективизация, он примкнул к басмачам, некоторое время бесчинствовал в округе, но в конце концов вместе с другими бандитами был вынужден сдаться отряду Карима-партизана.

Азиз-мерган поклялся, что больше никогда не пойдет против советской власти и что, если ему позволят, будет заниматься только охотой и воспитанием детей. Ему поверили, разрешили охотничать. Детей у него было трое: два сына и дочь. Старший сын, Самандар, совсем не походил на отца. Его обучал ученый мулла, и он вырос кротким, богобоязненным. Но поговаривали, что именно этот тихоня, смиренный Самандар, не одобрил раскаяния отца и всячески подбивал его свести счеты с Каримом-партизаном. Однако отцу надоела басмаческая жизнь, и он предпочитал стоять в стороне от мирских забот. Между отцом и сыном происходили частые стычки, распри становились все глубже и острее, и однажды Самандар исчез из кишлака. Отца эта потеря не задела, а другие и подавно забыли, что был такой человек. Младший сын Азиза-мергана, Дадоджон, в то время только начинал учиться, он ходил в начальную школу, открытую в кишлаке. Дочь была старше Дадоджона, ее выдали замуж в верхний кишлак, который тогда еще назывался Хазрати Мазор.

Азиз-мерган продолжал жить охотой, пока однажды не сорвался с высокой скалы. С трудом отыскали его труп и привезли в кишлак. Пошел слух, что дело тут нечистое: не мог, дескать, такой ловкий и искусный охотник, как Азиз-мерган, свалиться в пропасть. Одни говорили, что он все время чего-то побаивался, устал жить в страхе и решил свести счеты с жизнью; другие предполагали, что его прикончили старые дружки — басмачи. Однако твердо никто ничего не знал, тайну своей смерти Азиз-мерган унес в могилу. Похоронили его как подобает, выполнили все ритуалы, обряды и, оплакав, с течением времени забыли, тем более что жена и младший сын, едва сняв траурные одеяния, переехали к зятю в верхний кишлак…

А в один из дней в кишлаке вдруг объявился Самандар. Обликом и одеждой он смахивал на муллу. Был тих и кроток, ходил с опущенной головой, словно постоянно предавался раздумьям и бренности сущего. Когда его спрашивали: «А, мулла Самандар, что с вами? Где вы были?» — он тихим, елейным голосом отвечал: «Не называйте меня муллой Самандаром, я не мулла, а мулло[5]. В благословенном Самарканде я был послушником у одного святого человека, и он меня учил, что люди обращаются в прах, дорожную пыль — хокирох, и поэтому, пока пользуются благами мира, их назначенье — творить добро. Он одарил меня прозвищем Хокирох. Да, теперь я подобен пыли дорожной, и имя мое отныне Мулло Хокирох».

Люди удивлялись, недоумевали, поражались: у басмача Остона такой сын!

Да, Самандар преобразился. Стал совсем другим человеком. Видимо, с ним что-то случилось, ибо нельзя так измениться, не пережив какое-нибудь страшное потрясение.

Те, кто так думал, не ошибался. Жизнь Самандара, воспитанного в старых традициях и представлениях и с самого начала ненавидевшего новую жизнь, ее законы и порядки, вдруг повисла на волоске, ему угрожала смертельная опасность. Басмачи, которые всячески искушали Самандара и подстрекали его на ссоры с отцом, требуя, чтобы он уговорил Азиза-мергана вернуться в их ряды, видимо, потеряли терпение и принялись открыто его запугивать. Они дали ему в руки нож и приказали заколоть Карима-партизана. Но он не сделал этого — не сумел. Он спустился с гор в кишлак, пришел к своему наставнику мулле и открылся ему.

— Я боюсь убивать партизана и боюсь, что они убьют меня, — сказал он, опустив глаза.

Ученый мулла велел выбросить из головы мысль об убийстве Карима-партизана и сказал, что глупо выступать против советской власти. Советская власть прочна и крепка, это народная власть, и поэтому ее не свалить. Уцелевшие воры только и способны на то, чтобы проливать кровь невинных. Нужно немедля порвать с ними, ибо погубят душу и тело, да и самим-то им осталось недолго гулять, не сегодня-завтра всех переловят и уничтожат.

— Совет такой: поезжай в Самарканд, — заключил мулла беседу. — Там есть у нас просвещенный друг, он станет тебе защитником и наставником. Таким образом ты избежишь мести воров, а заодно поучишься уму-разуму, станешь человеком…

Самандар с радостью ухватился за этот совет и, взяв у муллы рекомендательное письмо, отправился в Самарканд. Там, на окраине города, близ мавзолея Ходжи Ахрора, он разыскал дом «просвещенного друга» и нашел в нем приют. Нового наставника звали Исоходжа, он был племянником одного из настоятелей мавзолея Ходжи Ахрора и работал в краеведческом музее.

Помня советы своего первого учителя, Самандар внимал каждому слову Исоходжи, откровенно, искренне и добросовестно прислуживал ему, точно выполнял все его поручения и указания. На первых порах Исоходжа предписал ему: со двора без его ведома не отлучаться; с соседями не общаться и вообще не заводить никаких знакомств; кончив хлопоты по дому, садиться за книги и читать, читать, читать… А книги были, как ни странно, не религиозные, а светские; одни на турецком языке, другие на узбекском и на фарси, сборники назидательных рассказов и поучительных историй, советов и наставлений…

Исоходжа жил бобылем. Жена и дети покинули его, порвали все отношения. И вечера старик отдавал Самандару. Начитанный и красноречивый, он мог говорить часами.

— Самое главное — уверовать, — наставлял он Самандара, — и повсюду, всегда, ежечасно и ежесекундно носить в сердце и повторять в душе слова молитвы. Бог вездесущ и всевидящ, он всюду услышит нашу мольбу, не оставит в нужде и отчаянии. Терпение приносит сокровища, нетерпение — страдания. Человек должен жить в гармонии со временем и его условиями. Приспосабливаться к обстоятельствам и творить свое. Будь скромным, скромным и скромным! Откинь тщеславие, старайся, вопреки всему, демонстрировать свою доброту, нескупись на жалость, старайся всем внушить, что ты — лишь дорожная пыль с их ног, не стесняйся! Пусть уверуют, что дела твои беспорочны, и живи хорошо, красиво… Сперва протяни руку помощи ближним, друзьям и товарищам, потом всем другим. Все, что можешь, используй. Умно, ловко, умело льсти! Заискивай перед нужным человеком, кружи ему голову славословиями, угождай — все допустимо! Лесть и угодничество — это такое оружие, перед которым мало кто устоит. Но надо это делать умеючи, чтобы не бросалось в глаза. Нельзя недооценивать людей, прежде чем на что-то решиться, поставь себя на их место, взвесь, как бы поступил или что-то воспринял ты. Если нужно, дай взятку! Не скупись, рубль обернется сотней. Но это тоже искусство, и мой совет тебе — учись давать взятку. Я преподам тебе урок. Взятка может спасти тебя от многих бед. Взятка укоротит язык злопыхателей, приручит недоброжелателей, обратит в твоих радетелей самых заклятых врагов. Только помни, что власти строго наказывают и того, кто дает взятку, и того, кто берет. Помни и будь осторожен, давай и бери, но старайся не попадаться!..

Подобные беседы, нотации и советы открыли Самандару глаза на изнанку жизни. Парень не промах, изворотливый и смышленый, он прочно усвоил уроки и постепенно превзошел своего наставника: подмечая промахи учителя, он никогда не говорил ему о них. Он фиксировал эти ошибки в памяти, чтобы не только не повторить их, но и при случае обратить их против своего друга.

Спустя три года звезда наставника закатилась, Исоходжа попался как вор, его уличили в хищении музейных ценностей. Хотел откупиться взяткой, не вышло. Наоборот, к одному преступлению присовокупили другое, осудили по двум статьям. Самандар вовремя унес ноги из дома Исоходжи и вернулся в кишлак, объявив себя Мулло Хокирохом. Он был уверен, что ему не грозит столь бесславный конец, — он будет действовать хитрее и изощреннее.

До организации колхоза Мулло Хокирох занимался тем, что писал за людей по их просьбам письма и заявления. Никому не отказывал, всем был рад услужить, и ему стали платить доверием. Сумел завязать дружеские отношения с Каримом-партизаном, бывал у него дома, помогал по хозяйству. В ночь убийства героя Мулло Хокироха случайно не оказалось в кишлаке: уехал с зятем в город. Когда же вернулся и услышал про злодейство, поднял такой плач, что всем показалось — лишится от горя рассудка. Искренность и неистовость его переживаний растрогали людей и запомнились.

После организации колхоза Мулло Хокирох был назначен сперва секретарем сельсовета, а потом заведующим складом.

Да, стар и млад уважали его за обходительность, доброту и щедрость, превозносили его благородство. Находились, однако, и такие, у которых он вызывал неприязнь, недоверие и которые с сомнением смотрели на его дела. Не лежала к нему душа у колхозного кузнеца Бобо Амона. Всякий раз, когда в кузнице заговаривали о благодеяниях Мулло Хокироха, Бобо Амон мгновенно выключался из разговора. Выхватывал из горна кусок раскаленного железа, швырял его на наковальню и бил молотом остервенело, сильно и часто, словно срывая злость, и раздраженно покрикивал на учеников:

— Эй, Касаи, шевелись!.. О, Бако, поворачивайся!.. Эй, спите, что ли?!

Но он никогда никому не говорил, что терпеть не может Мулло Хокироха и что тошно слушать, как поднимают эту «дорожную пыль» до небес. Если спрашивали его самого, что за человек Мулло Хокирох, плохой иль хороший, он или молча пожимал плечами, или говорил, что не знает, может, и хороший.

Не любил Мулло Хокироха и бригадир первой бригады Адхам Рахматов, теперь уже покойный — мир праху его, он не вернулся с войны. Адхам не скрывал своей враждебности и не раз говорил тетушке Нодире:

— Опасайтесь этого «доброго человека», сын басмача-убийцы никогда не станет другом нам, беднякам. В делах он мастак, но душою черен!

Тетушка Нодира выслушивала его, а потом, улыбнувшись, отвечала:

— Сын за отца не ответчик! Мулло Хокирох — хороший работник, в колхозе его все уважают, и у вас нет ни одного факта против него…

Бригадиру оставалось лишь вздыхать. Но он следил за Мулло Хокирохом и при каждом удобном случае старался уколоть. А Мулло Хокирох, наоборот, не сказал о нем ни одного дурного слова, везде расхваливал его, словно не только не боялся, но и не замечал враждебности бригадира. Однако в самом начале войны Адхам получил из военкомата повестку и ушел на фронт одним из первых.

Да, многое мог Мулло Хокирох…

Но в этот поздний осенний вечер 1946 года, после встречи с тетушкой Нодирой, на душе у него стало смутно.

Слегка согнувшись под тяжестью мешка с рисом, Мулло Хокирох медленно брел по направлению к детскому дому, открытому в кишлаке в годы войны, и бормотал под нос:

— Нехорошо получилось. Плохо, что встретилась Нодира.

Увидев ее, он растерялся — никак не ожидал, что тетушка Нодира вернется в этот вечер из райцентра. Ведь шофер сказал, что она останется в Богистане, что совещание затянется до полуночи. Уходя из склада домой, уже запирая его, Мулло Хокирох вдруг вспомнил: «Старуха говорила — риса почти не осталось» — и решил прихватить пуд за счет детдома, а столкнувшись неожиданно с председательшей, сказал, что несет в детдом из припасов старухи. Да, растерялся. Чепуху брякнул, вздор! Если Нодира пожелает, то может прицепиться к этим словам и взять за горло, раздуть дело, которое не так-то легко прикроешь. Надо же ляпнуть такое: из запасов старухи, а?! Из каких запасов? Откуда они? В каком доме, у какого колхозника нынче можно найти лишний пуд риса? Задай председательша эти вопросы, как бы изворачивался? Нехорошо получилось… К счастью, не обратила внимания. Назвала его жалостливым человеком, не съязвила, нет, от сердца сказала. Вряд ли вспомнит об этом случае. Но все равно надо, чтобы завдетдомом пришел утром в правление и выписал рис.

Мулло Хокирох мог теперь идти домой, однако направился в интернат и, слава богу, нашел заведующего, своего питомца Нуруллобека, на месте, в кабинете.

— Возьми этот рис, утром рассчитайся!

— Какой рис?

Мулло Хокирох объяснил и прибавил:

— А теперь вставай, поспешим домой, я пригласил кой-кого, есть разговор.

Нуруллобек зашагал рядом с ним.

Не просто большой — огромный, с двумя дворами, дом Мулло Хокироха, достроенный им года четыре назад, находился недалеко, через улицу, у самой околицы. Усадьба стояла на возвышенности и даже темной ночью была видна издалека. Оттуда все явственнее доносился шум ветра, теребившего последнюю листву. Идти и молчать было тягостно, и Нуруллобек не выдержал.

— А что за разговор? — спросил он.

— Твой друг Дадоджон приезжает, — ухмыльнулся Мулло Хокирох. — Демобилизовали его, едет с почетом, в орденах!

— Ну да? — удивился Нуруллобек этой неожиданной вести и, не зная, что сказать, добавил: — Я не слышал… Когда сообщил?

— Абдусаттор узнал сегодня утром в военкомате, позвонил в колхоз. А мне две ночи назад он приснился, и мы решили со старухой, что как только придет известие, соберем своих людей, посоветуемся…

— Значит, Бурихон тоже будет? — вырвалось у Нуруллобека.

Мулло Хокирох ответил не сразу. Он слышал, что Нуруллобек не прочь жениться на сестре Бурихона. Но это противоречило планам Мулло Хокироха. Поэтому, помедлив, он сказал:

— Наверное, будет, обещал… Но ты, сынок, лучше послушайся моего совета, откажись от своей затеи. Бурихон не выдаст за тебя сестру, да и сама сестра… как ее, Шаддода-бону, за тебя не пойдет. Насильно мил не будешь. Зачем тебе это? Можно ведь и надорваться.

— Хорошо, я послушаюсь вашего совета, — смиренно произнес Нуруллобек и, подавив вздох, добавил: — А сейчас прошу вас, отпустите меня домой, я…

— Нет! — перебил Мулло Хокирох. — Я специально веду тебя на это собрание, чтобы ты знал, о чем речь. Ты мне не чужой, а близкий, почти что родной, и станешь родным Дадоджону! Ты должен помочь своему другу. Парень он еще молодой и неопытный, возвращается с разорительной войны, горд, конечно, и рад — победитель. И мы рады и счастливы. Но разве знает он, что делается здесь, как тут живут? В голове у него наверняка ветер, пустые мечтания, как пусты и карманы. Гонору много, а жить не умеет. Надо помочь ему встать на ноги.

— По-моему, вы преувеличиваете, — сказал Нуруллобек. — Во-первых, мой друг не из легкомысленных и не глуп, а насчет гонора, так у него есть на то основание, сами сказали: победитель! Война дала ему и жизненный опыт, и лейтенантское звание, и ордена, перед ним все двери откроются, получит любую работу, какую захочет.

— Допустим, допустим! — произнес Мулло Хокирох и прибавил шаг. — Не отставай. Сейчас обсудим.

Нуруллобек нехотя вошел следом за ним во двор.

Внешний двор больше напоминал обширный, хорошо ухоженный сад. Среди деревьев виднелись длинный навес, хлев и сараи. Из жилых помещений здесь была лишь просторная мехмонхона — комната для приема гостей — с прихожей и чуланом. Там уже кто-то находился: из окон струился свет.

— Ага, собрались, — удовлетворенно заметил Мулло Хокирох.

Мехмонхона была аккуратно прибрана, вдоль стен расстелены мягкие стеганые одеяла и курпачи[6]. Все три двери, чтобы не выпускать тепло, плотно прикрыты. Около средней двери, ведущей в чулан, сидели на курпачах и пили чай прокурор района Бурихон и начальник милиции Абдусаттор. Услышав шаги в прихожей, они разом отставили пиалки и, едва открылась дверь, вскочили на ноги: Мулло Хокироху почтительно поклонились, с Нуруллобеком поздоровались за руку.

— Добро пожаловать! Добро пожаловать! Прекрасно, что выбрались! — весело усмехнулся Мулло Хокирох. — Я немножко задержался, вот Нуруллобек плакался, что у его сироток кончился рис, а я вспомнил, когда уже закрывал склад, отнес ему пуд риса и вот притащил сюда его самого.

Нуруллобек натянуто улыбнулся, резанула мысль: «Этот человек врет даже своим». Мулло Хокирох, словно услышав, тут же сказал:

— Этот парень никогда не верит мне, считает, что я вру, так, может быть, вы ему скажете, приезжает Дадоджон или нет?

Гости подтвердили, что Дадоджон демобилизовался и едет домой.

— Очень хорошо, — произнес Нуруллобек, стараясь ничем не выдать раздражения, — вернется мой друг — закатим пир.

— Вот об этом мы и поговорим! — сказал Мулло Хокирох. — Что-то Хайдара нет, где он мог задержаться?

— Появится, — махнул рукой прокурор. — Он парень верный.

— Ладно, вы посидите, потолкуйте, я сейчас… — сказал Мулло Хокирох и, покинув мехмонхону, позвал: — Ахмаджон, эй, Ахмаджон!

Кто-то откликнулся не то с сеновала, не то из хлева, но Мулло Хокирох не стал дожидаться и пошел во внутренний двор.

Гости вновь занялись чаепитием. Нуруллобек взялся разливать чай. Сам он почти не пил и в беседе не участвовал, сидел и молчал. Его терзали горькие думы.

Бурихон — ровесник Нуруллобека, но надменный взгляд, горделивое и кичливое выражение лица, дорогой костюм делали его значительно старше. Глаза у него большие, карие, но взгляд холодный, брови узкие, нос хрящеватый, острый, а губы толстые, мясистые, лилового цвета. Удлиненное лицо тщательно выбрито. Скоро два года, как он стал прокурором района. Стал, разумеется, при тайном содействии Мулло Хокироха. Ведь не зря же Бурихон избрал Мулло Хокироха своим поводырем и пляшет под его барабан, не делает и шагу без его подсказок и советов. Да, этот дом — средоточие многих тайн, и мало кто посвящен в них. Отсюда, вот из этой мехмонхоны, скромный Мулло Хокирох, как искусный волшебник, взмахом своей чародейной палочки открывает все нужные двери, убирает все препятствия и ломает преграды.

Вот и Абдусаттор привязан к Мулло Хокироху, словно к родному отцу. Что может связывать их? Абдусаттор — человек грубый, дерзкий и недалекий. Правда, в молодости он вместе с покойным отцом храбро воевал с басмачами, рисковал жизнью, но на этом его заслуги и кончаются. Не желая учиться, он с трудом дослужился до капитанских погон и занял место начальника отделения милиции. И вдруг взлет — начальник всей районной милиции! Говорят, он обязан этим первому секретарю райкома партии Аминджору Рахимову. Рахимов работал до войны директором Богистанской средней школы и дружил с покойным отцом Абдусаттора. Потому-то теперь и шепчутся, будто новый секретарь выдвигает на должности близких себе людей. Но если бы кто-нибудь набрался терпения и стал распутывать клубок связей, он наверняка увидел бы, что конец ниточки — в руках Мулло Хокироха. Скромный, занимающий незначительную должность человек пустил в ход свои чары, махнул волшебной палочкой — и Абдусаттор стал начальником милиции. В присутствии Мулло Хокироха не остается и следа от его грубости и дерзости, он послушен и покорен старику. Велел Мулло Хокирох приехать сегодня — бросил все дела и примчался.

Но что, что это за волшебная сила, которой Мулло Хокирох управляет? Откуда она у него?

Нуруллобек задал себе эти вопросы и услышал стук своего сердца. А ты сам? Ты разве не частица этой силы? Рука моет руку. А каждый из них — и Бурихон, и Абдусаттор, и он, Нуруллобек, — чем-то обязан Мулло Хокироху. И сделает для него все, на что способен. Чем не волшебная палочка?!

Нуруллобек — уроженец Богистана. Высокий, смуглый, черноглазый и чернобровый, он обладает веселым, общительным характером и умеет быстро сходиться с людьми. У него большая родня, много братьев и сестер, отец — известный в республике специалист-винодел, старый член партии, заслуженный, всеми уважаемый человек. Не из-за отца ли Мулло Хокирох прилепился к Нуруллобеку?.. Когда Нуруллобек окончил педагогический институт и, получив назначение, перебрался из отчего дома в кишлак Карим-партизан, Мулло Хокирох взял его под свою опеку, окружил заботой и лаской, помог наладить быт… Сколько вечеров они скоротали в интереснейших беседах! Как ценил Нуруллобек внимание Мулло Хокироха и дорожил дружбой с его младшим братом Дадоджоном!.. В конце сорок второго года, когда в кишлаке открылся детдом, Мулло Хокирох сказал Нуруллобеку:

— Ты, сынок, все горюешь, что тебя не берут на войну. Я разделяю твои праведные чувства. Но скажи, разве не благородно взяться за воспитание осиротевших детей? Послушайся моего совета, не ходи больше в военкомат, иди лучше в районо, проси перевести в детдом. Тебя назначат заведующим.

— Ну что вы, какой из меня заведующий? — зарделся Нуруллобек. — Я и учителем-то без году неделя, опыта нет.

— Будешь работать, сынок, — будет и опыт. С отца своего надо брать пример, — сказал Мулло Хокирох и произнес не то вопросительно, не то утвердительно: — А трудно твоему отцу сейчас, семья-то большая…

Нуруллобек вздохнул.

— Ничего, — сказал Мулло Хокирох, — как станешь заведующим, возьмешь к себе младших братишек, отцу станет легче. Ты не сомневайся, тебя назначат, я знаю это от верных людей, которые уважают твоего отца и благосклонны ко мне.

— Вы что, хлопотали за меня?

— Я маленький человек, подобный дорожной пыли, и нет у меня других желаний, как помогать людям, — потупил Мулло Хокирох взор и тихо прибавил: — А на добро отвечают добром.

Маленький человек!.. Вспомнив сейчас этот разговор, Нуруллобек подумал, что он столь же ничтожен, как и Бурихон и Абдусаттор. Он тоже послушен Мулло Хокироху и… боится его, да, боится! Мулло Хокирох умеет делать добро, но умеет и мстить. Разорвать его паутину — значит опозориться, загубить свою жизнь. Тот же Абдусаттор арестует, Бурихон выступит обвинителем, хотя в интернате, наряду с другими незаконно принятыми детьми, содержатся за государственный счет и их дети.

Да, нет у Нуруллобека той отцовской щепетильности, которая помогает прожить жизнь с незапятнанной совестью. Не сделал он выводов из того урока, что преподал ему отец, когда узнал, что Нуруллобек, взяв к себе на лето двух младших братишек, кормил и поил их за счет интерната. Отец тут же забрал ребят, потребовал сказать, во что обошлось их содержание, и внес деньги в кассу.

— Твой отец святой человек, — сказал Мулло Хокирох, узнав про эту историю. — Опять говорю: бери с него пример.

Призывал к честности, а подталкивал к подлости. И если обнаруживалось, что сделанное незаконно, помогал выпутываться, но при этом выговаривал за безрассудство и советовал изучать законы, внимательнее читать инструкции. Как совместить подобные наставления с просьбами принять в интернат детей Бурихона, Абдусаттора, заведующего райторгом Хайдара? Или эта сегодняшняя история с рисом. В кладовых интерната достаточно риса, полученного по государственным разнарядкам, зачем же получать еще в колхозе?

Да, не совсем еще ослеп Нуруллобек, сомневается в праведности Мулло Хокироха и тяготится его властью над собой. Но вот даже жениться не может без его согласия. Нуруллобеку давно приглянулась сестра Бурихона, и родители согласились посватать ее, но Мулло Хокирох против, и, значит, свадьбы не будет — он не допустит…

— Как ваши дела? — спросил Бурихон, прервав нить горестных раздумий Нуруллобека.

— Спасибо, ничего, — ответил Нуруллобек и, помолчав, спросил: — А ваши?

— Стоим на страже закона, — ухмыльнулся Бурихон. — Прежде, в древние времена, прокурора называли додхох — внимающий воплям. Красиво?.. А что, думаете, не хлопотно? Когда дело имеешь с вопящими жалобщиками и истцами, надо глядеть в оба…

— Вот и сбегаются все жалобщики к нему и вопят! — хохотнул Абдусаттор.

— Да нет, в основном вопят у вас. А мы осуществляем контроль. С точки зрения закона. С позиций государства. Одних защищаем, других осуждаем.

— Этот ваш контроль, ваши законники дорого нам обходятся, — сказал Абдусаттор.

— Работайте лучше, будет дешевле, — фыркнул Бурихон.

Лицо Абдусаттора стало наливаться кровью, уши побагровели, и Нуруллобек, увидев это, поспешил вмешаться.

— Хорошо, что есть милиция и прокурор, — заметил он. — Иначе не было б житья от бандюг и воров, и людей бы пустили по миру, и государство разграбили. Благодаря вам обоим мы, бедолаги, можем жить поспокойнее.

Теперь фыркнул Абдусаттор, а Бурихон хмыкнул и спросил:

— Как отец, все работает?

— Спасибо, нормально. Не видел, правда, уже с месяц — не мог отлучиться из интерната, — но Мулло Хокирох привозит приветы. Не хочет старик уходить на пенсию, колдует над каким-то новым сортом сухого вина, теперь, говорит, людей ждут радости, — ответил Нуруллобек горделиво, и лицо его озарилось теплой улыбкой.

В эту минуту со скатертью в руке вернулся Мулло Хокирох. За ним вошел длинный худой парнишка, который нес поднос с лепешками, сладостями и чайником.

— А Хайдара все еще нет, — сказал Мулло Хокирох, расстилая скатерть. — Ну бог с ним, только бы не напился.

— В последнее время он мало пьет, — бросил Абдусаттор.

— Распутники спаивают его, — вздохнул старик и укоризненно покачал головой. — Надо удерживать его от соблазнов. Придет, поговорим по душам.

Нуруллобек разломал лепешки, старик подвинул поднос со сладостями на середину, чайник поставил перед собой и отпустил парнишку.

— Ну, бисмиллох![7] — воскликнул Мулло Хокирох, взяв кусок лепешки. — Будьте любезны, угощайтесь, прошу!

Некоторое время в комнате царило молчание, все жевали. Потом заговорил Бурихон:

— Дадоджон, возможно, приедет завтра, самое позднее-послезавтра. Мне сказал сам военком. Даст бог, встретим торжественно, закатим пир…

— И пир закатим, и угощение устроим, — перебил Мулло Хокирох. — Но вас я призвал посоветоваться не о пире, а о жизни. Да, о жизни, — повторил он, обласкав всех взглядом. — Жаль, нет Хайдара. Наверное, уже не приедет.

В это время в прихожей раздался шум.

— Я приехал, — воскликнул Хайдар, — а вы и не услышали! Опоздал на каких-то десять минут — и уже ругаете?

— Опоздай ты еще на пять минут, прокляли бы! — улыбнулся Мулло Хокирох и хотел было подняться навстречу, но Хайдар подбежал, придержал его за плечи и сказал:

— Сидите, сидите!.. — Затем коротко бросил остальным: — Привет!

Хайдару на вид лет тридцать. Ладно сложенный, красивый, круглолицый, с большими черными глазами и аккуратно зачесанными назад черными волосами, он выделялся бесшабашным нравом и неуемной энергией. На нем был черный фабричный костюм, белая шелковая сорочка, черный галстук… Он сел рядом со стариком, вместе со всеми произнес традиционное «аминь» и, как положено по обряду, провел ладонями по лицу. Не дожидаясь приглашения, взял кусок лепешки, окунул в воду с вареньем и отправил в рот.

— Значит, готовимся к встрече Дадоджона? Да, надо отпраздновать его возвращение. В самый раз пропустить в честь этого по стопочке! — весело произнес Хайдар.

— Пропусти чайку! — улыбнулся Мулло Хокирох и поставил перед ним пиалку с чаем. — Можно подумать, будто пьешь тут каждый день.

— Сдаюсь! — шутливо задрал руки Хайдар. — Прошу прощения, исправлюсь!

Все рассмеялись.

Действительно, в этом доме никогда не пили спиртного. Старик на этот счет был строг и неумолим.

— Ну, а теперь вернемся к тому, ради чего собрались, — потеплевшим голосом сказал Мулло Хокирох, и Нуруллобек, глянув на него, в который раз поразился, каким хитрым и деловым бывает этот на первый взгляд ласковый и беззлобный человек.

Старик на минуту задумался, потом произнес:

— Да, Дадоджон возвращается, завтра-послезавтра приедет. Несколько дней, разумеется, отдохнет, погуляет и повеселится. Ну, а потом? Чем займется? Какой пост вы ему предложите? Вот об этом хочу услышать.

Никто не решился ответить сразу, все погрузились в раздумья. Молчание нарушил Бурихон, любивший показать свою осведомленность:

— Дадоджон, по-моему, окончил юридическую школу?

— Окончил, окончил! — нетерпеливо проговорил старик.

— Окончил, но диплом получить не успел, — уточнил Нуруллобек.

— Ну и что? Что вы предлагаете?

— Прежде всего, по-моему, пусть получит диплом, а потом идет в наркомат, — сказал Бурихон. — Там его без места не оставят…

— Сделают какой-нибудь шишкой в столице, — вставил Абдусаттор.

— Дадоджон не согласится, — подал голос Хайдар. — Он захочет остаться с нами.

— А что он будет делать у нас? Работать в суде курьером? — резко возразил Нуруллобек. — Он ведь фронтовик, орденоносец, заслуженный человек. С дипломом его могут направить на достойную работу. Он…

— Подожди! — остановил Мулло Хокирох. — Хорошие слова произносите. Но они не стоят и ломаного гроша.

Сидящие, особенно Бурихон, были поражены. С изумлением уставились на старика: наши слова не стоят и ломаного гроша?! Что вы такое говорите?! Кому лучше знать эти дела, нам или вам?!

— Я не верю в ваши дипломы-пипломы! — продолжал раздраженно старик. — Да и вряд ли дадут ему диплом. Да, да, вряд ли! Надо теперь за его диплом хлопотать, а хлопоты эти не маленькие, а у меня не те годы и не те силы. Силы тоже убывают, хи-хи… Поэтому давайте лучше обойдемся без диплома, без столицы и сами решим, кем ему быть. Надо найти подходящую работу!

— Какую, например? — спросил Хайдар.

— Такую, которая обеспечит Дадоджона и принесет выгоду нам.

Все погрузились в раздумье. Неслышно вошел и вышел худой парнишка, Ахмад: он принес полные чайники, унес пустой.

— Да, тут надо поломать голову. Не так-то легко найти нужную должность, — вымолвил Бурихон. — Может быть, в вашей системе, Хайдарджон, есть что-нибудь подходящее?

— Нет! — резко сказал старик. — Завмагом, завторгом, покупать, продавать — все не то.

— Ну, а если двинуть его в просвещение? — спросил Бурихон таким тоном, словно и это ведомство было ему подвластно.

— А что, неплохо, — поддержал Нуруллобек, — может стать директором или завучем школы.

— Хватит с нас одного директора — тебя! — снова отрезал старик. — В просвещении обойдемся без Дадоджона. Нужен такой пост, на котором он мог бы нас поддерживать, защищать.

— Тогда прокурором! — прыснул Хайдар.

— Да, додхохом! — ликующе воскликнул Абдусаттор.

— Что? — вырвалось у Бурихона, но он тут же прикусил язык и стиснул зубы так крепко, что на щеках вспухли желваки. Стало ясно, что он костьми ляжет за свой пост, но никогда никому не уступит его, даже родному брату.

— Нет, — сказал старик, успокоив Бурихона. — Прокурор у нас есть, пусть сидит на своем месте.

— Что же тогда? — удрученно произнес Нуруллобек. — Сами, наверное, давно уж надумали, а нас понапрасну мучаете.

— Да, надумал, — признался Мулло Хокирох. — Пораскинул мозгами и нашел. Дадоджон должен стать председателем народного суда!

Все невольно переглянулись. В комнате воцарилась мертвая тишина. У всех на уме было одно: нелегко стать председателем суда, через сколько инстанций надо пройти, сколько сломать и обойти преград, пока утвердят[8]. Но старик хочет видеть Дадоджона судьей, и, наверное, неспроста, наверное, что-то прослышал, Мулло Хокирох зря говорить не будет…

— Это было бы замечательно, — как всегда первым нарушил молчание Бурихон. — Но у нас в районе есть председатель суда, и он неплохо работает, райком и райисполком им довольны. Говорят, и наркому нравится. Едва ли что из этого выйдет. Не знаю, как…

— Я тоже не знаю, — перебил Мулло Хокирох. — Для того и собрал вас, чтобы дали дельный совет. Если Дадоджон станет председателем суда, у нас будут развязаны руки, мы ни в ком не будем нуждаться, ни от кого не будем зависеть, никого не будем бояться. Тогда я хоть на закате дней своих поживу спокойно.

Нуруллобек, слушая эти откровения, в душе и негодовал, и восхищался стариком. Действительно, если Дадоджон станет председателем суда, то, как говорит старик, будут развязаны руки: суд, прокурор, милиция, торговля, просвещение — везде свои люди, делай все что угодно! Они прикроют любой твой проступок, любой грех, любой обман. Если и попадешься — вызволят. Загвоздка в одном: как сделать Дадоджона судьей?..

Абдусаттор загорелся: о, если бы Дадоджон стал судьей!.. С этим Одинабеком, нынешним председателем райсуда, никогда не сработаться. Старый хрыч упрям и дотошен и капает на меня, гад! — мол, не справляюсь. Терпеть меня не может. Нет, надо, обязательно надо помочь Мулло Хокироху сделать Дадоджона судьей. Но как? Чем он может помочь? Впрочем, как это так! Начальник милиции — и не может помочь? Ну, например, какой-нибудь хулиган, бандюга отомстит за осужденного дружка, даст Одинабеку по башке или пырнет в печенку, а?! Потребуется новый судья — и тогда пропихнем Дадоджона, докажем, что лучшей кандидатуры не сыскать…

И Хайдар понимал, что, если Дадоджон станет судьей, можно будет спать спокойно. Он и люди, которых он насадил в торговую сеть, уже давно играют с огнем. Карающий меч уже висит над их головами, и им ли не молить бога, чтобы председателем суда был свой человек? Одному прокурору выручить их будет не под силу. Но удастся ли пропихнуть Дадоджона? Он, Хайдар, не пожалеет на это денег, готов отдать хоть десять тысяч…

Несколько иначе думал Бурихон. Удобно, конечно, если Дадоджон станет судьей, — не будет мешать ни ему, ни его работе, всегда сговорятся, не то что с нынешним, который зачастую возвращает дела на доследования, отклоняет протесты и засуживает не тех, кого хотелось бы. Но, с другой стороны, не опасно ли это? Круговая порука — это скрыть трудно. Занимая в районе ключевые посты, будем во всем покрывать друг друга. А разве не насторожит это, скажем, того же Аминджона Рахимова или прокуратуру республики, руководителей НКВД и Верховного суда? Не даст ли это пытливым людям ниточку, потянув которую распутают весь клубок? Да ведь можно сломать голову и на том, что начнешь двигать Дадоджона на пост. Да, нелегкое это дело. Дадоджон должен прежде всего получить диплом, потом зарекомендовать себя в наркомате, райкоме, райисполкоме… Нет, гиблое это дело! И он, Бурихон, здесь не помощник. Вмешаться в эту авантюру без риска нельзя, а он, Бурихон, не может рисковать…

— В этом деле первую помощь нам должен оказать Бурихон! Он должен сыграть в нем главную роль, — сказал Мулло Хокирох твердым, непререкаемым тоном, будто прочитал мысли Бурихона и решил разом покончить с его сомнениями и колебаниями.

Бурихон вздрогнул, словно его ударили. А старик, усмехнувшись, продолжал:

— Этой ночью уже не удастся, значит, утром грядущего дня Бурихон шепнет секретарю райкома, что председатель суда стар, отстал от требований времени. Чем дальше, тем больше: он, мол, допускает нарушения закона и выносит неправильные приговоры. Не мешает проверить, не берет ли взятки, и так далее, тому подобное. Тебе, Бурихон, лучше знать, как капать. На основе вот этой писульки нужно составить и послать в наркомат подробное заявление, — старик вынул из-за пазухи и протянул Бурихону густо исписанную бумагу.

Бурихон пробежал ее глазами, в растерянности пролепетал:

— Такие обвинения… Их нужно суметь доказать…

— Доказательства и свидетели за мной, ты клевещи, остальное пусть тебя не касается.

В глазах Бурихона промелькнул страх. Ею толстая мясистая нижняя губа отвисла. Он нервно провел рукой по лицу.

— Ну хорошо, мы все сделали, добились успеха, спихнули этого проклятого Одинабека с судейского кресла, а что потом? Ведь мы с вами утвердить Дадоджона судьей не можем?

— Да, его должна утвердить сессия райсовета, я это знаю, — ответил старик. — Но не надо торопиться, сначала провернем первую половину дела, тогда возьмемся за вторую.

— А, ну это другой разговор, — пробормотал Бурихон и подумал, что есть еще надежда на Дадоджона. Он приедет — и планы, возможно, изменятся, нереальные планы, неисполнимые…

Но старик словно опять заглянул ему в душу.

— Да, — сказал он, — трудно осуществить наши планы. — И вздохнул: — Ничто не дается легко. Думаете, с вашим устройством было просто? Главное — не падать духом. Надо работать сообща, терпеливо и упорно, изобретательно и осторожно, лишь тогда достигнем цели. Ты, Абдусаттор, тоже должен стать половчее, сила отступает не перед силой, а перед хитростью. Действуй тоньше, изощреннее. Не кидайся на председателя суда, защищая себя, а ищи, где промахнется он, провоцируй его на ошибки. Думай, Абдусаттор, больше думай, чаще шевели мозгами! Не забывай, официально ты еще только исполняешь обязанности начальника. Прежде чем что-то предпринять, ставь в известность меня. Я хочу напомнить вам, мои уважаемые друзья, что мы выступаем против отдельных неугодных личностей, а не против законов и порядков советской власти. Боже упаси! Мы за советскую власть, за партию не пожалеем жизни! Это усвойте крепко. Это будет нашей клятвой, нашей молитвой!..

И опять в комнате воцарилась мертвая тишина, и снова каждый обдумывал услышанное, удивлялся, ругался и восхищался изворотливостью старика.

— Недаром я преклоняюсь перед вами и держусь за вас, как держится слепец за поводыря, — произнес воспрянувший духом Бурихон. — Под вашим руководством мы одолеем все преграды, даже заноза нас не уколет.

— Если будете слушаться меня и действовать сообща, — подчеркнул старик и перевел разговор в другое, нужное ему русло. — Теперь еще один вопрос, — сказал он. — Посоветуемся, как отметить приезд Дадоджона и как…

— По-царски! — выпалил Хайдар, не дослушав. — Я откармливал для этого дня барана, завтра пришлю. Напитки возьмем прямо с завода. Не беспокойтесь!

— Я не беспокоюсь, — сказал старик. — Когда вокруг столько друзей и родственников, мудрено встретить Дадоджона с пустыми руками. Но я и о другом еще хотел посоветоваться: как помочь ему побыстрее избавиться от легкомыслия и как поскорее женить.

— Ого! — воскликнул Хайдар. — Наверно, кого-нибудь уже присмотрели?

— Присмотрел, подыскал, — улыбнулся старик. — Девушка вам знакома. Если Бурихон сочтет наш род достойным своего, то не стану скрывать: буду рад. Породниться с ним — одно из моих самых жгучих желаний. Я давно мечтаю об этом. Мы все чтим его род. И дед его, и отец были людьми уважаемыми, авторитетными, благородными. Слава богу, и наш род не из простых, отца моего и деда тоже знали.

— Мы знаем прежде всего вас, с нас достаточно! — сказал Абдусаттор.

В глазах Бурихона сверкнули молнии, но он тут же опустил голову. Хайдар пришел в восторг:

— Великолепно! Замечательно! Лучше не придумать! Лучшего жениха сестре Бурихона не найти! Прекрасная пара!

— Мировая! — подхватил Абдусаттор. — Тут нечего думать! Поженим!..

А Нуруллобек промолчал. Его лицо потемнело. Поймав на себе быстрый взгляд старика, он растянул губы в улыбке, но вместо улыбки получилась грустная усмешка, затем снова насупился, угнетаемый сознанием собственной беспомощности.

Молчал и Бурихон. Все уставились на него, напряженно ждали, что скажет. Но он не торопился с ответом и только после долгого раздумья, не поднимая глаз, произнес:

— Я не мечтал о таком счастье для себя и сестры.

Все облегченно вздохнули, лишь Нуруллобек остался мрачным, угрюмым…

3

Поезд прибыл в Ташкент в девять вечера. Его приняли на третьем пути, за двумя темными составами, у узкой, неудобной и плохо освещенной платформы. Моросил дождь, было сыро и скользко. Дальше поезд не шел. Из перегруженных вагонов торопливо выходили люди, с крыш вагонов слезали «зайцы», по платформе потекла густая, все более уплотняющаяся толпа. Поезда, как и в годы войны, ходили довольно редко, а людей гнало нетерпение — добрая половина из них были демобилизованными воинами, фронтовиками. Пройдя сквозь жестокие и горькие испытания войны, сделать все возможное для Великой Победы, теперь они торопились домой, спешили к своим матерям и отцам, женам, детям, любимым. Их жажда поскорее вернуться к родным очагам была столь сильной и мощной, что они, как в свое время на фронте, не думали ни о каких тяготах, лишь бы ехать, ехать вперед, хоть на крышах, на буферных площадках, на подножках, но ехать!.. И эта же жажда торопила их покинуть уже ненужный состав, гнала к выходу в город или в залы вокзала.

Но Дадоджон не стал торопиться. Он подождал, пока вагон опустеет, и, вскинув на плечо вещмешок, вышел в тамбур, глубоко, с наслаждением вдохнул чистый, освежаемый дождем воздух. Голова чуть-чуть закружилась. Ему пришлось долго ехать в переполненном, душном вагоне. После Куйбышева, где расстался с товарищем, он не выходил ни на одной остановке — можно было не только потерять место, но и вообще не втиснуться назад. Кроме того, уступив свою верхнюю полку пожилой издерганной женщине с пятилетним внуком, он трое последних суток не спал, лишь сидя дремал. Но все дорожные мучения представлялись пустяками по сравнению с тем, что довелось испытать в кровавых боях и походах. Когда Дадоджон забывался в дремоте, в его мозгу вспыхивали яркие пестрые сновидения. Снился Богистан, мелькали лица милых сердцу друзей.

Вот наконец Ташкент, первый из городов Средней Азии, город знакомый и близкий, свой город! Здесь уже витает сладостный аромат родного кишлака, веет ветер из его Богистана; здесь то же небо, такая же земля, те же цветы, деревья и травы; здесь, текут те же воды, что журчат в Богистане. Теперь до друзей и любимой рукой подать, можно считать — приехал, дома!!!

Если бы Дадоджон дал старшему брату телеграмму, то его, несомненно, встретили бы в Ташкенте. Однако сперва не было такой возможности, а потом решил, раз не получилось, нагрянуть неожиданно. Была и еще одна причина, при мысли о которой лицо Дадоджона то озарялось мечтательной улыбкой, то темнело и черствело. Но Дадоджон не знал, что его, из лучших побуждений, подвел, сам того не желая, однополчанин Юрий Кузнецов, с которым он простился в Куйбышеве. По дороге домой Кузнецов увидел почту и вспомнил, как на вокзалах Бреста и Москвы они с Дадоджоном безуспешно пытались пробиться к телеграфным оконцам. Все-таки лучше, когда тебя встречают, потому что хочешь не хочешь, а завидуешь тем, кого встретили, и среди вокзальной суеты, глядя на объятия, поцелуи и радостные слезы других, чувствуешь себя как-то одиноко и неприкаянно. Испытав это на себе, Кузнецов решил обрадовать Дадоджона: зашел на почту и отправил телеграмму богистанскому военкому с просьбой «сообщить родным боевого офицера о его возвращении».

Дадоджон был красив и хорошо сложен: среднего роста, с крепким торсом, на котором играл каждый мускул, черноглазый и чернобровый. Шла ему и офицерская форма — ладно, даже щегольски сидели на нем и мундир, и гимнастерка, суконная шинель и дубленый полушубок. Сейчас на нем была шинель. Он запахнул ее и, надев фуражку, вышел.

— С прибытием, значит, можно поздравить? — спросил стоявший у подножки проводник с седыми обвислыми усами на морщинистом лице.

— Спасибо, отец, — ответил Дадоджон.

— Это тебе спасибо, голубчик, — сказал проводник и, вздохнув, прибавил: — Вызволили народ из беды, вовек не забудется!..

Дадоджон улыбнулся, пожал проводнику руку, пожелал счастливого обратного пути и зашагал по узкой цементной платформе, лавируя между суетливо сновавшими в вечерней дождливой мгле пассажирами. Его обгоняли, толкали люди с мешками, чемоданами и узлами, хныкали и галдели ребятишки, женщины в сердцах кричали на них, а те заливались ревом. Шум, гам, тарарам… Многие мужчины, в надежде быстрее оказаться у цели, лезли под вагоны двух темных составов, стоявших на соседних путях. «Нет, это не для меня», — усмехнулся Дадоджон, заметив, как какой-то тип, чертыхаясь и матерясь, тащил за собой под вагон громадный, цепляющийся за рельсы и выступы мешок.

— Выход где? Где выход?! — налетела на Дадоджона женщина, обезумевшая от толчеи и суматохи.

— Идите за мной, — сказал Дадоджон.

Он дошел до конца состава, повернул направо и, шлепая по лужам, пересек обе железнодорожные колеи и оказался на большом перроне ташкентского вокзала.

— Ой, спасибочко, касатик, спасибо, родимый, дай бог тебе здоровьичка и счастья, — затараторила женщина, но Дадоджон лишь скользнул по ней взглядом и ускорил шаг.

Ему надо было пройти в зал для военнослужащих, расположенный в отдельном павильоне неподалеку от здания вокзала. В ту сторону торопилось много военных. Дождик все сыпал, шинель набухла и потяжелела, но Дадоджон этого не ощущал. Им владела одна мысль: как скоро будет поезд на Богистан и удастся ли сесть? Двигаясь в потоке военных, он с каждым шагом испытывал все большее беспокойство.

Так и есть, полно народа! И тут толчея, шум и гам, вонь и сизый табачный дым. Вещмешки, чемоданы, сундучки, тюки забили и без того узкие проходы. На скамьях играют в карты, спят, едят. Кто-то идет к выходу, кто-то, наоборот, протискивается в глубь зала.

Дадоджон отыскал взглядом вход в кассовый зал и стал пробиваться туда. У касс стояли измученные ожиданием люди. Дадоджону удалось приблизиться к кассе для офицеров. Толпа здесь была относительно небольшая, однако, когда будет поезд на Богистан и дают ли на него билеты, никто не знал. Наконец один голубоглазый майор сказал, где висит расписание. Последовав его совету, Дадоджон протиснулся в тот угол и выяснил, что прямой поезд будет лишь завтра, в восемь утра, но есть проходящий, который должен прибыть через полтора часа. Стоянка сорок минут. Если удастся сесть, утром Дадоджон сойдет на станции, а к полудню доберется до райцентра. Лучшего варианта нет. Но как достать билет?

На всякий случай Дадоджон занял очередь. Впереди стояло человек двадцать. Все они говорили об одном — что поезд идет в Туркмению и места на нем вряд ли будут. Если и станут продавать билеты, достанутся они нескольким счастливчикам. Но никто, даже тот девятнадцатый, за которым встал Дадоджон, не терял надежды — а вдруг повезет, вдруг свободных мест окажется больше, а вдруг… одним словом, десятки этих обнадеживающих «а вдруг».

Дадоджон брал билет по воинскому требованию. Билет был до Богистана. Сейчас предстояло лишь сделать отметку. Как выяснилось, компостировать билет нужно было и стоящему впереди капитану. Он сказал, что нет ничего хуже неизвестности, и решил пойти к военному коменданту вокзала.

— Я с вами, — сказал Дадоджон, и, предупредив всех, занявших за ним очередь, что отлучаются на минутку, они устремились в комендатуру.

Увы, таких умников оказалось немало. По крайней мере, десять — двенадцать офицеров, от младших лейтенантов до майоров, сгрудились возле Стола коменданта и, изматывая душу себе и ему, просили закомпостировать билет на проходящий поезд. Но комендант отвечал всем одинаково: пока ничего не известно, подойдет поезд — узнаем, может, будут места, а может, и нет…

Капитану все же казалось, что здесь он скорее добьется результата, а Дадоджон, безнадежно махнув рукой, решил вернуться в очередь. Перевесив вещмешок с одного плеча на другое, он вышел на привокзальную площадь и вновь, как при выходе из вагона, ощутил легкое головокружение. Его вдруг потянуло прочь от шумного душного вокзала, захотелось подышать свежим воздухом, полюбоваться площадью, сквериком, что чернел в отдалении, и прилегающими улицами.

Дождь усилился, все вокруг словно задернуто густой черной завесой. Может быть, кому-то пустынные улицы показались бы неуютными, зловеще мрачными, но только не Дадоджону. Он не чувствовал дождя, не слышал его шума, не замечал, шагает ли по грязи или по лужам. Он видел, что деревья в скверике еще не сбросили листву, вслушивался в звучавшую где-то по радио музыку, не сводил глаз с трамвая, который с грохотом и звоном катил по улице, озаряя ее голубыми вспышками. Трамваи все те же и все так же ходят по прежним маршрутам. Так же высятся по обеим сторонам ташкентских улиц стройные тополя. Двухколесные арбы, запряженные осликами, развозят уголь…

Прошел трамвай, и проехала арба. Со станции донесся паровозный гудок. Дадоджон круто развернулся и поспешил назад. Пересекая скверик, он вдруг услышал крики, топот ног и вопль о помощи. Дадоджон рванулся в ту сторону. Трое мужчин пытались отобрать у четвертого мешок.

— А-а-а-а! — выл человек, отбиваясь от грабителей, и звал милицию.

В один миг Дадоджон оказался рядом, перехватил занесенную для удара руку одного из бандитов и вывернул с такой силой, что здоровенный детина завопил от боли:

— Ой, рука, рука!..

Дружки его, услышав этот визг, мгновенно испарились, и даже человек с мешком, которого пытались ограбить, воспользовавшись моментом, припустил к вокзалу. Дадоджон остался с бандитом один на один. Крепко заломив ему руку, заставляя его извиваться от боли, он притянул детину к себе, глянул в искаженное гримасой лицо и вдруг воскликнул:

— Шерхон?! — и от неожиданности выпустил его.

Шерхон отскочил, выпрямился, злобно сверкая глазами, прошипел:

— Откуда взялся?

— Шер-ака, вы не узнаете меня? Я Дадо. Дадо Остонов.

— Кто-кто?!

— Остонов Дадо.

Шерхон разом изменился в лице. Злоба и ненависть уступили место смущению, на лбу выступилахолодная испарина. Этот рослый и широкоплечий человек, с крепкой мускулистой шеей, нервно-злым лицом, обрамленным черной, короткой бородкой, стоял сейчас, опустив кудлатую голову, растерянный, сраженный позором, и кусал губы. Он был одет в короткое демисезонное темно-серое пальто, обут в солдатские кирзовые сапоги. Дадо, Дадоджон Остонов, его земляк, односельчанин, младший брат святоши Хокироха, накрыл его на нелепом, бессмысленном деле, в миг дурацкого разбоя, как жалкого вора… Если бы сейчас его лупцевали палками, если бы вместо этого парня перед ним с взведенным наганом стоял милиционер, было бы легче в тысячу раз. Этот парень, мальчишка — он, кажется, младше на несколько лет его братца Бурихона… да, младше, сопляк! И этот сопляк скрутил его, Шерхона, и заставил выть от боли. Как стыдно! Какой позор!

— Ты — Дадоджон? — произнес наконец Шерхон, словно все еще не веря. — Дадоджон? — повторил он, и голос его дрогнул. — Мой родной, ты не верь тому, что увидел. Выпивший я был… выпил немного… ввязался… Пацаны эти, семь шкур с них спущу, с гадов! Дрались они с тем мешочником, чего-то не поделили — он из этой же кодлы, — ну я и ввязался. К счастью, ты подоспел, спасибо, братишка, удержал меня, спасибо, тысячу раз спасибо!

— Не стоит, — сказал Дадоджон.

— Прости меня, братишка, не выдай. Забудь все, что видел, никому не говори. Заклинаю тебя…

— Да вы успокойтесь, ака, никому не скажу. Ничего я не видел, ничего не слышал, — улыбнулся Дадоджон и обнял Шерхона. — Лучше расскажите, что нового в Богистане. Как там? Давно вы оттуда? Как поживаете? Чем занимаетесь?

— Э, — махнул рукой Шерхон, — долгая история. Пойдем-ка в буфет иль в ресторан, там наговоримся… Постой, постой! А ты куда держишь путь? Неужели демобилизовался? Идем-ка, братишка, тогда ко мне, будешь гостем!

— Нет, не могу, тороплюсь домой. Скоро мой поезд. Нехорошая, говорят, это примета: сворачивать с пути или задерживаться.

— А, ну ладно, дождемся твоего поезда, потом я сам посажу тебя на него.

— Хорошо, — согласился Дадоджон. — Только на этом вашем вокзале негде посидеть. Пойдем-ка в зал для военных, я заодно…

— Э-э, — перебил, засмеявшись, Шерхон, — нашел место, где сидеть. Идем-ка со мной, не бойся! Давай сюда свой мешок!

— Нет-нет, спасибо, что вы? Я сам понесу, привык…

Шерхон крепко ухватил Дадоджона за локоть и повел его в привокзальный ресторан. Народу там было видимо-невидимо, и почти на всех столах одна и та же еда: помидоры и огурцы, салат из редьки, тонкие ломтики черного хлеба, какая-то серая, похожая на болтушку, похлебка, яичница из яичного порошка… скудная пища первого послевоенного года, которую запивали бледным, жидко заваренным чаем. Изредка на столах виднелись бутылки с лимонадом и пивом, и уж совсем мало кто распивал вино или водку, хотя и вино, и водка давно уже были в свободной, так называемой коммерческой продаже — без карточек, но втридорога.

Из разноголосого гула доносились обрывки разговоров:

— …Дома, пишут, полный разор. Но кому поднимать, как не нам?

— …Жахнул самурая кулаком промеж глаз, «хенде хох» кричу, забыл, что не фриц…

— …Дойдет черед и до нашей матушки-Сибири, богатств она несказанных…

— …Бывало, пахала и на себе. Теперь мужики возвращаются — легче…

— …А она и поверила, что убит…

— Дадо, не отставай! — сказал, обернувшись, Шерхон.

Он направился к ширмам, отделявшим зал от буфета, кухни и других служебных помещений, и, сдвинув одну из них, кивнул опешившему Дадоджону:

— Проходи!

Дадоджон последовал за ним. Ни буфетчик, ни официантки даже не взглянули на них. Шерхон толкнул узкую дверь, за которой оказался длинный полутемный коридор, а в конце его — большая комната, заставленная до самого потолка всевозможными коробками, ящиками и мешками. Возле единственного окна стоял массивный письменный стол, за ним сидел полный круглолицый мужчина и, поглядывая в какие-то бумаги, ловко щелкал на счетах.

— Привет, Берды-ака! — бросил Шерхон с порога, войдя в комнату, как в собственный дом. — Даже по ночам щелкаем?

— A-а, Шерхон, здравствуй, здравствуй! — произнес мужчина, быстро поднявшись навстречу. — Давненько не бывал, где пропадал?

— Вот заявился, — ухмыльнулся Шерхон и представил Дадоджона: — «Лейтенант — мой брат, отслужил и едет домой. До прихода почтового еще есть время, пойдем-ка, говорю, к Берды-ака, он сообразит нам местечко в своем кабинете, посидим, потолкуем. Три года не виделись.

Берды-ака смерил Дадоджона бесцеремонным взглядом, затем осклабился и сказал;

— Очень хорошо, добро пожаловать! Прошу, располагайтесь, — кивнул он на столик, стоявший в углу. — Я сейчас, распоряжусь, приготовят все, что надо.

— Нам ничего не надо, — возразил Дадоджон. — Мы только посидим и, если вам не помешаем, немного поговорим. На улице дождь, мокро…

Шерхон и Берды-ака прыснули, Дадоджон, удивленный, уставился на них, и тогда Шерхон, все еще смеясь, взял его за руку и подвел к столику:

— Садись, дорогой, остальное предоставь нам!

— Нет, ничего не нужно, — вновь произнес Дадоджон. — Я сыт, да и поезд вот-вот подойдет.

— Семьдесят третий, что ли, почтовый? — спросил Берды-ака. — Не бойтесь, он опаздывает на час с лишним, так что все успеете. Шерхон, занимай гостя разговорами, а я пойду распоряжусь. Не соскучитесь?

— Как-нибудь перебьемся, — махнул рукой Шерхон и, поморщившись, сказал Дадоджону: — Однако руку ты мне вывихнул…

Дадоджон потупился.

— Ладно, пустяки, — ухмыльнулся Шерхон. — Кидай свой мешок, снимай, если хочешь, шинель, тут тепло и не мокро. — Он сбросил с себя пальто, остался в полувоенном, с отложным воротником, сером кителе и синих брюках, заправленных в сапоги. — Чувствуй себя как дома, я здесь свой человек, на Берды-ака тоже положиться можно. Он жизни для меня не пожалеет. Да, да, ты не смотри, что твой Шер-ака — вроде простачка, бедно одет. Кой-какую силу да почет мы тоже имеем, и в таких вот местах нас носят на руках.

— А кто такой Берды-ака? — спросил Дадоджон.

— Берды-ака — правая рука директора ресторана. Через него проходят все эти богатства, — показал Шерхон на мешки и ящики, в которых, как догадался Дадоджон, были продукты.

— Вы работаете в ресторане?

— И в ресторане, и в общепите.

— Кем?

— Да там, этим… удальцом-молодцом! — рассмеялся Шерхон.

В это время появился официант с большим подносом, на котором были две тарелки с салатом из редьки и помидоров, блюдо с жирной, зажаренной целиком курицей, пышная, на молоке и масле, румяная ташкентская лепешка, бутылка водки и две рюмки. Расставив все это на столе, официант, нимало не смущаясь, спросил, не надо ли принести еще чего, и, услышав от Шерхона короткое «спасибо», расплылся в подобострастной улыбке.

— Всегда рады служить, — сказал он. — Если что, не сочтите за труд позвать…

— Хорошо, иди, — грубовато перебил его Шерхон и, когда за официантом закрылась дверь, подмигнул Дадоджону: вот, мол, как почитают, ковром готовы стелиться.

Он быстро и ловко разделал курицу, вытер руки о край скатерти, разломал лепешку и, наполнив рюмки, одну протянул Дадоджону, вторую поднял и сказал:

— Выпьем за то, что уцелел на войне, кончил служить и едешь домой живым, невредимым.

Сырая, промозглая погода, радость возвращения в родные края и искренность, с которой Шерхон предложил тост, — все это побудило Дадоджона выпить первую рюмку с удовольствием. Вторую он поднял за здоровье Шерхона. Когда он говорил, что сыт, он лукавил, и поэтому водка сразу же ударила ему в голову. Надо что-то съесть. Дадоджон взялся за курицу с таким же аппетитом, что и Шерхон.

— Таких вещей в ресторане не найти, — сказал Шерхон, уминая куриную ножку. — Они подаются только таким дорогим гостям, как мы с тобой.

— Да, я тоже заметил, в ресторане такого блюда не было.

— Сейчас, слава богу, в Ташкенте можно найти все что угодно, но только если имеешь вот таких друзей и знаешь, как к ним подъехать. Ты им, они тебе, и все довольны!

— А если вдруг проверят?

— Да ты простофиля, браток! — засмеялся Шерхон. — Кто проверит?

— Ну, ревизор…

— Какой ревизор?! Даже если заявятся вдруг десять ревизий, Берды-ака сумеет договориться. Сунет в карман ревизору четыре-пять тысяч, и делу конец — тамом, вассалом!

— Четыре-пять тысяч в карман ревизору, а что останется ему самому?

— За одну неделю вернет! За два дня!! Давай пропустим еще по одной, — сказал Шерхон и, когда снова выпили, ухмыляясь, добавил: — Не бойся, в накладе не останутся. Сколько я сам подписывал актов нашему Берды, даже печати ставил, ого-го!..

Дадоджону вдруг стало душно, в душе поднялась такая злость, что зарябило в глазах, и, еле сдерживаясь, он спросил:

— Значит, так и живете в Ташкенте?

— Как? — опять ухмыльнулся Шерхон.

— Вот так… ставя печати на липовых актах, грабя прохожих, отнимая у них мешки.

Шерхон побледнел. Улыбка исчезла с его лица. Он судорожно сжимал и разжимал кулаки, казалось, он не то вот-вот бросится в драку, не то его хватит апоплексический удар.

Дадоджон не сводил с него напряженного взгляда. Он понял, что переборщил, но не раскаивался. С тех первых минут, как он схватил Шерхона за руку, он хотел задать ему именно этот вопрос: «Так и живете в Ташкенте, разбоем?», но не хватало решимости, да и возможности такой не было. Теперь настал подходящий момент. Почему же не высказать все, что кипит в душе? Почему не сказать Шерхону, что он паразит, подлец, негодяй?! Миллионы и миллионы людей сражались, не щадя жизни, на полях священной войны, гибли в боях, проливали кровь. Ради чего? Не для того ли, чтобы процветали такие подонки, как Шерхон с дружками, грабящими прохожих на привокзальных улицах? Чтобы наживались такие хищники, как этот разжиревший Берды-ака, который не знает счета деньгам, дает огромные взятки, и прикарманивает десятки тысяч, грабит государство, народ? Мы победили коварного и страшного врага, раздавили фашистскую гадину, гордимся великой победой, так почему же год спустя здесь, в ресторане люди жуют черный хлеб с какой-то серой похлебкой и редькой, а здесь, на этом складе, глушат водку и обжираются жареными курами за счет этих людей. Почему? На каком основании?

В ушах Дадоджона зазвучали обрывки тех разговоров, которые он услышал, когда пересекал вслед за Шерхоном ресторанный зал. Да, он видел своими глазами страну, лежащую в руинах, женщин, которые сами впрягались в плуги, чтобы вырастить хлеб. Он знает, как рвутся домой истосковавшиеся по мирной работе солдаты, чтобы поскорее возродить заводы, шахты и земли, залечить побыстрее раны, нанесенные Родине, и зажить нормальной, достойной человека жизнью. Как во время войны, так и теперь люди готовы не щадить себя ради этой жизни. Неужто же терпеть подобных шерхонов?

Дадоджон увидел, как Шерхон словно бы сжался, затем дотронулся до подбородка и провел ладонью по лицу. Наконец он поднял глаза и криво усмехнулся. Дадоджон открыл было рот, чтобы сказать ему все, что думает, но Шерхон опередил, тихо произнес:

— Ты еще многого не понимаешь, братишка.

— Я?

— Ты, дорогой, ты. Хоть и провоевал три года и вон ордена заработал, а что такое жизнь, так и не узнал. Вот поживешь теперь тут в своем городе или кишлаке, поймешь. Здесь сейчас тоже идет война, другая, не та, которую ты прошел, но тоже война! — Шерхон хохотнул. К нему вернулась его прежняя уверенность. — И в ней побеждает тот, кто хитрее, умнее и сильнее, у кого больше денег. Иначе будешь перебиваться с хлеба на воду. Знаешь, почему я не в Богистане, а тут, в Ташкенте, околачиваюсь? Да потому, что там негде развернуться, там мне тесно. Да, я ставлю печати на актах, подписываю их, но кое-что за это получаю. У меня свои награды! — вновь хохотнул Шерхон. — Я никого не ограбил, мешки у прохожих не отнимаю. Там, в сквере, я ввязался из-за своих пацанов. Но если понадобится, и мешок отниму, не побрезгую, потому что жить хочу, хочу кушать жареную курицу и белую лепешку, а не черный хлеб. Ты знаешь, в чем моя сила? Вот в этих мускулах да кулаках, а еще в друзьях и товарищах. Всюду у меня связи, всюду свои люди, начиная с милиции и прокуратуры и кончая воришками, которых ты видел. Если заболею, найдется кому посидеть у постели. И лекарство достать, и подать. Останусь без денег — пачками закидают, а случись беда, попадусь на чем-то, — вызволят, буду чище младенца. Так что, братишка, за меня не бойся, я и в огне не сгорю, и в воде не утону!

Шерхон засмеялся. Дадоджон был сражен его цинизмом. Последние годы ему не доводилось слышать подобных разговоров, и он как-то позабыл, что есть и такая «философия», поэтому он и не сразу нашелся.

— Вы правы, такой жизни я не знаю, — подчеркнул Дадоджон после долгой паузы. — Не успел узнать… Здесь что, другие законы? Другая Конституция?

— Нет, с чего ты взял? — вполне серьезно ответил Шерхон. — Законы везде одинаковые. Но все зависит от тебя самого. Хочешь жить по букве законов — пожалуйста, ходи чистеньким и не разгибай спины, чтоб свести концы с концами. Но закон, как коня, можно повернуть куда тебе нужно. Чтобы, как говорится, и рубин достался, и друг не огорчался, нашим чтобы было и вашим, но больше нашим. Уразумел?

— Теперь понял, — сказал Дадоджон и, не желая больше сидеть за этим столом, торопливо полез в карман за платком, вытер губы и руки, взглянул на часы. — Поезд сейчас подойдет. Где этот ваш Берды-ака?

— Не спеши, времени уйма, — махнул Шерхон рукой и, взяв бутылку, наполнил рюмки. — Давай бери теплое местечко и, даст бог, живи в свое удовольствие, только нас не забудь, дай нам, грешным, насладиться твоей щедростью. Ну, поднимай!

— Не могу больше…

— Ну, а я все равно выпью за твои успехи! — Шерхон залпом опустошил одну за другой обе рюмки, свою и Дадоджона, и запихнул в рот огромной ручищей изрядную порцию салата. Прожевав ее, вытер губы рукавом. — Приедешь домой, встретит тебя ака Мулло Хокирох с родней, налетят дружки-приятели, закатят пирушку на весь белый свет. Припрется, конечно, и наш Бурихон, полезет в передний угол…

— Кстати, кем он сейчас работает? — перебил Дадоджон.

— Шишка! Прокурор! Охраняет интересы народа. Стоит на страже законов. Все повылазили: Хайдар и Нуруллобек тоже тепленькие места заняли. Один я не послушался твоего мудрого брата, не захотел потерять свободу. Если не найдешь там дела по душе, дуй сюда, я устрою тебя, найду что-нибудь стоящее, не пыльное да доходное.

— Хорошо, — сказал Дадоджон, усмехнувшись в душе. — Но пора закругляться. Куда подевался Берды-ака?

— На кой черт он тебе?

— Хочу рассчитаться.

— За все уплачено! — осклабился Шерхон. — Нашел, о чем думать… Но если тебе не терпится, воля твоя, встаем! Узнаем, куда запропастился поезд.

У выхода перед ними вырос Берды-ака. Он словно караулил их за дверью.

— Куда вы? — всплеснул он своими короткими, пухлыми ручками. — Я заказал еще бутылочку, и манты уже готовы. Посидели б еще.

— Нет, спасибо, дорогой, — ответил ему Шерхон. — Братишка хочет подышать свежим воздухом и узнать, что с поездом.

— Поезд только пришел…

— Как?! — воскликнул Дадоджон. — А билет? Я побежал…

— Билет? — остановил его Шерхон, схватив за руку. — Не нужен билет. Идем, выбирай вагон — посажу в любой.

— Без билета?

— Ну зачем ты меня обижаешь?

— Да, но как же так?..

— Пойдем, увидишь!

Они вышли на перрон.

Поезд стоял на первом пути. Вдоль всего состава, у входа в каждый вагон, колыхалась возбужденно гудящая толпа. По возгласам и выкрикам Дадоджон понял, что некоторые проводники не сажают даже тех, у кого есть билеты:

— Мест нет, вагон не резиновый. Идите к тому, кто продал билет.

Но Шерхон — в пальто нараспашку, белозубо улыбаясь, — привел Дадоджона к вагону для военнослужащих, у которого было сравнительно мало народа. Здесь садились в порядке живой очереди, и молодые младшие офицеры любезно предлагали пройти вперед старшим по званию или по возрасту.

— Нравится этот вагон? — подмигнул Шерхон.

«Если бы удалось сесть», — молча, одним взглядом ответил Дадоджон, заметив, как тщательно и придирчиво проверяет билеты проводник, коренастый мужчина средних лет, судя по облику и по выговору — ташкентский узбек. Пропустив всех, кто был в очереди, он окинул Дадоджона хмурым взором и раздраженно спросил:

— Вы сюда? Ваш билет?

— Ассолому алейкум, Тухта-ака! — тут же вылез вперед Шархон. — Живы, здоровы, ни на что не жалуетесь, как всегда молодцом? Семья как, детишки, тоже здоровы?

— Слава богу, спасибо, вашими молитвами все живы-здоровы, — мгновенно преобразился, расплылся в приветливой улыбке проводник. — Не знать вам горестей, Шерхон, опять куда-нибудь едете?

— Нет, на этот раз не я. Вот мой братишка, любите и жалуйте, он отслужился, едет домой. Хотел брать, чудак человек, билет в кассе, я не пустил, привел прямо к вам. Я, говорю, тебе сам касса, а кассиры мои друзья.

— Правильно сделали, верно сказали. Куда ему, далеко?

— Близко, всего до Богистана, — ответил Шерхон и повернулся к Дадоджону: — Ну, что я тебе говорил? Одно удовольствие ехать с таким любезным человеком, как наш Тухта-ака. Не успеете распить чайник чая, доберешься до места. Всем родным и знакомым, нашим друзьям и соседям передашь мой привет. Если смогу, скоро сам приеду. Соскучился по Бурихону, увидеться хочется. А еще лучше, если через недельку-другую ты вернешься сюда, потом поехали б вместе. Ташкентом полюбуешься, в гостях у Тухта-ака побываем, поздравим его: недавно свадьбу они сыграли, сына женили…

Дадоджону не терпелось поскорее забраться в вагон, муторно было слушать болтовню Шерхона, и он удивлялся, что Тухта-ака внимает с умилением. К поезду, запыхавшись, подбежали двое военных. Проводник стал проверять билеты, и Дадоджон облегченно вздохнул: наконец-то Шерхон заткнулся!

— Ака, — сказал он ему, — давайте покороче, надо быстрее садиться, иначе останусь без места.

Шерхон засмеялся.

— Ну и занудой ты стал, братишка! На что тебе место?

— Как на что? Не стоя же ехать.

— Ой, ну совсем простофиля! — воскликнул Шерхон. — В купе ты поедешь, в отдельном служебном купе, на мягкой постели! Как в колыбели будешь качаться!

Дадоджон опять удивлялся: почему Тухта-ака провезет его без билета, уступит ему свое служебное купе и свою постель? Кто он такой, Шерхон? А Тухта-ака — он что ему, сват или брат? Или в благодарность за что-то? А может, Тухта-ака знает Шерхона с другой стороны, как порядочного, доброго, уважаемого человека? Так что же ты за личность, Шерхон? Каков ты на самом деле?

Но в то же мгновенье подумал: «Черт с ним, кто есть, тот и есть, лишь бы уехать», — и он сказал Шерхону:

— Остается только восхищаться вами.

— Да что ты видел, чтоб уже восхищаться?! — горделиво воскликнул Шерхон. — Вот вернешься сюда, тогда увидишь, что стоит твой брат в Ташкенте. Не зря ведь русские говорят: не имей сто рублей, а имей сто 54 друзей. Пока есть у меня друзья, я козырной туз. И в огне не сгорю, и в воде не утону…

Вновь вспыхнув неприязнью, Дадоджон, не сдержавшись, спросил:

— Но где все-таки вы работаете?

И сам вопрос, и тон, которым он был задан, видимо, задели Шерхона, ибо ответил он не сразу, ему как будто не стало хватать воздуха, несколько раз судорожно сглотнув, не глядя в лицо, он буркнул:

— Говорил же, в общепите… — Потом посмотрел вперед, туда, где пыхтел паровоз, и, вздохнув, сказал: — Ладно, садись, вон уже главный кондуктор замахал фонарем, сейчас свистнет. Будешь в Ташкенте, захочешь найти меня, иди в ресторан «Анхор», он в районе Урду, там тебе скажут, где я.

— Хорошо, хорошо, — торопливо произнес Дадоджон и, поднявшись в вагон, уже из тамбура поблагодарил за внимание и помощь, попрощался.

В это время к вагону подбежал тот самый капитан, с которым Дадоджон ходил к коменданту.

— Возьмите, товарищ проводник, позарез нужно ехать, прошу! — сказал он умоляющим тоном.

— Нет мест, — ответил Тухта-ака.

— Да не надо мне места, пристроюсь хоть в тамбуре…

— Отойдите, товарищ, не мешайте, — сказал Тухта-ака, отвернувшись, и, подняв фонарь, стал сигналить главному кондуктору, что вагон готов к отправлению.

— А, — махнул рукой капитан и побежал к другому вагону.

Дадоджон на миг остановился, хотел было попросить за него, но подумал, что и сам-то ведь едет на птичьих правах, и торопливо шагнул в коридор, словно испугавшись, как бы капитан не обратился к нему.

Тухта-ака действительно поместил его в служебном купе, а сам ушел заниматься своими делами. Оставшись один, Дадоджон уселся возле окна, за которым стояла кромешная тьма и лишь изредка мелькали огоньки — стремительно, как вспышки выстрелов. По стеклу стекали струи дождя, дробно тарахтели колеса, вагон раскачивало. Дадоджон поставил локти на дребезжащий столик, обхватил лицо ладонями и погрузился в раздумья и воспоминания…

_____
О чем думал Дадоджон?

Прежде всего о Шерхоне. Он ведь хорошо знал и его самого, и его младшего брата Бурихона, и их сестру Марджону, полное имя ее Шаддамарджона, и ребятишки, играя словами, часто дразнили ее Шаддодой[9]. Все они были Дадоджону почти как родные: ведь росли в одном кишлаке, да и жили по соседству. Еще был у этой семьи дом и двор в райцентре, в самом Богистане, а в кишлаке Карим-партизан она владела землей, лугом и садом. Потом эти угодья национализировали, отдали колхозу, однако жилье оставили, не конфисковали. Дадоджон слышал, что отец Шерхона происходил из мударрисов[10], был умным, просвещенным человеком и дружил с отцом Дадоджона.

Шерхон и Бурихон были озорными, задиристыми мальчишками, только страх перед отцом заставлял их учиться. После смерти отца они стали сбегать с уроков. Мать и друзья их дома, особенно старший брат Дадоджона, делали все, чтобы ребята не сбились с пути, стали людьми. Бурихон взялся за ум, поступил в юридическую школу, затем сагитировал поступить туда и ею, Дадоджона. Теперь Бурихон — прокурор, фигура! А Шерхон? Чего он околачивается в Ташкенте? Чем занимается? Вместо адреса дал название ресторана, если работает в общепите, почему ночами разбойничает, отнимает мешки у прохожих? Сколько бы ни божился, что ввязался случайно, не верится. Кто знает, чем бы все это кончилось, если бы он, Дадоджон, не вмешался. А связь с этим Берды-ака? Вот препротивный субъект, — видно, правда: вор вора видит издалека.

Да, а почему Шерхон не был в армии? Почему не воевал? Ведь силен, как барс… Многие сверстники из их кишлака ушли на войну, многие погибли в боях, вернулись калеками, кто без руки, кто без ноги. Немало, конечно, и таких, как он, Дадоджон: сделали для победы все, что смогли, и теперь возвращаются домой живые и здоровые…

Но есть, оказывается, и «счастливчики», подобные Шерхону и Берды-ака. Эти всплыли в трудные дни войны и жили в довольстве и радостях, наживаясь на бедах народа. И отпраздновали, сволочи, наверное, День Победы богато и пышно, лучше тех, кто прошел через все страдания, кто еще и сегодня перебивается на черном хлебе, который выдается по карточкам…

Судьба! Человек в ее руках все равно что воск. Как только она не мнет его, как не вертит, не бьет, что только не вытворяет! Она формирует дух человека и все его естество, от нее все его качества. Одного обкатает гладко, округло, другого вытянет прямым и ровным, третьего — кривым и занозистым, с колючими острыми углами, а четвертого так и оставит квашней, рыхлой и бесформенной массой.

Дадоджон, с малолетства оставшись на попечении Мулло Хокироха, усвоил многое из того, что старший брат вбивал ему в голову, и казался благонравным и благовоспитанным, серьезным и разумным. Мулло Хокирох учил его думать прежде всего о себе, о своих выгодах, своем благополучии, затем — о своих ближних и потом уж обо всех остальных. «Всяк сам себе дороже, недаром говорится, что пророк себя благословил сначала», — твердил Мулло Хокирох денно и нощно. И пока Дадоджон не попал на фронт, он умел и приспосабливаться, и интриговать, и выставлять себя в лучшем свете. Когда понадобилось, пошел на подлог, скрыл социальное происхождение, писал во всех документах, что отец его из бедняков, и никому, ни одному человеку, даже друзьям, с которыми делил в общежитии ломоть хлеба, не раскрыл своей тайны, прикрытой справкой, которой снабдил его старший брат. Он вступил в комсомол и с жаром выполнял все общественные поручения, но опять-таки корысти ради, чтобы быть на виду и получать хорошие характеристики.

Но все-таки, к счастью, судьба понудила его отринуть мир, в котором он вырос. Взрослея, он начал понимать, что жизнь, оказывается, совсем не такая, какой рисовал ее Мулло Хокирох: более чистая, достойная и светлая. Дадоджон понял, что только она, эта жизнь, должна влиять на его поступки, сообразно с нею он должен и чувствовать, и действовать.

Разлад между тем, что внушали с детства, и жизнью, в которую окунула судьба, доставил ему немало огорчений, сделал его уязвимым, легко ранимым, нервным и переменчивым. Он мог вспыхнуть как порох, а мог, оставаясь внешне спокойным, затаить обиду в груди, мог проявить силу духа или безрассудство, но мог показать себя и двоедушным, и нерешительным. Мулло Хокирох лепил из него нечто гладкое, круглое, сытое и довольное, но судьба, Оказавшись сильнее, искривила и искорежила все, что сотворил Мулло Хокирох. Она зажгла в душе Дадоджона иной свет, наполнила сердце иными мечтами…

…Стыдно вспомнить, как проявлялось в нем все то, что вбивали ему в голову с детства, как подло повел себя в первые жуткие месяцы войны. Когда началась война, Дадоджон сдавал госэкзамены. Был воскресный день, но он и трое его друзей корпели над книгами и конспектами, а по радио звучали веселые песни — и вдруг эта ошеломляющая весть: война!.. Услышав сообщение, все поначалу оторопели, а потом один из них, Ислам, бросил ручку на стол и сказал:

— Все, отучились! Теперь нам сдавать экзамены на полях сражений.

— Чепуха! — возразил Мансур. — Да наши за месяц разнесут фашистов в пух и прах, не оставят и мокрого места.

— Как бы то ни было, мы обязаны сдать экзамены! — вмешался Дадоджон. — Война только началась. Пока есть возможность, мы должны заниматься своим делом.

— Ладно, не спорьте, пошли лучше в школу, посмотрим, что скажут, — предложил Давлят примиряющим тоном.

Государственные экзамены шли своим чередом. Однако через неделю многие учащиеся подали заявление с просьбой направить их добровольцами на фронт. Вечером в общежитии Дадоджон и Ислам чуть было не поссорились.

— А почему ты не подал заявления? — спросил Ислам. — Трусишь?

— Я подал, — солгал Дадоджон. — Раньше тебя.

— Врешь! Не подавал ты заявления. Ни раньше меня, ни позже.

— Ты один герой! — закусил Дадоджон удила. — Подумаешь, нашелся храбрец. Не веришь — пойди проверь!

— Эх ты-ы… — покачал головой Ислам. Он был земляком, из соседнего кишлака, и наверняка кое-что слышал про отца Дадоджона. — Это война народная, священная, — сказал он словами из песни, зазвучавшей в те дни. — На этой войне не место лгунам. Она против подлых фашистов и всякой сволочи.

Мансур и Давлят, услышав последние слова, недоуменно переглянулись, и, заметив это, Дадоджон испугался, как бы Ислам не прошелся по его родословной. Побледнев, он произнес осевшим от волнения голосом:

— Ну, за что ты меня вечно жалишь? Что я сделал тебе плохого?

— Не жалю, — улыбнулся Ислам. — Просто не хочу, чтобы считал нас дураками. Если даже и подал заявление, в чем я очень сомневаюсь, все равно тебя не возьмут, будешь околачиваться тут, в тылу.

«Почему?» — чуть было не вскрикнул Дадоджон, но прикусил язык, так как снова подумал, что Ислам намекает на его происхождение.

Вмешался Давлят:

— А что, могут и оставить Дадоджона в тылу: он учится лучше нас всех, а здесь ведь тоже люди будут нужны.

Дадоджон ухватился за эти слова.

— Чего мы спорим, друзья? — сказал он. — Кого надо, отправят, кого не надо, оставят, нас не спросят, военкомату виднее. Давайте-ка, братцы, лучше поговорим о другом. Есть одна идея.

— Какая?

— Собраться всем курсом и устроить прощальную вечеринку.

Предложение было принято.

Вечеринка проходила весело: танцевали и пели, читали стихи, шутили, смеялись. Дадоджон лез из кожи, чтобы, как всегда, быть остроумным и находчивым, и это ему удалось. В конце вечеринки он произнес тост:

— Дорогие друзья! Мы кончили учиться, завтра-послезавтра получим свидетельства и разлетимся. Неведомо, как распорядится нами судьба. Часть из нас наверняка уйдет защищать родину, будет биться с вероломным врагом, другая — разъедется по районам, чтобы так же самоотверженно трудиться в тылу. Но где бы мы ни были, что бы нас ни ожидало, мы никогда не забудем эти четыре года, которые прожили вместе. Они навсегда останутся в нашей благодарной памяти. Знайте, дорогие друзья, что для меня вы самые близкие люди, если понадобится — отдам за вас жизнь! У меня нет ни отца, ни матери, один только старший брат, но и ему не до меня, у него семья, собственная жизнь, свои дела, так что моя родня, мои братья и сестры — это вы! Давайте же выпьем за нашу дружбу, за вечную верность ей!

Тост прошел на ура, вызвал восторг, и только Ислам, глянув на Дадоджона, криво усмехнулся. Когда гости разошлись, он подошел и сказал:

— От души хочу посоветовать: меньше трепись! Язык без костей, может болтать все что угодно. Но о человеке судят не по словам — по делам! Если хочешь быть человеком и доказать свою верность и преданность, то старайся, как другие, попасть на фронт, иди защищать родину!

— Но я же подал заявление…

— Не ври!

— Сам ты врешь! — заорал Дадоджон. — Всюду суешь свой собачий нос! Подал не подал, тебя не касается! Змея ты проклятая, гадина!..

Оба были нетрезвыми и, не растащи их Мансур и Давлят, наверняка подрались бы. Наутро друг на друга не смотрели, хмурились и злились.

Через неделю Исламу, а затем и Мансуру с Давлятом принесли повестки. Собрав документы, взяв две пары нательного белья, ложку, полотенце, Ислам подошел к Дадоджону.

— Ты не обижайся на меня, Дадо, — сказал он. — Пойми, я от чистого сердца с тобой говорил. Как учил Саади, «тот друг хорош, что, как зеркало, в лицо тебе скажет о твоих недостатках». Будешь лгать и впредь — выродишься в подлеца. А жаль. В тебе много хорошего, ты можешь стать достойным человеком. Стань достойным человеком. Стань мужчиной, Дадо, не трусь, не отставай от других! На мою руку, простимся. Не поминай меня лихом.

Дадоджон слушал Ислама, опустив глаза, но, когда он протянул руку, порывисто схватил ее и крепко пожал. Они обнялись.

Проводив вслед за Исламом Давлята и Мансура, Дадоджон остался в комнате один, наедине со своими думами, тяжелыми и мучительными. Его раздирали противоречивые мысли и чувства, он словно бы раздвоился, и один Дадоджон спорил с другим. Первый утверждал: ты потерял совесть и стыд, жалкий лгунишка, подлый трус, негодяй! Разве те, что еще несколько дней назад спали вот на этих кроватях, занимались вот за этим столом, те, с кем ты дышал в этой комнате одним воздухом, ел и пил из одной посуды, — разве они чем-то хуже тебя? Разве нет у них родных и близких, отца и матери, сестер и братьев, любимой девушки? Разве они ни о чем не мечтали, ни к чему не стремились? Разве им не дорога собственная жизнь? Дорога, еще как дорога! Но они все презрели, готовы пожертвовать собою во имя свободы родины. Они будут геройски сражаться. И когда вернутся, с каким лицом ты посмотришь на них? Куда денешь глаза? В какую нору залезешь, подлый, несчастный трус! Пока не поздно, сядь за стол, напиши заявление, иди добровольцем, торопись…

Но тут же начинал нашептывать другой: не спеши, не лезь на рожон, ведь дело идет о жизни и смерти, а жизнь так сладка и дается только раз, поэтому пользуйся тем, что твой год не призывают… Пока корень в воде, есть надежда на плоды.

Этот второй человечек брал верх над первым, и Дадоджон то слонялся по городу, то валялся с книжкой на кровати, ожидая, когда его призовут либо в армию, либо на работу. Правда, иногда он заходил в канцелярию и, напустив на себя озабоченный вид, спрашивал, нет ли ему повестки. И сокрушался, и сетовал, давая понять, что и он подал заявление, и он жаждет попасть на фронт, и он патриот. Однажды, не в силах больше играть, он и вправду написал заявление и помчался в военкомат, но, заскочив в огороженный глинобитной стеной двор, остановился, огляделся… Народу было столько, что, как говорится, и собака потеряла бы хозяина. Или так ему тогда показалось? Насколько помнится, в одном конце двора большая группа юношей слушала лекцию; другая группа вытянулась в очередь на медкомиссию, третья строем направлялась к воротам, и кто-то сказал, что их ведут в городскую баню, там остригут, переоденут в военную форму и потом отправят прямо на вокзал… Дадоджон мог бы отдать заявление дежурному, сидевшему у входа в военкомат, но решимость уже покинула его — победил второй человечек. Подумав: «Толпа, не пробиться, завтра приду пораньше», Дадоджон повернул обратно.

Раздвоенность и нерешительность вконец извели его, он стал бояться выходить на улицу: казалось, все смотрят на него осуждающе, каждый безмолвно спрашивает, почему не на фронте, какого черта с этакой мордой тут околачиваешься…

Общежитие почти опустело, осталось лишь несколько ребят — младшекурсников. Он расхаживал по комнате, мрачный и злой, когда вдруг вошла их секретарша и сказала, что вызывает заведующий. Сердце екнуло. Невольно вырвалось:

— Повестка?!

— Не знаю, — пожала плечами секретарша.

Дадоджон выбежал, хлопнув дверью. «А, будь что будет!» — решил он, входя в кабинет заведующего.

— Что вы до сих пор здесь делаете? — спросил тот, уставившись сверлящим взором из-под очков. — Почему не получили направление?

Отведя глаза, Дадоджон тихо произнес:

— Я хотел на фронт, нет повестки… Не знаю, что Делать.

— Все вы хотите на фронт, — смягчился заведующий. — Но фронт затрещит без тыла, а тылу нужны работники. Тебя определили в Курган-Тюбинский район? Та-ак. Вот тебе твое удостоверение и выписка из решения комиссии по распределению. А направление и подъемные получишь в наркомате. Сегодня же отправляйся!

В наркомате ему разъяснили, что по существующему положению он обязан год отработать, после чего удостоверение заменят дипломом и назначат на более высокую должность. В тот момент Дадоджону было наплевать на должность, он только попросил, если есть возможность, направить его в родные края, в Богистан. Но там места не оказалось.

Дадоджон бывал в Курган-Тюбе — гостил несколько раз у одного из своих товарищей, который работал там фининспектором, имел семью, дом. Поэтому отказ не очень-то огорчил Дадоджона.

В Курган-Тюбе его назначили секретарем суда и тут же выделили жилье — небольшую комнатенку в самом здании суда, где жил прежний секретарь, которого призвали в армию.

Председатель суда, моложавый кряжистый человек с высоким лбом и добрыми глазами, сказал Дадоджону:

— Пока у нас вакансия только такая, но, поверьте мне, это к лучшему. Вам, молодому выпускнику, делающему первые шаги, полезно начинать с азов, изучить на практике все так называемые мелочи и детали судопроизводства, в котором на самом деле нет никаких мелочей, поскольку решается судьба человека. Поверьте мне, эта работа станет для вас еще одной прекрасной школой.

«Все это утешительный вздор», — в сердцах подумал Дадоджон. Он затаил обиду. Стоило учиться четыре года в спецшколе, чтобы стать всего-навсего секретарем! Обошлось бы и без юридической школы. Любой мало-мальски грамотный человек может стать секретарем. Он не претендовал на должность председателя суда, знал, что не сделают его и прокурором, но разве не могли назначить следователем? Нет, словно в насмешку предложили самую низшую должность…

Должность-то действительно была не высокая, но хлопотная. Он вел все делопроизводство, всю документацию и переписку, подготавливал судебные заседания, решал десятки организационных вопросов, трудился, не поднимая головы, с утра до позднего вечера. Многому, чем пришлось заниматься, в юршколе не учили, и поэтому работа казалась трудной и изнурительной. Однако больше всего мучило одиночество. Товарищ из финотдела, оказывается, давно уже был на фронте. Его жена и дети смотрели на Дадоджона словно бы с завистью и укором: ты, мол, здесь в тепле и сытости, а наш отец воюет! Так что и к ним он ходил очень редко, иногда в день получки приносил детям лепешки, купленные на базаре.

В городе был всего лишь один кинотеатр, картины шли в основном старые, да и зрителей-то почти не осталось: одни ходили в трауре, другим было не до кино, эвакуированные только-только начинали прибывать. Оттого еще и засиживался Дадоджон допоздна на работе, что не знал, куда девать себя вечерами, которые становились все длиннее и тоскливее. Единственной отрадой стали книги. Он читал их запоем, и они согревали его и давали пищу душе и уму.

Как-то председатель суда привел его к себе домой. В комнатах было тихо, пустынно. Председатель сказал:

— Не успели мои орлы жениться и подарить нам внуков.

Двух его сыновей призвали в один день, оба сейчас где-то под Москвой. С какой гордостью отец называл их орлами! А жена председателя встретила Дадоджона радушно, словно близкого друга сыновей, но в глазах ее он увидел и печаль, и зависть, а в вопросе, который она задала, услышал укор.

— Вас не берут? — спросила она.

— Пока нет, — потупился Дадоджон. — Но я надеюсь: подавал заявление…

Соврал, снова соврал — он был противен сам себе. В ту ночь он долго не мог уснуть, кляня себя за низость. Да мужчина ли он, в конце концов? Неужто так и не преодолеет страх и трусость, будет мириться с тем, что хуже других? Да, теперь хуже. Во всем хуже. Хуже, хуже, ху-уже, твердил Дадоджон, словно бы вколачивая в себя эту мысль. Он вспоминал Ислама, Мансура и Давлята. Да и здесь, в суде, чуть ли не каждые десять дней менялись народные заседатели, и они уходили на войну, забегая попрощаться, они не очень-то скрывали удивление, что Дадоджон остается.

— Ладно, мы будем бить нечисть на фронте, а ты не давай ей плодиться тут, — сказал ему Раджибали Боев, рослый и дюжий грузчик с хлопкозавода.

Вспомнив эти слова, Дадоджон спрыгнул с кровати и, натыкаясь то на стул, то на стол, забегал по тесной каморке. «Ты же сам нечисть», — сказал он себе.

В ту ночь голос совести звучал в нем сильно и мощно, и, пожалуй, впервые он не услышал подленького голоска, мешавшего проявить решимость. Утром он поднялся свежим и бодрым. Твердость духа укрепило и письмо от Наргис, прекрасной дочери богистанского кузнеца Бобо Амона.

Дадоджон и Наргис вместе учились в кишлачной школе, вместе росли и тянулись друг к другу, не сознавая, что это начало большой и чистой любви. Романтические чувства их расцвели в годы разлуки, когда Дадоджон учился в юридической школе. Они обменивались нежными, волнующими письмами, а летом, в дни каникул, встречаясь тайком в садах кишлака, читали стихи о любви, говорили о прочитанных книгах. Они уподобляли себя влюбленным героям бессмертных поэм и преданий, считали, что разлука — испытание, и любили повторять слова поэта — «в разлуке цветок любви расцветает»…

Вот и в том письме, которое Дадоджон получил наутро после бессонной ночи, Наргис писала, что пусть не берут его ни кручина, ни сомнения, пусть ее чувства к нему вдохновляют его, пусть он верит в нее — она любит сильнее, чем Лейли любила Меджнуна и Ширин Фархада. Когда призовут его защищать Родину-мать, пусть пойдет он в бой за правое дело с легким сердцем и бьется отважно и смело. Наргис будет гордиться им и его мужеством, она будет самой счастливой, она дождется его возвращения с победой!..

Прочитав эти строки, Дадоджон схватил перо и бумагу, написал заявление и тут же отнес его в военкомат. Он прорвался к самому военкому и упрашивал отправить его в действующую армию как можно быстрее. Но военком, человек в годах, с усталым, морщинистым лицом, отвечал, что надо потерпеть, всему свое время. Дадоджон продолжал настаивать. Военком вздохнул и сказал:

— Я и сам подал два рапорта, да вот, видишь, сижу еще здесь. Так что иди и жди.

— Вы мне не верите? — вырвалось у Дадоджона.

— Все, — сказал военком, — прекратить разговор. Учись выполнять приказы.

— Какие приказы?

— Ждать!

Так и ушел Дадоджон ни с чем, и дни ожидания стали днями новых забот и новых, еще более мучительных тревог.

С фронта приходили горькие вести. Враг оккупировал большую часть Украины, всю Белоруссию и Прибалтику, окружил Ленинград и рвался к Москве.

Председатель суда получил похоронку на старшего сына — «пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Советской Родины». Три дня не показывался судья на люди, на четвертый пришел на работу и взялся за дело с удвоенной энергией. Откуда только брались у него силы? Кроме своих непосредственных обязанностей он исполнял множество общественных поручений, занялся размещением эвакуированных, их трудоустройством, определял в детские дома ребятишек, потерявших родителей, двух сирот, голубоглазых, белоголовых мальчишек, усыновил.

А Дадоджон решил пойти в райком комсомола — а вдруг пригодится и он? Ему поручили участвовать в организации помощи фронту — собирать для воинов теплые вещи и сухофрукты, денежные средства и ценности в фонд армии. Он с жаром взялся за это поручение и в свободное от работы время ходил и ездил по кишлакам, беседовал с десятками, сотнями людей, выступал на митингах и никогда не возвращался с пустыми руками.

Но, увы, его подстерегала беда. Как-то шел из дальнего кишлака пешком. Моросил дождь, навстречу дул промозглый ветер. Потом стал падать мокрый снег. Дадоджон простудился и оказался в больнице. Диагноз-воспаление легких, температура доходила до сорока градусов. Мучили колющие боли в груди, сухой и жесткий кашель. Врач, лечивший его, высокий кареглазый русский человек, сказал, что несколько дней Дадоджон находился между жизнью и смертью, а когда дело пошло на поправку, велел не обольщаться: сильны и опасны остаточные явления.

— Придется еще полежать дней десять, — прибавил он.

— Но у меня заявление в военкомате, — взмолился Дадоджон. — Принесут повестку, а я тут прохлаждаюсь. Опять отсрочка?

— Ничего страшного. Больных в армию не берут. Все равно не миновать нас: к нам направляют на комиссию.

— Мои товарищи давно уже на фронте, одному мне почему-то отсрочка, — горестно вздохнул Дадоджон, терзаемый своими тяжкими думами.

Врач, ничего не знавший об этих думах, улыбнулся.

— Всякое бывает, — сказал он, — не надо огорчаться. Наступит час, призовут и вас, и меня.

— И вас? — удивился Дадоджон.

— Там мое место, там, — вздохнув, произнес врач иопустился на табурет возле койки. — Сердце, говорят, у меня пошаливает… потому и не берут. А оно кровью обливается, мое сердце, оттого и болит. Как представлю раненого, искалеченного бойца, который ждет моей помощи, так и хватаюсь за сердце…

Помолчали.

— Ладно, — сказал врач, вставая, — не будем отчаиваться. Будем исполнять свой долг, ремонтировать пока таких молодцов, как вы. Вера в себя, говорят, — половина победы.

— Да, смелого пуля боится…

— …и штык не берет, — засмеялся врач. — Хорошая песня, мудрая! — и он ушел из палаты.

Через десять дней Дадоджон вышел на работу и вновь окунулся в многообразие дел, однако горькие думы, вызванные отсутствием повестки, изводили его все сильнее и острее. Однажды ему приснился Ислам, он был в военной форме, суровый и гневный. «Я, — сказал он, — убил твоего отца, расстрелял как проклятого басмача, как презренного врага народа. Я приказал не брать тебя в армию, не давать тебе в руки оружия. Я знаю твою подлую душонку: взяв наше оружие, ты переметнешься к врагам!»

Дадоджон проснулся в холодном поту. Все, о чем он думал, ощущая себя отверженным, словно бы раскрылось в этом сне. Значит, и вправду его не призывают из-за отца? Может, поэтому и не доверили более высокой работы? Неужели так и жить ему с клеймом сына врага народа, нести бремя проклятой отцовской вины и отцовской крови?

«Но ведь сын за отца не ответчик, не хочу я жить с кровоточащей раной в груди, доверьте мне, и я оправдаю ваше доверие, я буду работать и сражаться достойно, как вы, и даже лучше, чем вы, смелее, храбрее… Поймите же, я ваш и с вами!» — кричал Дадоджон в мыслях.

А утром в его дверь постучали. Он открыл и увидел человека в полувоенной форме. Тот протянул ему листок серой бумаги. В глаза сразу бросилось слово «повестка». Дадоджон не поверил, прочитал еще раз. «Приказываю Вам, гражданину Остонову Дадоджону, явиться для направления в РККА». И, опять не поверив, спросил:

— Это мне? Дадоджону Остонову?

— Вам, Дадоджону Остонову, — ответил мужчина. — Явиться ровно в десять ноль-ноль.

— Спасибо! — воскликнул Дадоджон. — Спасибо, товарищ! Спасибо!..

И стало ему легко и радостно, свалился с души тяжкий камень. Все его думы, сомненья, тревоги и сны показались смешными, чепухой это было вздором, игрой растравленного воображения, а вот оно, настоящее, — этот серый листок со словом «повестка», который доказывает, что ему верят, на него надеются и призывают встать в ряды защитников Родины. Нет радости сильней, нет большего счастья.

Брат внушал ему: люди — волки, каждый стоит лишь за себя, каждый трудится для себя. Поэтому везде и всюду ищи свою выгоду, ловчи и изворачивайся, умей выжидать и нападать, брать и не отдавать. Не спеши на помощь тому, кто в беде, прежде взвесь, что получишь и как обернется. Все несчастья свершаются по божьей воле, и поэтому вызволять бесполезно: спасти не спасешь, того и гляди сам пропадешь. Лучше подтолкни скользящих на краю пропасти, пусть летят, коль не могут ходить, пускай не мешают другим.

На фронте, глядя непрестанно в лицо смерти, Дадоджон постиг иную правду. С ним делились последним сухарем, делился и он; рискуя жизнью, он вынес с поля боя раненого товарища, потому что товарищи не раз спасали от верной гибели его самого. На фронте не было места ни эгоизму, ни рвачеству, ни хитростям и подлостям, которым учил Мулло Хокирох. Дадоджон понял это нутром, всем своим существом и сожалел лишь о том, что не смог избавиться от излишней доверчивости и мягкотелости и, избегая лицемеров, все-таки шел… да, шел на поводу обстоятельств.

Под стук колес, каждый оборот которых приближал его к дому, он спрашивал себя, как будет жить дальше и сумеет ли преодолеть свои слабости и пороки? В какие еще переплеты бросит его судьба?

Он вспомнил одно из писем Мулло Хокироха. Брат поздравлял его с орденом, хвалил за доблесть и мужество, советовал обязательно вступить в партию… Дадоджон несколько раз перечитал это письмо. Его изумление не знало границ. Что стало с братом? Неужели это он написал такое? Мулло Хокирох, учивший ловчить и хитрить и жить ради собственной пользы, теперь призывает стать коммунистом — лучшим из смелых и стойких, человеком, готовым и жизнь отдать за народное, общее дело!..

«Может, и брат изменился», — решил Дадоджон тогда, подумав, что сам он стал совсем другим.

«Черта с два! Кривое дерево выпрямит огонь», — подумал Дадоджон, глядя в кромешную темь за окном вагона.

Он казнил себя за то, что опять не проявил характера, воспользовался выгодным ему стечением обстоятельств и тем самым вновь оказался бесформенным воском в руках судьбы. Ему бы презреть Шерхона, сдать его в милицию, хотя бы открыто сказать, что о нем думает, а он на дармовщинку жрал с ним курицу и распивал водку, благодаря его помощи едет в поезде, не решился попросить за бедолагу капитана, испугался, как бы тот не узнал… Изменились условия — переменился и он? Неужто в человеке все так непрочно? Ведь на фронте он вел себя по-иному. Он беспощадно относился к врагу и чутко, заботливо к другу. Там он постиг, сколь многолика подлость, и давал отпор всем ее проявлениям.

Однажды артиллерийскую часть, в которой служил Дадоджон, отвели на переформирование. Она расположилась в небольшой белорусской деревушке, и Дадоджон оказался на постое в хате молодой красивой женщины, муж которой еще не вернулся из партизанского отряда. Батарейные острословы шутили: «Эге, да тебе повезло», однако Дадоджон был далек от фривольных мыслей, вел себя сдержанно и тактично, называл хозяйку сестрой. Она тоже отнеслась к нему как к брату и часто, поверяя свои горести и печали, рассказывая о кошмарах, которые пришлось пережить, засиживалась в отведенной ему комнатенке до полуночи. Дадоджон, зная, как способно утешить доброе слово, выражал ей сочувствие и вселял надежды на лучшее. Рассказывал ей о родном Богистане, о горячем солнце и звонких серебристых ручьях, о многоцветных — синих и белых, красных и палевых, зеленых и желтых — скалах и обширных полях, об удивительно сладком винограде и на редкость вкусных фруктах, зреющих в садах отчего края. Женщина поведала ему, как встретила и полюбила мужа, он сказал ей про свою любовь к Наргис, и она пожелала ему счастья.

Она всегда была рада видеть в своей хате боевых товарищей Дадоджона и, когда он как-то сказал, что хотели бы отметить день рождения одного из командиров орудий, взяла все хлопоты на себя. Было весело, звучала гармонь, пели и плясали, шумно вспоминали всякие курьезы из фронтовой жизни, рассказывали анекдоты. Хозяйка веселилась вместе со всеми, танцевала с каждым по очереди. Дадоджон не заметил, как она исчезла из комнаты. Да если бы и заметил, то не придал бы значения, мало ли хлопот, когда в доме гости? Кто-то предложил очередной тост, Дадоджон выпил, и ему, вообще не умевшему пить, стало плохо. Он выбежал во двор. Прислонившись к стене между оконцами, вдруг услышал голоса, звучавшие с хозяйской половины, и показалось — остановилось сердце.

— Ну, что ты ломаешься, милая, ведь не девчонка? — насмешливо говорил мужчина. — Или я хуже Дадошки?

— Отстань, уйди, — отвечала хозяйка. — Дадо не чета тебе, он и взглядом не оскорбит. Не подходи, говорю, кобелюка!

— Кобель, говоришь? — засмеялся мужчина. — Так это как раз то, что бабе нужно. Не бойся, никто не узнает, все нализались в стельку…

— Никто не узнает? — в голосе хозяйки прозвучали грозные нотки. — А совесть моя? А чувства? Да что я, не человек, что ли?

— Ты писаная красавица, баба что надо. Не оценил тебя твой Дадошка, басурманам, слышал, положено спать только с басурманками… — Мужчина опять засмеялся. — А может, он неспособный? Ну, сама посуди, какой идиот — спит под одной крышей с бабой и называет ее сестрой?

— Ну и мразь ты поганая… Вон отсюда! — вскричала хозяйка.

— Э-э-э, потише!.. Брыкайся перед другими! Не хочешь добром — другие средства найдем, и пикнуть не успеешь. Ну?!

— Не подходи… пусти… Люди-и-и…

Крик хозяйки оборвался. В одно мгновенье Дадоджон очутился у двери, двумя ударами сорвал ее с крючка и, ворвавшись в комнату, схватил подлеца, валившего женщину на постель, за шиворот. С того разом слетел хмель. Тараща глаза, он бормотал:

— Ты чего? Чего ты? С цепи сорвался? Я пошутил…

— Ненавижу… подлецов ненавижу, всякую гниль, — прохрипел Дадоджон, дрожа от ярости. — Убирайся отсюда, живо!..

Второй раз повторять не пришлось, насильник исчез, а хозяйка прижалась к Дадоджону, обхватила его плечи руками и, плача, благодарила за то, что спас от позора.

— Ну, успокойтесь, сестричка, не надо, ничего не случилось, — гладил он ее мягкие, шелковистые волосы. — Заприте дверь и ложитесь отдыхать. Спите спокойно, я сам провожу гостей, сам приберу комнату.

Того подлеца судили потом судом офицерской чести, и никто не сказал ни слова в его защиту. «Эх, вот так бы мне поступить и с Шерхоном!» — упрекнул себя Дадоджон, вспомнив про этот случай.

Уставившись в окно вагона, он думал о том, что в жизни немало соблазнов и искушений, но надо уметь сдерживать себя, надо твердо стоять на ногах и не переступать незримую черту нравственных законов. Подлость не бывает маленькой или большой, всякая гнусность начинается с мелочей. Научиться воздерживаться и от таких мелочей, уметь вовремя разглядеть в них ростки зла и скверны, не мириться с любой безнравственностью — вот это сейчас главное!

Но сумеет ли Дадоджон устоять перед соблазнами и искушениями? Сумеет ли он остаться верным своему слову?..


Тухта-ака, покончив со своими делами, заварил в большом чайнике чай и сел рядом с Дадоджоном.

— Наверное, спать хотите? — спросил он. — Так, пожалуйста, ложитесь. До Богистана еще часа три-четыре.

— Спасибо большое, — ответил Дадоджон. — Можно, конечно, и вздремнуть, но раз уже заварили чай, давайте чаевничать.

— О, чай отменный! — похвастался Тухта-ака. — Давно уж такого чая не было в наших краях. Раньше мы иногда доставали его и привозили из Москвы, из Казани, а теперь, говорят, появляется в наших магазинах.

— Наверное, какой-нибудь особый зеленый чай?

— Нет, мы зеленый не употребляем, это черный индийский чай. Спасибо вашему брату Шерхону, дай бог ему счастья, он раздобыл… — Тухта-ака разлил чай по стаканам и, со вкусом прихлебывая, закрывая от удовольствия глаза, продолжал: — Хороший человек ваш брат, благодетель… Мы знакомы с ним три-четыре года… Любит наш город, стал почти настоящим ташкентцем… Жену хорошую хотели подыскать ему, не согласился. А потом я узнал, что взял какую-то татарку. Раз ему так захотелось, что ж, совет да любовь…

Дадоджона все это не интересовало, он слушал вполуха, наслаждаясь действительно чудесным чаем. А проводник продолжал:

— Деньгу зашибает большую, но и тратит много. Ужас как тратит, страшно глядеть. Текут, как вода.

— Как приходят, так и уходят, — вставил Дадоджон.

— Ваша правда! — сказал Тухта-ака и хотел было прибавить что-то еще, но, кажется, понял, что Дадоджону не по душе эти речи. И, помолчав, спросил: — А Шерхон вам приходится родным братом или?..

— Родным, — произнес Дадоджон как-то неопределенно, затем, немного подумав, уточнил: — Нет, мы просто хорошие знакомые, земляки, вместе росли.

— A-а, — протянул проводник и, опять помолчав, спросил: — Совсем отслужились?

— Да, демобилизовался.

— Работать будете или учиться?

— Посмотрим. Найдется что-нибудь подходящее, стану работать. Я уже в одной школе отучился.

— О, тогда надо работать! Для вас — сотни дел! Наша власть молодых фронтовиков без работы не оставляет. Да стать мне жертвой за эту власть, всех своих подданных окружает любовью и заботой.

— Да, верно, — машинально произнес Дадоджон и лишь потом догадался, что Тухта-ака неспроста разразился тирадой: что-то его насторожило, чего-то он испугался. Но чего? Чем встревожил его Дадоджон? Тем, что они с Шерхоном не братья, что собирается работать? Странно…

Дадоджон не знал, о чем еще говорить, а сидеть и молчать было неловко. К счастью, поезд приближался к какой-то станции, и Тухта-ака, взяв фонарь, поспешил к выходу.

4

В тот вечер, когда тетушка Нодира повстречала на темной улице кишлака Мулло Хокироха, она возвращалась с совещания в райкоме партии, где обсуждали виды на урожай и подготовку к хлопкоуборочной страде. Ее колхоз называли в числе передовых; первый секретарь райкома Аминджон Рахимов даже призвал равняться на него.

Но никто не знает, как много еще предстоит сделать, чтобы накопить полноценный урожай на всех картах и собрать его без потерь. Нельзя оставить под снегом ни одной коробочки. Последние два-три дня она, можно сказать, не вылезала из третьей бригады, где хлопчатник отстал в развитии — умудрились его подсушить. Провела там полдня и сегодня. А возвращаясь из Богистана, решила проверить, как организуют ночной полив.

Короче говоря, день выдался напряженный, и тетушка Нодира очень устала. Поэтому, повстречавшись с Мулло Хокирохом, она не стала задерживаться. Разговор между ними был, как мы знаем, короткий, занял не больше пяти-шести минут, и Мулло Хокирох направился к интернату, а она зашагала домой.

Однако, пройдя одну безлюдную улицу и свернув на другую, тетушка Нодира вдруг призадумалась. Что-то в этом деле с рисом не так. Если интернату позарез понадобился пуд риса, то разве не мог Нуруллобек обратиться непосредственно к ней и получить по накладной? Да и с чего это детдом оказался без риса? Разве директор не знает, что есть у него в кладовых, чего нет? Не мог подумать загодя?.. Ну, хорошо, допустим, Нуруллобек приходил и не застал ее, поэтому обратился к Мулло Хокироху. Но тогда почему Мулло Хокирох не взял этот рис из колхозного амбара, а тащит из припасов своей старухи? Кто это по нынешним временам может так расщедриться? Откуда взялись припасы? Люди еле-еле сводят концы с концами, считают чуть ли не каждое зернышко, а Мулло Хокирох этак спокойненько берет из своих сусеков и отдает целый пуд, будто зерна у него куры не клюют. Вряд ли. А если да, то откуда? Неужели ворует?

Тетушка Нодира приостановилась от этой мысли. Неужели ворует? Тащит так ловко, что не попадается? Ну, а ревизоры, они-то что, слепые? Ведь каждый год бывают ревизии, иногда даже по два-три раза. И в этом году, как и в прошлом, приезжали по сигналам, которые поступали в прокуратуру, райисполком и райком, тщательно проверяли, как сберегается колхозное добро, и никаких, абсолютно никаких нарушений не обнаружили. Разве бывает так? Если имеются хищения, то должны же оставаться какие-то следы. Есть кончик у каждой веревочки, сколько бы она ни вилась.

Послушай, спросила себя тетушка Нодира, а ты сама-то вполне доверяешь Мулло Хокироху? Веришь ему целиком, без оглядки?

Да, трудный вопрос! Однозначно на него не ответить.

Она верила ему, не могла не верить уже хотя бы потому, что даже в самые тяжкие времена колхоз не испытывал острой нужды. Самое необходимое на складе было почти всегда. И бригадиры были довольны завскладом, который лез из кожи, чтобы удовлетворить их заявки, и редко в чем-то отказывал. Все материальные ценности оприходовались, все выдачи регистрировались, все списания своевременно актировались, и учетно-отчетная документация находилась в идеальном порядке. Не жаловались на колхоз ни банк, ни райфо, ни кооперация, ни строительные организации. Конечно, это, в первую очередь, заслуга колхозного бухгалтера Обиджона. Но если бы Мулло Хокирох не проявлял настойчивости, не был столь аккуратен, не соблюдал тщательно порядок приема и выдачи товаров и материалов, не оформлял как положено всю документацию, — ни один бухгалтер, будь он даже семи пядей во лбу, с делом не справился бы. Вот почему тетушка Нодира считала Мулло Хокироха трудолюбивым, опытным и ценным работником.

Вместе с тем где-то, как заноза, сидела мысль о том, что Мулло Хокирох — ловкий, очень ловкий и предприимчивый делец! Да, да, делец! Из тех, кто, как говорится, сдирает с глаз человека сурьму и режет подметки на ходу, а человек и не чувствует. Она, конечно, рада, что в колхозных амбарах можно найти все необходимое, но где Мулло Хокирох достает то, что нужно, вернее — как добывает? Почему он может получать и завозить товарно-материальные ценности сверх всяких фондов, тогда как другие многое и многое недополучают? Да и прошлое его темное: отца называли басмачом, сам где-то много лет пропадал… Не зря кузнец Бобо Амон не любит его, что-то знает о нем или в чем-то подозревает, но почему-то молчит…

Червь сомнений, который таился в душе тетушки Нодиры, словно бы решил выползти из норы, и она подумала о том, что Мулло Хокирох — приспособленец. Разве советская власть ему родня? Ведь она лишила и его отца, и его самого права угнетать и жить за счет других, отобрала богатства и земли, которыми владел его род. А он, сколько Нодира его знает, никогда не упускает случая воздать хвалу советской власти, активнее многих участвует в общественных мероприятиях. Но до конца ли он искренен? Может, просто мирится со временем. Живет не так, как хочется, а так, как можется.

Надо поделиться своими сомнениями с Аминджоном Рахимовым: опасенье — половина спасенья; не надо ждать грома, решила тетушка Нодира. Еще раз следует все обдумать и взвесить, попросить, чтобы помогли — вывели его на чистую воду или развеяли сомнения. А что касается дела с рисом — можно незаметно проверить завтра же утром, спросить хотя бы самого Нуруллобека…

Поглощенная этими раздумьями, тетушка Нодира не заметила, как дошла до дома. Во дворе ее встретил муж Расулджон. Он шел навстречу, постукивая костылями. Это был дородный, крупный, крепко сложенный человек. На фронте он потерял ногу, ходить на протезе еще не научился, поэтому и опирался на костыли.

— Э-э-э, тетушка, опять припозднилась? — произнес он с шутливым укором.

Увидев и услышав его, тетушка Нодира просияла. Скоро уже десять лет, как поженились, однако чувства остались по-юношески нежными и пылкими. Да и далеко им до старости, они только-только вступили в пору зрелости, расцвета всех человеческих сил. И если в кишлаке называют Нодиру тетушкой, то это только из уважения к ней. Сперва так стали называть молодые, а потом и все остальные. Даже Расулджон ласково прибавлял к ее имени слово «тетушка».

Здесь, очевидно, стоит рассказать о том, как они поженились.


После того как похоронили отца и провели весь траурный ритуал, Нодира осталась в доме одна. Родня разошлась и разъехалась по своим дворам: у каждого забот полон рот. Только Мулло Хокирох и его жена постоянно навещали Нодиру, старались не оставлять ее без присмотра. Сестра покойной матери долго уговаривала перебраться к ней, но Нодира отказалась. Предлагал ей это и Мулло Хокирох, но она и перед ним устояла, на все увещевания отвечала, что будет жить там, где жил ее отец, и сохранит свет и тепло его очага.

В тот год Нодира закончила четвертый класс и ей выдали свидетельство об окончании начальной школы. Другой школы в кишлаке не было. Учителя советовали продолжать учиться, но Нодира должна была зарабатывать на жизнь. Ее кормильцем стал небольшой участочек земли да садик вокруг дома.

Однако людям была небезразлична судьба дочери Карима-партизана. О девушке, оказывается, знали и в Богистане. На всю жизнь запомнила Нодира тот солнечный октябрьский день, когда к ней пришли невысокий худощавый мужчина и смуглая миловидная женщина. Мужчина был заведующим районным отделом народного образования.

— Это товарищ Тахирова, — представил он спутницу. — Она приехала к нам из Сталинабада, из нашей столицы. Там открылся женский педагогический техникум, и она набирает учениц. Я знаю, ты девушка смелая и решительная, и я надеюсь, поедешь учиться с радостью.

Тахирова смотрела на Нодиру из-под длинных ресниц и улыбалась той доброй, открытой улыбкой, на которую нельзя не ответить улыбкой.

— У нас в техникуме хорошие учителя, — сказала Тахирова. — Если ты упорная и любишь учиться, то наверстаешь упущенное быстро. А выучившись, вернешься домой, чтобы учить других. Мы принимаем только хороших девушек, ты подружишься с ними. Живут они в чистых и светлых комнатах, государство кормит и одевает их бесплатно.

Тахировой не пришлось долго агитировать. Нодира с первого взгляда прониклась к ней симпатией и доверием и, как только та сделала паузу, тут же сказала:

— Я согласна!

— Вот и отлично! — воскликнул заведующий районо и обратился к Тахировой: — А я вам что говорил?!

Нодира впервые села в поезд и впервые отправилась в столь далекое путешествие. Тахирова была приятно удивлена, что эта сельская девушка ничуть не оробела, как будто поезда, вокзалы давно знакомы ей…

В Сталинабад приехали на третьи сутки. Город с его широкими улицами, журчащими арыками, цветниками и садами покорил Нодиру. Понравился ей и техникум, расположенный в небольшом здании, сверкавшем белизной стен и голубыми окнами. Под его крышу удалось собрать тридцать девушек, их распределили на три группы, обучали в трех классах. Во дворе техникума стояло общежитие. Комнаты действительно оказались чистыми и светлыми, спали на мягких постелях и под мягкими шелковистыми одеялами.

Днем — уроки и подготовка к ним, вечерами — репетиций и представления. Нодира не замечала, как летит время. Но бывало, оказавшись в постели, она долго не могла уснуть: вспоминала родной кишлак, свой дом и двор. Перед ее мысленным взором вставал отец, в котором она не чаяла души, и на глазах невольно выступали слезы. Ведь после смерти матери он не привел в дом другую женщину. Нодира — единственное дитя — была полновластной хозяйкой. Будь он жив, как бы он сейчас остался один? Кто бы присматривал за ним, стирал и штопал его одежду, готовил еду, пек лепешки?

«Может быть, папа не отпустил бы меня?» — спрашивала Нодира себя, но тут же гнала эту мысль. Нодира первой из девушек кишлака пошла в школу — он сам привел ее в класс — и овладела грамотой. Именно потому, что утвердилась власть рабочих и дехкан, за которую отец отдал самое большое, что мог отдать, — жизнь, она, Нодира, получила возможность учиться в столичном педагогическом техникуме. Пусть земля будет ему пухом, да сгинут его враги, его подлые убийцы!.. Вот вернется она в родной кишлак и, может быть, будет работать учительницей, а может, займется чем-то другим.

А замуж выйдет?

Этот вопрос пугал ее. В кишлаке девушек ее возраста выдают замуж. Они становятся затворницами — домовничают и возятся с детьми, которых рожают одного за другим. Муж для них — белый свет и божье царство. Но она не хочет быть такой. Она хочет работать, быть на людях и с людьми. Если и выйдет замуж, то муж должен жить с ней одной душой и одними стремлениями, не заставлять прозябать в четырех стенах. Но найдется ли такой мужчина, который позволит жене быть на виду у людей?

…Зима в Сталинабаде сырая и слякотная, под ногами — хлюпающая грязь. В техникуме крыши не протекали, а в соседних домишках, глинобитных кибитках хозяева развешивали под потолком бутылки и банки, в которые набиралась дождевая вода. После дождя на плоские глиняные крыши поднимались мужчины и, орудуя лопатами, притоптывая, утрамбовывали их. Со всех сторон доносились звуки ударов, шлепков. Нодира даже заглянула в одну из таких кибиток.

Ну и странная земля в этом городе! Если сухо, тверда как камень, а чуть примочит дождем — растекается грязью, будто тает. Зато плодородная. Преподаватель естествознания как-то сказал, что в такую почву достаточно весной воткнуть палку, чтобы к осени выросло дерево.

Пришла весна. Пробудилась природа, неизвестно чему радовались, чего ждали девушки. Любовь стала темой бесконечных полуночных разговоров. Подружки рассказывали о своих чувствах, о юношах, которые им приглянулись. Нельзя утверждать, что Нодиру все это не трогало. Нет, и у нее порой сладостно замирало сердце, и она испытывала неизъяснимое волнение, подолгу не могла заснуть или пробуждалась среди ночи. Весна напоминала Нодире и об известных дехканских заботах, ее будоражил запах быстро согретой земли и аромат потянувшихся к солнцу трав, вид одевающихся в зелень деревьев. С малых лет привыкшая возиться на грядках и в садике, Нодира, сама того не сознавая, затосковала по земле, по работе. Порой она даже ощущала зуд в руках — так хотелось взяться за кетмень и лопату. Но двор техникума был небольшим, в огород его не превратишь. И все же Нодира нашла выход. Она обратилась к Тахировой:

— Муаллима-джон[11], если вы благословите, мы устроим под нашими окнами цветник, а вдоль арыка на улице посадим деревья. Знаете, как будет красиво!..

— Замечательно будет! — воскликнула, улыбнувшись, Тахирова.

По ее просьбе завхоз обеспечил девушек кетменями и лопатами, раздобыл семена и рассаду, привез саженцы. Под руководством Нодиры девушки вскопали под окнами участок метра в три-четыре шириной, тщательно подготовили почву, даже навоз внесли (они собирали его по утрам на прилегающих к рынку улицах) и посадили розы и астры, петушиные гребешки, базилик и мальву. Выкопав вдоль уличного арыка лунки, девушки сажали деревца, когда к ним вдруг подошел нарком просвещения республики Нисар Мухаммедов.

— Вот это да! — развел он руками и, повернувшись к Тахировой, резковато заметил: — Вы что, других поденщиков не нашли? Это же учащиеся, а не батрачки!

— Они сами вызвались, товарищ нарком, — ответила Тахирова и, показав на Нодиру, рассказала, как все началось, и прибавила: — Вы только посмотрите, какой они разбили цветник!

Нисар Мухаммедов посмотрел и тоже пришел в восторг. Он похвалил Нодиру:

— Молодец, дочка! Сразу видно, что ты истинно дехканская дочь и любовь к земле у тебя в крови.

— Да, я люблю дехканскую работу, — кивнув головой, промолвила Нодира.

— Значит, быть тебе агрономом. Окончишь техникум — поступай в сельхозинститут.

— Это было бы замечательно, — подхватила Тахирова. — Жаль только, что такой институт еще не открыт в нашем городе.

— Скоро откроется, уже правительственное решение есть, — сказал нарком просвещения, — думаю, что эта девушка станет одной из первых и лучших студенток этого института…

Летом, в дни каникул, Нодира, вконец истосковавшись по родным местам, собралась съездить в кишлак. Тахирова купила и вручила ей билет на поезд, дала деньги и поручила завхозу посадить в вагон.

Чем ближе к дому, тем сильнее волновалась Нодира, гулко стучало сердце, казалось, готово выскочить из груди. А может, она так отчаянно волновалась еще и потому, что в том же вагоне ехал Расул, ее односельчанин, сын дяди Хакима, сподвижника и друга ее отца.

В последний раз Нодира видела Расула почти четыре года назад. Она училась во втором классе, а он — в шестом и наезжал в кишлак из Богистана. В ту весну у Нодиры умерла мать, а Расул переехал с семьей в Сталинабад, где его отец, как говорили, получил назначение на какой-то высокий пост. Нодира помнила Расула худеньким, тщедушным подростком, а увидела рослого статного юношу.

Увидев Нодиру, Расул тоже изумился.

— Господи, ты ли это?! — вскричал он ломким баском. — Вот выросла! Вот похорошела! Тебя трудно узнать. Откуда ты? Куда?

— Отсюда, — промолвила Нодира, смущенная восклицаниями Расула. — Учусь в женском педтехникуме. На каникулы еду, домой. В наш кишлак.

— А я учусь в финансовом техникуме, — сказал Расул. — Тоже еду на каникулы в Богистан. Соскучился по нашим местам и друзьям.

Когда они устроились на своих местах и разговорились, Нодира спросила:

— А это правда, что дядя Хаким стал большим человеком?

Расул пожал плечами. Его лицо потемнело.

— Да на что он был нужен, этот высокий пост, полуграмотному дехканину! — в сердцах произнес юноша. — Не нравится мне работа отца. Он заместитель председателя Верховного суда. Отец хоть и с головой, разбирается, что к чему, но знаний-то нет, образования не хватает, так что не мудрено промахнуться да нажить лишних врагов. Лучше бы он стал председателем колхоза в нашем кишлаке. — Расул вновь оживился. — Вот было б здорово, а?!

— Он же не сам себе выбрал должность. Его направили партия и правительство, так что обязан работать, — сказала Нодира и продолжала с лукавой усмешкой: — Разве плохо быть большим человеком? Кругом почет и уважение, раскатываешь на автомобиле, ни в чем не нуждаешься… Председатель Верховного суда и пешком пойдет, все ему будут кланяться… А ты говоришь — председатель колхоза!

— Ты шутишь! — рассмеялся Расул. — Вот станешь сама большим человеком, увидишь. Одна ответственность чего стоит. Не говорю…

— А я не буду большим человеком, — перебила Нодира. — Я стану или агрономом, или преподавателем естествознания.

— А я буду бухгалтером, — лицо Расула стало серьезным. — Если правильно поставить учет и отчет, ни один жулик руки не погреет.

Из этого разговора Нодира сделала вывод, что дяде Хакиму живется не очень уж сладко. Иначе почему Расулу не нравится работа отца?

Нодира вспомнила, как ее отца, Карима-партизана, выдвигали на пост председателя райисполкома, а он наотрез отказался. Скромный и мудрый, он знал, на что способен и что ему не по силам. Нодира вздохнула.

— Ты о чем? — встрепенулся Расул.

— Папу вспомнила…

— Кто-кто, а ты можешь гордиться своим отцом. Дядя Карим был настоящим героем. Знаешь, я думал, что мой отец не умеет плакать, но когда мы узнали, что дядя Карим убит, он рыдал. У нас в доме тоже был траур… Ты плачешь? Прости…

— Нет, — Нодира опустила глаза, на которые, помимо воли, навернулись слезы.

Двое с половиной суток ехали Расулджон и Нодира до родного Богистана. Когда их руки случайно соприкасались, сердце Нодиры стучало сильнее и кровь приливала к лицу. Ее смущал взор Расула, она отводила глаза, но так сладостно было видеть его лицо, слушать его голос…

И Расулу Нодира казалась такой милой, что хотелось неотрывно смотреть на нее, на ее то радостную, то смущенную, а то и лукавую улыбку, упиваться ее звонким голосом, взять ее руки в свои ладони, сжимать их, нежно гладить… поцеловать!.. Нет-нет, нельзя!


Откуда им было знать, что юношеские чувства не проходят бесследно? И годы спустя они могут всколыхнуть душу.

В то лето у Расула умерла бабушка, и после похорон он сразу же вместе с отцом и матерью вернулся в Сталинабад. Даже не успел попрощаться с Нодирой. Она привела в порядок дом и сад и к осени вернулась в техникум. А Расул? Может, ей просто все приснилось…

Прошло несколько лет. Нодира уже училась в сельскохозяйственном институте. Однажды, в слякотный осенний день, неподалеку от института, она увидела Расула. Ей стало вдруг нечем дышать. Резким движением она расстегнула воротник пальто.

Но что это с Расулом? Он сидел на скамейке съежившись и, увидев ее, даже не пошевельнулся. Нодира не поверила своим глазам. Неужели этот жалкий парень — тот самый Расул, который когда-то пробудил в ней такие прекрасные чувства?

Она отстала от подруг и подошла к нему.

— Расул? Что с вами? Что вы здесь делаете?..

— Ничего. Сижу.

Он поднял голову, и такое безмерное горе увидела Нодира в его глазах, что тут же села рядом с ним и строго спросила:

— Что случилось? Почему вы такой… — она не нашла слов.

Расул молчал. Помолчала и Нодира. Потом прикоснулась пальцами к его сцепленным и зажатым между коленями рукам и тихо произнесла:

— У вас горе?

— Да, — вздохнул он, — горе… Сразу умерли, в один день… отец и мать… Ты разве не слышала?

— Нет, — качнула головой Нодира, похолодев от этой страшной вести.

— В один день, — повторил Расул.

— Я не знала, — повторила Нодира, прерывая долгую, мучительную паузу. — Мы только вчера вернулись с практики, два месяца были в совхозе, от райцентра шестьдесят километров, ни газет, ни радио… Как же так? Как случилась эта беда?

— Папа давно жаловался на сердце… на боли в груди… по-настоящему не лечился… — медленно произнес Расул. Голос его звучал глухо. — Времени не находил на лечение, было много работы, часто ездил в командировки… Десять дней назад состоялся пленум Верховного суда. Папа был одним из докладчиков. Целую неделю готовился, ночами не спал. Говорил, дадим бой, отстоим справедливость, не позволим нарушать закон… Он умер на трибуне. Поднялся, от волнения не мог начать, потянулся к стакану с водой и вдруг упал. Мне рассказали… Когда приехали врачи, он уже умер. А мы с мамой ждали его дома, переживали, чем кончится его доклад… Когда папу привезли, внесли на носилках в дом, мама закричала и упала. Ей клали на голову лед, ставили пиявки… Она хрипела… шесть-семь часов хрипела и умерла, не приходя в себя. Их похоронили в один день, в один час. Был митинг… несли два гроба, один за другим… Плакали все… А я не знаю, как не умер, остался жить…

Расул всхлипнул. Из его глаз закапали слезы. Он не мог справиться с собою, обхватил голову руками. Широкие, могучие плечи его вздрагивали и сотрясались.

Нодира тоже не удержалась и зарыдала.

Слезы, какими бы горькими они ни были, облегчают душу, приносят утешение. Выплакавшись, Расул сказал:

— Не могу возвращаться домой — тяжело и страшно. Если бы хоть они долго болели, может быть, было бы не так неожиданно… Это невыносимо… Не могу привыкнуть к тому, что их нет, что я теперь один.:

— Разве вы один?

— Есть тети и дяди, двоюродные братья… Но вот пройдут двадцать дней, и они разъедутся.

— А что с учебой?

— Если бы не она, бросил бы все и уехал куда глаза глядят. Последний год остался.

Они снова умолкли.

Нодира хотела, но не решалась спросить, как он оказался здесь? Ведь живет он не на этой улице, учится тоже далеко, на другом конце города. Так что же привело его сюда, почему оказался на этой скамейке?

Она глянула на него из-под ресниц, и Расул, встретившись с ней глазами, вдруг взял ее за руку и сказал:

— Ты тоже меня удерживаешь.

Нодира вздрогнула.

— Я?!

— Ты, ты! Я мечтал о встрече с тобой и боялся ее. У тебя своя жизнь, свои интересы. Но теперь твердо знаю: без тебя не могу. Несколько дней здесь караулю, — выпалил Расул на одном дыхании. Нодира вспыхнула и зарделась.

«Господи, что же это такое?!» — спрашивала себя Нодира, не в силах справиться с волнением и привести в порядок свои мысли и чувства. В глубине души она всегда мечтала услышать такие слова, и услышать именно от Расула. Она мечтала о нем все эти три года. И вот теперь, когда наконец-то сбылась ее мечта, она и верила и не верила этому. Не во сне ли? И не знала, как быть и что ответить?

— Я прошу тебя стать моей женой, — сказал Расул. — Если не хочешь, чтобы я пропал, чтобы горе вконец доконало меня, стань моей женой! Если согласна, мы завтра же распишемся, ты переедешь ко мне, мы будем вместе жить, вместе учиться. Ты согласна?

Нодира выдернула руку из его ладоней. Нет, она не может сразу решить, не может сказать «да» или «нет», она должна подумать, все взвесить — ведь речь идет о будущем, о жизни!..

— Ты согласна? — переспросил Расул. — Завтра распишемся, а свадьбу сыграем летом в нашем кишлаке…

Нодира молчала. Потупив взор, она теребила край платка. Лицо ее то краснело, то бледнело, руки дрожали.

Минуты тянулись мучительно медленно. Расулу показалось, что рушатся все надежды, и мольба, застывшая на его лице, сменилась отчаянием.

— Если не хочешь… если мил тебе другой… — произнес Расул таким тоном, что Нодире стало не по себе.

— Никто мне не мил! — резко перебила она и стремительно поднялась, иначе бы не сдержала рыданий.

Расул тоже вскочил. В его глазах вновь засветился огонек надежды. Он с трепетом смотрел на Нодиру.

— Я пойду, мне еще заниматься… Завтра приходите сюда… Завтра, в это время, — проговорила Нодира и, круто повернувшись, торопливо ушла.

В общежитии ее окружили подруги:

— Откуда взялся этот парень?

— Что за рохля такой?

— Где он учится?

— Ты давно с ним встречаешься?

— Тихоня, тихоня, а нас и тут обскакала!

— А парень красивый, если не нравится — познакомь меня!

— Почему это тебя, а не меня? Мы закадычные подруги.

— Девчонки, да отстаньте от нее! Она же вся горит. Нодира, что с тобой? Нодира. Нодира!..

Она оттолкнула тормошившую ее подругу, бросилась ничком на кровать, зарылась лицом в подушку.

Кровь стучала в висках, разламывалась голова. «Что делать? Что делать? Расул потерял и отца и мать. Одинок, как и я. В беде и несчастье человеку нужна поддержка. Нужен друг с твердой рукой. Это я испытала на себе, мне помогла Тахирова. А Расул вспомнил меня, он повторял как заклинание: «Стань моей женой». Женой! Не другом… Нет, он сказал и… женой, и другом! Ему нужна опора. Он может заболеть, пойти по кривой дорожке. Нужно его сейчас поддержать, обязательно нужно! Но как? Как?.. Распишемся завтра, сказал. Завтра!.. Но разве так, сразу выходят замуж? Нет, так не прилично. Не по-людски. Но с кем советоваться? А если выйду замуж, что станет с учебой? Ему еще год, мне целых три… Да, но ведь есть же у нас на курсе женатые?! Если могут учиться женатые, почему не смогут замужние? Какая разница?.. Ох, большая. Огромная. На жене заботы по дому, ей прибирать, готовить, стирать… Ну, а если Расул будет помогать? Если будем делать вместе? О, тогда… тогда… Нет, все равно не надо спешить. Надо посоветоваться… Да с Тахировой».

В тот же вечер Нодира пошла к Тахировой. Их беседа затянулась до глубокой ночи. Тахирова долго и дотошно расспрашивала, пока наконец не пришла к выводу, что Нодира может принять предложение Расула. Ничего, что она еще учится: будут помогать друг другу. Год пробежит быстро, а там Расул начнет работать, станет легче.

— Прежде чем пойдете расписываться, представь мне своего дорогого Расула, — сказала Тахирова, ласково улыбаясь. — Поговорю-ка я с ним, подучу, как обращаться с тобой.

— Обязательно! — рассмеялась счастливая Нодира.

Она собралась было уходить, но Тахирова глянула в окно и остановила:

— Куда же ты в такую темь? Не-ет, милая, и не думай. Пока не сдам тебя мужу, я за тебя в ответе. Перед всем твоим кишлаком.

Это было сказано в шутку, но Нодира-то хорошо знала, что это не пустые слова, и, благодарная за все, порывисто обняла и расцеловала Тахирову.

На другой день Нодира встретилась с Расулом на той же скамейке близ института. Он выглядел значительно лучше, был побрит и подтянут. Нодиру смутил его взгляд, по-прежнему горящий мольбой и надеждой. Она опустилась на скамейку и долго молчала.

— Я могу надеяться? — тихо спросил Расул.

— Не знаю… — не поднимая глаз, промолвила Нодира. — Пойдем к Тахировой…

— Зачем?

— Поговорить хочет…

— О чем?

— Там узнаете… О хорошем!

— Правда?! — просиял Расул.

Через минуту они оба оказались на автобусной остановке, втиснулись в переполненную машину и поехали к Тахировой.

Нодира перебралась к Расулу лишь после того, как отметили сороковой день смерти его отца и матери и все родные и друзья дома сняли траур. Зарегистрировавшись, молодые пригласили своих близких товарищей и подруг и устроили небольшую вечеринку. Это было десять лет назад.

Их чувства выдержали самое большое и мучительное испытание — испытание разлукой, которая могла оказаться и вечной. Но счастье не изменило Расулу. Он принес войне свою жертву — потерял в боях ногу — и вернулся домой.

Увидев идущего навстречу мужа, услышав стук его костылей и его весело прозвучавший голос, Нодира облегченно вздохнула, словно сбросила с плеч тяжкий груз своих председательских забот. Можно было расслабиться и почувствовать себя просто женщиной — женой и матерью.

— Э-э-э, тетушка, опять припозднилась? — шутливо произнес Расул.

Она подхватила его шутливый тон:

— Привет, Мухаммед Расул!

При детях и в обиходе она называла его, как принято, отцом, в мыслях он всегда был Расулджоном — дорогим Расулом, а когда подтрунивала над ним, величала Мухаммедом Расулом, то есть посланцем бога. Сейчас она с мягкой насмешкой прибавила:

— Слава всевышнему, хоть вы вернулись сегодня рано.

— Невыгодное это дело — появляться дома раньше тебя, — улыбнулся Расулджон. — Пока дождешься, все глаза проглядишь. Опять заседали?

— Да в райком вызывали. Снова о хлопкозаготовках говорили.

Расулджон глянул на небо: ни одной звездочки.

— Как бы уже сегодня не пошел дождь, — сказал он.

— Дети еще не легли?

— Нет, тоже тебя дожидаются. Мы не одни страдаем: с нами Обиджон.

— Какой Обиджон? Бухгалтер?

— Да, Валиев.

— Он что, уже из Ташкента?

— Утром приехал.

Нодира пожала плечами: уехал позавчера, а отпрашивался дней на пять. Неужели обернулся?.. Поразмыслив с минуту, сказала мужу:

— Ладно, вы пока займите Обиджона. Я проведаю детей и приду.

За детьми — семилетней дочерью и пятилетним сыном — присматривала совсем уже постаревшая хола, сестра матери Нодиры. Она же занималась и хозяйством. Нодира и Расул уходили чуть свет и возвращались затемно и поэтому, едва переступив порог, первым делом торопились взглянуть на них. Расцеловав ребятишек и узнав, что день у них прошел хорошо, а на ужин была рисовая каша с молоком, Нодира попросила холу уложить их спать и пошла в мехмонхону, где Расулджон угощал гостя чаем.

Увидев ее, Обиджон вскочил и, приложив руку к груди, поздоровался.

— Салом, Обиджон! — ответила Нодира. — С приездом! Что так скоро?

— Как управился.

— Значит, удачно съездили? Брату своему Расулджону, наверно, уже выложили все ташкентские новости, теперь моя очередь, а?

— Да какие там ташкентские новости? Все по-прежнему. Мы о делах говорили.

— Разговоры о делах бесконечны, — улыбнулась Нодира. — Да вы садитесь, садитесь, — спохватилась она.

— Расулджон-ака — мой устод[12], вот и пользуюсь случаем, беру уроки, — сказал Обиджон. — Работа усложняется с каждым днем…

— Какие это сложности? — махнул рукой Расулджон. — Колхозы-то мелкие, достаточно одного энергичного, подобного вам, человека, чтобы справиться со всей бухгалтерией. По-моему, пришла пора укрупнять колхозы. Вот тогда будет размах! Тогда, дорогой друг, мы с вами попотеем.

— Ну, к тому времени вы поднакопите опыт и справитесь, — улыбнулась Нодира.

— Не знаю, не знаю, — покачал головой Расулджон. — Как говорится, век живи — век учись. Новые масштабы — новые задачи. Не перестроишься — не потянешь. — Расулджон подмигнул бухгалтеру. — Но Обиджон и теперь на высоте, повезло вам с ним. Только, уважаемый раис, нужно ему помочь. Раз в одной упряжке, двоим и тянуть, и отвечать.

— За что отвечать? — насторожилась Нодира, почувствовала, что муж подводит разговор к тому, ради чего пришел Обиджон.

«Наверное, какая-нибудь неприятность, а Расулджон подготавливает меня. Что стряслось?» — подумала она и спросила:

— В чем помочь? Говорите ужпрямо.

— Да вы не волнуйтесь, тетушка Нодира, все в порядке, — торопливо проговорил Обиджон. — Возникли кое-какие соображения и сомнения, я и пришел поделиться с вами.

Нодира перевела взгляд на мужа, молча спрашивая, так ли это?

Расулджон кивнул головой — да, так, а затем взял костыль и, опираясь на него, поднялся.

— Кое-что я уже слышал, по-моему, стоящие соображения, — сказал он и попросил подать ему чайник. — Вы начинайте, а я заварю свежий чай.

Расулджон действительно был устодом Обиджона: когда переехали в кишлак, он обучил его бухгалтерскому делу. Они оба воевали в Сталинграде, один потерял там ногу, второй, изрешеченный пулями, еле выжил. После госпиталей возвратились домой и, не успев окрепнуть, впряглись в работу. Расулджон вернулся на прежнее место — в колхоз «Пахтакор» и порекомендовал жене взять бухгалтером Обиджона. Он безгранично доверял ему.

Нодира и сама успела убедиться в его честности и добросовестности, внимательно прислушивалась к его советам и мнениям. Как и всякий хороший бухгалтер, Обиджон был прижимист и сам не знал и другим не давал покоя до тех пор, пока отчеты не сходились копейка в копейку.

«Ох, не зря Обиджон меня дожидался, что-то все-таки стряслось», — мысленно твердила Нодира, провожая мужа взглядом, и, едва он закрыл за собой дверь, повернулась к бухгалтеру.

— Ну начинайте, не томите, — сказала она.

— Из армии возвращается брат нашего завхоза — Дадоджон. Демобилизовался…

— Я это слышала.

— Весь колхоз уже знает, — усмехнувшись, произнес Обиджон, — наш ака Мулло только и носится с этой вестью.

— Ну и что? Это же действительно большая радость!

— Радость, — согласно кивнул головой Обиджон. — Всякий порадуется возвращению родного брата из армии. Но наш ака Мулло собрался закатить пир горой. Надумал выпросить для этой цели у колхоза барана, три пуда риса, двадцать килограммов сахара…

— Что-что? — изумленно перебила Нодира. — У колхоза?

— Да, он приходил сегодня ко мне и говорил об этом. Я посоветовал обратиться к вам, сказал, что нужно решение правления.

— Это что-то новое. Впервые слышу, — задумчиво проговорила Нодира.

— Я тоже удивился. Если хотите знать, все это подозрительно. По-моему, он просто втирает нам очки. Если сопоставить…

— Стойте, подождите! — остановила Нодира. — Не надо горячиться. Давайте поразмыслим. Вы говорите — подозрительно? Согласна. Сегодня, час назад, я тоже кое в чем засомневалась. Встретила Мулло Хокироха, он нес в интернат пуд риса из своих домашних припасов. Приходил якобы Нуруллобек, просил, но Мулло не решился отпустить без меня, понес не со склада, а из своих домашних припасов.

— Вот видите! — воскликнул Обиджон. — У него всякого добра с избытком. Нужны ему наши три пуда риса и баран, как слепому зеркало.

— А откуда у него запасы?

— Ворует!

— Как? Вы можете доказать?

— В том-то и дело, что умудряется не попадаться. Когда проверяешь его, не обнаружишь ни излишков, ни недостачи.

— Но ведь так не бывает?! Значит, у вас не все в порядке с учетом, если можно воровать и не попадаться. Мне, что ли, искать эти лазейки и щели? Эта ваша обязанность и долг! Вы факты подавайте, а не подозрения.

Нодира не скрывала раздражения. Но Обиджон выслушал ее резкий упрек, не отводя глаз. Немного помолчав, он сказал:

— Вы правы, тетушка Нодира: он пользуется какими-то нашими упущениями, но, пока не схватим за руку, трудно сказать, какими. Вот я и пришел попросить вас договориться с райкомом, чтобы прислали ревизора.

— Опять ревизию?! — всплеснула руками Нодира.

— Да, ревизию, — невозмутимо повторил Обиджон. — Сразу после того, как отгуляет приезд брата. И так, чтобы нигде, кроме райкома, об этой ревизии не знали. Да и в самом райкоме чтобы ни одна посторонняя душа не прознала.

— Ого!

— Другого выхода я не вижу.

— Но что, в конце концов, случилось? Есть сигналы? Есть хоть один факт, которым можно обосновать просьбу о ревизии?

— Ревизия все обнаружит.

— Да поймите, Обиджон, это так просто не делается. Все заняты уборочной, на счету каждый день и каждый час, а я заявлюсь — пришлите ревизию? Ну, а если опять ничего не найдут, тогда как? Да нас засмеют в райкоме, меня в первую очередь…

В этот момент в комнату с чайником в руке вошел Расулджон и произнес по обычаю:

— Салом!

Во многих районах горного Таджикистана бытует такой обычай: если человек выходит из комнаты хоть на одну минуту, то, возвращаясь, он обязательно снова здоровается со всеми присутствующими. Его «салом» — знак, что он вернулся, и просьба прекратить споры и прервать разговоры, не предназначенные для его ушей, и еще одно проявление почтительности к сидящим. Хороший обычай! Расулджон любил его и придерживался.

— Ассалом! — ответили Нодира и Обиджон.

Усевшись на свое место, Расулджон разлил чай и протянул одну чашку жене, вторую Обиджону.

— Но вы, тетушка Нодира, все-таки зайдите к Рахимову, поговорите с ним, — сказал Обиджон, взяв чашку.

— Вы знаете, чего они хотят? — обратилась Нодира к мужу. — Новой ревизии! Будто недостаточно той, что была полгода назад.

— Наверное, у него на то есть основания, — произнес в ответ Расулджон.

— Какие основания? Одни сомнения да подозрения. У меня они тоже есть, а как доказать? Не дает же он нам фактов, ни одного!

— Факты даст только внезапная ревизия, — сказал Обиджон. — Он — прожженный деляга, и всюду у него свои люди. Потому я и считаю, что ревизия должна быть для него неожиданной.

— А ведь он дело говорит, — обратился Расулджон к жене. — Внезапная проверка иногда дает неожиданные результаты.

Нодира промолчала. В глубине души она уже была уверена, что Обиджон прав. Завтра же с утра надо вызвать Нуруллобека и разобраться в этой истории с рисом для интерната. С этого, первостепенной важности, дела она и начнет свой завтрашний день. Если окажется, что интернат не сидит на голодном пайке, как это нарисовал Мулло Хокирох, что было и есть чем кормить детей, — вот тогда появится надежда поймать старика, если он и вправду ворует.

Но мчаться в райком и требовать ни с того ни с сего ревизию?

Хорошо, допустим, так она и сделает, а ревизия опять ничего не даст, кто тогда осрамится? Как потом смотреть старику и вообще всем людям в глаза? Нельзя оскорблять людей подозрениями. Бывает, что и это толкает их на преступный путь.

В самые трудные времена Мулло Хокирох, можно сказать, работал самоотверженно, своей энергией, умом и смекалкой не раз выручал колхоз. Оборотистый, колхозники им довольны. Себя не обделяет, своих близких? Что ж, в тяжелые дни каждый выкручивается как может. Всякий мастер свою плешь маслит.

«Стоп, стоп! Это же неправильно!» — мысленно воскликнула Нодира. Разве у тебя меньше возможностей жить получше и побогаче? Но ты же живешь так, как живут миллионы, — что заработаешь, то и тратишь. В наше время живут не по средствам только люди без чести и совести. Значит, Мулло Хокирох все-таки вор?.. Ну, а разве другие оборотистые завхозы и снабженцы не жулики? Разве они не нарушают порядок, не обходят законы? Во-первых, перехватывают то, что положено другим. Во-вторых, вряд ли безвозмездно, а значит, и не бескорыстно. Рука руку моет, вор крадет у вора. Да, все это так. Но верно и то, что не пойман — не вор. Нельзя обвинять человека, не имея никаких доказательств. Поспешность приносит раскаяние.

— В таких делах лучше не спешить, — произнесла она вслух.

В комнате опять воцарилось молчание, Расулджон, поразмыслив, пришел к выводу, что в общем-то жена рассудила правильно. Действительно, в таких делах лучше не спешить: легко бросить тень на человека, труднее восстановить его доброе имя.

Но Обиджон стоял на своем. Он придержал свой главный довод, словно бы хотел выяснить, как вообще отнесутся к его мнению, и лишь теперь, узнав точку зрения тетушки Нодиры, решился быть откровенным до конца.

— Я поспешил к вам и беспокою вас потому, что кое-что знаю, — сказал он. — Я не ездил в Ташкент. Мы с женой и одной ее родственницей ездили в лагерь для заключенных.

— Куда-куда? — удивилась тетушка Нодира. — В лагерь для заключенных? Что вы там потеряли?

— Муж родственницы жены там сидит. Год назад дали ему пять лет, осудили за взяточничество. Он бывший финансовый работник, работал в наркомате, был ревизором. Хорошо знает свое дело, прекрасно разбирается в бухгалтерии. Рассказал мне, с чего начал и как попался. — И Обиджон поведал своим слушателям историю этого человека.

Пока он горячо и взволнованно говорил, тетушка Нодира и Расулджон не сводили с него глаз. Тетушка Нодира пыталась понять, какое отношение имеет рассказ о взяточнике к Мулло Хокироху.

— Этот человек сказал мне, что жадность затмила рассудок, и он превратился в скотину, — произнес Обиджон, залпом опустошив пиалку, чай в которой давно остыл.

— А где и как он попался? — спросил Расулджон.

— Здесь, в нашем районе. На ревизии в колхозе «Первое мая». Схватили с поличным, когда брал десять тысяч рублей. Постарался, говорят, наш нынешний прокурор, тогда он был следователем, а знаете, кто был главным свидетелем? — спросил Обиджон. — Наш завхоз!

Тетушка Нодира недоверчиво хмыкнула.

— Да, да, Мулло Хокирох! — вновь воскликнул Обиджон.

— Он что, там был, когда ловили?

— Не знаю, — пожал плечами Обиджон. — Но этот человек несколько раз повторил: «Берегитесь Мулло Хокироха, бойтесь его!» Я спросил его, почему, и выяснилось, что летом сорок четвертого года, когда у нас в колхозе была ревизия, Мулло Хокирох самолично вручил ему десять тысяч рублей. Сперва предложил три тысячи, потом пять, сошлись на десяти. «Старик хитер, страшно хитер и мстителен, — сказал он. — Не мог простить мне страха, который пережил, и помог изобличить меня. Ума не приложу, как вывести его на чистую воду. Кто мне поверит, что я получил от него взятку за чистенький акт, ведь нет ни свидетелей, ни документов. Еще и срок прибавят за клевету. Но знаю, что вы мне поверите, и потому говорю: «Берегитесь Мулло Хокироха, бойтесь его!» Вот почему, тетушка Нодира, я пришел к вам и настаиваю на ревизии.

— Странно, — промолвила Нодира после недолгого молчания. — Неужели все, кто его проверял, были взяточниками?

— Нет, конечно, — ответил Расулджон. — Может быть, его заранее предупреждают о ревизии, и он быстренько наводит порядок в делах и бумагах.

— А тем, кто его предупреждает, он тоже платит?

— Наверняка! — сказал Обиджон.

— Но какой ему смысл воровать, если приходится отдавать? Что остается ему?

— Свобода и опять деньги, — ответил Обиджон. — Пока он на воле, он окупит все затраты. Вот как сядет, так потеряет и свободу, и деньги. Он хорошо это понимает и не скупится на взятки.

Тетушка Нодира покачала головой.

— Да-a, за-адали вы мне задачку, — медленно, растягивая слова, проговорила она. — Выходит, честность Мулло Хокироха держится на взятке?

— Говорят, подозревать — от веры отступать, — сказал Обиджон. — Пусть я стану вероотступником, но останусь при своем мнении. Я считаю, нужно застать старика врасплох именно теперь, в дни, когда он закрутится с братом. Только внезапность поможет его разоблачить.

— Хорошо, — сказала тетушка Нодира. — Я пойду в райком, посоветуюсь с товарищем Рахимовым.

5

Раннее утро. Заря еще не подрумянила край неба, сладкоголосые птицы еще не омыли свои крылья в животворной росе, повсюду еще властвует благостная тишь, а Аминджон Рахимов уже на ногах. Осторожно отворив калитку, он вышел на улицу и направился в сторону колхозных полей. Они начинаются сразу же за садом, метрах в пятистах от дома. Достаточно пройти это расстояние и пересечь узкую проселочную дорогу, чтобы оказаться перед низкорослыми, как карликовые деревца, кустами хлопчатника.

Поля принадлежат колхозу «По ленинскому пути», его первой бригаде. На них пока ни души. Дремлют еще и развесистые урючины, и стройные тополя, и кряжистые тутовые деревья, которые окружали участок. Бодрствует только ручей, неустанно журчит он свои чарующие песни. Звенят цикады, но все тише и тише, будто устали от бесконечных ночных концертов и лишь усилием воли берут последние такты мелодии.

Ночью прошел дождь. Обрушился ливнем, шумел часа три, и с тех пор Аминджон не спал — мучила мысль: что будет с хлопком? Этот дождь — первый, он как сигнал: теперь заряжу, потому торопитесь, иначе на ветер пойдут все ваши труды. Да, рано нынче грозится осень, дали только сорок процентов плана… сорок и две десятых. Видно, пора поднимать на помощь колхозникам горожан и школьников. Или еще подождать? Ведь и у горожан свои дела и заботы, свои обязанности. Отвлекая их, разве ничего не теряем? Разве это нормально — отрывать от учебы школьников? Потом школы вынуждены за час проходить то, на что отводится два или три часа, — какие уж тут прочные, глубокие знания?..

«Надо проехать по колхозам, поговорить с народом, — решил Аминджон. — Одно дело — совещаться с председателями в райкоме, другое — встретиться с саркорами[13] и колхозниками. Проедусь, посмотрю, потолкую, тогда и обсудим на бюро, поднимать горожан и школьников или еще подождать».

Аминджон перешагнул межу и сделал несколько осторожных шагов по междурядью. Грязь облепила туфли, но работать, кажется, можно. Если бы он был в сапогах, мог бы смело ходить по полю. Но кусты мокрые, вот что плохо. Мокрый хлопок лучше не собирать: он быстро загрязняется, сереет даже от прикосновения рук; дождь и без того уже снизил сортность. Значит, придется ждать, пока солнце и ветер подсушат. Ждать, снова ждать. Сколько?!

На дальнем конце поля виднелся навес — стан бригады. Аминджон вернулся на тропу и направился туда. Уже посветлело, заалел восточный край неба, близится торжественный миг появления солнца, и, словно радуясь предстоящему свиданию с ним, из гнезд с веселым щебетанием выпорхнули птицы и зарезвились в прозрачно-чистой голубой вышине.

Вот оно, солнце, ласковое и прекрасное, могучий кудесник! Мир засиял! Аминджон — любитель поэзии, поклонник Хафиза Ширази. Поддавшись очарованию утра, он невольно вспомнил стихи этого великого волшебника слова:

Благоухает весь мир, как будто счастьем дышу:
Любовь цветет красотой, что небо вверило ей.
Пускай деревья согнет тяжелый их урожай, —
Будь счастлив, мой кипарис, отвергший бремя скорбей![14]
Да, жизнь торжествует, цветет красотой! Жизнь прекрасна! Какое счастье — жить в мире без войн и скорбей!

— «Благоухает весь мир, как будто счастьем дышу», — вслух повторил Аминджон.

Но в следующее мгновение он уже снова думал о хлопке. Поле было бело-зеленым и искрилось от мириадов капель, лежавших на листьях бриллиантовой россыпью. Однако красота эта вызывает не радость — грусть и тревогу. Из-за нее теряют время, драгоценное время! Одна надежда, что выручит солнце. Если зарядят дожди, может пойти насмарку весь летний труд хлопкоробов. Два дождливых дня — и хлопок уже не тот, снизится его сортность, колхозы потеряют на разнице в ценах… Но почему до сих пор никого нет на поле? Ни одной живой души не видать и на полевом стане.

Едва Аминджон подумал об этом, как из-за дерева вышел высокий грузный мужчина в черном стеганом тонком халате, в сапогах, с большим, видно недавно отточенным, кетменем в руке.

— Доброе утро, товарищ Рахимов, — сказал он. — Что это вы объявились чуть свет?

— Доброе утро, саркор, — ответил Рахимов. — Природа не терпит пустоты. Если на поле нет хлопкороба, заполняет ее секретарь райкома.

Саркор улыбнулся.

— Если каждый день будете посещать да своих людей посылать, то на наших полях не останется пустого места.

— Но ваши карманы останутся пустыми.

— Э, на что нам карманы, когда есть такие заботливые друзья!

— Если б план выполнялся только моими заботами, я позабыл бы все свои радости.

— Зачем? Одно другому не помеха.

— Вас не переспоришь, саркор, — улыбнулся Аминджон. — Но если говорить серьезно, то признаюсь: беспокоит меня этот дождь, всю ночь не спал, и вот вам, — показал он на поле, — хлопок мокрый, грязь, хлопкосборщики все еще досматривают сны…

— Зря беспокоитесь, товарищ Рахимов, — махнул саркор рукой и уже серьезно добавил: — Солнце скоро подсушит хлопок и землю, самое большее через три часа сборщики приступят к работе. Вы не сомневайтесь, план мы выполним. Нет безвыходных положений, и на дьявола находят управу.

— Но выход-то надо найти своевременно. После драки кулаками не машут, — возразил Аминджон. — Вот потому-то мы с вами и встаем спозаранок, потому-то и встретились здесь — ищем управу. — Он усмехнулся. — План, говорите, выполните. А обязательство? Ваша бригада, если мне не изменяет память, обещала по двадцать центнеров с гектара…

— Раз обещала, значит, будет, — с горделивой уверенностью произнес саркор. — Мы не с неба берем свои обязательства. Вот взгляните на поле. Половина коробочек еще не раскрылась. Даже если только четверть их раскроется, план будет выполнен. Остальное пойдет сверх плана, в счет обязательства.

— Что ж, если выйдет по-вашему, тогда хорошо, — задумчиво проговорил Аминджон и вновь посмотрел на поле и на небо.

Солнце позолотило своими лучами верхушки высоких тополей. Легкий утренний ветерок запутался в омытой дождем листве, и листва шелестела, убаюкивающе что-то шептала, а небо было таким высоким, таким бездонно глубоким, таким голубым и чистым, что казалось, вернулась весна.

Вот такое же безмятежно чистое небо было и над маленьким немецким городком Целлендорфом в тот день, когда Аминджон прощался с боевыми друзьями. Они стояли там гарнизоном, Аминджон был заместителем командира по политчасти. Ему приказали явиться в политуправление группы войск, и командир — гвардии полковник Михаил Якимович, друг, с которым вместе сражались и в донских степях, и в лесах Белоруссии, и на берлинских улицах, — знал, зачем его вызывают, и поэтому не без грусти сказал:

— Когда-то еще увидимся?..

Аминджона отзывали из армии и отправляли на родину, в Таджикистан, в распоряжение ЦК, но это ему еще предстояло услышать в политуправлении.

— Да что вы, товарищ полковник, будто на другую планету провожаете, — сказал Аминджон. — Я к вечеру вернусь.

— Не кажи «гоп»… — улыбнулся Якимович и крепко обнял, а потом вдруг сказал: — Глянь, какое чистое небо.

— Да, давно мы не видели такого…

— Хоть бы наши дети не видали его в дыму пожарищ и в огне. Давай-ка, брат, руку, — протянул Якимович свою, — поклянемся: где бы мы ни были, кем бы мы ни стали, будем жить и работать для мира. Трудно придется — страна в руинах. Но мы поднимем ее. Будем работать…

…Аминджон поднял голову и встретил напряженно-выжидающий взгляд саркора. Тому, видимо, показалось, что секретарь райкома не очень-то поверил его расчетам.

— Если выйдет по-вашему, хорошо! — повторил Аминджон и улыбнулся. — С председательницей еще не встречались?

— Нет еще. Летучка у нее в десять, а до этого видимся редко. Наша бригада крайняя, так что у нас она появляется напоследок.

— А может быть, больше доверяет?

— Но ведь и проверять не мешает? — усмехнулся саркор.

— Тоже верно, — засмеялся Аминджон.

— Наша бригада от центральной усадьбы далеко, стоит между нами вон тот холм со святым мазаром, и не найдется человека, который сказал бы: «Эй, люди, сроем этот холм, уберем мазар!»

— Чем?

— Да хотя бы кетменями!

— Такую махину?

— Зато сколько земли получим.

— А времени сколько потратите?

— Если возьмемся миром, управимся быстро.

— Богатая у вас фантазия, саркор, — улыбнулся Аминджон.

— Почему же фантазия?

— Потому что смотрите далеко вперед. Это хорошо, саркор, замечательно! Но всему свой час. Придет время, уберем и этот холм или поднимем на него воду и заложим сады. А пока есть дела поважнее, осилим их — возьмемся за другие.

— Вам виднее, — ответил саркор.

— Не скажите, — качнул головой Аминджон. — Язык народа — божья плеть. Так, кажется, говорится?

Саркор усмехнулся.

— Только кое-кто стал меньше бояться этой плетки, — сказал он и, не успел Аминджон открыть рот, сменил разговор: — Просьба у меня к вам: если можно, не посылайте на наш участок школьников и горожан, сами управимся.

— Боюсь, не управитесь, — возразил Аминджон. — Затянем сбор — хлопок пропадет.

— От их помощи больше пропадет.

— Следить надо.

— Уследишь за каждым! Не их это дело, не знают и не умеют, да и сердце у них не болит за труд дехканина, вот и топчут больше, чем собирают.

— Нет, саркор, тут вы не правы. Большинство, абсолютное большинство, — подчеркнул Аминджон, — знает, что хлопок сегодня — главное богатство нашей республики, и знает, какой ценой достается каждый кустик и каждая коробочка, и поэтому подходит к делу сознательно, воспринимает призыв помочь хлопкоробам как свой патриотический долг.

— Ладно, посмотрим на обстоятельства, — уклонился саркор, — как говорится, сойди с коня, но держи ногу в стремени.

Аминджон, глянув на часы, собрался было прощаться, однако саркор удержал его:

— Есть еще один совет, товарищ секретарь… Не могу промолчать. Только, чур, не подумайте, я не против женских свобод!

— Так, так, — проговорил Аминджон. — Раз речь о женской свободе, значит, разговор пойдет о председательнице?

— Догадались, — кивнул саркор и, подавшись корпусом вперед, сказал тихим голосом: — Женщина есть женщина, сперва видят в ней бабу, потом все остальное. Часть мужиков не признает ее…

Он сделал паузу и вопросительно посмотрел, будто бы испрашивая разрешения продолжать, а на самом деле пытаясь определить, как секретарь отнесся к его рассуждениям.

Аминджон ничем не выдал себя, разве только чуть наклонил голову, что можно было истолковать и как знак согласия. Но саркор тоже не простак. Он заговорил лишь после того, как встретился с Аминджоном взглядом и решил, что секретарь не видит в его словах ничего предосудительного и смотрит на него с явным интересом и даже доброжелательно.

— Ну, а когда председателя не признают, какая работа? — развел саркор руками. — Боюсь, как бы из-за этого наш колхоз не покатился вниз.

— Но почему? — спокойно произнес Аминджон, чуть помедлив. — Она столько лет руководит колхозом, и в самые трудные годы вы во главе с ней всегда выполняли планы, ходили в передовиках. Почему же теперь должны покатиться вниз? Ведь возвращаются мужчины и, значит, есть возможность работать еще лучше.

— Вот в том-то и дело, что возвращаются мужчины, — сказал саркор. Он все-таки уловил в спокойном и мягком тоне секретаря, как бы приглашающем поразмыслить, твердые нотки осуждения, и потому несколько смешался. — Возвращаются мужчины, — повторил он, — и им… ну, неловко, что ли, попадать под женскую власть, самолюбие мужское противится… Скажу вам откровенно, есть такое мнение, что пора ее сменить. За прошлое, говорят, поклон и спасибо, но пора и уступить место. Не знаю, может, кто-то нарочно мутит воду, чтобы рыбу поймать. Мое дело предупредить…

— А вы никого не знаете из тех, кто мутит воду?

— Знать-то знаю. Но назови вам я сейчас кого-то, получится — наушничаю. Я сказал вам, а там дело ваше. Я за колхоз болею.

— Что ж, и на том спасибо, — сказал Аминджон и протянул саркору руку. — Счастливо оставаться, саркор, до свидания. Постарайтесь организовать сегодня работу так, чтобы собрать хлопка хотя бы не меньше, чем вчера.

— Постараемся, товарищ секретарь.

— Не уставайте!

— Вы тоже…

Да, не прост человек, не прост!.. Шагая по тропке вдоль поля и по улице, ведущей к дому, Аминджон мысленно восстанавливал подробности разговора с саркором и думал о том, что такие слова услышал о «тетушке Нодире» впервые. И в районных организациях, и в колхозе все отзывались о ней уважительно, ценили за преданность делу, твердость характера. Нет, этот разговор нельзя оставлять без последствий. Необходимо выявить баламутов, разобраться, что ими руководит — действительно ли задетое мужское самолюбие или корысть, и всячески поддержать «тетушку Нодиру», помогая ей советом и делом. Кстати, нужно выяснить, не очень ли дают себя знать в районе проявления феодально-байских пережитков по отношению к женщинам и девушкам. Теперь, когда возвращаются мужчины, да еще учитывая, что в минувшее лихолетье оживились духовники, это может оказаться острой проблемой.

«Создадим-ка комиссию во главе с прокурором, пусть изучит вопрос, рассмотрим на бюро», — решил Аминджон.


…Час от часу не легче! Будто нет сегодня других важных дел, кроме связанных с колхозом «По ленинскому пути»! В приемной Аминджона дожидалась Нодира.

— Извините, товарищ Рахимов, за нежданный визит. Постараюсь не отнять много времени, — сказала она.

— Пожалуйста, пожалуйста! — ответил Аминджон, пропуская ее в кабинет. — Если председатель приходит в райком с утра пораньше, значит, дело не терпит отлагательства.

— Да как посмотреть, — вздохнула Нодира и подробно рассказала о вчерашней встрече с Мулло Хокирохом, несшим в интернат рис, о чуть ли не полуночной беседе с колхозным главбухом Обиджоном и его предложении. Упомянула и о предстоящем возвращении младшего брата Мулло Хокироха.

— Неспокойно у меня на душе, — вздохнула она. — Такое чувство, будто сама впустила вора в свой дом и с ним заодно.

— Да-а, — только и вымолвил Аминджон и после долгого раздумья спросил: — А этот родственник жены вашего главбуха в каком лагере сидит?

— Нет-нет, товарищ Рахимов, только не это! — воскликнула Нодира. — Я обещала Обиджону, что того человека больше не тронут. Он свое получил. Лучше обойтись без него.

— А вы уверены, что он не клевещет?

— Теперь я ни в чем не уверена, — ответила Нодира после небольшой паузы. — Может быть, и клевещет… Но какой смысл?

— Может, хочет свести счеты, ведь Мулло Хокирох помог изобличить его и был главным свидетелем. Я правильно понял?

— Так рассказывал Обиджон, — кивнула головой тетушка Нодира.

— Понимаете, ведь Мулло Хокирох — человек известный, можно сказать — многими уважаемый. Насколько я знаю, он хороший работник, деловой и энергичный, человек вроде бы скромный и тихий…

— Может, скрытный? — неожиданно вставила Нодира.

— Что? — запнулся Аминджон. — Скрытный?

— Да, скрытный и хитрый.

Аминджон призадумался. Перед его мысленным взором вдруг возникли блюдо с абрикосами и персиками и старинная четырехгранная бутыль с домашним вином, которые Мулло Хокирох притащил к нему домой. Вспомнилось, как это не только раздосадовало его, но и насторожило. Вино он возвратил, за фрукты уплатил по рыночной цене. После того случая Мулло Хокирох долго не попадался на глаза, а когда они повстречались, сам заговорил про это. Просил понять и извинить. Дескать, позволил себе явиться с подношением из лучших побуждений, от чистого сердца. Он так искренне каялся, что Аминджону даже стало жаль его.

— Ладно, забудем об этом, — сказал он тогда и пожал руку.

И все-таки в душе остался неприятный осадок. Теперь вот он всколыхнулся. «Черт его знает, может быть, и вправду хитер? — подумал Аминджон. — Волк в овечьей шкуре?..»

Аминджон сознавал, что, будучи секретарем райкома партии, не имеет права судить о людях по личным впечатлениям и ощущениям и обязан всегда оставаться предельно объективным, сто раз взвесить все «за» и «против». Верно, что сомнение — отец истины. Только истину должен утверждать Аминджон всей своей деятельностью!

В Богистане мало кто сомневается в порядочности и честности Мулло Хокироха. Тем лучше для него. Но раз возникли сомнения, раз заподозрили в преступлениях, пройти мимо нельзя. Даже во имя того, чтобы защитить его доброе имя. Потому Аминджон признал, что колхозный главбух подсказал разумный ход.

— Итак, вам нужна внезапная ревизия? — спросил он, нарушив висевшую в кабинете тишину.

Тетушка Нодира молча кивнула головой.

— А он действительно намерен широко отметить возвращение брата?

— Вроде бы да.

— Когда брат приедет?

— Сегодня или завтра.

— Пусть встречает, как желает, — сказал Аминджон. — Если действительно попросит продукты и если есть такая возможность, помогите. Праздник так праздник, пир так пир!.. — Аминджон улыбнулся. — Только в оба смотрите, когда будете подписывать какие-нибудь бумаги. Кому бы то ни было, — подчеркнул он и добавил: — А ревизия нагрянет в нужный момент.

— Хорошо, — сказала тетушка Нодира. — Но если старик затянет пир на несколько дней, что будет с хлопком?

— При чем тут хлопок?

— Так праздник без людей не праздник. Люди нужны на поле.

— Ну, тут уж я не советчик, — развел Аминджон руками. — Вы лучше знаете свои кадры. Могу только надеяться, что не подведете.

— Спасибо за доверие, — сказала тетушка Нодира, вставая. — Я пойду. До свидания.

— Желаю успеха!

Аминджон проводил ее до дверей кабинета и, вернувшись на место, потянулся было к телефонной трубке, но передумал и взял в руки свежую газету. В глаза бросилась шапка: «Выше темпы хлопкозаготовок! Равнение на передовиков!» Да, хлопком в эти дни живет вся республика…

Однако читать Аминджон не смог: мысли были заняты тетушкой Нодирой и Мулло Хокирохом. Что-то еще в рассказе председательницы задело его, но что?.. Он забарабанил пальцами по краю стола. Потом поднялся с места и, заложив руки за спину, стал ходить по кабинету, пока не вспомнил: председательница усомнилась в том, что старик добывает все нужное колхозу безвозмездно и бескорыстно. Правильно усомнилась! Любое нарушение установленного порядка снабжения — махинация. Деляга и стяжатель — две половинки одного яблока.

Аминджон подошел к столу и, склонившись над ним, записал в рабочей тетради два слова: «Фондируемые материалы». Еще один вопрос, с которым надо разобраться.

Да, час от часу не легче! И жаль, очень жаль, когда деловые энергичные люди превращаются в деляг…

Продолжая стоять у стола, Аминджон позвонил прокурору и спросил, не съездит ли он с ним после полудня, часов в тринадцать или четырнадцать, в кишлак Карим-партизан.

— Там что-нибудь случилось? — встревожился Бурихон.

— Где и что случается, вы должны мне сообщать, — с шутливой укоризной произнес Аминджон.

— А, да, конечно! — Бурихон засмеялся. — Приму к сведению, Аминджон Рахимович. С удовольствием проедусь с вами. Хоть на край света!

— Ну зачем так далеко? Нам бы свои края да дела получше знать…

Решение съездить в кишлак пришло внезапно, и, если бы кто-нибудь спросил, что Аминджон намерен там предпринять, для чего берет с собой прокурора, он вряд ли бы смог объяснить. А может, ответил бы:

— Поговорить с людьми о их работе, их нуждах. О жизни!..

Должно быть, в таком подходе к делу сказывался фронтовой опыт: там ведь, зная основную задачу, нередко приходилось действовать как бы по наитию, исходя из конкретных обстоятельств…


…А Мулло Хокирох выглядел в то утро радостным и счастливым. Вбежав в кабинет тетушки Нодиры, он, ликуя, воскликнул:

— Едет родимый, брат мой едет, живой, невредимый!..

— Да, я уже слышала. Поздравляю!

— Спасибо! Я всем объявляю. Вас не застал, сказали — в райкоме. Опять совещание? Продолжение вчерашнего? Снова о хлопке?

Мулло Хокирох изобразил на лице озабоченность. Стараясь не встречаться с ним взглядом, тетушка Нодира пробормотала:

— Снова о хлопке, о чем же еще?

— Да, пугнул нас дождичек, пригрозил… Ну, и сколько пришлют нам горожан? К какому числу готовить им фартуки?

— Еще не решили, — ответила тетушка Нодира и подняла глаза. — Вы пока готовьтесь встречать Дадоджона. Мне Обиджон передал вашу просьбу.

— Успел?!

— Когда Дадоджон приезжает?

— Сегодня или завтра. Пока точно не знаю. Если не задержится в Ташкенте, то к вечеру должен быть дома.

— Сегодня, боюсь, не удастся собрать правление…

— Нет-нет, уважаемая, без решения правления я ничего не возьму! — перебил Мулло Хокирох. — Если другим без этого не отпускаю, то как могу взять себе? Даже по вашему письменному разрешению не возьму, вы уж извините меня, старика. Только по решению правления!

— Ладно, что-нибудь придумаю, будет вам решение, — сказала тетушка Нодира, улыбнувшись. — Напишите заявление и, если меня не застанете, оставьте Обиджону.

— Спасибо, уважаемая, — приложив руку к сердцу, церемонно поклонился старик. — Не обессудьте, еще одна просьба: разрешите мне быть сегодня дома. Подготовиться надо, прибрать… Если вдруг понадоблюсь, пришлете за мной.

— Конечно, разрешаю, что за вопрос? Только если куда отлучитесь, предупредите, чтобы сразу можно было найти.

— Да-да, обязательно, — снова поклонился старик. — Но я не отлучусь из кишлака. Давно уже не прибирали в доме, как бы это не покоробило Дадоджона…

6

Поезд прибыл на станцию Бадамзор ранним утром. Когда-то здесь цвели миндальные рощи, поэтому станцию так и назвали: «Бадамзор» — «Миндальная». Должно быть, человек, придумавший это название, был с поэтической душой. Рощи давно уже бесследно исчезли, станция была маленькой, захолустной: к небольшому кирпичному зданию вокзала прилегал чахлый скверик, теснилось несколько глинобитных домишек и приземистых бараков. Два колхозных ларька торговали овощами и фруктами. Возле автобусной остановки находились чайхана и столовая. Скорые поезда подавали гудок и проносились мимо, а почтовые стояли всего две минуты.

Дадоджон спрыгнул с подножки вагона и осмотрелся. Все вроде бы осталось таким, каким было четыре года назад, ничего не изменилось, разве только здание вокзала стало еще более обшарпанным и замызганным да домишки поглубже вросли в землю. Пусто. Никто никого не встречает и не провожает. У входа в вокзал, где висит почерневший от времени колокол, зевает сонный дежурный.

— Всего хорошего, уважаемый! — сказал проводник. — Будете в Ташкенте, не забудьте нас. Шерхон знает наш дом.

— Хорошо, спасибо, до свидания, — машинально произнес Дадоджон.

Тухта-ака встал на подножку, поднял руку с желтым флажком и сказал что-то еще; Дадоджон из-за паровозного гудка не расслышал. Состав, лязгнув буферами, тронулся. «Слава богу!» — облегченно вздохнул Дадоджон. Наконец-то он избавился от занудливого проводника-благодетеля. Этот Тухта-ака своей трепотней чуть не довел до белого каления. Из-за него не удалось вздремнуть. Ехал в отдельном служебном купе, но за эти несколько часов устал больше, чем за пятеро суток, проведенных в переполненном, душном и смрадном вагоне.

Проводив поезд взглядом, Дадоджон вскинул на плечо вещмешок и зашагал к автобусной остановке. К телеграфному столбу возле нее была прибита дощечка, извещавшая, что автобус в райцентр ходит с шести утра до десяти вечера. Часы Дадоджона показывали ровно шесть, однако автобуса не было, не было и ни одной живой души, чтобы спросить. Дадоджон направился в чайхану. Там на двух голых, не застеленных паласами, катах[15], стоявших под навесом у входа, расположилась туркменская семья: две женщины, пожилая и молодая, трое малышей и мужчина в высокой барашковой папахе. Они сидели, словно бы в ожидании чая, и, когда Дадоджон проходил мимо, женщины, пряча лица, отвернулись, ребятишки вытаращили черные глазенки, а мужчина, буркнув ответное «салом», сладко зевнул.

Чайханщик, удобно вытянув ноги, сидел возле огромного блестящего белого самовара и тряпочкой не спеша протирал носики чайников. На ближнем к нему кате, застеленном выцветшим ковром, сидели двое мужчин, в которых легко было угадать шоферов. Перед ними на подносе лежали две маленькие лепешки и несколько кусочков сахара. Дадоджон сел напротив и сказал чайханщику:

— Пожалуйста, чайник зеленого чая. Покрепче!

— Когда вскипит, — ответил чайханщик, даже не взглянув на него. — Пока отдохните.

— Надеюсь, до прихода автобуса закипит?

— До прихода автобуса? — поднял глаза чайханщик и засмеялся. — Будьте покойны, гость, до прихода автобуса вскипит.

Дадоджон не уловил иронии, так как его внимание привлек высокий мужчина с на редкость пышными огромными усами, одетый в гражданский плащ поверх военной формы. Он вошел, громко топая ногами, и, широко улыбаясь, сказал шоферам с порога:

— Что, молодцы, все лодыря гоняем? До сих пор не управились со своими лепешками?

— А чего? Рано еще, — ответил один из шоферов.

— Сказал бы я тебе «чего», да тут неудобно, — фыркнул усач. — Давайте пошевеливайтесь! Я побежал к начальнику, разузнаю, когда прибудет наш груз.

Хлопнув дверью, усач исчез, а шоферы, переглянувшись, рассмеялись.

Чайханщик сидел в той же позе, удобно вытянув ноги, и теперь сыпал в чайники заварку. Потом взялся протирать пиалки. На свой самовар он так ни разу и не взглянул. Дадоджон почувствовал раздражение. Теряя терпение, он сказал:

— Сколько еще ждать? Да пошуруйте хоть!..

Чайханщик ожег его насмешливым взглядом и не удостоил ответом. Один из шоферов покачал головой:

— Не надо понапрасну нервничать, дорогой. Здешний автобус как необъезженный конь. Если ему будет угодно, то придет не раньше полудня. Так что успеете напиться, выпьете не один, а хоть десять чайников чая.

— Но написано, что ходит с шести утра?!

— Написать все можно. Ты попробуй автобус наладить, — вступил в разговор второй шофер, кряжистый малый с рыжеватой бородкой. — Первый раз, что ли, в нашем Богистане?

— Первый, первый!.. — воскликнул Дадоджон таким тоном, каким дети передразнивают друг друга. — Ну и что, если и первый?

— Поживете — привыкнете, — сказал чайханщик с едва уловимой усмешкой.

Дадоджон ясно видел, что он взял два чайника, залил их на четверть кипятком и отставил в сторону. Через пять-шесть минут заварка распарилась бы, тогда чайханщик, долив кипятка, выдержал бы еще минуту-другую и подал бы хороший, крепкий душистый чай. Но вся вчерашняя и сегодняшняя злость бросилась Дадоджону в голову, и, забывшись, он закричал:

— Врете! Никогда не привыкну!.. Лодыри несчастные, болтуны, разгильдяи. Вам бы только пожрать да языками чесать, строить насмешки! Распустились тут за войну!..

Шоферы смотрели на него изумленно. На лбу чайханщика резко обозначились зигзаги морщин. Распаляясь все более, Дадоджон продолжал кричать, что повсюду развелись подлецы, грабители и воры, но не долго им царствовать, пусть не надеются на снисхождение!.. Бывшие фронтовики, люди, пролившие за Родину кровь, не потерпят, чтобы всякая тыловая крыса издевалась над ними, они возьмутся за негодяев, прижмут к ногтю проходимцев, раздавят паразитов и гадов. Теперь будут и билеты на поезда, и автобусы станут ходить по графику, и вовремя закипят самовары!..

Закусив удила, Дадоджон бросил в лицо чайханщику:

— Разжирели, пока другие кровь проливали, лень шевельнуться!

Чайханщик побледнел, его глаза недобро сверкнули. Опираясь одной рукой о край столика с чайниками, другой держась за стену, он тяжело поднялся. Ноги у него не сгибались, не было у него ног — были протезы.

— Защитничек, — презрительно вымолвил чайханщик. — Он проливал кровь, а мы тут жирели… Спеси девать человеку некуда.

Дадоджон осекся, остался с разинутым ртом. Кровь отхлынула от лица, по телу пробежала нервная дрожь. Он попятился, будто затравленный, огляделся. Шоферы смотрели на него осуждающе и брезгливо.

— Дурак, — сказал тот, что с бородкой. — Он в Сталинграде насмерть стоял, у него орден Ленина.

Второй шофер, сидевший до этого вполоборота, теперь развернулся всем корпусом, и Дадоджон увидел на его груди орден Славы и несколько медалей. Не разверзлась земля, чтобы Дадоджон мог провалиться со стыда. Схватив вещмешок, он пулей вынесся из чайханы.

Терзаясь немым раскаянием, Дадоджон бродил по пустырю близ станционных амбаров. Солнце поднялось уже высоко, стало припекать и подсушивать грязь и лужицы — следы ночного дождя. Было душно. Дадоджон вернулся на вокзал, разыскал водопроводную колонку и умылся. Студеная вода освежила его. Он принялся мыть сапоги, и как раз в этот момент мимо торопливо прошли шоферы и их беспокойный начальник — усач. Шофер с бородкой обернулся, придержал шаг и сказал:

— Лейтенант, автобус пришел, беги!

— Спасибо! — крикнул Дадоджон ему в спину и, подхватив шинель и вещмешок, помчался к остановке.

Но втиснуться в маленький автобус ему не удалось. Не уехало человек пятнадцать. Провожая взглядами дребезжащий и тарахтящий, стреляющий выхлопными газами автобус, люди со вздохом говорили, что если появится второй, то не раньше, чем через три-четыре часа, и что ждать бессмысленно.

«Конечно, бессмысленно!» — подумал Дадоджон, глянув на часы (уже десять!), и решил добраться пешком. Он знал, что до Богистана километров двенадцать-тринадцать, часть дороги заасфальтирована, часть вымощена булыжником, и уже километра через полтора потянутся по обеим сторонам сплошные сады — будет и тень, берегущая от палящего солнца… «Дурак дураком!» — обругал себя Дадоджон за то, что потерял столько времени. К черту автобус! К черту эту станцию! К черту раздумья и сомнения, все к черту, только вперед! Скорее в кишлак, на берег речушки, где должна ждать Наргис, — он просил, умолял ее прийти, и она обещала. Сперва он увидится с нею, а потом уж с братом и с прочей родней…

Наргис, милая, желанная… Самая прелестная, самая умная девушка на свете!

За четыре года Дадоджон получил от Наргис четыре коротеньких письма. Сам он писал ей не, меньше чем раз в неделю и упоенно изливал свою душу.

Он часто смотрел в лицо смерти, попадал в такие переплеты, из которых, казалось, не выбраться. Ему говорили: «В рубашке родился», а он обращался мыслью к Наргис и думал: она его щит, он заговорен любовью.

Нужно ли говорить, как он спешил к ней? Поэтому, как ни противно было, он принял помощь вора Шерхона, поэтому терпел болтовню жуликоватого проводника вагона. И только этим… да, только этим может оправдать свою вспыльчивость перед чайханщиком, с которым вел себя так постыдно и мерзко, которого так тяжело и больно оскорбил. Нервы, все нервы. Натянуты, как струна. Ведь они с Наргис договорились, что встретятся у их камня на речке, и он назвал сегодняшний день, он назначил свидание и должен успеть. Если бы не это, он сообщил бы о приезде своему старшему брату — и его встретили бы не на одном, а трех-четырех автомобилях или пролетках, понесли бы на руках. Не пришлось бы ему тогда казнить себя за чайханщика и тащиться по солнцепеку.

Но — ладно, все ерунда, самое трудное позади, осталось двенадцать километров, их прошагать пустяк. Они как двенадцать ворот, ведущих к желанной цели — к прекрасной Наргис! А родные подождут, кродным он нагрянет неожиданно, от радости не умрут.

А как Наргис? Бродит, наверное, по берегу или сидит на камне, их камне, окруженном плакучими ивами? А если… если ее нет? Вдруг она заболела? Вдруг сегодня к ней домой заявились сваты, может, она уже давно с кем-то помолвлена… Нет, нет! Он уверен в Наргис. Она не предаст его. Наргис — единственная дочь кузнеца Бобо Амона, и он не перечит ее желаниям. Надо только ускорить шаг, побыстрее дойти до места свидания, и он увидит Наргис! Они сговорятся, назначат день свадьбы и заживут радостной и счастливой жизнью.

Охваченный этими думами, Дадоджон не слышал, что его нагоняет телега, запряженная парой гнедых. Он обернулся, когда кони почти поравнялись с ним. Сильные и резвые, они легко катили арбу с пятью или шестью мешками. Видимо — зерно. Возчик — молодой паренек, в поношенном бекасабовом[16] халате и черной, расшитой орнаментом, тюбетейке. Остановив арбу, он поздоровался с Дадоджоном и, приветливо улыбаясь, сказал:

— Если вы в Богистан, садитесь, мигом доставлю.

— Спасибо, братишка! — обрадовался Дадоджон, бросил вещмешок в телегу, а сам уселся рядом с парнем.

Лошади пошли быстро. Возчик управлялся с ними умело и ловко.

— Ты из какого колхоза? Как тебя звать? — спросил Дадоджон.

— Из колхоза «По ленинскому пути», зовут Туйчи.

— Ба, да ты из нашего колхоза! Чей ты сын?

— Сын… — Туйчи почему-то запнулся. — Я сын Нияза-пехлевана. Может, знали?

— Еще бы! Да мы с твоим отцом в одном полку воевали. Это было в сорок втором. Потом меня ранили, а после госпиталя попал в другую часть. Вернулся отец?

— Нет, — опустил голову Туйчи. — Черное письмо получили.

Дадоджон скорбно вздохнул. Он не смог смотреть на Туйчи. С той минуты, как он демобилизовался и отправился на родину, радость его нет-нет да и омрачали думы о том, что он вот едет домой живым-невредимым, а сколько людей никогда не вернется. Сколько земляков осталось на далеких от дома полях сражений. Как смотреть на него матерям, женам и детям павших? Увидят его и вспомнят, непременно вспомнят своих, погибших… И снова прольют слезы, будут скорбеть и завидовать. Но разве он виноват? Да будь в его силах и власти, он и волосу бы не дал упасть с головы солдат. Война — как лесной пожар: все выжигает. И беспощадна, как мор. У войны нет глаз, она не избирает жертвы, безумствует, точно стихия. Будь она проклята во веки веков!.. Прошлого слезами не вернуть. Теперь только время облегчит человеческую боль и скорбь…

— А мама не верит черному письму, — прервал Туйчи горестные раздумья Дадоджона. — Она сон видела, говорит — отец жив и здоров… А может, первое письмо — ошибка?

— Бывает и так, — суховато ответил Дадоджон, но, увидев, как радостно засветились глаза парнишки, тут же прибавил: — На многих, случалось, приходила похоронка, а они возвращались домой. Может быть, и твой отец не погиб. Может быть, что-то его задерживает… получил специальное задание… Разведчиком стал…

— Разведчиком… — повторил Туйчи и вдруг спросил: — А вы не Дадоджон-ака?

— Дадоджон. А ты как узнал?

— А все говорят, и ваш брат говорили, и председатель, что вы приезжаете. Вот будет сегодня радости у дядюшки Мулло!

— Неужели они знают, что я приезжаю сегодня?

— Все знают.

— Странно, — вымолвил Дадоджон и умолк.

«Все рушится, — подумал он. — Теперь не пробраться к речке, не встретиться с Наргис. Что же делать? Может быть, предупредить Туйчи, чтобы не проговорился? И пойти к речке с противоположной стороны, по тропке, идущей от школьного сада?..»

Туйчи, словно угадав его мысли, спросил:

— Хотите, поедем нижней дорогой? Будет быстрее.

— Давай, — ответил Дадоджон, не раздумывая.

— Только та дорога не такая гладкая.

— Ничего, кони у тебя сильные, да и груз небольшой. Что там, зерно?

— Нет, сахарный песок, — сказал Туйчи. — Получил со склада райпо. Для нашего интерната.

— Хорошо, — произнес Дадоджон и, немного помолчав, спросил: — А есть ли в колхозе машины?

— Есть, два грузовика есть, но один стоит, испорченный. Председательша говорит, что скоро нам дадут еще одну или две новых машины и она посадит меня за руль. Я выучился на шофера, курсы кончал. Председательша говорила — сам поеду за новой машиной, пригоню своим ходом из Ленинабада.

— А старую что, нельзя починить?

— Не-е, одна развалюха! Мотор надо заново перебрать, карбюратор сменить, цилиндр… А где все достать? Дядюшка Мулло, ваш брат, ездили аж в Сталинабад — нет ничего, говорят. Привезли только два аккумулятора. А вы умеете шоферить?

— Научился в армии.

— Какого вы класса?

— Нет у меня класса, — улыбнулся Дадоджон. — И прав пока нет. Я — самоучка.

Дорога шла под откос, в конце его завиднелся сай — широкий овраг, проложенный талыми водами. Когда потоки иссякают, он превращается в поросшую травами расселину, и только тоненький ручеек, что струится по дну, как бы остается памятью о грозно бушевавшей большой воде.

Из-за ночного дождя дорогу развезло, было скользко. На уклоне лошади пошли медленно, осторожно переступая ногами. Дадоджон, глядя вперед, на зеленеющие за саем сады, подумал, что сай подобен границе. Извиваясь с севера на юг и круто сворачивая на восток, он как бы разделяет землю на две части, и одна часть пустынна и мертва, другая — живет и торжествует, пленяет красотой.

— Вот и наш сай, — сказал Туйчи, — не сай, а сущий клад. Нужен камень — бери. Нужен песок — сколько угодно. Хочешь — скотинку паси, хочешь — рыбку лови.

Дадоджон рассмеялся:

— А вот перебраться через него будет нелегко, — сказал он.

— Был бы брод не затоплен, — ответил Туйчи.

— А если затоплен?

— Боюсь, придется вернуться. Иначе можем застрять.

— Ну уж нет, браток, только вперед! — сказал Дадоджон.

Брода и впрямь не оказалось, его завалило камнями и грязью. Видимо, ночью дождь вызвал сель, и горный поток, промчавшись, начисто смыл дорогу. Туйчи остановил арбу у самой кромки глинисто-мутной воды. Через воду они перебрались бы запросто. Но грязь и камни заставили призадуматься.

— Дал я маху, нельзя было этой дорогой, — сказал Туйчи. — Забыл, что ночью был ливень.

— Ну, ну, только без паники, — похлопал его по плечу Дадоджон. — По-моему, на скорости можно проскочить. Я сойду, чтобы легче было, а ты сдай арбу назад и пусти лошадей на полный галоп, с разгону, наверно, пройдут. Как считаешь?

Туйчи, сомневаясь, покачал головой, потом почесал затылок и слез с арбы, подобрал суковатую палку и, ткнув ее в грязь, измерил глубину.

— Нет, не получится, — объявил он, однако тут же добавил: — Но, как говорится, попытка не пытка, рискнем. Только снимите свои вещи, как бы не вылетели…

Дадоджон взял вещмешок в руки. Туйчи, следуя его совету, разогнал лошадей, и они внеслись в сай, но колеса арбы провалились и увязли в грязи. Лошади хрипели от напряжения, Туйчи подхлестывал их плетью, — все бесполезно.

— Приехали, — сказал Туйчи и почему-то спрыгнул прямо в воду, которая доходила ему до колен.

Он подошел к лошадям, успокаивая их, погладил по мордам и похлопал по крупу, затем привел в порядок сбрую.

— Теперь будем загорать, — уныло произнес он.

— Теперь разгрузим арбу, — улыбнулся Дадоджон. — Не может быть, чтобы такие здоровые кони ее не вытащили.

— Вы что, хотите мешки перетаскать?

— Перетаскаем. Другого выхода нет.

— Нет, это не дело, — сказал Туйчи. — Я не дам вам лезть в холодную воду. Еще не хватало, чтобы в первый же день заболели.

— Да брось ты, не сахарный я, не растаю. Не в таких передрягах бывал.

— Нет-нет, давайте подождем. Кто-нибудь да появится…

Туйчи не успел договорить фразу, как послышался шум приближающейся машины. По противоположному берегу ехал темно-зеленый «виллис». Остановился как раз напротив. Первым из машины вышел худощавый мужчина в сером кителе с отложным воротником, следом появился второй, пониже ростом, в черном костюме и белой сорочке, при галстуке. Это был районный прокурор Бурихон. Тотчас узнав Дадоджона, он радостно закричал:

— Дадоджон! Ты ли это?! Родной мой Дадоджон!.. Аминджон Рахимович, — сказал он своему спутнику, — это тот самый Дадоджон Остонов, которого ждут в кишлаке. — И опять закричал: — Дадоджон, здравствуй! С приездом, родной!.. Как ты там оказался? Что случилось?

Дадоджон вначале не узнал Бурихона, удивленный, спросил у Туйчи, кто это такой, а услышав ответ, тоже обрадовался.

— Здравствуйте, ака! — прокричал он. — Спасибо! Ехали вот и застряли.

— Сейчас машина тебя перебросит, поедем в кишлак, — сказал Бурихон и повернулся к шоферу.

— Это его машина? — спросил Дадоджон.

— Нет, секретаря райкома Рахимова, — ответил Туйчи и восхищенно добавил: — «Виллис», американский!..

Дадоджон, перевидавший десятки этих «виллисов», улыбнулся наивному восторгу Туйчи, для которого подобная машина была заморским чудом, и, сложив ладони рупором, закричал:

— Трос нужен, трос! Тут сахар для интерната, сахар!.. Нужно вытащить!

Аминджон спросил шофера, есть ли у него трос и можно ли вытянуть арбу.

— Есть, конечно, есть! Как же можно ездить по нашим дорогам без троса? — сказал шофер. — Сейчас возьмем на буксир.

— Действуйте! — кивнул Аминджон.

— Время теряем, — буркнул Бурихон.

— Ничего, мы это моментально! — весело произнес шофер и, вытащив из-под сиденья толстый проволочный трос, полез в воду, закрепил с помощью Туйчи один конец троса на дышле арбы, а второй прицепил к машине и снова сел за руль.

Туйчи взобрался на облучок, взял в руки вожжи.

— Давай! — крикнул он.

Машина взревела. Трос натянулся. Туйчи подхлестнул лошадей; они вытянули шеи, напряглись и, кося друг на друга глазами, словно сговориваясь, сделали первые шаги. Арба затрещала, но сдвинулась с места… пошла… Через несколько минут она оказалась на противоположном берегу, и Туйчи помахал Дадоджону.

Затем шофер, переехав сай, открыл дверцу машины перед Дадоджоном и перевез его. Дадоджон сперва попал в крепкие объятия Бурихона, потом поздоровался за руку с секретарем райкома. Аминджон тоже притянул его на мгновение к себе. Сыпались возбужденные восклицания, торопливые расспросы. Бурихон, смеясь, восторгался тем, что он первым сообщил старшему брату Дадоджона радостную весть о его возвращении, теперь первым встречает и конечно же сам доставит домой. Ему достанется шодиёна — подарок за доставленную радость!

Туйчи стоял в стороне и смущенно улыбался. Попрощавшись с ним, все трое уселись в машину (Дадоджон и Бурихон на заднем сиденье, Аминджон — рядом с шофером) и поехали.

— Давай, Мирсалим, жми! — сказал Бурихон шоферу таким тоном, словно тот подчинялся ему, и обратился к Дадоджону: — Почему ты не дал телеграммы? Сюрприз хотел сделать?

— А кто вам сообщил? Откуда узнали? — спросил Дадоджон.

— Плохой был бы я прокурор, если бы не умел дознаваться, — засмеялся Бурихон, не ответив на вопрос.

Но Дадоджон уже догадался, что однополчанин прислал из Куйбышева телеграмму, и подосадовал на него: «Эх Юра, Юра, перестарался, дружок. Что же ты наделал, зачем?» Перед его мысленным взором мгновенно промелькнуло лицо Наргис.

Досада на друга, усталость, горечь из-за сорванного свидания с любимой вылились вдруг в злое раздражение.

— Не знал я, что тут такие порядки! — резко бросил он. — Не думал, что, сойдя с поезда на рассвете, домой доберешься только к вечеру, что самовары закипают по три часа, везде толкотня и неразбериха, никакого уважения к людям!.. Знал бы про ваши беспорядки, обязательно дал бы телеграмму.

— Что ты имеешь в виду? — сдвинул брови Бурихон.

— Да хоть транспорт! Автобус появляется когда вздумается, половина пассажиров остается, не смотрят, женщина ждет или инвалид, ребенок, фронтовик — все одно, кто посильнее, понахальнее, тот и лезет. Нахалам и хамам, видно, тут вольготно…

Слушая Дадоджона, Аминджон, усмехнувшись, подумал: «Горяч парень, горяч… Но это не беда, лишь бы не был кичливым и спесивым. Хоть и резок, но, видать, справедлив».

— Да, безобразий много, — обернулся Аминджон. — Но, знаете, в народе говорят: «У мудреца Лукмона спросили, какая горечь в конце концов превращается в сладость, и он ответил — терпение».

— Терпеть безобразия?!

— Нет, терпеливо, упорно и настойчиво бороться с ними, устранять прежде всего причины, их порождающие. Многие наши теперешние беды и трудности порождены войной, их, к сожалению, одним желанием не убрать. Нужно работать, работать и работать. Ну а кому это делать, как не бывшим фронтовикам? Особенно таким молодым, энергичным людям, с горячим сердцем и боевым опытом, как вы? — Аминджон улыбнулся. — Так что, Дадоджон, за работу!

— Но он сперва должен отдохнуть, — сказал Бурихон, поправляя свой черный, в красных горошках, галстук. — Ему положен отпуск за четыре года.

— Заслужил, — снова улыбнулся Аминджон.

— Да какой там отдых? — махнул рукой Дадоджон. — Увижусь с родными и друзьями, посидим, поговорим, вот и отдых!

— А потом? — вдруг спросил Аминджон. — Чем думаете заняться? — уточнил он, встретив недоуменно-растерянный взгляд Дадоджона.

— Не знаю, посмотрим…

— Юристом будет! — произнес Бурихон тоном, не терпящим возражений. — Он ведь до призыва окончил юридическую школу.

— А, ну это отлично! — сказал Аминджон. — Можно к вам в прокуратуру пойти или следователем в угрозыск. Юристы нам везде нужны.

— Я еще диплома не получил, — вздохнул Дадоджон. — Надо съездить за ним в Сталинабад, потом, наверное, что-нибудь предложат.

— Еще бы не предложили! — по-прежнему уверенным тоном проговорил Бурихон. — Юристы с дипломами на улице не валяются. Могут даже судьей сразу направить. Тебе эта должность по силам.

Дадоджон хотел что-то сказать, кажется, возразить, но в этот момент машина подкатила к дому Мулло Хокироха и остановилась у больших ворот.

7

А на берегу речки, в условленном месте — на плоском камне, окруженном зелеными плакучими ивами, Дадоджона ждала Наргис.

Ей было двадцать лет, но выглядела она лет на шестнадцать-семнадцать, потому что была тоненькой, нежной и хрупкой. Один взгляд ее огромных иссиня-черных глаз кружил головы и заставлял трепетать сердца. Пушистые черные брови, изогнутые как луки, прямой, будто точеный, маленький нос и маленькие, чуть пухлые пунцовые губы, похожие на бутончики алых роз, черные завитки волос на висках, — словом, Наргис была красавицей.

Кто-нибудь, разумеется, спросит: если она такая красивая, то почему же до сих пор не замужем? Как это сваты не истоптали порог ее дома и обходят его стороной? Разве в кишлаке Карим-партизан так много красоток, что до нее не доходит очередь?

Нет и нет! На эти вопросы один-единственный ответ: Наргис не желала выходить замуж и поэтому всех парней отвергла, всем сватам отказала.

Спросите: ну, а что же родители и близкие родственники? Как допустили такое мать и отец? Разве не знали, что их дочь нарушает обычаи и это грех и беда? Не сказали ей об этом? Не пугали тем, что останется старой девой? Не объясняли, что на перезревших девиц, как на перезревшие плоды, нет спроса, что безмужняя жизнь горька и никчемна?

На это можно ответить так: не было матери у Наргис, с десятилетнего возраста ее растил, ласкал и лелеял только отец, один он, ибо не было у них в кишлаке и родственников — родня жила в другом районе и появлялась изредка. Так что отец был единственным, кто мог говорить с Наргис, объяснять ей, спрашивать у нее и на чем-то настаивать. Но он — такой уж по натуре — спросил один раз и, услышав твердый ответ, больше эту тему не трогал. К тому же он знал, что дочь влюблена в Дадоджона и дала ему слово. Хоть Бобо Амон и терпеть не мог его старшего братца, ненавидел Мулло Хокироха, как ненавидят заклятых врагов, тем не менее скрепя сердце молчаливо благословил Наргис на верность чувствам и долгу.

Как по-разному лепит людей природа, даже отца и дочь! Дочь — кроткая, добродушная и общительная, а отец, наоборот, угрюмый и молчаливый, вспыльчивый и нелюдимый, словно ожесточился на весь белый свет и пытается оградиться от мира прокопченными стенами дымной кузницы, огнем горна, грохотом молота. В кишлаке Бобо Амона побаивались, обращались к нему подчеркнуто вежливо, не шутили с ним и не подсмеивались над ним, в гости не звали, да если бы и пригласили, он бы не пошел. Но он никогда не злословил, никогда не боялся, говорил все, что думал, открыто, в лицо, и это людям нравилось. Уважали его и за умение работать, за мастерство. Он действительно был отменным кузнецом, мог бы подковать и муравья, и многие сокрушались, что столь чудесного умельца бог наградил столь скверным характером.

Да, он знал только работу и дом! Прекрасной Наргис Бобо Амон отдал целиком свое сердце и всю свою нежность. С дочерью он отводил душу, часами беседовал, улыбался, шутил и смеялся — и только тогда, когда они были вдвоем. Ради дочери он провел в дом радио, для нее купил патефон; если в клубе демонстрировался кинофильм или заезжие артисты давали концерт, шел с нею в клуб; уважал подружек Наргис, готовил им плов, однако в комнату не входил, своим присутствием не смущал, беседам и развлечениям не мешал.

Наргис была счастлива беспредельной любовью отца и пребывала в твердой уверенности, что он никогда не пойдет против ее воли и желаний, выдаст замуж только за того, за кого захочет она. Поэтому она не порывала с Дадоджоном и ждала его столько лет; поэтому сегодня с утра, проводив отца на работу и быстро прибрав дом, она взяла книгу и коврик и прибежала сюда, на речку, и, расстелив коврик на их камне, села и в волнении огляделась.

Речка после ночного дождя была мутной и катила свои воды быстрее, чем обычно, словно стремилась поскорее унести взбаламученную ливнем грязь и вновь предстать в своей первозданной чистоте и прозрачности, такой, какой была в день прощания Наргис с Дадоджоном. Тот весенний апрельский день был таким же ласковым и солнечным. Если бы теперь не золотилась листва в садах, если бы не голоса сборщиков хлопка, которые доносились с поля, скрытого густым кустарником, можно было бы подумать, что стоит весна. Осень, разумеется, хороша — пора изобилия и многоцветной красоты, — но зелено-голубая весна лучше. Весной иначе бьются сердца, острее чувства, бодрее дух. Не зря же поэты всех времен и народов славят чаще всего весну. Не зря же говорят, что весной пробуждается природа и расцветает любовь!..

Однако для Наргис нынешний осенний день лучше любого весеннего. Сегодня у нее на сердце весна, которая тем прекраснее и радостнее, что пришла после долгой, изнурительно долгой, на много тревожных и горестных лет растянувшейся зимы-разлуки.

Неделю назад Наргис получила от Дадоджона письмо. Оформив все нужные документы и взяв билет на поезд, он высчитал, когда приедет, и просил в этот день («помнишь, ты обещала») ждать его на их месте у речки. Он написал, что придет туда прямо с поезда, увидится сперва с ней и лишь потом направится домой. Жди меня там, заклинал он, не ходи на работу, ничего, что пропустишь один день, попроси подруг подменить тебя, потому что хочу увидеть тебя первой, жажду услышать твой голос, вдохнуть аромат твоих локонов… Будь на речке, на нашем камне, жди!..

Это было неделю назад. Но ведь говорят: «Человек предполагает, а бог располагает». Разве в нынешние времена, когда во все концы едет столько народу, можно быть уверенным, что доберешься из такой дали в назначенный день? В голове не укладывается!.. Но ведь говорят также, что для любви нет ничего невозможного, она сметает все препятствия и преграды. Если есть бог любви, он поможет Дадоджону сдержать обещание. Если Дадоджон любит так же страстно и сильно, он приедет сегодня. Если он не изменился за эти годы и не ослабло пламя его любви, не остыл ее жар, не… Нет-нет, это невозможно! Немыслимо! Разлука укрепляет любовь. Наргис знает по себе. Она так соскучилась, что скажи кто-нибудь: «Отдай за миг встречи с Дадоджоном жизнь», — отдала бы, не колеблясь.

Ну, а если он не придет? Ей станет страшно. Нет-нет, только не ревность! Она не ревнует Дадоджона ни к кому, знает — он не полюбит другую. Это видно из его писем. Разве его просьба о сегодняшнем свидании не доказывает, что он никого, кроме нее, Наргис, не желает видеть. Ни-ко-го! Он придет, обязательно придет!

В руках у Наргис чудесная книга — сборник стихов Хафиза Ширази. Его привезла из Сталинабада в подарок лучшая подруга Гульнор. Желая скоротать время, Наргис раскрыла книгу, прочитала одну газель[17], другую — и погрузилась в волшебные, чарующие строки.

Есть ли в мире человек, который, более или менее разбираясь в поэзии, не пленяется стихами Хафиза? По-моему, не было, нет и не будет равных Хафизу в умении слагать газели и другие стихи, придавать слову такую колдовскую силу и красоту, мелодичность и нежность, так глубоко проникать в тайны души человеческой и передавать тончайшие нюансы ее движений. Недаром прозвали поэта Лисон-гайб, по-арабски: язык, проникающий в тайны, и недаром по книгам Хафиза гадали, пытаясь узнать, что сбудется в жизни. Хафиз каждому сотоварищ и друг, с каждым он делит радости и печали. Хафиз утешает и ободряет. Он учит творить добро и ненавидеть зло, красоте чувств и помыслов, великой науке жизнелюбия. Стихи Хафиза — само совершенство, могучее воплощение силы человеческого духа, одно из величайших творений человеческого гения!..

Поглощенная чтением, Наргис забыла о времени. Когда она подняла голову, солнце уже прошло четверть пути к закату. Наверное, сегодня с любимым не встретиться. Гульнор разузнавала: поезда из Ташкента прибывают на станцию Бадамзор в час рассвета. Если поезд пришел даже с опозданием на два-три часа, как часто бывает, то все равно, Дадоджон должен быть. Он и пешком уже мог бы трижды дойти. Значит, просто не успел на этот поезд. Не вышло… Что же делать теперь? Пора готовить ужин, наверное, папа голодный — не накормила его обедом. Закрыть на это глаза и, пока совсем не стемнеет, ждать Дадоджона? Может, поезд опоздал намного?.. Нет, нельзя так поступать с отцом, нельзя заставлять его волноваться. Надо бежать домой.

Наргис вскочила с места, но тут же остановилась. Она снова спросила себя, что же все-таки делать, и решила обратиться к Хафизу.

«Спрошу-ка у Хафиза, посмотрим, что скажет он», — мысленно проговорила Наргис и, закрыв глаза, наугад раскрыла книгу, а глянув, прочитала:

Взгляни же премудрым оком на мудрый, бегущий мир:
Весь мир, все дела мирские, все смуты его — обман.
Эти строки ошеломили Наргис, со стороны могло показаться, что на нее напал столбняк. Но когда шок прошел, она не поверила им, сказала себе: «Нет, не может быть!» — и стала читать дальше:

Достигнуть встречи с тобою мечтала душа моя,
Но смерть на дорогах жизни — грабитель и злой буян.
Всем ведомо: знак, что роком начертан на смертном лбу,
Не смоешь ничем. О смертный, с челом твоим он слиян.
Все зданья падут, разрушась, и травы на них взрастут,
Лишь зданье любви нетленно, на нем не взрастет бурьян[18].
Наргис захлопнула книгу и в этот самый миг услышала шум осыпающихся под ногами камней и торопливые шаги. Екнуло сердце: Дадоджон?!

Но нет, не он — Гульнор. Задыхаясь, она прокричала:

— С тебя магарыч. Шодиёна… Дадоджон приехал!

— Где он?! — воскликнула Наргис.

Гульнор схватила ее вдруг бессильно повисшие и разом похолодевшие руки.

— Только что видела — подъехал на райкомовской машине, сам секретарь Рахимов привез, и прокурор с ними, зашли все к Мулло Хокироху, — на одном дыхании выпалила Гульнор.

— К Мулло Хокироху? — произнесла Наргис упавшим голосом.

— Ага, к брату домой. Наверно, как улучит момент, примчится к тебе.

На мгновение окаменев, Наргис закрыла глаза, потом, резко нагнувшись, подняла коврик и встряхнула его.

— Пошли домой, — сказала она. — Что-нибудь приготовим, папа сидит голодный.

— А как Дадоджон?

— Дадоджон, ты же сама сказала, пошел к брату.

— Ну, а… а ваша встреча? — растерялась Гульнор.

— Состоится потом, — ответила Наргис, изо всех сил сдерживая слезы. — Сейчас его окружили родственники, он не выберется… А еще, говоришь, секретарь райкома там, прокурор…

— Прокурор тоже, — кивнула Гульнор.

Подруги медленно направились вверх по тропке, ведущей в кишлак. Тени, которые отбрасывали кусты и деревья, удлинились — потускневшее солнце катилось к закату. «Весь мир, все дела мирские и смуты его — обман!» — стучало в голове у Наргис.

8

На кишлак Карим-партизан опускался вечер. Быстро сгущались ранние осенние сумерки, и одна за другой появлялись на небе яркие звезды. Их мерцающий свет не казался тусклым потому, что в те времена в этом кишлаке, как и во многих других, еще не сияли рукотворные звезды — лампочки Ильича, и кишлак с наступлением ночи окутывала густая, плотная тьма. На все село было только три фонаря: возле колхозного правления, у магазина и близ кузницы Бобо Амона, который обычно гремел молотом допоздна, пока не заканчивал начатую работу. Пользуясь этим, некоторые страдающие бессонницей и жаждущие общения старики рассаживались под желтым светом фонаря на скамейках у кузницы и, не обращая внимания на стук, лязг и звон, попивая чай, вели неторопливые беседы. Бобо Амон прислушивался к разговорам и делал свое дело. Лишь изредка, только когда к нему обращались, ронял несколько слов.

Всегда угрюмый, он в этот вечер казался злым. Старики отметили про себя, что кузнец чем-то раздражен. Он работал с каким-то яростным остервенением, будто вымещал свой гнев на железе, из которого ковал подковы, и кричал на подручного. Тот, хотя и выглядел юным богатырем — косая сажень в плечах, видимо, изрядно устал, весь взмок и едва поворачивался. Его внимание притупилось, он все чаще бил невпопад. Когда Бобо Амон загибал концы выкованного попеременными ударами стержня, придавая ему очертания подковы, подручный вдруг хватанул молотком по стержню и расплющил его.

— Ошалел, болван? — рявкнул Бобо Амон, разгибая спину.

— Я… я нечаянно… — пролепетал юноша.

— Нечаянно падают или подыхают, а не молотом бьют. — Бобо Амон швырнул испорченную заготовку в угол и прибавил: — Если не свихнулся.

— Ваш ученик стихоплетом хочет заделаться, оттого и чудит, — нашел новую тему для беседы один из стариков, сидевших у кузницы. — Все они, сочинители, такие: с чудинкой.

— О, еще с какой чудинкой! — подхватил второй старик. — Мозги набекрень! Без этого поэтом не стать. Коль это чадо пописывает стишки, значит, с чудинкой.

Бобо Амона эти суждения вроде бы смягчили. Отхлебнув прямо из чайника глоток остуженного зеленого чая, он сказал вконец смущенному подручному:

— Сначала ремесло заимей, научись зарабатывать кусок хлеба, потом берись сочинять стихи.

— И-и-и, усто, — пропел первый старик, — когда сочинителям заниматься ремеслом? Им только подавай перо да бумагу…

— Ерунда! — отрезал Бобо Амон. — Омар Хайям был мастеровым, хаймы[19] шил, трудом добывал себе хлеб, а стихи писал на досуге. Потому и знал себе цену. Послушай, как он мудро сказал:

Коль на день у тебя одна лепешка есть
И в силах ты кувшин воды себе принесть,
Что за нужда тебе презренным подчиняться
И низким угождать, свою теряя честь?[20]
Подручный разинул рот от изумления, а старики, тоже удивленные неожиданным многословием кузнеца, восторженно загалдели:

— Вот сказано так сказано!

— Золотые слова!

— Да, прежде поэты были мудрецами и пророками!

— Святыми были!

— Омар Хайям повыше всех святых…

— Но выпить любил, — сказал один из старцев. — Без вина не мог обойтись. Сам признавался. Вот, дай бог памяти, одно его рубаи…[21]

Старик наморщил лоб, пошевелил губами и затем, прикрыв глаза, произнес дребезжащим голосом:

Упоите меня! Дайте гроздий мне чистый сок!
Пусть, как яхонт, зардеет янтарь моих желтых щек…
А когда я умру, то вином омойте меня,
Из лозы виноградной на гроб напилите досок[22].
— Ерунда! — насупился Бобо Амон. — Переворачиваете с ног на голову. Хоть так и сказал, а сам не пил. Если бы был пьяницей, таких мудрых стихов не писал бы. Вино уму не товарищ. Видели же, как пьяницы выползали сегодня из дома вашего ака Мулло, всякий стыд потеряли, точно вонючие скоты… тьфу, прости боже!

— Так ведь на радостях выпили, — вступился за гостей Мулло Хокироха один из стариков. — Ведь брат ака Мулло вернулся из армии. Прошел через ад войны и остался целым-невредимым. Выпить за такую радость не грех.

— Не грех? — желчно усмехнулся Бобо Амон. — Люди не разгибают спины, от зари дотемна собирают хлопок, а этим лоботрясам-паразитам не грех напиваться. Подлецы они!

Зная вспыльчивый нрав кузнеца, старики предпочли промолчать. Только подручный пробормотал:

— На завтра созывают гостей…

— Паразитам дай повод, неделю будут гулять, — сказал Бобо Амон и, глянув на горн, гаркнул: — Хватит болтать! Раздувай огонь!

Но тут появились председатель колхоза тетушка Нодира и секретарь партийной ячейки Сангинов. Поздоровавшись, Сангинов с улыбкой обратился к Бобо Амону:

— Вконец заработались, усто?

— Дел много, — буркнул кузнец.

— Да и вы, видать, тоже поздно закончили с делами? — спросил кто-то из стариков.

— Да, пока отправили хлопок на заготпункт, время прошло, — ответила тетушка Нодира. — А там еще заглянули на часок к Мулло Хокироху, поздравили с возвращением брата…

— Молодцы! — сказал Бобо Амон. — Только двое не успели поздравить его, я и Омар Хайям.

Старики засмеялись. Тетушка Нодира чуть заметно качнула головой. «Ох, зол кузнец на Мулло, но почему?» — подумала она, а Сангинов, не сразу заметив яд в словах Бобо Амона, сказал:

— Ничего, завтра успеете.

— Доживем — увидим, — проронил кузнец и, отвернувшись, принялся снимать с себя кожаный фартук.

Тетушка Нодира поняла, что он накален до предела, и поспешила перевести разговор.

— Почтеннейшие, — обратилась она к старикам, — нужен ваш совет. Мы тут прикидываем с товарищем Сангиновым и убеждаемся, что до конца второго сбора могли бы обойтись без помощников из города. Как вы считаете?

— Правильно, — живо отозвался один. — Горожане да школьники собирают хлопок навалом, обдирают кусты по верхам и топчут. Сколько оставляют ощипок!.. Лишь бы вес был, а потом хоть потоп.

— Нам ведь не все равно, каким сортом сдавать. Качество нужно, — степенно произнес другой старик.

— А если зарядят дожди? — вставил третий.

— Нет, теперь подождут, — отмахнулся первый старик.

— А ливень, что ночью шумел, не дождь?

— Ночью пролилось, днем озарилось.

— Хорошенькое дело!.. Нет, уважаемые, тут надо сто раз подумать, а потом уж решать. Ничего не знаю капризнее неба.

— Я сказал, вы услышали. Могу поспорить, — произнес, усмехнувшись, первый старик.

— Мне тоже сдается, что дожди будут не скоро. Но все равно надо торопиться, — сказал второй старик и обратился к тетушке Нодире и Сангинову: — А что говорит бюро погоды?

— Месяц обещают без осадков, — ответил Сангинов.

— Нет у меня веры в это бюро, — перебил третий старик. — Вот через день или два появится молодой месяц, он скажет точнее.

— Ну, а вы как считаете? — обратилась тетушка Нодира к Бобо Амону.

— У нас один торопится на базар, другой — на пирушку. Когда всех выгоните в поле, обойдемся без помощников.

Проговорив это, Бобо Амон велел подручному убрать инструменты и закрыть кузницу. Затем, попрощавшись со всеми, побрел домой.

Шаг его был тяжел, скован напряжением. Молоточки колотили в висках, и, как молоток, стучало сердце. Он знал все, что произошло, и это и бесило его, и лишало сил. Когда в полдень он пришел перекусить, Наргис дома не было. Он догадался, что дочь ждет Дадоджона у речки, а он, подлец, обманул ее, прикатил на райкомовской машине прямо к своему братцу и теперь гуляет, напивается с гостями.

Бобо Амон еще утром услышал, что Мулло Хокирох якобы вознамерился женить Дадоджона на сестре районного прокурора, но не придал этому слуху значения. Гадине Мулло может взбрести в голову все что угодно, — змея, меняя шкуру, не меняет натуру. А Дадоджон вроде бы другой, он, кажется, стал человеком и, судя по письмам, не отступится от своих слов и обещаний. Война, говорят, перековывала и закоренелых преступников. Так думал Бобо Амон утром. …Нет, один другого стоит, недаром родные братья!.. Бедняжка Наргис, за что ей такой удар? Ведь сколько достойных и порядочных людей ее сватало. А она отвергала, не хотела и слышать — все ждала Дадоджона. Вот и дождалась. Явился подлец на беду и на горе…

Терзаясь такими думами, Бобо Амон добрел до калитки, но, прежде чем войти, собрался с силами и заставил себя улыбаться.

Комната была залита светом до блеска начищенной двадцатилинейной керосиновой лампы. Наргис, удобно устроившись на курпаче, читала книжку. Как только отец скрипнул дверью, она мигом поднялась и устремилась навстречу. На ее лице появилась улыбка, однако глаза оставались печальными, и у Бобо Амона снова сжалось сердце.

— Добрый вечер, папочка, наконец-то! — воскликнула Наргис. — Заждалась я.

— Добрый вечер, доченька, — улыбнулся и Бобо Амон. — Ждать заставил, милая? Работы невпроворот… — Он поцеловал Наргис в лоб и спросил: — Ну, чем накормишь?

— Рисовой кашей с молоком.

— Прекрасно! На ночь надо есть как раз такую легкую пищу. Кто наедается на ночь, тот сам себе враг. «Кто знал в еде предел, тот в силе. Кто слишком много ел — в могиле» — вот что говорили мудрецы. Дай-ка, доченька, умыться.

Наргис полила ему из офтобы[23], и, вытирая полотенцем лицо, Бобо Амон сказал:

— Сразу легче стало. Спасибо, доченька.

Они оба чувствовали, что сегодня неискренни друг с другом, и оба, не выдержав фальши, не проронили за ужином ни слова. Искоса поглядывая на дочь, которая не поднимала головы и ела через силу, Бобо Амон решил вызвать ее на откровенность: лечат и горькой правдой… Когда Наргис убрала посуду и поставила перед отцом чайник с пиалой, он негромко промолвил:

— Сядь. — И спросил: — Не явился, подлец?

Наргис молча уселась на курпачу.

— От детей Азиза-охотника ждать человечности не приходится, — сказал Бобо Амон, налив в пиалу чай. — Я как-то говорил с тобой об этом, предупреждал, но ты не послушалась, горой стояла за Дадоджона, твердила мне, что у пчел бывает и мед и жало, да про розы с шипами… Вот что творит твоя роза!

— Что?

— Как что? Обманул ведь! Разве мало этого?

Наргис, подавив вздох, тихо промолвила:

— Помешало ему что-то. Он мне писал…

— Писал! Многое можно написать, да не всему нужно верить.

— А я не могу так. Я верю Дадоджону. Верю! — вскричала Наргис, и на глазах ее заблестели слезы.

У Бобо Амона забегали по телу мурашки. Его лоб покрылся бисеринками холодного пота.

— Не надо, доченька, я не хотел тебя обидеть, — дрогнувшим голосом произнес он. — Утри, милая, слезы, пусть плачут твои враги. Не стоят такие мужчины и одной твоей слезинки. Пока я, слава богу, жив, я не дам тебя в обиду, не позволю смеяться над тобой, не допущу, чтобы заставляли тебя лить слезы. Каждая твоя волосинка стоит сотни мужчин и мужей. Выбрось его из головы.

— Я не хочу другого. Я верю ему, — упрямо повторила Наргис.

Бобо Амон мог гордиться и гордился тем, что прямотой, упрямством и настойчивостью дочь пошла в него. Но сейчас, подумал он, она стоит на своем, потому что ей просто обидно. Так красиво задуманное свидание не состоялось, а почему — она не знает. Ей кажется, Дадоджон нарушил слово помимо своей воли, и она хочет оправдать его. Если бы знала, что братец подыскал ему другую невесту, и, должно быть, не без его согласия, то заговорила бы по-другому. Наргис — девушка гордая, самолюбивая, она, слава богу, знает себе цену! Конечно, погорюет, поплачет, но отвернется от подлеца раз и навсегда, даже имени его не захочет знать. Так что, наверное, стоит сказать ей всю правду. Надо вовремя предупредить, чтобы больше не обольщалась и не поддавалась на лисьи уловки.

— Я желаю тебе только добра, и ты это знаешь, — нарушил Бобо Амон тягостную тишину. — Пусть на меня хоть скалы обрушатся, я вынесу все, лишь бы ты не знала горя. Ради твоего счастья только и живу. Ты знаешь и то, что я терпеть не могу семейку Мулло Хокироха, не верю ни старшему братцу, ни младшему, и если дал согласие, то опять-таки ради тебя. Не от сердца давал я это согласие, поборол себя. Если бы все устроилось, как ты рисовала, и этот Дадо оставался верен тебе, я бы и слова не сказал. Но он не тот, за кого ты его принимаешь. Я знаю, что говорю. Поверь, не тот!

— Что вы знаете? — спросила Наргис удрученно.

— Знаю, что сосватали ему сестру прокурора, мало? — резко сказал Бобо Амон и, ужаснувшись своему тону, забормотал: — Только ты не волнуйся, доченька, может, это просто слух, бабьи сплетни…

Во рту у него пересохло, язык отказывался повиноваться, и он стал мелкими частыми глотками пить чай.

— А может быть, это правда, не слух, — услышал он сдержанный голос Наргис и, не поверив своим ушам, посмотрел на дочь.

Наргис выдержала его изумленный взгляд.

— Может быть, это правда, — повторила она. — Мулло Хокирох и вся родня Дадоджона недовольны его отношением ко мне. Им хотелось бы видеть другую…

— Ну и пусть катятся ко всем чертям! Сдохнут — и собака не взвоет. Говорю же тебе…

— Папа, — укоризненно произнесла Наргис, и Бобо Амон опустил глаза. — Мне об этом писал сам Дадоджон. Он знает, что родня будет стараться свести его с дочкой каких-нибудь видных родителей, но он не намерен жить по указке старшего брата.

— Странно, — вымолвил Бобо Амон. — Ничего не понимаю. Тебя не хотят принимать в свою семью, им не подходит твой род, а ты… ты… Да где твоя гордость и честь?!

— Я ваша дочь, папа, и всяким слухам и сплетням не верю, а честь свою сберегу.

— Ой, дочка, смотри не ошибись, — вздохнул Бобо Амон и снова утолил жажду, на этот раз двумя большими глотками. — Не ошибись, — повторил он. — Прежде чем решиться, подумай и проверь. Все разузнай. Я не обманываю тебя.

— Хорошо, папа, я узнаю, — сказала Наргис.

9

В тот же самый час и на эту же тему шел разговор на другом конце села, в доме Мулло Хокироха. Братья расположились друг против друга, и обоих разбирала досада.

Мулло Хокирох, утомленный дневными хлопотами и гостями, полулежал на мягких курпачах, подложив под бок подушку и вытянув ноги. Его лицо было красным и от усталости, и от напряжения; особенно ярко рдели маленькие острые уши. Уставясь в одну точку, он обдумывал, как уломать или перехитрить Дадоджона.

Он хорошо знал девчонку, которую выбрал Дадоджон. Ничего дурного о ней не скажешь: она и вправду очаровательна, другой такой красавицы не найти. Кроткая, спокойная, приветливая, не в отца… будь он проклят, сколько перепортил крови и нервов!.. При одной только мысли о кузнеце бросает в дрожь. Будь другие времена, сам, своими руками перерезал бы ему горло.

Да, жаль, что дочь не в отца — как-никак аргумент. А вдобавок еще и умна, образованна, этим летом окончила педучилище. Всем хороша, чертовка!.. Но нет, нельзя допустить, чтобы женился на ней, нельзя! Какой с нее прок? Что она принесет Дадоджону и, стало быть, ему, Мулло Хокироху? Любовь? Про нее хорошо читать в книжках, а чтобы устроить жизнь, надо суметь жениться. Сестра Бурихона из хорошей семьи, достойными людьми были и дед, и отец, да и сам Бурихон как-никак — прокурор, человек с положением. А у Шаддоды есть воля, она сумеет подпирать Дадоджона. Да и внешне довольно мила, ладная и стройная, ресницы как стрелы, хватит одной, чтобы пронзить сердца ста богатырей, подобных Рустаму[24].

Но как, как втолковать все это глупцу Дадоджону? Заладил свое — люблю и люблю, не могу, клятву давал… Видно, единственный выход — рассорить болвана с Наргис, а потом пустить в дело Шаддоду. Она девица смышленая, окрутит дурака так, что и пикнуть не успеет.

«Да, другого выхода нет, — решил Мулло Хокирох. И, со злорадством подумав: — Пусть проклятый кузнец подавится единственной дочкой», чуть не подскочил от радости: вот он, аргумент! Нельзя родниться с семьей, в которой один-единственный ребенок, — несчастная это семья, бог лишил ее своих милостей.

Мулло Хокирох заерзал и кашлянул, и Дадоджон поднял голову.

— Устали, ака? — спросил он.

— Нет, я не устал, просто задумался, — сказал Мулло Хокирох. — Меня поразили твои намерения. От родственников нельзя ничего скрывать. Все, что случается с одним из них, так или иначе касается их всех. Ну кто тебе роднее и ближе, чем я? Если бы ты раньше сказал, что тебе нравится дочь кузнеца, я тогда же предостерег бы тебя. Ведь она одна-единственная дочь! Ее родители больше никогда не имели детей. А ты знаешь, что это значит?.. Это значит, что всевышний отвернулся от этой семьи. Творец проклял ее род и не желает его продолжения. Твоя девушка обречена на бесплодие. Понимаешь, она не будет рожать, и ты хочешь, чтобы я женил тебя на ней? Тебя, своего единственного родного брата, которого я растил с малых лет и который дорог мне как сын. Да ты хоть подумай, что люди скажут! На них плюешь, родных ни во что не ставишь, тогда реши, понравится ли тебе жить без детей. Сомневаюсь. Будешь страдать всю жизнь. Ты должен жениться лишь на той, что достойна тебя и принесет тебе потомство.

Дадоджон выслушал со стиснутыми зубами.

— Ну, не смотри на меня так, — сказал Мулло Хокирох. — Я желаю тебе добра, о твоем счастье пекусь. Если нам не заботиться друг о друге, кто еще позаботится? Эх, Дадоджон, братишка… — вздохнул он и, теряя терпение, спросил: — Ну, чего ты молчишь?

— Мы же кончили этот разговор, — угрюмо произнес Дадоджон.

— Опять стоишь на своем?

— Я тоже не понимаю вас. Неужели и теперь, в сорок шестом году, когда мне двадцать два года, после того, как я прошел с боями полмира, не раз мог погибнуть и пролил свою кровь, — неужели я не могу жениться по собственной воле и устроить свою жизнь так, как желаю?!

— Нет, не можешь! — резко и зло сказал Мулло Хокирох. — Дать тебе волю, так ты завтра же женишься на дочери колхозного кузнеца. Только на эту глупость ты и способен. Не знаешь и знать не желаешь, что за тип этот кузнец и почему обречен и проклят его род.

— Да о каких проклятиях вы твердите? Кто в наше времяповерит…

— Не богохульствуй! — прервал Мулло Хокирох.

Несколько минут в мехмонхоне царила тишина. Потом Мулло Хокирох заговорил опять тихим, вкрадчивым голосом:

— Пойми, мой родной, если ты возьмешь в жены единственную дочь кузнеца, то божий гнев перейдет и на тебя — и не видеть тебе потомства, как не увидел я, твой старший брат, — сказал он, и на его глаза набежали слезы.

Дадоджон уставился на него в изумлении. Впервые он видел старшего брата в слезах.

— Я не допущу этого! — продолжал Мулло Хокирох. — Я хочу, чтобы у тебя были дети, чтобы хоть ты продолжал наш род. Если бог наказал меня, не дав потомства, так пусть твои дети радуют меня в старости.

Было мгновение, когда у Дадоджона чуть не сорвалось с языка: «А чем прогневили бога вы?» Но Мулло Хокирох в этот самый миг всхлипнул, и Дадоджон отвернулся. Он ощутил щемящее чувство жалости, в горле защекотало, и его глаза увлажнились.

Война выбила из Дадоджона все, что так старательно внушал ему старший брат. И прежде всего — страх перед судьбой, перед волей творца. Но, увидев слезы брата, он вдруг испытал какое-то суеверное чувство: неужели, если девушка единственный ребенок в семье, от нее не будет потомства? Это ведь беда, несчастье!.. Если девушка обречена на бесплодие, то какую же семью с ней создашь? Действительно надо подумать… Ну, а любовь? Как же любовь?

— Акаджон, дорогой мой брат, — взмолился Дадоджон, — что же мне делать? Ведь мы с Наргис любим друг друга!

— Ничего страшного, — ответил Мулло Хокирох, разом отняв платок от глаз, которые он натер до красноты. — Женишься на другой, и постепенно все забудется. Любовные чувства и переживания — от молодости да дурости. Женитьба — это путь к достижению цели. Я женю тебя не просто так. Есть тут у меня одна мысль. Знаешь какая?

Дадоджон пожал плечами.

— Не понимаешь, еще не дорос, — ухмыльнулся Мулло Хокирох. — Мысль моя проста: я хочу, чтобы ты женился на сестре прокурора и стал председателем суда. Вот тогда я достигну своей цели и осуществлю все желания. Теперь тебе ясно?

— Но разве… разве, чтобы стать судьей, нужно жениться на сестре прокурора?

Мулло Хокирох отбросил подушку и сел, поджав под себя ноги.

— Все обговорено. Здесь, под этой крышей, перед твоим приездом собрались друзья и решили, что ты должен стать председателем суда, и обязательно в нашем районе.

— Как так? — удивился Дадоджон. — Во-первых, у меня нет диплома. Во-вторых, судью избирает сессия райсовета…

— Пусть тебя это не волнует. Мы взяли это на себя.

Дадоджон был обескуражен. Чувствуя, как все путается у него в голове, он потер глаза ладонью и после недолгого молчания, в ответ на вопросительный взгляд брата, сказал:

— Все равно я должен съездить в Сталинабад за дипломом. Без него меня близко не подпустят к настоящей работе ни в суде, ни в прокуратуре, ни в угрозыске.

— Поезжай, — безмятежно пропел Мулло Хокирох. — Поезжай, забери диплом, заодно и проветрись. Но работать ты должен здесь, в нашем районе, и стать только председателем суда! — с угрюмым упоением повелел он.

— С удовольствием, если назначат, — в тон ему ответил Дадоджон. — Но это не зависит ни от меня, ни от вас, ни от наших друзей. Если получу диплом, придется сперва поработать, показать себя на деле, а уж потом, если подойду, назначат судьей.

«Дурак ты, братец, туп и глуп», — усмехнулся про себя Мулло Хокирох и, быстро поднявшись с места, направился к двери. «Ничего, — думал он, — обломаем! Попляшешь под мой барабан, живо поумнеешь. И не таких прибирал к рукам…»

Дадоджон тоже поднялся. Остановившись у порога, Мулло Хокирох спросил:

— Когда поедешь в Сталинабад?

— Как скажете.

— Дней через десять — пятнадцать?

— Наверное.

Мулло Хокирох удовлетворенно кивнул головой и, пряча заигравшую на губах улыбку, произнес:

— Ладно, ложись спать. Утро вечера мудренее. Спокойной ночи!

Он вышел. Внешне он оставался спокойным, мягким и ласковым, а внутри все кипело. Мозг лихорадочно, возбужденно работал. Он понимал, что Дадоджон уже не тот целиком покорный его воле юноша, из которого можно было лепить, как из воска и глины, все что угодно. Брат возмужал, обрел самостоятельность, у него появились свои взгляды на жизнь… дурацкие, идиотские взгляды! Там, на войне, они помогали мальчишке утвердить себя. Но теперь, когда жизнь делает крутой поворот и снова придется приспосабливаться к извивам ее русла, — теперь эти взгляды будут помехой. С ними далеко не пойдешь. Было бы глупо не воспользоваться военными заслугами и не захватить, пока не поздно, свое место под солнцем. Орденами и медалями уже можно восхитить разве только малых детей, а дальше — кто посмотрит на них? Оступишься, каждый швырнет в тебя камень. Потому и нужно всюду иметь своих людей и держать их на привязи, чтобы и у них было рыльце в пушку, тогда и при худом конце не больно ударят. Нужно уметь изворачиваться, знать, когда высунуться, а когда забираться в нору, одним угодить, других вовремя потопить. Лишь тогда тебе кое-что удастся в этой жизни.

Но нелегко вбить это в голову теперешнему Дадоджону, да, нелегко!.. Проклятая жизнь! Нет в ней ни минуты покоя, на каждом шагу препоны и преграды, чуть зазеваешься — полетишь.

Мулло Хокирох страшился грядущего. Он знал, что всему есть предел, что время работает против него, и это сознание действовало на старика, как на коня плеть. Желая отсрочить крах, дожить отпущенный ему срок в тепле, уюте и сытости, он действовал с поистине дьявольской энергией и коварством. Ему действительно удавалось обводить вокруг пальца многих. Кое-кого он заставил-таки плясать под свой барабан. Дадоджона Мулло Хокирох не принимал в расчет, полагал, что с братом, ребенком попавшим в его руки, будет легко и просто: пойдет, куда скажет, сделает, что прикажет. Строптивость Дадоджона поначалу озадачила его, потом рассердила. Нужно изыскать средства, которые снова бы превратили братца в ягненка.

— Мальчишка! Молокосос! — бормотал Мулло Хокирох, направляясь из мехмонхоны во внутренний двор. — И не таких щенков подминал… Обломаю. Не видать тебе дочери кузнеца, будь проклят ее отец!.. Чтобы ввести ее невесткой в мой дом! Никогда!

Мулло Хокирох не мог допустить этого брака уже хотя бы потому, что боялся Бобо Амона. Он знал: этот молчун — один из первых его недоброжелателей. Не зря же говорится: «Бойся друга говорливого, а врага молчаливого». Не раз захаживал Мулло Хокирох в кузницу, расстилался ковром перед Бобо Амоном, рассыпался бисером — заискивал, набивался в друзья — все бесполезно. Бобо Амон был неприступен, как гладкая скала, уловки Мулло действовали на него точно масло, подливаемое в огонь. Неприязнь сквозила в каждом жесте и взгляде, Мулло Хокирох ощущал ее кожей. Но за что? Этого Мулло Хокирох понять не мог. Причины враждебности кузнеца оставались для Мулло тайной за семью печатями, и это-то и вселяло в него какой-то темный ужас.

А Дадоджон ничего об этом не знал: любовь к Наргис кружила ему голову. Оставшись один, он принялся грызть себя за то, что не сумел сдержать слова, не попал на свидание, стал пленником гостей Мулло Хокироха. Когда уходили последние гости — тетушка Нодира и секретарь партячейки Сангинов, — Дадоджон попытался выбраться на улицу, сказав, что проводит их. Однако ничего из его затеи не вышло. Мулло Хокирох удержал его, разговорил и все выпытал. А потом откровенно высказал свои соображения и намерения.

Дадоджон глянул на часы. Да, затянулся разговор, скоро полночь… Но хорошо, что Мулло Хокирох оставил его спать в мехмонхоне, а сам ушел во внутренние покои. Мог бы сделать и наоборот. Теперь путь открыт, можно бежать к дому Наргис. Но разве увидит он Наргис в этот полуночный час? Да и удобно ли стучаться к людям, нарушать их покой?

Здравая эта мысль, мелькнув метеором, не удержала Дадоджона. Быстро натянув сапоги, он выскочил на улицу.

Ночь была темной, безлунной, только ярко сверкали звезды. Они усыпали весь небосклон. Царили тишь и безмолвие. Кишлак погрузился в глубокий и сладкий сон.

Дадоджон шел неслышно, крадучись, как, бывало, в разведке: не хотел, чтобы кто-то увидел, кто-то окликнул… Шел и терзался: как глупо и нехорошо все вышло. Наргис вправе обидеться на него. Зачем, зачем назначил встречу, назвал в письме этот день? Ведь знал, что в дороге могут возникнуть всякие неожиданности. Тысячи случайностей могут помешать их встрече. Знал и все-таки написал — иначе не мог, потому что мечтал поскорее увидеть и услышать ее. Но сам же — сам! — все и разрушил. Наргис наверняка знает, что он приехал и направился прямиком к себе домой. Что же она может подумать? Другое дело, если бы он не приехал, застрял в дороге. Но он прибыл в точно назначенный день. И не увидел Наргис. Она вправе считать его обманщиком и лгуном, вероломным изменником, просто заурядным прохвостом!..

Вот и дом Бобо Амона, дом Наргис. Маленькая одностворчатая калитка, вделанная в низкую глинобитную ограду, на крепком запоре. Дадоджон бывал за этой оградой, в небольшом, но ухоженном дворике, где в центре, на клумбе, с самой ранней весны и до поздней осени пламенели цветы, а чуть подальше стояли фруктовые деревья и цеплялись за подпорки, тянулись к небу две виноградные лозы. Не было во дворе ни хлева, ни курятника. Стояла только просторная конура, сработанная Бобо Амоном для щенка — черной дворняжки. В доме две комнаты, веранда. Если встать на носки, можно увидеть весь дворик. Но сейчас, в темноте, ничего не разглядеть. Не слышно ни звуков, ни шорохов. Даже черная дворняга и та безмятежно спала. Постарела, наверное, а может, ее уже нет…

Дадоджон прошел до конца переулка, затем снова вернулся к калитке, вздохнул и мысленно стал заклинать Наргис выйти к нему.

Говорят, сердце сердцу весть подает. А Наргис не вышла…

Целый час простоял Дадоджон возле дома любимой, казня себя и печалясь, а потом побрел восвояси. Когда он подходил к огромным, высоким воротам Мулло Хокироха, ему показалось, что впереди мелькнула какая-то тень. Дадоджон придержал шаг. Тень шмыгнула в ворота.

«Странно, кто это может быть? — подумал Дадоджон. — Неужели брат шпионит? Ну и ну», — покачал он головой и, махнув рукой, быстро прошел в мехмонхону.

10

Никто не знает, когда Мулло Хокирох спит, когда отдыхает.

Поднимаясь с рассветом, он совершает первый из предписанных на день пяти намазов, причем от усердия вместо двух положенных при утренней молитве ракъатов[25] делает четыре, а затем усаживается близ двери, ведущей во внутренние покои, с четками в руках и с книгой жизнеописаний потомков пророка на коленях. Уставившись в книгу, Мулло Хокирох припоминает все, чем предстоит заниматься в течение дня, и мысленно намечает детальный план действий. Он пребывает в раздумье до тех пор, пока в раз и навсегда установленный час жена не подает ему большую чашу с жирным ширчаем[26] и мягкой лепешкой.

После завтрака он отдает жене распоряжения по дому и переходит во внешний двор, где в хлеву или в сарае уже возится Ахмад, для людей — племянник Мулло, а на деле — его работник. Понаблюдав за его работой, Мулло Хокирох минут десять — пятнадцать читает ему нотации, затем нагружает его делами и выходит на улицу.

Но сегодня Мулло Хокироху не до Ахмада. Появившись на внешнем дворе в тот момент, когда Ахмад выводил из хлева корову, он спросил, не встал ли Дадоджон, и услышал в ответ короткое «спит».

— Тогда будь потише, пусть поспит! — сказал Мулло Хокирох и торопливо направился за ворота.

На улицах кишлака уже было людно. В эти дни сборщики хлопка поднимались до восхода солнца и спешили в поле. По тому, как быстро и с каким озабоченным лицом шагал Мулло Хокирох, люди думали, что и он во власти колхозных дел. Приветствуя его, многие поздравляли Мулло Хокироха с возвращением брата.

— Спасибо, — отвечал он, прикладывая руку к сердцу. — Пусть радость посетит и ваш дом, да не знает он бед и несчастий!..

Мулло Хокирох свернул в переулок, где жил Бобо Амон, подошел к калитке и толкнул ее. Калитка оказалась незапертой, он вошел во двор. Рядом с цветочной клумбой лежала старая черная дворняжка. Увидев Мулло Хокироха, она медленно, как бы нехотя, встала, тявкнула несколько раз и вновь улеглась, однако глаз не спускала и рычала, словно недовольная тем, что ее лишают покоя, не дают подремать.

На голос собаки вышла Наргис. Девушка сперва изумилась и растерялась, на мгновение застыла, но потом смутилась и, потупившись, ответила на приветствие. Она пригласила Мулло Хокироха в дом и позвала отца.

Бобо Амон, как всегда угрюмый, сделал два-три шага навстречу, сдержанно поздоровался, односложно ответил на традиционные расспросы о самочувствии и благополучии.

Проведя Мулло Хокироха в комнату, он велел дочери заварить и подать чай.

Опустившись на курпачу, Мулло Хокирох воздел руки и произнес:

— Аминь! Да будет благословенным этот дом, да отведет творец от него глаза нечестивцев и сбережет его от несчастий!

— Добро пожаловать! — глухо вымолвил Бобо Амон, проведя ладонями по лицу, и уставился на Мулло Хокироха.

Они сидели друг против друга, Мулло Хокирох — в верхнем углу, Бобо Амон — близ порога.

— Тысячу извинений, усто, за то, что тревожу в столь ранний час, — заговорил Мулло Хокирох воркующим голосом. — Но я торопился застать вас дома. Мне хотелось бы, с вашего позволения, поговорить с вами здесь, а не в кузнице. Ведь там, уважаемый, толком не переговорить, хе-хе… — Смешок выплеснулся у него из горла. — Шумно там, да и люди мешают. Много ходит к вам людей, хе-хе…

— Хорошо сделали, — ответил Бобо Амон, скрывая досаду. Он понимал, что эта змея, этот лис пришел неспроста. И, беспокоясь о судьбе дочери, хотел поскорее узнать суть дела. — Чем обязан? — спросил он и прибавил: — Я к вашим услугам.

— Премного благодарен, усто, — склонил Мулло Хокирох голову, приложив обе руки, ладонь на ладонь, к груди, а потом многозначительно поглядел на дверь и, понизив голос, произнес: — Наргис не услышит нас?

— Нет, она, наверно, на кухне, не стесняйтесь.

— Ох-хо-хо, — вздохнул Мулло Хокирох, — не знаю, с чего и начать. Маленькие дети — маленькие заботы, большие дети — большие заботы…

В груди Бобо Амона шевельнулось недоброе предчувствие. Он хотел было сказать: «Да, это так», но пересохший язык не повиновался ему.

— Вы ведь знаете, что Дадоджон мне и брат и сын, один он у меня остался. И растил я его с доброй надеждой, ничего не жалел. Когда он покинул меня и ушел добровольцем на фронт, я будто лишился половины жизни. Я в страхе ложился и в страхе пробуждался. Потерял надежду на то, что вернется… Слава всевышнему, создатель услышал мои молитвы и обрадовал меня на старости лет, возвратил, милостивый, единственного брата живым и здоровым. Как узнали, что он приезжает, собрались у меня родные и близкие, посоветовались мы и надумали, что надо будет парня побыстрее женить. Да, женить хотим…

Мулло Хокирох говорил все это, искусно играя голосом, то словно бы в задумчивости, как бы делясь сокровенным, то ликуя и призывая разделить радость. Произнеся последнюю фразу, он поднял голову и пристально посмотрел на Бобо Амона, желая узнать, как отнесется к услышанному. Но Бобо Амон даже не шелохнулся, ни один мускул не дрогнул на его лице, которое показалось высеченным из камня. Мулло Хокирох обругал в душе кузнеца и решил не тянуть, ударить в печенку и сердце.

— Да, — сказал он, — думаем, что не стоит откладывать это дело, надо поскорее женить, благо и невеста готова, из хорошей семьи, всем нравится… — Тут он сделал рассчитанную паузу и затем произнес: — Это сестра прокурора района, вы, конечно, знаете его, да?

Бобо Амон промолчал. Хоть он и почувствовал, что его словно бы чем-то ударили, что в сердце закипает ярость, однако постарался не выдать своих чувств. Но Мулло Хокирох уловил и вспышку смятения, и искры гнева, промелькнувшие в глазах кузнеца, и испугался: прибьет, ей-богу, может прибить. Надо быть осторожным, нельзя так ретиво, нужно тихо, исподволь, чтобы не вывести проклятого из себя, иначе все испортишь.

— Мы-то решили, и Бурихон с матерью дали согласие, да вот Дадоджон… — Мулло Хокирох сокрушенно вздохнул, страдальчески сдвинул брови и, чуть-чуть помолчав, промолвил болезненным голосом: — Огорчил меня Дадоджон.

Мулло Хокирох опять сделал паузу. Он подходил к тому главному, во имя чего заявился сюда, преодолев темный страх перед Бобо Амоном: добиться, чтобы кузнец и его дочь и близко не подпускали Дадоджона к своему порогу. Если удастся — Дадоджон наполовину в руках, а дальше пойдет легче. Там возьмется за него сестра Бурихона и окрутит его, и все, даст бог, образуется. «Бисмиллох!» — мысленно произнес Мулло Хокирох.

— Да, огорчил меня Дадоджон, — повторил он. — Говорит, что не женится. Спрашиваю, почему, может быть, ты сам выбрал девушку и хочешь привести в наш дом только ее, так скажи, мы не пойдем против, хоть и грех отказываться от сговора. А он, наглец, посмеивается. Да, да, совсем не узнаю его, будто подменили!.. Смеется, паршивец. Есть, говорит, девушка, и захотел бы — привел, вас не спросил. Теперь я не прежний дурак Дадоджон, полмира прошел, кое-что повидал. Бабой хотите привязать к дому? Нет, расскажите свой сон воде. Повидал я этих баб да девок, все они, какую ни попробуешь, одинаковы, так что пока ни на ком не желаю жениться. Понадобится женщина — на ночь найду, тысячи сохнут безмужних, вон сколько вдов развелось, а я не урод, ни одна не откажет.

— Ну и ну! — слетело с губ Бобо Амона, не сумевшего скрыть своего изумления. Он был поражен тем, что Мулло Хокирох мешает с грязью родного брата, да еще перед ним, в его доме, будто он ему самый близкий друг. Он терпеть не может этого лиса, эту змею подколодную, и всю его гнусную семейку и только ради дочери, ради Наргис, заставлял себя думать, что Дадоджон получше, чем его брат, глядишь, и выйдет из него человек. Но раз уж брат, сам подлец, выставляет его негодяем, значит, он был прав, не веря в Дадоджона и предостерегая Наргис. Нет, пусть лучше Наргис теперь и не просит, он скорее умрет, чем согласится на ее брак с мерзавцем.

— Да, таким вот скоромным языком он со мной разговаривал, не постеснялся моих седин, — сказал Мулло Хокирох и полез за платком. Однако внутреннее ликование помешало ему выдавить слезу. Тогда он просто шмыгнул носом.

Бобо Амон поморщился и подумал, зачем же Мулло Хокирох притащился искать утешений у него, пусть сам разбирается со своим братцем или ищет других утешителей, а тот, словно прочитав его мысли, снова шмыгнул носом и сказал:

— Куда мне пойти? Кому будешь жаловаться? Вы у нас в кишлаке человек уважаемый, рассудительный. Знаю, примете боль моего сердца как свою. Тем более, мне сказали… вчера лишь узнал…

Мулло Хокирох замялся, его взяла оторопь — так тяжел был взгляд Бобо Амона. В это мгновение Мулло Хокирох уподобился человеку, прыгающему в бурлящий, грозно ревущий горный поток.

— Джон, устоджон, дорогой вы наш мастер! — воскликнул он. — Знайте, я беспредельно уважаю вас и вашу дочь. Да-да, беспредельно! Каждому бы иметь такую дочь! Ну и что же, что она у вас одна-единственная? Глупцы чернят ее этим. Не знают, в чем еще обвинить, и хватаются за это, видят в этом грех. Но на все божья воля. Кому-то создатель дарит десять детей, кому-то — одну-единственную дочь, а бывает, что и никого. Так что не обращайте на это внимания, устоджон. От зависти чернят, от зав…

— Кто чернит мою Наргис? — не выдержав, вскипел Бобо Амон.

Мулло Хокирох вздрогнул. Он понял, что пересолил, и замахал руками, словно отгоняя нечистую силу.

— Да невежды, невежды толкуют, темные люди! — вскричал он. — Говорю же, не обращайте внимания. Чужой рот на замок не запрешь, вот и злословят. А ваша дочь, слава богу, без изъяна, она умна и бесподобно красива. Прямо скажу, я гордился бы, если бы мы с вами породнились. Если бы мой брат, негодяй, захотел, я бы завтра же прислал сватов…

— А я переломал бы им руки-ноги! — проревел Бобо Амон. — Моя дочь не осталась на улице, чтобы выходить за вашего негодяя!

— Ой-ей, ради бога, тише, Наргис услышит, — сказал Мулло Хокирох, округлив глаза. — Вы не так меня поняли, я не пошлю сватов, нет! Я пришел как к другу, предупредить…

— О чем предупредить?

— Наргис и Дадоджон, как я узнал, встречались, договаривались, оказывается, пожениться. Вот я и хочу, чтобы вы дали ей понять — он не тот, каким был, вернулся негодяем, недостоин ее. Наргис ведь у вас доверчивая, как бы не обманул, подлец, не опозорил…

Наргис простояла часть разговора за дверью. Она несла в комнату скатерть, чайник с чаем и пиалки, но, услышав, как Мулло Хокирох поносит брата, затаила дыхание и в кровь искусала губы. При последних словах Мулло силы покинули ее: вскрикнув, она лишилась чувств и с грохотом упала.

Бобо Амон, а за ним Мулло Хокирох выбежали на шум. Отец быстро поднял Наргис, отнес на руках в комнату и уложил на курпачу. Мулло Хокирох, вытащив четки, стал бормотать заклинания. Бобо Амон, позабыв о нем, сбегал на кухню, принес в глиняной косе — большой чашке — холодную воду и обрызгал лицо дочери. Когда через несколько минут Наргис, простонав, открыла глаза, отец склонился над нею.

— Что с тобой, доченька? — произнес он дрожащим голосом. — Приди в себя, милая, не пугай меня… Доченька, родная, не надо, не убивайся. Все эти сволочи не стоят ни одной твоей слезинки. Выродки они, сучье племя!..

— Ай-яй-яй-яй, — тихо произнес Мулло Хокирох, напомнив о себе.

Лучше бы он этого не делал, ушел бы лучше потихоньку, незаметно. Потому что, услышав его голос, Бобо Амон резко выпрямился, схватил его своей могучей рукой за шиворот, легко, как щенка, поднял, вынес из комнаты, а затем проволочил по земле через весь двор и вышвырнул, будто тряпку, за калитку.

— Проваливай, гад! — гаркнул он и, хлопнув калиткой, запер ее на цепочку.

Мулло Хокирох, онемевший от ужаса, перекатился на спину, тело его изогнулось дугой и распласталось. Он громко икнул, раз и другой, потом шевельнулся, пришел в себя и вскочил на ноги, завертел головой, осматриваясь. Слава богу, в переулке не оказалось ни единой души, никто не увидел, как обошелся с ним проклятый кузнец, иначе живо разнесли бы по всему кишлаку… Торопливо отряхнувшись, Мулло Хокирох еще раз возблагодарил всевышнего за то, что позволил ему отделаться легким испугом и утаил его позор и унижение от людских глаз, затем снова обругал Бобо Амона и, озираясь, зашагал прочь.

Нет, никак он не может понять, почему кузнец относится к нему, как к врагу. В сотый, в тысячный раз спрашивал себя Мулло Хокирох, что он сделал Бобо Амону плохого, чем обидел его, и в ответ лишь разводил руками. «Вот сейчас, например, на что кузнец рассердился? Ведь участвуй в разговоре кто-то третий, он наверняка бы поддержал меня. Ведь я родного брата представил негодяем, а дочь славил. Предостерегал, чтобы уберег ее от бесчестия. Другой бы спасибо сказал, а он — за шиворот и за калитку. Враг он мне, непримиримый враг. Но почему?» — опять подумал Мулло Хокирох и снова, как всегда, когда пытался осмыслить свои отношения с Бобо Амоном, поймал себя на том, что ломает голову над непостижимым.

На этот раз чувство страха приглушала жажда мести. Но Мулло Хокирох не стал размышлять над тем, как лучше всего отомстить, — всему свое время, свой час. Одного он уже добился: теперь Дадоджону в дом кузнеца путь заказан, теперь не видать ему Наргис, пусть знает, сопляк, свое место!.. Вот после того, как Дадоджон женится на той, на которую ему указано, и приступит к работе, которая ему предназначена, можно будет взяться за проклятого кузнеца и придумать такую месть, что невзвидит белого света!..

…Мулло Хокирох не застал Дадоджона дома. Ахмад успел навести порядок в хлеву и теперь подметал двор. Он сказал, что Дадоджон поднялся вскоре после ухода ака Мулло, умылся, почистил сапоги, наспех проглотил кусок лепешки и, запив его глотком чая, вышел за ворота.

— Ничего не передавал? — спросил Мулло Хокирох. — Нет.

— Так, так, — процедил Мулло Хокирох сквозь зубы. — Почему не спросил, куда идет?

Ахмад потупил голову и переступил с ноги на ногу.

— Кто-нибудь приходил?

— Нуруллобек-ака приходили. Велели передать, что будут сегодня в городе на совещании и к нам не придут.

— Ладно, занимайся своим делом, — сказал Мулло Хокирох, немного помолчав. — Если кто-нибудь придет, прибеги за мной, я буду в правлении.

— Хорошо, — ответил Ахмад.


Дадоджон был на берегу речки, на заветном месте, у их камня, окруженного плакучими ивами, и не сводил глаз с тропинки. Он надеялся, что Наргис придет сюда и сегодня, придет хотя бы для того, чтобы высказать ему свое презрение. Она имеет на это право. В ее глазах он, конечно же, низко пал, хотя, если разобраться, он в общем-то не виноват. Еще неизвестно, как скоро они с Туйчи сумели бы вылезти из сая без посторонней помощи, а оставить Туйчи Дадоджон не мог. Не смог он избавиться и от Бурихона. Если бы в машине был один секретарь, Дадоджон, наверное, попросил бы остановиться на околице и, извинившись, сошел бы и примчался сюда. Но Бурихон, черт его подери, заговорил и заморочил голову, и не заметил, как подкатили к дому, а дома — ака Мулло, набежали люди — соседи, гости… кто только не перебывал вчера… Разве можно было плюнуть на всех и сбежать?

Секретарь, припомнил Дадоджон, в дом не вошел, распрощался у ворот, не внял просьбам и уговорам ака Мулло, сослался на отсутствие времени. Почему он так поступил? Не зашел даже на минутку, на пиалку чая! В чем дело?

— Мы с вами еще не раз увидимся, — сказал он Дадоджону.

Бурихон же попросил разрешения остаться. Его гонора с избытком хватило бы на десятерых. Еще бы: прокурор, главный законник района!.. Однако водку и вино хлещет дай боже. На радостях ака Мулло изменил себе. Сколько Дадоджон помнит, в доме не держали и капли спиртного. А вчера лилось рекой. Сам ака Мулло, как всегда, воротил нос, но гостям не жалел. Назвал Бурихона виночерпием, тот и старался: гостям подливал и себя не забывал. Подсмеивался над Дадоджоном: «Тоже мне вояка, пить не умеешь…» Хорошо, вмешался ака Мулло, велел Бурихону не приставать. Дадоджон сидел между ними, так что уйти не мог. Даже когда выходил во двор, кто-то следовал за ним и удерживал своей болтовней.

Да, много причин, помешавших свиданию. Но разве от этого легче? Сто бурихонов и тысяча гостей не стоят одной минуты, потраченной Наргис на ожидание. Надо было извиниться перед всеми и прибежать хоть на секунду. Но он не сделал этого, он оказался безвольным, как последний тюфяк, изменником, не сдержавшим слова, трусливым мальчишкой!

Всю жизнь машет он кулаками после драки, сперва что-нибудь натворит, а потом казнится. Стыдится и смущается, где не нужно, молчит, когда нужно кричать, подчиняется всем и вся, позволяет вить из себя веревки. Да, он виноват, кругом виноват! Ему бы ответить вчера ака Мулло как подобает мужчине, а он распустил сопли. Если он и впредь будет вести себя так безвольно, то ака Мулло добьется своего, не позволит жениться на Наргис. Но почему ака Мулло против Наргис? Неужели только потому, что она единственный ребенок в семье и якобы поэтому будет бесплодной? Но это же несерьезно. Глупость это, собачий вздор! Нужно быть идиотом, чтобы поверить в подобные бредни.

Размышляя, Дадоджон то сидел с опущенной головой, то вскакивал и нервно ходил вперед-назад, спотыкаясь о камни, то стоял, устремив взор на тропинку, на которой должна была появиться и, увы, не появлялась Наргис.

Солнце поднялось уже высоко, с хлопкового поля доносились веселые голоса сборщиков. «Может быть, Наргис там?» — вдруг подумал Дадоджон и тут же перемахнул через речку. Он пошел прямо, продираясь сквозь густой кустарник, скрывавший поле, и, когда оставалось сделать несколько последних шагов, услышал девичий голос:

— Гульнор, Гульнор! Ты слышишь меня? Куда запропастилась Наргис? Второй день уже не вижу.

— Заболела Наргис, — отвечала Гульнор. — Сегодня доктора вызвали.

— Как заболела? — прозвучал третий голос. — Вчера вечером видела, здоровой была.

— Не знаю. Сбегаю в перерыв…

Дадоджон был ошеломлен. Девушки заговорили о чем-то другом, а он, придя в себя, ужаснулся. Наргис заболела! Вчера вечером ее видели здоровой, а сейчас плохо, вызвали врача… Что случилось? Бежать, скорее бежать к ней!

Ломая кусты, Дадоджон повернул назад, перепрыгнул через речку, быстро поднялся и побежал по тропе в гору. Выбрался на дорогу садами. На улицах кишлака попадались знакомые, здоровались с ним, пытались вступить в разговор, но он ни с кем не задерживался, отвечал кивками и, провожаемый изумленными взглядами, прибавлял шаг. «Скорее! Быстрее!» — подгонял он себя и, только свернув в переулок и увидев мальчишек, игравших возле дома Наргис в бабки, остановился перевести дух. Его сердце гулко стучало, ноги вдруг отяжелели.

Мальчишки, увлеченные игрой, не обратили на него никакого внимания. Дадоджон медленно подошел к ним и спросил, не видели ли они Наргис. Ребячье любопытство победило азарт. Тараща глазенки, мальчишки наперебой отвечали, что нет, Наргис не видели, а доктор в доме Бобо Амона был, приехал и уехал на лошади.

— Давно?

— Нет, недавно.

— Он долго сидел, целый час!

— Сказал, еще вечером приедет.

— Его Бобо Амон провожал…

Услышав все это, Дадоджон решительным шагом направился к дому кузнеца. Наплевать на условности! К черту! Он должен увидеть Наргис, узнать, что случилось… Но едва Дадоджон отворил калитку, как оказался лицом к лицу с Бобо Амоном. Он не успел и рта открыть — почувствовал сильный толчок в грудь и, едва удержавшись на ногах, поспешно отступил. Перед ним стоял Бобо Амон и зазвеневшим от ярости голосом спросил:

— Зачем пожаловал, гад?

Дадоджон лишился языка. На лбу у него выступила холодная испарина, к горлу подкатил горячий ком. Он едва выговорил дрожащими губами:

— Я… я… п-п-проведать Наргис…

— Наргис не нужны подлецы! Проваливай! Чтоб духу твоего не было больше на этой улице! Увижу — пересчитаю ребра!

— Усто, да вы что? — вскричал Дадоджон, придя немного в себя. — Вы меня с кем-то путаете. Я вчера только вернулся из армии…

— Вернулся, так к себе домой. Тут тебе делать нечего. Я его с кем-то путаю, а?.. Выродок! — Бобо Амон угрожающе сжал пудовые кулаки. — Убирайся! На улице и без тебя тесно. Ну, кому говорю?! Живо!

Дадоджон отступил на шаг.

— Напрасно вы так, усто. Зря обижаете, — проговорил он и, круто развернувшись, ушел.

Он не хотел никого видеть: домой пробирался задами. Но у самых ворот столкнулся с братом. Мулло Хокирох в этот час всегда возвращался домой, чтобы, укрывшись от посторонних глаз, свершить полдневный намаз. Увидев Дадоджона, он испугался и, всплеснув руками, спросил:

— Что с тобой? Почему ты такой бледный? Где был?

— Оставьте меня в покое! — резко ответил Дадоджон.

11

Гости, опять гости! Дадоджон чувствовал себя их пленником. С того дня, как он вернулся, в доме Мулло Хокироха, казалось, перебывал весь Богистан. Каждый вечер мехмонхона словно бы превращалась в общественную чайхану. Первыми появлялись старики, потом шли все, кто хотел, приходили малознакомые и даже вовсе не знакомые люди. Ахмад только и успевал кипятить воду и заваривать чай, а Дадоджон был вынужден восседать в переднем углу, отвечать на расспросы и после того, как гости удовлетворяли свое любопытство, выслушивать длинные, тягучие разговоры.

— Уважают, потому и навещают, — сладко улыбался ака Мулло. — Радость одного — радость для всех. Такая традиция.

Потом нужно было наносить ответные визиты близкой и дальней родне и друзьям дома. В воскресенье эти друзья устроили в честь возвращения Дадоджона празднество в самом райцентре, в просторном и роскошном доме управляющего райторгом Хайдара Мансурова. Гостей пригласили на вечер, так как днем все — и сельчане, и горожане — мобилизовывались на сбор хлопка. Назначить пирушку на вечер посоветовал Хайдару Мулло Хокирох. «Иначе будет неприлично», — сказал он. Бурихон, посмеиваясь, добавил:

— Бессовестно будет.

Они старались все учесть и предусмотреть…

Угощение было щедрым и обильным, выставили яства, давно не виданные. Одних только лепешек напекли пять или шесть видов. Были разнообразные сладости и фрукты, арбузы, виноград, дыни, фисташки… Пригласили двух певцов-музыкантов, один пришел с тамбуром, другой — с дутаром[27].

Однако вечер проходил скучно, беседа не клеилась. Бурихон и Абдусаттор, пытаясь оживить компанию, принялись рассказывать всякие забавные истории и анекдоты. Гости смеялись, но смех звучал натянуто и неискренне. Всем словно чего-то не хватало. Дадоджон сидел и молчал, мрачный как туча.

Старик знал, что хозяин дома боится его гнева, и поэтому не выставил ни одной бутылки спиртного. Но, как видно, без этого сегодня не обойтись. Один раз, в день приезда Дадоджона, он сделал исключение, упоил гостей в собственном доме: так было нужно. К сожалению, нужно и сейчас. Вино развязывает языки и сужает мозги, тем лучше… Грешно, конечно, да нет ворона без пятна и пророка без порока, а господь бог всепрощающий, милостивый, милосердный… Главное — расшевелить Дадоджона. Он вроде бы не любит пить, но когда выпьют и развеселятся вокруг, глядишь, разойдется и он.

Рассудив таким образом, Мулло Хокирох обратился к хозяину:

— Почтенный Хайдар! Вижу, что без вина не возгорится пламя веселья. Подайте, пусть по маленькой выпьют.

— Перед вами совестно, — проговорил Хайдар, потупившись, хотя в душе и возликовал. — Вы-то не пьете…

Мулло Хокирох снисходительно улыбнулся:

— Ничего, хоть я и не выпью, а от радости опьянею больше вашего.

Хайдар выскочил в прихожую и тут же вернулся с двумя бутылками водки и двумя бутылками коньяка. Его брат принес еще несколько бутылок вина и рюмки. Гости сразу оживились, зазвучали тосты, сперва за здоровье ака Мулло, потом за Дадоджона — орла, богатыря и героя, славу и гордость семьи и друзей, за его успехи и счастье.

Бурихон блистал красноречием, произнес один за другим несколько тостов, затем стал предоставлять слово другим. Он раскраснелся, его глаза возбужденно блестели, мясистые губы лоснились.

Дадоджон выпил две рюмки подряд, остальные только пригублял. Вино несколько взбодрило его, однако он больше слушал, чем говорил, и если улыбался, то по-прежнему грустно.

Слово дали Нуруллобеку. Он кашлянул, прочищая горло, поднял рюмку и, глядя на Дадоджона, сказал:

— Мой дорогой друг, любимый брат и товарищ Дадоджон! Вот уже несколько дней мы парим в небесах от радости, потому что ты, дорогой, пройдя сквозь огонь священной войны, вернулся к нам в полном здравии. Это прекрасно. Но я вижу, сегодня ты не в себе, что-то омрачило твою душу, ввергло в печаль. Мне больно видеть тебя в таком настроении. Зря ты печалишься, зря терзаешь себя! Все в этом мире: хорошее и плохое, доброе и злое — все проходяще, а поэтому никогда не стоит горевать. Как мудро сказал Омар Хайям:

Всех, кто стар или молод, что ныне под солнцем живут,
Одного за другим чередой в темноту уведут.
Царство этого мира навек никому не дано, —
Мы уйдем, и другие потом придут и уйдут[28].
Вот поэтому, дорогой друг Дадоджон, я призываю тебя откинуть все горести и печали. Ты видел самую большую в мире беду — войну. По сравнению с нею все остальные беды — ничто! Так что выше голову, друг! Живи и радуйся! Я пью за твое здоровье.

Тост Нуруллобека понравился Дадоджону. Он выпил свою рюмку до капли и, показав ее, пустую, Нуруллобеку, сказал:

— Мы уйдем, другие придут и тоже уйдут. Правильно, дружище, золотые слова!

По просьбе Хайдара певцы взяли в руки тамбур и дутар, подладили струны и искусно сыграли старинную мелодию. Они были мастерами своего дела, и звуки, которые они извлекали из певучих натянутых струн, и песни, которые пели они прекрасными голосами, рассказывали о жизни и смерти, о радостях любви и тоске одиночества. Дадоджону казалось, что песни эти про него, что в них воплотились его желания, его состояние.

Певцы пропели:

Не знают сна ни днем ни ночью печальные глаза мои,
Я слезы лью в плену разлуки, в слезах горюю, как свеча.
Мое терпенье перережут, как нитку, ножницы тоски,
А может быть, в огне погибну, горя впустую, как свеча.
Услышав эти слова, Дадоджон заплакал. Он не чувствовал слез и поэтому не смахивал их и не утирал.

Глядя на него, загрустили все гости. Лишь Мулло Хокирох посматривал на брата лукавыми, хитро блестящими глазками и смеялся в душе.

12

Пока Бурихон блистал на пирушке красноречием, в его доме, на половине, которую занимали мать и сестра, появился Шерхон. Старая и больная мать усадила непутевого сына в нижнем углу комнаты, близ порога, и, осыпая его упреками, заставила склонить голову.

— Слава богу, — говорила старуха, — ты уже не молод, лет тебе много, пора уже и остепениться. Сколько же можно бродяжничать? Знаешь ли, чей ты сын? Знаешь, кем был твой покойный отец?.. Ты позоришь его память! Себя не жалеешь, так меня пожалей.

— А что я такого сделал? — буркнул Шерхон, не поднимая головы.

— Ха, еще спрашивают! — усмехнулась сестра Марджона, которую все называли Шаддодой, и, перестав расчесывать волосы, воскликнула: — Шатаетесь по Ташкенту, грабите и убиваете людей, этого мало?!

Шерхон зло взглянул на нее. Но, скандальная и наглая, она была не из трусливых, уставилась на брата со злорадной усмешкой. Ее миндалевидные глаза смотрели из-под иглами торчавших ресниц с дерзким вызовом.

— Ой, доченька, не говори так! — запричитала, увещевая, мать. — Не повторяй с чужих слов, не греши. Мало ли что люди болтают, им лишь дай позлословить. Немало у нас недругов и врагов. Особенно их стало много после того, как Бурихон стал прокурором. Только и думают, проклятые, чтобы нас очернить, не знают, какой еще поклеп возвести. Вот потому и говорю, сын мой, хватит бродяжничать, перебирайся сюда. Мне все равно, кто у тебя жена, татарка она или киргизка, раз тебе по душе — понравится и мне. Будем все вместе, найдешь хорошую работу, заживешь как положено. Сегодня я есть, завтра нет: стара уже, сынок, дни мои сочтены…

— Все правильно, — поднял голову Шерхон. — Я тоже хочу быть возле вас, служить вам, чтобы жили мы тихо-мирно. — Он вздохнул. — Но, во-первых, не найти мне тут стоящей работы — больно уж мал район. А во-вторых, вы сами сказали, худая слава тут у меня. Не зря же эта дура болтает, — кивнул Шерхон на сестру. — Сказал ей какой-нибудь гад…

— Брат сказал, Бурихон! — резко перебила Шаддода.

— Бурихону тоже кто-то накапал, — произнес Шерхон сквозь зубы, стараясь не глядеть на сестру. — Клевета это и вранье! В Ташкенте, слава богу, меня уважают, есть и дом, и семья, хорошая работа… Кто вам сказал, что я бродяжничаю? Дадоджон, что ли, этот слюнтяй?

— Ой, вот его ты не трогай, не такой он, сынок, — сказала старуха. — Он парень неболтливый, умный и тихий. Был у нас в гостях — одно загляденье! Красивый, как ангел. А вежливый какой и душевный! Когда Бурихон пригласил его к нам…

— В честь него Бурихон опять гуляет? — перебил Шерхон.

— В честь него, сынок, в честь него, — закивала старуха. — Их всех сегодня пригласил к себе Хайдарджон. Поди-ка и ты туда, увидишь всех своих друзей-приятелей, сам будешь рад и их порадуешь.

— Нет, не пойду! У меня к Бурихону большое и важное дело, ради него и приехал. А в гостях какой разговор? Там только растравишь себя… не хочу! — Шерхон поднялся. — Пойду, прогуляюсь немножко. Если разойдусь с Бурихоном, скажите — пусть подождет, спать не ложится. Специально, скажите, приехал.

— Хорошо, что приехал сам, — сказала старуха. — У нас тоже важное дело, нужен твой совет. Сегодня, так уж и быть, погуляй, отдохни, а завтра поговорим.

— Что за совет? Дело-то доброе или…

— Доброе, сынок, доброе… — Старуха многозначительно посмотрела на дочь, а та, словно ее это не касалось, продолжала расчесывать волосы.

— Ладно, утром решим, — сказал Шерхон, немного помолчав, и ушел.

Он вышел на темную безлюдную улицу. В руках у него был небольшой сверток. Лишь в центральной части города, освещенной фонарями, ему повстречалось несколько прохожих. Шерхон свернул с главной улицы в сторону рыночной площади, рядом с которой находилось городское отделение милиции, а немного подальше высились стены тюрьмы.

Дойдя до дверей милиции, Шерхон в нерешительности остановился: войти или нет? Саттора-то в кабинете нет, Он на пирушке, подонок, а кто дежурный, неизвестно. Сумеет ли помочь?

«Ладно, была не была», — Шерхон толкнул дверь и вступил в коридор. В углу, отгороженном деревянным барьером, за столом с телефоном сидел лейтенант — высокий мужчина с роскошными усами — и смеясь что-то говорил рябоватому худому старшине. Узнав лейтенанта, Шерхон вздохнул облегченно.

— Привет, Абдугафур! — воскликнул он. — Как дела? Настроение? Здоровье? Как дети? Давненько не виделись, а?!

— Здравствуйте, здравствуйте, спасибо, спасибо, — отвечал лейтенант и, вглядевшись, вскричал: — Ба, да никак Шерхон?! Проходи, приятель, проходи, милости просим, добро пожаловать!

— Благодарю, — осклабился Шерхон. — Абдусаттор-ака у себя?

— Нет, его нет. А в чем дело?

Шерхон произнес просительным тоном:

— С просьбой я, не знаю теперь, как быть…

— А я думал — с повинной, — пошутил Абдугафур. Его напарник прыснул, а он, улыбнувшись, погладил усы и сказал: — Если сможем — поможем. Излагай.

— Мне-то виниться пока не в чем, — добродушно усмехнулся Шерхон, показав тем самым, что шутку он принял. — Я насчет друга пришел, мне сказали, что он попал к вам, дело будто бы передали в суд. Будь я на его месте, я был бы спокоен, так как знаю, что суд разберется, не найдет никакой вины и отпустит. Но мой дружок хлиповат, нежной души человек. Пока суд да дело, боюсь, помрет от тоски и страха. Потому я и примчался из Ташкента, хочу увидеть его, успокоить, сказать, что в беде не оставим. Вот принес передачу, немножко гранатов и яблок. Знаю, что надо с утра приходить, да мне завтра назад возвращаться. Может, поможете, а?

— Это от нас не зависит, — ответил Абдугафур. — Такие дела решает только начальник тюрьмы, да и то, если прокурор или следователь разрешат свидание. Чего же брата не попросил?

— Его дома нет, сказали — в гостях, а мне некогда ждать. Вызвать неудобно… Абдусаттор-ака тоже, наверное, там?

— Наверное, — теребя ус, произнес Абдугафур и сказал: — Помочь могу разве только тем, что позвоню начальнику тюрьмы, если застану, может быть, он ипозволит.

— Буду век благодарен! — обрадованно воскликнул Шерхон.

Начальника тюрьмы дома не оказалось, ответили — еще не вернулся с работы. Абдугафур позвонил ему в кабинет — повезло! Прислушиваясь к разговору, Шерхон успел не спеша выпить две пиалки чая, которым любезно угостил старшина. Наконец Абдугафур положил трубку и сказал, что Шерхон может идти к начальнику, тот встретит его на проходной, сам разберется.

— Я ваш должник, — поблагодарив обоих милиционеров, сказал Шерхон.

Он побежал к тюрьме. Вскоре вышел начальник, маленький и худой, с удлиненным усталым лицом, в гимнастерке, стянутой портупеей. Сверля Шерхона круглыми глазами, глубоко сидевшими в черных орбитах, он спокойным, ровным тоном спросил фамилию и имя заключенного. Шерхон назвал и объяснил, почему не может ждать.

— Свидания вашему товарищу запрещены, — сухо произнес начальник.

— Хоть на одну минутку! — взмолился Шерхон.

Но начальник не поддался на уговоры. Он сказал, что и передачу в неурочный час разрешает принять в порядке исключения. Шерхон вынужден был оставить сверток надзирателю и вернуться домой.

Бурихон, видимо, появился буквально за минуту до него: еще не успел снять туфли. Сильно выпивший, он встретил старшего брата пьяным хихиканьем и, протянув руку и пошатнувшись, развязно сказал:

— Привет господам ташкентцам! Милости просим! Наши глаза, хи-хи, — подставка для ваших ног. Только, хи-хи, не раздавите.

— И на том спасибо, — буркнул Шерхон, с трудом сдерживая себя.

— Какими судьбами?

— Соскучился.

— Надо было прийти к Хайдару.

— Не хотел мешать.

— Хи-хи, мешать… Погуляли славно! — опять захихикал Бурихон, потом крикнул жену и велел ей помочь снять с него туфли и надеть шлепанцы.

Шерхон смотрел на него с отвращением и гневом и решал, как поступить. Ему необходимо срочно переговорить с Бурихоном об угодившем за решетку дружке. Но Бурихон нализался, ни черта не соображает. Подождать до утра? А кто его знает, что у него утром? Утащится на какое-нибудь совещание, поминай как звали. Днем его и не сыщешь, а найдешь — занят… Нет, надо сейчас привести в чувство, решил Шерхон и обратился к жене Бурихона:

— Ну-ка, невестушка, возьмемся за этого алкаша вдвоем. Вытащим его во двор, я буду держать, а ты окати холодной водой.

— Ой, что вы?! — испуганно воскликнула молодуха. — Простудится ведь…

— Его и чума не возьмет! — сказал Шерхон и, схватив Бурихона за плечи, тряхнул. — Сам пойдешь или вынести?

— Что? Что такое? Что вам надо? — забормотал Бурихон. — Я покажу вам. — Он грязно выругался.

Пощечина, которую влепил Шерхон, обожгла ему лицо. Он вскочил на ноги и, потеряв равновесие, чуть не грохнулся носом. Но Шерхон схватил его за руку, заломил ее за спину, поддав ему коленкой, вытолкал за порог комнаты и там вылил на голову полведра холодной воды.

Ругнувшись еще раз, Бурихон пришел в себя. Когда он отфыркался и вернулся в комнату, жена помогла ему стащить пиджак и рубаху и подала полотенце. Плюхнувшись в кресло, Бурихон стал утираться, затем влез в халат.

— Теперь напои его крепким зеленым чаем, — приказал Шерхон молодухе.

Она принесла чай, Шерхон заставил Бурихона выпить несколько пиалок.

— Спасибо, невестушка, теперь ты свободна, иди, милая, спать, а мы тут потолкуем. Спокойной ночи! — обратился он к женщине.

— Какие могут быть сейчас разговоры? — угрюмо произнес Бурихон.

— Короткие, — ответил Шерхон. — Погулял — и хватит.

— Весь хмель выбили…

— Значит, так нужно. Мое дело надо решать на трезвую голову, а откладывать нельзя.

— Какое дело?

Шерхон подошел к двери, закрыл ее, потом подвинул стул поближе к Бурихону и, усевшись, сказал:

— Какого черта упрятали в кутузку завмага из верхнего кишлака? Он же наш человек.

— Дурак он, вот и влип. Я за дураков не ответчик.

Ухмылка Бурихона озадачила Шерхона. Сбитый с толку, он понизил голос, сменил тон.

— Дурак или нет, посмотрим потом, а пока мы в одной упряжке. Если расколешь его и засадишь, мне в Ташкенте придется худо. Я козырял там тобой, думали — здесь прикрываешь, а ты — в кутузку… Все, кто имел с ним дела, взяли за горло: скажи брату, пускай вытаскивает, иначе крышка нам и тебе.

— Была круговая порука? — вновь ухмыльнулся Бурихон.

— Считай как хочешь. Но если не отпустишь, мне конец. Кишки выпустят.

— Поздно спохватились! С поличным попался. На десять тысяч нашли товаров. Так что его не спасти, лучше поскорее обрывайте и прячьте концы.

— А он будет молчать? Нет, он не дурак.

— Теперь я помочь ничем не могу. Тем более, главный истец сам ака Мулло.

— Какой еще ака Мулло?

— Мулло Хокирох!

— А он тут при чем?

— При том, что ваш болван погорел на нем. Если бы ака Мулло не был замешан, еще можно было бы постараться свести к минимальному сроку. Но он же, идиот, сам вынудил ака Мулло стать главным истцом. — Бурихон осклабился. — Утопим вашего дружка, чтобы спасти нашего.

Шерхон удрученно вздохнул. Обхватив голову руками, он задумался. Ему хорошо был известен волчий закон, о котором напомнил Бурихон. Но если он не вытащит завмага, ему действительно несдобровать.

— Все-таки я не понимаю, какая может быть связь между ака Мулло и завмагом, — нарушил Шерхон молчание.

— У вас в Ташкенте все такие непонятливые? — иронически произнес Бурихон.

— В Ташкенте мы работаем по-человечески: ты — мне, я — тебе, и больше знать ничего не знаю, друг друга не выдаем.

Бурихон засмеялся, и это вдруг обозлило Шерхона: издевается!

— Хватит! — рявкнул Шерхон.

Смех застрял в горле Бурихона, он испуганно вытаращил глаза.

— Тише, что вы в самом деле? — забормотал он. — Услышат… Успокойтесь, ака. Я все объясню.

— Ну?..

— Колхозу Карим-партизан выделили для премирования шелководов несколько рулонов атласа, бекасаба и других высокосортных шелков на десять тысяч рублей, а завмаг, договорившись с ака Мулло, подменил сатином и прочей дешевой тканью.

— В первый раз, что ли?

— В первый, не первый, а на этот раз попался. Ака Мулло, естественно, в стороне — договоренность устная, ее к делу не подошьешь. Но этот болван может наговорить на него, поэтому ака Мулло опередил, предъявив иск от колхоза…

— Ах, вот оно что! — воскликнул Шерхон. — Подставил вместо себя козла?

— Другого выхода нет, — пожал Бурихон плечами. — Поверьте мне. Ака Мулло — человек нужный, надежный и, если хотите знать, всесильный. Руки у него длинные. Если… — Бурихон запнулся, сглотнул и упавшим голосом произнес: — Если пойду против него, и одного дня не продержусь.

— Тьфу! — сплюнул Шерхон. — Тоже мне прокурор, боится жалкого старикашку… Слушай, сейчас самый раз припугнуть его.

— Нет-нет! И не думайте, выбросьте это из головы! Мы все у него в руках. Съест с потрохами и не выплюнет! Не надо, акаджон, не делайте этого. Если вам трудно в Ташкенте, перебирайтесь сюда. Нет, правда, сколько можно жить вдали от родного дома? Вернитесь, я найду вам подходящую работу, вместе, рука об руку будем работать.

— Посмотрим, — усмехнулся Шерхон и, глядя в упор, спросил: — Но что будет с нашим человеком?

— Не знаю! — вырвалось у Бурихона.

Братья помолчали. Потом Бурихон, вздохнув, сказал:

— По-моему, единственный выход — сходить вам утром к ака Мулло, объяснить ему все без утайки и попросить помочь. Все зависит от него.

— Если понадобятся деньги, дам сколько нужно, — обрадовался Шерхон.

— Может, и понадобятся… старик сам скажет… Давайте спать, акаджон, а?

— Ладно, стели…

Бурихон принес брату постель, расстелил ее и, пожелав спокойной ночи, вышел из комнаты.

Но Шерхон долго ворочался с боку на бок, глядел в смутно белевший потолок. Его одолевали беспокойные, тревожные мысли.

13

Чуть свет Шерхон был уже на ногах. Только-только всходило солнце, а он уже шагал по улице — торопился в кишлак Карим-партизан. Ему хотелось застать Мулло Хокироха дома, однако, несмотря на ранний час, опоздал.

Во дворе его встретил Дадоджон, пригласил в мехмонхону, расстелил скатерть с угощением, принес чай.

— Ака Мулло только что ушли в правление, — сказал Дадоджон. — Вы посидите, я пошлю за ним.

— Спасибо, братишка, — улыбнулся Шерхон, с удовольствием глотнув чай. — Как твои дела? Отдохнул?

— Э-э, разве тут отдохнешь? Родственники и друзья замучили, по гостям затаскали. На днях, может, вырвусь в Сталинабад, за дипломом поеду. Не знаю, дадут или нет…

— Дадут! Почему не дадут? Ты фронтовик, не протирал, как некоторые, штаны в тылу, а грудью защищал страну, если не тебе, так кому же давать диплом?

Дадоджон понял, что Шерхон намекнул на Бурихона, и улыбнулся. Подмывало спросить, а почему он не был на фронте, под какую бронь попал? Но гостей не обижают: гостю почет, хозяину — честь.

Беседа не клеилась. Чувствовалось, что Шерхона занимает совсем другое. Он ерзал, украдкой поглядывал на часы. Мулло Хокирох все не шел. Не возвращался и парнишка, которого Дадоджон послал за ним. Не выдержав, Шерхон произнес «аминь» и поднялся.

— Времени у меня в обрез, сегодня же должен вернуться в Ташкент. Ака Мулло никуда не собирался ехать?

— Вроде бы нет. Говорил, будет в правлении или на складе.

— Ладно, разыщу. Ты не беспокойся, братишка, не надо, я сам найду. Сиди, отдыхай, — поднялся Шерхон.

Мулло Хокирох оказался на складе. У входа в склад он соорудил себе из фанеры небольшой кабинетик, в котором разместил письменный стол, шкаф и железный ящик для документов. В задней стене было пробито окно, выходившее во двор и поэтому зарешеченное. Когда Шерхон вошел, Мулло Хокирох сидел с ногами, поджав их под себя, в широком деревянном кресле, застеленном маленькой курпачой, и, водрузив на нос очки, щелкал на счетах.

— А, Шерхон, здравствуй! — ответил он на приветствие, глядя из-под очков. — Добро пожаловать!

— Спасибо, — сказал Шерхон и присел на табурет. — Как ваше здоровье? Настроение? Дела?

— Слава богу, милостивому, милосердному, дарующему, не жалуюсь, — пропел Мулло Хокирох, пряча бумаги в ящик стола.

Он лихорадочно соображал — с какой целью объявился Шерхон? Неужто этот бродяга, бандюга надумал возвращаться в Богистан? Хочет пристроиться здесь? Боже упаси, только этого не хватало! Грубый и вспыльчивый, действует нахрапом, с таким характером будет только мешать. Пользы — на грош, а беды не оберешься… Но и отталкивать пока нельзя — из-за женитьбы Дадоджона, как-никак старший брат Шаддоды, раз нет отца, его слово главное. Таковы традиции и обычаи…

— Поздравляю, — говорил между тем Шерхон, — с благополучным возвращением моего брата Дадоджона. Конечно, это только благодаря вашим неустанным молитвам и вашему благочестию он вернулся живым и здоровым, в почете и славе… дай бог, пусть исполнятся все его мечты и желания!

— Аминь! — произнес старик и сказал: — Теперь надо женить твоего брата. Сыграть бы ему свадьбу, устроить бы на хорошую работу…

— Главное, чтобы вы были здоровы, тогда, с божьей помощью, все сбудется, — сказал Шерхон, желая как можно скорее перейти к делу. — Я не сомневаюсь в том, что все зависит от вас. Вы — человек, желания и Мечты которого — закон для всех.

— Не преувеличивай, сынок, не надо. Мои желания и мечты сбываются благодаря таким молодцам, как вы. Без вас я ничто… пыль дорожная.

— Не говорите так, ака Мулло, вы — драгоценный венец, наш наставник и заступник. Уверовав в это, пришел к вам за помощью и я. Только вы в состоянии решить это дело.

Мулло Хокирох, услышав слово «помощь», настороженно замер. Он ждал продолжения, однако Шерхон замолчал. Выигрывая время, Мулло Хокирох снял с носа очки и стал тщательно протирать стекла. Но Шерхон словно в рот воды набрал, смотрел выжидательно и просительно.

— Ну, ну, я слушаю тебя, — вымолвил старик, не выдержав.

Шерхон вздохнул.

— Арестовали завмага…

— Все, все, понял, можно не продолжать! — перебил Мулло Хокирох. — Тебя прислали твои ташкентские друзья похлопотать за него, не так ли? Но это безнадежное дело, не морочь себе понапрасну голову, сынок. Тот глупец увяз в грязи по самое горло, и теперь никакая сила не спасет его. Кто попытается вытащить, сам пропадет.

— Но неужели такой человек, как вы…

— Я не спасать его буду — обвинять! Да, да, он расхищал общественное добро, бессовестно обманул колхоз.

— Ради бога, сжальтесь над ним! Меня хоть пожалейте! Ведь если утонет, мне житья не дадут в Ташкенте.

— Перебирайся сюда.

— Разве нет никакой надежды?

— Нет, сынок!

Мулло Хокирох слез с кресла и загремел связкой ключей, давая понять, что больше задерживать его не стоит.

Шерхон вздрогнул и покраснел. В нем закипала злость. Дрожащими губами он просительно выговорил:

— Ака Мулло?..

— Нет, не надейся!

— Ну и ты не надейся на Марджону! — вскочил Шерхон, уронив табурет. — Не будет она женой твоего слизняка! За последнего нищего лучше выдам!

— Воля твоя: ты старший брат!

— Побойся бога, старик! Черного кобеля не отмоешь добела. Доберутся и до тебя! У нас тоже длинные руки!

— А ты не пугай меня, я не боюсь. Что ты мне сделаешь? Нагрянешь со своими бандюгами и прирежешь? Ну, убивай, убивай! Я не боюсь смерти. Позориться не желаю!

— Увидишь! — Шерхон, круто повернувшись, ударом ноги чуть не вышиб фанерную дверь: она с треском распахнулась и удержалась на одной верхней петле. — Пеняй на себя! — крикнул Шерхон, выбегая.

Старик сказал ему в спину:

— Таких щенков, как ты, и у меня немало. Им только мигнуть, и из твоей шкуры они сделают кожу.

Но Шерхон этого не слышал. Он уходил быстрым шагом, стиснув кулаки, багровый от гнева. В ушах у него звенело, перед глазами то роились, то исчезали черные мошки. Все вокруг: и нежно-голубое небо, и ласковое осеннее солнце, и осеннее золото садов — все было словно задернуто дрожащей кисеей. В эти минуты Шерхон напоминал раненого льва. Он не знал, как и куда выплеснуть переполнявшую его ярость, не разбирал дороги и, вместо того чтобы пойти напрямик вдоль садов и полей, свернул на проселок, удлинявший путь до райцентра чуть ли не втрое.

«Черт с ним, дотопаю!» — подумал Шерхон, когда заметил оплошность. Наверное, было бы лучше, если бы он шел пешком — поостыл бы, привел мысли в порядок… Однако вскоре его нагнал грузовик, везший мешки с хлопком, и шофер, затормозив, открыл дверцу и спросил:

— Ака, вам куда?

Шерхон узнал шофера и молча полез в кабину, сел рядом с ним.

— В город? — уточнил шофер.

— В город, — буркнул Шерхон.

По гладко укатанной гравийной дороге машина катила ровно, и ничто не мешало Шерхону предаваться своим чувствам. Он думал о мести. Что сделать с этим старым подлецом, как проучить его? Может быть, не возвращаться в Ташкент, остаться здесь, собрать улики и доказать, что этот святоша тоже вор и мошенник? Раз завмага не вытащить, так пусть вместе с ним идет ко дну и Мулло Хокирох! Это было бы справедливо… Но хватит ли сил справиться с ним в одиночку! Тут все за него. Наверное, лучше поехать в Ташкент, посоветоваться с друзьями. Никуда не уйдет старик, он получит свое! Проучить его надо, отомстить! Идиот Бурихон боится этой паршивой собаки, ползает перед гадом на коленях, единственную сестру готов уложить в постель его братца… тьфу!

Шерхон выплюнул в окно. Не бывать этому, не позволю! Идейных из себя корчат. В Ташкенте, вместо того чтобы спасибо сказать, этот сопляк Дадоджон замучил дурацкими расспросами. Из-за него, слизняка, могли б и мильтоны зацапать. Дело сорвал! И такая шваль в зятья набивается? Пусть Марджона помрет старой девой, не бывать ей женой подлеца!..

— Вы не узнали меня, ака? — услышал Шерхон голос шофера, прервавший его размышления.

— Узнал, — коротко ответил Шерхон и, немного помолчав, прибавил: — Вы раньше жили по соседству с нами.

— Точно, мы были соседями! — обрадовался шофер. — Хорошая память у вас. Я смотрю, вы молчите, ну, думаю, забыли, столько лет прошло, как уехали!.. Брата-то вашего я чаще вижу. Несколько раз отвозил к ним домой дрова и уголь. Хороший человек, авторитетный. Такой молодой, а уже прокурор… Вас куда подвезти, к ним в контору или домой?

— В контору…

Шерхон полез в карман за деньгами, но шофер поспешил воскликнуть:

— Нет-нет, ака, только без этого! Не обижайте меня!

Машина остановилась возле прокуратуры.

— Ладно, считайте меня своим должником, — сказал Шерхон. — Спасибо!

Он направился прямо в кабинет брата. Молодая секретарша сказала, что прокурор занят и к нему нельзя. Но Шерхон пропустил ее слова мимо ушей и, распахнув дверь, вошел.

Бурихон был в кабинете один, сидел за письменным столом и листал какое-то дело. Увидев брата красным от гнева, он захлопнул папку и откинулся на спинку кресла.

— Ну как, львом или лисицей? — улыбнулся он.

— Меня звать Шерхон[29]. Лисы из меня никогда не получится. Этот шелудивый пес артачится, ни в какую не хочет. Топить, говорит, надо, а не спасать. Своими руками, гад, будет топить! Но я так не оставлю, я проучу вашего старца!

— Ничего вы не сделаете, акаджон, успокойтесь, — насмешливо произнес Бурихон.

— Сделаю! Этот гад собирается поженить своего братца с нашей сестрой — во! — показал Шерхон кукиш. — За уличного попрошайку отдам Марджону, а Дадоджону — никогда! Это раз…

— Это ноль! — перебил, хихикая, Бурихон. — Хотите вы, не хотите, а Марджона выскочит за брата ака Мулло.

— Не выйдет! — рявкнул Шерхон.

— Тише, вы что?.. Вы не понимаете и не хотите понять, что лучше мужа, чем Дадоджон, нашей сестре не найдем. Парень перспективный, он с помощью ака Мулло далеко пойдет и когда-нибудь нам понадобится. Вы думаете, я вечно буду сидеть в этом кресле? Думаете, нет у меня врагов, которые стараются сковырнуть? О, если бы так… — покачал головой Бурихон и, подавив вздох, процедил сквозь зубы: — Мне никак нельзя без поддержки. Накатала какая-то сволочь жалобу. Если допустить до расследования, с треском снимут.

— Ну и что? — Шерхон сел на стул возле стола. — Без этого кресла не проживешь?

— Нет, не проживу.

— Лучше попрошайничать, чем лизать задницу этому старому псу.

— Да подумайте, пораскиньте мозгами! — вспылил Бурихон и, выскочив из-за письменного стола, нервно забегал по кабинету.

Шерхон не поворачивал головы. Наконец, остановившись перед ним, Бурихон заговорил поучительным тоном:

— Вы упускаете из виду политику, не чувствуете веянья времени. Это близоруко, ака. Поймите, война кончилась, наша страна победила, мир меняется. Половина Европы уже хочет строить социализм, не будет, значит, больше капиталистического окружения… Вы не смотрите на меня удивленно, я не буду читать вам лекцию о международном положении. Я только хочу подчеркнуть, что теперь значительно больше внимания будут уделять внутренней политике, то есть решительно и беспощадно станут наводить порядок, а это, в свою очередь, означает, что жить так, как хотите вы, будет нельзя. Выловят всех грабителей и бандитов, спекулянтов и расхитителей. Доберутся и до ваших ташкентских дружков, никому не поздоровится! Поэтому, пока еще есть возможность, надо кончать. Надо думать о будущем. Мы с вами полагаемся на всевышнего…

— Да пес-то старый тут при чем? — перебил, потеряв терпение, Шерхон.

— А при том, что играть с ним — все равно что играть с огнем. Я еще вчера предупредил: у него длинные руки и крепкие корни: приятели, кумовья, свои люди… Они у него повсюду, даже в руководящих органах, и благодаря этому он может и вознести, а если понадобится, и раздавить, как клопа.

— Я не боюсь его! — воскликнул Шерхон, вскочив на ноги. — Дело завмага как раз и может сгубить его. Если бы ты постарался…

— Вы невозможны, ака. Битый час объясняю, что нельзя связываться с ним, нельзя, понимаете?! Ничего вы не докажете, сами сядете…

— Ладно, увидим! Я в Ташкенте еще посоветуюсь. Пока мне ясно одно: Шаддода не выйдет за Дадоджона. Вот так!

— Выйдет!

— Не выйдет! — сказал Шерхон, направившись к двери.

— А вы спросите у нее! — крикнул Бурихон ему вслед.

14

Их отца звали Алахоном и титуловали Махсумом, так как он был сыном знатного богослова, однако людям запомнилось его прозвище — ишан Лайлатулкадр. Почему его так прозвали, трудно сказать. Лайлатулкадр — название летней ночи, в которую тот, кто бодрствует, может якобы узреть отблеск божьего лика, превращающего в золото все, за что человек ни ухватится. Алахон-Махсум в годы учебы в медресе любил покутить и пировал ночи напролет; может быть, поэтому и прозвали его друзья-недоучки Лайлатулкадром. Кличка навсегда заменила ему имя, которое было дано при рождении.

Надо сказать, что Бурихону это помогло скрыть свое социальное происхождение: в анкетах он писал «из служащих». Отец, слава богу, оказался довольно прозорливым человеком: будучи муллой и владея в Богистане обширными земельными участками, несколькими домами и дворами, он, как только грянула революция, сменил чалму на фуражку и стал советским служащим. В тот период острой нехватки национальных кадров Алахон Лайлатулкадр зарекомендовал себя грамотным и дельным работником, не раз получал премии и письменные благодарности, которые Бурихон бережет как зеницу ока. Разоблаченный своими бывшими батраками, старик перебрался с семьей в кишлак Хазрати Мазар (теперешний Карим-партизан). Здесь у него были усадьба, сад, надел земли, которую до самой коллективизации он сдавал в аренду. Теперь он стал писаться дехканином. Лайлатулкадр хорошо понимал, что новой власти будут нужны образованные люди, и поэтому одним из первых послал сыновей в советскую школу, а на смертном одре завещал учить дочь. Марджоне, или Шаддоде, в ту пору было два года.

Марджона… Когда семья перебралась в кишлак, мать вдруг возмечтала о дочери. Но бог никого не давал — ни дочку, ни сына. Алахон, который был старше жены лет на двадцать, если не больше, посмеивался над ее желанием. Разве можно нынче, когда все неустойчиво, смутно, рожать детей? Теперь каждый день у него на счету, сегодня он жив, а завтра может оказаться в лучшем мире. Так что достаточно и двух сыновей.

Но матери дочь роднее и ближе, чем сын. Дочь и первая помощница, и первая подруга. В дочери мать видит свое продолжение.

В общем, желание заиметь дочь не давало жене Алахона покоя. С этой мыслью она ложилась спать и с ней вставала. И бог словно бы внял ее мольбам…

— Мам, а почему я зовусь Марджоной?[30] — спросила однажды девочка, и мать ответила, что назвала ее так по желанию ангела, который дал ей вкусить от ниспосланного богом чудодейственного яблока.

Со временем вымысел и реальность в воображении матери Марджоны слились в нечто единое, порой ей казалось, что она даже ощущает во рту вкус того чудного яблока.

Итак, бог наконец-то внял ее мольбам о помощи, и однажды с криком «о аллах, о создатель!» во дворе появился ясноликий благородный дервиш. Алахона в тот день не оказалось дома — так было угодно судьбе, — и женщина встретила божьего странника благосклонно, расстелила перед ним скатерть с обильным и щедрым угощением, досыта накормила, а потом поделилась своим сокровенным желанием. Дервиш взял свою каджкули — выдолбленную тыкву, что служит дервишам вместо сумы, — и достал из нее румяное яблоко. Он разломал это яблоко на две половинки, одну съел сам, другую дал съесть женщине, жаждущей ребенка, и сказал, что вскоре, с божьей помощью, она затяжелеет и разрешится от бремени дочкой, которую непременно должна назвать Марджоной.

Дервиш ушел в другие края, больше его не видели ни в кишлаке, ни в округе. Однако ровно через девять месяцев, девять дней и девять часов на белом свете появилась девочка, которую мать нарекла Марджоной. Малышка стала любимицей всей семьи. С двух лет, как уже говорилось, она росла без отца, мать и братья не чаяли в ней души, и она чувствовала это. Ее характер портился не по дням, а по часам. Капризная, злая и грубая Марджона вела себя невыносимо, и братья прозвали ее тиранкой — Шаддодой.

Выполняя волю покойного мужа, мать отдала дочку в школу. Шаддода и там выделялась: бойкостью и дерзостью она превосходила многих мальчишек. После седьмого класса большинство родителей не пускало девочек в школу; мать Шаддоды не составила исключения. Однако, бросив учиться, Шаддода отказалась носить паранджу. Она увлеклась нарядами и прическами, приобщилась к косметике. Подруги силком привели ее в медучилище; она поступила, однако, не проучившись и года, бросила.

Мулло Хокирох не зря задумал женить младшего брата на Шаддоде: он отлично знал, что представляет из себя эта особа. Витающему в облаках и безвольному Дадоджону нужна, считал он, жена, которая крутила бы им и вертела, подгоняла, подхлестывала… Только с такой женой Дадоджон может стать человеком. Шаддода для этого подходила. С другой стороны, она из благородного рода махсумов, породниться с которыми издревле почиталось за честь. Немаловажное значение имело и то, что она сестра Бурихона — своего человека, можно сказать, воспитанника и послушника.

Для Шаддоды все это не составляло тайны. К тому же Дадоджон красив — пусть подруги лопнут от зависти!.. Как-то брат Бурихон, желая пошутить, спросил Шаддоду, пойдет ли она, если будут сватать, за Дадоджона, и Шаддода, ничуть не смутившись, ответила:

— Да, конечно!..

Шерхон не знал про это. Он полагал, что достаточно ему выразить свое неудовольствие, и Бурихон, Шаддода и старая мать откажут сватам. Они не ослушаются его, не переступят обычаев предков. Ему представлялось, что в глазах семьи он по-прежнему старший мужчина, а за старшим последнее слово — закон и указ для всех. Пока он жив и здоров, Шаддоде не бывать женой Дадоджона! Он скажет сестре, чтоб не давала согласия. Если откажет она — никто не заставит. Теперь нет таких прав — выдавать замуж насильно. Советская власть отменила. Пусть Бурихон-законник поразмыслит над этим. Как младший брат он не должен перечить…

— Мать, я еду в Ташкент! — объявил Шерхон с порога, вбежав в комнату матери и Шаддоды. — Но до отъезда должен решить один вопрос.

— Господи, что за спешка, сынок? — сказала мать, откладывая шитье. — Ведь вчера только приехал, не успела налюбоваться, наговориться — и уже уезжаешь! Ну останься хоть на денек, на два, дай хоть накормить тебя тем, что ты любишь! Приготовлю пельмени, сынок, останься. Успеешь к своей татарке. Когда еще увижу тебя?

— Не могу, мать, дела. Надо ехать. Но скажу вам вот что: Марджону без моего разрешения замуж не выдавайте. Я уже слышал, что Мулло Хокирох сватает ее за своего брата. Я против. Знаю я эту семейку, сестра не найдет там счастья.

Мать закивала головой:

— Ты прав, сынок, прав, и у меня не лежит душа… — Она вздохнула. — Но теперешним дочкам и сыновьям мать не указ. Не дети — беда! Ты вот сам уехал в Ташкент, меня не спросив, и без спроса взял в жены татарку. И Бурихон тоже сам нашел себе жену, слава богу еще, что из здешних, хоть знаю, кто ее мать, кто отец… Теперь вот сестра твоя. О-о-о, эта девчонка почище тебя и Бурихона. Вас обоих за пояс заткнет! Ею управляют бесы. Я с ней не справлюсь.

Шаддода в это время возилась на кухне. Но, видно, бесы, которых упомянула старуха, шепнули ей что-то на ухо, и она подобралась на цыпочках к двери. Закипая бешенством, слушала Шаддода разговор Шерхона с матерью.

— Да что с вами, мать?! — вскричал удивленный Шерхон. — Вы забыли, чья вы жена?! Забыли, каким был наш почтенный отец?! Разве вместе с ним обратилось в прах все, чему он учил? Вы — мать, вы имеете право сказать «нет». Запретите ей, объясните, что на один ее волос найдется сотня мужей.

— Сто раз говорила, она ни в какую.

— Что-что? Моя сестра сама желает идти за этого басмаческого ублюдка? — не поверил Шерхон своим ушам.

Шаддода, услышав это, с треском распахнула дверь и, влетев в комнату, проорала:

— Откуда вы знаете, что он басмач? Вы люльку его качали?

— Прости боже! — воскликнул Шерхон раздраженно. — Подслушивала?! Да есть у тебя хоть капля стыда?

— На себя посмотрите! Чего разорались на мать? Какое вам дело до нас?

Шерхон на миг растерялся, потом вскипел.

— Что говорит эта сучка? — крикнул он сдавленным голосом.

— Ай-яй-яй, и не стыдно? — сказала мать и обратилась к дочери: — Ради бога, перестань. Грешно так разговаривать со старшим братом. Он тебе вместо отца…

— Знать не желаю такого отца! — перебив мать, топнула Шаддода ногой. — Он бродяга и вор! Грабитель! Убийца! Он…

Шерхон рванулся на сестру с кулаками. Вздыбленный и гневный, он был страшен. Не увернись Шаддода, разбил бы ей голову, бил бы и топтал ногами, мог бы убить… Но Шаддода оказалась проворной и гибкой, как змея. Извернувшись, она проскочила у него под рукой, выскользнула во двор и, отбежав, заорала:

— Шиш тебе, паршивый пес! Гад проклятый! Кабан вонючий! Ну-ка убирайся отсюда живо, проваливай! Попробуй тявкнуть еще раз, я сама побегу в милицию, расскажу, что это ты ограбил дом Азимбая, сама отнесу браслет и серьги жены Азимбая, которые ты дал мне!.. Уходи, уходи, уходи!.. — затопала Шаддода ногами.

Шерхон вытаращил налитые кровью глаза, тяжко и часто задышал и, как разъяренный петух, потоптавшись на месте, вернулся в комнату. Он долго не мог прийти в себя, сидел и скрипел зубами. Никогда он не думал, что младшие брат и сестра окажутся такими низкими, подлыми людьми и так обнаглеют, что перестанут считаться с ним. Шерхон не считал себя святым. Наоборот. Но иногда в нем пробуждалась совесть, он каялся и клял свою пропавшую жизнь и глушил душевные муки водкой, ища себе оправдания. Но именно поэтому он идеализировал в своих представлениях братишку и сестренку, считал их праведными и благородными, чистыми, честными, скромными… Он и мысли не допускал, что они могут быть невежливыми и непочтительными со старшими, могут проявить неуважение к нему и ослушаться. А что оказалось на деле? Как повел себя с ним Бурихон? Ему наплевать на старшего брата, ради Мулло Хокироха… ради шкуры своей запродаст и родную мать. А Шаддода, эта сучка, вон куда хватанула — заложит, факт… Убить ее мало…

На скулах у Шерхона играли желваки, он дико водил глазами, сжимал и разжимал кулаки. Притихшая мать громко вздохнула.

— О боже, за какие грехи мне такое наказанье? Хоть бы один стал человеком! Не дети, а сплошное мучение.

Она дернула Шерхона за рукав, привлекая его внимание, и сказала:

— Растила я ее, души в ней не чаяла, думала, что станет опорой, послушной будет и скромной, как все дочери мусульман, а она на голову села, сущий дьявол!.. Не мучайся, сынок, не морочь себе голову, не связывайся с ней. Лучше уезжай подобру-поздорову в свой Ташкент. Она, проклятая, на все способна: и в милицию побежит, и топором тебя хватит… — Мать округлила глаза: — Знаешь, я видела у нее наган… Ой, сынок, глянь, не стоит ли под дверью?.. Нет?.. Настоящий наган, с пулями. Не знаю, где уж и взяла, может, твой…

— Откуда мой? — перебил Шерхон. — Я обхожусь без оружия.

— А, ну тогда, наверное, Бурихона. Не знаю, не важно. Она его прячет. Так что, сынок, не связывайся с ней, плюнь на нее, за Дадоджона пойдет или за другого, пусть тебя не волнует…

— Верно, мать, черт с ней! — произнес Шерхон, немного успокоившись. — Золотые слова вы сказали! Нужно подальше бежать от такой сестры и такого брата. Ничто им не свято, ради себя продадут и меня и вас. Ничего, бог их накажет! До свидания, мать!

Шерхон, наклонившись, поцеловал ей руку. Мать чмокнула его в лоб и сказала:

— Да поможет тебе бог, сынок! Где бы ты ни был, лишь бы был здоров. Пиши мне, не забывай.

— Не забуду, — ответил Шерхон и, выйдя во двор, увидел, что сестра торчит у дверей мансарды и скалит зубы. Он сплюнул и зашагал к воротам.

Как только Шерхон скрылся из глаз, Шаддода, приставив лестницу, взобралась на крышу мансарды, откуда просматривалась вся главная улица. Она видела, как размашисто, не оглядываясь, шагал Шерхон, как он припустил к подкатившему автобусу, встал в хвост небольшой очереди, с кем-то заговорил… Прикрыв ладонью, как козырьком, глаза от солнца, своенравная девица дождалась, когда автобус уйдет, и только потом успокоилась, спустилась с крыши мансарды и пришла в комнату к матери.

— Укатил ваш бандюга, — сказала она. — Ишь чего захотел, счастью моему помешать. Как бы не так!

— Да и ты хороша буянка! — покачала головой мать. — Согласилась бы с ним и выпроводила бы по-хорошему. И зачем шумели и портили себе кровь?

— Это он портил себе кровь, а я хоть бы хны, — засмеялась Шаддода. — Взяла и все ему высказала. Чем мне переживать, пусть он мучается. И нам не мешает. Теперь он долго тут не появится.

— Дура ты еще, дура, — опять покачала мать головой. — Бранью да палкой можешь в конце концов озлобить, а сладкими речами и лаской сумеешь и слона на волосе тащить. — Старуха вдруг затряслась от смеха. — Ведь это я выдворила его, ты мне спасибо скажи. Я его и обругала, и приласкала, и напугала. Сказала, хи-хи-хи, что у тебя припрятан наган, — посмотрела бы ты на его лицо!..

— Чего-чего? Наган?.. Ну и даете! — прыснула Шаддода и, отсмеявшись, сказала: — Только в другой раз никому так не врите, а то еще побегут в милицию, весь дом тогда перевернут, не посмотрят, что дом прокурора.

— За кого ты меня принимаешь? Не бойся, я с ума не сошла, сама еще, хи-хи, кого хочешь сведу. Хи-хи-хи…

Тут со двора донесся мужской голос, который мать и дочь тотчас узнали, — голос Мулло Хокироха. Старик часто бывал у них, вел себя запросто, будто у себя дома.

— Эй, есть кто-нибудь?! — крикнул он и, появившись на пороге комнаты, проворчал: — Разве можно не запирать ворота?

Мать и дочь приложили руки к сердцу, смиренно потупились, ангельскими голосками поздоровались.

— Только что Шерхон ушел, а мы с Марджоной не проводили, заговорились и про ворота забыли, — виновато промолвила старуха.

— Нехорошо, нельзя не запирать, — наставительно говорил Мулло Хокирох. Не ожидая приглашения, он прошел в передний угол, уселся на курпачу, произнес, воздев руки, «аминь» и добавил: — Я запер ворота. И Шерхона видел, он уехал. Успокойтесь!

— Спасибо, ака Муллоджон, дай бог вам здоровья, — пропела старуха и знаком велела дочери заняться чаем и принести скатерть с угощением.

Марджона вышла из комнаты, всем своим видом показывая, что она и послушна, и скромна, и расторопна.

Мулло Хокирох сидел вроде бы с опущенными глазами, перебирал четки и нараспев бормотал какую-то суру из корана, а на самом деле наблюдал, как хлопочет будущая невестка, и думал, что нет, он не ошибается — лучше этой Дадоджону не найти. Старик умилялся: хитрая бестия! «Погоди, милая, как переселишься в мой дом, я обучу тебя и не таким уловкам. Ты лишь плени моего балбеса: постреляй в него глазками, повертись перед ним, остальное уж вместе доделаем. Приструним и взнуздаем его так, что будешь, даст бог, крутить не одним муженьком, а всеми и вся, и, если он станет председателем суда, то тебе выносить за него приговоры, тебе! — восклицал Мулло Хокирох в душе и, усмехаясь, прибавлял: — Вместе со мной».

Старуха молчала, сидела с опущенной головой, ждала, когда Мулло Хокирох закончит бормотать свои молитвы, и думала, что он неспроста зашел. Откуда он знает, что Шерхон уехал, и почему сказал «успокойтесь»? Ясновидец, что ли, или подслушал скандал, который закатил Шерхон? Старуха с трудом подавляла вздохи.

Наконец Мулло Хокирох громко произнес: «Да будет на вас приветствие и милосердие аллаха!» — и, проведя ладонями по лицу, добавил: «Аминь». Старуха поднесла руку к лицу, ответила:

— Добро пожаловать!

— Благодарю, сестра моя! — продолжал Мулло Хокирох разыгрывать церемонии. — Как жизнь? Как здоровье? Как дети, невестка? Надеюсь, все хорошо?

— Спасибо, у вас дозвольте спросить?

— Слава богу, сестра, неплохо. Аллах помогает тому, кто верен ему. Ну, с чем приезжал Шерхон? Чем порадовал старую мать?

— Ой, и не спрашивайте, — махнула старуха рукой. — Много ли радостей я от него видела? Пошумел да уехал.

— Он ко мне приходил с претензиями, — сказал Мулло Хокирох. — Оскорблял и пригрозил, что не выдаст сестру. Но я посмеялся ему в лицо, поступай как знаешь, сказал, и делай все что угодно. С тем и выпроводил.

— Псих он, чего с него взять? Вы не обижайтесь на него, всерьез не принимайте. Кто он такой, чтобы вмешиваться? Как вы скажете, так и будет.

— Я это знаю, — не без самодовольства произнес старик. — Раз мы с вами договорились, раз согласна сама Марджонаджон, значит, все решено. Шерхон когда-нибудь поймет, как мы были дальновидны, и будет благодарить бога за то, что Марджона стала женой Дадоджона. Может случиться так, что именно она, Марджона, со своим Дадоджоном станет братьям опорой, поможет им в их трудный час. Скоро сладкой жизни Шерхона наступит конец: власти скоро приберут к рукам таких, как он. — Мулло Хокирох поднял глаза к потолку и, вздохнув, опять опустил, погладил бородку. — Дай бог, чтобы все обошлось по-хорошему, только боюсь, что и Бурихон не долго продержится в прокурорах. Пока-то я сдерживаю его, как могу, направляю. Но чуть оступится — пропадет парень. Потому-то я и стараюсь соединить Марджону с Дадоджоном, чтобы хоть они крепко стояли на ногах, тогда и братьям помогут…

— Да не оставит нас всевышний без вас, да продлятся ваши годы! — искренне сказала старуха, так как знала и чувствовала, что все сказанное стариком — справедливо и правильно.

— Но есть один тонкий, деликатный вопрос, — продолжал Мулло Хокирох, немного помолчав. — Я скажу вам об этом откровенно, так как нам надо вместе подумать и сообща найти выход…

В этот самый момент Шаддода, словно снова ей что шепнули ее бесы, оказалась под дверью и затаила дыхание.

— Что за вопрос? — удивленно спросила мать.

— Дело в том, что наш Дадоджон легкомысленно привязался к одной девке из нашего кишлака, — ответил старик. — В детстве вместе играли, она и приворожила. Теперь он и к ней тянется, и меня не хочет обидеть. Но мне двойственность не по душе. Это плохо.

— Да, да, конечно, — промямлила старуха, не зная, что сказать. «Если твой брат любит какую-то девушку, то что я сделаю? Если сам ничего не можешь придумать, что же ждать от других?» — подумала она.

— Это дело может решить только наша красавица Марджона! — как бы заглянув в душу старухи, сказал Мулло Хокирох. — Я знаю, Марджона умная, смышленая девушка, она сумеет пустить в ход свои чары, перед которыми не устоит ни один юноша. Вы объясните ей все, пусть постарается, сделает так, чтобы Дадоджон навсегда позабыл ту девку и влюбился в нее.

— Но она девушка непорочная… — забрюзжала старуха. — Я не знаю, как…

— Не бойтесь, я все обдумал! — перебил Мулло Хокирох. — Марджона и Дадоджон должны пожениться по-современному, по-комсомольски.

— Ака Мулло, да что вы?! — ужаснулась старуха.

— Да, да, не удивляйтесь! По-новому, современному! Вы не бойтесь, мы с вами тихонечко справим все по обычаю, и брачный договор заключим, и брачную молитву услышим, и занавеской закроем молодых на свадьбе — ничего не упустим. Но надо сделать вид, что молодые будто бы познакомились сами и сами решили пожениться. Пускай повстречаются, походят вместе в кино и в клуб на концерты, потом распишутся в загсе…

— Нет-нет, ака Мулло! — вскричала старуха, однако тут вошла Шаддода, поставила перед Мулло Хокирохом чайник с чаем и сказала:

— Пока не похожу с Дадоджоном и не поверю, что он любит меня, ни в загс не пойду, ни за свадебную занавеску!

— Заткнись, бесстыжая! — невольно вырвалось у старухи.

Но Мулло Хокироха сатанинская дерзость будущей невестки нисколько не покоробила. Пряча улыбку, он умиротворяющим тоном произнес:

— Не надо сердиться, почтенная, успокойтесь, пожалуйста. Девушка права. По нынешним законам молодые, прежде чем пожениться, должны хорошенько узнать друг друга. Ничего в этом зазорного нет. Через два дня в нашем кишлачном клубе состоится большой концерт, бригада артистов из столицы будет выступать перед хлопкоробами. По-моему, лучшего места и времени для знакомства молодых не придумать. Ты, доченька, соберись пораньше, зайди к Шохину-саркору. Если память мне не изменяет, ты, кажется, дружила с его младшей дочкой?

— Да, я хорошо знаю Мунавварку. Она училась неважно, и меня прикрепили к ней, мы вместе учили уроки.

— Вот и хорошо! Навести ее послезавтра и вместе придите на концерт. Дадоджон будет в клубе. Поняла, дочка?

— Конечно! — воскликнула Шаддода и, глянув на мать, ухмыльнулась.

Старуха промолчала.

15

Дадоджон не находил себе места, мучился и терзался и никак не мог понять, чем он провинился перед Бобо Амоном и его дочерью, почему они не желают видеть его, не хотят выслушать. Сколько он ни ломал голову, как тщательно ни перебирал все свои встречи с Наргис, не находил ничего, что могло стать причиной столь резкого отчуждения Наргис и гнева Бобо Амона. И в письмах к ней вроде не было ничего обидного. Он не чувствовал никакой вины, кроме той, что не смог появиться в назначенный день на условленном месте. За это он сам себя казнит, и, если бы Наргис узнала, как казнит, неужели не дрогнуло бы ее сердце, неужели не поняла бы и не простила?

Иногда появлялось сомнение: «Да разве такая уж это большая вина?» Но Дадоджон тотчас же отвечал: «Да, большая!» Дело даже не столько в том, что заставил девушку понапрасну ждать, сколько в том, что не пришел на свидание из-за собственного малодушия. Он и в этом готов покаяться перед Наргис, лишь бы согласилась выслушать.

Но почему, почему она избегает его? Почему так грубо обошелся с ним ее отец? Двенадцатый день уже, как он вернулся с фронта, а с Наргис не перемолвился ни единым словечком. Видел ее дважды и оба раза рванулся к ней, но в первый раз она отвернулась и перешла на другую сторону улицы, а во второй — была с учениками и прошла, окруженная ими, как проходят мимо столба. Тогда он и вправду остолбенел, горло сжала обида, из груди рвался вопль, губы размыкались, по из них не вылетело ни звука. Дадоджон подумал, что, наверное, Наргис разлюбила его, отдала сердце другому… А может, она и не любила его никогда? Может быть, он просто вообразил и внушил себе, что она его любит?..

— Нет-нет, все не так! Тут что-то другое. Наверное, чьи-то интриги, ложь, клевета…

Дадоджон не подозревал, как близок он к истине, но отвергал и эту мысль. Он полагал, что никто не может рассказать Наргис и ее отцу о намерении ака Мулло женить его на сестре прокурора. Разговор с братом был один на один, и если брат не проговорился Бурихону, то больше никому неизвестно. Но если даже узнал Бурихон, если даже он в сговоре с братом, не будет же трезвонить об этом? А сам ака Мулло… Нет, смешно и предполагать, тем более что он к этому разговору невозвращается, оставил в покое…

Наконец Дадоджон решил во что бы то ни стало увидеться с Наргис и объясниться, раз и навсегда. Он узнал, что сейчас она вместе с учениками в поле, на участке третьей бригады, и поспешил туда. Пусть все станут свидетелями или его радости и счастья, или его позора и унижения!..

Поля третьей бригады начинались сразу за околицей. Близился вечер. Заходящее солнце становилось все более багровым и холодным. Дадоджон быстрым шагом прошел мимо интерната и свернул в узкий сквозной переулок, который выводил прямо в поле, и здесь столкнулся с возвращавшимся оттуда Нуруллобеком. Остановились. Поздоровались. После вечеринки у Хайдара они увиделись впервые.

— Ты все грустишь? — спросил Нуруллобек.

Дадоджон молча пожал плечами.

— Куда, брат, торопишься, не секрет? У тебя такой вид, будто опаздываешь на работу.

В этих словах, которые Нуруллобек, обрадованный встречей, произнес весело, с улыбкой, Дадоджону почему-то послышался скрытый упрек: дескать, все работают, а ты до сих пор бьешь баклуши… Дадоджон смущенно опустил ресницы и переступил с ноги на ногу. Чувство неловкости, охватившее его, усилилось, когда Нуруллобек не без грусти сказал:

— Думали хоть в этом году не привлекать ребят на сбор хлопка, дать им возможность нормально заниматься, да нет, не обошлись. Хлопка много, а людей мало, и время не терпит. Что ни говори, наши сельские ребята лучше взрослых горожан разбираются в хлопке и, главное, умеют его собирать. Поэтому с позавчерашнего дня прекратили занятия и вышли все в поле, помогаем колхозу.

— Да, надо помочь, — выдавил из себя Дадоджон.

Нуруллобек, только теперь заметив его состояние, удивленно посмотрел на него и спросил:

— Ты все-таки торопишься? Я задерживаю тебя?

— Нет-нет, я просто так — думаю… Вышел пройтись и задумался…

— А, ну да, заново привыкаешь к родным местам. Могу только представить твои волнения и чувства. Как говорится, родная сторона — мать, а чужая — мачеха. Но я завидую тебе!

— Чему же завидовать?

— Ну что ты! Ты столько повидал, столько узнал!..

— Нет, такое не дай бог никому узнать, — ответил Дадоджон, качнув головой.

— Тоже верно, — смутился Нуруллобек и схватил его за руку. — Послушай! Раз ты никуда не торопишься, пойдем, я покажу тебе свой интернат.

— Да я… — начал было Дадоджон и запнулся, а Нуруллобек, не обратив внимания, продолжал:

— Ты же еще не был там, вот и увидишь, как перестроили нашу школу под интернат. Может, найдешь и свою парту, за которой когда-то сидел. Ты не делал зарубок? Не вырезал свое имя? — Нуруллобек улыбнулся. — Пойдем!

— Неудобно: у тебя дела, я помешаю…

— Ничего, ничего! Нет у меня особых дел, только проверить, чтобы вовремя был готов ужин, и все!

Дадоджон глянул на солнце, которое уже на четверть опустилось за линию горизонта. Нуруллобек истолковал его взгляд по-своему.

— Есть еще время до ужина, раньше семи не вернутся с поля, — сказал он и увлек Дадоджона за собой.

Они обошли все здание интерната, разделенное широким коридором на два крыла. Левое крыло, в котором находилось общежитие, столовая и кухня, было пристроено, как объяснил Нуруллобек, в конце сорок третьего года.

Нуруллобек говорил так увлеченно, что Дадоджон не решался перебить его, хотя уже сгущались сумерки и ему следовало торопиться. Дадоджон перестал вникать в смысл слов Нуруллобека, смотрел на него и думал о своем. Но иногда Нуруллобек обращался к нему с каким-то вопросом, и он машинально отвечал, чаще всего «да» или «нет».

Продолжая рассказывать, Нуруллобек провел его в правую половину здания, где между классами и учительской находился директорский кабинет. Они заглянули во все классы, и в каждом Нуруллобек предлагал посмотреть, нет ли парты, за которой Дадоджон сидел в детстве. Это отвлекло Дадоджона, пробудило в нем интерес. Он вспомнил, что когда-то вырезал на задней стороне откидной крышки свои инициалы. Но теперь все парты одинаково поблескивали черным лаком.

— Вижу, времени летом не теряли, хорошо подготовились к новому учебному году, — сказал Дадоджон.

— Да, лучше всех в районе! — горделиво произнес Нуруллобек и прибавил: — Спасибо колхозу, помог стройматериалами. Ваш брат достал и лес, и известку, и вот какую хорошую краску. Блестят парты, а?

— Мой брат, я вижу, главный доставала, — улыбнулся Дадоджон.

— Да, от него тут многое зависит…

Показалось это Дадоджону или Нуруллобек и в самом деле, на миг отвернувшись, вздохнул? Во всяком случае, его глаза потускнели, а голос стал на тон ниже, ровнее и будничнее. Уловив эту перемену, Дадоджон, однако, никак не связал ее с тем, что речь зашла о Мулло Хокирохе, и обрадовался — разговор иссякает, кажется, можно прощаться!

Но Нуруллобек не случайно сказал, что от брата Дадоджона зависит многое, ведь Мулло Хокирох разрушает его счастье — отнимает Марджону. Он не знал, известно ли это Дадоджону, и хотел спросить, но сдержался.

— А теперь пойдем ко мне в кабинет, — сказал он.

Дадоджон замялся. Ну как, как объяснить, что ему пора — он должен увидеть Наргис?! Уже темнеет, скоро все пойдут с поля…

— Чего же ты? — обернулся Нуруллобек. — Над чем еще задумался?

— Так, ни над чем, — ответил Дадоджон и, решив, что в запасе есть минут пятнадцать — двадцать, вошел в кабинет.

Нуруллобек усадил его на диван и сел рядом. На краю стола под синим стеганым колпаком стоял белый фаянсовый чайник с зеленым чаем. Нуруллобек поднял колпак, дотронулся до чайника:

— Горячий. Только что поставили…

«Долго он еще будет хвастаться?» — раздраженно подумал Дадоджон.

«Какой-то он дерганый», — отметил Нуруллобек.

Ощутив взаимное неудовольствие, они уже стали тяготиться беседой. Дадоджона она изводила потому, что хотелось поскорее уйти, а Нуруллобеку стала казаться пустой и никчемной из-за того, что он ломал голову над тем, как повернуть разговор в нужное ему русло. Сказать, что Мулло Хокирох хочет женить Дадоджона на сестре Бурихона, и признаться в том, что он, Нуруллобек, давно влюблен в Марджону и собирался жениться на ней. Но поймет ли его Дадоджон? Не станет ли смеяться? А может быть, он потому и чувствует себя неловко, что Мулло Хокирох рассказал ему?..

Протянув Дадоджону пиалу с чаем, Нуруллобек произнес:

— Я хотел спросить… — Он запнулся и, встретил как ему показалось, настороженный взгляд Дадоджона, торопливо сказал первое, что пришло в голову: — Сколько у тебя орденов?

— Три, — вымолвил Дадоджон.

— А какие?

«Все, — сказал Дадоджон себе, — отвечаю и ухожу».

— «Красное Знамя» за Сталинград, «Красная Звезда» за Одессу и «Отечественная война» второй степени за Одер.

— Почему же не носишь?

Дадоджон пожал плечами и со стуком поставил пиалку на стол, рядом с чайником.

— Еще налить?

— Нет, спасибо.

— Напрасно не носишь. Ведь жизнью рисковал, отвагу проявлял!.. Орденами надо гордиться!

— Не я один…

— Ты один из миллионов, а это, по-моему, должно умножать твою гордость.

«Вот прицепился», — подумал Дадоджон и сделал движение, намереваясь встать, но его удержал тон Нуруллобека, которым он произнес эти слова:

— Верь не верь, а я завидую тебе, ты счастливый. Гебе во всем везет. А я… я каким был, таким и остался.

— Ладно тебе прибедняться. — Дадоджон заставил себя улыбнуться. — Директор интерната, педагог с высшим образованием, чего тебе еще надо? Орденов не хватает? Ну, получишь еще.

— Да не про ордена я… — Нуруллобек вздохнул и одним глотком опустошил пиалку, со стуком поставил ее на стол и — будь что будет! — заговорил: — Есть у меня одна мечта, но ты приехал, и она… она отодвигается…

Дадоджон круто, всем корпусом повернулся к нему и молча, с неподдельным изумлением уставился на него. Но Нуруллобек не поднял глаз.

— Я буду откровенным с тобой, как с близким другом, — взволнованно продолжал он. — Я влюблен, люблю одну девушку, хочу жениться на ней, и она, кажется, отвечала взаимностью. Сначала я открыл свою тайну матери, она очень обрадовалась. Потом сказали отцу, он дал согласие, и вскоре должны были посылать сватов…

Как только Нуруллобек произнес слово «люблю», у Дадоджона екнуло сердце — Наргис?.. Теперь сердце стучало учащенно и гулко, а Нуруллобек словно бы нарочно тянул.

— Да, должны посылать сватов… — и умолк.

— Но зачем же тянуть, надо посылать, нужно поскорее сватать, чтобы не ждать и не мучиться, — быстро заговорил Дадоджон. — Скоро пора свадеб, вот и сыграйте, если девушка не против. — И не удержался: — А как ее зовут? Я знаю ее?

— Знаете, — произнес Нуруллобек и, глядя в упор, прибавил: — Это Марджона. Сестра Бурихона.

Он увидел, что Дадоджон изменился в лице, но не понял, какие чувства охватили его. За одну-две минуты лицо Дадоджона выразило облегчение, и радость, и удивление, и попытку что-то вспомнить. Нуруллобек смотрел на него и ждал ответа.

— Ты сказал, Марджона? — спросил Дадоджон. — Разве сестру Бурихона зовут Марджона? Не Шаддода?

— Нет, ее зовут Марджона. Шаддода — это так ее братья прозвали.

— А-а-а, — протянул Дадоджон и, немного помолчав, сказал: — Я не знаю ее, не видел. Может быть, когда я жил в кишлаке, она не жила, или, может быть, она ходила под паранджой, не знаю. Только слышал, что у Бурихона есть сестра и ее зовут Шаддода. У него ведь одна сестра?

— Одна, — подтвердил Нуруллобек.

Дадоджон опять помолчал; лицо его стало задумчивым.

— Ну что мне посоветовать? — сказал он потом. — Дело твое. Если нравится, посылай сватов. Я всегда буду рад послужить на твоей свадьбе.

— Правда?! — обрадованно воскликнул Нуруллобек, но тут же смутился и залепетал: — А вы… разве вы… когда вы собираетесь?

— Что?

— Ну, это… жениться?

— Не знаю, еще не думал, — ответил Дадоджон к радости Нуруллобека, который вдруг, на удивление Дадоджону, стал рассыпаться в благодарностях и объяснять, что теперь-то он и его родители непременно пошлют сватов, а свадьбу конечно же сыграют до наступления зимы, как только колхоз управится с хлопком.

— Вы будете дорогим гостем на моей свадьбе, а я, только намекни, всей душой и сердцем послужу на твоей, — сказал Нуруллобек.

В комнате уже совсем стемнело, а за окном разливалась синеватая полумгла, и Дадоджон, спохватившись, вскочил на ноги:

— Мне пора!

Нуруллобек проводил его за ворота и, пока шли, все твердил, что любовь окрыляет человека, и, стесняясь говорить о возлюбленной, нахваливал Бурихона, а на прощанье предложил как-нибудь съездить вместе в Богистан на винзавод, где отец расскажет о секретах виноделия и угостит чудесными винами многолетней выдержки.

— Хорошо, хорошо, вернусь из Сталинабада — поедем, — нетерпеливо, едва сдерживая раздражение, произнес Дадоджон и, торопливо пожав ему руку, пошел прочь от некстати разговорившегося друга.

Боясь, что опоздал, и поэтому распаляясь все больше, Дадоджон мысленно поносил Нуруллобека, называя его и болтуном, и тупоголовым бараном… «Втрескался в эту Бурихонову Марджону-Шаддоду, будто в небесную фею. Проучить бы его, отбить ее у него!..» Но эта случайная мысль ужаснула Дадоджона, он приказал себе забыть ее раз и навсегда, потому что у него есть Наргис, самая лучшая, самая красивая и самая желанная девушка в мире. Он должен найти ее и объясниться!..

Дадоджон проскочил сквозной переулок и оказался на поле. Народу было мало, хлопок уже почти никто не собирал, люди тянулись с полными мешками к полевому стану, где были весы. Но среди передвигавшихся по междурядьям сборщиков Дадоджон углядел тонкую девичью фигурку — Наргис?.. Он рванулся в ту сторону. Нет, не Наргис — ее подруга Гульнор.

Увидев Дадоджона, девушка выпрямилась и встретила его откровенно любопытным и выжидающим взглядом. Он вежливо поздоровался, она вежливо ответила. Чувствуя, как заливается краской, он спросил:

— Вы не скажете, где ваша подруга Наргис?

— Только что, с полчаса назад, домой ушла, — сказала Гульнор и, помолчав, прибавила: — Кажется, у них гости…

— А, хорошо… Передайте ей привет! До свидания! — сказал Дадоджон и поспешил назад, в кишлак.

«Почему она ушла так рано? Откуда у них гости, какие? А вдруг пришли ее сватать?» — подумал Дадоджон, и его бросило в дрожь, опалило огнем. Он помчался к дому Бобо Амона, чтобы выследить, узнать, чтобы… Главное — узнать, кто там и что происходит.

Когда Дадоджон приблизился к дому, он вдруг почувствовал, как непослушными, словно чужими, сделались руки и ноги и что-то тяжелое, давящее зашевелилось в груди. Он поймал себя на мысли, что боится… да, боится! Это страх сковал его. Он не дрожал, когда на батарею шли фашистские танки, так чего же испугался сейчас? Может быть, гнева Бобо Амона, который вытолкал его отсюда в шею и пригрозил в следующий раз пересчитать ребра. Или того, что в одно мгновение могут рухнуть все надежды?

Дадоджон еще не решил, что он будет делать — войдет в дом или подождет у ограды, как вдруг услышал скрип калитки и голос Наргис. Он затаил дыхание.

— Всего хорошего, Туйчи, до свидания! Послезавтра мы ждем тебя, — сказала Наргис, и еще через мгновение Дадоджон увидел Туйчи — того самого возчика, который подвозил его на своей арбе со станции, с которым они застряли в сае!

— Я обязательно приду. Спокойной ночи, Наргис! — ответил Туйчи и пошел, хорошо, что в другую сторону, иначе столкнулся бы с Дадоджоном.

Сильная дрожь вновь пробежала по телу Дадоджона, ему казалось, что он теряет сознание. Некоторое время он не мог шевельнуться.

«Вот оно что, вот, вот! — застучало в мозгу. — Теперь все понятно. Меня не пускают на порог, а Туйчи здесь желанный гость, ему говорят «до свидания», его ждут послезавтра… Без ветра и дерево не шатается. Бобо Амон ненавидит нашу семью, сумел, старый хрыч, настроить и дочь, сводит ее теперь с Туйчи. Но этот возчик, он ведь мальчик?.. Нет-нет, не ищи соломинку, он ровесник Наргис, да, ровесник! Просто щуплый… Неужели она его полюбит?! — мысленно вскричал Дадоджон и горестно усмехнулся: — Ты еще сомневаешься?..» Он быстро пошел прочь. Но через несколько минут он снова вернулся к дому Наргис. Он стал уверять себя, что все его сомнения и подозрения вздорны. Надо, несмотря ни на что, переговорить с Наргис.

Дадоджон приподнялся на цыпочках и заглянул через ограду во двор.

Наргис стояла на веранде. Вот выпрямилась, огляделась, задержала на нем взор… и, опустив голову, скрылась в комнате. В тот же момент из комнаты вышел Бобо Амон и направился к калитке. Дадоджон мгновенно отпрянул. Однако Бобо Амон погремел запорами и вернулся в дом. Тогда Дадоджон снова вернулся к ограде, опять приподнялся на цыпочках и уставился на дверь, из которой могла выйти Наргис.

Наргис не появилась.

16

Совершив утренний намаз, позавтракав и отдав необходимые распоряжения по хозяйству, Мулло Хокирох прошествовал в мехмонхону и увидел, что Дадоджон собирает чемодан.

— Бог в помощь! — улыбнулся он. — Куда торопимся?

Дадоджон поднял голову:

— В Сталинабад. Надоело болтаться без дела.

Мулло Хокирох огладил бородку.

— Надоело, говоришь? Ну это поправимо. Ты только сегодня сходи на концерт, а там — твоя воля. Поезда ходят каждый день.

— Я в Сталинабаде схожу на концерт.

— Этот концерт особенный, — усмехнулся Мулло Хокирох. — На этом концерте увидишь свою суженую.

— Суженую?

— Да, невесту! Марджон-бону[31] хочет познакомиться с тобой, поговорить.

Дадоджон рассмеялся:

— Так если уже и невеста, и хозяйка, чего же знакомиться?

— Таковы уж нравы современных невест, — рассмеялся Мулло Хокирох. — В общем, так, милый брат: сегодня ты никуда не поедешь. Артисты из столицы. Говорят, самые знаменитые — заслуженные и народные, я еще не видел афиши, но к хлопкоробам халтурщики не ездят. Так что одним выстрелом угодишь в две мишени. Пройдись с Марджоной, хорошая будет пара! Главное, постарайся понравиться ей: она — девушка непростая, с характером и разборчивая. О красоте и не говорю — сам увидишь! Когда девушка так прекрасна, мила и, вдобавок, умна, она многое может себе позволить — и покапризничать, и на своем настоять… хе-хе! Так что ты не подведи меня, я ведь и тебя расписывал, представлял как Юсуфа прекрасного. Ты Юсуф, она Зулейха…

В это время во дворе раздался детский голос: «Дядя, дядюшка!» — и прервал Мулло Хокироха. Он стремительно вышел на зов, увидел какого-то парнишку и, в сердцах чертыхнувшись, спросил:

— Чего тебе?

— Меня тетушка Нодира прислала, велела передать, чтобы вы быстренько шли в правление, какая-то комиссия приехала.

— Комиссия?! — невольно воскликнул Мулло Хокирох, однако тут же овладел собой и, сказав Дадоджону, что к полудню вернется, пошел со двора.

Дадоджон проводил его взглядом и покачал головой.

«Суженая! — усмехнулся он в душе. — Ладно, день не год, не поеду сегодня, гляну разок на эту красотку Марджону. Может быть, и Наргис будет в клубе. Эх, Наргис, Наргис…»

Обида с новой силой схватила Дадоджона за сердце. Он решил, что назло Наргис будет любезничать с Марджоной-Шаддодой. Если Туйчи — ее ухажер, она не обратит внимания, ей будет все равно, а если… если нет? Если не любит Туйчи?.. «А, все равно, пусть и она позлится!» — махнул Дадоджон рукой.


Прежде чем послать за Мулло Хокирохом, тетушка Нодира представила членам комиссии, направленной в колхоз по договоренности с первым секретарем райкома партии Аминджоном Рахимовым, главного бухгалтера Обиджона, и вдвоем они коротко изложили суть своих сомнений и подозрений. При этом тетушка Нодира несколько раз упомянула о достоинствах завхоза, снискавших ему доверие и уважение бригадиров и многих колхозников.

— Но осторожность головной боли не причиняет, поэтому и просили еще раз проверить, — сказала она.

Каждое утро, ровно в десять часов, у нее собирались бригадиры. Тетушка Нодира не стала нарушать заведенную традицию и, обговорив с членами комиссии порядок работы, препоручила их Обиджону. Закончив летучку и отправив бригадиров, она вышла из-за стола, чтобы пройти в бухгалтерию, но тут появился разгневанный Бобо Амон.

— Нет больше мочи терпеть вашего заместителя, к кому еще обращаться с воплями о помощи? — сердито произнес он с порога, забыв поздороваться.

Тетушка Нодира опешила.

— Моего заместителя? Карима-саркора? Что он вам сделал? — спросила она, взволновавшись.

— Да нет, не Карим-саркор, а этот, в каждой дырке затычка, самозванный заместитель, ваш завхоз, который для вас ака Мулло, будь он неладен!

— Простите, а что он вам сделал?

— Да не мне, руки коротки у него на меня! Ведь вы обещали, что за новой машиной поедет Туйчи. Так или нет?

— Так, — подтвердила тетушка Нодира.

— А этот ваш ака Мулло посылает какого-то своего племянника, говорит — сам получишь машину, сам будешь ездить. А Туйчи — будто камешек на дороге, можно взять, отшвырнуть. Туйчи кончил шоферские курсы, сколько он ждал машину!.. У него отец погиб на фронте, он самый старший в семье, кормилец! А ваш ака Мулло оттесняет его. Да где справедливость?!

— Успокойтесь, усто! — В голосе тетушки Нодиры прозвучал металл. — Я не меняю своих решений. Раз обещала Туйчи, значит, машину получит Туйчи. Он поедет за ней вместе с ака Мулло.

— А этот ака сказал…

— Не знаю, что он говорил, — перебила тетушка Нодира. — Для того чтобы получить машину, нужны документы с моей подписью, а я еще не подписала ни одного.

— Но он уже отказал Туйчи!

— Его отказы и приказы в этом деле ничего не значат. Как я сказала, так и будет.

Бобо Амон помолчал, потом, спустя несколько секунд, пряча смущение, произнес:

— Ладно, тогда простите меня, виноват… Жаль было парня, он приходил ко мне вечером, чуть не плакал… Слава богу, вы от своих слов не отказались. Ну ладно, я пойду…

— До свидания, усто!

Тетушка Нодира глубоко уважала этого вспыльчивого, внешне угрюмого и грубого, но прямодушного, честного и смелого человека. Ну кем приходится ему Туйчи? Никем. Просто сын товарища молодых лет, односельчанина, не вернувшегося с войны. Но он взял его под свою защиту… Нет, здесь не только нелюбовь кузнеца к Мулло Хокироху, а прежде всего благородство. Да и не любит он Мулло Хокироха по какой-то определенной причине, за что-то, узнать бы — за что?.. Завхоз и сегодня дал ему повод. Бобо Амон зря не скажет…

Едва тетушка Нодира успела подумать об этом, как дверь отворилась и вошел Мулло Хокирох.

— А, ака Мулло, заходите, легки на помине!

— А я чувствовал, что понадобился, вот и прибежал, — Мулло Хокирох расплылся в улыбке. — Помыслы наши чисты, сердца независтливы, души незапятнаны, потому и слышим на расстоянии зов и желания друзей. Но что за комиссия? Какая еще? В такое напряженное время, когда хлопок не убран и столько дел? Я удивлен. Никак не пойму.

— Я тоже, — сказала тетушка Нодира, опустив ресницы. — Наверное, так нужно, — прибавила она, усаживаясь за письменный стол и отвечая не только старику, но и на собственные мысли. — Пусть проверяют, лишнего раза в таких делах не бывает. Тем, кто чист, бояться нечего: грязное к чистому не пристанет. Ну, а вскроют наши с вами недостатки — нам же на пользу.

— В каких делах нет недостатков? Нет дыма без огня и человека без греха, — вздохнул Мулло Хокирох.

Тетушка Нодира тут же вскинула ресницы и пристально посмотрела на старика — испугался? Боится внезапной ревизии? Встревожила она его?.. Но ничего не прочесть на лице Мулло Хокироха, оно такое же, как всегда, — чуть-чуть насмешливое, спокойное, с вечной складкой между бровями и зигзагами морщин на лбу, с лукаво мерцающими, маслянистыми глазками.

— Не боюсь я комиссий и ревизий, — сказал он, не отводя взгляда, — пусть проверяют сколько угодно, вы верно заметили, что грязное к чистому не пристанет, но иногда обидно становится. Работаешь, как вол, а не ценят ни в грош. Какой-нибудь бездельник настрочит жалобу, возведет на тебя клевету, да еще чаще всего анонимно, — комиссии тут как тут! Будто в первый раз тебя видят и не знают, кто ты, и не верят ни словам твоим, ни делам, по тысяче раз проверяют. Когда только это кончится?

Тетушка Нодира промолчала.

— Ладно, бог с ними! Я к вашим услугам. Что прикажете?

— У вас все документы в порядке?

— Бумаги у вашего покорного слуги всегда чисты, как зеркало, и правдивы, как солнышко.

— Ну и хорошо! Покажите им все, что потребуют.

— Покажу, конечно, покажу. Где они?

— У Обиджона.

— Мне пройти туда?

Тетушка Нодира, словно не услышав, помолчала несколько секунд, потом вдруг спросила:

— Когда вы поедете за новой машиной? Документы готовы?

— Завтра хотел съездить со своим Ахмадджоном, да теперь, при комиссии-то, разве съездишь?

— Комиссия тут не помеха, она будет заниматься своими делами, а вы подготовьте документы на подпись. Я посмотрю, может быть, и сама поеду. И зачем Ахмадджон? Машина будет закреплена за Туйчи, есть решение правления, он пусть и получает.

Ни один мускул не дрогнул на лице Мулло Хокироха. Старик чуть подался корпусом вперед, как бы в легком поклоне, и сказал:

— Хорошо, уважаемая, все сделаю лучшим образом.

Он не знал, с чем приходил сюда Бобо Амон, но, видно, по тону тетушки Нодиры что-то почувствовал и постарался объяснить:

— Ахмадджона я хотел взять с собой просто так, чтобы проветрился парень. Нигде, кроме Богистана, не был…

— А кто пригнал бы машину? — спросила тетушка Нодира.

— Туйчи, конечно, Туйчи! Оформил бы там получение и дал знать, он и приехал бы. Ведь на оформление ушло бы дня три-четыре, если не больше. Вот я и подумал, что не стоит выписывать лишние командировочные, да и Туйчи нечего тратить свои денежки, ведь в Ленинабаде соблазнов много, а он, можно сказать, главный кормилец в семье, да будет благословенна память его отца!..

Мулло Хокирох произнес последние слова, закрыв глаза, и даже провел по лицу ладонями. Но, глянув на тетушку Нодиру и увидев, как недовольно сдвинулись ее брови, понял, что она ему не поверила, и поспешил сменить разговор.

— Других поручений не будет? — спросил он.

— Пока нет.

— Тогда я, с вашего позволения, удалюсь…

— Зайдите к Обиджону, я сейчас подойду туда, — перебила тетушка Нодира. — Узнайте, какие документы нужны ревизорам.

— Да, да, конечно, — сказал Мулло Хокирох, — сейчас иду. Только хотел спросить, не прикажете ли организовать артистам угощение?

— Да, после концерта. Только достаточно чаю и фруктов… ну, и лепешек! Чтобы без водки и без плова.

— Я тоже так думал, — сказал старик и вышел из кабинета…


…В этот день впервые за много лет Мулло Хокирох не сбегал после полудня домой и пропустил второй намаз. Сейчас в сопровождении главного бухгалтера Обиджона и членов комиссии он подошел к воротам склада. Тяжелый ключ не хотел поворачиваться в замке.

— Заедает, — произнес Мулло Хокирох извиняющимся тоном. — Сменить пора…

— Дайте-ка я попробую, — предложил Обиджон.

— Нет-нет, ничего, я сам…

Но прошло несколько долгих минут, пока замок, заскрежетав, наконец уступил и медленно, как бы нехотя, со скрипом отворились от толчка ворота.

17

Короткий осенний день угасал, и солнце, обласкав поля и сады, уходило за дальние горы. Алая полоса, красившая западный край неба и золотившая верхушки деревьев, становилась все тоньше и тоньше.

Наступали часы отдыха, люди возвращались с поля, и с ними Наргис, окруженная стайкой подруг. Девушки шутили и заливались звонким смехом, а Наргис была молчалива. Лица ее подруг раскраснелись от чистого воздуха, азарта работы и дышали здоровьем, а Наргис была бледной, выглядела болезненной, ее большие черные глаза на исхудалом лице казались еще более огромными, потускнели, и у маленьких поблекших губ улеглась горькая складка. В работе она была первой — работала исступленно, и подругам с трудом удавалось дозваться ее, усадить и заставить проглотить хотя бы кусочек лепешки, выпить глоток чая. Сердцу, говорят, не прикажешь — как это верно! Наргис не могла забыться, не могла не думать о Дадоджоне. В ее ушах звучали слова Мулло Хокироха. Ей казалось, что все смеются над нею.

— Слушай, Наргис, а ты не забудешь? — вывел ее из задумчивости голос Гульнор. — Не передумаешь и не подведешь меня? Мы вместе пойдем на концерт?

— Вместе.

— Ты зайдешь за мной?

— Да.

…Сегодня концерт известных артистов, замечательных певцов и танцоров, и она пойдет, обязательно пойдет — ведь музыка и успокаивает, и утешает, и ободряет. О, если бы был у нее голос! Она выплеснула бы в песне всю свою боль и горечь!

Господи, неужели все парни вернулись с фронта такими? Этого не может быть! Все должно быть наоборот, потому что горе и страдания, увиденные и пережитые на войне, не могли не потрясти и самых равнодушных, и самых беспечных и легкомысленных. Тот, кто прошел сквозь огонь войны, должен острее и сильнее ценить радости жизни и все, что в ней свято, — родную землю, любовь и верность, мать и отца, друзей и товарищей. Только подлец по натуре способен вернуться с фронта таким, каким рисовал Дадоджона Мулло Хокирох. А не интриги ли это Мулло Хокироха? Может быть, старик все врет? Может, он просто хочет рассорить их, потому что присмотрел Дадоджону другую невесту — сестру прокурора? Но почему тогда сам Дадоджон избегает встреч? Почему не стремится увидеть? Пришел раз на поле, спросил у Гульнор и просил передать привет — будто в насмешку. Почему?..

Мучительно-горестные думы съедали не только Наргис, они грызли и Бобо Амона. Господи, где же твоя справедливость! Столько прекрасных юношей не вернулись в кишлак, пали на поле боя, а этот Дадо, этот гаденыш, брат мерзкой змеи и сам стервец, негодяй, уцелел, господи, почему ты не прибрал его? Прости за грешные мысли, но ответь: почему так скоро, нередко в расцвете сил, уходят из этой жизни хорошие люди и почему так часто дотягивают до глубокой старости, переживают свой век подлецы?

В тот день, когда Бобо Амон вышвырнул Мулло Хокироха и не пустил на порог Дадоджона, он понял, что даже ради Наргис не перебороть ему своей ненависти. Он чувствовал себя между молотом и наковальней. Когда Наргис после двух уколов, которые сделал ей вызванный из райцентра доктор, к вечеру встала на ноги, Бобо Амон сказал:

— Не горюй, доченька. Все, что ни делается, к лучшему. Если даже брат чернит брата, что хорошего ждало бы тебя в той семейке?

Наргис промолчала, и это не понравилось Бобо Амону: лучше выплакать горе и выкричать, чем носить в себе.

— Я предупреждал тебя, теперь ты убедилась… Выкинь его из головы, доченька, не нужен он нам.

— Я должна с ним увидеться, — сказала Наргис.

— Зачем? — вырвалось у Бобо Амона. — Одумайся, дочь! К мерзавцам на поклоны не ходят! Не пущу я тебя, нет! Не будет моего благословения!.. — Он вскочил с места и, хлопнув дверью, выбежал из комнаты.

«Железо режется железом, — думал кузнец, пытаясь успокоить себя. — Наргис — упрямая девочка, но неужели она ослушается отца? Неужели предпочтет шалопая? Я не вынесу такого удара, помру… Нет, надо быть твердым, ради ее же блага и счастья».

Но Наргис замкнулась в себе, и это страшило Бобо Амона. Он снова хотел вызвать дочь на откровенность, но, едва начал разговор, она глянула на него сухими, потускневшими очами, потом опустила их и сказала:

— Не надо, папа, я послушаюсь вас.

Разумом она понимала отца, сердцем — нет.

Однако Бобо Амону и этого было достаточно. Но он знал, что мысли дочери по-прежнему, наперекор всему, будут заняты Дадоджоном, его мучила и пугала глубина переживаний Наргис. Умудренный житейским опытом, Бобо Амон знал, что лучший лекарь сердечных ран и всякого горя — время, но не каждому дано ждать и терпеть. Сколько времени должно пройти, пока Наргис, его единственная радость, свет его очей, станет прежней, веселой, красивой, ласково-нежной? Пока забудет удар, вся изведется. Чахнет на глазах, не по дням, а по часам. Но что сделать? Как помочь?.. Бобо Амон ломал голову, но единственное, что он пока мог придумать, — это не оставлять Наргис одну. Он просил об этом и ее подруг, зазывал их в гости, угощал и ничем не стеснял, лишь бы только Наргис все время была на людях, лишь бы растормошить ее.

Прослышав о концерте, Бобо Амон примчался с этой вестью домой как на крыльях, и, когда Наргис спросила, будет ли в составе концертной бригады ее любимая певица, в его душе зашевелилась надежда.

«О боже, пусть это будет первым шагом к исцелению!» — подумал несчастный отец.

«Ах, папа, папа, вам не понять меня, — мысленно обратилась к нему Наргис. — Спасибо вам за все, что вы сделали и делаете, но почему не поймете, что жизнь моя в Дадоджоне? Поверьте: если он и вправду подлец, я вырву его из сердца без ваших стараний, пусть даже умру. Но если все это ложь, а вы не возьмете обратно своих слов и не дадите согласия, — вы убьете меня, отец, да, убьете!..»

А Дадоджон конечно же не представлял, что творится в доме кузнеца, и, думая о Наргис, внушал себе, что она разлюбила его, не дождалась, отдала сердце другому, предпочла ему Туйчи, пошла на поводу у отца, который ненавидит его и весь его род… К вечеру, когда пора было собираться на концерт, он снова попал во власть этих болезненных дум, и Мулло Хокирох, обладая дьявольским чутьем и умением с одного взгляда определять настроение собеседника, подлил масла в огонь.

— Мне не веришь, спроси у девушек, подруг Наргис, — говорил он. — Даже имени твоего она не желает слышать. А Бобо Амон и не смотрит на меня, плюет мне вслед…

— Почему? — встрепенулся Дадоджон. — При чем вы?

— Я-то? — Мулло Хокирох понял, что переборщил, и стал изворачиваться: — А я намекнул ему, что собираюсь сватать Наргис за тебя, но он встал на дыбы, раскричался, стал поносить нас последними словами и сказал, что скорее выдаст дочь за шелудивого уличного пса, чем за тебя. Вот какой наглец! Ну, а я тоже не стерпел, ответил ему… В общем, разругались мы с ним, и с тех пор он плюет мне вслед.

На лице Мулло Хокироха проступила скорбь, и Дадоджон, глянув на него, вздохнул, а затем, после недолгого молчания, зло произнес:

— Ну и черт с ним!

— Да, ничего не поделаешь, — вздохнул и Мулло Хокирох. Он оставил брата на несколько минут одного и, вернувшись, сказал: — Ты все еще сидишь? Пора выходить. Скорей переодевайся, надень тот коричневый костюм, который я приготовил к твоему приезду. По-моему, он тебе идет больше серого… Ну, вставай, вставай! Нечего вешать нос. Познакомлю сейчас с Марджоной-бону. Уверен, влюбишься с первого взгляда.

— Ага, — произнес Дадоджон с иронией в голосе.

— Посмотрим! — сказал Мулло Хокирох.

Когда они подошли к клубу, там уже собралась большая толпа. Несколько крупных электрических ламп, подвешенных на протянутом из клуба проводе, довольно ярко освещали фасад здания и прилегающую площадку. На широком помосте у входа, сзывая публику, вовсю заливался сурнай и басовито гудел карнай[32]. Афиша на стене клуба извещала о том, что сегодня в 9 часов вечера состоится большой концерт мастеров искусств Таджикистана, посвященный труженикам хлопковых полей.

Рядом с афишей, на самом светлом месте, стояли и, переговариваясь, громко смеялись Марджона и Мунаввар, дочь Шохина-саркора. На Марджоне были цветастое шелковое платье и камзол-безрукавка из красного бархата с тонким золотым шитьем, черные лакированные туфли на низком каблуке и голубой шелковый платок. Из-под платка змейками тянулись многочисленные, тонко заплетенные черные косички. Искусно подведя сурьмой глаза и подкрасив усьмой брови, посадив у самого уголка рта искусственную родинку, Марджона сразу обращала на себя внимание. Казалось, что нет девушки привлекательнее, изящнее и красивее, чем она. Дочь Шохина-саркора в зеленоватом ситцевом платье, светлом штапельном платке с ярко-красными цветами и стоптанных туфлях без каблуков казалась рядом с ней замухрышкой.

Увидев девушек, Мулло Хокирох направился к ним, поздоровался и, соблюдая все церемонии, расспросил про домочадцев, а потом обратился к Дадоджону:

— Подойди сюда, братишка, знакомься — Марджона-бону! Сестра твоего друга Бурихона. Когда ты уезжал на фронт, она в нашем кишлаке не жила, но наслышана о тебе.

Марджона, кокетливо глянув из-под ресниц, протянула руку и чуть-чуть нараспев сказала:

— О, я действительно много слышала о вас и почему-то таким именно и представляла.

— Очень рад, — скороговоркой произнес Дадоджон, осторожно пожимая узкую, с тонкими розоватыми пальцами, ладонь Марджоны.

— А эту застенчивую девушку знаешь? — ака Мулло кивком указал на дочь Шохина-саркора.

— Узнал! Здравствуйте, Мунавварджон, вон как вы выросли! Школу, наверное, уже кончаете?

— В этом году… — зардевшись от смущения, пролепетала девушка и потупилась.

— Вот молодец! Потом, наверное, поедете в Сталинабад поступать в институт. В какой надумали?

— Пока не знаю, — чуть слышно, не поднимая глаз, ответила Мунаввар.

— Нет, она поедет в Ленинабад — там у нее дядя, — вмешалась Марджона.

— Хорошо, очень хорошо, — проговорил Дадоджон, теряясь перед нею, как Мунаввара перед ним.

— Ну, молодцы, я вас оставляю, а вы уж держитесь друг дружки, смотрите не прозевайте начало концерта, — улыбался ака Мулло. — Во-первых, не хочу вам мешать, а во-вторых, ждут дела, надо подготовиться, после концерта покормим артистов.

Он ушел. Дадоджон вконец стушевался, стоял, переступая с ноги на ногу, и раздумывал, о чем бы еще поговорить или что предложить. Выручила — молодец — Марджона:

— Давайте пройдемся по саду, подышим свежим воздухом. Ведь до начала еще есть время.

— Да-да, целых полчаса! — воскликнул Дадоджон, глянув на часы, и они втроем направились к темной аллее колхозного парка, окружавшего клуб.

Но через несколько шагов Мунаввара увидела каких-то подружек и отстала. Дадоджон и Марджона остались наедине. Они побрели по узкой дорожке, обсаженной розами. Вечерний воздух был напоен их ароматом.

— Вы, наверное, знаете мою маменьку? — воркующе произнесла Марджона, стрельнув глазками, и у Дадоджона екнуло сердце — так истосковалось оно по любви. — Мамочка у меня чудная женщина, образованная, любит стихотворения всяких поэтов и знает их уйму, поет… А я не знаю, в кого уродилась, песенку еще кое-как спою, а стихотворения, как ни стараюсь, выучить не могу. Я больше всего люблю танцевать, особенно вальсировать. Вы танцуете вальс? Ну, конечно, научились в этой Европе, — не дала Марджона открыть рот, но зато вновь заставила сладостно оборваться сердце, как бы ненароком коснувшись своей рукой руки Дадоджона, она сказала:

— Из стихотворений, которые маменька читает, я запомнила только это:

У тебя научилась газель боязливости,
Как пугаться, шарахаться и убегать.
У меня научились свеча, мотылек и цветок,
Как гореть, как сгорать, погибать.
— Ого! — воскликнул пораженный Дадоджон. — Если это называется незнанием поэзии…

— А это вы виноваты, — перебила Марджона. — Вы меня вдохновили, только вы! Вижу, как вы все время боязливо оглядываетесь и чего-то пугаетесь, потому и вспомнила.

Дадоджон был обескуражен: ну и девушка, все подмечает! А стихи-то, стихи как ловко ввернула, откуда она их раскопала? Ака Мулло прав: такая может сразу пленить. С ней интересно. Эх, ответить бы ей стихами!..

Но он ничего не мог вспомнить — ни рубаи, ни подходящий бейт, хотя поэзию любил. Чувствуя, как краснеет до кончиков ушей, Дадоджон проговорил сдавленным голосом:

— Вы покорите любого поэта. — И, справляясь с предательски странным волнением, тихо добавил: — Мне остается только поднять руки вверх, сдаться на милость победителя.

— Руки не поднимайте, лучше подайте мне, — сверкнула Марджона белозубой улыбкой.

Ее ладонь скользнула в ладонь Дадоджона, и их пальцы переплелись. Марджона, понизив голос, задушевным тоном сказала:

— Как хорошо гулять, держась за руки, в ночной тишине, под далекими яркими звездами, и вдыхать аромат пахучих роз. Ох, если бы все поэты чувствовали эту прелесть!..

Дадоджон был изумлен, счастлив и смущен. Его сердце оказалось во власти таинственного и сладостного наваждения, исходившего от теплой и нежной, шелковистой руки обольстительницы, вложенной в его руку. Терзаемый душевными муками, много повидавший и переживший, он жаждал участия, ласки и нежности, а не это ли обещала Марджона, переплетя свои тонкие трепещущие пальцы с его пальцами? Ведь измученному, как и тонущему, достаточно подать руку, и он ухватится за нее в великой надежде на утешение и спасение.

Слегка сжав пальцы Марджоны, Дадоджон сказал:

— А разве можно быть поэтом, не чувствуя красоты?

— Э-э, сколько угодно! Я сама знаю одного поэта, который не вылазит из дома и строчит стихотворения про что угодно. Он не знает, что такое красота и любовь. Даже музыку не слушает.

— Он как плохой солдат, — сказал Дадоджон.

— При чем здесь солдат?

— Солдат, который не знает личного оружия, не солдат!

Марджона засмеялась.

— А мужчина, который не способен пленить девушку с первой минуты, — не мужчина!

Дадоджон вновь смешался и произнес, запинаясь:

— А я… я… я в ваших глазах…

— Вы мужчина, настоящий мужчина! — с жаром воскликнула Марджона и, словно бы устыдившись, потупилась.

У Дадоджона захватило дыхание.

— Представляю, сколько кишлачных красавиц сохнет из-за вас, — медленно и будто с укором проговорила Марджона. — Не одной, наверное, заморочили голову?

— Никто на меня не смотрит.

— Ага, так я вам и поверила!

— Честное слово! — искренне вырвалось у Дадоджона.

— Если бы это было так… — со вздохом протянула Марджона, и Дадоджон вдруг почувствовал, что она все сильнее сжимает его руку.

Кровь бросилась ему в голову. Он рывком притянул Марджону, схватил ее за плечи, намереваясь осыпать поцелуями. Но она резко отвела лицо и отпрянула, потом оттолкнула его и отбежала к скамейке, что темнела под ивой, и села на нее.

Разгоряченный Дадоджон быстро подошел, сел рядом и хотел было взять за талию, однако она ударила его локтем в грудь:

— Эй, потише! Не на такую напали!..

Голос ее, резкий и грубый, охладил пыл Дадоджона.

— Да я это… — забормотал он, глуповато посмеиваясь. — Так уж вышло, не знаю… Я не хотел вас обидеть. Простите, Марджона-бону!

— Я не из тех, которые по первому знаку мужчины бросаются ему на шею, — ответила Марджона и тут же, без всякого перехода, сказала: — Если хотите, присылайте сватов. Вы мне нравитесь — отказа не будет!

Они обменялись взглядом. Пристально, остро глянула Марджона и сконфуженно — Дадоджон. Потом он повторил:

— Ради бога, простите меня, Марджона-бону, я не хотел вас обидеть. — И, сдержанно улыбнувшись, стал прежним — мягким, деликатным и смиренно-страстным Дадоджоном.

— Вы смеетесь надо мной?

— Нет-нет, что вы?!

— А чего ухмыляетесь?

— Стихи вспомнил, — сказал, опять улыбнувшись, Дадоджон. — Стихи Саади Ширази:

О, сколько любящих ты втаптываешь в прах!
Я первый пал перед тобою на песок[33].
— Это тоже надо уметь! — засмеялась Марджона.

— Конечно! — в тон ей ответил Дадоджон. — Я встретил девушку с таким талантом и стал одним из ее страстных поклонников.

Марджона быстро поднялась с места:

— Концерт начинается!

Они побежали, взявшись за руки и громко смеясь.

С противоположной стороны к клубу торопилось несколько девушек. Среди них были и Гульнор с Наргис. Услышав веселые голоса Дадоджона и Марджоны, выбежавших на свет, Наргис остановилась. Ее сердце учащенно забилось; горло перехватило так, что стало больно дышать, по лицу разливалась мертвенная бледность. Гульнор, обернувшись, крикнула:

— Ну что ты, Наргис? Скорее! Опаздываем ведь, Нар… — Перехватив ее взгляд, она осеклась.

Дадоджон тоже увидел Наргис и тоже застыл на месте. Марджона потянула его, но он вырвал свою руку и шагнул к Наргис. Ноги, однако, не слушались его — вся кровь жарко прихлынула к вискам и груди.

А Наргис, сделав над собой страшное усилие, взяла себя в руки и смотрела прямо ему в глаза. Когда Дадоджон приблизился на несколько шагов, она громко, резко сказала:

— Подлец! — и, круто повернувшись, убежала во тьму.

Гульнор помчалась за ней.

18

Поезд на Сталинабад пришел вовремя, ровно в двадцать один час десять минут, и Дадоджон облегченно вздохнул. Ему не терпелось распрощаться с ака Мулло, Хайдаром и Саттором, которые прикатили вместе с ним на станцию — провожать и раздражали банальными напутствиями, слащавыми улыбками, плоскими шутками. Скорей бы избавитьсяот них, забраться в вагон и уехать!.. Сердце Дадоджона то сжималось от боли, то вскипало злостью; в мыслях царил хаос.

Вагон был мягким — билет доставал Хайдар, за это ему спасибо. Дадоджон давно не ездил с таким комфортом. Он вошел в купе, забросил чемодан на багажную полку и сразу же полез наверх, на свое место. Нижние полки занимали двое мужчин; один читал книгу, другой пил чай и, поглядев, как Дадоджон устраивается, с улыбкой сказал:

— Так рано спать? Спускайтесь, почаевничаем!

— Спасибо. Я очень устал, хочу отдохнуть.

— На здоровье! Сон, как и чай, прибавляет силы. Конечно же едете до самого Сталинабада?

— Да, в Сталинабад.

— Ну, тогда спите: все мы туда, разбудим, — продолжал улыбаться мужчина, видимо человек общительный и веселый.

Второй попутчик — лет сорока, интеллигентного вида — не поднимал головы от книги. Буркнул ответное «салом», и все. Что ж, дело, как говорится, его. Даже хорошо, что хоть один в купе молчаливый, а четвертого, глядишь, не подсадят — и можно будет наконец-то отдохнуть… Если бы знать, что дома будет так тяжело, не спешил бы с демобилизацией, а может, остался в армии навсегда. Теперь одна надежда на Сталинабад: займется делами, встретится с друзьями — хоть какое-то отвлечение!.. Может быть, ему предложат работу в самой столице. О, с какой бы радостью он согласился, лишь бы не возвращаться в Богистан.

Дадоджон уцепился за эту мысль. Может, и в самом деле ему предложат работу в Сталинабаде. Почему бы и нет? Он ушел на фронт комсомольцем, вернулся членом партии. Партийный билет ему вручали на передовой, в перерыве между боями. Он бился за Родину, не щадя жизни. У него боевые награды — ордена и медали, благодарности Верховного главнокомандующего. Осталось только получить диплом и написать заявление с просьбой предоставить работу по специальности. Юристы нужны везде, тем более проверенные в сражениях. Таким, как он, можно доверять. Не тыловым же крысам отдают предпочтение? Могут, очень даже могут оставить его в столице и предложить какую-нибудь ответственную должность. Может быть, вызовут прежде в ЦК, побеседуют с ним…

Отдавшись сладостным мечтаниям, Дадоджон забыл про все остальное и вскоре заснул. Но поезд вдруг резко затормозил, вагон дернулся. Дадоджону показалось, что он полетел в бездонную темную пропасть. Разом пробудившись, он поднял голову. Один из попутчиков — балагур и чаевник — сладко посапывал, второй укладывался спать.

— Наверное, машинист молодой и неопытный, не научился плавно тормозить, — сказал он.

— А я думал, что-то случилось.

— Нет, станция какая-то… Спокойной ночи!

Дадоджон отвернулся к стене и закрыл глаза. Свистнул паровоз, дернулся вагон, и поезд покатил, постепенно убыстряя ход. Беспрерывный мерный стук колес и ритмическое покачивание вагона, сухое тепло и темнота купе, — казалось бы, все располагало ко сну, однако на Дадоджона напала бессонница. Повертевшись с боку на бок, он наконец улегся на спину, заложил руки под голову и уставился в чуть белеющий потолок. Вот так же лежал он и вчера, оставшись один на один со своими горькими мыслями в темной мехмонхоне, и его сердце то терзалось виной, которую никому не постигнуть, то рвалось из груди от великой обиды. Двое назвали его вчера подлецом, два близких и милых ему человека, одного из которых он любил как себя, а другого готов был полюбить как лучшего друга. Это слово прозвенело пощечиной, обрушилось оглушающим ударом, потрясло так, как давно уже ничто не потрясало. Первой ударила его Наргис, потом добил Нуруллобек. Наргис бросила ему в лицо «подлец!» и умчалась домой. Значит, пока не увидела его возле клуба с другой, она не думала о нем плохо. Ведь если бы было иначе, она осталась бы безразличной. Или прошла мимо, сделав вид, что не замечает. Но Наргис замерла, это он отчетливо видел. В первое мгновение она словно бы не поверила своим глазам, и только потом, когда до ее сознания дошло, что он действительно с другой, она назвала его подлецом и убежала. Значит, он допустил глупость, он виноват во всем, только он! Вместо того чтобы увидеться с Наргис, покорился обстоятельствам, вбил себе в голову дурацкие, идиотские предположения, как индюк надулся и распустил свой хвост, полез в капкан Марджоны. Ну и девка эта Марджона! Продувная бестия, нахальная, бесстыжая искусительница! Даже услышав, как Наргис обозвала его, не отстала, наоборот, крепче вцепилась, силком затащила в клуб, прижималась, давила пальцы, что-то шептала в ухо, и на него опять напало бесовское наваждение…

Дадоджон заскрипел зубами, рывком повернулся со спины на живот, уперся лбом в холодное стекло вагонного окна, за которым была густая, совершенно непроглядная тьма. Будь Дадоджон в другом состоянии, он, наверное, сумел бы рассмотреть тонкую, точно лучившуюся из самого мрака, серебристую нить реки, вдоль которой несся поезд. Но глаза Дадоджона были затуманены, перед ними проплывали, выталкивая друг друга, исчезая и вновь возникая, лица Наргис, Марджоны, Нуруллобека, ака Мулло. Он снова лег на спину и опять уставился в потолок.

Наргис ударила его, а Нуруллобек добил. После концерта Дадоджон пошел провожать Марджону-Шаддоду и Мунаввар, дочь Шохина-саркора, Нуруллобек остановил их на темной улице и, дрожа от гнева, сказал: «Подлец! Ну, подлюга!» — и, сплюнув, ушел. Мунаввар разинула рот, а Шаддода расхохоталась и до самого дома Шохина-саркора высмеивала Нуруллобека, называла его влюбленным бараном, ослом-страдальцем, тюфяком и наглецом.

Ака Мулло, прослышав о выходке Нуруллобека, рассердился. Утешая утром Дадоджона, он сказал, что Нуруллобек — неблагодарный сопляк, не умеющий ценить доброе отношение. Он забыл то хорошее, что ака Мулло сделал для него, теперь пусть пеняет на себя!.. Да, ака Мулло не простит ему, сумеет отомстить, хотя, в сущности, за что? Во всем виноват он, Дадоджон. Все из-за него. Наргис снова свалилась… Бедная, нежная, любимая Наргис!

Когда ака Мулло сказал, что Нуруллобеку несдобровать, Дадоджон с криком: «Да катитесь вы все к черту!» — выбежал из мехмонхоны и помчался к дому Наргис, возле которого увидел лошадь участкового врача и машину «скорой помощи». Он рванулся в дом, но на пороге столкнулся с Бобо Амоном. Обезумевший от горя, отец Наргис схватил лом и накинулся с бранью, грозясь проломить череп. Дадоджон едва унес ноги. Он поджидал врачей на углу. Завидев автомашину, бросился ей чуть ли не под колеса, спросил, что с девушкой, и врач, высунувшись из кабины, сказал:

— В тяжелом состоянии, а что — трудно определить. Сделали пока успокаивающий укол, взяли анализы. В общем, ищем причину. — У врача, молодого веснушчатого паренька в очках, было недоуменное лицо.

Ищет причину! Он, Дадоджон, знает и причину, и виновника. Но разве об этом скажешь? Есть ли у них лекарства от любви и… и от подлости?

— Вы сердце, сердце ей лечите! — возбужденно произнес Дадоджон. — У нее нервы и сердце.

Врач снял очки, посмотрел на него, близоруко щурясь, и насмешливо поблагодарил за совет, но потом, видимо, сжалился и прибавил:

— Постараемся разобраться…

Дадоджон не знал, что делать, болтался по переулку как неприкаянный. То и дело поглядывал через ограду во двор, надеясь, что свершится чудо, Наргис выздоровеет и он хоть краешком глаза увидит ее. Но ее не было, лишь раза два или три появлялся Бобо Амон, и Дадоджон скрывался, точно вор. А затем откуда-то взялись Хайдар и Саттор, увели его, посоветовав сегодня же уезжать в Сталинабад за дипломом. Хайдар сказал, что он договорился насчет билета, это не проблема… Начались предотъездные хлопоты, Хайдар и Саттор крутились все время рядом, уговорили даже выпить несколько рюмок водки — вроде бы и правда полегчало, — ака Мулло появился минут за двадцать до того, как надо было ехать на станцию. О Наргис узнать ничего не удалось.

Да, перед нею он виноват, подлец перед нею, никуда от этого не деться. Ну, а за что Нуруллобек обозвал его подлюгой? Что он сделал ему? Если девушка сама вешается тебе на шею, липнет к тебе, хочет быть твоею, прикажете отказаться? Но он же не аскет, а Марджона красива, ласкова, какой дурак от нее откажется? Он думал, что Наргис отвергла его, и хотел забыться с Марджоной, она сама дала повод, и он пошел на ее зов. Разве он виноват в том, что Марджона не любит Нуруллобека и не желает быть его женой? Разве он отбивал ее у него? Нет! Он просто отдался воле случая. Так почему же Нуруллобек обозвал его подлецом?

Дадоджон заскрипел зубами и, повернувшись к стене, натянул одеяло на голову. Ну их всех к черту! Пусть сами разбираются между собой. Все осталось позади, он с каждой минутой удаляется от этих скандалов и интриг, ему наплевать на них. Хватит ныть, довольно плакаться! Надо взять себя в руки и думать о будущем, к которому мчит скорый поезд. Там, в Сталинабаде, может все измениться. А сейчас пора спать. Спать, спать!..

_____
Яркий солнечный свет залил все купе и разбудил Дадоджона. Открыв глаза, он увидел, что попутчики уже давно встали, оделись и умылись. Дадоджон быстро натянул брюки и рубаху, обулся, взял полотенце и мыло и вышел из купе.

Пришел проводник, спросил, сколько стаканов чая принести. Балагур протянул ему свой большой пузатый чайник и попросил наполнить его, а потом застелил столик газетой и выложил несколько мягких румяных домашних лепешек, кусок холодного отварного мяса, кишмиш и орехи. Второй пассажир тоже открыл свою сумку, достал лепешку, жареную курицу и яйца.

Когда Дадоджон, умывшись, вернулся в купе и полез в чемодан, чтобы внести свою лепту, оба попутчика запротестовали.

— Что, разве этого недостаточно? — балагур провел над столиком рукой. — Ваше съедим на обед. Давайте будем знакомиться. Я Абдулатиф, родом из Ургута, но почти двенадцать лет живу в Сталинабаде, так что, можно сказать, стал тамошним.

— Очень приятно, — произнес Дадоджон и, представившись, добавил: — Еду в Сталинабад по делам.

Протянул руку и второй попутчик:

— А я Салохиддинов Мунирхон, преподаватель Ленинабадской средней школы номер один. Еду в командировку, вызвали на методическое совещание в наркомат. Рад познакомиться с вами.

— Ну, а теперь прошу угощаться, — сказал Абдулатиф. — Берите, не стесняйтесь, вот лепешки, мясо, чай… на здоровье! Чай не пьешь, откуда силы берешь, так, кажется, говорится?

Дадоджон улыбнулся и с удовольствием съел и круто сваренное яйцо, и несколько кусочков мяса. Абдулатиф, не выносивший молчания, спросил:

— Вы в первый раз едете в Сталинабад?

— Нет, до войны я учился там почти четыре года, оттуда и на фронт ушел, — ответил Дадоджон.

— Успели закончить? — спросил Салохиддинов. — едете продолжать?

— Училище-то окончил, госэкзамены сдал, но диплом получить не успел.

— Диплом? А на что он вам? — удивился Абдулатиф. — Надо ли из-за него снова мучиться-учиться?

— Без диплома не берут на работу, — улыбнулся Дадоджон.

— Э, ну и простаки вы, молодежь! Помешались, что ли, на учебе? Кого ни спросишь, всем нужен диплом. А я скольких знаю, работают себе без диплома, даже на больших должностях. Была бы голова на плечах, можно запросто обойтись без институтов и техникумов. — Абдулатиф рассмеялся и, не дав никому рта открыть, продолжал: — А лучше всего иметь деньги. Еще древние мудрецы говорили, что золото и в навозе блестит и деньга деньгу наживает. Деньги отворяют любые ворота. Водились бы у вас деньжата да умели бы где надо подмазать, диплом сам бы лег к вам в карман. И работу получили б любую, и хлеб бы ваш в масле плавал. Деньги сперва научитесь зашибать, потом гоняйтесь за своим дипломом.

Салохиддинов, держа в руках пиалку с чаем, покачал головой и усмехнулся.

— Вы ошибаетесь, почтенный Абдулатиф. Наверное, время перепутали, а? — язвительно произнес он. — Это до революции правил тот, кто имел деньги. Может, и есть ловкачи, которые умудряются покупать дипломы. Но если в голове пусто, грош цена такому диплому. Такой, с позволения сказать, дипломированный жулик далеко не уйдет.

— Нет-нет, муаллим[34], напрасно вы не верите. Если есть деньги, то диплом ни к чему. Я знаю завмагов, которые почти не умеют читать, но зато хорошо знают, как торговать. Какой диплом сделал их завмагами? Деньги! А вы говорите… И еще надо найти человека, которого можно подмазать.

— То есть дать взятку!

— Да! — нимало не смущаясь, с улыбкой ответил Абдулатиф. — Вы что, дорогой муаллим, всерьез думаете, что в наши времена взяточники перевелись? Ого-го! Кругом берут, да еще как берут! Даже ваши учителя не брезгуют. А кто наверху сидит, к тому без подношений и не подступишься. У них все расписано: каждое теплое местечко стоит определенную сумму. Ну, а раз берут, то нам, дающим, живется привольно, не боимся ни черта, ни дьявола.

Дадоджон разинул от удивления рот. О таких вещах говорить так откровенно? Иногда приятели ака Мулло давали понять, что тот или иной ответственный работник берет взятки. Надо знать, как к нему подступиться и сколько дать. Но об этом говорилось намеками, шепотом. Никто не называл ни фамилий, ни имен, поэтому Дадоджон не придавал значения подобным разговорам. Он считал, что все это сплетни, если кто-то и польстился на взятку, это еще не основание считать хапугами остальных. Ну зачем давать либо брать взятки учителю, директору школы или заведующему районо? Это же лишено всякого здравого смысла! Вздор, ерунда! Завмаг, допустим, может получить взятку с продавца или дать своему вышестоящему начальству, а председатель колхоза взять ее у заведующего фермой или завхоза, чтобы покрыть недостачу. Но это же до первой ревизии! Это же никак не утаить!

Когда Дадоджон учился, о таких явлениях, как взятка и подкупы должностных лиц, даже и не заикались — или их не было, так как они беспощадно искоренялись, или были настолько редки, что не приходилось слышать. Кодекс предусматривал за взятку высшую меру наказания — расстрел. Может, эта зараза распространилась во время войны? Привыкнув на фронте к самоотверженности и товарищеской спайке, к тому, что солдаты делились друг с другом последним сухарем и ради товарища жертвовали жизнью, Дадоджон не мог представить, что в тылу кто-то наживался на страданиях и оставался безнаказанным. Ему вспомнился ташкентский привокзальный ресторан, в котором процветал друг Шерхона Берды-ака…

«Интересно, что за тип этот Абдулатиф, чем занимается?» — подумал Дадоджон. Он хотел спросить, но его опередил Салохиддинов.

— Послушайте, почтенный Абдулатиф, а кто вы по профессии, если не секрет? Где работаете? — сказал учитель, словно догадавшись о мыслях Дадоджона.

Абдулатиф улыбнулся, вытер большим цветастым платком губы, не спеша отпил глоток чая и лишь потом весело произнес:

— Да какой может быть секрет? Колхозник я, работаю от колхоза. Продаю в Регаре, Сталинабаде, Курган-Тюбе и других городах миндаль, кишмиш, урюк и прочие сухофрукты. Зарабатываю, скажу вам откровенно, неплохо, лучше, чем получал бы на трудодни. И я доволен, и колхоз, и господь бог. — Абдулатиф хохотнул, а потом обратился к Дадоджону: — А вы, племянник, все толкуете про диплом да про закон. Да я на вашем месте никуда бы не ездил, потопал бы прямиком в райком. Вот я, уважаемый товарищ секретарь, сказал бы, вернулся с фронта, кровь проливал, давайте мне теперь такую-то работу с такой-то зарплатой, обеспечьте жильем и прочим. Не сделаете, в Москву напишем…

Дадоджон и Салохиддинов рассмеялись.

— На работу меня не берут как раз по приказу райкома, — сказал Дадоджон, — нет диплома, потому и еду за ним. Получу его, тогда и направят по специальности.

— Да, недаром же его учили четыре года, — подхватил Салохиддинов, глядя на Абдулатифа. — Наверное, хочется иметь работу по душе. Не так ли?

Дадоджон, улыбнувшись, согласно кивнул головой.

— А, вот оно что! Какая же это работа вам по душе?

— Я окончил юридическую школу.

— В прокуроры метите?! Хорошее дело! Прокуроры — нужные люди. Если вдруг доведется попасть к вам, не откажете в помощи, а?

— Если хорошенько подмажете, — сказал Салохиддинов смеясь.

— Э-э нет, наш племянник не станет брать. Он будет настоящим красным прокурором, коммунистом. У него на лице написано, станет огнем взяточников выжигать…

— И спекулянтов тоже, — вставил Салохиддинов.

— Да, да, всех под корень! — Абдулатиф улыбался, и трудно было понять, то ли он смеется над ними, то ли радуется возможности поговорить, позубоскалить. — Изничтожьте всех взяточников и спекулянтов. И семя их выведите, чтобы и мы не знали хлопот и тревог.

— Постараюсь! — сказал Дадоджон, подладившись под общий шутливый тон.

Тем не менее разговор этот был ему неприятен, и, как только покончили с завтраком, он выбрал удобный момент и выскользнул из купе, встал у окна в проходе. Поезд поглощал расстояние, мчался мимо желтых холмов и золотистых рощ, вдоль разбитой шоссейной дороги, по которой изредка пылили телеги и грузовики. Мелькали телеграфные столбы, на проводах, натянутых между ними, хохлились птицы. Вдали синели высокие горы. Дадоджон смотрел на них, не отрываясь…

Едва он вышел из купе, Салохиддинов разом согнал с лица улыбку, и сдвинув брови, сказал Абдулатифу:

— Вот что, уважаемый товарищ, извините, конечно, но я не имею права смолчать: вы живите и поступайте как вам вздумается, вас не исправить, но не сбивайте с пути молодых… Подождите, дайте договорить. Ваши разговоры попахивают тем душком, за который по головке не гладят. Вы одним махом очернили всю нашу жизнь. У нас есть недостатки, есть взяточники и бюрократы, развелись спекулянты, но утверждать, что повсеместно, — ложь. Нельзя внушать молодежи такие мысли, особенно тем, кто вернулся с фронта. Они проливали кровь за свободу, за родину, за правду. Им продолжать бороться за них, поэтому расшатывать их жизненные позиции — это преступление. Вы понимаете меня?

— Я пошутил, ей-богу, пошутил! — испуганно воскликнул Абдулатиф, прижав руки к груди. — Он же умный парень, понял, что мы шутим, разве нет?

— Да нет, вы-то поначалу не шутили, — холодно произнес Салохиддинов. — Вы абсолютно искренне и даже, простите, с глупым восторгом утверждали, что без взятки у нас и шагу не ступить. Это клевета. Я учительствую почти двадцать лет, мои воспитанники трудятся в разных концах и уголках страны, многие из них выдвинулись, и все своим трудом и знаниями, ни один из них не пошел тем путем, который вы тут расписывали. Это не наш путь. У нас, слава богу, есть где приложить талант и трудолюбие. Мы вышли из пекла войны еще более закаленными и еще яростнее будем бороться со всякими паразитами, в том числе и со взяточниками и спекулянтами. Если они пока и творят свои черные дела, то уже тишком, страшась огласки и возмездия, которое, будьте уверены, настигнет каждого из них, как говорится, все, что есть в котле, попадает на шумовку.

— Да, да, конечно, вы правы, — закивал головой Абдулатиф и принялся суетливо убирать со столика остатки пищи. Собрав в газету яичную скорлупу и обглоданные куриные кости, он пробормотал: — Выброшу мусор, — и выскочил из купе, кляня себя за длинный язык и чрезмерную болтливость.

А Дадоджон все стоял в проходе и задумчиво глядел на проносившийся за окном пейзаж. Взору предстали бескрайние хлопковые поля, сливавшиеся с горизонтом, на них, как и на полях родного Богистана, трудились люди. А Наргис… больна. Из-за него. Боже, как все это сложно! Ведь она ждала, осталась верна ему, а он… подлец, да, подлец!.. Но почему ее отец поступил с ним так жестоко, почему гонит от ворот? Прежде Бобо Амон относился к их встречам вроде бы благосклонно. Что изменилось теперь? Ака Мулло говорил, что он и слышать не желает о Дадоджоне. А что, если ака Мулло хитрит? Что, если это его козни?

Не подозревая, как он близок к истине, Дадоджон снова и снова казнил себя за то, что не увиделся и не поговорил с Наргис. Вернувшись, он непременно встретится с нею, все объяснит, попросит прощения. Если ее сердце смягчится и она согласится, он тут же женится на ней. И заживут они так, как мечталось. Если его оставят работать в столице — еще лучше! Он получит квартиру и приедет в Богистан за Наргис, заберет ее как свою жену, и они будут неразлучны. Ни Бобо Амон, ни ака Мулло не сумеют им помешать. Они будут, будут счастливы!..

За окном вагона прогрохотал встречный состав, затем потянулись постройки, но Дадоджон, охваченный грезами, ничего не слышал и не видел. Он пришел в себя только после того, как поезд остановился на большой станции, и Салохиддинов, выйдя из купе, предложил прогуляться по перрону.

— А что за станция? — спросил Дадоджон.

— Каган!

Они походили минут сорок. Умный, невероятно начитанный, Салохиддинов был прекрасным рассказчиком. Он развернул перед Дадоджоном историю этой железнодорожной станции, вспомнил десятки фактов, цифр. Дадоджон слушал учителя, как школьник.

Не давал скучать и Абдулатиф, знавший много забавных историй и смешных анекдотов. Но в разговорах на серьезные темы он держал язык за зубами либо отделывался односложными ответами.

Через сутки поезд прибыл в Регар. Абдулатифа встречали какие-то знакомые. Он вышел к ним, о чем-то коротко переговорил и, вернувшись в купе, сказал:

— Дорогие друзья, я остаюсь здесь — вечером у моих приятелей свадьба, не могу обидеть. Даст бог, завтра приеду в Сталинабад. Прошу вас быть милостивыми и не отказаться посетить скромную хибарку вашего покорного слуги. Адрес вы знаете, дома у нас всегда кто-нибудь есть. Если вдруг меня не будет, разыщут. Будьте здоровы, дорогие друзья, до свидания!

Абдулатиф передал свои чемоданы и мешки знакомым и, еще раз попрощавшись, спрыгнул с подножки вагона.

— Чудный человек! — сказал Дадоджон. — Компанейский, энергичный, проворный.

— Вот именно: проворный, — подчеркнул Салохиддинов и, вздохнув, добавил: — Жаль, что такие деловые люди не всегда в ладах с совестью.

— Неужели Абдулатиф…

— Да, Абдулатиф! — перебил Салохиддинов. — Нигде он не работает. Может быть, и есть у него книжка колхозника и другие справки, да наверняка фальшивые. Скупает в северных районах — в Самарканде, Ургуте, Пенджикенте и Ура-Тюбе — кишмиш и другие сухофрукты и перепродает на рынках Сталинабада и Курган-Тюбе. Просто-напросто спекулирует. Деньги затмили ему белый свет. А жаль. Из таких людей, если они где-то добросовестно работают, нередко получаются хорошие организаторы.

— Одни любят деньги, другие делают карьеру, третьи занимаются склоками… Почему так? — задумчиво произнес Дадоджон.

— Причин много, — ответил Салохиддинов. Мягко улыбаясь и шутливо погрозив пальцем, он сказал: — Но вы не впадайте в уныние. Если взять в процентном отношении, то стяжатели, карьеристы и интриганы составят ноль целых и несколько десятых, а то и сотых процента. К ним надо относиться как к уродам. Это пережитки, остатки старого мира! Психологию человека не так-то легко изменить. Да и воспринимается дурное куда легче, чем хорошее. Человек — сложное существо, очень сложное. Как говорил поэт и мудрец Абдуррахман Джами, «в ином человеке, как в тесте, пекарь смешал и добрых много, и дурных начал». Смотришь иной раз, как человек ловчит и изворачивается ради своих шкурнических интересов, изумляешься и думаешь, что, если бы его энергию да направить на благие дела, мир давно бы превратился в цветник… Нет-нет, вы не думайте, я не восторгаюсь талантами подлецов! — воскликнул Салохиддинов, словно его кто-то упрекнул в этом, и горячо, запальчиво продолжал: — Вам, молодым, надо учиться распознавать их, потому что они многолики и увертливы. И проявляются подчас самым неожиданным образом. Без борьбы это воронье живучее не искоренить.

— Хорошо сказали — воронье живучее, — вставил Дадоджон.

— Да, воронье, живучее воронье! — Салохиддинов разволновался так, будто рассказывал о чем-то лично ему враждебном, ненавистном. — Остерегайтесь его, избегайте, бойтесь стать жертвой! Иной раз и сам не заметишь, как пойдешь за этим вороньем. Деньги, вещи, высокая должность и звания — перед такими соблазнами устоять трудно, но иногда они съедают совесть.

Ничтожным станешь в бытии застойном, —
Всегда застой вредит мужам достойным.
Как хороша проточная вода!
Как портится она в пруду спокойном!
Слышали когда-нибудь эти стихи?

— Нет, — качнул головой Дадоджон. — Чьи они?

— Дакики, современника бессмертного Фирдоуси, — сказал Салохиддинов. — И в древности людям претила обывательщина. Что же говорить о нашем времени? Мы должны не просто отрицать ее, а беспощадно бороться с нею, так как это она размножает абдулатифов и ему подобное воронье… Э, да мы уже скоро приедем! — глянул Салохиддинов в окно и быстро поднялся. — Давайте собирать вещи.

Дадоджон помог ему достать чемодан, снял свой багаж. Поезд громыхал на стрелках. В купе вошел проводник, извинившись, стал собирать постельное белье. Чтобы ему было удобнее, Салохиддинов и Дадоджон вышли в коридор. Учитель сказал:

— Пойду-ка помою руки…

Дадоджон опустил стекло и подставил лицо освежающему встречному ветру. Когда он обернулся, проводник уже ушел из купе. В тот же миг откуда-то появился молодой, смуглолицый парень. Задев Дадоджона плечом и на ходу извинившись, он прошел мимо. Дадоджон обернулся и поначалу не поверил своим глазам, увидев в его руке чемодан Салохиддинова. Он поспешно заглянул в купе — да, на нижней полке остался лишь его чемодан — и, круто повернувшись, окликнул парня:

— Эй, подожди!..

— Тот побежал. Дадоджон закричал:

— Стой! — и рванулся за ним. — Держи! Держи вора!

Парень выскочил в тамбур, оттуда — на буферную площадку, рванул дверь, ведущую в соседний вагон, и тут столкнулся с толстой женщиной, державшей громадный узел. Она загораживала выход. Вор отпрянул и с ловкостью кошки полез по железной лестничке на крышу, но Дадоджон ухватился за чемодан и вырвал его. Он видел, как парень, обернувшись и по-волчьи оскалившись, взмахнул ножом, но не успел уклониться от удара — пришлось свободной рукой помочь толстухе удержаться на ногах. Черт дернул ее высунуться: потеряв равновесие, она чуть не полетела вниз, под колеса.

Нож вонзился в предплечье. Вору некогда было выдергивать его: появились проводник, Салохиддинов, другие пассажиры…

Кто-то забрал у Дадоджона чемодан, проводник вырвал из раны нож, и сразу же фонтаном забила кровь. Ее долго не могли остановить. Дадоджон сам показал, где надо перехватить жгутом, — его сделали из полотенца. Он крепился изо всех сил, чтобы не потерять сознание.

— Ай-яй-яй, из-за чемодана рисковать жизнью, — качал головой Салохиддинов, белый как мел.

Дадоджон улыбнулся.

— Ничего, обойдется, — сказал он.

Но не обошлось. Выползла все-таки черная завеса и задернула перед глазами свет. Дадоджон помертвел и потерял сознание. Как только поезд остановился, вызвали «скорую помощь», отправили в больницу, расположенную неподалеку от вокзала. Салохиддинов поехал с ним.

19

Еще в коридоре услышал Аминджон Рахимов частые, сильные звонки телефона. Он ускорил шаг и, чуть ли не вбежав в приемную, рывком поднял трубку:

— Я слушаю.

— Товарищ первый секретарь райкома, разрешите срочно прибыть вместе с начальником следственной тюрьмы, — прозвучал взоволнованный голос начальника районного отдела НКВД.

— Да, конечно, — ответил Аминджон, удивленный и непривычно официальной формой обращения, и взволнованным тоном: Султан Раджабович Курбанов был человеком невозмутимым, что называется, с железными нервами и всех районных руководителей, независимо от ранга, места и обстоятельств, называл по имени и отчеству.

Аминджон, как обычно, пришел за час до начала рабочего дня, чтобы без суеты, в спокойной обстановке, когда нет посетителей и молчит телефон, просмотреть кое-какие документы и материалы, подготовленные отделами. О его ранних приходах на работу уже многие знали, поэтому тревожили в исключительных случаях. Судя по всему, сейчас был именно такой случай. Наверняка произошло нечто чрезвычайное.

Так оно и оказалось — совершен побег из тюрьмы, бежал заведующий кишлачным магазином сельпо, арестованный за махинации с мануфактурой. Но не это привело Курбанова к Аминджону.

— Мы приняли необходимые меры для поимки преступника, — сказал он. — Однако при расследовании обстоятельств побега выяснилась одна немаловажная деталь. С вашего позволения о ней доложит товарищ Баев.

Аминджон перевел взгляд на начальника следственной тюрьмы. Тот стремительно поднялся, вытянул руки по швам. Бледный и осунувшийся, он не мог справиться с волнением, по его лицу то и дело пробегал нервный тик.

— Вольно! Садитесь! Здесь не тот кабинет, где положено стоять по стойке «смирно», — сказал Аминджон, заставив себя улыбнуться, чтобы хоть немного успокоить Баева.

— Садитесь, Петр Лукич, — сказал и Курбанов. — Докладывайте подробно.

— Есть! — ответил Баев и сел.

Он рассказал о том, что с неделю назад, точнее — шестнадцатого октября, поздно вечером, ему позвонил дежурный по городскому отделению милиции и попросил разрешить свидание или хотя бы принять для подследственного передачу от приехавшего на один день из Ташкента брата районного прокурора.

— Кого-кого? — не сдержался Аминджон. — Брата нашего районного прокурора?

— Так точно, — сказал Баев.

— Факт подтвердился, товарищ первый секретарь райкома, — с упором на два первых слова произнес Курбанов, и Аминджон, мысленно отметив и это, и подчеркнутую казенность обращения, напрямик спросил:

— Вы подозреваете участие прокурора?

— Не исключено, что побег связан с визитом его брата.

— Чем этот брат занимается?

— Мы запросили ташкентских товарищей.

Аминджон побарабанил пальцами по краю стола.

— Вы не исключаете и того, что прокурор мог знать о поступке брата? — снова спросил он.

— Да, — коротко ответил Курбанов.

«Что ж, может быть и так», — подумал Аминджон, и обращаясь к начальнику тюрьмы, уточнил:

— Вы потому и разрешили свидание, что прикрывались именем прокурора?

Баев поднял голову и сказал:

— Я виноват в нарушении инструкции. — Он не стал объяснять, что разрешил только принять передачу, состоявшую из двух лепешек и двух-трех килограммов гранатов и яблок. — Готов отвечать по закону, — прибавил он после небольшой паузы.

— Да не об этом речь, — махнул рукой Аминджон. — Какое наложить на вас взыскание, решит ваше непосредственное начальство. Я имею в виду другое: факт чинопочитания.

— Не понял, — глухо промолвил Баев.

— А если бы это был не брат прокурора или какого-нибудь другого руководящего работника, а, как говорится, простой смертный, вы пошли бы на нарушение инструкции? — сказал Аминджон, впившись в него взором.

Бледное как снег лицо Баева покрылось красными пятнами. Он рывком поднялся с клеенчатого кресла и произнес только одно слово:

— Да!

Аминджон опустил глаза.

— Извините, — сказал он после небольшой паузы.

— Разрешите быть свободным?

— Будьте у себя, Петр Лукич, я позвоню вам, — сказал Курбанов и, когда Баев вышел из кабинета, обратился к Аминджону: — Мы проведём соответствующее служебное расследование. В том числе и по горотделу милиции.

— А по прокуратуре?

В тоне, которым был задан этот вопрос, Курбанов уловил какую-то недомолвку и одновременно горечь и выжидательно посмотрел на Аминджона: не скажет ли он еще что-нибудь?

Аминджон правильно понял его молчание. Открыв сейф, он достал из него серую папку с бумагами, из которой вытащил сложенное треугольником письмо и протянул Курбанову. Это была жалоба на директора интерната в кишлаке Карим-партизан Нуруллобека Махмудбекова, который, как писали заявители — семеро родителей, — «обкрадывает детей, запускает руку не только в государственный карман, тащит еще и из колхозного амбара под видом, что детям будто бы того, что дает государство, не хватает. Наши дети недоедают из-за товарища Махмудбекова, так как он занимается воровством. Мы пишем это заявление на Ваше имя, товарищ Рахимов, так как начальник милиции и прокурор — друзья Махмудбекова, они иногда вместе выпивают и могут покрыть его, если Вы не прикажете им вывести жулика на чистую воду и не возьмете это дело под свой контроль».

— Получил вчера вечером, — сказал Аминджон, когда Курбанов вернул ему заявление. — Не знаю, как вам, а мне последние строки не дают покоя. Ведь это по существу выражение недоверия — и кому? Тем, у кого прежде всего нужно искать защиту и справедливость. Друзья! — саркастически усмехнулся Аминджон.

— Да, они приятели, — сказал Курбанов.

— А люди вон какие выводы делают. Неспроста ведь, а?

Курбанов промолчал.

— Неспроста! — ответил сам Аминджон. — Я, кажется, зря обидел вашего начальника тюрьмы, но, когда читаю такие вещи, — кивком показал он на заявление, — тоже становится не по себе. Кумовство и приятельство, чинопочитание, протекционизм и другие подобные явления — что может быть хуже? Поэтому я прошу вас, Султан Раджабович, провести самое строгое расследование как по факту побега из тюрьмы, так и по этому заявлению. Меня настораживает, что в обоих случаях замешано имя прокурора.

— А я хотел попросить вас вызвать его и спросить о брате, — сказал Курбанов.

— А что, это идея! Сейчас?

— Если располагаете временем.

Аминджон попросил секретаршу, которая только что пришла, соединить его с прокурором. Но телефон Бурихона не отвечал.

— Разыщите его, и, если свободен, пусть срочно придет, — сказал Аминджон, глянув на часы: было ровно девять.

В это время, не спросив разрешения, вошел председатель райисполкома Нурбабаев. Когда Аминджон познакомил его с заявлением и вкратце рассказал о происшествии, он покачал головой и тихо, как бы про себя сказал:

— Есть у него брат, Шерхон… Неужели докатился?

— Кто? Он или его брат?

— А вот, посмотрим… — ответил Нурбабаев.

Бурихон явился минут через двадцать, как всегда сияя улыбкой, в самом лучшем настроении, уверенный в себе и своей звезде. Аминджону он показался сейчас надутым и чванливым. Однако Аминджон тут же одернул себя, ибо не имел права поддаваться настроению и личным ощущениям. Тем не менее хмурый взгляд выдал его, и Бурихон насторожился. Натянутость почувствовал он и в тоне, которым ответили на его приветствие Нурбабаев и Курбанов.

Согнав с лица улыбку и приняв озабоченный вид, Бурихон сел на клеенчатый диван и спросил, что случилось. Ему сказали о побеге завмага из тюрьмы и о том, что это ЧП связывают с визитом его брата Шерхона. В душе Бурихона поднялась целая буря. На какое-то мгновение он испугался до темноты в глазах, однако быстро овладел собою и после недолгой паузы с обидой и возмущением спросил:

— Это что, допрос?

Ему никто не ответил. Тогда он сказал, что если на него пали столь чудовищные подозрения, то он сам и обратится к прокурору области и даже республики с просьбой назначить служебное расследование. Ибо не видел брата уже четыре года. Побег уголовника, находящегося под следствием, — это действительно чрезвычайное происшествие, но прокурор не отвечает за него, а, наоборот, обязан привлечь к ответственности лиц, допустивших преступную халатность.

— Ты не горячись, спокойнее, — остановил его Нурбабаев. — Ты знал, что Шерхон приезжал?

— Я уже говорил, что не видел его четыре года.

— Неужели он не заглянул домой? Даже мать не проведал?

— Если бы заглянул, я знал бы. Не мать, так сестра или жена сказали бы, — ответил Бурихон и вскричал: — Ваше недоверие оскорбительно!

— Ладно, — сказал Аминджон, — не стоит пока делать вывод. Ознакомьтесь с этим, — и он протянул Бурихону завление на Нуруллобека.

Еще не дочитав до конца, Бурихон воскликнул:

— Чудовищно! Я открою дело.

Аминджон и Курбанов быстро переглянулись. Нурбабаев усмехнулся:

— На своего дружка заведешь дело? — И, встретившись с недоуменно-настороженным взором Бурихона, сказал: — Ты дочитай до конца. Выпиваете вместе.

— Клевета! — буркнул Бурихон, глянув в конец заявления.

— Вот это ты напрасно, — покачал головой Нурбабаев. — Выпить ты любишь и пьешь, не зная меры. Рассказывали, как гулял на празднике Мулло Хокироха. И ты, и Абдусаттор с Хайдаром, и Нуруллобек. Здесь же, в Богистане, закатили пир. Мало, видать, выпили в кишлаке. А что вы с Нуруллобеком — друзья, так это видно и по тому, что твои дети бесплатно учатся у него в интернате.

Бурихон пожал плечами и сказал, что в советских школах учат бесплатно, он впервые слышит о необходимости платить за обучение своих детей. Однако ирония была неуместна, и он это понял, да и глупо было отвечать подобным образом, все равно что играть хвостом льва. Но, как говорится, слова, слетевшие с языка, не утаить, и Бурихону осталось лишь выругать себя в душе.

Аминджон, увидев, как он густо покраснел, подумал: есть, значит, еще совесть, и, заключая разговор, сказал:

— Краска на вашем лице убедительнее ваших речей. В истории с братом разберется товарищ Курбанов. Если причастен, получит по заслугам. Вам, видимо, тоже не избежать наказания: не за брата, так за то, что бесплатно держите своих детей в интернате. Государство открыло интернат для детей из малообеспеченных семей, в первую очередь — потерявших кормильцев. Как вам совесть позволила пристроить туда своих? Извините меня, но это попахивает злоупотреблением служебным положением, если не больше. Султан Раджабович, — обратился Аминджон к Курбанову, — я прошу вас выяснить, кто еще из руководящих работников района запятнал себя этим.

— Хорошо, — кивнул Курбанов.

Бурихон вскинул голову.

— Вы отстраняете меня от расследования? — спросил он дрогнувшим голосом.

— Пока нет, — сказал Аминджон. — Действуйте в пределах своей компетенции. Но раз заявление адресовано райкому, мы обязаны рассмотреть его объективно, невзирая на лица. Товарищ Курбанов будет осуществлять контроль в качестве члена бюро райкома партии. У меня все.

— А я хочу добавить, что надо быть разборчивее в связях и кончать пьянствовать, — сказал Нурбабаев. — По-моему, это несовместимо с должностью прокурора.

— Да, одного этого достаточно для персонального дела, — подтвердил Аминджон и, отпуская Бурихона, подчеркнул: — Советую обдумать все услышанное и сделать надлежащие выводы.

Придя в прокуратуру — он и сам не знал, как дошел, — Бурихон схватился за голову. Сомневаться не приходится: его репутация подмочена. Проверка и контроль не сулят ничего хорошего. А сколько еще не высказано Нурбабаевым! Сколько угрожающего в молчании Курбанова! Секретарь райкома тоже не простак: мягко стелет, да жестко спать. Видно, придется расстаться с прокурорским креслом — выставят…

Многое рухнуло в душе у Бурихона. Он потерял самообладание и, как ни убеждал себя, что еще не все потеряно: пока корни в воде, есть надежда на плоды, не мог справиться с растущим чувством страха. Он знал, надо постараться трезво проанализировать создавшуюся ситуацию, предпринять какие-то меры, попытаться выкрутиться… Но мучительнее всего был вопрос: — кто донес? Может, этот проклятый Шерхон? С него станет, он способен на все. Ему нечего терять. Но Шерхона считают пособником бежавшего из тюрьмы завмага. Значит, не он. А кто тогда? Судья? Отношения с ним натянутые, но он мало что знает. Милиция отпадает, там свои люди, тем более что накапали и на Абдусаттора. Значит, взялся начальник НКВД, сам Курбанов, и он уже не отступится, он успел соответственно настроить Рахимова и Нурбабаева, для них заявление на Нуруллобека — клад, как масло к каше. Проклятье! Это конец. Надо бежать. Да, да, бежать!..

Через минуту Бурихон спросил себя: а куда бежать? Разве скроешься от НКВД? — Он понимал, что любой неосторожный шаг лишь ускорит его разоблачение. Следовательно, нельзя поддаваться панике. Нужно как можно скорее связаться и посоветоваться с ака Мулло. Если кто и поможет, то только он. Ака Мулло в курсе всех событий, знает, что к чему, и может найти выход из любого положения, у него влиятельные связи, повсюду есть свои люди, он…

Бурихон не успел додумать до конца, как дверь распахнулась, и в кабинет вошел… ака Мулло. Сам, собственной персоной! У Бурихона даже челюсть отвисла от неожиданности и изумления. Есть древняя притча о человеке, который, измучившись, долго взывал к богу, умолял ниспослать на него свою благодать и помочь в трудностях, однако бог был глух и нем. Тогда человек в сердцах помянул коварного черта, источника всех прегрешений, бед и несчастий, и черт оказался тут как тут и — надо же — помог человеку.

— Чему удивляешься? — услышал Бурихон голос Мулло Хокироха, не забывшего плотно закрыть дверь.

Бурихон протер глаза — не наваждение ли? — и, подумав, что ака Мулло и вправду подобен святым провидцам, торопливо поднялся навстречу.

— Если назову вас вещим, не ошибусь! — с чувством воскликнул он.

— Ты поверил в это только сейчас? — полушутливо-полусерьезно произнес Мулло Хокирох и кивком показал на письменный стол с бумагами, юридическими справочниками и кодексами: — Займи свое место, сядь в кресло, оно украшает тебя!

— Э-э, — вздохнул Бурихон, разом скиснув. — Подгнило кресло, подточили его черви…

— Не говори так, не смей! — сердито перебил Мулло Хокирох и даже топнул ногой. — Упаси боже от дурных мыслей. Все, что ни делается, говорят, — к лучшему. Бог вымочит, бог и высушит. Говори, что случилось. Чего вздыхаешь?! Отчего такой бледный?

Бурихон подробно пересказал разговор, состоявшийся в кабинете первого секретаря райкома. Старик внимательно выслушал его, усмехнулся и махнул рукой:

— Ничего страшного!

— Как «ничего страшного»?

— Так, ерунда! Можешь успокоиться: я затеял все эти дела, ключ от них у меня в руках. Как поверну, так и будет.

Ошеломленный Бурихон уставился на старика тупым, ничего не смыслящим взором, по-детски разинув рот.

— Нас никто не слышит? — спросил Мулло Хокирох.

Дважды повторив вопрос и услышав наконец-то утвердительный ответ, сказал:

— Наш секретарь райкома — тертый и мятый, его голыми руками не возьмешь. Умным оказался, дьявол, и прозорливым. Они там правильно решили, что завмаг бежал благодаря Шерхону. Да, да, не таращь глаза! Если бы не Шерхон, он сгнил бы в тюрьме. Ты знаешь, пока не появился Шерхон, я намеревался засудить его, сам предъявил иск и готовился стать главным свидетелем обвинения. Так это называется на твоем юридическом языке? — Старик усмехнулся. — Твой Шерхон заставил меня передумать. Я понял, что этот идиот может пойти на любую подлость. Да, да, начнет, спасая себя, копаться в наших делах и оставит нас с тобой в дураках, а ничего не найдет — прирежет. Поэтому я решил выбрать из двух зол меньшее и велел ребятамустроить завмагу побег.

Бурихон закусил нижнюю губу и не знал, что сказать. Сперва ему стало зябко, потом бросило в жар. Господи, что творит этот старик? Ради своей шкуры он не останавливается ни перед чем. Когда понадобится, он предаст и его, Бурихона, подставит вместо себя, принесет в жертву своим интересам. Страшный он человек. Боже, до чего страшный!..

— Хватит пускать слюни! — прикрикнул старик. — Я же сказал, что из двух зол выбрал меньшее. Тебя это не касается и никак не заденет. Посадят двух-трех охранников, кого-то из милиционеров прогонят с работы или влепят выговор, тебе-то что? Только, раз по-глупому соврал, предупреди домашних, что и они не видели Шерхона, даже не слышали о его приезде. Они сумеют сыграть. Стойте на своем — и делу конец. Никого не бойся. Сохраняй достоинство. Не забывай: ты прокурор, подчиняешься только закону. Запомни, заявление про интернат — это тоже моих рук дело. Да, да, не падай в обморок — моих! Я организовал жалобу на Нуруллобека…

— Не только на Нуруллобека! — крикнул срывающимся голосом Бурихон. — И на меня, и на Хайдара, на всех наших друзей настрочили!

— Ай-яй-яй! — покачал головой Мулло Хокирох. — Поспокойнее нельзя? За кого ты меня принимаешь?

— Сами же сказали! Накапали на Нуруллобека и поставили под удар всех нас. Уже знают, что мы незаконно пристроили в интернат своих детей.

— Про это я не писал, — сказал старик, несколько озадаченный этим аргументом. Собрав в горсть бородку, он на минуту призадумался, потом вдруг хихикнул. — Ничего, это даже хорошо, это тоже можно обернуть против Нуруллобека. Разве мне рассказывать тебе, что преступник с радостью признается в малых делах, чтобы скрыть большие? Ну, благородно покаешься, осознаешь вину, тебе поставят на вид, а Нуруллобеку — лишняя статья.

— Да для чего это нужно?! — раздраженно произнес Бурихон.

— Нужно! — резко ответил старик. — Я советую тебе не медлить и возбудить дело против Нуруллобека. Выписывай поскорее ордер на его арест. Он стал вредным и опасным человеком. Если от него вовремя не избавиться, он подведет не только меня, но и тебя и всех остальных.

— Почему?

— Потому что есть Марджона! Как только встревает женщина, друзья становятся врагами. Так было испокон века, это от бога. Самцы некоторых животных дерутся из-за самки насмерть, а люди часто мало чем отличаются от зверей, иногда бывают и хуже.

— А-а-а… — только и выдавил Бурихон.

— Вот тебе копия заявления, а вот копии кое-каких документов, которые помогут уличить Нуруллобека, — протянул старик пачку бумаг. — Подлинники затребуешь сам. Копай глубже, чтобы загремел, как говорится, на всю катушку. Тем более, сам говоришь, что будет контроль НКВД.

— Откуда они у вас? — спросил Бурихон, разглядывая бумаги.

— Тебе не все равно? Ешь виноград и не спрашивай, из какого он сада, — ответил старик пословицей. — Избавишь нас от Нуруллобека и обелишь себя перед своим райкомом. Но вот третье, что поставил тебе в вину Нурбабаев, немного посерьезнее. Когда-нибудь, даю тебе слово, сведем с Нурбабаевым счеты, но пока ты обязан прислушаться к его словам, он прав, не к лицу прокурору пьянствовать. Ты знаешь, я и сам не терплю пьяниц, все надеюсь на твое благоразумие. А ты злоупотребляешь… Не спорь, часто прикладываешься!

— Я не спорю…

— Бросай пить! Это уже не только совет а, если хочешь знать, и приказ. Иначе наши пути разойдутся. Чтобы отныне и капли в рот не брал.

Бурихону нечего было возразить. Старик абсолютно прав: надо кончать, с огнем не играют. Если бы еще знал норму, куда ни шло. А он выпьет одну рюмку и забывает про все на свете, напивается до чертиков. Добром это конечно же не кончится. Нурбабаев и Рахимов предупредили недвусмысленно. В сейфе лежит начатая бутылка коньяка, нужно убрать ее, унести домой. Сам он больше не притронется, пусть стоит на всякий случай…

— Чего задумался? — сказал Мулло Хокирох, напомнив о себе.

— Да так, — промямлил Бурихон и, вздохнув, признался: — Вы правы, проклятая водка действительно может подвести. Больше в рот не возьму ни капельки. С этой минуты.

— Ну и молодец! — Старик усмехнулся. — Хоть и говорят, что смешно верить обещаниям выпивох, но не такой уж ты пропащий, а? Я верю тебе, так как знаю: если захочешь — сделаешь. Будь Бурихоном, которого я люблю, — умным и сильным, деловым, энергичным, преданным друзьям. Думаю, больше мы не будем возвращаться к этому разговору. Постарайся сегодня же провернуть дело Нуруллобека, пусть возьмут болвана под стражу, иначе его отец может помешать — человек он, ты знаешь, заметный. Эти старые коммунисты какие-то одержимые и дотошные. Так что не тяни.

— Хорошо, обязательно! — сказал Бурихон, а сам подумал, что документы, которые он имеет, дают лишь повод открыть дело. Брать под стражу он не имеет права. Кому из следователей поручить? Как сформулировать обвинение? Отец Нуруллобека конечно же вмешается и постарается поднять на ноги всех, потому обоснование должно быть особенно веским. Иначе не оберешься беды…

— Теперь о наших семейных делах, — прервал Мулло Хокирох тревожные думы Бурихона. — Я говорю о свадьбе. По-моему, надо, не дожидаясь возвращения Дадоджона, устроить помолвку. Хоть и у тебя сейчас дел по горло, и я не свободен — до конца уборочной еще далеко, думаю, на богоугодное дело время выкроим. По-моему, помолвку можно устроить на будущей неделе в пятницу, а как вернется Дадоджон, тут же сыграем свадьбу.

— Хорошо, — глухо признес Бурихон.

О чем бы Мулло Хокирох его сейчас ни спросил, иного ответа он бы не услышал. Старик, вероятно, понял это, тут же поднялся и, попрощавшись, направился к выходу…

20

На седьмой день, после того как врачи убедились, что нож не задел легкое, а лишь поцарапал кость, и молодой, сильный организм успешно справляется с большой потерей крови, они решили удовлетворить просьбу Дадоджона и выписать его из больницы. Старшая медсестра, пожилая женщина с худым большеглазым лицом, сообщила об этом сразу же после завтрака и прибавила:

— Больной Остонов, к двенадцати часам вам принесут ваши вещи, оденьтесь и зайдите ко мне, я оформлю вам документы, и отправитесь домой.

Дадоджон обрадовался, а потом взгрустнул. Он подумал, что дом его в Богистане, а где остановиться сейчас? Куда пойти из больницы? Поспешно собираясь в дорогу, по сути дела бежав из кишлака, он не размышлял об этом. Не спросил об этом и никто из провожавших, даже предусмотрительный ака Мулло. Они, конечно, полагали, что здесь у него есть друзья, иначе дали бы какой-нибудь адрес. Подъезжая к Сталинабаду, он решил прямо с вокзала направиться в юршколу. Вдруг встретит там кого-нибудь из знакомых, а, в крайнем случае, день-другой, пока решится вопрос, поживет в общежитии. Но первой обителью стала эта восьмикоечная больничная палата.

Сосед по койке, заметив, что Дадоджон погрустнел, спросил, в чем дело? Дадоджон рассказал.

— А учитель, который навещает, разве не родственник?

— Нет, мы в поезде познакомились…

— Ах да, забыл. Хороший человек, помнит добро! Ты не торопись, дождись его, может, что-то и посоветует. Он-то сам где остановился?

— Не знаю, не спрашивал. Наверное, в гостинице.

— Дождись его! — повторил сосед, заряжая Дадоджона верой в то, что учитель, приходивший в больницу каждый день, непременно поможет ему найти крышу.

Правда, Дадоджон подумал, что он придет, как обычно, к вечеру, и надо, не теряя времени, все-таки съездить в школу, заняться делами, а потом вернуться и ждать… Но Салохиддинов, словно добрый дух, появился за несколько минут до выписки.

Хотя октябрь уже кончался, небо было чистым, прозрачным, солнце сияло ярко. Улицы города казались аллеями ослепительно прекрасного сада, радующего взор переливами золотистых и алых, палевых, голубых и зеленых красок. Такого буйного многоцветья не увидишь даже весной. А сколько на тротуарах народу, и все вроде бы веселы, счастливы. А может, когда человек выходит на волю, все воспринимается по-особому?

Салохиддинов сказал, что совещание закончилось, он взял билет на вечерний поезд, Дадоджона выписали как нельзя кстати, теперь он уедет со спокойной душой. Сейчас они вместе перекусят, потом Дадоджон может отдохнуть у него в номере, а он на два-три часа отлучится — хочет поискать кое-какую литературу. А затем, до самого отъезда, — к его услугам.

— Ой, належался я, муаллим, наотдыхался! — мягко возразил Дадоджон. — Лучше я тоже займусь в эти два-три часа своими делами, а потом буду в вашем распоряжении.

— Ладно, — кивнул Салохиддинов и, улыбаясь, прибавил: — Когда сердце молодо, ноги сами носят.

Он остановился в гостинице «Вахш», занимал отдельный номер с окном на площадь и на театр оперы и балета. Комната была небольшой, но уютной. Салохиддинов выложил на стол свежую лепешку, две большие кисти «джауса» — белого сладкого винограда, несколько красных гармских яблок, поставил блюдца с кишмишом, фисташками и наботом — кристаллическим сахаром. Усадив Дадоджона, он насыпал в чайник заварку и сказал:

— Вы не скучайте, я только залью кипятком и быстро вернусь.

Вскочив, Дадоджон хотел забрать у него чайник, чтобы самому сходить за кипятком, но Салохиддинов не дал.

Дадоджон подошел к окну… Часть здания театра оперы и балета была в лесах, вероятно, что-то ремонтировали. На площади и в пространстве между театром и длинным одноэтажным белым домом рдели цветники и стояли тонкие молодые деревца. Дадоджон помнил, что прежде на месте площади расстилался пыльный каменистый пустырь, а театр кончили строить уже во время войны: когда он уходил на фронт, здание еще было сплошь в лесах.

Он вгляделся в прохожих. Сколько среди них людей, еще донашивающих сапоги или ботинки с обмотками, гимнастерки и кителя, на их груди поблескивают боевые награды. Дадоджон подосадовал на себя за то, что приехал не в офицерском мундире, не надел орденов и медалей, а надел щегольский черный бостоновый костюм и блестящие, будто лакированные, туфли. В чемодане — набор голубых и белых шелковых рубах с отложными воротничками, — словом, пижон пижоном, дурак дураком.

Его размышления прервал Салохиддинов. Они принялись пить чай, съели лепешку и виноград.

— Такого винограда, как наш «джаус», нет нигде в мире, — говорил муаллим. — Это самый лучший на свете сорт. И сладкий, и сочный, и ароматный. Если в сезон съедать ежедневно по килограмму такого винограда, не пристанет никакая хворь. Вы не улыбайтесь, а ешьте. Пока не съедим весь, никуда не пойдем…

Юридическая школа из небольшого старого здания в центре города переехала в двухэтажный особняк на одной из тихих боковых улочек. Дадоджон подошел к стеклянной двери, но она была заперта, хотя за стеклами прохаживались слушатели. Один из них, увидев Дадоджона, жестами показал, что надо обойти здание — вход со двора. Почему во многих учреждениях и школах заколачивают парадные подъезды, никому не известно. Однако Дадоджон не стал задумываться над этим.

…Увы, в коридоре ни одного знакомого лица. Неужели не осталось никого из бывших однокурсников? Неужели сменились все преподаватели? Только у лестничной площадки, ведущей на второй этаж, он увидел тетю Дусю — гардеробщицу и уборщицу. Похоже, она единственная знакомая из того большого коллектива, который он знал. Боже, как она постарела! Годы согнули ее, но она по-прежнему с ведром и веником… Дадоджон обрадовался ей, как матери.

— Здравствуйте, тетя Дуся! — воскликнул он. — Вы узнаете меня?.. Нет?.. Я Дадоджон. Дадоджон Остонов.

— Да, да, теперь узнала, дорогой, узнала! Ты, кажется, уходил на войну…

— Уходил и вернулся!

— Слава богу, сынок. Рада я за тебя. Значит, дальше будешь учиться?

— Нет, я ведь кончил учиться, приехал за дипломом.

— A-а, за ди-ипломом, — певуче произнесла старушка. — Это тоже хорошо, сынок. Иди прямо к директору, он на втором этаже, третья дверь направо. Ты должен знать его… Нет, нет, не прежний, прежний-то тоже на войну пошел и, говорят, не вернулся. Теперь вместо него Гаюр-заде, бывший завуч, помнишь его?.. Иди, поднимайся, он как раз у себя.

— Спасибо, тетя Дуся! — сказал Дадоджон и взбежал на второй этаж.

Он отлично помнил Гаюр-заде, завуча, одновременно преподававшего им и родной язык. Он почему-то невзлюбил Дадоджона, всячески придирался к нему, занижал оценки, несколько раз поставил «плохо» и даже «очень плохо». Как-то Дадоджон, вспылив, нагрубил ему, обвинил в необъективности. Гаюр-заде в ответ усмехнулся, ехидно произнес строки из Рудаки, о творчестве которого как-раз говорили на уроке: «Ты сдерживай свой гнев: кто развязал язык, тот связан цепью бед», — и, пока однокурсники заливались смехом, прошипел в лицо: «Мальчишка!»

С тех пор отношения между ними вконец испортились. Как бы тщательно Дадоджон ни готовился, Гаюр-заде сбивал его с толку дополнительными вопросами и больше тройки никогда не ставил. Эта оценка была тем более обидной, что по всем другим предметам Дадоджон получал только «отлично». К счастью, в начале третьего курса Гаюр-заде был вынужден уступить часть часов другому преподавателю — Шамбе Надирову, человеку строгому, но справедливому.

Но вот судьба опять свела Дадоджона с Гаюр-заде, опять он попал в зависимость от него. Что делать? Как разговаривать с ним, этим новоиспеченным директором с мелочной и злобной душонкой? Позабыв прошлое, польстить и подлизаться? Или говорить строго официально? Ведь он теперь не школяр, а бывший фронтовик, лейтенант запаса Советской Армии. Он должен держаться с достоинством, обязан! Пусть Гаюр-заде лебезит. В конце концов, свет клином на нем не сошелся…

Испросив разрешения у миловидной девушки-секретарши, Дадоджон вошел в кабинет. Гаюр-заде сидел за большим письменным столом, читал газету. И даже не поднял головы. Тогда Дадоджон созорничал: щелкнул каблуками, вскинул правую руку к виску и громко отчеканил:

— Здравия желаю, товарищ директор!

Гаюр-заде вздрогнул, похлопал глазами и, вглядевшись, неуверенно произнес:

— Остонов.

— Так точно, муаллим! Дадоджон Остонов, ваш бывший ученик!

— Здравствуй, здравствуй, добро пожаловать, дорогой! — разулыбался Гаюр-заде и, приподнявшись, протянул руку: — Рад, очень рад видеть тебя живым и здоровым. Поздравляю с возвращением!

— Спасибо, муаллим! — ответил Дадоджон, приятно удивленный ласковым, медоточивым голосом своего врага.

— Садись, герой, садись, дорогой, дай-ка погляжу на тебя. Выглядишь молодцом, как говорится, отважен и смел. Я слышал, что ты вернулся и живешь в своем Богистане, но не знаю, чем занимаешься и как устроился…

— Пока никак. Я ведь недавно вернулся, и месяца не прошло. Немножко отдохнул, повидался с родней и друзьями, потом взял чемодан и приехал к вам. Ведь у меня еще нет диплома.

— Да, диплома у тебя нет, — Гаюр-заде поджал свои тонкие бесцветные губы.

— Если бы я с вашей помощью получил свой диплом… — начал было Дадоджон, но Гаюр-заде живо перебил:

— Для того чтобы получить диплом, тебе придется не меньше года постажироваться в органах суда и прокуратуры. Тебя куда направляли?

— В Курган-Тюбе.

— Вот и надо вернуться туда и пройти стажировку. Ты и твои товарищи сразу же после окончания школы были призваны в армию, но только двое из вас работали там по специальности, они и получили, возвратившись, дипломы. А ты ведь не был на фронте юристом, не так ли?

— Я был артиллеристом.

— Вот видишь! Значит, тебе и всем остальным, кто, подобно тебе, служил в боевых частях, необходимо годик поработать в органах юстиции, пройти практику…

— Так я уже работал около полугода, потом ушел в армию. Разве это не засчитывается?

— Нет, этого недостаточно. Да и кем ты работал? Я ведь знаю, что ты в основном выполнял общественные поручения, да еще долго болел. Поэтому, мой дорогой, ничем не смогу помочь, разве только советом вернуться в Курган-Тюбе, пройти полную годичную стажировку, получить справку и положительную характеристику. Придешь с этими документами — буду счастлив вручить тебе диплом.

Дадоджон был обескуражен. Ходить еще целый год в учениках, околачиваться без настоящего дела, быть чьим-то подручным — эта перспектива не радовала. Год стажировки, что он даст? А три года на фронте, где каждый день считался за три, это не стаж? Играть ежедневно со смертью, пройти сквозь все невзгоды и тяготы войны, увидеть пол-Европы — какая практика еще нужна? Пережить все это, чтобы снова стать секретарем суда? Хватит с него! Он в состоянии справиться с любой работой в органах юстиции, хоть в суде, хоть в прокуратуре. Работал бы не хуже других, даже лучше. Что он, тупее Бурихона, что ли? Да посидит он два вечера над кодексами и прочей литературой и все вспомнит и заткнет за пояс Бурихона и любого другого законника…

— Неужели нет никаких исключений для фронтовиков? — спросил Дадоджон, сдерживая раздражение. — Ведь три года службы на фронте, наверное, что-нибудь стоят?

— Совершенно верно, — ответил Гаюр-заде. — Я тоже так считаю, но, к сожалению, наши правила никем не отменены и имеют силу закона. Если бы я и выдал тебе диплом, наркомат не утвердил бы, аннулировал. Так что надо поработать.

— Странно! — чуть повысил голос Дадоджон. — Неужели сам нарком считает это правильным?

— Закон есть закон, — развел Гаюр-заде руками.

— Дурацкий закон! — зло произнес Дадоджон и стремительно, чуть не уронив стул, поднялся. — Дойду и до наркома!

— Да, да, обязательно сходи, непременно! — закивал Гаюр-заде головой и тоже встал. — Если благодаря твоим стараниям этот закон отменят, мы, преподаватели, будем рады.

— Увидим! — резко сказал Дадоджон. — До свидания! — и вышел, хлопнув дверью.

Он понял, что Гаюр-заде, как говорится, намерен умертвить врага верой. Приветливость его наигранная, улыбки фальшивые. Все, что он наговорил, — чепуха. Он просто мелочно мстит и еще насмехается: «Если благодаря твоим стараниям…»

Дадоджон решил сейчас же, сию минуту направиться в наркомат и выложить там все, что он думает. Железо куют, пока оно горячо. Если с ним, фронтовиком-орденоносцем, лейтенантом запаса, позволяют так обращаться, то горе другим. Но пусть тыловая крыса Гаюр-заде не воображает, что ему все дозволено, найдется и на него управа.

С этой мыслью Дадоджон заявился в наркомат юстиции, но, увы, наркома не оказалось на месте. Дверь его просторного кабинета была распахнута настежь, словно специально для того, чтобы входящие в приемную не отвлекали секретаршу вопросами, у себя ли нарком. Тем не менее Дадоджон подошел к этой уже немолодой русской женщине в строгом темно-сером костюме, с пепельными волосами, ниспадающими на плечи, и сказал;

— Извините, что отрываю…

Женщина, перестав печатать, посмотрела на него карими приветливыми глазами.

— Я хотел бы только узнать, товарищ нарком будет сегодня?

— Он в Совнаркоме, а придет или нет — неизвестно.

— А завтра?

— Завтра неприемный день, у нас с десяти коллегия. А вы по какому вопросу?

— Мне надо увидеться лично, — ответил Дадоджон.

— Боюсь, раньше понедельника не удастся, — сказала секретарша. — Я запишу вас на прием, а вы позвоните мне в понедельник утром, хорошо?

— Хорошо. Спасибо.

Но в душе Дадоджон решил прийти завтра, до коллегии, часов в девять утра. Мелькнула было мысль зайти в отдел кадров или попытать счастья у одного из заместителей наркома, но Дадоджон тут же отказался от нее: идти — так к тому, кто решит наверняка, слово которого будет последним, с остальными лишь осложнишь дело. Лучше потерпеть. Как говорится, сегодняшний день не без завтрашнего — подождем до завтра, не беда!

Итак, решение принято, хорошо. А чем заняться теперь? Куда пойти? Вообще, где он будет жить? У него совсем вылетело из головы, что до сих пор нет места для ночлега. Кто из товарищей приютит его? Когда-то их было в Сталинабаде немало, но кто уцелел? Можно, наверное, пойти к Мухаммаджону, его родители не откажут, обрадуются… Да, обрадуются… если Мухаммаджон жив и вернулся. А если нет? Нельзя заявляться вдруг, надо бы прежде узнать, — а у кого? Где навести справки? Опять идти в школу?

Дадоджон увидел перед собой ехидно улыбающееся лицо Гаюр-заде, и на него напало отчаяние. Прекрасный солнечный день, людные улицы, осенняя красота природы — все словно бы померкло и исчезло, стало чужим и безрадостным. Прохожие, на которых он то и дело натыкался, действовали на нервы, ему казалось, что они насмехаются над ним и злорадствуют. Где все-таки переночевать? С кем поговорить? Как провести эти предстоящие сутки?

Вдруг вспомнился Салохиддинов — он же ждет! Вот добрая душа, ласковый, деликатный, интеллигентный человек! Он говорил, что вернется к себе в номер часа через два-три, предлагал вместе поужинать. Надо идти к нему.

Дадоджон втиснулся в переполненный автобус и доехал до гостиницы. Салохиддинов действительно ждал его.

— Ну как дела? Львом вернулись или лисицей? — спросил учитель.

— Никем, — вздохнул Дадоджон и сел на диван. — Говорят, для того чтобы получить диплом, нужно год побатрачить.

Салохиддинов улыбнулся.

— Вообще-то такое правило есть, — сказал он. — Но не везде. Например, в культпросветтехникуме оно не применяется. А в вашей школе, очевидно, необходимо. Но вы не огорчайтесь: год не такой уж большой срок, за работой пролетит незаметно.

— Так ведь не дадут настоящей работы, — снова вздохнул Дадоджон. — Сделают чьим-нибудь подручным, в лучшем случае буду на побегушках у районного прокурора или следователя.

— То есть помощником?

Дадоджон пожал плечами.

— Но что же в этом плохого? Не место красит человека и не должность возвышает его, а, наоборот, человек украшает место, — назидательно произнес Салохиддинов. — Поработайте как следует там, куда вас назначат, и уверяю — любая должность покажется вам важной и нужной людям. Вас заметят и выдвинут.

— Вы правы, муаллим, — ответил Дадоджон, — да люди-то думают, что я вернусь председателем суда.

— Ясно, — сказал Салохиддинов. — Людская молва — железная мялка. Как говорил Низами —

Не боюсь я тюрков, пускающих стрелы в меня,
Моих же оруженосцев злословье убьет меня.
— Да, вот именно! Убьет злословье, — проговорил Дадоджон.

— Но сказано и другое: «Не привязывайся к тем, кто не дорожит тобой: нельзя жить с оглядкой на молву и плыть по течению, становиться рабом обстоятельств».

— Я решил пойти к самому наркому. Если не разрешит выдать диплом, то хоть, может, работу подходящую предложит.

— Сходите, — кивнул головой Салохиддинов и поднялся с места. — Пойдем ужинать? Говорят, в нашем ресторане подают великолепный шашлык.

Они спустились в ресторанный зал, оказавшийся почти безлюдным. Но меню оказалось очень бедным, не было и обещанного Салохиддиновым шашлыка.

— Неужели не найдете двух порций? — спросил Дадоджон у официанта.

— Даже одной нет, — ответил тот.

— А кто у вас шеф-повар?

— Истад-ака.

— Кто-кто? Истад-ака? Он не из Богистана?

Официант пожал плечами.

— Я сейчас, — заговорщицки подмигнул Дадоджон учителю и направился в сторону кухни.

Салохиддинов проводил его недоуменным взглядом. Через несколько минут Дадоджон вернулся и весело объявил, что все в порядке — шашлык будет.

— Откуда? Вы разве волшебник?

— Почти, — засмеялся Дадоджон. Ему вспомнились Ташкент, вокзальный ресторан, речи Шерхона, хваставшего, что его сила — в друзьях и знакомых, связанных круговой порукой, и он сказал: — Знакомство лучше денег, есть блат — сварится и из воды варенье. — А потом обратился к официанту: — Подайте-ка нам, братец, три порции шашлыка, бутылку вина «Таджикистан» и салат из помидоров.

— Не многовато ли — целая бутылка? — пытался возразить Салохиддинов. — Мне все-таки в дорогу…

— Пировать так пировать! — махнул Дадоджон рукой и, все больше воодушевляясь, прибавил: — Выпьете сколько можете, остальное — мое!

Официант быстро исполнил заказ и отошел.

— Вообще-то я не пью, — сказал Дадоджон, разливая вино по рюмкам, — но иногда почему-то тянет, вот как сейчас. «Таджикистан» — хорошее вино, мне расхваливали его, целебное, говорили, словно бальзам. Выпьем, дорогой муаллим, за ваше здоровье. Доброго вам пути!

— Нет, — сказал Салохиддинов, — поднимем этот бокал за наше знакомство и за нашу дружбу, за то, чтобы она была долгой и крепкой. Я уверен, вы будете честно, добросовестно служить народу, преодолеете все соблазны легкой жизни и обретете свое место под солнцем благодаря труду. За вас, мой юный и отважный друг, за ваши радости и счастье! Будьте здоровы!

— Спасибо, муаллим. За ваше здоровье!

Первая рюмка подействовала благотворно: усилила аппетит, подогрела приятную беседу. Подняли и по второй, после чего Салохиддинов не стал пить. Дадоджону очень хотелось, чтобы он выпил хотя бы еще одну рюмку, однако учитель был непреклонен. Тогда Дадоджон поднял тост за его счастливую дорогу, потом — за членов его семьи. Он входил в раж, и Салохиддинов, взяв бутылку с остатками вина, сказал:

— Вам тоже хватит!

— Хорошо, повинуюсь, — приложил Дадоджон руку к груди. — Но ешьте, пожалуйста, шашлык, остывает.

Он говорил без умолку. Его подмывало рассказать муаллиму о своей любви к Наргис и ее жестокосердном буйном отце, поделиться своими сомнениями и печалями, но в последнюю минуту он сдержал себя. Если бы знал их, он мог бы повторить в душе слова Саади…

Я не открою женской тайны никому.
Для всех уста свои замкнул я на замок[35].
Но Дадоджон и сам рассудил, что негоже раскрывать эту тайну — о любви не болтают, тем более о трудной и горькой, да еще за ресторанным столом. Может, он сам во всем виноват или отец встал стеною? А может, все это дело рук ака Мулло. Узел тугой, пока не распутаешь, лучше помалкивать. Он говорил о войне, о фронтовых приключениях, о краях и странах, в которых довелось побывать.

Салохиддинов слушал его, не перебивая, но потом вдруг взглянул на часы и воскликнул:

— Ого! Пора закругляться.

— Уже?.. Одну минуточку. — Дадоджон, поднявшись, ушел на кухню, расплатился и вернулся. — Идемте.

— Позовите официанта, пусть принесет счет, — сказал Салохиддинов.

— Счет оплачен, — улыбнулся Дадоджон.

— А вот это вы зря сделали. Поставили меня в неловкое положение: ведь я пригласил вас сюда.

— Но заказывал-то я, — рассмеялся Дадоджон. — Пустяки все это, — сказал он потом. — Главное, мы славно посидели. Идемте!

Они вернулись в номер. Салохиддинов собрал свои вещи. Достав из-под кровати чемодан Дадоджона, который он хранил всю эту неделю, он сказал:

— Сдаю в целости-сохранности, принимайте. — И спросил: — Вы куда-нибудь переберетесь или останетесь в гостинице?

— А меня оставят?

— Почему же нет? Сейчас постараемся уладить.

Спустившись вниз, они переговорили с администратором и, переоформив номер на Дадоджона, забрав вещи учителя, направились к автобусной остановке. Дадоджон ощущал и радость, и грусть. Радостно было оттого, что все так легко и просто уладилось с ночлегом, а грустно — из-за расставания с благородным, сердечным, умным человеком. Побольше бы таких людей на свете, никто не знал бы мучений и страданий!..

Когда Дадоджон, проводив учителя, вернулся в гостиницу, совсем стемнело, зажглись электрические огни. У входа его ожидал шеф-повар Истад-ака, и вправду земляк. Вцепился клещом и не успокоился, пока не затащил в ресторан и не угостил в своей подсобке шашлыком и вином. Дадоджон намеревался лечь пораньше, чтобы как следует выспаться и утром к девяти часам быть в наркомате. Однако вырваться из рук разгулявшегося Истада-ака ему удалось лишь около полуночи. Перепив, он спал беспокойно, забылся перед рассветом, а, проснувшись, увидел, что часы показывают половину десятого.

21

Дадоджон наспех умылся, быстро оделся и выскочил на улицу. Голова немножко побаливала, поташнивало. Выпить бы пиалку крепкого до горечи зеленого чая. Но и на это не осталось времени. Надо как можно быстрее добраться до наркомата, вдруг, на счастье, заседание коллегии начнется позднее.

Улицы полны народа, в автобусах иголке упасть негде. Однако Дадоджону все нипочем. Кого-то отпихнул, кого-то подтолкнул и влез в машину. Доехал, стиснутый со всех сторон, до нужной остановки. В половине одиннадцатого вошел в приемную наркома. Обитая черным дерматином дверь кабинета была плотно закрыта. Ясно, что нарком на месте, но секретарша сказала:

— Коллегия началась вовремя, повестка дня большая, так что напрасно вы не послушались меня и предварительно не позвонили. Вряд ли нарком примет вас сегодня.

— Завтра прийти?

— Завтра выходной день. В понедельник с утра.

— В понедельник, — пробормотал Дадоджон и, потоптавшись, словно в ожидании, что секретарша, может быть, скажет что-нибудь иное, более утешительное, протяжно вздохнул и вышел из приемной.

— Только прежде обязательно позвоните! — сказала секретарша вслед.

Дадоджон постоял в коридоре, поразмыслил и направился в отдел кадров. Оказалось, начальник отдела тоже на коллегии. М-да! Все двери перед ним закрыты. Словно нарочно, куда ни пойдет — неудача. Как говорится, мое счастье — дождь да ненастье. Конечно, сегодня сам виноват, надо было пораньше встать и прийти. Какого черта вчера разгулялся и пьянствовал до полуночи с каким-то Истадом? Кто заставлял? Зачем все это надо было? Вот теперь и расплачивается. Теперь нужно набраться терпения и ждать… целых два дня ждать, другого выхода нет.

А куда же сейчас деться? На противоположной стороне улицы находился вход в Центральный парк культуры и отдыха. За оградой его слонялись несколько человек. «Вероятно, такие же, как и я, бездельники», — с горечью подумал Дадоджон и, вспомнив, что там есть чайхана, подошел к массивным железным воротам парка. На пути встал контролер: нужно приобрести входной билет. Дадоджон поплелся к кассе. Его опередил высокий молодой человек в форме офицера милиции.

— Я и на вас купил билет, — весело произнес он, повернувшись к Дадоджону, и протянул серый листок: — Прошу!

Дадоджон сначала оторопел, а потом, узнав своего однокурсника и товарища, разом оживился и воскликнул:

— Махмуджон, родной! Это сон или явь? Махмуджон — офицер милиции? Ну и чудеса! Да ты ли это?

— Так точно, Махмуджон собственной персоной. Старший лейтенант милиции, стерегущий покой Дадоджона и его друзей, — сказал Махмуджон и громко, от души, засмеялся.

Они горячо обнялись и расцеловались, затем направились в парк и прогулялись по его малолюдным аллеям. Их беседа была несвязной, они перескакивали с одной темы на другую, в основном вспоминали о годах учебы. Зашли в столовую, в этот час почти пустую, и сели в дальнем углу, заказали чайник чая.

— Двойной? — спросил официант.

— Что «двойной»? — не понял Дадоджон.

— Настоящий! — ответил Махмуджон резким тоном, изменившись в лице, и официант мгновенно расплылся в угодливой улыбке, согнулся в полупоклоне, прижав обе руки к груди.

— Да-да, конечно, настоящий, — забормотал он. — Я хотел спросить, покрепче…

— А мы не понимаем ваших терминов, — перебил Махмуджон. — Что значит двойной или тройной? Я знаю, что зеленый чай должен быть горячим, крепким и ароматным.

— Будет, уважаемый, какой желаете, будет, — уверял официант, пятясь от стола.

Когда он ушел, Дадоджон рассмелся. Нехитрая механика, да ловкая: щепотка заварки — чайнику одна цена, чуть подсыпать — двойная. А грош к грошу — оно и капитал. Ну и плуты!..

Махмуджон тоже посмеялся, однако сказал:

— Мы сами виноваты. Не обращаем на это внимания, считаем мелочью, на которую не стоит тратить нервов, а плутам это на руку, они этим и пользуются. — Он махнул рукой: — Ладно, в другой раз об этом. Ты еще ничего не рассказал о себе. Давай, дружище, кайся, — произнес он шутливым тоном и, улыбаясь, прибавил: — Учтите, обвиняемый, чистосердечное признание облегчит вашу участь.

— Учту, — весело ответил Дадоджон. — Я признаю себя виновным в том, что без вашего, гражданин следователь, согласия и почти на месяц раньше вас попал в действующую армию и стал артиллеристом. Начинал воевать на Донском фронте, кончил на Первом Белорусском. Пришел в Берлин в составе пятьдесят седьмой гвардейской стрелковой Новобугской орденов Суворова и Богдана Хмельницкого дивизии.

Но, начав рассказ о себе столь в приподнятом и возвышенном тоне, Дадоджон вскоре сник и закончил такими словами:

— В общем, как видишь, друг, отслужил и вернулся, да не предполагал, что здесь, в своем родном городе, буду, как говорится, униженным и оскорбленным.

— То есть? Я не понимаю, — сказал, удивившись, Махмуджон. — Кто тебя унижает и оскорбляет?

— Ну, может, и не унижают… не совсем точно, наверное, выразился, но, понимаешь, хожу с камнем на сердце, будто кто-то все мне на зло делает. Рвусь на прием к наркому — не попадаю, а Гаюр-заде не отдает диплома.

— Гаюр-заде отдал диплом Шарифджону, — насмешливо произнес Махмуджон. — Ни дня не стажировался, а диплом получил беспрепятственно. Знаешь, что он сейчас за птица? Следователь в городской прокуратуре! Ходит, задравши нос, словно земля должна благодарить его за то, что он ступает по ней.

— Какой Шарифджон?

— Шарифджон Лутфуллаев, пижончик такой и щеголь, отец его был завмагом…

— Все, все, вспомнил! — воскликнул Дадоджон и вспомнил поговорки, которые слышал от ака Мулло: «Взятка растопила скалы» и «Деньги отпирают все двери». — Ясно, — усмехнулся он, привел обе эти поговорки и сказал: — Папочка, наверное, осыпал Гаюр-заде золотом, вот и стал Шарифджон следователем центральной прокуратуры.

— Не центральной — городской.

— Городской, но какой городской? Столичной, Сталинабадской! — с горячностью произнес Дадоджон. — Вот это-то и обидно. Будто мы с тобой сделаны из другого теста, и ходить тебе в милиционерах…

— А я не жалуюсь на свою судьбу, — фыркнув, перебил Махмуджон. — Я убежден: если хочешь по-настоящему помогать людям, лучшей службы, чем в милиции, не найти. Я с детства мечтал стать милиционером, и мечта, как видишь, сбылась. Мне помог случай, — улыбнулся Махмуджон. — Если ты не торопишься, могу рассказать.

— Мне до понедельника некуда торопиться. Вот тебе…

— За меня не беспокойся, я при исполнении служебных обязанностей, — сказал, задорно улыбнувшись, Махмуджон.

— Как при исполнении? — удивился Дадоджон.

— Я должен просидеть здесь до тринадцати часов и дождаться одного человека. Времени у нас хватит. Ты будешь что-нибудь есть?.. Ограничимся чаем? Хорошо, тогда закажу еще два чайника чая, — сказал Махмуджон и, подозвав официанта, попросил принести не только чай, но и лепешку и граммов сто конфет.

— У нас коммерческие цены, — предупредил официант.

— Выпишите счет, — ответил Махмуджон.

Официант обернулся быстро. Разломав лепешку и разлив чай по пиалкам, Махмуджон принялся рассказывать:

— Через три дня после моего приезда обворовали нашу соседку. В то утро я как раз ходил к нашему другу Гаюр-заде за дипломом, и он, как и тебя, направлял меня на стажировку. Я вернулся домой, не успел войти в подъезд, услышал крики и плачь, взбежал на этаж и вижу — соседка стоит у распахнутой двери и, обливаясь слезами, рвет на себе волосы. Ходила, говорит, на базар, пришла — дверь открыта, в комнате все перевернуто, чемоданы взломаны и пусты, одного не хватает, курпачи с сундука сброшены, но сундук на замке. «Какого чемодана не хватает?» — спросил я. «Желтого, — отвечает, — большого». В армии я был разведчиком, так что глаз у меня острый, да и осторожности и бдительности научился. Вора я видел, столкнулся на углу с мужчиной, который торопился куда-то. В руках у него был чемодан, как раз желтый и большой. Запомнил его облик и одежду, где бы ни встретил, узнал бы. Сказал соседке, чтобы в комнату не входила и ни к чему не прикасалась, и побежал звонить в милицию. Милиционеры приехали с собакой-ищейкой и фотоаппаратами, все сфотографировали, собака взяла след, но на проспекте потеряла, вор, вероятно, улизнул на машине. Если бы ты знал, сколько было высказано предположений и построено версий! Угрозыск, как говорится, работал в поте лица, но неделя прошла, десять дней прошло — безрезультатно. Тогда я заявился в угро и попросил выслушать мою версию. Слушали, должен сказать, внимательно. Я напирал на то, что грабитель хорошо знает хозяйку. Он даже знал, где что у нее лежит, поэтому надо искать его среди знакомых потерпевшей. Женщина — ферганская узбечка, а вор был русским или татарином. Надо, говорил я, расспросить хозяйку, выявить круг ее знакомых, выделить подозрительных и…

— Нашли?! — не вытерпев перебил Дадоджон.

— А куда ему было деваться? — засмеялся Махмуджон. — Выяснили, что первый муж у хозяйки был татарин, а вор оказался его племянником. Когда смотрели фотографии из семейного альбома, я тут же узнал грабителя, и через час его взяли, вернули женщине все вещи. После этого начальник милиции пригласил меня на работу, действовал через райком партии, и я получил назначение. Уже больше полугода работаю, обхожусь пока без диплома. Ты можешь смеяться, но скажу, не хвастая: нюх у меня на жулье, как у ищейки, чувствую на расстоянии, лица, одежду, вещи, людей — запоминаю с одного раза, до мельчайших примет. Мне говорят, что, если буду развивать свои способности, то стану Шерлоком Холмсом нашей эпохи.

Махмуджон рассмеялся своим словам и, взяв в руки пиалку с чаем, шумно отхлебнул глоток.

— Увы, к сожалению, я лишен способностей Шерлока Холмса, — сказал Дадоджон, усмехнувшись. — Не то с удовольствием пошел бы работать в нашу городскую милицию.

— Чтобы работать в милиции, не обязательно быть Шерлоком Холмсом, — сказал Махмуджон. — Я же пошутил. А если всерьез, то, даже год поработав в милиции, получишь право на диплом.

— Э-э, — протянул Дадоджон и вздохнул. — Наши родственники любят пользоваться услугами милиции, но никого из своих близких видеть в милицейской форме не хотят.

— Да, это верно, — кивнул Махмуджон головой. — Многие косятся на милицию. Это осталось от прошлого. Народ не любил эмирских стражников и полицейских и жандармов царя. Старые понятия и представления живучи, психология, как ты знаешь, поддается перестройке хуже всего. Сказывается, наверное, и то, что в милицию принимали и неграмотных или полуграмотных, лишь бы были преданы делу и храбрыми. А с темных службистов толк небольшой. Допускают и грубости, и Самоуправство, нарушают законность, пусть из лучших побуждений, но разве это оправдание? Вот потому-то и отзываются о милиции плохо, — вздохнул Махмуджон.

— Никто не говорит о милиции плохо, — сказал Дадоджон, желая успокоить Махмуджона, но тот скривил губы в усмешке и пожал плечами.

— Конечно, никто не говорит милиционеру в глаза, что он плохой человек. Но мало кто идет в милицию добровольцем.

— Почему ты так считаешь? — возразил Дадоджон. — У нас в районе любой юноша с удовольствием пойдет в милиционеры, только предложите.

— Нет таких, очень мало, — сказал Махмуджон. Он выпил чай и улыбнулся. — Но ничего, теперь в республике открылись милицейские курсы, а для офицеров есть высшие курсы.

Дадоджон в душе завидовал Махмуджону, который так горячо любит свою работу, верит, что она его призвание. А он, Дадоджон, разве о призвании думает? В Богистане родня и друзья облепили его и превозносят до небес, готовы двинуть чуть ли не в наркомы, но никто, абсолютно никто не поинтересовался, какое дело он любит, к чему стремится душой. Да он и сам не задумывался над этим. Он вбил себе в голову, что прежде всего нужно получить диплом и что конечно же надо идти работать в органы юстиции, стать правоведом. Но если бы его спросили под присягой: а не потому ли ты не рвешься на эту работу, что не знаешь другой, не потому ли, что тебя обратили к юриспруденции друзья и старший брат — ака Мулло? — он, наверное, не смог бы ответить определенно. Может быть, призадумался бы и не нашел в себе никаких талантов юриста.

— В каких облаках витаешь? — спросил Махмуджон.

Дадоджон смущенно улыбнулся.

В это время у входа в столовую появился, кивнул Махмуджону и тут же исчез невысокий худощавый мужчина в штатском, темно-серого цвета, костюме. Махмуджон кивнул ему в ответ, подозвал официанта, расплатился и, написав на обороте поданного счета четыре цифры, протянул листок Дадоджону.

— Вот тебе мой телефон, позвони вечером, может быть, встретимся. Мне уже пора, — сказал он.

— Ладно, до свидания! — Дадоджон тоже встал. — Я остановился в гостинице «Вахш» номер тридцать четвертый. Будешь проходить мимо, навести!

— Пока!

Махмуджон ушел. Дадоджон глянул на часы — половина первого. Что делать? Наверное, стоит пойти в публичку, взять учебники по юриспруденции, освежить в памяти… Эта неожиданно пришедшая мысль воодушевила Дадоджона. Он вылил в пиалу остатки чая, всегда самые терпкие и приятные, залпом выпил и направился в сторону Республиканской публичной библиотеки имени Фирдоуси, которая находилась неподалеку от парка.

22

Наргис была тяжело больна, не приходила в сознание, и временами казалось, что уже наступает агония. У ее изголовья сидел несчастный Бобо Амон. Он беззвучно плакал и все гладил, гладил и гладил холодеющие руки дочери и неотступно думал об одном и том же: за что так жестоко наказывает его судьба? За что?!

По другую сторону постели сидел кишлачный табиб[36], он же имам — смотритель — местной мечети, и бормотал заклинания. После каждой фразы он приговаривал «куф-суф, суф-куф» и дул по сторонам — отгонял злых духов.

В ногах у Наргис горбились ее подружки, и среди них самая закадычная — Гульнор, которая от переживаний тоже осунулась и пожелтела. Девичьи лица выражали сострадание и скорбь.

Да, Наргис умирала, уходила из жизни, угасала, как угасает свеча, и только чудо могло бы спасти ее, но где найти чудотворцев?

— Устоджон, держите себя в руках, слезы пожара не тушат, — тихим, соболезнующим голосом произнес табиб-имам, кончив читать молитву. — Все в руках всевышнего, милостивого, милосердного. Что начертано на лбу божьих рабов, того не миновать, не помогут никакие слезы и даже заклинания и взыванья. Теперь остается уповать на милость творца, может, сжалится над вами и над вашей несчастной дочерью и пришлет ей исцеление из своих чертогов. Вы извините меня, я справлю полдневный намаз и тотчас же вернусь. Сидите, сидите, не надо вставать…

Но Бобо Амон поднялся, проводил табиба-имама до калитки и там вытащил из кармана червонец и протянул ему. Имам вначале отнекивался, но потом, вновь помянувгоспода бога, быстро выхватил деньги, спрятал их за пазуху и ушел. Бобо Амон вернулся на свое место в изголовье дочери, осторожно, нежно взял ее истончившуюся руку в свою огромную ладонь. Из его груди вырвался горестный вздох.

— Наргис, девочка моя! — вымолвил он и взмолился: — Открой глаза, доченька, хоть на минуту открой, обрадуй хотя бы чуть-чуть меня, несчастного, одинокого старика. Ведь нет у меня никого, кроме тебя, плыву по морю скорбей и взываю с мольбой: во имя творца не покидай меня, жизнь тебе отдаю! Почему та беда, что обрушилась на тебя, не сразила меня? Сто и тысячу раз готов стать я жертвой за одно дыханье твое и улыбку, погибнуть в огне, расплавиться, как свеча и железо, лишь бы отошла от тебя эта напасть. Ну зачем, зачем ты? Почему не я? Я прожил свое, мне не страшны и мучения ада, теперь живи и наслаждайся ты! Радуйся солнцу и звездам, веселись с подругами, работай и учись, пой и играй, будь счастливой! Красавица моя, душа моя, любовь моя, ну открой же глаза, хоть на миг избавь меня от страданий! Ну что с тобой? О боже! Господи, покарай, прокляни тех, кто принес нам горе! Да не увидят они светлых дней, сгорит их дом, пусть обратится в пепел! Пусть сгинет весь род, все отродье Мулло Хокироха!..

Словно бы услышав последние слова отца, Наргис чуть-чуть приоткрыла глаза и пошевелила потрескавшимися от жара губами.

— Что, что ты хочешь, родная? — затрепетал Бобо Амон.

— Нет, — отчетливо выговорила Наргис и, помолчав, повторила, на этот раз едва слышно: — Нет… Додо… нет…

— Есть Дадоджон, есть! — воскликнула Гульнор. — Он завтра приедет, есть телеграмма.

— Господи, да сгинет и имя его! — пробормотал Бобо Амон, схватившись за голову. Он проклинал, еще не сознавая, что в какой-то степени и сам виновник трагедии.

Наргис свалилась в тот самый вечер, когда в колхозном клубе состоялся концерт столичных артистов и у входа в клуб она увидела Дадоджона с Шаддодой. До того мгновения в ее груди еще жила надежда, а в голове рождались самые противоречивые мысли и в конечном счете теснили сомнения, которые заронил визит Мулло Хокироха и то исподволь, а то и открыто старался подогреть отец. Всеми силами гнала от себя Наргис подозрение, что Дадоджон может быть неверным, коварным и подлым. Его оговаривает старший брат, Дадоджон ведь писал, что родня будет против. А отец… отец ненавидит Мулло Хокироха — вот и весь секрет. Она не верит ему. Знает, как будет больно ему, если пойдет наперекор его воле, но что делать? Как побороть себя, свои чувства? Ведь нет силы сильнее любви! Сказал же Хафиз:

Все зданья падут, разрушаясь, и травы на них взрастут,
Лишь зданье любви нетленно, на нем не взрастет бурьян.
В ночь накануне концерта мысли Наргис, повторяясь в тысячный раз, вертелись все по тому же мучительному кругу. И она решила вновь обратиться за советом к поэту. Что-то предскажет великий кудесник на этот раз?

Наргис бесшумно поднялась, засветила лампу, взяла книжку, наугад раскрыла и прочитала:

Не знают сна ни днем ни ночью печальные глаза мои,
Я слезы лью в плену разлуки, в слезах горюю, как свеча.
Мое терпенье перережут, как нитку, ножницы тоски,
А может быть, в огне погибну, горя впустую, как свеча.
Наргис была потрясена. Господи, как точно! Прямо про нее. Попробуй после этого не стать суеверной. Она, конечно, понимает, что поэт хорошо знал человеческую душу и человеческие чувства, не всегда подвластные разуму. Может быть, даже пережил нечто подобное. Поэтому Наргис нашла в себе силы сбросить оцепенение, не поддалась мистическому, парализующему страху, который стал было заползать червячком в сердце, а решила встретиться с Дадоджоном возле клуба и, презрев обычаи, разорвав их путы, поговорить с ним откровенно и начистоту.

Утром Наргис сказала отцу:

— Вы простите меня, папочка, но если он придет на концерт, я подойду к нему и все узнаю от него самого. Простите и поймите.

Она не назвала имени Дадоджона, да и не было необходимости: Бобо Амон знал, что ни о ком другом дочь и думать не станет. Он покачал головой и глухо произнес:

— Бога не боишься — людей постесняйся.

— А вы сами, если стоите за себя или боретесь за правду, кого-нибудь стесняетесь или боитесь? — сказала Наргис, не отводя взора, и голос ее зазвенел, как звенел он прежде, когда она была весела, не знала страданий и жила радостными мечтами.

Что мог сказать Бобо Амон в ответ? Он только пожал плечами. «Что ж, пройди через это, убедись сама, каков он!» — подумал Бобо Амон. О, если бы он знал, что ее ожидает!..

Когда Наргис увидела Дадоджона с Шаддодой, бесстыдно веселых, хохочущих, взявшихся за руки, она поняла, что ее надежды рухнули, пошли прахом, что, отгоняя сомнения, она тешила себя иллюзиями. Дадоджон, которого она безумно любила и ждала четыре долгих года войны и еще целый год после, и вправду вернулся совсем другим человеком, вероломным, бесчестным, мерзким и низким. Наргис нашла в себе силы назвать его подлецом и добежать до дома, но едва переступила порог, как помертвела и потеряла сознание.

С тех пор пошел двенадцатый день, и ей становилось все хуже и хуже. На вторые сутки болезни грудь и шея Наргис покрылись красноватой сыпью, которая набухала и лопалась, превращаясь в гнойные язвочки. Районный врач сказал, что это от нервного потрясения, прописал таблетки, микстуру и мази. Бобо Амон раздобыл и принес все лекарства, однако они только свели сыпь и язвы, а Наргис по-прежнему металась в горячечном бреду или лежала без чувств. Тогда Бобо Амон обратился к кишлачному табибу и к кишлачным старухам, которые пообещали устроить бахшибони — обряд изгнания злых духов. Но табиб дал понять, что там, где будут старухи, не будет его, ибо всевышний, если пожелает смилостивиться, удовлетворится и его молитвами: просто-напросто не хотел делиться возможным заработком. Бобо Амон платил ему за каждый визит по червонцу, хотя он ничем не помог и не мог помочь.

В эти тяжелые дни двери дома Бобо Амона не закрывались, постоянно наведывались люди, которым было искренне жаль Наргис, ее подруги почти не уходили из дома. Каждое утро и каждый вечер забегала на десять-пятнадцать минут и тетушка Нодира, раза два или три вместе с нею приходил секретарь партячейки Сангинов.

Вчера тетушка Нодира побывала у первого секретаря райкома партии Аминджона Рахимова и с его помощью добилась вызова врача из Сталинабада. Самолет должен был прилететь около одиннадцати часов дня. Тетушка Нодира сама поехала в аэропорт, встретила доктора, прилетевшего вместе с медсестрой, и привела их к кузнецу вскоре после того, как Бобо Амон проводил табиба, и Наргис, приоткрыв глаза, вспомнила Дадоджона.

Пожилой, седовласый врач, войдя в комнату, нахмурился и сердито попросил подруг и самого Бобо Амона «очистить помещение». Бобо Амон удивленно посмотрел на тетушку Нодиру. Председательница молча, одним взглядом сказала, что надо выйти. Несчастный отец, всхлипнув, выбежал во двор. Яркое солнце ослепило его, он почувствовал резь в глазах. Голову словно сдавило железным обручем, во рту пересохло. Бобо Амон провел шершавым языком по губам, и это увидела Гульнор. Она сбегала на кухню, принесла чашку с холодной водой, старик жадно выпил и немного пришел в себя. Гульнор сказала:

— Ничего, дядюшка, все будет хорошо. Доктор из Сталинабада обязательно вылечит мою подругу.

— Дай бог, дай бог! — проговорил Бобо Амон, вновь прослезившись.

Примерно через полчаса врач, медсестра и остававшаяся с ними тетушка Нодира вышли из комнаты. Тетушка Нодира хмурила брови, медсестра не поднимала глаз. Врач спросил, где можно вымыть руки, и лишь после того, как Бобо Амон полил ему из офтобы, а Гульнор подала полотенце, он посмотрел на несчастного отца и сказал:

— Мы сделали все, что в наших силах. Остальное зависит от организма вашей дочери. Посмотрим, если не будет улучшения, увезем ее с собою в больницу.

— В больницу? — глаза Бобо Амона полезли на лоб. — Нет-нет! Я не расстанусь с Наргис!

— Если надо, придется! — сказала тетушка Нодира. — Пошлем.

— Она глянула на кузнеца. — Вы тоже поедете…

— О горе, горе! Что за черные дни?.. — запричитал, ударяя себя кулаками по голове, Бобо Амон.

Врач велел медсестре сделать ему успокаивающий укол. Бобо Амон отказался. Но тетушка Нодира пристыдила его, и он покорно подставил свою мугучую, вздувшуюся бугром руку.

Тетушка Нодира увела доктора и медсестру в правление колхоза, чтобы они хоть немного отдохнули. Но не успели они опустошить маленький чайник чая, как из дома Бобо Амона донеслись душераздирающие вопли и стенания: бедная Наргис навеки закрыла глаза.

Жаль, о, как жаль, что Наргис умерла. Кто, какой черствый человек не зальется слезами, когда уходит из жизни, сгорая как мотылек, увядая нераскрывшимся бутоном, молодая, милая, умная девушка?! Сердце у такого человека — не сердце, а камень. Саади Ширази верно сказал:

Над горем людским ты не плакал вовек, —
Так скажут ли люди, что ты человек?[37]
Наргис умерла, и чуть ли не весь кишлак погрузился в глубокий траур и голосил и вопил вместе с ее отцом, злосчастным кузнецом Бобо Амоном. Женщины и девушки оделись в черное и синее, распустили волосы, расцарапали лица, а мужчины затянули халаты синими поясами и, как предписано ритуалом, взяли в руки посохи. Скорбь была искренней даже у тех, кто недолюбливал кузнеца за скверный характер и побаивался его языка, и только один человек, только он, Мулло Хокирох, тишком радовался, что скандал с женитьбой Дадоджона разрешился сам собой, и теперь его строптивый братец не заикнется о Наргис. Нужно скорее, считал он, провернуть дело с помолвкой и сразу после Октябрьских праздников сыграть свадьбу.

Сутки Бобо Амон и все друзья в трауре. Сутки бездыханная Наргис пролежала дома, на своей подушке, под своим одеялом. На второй день после долгих горьких рыданий ее тело обмыли, завернули в саван и уложили на табут — похоронные носилки, которые украсили алым бархатом и ярко-красным платком самой Наргис. Это знак, что табут стал последней на белом свете постелью для юного тела, покинутого душой на заре жизни, для молодой девушки, которая была прекрасна, как роза, но увяла безвременно, не успев расцвести…

Впереди траурной процессии шел, причитая, с посохом в руке горемычный отец, который увидел смерть своего любимого одного-единственного ребенка и, увы, как ни желал, не умер сам. Его лицо было черным и страшным. Рядом с ним шагали, готовые в любую минуту подхватить его под руки, двое юношей, тоже одетые в траурные синие халаты, подпоясанные синими кушаками, и тоже с посохами. Один из этих юношей был Туйчи.

Табут поставили на площадке перед кишлачной мечетью. Мужчины свершили полдневный намаз и приготовились к чтению под руководством имама заупокойной молитвы — салят аль-джиназа, как вдруг раздался громкий и гневный голос Бобо Амона:

— Прочь отсюда, мерзавец! Сгинь, чтоб тобой и не пахло! Не погань своим гнусным дыханьем джиназу моей чистой, безгрешной дочери! Если ты сейчас же не исчезнешь, я пролью твою кровь, как воду! Не доводи меня до греха!

Все удивились, зашевелились, повытягивали шеи и увидели, что гнев Бобо Амона направлен на Мулло Хокироха. Никто не знал, откуда старик появился и когда оказался среди них, а если кто и видел, то не придал значения. Мулло Хокирох ничего не сказал Бобо Амону, только побледнел и, опустив голову, выбрался из толпы и ушел.

После двух завершающих церемонию поклонов имам, стоявший, как предписано, в ногах у покойницы, обратился к Бобо Амону с поучением.

— Грех смущать правоверного, — сказал он. — Что бы там ни было, Мулло Хокирох — мусульманин, и он хотел исполнить долг мусульманина, но вы не позволили ему, и это нехорошо перед богом и перед божьими рабами.

— Он безбожник, еретик и преступник! — ответил. Бобо Амон громовым голосом. — На его руках кровь! Он оскверняет этот божий дом. Если когда-нибудь еще сюда заявится, переломайте ему ноги, вы не согрешите. Это будет угодно богу!

В этот миг подняли табут, и Бобо Амон принялся бить себя по голове и кричать:

— О дочь моя, доченька! Родная моя! О растоптанный, увядший цветок моих надежд! Куда ты уходишь? На кого покидаешь?..

Процессия направилась к кладбищу. Теперь к ней присоединились тетушка Нодира, колхозный секретарь партячейки Сангинов, все члены правления…

23

В понедельник Дадоджон проснулся рано. За окном было пасмурно, шел дождь. В коридоре беспрерывно топали, громко разговаривали и смеялись. Видимо, этот шум и разбудил его. Он глянул на часы: семь двадцать пять. Все равно минут через пятнадцать пришлось бы вставать. Пока сделает зарядку, умоется и оденется, позавтракает, будет в самый раз. Вчера поленился, вышел из гостиницы поздно, попал в руки шеф-повара ака Истада, и день пропал. Его взяли с собой на базар, потом повезли в Орджоникидзеабад к каким-то своим родственникам или дружкам, черт их разберет!.. Возвратились поздно, устал, как собака, едва добрался до постели. Но хорошо, что проявил характер и мало выпил. Сказал: «Все, я больше не буду» — и больше не пил. Поэтому сегодня не болит голова, чувствует себя отдохнувшим.

Дадоджон радовался, что сумел выдержать, не поддался пьяным уговорам. Значит, есть у него характер, надо стоять на своем, а не плыть по течению, не быть, как говорил муаллим Салохиддинов, рабом обстоятельств. К девяти он пойдет в наркомат и посмотрит, как все обернется. Если не выдадут диплома, махнет рукой и сегодня же укатит домой, наплюет на планы ака Мулло и поступит в милицию. Чем он хуже Махмуджона? Кто знает, может, и в нем раскроется талант Шерлока Холмса? Стал же на фронте неплохим, даже отличным артиллеристом, хоть до войны техникой не интересовался.

Жаль, что вчера из-за этого пройдохи Истада не удалось встретиться с Махмуджоном. Но сегодня он обязательно позвонит ему. Если придется идти на работу в милицию, то не лучше ли здесь, в Сталинабаде?

Без четверти девять он выходил из гостиницы, как вдруг его окликнул администратор.

— Гражданин! — сказал он. — Вам придется сдать номер. Пока могли, мы вас держали. Освободите, пожалуйста, номер к четырем часам дня.

— Я еще не кончил своих дел, — сказал Дадоджон. — Куда же мне деваться?

— Если захотите, переведем в другой номер.

— В какой?

— Общий, двенадцатиместный.

— Ладно, я вернусь, потом решим.

— Я предупредил вас, претензий не предъявляйте!

Дадоджон с усмешкой подумал, что администратору, наверное, нужна взятка, надумал получить «бронь» из его кармана. «Черта лысого ты у меня получишь! — засмеялся Дадоджон в душе. — Если понадобится, напущу на тебя ака Истада — вы две половинки одного яблока, сговоритесь. А нет, приведу к тебе Махмуджона…»

Подошел автобус, Дадоджон залез в него и сел на свободное место у самого выхода.

В приемной наркома никого не было. Дадоджон смело открыл дверь и вошел в кабинет. Нарком сидел за большим письменным столом, на котором стояли несколько телефонов, массивный чернильный прибор, громоздились разноцветные толстые папки: одну из них хозяин кабинета листал.

— Здравствуйте, товарищ нарком! — сказал Дадоджон. — Извините, что вошел без разрешения, секретарши нет, и я…

— Ничего, проходи. Садись! Кто таков?

— Я Остонов Дадоджон из Богистана, — представился Дадоджон, немного смущенный простецким обращением наркома. — Недавно демобилизовался.

— Очень хорошо. Когда был призван?

— В феврале сорок второго. Я окончил юридическую школу, несколько месяцев был на стажировке, пока не призвали. Воевал до последнего дня, был в Польше, Венгрии, Германии и Чехословакии.

— В каком звании?

— Лейтенант.

— Хорошо, очень хорошо… Ну, а что привело тебя сюда? Работать будешь? Или продолжать учиться?

— Я приехал получить диплом, а потом направление на работу. Но…

— Что «но»?

— Директор школы товарищ Гаюр-заде не выдал мне диплома. Сказал, что прежде должен отработать год.

— Таковы правила, — улыбнулся нарком. — Гаюр-ака сказал тебе правду. Но раз ты уже работал, а тем более участник войны, можно сделать исключение.

— Спасибо, товарищ нарком! — воскликнул Дадоджон. — Это же самое я говорил Гаюр-заде. Однако Гаюр-заде…

— Он не вник, — сказал нарком и нажал на кнопку.

Вошла секретарша.

— Соедините меня с Гаюр-заде, — распорядился нарком.

Секретарша вышла. Нарком улыбнулся Дадоджону и снова взялся листать папку. Найдя какую-то бумагу, он углубился в нее, а Дадоджон вдруг услышал стук своего сердца… Интересно, что ответит Гаюр-заде? Он, разумеется, обязан выполнить указание наркома. Иначе и быть не может. Если начнет тянуть, можно будет спросить, на каком основании сделал исключение из общего правила для завмаговского сынка Шарифджона Лутфуллаева. Бой так бой…

— А где ты хочешь работать? — вдруг спросил нарком.

Дадоджон облизал пересохшие губы и ответил:

— Не знаю. Куда пошлете…

— По-моему, раз у тебя нет опыта, стоит поработать помощником опытного прокурора или судьи и лишь потом переходить на самостоятельную работу.

Дадоджон не успел ответить. На столе замигала лампочка, и нарком поднял телефонную трубку. Вначале он говорил с Гаюр-заде резким, жестким тоном, но потом стал слушать внимательно и лишь иногда вставлял: «Ну да?», «Установлено?», «Так, так…» — и при этом искоса поглядывал на Дадоджона, затаившего дыхание. Наконец он произнес: «Ладно, разберемся» — и, положив трубку, глянул в упор и спросил:

— Какое у тебя социальное происхождение?

— Из дехкан, — машинально ответил Дадоджон и похолодел.

Вот где всплыло то, что он давным-давно позабыл. Да, он сын дехканина, но не бедняка и даже не середняка, а богатея мироеда, да еще запятнанного кровью. Он хорошо знал, что его отец был басмачом и сдался на милость властей. И уцелел лишь благодаря обещанной ему амнистии. Но он тогда был ребенком, учился в школе… он не помнит отца, его вырастил старший брат, колхозник, авторитетный, уважаемый человек.

— Гаюр-заде утверждает, что ты скрыл некоторые факты своей биографии, — сказал нарком. — Твоего отца осудили как басмача, это верно?

Дадоджон не смог сразу ответить; досада, обида и боль сжали горло. Он ощутил себя жалким и слабым. Его глаза расширились от страха, когда он увидел, как нарком нажал на кнопку звонка, чтобы вызвать секретаршу. И словно из туманной дали донесся до него голос наркома, попросившего секретаршу пригласить заведующего отделом кадров с личным делом Дадоджона Остонова. Нарком больше не смотрел на него…

— Я был маленьким, совсем маленьким… — с трудом вымолвил Дадоджон. — Я ничего не помню… Меня воспитал комсомол. Я воевал, имею награды… На фронте меня приняли в партию… Неужели…

— Разберемся, — сказал нарком и уставился на дверь.

Заведующий отделом кадров, смуглый высокий мужчина средних лет, вошел в кабинет быстрым шагом, положил перед наркомом серую папку с крупной черной надписью «Личное дело» и сказал:

— Некоторые материалы Гаюр-заде принес два дня назад, не успели подшить. Извините.

— Садитесь! — сказал нарком и внимательно, от первого до последнего листка просмотрев дело, глянул на Дадоджона. — Ясно, — произнес он, закрыл папку и уточнил: — Значит, раньше этих материалов не знали?

— Нет, — ответил заведующий. — Мне кажется, они поступили в школу недавно, ну, может быть, несколько месяцев назад.

— Так правилен этот факт или нет? — вновь посмотрел нарком на Дадоджона.

— Я все сказал, — ответил Дадоджон, немного осмелев. — Если сын отвечает за отца, я в вашей власти.

Нарком улыбнулся.

— Сын не отвечает за отца, ты это обязан знать, — сказал он. — Но тебе не следовало скрывать, надо было написать всю правду… Ладно, посчитаем твоей ошибкой, отнесем на издержки молодости, как-нибудь уладим. Думаю, мы выдадим тебе диплом.

— Когда? — вырвалось у Дадоджона.

— Через несколько дней у нас совещание… — начал было нарком, — однако тут же оборвал себя и сказал: — Но ты езжай домой. Диплом мы вышлем в Богистан… потом.

— Значит, мне искать другую работу? — запальчиво произнес Дадоджон.

Нарком вновь улыбнулся.

— Не горячись! — сказал он. — Ты парень смышленый, должен понимать, что к чему, и делать правильные выводы. Диплом свой ты получишь, это я тебе говорю! Но наберись терпения, ясно? Я сегодня же позвоню вашему секретарю райкома Аминджону Рахимову, он подыщет тебе подходящее место. Ты можешь поработать пока юрисконсультом или в адвокатуре, мы выдадим тебе временное удостоверение.

— Спасибо! До свидания! — крикнул Дадоджон, вспылив, и выбежал из кабинета. Он трясся от охватившего его бешенства. В висках стучало, голова раскалывалась.

К гостинице Дадоджон подошел, сгорбившись, словно под ярмом. В вестибюле, у барьера, за которым восседал администратор, стоял Истад-ака с каким-то краснолицым толстым мужчиной.

— Эй, эй, иди сюда, дорогой! — помахал Истад-ака рукой. — Вот еще один наш земляк объявился. Вы знакомы?

— Нет, — сказал Дадоджон.

— А я наслышан про вас, — разулыбался мужчина. — Вы гордость нашего Богистана, восходящая звезда! В Богистане только про вас и говорят. Ваш ака Мулло на редкость прекрасный человек. Энергичный и щедрый, отзывчивый, добрый!.. Говорят, он сосватал вам сестру прокурора, вроде и помолвка была?..

— Помолвка? — удивленно произнес Дадоджон.

Мужчина расхохотался:

— Ах, шутник!.. Невинная дева!.. Артист!.. В вас пропадает артист!

Кто знает, сколько он и Истад-ака заливались бы смехом, да, к счастью, администратор протянул мужчине ключ от номера, и они, подняв тяжелые чемоданы, стоявшие у их ног, сказали, что через полчаса зайдут за Дадоджоном, и полезли, пыхтя, на второй этаж.

— Что же вы не сказали, что вы друг и земляк нашего уважаемого ака Истада? — льстиво улыбаясь, спросил администратор.

Дадоджон зло посмотрел на него и ответил, что идет на вокзал за билетом, вечером освободит номер и просит об одном: чтобы его оставили в покое.

24

В девять часов вечера, когда уже совсем стемнело, поезд Сталинабад — Москва отправился в путь. Теперь Дадоджон ехал в обыкновенном плацкартном вагоне, но и на этот раз ему попались хорошие попутчики. Верхние полки заняли военный в погонах старшины и железнодорожник с обвислыми усами. Едва поезд тронулся, они улеглись спать. Напротив расположился молодой солдат, он выписался из госпиталя и ехал до Пензы. Его звали Иван. Голубоглазый, русоволосый, с открытым добрым лицом, он сразу же располагал к себе. Узнав, что Дадоджон тоже воевал, заговорил по-свойски, как будто знал его целую жизнь.

— Ты бывал в наших краях? — спросил Иван.

— Проездом, — ответил Дадоджон. — Когда ехали на переформирование.

— Значит, ничего не видал! — засмеялся Иван. — Таких мест на всем белом свете не сыскать. Одни леса чего стоят! Какие хочешь деревья растут: дуб, сосна, ольха, березы, клены… А какая охота! А воздух какой! Дыхнешь — запьянеешь! Наше село на взгорке, с одной стороны — заливные луга и речушка, с другой подступает сосновый бор, красота круглый год! Летом не такая жарынь, как тут, росистое лето, свежестью дышит, а зимы белоснежные, морозы бодрящие… — Иван опять рассмеялся. — Оттого и девки, должно быть, ядреные… Нет, правда, — сказал он потом, — девчата у нас как на подбор, одна красивее другой…

Иван говорил так восторженно, так весело и заразительно улыбался, что Дадоджон невольно оттаял. Но, слушая его, он невольно думал о своем. Если верить тому краснорожему земляку, дружку ака Истада, то весь Богистан надеется, что он вернется председателем народного суда, а он возвращается ни с чем. Что-то скажут теперь ака Мулло и его дружки? Дурак он, дурак! Раз не удалось получить диплом, надо было взять удостоверение, которое предложил нарком. А он вспылил, как мальчишка, нагрубил… да разве такое простят? Тем более теперь, когда всплыло, что он — сын басмача, скрыл соцпроисхождение.

Он едет в кишлак только потому, что там Наргис — его единственная надежда. О, если бы Наргис простила его, если бы простила!.. Он сделает все, чтобы они были вместе. Наплевать ему на Бобо Амона и на ака Мулло, на Бурихона и Шаддоду, на всех, кто стоит на пути к Наргис. В конце концов, мужчина он или нет? Говорят: «Дело, которое нельзя уладить миром, решает безумный поступок», — и он пойдет на любое безумство. Пусть только Наргис скажет «да», и он найдет в себе силы восстать против предрассудков и разорвать паутину, которой его опутывают. Он не желает быть рабом обстоятельств.

А если Наргис не простит? Тогда все кончено. Жизнь потеряет всякий смысл. Ему ничего не останется, как бежать из кишлака, уехать куда глядят глаза или покориться судьбе.

…Было далеко за полночь, когда они наконец улеглись. Дадоджон повернулся к стене, свернулся калачиком и пытался уснуть. Но сон не шел. Его перебивали невеселые мысли. Он сравнил себя с Иваном: какая громадная разница! Может быть, в своем селении Иван живет труднее, чем он, Дадоджон, может, и дом у него не дом, а курная изба, каких довелось повидать немало, и колхоз слабосильней, и мал трудодень, нет ни коровы, ни овец, ни коз, и тяжела работа… но он живет в тысячу раз лучше и спокойнее. Он даже не знает, какой он счастливый! У него нет ака Мулло, ему никто не помешает жениться на любимой.

А ему, Дадоджону, нужно за все бороться — и за работу, и за Наргис. Ему придется начинать на пустом месте. Он должен сокрушить преграды и вырваться из цепей, чтобы соединиться с Наргис. Придется строить дом… Теперь, когда ака Мулло сосватал ему Шаддоду, возникло новое препятствие. На помолвку, видать, ушло много денег. Сваты таскали друг другу подносы со сладостями, узлы с мануфактурой и одеждой, мешки с мукой и рисом, один старался перещеголять другого. За все надо будет рассчитаться, ибо ни за что, ни при каких обстоятельствах он не променяет Наргис на Шаддоду. Ака Мулло встанет поперек, житья не даст. Если схватит за горло, надо будет, договорившись с Наргис, бежать из кишлака. Куда? Ну, если не в Сталинабад, то хотя бы в Ташкент. Там есть знакомые — помогут. В крайнем случае, можно обратиться к Шерхону. А что делать? Нужда дружит и кошку с собакой. Всю ночь провел Дадоджон в полусне, в полубдении, ворочаясь с боку на бок, впадая на какой-то миг в забытье и тут же просыпаясь…

Поезд пришел в Бадамзор с опозданием на двадцать минут. Дадоджон не стал дожидаться автобуса и двинулся в путь на своих двоих. Но, как и в прошлый раз, ему повстречался Туйчи — уже не на арбе, а за рулем новенького грузовика. Дадоджон полез в кабину.

— Поздравляю с машиной, — сказал он после того, как поздоровался. — Вот это я понимаю. Молодец!

— Да-а, — протянул Туйчи и вздохнул. — Спасибо тетушке Нодире… Поедем?

Дадоджон кивнул. Он вдруг вспомнил, что в дни, когда Наргис не желала его видеть, этот самый Туйчи запросто ходил к ней в дом, был там желанным гостем, Наргис с ним любезничала…

Туйчи тоже хмурился и молчал.

— А ваш старший брат, — заговорил он, когда станция осталась позади, — ваш ака Мулло почему-то не хотел, чтобы я получил эту машину. Вы тогда только приехали в кишлак. Он прогнал меня, и я пошел к Бобо Амону, попросил помочь. Покойная Наргис…

— Что?! — подскочил Дадоджон. — Что ты сказал? Покойная?

Туйчи недоверчиво взглянул на него.

— Вы разве не слышали?

— Что? Что я не слышал? — закричал Дадоджон, вцепившись в Туйчи.

Машина вильнула, и Туйчи, едва успев нажать на тормоза, остановил ее у обочины. Дадоджон стал трясти парня:

— Говори! Что с Наргис? Говори!.

— Наргис… Наргис… — В глазах Туйчи заблестели слезы. — Ушла…

— Ушла? То есть… — Дадоджон на мгновение онемел. Он не верил своим ушам, думал, что слышит все это во сне, в тяжелом, страшном сне. — Нет, — прохрипел он, — нет! Наргис не должна умереть, не должна! Наргис! Моя Наргис! Ты врешь. Врешь, врешь!

На него напала истерика. Он побагровел, трясся и задыхался, хрипло стонал. Туйчи вначале растерялся и даже испугался за него. Потом, овладев собою, схватил Дадоджона за кисти рук, сжал их и сказал:

— Успокойтесь, ака, перестаньте, будьте мужчиной…

— Мужчиной?! — воплем вырвалось из груди Дадоджона. — Подлец я, подлец! Мне надо быть покойником, мне — не Наргис! Будь я мужчиной, я не оставил бы ее, не уехал, я встретил бы смерть вместе нее. Но я жив, а она под землей. Моя Наргис под землей. О, горе! О, беда! О, несчастье!.. — Дадоджон стал колотить себя по голове, и слезы хлынули из его глаз, он заплакал навзрыд.

Туйчи подумал, что после рыданий наступит облегчение, и решил подождать. Но Дадоджон не успокаивался и продолжал голосить, выворачивая душу Туйчи, который и сам был потрясен смертью Наргис и до сих пор не пришел в себя. Он раскаивался в том, что сказал Дадоджону, потому что понял: Дадоджон безумно любит Наргис, ее смерть для него жестокий, страшный удар.

Но как успокоить его? Туйчи кусал губы и, чувствуя, что еще немного — и он тоже расплачется, схватил Дадоджона за плечи и резко встряхнул.

— Заткнитесь! — воскликнул он. — Стыдно! Приедем в кишлак, там орите сколько хотите!

Должно быть, эта грубость подействовала, а может, иссякли силы и слезы, во всяком случае Дадоджон захлебнулся в последнем крике и умолк. Он впал в транс, не мог ни говорить, ни думать.

Туйчи погнал машину. Близ кишлака он спросил:

— К ака Мулло подвезти?

Дадоджон вздрогнул.

— А? Что? — уставился он на Туйчи испуганным взором.

— Домой пойдете?

Дадоджон ответил не сразу. «Ака Мулло», «дом» — он не воспринимал эти слова. Он видел перед собой только Наргис.

— На кладбище, — глухо вымолвил он наконец.

По пыльной проселочной дороге понеслась машина к холму, на склонах которого было сельское кладбище.

Наргис похоронили внизу, у самого подножья, близ одинокой плакучей ивы. Как только Дадоджон увидел свеженасыпанный холмик, он бросился к нему и упал на него, раскинув руки, будто обнял, и стал исступленно целовать землю и опять причитать. Утешать его было бесполезно. Туйчи и сам не сдержал слез. Но ему еще предстояло работать, его ждали у колхозного склада. Выплакавшись, он выждал несколько минут, а потом опустился на корточки, тронул Дадоджона за плечо и сказал:

— Будет, акаджон, хватит убиваться, ничем не помочь… Слышите, хватит! Поедем. Вставайте, акаджон, мне пора…

Дадоджон поднял голову.

— Ты иди, дорогой, иди, не жди меня, — сказал он. — Я знаю дорогу… Оставь меня…

Туйчи тихо удалился. То, что Дадоджон так безумно, подобно Меджнуну[38], любит Наргис, было для него открытием. В вечер концерта, когда приезжали артисты из столицы, он видел Дадоджона с Марджоной, до него дошли слухи, что Дадоджону сосватали сестру прокурора. Вот и верь теперь слухам! Кроме отца и Гульнор, близкой подруги Наргис, никто не горевал так, как горюет сейчас Дадоджон…

На въезде в кишлак Туйчи увидел Бобо Амона, который направлялся на кладбище с охапкой роз.

— Что, сынок, оттуда едешь? — произнес старик тихим, болезненным голосом. — Ты тоже горюешь, как я?

— Да, и мне больно, — вздохнул Туйчи и прибавил: — А ака Дадоджон убивается…

— Кто? — вздрогнул Бобо Амон.

— Ака Дадоджон. Я встретил его на станции. Он ничего не знал про Наргис, а как услышал — чуть с ума не сошел. Я оставил его на кладбище.

— Дурак! — гневно рявкнул Бобо Амон. — Убийцу моей дочери оставил на ее могиле! Подлец, он и после смерти не дает ей покоя!

Прокричав это, Бобо Амон побежал в сторону кладбища, теряя на ходу цветы. Ярко-красные розы казались на сером слое проселочной пыли пятнами крови.

Туйчи вконец растерялся. Что же делать? Бежать за Бобо Амоном на кладбище? Ехать разгружать машину? Сообщить о приезде Дадоджона Мулло Хокироху?

Он посмотрел на солнце — скоро закат! Времени в обрез, надо сдать зерно на склад, пообедать, потом загрузиться продуктами для чабанов и ехать на пастбище, в Дашти Юрмон, постараться успеть туда до темноты.

Туйчи сел за руль и погнал машину в кишлак.

А на кладбище рыдал и стенал Дадоджон, каясь, изливал боль своего сердца Наргис:

— Я-то был дураком, бестолковым ослом, подлым трусом, я робел и немел, но ты почему поступила так? Почему ты отвернулась от меня, зачем покинула? Почему не спросила меня самого? Ты обиделась, посчитала, что я подлец и лжец, но если бы ты знала, как я мучился и страдал!.. Ведь прежде ты понимала меня, кто же заставил тебя сомневаться во мне, кто заронил в твоем сердце ревность, кто заставил забыть меня, кто, кто, кто?.. О, Наргис, боже, Наргис!.. Отзовись, милая, откликнись! Возьми меня к себе. Не хочу жить, не хочу! Что мне делать без тебя в этом мире? Господи, если ты есть, услышь меня, соедини с Наргис, убей, возьми мою душу, возьми-и-и!..

Бобо Амон, который подбежал к могиле, задыхаясь от ярости, услышав этот вопль, опешил. Цветы упали к его ногам. Дадоджон продолжал голосить и звать Наргис, убеждать ее в своей любви и преданности, а Бобо Амон стоял над ним, разинув рот, ошеломленный… нет, не состоянием Дадоджона, а мыслью о его кощунстве.

— Ублюдок! — закричал он, когда голос вернулся к нему. — Прочь отсюда, прочь! Чтоб духа твоего вонючего здесь не было! Убью!

Он рывком оторвал Дадоджона от святой могилы дочери и, схватив одной рукой за шиворот, второй замахнулся, но не ударил, потому что Дадоджон произнес:

— Убейте! Убейте, отец! Убейте!!

Бобо Амон отпустил его и отступил на шаг. Дадоджон рухнул на колени, протянул к нему руки.

— Сделайте доброе дело, отец, — убейте. Я не хочу жить, нет мне жизни без Наргис, умоляю — убейте.

Плечи Бобо Амона опустились, голова упала на грудь, он сгорбился, от его гнева не осталось и следа. Он простонал: «Девочка моя, Наргис!» — и грудью упал на могилу, затрясся в рыданиях. Дадоджон бросился рядом с ним.

Двое мужчин, повидавших немало страданий, один за короткую, второй за долгую жизнь, два несчастных, обделенных судьбой человека, чужие друг другу, они обильно полили горючими слезами могильный холмик, ставший обителью той, которая могла породнить их и быть счастьем и радостью одного и другого.

А потом, когда уже не стало сил плакать, они сидели рядом, плечо к плечу, и долго молчали, и лишь спустя много времени Бобо Амон, не поднимая глаз и словно бы ни к кому не обращаясь, тихо промолвил:

— Ты правда любил Наргис?

Дадоджон кивнул головой.

— А он… твой брат… приходил ко мне… он говорил… — Слова давались Бобо Амону с трудом. Но он все-таки рассказал, как чернил Дадоджона Мулло Хокирох.

— Так вот оно что! — воскликнул Дадоджон. — Он оболгал меня, оклеветал! Он был против Наргис, но я бы наплевал на него. Я ведь писал ей об этом, писал! О боже!..

Бобо Амон хотел что-то сказать, но в последний миг передумал. Опять потянулось молчание, и снова его нарушил Бобо Амон:

— А почему ты ходил с сестрой прокурора?

— Я… я…

— Ты жестоко обидел Наргис. С того вечера она слегла.

— Я хотел… хотел испытать ее, — выдавил наконец Дадоджон и схватился за голову. — Дурак я, подлец, идиот! Это я убил ее, я!..

Бобо Амон вскинул на него глаза и, вдруг хлопнув себя по лбу, простонал:

— О боже, мы оба убили ее… Мы виноваты, мы оба! — вскричал он, — несчастье!..

25

По широкой и ровной дороге, проложенной между садами и виноградниками, мчалась грузовая машина-пятитонка. Рядом с Туйчи, сгорбившись, сидел Дадоджон. Его глаза опухли и покраснели, лицо осунулось и пожелтело, на нем застыла печаль. Туйчи тоже молчал. Ой знал, что сейчас не место разговорам.

Когда он сдавал Мулло Хокироху мешки с зерном, тот, увидев в кузове чемодан, спросил, где Дадоджон. Узнав, что он на кладбище, сдвинул брови, наморщил лоб и покачал головой. Настроение у Мулло, и без того плохое, испортилось вконец. Он выговорил Туйчи за опоздание, не отпустил его на обед, подгонял при погрузке продуктов для чабанов. Едва Туйчи вынес последний мешок с картошкой, Мулло Хокирох закрыл амбар, велел завезти чемодан Дадоджона к нему домой и припустил в противоположную сторону.

Но Туйчи не отвез чемодан. Он вдруг вспомнил, как разъярился Бобо Амон, увидев Мулло Хокироха на похоронах дочери, как рассвирепел, услышав, что Дадоджон остался на могиле Наргис. В голове промелькнуло: «Может убить!..» И Туйчи погнал машину на кладбище, сердце его бешено стучало.

— Ффу, — выдохнул он облегченно и утер рукавом взмокший лоб, увидев, что Бобо Амон и Дадоджон сидят рядышком с опущенными головами.

Туйчи постоял немного в стороне, потом подошел к ним и предложил подвезти до кишлака. Бобо Амон отрицательно качнул головой, а Дадоджон словно бы не слышал. Туйчи уперся глазами в землю, разглядывая свои стоптанные порыжевшие башмаки, и, помолчав, произнес:

— Тогда я пойду. Мне в Дашти Юрмон ехать. К дядюшке Чорибою…

— Куда? — встрепенулся Дадоджон.

— На пастбище. К чабанам.

Дадоджон как-то странно посмотрел на него, что-то пробормотал себе под нос и, когда Туйчи зашагал к машине, вдруг вскочил, нагнал его и сказал:

— Я с тобой!..

И вот они едут мимо садов и виноградников, едут и безмолвствуют. Туйчи ни слова не сказал про Мулло Хокироха, не спросил, почему Дадоджон не захотел появиться в кишлаке, почему он отправился в степь к чабанам, останется с ними или вернется, а если останется, что будет делать. Как говорится,

Молчаливый, сидящий в углу, прикусивши язык,
Лучше тех, кто язык за зубами держать не привык.
Если бы Дадоджон мог о чем-то думать, он, несомненно, возблагодарил бы в душе Туйчи за то, что тот не лезет с расспросами.

Но Дадоджон ничего не замечал. Его терзали чувство вины и ненависть к себе. Из-за него жизнь Наргис оказалась столь же короткой, как у цветка наргис, который расцветает ранней весной и, хрупкий и нежный, не выдерживая холода, тут же увядает. Наргис вынесла тяготы разлуки, она ждала Дадоджона, мечтала, что он вернется героем, приедет сильным и смелым и вместе с ним придет радость и счастье, наступит сладкая жизнь. Но пришла смерть, пришла с ним, Дадоджоном, в его обличье… Да, в его! Если бы он не приехал, она жила и жила бы. Он стал убийцей Наргис, он и его старший брат Мулло Хокирох убили Наргис!..

Если бы там, на кладбище, Бобо Амон размозжил ему голову, это было бы справедливо, ибо только смертью можно искупить смерть. Дадоджон с радостью распростился бы с жизнью у могилы любимой. Без Наргис ему жизнь не мила. Он противен сам себе, ничтожный и жалкий трус, глупец, попавший в капкан ака Мулло и этой — будь она проклята! — Марджоны-Шаддоды. Всех обвел ака Мулло, всех! Наргис убило его коварство, отравил яд обмана и лжи. Воронье извело ее, воронье живучее, как сказал муаллим Салохиддинов. Ака Мулло из той же стаи…

Ах, Бобо Амон, Бобо Амон! Почему он был слепым? Почему не дал встретиться с Наргис, гнал в шею, как паршивую собаку, не верил ему, Дадоджону, и поверил брехне его брата? Боже, как глупо! Как мерзко! Бежать отсюда, бежать!..

Теперь Дадоджону никто не нужен. Он ничего не желает. Не хочет видеть ака Мулло, к черту его! Кишлак без Наргис — зиндан — темница, тюрьма, — к черту кишлак! Хорошо, что Туйчи едет в степь к чабанам и баранам. Дадоджон будет кочевать с ними. С баранами лучше, чем с людьми, бараны бесхитростны и безвредны.

— К какому чабану мы едем? — поднял Дадоджон голову.

— К дядюшке Чорибою, — ответил Туйчи. — Вы знаете его?

— Дядюшку Чорибоя? — произнес Дадоджон, чуть помедлив. — Знаю. А что?

— Ничего, — пожал плечами Туйчи. — Говорю, что мы едем к нему.

— Хорошо…

Кто не знает Чорибоя в этом краю! Знатный животновод, он возглавлял ферму мелкого рогатого скота чуть ли не со дня организации колхоза и только недавно перешел в старшие чабаны. Круглый год он пропадает на пастбищах, перевез в Дашти Юрмон всю семью, в кишлаке бывает редко. Его старший сын уходил на войну с первым призывом: говорят, вернулся…

— Дядюшка Чорибой в прошлый раз давал мне квитанцию, чтобы забрал на почте его радиоприемник, — сказал Туйчи, нарушив молчание. — «Шесть эн-один» называется.

— На что им в степи радиоприемник? Там же нет электричества.

— У дядюшки Чорибоя есть. Он по вечерам пускает движок…

— Хорошо, — и Дадоджон снова умолк.

Дорога постепенно сужалась, и вскоре долина осталась позади, машина запетляла между холмами и пригорками, поползла по крутому подъему вдоль зигзагообразного обрыва. На такой дороге водителю приходится удесятерять внимание, ехать с большой осторожностью. Туйчи крепче сжал баранку и стиснул зубы, на лбу заблестели капельки пота.

На перевале по-осеннему сумрачно и сыро, наплывают грязные, рваные тучи, кажется, что все вокруг утопает в безысходной грусти. Вокруг нет ни деревца, ни травинки. Все прекрасное, способное радовать сердце, осталось позади. «Совсем как в моей жизни», — подумал, вздохнув, Дадоджон.

Туйчи искоса глянул на него и сказал:

— Сейчас будет кишлак Чортеппа, а за ним пойдет степь.

Машина миновала еще один поворот, и сразу же показался кишлак Чортеппа, расположенный в котловине между четырьмя холмами. Это был относительно большой кишлак с чайханой, столовой и магазином, с желтеющими тополями у обочины, залитый ярким теплым солнцем. Его считали воротами Дашти Юрмона — беспредельно просторной степи. Зимой эта степь — поистине райский край для овцеводов. Земля здесь плодородная, весной и осенью вырастают обильные травы. Высокие горы, окаймляющие степь с севера и запада, надежно защищают ее от студеных ветров, никогда не бывает сильных морозов и гололеда. Снег долго не задерживается, быстро тает и овцы всегда находят подножный корм, многочисленные колодцы собирают и хранят воду… Вокруг колодцев и селились чабаны. Колодцы издревле распределены между кишлаками, что предохраняло от скандалов и недоразумений. Один лишь колхоз «По ленинскому пути» — держит в Дашти Юрмон двенадцать тысяч овец. Дашти Юрмон — Степь Сусликов — можно смело переименовать в Дашти Густфанд — Овечью Степь.

Туйчи остановил машину у Чортеппинской чайханы и сказал:

— Передохнем немного, перекусим и поедем дальше. Согласны?

— Как хочешь, — ответил Дадоджон и, открыв дверцу кабины, спрыгнул на землю.

В чайхане было много народу. Около нее, вдоль дороги, вытянулась длинная цепь автомашин и арб, и среди них — райкомовский «виллис». Пока Туйчи пристраивал свою пятитонку, Дадоджон разыскал свободное место и присел на краешек ката.

— Здравствуйте, Дадоджон! — услышал он вдруг за спиной чей-то голос и, оглянувшись, увидел первого секретаря райкома партии Аминджона Рахимова.

Аминджон сидел, подобрав под себя ноги, на соседнем кате и пил чай в кругу нескольких людей, — верно, местных начальников, его глаза смотрели приветливо.

— Здравствуйте, — ответил Дадоджон, вскочив: сработала армейская привычка вставать перед старшим в звании и должности. Смутившись, он повторил: — Здравствуйте, — и подошел к Аминджону. Ему быстро освободили место. Он сел, и тут сработала другая привычка, приобретенная в доме ака Мулло, — он провел по лицу ладонями и глухо произнес:

— Аминь.

Его мгновенно бросило в жар. Однако и остальные сделали то же самое. А Аминджон, словно не обратив на это внимания, налил в пиалу чай, протянул ему и, глядя все так же приветливо, спросил:

— Откуда и куда держим путь?

— В степь, к дядюшке Чорибою, — ответил Дадоджон и, спохватившись, прикусил язык, ибо и сам толком не знал, с какой целью едет. Он просто бежал из кишлака, бежал от горя, от коварства и лжи, от своего вероломного брата. Но разве про это кому-нибудь скажешь?

Дадоджон поспешно отхлебнул из пиалки, чай был горячим.

— По делу едете? — все-таки спросил секретарь райкома.

Дадоджон замялся:

— Нет, просто так, посмотреть…

— А как съездили в Сталинабад? — снова спросил Аминджон.

«Господи, откуда он знает?» — подумал Дадоджон и, подавив вздох, сказал:

— Ничего съездил…

Аминджон помолчал. Потом, словно бы размышляя вслух, сказал:

— А у нас страда, последние сражения за урожай. Хлопка на полях еще много, а людей для уборки не хватает.

— Вот и к нам приехали за людьми, — вставил седоусый мужчина с удлиненным усталым лицом, судя по виду — председатель здешнего колхоза, а может быть, сельсовета.

— Что ж, — поддержал Аминджон, — хлеборобы и животноводы сезон в основном завершили, дел у них сейчас меньше, поэтому и просим их помочь хлопкоробам. — Он посмотрел на Дадоджона в упор. — Мне звонили из Сталинабада. Мы подобрали вам работу в районной прокуратуре. Когда намерены вернуться в Богистан?

Дадоджон не успел ответить, так как в этот момент к Аминджону подошли несколько человек с какими-то бумагами и он занялся ими. Дадоджон воспользовался моментом, торопливо встал и подошел к Туйчи, который сидел на его прежнем месте и ел лепешку, запивая ее чаем.

— Да вы бы посидели с ними, — сказал Туйчи. — сам…

— Они люди занятые…

— Дел у них всегда много. Но Рахимов хороший человек…

— Да, — согласился Дадоджон.

Хороший, добрый, чуткий человек! Все он знает, до всего ему есть дело. Смотрел участливо, будто знает, какая беда свалилась на Дадоджона, а потом строго, словно он, Дадоджон, дезертир, — бежит, когда сбор хлопка в разгаре и каждый человек на счету. Какую работу ему подобрали? «Звонили из Сталинабада». Значит, знает, что не дали диплома, обнаружили подлог в личном деле… Никакой стоящей работы теперь не дадут. Кем он станет в районной прокуратуре? Секретарем? Помощником? Следователем? Помощник Бурихона — это самый высокий пост, о котором он может теперь мечтать. Бурихона, который связан с ака Мулло одной веревочкой! У него под пятой. Ну их всех к черту! К черту диплом, работу, должность! Лучше стать чабаном, ходить по вольному воздуху, смотреть за барашками и козами!

— Угощайтесь! — сказал Туйчи, протягивая пиалку с чаем. — Может, съедите шурпу?

— Нет, не хочу, — вздохнул Дадоджон. — Ты возьми себе, братишка, на меня не смотри.

— А я хлебом наелся, с меня хватит, — улыбнулся Туйчи. — Боюсь растолстеть. Когда Приезжаю к дядюшке Чорибою, он смеется надо мной, говорит, что сижу за рулем и отращиваю брюхо. Пустая, говорит, это радость — раскатывать на машине.

— А на свой живот не смотрит? По-моему, дядюшка Чорибой был толстяком.

— Нет, — сказал Туйчи. — Дядюшка Чорибой здоровый, а не толстый. И сыновья все в него пошли, такие же сильные и большие. Они ведь кушают только мясо и масло, другой еды у них нет или очень мало, поэтому они крепкие, у них мускулы, а не жир. Если вы поживете там один-два месяца, тоже поправитесь.

— А сейчас, по-твоему, я худой и больной? — спросил Дадоджон.

— Нет, не худой… Только все равно: подышите здешним воздухом — станете еще здоровее.

Туйчи, конечно, приврал. Тревоги и неудачи последних дней не прошли бесследно, а весть о смерти Нарсис вконец доконала Дадоджона. Он осунулся, похудел и пожелтел, сам это чувствовал.

Дадоджон усмехнулся и хотел было попросить Туйчи скорее тронуться в путь, но тут подошел Аминджон и сказал:

— Если не возражаете, Дадоджон, давайте пройдемся, я хочу показать вам Чортеппа.

Это предложение удивило Дадоджона, он подосадовал в душе, но встал и пошел рядом с секретарем райкома. Они молча перешли улицу и медленно зашагали, щурясь от солнца.

— Будьте мужественным, не поддавайтесь горю, — заговорил Аминджон. — Я понимаю, словами в таких случаях не утешить, но, как говорил мой комполка, живым надо идти вперед и исполнять свой долг. Вы простите, что я затрагиваю больную для вас тему, но, поверьте, не только для того, чтобы выразить вам сочувствие и соболезнование. Смерть Наргис удар для вас, и вдвойне тяжелый — оттого, что вините в ней себя. И правильно делаете! — Аминджон сказал: — Я все знаю. Позавчера ко мне приходил ваш брат.

— Мой брат?!

— Да. Он каялся в том, что причастен к вашей ссоре с Наргис и был против вашей женитьбы на ней якобы из-за того, что она — единственный ребенок в семье, а это, дескать, плохая примета, можете остаться без потомства. Предрассудки сделали свое дело, сказал он, и просил помочь вам…

— В чем? — вырвалось у Дадоджона.

— Справиться с горем и устроить жизнь. Скажу откровенно: многое в вашем брате удивляет меня и не нравится. Он энергичный человек, деятельный и волевой, но какой-то скользкий. Вроде бы добр, всем желает помочь, но порой, как в вашем случае, его доброта оборачивается злом. Он умеет подчинять людей своей воле и вертеть ими.

Аминджон, естественно, не мог сказать Дадоджону, что Мулло Хокирох подозревается в крупных преступлениях. Внезапная ревизия, проведенная на складе по просьбе тетушки Нодиры, не выявила прямых недостач и хищений, но дала ряд косвенных улик, позволивших завести дело о злоупотреблениях. Пока оно держится в тайне, чтобы не спугнуть ни Мулло Хокироха, ни тех, кто связан с ним и в районе, и в области, и даже в столице. Насколько известно Аминджону, дело принимает серьезный оборот. Кажется, в нем замешаны гораздо более крупные фигуры, чем Мулло Хокирох.

— Да, он умеет вертеть людьми, — повторил Аминджон и, остановившись, положил руку на плечо Дадоджону. — Но пусть все, что случилось, станет для вас уроком. Живите впредь своей головой, слушайте свое сердце! Не обижайтесь на меня. Если бы вы активно включились в колхозные дела, пользу принесли бы огромную. Но, разумеется, не в таком состоянии. Жаль, конечно, очень жаль… Но раз решили, поезжайте в степь, развейтесь и возвращайтесь. Степь сейчас полезнее тысячи санаториев.

Дадоджон поблагодарил и больше ничего не сказал. Он был поражен тем, что ака Мулло приходил к секретарю райкома. Значит, смерть Наргис не оставила равнодушным и его. А не уловка ли это? Хотя какая может быть здесь хитрость? Просто брат боится, что зло, которое они, сами того не желая, учинили, повредит им и что он, Дадоджон, никогда не простит ему враждебного отношения к Наргис. Секретарь райкома точно сказал: иногда добрые побуждения ака Мулло оборачиваются злом. Судя по разговору, он раскусил ака Мулло, поэтому и предупреждает: живите своей головой. Времена изменились, многое из того, чем жили люди до войны, навсегда ушло в прошлое.

— Ака Мулло — старый человек, — сказал Дадоджон, нарушив молчание, — вы уж простите его. Лучше, если его освободят от должности. Времена изменились, а он живет и работает по старинке!

— Времена действительно изменились, — согласился Аминджон. — Но ваш брат мог бы, — подчеркнул он это слово, — жить и работать, как говорится, в ногу со временем. Когда вернетесь, мы еще поговорим с вами на эту тему.

— Хорошо, — сказал Дадоджон.

— Как я понял, вы не очень рветесь работать в прокуратуре. Или ошибаюсь? — спросил Аминджон и, не дожидаясь ответа, даже не взглянув на Дадоджона, продолжил: — Вам вышлют свидетельство об окончании юридической школы. Мне звонил сам нарком.

— Диплом?

— Диплом! Как получите, приступайте к работе.

— Я благодарен вам за ваши заботы, — сказал Дадоджон после небольшой паузы. — Но есть… некоторые обстоятельства… словом, я пока не знаю, где хотел бы работать. Когда вернусь, с вашего позволения, приду к вам и тогда, куда ни пошлете, постараюсь оправдать ваше доверие.

Дадоджон хотел было рассказать о том, что, поступая в юридическую школу, скрыл социальное происхождение и теперь это с чьей-то помощью открылось. Но в последний момент не решился. Ему очень хотелось знать, сказал ли об этом нарком, и он с замиранием сердца ждал, что скажет Рахимов. Но Аминджон только пожал плечами.

Они дошли до конца кишлака, остановились и стали смотреть на убегающую за горизонт степь.

— Вон там, — показал Аминджон рукой, — возьмет свое начало Даштиюрмонский канал.

— Канал? — удивленно произнес Дадоджон. — Вы собираетесь орошать Дашти Юрмон?

— Да, уже есть такой проект, включается в пятилетний план. Работы предполагается начать в будущем году. Перегородят плотиной Равот и направят ее воды сюда.

— Тогда Дашти Юрмон превратится в земной рай! — воскликнул Дадоджон.

Аминджон улыбнулся.

— Предполагается создать три хлопководческих колхоза и один садово-виноградный.

— Это было бы здорово!

— Еще бы! — снова улыбнулся Аминджон. — Ну что ж, пора ехать. Доброго вам пути! Хорошенько отдохните, помогите Чорибою. Он очень любит технику. Говорят, мечтает о мотоцикле. Передайте ему, чтобы не покупал. Если хорошо проведет зимовку скота, мы наградим его мотоциклом с коляской.

— Обязательно передам! — сказал Дадоджон.

Они попрощались. Аминджон свернул в боковую улочку и направился к сельсовету, а Дадоджон возвратился в чайхану, сел рядом с Туйчи, выпил пиалку чая.

— Ну что, братишка, — сказал он потом, — тронемся? Время не ждет, посмотри на солнце!..

— Поехали! — мигом поднялся Туйчи.

26

Каждый колодец в Дашти имел свое название и, как уже упоминалось, делил степные просторы на определенные участки, отведенные тому или иному колхозу. Колодец, у которого жил дядюшка Чорибой, назывался Чорикудук, то есть колодец Чори. Никто не знал, откуда взялось такое название. Даже сам дядюшка разводил руками и, смеясь, говорил: или колодец назвали моим именем, или меня назвали именем колодца, одно из двух, третьего не придумать.

Они приехали в Чорикудук на закате солнца. Все, кто был в этот час на месте, высыпали им навстречу. Впереди с веселым лаем мчались собаки, за ними с восторженным криком неслись со всех ног ребятишки — внуки хозяина.

— Всегда так встречают, — сказал Туйчи Дадоджону, нажимая на тормоза.

Дом дядюшки Чорибоя стоял у подножья песчаного холма. Рядом располагались несколько глинобитных домишек, кутапы[39], амбар, кухня, навесы и длинная терраса. От колодца тянулись водопойные лотки. Здесь жило почти все семейство дядюшки Чорибоя: его жена, тетушка Рухсора, такая же дородная, крепкая, энергичная, как и он, двое сыновей, уже успевших обзавестись детьми, а также трое или четверо детей их погибшего на войне брата. Старшего сына дядюшки Чорибоя звали Шамси, младшего Камчин. Их имена соответствовали их характерам и склонностям, словно при рождении было известно, какими они вырастут.

Шамси и по-узбекски и по-таджикски означает — «солнечный». И от старшего действительно исходило тепло и надежное спокойствие. Добродушный, ласковый и степенный, он был мастером на все руки. Хорошо управлялся с отарой, знал кузнечное дело, плотницкое и столярное ремесло… Шамси подарил домочадцам «вечернее солнце» — с помощью отца он собрал и установил движок, благодаря которому семья жила теперь при электрическом свете. В те времена не только становища чабанов, но и многие крупные кишлаки не имели электричества, так что ярко озаренный дом дядюшки Чорибоя воспринимался поистине как чудо. В трудные зимние ночи он сиял, обещая тепло и уют всем сбившимся с пути чабанам, каждому живому существу.

Младший сын дядюшки Чорибоя, Камчин, наоборот, был резким и порывистым, неусидчивым и неугомонным. Вечно носился он по степи на быстром коне с камчи-ном[40] в руке. В верховой езде он не знал себе равных. Глядя, как он управляется с животными, можно было подумать, что он знает язык коней и овец и умеет разговаривать с ними. Его гнедого знали не только в этой степи, легенды о нем передавали друг другу чабаны всей области. Коня оценивали во много тысяч рублей, однако и дядюшка Чорибой и Камчин отвечали, что не продадут и за миллион. Звали его Рахш, то есть так же, как и коня легендарного богатыря Рустама. Если спросить Камчина, откуда он взял эту кличку, он так и ответит: «Из «Шах-наме» Фирдоуси», ибо не только он, а все семейство дядюшки Чорибоя знакомо с этим бессмертным творением гениального поэта. Прозаическое переложение поэмы было издано до революции на турецком языке, близком, как известно, узбекскому. Дядюшка Чорибой был для своего времени образованным человеком, он знал арабскую графику, читал и писал. Чтение вслух являлось его любимым увлечением.

…Вслед за детишками к машине Туйчи подошли сыновья и невестки старика. Туйчи привез им муку, рис, картофель и овощи, растительное масло, сахар и чай — полную декадную норму продуктов. Поэтому его появление вызвало восторг.

— Принимайте и гостя, — сказал он, поздоровавшись с Шамси и Камчином и кивнув их женам. — Знакомьтесь, это Дадоджон, брат Мулло Хокироха, недавно из армии.

— Да знаем его, знаем, — рассмеялся Шамси, обнимая Дадоджона.

— Прошу, добро пожаловать! — пригласил Камчин.

Сам дядюшка Чорибой сидел в комнате, за столиком сандала[41] и играл с самым маленьким внуком. Увидев Дадоджона, он молодцевато вскочил, крепко обнял его и, сказав «добро пожаловать», усадил рядом с собой. Столь же сердечно приветствовала Дадоджона и тетушка Рухсора, которая вошла вслед за сыновьями. Старики знали его чуть ли не с колыбели и радовались, что увидели живым-невредимым после стольких страшных лет.

Все расселись вокруг сандала и, коснувшись ладонями щек и подбородка, в один голос произнесли традиционное «аминь».

— Зима еще не пришла, а мы уже разжигаем сандал, — сказала тетушка Рухсора. — Все из-за вашего дяди, — кивнула она на мужа, — у ник ноги болят, а лучшего лекарства, чем тепло, для ног не найти, потому и разжигаем.

— Будто тебе самой не нравится сандал. Вечерами ведь залазишь в него чуть не по пояс, — засмеялся дядюшка Чорибой. — Жар сандала снимает любую хворь и усталость. Выбрал жизнь в открытой степи, должен знать, как можно прожить. Ты, Дадоджон, очень хорошо сделал, что приехал к нам, спасибо тебе, порадовал нас, озарил наш дом ярким светом. Будешь говорить с Рухсорой по-таджикски, и мы насладимся сладкими звуками таджикского языка. А то привыкли говорить только по-узбекски.

— Узбекский язык тоже красивый и звучный, — сказал Дадоджон. — Не зря, наверное, тетушка Рухсора почти забыла свой родной язык и говорит с вами по-узбекски.

— Верно, верно, привыкла к узбекскому, — согласилась тетушка Рухсора. — Отец моих детей обращается ко мне по-таджикски, а я отвечаю по-узбекски. Наши сыновья и внучата знают два языка.

В комнате сгустились сумерки, все стало расплываться в мутной синеве, и дядюшка Чорибой, обращаясь к старшему сыну, сказал:

— Давай, Шамси, покажи свое уменье нашему гостю.

— Хорошо, отец, я сейчас запущу, — ответил Шамси по-таджикски и вышел из комнаты.

— Ну сынок, рассказывай, как жизнь, как дела, чем занимаешься? — вновь обратился дядюшка Чорибой к Дадоджону.

— Отдохнуть хочу у вас, а заодно на чабана выучиться, — сказал Дадоджон, улыбнувшись, но голос его прозвучал отнюдь не весело, и это не ускользнуло от стариков: они удивленно посмотрели на него.

Но в этот момент зажглись яркие электрические лампочки — и дядюшка Чорибой не приминул похвалиться этим чудом, а потом невестки расстелили скатерть, подали чай, затем шурпу — густо заправленный картофелем и овощами жирный, острый суп — и на второе жаренную кусками баранину.

— А бутылок с горячительным у нас нет, — усмехнулся дядюшка Чорибой. — Как называют в городе эту дурно пахнущую, тошнотворную воду, что туманит мозги? Водкой? Вместо нее мы пьем чай, кумыс, молоко, они освежают мозги и укрепляют тело и дух.

— Я тоже не люблю водку, — сказал Дадоджон.

— Молодец! Папиросы тоже не куришь?.. Совсем молодец! У нас табака и днем с огнем не найдешь. Зато ешь сколько хочешь мяса и пей молоко, дыши свежим воздухом и наслаждайся тишиной и покоем. Отдыхай у нас, пока не надоест, набирайся сил и здоровья! — засмеялся старик.

— Спасибо, дядюшка, большое спасибо! — с чувством произнес растроганный Дадоджон. — Для того я и приехал, чтобы отдохнуть и насладиться общением с вами, послушать ваши мудрые советы и наставления и… кое в чем разобраться, подумать, как жить дальше.

Голос выдавал его состояние, и старики, услышав последние слова, вновь удивились. Но Дадоджон умолк, а расспрашивать не принято, и после короткого молчания дядюшка Чорибой сказал:

— Только одно заставим тебя делать: вечерами, когда будем свободны от дел и соберемся вокруг сандала, ты станешь читать нам книгу «Четыре дервиша».

— С удовольствием, — сказал Дадоджон. — Я и сам люблю почитать. Но это, как вы сами сказали, в свободное от дел время. Я не собираюсь отлеживать бока, я тоже хочу работать. Прошу вас, поставьте помощником к кому-нибудь из ваших сыновей или к любому чабану, я справлюсь, честное слово, справлюсь!..

— Прикрепить-то, конечно, можно, — озабоченно произнес дядюшка Чорибой, — да впереди зима, а зимой чабану не легко. Всякое бывает: дождь, снег, бураны, сильный ветер, волки… э-э-э… всего и не скажешь…

— И не надо говорить, — сказала тетушка Рухсора. — Пусть Дадоджон сперва как следует отдохнет, пообвыкнет, приспособится к нашей жизни, а летом, если захочет, и чабанить научится, может, когда-нибудь и пригодится. Не зря же говорят: «Джигиту и сорока профессий мало». Прикрепите к отаре Шамси или Камчина…

— К моей, моей! — сверкнул белозубой улыбкой Камчин. — У меня Рахш, с ним не устанете и не заблудитесь, он домчит вас до дома. А знаете, какая отара? Каракульская! Как начнется окот, одно загляденье!

Дядюшка Чорибой улыбнулся.

— Для Камчина весь белый свет красив из-за каракульских овец, — сказал он. — Особенно если появится сур…

— О, если овца окотится суром, ночью издали видно — ягненок светится в темноте, как золото! — восторженно произнес Камчин. — Вот чудо так чудо! Приемщик говорит: «Ага, сур» — и записывает: «Каракуль коричневого цвета со светло-золотистыми концами волоса», — а мне хочется крикнуть: «Ничего ты не понимаешь в цвете!» Потому что сур переливается тысячами оттенков и коричневого, и красного, и золотистого. Хотите — верьте, хотите — нет, а я за несколько дней знаю, какая овца принесет сур.

— Брюхо, что ли, светится? — засмеялся дядюшка Чорибой.

— Нет, секрета не выдам. Но я точно знаю.

— Не удивлюсь, если и правда знает, — сказала тетушка Рухсора, обращаясь к Дадоджону. — Он у нас лучше ученого.

— А что он окончил? — невольно вырвалось у Дадоджона.

— Нашу кишлачную школу, — тетушка Рухсора чуть слышно вздохнула.

Дадоджону стало неловко. Кажется, огорчил славную женщину. Она, конечно, переживает, что дети не смогли получить образование. Все трое, сыновья и дочь, окончили только кишлачную начальную школу. Учись они дальше, кто знает, может, и действительно стали бы большими учеными.

Дядюшка Чорибой, наверное, разгадал мысли, промелькнувшие в голове Дадоджона, потому что, глянув на него, сказал:

— Учиться, конечно, нужно всем. Но если все парни из кишлаков пойдут в институты или станут перебираться из-за учебы в города, а за ними потянутся и девушки, кто будет работать в колхозе? Жизнь сама отбирает, кому быть ученым, кому чабаном, агрономом или хлопкоробом, и не нужно спешить обгонять ее. Ты сам говоришь, нужно сперва разобраться, какое дело тебе по душе. Вот возьми своих братьев, — кивнул старик на сыновей, — они радуют меня своей любовью к моему делу. Понимают, что без нас, чабанов, люди никогда не обходились и не обойдутся. Потому и живут в степи, и работают, чтобы не сидели люди без мяса, чтобы были у них и молоко, и каймак, чтобы носили красивые и теплые каракулевые шапки.

— Да, это так, — поддакнул Дадоджон.

— И-и, отец, все мой, мое, скажите один раз наш, — засмеялась тетушка Рухсора.

— Все мое — твое и наше, — улыбнулся дядюшка Чорибой и продолжал: — Наш Шамси с детства имел интерес к машинам и всякой технике. Как напомнила мать, джигиту и сорока профессий мало, потому я поощрял его, чем мог, помогал. Теперь всякое дело спорится в его руках. Вот если автомобиль Туйчи встанет, Шамси полезет в мотор, покопается в нем — и автомобиль снова поедет.

— Да, быстро исправит, — вставил молчавший до сих пор Туйчи. — Шамси-ака хоть и не шофер, а механик сильный, мастер что надо!

— Вот так, сынок, — сказал дядюшка Чорибой. — Шамси не стал ученым, но в том, что он знает, нет ему цены. И пользы людям приносит побольше некоторых ученых. Еще покойный отец говорил: «Счастье не в воздухе вьется — трудом достается». Пока не приложишь труд, ничего не добьешься. Это и к ученью относится, так что ты, Дадоджон, лучше учись. Сколько помню, тебя все время тянуло учиться, твой путь, наверно, в науке. Только учись со стараньем.

— Все, уже отучился, — вздохнул Дадоджон. — На мой короткий век хватит и того, что знаю.

— Не говорите так, сынок, грешно, — покачала головой тетушка Рухсора. — Раз вернулись с войны здоровым, значит, жить вам долго и счастливо.

— Ты вроде бы на судью ездил учиться? — спросил дядюшка Чорибой. — Ну и как, успел выучиться?

— Кончил и тут же ушел в армию.

— Ну и хорошо. Глядишь, теперь станешь у нас в районе судьей или назначат прокурором, будешь выводить жулье. Чего уж греха таить, много его развелось за последнее время…

— Нет, дядя, — ответил Дадоджон, перебивая. — Плохой из меня юрист, нет у меня для этой работы способностей. Я стану животноводом. Выучите меня на чабана.

Дядюшка Чорибой пристально посмотрел на него, но Дадоджон выдержал его взгляд.

— Что ж, можно и выучить, — сказал дядюшка Чорибой.

— Я буду прилежным учеником, — заставил себя Дадоджон улыбнуться.

О, как завидовал он этим людям, которые живут просто и ясно. Они твердо знают свое место в жизни, знают цену себе и своему труду. Поэтому они преисполнены достоинства, сильны духом, поэтому далеки от всего суетного, низменного и мелкого…

Туйчи уезжал утром, с первыми лучами восходящего солнца. Дадоджон попросил его передать ака Мулло, чтобы он не волновался за него и не вздумал появиться здесь. Он вернется в кишлак, когда сочтет нужным.

27

Марджона-Шаддода, по просьбе матери, разожгла сандал, накрыла столик цветастым стеганым одеялом, поверх положила широкий медный поднос и спросила:

— Все, что ли? Теперь сидите и радуйтесь, не будет ломоты в ногах, наслаждайтесь. Я пошла.

— Нет, еще не все, — остановила мать. Свершив полдневный намаз, она продолжала сидеть на молитвенном коврике с четками в руках. Дочь недовольно глянула на нее, но старуха все тем же поучающим тоном сказала: — Не так ведь сделала. Сначала расстели на одеяле вон ту скатерть с бахромой, а потом уж ставь поднос.

— Пожалуйста! — передернула плечами Шаддода и быстро сделала. — Что еще?

— Еще завари покрепче и подай мне чайничек чая, потом ты свободна!

— Ффу, слава богу! Никто не заставляет молодую невестку столько работать, — сказала, улыбаясь, Шаддода. — Ладно, катайтесь пока на мне, пользуйтесь тем, что я соломенная вдова и до сих пор не видела муженька.

— Типун тебе на язык! — нахмурилась мать. — Почему ты вдова? Слава богу, муж у тебя герой, богатырь!

— Где он бегает, этот герой-богатырь?

— Никуда не убежит, не бойся! Не сегодня-завтра вернется, сыграем свадьбу и…

Мать осеклась, так как со двора донесся голос Мулло Хокироха:

— Есть кто дома? Невестка, о-ой, невестка!..

— Да-да, входите! — крикнула старуха, глянув на дверь, и вскочила с молитвенного коврика.

Мулло Хокирох со словами «бисмиллохи рахмони рахим» — «во имя бога, милостивого, милосердного» переступил порог, снял у входа галоши и сказал:

— Хорошо, что застал вас обеих. Проходил мимо, дай, думаю, загляну на минутку, проведаю. Невестка, как ты? Не скучаешь? Суженого не ругаешь?

Шаддода сделала вид, что смутилась, опустила глаза и склонила голову, но в душе проклинала старика за то, что он не удержал ее жениха.

— Прошу, добро пожаловать вот сюда! — показала старуха на верхнее место за сандалом и надвинула головной платок чуть ли не на самые глаза.

Мулло Хокирох прошел и уселся во главе сандала. Старуха села сбоку, а Шаддода примостилась в конце, спиной к двери. Мулло Хокирох скороговоркой пробормотал молитву, произнес «аминь», и тогда Шаддода встала и ушла заваривать чай.

— Вот и зима пришла, — заговорила старуха, — похолодало. Зябнуть я стала, поэтому попросила разжечь сандал…

— Да, пришла зима! — сказал Мулло Хокирох. — А мы не справили свадьбу…

— О женихе что-нибудь слышно?

— Слышно-то слышно, да недобрые вести, — вздохнул Мулло Хокирох, уставившись на старуху. — Мой брат, болван, пасет в степи овец и не желает, щенок, возвращаться. Да и здесь дела плохи…

— Чьи дела плохи? — встрепенулась старуха.

— Наши дела, колхозные, — ушел старик от прямого ответа. — Председательница и другое начальство надели халаты наизнанку — хмурятся да сердятся. По-моему, и арест Нуруллобека…

— И-и-и, Нуроллобека арестовали? — удивилась старуха. — О господь всемогущий, что за времена наступили?!

— Да, ваш сын посадил Нуруллобека. Сколько ни просил его не спешить, обождать, не послушался меня…

— Бурихон? Этот мой недоносок?! — ужаснулась старуха и всплеснула руками. — Он посмел ослушаться вас и посадил своего друга?

— Сказать по совести, Нуруллобек сам виноват! Такое натворил, что не сажать никак нельзя, другого выхода не было. Он ведь и на нас чуть не стал жаловаться.

— Нуруллобек? Такой безобидный, как овечка…

— Трудно, оказывается, раскусить человека! Нуруллобек, говорят, имел виды на Марджону.

— Это-то я слышала… Что ж теперь будет?

— Сам ломаю голову! — вздохнул Мулло Хокирох.

В последнее время он действительно ходил сам не свой, в сердце его поселился страх. Он боялся всего и всех, во всем сомневался, в каждом видел врага. Прежде он никогда не впадал в панику, всегда находил выход, изворотливости ему было не занимать. А что случилось теперь? Может, постарел и поглупел? Допустил непоправимую ошибку? Почему перестало везти, почему труднее стало проворачивать дела? Изменились времена? Да, изменились! Но он же умел приспосабливаться, умел! А теперь? Почему теперь даже родной брат отвернулся от него? Для кого он старается, ради кого лезет из кожи? Ему самому уже ничего не надо, он все имеет, ни в чем не нуждается, мог бы никому не кланяться. Он надрывается ради Дадоджона, ради Бурихона, ради других! А эти юнцы-сопляки не хотят понять…

— Сам ломаю голову, — повторил Мулло Хокирох. — Арест Нуруллобека не понравился нашему районному начальству. Его отец — старый партиец, известный человек, он уже был у секретаря райкома Рахимова, а понадобится — и дальше пойдет… Учителя тоже защищают, написали письмо в райком и куда-то еще, говорят, в ЦК и наркому. Он не безгрешный, но может случиться так, что его выпустят, и тогда он не станет молчать, будет копать яму мне и Бурихону. Если Бурихон не докажет, что Нуруллобек — опасный преступник, я не позавидую ни ему, ни себе. Поэтому нам ничего нельзя откладывать. Я считаю, надо спешить и со свадьбой, поскорее соединить молодых, а остальное будет видно.

— Верно, верно! — закивала старуха; она была испугана, ее волновала не столько судьба молодых, сколько участь Бурихона.

А Мулло Хокирох уже взял себя в руки, снова стал самим собой.

— Меня другое беспокоит, — сказал он, понизив голос. — Вдруг Марджона обидится на этого беглого дурака жениха, надоест ей ждать его, плюнет и переметнется к нашим недругам, а?

— Что-о? — округлила старуха глаза. — Нет, этому не бывать, Марджону не сбить с толку.

— Ну, все-таки! Ведь она девушка зрелая, смелая, силы играют… Вернется Нуруллобек, вскружит ей голову, она и нарушит наш сговор. Разве это исключено?

Старуха не успела рта раскрыть, как с чайником в руке вошла Марджона, глянула на мать с лукавой усмешкой и поставила перед нею чайник.

— Неси угощение, — приказала старуха, но Мулло Хокирох остановил девушку жестом и сказал, что ничего не надо, хватит одного чая.

Марджона тут же уселась напротив него и, ничуть не смущаясь, сказала:

— Говорят, что в степи есть чабан, зовут его дядюшка Чори, и что будто бы у него взрослая дочка, тоже на выданье. Это правда или нет?

— Ну и что, если правда? — ответил старик. — Они кочевники. Им не нужен твой муж.

— Привычка — вторая натура, — возразила Марджона.

— У моего брата нет такой привычки, он порядочный и стеснительный, как девица, — усмехнулся Мулло Хокирох и добавил: — В этом отношении можешь быть спокойной. Я боюсь, как бы наши враги не воспользовались тем, что ты скучаешь и понапрасну ревнуешь, и не сбили тебя с пути.

— Если боитесь, тащите сюда своего Дадоджона!

— У-у, бесстыжая, да почернеет твое лицо! — воскликнула старуха. — Как ты смеешь грубить своему дяде?

— Я не грублю дяде, я отвечаю на его вопрос, — улыбнулась Марджона.

Мулло Хокирох весело глянул на нее, немного помолчал и, улыбаясь, спросил:

— А почему бы тебе самой не съездить за ним?

— Мне? А как же девичий стыд и девичья гордость? — насмешливо произнесла Марджона.

— Нет, это невозможно! — сказала старуха. — Она еще девушка, только помолвлена, и не пристало ей ездить за женихом. Осрамимся на весь белый свет.

Старик недовольно покачал головой.

— Неужели вы думаете, что я не понимаю таких простых вещей? — оказал он. — Конечно же, она поедет туда под другим предлогом… Во время войны ты вроде бы некоторое время работала в госпитале медсестрой, не так ли?

— Работала. На это я способная.

— Тогда вопрос решен! — воскникнул Мулло Хокирох. — Мы пошлем тебя к чабанам как медицинскую сестру. В начале весны туда поедут врачи и ветеринары, а с ними фельдшеры и медсестры, включим тебя в эту бригаду!

— Ну, допустим, поедет. А что она сможет сделать? — сказала мать. — Думаете, уговорит Дадоджона вернуться?

— Она не будет уговаривать его, сестра моя! — заговорил Мулло Хокирох поучающим тоном. — Марджона-бону — девушка умная, талантов у нее много, она так покажет себя, что Дадоджон сойдет с ума и сам примчится за ней. Я уверен в этом.

— Вы переоцениваете меня, — кокетливо произнесла Марджона. — Что я смогу там сделать?

— Все что хочешь! Я уверен в этом, — повторил Мулло Хокирох. — Если счастье бежит от тебя, надо догнать его и схватить! Такова жизнь. Ничто не приходит само по себе. Говорят, для счастья нужно везение. А я знаю, что для счастья нужно старание. Нельзя сидеть и ждать, когда небеса пришлют его. Надо действовать, добиваться его, как только можешь.

— Тоже верно, — буркнула старуха.

— Ладно, — сказала Марджона, — постараюсь. Если вы укажете путь, я с удовольствием…

— Вот это другой разговор. Молодец, дочка, умница, порадовала старика. Ведь я пришел к вам только с этим советом. Раз приняли его, я доволен. Теперь будем выжидать. Как наступит удобный момент, я дам тебе знать. Всему научу, все пути покажу. Поедешь с медсестрами лечить своего суженого от глупости. Говорят, что суженого на коне не объедешь, — ерунда! И объедем, и взнуздаем!.. — Мулло Хокирох коротко посмеялся, затем стал подниматься: — Только, с вашего позволения, я пойду.

— Никуда вы не уйдете! — зычным голосом прогремел с порога Бурихон и, войдя в комнату, вновь усадил старика.

Марджона поднялась навстречу брату. Бурихон поклонился матери, сел на место, которое занимала сестра. И, обращаясь к Мулло Хокироху, сказал:

— Добро пожаловать, свет очей моих, рад безмерно! Вижу, светло в комнате, откуда, думаю, взошло это солнце, оказывается — вы…

— Закатное солнце, потому и в цене! — засмеялся старик.

— Нет, полдневное, летнее солнце! — воскликнул Бурихон. — День будет долгим! Чем обязаны, что так осчастливили нас?

— Просто так, был по делам в городе, решил проведать… Ну, что у тебя? Как дела?

— Э, и не спрашивайте! — вздохнул Бурихон и обратился к матери и сестре: — Что-то пусто у вас на скатерти?

— Да не позволили ака Мулло, не захотели, — ответила мать.

— А вы и послушались? Давайте угощайте!

Мать и дочь вышли из комнаты. Старик молчал. Бурихон, выждав минуту-другую, снова вздохнул и сказал:

— Плохи дела, ака Мулло!

— Что происходит?

— Обкладывают со всех сторон.

— Ты не загадки загадывай — говори!

— Жалоб много. Изменилось и отношение ко мне руководителей райкома. Все началось из-за этого Нуруллобека…

— Что посадил без оснований? Я все доказательства подготовил, вручил тебе самолично.

— Доказательства-то доказательствами, да ведь люди не просты! После того как отец Нуруллобека побывал у Рахимова, чувствую, что тот потерял ко мне доверие. Винодел, будь он проклят, не отрицал вины сына, наоборот, требовал, чтобы судили по всей строгости закона, но так, чтобы не остались на свободе и те, кто толкал сына в болото, развращал его и был соучастником. Просил дать ему свидание с сыном: хочу, говорит, прочистить Нуруллобеку уши, чтобы никого не выгораживал и помог разоблачить всю шайку. Чувствуете, чем это пахнет? Он ведь мне прямо сказал, что и я виноват — гнилой друг, не мог не видеть, как Нуруллобек катится вниз…

— Ну и что? — спросил Мулло Хокирох, зажав в горсть бородку.

— Боюсь, что после этого разговора дело Нуруллобека у меня отберут и передадут в областную прокуратуру. Хочу посоветоваться с вами…

— Советуйся! — самоуверенно произнес Мулло Хокирох. — Только не поддавайся панике, иначе все дело испортишь.

— Нет, ака Мулло, все это серьезнее, чем кажется, — сказал Бурихон, сцепив ладони и хрустнув пальцами. — Аминджон Рахимов попусту сердиться не будет. Поверьте, он обкладывает нас со всех сторон. Не случайно так много занимается и вашим колхозом. По-моему, жалоб больше всего оттуда. Рахимов сам намерен участвовать в вашем отчетно-выборном собрании. Вам надо остерегаться врагов вроде Бобо Амона. Особенно после того, как у него умерла дочь…

— Умерла так умерла, я при чем? Божья воля…

Хотя ака Мулло произнес эти слова внешне спокойно, на сердце у него заскребли кошки. Дело Нуруллобека у Бурихона заберут… жалобы из их колхоза… Аминджон Рахимов будет участвовать в колхозном собрании… смерть дочери Бобо Амона… Вдобавок ко всему в бегах этот идиот Дадоджон… Недоброжелатели могут все сопоставить… ухватятся, как за нитку клубка! Но нет, до него им не добраться! До всего не докопаются! Но Бурихон, Мансур Хайдаров, Абдусаттор и прочие могут провалиться. Если хоть один из них упадет, шатер его благополучия пошатнется. Вот выпал, как звено из цепи, Нуруллобек — и цепь уже стала не та. Конечно, Нуруллобек мог навредить, но он, видимо, ошибся, заставив Бурихона посадить его. Да, это был промах, серьезный и крупный. Как исправить? Помочь. Нуруллобеку обелиться? Нет, ни в коем случае! Назад пути нет, отступать нельзя. Вытаскивая Нуруллобека, можно вконец угробить Бурихона, которому, судя по всему, не удержаться в прокурорском кресле. Надо ему помочь. Надо постараться, чтобы дело Нуруллобека, если его передадут в областную прокуратуру, попало в руки своих людей. Тогда Нуруллобеку не выбраться из ямы…

Молчание нарушил Бурихон.

— Я слышал, — сказал он, — что на собрании нападут и на вашу тетушку Нодиру. По-моему, вы можете извлечь пользу из этой баталии.

— Яйцо курицу не учит, — усмехнулся Мулло Хокирох. — Ты о себе сейчас думай! У меня за тебя болит голова.

Бурихон вздохнул, хотел что-то сказать, но тут вошла Марджона-Шаддода и принялась расставлять на скатерти вазочки и блюдечки со сладостями. Невеселый для обоих разговор прервался.

28

Дадоджон за несколько дней отошел и почувствовал себя значительно лучше. Его глаза снова зажглись живым огнем, лицо порозовело, появился аппетит, он стал лучше спать. Но если он оставался один или без дела, если среди ночи вдруг просыпался, то боль и тоска хватали его за сердце. Он вспоминал Наргис и начинал вновь и вновь винить себя в ее смерти, казнить за глупость, нерешительность и безволие, проклинать старшего брата…

Порой он сравнивал себя со своими товарищами, с дядюшкой Чорибоем и его сыновьями. Ведь он тоже не из робкого десятка, тоже не боится работы, добр и отзывчив, не держит ни на кого зла, хочет жить честно и открыто. Но почему-то обстоятельства складываются против него, оказываются сильнее?.. Он приходил к выводу, что слабоволен и простодушен, слишком доверчив. Прежде чем на что-то решиться, подолгу колеблется. Сидят в нем и повадки черных воронов — воронья живучего, как говорил муаллим Салохиддинов. И он не знает, что делать, как устоять, как бороться со слабодушием, выдавить его из себя!..

Он часами ворочался с боку на бок, забывался лишь под утро и, просыпаясь, видел, что только он еще лежит в постели, все остальные уже давно заняты делами. Торопливо вскакивал, одевался и умывался и, сконфуженный, просил прощения у дядюшки Чорибоя и тетушки Рухсоры. Дядюшка Чорибой посмеивался и говорил:

— Ничего, это с непривычки к степному воздуху. От него поначалу пьянеют.

А тетушка Рухсора прибавляла:

— Раз спится, надо спать. Хороший сон укрепляет здоровье. После него и работается лучше.

Осваивать профессию чабана Дадоджон начал со знакомства с отарами.

Дядюшка Чорибой провел его по загонам, где содержались каракульские овцы, и сказал: «В каждом из этих пяти кутапов помещается от двухсот до пятисот голов, сейчас в них около полутора тысяч. У колодца, который называется Зулолкудук, есть еще пять каракульских отар и пять гиссарской породы, а неподалеку от него, у подножья горы, тоже наши овцы. Всего их почти двенадцать тысяч».

Становище дядюшки Чорибоя считалось центральным, другие чабаны получали здесь необходимое снаряжение и продукты.

Под началом Камчина, за которым была закреплена отара каракульских овец, работали два помощника. Длинным летом Камчин готовил корма. Вокруг становища высились огромные стога сена.

— Подкинут еще жмыха и каменной соли, будет полный порядок, — радовался он.

Один день Дадоджон провел на «электростанции» Шамси. Движок обычно работал без перебоев, но в тот день почему-то заглох и никак не заводился. Дадоджону приходилось на фронте иметь дело с машинами. Засучив рукава, он взялся помогать Шамси. Они разобрали весь движок, тщательно промыли в бензине детали и части, прочистили карбюратор, и, когда собрали заново, движок заработал лучше прежнего. Услышав, как он затарахтел, к ним подошел дядюшка Чорибой, пожелал, по обычаю, не уставать в делах и сказал:

— А хорошо стучит. Это благодаря помощи Дадоджона?

— Да нет, главный мастер Шамси! — ответил Дадоджон. — Я в восторге!

— Ну, если в восторге, — усмехнулся Шамси, — то помогите мне, позанимайтесь со мной — в будущем году хочу поступить в техническое училище.

— С удовольствием! — воскликнул Дадоджон.

— Ладно, если наладили, то не выключайте мотор, — попросил дядюшка Чорибой. — Послушаем радио и днем, концерт должен быть…

Все собрались в большой комнате. По радио действительно транслировали песни из «Шашмакома» — народного музыкально-вокального произведения — в исполнении Бобокула Файзуллаева, Фазлиддина Шахобова и Шохназара Сахибова. Дадоджон знал, что это выдающиеся мастера музыкального искусства. Почти четыре года не слышал Дадоджон такого концерта. Особенно взволновала его нежно-печальная мелодия и проникновенные слова из третьего макома, известного под названием «Наво», который исполняли Фазлиддин Шахобов и Барно Исхакова. Не только Дадоджон, но и все, кто находился в комнате, даже дети, сидели, притихли, заслушались.

«Шашмакомы», то есть «Шесть макомов», музыкальных произведений, объединивших несколько мелодий, создавались веками. Они любимы народом, потому что выразили и боль его сердца, и его надежды и чаяния. Мелодии повествуют о невыносимо трудной жизни, как бы воссоздают историю народа, его борьбы за свободу и счастье. Это воплощенная в звуки летопись былого. Она исторгает слезы, а потом высушивает их, наводит грусть и тоску, а потом утешает, дарит надежды и веру, укрепляет дух. В «Шашмакоме» немало солнечных, искрящихся радостью мелодий. Народ бережно сохранил эту музыку и по праву гордится выдающимся творением.

Концерт окончился. Никто не шелохнулся, все молчали. Первым заговорил дядюшка Чорибой.

— И что это за чудо музыка? — сказал он, обежав взглядом лица сыновей и Дадоджона, жены, невесток и внуков. — Всякий раз, когда слушаю этот маком «Наво», на душе делается легко, как будто избавился от каких-то печалей.

— Будто крылья вырастают, — вставил Шамси.

— Недаром, — сказал Дадоджон, — музыку и песню называют спутником человека с колыбели до могилы.

— Верно, сынок, верно! — закивала головой тетушка Рухсора. — Нет матери, которая не пела бы колыбельной своему ребенку. С той поры живет и человек с песней.

— Я тоже пою, когда мчусь на своем Рахше или топаю за овечьими курдюками, — засмеялся Камчин, но дядюшка Чорибой строго глянул на него, и он осекся.

Если бы не протяжный автомобильный гудок, дядюшка Чорибой наверняка отругал бы Камчина за неуместную шутку. Его брови сдвинулись, на скулах вздулись желваки. Однако автомобиль загудел, и сперва детишки, а затем сыновья и невестки повскакивали с мест и выбежали из комнаты. Остались лишь тетушка Рухсора, дядюшка Чорибой и Дадоджон.

— Туйчи, наверное, привез жмых, — сказал дядюшка.

— А разве он обещал? — спросила тетушка Рухсора.

— Нет, но пора бы уже.

В сопровождении детишек, Шамси и Камчина вошел Туйчи. Поздоровался со старшими, обстоятельно, не торопясь, расспросил о самочувствии, житье-бытье и делах. Потом достал из кармана своейкуртки письмо и протянул Дадоджону.

— Ваши шлют вам привет, — сказал он.

— Спасибо, братишка!

Дадоджон зажал письмо в кулаке. Оно было надписано рукой ака Мулло. Живо представив, о чем он может написать, Дадоджон не торопился читать, хотя и почувствовал себя неловко перед дружными и радушными, ничего ни от кого не скрывающими хозяевами своего пристанища. Но досада на брата оказалась сильнее.

— Ну, какие новости в кишлаке? — спросил дядюшка Чорибой, усадив Туйчи рядом с собой.

— Никаких, — ответил Туйчи и, немного помолчав, сказал: — Хлопок собрали, раскрытых коробочек на полях почти не осталось, чистим курак и сдаем. Не знаю, как план, а обязательство, боюсь, вытянуть не сумеем.

— Год-то какой выдался, — заметила тетушка Рухсора. — Что люди, если против них природа? — Она вздохнула и прибавила: — Бедняжка Нодира, наверно, не знает покоя?

— Да, хлопот у тетушки Нодиры хватает, — подтвердил Туйчи. — А еще не дают ей покоя, строят всякие козни…

— Кто?! — возмущенно воскликнул дядюшка Чорибой. — Неужто есть такие подлецы? У кого поворачивается язык чернить ее? Чего они хотят? Что за козни?

— Точно не знаю, — пожал Туйчи плечами. — Но слух ходит, весь кишлак говорит. Некоторые бригадиры… сами, наверно, метят в председатели, вот и мутят воду. Говорят, будто тетушка Нодира стала слаба, что мужчины вернулись из армии, не признают ее, а поэтому надо назначать кого-то из них, и вообще она уже не справляется с работой…

— Врут подлецы! — стукнул кулаком дядюшка Чорибой, да так сильно, что показалось — столик над сандалом треснул и вот-вот развалится. — Дай бог всем так работать, как Нодира. Она умнее и крепче сотни мужчин. Куда смотрит Сангинов? Где ее помощники? Неужели нет никого, чтобы заткнуть дуракам рот? Чего молчит Мулло Хокирох? Он ведь всегда помогал ей, не мог нахвалиться. Постарел, что ли?

— Ака Мулло что-то сильно сдал, — сказал Туйчи, бросив быстрый взгляд на Дадоджона. — Раздражительным стал, ко всему придирается…

— Пора ему и честь знать! — вырвалось у Дадоджона.

Дядюшка Чорибой и тетушка Рухсора переглянулись, и Дадоджон, заметив это, горячо признес:

— Не со зла я, нет, он действительно постарел, сдал. Теперь из него плохой помощник и советчик, он занят своими делами, думает больше о себе. Ему хочется спокойной старости, ну и пусть идет на покой, сколько можно? Посоветуйте ему это!

— Хорошо, буду в кишлаке, поговорю с ним, — отозвался дядюшка Чорибой после недолгого молчания: он знал, откуда у Дадоджона эта злость на брата.

— Вам как раз обязательно надо в кишлак, — сказал Туйчи. — Тетушка Нодира говорила, что будет общее собрание.

— Обязательно поезжайте! — сказала мужу тетушка Рухсора.

— Раз общее, то поеду, — кивнул в ответ дядюшка Чорибой. — Тем более, что хотят заклевать Нодиру… — Он посмотрел на Дадоджона. — Тебе бы тоже стоило поехать. Ты бы мог стать хорошим помощником нашей Нодире.

— Нет! — твердо произнес Дадоджон. — Не хочу я появляться в кишлаке. Да и кто там будет со мной считаться? Не заслужил. Если уж родной брат так поступил… — Он не договорил, махнул рукой. — Ваш голос прозвучит весомей.

— Оставьте его, дайте пережить свое горе, ведь и месяца еще не прошло, — вступилась за Дадоджона тетушка Рухсора, и муж согласился с нею:

— Ладно, мать, все верно! Сам поеду, покорную подлое семя лжецов, выметем их, как мусор из дома, дочиста! Уверен, что не буду одинок, защитим Нодиру.

— Конечно, не будете, вся молодежь за нее горой! — воскликнул Туйчи.

— Ну, а что ты привез? — спросил, улыбнувшись, дядюшка Чорибой. — Жмых?

— Жмых.

— Пойдем поглядим.

— А еще ака Мулло прислал Дадоджону теплый халат и шапку-ушанку, а я захватил газеты, и одна с таким фельетоном…

Но дядюшка Чорибой уже выходил из комнаты, и Туйчи, оборвав себя на полуслове, поспешил за ним. Следом вышли и остальные, Дадоджон остался один. Он распечатал письмо брата.

«Велик и могуч аллах! — так оно начиналось. — Да будет известно нашему дорогому брату Дадоджону, что мы все живы и здоровы и молим всевышнего ниспослать здоровья, крепости духа и благополучия и вам. Желая этого от всей души, одновременно сообщаем, что ваш неожиданный отъезд в степь стал для нас жестоким ударом и опечалил всех членов нашей семьи и всех наших родных и близких. Мы никогда не ожидали от вас такого безрассудства, ибо полагали, что, пережив страшную войну и познав тяготы жизни, пройдя через многие испытания, вы повзрослели и отказались от легкомысленных деяний, то есть, говоря иначе, стали благоразумным. Но, оказывается, мы ошиблись в своем мнении. Впрочем, нам раскаиваться теперь и поздно, и бесполезно, так как все обитатели нашего кишлака и наши недоброжелатели и враги могут свалить на нас безвременную кончину целомудренной девушки Наргис, хотя все это в руках божьих, творца и создателя. Всевышний дарует нам жизнь, и он же отнимает ее у нас. Знаете, наш дорогой брат Дадоджон, что если бы она не скончалась и если бы мы знали про ваше столь сильное влечение к покойной, если бы вы твердо и решительно объявили нам свою волю, то мы, не колеблясь, сделали бы все для того, чтобы соединить ваши сердца. Но что поделать, если небо распорядилось иначе? Мы бессильны противостоять судьбе. Что предначертано, того не исправить. Как говорили древние мудрецы, мертвые не возвращаются, а живым надо жить. Веруя в это и с думой о вашем будущем, мы сосватали вам достойную девушку. Все уже знают о помолвке, а посему отказ зачтется нам как великий грех, он будет равносилен нашему вечному позору. В связи с этим, если вам дорога честь и доброе имя, вы должны с получением сего послания как можно скорее вернуться в кишлак, чтобы мы могли справить с божьей помощью достойную свадьбу».

«Что за чушь? Рехнулся он, что ли?» — подумал Дадоджон, раздраженный и фарисейским стилем, и не менее лицемерным, но в то же время деловитым и наглым содержанием письма. Обращение на «вы» вызвало ироническую усмешку. Но по мере того как Дадоджон читал, жаркая кровь все сильнее приливала к его вискам и, поднимаясь из глубин, нарастало озлобление. «Свадьбу ему подавай… идиот!» — мысленно обругал Дадоджон старшего брата.

Но дальше ака Мулло резко изменил стиль письма. Остальное словно бы криком вырвалось из его сердца.

«Эх, Дадоджон, Дадоджон, милый братишка! Неважны мои дела, тяжко мне. Арестовали Нуруллобека, и после этого отношение руководителей района ко мне и к брату твоей невесты Бурихону резко изменилось. У меня такое ощущение, что за нами следят, проверяют все наши дела, стараются обложить со всех сторон. Арест Нуруллобека сильно повредил нам. Но я пошел на это и готов ко всему только ради тебя, во имя твоего благополучия и счастья. Иначе, поверь мне, я жил бы беззаботно и мирно, не рисковал бы своей головой.

Родной мой, брат мой! В этой жизни человек может рассчитывать лишь на себя и на своих близких. Другой опоры ему не найти. Я верю в нашу звезду, всевышний нас не оставит. Мои неприятности кончатся, так что ты не принимай их близко к сердцу, они проходящи. Не надо только давать недругам лишнего повода. Поэтому возвращайся поскорее, женись и берись за работу. Я думаю уступить тебе свое место. Ты можешь стать и завхозом и заместителем председателя колхоза: Нодира любит тебя. Некоторые недалекие люди подумывают убрать ее с поста, однако пусть рассказывают свои сны воде — ничего у них не выйдет! Я пока помалкиваю, но в нужный момент поддержу Нодиру, и она снова поверит в меня. Обязательно возвращайся! С божьей помощью не пропадем. Если будет угодно аллаху, милостивому, всепрощающему, впереди у нас светлые дни. Аминь!»

Дочитав письмо, Дадоджон задумался. Арест Нуруллобека, о котором он услышал впервые, поразил его. Ему хотелось кричать от возмущения. Что же делается? Это ведь подлость! Арестовать такого честного, чистого парня — за что? Только за то, что он влюблен в Марджону и хотел на ней жениться. Как можно? Бурихон, видать, потерял голову от тщеславия и зазнайства, вообразил, что ему все дозволено, а ака Мулло и впрямь лишился ума, если полез напролом. Куда делась его изобретательность, куда делись его скорпионские мозги? Устроив арест Нуруллобека, — а что это подстроил он, сомневаться не приходится, — он, как змея, кусает сам себе хвост. В одном ака Мулло прав: ему, Дадоджону, не хватило духу настоять на своем и заставить сосватать Наргис. Не по божьей воле скончалась она, нет, по его вине, он кругом виноват: и в смерти Наргис, и в аресте Нуруллобека, и в том, что руководители района косятся на ака Мулло и на Бурихона. О, если бы он не вернулся из армии! Если бы погиб на войне! Сколько глупостей он натворил, сколько горя и бед принес в кишлак своим возвращением! Друзей сделал врагами, опозорился перед людьми… Да с каким лицом он приедет в кишлак? Как сможет смотреть кому бы то ни было в глаза?

Всплыл застрявший в памяти бейт из книжек дядюшки Чорибоя, которые они читали по вечерам вслух:

Да поразит возмездие бедой,
Тех, кто за дружбу заплатит враждой!
Расплата неизбежна, час искупления обязательно придет, он уверен в этом и не вернется в кишлак, ни за что не вернется, если только не случится что-нибудь чрезвычайное, из ряда вон выходящее, или если не вернут силой. Наплевать на толки, которые вызовет отказ жениться на Марджоне! Хуже, чем теперь, о нем не подумают — некуда хуже.

Дадоджон принялся перечитывать письмо. Когда в комнату вошли дядюшка Чорибой и Туйчи, он сидел с поникшей головой.

— Что с тобой? — спросил дядюшка. — Вести, что ли, плохие?

Дадоджон поднял голову и натянуто улыбнулся.

— Нет, ничего, — сказал он и обратился к Туйчи: — Это правда, что арестовали Нуруллобека? Когда?

— Да уже дней десять, если не больше.

— Какого Нуруллобека? — удивленно произнес дядюшка Чорибой. — Нашего директора интерната?

— Его…

— О господи! — поразился дядюшка, в знак крайнего изумления схватившись обеими руками за ворот своего халата. — За что?

— Всякое говорят, — пожал плечами Туйчи и, протягивая Дадоджону газету, прибавил: — Он же водил компанию с прокурором, а того пропечатали как взяточника…

— Что-что?! — воскликнул Дадоджон.

— Вот фельетон… «Таджикистони Совети», на третьей странице.

Дадоджон торопливо развернул газету, сразу увидел слово «фельетон» и над ним заголовок «Рад услужить». Из однообразно черных строк глаз тут же выхватил и имя, и должность Бурихона.

— Ну и ну, — вымолвил Дадоджон. — Действительно о нашем прокуроре.

— А ты почитай вслух, чтобы и мы послушали, — сказал дядюшка Чорибой.

Дадоджон стал читать:

— «Рад услужить. У большой дороги, под аркой, сооруженной из столбов и фанеры, на которой аршинными золотыми буквами сияло название колхоза «Первое мая», стояли бдительные дозорные. Их взоры были устремлены в одну точку, туда, где дорога, что ведет в райцентр, сливалась с горизонтом. День кончался. Жаркое июльское солнце неохотно ползло на запад, и его косые острые лучи били в глаза. Но, дабы выполнить свой долг, дозорные проявляли стоицизм и смотрели вперед из-под ладоней. Их твердость была вознаграждена: они, в конце концов, узрели двух всадников, именно тех, кого ждали.

— Едут! Едут! — возбужденно закричали они и припустили со всех ног в кишлак.

— Едут! Едут! — подхватили их крик другие дозорные и помчались по кишлачной улице в сторону правления.

Возле дома правления томился ожиданием еще один караул. Завидев бегущих, дозорные ринулись к двери и распахнутым окнам.

— Едут! Едут! — завопили они кто дискантом, кто басом.

В тот же миг из правления выбежали председатель колхоза Пир-заде, его сподвижники и соратники.

— Точно они? — спросил тучный Пир-заде, задыхаясь то ли от непривычной скорости, которую развил, то ли от радостного волнения.

— Они, они!..

Пир-заде быстро откашлялся и замер в смиренном ожидании, прижав руки к груди. Все остальные последовали его примеру.

Я описываю это столь подробно, так как видел все своими глазами и слышал своими ушами. Я свидетельствую, что прежде таких торжественных встреч в колхозе никогда не бывало. Я удивлялся и поражался, ибо знаю всадников и знаю, с какой целью они пожаловали. Поверьте, это отнюдь не великие мужи, достойные триумфа, и цель была у них ординарная — ознакомиться с положением дел в колхозе. Во всяком случае, так они объяснили. Но не буду забегать вперед, расскажу по порядку.

Первый всадник, которого сам председатель колхоза Пир-заде бережно, словно редкую и хрупкую драгоценность, принял на руки из седла и с величайшей осторожностью поставил на землю, был районный прокурор Бурихон Алахонов. Он милостиво улыбнулся встречающим, некоторым даже пожал руку и кое у кого спросил о самочувствии, про здоровье жен и детей. Он был в хорошем настроении, что, судя по лицам, всех обрадовало.

Второй всадник оказался милиционером, приставленным, как видно, охранять прокурора. От кого пли от чего, это еще предстоит выяснить, а может быть, станет понятным из дальнейшего. Прокурора Пир-заде со всем почтением и уважением пригласил переступить порог правления, милиционера же вежливо препроводили в чайхану. Разговор в кабинете председателя затянулся до самой темноты.

Дело в том, что недавно в колхозе побывал землемер и выявил неучтенные земли… Что это значит, известно: приписка, очковтирательство, обман, государства. Пир-заде и его приближенные с землемером не согласились, акт не подписали, обозвали его вымогателем, хотя честные люди утверждают, что, прежде чем вступить с ним в конфликт, пытались умаслить его, то есть, попросту говоря, сунуть взятку. Когда же их номер не прошел, свалили, что называется, с больной головы на здоровую, и Пир-заде помчался в Богистан и пригласил в колхоз прокурора.

Опустим их долгие разговоры в кабинете, так как основная беседа, в которой все прояснилось, состоялась в доме председателя. Туда прокурор прошествовал при свете полной луны и ярком мерцании звезд. Он был весел, шутил и громко смеялся, а Пир-заде подхихикивал.

В мехмонхону они вошли втроем, третьим был бригадир, у которого землемер обнаружил «скрытые гектары» хлопчатника. Просторная мехмонхона восхищала богатым убранством: яркими коврами, мягкими атласными и бархатными курпачами, шелковыми подушками на лебяжьем пуху. Хонтахта[42] была уставлена всевозможными и давно не виданными яствами. Их, наверное, достали из-под земли. Не буду перечислять всего, дабы не потекли у вас слюнки, скажу лишь, что было и холодное, и горячее, и теплое, соленое и сладкое, кислое и острое, освежающее и горячительное, и всему воздавалось должное, все ели и пили.

Когда раскраснелись лица и заблестели, как звезды, глаза, Пир-заде достал из-под себя папку с бумагами и протянул прокурору:

— Здесь все, что вам надо.

— Что?

— Жалоба на этого… э-э… ну, того..

— Землемера, — подсказал бригадир.

— Еще что? — спросил прокурор.

— Заявления свидетелей, — ответил Пир-заде.

— Еще?

— Вот его, бригадира, заявление…

— А еще?

— Еще… — председатель глянул на бригадира, и тот встрепенулся, вытащил из-за пазухи увесистый, как кирпич, сверток и протянул Пир-заде, который, взяв, тут же положил его перед прокурором: — Еще вот это…

— Что — это?

— Пятнадцать тысяч…

Прокурор заулыбался и спросил:

— Сколько вам этот землемер лишних гектаров приписал?

— Пятнадцать…

— Тоже пятнадцать? — улыбнулся опять прокурор. — Ладно, — сказал он потом, — что-нибудь да придумаем, будьте спокойны!

— Спасибо! — в один голос воскликнули председатель и бригадир.

— Если отведете от наших голов беду, мы всегда будем рады услужить вашей милости.

— Я тоже рад услужить вам, — сказал прокурор и протянул руку к блюду с жирным шафранным пловом…

А на третий день после этой беседы землемера привлекли к уголовной ответственности. Его обвинили в вымогательстве, приложив к делу показания «авторитетных» свидетелей, причем даже не трех, которых вполне достаточно, а семерых!.. Не для охраны ли этих «показаний» сопровождал прокурора милиционер?..

К счастью, суд разобрался и правда всплыла наружу. Очковтирателям, несомненно, воздадут по заслугам. Не сомневаюсь, что не уйдет от правосудия и горе-прокурор Бурихон Алахонов, променявший совесть, честь и достоинство на «рад услужить» за мзду.

Некоторые его защитники (увы, таковые нашлись!) утверждают, что факт получения взятки доказать почти невозможно. Позвольте усомниться. Нет и не может, не должно быть преступления, которое нельзя раскрыть. Если еще не выработали действенных мер борьбы со взяточничеством, то ускорьте эту работу, ибо любой преступник должен помнить о неотвратимости наказания.

Взяточничество — одно из худших злодеяний, и пусть над взяточником грозно вздымается карающий меч правосудия.

Вы согласны со мной, дорогие читатели?»

— Еще бы! — воскликнул дядюшка Чорибой.

Дадоджон посмотрел на него как-то растерянно и, почему-то сконфузившись, тихо сказал:

— Если все это подтвердится, Бурихон пропал. Даже не верится, что прокурор может брать взятки.

— Тут не от должности зависит, а от совести, — сказал дядюшка Чорибой. — Нет совести — нет и сил устоять перед соблазном. Деньги дают человеку власть, потому и тянут к себе, липнут к рукам и греют…

— Но зачем человеку такая уйма денег? — недоуменно произнес Туйчи. — Есть на еду и на одежду, и хватит.

— Это по-твоему, — усмехнулся дядюшка Чорибой.

Помолчали. Потом Дадоджон, как бы про себя, спросил:

— Все-таки интересно, в чем обвинили Нуруллобека? — И после небольшой паузы, вздохнув, сказал: — Если вы, дядюшка, увидите моего старшего брата, передайте ему, что одна из причин, по которой я не вернусь в кишлак, арест Нуруллобека…

— Почему? — удивился дядюшка Чорибой. — Какое это имеет к тебе отношение?

— Имеет, — снова вздохнул Дадоджон. — Ака Мулло поймет, а вам как-нибудь расскажу.

— А ответ на письмо не передадите? — спросил Туйчи.

— Нет. Скажи на словах, что я жив и здоров и занят по горло. Если увидишь брата раньше дядюшки, скажи и про Нуруллобека.

— Хорошо, — кивнул Туйчи.

Дадоджон снова взял в руки газету, посмотрел, от какого числа. Газета была позавчерашней. «Да, не поздоровится Бурихону», — подумал Дадоджон, и снова вспомнилась пословица: «Змея кусает сама себе хвост»…

29

Весь день то хлестал дождь, то сыпались мокрые снежные хлопья. Город и его окрестности окутала пепельно-серая мгла. В кабинете Аминджона электрический свет не выключался с самого раннего утра. Охваченный нетерпением, Аминджон пришел в райком на целых два часа раньше начала рабочего дня. Почта открывалась в восемь, он с трудом дождался, когда наступит это время, и, позвонив, попросил, как только придут газеты, срочно доставить ему вчерашний номер «Таджикистони Совети».

— Слушаюсь, товарищ Рахимов, — ответил начальник почты.

Республиканские газеты поступали в Богистан обычно на второй день: их сперва доставляли самолетом из Сталинабада в Ленинабад, а уж потом развозили куда на автомашинах, куда на пролетках или на арбах, куда на конях и ослах, по всем районным центрам и населенным пунктам. Но сегодня может помешать непогода. Вон что на улице делается! Она многому мешает…

План хлопкозаготовок едва-едва вытянули, но обязательства не выполнить. Колхозники и горожане собирают коробочки с недозрелым хлопком и извлекают его из них, чтобы сдать в счет вала. Но так далеко не уедешь. Да и какого качества этот хлопок? Хозяйствам он приносит убыток, из-за нехватки рабочих рук страдает промышленность. На пленуме обкома справедливо критиковали их район и персонально Аминджона за неудовлетворительную организацию хлопкозаготовок. Помешала непогода, ах как помешала!..

«Но только ли она виновата?» — спросил себя Аминджон.

Однако сосредоточиться и проанализировать ошибки он не смог: часы пробили девять и их гулкий звон вернул мысли к газете, в которой, Аминджон знал, опубликован фельетон, бичующий районного прокурора Бурихона и председателя колхоза «Первое мая» Пир-заде. Аминджон узнал об этом благодаря звонку автора, который сообщал, что, несмотря на попытки помешать, его фельетон наконец-то увидел свет. Несколько позже по радио передали обзор республиканских газет, и среди материалов, опубликованных в «Таджикистони Совети», диктор упомянул фельетон «Рад услужить».

Автор был собкором газеты по области. Материал он взял в районном суде, у его председателя Одинабека Латипова, который разбирался в этом деле. Судья оправдал землемера, привлек к ответственности Пир-заде и осудил его на пять лет. Областной суд оставил приговор в силе. Подтвердил его сперва и Верховный суд республики, но потом, очевидно после очередной кассационной жалобы, взял дело в свое производство. Фельетонист оказался молодцом, человеком принципиальным и настойчивым, он упорно шел по следам и во многом помог правосудию. Аминджон был в курсе, так как несколько раз по его просьбе беседовал с ним на эту тему. Услышав от него, что, кажется, в деле замешан районный прокурор, Аминджон поначалу оторопел.

— Какие доказательства? — спросил он, овладев собой.

— Пока, главным образом, показания Пир-заде и его единомышленников, — ответил журналист.

— А не клевещут?

— Сомневаюсь. Пир-заде терять нечего. Здесь его осудили в основном за клевету, двоеженство и, так сказать, малое очковтирательство, то есть за преступления, которые лежат на поверхности. Но теперь за Пир-заде вскрылись такие дела, что может получить не пять, а пятнадцать лет. Наверное, он понял, что облегчит свою участь только чистосердечным раскаянием.

— Чистосердечным? — усмехнулся Аминджон.

— Некоторые товарищи, от которых в определенной степени зависит расследование, тоже в это не верят. И если говорить откровенно, у меня создается впечатление, что они были бы непрочь дело вашего прокурора спустить на тормозах, — сказал журналист.

— Вы так поняли меня? — спросил Аминджон, не скрывая досады.

— Нет, — улыбнулся журналист. — Я понял так, что призываете меня разобраться поглубже и тщательнее. Как говорится, доверяй, но проверяй.

Аминджон засмеялся. Этот молодой худощавый человек с густыми черными волосами над широким открытым лбом нравился ему все больше и больше. Умница! Зоркий, пытливый… в общем, настоящий газетчик.

— Понимаете, иные утверждают, что бороться со взяточничеством почти невозможно, потому что это, как говорится, полюбовная сделка двоих, с глазу на глаз, без свидетелей. Те, кто берут взятки, никогда не признаются, а показаний тех, кто давал, недостаточно. Но не в безвоздушном же пространстве живут эти двое! — воскликнул журналист. — Их окружают тысячи глаз. Люди все видят и слышат, поэтому и нет ничего тайного, что бы в конце концов не становилось явным. Уже один только факт, что человек, тем более должностное лицо, живет не по средствам, должен, по-моему, настораживать. Взяться хотя бы за эту ниточку да проявить настойчивость, уверен, многое можно раскрыть из того, что противоречит законам и нашей морали. Нет еще действенных средств борьбы со взяточничеством, поэтому оно и бытует. Вот к этому, очевидно, и сведу материал.

— Что вы намерены предпринять? Побывать еще раз в «Первом мае»? — спросил Аминджон.

— Может быть, еще и не один раз, — ответил журналист. — Я расспросил десятки колхозников, которые видели, как встречали и провожали прокурора, приехавшего и уехавшего в сопровождении милиционера.

— Что ж, удачи вам! — сказал Аминджон, крепко пожимая журналисту руку. — Не уставайте! Будем благодарны за помощь.

Несколько дней назад, когда Аминджон ездил на пленум обкома, он встретил там журналиста, и тот сказал, что фельетон написан и даже набран, но в редакцию звонят некоторые высокопоставленные лица и дают понять, что публикация нежелательна — дескать, разберутся и так, как бы читатели не сделали вредных обобщений.

— Надеюсь, не отступите? — спросил Аминджон.

— Нет, конечно! — сказал журналист. — Будем драться, как учит партия.

Аминджон ждал появления фельетона, который, как он полагал, непременно всколыхнет людей и тем самым придаст борьбе со всеми злоупотреблениями необходимую остроту. Нетерпимость к каждому негативному факту — вот что нужно воспитывать в людях! Только так можно будет вывести на чистую воду нарушителей законов и их покровителей.

О покровителях Аминджон подумал не зря: ему уже пришлось столкнуться с людьми, защищавшими районного прокурора. Ему звонили «доброжелатели», советовавшие не спешить с выводами, проявлять выдержку и терпение в работе с молодыми кадрами. Потому что спрос за их воспитание прежде всего с нас… Это была демагогия чистейшей воды, да ведь тем и силен демагог, что любые, самые низменные цели маскируют правильными, порой даже святыми словами. Аминджон уже обращался к прокурору области и к заместителю прокурора республики, ведавшему кадрами, с просьбой рассмотреть вопрос о дальнейшей работе Бурихона. Они обещали, но не исключено, что противодействие Бурихоновых покровителей помешает принять правильное решение, «Что ж, фельетон наверняка поможет нам и в этом», — подумал Аминджон.

И вот наконец, уже в двенадцатом часу дня, принесли газеты. Прочитав фельетон, Аминджон тут же пригласил к себе секретарей райкома Фомина и Ибодова, председателя райисполкома Нурбабаева и начальника НКВД Курбанова.

— Понимаю, что видеть подобные материалы о своем районе в республиканской печати неприятно и даже обидно и больно. Но сейчас лично я доволен, — сказал Аминджон, когда товарищи прочитали фельетон. Он коротко объяснил им свою позицию и обратился к начальнику НКВД: — Как, Султан Раджабович, достаточно этого обвинения, чтобы избавиться от Бурихона?

— Вполне. Но им теперь займутся центральные органы. К сожалению, пока они не примут решения, руки у нас будут несколько связаны.

— Что значит «несколько»? — подал голос Ибодов.

— Значит, что он будет оставаться на своем посту, — ответил Курбанов.

— Временно, — добавил Фомин и сказал: — Аминджон Рахимович, мы обязаны привлечь его к партийной ответственности. У него и без этого фельетона предостаточно упущений, чтобы спросить, как с коммуниста, по всей строгости Устава.

— Согласен. Надо вытащить его на бюро, — сказал Курбанов.

— Думаю, проинформирует членов бюро товарищ… — начал было Аминджон, но тут зазвонил телефон.

Аминджон поднял трубку и услышал яростно-возбужденный голос Бурихона:

— Меня оклеветали, товарищ Рахимов! Этот гнусный пасквиль! Я этого так не оставлю! Я уезжаю! Еду к прокурору республики, пойду в ЦК!..

— Вас вызывают? — осведомился Аминджон.

— Нет! Я сам! Я сам приму меры!

— Тогда вы никуда не поедете.

— Но я обязан…

— Вы обязаны быть послезавтра, в понедельник, на бюро райкома, — перебил Аминджон.

— На бюро? — Голос Бурихона разом упал. — По какому вопросу?

— По вашему.

Бурихон засопел в трубку, потом сказал:

— Я прокурор и подчиняюсь…

— Вы — коммунист, — вновь перебил Аминджон, — а у нас в партии действует принцип демократического централизма. В понедельник в десять ноль-ноль вы обязаны явиться в райком.

— Хорошо, — произнес Бурихон сдавленным голосом.

Повесив трубку, Аминджон вернулся к прерванному разговору и сказал, что, по его мнению, с информацией должен выступить начальник НКВД Курбанов, которому в качестве члена бюро поручалось изучить некоторые аспекты работы районного прокурора. Он предложил пригласить и заслушать и председателя суда Латипова, у которого накопилось немало претензий к прокуратуре.

— Не будет возражений? — спросил он и, услышав ответ, сказал: — Тогда все. Займемся своими делами.

В приемной ждала, когда он освободится, председатель колхоза «По ленинскому пути» Нодира Хакимова. Но Аминджон пригласил ее в кабинет не сразу: хотел хотя бы несколько минут побыть один, остыть, привести в порядок мысли и чувства, тем более что разговор с тетушкой Нодирой предстоял не из легких, тоже прямой и нелицеприятный.

Аминджон подошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу… На улице властвовала уже не пепельно-серая, а темная, почти черная мгла. Деревья за окном и все строения едва проглядывались, и редкие машины проезжали с зажженными фарами. В лучах их света было отчетливо видно, как все сыпались и сыпались белые хлопья мокрого снега. Аминджон невольно взглянул на часы: да, до вечера еще далеко, темноту принесла непогода.

С нее, с этой слякотной мерзостной погоды, и начался разговор с тетушкой Нодирой. Аминджон посетовал, что погода помешала успешному завершению сельхозработ. Тетушка Нодира согласно кивнула головой, и тогда он спросил:

— Разве вашему колхозу помешало только это?

— Одно к одному, — вздохнула тетушка Нодира и начала перечислять, загибая пальцы: — Во-первых, погода, во-вторых, не хватило рабочих рук…

— Вы сами виноваты! Решили управиться собственными силами, целый месяц отказывались от помощи горожан, а теперь утверждаете, что не хватило рабочих рук. Слабое оправдание!

— Я не оправдываюсь, — возразила тетушка Нодира, и Аминджон, расхаживавший по кабинету, круто повернулся и остановился возле нее. — Да, мы переоценили свои силы. Две бригады вообще отказались от помощников, и правление поверило их заверениям, я — первая. Но дело не только в этом. Причин много, самых разных. Над ними и ломаю голову.

— Ну, давайте ломать вместе, для того и приглашал, — сказал Аминджон. — Причин действительно много, но значительная их часть, самая существенная, связана не с землей, не с погодой и не с урожаем. Это причины, которые появились из-за нашей с вами инертности и, если хотите, настоящей бездеятельности.

Тетушка Нодира промолчала. До сих пор никто не упрекал ее в инертности, не говорил в глаза, что колхоз отстает из-за нее. Колхоз всегда ставили в пример, он перевыполнял планы, вытягивал обязательства. Нынешняя осечка — первая за все годы ее хозяйствования. Она, разумеется, виновата, и спрос с нее немалый, она примет любое наказание как должное, но в наказаниях ли дело? Выговор подобен кнуту — подстегивает. Но сперва надо разобраться, что привело человека к промашкам. «Если колхоз не справился с обязательствами и не выполнил плана по некоторым показателям главным образом из-за меня, то не выговаривать нужно, а гнать как негодную хозяйку в шею. Но почему только из-за меня?» — думала тетушка Нодира, облокотившись левой рукой о край стола и приложив ладонь к пылающему лбу.

Аминджон уселся напротив. Он подосадовал на себя за резкость тона: «Говорю, как с Бурихоном, черт бы его побрал!» — и, угадав, что тетушка Нодира целиком и полностью относит упрек к себе, счел необходимым уточнить:

— Нашей с вами вины, не только вашей. Есть и моя.

Тетушка Нодира молча, лишь взглядом, спросила: «А ваша вина в чем?» Но Аминджон опять заговорил о колхозе.

— Дело в том, что у вас в колхозе не из одного воротника тянут голову, каждый смотрит в свою сторону. Партийно-комсомольская ячейка фактически бездействует, ее работа пущена на самотек. Да, Сангинов часто болеет, сердце у него никудышное, знаю, что нуждается в отдыхе и серьезном лечении, но ведь каждый коммунист, каждый комсомолец, а не только руководители должны проявлять высокую сознательность и активность. У вас же многие из них пассивны, отличаются, простите за сильное слово, от обывателей лишь тем, что носят в карманах партийный или комсомольский билеты. Ослабление роли коммунистов — это, несомненно, главная причина вашей неудачи. А вторая — в запущенности идеологической, политико-воспитательной работы. Недруги и все, кому выгодно, ловко пользуются этими двумя важнейшими обстоятельствами и перетягивают людей на свою сторону, играя на их слабостях. Возродились, а в некоторых случаях и усилились предрассудки, оживилась религиозная пропаганда, многие совершают намазы, держат уразу[43] — и фактически целый месяц не работали. А вы говорите, не хватало рабочих рук, переоценили свои силы…

Тетушка Нодира убрала руку со стола. Она смотрела на Аминджона во все глаза. Усмехнувшись, он продолжал:

— Как-то пришел ко мне один из ветеранов вашего колхоза, между прочим, член партии, бывший красный партизан. Попросил оказать ему материальную помощь, жаловался, что трудно сводить концы с концами, не хватает денег. Спрашиваю, а семья большая? Сам пятый, говорит, жена и три взрослые дочери. Но работает он один, дочери сидят дома. Я спросил у него: почему? Он удивился вопросу, округлил глаза и сказал, что где это видано, чтобы девушки на выданье работали в поле, кто же тогда замуж возьмет их? Вот вам одно из проявлений предрассудков. А таких людей, вы думаете, мало? К сожалению, много. Намерение у вас было благородное и правильное — обойтись собственными силами, но организовать эти силы, поднять их не сумели. Поэтому я и говорю, что виноваты мы с вами — вы и я, и наша вина тем более велика, что нанесла колхозу не только материальный урон, это, в конце концов, поправимо, но и моральный. У людей подрывается вера в возможность противостоять силам природы, усиливаются пассивность, иждивенческие настроения, если хотите, появляется и покорность судьбе — дескать, все от бога. Как говорил ваш Мулло Хокирох, бог и вымочит, бог и высушит. Яд предрассудков — сильнодействующий яд, его не просто обезвредить. Мы затвердили: «Бытие определяет сознание», но при этом частенько забываем, что бытие меняется стремительнее сознания. Что предрассудки живучи еще и потому, что многолики, то есть приспосабливаются к новым условиям. Мы отдаем основные силы решению хозяйственных вопросов, тут мы конкретны и деловиты, чего пока не скажешь о нашей политико-воспитательной работе.

Собственно, Аминджон убеждал во всем этом не только тетушку Нодиру, но и себя, ибо теперь, после острой критики на пленуме обкома, ему предстояло тщательно проанализировать причины допущенных провалов и сделать выводы. Секретарь обкома, правда, оговорил в докладе, что он, Аминджон, принял район только в середине года, но утешение слабое. На фронте командир не имел права проиграть бой, если даже принял подразделение за час до начала операции. Так надо работать и здесь. В этом он твердо уверен. Поэтому, помогая тетушке Нодире разобраться в причинах отставания, Аминджон и сам извлекал уроки. По неистребимой учительской привычке старался докопаться, что называется, до самых корней. Лишь познавший причину недуга может исцелить его, и только тот, кто работает не покладая рук, может достигнуть цели. Как мудро заметил Носир Хисроу, поэт из блестящей плеяды классиков таджикско-персидской литературы:

Ты можешь сотни лет о жемчуге твердить,
Но если не нырнешь, он твой лишь в сновиденьях.
Тетушка Нодира во всем согласилась с Аминджоном. Внимательно слушая его, она призналась себе, что никогда не задумывалась над взаимосвязями хозяйств венной и политико-воспитательной работы. Ведь сейчас в колхозе людей много больше, чем было во время войны. Появилась техника, дали минеральные удобрения, поулеглось горе, люди отдохнули, и, если здраво судить, были все основания перекрыть обязательство. Но получилось наоборот. И приходится теперь ходить с опущенной головой…

— Собрание у вас послезавтра? — спросил Аминджон.

Тетушка Нодира подняла голову.

— Да, в понедельник, — сказала она. — Доклад у меня готов.

— А организаторы-затейники тоже готовы?

— Какие затейники? — удивилась тетушка Нодира.

— Те, кто собирается выступить против вас.

— Не знаю, я не думаю о них.

— И правильно делаете!

— Конечно, кое-кто станет и свои промахи валить на меня… — произнесла тетушка Нодира и хотела было сказать что-то еще, но Аминджон, взглянув на часы, перебил:

— Это пустяки! Мы поддержим вас. Но дело даже не в этом. — Он открыл свою рабочую тетрадь, посмотрел на последнюю запись. — Знаете что, перенесите-ка собрание на среду, я сам хочу присутствовать, а раньше не смогу.

— Хорошо, завтра на правлении так и решим.

— Я поговорю завтра на эти же темы и с Сангиновым, — сказал Аминджон. — А вы используйте время, поработайте еще над докладом, уделите побольше места вопросам идеологической работы.

Тетушка Нодира поднялась. Прощаясь, она краешком глаза посмотрела на окно, за которым была густая темь и сыпал, сыпал, уже оседая на земле, белый снег.

30

Бобо Амон всю ночь проворочался, а под утро уснул крепким сном и впервые за долгую жизнь не поднялся с рассветом. Сестра его, вдовая старушка Адолат, которая после смерти Наргис переехала к нему и стала хозяйничать в доме, удивлялась и тревожилась. Она уже давно приготовила завтрак, вскипятила ширчай и подогрела лепешки, но брат и не думал просыпаться. Потеряв терпение, старушка вошла в его комнату и уселась у него в ногах.

Он сперва тихо и мерно похрапывал, но потом беспокойно зашевелился, стал что-то бормотать и в конце концов заметался, застонал, приговаривая: «Наргис! Наргисджон!..» Старушка не знала, что делать, то ли будить, то ли нет. Но вдруг Бобо Амон сам резко оторвал голову от подушки и сел на постели, дико поводя глазами.

— Что с вами? Приснилось что-то? — спросила она.

— Да, Наргис! Увидел мою Наргис! Обняла меня, вся в слезах, отомстите, сказала, моим врагам. Бедная моя Наргис! Радость моя Наргис! Жизнь моя Наргис!

Услышав это, старушка не сдержалась и зарыдала. Заплакал и Бобо Амон. Но его воспаленные, глубоко провалившиеся в черные ямы орбит глаза оставались сухими. Он плакал без слез, горлом, задыхаясь от боли и содрогаясь всем телом, багровый, как пламя в его кузнечном горне. Через несколько минут, придя в себя, он глубоко и тяжко вздохнул и вымолвил:

— Хорошо, доченька, успокойся. Я отомщу твоим врагам.

— Бог отомстит им! — сказала сестра Адолат, продолжая всхлипывать. — Поручите господу богу!

— Нет, я сам отомщу, — сжал Бобо Амон кулаки. — Это басмаческое отродье, этот сын убийцы и сам убийца достоин возмездия! Мне теперь все равно, я раскрою его тайну, растерзаю его на куски и брошу собакам!

— Да кто он такой? О ком говорите, ака?

— Это хитрая, старая лиса, сатана с человеческой мордой, этот подлец Мулло Хокирох…

— Гоните, гоните прочь от себя шайтана! — вскричала сестра, замахав руками. Она была набожной старушкой и подумала, что речь идет о мулле. — Грех поносить божьих прислужников, смиренных людей, не гневите бога, ака! Закажите на завтра поминальную молитву и устройте поминальное угощение, я испеку хворост, раздайте у могилы Наргис, порадуйте духов.

— Не лезь в мои дела! — резко ответил Бобо Амон. — Хочешь печь хворост, пеки, а меня не трогай. Я только что видел мою Наргис, она была в белом платье, белее всего, что есть белого на этом свете, но залитом кровью, и глаза были красными, вспухшими от слез. Она подбежала ко мне и бросилась на шею. Как наяву, совсем не похоже на сон… Голос ее в ушах: папочка, говорила, папа, отомстите моим врагам! Я приласкал ее, обещал. Дочке я обещал, моей Наргис! Я отомщу!

Сестра поняла, что говорить сейчас с братом бесполезно, только больше распалишь, пусть отойдет сам. Она мысленно обратилась к святым, с призывом вразумить брата, потом кряхтя поднялась и сказала Бобо Амону, чтобы шел умываться, так как уже поздно и завтрак давно готов.

— Потеплей одевайтесь, — прибавила она. — Холодно, пахнет снегом.

Бобо Амон вышел во двор.

Старушка свернула его постель и положила ее на сундук, пошуровала в железной печке, подложила полено, затем расстелила курпачи и только собралась было идти за скатертью с лепешками, как вдруг со двора донеслись крики, перешедшие в вопли. Испугавшись, старушка невольно присела и застыла. Вопил и выл человек, заливалась лаем собака…

— Господи, спаси и помилуй! — прошептала старушка и, собравшись с духом, рванулась к двери, выскочила наружу.

Там, посреди двора, близ цветника, ухоженного покойной Наргис, разъяренный Бобо Амон свалил в грязь какого-то человека, прижал его коленом и молотил кулаками, а тот орал благим матом и звал на помощь.

— Что вы делаете?! Остановитесь! — вскричала старушка. Неизвестно, откуда взялись у нее силы, но она вцепилась в брата, оттащила его и оттолкнула и, увидев, что он избивал старичка, воскликнула: — О боже! — и схватилась за голову.

Старичок сучил ногами, стонал и хрипел. Это был Мулло Хокирох.

Какая нелегкая привела его в дом кузнеца? Что он тут потерял, что забыл? На какое чудо надеялся?

Со вчерашнего дня Мулло Хокирох ходил зеленый от бешенства. Дадоджон не ответил на его письмо, передал на словах через чабана Чорибоя и мальчишку Туйчи, что не желает возвращаться еще и из-за ареста Нуруллобека. А он нужен здесь, нужен сейчас: его фронтовые заслуги, ордена и партийный билет могут стать щитом. Если бы он вернулся и подошел к Рахимову, он еще получил бы достойную работу, сменил бы его, Мулло Хокироха, и это было бы весьма кстати, особенно теперь, когда все зашаталось.

Еще ничего не зная о фельетоне, Мулло Хокирох нутром почуял, что ему не удастся спасти Бурихона, удержать его в прокурорском кресле. Дай бог увести от тюрьмы, и то хорошо. Но, прочитав вчера после обеда фельетон «Рад услужить», он понял: это все, Бурихону конец. Он так и сказал ему при встрече. И этот дурак, вместо того чтобы тут же лететь в Сталинабад, пойти по адресам, которые он, Мулло Хокирох, был готов дать ему, собрался идти на бюро райкома, испугался Рахимова. Пусть пеняет теперь на себя! Помочь ему, конечно, придется — уводить от тюрьмы, но только ради себя, спасая свою шкуру. Надо оградить себя от возможных разоблачений. Что предпринять прежде всего? С чего начать?

Вот тут и пришла в голову мысль сходить к Бобо Амону. Мулло Хокирох вспомнил: Бурихон говорил, что на колхозном собрании будет Аминджон Рахимов. В других обстоятельствах это было бы на руку, но теперь… А вдруг поднимется Бобо Амон и откроет то неведомое, что он держит на сердце, как камень за пазухой. Черт его знает, что ему известно! После смерти дочери он способен на все. Поэтому и надо начинать спасать шкуру с него. Пойти к нему утром, помянуть покойную Наргис, всплакнуть вместе с ним, помолиться за упокой ее души. Глядишь, и удастся выведать, что у него на сердце. А там, смотря по обстоятельствам, можно и покаяться, и уговорить, или пригрозить. Когда знаешь намерения врага, легче бороться.

С этой мыслью Мулло Хокирох и пришел в дом кузнеца. Калитка была заперта изнутри, он постучался. Открыл сам Бобо Амон. Мулло Хокирох посчитал это за добрый знак и,быстро приложив руки к груди, стал рассыпаться в церемониях приветствия. Бобо Амон не поверил своим глазам. О такой внезапной встрече он и не мечтал. Ведь только что, совсем недавно, он обещал дочери отомстить ее врагу, и не успел проснуться — вот он, враг, сам заявился!..

Бобо Амон поднял руку, схватил Мулло Хокироха за грудки, рывком втащил во двор и швырнул на землю. Мулло Хокирох завопил, стал, захлебываясь, молить о пощаде, просить не поддаваться дьяволу, сперва расспросить, потом казнить… но Бобо Амон ничего не слышал, он бил и бил, глухой и слепой от ярости.

— Это за Наргис! Это за Карима-партизана! За Наргис! За партизана Карима! — приговаривал он.

От первого удара Мулло Хокироху показалось, что у него раскололась голова, потом затрещали кости, сломалась рука, хрястнула грудная клетка, взорвались все внутренности… Мулло Хокирох не видел, как сестра оттолкнула кузнеца, как сбежались встревоженные его воплями люди, — кровь залила лицо, в глазах потемнело, он потерял сознание.

Соседи водворили Бобо Амона в комнату, а Мулло Хокироха отнесли на руках домой. Очнувшись в своей мехмонхоне, он, невзирая на боль, приподнял голову и тихим голосом поблагодарил спасителей, а затем потребовал бумагу, перо и чернильницу и продиктовал одному из юношей акт, призвав всех в свидетели. В акте говорилось, что Бобо Амон, видимо, помешался, ибо ни с того ни с сего напал на Мулло Хокироха на улице, затащил его к себе во двор и избил до потери сознания. Свидетели подписались. Отпустив их, Мулло Хокирох с помощью Ахмада перебрался во внутренние покои, где жена натерла его бараньим жиром и укутала теплым шерстяным платком.

Мулло Хокирох очень переживал, что не сможет в таком состоянии попасть на собрание. Но, к счастью, после полудня Ахмад принес весть, что собрание перенесено на среду, то есть состоится через три дня. Это подарок судьбы, посчитал Мулло Хокирох, и, облегченно вздохнув, велел Ахмаду пойти и пригласить всех, кто вырвал его из рук взбесившегося кузнеца и принес домой. Ахмад должен был сказать им, что дело неотложное и что, помимо дела, дядя хочет отблагодарить своих спасителей.

Когда Ахмад ушел, Мулло Хокирох позвал жену и крепко-накрепко наказал ей держать язык за зубами, нигде не заикаться о том, что он был избит Бобо Амоном, лучше, если это останется в секрете.

— А зачем тогда был нужен акт и почему собираете свидетелей? — спросила жена.

— Свидетелей собираю, чтобы сказать им то же самое, а акт когда-нибудь да понадобится. Камень, в котором нуждаешься, не тяжел. — Мулло Хокирох вздохнул. — Язык человеческий плох: сболтнет — и не удержишь, пойдет гулять молва.

— Конечно, пойдет! — сказала жена. — Что толку, что послали Ахмада за свидетелями, если весь кишлак уже знает?!

— На всякий случай, — ответил Мулло Хокирох. — Прямых свидетелей уговорю молчать, а разговоры других можно отрицать.

Жена продолжала в душе удивляться, она ничего не поняла. Да, странный у нее муж, необычный. Никто не понимает, что движет им. Он всегда себе на уме.

31

Это было первое после многих лет, отнятых войной, годовое отчетно-выборное собрание, предусмотренное Уставом сельхозартели, и тетушка Нодира начала доклад с того, что поздравила вернувшихся в родной кишлак фронтовиков-победителей и предложила почтить вставанием память членов колхоза, павших смертью храбрых на полях сражений за свободу и независимость Родины.

Просторный зал колхозного клуба был набит битком, люди теснились и в проходах, и у дверей. Движок, запускавшийся в торжественных случаях, заливал клуб ярким электрическим светом. У многих на груди сверкали начищенные ордена и медали. Настроение у всех было приподнятым, праздничным, все слушали доклад с огромным вниманием. Тетушка Нодира построила его в основном на примерах и фактах минувшего года, и это подогревало интерес. Людей волновало и как будут распределяться доходы, оказавшиеся нынче ниже прежних, и сколько придется на трудодень деньгами, а сколько натурой, и какие бригады похвалят, а какие покритикуют, и каковы планы на полный год, и удержится ли председательница на своем посту…

В президиуме сидели первый секретарь райкома партии Аминджон Рахимов, секретарь колхозной партийно-комсомольской ячейки Сангинов, члены правления, Председатель ревизионной комиссии Набиев, старший чабан дядюшка Чорибой и еще несколько колхозников. Место тетушки Нодиры было по левую руку Рахимова, в самом центре длинного стола, покрытого кумачовой скатертью. Окончив доклад, она повела собрание дальше.

Вторым докладчиком был Набиев, председатель ревизионной комиссии. Одобрив отчет правления, он подчеркнул, что в финансово-политической работе никаких серьезных недостатков и „упущений не обнаружено. Только в течение прошлого года, сказал он, колхоз трижды ревизовали авторитетные комиссии из района и области. Они тщательно проверяли бухгалтерию и амбары, постановку учета, отчета и хранения материальных ценностей и существенных нарушений не нашли. За это надо поблагодарить и главного бухгалтера, и заведующего хозяйством Мулло Хокироха Остонова, чьи знания и богатый опыт помогают беречь колхозное добро.

Мулло Хокирох сидел тихо, забившись в угол, подальше от людских глаз. Он был в серой чалме, которую повязал больше и шире обычного, почти до самых бровей. Голова у него все еще трещала, ребра и руки болели, но он терпел, только кусал губы и стискивал зубы. Услышав похвалу в свой адрес, порадовался, однако виду не подал.

После председателя ревизионной комиссии на трибуну взошел саркор Мухаммеджанов — бригадир второй бригады. Он всегда привлекал внимание своей богатырской фигурой, огромным ростом и широкими плечами. Голос у него был густой, низкий.

— Братья колхозники! — рявкнул саркор, вцепившись обеими руками в трибуну. — Мы прослушали доклад нашей председательши, и должен сказать, что цифры и факты, которые тут нам приводили, мы знали и сами. Мы без доклада знаем, что провалились с позором и урожай остался под снегом. А иначе и быть не могло. Вот, — набычил он голову, — рубите, иначе быть не могло!

В зале засмеялись и задвигались, послышались возгласы удивления. Тетушка Нодира глянула на Аминджона, по губам которого пробежала легкая усмешка. Тетушка Нодира потрясла колокольчиком, зал притих, и она перевела взор на саркора.

— Спросите меня, почему? — сказал тот и подождал, пока кто-то из зала не выкрикнул это «почему?», и ухмыльнулся. — А потому, что правление и председательша не справляются!

По залу прошел шумок. Саркор продолжал, на этот раз без паузы:

— Я много раз твердил и говорю сейчас, что годы войны прошли, настало время работы! Планы стали другими, чтобы выполнять большие задачи, надо иметь силы и волю. Мы все уважаем нашу председательшу, преклоняемся перед ее усердием и смелостью. Она и вправду хорошо трудилась в трудные дни войны, честь ей и слава! Вот, я поклонюсь, — сказал саркор и, встав вполоборота к тетушке Нодире, согнул корпус. — Но теперь, — обратился он снова к собранию, — управлять таким колхозом, как наш, трудно. Какой бы смелой наша тетушка Нодира ни была, сердце у нее мягкое, да и семья у нее, детишки, а с ними хлопот полон рот. Нам нужна твердая рука, чтобы знала только дело и умела погонять и требовать. Как можно было затянуть сбор почти до сегодняшнего дня и оставить хлопок под дождем и снегом?! Раз дехканин, обливаясь потом, вырастил урожай, нельзя было не собрать. Нужно было выгнать на уборку всех мужчин и женщин, пойти по дворам, не хотели б добром — заставить силой! Но мы не сделали этого и поэтому сели в галошу, с чем и поздравляю…

— А что предлагаете? — крикнул кто-то из зала.

— Что предлагаю? — переспросил саркор и, шумно вдохнув и выдохнув, сказал: — Предлагаю начать думать о будущем годе сейчас, вот с этого часа. Надо укрепить правление колхоза и быстрее браться за работу, очистить поля, организовать зимний полив карт и готовиться к весеннему севу. А говорить о доходах и расходах я не хочу: какие были, такие были, это дело прошлое, а прошлого не воротишь. Я все сказал.

Саркор покинул трибуну. После него выступили еще несколько бригадиров и звеньевых, заведующий фермой крупного рогатого скота, активисты. Кое-кто поддержал саркора, но говорили намеками, так как чувствовалось, что симпатии большинства на стороне тетушки Нодиры.

Слово дали дядюшке Чорибою. Он заговорил по-таджикски. Сильный узбекский акцент придавал его речи особую выразительность.

— Товарищи, я приехал из степи, — сказал он. — Степь у нас вольная и спокойная, там, кроме шума ветра да блеянья овец, других звуков не услышишь. Колхозные овцы пасутся мирно, нагуливают курдюки и ягнятся, чем очень и очень радуют нас. Мы далеки от ваших скандалов. Но мы из той же семьи, что и вы, и, когда ветер доносит до нас эхо свар, которые вы тут устраиваете, мы не можем оставаться спокойными. Вы не думайте, что раз живем на отшибе, то не понимаем, из-за чего эти ссоры. У нас, слава богу, на плечах голова, а не черный чугунный котел. Позвольте прямо сказать, что нужно саркору, сыну Мухаммеджана, и всем другим, кто с ним…

— Позволяем!

— Скажите, дядюшка Чорибой!

Дядюшка Чорибой дождался тишины и сказал, что типы, подобные бригадиру второй бригады, болеют за себя, а не за колхозные дела. У них грязные помыслы, им нужны чины и посты, и они ради этого исподтишка мутили воду, вредили работе, из-за них колхоз и отстал.

— Они как волоски, что попали в глаз, — сказал дядюшка Чорибой и, распалившись, предложил отдавать подобных типов под суд за вредительство.

Потом на трибуну вышел Сангинов. Тихим, болезненным голосом, то и дело отхлебывая из пиалки чай, он сперва перечислил все положительное в работе правления, а затем стал критиковать.

— Да, — сказал он, — недостатков в нашей работе было немало, и результат мы все видели. Главное, что мешало нашей работе, это отсутствие единодушия у руководителей колхоза. Оно проявляется и здесь, на этом собрании. Каждому ясно, что часть членов правления недовольна председателем. Как секретарь ячейки должен сказать: у них есть основания. Многие важные вопросы колхозной жизни стали решаться своевольно, без совета с партийной организацией и даже без обсуждения на заседании правления. Разве это правильно? Нет, конечно. Это нарушение демократии. Такое руководство душит инициативу, принижает роль коллектива и унижает каждого его члена. Товарищ Набиев, председатель ревизионной комиссии, уже говорил, что за один отчетный год у нас трижды побывали ревизии. Трижды проверяли и трижды ничего не обнаружили. Но все это стоило нервов, отрывало людей от работы и тем самым наносило урон производству. Для чего нужны были три ревизии? Оказывается, их вызывала председатель правления. Сама, ни с кем не советуясь! Бдительность, конечно, нужна. Но такая бдительность все равно что перестраховка. А перестраховщики, как известно, только путаются в ногах и мешают работе. Нужно больше смелости в делах и больше доверия к подчиненным! В связи с этим можно сто раз сказать спасибо нашему завхозу и завскладом, уважаемому товарищу Остонову, за то, что с честью выдержал бесконечные ревизии и, не обижаясь, продолжал добросовестно работать.

Тетушку Нодиру эта часть выступления Сангинова изумила и возмутила. Она несколько раз порывалась перебить его и возразить, однако слова застревали в горле. Она и представить не могла, что Сангинов способен на такое. «Это… это ножом в спину», — подумала она и опять посмотрела на Аминджона, который по-прежнему оставался спокойным. Его невозмутимость сбивала с толку, но вместе с тем словно бы призывала к сдержанности, и тетушка Нодира постаралась взять себя в руки.

— Раз заговорил о товарище Остонове, — продолжал между тем Сангинов, — то хочу сказать, что Бобо Амон, несмотря на все наше уважение к нему, достоин самого сурового осуждения за свой поступок. Он по-хулигански избил Мулло Хокироха. Хотя сам Мулло Хокирох и простил его, мы простить не можем. Бобо Амон должен ответить по всей справедливой строгости советских законов.

Мулло Хокироха всего передернуло, бросило и в жар и в холод, он побелел от ярости и мысленно обругал Сангинова такими крепкими словами, что, произнеси он их вслух, покраснело бы и небо. Как только Сангинов сошел с трибуны, Мулло Хокирох попросил дать ему слово и начал с того, что у него нет никаких претензий к Бобо Амону, все разговоры об их ссорах и тем более драке — сплетни и ложь, а если что и есть между ними, то разберутся сами, без третьих лиц. Не может он согласиться, сказал Мулло Хокирох, и с суждениями уважаемого парторга о ревизиях. Это дело государственное, общественное. Без контроля и ревизий никак нельзя.

— Надо доверять, но проверять, — наставительным тоном произнес он.

Куда только подевалась боль! Он забыл про нее, маленькие глазки заблестели вдохновением, на трибуне стоял прежний, хорошо знакомый людям, энергичный и уверенный в себе Мулло Хокирох.

— Я не знаю, — говорил он, — почему обвиняют в перестраховках нашу председательницу. К ревизиям и комиссиям она не имеет никакого отношения, их присылают сверху, они работают по своим планам и заданиям. Но все это не суть важно. Главное в том, что всем нам, руководителям, нужно больше заботиться о рядовом колхознике, чтобы он мог сытно есть, хорошо одеваться и иметь все необходимое для жизни, вот тогда он будет работать от души, не считаясь со временем. Возьмет любые обязательства и справится с ними. Если колхозник будет нуждаться, если он ходит полуголодный, то нечего ждать от него хорошей работы, завалим все планы. К сожалению, сейчас мы не даем колхознику достойного вознаграждения. Трудодень не обеспечивает его потребностей, поэтому он больше внимания уделяет своему приусадебному участку, чем колхозному полю. Это плохо, и с этим надо бороться, но не забывать, что труженику нужно кормить себя и свою большую семью, своих малых детишек. Я призываю подумать как следует над этой стороной дела и предлагаю работу правления одобрить, признать ее, как принято, удовлетворительной.

Зал зааплодировал. Мулло Хокирох почувствовал себя победителем и, довольный, сошел с трибуны.

— Кто еще хочет выступить? — спросила тетушка Нодира. — Нет желающих?.. Тогда разрешите предоставить слово товарищу Рахимову Аминджону, первому секретарю Богистанского райкома партии.

Аминджон говорил долго. Все недостатки в хозяйственной деятельности колхоза он связал с ослаблением политико-воспитательной работы, в результате чего в кишлаке оживился религиозный фанатизм и широко бытуют пережитки и предрассудки. Примеров у него оказалось немало…

— Передо мной, — говорил Рахимов, — выступал товарищ Остонов. Он по существу обвинил нас в том, что мы не заботимся о людях, предаем забвению их интересы. Извините меня, но это вздор! Это похоже на стремление закрыть солнце ладонью, потому что нет у партии выше заботы, чем интересы труженика, и это всем хорошо известно. Кто из ваших колхозников считает себя бедняком? Много ли у вас в кишлаке голодных и полуголодных, раздетых и оборванных? Да если пройтись по дворам, то в каждом есть как минимум баран, коза и корова и в закромах по одному-два центнера пшеницы.

Но вот мне дали список. Только за месяц рамазан восемнадцать человек из бригады саркора Мухаммеджанова не заработали ни одного трудодня. Мужчины в этой бригаде, как, впрочем, и в некоторых других, в основном гоняют чаи, околачиваются возле правления или торгуют на базаре и в ларьках. Женщины сеют хлопок, выращивают его и собирают. Но среди этих славных тружениц не увидеть ни жены саркора, ни его дочерей и невесток. Они сидят дома!

Послушать товарища Сангинова или саркора Мухаммеджанова и еще некоторых ваших товарищей, так выходит, что во всех бедах, недостатках и промашках повинна только председатель колхоза. Она и демократию попирает, и нерешительность проявляет, и не знает нужд колхозников, и дети у нее, и женщина она. Да, да, это так прозвучало! «У нее дома хлопот полон рот», то есть не женское дело быть председателем колхоза. Но, по-моему, все это неверно! В недостатках и упущениях виновата не только она, но и товарищ Сангинов, и товарищ Мухаммеджанов, и каждый член правления, и каждый коммунист и комсомолец, каждый колхозник, который не обеспечил свой участок работы.

Мулло Хокирох был спокоен, улыбался, но на душе скребли кошки. Больше всего боялся он этого человека — Аминджона Рахимова. Если Рахимов раскусит его, то уже никто и ничто не спасет, умоют руки и покровители из области и из столицы. Отвести беду можно только признанием своих ошибок и заблуждений, а еще лучше — молчанием, смирением и кротостью. Другого выхода нет. Оправдываться и защищаться бесполезно. Выдержка, выдержка и выдержка — вот оружие, единственное, которое спасает.

Хорошо, что не выступил Бобо Амон, — пронесло. Если бы он вылез отвечать Сангинову, наверняка выдал бы тайну своей ненависти. Мулло Хокирох уже догадывается, что она связана с убийством Карима-партизана, к которому он едва не оказался причастным, но он еще не знает, как много известно Бобо Амону, и не понимает, почему он столько лет молчал. А может, он просто помешанный? Может, с горя помутился рассудок и он смешал в одну кучу смерть Наргис и убийство партизана? Как бы то ни было, надо выяснить точно. С огнем не играют, благодушие в таких делах подобно смерти.

Мулло Хокирох и не подозревал, что только мужская гордость и твердость удержали Бобо Амона на месте, не позволили выйти на трибуну и, обеляя себя, стереть Мулло Хокироха в порошок и на самом деле превратить его в пыль дорожную. Он поклялся свершить возмездие своими руками, и он это сделает, сам прибьет кровопийцу.

Собрание кончилось поздно. В правление выбрали тех же самых людей. Никто не проголосовал и против тетушки Нодиры, она осталась председателем.

Боль снова схватила Мулло Хокироха. Он с трудом поднялся, сделал два шага и сел. Дойти до дома ему помогли несколько молодых парней.

32

Наутро Мулло Хокирох не смог встать с постели. Нестерпимая головная боль затмевала свет, он метался, стонал и кричал. Его жена и Ахмад не знали, что делать. Испекли, как он велел, блин и положили горячим на голову, сверху накрыли ватой и крепко завязали — не помогло. Призвали кишлачного муллу, которого Мулло Хокирох прежде ни в грош не ставил, даже отвращал от него прихожан. Тот, следуя указаниям самого Мулло, прочитал несколько сур из корана, дунул влево и дунул вправо, дунул вверх и вниз — все без пользы. Наконец жена догадалась принести большую чашку жирного, заправленного маслом и каймаком ширчая.

— Попробуйте выпить, — сказала она, — авось полегчает:

Как утопающий хватается за соломинку, так Мулло Хокирох схватился за чашку и выпил обжигающий внутренности ширчай. По телу растеклось тепло, выступил пот, и боль действительно отпустила. Едва Мулло Хокирох успел облегченно вздохнуть, как у его изголовья появился Ахмад и сказал, что пришел начальник милиции Абдусаттор.

— Пусть войдет! — приоткрыл Мулло Хокирох глаза.

Абдусаттор вошел в мехмонхону, скрипя сапогами, и с порога затараторил:

— Господи боже, вы в постели? Что с вами, почтенный? Неужто все это от кулаков Бобо Амона?

Старик промолчал, — только скривил в усмешке лицо и поморщился от боли. Но потом, когда Абдусаттор уселся возле постели и произнес «аминь», он тихо, с трудом разжимая губы, вымолвил:

— Боюсь, что сотрясение мозга… Убью, говорил проклятый…

— Не уйти и ему от наказания! — сказал Абдусаттор. — Я посадил его, утром забрали. Дайте мне акт, будет основанием.

— Я сперва не хотел. Мне плохо сейчас… обидно стало… — Мулло Хокирох на миг прикрыл глаза. — Проучи его там, потом в суд передай. Только сделай все по закону.

— Все будет сделано как надо, — сказал Абдусаттор и прибавил: — Плохо, что вы слегли. Привезти врача?

— Нет, не надо, сам выкарабкаюсь… Что нового о Дадоджоне?

— У меня ничего. Я думал вас спросить.

— Ничего я не знаю, — поморщился старик. — Все мои страдания из-за него. Ради него, непутевого, стараюсь, а он, дурак, бегает от меня. От счастья своего убегает.

— Может, задержать его?

— Ты все шутишь?

Но Абдусаттор не шутил. Ему ничего не стоило послать милиционера. Он не любил миндальничать, предпочитал рубить сплеча, используя власть и силу. Дай Мулло Хокирох согласие, он доставил бы Дадоджона под конвоем да еще со связанными за спиной руками.

Представив эту картину, Мулло Хокирох взглянул на Абдусаттора и не сдержал вздоха: ну и тупица, дурак дураком. И на таких опираться? Один стоит другого: Абдусаттор болван, Хайдар гуляка, Бурихон… нет, Бурихон уже не опора. Пока он еще сидит в кресле, но карьере его конец! Он теперь только на то и годен, чтобы помочь замести кое-какие следы. Один был среди них достойный — Нуруллобек. Но он, Мулло Хокирох, сам оттолкнул его, сам сделал своим врагом…

— Что с Нуруллобеком? — спросил Мулло Хокирох.

Абдусаттор помрачнел:

— Выпускают его…

— Когда?

— Может, даже сегодня. Бурихон получил предписание.

— Я так и знал, — сказал Мулло Хокирох и, пожевав губами, добавил: — Ладно, пусть выпускает. Хватит с Нуруллобека и тех дней, что посидел за решеткой. Теперь он будет умнее.

— На всю жизнь запомнит! — засмеялся Абдусаттор. Глянув на часы, он сказал: — С вашего позволения, я пойду.

Старик кивком головы разрешил ему удалиться. Абдусаттор попрощался и ушел. Голову снова стиснуло железным обручем, боль, от которой впору лезть на стенку, пронзила все тело. Мулло Хокирох закричал, впал в беспамятство, стал бредить. В комнату прибежала жена; не зная, как помочь, села у его изголовья и уставилась на него.

Эта морщинистая, с потухшими глазами старуха знала все секреты и тайны Мулло Хокироха. Может, поэтому и была она такой покорной, боязливой. Она не жила — увядала. Не видела ни одного светлого дня, не слышала ни одного доброго, ласкового слова, знала только хлопоты по дому, безропотно исполняя все, что скажет муж. Если она о чем-то печалилась, то никто об этом не догадывался, если кого-то жалела, то молчком. Она не докучала мужу расспросами, не высказывала никаких желаний, будто их у нее не было. Именно такая жена, незаметная, как тень, тихая, как мышь, и нужна была Мулло Хокироху. Он внушал ей, что она перед ним виновата — оставила его без детей, бесплодна, — и, попрекая этим, твердил, что терпит ее лишь из милости и сострадания. А в душе смеялся над ее глупостью и доверчивостью. Он-то прекрасно знал, что виноват в этом сам.

Сидя сейчас у изголовья мужа, слушая его душераздирающие стоны, старуха думала, что неспроста терзает его адская боль. Это бог карает за грехи. Зло не остается безнаказанным, за все воздается. Может, те, кого стариц заставил страдать, денно и нощно проклинали его, желали ему корчиться в муках, искать избавления в смерти и не найти… И вот их проклятия сбываются.

Вдруг вбежал Ахмад и сказал, что тетушка Нодира ведет врача. Старуха встала с места и засеменила навстречу…

— Салом, ака Мулло! — сказала тетушка Нодира, приблизившись к постели. — Что это с вами случилось? Вчера чувствовали себя хорошо?

Старик, заслышав голос председательницы, хотел было приподнять голову, однако не хватило сил. Он едва открыл глаза, с трудом разнял губы:

— Ничего, пройдет…

— А я и не знала, мне Абдусаттор сказал. Доктор как раз был у меня в кабинете, мы и прибежали, — сказала тетушка Нодира и отошла, уступив место врачу.

Проверив пульс, прослушав сердце и легкие, пощупав ребра и голову, врач сказал, что ушибы сильные, но переломов нет. Требуется абсолютный покой, придется несколько дней полежать.

— Раз надо — лежите! — сказала тетушка Нодира.

— А работа как? — спросил Мулло Хокирох, чуть-чуть пришедший в себя. — Нельзя держать амбар на замке.

— Найдем выход! — ответила тетушка Нодира. — Мир будет вертеться и без нас с вами.

— Так-то оно так, только это… я амбар берегу пуще глаза, как же доверю его другому?

— Найдем честного человека, не беспокойтесь. Отлеживайтесь, поправляйтесь.

— Спасибо, почтеннейшая, да продлит всевышний ваши годы нам на благо, — произнес с легким вздохом Мулло Хокирох.

Врач сделал ему укол, потом дал коробочку с таблетками, сказал, чтоб принимал три раза в день, и стал собирать свою сумку. Тетушка Нодира поднялась.

— Ну, ака Мулло, отдыхайте. Нам пора. Я еду в Сталинабад, на слет хлопкоробов. Если будут какие поручения, с удовольствием исполню.

Мулло Хокирох, немного подумав, сказал:

— Мне бы с вами поговорить надо.

— Пожалуйста, я слушаю. — Тетушка Нодира снова села, потом сказала врачу: — Вы не ждите меня, идите. Спасибо вам. Прошу навещать ака Мулло, не оставляйте его своими заботами. До свидания, доктор!

Когда врач ушел, Мулло Хокирох раздвинул губы в слабой улыбке.

— Я слышал, Нуруллобека выпускают из тюрьмы. Прошу вас, зайдите в Наркомпрос, объясните им, что его посадили ошибочно, он ни в чем не виновен, и попросите, чтобы, если это возможно, вернули его на прежнее место, директором интерната.

Услышав это, тетушка Нодира изумилась. Она знала, за что арестовали Нуруллобека и кто способствовал этому. Старик, похоже, считает нас дураками, подумала она.

— Я знаю, — продолжал Мулло Хокирох, — вы и другие поверили клеветникам и думаете, что я имел отношение к аресту Нуруллобека. Но все это сплетни. Правда, недавно я отказался исполнить несколько его просьб, отругал его, прогнал от себя и пригрозил, что первый сообщу куда следует, если будет нарушать законы. Он обиделся на меня. Но какой отец сажает собственного сына в тюрьму? А я считаю его за сына, не отличаю от Дадоджона. — Мулло Хокирох вздохнул: — Своевольная нынче молодежь, Обидно мне, сестра моя, все это видеть и слышать. Сердце кровью обливается. Небось говорят, что и Бобо Амона взяли из-за меня. Ведь говорят, а?

— А разве не по вашей жалобе его взяли?

— Нет, я простил его в тот же час и акт, который составил сгоряча, тогда же порвал. Пусть бог его судит.

— М-да, — качнула головой тетушка Нодира. — За что же тогда арестовали несчастного старика?

— Я не знаю, мне только что сказал об этом Абдусаттор. Уверяет, что так требует закон, не имеет права спускать!

Тетушка Нодира опять подивилась: ну и старик, вот шарлатан! Кто поверит, что он простит Бобо Амону свой позор? Что за новый фокус придумал? Ой, как востро надо держать с ним ухо!..

— Нехорошо получилось, — сказала тетушка Нодира в ответ на слова Мулло Хокироха. — Вашу ссору мы бы сами уладили, без милиции и суда. Несчастный старик потерял голову от нежданной беды. Он, конечно, виноват, поступил с вами не по-людски, но сажать его из-за этого не стоило. Честно сказать, узнав об этом, я обиделась на вас.

— И зря! Зря, почтенная! Зря, Нодира-бону! Поверьте, я тут ни при чем, ей-богу! — воскликнул Мулло Хокирох с таким жаром, будто и не было у него никакой боли. — Аллах всемогущий, всезнающий и видящий — свидетель, что я никуда не писал, никому не жаловался. Вы можете проверить. Старик вконец распустился, не давал мне проходу… Ну, сами посудите, как я мог быть виноват в смерти его дочери Наргис, да успокоит господь ее душу?! Это же от бога, а я всего-навсего презренный раб божий. Если судьба отпустила ей короткий век, я-то при чем? Мой непутевый брат разве слушается меня? Сколько я твердил ему, что и здесь найдем работу, нечего ездить в столицу, — плюнул на мои слова и уехал. Клянусь всевышним, не знал я про их отношения. Теперь, когда бедной девушки не стало, а брат мой в бегах, Бобо Амон вцепился в меня. Чего только не наговаривает!.. Мулло Хокирох чуть не сказал: «наговаривает, что я виновен в смерти вашего отца», — но в последний момент прикусил язык и, запнувшись, сделал вид, что ему тяжело дышать.

— Не горячитесь, успокойтесь, — сказала тетушка Нодира.

— Рассудите нас, проявите человечность. Стар я уже, невмоготу мне сносить такое. Если господь сейчас возьмет мою душу, для меня не будет большего счастья, — произнес Мулло Хокирох со слезою в голосе.

Душа тетушки Нодиры дрогнула, она упрекнула себя: «Нашла время сердиться на старика!»

— Не расстраивайтесь, все уладится, — продолжала она. — Вот вернусь из столицы, тогда и поговорим: и вы поправитесь, и Бобо Амона, раз нет у вас к нему претензий, выпустят. Я через неделю вернусь… Ну, до свидания, мне пора. Поправляйтесь!..

Тетушка Нодира встала, но Мулло Хокирох опять удержал ее.

— Нодира-бону, — сказал он, — вы конечно же, знаете, что мы сосватали Дадоджону сестру Бурихона, а он удрал в степь и никак не хочет возвращаться. Сраму из-за его глупостей не оберешься, стыдно людям в глаза смотреть. Может, отправить невесту к жениху, вдруг он привяжется сердцем, не устоит и вернется, и я умру спокойно.

— Воля ваша, отправляйте! Я-то чем могу помочь? — развела руками удивленная тетушка Нодира.

— Помогите, включите Марджону как медсестру в бригаду, которую отправляют к чабанам. Этот доктор, дай бог ему счастья — полегчало мне от его рук, — он ведь был у вас по этому делу, не так ли?

— Так, — ответила тетушка Нодира и, не сдержавшись, рассмеялась: — Ну и хитрец вы, ака Мулло, хитрец! Надо же так ловко придумать, просто поразительно!.. Я не против, как вернусь: решим и отправим.

— Да что тут решать, если вы не против, я прослежу… договорюсь с врачом… сделаю…

— Делайте! — сказала тетушка Нодира и, попрощавшись, ушла.

Мулло Хокирох остался доволен собой и только потом, спустя час или два, спохватился: нельзя допустить, чтобы тетушка Нодира влезла в его отношения с Бобо Амоном. Черт знает, чего может наговорить ей проклятый кузнец про убийство ее отца. Надо заткнуть ему рот навсегда. Нодира конечно же помнит, как горько оплакивал Мулло Хокирох гибель Карима-партизана, что именно он, Мулло Хокирох, чаще всех навещал ее тогда и даже предлагал ей перейти жить к нему в дом. Но человеческое сердце так уж устроено, что добро забывает скорее, чем зло. Кто знает, как себя поведет Нодира, если Бобо Амон ляпнет ей про убийство отца? Нет, нельзя допускать, чтобы сумасшедший кузнец продолжал трепать языком, надо… да, надо доказывать, что он рехнулся. Не удастся сгноить в каталажке, так засадить в сумасшедший дом!..

А тетушка Нодира, покинув двор Мулло Хокироха, думала о том, что этот смиренный, исполнительный, энергичный старик хитер и умен. Никогда не знаешь, на что он способен. Кто он, друг или враг? Можно вспомнить немало фактов, убеждавших, что он искренний, преданный друг. И все-таки он неприятен. Многие его поступки казались просто противоестественными. Взять историю с Нуруллобеком, с Бобо Амоном! Она навестила его сейчас только из-за своего характера: ей и впрямь не хватает твердости. Но, с другой стороны, разве могла не навестить? Когда человек в беде, от него не отворачиваются, как бы неприятен он ни был. А Мулло Хокирох лично ей ничего плохого не сделал, наоборот, много помогает…

Не успела тетушка Нодира войти в дом, — подкатил райкомовский «виллис»; за нею, как обещал, заехал Аминджон Рахимов.

— Готовы? — спросил он, поздоровавшись.

— Да, сейчас возьму чемодан, попрощаюсь с детишками — и поедем, — ответила тетушка Нодира.

По дороге на станцию она рассказала Аминджону, что Бобо Амон арестован, а Мулло Хокирох слег. Аминджон нахмурился.

— По-моему, — сказал он, — Мулло Хокирох ясно заявил на собрании, что не имеет претензий к Бобо Амону. За что же арестовали несчастного старика?

— Я и сама удивляюсь. Мулло Хокирох божится, что он не подавал никаких заявлений и акт, который, сгоряча составил, порвал и выбросил.

— Тогда к этому делу приложили руки Сангинов и прокурор, — предположил Аминджон. — Ах, Сангинов, Сангинов, — покачал он головой, вспоминая, каким рьяным защитником Мулло Хокироха показал себя вчера на собрании секретарь партийно-комсомольской ячейки.

— А я удивляюсь, как после такого фельетона прокурор удержался в своем кресле, — сказала тетушка, Нодира.

— К сожалению, это вне нашей компетенции, разбираются соответствующие органы.

— Но его даже не исключили из партии!

— Да, ограничились строгим выговором, — вздохнул Аминджон и добавил: — Большинством в два голоса… — Немного помолчав, он задумчиво произнес: — Чем-то мешает Бобо Амон Бурихону и Мулло Хокироху, что-то между ними пролегло. Может быть, кузнец знает какую-то тайну, и они боятся его… боятся, что он помешает им жить.

— Может быть… — согласилась тетушка Нодира. — Мулло Хокирох никого, кроме Бобо Амона, не боится. Сколько помню, Бобо Амон ненавидит Мулло Хокироха, но тайн своих не выдает, молчит.

— Несчастный старик! Я позвоню со станции прокурору, поручу разобраться и отпустить. Если, конечно, причина ареста — избиение Мулло Хокироха.

— Опять прокурору?

Аминджон усмехнулся, развел руками:

— Пока это его обязанность, не ждать же, когда сменят!

Машину тряхнуло на выбоине, Аминджон, ударившись головой о брезентовую крышу, сказал шоферу:

— Осторожнее, не надо гнать. — И опять повернулся к тетушке Нодире: — В Сталинабаде я постараюсь поговорить с прокурором республики, попрошу поскорее решить.

— Да, надо поскорее, — поддержала тетушка Нодира. — Еще Саади писал, что из волчонка вырастет волк, даже если он растет среди людей.

Аминджон рассмеялся.

— Саади великий поэт, но его философия нас не устраивает. Сын за отца не отвечает, если, конечно, идет верной дорогой.

— А если по кривой?

— Тогда пусть пеняет на себя. С нами ему не по пути.

Впереди показалась станция. Разговор прекратился.

33

Зима выдалась суровая. На редкость обильные снегопады и неожиданно сильные морозы лишили овец подножного корма. Если бы не сено, заготовленное близ становища, и если бы Туйчи раз в неделю не подвозил жмых и овес, вряд ли удалось бы сохранить поголовье. Почти до самого конца января овец держали в кошарах и пасли только около дома, поэтому Дадоджон большую часть времени проводил в обществе дядюшки Чорибоя и его сыновей.

Днем он вместе с Камчином присматривал за овцами, раздавал корма, таскал из колодца воду, гонял отару по кругу, чтобы животные не застаивались на холоде и не заболевали, а вечерами, загнав их в кошару, отогревался в теплой мехмонхоне за сандалом. После ужина, выпив крепкого зеленого чая, он раскрывал книгу «Проделки хитреца», и все домочадцы погружались вместе с ним в дивный мир сказок. Иногда во время чтения вдруг заливались неистовым лаем собаки. Камчин вскакивал первым, за ним мигом поднимались дядюшка Чорибой, Шамси и Дадоджон. Выбегали с двустволками, чтобы помочь собакам догнать голодных волков. Порой налетали бураны: тогда и вечер, и ночь проходили беспокойно — по нескольку раз наведывались в кошары.

Сегодняшнее утро оказалось ясным и солнечным, мороз отпустил. Ребятишки высыпали наружу, катались на льду, играли в снежки, барахтались в сугробах. После завтрака Камчин сказал, что выведет отару в степь, снег истончал, пусть овцы поработают копытами, поищут корм, им это полезно. Дядюшка Чорибой заметил, что, прежде чем выводить, надо взглянуть на небо.

Они вышли из дома. Солнце уже поднялось довольно высоко, на небе ни облачка, только на далеком западном горизонте стояла легкая дымка. Посмотрев на нее, дядюшка Чорибой сказал:

— К вечеру погода может испортиться. Хотите прогулять отару выводите, но далеко не уходите. Не нравится мне эта дымка.

— Может, еще рассеется, — сказал Камчин.

— Ветер, мой дорогой, подобен тебе. Как угадать, что взбредет ему в голову? — улыбнулся дядюшка Чорибой. — В любом случае будьте осторожны.

— Будем поглядывать на небо, — сказал Дадоджон.

— Знаю я этого непоседу, — кивнул дядюшка на сына. — Как выведет отару, так гонит к саю Селоб.

— Ну, Селоб-сай это близко! — засмеялся Камчин. — Рукой подать!

— Осторожность головной боли не причиняет, сынок. Поэтому, повторяю, далеко не ходите.

— Ладно, вернем овец сытыми и невредимыми, — пообещал Камчин.

Они выпустили овец и погнали их в степь.

Во главе отары шел большой рыжий козел, по обеим сторонам и сзади плелись внешне ленивые, а на деле зоркие и быстрые псы-волкодавы с обрезанными хвостами и ушами. Грузные овцы, большинство которых составляли суягные матки, двигались не спеша. Камчин и Дадоджон ехали на конях. Как Камчин и говорил, снег истончал, немножко подтаял. То и дело встречались волчьи следы.

Километрах в двух от дома позволили овцам разбрестись, но Камчин сокрушался, что это не пастьба, а мучение. Время от времени он поглядывал на запад, дымка на горизонте то сгущалась в серенькое облачко, то, кажется, рассеивалась. Дадоджон спросил, почему Камчину не нравится такая пастьба? Ведь овцы все-таки сыты, недавно покормили сеном.

— Сухое сено, — ответил Камчин, — не сравнить с полевой травой, даже сухой, но на корню. Вся сила в корнях. Я же вижу, недовольна скотинка, по ее дыханию это чувствую, по взгляду понимаю. Вон посмотрите, как остервенело бьет копытцем по снегу, нет настоящей травки, мало! Губа сказала, что пришло, рот — что вошло, а брюхо спрашивает, что же там было, что не дошло, — засмеялся Камчин.

— Я понял, к чему клонишь, — улыбнулся Дадоджон. — Хочешь в Селоб-сай?

— Угадали! Трава там стоит на корню двенадцать месяцев в году. Чем больше каракульская суягная матка сжует верблюжьей колючки, тем выше качество смушки.

Дадоджон, уже зная нрав Камчина, решил подзадорить его.

— При чем тут верблюжья колючка и прочая травка? Шкуры-то отправляете на завод сырыми. Как обработают там, такой и выйдет каракуль.

— Неправда! — горячо воскликнул Камчин. — Как окотится овца, я сразу могу сказать, какой каракуль выйдет из ягненка.

— Ну, ну, увидим…

— Могу поспорить!

— Придет окот, поспорим, — сказал Дадоджон.

Дымка на горизонте вроде бы и вправду рассеялась. Дадоджон согласился с Камчином, что ее не видать, и, подождав еще немного, они все-таки решились погнать отару к саю Селоб.

Они добрались туда в полдень — обогнули большой холм, миновали каменистое плато и спустились в ущелье. Открывшаяся взору картина восхитила Дадоджона. Берега безводного сая были в зарослях кустарника, на котором еще сохранилась прошлогодняя листва. И трава вокруг зеленая, только немного потемнела. Глаза Дадоджона, утомленные однообразной белизной, сейчас отдыхали.

— Вот видите! — воскликнул Камчин. — Даже если всего час попасти здесь овец, они наберутся сил на два дня.

— И будут приносить только сур! — засмеялся Дадоджон.

— Да, только сур, — не принял Камчин шутки. — Вы напрасно смеетесь. Ценность каракуля зависит прежде всего от условий, в которых держат овец, то есть от трав и погоды. Почему он называется каракулем? Под Бухарой есть такая местность Каракуль, там для овец самые благоприятные условия, потому и смушки там получают самые лучшие в мире.

— Нет, я не смеюсь, — возразил Дадоджон. — Я верю всему, что ты говоришь.

Отара расползлась по ущелью. Овцы вели себя так, словно давно знали и любили это место. Камчин ослабил подпруги и, пустив лошадей пастись, принялся собирать хворост. Дадоджон стал помогать ему, набрал охапку, потом выбрал удобное местечко для отдыха и, сев на пенек, глубоко, с наслаждением вдохнул чистый, настоянный на морозце и пронизанный солнцем воздух.

Прямые солнечные лучи грели, словно весной, и широкая лента неба над головой была по-весеннему голубой. Тишину нарушало только довольное блеяние овец. Дадоджон почувствовал себя наверху блаженства.

Почти два с половиной месяца как он покинул кишлак и убежал сюда, в эту чистую раздольную степь. И нисколько не жалеет! Степь подействовала на него благотворно, она спасла его от безумия и облегчила горе, здесь некогда предаваться печалям, нет двурушных людей, растравляющих раны. Он готов жить и работать тут до конца своих дней, если только оставят его в покое. Но разве оставят? Ака Мулло упрям, досаждает своими посланиями и не успокоится, пока не добьется своего. В последнем письме написал, что государство учило Дадоджона не для того, чтобы он пас овец. Доля правды в этих словах есть. Ведь и секретарь райкома приглашал его на работу. Сейчас всюду нужны специалисты, могут потребовать, чтобы он вернулся, отработал диплом…

— Теперь вскипятим чай и перекусим! — раздался веселый голос Камчина.

Камчин разжег костер и сунул в огонь чугунный чойджуш[44].

— А воду где взял? — спросил Дадоджон.

— Привез с собой в бурдюке, — ответил Камчин. — Но здесь поблизости есть родник. Посмотрели бы вы эти места летом. Просто рай. Я часто пригоняю сюда овец. А знаете, — вспомнил он, — если бы не овца, меня бы ужалила тут змея.

— Змея? Тут водятся змеи?

— Сколько хотите. Даже кобры.

— Как же овца могла спасти тебя?

Камчин засмеялся, подбросил в костер хворосту и сказал:

— А я решил соснуть и улегся под деревом и даже не подумал про змей. Ведь змеи, скорпионы, фаланги боятся овец, от одного их запаха бегут в свои норы и не высовывают носа. Но я, видно, улегся на змеиной норе, а змея уползала от овцы. В общем, она была в двух шагах от меня. А я услышал топот, проснулся, вскочил и вижу, как змея, вот такая громадная кобра, — показал Камчин руками, — извивается под копытами овцы. Ну, я за нож, отсек змее голову, а самого трясет. Не окажись здесь овцы, был бы я мертв. Она отошла только после того, как убедилась, что кобра подохла.

— А я думал, овца глупа, не то что собака, — сказал Дадоджон.

— Собака конечно, умнее, но и овца хорошо разбирается, кто друг и кто враг, и старается не давать в обиду ни себя, ни хозяина. Жаль, что нет у нее сил биться с самым страшным своим врагом — волком. Тут она надеется на человека и на собак.

— Твои собаки как львы! — сказал Дадождон.

Камчину польстила похвала:

— У меня их пять, и каждая может управиться с пятью волками. Года два назад зима была бесснежной, а без снега морозы переносятся хуже, надо чаще гонять овец. Выгнал я их в степь, один с ними вышел — помощник заболел, вдруг Рахш — на дыбы и заржал, а овцы сбиваются в кучу, собаки рванулись вперед. Смотрю, волков двадцать прут на отару, наплевать им на собак. Говорят же, голод и волка гонит из колка, он и чабана не боится. Так и тут было. Сцепились они с собаками, я подбежал, а как стрелять? Стал палить в воздух. Минут двадцать шла бойня, отогнали зверюг, а пять волков так и остались лежать, перегрызли им горло мои собаки. Правда, и им досталось, две даже не могли подняться, скулили, но я перевязал их раны, уложил на Рахша и привез домой. Отец с Шамси не поверили мне, пока сами не увидели дохлых волков и не сняли с них шкуры.

— А Рахш не боялся собак? Когда-то я слышал, что лошади невыносят запаха псины.

— Ерунда! Мой Рахш с ними…

Слова остались у Камчина на языке — гудя, словно сель, по ущелью вдруг пронесся ураган. Разметал костер, опрокинул чойджуш. Дадоджон, вскочив, глянул на небо. Его стремительно затягивало седой, все более темнеющей пеленой.

— Пурга идет! — вскричал Камчин. — Скорее!

— Куда?

Но Камчин уже бежал к овцам. Тревожно блея, они сбивались в кучу и жались к стене ущелья. Вновь налетел ветер, стал лохматить, прижимать к земле кусты, гнуть деревья. Живо представив, как беснуется ветер в открытой степи, Дадоджон, нагнав Камчина, спросил, не лучше ли переждать пургу здесь? Камчин ответил, что здесь не даст ветер — помчится ураганом, словно по трубе.

— Скорее наверх! Быстрее! — кричал Камчин. — Я пойду впереди, вы подгоняйте сзади. — Он схватил за рога козла-вожака, вытянул его и, поставив на тропу, пнул ногой, чтобы вел за собой отару. — Пошел!.. Пошел!..

Но и козел, и овцы двинулись неохотно — норовили сгрудиться, залезть в середину, не хотели идти наверх, шарахались в стороны. Камчин надрывался, бил их кулаками, пинал, подталкивал руками… Дадоджон делал то же самое. Но вот первые два-три десятка овец выбрались из ущелья, остальные потянулись за ними. Увидев это, Камчин сел на коня, не на Рахша — Рахша, как более умного, он пожертвовал Дадоджону, и умчался вперед.

Тучи затянули все небо, ветер усиливался с каждой минутой, посыпалась снежная крупка. Она больно секла лицо. Дадоджон втянул голову в плечи, прижал подбородок к груди. Поднимались последние овцы, осталось сделать несколько шагов — и они будут наверху. Вдруг из-под его ноги выскользнул камень, и он, потеряв равновесие, упал и покатился, ударился головой. Сверху скатился еще один большой камень и придавил ему ногу.

Ушел Камчин, ушла отара, ушли собаки, внизу остались лишь Рахш да беспамятный Дадоджон. Он не знал, сколько прошло времени, только, когда открыл глаза, вдруг увидел перед собой с одной стороны — Наргис, а с другой — Марджону. Они обе смотрели на него ясным взором и обе улыбались. Дадоджон растерялся, не знал, что делать и что сказать. «Господи, что это такое? — подумал он. — Почему они не помогают мне? Чему улыбаются? Ведь мне больно, больно!..» Он хотел крикнуть, но едва разжал губы, как Наргис нагнулась и своими тонкими нежными ручками взялась за камень, который придавил ему ногу, хотела столкнуть его, но Марджона забежала с другой стороны и тоже взялась за камень и стала мешать Наргис, не давала сдвинуть… У Дадоджона не было сил шевельнуться, иначе бы он показал Марджоне, как мешать… Наргис долго мучилась, билась, ничего у нее не вышло, и она опустила руки, а Марджона подбоченилась, и они обе снова уставились на Дадоджона.

Наргис, какая она прекрасная, добрая и заботливая! Она изо всех сил хочет помочь Дадоджону. А Марджона ей мешает… Чего она хочет? Неужели мстит ему и Наргис, не дает Наргис сдвинуть камень? Но ведь Марджона — его невеста, ее просватали за Дадоджона. Если он вернется в кишлак, Марджона станет его женой… Боже, какая она бессердечная! Почему она не хочет ему помочь? Неужели ей безразличны его муки? Марджона, Марджона, почему ты такая жестокая? Откуда в тебе столько злости?..

Вдруг громко заржала лошадь, и вмиг исчезли и Наргис, и Марджона. Кто-то громко звал Дадоджона, но у него не было сил ответить. Раскалывалась от боли голова, болела грудь… тяжелый камень на ноге не давал шевельнуться… Ох, как хорошо, что его столкнули, как хорошо, тепло и покойно стало ноге, будто в горячей воде…

Дадоджон открыл глаза и увидел себя в кабине машины, над головой склонился Туйчи, у ног стояли Камчин и Шамси.

— Слава богу, пришли в себя! — громко сказал Туйчи. — Акаджон, вы узнаете меня?

— Да, — еле слышно вымолвил Дадоджон. — Что со мной?

— Ничего страшного, — сказал Камчин, — просто поскользнулись… Давай, Туйчи, трогай, мы поедем за тобой.

— Не сбивайтесь со следа машины! — ответил Туйчи. — Я приехал ближней дорогой и поеду по ней.

— Хорошо, — прозвучал голос Шамси, а Камчин добавил:

— За нас не волнуйся, мы найдем дорогу.

Машина медленно тронулась.

Оказывается, дымка на западном склоне неба не давала дядюшке Чорибою покоя. Он то и дело выходил смотреть на нее, и когда увидел, что она начинает собираться в облако, темнеть и клубиться, он взволновался. Шла пурга, самое большое через час буран разыграется, а где Камчин, где Дадоджон? Вместе с Шамси он поднялся на холм, осмотрели в бинокль окрестность, — нет, не видать, пропали… Дядюшка Чорибой помянул сына недобрым словом — угнал, паршивец, овец к Селоб-саю. Но тут же покаялся: грешно ругать человека, оказавшегося в беде даже по собственному недомыслию. В этот миг и появилась машина Туйчи, и дядюшка Чорибой рванулся ей навстречу. В кабине и в кузове среди мешков с овсом сидели трое врачей и пятеро девушек — медицинских сестер, среди них — Марджона. Поприветствовав их, дядюшка Чорибой обратился к Туйчи:

— Сынок, выручай, поезжай к Селоб-саю, без тебя, боюсь, не обойтись. Видишь, как портится погода, сейчас запуржит, а там Дадоджон и Камчин, еще собьются с пути. Шамси поедет с тобой. Захватите тулупы и термос с чаем.

Туйчи тут же развернулся и, посадив Шамси, погнал машину в сторону Селоб-сая. Они приехали туда как раз в тот момент, когда Камчин не увидел Дадоджона позади отары и повернул коня в ущелье.

34

Врач, тот самый молодой человек, которого тетушка Нодира приводила к Мулло Хокироху, осмотрел Дадоджона и определил, что переломов нет: сильные ушибы и растянулись сухожилия, но было сотрясение мозга, и это опаснее всего, нужен абсолютный покой дней на двенадцать — пятнадцать. Поставили на ушибы компрессы, забинтовали голову и уложили в отдельной комнате. Марджону назначили сиделкой.

Наметав сугробы снега, буран улегся. Небо вызвездило. Степь снова радовала своих обитателей тишиной и покоем.

Дадоджон пришел в себя, обвел глазами комнату. Он лежал на железной кровати, в углу напротив тихо потрескивала, отдавая тепло и даруя блаженство, железная печка, над головой на длинном витом проводе ярко горела электрическая лампочка. В другом углу на сундуке сложены одеяла, накрытые шитым шелком сюзане. Пол застелен мягким войлочным паласом, вдоль стен расстелены курпачи. В стенных нишах стоит посуда — чайники и пиалы, чаши и стеклянные вазы, большие расписные блюда… Взор Дадоджона останавливался на каждом предмете, и он не скоро увидел ту, которая сидела у его постели на высоком табурете, а потом долго вглядывался в нее, то ли не узнавая, то ли не веря глазам.

— Вам лучше? — певуче произнесла Марджона и, чуть наклонившись, кокетливо добавила: — Все смотрите по сторонам, а меня не замечаете. Здравствуйте, Дадоджон!

— Здравствуйте, — чуть слышно вымолвил он. — Вы здесь? Или мне снится?

— Нет, это не сон, и слава богу, что не сон, а самая настоящая явь, — улыбнулась Марджона. — Я — сестра милосердия, помогаю больным. Вы попали в беду, и посмотрите, как милостив бог: знает, что вы мне близки, и послал меня к вам, чтобы мы были рядом в этот опасный для вас час.

— Вы и там были, в ущелье?

Марджона сперва удивилась: что за вопрос? в каком ущелье? бредит, что ли?.. Но быстро овладев собой, мило улыбнулась и пошутила:

— Нет, в ущелье вы, наверное, были с другой.

— Да, — сказал Дадоджон, все еще плохо понимая, явь это или пригрезилось. — Там были вы и Наргис, вас было двое… Почему вы не убрали камень с моих ног? Зачем мешали Наргис?

Марджона поняла, что он не в себе, и поэтому промолчала, да и что она могла ответить? Но Дадоджон не сводил с нее умоляющего взгляда, он ждал ответа, и Марджона, чтобы уйти от его взгляда, стала поправлять одеяло.

— Как голова? Не болит?

Дадоджон закрыл глаза. Он напряг память, стараясь восстановить течение событий. Да… из-под ноги выскользнул камень, и он упал, покатился за камнем… Катился, пытаясь за что-то ухватиться, потом его сильно ударило — и все погрузилось во тьму, потом… потом появились Наргис и Марджона… Наргис… Красивая, милая, белая как снег, угасшая Наргис… Наргис умерла… Это, наверное, была ее душа, не она сама, а ее душа. Ее душа прилетела помочь ему. А Марджона как? Но ведь Марджона жива. Почему она появилась в ущелье? Откуда взялась тут, у его изголовья? Нет, это не душа Марджоны, а она сама. Он разговаривал с ней, она улыбалась ему. Значит, она не пригрезилась ему, значит, это явь!..

Он снова открыл глаза. Та же комната, то же лицо, тот же теплый, любящий взгляд, и та же милая мягкая улыбка.

— Когда вы приехали? Зачем? — спросил Дадоджон.

— Сегодня приехала, — ответила Марджона нежным шепотом. — Сегодня, — повторила она, глаза ее забегали, она заговорила горячо и взволнованно: — Приехала за вами и к вам, вас повидать, не могла больше терпеть. Пусть люди говорят все, что хотят, и вы думайте, что вам угодно, но я не могу больше терпеть, не хочу больше ждать, не могу без вас. Я приехала с бригадой, я ведь когда-то училась в медшколе, работала в госпитале медсестрой, меня и взяли сюда. Как кстати! Пока вы не пришли в себя, я чуть с ума не сошла. Слава богу, что все обошлось, сто раз слава! Полежите несколько дней и встанете на ноги. Я буду ухаживать за вами, я ваша сиделка. Я рада и счастлива, что в эти трудные дни буду рядом с вами, что докажу вам искренность своих чувств и своей любовью поставлю вас на ноги!..

— Странно, — только и вымолвил Дадоджон.

Марджона не поняла, что значит это «странно». Но лицо ее по-прежнему оставалось ласковым и приветливым. Если бы даже Дадоджон сказал, что она бессовестная и бесстыжая, назвал бы ее потаскухой, потому что ни одна порядочная девушка не бегает за женихом, и тогда не изменилось бы выражение лица Марджоны. Она готова снести от него любые оскорбления — он хозяин ее судьбы. Она должна ему это внушить. «Я потерплю, дождусь своего часа, успею еще показать, кто я есть, погоди!» — думала Марджона, лаская Дадоджона взглядом.

Посмотрев на свои ручные часики, она поднялась, что-то взяла с полки в стенной нише, вновь приблизилась к Дадоджону и, склонившись над, ним, сказала, что время принимать лекарство. С ее помощью он приподнял голову и проглотил две таблетки, запив их водой.

— А теперь выпьем пиалочку молочка, — сказала она тоном, которым разговаривают с капризным ребенком.

— Нет, не хочу.

— А вы через «не хочу». Ведь мы хотим поскорее поправиться?

Дадоджон выпил молоко.

— А теперь закроем черные глазоньки и поспим.

Дадоджон невольно закрыл глаза и через несколько минут действительно погрузился в сон.

Марджона смотрела на своего суженого и размышляла, как покорить его, какими чарами пленить, чем сломить его упрямство? Она могла прикинуться искренней и доброй, влюбленной и нежной, но Дадоджон чувствителен, он быстро угадывает всякую фальшь. По всей вероятности, с ним надо быть сдержанно-искренней. Хватит с него одного признания. Больше она не промолвит ни слова о любви, будет старательно, заботливо ухаживать за ним, чтобы он проникся доверием, чтобы оценили и стали нахваливать ее другие.

В дверь постучались, вошла Зарина, жена Камчина.

— Здравствуйте, — сказала она. — Как наш ака? Выпили молока? Может быть, что-нибудь приготовить поесть? Вы и сами, наверное, проголодались?

— Нет, я сыта. Ведь плов ели.

— Э, когда-а-а это было? — протянула Зарина. — Может быть, яхни[45] принести? Или яичек сварить?

— Нет, не надо, спасибо. Пусть ваш ака спокойно поспит, мне больше ничего не надо.

— Тогда постелить вам?

— Не надо, я не буду спать. Если уж сильно устану, то подремлю сидя.

— Почему это вы не будете спать? Раз ака спят, то и вы поспите нормально, — сказала Зарина и, сняв с сундука несколько одеял, устроила высокую мягкую постель.

Как только Зарина, пожелав спокойной ночи, ушла, Марджона скинула туфли и платье, залезла под одеяло и с наслаждением вытянулась. Но рано утром уже снова сидела на табурете и, когда Зарина, постучавшись, вошла, разговаривала с Дадоджоном. Постель казалась нетронутой.

— Здравствуйте, — сказала Зарина. — Акаджон, как вы себя чувствуете? Поправляетесь?

— Да, — слабым голосом ответил Дадоджон. — Как Камчин?

— О вас беспокоится.

— Пусть придет.

— Хорошо, я передам, — сказала Зарина и, складывая на сундук постель, спросила: — А что приготовить вам на завтрак? Может быть, ширчай? Или рисовую кашу с молоком? А может быть, мясо пожарить?

— Нет-нет, лучше молочную кашу, — сказала Марджона.

Убрав постель и накрыв ее сюзане, Зарина вышла из комнаты и направилась в кухню, где у очага хлопотали ее свекровь и невестка — жена Шамси-ака. Зарина принялась расхваливать Марджону:

— Давно уже умылась сама и умыла его, сидит на табуретке, как шахиня на троне, и ухаживает за своим женихом, будто за принцем. Я не видела таких ласковых и заботливых женщин.

— Вот и учись! — сказала свекровь. — Еще не жена, а уже заботливая.

— По-моему, она и ночью совсем не спала. Такая заботливая, такая нежная, а как говорит!.. Мне сто лет стараться, никогда не смогу быть такой!

— Если захочешь, станешь. Все дело в желании!


На третий день Дадоджону полегчало. Но врач, осмотрев его, объявил, что придется полежать еще не меньше десяти дней.

— Опять лежать? — недовольно пробурчал Дадоджон.

— С мозгами не шутят, браток! — ответил врач. — Я не специалист по этим болезням, но мне известно, что при контузиях мозга необходимы полный покой и строгий режим. Мы и во фронтовых условиях старались обеспечивать людям покой. Иначе болезнь может привести к необратимым изменениям, а вам, надеюсь, хочется быть нормальным, здоровым человеком. Так что лежите в тепле и покое, радуйтесь, что у вас такая заботливая и красивая сиделка.

Врач улыбнулся. Марджона воспользовалась паузой и спросила:

— Трудно приходится, доктор? Остались без медсестры?

— Нет, мне помогают. Наш брат, — кивнул врач на Дадоджона, — мой единственный серьезный пациент в этой степи. Пока результаты профилактики меня радуют. Люди тут здоровые!

— Вы хотите сказать, что обходитесь без меня? — стрельнула Марджона глазками и обидчиво надула губы.

— Ну что вы? — смутился врач. — На вашу долю выпала самая тяжелая в этой командировке обязанность.

Марджона опустила ресницы.

— Я делаю все, что могу, не знаю, как получается…

— Хорошо получается, я благодарен, — сказал Дадоджон. — Мне неудобно, что отрываю вас от главной работы. Может быть, не надо сидеть все время со мной.

— Нет уж, позвольте решать это мне, — решительно возразил врач. — Дня три еще подежурит, а там посмотрим.

Он стал собирать свою сумку. Дадоджон спросил:

— А на каком фронте вы воевали?

— На Первом Прибалтийском. А вы?

— Первый Белорусский…

— Вот отлежитесь, устроим вечер воспоминаний, — сказал врач и, попрощавшись, ушел.

— Еще десять дней! — в сердцах произнес Дадоджон. — Три года воевал, ходил между жизнью и смертью, ничего не случилось, а дома шлепнулся и лежу.

— Не надо убиваться, всякое с человеком случается, — участливо проговорила Марджона. — Пройдет и это, скоро поправитесь и снова будете здоровым и сильным, веселым… и внимательным. — Она лукаво улыбнулась. — Вы даже не спросили, что нового в вашем кишлаке и у нас в Богистане, как ака Мулло…

Дадоджон усмехнулся. Он и правда ни разу не вспомнил о Богистане, словно и не знает, что есть такой город, словно нет там у него ни друзей, ни знакомых. На упрек Марджоны он ответил:

— А что может быть нового в кишлаке и Богистане? Все, конечно, живы и здоровы, все занимаются своими делами. Не тянет меня туда…

— Как это не тянет? — вдруг вспылив, перебила Марджона. — Всем своим существом вы связаны с кишлаком и Богистаном. За что вы воевали три года, как не за свой кишлак, за наш город, за своих родных и близких…

— Я воевал за Родину…

— А может быть Родина без кишлака Карим-партизан и без близкой родни, без друзей?

Дадоджон был поражен. Он считал Марджону избалованной, легкомысленной, ветреной девушкой. Ему и в голову не приходило, что она может так рассуждать, так горячо спорить…

— Да, начинается-то здесь… — начал было Дадоджан и умолк. Он хотел сказать, что именно здесь растоптали его мечты и надежды, здесь убили его счастье, его Наргис!.. Но почему-то сдержался и, немного помолчав, ответил: — Там нет никого, к кому бы меня тянуло.

— Вы сами виноваты! — резко сказала Марджона. — Если бы не удрали из кишлака…

— Я не удирал…

— Знаю, знаю, акаджон, — улыбнулась Марджона, и ее лицо разом подобрело. — Я все знаю. Хорошо, что вы приехали в эту степь, успокоились, позабыли печаль и обиды. Когда мне хочется плакать, я тоже уединяюсь. — Она опять улыбнулась. — Но в кишлаке вас ждут не дождутся. Вы ошибаетесь, там много новостей!

— Какие же? — вздохнул Дадоджон.

— Во-первых, выпустили Нуруллобека и вернули на прежнюю должность. Он отделался строгим выговором. Мы думали, что он захочет отомстить, но он и не помышляет об этом. Наоборот, дал знать, что мечтает увидеть меня и от своего намерения не отступился… — при этих словах Марджона внимательно посмотрела на Дадоджона, но в его лице не дрогнул ни один мускул. «Пройму я тебя, все равно пройму!» — подумала Марджона, гася закипевшую злость, и воскликнула: — Бывают же люди! Ведь, если разобраться, он из-за меня сел в тюрьму, из-за меня пострадал и чуть не лишился доброго имени, а все равно не отступился. Не знаю, как назвать такое…

— Любовью, — сказал Дадоджон, и Марджона возликовала, потому что в интонации, с которой прозвучало это слово, ей почудились и зависть, и волнение, и даже затаенная ревность.

— Безответная любовь, — сказала Марджона как можно более равнодушным тоном. — Любовь расцветает, когда она взаимна. Да что говорить, — махнула она рукой, — вы сами хорошо знаете. Не нравится мне Нуруллобек. Убивать будут, не пойду за него.

— Вам виднее, — сказал Дадоджон, не желая разговаривать на эту неприятную ему тему. — Какие еще новости?

— Ну, про стычку ака Мулло и Бобо Амона вы, наверное, слышали…

— Какую стычку? — удивился Дадоджон. — Мне ничего не говорили.

Марджону задело, что Дадоджон не хочет говорить о любви, она ляпнула первое, что пришло в голову. Если бы Марджона знала, что Дадоджон не слышал про эту нашумевшую историю, она никогда не заикнулась бы о ней. Но раз уж сказала, придется выкручиваться.

— Бобо Амон стал потом и сам раскаиваться, что так поступил. Ака Мулло немножко отлежался и снова вышел на работу.

— Ничего не понимаю, — сказал Дадоджон. — Что сделал Бобо Амон с ака Мулло?

— Ну, это… Вы же его знаете… Вспылил и ударил…

О том, что Бобо Амона за это арестовали и что вот уже семь или восемь дней, как его не стало, Марджона умолчала. Не сказала она и о том, что Бурихон, который и без того висит на волоске, и Абдусаттор, арестовавший Бобо Амона, боятся, как бы их не обвинили в смерти кузнеца.


В то утро, когда его взяли, Бобо Амон твердо решил рассчитаться с Мулло Хокирохом сполна. Он проснулся с намерением быстренько позавтракать, пойти к этому ползучему гаду и выложить ему все, что знает про него и за что ненавидит, а потом удушить, бросить людям к ногам и сказать: «Вот теперь пусть судит меня закон, я приму наказание с чистой душой и спокойной совестью, потому что отомстил за дочь и за нашего героя Карима-партизана. Больше всего я виноват перед миром в том, что так долго молчал и не вывел этого негодяя на чистую воду раньше. Мир был бы тогда чище, и Наргис не покинула бы меня».

…Это было в годы басмачества, когда отец Мулло Хокироха — охотник Азиз, — сдавшись властям и получив амнистию, пытался сдержать свое слово. Вы уже знаете, что прежние сподвижники Азиза не оставляли его в покое и требовали, чтобы он вернулся в их ряды, убив Карима-партизана. Они действовали через его сына Самандара, теперешнего Мулло Хокироха. И когда сын не справился с поручением, то есть не сумел уговорить отца, они стали понуждать на убийство его самого.

Бобо Амон в те тревожные дни был в добровольческом отряде. Однажды басмачи схватили его, жестоко избили и уже собирались перерезать горло, но предводитель банды — курбаши — вдруг вспомнил, что у него расковался конь. Вспомнил об этом и еще кое-кто. И Бобо Амона оставили жить до тех пор, пока не найдут кузню и он не исполнит работу. Три дня и три ночи басмачи таскали его с собой, положив, как куль, поперек седла. На четвертые сутки они остановились в какой-то лачуге на лесистом склоне горы. Шел дождь, громыхал гром, сверкали молнии. Бобо Амон лежал на вонючей войлочной подстилке в углу хижины лицом вниз, а басмачи, рассевшись вокруг очага, жадно насыщались. Продукты им принесли трое мужчин, двое из них, судя по голосам, были в годах, а третий молодой.

— Наотрез, говорите, отказался? — спросил, рыгнув, курбаши. — Значит, слово, которое дал безбожникам, для Азиза-охотника сильнее веры в аллаха?

— Истину молвили, господин, — сиплым голосом ответил кто-то.

— А что скажешь ты, его сын?

— Все от бога, сударь, бог и вымочит, бог и высушит, — зазвенел молодой голос. — Оставим отца в покое, изыщем другие пути.

Курбаши снова рыгнул и грязно выругался. Потянулось молчание. Бобо Амон затаил дыхание. Он притворился спящим и напряг слух.

— Хорошо, — сказал курбаши, — тогда это сделаешь ты.

— Я?! — вскрикнул сын охотника. — Вы шутите, господин.

Курбаши рассмеялся.

— Какие могут быть шутки? Карим-партизан должен отправиться к праотцам, и ты поможешь ему.

— Я скромный, смиренный послушник. Мне предназначено проникать в души людей, мое оружие — божье слово. Я не держал никогда в руках ни меча, ни ножа…

— Мы дадим тебе нож, — опять хохотнул курбаши. — На, держи… Бери, говорю! — повысил он голос и потом властно и твердо сказал: — Запомни, Самандар, сын Азиза: если ты не вернешь мне этот нож работы лучших ура-тюбинских мастеров с кровью Карима-партизана, я омочу его в твоей крови!

Вдруг грянул выстрел, басмачи повскакали с мест и, забыв про Бобо Амона, выбежали из хижины. Затарахтел пулемет… Связанный по рукам и ногам Бобо Амон напряг все силы и сумел перевернуться на спину. Красноармейцы, атаковавшие басмачей, спасли его.

Возвратившись в родной кишлак, Бобо Амон узнал, что пропал Самандар, сын Азиза-охотника. Он спросил, давно ли, и, услышав ответ, высчитал, что он исчез через два дня после той ночи. С Каримом-партизаном ничего не случилось, до его злодейского убийства было еще несколько лет, и Бобо Амон успокоился.

Но он не мог побороть своей неприязни к Самандару, вернувшемуся в кишлак в обличье Мулло Хокироха, он запомнил его слова: «Мое оружие — слово божье, мне предназначено проникать в души людей», — и чем успешнее ему это удавалось, тем больше Бобо Амон ненавидел его.

Кузнец понимал, что никто не поверит, если он обвинит Мулло Хокироха в убийстве Карима-партизана, так как весь кишлак и все в округе видели, какие установились у них отношения и как переживал и страдал Мулло Хокирох, узнав о злодействе. Да и сам Бобо Амон сомневался в его причастности к убийству. Не имея доказательств, не хотел брать греха на душу. Он был твердо уверен в одном: никакой Мулло Хокирох не праведник, ибо, как говорили мудрецы, «кто мерзок — мерзостью змеиной обладает».

Однако теперь, после трагической смерти дочери, Бобо Амон пришел к мысли, что Мулло Хокирох причастен к убийству героя. И никто не смог бы убедить его в обратном: руку, взявшую нож для того, чтобы пролить кровь, не остановить. Мулло Хокирох был пособником басмачей, им он и остался. И этого достаточно, чтобы избавить мир от его гнусного дыхания.

Итак, наутро после колхозного собрания Бобо Амон решил покончить с Мулло Хокирохом раз и навсегда. Однако едва он собрался выходить со двора, как в калитку забарабанили и перед ним оказались три милиционера во главе со своим начальником Абдусаттором.

— Вы арестованы! — с ходу объявил Абдусаттор.

Бобо Амон окаменел.

В милиции следователь объявил ему, что на него заведено уголовное дело по обвинению в покушении на убийство. Слушая, Бобо Амон наливался кровью, жадно ловил ртом воздух, и следователь, осекшись на полуслове, испуганно спросил:

— Что с вами?

Но Бобо Амон уже не слышал вопроса, он оглох и онемел от яростного гнева и пережитых страданий. В таком состоянии его вернули домой. И через два дня, так и не сумев вымолвить ни одного слова, он умер. Его похоронили рядом с Наргис.

Мулло Хокирох, услышав о кончине кузнеца, схватился за голову, лил слезы и сокрушался и, хотя еще не оправился от побоев и едва передвигался, заявился на похороны, отстоял заупокойную молитву. На кладбище он не смог пойти: Ахмад с одним из своих приятелей притащил его из мечети домой чуть ли не на руках. Затаившись под одеялом, Мулло Хокирох долго не мог унять сердцебиение. Он боялся, как бы не умереть от радости. Ведь о таком везении он даже и не мечтал. Умер один из тех, кого он всегда боялся, перед кем испытывал дикий, неизъяснимый страх. Умер, лишившись языка, разбитый параличом. Умерев такой смертью, проклятый кузнец оказал ему неоценимую услугу, пусть теперь покрутится с досады в могиле!.. По кишлаку и по всей округе пойдет слух, что Бобо Амон поднял руку на невинного, тихого, божьего человека, ни за что ни про что измывался над ним. Благородный, святой человек простил его, но бог не простил, воздал по заслугам — и Бобо Амон умер, не оставив ни завещания, ни наследников. Он, Мулло Хокирох, постарается, чтобы слух этот прошел по всей области…

Он снова и снова твердил себе, что умный человек должен проявлять сдержанность и рассудительность, никогда не суетиться и не подгонять события, извлекать максимальную выгоду из каждого поворота небес. Если взвесишь каждый свой шаг, никогда не споткнешься! Теперь осталось только два человека, которых нужно опасаться. Первый — это его старуха. Но она, к счастью, сама боится мужа, рта не раскрывает, глупа и покорна. Страшнее второй — Аминджон Рахимов, секретарь райкома. Он умный, проницательный человек, его провести невозможно, разве только убрать с дороги. Но как?

— Используя поворот небес, — вслух подумал Мулло Хокирох, благо жена вышла из комнаты.

О, Аминджону уже уготовано несколько ям, и он, Мулло Хокирох, будет отныне денно и нощно молиться, чтобы секретарь райкома поскорее провалился в одну из них. Он будет сталкивать его туда с помощью дурака и пьянчужки Бурихона, жулика и хапуги Хайдара, самонадеянного глупца и грубияна Абдусаттора. Пусть они ведут себя так, как ведут, пусть нагромождают ошибки на ошибки, преступления на преступления — из-за них несдобровать и Аминджону, спросят с него, ведь он должен отвечать за кадры. Начало уже положено — горит Бурихон, а для Абдусаттора не пройдет бесследно смерть кузнеца: надо раздуть слушок, что этот нарушитель законов выдвинулся при Аминджоне… так что берегись, Аминджон, дай срок, то ли еще будет! Продлил бы господь жизнь Мулло Хокироху, остальное пустяк. Он все предусматривает, он знает, как использовать повороты небес и добиваться задуманного. Марджона в степи тоже исполняет его волю…


Да, Марджона была способной и достойной последовательницей Мулло Хокироха.

На десятый день врач разрешил Дадоджону ходить, но в меру, не утомляясь. В воздухе уже пахло весной, снег сошел, солнце пригревало, и Дадоджон чуть ли не по полдня проводил на воздухе. Дядюшка Чорибой хвалил доктора, но при этом говорил:

— Доктор поставил тебя на ноги, а вылечит, воздух.

У становища было необычайно людно и шумно: со всех сторон пригнали сюда овец. Ветеринары осматривали их перед началом массового окота. А врач устроил в одной из комнат медпункт, выстукивал и выслушивал чабанов и членов их семей, заводил на них медицинские карточки. Марджона работала с ним, но через каждые три часа прибегала к Дадоджону и поила лекарствами. За минувшие дни она стала своим человеком в семье дядюшки Чорибоя: помогала в свободное время тетушке Рухсоре и ее невесткам по хозяйству, учила невесток наряжаться, играла с детишками…

— До чего же хороша у меня подружка! — восторгалась Зарина, жена Камчина. — Умная, красивая, работящая! Все у нее спорится в руках!..

Тетушка Рухсора считала, что всякая беда излечима радостью, — женитьба поможет Дадоджону забыть горе, а лучшей жены, чем Марджона, и искать не надо.

— Не надо упускать такую девушку, сынок, — сказала тетушка Дадоджону. — Она будет тебе и женой, и сестрой, и матерью.

— Зачем ждать? — говорил Камчин. — Быстрее готовьте свадьбу. Я сам притащу козла, устроим козлодрание, повеселимся!

Позже всех высказался дядюшка Чорибой.

— Не надо жить бобылем, хватит, — сказал он, — нам, мужчинам, без жены нет пути. Все, что было, прошло, ничего не вернуть. Если послушаешься моего совета, то бери эту девушку. Твоя тетушка Рухсора права: от добра добра не ищут.

Дядюшка Чорибой сказал это после того, как Марджона спасла от несчастья его внучку, двухлетнюю дочку Шамси.

…День выдался почти по-летнему жаркий, и детишки играли на солнцепеке, близ того места, где работали ветеринары и зоотехник. Дадоджон и Марджона тоже были рядом с врачами, помогали. Никто не заметил, как из загона вырвался огромный баран-производитель и, опьяненный воздухом, горячий и норовистый, победно заблеял. Красное платьице, в котором была дочурка Шамси, возбудило его сильнее, и, выставив крутые рога, он помчался на девочку. Это увидела Марджона. Не раздумывая, рванулась она наперерез барану, схватила его мертвой хваткой за рога, упала, но не выпустила. Баран протащил ее несколько метров по земле, и тут подоспел Камчин, свалил барана, а все остальные, сбежавшись, занялись Марджоной.

Она стояла бледная и смущенная. К счастью, отделалась испугом и почти не пострадала, только поцарапала руки и ноги да порвала платье и чулки. Дадоджон хотел поднять Марджону на руки, однако она не позволила и доковыляла до дома, поддерживаемая с одной стороны Зариной, с другой Фазлиддином. Врач смазал ссадины йодом, напоил валерьянкой и велел отдыхать. Успокоившись, Марджона вытянулась на спине, положила руки под голову и, глядя в потолок, улыбнулась: хорошо, что это случилось. Это подогреет Дадоджона, сильнее привяжет его к ней.

Пришел дядюшка Чорибой, поблагодарил ее и, называя дочкой, пожелал многих лет радостей и счастья. Дадоджон стоял рядом с ним, все слышал. Он смотрел на Марджону теплым, добрым, восхищенным взором. Они обменялись улыбками, которые часто многозначительнее слов.

После разговора с дядюшкой Чорибоем Дадоджон призадумался. Да, прошлого действительно не вернуть, рано или поздно придется жениться, а раз так, то, может быть, и вправду взять Марджону? Она оказалась много лучше, чем он думал. Умная, заботливая, по-своему красивая… Да, она нравится ему, он стал относиться к ней теплее, сердечнее. Да иначе и невозможно — это было бы черной неблагодарностью. Если уж жениться, то, наверное, только на ней. От добра добра не ищут. Она всем нравится — и родным в кишлаке, и друзьям, обретенным здесь. Но не надо спешить. «Побуду здесь март, потом съезжу в кишлак, там и посмотрю, как быть дальше», — решил Дадоджон.

Двадцать третьего февраля Марджона подбила все становище отметить праздник Советской Армии. Женщины захлопотали с утра у очага, и около полудня все собрались в большой комнате, где была расстелена скатерть с обильным угощением. Чего только на ней не было — золотисто-розовые теплые масляные лепешки и жареное мясо, горячее и холодное, и чакка — густое откидное кислое молоко, и жирная брынза, и сладости… С позволения дядюшки Чорибоя врачи разбавили водой спирт, и мужчины, кроме Камчина, выпили по рюмке за славных советских воинов и отдельно за участников войны Дадоджона, Фазлиддина и Шамси. Все развеселились. Дядюшка Чорибой заиграл на дутаре, Шамси на дойре, потом спели несколько песен и стали танцевать. Дадоджон танцевал с Марджоной. Растроганная тетушка Рухсора шепнула мужу:

— Хорошая пара, — и дядюшка Чорибой согласно кивнул головой.

Подали плов, после него началось чаепитие. Однако тут раздался резкий автомобильный сигнал. Вскоре в комнату вошел Туйчи. Его встретили восторженными возгласами, усадили за стол. Он залпом выпил пиалку чая, проглотил кусочек лепешки.

— Плову Туйчи! — сказал дядюшка Чорибой.

— Нет, не надо, мне нужно немедленно возвращаться, — сказал Туйчи и повернулся к Дадоджону: — Меня послала тетушка Нодира, чтобы быстро привез вас.

— Что случилось? — спросил дядюшка Чорибой вместо Дадоджона.

— Ака Мулло сильно болен. Уже в горячке.

— Надо ехать! — неожиданно для себя вскочил Дадоджон с места.

— Да, надо, председательша зря не пошлет, — сказал дядюшка Чорибой. — Собирайся, сынок.

Дадоджон направился в комнату Камчина, где лежали некоторые его вещи. Следом за ним туда прибежала Марджона.

— Особенно не расстраивайтесь, акаджон, — сказала она с улыбкой, мерцая глазами. — Вот увидите, с нашим ака Мулло все обойдется, он живуч как ворон, проживет еще двести лет.

Дадоджон вскинул голову и взглянул на девушку.

— Как ворон живуч? — переспросил он. В его голове шевельнулось какое-то воспоминание. Он подумал, что уже слышал когда-то эти слова, но вспоминать, когда, где и от кого, было некогда.

— Ладно, пусть будет вороном, лишь бы живучим, — сказал Дадоджон. — Кроме него, у меня никого пока нет. Он вырастил меня, воспитал. Я должен быть сейчас возле него.

— А я о чем говорю, разве не о том же? Я еду с вами!

— Со мной? А как же… работа?

— Работа почти закончена, через два дня врачи отсюда уедут, — сказала Марджона.

— Тогда поехали!

35

Жену Мулло Хокироха звали Гульмох, но имя ее почти все забыли. Сам Мулло Хокирох называл ее «женщина» либо «старуха», для других она была «тетя», «тетушка», «тетенька» или «мамаша». Только мать Нуруллобека звала по имени — Гульмох: их связывали родственные узы и обе они были из Матчи. Поэтому она близко к сердцу приняла весть об аресте Нуруллобека, сильно горевала, не подозревая, что и эта беда сотворена ее супругом. Мулло Хокирох в душе посмеивался над ее печалью, а вслух твердил свое:

— Все от бога, бог и вымочит, бог и высушит… перестань убиваться!

Узнав, что Нуруллобека выпустили и даже вернули на прежнюю работу, Гульмох бурно обрадовалась и, поделившись с мужем радостью, спросила, почему Нуруллобек к ним не заходит. Муж ответил, что Нуруллобек обиделся на них за то, что Дадоджону сосватали Марджону…

В это весеннее солнечное утро Гульмох по велению мужа пошла в правление и передала председательше его просьбу — немедленно послать кого-нибудь за Дадоджоном, так как Мулло Хокироху очень плохо, он якобы даже бредит. Зная, что муж преувеличивает, Гульмох не торопилась домой. На обратном пути она решила зайти к Нуруллобеку.

Кишлак был укаршен красными флагами и лозунгами. По радио звучала праздничная музыка, диктор поздравлял всех с Днем Советской Армии. Гульмох, иногда неделями не выходившая из дома, почувствовала себя птицей, вырвавшейся из клетки. После душной мехмонхоны, в которой лежал и изводил ее своими поучениями и капризами Мулло Хокирох, ей дышалось легко и свободно. С радостным изумлением увидела она, что на деревьях уже набухают почки, — неужели скоро весна?! Она сколупнула одну почку, надкусила, ощутив горьковато-терпкий вкус, растерла между пальцев, чувствуя клейкость, и подумала, что да, весна не за горами, прекрасная зеленая весна. И будут маки, будут тюльпаны, будет много цветов… но для нее ли? Несчастная со своим Мулло Хокирохом, служанка его, когда она увидит весну?!

Гульмох свернула к школе-интернату и у самых ворот повстречалась с Нуруллобеком. Он радостно обнял ее, и чувства его были неподдельными — он с детства любил и уважал свою тетушку. Не раз вспоминал ее и в тюрьме и, вспоминая, искренне жалел. Вот и сейчас его сердце сжалось! Как она быстро стареет!.. Нуруллобек повернул назад и привел тетушку в свой кабинет.

— Слава богу, слава богу! — говорила она, утирая слезы. — Правда не потонула, есть, оказывается, справедливость. Ты снова на своем месте. Как неожиданно свалилась на тебя эта беда!

— Да, неожиданно, — сказал Нуруллобек. — Никогда не думал, что выроют мне яму и толкнут в нее люди, которых считал близкими друзьями, почти родными.

— Да ты что? — удивилась старушка. — Кто были эти подлые нечестивцы? Ты узнал их?

— Еще бы! — усмехнулся Нуруллобек. — Главарь у них ваш муж, благочестивый Мулло Хокирох! Мой, так сказать, приемный отец, моя опора, мой наставник и защитник!

— Нет, нет, не говори так! — воскликнула старушка, всплеснув руками. — Твой дядя жалостливый человек, он боится божьего гнева, ты ему вместо сына!..

— Я тоже так думал когда-то. Но это он, тетушка, этот жалостливый, богобоязненный человек велел подлому Бурихону арестовать меня. Мне сказал сам Бурихон… За что? Из-за Марджоны, сестры Бурихона. Я давно привязался к этой девушке, хотел жениться на ней и сейчас все еще не остыл. Но ваш благоверный супруг, преследуя какие-то свои грязные цели, вознамерился выдать Марджону за своего братца и, чтобы я не путался под ногами, велел убрать меня, посадить… только и всего!

Старушка слушала, и глубокая печаль входила в ее сердце. Когда Нуруллобек умолк, она тяжко вздохнула и глухо промолвила:

— Бедный ты мой, несчастный!.. — И, немного помолчав, сказала: — Я не знала, что это мой старик тебя посадил. Думала, образумится, стал бояться бога, замаливает свои грехи… Сколько же можно грешить? Неужели и вправду то, что входит с молоком матери, уходит лишь с душой? О боже, боже!.. Сжег всю мою жизнь, каждый день измывался, убивал меня, разве мало ему было этого, что вцепился в тебя, проклятый?!

— Да вы не расстраивайтесь, тетушка, не надо, милая, успокойтесь, — взял Нуруллобек сухую и тонкую руку старушки, — кто роет яму другому, тот сам в нее попадет. Вот ведь полетел Бурихон, выгнали его с работы, как паршивого пса, доберутся и до остальных. Ничто не остается без возмездия. Ваш муж еще будет искать спасения в смерти.

— Верно, сынок, верно говоришь! — закивала головой Гульмох. — Так и есть! Он каждый день зовет смерть, но даже она отвернулась от него. Изводят его головные боли, криком исходит, ни есть не может, ни спать. Если глянешь на него сейчас, не узнаешь и испугаешься. Бог сам наказывает его.

По просьбе Нуруллобека принесли чай. Выпили по пиалке. Тетушка Гульмох расспросила, как чувствуют себя мать и отец, братья и сестры, пожелала им долгой счастливой жизни. Нуруллобек поблагодарил и сдержанно, стесняясь проявить охватившее его волнение, спросил, не знает ли она о намерениях Мулло Хокироха относительно Марджоны: может быть, изменились?

— Нет. Послал сегодня за братом, прежде чем помрет, хочет поженить их, — ответила старушка и прибавила: — Откажись ты, сынок, от этой бесстыжей и нахальной девчонки. Не выйдет из нее хорошей жены, она недостойна тебя.

Нуруллобек с минуту помолчал, подумал и сказал:

— Сердце, к сожалению, неподвластно разуму. Если бы ему можно было приказать!..

— А ты представь, что она за человек, и сердце само отвратится. Говорят, Марджона бегает за Дадоджоном, как собачонка за хозяином. Позабыла всякий стыд и срам, поехала за ним в Дашти Юрмон.

— Но Дадоджон не хочет ее. Мне сказали, что после смерти Наргис он не желает возвращаться в кишлак. Покинул его навсегда.

— И ты веришь этим братьям? — всплеснула старушка руками. — Они стоят друг друга. Не стало Наргис, прилипнет к Марджоне. Лучше не связываться с этим родом, сынок!

Нуруллобек вздохнул.

— Хорошо, тетушка, я подумаю, — сказал он, понимая, что старушка права. Но как вырвать Марджону из сердца? Для того чтобы забыть ее, наверное, нужно полюбить другую. Сказано же поэтом: «В ответ любви нужна любовь, и только!»

Сердце старушки болело за Нуруллобека. Она поняла, что Нуруллобек, этот милый доверчивый юноша, любит, зная, как бессердечна, бесстыжа эта девчонка. Это не доведет его до добра. Он будет переживать и страдать, если Мулло Хокирох женит на Марджоне своего брата. Но даже если он добьется своего и сумеет взять Марджону, все равно не увидит счастья, потому что эта девка и ее братья-разбойники изведут его.

— Подумай, сынок, крепко подумай и постарайся выбросить из головы эту Марджону, — сказала старушка. Она поднялась. — Мне пора домой, я пойду. Посмотрим, что еще надумает мой старик, когда появится его братец. Если что не по мне, отравлю их, подсыплю им яду…

— Что-что? Отравите?! — Нуруллобек вытаращил глаза.

— Нет, не настоящим ядом, — улыбнулась старуха. — Я не убийца. Я отравлю их тем, что облегчу свое сердце — скажу им все, что о них думаю.

— Не надо вам связываться с ними, — сказал Нуруллобек, проводив тетушку до ворот. — Спасибо, что пришли, захаживайте почаще. До свидания.

— Счастливо оставаться, сынок, будь здоров! Поклонись от меня отцу с матерью. До свидания!..

_____
Мулло Хокирох отдавал богу душу. Но душа не хотела покидать тело, судорожно цеплялась за него. Смерть раздирала когтями мозги, чтобы выковырять оттуда душу, однако там ее не находила и тогда впивалась в сердце, а душа, перехитрив смерть, удирала в печень, смерть впивалась в печень — душа снова оказывалась в мозгах, и смерть снова бросалась туда. Мулло Хокирох стонал и скрежетал зубами, кусал подушку, кричал и метался. Это были адские муки, которые он познавал, еще не испустив дух.

Он хотел воды, хоть глоток воды, но не было человека, который дал бы ему напиться. Жену послал к председательше, Ахмаду велел прибрать хлев и почистить скотину, больше в доме никого нет, сам подняться не в силах. Все болит и горит, горит, полыхает… воды… пить… глоток воды!.. Почему он один? Почему некому присмотреть за ним? Почему?! Ведь мог бы Ахмад, пока не вернется старуха, посидеть у него в ногах, мог бы! Но нет, привычка — вторая натура. Даже корчась в смертельных муках, он не забыл распорядиться по хозяйству, не мог допустить, чтобы Ахмад сидел у его постели и бездельничал. Пусть работает, даром, что ли, он обязан кормить его, и поить, и одевать?..

Мулло Хокирох не предполагал, что день начнется такими адскими муками. Он хотел полежать в тишине, пораскинуть спокойно мозгами, еще раз обдумать план действий, тех, что связаны с Дадоджоном, и тех, что, используя поворот небес — крах Бурихона и предстоящий конец Абдусаттора и Хайдара, — направит он против секретаря райкома Аминджона. Он решил ускорить гибель этих глупцов. Но не вышло, помешала боль. От нее раскалывается голова, разрывается сердце, сжимается глотка, внутри все горит, и тяжелая черная завеса опускается на глаза, затмевает свет…

Сколько он был без сознания, несколько минут илинесколько часов? Свет был мутным, дрожащим и зыбким, но все-таки свет, и, значит, душа еще не покинула тело, значит, еще жив, и опять один, опять, опять нет никого у постели. Куда запропастилась старуха? Проклятая, забыла, что он лежит один! Он ждет ее с нетерпением: что ответит ей Нодира? Хорошо, что боль немного отпустила, теперь можно подумать. Ему бы только дождаться Дадоджона, втолковать этому сопляку и болвану, что он, его ака Мулло, собирается покинуть белый свет, а кому же он оставит добро, как не ему, Дадоджону?!

Дверь отворилась, в комнату вошла Гульмох. Мулло Хокироху показалось, что старуха мрачнее обычного, почернела лицом, и только глаза горят лихорадочным огнем. С чего бы это? Неужели горюет? Видит, что он умирает, и жалеет? Или председательша ее огорчила, сказала что-то не то?

— Где задержалась? — разжал Мулло Хокирох губы. Слова вырывались из глотки с хрипом. — Наплевать, что я один?

— Ахмада же оставляла с вами! — ответила старуха и, брезгливо поморщившись, села поодаль от его постели.

— Все сделала, как сказал?

— Сделала.

— Ну и что?

— Что «что»? Пришла и сказала, председательша пообещала.

— Машину послали или нет?

— Откуда я знаю? — вдруг тоже повысила голос старуха. — Сказала, что пошлет. Я что, должна была караулить, когда она поедет? Может быть, еще сделать из своих волос веник и подметать перед вашим братцем дорогу?

Мулло Хокирох разинул рот от изумления. Он не поверил своим ушам. Да его ли это старуха, та ли кроткая Гульмох говорит или кто-то другой? Что за тон? Откуда столько злости и гнева? Чем она недовольна? Ей не нравится возвращение моего брата?.. Ну да, конечно! Если Дадоджон вернется до того, как я преставлюсь, эта стерва не сумеет ничего припрятать. Вот почему она горюет. Вот откуда ее злость. Пусть хоть лопнет от гнева, ничего не получит! Все деньги лежат в разных сберкассах на имя Дадоджона, ему быть наследником! Твой Мулло Хокирох, старуха, не такой простак, чтобы держать деньги и ценности дома. Он обо всем позаботился, так что можешь кусать свои локти…

— Я видела своего племянника Нуруллобека, — сказала женщина, облив мужа презрительным взглядом. — Он передал вам привет. Желает, чтобы вы быстрее поправились. Он собирается вскоре жениться. Пусть, говорит, верховодит на свадьбе ака Мулло.

«Ах, вот оно что, — подумал старик, — она виделась с Нуруллобеком, и тот поплакался ей, наговорил на меня, потому она и кипит, потому и язвит. Ну, погоди, проклятая! Пусть твой Нуруллобек еще поучится хитростям у меня!»

— Странно, — сказал он, изобразив на лице улыбку. — Нуруллобек собирается играть свадьбу? Не знает, что я лежу на смертном одре?

— Ну и что? Из-за этого должен остановиться мир? Люди должны отложить свадьбы и праздники? — Гульмох желчно рассмеялась. — С какой стати Нуруллобек должен откладывать женитьбу из-за вас? Вы же ему враг проклятый!

— Что ты говоришь? — Старик не сгонял с лица улыбки. — Я заклятый враг Нуруллобека? С чего это ты решила? Кто наболтал тебе? Как же я мог плохо относиться к нему, если считал его вместо сына, которого ты не родила мне?

Но Гульмох пропустила последние слова, всегда вызывавшие в ней чувство вины, мимо ушей и сказала:

— Зачем же тогда упрятали его в тюрьму?

Старик понял, что Нуруллобек выболтал ей все, и, убрав с лица улыбку, придал ему грустное, страдальческое выражение.

— Нуруллобек ввел тебя в заблуждение, — произнес он тихим, дрожащим голосом. — Я лежу на смертном одре, поднимусь ли, не знаю. Уходя на тот свет, не совру! Я не виноват, что Нуруллобека посадили в тюрьму, он сам виноват, зачем нарушал законы? Зачем держал в интернате детей Бурихона, Хайдара и других, им подобных? Не буду кривить душой, скажу откровенно: можно было бы не доводить до тюрьмы, если бы он не разозлил Бурихона. Зачем ему надо было волочиться за его сестрой? Тем более что знал: Бурихон отбился от рук, погряз в пороках и пьянстве и мое слово уже на него не действовало. Клянусь, всевышний не даст соврать: если бы Бурихон был прежним, я не позволил бы ему арестовать Нуруллобека, хотя он тоже не уважил меня. Он ведь знал, что я сватаю Марджону за Дадоджона…

— Марджону возьмет Нуруллобек! — резко перебила женщина. — Они дали друг другу слово.

— Врешь! — вскричал старик и, посмотрев на жену круглыми, остановившимися глазами, вдруг застонал и захрипел: — Голова, ой голова… Господи, возьми меня поскорее!..

В сердце старухи проснулась жалость, в голосе прозвучало участие.

— Опять схватило? — Она пересела к нему на постель, помассировала его лоб и виски. — Мучаетесь, страдаете, плачете, — говорила она, взяв его руку в свою. — Если бы в свое время жалели, не обижали и не заставляли страдать других, господь бог внял бы вашим молитвам и был бы милосерднее. Покайтесь в грехах и повинитесь перед людьми, может, создатель облегчит ваши муки. О себе я ничего не скажу. За эти тридцать восемь лет, что прожила с вами, ни солнца не видала, ни луны. Но я не жалуюсь, такова уж моя доля. Я вас прощаю. Но председательша, Нуруллобек и другие, они же не знают, сколько зла вы творили за их спиной и против них! Повинитесь и покайтесь, попросите прощения, чтобы бог помог вам легко расстаться с душой.

Трудно сказать, слышал ли старик эти слова или нет, а если слышал, то понимал ли, что говорит жена. Он лежал с закрытыми глазами, с лицом, искаженным страданием, а потом и вовсе впал в забытье.

Очнулся Мулло Хокирох в сумерках и, едва приподняв веки, увидел Дадоджона, который сидел на краю его постели и смотрел на него с тревогой и любовью.

— A-а, явился беглец, — сдавленным голосом вымолвил Мулло Хокирох, и на губах его появилась улыбка.

— Явился, ака, вернулся, простите меня, дурака, я виноват! — умоляюще произнес Дадоджон.

Эти слова вырвались из глубины его души. Приехав всего лишь полчаса назад и увидев брата в бесчувственном состоянии, Дадоджон чуть не заплакал. Как бы там ни было, но это ака Мулло заменил ему отца, вырастил его, кормил и поил, послал учиться и, дождавшись с войны, старался в меру своего разумения обеспечить ему спокойную, сытую и счастливую жизнь. Но он, неблагодарный, поддавшись первому порыву, удрал в степь и вспоминал брата только со злостью, не знал, что ему так тяжело, что дни ака Мулло сочтены. Умрет ака, и не останется у него никого, некому будет о нем заботиться. Нельзя было обижать ака Мулло, надо было, как вернулся из армии, довериться ему, а не быть мальчишкой, не поддаваться порывам. Виноват он перед ака Мулло и должен, обязан просить прощения!..

— Наша невестка… Марджона где?

— Здесь она, здесь! — встрепенулся Дадоджон. — Позвать?

Мулло Хокирох кивнул. Дадоджон метнулся к двери, которая вела в смежную комнату, где ждала Марджона. Он не успел открыть рта: Марджона по его лицу поняла, что старик зовет ее, и стремительно поднялась. Вбежав, она распростерлась на полу у постели Мулло Хокироха, взяла его костлявую жилистую руку и провела ею по своим глазам. Старику это понравилось, он погладил Марджону по голове.

— Будьте счастливы, да состариться вам вместе, — пробормотал он себе под нос.

Марджона приложила к глазам платок, будто прослезилась, и опустила голову.

— Мало мне осталось, — сказал старик скорбным голосом. — Жаль, что не увижу вашей свадьбы…

— Не говорите так, ака Мулло! — перебил Дадоджон. — Даст бог, проживете сто лет и еще увидите свадьбы наших детей.

Старик желчно усмехнулся.

— Если бы, — вымолвил он, — если бы… Но у меня к вам просьба… последнее желание…

— Я исполню все, что вы скажете! — воскликнул Дадоджон.

— Если так, тогда слушайте, — сказал Мулло Хокирох после недолгого молчания, и его голос стал крепче и тверже, в нем зазвучали властные ноты. — Идите, пишите заявление и завтра с утра поспешите в сельсовет, распишитесь и покажите мне свидетельство. Да, Дадоджон, да, мой брат, я хочу, чтобы ты женился на Марджоне, только на ней, больше ни на ком! Эта девушка — единственная, кто подходит и нужен тебе, она, как говорится, если понадобится, вытащит из грязи твоего осла. Идите, пишите заявление, я хочу увидеть его. Это мое завещание. Работу больше не ищи, ни перед кем не унижайся. Я попросил Нодиру назначить тебя после меня на мое место. Будешь заведующим колхозным складом. Если будешь умеючи работать… если пойдешь по дороге, указанной мной… и будешь советоваться с Марджоной… тогда ни в чем не будете нуждаться… Деньги копите, деньги! С деньгами никто вас не одолеет, будете сильны и неуязвимы, заткнете рот любой собаке, которая тявкнет на вас. Я, конечно, оставлю вам наследство, но вы забудьте о нем, делайте деньги!

Но будьте осмотрительны, знайте, куда ступить, остерегайтесь врагов! Не верьте ни одному человеку — люди злы и завистливы, держитесь только друг друга, не посвящайте в свои тайны третьего, только двое должны их знать, вы двое!..

Марджона слушала и думала, что старик со своими поучениями и наставлениями завелся надолго, а кому они нужны? — все знаю и без тебя. Как-нибудь соображу, обойдусь! Живуч, как ворон, боюсь, еще не скоро помрешь! Спасибо за доброе дело, за то, что вешаешь братику своему цепь на шею, а конец отдаешь мне. Быстрей проверни это дело, остальное — пустяки. Можешь оставить нам наследство и проваливаться в тартарары, только об этом и мечтаю. Если ты, не дай бог, опять встанешь на ноги, я не смогу оседлать твоего братца и ездить на нем так, как желаю, — ты, ворон живучий, ты будешь мешать! Да, ты сейчас за меня, ты думаешь, что я родилась для того, чтобы угождать тебе и твоему братцу, быть служанкой, рабой, исполнительницей твоей воли. Но как только увидишь, что надежды твои оказались пустыми, скрутишь меня в бараний рог. Я не брата твоего боюсь, он будет плясать под мой барабан, я тебя боюсь. Ты шайтан, ты коварен, беспощаден, жесток. Не дай бог оказаться у тебя в немилости. Не знаю, в кого твой брат, он, в отличие от тебя, простак, мягок и добр, как раз какой мне нужен. Он будет воском в моих руках…

Марджона искоса, краешком глаз, глянула на Дадоджона: он склонил голову, кажется, весь внимание. А о чем думает он на самом деле?

Дадоджон действительно слушал вполуха. С него было достаточно того, что ака Мулло сказал в самом начале. И теперь он думал о том, что надо подчиниться, другого выхода нет. «Хочешь не хочешь, надо жениться на этой Марджоне-Шаддоде. Что ж, может, она и вправду станет хорошей женой, помощником, другом. Главное, любит меня и, кажется, сильно. Если бы не любила, наверное, не приехала бы за мной в степь. Но ее братья — плохие, нечестные люди. Слава богу, хоть разбойник Шерхон не появляется здесь, а Бурихон под боком. Надо добиться, чтобы она отказалась и от него, иначе спокойной жизни не будет. Хорошо, если ака Мулло не умрет, хоть бы выкарабкался — будет с кем советоваться, за кого держаться! Но увы, он плох… Доставлю ему последнюю радость, исполню его желание…»

С этой мыслью Дадоджон поднялся с места и сказал:

— Хорошо, мы сейчас пойдем, напишем заявление и покажем вам, а утром зарегистрируемся в сельсовете и принесем свидетельство. Благословите нас!

Старик молитвенно воздел руки и поднес их к лицу, молодые сделали то же самое. Старик пробормотал себе под нос какие-то слова и, громко выговорив «аминь», провел ладонями по лицу. Молодые повторили его жест, сказали «аминь» и вышли из комнаты.

Когда за ними закрылась дверь, Мулло Хокирох хихикнул. Он вдруг ощутил прилив сил, оживился, лицо его просветлело, глаза заблестели, он обвел взглядом комнату. За двумя небольшими оконцами уже сгустились сумерки, с потолка свисала на цепях десятилинейная керосиновая лампа, заливавшая комнату жарким желтым светом. В центре комнаты стоял сандал, в передней части — вход в чуланчик. Дверца от него всегда на замке, а ключ всегда при нем. Да, а где он сейчас? Где все ключи?

Мулло Хокирох рывком приподнялся, пошарил под подушкой, ключи оказались на месте. Он облегченно вздохнул. Почему-то вдруг вспомнилось, как неожиданно нагрянула ревизия, которую организовали председательша Нодира и главбух Обиджон, и как ключ застрял в замке и не хотел поворачиваться. Да, тогда он изрядно поволновался, боялся, что впопыхах не успел привести все бумаги в порядок, ведь у него была всего одна ночь, его предупредили поздним вечером. Но зато как он смеялся, когда ревизоры вновь ничего не нашли. Чудаки! Организаторы ревизии, да и сам секретарь райкома, к которому они обратились, забыли, что нет такой тайны, о которой нельзя узнать, что иногда свои мысли не стоит доверять даже подушке, на которой спишь: в ревизорской группе нашелся свой человек. Хорошо, что «своим» людям он никогда ничего не жалел, не скупился, хорошо, что никогда никому не доверял ключи.

После его смерти старуха, эта проклятая ведьма, первым делом бросится искать ключи. Дадоджон простак, он об этом не подумает. Надо сегодня же предупредить его, иначе все пойдет прахом. Ну и старуха, показала себя наконец-то! Тихая, бессловесная, смиренная Гульмох вдруг заговорила, да как заговорила — змею пригревал! Она не успокоится после его смерти, будет жалеть Дадоджона, выдаст все тайны, в которые проникла за тридцать восемь лет. И тогда… тогда председательша и Аминджон сровняют его могилу с землей, проклянут и не дадут житья Дадоджону. Где-то он читал, что у какого-то народа существует обычай хоронить супругов вместе: если умирает муж, вместе с ним закапывают живьем жену, если умирает жена — закапывают мужа. Так почему же он, Мулло Хокирох, умрет, а его старуха останется жить? Почему бы им вместе, рука об руку, не отправиться на тот свет?

Дело это несложное, проще простого!

Мулло Хокирох посмотрел на массивный перстень, в который вместо камня была вставлена квадратная, похожая на крышку шкатулки, печатка. Он никогда не снимал его с пальца и, если кто-то интересовался перстнем, отвечал, что это подарок его самаркандского наставника, привезенный из святой Мекки. А перстень-то с секретом: вместо камня действительно вправлена золотая шкатулочка. Ее можно мгновенно открыть, нажав на незаметную, похожую на гвоздик кнопочку. Мулло Хокирох на всякий случай хранил в ней несколько крупинок смертоносного яда. И вот яд можно пустить в дело!

Гульмох вошла в комнату с большой чашей атолы — бульона, заправленного мукой.

— Где молодые? — спросила она. — Я приготовила им жаркое.

— Заявление пишут, — ответил Мулло Хокирох, глядя на нее ясными глазами. — Слава всевышнему, они соединятся, мы достигли цели. Завтра распишутся, а брачную молитву прочту я сам.

Старуха гневно посмотрела на него.

— Из могилы будете читать брачную молитву, — буркнула она.

Мулло Хокирох услышал, улыбнулся и ничего не ответил.

Гульмох поставила перед ним чашу с атолой и, подойдя к одной из стенных ниш, повернулась спиной. Мулло Хокирох только этого и ждал. Мгновенным движением руки он высыпал яд в чашу, с шумом втянул в себя воздух и чавкнул, будто отведал атолу. А потом сморщил лицо:

— Фу, пересолила!

— Ничего не пересолила. Во рту у вас солоно или горько.

— Да нет, говорю же, соленое, невозможно есть. Попробуй сама!

Гульмох подошла, присела на корточки близ постели Мулло Хокироха и, взяв в руки чашу, зачерпнула бульон.

— Вай! — вскрикнула она. — Что это такое? В-а-ай, жжет! — и рухнула на ковер, забилась в судорогах.

Мулло Хокирох выхватил у нее чашу из рук, не дав ей опрокинуться, и теперь, прижимая ее к груди, уставился на бьющуюся в конвульсиях жену. Он не ожидал, что яд подействует столь быстро, и ужас сжал ему глотку, по телу забегали мурашки.

— Будь проклят… проклинаю… — прохрипела старуха, глядя на него в упор вылезшими из орбит глазами. — Отравил… меня… все с-сказала… тайны твои… что в-воровал… взя-взя… взятки давал… Ну-ну-нур-рулло сказала… лю-людям ссвоим…

Голова Гульмох с глухим стуком упала на ковер, но старуха нашла в себе силы снова поднять ее и, изогнувшись всем телом, попыталась доползти до Мулло Хокироха.

— Пр-р-роклятый! — протяжным воплем вырвалось из ее груди.

Мулло Хокирох отодвинулся к стене, прижался к ней спиной. Каждое слово старухи впивалось в него остроконечной стрелой, он верил в то, что она говорила, и разевал рот все шире и шире, жадно ловил воздух, умирая от страха.

Он видел, как старуха несколько раз дернулась в агонии и затихла у самых его ног, теперь навсегда. Лицо ее посинело, нос заострился, остекленевшие глаза были выпучены. Нет, он не умер от страха, он еще пришел в себя, и его мозг заработал ясно и четко. И он понял, что вот этого преступления ему не скрыть, его арестуют, осудят, он сгниет в тюрьме… Выхода нет, лучше уж смерть, лучше и ему принять яд. Когда мертвых двое, преступника не найдут…

Чашу с атолой он по-прежнему держал в руках и, как только подумал о яде, залпом опустошил ее.

36

Через шесть месяцев после смерти Мулло Хокироха и его жены наступил рамазан, месяц уразы — мусульманского поста. Давно уже не считают рамазан праздником, многие даже не знают, когда он начинается и когда кончается. Мало и тех, кто объяснит, почему он наступает то раньше, то позже. Им неведом мусульманский календарь лунного года, девятый месяц которого называется рамазаном. Но тем не менее в кишлаках еще держат уразу — соблюдают пост. И не только пожилые.

Нынешний рамазан пришелся на лето. Подходил к концу август, стояла жара. Весь долгий месяц на небе не появлялось ни облачка, солнце палило безжалостно, и колхозники, соблюдавшие рамазан, испытывали тяжкие муки: от зари и до зари они не ели и не пили. Темпы полевых работ резко упали.

Работники Богистанского райкома партии, уполномоченные из обкома и даже из столицы приложили немало усилий, чтобы уменьшить вред, наносимый рамазаном и делу, и здоровью людей. В какой-то мере это удалось. Но стало ясно, что часть населения больше верит муллам, имамам и прочим служителям культа, чем лекторам и пропагандистам. «Почему?» — спрашивал себя Аминджон, понимая, что однозначно на этот вопрос не ответить: тут сплелись в тугой узел многочисленные и серьезные социальные проблемы.

Любопытно, что соблюдавшие пост не совершали пятикратный намаз, не твердили ежедневно молитвенной формулы «умереть за веру», не платили зякет — налог с движимого имущества, не помышляли о хадже — паломничестве в Мекку. Они только постились, то есть из пяти условий, необходимых для того чтобы почитаться истинно правоверным, соблюдали только одно. Поститься раз в году казалось легче, чем пять раз на дню класть поклоны и бормотать молитвы, тем более что муллы, ставшие особенно активными во время войны, твердили: ураза избавляет от всех грехов, она показатель святости, через нее лежит кратчайший путь в райские кущи.

Думая обо всем этом, Аминджон вспомнил стихи Саади:

Две жизни нам нужны по крайней мере,
Чтоб в первой жизни опыт дорогой
Постигнуть и как следует проверить
И правильно использовать в другой[46].
«…Правильно использовать в другой». Прежде всего нужно собрать в райкоме пропагандистов и посоветоваться с ними… С этого и начнем.


… Дадоджон не держал уразу, но в его доме постились все: Марджона-Шаддода, и ее мать, и ее тетка. Не будет преувеличением сказать, что весь долгий месяц рамазана Дадоджон ни разу нормально не поел, не поспал. Шаддода-бону ночь напролет не смыкала глаз, гоняла чаи и болтала с женщинами и только к утру, глотнув воды и сказав, как предписано, «у меня ураза», забиралась в постель и спала до полудня. Просыпаясь, она умывалась, затем целый час расчесывала и укладывала волосы, потом еще два часа подводила сурьмой глаза и брови и румянила щеки. Шаддода не знала, что делают ее мать, тетка и золовка, где Дадоджон и чем он занимается, что он ел и пил, все это как будто ее не касалось. Уставившись в зеркало или в окно, она ждала, когда закатится солнце и наступит час разговенья.

Но вот пришла последняя ночь рамазана, и все улеглись пораньше: завтра праздник, завершающий пост, — день поминовения. По традиции на рассвете, до восхода солнца, все должны сходить на кладбище, зажечь на могилах близких свечки, всплакнуть и помолиться.

Дадоджон растянулся на мягкой постели рядом с женой. Крепко спит Марджона и сладко посапывает, а его сон не берет, одолевают тяжелые мысли, горькие думы. Утром он был в райкоме на совещании пропагандистов. Ушел оттуда с опущенной головой: говорили об ответственности коммунистов в борьбе с предрассудками — и его снова пронзило сознание собственной ничтожности. Уставившись в смутно белеющий потолок, он ругал себя за безволие и сокрушался, что не обладает твердостью и непреклонностью, которая была свойственна его покойному брату. Ака Мулло имел свои убеждения и умел постоять за них и за себя, а он, Дадоджон, как говорится, ни солома, ни зерно — не умеет жить своей головой.

Брат знал, что он малодушен, поэтому и давил на него. Воспользовался тем, что Дадоджон, застав его на смертном ложе, раскаялся в своем бегстве в степь, и велел жениться на Марджоне. Написали заявление, пришли показать и вздрогнули от ужаса, увидев ака Мулло и его жену мертвыми. Дадоджон закричал, а Марджона бросилась к телу ака Мулло… Потом прибежал Ахмад, сбежались соседи, пришла тетушка Нодира и Сангинов, приехала милиция, появился следователь, который допрашивал Дадоджона с Марджоной и Ахмада. Их троих трижды вызывали в прокуратуру, а Ахмада даже два дня продержали под стражей.

— Я ничего не понимаю, — отвечал Дадоджон. — Зачем нужно было травиться? Откуда у брата мог быть яд? Он знал, что умирает, и хотел только одного: чтобы утром мы зарегистрировались и показали ему свидетельство о браке. Это была его последняя воля.

— А как ваш брат жил с женой?

— Нормально, как все… Она никогда не жаловалась.

Дадоджон до сих пор не знает, что, как только они вошли в комнату, Марджона обратила внимание на перстень с миниатюрной золотой шкатулкой вместо камня и, мгновенно рванувшись к трупу, сорвала его с пальца Мулло Хокироха и незаметным движением руки спрятала у себя в лифчике, то есть, попросту говоря, украла. Воровство принесло ей двойную выгоду: она стала обладательницей драгоценной вещицы и помешала следствию докопаться до истины. Дадоджон был убежден, что брат умер естественной смертью, и, как многие, терялся в догадках и не мог понять, отчего умерла тетушка Гульмох. Соседки твердили — якобы от горя, Марджона была того же мнения. Органы дознания намеревались провести вскрытие, однако Дадоджон и другие родственники воспротивились и дали письменное заверение в том, что никого не подозревают в убийстве.

На похоронах собралось много народу. Как-никак покойного ака Мулло знал весь район, многие уважали… Дадоджон семь дней сидел в трауре и не пожалел денег на поминки, организовав все по обычаю, в том числе и моления за умерших. Ему помогали Бурихон, Абдусаттор и Хайдар. Потом все разъехались и разошлись, дом опустел, Дадоджон остался один. Мелькнула было мысль бросить все и уехать… можно в степь к дядюшке Чорибою, можно в Сталинабад — устроиться в милицию, можно в Куйбышев, где живет друг-однополчанин Юра Кузнецов… да мало ли куда можно! Но в ушах зазвучал голос ака Мулло: «Я хочу, чтобы ты женился на Марджоне, только на ней, больше ни на ком! Это мое завещание», — и Дадоджон вздохнул: воля покойного священна…

Через три месяца он исполнил ее. Свадьбу сыграли скромную. Чтобы не вызвать пересудов, людям объяснили, что так завещали ушедшие в иной мир, сам Мулло Хокирох наказывал привести молодую в дом спустя три месяца после его кончины.

Первые дни женитьбы и вправду показались медовыми. Но Марджона постепенно стала проявлять свой скверный характер, из-за которого даже братья прозвали ее Шаддодой, и Дадоджон, воспринимая все, что она вытворяла, как капризы, сам не заметил, как оказался под ее каблуком. Она крепко взнуздала его, а он никогда не перечил: сперва казалось неудобным перед ее матерью и ее братом Бурихоном, которые стали его нахлебниками, потом — смирился и привык.

Неужто эта разбитная наглая бабенка столь прекрасна, что похитила его сердце и превратила в своего раба? Нет, дело не в ее прелестях. Да и не так уж она красива. Дело в другом, и знают об этом только они, Шаддода и Дадоджон! Он не может думать об этом без содрогания, не может спокойно спать.

Вот и теперь Дадоджон лежит с открытыми глазами, переживая свое падение и свое ничтожество. Был бы на его месте ака Мулло, он живо нашел бы выход и любыми путями — хитростью или обманом — вырвался бы из рук этой особы. Но Дадоджон не может, он боится скандала, ему хочется выпутаться без огласки и шума, он надеется, что все еще образуется и жизнь все-таки наладится.

Вскоре после смерти Мулло Хокироха тетушка Нодира вызвала его в правление и предложила исполнять обязанности покойного брата.

— Покойный просил удержать вас в колхозе, иначе я не решилась бы побеспокоить вас, — сказала тетушка Нодира. — С вашим образованием и фронтовыми заслугами вы, конечно, можете подыскать более высокую и более ответственную должность. Но, во-первых, я обещала ака Мулло подумать, а во-вторых… — Она запнулась, но договорила: — Мне хотелось бы иметь в колхозе побольше честных помощников, коммунистов…

Дадоджон и до этого разговора пришел к выводу, что, пожалуй, стоит поработать год-другой в колхозе, так как надежд на карьеру юриста мало, да и не так уж это важно для него. Поработает в кишлаке, потом посмотрит: подвернется что-нибудь лучше, перейдет. Он уже привык к мысли о несбыточности своих грез. «О лучшем не приходится мечтать, тетушка Нодира доверяет мне», — подумал Дадоджон, взволнованный и растроганный последними словами председательши. Ответил согласием и на другой день принял колхозный склад.

Марджона, Бурихон и их мать отнеслись к этому сообщению восторженно, говорили, что он молодец, что они не ошиблись в нем, что счастье — в деньгах, человеку с деньгами и черт не брат… Дадоджон понимал, на что они намекают и куда толкают. Но не возразил им ни единым словом, а про себя подумал — пусть рассказывают свой сон воде: ни при каких обстоятельствах он не протянет руку к общественному добру. Если его жене и брату жены понадобятся деньги и вещи, он даст им из наследства ака Мулло.

Но как сказал поэт:

Льва к повадкам лисьим иногда
В состоянье принудить нужда.
Марджона-Шаддода быстро прибрала к рукам наследство ака Мулло, стала распоряжаться им сама и потихоньку-полегоньку принуждала Дадоджона взять со склада то одно, то другое.

— Неужто не обойдешься без такого платья? Вон у тебя сколько нарядов, — сказал однажды Дадоджон, когда Марджона попросила принести три метра розового шелка из мануфактуры, полученной колхозом для премирования передовых шелководов.

Марджона прищурилась.

— Жалко стало, да? Или трусишь? Не бойся, какая тебе разница — отвечать только за пуд риса, который принес на прошлой неделе, или еще за три метра шелка? — Она рассмеялась. — Когда вода выше головы, то все равно насколько: на одну пядь или на сто пядей.

Вспомнив это, Дадоджон вздрогнул. «Вор! — сказал он себе. — Вор, подлец!» До сих пор он никому не приносил вреда, а теперь, когда тетушка Нодира, убежденная в его честности, доверила ему ключи от колхозного склада, станет наносить ущерб колхозу? Сегодня три метра шелка, завтра пуд риса и десять килограммов сахара… Все, что он успел утащить, он должен немедленно вернуть, чтобы никто не узнал, и впредь не позволять себе такого.

Днем на совещании пропагандистов секретарь райкома Аминджон Рахимов хорошо сказал об ответственности коммунистов в борьбе с религиозными предрассудками. Такую же ответственность он, Дадоджон, должен чувствовать за все, что творится в его доме. Он обязан собрать свою волю в кулак, и образумить Марджону, чтобы не уподобилась… да, воронью… воронью живучему! Это ее сравнение, сама Марджона сказала эти слова, назвав живучим вороном ака Мулло. Но и ей присущи жадность, ненасытность, желание поживиться, побольше урвать…

Петухи прокричали во второй раз и в третий, и только тогда Дадоджона сморила усталость.

Ему приснилась ворона, черная облезлая старая ворона, пережившая свой век. Она кружилась над ним, каркала и порой кричала хриплым человеческим голосом, похожим на голос ака Мулло:

— Живучего ворона ты не убьешь! Не убьешь живучего ворона! Воронье будет вечно виться над твоей головой!

Вдруг ворона приняла облик Марджоны, вцепилась ему в горло и заорала:

— Круши! Ищи! Хапай! Тащи!..

37

Над кладбищем возвышался холм, а на самом его верху находилась квадратная площадка, огражденная развалинами древних стен. Посреди этой площадки стоял каменный домик, в нем была могила какого-то святого. Потому-то и назвали в свое время кишлак Хазрати Мазор — Мавзолей Святого, — хотя никто толком не знал, что за хазрат там лежит. Одни говорили, что там покоится любимый ученик святого Богоутдина, отвергающего беды, другие утверждали, что вечным сном спит здесь отец Гавсулагзама, третьи называли еще какие-то имена, которые ничего не говорили людям разумным, но заставляли трепетать сердца верующих. Постепенно вокруг мавзолея появились могилы, они покрыли весь холм и все лощины на нем, опоясали во много рядов подножье. Некоторые могилы были огорожены камнем или деревянными решетками, как печальные стражи, стояли старые высокие тополя, а кое-где густые плакучие ивы.

Настал последний день рамазана — день поминовения. Небо оставалось еще в россыпях звезд, а на кладбище уже было много народу. У входа, где над домом могильщиков горел тусклый фонарь, толпились попрошайки, а в глубине, на могилах, колыхались язычки пламени — горели свечи. То с одного конца, то с другого доносились горестные причитания и вопли женщин: несчастные матери, вдовы и сестры оплакивали ушедших из жизни. Между могилами темными тенями скользили муллы и чтецы корана, готовые за мзду помянуть усопших. Кто пожалеет в таком случае денег? Конечно, никто. Всем льющим слезы искренне хочется, чтобы их родные и близкие, покинувшие белый свет, спали спокойно, чтобы земля была им пухом, чтобы обрели они блаженство в загробном мире. Поэтому муллы и чтецы корана работали в поте лица, торопясь, глотали и перевирали слова, бесконечно повторяли одно и то же: милостивый, милосердный, прощающий, душа, снисхождение, рай… В эти минуты плач затихал. Люди внимательно слушали подлежащее оплате «слово божье» и хоть немного да утешались. Что еще остается делать? Те, кто лежит в могилах, не воскреснут, так пусть «господь смилостивится над ними».

Да, чтецы корана, ученые муллы и муллы-недоучки работают точно и безошибочно. Даруя людям, оплакивающим близких, призрачное утешение, они знают, что их отблагодарят звонкой, отнюдь не призрачной монетой.

Подумав об этом, Дадоджон вздохнул: и здесь, в этом святом месте, кружится воронье, воистину живучее!..

Он сидел у могилы брата, опустив голову. С ним были Марджона и Ахмад. Прежде чем идти на кладбище, Дадоджон долго колебался, жалел, что не посоветовался накануне с Сангиновым. Но, с другой стороны, что тут зазорного? Люди сильны памятью; если они выделили день поминовения, то, наверное, для того, чтобы в текучке будней не угасло чувство нерасторжимой связи с историей своего рода, с судьбами прошедших поколений. Разве это религиозный предрассудок? Ака Мулло при всех своих недостатках был родным по крови и старшим братом, был его опорой, его заступником. Без него Дадоджон страшно одинок, не осталось никого, кому бы он был нужен, — нужен не вообще людям, колхозу, обществу, а одной-единственной душе, которая любила бы его и заботилась…

— Кончайте копошиться, в конце концов ака Мулло ваш брат, а не мой! — крикнула Марджона, и Дадоджон, отбросив сомнения, поплелся на кладбище и зажег две свечки, одну на могиле брата, другую на могиле его жены, тетушки Гульмох.

Из тьмы возник какой-то мулла, предложил свои услуги — прочитать молитву о снисхождении к усопшим или суру из корана, ублажающую души покойных, а можно то и другое. Несмотря на протестующие жесты и возгласы Дадоджона, Марджона заказала суру, и мулла тут же бухнулся на колени, вздохнул и загнусавил. Дадоджон стиснул зубы, на скулах у него заиграли желваки. А тут, как назло, мимо прошли несколько молодых людей, Дадоджону показалось, что они посмотрели на него с удивлением и насмешкой, и он, резко вскочив, быстрым шагом ушел к могилам Бобо Амона и Наргис. Там он достал из-за пазухи маленькую свечку, зажег ее и поставил на каменное надгробие Наргис. К нему подбежал чтец корана, но Дадоджон рявкнул:

— Проваливай!

Чтец корана попятился.

Если бы Наргис не умерла, жизнь сложилась бы иначе. Он, Дадоджон, был бы счастлив. Может быть, и Бобо Амон не умер бы, ведь он был сильным, здоровым, — его убило горе… Как крепко все переплетено в этом мире, сколько бед повлекла за собою смерть Наргис! Как знать, может, цепь несчастий еще не прервалась, может, теперь наступит и его черед?

Нет! Он не погиб на войне, не покорится смерти и теперь. Он должен добиться успеха и счастья, обрести покой, увидеть детей и внуков. Иначе во имя чего он воевал? Ради чего работает? Мертвым — покой, живым — живое! Он должен взять в руки свою жену, повести ее своим путем…

Его думы прервала Шаддода. Схватив мужа за плечо и крепко потянув, она злобно прошипела:

— Наболтался с милой? Хватит! Пошли! — и стремглав понеслась прочь, а Дадоджон… встал, переступил с ноги на ногу и… бросился догонять.

Да, в Дадоджоне жили два или даже несколько человек. И, как и прежде, до войны, он разрывался между ними, ибо не хватало ему ни твердости, ни воли, ни решительности. На фронте он не боялся фашистских танков, а тут пасует перед вздорной женой. Чем это объяснить? Временем и обстоятельствами? Тем, что на фронте не было места сомнениям? Обстановка, воинская дисциплина не позволяли им развиться? Но кто мешает ему и сейчас быть таким же собранным и целеустремленным? На войне он командовал людьми, так почему же не в силах хотя бы раз оборвать Шаддоду?

В первую брачную ночь, когда их оставили вдвоем и они направились за полог, Шаддода первая перешагнула черту и наступила ему на ноги. Может быть, поэтому и верховодит? Бытует такая примета… Но Дадоджон не верит в нее. Просто-напросто ему не хочется ссор и скандалов. Бесится жена, ну и пусть, авось перебесится. Но он забывал, что одно дело — уступить в малом, другое — поступиться убеждениями и принципами. А может, неустойчивы его убеждения, нет у него твердых принципов? Скорее всего так. Он раб обстоятельств, плывет по течению.

И снова мысли его прервала жена.

— Вы куда сейчас пойдете? — спросила она.

— На работу…

— Тогда я поеду в город, поздравлю с праздником маму и брата.

— После завтрака?

— Я позавтракаю у Бурихона, — ответила Шаддода.

У себя на складе Дадоджон вскипятил чайник, нашел в ящике письменного стола кусок зачерствевшей лепешки, взял из мешка два кусочка сахара, этим и позавтракал. Едва он разложил амбарные книги, как появился Сангинов.

— Не уставайте, Дадоджон! — сказал он. — Говорят, праздник сегодня, поздравляю!

— Спасибо, вас тоже поздравляю.

— Напрасно! Это не наш праздник! — сказал Сангинов. — Это шабаш опьяненных опиумом религии, и мы должны бороться с такими явлениями, а не потакать им. Можно подумать, что вы не были на совещании пропагандистов и не слышали, что спрос с коммунистов за борьбу с религиозными предрассудками будет особый. Мы обязаны искоренять подобные обычаи.

Дадоджон не сразу сообразил, почему Сангинов заговорил об этом, и удивился, однако потом догадался, что он уже знает о его участии в поминовении усопших. Можно, конечно, поспорить, сказать, например, что темноту словами не искоренить и что надо бороться не за упразднение старинных обычаев, а за очищение их от религиозных наслоений. Но что пользы? Сангинов может не понять, еще истолкует по-своему. Он из породы прямолинейных исполнителей, есть директива — рассужденьям не место.

— Ясно, — сказал Дадоджон, решив ограничиться одним словом.

— На словах всегда ясно, — язвительно произнес Сангинов. — Быть коммунистом нелегко. Вы должны подавать людям пример, а не тащиться в праздник рамазана на кладбище и стоять на коленях, как какой-нибудь верующий. На первый раз я ограничусь этим разговором и, так уж и быть, никому не скажу о вашем поведении и не вытащу вас на ячейку с персональным делом. Но предупреждаю, что, если подобное повторится, обижайтесь тогда на себя!

— Ладно, ладно, — сказал Дадоджон, чувствуя, как поднимается в нем раздражение. И, желая поскорее выпроводить этого любителя нравоучений, пообещал: — Больше никогда не повторится. Даю слово.

— То-то, — ухмыльнулся Сангинов.

Он ушел, довольный собой. Но, придя к себе в кабинет и почитав газеты, вдруг подумал, что все-таки надо поставить в известность секретаря райкома — пусть будет в курсе, и поднял телефонную трубку.

— Здравствуйте, товарищ Рахимов! — сказал он, дозвонившись лишь с четвертого раза. — Сангинов беспокоит, из колхоза «По ленинскому пути»…Спасибо, спасибо… Дела ничего, дождались конца рамазана, сегодня и завтра женщины еще погуляют, тут уж ничего не поделаешь… Что-что? Мужчины? При женах, — хихикнул Сангинов, но в то же мгновение на его лице вновь появилась глубокая почтительность. — Да, конечно… Вы правильно заметили, мужчин на полях меньше, чем женщин. Учтем, товарищ Рахимов, примем меры… Ага, это дело не одного дня, мы понимаем… Будем, товарищ Рахимов, вести работу изо дня в день. Я уже начал. Да, к сожалению, есть такие факты. Я потому и позвонил вам, чтобы сообщить, что член партии Дадоджон Остонов, как мне сказали, был сегодня на кладбище, вроде даже молился… А, что?.. Я с ним лично побеседовал, предупредил… Он обещал, товарищ Рахимов… Да, конечно, проверю… Как председательша? Хворает наша тетушка Нодира, но вчера уже было лучше… Нет, сегодня еще не был, сейчас как раз собираюсь навестить… Хорошо, обязательно передам, будьте уверены! До свидания, товарищ Рахимов, спасибо!

Сангинов повесил трубку и облегченно вздохнул. Ну и дотошный секретарь, все подмечает, в курсе всех дел! Выходит, в точку попал, что сообщил про Дадоджона, — пусть увидит, что и мы знаем, как живет и чем дышит каждый коммунист. Может быть, и сам побеседует с Дадоджоном. Теперь надо сдержать слово, пойти проведать председательшу.

Путь к дому тетушки Нодиры лежал мимо колхозного амбара. Сангинов увидел, как подкатила машина и вышел Дадоджон, разговорился с Туйчи. Подошел и он. Оказывается, Туйчи привез из Богистана масляную краску и полкубометра строительного леса.

— А где Муллояров? — спросил Сангинов. — Неужели Туйчи теперь и за вашего экспедитора?

Вместо Дадоджона ответил сам Туйчи:

— Муллояров больше не хочет работать у нас. Я привез его заявление.

— Что это с ним?

— Говорит, нашел другую работу.

— Другую работу? — переспросил Сангинов и, немного подумав, обратился к Дадоджону: — Вы сами завтра поезжайте в город, найдите Муллоярова и выясните, чего это он вздумал уйти! Плохо ему, что ли, у нас?

— Ладно, — коротко ответил Дадоджон.

— А потом зайдите в райком к первому секретарю, — сказал Сангинов неожиданно для себя и, замявшись, добавил: — Если застанете на месте.

— Хорошо, — снова одним словом ответил Дадоджон и подумал, что Сангинов наверняка донес Аминджону Рахимову о том, что он был утром на кладбище, иначе о чем же может говорить с ним секретарь райкома?

«Ну и зайду, — сказал себе Дадоджон. — Зайду и выскажу все, что я думаю об этом празднике. Что это просто хорошая народная традиция, которую надо использовать нам, а не муллам. Рахимов — умница, с ним можно говорить по душам, не то что с этим твердокаменным Сангиновым»[47].

День показался Дадоджону бесконечно длинным, к вечеру он почувствовал себя вконец разбитым и, возвращаясь домой, мечтал поскорее забраться в постель. Но Марджона оказалась в прескверном настроении. Открыв дверь, она что-то буркнула и показала спину, ходила по комнатам, шмыгая носом, и даже не предложила ужина. Дадоджон спросил:

— Что случилось?

Марджона не ответила.

— Разве можно печалиться в праздники?

— Сами веселитесь! — взвилась Марджона, разом превращаясь в Шаддоду. — Сидите в своем амбаре и знать не хотите, что делается. Эгоист! Хоть бы ради приличия спросили, что я узнала в городе, как мой брат и мои родные…

— Я хотел спросить…

— Спасибо за хотенье!

— Ну хорошо, как мама? Что у Бурихона?

— Слава богу! — Шаддода плюхнулась на курпачу против Дадоджона и сказала: — Сегодня моего брата исключили из партии, отобрали билет. Он, бедняга, чуть не умер с горя, еле живой добрался домой. Я, как увидела, сама чуть не протянула ноги.

— Да-а, плохо, очень плохо, — произнес Дадоджон выдавливая слова сострадания. — С работы сняли — еще полбеды, а из партии исключили… Теперь надо писать в обком, а если не выйдет, в ЦК. Может быть, оставят с выговором…

— Я не разбираюсь в этих делах, — резко сказала Шаддода. — Знаю только, что брату надо помочь. Вспомните, как много он сделал для вас, сколько помогал вашему ака Мулло! Если хотите знать, все его несчастья из-за вашего ака Мулло!

— При чем тут ака Мулло?

— Еще как при чем! Я сама свидетель! Если понадобится, везде расскажу. Он не вылазил от нас, каждый день приходил к Бурихону и требовал: арестуй этого, выпусти того, сделай так, поверни этак…

— Ну, а взятки брать его тоже учили?! — вспылил Дадоджон.

— Не доказали, улик не хватило! Ваш братец унес их в могилу! Это он, подлец, заставил моего брата посадить Нуруллобека и Бобо Амона, старый осел! — яростно прокричала Шаддода.

Дадоджон промолчал. Шаддода права: не надо было так поступать с Нуруллобеком и несчастным Бобо Амоном. Это промах ака Мулло и Бурихона. Но эти дела стали последней каплей, переполнившей чащу удачливой судьбы Бурихона. Пусть еще скажет спасибо, что не посадили.

— Я не знаю, чем смогу помочь Бурихону, — сказал Дадоджон.

— Если вы не знаете, кто должен знать? Вы…

Шаддода не договорила: послышались торопливые шаги, в комнату вошел сам Бурихон.

— Слышал? — с порога спросил он Дадоджона. — Хоть бы одна сволочь проголосовала против, все — за исключение. Ну и черт с ними! Проживу!

Дадоджон поднялся ему навстречу, усадил в переднем углу на мягкую курпачу и только потом сказал:

— А если написать для начала в обком? Попросить снисхождения?

— Черта с два! — желчно усмехнулся Бурихон. — Партбилета мне больше не видать как своих ушей. Как у волка пасть в крови, так у прокурора полно вины, никто не любит его, потому чтоу него в руках власть, одного он может засудить и даже пустить под высшую меру, а другого освободить, третьего поддержать… вот и плодятся враги. Нет, милый, считай, я хорошо отделался — не отдали под суд. Мои враги стремятся именно к этому. Если я стану просить вернуть партбилет, могу оказаться на скамье подсудимых…

Шаддода выходила за чаем, вернулась и поставила чайник и пиалку перед Дадоджоном, чтобы он, как хозяин дома, разливал. Услышав последние слова, она всплеснула руками:

— Упаси боже! Пусть ваши враги сядут на эту скамью!

— Не подумаешь о плохом, не будет и доброго, — вздохнул Бурихон.

— Тогда надо что-то делать! — воскликнула Шаддода.

— Да, что-то надо предпринять, — вымолвил Дадоджон.

— Я и говорю, что надо опередить врагов, иначе будет поздно, — сказал Бурихон.

Шаддода пустила слезу.

— Ну скажите мне, что надо делать, — умоляющим тоном произнесла она. — Все, на что мы способны, я и ваш зять, наш Дадоджон, мы сделаем, ничего не пожалеем. Что нам делать, чтобы вы остались целым-невредимым?

Бурихон ответил не сразу, сперва опустив голову, помолчал, потом залпом выпил остывший чай и, вздохнув, тихо произнес:

— Все дела, и это тоже, увы, решают деньги.

Дадоджон удивленно уставился на него. Ему было невдомек, что эту беседу братец с сестрой отрепетировали еще днем, когда Шаддода находилась в городе. И сказал:

— Да, дорогой Дадоджон, деньгам все повинуются. Говорят же, если золото положишь на сталь, то и сталь расплавится. Сунешь одному, второму в карман тысчонок пять — дело решится.

Дадоджон покачал головой.

— Вы имеете в виду должностных лиц? Значит… значит, вы брали взятки?

Бурихон фыркнул.

—, по-твоему, не люди? — сказал он, отсмеявшись. — Даже у прокуроров и судей есть жены и дети. Если кто-нибудь добровольно, с глазу на глаз и без лишних слов поднесет тебе пару тысяч, ты тоже не откажешься. Мое дело самое пустяковое из всех, поверь моему опыту. При соответствующей заинтересованности его можно прикрыть за каких-нибудь две недели.

— Все-таки лучше как-нибудь по-другому, без взятки, — сказал Дадоджон.

— Как-нибудь и детей не рожают! — грубо произнес Бурихон. — Были б у меня деньги, я бы сюда не приперся.

— Сколько нужно, акаджон? — тут же спросила Шоддода.

— Самое меньшее — тысяч десять.

— Я продам все золотые украшения, которые мама подарила мне на свадьбу, — сказала Шаддода. — Мне не нужны сережки и кольца, ваше спокойствие дороже!

— Нет-нет, что ты?! — ужаснулся Бурихон. — Я не могу принять такую жертву, сестричка. Деньги можно вернуть, а фамильные драгоценности уйдут с концами.

— Но у меня уже нет таких денег, — растерянно произнес Дадоджон.

— Знаю, вы потратились с похоронами да с женитьбой, — сказал Бурихон и прибавил: — Я еще и еще раз поражаюсь мудрости нашего незабвенного ака Мулло, да будет ему блаженно в раю! Это только он мог так предусмотрительно завещать свои вклады, чтобы вы не могли растранжирить их в один год. Это, конечно, связывает руки, но — мудро, очень мудро!

«Связывает руки, — мысленно повторил Дадоджон. — Да, и после смерти ака Мулло стоит надо мной. Бурихон прав: только он мог додуматься указать на вкладах в сберкассах сроки, в которые я смогу получать деньги».

— А когда очередной срок? — спросил Дадоджон у жены.

— И-и-и, когда вам будет двадцать пять лет, через полтора года, — ответила Шаддода. — Нет, акаджон, — обратилась она к брату, — придется продавать драгоценности, другого выхода не вижу.

— Есть выход, только не знаю, как отнесется к этому Дадоджон, — легонько вздохнул Бурихон.

— Какой? — быстро спросила Шаддода, опередив мужа.

— Я привел одного человека, он сейчас пьет чай с Ахмадом в мехмонхоне. Этот человек при вас даст мне десять тысяч рублей, нужна будет только расписка… ну и, если есть, один-два отреза атласа, на платья…

— Есть, есть атлас! — воскликнула Шаддода. — Помните, — повернула она лицо к мужу, — когда в тот раз я была на вашем складе, мне понравилась расцветка атласа? Я взяла, чтобы обменять…

— Как?! — вскричал Дадоджон. — Ты унесла тот атлас домой? Да что же ты надела? Немедленно отдай, я завтра же отнесу на место.

— Да не кричите вы, — поморщилась Шаддода. — Из-за каких-то десяти метров атласа никто вас не повесит. Мой брат, даст бог, как уладит свои дела, принесет двадцать метров, да получше этого!

— Не в этом дело… — начал было Дадоджон, но Бурихон перебил:

— Нечего бояться ревизий, они в это время не бывают. Их нужно ждать не раньше ноября-декабря. А к тому времени я верну долг.

Лоб Дадоджона прочертили морщины. В висках застучало: влип! влип! влип!.. Но на свою глупость жалобы не подашь — того, что сам натворил, ничем не исправишь, остается тайно рыдать. Откажи он сейчас им — они пойдут трепать имя ака Мулло и тем самым бросят тень на него самого. Что делать?

Шаддода между тем скрылась в чулане и вынесла отрез яркого многоцветного атласа. Дадоджон прикинул, что по государственной цене он стоит около пятисот рублей. Это не страшно: пятьсот рублей он найдет. Но где раздобыть десять тысяч? Бурихон никогда не вернет этих денег. Придется начать копить, занимать у друзей…

— Ну, пойдем? — сказала Шаддода.

Дадоджон молча встал.

В мехмонхоне сидел мужчина с черно-белой козлиной бородкой и в металлических очках. Он беседовал с Ахмадом. Он был в тонком выцветшем халате, под которым виднелся старомодный пиджак, на голове — изрядно поношенная чустская тюбетейка.

— Ассалому алейкум! — сказал он дребезжащим голоском и чуть привстал, готовый подняться.

— Сидите, сидите! — угодливо произнес Бурихон. — Вот, почтеннейший, познакомьтесь, наш зять Дадоджон.

Очкарик, как мысленно прозвал Дадоджон мужчину, протянул ему тонкую, костлявую руку, вежливо поклонился Шаддоде. После традиционных расспросов о самочувствии и здоровье родных и близких очкарик обратился к Бурихону:

— Ну, что же решили?

— Договорились! Отсчитывайте деньги!

Очкарик улыбнулся и сунул руку за пазуху.

— Раз договорились… Значит, хе-хе-хе с вас… причитается.

— Все готово! — сказал Бурихон. — Марджона, покажи атлас!

Шаддода церемонно подала очкарику отрез, он пощупал его, внимательно осмотрел, перемерил и затем, снова улыбнувшись, сказал Шаддоде:

— Да продлит всевышний вашу жизнь, невестушка, хороший атлас, чудесный, только это… хе-хе… жаль, что мало, хе… Ну ладно, что есть, то есть, спасибо и на этом. Значит… расписка на деньги… расписка ведь понадобится, а?

— Конечно! — воскликнул Бурихон. — Где эта расписка, вы приготовили? Давайте сюда, наш зять подпишет!

— Подпишите вы сами, я засвидетельствую, — сказал Дадоджон.

— Э, нет, — помахал очкарик пальцем, — их расписка теперь не пройдет, у меня уже есть три их расписки. Если погасят, тогда пожалуйста. А пока, пусть простят меня, не могу. Захотите подписать, я тут же отсчитаю деньги и вручу вам в собственные ваши руки, так как вы… хе-хе… другое дело…

Дадоджон выхватил из рук очкарика расписку и пробежал ее глазами. Она удостоверяла, что он, нижеподписавшийся Дадоджон Остонов, взял в долг у гражданина Тахири Сабира сроком на три месяца десять тысяч девятьсот рублей. «А, черт с ними!» — отчаянно подумал Дадоджон и, подписав бумажку, вернул ее очкарику.

— Я знаю вашу подпись. Спасибо. Она и без нотариуса годится, — сказал очкарик и достал из-за пазухи пачку денег.

— Я ведь подписал на десять тысяч девятьсот рублей, — сказал Дадоджон, пересчитав деньги.

Очкарик фыркнул и перевел взор на Бурихона — объясни, мол, ты этому дураку что к чему!.. Бурихон забрал у Дадоджона деньги и, пряча их во внутренний карман пиджака, снисходительно улыбнулся:

— Девятьсот рублей это детки десяти тысяч. Каждый месяц эти бумажки рожают по триста рублей. Быстрей, чем на срочном вкладе, в сберкассе. — Он хохотнул. — Ну, спасибо тебе, братишка, выручил. Да умножит господь, как сказал бы ака Мулло, твои богатства и твою щедрость!

— Аминь! — проговорил очкарик, молитвенно сложив руки.

— Аминь! — повторил Бурихон.

Дадоджон подавил рвавшийся из груди вздох.

Очкарика проводили поздним вечером. Вокруг стояла непроглядная тьма, но еще темнее было на душе Дадоджона. Глаза Шаддоды победно сверкали.

38

В кабинете Аминджона сидел посетитель. Он назвался Набиевым, но не походил ни на таджика, ни на узбека, скорее — на казаха и говорил по-русски. Словно отвечая на безмолвный вопрос Аминджона, он сказал:

— Отец у меня таджик, мать казашка. Мы живем в Караганде. Но отец родом из ваших мест. До самой своей смерти он тосковал и хотел вернуться в родные края, но почему-то не мог выбраться. Только перед тем, как ему умереть, я узнал, почему он оказался в Караганде.

Аминджон тут же вспомнил, что в конце прошлого года у него была тетушка Нодира и что-то рассказывала про человека с такой фамилией, который якобы имел отношение к убийству ее отца Карима-партизана и был сослан в Караганду. Она показывала письмо от сына этого человека. Значит, перед ним сын… тетушка Нодира назвала его имя… кажется… да, кажется, Ахмад…

— Приехал я, конечно, не случайно, хотя и не специально, — продолжал Набиев. — У меня были кое-какие служебные дела в Ташкенте, я работаю в ОРСе при шахтоуправлении… Но не могу успокоиться и выбрал время заехать к вам. Может быть, мы все-таки сумеем раскрыть эту тайну и восстановим наконец-то истину. Тем более, что у меня появилась зацепка.

— Какая? — спросил Аминджон.

— Нашел вот одну вещицу… — произнес Набиев, открывая свой портфель. Он вытащил из него обоюдоострый нож с черной костяной рукояткой и положил его перед Аминджоном. — После смерти отца я как-то встретился с его товарищем. Они с молодости дружили, вместе работали, и я рассказал ему все, что услышал от отца, и спросил, не знает ли он каких-нибудь подробностей. Он сказал…

В этот момент зазвонил телефон. Аминджон, извинившись, снял трубку и услышал голос тетушки Нодиры.

— Мне передали, что из Караганды приехал сын Ахмада Набиева, — сказала тетушка. — Если увижусь, привести его к вам или сразу к товарищу Курбанову? Он тоже им интересовался.

— Он уже сидит у меня, — ответил Аминджон. — Да, об этом и речь… Хорошо, подъезжайте к вечеру, часов в семь… Рад был услышать ваш голос, не болейте… Да, верно, болеть некогда — летний день год кормит, а нам еще наверстывать потерянное в рамазан. Как, кстати, идет заготовка косточковых плодов, закончили?.. Ну, молодцы! Быть, значит, нам в этом году с урюком… Ладно, до вечера…

Аминджон положил трубку и вопросительно посмотрел на Набиева.

— Да, я понял, это дочь Карима-партизана, — сказал Набиев. — Я обязательно увижусь с ней.

— Ну, а что сказал товарищ вашего отца?

— Да-да!.. Он сказал, что мой отец часто, не только пьяный, но и трезвый, проклинал какого-то человека, то ли Самада, то ли Самара, из-за которого будто бы угодил в тюрьму и теперь страдает. Однажды он показал ему вот этот нож и сказал, что подлый Самад-Самар дал ему нож и пообещал награду, если отец согласится убить Карима-партизана. Посулил лошадь и двадцать червонцев. Мой отец якобы грозился расквитаться с ним, прирезать этим самым ножом его самого, а потом повиниться властям. Но грозился отец всегда в пьяном виде, а, проспавшись, забывал и только отделывался проклятиями. Ну, а когда женился, вроде бы успокоился и отдал нож товарищу, чтобы не видеть его, не вспоминать и не мучиться. Я привез его, может быть, ваши следственные органы займутся поисками? Вы извините меня, но я считаю, что убийцы не должны оставаться безнаказанными, сколько бы лет с тех пор ни прошло.

— Я того же мнения, — сказал Аминджон.

Он взял нож и внимательно рассмотрел его. Да, сработан нож в здешних краях, быть может, ура-тюбинскими мастерами, но знаков владельца нет. Такие ножи можно увидеть в любом доме. Если именно этим ножом совершено убийство, то какой глупец признается, что он его? Придется искать и другие доказательства. «Пусть ищут!» — решил Аминджон и положил нож на край стола.

— Я передам его следственным органам, — сказал он.

Набиев удовлетворенно кивнул головой.

— Я понимаю, задача у них другая, — сказал он. — Кто знает, жив ли тот человек? Может, перебрался в другие края, сменил имя и даже внешность, всякое бывает…

— Если жив, от наказания не уйдет. В любом случае — спасибо вам!

— Это вам надо сказать спасибо. Извините, что отнял у вас время. — Набиев поднялся. — Разрешите идти?

— До свидания! — Аминджон протянул ему руку. — Жду вас в семь вечера, познакомлю с дочерью Карима-партизана и с товарищем Курбановым, которого попрошу заняться этим делом.

Набиев вышел из кабинета. В приемной сидел Дадоджон. Он знал от секретарши, что Рахимов занят с приезжим из Караганды, и поэтому внимательно посмотрел на Набиева, а тот, в свою очередь, глянул на него. Как только Набиев покинул приемную, Дадоджон встал с места и с разрешения секретарши направился в кабинет.

— A-а, Дадоджон Остонов, смелее, смелее!.. — приветливо встретил его Аминджон. — Что так похудели? Трудно вести хозяйственные дела?

— Да, колхозный склад это не пастбище, — сказал Дадоджон, усаживаясь в кресло.

Аминджон налил в пиалку чай и протянул ему. Рядом с чайником лежал нож. Принимая пиалку, Дадоджон остановился на нем взглядом.

— Красивый нож, — сказал он без всякой задней мысли. — Ваш?

— А вы, вижу, знаток! — улыбнулся Аминджон и подал нож Дадоджону. — Как по-вашему, чьей он работы?

Дадоджон взял нож и, осматривая его, вдруг вспомнил, что давным-давно, еще в детстве, он видел такой же нож у ака Мулло. Он обнаружил его у брата под подушкой и попросил подарить ему, а ака Мулло вдруг побледнел, вспылил, затопал ногами и, отбирая нож, отвесил затрещину. В первый и последний раз в жизни поднял руку на Дадоджона, потому что имя Дадо было дано младшему брату в честь деда. Оно и означает «отец отца». Ака Мулло потом каялся, просил простить его за святотатство. Оттого этот случай и запомнился. Но как только Дадоджон вспомнил об этом, он с испугом подумал, почему это секретарь райкома спрашивает именно у него, чьей работы нож? А может, он спросил — не чьей, а чей? Дадоджон тянул с ответом, делая вид, что внимательно изучает нож, потом нерешительно произнес:

— Наверное, это… ура-тюбинских мастеров…

— По-моему, мы оба угадали, — сказал, улыбнувшись, Аминджон.

— А разве… разве он не ваш?

— Нет, мне его только что принесли. Он скрывает тайну, которую предстоит разгадать.

— Тайну? — У Дадоджона екнуло сердце.

— Да, — кивнул Аминджон и сказал: — Ладно, оставим нож, им есть кому заниматься. Расскажите-ка лучше о себе. Как ваши дела? Освоились с работой? Не с жалобами ли пожаловали?

Он улыбался так широко и открыто, так по-доброму, что Дадоджон невольно улыбнулся в ответ.

— Нет, — сказал Дадоджон, — жалоб нет. Не знаю, жалуются ли на меня…

— Жалуются! — весело произнес Аминджон. — Говорят, вы придерживаетесь отживших свой век обычаев и заражены религиозными предрассудками. Но я не очень-то поверил.

— Спасибо, — сказал Дадоджон после короткой паузы. — По-моему, товарищ Сангинов подходит к этим вопросам слишком уж прямолинейно. Он, наверно, сообщил вам, что я был на кладбище?.. Но, товарищ Рахимов, ведь у коммунистов и комсомольцев тоже есть сердце, их тоже тянет хотя бы раз в год побывать на могилах родных, они помнят своих предков, своих близких, горюют и плачут о них, облегчают душу. Что в этом зазорного? По-моему, это не имеет никакого отношения к религии и отжившим обычаям. Другое дело, что этим пользуются муллы и играют на человеческих чувствах, а мы… мы пока не знаем, что противопоставить им. — Дадоджон смутился. — Вы извините меня…

— Нет, мысль интересная, — сказал Аминджон. — Даже очень интересная. Продолжайте.

Но Дадоджон уже не мог побороть смущения.

— Конечно, в тот день… последний день рамазана… мне не надо было идти на кладбище, — промямлил он, опустив глаза, и вздохнул: — Хотя есть причина…

Аминджон внимательно посмотрел на него и спросил:

— Если не секрет, какая?

Дадоджон ответил не сразу, но откровенно и искренне:

— Ненормально у меня в семье, товарищ Рахимов, не могу найти общего языка с женой, сестрой Бурихона! Начнешь говорить с ней серьезно, скажешь слово поперек — закатывает истерики, перемывает косточки и мне и всей моей родне до седьмого колена. А молчишь, делаешь, как ей хочется, попадаешь вот в такие переплеты. Не знаю, как быть!

— Да-а, представляю, как вам трудно, очень трудно, — задумчиво произнес Аминджон, вспомнив народную поговорку: «Нет в мире ничего горше и хуже, чем плохая жена при хорошем муже». — Но мириться, конечно, нельзя. А не под влиянием ли она Бурихона? Может быть, надо как-то постараться вырвать ее из-под этого влияния?

— А как? Она в нем души не чает. Он днюет и ночует у нас. Вот разве оформится на работу, станет меньше бывать.

— Куда он оформляется? — спросил Аминджон.

— Экспедитором в колхоз. Сангинов уговорил тетушку Нодиру взять вместо Муллоярова…

— Экспедитором?

— Да, Муллояров позавчера ушел по собственному желанию… — начал было объяснять Дадоджон, но умолк, увидев, как Аминджон нахмурился и забарабанил пальцами по краешку стола.

— А не рискуете ли вы? Не кажется ли вам, что это то же самое, что пустить козла в огород?

— Сангинов сказал, что он будет работать под строгим контролем бухгалтера и что денег под отчет выдавать ему пока не будем.

— Н-да, удивляет меня Сангинов, — покачал головой Аминджон и, немного подумав, сказал: — Ладно, посмотрим.

— Во всяком случае я буду начеку, — пообещал Дадоджон.

— Посмотрим, — повторил Аминджон. — Кстати, вы заставьте жену работать, не может или не хочет в поле, пусть идет счетоводом или табельщицей…

— Она может медсестрой, — вставил Дадоджон и подумал, что секретарь райкома подал дельную мысль.

— Еще лучше! Главное, чтоб не сидела дома, работа перевоспитывает. А вы, как говорится, смотрите в оба, пост у вас ответственный, вам доверены большие материальные ценности, и тут нужна особая бдительность. Вы извините меня, я нисколько не сомневаюсь в вашей честности, просто по-товарищески хочу предостеречь: маленькая ошибка может привести к большим бедам. Как говорил поэт:

Тебе предосторожность никогда
Не причинит и малого вреда.
— Спасибо за совет, — сказал Дадоджон. — Я постараюсь оправдать ваше доверие. Но стоит ли мне оставаться на этой работе?

— А почему и нет? Я же говорю, что работа важная и крайне ответственная. Если не бывшему фронтовику, члену партии, то, позвольте спросить, кому же можно ее доверить? Только будьте бдительны, как на фронте, — улыбнулся Аминджон, — и все будет в порядке.

Дадоджон подавил тайный вздох.

Зазвонил телефон, Аминджон взял трубку, ответил на приветствие и сказал: «Да, конечно, минут через пятнадцать — двадцать», — и Дадоджон понял, что кто-то договаривается с ним о встрече. Он поднялся. Положив телефонную трубку, встал и Аминджон, протянул ему руку.

— До свидания, — сказал он, — всего вам хорошего. Передайте привет товарищам.

— Спасибо, товарищ Рахимов!

Дадоджон ушел, а Аминджон задумался. Ему казалось, что Дадоджон чего-то боится, мечется, словно между двух огней. Отсюда и вопрос: стоит ли ему оставаться на этой работе? Семья у него не из лучших, теперь уже известно, что Мулло Хокирох был темным человеком и крупным дельцом. Вовремя переселился он на тот свет, иначе сидел бы на скамье подсудимых вместе с махинаторами, которых сейчас судит Верховный суд республики. Плохо, что Бурихон вьется возле Дадоджона, надо будет серьезно поговорить об этом с Сангиновым и с тетушкой Нодирой. Ну, а Дадоджон, похоже, белая ворона в своей семье. Все-таки его воспитывал комсомол, он прошел через горнило войны, там вступил в партию. Ему можно и нужно доверять! Но, естественно, это не значит, что не нужно контролировать.

Аминджон взял в руки нож, вновь осмотрел его, затем поднял телефонную трубку и попросил соединить его с Курбановым.

Вечером он представил Набиева тетушке Нодире и Курбанову. Когда Набиев назвал имя того, кто якобы вложил нож в руки его отца, Курбанов насторожился.

— Как-как? — спросил он.

— Самад или Самар, — ответил Набиев.

— А не Самандар?

— Может быть… Нет, не помню…

Когда тетушка Надира и Набиев ушли, Курбанов сказал Аминджону:

— Самандар — это настоящее имя небезызвестного вам Мулло Хокироха.

Дадоджон вышел из райкома в приподнятом настроении, однако, проехав полдороги, вдруг забеспокоился и заерзал. Туйчи посмотрел на него с удивлением.

— Что-нибудь забыли, ака? — спросил он.

— А? — вздрогнул Дадоджон. — Нет, нет, ничего не забыл, наоборот, вспомнил… Про дела вспомнил… У нас мало времени, Туйчи, нажимай на газ.

Дадоджон покривил душой, потому что не о колхозных делах он вспомнил, а о ноже, который лежал на столе секретаря райкома. На какую тайну намекал Рахимов? С чего вдруг стал предостерегать и предупреждать? Нож похож на тот, который он видел у ака Мулло в детстве, может быть, тот самый. Тот самый?..

Теперь ему казалось, что секретарь райкома неспроста говорил с ним про нож. И спрашивал, не чьей он работы, а чей он, и, значит, намекал на тайну, имевшую отношение к нему, Дадоджону. Но что это за тайна? Неужели она связана с басмаческими похождениями его отца или с какими-то прежними делами ака Мулло? Ака — убийца? Нет-нет, не может быть! Таких ножей сотни и тысячи. Ака Мулло был способен на любую хитрость и подлость, но чтобы убить человека своими руками? Нет, на это он не способен, у него не хватило бы сил и решимости, для этого он был трусоват. Ака Мулло не мог зарезать даже барана, его тошнило при виде крови. Дадоджон хорошо помнит, как его выворачивало наизнанку, когда приглашенный мясник свежевал тушу. Но такой нож у него был, от этого никуда не уйти. Если даже докажут, что это тот самый нож, то можно ли доказать, что убивал Мулло Хокирох? У него могли украсть, он мог потерять… Прежде чем нож попал к секретарю райкома, он наверняка побывал во многих руках. Так чего бояться?

Нужно выбросить это из головы. Если бы тайна касалась Дадоджона, то секретарь райкома не заговорил бы о ней с ним. А что предостерегал и предупреждал, то нужно тысячу раз благодарить, потому что крутится, вьется воронье, тянет в свое гнездо…

39

— Ну и бухгалтер у вас, этот Обиджон! — крикнул Бурихон, входя в конторку Дадоджона.

Дадоджон, заглядывая в тетрадь, щелкал на счетах. Он поднял голову и глянул на шурина.

— Что бухгалтер? Прижал, что ли?

— Какое там прижал? Через игольное ушко пропустил, всю душу вывернул! — сказал Бурихон, плюхнувшись на скамейку. — Но выжать ничего не сумел, — хвастливо прибавил он.

— Отлично! — крикнул Дадоджон и принялся собирать бумаги. — Если наш Обиджон-ака ничего не сумел выжать из вас, то одно из двух: или вы абсолютно чистый, или вы превзошли его.

— А может, то и другое? — засмеялся Бурихон.

Дадоджон молча пожал плечами.

— Ты что-то не в духе. Очкарик, что ли, появился?

— Да нет, пропал куда-то. Может быть, нарочно не показывается, ему-то это выгодно — каждый день набегают проценты. А мы не знаем, где его искать.

— Тебя это волнует? — ухмыльнулся Бурихон.

— Это, — вздохнул Дадоджон.

— Разве ты можешь сейчас расплатиться?

— Да хоть постарался бы договориться, чтобы брал по частям. Не могу накопить. Каждый раз, как отложу, возникают какие-то непредвиденные расходы. Вы же знаете свою сестру.

— Я первый назвал ее Шаддодой, — осклабился Бурихон. — Она нашего старшего брата вон как отбрила. Он и носа не показывает теперь в Богистан. Не знаем, жив ли? Может, давно уж сидит. Ладно, не горюй, двум смертям не бывать. Что-нибудь да придумаем. Вставай, пошли домой, поздно уже. Женушка небось заждалась, а ей волноваться нельзя, иначе родит тебе истеричную девку, будешь тогда метаться между дождем и снегом. — Бурихон хохотнул и поднялся. — Ну, чего сидишь? Пошли!

Они заперли склад на все засовы, Дадоджон запломбировал его, сдал ночному сторожу и зашагал рядом с шурином. Оба молчали.

Дадоджон думал о долге ростовщику-очкарику, о том, что на тысячу рублей новыми деньгами набежит еще тысяча, а потом еще и еще и ему вовек не расплатиться. В день, когда объявили денежную реформу, очкарик появился словно из-под земли и, заставив сто раз унизиться, переписал расписку. При этом он взял три метра шелка и халат и накинул процент: теперь за каждый месяц ему следовало выплачивать по сто рублей на тысячу, и вот уже февраль, долг уже подкатывает к полутора тысячам… да если бы был только один этот долг! Каждые два месяца Дадоджон сводил по складу баланс и всегда обнаруживал недостачу. Всегда не хватало пятнадцати — двадцати метров ткани или двух десятков чайников с пиалами, наборы которых предназначались для премирования передовиков. Не хватало продуктов, особенно сахара и зерна, и, что страшнее всего, строительных материалов — леса, шифера, листового железа, красок… Он покрывал недостачу из своего кармана, тайком покупая продукты, посуду и ткани в магазинах (на артикулы товаров уже не смотрел, лишь бы сходились цена и количество) и занимал на это деньги у друзей. Но как быть с недостачей стройматериалов, он до сих пор не знал. Единственный путь — внести деньги в колхозную кассу, объяснив, что продал за наличный расчет тем, кто строится (строились многие!), но разве погладят по головке за подобное самоуправство? Это называется разбазариванием.

Прав был секретарь райкома, тысячу раз прав, когда говорил, что маленькая оплошность может привести к большим преступлениям. Надо поскорее покончить с долгами. Можно продать корову и четырех баранов… Нет, только не корову! Жена скоро родит, ей и ребенку понадобится молоко… А деньги, вырученные за баранов, не покроют и половины долгов. Проклятые обстоятельства!..

Бурихон тоже пребывал в раздумьях. Этот болван Дадоджон никак не хочет уразуметь, что честностью да правдой на белом свете не проживешь. Надо уметь пользоваться обстоятельствами, хвататься за любую возможность, чтобы всегда быть на коне. Чуть зазеваешься — и тебя обойдут. Будешь влачить жалкую жизнь мелкого человечка, не познаешь никаких земных радостей. Но раз каждый норовит тебя обмануть и вырвать из твоего рта кусок хлеба, то почему же не делать этого тебе? Почему ты должен отдавать, а не брать и не отнимать? Вырвешь — будешь наслаждаться, не вырвешь — прозябай до самой могилы! Обстоятельства сейчас благоприятствуют тебе, только дурак не воспользуется ими!..

Но Бурихон понимал, что Дадоджону об этом не скажешь, полезет в бутылку, обидится и рассердится. С ним надо работать потихоньку, опутывать не спеша и исподтишка. Он уже шагнул в силки, теперь главное — не спугнуть. Всему свой час, даже чтобы захлопнуть капкан.

Они вошли во двор. Марджона-Шаддода была на веранде — сидела на топчане и лепила манты.

— Ассалом, акаджон! — расплылась она в улыбке и встала навстречу. — Вовремя пришли, как будто знала, что осчастливите, готовлю ваши любимые манты, с курдючным салом и тмином. Скучаю я без вас.

— Спасибо на добром слове, сестричка! — сказал Бурихон, чмокнув ее в щеку, поставил на топчан свой большой желтый портфель и вытащил из него стопку пеленок и распашонок. — Это для будущего сына Дадоджона, — произнес он с улыбкой и снова полез в портфель. — А это для тебя.

Шаддода приняла из его рук отрез зеленого бархата и расцвела:

— Ой, какая прелесть! Спасибо, акаджон! Проходите в комнату, а я сейчас только поставлю манты на пар…

Комната была той самой, в которой год тому назад лежал Мулло Хокирох. Теперь в ней живут Марджона и Дадоджон. В углу появилась большая никелированная кровать с блестящими шариками на спинках; в центре стоят стол и стулья вокруг него, пол застелен мягким ярким ковром.

— Ну, что будем делать с долгом очкарику? — насмешливо произнес Бурихон, усевшись за стол.

— Не знаю, — сказал Дадоджон и тоже сел. «Бурихон как ака Мулло: тоже читает мысли», — подумал он и вздохнул.

— Съедят нас проценты, сожрут! — Бурихон как бы в ужасе схватился за голову. — Пустит нас по миру проклятый очкарик, предъявит иск на дом и двор. Куда подадимся? К кому обратимся? Кто защитит нас?

Бурихон явно юродствовал, интонации его голоса настолько не соответствовали словам и жестам, что Дадоджон сразу принял их за неуместную, дурацкую шутку и чуть не взорвался.

— Что еще в голову стукнуло? — резко спросил он.

— Действовать надо, а не вздыхать. Действовать по-мужски! — Бурихон засмеялся и полез в карман. — Я же говорил тебе, держись за меня, со мной не пропадешь. На, держи свою расписку! Можешь порвать.

Дадоджон взял бумажку, несколько раз прочитал, не веря своим глазам. В голове у него зашумело от радости, он разорвал проклятую расписку на мелкие клочки и возбужденно заговорил:

— Господи, сплю я или нет? Ущипните меня! Как же вам удалось? Где вы нашли столько денег? Век не забуду вашей доброты, акаджон, спасибо вам, избавили меня от камня на сердце, спасли от позора. Спасибо, родной!

— Не стоит, братишка! Разве тысяча рублей это деньги? Пшик, ерунда! Ты и представить не можешь, сколько я перевидал этих тысяч! Если вот так, по-умному будем работать, то, даст бог, наш хлеб всегда будет плавать в масле.

— Конечно, конечно, — согласно кивнул Дадоджон, но его занимала совсем другая мысль. — Как вам удалось заполучить расписку?

— Возвратил очкарику деньги с процентами, только и всего.

— Нет, не верится. Откуда у вас появились такие деньги?

— Заработал, — ухмыльнулся Бурихон. — Сделал так, чтобы и волки были сыты, и овцы жирели. Ему понадобились строительный лес и листовое железо, приполз ко мне, стал умолять…

— Вы продали ему колхозные стройматериалы?! — воскликнул, перебивая, Дадоджон.

— Нет, не колхозные, — спокойно ответил Бурихон. — Договорился с завбазой, правда, за мзду, но небольшую, внакладе не остался. Только вот… подписать придется эту бумажку. Печать уже есть. Ни председатель не нужен, ни бухгалтер.

— Кому подписать? — сдавленным от волнения голосом произнес Дадоджон.

— Осталось тебе. Я уже подписал. Завбазой помог нам, сделал добро, зачем же подставлять его под удар? Еще пригодится!

— А себя ставить под удар можно?

— Да не касается это нас, брось паниковать! — раздраженно выпалил Бурихон. — Не колхозное добро, получил по другим фондам. Подписывай, не бойся, я буду улаживать, мне и отвечать!

— Но если не по нашим колхозным фондам, зачем мне тогда подписывать?

— Вот чудак! Да хотя бы потому, что твою подпись знают, глянут на нее и поверят, остальное читать не будут. Дошло или нет? Давай подписывай!

— Подождите…

Шаддода, которая была уже в комнате и стояла в сторонке, у ниши с посудой, слышала последнюю часть разговора. Упрямство мужа разозлило ее и, перебив Дадоджона, она закричала:

— Да чего ждать? Нашли кого просить, слизняка! Он и собственной тени боится! Давайте сюда, я подпишу вам, я никого не боюсь!

Она схватила накладные, в одно мгновение снова оказалась у ниши и склонилась, как бы и вправду подписывая.

— Дура, ненормальная! — сорвался Бурихон с места. — Что ты делаешь? Испортила документы! Кому нужна твоя подпись?

— Нате, спрячьте свои бумаги в карман, сойдет и моя подпись, — сказала Шаддода, подмигнув брату, и засмеялась.

Бурихон то ли понял ее знак, то ли нет, но бумаги схватил и, сложив вдвое, запихнул в карман.

— Вот и хорошо, теперь можете обходиться подписью своей сестрицы, любые товары получите, — усмехнулся Дадоджон. Он подумал, что Шаддода назло ему подписалась его фамилией, но все равно испортила документы — любой мало-мальски грамотный человек сразу распознает фальшивку.

Но Дадоджон, оказывается, все еще плохо знал свою жену. Он и не подозревал, что у нее было факсимиле его подписи, которое по образцу сделала ей подружка из районной типографии. Это факсимиле Марджона-Шаддода и нашлепала на накладные Бурихона.

Она накрыла стол и принесла из чуланчика бутылку водки, поставила перед братом. Бурихон тут же наполнил две стограммовые граненые стопки и одну протянул Дадоджону:

— Ладно, наплевать на дела! Давай отдохнем от них и выпьем за избавление от проклятого ростовщика.

Дадоджон отпил глоток и скривился:

— Фу, горькая!

— Это с непривычки, — усмехнулся Бурихон. — Смотри, как по маслу идет, — и он, изумив Дадоджона, опустошил стаканчик с таким видом, будто пил шербет или голубой нектар. — Ну, догоняй! Выпей хотя бы одну до конца!

— Пейте, чего ломаться, — поддержала брата Шаддода, внося блюдо с мантами. — Хоть раз уважьте моего родного брата!

— Я всегда уважаю, — ответил Дадоджон и отпил еще глоток, а потом, съев две манты, одолел и всю стопку. На душе стало повеселее.

Бурихон больше не подливал ему, вылил в себя еще две стопки и налег на еду.

Вдруг со двора донесся чей-то голос. Шаддода, вскочив, вышла на веранду. Мужчины, перестав есть, стали прислушиваться. Зазвучали два голоса, мужской и женский, что-то ответила Шаддода, потом наступило молчание, послышались шаги, и Шаддода, вернувшись в комнату, сказала мужу:

— Выйдите, это Нуруллобек и Гульнор, пришли пригласить нас на свадьбу.

— Позвала бы их сюда, — сказал Дадоджон, взявшись за салфетку.

— Без вас догадалась, но они не хотят.

— Из-за меня? — криво усмехнулся Бурихон. — Иди, милый, выйди к ним, мне пока нельзя встречаться с Нуруллобеком: он злопамятный.

Дадоджон ничего не сказал, вытер салфеткой губы и руки и вышел из комнаты.

Гульнор была в нарядном платье из многоцветного атласа, в расшитом золотом красном бархатном камзоле и в тонкой шелковой косынке. Она смотрела на Дадоджона лучистыми глазами и улыбалась. Нуруллобек тоже улыбался, но несколько натянуто. Он был в черном костюме и накрахмаленной белой сорочке.

— Здравствуйте, друзья! — преувеличенно громко произнес Дадоджон. — Добро пожаловать! Прошу в комнату, манты на столе!

— Нет, спасибо за радушие, — сказал Нуруллобек. — Мы забежали на минутку, чтобы лично вручить вам это приглашение. Милости просим в воскресенье на нашу свадьбу.

Гульнор, вспыхнув, опустила глаза. Взяв приглашение, написанное тушью на плотном белом листке размером с почтовую открытку, Дадоджон сказал:

— Поздравляю, очень рад за вас! Обязательно будем!

Но про себя он подумал, что Нуруллобек нарочно заявился со своей красавицей невестой — смотрите, мол, и лопайтесь от зависти! Но чему завидовать? Нашел хорошую девушку — и молодец! Будь счастлив, заслужил!..

А Марджона смотрела на Гульнор с завистью, внутри у нее все от злости кипело: ах, дура, дура, упустила такого молодца! Променяла его на плюгавого Дадоджона! Будь проклят тот час, когда польстилась на богатство и славу, которые сулил Мулло Хокирох, да гореть и гореть его лисьей душе в аду! Сама себя наказала и что за злосчастная судьба! Но и эта девчонка Гульнор еще рано торжествует — далеко ей до счастья, нет счастливых семей! Эх, наказать бы ее, заставить Нуруллобека изменить ей. Ничего! Гульнор еще поплачет!..

Нуруллобек и Гульнор, покинув двор Дадоджона, облегченно вздохнули.

— Кому нужен был этот спектакль? — спросила Гульнор.

— Какой спектакль? — не сразу сообразил Нуруллобек, думая о чем-то другом. Но потом, вникнув в смысл вопроса, засмеялся и сказал: — Ты о нашем визите? Нужен он был, нужен! И как удачно вышло, что еще один черный ворон оказался здесь, затаился в комнате, не рискнул показаться. Я и его бы пригласил.

— Зачем?

— А чтобы еще раз убедились, что им не затмить жизнь и не загадить правду, что они не смогли и никогда не смогут помешать людям жить счастливо, скорее околеют, как околел их вожак…

— Ты молодец, — сказала Гульнор и звонко рассмеялась.

А Дадоджон с Марджоной-Шаддодой меж тем вернулись в комнату и увидели, что Бурихон допил всю водку и наполовину опустошил блюдо с мантами. Он уставился на них осоловелыми глазами и расплылся в дурацкой улыбке.

— Ушли? — пробормотал он. — Ну и хорошо, что ушли, к черту. — А то… мозолят глаза, портят настроение. Да?

— Да, — сказал Дадоджон и протянул руку к чайнику с чаем.

— Ешьте манты, — сказала жена, — вы совсем не ели.

— Не хочу, — мотнул Дадоджон головой.

Он вдруг ощутил себя побитой собакой — словно подслушал разговор Нуруллобека с Гульнор. Ему захотелось заплакать от досады, от обиды и боли, сжавшей сердце. Как унизил его Нуруллобек, как тонко дал понять, что правда торжествует и в конечном счете счастлив он, а не ты. Да, он счастлив, Нуруллобек, счастлив! А я ничтожен… ничтожество я, сам себе мерзок. Зачем, для чего было нужно так поступать с Нуруллобеком? Ака Мулло, ах, ака Мулло, ведь вам жить-то оставалось всего ничего, зачем же вы стали мешать счастью людей? Чего вы добивались, разлучив меня с Наргис, а Нуруллобека с Марджоной? Может быть, с ним она не была бы Шаддодой, ведь говорят, что любовь облагораживает. А я не люблю ее, мы с ней чужие… Вы клялись, что хотите возвысить меня, а на деле толкнули в пропасть, и я не знаю, как удержаться, качусь, падаю все ниже, и мне стыдно смотреть людям в глаза.

Дадоджон не сдержал тяжкого вздоха и повел глазами. Он увидел на столе бутылку из-под водки. В этом облегчение? Вон Бурихон напился, наелся, ему тепло и хорошо… Дадоджон грохнул кулаком по столу.

— Шаддода! — закричал он. — Тащи водку!

— Что с тобой? — вытаращилась жена. Она хотела возмутиться, но вмешался Бурихон.

— Не пе-пе-речь! — повел он пальцем перед ее носом. — Раз муж сказал, надо выполнять. Мужа надо слушаться!

Марджона ушла в чулан, вынесла бутылку и поставила перед мужем. Дадоджон схватил бутылку, сам откупорил, наполнил, перелив через край, две стопки и, чокнувшись с Бурихоном, выпил свою до последней капли.

— Вот! — сказал он, со стуком поставив стопку на стол.

…И взмыло в небо, закружилось, ликуя, воронье. Оно хохотало и играло, кричало во все горло, словно уже весь мир оказался под его черными крыльями. Дадоджон обалдело смотрел на этот разгул воронья, а в желудке поднималась тошнота, он стал изо всех сил крепиться, хотел поднять руку, крикнуть воронью: «Кыш!», но рука окаменела, язык не повиновался, а воронье опускалось все ниже и ниже, хохотало и что-то говорило голосом Бурихона и Марджоны, что-то лепетало… Откуда оно берется? Извести надо его, изничтожить, но бессильна рука, он ничтожен, ничтожен…

40

В Богистан пришла весна. Здесь она особенно прекрасна. Не случайно и слово «богистан» означает цветущий сад. Куда ни кинешь взор, всюду деревья, деревья, деревья — яблони и персики, вишни и сливы, урючины, гранаты и груши, айва и черешня. Зацветая друг за другом, они украшают долину буйными красками, которые переливаются тысячами оттенков зеленого и белого, голубого и розового, бледно-оранжевого, светло-красного, ярко-рубинового… А какие здесь розы и как великолепен их аромат! Красоту весенней долины Богистана не высказать и не описать, ее надо увидеть и прочувствовать самому.

Солнце теперь всходит рано, в шесть утра оно уже подрумянивает и золотит верхушки цветущих деревьев, и они кажутся в его лучах разнаряженными невестами, а листья, зеленые травы словно бы усыпаны алмазами, которыми щедро одарили их, уходя на покой, небесные звезды.

Кишлак Карим-партизан, самый большой и благоустроенный в долине, представлялся тетушке Нодире в этот ранний час и самым красивым. Она вышла из дома чуть свет и шла не спеша по кромке хлопкового поля, окруженного тутовником, тополями и ивами, любовалась изумрудными всходами хлопчатника и радовалась, что они такие ровные и дружные, радовалась, что весна предвещает добрый год. Ничто не мешало ей думать: утреннюю тишину ломали лишь звонкие суматошные беседы птиц.

В прошлом году колхозники потрудились на совесть и вернули колхозу былую славу, снова вывели его в число передовых хозяйств района. Теперь он укрупнился — к нему присоединился колхоз «Первое мая». Угодий и пашен стало в полтора раза больше, а заботы возросли десятикратно. Но все было бы хорошо, если бы не проделки Бурихона: снюхался с заведующим районной базой потребсоюза и вместе с ним продавал налево строительный материал и дефицитные промтовары. Вчера их обоих арестовали — работники ОБХСС поймали с поличным. Опять колхозу неприятности, вздыхает тетушка Нодира, — колхозу, ведь Бурихон числится колхозным экспедитором. Опять будет ревизия, снова проверки, и кто знает, что обнаружится, потому что Бурихон — шурин завхоза… Тетушке Нодире не хотелось бы думать о Дадоджоне плохо, но, как говорится, укушенный змеей боится и пестрой веревки: Мулло Хокирох, оказывается, был дельцом большого масштаба. Если бы он не умер, его как соучастника преступлений, в которых замешаны и некоторые весьма ответственные работники, судил бы Верховный суд в Сталинабаде. Кроме того, как ни гонит она эту мысль, ни говорит себе, что брат не отвечает за брата, что Дадоджон по натуре другой, все равно не может не думать, что он одного семени с Мулло Хокирохом, соучастником убийства Карима-партизана, ее отца. Нет-нет да и приходит на ум поговорка: «От скорпиона — скорпион, от змеи — змея». Вдобавок ко всему Дадоджон — не только зять Бурихона, но связан с ним и по работе. Отдали снабженческое дело родственникам…

Одного не могла понять тетушка Нодира: как Аминджон Рахимов все-таки согласился с тем, что они взяли Бурихона экспедитором? С ней он вообще не говорил на эту тему, спросил только Сангинова, доверяют ли они Бурихону, и больше не вмешивался. Она и Сангинов думали, что Бурихон достаточной сурово наказан, и, в конце концов, кому, как не ему, знать, что ни одно преступление не остается безнаказанным?! Может быть, и Аминджон Рахимов исходил из, этих же соображений? Но этот подлец Бурихон просто-напросто не понимает, что такое человечность, — всех подвел!..

…Тетушка Нодира услышала шаги и подняла голову. Ей навстречу шел Сангинов. Он тяжело дышал и был мокрым от пота.

— Да вы что, товарищ Сангинов, бежали, что ли?

— Да, бежал, — ответил тот, с трудом отдышавшись. — Говорят, если каждое утро бегать, можно избавиться от сердечных болезней. Я объединил два дела в одно: побегал и осмотрел поля.

— Ну и ну, — покачала тетушка Нодира головой. — С врачами хоть посоветовались?

— Еще чего не хватало! Буду из-за этого тратить время!

— Напрасно. Даже халат шить нужно умеючи, а тут речь идет о здоровье. В вашем возрасте, по-моему, бегать так резво опасно. — Тетушка Нодира рассмеялась: — А как вы умудряетесьосматривать поля на бегу? Много увидели?

Сангинов тоже засмеялся.

— Ваша правда! — сказал он. — Но хлопчатник, по-моему, взошел неплохо? Как считаете?

— Всходы прекрасные, — ответила тетушка Нодира и вдруг тяжело вздохнула: — Плохи наши дела в другом…

— В чем?

— Экспедитора посадили.

— Бурихона?! — оторопел Сангинов. — За что?

— За хищения и махинации со стройматериалами. Его поймали на месте преступления с поддельными нарядами и накладными.

— Так это, выходит, замешаны наш завхоз и наш главбух?

— Еще не знаю. Мне кажется, если бы они были замешаны, их тоже взяли бы в тот же час. Но ревизия, наверное, все равно будет.

— Да-а, — почесал Сангинов в затылке. — Если позволите, я съезжу в Богистан, постараюсь разузнать подробности.

— Поезжайте, — сказала тетушка Нодира, и Сангинов поспешил в сторону кишлака.

Утреннее солнце залило яркими лучами весь кишлак, и только тогда тетушка Нодира вернулась с поля и направилась домой, чтобы проводить в школу дочурку. Мысли ее, однако, были заняты Сангиновым. Она думала, что он уже стар, нуждается в отдыхе — отправить бы его подлечиться. А когда разделят партийно-комсомольскую ячейку, секретарем парторганизации нужно будет избрать человека помоложе, поздоровее и поэнергичнее…

На этот раз течение мыслей тетушки Нодиры Прервал Дадоджон. Она встретила его на той же самой улице и на том же самом месте, где почти два года тому назад повстречалась с Мулло Хокирохом. Как тогда Мулло Хокирох, так теперь Дадоджон сгибался под тяжестью большого мешка.

— Доброе утро, — сказал Дадоджон. — Вы уже с поля?

— Да, я уже с поля, — ответила тетушка Нодира, сверля его взглядом. Он был бледен, лицо осунулось, глаза покраснели, словно от бессонницы. — Что с вами? Почему с мешком?

Дадоджон сбросил мешок на землю, развязал его и сказал:

— Вот полюбуйтесь!

В мешке лежали отрезы шелка, атласа, парчи, шерстяных тканей, сатина и ситца. Виднелся даже кусок темно-вишневого бархата.

— Здесь больше ста метров, все с колхозного склада, нашел у себя в чулане и в сарае между потолочными балками, — пояснил Дадоджон. — Не спал всю ночь, искал… теперь несу на место…

Тетушка Нодира удивилась, даже, кажется, не поверила.

— Вы о чем говорите? — спросила она. — Кто брал с колхозного склада и прятал в ваших сараях-чуланах?

— Моя жена, Марджона-бону, — глотнув подкативший к горлу ком, вымолвил Дадоджон и опустил голову.

— Ваша жена? Без вашего ведома?

— Да, без моего… Обманывала меня, таскала… Наворовала она… и я!

— Как наворовала? Я не понимаю. Может быть, ее собственные?

— Нет, колхозные! — вскинув глаза, уверенно произнес Дадоджон. — Вы не сомневайтесь, я проверил по всем документам, даже больше недостает. Пока мог, подменял…

— Как подменяли?

Дадоджон объяснил, что покупал в магазинах то, что удавалось доставать, лишь бы сходилось в цене и количестве…

Тетушка Нодира, глядя на него во все глаза, помолчала, потом спросила:

— Где Марджона?

— В роддоме, вчера отвез, — сказал Дадоджон. — Я и воспользовался этим и перевернул весь дом, пока не нашел ее тайники. Но часть тканей она или успела перепродать, или надо искать их в доме ее брата Бурихона.

— Бурихона вчера арестовали.

— Правда?! — обрадованно воскликнул Дадоджон, но в следующее же мгновение сник. — Значит, сегодня придут за мной…

— С чего вы взяли? — сказала тетушка Нодира. — Если бы вы были виноваты, вас вчера же и взяли бы. Выходит, невинны.

— Не виновен в этом деле, виновен в других. Вот посмотрите эту печатку с моей подписью, ее я тоже нашел в тайнике. Могу представить, как использовали ее брат и сестра, — горестно усмехнулся Дадоджон.

Тетушка Нодира взяла из его рук печатку, внимательно всмотрелась. Да, действительно точная копия подписи Дадоджона.

— Проклятые! Как они сделали ее?

— Вор на все горазд.

— Да, хитер Бурихон. — Тетушка Нодира покачала головой, потом положила свою большую теплую ладонь на плечо Дадоджону. — Ничего, экспертиза отличит вашу подпись от копии на этой резинке. Не волнуйтесь!

— Я не волнуюсь, — сказал Дадоджон. — Я решил.

— Что решили?

— Отнесу сейчас этот мешок на склад и с вашего разрешения поеду к прокурору, все ему выложу и во всем повинюсь. Я захватил и сберкнижки… — Он запнулся, хотел сказать: «своего ака Мулло», но сказал: — Мулло Хокироха, — а потом добавил: — Но прежде разведусь с женой. То есть оставлю заявление о разводе в суде. Она была моим врагом, и даже ребенок, даже сын, не остановит меня. Если бы можно было, я отобрал бы у нее ребенка — нельзя доверять ей воспитание. Прошу вас, тетушка Нодира, поручите Туйчи принять у меня склад. Я поеду в район и больше не вернусь.

— Почему? — вырвалось у тетушки Нодиры из самого сердца, переполнившегося состраданием.

— Потому что меня не оставят на свободе.

— А может… может быть, прежде зайдете в райком, поговорите с товарищем Рахимовым?

— Нет, — ответил Дадоджон. — Я не хочу искать защиты. Передайте товарищу Рахимову от меня привет и скажите ему, что я угодил в плен к воронью… воронью живучему. Что до сегодняшнего дня у меня не хватало воли и решимости вырваться из цепких лап этого воронья. Я шел на поводу, изменял совести… в общем, был плохим коммунистом. Я признаю себя виновным в этом. Я был слабым, трусливым, глупым и ничтожным и теперь иду, чтобы стать другим.

Сказав это, Дадоджон рывком поднял мешок, закинул его себе на спину и зашагал к колхозному складу, оставив тетушку Нодиру в растерянности и недоумении. Тяжелая ноша согнула его чуть ли не вдвое, никто не сказал бы, что это идет молодой человек, которому нет еще и двадцати пяти лет.

В небе с громким карканьем пронеслась стая черных воронов, и было видно, что им не по душе весна и они улетают в дальние края, туда, где зима, где слякотный мрак и холод.

Дадоджон проводил их ненавидящим взглядом. О если бы и то воронье, что живет среди нас и в нас, тоже вот так, с испуганным карканьем, улетело бы прочь и навеки исчезло!.. Но, увы, само по себе это воронье не сгинет, — живучее, оно умело приспосабливается, и поэтому борьба с ним предстоит долгая и упорная, и не должно быть в этой борьбе ни минуты покоя!..


Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Раис — председатель.

(обратно)

2

Церемонии, которые практиковали знахари при «лечении» больных.

(обратно)

3

Ака — старший брат; вежливое обращение к старшему.

(обратно)

4

Бейт — двустишие.

(обратно)

5

Мулла — священник; мулло — грамотный, образованный человек.

(обратно)

6

Курпача — тонкое одеяльце.

(обратно)

7

Во имя бога! — начальные слова молитвы. Их произносят перед тем, как приступить к какому-нибудь делу.

(обратно)

8

В то время народных судей не выбирали, их утверждали на сессиях городских и районных Советов. — Примечание автора.

(обратно)

9

Марджон — коралл; шаддамарджон — коралловое ожерелье; шаддода — свирепый, жестокий.

(обратно)

10

Мударрис — преподаватель высшего духовного училища.

(обратно)

11

Муаллима-джон — дорогая учительница.

(обратно)

12

Устод — учитель, наставник, мастер.

(обратно)

13

Саркор — бригадир, руководитель работ.

(обратно)

14

Перевод А. Кочеткова.

(обратно)

15

Каты — широкие деревянные кровати.

(обратно)

16

Бекасаб — вид шелковой материи.

(обратно)

17

Газель — лирическое стихотворение, состоящее обычно не более чем из двенадцати бейтов — двустиший с одинаковой рифмой.

(обратно)

18

Перевод К. Липскерова.

(обратно)

19

Хайма — палатка.

(обратно)

20

Перевод В. Державина.

(обратно)

21

Рубаи — четверостишие.

(обратно)

22

Перевод В. Державина.

(обратно)

23

Офтоба — узкогорлый кувшин с длинным носиком.

(обратно)

24

Рустам — герой поэмы Фирдоуси «Шах-наме» и многих других эпических сказаний персов и таджиков.

(обратно)

25

Ракъат — цикл телодвижений и молитвенных формул, из которых состоит намаз — ритуальная молитва мусульман.

(обратно)

26

Ширчай — чай, заваренный в горячем молоке, куда кладется коровье масло и соль, иногда и черный перец.

(обратно)

27

Тамбур и дутар — струнные музыкальные инструменты.

(обратно)

28

Перевод В. Державина.

(обратно)

29

Шерхон — лев из львов.

(обратно)

30

Марджона — женское имя, распространенное у среднеазиатских цыган. — Примечание автора.

(обратно)

31

Бону — хозяйка, дама, госпожа; приставка, обозначающая уважительное отношение к женщине.

(обратно)

32

Сурнай и карнай — музыкальные духовые инструменты.

(обратно)

33

Перевод В. Потаповой.

(обратно)

34

Муаллим — учитель, преподаватель; вежливое обращение к уважаемому человеку, известному своей образованностью.

(обратно)

35

Перевод В. Потаповой.

(обратно)

36

Табиб — знахарь.

(обратно)

37

Перевод К. Липскерова.

(обратно)

38

Меджнун — буквально; безумный, одержимый; герой широко распространенной на Востоке легенды и многих поэм о любви Лейлы и Меджнуна.

(обратно)

39

Кутап — загон для овец.

(обратно)

40

Камчин — плеть.

(обратно)

41

Сандал — жаровня под низеньким столом или табуретом, покрытым большим одеялом.

(обратно)

42

Хонтахта — низкий, широкий расписной стол.

(обратно)

43

Ураза — пост.

(обратно)

44

Чойджуш — кувшинообразный сосуд для кипячения чая.

(обратно)

45

Яхни — вареное или жареное мясо в холодном виде.

(обратно)

46

Перевод Н. Гребнева.

(обратно)

47

Игра слов: «санг» — «камень», «сангин» — «каменный».

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • *** Примечания ***