КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 715882 томов
Объем библиотеки - 1422 Гб.
Всего авторов - 275390
Пользователей - 125256

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

DXBCKT про Дорин: Авиатор: Назад в СССР 2 (Альтернативная история)

Часть вторая продолжает «уже полюбившийся сериал» в части жизнеописания будней курсанта авиационного училища … Вдумчивого читателя (или слушателя так будет вернее в моем конкретном случае) ждут очередные «залеты бойцов», конфликты в казармах и «описание дубовости» комсостава...

Сам же ГГ (несмотря на весь свой опыт) по прежнему переодически лажает (тупит и буксует) и попадается в примитивнейшие ловушки. И хотя совершенно обратный

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Дорин: Авиатор: назад в СССР (Альтернативная история)

Как ни странно, но похоже я открыл (для себя) новый подвид жанра попаданцы... Обычно их все (до этого) можно было сразу (если очень грубо) разделить на «динамично-прогрессорские» (всезнайка-герой-мессия мигом меняющий «привычный ход» истории) и «бытовые-корректирующие» (где ГГ пытается исправить лишь свою личную жизнь, а на все остальное ему в общем-то пофиг)).

И там и там (конечно) возможны отступления, однако в целом (для обоих

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
renanim про Еслер: Дыхание севера (СИ) (Фэнтези: прочее)

хорошая серия. жду продолжения.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Garry99 про Мальцев: Повелитель пространства. Том 1 (СИ) (Попаданцы)

Супер мега рояль вначале все портит.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Lena Stol про Иванов: Сын леса (СИ) (Фэнтези: прочее)

"Читала" с пятого на десятое, много пропускала.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Равнина Мусаси [Доппо Куникида] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Куникида Доппо Равнина Мусаси


Перевод с японского Т.П. Топеха (Григорьева)

ДЯДЯ ГЭН

1

Из столицы в Саэки[1] приехал один молодой учитель и около года — с осени до середины лета — обучал грамоте местных ребятишек. В начале лета ему надоело жить в городке, он перебрался на берег бухты Кацура в двух километрах от школы и ходил на занятия уже оттуда. На побережье он прожил месяц, и по пальцам можно было пересчитать тех, с кем он за это время обменялся хоть словом. Самым близким его знакомым был хозяин, у которого он снимал комнату. Как-то вечером, когда лил дождь, завывал ветер и морские волны с рёвом бились о прибрежные камни, даже молчаливому, любившему одиночество учителю стало тоскливо и грустно, и он спустился из своей комнатки на втором этаже вниз, на веранду. Хозяин с супругой сидели там, наслаждаясь прохладой. Не зажигая лампы, они беседовали о чём-то в полутьме, отмахиваясь веерами от москитов. Увидев учителя, они удивились, но тут же предложили ему присесть. С наслаждением ощущая на своём лице капли дождя, принесённые порывами вечернего ветра, учитель вступил в разговор.

Вскоре учитель вернулся в столицу. Прошло несколько лет. И вот однажды, поздней зимней ночью, склонившись над своим единственным столиком, он писал письмо старому другу на родину. В эту ночь его нервное бледное лицо слегка порозовело. Время от времени взгляд его застывал неподвижно, словно он старался рассмотреть что-то, скрытое в тумане.

В тумане вставала фигура старика.

Учитель положил кисть, перечитал письмо и закрыл глаза. Внешний мир исчез для него, и перед ним снова появился старик. В письме говорилось: «Мой хозяин на досуге рассказал мне историю этого старика. Собственно, в ней нет ничего удивительного. Таких стариков можно встретить повсюду в Японии — в горах, на берегу, на равнинах. И всё же я не могу забыть его. Для меня в его судьбе есть такая же тайна, как в той шкатулке, которую никто не мог открыть. Мне ли, полному сомнений, постигнуть эту тайну! Но когда я вспоминаю о старике, меня охватывает чувство, которое должен испытывать странник вдали от родины при тихих звуках флейты, и тогда мне хочется, прочитав стих, полный возвышенных мыслей, смотреть не отрываясь в бескрайнее небо».

Но сам учитель знал о старике только то, что рассказал ему хозяин. Хозяин никак не мог понять, почему учитель так заинтересовался судьбой старика, но всё же отвечал на его расспросы.

— Эта бухта под стать Саэки. Как сами видите, здесь всего несколько домов, а жителей не наберётся больше двадцати. У нас всегда так же уныло, как нынче вечером. Но представьте себе, как здесь было тоскливо, когда лишь одинокий дом дяди Гэна торчал на берегу. Возьмите сосну возле его дома. Теперь мимо неё пробегает широкая дорога, и в летнее время путники находят прохладную тень под её ветвями. А лет десять назад только морские волны омывали её корни. Часто в те времена приходили из города люди, чтобы покататься на лодке дяди Гэна и отдохнуть на небольшом утёсе, выдававшемся в море. Теперь этот опасный риф разрушен — взорван порохом.

— Что же, так он всегда и жил в одиночестве?

— У него была красивая жена, уроженка Онюдзима, звали её Юри. Вся эта история — наполовину выдумка, как мне думается. Но вот что мне рассказывал сам Гэн однажды вечером за чаркой вина. Когда ему было лет двадцать восемь, поздним весенним вечером — уже потухли огни и на горе Мёкэн — кто-то осторожно постучал в дверь. Гэн вышел и спросил: «Кто там?» Ему ответил женский голос: «Перевезите меня на остров». Приоткрыв дверь, он увидел при бледном свете месяца девичью фигуру. Это и была Юри с острова Онюдзима.

В то время много было перевозчиков, но самым известным среди них был Гэн, его знали по всему побережью, и не только потому, что у него была верная душа и храброе сердце. Самое главное — был у него чудесный голос. Если бы вы послушали его тогда! Люди нанимали его лодку специально, чтобы насладиться его пением. Впрочем, раньше он был так же неразговорчив, как и теперь.

Никто на этом свете не знает, умышленно ли пришла эта девушка к Гэну в такой поздний час. Это осталось тайной. Я спросил у Гэна, о чём они тогда говорили вдвоём в лодке, но он, хоть и был пьян, ничего не ответил, только лоб его прорезали две глубокие морщины и он засмеялся, и грустным был этот смех.

С тех пор голос Гэна стал ещё прекраснее. Молодые супруги жили счастливо, время бежало как во сне. Но когда их первенцу Коскэ было семь лет, Юри умерла от тяжёлых родов. Кое-кто из города хотел взять Коскэ на своё попечение, немного позже какой-то купец просил отдать мальчика ему на воспитание. Однако Гэн, потерявший любимую жену, не мог расстаться с единственным сыном и отказался от всех предложений. И без того молчаливый, он тогда совсем приуныл, почти не смеялся и не пел больше ни за вёслами, ни за чаркой. А когда вдруг его ясный голос рассечёт лунный свет над заливом Дайго, то глубокая скорбь слышится в этой песне, и тот, кто слышал её, понимал, что у этого крепкого человека смерть жены разбила сердце. В пасмурные дождливые дни Гэну жаль было оставлять Коскэ одного в опустевшем доме, и он брал его с собой в лодку. Люди жалели мальчика. И нередко женщины, накупившие в городе гостинцев для своих детей, раскрывали сумки и угощали Коскэ сладостями. Но отец старался не замечать этого и никогда не благодарил. Люди не обижались, они понимали, как тяжело ему.

Прошло два года. В бухте велось строительство порта. Мы перебрались с острова сюда, отстроили дом и занялись своим делом. Часть горы разрушили и расширили дорогу. Перед самым домом Гэна пролегло шоссе. Два раза в день — утром и вечером — воздух пронизывал свисток парохода. Ту скалу, на которой ещё недавно рыбаки сушили сети, теперь не узнать. Вот так и устарела профессия дяди Гэна. Правда, он по-прежнему возил жителей с побережья и острова в город и обратно. Но порт разрастался, была проведена дорога, и люди стали ходить пешком. Жизнь на этом кусочке земли влилась в общий поток суетного мира, но Гэн, казалось, не испытывал от этого ни печали, ни радости.

Так прошло ещё три года. Коскэ было двенадцать лет, когда он однажды играл с ребятишками в море и утонул. Дети, перепугавшись, разбежались и никому не рассказали о случившемся. Когда Коскэ не вернулся и вечером, мы забеспокоились и отправились на поиски. Но было поздно. Странно, между прочим, что жалкий труп мальчика был найден под дном лодки Гэна.

С тех пор он больше не пел. Избегал встреч с людьми, даже с друзьями. Он совсем перестал разговаривать, петь, смеяться. Время шло, и люди начинали забывать его. И хотя он по-прежнему перевозил их на своей лодке, они, казалось, не сознавали, что Гэн всё ещё существует на этом свете. И даже я вспоминаю о том, что он ещё жив, только тогда, когда вижу его, бредущего с вёслами на плечах, с полузакрытыми глазами. Вы первый человек, который заинтересовался его судьбой. Правда, если напоить его вином, он в конце концов, может быть, и споёт. Но понять его пение трудно. Нет, он не жалуется, не ноет, а только иногда тяжело вздохнёт. Мне очень жалко его…

Вот что рассказал учителю хозяин дома. А учитель и после того, как вернулся в столицу, не смог забыть дядюшку Гэна. По вечерам, сидя под лампой и вслушиваясь в шорох дождя, он вновь и вновь возвращается мыслями к несчастному старику. Что-то он теперь делает? Сидит одиноко у очага, закрыв свои круглые глаза, и, прислушиваясь к плеску волн, вспоминает ту далёкую весеннюю ночь? Или всё думает о Коскэ? Учитель не знал, что старик давно уже покоится в земле и в эту зимнюю ночь мокрый снег крупными хлопьями ложится на его могилу.

Пока в поэтической душе молодого учителя перевёртывались странички далёких воспоминаний, со стариком стряслось ещё одно несчастье: он сам оставил этот мир. В поэме учителя не хватало последней главы.


2

В конце января, через год после того как школьники Саэки проводили своего учителя с пристани Кацура, дядя Гэн с утра отправился в город по делам.

Небо затянули тучи, похоже было, что вот-вот пойдёт снег. Снег — редкость в этом крае, но в тот день было особенно холодно. Обычно у переправы на реке Бансё царит оживление. Сюда по реке и по морю съезжаются жители гор и жители побережья. Сюда же сходятся и жители Саэки. Жители гор ругаются, жители побережья поют. Но сегодня здесь пустынно, река покрыта мелкой рябью, на неё упала серая тень туч. Безлюдно большое шоссе с чернеющими по сторонам крышами. Окружная каменистая дорога обледенела. У подножья Сирояма звенит колокол, звуки его отдаются в облаках и слышны по всему городу с заиндевелым мхом на черепицах крыш. Эти глухие, угрюмые удары производят такое впечатление, будто кто-то бросает камни в середину мёртвого озера.

На площади, где в праздничные дни устраиваются представления, играют или просто стоят, засунув руки в карманы, дети бедняков с бескровными лицами. Проходит нищий. «Кисю! Кисю!» — окликает его один из мальчишек, но он не оборачивается. На вид ему лет пятнадцать-шестнадцать. Спутанные волосы в беспорядке свисают на шею. У него длинное лицо, впалые щёки.

Подбородок острый, глаза мутные, малоподвижные, взгляд тупой. Короткий промокший подол рваного авасэ[2] еле прикрывает колени. Расставленные локти напоминают ноги кузнечика. Он трясётся от холода.

Дядя Гэн столкнулся с ним посередине площади. Широко раскрыв свои круглые глаза, старик взглянул на нищего.

— Кисю! — позвал он тихим глухим голосом. Нищий тупо уставился в лицо Гэну так, словно смотрел не на человека, а на булыжник. Некоторое время они стояли, не отрывая глаз друг от друга.

Гэн порылся в рукаве, достал оттуда бамбуковую коробку, вынул из неё рисовую лепёшку и протянул Кисю. Нищий вытащил руку из кармана и взял подаяние. Ни один из них не проронил ни слова, не выразил ни радости, ни сожаления. Кисю пошёл дальше, ни разу не оглянувшись. А Гэн смотрел ему вслед до тех пор, пока тот не скрылся из виду. Снег всё не шёл, только иногда в воздухе появлялись отдельные снежинки. Взглянув ещё раз в ту сторону, куда ушёл нищий, Гэн тяжело вздохнул. Он не замечал, что ребятишки подсматривают за ним, давясь от смеха и подталкивая друг друга локтями.

Домой Гэн вернулся поздно. Он не стал открывать окно, хотя оно выходило прямо на дорогу, не стал зажигать света, хотя было совсем темно, сел у очага и замер, опустив голову на руки. Затем подбросил в очаг тонких сухих веток. Огонь охватил их одну за другой, ярко разгорелся и погас снова. На короткое время комната осветилась. На закопчённой стене закачалась тень старика, озарилась цветная гравюра, которую Юри привезла из деревни, когда Коскэ было около шести лет. Гравюра висела уже десять лет и почти совсем выцвела. Стояла безветренная погода, и не слышно было плеска волн. До слуха старика доносился лишь слабый шорох вокруг дома. Это падал снег с дождём. Гэн некоторое время вслушивался в эти тоскливые звуки, затем вздохнул и огляделся.

Взяв фонарь, он вышел на улицу. Холод пронизал его до костей, и он вспомнил, как дрожал от страха даже он, бывалый гребец, когда приходилось грести в холодные зимние ночи. Чернели угрюмые горы, неприветливо хмурилось море. В лучах фонаря, кружа в воздухе, искрились снежинки. Земля была твёрдая, обледенелая. Мимо, со стороны города, переговариваясь, прошли два молодых человека. Увидев у ворот старика с фонарём в руках, они окликнули его: «Ну и холодина сегодня, дядя Гэн!» Пробормотав что-то в ответ, старик посмотрел в сторону города.

Пройдя несколько шагов, один из молодых людей прошептал: «Как тебе нравится старый Гэн? Если бы его лицо увидела сейчас молодая девица, она упала бы в обморок…» На что другой ответил: «Кто знает, может быть, завтра мы увидим его ноги, свисающие вон с той сосны». От страха у обоих волосы встали дыбом, они оглянулись, но старика с фонарём уже не было возле ворот.

Наступила ночь. То шёл, то прекращался мокрый снег. Месяц, выплывший из-за горы, скрылся в облаках, и старый город стал похож на вымершее кладбище. В горной долине стоят деревни, а между деревнями лежит кладбище, оно просыпается, когда засыпают люди. В этом мире снов встают покойники, они смеются и плачут. И вот теперь чья-то тень скользнула по мостику в сторону площади. Собака, дремавшая под мостом, проснулась, подняла голову, но не залаяла. Не иначе, это вставший из могилы мертвец. Кого он ищет, с кем хочет встретиться? Это Кисю.

Осенью того года, когда утонул единственный сын Гэна Коскэ, в Саэки прибрела нищенка из Хюга, и с ней — восьмилетний ребёнок. Она ходила с ним от дома к дому, ей щедро подавали. Вероятно, в других местах нищая не встречала таких сердобольных людей и поэтому решила, что сыну здесь будет неплохо. Весной следующего года она оставила его в Саэки и скрылась неизвестно куда.

Люди, побывавшие в Дайдзайфу, рассказывали, что видели у ворот храма нищенку, просящую милостыню, и с ней рядом старого борца в лохмотьях и что нищенка эта очень похожа на мать Кисю. Жители Саэки ругали бесчувственную женщину и жалели осиротевшего ребёнка. Казалось, всё будет так, как предвидела мать. Но получилось иначе. В каждой деревне есть храм, у каждого человека есть предел добродетели. Они жалели, но никто не выразил желания приютить у себя сироту. Иногда они поручали ему вычистить сад или другую работу, а затем опять отпускали на все четыре стороны. Сначала ребёнок тосковал и часто плакал, люди как умели утешали его. Он стал меньше думать о матери и, наконец сочувствие людей помогло ему забыть о ней. Такую забывчивость можно было объяснить и его возрастом, и его слабоумием, и тем, что он жил среди грязи и иногда вынужден был даже воровать. Здесь можно найти различные объяснения, но главная причина заключалась в том, что этот ребёнок был обречён на нищенство и находился вне мира человеческих чувств.

Если шутки ради обучали его азбуке, он запоминал. Если для забавы читали ему книгу, он мог повторить одну-две строчки. Слушая, как дети поют, он подпевал им. Он так же смеялся, болтал, играл, как и другие дети. Внешне он казался таким же. Он говорил, что родился в Кисю, и его прозвали Кисю. Он стал неотъемлемой частью Саэки, как какой-нибудь предмет, и мальчишки, играющие на улицах города, росли рядом с ним. Люди и не заметили, как постепенно застывало сердце маленького нищего. Им казалось, что он живёт в том же мире, где по утрам всходит солнце, курится дым из очагов, где живут родители и дети, супруги, братья и друзья, где льётся много слёз, а он уже похоронил среди них свою душу и жил словно в одинокой обители на безлюдном острове.

Он никогда не благодарил за подаяние. Никогда не смеялся. Трудно было увидеть, как он сердится, нелегко было заметить слёзы на его глазах. Он не выражал ни горечи, ни радости. Он только двигался, только бродил, только ел. Если во время еды его спрашивали: «Вкусно?» — он невнятно отвечал: «Вкусно», и голос его при этом исходил будто из-под земли. Когда кто-нибудь в шутку замахивался на него палкой, на его лице появлялась неловкая улыбка, он отходил в сторону, но вовсе не так, как убегает, поджав хвост, побитая хозяином собака. Он никогда не пресмыкался перед людьми. Он не вызывал той жалости, которую вызывает обычно любой другой нищий. Его трудно было заметить среди тех, кто тонет, уносимый волнами суетной жизни, так как эти волны уже покрыли его с головой.

Вскоре, после того как Кисю перешёл мостик, на площади появился ещё один человек с фонарём в руке. Он огляделся, направляя фонарь то в одну, то в другую сторону, и, падая на тонкий слой снега, луч света озарял сотни резвящихся в воздухе снежинок. Затем луч скользнул и по чернеющим крышам домов, обступивших площадь. В это время со стороны главной улицы внезапно появился полицейский. «Кто это?» — окликнул он человека с фонарём и осветил его лицо. Из темноты появились круглые глаза, глубокие морщины, толстый нос и крепкая фигура лодочника.

— Это вы, дядя Гэн? — удивился полицейский.

— Как видишь, — ответил тот хрипло.

— Уже ночь. Кого вы здесь ищете?

— Кисю не видел?

— Зачем он вам понадобился?

— Очень холодно сегодня ночью, и я решил взять его к себе.

— О том, где ночует Кисю, никакая собака не знает. Но вы смотрите сами-то не простудитесь.

Добряк полицейский ушёл.

Гэн, не переставая вздыхать, добрёл до мостика и здесь заметил следы. Следы были свежие. Да, это Кисю. Кто ещё ходит по снегу босиком? Старик торопливо пошёл по следам.


3

Новость о том, что Гэн взял к себе Кисю, распространилась быстро. Люди передавали её друг другу. Сначала не верили, потом удивлялись и, наконец, смеялись. Находились любители комических зрелищ, выражавшие желание взглянуть, как эта пара, сидя друг против друга, совершает вечернюю трапезу. Во всяком случае, Гэн снова стал предметом толков.

С той морозной ночи прошло больше недели. Багровые лучи вечернего солнца скользят по волнам вдаль от острова Сикоку. У мыса Цуруми белеют паруса. Над отмелью возле устья реки летают кулики. В лодке Гэна сидят пять человек. Он собирается отчалить, но прибежали ещё двое молодых людей. Лодка полна. Две девушки, по-видимому сёстры, возвращаются на остров. Их головы повязаны платками, в руках у них небольшие узелки. Остальные пять человек — жители побережья. Кроме молодых людей, севших последними, — пожилые супруги с ребёнком. Всё делились между собой впечатлениями о городе. Когда один из молодых людей заговорил о театре, старшая сестра сказала: «Сегодня костюмы были особенно красивы. У нас на острове ничего подобного не увидишь. Только говорят об этом». — «По-моему, немного лучше, чем в прошлом году, — заметила пожилая женщина. — Просто в труппе красавец Кумэ Горо, вот все девушки на острове и посходили с ума». Сёстры зарделись, и пожилая женщина громко рассмеялась. А Гэн всё грёб. Его взор блуждал далеко в море, и все эти мирские разговоры и смех проносились мимо его ушей. Сам он не вставил ни слова.

— Это правда, что вы взяли Кисю к себе? — спросил вдруг, о чём-то вспомнив, один из молодых людей.

— Да, взял, — ответил Гэн, не поворачивая головы.

— Многие удивляются, для чего вы взяли нищего мальчишку? Вам, верно, скучно было жить одному?

— Угу…

— Но ведь и на острове, и на побережье немало ребятишек, которых можно было бы взять к себе вместо Кисю.

— В самом деле!.. — вставила пожилая женщина, заглядывая в лицо Гэну.

Старика расстроил этот разговор, но он молчал, уставившись на запад, где над горой в лучах вечернего солнца горело облако. Вдруг он заговорил:

— Кисю — сирота, у которого нет ни родных, ни близких, ни крова. А я — старик, потерявший жену и сына. Если стану ему отцом, он станет мне сыном, и от этого мы оба будем счастливы.

Все были удивлены. Никогда ещё не слышали от Гэна таких речей.

— Да, дядюшка Гэн, время течёт быстро. Давно ли, кажется, я видела, как Юри с младенцем стояла вот здесь на берегу. Как будто вчера, — вздохнула пожилая женщина и спросила: — А сколько сейчас было бы Коскэ?

— Старше Кисю года на два, на три.

— У Кисю возраст трудно определить: очень уж он грязен. Не то ему десять, не то восемнадцать.

Все рассмеялись.

— Да я и сам хорошо не знаю. Наверное, лет шестнадцать-семнадцать. Мать родная, должно быть, только и знает. Но неужто вам не жалко его? — дрожащим голосом сказал старик, глядя на мальчика лет семи, вероятно внука пожилой женщины.

Людям стало неловко. Они перестали смеяться.

— А в самом деле, если они сроднятся, то Гэн будет счастлив на старости лет. Поздно вечером, возвращаясь домой, он будет встречать у ворот Кисю — своего сына, с нетерпением ожидающего его. Как это трогательно! — от души сказал пожилой мужчина, стараясь исправить оплошность жены.

— Да, это большое счастье, — отозвался Гэн с восторгом.

— А у вас нет желания сводить Кисю в театр, на новое представление? — спросил один из молодых людей не столько для того, чтобы посмеяться над Гэном, сколько пытаясь развеселить девиц-островитянок. Но те, боясь обидеть Гэна, только слегка улыбнулись. Зато пожилая женщина, стукнув ладонью по борту лодки, рассмеялась и заметила, что это было бы интересно.

— Нет, такая пьеса, как «Авано Дзюробэй», не для моего сына. Он обязательно расплачется, — серьёзно ответил Гэн.

— Кто это — ваш сын? — Пожилая женщина сделала непонимающее лицо. — Говорят, Коскэ утонул где-то там, — она указала туда, где чернела тень горы Мёкэн. Все оглянулись.

— Мой сын — это Кисю, — ответил Гэн. Он покраснел и, оставив вёсла, уставился на Хикодакэ[3]. Трудно сказать, какое чувство овладело им в эту минуту: то ли гнев, то ли печаль, то ли стыд, то ли радость. Упёршись ногами в борт лодки, он загрёб с удвоенной силой и вдруг запел, запел во весь голос.

Море и горы давно уже не слышали его голос. Давно уже не слышал себя и сам певец. Казалось, звуки эти скользили по спокойной глади вечернего моря, расходясь далеко, словно круги на воде, затем коснулись берега, и вершины гор отозвались еле слышным эхом. Давно уже старику не подпевало эхо. Он будто пробудился от долгого сна и снова услышал отзвуки песен, которые пел тридцать лет назад.

Пожилые супруги хвалили: «И голос, и напев совсем как прежде», — а молодые люди и девушки теперь поверили слухам и сидели тихо, как зачарованные. Гэн, казалось, совсем забыл, что он не один в лодке.

Девушки сошли на острове. Молодые люди, сославшись на холод, улеглись, поджав ноги, и накрылись одеялом. Пожилые супруги шёпотом разговорились о домашних делах, подкармливая внука сладостями. Когда доплыли, солнце уже село, дым очагов, на которых готовили ужин, затянул деревню и берег. На обратном пути пассажиров не было. Когда Гэн проплывал ворота залива Дайго, с Хикодакэ подул резкий ветер. За спиной дробился в волнах свет вечерней звезды. Впереди заблестели огни острова Онюдзима. Чёрная тень Гэна, медленно передвигающего вёслами, падала на воду. Когда нос лодки рассекал волны, они бились о её дно и как будто нашёптывали что-то. Гэн невольно прислушивался к этому усыпляющему плеску, и на душе у него становилось спокойнее. Иногда вдруг находило тревожное чувство, тогда он до боли сжимал вёсла и встряхивал головой, чтобы прогнать тяжёлые мысли.

«Дома меня ждут. Он, наверное, сидит у очага и дремлет. У меня ему лучше, чем нищенствовать. И теплее, и приятнее. Сердце его оттает. Он сидит, ни о чём не думая, возле огонька. Не забыл ли он поужинать, ожидая меня? Как он тогда обрадовался и закивал головой, когда я пообещал научить его грести. У него привычка — молчит, но всё время о чём-то думает. Ничего, пройдёт время, и он поправится, станет румяным. Обязательно так будет. — Гэн кивнул головой. — Ведь он же человек. Он — мой сын. Я научу его хорошо петь. Как бы мне хотелось услышать его голос! В лунную ночь он повезёт девушку на лодке и споёт ей песню. Он человек. И ему захочется увидеть эту девушку ещё раз. Только я могу проникнуть в его душу, другие не могут».

Подплыв к причалу, старик словно во сне увидел на воде длинные блики огней оптовой лавки. Он привязал лодку, свернув рогожу, сунул её под мышку, взвалил вёсла на плечи и начал подниматься на берег. Было уже совсем темно, лавка закрылась, не видно было людей, не слышно голосов. Гэн шёл с полузакрытыми глазами, но когда он подошёл к дому, его круглые глаза ожили. Он огляделся и позвал: «Сынок, встречай!» Затем положил вёсла на место и вошёл в дом. Там было темно.

— Что же не встречаешь? Вот я и вернулся. Зажги-ка лампу!

В ответ ни звука.

И только сверчок печально просвиристел: «Кисю, Кисю!»

Старик дрожащей рукой вытащил из кармана спички, зажёг одну. Комната слабо осветилась. Ни души. Спичка погасла, и опять стало темно. Из-под пола вылез домовой и вполз ему в сердце.

Торопливым движением старик зажёг лампу и тупо огляделся вокруг. Прислушался, снова позвал: «Сынок!» — и почувствовал, как осел его голос и спёрло дыхание.

В очаге белел пепел. От ужина не осталось и следа. Он не стал искать еду, только медленным взглядом окинул комнату. В тёмном от сажи углу, куда совсем не доходил свет, ему почудился силуэт человека. Гэн закрыл лицо руками и, тяжело вздохнув, подумал: «Опять один!» Потом вдруг быстро поднялся и, не вытирая крупных слёз, застывших на щеках, снял со столба фонарь, зажёг его и поспешно вышел из дому. Он побежал к городу.

У кузницы Канда, где работали ночью и откуда в темноту летели искры, старик остановился и спросил рабочих, не проходил ли здесь сегодня вечером Кисю. «Нет, не замечали», — ответил молодой рабочий, не выпуская из рук молота, и подозрительно покосился на Гэна. С деланой улыбкой старик попросил извинения за беспокойство и поспешил дальше. Справа — поле. Слева вверху по насыпи тянется прямой ряд древних сосен. Дойдя до середины ряда, он увидел перед собой фигуру бредущего человека и торопливо осветил её фонарём. Это был Кисю. Нищий шёл ссутулившись, засунув руки в карманы.

— Кисю, ты? — окликнул Гэн и дотронулся до его плеча. — Я же просил тебя никуда не уходить без меня.

В его голосе слышались и гнев, и радость, и печаль, и безграничное отчаяние. А Кисю безразлично, как всегда, взглянул на него, будто встретил у ворот случайного прохожего. Старик от волнения не мог говорить.

— Замёрз, небось? Ну, пошли быстрее домой, — сказал он наконец и, взяв Кисю за руку, повёл за собой. По дороге Гэн приговаривал: — Меня долго не было, вот тебе и стало, наверное, невмоготу одному. Я тебе в шкафчике ужин оставил… — Но Кисю в ответ не произнёс ни слова, и старик горько вздохнул.

Придя домой, Гэн жарко растопил очаг, усадил Кисю у огня, достал из шкафа ужин и принялся кормить его. Сам он к еде не притронулся. Кисю под уговоры старика съел всё, что было. Гэн сидел рядом и то глядел на Кисю, то закрывал глаза и вздыхал.

— Когда кончишь кушать, погрейся у огонька. Ну, как, вкусно?

Кисю поднял на старика сонные глаза и слегка кивнул. Гэн, заметив, что его клонит ко сну, ласково сказал: «Ну, если хочешь спать, то ложись», сам постелил ему постель и накрыл его одеялом. Когда Кисю заснул, он подсел к очагу, закрыл глаза и долго не двигался. Огонь угасал, хвороста больше не было. На лице Гэна, на котором морской ветер за пятьдесят лет вырезал морщины, заиграли красные блики угасающего пламени. На щеке что-то блеснуло. А ветер завывал на крыше и стонал в ветках сосны у ворот.

На следующее утро, поднявшись чуть свет, он накормил Кисю, а сам есть не стал, только выпил немного воды, так как болела голова и в горле пересохло.

— У меня, кажется, жар, — сказал он и поднёс руку Кисю к своему лбу. — Простыл, наверное.

В конце концов он опять лёг. Редко случалось Гэну проводить день в постели.

— До завтра всё пройдёт. А ты иди сюда, поболтай со мной. — Он с усилием улыбнулся, посадил Кисю у изголовья и, тяжело дыша, принялся рассказывать разные истории. Он обращался с Кисю, как с семилетним ребёнком, рассказал, например, про страшную рыбу акулу. А потом, глядя ему в лицо, спросил:

— Ты не тоскуешь по матери? — и так как Кисю, по-видимому, не понял, продолжал: — Ты теперь всё время живи со мной. Считай меня своим отцом.

Он перевёл дух.

— А послезавтра вечером пойдём вместе в театр. Говорят, показывают пьесу «Авано Дзюробэй». Ты тогда поймёшь, что такое родительская любовь. Когда будешь смотреть, помни, что у тебя есть отец, этот отец — я.

Гэн передал ему содержание спектакля, который когда-то видел, и даже слабым голосом напел песню паломников. Убеждая мальчика не расстраиваться в театре, сам прослезился. Кисю слушал с непонимающим видом.

— Так, со слов, конечно, трудно представить, но вот увидишь сам и обязательно растрогаешься.

Тяжело дыша, он замолчал.

Утомлённый разговором, Гэн задремал, а когда проснулся, Кисю у изголовья не было. Он стал звать: «Кисю! Сынок!»

Вдруг он увидел перед собой женщину — нищенку с красным, словно после бега, лицом. «Кисю — мой сын», — сказала она, и вместо неё появилась молоденькая девушка. Да ведь это же Юри! А где Коскэ? Пока я спал, он куда-то убежал. Пойдём, пойдём, поищем его вместе! «Смотри, вон Коскэ! — закричал он. — Он вытащил из мусорной кучи огрызок редьки!» Но тут позади появилась его мать, которая сказала, что это её ребёнок. Она указала пальцем: «Посмотри на сцену!» А на сцене стоит свеча, и свет её падает прямо в лицо. Странно, почему у матери глаза красны от слёз? Я поел сладостей, положил свою маленькую головку к матери на колени и уснул. Потом она разбудила меня.

Видение исчезло. Гэн поднял голову.

— Сынок, какой я страшный сон видел! — Он обернулся. Кисю у изголовья не было.

Сынок! — позвал он ещё раз осипшим голосом. Ни звука. Только ветер завывал в окне. Сон это или явь? Старик откинул одеяло и быстро встал на ноги. — Кисю! Сынок! — но в глазах у него потемнело, и он упал на постель. Гэн почувствовал, что летит куда-то вниз, на дно океана, и волны с остервенением бьют его по голове, словно хотят разбить её.

Целый день Гэн пролежал в постели. Он ничего не ел, даже не высовывался из-под одеяла. Ветер, дувший с самого утра, крепчал, волны с рёвом обрушивались на прибрежные камни. В этот день никто с побережья не поехал в город, и ни один городской житель не захотел проехаться на остров. А ночью разыгралась буря. Казалось, взбесившиеся волны старались разрушить причал.

Ранним утром, когда небо на востоке посветлело, люди, натянув дождевые плащи и прихватив с собой фонари, начали собираться у причала. Там всё было благополучно. Ветер стих, но волны были ещё высоки. Они с грохотом обрушивались на берег и разбивались о него, рассыпаясь на тысячи брызг. Осматривая повреждения, причинённые бурей, люди заметили полуразбитую лодку, которую бросало о скалы.

— Чья это лодка? — спросил один из них, хозяин оптовой лавки.

— Дядюшки Гэна. Конечно, это его лодка, — ответил какой-то парень. Остальные молча переглянулись.

— Надо бы сбегать, предупредить его.

— Я сбегаю, — вызвался парень, поставил фонарь на землю и побежал.

Шагах в десяти от дома он заметил, что на сосне, у самой дороги, висит что-то. Набравшись смелости, он подошёл поближе и увидел труп дядюшки Гэна.

К востоку от порта Кацура, недалеко от берега, в горах есть небольшое кладбище. Здесь покоятся жена Гэна Юри и его единственный сын Коскэ. Появилась возле них ещё одна могильная дощечка с надписью: «Икэда Гэнтаро». Все трое лежат рядом, Коскэ посредине. А в непогожие зимние вечера молодой учитель, вернувшийся в столицу, с грустью думает о том, что где-то на морском берегу одиноко живёт старик Гэн и горько плачет, вспоминая жену и сына.

Кисю остался таким же Кисю. Городские жители по-прежнему смотрят на него как на какую-то вещь — принадлежность Саэки. Он всё так же бродит по ночам по старому городу, словно призрак, вышедший из могилы. А когда кто-то сообщил ему, что дядюшка Гэн повесился, он лишь бессмысленно уставился в лицо говорившему.

1897

РАВНИНА МУСАСИ

I

В географическом справочнике, вышедшем в годы Бунсэй[4], я прочёл: «Теперь равнина Мусаси[5] в своём первоначальном виде сохранилась лишь в уезде Ирума». Об уезде Ирума в том же справочнике написано: «Равнина Котэсаси[6] с рекой Кумэ — арена древних сражений. „Тайхэйки“[7] рассказывает, что 11 мая 3-го года Гэнко[8] на равнине Котэсаси произошла битва между Минамото и Тайра[9]. В течение дня противники вступали в бой более тринадцати раз, и, когда смерклось, Тайра отступили на три ри[10] и укрепились у реки Кумэ. Но уже на рассвете Минамото выбил их оттуда». Мне пришла в голову мысль, не сохранился ли вид древней Мусаси именно в местах этих сражений, и захотелось съездить и посмотреть. Я там ещё ни разу не был и не знал, что собой представляют эти места. Да, пожалуй, многие разделят со мной желание познакомиться поближе с равниной Мусаси, о которой мы знаем лишь по картинам художников да по древним сказаниям.

Как выглядит сейчас равнина? Уже в прошлом году мне хотелось ответить на этот вопрос и удовлетворить своё любопытство, а теперь это желание возросло ещё больше.

Удастся ли мне справиться с этой задачей? Надеюсь, что да. Я знаю, что нелегко, но я испытываю живейший интерес к нынешней Мусаси. Думаю, что многие разделят моё чувство.

Итак, начинаю. Я опишу то, что сам видел и чувствовал в течение осеннего и зимнего сезона, и тем самым частично осуществлю своё желание. Прежде всего я хочу показать, что в наше время равнина Мусаси не менее прекрасна, чем в старину. О, если бы своими глазами увидеть, какой она была в древние времена! Наверное, красота её превосходила тогда всякое воображение. Но и сейчас Мусаси настолько красива, что я не могу писать о ней без восторга и восхищения. Я сказал «красива», но вернее будет сказать — поэтична.


II

За недостатком материала я приведу здесь свой дневник. С начала осени и до начала зимы 1896 года я жил в скромном домике в деревне Сибуя. Тогда впервые возникло у меня желание описать равнину. Вот почему вы найдёте здесь описания лишь осени и зимы.

«7 сентября. И вчера, и сегодня дует сильный южный ветер, то нагоняя облака, то унося их прочь. Временами идёт дождь. Когда солнечные лучи пробиваются сквозь тучи, лес пламенеет».

Это начало осени на равнине Мусаси. Лес в зелёном уборе, ещё одет по-летнему, но небо уже не летнее: южный ветер гонит по нему стаи туч, оно низко повисло над равниной и то и дело поливает дождём. А прояснится, и солнечные лучи, сверкая в каплях дождя, там упадут на лес, здесь озолотят рощу. Я часто думал: если бы в такой день окинуть одним взором равнину, какая бы открылась красота!

А уже два дня спустя, 9-го числа, в дневнике записано: «Ветер усилился. Равнина наполнилась осенними голосами. Облака стремительно несутся по небу». Вот такая стоит погода в это время года. Беспрерывно меняется вид неба и равнины. И хоть солнце всё ещё светит ярко, цвет облаков и завывание ветра предвещают приближение осени. Я чувствовал всю красоту этой картины.

Пользуясь дневником, я хочу показать, как менялся пейзаж, как преображалась равнина от ранней осени до конца зимы.

«19 сентября. Утро. Небо в тучах, ветер стих. От тумана и росы веет холодом. Стрекочут цикады. Мир словно ещё не проснулся.

21 сентября. Осеннее небо как будто вымыто. Листья деревьев сверкают язычками пламени.

19 октября. В лунном свете чернеют силуэты деревьев.

25 октября. Утром стоял густой туман. К полудню прояснилось. Ночью в просветах между тучами ясная луна.

На рассвете, когда ещё не спал туман, я вышел из дому, погулял по равнине, побродил по лесу.

25 октября. После обеда отправился в лес. Забравшись в чащу, я сидел, глядел по сторонам, прислушивался, смотрел и думал.

4 ноября. Высокое небо, воздух чистый. Вечером, когда стоишь один в поле под ветром, кажется, что небесная Фудзи[11] совсем близко. Вокруг над горизонтом чернеет цепь гор. Зажглась звезда. Всё ниже сумерки, всё дальше лес.

18 ноября. Иду по лунной дорожке. Голубой туман стелется по земле. Лунный свет дробится о лес.

19 ноября. Безоблачное небо, свежий ветерок. Холодная роса. На жёлтом пологе листвы кое-где видны зелёные пятна. На ветках щебечут птицы. Кругом ни души. Гуляю в одиночестве, мурлыча песенку. Иду куда глаза глядят.

22 ноября. Спустилась ночь. Ветер шумит в лесу. Шуршат капли, но видно по всему, что дождь скоро кончится.

23 ноября. Прошлой ночью разыгралась непогода, листва опала. Рис на полях почти убран. Печальная картина увядания природы.

24 ноября. Листья осыпались все. Смотришь на далёкие горы, и сладко замирает сердце.

26 ноября. 10 часов вечера. За окном воет ветер и не переставая моросит дождь. Сегодня весь день стоит туман. Лес и поля как будто медленно погружаются в вечный сон. После обеда я со своей собакой отправился на прогулку. Сидел, задумавшись, в лесу. Собака дремала. Ручей, пробегавший по поляне, подхватывал опавшие листья и уносил с собой. Несколько раз над лесом проходил мелкий осенний дождик и, оросив деревья, бесшумно стекал по опавшей листве.

27 ноября. Сегодня утром не верится, что вчера была непогода. Небо ясное. Солнце яркое. Если забраться на холм за домом, то видно, как над цепью гор возвышается белая Фудзи. Ветер свежий, воздух чистый. Утро ранней зимы!

На полях вода, и в ней верхушками вниз отражается лес.

2 декабря. Сегодня утром в лучах восходящего солнца, словно снег, сверкает иней. Какая красота! Но вот небольшое облачко заслонило солнце, и сразу всё поблекло.

22 декабря. Выпал первый снег.

13 января 1897 г. Настала ночь. Ветер стих, словно умер. Лес замолк. Почти беспрерывно идёт снег. Я взял фонарь и выглянул на улицу. Тут же в лучах света засверкали, закружились снежинки. Вот оно, безмолвие Мусаси! Но прислушайся хорошенько, и услышишь далёкий шум ветра в лесу. Ветра ли?

14 января. Сегодня утром выпал обильный снег. Под его тяжестью сгибаются виноградные лозы. А ночью из леса опять доносился шум ветра в ветвях деревьев. Злой холодный ветер, шумящий в лесах Мусаси! Слышно, как капает с крыши, — тает снег.

19 января. Чудесное утро! На небе ни облачка. Слегка обледенелая земля сверкает серебристыми узорами, на деревьях распевают птицы. Кончики веток торчат, как иглы.

8 февраля. Расцвела слива. Луна хорошеет с каждым днём.

13 марта. 12 часов ночи. Луна садится. Несутся тучи, гонимые быстрым ветром. Стонет лес.

21 марта. 11 часов вечера. За окном завывает ветер, он то удаляется, то вдруг набегает. Пришла весна, и зима спешит скрыться».


III

Некогда равнина Мусаси представляла собой огромное тростниковое поле. Слава о её красоте, воспетой в песнях, дошла и до нас. А теперь Мусаси покрылась лесами и, можно сказать, знаменита ими. В основном на ней растёт дуб, который к зиме теряет свою листву, а весной весь покрывается молодой и сочной зеленью. Такое перевоплощение происходит почти одновременно на протяжении десятков ри к востоку от Титибу и Тогэ. Для весны, лета, осени, зимы характерны свои пейзажи: лёгкий туман, дождь, луна, ветер, густой туман, осенний дождь, снег, зелёные, багровые листья. Жители западных и северо-восточных районов вряд ли представляют себе всю прелесть этой непрерывно меняющейся картины. До сих пор японцы не выражали своего восхищения красотой дубового леса, который особенно хорош во время листопада. В нашей классической литературе и искусстве воспевалась лишь сосна. И даже в песнях, бывало, не встретишь описания осеннего дождя, шуршащего в дубовой роще. Да и сам я, уроженец западных районов, уже лет десять как юношей-студентом приехал в Токио, но только недавно постиг красоту листопада. И помогли мне в этом следующие строки:

«Я сидел в берёзовой роще осенью, около половины сентября. С самого утра перепадал мелкий дождик, сменяемый по временам тёплым солнечным сияньем; была непостоянная погода. Небо то всё заволакивалось рыхлыми белыми облаками, то вдруг местами расчищалось на мгновенье, и тогда из-за раздвинутых туч показывалась лазурь, ясная и ласковая, как прекрасный глаз. Я сидел, и глядел кругом, и слушал. Листья чуть шумели над моей головой; по одному их шуму можно было узнать, какое тогда стояло время года. То был не весёлый, смеющийся трепет весны, не мягкое шушуканье, не долгий говор лета, не робкое и холодное лепетанье поздней осени, а едва слышная, дремотная болтовня. Слабый ветер чуть-чуть тянул по верхушкам. Внутренность рощи, влажной от дождя, беспрестанно изменялась, смотря по тому, светило ли солнце, или закрывалось облаком; она то озарялась вся, словно вдруг в ней всё улыбнулось: тонкие стволы не слишком частых берёз внезапно принимали нежный отблеск белого шёлка, лежавшие на земле листья вдруг пестрели и загорались червонным золотом, а красивые стебли высоких кудрявых папоротников, уже окрашенных в свой осенний цвет, подобный цвету переспелого винограда, так и сквозили, бесконечно путаясь и пересекаясь перед глазами; то вдруг опять всё кругом слегка синело: яркие краски мгновенно гасли, берёзы стояли все белые, без блеска, белые, как только что выпавший снег, до которого ещё не коснулся холодно играющий луч зимнего солнца; и украдкой, лукаво начинал сеяться и шептать по лесу мельчайший дождь. Листва на берёзах была ещё почти вся зелёная, хотя заметно побледнела; лишь кое-где стояла одна, молоденькая, вся красная или вся золотая, и надобно было видеть, как она ярко вспыхивала на солнце, когда его лучи внезапно пробивались, скользя и пестрея, сквозь частую сетку тонких веток, только что смытых сверкающим дождём».

Это отрывок из рассказа Тургенева «Свидание», переведённого Фтабатэем[12]. Именно благодаря удивительной силе художественного таланта русского писателя я впервые ощутил прелесть осеннего пейзажа. Пусть это русская природа с берёзкой, а у нас на равнине растёт дуб, пусть у нас разные климаты и разная растительность, но листопад на наших равнинах одинаков. Я часто думаю, если бы на равнине Мусаси рос не дуб, а, например, сосна, то она выглядела бы однообразнее и скучнее и, уж конечно, не была бы такой красивой.

У дуба листья желтеют, желтеют и опадают. Что-то нашёптывает осенний дождь. Воет ветер. Когда порывы ветра налетают на холм, сотни листьев кружатся в воздухе и, словно стая птичек, улетают вдаль. Опадёт листва, и на десятки ри вокруг оголится лес. А над ним висит высокое голубое небо. Вся равнина объята спокойствием. Воздух удивительно чист. Отчётливо слышны самые далёкие звуки. Двадцать шестого октября я записал в дневнике: «Забравшись в чащу леса, я сидел, глядел по сторонам, прислушивался, смотрел и думал». И в «Свидании» говорится: «Я сидел, и глядел кругом, и слушал». И действительно, как это «слушал» соответствует духу нашей Мусаси в период поздней осени! Осенью звуки идут из глубины чащи, а зимой раздаютсягде-то за лесом.

Слышится хлопанье крыльев, щебетанье птиц. Ветер бушует, стонет, воет, плачет. В кустарнике и в чаще леса жужжат насекомые. По лесу прогрохочет пустая или проскрипит нагруженная телега, съедет с холма и покатит по ровной дороге. А вот зашелестели листья под копытами лошадей. Это разведка с кавалерийских маневров, а может быть, чета иностранцев, отправившихся на дальнюю прогулку. Громко разговаривая, прошли мимо крестьяне, но и их хриплые голоса вскоре замерли. По дороге поспешно прошла одинокая женщина. Вдалеке раздался пушечный выстрел. В соседней роще — выстрел из ружья.

Как-то я с собакой отправился в ближайший лес, сел на пенёк и принялся читать книгу, как вдруг послышался лёгкий шум. Собака, лежавшая у моих ног, подняла уши, насторожилась. Снова тишина. Вероятно, упал каштан — ведь на Мусаси много каштановых деревьев. Когда моросит осенний дождь, то такой тишины уже нет. Осенний дождь у горной хижины — излюбленная тема нашей древней поэзии, но дождь на равнине Мусаси особенный. Он пробирается из конца в конец по её просторам, пробегает по лесу, по роще, пересекает поле и опять бежит к лесу. Он, ласковый и лукавый, подкрадывается потихоньку, украдкой, а потом внезапно налетает. Я и раньше в лесных дебрях Хоккайдо попадал под осенний дождь. В большом дремучем лесу — это величественное зрелище, но в нём нет той привлекательности, того шепотка, как на Мусаси.

Попробуйте поздней осенью прогуляться по лесам Накано, или Сибуя, Сэтагая, или Коганэи. Присядьте и отдохните от ходьбы. И вы наверняка услышите целый мир звуков, которые то возникают, то исчезают, то приближаются, то удаляются. В безветренную погоду вам удастся услышать, как падает лист над вашей головой. А если и этого шума не будет, то вы познаете великое спокойствие природы, почувствуете на себе дыхание вечности.

Я нередко записывал в свой дневник, как на равнине Мусаси зимой, по ночам, когда загораются звёзды, с треском пробегает по лесу холодный злой ветер, готовый смахнуть звёзды с неба. Его вой далеко уносит ваши мысли. Я слышу эти могучие звуки, то налетающие, то убегающие вдаль, и начинаю представлять себе, какой была жизнь в Мусаси во времена глубокой древности.

У Кумагая Наоёси[13] есть такие строки:


Слышу, как целую ночь напролёт
Листья деревьев шуршат.
Это, крадучись, подбирается ветер.

Зимуя в деревне на равнине Мусаси, я понял, какой близкой должна быть эта песня тем, кто живёт в горной хижине.

Сидя в лесу в конце весны или ранним летом, приятно любоваться солнцем. Но об этом в другой раз. А сейчас я расскажу о сезоне жёлтых листьев. Идёшь по лесу, наполовину облетевшему, наполовину пожелтевшему, а сквозь ветки на вас смотрит небесная лазурь. Подует ветерок и смахнёт солнечные блики с листьев. Нет, словами всего не передашь!

Есть в нашей стране живописные уголки, например Ниико или Усуи, но вряд ли они так прекрасны, как равнина Мусаси, сплошь покрытая лесами, искрящаяся под лучами закатного солнца. Хорошо было бы взобраться на какую-нибудь возвышенность и окинуть взором всю равнину сразу. Конечно, это невозможно, но поскольку Мусаси сравнительно ровная, то достаточно увидеть одну часть, чтобы представить себе её всю. Как чудесно пройтись, дав волю воображению, по жёлтому ковру из листьев вслед уходящему солнцу! А кончится лес, и ты опять в открытом поле.


IV

В дневнике записано: «25 октября. Погулял по равнине, побродил по лесу».

«4 ноября. Вечером, когда стоишь один в поле, под ветром…»

Теперь я ещё раз приведу слова Тургенева:

«Я постоял, поднял пучок васильков и вышел из рощи в поле. Солнце стояло низко на бледно-ясном небе, лучи его тоже как будто поблекли и похолодели: они не сияли, они разливались ровным, почти водянистым светом. До вечера оставалось не более получаса, а заря едва-едва зажигалась. Порывистый ветер быстро мчался мне навстречу через жёлтое, высохшее жнивьё; торопливо вздымаясь перед ним, стремились мимо, через дорогу, вдоль опушки, маленькие, покоробленные листья; сторона рощи, обращённая стеною в поле, вся дрожала и сверкала мелким сияньем, чётко, но не ярко; на красноватой траве, на былинках, на соломинках, всюду блестели и волновались бесчисленные нити осенних паутин. Я остановился… Мне стало грустно; сквозь невесёлую, хотя свежую улыбку увядающей природы, казалось, прокрадывался унылый страх недалёкой зимы. Высоко надо мной, тяжело и резко рассекая воздух крылами, пролетел осторожный ворон, повернул голову, посмотрел на меня сбоку, взмыл и, отрывисто каркая, скрылся за лесом; большая стая голубей хлопотливо расселась по полю — признак осени! Кто-то проехал за обнажённым холмом, громко стуча пустой телегой…»

Это русская равнина, но осенний пейзаж нашей Мусаси почти такой же. Только на Мусаси совсем нет голых холмов. Правда, она покрыта небольшими возвышенностями и напоминает мёртвую зыбь на океане, хотя со стороны и кажется ровной. Возвышенные места сменяются впадинами, небольшими и неглубокими ложбинами. На дне этих ложбин обычно расположены заливные поля… Сухие поля раскинулись главным образом на возвышенных местах, где они чередуются с лесом. Но они не тянутся, как леса, на несколько ри; каждое занимает не больше одного ри и окружено лесом. Здесь же разбросаны крестьянские домишки. Они-то и отделяют один участок от другого. Словом, поля и леса перемешаны в беспорядке. Бывает так — входишь в лес, а окажешься вдруг в открытом поле. Это ещё одна из особенностей Мусаси. Дикая природа чередуется с человеческой жизнью. Здесь нет бескрайних долин и дремучих лесов Хоккайдо. И в этом особенность Мусаси.

Поспевает рис, и в ложбинах начинают желтеть заливные поля. Когда рис убран, в воде отражается лес. В это самое время на сухих полях в разгаре уборка редьки. Редьки становится всё меньше. А когда её промывают в канавах или в небольших ручейках, на полях уже зеленеют молодые побеги пшеницы. Но часть этих полей пустует, и на них колышутся от ветра ромашки и ковыль. Заросли тростника на полях поднимаются всё выше и выше, до самого неба. А встанешь на цыпочки — и увидишь в просветах леса чернеющую цепь гор Титибу. Она то возвышается над горизонтом, то вдруг падает вниз и совсем скрывается из виду. Ну а теперь можно сбежать вниз, в поле. Может быть, лучше прилечь среди тростника, укрывшись за стогом сена от пронзительного северного ветра, и, подставив лицо тёплым лучам солнца, медленно плывущего по южной стороне небесного океана, слушать и смотреть, как шумит, колышимый ветром, сверкает и искрится лес. Или пойти прямо по дороге в лесную чащу? Сколько раз я вот так колебался. Ну и что же? Я знал из собственного опыта: по какой из дорог Мусаси ни пойдёшь, всегда останешься доволен.

V

Когда-то мой друг прислал мне из родных мест письмо, в котором писал: «Я и теперь по вечерам люблю бродить один в зарослях тростника и размышлять, как на этих многочисленных дорожках, разбегающихся в разные стороны, много лет назад гуляли люди и восхищались: „Ах, как красиво блестит роса! Как восхитительно сверкает в вечерних сумерках снег!“ И многие бродили здесь в тоске, и те, кто ненавидел друг друга, расходились в разные стороны, а те, кто любил, встречались и шли рука об руку».

Возможно, такие поэтические мысли и могут возникнуть, когда бродишь по пустырям, но дороги Мусаси совсем другие. Бывает так, что вы хотите встретиться, а разойдётесь. И, наоборот, хотите разминуться, обойдёте лес и столкнётесь друг с другом на опушке. Дороги на Мусаси, как и всякие дороги, бегут направо, налево, сквозь лес, через поле. Кажется, что дорога прямая, как полотно железной дороги, а пойдёшь с востока, опишешь круг и вернёшься обратно на восток. Дорога скрывается в лесу, теряется в долине, вдруг опять появляется в открытом поле и опять прячется в лес. Здесь редко встретишь далёкого странника, не то что на дорогах пустырей. Где ещё так мечтается, как на дорогах Мусаси?

Если вы гуляете по равнине Мусаси, не бойтесь заблудиться. Всюду вы найдёте пищу для глаз, для слуха, для воображения.

Вы впервые почувствуете всю прелесть Мусаси, когда отправитесь бродить по её беспредельным просторам просто так, без всякой цели. Весной, летом, осенью, зимой, утром, днём, вечером, ночью, под луной, по снегу, в ветер, в туман, в иней, в дождь, в осеннюю слякоть. Бродить не спеша по этим дорогам — направо, налево, куда глаза глядят. И вы испытаете истинное удовольствие. Это один из даров Мусаси.

Где ещё в Японии, кроме равнины Мусаси, есть такие места? Нет их и на пустырях Хоккайдо. Нет их и на равнине Насу. А где ещё? Где так сливаются поля и леса? Где так едины природа и человеческая жизнь? Да, в этом, пожалуй, главная особенность Мусаси.

Если вы идёте по дорожке и вдруг окажетесь у того места, где она разбегается по трём направлениям, не теряйтесь. Поставьте свою тросточку, и в каком направлении она упадёт, в том и идите. И, возможно, она приведёт вас в небольшой лесок. Там дорога раздвоится, выберите ту, которая уже. И, быть может, она выведет вас в интереснейшее местечко. Например, к старому кладбищу, спрятанному в лесной чаще. Там ровными рядами стоят заросшие мхом могилы, а между ними растут жёлтые цветы валерианы, а если ещё у вас над головой заливается соловей, то вы испытаете истинное блаженство. Но обратно идите по левой дороге. Вскоре лес кончится, и перед вами откроется широкая долина. Целое море тростника слегка колышется у ваших ног. В солнечных лучах купается нежный ковыль. Там, где кончается тростник, начинается сухое поле, а за ним идут заросли низкорослого леса, над которым немного поодаль возвышается роща криптомерий. Над горизонтом собрались рыхлые облака, и рядом с ними почти не отличишь горных вершин, так похожих на эти облака. Радостно светит осеннее солнце. Приятно обвевает лёгкий ветерок. Когда вы войдёте в заросли тростника, то весь необъятный пейзаж, который вы только что видели, скроется из виду. Вы окажетесь на дне небольшой долины. И вдруг перед вами появится узкий и длинный пруд, спрятавшийся между лесом и тростниковым полем. Вода в нём чистая, прозрачная, и белые облака, плывущие по небу, отчётливо отражаются в ней. Кое-где по берегу растёт пожелтевший тростник. Дорожка, бегущая вдоль пруда, немного поодаль опять раздвоится. Пойдёте направо — выйдете к лесу, налево — к холму. Вы, конечно, подниметесь на холм. Когда гуляешь по равнине, всегда хочется забраться повыше, чтобы окинуть взором как можно большее пространство. Но это не так легко. На равнине совсем нет таких холмов, откуда вам открылся бы широкий вид. И лучше примириться с этим с самого начала.

Если вы для чего-нибудь захотите узнать дорогу, обратитесь к работающему в поле крестьянину. Если ему больше сорока, окликните громко, он, наверное, удивлённо посмотрит на вас и так же громко ответит. Но если в поле работает девушка, подойдите к ней поближе и спросите потише. Если молодой человек, снимите шляпу и будьте вежливы. Вполне возможно, он ответит вам несколько свысока, но вы не обижайтесь, таковы уж обычаи у молодёжи в окрестностях Токио.

Вы пойдёте по той дороге, которую вам указали, и она разделится на две. Вы подумаете: «А та ли это дорога? Уж что-то слишком она узкая». Но идите смело. Вы выйдете к крестьянскому двору. Опять странно! Но не смущайтесь, а спросите у хозяина. Он вам, наверное, нехотя ответит: «Вон за воротами и будет дорога». И действительно, прямо за воротами вы увидите ту самую дорогу, которая вам нужна, и невольно улыбнётесь. Тогда-то впервые вы почувствуете благодарность к тем, кто объяснял вам, как пройти.

Вы окажетесь на прямой аллее, с обеих сторон которой на полкилометра тянется пожелтевший лес. А как приятно пройтись одному по этой аллее в лесной тиши! С правой стороны верхушки деревьев отливают золотом заката. Кругом так тихо, что даже жутко становится. Только иногда прошуршит упавший с дерева лист. Вокруг ни души. Никто не встретится на пути. Если вы попали в период листопада, то идёте по мягкому ковру из листьев, и при каждом вашем шаге вам будет слышно, как они шуршат. Лес просвечивает насквозь. Между ветками видны тонкие, как нити, полоски голубого неба. Вам всё ещё никто не встретился. Даже немного грустно. Лишь похрустывает листва под вашими ногами, да иногда вдруг, заставив вас вздрогнуть, совсем близко вспорхнёт горлица.

Не стоит возвращаться по той же дороге. Если и заблудитесь, то в той же Мусаси. И не отчаивайтесь, если вас застанет вечер. Выберите себе какую-нибудь дорожку и идите, никуда не сворачивая. Что может быть лучше! Зато вы увидите красоту закатного солнца. Оно уже почти скрылось за Фудзи, но ещё виден край, и облака, пышными гроздьями повисшие над Фудзи, купаются в золоте его лучей. Но не успели вы опомниться, как всё переменилось. Снег застыл на горных вершинах серебряной цепью, которая всё дальше и дальше убегает к северу и наконец исчезает в почерневших облаках.

Но вот солнце скрылось. Проснулся ветер. Застонал лес. Мусаси погрузилась в темноту. Вам становится холодно. Теперь спешите уйти. Оглянувшись, вы увидите, как по веткам поникшего леса ползает холодный лунный свет. А ветер свистит и так и хочет сорвать повисшую на верхушках деревьев луну. Но вот вы и в поле. И теперь вы вспомните знаменитое хокку[14]:


Горы окунулись во мрак.
В сумерках исчезло поле.
Лишь ковыль бледнеет.

VI

Как-то летом, года три назад, мы с другом оставили наши жилища и сели в поезд на станции Мисакитё. Сойдя в Сакаи, мы направились к северу, прошли пять тё и оказались возле маленького моста Сакурабаси. Сразу за мостом стоял чайный домик. Хозяйка, пожилая женщина, спросила у нас: «Чего это вы приехали в такое время?»

Мы переглянулись и ответили смеясь:

— Захотелось прогуляться, подышать свежим воздухом.

Она тоже рассмеялась: «меня-де не проведёшь».

— Ведь вишня отцвела ещё весной.

Я попытался было объяснить ей, как интересны загородные прогулки в летнее время, но тщетно. Она только добродушно проворчала:

— Беззаботный народ эти токиосцы!

То и дело вытирая пот, мы полакомились дыней, которую приготовила для нас хозяйка. В небольшом ручье ополоснули лица. Огляделись. Ручей, наверное, вытекал из канала Коганэи. Вода, изумительно чистая, бежала среди зелёной травы. Один её вид доставлял наслаждение. А вот послышалось щебетанье. Крошечная птичка прилетела к ручью, помыла свои крылышки и попила, задрав головку. А хозяйка, наверное, ни о чём не думая, моет с утра до вечера в этой прозрачной воде свои кастрюли.

Покинув чайную, мы не спеша отправились вдоль берега вверх по Коганэи. Какая это была чудесная прогулка! Верно, что Коганэи знаменит именно своей вишней, и, возможно, кое-кому покажется нелепой подобная прогулка в летнюю жару. Но так рассуждают только те, кто не знает, что такое летнее солнце Мусаси.

Небо пышет зноем. Облака клубятся, набегая друг на друга, а между ними сияет лазурь. Прозрачные края облаков, рыхлых и безмятежных, отливают белизной цвета то ли серебра, то ли первого снега.

И небо в этом месте кажется ещё более бездонным и синим. Но это ещё не все. Между облаками попадаются какие-то туманные пятна, они и нарушают весь небесный рисунок: всё небо от них колышется, переливается, путается. Там и здесь скрещивается свет, пробивающийся сквозь облака, и тень, падающая от них. Свободно блуждающие пары капризно меняют свои очертания.

И лес, и ветви деревьев — всё вплоть до стебельков травы и листьев тает, дремлет, томится, клюёт носом, опьянённое светом и жарой. Край леса как бы ровно подрезан с одной стороны, и от него начинается широкое поле. По нему летают тонкие паутинки и тут же исчезают.

Мы шли, задыхаясь от жары, не успевая вытирать пот, и всё глядели на небо, всматривались в глубь рощи, любовались небом и просторами, примыкающими к лесу. Думаете, нам было тяжело? Нисколько! Наоборот, мы почувствовали прилив бодрости. Мы прошли вдоль канала три ри и не встретили живого существа. Разве что из крестьянского двора или из-под кустарника высунет морду собака, посмотрит на нас удивлённо, широко зевнёт и спрячется обратно. Где-то возле леса, громко хлопая крыльями, прокукарекал петух. И всюду был слышен этот бодрящий крик: за стенами сарая, в роще криптомерий, в лесу, в кустарнике. На насыпи, в тени вишни, прохаживались куры. А вдали, у верховья канала, конец широкой водяной ленты как будто исчезал в серебристой пыли. Но подходишь ближе, серебристая пыль рассеивается, и вода, ослепительно сверкая, несётся как стрела.

Мы остановились на одном из мостов и окинули взором весь канал от начала до конца. Игра солнечных лучей непрерывно меняла картину. Вот верховье вдруг потемнело — это упала тень от облака. Тень промчалась вместе с течением и в мгновение ока оказалась над нашей головой. Но неожиданно остановилась, свернула в сторону. И верховье опять ослепительно засверкало. Лес с обеих сторон и вишнёвые деревья, раскинувшиеся возле самой воды, сияли яркой зеленью, как молодая трава после дождя. А с чем сравнить нежный плеск воды под мостом? Это не шум бурлящей реки, с двух сторон сдавленной берегами, и не ласковое журчанье ручейка. Воды много, и она течёт между двумя высокими глинистыми удивительно ровными стенами. Струи воды скользят, переливаются, изгибаются и издают эти звуки. Кого не очаруют они!

Мне даже захотелось оглянуться и посмотреть: не сидит ли поблизости в тени вишни семидесятидвухлетний старик с мальчиком? И я подумал: «Счастливы люди, которые живут в своих деревенских домишках на этих берегах». Конечно, счастливы и мы, разгуливающие здесь в соломенных шляпах и с тросточкой в руках.

VII

Друг, с которым мы бродили по берегу Коганэи, стал судьёй и уехал в провинцию. Но, прочитав первые главы моих записок, послал мне письмо, которое я и помещаю здесь.

«Мусаси — это не то, что в просторечье называется равниной Кампассю[15]. И не просто историческое место, где когда-то Докан получил взамен зонтика цветок ямабуки.

В моём представлении Мусаси имеет более определённые границы, административные и естественные, как, например, деревни, горы, реки, исторические места. И я не зря пришёл к такому выводу.

В центре моей Мусаси лежит Токио. Конечно, не нужно понимать буквально. Нельзя представить образ старины по многочисленным улицам Токио, где возвышаются здания министерств торговли и сельского хозяйства, где происходят громкие судебные процессы.

Недавно одна моя знакомая немка назвала Токио Новой столицей. И она права, если сравнить, например, сегодняшний Токио с Эдо[16] времён Токугава. Поэтому, собственно, город Токио нельзя относить к равнине Мусаси.

Зато его окраину, наоборот, необходимо включить в Мусаси. И, по-моему, именно описание окрестностей Токио поможет передать поэтичность Мусаси. Вспомните такие местечки, как Догэндзака в Сибуя, где вы жили, или Гёниндзака в Мэгуро. Или те места, где мы вместе бродили, окрестности Кисибодзин в Васэда, Синдзюку, Сирогадэ…

Прелесть Мусаси — это не только Фудзияма, горная цепь Титибу, возвышенность Кофу и т. п. Нужно оглянуться на столицу, раскинувшуюся в центре всего этого. Надо бы описать равнину на трёх — пяти ри за чертой города.

Уже в первой части вы показали, как жизнь человеческая тесно соприкасается с природой. Вы даёте много интересных описаний. Всё это так. Но вот как-то мы с братом отправились на прогулку к берегам реки Тамагава. Прошли одно ри, второе, ещё полри, и только тогда появились ряды домов. Они то исчезали, то возникали снова. Навстречу попадались и люди, и животные или тянулись одни поля и леса. Было очень интересно наблюдать эти контрасты, человеческую жизнь, вкраплённую в природу. Так вот, для того, чтобы создалось полное впечатление, нужно бы описать и станции равнины Мусаси или вот такие небольшие посёлки.

И уж конечно, нужно отнести к равнине Мусаси реку Тамагава, которую наши предки называли рекой „шести алмазов“. Где ещё увидишь такую красавицу, как Тамагава? Как прекрасны её воды, обручившие гладкие поля с низкорослым лесом, или пригороды, раскинувшиеся вокруг столицы.

Стоит вспомнить и о низменности в восточном районе. Она большей частью обработана, и так как её поверхность несколько ниже, на ней много заливных полей. Пусть у неё есть свои особенности, но всё же и она примыкает к Мусаси. Начиная от окрестностей канала Кинсибори в Камэидо до берегов реки Кинзгава пейзаж состоит из заливных полей, лесов и деревенских домов. Такой вид характерен для одной части равнины Мусаси. Отсюда особенно прекрасна Фудзи. Отсюда, из Дзуси, Фудзи видна лучше всего, и мы любовались ею, как любуются приезжающие сюда многочисленные любители ловли на живца.

То же можно сказать о горе Цукуба. Когда тень от Цукуба станет низкой, еле заметной, мы в Кампассю чувствуем дыхание Мусаси.

Но к югу и к северу от Токио владения Мусаси суживаются, можно сказать, совсем исчезают. Я думаю, причина в географическом расположении. Здесь проходит железная дорога „Токио“, которая пересекает Мусаси и соединяет её с другими районами.

Если очертить границы Мусаси, то получается такая картина: равнина Мусаси начинается с Дзосигая, проходит по западной части шоссе Накасэндо в Итабаси, достигает Кавагоэ, захватывает уезд Ирума, о котором вы писали в первой главе, описывает круг и кончается на станции Татигава дороги Кобу. В этом районе есть очень красивые станции, такие как Токородзава, Танаси и другие.

Они особенно хороши летом, когда утопают в зелени.

Итак, от реки Татигава, вдоль Танагава до окрестностей Камимару. Хатиодзи к равнине Мусаси уже не относится. И потом от Маруко до Симомэгуро. А как прекрасны здесь такие местечки, как Фуда, Ноборито, Футаго!

Это всё западный район.

Что касается восточного района, то он идёт от окрестностей Камэидо до реки Комацугава, от реки Кинэгава, огибая Хорикири, до окрестностей Сэндзю. Правда, если вы не согласны, этот район можно исключить. Но всё же и в нём есть своя прелесть, что заставило меня причислить его к равнине Мусаси».

VIII

Что же, я согласен. Особенно с тем, что нужно было уделить больше внимания описанию окрестностей Токио. Мне и самому эта мысль не раз приходила в голову. Правда, немного странно слышать, что пригород составляет часть равнины Мусаси, но в действительности в этом нет ничего удивительного. Когда описываешь море, захватываешь и берег, омываемый волнами. Тем не менее я временно отказался от этой мысли и начал описывать наше путешествие по берегу Коганэи. Прежде я решил рассказать о реках равнины Мусаси.

Конечно, мне хотелось описать Тамагава и Сумидагава, но я отложил это и остановился на водах Мусаси. В частности, на Коганэи. Его течение пересекает окрестности Токио, протекает по деревням Сэндакэя, Ёёги, Цунохадзу, заходит в Синдзюку и снабжает водой Эцуя.

Из Инокасираикэ и Дзэмпукуикэ берёт воды канал Канда. Канал, который течёт по окрестностям Мэгуро, впадает в Хишкай. Воды Сибуя текут в Канасуги. И это ещё не всё. На равнине есть много мелких речушек с неизвестными названиями.

Всё это на первый взгляд может показаться неинтересным. Но вид этих рек, текущих по равнинам и с возвышенностей Мусаси, не так уж плох. Они проползают по лесам, переправляются через поля, то исчезают, то появляются вновь, все они извилистые (за исключением Коганэи). Эта картина во все времена года радует ваше сердце. Я вырос в гористой местности и поэтому привык к большим бурным рекам с кристально чистой водой. Реки Мусаси, мутные, за исключением Тамагава, сначала мне не нравились. Но постепенно привыкнув к ним, я даже начал находить, что именно такие слегка мутные реки и подходят к пейзажу равнины.

Помню, летним вечером года четыре назад мы с другом гуляли за городом. Часов около восьми вышли к мосту в верховье канала Канда. Вечер был изумительно красив. Трудно даже передать словами. Всё залито лунным сиянием, дует свежий ветерок. Поле и лес как будто в накидке из тончайшего белого шёлка. На мосту мы увидели человек пять местных жителей. Облокотившись о перила, они болтали, смеялись, что-то напевали. Среди них был один старик, который то и дело вступал в разговор с молодыми. Освещённые лунным светом, их фигуры отчётливо выделялись на тусклом фоне ночи. Совсем как в пасторальном стишке. Мы также стали действующими лицами этой картины и, облокотившись о перила, любовались луной, которая плыла медленно, отражаясь в чистом зеркале воды. Каждый раз, когда жучки ударялись о воду, на ней появлялись чуть заметные круги и лик луны в реке покрывался мелкими морщинами. Река, извиваясь, убегала в лес, опять появлялась и опять скрывалась в лесу, описывала дугу и исчезала. Лунный свет, разбиваясь о лес, падал в почерневшую воду и там оживал. Над каналом стоял туман.

Гуляя за городом, я видел, как крестьяне во время уборки редьки моют её в таких вот каналах.

IX

Если не говорить о Догэндзака и Сироганэ, улицы Токио за его пределами переходят в шоссе Косюкайдо, в Аомэмити, в Накахарамити, в Сэтатаякайдо. Разве странно, что описание глухих местечек, где нет ни больших дорог, ни станций, где своеобразие жизни соединено со своеобразием природы в необычайно красивый пейзаж, вызвало во мне поэтическое вдохновение? Почему всё же так глубоко волнует вид этих окрестностей? Я отвечаю коротко. Эти пригородные пейзажи наводят человека на мысль, что он видит перед собой общество в миниатюре. А ещё я бы сказал, что тени этих ветхих домишек нашёптывают нам удивительные повести, то проникнутые глубокой печалью, то искрящиеся весельем. И эти маленькие саги способны взволновать и деревенского, и городского жителя. Своеобразие заключается в том, что здесь отголоски большого города смешиваются в едином водовороте с деревенской жизнью.

Посмотрите! Вот сидит собака — кривая на один глаз. И все в этой округе знают её.

А вот небольшой трактир. Сквозь сёдзи[17] виднеется силуэт женщины, которая кричит что-то громким голосом, и не поймёшь — плачет она или смеётся. Спустились сумерки. Кругом стоит запах не то дыма, не то земли. Мимо проехали одна за другой три телеги. Прогрохотала пустая телега, смолкла и опять загрохотала.

А вон, посмотрите, возле кузницы стоят две навьюченные лошади, и в их тени о чём-то перешёптываются трое мужчин. На наковальне лежит накалившаяся докрасна подкова. Искры так и сыплются в темноту, долетая до самой дороги. Три крестьянина вдруг громко рассмеялись. Когда луна докатилась до верхушки высокого дуба, стоявшего позади домов, крыши напротив приняли матовый оттенок.

От фонаря идёт копоть. Вокруг толпятся и шумят несколько десятков деревенских и городских жителей. Там и здесь кучками лежат овощи. Целый овощной городок, небольшая ярмарка.

Совсем смерклось, и, кажется, всё кругом уснуло, но сквозь сёдзи лавочки до двух часов ночи виднеется свет. В крестьянском дворе за парикмахерской мычит корова. Её слышно на всю улицу. Возле винной лавки стоит дом старого торговца бобами. Каждое утро, направляясь в столицу, он выкрикивает своим охрипшим голосом: «Бобы, бобы!»

Летние ночи коротки. Не успеешь оглянуться, как рассвело и потянулись гружёные телеги. Поднялся шум колёс. А часов с девяти на высоком дереве, виднеющемся с дороги, начинают стрекотать цикады. Жара нарастает. Из-под копыт лошадей и из-под колёс телег встаёт клубами пыль. Стаи мух кружатся над дорогой, перелетая от дома к дому, от лошади к лошади.

Еле слышно пробило двенадцать часов. Откуда-то со стороны столицы донёсся гудок.

1898

СКИТАЛЕЦ

I

Матери я сказал, что хочу побывать на могилах родных, ни словом не обмолвившись о том, на что втайне надеялся.

— Может быть, поедем вместе? — предложила мать, но я испугался и поспешил отговорить её.

— Ты ведь уже ездила в позапрошлом году.

Мать с улыбкой взглянула на меня. Вечером она накупила подарков и принялась готовить меня в дорогу. Один подарок я купил сам, тайком от неё, и старательно припрятал на дно корзины. Но скрыть его не удалось. Мать увидела и спросила:

— А это для кого?

— Для Огава Ая.

Я бы не сказал, что этот ответ дался мне легко.

II

Небо обложили тучи, собирался дождь. Я вышел к Симбаси[18] и, так как ещё оставалось время, начал прогуливаться.

Вдруг кто-то дотронулся до моего плеча. Обернувшись, я увидел вечно жизнерадостного Маэда, своего земляка адвоката.

— Куда это ты собрался?

— Решил съездить на родину.

— Один?

— Да, один.

— А вернуться в Токио думаешь на этот раз вдвоём?

— Не болтай ерунду.

— Я, правда, не имел счастья видеть её, но прошу тебя передать мои наилучшие пожелания. Надеюсь, ты мне предоставишь честь лицезреть её, когда она соблаговолит прибыть сюда.

— Ну, перестань.

— Значит, ты послезавтра не придёшь на службу…

— Нет, но я им уже написал. Да и ты не забудь сказать там.

— Обязательно скажу. — Он лукаво улыбнулся, приподнял шляпу и, помахивая тросточкой, отошёл.

«Ведь непременно всем разболтает, и вот будут трепать языками», — подумал я, глядя вслед Маэда. Но особенного неудовольствия не почувствовал.

Вскоре зажглись фонари. Пошёл дождь. Когда прибыл поезд из Иокогама, на платформе началась суматоха. Я стоял, курил и равнодушно смотрел на суетившихся людей. Было так приятно, когда в эту разгорячённую толпу врывался поток свежего ветра с каплями дождя. На минуту я забылся.

III

В вагон вошёл не спеша. Мест было достаточно. Из-за непогоды окна были закрыты и стояла невыносимая духота. В углу сидел сердитый европеец. Мне стало невмоготу, и я попробовал немного прикрыть окно, но порыв ветра со стороны Синагава тут же обдал меня брызгами дождя. Пришлось закрыть. «Такой ливень скоро кончится», — проговорил кто-то рядом.

И действительно, не успели мы проехать Омори, как дождь прекратился. Люди поспешно открывали окна и вдыхали воздух, ещё наполненный влагой, подставляя лица навстречу свежему ветру. Кое-кто уже закуривал, но все молчали.

Я высунул голову в окно и увидел, что тучи уже начали расходиться. Появились тёмно-синие лоскуты летнего неба, отливающие холодным звёздным блеском. То и дело мелькали огни деревенских домов. Они тоже напоминали звёзды. Слышно было, как на полях поют лягушки. Свежий ветер приносил запах цветущего риса.

О, этот запах! Как он напоминает деревню!

— О, запах цветущего риса! — Я жадно дышал, стараясь наполнить лёгкие воздухом.

Четыре года тому назад я тоже ездил на родину. Но какая огромная разница! Тогда мне было двадцать три, теперь — двадцать семь. И это главное. Тогда я только что кончил институт и важничал, но всё равно как мальчишка носился всё лето то к морю, то в горы, то к реке. Погулял я на славу. Я и теперь хочу получше провести время. Но мне двадцать семь. Я служу в Токио. Хотя и не достиг ещё ничего особенного, но всё же вышел в свет, занял, как говорится, своё место в жизни и вряд ли теперь смогу так резвиться, как раньше. Возраст такой, что в самый раз жениться.

«Да, пора жениться. Для этого ты и едешь». А бог судьбы мне нашёптывал: «Но хорошо, если всё кончится благополучно».

IV

Я достал надувную подушку, прилёг. Прикрыл лицо платком и погрузился в мир грёз. Я хотел уснуть.

Если мне двадцать семь, значит, Айко — девятнадцать. Из пятнадцатилетней девочки она превратилась в девятнадцатилетнюю девушку. Даже не верится. Тётка говорила, что из пяти сестёр она, пожалуй, самая красивая и достойная. Но в кого у неё такие глаза? Правда, все сестры приветливые, наверное, в мать.

И у отца неплохой характер, только немного упрям, бывает даже спесивым, но зато честен.

Я пробовал мысленно нарисовать портрет Айко, но ничего не получилось. Мне только представилось, что она высокая, ресницы длинные, глаза спокойные, как Суонада[19], но черты лица словно в тумане. Зато из этого тумана легко выплыло добродушное лицо тётки. Улыбаясь, она сказала своим тихим, спокойным голосом: «Минэо! Не задерживайся в поезде, а беги сразу домой. Я уже заждалась тебя». Мы проехали Сэкигахара, озеро Бива, Осака, Хариманада, Мидзусиманада. А сколько горных вершин в облаках осталось позади!..

Я проснулся от шума и поднял голову. Поезд стоял. В полусне услышал монотонный голос проводника: «Кофу, Кофу».

— А, ещё только Кофу, — и я не успел даже зевнуть, как уснул снова.

V

На следующий день я сошёл в Кобэ, быстро закончил свои дела и вечером опять сел в поезд. На этот раз моим соседом по купе оказался морской офицер моего возраста. Незаметно мы разговорились. Чем дальше, тем больше. Молодой офицер был немного пьян, но разглагольствовал вовсю. Принялся громогласно рассуждать о качествах разных флотов, заговорил о кампании в Жёлтом море. Нёс всякий вздор, высчитывал, сколько лет нужно, чтобы из мичмана сделаться капитаном, и сколько нужно, чтобы дослужиться до адмирала.

— Удивляюсь, есть же такие, что остаются младшими лейтенантами, женятся и начинают потихоньку готовить себя к старости.

— А что, так спокойнее! — ответил я, разглядывая красное лицо, толстый нос, блестящие глаза и редкие усы собеседника.

— Конечно, спокойнее. Но уж если думать о спокойствии, лучше не поступать на службу. Ведь на корабле жены не будет… — И офицер громко рассмеялся своим раскатистым смехом. Взглянув на часы, он удивлённо сказал: — О, уже половина одиннадцатого. Надо бы вздремнуть, — и тут же улёгся. Посмотрев на меня, он добавил: — Легко можно прожить только старшему сыну. Ты, наверное, старший? Ну так будь почтительным сыном и верным супругом. — На его простодушном лице появилась улыбка. Наконец он закрыл глаза. Трубка выпала из его руки. — О, я совсем сплю, извини, я усну, — будущий адмирал перевернулся на спину и уснул крепким сном.

Выбросив догоревшую папиросу, я высунулся в окно. Ночной ветерок приятно освежил отяжелевшую от бренди, разговоров и табачного дыма голову. На востоке заалел край леса. Вот-вот должна была появиться луна. Небо сплошь усеяно звёздами, и ни одной тучки. Тихая летняя ночь! И мимо один за другим убегали в темноту деревенские домишки. Равномерно стучали колёса. И сквозь их стук доносились голоса лягушек, ночных певуний. Я молча смотрел на восток и ждал, пока выйдет луна.

В начале осени 1894 года нас отправляли из главной ставки Хиросима. Тогда вот так же, в поезде, я проезжал мимо этих мест. И теперь не могу без волнения вспомнить то время. Да, тогда у меня было другое настроение, не то, что сейчас: как будто поднимался я на высокую гору и с каждым шагом открывался всё более широкий вид. Бодрился, шёл дальше, но не был уверен, что на вершине не ждёт меня кратер вулкана. Сейчас — другое дело. Как будто плыву в лодке по широкой спокойной реке вдоль равнины, врезаясь в тихую лунную ночь, а впереди меня ждёт мирная, приветливая гавань. Но мне всё же казалось, что между осенью позапрошлого года и теперешней ночью есть какая-то связь.

Поезд вдруг начал огибать гору. Я так и не увидел луну, но не отходил от окна и, погрузившись в размышления, глядел на черневшие горы.

Даже в самых приятных воспоминаниях всегда есть доля печали. Но она подобна лёгкой дымке, обволакивающей цветок; затянутая туманом, она ещё больше волнует воображение. Думая о событиях позапрошлого года, я вдруг почувствовал невыразимую тоску. Вспоминая то о матери, оставшейся в Токио, то об отце, который умер десять лет назад, то о новых друзьях, я как будто взлетал и опускался на волнах радости и печали. Моё настроение было под стать этой летней ночи, ясной, спокойной и в то же время какой-то тревожной.

«Да я, кажется, совсем размяк!» — Меня всё больше клонило ко сну. Но очнулся от грёз я только тогда, когда сосед спросил меня сонным голосом:

— Ты ещё не спишь?

— Уже ложусь, — ответил я. Тут же прилёг и уснул как убитый.

VI

В Хиросима прибыли утром. Вечером я отплыл на пароходе из Удзина. Теперь уже чувствовалось, что родные места были недалеко. Многие на палубе говорили на родном наречии.

Пароход плыл как будто по горному озеру. Над островами стоял голубой туман. Далёкое небо было безоблачно. На западной его стороне в голубом ореоле ярко сияла Венера. Её свет длинной дорожкой ложился на воду. Казалось, пароход совсем не двигается. Но мы незаметно приближались к острову. Ветра будто не было, но вслед пароходу катились волны. От воды веяло прохладой. Кое-где виднелись белые паруса. Значит, ветер всё же был.

В Янаидзу прибыл только в десять часов вечера. До дома оставалось два ри. Но как бы я ни торопился, даже по кратчайшей дороге доехал бы только ночью. Жалко было будить тётку в такой поздний час. Я подумал и остался на месте. А наутро, как только забрезжил рассвет, поехал по знакомой дороге домой.

Когда мы выехали на горку Табуроги, я уже различил сосновый лес на холме позади нашего дома. Сразу за заливом Мидзуба, касаясь края неба, лежит всегда спокойная Суонада. Над Сиохама, блестя на солнце, поднимается белый туман. «Урожайный год!» — подумал я и, окинув взором бескрайнее море зеленеющих полей, спросил у рикши:

— Как в этом году рис, уродился?

— Да, урожай хороший! — ответил он, не замедляя бега.

Вдоль дороги на тростнике сверкала утренняя роса.

Перебравшись через реку Якангава, впадающую в залив Мидзуба, свернули направо, проехали по насыпи и вскоре оказались возле тропинки через рисовое поле. Но она была такая узкая, что по ней не пробежал бы и рикша.

Я сошёл с коляски, оставил корзину рикше и пошёл пешком. Вскоре моему взору открылась небольшая одинокая долина, окружённая холмами, — колыбель моего детства. В глубине долины, у подножия холма, раскинулась усадьба, обнесённая белой каменной оградой, на которой теперь играло солнце. Здесь я родился.

Когда я подошёл к воротам и ступил на ступеньку, меня громким криком приветствовал петух. Совсем как в роще. Я почувствовал, как какая-то невидимая сила удерживает меня. Я остановился и прислушался.

VII

Тётки не было дома. Со слов служанки О-Мицу[20] я понял, что тётя ещё вчера поехала на ночь к Огава в Марифу и должна вернуться сегодня.

Огава из Марифу и есть семья Айко. Между нашим семейством Ёсиока, тёткиным семейством Кондо и Огава с давних времён завязались тесные, только что не родственные отношения. Когда заезжали друг к другу, то обычно оставались на ночь. На этот раз тётка поехала к Огава, конечно, из-за меня.

За три дня до отъезда из Токио я написал тётке, что еду к ней, и попросил передать Огава, чтобы они на это лето оставили для меня боковую комнату, обращённую окнами к морю. Я должен был задержаться в Кобэ, но мне удалось быстро закончить там дела, поэтому я приехал на день раньше.

Тётка предполагала, что я приеду сегодня вечером или завтра утром. Я знал, что она должна скоро вернуться из Марифу, но мне не терпелось увидеть её, и я послал за ней деревенского парнишку. Тётка, младшая сестра моего отца, была вдовой сорока лет. Её муж умер, когда ей было тридцать три года. Оставшись одна с ребёнком, она не стала вторично выходить замуж. У неё была своя усадьба с лесом и полями и кое-какое состояние, что обеспечивало ей безбедную жизнь. Переезжая в Токио, мы оставили наше имущество и дом на тётку. Она всё оставила в своём доме, а жить переехала к нам.

Тётка была невысокого роста, с круглым белым лицом, женщиной рассудительной и доброй. Меня она любила как родного сына и мечтала о том дне, когда отправит своего Коити в Токио, чтобы он учился там под моим наблюдением.

Я верил тётке. Очень верил и недаром намекнул о своих намерениях в отношении Огава Айко. Сообразительная тётка обязательно поймёт, в чём дело.

Мне не терпелось скорее увидеть её, взглянуть на её доброе лицо. Но ведь она вернётся от Огава. Как она меня встретит? Вот будет смеяться! И ещё неизвестно, что скажет. От этой мысли на душе вдруг стало неспокойно. Я не мог сидеть сложа руки и ждать её возвращения.

Сбросив костюм, я надел летнее кимоно и выбежал в сад.

VIII

Подойдя к колодцу, я зачерпнул горной воды, ополоснулся, намочил голову, выпил прямо из ведра и почувствовал, как по всему телу разлилась прохлада. Между крышами колодца и кладовки протянулись виноградные лозы. На молодой листве сверкало утреннее солнце. А гроздья синего винограда свисали, будто ожерелья.

Вот куриное семейство во главе с важно выступающей хохлаткой вышло из-под кустов. В роще и на горе без умолку трещали цикады. Солнце начало припекать. Я посмотрел на небо. Оно и сегодня всё такое же далёкое и синее-синее, такое синее, что режет глаз! Чудесная пора! Я почувствовал прилив бодрости.

Выйдя через заднюю калитку, я очутился на тропе, бегущей вверх по холму, обросшему соснами. Сосны как бы заслоняли мою усадьбу и своими верхушками упирались в самое небо. Вот этот сосновый лес я и видел сегодня утром с холма Табуроги, когда ехал в Янаицу.

Холм невелик, всего несколько сот шагов до вершины. Добрую половину своего детства я провёл на этом холме, и у меня с ним связаны самые приятные воспоминания.

Здесь я когда-то поймал дятла, играл в прятки. А сколько раз, поднявшись рано утром, рыскал в поисках грибов, вдыхал их еле ощутимый запах. По вечерам забирался по западному склону на берег Марифу, со школьными приятелями играл здесь в войну. А однажды, в начале осени, разыгралась такая буря, что срывала двери, ломала заборы, повалила виноград. Сосны, которые не страшились любого ветра, тоже не выдержали, и несколько деревьев с краю были вырваны скорнем. Когда буря прекратилась, я, как и вся детвора, с радостными криками выскочил на улицу и сразу же увидел упавшие сосны. Одна из них изогнулась совсем как мост. Недолго думая, я скинул гэта и, хоть и было страшновато, начал раскачиваться, как артист на канате. Отец, увидев меня, испуганно закричал: «Осторожнее!» И на следующий день приказал рабочему спилить этот мост.

Милый холм! Все яркие впечатления моего детства связаны с тобой, ты так великодушно разрешал мне резвиться на твоих склонах. А сколько раз в столице, даже тогда, когда был загружен делами или ломал над чем-нибудь голову, улетал я мечтой к тебе!

— О-Мицу! — позвал я служанку. — Я пойду на гору, а если вернётся тётя, постучишь в колотушку.

В горной местности такие колотушки всегда используются для подачи сигналов.

Вершина холма — плоская. По ней, словно змеи, растянулись корни сосен.

На северной и западной сторонах растёт молодой сосняк. Часто в детстве приезжал я сюда на прогулку верхом на лошади и всегда присаживался на корни любимой сосны. И сразу на душе становилось спокойно и радостно.

Ещё два дня назад я был в Токио, где изматывал себя делами по устройству своего «будущего». И теперь, вернувшись в деревню, в изнеможении опустился на корни сосны. Как будто из суетной действительности я погрузился в мир безмятежного сна. Или, наоборот, пробудился от кошмарного, тяжёлого сна и вернулся в реальный мир спокойствия и вечного солнца.

Не знаю, сколько времени просидел я в таком забытьи, как вдруг меня кто-то окликнул:

— Молодому господину моё почтение!

Я оглянулся и увидел поверх молодого сосняка лицо деревенского парня Уноскэ, моего сверстника.

— Когда же вы вернулись?

— Сегодня утром.

— И долго у нас пробудете?

— Да вот, думаю, всё лето. Ну, как у вас, всё в порядке?

— Спасибо, всё хорошо.

— Как Токудзо, здоров? — Глядя на Уноскэ, я непременно должен был вспомнить Токудзо. Оба брата были большими друзьями.

— Токудзо этой весной уехал на Гавайи.

— Да что ты говоришь? — удивился я.

— Да, и Кикудзо тоже уехал.

— Вот как?

— Вот и я думаю, не поехать ли самому?

— Ну, заходи как-нибудь вечерком.

Уноскэ ушёл. На Гавайи на заработки! Я знал, что это очень распространено у меня на родине, но никак не думал, что туда уезжает столько деревенской молодёжи. Некоторые не возвращаются с Гавайев, а едут дальше, до берегов Америки, и там остаются навсегда. Сколько я слышал горьких, грустных разговоров о заработках! Вот говорят: «Сделаем весь мир своим домом». Какая отважная мысль! Но какой смысл отказываться от надёжной спокойной жизни у себя на родине, чтобы, переживая всякие невзгоды, рыскать по всему свету в поисках золота? Да разве в этом счастье?

«Чего им не хватает? — подумал я. — Чего не хватает тем, кто живёт в этой деревне, тихой, плодородной, с мягкой зимой, тёплым летом, с богатой природой во все времена года, благословенной небесами во все двенадцать месяцев?»

Но вдруг мне в голову пришла мысль: «А разве сам я не такой же? Только Гавайям предпочитаю Токио», — и мысль о «скитании», мысль, глубоко скрытая в моём сердце, но иногда всплывающая наружу, мысль, мучительная для меня, вспыхнула как пламя. На время я забыл и о тётке, и об Айко. Какая-то гордость овладела мной, и я большими шагами, как дикий зверь в клетке, стал прохаживаться между соснами.

Вдруг отчаянно застучала колотушка, и я стремглав сбежал вниз.

IX

Тётка встретила меня приветливо.

— А я думала, ты приедешь сегодня вечером или завтра утром.

— Я и сам так думал. Но мне удалось быстро закончить свои дела в Кобэ, и вот я здесь.

После обычных приветствий тётка сказала:

— Ты стал совсем взрослым. Даже усы отрастил.

Наливая чай, она то и дело поглядывала на меня.

— Да, тётя, мне уже двадцать семь. Но если усы вам не по вкусу, то можно их и сбрить.

— Ну что ты, такие прекрасные усы лучше оставить, — засмеялась она.

— Раз вы смеётесь, сегодня же вечером сбрею.

— Да и шевелюра такая чёрная!

— Что ж, придётся остричь и волосы.

Тётя всё время шутила, но не смеялась, а только улыбалась. И, глядя на эту улыбку, ни за что не скажешь, что ей уже сорок. На вид она была всё такая же, как четыре года назад. Крупное, полное лицо с лёгким румянцем на щеках, как и раньше, отливало белизной. Разговаривая, она смотрела на меня своими добрыми, мягкими глазами.

— А у Огава всё хорошо.

— Вот как! Все здоровы?

— Все здоровы. Хотят скорее увидеть тебя.

— Тётя, а вы передали им мою просьбу насчёт боковой комнаты?

— Видишь ли, к сожалению, она сейчас занята, но, очевидно, через неделю освободится.

— Вот как! — Я был немного удивлён.

— Да, к ним приехал гость из Кореи и остановился как раз в этой комнатке, — проговорила она серьёзно.

— А что это за гость из Кореи?

Вопрос, конечно, был неуместный. Огава вёл с корейцами торговлю, и в Фусане у него было много знакомых, без малого родственников. Из Марифу в Фусан переехало очень много народа. Кроме Огава, в этой деревне с корейцами торговали ещё семей пять. У них были свои суда в пятьдесят, семьдесят и девяносто тонн. Корею жители Марифу вовсе не считали за заграницу. Для них она была ближе, чем Токио и Осака. И жители Умасима, небольшого острова, отстоящего от Марифу всего на несколько тё, большей частью переехали в Фусан или Чемульпо, и в их опустевших домах жили только сторожа. Так что не было ничего удивительного в том, что гость к Огава приехал из Кореи. Может быть, это даже родственник. И всё-таки почему-то я спросил о нём с беспокойством и неприязнью: «Что это за гость?»

— Точно я не знаю, но видно по всему, важная персона. По крайней мере, ему уделяют много внимания.

— Не родственник?

— По-моему, нет. О-Цунэ-сан[21] не рассказывала о нём. Да, кажется, и не земляк. Скорее всего, какой-нибудь клиент. Но это я так думаю, а точно не знаю.

— А он один?

— Нет, вдвоём с приказчиком. По-моему, с приказчиком.

— А этот господин, как он… молодой?

— Да я с ним почти не встречалась. Вот только видела один раз, да и то издалека, когда он вечером прогуливался по берегу. Кажется, молодой.

Тётка говорила, ничего не подозревая, но у меня на душе заскребли кошки. Мне стало досадно и обидно и сразу расхотелось ехать к Огава. Я чуть не сказал: «Тётя, а я, пожалуй, не буду брать у Огава эту комнату», — но промолчал и спросил только:

— И долго он собирается у них пробыть?

— О-Цунэ-сан говорила — может, неделю, а может, и завтра уедет, она и сама толком не знает.

— Да, впрочем, если у Огава нельзя, неплохо будет и у Асада.

— Да, но Огава так ждут тебя. Пока освободится эта комната, поживёшь в главном доме. Завтра и поехал бы. Вот уж они обрадуются! Твой приезд доставит им такое удовольствие!

— Вы думаете?

На душе стало немного спокойнее. Но я знал, что помещение у них небольшое, а народу и без меня много, так что решил подождать, пока уедет гость из Кореи.

Но почему-то тётка ничего не рассказала об Айко.

А разве мог я сам спросить о ней? В общем, я был разочарован.

После обеда мы с тёткой распределили подарки и отправили их с посыльным нашим родственникам. И четверым сёстрам Огава (пятая вышла замуж и уехала от них) тоже послали по подарку. Только одна вещь, которую я скрыл от матери и не показал тётке, а хотел из своих рук передать Айко, осталась на дне корзины.

X

На следующий день после обеда, как это водится у жителей гор, тётя, служанка и работник — все разбрелись по прохладным местечкам на отдых. Это время в горных деревушках самое тихое, ни в поле, ни в горах не увидишь ни души.

Тётя и мне предложила немного отдохнуть, и даже принесла для меня в небольшую комнатку всё вплоть до подушек. Но мне не хотелось спать, ведь я в Токио не привык отдыхать после обеда. Не теряя времени, я положил за пазуху несколько книг и вышел из дому. На мне летнее кимоно, подвязанное мягким кушаком, соломенная шляпа с широкими полями, в руках тросточка, и я шёл, подставив грудь свежему ветру.

Стоял разгар лета, самое пекло, когда солнце светит прямо в голову. Но мне очень нравится бродить без всякой цели по холмам, по полям в летнюю жару, в самый зной. В такие минуты я благословляю лето за его дары. Чувствуешь себя легко, бодро, в глубине души ощущаешь прилив энергии. И уж бродишь без устали. Когда в городе вспоминаешь такие прогулки, твоя мечта улетает от пыльных улиц и летит вслед за далёкими тучками к западу. Сердце сжимает тоска. Забрасываешь все дела, всякие заботы, и самому хочется лететь за мечтой. И ты уже в мире грёз.

Сначала я забрался на самый большой холм, который называют здесь «высокой башней». Но он хоть и самый высокий, а до вершины можно добраться всего за десять минут. На склонах его растёт только низкая сосна, и поэтому совсем нет тени. Это особенность его пейзажа. Напротив — тоже небольшой холм. На его вершине растут старые сосны, и их корни расползаются во все стороны, как змеи. У подножия холма раскинулся смешанный лес. Здесь и вид красивый, и прекрасное место для отдыха. С вершины «высокой башни» я оглядел родные места. На юге в просвет между горами было видно море, а над ним в небе висели облака.

Благословив свою деревню, как всегда красивую, тихую, мирную и плодородную, я спустился на соседний холмик.

Усевшись под сосной на корень, я достал из-за пазухи книгу, положил её на колени и взглянул на необъятное небо. Оно было так величаво, так спокойно и неподвижно, как будто заковано в сталь. Солнце, не моргая, смотрело на мир земной. Я почувствовал, как в меня вливается живительная сила, как от молодой листвы, дремотной и опьянённой солнцем, поднимается лёгкая испарина. Казалось, весь свет вселенной изливался сюда. А кругом мир и безмолвствовал, и был полон голосов. Прислушавшись, я различил у себя над головой лёгкий шум ветерка, пробегающего в вершине сосны. Это была далёкая неясная мелодия, ещё более далёкая, чем завывание зимнего ветра. Книгу, лежавшую у меня на коленях, я читал уже не первый раз, но до сих пор не потерял к ней интереса. Это одна из моих любимых книг[22]. Начав читать, я вскоре уже забыл, что нахожусь в своей деревне. Душа унеслась в Абиссинию, в «Долину счастья». Там, в этой тихой долине, живёт молодой человек, и горячая кровь зовёт его к поискам чего-то нового. Кисть Джонсона окутала меня туманом фантазии, и мне уже нелегко было вырваться оттуда. Я забыл о времени. «Где же всё-таки эта счастливая страна?..» Я запрокинул голову, полузакрыл глаза и расправил крылья призрачной мечты. Солнце всё больше клонилось к западу. Стоял разгар летнего дня. На небе всего лишь одно серебристое облачко. Оно плывёт не спеша. И трава, и деревья, и поля, и холмы — всё опьянено солнечным светом. Дух растворяется, тело томится. В лесу лениво и монотонно стрекочут цикады. Кажется, что поток солнечного света течёт бесконечно, а этот длинный летний день продолжает собой вечность.

Свободный дерзновенный дух природы, не поддающийся силе человеческого воздействия, исходил от всего: от неба, от земли, от облаков, от холмов, и я чувствовал, как он властно овладевает мною.

«Да! Так где же эта страна истинного счастья?» Я встал и, погруженный в мысли, принялся расхаживать большими шагами. Точно так, как вчера утром на холме, возле дома.

Разве не в истинной свободе истинное счастье? Разве не впервые люди, обладающие уже каким-то душевным складом, приобрели свободу, живя среди полей и садов? Развился труд. Появилась материальная независимость: одежда, еда. Появилась любовь к чтению, и наша душа нашла утешение. Природа предоставила человеку пастбище для его души и тела. Всё это нам даровано небом. А мы отказываемся от этого дара, обрекая себя на бессмысленные страдания, и из честолюбивых устремлений бросаемся в город. И всё это «ради дела», «из чувства долга», «на благо страны и народа», «для человечества». Но так ли это? Может быть, это самообман? Может быть, мы порабощаем себя этими красивыми фразами?

Да разве сам я не чувствую на себе оков? Разве по душе мне городская жизнь? Конечно, нет. Там ты если не раб тщеславия, то дитя роскоши и развлечений. Там проводят жизнь в погоне за призрачным золотым тельцом, который маячит перед глазами и манит за собой. Разве есть у них свободная минута, чтобы немного успокоиться, оглядеться вокруг и насладиться жизнью? Каждый преследует свою цель, и все бегут наперегонки что есть мочи.

Ревнуют, завидуют, насмехаются, проклинают. Осмотритесь! Это ли не безумная игра слепых чувств?

«О как глупо!» — я невольно остановился. И вдруг вспомнил Айко: «Если, к несчастью, Айко не станет моей женой, ну и что же! Любовь, слава — всё это пустое. Просто смешно. Ничем нельзя порабощать своего сердца. Только свободная, непосредственная, устойчивая и независимая жизнь! Только! Я бы хотел жить, как лев в пустыне. Дикарь? А что, если и дикарь? Мне нравится жизнь дикаря. Кроме долга, у человека есть право на свободную, независимую жизнь, на мирное, удовлетворённое существование. Долг совсем не в том, чтобы, обманывая себя, слепо делать какую-нибудь мораль символом веры».

Я невольно улыбнулся своим мыслям.

«Истинное счастье здесь, в этой вот долине!»

«Истинная жизнь среди лесов!» Придя к такому заключению, я спустился с холма. Но я всё же не принял решения не возвращаться в Токио. Я по-прежнему останусь в городе, буду работать, сколько хочется, оберегая свою свободу, а надоест — отряхну городской прах со своих ног и поеду в деревню дышать свежим воздухом.

А бог судьбы мне нашёптывал: «Но хорошо, если всё кончится благополучно».

XI

Вернувшись домой, я увидел письмо от моего родича Кавамура, который приглашал погостить у него денька два-три. Кавамура жил в деревне Сонэмура, у подножия горы Мияма, в полутора ри от моего дома. Тётка помогла мне собраться, и скоро я был уже в пути.

Какой там приём можно ожидать в деревенском доме… Зато хозяин был моим старым учителем. Он по-прежнему служил директором начальной школы. Теперь я мог говорить и делать, что захочется. В общем, два дня прошли довольно интересно. Я ни о чём не думал, жил как беспечное дитя. Мы со стариком ходили к пруду ловить карпов. И в этот же вечер ужинали пойманными карпами и специально выловленными для нас в Мидзуба окунями. Из окон гостиной открывался прекрасный вид на окрестные поля и леса. Мы сидели втроём, старики супруги и я, и с наслаждением попивали местное вино. Когда все немного захмелели, хозяйка, глядя на меня, засмеялась и сказала:

— А тебе уже пора.

— Что пора?

— Жениться.

— Вы думаете?

— Конечно. Ведь в Токио красавиц много, выбор есть.

— Нет, уж если брать себе невесту, только отсюда.

— Ну, если у тебя есть наречённая, то конечно.

— Да нет…

— Значит, понравилась какая-нибудь?

— Выходит, что так, — ответил я. Она переглянулась со своим стариком, молча слушавшим нас, и засмеялась.

А старый учитель, наверное, думал: «Да, этого ребёнка уже не поставишь в угол».

— Кто же эта счастливица?

— А разве их мало? — На этот раз засмеялся я.

— Но среди них та, которая успешно выдержала испытания, — самая счастливая, — вставил наконец своё слово старик.

— Выйдет замуж за Минэо и будет жить в Токио, — это мечта всех женщин.

— А я вот подумываю, не пора ли самому перебраться в деревню?

— Ну, глупости. В деревне все только и думают, как бы уехать в Токио. Разве мыслимо, чтобы такие способные люди, как ты, по собственной воле уезжали из Токио и кисли взаперти здесь, в деревне? Да тебе и мать никогда не позволит. Ты уж оставь эти пустые разговоры, — старый учитель прочёл мне наставление так же серьёзно, тем же тоном, как пятнадцать лет назад.

— Вы думаете? — ответил я спокойно.

Он, вероятно, решил, что я это просто сболтнул, и не стал больше меня уговаривать. У нас пошла приятная, непринуждённая беседа. У всех троих настроение было превосходное. Утомившись после рыбной ловли, я быстро уснул.

На следующий день с утра, пока не наступила жара, я отправился домой.

XII

Во время обеда из Марифу от Огава прибыл посыльный. Он сообщил, что гость из Кореи уехал вчера вечером и они ждут меня к себе. Но, судя по словам посыльного, он ещё дня три-четыре пробудет у них, после того как вернётся из Осака. Посыльного звали Горо. Когда-то Огава из жалости взяли его к себе бедным сиротой, заботились о нём, а когда он подрос, стали использовать для всяких мелких поручений. Теперь он частенько плавал вместе с хозяином. Он был на два или три года моложе меня, но выглядел старше своих лет. Я и раньше хорошо знал его.

Сказав посыльному, что приеду к вечеру, я отправил его назад.

Но на сердце почему-то было неспокойно. Конечно, Огава, как всегда, обрадуются моему приходу. С сёстрами мы были совсем как родные. Они даже называли меня братом. Но я отсутствовал четыре года. Старшей из них, Цуюко, было восемнадцать, а теперь двадцать два. Почти девочке, Айко было тогда пятнадцать, а теперь ей девятнадцать. Самый цветущий возраст. Да и две младшие сестры так, наверное, изменились, что их не узнать. Раньше они, называя меня братом, ластились ко мне. А как теперь встретят? Уж наверное не назовут братом. Ведь за это время, конечно, изменились их чувства и их взгляды. Да и у братца появились совсем другие намерения. Как они встретят меня? Не зря у меня на душе беспокойно.

Взяв с собой двоюродного брата Коити, я отправился к ним.

XIII

К Огава я прибыл, когда уже зажигали огни. Меня тут же проводили в боковую комнату. Из-под навеса свешивались фонари. Чашки с подносом уже стояли на столе. Хозяин ждал меня.

Всё теперь было иначе. Если раньше меня принимали как приехавшего на побывку домой озорного подростка, только немного повзрослевшего, то теперь они встречали редкого гостя из Токио. Никогда раньше они не приветствовали меня так церемонно. Весёлый и великодушный хозяин чинно раскланялся со мной, с серьёзным видом произнёс несколько официальных приветствий и по всем правилам выполнил церемонию приёма гостя, начиная со слов о погоде.

Затем по порядку появились пять представительниц прекрасного пола: хозяйка, которую я всегда звал тётушкой, Цуюко, Айко, Токико и Умэко. Все они были очень серьёзными, церемонно раскланялись и стояли молча. Какой уж там брат! Среди них и Айко вела себя сдержанно. Цуюко, которая была здесь на положении второй мамаши, посадила рядом с собой младшую, Умэко, и повернулась к нам с бесстрастным видом. Между мной и хозяином завязался скучнейший разговор о торговле с Кореей. Мои безразличные ответы вся компания выслушивала с благоговением. Даже Коити, всегда такой озорной, при виде оказанного мне почтения оробел и смирно сидел возле меня, скромно поджав ноги.

Но вся эта торжественная обстановка была не во вкусе хозяина. Он предложил нам с Коити принять ванну. А сам тем временем переоделся в лёгкое кимоно и ждал меня. С ним сидела одна Цуюко. Остальные ушли в главную часть дома. Коити проводили туда же. Цуюко молча наливала нам. Под действием сакэ[23] хозяин вскоре стал самим собой, и голос его звучал всё громче.

Предки Огава были судовладельцами. Теперешний хозяин, Такэдзо, имел семь хороших шхун. В округе он считался одним из самых богатых людей. Он ни в чём не испытывал недостатка. И единственное, чего ему не хватало, это сына. Все пятеро детей были девочками. Старшая дочь была выдана за богатого землевладельца из того же уезда. Следующая — Цуюко, назначалась наследницей, и вопрос о её замужестве был почти решён. Судьба остальных трёх оставалась неясной. Это-то и волновало отца. Сам он был жизнедеятельным, прямодушным и непреклонным человеком. В молодые годы он не страшился водить суда до самого севера. Он был смелым и упорным, и презирал беснующиеся волны Северного моря, и в то же время мягким и добрым, как волны Сэтуоти[24] весной. Всё, что приходило ему в голову, обязательно становилось известным каждому.

Ходили слухи, что Огава собирается выдать одну из своих дочерей за Минэо Ёсиока. Вёл он себя так, что я уж начал верить этому. Если эти слухи оправдаются, то, считаясь с моим желанием, он выдаст за меня только Айко. Ведь Айко нравится мне больше всех.

Я с тем и приехал, чтобы решить этот вопрос. Конечно, исполнить все формальности я попрошу тётку. Она уж найдёт, как сделать лучше. Намёками выяснит обстановку. Когда всё будет договорено, пошлю матери в Токио телеграмму, и наша семья исполнит свои обязанности. А пока я буду жить у них, во время прогулок с Айко по берегу моря выяснится её отношение ко мне и вообще её настроение. Но сам я отцу не должен даже намекать. Правда, я пытался всё же исподволь выяснить у подвыпившего отца его намерения. Но чем больше он пил, тем пространнее разглагольствовал о торговле с Кореей. Про наши личные дела не было сказано ни слова.

— Вы всё так же полны энергии, — пришлось мне сказать ему.

— Ну что ты! Мне хоть и приятно слышать такие вещи, но я уже плох. Ты даже не представляешь, как я плох стал в последнее время, — пожаловался он мне.

— Да что вы! Посмотрите на себя…

— Нет, это я так. Просто я закалённый, вот и кажется с виду, что я крепче тебя. Но сердце у меня сдало. Если киль у судна подгнил, значит, ему уже недолго осталось плавать. Вот тебе я завидую. Ты-то можешь работать изо всех сил.

— Что вы, какой из меня толк!

— А разве у тебя нет дела? Ты же постиг науки. А человек учёный делает карьеру.

— Я вовсе не стремлюсь к карьере. — Этого не стоило говорить, но я сболтнул спьяна.

— Это почему же? — он сверкнул глазами, видимо, еле удержался от того, чтобы не накричать на меня.

— Карьера — вещь ненадёжная. Не лучше ли вернуться в деревню и жить здесь спокойно среди гор и полей?

— Глупости ты говоришь. Такие разговоры достойны бонзы[25]. Рассуждаешь, как старик.

— Вы считаете? А разве мало молодых людей живут в деревне?

— Не надо путать разные вещи. Конечно, если ты без образования, то нечего и мечтать сделать в Токио карьеру. Но ты другое дело. Тебе это доступно.

— Вы несколько преувеличиваете роль образования. В Токио приходится жить в вечной беготне, иначе нельзя. А я так думаю: не в том ли счастье человека, чтобы жить здесь спокойно, долгие годы?

Хозяин промолчал. Он только хмыкнул и уставился в рюмку. С моря подул прохладный ветерок. Фонари под навесом тихонько закачались.

— А вот в Токио не бывает такого ветерка, таких тихих ночей. Там уж не будешь сидеть так, в прохладе, попивать вино и говорить по душам.

Он опять хмыкнул. Сидел задумавшись и не отвечал.

Ночь стояла тихая. Только возле самого дома волны облизывали камни шершавым языком. За окном виднелось звёздное небо, слегка светилось море. Я переживал смутное душевное волнение. Вдруг хозяин поднял голову.

— Может быть, ты и прав. Где бы я ни плавал, везде в портах суета, шумиха. Когда я бросал якорь у мыса Атата, у меня было примерно такое же настроение.

— Родная деревня — самая тихая гавань.

— Признайся, а ведь и ты не прочь, чтобы тебя ещё немного потрепало по волнам? Ещё немного, а?

Как можно было не согласиться с этими проникновенными словами?

— Да, конечно, я и не говорю, что тут же уеду из Токио. Но у меня есть такое намерение, и я уеду, когда мне надоест.

— Правильно! Как только надоест, сразу и уезжай. Тебя здесь ждёт тихая безветренная гавань.

Я искренне обрадовался его словам. А он продолжал:

— Если говорить по правде, Минэо, ты превзошёл всех.

— Что вы хотите сказать?

— Да ведь теперь молодой человек, если хоть сколько-нибудь постиг науки, то уж мечтает овладеть всем миром. Вот он и суетится. А ты, Минэо, наоборот, хоть и усвоил науки, но карьера тебе нипочём. Совсем другой разговор. Я просто восхищён.

— Восхищаться здесь, конечно, нечем. Это вполне естественно.

— Да нет, не совсем так. Это всё, наверное, от наук. Но я всё-таки думаю, что ты даже с таким настроением, когда вернёшься в Токио и будешь работать, непременно сделаешь карьеру.

— Вы думаете?

Мне больше не хотелось говорить на эту тему. Я всё собирался спросить про гостя из Кореи, но не подвернулся удобный случай. Так прошёл вечер. Когда кончилось сакэ, поговорили ещё немного обо всяких пустяках и хозяин ушёл к себе. Я лёг спать. Был уже, наверное, первый час. Один раз заглянула Айко. И всё смолкло.

XIV

За те два-три дня, что я прожил у них, девочки почти совсем перестали меня дичиться. Я опять стал для них братом. Моя комната превратилась в место сборищ. Даже старшая, Цуюко, улучив минутку, отрывалась от дела и приходила сюда по нескольку раз в день. Айко же проводила возле меня полдня, и когда я рассказывал Коити, Токико и Умэко сказки из «Арабских ночей», она внимательно слушала. Я замечал, что в Айко произошла какая-то перемена. Она часто сидела на веранде боковой комнаты, рассеянно смотрела на море и о чём-то подолгу думала.

На четвёртый день после обеда Коити предложил прогуляться к берегу Канадэ. И все четыре сестры начиная с Цуюко, Коити, я и Горо на вёслах сели в лодку.

Берег Канадэ — излюбленное место детей Марифу. Здесь из моря поднимается подводная скала. Во время прилива над водой виднеется только её край, зато во время отлива она выплывает вся, огромная, несколько десятков кэн[26] в обхвате. Под этой скалой прячутся всякие ракушки, и для детей нет большего удовольствия, чем вылавливать их оттуда. Особенно много собирается здесь детворы в конце весны, когда подсыхает берег. Да и я с семейством Огава не впервые гулял здесь. Бывало, под этой скалой в полуметре под водой пробивал гарпуном морского леща. Удавалось ловить и осьминогов. Здесь море мелкое, и плавать вокруг берега не опасно. Вид прекрасный. Если окинешь взором море, увидишь, как лежит на воде чёрная тень от острова Иваидзима. Впереди — остров Усидзима. К юго-западу — Суонада и Хиутинада. Воды, протекающие между ними, где-то далеко вливаются в пролив между Сикоку и Кюсю. В особенно ясные дни отчётливо видна цепь гор Тиндзэй и даже гора Магояма. Они как бы составляют фон для острова Иваидзима. А окинешь взором берег и увидишь, как в залив Мидзуба вдаётся мыс Атата и тянется на несколько тё[27]. Боковая комната Огава расположена так, что в этом месте волны почти доходят до каменной ограды, выстроенной вокруг усадьбы. С берега хорошо видны окна, и можно сигнализировать друг другу взмахами руки.

Западный край острова Умасима совсем близко от берега, всего в нескольких десятках кэнов. Сюда даже достигают тени его зелёных сосен. Отлогий склон горы Мияма, сливающийся с мысом Атата, — настоящее пастбище.

Он весь покрыт травой, словно окутан зелёным туманом. Вид ясный и спокойный. Как-то в юности, в весеннюю пору, я целых полдня провёл на этом берегу. Я как будто бродил в далёкой, чужеземной стране, омываемой волнами иного мира. И когда в своих мечтах я уносился на этот берег, в сердце начинала щемить тоска по родине.

Как только наша лодка подплыла к берегу, Коити спрыгнул первым. На берегу уже были люди, все из Марифу, женщины и несколько молодых людей. Наше появление они встретили радостными криками.

Все, начиная с Цуюко, начали ловко перепрыгивать по скользким камням. Ведь выросли у моря. Навстречу дул сильный ветер, и полы наших купальных халатов развевались, словно флаги. Вода у самой скалы была глубокой, как бездна, гладкой, как зеркало, и прозрачной, как алмаз. На дне, словно живые, слегка извиваясь, колыхались водоросли. Из них торчали крохотные головки мелких полосатых рыбёшек, которые при нашем появлении тут же удирали в тень, под скалу. Затаив дыхание, я нагнулся к самой воде и заглянул под камень. Там медленно перебирал плавниками огромный карп. Я поднял гарпун, прицелился и с силой метнул. Раздался скрежет металла о камень. Рыба благополучно укрылась в тень. Пока мужчины увлекаются такого рода делом, женщины ловят ракушек, устроившись на сухой скале и заглядывая в её тень или растянувшись на небольшом камне. По всему берегу торчат каменные глыбы, и сколько бы здесь ни было народу, трудно узнать, кто где находится. Такие же озорники, как Коити, то прыгают по камням, то плавают вдоль берега.

Я с гарпуном в руках то и дело заглядывал под камни, но ничего не находил. Забравшись на скалу, такую высокую, что даже во время прилива вода не достигает её вершины, я стоял и, подставив лицо ветру, любовался морем. Вдруг я заметил, что внизу на небольшом камне одиноко сидит девушка и не отрывает глаз от моря. На ней была широкая соломенная шляпа, скрывающая её лицо. В ногах стояла корзинка для ракушек. Иногда порыв ветра поднимал поля её шляпы. Мне показалось, что это Айко.

— Айко-сан! — крикнул я со скалы. Она оглянулась и, увидев меня, улыбнулась. Я спустился и подошёл к ней.

Она сидела на камне возле самой воды. Небольшие волны подкатывались к её ногам и убегали обратно. Солнце склонялось к западу, вода под его лучами сверкала как серебро. Отражённые лучи падали прямо в лицо девушке, но она, видимо, не замечала этого. Её глаза на фоне белоснежного лица отливали золотом.

— Ай-сан, что вы здесь делаете?

— Я ничего не поймала. Сижу, отдыхаю, — и, взглянув на меня, добавила: — А у вас как?

— И у меня так же. Поедемте домой!

— Ещё рано.

Я сел на тот же камень, немного наискосок от неё. Мы были одни. Мне впервые за время пребывания у Огава представился случай поговорить с нею с глазу на глаз.

— Минэо-сан, вы когда уедете в Токио? — спросила она тихо и уныло посмотрела на меня.

— Я ещё твёрдо не решил. Но недели две, а то и три побуду здесь.

— Правда? А почему вы не приезжали в прошлом году?

— У меня был всего недельный отпуск, и я отдыхал под Токио. В этом году мне тоже дали одну неделю, но я заявил, что у меня дела в деревне, нужно посетить могилы родных, и добился четырёхнедельного отпуска.

— А в прошлом году вас здесь так ждали…

— А в этом году нет?

— Думали, что вы к нам уже совсем не приедете.

— А я вот взял и приехал. И когда бы я ни появился здесь, мне родной дом всё так же дорог. Ведь нет лучше места на земле, чем родина.

— Вы правду говорите? А мне так хочется съездить в Токио.

— А почему бы вам не поехать? Вот я на этот раз буду возвращаться, и поедемте вместе, и сестру возьмём. Втроём.

Айко вздохнула.

— С какой бы радостью я поехала! Но мне уже нельзя.

Я удивлённо посмотрел на неё и встревоженно спросил:

— Почему же? Почему вам уже нельзя?

Мною овладело беспокойство, и голос дрожал.

— Так мне кажется.

Вдруг прямо перед нами появился Горо. Айко сразу покраснела, затем стала бледной, как полотно. Горо, не произнося ни слова, поглядывал то на меня, то на неё. Лицо его изменилось. Мало сказать, что он был бледен, как бумага, на него было страшно смотреть. Глаза сверкали злобой.

— Пора возвращаться, — грубо бросил он и тут же сел в лодку. А потом снова уже во весь голос закричал: — Поедем, говорят! Что вы там завозились!

Айко бросила на него взгляд, полный ненависти, но, сжав зубы, промолчала и села в лодку.

XV

Я погрузился в пучину сомнений. Почему Айко не может поехать в Токио? Почему Горо так развязно вёл себя? Почему она так вспыхнула? Я хорошо знал, что у неё доброе сердце и мягкий нрав, что она всегда умела сдержать себя. Никогда я не замечал на лице Айко злобного выражения. А сегодня она взглянула на Горо с такой ненавистью, на которую, как мне казалось, вообще не способна женщина.

Я хорошо знал Горо. Он от природы был честным человеком. Воспитывался он у Огава, но у него ведь не было ни родителей, ни братьев, ни дома, ни даже дальних родственников. Ему самому приходилось заботиться о своей судьбе. Вероятно, поэтому у него выработался твёрдый и упрямый характер. Иногда ему взбредёт в голову, и он три-четыре месяца ничего не делает, а то вдруг начнёт без стеснения бранить хозяйку или накричит на хозяйских детей. За это Огава уже не раз выгоняли его. Но сколько ни выгоняли, он каждый раз возвращался, как возвращается верный пёс к своему хозяину. Он являлся и как ни в чём не бывало приступал к работе, шёл на кухню поесть, а ночью, как всегда, ложился спать на чердаке сарая. Он так себя вёл, что Огава никак не удавалось выгнать его. Кроме того, он рос вместе с хозяйскими детьми и был их надёжным защитником.

До сих пор у меня с ним были хорошие отношения. Несмотря на свой спесивый нрав, он относился ко мне с уважением и часто, пока я жил у Огава, оказывал мне мелкие услуги. Я знал, что он вспыльчив, но мне никогда не приходилось видеть его в такой ярости, как сегодня. Никогда ещё при мне он не вёл себя так грубо. Я знал его необузданный нрав, но его сегодняшняя выходка превзошла все мои ожидания.

Всё это было очень странно. Айко после возвращения с прогулки ни разу не заглянула ко мне. Отправившись принимать ванну, я зашёл в главную часть дома и попытался узнать что-нибудь. Но ничего подозрительного не заметил. Когда я спросил у Цуюко про Айко, она равнодушно ответила, что та у себя наверху, что-то шьёт.

Хорошая вещь сакэ! Я наскоро поужинал и поспешил на берег. В сумерках море казалось чёрным. Над островом Умадзима стоял вечерний туман. Мои чувства всё больше приходили в смятение. Тяжёлая, как свинец, тоска сжимала сердце, не давала дышать. Мне нередко приходилось переживать душевные потрясения, но теперь мне казалось, что надо мной надсмеялись.

Я целый час бродил по берегу возле самых волн, пока с веранды моей комнаты не позвали: «Братец, братец!» Дети ждали моих рассказов. Я вернулся к себе. Там сидели Токико, Умэко и Коити. Цуюко и Айко среди них не было. Мне жаль было огорчать детей, и я, подавив в себе душевное волнение, продолжал вчерашний рассказ. Пока дети слушали, пришёл хозяин. Пробило девять часов. Детвора разошлась. Огава перекинулся со мной несколькими словами. Он, видимо, хотел что-то сообщить мне, но, заметив, что я не в духе, так и ушёл ни с чем. Я опять пошёл на берег.

XVI

Моё лицо пылало, но в сердце своём я ощущал ледяной холод. «Неужели всё рухнуло?» Эта мысль не давала мне покоя. Ноги не слушались, и я остановился как вкопанный у самой воды. А что хотел сказать мне Огава? Прибавилось ещё одно сомнение.

Джонка, на которой мы ездили сегодня в Канадэ, была привязана к столбу и качалась на волнах у берега. Мне вдруг захотелось посидеть в ней. Я подтянул её за канат и вскочил на корму. Жители побережья любят по вечерам сидеть в джонке на корме. Здесь приятнее.

От толчка джонка медленно поплыла. Но как только канат натянулся, она резко остановилась. С моря тянуло ветерком. Канат ослаб, джонка качалась на волнах, но к берегу не приставала. Я сидел на корме и думал. На безоблачном небе ясно был виден Млечный Путь. Над бухтой Марифу, как огромная чёрная ширма, возвышалась гора. В заливе Мидзуба на якорях стояли парусники, японские и европейские суда, джонки. Их огни сияли далеко в море, словно звёзды. Отражения огней домов, стоявших у воды, извивались, как золотые змеи. Доносились звуки самисэна[28].

Кто-то шёл вдоль берега, распевая охрипшим голосом морскую песню. Это был Горо. Он медленно приближался к джонке. Дойдя до причала, он остановился и, еле держась на ногах, уставился на меня.

— Кто здесь? — крикнул он.

— Я!

— Кто? — закричал он опять и как был, в одежде, ступил в воду и пошёл к лодке. Через мгновение он был рядом. Стоя по пояс в воде, он вглядывался в меня. От него пахло вином.

— А, господин Китиока!

— Да, я. А что?

— А-а…

— Что ты акаешь?

— О чём вы сегодня с Айко-сан разговаривали в Канадэ?

— О чём бы ни говорили, не твоя печаль. Какое тебе дело?

— A-а, говорите же… О чём вы разговаривали?

— Не суйся не в своё дело. Ты лучше скажи, кто тебе дал право так грубо себя вести сегодня?

— A-а, чего там грубо? Что я сделал?

— Ты спроси у себя. Какое ты имеешь отношение к Ай-сан? Ты что, её хозяин?

— О чём это я должен спрашивать у себя? — Горо говорил вкрадчивым тоном, с чувством превосходства, как будто смеясь надо мной. Он спокойно сел на борт.

— Ох ты и негодяй! — обругал я его в сердцах. — Уходи отсюда, болван!

— Да, вы, конечно, человек умный, а вот знаете ли вы, что Айко-сан скоро уезжает в Корею?

— Что ты болтаешь! — закричал я вне себя.

— Хм, а вы и не знали? Айко-сан решено выдать за того человека, который жил в вашей комнате, и она уезжает к нему. А вот вы и не знали.

— Что ты болтаешь! Чего это ради? Замолчи, дурак! — кричал я в ярости.

— Через десять дней этот господин вернётся из Осака, тогда сами увидите. И неизвестно ещё, кто из нас дурак, — он говорил очень спокойно.

— Уходи прочь! Уходи сейчас же! — Я вскочил как бешеный и сжал в руках трость.

— Да, мне пора спать.

Он явно издевался надо мной. Спустившись с лодки и опершись о борт, он ещё раз взглянул на меня:

— А вы не знаете и то, что Айко была моей?

— Замолчи! Прочь отсюда!

— Ха, уверяю вас, она — моя любовница!

Я взмахнул тростью и изо всех сил ударил его по плечу.

— Драться? — проскрежетал он, но, подавляя боль и злобу, отошёл, не сводя с меня ненавидящего взгляда.

Потом ещё раз хмыкнул язвительно, с насмешкой, и зашагал, разбрызгивая воду. Вскоре его поглотила тьма.

Я отшвырнул трость. В голове неистово шумело. Шёл, пошатываясь, сам не свой. Не знаю, как добрался до комнаты.

XVII

Итак, всё переменилось.

На следующий день рано утром я сообщил, что у меня срочное дело. Не дожидаясь Коити, сел на рикшу и укатил домой. Тётке я не стал объяснять причину, только сказал, что должен съездить к старому другу. Быстро собрал кое-какие вещи, отправился на станцию Табусэ и сел в поезд на запад. Билеты я взял до Токуяма, даже не представляя, что буду там делать, к кому пойду, куда отправлюсь дальше. Мне просто хотелось как можно скорее покинуть эти места.

Как всё изменилось! Только десять дней назад я стоял в вагоне у окна и строил воздушные замки, утопая в мечтах. А теперь сам не свой сижу на скамейке и меня обуревают стыд, гнев, растерянность и скорбь.

Я пытался заставить себя не думать ни о чём. Сначала даже не смотрел в окно, не читал газет, а всё сидел с закрытыми глазами.

По временам на меня находила невыносимая грусть, смешанная со стыдом и отчаянием, и сердце так сжималось, что, казалось, кровь застывает в жилах. Я не в силах был подавить волнение, ощущая своё полное бессилие. Наконец на ближайшей остановке я купил газеты. Затем немного походил по платформе.

Из Токуяма я поехал в Оно. Там пробыл дня три и всё это время пьянствовал с одним знакомым судьёй. Оттуда вернулся в Ямагути, где пробыл неделю. Зашёл к старому другу. Мы собрали своих знакомых и устроили пирушку. Затем отправился в Хаги, а оттуда опять в Ямагути. Так прошло две недели, в течение которых я только и делал, что пьянствовал, веселился с друзьями и играл в го[29].

Чего я добился? Ничего. Я не досыпал. Ел только для того, чтобы не умереть с голоду. Грубые чувства, низменные страсти овладели мной. До чего я так мог докатиться?

Из Хаги в Ямагути я вернулся вечером. У меня нестерпимо болела голова. Необходимо было отдохнуть, и я отправился погулять к подножию горы Камэяма. Вечером, бродя в темноте, я наткнулся на здание средней школы. Шли летние каникулы, ворота были закрыты, в окнах не горел свет. И в здании, и вокруг него стояла полнейшая тишина. А ведь десять лет назад и я учился в этой школе. Я посмотрел на чернеющий силуэт Камэяма, и в груди моей защемила гнетущая тоска. Я приник к ограде и чуть не застонал.

В Ямагути я вернулся под утро с твёрдым намерением немедленно отправиться в деревню, попрощаться с тёткой и сразу же выехать в Токио. А тайный подарок, предназначенный для Айко, который я так и не смог передать ей, всё ещё лежал у меня на дне корзины. Я таскал его с собой, пока за день до прибытия в Ямагути не выбросил совсем.

XVIII

До каких пор судьба будет играть мною?

Айко умерла, умерла трагически. То, что сквозь рыдания рассказала мне тётка, было далеко от истины. Вот что я узнал от неё.

На пятый день после моего отъезда из Осака вернулся гость. Были преподнесены свадебные подарки и окончательно решён вопрос о браке. Через три дня жених должен был уехать в Фусан. С ним в Корею в сопровождении самого Огава собиралась поехать Айко. Решено было, что все поздравительные церемонии будут происходить уже там. За день до отъезда Огава предложил в память о родной деревне погулять всей семьёй на берегу Канадэ. Решили поехать на двух джонках и устроить там пикник. Конечно, взяли с собой и жениха.

В три часа дня ясная до того погода вдруг резко изменилась. Поднялся ветер. Море посерело. Но люди, прожившие всю жизнь на побережье, не боялись непогоды. Да и знали, что здесь не бывает больших бурь. Так что не обращали внимания и продолжали веселиться.

Однако спокойное море взбунтовалось не на шутку. Волны вспенились и с рёвом наступали на Канадэ. Надо было возвращаться. Джонки так и подбрасывало на волнах. Качка была очень сильной. Но лодки подогнали к скале и начали сажать всех по очереди, начиная с детей. Горо стоял в джонке и подавал каждому руку. Нос лодки то и дело бился о скалу. Джонка неистово качалась. Было трудно удержать равновесие. Наконец настала очередь Айко. Горо взял её за руку, но, наверное, от очередного толчка поскользнулся, и они оба упали в воду. Огава тут же нырнул за ними, но было поздно. Удалось выловить только их трупы.

Вот что произошло в моё отсутствие. Ведь Горо был прекрасным пловцом, и все считали, что если бы он не был пьян, они бы, конечно, спаслись.

Но я почувствовал, что здесь что-то не то. Окончив рассказ, тётка спохватилась и передала мне письмо от Айко. В нём говорилось: «Вы уехали так неожиданно. Сердце моёразрывалось от горя, и я всю ночь проплакала. Я сама не решалась во всём вам признаться. Вам расскажет сестра. Скоро я уезжаю в Корею, а мне так хотелось ещё раз вас увидеть. Но видно, не судьба. Я буду молиться за вас, чтобы вам во всём сопутствовала удача. Мне никогда вас не забыть».

Как только я прочёл эти строки, во мне зародилось одно страшное подозрение. А ведь вполне возможно, что Горо обманул меня.

— Тётя, когда вы получили это письмо?

— На следующий день после твоего отъезда. Рано утром его принёс посыльный и попросил передать, как только ты вернёшься.

Я тут же отправился к Огава.

Хозяин рассказал мне то же, что и тётка. И он не знал истины. Но я чувствовал, что во всём этом деле кроется какая-то глубокая тайна, хотя сам не знал, в чём она заключается.

Душа моя блуждала в сомнениях.

Я попросил Цуюко разрешить мне сопровождать её на могилу Айко. Цуюко поняла меня и сразу согласилась. Мы пошли вместе.

Фамильное кладбище Огава находилось на невысоком холме. Перед холмом протекала река Сунагава. Через неё был построен каменный мост. Мы перешли мост и ступили на тропинку, протоптанную в тростниковых зарослях, скрывавших человека с головой. Взобравшись по крутому склону, вышли к кладбищу. С его восточной стороны открывался вид на окрестности.

За всю дорогу мы с Цуюко не обмолвились ни словом. Цуюко подошла к свежей могиле, на которой стояла пока только дощечка с надписью, и поклонилась. Затем предложила посидеть.

— Садитесь сюда, Минэо-сан, — сказала она, смахивая с корня сосны могильную пыль.

— Как же всё это получилось? — спросил я. — Я до сих пор не могу опомниться.

— Вы получили её письмо?

— Да.

— Я и сама не могла вообразить, что такое может случиться. В тот день, когда вы так поспешно уехали от нас, после обеда от тётушки Кондо пришло сообщение, что вы отправились в Ямагути. Сестра, услыхав об этом, сразу поднялась к себе и уже больше не спускалась. Я забеспокоилась и сама пошла к ней. Она сидела и плакала.

— Плакала! — воскликнул я невольно.

Глаза Цуюко были полны слёз.

— Тогда она и рассказала, как ужасно грубо Горо вёл себя с вами на берегу Канадэ.

— А я в тот же вечер ещё раз видел Горо и, кажется, выяснил причину его нахального поведения.

— Сестра так и думала. Она плакала от обиды, догадываясь, что Горо наговорил вам каких-нибудь небылиц.

— Какие были отношения между нею и Горо? — спросил я напрямик.

— И вы могли так подумать? — заплаканные глаза Цуюко расширились от удивления. Она взглянула мне в лицо.

— Но Горо говорил такие странные вещи…

— Бедная сестра… — У Цуюко дрожали губы, по щекам её текли слёзы. — Когда вы приезжали в последний раз, ей было всего пятнадцать лет. Но не проходило и дня с тех пор, чтобы она не вспоминала вас, тоскуя. И летом позапрошлого года, и летом прошлого года… Она так ждала вас. Мне это хорошо было известно, да она и не скрывала от меня. Она всегда была откровенна со мной. Когда мы время от времени получали от вас письма, Айко радовалась больше всех. Бывало, перечитывала по нескольку раз, а потом бережно хранила их у себя в комоде. Но появился этот Горо.

Она на минуту замолчала. Я закусил губу.

— С конца прошлого года он начал назойливо преследовать её. Это доставляло сестре много огорчений. Но вы ведь знаете её характер, она не решалась пожаловаться родителям и открылась только мне. Мы как-то с ней посоветовались и решили обо всём рассказать отцу с матерью, чтобы они его в конце концов выгнали.

Но этот Горо, он хоть и кажется дурачком, а очень упрямый человек. Мы побоялись, что он будет мстить. Да и сам он сестре угрожал, говорил, что если она согласится выйти за кого-нибудь замуж, он всё равно помешает ей. Короче говоря, мы решили его не трогать. И сестра, как только встречала его, всегда убегала.

— Вот оно что! — Я начинал понимать. И мне стало мучительно стыдно.

— Вам теперь кое-что ясно. Сестра была словно зачарована. Я очень жалела её. А этой весной отец ездил в Корею и там обещал её в жёны крупному коммерсанту Хиноя. Но нам до последнего времени ничего не было известно. И вдруг недавно появился сам господин Хиноя со своим приказчиком. Только тогда отец рассказал нам с сестрой о своём обещании. Она выслушала молча. Я в тот же вечер спросила у сестры, что она намерена делать. И она ответила: «Раз отец обещал, и раз Хиноя сам приехал, так тому и быть». — «А как же Минэо-сан?» Но она попросила: «Сестра, я умоляю тебя не говорить мне больше об этом. Я уже примирилась. Сколько я думала о нём, и никакого толку. Я так же глупо страдаю о нём, как Горо обо мне. И чем всё время остерегаться Горо, уж лучше вот так выйти замуж и умереть поскорее».

Я заплакала. Она сдерживалась. Только была очень бледной. Потом вынула из комода ваши письма и, отдавая их мне, сказала: «Сестра, спрячь их у себя», — а потом добавила: «Как ты думаешь, есть ли кто-нибудь на свете несчастнее меня?» И тут она не выдержала, упала ничком и разрыдалась.

Больше я не мог слушать. Как я ни старался скрыть слёзы, мне это не удалось.

— Теперь мне всё понятно. Я глубоко ошибся. Горо обманул меня. Он нарочно убил Айко.

— Да, это так. Он убил её. И об этом никто не знает. Все думают, что они упали случайно.

Она горько плакала. Я спросил у неё:

— О-Цую-сан, а Айко знала, что у меня на душе?

— Она впервые узнала во время этого вашего приезда. Поэтому я, пока ещё не кончились свадебные приготовления, поговорила с отцом, чтобы как-нибудь разладить эту свадьбу. Отец, к сожалению, не мог решиться и ушёл, ничего не сказав. Я ей всё — так и рассказала.

Айко оказалась жертвой. Дальше я не мог слушать. Я сказал Цуюко, что зайду к ним завтра, и расстался с нею тут же на могиле.

Лето было на исходе. Приближалась осень. Мне и без того было грустно, а тут ещё кругом царила осенняя печаль. Лето прощалось с землёй. На сердце у меня были тоска, раскаяние и отчаяние. Я одиноко брёл по пустынной дороге, а неприветливое солнце ещё касалось земли своими косыми лучами. И всё, что попадалось мне на глаза — и холмы, и лес, и поля, и реки, — всё, что раньше так приветливо, с такой любовью встречало, утешало, улыбалось мне, теперь обдало меня прохладой.

XIX

На следующий день я зашёл к Огава. Горе совсем подкосило его. Несчастный старый моряк, куда делась его бодрость!

— Я думаю послезавтра отправиться в Токио. И больше сюда не вернусь.

— Что ж так быстро? Погулял бы ещё немного…

Бедный старик, он ни о чём не догадывался. Но, может быть, это к лучшему…

В этот же вечер я вернулся к себе, но заснуть не мог, хотя недосыпал много ночей. Не слушая уговоров тётки, я отправился бродить по окрестностям; чтобы как-то рассеять тоску, нужно было плакать или петь, а у меня только холодные, бессильные слёзы текли по щекам.

Самостоятельная жизнь, независимость, свобода! В этом мире у человека нет дарственной на такие вещи.

— Борьба! Да, в борьбе призвание человека. От борьбы, от самого человека зависит его судьба. Иди вперёд! Навстречу завтрашнему дню!

1901

ПЕЧАЛИ ДЕТСТВА

Если в детстве поэтичны радости, то не менее поэтичны и печали. Если мы воспеваем веселье, ликующее в сердце природы, то можем воспеть и грусть, затаённую в его глубине.

Вот я и решил рассказать вам одну печальную историю моего детства, — начал один мой знакомый.


С восьми до пятнадцати лет я воспитывался в доме моего дяди, а родители все эти годы жили в Токио.

Дядя имел богатый дом и большую усадьбу с лесом и полями, в доме его всегда было несколько человек прислуги.

Не могу не чувствовать благодарности к моим родителям за то, что детские годы я провёл в деревне. Если бы я остался жить с ними в Токио и после восьми лет, думаю, судьба моя сложилась бы иначе. Возможно, мой разум был бы более развит, зато душа не возвысилась бы и не смогла бы воспринять чистых поэтических мыслей из томика Вордсворта.

Я жил среди гор и полей. Семь лет вольного счастья! Дядин дом находился у самого подножия горы, а вокруг — лес, река, горные ключи, пруд, и совсем близко залив Сэтоутинайкай. И я, как вольная птица, порхал по горам и полям, бегал по лесу, гулял по долине, ходил к берегу моря и к реке, и никто не запрещал мне это.

Но вот что случилось, когда мне было двенадцать лет. Однажды вечером слуга Токудзиро предложил мне поехать вместе с ним в одно интересное место.

— А куда? — спросил я.

— Об этом не спрашивай. Ты же знаешь, Току не повезёт тебя туда, где неинтересно, — он загадочно улыбнулся.

Токудзиро было в то время двадцать пять лет. Это мужчина крепкого телосложения. Дядя взял его к себе сиротой, когда ему было одиннадцать-двенадцать лет. Смуглый, черты лица правильные, — одним словом, красавец. Когда выпьет, обязательно поёт, а не выпьет, тоже поёт и что-нибудь делает, руки у него золотые. Всегда он доволен и приветлив со всеми, поэтому и дядя, и все остальные восхищались им.

— Только смотри дяде с тётей ничего не рассказывай, — сказал Токудзиро и, напевая, стал подниматься в гору.

Дело происходило в середине лета, ночи в ту пору были лунные, светлые. Я шёл вслед за Токудзиро, и вскоре мы вышли к рисовому полю. В нос ударил запах цветущего риса. Пробежав вдоль межи, мы очутились у реки. Берег был высоким, и, если заберёшься на него, можно увидеть сразу все поля вокруг. Вечерело, высоко в небе сияла луна, разливая серебристый свет по склону горы и по полям, дремавшим под покровом вечерней дымки. Лес купался в волнах тумана. На листьях низкорослых ив словно жемчуг блестела роса. Устье речки у берега бухты вздувалось во время прилива. Вода в ней поднималась так высоко, что почти заливала пристань, а мост как будто спускался к самой реке. Ивы стояли по пояс в воде.

Даже когда на берегу поднимался ветер, поверхность реки оставалась гладкой как зеркало, в котором отражалось всё небесное царство. Токудзиро спустился к воде, отвязал лодку, спрятанную под мостом, и, когда прыгнул в неё, спокойная вода слегка заволновалась.

— Спускайся, живее! — крикнул мне Токудзиро, вставляя вёсла.

Я вскочил в лодку, и мы поплыли в сторону бухты.

Чем ближе мы подплывали к морю, тем шире становилась река. Луна, купаясь в воде, освещала нам путь, берега разбегались в стороны и уступали дорогу, а за спиной, застилая реку, уже садился туман. Но вот и бухта.

Наша маленькая лодка одиноко пересекала бухту, похожую на широкое озеро. Токудзиро что-то напевал, и его голос, всегда такой ясный, теперь звучал тихо-тихо. Вёсла бесшумно опускались на воду. Во время отлива этот залив напоминал болото, зато теперь, наполненный водой и залитый светом, он совсем преобразился. И мне даже не верилось, что это та самая грязная бухта, которую я видел столько раз. К югу отражались в воде чернеющие силуэты гор, а на северо-востоке тускло голубели поля, залитые лунным светом, и трудно было различить, где кончается река и начинается берег. Мы медленно двигались к западу.

Там, с западной стороны, находились ворота залива. В этом месте, сжатый сдвинутыми берегами, он был уже и глубже. Здесь в порту бросали якоря немногочисленные корабли, по большей части европейские парусники. На них грузили и соль, и другие продукты. Здесь же стояли суда местных владельцев, ведущих торговлю с Кореей, японские корабли, курсирующие по Внутреннему морю. На обоих берегах были рассыпаны дома. Всего их было не больше сотни на склонах гор и у самой воды.

Когда смотришь со стороны залива, то высоко мерцающие огни кораблей кажутся звёздами, а их отражение в воде напоминает чешую золотой змеи. Одинокая гора в лунном наряде словно нарисована.

Чем ближе мы были к берегу, тем яснее слышался разноголосый шум гавани. Я не могу сейчас подробно описать открывшееся нашему взору зрелище и расскажу только о том, что до сих пор сохранилось в моей памяти. Стоял тёплый лунный вечер. Судовые команды вышли на палубы. На берегу тоже никто не сидел дома. Все окна, обращённые к морю, были раскрыты настежь. Береговые фонари раскачивались от ветра и отражались в воде жирными рыжими пятнами. Кто-то играл на флейте, ему подпевали. Из окон дома со скверной репутацией, стоявшего у самой воды, доносились смех и звуки самисэна. Всё это выглядело необычайно красиво! Но ещё красивее был горный пейзаж с луной. Поистине незабываемая картина!

Мы проплыли сквозь тень большого парусника и наконец причалили к чернеющей каменной ступеньке.

— Вылезай! — сказал мне Току отрывисто, так же, как тогда, когда мы отчаливали. За всю дорогу мы не обменялись ни словом, и я не имел ни малейшего представления о цели нашего путешествия. Однако я послушно сошёл на берег.

Привязав лодку, Токудзиро начал взбираться по лестнице. Я молча следовал за ним. Узкая лестница, может быть, немного пошире, чем в полметра, пролегала между двумя высокими стенами. Поднявшись, мы вышли к какому-то дому с садом, окружённому с четырёх сторон забором. В одном углу стояла кадка для дождевой воды. Через забор свисала чернеющая верхушка раскидистого дерева, кажется, мандаринового. Лунный свет падал нам под ноги. Кругом ни души. Токудзиро немного постоял, к чему-то прислушиваясь, потом уверенным шагом подошёл к забору с правой стороны, толкнул калитку и, согнувшись, вошёл в сад. Чёрная дверца открылась без скрипа. Прямо от неё начиналась лестница. Послышались осторожные шаги. Кто-то спускался.

— Току, это ты? — спросила молодая женщина.

— Ждала? — вместо ответа сказал Току и повернулся ко мне. — А я привёз мальчугана.

— Мальчик, иди сюда. Да и ты быстрее поднимайся. Сам знаешь, здесь нельзя задерживаться.

Токудзиро быстрыми шагами начал подниматься по лестнице, бросив мне:

— Мальчуган, тебе не темно?

И так как они поднимались всё выше, мне ничего не оставалось делать, как последовать за ними по этой тёмной, узкой и крутой лестнице.

Я не подозревал, что это тот самый публичный дом, который мы видели, подплывая к берегу. Женщина привела нас в комнату для гостей, обращённую окнами к морю. Если подойти к перилам, можно было разглядеть весь порт, и залив, и прилегающие поля — всё, вплоть до западного берега. Но сама комната не отличалась изяществом. Она была небольших размеров — в шесть татами[30] — и покрыта старыми циновками.

— Мальчик, садись сюда, — сказала женщина и подвинула дзабутон[31] к самым перилам. Затем поставила передо мной апельсины и другие фрукты и сладости. В другой комнате были приготовлены сакэ и рыба. Женщина принесла всё это, и они с Токудзиро уселись друг против друга.

У Токудзиро было необычайно серьёзное лицо. Когда она протянула ему бокал, он осушил его одним глотком.

— Ну, когда же ты решила? — спросил он, в упор посмотрев на неё.

Женщине было лет девятнадцать-двадцать, она была бледной и худой, и я подумал, что она, вероятно, больна.

— Завтра, послезавтра, послепослезавтра, — говорила она, считая по пальцам. — Да, решено: через два дня. Но теперь я что-то опять начинаю колебаться, — и она, печально склонив голову, украдкой смахнула рукавом слезу. А Токудзиро всё наливал рюмку за рюмкой.

— Теперь, пожалуй, ничего не изменишь.

— Да, ты прав. Но подумаешь обо всём этом… Не лучше ли умереть?

— Ха-ха! Смотри-ка, мальчуган, сестрёнка умирать надумала! Что же нам делать? А я, как обещал, привёз мальчика. Что же ты не смотришь на него?

— Я уже смотрела. Так похож, просто удивительно. — И, улыбаясь, она внимательно посмотрела на меня.

— Похож? На кого? — спросил я удивлённо.

— На моего младшего брата. Это странно, конечно, но вот посмотри сам, — и, вынув из-за оби[32] фотографию, протянула мне.

— Я, как увидел карточку, так сразу и сказал, что похож на тебя. Вот она и просила привезти, показать ей, поэтому я взял тебя сегодня с собой. Ведь не отказываться же от угощения, — он говорил, не переставая пить.

Она подошла ко мне и, ласково улыбаясь, сказала:

— Кушай, что ты ещё хочешь? Я тебе всё достану. Тебе нравится?

— Мне ничего не нужно, — ответил я и отвернулся в сторону.

— Ну тогда пошли кататься на лодке. Пойдём, — она встала и пошла из комнаты. Я повиновался и последовал за ней. Мы спустились по лестнице. А Токудзиро смеялся нам вслед.

Мы вышли к каменной ступеньке. Женщина посадила меня в лодку, отвязала канат и проворно спрыгнула сама. Затем взялась за вёсла. Я был мальчишкой, но её поступки удивили меня.

Отплыв от берега, мы увидели Токудзиро, свесившегося через перила. Он смотрел на нас. Отчётливо выделялась его фигура, освещённая с одной стороны комнатным светом, с другой — небесным.

— Смотрите, осторожнее! — крикнул он нам сверху.

— Всё будет в порядке, — ответила она. — Жди, скоро вернёмся.

Мы проплыли мимо больших и малых судов и наконец вышли в открытое море. А луна светила всё ярче, совсем как в осеннюю ночь. Женщина перестала грести и села рядом со мной. Потом посмотрела на небо, огляделась вокруг и спросила:

— Сколько же тебе лет?

— Двенадцать.

— И братишке на фотокарточке двенадцать. А теперь ему уже шестнадцать. Да, шестнадцать. Но когда мы расстались, было двенадцать, и поэтому мне кажется, что он всё такой же, вот как ты. — Она не отрывала глаз от моего лица, и эти глаза вдруг наполнились слезами. В лунном свете лицо её казалось ещё бледнее.

— А он умер?

— Нет. Если бы умер, было бы легче. А то нас разлучили, и я не представляю, где он и что с ним. Родители наши умерли давно, и мы остались одни, совсем одни, и жили друг для друга. Но потом наши пути разошлись. И я даже не знаю, жив ли он. А нас скоро отправят в Корею. Удастся ли свидеться на этом свете, не знаю. — Она говорила, а слёзы всё текли и текли по её щекам, и она даже не вытирала их, всё смотрела на моё лицо, и наконец не выдержала и зарыдала.

Я слушал её и молча глядел на берег. Отражения освещённых окон колыхались в воде. Где-то рядом послышались тихие удары вёсел и скрип уключин. Появилась большая лодка. Гребец чистым голосом напевал какую-то рыбацкую песню. И я почувствовал незнакомую мне до сих пор печаль.

Вдруг из тьмы прямо перед нами вынырнула небольшая лодка. Это был Токудзиро.

— Сакэ привёз! — крикнул он.

— И хорошо сделал. А то вот я рассказывала ему про братишку и расплакалась.

Пока она говорила, Токудзиро подплыл вплотную.

— Ха-ха… Я так и думал, для этого и прихватил сакэ. Вот, пей, а я буду петь! — Сам он был уже порядком пьян.

Она взяла из его рук большую чашку, налила до краёв и выпила залпом.

— Ну-ка, ещё одну. — На этот раз он налил ей сам. Она взяла и эту чашку и тоже осушила её одним глотком. От неё запахло вином.

— Ну, я буду петь, а вы слушайте.

— О нет, Току. Мне так хочется поплакать. Здесь уж никто не увидит и не услышит. Разреши выплакаться. Сил нет.

— Ну что ж, плачь, а мы с мальчуганом послушаем, — и он, рассмеявшись, посмотрел на меня.

Она уткнула лицо в колени и разрыдалась. Чтобы не очень было слышно, она старалась одерживать дыхание, и спина её конвульсивно вздрагивала. Токудзиро сразу же стал серьёзнее. Некоторое время он смотрел на вздрагивающую фигуру, затем отвёл глаза и уставился на горы. И всё время молчал. Наконец я не вытерпел:

— Току, поедем домой.

Она тут же вскинула голову:

— Прости меня, малыш. В самом деле, зачем тебе эти слёзы… Но я увидела тебя и как будто с братом встретилась. А ты — крепкий мальчик. Вот скоро вырастешь большим и будешь знаменитым, — голос её всё время прерывался, — Току, пора вам возвращаться. Поздно уже, дома будут беспокоиться. А я выплакалась, и мне вот после вчерашнего легче стало.

Она плыла вслед за нами до тех пор, пока Токудзиро не приказал ей вернуться. Тогда она перестала грести. Наша лодка стала постепенно удаляться, а она повторила мне вслед: «Не забывай меня!»

С тех пор прошло семнадцать лет, но я всё не могу забыть того удивительного вечера. До сих пор стоит перед глазами лицо этой несчастной женщины. А та печаль, которая в тот вечер в виде лёгкой дымки окутала моё сердце, с годами сжималась всё плотнее. И когда теперь я вспоминаю тот случай, то чувствую непреодолимую глубокую и какую-то гнетущую и безутешную грусть.

Токудзиро с помощью дяди стал хорошим крестьянином, теперь у него уже двое детей.

Что касается женщины, то она после этого уехала в Корею. И конечно, ни я, ни Токудзиро ничего не знаем о ней. Куда забросила её судьба? Всё ли ещё влачит она эту постылую жизнь или оставила этот мир и удалилась в страну вечного покоя?

1902


ДНЕВНИК ПЬЯНИЦЫ


1 мая (1897 г.)

Бывает, что в компании старых знакомых случайно вспоминают о тех, кого давно потеряли из виду. «Интересно, где он сейчас?» — спросит кто-нибудь.

Может быть, в эту самую минуту именно так вспомнили и обо мне, Имадзо Окава. «Кстати, что с Окава?» — говорит вдруг старый Масуя.

— Умер, наверное, — равнодушно отзывается собеседник.

— Жаль, очень жаль, — с должной скорбью в голосе замечает старик.

Спасибо, что пожалели. Впрочем, к счастью или к несчастью, человек по имени Окава жив и сейчас. Мало того, те несколько десятков лет, что он дышит на этом свете, он всегда пользовался завидным здоровьем. С вашего разрешения, ему всего тридцать два.

Вряд ли вам известно, что он стал сто двадцать третьим жителем крохотного островка Умадзима, является, как и прежде, обычным преподавателем, только теперь содержит частную школу и обучает грамоте два десятка ребятишек. В том, что вам неизвестны и эти обстоятельства моей жизни, нет ничего странного. Даже мне самому и во сне не могло присниться, что судьба занесёт меня на этот всеми забытый островок.

Если бы по пословице «Лёгок на помине» я вдруг появился среди прежних моих знакомых, у старого Масуя, вероятно, дух бы захватило от изумления. «Откуда ты взялся?» — спросил бы он наконец, опомнившись. В беседе прошёл бы час, и он снова удивился бы — на этот раз про себя: «Что с ним случилось? Так измениться за какие-то пять лет!»

Да, есть чему удивляться. Во-первых, я, который никогда прежде не вёл дневник, теперь веду. С сегодняшнего дня я взялся за кисть, решив написать обо всём, что произошло и происходит в моей жизни. Да, ваш покорный слуга не тот Окава, каким был пять лет назад.

Ах, как хорошо мне теперь! Мне по душе пришёлся и этот остров, и его обитатели. Только во Внутреннем море бывают такие острова, и когда я вспоминаю о том, что бездельникам вроде меня позволяется проводить здесь дни своей жизни, мир кажется мне страницей волшебной сказки.

Я пьян, рука дрожит, и писать трудно. Но если бы я не пил, дрожало бы сердце. «Как же ты малодушен!» Нет, я не изменился. Малодушие так и осталось главной чертой моей натуры.

Пришла моя милая О-Цую, сегодня на этом кончаю.


4 мая

В незабываемый день двадцать пятого октября я положил в ящик письменного стола сто иен, которые принёс мне старик Масуя. Тогда-то всё и началось. Каждый раз, когда я вспоминаю про этот день, у меня подступает ком к горлу, и я закрываю глаза. Раньше я старался не думать об этом, но теперь мне всё равно.

Всё, что произошло, стоит перед моими глазами.

В то время я был серьёзным, сакэ в рот не брал, был, как говорится, человеком строгих правил, прилежным и честным.

Старые педагоги любили меня, и всем был нужен Окава. Ведь в начальной школе Якумо никакие дела, вплоть до покупки метлы, не решались без Окава. Старик Масуя, через год после того, как стал директором, взял даже на себя заботы о моей женитьбе и сосватал мне О-Маса. Родился ребёнок. И жена, и ребёнок были болезненными, здоровым в семье был только я. Но дни текли своим чередом, жили мы тихо и мирно, и если не было ничего интересного в нашей жизни, то не было и неприятностей.

Но вот Японо-китайская война. Бой за боем, победа за победой. «Да здравствует армия!» Можно было подумать, что если бы не военные, то ночь не сменялась бы днём. В результате мать и сестра пошли по дурному пути.

Им стало неловко жить с нами под одной крышей, и они сняли дешёвое помещение на улице Симмати в квартале Акасака[33]. Но занимались своим делом не официально, а обычно, по-любительски. Обе стали важничать и хвастали: «Дом у нас большой, есть где развернуться. Мы всё делаем для молодёжи, но кому попало к нам хода нет».

Мне всё это очень не нравилось, и я пытался образумить их, но мать была упрямой и настойчивой, а сестра капризной и своевольной. Мать, воспитывая, баловала её, обучала даже играть на самисэне. Вот и получился прекрасный образец распутной женщины. На мои слова она не обращала внимания и только отвечала: «Это лучше, чем быть на вашем попечении». Итак, всё произошло за полгода. Начинается война, солдаты останавливаются на постой. Сначала въезжает один унтер-офицер, за ним другие, и, наконец, вино, песни, военные гимны, «да здравствует Японская империя!». Вот так мать с сестрой сбились с пути.

Плохи ли «защитники отечества», или мать с сестрой, — сейчас не об этом речь. Я передаю точные факты. Положение было таково, что у кого имелась дочь на выданье, будь то аристократическая семья или просто зажиточная, чиновничья или купеческая, — все помешались на одном: как бы заполучить жениха из военных.

Девицы за дело чести считали иметь любовником военного.

Военные же оставались верны себе, они, особенно унтеры и солдаты, были убеждены, что у них есть законное право на девушек, само собой разумеется, на вдов, и даже на чужих жён, и, казалось, нисколько не сомневались, что в том и состоит долг народа, чтобы развлекать их.

Вскоре мать начала брать у меня по три, по пять иен. Я не мог отказать, хотя сами мы еле сводили концы с концами.

Получал я пятнадцать иен, прокормить надо было троих. Разве могли у нас быть лишние деньги? Школьный учитель должен питаться три раза в день — не важно, что стоит у него на столе, пусть хоть одна приправа. В классе он должен прославлять защитников отечества и учить этому детей от семи до тринадцати лет — таков приказ времени.

И я беспрекословно исполнял приказ.

Мало того что мать и сестра отдали господам военным свою честь; я ещё должен был поставлять для их пьяного разврата деньги, отрывая от своего жалкого оклада по три, по пять иен. Я был добродушным человеком, но это заставило меня призадуматься.

Я протрезвел. На сегодня кончаю.


6 мая

Вчера у меня собралась молодёжь. Пили за полночь, надсаживаясь, горланили песни. Очень устал. Когда уснул, не знаю, а сейчас уже рассвело. Так что дневник вчера не раскрывал.

Легкомысленный учитель! И никто на острове не скажет мне строго: «Пить водку, петь песни, спать в обнимку с красоткой О-Цую — недостойно».

Вместо того чтобы презирать меня, они — не знаю даже кто — тащат ко мне на кухню рыбу и овощи. А то придёт старик с бутылью и, смущаясь, скажет: «Сэнсэй[34], уж не откажи. Это настоящее, не какое-нибудь местное. Выпей на здоровье, а О-Цую тебе нальёт», — и оставит на веранде.

Ах, до чего хорошо! Свобода! Не надо мне ни матери, ни сестры, ни жены, ни детей. Нет желаний, нет и стремлений. Удивительно, почему О-Цую так любит меня?

Хотя что удивительного? Нежная, вот и любит. С О-Цую я готов умереть в любую минуту.

Дней десять тому назад я сидел на веранде и любовался лунным пейзажем. Затянутое дымкой море напоминало озеро. О-Цую наливала вино, я пил. И вдруг вспомнил умершую жену и сына, оставшихся в Токио сестру и мать и подумал о том, как изменчива судьба. Навернулись непрошеные слёзы. О-Цую заметила их, и в её глазах, как в колокольчиках роса, заблестели слезинки. До сих пор я никогда не плакал при ней и не видел, чтобы она плакала. Видно, есть ещё что-то в этом Окава, не всегда он теряет человеческий облик и становится похожим на обезьяну с тупыми глазами. Я тосковал. Она сочувствовала мне и всем своим юным любящим сердцем хотела скрасить моё существование.

Я не какой-нибудь деревенский слюнтяй Санкити, но есть у меня одно желание. Пусть этот остров не славится в истории, зато нет на нём и «защитников отечества». Здесь рождаются и умирают, а после смерти покоятся на тихом кладбище, под сенью гор, убаюкиваемые песней ветра. Вот и мне бы хотелось слиться с ними, стать прахом этой земли.

Как-то Рокубэй предложил мне: «Бери в жёны О-Цую и оставайся жить у нас на острове, можешь даже ничего не делать, мы уже как-нибудь скопом тебя прокормим». Мне было и приятно, и больно до слёз.

Не знаю, может быть оттого, что меня окружает ореол трагического, люди испытывают жалость ко мне, а оттого, что по своему характеру я быстро свыкаюсь с ними, любят меня.

По натуре я таков, что не могу прямо высказаться и обидеть человека. Нередко бывало и так, что в душе задумаю что-нибудь, а на деле не получается.

Какой же я жалкий и никчёмный человек! Ведь я понимал, что мать и сестра ведут себя недостойно, и не мог остановить их. Я видел, что они катятся вниз, в пучину позора, но не мог достаточно твёрдо сказать им об этом, а если бы и сказал, то, естественно, не смог бы настоять на своём. И ничего нет удивительного в том, что я в конце концов стал поставлять им деньги для пьяного разгула, хотя сам добывал их с большим трудом.

Двадцать четвёртого вечером от матери пришло письмо, в котором она сообщала, что зайдёт двадцать пятого во второй половине дня, и требовала, чтобы мы срочно приготовили для неё пять иен. Я тяжело вздохнул и так и остался сидеть возле хибати[35], скрестив руки и опустив голову.

— Что случилось? — встревоженно спросила больная жена.

— Взгляни, — я передал ей письмо.

Она прочла и молча, со вздохом положила письмо рядом с собой.

— Когда наконец кончится это вымогательство?

— Да, да…

— И у нас, наверное, ни гроша?

— Есть одна иена.

— А на что мы будем жить, если отдадим её? Нет, довольно. Завтра, когда она придёт, я откажу ей раз и навсегда. Сами еле перебиваемся. Ведь если бы они бедствовали, голодали, я всё сделал бы для них — взял в долг, заложил бы одежду и достал бы им несколько иен. Но у меня нет бешеных денег, чтобы бросать солдатне. Нет, завтра решительно поговорю с ней, и если она не будет слушать, то скажу — пусть живут как знают.

— Не надо так делать.

— Почему же? Нет, непременно так и сделаю. Завтра же.

— Ты знаешь мамашу, она поднимет такой крик, что услышат все соседи. Они будут плохо думать о тебе. Кроме того, если ты с ней резко поговоришь, она возненавидит меня. Или они скажут всем, что я пришлась им не по вкусу и они, хоть и хотели жить с сыном, но вынуждены были переехать в эти гнусные комнаты. — В голосе О-Маса уже слышались слёзы.

— Да, но что же делать? Мать завтра придёт, а денег у нас всё равно нет.

— Я постараюсь достать завтра до обеда.

— Если ты достанешь, то я тем более смог бы. Но разве что-нибудь от этого изменится?

— Ну, на этот раз положись на меня. Я что-нибудь придумаю.

Я не стал спорить, моё мрачное настроение развеялось. Позанимавшись немного школьными делами, отправился спать.


7 мая

Ночью я вдруг проснулся. Вернее, не проснулся, а был разбужен. Какая-то страшная сила протянула из мрака руку и встряхнула меня.

В то время я был председателем комиссии по строительству нового школьного здания. Помимо меня, в комиссию входили ещё шесть человек, но активно работали только я и старик Масуя. Я с головой ушёл во все дела, начиная от составления сметы и кончая сбором денег. На меня было возложено всё — покупка земельного участка, переговоры о его цене, споры с поставщиками, получение вкладов — всё, вплоть до контроля над расходами. Расчёты и накладные заваливали мой стол. По характеру своему я не мог заниматься делом спустя рукава и с утра до вечера не находил себе покоя, а тут ещё неприятности с матерью и сестрой. От легкомысленных требований матери у меня разламывалась голова, я плохо спал, мучился по ночам от кошмаров и жил в каком-то полусне.

«Кажется, послышался какой-то шум, — подумал я и открыл глаза, — может быть, это вор?» Я приподнялся в постели и оглядел комнату. Всё было спокойно. В голове шумело, и я никак не мог сообразить: в самом ли деле я слышал шум, или это мне приснилось.

Меня охватил непонятный страх. Спать я больше не мог и решительно поднялся.

Я раздвинул фусума[36] в соседнюю комнату. Свет лампы не проникал туда, и в ней было совсем темно. Закопчённый потолок комнатушки, где я спал, чёрным пятном нависал над головой; казалось мне, что в ней царит туманная мгла.

О-Маса крепко спала, а возле неё лицом в маленькую подушку лежал двухлетний Тасуку, любовно охватив нежными ручонками шею матери. Лицо О-Маса было болезненным. Бледное, без кровинки, оно в ночном полумраке казалось восковым. Волосы в беспорядке рассыпались, упали на впалые щёки. По всему было видно, что она слаба здоровьем и что на сердце у неё тяжесть. Я бесшумно подошёл к изголовью и взял стоявшую на хибати лампу.

Прислушался, но ничего подозрительного не заметил. Я уже начал сомневаться, стоит ли осматривать соседнюю комнату. Да, но ведь я явственно слышал, как открывали шкаф, потихоньку раздвигали сёдзи. Чтобы в конце концов разрешить свои сомнения, я вышел в соседнюю комнату. Там всё было в порядке. Затем, вглядываясь в темноту, прошёл через веранду в кухню. Сырой тяжёлый воздух ударил в нос. Стоя на пороге с поднятой лампой, я принялся внимательно осматривать каждый уголок и вдруг заметил, что под плитой лежит чёрный узел. Мне это показалось подозрительным, я развернул его и увидел там оби.

Подумать только! Ведь это единственное выходное оби О-Маса — свадебный подарок старика Масуя. Для чего она его здесь спрятала?

Так, значит, дождавшись, пока я усну, она тайком вынула оби из шкафа, чтобы завтра спозаранку отнести его в ломбард и достать денег для матери. По моим щекам потекли слёзы, и я даже не вытирал их.

Завернув узелок и положив его обратно, я вернулся в спальню. Подсев к хибати, закурил трубку и задумался. В голову почему-то пришла странная и жестокая мысль: «А родной ли я сын своей матери?» И характером я совсем не похож ни на мать, ни на сестру. Отец умер, когда мне было всего десять лет, и я не знаю, в него ли я удался. Смутно вспоминаю, что он был добрым человеком, никогда не бранил меня и не ругался с матерью. Помню, когда мать ругала и в наказание привязывала меня к столбу, отец всегда вступался и освобождал меня. Когда матери удавалось разозлить отца, она ужасно злорадствовала. Вспоминая об отце и матери, я задумался вообще об отношениях между детьми и родителями, братьями, супругами. Я как будто коснулся глубокой тайны человеческих чувств.

К О-Маса я питал жалость, к Тасуку — нежное чувство, отца я любил и был к нему привязан, к матери и сестре, наоборот, испытывал неприязнь и иногда жалость. Правда, в детстве, помню, были и минуты нежности. Потом неожиданно я вспомнил про взносы и забеспокоился. Подумал даже о том, что нужно вымостить спортивную площадку. И вдруг почувствовал, как закружилась голова и исчезает сознание. Нервы не выдержали.

Эх! Почему я тогда не пил? То ли дело теперь: прищёлкнешь языком и выпьешь сакэ. Выпьешь и опьянеешь. А опьянеешь на душе станет легче. Почему я тогда не пил?


8 мая

Настало двадцать пятое октября. Роковой день!

Я встал рано утром и не спешил к завтраку, так как было воскресенье, а взял на руки ребёнка и пошёл в сад. Прохаживаясь, я думал про оби: «Стоит ли вмешиваться?»

Если я отговорю её, то откуда взять деньги? Кроме того, она сама просила меня не отказывать матери. В конце концов я решил сделать вид, что ни о чём не догадываюсь, и во всём положиться на жену.

После завтрака я сразу же сел за стол и занялся школьными делами и вдруг услышал с улицы голос старика Масуя.

— Доброе утро! — сказал он, поднимаясь на веранду. — С утра пораньше за работу?

— Да, и в воскресенье вздохнуть некогда.

— Так-так, а как ты смотришь на то, чтобы сыграть партию? Школьные дела, конечно, вещь серьёзная, но не мешало бы сразиться. У меня что-то руки чешутся.

Усевшись, старик вынул трубку. У нас была своя компания любителей го, в которую входили несколько человек: один деревенский парень, один городской, местный лекарь и полицейский. Мы с Масуя были самыми азартными партнёрами и готовы были сражаться в любую свободную минуту. Но на этот раз я был так загружен делами по строительству школы, что отказался, хотя игра в го — моё любимое и, пожалуй, единственное развлечение.

— И на будущий месяц дел по горло. Уверяю вас, мне сейчас не до игры.

— Ну, ничего, зато уж в зимние каникулы будем греться у огонька, попивать душистый чаёк и поиграем в своё удовольствие. — Старик вынул из кармана газету и сразу стал серьёзнее. — Вот посмотри!

Развернув газету на второй странице, он ткнул пальцем в одно из телеграфных сообщений. В нём говорилось о том, что в младшей школе одного района во время церемонии в честь окончания строительства нового здания обрушились перила и несколько десятков детей свалились в сад. Двое получили тяжёлые увечья, тридцать — лёгкие ушибы.

— Какой ужас! Как вы думаете, отчего бы это?

— А я разве не говорил? Из-за экономии. Вот такие, как Хара, всё указывают, что у нас большие расходы. Узнает про этот случай, вряд ли будет жаловаться. Это очень серьёзно. Мы отвечаем за судьбу сотен детей. И строить надо как следует. Сегодня нужно бы встретиться с Хара и показать ему эту газету.

— Ну, вряд ли у нас может случиться такая вещь, хотя наша смета тоже не очень велика. Да, для такого строительства восьми тысяч иен маловато.

— Мне самому не нравится эта дешевизна, но ведь вопрос о смете мы обсуждали все вместе. И я не думаю, чтобы у нас получилось настолько непрочное здание, что обваливались бы перила. — Он помолчал, затем спросил: — Нам ещё, кажется, осталось получить два-три крупных взноса?

— Да, ещё три.

— Ну так я, пожалуй, зайду за ними.

— Тогда загляните к Ои-сан, он говорил, что сможет сегодня отдать.

— Сто иен? — заинтересовался старик.

— Да.

Когда старик отправился к аристократическому семейству Ои, которые жили поблизости, вернулась О-Маса. Пока мы болтали с Масуя, она сбегала в ломбард.

— Ну как, достала? — спросил я, словно ни о чём не догадываясь.

— Достала, — ответила она и, сняв со спины ребёнка, посадила его на колени.

— Где же это удалось? — пришлось мне спросить.

— Не всё ли равно? Ну, я… — она замолчала, печально улыбаясь.

— Хорошо, я обещал не вмешиваться… Как ты думаешь, не поговорить ли мне с мамашей, чтобы она оставила эти комнаты и перебралась жить к нам?

— Да ведь сколько раз ты уже говорил ей об этом — всё без толку.

— Что значит без толку? А если понастойчивее…

— Бесполезно. Она только пуще разозлится.

— Конечно, разозлится. Но если молчать, что будет дальше? Я просто не знаю.

— Да… А может, поговорить с ней насчёт её военных?

— Ну что ты, только не это.

Не прошло и часу, как вернулся Масуя.

— Всё в порядке, — сказал он, усаживаясь.

— Вот спасибо.

— Ровно сто иен. Пересчитай, пожалуйста, — он протянул мне пачку денег.

— Да ведь сегодня воскресенье, банк не работает. Не оставишь ли ты их у себя? У меня ненадёжно.

Но старик, засмеявшись, ответил:

— Ничего, на одну только ночь. Ведь у меня тоже не винная лавка, где есть шкафчик для хранения денег… Хе-хе. А украсть и у меня могут… Итак, от Ои получили, осталось зайти ещё к двоим.

— Я после обеда схожу.

Старик Масуя ушёл, и я спрятал сто иен в ящик стола.


9 мая

Я пишу о том, что произошло пять лет тому назад.

Двадцать пятого октября. Вспоминать так неприятно, что хочется бросить кисть. Но я всё же пишу. Пью и пишу. На днях я с молодёжью острова слушал гидаю[37]. Вот так и я буду писать, напевая «Тама-сан». Интересно!

Я пообедал и собирался уже уходить, когда пришла мать. Я надеялся, что ей придётся ждать моего возвращения.

Смуглая, взгляд дерзкий, в лице её было что-то особенное, чего не встретишь у других. Не в пример мне, она была стройной и высокой. Даже в её голосе чувствовалась какая-то сила.

Перед ней отступала на задний план моя жена, да и другие женщины. Пока жена скажет слово, мать уже выпалит десять. Жена говорила робко, а мать как будто отдавала приказы. После первых же слов она принимала угрожающий вид, а подавленная О-Маса только бледнела и становилась ещё меньше. Было даже удивительно, что две женщины могут настолько не походить друг на друга.

Мать приходила как чужая.

И на этот раз она вошла и прямо с порога молча сразу прошла к хибати.

— Письмо получили?

Одной фразы было достаточно, чтобы испортить нам настроение.

— Получили, — ответил я.

— Приготовили, что я просила?

— Всё в порядке, — робко ответила жена.

Настроение у матери сразу же переменилось.

— А, ну тогда спасибо! Мне, право же, каждый раз неловко, но ведь больше не у кого взять. И я знаю: вам самим нелегко приходится. Но что же делать? — Она улыбнулась.

У матери совсем не простоватое лицо. Манеры мягкие, держится строго, а крутой взгляд говорит о силе характера. В её внешности было что-то благородное, внушающее уважение.

— Не стоит благодарности, — сказала О-Маса и, опустив глаза на Тасуку, погладила его по головке. Мать тоже взглянула на внука, но это не был любящий, заботливый взгляд, хотя она и старалась из любезности казаться внимательной. Затем она сказала:

— Тасуку что-то плохо выглядит. Болезненный мальчик, за ним нужен хороший уход. А как в школе дела? — обратилась она ко мне.

— Занят по горло. Вот сейчас нужно идти собирать взносы.

— Так ты не смотри на меня, иди. Сегодня же воскресенье — мне самой мешкать некогда.

— Да, ведь в воскресенье у вас собирается много солдат, — заметил я без всякой задней мысли, но мать почувствовала укор и, слегка изменившись в лице, раздражённо ответила:

— У нас останавливаются только господа унтер-офицеры, а им всё равно, какой день недели. Но так как сегодня воскресенье, то придут и солдаты. Они захотят развлечься, выпить сакэ. Ну и все приготовления лягут на мои плечи. Что ни говори, военные весёлый народ.

— Да, конечно, — сказал я холодно и стал прощаться. Но мать неутерпела и добавила:

— Что, разве наши военные не молодцы? И в этой войне побеждают благодаря своему геройству. На военных держится вся Япония. Вот почему мы их так любим.

Она разгорячилась, и предлагать ей в данную минуту переезжать к нам было совершенно бессмысленно. Если бы я начал говорить о её поведении или предостерегать её, она бы несомненно просто накричала на меня. Жена не зря предупреждала.

— А уж школьные учителя… Я их терпеть не могу. Все они какие-то растяпы, только глазами хлопают, как та жаба, которая ловила комара, да не поймала, — проехалась она по моему адресу.

Пора было уходить.

— Ну, я пошёл. Всего хорошего, — и я бочком выбрался из дому.

Какое малодушие!

Естественно, когда мать нагло украла у меня деньги, я погрузился в пучину несчастий. Так повелось с самого начала, что мы с женой терялись в присутствии матери, и хотя порой сердились, ругали, поносили её, но ничего не могли поделать.

Видно, и правда пьющий сильнее непьющего. Сейчас я бы, конечно, нашёлся что ей ответить. Я сказал бы насмешливо, пристально глядя ей в лицо:

— Значит, вы, мамаша, больше всего любите военных?

— Что-то я тебя не понимаю. Ну-ка, повтори! — ответила бы она, сверкнув глазами, готовая броситься на меня.

— Выпьем-ка по одной! — засмеялся бы я и поднёс ей чашечку.

Но в действительности я только мямлил что-то, вспомнить противно: «Прошу вас памятью отца, могила которого уже заросла травой…» Какой же я в то время был дурак!

Кто-то, напевая, идёт по берегу. Судя по голосу, Китидзи. Как красиво он поёт!


10 мая

Вернулся я в три часа. Жена лежала ничком и плакала.

— Что такое? Что случилось? — испугался я, но О-Маса никак не могла успокоиться и ответить. Слёзы были для неё делом привычным, она могла расплакаться из-за любого пустяка. Но на этот раз, видно, случилось что-то серьёзное. Чем настойчивее я её спрашивал, тем сильнее она плакала. Я не на шутку встревожился. И только выпив немного воды, жена успокоилась и всё подробно рассказала мне.

О-Маса, как ни старалась, не угодила матери. За оби ей дали всего три иены. Делать было нечего, и она после моего ухода отдала их матери. Мать мгновенно пришла в ярость. Между ними произошёл следующий разговор:

— Я, кажется, говорила о пяти иенах.

— Да, но это всё, что есть…

— Но ведь я предупредила заранее.

— Удалось достать только три…

— Вот как? Значит, ты их достала? О, какая жалость! Сколько из-за меня мороки! Уж не под залог ли ты их взяла? Мне, право, неудобно их брать. Ах, какая неприятность! Ну, ничего. Подожду, пока вернётся Имадзо. Придётся с ним поговорить.

— Пожалуйста, не надо. Он ничего не знает.

— Как, Имадзо не знает? Удивительно. Значит, ты это сделала тайком от него? Что же ты мне врёшь? А не Имадзо ли приказал тебе дать мне три иены? Хотел от меня отделаться? Не выйдет, я дождусь его, хоть бы пришлось ждать до самого вечера.

— Но он в самом деле ничего не знает… — проговорила жена сквозь слёзы.

— Только не реви. Разве ты не сделала так, как приказал тебе муж? И что ты нюни распускаешь по каждому поводу! Разве я такая ведьма, что тебя бросает в дрожь от каждого моего слова?

О-Маса всё плакала, а мамаша приговаривала:

— Нет денег, так бы и сообщили, что нет. Мне недосуг из-за каких-то трёх иен тащиться от Симмати до Аояма. А эта рохля не может прокормить собственную мать и сестру. Из-за него должны были снять эти паршивые комнаты, а ещё обучает детей сыновней почтительности. Ну что это за учитель! Но тебе-то, О-Маса, жаловаться не приходится. Счастливая! Как бы он плохо ни относился к родной матери, жену-то он лелеет. Однако не думай, что таких, как О-Мицу, можно презирать за то, что они заботятся о солдатах и угощаются вместе с ними.

Наговорив всяких колкостей, она некоторое время сидела молча, покуривая трубку. Затем, взглянув на часы, сказала:

— Он, наверное, не вернётся, — пока я не уйду. Пора идти. Некогда прохлаждаться. Нужно приготовить всё для гостей. — Она быстро поднялась. — Где здесь бумага и кисть? Я оставлю ему записку. — И направилась к столу.

В это время вдруг расплакался Тасуку. Жена взяла его на руки, вышла в сад и, едва сдерживая слёзы, принялась убаюкивать ребёнка.

— О-Маса-сан! — позвала вдруг мать. Когда жена вернулась в дом, она с яростью накинулась на неё.

— Куда ты убежала? Что вы меня дурачите? Ничего я ему не написала. Когда вернётся, передашь на словах. И ваши три иены мне не нужны, — она бросила деньги, — я к вам больше не буду ходить, и лучше будет, если Имадзо поступит так же. Передай, что я ему больше не мать, а он мне не сын!

Она ушла разгневанная, а жена так и осталась сидеть в слезах до моего прихода.

Я выслушал её. Теперь бы я ответил.

— Ну и прекрасно! Не нужны были деньги, вот и не взяла. А ты не плачь! Разве плохо, что она отказалась от нас? Тем более что мы не виноваты. По крайней мере, не будет теперь издеваться над нами.

Но тогда я рассуждал иначе. Я подумал о том, как порицается сыновняя непочтительность. Ведь существует общественное мнение… А для учителя репутация — это всё. Мною овладело беспокойство. К тому же и сам я знал, что у жены всего три иены. Настроение упало.

— Ах, как нехорошо. — Я некоторое время вздыхал и наконец решил: — Я сам схожу к ней, а то прослышат об этом и пойдёт о нас дурная молва. Да, да, сегодня же вечером зайду к ним и отдам три иены.


11 мая

Сегодня с самого утра льёт дождь, воет ветер, расшумелось даже наше тихое, спокойное море. Стонут горы.

В такой вечер и О-Цую не придёт. Дружки, с которыми я пил, разошлись. Я утопил в вине хорошее настроение. Пьяный почему-то особенно остро чувствует одиночество. А ведь я одинок.

Для чего дана человеку жизнь? Я не философ и не священник и не знаком с софистикой. Но вот я сейчас чувствую только одно — как бренно всё земное.

Сомнения нет, человеческая жизнь бренна. Какие бы доводы ни приводили софисты, истина в том, что она бренна.

Если бы он, а не была такой, я бы не испытывал сейчас глубочайшей скорби, в какую только может быть ввергнут человек.

Человеческой душой двигает всё то, что его окружает: родители, дети, братья, друзья, общество. Есть вещи, которые украшают жизнь. Что было бы с человеком, если бы всё это исчезло, а он оказался бы среди диких скал на необитаемом острове, одинокий, как сосна на вершине горы? Вокруг воет ветер, хлещет дождь, грозно хмурится море… Мог бы этот человек испытывать радости жизни и желание жить?

Вот и получается, что чувства — пища человека. Так же как рис и мясо необходимы для питания человеческого организма, так же родственные, супружеские, дружеские чувства необходимы для питания человеческого сердца. И это не аллегория, а факт.

Подобно тому, как земля становится лучше от удобрений, так же человеческие чувства становятся богаче благодаря стараниям людей.

Да, бог удачно создал человека. Или, вернее, человек удачно развился из обезьяны.

Ага, кто-то стучится. В такой дождь! Конечно, это О-Цую. Милая О-Цую!

Да, человек действительно удачно развился от обезьяны.


12 мая

Пока я в одиночестве предавался грустным мыслям, пришла О-Цую. Так что вчера больше не писал.

Если бы О-Маса была женщиной с характером, то в ответ на моё решение отнести матери три иены сказала бы:

— Она ведь сама говорила, что не желает брать денег, взятых под залог. Так что лучше и не предлагать ей, — и если разрыдалась бы, то только от злости. Но это не в духе О-Маса. Оскорблённая и осмеянная матерью, она только жалобно плакала. Когда я её приласкал, она сразу успокоилась и уж больше не жаловалась.

Оказалось, что мать ушла, прихватив с собой сто иен. Теперь я пишу об этом спокойно, но в тот вечер, когда открыл ящик стола и не обнаружил там денег, я чуть не лишился чувств. Наконец я позвал жену:

— Послушай, ты не открывала ящик?

— Нет.

— А не знаешь, куда делась пачка денег, взносы, которые перед этим я положил сюда?

— Ой! — вскрикнула жена и побледнела. Я резким движением выдвинул оба ящика и дрожащими руками начал рыться в них. Но денег не было.

— Его открывала мать, когда собиралась писать записку.

— Вон оно что! — У меня подкосились колени. По лицу струился пот. Я испытывал то, что чувствует самоубийца, бросаясь с утёса.

Некоторое время я остолбенело смотрел на ящик, по моим щекам текли слёзы.

— Ужас! — только и смог сказать я. А у жены источник слёз словно иссяк. Она тупо глядела на меня, её посиневшие губы дрожали.

— Неужели мамаша… — но не успела она произнести, как я замахал на неё руками.

— Молчи, молчи! — и, оглядевшись, добавил: — Я иду на Симмати.

— Но…

— Нет, я заставлю её вернуть. Хватит, натерпелся. Раз мать, значит, и молчать надо? Какую же нужно иметь подлую душу!

Я не мог удержать слёз. Наконец расплакалась и жена. А что оставалось делать при нашем положении? Теперь нам было ясно, почему мать швырнула три иены, захотела порвать отношения и удалилась в таком гневе.

— Я иду. Я не могу допустить, чтобы мать воровала. А ты не беспокойся и жди. Вот увидишь, она вернёт деньги.

Я принялся поспешно собираться, вынул из ящика фотокарточку отца и положил в карман.

Стоял погожий осенний вечер. В воскресенье на дороге в Аояма всегда толпы народа. На небе ни облачка, ветерок такой тихий, что не поднимает пыль с дороги. Все куда-то спешили, оживлённо переговариваясь. Только я, несчастный, брёл среди них сам не свой. И теперь, когда я вспоминаю об этом дне, не могу не помянуть столицу недобрым словом.

Возле дворца наследного принца меня кто-то окликнул: «Окава, Окава-кун!» Это был Сайто, один из членов нашего строительного комитета. Улыбаясь, он подошёл ко мне.

— Вот так встреча! Ну, как дела? Взносы все собрали?

При упоминании о взносах я невольно вздрогнул, но всё же нашёл в себе силы ответить:

— Да, почти все, — и тут же отвернулся в сторону.

— Если нужно, я могу к кому-нибудь зайти.

— Спасибо, — ответил я коротко. Заметив моё замешательство, Сайто удивлённо посмотрел на меня, извинился и отошёл. Пройдя несколько шагов, я почувствовал, как он посмотрел мне вслед, и невольно съёжился.

С чего начну, когда увижу мать? Чем ближе я подходил к Симмати, тем больше волновался. Что, если она сама на меня набросится? И я уже воображал себе её разъярённую физиономию. Ноги как будто одеревенели. «А не вернуться ли назад?» — не раз приходила мне в голову мысль, но я собирался с духом и шёл дальше.

Табличка «Окава Томи». Двухэтажный домик с решётчатой дверью. Со стороны похож на дом мелкого чиновника. Если бы не вывеска с женским именем, то можно было даже подумать, что здесь живёт ростовщик. Я ещё раз заколебался. «Не лучше ли вернуться и послать письмо?» Но дело было настолько серьёзным, что я наконец решился и вошёл в дом.


13 мая

В кухне я увидел мать. Она сидела возле хибати. Меня она встретила хмуро. Здесь же в котелке подогревалось сакэ. На втором этаже пили солдаты. Но в доме было тише, чем я предполагал. Доносился смех сестры и мужские голоса. Мать пристально посмотрела на меня, ничего не сказала и только крикнула в проход второго этажа: «О-Мицу, сакэ готово!» — «Иду!» — ответила сестра. Спустившись, она заметила меня и воскликнула: «А, братец!» — но не улыбнулась. Только на лице её изобразилось недоумение. Она была вся в красном, настоящая прислужница из трактира. Заметив, что мать недовольна и что я серьёзен, она только сказала:

— Мама, надо бы и суси[38] взять.

— Сколько?

— Да так, чтобы хватило. И сама приходи скорее.

— Хорошо, — сказала мать, бросив на О-Мицу строгий взгляд. И та, больше не взглянув на меня, поспешила на второй этаж. Я сидел молча и ждал, пока мать что-нибудь скажет.

— Для чего пришёл? — резко спросила она.

— Я хотел извиниться за то, что произошло. — Я изо всех сил старался говорить как можно спокойнее, будто ничего не случилось.

— И напрасно. Я сама доставляла вам много хлопот и извиняюсь за это. Уходя, я предупредила обо всём О-Маса. Разве она тебе не передала?

У неё был холодный, даже злобный тон. Она поднялась.

— Мне нужно заняться гостями. Если у тебя есть дело ко мне, то подожди, — и она вышла из кухни.

Я сидел неподвижно и думал о том, что моя мать настоящая негодяйка. Так безжалостна и так спокойна, что я вряд ли добьюсь от неё чего-нибудь. И даже подумал о том, что, может быть, лучше было бы сообщить куда следует! Но ведь мать украла деньги из стола собственного сына, и пусть эти деньги казённые, ему не подобает затевать дело против матери. Значит, подавать иск нельзя, получить деньги от матери невозможно. Остаётся одно — возместить деньги каким-нибудь тёмным способом. Можно ли из восьми тысяч выкроить сто иен? Но такое дело, если даже и удастся, потом всё равно откроется. От одной только мысли о подделке меня бросило в дрожь. И всё же где добыть деньги?

Чем больше я думал, тем больше приходил в отчаяние. Да, другого выхода нет, надо потребовать деньги у матери. Пока я раздумывал, она вернулась и молча подсела к хибати.

— Ну, что тебе нужно? — и она поднесла ко рту свою длинную трубку.

— Что? — переспросил я, уставившись ей в лицо.

— Если не о чем спрашивать, тем лучше. Но ты сам говорил, что у тебя ко мне дело.

Я вынул три иены и положил их возле хибати.

— Здесь не хватает двух, но вы, пожалуйста, возьмите. Ведь О-Маса с таким трудом достала их, а то…

— Уже не нужны. Да и вряд ли буду вас ещё беспокоить. И вам лучше такую, как я, не считать за мать. Разве не выгодно?

— Отчего вы вдруг так заговорили? — спросил я, глотая слёзы.

— Если для тебя это явилось неожиданностью, извини. Да, конечно, если бы я заявила об этом год назад, вы были бы счастливее.

Она издевалась надо мной. Теперь бы я ей ответил:

— Что ж, очень хорошо! Так вы говорите, чтобы я не считал вас матерью? Тогда и вы забудьте, что я вам сын. Тем более что и вам будет неприятно вспоминать об этом. Дело в том, что сегодня я положил в стол сто иен и они исчезли как раз тогда, когда вы уходили. Что вы на это скажете? Если вы подумали, что это ненужные бумажки, то глубоко ошиблись. А, кстати, не засунули ли вы их в свой рукав? — Теперь я бы не стал мямлить и бил бы прямо в цель.

— Так ты родную мать воровкой называешь! Это тебе даром не пройдёт.

Но я умерил бы её пыл и с усмешкой ответил:

— Позвольте, вы же сами сказали, что порываете родственные связи. И если вы не вернёте, то мне придётся обвинить вас публично.

Если бы мне это удалось, то, пожалуй, мать не устояла бы. Но мне ли было играть такую роль!

Я был сметён градом её насмешек и сидел, сложив руки и не поднимая головы, а по щекам капля за каплей сбегали слёзы.

— Это слишком, — еле выдавил я из себя. А мать с нескрываемым презрением спросила:

— Что это ещё слишком? Ты чем-нибудь недоволен? И перестань распускать нюни. Глядеть противно.

Для меня всё было потеряно. И всё же я, не находя больше слов, собрался с духом, вынул фотографию отца и положил её перед матерью.

— Я прошу вас именем отца. Пожалуйста… верните. Ведь если вы не вернёте… — пролепетал я бессвязно. Но мать тут же встрепенулась.

— Это что за фокусы? Что ты мне комедию разыгрываешь? При чём здесь фотокарточка отца?

— Пожалуйста, не говорите так. Умоляю вас, верните то, что сегодня взяли, когда уходили от нас…

— Что-то ты всё мелешь! Разве я у тебя что-нибудь брала?

— Я ничего не говорю. Только прошу вас не поступать так со мной и вернуть. Иначе я пропаду…

Мать не дала мне договорить, она угрожающе двинулась на меня и закричала:

— Как ты смеешь? Значит, я сегодня что-то унесла из твоего дома? Нет, я этого так не оставлю.

— О, не надо так громко… — Я совсем растерялся.

— Ах, не надо громко! Нет, почему же… Повтори-ка ещё раз! А я позову О-Мицу, чтобы и она слышала! — кричала мать.

Голоса на втором этаже сразу стихли. Видно, гости стали прислушиваться к тому, что происходит внизу. Я был в таком замешательстве, что не мог произнести ни слова. Наше неловкое молчание нарушил голос у кухонной двери: «Извините, что заставил ждать».

— О-Мицу, суси принесли! — позвала мать. Сестра спустилась. Она приняла суси, и в этот момент в кухню вышел унтер-офицер. Поздоровавшись, он бросил на меня косой взгляд, сказал матери: «Спасибо за угощение», — и, заглянув в блюдо с суси, которое несла О-Мицу, пошатываясь, шлёпнулся возле хибати.

— О, какой красивый мундир! — воскликнула мать, и её глаза, только что с ненавистью смотревшие на меня, кокетливо заискрились. — А где…

— Ха-ха! Это военная тайна, — ответил унтер, дохнув винным перегаром. — Дайте-ка чашечку чаю!

— Ах, неугомонное дитя! Сейчас приготовлю. — Она налила ему полную чашку. Обо мне она, видимо, забыла.

Со второго этажа позвали: «Оцука, Оцука!»

— Спускайтесь-ка сами, — откликнулась мамаша, а Оцука, задрав голову, позвал: «О-Мицу-сан, О-Мицу-сан!»

С улицы доносились зазывающие крики торговцев тофу[39]. Наступил вечер. Пора было уходить. Мать, заметив, что я собираюсь, елейным голосом сказала:

— Как, уже уходишь? Что же так скоро? Ну, заходи.

Это говорилось для унтера.

Я вышел на улицу, но не мог сразу отправиться домой. Я не мог с кем-нибудь посоветоваться. Оставшись наедине со своим несчастьем, убитый горем, я брёл куда глаза глядят и очутился возле пруда.

Я глубоко задумался, надо было что-то решить. Смеркалось, наступало время ужинать, но я не думал о еде.

Я видел, как в рощу Санодай опустилась стая воронов. «Пойду посижу вон на той скамейке и в тишине всё обдумаю», — решил я и направился через мост Хёсибаси.

«Несчастный учитель! Как ты жалок», — захотелось мне сказать самому себе. Вино, вино! Как хорошо было бы тогда забежать в харчевню и опрокинуть там пару бутылок.


14 мая

Не знаю, сколько времени просидел я неподвижно на скамейке в этой заброшенной безлюдной роще. Солнце скрылось, и стало совсем темно. Но я ничего не замечал. Я только сидел, скрестив на груди руки, и время от времени вздыхал, не переставая напряжённо думать.

Ничего дельного не приходило на ум. В голову лезла всякая ерунда, кошмар сменялся кошмаром. Одна мысль фантастичнее другой… Казалось, этому не будет конца.

То мне мерещилось, что обезумевший унтер убивает мать и О-Мицу. И вся эта ужасная сцена проплыла перед глазами: мать и сестра, забрызганные кровью, неистово мечутся. Мать бежит и зовёт меня: «Имадзо, Имадзо!» Я рванулся к ней, чтобы помочь, но в меня вцепился какой-то солдат… Я опомнился, и видение исчезло.

Может быть, заявить, что эти сто иен украли у меня, когда я их относил в банк? Но тогда на меня падёт подозрение, меня, наверное, арестуют, а Тасуку и О-Маса, пока я буду сидеть, пожалуй, заболеют и умрут. Фантазии сменились такими мыслями.

Потом воображение нарисовало достроенное школьное здание, торжественную церемонию открытия и даже радостное лицо Масуя.

Если бы только достать сто иен! Никогда ещё деньги не доставляли мне таких мучений. Я вдруг почувствовал их силу — необъяснимую и страшную. Какие-то сто иен! Если бы они у меня были, то матери не пришлось бы воровать. А если бы она и украла, то для нас было бы ещё не всё потеряно, как сейчас. Деньги — необходимость, и деньги — зло. С одной стороны, нельзя не позавидовать тем, кто не задумывается о деньгах и может жить в своё удовольствие, с другой стороны, эти люди противны. Никогда раньше такие неприятные чувства не овладевали душой трудолюбивого и добропорядочного учителя Окава Имадзо.

— Деньги, мне нужны деньги! — вслух произнёс я, пристально вглядываясь в почерневшую рощу.

Вдруг послышались голоса — мужской и женский. Кто-то приближался, весело болтая.

— Что-то здесь тоскливо! Не вернуться ли нам? Мне уже надоело.

Это был голос О-Мицу. Я встрепенулся и хотел было встать, но так как они были уже близко, не двинулся с места и стал следить за ними. Они, конечно, и не подозревали, что здесь кто-то есть. «Раз здесь О-Мицу, должна появиться и мать», — подумал я. Но с О-Мицу были только двое мужчин.

— Ну, вернёмся же. Ведь мамаша ждёт нас, — просила она елейным голосом.

— А ты не знаешь, почему мамаша не пошла с нами? — спросил один из сопровождающих, и другой ответил:

— Да говорила, кажется, что голова болит.

Они пошептались и разразились хохотом, а один из них воскликнул: «Вот молодец!» — и захлопал в ладоши.

Меня, как назло, повсюду преследовали неприятности. Как только О-Мицу и её кавалеры скрылись, я прищёлкнул от досады языком, встал и стал спускаться с горы. Вышел прямо к городу.

Завтра что-нибудь придумаю. Во-первых, напишу письмо матери в категорической форме. Ну а насчёт крайних мер посоветуюсь с женой. Кое-как доплёлся до дворца наследного принца. Возле дамбы свернул направо и вышел в поле Аояма. Пошёл через поле, так было короче.

И когда шёл по полю, то наткнулся на сумку.


15 мая

Не буду подробно описывать, как я нашёл её. Просто нашёл, задел обо что-то ногой, нагнулся и увидел сумку.

Я сразу же подумал о деньгах. Только это и было у меня на уме. «Какая удача! Или это только сон?» Ведь я, забыв про стыд, мечтал там в роще найти клад, и это вдруг стало действительностью. Сумка открылась легко.

В ней лежали три пачки денег и какие-то бумаги. Когда я рассматривал её содержимое при тусклом сиянии звёзд, то действительно думал, что это сон. А о том, что надо было заявить о находке, что стыдно присваивать чужие вещи, об этом я тогда не мог думать.

Я просто решил, что это дар небес.

Удивительная вещь! Достаточно человеку один раз потерять совесть, и он уже готов забыть о справедливости и пойти на любое преступление.

Я потихоньку, но тщательно спрятал сумку в дровах, сваленных возле моего дома, предварительно вынув пачку денег и засунув их в карман, и как ни в чём не бывало вошёл в дом.

О-Маса, заждавшись меня, прилегла с Тасуку, но, услышав мои шаги, быстро поднялась.

— Ну как? — спросила, заглядывая мне в лицо.

— Вернула, — ответил я, не задумываясь.

Этот ответ вырвался сам собой. Я вовсе не собирался лгать, но солгал.

Поступив таким образом, я отрезал себе путь к отступлению. Сохраняя тайну матери, я окружил тайной и себя.

— Как это тебе удалось? — спросила радостно жена, а я, горько улыбнувшись, ответил только:

— Объяснил ей всё хорошенько, вот она и отдала.

Жене очень хотелось узнать подробности, но, видя, что мне не до разговоров, она не стала расспрашивать.

— Как я беспокоилась! И что было бы с нами, если бы она не вернула? — О-Маса искренне радовалась, что беда миновала. Я положил руку в карман и сжал деньги. Мне всё ещё не верилось, что это не сон.

— Ужинать будешь?

— Я ел.

— У матери?

— Да.

— Ты что-то бледный, — сказала жена, глядя на меня.

— Ещё бы. Пришлось поволноваться.

— Ложился бы скорее спать!

— Нет, мне ещё надо проверить счётную книгу. А ты иди ложись.

Войдя в соседнюю комнату, я направился к столу. Но так как жена не уходила, я не выдержал и закричал:

— Я же сказал — иди спать!

До сих пор я никогда не разговаривал с женой таким тоном. Она, наверное, удивлённо посмотрела на меня, но послушалась. Я подошёл к хибати, закурил, задвинул фусума.

Украдкой, словно вор, я вытащил из кармана пачку денег. Наверное, мать точно так же похищала деньги из моего стола.

В пачке — сто иен. Как по заказу. Когда я считал, дрожали руки. Я кончил считать и уставился на огонёк лампы. Завтра же отнесу их в банк и приведу в порядок счётную книгу.

Чтобы опять не украли, я положил их в шкаф и закрыл на ключ. Теперь нужно было подумать о сумке. Но я решил подождать, пока уснёт жена, и как ни в чём не бывало прилёг на постель.

Но как только я лёг и закрыл глаза, открылись глаза совести. Нет, совесть не спала. Всё это шутки дьявола, это он заставил замолчать совесть и дал заговорить холодному и жестокому рассудку. Я прислушался к дыханию жены. Так прошло два часа. Пробило двенадцать. Убедившись, что О-Маса спит мёртвым сном, я, как и в прошлую ночь, когда искал вора, встал с постели. Теперь сам как вор, ещё осторожнее, чем в прошлую ночь, стараясь ступать бесшумно, вышел из спальни, потихоньку открыл дверь на веранду и, как был босиком, благополучно выбрался во двор.

Небо было всё в звёздах. Ветер уснул. Ночная тишина нарушалась лишь стрекотанием цикад. И удивительно, я, словно забыв обо всём, прошёл несколько шагов и замер. Меня поразила величественная картина спокойной осенней ночи, у меня мурашки забегали по телу. Мне никогда не забыть красоты того неба. Каким бы ты ни был человеком, хорошим или плохим, но когда ты свободен от суетных мыслей, терзающих душу, внешние впечатления действуют на тебя гораздо сильнее.

Достав из-под дров сумку, я спокойно пронёс её в гостиную. В оставшихся двух пачках было тоже по сто иен. Таким образом, всего триста. Среди бумаг были какие-то расписки, небольшая тетрадь и визитная карточка. Я узнал, что владелец сумки, некий Хината, владелец мучной лавки, живёт в районе Ёцуя, на такой-то улице, в таком-то доме.

Совершая дурной поступок, слабодушные люди всегда ищут себе оправдание и не могут успокоиться, пока не найдут. Узнав адрес и имя владельца, я обрадовался, словно мне сверкнул луч надежды.

Взять на время в долг! Я просто временно воспользуюсь его деньгами и таким образом спасусь от катастрофы. А тем временем или вытребую у матери, или подработаю где-нибудь, в общем, так или иначе добуду сто иен, положу их обратно в сумку и тайком отправлю владельцу.

Небо сжалилось надо мной. Я был безгранично рад и стал обдумывать, куда бы спрятать сумку с двумя сотнями иен. Но в нашем тесном жилище трудно было найти безопасное место. Перебрав все варианты, я наконец остановился на ящике шкафа, в котором хранил счётную книгу и другие документы. Положив туда сумку, я прикрыл её бумагами, а ключ решил держать при себе и днём, и ночью. На том и успокоился.

Когда я добрался до постели, пробило два часа. Усталый, я сразу уснул.


16 мая

Незабываемый день — двадцать пятого октября — миновал. Со следующего дня я, как обычно, вёл уроки, занимался делами по строительству. Внешне моя жизнь не изменилась. Мать не давала о себе знать. И я не досаждал ей письмами. Дни катились своим чередом.

Я не совсем ещё опустился, но и не был смелым. Получилось так, что я оказался под пятой матери, оставил её воровкой и сам попал в положение вора. Естественно, меня мучили угрызения совести. Люди моего типа, как правило, ведут себя одинаково. Если называть это судьбой, значит, судьба. Судьба в том смысле, в каком лягушке навсегда суждено остаться лягушкой. Ничего удивительного.

Меня начала беспокоить так называемая совесть. Ключ, который я всегда носил при себе, не давал мне покоя.

Ведь я был учителем и отвечал за нравственность детей. Я с серьёзным видом должен был обучать их сыновней почтительности, толковать о добре и зле, говорить, как важно, чтобы слово не расходилось с делом. Теперь в таких случаях мне всегда было не по себе. Ученики иногда задавали вопросы, которые пронзали мне сердце. Я даже начинал подозревать, что им известна моя тайна. Взглянув в глаза ученику, нередко сам отводил взгляд. Однажды ученик, мальчик лет десяти, пожаловался мне: «Учитель, Ивадзаки нашёл мой карандаш и не отдаёт». Ребята нередко теряли и находили вещи. В этом нет ничего особенного, при таком скопище детей это неизбежно. Но я вспылил и в сердцах ответил: «Ты был невнимательным, вот и потерял. Подожди! Я сейчас позову Ивадзаки». Раньше я никогда так не разговаривал с ними, и мальчик удивлённо посмотрел на меня.

Я позвал двенадцатилетнего Ивадзаки и спросил у него:

— Ты находил карандаш? — при этом я сам покраснел и смутился. — Нашёл, наверное. Тебе разве неизвестно, что, найдя чужую вещь, ты должен сразу же принести её мне. А присвоить её — это всё равно что украсть. Очень нехорошо! Верни сейчас же карандаш, — приказал я строго.

Так почему же я прячу чужую сумку в своём шкафу?

В этот день сразу же после школы я вернулся домой и сидел сгорбившись в своей комнате, погрузившись в мучительное раздумье. Может быть, признаться во всём? Или уволиться из школы? Ни одно из этих решений не подходило. Если признаюсь, что будет с женой и ребёнком? Если уволюсь, на что будем жить? Но не только это меня волновало. Я чувствовал, что мне будет невыносимо жаль отказаться от дела, которому я отдал столько энергии, — от завершения строительства школы.

День за днём я думал только об одном: где достать сто иен. Сердце моё разрывалось, но надежды не было. Для учителя младшей школы немыслимо было заработать сто иен. Оставалось одно — предаваться мечтам. Вставал ли я, ложился ли спать, я всё время думал о ста иенах. Однажды я вместе с одной ученицей отправился за город на прогулку. Я и раньше часто устраивал такие походы со своими учениками.

Стоял погожий осенний день. Дышалось легко. Девочка, весело напевая, бежала вприпрыжку впереди меня. И дорога бежала вперёд, рассекая степную траву. Когда мы дошли до поворота, я вдруг заметил в траве бумажный свёрток, подскочил к нему, поднял и развернул. Там оказалось сто иен. Дрожащими руками я торопливо начал засовывать его в карман. Но девочка заметила, и, подбежав ко мне, спросила:

— Что это вы нашли?

— Так, ничего особенного.

— Нет, покажите, покажите, — начала она приставать и теребить меня.

— Перестань! — сказал я и оттолкнул её.

Она упала навзничь. Я невольно вскрикнул, бросился помочь ей и очнулся. Это был сон. Я задремал после обеда в учительской на стуле.

Я так много думал о деньгах, что даже во сне начал их видеть. И вдруг подумал о том, как жалко человеческое сердце.


17 мая

Жена была явно обеспокоена происшедшей во мне переменой. Я не отношусь к тем людям, которые умеют скрывать своё горе. Мне и дома не было покоя, я всё боялся, что жена откроет мою тайну, и от этого терзался ещё больше. Глядя на жену, я пытался прочесть в её глазах, не догадалась ли она о чём. Я часто нервничал, раздражался по пустякам, — одним словом, не находил себе места. Мучился сам и мучил жену. Вдруг ни с того ни с сего начинал ей грубить или за целый день не произносил ни слова. Куда делись моя доброта и нежность? Мою душу словно вывернули наизнанку, и на ней, как на морском берегу после отлива, выступили камни. Не удивительно, что жена была встревожена.

Страшнее всего для доброго и порядочного человека потерять доброту и порядочность. Я напоминал загнивающий персимон, из которого выжали сок. И жена не зря стала относиться ко мне с подозрением, может быть, с неприязнью, и сама мрачнела и всё чаще вздыхала.

На душе у меня становилось ещё тяжелее. Но судьба недолго потешалась над нами. В вечер двадцать пятого ноября, ровно через месяц после того, как я нашёл сумку, наступила развязка.

В этот день после школы я ходил по делам в Канда и вернулся домой только в девять часов. Увидев жену, я был поражён. О-Маса с Тасуку на спине сидела возле хибати бледная как полотно. Она не поздоровалась со мной. Красные глаза и следы слёз говорили сами за себя.

Я смутился. Мало того, я испугался. Меня бросило в дрожь.

— Что с тобой?

Но жена только пристально-жутко посмотрела на меня и ничего не ответила. Вдруг я заметил, что дверцы шкафа открыты и ящик, где хранилась тайна, наполовину выдвинут. Я обмер.

— Кто открыл? — закричал я, подбежав к ящику.

— Я, — спокойно ответила жена.

— Для чего открыла? Для чего?

— Приходили из комитета за счётной книгой. Я открыла и отдала, — и она опять пристально взглянула мне в лицо.

— Какое право ты имела отдавать в моё отсутствие? Что это значит? — Я заглянул в ящик. Сумка лежала сверху, но была открыта.

— Ты видела? — закричал я опять. — Ну, с меня хватит. Достаточно. — Ругаясь, я задвинул ящик, закрыл его на ключ и разъярённый выбежал на улицу.

Не помня себя, сам не знаю как, я очутился возле Аояма. Я брёл без всякой цели. Вот наконец и жена узнала тайну, но решимости у меня от этого не прибавилось. Ведь и кричал-то я больше от страха и обругал её оттого, что сам растерялся. И не убежал я, а сбежал.

Прогулка успокоила меня, и я решил рассказать жене всё как было и посоветоваться с ней. Пора наконец прекратить эти нелепые отношения. Я поспешил домой.

Почему же я не рассказал жене о сумке сразу? Об этом лучше не спрашивать. Таков уж характер у Окава Имадзо.

Вернувшись, я не нашёл жены. И не мог найти, так как она бросилась в колодец вместе с Тасуку.

О-Маса до сих пор никогда не открывала мой ящик. Но по моему поведению она, видимо, заподозрила, что там кроется какая-то тайна, и она обрадовалась случаю и открыла его. Наверное, подобрала ключ. Как же она перепугалась, когда заглянула в сумку! Конечно, подумала, что я украл её. И никакой записки не оставила.

Почему она умерла? Никто не догадывался об истинной причине. Старик Масуя предположил, что это был приступ лёгкого помешательства. О-Маса от природы была меланхоличной, вдобавок всё время болела и не надеялась выздороветь. Для тех, кто не был посвящён в мою тайну, такое предположение казалось самым вероятным. Меланхолия и болезненность О-Маса считались единственной причиной её гибели. Вот если бы это произошло с матерью, то никто не поверил бы в самоубийство.

Я сразу же подал прошение об увольнении. Меня отговаривали, но я и слушать не хотел. Дали в награду за добросовестный труд триста иен и отпустили.

Если бы меня не уволили, я всё равно не смог бы работать. Люди больше жалели меня, оставшегося в живых, чем умершую жену. И премиальные триста иен, такую небывалую сумму, я получил благодаря стараниям Масуя и других.

На похороны жены с сыном пришли и мать с сестрой. Это выглядело вполне естественно. И они вели себя как ни в чём не бывало. А для меня они обе теперь были так же безразличны, как и все остальные.

Когда мне дали триста иен, я не испытал ни радости, ни благодарности, ни смущения. Из них сто иен я истратил на похороны, сто иен положил обратно в злополучную сумку и с оставшейся сотней и с деньгами, вырученными за продажу имущества, поспешно выехал из Токио. В последний вечер перед отъездом потихоньку от всех отправил сумку её владельцу в Ёцуя.

Никто не знал, когда и куда я выехал. Матери я не написал ни строчки. Я уехал тайно, не взглянув даже на почти законченное здание новой школы.

Я побывал в Осака, Окаяма, Хиросима, продвигаясь всё дальше на запад, пока весной прошлого года не очутился на этом острове.

После того как утопилась жена с сыном, я почти лишился рассудка. Сколько раз, покинув Токио, я замышлял самоубийство! Чтобы как-то прокормиться, я брался за любую работу. Я узнавал новых людей, новую жизнь. Меня хлестал дождь, трепал ветер. Вспоминая о прошлом, я плакал. Я страдал. Год за годом прошло пять лет, в течение которых я всё катился вниз и в конце концов превратился в человека, подобного сгустку пены, подобного куску пемзы.

В течение трёх лет меня не оставляли кошмары: в ушах стоял плач умирающего ребёнка, а из воды смотрело посиневшее лицо жены. Только благодаря вину я избавился от этих видений.

Но теперь ещё случается по ночам, что я просыпаюсь, хмель прошёл, и передо мной опять появляется О-Маса с привязанным ребёнком на спине. Она кружится, то удаляясь, то приближаясь, и наконец исчезает в темноте. Но теперь не так страшно. Она показывает только свой профиль и быстро скрывается. И странно, когда я думаю об О-Маса, её жалкий призрак не появляется. Он возникает всегда неожиданно.

Но с милой О-Цую ни О-Маса, ни какая-нибудь другая женщина не может сравниться. Даже мамаша перед ней ничто.


19 мая

Вчера вечером пришёл Рокубэй, и мы пили допоздна. Интересные вещи говорил он мне.

— Взял бы ты в жёны О-Цую.

— Да я не прочь.

— Ещё бы, такая милашка! Какие могут быть разговоры?

— Действительно, она хороша. Почему она так хороша?

— Уж кому знать, как не учителю?

— Да. А ведь странно — что она могла найти хорошего в такой образине, как я? Никак не пойму.

— Нет, учитель, таких, как ты, любят. И нет ничего странного в том, что и О-Цую тебя полюбила.

Я засмеялся.

— А почему? За что?

— Трудно ответить. Ты вроде как скиталец, видевший мир. В тебе есть что-то интересное. И потом ты добрый. Вот мне уже за сорок, но, когда сижу с тобой вот так, за чаркой вина, мне хочется открыть перед тобой душу. Это ещё и оттого, что ты всегда внимательно слушаешь. На острове тебя все любят, начиная с О-Цую и меня.

Я почему-то всегда нравился старикам. Вот хотя бы Масуя. С кем он теперь играет в го?

Потом Рокубэй спросил:

— Сэнсэй, а не был ли ты женат?

— Как ты догадался?

— Да ведь я уже сколько живу, глаз намётанный.

— Действительно, был. Но она умерла.

— Жалко, жалко.

— Однако, знаешь, Рокубэй, О-Цую куда милее покойной.

— Так ли? Учитель, наверное, немного ветрогон, вот новое и привлекает, — и старик засмеялся.

Я тоже рассмеялся, но не возразил. Неверный или ветрогон — это мне не известно. О-Цую я люблю, а О-Маса жалел.

И это я говорю не оттого, что выпил. Правда, супруги большей частью бывают неблагодарными. Но как получилось с О-Маса? Её мне дал старик Масуя. Он дал, я взял. А взял, и появился ребёнок.

Или мамаша. Она произвела меня на свет, значит, она моя мать, значит, должна была меня воспитывать. Но родными можно быть, только если есть любовь, если же её нет, люди становятся чужими. Украв сто иен, она захотела порвать родственные связи. Пустые слова! Мы с самого начала были чужие.

Я и в детстве не чувствовал, что мать близкий мне человек. Да она и не проявляла ко мне никаких чувств.

Завтра воскресенье. Собираемся компанией покататься на лодке. Возьму с собой О-Цую.


На этом обрывается дневник Имадзо Окава. На следующий день он свалился с лодки в воду и утонул. Говорят, он был навеселе и приплясывал, потом вдруг уставился в воду, вскрикнул: «О-Маса!» — и вывалился из лодки.

В прошлом году автор посетил родные места и встретил старого друга — школьного учителя, у него-то и хранился этот дневник. На острове Умадзима печально живёт молоденькая женщина. Спустя четыре месяца после смерти Окава у неё родился ребёнок. Это живая плоть Окава. А эта женщина — О-Цую.

Как рассказал мне друг, О-Цую нельзя назвать красавицей, но её глаза притягивают. Несмотря на хрупкое телосложение, она крепкая и выносливая. Многие парни на острове вздыхали по ней и даже ссорились, но, когда она отдала своё сердце Окава, они молча уступили и никто не посмел обидеться.

О-Цую живёт ради ребёнка, которого все на острове любят. А Окава, как и хотел, покоится в этой земле, на тихом кладбище в тени раскидистых деревьев.

Автор, конечно, не мог из дневника узнать все подробности о несчастном Окава, тем более что писал о себе он сам. Многое о его жизни на острове опущено. Поэтому, если из дневника известно о его прошлом, то о его жизни на Умадзима можно только догадываться.

«Несчастный был человек», — сказал автор и ничего не добавил. Он и сам был такой же несчастный.

Окава назвал свой дневник «Дневником пьяницы». Уже сам заголовок трагичен. И он в самом деле брался за кисть только в пьяном виде. Читая этот дневник, не забывайте о том, что всё это правда.

О-Маса с сыном умерли раньше, а О-Цую осталась с его ребёнком. Но кто из них несчастнее? Чья участь трагичнее?

1902

ФАТАЛИСТ

1

Осень была на исходе. Чувствовалось приближение зимы. В эту пору морское побережье выглядит печально. Грустно было и в Камакура[40]. На берегу можно встретить только деревенских, приморских жителей или рыбаков, иногда бродячего торговца. Горожане же, если не считать таких, как я, живущих здесь круглый год, встречаются здесь редко.

Однажды по обыкновению я отправился на прогулку к берегу реки Намэригава и поднялся на холм, но там дул такой резкий северный ветер, что мне пришлось поспешно спуститься вниз и отыскивать уютный уголок, где можно было бы растянуться и почитать в своё удовольствие. Мне пришлось немало побродить, прежде чем я нашёл подходящее место. Холм был крут, и корни травы удерживали песок от осыпания. У подножия образовался обрыв. Здесь можно было сесть, прислонившись спиной, вытянуть ноги и облокотиться правой рукой на бугорок. Место было удобное, словно софа. Я достал книгу, которую прихватил с собой, и принялся читать. Солнце пригревало, высоко над головой раскинулось голубое небо. Отсюда не было видно моря, не было слышно человеческих голосов; доносилось лишь приглушённое шуршание волн. Кругом царил покой, и вскоре я углубился в книгу.

Вдруг послышались шаги. Я поднял голову и с удивлением увидел, что в нескольких шагах от меня стоит человек. Он словно вырос из-под земли. Я не заметил, когда и откуда он появился. Это был молодой человек лет тридцати, стройный, худощавый, с крупными чертами лица, судя по одежде и по манере держаться — кто-нибудь из здешних дачников или проезжий из гостиницы.

Он стоял неподвижно, уставившись на меня. Мне стало не по себе. Глаза его светились бессильной злобой, словно перед ним был его заклятый враг. Взгляд был мутным и подозрительным. Так не смотрят на человека, к которому относятся равнодушно.

«Вот странный тип», — подумал я, рассматривая его. Вскоре он уткнулся глазами в песок и потихоньку отошёл. Но не ушёл совсем, а продолжал ходить поблизости, то и дело бросая в мою сторону недружелюбные взгляды. Всё это было очень странным, настроение у меня испортилось, я решил переменить место и встал. Поднявшись по склону, я оглянулся. Этот странный человек уже был там, откуда я только что ушёл. Он даже не дождался, пока я скроюсь, и уселся, обхватив руками колени и опустив на них голову.

Это было так необычно, что я заинтересовался. Расположившись на сухой траве в тени, я начал читать книгу, изредка поглядывая из-под неё на незнакомца.

Он всё ещё не поднимал головы и только минут через десять выпрямился. Теперь он походил на больного, измождённого человека. Мне показалось, что он хочет встать, но он только повернулся лицом к холму и принялся разгребать песок правой рукой.

Вскоре он извлёк большую бутылку, достал из рукава платок и обтёр её, вынулнебольшую рюмку, выдернул пробку и начал раз за разом наливать и пить. Затем осторожно опустил бутылку на землю и, не выпуская рюмки из рук, задрал голову и стал смотреть на небо.

Выпив ещё одну рюмку, он вдруг обернулся в мою сторону, вскочил на ноги и решительно направился ко мне с рюмкой в руке. Теперь вид у него был воинственный.

Я не на шутку струсил, хотел было даже бежать, но передумал и остался на месте. Незнакомец подошёл и, как-то странно улыбаясь, спросил:

— Вы видели то, что я сейчас делал? — У него был слегка охрипший голос.

— Видел, — прямо ответил я.

— Вы что же, считаете, что подглядывать чужие тайны хорошо? — его улыбающиеся губы ещё больше исказились.

— Нет, не думаю.

— Так почему же подсматривали?

— А разве я не имею права читать здесь?

— Я не об этом говорю. — Он бросил взгляд на мою книгу.

— Почему не об этом? И вы, и я — мы оба вольны делать что нам угодно, если это не во вред другому. Если у вас есть тайна, вы сами должны сохранять её.

Он нервно взъерошил волосы левой рукой, словно хотел выдрать их.

— Да, да. Я должен сохранять её. — Он некоторое время молчал, потом, собравшись с мыслями, сказал:

— Я напрасно вас обидел… Но очень прошу держать в тайне всё, что вы здесь видели.

— Если вы просите, почему бы и нет? Ведь это меня не касается.

— Благодарю. Теперь я спокоен. Я виноват перед вами, но у меня это получилось невольно… — От его воинственного вида не осталось и следа. Он так виновато извинялся, что мне стало жаль его.

— Да что вы, пустяки! Мне просто показалось странным, что вы так с самого начала смотрели на меня, и я перешёл сюда и действительно следил за вами. Но вам нечего беспокоиться. Если это и есть ваша тайна, то я никому её не выдам.

Он молча посмотрел на меня, затем сказал дрожащим голосом:

— Да, вы никому не расскажете. А не выпьете ли и вы рюмочку?

— Сакэ? Нет, сакэ я предпочитаю не пить.

— Вы не пьёте! Не пьёте! Да, конечно. О, вот если бы мне удалось не пить! И ведь мне нельзя… Но я пью. Это и есть моя тайна. Но то, что мы с вами вот так встретились, это судьба, удивительная судьба, и я прошу вас выпить рюмочку этой моей «тайны». А? Ну, пожалуйста.

Во всём его облике — и в том, как он говорил, и в звуке его голоса, и в глазах, и в лице, — казалось, скрывается какая-то большая и тяжёлая тайна.

— Хорошо! Но не больше одной.

Как только я ответил, он направился на своё прежнее место, и мне ничего не оставалось делать, как последовать за ним.

2

— Первоклассное бренди. Я достал его недавно в Токио, на Гиндза[41], в магазине Мамэя, высший сорт. Я тайком купил три бутылки и спрятал здесь. Одну уже выпил и выбросил в реку. Это вторая. Одна ещё зарыта в песке. Кончатся, ещё куплю.

Я взял предложенную мне рюмку и, потягивая вино, слушал. С каждым его словом удивление моё возрастало. Но у меня и мысли не было проникнуть в его тайну.

— А сегодня я пришёл к своему заветному местечку и вдруг вижу — вы уже заняли его. Ну, я, конечно, перепугался. Я почему-то решил — ведь всякие бывают люди, — что вы обнаружили мой винный склад, выпили за моё здоровье и теперь преспокойно почитываете книжечку. Вот поэтому-то я смотрел так на вас и не уходил отсюда.

Он горько улыбнулся. По его глазам было видно, что в душе он добрый и честный человек. Жалость к нему вновь поднялась во мне, и я, улыбнувшись, ответил:

— Так вот в чём дело! Значит, если бы не ваше подозрение, вы не смотрели бы на меня так враждебно, с такой ненавистью?

— Нет, не с ненавистью, скорее с отчаянием. Я просто проклинал свою судьбу, ведь надо же было расположиться чужому человеку как раз на том месте, где я спрятал вино. Проклинал — может быть, это слишком громко сказано, ведь у меня и на это не хватит духа. Это судьба прокляла меня… А вы верите в судьбу? Да, в судьбу. Как, ещё рюмочку? — Он поднял бутылку.

— Нет, не нужно, — ответил я и вернул ему рюмку. — В судьбу? Нет, я не фаталист.

Он выпил ещё. От него запахло вином.

— Так вы, значит, верите в случайность?

— Я верю только в закон причины и следствия.

— Но причина не всегда зависит от человека, а следствие не всегда обрушивается на него. Часто бывает и так, что человек становится жертвой следствия, порождённого причиной, не зависящей от его воли. Разве вы не признаёте, что бывают вещи, не зависящие от человека? Это и есть судьба.

— Признаю. Но это не что иное, как силы природы. Я убеждён, что в мире природы всё происходит по закону причины и следствия, и поэтому я не могу давать этой естественной силе таинственные названия вроде судьбы.

— Так, понимаю. Значит, вы полагаете, что в мире нет никаких тайн? Одним словом, для вас смысл жизни прост и ясен как дважды два — четыре. По-вашему, мир не куб, а плоскость. И такая вещь, как вечность, тоже не представляет для вас никакого интереса, не вызывает благоговейного страха и не пробуждает глубоких мыслей. Вы, вероятно, относитесь к числу математиков, которые пытаются объяснить вечность бесконечной величиной.

Он глубоко вздохнул. Он говорил холодно, как будто с насмешкой.

— Но, между прочим, так оно удобнее. Выражаясь моим языком, вы благословлены судьбой, а с вашей точки зрения я — несчастное следствие.

— Извините, мне пора. — Я встал.

Он как будто испугался, что я уйду.

— Вы обиделись? Если я сказал что-нибудь лишнее, простите. Когда страдаешь вот так в одиночку, чего только не передумаешь, какие только глупости в голову не лезут. Потому-то я и болтаю что попало. Но я до сих пор ни с кем так не разговаривал, а вот перед вами почему-то хочется открыть душу. Ну, вот я и начал. Не знаю, может быть, вам покажется смешным, но я чувствую, что это судьба свела нас вместе. Я несчастный человек. Побудьте со мной ещё немного, прошу вас…

— Я, право, не знаю, о чём нам с вами разговаривать…

— А вы и не говорите! Просто побудьте здесь, хотя бы немного… О! И что это я всё пустое несу? Пьян, наверное. Судьба, судьба. Хорошо, если вам нечего мне рассказать, то буду говорить я, а вы только слушайте, внимательно слушайте, я расскажу вам о моей несчастной судьбе!

Этот страдальческий крик тронул бы всякого. Я остался на месте.

— Я готов вас выслушать до конца, если никто не помешает нам.

— Хорошо! Но не забывайте, я тот, кого преследует судьба. Если вы предпочитаете называть это законом причины и следствия, как вам будет угодно. Но всё-таки причина и следствие не всегда зависят от воли людей, и если бы вы знали, в какие трагические обстоятельства попал один молодой человек, вы бы не удивлялись, что он уверовал в таинственный рок. Возьмём такой случай. По улице, ничего не подозревая, идёт человек, и вдруг откуда ни возьмись прямо ему на голову падает камень. Он умирает. Оставшиеся после него жена и дети голодают, в семье начинаются всякие неполадки, ссоры, дело доходит чуть ли не до кровопролития. Вы верите в такой трагический случай?

— Я не слыхал чего-либо подобного, но думаю, что это вполне вероятно.

— Значит, вы признаёте, что человек может погибнуть по не зависящей от него причине, как, например, в этом случае. Вот так же и в моей жизни. Трудно даже поверить, какую злую шутку сыграла со мной судьба. Да, я говорю — судьба, потому что не могу назвать этого иначе, — он тяжело вздохнул. — Однако вам ещё не надоело?

— Нет, что вы… Пожалуйста, продолжайте.

— Ну, тогда я вам сначала расскажу, почему я начал пить. Вам, возможно, покажется удивительным, но ведь в этом мире не редкость, что горе глушат наркотиками. Вот так и я, прячу в песок и пью потихоньку, дома не позволяют обстоятельства, а кроме того, здесь так тихо и спокойно, и потом мне нравится, что здесь нет тени, откуда зловещий дьявол судьбы мог бы наблюдать за мной. Напившись, я растянусь и гляжу в это необъятное небо, и тогда-то моя душа обретает свободу. Но крепкое вино всё больше разрушает моё и без того слабое сердце, и думаю, в конце концов доконает меня.

— Так вы что же, задумали самоубийство? — спросил я испуганно.

— Нет, не самоубийство, а постепенное самоуничтожение. Судьба не предписывает мне самоубийство. Видите ли, у дьявола судьбы есть очень искусное орудие — «сомнение». И это «сомнение» превращает печаль в страдание, возводит душевные муки в высшую степень. Самоубийство требует решимости. А откуда страдающему, но слабому человеку взять эту решимость? Вот и получается: чтобы избавиться от «сомнений», этого тупого и мучительно тяжёлого состояния, нет другого способа, кроме такого самоуничтожения. — Он говорил искренне, его лицо выражало отчаяние.

— Я, правда, не знаю причин, побуждающих вас искать смерти, но среди моих знакомых были самоубийцы, и поэтому я не могу оставаться равнодушным. Ведь это ваше самоуничтожение нисколько не отличается от самоубийства.

— Но в самоубийстве человек волен, — сказал он с улыбкой.

— Возможно. Но другой также волен и даже обязан предотвратить его, если он только в состоянии.

— Согласен. Да и у меня нет такого большого желания покончить с собой, и если вы, выслушав меня, найдёте выход, я буду только счастлив.

Я не мог не ответить:

— Что ж, хорошо! Расскажите всё подробно. Теперь я вас прошу.

3

— Меня зовут Синдзо Такахаси. Но фамилию Такахаси я принял, когда женился, а раньше меня звали Оцука[42].

Я начну рассказ с того времени, когда я был Синдзо Оцука. Отец, Годзо, как вы, может быть, слышали, служит в апелляционной палате в Токио; довольно известный судья, прямой и справедливый человек, достойный своего имени — Годзо[43]. Он очень заботился о моём образовании. Но я почему-то с детства невзлюбил науки. Больше всего мне нравилось уединиться где-нибудь в укромном уголке и, ни о чём не думая, сидеть там часами. Помню, было мне тогда двенадцать лет. Стоял конец весны, и вишня в саду почти вся осыпалась, только кое-где на ветках остались розовые лепестки. Повсюду прорезалась молодая листва. Я всё это прекрасно помню. Как всегда, ничего не делая, я сидел на каменной ступеньке сарая и глядел в сад. Косые лучи вечернего солнца пробивались сквозь ветки деревьев. Сад был всегда тихим, но в тот раз он, казалось, совсем замер. В моём сердце приятно защемила весенняя тоска.

Тот, кто знает, как удивительно человеческое сердце, поверит, что и ребёнок способен чувствовать грустную прелесть тихого весеннего вечера.

Так или иначе, в детстве я был таким. Отец был очень недоволен мною и даже называл меня маленьким бонзой. «Если ты бонза, — говорил он, — отправляйся в храм». Мой брат Хидэскэ отличался бедовым характером, хоть и был на два года младше меня и натурой весь в отца, не то что я.

Когда отец ругал меня, мать и брат только посмеивались. Мать О-Тоё казалась молчаливой и приветливой, хотя в действительности была женщиной с характером. Она не ругала, но и не ласкала меня, относясь ко мне совершенно равнодушно.

Таким я был от природы. Хотя, может быть, и не от природы, а оттого, что с самого детства был поставлен в ненормальные условия, жил маленьким отшельником.

Отец, конечно, переживал за меня. Но в его беспокойстве не было обычной родительской любви. Он говорил: «Если ты родился мужчиной, то и будь им. Велика радость растить тебя девчонкой». Уже в этих словах можно было услышать первые отзвуки злосчастной доли. Но я был ребёнком и не понимал этого.

Я забыл вам сказать, что в то время отец ещё работал главным судьёй в Окаяма и вся наша семья жила там же. В Токио мы переехали позже.

Как-то раз я вышел в сад, уселся под сосной и погрузился в свои туманные грёзы, как вдруг подошёл отец.

— О чём это ты думаешь? — серьёзно и строго сказал он. — Уж если ты от природы такой, ничего не поделаешь, но мне очень не нравится твой характер. Тебе бы следовало быть потвёрже.

Я молча слушал, не поднимая головы. Он сел возле меня.

— Слушай, Синдзо, — он заговорил тихим голосом, — может быть, кто-нибудь наболтал тебе что-либо?

Я не понимал, о чём он говорит, виновато посмотрел на него и вдруг расплакался. Увидев слёзы, отец немного побледнел и ещё тише попросил:

— Не нужно скрывать. Если слышал что, то скажи. Мне это нужно знать. Ну же, не скрытничай. Слышал что-нибудь?

Вид у отца был взволнованный. У него даже голос изменился. Мне стало страшно, и я уже ревел не на шутку. Отец совсем расстроился.

— Да говори же ты! Слышал, так и скажи. Чего ты скрываешь?

Он сердито глядел на меня, и мне стало ещё страшнее.

— Простите меня, простите, — бормотал я.

— Да кто тебе велит извиняться? Просто я подумал — может быть, кто-нибудь тебе что-нибудь сказал, поэтому ты такой странный. Вот я и решил спросить. Если ничего не слышал, тем лучше. Только скажи честно. — На этот раз он рассердился всерьёз.

А я ничего не понимал и только бормотал в ответ, словно сделал что-то дурное:

— Извините, извините.

— Ну что за болван! Кто тебя просит извиняться? Парню двенадцать лет, а он чуть что — в слёзы.

Он ругал меня, а я, перепугавшись, плакал навзрыд. Потом я взглянул на него и увидел, что он стоит молча, пристально смотрит на меня полными слёз глазами.

— Ну, не плачь, я уже не спрашиваю. Иди домой. — От этих ласковых слов повеяло теплотой.

С тех пор отец не говорил со мной на эту тему, но в мою душу закралось подозрение. Именно тогда дьявол судьбы запустил когти в моё сердце.

Я не мог выкинуть из головы слова отца. Обыкновенный ребёнок, наверное, скоро забыл бы об этом, а я не только не забыл, но беспрестанно думал: почему отец так настойчиво спрашивал меня? Наверное, это очень важное дело, раз он так разволновался. В конце концов я уверовал в то, что всё это касается моей судьбы.

Почему? Я и теперь удивляюсь. Отчего я был так уверен, что речь шла о моей судьбе?

Тот, кто долго находится в темноте, привыкает к ней и начинает различать предметы; так, наверное, и ребёнок, поставленный в неестественные условия, умеет различать тёмные пятна в своей мрачной жизни.

Но только позже я узнал, что это за тёмное пятно. А тогда мне оставалось мучиться сомнениями, так как я не решался спросить обо всём у отца или тем более у матери, и моё маленькое сердце изболелось. Так шли дни за днями. В пятнадцать лет я переехал в школьное общежитие. Но до этого произошёл ещё один случай.

По соседству с домом Оцука находилось большое тутовое поле, на краю которого стоял маленький домик, где жили престарелые супруги со своей шестнадцатилетней дочерью. Когда-то это была богатая самурайская семья, но теперь от всего их богатства осталось одно тутовое поле. Со стариком соседом мы были друзьями. Как-то он взялся выучить меня игре в го. Несколько дней спустя за ужином я похвастался об этом родителям. И вдруг отец, который никогда не обращал внимания на мои игры, страшно рассердился. И даже мать испуганно уставилась на меня. То, что мать с отцом взволнованно переглядываются исподтишка, было так необычно, что я опять заподозрил недоброе.

Почему я не должен был играть в го, тоже стало мне понятно только позже, когда я был уже в лапах дьявола судьбы. С того времени и начались все мои несчастья.

4

Когда мне было шестнадцать лет, отца перевели в Токио, и вся семья уехала вместе с ним, только я остался жить в школьном интернате в Окаяма.

Мне кажется, я только и жил эти три года, пока находился там. Школьные товарищи любили меня.

Моя душа впервые обрела свободу. Я как будто ускользнул из рук злой судьбы, мои сомнения постепенно рассеивались, даже странности моего характера исчезли, как снег под лучами солнца. Я стал обыкновенным весёлым юношей.

Когда мне исполнилось восемнадцать, я вдруг получил письмо от отца из Токио, в котором он настоятельно просил меня приехать. Моя робкая душа смутилась, я словно предчувствовал, о чём будет разговор, и даже хотел написать отцу, чтобы он разрешил мне доучиться последний год. Хотел, но не написал, и сразу выехал в Токио. Когда я вошёл в дом на Кодзимати, отец немедленно позвал меня к себе.

— Прости, что так срочно вызвал тебя, но мне нужно посоветоваться. Скажи, нет ли у тебя желания изучать законы?

Этот вопрос был настолько неожиданным, что я растерялся и, ничего не отвечая, смотрел на отца.

— Я думал сначала написать тебе обо всём в письме, но потом решил, что лучше переговорить. Ты, наверное, хотел кончить школу и потом поступить в институт, но ведь ты не будешь спорить, что лучше всего для человека побыстрее встать на ноги. Так почему бы тебе не поступить в частную юридическую школу? Через три года окончишь и будешь держать экзамен на адвоката. Потом один мой друг поможет тебе поступить в юридическую контору, пройдёшь практику лет за пять и откроешь собственную. Разве плохо? Тебе ещё не будет тридцати, а ты уже самостоятельная персона. Пожалуй, это самый короткий путь, как ты думаешь?

Я слушал отца, и сердце моё готово было разорваться. И не удивительно. Со мной разговаривал чужой человек. Это была забота постороннего. Доброта учителя к своему ученику-нахлебнику.

В Оцука Годзо восторжествовали его истинные чувства и теперь незаметно для него вылились наружу. Три года я жил отдельно от него. За это время всю свою любовь он отдал своему родному сыну Хидэскэ. Три года, за которые человек приблизился к вратам в мир иной, к могиле. Три года, в течение которых одержала верх любовь к родной плоти. Но он сам не признавался себе в этом и по-прежнему считал себя моим отцом, а меня — своим сыном.

Я, конечно, не посмел высказать свои соображения, ответил только, что подчиняюсь его желанию, и вышел из комнаты.

Но не один отец — мать тоже как-то переменилась ко мне. С каждым днём я всё больше убеждался, что в моей жизни есть какая-то тайна. И чем я больше наблюдал за матерью и отцом, тем больше крепло во мне это подозрение.

Иногда я думал, что, может быть, всё дело в моей подозрительности, но вспомнил тот разговор в саду, когда мне было двенадцать лет, и больше не сомневался.

Так прошли три мучительных месяца, с тех пор как я начал ходить в юридическую школу в Канда, пока наконец не решил, что сегодня непременно поговорю с отцом и выясню, действительно ли от меня что-то скрывают, или мне так кажется. Я вернулся из школы к вечеру, поужинал и отправился к нему в кабинет. Отец сидел за столом и при свете настольной лампы разбирал какие-то бумаги. Увидев меня, он рассеянно спросил: «Чего тебе?» — и продолжал работать. Я молча сел возле хибати поближе к нему. Слышно было, как под градом дребезжит карниз. «На улице, наверное, непогода», — подумал я. Отец положил кисть и не спеша повернулся ко мне.

— У тебя ко мне дело? — спросил он дружелюбно.

— Да, я хотел спросить кое о чём, — ответил я еле слышно.

— О чём же? — спросил он серьёзно и подвинулся ко мне.

Тогда я решился и спросил напрямик:

— Отец, я действительно ваш сын?

Глаза его сверкнули.

— Что ты хочешь сказать? — резко сказал он, но тут же взял себя в руки и уже спокойнее спросил: — Да, интересно, почему ты об этом спрашиваешь? Может быть, мы к тебе недостаточно хорошо относились?

— Нет, я этого сказать не могу, но я уже давно, сам не знаю отчего, начал терзаться подозрениями и не находил себе покоя. Может быть, это такая тайна, о которой мне не следовало знать, и поэтому вы молчали, но я должен знать правду. — Я говорил тихо, но твёрдо.

Отец, скрестив на груди руки, некоторое время сидел молча, потом медленно поднял голову.

— Я тоже замечал, что ты что-то подозреваешь, и сам подумывал рассказать тебе обо всём. Но ты опередил меня. Может быть, в самом деле лучше сказать тебе правду.

Он рассказал мне следующую историю. Ещё раньше отец служил в местном суде в Суо, провинция Ямагути. В том же городе жил один хороший игрок в го — Баба Кинноскэ. Они с отцом были большими друзьями, жили как братья. Этот Баба был необыкновенным человеком, и отец уважал его, конечно, не только за хорошую игру. Его-то сыном я и был.

Отцу в то время было тридцать восемь, а матери тридцать четыре года, и они уже отчаялись иметь ребёнка. Но получилось так, что Баба заболел и вскоре умер. Спустя некоторое время за ним последовала его жена. У них остался двухлетний мальчик, отец с радостью взял его к себе на воспитание и полюбил его, как родного сына. Он поступал так не ради доброго дела.

Мои родные отец и мать умерли ещё молодыми, отцу было тридцать два года, матери двадцать пять. Когда я родился, мать ещё не была внесена в семейный список Баба, и моё рождение не было зарегистрировано. И Оцука, как только взял меня, сразу же записал на свою фамилию.

Рассказав всё это, он добавил:

— Вскоре после этого я уехал из Ямагути, поэтому почти никто не знал, что ты не родной мой сын. Мы с женой воспитывали тебя как собственного ребёнка. И сейчас ведь ничего не изменилось, ты оставь свои подозрения, считай нас за родных и живи с нами до самой нашей смерти. Хидэскэ наш родной сын, но он ничего не знает о твоей истории, и ты оставайся ему старшим братом, будь ему опорой, — в глазах отца появились слёзы. Сам я расплакался ещё раньше.

Мы дали друг другу обещание и впредь хранить тайну. Отец взял с меня слово, что я не буду заходить на кладбище на могилу родителей, если случайно окажусь по делам в Ямагути, чтобы люди ничего не заподозрили.

С тех пор моя жизнь потекла спокойнее. Легче стало и на душе у отца. К своим приёмным родителям, оценив их доброту, я стал относиться с большим уважением. Даже занятия у меня пошли на лад.

Теперь я стремился как можно скорее встать на ноги. В глубине души я решил, получив самостоятельность, выйти из семьи Оцука, чтобы всё наследство по праву досталось Хидэскэ.

Незаметно прошли три года. Я успешно окончил школу и, следуя совету отца, прозанимался ещё год и выдержал экзамен на адвоката. Отец, не ожидавший такого успеха, был очень обрадован и сразу же помог мне устроиться в юридическую контору своего знакомого — доктора прав Иноуэ.

Став адвокатом, я каждый день ходил в контору в Кёбаси. Если бы так продолжалось по сей день, то и отец был бы доволен, что осуществилось его желание, и я бы жил себе спокойно, вкушая радость преуспевания.

Но я недаром был на примете у злой судьбы. Трудно даже представить, какая ловушка оказалась на моём пути, и дьявол судьбы безжалостно толкнул меня в неё.

5

У доктора Иноуэ была ещё одна контора в Иокогама. Когда мне исполнилось двадцать пять, я с самой весны начал служить в этой конторе. И хотя официально считался только помощником Иноуэ, фактически все дела вёл самостоятельно. Для моего возраста это было довольно удачное начало.

Там же в Иокогама находился магазин Такахаси. Торговля в нём шла бойко. Владелицей магазина была женщина по имени Умэ. Её муж умер года три тому назад, и теперь она жила одна с дочерью Сатако. Жили они в довольстве.

По делам службы мне приходилось бывать в этом доме. Получилось так, что мы с Сатако полюбили друг друга, не прошло и полгода, как мы уже не могли разлучиться.

Иноуэ взял на себя роль посредника, я вышел из семьи Оцука и вошёл в дом Такахаси.

Мне, конечно, неловко судить, но, хотя Сатако и нельзя назвать красавицей, её внешность очень привлекательна. Она очень милая, обаятельная женщина. Может быть, неудобно говорить об этом, но она безумно любит меня. Правда, эта любовь теперь один из источников моих страданий. Если бы мы не любили так друг друга, я мучился бы меньше.

Моей тёще Умэ сейчас пятьдесят, но ей не дашь и сорок. Это невысокая, красивая женщина со строгим и упрямым характером. Но сразу можно заметить, что с рассудком у неё не всё в порядке. То она в весёлом настроении, болтает и смеётся, то вдруг помрачнеет, так что даже страшно станет, и за полдня не проронит ни слова. Я и раньше замечал за ней некоторые странности, и когда женился на Сатако и поселился у них в доме, обнаружил удивительные вещи.

Каждый вечер в девять часов мать запиралась у себя в комнате и принималась молиться доброму духу Фудо Мёо[44]. Она становилась на колени перед изваянием бога огня, стоявшим в нише, и кланялась ему, бормоча молитвы. Так до десяти, одиннадцати часов, а то и за полночь. Особенно усердно она молилась, когда днём была не в духе.

Я сначала делал вид, что ничего не замечаю, но всё это было так странно, что я не утерпел и спросил однажды о ней у Сатако. Сатако замахала на меня руками и почти шёпотом ответила:

— Лучше не спрашивай. Это у неё началось года два тому назад. Когда с ней заговоришь об этом, она ужасно злится. Уж ты делай вид, будто не обращаешь внимания. Наверное, помешательство.

Больше она ничего не сказала, я и не стал её расспрашивать.

Однажды спустя примерно месяц, я, как обычно, вернулся из конторы, поужинал и стал болтать со своими домочадцами, как вдруг мамаша спросила:

— А что, злой дух никогда не исчезает, сколько бы лет ни прошло?

На что Сатако спокойно ответила:

— Да ведь никаких духов не существует, ни злых, ни добрых.

Но мать не унималась:

— Не болтай чепуху. Не видела, вот и говоришь.

— А вы видели?

— Может быть, и видела.

— О, как интересно! А какое у него лицо? Мне тоже хочется посмотреть, — подшучивала над ней Сатако. Но матери, как видно, было не до шуток.

— Совсем с ума сошла, девчонка! Ишь, злого духа захотела увидеть! — Она поспешно ушла в свою комнату.

— Мамаша странно себя ведёт. Если не обращать внимания… — начал я.

Сатако с беспокойством перебила:

— Мне так неприятно! Мать, конечно, воспринимает это всерьёз.

— Просто нервы у неё не в порядке, — сказал я.

На следующий день всё шло по-прежнему. Она только ещё усерднее молилась по ночам, но мы привыкли к этому и не обращали внимания.

Но однажды в мае этого года я вернулся с работы на два часа раньше обычного. День был пасмурный, и в доме стоял полумрак, особенно в комнате тёщи. У меня к ней было какое-то дело, и я без предупреждения открыл фусума и вошёл в её комнату. Она сидела возле хибати. Увидев меня, она вдруг вскрикнула, хотела вскочить, но упала навзничь. Глаза её были устремлены на меня. Какое у неё в эту минуту было лицо! Я решил, что с ней обморок, и поспешил на помощь.

— Что с вами? Что случилось? — закричал я. Услышав мой голос, она немного приподнялась.

— А, это ты! А я… я… — она говорила, поглаживая грудь, и продолжала всё ещё недоверчиво смотреть на меня. Мне стало не по себе.

— Мама, что же случилось?

— Да ты так неожиданно вошёл, что я не узнала тебя. Вот и испугалась. — Она тут же расстелила постель и легла.

После этого случая нервы матери совсем расшатались. Теперь ей было мало Фудо Мёо, она достала какие-то неизвестные амулеты и развесила их в своей комнате. И что ещё было удивительно — до этого случая она молилась одна, а теперь велела и мне поклоняться Фудо, а когда я спросил у неё, для чего это мне нужно, она ответила:

— Молчи и молись. Сделай это ради меня.

— Конечно, мамаша, если вам так угодно, я буду молиться, но не лучше ли это делать О-Сато?

— Нет, О-Сато не нужно. Она здесь ни при чём.

— Значит, я при чём?

— О, не спрашивай меня. Молись только, заклинаю тебя.

Сатако, услышав слова матери, удивилась:

— Мама, а почему же всё-таки Фудо-сама имеет отношение только к тебе и к Синдзо, а ко мне не имеет?

— Это моя просьба. Ничего я больше не скажу. А если не хотите, то и просить не буду.

— Но странно, зачем Синдзо молиться Фудо-сама. Да в наше время это и не принято…

— Ну так и не надо! — Тёща всерьёз рассердилась, и я поспешил её успокоить:

— Нет, почему же, я не отказываюсь. Но вы всё-таки объяснили бы причину. Я не знаю, в чём дело, но, по-моему, между детьми и родителями не должно быть секретов.

Я надеялся, что после того, как мать признается, удастся разуверить и успокоить её. Она немного подумала, вздохнула и как можно тише начала рассказывать:

— Ну, ладно. Я об этом никому ещё не говорила. Это случилось, когда я была молодой, ещё до того, как выйти замуж за отца О-Сато. В меня был без ума влюблён один человек. Но у меня не лежало к нему сердце. Вскоре он заболел и умер и, говорят, перед смертью очень ругал меня. Всё это мне было неприятно. Но, выйдя замуж и переехав сюда, я больше не вспоминала о нём. Зато после смерти мужа начал появляться дух этого человека. Он всегда смотрит на меня с такой ненавистью, с таким искажённым лицом, что мне кажется, он хочет моей смерти. А когда я молюсь Фудо-сама, этот злой дух постепенно исчезает. И потом, — она заговорила ещё тише, — в последнее время, по-моему, дух начал преследовать и Синдзо.

— Да что ты говоришь! — возмутилась Сатако и нахмурила брови.

— А почему же мне иногда кажется, что у Синдзо такое же лицо, как у этого духа?

Вот почему она уговаривала меня молиться Фудо-сама. Но так как я не умею притворяться, то вместе с Сатако попытался уверить её, что никаких духов не существует. Всё было бесполезно. Мать твёрдо верила и нисколько не сомневалась. Мы в конце концов решили, что ей лучше поселиться в Камакура, там ей будет спокойнее, и, уговорив её, в мае этого года переехали сюда на дачу.

6

Синдзо Такахаси замолчал и поднял голову, провожая печальным взглядом последние лучи солнца. Ему было, видимо, очень тяжело, и он быстрым движением осушил ещё одну рюмку.

— У меня не хватает духа подробно рассказывать о том, что было потом, я только вкратце передам факты, а об остальном вы сами догадаетесь.

Тёща, Умэ Такахаси, оказалась моей родной матерью. Сатако — жена — родной сестрой. Только отцы у нас были разные. Что же это, по-вашему, если не игра судьбы? Этого не объяснишь законом причины и следствия. А если этот случай можно подвести под какой-нибудь закон, то это жестокий закон, и я заранее ненавижу его.

Я вам кратко расскажу, как мне всё стало известно. Спустя месяц после того, как мамаша переехала в Камакура, мне по судебным делам пришлось поехать в Нагасаки. По дороге я решил заехать в Ямагути и Хиросима. Когда перед отъездом я посетил мамашу и рассказал ей о предстоящей поездке, она почему-то разволновалась и попросила меня не заезжать в Ямагути. Я обещал ей, но мне очень хотелось повидать могилы родителей, и я нарушил обещание.

В Ямагути я без труда отыскал храм. О нём мне рассказал ещё Оцука. Но почему-то мне удалось найти только могилу Баба Кинноскэ. А могилы матери, которая, по рассказам, тоже умерла, нигде не было видно. Мне показалось это странным, и я спросил о ней у старого священника. Я не сказал, что довожусь ей сыном, и благодаря этому узнал правду.

Он рассказал, что могилы жены Баба Кинноскэ, которую звали О-Нобу, здесь не может быть, так как она и не думала умирать. Во время болезни Кинноскэ она связалась с его учеником в го, братом какого-то богатого купца, бросила больного с грудным ребёнком и скрылась с любовником, не подумав даже о том, что это ускорит смерть мужа.

Священник ещё рассказал мне, что больной проклял мать и перед смертью поручил ребёнка своему другу Оцука Годзо.

Но никто не знал, что Такахаси Умэ и есть та самая О-Нобу. У меня тоже не было точных доказательств, но как только старик рассказал мне про неё, я сразу понял, что это и есть моя тёща.

Я хотел умереть там же, в Ямагути. Что у меня тогда творилось на душе! Если бы хватило решимости покончить с собой, я был бы счастливее.

И всё же я вернулся. Во-первых, я хотел получить точные доказательства, во-вторых — увидеть Сатако. Сатако моя сестра, и поэтому наш брак безнравствен, но я никак не мог смотреть на неё как на сестру.

Нет ничего удивительнее человеческого сердца! Сознание того, что это безнравственно, не помогло преодолеть любви к ней. Вот почему, как я говорил вам, наша любовь заставляет меня страдать.

Обнимая Сатако, я плакал. Как я плакал! Я стал вроде матери — полусумасшедшим. А это было для Сатако новым испытанием. Всё это для неё страшно загадочно. Она совсем потеряла голову. Похоже, что она, как и мать, поверила в злого духа и теперь дома в Иокогама вместе с ней молится Фудо Мёо. Сатако не знает, что это за злой дух, но уверена, что из-за него страдаем мы с матерью, и пытается искренней молитвой помочь матери и мужу.

Я стараюсь не встречаться с матерью. Она тоже не испытывает большого желания видеть меня. Ведь в её глазах я похож на злого духа. Ещё бы, я его сын!

Я должен был бы любить её, так как всё-таки она моя мать. Но стоит мне вспомнить, что она бросила умирающего отца и меня вместе с ним ради любовника, во мне поднимается ненависть. У меня в ушах звучит предсмертное проклятие отца, будто я вижу, как он, измождённый, приподнимается с трудом и прижимает к груди ребёнка, а в глазах его слёзы, мужские слёзы. И вот когда я всё это себе представляю, в меня действительно вселяется злой дух.

Спускаются сумерки, я как будто цепенею, зрачки расширяются, дышу тяжело, возбуждённо и злобно смотрю на небо. Здесь убежала бы не только мать. А она, если бы увидела, упала бы в обморок.

Но когда я вспоминаю про Сатако, исчезает и злоба, и ненависть, остаётся лишь безграничная печаль, и на дне этой печали любовь борется с отчаянием.

Как-то в сентябре я, который раньше не брал капли в рот, что бы ни случилось, напился до бесчувствия и, несмотря на уговоры Сатако, валялся посередине комнаты на полу, распластавшись, как краб. Неожиданно из Камакура приехала мать. Она тут же прошла к себе и позвала Сатако. Я, хоть и был пьян, понял, что это неспроста.

Прошёл целый час, прежде чем Сатако вернулась. Лицо её было заплакано.

— Что случилось? — спросил я, но она уткнулась мне в плечо и разрыдалась.

— Она требовала развода? — закричал я. Испугавшись, Сатако попросила дрожащим голосом:

— Да что бы она ни говорила, ты не огорчайся и не обижайся на неё, ведь она больная. Прошу тебя, ради бога!

— Нет, я этого так не оставлю! — возмутился я и бросился к комнате матери. Сатако даже не успела остановить меня и вошла вслед за мной. Я сел перед матерью и сказал:

— Вы велели Сатако развестись со мной, а не скажете ли почему? Мне всё равно, разводите, даже лучше будет, но прежде я хочу знать причину, и непременно. — Я был пьян и шёл напролом. У меня было такое выражение лица, что испуганная мать не могла произнести ни слова.

— Итак, я слушаю. По-вашему, в меня вселился злой дух, поэтому вы не в настроении? Ещё бы, ведь я сын этого духа!

Мать побледнела как полотно и, ничего не говоря, выскочила из комнаты.

А я так и уснул в её комнате. Когда я проснулся, уже трезвый, то увидел у изголовья встревоженное лицо Сатако. Мать тогда сразу же уехала.

С тех пор мы с матерью не встречаемся. Я приехал сюда, так как она сейчас в Иокогама. Бедной Сатако приходится разрываться между нами. Она простодушно верит, что в наших несчастьях виновен злой дух, и не догадывается об истинной причине.

И Сатако, и врач запрещают мне пить. Но что мне остаётся делать? И разве странно, что в моём положении я пью здесь бренди?

Теперь я совсем в руках дьявола судьбы. На самоубийство не хватает сил, опустился до того, что жду, пока смерть потихоньку приберёт меня.

Ну, что вы скажете? Вот вам моя жизнь. И вы говорите — закон причины и следствия. Это посложнее математики. Родная мать — враг отца, любимая жена — сестра. Факты! Никуда от них не денешься. Это моя судьба!

Если кто-нибудь сможет избавить меня от моей судьбы, я с благодарностью последую его совету. Он будет моим спасителем.

7

Затаив дыхание, я слушал его рассказ. Некоторое время мы сидели молча. Мне было жаль этого человека, попавшего в столь трагические обстоятельства. Но что я мог сказать?

— А что, если вам развестись?

— Пусть так, но что от этого изменится?

— Так что же, нет выхода?

— Да, это судьба. Ведь если я разведусь, мать не перестанет быть врагом отца, а жену я не смогу любить как сестру. Человек не в силах изменить прошлое и, вероятно, не может изменить своей судьбы.

Я пожал несчастному молодому человеку руку, молча поклонился и расстался с ним. Солнце уже садилось, окрашивая облака в пурпурный цвет заката. Оглянувшись, я увидел, что мой фаталист одиноко стоит на вершине холма, устремив взор вдаль, в море.

С тех пор я его не встречал.

1902

НЕОБЫКНОВЕННЫЙ ОБЫКНОВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК

I

Несколько молодых людей собрались и говорили о своих знакомых. Вот что рассказал один из них.

У меня есть друг детства — Кацура Сёсаку. Сейчас ему двадцать четыре года, он техник, по специальности электрик, служит в Иокогама в одной из компаний. И, по-моему, редкий, непохожий на других человек.

Нельзя сказать, чтобы он был исключительной личностью, и в то же время он незауряден, хотя и не является ни оригиналом, ни эксцентричным человеком. Скорее всего, его можно назвать необыкновенным обыкновенным человеком.

Чем больше я узнавал его, тем больше восхищался. Это, конечно, не то восхищение, которое вызывают такие великие люди, как Хидэёси[45] или Наполеон, рождающиеся раз в тысячелетие. Такого, как Кацура Сёсаку, способно породить любое общество. Более того, любое общество нуждается в таких людях, и если в нём появится хотя бы один такой, как Кацура, то общество уже можно считать счастливым. Вот что я имел в виду, когда говорил, что восхищаюсь им. И вот почему я назвал его необыкновенным обыкновенным человеком.

Я вам расскажу один случай из тех времён, когда мы оба учились в начальной школе. Однажды в воскресенье я со школьными друзьями отправился на гору Комацуяма играть в войну. Помнится, я был не то Хидэёси, не то Ёсицунэ[46]. Что можно ожидать от тринадцатилетних мальчишек? Мы там устроили целое побоище, а носились как угорелые и орали до тех пор, пока не пересохли глотки. И тогда мы всей ватагой сбежали с горы прямо в сад Кацура Сёсаку, расположенный у самого подножия. Без всякого разрешения налетели на колодец и утолили жажду.

Как раз в этот момент из окна второго этажа выглянул Сёсаку и посмотрел на нас. Заметив его, я крикнул: «Пошли с нами!» Но он с необычайно серьёзным видом покачал головой. Кацура Сёсаку, обычно не чуравшийся шалостей, неожиданно отказался играть.

Мы не стали уговаривать его и тут же пустились обратно на гору.

Наконец, набегавшись и валясь с ног от усталости, ребята начали расходиться по домам. По дороге я заглянул к Кацура. Поднявшись на второй этаж, я увидел, что он сидит на стуле за «столом» и с увлечением читает какую-то книгу.

Следует объяснить, что представляли собой эти «стол» и стул. «Стол» был дешёвым японским столиком на двух подставках. Стул ему заменяла скамеечка для ног, прибитая к простому ящику. Правда, Сёсаку относился к своему изобретению весьма серьёзно. Помнится, его привели в восторг слова учителя о том, что сидеть за японскими столиками вредно для здоровья. И он недолго думая реализовал эту идею. С тех пор он всегда занимался за этим столом, на котором у него были аккуратно разложены книги, в основном учебники. Тушь и кисти никогда не валялись как попало. Но всё же было как-то странно, что он в воскресенье, в такую прекрасную погоду сидит, не отрываясь, над книгой. Подойдя к нему, я спросил:

— Что это ты читаешь?

Это была толстая, судя по виду, европейская книга.

— «Самопомощь», — ответил он и наконец поднял голову. Мысли его витали где-то далеко, он всё ещё находился под впечатлением прочитанного.

— Интересно?

— Очень.

— Интереснее, чем «История Японии»?

Кацура слегка улыбнулся, взглянул на меня и, как всегда, уверенно ответил:

— Конечно, интереснее. И вообще, совсем в другом духе, чем «История Японии». Мне её вчера вечером дал господин Умэда. Знаешь, я как начал читать, так до сих пор не могу оторваться. Обязательно куплю себе такую.

Он говорил, сияя от радости.

Действительно, вскоре он купил «Самопомощь». Только эта книга была подешевле, и уже после того, как он прочёл её в первый раз, начала рассыпаться. Тогда он прошил её толстыми грубыми нитками.

Да, в то время нам было по четырнадцати лет. Сколько раз с тех пор он перечитывал эту книгу, заворожившую его с самого начала, не знаю, но думаю, что он знает её наизусть. Она и теперь всё время при нём.

И правду говорил Кацура, что он живое воплощение этой книги.

— Что бы я делал, если бы не прочёл «Самопомощь»? Благодаря ей я и стал таким, — говорил он.

Сколько людей на Востоке и на Западе читали «Самопомощь» Смайльса, но немногие, наверное, могут признать, как Кацура, что «эта книга сделала их людьми».

Между прочим, от природы Кацура был человеком средних способностей. И в школе он не проявлял особенных талантов, многие даже учились лучше его. Он был таким же озорным, как все мы, и участвовал вместе с нами во всех проделках, и ни в школе, ни в деревне никто не обращал на него особого внимания.

Правда, в его характере были такие врождённые качества, как прямота, простота, твёрдость души и бесстрашие сердца. Попади он в другие обстоятельства, стал бы каким-нибудь авантюристом, а дальше, может быть, и аферистом. Ведь не зря его отец из-за тёмных делишек разорился в пух и прах. А старшего брата погубила страсть к авантюрам. И вот получается: благодаря этой «Самопомощи» в характере Сёсаку выработались такие черты, как стойкость и целеустремлённость.

Надо сказать, что его отец не был заурядным человеком. Бывший самурай, он даже прославился во время боёв за реставрацию[47]. И внешность у него была внушительная: огромный, крепкого телосложения, взгляд суровый и гордый. И в душе он был настоящим самураем, твёрдым, как кремень. Если бы он пошёл дальше по военной линии, кто знает, может быть, и был бы теперь каким-нибудь крупным военачальником. Но он сразу же после боёв вернулся домой и под вывеской «земледелия» принялся обделывать свои делишки. Затем сменил вывеску на популярную в то время «индустрию» и в результате потерпел крах.

Раньше усадьба Кацура была расположена в самом городе, но, разорившись, они переехали к подножию горы Комацуяма и отстроились тамзаново. Помню, ещё отец и другие уговаривали его не разрушать свой красивый особняк и уступить его людям, а на вырученные деньги выстроить новый. Но он не захотел. Уже по этому поступку можно было судить о характере отца Кацура Сёсаку. После того как они переехали, он начал крестьянствовать. Я сам не раз видел его в поле за работой.

Как раз тогда, когда я застал Сёсаку за чтением «Самопомощи», дела семьи находились далеко не в блестящем состоянии. Но его отец продолжал пускаться во всякие авантюры. По крайней мере, Сёсаку однажды не без гордости сообщил мне, что они получили письмо от некоего Танака Цурукити. Дело в том, что отцу очень понравилась идея Танака Цурукити о заселении Бонинских островов, и он в знак уважения послал ему письмо. Танака же в ответе выразил ему свою благодарность. Это один случай.

В другой раз Сёсаку пообещал мне, что скоро будет угощать меня хамагури[48]. Я спросил, с чего это он раздобрился, и он ответил: «Отец собирается их разводить и уже достал личинки и опустил в воду у самого берега. Так что хамагури будет вдоволь».

О делах семьи можно было судить по поведению её членов.

Старший брат Сёсаку, унаследовав от отца страсть ко всякого рода авантюрам, в шестнадцать лет убежал из дому. От него не было никаких вестей, и никто не знал, где он находится. Одни говорили, что он уехал на Гавайи, другие — в Южную Америку, но никто не знал точно.

Окончив начальную, я поступил в среднюю школу нашей префектуры и должен был уехать из деревни. А Сёсаку по семейным обстоятельствам пришлось прервать учёбу. По протекции одного знакомого он устроился работать в банк, с жалованьем в несколько иен. Банк находился в двух ри от деревни, и ему каждый день утром и вечером приходилось проходить это расстояние.

Наступили зимние каникулы, и я приехал домой. Недалеко от деревни, у подножия небольшого холма я сошёл с коляски и, оставив вещи рикше, с одной лишь тросточкой в руках начал подниматься по склону. И вдруг в нескольких шагах впереди я увидел одиноко бредущего юношу. На нём было поношенное пальто, в руках старенький портфель. Судя по всему, это был Кацура Сёсаку. Я окликнул:

— Эй, Кацура!

Когда он обернулся и громко рассмеялся, я уж не сомневался, что это Сёсаку. Он подождал меня.

— На каникулы пожаловал?

— А ты всё ходишь в свой банк?

— Да, хожу. Но если б ты знал, какая это скучища!

— Почему же так? — удивился я.

— Да трудно сказать почему. Только ты бы там и трёх дней не выдержал. Во-первых, эта работа в банке совсем не то, чего я хотел.

Мы, болтая, шли рядом, пропустив рикшу вперёд.

— А чего бы тебе хотелось?

— О, моя мечта — техника, — сказал он, улыбнувшись, — я вот хожу здесь каждый день и всё думаю. По-моему, быть изобретателем — не такое уж трудное дело.

Его героями были Уатт, Стефенсон, Эдисон. А «Самопомощь» Смайльса была его библией.

Я шёл молча и слушал. Он продолжал:

— Хочу этой весной поехать в Токио.

— В Токио? — переспросил я удивлённо.

— Да. На дорогу я уже скопил. Но нужно ещё месяца хотя бы на три, чтобы там прожить. Отец мне разрешил откладывать свою получку до марта. В апреле я уже думаю отправиться.

Таковы были планы Кацура Сёсаку. В них, конечно, много было ещё юношеской фантазии, но он с детства был таким: если что задумал, то во что бы то ни стало добьётся своего.

Возможно, здесь сыграла свою роль книга, но мне кажется, что характер свой он унаследовал от деда. Я не буду подробно описывать, каким необыкновенным человеком был его дед, расскажу только один случай. Он задумал переписать триста томов подлинника Тайкоки. У него на это ушло десять лет, но он блестяще закончил работу. Я сам видел этот плод многолетнего труда в доме Кацура и был поражён его величиной. Сёсаку наверняка передалась кровь деда. По крайней мере, дед, конечно, оказал на него влияние.

Разговорившись, мы добрались домой только к вечеру. После этого мы встречались каждый день и делились своими честолюбивыми планами на будущее. Зимние каникулы кончались, и мне надо было возвращаться в школьное общежитие. В последний вечер перед отъездом я зашёл к Сёсаку. Мы решили, что в следующий раз увидимся в Токио. «Я теперь года три-четыре не приеду в деревню», — сообщил он мне. Затем мы расстались.

Весной 1894 года Кацура, как и решил, уехал в Токио. Но он, как всегда, писал только, что у него всё в порядке. Никаких подробностей о своей жизни. И никто в деревне не знал, как живёт Сёсаку, даже родные отец и мать, но никто и не сомневался, что уж если Кацура Сёсаку поставил перед собой цель, то достигнет её.

Весной 1897 года приехал в Токио и я. Как только устроился, сразу же пошёл навестить Кацура, который жил в районе Цукидзи. Да, тогда нам было уже по девятнадцати.

II

В три часа дня я добрался до Цукидзи. Исходил всю улицу, прежде чем нашёл его дом. Ещё бы! Это оказалось не таким уж лёгким делом. Он снимал у кого-то комнату. Этот «кто-то» оказался хозяином парка рикш. Его крошечный домик был зажат между рядами бедняцких хижин в узеньком переулке. На чердаке этого домика и ютилось «живое воплощение идеалов Смайльса».

— Здесь проживает Кацура-кун?

— Да, есть такой. Это, наверное, тог самый студент, — ответила старуха-хозяйка. На мой голос сбежал сам Кацура, с которым мы не виделись уже три года.

Пройдя по циновкам, таким грязным, что на них страшно было ступить, мы поднялись по узкой крутой лестнице в крохотную комнатушку в шесть татами. Низкий закопчённый потолок, казалось, вот-вот опустится вам на голову. И циновки, и стены были черны от грязи.

Но было в этой комнате и то, чего не коснулась грязь, — книги.

Редко встречаешь такого человека, который так любовно обращался бы с книгами, как Кацура. У него не увидишь, чтобы книга валялась где-нибудь посредине комнаты или на столе. И нельзя сказать, чтобы Кацура был аккуратным только с книгами. Все его личные вещи находились в полном порядке.

Приглядевшись, я увидел, что стол чистый. Книжный шкаф тоже в порядке. Ему не были свойственны ни хорошие, ни дурные черты восточного человека, который часто обращается с необходимыми вещами небрежно. Выражаясь современным языком, он щеголял тем, что он последователь принципов Смайльса. Теперь я благодарю небеса за то, что дух такого рода щегольства восторжествовал в нём.

На столе, как всегда, аккуратно были разложены учебники и другие необходимые предметы.

От присутствия Кацура со всеми его принципами и привычками невольно забывалось, что находишься в очень скверной комнатушке, грязной и мрачной. Наоборот, она начинала казаться чистой, здесь хотелось быть вежливым и почтительным.

Он, как всегда, говорил энергично и ничего не скрывал. Когда я спросил у него, как он жил после того, как приехал в Токио, он рассказал мне всё подробно, без ложной стыдливости, без зазнайства, просто и прямо, без обиняков. В нём было на редкость мало тщеславия. Заниматься и жить в таких отвратительных условиях, делая дело, в которое веришь, и при этом испытывать удовлетворение и полное спокойствие! Нет, его я не могу сравнить ни с собой, ни с кем-нибудь другим. Я, например, просто исполняю свои обязанности, доволен своей судьбой и кое-что делаю, чтобы улучшить её.

Пока я его слушал, меня неотступно преследовала одна мысль: этот человек достоин большого уважения.

Он, как и решил, подкопил денег, чтобы хватило на три месяца, и отправился в Токио. Но он не из тех, что сидят сложа руки и смотрят, как уплывают денежки.

Так как он хотел найти работу по вкусу, то исходил Токио вдоль и поперёк. Поначалу ему пришлось торговать газетами и рисовать песком. Как-то в парке Кудан он увидел старика, рисующего песком. Он тут же с ним разговорился, объяснил, в каком положении оказался, и попросился в ученики. Через три дня он уже усвоил новое ремесло и, сидя возле дороги, рисовал что попало, а ему за это бросали то сэну, то пять рин[49] и изредка две сэны. Представляете, какой у него был заработок?

Однажды у него не было заказчиков и он писал сам для себя и тут же стирал. Но когда он нарисовал имена Уатта, Стифенсона и других, перед ним вдруг остановилась хорошо одетая дама с мальчиком лет восьми.

— Уатт, — прочёл мальчик и тут же спросил у матери: — Ма, что такое Уатт?

Кацура посмотрел на него и так, чтобы было понятно ребёнку, объяснил ему, кто такой был этот изобретатель, а на прощанье сказал ему: «Вот и ты, малыш, когда вырастешь, будь таким же великим!» После этих слов дама, извинившись, протянула ему двадцать сэн серебром и удалилась.

— Я не стал тратить эти деньги, они у меня хранятся до сих пор, — признался Сёсаку, простодушно улыбнувшись.

Вот так Кацура работал, ночевал в ночлежном доме, ходил в вечернюю школу в Канда и упорно изучал математику.

В разгар Японо-китайской войны он продавал газеты, получая неожиданные заработки на экстренных выпусках.

Но прошёл и этот год. Наступила весна 1895 года. Он с успехом поступил в техническую школу на вечернее отделение.

За разговором мы и не заметили, как начало смеркаться.

— Пойдём перекусим! — предложил Кацура, вынул из ящика стола кошелёк и положил за пазуху.

— Куда? — удивился я.

— Как куда? В столовую. — Он поднялся.

— Да нет, я буду ужинать у себя, ты не беспокойся.

— Какие могут быть разговоры, поужинаем вместе. И вообще ты сегодня останешься у меня. Нам ещё много о чём надо потолковать.

Я согласился, и мы покинули парк рикш. Пока мы шли, Кацура всё спрашивал про родные места. Потом он сказал, что в этом году собирается съездить к своим. Я, естественно, подумал, что для Кацура при теперешних его обстоятельствах съездить в деревню за триста ри и обратно — немыслимое дело, об этом можно только говорить. Но ничего не сказал и попросил даже передать привет родным.

— Пришли, — сказал Кацура и, согнувшись, вошёл в какую-то неприглядную харчевню. Я растерялся и стоял на месте, пока он не позвал меня. Делать было нечего, я вошёл. Кацура уже занял места получше и с улыбкой смотрел на меня. Кроме Кацура, здесь было ещё несколько человек, по виду рабочих. Они сидели за длинным столом, ели, пили сакэ. Было сравнительно тихо. Мы сели друг против друга.

— Я сюда хожу три раза ежедневно, — сказал он равнодушно. — Тебе чего заказать? Выбирай что хочешь.

— Мне всё равно.

— А, ну так я сам закажу.

Он подозвал официантку и назвал ей несколько блюд на местном жаргоне, так что я и не понял. Через некоторое время нам принесли сасими, варёную рыбу, нисимэ[50], соус и маринованные овощи в чашечках.

Кацура ел с аппетитом, а мне эта пища казалась грязной и не лезла в горло. И мне с грустью подумалось: как может жить в таких условиях сын самурая? Пусть его семья сейчас бедствует, но разве сын джентльмена может с таким наслаждением питаться вместе с этими людьми из низшего класса? И мне стало обидно до слёз. Но всё же я нехотя взял хаси[51] и проглотил два-три кусочка. И понимаете, мне вдруг в голову пришла такая мысль: «Вот этот даровитый и волевой молодой человек, живущий самостоятельно и занимающийся самообразованием, на собственным трудом заработанные деньги так великодушно и от всего сердца угощает меня. А я смею этим брезговать! Разве Кацура не питается здесь ежедневно по три раза? Достоин ли я, который боится притронуться к этой пище, называться его другом детства?» Я даже расстроился. Зато на душе стало легче. И, уже не уступая Кацура, я доел всё, и мы вышли из харчевни.

Эту ночь мы провели вместе на узкой постели и не заметили, как совершенно стемнело. При тусклом свете лампочки вспоминали о деревне, о наших старых знакомых, делились своими планами на будущее. Мне и теперь приятно вспомнить эту нашу ночную беседу.

С тех пор мы встречались часто. Но когда настало время летних каникул, Кацура как-то зашёл ко мне и, к моему удивлению, сообщил, что решил съездить к своим. На сей раз твёрдо.

— Это, конечно, хорошо, но… — Я хотел было спросить его, откуда у него деньги на дорогу, но он опередил меня:

— Деньги у меня есть. Я накопил тридцать иен. А на дорогу и на гостинцы мне хватит и двадцати. Все тридцать, пожалуй, я не стану тратить, а то потом будет трудновато.

Я был поражён его терпением. Он ещё два года назад задумал поездку и всё это время откладывал деньги.

Вот видите, каким он был человеком. Может показаться, что всё это нетрудно сделать, но попробуйте сами. Кацура, конечно, обыкновенный человек. Но разве можно назвать обыкновенными такие вот вещи?

Я с большой радостью провожал его. А он с лёгким сердцем истратил две трети всех денег, которые копил два года, накупил картин, материи на платье, чтобы порадовать мать, братишек и всех родственников. И вскоре уже был на Симбаси.

В следующем, 1898 году он успешно окончил школу и устроился на службу в одну компанию в Иокогама в качестве электротехника, с заработком в двенадцать иен.

С тех пор прошло пять лет. Что он делал всё это время? Только ли замкнулся в своей работе? Представьте себе, нет. Он сделал ещё одно большое дело. Видите ли, у него есть два младших брата, которые под стать старшему брату, пропавшему без вести. Оба они страшные бездельники и совсем было отбились от рук. Одного зовут Горо, другого — Арао. Горо, как только прослышал, что Кацура устроился на работу в компанию, недолго думая сбежал из деревни и прибыл в Токио. Сёсаку сбился с ног, чтобы устроить его, сначала пытался в магазин, потом прислуживать в школе, но всё это приходилось Горо не по вкусу и он убегал.

Но Сёсаку не оставлял его. В конце концов он пристроил Горо возле себя, всё время наставлял его, заставил прочесть книгу Смайльса и в конце концов добился того, что он поступил в техническую школу. На свою жалкую зарплату ему приходилось кормиться самому и содержать брата. Так с горем пополам прошли три года. В 1901 году Горо наконец стал техником и нанялся в компанию в Токио в районе Сибаку. И что вы думаете? Из него получился неплохой работник.

Но вышло так, что Арао тоже убежал из дому. Теперь Сёсаку уже вдвоём с Горо перевоспитывают своего младшего брата.

Как-то этой весной вечером я заехал к Кацура в Иокогама, на улицу Ногэмати, но хозяин мне ответил, что он ещё не возвращался. Я не прочь был посмотреть его за работой и отправился пешком в компанию.

Вы извините, я плохо разбираюсь в этом деле и не могу толком объяснить, но вот что я увидел. Возле огромного металлического вала стояло несколько человек. И один Сёсаку ходил всё время вокруг и что-то делал быстрыми движениями. Вдруг зажёгся свет, совсем как дневной, осветил этих людей. Все они молча наблюдали за работой Сёсаку. А он, по-видимому, проверял исправность машины и налаживал её.

О, если бы вы видели его в эту минуту! Казалось, он забыл обо всём на свете, не замечал меня, не замечал других, он был целиком поглощён работой. Я никогда не видел Кацура таким серьёзным. И не скрою, я был поражён его, я бы сказал, величием.

Господа, поднимем же бокал за моего друга и пожелаем ему счастья в будущем!

1903

ЭКСТРЕННЫЙ ВЫПУСК

Сегодня вечером, как всегда, барон Като в своём потрёпанном европейском костюме появился в холле. Завсегдатаи холла считали его немного помешанным. Впрочем, по-моему, в этой компании нет ни одного вполне нормального человека. И сам я, кажется, такой же.

Холл, о котором идёт речь, — Масамунэ-холл, расположенный в одном из узких кривых переулков неподалёку от Гиндза.

Выпить в своё удовольствие бутылку чистого сакэ — пустяк для таких людей, как богачи и преуспевающие, «карнеджи»[52], всевозможные «феллеры»[53], для тех, о ком пишут в деловых журналах, кто обладает сверхъестественным могуществом, подобно Сунь У-куну[54]. Для нас, маленьких людей, это не так. Если бы не Масамунэ-холл, и выпить было бы негде.

Вам могут подать первоклассное сакэ. Мы пьём его только разбавленным. Для нас, неудачников в злосчастном Токио, нет места лучше этого холла.

Барон Като всегда орёт. Орёт, что бы он ни говорил, орёт даже тогда, когда заказывает: «Ещё одну!»

А старый скульптор Накакура, не прерывая разговора, просто выставляет свой толстый палец: «Повторить!»

Все мы собутыльники. Всё прекрасно!

Итак, Като-дан опять соблаговолил появиться среди нас. Като-дан[55] — это сокращение от барона Като, а «соблаговолил» — потому что он всё-таки барон, хотя и снизошёл до нас — простых смертных. Но, признаться, нам его не за что уважать. Он нам ровня и не брезгует варенными в сое нори[56].

— Вот скука! — начинал обычно Като-кун. — Нет войны, и нет никакой радости в жизни. Деваться некуда. Что бы это придумать, чтобы опять началась война?

Такие разговоры вошли у барончика в привычку недавно, с начала зимы, после Портсмутского мирного договора.

Накакура-сэнсэй, его яростный противник, говорил иногда оригинальные вещи.

— Я хотел бы на огромной мраморной глыбе высечь двух полузверей-полулюдей в смертельной схватке. И их сцепившиеся руки выпукло выступали бы наружу. Они борются и не могут освободиться. Они зажаты, сдавлены, прикованы друг к другу. Я хотел бы показать этим, что человечество не будет истинно свободным, пока не кончит враждовать.

— Показывайте что угодно, — равнодушно отвечал барончик.

На этот раз барон Като опять завёл обычный разговор, но старик Накакура, видимо, не был настроен спорить.

Барон бросил вызов:

— А вы знаете, мне бы тоже хотелось, чтобы вы кое-что изваяли в мраморе. Как вы думаете, великий искусствовед, что именно?

— Пушку, — отпарировал Накакура.

— Ошиблись.

— Так что же? А, понимаю…

— Что? — полюбопытствовал барон.

Интересно было слушать их, но не менее интересно наблюдать за ними. Один — высокий, худощавый, лет тридцати. Одет неопрятно, но не похож на неотёсанного простолюдина. И всё же вид у него очень неряшливый: потрёпанный европейский костюм с воротничком мышиного цвета, нечёсаные спутавшиеся волосы.

Второму лет сорок, у него лысина. Он одет поприличнее, но тоже в европейской одежде, хотя японская куда удобнее и дешевле. И ведь оба они побывали за границей, оба читают европейские книги. Недаром здесь рассуждают о Вольтере и Руссо или о Рафаэле; молодые журналисты, бывает, говорят и о Маколее[57]. Чем не Карлейль[58] я сам? А вон, в углу, ухмыляется Золя.

Рядом сидит доктор наук Ватануки и еле удерживается от иронических замечаний. Когда он здесь, споры становятся особенно ожесточёнными.

— Раз говорю, что понимаю, значит понимаю, — совсем как ребёнок, кричит знаменитый скульптор, отливший бронзовую статую какого-то маркиза для храма Нанко, которую в честь портсмутских событий проволокли через центр Кобэ.

— Вот как? Понимаете? А может быть, вам подсказать? — говорит барон.

— Что ж, подскажите, — согласился скульптор.

Я не выдержал и вмешался:

— Разрешите мне!

— Ну, что? — спросил барон глупо-самодовольным тоном.

— По-моему, вы хотели, чтобы изваяли статую бога войны.

— Ничего подобного!

— Так, может быть, статую вашего сиятельства?

— Хе-е, именно! Вы угадали мою мысль. Я хотел бы, чтобы Накакура-сан создал статую, изображающую меня, статую «Като-дан». И ему это, пожалуй, не составит труда. Накакура-кун лицезреет меня почти каждый вечер, и я наверняка крепко запомнился ему.

— А не лучше ли назвать её «Проповедник войны?» — предложил я.

— По-моему, больше подходит «Бог поражений», — сказал Накакура как раз то, что вертелось у меня на языке.

— Название — это моё дело. Вы только зря спорите. Статую будут делать с меня, и я сам назову её, а от вас требуется только согласие.

— Что ж, я согласен. Это интереснее, чем возиться с титулованными особами. Я сделаю статую для нашего барона Като… Вернее, не для барона Като, а статую барона Като. Я согласен. Да, действительно, статую Като я смогу сделать хоть с закрытыми глазами. Она будет чёрного цвета. Попробую обязательно… — Сэнсэй, повернувшись к официанту, подал ему знак, чтобы принесли ещё бокал.

— Но… так сказать… (старик есть старик — не может обойтись без лишних слов), а как же всё-таки назвать её? Ну, ваше баронское сиятельство, давайте придумаем.

— Ведь я уже говорил, что название дам сам. И название у меня уже готово. Можете спокойно соглашаться.

— Да что вы всё ломаетесь? Одна морока с вами. Если так, то никакой статуи вам не будет! Правильно я говорю, генерал Мицутани? — Накакура разгорячился. Мицутани — это я.

— Добрый вечер! — вдруг так некстати поздоровался с нами новый посетитель, тоже в европейском костюме, и, сев за столик, поклонился нам. Это был герой второй полосы местной газеты (герои третьей полосы только делают вид, что пьют; в действительности они не могут позволить себе этого). Никто из нас, конечно, не ответил ему на поклон. Это в порядке вещей.

— Вот видите, Като-сан, если у вас есть свои соображения, то лучше их высказать. А пойдёте против желания Накакура-сан, то всё будет кончено, — подстрекнул я барона.

— «Экстренный выпуск» — вот вам название! «Экстренный выпуск», только «Экстренный выпуск». В нём моя жизнь. Я сам — экстренный выпуск. Моя жизнь в экстренном выпуске. А как перестал он выходить, нет для меня жизни. Что мне делать? — На лице барона появилось столь обычное для него выражение скорби.

Действительно, чем же заниматься барону Като? Барон ни в чём не нуждается. Пусть он самый бедный из всех баронов, но каким-то состоянием он обладает. И это позволяет свихнувшемуся барону влачить жалкое существование, не испытывая никаких невзгод. И он ничего не делает.

Впервые он нашёл смысл жизни в «Покорении России». Правильнее будет сказать, что когда на страну обрушилось величайшее бедствие, когда народ жил в вечной тревоге, он впервые нашёл, чем заполнить жизнь. После Портсмута этого не стало.

Его сиятельство барон, который ко всему в жизни, кроме сакэ, относился безразлично, совсем упал духом. У каждого человека на земле есть какие-то интересы, свои радости и печали, и к ним он возвращается после войны. А вот барон потерял вкус к жизни. У него пропала цель, жизненный стимул.

И не удивительна его апатия, его проповедь войны.

«Экстренный выпуск» — а ведь и действительно, к статуе барона Като не подберёшь более удачного названия… Барон привычным жестом достал из кармана пачку экстренных выпусков.

— Чем я не «экстренный выпуск»? Вы так и назовите мою статую, Накакура-сан… И совсем будет хорошо, если изобразите меня в такой вот позе, за чтением газет. Вот так, — и он начал читать вслух: — «Третье сообщение. От 28 апреля, с 3 часов 5 минут пополудни до 9 часов 25 минут вечера. Противник следовал вдоль правого берега реки Айхэ, к северу от Цзюляньчэн продолжал воздвигать укрепления. 28-го — артиллерийская перестрелка. 26-го — на противоположном берегу Цзюлидао у отступившего противника были взяты 95 убитых и 6 живых лошадей».

— Ну как? Это предварительное сообщение о победе на Ялу. Да, было время. Читаешь, и сердце радуется, — и он взял другой номер. — «Среди убитых на брандере „Фукуимару“ капитан второго ранга Хиросэ и лейтенант Сугино. Оба погибли смертью храбрых. Перед спуском якоря лейтенант Сугино опустился в трюм, чтобы поджечь шнур. В корабль попала вражеская мина Уайтхэда. Лейтенанта, вероятно, убило. Капитан второго ранга Хиросэ отдал приказ садиться в лодки, и так как лейтенант Сугино не оказался среди членов экипажа, отправился на его поиски. С этой целью он три раза обошёл корабль, который тем временем погружался всё глубже. Когда вода почти захлестнула палубу, капитан спустился в лодку. Отчалив, он плыл под пулями противника, одна из которых попала капитану в голову. Истекая кровью, он упал в море».

— Ну как, слышали? — спросил Като. Как всегда, одни слушали, другие не обращали внимания. Зато сам он, как всегда в таких случаях, был на вершине блаженства.

— Нет, вы представьте, вместо человека — в лодке кусок развороченного мяса, и тот сваливается в море. Какой трогательный конец! Я уже сколько раз читал это место, а всё не могу удержаться от слёз, — и то ли от выпитого вина, то ли от избытка нахлынувших чувств барон зажмурил глаза и затрясся. Вероятно, действительно то время было для него самым счастливым. Тогда по крайней мере ему хотелось жить. Но вот он снова открыл глаза.

— А теперь всё кончено. Всё! Войны больше нет, читаешь эти старые газеты и как будто сам стареешь. И мне кажется, что жизнь моя пришла к концу…

— Было бы любопытно, однако, изобразить что-нибудь подобное. Действительно, «экстренный выпуск» — весьма интересная тема. Барон Като — «человек-газета». «Человек-газета» за чтением экстренного выпуска, — взволнованно проговорил Накакура.

— Значит, договорились? — спросил Като.

— Да, да. Вот так: вы сидите, разочарованный, положив перед собой кипу газет.

— Нет, вы уж извините, но это не то. Вот, послушайте, — и он прочёл наизусть хорошо знакомое ему газетное сообщение: «При появлении вражеского корабля была объявлена тревога. В бой ринулась вся эскадра. Несмотря на тихую погоду, море бурлило». — Вот, что я хочу. Когда я читаю это, то прихожу в восторг. И это надо передать.

Накакура, слегка улыбаясь, немного помолчал и ответил:

— Не вы один, найдутся и другие, которые, читая такие вот сводки, получают удовольствие. Обыкновенное дело. Но меня этим не тронешь. — Он рассмеялся.

— Почему вы смеётесь? Почему? Разве это смешно? — взволнованно спросил Като-кун — «Экстренный выпуск».

— А разве не смешно? Отняли у вас какие-то газетки, и вы упали духом.

— И ведь верно, — присоединился я.

— А разве сами вы уж нисколько не разочарованы? — спросил барон раздражённо.

— Как вы думаете, Мицутани-кун? — Накакура, видно, затруднялся с ответом. Я тоже не мог прямо сказать, хотя и сам не раз задумывался над этим вопросом.

— Видите ли, нельзя сказать, чтобы совсем не было разочарования. Да оно и естественно. Ведь такие крупные события в жизни государства, как войны, не проходят бесследно. Ни минуты не было покоя. А сколько переживаний! Война истощает духовные силы людей, и поэтому не удивительно, что после её окончания происходит некоторый спад настроения. Если хотите, называйте это разочарованием.

— Значит, я не одинок! И если естественно изображать радость, то почему бы не изобразить и разочарование? А, Накакура-сан? — самодовольно обратился Като к скульптору.

— Да ведь таких, как вы, больше нет. Кто ещё потерял бы к жизни интерес оттого, что перестали выходить экстренные выпуски? — резонно ответил Накакура.

— Значит, я единственный представитель разочарованных?

— Нет, что вы! Вы — наш экстренный выпуск, — съязвил Накакура. А Като даже подскочил на стуле.

— Вот именно, Накакура, вы умный человек! Значит, договорились. Передать это разочарование. Замечательно! Пожалуйста, сделайте! «Экстренный выпуск»! Превосходно! — барон был удовлетворён.

И так ещё битый час они спорили и пили. Наконец Накакура задремал на стуле, выставив вперёд ногу, а его сиятельство барон изволили опочить, уткнувшись носом в стол. Я вышел из холла.

Гиндза — вот она, такая, как всегда, лежит передо мной. И в чём-то прав был этот господин «Экстренный выпуск», — даже от улицы как будто веет тоской. Мне уж скоро тридцать восемь. Так хочется обратиться к этим чужим людям, проходящим мимо. Но вот я влился в их поток и стал одним из них. Я шёл и думал. Только не война. Но что бы такое придумать, чтобы все люди жили радостно?

1906

ЖАЛКАЯ СМЕРТЬ

Недалеко от Кудандзаки[59] есть захудалый трактир. В один из весенних вечеров через его порог устало шагнул человек. Три посетителя уже сидели за столиками. Лампу ещё не зажигали, и их фигуры еле вырисовывались в полумраке комнаты.

И эти трое и только что вошедший были низшими из низших — чернорабочими. В плохие времена им не на что выпить и рюмки дешёвого сакэ. Но сегодня первым троим, по-видимому, повезло, и они пили в своё удовольствие.

— Бунко! Так, кажется, тебя зовут? Ну, как твоё здоровье? — спросил сидевший в углу мужчина лет сорока, с широким добродушным лицом.

— Спасибо. Мне уже недолго осталось тянуть, — тоскливо ответил вошедший. Он повалился на скамейку и, закрыв лицо руками, разразился мучительным кашлем. Ему было лет тридцать.

— Э, парень, не падай духом! Нельзя так отчаиваться! — сказал хозяин. Остальные промолчали. Они и сами видели, что тянуть ему действительно осталось недолго.

— Вот шесть сэн. Дай чего-нибудь… — он не договорил и, запустив пальцы в волосы, весь затрясся от кашля.

Хозяйка, за спиной у которой хныкал ребёнок, зажигая лампу, сказала с беспокойством:

— Ой, да тебе совсем плохо. Может, воды принести?

Но больной покачал головой.

— Что там воды! Вот что ему нужно! Сразу легче станет, — с этими словами высокий рабочий протянул Бунко стакан сакэ. Сам он, видно, был здесь новичок и до сих пор молчал. Но Бунко отказался и от сакэ.

— Да выпей же стаканчик! Глядишь, и правда легче станет. Ты, может, насчёт денег беспокоишься, так это ничего, отдашь когда-нибудь, — уговаривал его хозяин, протягивая бутылку. Бунко ничего не ответил.

Теперь заговорил широколицый:

— Тебе если платить нечем, так я заплачу. Ну, Бунко, выпьем, что ли, по одной?

Но Бунко сидел, не отнимая рук от лица, и молчал. Вскоре перед ним появился небольшой поднос с бутылкой сакэ и варёными овощами. Вдруг он поднял голову:

— Хозяин, ты уж извини, — произнёс он слабым голосом, опять раскашлялся и тяжело вздохнул. У него было худое продолговатое лицо со впалыми щеками. Волосы его, когда-то коротко подстриженные, теперь отросли. Они потеряли всякий блеск и были серопепельного цвета.

Несмотря на то что Бунко навеял на всех мрачное настроение, никто не был на него в обиде. А он, выпив несколько стаканов подряд, опять сидел в прежней позе, закрыв лицо руками. Не то чтобы ему была безразлична эта забота, но она не очень тронула его. Все эти слова доносились до него словно из другого мира. Ему было, конечно, приятно. Но он знал, что всё это скоро кончится. Он старался избавиться от мысли, что жить ему осталось недолго, и не мог.

Он находился в состоянии полнейшего безразличия, безнадёжности, которая туманом окутала его душу и тело и мешала проникнуть свету.

Он пил на голодный желудок, поэтому быстро опьянел и почувствовал себя бодрее. Подняв голову, он бессознательно улыбнулся. Широколицый, который был изрядно навеселе, радостно заметил:

— Вот видите, ему легче стало. Пей, дружище, пей. Бутылки не хватит, ещё возьму. Я плачу! Пей, пока не станет совсем хорошо!

В это время с улицы вбежали ещё двое чернорабочих.

— Ну и льёт! — крикнули они, усаживаясь. Ещё до прихода Бунко было ясно, что пойдёт дождь: небо на западе потемнело от туч, доносились раскаты грома.

— Ничего, это ненадолго. Но чудно всё-таки — конец весны, и такой ливень! — сказал хозяин.

Все оживились. На Бунко уже никто не обращал внимания. А за окном лил дождь как из ведра. Красноватый свет двух лампочек еле озарял помещение. На закопчённые стены упали огромные чёрные тени. И только красные лица развеселившихся гостей двигались из стороны в сторону.

Бунко небольшими глотками допил сакэ, которым его угостили, и приступил к закуске. Наевшись досыта, он поблагодарил хозяйку и начал собираться.

— Переждал бы дождь…

— А, невелика беда! Спасибо вам всем. — Плотнее запахнув своё дырявое пальтишко, Бунко вышел. Дождь всё ещё лил, но вот-вот должен был кончиться. Бунко поплёлся по переулку и вскоре выбрался на дорогу. Вот хозяин посоветовал переждать дождь. Подождать, пока кончится дождь, и тогда идти. А куда, собственно? Бунко остановился на перекрёстке, укрывшись под карнизом, и оглядел улицу. По ней со всех ног неслись рикши с крытыми колясками, в лужах рыжели фонари магазинов. Неподалёку по широкой улице продребезжал трамвай. Ну, Бунко, куда же тебе идти?

В трактире тоже, конечно, не знали, куда направился Бунко, и не интересовались этим. Это потому, что некоторым из них не приходилось задумываться: «Где бы сегодня переночевать?» У остальных у самих не было жилья, да к тому же они плохо знали друг друга. И вовсе не удивительно, что никто не подумал о том, куда направился Бунко. Но всё же после его ухода о нём заговорили:

— А ведь этому больному скоро крышка.

— Да, жаль парня. Может быть, ему лучше в приют устроиться? — сказал хозяин.

— А, эти приюты — одни разговоры. Да туда и не попадёшь, — отозвался один из рабочих.

— Ведь умрёт где-нибудь на дороге, — заметил другой.

— Может, кто и приютит? А откуда он? — спросил третий.

— Этого он и сам, наверное, не знает.

Действительно, Бунко не имел представления о том, где он родился. Не знал и о том, есть ли у него родители и родные. Да и имя Бунко никто ему не давал, оно само собой приросло к нему. Когда ему было двенадцать лет, его как малолетнего бродягу посадили в тюрьму, но держали на тюремном пайке недолго и после ряда наставлений о спасении души выставили за ворота. Потом вплоть до тридцати лет он надрывался на всякой работе и продолжал вести бродячую жизнь. Но этой зимой у него заболели лёгкие, и не на что было купить лекарство. Ведь чернорабочему, вольнонаёмному, не положено отдыхать, а то умрёшь с голоду.

Дней десять тому назад Бунко понял, что ему конец. Он всё ещё подрабатывал, сколько мог. Вот и сегодня — утром пять сэн, к вечеру кое-как — шесть, отдал их сейчас в трактире. А те пять сэн истратил на обед. И теперь остался без гроша.

Куда всё-таки идти? Он растерянно стоял под карнизом и, вглядываясь в этот мир, маячивший у него перед глазами, вдруг подумал: «Хоть бы умереть скорее!»

От этой мысли ему стало не по себе. По всему телу прошёл озноб. Его затрясло, как в лихорадке, и он чуть не задохнулся от продолжительного кашля.

Неожиданно он вспомнил, что недалеко отсюда живёт его знакомый Бэнко, тот молодой парень, с которым месяца два назад они работали на строительстве в Нихонбаси. Он прошёл около километра по Митивару, затем по набережной Иида и попал в узкий и тёмный переулок, в конце которого стоял низкий домик с жестяной крышей. Ставни на окнах были уже задвинуты. Дотащившись до двери, он окликнул:

— Бэнко, ты дома?

— Кто там? — донеслось в ответ.

— Бунко.

Дверь открылась.

— Ты зачем?

— Мне бы переночевать.

Бэнко шагнул в сторону.

— Смотри сам, где ты здесь ляжешь?

Действительно, комнатушка оказалась крохотной, в пять квадратных метров. Дощатый пол — одно название, в передней места ровно столько, чтобы поставить гэта. Четыре метра из пяти были заняты двумя постелями. На ящике стояла крохотная лампочка. В её тусклом свете Бунко еле разглядел на одной из постелей отца Бэнко. Чтобы нарушить неловкое молчание, Бэнко спросил:

— А что ты не снимешь койку у какой-нибудь старухи?

— Нет денег.

— Ну дня на три, на четыре и так можно, в долг.

— В долг мне уже нельзя. — Он опять раскашлялся с хрипотой в горле и безнадёжно вздохнул.

— Э, да ты, я вижу, плох, — спохватился Бэнко.

— Да, брат, я готов.

— Жаль тебя, парень.

Некоторое время оба молча стояли в дверях, пока отец Бэнко, который, оказывается, не спал, не вмешался, приподняв голову.

— Бэнко, пусть остаётся. Не всё ли равно, вдвоём спать или втроём.

— Ну раз всё равно, возьми гэта и иди мой ноги, — сказал Бэнко с облегчением и, пошарив в передней, протянул гостю пару сандалий.

Вот так и устроился Бунко на ночь, свернувшись в клубок в ногах у Бэнко. Хозяева после изнурительного трудового дня спали как убитые. Ну а Бунко промучился всю ночь в кашле и в горячке и задремал лишь к утру.

Короткая ночь пролетела быстро. В половине пятого Бэнко открыл дымовое окно, развёл огонь и принялся готовить завтрак. Вскоре встал отец и тоже начал собираться.

Когда завтрак был готов, Бэнко отложил часть еды на двоих, чтобы взять с собой. За завтраком отец как можно тише сказал Бэнко:

— А этот парень серьёзно болен. Пусть останется сегодня у нас, ему не мешает отдохнуть денёк.

Бэнко закивал в знак согласия.

— Как пойдём, ты ему скажи, что завтрак готов, пусть поест и отдыхает сегодня, — и ещё тише прибавил: — Ты не думай, что это тебя не касается. У меня было время, совсем собирался помирать, да товарищи помогли. И не раз выручали. Кто и поможет, как не товарищ? Вот и ты ему поможешь как товарищу.

Нагнувшись к отцу, Бэнко шепнул ему на ухо:

— А ведь он недолго протянет.

Отец, отложив хаси, строго посмотрел на сына:

— Тем более надо помочь.

Бэнко послушно кивнул. Перед уходом он растолкал Бунко:

— Послушай-ка. Мы уходим, а ты, браток, сегодня отдохни. Вон там завтрак, поешь и вообще присмотри за домом.

Бунко спросонок растерялся, попытался подняться, но Бэнко удержал его. Он опять прилёг и слушал, кивая головой.

Так как сторож всё-таки был ненадёжный, перед уходом закрыли ставни. Бунко, которому поручили присматривать за домом, хотел было сразу встать, но лежать было так хорошо, что он провалялся до десяти, а проснувшись, встал только тогда, когда почувствовал острый голод. Перекусив, он опять улёгся и пролежал в полузабытьи до полудня, пока опять не захотел есть. Снова поел и снова лёг.

Оба Бэнко подрядились на земляные работы. Отец с бригадой прорывал глубокий канал для прокладки водосточной трубы, а группа Бэнко засыпала его. Но в три часа дни отец, бросая землю, нечаянно попал на ногу пробегавшего мимо рикши. И сам рикша, и коляска, в которой восседал какой-то господин, выглядели празднично. Рикша стремительно остановился, закричал на отца:

— Ты что, ослеп? — швырнул в него комом грязи и на прощанье обругал: — Будешь осторожнее, болван.

Но отец не дал ему ускользнуть.

— Ах ты негодяй! — закричал он и, выпрыгнув из канавы, бросил в него лопату земли: — Ты что же дурака-то корчишь? Землекоп, по-твоему, не человек?

Рикша, взявшийся уже было за оглобли, оставил их и бросился на отца. Завязалась драка. Молодой и здоровый рикша без труда столкнул старого Бэнко в канаву. Тот слабо держался на ногах и свалился в глубокий ров, как подрубленное дерево. Он сильно ударился, ушиб затылок, поломал рёбра и скорчился от страшной боли.

В один миг отовсюду сбежались рабочие. Рикшу изрядно поколотили и потащили в участок.

Старого Бэнко, находившегося при смерти, положили на носилки.

Двое рабочих, десятник и убитый горем сын понесли его к дому. Пришли в пять минут шестого, Бунко, напуганный шумом, забился в угол. Вскоре явился местный врач, поставил диагноз: «Пульса нет», — и поспешно удалился.

— Не падай духом, Бэнко! Я отомщу за него, — сказал десятник, доставая из кошелька несколько серебряных монет по пятидесяти сэн. — Это тебе на сакэ. Будешь ночь пить. А утром приду, и мы вместе всё сделаем.

Десятник ушёл, и двое других, которые до сих пор стояли на улице, вошли наконец в комнату. Но им негде было даже присесть. Тогда Бэнко обратился к Бунко:

— Отец сегодня подрался с рикшей, и тот убил его. Ты уж иди в ночлежку. А мы сегодня всю ночь просидим возле него, — он протянул Бунко одну из монет. Бунко, взяв деньги, попросил:

— Разреши мне взглянуть…

— Смотри, — Бэнко приоткрыл лицо умершего. Но было уже темно и почти ничего не видно. И всё же Бунко глядел, не отрывая глаз.

На следующее утро из узкого переулка улицы Иида вышла убогая похоронная процессия. Подойдя к полотну железной дороги между Синдзюку и Акабанэ, люди заметили труп человека, задавленного поездом.

Он лежал возле рельс, накрытый рогожей, и только макушка и ступни ног высовывались наружу. По-видимому, ему отсекло руку. Голова была в крови. Возле трупа толпились шесть человек. На насыпи стояли няня с девочкой и какой-то ремесленник. Они молча смотрели вниз. Больше вокруг ни души. Дождь, ливший всю ночь, совсем перестал. Молодая листва на деревьях и зелёный луг нежились в лучах утреннего солнца.

Из шестерых один был полицейский, другой — врач и трое рабочих. Шестой — чиновник из местного управления, в мягкой фетровой шляпе и хаори, прохаживался вдоль путей в некотором отдалении. Полицейский болтал с рабочими, а врач сидел на корточках, сжав виски ладонями. Они ждали, пока принесут гроб.

— Не иначе, как двухчасовой товарный, — предположил один из рабочих.

— А тогда ещё шёл дождь? — спросил полицейский, закуривая.

— Шёл, а как же. Перестал только в четвёртом часу.

— Он, наверное, больной был. Вы как думаете, Осима-сан? — обратился полицейский к врачу. Осима, увидев, что полицейский курит, тоже вынул папиросу и, прикурив у него, мельком взглянул на труп.

— Наверняка больной.

Один из рабочих заметил:

— А ведь это он бродил здесь вчера по полю. И пальто то же самое. Он ещё походил, походил и присел под дерево отдохнуть.

— Так, значит, он с целью пришёл сюда. Днём, наверное, не удалось, так он ночью…

Полицейский устал стоять и тоже присел на корточки между рельсами.

— Яцуко-сан, ведь в такой ливень ему, наверное, некуда было деться. Не выдержал он и бросился прямо с насыпи под колёса, — произнёс один из рабочих, как будто был свидетелем.

— Да что и говорить. Жаль парня, — отозвался полицейский и невольно взглянул на насыпь. Там появился ещё один любопытный, какой-то студент.

Мимо, сверкая окнами на солнце, промчался к Акабанэ поезд. И кочегар, и машинист, и пассажиры — все высунулись в окна и с любопытством глядели на предмет, прикрытый рогожей.

И так как у этого предмета не было ни имени, ни местожительства, то похоронили его, как подобает в таких случаях, без всяких церемоний. Так кончилась жизнь Бунко.

А прав был рабочий: он больше не выдержал — вот и бросился под колёса.

1907

ВЕРНОСТЬ

— Фуса, хозяйка ничего не сказала, когда уходила? — спросил Саяма Гинноскэ, входя в столовую.

— Как же, говорила. Сказала, что после курсов зайдёт к Тоё, поэтому вернётся немного позже.

Гинноскэ раздражённо бросил: «Подавайесть», — и уселся за длинный обеденный стол, покрытый белой скатертью.

Служанка торопливо отнесла подогреть сакэ, убрала скатерть и, боязливо поглядывая на хозяина, поставила перед ним ужин. А тот сидел с закрытыми глазами, облокотившись о стол, так и не сняв пальто.

— Кушайте, уже подано! — робко проговорила служанка. Ей хотелось угодить ему и, смекнув, как это лучше сделать, она проговорила: «Да что это я, бестолковая, сакэ-то, наверное, уже готово». Она сбегала за бутылкой и налила. Судя по всему, Гинноскэ после службы уже где-то перехватил рюмочку и был слегка пьян. Лицо его, всегда бледное от вина, теперь стало белым как полотно, брови насупились, губы сжались, и служанке было страшно глядеть на него.

После нескольких рюмок он глубоко вздохнул, но вид у него был по-прежнему мрачный. «Нарочно сегодня вернулся позже обычного, уже в восьмом часу, а жены ещё нет, — размышлял Гинноскэ, — впрочем, этого следовало ожидать». С таким же успехом можно жить в меблированных комнатах. Но всё это было бы ещё терпимо, если бы в душу не закралось одно подозрение.

— Она сказала, когда вернётся?

— Нет, не говорила.

Ведь могла же она сказать, что зайдёт к Тоё, утром, когда он собирался на службу, времени было достаточно. Гинноскэ чуть не со стоном закричал:

— Что вы меня дурачите!

И опять забулькало сакэ.

— Что это вы ничего не едите? — как можно мягче сказала Фуса, изо всех сил стараясь угодить ему.

— А что ты мне подсовываешь? В такую пору ещё горяченьким супом будете пичкать. Супом меня и в паршивой гостинице накормят.

Уже месяца два как у Гинноскэ испортилось настроение. Будучи особенно не в духе, он обязательно упоминал о «паршивой гостинице», но истинной причины своего недовольства не выдавал.

Раз уж дело дошло до «паршивой гостиницы», лучше молчать, и благоразумная Фуса молчала.

Гинноскэ вдруг поднялся.

— Я пошёл.

— Да что вы! Скоро госпожа придёт, — пыталась удержать его служанка.

— Не ждать же мне её, действительно?

Конечно, давало себя знать сакэ, но больше всего ему хотелось уйти, чтобы не сидеть и не мучиться ожиданием.

В самом деле, не подобает мужу покорно ждать жену, которая своевольничает и неизвестно где пропадает, — выложил он наконец то, что накипело на душе.

— Да, вы правы. Но она с минуты на минуту должна вернуться, — не унималась служанка.

— И сам знаю, что вернётся, но меня уже не будет.

Решившись, он поспешил наверх.

Там, на раскалённых угольках жаровни, попыхивал маленький чайник. Свет лампочки падал на книжную полку, играя на золотой оправе книг, на часы, на позолоченную рамку акварели, переливался в серебристом мехе белой лисицы, растянутой на индийском диване. Хорошая, весёлая комната. И он так любил её… Но теперь она не нравилась ему. Он стал наскоро просматривать письмо и открытки, полученные в его отсутствие и в беспорядке разбросанные на столе. Его внимание привлёк один конверт, на котором не было фамилии адресанта. Как ни странно, письмо оказалось от его старой знакомой Сидзу, с которой он был связан до брака со своей теперешней женой Мотоко.

В своё время Гинноскэ собирался жениться на Сидзу, но его родные и близкие подняли такой шум по поводу её необразованности и низкого происхождения, что он и сам усомнился в её достоинствах. Им пришлось расстаться. Вскоре он женился на другой и совсем потерял Сидзу из виду.

С тех пор прошло пять лет. И вот он получает от неё письмо. Интересно, о чём она пишет? Он начал читать: «После того как мы расстались, мне пришлось много пережить. Потом я встретила человека, который стал моим мужем. Но с ним получилось то же самое, что с вами: его родители не разрешили ему жениться на мне. Тогда он ушёл от них, и теперь мы живём как отверженные на улице Атаготи, у Когава. Нужда нас одолела. Постепенно влезали в долги, и теперь уже не знаем, что дальше делать. Я давала себе клятву никогда не обращаться к вам, но приходится забыть про клятвы и про стыд. Я прошу вас, если сможете дать мне двадцать иен, то принесите их завтра вечером».

Завтра, то есть сегодня. Гинноскэ тронуло это письмо. Сидзу? Она как-то всегда умела привязать к себе человека, и сама обычно привязывалась к нему. Славная, честная и умная женщина. А вот люди не знают и презирают её. Просто какое-то проклятье тяготеет над ней, думал Гинноскэ, но в сердце его уже не было и капли любви к ней.

В конце концов, это кстати. Зайду, узнаю, как живёт. Он пошарил в карманах. Оказалось всего пять иен и какая-то мелочь. Маловато, конечно, ну ничего, остальное он даст потом. И Гинноскэ спустился вниз.

— Фуса, если меня долго не будет, можете закрываться.

— Да куда это вы?

— Не беспокойся, хозяйке передай, что ушёл по срочному делу.

Вечер был тихий. Небо всё в звёздах. Налево вдоль парка проходила трамвайная линия. Но он выбрал другую дорогу, через Обори, где совсем не было прохожих, и свернул направо.

Пройдя около километра, он взглянул на часы возле газового фонаря. Было уже восемь. Свежий ветерок совсем отрезвил его. «Не мешало бы выпить», — подумал он.

Улица Атаготи находилась недалеко, поэтому Гинноскэ шёл не спеша, размышлял о жене.

А ведь в Сидзу действительно есть что-то такое низкое, чего нет у Мотоко.

Почему всё-таки люди презирают Сидзу? Да, она, пожалуй, чересчур чувственна. Кроме того, в ней не хватает главного — обязательной для женщины верности. Поэтому в ней чувствуется какая-то «вялость». Эта «вялость» придаёт ей вульгарный вид. И не надо далеко ходить за примерами: до меня у неё был любовник, и после меня вот этот мужчина.

Правда, если исходить из собственного опыта, то пока она была со мной, ни разу не навлекла на себя подозрений. Что и говорить, честная, милая и нежная, она принадлежала мне душой и телом.

Гинноскэ зашёл в тупик. «Так что же такое верность? Мотоко, например, считается верной женой. Но кто знает, чем она занимается под предлогом этих курсов? Ведёт она себя очень подозрительно. Куда, например, её понесло сегодня? И разве эта Мотоко не доставляет мне мучения? Я никогда не знаю, что она делает, чем занимается». Чем больше он думал, тем больше запутывался в своих мыслях. Тряхнув в раздражении головой, он ускорил шаг. Вот и узкий тёмный переулок. На двери небольшого дома он увидел тускло освещённую дощечку: «Когава». Значит, здесь. Он без колебаний распахнул дверь.

— О-Сидзу-сан здесь проживает? — спросил он, и в то же мгновение появилась сама Сидзу.

— Как хорошо, что вы пришли! Я вас очень ждала. Поднимайтесь сюда! — У неё был всё тот же низкий бархатистый голос.

— Да нет, не стоит. Лучше вы спускайтесь.

— Ну хорошо. Только немного подождите.

Она быстро сбегала наверх и уже через несколько минут спустилась.

— Пройдёмся немного…

Они молча вышли на улицу. И вдруг, выставив перед самым её носом большой палец[60], Гинноскэ спросил:

— Ну а как насчёт этого?

— О, как вы можете? Вы всё такой же шутник…

— Ну, ну, ведь пять лет прошло с тех пор, как мы расстались.

— И правда, пять лет. А кажется, что вчера.

Оба замолчали. Шли неизвестно куда и зачем.

— А всё-таки когда вы бросили? — Он опять показал ей большой палец.

— Пожалуйста, перестаньте. Мне неприятно. Это я бросила зимой позапрошлого года.

— А до этого?

— Только с горя, после того, как вы меня оставили.

— Только?

— Да, — ответила она и слегка прижалась к Гинноскэ. Он положил ей на плечо левую руку и предложил:

— Я сам что-то замёрз, да и отрезвел совсем. Если ты не против, зайдём в европейский ресторанчик, здесь за углом. Посидим, потолкуем.

Сидзу, немного подумав, ответила:

— Нет, пожалуй, поздновато.

— Что ты, ещё рано.

Она подумала ещё немного и спросила:

— Вы выполнили мою просьбу?

Гинноскэ остановился.

— Видишь ли, Сидзу, у меня с собой только пять иен. Это, так сказать, мои карманные деньги, и я ими могу распоряжаться. А что касается двадцати иен, то это не так просто: деньгами ведает жена. Брать у других сама знаешь каково. Так что возьми пока что есть, а дня через два-три я достану как-нибудь, — он вынул из кошелька пять иен и передал ей.

— Мне так неудобно, и я не имею никакого права, но ведь я вам всё объяснила в письме…

— Ну, что там, я всё понимаю.

— У меня не было иного выхода, кроме как обратиться к вам…

— Правильно, правильно. Остальные я принесу дня через три.


Расставшись с Сидзу, Гинноскэ уже не пошёл пешком, а взял рикшу и поспешил домой. Он и думать забыл, что обещал вернуться поздно и даже велел Фуса запереть двери.

Дома он узнал, что Мотоко ещё не вернулась. Фуса уже не пыталась угодить ему и молча смотрела в сторону.

Гинноскэ взял бутылку виски и побежал наверх. Выпив залпом несколько чашек, он сразу опьянел. Зарябило в глазах. С ожесточением он подумал: «Выгоню вон я эту Мотоко и возьму к себе Сидзу. Пусть её презирают, пусть она неверна, всё равно она лучше».

«Сидзу лучше!» — повторял он в сердцах, прохаживаясь по комнате неуверенной походкой. И вдруг повалился на диван и сжал лицо ладонями, чтобы не разрыдаться.

1907

БАМБУКОВАЯ КАЛИТКА

1

Служащий компании Оба Синдзо жил в пригороде Токио, а его контора находилась в районе Кёбаси. Каждое утро он совершал двухкилометровую прогулку до трамвайной остановки и при этом приговаривал:

— Ежедневный моцион — вещь полезная.

Благодаря своему мягкому нраву Синдзо пользовался на службе хорошей репутацией.

Его семья состояла из шести человек: он сам, его шестидесятилетняя старуха мать, необыкновенно здоровая и крепкая для своего возраста, жена двадцати девяти лет, её сестра О-Киё, семилетняя дочь Рэйтян и служанка О-Току, поступившая к ним несколько лет назад.

Его жена болела и почти не принимала участия в домашней работе. Заботы о хозяйстве целиком лежали на плечах О-Киё и О-Току, им немного помогала бабушка. Двадцатитрехлетняя О-Току, несмотря на свою молодость, пользовалась в семье большой властью и всем своим видом показывала, что дом целиком держится на ней, так что иногда даже бабушке приходилось уступать ей. Случалось, что О-Киё начинала возмущаться чрезмерным своеволием служанки, но та была на редкость хорошей работницей, и в конце концов ей всё сходило с рук.

По соседству, за живой оградой, в небольшом, напоминающем кладовку домике, жили супруги Уэкия. Хозяину было лет двадцать восемь, а его жене не больше, чем О-Току. Соседки любили поспорить, причём каждая норовила переговорить другую.

Во дворе Уэкия не было даже колодца, и молодые супруги попросили Оба разрешить им брать воду у него, на что тот дал своё согласие. Спустя два месяца Уэкия обратились к соседям ещё с одной просьбой проделать в изгороди небольшой проход к колодцу, всего в три сяку[61], чтобы не обходить вокруг дома. По поводу этой просьбы в семье Синдзо мнения разделились. Особенно упорствовала О-Току:

— Да вы что, лаз для воров хотите проделать?

Однако добряк Оба согласился и на этот раз, только попросил злополучных соседей сделать калитку покрепче и не оставлять её без присмотра. Не теряя времени, Уэкия отправились в рощу, нарезали молодого бамбука, переплели его прутьями, и калитка была готова. Увидев это незамысловатое сооружение, возмущённая О-Току очень громко выразила своё негодование:

— Что же это такое? Какая это калитка? Смех один, даже задвижки нет. Не калитка, а одно название, что она есть, что её нет — всё одно.

Находившаяся поблизости О-Гэн, жена Уэкия, она как раз сидела у колодца и начищала дно у котла, — не могла остаться равнодушной к подобному посрамлению плода её трудов и не замедлила ответить:

— И так хорошо. В самом деле, что мы — плотники?

— А почему бы вам и плотника не позвать? — злорадно сказала О-Току, которой не понравился тон О-Гэн. Она прекрасно знала, как бедны Уэкия.

— Позовём, если понадобится, — уже тише ответила О-Гэн.

— Так чего же мешкать? — съязвила ещё раз О-Току.

О-Гэн разбирала досада, не в её характере было оставаться в долгу, но она знала, какой властью пользуется О-Току в доме Оба, и посему смиренно ответила:

— Вы уж не взыщите. Я одна буду пользоваться ею и постараюсь, чтобы всё было в порядке. А что касается воров, то калитка здесь ни при чём. Если вору понадобится, он и через изгородь перелезет, и в ворота проберётся.

— Ну, коль сама проверять будешь, то ладно. Сама знаешь, воры и мусорщики так и шныряют сейчас по деревне. Что бы ты думала, в доме, по соседству с булочной, — там ещё живёт этот вояка Каваи-сан, — стянули медный таз. И совсем новёхонький!

— Ишь ты! — О-Гэн перестала черпать воду и взглянула на собеседницу.

— В два счёта! Служанка только отлучилась, чтобы повесить бельё, а таза как не бывало. Наверняка забыла закрыть калитку.

— Ну, у меня этого не случится, буду в оба глядеть. Да и вам, О-Току, не мешает быть поосторожнее с вещами.

— Что верно, то верно. Я что-то последнее время стала забывчивой. А за этими мусорщиками нужен глаз да глаз. Но учти: тот, кто пройдёт через калитку, не минует и твоего дома.

— Это, конечно, так, да что вору делать в моём доме? Всё моё богатство — дрова да уголь.

— А что ты думаешь, и уголь теперь в цене. Как-никак мешок «сакура»[62] стоит восемьдесят пять сэн, — и О-Току кивнула на мешки с углём, которые длинным рядом растянулись от колодца до кухни.

— Сколько в нём плиток, и каждая несколько сэн стоит. Просто горе, как будто деньгами топишь. И что за напасть, ведь не только уголь, другие вещи тоже против прошлого года вдвое дороже стали, — со вздохом произнесла О-Току и добавила: — Не приложу ума, что и делать.

— Да, у вас семейка немалая. Смотришь, то одно, то другое купить надо. Вот у нас какие, казалось бы, могут быть расходы, а пять сэн на один только уголь уходит. Ох, беда, беда!

— Нелегко тебе, — посочувствовала О-Току.

Разговорившись об угле, они забыли про злополучную калитку и мирно болтали, как ни в чём не бывало.

В конце ноября день короткий, и Синдзо вернулся со службы уже затемно. Узнав, что калитка готова, он, не переодеваясь, только обув гэта, поспешил в сад. При виде калитки он улыбнулся, а стоявшая рядом О-Току поспешила воспользоваться случаем:

— Ужасная калитка! Не правда ли, хозяин?

— А что, Уэкия сам делал?

— А то как же?

— Да, несколько необычная. Но для Уэкия и это неплохо. — Дёрнув калитку, Синдзо заметил: — А смотрите-ка, держится! Всё-таки лучше, чем ничего. В крайнем случае позовём плотника. Хоть из бамбука, а калитка, ничего не скажешь, — и, посмеиваясь, он вернулся в дом.

О-Гэн слышала этот разговор из своего дома и, улыбаясь про себя, подумала: «Да, хозяин чуткий человек. Редко встретишь такое доброе сердце. И хозяйка неплохая. И бабка ничего, хоть толку с неё мало. О-Киё упряма, но и она в душе не злая». Тут О-Гэн вспомнила, как язвила сегодня О-Току, и обида вернулась. «Кабы не вода, уж я бы ей показала. Настоящая деревенщина из Босю. Чуть с ней поласковее, сразу растает, а ведь такая наглая, — из головы не выходили слова О-Току: „Ужасная калитка!“ — Ишь, хотела посрамить нас. Хозяин — молодец, не обратил на неё внимания, — от этой мысли ей стало легче. — Правда, хорошего от неё не отнимешь. И собой недурна, и по возрасту мне ровесница — в самый раз замуж выдавать. Вот уж будет хозяйка, другой такой не найдёшь. К тому же честная. Оба как в воду глядели, когда её нанимали…»

О-Гэн зажгла лампу и собралась подбросить угля в хибати, как вдруг обнаружила, что уголь весь вышел. Настроение сразу упало. Прищёлкнув от огорчения языком, она потрогала чайник. К счастью, вода ещё не остыла.

«Возвращался бы поскорее, пока чай тёплый. А что, если аванс не дадут? Тогда и сегодня, и завтра без огня. Угля нет, это ещё полбеды, можно и щепок набрать, а вот как быть без риса?» — На этот раз она уже не прищёлкнула языком, а тяжело вздохнула.

Тусклый свет от лампы падал на сгорбившуюся фигуру О-Гэн, её бледное лицо и беспорядочно рассыпавшиеся волосы. В эту минуту вид у неё был жалкий.

Когда Исокити наконец вернулся, О-Гэн сразу спросила о деньгах. Он молча вытащил кошелёк и протянул ей. Заглянув в него, О-Гэн удивилась:

— Всего две иены?

— Да.

— Две, конечно, тоже деньги, но неужели не мог взять хотя бы пять?

— А что я мог поделать, если не дают?

— Попросил бы получше, не отказали бы. Вот, полюбуйся, — О-Гэн указала мужу на пустую корзину из-под угля, — всё наше богатство. Ну, куплю вечером риса, а дальше что?

Исо молча курил. Докурив трубку, он резким движением стряхнул пепел и, придвинув к себе ужин, начал есть. Тёплая вода, которую он пил, показалась ему необычайно вкусной.

О-Гэн молча наблюдала за мужем. Когда он после пятой чашки потянулся за шестой, она не вытерпела и спросила:

— Где это ты так проголодался?

— Проголодаешься за целый день.

— Ты что же, ничего не ел?

— Не ел. Так уж вышло. Едва пришёл, хозяин налетел, изругал, что в самую горячую пору опаздываю. Я сказал, что делал калитку, но ему на это наплевать. Ну, взялся за работу. В два часа устроили перерыв на обед, я и не пошёл. Раздатчица даже приходила: «Иди, говорит, быстрее, сегодня вкусные нори», но я так и не пошёл. После работы неловко было обращаться к хозяину, и всё-таки обратился, попросил пять иен в аванс. Он было раскричался: «За такое отношение тебе ещё и денег давай! — но потом смягчился: — Я, говорит, тебе не враг. Вот, получай». И дал две иены. Что я мог возразить?

Так Исокити объяснил сразу, почему он голоден и почему так мало денег. Утолив наконец голод, он отложил хаси в сторону.

Исокити был человеком молчаливым и не умел говорить красиво, но иногда на него находило вдохновение и он становился по-своему красноречив, как, например, на этот раз. О-Гэн даже почувствовала некоторую гордость. Но она почему-то никак не могла понять, что он за человек, хотя вот уже три года, как они жили вместе. То он ведёт себя, как капризная девка из Токио, и бездельничает дня три-четыре, а иногда и все десять, то вдруг скажет только: «А ну-ка!» — и уж ворочает за троих, — совсем другой человек, даже хочется почтительно назвать его Исо-сан. И знаешь, что, если он сказал: «А ну-ка!» — беспокоиться нечего. О-Гэн, конечно, не понимала, в чём тут дело, но зато хорошо знала: в эти минуты никто за ним не угонится. Правда, приходилось думать и иначе. В особенно трудные минуты, когда не было ни гроша, ей казалось, что он просто слабовольный бездельник, но от этой мысли становилось так тяжело, что она спешила отогнать её.

Надо сказать, что женская половина семейства Оба относилась к Исокити с подозрением и тоже считала его «непонятным человеком». Все они, не исключая и О-Току, как-то терялись в его присутствии. О-Гэн замечала, что с ним они разговаривают совсем в другом тоне, не то что с ней, и сердце женщины наполнялось радостью, когда она видела, что О Току не смеет ему дерзить, а О-Киё с ним даже вежлива.

Бедность опостылела им, но сколько они ни старались, им никак не удавалось обзавестись хозяйством. Вечно им приходится жить в какой-нибудь лачуге вроде этого чулана или старого сарая. О-Гэн как-то незаметно для себя стала его женой, и, конечно, сделала глупость.

Накормив Исокити, О-Гэн взяла корзину и отправилась за углём. Вернувшись, разожгла печь и принялась рассказывать мужу о сегодняшней стычке с О-Току, о том, что хозяин сказал о калитке. Но на этот раз Исо не промолвил ни слова. Он только зевнул в ответ, и это красноречивее всяких слов говорило о том, что пора спать. О-Гэн не мешкая расстелила два футона[63]: один, погрязнее, вниз, другой — сверху. Они легли и так, щека к щеке, уснули. Холодный ветер, дувший во все щели, заставил их теснее прижаться друг к другу, и всё-таки спина Исо почти наполовину осталась неприкрытой.

2

Наступил декабрь, а с ним пришли и холода. Всё покрылось льдом, ощетинилось сосульками. Пригород Токио сразу вдруг стал выглядеть по-зимнему. Зима нагрянула так неожиданно, что ошеломила тех, кто, поддавшись всеобщему увлечению, впервые поселился за городом. Но Оба Синдзо был готов к этой встрече. В высоких ботинках и тёплом пальто, он как ни в чём не бывало продолжал ходить на службу.

В первое же воскресенье выдалась чудесная погода. На синем фоне неба золотилось ясное зимнее солнце. Ни облачка, ни ветерка. Совсем как ранней осенью. Бабушка и жена в сопровождении О-Току и Рэйтян отправились в город за покупками, а Синдзо и О-Киё остались присматривать за домом.

Для женщин, не привыкших выезжать из дому, поездка в Токио, вернее — в его торговую часть, была целым событием. Поэтому обитательницы дома Оба, начиная с бабушки и кончая внучкой, подняли целый переполох. Без конца переодевались, хлопотали, и только после их отъезда в доме воцарилась тишина, словно не осталось ни души.

Синдзо, одетый в ватное кимоно, повязанное старым самурайским поясом, прошёл в залитый солнцем кабинет и углубился в чтение газет. Когда время подошло к обеду, он вышел и стал не спеша прохаживаться по веранде. За сёдзи послышался голос О-Киё:

— Ниисан![64]

— Что?

— Что, что… На обед ничего нет.

— Ну так что?

— Как «ну так что»? Я серьёзно говорю!

Синдзо раздвинул сёдзи в комнату О-Киё. Та что-то старательно шила.

— Что это вы делаете?

— Для Рэйтян. Красиво?

Он ничего не ответил, но, осмотрев комнату, добавил:

— И не темно вам работать? Да у вас, кажется, и не топлено.

— Ничего, руки пока не замёрзли. Зато экономнее.

— А что, собственно, вы экономите?

— Как что? Уголь.

— Уголь действительно подорожал, но так урезывать себя не годится.

Положительно, Синдзо плохо разбирался в житейских делах.

— Да что вы, братец, понимаете? В ноябре уголь дороже риса. И все эти месяцы вплоть до марта больше всего уходит угля. Как же не экономить? Не зря О-Току с утра до вечера только и твердит о том, как подорожал уголь, как много мы его расходуем.

— Да, но так недолго и простудиться.

— Не простудилась же…

— Ну, сегодня такой тёплый день, что даже бабушка хорошо себя чувствовала. — Он широко зевнул, прикрыв рот ладонью. — Кстати, сколько сейчас времени?

— Наверное, около двенадцати. А что, проголодались?

— Да не то чтобы проголодался, но у меня, знаете, выработалась на службе привычка с нетерпением ждать обеда.

Затем Синдзо принялся прохаживаться по всему дому начиная с гостиной и кончая комнатой служанки. В неё он зашёл впервые. Вскоре окно было немного приоткрыто, и Синдзо от нечего делать выглянул во двор. Вдруг перед самым носом он увидел О-Гэн. Эта неожиданная встреча привела соседку в неописуемое смущение. Её лицо залилось краской. Она тут же протянула хозяину кусок угля «сакура», который почему-то оказался у неё в руке, и в замешательстве проговорила:

— О, какой дорогой уголь вы покупаете!

Мешок, что стоял под окном, был раскрыт. О-Гэн по дороге к колодцу каждый день проходила мимо него.

Синдзо тоже почувствовал себя неловко и не знал, что ответить.

— Я, собственно, плохо разбираюсь в угле, — сказал он и, виновато улыбнувшись, поспешил скрыться.

Синдзо вернулся в кабинет, не переставая думать о странном поведении О-Гэн, но никак не мог прийти к определённому выводу. Скорее всего, О-Гэн просто хотела украсть уголь, но Синдзо не мог так легко заподозрить человека. Может быть, она действительно хотела только посмотреть и без всякого злого умысла взяла в руку кусок угля, а когда встретилась с его взглядом, то смутилась и покраснела без всякой на то причины. Наверное, увидела хозяина и растерялась. Почему бы не так? И он решил никому об этом случае не рассказывать.

«Ну, предположим, О-Гэн действительно пришла для того, чтобы утащить немного угля, но не лучше ли сделать вид, что я не догадался? Теперь она должна понять, что поступила плохо, и второй раз на это не пойдёт. По крайней мере, никогда не соглашусь с О-Току, что Уэкия построили калитку с умыслом». Так Синдзо убеждал себя в необходимости молчать о случившемся.

В четвёртом часу семья вернулась из города. За столом было много разговоров. На долю Синдзо и О-Киё выпала обязанность внимательно выслушивать рассказчиков, а те наперебой спешили поделиться своими впечатлениями.

— Рэйтян увидела в Симбаси на витрине огромную куклу и пристала, чтобы ей купили…

— В трамвае оказался какой-то пьяный, ко всем приставал…

Жена, обратившись к Синдзо, сказала:

— Ты у нас больше всех мёрзнешь, получай самую дорогую заграничную рубаху.

— Всегда, как в город поедешь, истратишь больше, чем предполагалось…

По всему было видно, что эти сообщения доставляли несравненно больше удовольствия самим рассказчикам, нежели их слушателям.

Когда темы для разговора иссякли, О-Току, о чём-то вдруг вспомнив, поднялась и вышла из столовой, но вскоре вернулась, и все заметили испуг на её лице.

— Да, дела! — протянула она, понизив голос и обводя всех глазами. — Дела! — повторила она ещё раз и обратилась к О-Киё: — О-Киё-сан, вы сегодня не брали уголь из того мешка, что стоит во дворе?

— Нет, только из корзины.

— Понятно. Ведь я в последнее время замечала: что-то уж слишком много уходит угля. Как там угольщик не обвешивает, а товар хороший и так быстро прогорать не может. Я давно подозревала, а вчера, когда О-Гэн не было дома, кое-что проверила. Что же вы думаете? — О-Току перешла на шёпот. — Я нашла в старом хибати два куска «сакура», зарытых в золу, но решила пока об этом не рассказывать, а проверить ещё раз. И подстроила ей ловушку. — О-Току торжествующе улыбнулась.

— Что ещё за ловушка? — с беспокойством спросила О-Киё.

— Очень просто. Сегодня, перед тем как уйти, я сделала пометки на том угле, который лежит во дворе, а сейчас проверила. И представьте, четырёх кусков «сакура» как не бывало. Не хватает также двух кусков «догама».

— Не может быть! — поразилась О-Киё.

Бабушка и жена молча переглянулись. «Вот как», — подумал Синдзо. Он мог рассказать сегодняшний случай, но не в силах был это сделать.

— Теперь вам понятно, кто ворует уголь. Что же будем делать? — в тоне О-Току уже не слышалось прежнего интереса. Рассчитывая потрясти всех своим сообщением и вызвать споры, она увидела один испуг. Только О-Киё что-то пролепетала, а остальные, в том числе и хозяин, молчали. После продолжительной паузы О-Киё наконец сказала:

— А что, собственно, мы можем предпринять?

— Как что? Ведь это уголь, а не что-нибудь. Оставь мы так это дело, сколько ещё пропадёт. — О-Току явно нервничала.

— А если перенести его в кухню? — предложил Синдзо. Он знал, что О-Гэн больше не придёт за углём, но не хотел дать это понять.

— В кухне и так полным-полно, — запротестовала О-Току, Синдзо промолчал.

— Может быть, положим уголь в нижний ящик буфета в комнате О-Току, а её вещи перенесём в гардероб в среднюю комнату? — спросила жена.

О-Току тут же согласилась:

— Что ж, так и сделаем.

— Но это несколько стеснит вас, — поспешила добавить госпожа Оба.

— Нет, что вы, мне даже удобнее, если моё кимоно будет лежать в средней комнате.

— Значит, решили, — вмешалась бабушка. — Не говорила ли я, что нужно построить кладовку? Так Синдзо всё мешкал. Вот теперь и расхлёбывайте. А завели бы кладовку, ничего бы не случилось.

Синдзо с улыбкой почесал затылок.

— Вот что получается. А всё из-за этой проклятой калитки. Говорила же, что это просто лазейка для воров. Так нет, не послушались. Получается, что сами разрешили сделать ворам лаз. — О-Току говорила так возбуждённо и громко, что бабке пришлось остановить её:

— Да тише ты, на всю улицу слышно. Я тоже была против этой калитки. Но что делать? А взять и ни с того ни с сего заколотить её просто неловко. Не век же Уэкия будут жить в этой дыре. Уедут, тогда и заколотим. Пока об этом ни слова. Как будто ничего не случилось. И ты, О-Току, смотри не налетай на О-Гэн. Ведь мы её не застали. Да и угля не так уж много пропало. А то как бы хуже не было. Послушайте меня, — бабка, как и большинство людей её возраста, отличалась предусмотрительностью.

— Правильно. О-Току ни в коем случае не должна говорить об этом О-Гэн. Вдруг мы напрасно её обвиняем? На меня и так её муж наводит страх. Мало ли что может быть. Он на всё способен. — О-Киё была обеспокоена не меньше бабки и сказала как раз то, что та думала, но не посмела сказать.

— Да что вы выдумываете? Обыкновенный мужчина, — вмешался Синдзо. — Но говорить об этом, конечно, не стоит.

Синдзо ушёл в кабинет, разговор об угле прекратился, и О-Току с О-Киё занялись ужином.

И всё же О-Току очень хотелось увидеть, с каким лицом появится О-Гэн. Но та почему-то не показывалась. И только час спустя, уже после заката солнца, за водой пришёл сам Исокити.

3

О-Гэн была уверена, что ловко провела Синдзо, хоть он и застал её врасплох. Когда он выглянул в окно, О-Гэн уже успела спрятать в рукав уголь «догама», а «сакура» завернуть в передник, который придерживала левой рукой, и как раз собиралась взять ещё штуку. Но такой простодушный человек, как Синдзо, вряд ли догадался. «Он наверняка ничего и не заметил», — уверяла она себя. И всё-таки с наступлением вечера не решилась пойти за водой к соседям.

Не дождавшись возвращения Исокити, О-Гэн залезла под футон, но уснуть не могла. Вчера с Исокити под этим грязным футоном было теплее, так как они согревали друг друга. А теперь она лежала одна, распластавшись, как доска, и ей было холодно, ещё холоднее, чем раньше. Ей стало страшно, и она свернулась калачиком, обхватив ноги руками. Никто бы не подумал, что этот маленький комок — человек.

В голову лезли мрачные мысли, и от этого на душе стало совсем тяжело. Ведь вот привыкла к бедности, а к воровству привыкнуть не в силах. Уголь, который она потихоньку таскала в последнее время, — невесть какая ценность, но ей впервые приходилось брать чужие вещи, скрываться от людских взоров, и поэтому она ощущала такое беспокойство, которого не испытывала раньше. В этом беспокойстве были и страх, и стыд.

В памяти всплыла сегодняшняя сцена. Вот лицо хозяина с устремлёнными на неё глазами. Потом она вспомнила, как растерялась, не зная, куда деть кусок угля, и лицо её запылало.

— Что же это такое? — произнесла она невольно. И в голове возник целый рой мыслей: «А вдруг догадался? Но ведь он такой добрый! При чём здесь доброта? Человеческая доброта — глупость». — Она взволнованно разговаривала сама с собой. — Глупость, глупость, сплошная глупость! — опять сказала она вслух и потом уже спокойнее добавила: — А кто знает? — Высунув из-под футона голову, она осмотрелась. Солнце уже село, и сквозь раздвинутые сёдзи мягко светила луна. Но О-Гэн не встала и не зажгла лампу, а опять нырнула под футон и свернулась калачиком.

Наконец вернулся Исокити. Жена ещё раньше жаловалась ему на головные боли, поэтому он не удивился, увидев её в постели, а сам зажёг лампу, подложил угля в хибати, так как чай совсем уже остыл, и сходил за водой. В ожидании, пока закипит чайник, закурил трубку.

— Ты что, заболела? — спросил он наконец, но ответа не последовало. Окинув взглядом скорчившуюся фигуру жены, он повторил ещё раз: — Заболела, что ли? — Но она опять промолчала. Больше Исокити не спрашивал. Закипел чайник. Он, как всегда, запивал холодный ужин горячим кипятком. Захрустела маринованная редька. Ел с жадностью.

Слышно было, как под футоном плакала О-Гэн, но Исо не замечал этого, он был слишком увлечён едой. А когда кончил ужинать, прекратились и всхлипывания.

Исо подсел к хибати и принялся раздувать огонь, и только тогда футон зашевелился и из-под него показалась О-Гэн. Она села, её голова почти касалась колен. От прилива крови лицо раскраснелось, в глазах стояли слёзы. Она всхлипывала.

— Что это с тобой? — спросил Исокити, но по его голосу нельзя было понять, действительно ли он обеспокоен: такой уж был характер у этого человека.

— Исо-сан, мне так горько, — проговорила О-Гэн сквозь слёзы. — Вот уже три года, как мы вместе, и хотя бы один день не приходилось думать: а что сегодня будем есть? Пойми, я не хочу ничего особенного, но и так жить больше нет сил. Ведь мы же нищие. Понимаешь ты это?

Исо молчал.

— Разве мы думаем о чём-нибудь, кроме хлеба? Бывает в этом мире, что умирают и от голода, но кто живёт только мыслями о еде? Это слишком тяжело. — Вытерев рукавом слёзы, она продолжала: — Разве ты плохой работник? Или семья большая? Нас всего двое, а живём так бедно… Да не только бедно. У нас никогда и приличного жилища-то не было, все такие вот чуланы.

— Ну, завела, — оборвал Исо, даже не взглянув на О-Гэн, и начал сердито выбивать трубку.

— Злишься, ну и злись сколько хочешь, а я тебе всё равно всё выскажу.

— Удивила. А кому нравится бедность?

— А если не нравится, так что же ты каждый месяц по десять дней гуляешь? Ведь если бы ты не пил, не развлекался ещё кое-чем, а работал что есть сил, может, и не жили бы так бедно.

Исо молчал, уставившись на догорающий уголь.

— Если бы у тебя было сердце, то ты хотя бы «хакари» покупал… — И О-Гэн, упав на постель, зарыдала.

Исо вдруг вскочил и выбежал на улицу. Стояла тихая, безветренная погода. Луна лениво глядела на землю, а мороз был такой, что хоть бегом беги. Исо прибавил шагу и вскоре очутился на дороге в Синкай. Пройдя с полкилометра, он свернул в дом своего дружка Киндзи. До десяти часов проиграл с ним в шахматы, а уходя домой, попросил одолжить хотя бы одну иену. Но у Киндзи перед получкой денег не оказалось.

Возвращаясь, Исо проходил мимо ларька, где продавался уголь, сакэ, дрова и другие товары. Именно здесь Оба покупали дорогой уголь, а О-Гэн — дешёвый. В районе Синкай лавки закрываются рано. Была закрыта и эта. Исо подошёл ближе, потоптался немного на месте, затем быстрым движением взвалил на плечи мешок с углём, один из тех, что стояли под навесом ларька, и поспешил огородами домой.

Вернувшись, Исо сбросил мешок на пол, но утомлённая слезами О-Гэн, хотя и лежала с открытыми глазами, не обратила на него внимания. Её теперь ничто не трогало, она не пошевелилась и тогда, когда Исо, лёг рядом.

На следующее утро, заметив мешок, О-Гэн спросила удивлённо:

— Исо-сан, откуда это?

— Купил, — ответил тот, не поднимая головы. Он всегда вставал прямо к завтраку.

— Где это ты купил?

— Не всё ли равно?

— Разве трудно ответить?

— У Хакко.

— Что так далеко?.. А я сегодня за рис отдам последние деньги.

Исо поднялся:

— Ты сама жаловалась, что даже «хакари» не могу достать. Вот я и пошёл сначала к Киндзи, но он сам сидит без гроша. Потом к Хакко, попросил у него одолжить на уголь. А он хвастливо говорит: «Иди возьми у меня в лавке один мешок». Ну я пошёл и от его имени взял. Как ты думаешь, дней на пять хватит?

— Конечно, — радостно ответила О-Гэн. Она хотела было продолжить разговор, но вовремя вспомнила про завтрак и лишь добавила: — Не только на пять — на десять растянем.

Вчера, после того как убежал Исокити, О-Гэн много передумала и решила, что заставит Исо работать больше, а сама перестанет унывать и займётся каким-нибудь делом. Соседей избегать не будет, не то они, чего доброго, заподозрят её.

Приготовив Исокити завтрак, О-Гэн проводила его, немного перекусила, прибрала со стола, взяла вёдра и отправилась к колодцу.

Как раз в это время О-Киё и О-Току вышли во двор. Заметив О-Гэн, О-Киё спросила:

— Что это с вами? Вы так побледнели!

— Что-то нездоровится. Вчера, вероятно, простыла.

— Смотрите, осторожнее.

А О-Току даже не кивнула. Когда О-Гэн изменилась в лице, заметив, что мешки с углём убраны со двора, она злорадно ухмыльнулась. О-Гэн, уловив насмешку, бросила в её сторону ненавидящий взгляд. О-Току только этого и ждала. Война была объявлена, и поток язвительных насмешек готов был сорваться с кончика её языка, но рядом стояла О-Киё. Как раз в это время во двор вошёл молодой человек лет восемнадцати из лавки Масуя, той самой, из которой Исокити утащил вчера уголь.

— С добрым утром! — поздоровался он. Увидев, что мешки куда-то исчезли со двора, он поинтересовался:

— Скажите, а куда это делся ваш уголь?

О-Току только и ждала этого момента:

— Да мы, знаете, перенесли его в дом. Во дворе, оказывается, небезопасно. Ведь уголь теперь денег стоит. — При этом она не переставая смотрела на О-Гэн.

О-Киё нахмурилась. О-Гэн же, набрав воды, направилась было обратно, как вдруг услышала:

— Я с вами вполне согласен. Очень даже опасно. У нас вчера из лавки целый мешок украли.

— Да что вы говорите? — удивилась О-Киё.

— Да, он стоял под навесом.

— А какой, интересно, сорт? — спросила О-Току, не отрывая глаз от О-Гэн.

— Высший — «сакура».

О-Гэн, стиснув зубы и пошатываясь, вышла за калитку. Войдя в сени, она оставила ведро и опрометью бросилась к мешку. Раскрыла и невольно вскрикнула:

— «Сакура»!

О-Току за её поведение порядком влетело от бабки и от хозяйки. О-Киё же, волнуясь, что солнце уже село, а О-Гэн не показывается, решила навестить её и справиться о здоровье.

В доме Уэкия стояла мёртвая тишина. Соседка несколько раз позвала О-Гэн, но ответа не последовало… Предчувствуя что-то неладное, О-Киё раздвинула сёдзи и ужаснулась. Посреди прихожей, на поясе, перекинутом через балку, висел труп О-Гэн. Её ноги почти касались мешка с углём и, казалось, слились с ним в одно.

Два дня спустя бамбуковую калитку сломали. Вскоре зарос и проход.

А через два месяца Исо нашёл себе новую жену, которой было столько же лет, сколько и О-Гэн. Живут они в деревне Сибуя, но всё в таком доме, похожем на хлев.

1908

ДВА СТАРИКА

Была ранняя осень. Старик Исии сидел на лавке в парке Хибия и отдыхал. Ему было шестьдесят лет, но выглядел он бодрым и довольно крепким.

Солнце клонилось к западу, вокруг летали стрекозы, словно носимые ветром, хотя ветра и не было, и их трепещущие крылышки отливали красноватым блеском. Старик, помаргивая, глядел на них. Глядел, но не видел. Казалось, он ни о чём не думал.

Мимо старика проходили люди — старые и молодые, больные и здоровые. Никто не обращал на него внимания, да и ему было всё равно — человек ли прошёл, собака ли пробежала. Эти прохожие словно были от него за тысячи вёрст, и только спокойное и величавое небо объединяло их всех под своими синими сводами.

Старик пошарил правой рукой в левом рукаве, вынул сигарету «Асахи» и сунул в рот. Затем достал спички. Коробка была сломана и почти пуста, в ней оставалось всего несколько спичек. Две спички он испортил, третью наконец зажёг и закурил.

Ему, видимо, доставляло удовольствие попыхивать сигаретой. Беловатый с голубыми просветами дым плыл перед глазами, завивался в колечки и исчезал.

«Кажется, это Току?» — подумал Исии, увидев сквозь тающий дымок молодого господина в европейском костюме. Их разделял газон шириной в сорок метров, и старик не мог хорошо разглядеть. Пожалуй, не он, но уж очень похож. По фигуре и по походке — вылитый Такэси… Молодой человек скрылся в тени деревьев.

Эта встреча вернула старика к действительности.

Ямаками Такэси, племянник Исии, заходил к нему дня три назад и довольно резко упрекал за бездеятельную жизнь. Старик Исии обычно звал его Току, так как молодого человека при рождении назвали Токускэ, и только когда ему исполнилось тринадцать лет, родители, поддавшись общей моде, переименовали его в Такэси[65].

Увидев Току, старик вспомнил, что говорил ему племянник три дня назад.

Нельзя сказать, чтобы доводы Току были вовсе лишены оснований. Основания были, но говорил он не от души. Сам он так не думает. Он говорит общепринятые вещи, то, что все сейчас говорят. А в действительности Току просто-напросто хочет, чтобы я подрабатывал. Отсюда и все эти разглагольствования о недопустимости праздной жизни: «Пока есть руки и ноги, пока можно зарабатывать, надо зарабатывать». Он предлагал даже свои услуги, говорил, что стесняться нечего, что можно выбрать работу полегче и заработать иен десять. «Человек всё время должен быть деятельным, пока в нём тлеет жизнь, работать, пока не заболеет или не умрёт, — в этом долг человека». Ну, конечно, в этих доводах есть другая подоплёка.

«Да, хотел заставить меня работать», — подумал старик. Папироса его потухла.

Год назад старик Исии оставил службу и ушёл на покой, получив триста иен в год пенсионных. На месяц приходилось двадцать пять, а семья — четыре человека: он, жена и две дочери — двадцатилетняя О-Кику и восемнадцатилетняя О-Син, и, как обычно, в банке ровно столько, чтобы не умереть с голода. Но Исии не унывал.

Ведь живут же как-то рикши и рабочие, уверял он. Конечно, без еды не обойдёшься, и за квартиру надо заплатить, и всё — от покупки риса и до платы за обучение О-Син — надо рассчитать, но если постараться, то можно обойтись и на двадцать пять иен.

Так рассуждал Исии. Если можно обойтись, нужно обходиться. «Предположим, я бы мог согласиться на какую-нибудь лёгкую работу в качестве мелкого чиновника где-нибудь в компании, или учреждении, или в конторе при больнице, но каково будет мне, проработавшему долгую жизнь и с благодарностью вышедшему на пенсию! Я не доходил до того, чтобы восхвалять наш „блестящий век“ всеобщей умиротворённости, никогда подолгу не болел, ни к высшему начальству, ни к низшим никогда не питал зависти или ненависти. Просто служил. В этот, как говорят, блестящий век я отшельник. Благодарение богу, получаю свою пенсию, на это мы и живём. Не жадны мы, вот и живём дружно и ладно. Ну а если к двадцати пяти прибавить ещё десять иен, то можно уже роскошествовать… Но алчность ведь не имеет предела… А поступишь на службу, тогда из-за каких-то пяти, пусть десяти иен не сможешь посидеть дома и в ненастную погоду. Если ты мелкий чиновник, то пусть у тебя хоть из носа течёт, — ты должен вместе с юнцами плестись на работу. Брр! — вот что я ответил ему. Когда ушёл со службы, то и родные, и знакомые уговаривали взять какую-нибудь лёгкую работу, предлагали даже содействие, но вот поэтой-то причине я от всего отказался. Жена не жалуется, у неё добрый характер, для неё что бы ни было — всё хорошо. Ни разу даже не упрекнула. И дочери Кику и Син помогают ей, то обед приготовят, то к зеленщику сбегают. Поэтому старику Исии можно и побездельничать».

Но мать Такэси, младшая сестра жены Исии, относилась к этой бездеятельности иначе. Интересно, как она рассуждала? Наверное, так: сестра слепо ему повинуется, женщина есть женщина, а ведь если бы этот Исии согласился взять небольшую работу и к двадцати пяти иенам прибавилось бы ещё десять — как было бы хорошо! И вот она решила попросить Такэси уговорить старика.

Он упрямец, но ему можно помочь наставлением. И вот в одно прекрасное воскресенье в два часа пополудни Такэси отправляется на улицу Минами в районе Акасака посетить Исии и выяснить на месте обстоятельства дела. Маленький непроезжий переулок из трёх домов. И его обитель — ветхий домишко, хуже не найдёшь. Прихожая в четыре с половиной татами, она же столовая, здесь стоит хибати и прочие принадлежности. Следующая комнатка в восемь татами — гостиная; кроме того, возле кухни — ещё одна комнатушка в три татами. С южной стороны к веранде примыкает совсем узкая, не больше трёх метров шириной, полоска сада. Там аккуратными рядами стоят цветы в горшках — любимое занятие старика. Хоть и тесно, но всё в полном порядке, нигде ни соринки: и порог, и небольшие колонны, и веранда — всё вычищено, всё блестит.

— Разрешите войти? — спросил Такэси, раздвигая передние сёдзи. В столовой никого не оказалось.

— Это я, Такэси, — сказал молодой человек. Тогда из гостиной послышался голос тётки: «Току? Входи, входи».

Такэси раздвинул фусума и увидел, что дядя с тётей сидят в гостиной друг против друга и играют в го. Дядя мельком взглянул на Такэси, улыбнулся и кивнул. А тётка попросила:

— Току, будь добр, подожди. Мы скоро кончим. — Она была очень увлечена игрой.

— Пожалуйста, пожалуйста, не спешите, — сказал Такэси, которому так и не удалось докончить свои приветствия. Он, правда, был несколько удивлён, но ему оставалось только подойти и наблюдать за игрой.

— Току, ты играешь в го? — спросил дядя, не отрывая глаз от доски.

— Нет, не увлекаюсь, мне ни к чему.

— А всё-таки, как по-твоему, можно взять четвёртую?

— Да, если пойти пятой.

— Х-ха-ха… ладно, пятой так пятой.

— А я и не знал, что тётя играет в го.

— Я-то? Я старый игрок, — ответила тётка, не поворачивая головы.

— Вы всегда так играете?

— Нет, только когда остаёмся одни… А, подожди-ка!

— Нет уж, хватит, — ответил Исии, взяв пешку. Теперь он был спокоен.

— Но ведь я же прозевала.

— А сколько раз я тебе говорил, что не буду прощать?

— Это ты по привычке так говоришь.

— А кто меня приучил к этому?

— Значит, никогда не будешь прощать?

Такэси не удержался и засмеялся.

— Нет, не буду, а то ведь это у меня в привычку вошло.

Тётка ещё некоторое время смотрела на доску, потом предложила:

— Ну так кончим играть, чего уж тут…

— А что же тебе остаётся делать?

Тётка бросила игру. Опять начались приветствия. Такэси уселся напротив, и пошли разговоры. Он узнал, что дядя с тётей играют так почти каждый день, что обе дочки пошли прогуляться в парк Уэно, и так далее.

Так вот почему мать Такэси просила его уговорить Исии вернуться к работе через полгода после отставки. Но теперь Такэси думал: вряд ли старики согласятся отказаться от игры в го ради того, чтобы заработать несколько иен, и на этот раз повёл нападение с другой стороны, начав доказывать греховность праздной жизни.

Старик Исии, выслушав Такэси (он же Току) до конца, сказал:

— А как ты смотришь на тех людей, которые скрываются в горах, питаются плодами и пьют росу?

— А, это отшельники.

— Но они тоже люди.

— Вы хотите сказать, что вы тоже отшельник?

— Да, отшельник, только скрываюсь в городе.

На это Такэси нечего было возразить.


Докурив сигарету, Исии собрался было встать, но воспоминания о рассуждениях Току так расстроили его, что он остался сидеть на скамейке и закурил ещё одну. Он-то этого Току видит насквозь. Нечего и говорить, ему удалось ловко отделаться от него, сравнив себя с отшельниками, но ведь и в самом деле за праздную жизнь не похвалишь, рассуждал про себя Исии. «Но что делать? Что возьмёшь с мелкого чиновника? Можно было, правда, поехать в деревню, крестьянствовать, но ведь земли у меня нет». Он так ничего и не придумал и вернулся к мысли об отшельничестве. Размышления его были прерваны тем, что кто-то вдруг грузно опустился на скамейку рядом с ним. Исии оглянулся.

— Кавада-сан?

Сначала сосед, по-видимому, не обратил внимания на Исии, но, услышав его голос, поспешно встал и приподнял шляпу.

— О, Исии-сан, извините, я вас не узнал! — сказал он, низко кланяясь. Судя по его разгорячённому лицу, он был чем-то взволнован. Ему было уже за шестьдесят.

— Садись же, садись. Ну, как живёшь?

— Да нечего рассказывать, — ответил он, усаживаясь снова, — всё как обычно, нечем похвалиться. — Засунув пятерню в свои нечёсаные, лохматые как пакля седые волосы, Кавада поскрёб голову.

Если одежда старика Исии была проста, но опрятна, то Кавада был одет в поношенный европейский костюм из грубой клетчатой ткани, купленный у Янаги Хара, а на ногах у него были истоптанные ботинки.

— Но всё же чем-нибудь ты занимаешься? — спросил Исии, рассматривая Кавада. «В самом деле, всё такой же», — подумал он про себя.

— Да честное слово, нечего рассказать… — Кавада кончил почёсываться, вынул из кармана почерневший кожаный кисет и старую плоскую трубку. Исии, увидев, что табак его весь искрошился и наполовину перемешан с мусором, достал «Асахи».

— Угощайся.

— Ничего, и этот хорош. — Кавада без тени смущения набил трубку и прикурил у Исии.

Когда-то, лет тридцать назад, они около года прослужили вместе в одном учреждении и, кроме того, приходились друг другу какими-то дальними родственниками. В семействе Исии говорили о Кавада в таких выражениях, как: «Что-то он сейчас поделывает?», «Вот уж кого можно пожалеть».

— Но не бездельничаешь же ты? — с замиранием сердца спросил Исии.

— Я же тебе сказал — нечего мне рассказывать…

Таков уж был характер у Кавада: если у него что-нибудь хотят узнать, он ни за что не скажет и будет ломаться из-за какого-нибудь пустяка.

— А ты уже лет пять к нам не заходил, — вспомнил Исии.

— Да, давненько…

— Здорово ты тогда отплясывал, напевая: «В дождливую ночь плыву к берегам Японии в глубоком сне…» Хорошее было время, — сказал Исии, посмеиваясь. Кавада тоже засмеялся, но ничего не сказал, а только вдруг заёрзал на месте.

Когда ему было тридцать лет, какой-то благодетель взял его в свой дом и женил на полоумной приёмной дочери, но он не вытерпел и удрал, прихватив с собой малолетнего сына Кэйтаро. Ребёнка отдал на воспитание старшей сестре. С тех пор ни разу больше не женился, так и прожил бобылём до шестидесяти лет. Вот и вся жизнь Кавада.

Трудно понять, одиночество ли явилось причиной всех его несчастий или, наоборот, несчастья сделали его одиноким?

Он был хорошим человеком, вино не пил и вообще не предавался такого рода развлечениям, к людям относился честно, с сознанием чувства долга, но так получилось, что жизнь у него не ладилась, пристроиться он никуда не смог. Удивительная судьба!

И знакомые Исии, и те, кто недавно узнал его, — все заявляли: «Несчастный человек», и соглашались, что судьба у него странная. Но все в один голос утверждали, что должна быть какая-то «причина». Во-первых, Кавада — слабовольный, и в доказательство приводили то, что его женили насильно. До этого у него была невеста, с которой было всё договорено, но когда с ним произошёл этот случай, он купил ей на память оби за пять иен и в слезах расстался с ней. Во-вторых, у него упрямый характер: однажды на него нашло, он вспылил из-за какого-то пустяка и был уволен со службы. И в-третьих, он был удивительно застенчив.

Причины, которые приводили его знакомые, в самом деле имели место. Но должна была быть ещё какая-то более веская причина. Если человек от зрелого возраста и до самой старости живёт совершенно один, как перст, без далёких и близких родственников, то будь он в духе нашего общества, его вряд ли постигла бы участь Кавада, скорее, наоборот: к старости он нажил бы славу и богатство.

Сын старика Кэйтаро рос вдали от отца и стал взрослым без него. Когда ему исполнилось двадцать пять лет, он стал зеленщиком, но вскоре бросил это занятие и сделался бродячим гадальщиком. Где он теперь, никому не известно. А разве в жилах старика Кавада не течёт кровь «бродяги»? И разве не передалась она его сыну Кэйтаро?

Исии, конечно, не собирался его допрашивать, просто ему было жаль товарища, и он хотел узнать, как тот сейчас живёт. Он попробовал заговорить о прошлом, но Кавада не поддержал его, он всё ещё ёрзал на месте.

— Сколько времени? — спросил вдруг Кавада. Исии достал из-за пояса большие серебряные часы и посмотрел:

— Три часа.

— О, так мне пора идти, — торопливо сказал Кавада и, оглядевшись по сторонам, вдруг заговорил тихим голосом:

— Понимаешь, я в последнее время собираю взносы в одном женском обществе, и мне каждый день приходится бегать по Токио, а в моём возрасте это не так легко. Так вот я решил попросить работу полегче, и мне кое-что удалось. Добился того, что мне обеспечили содержание — семь иен в месяц. Я, конечно, был рад, так как уже не нужно было столько бегать. Но, — он ещё раз внимательно огляделся вокруг и ещё тише добавил: — Я сделал ужасную вещь. Денег, конечно, не хватало, и я заимствовал из казённых по одной, по две иены, и вот теперь получилось, что истратил целых пятнадцать иен. И теперь ничего не могу придумать, чтобы вернуть их и привести в порядок счётную книгу. Последние пять дней бегаю повсюду, чтобы раздобыть их. А сегодня как раз с четырёх до пяти я должен встретиться с сыном моего старого друга Ногути, и если он согласится, я возьму у него в долг. Вот какая у меня неприятность… Но я очень прошу тебя об этом никому не рассказывать. — Он замолчал и поднялся. Не успел Исии ответить что-либо, как он раскланялся и удалился.

Старик Исии растерянно смотрел ему вслед. Кавада шёл, всё время оглядываясь. Поравнявшись с полицейским, он быстро приподнял шляпу и подобострастно поклонился. Исии видел всё это, но ничего решительно не понял.

1908




Куникида Доппо

Равнина Мусаси

Рассказы

Издание 2-е

Перевод с японского Т.П. Топеха

ГИПЕРИОН

Санкт-Петербург

2023


Примечания

1

Саэки — небольшой приморский городок на острове Кюсю.

(обратно)

2

Авасэ — верхнее японское платье на подкладке без ваты.

(обратно)

3

Хикодакэ — название горы.

(обратно)

4

Годы Бунсэй — 1818–1829 годы.

(обратно)

5

Мусаси — обширная равнина, на которой расположены префектура и город Токио.

(обратно)

6

Котэсаси — часть равнины Мусаси.

(обратно)

7

«Тайхэйки» — «Описание Великого Мира», японский феодальный эпос XV века, описывающий междоусобные войны XIV века.

(обратно)

8

3-й год Гэнко — 1331 год.

(обратно)

9

Минамото и Тайра — два могущественных феодальных дома, которые в XIV веке оспаривали власть в Японии.

(обратно)

10

Ри — мера длины, около четырёх километров.

(обратно)

11

Фудзи — вулкан Фудзияма.

(обратно)

12

Фтабатэй Симэй (1864–1909) — выдающийся японский писатель, создатель первого в Японии реалистического романа «Плывущее облако»; теоретик литературы и искусный переводчик, прославившийся переводами Тургенева и других русских писателей.

(обратно)

13

Кумагая Наоёси (1782–1862) — известный поэт эпохи Токугава.

(обратно)

14

Хокку, или хайку, — короткий стих в три строфы с чередованием слогов 5-7-5.

(обратно)

15

Кампассю — старое название области Канто, большая часть которой расположена на равнине Мусаси.

(обратно)

16

Эдо — старое название Токио.

(обратно)

17

Сёдзи — раздвижные стены в японском доме.

(обратно)

18

Симбаси — привокзальный район в Токио.

(обратно)

19

Суонада — спокойный безветренный залив на острове Кюсю.

(обратно)

20

«О» — префикс, употребляемый перед женскими именами.

(обратно)

21

Сан — суффикс вежливости, прибавляемый к именам.

(обратно)

22

Имеется в виду «История Расселаса, принца Абиссинского» Сэмюэла Джонса, английского писателя и критика XVIII века.

(обратно)

23

Сакэ — японская рисовая водка.

(обратно)

24

Сэтуоти — Японское Внутреннее море.

(обратно)

25

Бонза — буддийский монах.

(обратно)

26

Кэн — мера длины, около двух метров.

(обратно)

27

Тё — мера длины, 109 метров.

(обратно)

28

Самисэн — японский трёхструнный музыкальный инструмент.

(обратно)

29

Го — японская игра, напоминающая шашки.

(обратно)

30

1 Татами — японская циновка размером около 1,5 кв. метров. Количеством татами определяется размер комнаты.

(обратно)

31

Дзабутон — подушка для сидения.

(обратно)

32

Оби — широкий пояс-украшение.

(обратно)

33

Акасака — квартал увеселительных домов в Токио.

(обратно)

34

Сэнсэй — почтительное обращение к преподавателю, врачу и т. д.

(обратно)

35

Хибати — род печки-жаровни.

(обратно)

36

Фусума — подвижная перегородка в японском доме, обитая толстой бумагой.

(обратно)

37

Гидаю — драматический речитатив, назван в честь знаменитого исполнителя Токэмото Гидаю (XVII–XVIII вв.).

(обратно)

38

Суси — рыба с рисом, приправленная соусом.

(обратно)

39

Тофу — соевый творог.

(обратно)

40

Камакура — дачное место вблизи Токио.

(обратно)

41

Гиндза — главная торговая улица в Токио.

(обратно)

42

В Японии муж, входя в семью жены, берёт её фамилию.

(обратно)

43

Имя Годзо состоит из двух иероглифов, которые означают «кладезь справедливости».

(обратно)

44

Фудо Мёо — буддийское божество, изображаемое на фоне огня. Фудо-сама — разговорное наименование Фудо Мёо.

(обратно)

45

Хидэёси — Тоётоми Хидэёси (1536–1598) — крупный государственный и военный деятель и один из объединителей Японии.

(обратно)

46

Ёсицунэ — герой японского феодального эпоса.

(обратно)

47

Бои за реставрацию — имеются в виду события 1868 года, формально направленные на восстановление императорской власти в Японии, фактически носящие характер буржуазной революции.

(обратно)

48

Хамагури — съедобные ракушки.

(обратно)

49

Сэн — одна сотая иены; рин — самая мелкая денежная единица в Японии, одна десятая сэны.

(обратно)

50

Сасими — блюдо из сырой рыбы, нарезанной тонкими ломтиками; нисимэ — пища, варенная в сое.

(обратно)

51

Хаси — палочки для еды.

(обратно)

52

Карнеджи — известный американский миллионер.

(обратно)

53

Феллеры — имеются в виду Рокфеллеры.

(обратно)

54

Сунь У-кун — волшебник, персонаж классического китайского романа «Путешествие на Запад».

(обратно)

55

Дан — сокращение от дансяку («барон»).

(обратно)

56

Нори — съедобные водоросли.

(обратно)

57

Маколей, Томас Бабинггон (1800–1859) — английский историк, публицист и политический деятель.

(обратно)

58

Карлейль, Томас (1795–1881) — известный английский писатель и историк. В молодости Доппо увлекался его произведениями.

(обратно)

59

Кудандзаки — район в Токио.

(обратно)

60

Выставить большой палец — жест при обращении к женщине лёгкого поведения.

(обратно)

61

Сяку — мера длины, около трети метра.

(обратно)

62

«Сакура», «догама», «хакари» — различные сорта угля.

(обратно)

63

Футон — ватное одеяло и матрац.

(обратно)

64

Ниисан — старший брат; здесь — обращение к мужу сестры.

(обратно)

65

Токускэ, что означает «добродетельный», сменили на Такэси, означающее «воинственный», в духе времени, когда милитаризм охватил всю Японию.

(обратно)

Оглавление

  • ДЯДЯ ГЭН
  •   1
  •   2
  •   3
  • РАВНИНА МУСАСИ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  • СКИТАЛЕЦ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  • ПЕЧАЛИ ДЕТСТВА
  • ДНЕВНИК ПЬЯНИЦЫ
  • ФАТАЛИСТ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • НЕОБЫКНОВЕННЫЙ ОБЫКНОВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК
  •   I
  •   II
  • ЭКСТРЕННЫЙ ВЫПУСК
  • ЖАЛКАЯ СМЕРТЬ
  • ВЕРНОСТЬ
  • БАМБУКОВАЯ КАЛИТКА
  •   1
  •   2
  •   3
  • ДВА СТАРИКА
  • *** Примечания ***