Среди ангелов [Ксения Викторовна Незговорова] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Ксения Незговорова Среди ангелов
Зимняя
За окном звенели церковные колокола, звуки оглушали суетливую планету и подлетали к чужим подоконникам, стучали, отголосками садились на стекла. Случайные зрители по ту сторону совершенного мира широко распахивали вместо окон глаза и вскакивали с насиженных мест, чтобы сварить кофе или погрызть ногти, пока падает снег. А он парит себе на крыльях свободы и красит землю в белый цвет. Чьи‑то смелые сапоги проваливаются и оставляют следы. Заглянешь, чтобы рассмотреть случайную дыру, и не увидишь асфальта, а только запятые и точки из вневременных посланий. Колокола играют симфонию века, и невидимый хор растягивает лёгкое и вместе с тем какое‑то выпуклое слово: «Пробудись». Человек под одеялом как будто что‑то услышал и слегка приподнялся… «Ну и зачем?» В отяжелевшей голове раздавалось гудение – так звучит надтреснутый голос и порванные струны. Последнее глиссандо они выдают слишком резко, оставляя в ушах неприятный трезвон. «Вон!» Бедный, измученный, вовсе не желающий быть главным героем человек вспомнил, что его зовут Валерий и что невесть сколько времени он пролежал в постели в бессознательном состоянии. Его длинные пальцы защёлкали в такт призывному гимну… Непроизвольно… В общем‑то, наш персонаж давным‑давно забыл, что такое воля. Ему было каких‑нибудь сорок‑сорок два, а он уже начал седеть и по‑тихому сходить с ума. На фортепиано не играл из них двадцать лет, позволив подушечкам пальцев окончательно огрубеть. Они уже отвыкли ощупью находить нужный звук и облекать его в форму вселенской любви; да и похороненные в гробу пыли клавиши позабыли волнующее прикосновение. Просто однажды между человеком и инструментом произошла кое‑какая размолвка, и они разошлись по разным углам без лишних объяснений. «Валерий, значит‑с, конец?» «Конец». «Ладно». А самое искреннее и душевное «черт бы тебя побрал» осталось где‑то глубоко внутри. Желудок грозно, почти истерически заурчал: «Продай сердце и почки Дьяволу, но дай мне поесть». Валерий на миг почувствовал себя живым, ведь мертвецы не бывают голодными. Он присел на краешек кровати (со лба слетела свежая влажная тряпочка), не нашел свои рваные тапки и побрел до двери босиком. Вдруг обернулся, с недоумением уставился на тряпочку, задумчиво покачал головой и… «Что за чертовщина? Откуда она здесь?» Подумал, что спит, и не дошел до кухни. В последний раз он ел геркулесовую кашу с выплывшими из кипятка червяками. Лучшего ничего не предвиделось – в магазин почти не ходил, только в круглосуточные по ночам: «Можно три бутылки пива?» И еще многократное про себя: «Я людей боюсь, поэтому так поздно». Валерий потянул за ручку – окно распахнулось, впустив в комнату холодный воздух. У него были уставшие глаза с заметно покрасневшими веками. Руки и ноги жили по законам абсолютной апатической усталости, а пальцы печатали на машинке уравнения с двумя неизвестными: х‑жизнь и у‑смерть. А потом разум делал широкий шаг вперед и приводил все к одному у‑смерть, но решить ничего не мог: не хотел тратить время на такую чепуху. Взъерошенные чёрные волосы приняли в свои ряды посеребрённые пряди. Валерий высунул голову на улицу; за посиневшими губами заскрежетали зубы, на горб носа свалилось несколько нагловатых снежинок. Мужчина‑старик нерешительно коснулся мокрого места, удивлённый, замерзший… Потом будто бы опомнился, поёжился, пробурчал какое‑то заклинание‑проклятие и захлопнул окно. Стекло недовольно пискнуло, но человек, вылезший из‑под одеяла, конечно, ничего не заметил. Он задумался… «Нет, всё не так, я не тот… Всё постарело вместе со мной, всё угасает и вымирает. Мир кончится, когда кончусь я». Раньше, в той традиционно сказочной и теперь уже непостижимой юности, это же тело умело пропускать через себя морозный воздух, не боясь заболеть воспалением легких. Оно могло удариться в снег лицом и испытывать на‑слаж‑де‑ни‑е. А теперь любое соитие с реальностью равняется ещё одной маленькой смерти в пределах подсознания. Каждый неловкий шаг подчиняется власти вредоносного микроба‑одышки. Боль прокалывает клетки тонкой иглой, нанизывая на неё бисеринки хронической усталости. Валерий медленно опустился на кровать и гусеницей заполз под ленивое одеяльце. Квартирный пленник подавил чувство голода и захрапел, задремал, но не заснул. Наволочка пахла стиральным порошком, и, недоулыбнувшись, в полудреме, Валерий подумал: «Как странно! Я ведь так давно не стирал своё постельное бельё…» Затхлый запах, гниль, плесень и грязь стали его главными спутниками. Он открыл глаза, не желая спать, и нервно забарабанил пальцами по коленям, хотя и колокола давно отыграли. Иногда в мире беспорядочных движений рождался новый ритм, но человек не пытался его уловить, чтобы лучше запомнить, отшлифовать, а потом воспроизвести. Он подавлял вдохновение так же, как подавлял голод. А стучать… «Стучать я люблю. Надо же чем‑то занимать самого себя». Кто‑то ворвался в идиллию его стука щелчком ключа в замочной скважине. Валерий вздрогнул и прислушался. «Что это? Кто это может быть?» Тишина. Полноценная, полумёртвая, совершенная. Такую тишину хочется прижать к себе и разорвать на части, чтобы из вечного хаоса породить хотя бы какой‑нибудь шум. Но вместо этого Валерий только облегчённо вздохнул. «Просто показалось… Ничего страшного… Желудок расстроен». Он даже приготовил пальцы, чтобы выбить ещё какую‑нибудь выдуманную мелодию, но не успел издать ни одного маленького круглого одноцветного звучка… Кто‑то очень громко и характерно выругался. Валерий, побледнев, уставился на дверь. «Но так может ругаться только, только…» Кто‑то издал победный крик и, наконец, открыл. Мужчина затрясся, точно в лихорадке, вдруг осознав, что одеяло не спасёт от собственного сумасшествия. Дверь в комнату с шумом отворилась, и на пороге появилась Она – бодрая, улыбающаяся, резкая и экстремально очаровательная. Женщина подлетела к кровати и с силой ударила её ногой. На всё ещё молодом, живом лице изобразилась недовольная гримаска. Прищуренные глаза устремили взгляд на лежачего, точно намереваясь усилием мысли поднять его в воздух. Не получив отклика, она как будто что‑то вспомнила, покачала головой в такт быстрой мысли, наклонилась и с шумом расстегнула кожаные сапоги. Валерий предпринял попытку встать, но не смог удержаться на ногах и снова рухнул. Прикрыл глаза и сквозь хитрые щёлочки поглядывал на нежданную гостью. «Чудится, или…?» Женщина тяжело вздохнула и безжалостно ущипнула старого друга за руку. – Ну чего, очнулся? – она приправила фразу парой непечатных слов. Вспомнив, что ещё не разделась, женщина быстро сняла малиновое пальто и бросила на стол. Ничего не подозревавшая ваза соскользнула на пол, но не разбилась. Гостья с отвращением поглядела на неё: «Фи, подделка». Валерий поднял голову и протянул к женщине руки. «Пожалеет, притворись я умирающим?» Но женщина тотчас же распознала сцену из непоставленной пьесы и быстро отпихнула от себя неподъёмное тело. – Мария… Маша… Откуда ты? Сорок четыре года насмешливо покрутили у виска, когда им приказали встать на законное место в паспорте подле фотографии с красивым, почти не тронутым морщинами лицом. Светло‑рыжие колечки падали на прикрытые легкой прозрачной тканью плечи. Насмешливые и строгие одновременно, яркие зеленые глаза глядели через стёкла круглых очков. Этот взгляд очаровал больного, отнеся его послушные кости в сладостный рай прошлого. И вдруг он почувствовал себя двадцатилетним юношей с громким сердцем, который обнимал безупречные круглые плечи избранницы и вытирал салфеткой неаккуратно накрашенные губы. Валерий даже рассмеялся – звонко, как прежде, и, достаточно изучив почти совсем не изменившееся лицо, громко сказал: – А губы красить так и не научилась! Мария вспыхнула, схватила зеркальце, вытерла губы и строго посмотрела на собеседника. Тот отодвинулся, прекрасно зная, из какого акта эта опытная актриса вырвет следующие жесты. Женщина ударила обидчика по голове большой чёрной сумкой, а он продолжил смеяться… «Губы, губы, губы!» – Ненавижу тебя, отощавший старичок! Дьявол с мешками под глазами! Выдранная клавиша! Да посмотри, в кого ты превратился, жуткий мерзавец! – глаза горели, как подожжённые, и метали искры ярче грозовых молний. С сумкой в руках она была похожа на палача, готового опустить на жертву последний удар, но… Губы дрожали; единственное, на что была способна эта женщина – выстрелить в противника из игрушечного водяного пистолета. И Валерий прекрасно это знал, он взял её руки и прижал к губам: – Ты всё та же… Чем злее, тем красивее. Мария вскочила с кровати и пнула старенький стул. Обиженно застонав, он развалился на части и умер, никем не оплаканный. – Хоть бы починил! – проворчала женщина. Потом отворила окно, зажгла сигарету, но не закурила. В глазах заплясали безумные чертенята. – Чёртова гусеница! Это ты чёртова гусеница! Лежишь и ничего не делаешь! Даже еду приготовить лень! А бельё? Сколько лет ты не стирал бельё? Терпеть тебя не могу! Из‑за тебя пропала моя сигарета. И холодно, прекрати открывать окно на ночь. Валерий с обожанием следил за игрой на выразительном лице и думал, что она нисколько не повзрослела. Её странная манера строить предложения, резкие, броские слова, привычка доставать сигарету, обжигать пальцы и почти не курить… Всё осталось прежним и свойственным только ей одной. А он, разумеется, изменился, растеряв всю былую энергию и умение радоваться каждому дню; юношеский максимализм стёрся, исчез, уступив место прогрессирующей усталости. «Старость износившейся души и вечная молодость… Мы герои‑антагонисты в этой затянувшейся истории о жизни…» – Маша, ты бессмертна… – Никто не вечен. – Ты идёшь, идёшь и не останавливаешься… Ты – настоящее в цепи времен, ты – этот век, этот воздух, эта ваза, этот зв… – Звук! – почти закричала Мария и резво подлетела к фортепиано. Она с грохотом открыла крышку и взвизгнула. – Ты олигофренистый идиот! Псих высшего класса! – и если бы у неё в руках был стакан с горячим кофе, она обязательно выплеснула бы ему в лицо. – Пыль… Это всё пыль! Ты ни разу не играл за эти двадцать лет? Он стыдливо закрыл лицо руками, как мальчик, которого отчитывали за проступок, и ничего не ответил. Она с силой сжала его локоть и тоном, не терпящим возражений, крикнула: – Иди! Валерий боязливо помотал головой. – Я… я… я не могу, Ма… Мария взяла его руку и ударила ей по клавишам, они огласили комнату давно позабытыми звуками; фортепиано проснулось и с вызовом взглянуло на покрасневшее лицо хозяина. «Садись…» – приказали клавиши… …Черноволосый юноша в белоснежном костюме вежливо поклонился зрителям. Он знал, что от него ждут чего‑то особенного. Нервным движением поправил галстук и сел перед инструментом. И наряженные, надушенные слушатели уже не так волновали его, как тот, что издает звук … Он хотел только, чтобы люди в зале после его игры перестали оценивать друг друга по количеству хрустящих бумажек в кошельке, чтобы облачились в простую и всё же изящную одежду о‑соз‑на‑ни‑я. Юноша выпрямил спину, положил пальцы на клавиши, закусил губу от внезапного волнения, но быстро оправился и заиграл… Неназванная соната ещё не признанного молодого композитора. Валерий закрыл глаза и слегка коснулся фортепианных клавиш. Первый медвежий звук заставил его вздрогнуть. Он посмотрел на Марию и зашевелил губами, не смея произнести ни слова. «Но я не могу… Не могу. Я уже не тот!» Она не обратила на него никакого внимания и потянулась к сумке. Валерий сделал ещё одну попытку и испуганно повел плечами, будто от холода. Мария доставала какой‑то маленький инструмент… Юноша стоял перед залом, взорвавшимся хором аплодисментов, и плакал, не зная, как возможно теперь сдерживать громадные эмоции. Громадные настолько, что им тесно внутри. Слушатели осознали , а он ничего не понимал; стоял, точно гвоздями приколоченный к сцене, и смотрел в центр незримой точки. Молодой пианист мечтал сбежать прочь, броситься на пол в этом самом «прочь» и в этом же «прочь» отдышаться… Валерий ощущал страшную боль, пронизывавшую едва подчиняющиеся пальцы; он кусал губы, не обращая внимания на привкус крови. Всё его тело, казалось, онемело, приросло к стулу, полу, фортепиано… Как одержимый, он барабанил по клавишам, не отдавая себе отчёта в том, как и что играет, – лишь бы не прекращать игры, иначе он умрёт прямо здесь и сейчас. Валерий закрыл глаза и представил, как снежинки вальсируют в воздухе и, подхваченные ветром, бросаются в пропасть человеческих тел. Приземляются на чужих волосах, успокаиваются на чужих губах, кидаются в чьи‑то ноги, точно каясь в грехах всего мира. Шёл снег; он хотел взять её за руку, как настоящий влюблённый, а потом отважиться на первое признание (глядя в глаза, держа за руку). Но она некрасиво, непозволительно громко выругалась. – Я недовольна твоей сонатой! – бросила тогда Мария, как будто дело было только в этом, как будто именно за это она его теперь и обвиняла, – во‑первых, у тебя нет никакого творческого мышления. Ну разве можно оставлять музыкальное произведение без названия? – Я не смог ничего придумать. Хочется что‑нибудь спокойное, плавное, не режущее слух, что‑нибудь наподобие бетховенской «Патетической», – Валерий задумался. – Тогда назови её «Зимняя», – предложила Мария. Она делала вид, будто ей абсолютно все равно, как названа эта соната. Но, казалось, только посмей с ней не согласиться – и на тебя обрушится шквал ругательств. – Хм, хорошо. Это гораздо лучше «Безымянной». – Вот и молодец! – сухо похвалила Мария, но румянец на щеках выдал истинные чувства. – С названием всё понятно. А что тогда «во‑вторых?» Она загадочно улыбнулась. Валерий открыл глаза: Мария держала в руках волшебные палочки. Детский металлофон точно разбрасывал вокруг мягкие снежинки. Сама она обратилась в фею, спустившуюся с самого высокого облака. Валерий никогда не видел у неё такой ангельской улыбки, таких плавных, легких движений, такого одухотворённого взгляда. Тогда, двадцать лет назад, Мария пообещала, что обязательно придумает, как оживить его сонату; сказала, что явится к нему совершенно неожиданно, а он обязательно должен помнить об этом и быть готовым в любую секунду. Валерий перестал обращать внимание на собственную игру, он неотрывно наблюдал за своим Воскресителем и уже вполне верил в волшебство. Мария выпустила на волю ещё несколько белогривых снежинок и подмигнула преобразившемуся пианисту. А тот уже и не замечал, как пальцы сами, не сбиваясь, не путаясь, играют сонату, приветствующую первую любовь, равную вечности…
Бесёнок
Падающего – подтолкни. Ницше
Жёлтые духи падали с солнечных лучей в бушующие чёрные волны. Нагловатый взъерошенный ветер скользил по их
5:4. Блаженны плачущие, ибо они утешатся. 5:5. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. 5:6. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. 5:7. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.
Евангелие от Матфея
…Старик с насмешкой разглядывал грязную пятирублёвую монету. А что он, собственно, хотел, на что надеялся, когда
Посетитель
«Когда‑то ты спрашивала, где находится загробный мир, кому он принадлежит, для кого создан, зачем и почему… Собрала все детские вопросы и невинно взмахнула ресничками. Казалось, мимо меня пролетела чудная кукушечка, остановилась на секунду, захлопала крылышками и понеслась прочь. А куда? До сих пор не знаю и, наверное, уже никогда не узнаю и не смогу объяснить. Но на твой вопрос я ответить всё‑таки попытаюсь. Быть может, ты уже забыла, как однажды озадачила меня. Есть одна волшебная страна: где‑то между землей с нашими отпечатками‑следами и небом, не тронутым прикосновением человеческих пальцев. Это гора, подвешенная в воздухе, как кукла‑марионетка. И всякий раз, когда ты закрываешь глаза, твоя восторженная душа устремляется вверх. Стрелки совершают быстрые круговые движения, и капли росы падают на проснувшийся лист, а ты стоишь на подножии холма и наблюдаешь за перелётами‑переливами птиц; солнце кусает мочки твоих ушей. Когда кукольник в фиолетовом плаще молчаливо кивнёт, знай: тебе предстоит совершить переход. «Я боюсь одиночества!» – скажешь ты, нервно поведя худыми плечиками. Но ты не будешь одинока, как не буду одинок я и человек с зонтиком в солнечную погоду. Нас не оставят в самую тяжёлую минуту, нам дадут удобную обувь и холщовые рюкзаки, набитые свежими бутербродами и водой. Ты захочешь открыть бутылку, услышишь недоумённое ворчание и увидишь, как круглые пузырьки берутся за ручки и начинают водить хоровод вокруг крышки. Раз – открыл, и ничего нет. Мы будем долго, мучительно долго идти, чувствуя усталость в ногах и боль в пояснице. Мы научимся превозмогать свои желания и не остановимся на половине пути. Наши немеющие ступни, осторожные, как беглецы, и спокойные, как рассвет, сделают ещё несколько шагов и в конце пути получат вознаграждение. Не веришь? Смотри – ты уже наверху. Взявшись за руки, мы стоим на вершине и окидываем любопытным взглядом всю эту застигнутую врасплох планету. Что ты сейчас ощущаешь? Знаешь ли, что твои губы медленно растягиваются для… улыбки? Чувствуешь её приятное, лёгкое, как облачная пыль, касание? Мы действительно улыбаемся, и это первая непроизвольная реакция – искренняя улыбка, по‑настоящему светлая, добрая, живая, на измученном лице. А знаешь почему? Ты просто осознаёшь: твой путь окончен, ты пришёл, и поэтому блаженно счастлив. Моя дорогая, как‑то раз ты спросила, что такое загробный мир, зачем он создан, для кого и почему…» М.Л., Ленинград, 1970 г., январь, 3.
«Ты говоришь, что умереть – это значит достигнуть высшей вершины, но… Разве это возможно для каждого человека? Нет‑нет, так не должно быть, я не верю. Если после всего не восстановится священная справедливость, то когда? По мне, до вершины дойдут только избранные. Тебе кажется, я злобная и, ко всему прочему, богохульница, а я просто не терплю жестокость. Одно дело – грешник, запятнавший душу грязным пороком. Я грешница, все грешники; но между тем почти каждый из нас способен к раскаянию. Ведь если ты осознаёшь, что поступаешь плохо, ты обязательно в этом каешься, правда? Как будто заранее извиняешься перед миром, Богом и самим собой и всё‑таки делаешь так, как угодно тебе одному. А другое дело – человек жестокий, тот, кто не способен на высшее чувство, тот, кто ни разу не поднял глаза и не прошептал трёх заветных слов: «Отче, я каюсь». Кто никогда не дерзнёт попросить: «Отче, позволь мне искупить свой грех страданием». Одно дело – человек, который созидает для других, но разрушает самого себя; тот, кто вынужден чем‑нибудь заполнять неизбежную пустоту. Неизбежную, потому что он сознательно опустошает себя творчеством. Это хоть и творец, но не Бог, поэтому и занимается самобичеванием. А другое дело – тот, кто разрушает мир, чтобы достигнуть «идиллии». Тот, кто покупает чувства за грязные монеты и раздаёт пощёчины ближним, чтобы назвать себя счастливым. Но это счастье пошло и ненатурально, потому что не создано, а построено на обломках чужих судеб. Разве возможно, чтобы такие шли по одной горе с теми, другими? Знаешь, мой друг, время стало нестись с необычайной скоростью, как меткая стрела, выпущенная из лука. Вот только кого и за что она поразит? А вдруг это буду я? Я уже не успеваю цепляться руками за часы и минуты, не в силах удержать и доли мгновения. Оно неуловимо и потому бессердечно. И чем быстрее течение взбалмошной реки, тем скорее угасаю я сама. Закрываю глаза и представляю твою волшебную гору, о которой ты писал мне в прошлый раз. И вдруг бесенята‑мурашки пробегают по моей испуганной коже: а что, если я не достойна достигнуть этой вершины?» А. Н., Владивосток, 1970, январь, 19.
«О чем ты думаешь, милая? Да, мы все пойдём по одной горе как равноправные. Но те, которых ты называешь разрушителями, жестокими, будут наказаны добром. А всё потому, что другие протянут им руки в момент страшного искушения остановиться, свернуть, сбежать. И те, не привыкшие к помощи, недоверчиво взглянут на них. Если только они всё поймут, из их глаз брызнут слезы. О чём ты таком пишешь, дурочка? Разве ты угасаешь? Ты и представить себе не можешь, что это значит на самом деле. Помнишь про воскрешение Лазаря? Я уверен, все горымира расступились тогда перед Великим Чудом, и разрушились нафантазированные системы ценностей: моя, твоя и того случайного прохожего в солнечных очках. Человек ступил в центр и впустил в себя неугасимую любовь. Кто‑то едва ощутимо коснулся твоей руки, и взял её, и сжал в своей, и повёл сквозь проплывающие на рубеже веков деревья, через надломленные страстью скалы, брошенные в море на радость невесте‑волне… Ты не падаешь даже тогда, когда отрываешься от земли, не перестаешь дышать, когда ветер душит; ты начинаешь дышать по‑новому, открывая другую, лучшую жизнь… Ты говоришь, что угасаешь, но это всё ерунда, неправда. Угасают не раскаявшиеся на вершине. А ты возрождаешься, ты воскресаешь. Знаешь, когда по утрам громко кричат чайки… Одни просыпаются и проклинают парящих, а другим кажется, что это дивная, волшебная песня». М.Л., Ленинград, 1970, январь, 30.
«Лучшую жизнь? Какая может быть лучшая жизнь без тебя? Ты пишешь загадками, чтобы меня запутать, а я всё‑таки понимаю самое главное. Давай прекратим строить замки из песка и тешить себя бесполезными надеждами. Я скоро умру, я это знаю, чувствую. Не потому, что врачи как‑то странно смотрят на меня и заговорщически подмигивают друг другу. Не потому, что хирург говорит мне: «после операции вы поправитесь», а у самого руки дрожат. Я не раз замечала, ему меня жалко, он ещё так молод! Но определённо не поэтому. Мне не нужны подтверждения в медицинской карточке, просто есть что‑то гораздо сильнее меня. Я не настолько религиозна, чтобы бояться ада, и всё‑таки, снова засыпая, твержу самую простую, с детства выученную молитву и прошу ещё один день. Когда я умру, мы окончательно разъединимся, даже от родства душ останутся только жалкие щепки. Последняя нить, связывавшая двоих, порвётся, исчезнет. И даже если ты будешь вспоминать меня, это не поможет. Ты больше никогда не напишешь мне письмо. Перед тобой окажется новая чистая страница, готовая для заполнения. Заполняй, любимый, заполняй, драгоценный, и не проливай бесполезных слез. Мне тогда уже будет хорошо, не то, что сейчас. Сейчас я лишь хочу со злостью продавить эту больничную койку, напялить бахилы на босые ноги, выпрыгнуть из окна и наконец‑таки оживить мои буквы. Взять и произнести звуки этих слов вслух – тебе – шёпотом – на ушко. Единственное, чего я прошу, – чтобы все города нашей необъятной планеты расступились, как те твои горы, дав дорогу новому чуду – великому, эгоистичному, человеческому. И тогда я смогу преодолеть это бешеное расстояние, обведя вокруг пальца время, чтобы… твоих волос… твоих ресниц… твоих… Чёрт… прости за корявый почерк… я должна идти на процедуры». А.Н., Владивосток, февраль, 16.
«Алиса, что ты творишь, бедовая голова?! Я чуть с ума не сошёл из‑за тебя и твоей безалаберности! Если бы не телеграмма твоей мамы, я бы вообще никогда не узнал! Разве бы ты мне сказала? Ну зачем, зачем ты это сделала, сумасшедшая? Я думал, моё сердце разорвётся! А впрочем, если бы ты вдруг… разве бы… Нет, не хочу даже думать об этом! Неужели ты не понимаешь, что эта борьба воображаемая, донкихотская? Твой протест ненастоящий, потому что он бессмыслен. Что‑то наподобие разбитой в сердцах тарелки! Ну чего ты всё время придумываешь? Какие еще окна? Наше расстояние не преодолеть таким способом, и запомни: оно не требует жертвы, равной жизни. Нужно что‑то совершенно другое, абсолютное, как любовь. P. S.: Сегодня ко мне приходил мой врач – тот, что тебе не нравится. Но он хороший, просто по фотокарточке ничего невозможно сказать – по крайней мере, правду – точно. Так вот, он составил для меня список специальных упражнений. Может быть, я даже смогу ходить. Нет, опять пишу лишние слова. Вовсе не «может быть», а абсолютно точно. Я снова смогу ходить и тогда сам приеду к тебе, чтобы больше никогда не было никаких окон и чтобы не было безутешных «врозь». Скажи, ты в меня веришь? Я верю: и в себя, и в тебя, мы не можем погибнуть, пока в нас живо абсолютное стремление». Целую тебя. Твой М. Л., 1970, февраль, 28.
«Тогда я вдруг совершенно чётко поняла: надо совершить подвиг. А любой подвиг соседствует со словом «смерть», и нужно лишь умереть, чтобы тебя признали героем. Но не для этого я вела свою, как ты написал, «воображаемую борьбу». Совсем не это двигало мною, когда я забиралась на этот грязный, пыльный подоконник. Я встала перед запретной гранью – настолько близко, что захотелось непременно её переступить. И подумала: всё равно умирать, через неделю или месяц… Лучше сейчас, чтобы создать иллюзию своего неподчинения. Умру добровольно, свободная, а не прикованная к кровати перед носом встревоженной медсестры. А ещё я могла не умереть. Спрыгнуть и не разбиться. И вот тогда сбежала бы к тебе, и вот тогда заставила бы города пропустить меня. В чудо я верила больше, чем в самоубийство, потому и открыла окно. Потому и вдохнула морозный воздух полной грудью, пропуская его через каждую клеточку. Голова закружилась, когда я посмотрела вниз. Проносящиеся автомобили по изрезанным колёсами дорогам. Зажжённые разом фонари. Несколько полуночников в освещённых окнах. И жуткий холодок, мышью пробегающий по телу, от осознания того, что через считаные секунды всё закончится. И закончится только для меня, а мир от этого не осиротеет. Тогда я рассмеялась: непозволительно громко, так, что могли услышать. Я поняла: боюсь умирать настолько, что собственный страх сейчас же толкнёт меня в спину. И этот обнажённый передо мной страх смерти стоял, как кукольник, управляющий ниточками человеческих тел. «Боже мой, – подумала я, – Как же так получается, что человек всё‑таки переступает запретную грань? Каким безумцем, каким отчаянным безумцем надо быть!» А я не была безумцем, но твёрдо решила довести начатое до конца. Закрыла глаза, чтобы ничего не видеть и успокоиться, но стало ещё страшнее. Будто тысячи демонов окружили меня со всех сторон. Для чего только? Непроизвольно вцепилась в ручку моего окна. Ногами щупала спасительный подоконник, а временами обмирала от страха, будто подвешенная в воздухе. Открыла глаза – стало легче. Коленки страшно тряслись, как в школе, когда выступала перед классом с докладом. Вспомнила – усмехнулась, оказывается, я всегда чего‑то боялась, и всегда мой страх был всесилен и непреодолим. И как после этого решиться на такое? Пальцы оледенели – то ли от холода, то ли… Попробовала согнуть – никак. Из всех цветов осталась только неприятная желтизна – наверное, пятна света от фонарей и окон… ногами стучала по стеклу – глупая, бешеная, деперсонализированная… Знаешь, это слово я вычитала в одной книжке, это когда ты теряешь свое настоящее «я». Когда ты весь – пустота. Как хорошо, если ты не поймёшь, потому что это чувство невыносимо. «Боюсь, боюсь, боюсь!» – бормотали губы, зубы, язык, челюсть. Опять смеюсь, вспомнила, что именно эти органы речи чествовала моя учительница по музыке. Губы, зубы, язык, челюсть. Дескать, владей ими – и научишься петь. А я так и не научилась. О, ты и представить себе не можешь, какая я лентяйка! Я пыталась убедить себя, что ещё один шаг вперёд решит мою судьбу, дарует свободу, счастье и тебя. Нервно сглотнула: собственные мысли показались мне жуткими и горькими на вкус. Щеки страшно задёргались – со мной давно такого не случалось. А во всём остальном я была абсолютно ослаблена, обездвижена, нема и бесчувственна. Вдруг по затылку резко ударила пронзительная мысль: «Да мне же всё равно!» Я стояла на грани жизни и смерти и не двигалась ни вперёд, ни назад. Да я уже и не хотела ни туда, ни сюда, так бы и осталась. Белый (совсем белый!) голубок пролетел прямо перед моим окном. Он задумчиво склонил маленькую головку и вдруг, на какое‑то жалкое мгновеньице, задержался подле меня. Вперил мудрый взгляд в мою слабую фигурку и как будто спросил: «Ну что, летим?» Я сжала кулаки и закрыла глаза, теперь уже ничего не боясь. Тело парализовал электрический ток сладостного забытья. Я прошептала, а мой шёпот был похож на грохот: «Унеси меня в Ленинград». А.Н., Владивосток, март, 10.
«Доктор крепко держал меня за руки. Так крепко, что я даже совсем прекратил бояться. Убеждён, что большая часть наших болячек неизлечима из‑за страха перед лечением. Легче убедить себя: это невозможно, чем поверить в чудо. Врач сказал мне, чтобы я закрыл глаза и представил… …солнечное утро, когда первые лучики щекочут утреннюю росу, когда на небе блеют весенние барашки, когда звездочёты, сидящие на ресницах ивовых ветвей, влюбляются друг в друга. А я сижу на мокрой ещё траве, колдуя над причёсками цариц‑ромашек и улыбаюсь босоногому ветру. Улавливаю его едва слышимый шепот: «Обернись!» И я бросаю вконец измученный моими фантазиями стебелёк и медленно поворачиваю голову, одновременно желая и боясь увидеть… прекрасную гору, о которой я когда‑то тебе писал. На её вершине растет голубой цветок. Такой большой, каких я и не видывал, ослепительно яркий, красивый. Зажмурил глаза, чтобы проверить действительность и застать её врасплох. Но нет, это не обман; мне показалось даже, что я уже чувствую чудесный аромат. Его притяжение непреодолимо, больше всего на свете мне захотелось положить ладонь на лепестки, зарядившись волшебной энергией. Я почти задыхался: я должен был встать и дойти до своего цветка. А в том, что он мой, конечно, не сомневался. Наконец, принял решение и поднялся на ноги… И вот я… уже… иду к нему… А цветок сверкает в лучах апельсинового солнца ещё ярче, а запах становится сильнее… Не могу совладать с собственными чувствами и срываюсь на бег. Быстро перебираю босыми ногами и чувствую, как какое‑то необъяснимое чувство разрывает грудь. Я задыхаюсь от переизбытка экстремально сильных эмоций. С непривычки колет в боку – так давно не бегал! И ноги в области икр становятся тяжёлыми, но остановиться я не могу, потому что ещё не достиг своей цели, потому что награда пока не заслужена. Меня бросает в жар, а он для меня, что огонь вселенской любви, зажжённый в груди Чьей‑то Сильной Рукой…» М.Л., Ленинград, март, 23.
* * *
Слабый свет лампы ослепил её. Она отвернулась и нехотя открыла глаза. Жёлтые пульсирующие пятна прыгали по больничным стенам. В еще тяжёлой голове раздавалось слабое, но неприятное гудение от успокоительных лекарств. Девушка лежала неподвижно, ни о чём не думала и ничего не ощущала, кроме этой давящей тяжести в висках. Всё, что находилось ниже шеи, впало в спячку и не давало никаких признаков жизни. Но она даже радовалась этой космической пустоте и не пыталась её нарушить. Пациентка лениво оглядывала палату и не находила ничего сколько‑нибудь удивительного: стены, пол, потолок… деревянный стул, на котором сидела медсестра с книгой в руках… кровать, на которой лежала она сама… Лишь только цвета постепенно превращались в оттенки: надоел белый, появился бежевый, чуть‑чуть фантазии – бирюзовый, несколько взмахов волшебной кисти – лиловый, а потом художник взглянет в окно и придумает малиновый, как закат. А палитра счастлива находиться под чутким руководством самозабвенного творца. Девушка приподнялась на локтях, кровать скрипнула, в ноздри резко ударил запах хлорки. Она повела носом и поморщилась, всем своим видом показав, что запах тошнотворно отвратителен. Сестра оторвалась от книжки и доброжелательно улыбнулась. Это была худенькая девушка лет двадцати пяти с бледным, совсем ещё детским лицом и немного испуганным взглядом. Тонкие светло‑русые волосы были очень гладко зачёсаны назад. Она дочитывала роман «Джейн Эйр», и по щекам незаметно стекали ручейки‑слезинки. Улыбка как будто преобразила болезненное лицо, глаза радостно загорелись, точно лежащая перед ней девушка была родственницей. – Вам теперь лучше? – спросила медсестра, откладывая книгу в сторону. Девушка кивнула. – Только в голове гудит… немного, а так… слишком лучше… – ей было тяжело говорить, язык присох к нёбу, как будто она молчала целую вечность. Но говорить ей хотелось, а особенно спрашивать: – Мне сделали операцию? Сестра утвердительно покачала головой. – Можете не волноваться. С вами все будет хорошо. – она взяла было книгу и вдруг как будто о чём‑то вспомнила. – Ах да, Алиса Павловна, я должна кое‑что сказать вам, – медсестра как‑то загадочно посмотрела на пациентку. Та невольно вздрогнула; она почувствовала, как что‑то в груди резко стукнуло и опять замолчало, стало немного больно. Девушка поднесла руку к сердцу. – Что с вами? Вам нехорошо? – встрепенулась медсестра, вскакивая. – Нет… наверное, после операции… привыкаю… – Алиса легла на подушку. Её мысли все ещё немного путались, а слова с трудом соединялись в предложения. – Думаю, вам нужно поспать, – сестра выключила лампу. – Но как же… Вы хотели что‑то… Сейчас, скажите сейчас… – с каким‑то явным волнением пробормотала девушка. Она пристально смотрела на собеседницу в белом халате, замерев в тревожном ожидании. – Хорошо, сейчас так сейчас, главное, не волнуйтесь. Всё время, пока длилась операция и пока вы приходили в себя, вы… вас… – медсестра покраснела, ругая себя за многословие. – В общем, вас хочет увидеть один человек. Девушка подняла голову и дрогнувшим голосом спросила: – Кто он? – она облизала пересохшие губы. Воскресшее сердце громко забилось, Алиса подумала, что медсестра, верно, его слышит, и, может быть, даже он слышит… Девушка в белом халате не ответила и молча подошла к двери. Пациентка жадно ловила взглядом каждое её движение: вот повернула ручку, вот выглянула в щёлку, вот сказала: «Можете зайти». Через несколько секунд она услышала чьи‑то медленные нетвердые шаги. Внезапно ослепнув, как будто в полудрёме, ощутила прикосновение чьей‑то тёплой уверенной руки. Кто‑то вложил в её ладони бумажную розу, выкрашенную в голубой цвет. Алиса улыбнулась и посмотрела ему прямо в глаза. Посетитель прошептал: – Ну здравствуй, Чудо…Дар
Но говорят, что до сих пор в каждом городе можно найти обломки кирпичей от Вавилонской башни. А башня стала мало‑помалу разваливаться. Притча о Вавилонской башне
3 сентября
Когда люди заложили первый кирпич Вавилонской башни, они сознательно воздвигли крепость между человеческими душами. От идиллического взаимопонимания – первоначала бытия – остались только обломки. Жалкие и бесполезные, ни один мастер не сможет собрать их воедино. Нет, оно потеряно окончательно, и ветер поднял в небо эти куски, а потом бросил к ногам желтоглазых деревьев. Листья закрыли глаза от усталости, потому что не были Прометеями и не могли понести такой тяжёлый груз. Лето похоронило себя под покровом осени, не наглотавшись напоследок чистого воздуха. Потому что он испорчен, земля – черна и грязна, и жизнь – чудовищный мрак. Всё началось вовсе не из‑за разных языков (это всего лишь оправдательный приговор) но потому, что люди потеряли взаимное сознание. Они добровольно отказались от отношений союзничества, им нужна была конкуренция, жестокая, безобразная конкуренция как основа мироздания. Поэтому бестолковые человечки специально заложили неустойчивый фундамент как идею ненависти, презрения, страха по отношению к сотоварищам‑строителям. И я хочу поднять один из кирпичиков горе‑башни, подержать его высоко над головой (как будто на что‑то претендуя!) и зарядиться всесильной энергией отвращения. Я ей, в общем‑то, заражён; вирус тихонько поедает клетки моего слабого тела, и больше всего на свете я жажду теперь выскочить вон из толпы, из месива безжизненных лиц. Иногда чувствую себя палачом, который разжёг костёр, конечно, не для того, чтобы погреться и сыграть под гитару какую‑нибудь томную песенку Я так же безжалостен, как и тот, кто убил Жанну Д’Арк: И был Руан, в Руане – Старый рынок… Всё будет вновь: последний взор коня, И первый треск невинных хворостинок И первый всплеск соснового огня 1 . И если бы я жил по Библии и был борцом за справедливость, я бы не переставал восклицать: «Как можно возненавидеть до такой степени, чтобы сжигать людей?» А потом послушал бы монологи человека, удивительно похожего на меня, и страшно бы возмутился: «Как можно до такой степени возненавидеть людей, чтобы оправдывать палача?» Но ведь, чем я сам лучше? Смотрю в зеркало – две ноги, две руки, голова, – следовательно, человек. А разве не человеком были придуманы концлагеря? Все эти ядерные бомбы, крематории, гильотины, «сапожки», ядовитые стрелы… все они тоже созданы эпохальным разрушителем. И между тем он называет себя «венцом творения Божьим», а я говорю, что у каждого хорошего творца случаются «затмения» и что одно из них пришлось как раз на сотворение человека. Вот он встал на вершину огромной горы, приложил руку ко лбу, деловито оглядел местность, а потом взял и повернулся к Богу спиной, к Дьяволу лицом и назвал себя покровителем зла. Человек спустился с горы и громко захохотал над своим диагнозом: величайший озлобленный гений крушений. Какая вселенская наглость! Я сознаю себя выше других, хотя и тоже мразью, и брожу по улице, точно дикарь, выбирающий жертву. На самом деле, просто яростно окидываю взглядом безумную массу и вижу её как одно большое пятно на груди Вселенной, изъеденное червями. Лица одинаковые: слепые, серые, мёртвые; усталость накидывается на них сзади свинцовым фонтаном и почти сбивает с ног. Сопротивление невозможно, у них нет энергии, в них нет жизни… Несколько высоких парней бьют одного лежачего стеклянными пивными бутылками прямо по голове. Двадцать мальчуганов, воображающих себя смельчаками, набрасываются на своего сверстника. Не важны причины, важны озверевшие лица: я ещё никогда не видел таких хищных физиономий, словно все злые чувства выскочили наружу и слились воедино, в один безотчётный, неконтролируемый, неуправляемый гнев. Вот он, один из семи пороков, – актёр в моноспектакле на сцене жизни. При наблюдении подобных эпизодов слабонервные, хватаясь за сердце, восклицают: «Господи, да в них не осталось ничего человеческого!» Отчего же? Да не это ли самое человеческое, что только может быть? Да и у вас, слабонервных, есть этот порок, и даже все остальные шесть, и время от времени один из них выигрывает турнир и вгрызается в глотку реальности. У всех этих мальчишек – окровавленные руки, но они как будто этого не замечают. Полная сосредоточенность на драке, совершенная концентрация на следующем ударе. Животная сущность жаждет истязать другую; конкуренция – высший закон, взаимоистребление – единственное решение. А люди? Я, кажется, писал о толпе? Они проходят мимо, точно слепые, но на самом деле всё прекрасно видят, не потому, что боятся стать жертвами, а потому, что им действительно чертовски на всё наплевать. Он зажмурил глаза и улыбнулся; лучики весеннего солнца защекотали нос и оставили на нём веснушки‑следы. На синем небе отчётливо вырисовывались силуэты облаков, хотелось собрать их в корзинку и разложить на тарелку, придумав новое блюдо. Ветер предлагал людям поиграть в игру на скорость реакций, но никто не соглашался становиться жертвой хитрого жульничества. Путник тоже отрицательно покачал головой, расстегнул походный рюкзак и достал бутылку воды. В горле страшно пересохло; он очень долго шёл, не останавливаясь, не замедляя шаг. Это был немолодой уже, но всё ещё красивый мужчина в коричневом вельветовом плаще, немного поблёклом от времени. Он наклонился, чтобы почистить испачканные липкой грязью серые сапоги и тут только почувствовал, как опухли от долгой ходьбы бедные ноги и как сильно болят лодыжки. Мужчина решил зайти в столовую, чтобы немного отдохнуть и хорошо пообедать перед долгой дорогой. У него была одна замечательная особенность: умение очаровывать и располагать к себе каждого незнакомца Его строгое, сосредоточенное лицо вызывало симпатию контрастностью привычного выражения с ясностью светлого взгляда. Ярко‑зелёные глаза-волны всегда улыбались и погружались в чужие моря‑души, чтобы понять их истории и окутать волшебством. Его пальцы умели делать красивые жесты; а он сам едва ли сознавал, как пленительно изящно откидывал длинные пряди волос. Никто не замечал внешние недостатки: небольшой шрам на носу, полноватые губы, небритый колючий подбородок и несколько седых прядей, похожих на серебряные ленты… А впрочем, были ли это недостатки? Странник сел за столик, рядом с измученной, совсем пьяной женщиной. Она странно, в понятном только ей ритме, двигала головой, вцепившись в бутылку, как в источник спасения. Бледное убитое лицо искоса взглянуло на человека напротив. Чёрная шляпка как бы невзначай слетела с её головы: женщина хотела лучше разглядеть незнакомца. Она открыла было рот, шумно икнула и потом грубо спросила: – Чего тебе? Мужчина как бы виновато развёл руками: – Извините, но свободных мест больше нет. Женщина как будто улыбнулась и, совсем сгорбившись, принялась наполнять бокал. Руки у неё дрожали, и вино пролилось на колени, она непонимающе посмотрела на испачканную бежевую юбку и махнула рукой, не считая нужным обращать на это внимание. Незнакомец наблюдал за каждым её движением и вдруг совсем погрустнел, отложил вилку и покачал головой: – Зачем вы пьете? – он напоминал теперь ребенка‑философа, обожающего вопрос «почему». Она недоумённо подняла бровь: – Какая тебе‑то разница? – Извините, что вмешиваюсь не в своё дело, но… Подумайте сами, этот бокал несколько минут назад был пустым, верно? И вы захотели наполнить его, подобно тому, как пытаетесь чем‑то заполнить пустое место на тумбочке, подобно тому, как обманываете иногда опустошённую душу… И вот вы наполнили, выпили, а ведь бокал‑то снова пустой! И душа тоже, ведь не того, совсем не того она требует… Женщина разъярённо сжала кулаки: – Катись к чёрту со своей философией! – подняла бокал и принялась жадно пить, шумно глотая. – Хорошо, тогда ответьте на один единственный вопрос: вы хотите быть счастливой? – он строго, проницательно посмотрел на неё. Женщина громко расхохоталась: – Сектант, что ли? – Хотите, иначе бы не искали счастья в вине… – задумчиво пробормотал незнакомец, не обратив внимания на её вопрос. – Послушайте… – и он пододвинул к ней стул и что‑то зашептал на ухо. У неё задергались пальцы. Ей захотелось отмахнуться от сказанного, как от назойливой мухи. – Всё не так! Ты лжёшь! Специально пудришь мне мозги! – и она снова схватилась за бутылку, но наливать не стала, не в силах отвести взгляд от собеседника. А тот смотрел ей прямо в глаза и как будто говорил: «Это правда. Просто поверь – и живи».
20 ноября
Ненависть к людям с каждым днем захлёстывает меня всё сильнее, и я открыл дневник, чтобы выплеснуть своё презрение на эту клетчатую бумагу… Одна история окончательно уничтожила остатки моих лучших качеств. Я совершил маленькое самоубийство внутри себя. Со мной по соседству живёт одна обеспеченная семья: интеллигентная одежда, интеллигентные диалоги, интеллигентное мировоззрение, интеллигентная ругань. Последнее началось из‑за их дочери, впавшей в слабоумие подросткового возраста. Раньше я слышал только: «Сашенька, ты уже сделала уроки? Какая молодец! Сашенька, сыграй гостям на фортепиано! Какая же ты у нас талантливая!» Эта Сашенька была робкой миниатюрной девчоночкой со вздёрнутым носиком и рыжими косичками, училась исключительно на пятёрки и, конечно, никогда не прогуливала уроки, да ещё и успевала посещать музыкальную школу, фортепианное отделение, и по вечерам разучивала новые мелодии. Но как только ей исполнилось четырнадцать лет, рыжие волосы были выкрашены в чёрный, на плече появилась татуировка в виде пентаграммы, в дневнике поселились двойки и замечания, а фортепиано в её комнате окончательно заглохло. Я не любил её искусственную, далекую от душевной, игру, поэтому почувствовал облегчение. Правда, музыку заменили теперь громкие скандалы и звуки бьющейся посуды. Никогда не понимал, зачем колотить чашки и тарелки, чтобы что‑то доказать. Раз, после очередного скандала, грозный отец приказал ей сесть за фортепиано и заниматься. А девчонка громко закричала, что не хочет и не будет, и принялась с силой колотить по инструменту. Вся проблема состояла в том, что Сашенька влюбилась в одного паренька, который жил прямо надо мной (из‑за его прыжков беспрестанно качалась моя люстра). Я почти ничего не знаю о его семье, кроме того, что он воспитывается одной немолодой женщиной. Мальчонок постоянно доводил её до слез тем, что подворовывал в магазинах и курил за углом школы. В пятнадцать он назвал себя байкером (правда, без мотоцикла) и оделся в какую‑то огромную, широкую в плечах косуху. На горе интеллигентным родителям, паренёк целовал Сашеньку прямо перед их окном и предлагал ей сигареты. Та, конечно, не смела отказать и закуривала, напуская на себя важный вид. Я с презрением оглядывал эту влюблённую парочку всякий раз, когда проходил мимо. Казалось, что они «любят друг друга» напоказ и обнимаются всегда в самых людных местах. Я думал, что это и есть маленькая проекция на человеческий мир: все люди, независимо от возраста, фальшивят и играют роль хамелеонов, приспосабливаясь к новым обстоятельствам и новым людям. И когда я в очередной раз не мог спать из‑за своей проклятой бессонницы, стоял на балконе и провожал взглядом мятежные чёрные облака, худенькая девочка в фиолетовом пальтишке выбежала на улицу и принялась испуганно озираться. В это же время к подъезду подъехал новенький мотоцикл (уверен, что угнан), и наш самовлюблённый байкер схватил Сашеньку и куда‑то увёз. Я ощутил тошноту, которая охватила меня с такой силой, что Сартр в эту ночь так и остался недочитанным. Лёг на кровать, положил руки под голову и задумался: «Почему человеку всегда нужно быть чем‑нибудь одержимым? Одержимым любовью, одержимым наркотиком, одержимым идеей. Почему так хочется чувствовать себя чьим‑нибудь рабом? Почему так нравится подчиняться? Почему необходимо медленно убивать самого себя?» Да, я всё больше и больше ненавидел людей, с тех пор как начал постигать их сущность. Я изолировался от общества, ни с кем не заговаривал, не заводил знакомств, доведя свою мизантропию до предела. Через некоторое время я узнал, что Сашенька беременна. Тарелка со звоном полетела прямо в стенку, интеллигентный хозяин взорвался нецензурной бранью, а Сашенька зарыдала в голос и забила кулаками по стене. Скоро все соседи говорили, что дочь богатеньких бизнесменов забеременела в 14 лет и что, скорее всего, она будет рожать, потому что дед‑врач не позволяют ей делать аборт. А Сашенька возненавидела своего любовника и, разумеется, во всём винила его одного, ведь она не знала, что дети получаются так просто. Я сидел на скамейке около подъезда и презрительно всматривался в это белое озлобленное лицо. Сашенька – напротив меня – наматывала на палец свои жидкие волосы. Я думал, что это истинная дочь Евы и что женщины страшно падки на мужские слова. И змей – это только символ, и съеденное яблоко – метафора; Ева – воплощение всех таких маленьких и больших Сашенек, пример для подражания… А как охотно ей подражают! Кем‑то избитый горе‑байкер присел рядом с ней и неуверенно откашлялся. Я пытливо посмотрел на него: «Ну, и что теперь будешь делать?» А он искоса взглянул на меня, ясно давая понять, что я третий лишний. – Саш, прости. Я закрыл лицо газетой, чтобы скрыть застывшую саркастическую усмешку. «Прости? И это всё, что ты можешь сказать? Думаешь, одним словом можно что‑то исправить?» Надеюсь, Сашенька подумала так же… Но нет, она бросилась к нему в объятия, когда услышала: – Я знаю выход. – Правда? В следующем номере газеты напечатали о самоубийстве влюблённых подростков‑героев, воспитанных извергами‑учителями. Писали, что виновата во всём школа и, конечно, семья, а ещё рок‑музыканты, восхваляющие смерть. И вообще, ребята не сами бросились с крыши – это человечество толкнуло их в бездну. Никто и не понял, что дело, конечно, в слабости воли. Только человек думает, что лучше кончить всё разом, чем преодолевать трудности. Я вдруг понял, что самоубийство – это побег труса. Листаю свою газетёнку, и на каждой странице – человек, человек, человек… что‑то натворил, в чём‑то виновен… Господи, куда мы идем? Неужели я тоже… со всеми? Нет, я их всех выше, лучше, я не такой, как они, не чудовище, не монстр… Странник вспомнил, что однажды прочитал где‑то одно стихотворение, влюбился в него и даже выучил, а потом всё‑таки забыл, потому что на протяжении нескольких лет ему было не до поэзии. Каким злобным, бесчувственным он тогда был! Мужчина закрыл глаза и совершенно чётко увидел строчки, точно они были написаны на бумаге: Но быть живым, живым и только, Живым и только до конца 2 . Он задумчиво облокотился на деревянный столик и осмотрелся. Всё как будто оставалось прежним: слабоумная девочка качалась на качели, мальчишки играли в песочнице, бросались в неё песком и смеялись, показывая пальцем, а она тоже смеялась, потому что не понимала, что её обижают. А наверху обнимались неразлучные облака, птицы кружились в небе и пели чудесные песни о вечном; человек достал из рюкзака путевой блокнот и набросал: Другие по живому следу Пройдут твой путь за пядью пядь, Но пораженья от победы Ты сам не должен отличать. И должен ни единой долькой Не отступаться от лица… И улыбнулся, проговорив дальше уже вслух: Но быть живым, живым и только, Живым и только до конца. Жёлтая бабочка доверчиво присела к нему на ладони, а через долю мгновения закружилась неподалёку, такая лёгкая и невесомая, что человек вдруг подумал: «В танцах бабочки и есть смысл нашей жизни. Стоит лишь понаблюдать за её полетом, и книга твоего сердца распахнётся на нужной странице. Только читай и сознавай…» Полная женщина в цветном платье выскочила на улицу и грозно закричала: – Маша, быстро домой! Но девочка как будто не слышала; она продолжала качаться. – Маша, кому я сказала? – женщина резко остановила качели и дала дочери оплеуху. Глаза матери гневно сверкали. – Это ещё что такое? Опять вся грязная? – она быстро стащила дочь с качели. Девочка не отвечала и не переставала улыбаться; это страшно раздражало взбешённую мать, но Маша не понимала, из‑за чего человек вообще может так расстраиваться. Странник заметил внутреннюю борьбу, которую вела женщина – борьбу между настоящей злобой и сознанием, что Маша – её родная дочь. Мать схватила её за руку и повела за собой, девочка не сопротивлялась, она издавала какие‑то непонятные звуки, похожие на сирену. Прохожие тяжело вздыхали и с сочувствием глядели на женщину. И только странник смотрел на девочку с явной симпатией. Он размышлял, что слабоумные, может быть, вовсе не слабоумные, в своём мире они живут по‑настоящему ярко и свободно. А это значит, что в голове Маши – целый мир и целая жизнь, сознание идеи этой жизни, из‑за чего она и не может быть такой, как все. Как будто поражённый молнией, мужчина подбежал к матери, намереваясь сказать ей самое важное, но та только недовольно проворчала: – Ну чего вы встали на дороге? Не видите, я тащу эту каракатицу? А странник смотрел на неё невинным, светлым взглядом и спрашивал, как ребенок: – Почему вы её так не любите? Мать оторопело поглядела на незнакомца, а девочка вдруг замолчала и подняла голову к небу. – А за что любить эту недоразвитую? Да она всю жизнь будет висеть у меня на шее! – женщина с досады ещё сильнее сжала руку ребенка так, что та хрустнула. – Вы не правы, – горячо заговорил собеседник. – Вы не знаете, чем она владеет. – Да отойдите же вы! Не до вас сейчас, – она сделала попытку отодвинуть его. – Одну минутку, – и человек что‑то быстро зашептал ей на ухо. Женщина слушала (сначала с явным недоверием), но он говорил так убедительно, что она выпрямилась и как будто о чём‑то задумалась, потом посмотрела на него, как бы спрашивая: «Вы уверены?» и перевела взгляд на Машу, которая опустила голову и ясно улыбнулась.
15 января
Говорят, если тебя ударили по одной щеке – подставь другую. Но я никогда не прощаю тех, кто меня обидел. Какое право они на это имеют?! Почему вообще человек делит людей на тех, кто ему симпатичен и кто отвратителен, и действует, исходя из собственного отношения? Вот, например, преподаватель философии сразу же за что‑то меня возненавидел. Как только посмотрел, тут же понял, что во мне всё не так: и слушаю его якобы через раз, и много вольнодумничаю, и не пылаю должною любовью к его предмету. А я всего лишь ненавижу его так же, как и всех остальных. Мне противны его острые усы, чёрные глаза, плешь и крикливый тон. Я ненавижу его пальцы, которые постоянно мнут уголок страницы учебника, его пространные рассуждения о том, что человек – это центр Вселенной и всё разрушится, если человечество вымрет. Но перед экзаменом я, конечно, всё вызубрил и потом ответил на свой вопрос точь‑в‑точь его словами, ничего не упустив. Он несколько раз подёргал свой галстук, откашлялся и, наконец, раскричался, что я самый нерадивый студент, который умеет только воспроизводить материал и не имеет собственного мнения. Я разозлился, сказал, что у меня есть свои взгляды на жизнь, высказал кое-какие соображения, касающиеся философии и человечества вообще, и был с позором отчислен из университета. Оказывается, я не имею права ненавидеть людей. Но как же любить того, кто ежесекундно доказывает, что любить его нельзя? И я поклялся отомстить этому человеку с острыми усами, потому что из‑за него я лишился будущего и всяких средств к существованию. Всю ночь бродил по улицам, пока окончательно не вымотался. Шёл как пьяный, пошатываясь, ни на кого не глядя. Но чувствовал, что каждый прохожий вглядывается в моё лицо и каждый выдумывает про себя мою историю; все эти люди как будто знали, как я к ним отношусь, и мне казалось, что они меня тоже ненавидят и готовы при любом удобном случае затоптать ногами. Конечно, времена изменились, меня вряд ли сожгут на костре и, уж точно, не станут пытать, и всё‑таки я ощущал себя, как на пытке, точно стою – а они пускают в меня свои ядовитые стрелы. Это полное отчуждение, истинная разобщённость: я существую отдельно от мира людей, мир существует отдельно от меня. И уже никто не протестует, не борется, не сопротивляется. Все устроено таким и никаким другим образом по нашему обоюдному согласию… Я теряюсь, я задыхаюсь здесь… Отчаяние топит меня с головой. Странник подошёл к самой сцене. Начался благотворительный концерт, и ему хотелось узнать, кому и как можно помочь. Наконец, он понял, что собирают деньги на операцию маленькой девочки и решил тотчас же перевести средства на счет её родителям. Но вдруг кое‑кто привлёк его внимание, и от неожиданности мужчина застыл на месте. Это был невысокий человек с лысиной и очень резким, неприятным голосом. Вот он поднимается на сцену и умоляет помочь его внучке, а путник смотрит на острые усы и нервно глотает слюну. Сомнений быть не может: это его преподаватель философии, из‑за которого ему пришлось пережить самые тяжёлые годы своей жизни. Странник выкарабкался из этой трясины: теперь у него было образование, деньги, чтобы заниматься благотворительностью, а главное – любовь к ближним. Но чего ему это стоило, сколько всего пришлось вынести и испытать, чтобы всего этого достичь! И тут вдруг является он, человек из прошлого, человек, которому странник когда‑то поклялся отомстить, человек, который сейчас нуждался в его помощи. А он стоял, не дыша, и вспоминал, вспоминал, вспоминал… Приходили на память неприятные эпизоды, возвращалось отвращение, прежняя ненависть, злость, дикий, животный гнев. Мужчина закрыл глаза и сосчитал шаги своего сердца. Он надеялся успокоиться, но с ужасом осознал, какая страшная битва между добром и злом ведётся в его сердце. Кто‑то должен наконец одержать сокрушительную победу. И он шепнул сам себе то самое, что шептал другим людям, что шепнула ему однажды одна девушка, воскресительница, что через долю мгновения он сам шепнул старому преподавателю. И чем больше слов говорил, тем ярче блестели его глаза, тем сильнее росло сознание необходимости помогать каждому. «Он не узнал меня, – думал человек, глядя в благодарные глаза философа. – Не узнал – и к лучшему». И вот он собирается покончить с собой, чтобы сбежать от неразрешимых проблем. У него нет ни денег, ни работы, ни образования, нет друзей, которые могли бы помочь… Да, у него никогда не было друзей, он всё время держался как бы поодаль от амфитеатра страстей и был всего лишь молчаливым зрителем, боялся сделать хотя бы шаг вперёд, чтобы приблизиться, поворачивался и сбегал. Бежал, сознательно разрывая нити, связывающие его с другими, не признавался, что больше всего ненавидит самого себя, потому и не мог скрыться, освободиться от тумана в пределах своей головы… Кто‑то сел рядом с ним, как будто больше не было свободных скамеек. Уголком глаза он видел стройную фигуру, яркой звездой зажёгшуюся на фоне чёрной ночи. Юноша озлобленно клацнул зубами, он уже давно отвык от чьего‑либо присутствия. А девушка как будто этого не замечала, она пододвинулась ещё ближе и осмелела настолько, что положила руку на его плечо. Отверженный вздрогнул и весь напрягся; сквозь щёлочки глаз он наблюдал за странной посетительницей и слеп от яркого света, исходящего от её волос, глаз, пальцев. Она улыбнулась, и такой простой была колдовская красота этой улыбки, что страдающий человек немного расслабился. Он одновременно ждал и боялся, что незнакомка заговорит. Что он мог ей ответить? Умеет ли вообще разговаривать с людьми или уже разучился? Спросить её о чём‑нибудь? Но о чём? Боже, какая бредовая мысль! Невозможно только терпеть это прикосновение… Он дёрнул плечами, намереваясь освободиться от руки незваной гостьи. – Знаешь, когда Бог наказал людей за Вавилонскую башню, он не имел в виду их рассорить, – голос незнакомки звучал нежно, мелодично и как‑то успокаивающе действовал на него. Юноша почти доверчиво посмотрел на собеседницу и подумал: «Невесома… Такие не встречаются в мире людей… Не может быть, нет…» – А появление разных языков – это лишь этап испытания. Бог решил проверить, действительно ли мы такие сознательные, какими хотим казаться, сможем ли преодолеть преграду и всё‑таки установить взаимопонимание? – она рассмеялась, запрокинув голову, и звёзды затанцевали в прекрасных глазах. – Скажи, тебе нравятся цветы? Юноша покачал головой. – Немного. – А звёзды? – волшебница внимательно посмотрела на него. – Очень, – не задумываясь, ответил он. – А люди? – Нет! – А знаешь почему? – девушка взяла его холодную ладонь и согрела в своей. – Со цветами и звёздами не надо налаживать отношения, а с людьми – да. Приходится искать ключи к сердцам и открывать, понимать, сочувствовать, помогать… Кому по нраву трудности? Легче быть одному, правда? Юноша ничего не ответил, он вглядывался в бледное, освещённое лунным светом лицо и чувствовал его магическую притягательность… Да кто она такая? Всё‑таки человек? Девушка поманила его. – Наклонись ко мне… Слушай… – и она что‑то зашептала, а он слушал, не смея оттолкнуть, встать и сбежать; он просил ещё и ещё повторять эти чудные слова‑заклинания. «Послушай, у тебя есть Дар. И вся твоя жизнь заключается в его присутствии. Это Дар исцеления. Закрой глаза, скажи себе: «Дар мой, хочу тобой владеть», а потом считай шаги своего сердца. Тогда он обязательно отзовётся: «Пользуйся мной, хозяин, и я научу тебя любить». – И ты… ты… в это веришь? – задыхаясь, спросил он. – Я им уже владею, – загадочно улыбнулась она, откинула назад светлые волосы и подняла голову к небу. «Поэтому у неё такой взгляд… И да, она человек, просто владеет Даром», – и он прикрыл глаза, повторив про себя всё, что она сказала. Сердце забилось с такой бешеной силой, что почти невозможно было считать. Он облизывал пересохшие губы и путал порядок цифр, пытался угомонить пульс, но тот птицей бил в висок, точно готовясь вылететь на волю, как только Дар отзовётся: «Пользуйся мной, хозяин, и я научу тебя любить». Юноша очнулся, услышав нежный певучий голос: – Смотри, уже утро. Он в растерянности посмотрел на девушку и увидел, что небо, ещё недавно чёрное, действительно стало ясным, первые лучики выскальзывали из‑под пухового одеяльца. А девушка, владевшая Даром, смотрела в его глаза и улыбалась, сама превращаясь в Утро, Солнце и Дар. Он подумал, что ночь никогда не длится вечно и всегда уступает место исцеляющему свету.
Десять минут
Актёр 1. Глядите, глядите на него все! Он прямо перед вами: паразитирующий лентяй, который лежит на кровати, подперев голову руками, не замечая, как воняют грязные дырявые носки! (запрокидывает голову назад и хохочет). Актёр 2 (взволнованно прикладывает палец к губам). Тсс! Он же спит! Актёр 1 (резко). Нет, он не спит! Он мёртв. Актёр 2. Как же так? (наклоняется к человеку, лежащему на кровати, прислушивается). Он дышит! Актёр 1 (делает недоверчивую гримасу). И что из этого? Разве это что‑нибудь означает? Говорю тебе, он мёртв. Хор. Смерть! Приди и забери Душу грешную его И скорее погреби Да в землицу влей вино. Тело будет быстро гнить И вариться дух в котле, Он не знал, что значит жить, Тридцать лет блуждал во тьме.
В одной из грязнейших комнаток старого общежития лежал неподвижный человек. Он не спал, ещё чувствовал невыносимую вонь, которая пропитала всё его бесполезное бытие, но уже не мыслил. Прекратил складывать проворные ощущения в длинные фразы. Его смутное сознание уныло валялось на постели действительности. На часах застыло где‑то в области сорока пяти минут седьмого, а ему, в общем‑то, было всё равно; другие цифры ничего бы не изменили: человек не собирался вставать. Казалось, весь свой чудовищно бесцветный, припадочно жуткий мир он знал наизусть: серые стены, оклеенные газетами, паутины по углам и угрюмый паук, который устал творить, потому что больше негде; настенные часы, треснувшие посередине, деревянный стол, заваленный мусором… Больной застонал от собственного бессилия: хотел стянуть с себя вымазанные в уличной грязи серые брюки, но не смог даже повести пальцем. Сломанный ноготь кровоточил, и отвратительно красные капельки падали на простыню, серую, давно не стиранную. Разодранный на локтях тонкий коричневый свитер не спасал отбессовестного холода. Человек хотел укрыться колючим шерстяным одеялом, но оно так остро пахло человеческим телом, что он невольно зажал нос. И тут только понял: одеяло впитало его собственный запах. Но как можно избавиться от самого себя?! Человек с усилием приподнялся; слабые локти нервно заскользили на подушке… Он лишь хотел взглянуть на предмет, который отчаянно бился за свою посаженную в клетку свободу, потому что не был рожден для таких комнат. Новенькая акустическая гитара с блестящими струнами. Она сквозь слёзы созерцала действительность, рыдая за все поколение непорочных душ, взятых во власть Дьяволом. Миникосмос во всеобъемлющем хаосе. Капелька мёда в бочке дёгтя. Ингредиент «любовь» для приготовления коктейля «Хищная ненависть». Гитара зябла и робко жалась в углу, больше всего на свете желая звенеть, но как без человека? А тот похоронил под подушкой пальцы и закрыл глаза; никто не тронул дрожащих от холодного страха струн… Актёр 2. И всё‑таки он жив (задумчиво глядит куда‑то вдаль). Открыл глаза, смотрит… Слишком напряжённый взгляд. Наверное, думает… О чём он думает? Актёр 1 (криво усмехаясь). Думает? Да что ты, в самом деле! Разве он на это способен? (кладёт руки в карманы и прохаживается по сцене; говорит всё решительнее и громче). Нет, нет, нет! Это кукла! Это мумия! Вовсе не человек! Пойдем прочь от него. Нутром чую заразу… Вон как на тебя действует! (круто разворачивается и странно смотрит на Актёра 2). Дух его тлетворен; дышать им опасно. Идём (хватает товарища за руку). Актёр 2 (вырываясь). Я никуда не пойду, пока… пока мы не воскресим его! Мы должны, понимаешь? (он щёлкает пальцем). Хор (расплёскивая из кружек воду): Всегда спешим на помощь мы Слепую душу оживить, Но должен сам поверить ты, Что можно мёртвых воскресить.
Человек недовольно заворочался, точно кто‑то нарушил его блаженный покой. Не слыша ни звука, он всё‑таки закрыл уши руками; вены на висках вздулись и змеями поползли под кожей. По бледным губам побежали иглы‑судороги; мысли потоком хлынули в мозг, наскакивая друг на друга, твердя один бред, и звуки раздирали его голову, и внутренние голоса срывались на крик, а он… «Зачем человеку вообще вставать с кровати? – вопрошал страдалец, – это только придумали, что просыпаться необходимо. Всё ложь, нет никакой надобности каждое утро открывать глаза и куда‑то нестись, за что‑то бороться, кого‑то обгонять, кому‑то уступать… В конце концов, что изменится, если я не встану? Всем дружно наплевать на моё существование. Большинство даже не заметит моего отсутствия. Быть может, некоторые ужасно обрадуются. Зачем занимать лишнее место, отнимать у кого‑то его хлеб? Зато на кровати я никому не мешаю. Живу себе да живу. Небо от этого не обрушится, земля не перестанет вращаться. Ведь человечество не система, и люди в ней не элементы, один выпадает – ничего не разрушается, всё продолжает плестись своим чередом. Только бы прыгнуть в сон и уже никогда… никуда…» – он лениво потянулся и несколько раз зевнул, приготовившись исполнить волю внутреннего демона. И вдруг в дверь громко постучали… Гитара еле слышно задребезжала – первый непроизвольный звук… Актёр 1. Это хозяйка квартиры! Гляди, к нему явилась хозяйка! Актёр 2. Что? Эта огромная женщина? Скажи, она его выгонит? (с волнением теребит воротник рубашки). Актёр 1 (раздражительно цокает языком). А тебе жалко? Вот болван! И пусть выгоняет. Так ему и надо. Актёр 2. Как ты можешь быть таким бесчувственным? Входит седоволосая прилизанная женщина в цветастой юбке; очень полная, с выдающимся двойным подбородком и орлиными глазами неопределённого цвета. Хозяйка (машет какой‑то грязной тряпкой). Ну, доигрался? Так ничего и не заплатил! А как слёзно просил отсрочки, умолял, на колени падал, обещал, что деньги будут в срок… Тьфу! (сплёвывает). Да катись ты со своими обещаниями, бездельник! Больше и дня здесь жить не будешь. Убирайся сейчас же! Актёр 2 (бросается к женщине и целует ей руки). Пожалуйста, простите его! Дайте ему время! Он исправится и обязательно вернёт вам все эти деньги… Время! Ещё немного времени! Актёр 1. Исправится? Да что ты несёшь, мальчишка‑балбес! Этот не исправится. Он не создан для жизни. Мечты – вот единственный и бесполезный удел такого никчёмнейшего человечишки… Актёр 2 (с горячностью). Мечтатели двигают мир! Актёр 1 (многозначительно качает головой). … в ад. Хозяйка. Сегодня же, чтобы и духу твоего здесь не было! Я больше не могу содержать такого мерзавца за свой счет. Тоже мне, сел на шею! И сколько можно пичкать меня обещаниями? Да чтоб ты сдох, если ещё раз осмелишься просить отсрочки! Актёр 2 (чуть не плача). Он потратил все свои деньги, чтобы купить эту гитару. Поймите же, этот молодой человек – творец, у него такой талант, что… Да он может мир перевернуть! Хозяйка (строго сводя брови). Плевать я хотела на твой талант! Какой от этого толк, если ты ничего не делаешь, чтобы стать популярным? Пичкал меня и этим, слышала уже. Да ты только на словах такой герой. Оплачивай долги и катись к чертям. Нечего занимать комнату! Актёр 1. Вы знаете, он и вправду заработал деньги, чтобы заплатить вам, но вместо этого купил себе гитару. Вот только не нужна она ему. Продайте её – и получите свои деньги. Актёр 2 (в ужасе прикрывает ему рот рукой). Что ты такое говоришь? Молчи! Не слушайте, он сходит с ума! Хозяйка (истерично). Да я продам все твои вещи! Я устала это терпеть! Я засужу тебя… Пусть тебя посадят в тюрьму! Хор. Деньги, деньги всемогущи, Взяли в рабство человека, Жизнь его чернее тучи, Деньги – лучшая потеха! Продают за грош серёжки Кольца, крестик, с ним и душу, Да когда уже поймешь ты, Что деньгами счастье рушишь?
Он (вскакивает с постели). Хватит! Хватит на меня кричать! Сказал заплачу – значит заплачу! Какое вам до меня дело? Не суйтесь в мою жизнь! Как хочу, так и живу. Деньги я отдам, завтра же отдам. А сейчас катитесь отсюда, голова болит. А сам додумал: «Пулю в лоб – и дело с концом. Главное, чтобы не мешали… Чтобы дали спокойно умереть». Он всё‑таки накрылся шерстяным одеялом с головой. Нос уткнулся в наволочку, плечи задрожали от жесточайшего из страданий. Единственное, чего он желал, – это как‑нибудь поскорее умереть, самому, без всяких усилий. Вот бы разучиться дышать. Или заснуть и не проснуться. И вот он слышит: в дверь громко стучат. Гитара невольно дребезжит в углу. Входит интеллигентный господин в чёрном фраке и круглых очках, кланяется строгому, модно одетому мужчине в ноги и прелюбезно начинает: – Александр Романович, извините за беспокойство, – откашливается; то и дело переминается с ноги на ногу, потому что робеет и чувствует неловкость перед такой важной персоной. – Не откажетесь мне аккомпанировать на концерте? Понимаете, никто, кроме вас, не мог бы так тонко и точно передать чувства, которые я испытывал, когда писал эту музыку. Вы лучше других знаете человеческую душу. И не подумайте, я не льщу, а говорю откровеннейшую, так сказать, правду, – присаживается на диван и тут же вскакивает, как будто испугавшись за свою невежливость, – это очень серьезное выступление, знаете ли… для меня очень важное. А вы гений, Александр Романович! Не думайте, я нисколько не преувеличиваю! Чистейшая правда! Да… – явно волнуется. – Конечно, это большая честь для меня, и я не смею… я лишь надеюсь. Я искренне желаю, чтобы вы… Александр Романович задумчиво чешет голову. Поправляет галстук и немного рассеянно глядит на этого подобострастного господина. – Вы знаете, у меня очень много работы. Пока обнадёживать не буду. Завтра скажу вам точно. Сегодня вечером у меня сольный концерт, и мне нужно сконцентрироваться. К тому же через неделю я уезжаю за границу и должен готовиться… И вот аплодисменты оглушают его, едва не сбивают с ног; он нервно кусает губы и пальцами продирается через лес струн, находит нужные тропы, радуется, оставляет первые следы, ступает всё решительнее… Заканчивает играть; делает последний головокружительно прекрасный жест, запрокидывает голову назад. Нет, пока ещё нельзя быть настолько самоуверенным, надо поклониться и скромно прошептать «я вас люблю», чтобы услышали только избранные, только те, кто сам захочет услышать. Но безжалостные глаза прожигают его изнутри, набрасываются, отламывают лакомый кусок сердца. Александр в ужасе отшатывается. Да разве этого он хотел? К тому ли стремился? Только что вывернул наизнанку душу, а они ничего не поняли! Он отбрасывает гитару, садится, опустошённый, на стул и рыдает. Никак не может подавить невольных слез, горячих, обжигающих… Смотрит на себя в зеркало… Вот он, не молодой уже, но ещё и не старый человек с печальным лицом. Жаждал славы и признания – получил их сполна. Вдруг осознал, что хотел не этого, а вечной музыки. Чтобы зрители слушали и улавливали каждый звук и соединялись с ним, всей своей сущностью стремясь постичь его идею, его суть, истерию смысла… Чтобы оглушали аплодисментами, но не так, а иначе: чтобы их ладони тоже издавали звук, самый чудесный, самый сильный… в такт. И чтобы спасительные слёзы стекали по щекам, а зрители глотали их и ощущали вкус счастья. Чтобы его музыка пробуждала их сердца; чтобы эти сердца тоже устремлялись творить и созидать: любовь, свободу, искусство… Не так важно, что именно, главное – зерно да в благодатной земле. Разве не даст оно тогда добрые плоды? Он берёт в руки гитару и обещает себе достичь той самой вершины… Актёр 1 (ходит на цыпочках и приглядывается). Кажется, спит. Лучше бы умер. Актёр 2 (волнуется). Нет, он проснётся! Настоящий поэт не умирает, не сотворив… Он проснётся и… Актёр 1 (отмахиваясь). Да брось! Может, и не творец он вовсе. Лучше пойдём. Не будем ему мешать… Актёр 2. Как? Оставить его? Актёр 1. А как же иначе? Ты ему всё равно ничем не сможешь помочь. Никто не сможет… Теперь только он сам. Уходят. Гаснет свет. Он (открывает глаза). Один? Брошен всеми? Всеми покинут? А впрочем… Разве не этого я хотел? Белый ангел подходит к нему сзади, заносит руку над его плечом… Он (несколько раз ударяет головой о подушку). Ну и слава богу! Свободен! Ангел кладет ему руку на плечо. Он (вздрагивает, оглядывается и никого не видит). Мне снился сон… Чудный сон… Будто я постиг какую‑то очень важную истину (оглядывается в поисках гитары). Будто я играл, играл так, как никогда не…. (вздыхает). Боже мой, как сладостны мечты! И почему только нельзя остаться в них навеки? Ангел склоняется над его ухом. Sanctus angel. Acta est fabulae3. Он (вскакивает). Кто здесь? Кто говорит? Широко распахнутые глаза различают тошнотворные очертания убогой комнатушки. Вот ленивый паук, и паутины во всех углах, и газеты на стенах, и деревянный стол, и… кое‑что принадлежащее только ему. Новенькая гитара: струны ярко блеснули от восторженного предвкушения… Разве так смотрят не для того, чтобы оживить? Но странный хозяин отвернулся, сел на самый краешек кровати, спустив озябшие ноги, и заплакал. И он нисколько не стеснялся собственных слёз, рыдал во весь голос, обнимал колени, облизывал солёные губы… Он сам в эту секунду стал плачем, трагедией жизни, всеохватным страданием, проклятой им же самим судьбой. Sanctus angel. Carpe diem4. Загадочно улыбается и улетает. Александр очнулся, прыгнул вон с кровати и бросил случайный взгляд на часы с трещиной посередине. Стрелки показывали пятьдесят пять минут седьмого. Он облегчённо вздохнул, вспомнив, что в последний раз на часах было сорок пять минут. Человек снова сел: «Прошло десять минут! Всего каких‑нибудь десять минут! Ещё можно полежать и подумать, а потом уже и браться…» Но странное остроносое чувство‑укор, чувство‑самообвинение ослепило его яркой молнией, обещавшей страшную, беспощадную и глухую к человеческим страданиям грозу. «Что ты такое мелешь?! Десять минут – это мало? Значит, это для тебя мало? Да разве не понимает твоя глупая ленивая голова, что десяти минутам равняется вечность? Если каждый день тратить десять минут на одни бесплодные мечты, когда действовать? А ты опять поёшь старые песни и упускаешь мгновение. Забыл, что сказал тебе ангел? Забыл?» Вздрогнув, Александр бросился к инструменту и трясущимися руками схватился за гриф. На шаг отступили все сомнения‑мысли; чувства‑ощущения волнами накатывались друг на друга, созидая бездонное море, похожее на Божественное Первоначало. В высший момент озарения художник понял, как рисовать музыку, чтобы достичь вершины вечности. В высший момент озарения поэт ощутил, в какие слова облечь музыку, чтобы достичь вершины вечности. А музыкант с трепетом провёл по струнам и нежно поцеловал первые звуки только что выдуманных нот…
Последние комментарии
1 день 4 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 11 часов назад