КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 712443 томов
Объем библиотеки - 1400 Гб.
Всего авторов - 274466
Пользователей - 125051

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Владимиров: Ирландец 2 (Альтернативная история)

Написано хорошо. Но сама тема не моя. Становление мафиози! Не люблю ворьё. Вор на воре сидит и вором погоняет и о ворах книжки сочиняет! Любой вор всегда себя считает жертвой обстоятельств, мол не сам, а жизнь такая! А жизнь кругом такая, потому, что сам ты такой! С арифметикой у автора тоже всё печально, как и у ГГ. Простая задачка. Есть игроки, сдающие определённую сумму для участия в игре и получающие определённое количество фишек. Если в

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Дамиров: Курсант: Назад в СССР (Детективная фантастика)

Месяца 3-4 назад прочел (а вернее прослушал в аудиоверсии) данную книгу - а руки (прокомментировать ее) все никак не доходили)) Ну а вот на выходных, появилось время - за сим, я наконец-таки сподобился это сделать))

С одной стороны - казалось бы вполне «знакомая и местами изьезженная» тема (чуть не сказал - пластинка)) С другой же, именно нюансы порой позволяют отличить очередной «шаблон», от действительно интересной вещи...

В начале

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Стариков: Геополитика: Как это делается (Политика и дипломатия)

Вообще-то если честно, то я даже не собирался брать эту книгу... Однако - отсутствие иного выбора и низкая цена (после 3 или 4-го захода в книжный) все таки "сделали свое черное дело" и книга была куплена))

Не собирался же ее брать изначально поскольку (давным давно до этого) после прочтения одной "явно неудавшейся" книги автора, навсегда зарекся это делать... Но потом до меня все-таки дошло что (это все же) не "очередная злободневная" (читай

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Москаленко: Малой. Книга 3 (Боевая фантастика)

Третья часть делает еще более явный уклон в экзотерику и несмотря на все стсндартные шаблоны Eve-вселенной (базы знаний, нейросети и прочие девайсы) все сводится к очередной "ступени самосознания" и общения "в Астралях")) А уж почти каждодневные "глюки-подключения-беседы" с "проснувшейся планетой" (в виде галлюцинации - в образе симпатичной девчонки) так и вообще...))

В общем герою (лишь формально вникающему в разные железки и нейросети)

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Черепанов: Собиратель 4 (Боевая фантастика)

В принципе хорошая РПГ. Читается хорошо.Есть много нелогичности в механике условий, заданных самим же автором. Ну например: Зачем наделять мечи с поглощением душ и забыть об этом. Как у игрока вообще можно отнять душу, если после перерождении он снова с душой в своём теле игрока. Я так и не понял как ГГ не набирал опыта занимаясь ремеслом, особенно когда служба якобы только за репутацию закончилась и групповое перераспределение опыта

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Время грозы [Юрий Райн] (fb2) читать онлайн

- Время грозы 1.03 Мб, 290с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Юрий Райн

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юрий Райн Время грозы

Часть 1. Город. 1983 - 1986.

1. Четверг, 18 августа 1983

Лес обманывал ожидания. Вроде бы и погоды уж какую неделю стояли подходя­щие, и на импровизированных рынках заскорузлые мужички да бойкие тетки вовсю тор­говали, и знакомые грибники-любители достижениями хвастались, а — шаром покати. Даже не пахло в лесу грибами.

И день Максим выбрал правильный — четверг, должна была после выходных, когда в лесу, как на улице Горького, новая поросль вылезти. А вот поди ж ты. Пропал отгул.

Эх, подумал Максим, зря дальше не поехал, в Тасино или в Нечаево. Громоздкая, конечно, история, на целые сутки, зато и грибы гарантированы, и для души… С вечера последней электричкой до Черустей, там перепрыгнуть на муромский поезд, который по­чему-то рабочим называют, полтора часа езды, полтора часа стоянки в самую что ни на есть ночь, народ вываливает на пологую насыпь, водку с портвешком на свежем воздухе глушит, байки грибницкие травит, еще езды полтора часа — и ты в Нечаеве. Минут сорок в заплеванной, замусоренной станционной халабуде — и светает, можно в лес топать.

В тех местах, в Нечаеве ли, в Тасине ли, грибы всегда. Ходишь, дышишь, душой отмякаешь, а корзина тяжелеет. Как совсем тяжелой станет — полянку уютную выберешь, сядешь на поваленное дерево, «Плиски» излюбленной, что в стеклянной фляжке, нака­тишь этак двести пятьдесят, бутербродами зажуешь, кофейком растворимым, индийским, что в термосе китайском побулькивает, запьешь из стакана складного, покуришь расслаб­ленно — и потихоньку на станцию. Там народ уже, такой же, как ты, у всех корзины труд­ноподъемные, и ты — не хуже прочих, сверху у тебя сплошь белые, да ядреные какие… Снизу, впрочем, тоже не сорный гриб — подосиновик, подберезовик…

Еще с четверть фляжки высосешь неторопливо — и вот он, обратный поезд, битком набитый. До Черустей — стоя, добычу свою оберегая, не помял бы кто, а уж от Черустей — с комфортом, «Плиску» допивая и кофеек. И, считай, ровно через сутки после старта ты снова дома, утомленный, просветленный и гордый.

Хорошо.

Нет же, не поехал, слабину дал. Люська губы надула, глаза на мокром месте, тебе, говорит, лишь бы дома не ночевать, и вообще, говорит, не знаю я, куда ты собрался, гри­бов вон купишь потом, а сам… Так поехали вместе, предложил Максим, с Катюхой, есте­ственно, ей представляешь как интересно будет, а уж тебе-то, в твоем-то положении, на­стоящим воздухом подышать знаешь до чего полезно? Я ведь с вами, сказал Максим, с удовольствием, я только с чужими ни с кем не люблю. Поехали, а? С ума сошел, тихо и горько проговорила Люська, четырехлетнего ребенка и жену на семнадцатой неделе неиз­вестно куда тащить. Пустила слезу и отвернулась.

Беременность, подумал Максим, нервы… Жалко ее. И пацана будущего жалко. Очень уж пацана хотелось. Говорят, когда мать психует, этому, как его… зародышу, ко­роче, ему вредно.

Ну, ночью жалеть, что остался, не пришлось. Давно такой ночи у них не случалось — терзали друг друга любовью часов до трех. Только Максим закемарит — а уж Люська его теребит нежно. Люська в изнеможении засопит тихонечко — у Максима взыграет…

А в семь утра он уже в электричку садился. Доехал до платформы Григорово, углу­бился в знакомый лес и теперь вот тосковал. Пусто. То есть не в буквальном смысле пусто — деревья там, травка, коряги разные, насекомые, само собой, птицы шебуршат наверху где-то, тропы кабаньи со свежим довольно пометом — этого девать некуда. Грибов вот только нет. Свинушек десятка два в корзине, на донышке, и все. В лесу, конечно, неплохо, но бродить по лесу, в котором грибов нет, это, Максим считал, противоестественно.

И погода обманула. Хоть бы солнечно было, как с утра обещалось, чтоб на полянке перекусить, мягко светом пронизанной. Тоже нет — небо затянулось плотной, унылой об­лачностью, потемнело заметно, вот-вот еще и дождь пойдет. Спасибо, Люська настояла, чтобы плащ болоньевый взял с собой.

Ладно, решил Максим, надо все-таки привал сделать, да и оглобли поворачивать. Не его день нынче.

Он нашел подходящую полянку и, размышляя о том, почему так — тут грибов нет, а в Нечаеве их наверняка миллионы, а ведь один и тот же Мещёрский массив, — извлек из корзины фляжку, бутерброды (заодно и газетку, в которую они завернуты, сначала почи­тать, а потом для подтирки употребить), термос, стакан.

Не без удовольствия, хотя, разумеется, и омраченного безгрибьем, отвинтил кры­шечку, сделал пару хороших глотков и принялся за бутерброд. Ничего, жить можно. Вы­пить-закусить-покурить есть, дуб листвой шелестит, коряга под задницей удобная, дома семья — трое их, Люська, Катюха и… ну, допустим, Мишка. Будем надеяться, что Мишка. А грибы — что ж, не в этот раз, так в другой… Сезон еще длинный впереди… Там, гля­дишь, опята пойдут…

Справа зашуршало, захрустело. Коллега, недовольно подумал Максим, завинчивая крышечку и жуя бутерброд. В смысле грибник. Тьфу. За весь день живой души не встре­тилось, а стоило выпить — на тебе. Прощай, уединение. Сейчас начнет жаловаться, что грибов нету. Или, хуже того, как раз удачливым окажется, похваляться станет.

Кусты раздвинулись, и на полянку вышел кабан. Да, невпопад мелькнуло у Мак­сима, это тебе не домашняя свинья и, тем более, не хряк Асканий, над которым тогда на ВДНХ с Люськой потешались. Это зверюга…

Додумывал свою нехитрую мысль Максим уже в трех метрах от земли, держась ру­ками и ногами за толстую ветку дуба. Как он там очутился, Максим не помнил. Дыхание совсем сбилось, какой-то сучок неприятно подпирал левую ягодицу, а правой мешала за­сунутая в задний карман фляжка. Надо же, фляжку прихватил.

Кабан не спеша подошел к Максимовому имуществу, сунул рыло в корзину, громко фыркнул, толкнул носом. Потом повернулся к упавшим на землю бутербродам — два с колбасой, два с сыром — и в мгновение ока схарчил их. После чего принялся тереться об ствол.

Тем временем погода продолжала портиться, причем удивительно быстро. Тучи сгустились над поляной, стало совсем сумеречно. Максиму представилось, что он в клетке, как попугай, и кто-то накинул на эту клетку исполинский почти черный платок. Поднялся яростный ветер, порыв за порывом, на Максима посыпался какой-то древесный мусор. Наконец, хлынул сумасшедший дождь.

Кабан еще раз фыркнул и потрусил прочь. Максим вздохнул с облегчением, при­кинул, как будет спускаться, и решил отложить это на потом. Густая листва хоть немного защищала его от ливня, а валявшийся на земле плащ — защита слабая.

Максим осторожно полез за фляжкой — выпить после перенесенного стресса не мешало. В этот момент небо — все небо! — ослепительно полыхнуло и с оглушительным треском разорвалось.

…Тело нашли только в субботу — пара грибников, муж с женой, забрели на ту по­лянку. С женщиной, конечно, случилась истерика, да и мужчину вывернуло наизнанку: труп был сильно обожжен и вдобавок изуродован — то ли кабанами, то ли птицами, а ско­рее всего, и теми, и другими. Опознать тело удалось далеко не сразу; валявшиеся непода­леку предметы — корзина, несколько сгнивших свинушек, складной нож, походный ста­кан, термос, пачка «Родопи», коробок спичек, а также обрывок газеты «Московский ком­сомолец» и зацепившийся за кусты грязноватый плащ из ткани «болонья» — ничего след­ствию не дали.

И лишь неделю спустя, сопоставив неприятную находку с поданным в милицию заявлением гражданки Горетовской Людмилы Евгеньевны и вывезя почти терявшую сознание заявительницу для опознания в морг Раменской горбольницы, установили лич­ность погибшего: гражданин Горетовский Максим Юрьевич, неполных тридцати лет от роду, москвич, инженер, беспартийный и т.д. и т.п.

2. Четверг, 18 августа 1983

Очнувшись, Максим удивился двум обстоятельствам. Во-первых, он почему-то ле­жал на траве, да еще в крайне неловкой позе. Хотя всего, казалось, мгновением раньше спокойно выпивал и закусывал, довольно удобно сидя на коряге. Во-вторых, явственно припекало, и трава под правой щекой казалась необычайно шелковистой, а когда он при­открыл левый глаз (мммм, голова-то как болит!), то увидел — правда, под острым углом — нечто вроде газона, какой приготовляли в Лужниках к недавней московской Олимпиаде. Причем газона, ярко освещенного солнцем.

В голове стоял глухой гул, тело ныло, руки и ноги затекли. Это выходит, с усилием сообразил Максим, что я нажрался, как свинья, и улегся тут спать, а пока спал, погода пе­ременилась, а теперь у меня бодун. Бред какой-то. С чего меня так убило, с полкило «Плиски»? И потом, если спал, то спал долго, солнце должно было уйти, за деревьями скрыться. И трава эта… Ничего не понимаю.

Он с трудом сел. По затылку как будто кто-то ударил. Изнутри. Два раза. Точно ку­валдой через вату.

Максим взялся ничего не чувствующими руками за голову и издал сдержанный стон. Потом потер ладонями лицо, стараясь при этом не двигать головой. Закрыл глаза и принялся осторожно массировать руки. Через пару минут в кистях приятно закололо, да и в целом чуть-чуть полегчало. Тогда он решился открыть глаза и оглядеться.

Действительно, полянка вовсю освещалась солнцем. Действительно, трава была светло-изумрудной. А вот коряга, на которой он только что сидел, куда-то исчезла. Без следов. И корзина пропала, вместе со складным ножом и позорными свинушками. И — ни стакана, ни термоса, ни болоньевого плаща, ни даже прошлонедельной газеты.

А на противоположном краю полянки из газона нагло торчало четыре роскошных, словно с картинки в букваре, белых гриба. Максим осторожно скосил глаза влево, потом вправо — в затылок снова ухнуло, хотя не так сильно, — белые стояли повсюду. Полсотни их тут, не меньше, панически промелькнуло в голове. Ничего не понимаю — другие мысли были ему сейчас недоступны.

Однако Максим всегда считал своим достоинством силу воли. Он напряг все ее ос­татки и заставил себя принять решение: надо отсюда выбираться. Что-то не так, либо я сошел с ума, либо не знаю что, но — домой. Там разберемся. Или разберутся.

Он принялся вращать ступнями и разминать руками бедра, и вскоре ноги ожили, и он почувствовал боль в левой лодыжке — умеренную, не смертельную — и еще что-то твер­дое под правой ягодицей. Скособочился, сунул руку под себя, вытащил из заднего кар­мана фляжку. «Плиска». Не меньше четырехсот.

Чем же я так обожрался, беспомощно подумал Максим, не соткой же? Мухоморов вроде не попадалось, да и не жру я мухоморов… И опять, как рефрен: ничего не пони­маю… И фоном: плохо мне, Люсенька, просто ужас как плохо…

Он торопливо свинтил крышечку, припал к фляжке и высосал граммов двести. Держа на отлете правую руку с фляжкой и левую с крышечкой, закрыл глаза. Пробел в памяти начал медленно заполняться.

Ощущение тепла в животе… надкушенный бутерброд… жить можно… Люська, Катюха, Мишка… шорох и треск в кустах… кабан… фляжку в карман… «Фу!» (это ка­бану; ах, стыд-то какой)… вверх по дубу, что твоя макака… не ожидал от себя… ветка… неудобная какая, но вроде надежная… скотина, бутерброды мои… затемнение, шквал, другой, ливень чудовищный… вспышка… разорванное небо… все…

Точно, рехнулся. Кругом — ни следа урагана. Хоть бы листик сорванный, хоть бы капелька где — нету!

Максим засмеялся. Вот те здрасьте! Нормально, Григорий! Отлично, Константин!

Оборвал смех. Потому что ничего смешного. Стукнул себя справа по морде, не жа­лея. Больно. Но без толку — ничего не изменилось. Ладно. Встать — и марш-марш на стан­цию! Тебя вылечат… И тебя вылечат… Всех вылечат…

Встал. Охлопал карманы. Билет на электричку, Ждановская — Григорово и обратно, на месте. Деньги… рубль бумажный, мятый… рубль железный, олимпийский… мелочь… итого два двадцать три. Сигарет вот нет, и спичек. Ну да, они в корзине лежали. На стан­ции купим. Вперед!

Лес был тот же — но и решительно другой. Ни клочка мусора. Ни поваленного де­рева. Травка образцово-показательная, хотя, конечно, не газон подстриженный — это по­перву показалось, сдуру. Но, тем не менее, люкс травка. Цветочки. Веселый, светлый пти­чий гомон. Тропки чистейшие. Грибы повсюду. Чур меня.

Максим, чуть припадая на левую ногу, шел к станции и старался ни о чем не ду­мать. Тропка влилась в широкую просеку, показавшуюся ему незнакомой. Даже скорее не просеку, а ровную дорогу, присыпанную мелким гравием. Километра через три дорога круто свернула влево, деревья расступились, показался луг. На самом выходе из леса вид­нелся шлагбаум в красно-белую полоску, слева от него — тех же цветов столб с большим щитом у верхушки.

Максим поднырнул под шлагбаум и оказался на асфальтированной площадке, рас­черченной справа и слева косыми белыми полосами. Для машин, понял он. Автомобиль, впрочем, тут стоял единственный — здоровенное, как танк, бурое чудовище под названием «Медведь». Не знаю такого… И эмблема незнакомая… А название — черным по белому. Вернее — серебряным по бурому. Массивные такие буквы на двери багажника.

Максим сделал еще несколько шагов, остановился, зажмурился — очень уж ярко било в лицо солнце, — медленно повернулся лицом к лесу и открыл глаза.

Надпись на щите гласила: «Почтеннейшие дамы и господа! Управление Импера­торского Природного Парка имеет честь напомнить вам, что охота, рыбная ловля, сбор грибов, ягод, цветов, листьев, равно как и любое иное нарушение естественной среды Природного Парка, производимые без разрешения уполномоченных на то правительст­венных учреждений, подпадает под действие ст.XXXVII ч.19d Уложения о наказаниях». И то же самое (вероятно) — еще на пяти языках.

Максим потряс головой (внутри уже почти не стучало); потоптался на месте; раз­вернулся к лесу спиной; посмотрел на прямую, как траектория пули при выстреле в упор, и гладкую, как кожа младенца, окаймленную тротуарами и обсаженную липами, дорогу, продолжавшую ту, по которой он шел лесом; кинул взгляд на раскинувшийся в паре ки­лометров от него странного вида город; подавил в себе острое желание упасть в траву и отключиться от всего на свете; вытащил вместо этого остаток «Плиски», допил до по­следней капли, не глядя швырнул фляжку в сторону — и двинулся по этой небывалой до­роге.

3. Четверг, 18 августа 1983

Согласно дорожному знаку город назывался Верхняя Мещора. Старомодное какое написание, вяло подумал Максим — через «о».

О таком населенном пункте он в жизни не слыхал, более того — абсолютно точно знал, что здесь, на этом самом месте, вплотную друг к другу располагаются три деревни: Минино, Григорово, Кошерово. Все три с ударением на первый слог. Все три нанизаны каждая на свою главную (и единственную) улицу, длиннющую, унылую, изрытую ямами, в которых даже в вёдро стоит тухловатая вода. Вдоль каждой из улиц — почерневшие ды­рявые заборы, за ними покосившиеся домишки, избы — не избы, на тесных участках, иные из которых густо заросли одуванчиками и полынью, а некоторые содержатся в порядке — то есть возделаны под картошку. Мининская улица упирается дальним концом в колхоз­ную лесопилку, кошеровская — в раздолбанную бетонку, ведущую, в свою очередь, к уз­кому, извилистому Егорьевскому шоссе, григоровская — в одноименную железнодорож­ную платформу. Рядом с платформой — убогий магазинчик, когда работающий, а когда без объяснения причин закрытый.

Туда-то Максим и направлялся — купить, если повезет, сигарет со спичками, поку­рить всласть и — домой!

Однако ничего похожего на три деревни не наблюдалось, хотя Максим не сомне­вался, что вышел куда надо — интуитивное чувство пространства никогда не подводило его.

Вспомнилась коронная фраза профессора Вильда: «Если факты противоречат моей теории, тем хуже для фактов!» Ну, он-то не Вильд… Тем хуже — для него, для Максима. Факты — вот они. Верхняя Мещора…

Впрочем, подумал он, чему удивляться? При таком, можно сказать, радикальном сдвиге по фазе что уж там о внутреннем компасе рассуждать…

Максим почувствовал, что в голове все путается, отключился от мыслей и, про­должая небыстро идти, принялся просто наблюдать.

Перед тем, как стать городской улицей, ведшая из леса дорога пересекалась с дру­гой, такого же невероятного качества, тянувшейся вдоль черты города. Максим миновал развязку, выполненную в форме круга с изящной клумбой внутри, и вступил в Верхнюю Мещору.

Город поражал воображение. Дорога превратилась даже не в улицу, а в бульвар с широким сквером посередине, уставленным шатрами, из которых упоительно-вкусно пахло. Стояли и одиночные зонтики, под ними — столики, за столиками — нарядно одетые люди. Слышалась разноязыкая, хотя в основном все же русская, речь. По тротуару тоже шли люди, многие что-то бубнили в миниатюрные рации, а некоторые, как показалось Максиму, даже разговаривали сами с собой. Доносился смех, звучала музыка.

Максим, в своих старых походных брюках, пропотевшей ковбойке с закатанными рукавами и коротких резиновых сапогах, немедленно ощутил себя оборванцем. Никто, впрочем, не обращал на него особого внимания — ни шедшие по тротуару, ни, тем более, находившиеся в сквере. Лишь мимолетные улыбки… безразличные… а может, искренне приветливые… не разобрать… Вот эффектная, почти раздетая блондинка улыбнулась ему и громко сказала:

— Да нет же, Олюшка, нынче же четверг, в парк никого не возят, ты запамятовала!

Максим шарахнулся в сторону от красотки — тоже сама с собой говорит. Мало того, что у него крыша улетела, так и вокруг безумцы… А уж бижутерия у блондинки — коро­бочку какую-то на ухо нацепила, это помимо того, что серьги…

Справа раскрылась взгляду просторная площадь, на дальнем конце которой выси­лось исполинское сверкающее здание с надписью по верху фасада: «Спортивно-концерт­ный комплекс “Гренадеры”». За ним просматривалась чаша стадиона, окруженная высо­ченными мачтами с блоками прожекторов, и еще какая-то решетчатая башня, выкрашен­ная в белое, синее и красное. Максим припомнил, что видел такую, когда выходил из леса.

С площади выворачивал на бульвар троллейбус (троллейбус! здесь! мама дорогая!) совершенно космического вида. Максим приостановился, пропуская его. Троллейбус тоже остановился, помигал фарами. Максим перевел взгляд на кабину — молодой негр за рулем ощерился в улыбке и показал жестом: проходите, пожалуйста.

Выругавшись про себя, Максим принял странную любезность и снова похромал по тротуару. Откуда-то слева по воздуху поплыл отдаленный перезвон колоколов. Максим посмотрел на часы — они показывали 13:43. И не шли. Видимо, испортились, когда жах­нула молния. Или когда их хозяин с дуба упал.

Судя же по солнцу, было часов шесть вечера.

Минут через десять, стараясь не обращать внимания на обгонявшие его автомо­били невиданных марок и на бесконечные витрины и вывески на фасадах трех-четырех­этажных кирпичных домов — «Павел Буре и сыновья», «Водки, наливки, вина, трубки и сигары. Магазин А.П.Икряникова», «Парижские тайны. Студия и салон Анастасии Буда­ницкой», «Страховое общество “Россия”», «Губернский Ссудно-сберегательный Банк», «Трактир Кучина», «Бар У Кельта», «Траттория Napolitana», и так до бесконечности (в глазах рябило, в голове опять запульсировало), — Максим добрел до следующей остановки троллейбуса. Рядом с сияющим павильончиком стояли три шкафа со стеклянными двер­цами. На первом было написано «Воды Лагидзе и иные освежающие напитки», на втором — «Эйнем. Печенья и закуски», на третьем — «Табаки». Торговые автоматы! Вроде тех, что в Москве перед Олимпиадой появились!

Он кинулся к табачному автомату, нашаривая мелочь в кармане брюк. И испытал жестокое разочарование: «Ява» — 100 р., «Лигетт черный» — 100 р., «Дукат золотой» — 100 р., «Dunhill» — 80 р., «Marlboro» — 60 р…. Самые дешевые сигареты, неведомого сорта «Туркестан», стоили 30 рублей за пачку… Что ж за день такой…

Максим тупо посмотрел на инструкцию по пользованию автоматом — «Принима­ются банковские билеты достоинством 50, 100, 500, 1000, 5000 рублей, монеты достоин­ством 1, 3, 5, 10, 25, 50 рублей», — попытался засунуть в прорезь свой олимпийский рубль — не полез, сволочь, — и, превозмогая навалившуюся усталость, потащился дальше.

4. Четверг, 18 августа 1983

После следующего перекрестка бульвар все-таки выродился в улицу — ненор­мально, даже неприятно чистую, — а спустя еще пару кварталов открылась очаровательная маленькая площадь сильно вытянутой овальной конфигурации. Левую дугу овала зани­мал, согласно вывеске, универсальный пассаж Павла и Романа Аверьяновых, на правой располагалась гостиница «Черный Кабан» с четырьмя звездами на фасаде. Посередине площади журчал фонтан, а спиной к фонтану, широко расставив ноги и задрав похожую на веник бороду, стоял дядька лет сорока, здоровенный, как этот самый кабан, и тоже весь черный: черные высокие ботинки, черные, джинсовой ткани, штаны, черная рубашка с короткими рукавами, черная круглая широкополая шляпа. В левой руке он держал черную переносную рацию, правую положил на рукоятку черной резиновой дубинки, покачивав­шейся у него на поясе. Единственное, что в дядькиной амуниции было не черным, это зе­лено-голубые погоны, очевидно, бутафорские.

Вышибала, решил Максим. Хоть этот не лыбится — на человека похож...

Он приблизился к черному и спросил:

— Товарищ, закурить не найдется?

— Хм… — произнес вышибала. — Вы, сударь, простите великодушно мое любопыт­ство, коммунист?

— Я… это… — растерянно забормотал Максим, — беспартийный вообще-то… А из комсомола по возрасту выбыл… не так давно…

— Хм… — повторил вышибала. — Еще раз простите, сударь, но вы о чем-то изволили спросить…

— Ну, — робея, проговорил Максим, — если вы, конечно, курящий, то… очень хо­чется… а вот рубль в автомат не лезет почему-то… сигареткой не выручите?

Он показал олимпийский рубль. Вышибала в третий раз сказал «Хм», неторопливо вытащил из нагрудного кармана тускло поблескивающий портсигар, раскрыл его, протя­нул Максиму.

— Угощайтесь, сделайте одолжение.

Максим деликатно извлек из портсигара длинную коричневую сигарету, вышибала щелкнул массивной зажигалкой. Жадная затяжка… еще одна… еще…

— Крепкие какие, — сказал он. — Да, спасибо огромное, товарищ.

— Превосходный турецкий табак, — объяснил вышибала. — А позволите ли, сударь, монеткой вашей поинтересоваться?

Он взял рубль, внимательно осмотрел обе его стороны и засмеялся.

— До чего же у людей воображение доходит! Игры двадцать второй Олимпиады, Москва, одна тысяча девятьсот восьмидесятый год! Очень хороший сувенир, право! А ведь папаша мой, помнится, когда-то целую коллекцию памятных олимпийских монет со­брал, из множества стран. Но настоящих монет, не сувенирных. И петербургской Олим­пиады, разумеется, и горно-алтайской… Подлинные золотые червонцы… Да… Где-то на чердаке пылится эта коллекция… Я, знаете ли, ровесник той первой нашей Олимпиады, петербургской… В сорок четвертом на свет произведен…

— Возьмите себе, если вам нравится, — предложил Максим, пропуская мимо ушей ахинею, ненужную ему и к тому же в прямом смысле жуткую. — А мне за это еще одну си­гаретку дайте, а? Или две.

— За презент от всей души спасибо, — ответил вышибала. — Конечно, городовому от обывателей ничего принимать не полагается, но тут ведь все невинно… И верю, от чис­того сердца. А сигарет — да хоть все возьмите.

Он протянул раскрытый портсигар.

— Ну, что вы, все… — смущенно сказал Максим. — Штук пять возьму, а то неловко…

Вышибала, оказавшийся каким-то непонятным городовым — может, это фамилия у него такая? Василий, допустим, Городовой? — пристально посмотрел на Максима.

— Простите, сударь, но верным ли будет суждение, что вы неким образом оказались в затруднительных обстоятельствах?

— Да не то чтобы… — пробормотал Максим. Сообщать незнакомому человеку о своем внезапном сумасшествии ему не хотелось.

— Ваше право отрицать, — Городовой пожал плечами, — однако же помните: предна­значение полиции состоит не только в предупреждении правонарушений и борьбе с ними, но и во всемерной помощи нуждающимся в таковой. Не желаете посвящать меня в ваши затруднения — и не нужно, но предложить вам помощь — мой долг.

— Да спасибо, — промямлил Максим, — нормально все…

— Вы, сударь, — наставительно сказал Городовой, — весьма бледны, я это ясно вижу, голодны, в этом я уверен, и стеснены в средствах, это я понял. Посему… Ах, я глупец! — вскрикнул он вдруг и звонко шлепнул себя широкой ладонью по лбу. — Ах, глупец! Ну ко­нечно же! Ведь поступало же циркулярное уведомление-предписание, как же мог я за­быть, как мог не связать! Правда, почти два года минуло, да и не докатились до нашей глуши эти веяния, мы ведь не то, что не столица, мы даже не первопрестольная… Ах, как всё прояснилось! И одежда, и подчеркнутая скромность, и это странное обращение — «то­варищ»… Глупец, глупец! — сокрушенно заключил он. — А вас, милостивый государь, по­звольте поздравить: вы у нас первый!

— Первый кто? — ошарашенно спросил Максим.

— Ну-ну! — тонко улыбнулся Городовой. — Право же, стоит ли таиться? Полиция не имеет ничего против неотолстовства-нестяжательства, а уж ваш покорный слуга — в осо­бенности! Я, конечно же, не разделяю ваших воззрений — хорош я был бы, при моей-то должности, — но, уверяю вас, уважаю их. Разумеется, по моему скромному мнению, — с жаром вещал он, — взгляды и весь modus vivendi неотолстовцев-нестяжателей извращают доктрину графа Льва Николаевича, но не могу не признать, что, ей-же-ей, содержат много привлекательного. Уход из больших городов… странствия… добывание хлеба насущного и крова самыми простыми и притом ненасильственными средствами… пренебрежение материальной сытостью… сродни макмиллановскому движению, но однако же гораздо ближе славянской душе… Да… Больное наше общество… задыхаемся от сытости и бла­годенствия… теряем исконно русскую живость…

Из этого монолога Максим понял лишь одно — перед ним еще один псих. Что-то многовато нас тут, подумал он…

— Вы, сударь, глубоко порядочный человек, — продолжал распинаться Городовой, — вы мне искренне симпатичны, и не будь я Ефремов, ежели не окажу вам хотя бы незначи­тельного вспомоществования!

Так, вяло удивился Максим, теперь Ефремов какой-то. Двойная фамилия, что ли, у него? Впрочем, без разницы…

Городовой-Ефремов цепко ухватил его за локоть и со словами «Пожалуйте, мило­стивый государь» повлек к «Черному Кабану». Справа от входа в гостиницу стояли сто­лики под полосатым матерчатым навесом. Бородач усадил Максима за один из этих сто­ликов, повернулся лицом к громадному зеркальному окну и замахал руками.

Худой прилизанный мужик, весь в белом, тут же шустро выскочил из гостиничных дверей, застыл перед черным в полупоклоне и елейно произнес:

— Чем могу служить, уважаемый Афанасий Матвеевич?

— Сергеич, — сказал Городовой-Ефремов, — принеси-ка, любезный, этому госпо­дину… принеси ему мясной солянки… да хороша ли у вас нынче солянка, братец?

— Так точно, — ответил Сергеич, — хороша-с. Павел Федорович расстарались на славу и даже сами довольны-с.

— Ну, стало быть, неси, — распорядился черный. — И чаю после нее. Да на мой счет отнеси!

— Слушаюсь! — прошелестел белый и исчез в дверях.

Клоуны, с отвращением подумал Максим. Черный и белый. А манеры — как у голу­бых.

Тем временем Городовой-Ефремов вынул из кармана олимпийский рубль, поднял его на уровень глаз и блаженно улыбнулся.

— Что за чудо! — проговорил он. — Искуснейшая работа, и в то же самое время ни малейшего намека на подлинность! Какая бездна вкуса! А вы, сударь, позвольте поинте­ресоваться, из каких краев к нам приехали?

Максим прикурил вторую сигарету от первой и несколько невпопад ответил:

— Я за грибами… А так вообще-то со Ждановской.

— Ждановская? — задумчиво протянул Городовой-Ефремов. — Не слыхал… Велика Россия… А можно ли, — засмущался он вдруг, — узнать, как вас величать?

Несколько напрягшись, Максим назвал свое имя.

— А по батюшке?

— Юрьевич, — буркнул Максим.

— Максим Юрьевич? — почему-то умилился Городовой-Ефремов. — Душевно рад! А меня Афанасием Матвеевичем зовут. Что же до грибов — да, грибы у нас отменнейшие. Особо ре­комендовал бы магазин «Лесной царь», что на проспекте Корнилова, это вам по улице Ге­роев-Миротворцев всего два квартала пройти, во-о-он туда, а там направо, и еще немного, и вы у цели. Исключительно сегодняшнего сбора грибы, это у господина Горяинова стро­жайше соблюдается. Качество превыше всего, мы не японцы какие-нибудь… Однако, как же вы, сударь… в ваших обстоятельствах…

В этот момент рация ясным голосом произнесла:

— Шестнадцатый, ответьте Третьему!

Максим вздрогнул, а бородач поднес устройство к губам и сказал:

— Ефремов слушает, ваше благородие. Нахожусь на площади Черного Кабана.

— Это хорошо, — обрадовалась рация. — Ефремов, голубчик, добеги-ка до музея — там пожилая дама, немка, кажется, выходя, со ступенек упала, расшиблась. Дежурный экипаж на другом конце города, а ты в двух шагах. Первую помощь окажи, ну да сам зна­ешь…

— Слушаюсь, Петр Петрович! — сказал Городовой-Ефремов. — Уже бегу! Прощайте, милостивый государь, — обратился он к Максиму. — Служба, что же поделаешь? Храни вас Господь!

И рванул с места, громко топая ботинками.

Максим в мгновение ока расправился с принесенной шустрым Сергеичем солянкой — действительно, вкусна! — смолотил до крошки и весь хлеб, выпил крепкого чаю из тон­костенного стакана в подстаканнике, закурил — благо, на столике обнаружился коробок спичек с изображением все того же Черного Кабана на этикетке. Докурил сигарету до по­ловины — и беззвучно заплакал. Потом взял себя в руки и двинулся туда, где, по его пред­ставлениям, находилась платформа Григорово.

Он отыскал-таки ее. Только не платформу и даже не станцию, а настоящий вокзал. И не Григорово, а, само собой, Верхнюю Мещору, чтоб она сгорела. Отыскал не сразу. Сначала наткнулся просто на железную дорогу, огражденную высокой стеной из полу­прозрачного зеленого материала. Повернул налево, прошел с километр по улице вдоль этой стены — и уперся в вокзал.

Уехать, однако, не удалось: без билета к поездам не пускали. Он наудачу сунул свой коричневый картонный прямоугольник «Ждановская — Григорово и обратно» в щель устрашающего турникета, думал, не полезет, но ошибся — билет бесследно исчез в про­рези. И — ничего. Турникет не открылся, красная лампочка как горела, так и продолжала. Так что посетить удалось только туалет, сверкавший, как и всё в этом проклятом городе, неправдоподобной чистотой.

Пешком дойду, озлобленно подумал Максим. Или автостопом доеду. Или на вело­сипеде. Вот, точно, на велосипеде. Эти лопухи здешние, я видел, чтоб мне сдохнуть, вело­сипеды оставляют около магазинов неохраняемыми, непривязанными. Украду велосипед и уеду. Потом верну.

Только это все — завтра. Вон, темно уже. И устал, как собака.

Максим потащился куда-то в сторону от вокзала. Хотелось найти тихий двор, а в нем чтобы детская площадка, и прикорнуть на теплом песочке.

Однако, пока брел — думал. Табак, солянка, чай, похоже, немного прочистили мозг.

Что же произошло? Версий, по большому счету, две. Вначале, правда, было три, но третью — вернее, первую — Максим отверг. Какой, к чертовой бабушке, закрытый горо­док?! Заходи не хочу, иностранцы толпами, негры троллейбусами управляют… Да и во­обще, не бывает в природе таких городков, ни открытых, ни закрытых.

Он свернул в скупо освещенный переулок, сел на скамейку под темными окнами мрачноватого вида дома, зажег предпоследнюю сигарету.

Значит, версия первая: он сошел с ума. Но не он, Максим Горетовский, а кто-то другой. Вернее, он — не Максим Горетовский. Это ему только кажется. И что он живет с беременной женой Люськой и дочкой Катюхой в столице нашей Родины городе-герое Москве, на Вешняковской улице, а родители у него живут в Измайлове — это тоже ка­жется. На самом деле он неизвестно кто и неведомо откуда, и сейчас, может быть, какая-нибудь женщина в панике разыскивает пропавшего мужа.

Все, что он якобы помнит, — ложная память. Ничего этого нет и никогда не было. А есть — все вот это: футуристический город Верхняя Мещора, Императорский Природный Парк, комплекс «Гренадеры», гостиница «Черный Кабан», сигареты по сто рублей за пачку, больной на всю голову городовой (действительно, городовой?) Ефремов, ленин­градская, то есть петербургская, Олимпиада 1944 года, неотолстовцы, далее везде… Правда, билет-то картонный — был же… Хотя где он? Тоже, может, показалось… Как и рубль олимпийский, шуту этому (доброму, впрочем) подаренный…

А вот этот бумажный рубль и эта мелочь — и они, что ли, кажутся? А что, не ис­ключено… Попробовать домой позвонить, там, у вокзала, вроде стояли телефоны-авто­маты… Да нет, бессмысленно, уж по крайней мере монеты в прорезь либо не полезут, либо провалятся без толку…

Версия вторая: чудовищный удар молнии швырнул его в параллельный мир. Фан­тасты любят такие сюжеты. У этого мира та же основа, что и у родного мира Максима, но и различия велики. Октябрьская революция здесь, похоже, потерпела поражение. Или во­обще до нее дело не дошло. Императорский Природный Парк… Полиция, городовые… Проспект Корнилова… Белого генерала, что ли? И войны, видимо, не было — в сорок чет­вертом Олимпиаду проводили и городовых рожали…

Что ж, если так, то, выходит, с ума он не сошел. Уже что-то. Зато там, дома, с ума сойдет Люська. И родители тоже, особенно мама. Катюха сиротой окажется, и Мишка. Правда, Люська может замуж за кого-нибудь выйти… Ох…

Максим стиснул зубы, чтобы не заплакать снова. Нельзя раскисать, надо думать, как выбираться отсюда. Но это — завтра. Даже послезавтра, потому что завтра он украдет велосипед и сгоняет все-таки в Москву. Не очень понятно, конечно, зачем — ничего он там не найдет, ясное дело. Но — сгоняет. Хотя бы для очистки совести.

В доме напротив осветилось одно из окон второго этажа. Послышалась разудалая музыка, раздался визгливый женский смех. Высокий голос произнес:

— Глянь, Танюшка, кто это там?

— Где?

— Да на лавочке сидит, вон, напротив! Ой, страсти какие! Светится!

— Не ври! Ой! А ведь и правда светится, Господи Иисусе!

— Это у вас, барышни, от шампанского в глазах искрится, — прозвучал сочный ба­ритон. — А ну-ка, иди ко мне, пышка!

Снова захохотали.

Это я свечусь, понял Максим. Он встал и быстро пошел прочь.

Откуда-то издали донесся звон колоколов, а из окна за спиной Максима грянул мощный аккорд, и многоголосый хор загремел: «Боже, царя храни…»

5. Суббота, 18 августа 1984

Где-то была гроза. За Люберцами, может, даже за Раменским. Небо в той стороне озарялось отдаленными сполохами, гром докатывался с большими задержками, на пре­деле слышимости. Спать не мешало, и Людмила спала.

И видела сон, сознавая, что это именно сон, — не было той полной иллюзии реаль­ности, что чаще всего присутствует в снах.

К Людмиле пришел Максим, впервые за весь этот год, прожитый без него. Прожи­тый в состоянии — сначала шока, потом острого горя, потом смятения.

Глядя сейчас на Максима, она вспомнила и ту страшную неделю поисков, и жуткий миг опознания, там, в морге, — услышала тогда вопль свекрови, хотела тоже закричать, но все вдруг померкло, и очнулась уже на койке в обшарпанной палате той же больницы. Вспомнила свою злую обиду на мужа — грибы, лес, воздух, а получилось, что бросил ее, — и мучительный стыд за это чувство.

Вспомнила похороны, и закрытый гроб, и постылые, бессмысленные поминки, превратившиеся в пьянку; и, через две недели, невзрачную урну с пеплом, и нишу в стене колумбария.

Вспомнила, как боялась потерять маленького, чуть не до безумия боялась. Слава богу, все обошлось, Мишенька родился в срок и здоровеньким. Восьмой месяц пошел Михаилу Максимовичу…

За год горе притупилось, стало привычным. Дела, заботы, хлопоты — словом, жизнь. Она ведь молодая еще, и красивая, на нее многие заглядываются, хоть и двое де­тей. Да и ей, если честно, кое-кто по душе…

Надо жить. Вот и Катюшка уже редко о папе заговаривает. А Мишенька и вовсе его не знает…

И — пришел. Молчит, смотрит пристально. Выглядит как-то непривычно — в пест­рой футболке, которой у него никогда не было, синих джинсах; лицо округлилось не­много… щетина на щеках… с сединой…что ж, импозантен… Сидит вполоборота к ней за маленьким столиком, кругом полумрак, на столике, в пятне мягкого света, высокий стакан с чем-то янтарным, пепельница, длинная темно-коричневая сигарета. Фоном — спокойная музыка.

Максим заговорил.

— Здравствуй, любимая. Вот и увиделись. Как же мне этого хотелось!.. Знаешь, Люська, меня ведь тогда молнией не убило. Ну, то есть не совсем убило… Не знаю, как объяснить... Да ладно, не в этом дело… Я тогда ничего не понимал, чуть с ума не сошел. Тяжело пришлось. Да и сейчас не очень-то понимаю, только ведь жить как-то надо…

Кадык судорожно прыгнул вверх-вниз по шее Максима.

— Да, Люсь, надо жить. Нет, ты не думай, я из кожи вон лезу, я хочу вернуться, правда. Я все мозги сломал, чтобы придумать что-нибудь, а мозгов-то не густо — ну что, простой инженер советского розлива… Надо мной тут смеются все, поначалу вообще в лёжку, теперь попривыкли, но все равно… В каждом порядочном городе должен быть свой сумасшедший, вот я для них для всех такой и есть. Ну, не совсем уж для всех… Есть и отзывчивые…

Он на мгновение отвел взгляд, сделал глоток из стакана, затянулся странной своей сигаретой, выдохнул сизую струю дыма.

— Как же мечтал тебя увидеть! — повторил он. — И Катюху, и Мишку — у нас ведь Мишка? Ты, может, взяла бы его на руки, я бы разглядеть попробовал…

Мишка захныкал в кроватке, Людмила, не открывая глаз, поднялась, взяла сына, дала ему грудь.

— Нет, не вижу, — с тоской в голосе проговорил Максим. — Так, пятно какое-то… А знаешь, Люсь, тут гроза. Сильная. А завтра ровно год… ну, с той грозы… Синоптики во­обще ураган обещают, я и подготовился. Вот, смотри, — он показал Людмиле плоскую стеклянную фляжку с бурой жидкостью, ком неопрятной одежды, короткие резиновые са­поги. — В полдень, если и правда ураган, оденусь во все это, пойду на ту поляну, «Плиски» дерну, бутерброд надкушу… Знаешь, как трудно тут «Плиску» достать? Спецзаказом только, через сеть, — это Людмила как-то не поняла, — доставка из Болгарии непосредст­венно… Ну вот, дерну, жевать начну, да и полезу на тот дуб. Я тренировался, теперь уж без всякого кабана заберусь. И буду молнию ждать. Может, и выйдет что…

Он помолчал. Потом, опять отведя глаза, продолжил:

— Только, Люсенька, сердце ноет… И так плохо, и этак хуже нет… Ты умная, доб­рая моя, ты поймешь… Жить-то ведь надо было… А как одному-то?.. Дурак дураком, ни­чего не понимаю, ужас один… А Наталья Васильевна — она женщина хорошая, отзывчи­вая. Она тут единственная меня понять старается. И судьба у нее опять же — мужа поте­ряла семь лет тому назад. В Персии он сгинул, ну, без вести пропал… А потом узнали — ему голову отрезали, представляешь? А она его любила сильно… Ну, вот и пришлись мы друг другу как-то… И капитал у нее есть небольшой, а я, значит, дело ставлю, развиваю… Получается вроде… — Максим, наконец, перевел взгляд на Людмилу. — Нет, ты не сомне­вайся, родная, я завтра изо всех сил стараться буду! Только и Наташу жалко…

Он снова умолк. Вздохнул тяжело, допил из своего стакана, докурил, потушил си­гарету. Взглянул в упор.

— Люсь! А может, у тебя… это… в общем, тоже есть кто? Ты не переживай, я пойму, ты ведь такая… за тобой мужики табунами должны… А жить надо, надо! Если есть кто, ты мне дай понять, ну, хоть моргни, что ли. А то ведь неудобно получиться мо­жет — явлюсь, как дурак, а ты замужем… Ну, дай знак! Нет, не разглядеть… А ты, кстати, Люсенька, если я завтра не вернусь, устраивай свою жизнь, окончательно устраивай, даже без сомнений. Я, наверное, и дальше пытаться буду… да, наверное… но время-то идет… и ты не молодеешь, и детям отец какой-никакой нужен… Эх, поглядеть бы на них! И на маму с отцом…

Он грустно улыбнулся Людмиле.

— Все, любимая. Похоже, что все — расплываешься ты у меня… Ладно, пойду, зав­тра мне силы потребуются…

…Она проснулась. За окном уже серело, чувствовалось, что день будет ненастный. Людмила поднялась, подошла к Катюшкиной кроватке, укрыла дочь одеялом — вечно сбрасывает во сне, посмотрела на Мишеньку — как всегда, спит на четвереньках, подняв попу.

Сегодня годовщина, подумала Людмила. Скоро мама придет, к двенадцати свек­ровь со свекром приедут. Возьмем детей, на кладбище отправимся. Приложу ладонь к стенке колумбария, поплачу, все поплачем… Вернемся, помянем скромно. И — надо жить.

Она легла в постель, зажала рот ладонью и содрогнулась в рыдании.

6. Понедельник, 20 октября 1986

Роскошное бабье лето, продлившееся аж до середины октября, оборвалось в одно­часье. Резко похолодало, зарядила череда унылых дождей, облетела листва.

Заметно опустела и Верхняя Мещора: в Природном Парке туристам осенью делать нечего, так что — до зимы. Тогда снова нахлынут…

В баре «Крым» было пусто — время такое, начало шестого. Туристов нет, а местные работают. Дисциплина.

Бармен Федор Устинов, крепкий мужчина лет тридцати пяти, тоже работал — тщательно протирал бокалы. Возьмет бокал, протрет его, на свет посмотрит, головой покачает недо­вольно, снова протрет, снова посмотрит, кивнет удовлетворенно, в держатель установит — и за следующий примется.

Звякнул колокольчик над входной дверью. В бар вошел долговязый худой госпо­дин в длинном плаще и широкополой шляпе. Случайный посетитель, подумал бармен и снова сосредоточился на бокале.

Гость снял шляпу, деликатно стряхнул с нее капли воды, повесил на крюк вешалки, снял и повесил плащ, оставшись в пиджаке спортивного покроя и мягких, свободных брюках. Подошел к стойке.

— Чего изволите, сударь? — спросил бармен, улыбаясь, взглянул на посетителя и ах­нул.

— Смотри, Устинов, — проговорил тот низким басом, — дырку протрешь, взыщет с тебя хозяин!

Федор выдохнул:

— Николаша! Боже святый, какими судьбами?

Он выбежал из-за стойки, протянул к гостю обе руки. Обнялись, похлопали друг дружку по спинам, шутливо ткнули каждый другому кулаком в подреберье.

— Отпуск выдался, Федюня, — сказал гость. — Третий отпуск за последние девять лет. И потянуло вдруг на родину…

— Да уж, — ворчливо произнес Федор, — девять лет носу не казал. Оно и по­нятно: где уж нам, сирым, ждать внимания самого профессора Румянцева? Член Импера­торской Академии, лауреат — чего ты там лауреат, Николаша? — мировая величина!

Румянцев засмеялся:

— Всё брюзжишь? Будет уж тебе,Федюня: работаю, как ломовая лошадь. Думаю, от меня Отечеству так пользы больше… А налей-ка ты мне, дорогой, коктебельского бренди, самого старого, какой только у тебя имеется! И себе налей — давай за встречу выпьем!

Федор вернулся за стойку.

— Уж и поворчать нельзя…— сказал он. — Рад я тебе, душевно рад… Ну, что ж, твое здоровье, Николаша!

— Твое здоровье! — отозвался гость.

Понюхали, сделали по маленькому глотку.

— Божественно, — изрек профессор, устраиваясь на высоком табурете у стойки.

— Да, неплохо, — согласился Федор. — А ты, Николай Петрович, давно ли приехал?

— Четверть часа тому назад, Федор Федорович, — ответил Румянцев. — Записался в гостинице, багаж на попечение портье оставил и сразу сюда.

— Вот это молодец, — одобрил бармен. — Ну, рассказывай!

— Да что ж рассказывать, Федюня? Всем же всё известно, и ты, вероятно, не исклю­чение…

— Наслышаны, наслышаны…

— Ах, какое бренди! — сказал Румянцев. — Не уступает лучшим коньякам Гран Шампань, клянусь!

— А что у нас в России чему-нибудь иностранному уступает? — вопросил Федор.

— Сигары, — не задумываясь, ответил гость, извлекая из внутреннего кармана пид­жака футлярчик. — В этом деле Куба далеко впереди всего мира, и не спорь. Дай лучше гильотинку и огня.

Обрезав и раскурив гавану, Румянцев продолжил:

— Мы, Федор, большую, даже огромную работу только что закончили. Семь лет! И теоретическая часть — это за столом и за панелью вычислителя, там, у себя, в Петер­бурге, днем в лаборатории, вечером, а то и ночью — дома. И экспериментальная часть — во многих местах, и в Крыму, и на Тянь-Шане, и на Байконыре, и на Канаверал. Неутомимо работали, и вот закончили, и высочайшего одобрения удостоились, — он усмехнулся, — а с ним и прямого повеления: отдыхать перед следующим этапом.

— Наслышаны, — повторил бармен, — да только не для моего ума это все: свернутые пространства, развернутые пространства, взаимодействие генно-информационных полей, мнимое время… Где уж…

— Ничего, дорогой, — усмехнулся ученый, — даст Бог, придет срок, все поймешь. А пока — и верно, скучно это… Расскажи лучше, что в нашей Верхней Мещоре нового?

— Да что ж у нас, — проворчал Федор. — У нас всё как всегда… Ну, город, разуме­ется, хорошеет… Хотелось бы побыстрее, но уж как есть… Водный парк строить начи­нают… Павлуша Мясоедов — помнишь его? — …

Снова звякнул колокольчик. Новый посетитель уселся за дальним угловым столи­ком, махнул рукой.

— А, вот, — оживился бармен, — сейчас расскажу, только обслужу его. Вам как обычно, господин Горетовский? — крикнул он.

Человек, названный Горетовским, опять махнул рукой. Федор нацедил большую кружку темного пива, насыпал в вазочку орешков — арахис, фундук, кешью, — водрузил все на поднос и, ловко лавируя между столиками, пересек заведение по диагонали. Вер­нувшись за стойку, он заговорил полушепотом:

— Это, Николаша, фигура! Возник в городе… сколько же… да, три с лишком года тому назад. Чучело чучелом. Ты бы видел, во что он был одет! И весь вид — дикий, даже дичайший. А поведение, а осведомленность — как у малого ребенка. И фантазии — необык­новеннейшие, хотя их-то он, кажется, скрывать пытался. Ефремов — помнишь, Николаша, такого городового? — кстати, именно он беднягу и обнаружил, так вот, Ефремов даже ре­шил, что он из неотолстовцев-нестяжателей.

Румянцев засмеялся:

— Все чудит Ефремов? Как же забыть его?.. Да, с неотолстовством-нестяжатель­ством накуролесил граф Новосильцев! Многие поверили тогда, как же, не последний чин в министерстве внутренних дел! Циркуляры рассылал, интервью давал… Что с людьми ко­каин делает! А Афанасий, выходит, до сих пор, простая душа, в это верит?

Он снова засмеялся.

— Да не в Афанасии дело, — жарко продолжил Федор, — а в этом вот господине! Со­вершенно немыслимая фигура! Утверждает, что одинок совершенно, родом из какой-то Ждановской, сюда, в Верхнюю нашу Мещору пришел прямо из леса, перед тем, вероятно, — это он так говорит, — претерпел удар молнии и потерял память. В голове у него все пута­ется, заговаривается он порою, выпив лишнего, Москву столицей называет, песню даже поет, довольно-таки немелодичную, вот, послушай: «Дорогая моя столица, золотая моя Москва!» О каких-то сказочных революциях и войнах вспоминает, расспрашивает о госу­дарстве Израиль — представляешь? — и о некоей холодной войне с Америкой… Всё, впро­чем, вполне складно, следует признать.

— А полиция? — спросил профессор.

— А что полиция? Не знаешь, что ли, нашу хваленую демократическую бюрокра­тию? Ну, проверили, в розыске никого похожего нет, однофамильцы — не так уж их много — его не признают, отпечатки, что пальцев, что сетчатки, нигде не зарегистрированы, за­конов не нарушает, общественную нравственность не оскорбляет, так и пусть живет, где хочет. Имеет неотъемлемое право… Да, еще все Ждановские, что в России есть, тоже за­просили — не пропадали там никакие Горетовские, да и никто не пропадал…

— Ждáновская, говоришь? — Румянцев хмыкнул, глаза его молодо блеснули.

Бармен недоуменно посмотрел на собеседника.

— Ну, отчего-то Жданóвская на ум вдруг пришла, Ольга Андреевна. Что, не сле­дишь за политикой? Да восходящая же звезда оппозиции! А какая красавица! Ах! — про­фессор на мгновение зажмурился.

— Все такой же, — пробормотал Устинов. — Ни одной юбки не пропустишь…

— Будет тебе… Не то вот твои похождения припомню… Ну да ладно, вернемся к вашему герою. Полиция, стало быть, не заинтересовалась. А медицина?

— Обследовали, да. Доктор Мейстер обследовал, ты его не знаешь. Очень знающий доктор, диплом с отличием Московского университета, по психиатрии именно… А суп­руга его, Лия Наумовна, доложу тебе, ах какая красотка! Средиземноморский тип эта­кий… По гинекологии подвизается…

— Не отвлекайся, — насмешливо фыркнул Николай Петрович.

— Да ну тебя… Я лишь исключительно о красоте… Так вот, никаких отклонений не обнаружил Яков Давидович. Ни-ка-ких!

— В общем, — пожал плечами Румянцев, — не вижу повода для ажиотажа, извини. Ну, бродяга. Ну, ахинею несет, напившись. Может, воображение у человека исключитель­ное, в сочетании с отставанием в развитии. А может, ошибся ваш доктор, психического расстройства не распознал. Что вы так всполошились-то?

— Да никто особенно и не всполошился, — досадливо сказал Федор, — То-то и оно. Всем всё безразлично. Потешаются только. А я чувствую — ты, разумеется, корифей науки, кто я, простой бармен, против тебя? — и не нужно руками махать, мало ли кем я раньше был, а теперь вот да, простой бармен, хоть и залатали меня на совесть… Эх… А ты лучше «Коктебеля» еще выпей, — спасибо, я тоже выпью, — но, ты понимаешь, что-то в этом Горетовском есть такое… Тут его за сумасшедшего держат — между прочим, городу-то лестно, как же, свой городской сумасшедший, этакий подарок Верхней Мещоре к соро­калетию, чтó там твой водный парк… А я сомневаюсь. Я ведь его часто вижу, он тут за­всегдатай, даром, что в заведении «Крым» — «Крым»! — по большей части пиво пьет, а не мускат Крас­ного Камня…

Румянцев глотнул из бокала, пыхнул гаваной.

— Не убедил, — констатировал он. — Ей-богу, не вижу ничего особенного. Занятно, да. Но объяснимо без привлечения потусторонних сил и прочей ерундистики.

— Тьфу на тебя, — фыркнул Федор. — Я разочарован. Лауреат тоже… Давай еще по одной, я угощаю. Да не беспокойся, Николаша, уж по порции «Коктебеля», хоть бы и пя­тидесятилетнего, могу себе позволить, с гимназическим-то товарищем… Так, а теперь слушай, а то твой скептицизм мне уже… Слушай! Времени мало, вот-вот конторские ва­лом повалят, некогда станет лясы точить. Первое, может, и малость, а для меня — знак. Он, видишь ли, с Наташей Извековой сошелся, в девичестве Туровской. Помнишь Наташу? Прелестная барышня, ангел, и умна редкостно, помнишь, ну? А Митя Извеков, муж ее, годом нас моложе, тоже, должно быть, помнишь, по дипломатической части пошел, страшную смерть принял.

— Знаю, — кивнул Румянцев, — как не знать… Я его недолюбливал, но когда услы­шал, знаешь, Федюня, жутко стало. Наташу вот помню смутно, но ты, пожалуй, прав: барышня не лишена была известного очарования.

— Барышня, — раздраженно произнес бармен, — не просто «не лишена». Ты тут эту свою столичную снисходительность оставь, пожалуйста!

— Усти-и-инов! — насмешливо пропел гость. — Break! Что разгорячился-то?

Федор шлепнул ладонью по стойке.

— Прости, Николаша. Правда разгорячился, прости. К Наташе, не скрываю, издавна неравнодушен. Ревновал ее сильно, потом, когда Митя сгинул, переживал, а как все открылось — очень ей сочувствовал. Издали, конечно… За ангела ее почитаю, можешь смеяться… А тут этот Максим Юрьевич, без роду, без племени. И Наташа его принимает. Воля твоя, а для меня это знак.

— Между нами говоря, — заметил профессор, — пристроиться к красивой, да к тому же состоятельной вдовушке — отнюдь не признак безумия. Однако продолжай.

— Второе: он и сам… Не знаю, как объяснить. Поговори ты с ним, может, поймешь что-то умом своим ученым… Но вот видишь ли — приходит неведомо откуда совершен­ный дикарь, живет поначалу в заведении у Маман…

— Маман все такая же? — блеснув глазами, перебил Румянцев.

— Что ж ей сделается… Так вот, поначалу у Маман, а затем — скоро! — пленяет, уж не знаю чем, ангела Наташу, при этом, заметь, ровным счетом ни в чем ничегошеньки не смыслит, а проходит буквально полгода — и прямо-таки подминает под себя верхнемещор­ский, да и окрестный, рынок консультационных услуг. Любые консультации, на любые темы: недвижимость, трудовые ресурсы, коммерческие проекты, что угодно! От клиентов отбоя нет! Извековский капитал преумножается… Ревную, да, но и рад за Наташу! Живут, правда, гражданским браком, да только кому до этого какое дело, в наше-то просвещенное время?..

— А кстати, ты, Федор, женат? — спросил гость.

— Женат, женат… И детишек трое… Я платонически…

— Ну-ну, — проговорил Румянцев.

— Иди ты… Теперь третье. Может быть, это тоже психоз, но — оцени сам. Добыл себе, Горетовский, я имею в виду, добыл, не знаю как, чудовищное болгарское бренди. «Плиска» называется, слышал когда-нибудь? Вот и я до того не слышал, а ведь профес­сионал… Пить это никак невозможно, уж поверь. Но добыл, три ящика. Далее, эту свою одежду, в которой у нас появился, хранит, как святыню. Как туринскую плащаницу. И — внимание, профессор! — чуть гроза, облачается в это, прости меня, merde, хватает флакон своего, не могу выразиться иначе, пойла и бежит куда-то. Выясняется: бежит не куда-то, а в Природный Парк. Скачет там по деревьям — я сам видел однажды, грешен, любопытство разобрало, — пьет эту свою «Плиску» прямо из флакона. Должен сказать, Николаша, впе­чатление сильное! И молит Бога, громко, криком, даже не молит, а требует, послать мол­нию, дабы перебросила его в некий параллельный мир, представь!

Бармен перевел дух. Профессор молчал.

— И последнее, — сказал Федор. — Он в темноте светится. Вот тебе крест, — Устинов размашисто перекрестился. — Это достоверно. Светится не ярко, но при желании разгля­деть можно. Желтоватое свечение такое, мягкое. Он, правда, темноты избегает, но мне как-то раз довелось лицезреть… Страх Божий.

— А обследовать на этот предмет?

— Да что ты, Николаша! — удивился бармен. — У нас, слава Богу, свободная страна. Как же можно, если он не хочет?

— Молния, говоришь? — протянул Румянцев. — Светится? Мда… Пожалуй, я с ним действительно поговорю. Веришь ли, Федюня, самое захватывающее — это не свернутые пространства, а люди, способные пространство свертывать. И развертывать.

— Ничего не понял, — сердито ответил Федор. — Иди, он осторожен, но общение лю­бит. Ты ему понравишься. А мне уж недосуг — шесть часов, через минуту конторские пой­дут. Да вот же… Доброго вечера, сударь! Один момент! Николаша, завтра я свободен, да­вай посидим где-нибудь, расскажешь мне, как потолковали, что надумал…

— Обязательно, — пообещал ученый. — Ну, засим не прощаюсь — мы у тебя еще что-нибудь закажем, ты подойди минут через десять.

Он встал, зажал сигару в зубах, взял бокал с «Коктебелем» и направился в угол, где сидел странный человек Максим Юрьевич Горетовский.

7. Вторник, 21 октября 1986

— Вот так я здесь и очутился, — проговорил Максим, откидываясь на спинку мяг­кого кресла и закуривая.

Беседовали в гостиничном номере Румянцева: бар оказался неподходящим для этого местом — посетителей после шести, действительно, сильно прибавилось, многие уз­навали знаменитого земляка, подходили здороваться. С Горетовским тоже здоровались. Некоторые справлялись о здоровье Натальи Васильевны, просили кланяться. «Поедемте, Максим Юрьевич, в гостиницу, — сказал тогда профессор, — поговорим спокойно». Мак­сим согласился, Румянцев собрался было вызвать такси, вынул из кармана переносной те­лефон, но Максим сказал, что он на машине.

— Знаете, Николай Петрович, — задумчиво продолжил он, — до меня когда дошло, что я свечусь, а тут еще «Боже, царя храни» по радио запели, это… В общем, поворотный момент. Пронзило вдруг, что на самом деле в другой мир попал, что гипотеза о ложной памяти — это так, самообман: мол, найдут меня родные и, как говорится, близкие, вылечат, вспомню всё, дома буду, хорошо, уютно… А вот ни хрена! Дом — он там, и родные с близ­кими тоже там, а вы, товарищ Горетовский, тут, и вы никто, и звать вас никак. Тут вам не там, а там вам не тут. Воспользуюсь туалетом вашим?

— Сделайте одолжение, — рассеянно ответил Румянцев.

Пока гость ходил в уборную, профессор глотнул массандровского портвейна уро­жая 1953 года, пыхнул сигарой, мельком отметил про себя, насколько изысканно это соче­тание, особенно, когда сигара во второй трети, а в основном пытался зацепиться за некую, еще не оформившуюся мысль. Смутное что-то…

Вернувшись, Максим тоже сделал глоток (как это он, однако, портвейн пьет после пива, подумал Румянцев?), вздохнул и сказал:

— Ну, остальное вы, наверное, знаете. Я ж заметил, как вы с барменом шептались, с Федором. Долго шептались.

— Не скрою, — ответил ученый, — о вас речь шла, Максим Юрьевич.

— Да просто Максим, — мотнул головой Горетовский.

— Что ж, тогда я Николай. Ваше здоровье, Максим.

— Ага, ваше здоровье. А Федор, — Максим засмеялся, — побаиваюсь я его. Знаете, привык продавцов побаиваться, а уж барменов со швейцарами… Да, — посерьезнел он, — но, пожалуй, есть еще кое-что. Этого вам Федор рассказать не мог. И никто не мог. Я ведь все-таки на следующий день велосипед-то украл. Вернее, еще до рассвета. Ух, шатало меня тогда! Всю ночь ведь не спал, мотался черт знает где, чтобы, не дай бог, не заметили меня такого… сияющего, блин… А до этого денек тоже выдался, сами понимаете… А в го­лове одно: решил — выпей! В смысле велосипеда, чтобы в родные края. Хотя мне уже ясно было, что ловить там нечего. Но я упертый…

Румянцев окутался сигарным дымом, прищурился, посмотрел куда-то внутрь себя. Максим, уловив это, замолчал. Потом профессор встрепенулся:

— Продолжайте, Максим, что же вы? Я, честно говоря, не все обороты вашей речи понимаю, но смысл, в общем, доходит. Это у вас там так говорят? Живая речь, образная…

— А я, — сказал Горетовский, — наоборот, тут у вас, не все понимал. Теперь привык, конечно… А с вами, Николай, мне легко почему-то с самого начала. Не знаю почему. Вы на преподавателя одного моего институтского похожи, тоже, кстати, профессора. Не внешне, а манерой держаться. Вильд его фамилия… Да… И еще на одного персонажа из кино — «Девять дней одного года» называется. Ладно…

Он тряхнул головой.

— Значит, поехал я на этом велосипеде. На шоссе Егорьевское выехать не смог — оно же скоростное, платное. Я ж не знал… Ну, проселками какими-то немыслимыми, нау­гад практически… То есть это я сейчас понимаю, что по проселкам ехал, а тогда они мне роскошными автобанами казались. Добрался до Люберец, вроде Люберцы — так написано, — а города не узнаю. Ничего общего! До Ухтомки кое-как доехал, до завода родного. За­вод-то есть, только не почтовый ящик номер тридцать четыре, а люберецкое отделение корпорации «Сикорский»! С ума сойти! У нас ведь это американская фирма! Сам-то Си­корский в гражданскую войну эмигрировал! Я было решил, что тут, в этом мире, амери­канцы нас завоевали…

— Прямо роман, — заметил Румянцев. — Вы мне обязательно расскажите, как у вас история пошла.

— Ага, закончу только про мои первые дни. Ну что, через Ухтомку проехал — рос­кошное место, виллы, как в Ницце какой-нибудь. Косино тоже проехал, собственно, это единый такой городок. Смотрю — а кольцевая где же?! Нету! Дальше попер, я ж говорю — упрям, да и ярость во мне поднялась, тупая какая-то. Ах, думаю, вы так? Ну, вот вам! Смешно… Голодный, между прочим… Еду-еду — ничего знакомого. Через город Перово проехал, докатил, наконец, до границы Москвы, до окружной железной дороги. У нас году в шестьдесят первом кучу пригородов в Москву включили, а тут, стало быть, так и оста­лось. Может, и правильно. Не столица, к тому же… Тут уж не выдержал, повернул ог­лобли. Потом в Москве бывал, конечно. Часто езжу, по делам. Правильно у нас гово­рят: столичный город провинциальной судьбы. То есть это у нас про Ленинград говорят. Про Петербург в смысле. А у вас тут наоборот. Да, бывал и в Петербурге — чума, а не го­род… Ладно, отвлекся что-то… Значит, на обратном пути, в той же Ухтомке, украл в кафе каком-то сэндвич. Прямо со столика. Публика, я думаю, удивилась… Ночью уже вернулся сюда, в Верхнюю Мещору, без сил абсолютно. Вернулся, потому что считал и считаю — если здесь я очутился, то только отсюда и могу обратно попасть, домой. Ну, и велосипед же еще вернуть надо было. Темно уже, тихо в городе. Велосипед аккуратно так поставил туда, где взял. Очень, кстати, боялся. Не что накажут боялся, а — позора. Вспомнил Ефре­мова этого — едва со стыда не сгорел…

Румянцев засмеялся:

— Да, Афанасий у нас фигура прямо-таки символическая! Отчасти — городской су­масшедший. Впрочем… гм…

Он цепко взглянул на Максима. Тот тоже засмеялся:

— Да, потом-то я его в этой роли полноценно заменил. Да и сейчас тоже… Но ужас у меня от воспоминаний об этой первой встрече долго оставался. Короче, подумал я, даже не подумал, а так, по наитию — пошел в заведение мадам Малининой. Маман то есть.

Ученый кивнул — знаю, мол.

— Там ночью окна ярко так светились, — продолжил Горетовский. — Смех, музыка… Ну, вот туда и пошел. Предложил свои услуги, типа работу какую-нибудь делать, любую, самую черную. Почти не надеялся, думал, прогонят, да еще по шее дадут. Так нет, взяли. Представляете, взяли!

— Что же удивительного? Охотников черную работу выполнять не много.

— Да не это даже удивительно! Удивительно — отношение! Ведь, между нами го­воря, шлюхи, простые шлюхи — а добрые, душевные, ласковые, хлопотали вокруг меня, с Маман во главе… С ума сойти можно…

Румянцев пожал плечами.

— Это уж позже, — сказал Максим, понизив голос, — эталон доброты мне встретился. Наталья Васильевна. Это… это…

— Ангел, — подсказал профессор.

— Именно, — твердо ответил Максим. — Ну, с тех пор, едва гроза — я галопом в лес, на мою полянку. Залезаю на тот дуб, жду молнии, чтобы обратно перекинула. Пока, как ви­дите, ничего не вышло. Вот теперь всё. Да, насчет романа — вы, Николай, упомянули. На­таша тоже всё советовала. А я не писатель. Ну никак. Рассказывать еще могу, а записы­вать — это нет. Так она вместо меня пишет! Я ей расскажу о чем-нибудь — секретов от На­таши у меня нет, — она, смотрю, в блокноте строчит что-то, а потом — за терминал. И пи­шет. Издавать, говорит, будем под твоим именем, и никаких! Правильно вы сказали — ан­гел!

— Ангелы бесплотны, — заметил Румянцев.

Максим покраснел.

— Ладно, никому не говорю, а вам скажу, — мне с Наташей во всех смыслах хорошо. Ребенка она очень хочет… А я себе позволить не могу — чужой я тут. Никто, ниоткуда. Вот получится уйти — а ребенок как же? Хватит, там уже двое сирот, теперь тут…

— Так уж и чужой, — возразил профессор. — Рассказывают, вы здесь вполне преус­пели.

Максим только махнул рукой.

— Ну, что, — сказал он, — выпьем, закурим, да и рассказать вам в общих чертах про мой мир?

— Я весь внимание, — откликнулся Румянцев, наполняя бокалы.

— Тогда слушайте. Истории наши, как я понимаю, разошлись в июне семнадцатого года, когда у нас — большевики помогли Временному правительству разгромить мятеж Корнилова, а у вас — Корнилов взял Петроград и установил военную диктатуру…

Горетовский говорил долго, отвечал на вопросы Румянцева, ответил на два теле­фонных звонка Натальи Васильевны, снова говорил, говорил, говорил…

…Мягко светила установленная на широком низком столике лампа с зеленым аба­журом; система очистки воздуха бесшумно уносила в небытие слои табачного дыма; убы­вала винтажная «Массандра» в хрустальном графине.

Около двух ночи Румянцев, извинившись, попросил разрешения на минуту-другую погасить лампу. В темноте Максим почему-то молчал. Наконец, профессор пробормотал: «Действительно, отчетливая аура…», включил лампу, и рассказ продолжился.

Во второй раз прервались в начале четвертого: у Максима кончились сигариллы. Вызвали коридорного, дабы отправить его, с ключами от «Руссобалта» гостя, за новой пачкой, что лежит в багажнике в составе почти целого блока. «Советская привычка, — из­виняющимся тоном объяснил Максим ученому. — Если что хорошее, то надо хватать по­больше. Ничего с собой поделать не могу». Заодно велели принести еще одну бутылку «Массандры». «Теперь я плачу», — заявил Максим. «Это невозможно! — возмутился Нико­лай. — Так не принято, вы гость!»

«Это у вас так не принято, — хмуро возразил Горетовский. — А у нас принято, чтобы по очереди. Я, между прочим, не нищий, на ногах твердо стою». Румянцев нехотя усту­пил.

Без четверти шесть Максим сказал: «В общем и целом — все» и снова пошел в туа­лет. Дверь за собой он прикрыл неплотно, было слышно, как льется вода из крана, и ее плеск, и фырканье гостя.

Вернувшись, он плюхнулся в кресло, посмотрел на Румянцева и произнес: «Ну?»

«Последую вашему примеру», — сказал тот.

Потом заказали крепкого кофе. Сделав первый глоток, профессор, наконец, загово­рил:

— Абсолютно непротиворечивый рассказ, — и добавил, упреждая возмущение собе­седника. — Не обижайтесь, прошу вас. Я ученый сухарь, разглядываю на просвет и пробую на зуб все, что возможно. Это профессиональное, не более.

— Притворяетесь, — буркнул Горетовский.

— Отчасти да, — легко согласился Румянцев. — Хорошо, между прочим, что журна­листы до вас не добрались. Впрочем, понятно: Верхняя Мещора — тихая провинция… А скажите, Максим, если не секрет, за кого вы голосуете? За какую партию?

— Вот еще! — дернул плечом гость. — Я тут в списках избирателей даже не регистри­ровался. Чужой я, поймите! Налоги плачу — и ладно. Ну, что скажете, Николай? Ну, не тя­ните же! Давайте, жарьте! Сначала об истории нашей, а потом уж обо мне!

Профессор внимательно посмотрел на Горетовского и отметил про себя почти го­рячечный блеск его глаз и дрожащие губы.

— Знаете, Максим, — начал Румянцев, — не все так однозначно. Бесспорно, ваша ис­тория — а я не сомневаюсь в ее совершенной правдивости, — производит сильное впечат­ление…

— Впечатление? — крикнул вдруг гость. — Впечатление? Да я, если хотите знать, там, у себя, идиотом был! Кретином! Верил, дебил, в какую-то чушь: Ленин хороший, и во­обще все правильно, только Сталин слегка извратил, а так все зашибись… И все мы там такие, ну, почти все! Надо сюда, к вам, попасть, все потерять, чтобы дураком быть пере­стать! Впечатление… Не все, видите ли, однозначно… — Он закрыл глаза, вцепился в под­локотники кресла.

— Я же и не спорю, — взволнованно сказал Румянцев. — Разумеется, ваш мир отстал от нашего, намного отстал. О десятках, если не сотнях миллионов бессмысленных жертв, — Горетовского передернуло, — и не говорю, потому что это просто… просто не поддается осмыслению. И понимаю — стараюсь понять, — какой шок вы испытали, попав сюда. Свер­кающие города, благословенная природа. Настольные вычислители, информационные терминалы, переносные телефоны, Всемирная Сеть. Освоение Луны, подготовка марсиан­ской экспедиции. Мир и благополучие. И Россия — безоговорочный лидер буквально во всем, за исключением изготовления сигар… И за исключением футбола. Более двадцати лет тому назад выиграли чемпионат мира, а с тех пор — никак. Выше финала не поднима­емся… Но это пустяки, верно, Максим? Все остальное — превосходно, не так ли? Без ма­лого пятьсот миллионов свободных, здоровых, образованных, всем обеспеченных граж­дан! Неисчислимые природные ресурсы! Самые передовые технологии! Мир однополя­рен, и этот единственный полюс — наше Отечество, и все народы стремятся к нам, в наш плавильный котел, и мы всех с радостью принимаем, и всё — во благо и во славу России и всего человечества! Так?

Он закашлялся, схватил чашку остывшего кофе, глотнул. Максим, открывший глаза еще в середине этого монолога, теперь настороженно смотрел на хозяина номера.

— Да, всё так, — продолжил тот, переведя дух. — Только вот литературы настоящей у нас нет. У вас есть, а у нас нет. Умерла. Вот вы мне о вашем Высоцком рассказывали, даже напевали. Откровенно говоря, голос у вас такой, что оценить музыкальную сторону я не в состоянии. Но поэзия — истинное чудо! У нас ничего похожего нет. И с музыкой все в точности так же. И больших художников нет. Словно все оборвалось — сразу после Запад­ного похода и экономического бума ранних сороковых.

— Да, — ухмыльнулся вдруг Горетовский, — Западный поход это да… Ловко мы… то есть, вы, конечно… в общем, понятно… ловко немцам вдули тогда! По самое не могу вдули! А вы говорите — литература… Всё же просто: вот ваш вариант, вот наш — выби­райте!

— Ну, и? — подавшись вперед, резко спросил Румянцев.

— Э, нет, — покачал головой Максим, — не поймаете! Я — другое дело. У меня там дом, понимаете? И сколько бы жить тут ни довелось — попыток вернуться не оставлю. Я так решил, и точка. Один раз чуть слабину не дал — хватит с меня. Пусть даже меня давно не ждут, пусть вообще ничего там не осталось — все равно. Мой дом — там.

— А Наталья Васильевна?

— Знает, понимает и разделяет, — сухо ответил Максим. — Да она бы меня первая уважать перестала…

— Ну, что ж, — проговорил Румянцев, — с ней вам повезло.

Горетовский молча прикурил очередную сигариллу.

— Тогда к делу, — напористо произнес ученый. — То, что произошло с вами, уверен, имеет прямое отношение к моей научной специальности и к работе, которой я занимаюсь много лет. В несколько ином ключе, но, принципиально, это тоже искривление, свертыва­ние и развертывание пространств. В некотором смысле даже, возможно, проще. Хотя… Я даже представляю, какого рода уравнениями может описываться ваш феномен. В общих чертах, разумеется… А вот параметры… Во время нашей беседы я кое-что повертел в го­лове, — он постучал длинным пальцем по лбу, — и покамест не вижу, каким образом обыч­ная молния…

— Вам бы под такую обычную, — проворчал Максим.

— Я имею в виду, что шаровая… Да и то… Понимаете, плотность энергии требуется чудовищная… к тому же, энергии узконаправленной… Возможно, некие особенности тонкой квантово-волновой структуры вашей личности…

Николай умолк, глядя в одну точку. Лишь губы его чуть заметно шевелились. Мак­сим деликатно кашлянул.

— Да, — спохватился профессор. — Ну, не стану обременять вас подробностями. Скажу лишь, что, пытаясь воспроизвести тот эффект, вы действовали, в общем, пра­вильно. Другое дело, что именно тот дуб, как мне представляется, вовсе не обязателен. Не говоря уж о вашей… ммм… рабочей одежде и вашем… эээ… напитке…

— Ну, нет, — возразил Максим. — Может, вы, Николай, и большой ученый, но пока мне никто не доказал, что этого не надо, — буду воспроизводить максимально точно. Мне зря рисковать тоже не хочется.

Румянцев задумался.

— Что ж, — сказал он, — ваше право. Однако предложил бы следующее. Первое. Если в период моего пребывания здесь разразится гроза, и вы решитесь на очередную попытку — предупредите меня. Я могу оказаться полезен. Наблюдение за вами, некоторые элемен­тарные измерения могут многое прояснить. Я бы хотел также взять с собой Федора Усти­нова.

— Бармена? — удивился Горетовский. — А его-то зачем?

— Не стоит недооценивать Федора. Он не так уж давно барменом здесь — в молодо­сти был морским пехотинцем, участвовал в пешаварской операции, имеет Георгия, в от­ставке по ранению. Чрезвычайно собран и проницателен. Не исключаю, что может невооруженным глазом разглядеть то, чего не покажут нехитрые приборы. И абсолютно наде­жен, — улыбнулся профессор. — Восемь лет за одной партой в здешней гимназии… первое посещение Маман… Уж будьте уверены! Ну, согласны? Если да, то второе. С завтрашнего же дня, в походных условиях, — он повел рукой по номеру, — я начну теоретическую и расчетную разработку проблемы. Продолжу уже у себя, в Петербурге. Если результат бу­дет положительным — а я надеюсь на это, — то оставляю за собой право пригласить вас в мою лабораторию для проведения экспериментов. Ну, Максим?

— С первым согласен, — устало ответил Максим. — Насчет второго — жизнь покажет. Я пойду сейчас, Наташа волнуется… Спасибо, Николай, за участие. Мне кажется, что завтра или, в крайнем случае, в четверг гроза будет. Я уж научился предугадывать. Если не ошибся — сообщу вам. Продиктуйте номер вашего переносного. Ага… Ага… За­писал. Сейчас вас наберу… Определился? Хорошо. Все, я пошел, спасибо и до свиданья.

— Рад был познакомиться, — сказал Румянцев.

8. Вторник, 21 октября 1986

Стильный «Нагель-миди» цвета бордо-металлик подкатил к дому номер двадцать восемь, что по Южной Набережной, остановился перед воротами. Наталья нажала кнопку брелока, ворота открылись, она въехала во двор. Еще одно нажатие кнопки — ворота за­крылись, следующее — поехало вверх полотно ворот гаража.

Наталья поставила «Нагеля» рядом с «Руссобалтом» Максима, прошла в дом. В прихожей прислушалась — из кабинета Максима доносился его голос. Понятно: как обычно перед грозой, служащим указания раздает. На случай, если сгинет…

Поставила в угол раскрытый зонт, сняла и повесила на плечики мокрый плащ, на перекладинку плечиков — черную косынку, переобулась, тихо поднялась на второй этаж, в гардеробную. Переоделась в домашнее, спустилась в кухню, заварила чай.

За окнами уже стемнело; порывы ветра сдирали с деревьев остатки листвы, с неба лило не переставая. Завтра — гроза, подумала Наталья. Последняя такая гроза в нынешнем году? — Господи, пусть она будет последняя…

И в храме, из которого только что вернулась, — тоже молилась об этом. И о спасе­нии души Максима. И еще — Господи, прости меня — о спасении душ его жены, и детей, и родителей. Хотя, кто знает — кому следует молиться о тех, кого нет и никогда не было? Может быть, у них — другой Бог?

Наталья быстро перекрестилась. Кощунственные мысли…

За упокой души погибшего мужа тоже свечу поставила. Митя был хороший чело­век, сильный, уверенный в себе, веселый. Но, как теперь понимала Наталья, настоящая ее судьба — Максим. Встреча с ним — счастье, дарованное далеко сверх ее достоинств.

Она поверила Максиму сразу, как только услышала его невероятный рассказ. По­верила безоговорочно.

Тогда, почти три года тому назад, в начале зимы, тоска выгнала Наталью из дому, она долго бродила по городу, глядя на предрождественскую суету на улицах, замерзла, вошла в конце концов в кафе неподалеку от вокзала, выбрала дальний угол, где потемнее, села. Спросила чаю, задумалась о пустой своей жизни. Только тело и живо, мучительно живо. А тепла нет, смысла нет. Учит детей музыке, но без любви. Угасла любовь. Веры настоящей тоже нет — и она угасла. А надежда — есть?

Наталья не знала. И увидела его — Максим вошел, зябко передернул плечами, огля­делся, сел, наоборот, в хорошо освещенном месте, небрежно кинул приличного вида, но явно недорогую куртку на стул, уселся на соседний. Ну да, вспомнила Наталья, это стран­ный человек, пришедший, как говорят, из Природного Парка. Несколько раз видела его мельком. Не произвел впечатления — человек как человек, среднего роста, средней наруж­ности. Ну, живет в заведении мадам Малининой — не слишком лестная характеристика, но ведь каких только обстоятельств не случается… Лучше посочувствовать человеку, чем, ничего не зная о нем, осуждать…

Она ощутила на себе взгляд. Пришелец пристально смотрел на нее. Наталья смути­лась и отчего-то взволновалась. Пытаясь справиться с собой, потянулась к чашке, неловко зацепила блюдце, чашка упала — хорошо, что от Натальи, а не на нее. Мгновенно подско­чивший официант принялся наводить порядок на столе, бормоча извинения — Господи, за что? — и через минуту уже принес новую чашку чая.

Максим подошел и сказал: «Простите, пожалуйста, это, кажется, из-за меня…» На­талья что-то пробормотала, улыбнулась — глаза Максима ярко блеснули — и почему-то кивнула, когда он, представившись, попросил разрешения сесть. Принесли его заказ — ста­кан подогретого вина. Явно смущаясь, он долго и неловко, делая длинные паузы, говорил о пустяках — погода, предстоящее Рождество, красота города, — потом надолго замолчал и, наконец, так и не притронувшись к своему стакану, принялся, уже безо всяких пауз, рас­сказывать свою историю. Всю, в полном объеме.

Наталья слушала, и смотрела на исходившее от Максима мягкое сияние, и верила каждому слову, и чувствовала, как наполняется понемногу ее душа. Нет, веры не прибав­ляется, о любви и думать страшно, но надежда — на что? — странно греет сердце.

К концу рассказа горло Максима пересохло, он залпом выпил свое остывшее вино и сказал, что она, Наталья, — первый человек, которому он смог исповедаться. Так и выра­зился — исповедаться. Даже больше, добавил он: не смог не исповедаться. Спасибо вам, Наталья Васильевна, и простите за беспокойство. До свидания. Он собрался встать, а На­талья тихо сказала: останьтесь, пожалуйста, Максим Юрьевич. И, продолжая смотреть на его ауру, рассказала о своей жизни, прошлой и нынешней.

Так все и началось. Они пришлись друг другу идеально. Когда Наталья думала об этом, ей представлялся большой шар, разрезанный на две части, да разрезанный замысло­вато — уж никак не на две одинаковые половинки. И вот эти две части сошлись, и образо­валось единое целое.

Они не стали ни регистрировать свой союз в городской управе, ни, тем более, вен­чаться. Максим не считал это возможным, и она понимала. Ребенка Наталье хотелось очень, но и становиться здесь отцом Максим себе не позволял. Единственное, чего Ната­лья добилась — его согласия не предохраняться (и как Бог даст) накануне сильных гроз, в которые Максим неизменно переодевался в свою, как он выражался, спецодежду, брал фляжку «Плиски» — Наталья помогла найти ее с помощью Всемирной Сети — и, явно стра­дая, уходил в Природный Парк. Таких попыток было уже восемь, и каждый раз он воз­вращался, мокрый, измученный, виноватый, и Наталья, переполненная жалостью, любо­вью, ужасом, делала так, чтобы ребенок не появился. Это просто — прижать инъектор, на­полненный дорогим, но эффективным средством, к запястью, надавить на кнопку… Да, просто…

Теперь она сидела в своей — их — кухне и думала: завтра гроза. Девятая.

Послышались его шаги. Максим подошел к Наталье сзади, поцеловал ее волосы, сел напротив.

— Чаю хочешь? — спросила Наталья.

Он отрицательно покачал головой.

— Пойдешь? — спросила она.

— Да. Завтра.

— Как рассказывал — с Румянцевым и Устиновым?

— С ними. Да, Наташ, — Максим заговорил по-деловому, нарочито бодро, — я всё подготовил. По текущим делам Никита Бармин полностью в курсе. Толковый, кстати, ма­лый, ты, если что, его управляющим ставь, без сомнений. По перспективным — бумаги в сейфе, ключ — где обычно. Там насчет корпоративных праздников для «Трансгаза» обрати внимание, очень вкусная история.

— Не надо, милый, — глухо произнесла она. — Я же все знаю… Не беспокойся…

— Да… — тихо сказал он. — Ты не бойся за меня. Все будет хорошо…

Наталья кивнула, потом встала и пошла наверх, в спальню.

…Их тела раскачивались, и глаза сияли, и не было ничего запрещенного, и ничто не казалось стыдным, и Наталья, всегда сдержанная, кроткая, словно светящаяся, яростно кричала, сжимая бедра Максима своими бедрами, и царапала его спину, и текла, текла, текла так, что он, светящийся по-настоящему, из раза в раз взмывал все выше, не уставая, не теряя сил…

Под утро Наталья спросила шепотом:

— Если тебе… удастся, ты расскажешь жене про меня?

— Да, — прошептал Максим в ответ. — Только вряд ли я буду с ней… Столько вре­мени прошло… Она уж наверняка не ждет… Забыла…

— Ты же ее не забыл?..

— Не забыл… — его голос не дрогнул.

— И меня не забывай… Пожалуйста…

9. Среда, 22 октября 1986

И опять где-то далеко была гроза. Спать она не мешала, но Людмила не спала. Умаялась за день и — так бывает — из-за переутомления не могла заснуть.

На работе беготня, да к тому же раздражающе бессмысленная. После работы бегом в школу, Катюшку с продленки забрать, потом в сад, за Игорьком и Мишенькой, в мага­зин заскочить, вдруг дают чего, — нет, очереди безумные, а взять нечего, кроме плакатов про ускорение и перестройку, ну ладно, может, Саня чего достанет, — дома детей накор­мить, прибраться, простирнуть, двести раз на вопрос про папу ответить — в магазине он своем любимом, в трех очередях сразу, вкусненького, да, обязательно принесет, — а млад­ший обкакался, а средний описался, Катюшка, дай посмотрю, как ты на продленке уроки сделала, мама, а Казаков такой нахал, ладно, все, ребята, спать, спать… Ужин сварганить, а Саня, уже в одиннадцатом часу, с двумя сумками тяжеленными — повезло, и мяса доста­лось, не очень, правда, хорошего, зато много, и сосисок аж два кило, и молочного-тво­рожного, и картошки, и капусты, и мармеладу даже… Поужинать, посуду перемыть, все, Санчик, спать, спать, устала очень… Засопел… Тоже устал… Всхрапывает… Фью, фью… Мама говорила, если храпит — посвистеть надо… Нет, не помогает… Самой бы заснуть… Ноги дергает…

Людмила тихо поднялась, вышла на кухню. Налила в кастрюльку молока, подог­рела, перелила в чашку. Теплое молоко от бессонницы помогает…

Вот, трое детей. Вроде ожидания большие, светлые — перестройка же, — а жить все труднее. Хорошо хоть, что есть где. И хорошо, что Саня есть, и что любит ее, и детей лю­бит. Всех — как своих, что Игорька, что Катюшку с Мишенькой. Добрый, заботливый, хо­роший человек. Повезло.

Родители Максима, конечно, недовольны, что у детей у всех теперь и фамилии, и отчества по Сане. Да и Людмила сомневалась, но он настоял. И правильно сделал. Детям так лучше.

А о Максиме память — что ж, фотография его где-то в столе лежит. И на кладбище, к стене колумбария, Людмила раз в год ходит. Придет, коснется стены рукой — и быстро к выходу. Не хочется лишний раз со стариками встречаться, ни к чему это.

Далекая гроза утихла. На время, наверное. Непохоже, чтобы распогодилось. Воздух прямо-таки наэлектризованный какой-то. Может, еще и от этого не спится.

Людмила допила молоко, вымыла чашку с кастрюлькой, вернулась в спальню, ти­хонько легла — и уснула.

10. Среда, 22 октября 1986

— А вот интересно, Максим, — сказал Федор, — ты не боишься, что тебя этой мол­нией просто убьет? Без всякого, — он взглянул на шедшего рядом Николая, — свертывания пространства?

— Все может быть, — мрачно ответил Максим.

Федор хохотнул:

— Все в руце Божией?

— Я в бога не верю, — сказал Максим. — Но примерно так.

Они шли втроем той самой, засыпанной мелким гравием дорогой, по которой Максим три с лишним года назад выходил из Природного Парка, казавшегося ему лесом. Внезапно взбесившимся, но лесом.

Собственно, он до сих пор считал, что это — лес. Как-то не очень удавалось думать о нем, как об Императорском Природном Парке «Верхняя Мещора». Тем более в такую непогоду — как всегда, при разгуле стихии игрушечность, бросавшаяся Максиму в глаза, почти исчезала.

Они шли по лесу, одетые соответственно обстоятельствам: Николай и Федор — в непромокаемых плащах с капюшонами, удобных походных костюмах, невесомых, но тоже непромокаемых высоких ботинках. А Максим — в своем, в ритуальном. Ну, сверху тоже плащ, конечно, но это только до поляны.

Максим тащил с собой накрытую водонепроницаемой пленкой корзину, похожую на ту, что исчезла, в корзине лежали фляжка «Плиски», бутерброды, завернутые в газету — за неимением «Московского комсомольца» приходилось пользоваться «Новой жизнью», идиотским листком, издаваемым какой-то слабосильной молодежной организацией левого толка, — складной нож, складной же стакан, термос с растворимым кофе. Максим истово придерживался принципа максимально точного воспроизведения обстоятельств, хотя в глубине души уже не слишком в этот принцип верил. К тому же точность была не очень высокой: например, качество этого кофе никак не соответствовало качеству тех, если че­стно, помоев…

Но тем не менее… Потому что рисковать не хотелось.

Николай прихватил с собой несколько замысловатых приборов. Перед выходом он принялся было объяснять, что именно собирается измерять, но Максим слишком нервни­чал, чтобы вникать, а Федор сказал: «Уймись, Николаша, нам твои высокие материи, что свинье апельсины. Ты, главное, измеряй как следует». Николай сердито ответил, что по­говорка эта — глупая, ибо свиньи жрут все, включая апельсины, однако унялся.

Федор же шел почти налегке, неся с собой лишь бинокль с функцией, как он объ­яснил, ночного зрения, да медпакет.

— В руце-то в руце, — сказал он, — а вот нам, ежели тебя вдруг… того, нам-то объяс­нения давать придется. Обвинят нас с Николашей в пособничестве самоубийству. Тот же Афанасий и обвинит. Не говоря о его начальстве.

— Отстань, Федя, — коротко ответил Максим.

Накануне вечером он созвонился с Румянцевым, в полдень они, все трое, встрети­лись в лобби-баре гостиницы «Черный Кабан» — на этом месте встречи настоял Максим, — выпили по маленькой, перешли на ты, пожали друг другу руки, сели в арендованный Мак­симом внедорожник «Медведь» производства корпорации АМО и доехали до входа в Природный Парк. Дальше следовало идти пешком. И они шли.

— Здесь, — сказал Максим, сворачивая на тропинку.

— А то я не знаю, — проворчал Федор.

— Навыки разведчика неистребимы, — прокомментировал Николай.

Через четверть часа вышли на полянку, покрытую палой листвой.

— Если, — сказал Николай, — тебе удастся, то я, как почетныйгражданин города Верхняя Мещора, предложу Управлению Парка назвать это место Поляной Горетовского и водрузить на дуб мемориальную доску.

— Здесь ушел в мир иной… — подхватил Федор. — А ты, Николаша, разве почетный гражданин?

— Пока нет, — ответил Николай. — Но буду. Ты что, сомневаешься?

— Заткнитесь, — скомандовал Максим. — И отойдите вон к тому краю. Не мешайте.

Он сосредоточился, стараясь прочувствовать силу дождя, и мощь порывов ветра, и наэлектризованность воздуха. Подойдя к дубу, Максим скинул плащ, поставил рядом кор­зину, снял с нее пленку, присел на корточки, извлек из корзины фляжку, сверток, термос, стакан.

Николай уже что-то мерил. Федор взял наизготовку бинокль.

Начала сгущаться тьма. Максим свинтил с фляжки колпачок, поднес ее к губам, сделал два мощных глотка (Федор поморщился), надкусил бутерброд. Вскочил на ноги. Уронил бутерброд. Быстро завинтил крышечку, сунул фляжку в задний карман, крикнул: «Фу!» и стремительно забрался на дерево.

Да, подумал Николай, ловко. Наупражнялся… Впрочем, подумал мельком, ибо из­мерения поглотили его.

Да, подумал Федор, неплохо. Еще немного потренировать — и годен в морскую пе­хоту.

Ветер и дождь резко усилились.

Максим немного посидел на ветке, потом покрутил головой, понюхал воздух, по­лез, хитро извернувшись, в задний карман.

Федор прильнул к биноклю. Николай поставил приборы в режим автоматической записи.

Небо раскололось со страшным грохотом.

На неизмеримо короткое мгновение Максима стало не видно — словно рябь про­шла.

Затем он снова возник, уже падающим. Федор сделал три гигантских прыжка и бросился рыбкой, будто легендарный вратарь Яшин. И успел смягчить падение потеряв­шего сознание Максима.

…Они — Максим, Николай, Федор и Наталья — сидели в гостиной дома двадцать восемь, что по Южной Набережной, потягивая пятидесятилетний «Коктебель». Наталья держала Максима за руку и пыталась унять собственную дрожь.

— Поразительно, — нарушил молчание профессор. — Федюня, ты видел?

— Ха, — отозвался бармен.

— Тебе почти удалось, Максим, — сказал Румянцев. — Почти. Но я уверен: поляна, дуб, гадость, которую ты глотаешь, «фу» твое дурацкое, весь этот антураж ни при чем. Помнишь предложение номер два? Приглашаю тебя — с Натальей Васильевной, разуме­ется, если ей будет угодно, — в мою лабораторию. Не сразу, но когда я подготовлюсь. Нет, ей-богу, поразительно…

— Принимаю, — хрипло ответил Максим.

— Угодно, — тихо откликнулась Наталья.

Часть 2. База. 1989.

11. Вторник, 23 мая 1989

Вид из окна казался бы Максиму фантастически красивым, если бы не изнурительная тошнота. Тошнило не сильно, но почти постоянно. Специфическая особенность организма — плохо переносит ослабленное тяготение, не говоря о невесомости. И никакие препараты не помогают.

Конечно, определилось это еще внизу, при обследованиях и тренировках. Разумеется, людей с такой индивидуальной реакцией с Земли в принципе не выпускали. Безусловно, другое, поистине уникальное свойство его организма, которое и требовало перенести эксперименты на Луну с ее низким тяготением и отсутствием магнитного поля, произвело на высокоученый Особый консилиум впечатление, но — недостаточное. Доктора уперлись: категорически противопоказано, даже опасно. Румянцеву пришлось прибегнуть к помощи премьер-министра графа Чернышева, и консилиум, поскрипев да покряхтев, все-таки вынес вердикт: «Разрешить». С перевесом в один голос.

Все осложнялось тем, что знать об истинных целях работы, равно как и о подлинной истории Максима, не полагалось никому, кроме него самого, Наташи, Румянцева, Устинова и премьера. Ну и, само собой, Его Императорского Величества Владимира I Кирилловича.

Впрочем, заботиться об этих сложностях приходилось не Максиму. Его дело было — мучиться, и он не отлынивал. Мучился на тренировках, мучился при перелете с космодрома Байконыр на базу «Князь Гагарин», мучился на самой базе.

Днем немного выручало утяжеление — специальные подошвы, жилет, пояс, наколенники, налокотники увеличивали массу Максима втрое. Еще бы столько же — и совсем бы хорошо, почти нормальный вес… Ладно, и на том спасибо, чувствовал себя все-таки получше. Тошнило, конечно, но не так сильно.

Спать во всей этой амуниции оказалось, однако, почти невозможно. Максим выбрал меньшее из зол. Спал плохо, мало, просыпался, чувствуя себя измотанным, но все-таки хоть как-то спал. А с раннего утра увешивал себя железяками и немного оживал.

Имелись, правда, некоторые неудобства. Поначалу они даже забавляли, потом стали раздражать. Например, по коридорам базы Максим передвигался гораздо медленнее своих спутников — те, явно наслаждаясь, совершали длинные прыжки, он же шел почти как на Земле. А в некоторых коридорах попадались ступени — немного, одна-две, когда вверх, когда вниз. Зачем понадобились эти перепады — бог весть. Максим предполагал, что строительство вели с разных концов, и — не сошлось. Как бы то ни было, ни лифтов, ни эскалаторов в таких местах не сооружали. А высота ступеней — от метра до полутора. Для людей, весящих вшестеро меньше, чем на Земле, — ничего особенного. Несильно оттолкнулся ногой — и вспорхнул. Максим, с его утяжелениями, так не мог. Вниз еще куда ни шло, а вот вверх… Делать нечего: снимаешь жилет, кладешь его на ступеньку, вскарабкиваешься, снова надеваешь…

Еще — аппетит пропал совершенно. Пищу в себя просто впихивал через силу, по обязанности. Алкоголь, правда, шел неплохо, даже смягчал тошноту. Зато курить стало почти невозможно — сразу выворачивало.

Ну, и с сексом обстояло неважно. Какой уж секс, когда все время к горлу подступает… Да не содержимое желудка подступает, а сам желудок. С кишками вместе. Так, расстройство души, а не секс.

Когда Румянцев, после длинной серии неудач, пришел к идее, что наилучшие условия для экспериментов — не в столичной лаборатории и даже не на Памире, где они провели почти полгода, а именно здесь, на Луне, Наташа шепнула Максиму: «Гравитация вшестеро ниже… Представляешь, как нам будет по ночам…» Вот тебе и по ночам. Наташа, разумеется, и тени разочарования не выказывала. Да, казалось, и не испытывала — скорее, страдала вместе с Максимом, пыталась как бы взять часть его мучений на себя.

Однажды, правда, пошутила по поводу этих страданий: «У тебя, — сказала, — токсический синдром, словно у беременной». Максиму-то шутка как раз понравилась, показалась — при их обстоятельствах — тонкой и пикантной, а Наташа страшно смутилась и — Максим ясно видел — долго терзалась угрызениями совести.

Теперь Максим, нацепив свои вериги, стоял у расшторенного окна и старался проникнуться воистину неземной красотой ландшафта под невероятно густо усыпанным звездами небом.

Наташа спала в соседней комнате — наверняка спала. По времени базы, совпадавшему со временем пулковского меридиана, еще и шести утра не было.

Следовало чем-то себя занять. Максим сел к рабочему столу, включил терминал, запустил программу «Тексты», открыл свой дневник.

Вести дневник его заставил Румянцев — с первого дня в Петербурге. «Жаль, Максим, — говорил он, — что в Верхней Мещоре ты ничего не записывал. Роман Натальи Васильевны это другое, это литература, да он и не о том, в конце концов. А уж ко мне в лапы угодил — изволь все фиксировать. Все, каждое впечатление, каким бы мимолетным и несущественным оно тебе не казалось! Каждое отклонение самочувствия! Каждое изменение настроения духа! Не знаем мы пока, что пустяк, а что нет, понимаешь?» Максим тогда огрызнулся: «Прыщик вскочит — тоже записывать?»

«Прыщик, — твердо ответил Румянцев, — тоже записывай. Депрессия, не приведи Господь, — записывай. Необычный эмоциональный подъем — записывай. Я к тебе Федора приставлю для проверки, у него не забалуешь. Читать не будет, нет, и я не буду. Только если сам позволишь».

Устинов, помнится, кровожадно ухмыльнулся, а Наташа спокойно пообещала Румянцеву, что тоже проследит.

И Максим втянулся. Правда, уже в Петербурге количество необычного, подлежащего записи, стало нарастать. На Памире оно зашкалило. А уж тут необычным казалось просто все. Так что Максим все-таки выбирал самое, с его точки зрения, существенное.

Он установил дневник на самое начало.

«Петербург, 9 мая 1987 года. Нет, уже 10-е. Первый час ночи.

Дома вчера был День Победы. А здесь — погрузились мы в автомобиль и за пять часов домчали до столицы. Мы — это мы с Наташей и Устинов. Правил в основном Федор. Мне почему-то садиться за руль не хотелось, хотя вообще люблю. (Коля, это важный пустяк?)

Через пригороды проезжали — как всегда, дух захватывало! Я себе Нью-Йорк таким представлял, там, дома. Небоскребы, галереи между ними, развязки многоуровневые, фантастические. А при въезде в город — Петр. Который Первый, он же Великий. Ну, тут — маленький такой, даже трогательный. Остановились ноги размять, заодно и посмотреть. Наташа говорила, во время конкурса (к 300-летию со дня рождения) главная борьба шла между этим памятником и чудовищных размеров монументом, выше любого небоскреба. По слухам, император вмешался, хотя и негласно. А то бы стоял тут монстр из кошмаров.

У Румянцева все очень радушны. Апартаменты весьма уютны, даже роскошны, но все равно уже скучаю по Верхней Мещоре. И Наташа, кажется, скучает. А Устинову хоть бы что. Перекати-поле. Впрочем, справедливости ради, жену с детьми ждет недели через две. Прежде, говорит, обустроиться необходимо. Серьезный товарищ.

После ужина перешли в библиотеку, выпили за нашу Победу. Наташа, умничка, это как свое воспринимает. Мужики, впрочем, тоже молодцы, особенно Федя.

Потом Румянцев вкратце изложил результаты своих теоретических изысканий и рассказал о плане экспериментов. По его словам, труднее всего оказалось убедить высокое начальство включить мою тему в проект, которому отдано чуть ли не десять лет. И добиться признания за этой темой наиважнейшего ранга. Пришлось раскрыть мою историю премьер-министру (ну, да я, помнится, не возражал, даже польщен был, хе-хе — Коля, это тоже, несомненно, существенный пустяк!)

Из теоретической части понял не все. Мозгов не хватило. Но главное вроде бы понял. Во-первых, мой организм, ударенный той молнией, приобрел некий набор кодов (?), благодаря которому я в принципе могу «прокалывать межпространство и сращивать кромки прокола». То есть какие-то из этих кодов у меня уже были, а молния дополнила набор до джентльменского. Или инициировала скрытые. Не больно-то понятно, да и ладно.

Во-вторых, теория дает два варианта, А и Б. По варианту А «прокалывающий» объект исчезает оттуда, где он был, и появляется в другом пространстве. В оригинале, так сказать. По варианту Б в другое пространство проникает копия. А оригинал разрушается.

Причем который из вариантов имеет место быть в природе — это пока неизвестно. Но либо один, либо другой. А какой — теория тут принципиально бессильна, необходим эксперимент.

Выходит, не исключено, что я копия. А оригинал — там, дома — «разрушен». Господи…

В общем, предстоит измерить меня вдоль и поперек, в том числе подвергая всевозможным внешним воздействиям. Кислотами травить и в щелочах мыть будут (шутка).

Потом попытаются смоделировать эту мою персональную систему кодов (?), загрузить ее в неживой объект (какой?) и осуществить «прокол», воздействуя на этот самый объект мощными потоками энергии.

Потом в живые объекты станут загружать. В мышей, что ли? В собак? Белка и Стрелка?

А там, глядишь, и меня в «прокол» запустить попробуют. В зависимости от, как выразился наш гений.

Что-то я, видно, устал. Пытаюсь разобраться, каково быть копией, но мысли разбегаются.

Все, завтра воскресенье, Наташа в Спас-на-Крови собирается, потом погуляем. Завтра вечером и продолжу. А в понедельник с утра работать начнем.

P. S. Вниманию потомков! Румянцев меня цинично изнасиловал! Сам бы я в жизни не стал вести никакого дневника! Причем изнасилование было групповое: участвовали также грубый дядька Устинов и коварная дама Извекова-Туровская».

Максим вздохнул. Эким я тогда живчиком порхал. Конечно, не мутило поминутно…

Он сунул в рот мятный леденец, встал, подошел к окну. До чего же курить хочется…

Слегка боднул сверхпрочное стекло, потом уткнулся в него лбом. Закрыл глаза, вспомнил тот понедельник. Необычным он получился.

12. Понедельник, 11 мая 1987

В воскресенье погуляли, даже в театр сходили. Балет, труппа Ролана Пети. Наташа прямо-таки сияла от удовольствия, а Максиму этот авангард что-то совсем не понравился. Еще и гомосексуальные мотивы… Наташа, правда, на смех его подняла, но… нет, не для него это.

А вот в понедельник с утра работать не начали. Максим с Наташей пили утренний кофе, когда позвонил Румянцев.

— Пропал день, — обреченно сообщил он. — К делу только завтра приступим. А сейчас собирайтесь, оба. Премьер-министр просит пожаловать. К полудню. У него какое-то мероприятие отменилось, время освободилось, несколько часов уделит нам. В десять с половиной тронемся, опаздывать негоже. Форма одежды свободная, но лучше без эпатажа.

— Ой, — отреагировал Максим.

В Мариинский дворец отправились вчетвером, как приглашали. Покуда пробивались через сумасшедшие петербургские заторы, ученый наскоро инструктировал спутников.

— Чернышев, — говорил он, — в приватной жизни человек гораздо более замкнутый, нежели в публичной. Грузный, медлительный, основательный господин с весьма цепким взглядом. Кажется мрачноватым и даже опасным. Возможно… да что там — определенно, это так и есть, но, имейте в виду, при всем том к людям граф в целом благожелателен. Априори, так сказать, а уж дальше — как Бог даст. И еще — проницателен чрезвычайно. Чего не любит, так это лжи, замечает ее мгновенно. Подобострастия не терпит. Сам хитер, разумеется, большой актер в нем пропал. Ergo: во-первых, ведите себя естественно, во-вторых, будьте внимательны.

— Я-то ему для чего понадобился? — брюзгливо спросил Устинов. — Не выношу парадности…

— Мы, Федюня, — сказал профессор, — теперь одна команда. Клан избранных. Всюду и всегда вместе. Терпи уж. А разговор-то, предполагаю, главным образом с уникумом нашим будет, с господином Горетовским. И не о проекте речь пойдет, а о родном мире Максима. Премьер — политик от Бога, и сведения о беспримерном политическом эксперименте, какими Максим располагает, интересуют его до чрезвычайности, уверен. Что же до парадности, то не беспокойся, Федор. Я у Ивана Михайловича бывал неоднократно. У него в таких случаях всё по-деловому и запросто.

Да, думал Максим, кто бы мог подумать. Еду к главе правительства. Дома — все равно, что к этому… как же его… забыл, надо же… ладно, пусть к Косыгину. Хотя нет, бери выше — к самому Леониду Ильичу! Потому что тут премьер-министр — фактически первое лицо государства. У императора, конечно, авторитет огромный, но больше моральный. Символ Империи и все такое. А в делах политических он, Владимир I, у премьера вроде советника, не более. По гуманитарным вопросам, в основном. Впрочем, нет, конечно: более, чем советника, — конфидента. Ибо тайн от государя у премьера быть не могло по определению. Да, роль императора в политике невелика, но зато — пожизненна. А у премьера все наоборот…

— Блин, — пробормотал Федор. И поспешно добавил. — Извини, Наташа. Это я у Макса перенял. Влияние, понимаешь… Они там сочно изъясняются…

— Я заметила, — улыбнулась Наташа. — Я тоже себя иногда ловлю на словечках и оборотах, которые до знакомства с Максимом не использовала. Даже не знала о них.

— Мне бы ваши заботы, — сказал Максим.

Въехали на площадь, запарковались на широченном Синем мосту, лицом к бронзовому хвосту клодтовского коня монферрановского Николая Павловича. День выдался великолепным, солнце сверкало на куполах Исаакия. Максим, непонятно почему, немного успокоился. Все-таки это другой мир, к людям здесь относятся иначе. Тепла, может, и поменьше, зато и с чиновным высокомерием не встретишься. Ровно все, спокойно.

Да и он, Максим, стал другим. Что такое человеческое достоинство, хорошо усвоил.

Ладный молодой человек в строгом черном костюме, отрекомендовавшийся дежурным адъютантом его высокопревосходительства штабс-капитаном Синицыным, тепло поприветствовал Румянцева — явно не в первый раз встречались, — корректно поздоровался с остальными, после чего провел гостей какими-то боковыми коридорами в рабочий кабинет премьера. Именно рабочий, а не известный всему миру парадный,.

Чернышев, поднявшийся навстречу гостям, выглядел примерно так, как описывал профессор — более медлительным, более хмурым, чем на телеэкране. И усталым. И, пожалуй, старше своих шестидесяти двух.

А в углу кабинета сидел в кресле еще один человек. Статный господин средних лет в идеально отутюженном сером костюме. Густые рыжеватые усы, волосы того же тона, но с проседью и заметно редеющие. Глаза слегка навыкате.

— Ваше величество, — произнес Румянцев, наклонив голову.

Максим с трудом унял непроизвольную дрожь в коленях, а император встал и проговорил, словно извиняясь:

— Иван Михайлович вот пригласил послушать. Здравствуйте, сударыня, здравствуйте, господа. И прошу вас, обойдемся без официозности. Называйте меня просто по имени и отчеству.

— Профессор, — предложил хозяин кабинета, — не будете ли добры произвести формальное представление?

После рукопожатий разместились в креслах.

— Что ж, весь круг посвященных в сборе, — сказал Чернышев. — Сейчас принесут чай, кофе и прочее — и начнем. Под запись, не возражаете?

Никто не возражал.

В глазах премьера внезапно зажегся огонек молодого интереса, даже любопытства.

— Когда-то, — сказал он, — на месте этого дворца стоял дом Чернышевых. Сто с лишним лет назад здесь расположилось правительство Империи, и теперь ваш покорный слуга его возглавляет. Высокопарно говоря, возвращение к теням предков. Впрочем, никаких призраков во дворце не замечено. А в вашем, господин Горетовский, мире — что на этом месте?

Максим вдруг окончательно перестал волноваться и ответил совершенно непринужденно:

— Мариинский дворец и стоит, Иван Михайлович. А в нем — Ленсовет. Ну, вроде как городская Дума. Правительство-то у нас — в Москве.

— Да-да, — проговорил Чернышев, — Николай Петрович упоминал… И о переименованиях тоже… Удивительно… А нет ли вашем Ленсовете какого-нибудь Чернышева?

— Фамилия не такая уж редкая, — улыбнулся Максим, — так что, возможно, есть. Только вряд ли это ваш родственник. Хотя в точности — не знаю. А вот в Исаакиевском соборе у нас музей…

— Прости Господи, — негромко произнес император. — А уж переименование — истинный позор. Я к личности Петра Великого, да и к его деяниям, отношусь, знаете ли, без пиетета, но так обходиться с историей…

Две барышни бесшумно впорхнули в кабинет, ловко сервировали низенький кофейный столик и словно растворились в воздухе.

…Разговор на самом деле продлился до вечера. Прерывались трижды: на легкий обед, на часовую отлучку премьера для совещания с помощниками по какому-то неотложному вопросу и на обстоятельный ужин.

Все остальное время Максиму пришлось говорить почти непрерывно. Премьера интересовало буквально все о его мире: история, политическое устройство, дипломатия, военные дела, культура, наука, техника, спорт, судьбы заведомо неизвестных ему людей, упоминаемых Максимом. Чернышев задавал короткие вопросы и слушал, слушал, слушал… Порою вопросы — и вполне толковые — исходили от императора. Несколько раз у Максима пересыхало горло. Изредка удавалось отдышаться — когда премьер вдруг спрашивал о чем-нибудь спутников Максима.

Живейший интерес вызвал недописанный еще роман Наташи.

— Это роман Максима Юрьевича и мой, — поправила она.

— Пусть так, — согласился Чернышев, — но мне он нужен.

— И я бы хотел, — добавил император.

Наташа вопросительно посмотрела на Максима, тот кивнул.

— Я пришлю вам диск, — сказал Румянцев. — Завтра же.

Максим чувствовал себя спокойно и уверенно, только устал к вечеру. Солнце все не желало заходить, хотя до белых ночей оставался еще месяц. И оба слушателя, жадно впитывая услышанное, тоже не замечали позднего времени.

Наконец, премьер взглянул на часы.

— Однако, — с сожалением проговорил он. — Что ж, пора заканчивать. Вы, Максим Юрьевич, вижу, устали. Но и мне посочувствуйте: запись нашего разговора буду расшифровывать самолично. Ибо…

— Стоит ли вам, Иван Михайлович, тратить на это время? — прервал император. — Давайте мне, я и расшифрую. Я уж вижу, к чему вы клоните.

— Сердечно благодарю, Владимир Кириллович, — откликнулся Чернышев. — Так вот, — голос премьера наполнился жесткой властностью. — Имею веские основания объявить все, что известно о вашем, господин Горетовский, мире, в том числе о самом факте его существования, государственной тайной наивысшего ранга. Сюда же отношу и подоплеку возглавляемой профессором Румянцевым работы. Никто — в буквальном смысле никто, — кроме присутствующих здесь, не допущен к данной информации. Соответствующий режим работы по проекту обеспечит Секретная служба. На вас, майор, — Чернышев взглянул на Устинова, — лично на вас возлагаю ответственность за сохранение тайны личности господина Горетовского, равно как и за безопасность его и госпожи Извековой. Кстати, упомянутый роман есть одна из составляющих этой тайны.

Он помолчал. Потом добавил, обращаясь к императору:

— Владимир Кириллович, я у власти восьмой год. Боюсь, надоел избирателю. В нынешнем декабре выборы, и не исключаю, что нас, либерал-консерваторов, сменят демократы-солидаристы. В этом случае на вас, ваше величество, — премьер произнес титул с нажимом, — ляжет особая ответственность.

— Ну, ваше высокопревосходительство, — протянул Румянцев. — Неужели вы всерьез? Госпожа Жданóвская, бесспорно, очаровательная женщина… этакая пантера… и умна, умна… но, простите великодушно — дама во главе правительства?! Дама — Верховный Главнокомандующий?!

— Именно потому, — пробормотал император. — К тому же происхождения простого… и лозунги провозглашает этакие… еще более простые… Все возможно…

— Все возможно, — сухо подтвердил премьер.

Он встал. Все, включая императора, тоже поднялись.

— Благодарю вас, Максим Юрьевич, от лица Отечества, — сказал Чернышев. — Бесценные сведения, поистине бесценные. Вас, сударыня, и вас, господа, также искренне благодарю. И — желаю успеха в предстоящих трудах. Впрочем, мы еще побеседуем.

— Во всем присоединяюсь к Ивану Михайловичу, — добавил император. — Хочу только заметить, что, пожалуй, господин Горетовский заслуживает благодарности от лица всего человечества.

— Вот только оно об этом не знает, — пробормотал смущенный и напуганный Максим.

13. Вторник, 23 мая 1989

Пожалуй, то был своего рода звездный час. Благодарности, вынесенные государем и премьер-министром от лица России и всего человечества!

Впрочем, Максим прекрасно понимал: его заслуги во всем этом нет. Не заслуга это, а беда.

Или наоборот — счастье, подумал он, поворачиваясь на звук шагов: Наташа… Счастье, ничем не заслуженное, случайно выпавшее. Счастье, которое он всеми силами пытается покинуть: домой, домой… А где нынче его истинный дом?..

Наташа подошла к Максиму, потерлась щекой о его закованное в свинцовый жилет плечо. Сочувственно спросила:

­— Плохо спал?

— Да ничего, — ответил Максим. — Терпимо.

— Позавтракаем?

— Надо… — вздохнул он.

Замигала красная лампа, прозвучали четыре аккорда — па-па-па-паммм! — начало Пятой Бетховена, — раздался голос:

— В течение сорока минут возможна метеоритная атака по классу D. Всех находящихся в верхних ярусах просят спуститься на уровень минус четыре. Повторяю: …

— Что ж, — сказал Максим, — завтракать, выходит, внизу будем.

— Или плюнем? — весело спросила Наташа. — Сколько уж до нас таких атак было, и при нас одна… Спутники же всегда справляются! Тем более — всего-то D. А красота все равно немыслимая, помнишь?

— Ты лучше вспомни, — усмехнулся Максим, — как нас тогда Федор взгрел за то, что остались. Думал, убьет. Нет уж, пошли.

Он закрыл «Тексты», проверил актуальность паролей, выключил терминал и повторил:

— Пошли.

Мелодично прозвенел вызов внутренней связи.

— Легок на помине, — хмыкнул Максим. — Доброе утро, Федя, — сказал он в микрофон. — Уже идем.

— Смотрите мне, — проворчал Устинов. — Дети малые…

Ущерб, за четверть века Освоения нанесенный метеоритными атаками базам «Князь Гагарин» и «Алан Шепард», а также Первому Поселению, описывался просто: ноль. Строгий математический ноль. Тем не менее, опасность считалась актуальной. Очень уж впечатляли следы древних падений крупных метеоритов — гигантские кратеры, испещрившие поверхность Луны. В одном из них, кратере Белопольского, что на невидимой стороне, располагался, кстати, и «Князь Гагарин». Шестьдесят километров в поперечнике, семь в глубину! И это далеко не самый крупный из кратеров, между прочим…

Пытаясь представить себе мощь того удара, Максим почему-то всегда вспоминал свою молнию — невообразимой, как утверждал Румянцев, силы. Детский лепет, а не сила, думал Максим… Вот она — сила, так уж сила…

Как бы то ни было, к безопасности здесь относились всерьез: и вглубь зарывались аж на полторы версты, и купола сооружали беспрецедентной прочности, и селеностационарные спутники над ними вешали — для перехвата и расстрела любых подозрительных камушков. Камушек, несущийся к поверхности со скоростью шестнадцать километров в секунду, — Максим как-то прикинул в уме кинетическую энергию, получились какие-то мегаджоули, собрался перевести в тротиловый эквивалент, да дела отвлекли, а потом уж руки не дошли. Ясно, что много.

В расстрелах этих камушков, собственно, и заключалась поразившая Наташу красота. Прорвись хоть один — никакого эффекта, кроме сейсмического, не было бы. Атмосферы-то нет, гореть нечему. А при перехвате — космический фейерверк в черном небе, на фоне звезд. Причем беззвучный, что особенно впечатляло.

В просторных помещениях нижнего уровня собралось человек триста — все население базы, за исключением дюжины дежурных наблюдателей, несших службу в сверхпрочных даже по лунным меркам капсулах на поверхности купола, и полусотни разведчиков реголита, работавших «в поле». Свободного места, однако, хватало: первая очередь «Князя Гагарина» строилась в расчете на тысячу постоянных обитателей.

Максим с Наташей разместились в кафетерии. Четверо завтракавших неподалеку румянцевских аспирантов, заметив их, вежливо поклонились. Симпатичные ребята, а девочки — так просто чудо! Светлые они все… как бы это сказать… устремленные, что ли. Но и живые, конечно: вон, уже романы тут у них пошли…

Максим помахал рукой в ответ, Наташа с улыбкой кивнула.

Потягивая кофе — ничего другого душа принимать так и не пожелала, — Максим уловил обрывки азартного обсуждения: аспиранты сыпали непонятными терминами, ругали какого-то неведомого Прибыловского, упоминали Альдебаран и Бетельгейзе.

«Сам ты Альдебаран, — донеслось до Максима. — Винторогий».

Что ж, легенда… Считалось, что проект продолжается в первозданном виде, что цель его — свертывание-развертывание пространства в целях преодоления чудовищных межзвездных расстояний и освобождения человечества от уз колыбели-Земли, что Максим — человек, в общем, обычный, только с уникальными информационно-генетическими квантово-волновыми, или как там их, кодами… Кандидат в первопроходцы. Героическая, блин, личность. О параллельной реальности никто, естественно, не имел ни малейшего представления.

Бедный Коля, подумал Максим. Нелегко ему приходится. Бедные ребята. Впрочем, они-то себя бедными как раз не считают. На самом деле: отличные парни, замечательные девчонки, и жизнь у них удалась. Энтузиасты, горды тем, что работают не с кем-нибудь, а с самим Румянцевым, и не где-нибудь, а на Луне, и положение на базе занимают не какое-нибудь, а — белой кости. Остальные — либо технический персонал, либо селенологи-реголитчики. Тоже элита, слов нет, тем более, что реголит этот должен на многие века снять для Земли проблему энергетического голода. Но они-то, птенцы гнезда Румянцева, — элита из элит.

А мы тогда кто, подумал Максим? Я — кто? Привычно пришло на ум: возможно — копия… А оригинал — разрушен.

Впрочем, и черт бы с ним.

Неслышно, как всегда — откуда ни возьмись, появился Устинов. Присел к Максиму с Наташей, поздоровался, спросил озабоченно:

— Ну что, какие планы на сегодня?

— Ты, Федь, нас с шефом перепутал, — ответил Максим. — Насчет планов — это к нему. Но вообще-то полагаю, что работаем.

— А что, — удивился Федор, — не предупредил Николаша? Вот же рассеянный — как ты, Макс, говоришь? — с улицы Бассейной. В общем, нынче никто не работает. Все отдыхают. Кто желает, может отрабатывать свою карму. Кто не желает, или, положим, кармой не обременен, волен, например, пьянствовать. Умеренно, конечно. А гений наш предастся размышлениям. Собственно, уже предается. О возвышенном, так я думаю. Я его сюда загнать хотел — где там! Послал меня… довольно далеко, извини, Наташа. Обмолвился, между прочим: к финалу, говорит, подходим. И послал. Ну, что делать станете?

Максим не раздумывал:

— Мы — в Первое.

— Тьфу, — расстроился Федор. — Так и знал. Нет у тебя кармы. Балбес. Что ж, я с вами. Не обессудьте, обязан. Да и, — он помялся, — не нравится мне что-то этот Судья Макмиллан…

Наташа засмеялась.

— От тебя, Федя, — сердито сказал Максим, — не отвяжешься, я уже усвоил. Так что, грубо говоря, милости просим. А вот насчет Судьи — это паранойя.

— Мне, друг ты мой дорогой, — вкрадчиво ответил Устинов, — параноиком быть поручил известно кто. Я, чтобы ты знал, по натуре веселый и беззаботный человек. Ха-ха. Паранойя моя — по службе, ибо если взялся служить — служи. Кредо, понял?

— О господи, — пробормотал Максим.

— Не господи! — обозлился Федор. — И если бы еще только поручение! Вы же оба прекрасно знаете: то, о чем тогда в Царском говорилось, мне спать не дает. Вы все как-то… легкомысленно, что ли… или фаталистически, я уж не знаю, к этому отнеслись. А я — всерьез. Так что лучше уж я и вправду параноиком буду. — Он взглянул на Наташу, натянуто улыбнулся и спросил. — Когда стартуем, Макс?

— В одиннадцать, — ответил Горетовский. — Если отбой дадут. Насчет транспорта, Федь, озадачишься?

Раздалась первая фраза из «Оды к радости». Отбой.

14. Понедельник, 25 мая 1987

Да, в Царском селе тогда говорилось, так уж говорилось. Не то что в Мариинском. Отрицать сильнейшего впечатления от той встречи Максим, конечно, не мог. Ощущение материализующегося кошмара. Наташа тоже испытала шок. Как воспринял разговор Румянцев, осталось загадкой.

Но и Максим, и Наташа со временем выстроили в душе барьеры. А Устинов — нет. Не сумел. Или не захотел — сознательно принял на себя ответственность. Профессионал, пусть и отставной, пусть и проторчавший годы за стойкой бара, остается профессионалом. А может, наоборот: потому и стал когда-то профессионалом, что склонность имел такую — брать на себя.

В Царское их, в том же составе, пригласили через две недели после визита в Мариинский дворец. Работа уже шла полным ходом: Максима и, как объяснил Румянцев, некоторый объем пространства вокруг него, мерили вовсю. Мерили все мыслимые характеристики, мерили по многу раз, мерили в слабых, средних и сильных полях какой-то неведомой Максиму природы, мерили перегретым в бане и вымороженным в холодильнике, голодным и сытым, трезвым, выпившим и до беспамятства пьяным. Лаборанты записывали и расшифровывали, ассистенты что-то программировали и вычисляли,

Румянцев отрывисто и непререкаемо командовал, а в промежутках застывал перед вычислителем, уставившись на его экран и не слыша вопросов. Время от времени вскидывался, принимался лихорадочно молотить по клавиатуре, затем делал записи — совершенно нечитаемые — в рабочий блокнот, снова застывал.

Поначалу вся эта суета вкупе с несколько экстремальными условиями работы утомляла Максима, но дня через три он обнаружил, что начинает привыкать. Распорядок жизни, в общем, сложился, удавалось даже выкроить два — три часа в день для связи с Верхней Мещорой. Как Максим и предполагал, молодой Бармин, исполнявший должность управляющего компанией, справлялся: извековскому капиталу ничто не угрожало. Уже хорошо.

И вот — просят пожаловать в Царское.

Некто в аксельбантах провел посетителей в большую квадратную комнату, обставленную, к удивлению Максима, в стиле техно. Сюда, на его взгляд, просился какой-нибудь ампир или там классицизм с рококо. Чтоб гнутые резные ножки, подлокотники в виде оскаленных львиных морд, интарсированные поверхности.

Впрочем, кресла оказались удобными.

Император, выглядевший на этот раз словно бы чем-то обеспокоенным, с ходу завел разговор о Наташином романе.

— Я прочел вашу книгу, Наталья Васильевна… да-да, вашу и Максима Юрьевича, конечно, — сказал он. — Со всей ответственностью утверждаю: это явление. Собственно, после Бунина и, может быть, Набокова русская литература не давала ничего подобного. Не возражайте, я не силен в политике, но в литературе, смею надеяться, разбираюсь.

Наташа, порозовев от смущения, что-то пробормотала.

— Это, — продолжил император, — настоящая эпопея, исполненная высокого трагизма и написанная простым, ясным языком. Судьба главной героини… я не ошибаюсь, Максим Юрьевич, это кто-то из ваших предков?

— Дед, — ответил Максим. — А Наташа его в женщину переиначила, ей женский характер писать легче. У бабушки-то моей все несколько иначе складывалось. Но исторические события в романе реальные…

— Реальные… — откликнулся император. — Всего-то шесть человек и знают об этой реальности. Короче говоря, я считаю, что засекречивать ваше произведение незачем. Высокохудожественная антиутопия, так что ж? Премьер-министр согласился со мной — при условии, что в романе никаким образом не будет намека на… переход Максима Юрьевича из той реальности в эту. Я же, как… эээ… символ… вы понимаете… заинтересован, крайне заинтересован в том, чтобы роман был дописан и опубликован.

— Проблема упадка духовности на фоне материального благополучия, — полувопросительно-полуутвердительно сказал Румянцев.

— Именно, — подтвердил император. — Наши политики — технократы, им все это кажется вздором. А я уверен, что они неправы. Слава Богу, граф Чернышев, оставаясь жестким прагматиком и технократом, на голову превосходит коллег. Он способен если не разделить, то хотя бы умозрительно понять мою тревогу. Надо молиться, чтобы его предсказания не сбылись, чтобы в декабре народ проголосовал за либерал-консерваторов…

— Насколько я понял, — хмуро заметил Максим, — поддержка, простите меня, сексуальных меньшинств оппозиции обеспечена. Как у вас тут говорят, господи помилуй.

— А у вас, — оживился император, — к этим… эээ… наклонностям относятся иначе?

— У нас, — ответил Максим, — на этот счет статья имеется.

— Простите?

— В уголовном кодексе, — пояснил Максим. — До десяти лет. По-моему, это перебор. Пусть там что хотят и как хотят… Лишь бы не напоказ, я так думаю. Но считается, что мужеложество не сочетается с коммунистическими идеалами.

— Да… — задумчиво проговорил император. — Наши коммунисты совсем по-другому на это смотрят… Впрочем, мы отвлеклись. Коли Иван Михайлович полагает, что опасность существует, значит, она существует. Жаль, что по статусу мне нельзя открыто выказывать предпочтения… Ах, профессор, успех вашего проекта очень помог бы Ивану Михайловичу…

— До декабря не успеть, — твердо заявил Румянцев. — Кроме того, ваше величество…

— Владимир Кириллович! — перебил император. — Прошу вас!

— Кроме того, Владимир Кириллович, проект, в том числе в новой его части, названной «Иглой», имеет, полагаю, более широкое значение для…

— Знаю, знаю, конечно, вы правы! Но, видите ли, впервые за мою жизнь может сложиться ситуация, в которой я буду обязан принимать окончательные решения. Поэтому уж простите мне мои личные… переживания… пристрастия…

Император тяжело вздохнул. Повисла неловкая пауза.

Дверь открылась, вошел премьер.

— Государь… сударыня… господа…

Покончив с ритуалом приветствий, он сел и вопросительно взглянул на императора.

— Мы, Иван Михайлович, — сообщил тот, — о литературе побеседовали.

— Да, — чеканя слова, произнес Чернышев. — Дописывайте, издавайте. Одно условие — вероятно, Владимир Кириллович упомянул. Чтобы никаких мыслей у читателя не могло возникнуть о реальности параллельного мира. Пока я глава правительства — лично буду цензурировать. Погонят меня — государю решать.

Император, Максим и Наташа кивнули.

— Мне роман нравится, — немного мягче продолжил премьер. — Я, правда, не большой знаток, но мнению Владимира Кирилловича верю. Если это и вправду духовный прорыв для России — что ж, дай Бог… Хотя, должен признаться, тревог по поводу какого-то кризиса не вполне понимаю…

— Это может оказаться прорывом, — уточнил император. — Такая литература способна стать катализатором для…

— Да верю же! — нетерпеливо перебил Чернышев. — Давайте перейдем к делу. Оно видится мне куда более существенным и, позволю себе сказать, грозным, чем некие вопросы духовности. Напоминаю присутствующим о сугубой ответственности за сохранение содержания настоящего разговора в абсолютной тайне.

Он обвел собеседников тяжелым взглядом, остановился на Румянцеве.

— Скажите, профессор, какое количество параллельных реальностей предусматривают ваши теоретические построения?

— Бесконечное количество, — ответил ученый, и в его глазах мелькнула тревога.

— Вижу, что вы, Николай Петрович, уже поняли, — сказал премьер. — Может быть, продолжите вместо меня?

— Странно, что мне это не приходило в голову… — тихо проговорил Румянцев. — То есть параллельных пространств, разумеется, бесконечно много, но вот идея вторжения… Вы ведь об этом, Иван Михайлович?

— Об этом, — мрачно подтвердил Чернышев. — Тоже, должен признаться, не сразу сообразил. А ведь суть проста: мир Горетовского отстал от нашего. А другой какой-нибудь мир, напротив, ушел далеко вперед. Возможно это?

Устинов резко подался вперед.

— Поворотных моментов в истории предостаточно, — печально сказал император. — Батыево нашествие, к примеру.

— Хотя бы, — согласился Чернышев. — И предположим, что в том мире нашли способ преодолеть границу с нашим. Массово преодолеть. С оружием, превосходящим наше. С возможностями, которых мы и вообразить не в состоянии.

— Господи, — задохнулась Наташа. — Да зачем?

— Ресурсы, — сказал Максим, и премьер кивнул.

— Мы им тут не нужны, — произнес он. — И ваши, те, что в вашем, Максим, мире, тоже не нужны. Никто им не нужен.

— Да если они нас превосходят, — взволнованно заговорила Наташа, — то как же станут нам плохое делать? Они должны быть лучше нас, добрее, гуманнее!..

Максим усмехнулся. Устинов так и замер в своей неудобной позе, Румянцев и император оставались непроницаемыми, а премьер усмехнулся вслед за Максимом.

— Вижу, пришелец из отсталого мира понимает цену слову «гуманность». Да, мы, случись нам обрести такие возможности, вряд ли действовали бы во вред более слабым. Но ответьте, уважаемая Наталья Васильевна, на простой вопрос: согласны ли вы с тем, что мы тут переживаем пресловутый кризис духовности? — на лице Чернышева мелькнуло отвращение.

— Пожалуй, — неохотно признала Наташа. — Особенно после того, как я Максима узнала, — да, наверное.

— Стало быть, — проговорил премьер, — те, кто, предположительно, материально богаче и сильнее нас, могут оказаться совсем лишенными этой самой духовности? А с ней и гуманности? И доброты? И сострадания? Могут или не могут?

— У нас, — горячо возразила Наташа, — таких ужасов, как у них, — она показала подбородком на Максима, — не было! Коллективизация, тридцать седьмой год, холокост…

— Кстати, — заметил император, — тут вы, на мой взгляд… Впечатление сильное, ничего не скажешь, но, может быть, излишне сильное. Перегнули, мне кажется...

— Ничего не перегнули, — мрачно отозвался Максим. — Так оно все и было…

Император быстро перекрестился.

— Экстраполяция… — пробормотал Румянцев. — Можно вообразить себе этакий закон сохранения: сумма материальных и духовных высот постоянна. Больше одно — меньше другое. В некоем энергетическом состоянии социума… Чтобы и то, и другое увеличить — необходим скачок в новое состояние… Квантовый такой скачок… Бред вообще-то…Но исключить нельзя…

— В том-то и дело, — жестко сказал премьер. — Исключить нельзя. Знаю, знаю, Николай Петрович, оригинал осуществляет переход границы или же копия — вам неизвестно, вы докладывали. Согласен, что ежели переходит копия, а оригинал гибнет, то опасность существенно меньше. Вероятно… И все же: могу представить себе таких завоевателей. Ради экспансии в соседний мир на все готовы. Даже оставить в родном мире собственные трупы.

— Да коли они и гуманны… — задумчиво произнес император. — Насаждение гуманности с позиции силы — это, знаете ли…

— Два момента, — деловым тоном заговорил Румянцев. — Первое. Если верен вариант «копия», то мы не знаем, существует ли для такой копии — прости, Максим, — возможность возврата в свой мир. Есть там одна закавыка… Даже не одна… Не стану утомлять вас, но с этой проблемой мы на теоретическом уровне пока не справились. Сомнения, однако, имеются, а если они справедливы, то непонятно, какой прок отправлять армии завоевателей, которые не смогут вернуться. Разве что всем населением перемещаться… Второе. Мы также не знаем, каково количество, или какова масса, или каков объем неживой материи, способной сопровождать осуществившего «прокол» — то, что вы, Иван Михайлович, называете переходом границы. С Максимом Юрьевичем к нам попало некоторое количество такой материи, вплоть до бутылки бренди. Но возможен ли «прокол», например, с серьезными системами вооружения — мы не знаем. Опять-таки имеются сомнения.

— Ваши, профессор, два момента приняты к сведению, — сказал Чернышев. — Заметьте, однако, сколько раз вы повторили формулу «мы не знаем». Итак. Работы по изучению феномена всемерно ускорить. С сего момента вы, господин Румянцев, ничем иным не занимаетесь. Особое вниманиеуделить следующему. Первое: связь с объектом, запущенным нами в параллельную реальность. Второе: обнаружение и предупреждение проникновения в наш мир гостей извне. Особое! Для этого все возможности государства Российского — в вашем распоряжении. Во всяком случае, пока я премьер. А коли прогонят — вынужден повторить, ваше величество, Владимир Кириллович, — все ляжет на ваши плечи.

Император, на лбу которого выступил пот, молча кивнул.

— Знаю, — произнес премьер, — паранойя. Однако ответственность высока. Рисковать не могу.

— А вот что интересно, — вступил в разговор откинувшийся на спинку кресла Устинов. — Вот у нас первопроходец космоса — князь Гагарин. И у них, — он посмотрел на Максима, — тоже Гагарин, только не князь. А?

— И что? — удивился Максим. — То есть меня это тоже поразило, но связь-то какая с предположением Ивана Михайловича?

— Не знаю… Погибли оба… Что один — в автокатастрофе, что другой — в авиа… Не могу объяснить, — признался Устинов, — но что-то в этом есть зловещее…

— Вы, майор, среди нас самый здравомыслящий, — сказал император. — Не считая премьер-министра, разумеется. Лучше, чтобы вы — именно вы! — на мистические моменты не отвлекались, это здравомыслию вредит. Кстати, с нынешнего дня вы подполковник. Верно, граф?

Премьер кивнул:

— Но это тоже секрет. Для всех — вы по-прежнему в отставке.

— Служу Отечеству! — отчеканил Устинов, вскочив и вытянувшись.

— Вольно, — усмехнулся император. — Садитесь, пожалуйста.

— А лазутчики из того мира, — спросил новоиспеченный подполковник, сев на место, — могут у нас быть? Одиночные?

— Отчего же, — откликнулся Румянцев.

Устинов на мгновение оскалился. Волчара, подумал Максим.

— Собственно, это все на сегодня, — подвел итог Чернышев. — Возвращайтесь к работе.

Император встал. Поднялись все.

— И желаю вам успеха, — сказал премьер. — Искренне желаю.

— Благослови вас Господь, — добавил император.

15. Вторник, 23 мая 1989

Максим стоял на сáмом краю площадки, которую Первопоселенцы называли Площадью Созерцания, а он — про себя — обзорной. Гигантский диск Земли почти касался горизонта, и Максим, не отрываясь, смотрел на него через прозрачную до незаметности толщу купола.

Остальные — Наташа, Федор и врач Первого Поселения Губер — расположились на скамье немного поодаль. Губер говорил без остановки — что-то о грядущем устройстве здесь, на Площади Созерцания, настоящих садов, прямо-таки необходимых для поддержания психологического здоровья поселенцев. Представьте, вещал он, здесь, под этим небом, в виду матери нашей Земли, будут расти пальмы и кипарисы, цвести магнолии и гортензии.

Болботание раздражало, мешало сосредоточиться, поэтому Максим и выбрал место подальше. Все равно доносилось, но в пределах терпимого.

Странно, подумал Максим, быть тут единственным врачом — огромная ведь ответственность, а Губер этот кажется настолько пустым... Впрочем, специалист, наверное, хороший. Не мое дело, решил Максим.

Судья Макмиллан пока не мог присоединиться: Первое открыли для заселения всего два месяца назад, и забот у всех был полон рот. А у главы общины — особенно.

Мысли текли вольно. Максим не мешал им — сами дотекут до главного.

Сейчас он думал о Земле. Не о той, на которой он родился и жил, а о небесном теле, висевшем в черном небе, всегда на одном и том же месте. Только фазы сменяются. Сейчас — полная. Кто-то говорил, что на людей полная Земля влияет так же, как полная Луна — депрессии, психозы, мании… Не на всех, конечно, лишь на некоторых. Максим к таким не относился, на него полная Земля действовала очень даже благотворно. Вплоть до того, что о тошноте забывалось.

Если смотреть долго-долго и пристально-пристально, то можно заметить, как Земля вращается. То есть, конечно, самого вращения не уловишь, но смотришь — и вдруг оказывается, что контуры континентов и океанов сдвинулись…

Потом подумалось о Первопоселенцах.

Пятьдесят семей. Со всего мира. Что они за люди? Представить себя самого, снимающегося с места — с малыми детьми, между прочим! — ради того, чтобы жить свободно, Максим не мог. Чем для них на Земле не свобода? Конечно, не везде так, как в России, но в целом их мир — благополучный мир свободных людей. Что примечательно, из этих Пятидесяти семей восемнадцать были как раз из России, одиннадцать из Соединенных Штатов и десять из Объединенной Европы. То есть почти все Первопоселенцы — из вполне процветающих стран. Ни голода, ни нищеты, ни ксенофобии, ни войн, ни, боже упаси, тоталитаризма какого-нибудь. Преступность — ну, есть, как без нее, но на очень умеренном уровне. Гомосексуализм — это да, это махровым цветом, но так, в отдалении где-то. Не мешают никому…

Вот в Китае, например, — там жизнь, мягко говоря, неуютна. Там как раз свобод никаких. Так из Китая в Первом и нет никого.

Макмиллан в прошлый раз объяснял что-то. В своей манере объяснял, скупо. Ну да, те же песни, что у Румянцева и у императора: кризис, видите ли, духовности. Зажравшееся, понимаете ли, стадо.

И вот для того, чтобы от сытости освободиться — сюда? Да еще с детьми?

Да, говорил Судья, сюда. Новая Родина. Новый мир, и мы построим его сами. Мы начнем, а через десять поколений здесь будет освоено все, в борьбе освоено, в адском труде, с лишениями, с жертвами даже. Но это окупится. Люди здесь будут другими — свободными не только телом, но и духом. Люди-творцы.

А потом, спросил тогда Максим? Что потом, когда ваши потомки всё освоят?

Тогда, ответил Судья, — следующий шаг. Вселенная большая, места хватит.

Фанатики, просто фанатики, думал Максим. Или нет?

А Устинов, услышав пересказ этого разговора, насторожился. Вселенная большая, пробормотал он. Да и сразу ему отчего-то Судья не понравился: верста коломенская, тощая, костлявая, всегда с ног до головы во всем черном, всегда с электрошокером, акцент, утверждал Федор, вовсе не шотландский у него, чтоб я сдох, глаза тусклые, хотя должны бы гореть, как у всех пророков… Он же пророк? Так а чего ж он?!

Да, Макмиллан был пророк. С одной стороны, не слишком удачливый — всего-то двести с небольшим человек за ним пошли. С другой, чисто практической, — очень даже успешный: двенадцать лет, которые он потратил на обивание порогов правительств, международных фондов, церковных властей чуть ли не всего мира, Лиги Объединенных Наций, наконец, — эти двенадцать лет дали результат. ЛОН приняла-таки решение о сооружении Первого Поселения на Луне. Надо сказать, если бы не Россия, то и не состоялось бы это решение. И Всемирный Банк денег бы не выделил. Но Чернышев почему-то встал на сторону Макмиллана. Говорят, император убедил…

А вот Устинова ничто не убеждало. Вбил себе в голову, что Судья — возможный чужак. Гость, как он выражался. Не на сто процентов уверен, но пятьдесят дает. Мечтает выманить пророка на базу и обмерить, как Максима обмеряли. Только его, Макмиллана, — принудительно.

Не приведи господи, подумал Максим. Скандал выйдет немыслимый. Впрочем, Федор это, кажется, и сам понимает, потому и держится в рамках.

А вот и Судья, легок на помине. Только было мысли Максима потекли в сторону Земли — не диска над горизонтом, а Родины… Дом ­— правда, в тумане уже некотором… Верхняя Мещора… Но раскрылись двери лифта, и Макмиллан ступил на площадку. Быстрым шагом направился к Максиму. Сидевшие на скамье поднялись и тоже подошли.

— Рад, — отрывисто сказал Судья. — Франц, смени меня внизу.

Губер, попрощавшись, устремился к лифту, а Макмиллан сменил темп и не торопясь двинулся к ближайшей скамье.

— Хорошо, что прилетели, — сказал он Максиму. — Времени у меня немного, но час найдется. Есть хотите?

— Нет-нет, — торопливо ответил Максим. — Давайте лучше тут посидим. Мы, кстати, привезли там… в машине у нас продуктов чуток… пусть разгрузят, хорошо?

— Спасибо, — бесстрастно отреагировал Макмиллан, произнес несколько команд в закрепленный на воротнике микрофон и замолчал.

Да, подумал Максим, немногословен. Что-то подкупало его в Судье, в том числе и манера держаться. И вообще: несомненный лидер общины — хоть и выборы у них по «Конституции» раз в год, — а работает наравне со всеми. Плюс еще решения принимает. Плюс конфликты разбирает — без конфликтов в сообществе, особенно замкнутом и малом, никак. Потому и Судья. Потому и с шокером всегда. Плюс — психолог тончайший, это наверняка.

Крупная личность, мощная.

— Давайте, Джек, — предложил Максим, — так беседу построим. Вы нам в общих чертах о своих делах расскажете — нас все связанное с Первым очень интересует. А потом я вам один вопрос задам.

Макмиллан кивнул. Помолчал — и заговорил рублеными фразами.

Получалось, что обустройство заканчивается. В месяц должны уложиться. Есть проблемы с дооборудованием резервной генераторной. Но решаемые. Справятся сами. Есть проблемы с подготовкой школы. Сами не справятся, Судья рассчитывает на помощь обеих баз. Проблемы такие-то и такие-то. Послезавтра собирается посетить «Князя Гагарина», неделей позже — «Алана Шепарда». Есть проблемы с медициной. Вероятно, придется посетить Землю. Что плохо. Разработка реголита, вероятно, начнется через месяц. Что хорошо. Деньги появятся.

В таком, в общем, духе.

— А скажите, Джек, — вступила в разговор Наташа, — ведь у вас в Первом будут появляться дети. Рождаться, я имею в виду. Вы готовы к этому? Рождение при пониженной гравитации — это наверняка даже хорошо. А вот само вынашивание? Формирование скелета, мышц, всех органов? А после рождения? Вы не боитесь, что этим детям посещение Земли будет просто заказано?

Судья бросил на Наташу короткий взгляд. Глаза его вдруг ярко блеснули, и Максим вспомнил, что Джек, единственный из Первопоселенцев, одинок. Да и всегда был одинок, во всяком случае, последние двадцать пять лет. А что до того — неизвестно…

Жалость кольнула сердце Максима. Почти полтинник дядьке… Всю жизнь на костер идеи… Или нечего его жалеть — позавидовать стóит?

А Макмиллан уже ронял свои фразы-гири. Те, кто родится здесь, — не для Земли. Это принцип. При крайней необходимости — экзоскелет. Несложная вещь. Сделаем. Пренатальный период, постнатальный — ничего страшного. Изучено. Одно нехорошо — специалистов нет. Губер не то — общий профиль. Нужны специалисты, двое. Мужчина и женщина. Лучше муж и жена. Придется нанимать. Для этого — на Землю, как говорил. Нет, заочно нельзя. Не умею, должен глаза видеть. Отлагательства почти не терпит — уже первая беременность. И еще будут. Скоро, нет сомнения.

Устинов встал, отошел к краю площадки, уставился на Землю. Что это он, удивился Максим? Сантименты? У Федора? Ладно, впрочем, — чужбина тут самая что ни на есть… А вот этот — он взглянул на Джека — железный человек, ей-богу. Да и все они, Первопоселенцы, даже легковесный Губер.

На Максима накатила теплая волна симпатии к этим людям. Странно, подумал он: уж как я радовался — как все мы радовались победе Чернышева на очередных его выборах! И не только в связи с проектом нашим радовались: еще и умом понимали (и понимаем), что будущее — за этим самым консервативным либерализмом. А вот поди ж ты — сердцем я с общиной Первого, а она ведь в чистом виде, чище некуда, на принципах демсолидаризма построена. И у Наташи, кстати, так же всё…

Устинов вернулся на скамью, потирая пальцем правый глаз.

— Попало что-то, — пробормотал он.

— У нас стерильно, — сообщил Макмиллан. — Вероятно, с собой привезли.

Потом немного поговорили о румянцевском проекте — разумеется, исключительно в рамках легенды. Тема покорения дальнего пространства очевидным образом интересовала Судью. Нам это понадобится, объяснил он, рано или поздно. Крайне важен вопрос о кодах личности — Макмиллан вопросительно посмотрел на Максима.

— Это вам с профессором лучше, — развел руками тот. — Послезавтра заходите, — добавил он и заметил, что невольно имитирует стиль речи Джека.

Судья перевел взгляд на Устинова и неожиданно произнес резкую короткую фразу на незнакомом языке. Наташа удивленно подняла брови, а Федор неприятно рассмеялся, выдал в ответ несколько столь же непонятных слов и пояснил по-русски:

— Это господин Макмиллан за мой глаз беспокоится. А я ответил, что все, мол, в порядке. На хинди.

— Жил там, — сказал Судья. — Давно не говорил. Решил проверить, не забыл ли.

Максим поднялся.

— Что ж, — проговорил он, — спасибо за беседу, Джек. Ваше время дорого, да и нам три часа до базы… Ждем вас послезавтра.

Попрощались, и гости вылетели обратно.

Как только набрали крейсерскую высоту и скорость, Устинов связался с «Князем Гагариным». Потребовал Румянцева, срочно.

— Николаша, — сказал он, — необходим разговор впятером. Вшестером не обязательно, а впятером очень нужно. Да, только что стартовали, время у тебя есть.

«Разговор впятером» означал связь с премьер-министром. По сверхзащищенной линии. «Вшестером» — с участием императора.

— Что случилось, Федя? — спросила Наташа.

— То случилось, — медленно произнес Устинов, — что ничего мне в глаз не попадало. Линзу я в глаз вставлял. Специальную. Так вот: светится ваш Судья Макмиллан. Слабее, чем Макс, но светится.

Он выругался вполголоса и замолчал — до сáмой базы.

16. Вторник, 23 мая 1989

— Наташе перекусить бы надо, — неловко сказал Максим, выгрузившись из машины.

— Перекусывайте, — бросил Устинов.

— А ты?

— К шефу.

Положительно, макмиллановская манера заразна, подумал Максим. Хотя… это Федор в деле.

— А мы? — спросил он.

— Говорю, перекусывайте пока. Мне все равно тет-а-тет нужно вначале. Потом найдете нас. У него. Или у меня.

Перекусывали в своих апартаментах — Максим, как всегда, через силу, Наташа, за компанию с ним, тоже не особо налегала. Выпили немножко.

— Знаешь, Максим, — предложила вдруг Наташа, — давай пока тут побудем. Я что-то растеряна немного. Джек такой человек… Значительный… И нá тебе… Надо мысли в порядок привести.

— Да мне, в общем, тоже, — признался Максим.

— Я вот, пожалуй, к терминалу, — решила Наташа. — Почищу текст немножко. Успокаивает, знаешь ли… Кстати, деталь нужна: кто конкретно летом семнадцатого корниловцев распропагандировал? Ленин?

— Да ну тебя, Наташ, — с удовольствием фыркнул Максим. — Откуда ж я знаю? Ну не помню, хоть режь! Что не Ленин, это точно, а кто конкретно — не знаю.

— Ладно, — улыбнулась Наташа.

«Ишь, психологиня», — тоже, но только про себя, улыбнулся Максим.

— Ладно, — повторил он. — Я тогда тоже к терминалу. Успокаивает, говоришь?

Он открыл свой дневник, полистал, остановился.

«Петербург, 17 июня 1987 года.

Достали мы сегодня с Наташей гения нашего. Осчастливил-таки. Объяснил по-простому, что это за сворачивание-разворачивание и прокалывание. Кривился, правда, только, что не плевался. Профанация, профанация… Терпи, Колюня.

В общем, такая аналогия: лист бумаги. В правом верхнем углу ставим точку. В левом нижнем тоже. Пункт А и пункт Б. Ну, и поехали из А в Б.

А скорость-то ограничена, злорадно сообщает лектор. Хоть лопни, а быстрее, чем миллиметр в час, не поедешь. Почему? Да нипочему, так Господь установил.

Долго ехать? Долго.

Теперь берем этот лист и складываем его. Так складываем, чтобы точка А оказалась аккурат против точки Б. Ой, что это? Они же рядом совсем! Вплотную!

Тут, должен нелицеприятно заметить, господин профессор просто распоясался. Рожи корчить стал, подмигивать неприлично. Спасибо, не вспотел от возбуждения.

Однако, говорит, рядом-то рядом, да не укусишь. Локоть, говорит? Ну да, но это неважно. Вот тут-то и нужна игла — чтобы лист проткнуть и точку А с точкой Б соединить. Причем просто проткнуть мало. Надо края проколов с телом иглы как бы срастить. Игла-то должна быть как бы полая. В результате — вы следите за ходом моей мысли? — образуется нечто вроде тоннеля, соединяющего пункты отправки и назначения наикратчайшим образом. Ррраз — и путешественник на какой-нибудь Веге. Очень красивая звезда, кстати.

Так вот, говорит господин профессор, ты, Максим, как раз такая полая игла. Все люди, более того, все живые существа — иглы. Но сплошные. Толку от этого — ноль. А ты — полая. Система этих самых (не стану воспроизводить) кодов у тебя такая.

Ну, вернее, ты не сама игла, ты создаешь иглу. Короче говоря, отстаньте от меня, все равно аналогия ущербная, но вам ее достаточно.

Теперь непосредственно о твоем случае. Представь себе два листа. А лучше — пачку. Каждый лист в пачке — мир. Перейти из одного в другой нельзя, если ты не игла… то есть не можешь создать иглу… ну, вы поняли… полую…

У тебя, Максим, получилось. Заметьте, в данном случае ничего сворачивать не требуется…

Поняли? Всё, не мешайте работать!»

Максим пролистнул несколько страниц.

«Петербург, 10 марта 1988 года.

Пишу в спешке — упаковываемся. Жаль, почти год в Петербурге мало что дал. Теперь — в горы. Румянцев, правда, говорит, что продвинулся, но слишком все медленно. На Памире должно быстрее пойти. Что-то там с ультрафиолетом, что ли. И помех в огромном городе очень много.

Еще сулит нечто небывалое, но что именно — не раскрывает. Бубнит невнятно о магнитном поле и о Ньютоне. Я лично ничего не понимаю. Ладно, ему виднее.

Кстати, небывалое — это неплохо, а то кисну что-то. Торчу тут вроде по делу, а вроде и без дела, подопытным кроликом, не более того. Тоска берет… Кто я, откуда я, зачем я здесь? Прямо Васисуалий Лоханкин. Между прочим, они здесь никакого Лоханкина не знают. Бендера тоже не знают. Странно и опять же тоскливо, как будто не со мной все это. Напиться бы, так нельзя… «Двенадцать стульев», что ли, написать им? Не поймут…

Спасибо хоть, Наташа со мной. Только это и спасает. Без нее — давно бы уж в петлю.

Так что небывалое — это хорошо. Встряхнусь.

Вчера вечером беседовали о солипсизме. Под старый «Коктебель», естественно. Я предположил, что все со мной случившееся — не более чем продукт моего же воображения. Попробуй, Коля, говорю я, доказать обратное.

С Наташей мы эту тему как-то раз обсуждали, а с Румянцевым никогда. Наташа, помню, тогда расстроилась. Понятно — она в этом случае тоже продукт воображения. Ну, я же так, теоретически…

А Румянцев рассердился. Солипсизм, говорит, абсолютно непробиваем и именно поэтому абсолютно убог. Это, говорит, прибежище для дураков, которые хотят умными казаться. Это, говорит, идиотский ответ на любой вопрос. Ничем не отличающийся от, например, слова… извини, говорит, Наташа, в общем, из трех букв слова. Это, говорит, проявление величайшей из всех возможных трусостей человеческого ума.

Короче, завелся.

Ну и ладно. Я же говорю — так только, теоретически.

Всё, ложусь. Завтра вставать ни свет ни заря».

Дальше.

«Лагерь Сарез, 5 августа 1988 года.

Ну и новость! Что сегодня вылетаем, это давно известно, только вот куда! То есть в Петербург-то в Петербург, но после этого!

Нас ждет лунная база «Князь Гагарин»! Ничего себе!

Все-таки, может, и грех такое даже думать, но, черт побери, оно само думается: то, что мне выпало, там, дома не выпало никому! Император, премьер-министр, Румянцев — гений общепризнанный. Наташа (прости, Люсенька…) А теперь еще и Луна!..»

Только вот не знал я тогда, подумал Максим, что все время буду здесь от тошноты мучиться. Он несколько раз глубоко вздохнул, развернул очередной леденец и вспомнил, как допытывался у Румянцева — может, тошнота эта из-за пресловутых кодов? «Нет, — сочувственно ответил профессор, — это у тебя, Максим, примитивная, достаточно часто встречающаяся дисфункция вестибулярного аппарата».

Пилюль бы… Впрочем, ну их. Забыл, сказал Максим сам себе, как в Карелию ехал?

Отец повез его, мальчишку совсем, в Карелию — пожить с месяц в палатках, рыбку половить, все такое. А мама с бабушкой снабдили Максимку упаковкой аэрона — таблетки такие противотошнотные. Сожрал тогда в поезде, прислушиваясь к себе, девять штук. Ох, и понос же его пробил ночью…

«…По словам гения, на Памире мы добились значительного прогресса. В какую-то тварь дрожащую (ящерицу) даже что-то загрузили из моих кодов. И что-то почти пробили. Да уж, громыхало будь здоров. Ящерица, кстати, сдохла.

Но темпы, темпы! И премьер торопит, и Владимир Кириллович звонил. Грустный такой.

В общем, на Луне: а) нет магнитного поля; б) тяготение вшестеро ниже. И там мы, значит, продвинемся до упора.

Я спрашиваю: и что, ты с Луны, что ли, меня обратно засылать собираешься? У нас же, в моем мире, на Луне нету базы никакой! Ладно — оригинал, говорю, по твоему варианту «Б» разрушается, так ты и копию же угробишь! Проблема возврата не решена же, сам жаловался!

Смеется, паразит. А, говорит, ради науки?

Потом объяснил: первая наша задача — во всем окончательно разобраться. Там, на Луне, сделать это значительно легче, и мы разберемся. Быстро управимся, за полгода, не более.

Федя на этом месте закручинился. Семью-то из Верхней Мещоры в Петербург перевез, сам уже полгода почти на Памире, а теперь вот — здрасьте, приехали: на Луну. Пару месяцев, правда, готовиться будем, но опять же не в столице — на Байконыре.

В общем, гений говорит, вплотную к натурному эксперименту подойдем. А там — тебе решать. Это он ко мне обращается. Учти только, говорит, что обратную-то связь мы тебе сделаем, вроде переговорного устройства, но вот будет ли она работать, сказать нельзя, ибо испытания на эту тему провести в принципе невозможно. Если решишься, то как раз и будешь испытывать.

Еще, говорит, учти, что гарантий попадания именно в тот мир, откуда ты пришел, не существует. Вероятность велика, да, поскольку миры, похоже, соседние, но гарантий нет. Образно говоря, возможен перелет.

А что до возврата, то компактного переносного аппарата для возврата я, говорит, пока даже представить себе не могу. Единственная возможность — там, на месте, стационарное оборудование строить. Но это, говорит, мне тогда отправляться надо. Ему то есть, Румянцеву. А у него планы несколько иные. Да и коды чужие ему в себя загружать никак не хотелось бы.

Впрочем, говорит, впереди у нас лунный этап. Все остальное — потом. Тогда уж решать, повторил, — тебе, Максим.

И на Наташу взглянул.

А Наташа бледна, как тот самый лист из пачки…

Ладно, поживем — увидим».

Прозвенел сигнал связи.

— Максим, — раздался голос Румянцева, — вас долго ждать? В лаборатории мы, приходите.

— Ох-хо-хо, — отозвался Максим. — Идем, идем… Пошли, Наташ, ждут!

Румянцев и Устинов выглядели на удивление спокойными. Или сосредоточенными. Когда Максим с Наташей вошли в лабораторию, Устинов размеренно заканчивал фразу:

— …системную. А я — за оперативную. И не спорь. Вот ребят в дело посвятим, раз ты настаиваешь…

— Настаиваю, — вставил ученый.

— …а делать станем, как Иван Михайлович решит.

— Тут, дамы и господа, — сказал Румянцев, — вот какое дело. Подполковник Устинов считает, что послезавтра, когда Судья Макмиллан будет на базе, его необходимо заманить в эту лабораторию…

— Да он сам к тебе собирается! — фыркнул Федор.

— …обездвижить и промерить. После чего решать по обстоятельствам.

— Как обездвижить? — ахнула Наташа.

— Обыкновенно, — мрачно ответил Устинов. — Чай. Кофе. «Коктебель», хотя и жалко его спецсредствами портить.

— Коль, дай, что ли, «Коктебеля», — слабым голосом попросил Максим.

— Не давай, Николаша, — сказал Устинов. — Раз он здесь, пусть мыслит ясно.

Максим обозлился.

— Я вот сейчас со всей ясностью мысли тебе, суперагент, под ноги ужин свой вывалю! Командир, чтоб тебя…

Устинов махнул рукой. Румянцев встал, вышел в соседнюю комнату, вернулся с бутылкой и четырьмя пузатыми бокалами на подносе.

— По глотку никому не повредит, — рассеянно пробормотал он, разливая. — Ну, что думаете?

— Не знаю, — сказала Наташа. — Мне Джек симпатичен. И жалко его почему-то. В общем, я ему верю. А что, он обязательно чей-то лазутчик? Не могло с ним случиться… ну, как с Максимом? Только судьба потом иначе сложилась…

— Мне он тоже симпатичен, — присоединился Максим, оживший после первого же глотка. — Ну, светится… В передрягу какую-нибудь попадал, оттого и светится. Чем не версия? Может такое быть, Коля?

Румянцев пожал плечами.

— А все остальное, — продолжил Максим, — как бы объяснить… Вот ты, Федор, сразу его подозревать в чем-то начал. А что в нем подозрительного-то?

— Все, — отрезал Устинов. — Вся его жизнь, насколько она мне известна. Это жизнь сумасшедшего, а он, готов держать любое пари, отнюдь не сумасшедший. Вся эта его деятельность. Весь этот театр с Первым Поселением. Двести человек выдернуть черт знает куда! Это что, нормально?! И мелочей масса, до которых вам, ребята, дела нет, а мне есть — настораживают, поверьте. В конце концов, подозревать — моя работа, нравится вам это или нет. Риск есть? Есть. Вот рисковать я и не имею права.

— А если ты ошибаешься, — тихо спросила Наташа, — это не риск?

— Это риск другого сорта, — сказал Федор. — Да и не волнуйтесь: чисто все сделаю, комар носу не подточит. Нас еще и благодарить станут. Всё. Где связь, Николай?

— Да пожалуйста, — ухмыльнулся Румянцев. — Его высокопревосходительство нас уже несколько минут слушает. А теперь, кажется, канал совсем наладился. Нам Ивана Михайловича тоже слышно.

Через несколько секунд из динамиков раздался голос Чернышева:

— Здравствуйте, господа. Догадываюсь, профессор, что дело не в состоянии канала. Это вы меня просто держали без права слова. Посвятили в проблему, так сказать, почти на натуре. Угадал?

— Виноват, — Румянцев подмигнул Максиму.

Снова пауза. Потом голос премьера:

— Что уж… Кратчайшим путем… Объявляю решение: подполковнику Устинову предоставляется карт-бланш. Условие одно: господин Макмиллан не должен физически пострадать. Если он, разумеется, не чужак. Вы поняли?

— Так точно, — негромко отозвался Федор.

— И имейте в виду, — раздалось из динамиков после очередной задержки, — Владимир Кириллович также на линии.

Пауза, голос императора:

— Ни пуха, ни пера, подполковник.

Устинов промолчал: не посылать же государя к черту.

17. Среда, 24 мая 1989

Спалось этой ночью Максиму совсем плохо. То есть почти не сомкнул глаз, так ему казалось.

Однако — видел сон. Значит, спал, так бывает.

Видел сон и сознавал, что это сон. Так тоже бывает.

Во сне он сначала как бы парил над огромной толпой. Полмиллиона людей. А может, и миллион. Май, тепло, а там, в толпе, даже жарко. Или, вернее, душно.

Места знакомые — вон Университет виден, а вон чаша Лужников. Да, Лужники и есть. Насыпь Окружной железной дороги, около нее трибуна. На трибуне люди, говорят что-то — Максиму не разобрать. Толпа время от времени кричит. Нет, даже скандирует. Тоже не разобрать.

Милиции много. Эти не кричат. У них рации. Переговариваются иногда — одно ухо рацию слушает, другое пальцем заткнуто.

Максим медленно снижается, проплывает над толпой, над самыми головами. Господи, одеты-то как плохо! И зубы почти у всех ни к чёрту… И запах… А лица — лица хорошие. Глаза ясные, как у детей.

Наташа где-то неподалеку, Максим это чувствует. Да вот же, тоже парит над толпой. Подплывает к нему. Ну, слава богу, а то волновался немножко.

Тревога пробегает по толпе, потом улетучивается.

А вот — что за чудесное лицо! Усталое, даже чуть-чуть сердитое — но какое же прекрасное! Лет тридцать пять, пожалуй… Все еще стройная… Вот уж у кого с зубами в порядке... И пахнет — свежестью…

Максим украдкой оглядывается на Наташу — вроде не заметила ничего.

А рядом со стройной — мужчина. Крепко ее за локоть держит, а сам раззявил рот в крике. Ну да, опять скандируют.

Нет, от мужчины пóтом несет, как от всех тут. А она, должно быть, одна во всей миллионной толпе такая. На трибуне еще большинство — и с зубами, и без запахов удушающих, а в толпе — она одна.

Максим силится вспомнить что-то — нет, никак. Тошнота мешает.

Только проснувшись, он понимает.

Люська…

…Он стоял у окна, привычно борясь с проклятым своим организмом. Утяжеления — на теле, леденец — во рту. Вот и полегче немного.

Думал о Наташе.

Как она все это выносит? Любит же, редко когда такую любовь встретишь. И на все идет, чтобы любимого потерять... Господи, как понять это?..

А я ее — люблю? Максим вздрогнул. Что за вопрос-то? А впрочем, законный вопрос: слово требуется другое. Только взять правильного слова негде…

А Люську люблю? Ну конечно! А как же! Плюс — и дети еще там. И родители. Если живы…

Сердце защемило… Ну, это тоже привычное…

Одно перевесит или другое? Не знаю… Если что и перевесит, то понятие такое — дом. Абстрактное, пожалуй, для него теперь понятие. Ну, если не абстрактное, то, уж точно, неоднозначное. Как долг. Тоже — и абстрактное, и неоднозначное. Что за долг, перед кем долг?..

Максим осторожно тряхнул головой. Хватит. Сейчас к терминалу — вчерашнее в дневник записать. Потом работать. Потом, наверно, ночь не спать — гадать, как оно с Судьей Макмилланом получится.

…Работа в этот день выдалась хуже некуда: Румянцев велел сидеть, молча и по возможности спокойно, в лабораторном кресле, прозванном троном. Ассистенты украсили Максима, словно рождественскую елку, всевозможными датчиками, подключенными к разъемам кресла, и оставили в покое. Вот и сидел, маялся.

Сам профессор возился с Жуликом. Очаровательного пса, доверчивого, простодушного, хотя и не без хитрецы — тоже, впрочем, милой, — накачали транквилизаторами, облепили приборами чуть ли не гуще, чем Максима, и засунули в главную камеру. Так, должно быть, и назовут когда-нибудь ее — камера Румянцева. Или камера Горетовского. А может — камера Жулика.

— Поток один! — командовал Румянцев.

Камера гудела, ассистенты и лаборанты стучали по клавишам вычислителей. Шеф скакал от монитора к монитору, скалил зубы, щелкал пальцами, снова командовал:

— Поток один и три!

И так далее.

Потом объявил перерыв. Всем обедать, Жулика тоже покормить. И выгулять, смотрите мне! В пятнадцать часов продолжаем. Не опаздывать!!!

Свиреп.

Продолжали до позднего вечера. Снова Максим тосковал на троне, снова колдовали над Жуликом, снова раздавалось: «Поток два!.. Поток два и семь!..»

Об окончании рабочего дня профессор объявил уже в десятом часу вечера. Строгость его куда-то испарилась, всех поблагодарил, всем руку пожал. Жулика по загривку потрепал ласково. Все и разошлись, довольные, пес в том числе.

Максим, естественно, задержался. Румянцев, однако, к разговорам расположен не был — устал, похоже. Сказал только: «Ну, все, Максим. Завтра — день Судьи, а послезавтра, как бы оно ни сложилось, последний эксперимент. А потом — домой. Отдохнем, а уж после решать станем, что дальше… Все, спать, Максим, спать!»

18. Четверг, 25 мая 1989

Расположились в гостиной Румянцева. Макмиллан коротко, без подробностей рассказал о визите к командованию базы — с подготовкой школы обещали в меру сил помочь — и перешел к вопросу о квантово-волновых, генно-информационных и еще бог знает каких кодах личности. Профессор что-то объяснял — Максим не вслушивался. Гадал только, понимает ли Судья хоть что-то. Ну, отдельные слова, наверное, да… А вот смысл? И если улавливает, то какой, интересно, процент?

Ишь, Федя-то! Реплики вставляет, как будто ориентируется во всем этом свободно. И общается с гостем — приветливость так и прет. Джек то, Джек сё… Перебор, подумал Максим.

Наташа сидела бледная, молчала.

— Чаю желаете? — прервался Румянцев.

— Мне кофе, — попросил Максим. — И Наташе тоже, да, Наташ?

— А я бы покрепче чего-нибудь, — хлопнул по подлокотнику Устинов. — А, Джек?

Судья улыбнулся одними губами и отрицательно покачал головой:

— Чай, если можно.

— Я сделаю, — торопливо сказала Наташа, поднимаясь из кресла. — Так тебе, Федя, чего?

— Ну, тогда тоже чаю, — разочарованно протянул Устинов. — Я ж не алкоголик все-таки — в одиночку пьянствовать…

Ну, думал Максим, потягивая кофе, и как же эта его «акция» происходить будет? Федор выглядел все более оживленным, Наташа — все более напряженной, Румянцев оставался невозмутимым, Максим старался вести себя естественно, а Макмиллан ничего не подозревал.

Вот он допил свой чай и задал профессору следующий вопрос. Румянцев пожевал губами и пустился в разъяснения. Говорил долго, подбирая слова взамен специальных зубодробительных терминов, возвращаясь к сказанному. Надо признать, подумал Максим, хорошо объясняет. Если бы я вдумывался, наверняка понял бы. Так и ничего удивительного: он ведь не просто ученый, у него и преподавания опыт какой…

Судья внезапно уронил голову на грудь.

— Все, — возбужденно воскликнул Федор. — Сработало! Как в аптеке! — почему-то в его голосе прозвучала нотка сожаления.

— Как ты это сделал? — поразился Румянцев.

— Неважно! — отмахнулся Устинов. — Помогайте, время дорого!

Он уже вытаскивал обмякшее тело из кресла.

— Быстрее! — прикрикнул подполковник. — Макс, за ноги берись, и в лабораторию его! Да не через коридор же, идиот! Николай, куда его, на трон?

— На трон, на трон, — проворчал профессор, после чего словно превратился в автомат по проведению измерений.

…Лихорадочное мельтешение таблиц и картинок на мониторе остановилось.

— Ну? — нервно спросил Устинов.

— Не мешай! — рявкнул Румянцев, напряженно вперившись в монитор. Через несколько минут расслабился, почесал подбородок и сказал. — Структура очень напоминает ту, что у Максима. Количественно несколько по-иному… почти все показатели ниже… а ZW-индекс совсем нулевой… и вот в этом блоке пусто… Но в целом весьма похоже…

— И кто был прав? — торжествующе произнес Устинов.

— Посмотрим, — тихо откликнулась Наташа. — Федор, когда он в сознание придет?

Устинов посмотрел на часы.

— От четырех до семи минут. В гостиную его вернуть, что ли? Нет, пусть так и сидит.

Макмиллан очнулся через пять с половиной минут.

— Здравствуйте, Джек, еще раз, — сердечно сказал Устинов. — Надо же, какие у вас на этот препарат реакции — ну чисто человеческие… Голова, наверно, кружится?

Судья поморщился:

— Да, немного… Что ж, можно было ожидать. Федор, вы ошибаетесь. Теперь спрашивайте.

— Позвольте, Джек, — вмешался Румянцев, — что же спрашивать? Мы вас обмерили, причем настолько полно, насколько позволяло время. В качестве хозяина этой лаборатории я приношу вам извинения, — тут Устинов фыркнул, — однако результаты измерений, знаете ли… Не говоря уж о видимом излучении… Так что, полагаю, мы спрашивать ни о чем не станем. Просто рассказывайте.

— Можно и так, — добавил Федор.

— Вы ошибаетесь, — помолчав, повторил Макмиллан. — Я не из чужого мира. Из этого. Максим — из чужого. Думаю, я прав. Я видел тот мир. Почти видел. Хотя не знаю, тот ли. Возможно, другой…

История Джека Макмиллана оказалась следующей. Звали его Джек Керуэлл, фамилия Макмиллан принадлежала роду матери. Жили Керуэллы в глуши, на Оркнейских островах, точнее — на Стромнессе. Это Шотландия, пояснил рассказчик.

Ничего особенного, жизнь как жизнь. Окончив школу, перебрался в Эдинбург. Учился в университете. Сначала математика. Не понравилось, перешел на психиатрию.

Потом случилось… О том, что случилось, Джек рассказывать не пожелал. Это личное, сказал он, к делу не относится. Максим только понял, что произошла некая трагедия, возможно, с девушкой Джека. И возможно, по его вине.

И вот, находясь под прессом пережитого, двадцатитрехлетний Джек сел на мотоцикл и поехал на север. Зачем — он не отдавал себе отчета. Просто поехал. С собой не взял ничего, кроме бутылки «Гленгойна». Знаете, спросил он слушателей? Знатоки особенно тридцатилетний ценят, а мне больше двенадцатилетний нравился. Бочковой крепости. Пятьдесят семь градусов.

Места пустынные. Холмы. Пасмурно. Слабый йодистый запах.

Остановился, забрался, неизвестно зачем, на вершину холма, сел прямо на землю. Глотнул прямо из бутылки. Потемнело.

— Туча нависла? — спросил Максим, не сводя глаз с Керуэлла-Макмиллана. — Черная такая, огромная?

Нет, ничего не нависло. И так все небо затянуто. Просто потемнело.

Потом справа засияло солнце. Он посмотрел было — едва не ослеп. Солнце прыгнуло вверх и влево, затем упало, почти вертикально, зависло в паре футов над землей — и покатилось к нему. К Джеку.

И взорвалось.

Нет, сознания он не потерял. То есть, возможно, потерял, но все отчетливо помнит.

Он оказался в тоннеле с молочно-белыми стенами. Летел по нему с огромной скоростью. Ориентиров не было, но он знал, что скорость огромная. Потом началось торможение. Джек понимал, что его протащило почти через весь тоннель. Уже виднелся выход: все тот же холм, только под сильнейшим ливнем. Но не долетел — полет прекратился, и его, сначала медленно, потом быстрее и быстрее, поволокло обратно. И выбросило.

Думал, разобьется, но даже не ушибся.

И никакого ливня. Облачность сплошная, но ни капли. Дождь уже позже пошел. Впрочем, это значения не имеет.

А тогда Джек сел на свой мотоцикл и поехал обратно. На юг. Но не в Эдинбург, а в Лондон. Там нашел работу. Неважно какую. Зарегистрировался под фамилией материнского рода — Макмиллан.

Почему, зачем — объяснить невозможно.

Обнаружил, что светится. Стал избегать темных мест. Стал одеваться в черное, плотное, светонепроницаемое.

Видéния — явно из того мира, до которого не долетел. Голоса, даже крики. Несколько раз — люди. Лязг оружия. Пение.

Нигде не приживался. Много странствовал. Несколько лет в Непале, потом в Индии.

Потом — идея ухода. Не только для себя — для всех. Новая цивилизация, истинная свобода. Понимаете? Не останавливаться на том, что предыдущие поколения тебе оставили. Все время — вперед. Сами.

Трудные годы. Публичность. Богачи, бюрократы, фонды, банки, правительства, Лига, журналисты.

Добился.

Теперь — здесь. Но от прошлого избавления нет. И от тех видéний — тоже.

До примитивной модели параллельных пространств додумался самостоятельно. Время было — двадцать пять лет. Про Максима догадался тоже самостоятельно. Ни с одной душой догадками не делился.

Все.

Делайте, что хотите.

— И? — спросила Наташа, глядя на Устинова.

— Мне надо кое-что проверить, — тусклым голосом ответил тот. — Николай, необходим разговор впятером.

— Да будет тебе, Федюня, — устало проговорил Румянцев. — К чему теперь шифроваться? Запрошу связь с премьером, запрошу…

Он направился к выходу.

— Первым делом запись Ивану Михайловичу передать! — крикнул Устинов вслед. — Сами понимаете, — добавил он, обращаясь к остальным, наш… эээ… нашу беседу я записывал.

— Давайте-ка пока освободим гостя от этих украшений, — сухо сказал Максим, указывая на датчики, — вернемся в гостиную и, действительно, примем по капле… «Гленгойна» нет, извините уж, Джек, но «Коктебель» пятидесятилетней выдержки имеется.

19. Четверг, 25 мая 1989

— …Ваши предложения, подполковник? — спросил Чернышев.

Разговор происходил поздно вечером: политический градус в последние месяцы сильно повысился, и премьер постоянно пребывал в цейтноте. Террористические атаки фундаменталистов в Средней Азии, захват русских заложников в Тегеране, обвинения в коррупции при восстановлении Спитака, демонстрации республиканцев в Польше, растущая напряженность в Пекине — все это требовало времени, времени, времени. На проект «Игла» его оставалось совсем мало — но оставалось.

— Считаю необходимым, — четко ответил Устинов, — произвести тщательную проверку фактов, изложенных Керуэллом-Макмилланом, в части, касающейся его жизни до начала публичной деятельности. От момента рождения. Всё, включая пребывание в Азии. Особо — про шаровую молнию на севере Шотландии, вблизи побережья, в августе шестьдесят четвертого. Прошу содействия вашего высокопревосходительства — мне отсюда трудно организовать такую проверку.

Пауза.

— Распоряжусь, — сказал граф. — Еще?

— До окончания проверки считаю необходимым продлить наше гостеприимство. Легенда — сердечный приступ. Судья Макмиллан оправляется, но проходит реабилитацию на базе «Князь Гагарин».

Пауза.

— Если бы, — задумчиво проговорил премьер, — Судья Макмиллан и вправду отдал Богу душу вследствие сердечного приступа, многие проблемы разрешились бы сами собой… Впрочем, мгновенно возникли бы другие, и не уверен, что менее сложные. Простите, Судья. Полагаю, вы на связи?

— На связи, — бесстрастно откликнулся Джек.

— Господи… — прошептала Наташа.

Пауза.

— Нечего и говорить, что умерщвлять вас никто не собирается, — сказал Чернышев. — Можете не беспокоиться. В крайних обстоятельствах — только лишь фиктивно. Вы поняли меня, подполковник? Господин Макмиллан представляет для всех нас слишком большую ценность.

— Так точно, ваше высокопревосходительство.

Пауза.

— Действуйте. Материалы проверки будете получать по мере поступления. Коли все правда — предоставить господину Макмиллану полную свободу действий. На всякий случай, Судья, заранее приношу вам официальные извинения. Подполковник, еще вопросы?

Устинов встал.

— Ваше высокопревосходительство, считаю себя ответственным за вероятную неудачу операции в отношении Судьи Макмиллана. В связи с этим готов подать рапорт об отставке.

Пауза.

— Не морочьте мне голову, Федор Федорович, — сердито сказал премьер.

И отключился.

— Видно, устал старик, — прокомментировал Румянцев. — А ты, Федюня, на самом деле — не морочил бы ему голову. И нам тоже. Да и себе. Лучше вот что: я, пожалуй, наведаюсь к генералу — негоже командование базы в неведении держать, — а ты сделай милость, свяжи Судью с Первым. Так, Джек?

…Получасом позже командующий базой генерал от инфантерии Гурко 4-й сидел у дивана, на который уложили Судью, сокрушенно качая седой головой:

— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй, голубчик! Как же это? Еще удача, что тут вас прихватило, на базе. Но, — всполошился он вдруг, — Николай Петрович, дружок, надо же уважаемого гостя в наш госпиталь перевести!

— Нет необходимости, — сказал Макмиллан. — Более того, нецелесообразно. До утра лучше здесь. В покое.

— Я непременно сейчас же врача… прикажу… Ну, хорошо, хорошо, не волнуйтесь, никто к вам даже не войдет. Просто подежурит, вон там, в прихожей. Хорошо? Прошу вас, а то меня самого удар хватит.

— Хорошо, — нехотя согласился Судья.

— Сапожников, дружок,распорядись, — сказал командующий маячившему у дверей адъютанту. Тот наклонил голову и выскользнул из апартаментов. — А вы ведь, — вспомнил генерал, — вскорости Землю посетить собирались? Ай-яй-яй! Придется обследоваться по полному циклу, иначе я прикажу, чтобы вас в корабль не пускали! Завтра и начнем, хорошо?

Макмиллан едва уловимо вздохнул и повторил:

— Хорошо. Вот только Первое…

— Положитесь на меня, Джек, — твердо сказал Устинов.

Судья закрыл глаза.

— Отдыхайте, отдыхайте, — понизил голос Гурко. — А вас, Николай Петрович, — добавил он совсем уже шепотом, — попрошу проследить тут за всем… во всех отношениях…

— Не извольте беспокоиться, Александр Валерьянович, прослежу, — тоже шепотом заверил генерала Румянцев.

20. Пятница, 26 мая 1989

Утром Судью перевезли в госпиталь базы.

— Я вас провожу, Джек, — сказал Устинов, когда Макмиллана водрузили на каталку.

— Начинаем в десять, — напомнил Румянцев. — Впрочем, сегодня никто из вас мне не требуется. Если только сами желаете…

— Да я с Джеком недолго, — ответил подполковник.

В десять часов вся группа Румянцева собралась в лаборатории. Максим и Федор устроились в углу. Наташа, присев на корточки рядом с Жуликом, гладила его по спине. Пес дрожал — что-то чувствовал, — но хвостом вилял исправно.

Подошел Румянцев. Наклонился, положил руку на плечо Наташе, сказал:

— Пора.

Потрепал собаку по загривку, кивнул ассистентам.

Наташа села рядом с Максимом, вцепилась в его локоть. Максим накрыл ее ладонь своей.

На Жулика навесили полный комплект датчиков. Румянцев, бормоча что-то успокаивающее, завел пса в камеру. Опустилась перегородка.

Профессор сел к своему вычислителю.

— Все на местах? — спросил он.

Ассистенты, один за другим, откликнулись: «На месте… На месте… На месте…»

— Свет, — сказал Румянцев.

Лампы, освещавшие лабораторию, потускнели.

— Установка?

— Готова, в норме, — отозвался один из помощников.

— Приборы?

— Готовы, в норме.

— Объект?

— Готов. Дрожит, но готов.

Румянцев застыл. Потом начал отсчет:

— Десять. Девять. Восемь. Семь. Шесть. Пять. Четыре. Три. Два. Один.

Наташа широко распахнула глаза, Максим, наоборот, зажмурился.

— Поток!

Раздался мощный удар грома. Лабораторию тряхнуло.

Потом всё стихло. Группа замерла, затаив дыхание.

— Всё, — сказал профессор.

Он несколько секунд смотрел на монитор, потом медленно встал, подошел, шаркая ногами, к камере, нажал на кнопку. Перегородка поднялась.

Из камеры повалил черный дым, потянуло горелой шерстью и мясом.

Максим открыл глаза. На полу камеры лежал дымящийся труп Жулика.

Наташа перекрестилась и беззвучно заплакала. В стороне всхлипнула аспирантка Зоя Головина.

— Поздравляю вас, дамы и господа, — ровным голосом произнес Румянцев. — Это оригинал. А копия — в параллельном пространстве. Приборы зарегистрировали момент исчезновения объекта и момент его появления в разрушенном состоянии. Моменты отделены друг от друга. Эксперимент удался. Еще раз поздравляю. Всем спасибо. Прошу отдыхать до завтрашнего утра. Сбор в девять часов.

— Ура! — крикнул кто-то.

Не поддержали. Все-таки, подумал Максим, спорный этот тезис — о падении духовного при расцвете материального. Очень даже спорный.

— Если есть желающие, — сказал Румянцев, — прошу в малое кафе восточного сектора сегодня в восемь часов вечера. Отпразднуем. Мученика дела нашего вспомним… — он бросил быстрый взгляд на камеру. — Разумеется, это не распоряжение, а приглашение. Не более того. А теперь — прошу вас. Нет, с объектом мы сами, благодарю.

Когда все ушли, Румянцев с Устиновым извлекли откуда-то большой металлический ящик, положили в него труп собаки и поместили в один из лабораторных холодильников, до того пустовавший.

— Пойдемте ко мне, — предложил после этого ученый.

— Лучше к нам, — попросила Наташа.

— Хорошо, — согласился Румянцев. — Федюня, «Коктебеля» прихвати, пожалуйста.

…Сели у окна.

— Скоро день, — пробормотал Максим.

— Да, — ответил профессор. — Часов через семьдесят светать начнет. Только, пожалуй, вам этого ждать не стóит. Возвращайтесь на Землю, отдохните как следует. Работы впереди еще много.

— Не понял, — сказал Максим. — А ты?

— Я пока останусь. Мне здесь думается лучше. Да и дела еще есть. Результаты сегодняшнего опыта обработать доскональнейше. Оригинал Жулика исследовать. В частности.

— А почему, Коля, — спросила Наташа, — ты его там, в лаборатории все время объектом называл?

— Сотрудники мои, — ответил Румянцев, — люди молодые, одаренные, амбициозные. Им еще много чего предстоит, и ко многому следует привыкать. Мозоли на сердце наращивать, иначе ничего у них не получится. Дело есть дело. Понимаешь?

Наташа промолчала.

— Пью в память обоих Жуликов, — сказал вдруг Устинов. — И оригинала, и копии.

Выпили до дна, не чокаясь.

— А теперь, — нервно хохотнул Максим, — давайте выпьем в память Максима Горетовского. Оригинала.

— Не знаю, что сказать, — проговорил Румянцев.

— Ничего не говори, — отозвалась Наташа.

Налили, выпили.

— Какие у тебя, кроме Жулика, тут еще дела? — спросил Максим.

— Думать, Максим, думать, — ответил ученый. — Пойми, здесь мы добились первого полноценного успеха. И каждый уголок лаборатории, да и коридоры, и комнаты, и кафе, — все тут для меня с этим успехом связано. По ассоциации иногда самые неожиданные мысли приходят. Случается, продуктивные. У нас ведь еще столько нерешенных задач! Обратная связь, например: я тебе говорил, что без натурных испытаний никак, а вот появились же идейки. Установка для возврата — принципиальнейшая проблема, и тоже мысли бродят. В конце концов, задача, Иваном Михайловичем поставленная: индикация прорыва с… с той стороны. К ней — даже не знаю, как подступиться. То есть в теории решение есть, но вот практически оно невыполнимо: всю планету, абсолютно всю, включая морские глубины и атмосферу, датчиками не покроешь. А ведь еще и околоземное пространство существует, и, между прочим, Луна, и окололунное… Вопрос, вопрос!

— И сколько времени ты рассчитываешь здесь в этих размышлениях провести? — поинтересовался Устинов.

— Месяца три, полагаю. А вы отправляйтесь домой. Послезавтра челнок ожидается, вот с ним и отправляйтесь.

— Что ж, — сказал Максим, — мы по Верхней Мещоре соскучились… Месяца на три — это хорошо, все лето… Роман, может, в издательство отдадим, да, Наташ? Воздух опять же… и вес нормальный… тошнить перестанет… покурить вволю…

— Я задержусь, — сообщил подполковник. — Мне, во-первых, по Макмиллану материалов дождаться. Хотя, я уж чувствую, — он помрачнел, — чисто там все. А во-вторых, мы с Джеком договорились: пока он тут в госпитале валяется — моими стараниями, между прочим, — я там у него в Первом за дисциплинкой присмотрю. А то он за свою банду беспокоится.

Наташа подошла к Устинову и молча поцеловала его в лоб.

— А вы, ребята, правда, домой давайте, — заключил Федор. — А попозже я вас догоню. Дома хорошо…

Да, подумал Максим, дома — хорошо.


Конец второй части

Часть 3. Город. 1991.

21. Понедельник, 19 августа 1991

Все катилось кувырком.

Все кувырком — других мыслей у Максима не было. В душе царила черная тьма, порою озаряемая торжественными багровыми сполохами.

Он негромко застонал, нехотя приоткрыл левый глаз. В голову глухо ударило изнутри, в точности, как в тот памятный и проклятый день. Только теперь еще и во рту вкус стоял гадостный. И сердце неприятно колотилось, то сильнее, то слабее. И в пот бросило.

Все кувырком, мрачно повторил он про себя, с отвращением глядя на тяжелые коричневые шторы, из-за которых пробивался свет.

Должно быть, уже утро. Или даже день. Черт с ним. Выпить бы. И забыться снова.

Максим открыл и правый глаз, содрогнулся, сбросил на пол укрывавшую его несвежую простыню, встал, дотащился до ванной, пустил воду в раковину, разок-другой плеснул себе в лицо. Легче не стало.

Вернулся в комнату, сел на кровать, закурил.

Вот, теперь тошнота подступила. Как на «Князе Гагарине».

Он ткнул едва начатую сигарету в переполненную пепельницу, уперся локтями в колени, ссутулился, положил голову на ладони. В затылок все стучало и стучало. Мыслей по-прежнему не было. Хоть на том спасибо.

Запел переносной телефон. Максим дернул плечом — это Бармин звонит, по мелодии ясно. Перебьется.

Слава богу, мелодия почти сразу стихла — телефон разрядился. Туда ему и дорога.

Сердцебиение немного унялось, зато стала мучить духота. Терпел, сколько мог — лишь бы не шевелиться, — потом пересилил себя. Поднял голову, поискал глазами пульт управления настенным освежителем воздуха, не нашел. Уткнулся взглядом в маленький, по пояс высотой, холодильник. Попытался сосредоточиться. В конце концов, сообразил: вдруг там есть что. Могло остаться, не исключено.

Холодильник пустовал, а вот на полу за ним действительно оставалось — водка, на донышке аляповатой импортной бутылки. Господи, чья же это… Датская, что ли… Дрянь, вероятно… Зачем брал? Должно быть, родину вчера этак вот ностальгически вспомнил — там импортное всегда выше отечественного ценилось…

Максим свинтил колпачок, неуклюже крутанул бутылку, вылил теплую жидкость прямо в горло, задохнулся, постоял пару секунд — и кинулся в ванную, оставляя за спиной звон разбивающегося стекла.

Рвало долго и мучительно. Похоже, давно не ел ничего, лишь желудочный сок выходил судорожными толчками.

Когда это закончилось, обессиленно присел на краешек ванны, отдышался, пустил холодную воду, переключил на душ, но лезть под него не стал. Посидел, вяло поскреб многодневную щетину, закрутил кран, побрел в комнату, рухнул лицом вверх на кровать, закрыл глаза.

Умереть бы.

В дверь деликатно постучали. Максим не ответил.

— Максимушка! — раздался не по возрасту звонкий голос Маман. — Открывай, лапушка, открывай, а то ведь сама войду!

Вот пусть сама и входит, подумал он. У нищих слуг нет, как говорил Глеб Жеглов.

К горлу подкатил тяжелый, влажный ком, на глаза навернулись слезы. Эх, Высоцкого бы послушать…

Услышав, что дверь открывается, Максим отвернулся к стене. Пятна на обоях… Вроде отпечатков ладони…

— О Господи! — воскликнула Маман. — Да что ж такое?!

Она бросилась к окну, раздернула шторы, распахнула створки. В комнате стало свежее — прохладный выдался август, — послышались отдаленные звуки города.

— Не ел ничего? — спросила Маман.

Не дождавшись ответа, подошла вплотную, вгляделась в постояльца, потянула носом воздух, топнула ногой.

— Ну, довольно! Надоело!

Она сняла трубку внутреннего телефона, заговорила четко и властно.

— Алеша, полную порцию борща. Хлеба. Сала, чесноку чтобы накрошили. Графинчик горькой. Два прибора. Все на столик, и к нумеру двадцать первому. Через полчаса, ровно. Оставить у двери. Распорядишься — не мешкая сюда же сам. Ведро, шварбу, ну, что для уборки требуется. Да, сам. И для мытья-бритья все. Вот и хорошо.

Через полчаса отмытый и чисто выбритый Максим, тоскуя, сидел за изящным столиком на колесах. Комната сверкала чистотой, дымился и благоухал борщ, остро пахло сало с чесноком, поблескивала на свету фирменная горькая в графинчике и двух стопках.

И ничего не хотелось.

Он поболтал ложкой в тарелке, запахнул полу махрового халата, понурился.

— Ну-ка! — прикрикнула Маман. — Оставь! Выпей, кому велено, и за борщ принимайся, пока не остыло! Постой, а чокнуться? Ты что? Кажется, не умер никто!

— Я умер, — пробормотал Максим.

— Типун тебе… Вот дурень… Ну, пей, пей… И кушай… Кушай, лапушка… Надо… Вот так, умница, ну и я за компанию… Молодец…

Уж кто-кто, а Маман умела быть убедительной. Ее резкость сменилась неподдельной участливостью, голосок зажурчал, почти лишая собеседника воли; горькая собралась было взбунтоваться в желудке Максима, но, хоть и с трудом, а прижилась; хлеб, сало, чеснок еще поправили дело, а наваристый борщ довершил все — больной пришел в себя.

Головная боль унялась, сердце заработало более-менее нормально, одышка, озноб, потливость прошли.

Душа, однако, по-прежнему страдала. Только вместо черно-багрового мрака ее теперь заполняла безмерная, безнадежная, парадоксально-эйфорическая печаль, не имеющая ни цвета, ни веса. Нет выхода отсюда, и так тому и быть навеки.

— Нет-нет, — Маман протестующе подняла руку. — Нет, Максимушка, курить покамест не нужно. Вот кофе подадут, под него и покурим. А порозовел, — добавила она, улыбнувшись. Суховато так улыбнувшись.

Кофе пили долго. Молчали, курили.

— Наташа… Наталья Васильевна звонила, — безразличным тоном сказала женщина.

— Эх, Маман…

— Какая я вам Маман, господин Горетовский, — холодно проговорила она. — Я вам в матери гожусь. Не в Маман, а именно что в матери. Вам, сударь, сколько лет от роду? Тридцать пять?

— Тридцать семь, — ошарашено ответил Максим. — Почти тридцать восемь.

— Да все одно. Восемнадцать лет разницы.

— Анна… эээ… — промычал Максим.

— Викторовна.

— Анна… Викторовна… Господи… — Ему стало совсем не по себе.

Снова помолчали.

— Ну, будет, — произнесла Маман примирительно. Наклонившись, она похлопала Максима по ладони. — Худо тебе, лапушка, знаю. Что-то у тебя сорвалось, да и сам сорвался, из дому ушел, загулял… Нет, ты не сомневайся, я тебя здесь всегда приму.

— Спасибо, — выдавил Максим, стараясь не заплакать.

— А ведь ты как раз в эти дни у нас появился. Я хорошо помню. Восемь лет тому назад. Сидит вон там на скамье, и кажется, что светится… Неприкаянный…

— Сегодня какое число? — спросил Максим.

— Девятнадцатое.

— Ну да, вчера ровно восемь лет… Точно, я же в лес ходил вчера… в Парк то есть… Пасмурно, сыро, а электричества в воздухе никакого… Напился в дым, смутно все помню…

Он поднялся, подошел к окну, закрыл глаза, шумно втянул носом воздух, замер.

— А сейчас есть что-то… но слабенько совсем… нет, не будет грозы… или уже и чувствовать перестал… А давайте еще выпьем, Анна Викторовна, а?

— Хватит уж тебе, Максимушка. И, пожалуй, называй-ка ты меня по-старому. Только послушай, что скажу. Приму тебя здесь всегда — жалею. Да вот еще жалею, что думаешь ты, будто тебе одному худо. А у всякого случается. Знаешь, к примеру, как я такой, как есть, сделалась?

Удивительная женщина, подумал Максим, поворачиваясь к ней лицом. То строгая, жесткая, властная. То добрая, мягкая, участливая. Вот как сейчас. То веселая, бесшабашная.

Эк она… немолода уж, а ногу на ногу закинула, головку белокурую слегка запрокинула, дым колечками выпускает, сигарету — неизбывный «Лигетт черный» — в тонких пальчиках зажала, на отлете немного… блядский вид, ей-богу… но хороша, не отнять… а в глазах — ум, ясный и насмешливый… даже беспощадный…

— Я, дружочек, из семьи-то неплохой, — продолжила Маман. — Хорошая семья, порядочная, благополучная. Отец счетоводом служил, мать дом вела. Сестрица старшая, братец средний, оба правильные. Я младшая, тоже правильная… платьице школьное, фартушек… Ох, ску-у-учно! Серой мышкой всю жизнь оставаться? Вот вам! А время-то — веселые пятидесятые! А годочков-то — семнадцать! А тело-то — живое, и радости просит! А голова-то — дурная! Ушла из дому, как отрезала. К «цветам» ушла, было такое поветрие, слыхал? Нет, об этом не жалею, да и ни о чем не жалею, последнее это дело — о прошлом жалеть. Но и глупостей натворила — ох… Чего только не было… Да все было… Что молчишь?

Что ж говорить, подумал Максим. Умна, цинична, вот только мир твой очень уж благополучный… даже сейчас, когда все кувырком. Все ты видела, ага…

— Ну, молчи, молчи… В книжке вашей с Натальей Васильевной много чего есть, а такого нет. Я не сравниваю, не думай, ужасы эти ваши и представить-то трудно. Однако жизнь есть жизнь, ад — он у нас внутри, у каждого свой.

Ну и проницательность, поразился Максим. Нет, исключительная личность! А я, пришло в голову? Никто…

— Не буду я тебе, солнышко, про этот свой ад рассказывать, ладно? Ни к чему. А вот результат…

Она с силой затянулась, выдохнула дым — уже никаких колечек, — раздавила окурок в пепельнице, по-мужски раздавила.

— Результат — самое дно. Вот здесь, в этом доме, очнулась распоследней из шлюх. Испитой, исколотой, бесправной… животное… Как очнулась — не знаю. Чудо, должно быть. Хотя в бога не верила и не верю. А, не важно… Ладно, Макс, давай выпьем. Только изысканного чего-нибудь. Нет-нет, сегодня я угощаю!

— «Коктебеля»? — спросил Максим.

— Ну его… Арманьяка хочу, есть у меня в закромах…

Она позвонила, отдала распоряжения. Принесли полбутылки какого-то древнего арманьяка.

— Ну, за будущее, — подняла бокал Маман. — Так вот, здесь ведь совсем низкопробный притон был. Да и он на ладан дышал к концу пятидесятых. Если б я в себя не пришла, заведение бы сдохло. Но я — в руки себя взяла. Откуда что берется? — Она усмехнулась. — Тоже кое-что пережить пришлось… Но стала на что-то похожей. На женщину. Очаровала тогдашнего городского голову. Все расчетливо, холодно делала. А голова-то голову потерял.

— Да ты и сейчас любого очаруешь, — вставил Максим.

— Могу, — кивнула она. — Хочешь, тебя очарую?

Максим непроизвольно поежился. Потом расправил плечи, посмотрел женщине в глаза.

— Нет, — сказала Маман. — Вот тебя, думаю, не сумела бы. За то, думаю, и люблю. Не отвлекай. Потерял он, стало быть, голову, даже жениться предлагал. Да мне-то на что? Сызнова скука и бесправие? Нет и нет. Зато денег дал. Выкупила я заведение на эти денежки, переделала все. Прежнюю Маман выперла с треском, с ее вышибалами вместе, кухню, интерьер и прочее устроила изысканно, студентов да гимназистов на порог пускать перестала, девушек — тут все больше азиатки подвизались — со скромным выходным пособием восвояси отправила, набрала русских красавиц, этикет установила строжайший. И покатили туристы. Природный Парк тогда как раз вовсю к туристам разворачивался.

Молодчина, подумал Максим. Впрочем, довольно банальная история. Вот о годах падения рассказала бы… Хотя — ну их. Что мне — воображение щекотать? Чего ради? Все кувырком, все кувырком, навязчиво простучало в мозгу.

— Потом Мелентьев, тот городской голова, помер. Апоплексическим ударом. Растрата вскрылась большая, на что деньги пошли — он не сознался, а докопаться так никто и не сумел. Подозревали, да в самый разгар скандала его кондратий и хватил. Предпочли замять тогда. Ладно, — оборвала себя Маман. — Я все это к тому, что… Ну, ты умный, тебе мораль не нужна. А Наталья Васильевна звонила, о тебе спрашивала. Не единожды, между прочим.

Максим скрипнул зубами.

— Спасибо, Анна Викторовна, — сказал он. — Я разберусь, ладно? Сам. — И, помолчав немного, добавил. — Не обижайся, Маман, и не ругай меня. Правда — я тебе так благодарен… Пойду сейчас проветрюсь, а там видно будет.

— За руль только не садись, — сухо проговорила Маман. — От тебя и разило за версту, и сейчас выпили мы с тобой не помалу.

— Разберусь, — повторил Максим.

Он принялся одеваться, не испытывая никакого стыда перед этой женщиной. Мелькнуло — женщиной ли вообще?

Маман приблизилась к Максиму, коротко ткнулась лбом в его плечо и молча вышла из комнаты.

Одевшись, он спустился на первый этаж, положил на стойку портье тысячную купюру — Алексей почтительно наклонил голову, — пересек холл, распахнул дверь, выбрался на улицу. Глубоко вздохнул, снял «Руссобалт» с охраны, сел за руль, запустил мотор, помедлил, пытаясь собраться с мыслями. Не собрался.

И резко стартовал.

В черте города еще сдерживал себя — ехал медленно, вальяжно, словно кораблем правил. Краем сознания отметил, что прошлогодние безобразия не оставили и следа: Верхняя Мещора — все такая же изысканная, нарядная и беззаботная, какой увиделась ему восемь лет и один день назад. «Ничто их не берет», — прищурился Максим.

Вырвавшись на Егорьевское шоссе, вдавил педаль газа в пол и перестал обращать внимание на ограничения.

Миновав Егорьевск, свернул с трехрядной магистрали влево, на хотя и ровную, но узкую и извилистую дорогу. Стиснув зубы, тщательно отрабатывал повороты, почти не сбрасывая скорости. И ни о чем не думая, сосредоточившись лишь на басовитом пении двигателя.

За пару верст до поворота на трассу, ведущую к Нижней Мещоре, все-таки не справился с управлением. Машину вынесло на обочину, ударило об отбойник, швырнуло обратно, на дорожное полотно, перевернуло через крышу, снова поставило на колеса.

Мотор заглох. Максим, крепко приложившийся обо что-то головой и придавленный подушкой безопасности, потерял сознание.

22. Понедельник, 19 августа 1991

«Мне очень жаль, но сейчас я не могу ответить. Пожалуйста, телефонируйте позже или оставьте ваше сообщение».

Наташа в сердцах ткнула пальцем в клавишу сброса, угодила в соседнюю и отбросила трубку.

Не распускаться, в который раз приказала она себе. Сама виновата, нечего на него обижаться. Сама, все сама.

Однако совсем уж не обижаться — не получалось. Бросил, бросил. Еще бы к другой ушел — странно, но было бы легче. А ушел — никуда. В притон.

«Сука, — уходя, бросил он перехваченным голосом. — Сука похотливая. Понять меня не желаешь, тебе одного надо, чтобы драл тебя каждую ночь, и ничего больше».

«Максим, я тебя люблю», — сказала она.

«Пошла ты, — процедил он. — Вон, к Устинову можешь прислониться». И ушел.

Господи, вразуми, взмолилась Наташа. Ему скверно, но ведь я старалась понять, изо всех сил старалась — понять и помочь.

Да что старалась — я все понимаю. Только помочь — не умею. Ничего, кроме любви, у меня нет, а ему чего-то другого нужно.

Все обрушилось спустя два месяца после возвращения с лунной базы. Эти месяцы они упоенно занимались романом — назвали его «Век-волкодав», в памяти Максима неожиданно всплыло стихотворение, читанное давным-давно в самиздате. Имя поэта Осипа Мандельштама Наташа потом раскопала в Сети. Серебряный век.

Смешное слово — самиздат. Смешное, а если вдуматься — страшноватое.

«Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови моей. Запихни меня лучше, как шапку, в рукав жаркой шубы сибирских степей».

Больше ничего он не вспомнил, только этот отрывок.

Отдали роман издателю — и Максим вдруг словно отгородился от всего. И от нее тоже.

Наташа, пусть и не сразу, поняла — до него окончательно дошел смысл результатов эксперимента. Он, Максим Горетовский, — не он, а копия. Настоящий Максим Горетовский мертв. И, вероятно, похоронен. И тлеет. Или обратился в пепел — если кремирован.

Ты это ты, отчаянно доказывала Наташа. Твое сознание — это твое сознание, оно неизменно, и твоя память — это твоя память, она уникальна. Ты, твое тело, твой ум, твоя душа — настоящие, и я люблю тебя, тебя, а не какой-то неведомый оригинал, ты нужен мне, а я нужна тебе, разве не так?

Мне уже некуда возвращаться, твердил он в ответ, я мертв там, неужели ты не понимаешь? Не пропал бесследно, а просто мертв, ко мне там на могилу ходят, если еще не позабыли, а хорошо бы. А тут я вообще неизвестно кто, игра природы, ничей сын, ничей муж, ничей отец, призрак, и на хрена я тебе нужен, не ври!

И пил, пил. Много пил. И замыкался в себе.

Случались просветления. Максим бросался к ней, и каялся, и приникал — так он сам, виновато ёрничая, называл это, — приникал к единственному источнику своей выморочной жизни, и они самозабвенно любили друг друга, но любовь все больше пропитывалась горечью. А потом он снова уходил в себя.

А Румянцев, единственный, кто мог бы поставить Максиму мозги на место, все не возвращался с «Князя Гагарина». Позже выяснилось, что профессор нашел в своих головоломных уравнениях какие-то детали, позволявшие надеяться на возможность перехода объекта в соседнее пространство оригиналом, а не копией. Тогда, если бы переход удался, Максима не пришлось хоронить здесь. Он просто исчез бы отсюда. Наташе казалось, что так ей было бы легче расставаться…

Впрочем, Румянцев занимался этим вовсе не из сентиментальных побуждений, он-то, рациональный ум, никакой принципиальной разницы не видел. Просто увлекся. Ученый, что уж там…

А Устинов, который мог бы в своей грубоватой манере отвлечь Максима от рефлексии, вдруг проникся идеями Джека Макмиллана, и метался между Верхней Мещорой и Первым Поселением, и непонятно было — действительно проникся или выполняет какое-то уж совсем тайное поручение Чернышева.

А «Век-волкодав» покатился по Империи, потом по Европе и Америке, спрос зашкаливал, потребовались дополнительные тиражи, кинокомпании Ялты и Голливуда сошлись в схватке за права экранизации… И, неожиданно для Наташи, возникли, сперва в Москве, затем в Петербурге, а дальше — по всей России — общественные движения, использовавшие роман в каких-то своих странных целях. В основном эти движения исповедовали почему-то идеи анархизма…

А потом Империю сотряс мощный политический кризис.

Началось с серии бессмысленных террористических актов, ответственность за которые взяли на себя неведомо откуда возникшие в стране организации исламистов-фундаменталистов. Продолжилось безобразными беспорядками в Крыму, где сепаратисты едва не разгромили Ливадийский дворец. Пришлось использовать полицию специального назначения…

Затем, на этот раз сперва в Петербурге, а уж потом в Москве, а за ней в Варшаве и Гельсингфорсе, вспыхнули массовые бунты молодежи. Лозунги особой глубиной не отличались — «Надоело!», «Построим новый мир!» и даже «Пошли бы вы все!», — но мощь волнений пугала. Разгромленные кварталы, сожженные автомобили, избитые полицейские…

Докатилось даже до тихой Верхней Мещоры. Правда, только краешком, и быстро закончилось. Но дорогой ценой: в стычке с ополоумевшими гимназистами нелепо — от попавшего в висок камня — погиб городовой Афанасий Ефремов. После этого в городе стало тихо…

А в столицах безумие все разрасталось.

Максим только кривил губы — «У нас такое в шестьдесят восьмом было. То есть не у нас, конечно, а в Париже. Да ну, ерунда, перебесятся и успокоятся…», — но правительство не справлялось, и граф Чернышев ввел в стране чрезвычайное положение. На улицы вышли войска.

Далее, как в сумасшедшие двадцатые, отчаянно залихорадило биржу. Последовала череда громких банкротств, сначала в России, затем в Европе и Америке.

И, наконец, в довершение всего выяснилось, что полковник Михаил Чернышев, старший сын премьера, блестящий командир Отдельного Е.И.В. гвардейского Гатчинского самокатного батальона, — давний морфинист, и уже много лет замешан в не вполне ясных, но совершенно нереспектабельных связях с миром Среднего Востока.

Премьер немедленно покинул Мариинский дворец — присутствие журналистов всячески приветствовалось, — но, прежде чем подать в отставку, издал, как Верховный Главнокомандующий, приказ, ставший вскоре знаменитым под названием Приказа об Умиротворении. Через неделю, после точного исполнения всех предписанных приказом жестких мер, граф Чернышев сложил с себя все полномочия.

Император объявил о досрочных выборах в Думу. Демократы-солидаристы одержали на них безоговорочную победу; правительство Российской империи впервые возглавила женщина — яркая и циничная Ольга Жданóвская.

Продолжать работы по проекту «Игла» стало невозможно. Удалось лишь сохранить все в секрете — материалы легли в личный архив императора. На большее Владимир Кириллович так и не решился…

«Уроды, — прокомментировал тогда ситуацию Максим. — Все уроды. А я так и так уйду. На дуб залезу и уйду. — Он неприятно засмеялся и добавил: — Вот дома-то удивятся: ожил покойничек!»

«А надо? Обязательно уходить?» — спросила Наташа.

Впервые за все годы она задала этот вопрос. Напрасно задала… Максим вспылил, наговорил Бог знает чего, напился в одиночку — Наташа его никогда таким не видела, — а наутро сел в машину и уехал, не сказав ни слова.

Вернулся через два дня, мрачный и виноватый. И опять пошло по-старому: долгое отчуждение, короткое сближение, яростная любовь, снова отчуждение…

Но так, как сейчас, он не уходил еще ни разу. Десять дней… здесь, в городе, в заведении Маман, не скрываясь… не отвечая на звонки…

Одно только и можно придумать — сидеть дома и ждать, что вернется. А дальше?

Господи, вразуми, отчаянно повторила Наташа про себя.

Зазвонил телефон. Она кинулась к трубке. Определился незнакомый номер.

— Слушаю, — тускло, не в силах скрыть разочарования, произнесла Наташа.

— Госпожа Извекова? — спросил ласковый женский голос. — Прошу вас, не волнуйтесь. Господин Горетовский у нас, во Второй Нижнемещорской больнице, после аварии. Ничего опасного, ушибы и средней тяжести сотрясение. Ну, и общий шок, разумеется. Собственно, это он просил телефонировать вам, ему покамест трудно говорить самому. Но тревожиться не следует. Три — четыре дня проведет у нас, и все будет хорошо.

— Еду, — сказала Наташа и, обмирая, побежала к машине, забыв даже запереть за собой дом.

23. Понедельник, 19 августа 1991

Людмила терпеливо стояла в длиннющей очереди к кассе универсама. В соседней такой же очереди — Александр: у кого быстрее подойдет.

Понедельник, утро, а народу полно. Все, наверное, как услышали сообщение о болезни Горбачева и об этом комитете по чрезвычайному положению, так сюда и рванули. Вон, никто особо и не разговаривает. Опасаются.

А брать-то почти нечего — полки пусты. Господи, когда же все это уже кончится?..

Отоварились фасолью в томатном соусе. Сколько денег было, на столько и взяли — девятнадцать банок.

Ну, немножечко, конечно, оставили — на автобус, на метро, на хлеб. Завтра у Саши зарплата должна быть, да вот дадут ли? И вообще, что теперь будет?

И без того жить трудно, но хоть надеялись на что-то. Не на Горбачева, так на Ельцина. И — на тебе.

А жизнь — одна. И вот — девятнадцать банок фасоли.

Людмила взглянула на мужа. Да, у него очередь быстрее продвигается. Бедный, тяжело ему, аж перекосился, а корзинку не выпускает. Хороший Саня…

На всякий случай сказав стоявшей за ней женщине: «Я на минутку, вы за мной», она подошла к мужу.

— Сань, у тебя кассирша пошустрее работает, раньше подойдешь. Может, вот тебе деньги, а я домой побегу? Что-то за детей сегодня неспокойно… День какой-то такой…

— Сегодня счастливый день! — строго сообщил из соседней очереди пожилой мужчина в потертом сером костюме. — Ишь, неспокойно им! Прижали хвост, и правильно! Давно пора!

Никто не ответил. Саня открыл было рот, но Людмила нашла его ладонь, быстро и сильно сжала ее — и муж промолчал.

— Ну так что? — спросила она. — Пойду?

— Иди… — неохотно ответил Саня.

— Все, пошла. А вы, — неожиданно для самой себя обратилась Людмила к пожилому, — не вмешивайтесь, когда вас не просят, ясно? Сам вон фасолью нагрузился, а туда же…

И двинулась к выходу, лавируя в толпе.

— Я, может, фасоль люблю! — послышалось сзади.

— Молчи, мужик, — пробасил кто-то. — Тоже мне, умник нашелся. День у него счастливый…

Вот и скандальчик намечается, подумала Людмила. Все-таки народ молчать не станет. Привыкли, что хотя бы говорить — можно, что угодно. Да, испугались поначалу, но это быстро пройдет. И будут говорить. А то, глядишь, и на улицы выйдут.

Ладно, у меня — дети.

С детьми все оказалось в порядке. Хорошо, что Катюшку с Мишенькой в лагерь не отправили, сообразила Людмила. Сейчас бы пришлось, сходя с ума от беспокойства, ехать за ними, а еще как добираться в этот самый Ступинский район по чрезвычайному-то положению… И Игорька с собой тащить за тридевять земель…

Хоть это удачно вышло.

Зато с родителями неизвестно что. Понесло их в Евпаторию, к маминой родне, у которой и телефона-то нет… Впрочем, там, может, и спокойнее.

Наконец, и муж вернулся.

— Ну что, на работу сходить, что ли? — неуверенно спросил он, разгрузившись.

— Я не пойду, — отрезала Людмила. — Я при детях буду.

— Эх… Ну, и я прогуляю. Один хрен зарплата только завтра.

Он включил телевизор. Показывали «Лебединое озеро».

— Тьфу, — сказал Саня. — С утра это крутят. Давай чайку, может, попьем?

— Поставь чайник, — откликнулась Людмила. — Попьем, а потом с детьми гулять пойдем. Я их сегодня одних не выпущу.

— Ну ма-а-ам, — заныла Катюшка. — Сама говорила, я уже взрослая!

— Катя, в другой раз, — отчеканила Людмила. — И вопрос закрыт.

Александр покачал головой и отправился на кухню. Через минуту оттуда донеслись шипение и треск — муж пытался поймать на старой «Спидоле» какие-нибудь «вражьи голоса».

Чай пили молча — Александр шикал на всех, потому что глушилки мешали слушать. Людмила так ничего разобрать и не сумела, кроме отдельных слов. А Саня все-таки уловил главное.

— Люсь, слышала? — возбужденно спросил он. — Заявление Ельцина!

— Да ничего не поняла, — устало ответила Людмила. — Вот что, я с детьми выйду, а ты оставайся. Слушай, потом расскажешь. Если что, мы во дворе будем.

Гулялось неспокойно. Народу во дворе почти не было, но дети то и дело норовили поссориться. Да, нехороший день, сказала себе Людмила. И тянется медленно.

Вернулись домой, пообедали. По телевизору продолжали гонять «Лебединое озеро», Людмила мысленно выругалась, но усадила детей смотреть балет — классика все-таки. Уставилась на экран и сама, но незаметно для себя задремала.

Очнулась от мягкого толчка в плечо. Саня стоял перед ней с виноватым видом.

— Что? — спросила она.

— Люсь… — Он отвел глаза. — Это… Я поеду, а? К Белому дому… Там Ельцин народ собирает…

Людмила молчала.

— Люсь… Я себя уважать не смогу, если не поеду… И ты не сможешь… Да не волнуйся, все будет нормально.

Она взяла себя в руки, кивнула.

— Иди. Только на рожон не лезь, ладно? И позвонить постарайся, если задержишься. Погоди, бутербродов каких-нибудь сделаю тебе…

— Да не надо, Люсь, не надо. Хорошая ты моя…

Александр поцеловал детей, потом жену, улыбнулся.

— Ну, пошел.

Надвигался вечер. Показали пресс-конференцию ГКЧП. По радио передавали речь Ельцина, но слышно было по-прежнему неважно.

Поужинали. Людмила уложила детей, сама встала у окна на кухне. Еще и одной остаться в такое время, подумала она. С тремя чадами.

Тряхнула головой, отгоняя дурацкую мысль. Ничего с Саней не случится. И вообще все будет нормально, обещал же.

Она улыбнулась.

И вдруг вспомнила: вчера же была годовщина смерти Максима. Восемь лет. Эх, замоталась, забыла. А родители его как-то перестали с ней общаться. Все-таки сильно обиделись, что Катюшке с Мишенькой фамилии она поменяла и отчества.

Забыла, забыла, из головы вылетело… Ну, хоть сейчас помянуть…

Достала из холодильника бутылку водки, купленной по талонам. Налила себе рюмку. Поколебавшись, открыла банку добытой сегодня фасоли. Отрезала кусочек хлеба. Положила на хлеб ложечку фасоли. Подняла рюмку, беззвучно шевельнула губами: «Царство небесное». Выпила. Откусила от странного своего бутерброда. Усилием воли остановила набежавшие было слезы. Спросила себя: а Максим — пошел бы сейчас к Белому дому? Ответила: помчался бы!

Вернулась к окну и принялась ждать мужа.

24. Понедельник, 19 августа 1991

Колеса шасси коснулись бетона, челнок побежал по полосе. Раздался мощный хлопок — это раскрылся тормозной парашют, — характерно взревели переключенные на реверсивную тягу двигатели.

Пассажиры дружно поаплодировали.

Челнок выкатился на рулежную дорожку, свернул к зданию терминала и замер.

— Дамы и господа, — прозвучало в салоне, — наш аппарат совершил посадку в космоаэропорту «Жуковский». Температура за бортом плюс семнадцать градусов, атмосферное давление семьсот сорок шесть миллиметров ртутного столба, относительная влажность восемьдесят восемь процентов. Просим оставаться на ваших местах, к выходу вас пригласят. Экипаж благодарит вас и желает удачи на Земле.

Интересно, подумал Федор Устинов: по словам Максима, у них тут тоже город Жуковский. Научный центр авиационной индустрии. У нас немного по-другому, но — похоже.

Удобно, что можно летать с Луны прямо сюда — родная Верхняя Мещора совсем рядом, рукой подать. Обратно, конечно, только через Байконыр или Междуреченск, а вот сюда — садишься почти дома.

Федор поймал себя на том, что у него уже путаются понятия «сюда» и «обратно». И домов стало — два.

Прикипел к Первому Поселению.

Поначалу — ну, обстоятельства так сложились. И вину перед Макмилланом ощущал. А потом — увлекся идеями Джека.

Пригласили к выходу. Устинов, вместе с остальными пассажирами, прошел по пристыкованной к челноку трубе, быстро — благо, не вез с собой никакого багажа, —миновал пограничный и таможенный контроли, пересек зал прилета и оказался на площади, у стоянки такси. Через пару минут малолитражный желтый АМО-2000 мчал его в Верхнюю Мещору.

Да, идеи Джека Макмиллана о свободе и об ответственности за самих себя захватили Федора. То ли правда — нашли эти идеи искренний отклик в душе, то ли Джек оказался таким… таким способным внушать, просто и буднично, без пламенных речей.

Что уж, человек-то необыкновенный. Кстати, как и Максим. Двое светящихся…

И одновременно — не отпускала Устинова тревога за свой мир. То, о чем говорил тогда, в Царском, экс-премьер, не отпускало. Если Горетовского забросило сюда из чужого мира, а Румянцеву удалось перебросить в какое-то другое пространство собаку; если Макмиллана некогда едва не выбросило неведомо куда — значит, и неведомо откуда к нам могут явиться непрошено. В массовое проникновение Федор не очень верил, но появление отдельных лазутчиков, соглядатаев, диверсантов — считал вполне возможным.

Разумеется, проникать удобнее всего через Землю. Смешался с толпой — и дело сделано. А вот инфильтроваться, казалось Устинову, удобнее всего через Луну, а точнее — через Первое Поселение. Тем более, что Первое он считал ключевой точкой дальнейшего развития человечества. Мало кто это понимает, Румянцев — просто смеется, Максим только горько усмехается — мне бы ваши заботы, Наташа Извекова улыбается молча, но Федор был уверен: Первое — это только начало грандиозной эпопеи. Собственно, на то оно и Первое.

В общем, все для него сходилось. И помогал Джеку, как мог.

К тому же, и о Втором Поселении начали поговаривать. И, сказал Макмиллан, никого, кроме Федора он в качестве Судьи пока не видит. Демократия демократией, а управлять в первые годы надо точно и жестко.

Вот только... три вещи беспокоили Устинова.

Его статус сверх-супер-гипер-секретного правительственного агента в чине подполковника — после прошлогодних безобразий и смены правительства сделался неясным. Бог с ним, с чином, но задание, полученное Федором лично от графа Чернышева… «Иглу» свернули, все материалы, как поведал Румянцев, спрятаны в архиве императора… А Владимир Кириллович молчит. На банковский счет Устинова, правда, продолжает исправно поступать жалование — вероятно, опять же из каких-то императорских фондов, — но не в жаловании же, в конце концов, дело. Это первое.

Второе — семья. Не хочет жена переселяться, считает, что умом тронулся Феденька. А ему возвращаться в Верхнюю Мещору насовсем — теперь немыслимо. Барменом опять?

Третье — Наташа. Наталья Васильевна. В какой-то момент Федор осознал, что не сумел удержаться — попал в зависимость. Всю жизнь боготворил издали, а свела судьба поближе — и… В самом деле умом тронулся. Но исправить это невозможно.

Странно, даже ревности к Максиму нет. Впрочем, Максим в подлинном смысле не от мира сего, как к нему ревновать? А все остальное — как в высокой литературе прежних веков описано. Наваждение.

Макс, Макс, подумал Устинов… Занесло тебя к нам, беднягу, и мир-то наш ты, конечно, не изменил, но чья-то жизнь съехала с предначертанной, казалось бы, дороги и покатилась неизвестно куда.

А возможно, и весь мир изменится. Книга ваша с Наташей… Литература же, не более того, то есть — пустое. Так нет, стронулось что-то в великой Империи. Как тогда говорили в Царском — кризис духовности при материальном благополучии. И чтобы этот кризис преодолеть, необходим квантовый скачок. А для скачка — импульс. Многого-то не требуется. Всего лишь роман — а его оказалось достаточно. Вполне возможно, что достаточно.

Ну, и Джек, конечно. Его… нет, наша работа… в том же направлении, если посмотреть широко.

Работать, в который раз приказал себе Федор. Работать, как совесть велит. А прочее — уж как Бог рассудит.

Миновали Раменское. Вот-вот — Верхняя Мещора.

Не сумею ничего, если первым делом Максима с Наташей не повидаю, решил Устинов. Лукавишь, подполковник, тут же пристыдил он себя. Максим — да, но потерпеть можно было бы. Главное — она.

Ну и лукавлю, ответил он себе. Все равно. Хочу ее видеть. Быть в городе и что-то делать, не повидав ее, — выше сил.

— На Южную Набережную, — сказал он шоферу. — Дом двадцать восемь.

Автомобиль въехал в Верхнюю Мещору, пересек изящный мост через Гжелку, свернул налево и вскоре остановился у почему-то распахнутых ворот двадцать восьмого дома.

— Подождите минутку, — попросил Устинов.

Он вошел во двор. Гараж тоже открыт. И пуст. И дверь дома не заперта. Федор вошел в переднюю, осмотрелся, окончательно уверился: что-то не в порядке. Вытащил из кармана телефон, набрал номер Максима. Безрезультатно. Тогда вызвал Наташу. Она ответила сразу же, ясно и четко:

— Подъезжаю к Нижней Мещоре, Феденька. Максим попал в аварию, я к нему, в больницу.

И отключилась.

Устинов плотно прикрыл за собой дверь, бегом вернулся в такси, пару секунд подумал и приказал:

— В полицию. Это по набережной налево, потом сразу…

— Я знаю, — спокойно прервал шофер.

— Молодец. А потом к вокзалу.

25. Понедельник, 19 августа 1991

Автомобиль экс-премьера притормозил перед Орловскими воротами. Стоявшие с обеих сторон капитаны-преображенцы вытянулись в струнку, синхронно откозыряли по всей форме.

«Не по рангу», — мрачно подумал граф Чернышев. И усмехнулся про себя: не успели еще забыть…

— К боковому, Антон, — сказал он шоферу-телохранителю.

Да, подниматься по парадной лестнице теперь неуместно, еще раз усмехнулся граф. Мы уж так, по-стариковски, по возможности незаметно…

Въехали в Екатерининский парк, сразу свернули налево, затем направо, на Подкапризовую дорогу, миновали Верхние пруды и Китайскую деревню, остановились с наружной стороны дворца, у бокового крыла. Антон выбрался из машины, перекрестился на домовую церковь,открыл перед Чернышевым дверь.

— Сопровождать, Иван Михайлович?

— Не нужно. Будь на служебной стоянке. Я, вероятно, недолго.

Однако пришлось задержаться. Лейб-гвардейцы по-уставному щелкали каблуками и поворачивали головы, поедая глазами проходившего анфиладой графа, но когда он вступил в приемную, генерал Талызин, старший адъютант императора, почтительно сказал:

— Прошу прощенья, Иван Михайлович, у государя премьер-министр. Угодно ждать?

— Давно она? — отрывисто спросил Чернышев.

— Около часу.

— С парадной лестницы?

— Простите, ваше сиятельство?..

Чернышев коротко махнул рукой, пересек приемную и грузно сел в дальнее кресло.

Сердце щемило. Нет, он был далек от мысли, что все пошло прахом: Россия — мощный и в основе своей здоровый организм. Ничего похожего на ситуацию, которую изобразили Извекова — Горетовский в своем романе, увидеть невозможно. Кризис прошлого года потряс Империю, да и весь мир, но запас устойчивости, считал Чернышев, у державы более чем достаточен. Жданóвская, несомненно, отъявленный демагог, а прозорливости, не говоря уж о мудрости, лишена совершенно. Вред нанести способна. И все равно — это не смертельно. Больше одного срока она у власти не продержится, и опять настанет время либерал-консерваторов.

Правда — без него, без Чернышева. Стар уже. Да и позора, что обрушился на него, когда открылась правда о Михаиле, — не забудут.

Сознание собственного неуспеха тоже не слишком угнетало Ивана Михайловича. Не должно угнетать, убеждал он себя.

Не предусмотрел вовремя, не справился, обманул ожидания — это еще самые мягкие из тогдашних воплей оппозиции всех мастей. А «Чернышев-Душегуб»? А «Иван Кровавый»? Господи, глупость какая, к тому же безвкусная. И низость.

Пустое, пустое. Он не Бог, потому — без ошибок не обошлось. Да. Хотя бы этот треклятый «Век-волкодав» взять — сперва приказал засекретить, потом, почти сразу, запрет снял. Напрасно.

Но сожалеть о прошлом — недостойно умного человека. Уроки выносить — да, сожалеть — нет.

Впрочем, теперь уж пусть другие выносят уроки.

Вот только бы научиться этому по-настоящему — не сожалеть о сделанном.

Ну, пóлно…

Что всерьез тревожило Чернышева — это проект «Игла». Слава Богу, удалось спрятать все в императорском архиве. Ох, какой шум подняли бы эти, новые!

Интересно, подумал вдруг граф, государственный муж — это внушает почтение. А государственная дама — что такое? И бывает ли?

Вот какие вопросы от безделья на ум идут… С Владимиром Кирилловичем бы о такой филологии с философией потолковать — это по его части…

А, вспомнил он, бывают государственные дамы, отчего же. Вот английский премьер-министр, к примеру. Хотя нет, баронесса как раз самый настоящий государственный муж…

Да. Поместили все в архив его величества, где, по традиции, укрыты деликатные секреты августейшей фамилии и куда, по той же традиции, никому — буквально никому! — хода нет. На это Владимир Кириллович тогда решился.

На большее — духу не хватило. Хороший он человек, но с ограниченной силой воли. Очень ограниченной. Собственно, как все Романовы за последнюю сотню лет.

А Чернышев места себе не находил. Только стыд за сына иногда заслонял от него тревогу. Ту, которую граф испытал, со всей отчетливостью поняв, чтó может означать появление Горетовского. Появление ниоткуда.

Жалко человека, ну конечно, жалко. Страшная судьба — в одночасье быть выброшенным из собственной жизни и вброшенным в чужую. Не приведи Господь…

И Извекову, прелестную женщину, умную и добрую, тоже жалко.

Но сантименты он, государственный муж, оставлял другим.

Возможность проникновения — вот что главное. И сомнений в этой возможности — нет. А незваный гость — известно кого хуже.

Скверно, что почти никто из посвященных всерьез не разделял эту тревогу. Император, по привычке веря Чернышеву и не вполне доверяя самому себе, корректно и неопределенно улыбался, охотно обсуждал тему, но — граф ясно видел — интеллигентский скепсис, странным образом дополненный убежденностью в дарованной свыше стабильности, доминировал в сознании Владимира Кирилловича. Профессор Румянцев, очевидно, воспринимал все, как некую занятную, даже захватывающую теорию с весьма малой вероятностью осуществления на практике. От Горетовского с Извековой толку ждать заведомо не приходилось; ох, эта их книга… И только подполковника Устинова тревога поглотила так же, как самого Ивана Михайловича. Может быть, даже сильнее. Что называется, святее Папы Римского…

Славный малый Устинов. Звезд с неба не хватает, но славный. Вот такой он — единственный искренний и самоотверженный единомышленник.

И еще, возможно, чудной этот шотландец. Возможно. Темна вода во облацех.

Душно, почувствовал Чернышев. И сердце все ноет. Он сунул правую руку под пиджак, помассировал грудь.

Ах, вспомнилось некстати, — Миша, Миша…

Граф привычно отогнал мысль о сыне. Сейчас необходимо — о деле.

— Спросить чаю, Иван Михайлович? — обеспокоенно спросил Талызин.

Чернышев молча покачал головой, прикрыл глаза.

Не исключаю, что ошибаюсь, подумал он. Может, и не грозит нам никакое проникновение из миров, превосходящих наш мир мощью и уступающих ему — даже ему! — способностью к сопереживанию. Может, это у меня паранойя.

Но если нет, то пренебречь — значило бы совершить ошибку, о которой действительно придется жалеть. Горько и безнадежно. И не найдется никого, кому бы покаяться.

Да, Владимир Кириллович так ни на что серьезное и не решился. А ведь, при всей условности власти императора, кое-что в его силах. Есть, опять-таки по традиции, совсем закрытые Романовские фонды. В них немало накоплено… Есть Румянцев, готовый, то ли из чисто научного интереса, то ли из каких-то все же более практических соображений, продолжать проект. Можно было бы все устроить, можно. Воля нужна.

Вот за тем я и приехал, напомнил себе Чернышев, — убедить его величество.

Пожалуй, следовало все-таки пригласить профессора. На государя его логические построения, бесстрастно и точно сформулированные, обыкновенно оказывали заметное впечатление. Но не пригласил.

Старею, старею, в который раз сказал себе экс-премьер. К закату дело.

Так или иначе, попытаюсь. Вот Ольга Андреевна сейчас здесь некстати…

Что-то все труднее дышать, осознал он.

Тяжелые двери императорского кабинета медленно раскрылись. Послышался низкий, сексапильный женский голос:

— Нет! Нет и нет! Вы можете говорить все, что вам угодно, ваше величество, но есть следы! Было нечто, было! И это нечто исчезло! И не куда-нибудь, а в ваши личные архивы! Больше некуда! И это, ваше величество, есть злоупотребление положением! Хорошо же!

Талызин сел прямо и уставился на дверь.

Чернышев попытался глубоко вздохнуть. Как чувствовал — за этим она и пришла. А Владимир Кириллович молодцом. Все-таки есть доля стойкости, не уступил.

Жданóвская вылетела в приемную. Граф повернул голову в ее сторону, приоткрыл глаза. Хороша, ничего не скажешь. Яркая, едва заметно раскосоглазая, злая, при этом улыбается во весь свой полногубый рот — ах, хороша!

На пороге кабинета возникла безупречная, подтянутая фигура — государь, несмотря ни на что, галантно вышел проводить даму. На лице императора, впрочем, читалась растерянность.

Талызин вскочил со стула, четко шагнул вбок, слегка наклонил голову.

Чернышев, тяжело дыша, тоже начал было подниматься из кресла.

Проходя мимо него, Жданóвская улыбнулась еще шире и пропела:

— Ах, граф, как приятно видеть вас таким умиротворенным!

Змея. А остановиться даже не подумала. И на всех парах покинула приемную.

Вот и славно, подумал Иван Михайлович, хватая ртом воздух и оседая в кресле. Ушла. Теперь я ему все не спеша растолкую.

Комок в груди, причинявший ноющую боль, сделался вдруг теплым, затем горячим, непереносимо горячим, стремительно вспучился, заполнил, казалось, всю грудь, грозя разорвать ее и выплеснуться наружу языком белого огня.

Воздух совсем иссяк.

Последним, что услышал Чернышев, был возглас императора:

— Доктора, Талызин, что же вы стоите, доктора немедля!

26. Понедельник, 19 августа 1991

«Прямо-таки храм Артемиды Эфесской. В этакой дыре», — подумал Федор, вступив в здание нижнемещорского вокзала. И добавил про себя Максово словечко: «Блин».

В отличие от Верхней Мещоры, Нижняя, основанная в том же сорок четвертом, так и не выросла в сколько-нибудь значительный город. Может быть, начальство оказалось здесь не столь расторопным — не сумело соблазнить деловых людей, не потекли сюда солидные капиталы. Или подавляла Нижнюю Мещору близость Мурома, естественной столицы гигантского лесного массива. Как бы то ни было, расчеты властей, закладывавших два города-близнеца, оправдались лишь наполовину: Верхняя Мещора процветала, Нижняя — скорее прозябала. Все в ней казалось немного пыльным, каким-то запущенным и, в целом, захолустным.

Все — за исключением железнодорожного вокзала. Его, непонятно для каких надобностей, возвели в свое время роскошным — с античного вида портиками, с полудюжиной маленьких замысловато устроенных фонтанов, с дорогими мозаичными панно на стенах и Бог знает с какими еще излишествами.

Тихо и спокойно работала размещенная чуть на отшибе скромная биологическая лаборатория, а прочая неспешная жизнь городишки вокруг вокзала и вращалась. Приходили, останавливались на три — четыре минуты и уходили сверкающие скоростные поезда; въезжали на привокзальную площадь и отъезжали от нее — всего-то шесть рейсов в сутки — автобусы; порою открывались и закрывались двери стоявшей на той же площади гостиницы, впуская и выпуская немногочисленных постояльцев; из гостиничного ресторанчика, всегда полупустого, доносились по вечерам обрывки музыки, звучавшей, как правило, меланхолично; безмолвно отсчитывали время часы на одноэтажном здании городской управы.

По праздникам разносился звон с колокольни небольшой, посвященной без лишних изысков Николаю-чудотворцу, церкви. Не радостным и не торжественным он казался здесь, а печальным…

В трех минутах ходьбы от площади скучали в универсальном торговом пассаже продавцы; подолгу ждали клиентов расположенные в галерее пассажа: банковская контора, парикмахерская, прачечная, фотоателье, мастерские ремонта обуви и одежды, лавка сувениров. В простеньком кинозале, что по соседству с пассажем, редко когда собиралось больше двух десятков зрителей. Чуть дальше по Главной улице становилось немного оживленнее — здесь находились смешанная земская школа и, напротив нее, реальное училище. Случались стычки, а то и драки — их помнили подолгу и в подробностях.

Дальний конец Главной упирался во Вторую больницу.

Все важное насчитывалось в Нижней Мещоре в количестве одного экземпляра. Больница тоже была единственной, хотя и называлась Второй: как-то само собой случилось, что ее построили, а до изначально предполагавшейся Первой дело так и не дошло. Да и не понадобилась она.

А Вторая — работала. И сильно выбивалась из общей картинки нижнемещорской унылости. Больница, пусть и небольшая, была наисовременнейшим образом оснащена всем необходимым, даже, вероятно, и сверх того, и прекрасно укомплектована высокообразованным, добросовестным, увлеченным персоналом. Как, собственно, все медицинские учреждения в Империи.

Устинов, сошедший несколько минут назад с поезда Москва — Муром, быстро приближался к больнице. Стремительно вечерело, и на сердце тоже делалось все темнее. Эх, Макс, угораздило же…

По дороге, еще в поезде, Федор сообразил связаться с Румянцевым. Оказалось, что профессор — в первопрестольной.

Однако всполошился гений. Что-то малоразборчивое пробормотал, упомянув бога и душу, совершенно, между прочим, в Максовом духе. Потом строго, словно своему ассистенту, велел Устинову доложить, как только выяснит, о состоянии Максима, а еще глядеть на все в оба глаза и, почему-то по-английски, добавил: «Не исключены неожиданности. Чуть что — моментально телефонируй, я приеду». И повторил уже по-русски: «Возможны неожиданности, Федюня. Черт его знает…»

На больничной стоянке подполковник сразу же увидел автомобиль Наташи. Отчего-то тревога усилилась.

В приемном покое миловидная женщина сообщила Федору, что жизни господина Горетовского ничего не угрожает, но шок — сильный, и пострадавший помещен пока в реанимационную палату. Тем не менее, посетить его можно, только немного позже, ибо в настоящее время пациент спит.

— Если угодно, сударь, вы можете обождать в буфетной, — женщина показала рукой в сторону выхода. — Это выйти, повернуть налево и за угол, вы увидите. Кстати же, там и супруга господина Горетовского.

— Спасибо! — коротко бросил Устинов уже через плечо, устремляясь к двери.

Наташа сидела за одним из трех столиков крохотной буфетной. Полная неподвижность, отрешенный взгляд. Чашка чаю на столике. Чай нетронут и давно остыл.

Федор остановился подле нее, помедлил, позвал:

— Наталья Васильевна… Наташа…

Она вскинула на него глаза, молча уткнулась лбом Устинову в локоть.

— Федя.

Он нерешительно положил руку Наташе на плечо.

— Дом нараспашку стоит. Я попросил туда городового поставить. В штатском, чтобы меньше внимания. И скрытно чтобы.

— Спасибо… Хорошо, что ты приехал...

— Как он? — глухо спросил Устинов.

— Не знаю… Они говорят — ничего опасного, а мне страшно… А вообще — плохо. Плохо, Федя. Он сам не свой, давно уже. Ты сядь, сядь, милый.

Федор сел рядом.

— Закажи что-нибудь, — сказала Наташа.

Он мотнул головой. И спросил:

— Почему здесь?

— Не знаю… — повторила она. — Ничего не знаю. Понимаешь, он ведь десять дней, как из дому ушел. Поселился в этом «Красном треугольнике»… На звонки не отвечал, совсем. Зачем-то поехал — наверное, куда глаза глядят… Пьяный, с полицией еще теперь… Господи, да что же я, ведь главное, что жив…

— Ты здесь у него уже была?

— Да… Вошла, он сразу к стене отвернулся… Потом все-таки посмотрел на меня… В глазах слезы… Я его никогда в жизни плачущим не видела…

— Ладно, — сказал Федор. — Ты права, главное, что жив. Остальное образуется.

— Не знаю… — в третий раз произнесла Наташа.

Она потянулась к чашке, сделала глоток.

— Совсем остыл…

— Чаю, будьте любезны, — обратился Федор к буфетчику. — А мне кофе. Покрепче, пожалуйста.

Он позвонил Румянцеву, коротко изложил обстоятельства.

Потом долго сидели молча.

Совсем стемнело.

— Как ты думаешь, — тихо спросила Наташа, — он так и будет всю жизнь, сколько бы ни осталось, рваться отсюда… от меня?.. Вот зачем?.. Перестала понимать…

— Знаешь, — проговорил Устинов, — а я отчасти понимаю. Объяснить не могу, но, кажется, понимаю.

— Мужчины… — откликнулась она, опустив голову.

Динамик за спиной буфетчика произнес голосом женщины из приемного покоя:

— Желающих посетить господина Горетовского просят пройти в реанимационную палату номер три. Второй этаж, левое крыло.

Быстро расплатившись, Федор двинулся вслед за Наташей, уже покинувшей буфетную.

— Недолго, пожалуйста, — предупредил врач, толстячок-коротышка с пышными усами. — И постарайтесь не волновать его. Все-таки сотрясение… Впрочем, опасности нет. Завтра переведем в обычную палату.

Выглядел Максим неважно. Но вот во взгляде что-то появилось, отметил Устинов. Что-то лихорадочное.

— Федя, — выговорил Горетовский, не сводя глаз с Наташи.

— Дружище, — сказал Федор, — как же ты так?

— А… — Максим прикрыл глаза. — Плевать. Наталья, ты выйди, а? Ну ладно хлюпать, — грубо добавил он, хотя Наташа не издала ни звука. — Потом вернешься, вот он позовет.

— Ты что, Макс? — спросил Устинов, когда дверь за женщиной закрылась. — Ты зачем так?

— Плевать, — упрямо и невнятно повторил Максим. — Ты лучше свет погаси. Чувствую что-то.

Федор, сузив зрачки, вгляделся в друга. Потом погасил свет в палате.

Темно, однако, не стало.

Максим словно полыхал. Такой мощной ауры Устинов еще никогда у него не видел.

— Понял, Федор? Понял?

Подполковник извлек из кармана телефон, набрал номер, четко сказал:

— Приезжай, Николаша. Он светится — читать можно. Давай.

— Румянцев? — спросил Максим. — Это хорошо… Все в сборе. Ладно, позови Наташу. Только шепни, чтобы сидела тихо. И сам сиди, молчи. Мне думать надо. Да, свет зажги. Ни к чему ей это видеть. А то шли бы. Ну, как хотите. Все равно вас врачи выгонят скоро.

27. Вторник, 20 августа 1991

Румянцев приехал далеко за полночь, и к Максиму их, конечно, не пустили.

— Ничего, — сказал профессор, потягивая кофе. — До утра все подождет, а уж тогда я полномочия и предъявлю. Больного — в полное мое распоряжение. Впрочем, Федюня, ты и сейчас мог бы своими полномочиями козырнуть, особыми, не так ли?

— Во-первых, не так, — угрюмо отозвался Устинов. — Бумагой за подписью отставного премьера размахивать, что ли?

— Да ведь его величеством же тоже скреплена твоя бумага. Или нет? — деланно удивился Румянцев.

— Будет тебе, Николаша, ваньку валять, — отмахнулся подполковник. — Моих полномочий хватает только с полицией договориться, чтобы извековский дом постерегли. А кроме того, и не стал бы я никаких полномочий сейчас предъявлять. Не вижу оснований. Или есть они?

— Подозреваю, что есть, — ученый посерьезнел. — Однако раньше времени ничего не скажу. Возможно, ошибаюсь. Натали, дорогая, — сменил он тему. — Устала, конечно?

Помедлив, женщина неохотно кивнула.

— Устала, устала, — продолжил Румянцев. — Вот и губы. Просто-таки белые губы. Следует отдохнуть. Поедемте-ка в гостиницу. Федор Федорович, насколько я понял, тоже немалый путь проделал, вот вы оба и отдохнете. А мне кое-какие выкладки необходимо повертеть. — Он похлопал рукой по пухлому чемоданчику. — В гостинице это будет удобнее.

— Все бы тебе вертеть, — пробурчал Устинов.

На душе у него, однако, немного полегчало.

В гостиницу отправились на внедорожнике Румянцева.

Заспанный, медлительный портье записал гостей в потрепанную книгу, вручил им три ключа.

Условились встретиться в ресторане в восемь утра, разошлись по комнатам. Добравшись до своей, Федор разделся, приказал себе проснуться в семь часов, рухнул на кровать и отключился.

Утро выдалось пасмурным, моросил дождик. Настроение подполковника, тем не менее, оставалось странно приподнятым.

За завтраком он внимательно посмотрел на Наташу. Похоже, не спала — измучена, бледна, и под глазами вон какие черные тени.

Перевел взгляд на профессора. Ну, этот свеж, энергичен и собран, хотя — ясное дело! — всю ночь просидел с портативным вычислителем.

Выходит, подумал Федор, я один из всех и спал.

— Повертел? — спросил он ученого.

— Повертел, повертел, — ответил тот.

Наташа слабо улыбнулась.

— Пора? — проговорила она.

— Пять минут, дорогая, — Румянцев вынул из внутреннего кармана пиджака футлярчик с сигарой, посмотрел на него, положил обратно. — Впрочем, поедем.

— Все образуется, — сказал Устинов Наташе, вставая из-за стола. И попытался пошутить. — Видишь, светило наше что-то придумало. Значит, все будет хорошо.

— Спасибо, — ее глаза вдруг блеснули.

— Едем, — повторил профессор.

В приемном покое им, как и накануне, предложили ждать: как раз сейчас Горетовского обследовали.

— Это даже кстати, — объявил Румянцев и отправился к заведующему — предъявлять полномочия.

— Что, опять в буфетную? — вопросительным тоном предложил Федор.

— Видеть уже не могу этой буфетной, — отозвалась Наташа. — Лучше здесь посидим.

Сели в кресла. Наташа откинулась на спинку, закрыла глаза и как будто задремала.

Минут через сорок появился Румянцев, довольный, но непроницаемо-молчаливый. Он устроился в соседнем кресле, водрузил на колени вычислитель и принялся щелкать клавишами.

Прошло еще около часа.

За стойкой зажужжало. Дежурная сняла трубку, несколько секунд послушала, затем обратилась к посетителям:

— Сударыня, господа, вы все трое к господину Горетовскому? Пожалуйте, девятая палата, второй этаж, правое крыло.

Полулежавший на кровати Максим выглядел не лучше, чем вчера, разве что щеки едва уловимо порозовели.

— Коля, как я тебе рад! — воскликнул он.

Профессор быстро подошел к Максиму, коротко обнял его.

— Федор, и тебе привет! — сказал Горетовский, протянув руку.

Наташа остановилась поодаль.

— Наталья… — произнес Максим. — Мне с Николаем поговорить надо. И с Федором. С обоими, в общем. А ты подожди там… ну, в холле где-нибудь…

— Ну-ну, — Румянцев похлопал его по руке. — Брось, дружище, брось, что за капризы?

— Ладно, — сразу же согласился Горетовский. — Пусть остается. Оставайся, Наталья. Только не мешай.

— Брось, брось, — повторил ученый. Его тон стал сухим и властным. — И разговаривать после будем. Сперва я посмотреть хочу. Федюня, будь добр, зашторь окно.

Максим светился — все так же небывало ярко.

— Ага, — пробормотал Румянцев. — Раздвигай шторы, а я тут пока…

Он раскрыл свой заветный чемоданчик, извлек из него вычислитель и еще какой-то небольшой прибор — коробку размерами с половину обувной, с пятью отверстиями на одной из боковых поверхностей и гнездом разъема на противоположной. Закрепил прибор на раздвижной треноге, проворно соединил его тонким кабелем с вычислителем. Немного развернул треногу — чтобы отверстия смотрели прямо на Максима.

— Так, — резко скомандовал профессор. — Всем молчать и не шевелиться. Дышать — можно, но не сопеть!

И забарабанил по клавиатуре. Потом замер, поедая глазами экран.

— Ого, — процедил он сквозь зубы через несколько минут. — Федор, вот ты, пожалуй, выйди. Стой у двери и никого не пускай. Что хочешь делай, но пусть никто не беспокоит, покуда я не разрешу. Однако тут еще и динамика, надо же…

Устинов молча вышел из палаты.

Ждать пришлось около получаса.

— Заходи! — крикнул Румянцев.

Таким друг детства не был, пожалуй, со времен работы на «Князе Гагарине». Еще чуть-чуть, подумал подполковник, и он тоже сияние испускать начнет. Как Макс.

— Итак, — сказал ученый. — Теперь слушайте. В подробности вдаваться не стану, все равно ничего не поймете. А выдумывать для вас беллетристические аналогии сейчас ни сил, ни охоты нет. Да, чуть не забыл: с Иваном Михайловичем плохо. Вчера утром отправился в Царское, вероятно, намеревался с государем о нашем деле потолковать. Заставили ждать в приемной. Инфаркт. Мне сказали — тяжелый.

Федор стиснул зубы, Наташа быстро перекрестилась, Максим закрыл глаза.

— Итак, — продолжил Румянцев. — Когда Федор сообщил мне, что ты, Максим, идиот этакий, угодил в аварию, мне в голову пришла одна мысль. Странно, что прежде не приходила… Ну да ладно. Когда Федор сообщил мне, что ты, Максим — я настаиваю, идиот этакий, — сияешь, словно люстра Мариинского театра, эта мысль укрепилась. Измерения и обработка, — он махнул рукой в сторону своей аппаратуры, — все подтвердили. Дело обстоит так, что в результате общего сотрясения в твоем организме произошли некие изменения… опять-таки без подробностей… коротко говоря, твоя способность к проникновению многократно возросла. Это почти наверняка. Я не сомневаюсь, что, располагая соответствующим оборудованием — и вполне примитивным, не стоит и сравнивать с тем, что было у нас на Луне, — мог бы хоть сегодня отправить тебя домой. Впрочем, нет, прости: в том, что ты попал бы именно туда, полной уверенности нет. У тебя все эти характеристики еще и в динамике сейчас, и что-то конца ей не видно… Вероятно, колебания пойдут… А это — дополнительная неопределенность. Возможен… ну, без аналогии не обойдусь… возможен, скажем так, перелет. Или недолет. Непонятно?

Профессор поморщился.

— Ну, помните, я объяснял вам о пачке бумажных листов? Вот. Теперь — другая картина. Представьте себе ровную площадку. Футбольное поле. Но с ямками, вернее сказать, с лунками. В одной из таких лунок покоится мяч. Кто-то подходит и толкает его ногой в направлении соседней лунки. Но силу удара точно рассчитать не умеет. Что тогда? Очень просто: мяч пролетает мимо лунки-мишени, прокатывается дальше и замирает в какой-нибудь следующей. Или его направляют вовсе в неверном направлении.

— Все всё поняли, — ровным голосом произнес Устинов. — Не увлекайся.

— Поняли — и хорошо. Промах возможен, и последствий его предсказать не берусь. Не моя специальность. Но шанс на точное попадание — есть, и считаю его высоким. И еще — есть шанс, что сумею отправить тебя именно, как тебя. Без трупа. Ну, ты понимаешь… Предложение. Долеживаешь здесь столько, сколько требуется для физического восстановления. Отправляемся ко мне, в Петербург. Делаем попытку. Если хочешь. Наташа, прости…

— Всё? — хрипло спросил Максим. — Отвечаю. Короче. Не поеду ни в какой Петербург. Гроза надвигается. Завтра будет, это точно, можете поверить. Я так чувствую, как никогда раньше не чувствовал. Сегодня к вечеру, не позже, вывезете меня отсюда, доставите домой. В смысле в Верхнюю Мещору. Завтра отправляемся в лес… в Парк, чтоб его… На ту поляну. Черт с ним со старым тряпьем, черт с ней с вонючей «Плиской». Обойдусь. Но куда пришел, оттуда и уйду. Если получится. Это последняя попытка. — Он тяжело посмотрел на Румянцева, перевел взгляд на Устинова, снова на Румянцева. Встречаться глазами с Наташей избегал. — Последняя попытка. Получится — так тому и быть. Нет — остаюсь. Буду жить, как обычный человек. Может, вот Наталья меня простит. Наташ… а?..

Федор гулко сглотнул. Что же ты с ней делаешь, хотел он крикнуть Максиму. Но, разумеется, сдержался.

— Максим, — просто сказала Наташа. — Ты же знаешь, я тебя жду.

Возникла и надолго затянулась пауза.

— Ну, что ж… — прервал ее Румянцев.

— Да, Николай Петрович, — жестко подтвердил Максим. — Я тебе за все благодарен, люблю, уважаю, ценю, ты знаешь. Но об этом давно думаю, и сегодня всю ночь думал. Если теперь ничего не выйдет — извини. Хватит с меня. С Макмилланом тогда работай. Устрой ему тоже… общее сотрясение… Всё. Давайте, готовьте мое похищение. А я пока передохну чуток — голова кружится, несу черт-те что…

— И имей в виду, — добавил профессор, — если таким вот образом… в естественных условиях… то сто из ста за то, что в случае… ммм… удачи, переход осуществит твоя копия. Вот это тело, — он наставил на Максима длинный, костлявый указательный палец, — сгорит, как ты любишь выражаться, к ядреней фене.

— Туда и дорога, — буркнул Максим. — Идите уже, устал я…

28. Среда, 21 августа 1991

Заканчивалась вторая ночь бдения у Белого дома.

Первая прошла как-то легко и весело. Строили баррикады — несолидные, конечно, игрушечные. Символические. Жгли костры, пели песни. Перезнакомились.

Сколько же хорошего народу, радовался Александр. Сколько молодежи с ясными глазами, с готовностью даже и пожертвовать собой ради общего дела. И среднего поколения немало людей. И пожилые есть. Вот хотя бы тот смешной старикан — за шестьдесят ведь, а таскал наравне с другими всякую хурду-мурду в баррикаду. До тех пор, пока не согнулся, а разогнуться не смог — радикулит. Аккуратно усадили дедушку на бревнышки, в одну руку стакан сунули, налили, в другую — бутерброд, сказали: отдыхай, ветеран! Хочешь поддержать — морально поддерживай! Мудростью делись!

Подъем — всеобщий! Александр немного завидовал тем, кому повезло увидеть, как Ельцин забрался на танк и сказал оттуда речь. Самому-то ему не довелось, жаль. Но на душе все равно было светло. В мозгу стучала знаменитая речевка демократических митингов-миллионников: «Если мы едины, мы непобедимы!»

Так и казалось той первой ночью.

Днем он съездил домой, взахлеб рассказал Людмиле, как там все здорово, немного поел, немного поспал и к вечеру помчался обратно.

Теперь все изменилось. Подъем оставался, но легкости уже не чувствовалось. Костров не разводили, песен тоже особенно не пели. Появилось подобие дисциплины. Десятки, сотни, старшие… Начали вести какие-то списки. Александр никуда записываться не стал, а вот с несколькими ребятами и девчонками телефонами обменялся.

Иногда по площади деловито проходили вооруженные люди в камуфляже. Все расступались, давая им дорогу. Из динамиков то и дело раздавались указания — к какому подъезду кому пройти, как правильно стоять в живой цепи, и соблюдать спокойствие, и не подаваться на возможные провокации, и всякое такое. Выступали разные известные люди: то Руцкой, то Бурбулис, то Любимов с Политковским. Подбадривали.

Кто-то из рядом стоявших рассказал, что видел Ростроповича. Прилетел маэстро на концерт, а попал в заваруху, и — наш человек! — сразу сюда. И тут же потребовал автомат или хотя бы пистолет; дали автомат, и с тем автоматом через плечо, клянусь, я его и видел у шестого подъезда, распинался очевидец. «А Евтушенку не встречал?» — спросил длинноволосый Славик, знакомый Александру еще по первой ночи. Вокруг засмеялись, очевидец обиделся и ушел куда-то.

А тревога нарастала. Бродили и множились слухи, самые разные, из крайности в крайность. То — что кто-то из путчистов застрелился, то ли Пуго, то ли даже Янаев. И что на помощь народу — а мы же народ! — идут то ли рязанские десантники, то ли смоленские танкисты. И значит — мы побеждаем.

То — что Горбачева расстреляли, а введенные в Москву войска стягиваются к Белому дому, и, значит, штурм неизбежен, и море крови неизбежно, и остается нам только стоять тут, и будь что будет. Где стояли, там и ляжем.

В середине ночи откуда-то со стороны Калининского загрохотали очереди. Цепи — Александр стоял в седьмой — заволновались, закачались. Раздалось: «Позор!» Крик подхватили, он разросся, обрел простой, но, Александру показалось, грозный ритм, и над площадью тяжко загрохотало: «ПО-ЗОР! ПО-ЗОР! ПО-ЗОР!»

Потом успокоилось, смолкло. Покатились новые слухи: есть жертвы.

С минуты на минуту ждали штурма. У белобрысого парня, стоявшего неподалеку от Александра, сдали нервы: он выдрался из цепи, принял какую-то специфическую боевую стойку и, издавая неразборчивые возгласы, стал с угрожающим видом мягко пританцовывать на слегка согнутых ногах. А может, не нервы сдали — может, провокация. Так и закричали: «Провокация!» Александр почувствовал, как напряглись локти его соседей по цепи и тоже весь напружинился.

Парня быстро скрутили и увели в сторону подъезда…

Очень хотелось жене позвонить. И родителям. Но не уйдешь же вот просто так из оцепления. Немыслимо уйти.

Голос Саши Любимова все повторял: «Наступает мужской час… Час волка… Они не пройдут… Мы ровно дышим…»

К рассвету все как-то разрядилось. Стало ясно — ночь пережили, штурм если и будет, то не сегодня. Цепи начали распадаться, народ потянулся кто куда, на площади поредело.

Средних лет дядька подошел к Александру: «Уважаемый, закурить не угостите?» Александру почудилась в этом отвратительная, фальшивая благостность. Он не сдержался, вспылил: «Что за купеческое обращение — уважаемый?» Но сигарету дал. Дядька удивился: «А что такого? Я же вас уважаю…» Александр досадливо пожал плечами, пробормотал извинения и двинулся к метро.


Чайник вскипел. Людмила сняла его с плиты, ополоснула чашку, положила в нее полложечки заварки, залила кипятком и вернулась к окну. А чай пусть остынет немного.

В голове почему-то стучало нелепое, в вальсовом ритме: «Не нахожу себе места…» Глупость какая, досадливо подумала Людмила. Вот же оно, мое место — у окна кухни.

Она оперлась коленями о табуретку, локтями — о подоконник, положила голову на ладони, всмотрелась в предутренние сумерки. Тихо. Тут у нас все-таки не центр, потому и тихо. А вообще по городу — толком неизвестно что.

Людмила прислушалась к радиоприемнику. Глушилки вроде поутихли, и это хороший знак, но сообщалось то одно, то другое, не понять. То — штурм готовится и чуть ли уже не начался. Есть жертвы… то ли три человека, то ли тридцать… стреляют, танками давят… сволочи…

Она на мгновение прикрыла глаза, постаралась унять дурноту. Нет, нельзя, нельзя оплакивать раньше времени, уж я-то знаю.

То вдруг — Пуго застрелился, ура (а и его жаль отчего-то), а к вылету в Крым, за Горбачевым готовят самолет с делегацией, во главе — Руцкой.

Людмила поймала себя на том, что, сходя с ума от неизвестности, от беспокойства за мужа, она представляет себе под гусеницами то его, Саню, то Максима.

Что-то то и дело в эти дни Максим вспоминается. То месяцами, даже годами не думаешь о нем — то, сё, суета бесконечная… жизнь, одним словом. То — зачастила. И глаза вот на мокром месте.

Нет, твердо сказала она себе. Думать надо о живых.

И еще тверже: если выживем — сразу же поеду на кладбище. Одна, никого рядом не нужно. Все-таки я не забыла. И не забуду.

Зазвонил телефон. Людмила метнулась в прихожую, сорвала трубку, придушенно крикнула:

— Саня?

Услышала дрожащий голос свекрови:

— Ну что, Людочка?

— Пока ничего, Любовь Алексеевна, — ответила она полушепотом, не сумев скрыть разочарования. — Вы пока не звоните, дети же спят, я вам сама позвоню, как только…

Вернулась на кухню, выпила без всякого удовольствия, как лекарство, остывший чай. Отыскала в шкафчике давно заначенную пачку «Явы». Две сигаретки осталось. Вытащила одну — совсем сухая, половина табака высыпалась. Бессмысленно закуривать. Улыбнулась — всплыло, как Максим убеждал ее, тогда еще не жену и даже не невесту, что лучшие в мире сигареты, конечно, американские, а вот среди европейских на первом месте эта самая «Ява».

Опять Максим, рассердилась она на себя.

Сунула в мусорное ведро бесполезную пачку, снова устроилась у окна.

Рассвело.

Спустя некоторое время в их тихом, зеленом и в этот час пустынном дворе появилась мужская фигура. Человек свернул с тротуара на детскую площадку, присел на краю песочницы, зажег сигарету, неторопливо выкурил ее, встал и направился к подъезду.

Саня вернулся.

Людмила изо всех сил зажмурилась. И заставила себя не заплакать.

29. Среда, 21 августа 1991

Джек Макмиллан испытывал острое недовольство собой. С ним это случалось. Нечасто, но случалось.

Подавить, скомандовал он себе. Некогда рефлексировать. Дел в Поселении много, и те, что обычно Устинов берет на себя, сейчас придется проворачивать ему, Джеку. Необходимо сосредоточиться.

А сосредоточиться как раз и не получалось. Оттого и недоволен собой. Круг.

Макмиллан постучал карандашом по столу. Нет, мысли сами собой текут. Что ж, пусть протекут до конца.

Парадоксально, подумал Судья. Вот Устинов — свободный человек. Поистине свободный. Как может быть свободным бывший офицер-боевик, бывший бармен, ныне — тайный агент русского правительства? Оказывается — может. Именно так — через испытание полной несвободой, через следование уставам, регламентам, кодексам и приказам — достигается подлинная свобода. А суть ее — опять ответственность. На другом уровне осознания всей этой конструкции.

И еще парадокс. Появился Устинов, встал с ним, Макмилланом, рядом. Сделалось легче. Появилась возможность расширить дело. Даже Второе Поселение начали планировать. И вот — столько забот навалилось, что порой вздохнуть некогда.

Ну и понятно. Чем больше делаешь, тем больше несделанного обнаруживаешь.

Тоже мне парадокс, скривился Джек.

Все, работать пора. С «Шепардом» связаться сегодня. Финансирование со стороны все еще необходимо, до полной независимости — как минимум год. А русские теперь помогают неохотно. Значит — американцы.

Судья вздохнул. Не любил он этим заниматься. Просить — нет хуже. Как у Извековой — Горетовского в романе: не верь, не бойся, не проси.

Это правильно. Но — приходится просить.

Все. Он взглянул на терминал. Разведчики реголита вышли на поверхность, тут порядок. Вокруг второго генератора копошатся механики. Профилактика. Тоже порядок. В родильном модуле тишина. Окей. В яслях шумно. Ну, еще бы. В пищевом отсеке чернокожий кубинец по прозвищу Мачо любезничает с рыжей красоткой Агатой. Прямо под камерой, и ведь знает об этом. Ладно, пусть.

К делу.

Слегка хрипнул динамик. Моник Валле, оператор связи, деловито произнесла:

— Судья, вы у себя? Устинов вызывает.

— Соединяйте, — ответил Макмиллан.

Он насторожился. Что это, уже соскучился? Только позавчера ведь улетел.

— Перевожу вызов, — бодро чирикнула Моник.

— Джек, — прозвучало из динамика. — У нас новости.

— Доброе утро, — проворчал Судья.

— Ага, — откликнулся русский. — Слушай. Во-первых, Чернышев при смерти. Сердце. Оценивай, анализируй, делай выводы. Во-вторых, Горетовский… Не знаю, как объяснить. В общем, он попал в аварию, жив-здоров, но что-то в нем сдвинулось. В его… этих… характеристиках, ну, ты понимаешь. Профессор измерял, подсчитывал… Я сейчас от него говорю, от Макса. Он в лес собрался, говорит, гроза будет. Трудно сказать, будет ли, но он уверен. Ты меня слышишь, Джек?

— Слышу. Чернышева жаль. О последствиях подумаю. Вместе подумаем. Вдвоем.

— Возможно, втроем, — поправил Устинов. — Даже вчетвером. С Максом и Наташей. Нет, впятером. Плюс Румянцев. У Макса настроение — пан или пропал, понимаешь?

— Не понимаю. Что это значит?

— Тьфу, нерусь… Это значит — ва-банк. Или у него сегодня все получится, или он бросает это дело. И вот тогда я хочу затащить его к тебе. К нам. Ты как?

— Положительно, — коротко ответил Судья.

— Я так и думал. А профессор, предупреждаю, на тебя зуб точить будет.

— Опять не понимаю, — сухо сказал Макмиллан.

— Ну, тобой заниматься захочет. Не Максом, а тобой, понял?

— Понял. Он сумасшедший, ваш профессор.

— А то ты нормальный, — хохотнул Устинов. — Ладно, далеко не пропадай, свяжусь с тобой. Пока.

— Конец связи, — дежурно отозвался Судья.

Нервозен Устинов, отметил он про себя. Серьезно у них там.

Ему вдруг остро захотелось побывать в этой их Верхней Мещоре. Слышал много, всегда как-то пропускал мимо ушей, а теперь вот — захотелось. Ну, когда-нибудь… В зависимости от того, что сегодня у Горетовского получится.

Да, этот человек, пожалуй, стал бы приобретением для Поселений. И его женщина — тоже. Пожелать ему неудачи? Чтобы окончилась ничем его последняя попытка?

Нет, качнул головой Джек. Уж я-то все понимаю. Как, наверное, никто.

Он услышал, словно наяву, те давние звуки: лязг металла, варварское завывание труб, дикие крики людей и животных.

Я — понимаю, повторил он про себя.

Тщательно одевшись, Судья покинул свою комнату. Быстро прошел коридорами жилого модуля, безлюдными в этот утренний час, повернул было к узлу связи, но передумал и направился к лифтам.

Площадь Созерцания тоже пустовала. Макмиллан встал на краю, посмотрел на Землю. Очертания континентов и океанов просматривались хорошо, но всю восточную часть Европы укрывала густая облачность.

Нет. Несмотря ни на что — удачи ему. Good luck, Максим.

Судья развернулся и двинулся к выходу.

­— Моник, — на ходу позвал он в укрепленный на воротнике микрофон. — Свяжитесь с «Аланом Шепардом». Подтвердите мой визит. Сегодня. Через полчаса стартую. Пусть ракетолет будет готов. И отслеживайте меня. Весь день. Если сообщения от Устинова ­­— немедленно переадресовывайте. В закрытом режиме.

30. Среда, 21 августа 1991

Вот и все. И не попрощались толком. Садясь в автомобиль Румянцева, Максим лишь кивнул коротко.

Внедорожник вырулил на набережную, свернул влево — через Центр поедут, машинально отметила про себя Наташа, — и скрылся из виду.

Через Центр — это значит, что четверть часа в запасе есть. А то и больше.

Она постояла минутку, потом вывела из гаража свой «Нагель» — пора бы поменять авто; все так или иначе закончится, тогда поменяю; Господи, о чем я? ­— вернулась в дом и стала одеваться. Серые кроссовки, серые походные брюки, ковбойка, серая ветровка.

Села в гостиной, зажгла сигариллу. Раньше курила совсем редко, а теперь вот — все больше и больше.

Затянулась, выдохнула дым, задумалась.

Накануне вернулись из Нижней Мещоры еще засветло. Максим ехал с профессором, Федор сел к Наташе. Напряженно молчал половину дороги, затем спохватился, потребовал пустить его за руль — ну да, она же ночь не спала, — и до самого дома развлекал рассказами о Первом Поселении.

Перед тем, как зарулить во двор, Устинов просигналил клаксоном — длинно и сразу же коротко. Притормозил, потом удовлетворенно кивнул.

— Агента отпустил, — объяснил он.

Посидели в гостиной, вяло поговорили. Условились встретиться здесь же завтра в одиннадцать часов утра.

Румянцев отправился в гостиницу, Устинов, наконец, — домой, к детям и недовольной жене.

Максим заговорил.

— Наташ… — нерешительно протянул он, не глядя на нее. — В общем… как бы это… короче, я спать пойду… Голова кружится… Ты прости, если что…

— Да я все понимаю, — грустно отозвалась Наташа. — Отдыхай, конечно… Бедный мой…

Она сделала шаг к Максиму, подняла было руку — просто, чтобы погладить по голове, словно ребенка, — но он отпрянул, как будто ожидал удара.

— Отойди! — крикнул Максим. — Понимает она! Да что ты понимаешь!

И устремился в свою спальню. Наташа увидела, что его пошатнуло раз, потом другой. Вот и захлопнулась дверь.

Сон не пришел — уже вторую ночь подряд. Странное состояние: устала, кажется, пальцем шевельнуть немыслимо, упади и забудься, но одновременно — лихорадочное, почти истерическое возбуждение, и нескончаемое, без возможности остановиться, перебирание своих, да и его тоже, и еще каких-то посторонних людей, — действий, слов, бестактностей, ошибок…

И все время дергает. Так бабушка, маясь бессонницей, говорила — дергает. Правильное слово, точное. Нет удобного положения, ноги как чужие, долго лежать — ну никак, садишься, подложив под спину подушки, — тоже сама не своя, встаешь, бесцельно ходишь по спальне, по дому, а усталость просто валит, и бредешь к себе, и ложишься, и все заново…

А мысли несутся, скачут, и, кажется, ты уже не ты, и ничего никогда не понять, и к себе не вернуться…

Под утро Максим все-таки робко постучался в ее спальню. Вошел, не дожидаясь ответа. Изможденный, угрюмый, по-прежнему избегающий Наташиного взгляда. И — полыхающий, едва не до боли в глазах.

Сел в дальнем углу, у туалетного столика. Спросил сипловато:

— Обижаешься?

— Что ты… — ответила она.

— Обижаешься, я вижу. Да и я бы обижался. И уж не как ты.

— Ты мужчина…

Он помолчал. Странно, но Наташа пришла в себя. Беспорядок в мыслях исчез, а утомление, хоть и осталось, но отодвинулось на перифериюсознания.

— Правда, Максим. Я не обижаюсь. Я одного хочу — помочь тебе. А как — не знаю.

— Вот что, Наташ… Я завтра попробую уйти. Как сказал, так и сделаю. Уйду — значит уйду, нет — останусь навсегда. Хотел бы с тобой остаться. Ты… ты как к этому?.. Просто чтобы я знал…

— Господи… Ну, а как ты думаешь?

— Не знаю… — Максим совсем отвернулся. — После всего, что я тебе наговорил… и что наделал…

Наташа приподнялась на постели.

— Нет-нет! — испуганно воскликнул он, выставив вперед обе руки ладонями к ней. — Нет! Ты одно пойми: если мы сейчас… ну, это… в общем, я тогда уйти не сумею. А должен попытаться. Не решусь — уважать себя совсем перестану, и с тобой не останусь, я такой тебе не нужен, да и себе тоже.

— Господи, какой дурак… — проговорила Наташа.

— Какой есть… — буркнул Максим.

— Я же тебя…

— Молчи! — крикнул он. — Не говори ничего! Ты что, так и не можешь понять, что это для меня искушение? Соблазн? А я хочу, чтобы ты поняла! Ничего больше сейчас не хочу!

— Я понимаю, — тихо и печально сказала она. — Поверь, понимаю.

Максим сгорбился на стуле, обхватил голову руками.

— Болит? — сочувственно спросила Наташа. — Хочешь, прими таблетку. В нижнем ящичке, да ты знаешь…

— Кружится… Нет, ничего не надо…

Он помолчал, словно собираясь с силами, и опять заговорил:

— Наташ… Я вообще-то что сказать хотел… Мы завтра втроем поедем. Я, Румянцев и Федя. Тебя не возьмем, нечего тебе там делать. Мне силы нужны и решимость. А я и так две ночи, можно сказать, не спал. Не сон, забытье какое-то… Да и не хочу, чтобы ты все это видела. Паскудное дело… Короче, если бог, хоть я в него и не верю, меня отсюда не отпустит и если ты примешь, то с тобой останусь. Насовсем.

— Приму, — коротко ответила Наташа. — Богом клянусь. Я-то верю.

— Знаю, — сказал Максим. — Ну, значит, договорились. Договорились?

— Бедный мой… — повторила она.

Он вдруг подался вперед, взглянул на Наташу в упор. Потом снова отвел глаза, встал и вышел из спальни.

После этого Наташа, опустошенная разговором, все-таки задремала.

Встала, однако, разбитой.

Утро не радовало солнцем, но и грозу ничто не предвещало. Просто облачно. Может, все обойдется, понадеялась Наташа.

К одиннадцати явился Устинов, через четверть часа — Румянцев.

Молча посидели в гостиной.

Потом Максим заговорил:

— Значит, так. Наташа с нами не едет, мы договорились. Это первое. Второе: Наташ, у меня к тебе просьба. Накопления мои — там чуть больше четырех миллионов, невеликие деньги, но все же… они тебе завещаны. А я хочу изменить кое-что, только в завещание уже не внести, времени нет. В общем, треть — тебе, треть — Макмиллановской общине, треть — Малининой. Это Маман, если ты не знаешь. Почему ей — не спрашивай. Просто вот так. И за роман гонорары. Моих там, по совести, процентов десять… Хорошо, двадцать, и не спорь! Вот эти двадцать процентов — в той же пропорции. Третье: если я все-таки уйду, ты себя не хорони. Это я очень тебя прошу. Ты вон какая, а люди-то есть… Да хоть Федор…

— Прекрати! — рявкнул Устинов. — Что ты несешь!

— А ты на меня не ори, — миролюбиво парировал Максим. — Ну, вот вроде и все. Двинулись? Хотя нет, дайте-ка позвоню.

Он дотянулся до телефона, набрал номер.

— Анна Викторовна? Горетовский… Я тут уехать собираюсь… Да, возможно, далеко и надолго… В порядке я, ага… Вот хочу вам… ладно, ладно, тебе… спасибо за все, Маман. За доброту. Удачи тебе.

Он положил трубку, сильно потер лицо.

— Ну, двинулись?

— Подожди, — сказал Устинов. — Теперь я скажу. Если, как я надеюсь, ничего сегодня не случится… кстати, что-то непохоже, чтобы гроза была…

— Будет, — уверенно вставил Максим.

— Ну, пусть, — пожал плечами Федор. — Я же говорю: если… Так вот, если. Мы только что переговорили с Джеком. Пришлось посвятить его в наши дела. Судья Макмиллан, могу определенно сказать, официально приглашает тебя в общину. Насовсем. Наталью Васильевну, разумеется, тоже.

— Спасибо, — отозвалась Наташа.

Максим кивнул.

— Позвольте и мне тоже, — почему-то голос Румянцева прозвучал насмешливо. — Я уж сухо, рационально. Максим, если сегодня случится. Вот приборчик. — Он вытащил из кармана шарик размером с теннисный мяч. — Возьмешь его с собой. Это обратная связь. К сожалению, не доведенная до совершенства, может и не сработать. К сожалению, принципиально одноразовая. К сожалению, принципиально односторонняя, на то и обратная. Там нажмешь вот на эту кнопку. Если сработает, то мы сигнал примем. И я стану думать… будет что повертеть…

Устинов хмыкнул.

— Я на нее нажму, если попаду домой, — сказал Максим. — А если куда-нибудь еще, то — к черту.

— Ну и славно, — легко согласился профессор. — А о Наташе не беспокойся. Мы ее в обиду не дадим, верно, Федюня?

— Я и сама себя в обиду не дам, — откликнулась Наташа.

— Вот видишь, — обрадовался Румянцев. — Хорошо, теперь можем ехать.

— Постойте, — попросила Наташа. — Федя, я две ночи не спала, а лечь сейчас все равно не смогу — буду ждать вас. Втроем или вдвоем вернетесь, но дождусь. У тебя, ты говорил, какие-то особенные таблетки… Поделись?

Подполковник внимательно посмотрел на нее, усмехнулся, полез за пазуху, вынул пластинку с запаянными таблетками, подумал, выдавил одну, протянул Наташе, проворчал:

— Одной хватит. Усталость и сон как рукой снимет, а к вечеру — наоборот. Свалишься, как убитая, дай тебе Бог здоровья. Часов пятнадцать спать будешь.

— Посмотрим, — сказала она. — Ну, езжайте.

— Постойте, — произнес Максим. — Наташ, насчет похорон… Ну, ты помнишь. Никаких попов, да? Я что попов, что замполитов на дух не переношу. Хорошо? Вот и молодец.

И они уехали. А Наташа осталась.

Она посмотрела на часы. Что ж, двадцать минут прошло. Пора и ей.

Прислушалась к себе. Действительно, свежа и собранна.

Выехав из ворот, она свернула направо — через Центр ехать ни к чему — и погнала «Нагель» по Южной Набережной. Выбралась на маленькую верхнемещорскую рокаду, две минуты, левый поворот — и авто помчалось к Природному Парку по дороге, обсаженной липами.

Вот и площадка. От капота румянцевского внедорожника шел пар — мотор еще не остыл, а воздух так и набухал влагой.

Наташа поднырнула под шлагбаум и уверенно зашагала по просеке, присыпанной мелким гравием. Она хорошо знала этот путь, и заветную полянку Максима тоже знала…

Полчаса быстрой ходьбы — и сойти на ведущую вправо тропинку.

Сколько грибов… Это за грибами он пришел сюда восемь лет назад…

Начался дождик. Птицы примолкли.

На ближних подступах к поляне Наташа сбавила темп. Теперь она шла медленно и бесшумно.

Потом и вовсе — пригнулась и стала двигаться, как в рапидной съемке.

Пришла. Из-за этих кустов все — почти как на ладони.

Затаила дыхание.

Мужчины стояли под дубом и тихо разговаривали. О чем — не разобрать. Только однажды донесся громкий возглас Максима: «Да идите вы!» И дружный смех, сразу же, впрочем, оборвавшийся.

Румянцев обнял Максима, прижал к себе, потом резко отпрянул и занял место у своей аппаратуры: в центре поляны красовался раскладной столик с портативным вычислителем, рядом с ним — давешняя коробка на треноге.

Устинов ткнул Максима кулаком под ребра, получил в ответ. Обнялись неловко — мешали замысловатые громоздкие очки, болтавшиеся на шее у подполковника.

Подполковник встал рядом с аппаратурой, надел очки на лицо.

— Ну, — звучно сказал Максим, — за Наталью вы мне отвечаете! А с полицией уж как-нибудь без меня разберетесь… У вас же, у каждого, полномочия… Ох-хох-хох… Давненько не лазил…

Он ловко взобрался на дуб, устроился на толстой ветке, покачался на ней, замер.

Дождь усилился. Поднялся ветер, вокруг потемнело. Наташа различила ауру вокруг Максима.

Ветер утих было, но тут же возобновился пуще прежнего, перешел в серию сумасшедших порывов.

Небо сделалось почти черным, и вода лилась с этого неба сплошным потоком.

И наконец, небо ударило.

Наташа на мгновение ослепла.

Когда зрение вернулось, она увидела, как Федор ловит падающее с дуба тело. Принимает его на руки, затем на корпус, мягко валится спиной на траву, перекатывается, поднимается на ноги.

А тело лежит.

Наверное, уже можно не прятаться, решила Наташа.

Устинов повернул голову и посмотрел прямо на куст, за которым укрывалась женщина. Когда Наташа вышла на поляну, он открыл рот, собравшись что-то крикнуть, но промолчал.

— Есть переход! — перекрывая шум ветра и дождя, объявил Румянцев.

Наташа подбежала к лежащему Максиму, уткнулась лицом в грудь Федора.

Дождь и ветер внезапно стихли. Стала слышна — и почти нестерпима — вонь горелого мяса.

Подполковник уже набирал на панели телефона длинный номер.

— Здесь Устинов, — хрипло представился он. — Моник, ты? Здравствуй. Соедини с Судьей, пожалуйста. Понял. Тогда прими сообщение. Да, закрытое. Готова? Включай запись. Спасибо. — Он сделал короткую паузу и отчеканил. — Джек. Горетовского не жди. Ушел. Конец связи.

Не стану плакать, яростно подумала Наташа, заставляя себя взглянуть на то страшное, сожженное, неузнаваемое, мертвое, что было ее Максимом, и сразу же отворачиваясь. Это не он, Максим жив, просто уехал.

В голове мелькнуло давнее, почти забытое ахматовское: «И сказал мне: не стой на ветру».

Он жив, повторила Наташа, жив, и я не стану плакать, живых не оплакивают.

Она провела рукой по лицу. Мокрое, но это, наверное, от дождя.

Часть 4. Лагерь. 1991 — 1999.

31. Среда, 21 августа 1991

В спину упиралось что-то твердое, корявое. Голова раскалывалась, по внутренней поверхности плотно смеженных век медленно проплывали кровавые пятна. Очень хотелось глубоко вдохнуть, но не получалось.

Максим провел рукой по бедру. Одет. Странно, у Маман так не заведено. Гостя, упившегося до беспамятства, раздевают и бережно укладывают. Уж тем более — его, Максима.

Он попытался вдохнуть — резко, пересиливая боль. Вскрикнул. Открыл глаза.

В памяти высветилось все, словно кто-то повернул рубильник: тяжелое похмельное утро, Маман, горькая под огненный борщ, сумасшедшее ралли куда глаза глядят, неуправляемо вертящееся небо, удар, больница, какие-то врачи (это смутно), Наташа, Устинов, Румянцев, дом, опять Наташа, Румянцев, Устинов, Парк, поляна… Вот эта самая поляна… Дуб, гроза, молния…

Мелко дыша, Максим огляделся. Да, та самая поляна. Выходит, получилось. Только вот как очнулся, как подполз к полусгнившему поваленному стволу, как сел, опершись на него спиной, — это хоть убей.

Да и не важно. Главное — получилось.

Радости он не испытывал.

Максим снова закрыл глаза. Передохнуть, отдышаться, да и в путь. Перекурить, наверное. Как у нас тут говорили — всякое дело начинается с перекура. Там так не говорят…

Он сунул руку в карман просторной куртки. Пальцы наткнулись на гладкий шар. Ага, вспомнил Максим. Обратная связь. Односторонняя, одноразовая, ненадежная. Вот и кнопка. Он коснулся кнопки подушечкой большого пальца. Просто коснулся — нажимать рано.

Нашарил портсигар, подаренный когда-то Наташей, зажигалку. Но вытаскивать не стал — курить решительно не хотелось.

Что ж, надо двигаться, нечего тянуть. Сейчас, подумал Максим, встану, пройду по лесу — здесь это лес, а никакой не Парк, — выберусь на опушку, пересеку луг… хотя нет, это там между лесом и деревней лежит луг, зеленая трава, усыпанная синими и желтыми цветами, шмели жужжат… а тут — поле. Картофельное, кажется.

Значит, через поле — миную одну деревню, другую, будет станция. Дождусь электрички на Москву; денег здешних ни копейки, конечно, забыл их в той, старой одежде, которая так дома и лежит… в пакете из плотного пластика, в дальнем углу мастерской, что в подвале оборудовал… досочку иногда обстругать, то да сё… для души…

Дома, поймал он себя на мысли. Дома тот рубль с мелочью забыл. Ха.

Я здесь дома, здесь. Максим постарался быть убедительным. Получилось не слишком-то.

Ладно, хватит рассусоливать. Без денег, так без денег, зайцем доехать тоже не проблема. До Ждановской, а там… а там видно будет.

Пора. И боль уже унялась немного. Пора.

Он открыл глаза.

Поляна, конечно, мало что общего имела с той, которая в Парке. Даже, можно сказать, и не поляна вовсе — так, проплешина. Почти вся кустами заросла, жалкими какими-то, унылыми. Коряги валяются там и сям полусгнившие. Не было их раньше. И вон того ржавого листа железа со следами давнего костра — не было. Да, и лесная его поляна изменилась. Что ж, восемь лет…

Вот дуб — тот же. Зато под дубом — каменюка здоровенная. Это об нее я и треснулся, когда упал, понял Максим. Ребро, наверное, сломал… Хорошо, что не головой…

Эх, говорил же Федор: пристегнись к ветке, мало ли что там, и вообще, шею сломаешь, идиот. Нет, заупрямился… Как пришел, так и уйду… Тьфу. Идиот и есть.

В воздухе висела влага. Максим на мгновение замер, прислушался к своим ощущениям — нет, грозы давно не было. И в ближайшие дни не будет.

Впрочем, теперь это уже не имеет значения.

Он неуклюже встал, снова непроизвольно вскрикнул от жгучего укола в правую сторону груди, потоптался, приноравливаясь к этой боли, и медленно зашагал в ту сторону, где, по его представлениям, находилась станция.

Лес казался чужим. Ни одной знакомой тропинки, все не так. Гуще он стал, лес, дремучее. И тихо кругом, только мелкие капли шуршат, падая с листвы, да изредка то ли зверь, то ли птица ухает далеко за спиной. И собственные шаги. А поездов, звуки которых обычно доносились сюда, не слышно.

Будут поезда, куда они денутся. Значит, зайцем до Ждановской, а потом…

Смутная тоска сдавливала сердце Максима. Потом — пешком, дом-то недалеко. И — устроиться во дворе, на лавочке где-нибудь, в сторонке от своего подъезда, но так, чтобы хорошо просматривался. И ждать. Люська его восемь лет тому назад похоронила, и наверняка замуж вышла. Как возвращаться? Ну хоть посмотреть на нее издали… И на детей… И на мужа ее…

А вдруг она переехала? Ну, соседей порасспросить аккуратно…

Хорошо, дальше-то что? Все восемь лет, как осел упрямый, одно себе твердил: домой, домой! А что дома-то делать — эти мысли от себя гнал, потому что боялся решимость потерять.

Ну вот и теперь отогнать. Решимость уже не нужна, все состоялось, но неясность угнетает, а это ни к чему. Все — потом, там видно будет.

К родителям потом поеду, сообразил Максим. Дай бог, чтобы живы были. Отцу сейчас шестьдесят девять, маме шестьдесят четыре, дай бог, дай бог… Кто-кто, а мама во все поверит. Как явиться, правда… Вот так и бухнуть: здравствуй, мама, это я, твой сын, я не умер, меня вышвырнуло черт знает куда, а потом обратно кинуло, а хоронили вы не меня… Бред… Так и убить ее можно…

Но все равно — к маме. Больше некуда. А уж как — опять же видно будет.

А добраться — доберусь. Троллейбусами, опять же зайцем… Да хоть пешком…

Тоска сделалась острой, обжигающей. Наташа… Вот где мой дом, пронзительно ударило в сердце.

Максим совершил над собой невероятное усилие и переключил все внимание на движение по этому нечистому лесу.

Чувство пространства не подвело. Тропа стала немного шире, между деревьями появились просветы. Вот и опушка.

Оказалось, что Максим выбрался из леса все-таки не совсем там, где предполагал. Но и эти места он тоже знал. Маленький пруд, за ним, слева, лесопилка — во всяком случае, раньше тут была лесопилка. Сейчас тихо, обеденный перерыв у них, что ли…

И поездов не слышно, снова отметил Максим. Тоже, может, перерыв… как это называлось-то… да, технологическое окно…

Он посмотрел направо. Что бы там ни располагалось — да хоть картофельное поле, — все скрывал бетонный забор метра в два высотой. А поверху — Максим напряг зрение — да, точно — поверху шла колючая проволока. В несколько рядов. Правда, с прорехами.

Чудеса, устало удивился Максим. Впрочем, восемь лет… Поди знай, что тут произошло…

Что ж, крюк не такой уж большой. В первую деревню, которая Минино, войти возле лесопилки, выбраться переулком на объездную дорогу, ведущую вдоль деревни к кирпичному заводу. Повернуть в противоположную сторону. Дорога всегда была насмерть разбитая, но по обочине, да налегке — не проблема, даже со сломанным ребром. А там уж и следующая деревня — которая Григорово. Рукой подать. По всей длиннющей главной (и единственной) улице протащиться. И — станция.

Максим ступил на главную мининскую улицу. Опять сжалось сердце. Глубокие рытвины, заполненные тухловатой водой; покосившиеся, дырявые заборы; жалкие почерневшие домишки за ними. И ни души.

Он повернул направо, побрел по улице. Сейчас вон там, по правую руку, немного в глубине, будет управа… тьфу, сельсовет, конечно, а перед ним памятник павшим героям Великой Отечественной — фанерная пирамидка в человеческий рост, выкрашенная серебрянкой и увенчанная гипсовой пятиконечной звездой. Как на воинском кладбище. Дальше убогий магазинчик — Максим никогда не видел его открытым, да и ни один знакомый грибник тоже. Еще метров сто — и поворот налево, на ту самую дорогу.

Память не обманула: сельсовет красовался на своем законном месте, и выцветшее красное полотнище с серпом и молотом нависало над входом. Чуть в стороне стоял грузовичок. Чуднóй такой грузочичок, словно из старых фильмов. «Студебеккер», — подумалось почему-то.

А вот пирамидки не было. На ее месте стоял на кирпичном постаменте, слепо таращась на Максима, бюст человека с густыми усами.

Это надо перекурить, сказал себе Максим. Он достал портсигар с зажигалкой, зажег длинную темно-коричневую сигариллу, затянулся, выпустил дым в сторону бюста.

Окно сельсовета распахнулось, и кто-то крикнул изнутри:

— Эй, товарищ! А ну-ка, стой!

Ничего не понимаю, но дело ясно, что дело плохо, лихорадочно подумал Максим.

Из дверей уже выбегали, топая сапогами, и он решился: сунул руку в карман, нащупал кнопку, надавил на нее.

Пусть дома считают, что все в порядке.

32. Четверг, 7 ноября 1991

Первый за много месяцев… сколько?.. да не так уж много, трех нет… а кажется, что годы… в общем, первый за все время выходной. Даже и не выходной, а — короткий день: до обеда в поле, на кормовой свеклé, после обеда — все в клубный барак.

Как же, годовщина Великой Октябрьской…

Заключенные старались сесть подальше от сцены, от президиума. Возникали мелкие стычки, охрана пока не заглядывала, так что бузили вволю, толкались, выкрикивали угрозы, а передние скамьи пустовали.

Авторитеты соблюдали полное спокойствие, до времени не вмешиваясь ни во что. Несколько приблатненных, да и иные из простых мужиков, кто сидел подольше, принялись гонять новичков. Те, в большинстве своем, покорно все сносили. Не жильцы, равнодушно определил Максим.

Миша Гурвич добродушно смахнул с крайних на последней скамье мест двоих приблатненных — Вальку-Перца и Зубчика, имени которого Максим не знал.

— Эй, шпион, — с ленивой угрозой позвали откуда-то справа.

Максим вскинулся было, но Миша повернул голову, ласково ощерился, и вопрос, кажется, исчерпался.

— Давай, Максыч, присаживайся, — сказал Гурвич.

Максим сел, подступила слабость, в глазах поплыло, затем прояснилось, накатила тоска. Чтобы отвлечься, он посмотрел на продолжавших бесноваться. Вот кого-то ударили кулаком по лицу. Жалкий вопль, нелепая фигура, втянутая в плечи голова… Сел-таки во втором ряду, в самой середке… Точно не жилец…

Некоторые пытались огрызаться. У этих есть шанс. Хотя и малый, очень малый.

Сам Максим был новичком, совсем еще зеленым, над такими измывались без тени сострадания. К тому же — шпион. В довершение всего — американский, хуже просто не придумаешь.

Странное общество, если его можно назвать обществом, привычно подумал Максим: безоговорочный патриотизм в сочетании с насквозь блатной психологией. Сюр какой-то, добавил он про себя.

Впрочем, что такое «сюр» — уже тускнело в памяти. Да и удивление, даже изумление от всего встреченного здесь тоже стало уже скорее дежурным. Безразличным и вялым.

Максим сознавал, что выжил — пока выжил — чудом. Никакое «не верь, не бойся, не проси» не помогло бы. Он отчаянно твердил про себя заветную формулу — с того самого момента, как его взяли около сельсовета, завернули руки за спину, втащили внутрь, швырнули на грязный дощатый пол и начали выкрикивать дикие, немыслимые вопросы. Но нет, не помогло бы. Видали тут таких, и где они?

Спасибо Мише Гурвичу, взял под крыло.

С Мишей-Бородой предпочитали не связываться. Даже вертухаи не трогали, а уж заключенные и подавно.

Тоже фигура класса «сюр». Чуть ли не два метра ростом, ни грамма жира, конечно, но и никаких следов голодного истощения. Костлявый, жилистый, сильный. Метаболизм такой, коротко объяснял Гурвич, все, буквально все усваивается. Максим верил — он видел, как Миша жрал в поле турнепс.

Густая борода масти «соль с перцем». Когда-то, давным-давно, Гурвич, ни с того, как он говорил, ни с сего, решил, что его вот-вот заберут. Прямо с минуты на минуту. Ну, и пустился в бега, бросив и работу, и семью. Все равно забрали, само собой, но — только через две недели. За это время у Миши отросла длинная щетина, сбрить ее перед тем, как сфотографировать арестованного, почему-то не удосужились, карточки пошли в личное дело, так оно все и осталось.

Впрочем, главное — не борода, не рост, не стать и даже не метаболизм. Главное — репутация. Ни к каким группировкам Гурвич не примыкал, но слыл психом, способным убить за косой взгляд. Возможно, не без оснований — вроде, действительно кого-то придушил на заре своей лагерной карьеры, хотя сам об этом Максиму никогда не рассказывал.

Да и стаж Бороды внушал уважение — как-никак, уже четырнадцатый год...

При всем при том — Максим успел оценить — Гурвич был мягким, покладистым интеллигентом из инженеров, страшно не любил кого бы то ни было обижать и ужасно тосковал по достойному собеседнику. Максим таким собеседником и стал. И оценил это в полной мере. Что уж там, успел бы уже сдохнуть или, по крайней мере, опустили бы. Но Мишино покровительство дорогого стоило. Репутация есть репутация.

В помещение ворвалась вохра. Зэки кинулись занимать свободные места, уже не разбирая ни передних рядов, ни более выгодных средних. Беспорядок улегся. Авторитеты и приближенные притушили самокрутки. Охранники — по три свирепых таджика на каждый из двух проходов, каждый с АК-51 наизготовку, — замерли, непроницаемо глядя на сцену. Еще трое таджиков легко взбежали на нее и застыли позади стола президиума.

Приоткрылась дверь за их спинами, на подиуме появился президиум — начальник лагеря, замполит и особист. Сели за стол. Начлаг, пожилой майор, налил в стакан воды из графина, пить не стал, привстал и глухо выкрикнул:

— Торжественный митинг, посвященный семьдесят четвертой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, объявляется открытым!

Опустился на стул и все-таки выпил из стакана.

Замполит метнулся в угол сцены, включил стоявший на шатком столике проигрыватель с заранее подготовленной пластинкой, поставил иглу на ее край. Затрещало, раздался вступительный аккорд, и грянул хор: «Вставай, проклятьем заклейменный…»

Заключенные нестройно поднялись. Кто-то запел, большинство разевало рты в такт словам гимна.

— Пой, собака, — прошипел ближний к Максиму таджик, поводя автоматом.

«…и в смертный бой идти готов», — добросовестно изображал пение Максим.

Говорят, были случаи, что стреляли…

Допели. Избрали почетный президиум в лице Политбюро ЦК ВКП (б) во главе с товарищем Сталиным. Начлаг предоставил слово для доклада замполиту.

Долговязый старлей прихватил внушительную стопку бумажек, занял место за трибункой и принялся невнятно болботать.

Особист, черноволосый капитан, обводил зал острым взглядом. Начлаг же вскоре откровенно закемарил.

— Максыч, это надолго, — шепнул Гурвич. — До вечера. Ты расслабься, давай потрещим.

О господи, содрогнулся Максим, до вечера. Такой митинг был для него первым. К линейкам три раза в неделю — по вторникам, четвергам и субботам, после четырнадцатичасового рабочего дня, — он попривык. Мучительное дело, стоять надо ровно и тихо, слушать фантастическую бессмыслицу, а голод мучит, и ребра болят, и кашель рвет легкие, но — всего-то час, после которого какая-никакая, а еда, какой-никакой, а сон.

А тут — до вечера. Это часов пять. И лучше не шевелиться — охранники так и зыркают.

Четыре таких митинга в год: на Октябрьские, День Конституции, Майские и Июльские.

— Не ссы, Максыч, — Гурвич все не унимался. — Если тихо, то и ладно. Главное, голову не поворачивай и губ не разжимай, зверьки и не прочухают. У, Ленина на них нет…

Миша истово веровал в святость Ленина, считал, что его учение извращено и опохаблено бессмертным Сталиным, и даже сомневался в том, что великий вождь все еще жив. За каковые сомнения, высказанные по пьяни, собственно говоря, и сел.

Максим же сомнений не испытывал. Больше века от роду — это даже для кремлевских небожителей слишком. Да и видел он Сталина, в Мавзолее, лет этак тридцать назад. Помнится, понравился ему тогда усатый — рядом с ним Ленин казался совсем уж восковым…

Здесь, однако, Сталин никогда не умирал. Почти сорок лет он не показывался народу, но считался живым, а за сомнения — в лучшем случае сажали. Бессрочно.

Самого Максима, правда, посадили за другое. Появился непонятно откуда. Джинсы, куртка, кроссовки, сигариллы, портсигар, на внутренней стороне крышки гравировка: «Тебе от меня», массивная зажигалка, документов никаких. Явный шпион. Да еще шарик с кнопкой. Понятно — бомба. Выходит, к тому же и диверсант.

Как уловил Максим, появление диверсанта испугало сельских начальников как таковое. Видимо, кто-то вышестоящий мог обвинить их в потере бдительности, а то и в потакательстве. Или даже в заговоре.

Поэтому подготовку к диверсии предъявлять арестованному не стали, а «бомбу» утопили в выгребной яме дощатого сортира, что на заднем дворе сельсовета.

Кретины, господи, какие кретины, дивился Максим. Будь это бомба… скажем, с таймером… вас же всех тут как минимум нечистотами залило бы…

Впрочем, дивился он молча, да и не очень сильно — слишком много сил уходило на то, чтобы выдержать боль. Били-то от всей души…

Как бы то ни было, оставили только шпионаж.

Местная тройка быстренько приговорила Максима к расстрелу, но оказалось, что штатный исполнитель уехал — на том самом старинного вида грузовичке — в Раменское. Жену, что ли, в больницу повез. Ждать его приходилось не раньше, чем назавтра, явное нарушение дисциплины, и тройка-то не уследила, нехорошо… Опять же — держать осýжденного под замком, охрану ставить, это возни сколько... Пораскинули мозгами, да и переписали приговор. «Исправительные работы до перевоспитания». Прямо по месту ареста и разоблачения.

— Так что, говоришь, — прошептал Гурвич, — упырь-то сдох?

Максим кивнул.

Странно, но за два с лишним месяца Миша ничем, кроме смерти тирана, так и не заинтересовался. Ни откуда этот Горетовский взялся, ни что он повидал… Интеллигенция же вроде бы, жажда должна быть до информации, да еще такой… неординарной, мягко выражаясь... Нет, Гурвич принадлежал к другому типу — самому бы выговориться. Даже то, что новичок отчетливо светится в темноте, не произвело впечатления. Подумаешь, светится, мало ли, облучился где… Кстати, и все остальные реагировали так же, что заключенные, что администрация, что вохра. Между прочим, и это, может быть, помогло: кто пограмотнее, те держались в сторонке — излучает ведь, ну его…

Все к лучшему, подумал Максим. Зато я хоть понял, в какой мир попал вместо родного. Эх, промахнулись мы с Румянцевым…

А мир — что ж, этот мир по-своему логичен.

Здесь Гитлер не успел — Сталин ударил первым. В мае сорок первого.

Красная Армия блокировала силы вермахта на границе, а на южном фланге театра военных действий советские войска вторглись в Румынию и заняли нефтяные поля Плоешти, отрезав Германию от горючего для автомобилей, танков, самолетов. Рейх продержался на накопленных запасах до осени сорок второго, после чего отдал концы. Воин-освободитель прошел через всю Европу, установил повсюду красные знамена, а последнее, Стяг Победы, водрузил в июле сорок третьего на берегу Атлантики, в порту Дюнкерка.

Союз пополнился еще парой десятков братских республик.

Проклятая Англия, правда, устояла — Америка начала высаживать на острова мощный экспедиционный корпус, и Генштаб РККА отдал приказ: «Стоп». Многих за этот приказ расстреляли, но было уже поздно.

Дальше, как понял Максим, все пошло наперекосяк. С японской агрессией в Тихоокеанском регионе американцы справились сами, разве что Мао поучаствовал. Азия оказалась для Союза потерянной.

А в Европе… Европа лежала в руинах, технологическое отставание от Штатов и Британии росло семимильными темпами, Сталин, вероятно, все-таки помер, хотя об этом никому и не объявляли, и новоприобретенные республики, судя по всему, вскорости от Союза отвалились. На эту тему тоже никаких сообщений не было, но, по словам Гурвича, то о франко-бельгийском колониализме что-то проскальзывало в сообщениях Совинформбюро, то венгерских шпионов выявляли, то еще что…

Даже в своем, родном, и то не было уверенности. Путевки на курорты Крыма, говорил Миша, перестали выделять уже давным-давно. Неладно это, горько резюмировал он.

Внутренние процессы Гурвич тоже оценивал критически. Страной правит неизвестно кто, анонимы какие-то. Вероятно, жрут друг друга безостановочно.

А на трибуне Мавзолея кто же стоит, не понимал Максим? Ну, когда демонстрация трудящихся или там военный парад?

Ты совсем больной, вопрошал Борода? Экран устанавливают, на нем упыря показывают. Когда солнце, ничего и не разглядеть, зато потом по всем клубам кино крутят: товарищ Сталин произносит речь на торжественном митинге, посвященном… и так далее…

И что, изумлялся Максим, никаких членов Политбюро на трибуне?

Да пошел ты, злился Гурвич.

Технологическое отставание таки ужасающее, не говори мне ничего, Макс, — Мишка в ужасе затыкал уши, — ты есть псих натуральный, и слушать тебя нечего, только инженерное свое бередить.

В экономике полный развал, нагнетал он, четверть населения сидит, еще одна четверть обслуживает сидящих, остальные стучат друг на друга и бьют баклуши.

А культура, осведомился как-то Максим? Я же говорю — псих, отвечал Борода. Какая к свиньям культура, ты соображаешь?!

Как тебя не расстреляли, удивлялся Максим? Гурвич лишь строил саркастические гримасы.

— Миш, — шепотом спросил Максим под монотонное бормотание замполита, — а вот сейчас свеклý-то уберем, снег выпадет, что делать будем?

— Да уж найдут, чем занять, — едва слышно ответил Борода. — Хорошо бы на комбикорма. Ты меня держись, дурила, а то на валенки пошлют — легким конец, полгода не протянешь.

— Миш, а жрать-то зимой чего будешь? Даже ведь турнепса нету… На одной баланде?

— Ага, зимой голодно, — меланхолично подтвердил Борода. — Как-то, помню, самый чуток не дошел. Ну да, глядишь, перекантуемся…

— Миш, — едва шевеля губами, прошелестел Максим, — а вот в проволоке колючей такие дырки…

— Идиот, — отозвался Гурвич. — Да беги хоть сей момент, только куда ты побежишь? Тут хоть крыша над головой… Меня держись, говорю же… А кум вызовет — на все соглашайся, хоть жрать подкинет, главное — не пались, а то зарезать могут…

Заболело в подреберье. Срослось там само, но как-то неправильно. Никто же не лечил — как на собаке срослось. Максим немного скособочился в правую сторону — так легче, — покосился на таджиков — тоже, подумал он, служба не сахар…

В передних рядах отчего-то заволновались. Один из вохровцев метнулся вперед, поднял и резко опустил автомат, как дубинку. Раздался придушенный вскрик, все стихло.

Мишка продолжал шептать что-то, тихо-тихо, почти не разобрать.

Максим попытался представить себе Люську. Не получилось, сплошной туман какой-то… А вот Наташино лицо — да, засияло.

Роскошный мир, сверкающие города, Луна, скоро Марс… И чистый лес… то есть Парк… Вот он, километра три от поганого этого барака, от тяжелой и бессмысленной, все человеческое в человеке убивающей работы, от игры в буру по ночам, от похоти старых зэков, от грязи, от голода, от валенок, которые сгоняют в могилу за полгода, от таджиков, замполитов, особистов и начлагов.

Уйду, сказал себе Максим. Грозы в мае будут или в июне, это полгода перетерпеть. Главное — не оскотиниться. Дождусь гроз — и уйду.

Не хочу этого мира, не должен я ему ничего.

Хочу домой. На Южную Набережную, дом двадцать восемь.

Эх, Иван Михайлович, вспомнилось вдруг. Уж откуда-откуда, а отсюда никакого проникновения ждать не приходится.

Лицо Наташи померкло. Замполит все так и бубнил, да Гурвич бормотал свое.

33. Четверг, 7 ноября 1991

После отпевания лейб-гвардейцы Сводного полка и казаки Особого конвоя на руках перенесли гроб с телом Ивана Михайловича Чернышева из Исаакиевского собора в вестибюль Мариинского дворца. Водрузили на постамент, четко совершили церемониальные перестроения, застыли пообок, штыки и шашки наголó.

Началась государственная панихида.

Наташа постаралась затеряться в задних рядах. Приходить сюда и вообще не было нужды. Без надобности, как сказал бы Максим. Потому что мертвые уже ничего не ждут от нас. Заботиться следует о живых.

Она пришла в ужас от самой этой мысли — ведь воцерковлена… Но ужас ощутился не слишком глубоко. Максим умер, несомненно, и его изуродованное тело похоронено, как он и хотел, на Новолюберецком кладбище, безо всяких церковных обрядов. Но он жив. Не о бессмертной душе речь — о нем, о Максиме, из плоти и крови. Трудно изъяснить.

Жив, сообщил об этом, Румянцев — вон его сухой профиль мелькнул где-то впереди и затерялся — сигнал принял, пытается, как он говорит, что-то придумать.

А могила — так Наташа там и не бывает. Никита Бармин взял на себя уход, ну и пусть.

Все смешалось…

Но проводить Чернышева — все-таки пришла. Ей казалось, что и Максим пришел бы.

Федор тоже здесь. Спешно прилетел из Первого Поселения, стоит рядом. Двух слов сказать не успели. Вот, коснулся ее локтя, будто невзначай.

Отступил от микрофона император. Наверное, хорошо говорил, подумала Наташа. Владимир Кириллович — интеллигент до мозга костей, кто, как не он, найдет подходящие слова для такого события. Но речь государя не запомнилась: вероятно, собственные мысли, глупые и наивные, отвлекли.

Зазвенела Ольга Жданóвская.

«…Мы не были с покойным политическими союзниками… Мы во многом расходились… Наши взгляды были несхожи…»

Господи, о чем она? Мы, мы… О себе?

«Но граф Иван Михайлович останется в памяти как выдающийся сын России…»

О, казенные слова…

Снова Федор легонько притронулся к ее локтю.

Госпожа премьер-министр закончила. Заговорил начальник Генерального штаба. На очереди еще соратники по партии, однокашники, а за ними слово возьмут главы иностранных государств.

Наташа опять отвлеклась. Ее взгляд упал на краешек длинного черного платья. Полина Станиславовна. Черна лицом, в тон платью, но держится хорошо, в обморок не упадет. Кровь, старинная кровь… Или просто сила…

И младший сын, Дмитрий Иванович, рядом с матерью, спокоен до непроницаемости.

А старший, Михаил Иванович, которого многие обвиняют в смерти отца? Тоже где-то здесь, но старается быть незаметным… Ах, подумала Наташа, не суди, да не судим будешь.

Даже Жданóвскую судить не стану, хотя ее лепта в первом инфаркте Чернышева — ох как велика. Но не желала же она этого…

А уж второй, спустя два с половиной месяца после первого, — и вовсе ничто, казалось, не спровоцировало. Всё в душе, всё…

Панихида закончилась. Гроб вынесли из дворца, установили на артиллерийском лафете, в полной тишине двинулись к Невскому, повернули направо.

У Московского вокзала подняли гроб на плечи и, медленно-медленно, понесли к поезду. Один тепловоз, три вагона — для покойного и его семьи, для августейшей фамилии, для охраны.

В Ярополец Волоколамского уезда, родовое поместье. На родовое кладбище.

Три часа пополудни. Издали донесся звук орудийного залпа — это отсалютовали бывшему премьеру пушки Петропавловской крепости.

На перроне караул вторил пушкам выстрелами в воздух.

Поезд тронулся.

Пошли обратно по Невскому. Федор неловко задел Наташино плечо своим, едва не споткнулся.

— Наталья Васильевна… Не знаю, как сказать…

Она, впервые за весь день, посмотрела Устинову в лицо.

— Наталья Васильевна… С женой у меня кончено… Детей, конечно, не оставлю… Но жизнь моя — там…

Он поднял руку.

— Там… Зимой Второе Поселение закладывать станем… Впрочем, времен года там нет... а жизнь моя есть… И в вас моя жизнь… Господи, что я несу…

— Федя, — просто сказала Наташа, — а давно ли мы с тобой на «вы»?

— Волнуюсь, — пробормотал Федор, — прости, Наташа. Полетишь со мной? Руку и сердце предлагаю. Развод, если вам… тебе… если по канону нужно, Владимир Кириллович, я думаю, словечко замолвит, ему же не откажут… Иван Михайлович вот умер… А Максим — помнишь? — говорил, мол, отвечаешь мне за Наташу…

Он совсем смешался.

Пошел редкий снег, первый в году.

— Ну? — выдохнул Федор.

— Я подумаю, — ответила Наташа. — Я подумаю.

Они остановились у входа в «Англетер».

— Я главное забыл, — проговорил Федор. — Как мальчишка, ей-богу… Ты только ответь. Как бы ни ответила, да или нет, — ответь. Главного это не изменит. Я — тебя — …

— Я знаю, — проговорила Наташа. И спросила отрешенно. — Как думаешь, есть вероятность, что Максим вернется?

— Ждешь его?.. О вероятностях не со мной лучше — с Николаем.

— Я спрашивала… Не хочет он отвечать, говорит — думаю, работаю… А Максима — жду, конечно… Ты когда обратно?

— В понедельник, — Федор печально посмотрел на Наташу. — Может быть, поужинаем вместе?

— Нет, — сказала она. — Мне одной побыть нужно. А в воскресенье отвечу. Ты мне позвони в воскресенье. Хорошо?

34. Четверг, 7 ноября 1991

Трансляция прощания с Иваном Чернышевым закончилась. Немногочисленные поселенцы, заинтересовавшиеся ею и позволившие себе потратить время, тихо разошлись по своим делам. Макмиллан продолжал неподвижно сидеть перед погасшим экраном.

— Судья, объясните, — попросил Кшиштоф Розумецкий, сегодняшний дежурный оператор. — Ведь мы уходим от этого мира, правда? От этой, вы сами сколько раз говорили, несвободы, к истинной свободе. Через ответственность за самих себя. А вы, я же вижу, по-настоящему скорбите по человеку, который как раз эту несвободу отстаивал. Свою жизнь положил за нее, и много других жизней тоже. Да и вообще, что нам за дело до всего этого?

— Попробуй разыскать профессора Румянцева, — невпопад отреагировал Джек. — Он там был. Я видел.

Кшиштоф стремительно прошелся пальцами по клавиатуре.

— Не отвечает, — сообщил он минуты через полторы.

Макмиллан поднялся, направился к выходу. Уже в дверях остановился, повернул голову к оператору, произнес:

— Ты молодой. Твои слова — мертвая догма. Да, я так говорил. И говорю. Но всегда всё по-разному. Необходимо понять — по-разному. Этот человек много делал для нас. И он был — человек. Сильный. Я уважал его. Продолжай разыскивать Румянцева.

— Да, Судья, — отозвался Розумецкий.

Он пока не понял, вздохнул Джек. Может быть, позже… хотя и это неизвестно…

Первое поколение, размышлял он, проходя коридорами Поселения. Они несвободны. Все мы несвободны. Только пытаемся освободиться, пойти дальше.

Они, все мы — плоть от плоти старого мира. В наших попытках мы так же ограниченны и фанатичны, как ограниченны и фанатичны миллиарды довольных своей жизнью, или недовольны, но рассчитывают улучшить жизнь, не ломая ее рамок.

А мир, породивший нас, остается родиной. Может быть, наши дети сумеют преодолеть это. Нет, и не дети — дети детей. Внуки внуков.

И я тоже ограниченный фанатик, жестко признался себе Судья. Разница только в том, что понимаю это. И еще в том, что видел призрак другого, совсем другого мира.

Интересно, как там Горетовский… Не дает покоя его история. Мешает работать здесь, тянет туда, на Землю.

Надо жениться, пришло в голову. Макмиллан усмехнулся.

Вот и Чернышев ушел. Тайный проект Румянцева теперь не скоро развернется заново. Впрочем, на Чернышева надежд тоже уже почти не оставалось. Но «почти» и «совсем» — разные вещи.

Джек остро, в который уже раз, ощутил свою причастность к ним — Горетовскому, Извековой, Румянцеву, Устинову, Чернышеву. Даже к русскому императору, хотя тот все-таки несколько в стороне.

Этого не преодолеть, никакая женитьба не поможет.

Кажется, мое место — там, сказал себе Макмиллан. У Румянцева никого не осталось, только я. Не зря же свечусь в темноте, пусть не так ярко, как светился Горетовский.

Но на это надо решиться. А решаться — трудно. Немыслимо трудно.

— Судья, — прозвучало из закрепленного на воротнике динамика. — Здесь Гвардильи. В пищевом драка, Мачо… то есть Фернандес… избил Петра Бурцева, уже за ножи схватились, мы разняли.

— Под замок обоих, — распорядился Джек.

— Сделано, — ответил итальянец, — ждем вас.

— Иду. Но кто кого избил, кто более виновен, это суду решать.

— Конечно, Судья.

— Да, Агату тоже под замок. Думаю, причина в ней. Под замок. Скажите — я приказал.

— Хорошо, Судья.

Макмиллан свернул в боковой коридор.

— Судья, — раздался новый вызов, — у Марии схватки!

— Так вызывайте Губера, — ответил Джек.

— Он здесь…

— Вот и хорошо, — обронил Судья, сдерживая раздражение.

Устинов вернется — буду решаться, мрачно подумал он. Это — для него, для Федора. Вот только Второе Поселение заложим… И строительство начнем…

Устал, признался себе Джек. И уже знаю, какое решение приму. К Румянцеву, да… По крайней мере — на время. Или…

— Судья, здесь Розумецкий. Профессор Румянцев на связи.

— Джек, приветствую вас, — произнес Румянцев.

— Здравствуйте, Николай, — сказал Макмиллан. — Рад, что ответили.

— Как же не ответить, помилуйте... Вот от Владимира Кирилловича вам поклон.

— Спасибо, — ответил Джек. — Вы, Николай, получается, в поезде? Вероятно, говорить неудобно?

— Здравствуйте, Судья, — раздался голос императора. — Это Владимир Романов.

— Ваше величество, — отозвался Макмиллан.

— Я попросил Николая Петровича сопроводить меня, — объяснил император. — Царствие Небесное Ивану Михайловичу… Если у вас что-то приватное, — добавил он,— то я выйду, вы беседуйте спокойно.

— Не настолько приватное, — ответил Джек. — Даже лучше, чтобы вы слышали. И — мои соболезнования.

— Это был сильный человек, — сказал император. — Мудрый и бесстрашный. Великий человек. Может быть, следует считать за удачу то, что именно на его правление выпали такие страшные потрясения… Спасибо за соболезнования, Судья.

— Ох, страшные!.. — Румянцев не посчитал нужным скрывать иронию. — Помнится, Максим Горетовский на этот счет высказывался… Вы, кажется, имели удовольствие прочесть «Век-волкодав», Владимир Кириллович? А? Кстати, вы, Джек, тоже ведь читали?

— Да… — император словно размышлял вслух. — Горетовскому было с чем сравнивать…

— Возможно, мне тоже будет с чем сравнить, — четко проговорил Макмиллан.

Он вдруг понял, что решение придется принимать прямо сейчас.

— Джек, — голос Румянцева стал серьезным. — Это требует объяснения. Прошу вас.

— Что ж. Вот мои намерения. В январе мы заложим Второе Поселение. Крайний срок — в феврале. Начнем строительство. В мае… да, в мае — я передам все дела Устинову. И вернусь на Землю. Я могу быть полезен вам, Николай?

— Ого, — откликнулся профессор. — Уж вы-то, Джек, с вашими характеристиками… ну, вы понимаете… уж вы-то можете быть полезны в высшей степени! Мои возможности сейчас несколько ограничены, но при вашей помощи… Однако осознаёте ли вы, что это может оказаться… эээ… надолго… если не более того?

— Осознаю, — твердо ответил Макмиллан. — Располагайте мною.

— Спасибо, — серьезно вымолвил Румянцев.

— Спасибо, Судья, — отдаленно прозвучал голос императора.

— До свиданья, — Джек отключил связь.

На сердце стало немного легче. Да что там — гораздо легче.

Впереди пять месяцев. Надо использовать с толком.

Ну, к делам.

35. Вторник, 1 сентября 1998

Дверь барака с грохотом распахнулась.

— Вставать, собаки! — с азиатским акцентом гаркнули от входа. — Строиться, жрать, работать!

Заключенные посыпались с нар. Четверо смуглокожих вертухаев пронеслись по проходу, раздавая удары направо и налево — кому сапогом, кому прикладом.

Мимо Максима, как обычно, промчались, словно не заметив. Непонятным образом он унаследовал от Миши Гурвича репутацию человека, с которым лучше не связываться. Псих, да к тому же светится в темноте…

А сам Миша все-таки умер в январе девяносто третьего. Заболел чем-то и сгорел за неделю.

Максиму его не хватало.

Что до репутации — то он, само собой, не возражал. Вохра не трогает, кум, и тот сторонится, а свой брат рядовой заключенный побаивается. Авторитеты же — по-своему уважают.

Барак почти опустел.

— Эй, Америка! — позвал Бубень, смотрящий барака, да и всего лагпункта. — Подгребай, в сику раскинем!

— Не хочу, — буркнул Максим. — Жрать пойду.

— Ты вообще уже? — удивился Бубень. — Самому ходить… Да вот сейчас Зинку сгоняем. Зинуль! — Бросил он. — Ну-ка, мухой!

Из дальнего угла томно пропели:

— Да ну, Бубенчик, я же утомимшися…

— Кому сказал, — не повышая голоса, обронил Бубень.

— Ну, иду, иду… Ох…

— Паскуда… — процедил кто-то из шестерок. — Прошмандовка…

— Не трожь, — отрезал смотрящий и снова позвал. — Ну, иди, Америка! Не хочешь в сику, давай в буру. Или в преферанс этот твой. Да вот хоть на Зинку!

— Не хочу, — повторил Максим. — Отстань.

— Дело твое… Ты гляди, будешь Зинкой гнушаться, или там Веркой, — обдрочишься, шерсть на ладонях вырастет.

Шестерки подобострастно заржали.

Началась игра в сику. Вскоре уголовники уже хрипло орали друг на друга, рвали на себе фуфайки, кто-то пытался ударить кого-то, по слову Бубня успокаивались, принимались дальше шлепать по нарам засаленными картами.

Тоска, тоска…

Вернулись шныри, посланные на кухню, среди них и Зинка. Он почтительно поставил на Максимову шконку миску едва теплой баланды, положил рядом ложку и пайку плохо пропеченного хлеба, гулко глотнул. Максим посмотрел на педераста: тридцатник ему, наверное… на голове тряпка, изображающая платочек, передних зубов нет, кожа нечистая, угреватая, глаза подведены углем… Мразь ведь, а жалко… Но жалости волю давать нельзя. Пожалеть шныря — не его приподнять, а себя приопустить.

— Пошел, пошел, — сказал Максим сквозь зубы.

Зинка убрался с глаз.

От этой еды с души воротило, но голод, неизбывный голод, как всегда, оказался сильнее. Максим не успел оглянуться, как миска опустела. Половину хлебной пайки он оставил на вечер — заховал за подкладкой бушлата.

— Что, Америка, смолотил? — смотрящий зорок, на то он и смотрящий. — Слышь, а рóман тиснешь?

Не отвяжется, понял Максим.

Он перебрался на соседние с Бубнем нары, достал кисет, клочок газетки. Бубень протянул беломорину:

— Покури моих.

— Давай, Америка, жарь, — азартно воскликнул Репа, самый молодой и самый простодушный из приближенных пахана. — Про Луну давай!

Максим неторопливо закурил, пустил дым затейливыми кольцами, подумал.

— Нет, про Луну не буду. Про Марс расскажу.

И он завел про то, как умный профессор Румянцев придумал сворачивать и разворачивать пространство наподобие бумажного листа, и как однажды свернул его, да так ловко, что Земля с Марсом оказались рядышком, и как устроил между ними широченный туннель, и как запустил в тот туннель ракету с русскими космонавтами, и как они, стало быть, высадились на Марс.

— А американцы что? — перебил Репа.

— Да пацаны сопливые, — успокоил Максим.

— Эхма, — восхищенно зажмурился Репа.

Максим продолжал. На Марсе путешественники нашли и воздух, и воду, и всё, что нужно для жизни. Там росли леса, чистые и светлые, хотя и густые. Через леса проходили широкие ровные дороги, и те дороги соединяли меж собой сверкающие города. А жили в городах, как ни странно, тоже русские, и все у них было хорошо, но нависла над ними страшная опасность: из другого пространства — с другого листа бумаги, пояснил Максим, — уже проникли злобные и коварные завоеватели.

Дальше на авансцену рассказа выступал друг профессора Румянцева, доблестный контрразведчик Устинов.

— Про баб-то будет? — зевнул во весь рот уголовник по кличке Гусь.

— Цыть! — рявкнул Бубень. — Кто еще пасть раззявит, в парашу обмакну! Шпарь, Америка!

— И про баб будет, — успокоил слушателей Максим.

Будет, будет, подумал он про себя. О Наташе я вам рассказывать не стану, вот еще. А вот женщину, похожую на Маман, в дело введу. Пусть хитро обольстит главаря агрессоров, да и того… голову, что ли, пусть ему отрежет.

Юдифь и Олоферн, сообразил Максим и улыбнулся, не прерывая рассказа. А что, сойдет…

Он мог молотить эти рóманы часами напролет, не загружая мозг. Когда-то, в другой, абсолютно другой жизни он слушал «вражьи голоса» — Би-Би-Си, «Голос Америки», «Свободу», «Немецкую волну». И уже здесь припомнилось — смутно, но все же припомнилось, — из Солженицына. Из «Архипелага» — про лагерных рассказчиков, которых уголовники ценили и берегли за способность «тискать» эти самые «рóманы», расцвечивавшие беспросветную жизнь.

Нет, самому Максиму беречься было ни к чему. Он не боялся. Его не трогали при жизни Миши-Бороды, не трогали и после. И не тронут. В авторитет вошел… Вон, и в поле не ходит, когда не хочет. А сегодня — неохота, от сырой капусты жажда страшная почему-то. И пучит, лучше в бараке пересидеть…

Но жизнь действительно окрашивалась, пусть и скудно, даже когда сам тискал. Даже когда не вдумывался особо в то, что молол.

Все развлечение…

Приступая пару лет назад к этим своим развлечениям, Максим хотел начать с «Графа Монте-Кристо», как, вроде бы, у Солженицына и было описано. Но обнаружил, что помнит Дюма плохо. И стал рассказывать из Джека Лондона — про Смока и Малыша. Заключенным понравилось…

Уже потом тиснул-таки и Дюма — бóльшую часть придумал туда сам. И это тоже прошло на ура. Еще позже стал рассказывать нечто на основе собственных приключений. И удивился, когда выяснилось, что именно такие рассказы воспринимаются лучше любых других. Ну, конечно, вставлялись, почти сами собой, эпизоды — то из Шекспира, то из Гоголя, то из древнегреческих мифов. То, как сегодня, из Библии.

Вот он несколькими фразами изобразил Маман, добрался до сцены обольщения.

— Сеанс, — пробормотал кто-то из слушателей.

Вот хрупкая, но решительная и самоотверженная Анна Малинина начала отрезать голову вражеского командующего. Вместо кинжала (или чем там орудовала Юдифь?) Максим снабдил свою героиню ржавой ножовкой. Для убедительности.

— Лабуда! — вякнули из-за спины Бубня. — Она ему бóшку пилит, а он что ж, даже не проснется?!

— Ты чем слушаешь, мерин? — возразил Гусь. — Она ж ему перед тем укол поставила!

— Все, — сказал Максим. — Хватит на сегодня, устал. Продолжение следует.

— Отдыхай, Америка, — Бубень протянул ему еще одну папиросу.

Сунув ее туда же, где уже хранился кусок хлеба, Максим вышел из барака.

Привычно, вяло, не вызвав эмоций, мелькнуло: вот как раз на этом самом месте — там, у нас — Южная Набережная, дом двадцать восемь. И так же привычно последовало: с ума сошел… Где там, где у нас? Ты, дорогой, здесь, а все то — морок…

Сходить в лес, подумал он? В жилой зоне пусто, проволока колючая пообвалилась во многих местах. Сходить, а к обеду вернуться.

Или не вернуться.

Он уже много раз покидал лагерь, добирался до своей поляны, или просто бродил по лесу, однажды даже рискнул: обогнув Минино, посетил Григорово. Постоял на платформе.

Но — вернулся. Он всегда возвращался. В тот же день. На этой так называемой воле делать нечего. Гурвич правильно говорил: эта воля хуже зоны.

А подходящей грозы Максим пока не дождался. Сколько он тут? Семь лет, восьмой пошел. Ни одной грозы, которую почувствовал бы, как свою.

Вот и сейчас… Он принюхался, прислушался — нет. Сегодня вообще никакой грозы не будет, и в ближайшие дни, наверно, тоже. А уж подходящей — точно не будет.

А нужна она мне, подходящая-то, подумал вдруг Максим? Людмилино лицо вспомнить уже совсем не могу, Катюхино — тем более. Наташино — и то с трудом, как в тумане. Маман вот хорошо помню. И шотландца прибабахнутого, как ни странно. И еще Чернышева. Интересно, жив старик?

А, какая разница? Все они словно бы мертвы. И я мертв.

Максим вернулся в барак.

Уголовники всё собачились, Бубень бесстрастно наблюдал за ними. Наверное, он считал себя непроницаемым, да и был таким, но Максим видел — смотрящий наслаждается.

Вспомнилось яростные споры ассистентов Румянцева на базе «Князь Гагарин». И взгляд их шефа — прищуренный, довольный.

Впрочем, лицо Румянцева виделось совсем смутно и, в итоге, оборачивалось жесткой маской Бубня.

Максим лег ничком на шконку, укрылся — с головой — бушлатом и тяжело закемарил.

36. Вторник, 1 сентября 1998

— Ведь говорил же я вам, Джек? — азартно восклицал профессор Румянцев. — Говорил или нет? Преодолеть французскую оборону практически невозможно, а их контратаки поистине смертельны! Говорил?! Ну?!

Дым висел в кабинете плотными, почти неподвижными слоями. Макмиллан поморщился:

— Не помню. Не имеет значения.

— Позвольте! — возмутился Румянцев. — Как же «не имеет значения»? Да что вы такое несете, Джек?! Опять наши вторые, это непостижимо… Нет, тренеров следует прогнать, взашей, всех взашей! А нанять каких-нибудь, я не знаю, уругвайцев! И всячески привлекать, я давно на этом настаиваю, игроков с Кавказа и из Туркестана! Вы только посмотрите на этих так называемых французов! Каждый второй — из колоний, а как играют, как играют! Один Плешивый Алжирец чего стоит! Бог, просто бог!

Он в сердцах ткнул сигарой в пепельницу, схватил бутылку, налил себе полный бокал, поднес к губам, глотнул, спохватился, вопросительно посмотрел на собеседника.

Шотландец невозмутимо качнул головой:

— Спасибо. Вы же знаете. Давайте о деле.

— Погодите вы о вашем деле, — пробормотал профессор, судорожно отхлебывая из бокала.

Смешно, покачал головой Макмиллан. Один из сильнейших интеллектов мира.

Да и по всей России — психоз. Помешались на футболе. У премьер-министра случился сердечный приступ. Прямо в его ложе на «Стад де Франс». Оппозиция, разумеется, возликовала: Жданóвская уже съязвила, что нынешний лидер либерал-консерваторов столь же немощен, как и прежний.

Недостойно, считал Джек. И несправедливо. Вдвойне несправедливо. Во-первых, покойный Чернышев был настоящий титан. Во-вторых, сравнивать с ним этого Головина…

Когда либерал-консерваторы, почти четыре года тому назад, вернулись к власти, Румянцев рассудил: посвящать нового премьера в суть проекта «Игла» не нужно. А император доверительно посоветовал и вовсе не сообщать о том, что такой проект есть. Лежит информация в личном архиве Владимира Кирилловича — вот и пусть лежит. Официально нет никакой «Иглы». И никогда не было.

Больной мир, констатировал Макмиллан про себя.

Румянцев внезапно успокоился.

— Хорошо, — сказал он. — Желаете о деле? Извольте. Мы почти готовы. За точность переброски я теперь могу поручиться. Сигнал, в свое время посланный Горетовским, очень помог в этом. Затем. Микросотрясения, которыми вас, Джек, уж простите, мучили, также принесли тот результат, которого я добивался: ваши коды должным образом скорректированы. Далее. Впредь — никаких копий, никаких обгоревших трупов. Вы, именно вы осуществите переход. Однако в нашей готовности есть два изъяна. Первый: без надежной двусторонней связи я вас, Судья, не отпущу.

— Я давно уже не Судья, — заметил шотландец.

— Вы Судья во веки веков, — отмахнулся профессор. — Итак, связь. Я близок к решению. Собственно, решение уже достаточно давно найдено, но есть некоторые тонкие аспекты… технологического, я бы сказал, характера. Впрочем, и с этим справимся. Я прогнозирую, что к зиме связь будет. Несколько экспериментов на животных… это еще месяца два-три… и надежно… ну, относительно надежно — процентов шестьдесят… повысить еще — не вижу принципиальной возможности… Хороший прибор должен получиться, да к тому же практически вечный. Если найдете возможности для подзарядки.

— Найду. Так что? Март, апрель?

— Да, начало весны. Но отправлять вас, вероятно, нужно в теплое время года. Май, июнь, июль. Это о вопросе «когда». Если только подготовка марсианской экспедиции не ускорится против ожиданий… тогда вынужден буду отвлечься… А вот вопрос «где» — и есть второй изъян нашего предприятия. Где именно вас переправлять?

— Мы обсуждали, — пожал плечами Джек. — В вашем Природном Парке.

— Э, друг мой… — протянул Румянцев. — Парк совершенно не годится. Необходимо все-таки стационарное оборудование, много энергии, высокие плотности... В полевых условиях — никаких гарантий точности попадания. Не раскидывать же шатры под дубом, уже не говоря о палатах каменных… Нет-нет. Да и по другим причинам неудобно в Парке. Знаете ли, природа, первозданная чистота, русская idée-fix двадцатого века, наряду с качеством дорог, а мы строительство затеем…

Он потянулся к хьюмидору, достал очередную сигару. Зажмурившись, понюхал ее, затем обрезал и раскурил.

— Нет, — повторил ученый, выпустив клуб дыма. — Необходимо найти подходящее место. Такое, чтобы оно и там оказалось подходящим. Неровен час, возникнете ниоткуда на глазах у изумленной публики. Да еще и в состоянии шока, если верить теории. Которую, кстати, вполне подтверждает рассказ Горетовского о его появлении здесь. Помните?

Джек кивнул.

— Или, — продолжил Румянцев, — другая опасность. Нý как там на этом самом месте что-нибудь построено или установлено. Угодите, к примеру, в толщу камня… Верная смерть. Да и деревца будет достаточно. Оттого, между прочим, извековский дом в Верхней Мещоре нас не устраивает. Весьма удобно было бы, но я хорошо помню слова Горетовского: в его родном мире на этом самом месте росла березово-осиновая роща… с грибами…

— Мне ясно, — медленно сказал шотландец, — что уходить нужно ночью. Меньше людей.

— Согласен, — отреагировал профессор, — но где, где? Вот глупая проблема… Такие сложности успешно преодолеваем, а простую бытовую чепуху — ну никак… Очень раздражает. Даже, я бы сказал, бесит. Сильнее, чем футбол.

Помолчали.

— Резиденции императора, — произнес Макмиллан. — Царское село… Какие еще?

— Думал, — откликнулся Румянцев. — Неплохая идея, если ночью. Там у них музеи, по ночам, естественно, пустующие. Но Царское, Зимний, Ливадия слишком далеко от Москвы. Как и Сарез, там вообще почти идеальное место. Однако — Памир, очень далеко… Вы же хотите Горетовского разыскать. Я, впрочем, тоже хотел бы, чтобы нашли его… Увы — без документов, без денег можете не добраться. Кремль? Тоже нет. Максим упоминал, что Кремль у них очень строго охраняется. Жаль. Здесь мы бы это устроили. Владимир Кириллович помог бы, не сомневаюсь…

«Там его нет», — хотел сказать Джек, но промолчал. Ясно же, что нет.

Профессор пыхнул гаваной, уставился в пространство.

— Скажите, Джек, — заговорил он через некоторое время, — почему вы так стремитесь туда? Горетовского я вполне понимаю, он рвался домой. Положим, в последний свой здешний год — если не больше — уже не слишком рвался, но… Максим упрям… был… и есть, надеюсь… Да… У меня — свои резоны, передо мной невиданная и никем ранее не исследованная задача, саму постановку которой всего четверть века назад представить себе было невозможно. Но — вы?

Макмиллан встал, подошел к окну, постоял неподвижно. Вернулся в кресло, попросил:

— Пожалуй, налейте мне, Николай. На один палец. Вот так. Спасибо.

Он пригубил темно-янтарную жидкость.

— Трудно объяснить. Этот мир — чужой для меня. Иначе я не затевал бы все, что затеял. Но и тот мир, — он неопределенно махнул рукой, — тот, на Луне, тоже чужой. Так оказалось. Стал администратором. Не по мне.

— Первопроходец, основатель и Судья, — тихо вставил Румянцев.

— Администратор, — повторил шотландец. — И не очень хороший. Устинов гораздо лучше. А меня тянет куда-то. Иногда слышу все это. Крики, трубы. В тот мир не попасть, знаю. Так хоть к Горетовскому. И занятие найдется.

— Странный вы человек, Судья, — сказал ученый. — Ну, воля ваша, мне-то все это на руку. — Он поднял бокал. — Ваше здоровье. Налить еще?

— Налейте, — кивнул Макмиллан. — Знаете, Николай, в Шотландии переход удался бы. Родные места. И множество древних заброшенных подземелий, где когда-то выдерживали виски. Эти подземелья — в обоих мирах. Уверен.

— Что вы, Джек, — вздохнул Румянцев. — Вспомните «Век-волкодав». Из Шотландии в Россию вы там никак не попадете. Как это… да, железный занавес…

— Церковь? — шотландец резко подался вперед.

— Однако же, алкоголь положительно усиливает творческие способности, — пробормотал ученый. — А ведь это мысль. У нас храм, у них, Максим, помнится, говорил, музей или даже склад. Впрочем, склад не подходит, мало ли чего они там понаставили, можете наткнуться. Музей гораздо лучше… ночью… Священство поначалу, разумеется, станет возражать, но вот тут государь и скажет свое слово… Ему не откажут.

Макмиллан прикрыл глаза, усмехнулся про себя. Румянцев называет его странным. Интересно, сознаёт ли профессор, что сам далек от того, что принято считать нормой? Нормальный великий ученый занимался бы своим Марсом или сворачиванием-разворачиванием обычного пространства. Нет же, его тоже тянет куда-то. Невиданная задача… Что ж, это можно понять.

— Знаете что, Джек, — задумчиво проговорил Румянцев. — Есть только один человек, который может хоть что-то поведать нам о церквях, превращенных в том мире в музеи. Наталья Извекова. Пардон, Устинова. Впрочем, нет, Извекова, она же не стала менять фамилию. Да, Извекова. Ей Максим много чего рассказывал. Свяжитесь-ка вы с ней. А еще лучше, отправляйтесь в Первое Поселение. То есть, опять-таки пардон, в Поселение Макмиллан. Отправляйтесь, порасспросите Наташу. Она не откажет в помощи. Тем более, вы не куда-нибудь — к Максиму собираетесь. А я тут спокойно отработаю прибор связи.

— Устинову не понравится. Ревнив.

— Переживет, — отрезал профессор. — Да и ревновать… в такой, знаете ли, ситуации… Хотя… любовь… А, чепуха все!

— Да, — согласился Джек. — Вы правы. И действительно, пора проведать своих. Заодно.

— Джек Макмиллан посетил Поселение Макмиллан, — хмыкнул Румянцев. — Смотрите, Судья, как бы вам не устроили культ личности. Вашей собственной.

Шотландец впервые за весь разговор улыбнулся.

—Мне не грозит. Давайте еще по глотку, и пойду.

Уже в дверях он обернулся.

— Николай. Если ничего подходящего не найдем, уйду через Парк. Поможете?

— Конечно, — вздохнул профессор. — Помогу, как же. И тело ваше похороню — если через Парк, то тело останется, это неизбежно. Жаль, конечно, часть эксперимента сорвется… И угодить можете куда-нибудь не туда… Впрочем, — он оживился и без всякого сострадания закончил, — это будет даже интересно — еще один мир. Главное, чтобы связь не подвела.

37. Вторник, 1 сентября 1998

Сощурив глаза сильнее обычного и стиснув зубы, Александр крутанул руль, чтобы объехать заглохшую «шестерку».

— У, помойка, — процедил он и сам устыдился своей ненависти. И пробормотал ставшее привычным в последние дни. — Хрен вам…

Кому хрен — Александр объяснить не мог бы. Всем. Уж больно тяжелые дни. Все обрушилось: кризис!

Август. Страшный какой-то месяц. Тогда, в девяносто первом, путч, сейчас кризис. И Максим в эти же дни погиб, как раз между семнадцатым и девятнадцатым.

Впрочем, поправил себя Александр, правильно сказать, что август — роковой. Да, так. Не страшный — роковой. Потому что в девяносто первом все кончилось оглушительной победой, правда же? Ну уж после пошло, как пошло…

И в восемьдесят… каком?.. в восемьдесят третьем же, конечно… Если бы тогда Максим не погиб, то не видать мне Люси…

Подонок, сказал себе Александр. И добавил — а, ладно…

Мысли скакали. То о Люсе — неладно с ней что-то… То снова поднималось яростное: хрен вам! Хрен вам! Выживем! Да вот хоть бомбить буду на машине!

Эх, машина… Еще и это… Что с квартирой получилось, что с деньгами, что с машиной… А казалось, каждый раз, — как же все удачно!..

Поженились, помучились, а потом обменяли две двушки, его и ее, на трешку, да в неплохом районе, на Преображенке. Да еще с доплатой. Жить стало куда просторнее, одна комната — для подрастающей Катюшки, в другой — мальчишки, третья — их с Люсей. И деньги на книжке появились.

Вскоре после великой победы все эти деньги и сгорели, пшик остался.

Зато квартиру приватизировали. Собственность! Недвижимость! А денег — заработаем!

И правда, стали зарабатывать. С завода своего ушли, Люся курсы окончила, заделалась бухгалтером, Сашу брат двоюродный, Сергей, к себе в фирму взял — звал-то давно, но торговать польской зубной пастой, шоколадными батончиками и всяким таким не хотелось. Оказалось — ничего, нормально. Переговоры, психология, тактика со стратегией… Даже интересно. И деньги, само собой, совсем другие. Особенно в перспективе.

Ну, и в настоящем — тоже, в общем, приемлемо стало.

Дальше, правда, как-то все… потускнело, что ли. Конкуренты, налоги, бандиты… И семейные проблемы: Катя совсем выросла, школу окончила, в университет поступила, подружки, мальчики — девчонка-то ох, загляденье, — алкоголь, опыт с наркотиками, Людмила в ужасе, скандалы, слезы, истерики…

Девочка выправилась — умница, замечательная девочка, — но обнаружилось, что она теперь взрослая. А жить впятером в трехкомнатной квартире — не так уж вольготно. К тому же и у пацанов трудный возраст не за горами.

Подумали — и решили размениваться, Катерину отделять. Давай, Саня, делай сам, как скажешь, так и будет, вздохнула тогда Людмила, ты же у нас мужчина, а я что-то устала от всего этого...

Ну, он и сделал. Все сам. Вариант нашел классный: за одну трешку — две двушки. Обе в одном и том же доме, в соседних подъездах. В Реутове. Москва — вот она, рядом.

Катюшка была счастлива, хотя и не преминула съязвить: ты, говорит, папа, молодчина. Начинали мы с двух двухкомнатных в Москве, а теперь у нас две двухкомнатные в области. Это, говорит, бизнес по-русски.

Ничего. Люся ее одернула как следует, насмешки и прекратились.

Только, что называется, осадок остался. Права Катерина-то.

А с машиной… Давно мечтал — и вот купил. Перед самым кризисом. Сначала вождение освоил — кузен Серега научил, — потом права получил, семьсот баксов на это ушло. Наконец, и машину приобрел. На новую не хватало, разве что на «Жигули», но «Жигулей» совсем не хотелось. Поехал на авторынок, присмотрел иномарку, «Хонду Концерто», с калининградскими номерами, только что из-за бугра пригнанную, в приличном состоянии, хоть и шестилетку. Сторговался за восемь штук, своих чуток недоставало, пришлось тысячу у Сереги занять. Как раз в начале лета, за два месяца до кризиса.

И был счастлив! Зверь тачка, легкая, приемистая, люк в крыше. И Люсе нравилась. Заулыбалась Люся, а ведь давно уже этим не радовала.

Недели через три из выхлопной трубы повалил ненормально густой белый дым. На сервисе объяснили: поршневая группа убитая совсем, надо кольца менять, еще что-то. И понеслось. Движок отремонтировали — спустя пару дней генератор сгорел. Генератор поменяли — бензонасос накрылся. И так далее, со всеми остановками.

На сервисе сказали: можем взять у вас эту рухлядь. Тысячи за полторы.

Люся плакала… Правда — неладно с ней что-то… Ничего, разберемся…

И вот — кризис. Две двушки в области, дочь-студентка, два сына, которых на ноги ставить надо, машина вот-вот развалится, денег нет, одни только долги, бизнесу, похоже, труба.

Александр вполголоса выругался, повторил свое заклинание — хрен вам! — и рванул со светофора.

Хорошо, напомнил он себе, что Люсенька у меня есть. Без надежного тыла — совсем бы тяжко, хоть помирай.


— Что ж, Людмила Евгеньевна, — сказал директор. — Ситуация, сама видишь, какая. Приходится пояса затягивать. Всем приходится, и мы, как говорится, не исключение. Жаль, конечно, но ничего не поделаешь. Сокращаем штаты, извини. Пиши-ка, дорогая, заявление по собственному. Две недели, конечно, отработаешь, мы люди законопослушные, и оплачу тебе все, а как же.

— Риту, выходит, оставляете, а меня за дверь? — ровным голосом произнесла Людмила.

— Ну, — ухмыльнулся директор, — как говорится, молодой кадр, дело такое…

Да, подумала Людмила. Все правильно. А чего ты еще ожидала? Дура, дура… Он на тебя зуб точил? Точил. Предлагал? Предлагал. Отказалась? Отказалась, да с надлежащим негодованием. По полной форме. Вот и пожинай плоды. Дура.

Ритка-то не отказалась, ублажает.

А фирма — уж кому знать, как не Людмиле, — в полном порядке. На этом кризисе одни разоряются, другие наживаются. Этот — из тех, кто наживается.

Ладно, решилась она. Может, еще есть шанс. Всего-то сорок два, за собой слежу, выгляжу, говорят, не хуже молодых.

А на Саню надежд нет. Хороший мужик, только… нелепый какой-то…

Она посмотрела директору в глаза, улыбнулась.

— Как скажете, Вячеслав Викторович… Слава… По собственному — так по собственному. А давайте, — она положила ладонь на крепкое директорское запястье, — хоть отметим это. Пригласите сегодня вечером куда-нибудь, а? Не один ведь год вместе…

Директор поднял бровь, потом коротко рассмеялся.

— Ого! — он похлопал рукой по Людмилиной ладони. — Ну и ну! Люд, да я ж тебя насквозь вижу! Что, приперло? Эх, умная ты баба… оказалась… И красивая, тут ничего не скажу. А вот что ж раньше-то думала?

— Семья… — вздохнула она.

Директор помолчал. Потом сказал:

— А, все вы одинаковые… Ладно. Жалко мне тебя, оставайся уж. А Ритка… нет, тоже пусть остается. Только вот что. Отметить отметим. Но начнем, как говорится, прямо сейчас.

Он выдвинул ящик стола, достал початую бутылку виски, два массивных стакана, плеснул — в один побольше, в другой поменьше. Снял телефонную трубку, сказал:

— Верунчик, ко мне никого не пускать. И не соединять ни с кем, я занят.

Положив трубку, поднял стакан.

— Ну, Людок, как говорится, давай!

— Я дверь запру, — едва слышно проговорила Людмила.

Директор с усмешкой кивнул:

— Запри.

Она медленно подошла к двери, повернула ключ, постояла неподвижно — буквально пару секунд, — глубоко вдохнула, выдохнула, выпрямила спину и, заставляя себя слегка покачивать бедрами, двинулась к директору. Тот встал из-за стола, сделал шаг навстречу.

На краю сознания Людмилы вспыхнул и тут же погас смутный образ.

Максим.

Давно это было.

38. Среда, 6 октября 1999

— Садись, Горетовский, — особист указал на приколоченную к полу табуретку. — Хотя нет, погоди. Ну-ка, свет выключи, вон, у двери. Во-во. Ага, включай. Садись, да не на краешек, крепко садись, чтоб подальше, а то ну тебя на хер, все светишься, вражина, еще облучишь.

Максим сел, поморщился от рези в желудке.

Крохотный кабинет — как пенал, два на четыре метра. Окно, где-нибудь девяносто на девяносто, забрано решеткой, сваренной из толстых прутьев. Мощная решетка. Правда, неизвестно, насколько прочно она в стену заделана — может, потяни ее посильнее, так и вывалится.

В этом мире всё так, отстраненно подумал Максим.

Впрочем, из кабинета решетки не видно: на окне — потертые, но плотные черные шторы. Всегда.

Слабенькая лампочка под потолком. Без абажура, на скрюченном проводе. Обшарпанный стол с тоненькой картонной папочкой на нем. Рядом со столом тумбочка, на ней сейф. На стене, над головой особиста, два портрета — товарищ Сталин и товарищ Дзержинский.

— Слушаю вас, гражданин старший лейтенант, — вежливо, но без подобострастия произнес Максим.

Вызов несколько удивил его. И прежний кум, Васильков, и нынешний, Акиньшин, старательно избегали странноватого заключенного. Как и все прочие — что администрация, что вохра. У них свои легенды и мифы, объяснил как-то покойный Миша. Ты вот светишься, а они облучения боятся. Что не дóхнешь, так, может, ты мутант. А они-то — нет. Про мутантов ходят такие байки… семипалатинских там, воркутинских…

А ты не боишься, спросил тогда Максим? Да ну, махнул рукой Гурвич, нам, зэкам, таких мелочей бояться… Ну, светишься… Подумаешь… Значит, так надо. Ты лучше расскажи еще разок про письма к съезду, ну, ленинские. Где он упыря припечатал.

— Слушаю вас, — повторил Максим, испытывая даже некоторое любопытство.

— Ты, Горетовский, это… — заговорил Акиньшин. — Ты у нас чей шпион-то?

— Числюсь американским, гражданин старший лейтенант, — ответил Максим.

— А на самом деле? — кум прищурился. Вероятно, ему казалось, что — пытливо.

— Органы не ошибаются, — отчеканил Максим.

— По-всякому бывает, — загадочно высказался особист.

Он открыл свою папочку, заглянул в нее, старательно загораживая свободной рукой от взгляда зэка.

— Виски пил когда-нибудь? — неожиданно осведомился он.

Максим решил, что лучше не откровенничать. Даже на эту тему.

— Не доводилось.

— Гражданин старший лейтенант, — строго напомнил Акиньшин.

— Гражданин старший лейтенант, — повторил Максим.

Кум пошуршал бумажками, извлек одну из них, быстро придвинул к краю стола, помусолил во рту чернильный карандаш, положил его поверх.

— Ладно. Вот, прочитай и распишись, что ознакомлен и… это… подтверждаешь.

Удерживая лист на вытянутой руке — в последнее время зрение начало сдавать, а тут еще слепой такой текст, напечатанный, вероятно, на каком-нибудь древнем «Ундервуде», — Максим пытался вчитаться. Удалось не сразу — отвык. Но в конце концов справился.

Оказалось, что перед ним довольно малограмотно составленное изложение постановляющей части определения Особой тройки.

Изобличен, как шпион… наймит… полное признание… намеревался шпионить… не успел через бдительность предсельсовета товарища Рубцова… определить на исправительные работы в исправительном лагпункте 44-бис… до исправления и перевоспитания…

Максим придвинулся к столу, Акиньшин на своем стуле отъехал назад, насколько мог. Карандаш высох, Максим послюнил его, с трудом накарябал: «Ознакомлен. Подтверждаю» и коряво расписался.

— Добавить ничего не желаешь? — спросил особист.

Максим отрицательно качнул головой.

— Тогда все. Бумажку на стол положь. А сам иди. Да, — торопливо добавил кум, — это… карандаш с собой забери. Иди, иди.

Максим вышел на крыльцо штабного блока, вдохнул сырой воздух. Закружилась голова. Это от голода, подумал Максим, совсем плохо стали кормить. И зима уже скоро, зимой труднее всего.

Страха, однако, не было — было странное безразличие пополам с печалью.

Не пойду в поле, решил он, что-то вдруг сил никаких не стало. Пойду в барак, отлежусь сегодня.

Отлежаться не очень удалось. Доски нар давили тело — исхудал сильно; тюфяк не спасал, все там внутри сбилось в комки и тоже давило. Попробовал подложить под себя бушлат — стало холодно. Ранняя осень…

Ныли сломанные когда-то и, наверное, неправильно сросшиеся ребра, изнуряюще тянуло желудок. С желудком обстояло неважно уже почти год — несколько раз случались приступы острой боли, почти до потери сознания, а тянуло почти постоянно. И, при всем голоде, порой не удавалось заставить себя проглотить хоть что-нибудь.

Язва, скорее всего. Максим этого здесь навидался.

Промаявшись с пару часов, он слез со шконки и потащился в угол к смотрящему. Хоть как-то время убить…

Булькал чифирбак, урки, как обычно, шлепали картами и орали друг на друга рыдающими голосами. Бубень сохранял полную невозмутимость, но его глазки то и дело поблескивали — смотрящий развлекался. Время от времени, когда свара затихала, он бросал малозначащую, вроде бы, реплику, и все разгоралось заново.

Мощная личность, в который раз оценил Максим. Умен, хитер, жесток. Прирожденный политик. Интриган и провокатор от бога.

Сидел Бубень чуть ли не всю жизнь, короновался в незапамятные времена. И по свободе не скучал. Воля, сказал он однажды Максиму доверительно, воля… На кой мне ихняя воля? И у кого там воля, скажи, Америка, ты же головастый малый? У вертухаев, что ли? У кума, у замполита? Да хоть у начальника? Или, может, у деревенских? Животные… А вот помнишь, Америка, Мишу-Бороду? Грамотный был, инженером служил, а и сам же мне говорил — нету ее, воли-то. Я тебе больше скажу — у вождей, в Кремле которые, тоже воли никакой. Зуб даю. Вот так вот. А у меня — у меня, тут! — самая воля и есть, понял?

Нет, подумалось тогда, не на Румянцева он похож. Скорее на Макмиллана.

К Максиму Бубень относился почему-то хорошо. Вероятно, чуял в нем нечто… Да точно чуял. Рóманы слушал с интересом, но, похоже, единственный из всех, воспринимал их не как сказки. «Повидал ты, Америка», — обронил он как-то.

Кстати, и в облучение явно не верил, а вот природа Максимова свечения очевидным образом занимала смотрящего. С расспросами, впрочем, не лез: лагерная этика — не хочешь, не колись.

Да что там облучение — в бессмертие товарища Сталина Бубень тоже не верил…

Спор картежников переключился на тему, смертельно надоевшую Максиму, — о летоисчислении. Вернее, о векоисчислении. Дернул же черт сообщить, что двадцатый век кончается, да, тридцать первого декабря, но не девяносто девятого года, а вовсе даже двухтысячного. Отчего-то это страшно поразило заключенных, обсуждения возобновлялись каждый божий день, да еще в специфической уголовной манере — всё на крике, на бешено выпученных глазах, на пене у рта, с оскорблениями и рукоприкладством. Доходило и до серьезной крови. Ох, Бубень наслаждался…

Ну вот, совсем вразнос пошли. Сейчас приставать начнут, господи, как же обрыдло все…

Максим встал, поплелся к выходу.

— Америка! — крикнули вслед в несколько глоток.

— Цыть! — рявкнул смотрящий. И сам позвал. — Америка!

Он догнал Максима уже в дверях.

— Что, подышать? И то дело. Я тоже подышу. Давай вон за барак, там ветер потише, да и псам нас не видать-не слыхать.

Свернули за угол, присели на корточки. Бубень вытащил из-за пазухи кусок хлеба, половинку луковицы, протянул Максиму.

— Пожуй.

— Да не лезет, — признался Максим.

— Пожуй, сказано. Не лезет… Гляди, доходить начнешь…

Максим откусил от краюшки, принялся жевать — через силу.

— Слышь, Америка, — сказал Бубень, — вот какое дело… — Он замолчал, подумал несколько секунд и спросил. — Тебя звать-то как? Запамятовал что-то.

— Максим.

— Ага, точно. А меня Николаем.

— А по отчеству? — заинтересовался вдруг Максим.

— Да на кой же тебе мое отчество? — удивился авторитет. — Ну, Петрович я…

— Николай Петрович… — пробормотал Максим. — Это надо же…

— Не похож, что ли?

— Да нет, нормально. Это я о своем…

— А… Ну-ну. Ладно, к лешему эти отчества. Да и по имени — только один на один. При этих, — смотрящий махнул в сторону барака, — я Бубень, ты Америка. Понял?

Максим кивнул.

— Ага, ты понятливый. Вот и слушай. Один-то на один нам с тобой, может, больше и не придется. Ну, сам решишь. Дело такое. Репа мой… Он куму стучит, знаешь?

— Догадываюсь, — буркнул Максим.

— Во, еще и догадливый. Стучит он куму, а я, стало быть, одобряю. Потому как он и мне стучит. Всякое-разное. И у кума — что выведает, тоже мне несет. Аж потеет.

— Кум-то знает?

— Старый знал. Одобрял, как и я. А теперешний — навряд ли. Подурее он. Да это пустое, знает, не знает… Не сбивай. Тут вот что: вызвал вчера кум Репу. Об тебе разговор был. Что, да как, да почему. И намекнул, значит, что на тебя бумага пришла. Из самой из Москвы.

— Зачем намекнул-то? — не понял Максим.

— Ну, не намекнул, а так… проболтался. Дурень он, говорю же. Находка для шпиона. Ты у нас шпион? Вот для тебя и находка.

Максим задумчиво посмотрел на Бубня.

— Меня он сегодня тоже вызывал. Бумажку какую-то подписать заставил дурацкую, ни о чем. Побаивается меня, кстати.

— Тебя, может, и побаивается, — ворчливо сказал смотрящий. — А начальства боится до кошмарного ужаса. Ты соображай, Амери… Максим то есть. Бумага пришла. На тебя. Из Москвы. Ну?

Максим молчал.

— Тьфу. Есть маза — приедут, да и заберут. На переследствие. Были случаи. Со шпионами и были. Понял? А там либо шлепнут, либо запрессуют, ежели не пофартит. Только фарту в тебе не видать стало. Ну?

Максим опустил глаза.

— Умный ты мужик, да глупый, — в сердцах произнес Бубень. — А, решай уж сам. Убежать — сам знаешь, в дырках тут все.

— Искать ведь станут, — протянул Максим. — Бумага же… Да и куда бежать?

— Неужто некуда?

Максим задумался. Некуда, некуда… Ни Люськи, ни друзей никаких, совсем никого… Да и вообще, плохо в этом мире с дружбой. Вон, один и помогает, и тот вор и убийца. Ну, Миша еще был. Не вполне нормальный, если по-честному.

Мелькнула вдруг дикая надежда — к маме! И сразу погасла. Идиот… Нету здесь, может быть, даже и улицы такой, 2-й Прядильной. Хотя, пожалуй, вероятно, что есть — больно уж название дурацкое. Только домá на ней совсем другие, это наверняка. А мама — там, дома, — в Москву из эвакуации приехала, в сорок пятом. А отец — тогда же, с фронта. На одном курсе учились, потом поженились, сына родили. Максима.

Но это там. А тут и война-то совсем другая была.

Вот до войны, что тут, что там, мама в Харькове жила. Туда двинуться, родню поискать? Вспомнился адрес на конвертах — бабушка все переписывалась: Чернышевского, 86.

Нет, не добраться. Да и неясно, что тут с Украиной вообще…

— Неужто вовсе некуда? — повторил Бубень.

— Некуда, — откликнулся Максим.

Авторитет пожевал губами, закатил глаза, пробормотал что-то неразборчиво. Потом сказал:

— Ну, так. Адресок тебе скажу и слово шепну. На той хате, коли все путем, тебя по слову моему приветят. А псы, — добавил он, ухмыльнувшись, — искать не станут. Ты это… в карьере утопнешь. Известное дело, псих, вздумал по осени в карьере искупаться. Да и утоп. Штаны, башмаки, фуфайка, исподнее твое — все на бережку. Барахлишко-то я тебе какое-никакое спроворю. А ты, стало быть, утоп, концы в воду, всплывать не желаешь. Нырять за тобой, что ли? Да пропади…

— Бубень, — спросил Максим, — у тебя-то что за интерес? Прости, то есть Николай… Привык к Бубню…

— Нету интереса. Тебя, остолопа, жалко, — неохотно признался смотрящий. — Вроде как брат ты мне. Ну, еще псы чтоб голодны остались. Это с нашим удовольствием. Давай, решайся!

Максим поднял голову, напряг чувства. Нет, не будет грозы. Ни сегодня, ни завтра.

— Подумать надо… — сказал он.

— А нечего думать. Яснее ясного дело-то. Либо идешь, прямо нынче. Либо остаешься. Как баран.

Бубень сплюнул.

Что ж, подумал Максим, надо решаться. Бараном быть неохота. Да и… Не сложится — вернусь. Пусть тогда режут барана. А пока — побегаю. Сколько сил в себе найду, столько и покувыркаюсь.

Он ощутил странный подъем. И даже желудок поутих.

Может, и гроза все-таки соберется. Дня три — четыре в лесу перекантоваться…

— Пойду! К вечеру и пойду.

— Так-то, — Бубень цепко взглянул на него. — И не к вечеру — в ночь пойдешь. Чего надо на крайний случай — дам. Хлеба, сала, чаю, спирту. Спичек дам. Перо дам. Не самолучшее, но тебе сгодится, хоть сальца отпластать, хоть чикнуть кого, коль придется.

— Спасибо, Николай, — тихо сказал Максим.

— Будьте добреньки, — ухмыльнулся смотрящий. — А вот скажи, мил человек, отчего ж это ты светишься? Прямо свербит у меня, скажи, а?

— Молнией ударило, — честно ответил Максим.

Бубень вздохнул.

— Ну, не хочешь — как хочешь. Ладно. Стало быть, ночью, как тихо сделается — подползай. А покамест — пошли-ка, Максим, в барак, все оно теплее там. Рóман тиснешь напоследок.

39. Среда, 6 октября 1999

— Почти приехали. Вон там, — Наташа указала подбородком налево, — Дальняя Елань. Максим говорил — название красивое, а на самом деле ничего особенного.

— Слава тебе Господи, — пробормотал с заднего сиденья Румянцев. — Ноги затекли. Что за прихоть — ездить на японском малолитражном корытце? Спасибо не трехколесное…

— Я ей говорил, — хохотнул Устинов, занимавший переднее пассажирское место. — Да и непатриотично же! Однако должен признать: экипаж простой, экономичный и удобный. Сзади, конечно, тесновато, прости уж, Николаша, сзади тут хорошо собаку возить. Небольшую. Да, и ты, Джек, тоже прости.

Макмиллан промолчал.

Проплыла табличка с надписью «Бабиново», и маленькая «Тойота» покатилась по оживленной неширокой улице, постепенно забиравшей вправо. Вскоре наметился уклон, Наташе пришлось даже притормаживать легонько — спускались к реке.

Вольное село Бабиново, раскинувшееся по обе стороны Оки, имело все шансы стать городом — шутка ли, семь тысяч дворов! Однако в пятьдесятседьмом году общий сход жителей постановил: Бабинову навечно оставаться селом. Домов выше двух этажей не строить, кроме Божьих, промышленности чтобы никакой, кроме молочного заводика, торгового порта не сооружать, чужого капитала не допускать.

Сход не ошибся: городок получился бы симпатичный, но заурядный, а вот село Бабиново процветало. Три церкви, семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого веков, Баженов и Казаков! Два рукотворных, идеально круглых пруда, от каждого ведет к реке канал, одному каналу имя Ройка, другому — Прорва, здесь упражнялся в корабельном деле то ли сам Петр Великий, то ли кто-то из его сподвижников! Так, во всяком случае, гласила легенда…

Редкой красоты излучина Оки, череда гостиниц по обоим берегам, изобилие рыбы и раков, покупай разрешение и лови! Пожелаешь — в любом трактире тебе тут же и приготовят, только разрешение это самое предъяви. Хочешь — на решетке или на жаровне испекут, хочешь — сварят, хочешь — закоптят. И пива подадут местного — свежего, вкусного, недорогого.

А можешь и сам все сделать: вот тебе жаровня, вот решетка, вот котел, а вот коптильня — коли не умеешь, покажут, что и как. Только заплати. Немного, совсем немного. И опять же — пива спроси.

Наскучили рыбалка и чревоугодие — на дельтаплане летай над рекой, красота же немыслимая, за такое денег не жалко. Или на лодочке катайся, за прокат берут до смешного мало. Или плавай, это уж совсем бесплатно.

По зимнему времени — подледный лов, а все остальное — то же самое. Разве что раков нет, да не поплаваешь¸ ни на лодочке, ни еще как. Зато на коньках можно, на лыжах, на моторных снегоходах и даже на парусных буерах.

Можно, наконец, и тягу к высокому удовлетворить: круглогодично — экскурсии по старинному селу, осмотр великолепных храмов, прогулки по Прорве и Ройке.

А все доходы — от гостиниц, от разрешений на ловлю, от трактиров, от коптилен, от пивоварен, от проката лодочек, дельтапланов и прочего, от экскурсий, от всего-всего-всего — в сельскую казну поступают. Ну, и от сбыта продукции молочного заводика — тоже.

«Тойота» въехала на широкую площадь.

— Главная площадь, — сказала Наташа, поворачивая налево. Она быстро перекрестилась на высокую барочную церковь. — Здесь, Максим говорил, у них склад, а нам дальше, вдоль реки.

— Там справа, кажется, переправа. Давай остановимся, — попросил Румянцев.

Миновали ряд причалов, остановились возле живописной паромной переправы, вышли из автомобиля.

— Там, у них, тоже парóм через Оку, — проговорила Наташа, глядя на поверхность воды. — На том берегу — видите? — еще один храм, это девятнадцатый век. Максим говорил — совсем развалины…

— Зачем паром? — спросил Макмиллан. — Почему не мост?

— Для аутентичности, — объяснил Устинов.

— Максиму, — сказала Наташа, — очень нравилось здесь. И Бабиново вообще, и вот это место особенно. Их же каждый год сюда посылали на полевые работы, и отказаться было никак нельзя. Инженеры на уборке свеклы, на сенокосе… Его это раздражало очень, тем более, что местные, он рассказывал, чуть ли не поголовно работали в Луховицах, на авиационном заводе. По утрам собирались здесь, дожидались автобусов — и туда. Бред совершенный… Но сами эти места — любил. Вот здесь, у самого причала, лежали на берегу перевернутые лодки, на них по вечерам устраивались посидеть, спокойно поговорить… выпить, конечно… Они много пили, но как-то… не безобразно…

Наташа повернулась к реке спиной.

— А вон там, — продолжила она, — сплошным рядом стояли дома, длинные, двухэтажные, потемневшие от времени, как будто в землю вросшие. Здесь тоже дома, тоже в два этажа, но яркие, видите, веселенькие, сверкают на солнце, просто праздник. А у них там — мрачновато все. Максим говорил, когда с того берега на пароме подходишь, очень впечатляло. Прошлый век, провинция, подлинная дореволюционная Россия, так ему казалось. На самом-то деле, он понимал, конечно, что это иллюзия. Но красивая. А здесь — приехал как-то сюда, специально, чтобы посмотреть… nostalgie… вернулся разочарованный… Хотела бы я побывать в Бабинове там...

— Возможно, я побываю, — обронил Макмиллан.

— Но и у нас это село занятное, — сказал Устинов. — Этакий у них тут коммунизм. Похоже на еврейские кибуцы в Палестине.

— Торгашеский коммунизм, — возразил шотландец. — Сравни с нашим, в поселениях.

— Ну, — ответил Федор, — по крайней мере, не тот псевдокоммунизм, что в мире Максима.

— Бабиновские эпизоды, сколько я помню, в роман не вошли, — заметил Румянцев.

— Не вошли, — подтвердила Наташа. — Мы их писали, но не включили. Не уместилось… Поедем, уже совсем близко. Или можно пешком. Тепло, сухо…

Причалил паром; с десяток автомобилей, прибывших на нем, устремились направо и налево; ожидавшие очереди — въехали, заглушили двигатели; загудел привод, пришли во вращение огромные ролики, потянулись толстые стальные тросы. Паром двинулся в обратный путь.

— Там, — сказала Наташа, — к парому привязывали, борт к борту, я не знаю, как это называется на языке моряков… речников… принайтовывали, может быть?.. маленький катер, он и буксировал… То есть буксирует… Ну, пойдемте же…

Дальняя церковь, самая старая из трех бабиновских, выглядела, тем не менее, не хуже других. Наташа опять перекрестилась.

— Семнадцатый век, русское узорочье, — улыбнулась она. — Один из друзей Максима очень увлекался архитектурой, даже экскурсии по Москве водил. Ради дополнительного заработка, ну, и для души. Максим много от него узнал. Русское узорочье… Ну вот, у них здесь музей. Краеведческий. В него никто не ходит, кроме школьников. По ночам, конечно, совсем пусто. Смотри, Николаша, оценивай.

Наташу вдруг начало знобить. Она стоит перед местом, с которого кто-то — пусть не она сама, пусть молчаливый Джек Керуэлл-Макмиллан — сможет отправиться в тот мир, где сейчас… вот именно сейчас, в этот самый миг, находится Максим. Где он дышит, двигается, думает, вспоминает — о ней?

Ее Максим.

Федор осторожно обнял жену за плечи. Я должна справиться с собой, сказала себе она.

— Давайте посмотрим, Николай, — предложил шотландец.

— Что тут смотреть, — сварливо отреагировал Румянцев. — Вот этот придел вполне подойдет. Договоримся с батюшкой, объявим о реставрационных работах, ввезем — не афишируя, разумеется, — все необходимое, монтаж, наладка… Две недели. К двадцатому октября буду готов. Хорошо, к двадцать второму, с запасом. Главное, чтобы вы, Джек, были готовы. В наших широтах к концу октября холодает, это дополнительные трудности для вас. Смотрите, можно подождать до теплого сезона.

— Я готов, — сказал Макмиллан. — Не вижу разницы. Все равно преодолевать. И ждать не хочу. Без того столько времени ушло из-за ваших дел. То вы на Канаверал, то прибор не получается. Я готов.

— И прибор готов, — ответил профессор. — Канаверал другое дело… Что ж, готовы — значит готовы. Давай, Федор, пойдем, батюшку разыщем. Отец Константин, сколько мне удалось узнать. Мои полномочия, — усмехнулся он, — при мне. Собственноручное письмо от его величества. И даже приехать государь готов, хоть завтра, стоит лишь телефонировать. Но напрасно обременять Владимира Кирилловича не хотелось бы — не лучшим образом себя чувствует. Так что пойдем, окажешь психологическую поддержку, ты же умеешь.

— С Богом, — произнесла Наташа. — Да, Джек, пока не забыла: русским вы владеете свободно, но акцент все же заметен. Представляйтесь там, скажем, латышом. Допустим, Яковс Миленс. А всю информацию, какой владею, я вам дам. И подробную легенду помогу составить.

— Вместе составим, — добавил помрачневший Устинов.

— Ну, пойдем, — повторил Румянцев. — Впрочем… Один вопрос. Наташа… Прости, Феденька, друг мой… Наташа… Ты все еще ждешь Максима?

— Конечно, жду, — спокойно ответила женщина.

И, приподнявшись на цыпочки, поцеловала мужа в щеку.

Устинов снял руку с ее плеча, вздохнул.

— Пойдем, Николаша.

40. Четверг, 7 октября 1999

Тусклое освещение жилой зоны осталось позади и словно погрузилось в густую морось. Фонари по периметру горели один через два-три. На дальней вышке вспыхнул луч прожектора, начал было ощупывать зону, но тут же погас. Донесся приглушенный гортанный возглас. Явное ругательство — в таджикские слова, смысла которых Максим так и не освоил, вплелся русский мат.

Взлаяла в отдалении собака, единственная в лагере, хотя числилось их две. Вторая куда-то исчезла еще летом — то ли сбежала в лес, к более сытой жизни, то ли съели ее. Может, заключенные, а может, и вохра, тоже вечно голодная.

Максим с трудом вскарабкался на забор, перекинул через него правую ногу, затем левую, посидел немного и спрыгнул. Подвернул ступню, охнул непроизвольно.

Бубень прошипел с другой стороны забора:

— Тише ты! Лови!

К ногам Максима шлепнулся дерюжный мешок. Через минуту рядом с ним тяжело приземлился Бубень.

— Так и знал, что не поймаешь, — зло бросил он. — У, косорукий! Хорошо, догадался я бутыль вытащить, как пить дать разбилась бы. Ну, нечего рассиживаться, ходу, ходу! Хватай мешок, сам теперь потащишь. И за мной давай, за мной!

Максим закинул поклажу за спину — нелегка по его нынешним силам, — сделал шаг, скривился от боли, но стон сдержал, и похромал вслед за смотрящим.

Шли по картофельному полю, держась междурядий и потому сильно уклоняясь от места назначения. Башмаки вязли в грязи, хлюпало и чавкало, зато подвернувшаяся нога постепенно перестала болеть. Потянул связку, но не сильно. Повезло, а то бы стенки не миновать… или — Максим содрогнулся — прессухи. Навидался тут такого, за восемь-то лет… не приведи господи…

Добрались до конца поля, уперлись в забор, теперь бетонный, повернули под прямым углом налево.

— Вон там дыра, — сказал, уже не понижая голоса, Бубень.

— Да знаю, — откликнулся Максим.

— Все-то ты знаешь… Я подкопаю зачуток, пролезу, суй мешок и сам вылазь.

Оказавшись с другой стороны забора, Максим попытался сделать глубокий вдох. Кольнуло в ребра; не дается воздух свободы, подумал беглец. Тут же привычно потянуло желудок; это ладно, это ничего, спасибо не прихватывает по полной…

Бубень тем временем забросал лаз землей.

— Вертаться с другого конца буду, — пояснил он. — От греха. Давай, ходу! Ишь, дышит он… После надышишься.

Теперь направлялись прямо к карьеру. Идти стало легче, Максим шагал почти бодро.

Воздух свободы, повторил он про себя, горько усмехнувшись. Гори она ясным пламенем, эта их здешняя свобода. Бубень все правильно говорил: свобода — она внутри. А у меня внутри она есть? Ну, так… если остатки какие-нибудь… на донышке…

Почти ничего уже не хочется. Покоя, только покоя. И чтобы без боли.

Хватит ныть, одернул себя Максим. Покоя тебе? Здесь его не будет, понял? Понял, ничтожество? Значит, хоть бы и к покою — уходить надо. Совсем. Туда, где, может, ждать перестали, но уж мучить-то не станут. В Верхнюю Мещору.

Да ведь неизвестно же, куда попадешь, если даже и сумеешь отсюда совсем исчезнуть. То ли в Верхнюю Мещору — он попытался вызвать образ Наташи и не сумел, — то ли туда, где родился, то ли еще куда.

И ладно. Хуже, чем здесь, нигде быть не может.

Максим принюхался, прислушался, взглянул на небо. Воздух сырой, влага в нем так и висит. Ни одной звезды не видать, обложило все. А грозы не чувствуется.

Ладно, сказал он себе, как решил, так и поступлю. Покантуюсь тут, в лесу, покуда запасы — он поудобнее примостил за спиной мешок, — что Бубень, дай ему бог удачи, собрал, не иссякнут. Дня на три хватит, может, на четыре. Случится гроза — попробую уйти, нет — что ж, двину по тому адресочку. А дальше — видно будет.

Едва заметно блеснула вода. Добрались.

— Скидавай одежку, — ворчливо проговорил Бубень. — Я уж тут поразбросаю, как оно надобно. Мешок давай. Вот тебе клифт вольный. Не бог весть что, да сойдет. Не князь, поди. Дуй, Америка, на Москву. Сперва лесом топай, ночами, ночами! Днями таись. Дорогу перебегать станешь — тоже таись. До деревни Кожухово добежишь, а там и Люберцы недалече — наоборот, в день выходи. С работягами перемешайся, вроде как на работу чешешь. Смотри, тут уж темноты остерегайся, больно того… светишься. Залазь в электричку, дуй до Сортировочной, на вокзал Казанский не суйся, там псы шерстят. А в электричке, гляди, контролерам не попадись. Эхма… На тебе рублишко, на билет, пропадешь ведь по дурости. Нет, полтинничка хватит. И больше дал бы, да врать не стану, капусты жаль. На Сортировочной, стало быть, слазь, дальше ножками, ножками. В метро ни-ни, не пустят тебя, заграбастают враз. Ножками. Адресок такой: улица Академика Лысенко, дом семь, квартира двенадцать.

— Это где же улица такая? — удивился Максим.

— Эх, деревня, — процедил вор. — В Хамовниках, ну да сыщешь, не маленький. Сыщешь и, значит, спросишь Мухомора. Узнаешь его, рыжий такой бес. Шепнешь, мол, дядька кланяться велел, а грибов, мол, в лесах одни поганки, а за Черустями, мол, опята были да сплыли. Мухомор тебя по слову тому приветит. Он чумовой, только супротив меня в жисть не пойдет. А коли Мухомора нету… на гастроль подался… а то замели… тогда рви когти да уж сам устраивайся. Ну чего, напялил одежонку-то вольную? Дай-ка гляну. Ага. Шапку поглубже нахлобучь. Вот бутыль держи, в мешок суй, да гляди не разбей. Все, пошел!

— Погоди, Бубень, — у Максима перехватило дыхание. — Спасибо тебе за все… спасибо, Николай Петрович.

— Двигай, двигай! — прикрикнул смотрящий. — Заметут тебя с твоими спасибами. Ладно. — Он смягчился. — Дуй, Максим… тебя-то все ж как по батюшке?

— Юрьевич.

— Дуй, Максим Юрьич. Открой только напоследок — там, на Марсе… с пришельцами-то чем обернется?

— Наши победят, — сказал Максим. — Наши всегда побеждают.

— Ясен пень, сказка она сказка и есть, — буркнул Бубень. — Ну, все, пошел!

Максим махнул рукой и направился в сторону лесной опушки. Хотелось оглянуться, но он удержался — примета плохая. Да и тьма кромешная.

Часть 5. Москва. 2000 — 2001.

41. Среда, 5 апреля 2000

Завидев грязно-защитного цвета воронок, неторопливо ползший вверх по улице, Максим нырнул в ближайший подъезд. Вроде всё в порядке — и документы, и внешний вид, — да и не облава это, а мало ли. Лучше с ними, псами, не сталкиваться.

Волкодав, усмехнулся Максим, пережидая. В его родном мире волкодав был когда-то свиреп и беспощаден, а потом обрюзг, разжирел и сделался не то, чтобы добродушным… еще чего… вальяжным сделался, ленивым. На плечи уже не кидается — мышцы-то, некогда стальные, одрябли. Разлегся на всю громадную страну, придавил ее своей тушей, дремлет, порыкивает грозно. Изредка зубами щелкает; кто совсем уж нагло в пасть полезет, того, конечно, в клочья. Но в целом — не тот волкодав, что в молодые годы. Иногда может даже облизать шершавым своим языком. Невеликое удовольствие, хотя многим нравится.

В мире Верхней Мещоры никакого волкодава вовсе не знают. Придушили его в щенячьем возрасте добрые люди. Услышав, прочитав о том, в кого щенок мог бы вырасти, там ужасаются — прежде всего, авторской фантазии. И воспринимают, почти все, как изощренную антиутопию. Слава Богу, не имеющую никакого, ну совершенно никакого отношения к реальности.

А тут, в мире, который Максим называл миром Бессмертного Сталина, волкодав к старости не утратил ни упругости мышц, ни силы челюстей, ни злобности нрава. Вот только проблески разума потерял, впал в бешенство. Кидается на всех подряд, без разбора, пасть в пене и крови, рвет и душит, рвет и душит, и не может насытиться. Правда, чутье притупилось, зрение со слухом ослабли. При желании и умении — от страшной хватки можно увернуться. Вот источаемый волкодавом смрад — дело другое, от него деться некуда.

И уже век кончается — а большинство считает, что и кончился, — да ничего не меняется.

В подъезде тоже стоял смрад. Здесь везде так. В лагерном бараке и то меньше воняло.

Впрочем, за полгода Максим попривык.

Он осторожно выглянул наружу. Воронок проехал, оставив после себя лишь облако удушливого выхлопа. Из соседнего подъезда выскользнула и быстро пошла прочь одетая во все серое женщина — тоже, видать, пряталась. От греха… И из дома напротив появились трое, явно каждый сам по себе, разбрелись кто куда. И из следующего, что наискосок…

И все — в черном с серым. Это здесь почти единственные тона — серый и черный. Ну, еще защитный попадается.

И кумач, конечно же. Как правило, сильно выцветший. Вон, висит через всю улицу, белым по бледно-красному:

«ПОВЫШАТЬ КУЛЬТУРУ БЫТА ЕСТЬ ДОЛГ, ЕСТЬ ПРАВО И ОБЯЗАННОСТЬ СОВЕТСКОЙ ЖЕНЩИНЫ. И.В.СТАЛИН».

Это с Восьмого марта снять не удосужились. Ничего, к Первомаю заменят, на что-нибудь вроде — «Солидарность пролетариев всего мира есть залог победы, залог триумфа и торжества коммунизма». Подпись та же. Других здесь не бывает.

А упырь-то, как говаривал Миша Гурвич, сдох. По бездарным лозунгам видно, что сдох: силятся безымянные авторы сталинскую манеру копировать, а получается пародия. И ведь почти все принимают за чистую монету.

Смрад…

Впрочем, черт с ним, с упырем, и черт с ними, с этими почти всеми.

Максим перешел на другую сторону улицы, двинулся вниз, к Яузе. Круто вправо… булочная, внутри орут истерично, хвост очереди на тротуар высовывается… апрельские талоны отоваривают, на сахар, что ли… Дальше винный, тоже, естественно, очередь. Тут тихо, спокойно. Винный — это да, нам сюда.

Максим свернул в переулок, потом в загаженную подворотню, пересек убогий двор, присел на корточки неподалеку от широкого окна приемки. Удачно попал, самое время. Дряхлый фургон стоял под разгрузкой, только недавно, похоже, начавшейся. Невзрачный шофер курил в сторонке, пара хмырей, похожих друг на друга, как братья-близнецы — оба чернявые, крючконосые, небритые, только один длинный, а другой ростом чуть ниже среднего, — разгружала не спеша. Длинный подавал из фургона ящики с водкой, невысокий принимал их и забрасывал в окно. Там, вероятно, был и третий, перетаскивавший ящики в подсобку или куда там еще. А может, и четвертый тоже, но они Максима не интересовали.

Пожалуй, длинный, прикинул он. Или даже шофер, раз уж так повезло. Посмотрим.

Время от времени стекло звякало сильнее обычного. Тогда шофер косился на грузчиков, но ничего не говорил.

Обычная история, имитация боя. Грузчики, хотя и всегда под балдой, виртуозы своего дела. Есть норма боя, полтора процента, вырабатывают ее ровно наполовину, а показывают — будто бы всю выбрали. В фургоне двести ящиков, полтора — тридцать бутылок! — достанутся этим обормотам в синих халатах, настолько грязных, что кажутся опять-таки серыми. Ну, две — три поллитры сунут водиле, остальное себе возьмут. Чистый барыш. Без малого полторы сотни на троих… или сколько их там… С заведующим, конечно, поделятся, но все равно неплохо. Часть, само собой, выпьют, остальное толкнут на черном рынке. Даже больше выйдет, чем полторы сотни, потому что на черном рынке, без талонов — всё дороже, на треть, а то и наполовину. Так что — не меньше двухсот рваных с этой партии срубят. Хорошие деньги.

Виртуозы-то виртуозы, усмехнулся Максим, вот только недолог их век. Потому что дебилы. Глупы и жадны, меры не знают, лафа их пьянит, и палятся через два месяца, редко, когда через три. Либо сами трепаться начнут спьяну — от водки спьяну и от денег, — либо стукнет кто — да хоть супруга единоутробная или, скажем, сынуля родной, тут с этим просто, — либо местной мусорне отстегнуть пожалеют, да мало ли как спалиться можно. Смешно: все это знают — и каждый думает, что уж у него-то башка варит, уж он-то участи предшественников избежит. Ага, мудрецы. Видали-перевидали таких в лагере. Туго им там приходилось. А уж завмагам — совсем круто. Не выживают в лагере завмаги.

Да, шофер, решил Максим. Эта история поинтереснее будет. Хотя, что уж там, тоже слезы, в общем-то. И риск.

Эх, многовато риска, а масштаб — курам на смех. Надо все-таки придумать поосновательнее что-нибудь. Ведь крутится мысль, вот только не дается никак…

Плохо соображать стал. Медленно, вязко. И боли в желудке все время мешают.

Ладно, позже, позже. Пока — дело делать надо. А риск — он так и так риск.

Максим вытащил из-за пазухи коробку «Казбека», извлек папиросу, неторопливо обстучал, пошарил по карманам.

— Служивый! — крикнул он. — Огоньку не найдется?

— Ишь, буржуй, — пробурчал шофер. — Сам богато курит, а туда же, спичек нету.

— Так и ты закури, — предложил Максим, покачивая в руке коробку.

Водила с достоинством подошел, присел рядом, взял казбечину, обмял, сунул в зубы, чиркнул спичкой. Задымили.

— С Лефортовской базы? — Максим кивнул на фургон.

— С Сущевской, — ответил шофер. — Тебе-то чего?

Бред, в который уже раз оценил Максим. Есть же Таганская база, вот с нее и снабжали бы окрестные магазины. Так нет — то с Лефортовской везут, то с Сущевской, а то и с Тушинской попрут, с них станется.

Ну и ладно, бардак нам на руку.

— Да мне-то ничего, — равнодушно сказал он. — Разговор поддержать. Хотя, — он оживился, — вот что: добросишь до Савеловского? Мне как раз туда, а на метро, вишь, пересадок целых две, да в автобусе еще давись.

— Тебя что же, в метро пускают? — удивился шофер.

— А чего ж меня не пускать?

— Ох, фу ты, ну ты, ножки гнуты! — водила засмеялся. — А то я по посадке твоей не вижу… Кантовался же?

— Э… — Максим махнул рукой. — Кто не кантовался-то?

— Это да, — вздохнул его собеседник. — Что, полное исправление?

— А то… Ну, добросишь?

— А чего не на работе? — подозрительно осведомился водила.

— Тьфу ты, — рассердился Максим. — ОБХСС прямо. В отпуску я. А тут у… ну, у сестры ночевал. Вернее, у племянницы. Не хочешь — как хочешь. Я тебе рубль дать думал.

— Двушка, — быстро сказал шофер.

— А если в кузове?

— Торгуется, как еврей. Ладно, в кузове рупь с полтиной. Гони вперед.

«Утром деньги, вечером стулья» — едва не сорвалось с языка у Максима. Удержался. Ильфа и Петрова в этом мире когда-то знали, потом осудили, как злостных очернителей, а теперь намертво забыли. Можно и процитировать, уже не опасно, только бессмысленно.

— За рупь с полтиной, — твердо сказал он, — в кабине поеду.

— И пять казбечин, — заявил шофер. — И до Савеловского не повезу, у нас бар нет. Мне с Сущевского на Красной Армии сворачивать, там и ссажу.

— Вот ты и есть еврей, — отпарировал Максим.

Сошлись на полутора рублях, из них один вперед, и трех папиросах. С местом доставки — углом Сущевского вала и улицы Красной Армии, бывшей Шереметьевской — Максим согласился.

— Ладно уж, — проворчал он. — Прошвырнусь.

Хотя прошвыриваться совершенно не собирался.

— Давай, что ли, еще закурим, — сказал хитрый шофер. — Давай-давай, не жидись! Племянница у него… Знаем мы этих племянниц…

Максим вздохнул, протянул довольному собой куркулю папиросу (ох, и дрянь же!), поднялся, сообщил:

— Пойду отолью, приспичило.

И двинулся к подворотне. Вовсе ему не приспичило, но уж больно надоел этот примитивно-хитрый мужик. А ведь с ним еще ехать, разговаривать — порасспросить-то надо, дело требует.

В кабине ехать, до угла Красной Армии. А потом, распрощавшись с водилой, — в кузове, до базы, а там, с головой укрывшись вонючим тряпьем, что во всяком фургоне обязательно валяется, и на самую базу.

— Эй, земляк! — крикнул Максиму вслед шофер. — Тебя звать-то как? Меня Серегой, а тебя как?

— Меня тоже, — бросил Максим через плечо.

42. Среда, 5 апреля 2000

— …Вот, собственно, и всё, — заключил Максим. — Проще некуда.

Мухомор уставился на него, приоткрыв рот. Смотрел долго, даже не на Максима, а сквозь него. Потом мягко спрыгнул с подоконника, бесшумно подкрался к двери — огромный рыжий кот на охоте, — прислушался, резко толкнул дверь, выглянул в коридор, гаркнул:

— Пшла вон, лярва!

Из коридора донеслось что-то пьяное, жалобное, неразборчивое — Верка-Нюня, судя по голосу, — в дальней комнате зазвенело битое стекло, взорвались гоготом мужские глотки.

Мухомор плотно прикрыл дверь, вернулся на свое место, уселся на подоконник, покрутил головой, сказал:

— Да, Бирюк. Ну и голова же у тебя! Дворец Советов, а не голова. А ведь когда пришел, я первым делом подумал: что за чудо такое? Ну, дядька-то зря словечка своего не скажет, а все одно — чучело ты был и чучело.

…Максим тоже хорошо помнил ту первую встречу. Вот несколько дней, от побега до появления по названному Бубнем адресу, как-то расплылись. Даже количество этих дней Максим не мог бы назвать точно.

Сначала он шатался по лесу. Солнце совсем не показывалось, то и дело сыпал мелкий дождик, впрочем, не причинявший беглецу особого вреда — только шелестела над головой густая, еще не опавшая листва. Ноги мокли, что да, то да, но Максим не обращал на это внимания, и никакая хворь не прицепилась.

Электричество — он чуял — то сгущалось в воздухе, то рассеивалось. Так надеялся на грозу — мощную, свирепую, чтобы побег удался на все сто, чтобы исчезнуть из этого проклятого мира, оставив после себя только обгорелый труп. Не дождался…

Пару раз оказывался на опушке, слышал в отдалении собачий лай, однажды донеслась короткая автоматная очередь.

Потом — дня, наверное, через четыре — дожди прекратились. Стало посуше, потеплее. Зато листва начала облетать. И запасы, что дал Бубень, как ни экономно Максим их расходовал, убавились наполовину.

Тогда он двинулся в путь. Шел долго, приходилось часто отдыхать — все-таки ослаб. На сорок, или около того, километров — то ли пять дней потребовалось, то ли шесть, со счету сбился. Еда кончилась совсем, спасался грибами. Больной желудок переносил их плохо, ныл все настойчивее и изнурительнее.

Когда добрался до деревни Кожухово, осень настала окончательно. Сырая, пасмурная, угрюмая.

Господи, с тоской оглядывался Максим по сторонам, ведь места почти свои, а не узнать ничего…

Здесь, на полях, принадлежавших в родном мире Максима совхозу имени Моссовета, тоже был лагерь. Странно, что Бубень не предупредил. Ну, может, и сам не знал, может, этот лагпункт новый…

Из осторожности беглец провел в лесу еще одни сутки. А рано утром вышел на свет божий. Тусклый свет, глаза бы не глядели.

Максим обогнул Кожухово, не заходя в деревню, и с толпой спешащих на работу смешался уже в родной Ухтомке. Здесь она называлась — поселок Наташино. Видать, какой-нибудь Ухтомский в этом мире в чем-нибудь проштрафился, вот и переименовали… Действительно, Ухтомка изначально и была селом Наташиным, а пруды здешние Наташинскими так и оставались, и церковь тоже. Живописная такая церковь, девятнадцатого века.

В поселке Наташино, по которому спешил к железной дороге Максим, на месте церкви и старого кладбища раскинулась, неведомо зачем, плохо заасфальтированная площадь. Грустно… Впрочем, ладно, это их дела…

Максим без происшествий добрался до платформы Ухтомская (здесь — опять же Наташино), купил билет, втиснулся в электричку, шедшую со всеми остановками, и на каждой народу все прибывало и прибывало, и давка сделалась почти невыносимой. Эх, зря билет брал, какие еще тут контролеры...

На то, чтобы дошлепать от Сортировочной до Хамовников и отыскать улицу Академика Лысенко, Максиму потребовался тогда почти целый день. Пробирался узкими переулками, держа направление больше по наитию, однажды все-таки чуть не угодил в облаву, но повезло — выскользнул.

А улица оказалась знакомой — в родном мире она носила имя Льва Толстого. Только вот здесь Льва Николаевича тоже, как и Ильфа с Петровым — об этом Максим, впрочем, узнал позже, — осудили. За мелкобуржуазный идеализм, внеклассовый подход к морали, пособничество царизму и оправдание эксплуатации человека человеком.

На месте яркой, броской церкви святого угодника Николая лежали руины. А над районом, да и над всем городом, господствовала чудовищная громада Дворца Советов, увенчанная исполинской позолоченной статуей Ленина.

Это был едва ли не единственный Ильич на всю Москву. Сталиных же — мраморных, гранитных, бронзовых, чугунных, гипсовых — насчитывались тысячи.

Звонок в квартиру двенадцать дома семь не работал. Максим сильно постучал в дверь и почувствовал, что иссяк. Совсем. Еще чуть-чуть — и упадет.

Однако в тот день ему везло. Дверь открыли, в квартиру пустили, Мухомор оказался на хате, дурацкое послание Бубня о поганках, опятах и Черустях удалось не переврать, достало сил эту бессмыслицу пробормотать. И только тогда Максим отключился.

Очнулся он, лежа на дощатом топчане, в этой самой комнате, где сейчас рассказывал Мухомору о своей идее. Открыл глаза, увидел какую-то размалеванную бабу, та заорала не своим голосом:

— Мухоморчик! Оклемамши он!

Тут же появился Мухомор — рыжий, конопатый, но черноглазый. Жестом велел бабе выйти.

— Ты, что ли, Америка? — спросил он.

— Я… — с трудом ответил Максим. Голова кружилась, желудок словно горел.

— Ага. Доходили весточки. Ладно, раз сам дядька тебя прислал, будешь, стало быть, при мне. Дядька… того… чудной, конечно… но слово его крепкое. Ты давай вставай, чего разлегся-то. Сейчас пожрешь, да и о деле побазланим. Нюня! — крикнул Мухомор. — Харча притарань, быстро чтоб!

Поев, Максим почувствовал себя немного лучше.

— Ну, — произнес Мухомор, с сомнением глядя на него. — Что делать-то умеешь?

— Рóманы тискать, — ответил Максим.

— Это нам без надобности. У нас тут кругом одни рóманы. Эх… Ничего, значит, не умеешь. Ну, коли ты от дядьки, не гнать же… Будешь на атасе, как на дело пойдем.

Так Максим оказался в банде — колоде, как тут говорили.

О кличке «Америка» Мухомор приказал забыть. О подлинном своем имени — тоже. Документы Максиму справили фальшивые, конечно, но добротно исполненные. Стал он Сергеем Ивановичем Емелькиным.

— Докýмент дорого стоит, — сообщил Мухомор. — Отрабатывать тебе, на стрёме-то, долго.

И Максим принялся отрабатывать на стрёме.

Звали его в колоде первое время — Серым. Вскоре кто-то заметил, что новичок в темноте светится. Попытались прилепить погоняло «Огонек». Однако Максим, даром, что по воровскому делу ничего собой не представлял, как-никак восемь лет в лагере оттянул. Такие кликухи, знал он, педерастам дают.

Пресек жестко. Мухомор в разборку не вмешивался, только ухмылялся издали.

А потом обратили внимание, что ночных гулянок колоды Серый сторонится. Не пьет почти, баб не домогается. И приклеили новую кликуху — Бирюк.

Против этого он возражать не стал.

Максим быстро оценил, что члены колоды — хотя они и ублюдки, не имеющие мозгов, не знающие ни жалости, ни сочувствия, — самые, может быть, свободные люди в этой стране-тюрьме. Злобные, завистливые, жестокие, жадные, невежественные — всё так. Но вот подчиняться они не желали. То есть главарю своему, конечно, подчинялись, но больше — никому.

И личность главаря, приходившегося Бубню по каким-то их воровским понятиям названным племянником, Максим тоже оценил. Само собой, не того Мухомор ума. Не зря же именно Бубень общак держит всей Москвы и области. Но вот лихость в Мухоморе — необычайная. Авантюрист прирожденный. И чутье — звериное. И фарт.

И сила характера, конечно. Максиму довелось видеть глаза Мухомора сразу после серьезного дела — два угольно-черных, убийственно острых зрачка, словно кончики двух заточек. Не приведи господи…

Вольное житье, о котором с таким презрением говорил Бубень, Мухомору нравилось. Ты бьешь, тебя бьют; ты охотишься, на тебя охотятся; ты выигрываешь, у тебя выигрывают… Но все-таки побеждаешь — ты, и в этом Мухомор видел суть жизни. И ничего другого — не желал.

Он был бы не прочь короноваться, но для этого требовался более солидный тюремно-лагерный послужной список. А у Мухомора имелось всего-то две ходки, да короткие — оба раза бежал, не раздумывая. Нет, говорил он, чем на зоне коптиться, лучше на воле куражиться, и гори оно ясным пламенем. Ну, не в законе. Все одно же туз в колоде.

А вот чем колода промышляла — Максима удивило неприятно. Пустяками промышляла, если вдуматься. Только вдумываться никто не хотел, даже сам Мухомор. Пусть идет как идет… То магазинчик промтоварный грабанут, а там и брать-то нечего — десяток рулонов грубой ткани, несколько коробок уродливой обуви, всё в таком роде… То рабочую столовую почистят. То табачный ларек возьмут.

Ей-богу, банда «Черная кошка» из любимого когда-то Максимом фильма орудовала не менее дерзко, но куда продуктивнее.

Толку — чуть, а риска много, тем более, что действовала колода жестоко и бесшабашно, как будто специально нарываясь на неприятности. За три месяца, что Максим простоял на атасе, потеряли двоих. По глупости потеряли.

Концы с концами все-таки сводили. Хорошим подспорьем были женщины. Верка-Нюня с хаты не выбиралась, она кухарствовала, она же колоду обстирывала-обихаживала. А вот Танька-Кочерга цыганкой притворялась, гадала-ворожила. И еще Маринка-Язва — эта, если не в запое, прихорашивалась и к вечеру появлялась на каком-нибудь колхозном рынке. Безошибочно выбирала удачно отторговавшего и желающего гульнуть дурачка, затевала с ним легкий разговор, кокетничала, пленяла без осечек, вела на съемную хату, подсыпала в стакан особый порошок… Приходил в себя простак в каком-нибудь подъезде. Без памяти и без денег.

Само собой, все три женщины представляли собой общее достояние колоды. Восемь мужиков на трех баб… Ну, не восемь — сам Мухомор разве что изредка пользовался, и только Язвой. Держал он, видать, кого-то на стороне… Но остальные семеро, включая даже Хомяка — двенадцать лет мальчишке, — себе не отказывали. Впрочем, и женщины им тоже не отказывали…

Максим всего этого сторонился. Виду, что брезгует, не подавал, но — сторонился.

Нравы, бытовавшие в колоде, угнетали его не сильно. Вот никчемная деятельность — раздражала очень.

В середине января он не выдержал. Взяли уже ту несчастную бакалею, и Хомяк ни с того, ни с сего полоснул лезвием по горлу ночного сторожа, привязанного к стулу. Максим взбеленился. На хате он избил малолетку до полусмерти, потом властно — откуда что взялось — позвал Мухомора на разговор. Один на один.

Высказал все, что думает. И предложил заниматься тем, на что всегда есть спрос. Водкой. Я, сказал он, стану планировать, потому что у вас тут мозгов нет. Разузнать, когда завоз будет, как двери запираются, где сторожа находятся, какие там слабые места — не проблема, это я тоже на себя возьму. Днем, сразу после завоза, магазин половину водки отпустит, половина на завтра останется. А то и больше. Вот ночью мы остатки и заберем. И никаких лишних убийств чтобы не было! Хомяка, звереныша этого, только на атасе держать, понял, Мухомор?

Главарь тогда подумал-подумал — и согласился. Давай, Бирюк, попробуем, ответил он. А то правда твоя, мелко плаваем.

С тех пор взяли шесть магазинов. Планировал Максим с большой осторожностью — каждый раз действовали в другом районе города и каждый раз немного в другой манере. И не частили.

Да и не было нужды частить. Деньги в колоду потекли совсем иным потоком, чем прежде. Благо, черный рынок мог потребить водки и вдесятеро больше.

Теперь вот Максим придумал новое — перехватить фургон с водкой между базой и магазином. Кто-нибудь — да вот хоть Хохол — оденется в милицейскую форму. Была у них такая, Язва как-то мусора опоила… Использовали форму для сексуальных игр, но можно отстирать-отгладить, делу послужит. И жезл полосатый пригодится, не все совать его куда ни попадя¸ тьфу. Остановится шофер Серега, никуда не денется. А дальше — дело техники. Мочить никто никого не собирается, отдохнет водила в кузове, ничего страшного.

…— Да, Бирюк, — повторил Мухомор. — Не чучело ты. Молоток. Сейчас Нюне скажу форму стирать. А ты Хохлу все растолкуй. Ну и всем прочим.

— Да не надо больше никого, — улыбнулся Максим. — Баранку я сам покручу, Хохол рядом. А ты с остальными на точке жди. Перегрузить быстро надо будет, нам с Хохлом еще машину к базе отгонять.

— Ну молоток же! — воскликнул Мухомор. — Все как есть сообразил!

— Ничего не молоток, — грустно возразил Максим. — Соображаю как раз плохо. На черном рынке водки нехватка, а мы по мелочам… Ладно, может, и придет что в голову…

— Ты себя береги, —сказал Мухомор. — А первым делом голову. Твоя голова, Бирюк, чистое золото.

43. Пятница, 7 апреля 2000

— …Ах, какой ты сладкий… — стонала Маринка, выгибаясь дугой под Максимом. — Ах, как ты это делаешь… Еще… еще… еще…

Максим дошел до верхней точки, зарычал. Секунду спустя тоненько завыла женщина.

Потом она шептала на ухо:

— Я на тебя сразу глаз положила, сразу! Хотя ты и ненормальный, это любой скажет. А я ненормальных люблю, и тебя, вот как увидела, так и полюбила. Ты не смотри, миленький, что я с другими, это жизнь такая проклятая у меня, что даже и Хомяку давать приходится… И с колхозниками этими тоже иной раз… От злости это, потому что он-то думает, что меня пользует, а на самом деле это я его пользую, мне ведь и удовольствие получить, и кулака обчистить… И не стыдно даже, дрянь я, да? Вот за других стыдно, за Хомяка особенно, но что ж поделаешь, родненький…

— Ты моя, — сказал Максим. — С этого дня ты моя. Узнаю, что еще с кем, — убью.

— Ни с кем, никогда, только с тобой, всегда с тобой, верь мне, ты мой сладкий… Еще хочу… Вот так хочу…

Словно прорвало меня, подумал Максим, держа Маринку за бедра и ритмично двигаясь.

Машину с водкой взяли без сучка, без задоринки. Пригнали на точку — ветхий, но с обширным подвалом домишко в Лосиноостровской. Разгрузили. Аккуратно доставили фургон к базе, припарковали с тыльной стороны. Растворились в марьинорощинских переулках. Вернулись на хамовническую хату. Максим завалился на тот самый топчан — вздремнуть. Велел Хохлу не беспокоить. И, уже засыпая, поймал мысль, так давно от него ускользавшую. Мысль о настоящем деле.

А потом его разбудила Маринка. И — прорвало окончательно.

Вот она опять забилась, завизжала. На этот раз Максим поотстал…

Ничего так девочка, признался себе он. Дрянь, конечно, да. Но есть в ней что-то… И ко мне вроде искренне. А я — однолюб, я в нее втрескаюсь, к бабке не ходить. Ну и ладно… Наташа моя далеко, не выразить, как далеко… Люська тоже… Да и не сказка ли все это?.. Тени…

Ну вот, догнал Маринку. Ох, сам-то — чуть не до обморока…

— Запомнила? — спросил он позже. — Моя.

— Твоя, твоя, — выдохнула она. — Но уж и ты — мой.

— Пожалуй, что так… — усмехнулся Максим. — А теперь я все-таки посплю. Устал что-то. Не пускай никого, ладно? Только Мухомора, когда появится.

— Ладно… — Маринка легко поцеловала его в щеку. — А увезешь меня когда-нибудь в Сочи?

— Увезу, — сонно пообещал Максим.

— Спи, мой хороший…

Он проснулся, когда уже вечерело. Маринки рядом не было, и Максим немедленно ощутил укол ревности. Где, с кем?

Идиот, обругал он себя… Ну вот, и желудок заныл — а ведь с утра о себе не напоминал.

Дверь приоткрылась.

— Сереженька, — прошептала Маринка.

— Иди сюда, — позвал он.

— Наши вернулись, — сказала она, присаживаясь рядом. — Мухомор дово-о-ольный! А я к тебе никого не пускаю, даже его, ты спишь уж больно крепко…

Максим погладил женщину по голове. А что, из таких самые верные-преданные и получаются…

— Скажи ему, мол, брюхо разболелось…

— Ох, миленький! Сильно?

— Терпимо, — отмахнулся Максим. — Ты вот что: клочок бумаги мне раздобудь и карандаш. А Мухомору скажи: брюхо-то разболелось, а поговорить надо. С глазу на глаз.

— Ой, а мне расскажешь?

Он засмеялся, потрепал Маринку по щеке.

— Иди-иди.

Мухомор действительно сиял.

— Голова, ну голова! — повторял он. — Развернемся мы теперь, ух развернемся! Одна беда: этим, — он кивнул в сторону двери, из-за которой доносились пьяные уже крики, — этим, поди ж ты, скучно. Ни завалить никого, ни перышком пощекотить. А, перетопчутся… Водкой скуку зальют, слышь, гуляют как?

— Слышу, — поморщился Максим. — А что развернемся, это да. Только по-другому. Смотри… Нет, прежде скажи — расплатился я за приют, за харчи, за паспорт? А?

— Сполна, Бирюк, ты что! — воскликнул Мухомор.

— Хорошо. Тогда смотри. — Максим ткнул пальцем в набросок, сделанный им на мятом листе бумаги. — Эта байда вот такого примерно размера. — Он показал руками. — Тут нержавейка. Тут стекло. Тут резина. Найдешь, где изготовить?

— Найти-то можно, сварганят… Не темни, Бирюк, давай колись. Что удумал?

— Да все просто, Мухомор. Магазины брать — риску много. С машиной фокус, с формой мусорской — тоже особо не разгонишься. Инструкции спустят на базы… да и вообще отлавливать начнут…

— Делов-то, — вставил Мухомор. — Так и живем. Они нас, мы их. Кураж! А кураж, он, друг ты мой ситный, крепче водки!

— К черту, — отрезал Максим. — Они нас, мы их… Это по-любому, кто же спорит? Только чем меньше глупостей, тем лучше. А кураж твой мне до фонаря. Не обижайся, выслушай. Уж разворачиваться, так разворачиваться. Водки вашей поганой черный рынок столько сожрет, сколько ему дай. И еще попросит. Вот и будем водку делать. Не воровать, а делать. Производить. В десять, в двадцать раз больше, чем украсть можем. Самогонный аппарат это, понял? — Он помахал бумажкой. — Я когда-то увлекался… давно это было… Короче, для начала аппаратов таких надо… ну, допустим, дюжину.

— Чего? — не понял оторопевший Мухомор.

— Дюжину. Двенадцать штук. Они на точке, в подвале, хорошо встанут. Это, повторяю, для начала, а там видно будет. Да, еще сахар понадобится, дрожжи. Топить углем станем. Бутылки пустые… ну, это не проблема, народ пьет, сдает… сообразишь, ладно? И вот такую хрень. — Максим быстро черканул на бумаге. — Для укупорки. Тоже дюжину. Жести раздобыть, потоньше чтобы. Вроде все. Кстати, не согласишься — уйду.

— Бирюк… — обеспокоенно пробормотал Мухомор. — Ты в себе? С резьбы сорвался?

Максим хмыкнул.

— Ладно, Мухомор. Об одолжении прошу: один такой аппарат пускай сделают. Всего один. Я тебе и продемонстрирую, как оно у нас будет.

— Один… Ну, коли один… Ну, так и быть, один давай… Заслужил же… На той неделе притаранят тебе игрушку. — Мухомор покрутил рыжей башкой. — Не, точно не в себе… В фабриканты намылился… Ну, хрен с тобой, поиграйся…

— Вот и спасибо, — улыбнулся Максим. — Да, что еще сказать хотел: Маринка теперь моя. Тебя как человека прошу: ее не трогай. А уж остальным сам растолкую, если что.

Мухомор заржал.

— Кричу же, сорвался с резьбы! Ай да Бирюк! Лады, лады, заметано… Ишь вызверился, да лады же…

Он встал, пошел к двери. Уже выходя из комнаты, спросил, давясь от смеха:

— Прислать ее тебе, Язву-то?

— Скажи: жду ее, — ответил Максим.

44. Суббота, 8 апреля 2000

Весна… Пасмурно, слякотно, деревья голые. Только островки грязного снега отличают эту весну от поздней осени.

Может, к концу апреля, ближе к Пасхе, начнется настоящая весна, с ярким солнцем, с прозрачной свежестью юной листвы, с девчонками, сменившими тяжелые сапоги на изящные босоножки. И тогда — пусть даже дождь: все равно весна.

А пока — черт знает что.

Однако — апрель, суббота, свадьбы.

Длиннющий «Линкольн» величественно отчалил от Дворца бракосочетаний. За ним — второй «Линкольн», не лимузин, и еще несколько машин. Целая кавалькада. Молодые с братьями-сестрами, друзьями-приятелями отправились на Поклонную гору.

Старшее поколение решило не путаться под ногами. Пусть молодежь веселится. А уж вечером, в ресторане — там, конечно, все вместе.

— Мам, ты как? — спросила Людмила.

— Всего год Женя не дожил, — всхлипнула мать.

— Ничего, Татьяна Павловна, — утешил Александр. — Он все видит. И радуется.

Людмилу передернуло. Ах, как раздражал ее муж эти последние годы… Впрочем, надо справляться. Надо. Особенно сегодня, в день Катиной свадьбы.

— Ты бы такси поймал, — бросила она.

— Сейчас, — засуетился Александр.

— А чего такси-то? — удивился Виталий Петрович. — Центр же, до любого места рукой подать, так дойдем, посидим, разминку проведем.

— Тебе бы только разминаться, — беззлобно заметила Тамара Михайловна.

Людмила посмотрела на свежеиспеченных сватов. Симпатичные люди. Абсолютно без гонора, каким, бывает, грешит — от дурацкого ощущения собственной ущербности — провинциальная интеллигенция. Виталий выпить горазд, сразу видно, ну так что же, обычное дело, если в меру. Свой человек, легко с ним. И Тамара, хотя, это заметно, очень старается произвести на новую родню хорошее впечатление, — тоже своя.

Да и Дима — вполне достойный выбор для дочери. Самостоятельный парень, на пять лет старше Катюшки, зарабатывает неплохо, квартиру снимает приличную, в суждениях независим. Это хорошо, потому что никому не придется за него решений принимать. Мужчина.

Быстро у них все сладилось. Посреди новогодней ночи — миллениум праздновали — заявилась радостная, просто-таки счастливая Катька с незнакомым молодым человеком, представила: это Дима. Как он на нее смотрел!.. Любит, это самое главное… Правда, Людмилу тогда кольнула мысль — может, ради жилья, ради прописки. Но нет — через пару недель Катя переехала к нему на Юго-Запад, и до сих пор там живут, и неохота им в Реутов, хотя, наверное, все-таки переедут в конце концов… Если дети — а будут же дети, и, похоже, скоро, — конечно, лучше, чтобы бабушка поближе была.

Бабушка… Вячеслав Викторович, Слава, как узнал, что Людмилина дочь замуж собралась, смеялся очень. Станешь, говорил, Людка, бабкой, и как я с тобой жить буду? Бабок у меня хватает, но не в этом же смысле!

А как хочешь, Славик, кротко, но непреклонно ответила ему тогда Людмила. Дело твое. Да ладно тебе, отыграл назад Слава, шуток не понимаешь, что ли?

Хороший человек Слава. То есть не то чтобы хороший… грубый, вульгарный, недалекий, эгоистичный… но мужик. Слову верен. Понятия для него — святое. И к ней привязался, хотя сéмьи рушить — об этом, Боже упаси, даже не думает. Тут он тоже, в своем роде, по понятиям.

А бабки… Бабки есть. С тех пор, как со Славиком сошлась — и, что уж душой кривить, не без удовольствия она с ним, — бабок хватает. Могла бы и свадьбу эту профинансировать, но Дима, надо отдать ему должное, все на себя взял. Категорически. Молодец. Тоже мужик.

— Маме пешком трудно далеко идти, — объяснила Людмила. — Так что лучше такси. Саня, ты найдешь уже машину или нет?

О Господи…

Поймал, наконец. Четверку «Жигулей». Спасибо, что не «Запорожец». Вспотел весь.

Бедный Санечка, жалко его. И все, все, хватит об этом.

Ехали довольно долго — попали в пробку на бульваре, по которому Саня придумал ехать в какое-то якобы тихое и приятное кафе. Пробка, как оказалось, из-за аварии, никто не виноват, но вот поди ж ты, что за нелепый все-таки человек, за что ни возьмется, все через одно место. И мама еще говорит, не умолкая, вся такая взволнованная.

Нервы расходились, унять бы.

Виталий полез во внутренний карман искусственной дубленки, вытащил фляжку, улыбнулся — лицо пошло крупными морщинами, — протянул Александру:

— Хлебнем?

Саня покосился на жену, пробормотал что-то извинительно-отрицательное.

— Я хлебну, — сказала Людмила.

— О, вот молодчина какая! — обрадовался Виталий. — Держи, сватушка дорогая, составь компанию! Наша настойка, байкальская, на кедровых орешках! Чистый продукт и полезный! Да ладно тебе, Том, не каждый день сына женим!

Людмила сделала глоток, подумала, кивнула, коснулась мужниного плеча:

— Выпей, Саня. Расслабиться немного нужно.

И сама чуть-чуть расслабилась. Все будет хорошо. Наверное.

Чудом нашли свободный столик в битком набитом кафе. Пили кофе с пирожными. Виталий все порывался добить фляжку, но Тамара мягко и спокойно сдерживала мужа.

Один раз Людмиле позвонила Катюшка — все отлично, мам, счастливым голосом прокричала она в трубку, нам хорошо, не скучайте и не опаздывайте, скоро увидимся!

Потом сама Людмила позвонила Славе.

— Это я, — сказала она. — Все в порядке?

— Все пучком, — отозвался он. — Гудите?

— Почти, — ответила она, поморщившись. Пучком у него... — Ладно, пока.

— Ты с кем это? — осведомилась мама.

— По работе…

Александру потребовалось в туалет. Стесняясь, он спросил у официантки — где бы руки помыть. Виталий, похохатывая, пошел с ним.

— Люся, Татьяна Павловна, — произнесла Тамара, тщательно подбирая слова. — Знаете, я так рада за Диму! Катя замечательная девочка, очень теплая, спасибо вам за невестку. А какая хорошенькая! Только удивительно, что ни на кого из вас совершенно не похожа.

— Она в отца, — глядя перед собой, ровным голосом сказала Людмила. — Копия. В женском варианте, конечно. И Миша в него. Не настолько, но все же больше в него. Нет-нет, я не о Саше, я о биологическом отце. Его Максимом звали. Погиб семнадцать лет назад, глупо погиб, нелепо. Только с детьми об этом не надо, ладно? Да и при Саше не стóит, он до сих пор немножко ревнует. Хотя и напрасно. Совершенно напрасно.

45. Среда, 12 апреля 2000

«РУССКОЕ АГЕНТСТВО НОВОСТЕЙ СООБЩАЕТ.

Вчера продолжился визит Премьер-министра Российской империи А.К.Головина на Луну. Премьер-министр и сопровождающие его лица посетили Свободное Поселение Макмиллан. Верховный Судья Свободных Поселений Ф.Ф.Устинов ознакомил высоких гостей с различными сторонами жизни Поселения.

Особенный интерес был проявлен Его Высокопревосходительством к деталям повседневного быта поселенцев и нуждам их подрастающего поколения, а также к вопросам здравоохранения, образования и культуры в Свободных Поселениях.

Вечером на Площади Созерцания, при волшебном свете Матушки-Земли, состоялся прием, в ходе которого А.К.Головин выступил с речью. Премьер-министр высоко оценил устремления и успехи макмиллановского движения, подчеркнув, что оно остается плотью от плоти породившей его цивилизации, и пожелал поселенцам дальнейшего прогресса на пути к свободе и процветанию. А.К.Головин также передал Верховному Судье и всем поселенцам добрые напутственные слова от Государя Императора Владимира Кирилловича.

«Мы и Наша Августейшая семья мыслями и душой с вами, — говорится в послании Императора. — Мы верим, что ваш героический порыв будет способствовать прорыву всего населения нашей родной планеты к новым высотам материального и духовного расцвета, столь необходимым многим миллиардам людей всех рас и сословий. Молимся о вас!»

При этих словах глаза всех присутствующих увлажнились.

В ответной речи Ф.Ф.Устинов сердечно поблагодарил гостей за интерес к макмиллановскому движению, выразил признательность Правительству и народу Российской империи за бесценную и бескорыстную помощь, а также попросил Премьер-министра лично заверить Государя в глубочайшем почтении. «Мы помним, — сказал Верховный Судья, — что Ваше Величество лично благословило Судью Джека Макмиллана и всех нас на наш нелегкий путь. Мы горячо и искренне желаем Вашему Величеству скорейшего выздоровления!»

При этих словах глаза всех присутствующих повторно увлажнились.

По окончании приема состоялась беседа Премьер-министра и Верховного Судьи с глазу на глаз.

Затем высокие гости отбыли на Российскую Императорскую Лунную Базу «Князь Гагарин», где устроена временная резиденция Премьер-министра.

Сегодня ожидается посещение А.К.Головиным научных лабораторий, размещенных на базе.

В.Коренченко, специальный корреспондент.»


— Безобразно изложено, — сказал Федор. — Даже я вижу. Не говоря уж о сплошных искажениях. Кстати, ты вообще видела вчера этого корреспондента?

— Прессы было много, — засмеялась Наташа. — Кто из них Коренченко, представления не имею. Скорее всего, он присоединился к тем, кто налегал на напитки и закуску. А текст сообщения написал загодя. Как и большинство из них. С помощью пресс-службы премьера.

— Будь я его редактором — прогнал бы немедленно, — желчно объявил Устинов.

— Феденька, пора уж привыкнуть… Ты поступил бы так по меньшей мере с тремя четвертями журналистов.

— И то верно. Глаза, видите ли, увлажнялись поминутно… Беседа с глазу на глаз… С увлажненного на увлажненный…

— Ну, милый, не кипятись. — Наташа погладила мужа по руке. — Была же беседа? Была. А что до того, с кем именно — много ли разницы? В конце концов, не мог же этот репортер сообщить, что беседовал ты вовсе не с премьером. Между прочим, никто об этом не написал и не напишет, ни одно агентство и ни одно издание.

— Это правда, — согласился Федор. — И не нужно, чтобы писали.

— Вот видишь…

Наташа улыбнулась, но улыбка получилась грустной. Верховный Судья ничего не скрывал от жены, не скрыл, конечно, и на сей раз. Разговор — действительно, наедине — с шефом Службы безопасности Российской империи касался бесследно исчезнувшего Джека Макмиллана.

Трудный выдался разговор. Полковник Костромин, пожилой, добродушный на вид господин, интересовался вроде бы все больше планами развития Свободных Поселений. Просто из любознательности. Сочувственно кивал, всплескивал руками, округлял глаза. А подспудно выведывал о Джеке. Так мастерски, что не всякий бы понял. Да что там, почти никто бы не понял.

Устинову стоило немалых усилий помнить, что имеет дело с самым, пожалуй, значительным ныне русским политиком. И уж безусловно — с самым хитрым.

Костромин считался простым исполнителем — разумеется, исключительно сведущим, опытным и умелым по своей части. К широкой известности он никогда не стремился, предпочитал тень. Довольствовался чином полковника, весьма скромным для его должности, при этом генералами управлял без малейшего стеснения. Управлял и политиками, включая нынешнего премьера. Спокойно и цепко.

Покойный Чернышев доверял полковнику, ценил его, однако видел насквозь и держал в узде. После смерти графа Костромин мало-помалу развернулся. Справиться с пассионарной, суматошной Жданóвской он был еще не в состоянии, но вот Головина прибрал к рукам, да так, что премьер об этом, кажется, лишь смутно догадывался.

Кто владеет информацией, тот владеет всем, справедливо полагал полковник. Кто умеет информацией распорядиться, тот распоряжается всем и всеми, считал он.

И — научился. Добывать информацию, владеть ею и распоряжаться.

Разумеется, сам Устинов не мог всего этого знать. И не узнал бы, если бы не Владимир Кириллович.


Незадолго до Рождества в Поселение Макмиллан поступило шифрованное приглашение от императора. Господина Устинова и госпожу Извекову покорнейше просили посетить Царское село в удобное для них время, но весьма желательно — до Крещения.

В памятной гостиной — той самой, обставленной в стиле техно — их уже ждали Владимир Кириллович и Румянцев. Император выглядел больным и от всего отрешенным, казалось, что общение стоит ему огромных усилий. Возможно, так оно и было.

Он долго и не очень внятно говорил об ответственности, которую взял на себя и которая оказалась ему не по силам. Посетовал, что из кружка посвященных их осталось четверо. Нет Ивана Михайловича, нет Максима Юрьевича, нет мистера Макмиллана. Да-да, Николай Петрович сообщил мне… Ах, какое несчастье… Нельзя, нельзя было вмешиваться в замыслы Господни… Мы возомнили о себе, а ведь расплачиваются другие, и это самое ужасное… Профессор не согласен, знаю, но поверьте, эта ноша не по мне... Я лишь обещаю вам, что, покуда жив, материалы моего личного архива все равно, что похоронены. А в завещании содержатся точные указания об уничтожении целого ряда хранящихся в архиве дел. Нет-нет, Николай Петрович, не спорьте и не уговаривайте, тут я не уступлю даже вам. Что до всего остального — устраняюсь, а вам Бог судья.

После чего вполне четко и логично описал личность Костромина, его принципы, его стремление — даже страсть — к власти. К невидимой власти, слава ему не нужна, сказал император. Полковник придет к ней, точнее, уже пришел, и я бессилен что-либо изменить. Другое дело, что шеф безопасности уже немолод и что после себя он ничего не оставит. Несчастная Россия…

И опять длинный монолог полумистического свойства.

Из Царского тогда ехали втроем.

— Что скажешь, Николаша? — спросил Устинов после долгого молчания.

— Что тут говорить… — угрюмо откликнулся Румянцев. — Скажу, что долго Владимир Кириллович не протянет. Скажу, что отчасти понимаю его. Без всей этой религиозной чепухи, разумеется, но за ошибку с Джеком кляну себя.

— Кто мог подумать, — возразила Наташа.

— Я! — свирепо воскликнул ученый. — Я должен был подумать! Обязан был помнить, в каком состоянии души отправлялся в свой путь Максим! Обязан был предположить, что он подаст сигнал о благополучном прибытии, каким бы оно ни оказалось! Обязан был искать, искать и искать способы отличать характеристики одного мира от характеристик другого! А уж потом что-то решать!

— Да что ты такое несешь? — поразился Федор. — Да как это возможно?

— Не знаю как! — закричал Румянцев. — А должен, обязан знать! Над тем и бьюсь! Ничего не получается, не представляю даже, как подступиться, понимаю только, что необходимо сканировать пространства и идентифицировать их, и абсолютно — аб-со-лют-но! — не понимаю, возможно вообще подступиться или невозможно в принципе! Бьюсь, бьюсь и бьюсь безрезультатно, я с ума сойду!

— Успокойся, дружище, — сказал Устинов. — Мы так в аварию попадем.

— Не попадем, — буркнул профессор, крепче берясь за руль. И уже обычным голосом заключил. — Я на эту задачу жизнь положу, сколько осталось. Со всех постов — в отставку, из всех проектов — выхожу. А эту задачу — либо решу, либо нет.

— Николай… — начала было Наташа, но осеклась.

— То-то и оно, что Николай, — невпопад ответил Румянцев. — Ты, дорогая, хочешь спросить, нельзя ли кого-нибудь отправить туда, чтобы вызволить наших друзей? Отвечаю: можно. Собаку можно. Олигофрена можно. Вероятно. Нормального, валидного человека — нельзя. Сложнейшая система кодов личности — совсем другая. Их всего-то двое было подходящих: ярко выраженный Максим и, гораздо слабее, Джек. Где взять других, понятия не имею. И закончим об этом. А вам, друзья мои, совет один: отправляйтесь к себе и занимайтесь делом, которое избрали. Если бы ты, Наташа, сумела еще хоть один роман написать, было бы совсем правильно. И еще посоветую к словам императора прислушаться — Костромина опасайтесь. Чего от него ждать, не знаю, но информацией он не брезгует никакой, а уж как использует — сказать не могу. Не исключаю, что во вред вашему движению. Ему, Костромину, власть нужна, а вы-то никому не подвластны. И наша история — Максима, Джека, моих теорий и наших… экспериментов, дьявол их разбери! — его бы тоже очень интересовала. А вот не нужно ему обо всем этом знать.


И — добрался полковник Костромин до экс-подполковника, а ныне Верховного Судьи Устинова. Федор, конечно, не сказал ничего лишнего. Главным, однако, он считал вести себя так, чтобы шеф безопасности и не заподозрил его в знании этого самого лишнего. Удалось или нет — этого Устинов не знал. Как бы то ни было, он придерживался официальной версии: в начале ноября прошлого года в Первое Поселение, тогда уже носившее имя своего основателя, пришло письмо, собственноручно написанное Джеком Макмилланом. Судья сухо и лаконично извещал, что отправляется на поиски новых путей. Возможно, когда-нибудь он вернется, но вероятность этого невелика. Поэтому просит друзей, соратников, учеников жить так, как будто его нет.

— Эх, — вздохнул Федор. — Невесело все это.

— А я позволяю себе иногда даже смеяться… — сказала Наташа. — И чувствую себя виноватой…

— Вот это зря, — горячо возразил он. — Надо жить! Хоронить себя — нельзя! Никому, а уж тебе-то! Ты же веришь!

— Верю, милый. Верю и жду. — Наташа улыбнулась. — Уже почти не надеюсь, но верю и жду. И ты у меня есть.

— Ну и молодчина. — Федор поцеловал жену в висок. — А вот дела не ждут. Сейчас кофе допьем — и во Второе. Ты со мной?

— Конечно, с тобой.

46. Среда, 12 апреля 2000

Джек Макмиллан умирал в вонючем бараке лагпункта 44-бис. Дышать было нечем, при каждом вдохе и выдохе в легких, бронхах, горле свистело и хрипело, отдавалось в желудке и кишках, с каждым приступом кашля — о, какая боль — рот наполнялся кровавой слюной, которую Джеку не хватало сил сплевывать на грязный пол. Кровь стекала на подбородок, иногда — если поворачивал голову — на щеку, попадала на плохо оструганные доски нар, медленно подсыхала.

Сознание то уходило, то возвращалось. Когда уходило — отступала и боль. Возвращалось — вместе с болью, но Джек предпочитал терпеть, лишь бы оставаться в памяти. Он отдавал себе отчет в том, что, скорее всего, умрет в ближайшие сутки, и оставшихся нескольких часов было жалко. Хотелось еще хоть немного подумать.

О том, что неделю назад… или две… не имеет значения… о том, что сколько-то времени назад он все-таки сделал неверный шаг в этом аду, распрямил спину, заговорил тоном Судьи и вот теперь валяется при смерти с отбитыми внутренностями, — об этом думать не нужно.

О том, что почти нашел Горетовского, вернее, нашел — совершенно точно — его след, думать можно. Не самое важное сейчас, но сил мало, потому разрешается думать об этом. А уж потом — о самом важном.

Итак. Горетовский тоже не выжил здесь.

Нет, по порядку.

Джек вспомнил, как почти полгода назад очнулся — ни в каком не в музее, а среди каменных развалин, под открытым небом, с которого лился холодный дождь. Все ожидавшиеся симптомы перехода присутствовали — головная боль, ощущение разбитости, плюс озноб, но это, вероятно, от того, что замерз. Мыслил, однако, абсолютно ясно и сразу понял, что попал не туда. Разве что здесь была война, потому и руины. Тут же, впрочем, сообразил, что куда попал Горетовский — туда и он. Что ж, если это все-таки еще один мир — тем интереснее.

Выходить на связь повременил — прежде следует осмотреться. И включил прибор только тогда, когда, выбравшись наружу и обойдя — со всеми предосторожностями — село Бабиново, понял: именно другой мир. В последние двадцать лет, а может, и больше, никакой войны, никаких катастроф здесь не происходило. Просто сам по себе этот мир — катастрофа.

Почему Горетовский все-таки подал сигнал «Всё в порядке», гадать было бессмысленно. Может быть, шок испытал слишком сильный. Может быть, случайно нажал на кнопку. Может быть, и не он этот сигнал подавал.

Не имеет значения.

Джек задействовал прибор, отправил сообщение. Приема ждать не стал: легко было предположить, что с подзарядкой тут возникнут проблемы, поэтому расходовать аккумулятор следовало экономно. Свяжется позже, когда станет лучше понимать ситуацию.

Макмиллан считал, что неплохо подготовлен к инфильтрации в родной мир Горетовского. Извекова действительно знала множество деталей, а ведь именно из деталей все и складывается. Выжил бы, укоренился, нет сомнений.

Но здесь — вероятно, все не так. Значит, необходимо таиться. Без риска не обойтись, но нужно свести его к минимуму. Хоть немного осмотреться, что-то понять, тогда будет легче адаптироваться.

А осматриваясь — искать следы Горетовского.

Джек двинулся в ту сторону Москвы, описывая, однако, большую дугу — с таким расчетом, чтобы пройти через Верхнюю Мещору. Вернее, через то, что находилось здесь на ее месте.

В пути он все больше убеждался в катастрофичности мира, в который угодил вслед за Горетовским. Какой именно момент истории оказался ключевым, когда именно они свернули в это тухлое, смердящее русло — понять было невозможно, но покамест и не нужно. Главное Джек понял: здесь — тотальная несвобода. И внешняя, и внутренняя — он успел немного понаблюдать поведение людей. В основном издали, но дважды рискнул, смешался с толпой. Оба раза попал в облаву, оба раза чудом ускользнул. После чего решил все-таки держаться осторожнее.

Вышел на связь со своими. Услышал, как выругался Румянцев, как охнула Извекова. Устинова не слышал — вероятно, тот лишь скрипнул зубами.

Оставалась надежда, даже две, как сказал себе Макмиллан. Первая — разыскать Горетовского. Вторая — найти хоть минимально свободных людей. Должны же они быть даже здесь.

Не сбылось ни то, ни другое. Свободных в этом мире нет, все они рабы, включая тех, которые считают себя господами. Да и нельзя быть господином, не будучи рабом.

А Горетовского — обнаружился след. Но — поздно.

Уйти от третьей облавы Джеку не удалось, его взяли совсем неподалеку от знакомых, но таких неузнаваемых мест. Всего в десятке километров от опушки леса, через который уходил Максим.

Макмиллан успел передать, что на связь больше не выйдет, нажал на тугую аварийную клавишу, в приборе глухо щелкнуло, плата сгорела, все лампочки погасли.

Потом его долго — хотя и не очень сильно — били, задавая нелепейшие вопросы. Он бы даже ответил — не жалко, — но совершенно не мог представить, чтó отвечать на такие вопросы.

Потом его поместили в какое-то непонятное место, в котором делали инъекции большими, наверняка грязными шприцами и трясли электрическим током.

Потом назвали симулянтом, опять били и в конце концов определили сюда, по месту задержания. В лагпункт 44-бис.

А здесь он вскорости услышал разговоры о заключенном, прозванном Америкой. Этот Америка светился в темноте… Он вообще был псих… А недавно — чуть больше двух месяцев назад — рехнулся окончательно, сбежал из лагеря, чтобы искупаться в карьере, и утонул. Жалко, псих, а рассказывал — это ж сеанс в натуре! Эх, какие рóманы тискал Америка!..

Джек не сомневался, что речь шла о Горетовском. Значит, разминулись во времени. Всего-то на два месяца.

Что ж, Максим был подготовлен к этому миру, вероятно, все-таки лучше, чем он, Джек Керуэлл-Макмиллан. Но тоже не выжил.

Вот в том мире, призрак которого я когда-то видел и слышал… холмы, ливень, завывание труб, лязг железа… там я справился бы, сказал себе Джек.

Дырявый потолок поплыл слева направо, и сознание снова ушло.

Затем оно вернулось, и Макмиллан заставил себя думать о самом важном. Времени совсем мало, надо успеть додумать. Я Судья, я должен.

О свободе.

В мире, где не выжили ни я, ни Горетовский, свободы нет. Это убогий мир, отсталый мир, варварский мир, в нем и не может быть свободы. Вы скажете, обратился Джек к воображаемому оппоненту, что даже в самые темные эпохи оставались люди, несшие в себе свободу. Я отвечу: да, оставались, но таких людей было пренебрежимо мало. Не пренебрежимо, возразил оппонент, потому что именно из них выросла та свобода, которой вы достигли. Пусть несовершенная, пусть ущербная, но опираясь на нее, вы пытаетесь идти дальше. Верно, Судья?

Да, согласился Джек. Но в те темные эпохи не существовало таких мощных средств подавления малейших зачатков свободы. А здесь они есть. И я не вижу надежды для этого мира. Разве что через тотальную катастрофу.

А в моем мире, продолжил он, свобода скована панцирем благополучия. Всем хорошо. Почти всем. Все, почти все довольны. Обыватели сыты и одеты, им доступны любые развлечения, щекочущие нервную систему. Даже титаны, наподобие Румянцева, — такие же, просто на другом интеллектуальном уровне. Решают невиданные задачи… И лишь немногие мучаются. В этом нет заслуги, я, объяснил оппоненту Джек, не ставлю себя выше других из-за того, что не в состоянии жить, как живут более или менее все. Уродился таким, или случайно стал таким, чем же гордиться. Но так есть. Я такой, и Устинов оказался таким, вернее, стал, а Извекова всегда была такой, вот только не раскрывалось в ней это, наружу не раскрывалось, до тех пор, пока не появился в ее жизни этот пришелец, Горетовский.

Справедливости ради, и Румянцев отчасти такой, все же его не только невиданные задачи занимают.

И русский царь мог бы стать таким, но он раб. Хотя и очень умный. Странно, он рассуждал, как мне рассказывали, о духовности, я — о свободе, а по сути — мы об одном и том же.

Что ж, у себя дома я сделал все, что мог.

Наконец, мир Горетовского. В нем мало, очень мало свободы. Внешней. Но внутри она остается у многих и многих. Наверное, именно поэтому мне хотелось туда… Возможно, и в этом ошибаюсь, но уже не узнать. Додумать бы…

— Слышь, — прозвучало над ухом.

Джек приоткрыл глаза, с усилием повернул голову. Перед ним стоял страшный человек, самый главный в этом бараке и, возможно, в этом лагере. Хотя и числился заключенным. Бубень. Умен и патологически жесток. Средневековая личность. Или, скорее, первобытная. Под стать этому миру.

— Слышь, как тебя, — сказал Бубень. — Ты чего светишься-то? На руде урановой парился?

Джек прохрипел что-то неразборчивое.

— Я так и прикидываю, — откликнулся смотрящий. — Какая там руда… Слышь, у нас тут тоже один светился. Америкой погоняли. Не земляки вы?

— Максим, — выдавил из себя Судья. — Максим Горетовский.

Ему было уже безразлично.

Бубень помолчал, потом произнес вполголоса:

— Короче, кончаешься ты. Стало быть, шепну, черт с тобой. Не утоп он. Убежал, это да. Нынче в Москве, и все у него путем. Так что кончайся спокойно.

Лицо Бубня растеклось бурым пятном, потолок снова поплыл, свет, даже этот, убогий и тусклый, погас окончательно.

47. Четверг, 19 октября 2000

— Скоты! Что ж вы творите, скоты?! — сказал, словно прошипел, Максим.

В цеху, как теперь называли подвал точки, царил разгром. Битое стекло на полу, и ладно бы бутылки, так еще два… нет, три змеевика угробили, животные. Огонь потух, всюду грязь, воняет брагой и сивухой, сами безобразно пьяные, все четверо. А уж что наверху делается…

— А, Бирюк! — бессмысленно ухмыльнулся чернявый и носатый Грека. Громко рыгнув, он провозгласил. — Заходь, гостем будешь!

Трое других — мучнисто-бледный Филя и неотличимые друг от друга близнецы Винтик и Шпунтик — тупо смотрели на Максима. Скоты, скоты, повторил он про себя. Затем с ненавистью процедил, понизив голос:

— Я вам покажу гостя. Я вам сколько раз говорил — работать, а не пьянствовать. Я вам сколько раз говорил — перегонять два раза. Говорил? Говорил? Я вам что, приказывал змеевики бить, бутылки бить, бардак разводить? Скоты! А наверху что наделали?! Вам Нюню зачем прислали? Обстирать вас, скотов, сготовить вам, скотам! А вы что натворили?! Девка пластом лежит, встать не может!

— Да на хор поставили, делов-то, — гыгыкнул Грека. — А перед тем того… поучили, чтоб, сучара, не кочевряжилась. А ты, Бирюк, Язву-то с собой притащил? Давай и ее по кругу пустим, ы-ы-ы! А то всё тебе одному, а допрежь как с нами барахталась-то! У-ух, бывало, жарил я ее, скажи, Филя? Уж она верещала, ну ровно кошка!

Кровь бросилась Максиму в голову, и сразу же пришло ледяное спокойствие.

— Вот я тебя и поучу, — почти уже шепотом произнес он, шагнув вперед. — Давно пора.

Грека мягко спрыгнул с табуретки, полуприсел, выдернул из-за голенища длинную заточку, выставил ее перед собой, оскалил зубы и, не разгибая ног, мелкими шажками двинулся навстречу. Максим метнулся к печке, схватил обрезок чугунной трубы, замахнулся на встрепенувшихся было близнецов и Филю — те замерли, — крутанул трубу над головой и достал противника с первой попытки. Удар пришелся в висок, сразу же начавший наливаться сизо-багровым. Грека упал навзничь, так и не выпустив из руки заточку. Он захрипел — изо рта толчком выплеснулась кровь, — несколько раз дернулся всем телом, засучил ногами и замер.

Я его убил, понял Максим. Я убил человека, это мой первый за всю уже не короткую жизнь. Меня должно сейчас выворачивать наизнанку, так в книжках пишут, а ничего подобного. Плевать.

Он холодно взглянул на синхронно раззявивших рты Винтика и Шпунтика, на побелевшего — хотя куда уж больше? — Филю, негромко скомандовал:

— Убрать падаль, быстро.

Шестерки кинулись выполнять, а Максим все так же спокойно отметил про себя: фраза-то из Стругацких. «Трудно быть богом».

Надо же, и это помню. Интересно, как и что в этом мире братья Аркадий и Борис? Впрочем, ничего интересного. Скорее всего, чалятся, а то и ласты склеили уже давно. Здесь такие не выживают.

Проклятый мир.

Вспомнилось, как летом, после запуска этого «производства» он позволил себе нечто вроде небольшого отпуска. Страшно засвербило, зачесалось, просто невыносимо — почитать что-нибудь стоящее. Неделю рыскал по книжным, по библиотекам, ездил, рискуя попасть в облаву, аж в Бабиново, где запомнилась — в его мире — неожиданным своим богатством сельская библиотека.

Ничего. Почти ничего. Горький, Шолохов, Серафимович, Михалков. Это из классики. Гигантских объемов колхозные или заводские эпопеи. Романы о доблестных чекистах. Полные собрания сочинений классиков марксизма-ленинизма. Серии популярных брошюр, например — «О происхождении человека».

Голод, голод.

В кино — примерно то же самое. И в театре. Наверное — потому что в театр Максим даже соваться не стал.

Господи, умереть бы. Силы воли не хватает…

Он обвел взглядом опустевший цех. Надо сказать Мухомору, чтобы этих уродов забрал, а прислал чтобы других. Тоже уродов, конечно. Тоже скотов. Все тут скоты, и Мухомор скот, и я скот, сказал себе Максим. Вот — убил, и никакого ужаса, только тоска.

А дело-то идет, подпольная водка нарасхват. Навести здесь, в цеху, порядок — пара дней, было бы из-за чего железякой размахивать.

Максим опустил глаза, обнаружил, что до сих пор сжимает трубу, разжал руку — коротко звякнуло — развернулся и пошел наверх.

Он выглянул во двор, прислушался — из запущенного сада доносилась брань вперемешку с пыхтением и чавканьем лопат. Красавцы, сообразили, где закопать Греку. А вот кого-то стошнило. Да пропади они.

Максим вернулся в дом, заглянул в каморку при кухне. Нюня лежала на узкой койке, укрытая грудой старого тряпья, Маринка совала ей стакан кипятку, что-то приговаривала. Драли ее, сжалось сердце Максима. Ну и пусть. Уже полгода вместе — и нет ее вернее. Как собачонка. И ласковая такая же.

Он прошел через вонючую комнату, в которой жили «рабочие»… чтоб их… к чему ни прикоснутся, всё загадят… дышать невозможно… толкнул дверь в свой чулан. Ну, тут почище.

Отдохнуть требуется. Устал что-то.

Максим сбросил сапоги, бушлат, кепку, лег на топчан, закрыл глаза.

Умереть? Хер вам.

Он попытался представить себе давние лица. Ничего не вышло. Всё лезли — Бубни, Мухоморы, Греки, Репы, кум старый и кум новый, участковый в Хамовниках, таджики-автоматчики, товарищ Сталин…

Тихонько скрипнула дверь, Маринка присела на топчан, осторожно погладила Максима по голове.

— Сереженька…

Он промолчал.

— Отдохни, бедный мой… — Губы женщины легко коснулись его щеки. — А я уж покараулю.

— Мариша, — едва не выдохнул он с внезапной нежностью. Но сдержался — просто вздохнул глубоко.

— Спи, мой хороший… Спи…

48. Пятница, 20 октября 2000

Спалось этой ночью плохо. Максим какое-то время подремал, фиксируя краем сознания звуки, доносившиеся из соседней комнаты, потом, кажется, все-таки забылся, но ненадолго. Проснулся враз — ни в одном глазу. По инерции еще поворочался, удобного положения так и не нашел, открыл глаза, поднес к ним руку с «Командирскими». Циферблату и стрелкам полагалось флуоресцировать, но мало ли что полагается…

Максим приподнял голову, откинул плотный капюшон, пришитый к вороту рубахи, посмотрел на часы при собственном свете. Без пяти час.

В доме разноголосо храпели.

Приглушенно покряхтывая, поднялся, сунул ноги в сапоги, накинул бушлат, тихонько толкнул дверь. Приоткрылась чуть-чуть, что-то мешало. Он просунул голову, выглянул. Так и есть — спит у порога. Тюфячок притащила и улеглась. Сторожит покой своего мужчины. Господи… Кругом храп, присвисты, хлюпанье, завывания… Умаялись… Скоты…

Максим с трудом просочился в щель, переступил через Маринку, посмотрел на нее, подумал. Решил пока не трогать. Пусть спит.

Выбрался наружу. Дождь… Обогнул дом, спустился в приямок, через полуразрушенный проем вошел в тамбур подвала. Вот тут все сделано как надо. Мощная кирпичная кладка, решетка, сваренная из толстых прутьев, здоровенный висячий замок на ней. Дальше — обитая железом дверь, замок совсем устрашающий.

Максим подергал решетку, потрогал замок на двери. Все заперто. Молодец, девочка.

Сунул руку в карман бушлата, нащупал оба ключа — прямо средневековые какие-то, от крепостных ворот. Такими ключами убить можно.

Ну, он-то обрезком трубы воспользовался…

А девочка и вправду — цены нет. Даже ключи аккуратно положила на место.

Максим снова выбрался под дождь, постоял под ним, поежился, вернулся в дом, бережно поднял Маринку на руки, прошептал: «Спи, спи, спи…», внес в чулан, уложил, укрыл старым пальто. До утра уже не заснуть, это ясно, поэтому лучше — на воздух.

Он устроился на ступеньке крыльца, с того края, где доски поцелее. Закурил папиросу, вдохнул вонючий дым, затушил досадливо.

Подумалось о деле. Значит, этих уродов заменить другими. Легко. Вот толку... Другие такие же, а эти, прогони их, болтать станут, где ни попадя, спалят. В расход их? Ну, он же все-таки не Мухомор…

Найти бы человека, чтобы за уродами присматривал и чтоб положиться на него можно было. С техническими навыками. Слесаря какого-нибудь, здоровенного дядьку, положительного такого, хозяйственного, обстоятельного. Непьющего. Хорошо, малопьющего, не запойного… Одинокого, ну ее, семью, заморочек не оберешься. Чтоб ýрок дешевых не боялся, наоборот, в кулаке держал. Это сидевшего надо, виды видавшего. Не проблема, полстраны сидевших… Но — недалекого, простодушного. Хитрые — они сразу воровать начинают, одеяло на себя перетянуть норовят. Думают, что хитрее всех. Не надо, пусть будет примитивный, зато надежный.

А что, Мухомору сказать. Не самому же сюда переселяться…

Из глубин памяти всплыло слово: кастинг. Максим засмеялся. Ага, Мухомор с Бирюком занимаются кастингом.

Потом в голове начало привычно и неторопливо ворочаться много раз думанное.

Скоты. Все мы скоты, и я тоже. Убил сегодня, и что же, что уголовника, подонка? Такого же, как я сам, убил. Жизни лишил, не мною данной и все такое. И никаких угрызений совести. Разве что угрызения по поводу отсутствия угрызений… Но это хрень выморочная. А вот что даже рвотного позыва не возникло — это реальность, данная нам в ощущениях, так их и разэдак.

В мире, который я почему-то считаю родным, продолжал перекатывать в мозгу Максим, тоже почти все скоты. Там остались худшие, потому что лучших поубивали в революциях, лагерях и войнах. Лучших ставили к стенке в подвалах ЧК и белых контрразведок, их вешали каратели всех цветов радуги, потом их гноили на Соловках, в Мордовии, на Колыме, в Воркуте, в Джезказгане и бог весть где еще, им стреляли в затылки, их морили голодом, и в довершение всего они сами ринулись останавливать бронированные немецкие колонны в сорок первом и сорок втором. Никто не гнал, сами. И — полегли. Почти все из тех, кто еще оставался.

А больше некому было. Кому же еще выходить с одной на троих винтовкой Мосина против танков? Лучшим, ясно же.

Но там — как бы дома, — там, в который раз сказал себе Максим, из тех, кто выжил, то есть из худших, опять и опять появляются лучшие. Тает лед, откуда ни возьмись возникают поэты, музыканты, художники, режиссеры, актеры, черт знает кто еще. Есть (или все это ложная память? ладно, будем считать, что есть, хотя…) ух какие. Есть пожиже. Некоторых — все больше «ух каких» — травят, сажают, изгоняют, это тенденция, они же, «ух какие», всегда на рожон...

Но жива и контртенденция. А с ней — и надежда жива в том мире.

В сказке, где существует волшебный город Верхняя Мещора, лучших не искореняли. Так уж там повелось: лучшим — лучшее. Они хорошие, тамошние лучшие. Только обросли жировым панцирем. Но это почти никого не тревожит, все у них отлично, да и худшие тоже почти всем довольны, разве что завидуют немного. Но чуть поделиться жирком — и порядок. Полный порядок, если не замечать, что слой жира делается все толще и толще.

Ничего. Там есть лучшие из лучших, они замечают. Странный, немного не от мира сего Владимир Кириллович — царь, между прочим! — прекрасно замечает. Всесильный его визирь Иван Михайлович — плевать бы хотел на столь тонкие материи, но умен безмерно, проницателен зверски, и мнением блаженного монарха не пренебрегает, ибо долг зовет всесильного, а не корысть.

И сухой, прагматичный ученый Николай Румянцев, которого заботят лишь выстроенные им сверхмудреные уравнения и их экспериментальное подтверждение или опровержение, — он тоже способен заметить, как стремительно нарастает жир. И способен поверить, что пробить этот удушающий слой способны не его уравнения, а нечто другое. Слово, звук, образ. Конечно, и это он хотел бы описать формулами, но разумно склоняет голову…

И, уж казалось бы: бармен, а в прошлом офицер-боевик, а потом офицер секретной службы Федор Устинов — и тот, простая душа, видит, чувствует, сопереживает.

И нечего говорить о Джеке Макмиллане, одержимом идеей свободы, и, тем более, о Наташе, которая свобода и есть. Только вот лица Наташиного никак не вспомнить…

Да, и в том мире надежда жива.

Ее нет только у нас.

Максим мельком отметил, что давно уже думает так — мы, наше, у нас — о мире Бессмертного Сталина.

У нас — нет надежды. У нас война прошла легче, но свои своих загубили больше. И продолжают. У нас худшие окончательно и бесповоротно взяли верх над лучшими из лучших, и над лучшими из худших, и над лучшими из наихудших, и конца этому не видно.

Аминь.

Он взглянул на небо. Стало немного серее. Рассвет скоро. Дождь прекратился, но скоро возобновится.

Все тело затекло, пока мусолил свою лабуду. Безо всякой пользы мусолил.

Максим встал, потянулся. Да, цех привести в порядок, змеевики новые заказать… пожалуй, и в целом аппаратов… еще штуки четыре влезет, а там нужно будет о второй точке думать… Мухомора озадачить насчет слесаря…

А пока все же поспать часика три.

Максим зевнул во весь рот и отправился в дом.

49. Пятница, 20 октября 2000

Хорошо, когда не мучает бессонница. И хорошо, когда спишь глухим, мертвым сном. К утру чувствуешь себя хоть немного отдохнувшим.

А если что-нибудь снится — плохо. Снится либо муторная дрянь из теперешней жизни — и тогда просыпаешься с головной болью, словно после тяжелой пьянки, — либо далекое прошлое. Это еще хуже, потому что содержание сна мгновенно улетучивается из памяти, оставляя только ощущение чего-то яркого, теплого, праздничного. Несуществующего. Контраст с действительностью наотмашь лупит по сердцу, и накатывает депрессия.

На этот раз Максиму снилась формула: «без права переписки». Просто эти слова, и ничего более. Черные буквы на светло-сером фоне, плохо пропечатанные, почти слепые. Похоже на пятый или шестой экземпляр из-под копирки.

А смысл — как всегда, лукав. Без права переписки — значит, уничтожен, но по каким-то высшим соображениям об этом не объявлено в открытую. А скорее всего — без каких-либо соображений. Фишка так легла, вот и все.

Родственники, правда, тешат себя мыслью, что, может, жив, только неизвестно где находится, и весточку подать не может, но — жив, жив… Горюют родственники, скучают. Однако недолго. Привыкают. Самим-то жить надо? Надо. То-то и оно.

Наверное, угрюмо подумал Максим, один только я здесь по-настоящему, в полном смысле слова, без права переписки. Настолько без права, что дальше некуда.

Интересно, скучают по мне там? Мама, если жива, — наверняка. И отец тоже. Почему-то уверен, что и Наташа помнит. Только никого их нет, это все морок…

Надо же, какой сон поганый. Простенький, а поди ж ты — и безрадостная реальность в нем, и ассоциации с потерянным. И в голове муторная тяжесть, и сердце сжимает. Тоска, тоска…

Маринка, придавленная Максимом к стене, осторожно перебралась через него, пошуршала чем-то, выскользнула из чулана, чуть слышно скрипнув дверью.

Он не стал открывать глаза — решил полежать, покуда лежится. Скоро Мухомор приедет, надо поговорить о том, как тут дальше быть. А потом пусть товаром грузятся и уезжают, все пусть уезжают, никого видеть не хочу, всё через силу. С Маринкой вдвоем побудем, любовью займемся.

Любовью… Это же подумать только… А ведь привязался…

Максим снова задремал — теперь уже без снов и без мыслей.

— …Сереженька, — разбудил его Маринкин голос. — Сереженька, вставай, гости у нас.

Он рывком сел на постели, сильно потер лицо ладонями. Спросил:

— Мухомор?

— Ага. И еще какой-то. Серьезный дядёк, меня сразу шмарой обозвал. В дом заглянул — нос сморщил, воняет, говорит. Ты, говорит, шмара, приберись по-людски да пожрать сготовь, тогда войду. А этим — ну, Винтику со Шпунтиком и Филе — велел на глаза не попадаться, от вас, говорит, вообще, как от козлов, разит. У нас, говорит, и то не так. А Мухомор им сказал в подвале дожидаться, а ты, говорит, Язва, Бирюка зови, мы, говорит, на крылечке посидим-потолкуем, покуда прибирать будешь, а я ему про Греку сказала и про Нюню…

— Погоди, Мариш, — прервал ее Максим. — Не части, и так голова болит… Нюня там как?

— Лежмя лежит. А этот, строгий, на крылечко-то сел, а доска-то под ним и лопнула. Ух, рассердился! — Маринка округлила глаза и прыснула.

— Ладно, — улыбнулся Максим. — Разберемся. Ты пока давай, займись, чем сказано, а то и правда, свинарник какой-то…

Он вышел на крыльцо, сказал:

— Здорово, Мухомор. Что без машины?

Посмотрел на гостя ипоприветствовал:

— И тебе здорово, Бубень. Какими судьбами?

— Здорово живешь, Америка, — откликнулся тот. — Машина, то да сё, это завтра. А я вот проведываю. Нынче вас, после еще там одних проведаю. Да и к себе, оно вольготнее. Да. А вот спасибо Мухомору, что рыжий такой: вел ночью лесом, тьма — глаз выколи, а он башкой заместо фонаря будто светит. Почти что как ты. Только у тебя башка умная, а у него дурная.

— Будет тебе, дядька, — проворчал Мухомор.

— Молчи, — отрезал Бубень. — Это я ласково. Всурьез я с тобой после… А ты, Америка, молоток. Поднялся, я так и знал, что подымешься. Эк развернулся! Молоток, молоток! А шестерку этого вчера-то… шмара твоя уж доложилась… ты его за что?

— За дело, — буркнул Максим. — Подвиньтесь, что ли…

Он присел рядом.

— Ну, за дело, так за дело, — согласился Бубень. — Мне-то без разницы. Это вон Мухомор пускай разбирается.

— Да мне тоже без разницы, — вставил рыжий. — Гнилой он был. Я бы и этих, что в подвале, тоже…

— Ваши дела, — сказал Бубень. — А мое нынче дело — общак. Подняться-то вы поднялись, а про общак — что, забыли? Ты, Америка, не дергайся, с тебя спросу нет. С рыжего спрос.

— Дядька, да я…

— Цыть! — Бубень повысил голос. — Сказано — после! С дорожки-то пожрем в чистой горнице, отдохнем, тогда и потолкуем. А пока не лезь, тут старшие приятную беседу ведут.

— Это кто старший?! — взвился Мухомор, указывая на Максима. — Это он старший?!

— А как же, — спокойно ответил гость. — Восемь лет за колючкой — это тебе не хер собачий.

— За дырявой колючкой чалиться, — объявил рыжий, — много ума не надо.

— Про ум молчал бы, — в голосе Бубня появилась угроза. — Кабы не Америка, ты, племянничек, так и чистил бы лавки скобяные, или что ты там чистил. Это он тебя поднял, а ты вишь как заговорил… Нехорошо…

— Николай Петрович, — не выдержал Максим, — ну брось ты, а? Я ж вижу, опять развлекаешься. Как в бараке. Тебе людей лбами столкнуть — одно удовольствие. Брось, не надо сейчас.

— Удовольствие и есть, — подтвердил Бубень. — А ты башка, Америка, ох башка! Лады, не буду… Ты сказать чего хотел или показалось мне? Говори, а после я тебя про одного человечка спрошу.

— Попросить хотел, — сказал Максим. — Насчет общака. Дай отсрочку.

Он подробно рассказал о своих планах расширения дела — дополнительные аппараты сюда, вторая точка, снабжение, сбыт, люди, слесарь для присмотра, деньги, для всего этого необходимые. Пока говорил, мелькнуло: а зачем мне все это? И ответил себе: чтобы время быстрее шло. Чтобы жизнь скорее прошла.

— А в общак все отдадим, — закончил он. — Сторицей.

— Тебе верю, — проронил Бубень. — Так тому и быть. И нечего рассусоливать, делай. А ты, рыжий, не огорчай меня, старика. Ну, перетрем еще… Слышь, Америка, а вот знаешь такого — Яков Миленс? Латыш вроде.

Максим пожал плечами.

— Длинный такой, костлявый, — уточнил гость. — Хотя, конечное дело, у нас там жирных-то нету. Это тут у вас, на воле… — он покосился на упитанного Мухомора. — Стало быть, не знаешь такого… Ты вот убег, а вскорости и он к нам загремел. Говор, и правда, нерусский у него… был… Опускать думали, да крепкий оказался. Видал человечек виды, да. Бывало, посмотрит — а уж дурилку, кто на него напрыгивает, одним взглядом к стенке относит. Ну, и я тоже накатывать не стал. Как на Бородý твоего, да и на тебя тоже. Может, думаю, польза какая выйдет, я таких чую. В тебе, вишь, не ошибся… Ну, ладно. И вот Яков этот, значит, прижился как-то. Наособицу, но прижился. Все сами по себе, он сам по себе. Работал, говорят, старательно, я сам-то не видал… Режим блюл, с псами не собачился, но и себя тоже блюл. Зимой, правда, не повезло ему — валенки катать попал. Чахотку подхватил, ты ж знаешь, как оно. Ну, совсем его сторониться стали, помнишь, как с чахоточными? А по весне сорвался он. На пса одного взглядом своим глянул, да еще брякнул что-то. Они его, само собой, в крытку. И отметелили, конечно, ото всей, как говорится, души. Через две недели приволокли в барак, на шконку бросили, он уж и не встал после того. Дуба дал то есть. Я тебе почему про него — светился он, вроде как ты. Послабже чуток, но все равно похоже. А перед тем, как кончиться, мне сознался: тебя знает.

— Макмиллан… — тихо сказал Маским. — Джек Макмиллан… Судья…

Бубень присвистнул.

— Из твоих рóманов, что ль? Ну и ну… То-то я гляжу — на кого ж он похожий-то? Вот тебе и конец рóмана… Такие дела…

— Такие дела, — повторил Максим.

Он встал с крыльца, переждал, чтобы ком, подступивший к горлу, рассосался. Заглянул в дом. Маринка потрудилась на славу. Пол вымыт, пыль вытерта, мусора как не было, окно настежь, даже свежестью повеяло.

Эх, Джек…

— Мариш, скоро? — крикнул Максим.

— А зови гостей, — откликнулась она из кухни. — Уже накрываю.

— Водки тоже поставь, — попросил он. — И четыре стакана, с нами посидишь. Ничего, что с утра. Хорошего человека помянуть надо.

50. Понедельник, 11 июня 2001

Маринка тяжело опиралась на Максима, почти висла на нем.

Собачий лай, крики, выстрелы — все это осталось далеко позади. Оторвались. Вот если бы не эта пуля…

Весть о том, что их обложили, еще вечером принес Слесарь. Был он, конечно, никакой не слесарь, а вовсе электромеханик, но в остальном вполне соответствовал представлению Максима о человеке, который должен присматривать за урками в цехах. Средних лет, одинокий, крупный, основательный, технически грамотный, в меру простодушный, сидевший…

Закончили смену, записал Слесарь все, что полагалось, в журнал учета, запер подвал и направился было в поселок — сошелся тут с одной вдовой, ночевал у нее, когда Максим приезжал на точку.

Направился, да почти сразу и вернулся. Обложили. Перекрыли въезд и выезд, поставили караулы, к станции тоже не подойти. По нашу душу, к бабке не ходить. Да скрытно так, со всей осторожностью стягиваются.

Слесарь выглядел абсолютно спокойным, Маринка тоже держалась хорошо, а вот урки заметались. Кроме Мухомора, естественно: у того аж глаза загорелись — как же, вот оно, приключение, вот она, жизнь! Не бэ, пацанва, сейчас потеха будет! Постреляем!

— Я тебе постреляю, — сказал ему Максим. — Сдурел совсем… Сделаем так. Они нас, я думаю, побаиваются. Не знают же, что у нас стволов только два.

— Три, — вставил Слесарь.

Максим покосился на него. Силен бродяга! И никому же не сказал…

— Ну, три. Три пукалки. А они думают, что мы тут до зубов вооружены. Пулеметами, — он усмехнулся, — системы «максим»… Потому до темноты не полезут. А скорее всего, и еще выждут. В общем, стемнеет — будем уходить. По одному, по двое. Через лес. Может, кому и повезет.

— Уходить?! — у Слесаря отвалилась челюсть. — А хозяйство — бросить?!

— Идиот, — процедил Максим. — Сдохнешь тут со своим хозяйством…

— Нееет, — протянул Слесарь. — Я подыхать не собираюсь! Я вот сейчас аппаратик разберу, в узел увяжу, да к Назаровой моей снесу, у ней заховаю. Возвернусь — и другой таким же макаром. Сколь успею, столь и спасу, так-то!

— Эх! — бешено крикнул Мухомор. — Давай, Слесарь! Спасай! Только пушку свою мне оставь! Забудь, Бирюк, хорош, откомандовался! Уж я попалю всласть! А вы все валите! Мухомор прикроет! Ух, весело мне!

— Мухомор, — начал было Максим, но тот прервал:

— Скучный ты, Бирюк, ровно дядька Бубень! Ну и хрен с тобой! Ты такой, а я этакий! Я, может, для таких дел и живу! Всё, всё, не уговаривай! Стемнеет — валите. Как ты, Бирюк, пойдешь, я им салют покажу! Слесарь, гони ствол!

— Сейчас, — пробормотал Слесарь и отправился в подвал.

— Интересно, кто нас сдал? — подумал Максим вслух.

— Да может, куркуль этот и сдал, — предположил Мухомор. — А и без разницы: выплывем — я из него правду-то повытрясу, не выплывем — значит, так тому и быть.

Через полчаса Слесарь появился в доме — с погромыхивающим узлом за спиной и непонятного вида автоматом в руке.

— Держи, — он протянул оружие Мухомору.

— Ого! — восхитился тот. — Это что за чудо?

— Сам сделал на досуге. Проверял, работает. Рожок полон, да еще запасной, вот он, за поясом, тащи. — Слесарь задрал фуфайку. — А больше нету.

— Ну ты и фрукт, — протянул рыжий. А Максим только покачал головой.

Одну ходку Слесарь совершил успешно, из второй не вернулся.

Темнело медленно. Однако — темнело. Стояла тишина.

— Мухомор, — позвал Максим. — Может, передумаешь?

— Ни в жисть! — откликнулся тот. — Эй, урки, кто со мной? Никого? Ну и валите, валите! Язва, водки налей, надо ж попрощаться по-людски! Полный стакан лей! Нет, закусывать не буду! И себе налей, и Бирюку! Эй, пацанва, тоже можете махнуть! Ну, давайте! За удачу!

Выпили.

— Тебя звать-то как? — тихо спросил Максим, утерев губы.

— Мамка Митей звала. Всё, ходу, ходу! Нечего тут, темно уже! — Мухомор выставил ствол в окно, рядом положил запасной магазин и старый ТТ, облокотился о подоконник.

— Дай я тебя поцелую, — сказала вдруг Маринка.

— Да пошла ты, — возбужденно отмахнулся рыжий. — Бирюка вон целуй! Вы уйдете или нет?

— Так, — проговорил Максим. — Винтик, Шпунтик, пошли! Через забор на соседний участок, потом на следующий, оттуда на пустырь, с пустыря в лес. Пошли, кому сказал! Филя, спокойно на улицу, направо, как будто прогуливаешься. К бабе идешь, понял? Потом в первый переулок налево и тоже в лес. Пошел!

Он осторожно выглянул на крыльцо, прислушался. Через несколько минут залаяли собаки, раздался одиночный выстрел, кто-то прокричал — не разобрать, что.

— Наша очередь, Мариш, — произнес Максим. — В окно, через забор и в лес.

— К черту в пасть лезете, — проворчал Мухомор. — Ладно, отвлеку… Не зацепить бы вас…

— Мы наискосок, — ответил Максим. — Ну, прощай, Митя.

Рыжий промолчал — только несильно ткнул Максима кулаком под ребра.

Когда Максим с Маринкой, перемахнув через забор, метнулись — наискосок — к лесной опушке, Мухомор яростно проорал что-то и дал короткую очередь. Сейчас же загрохотало — казалось, со всех сторон.

В лес углубились благополучно, а вот когда перебегали широкую просеку, напоролись…

— Стой, кто идет? — раздалось словно над самым ухом.

— Быстрее! — крикнул Максим и выстрелил на звук.

Длинная тень, рыча, метнулась к беглецам. Максим снова выстрелил, собака завизжала. Он еще два раза нажал на спусковой крючок. Похоже, засаду тут поставили немногочисленную — ураганного огня в ответ не последовало. Всего-то пара одиночных… Но один из них достал Маринку.

Они все-таки оторвались. Километра три Максим пробежал — насколько мог бежать по густой чаще, — волоча женщину на себе. Потом остановился, бережно положил Маринку на мокрую траву, повалился рядом. Немного отдышался; как мог, обработал рану. Нехорошая рана, похоже, пуля задела почку. Или селезенку, поди пойми, это ж разбираться надо... Да и разбирался бы — что толку, сделать все равно почти ничего нельзя…

Однако Маринка пришла в себя. И твердо заявила, что в состоянии идти.

Шли всю ночь.

Это же и есть Мещорский массив, соображал Максим. Леса непрерывные, вот дойдем до Кожухова, а дальше уже все знакомо, я там бывал, проходил там, только в обратном направлении, когда из лагеря бежал. Вот туда, к лагерю, нам и нужно. Там Бубень. Если доберемся, он поможет. А больше не от кого ждать помощи.

Только бы дойти. Дай нам дойти, молился Максим богу, в которого не верил.

К утру Маринке стало хуже, и Максим снова нес ее, сколько хватало сил. Потом пару часов отдыхали, он внимательно осмотрел рану, ничего не понял, взглянул в посеревшее лицо женщины и сказал себе: дело плохо.

— Не бросай, — дрожа, сказала вдруг Маринка.

— Дура, — грубо ответил он. — Погоди, я сейчас. Полежи.

Разделся до пояса, снял майку, намочил ее в росе, промокнул Маринке губы, лоб.

— Пойдем, Сереженька, — произнесла она. — Я могу, ты только меня не бросай.

— Да не собираюсь я тебя бросать, — ответил Максим, чуть не плача. — Только ты отдохнула бы еще немножко, нам неблизко…

— Пойдем, — повторила она. — Я пока правда могу. А уж потом понесешь…

Двигались все медленнее. Обогнули, наконец, Кожухово, но ушли от него недалеко.

Не добраться, понял он.

Потом почуял — к вечеру будет гроза. Сильная гроза, похоже — такая, как надо. Возникла еще одна надежда — совсем уж безумная, но выбирать было не из чего.

Обниму под грозой мою женщину, и, может быть, нас обоих унесет из этого поганого мира в какой-нибудь другой. Пусть не в мир Верхней Мещоры, пусть домой, там, наверное, тоже помогут. Даже если еще какой-нибудь мир, совсем неведомый, — ну не может же быть настолько враждебного…

Маринка совсем повисла на Максиме.

— Все, — выдохнула она. — Нету сил.

Он устроил ее на траве, подложив бушлат, укрыл своей фуфайкой. Кажется, Маринка задремала… или это уже забытье? Предсмертное?

Вот она вздрогнула, открыла глаза.

— Как больно… Сереженька…

— Я Максим, — сказал он. — Ты прости, что сразу не сказал. Отдохни, Маришенька, все будет хорошо.

Она чуть заметно качнула головой, шевельнула губами. Максим понял — повторила: «Сереженька».

Потом и он задремал. А когда очнулся, Маринки уже не было. Тело было, а ее самой — не было.

Он кое-как, ветками и руками, выкопал неглубокую яму, уложил в нее свою женщину, забросал землей, укрыл лапником.

Вытер пот грязными руками, испачкав лицо. Постоял немного. Повернулся и побрел искать подходящую поляну. И чтобы одинокое дерево на ней росло, повыше.

Потому что гроза — вот-вот разразится.

Часть 6. Верхняя Мещора. 2001.

51. Пятница, 15 июня 2001

Самые длинные дни в году, самые короткие ночи. Скоро рассвет. Тихо, даже птиц почти еще не слышно. Только спереди нет-нет, а донесется звук мотора. Это с дороги, которую надо пересечь скрытно. Ну, по такой рани машин мало. Добраться поскорее, покуда не пошли плотным потоком. Если нужно — залечь, дождаться, чтобы никого — и перебежать. А там — рукой подать.

Поскорее — трудно, конечно. Сил совсем мало. Не настолько изможден, как полтора года назад, когда проделывал тот же путь в обратном направлении, но тоже пошатывает, и пятна перед глазами плывут.

Хорошо, что на воле все-таки подкормился, поднакопил жирку, особенно в последние месяцы. А то не дошел бы, в этих лесах бы и остался. Тогда Бубень снабдил кое-чем, да и подножный корм выручал. А сейчас с собой — ни крошки, и сезон другой.

Можно было бы птичку какую-нибудь попытаться добыть — три патрона еще оставались, — но стрелять Максим боялся. Внимание привлечешь неизвестно чье… Да еще с первого раза не попадешь, значит, второй выстрел потребуется, а то и третий. Того и гляди, сбегутся псы.

Попадались какие-то грибочки, вроде на сыроежки похожи. Совсем изголодавшись, Максим, как в незапамятные времена учил отец, осторожно попробовал гриб на язык. Почудилось — сладенько. Разжег костерок, нанизал шляпки на веточку, прожарил, съел. Через пару часов начался свирепый понос…

Целый день потерял на этом. Отлеживался — а больше отсиживался — в буреломе, рядом с болотцем, пил, пил, пил… Спасибо, вода оказалась довольно чистой. Наутро смог двинуться дальше.

И вот — почти на месте.

Выбравшись на опушку, Максим порадовался: надо же, хватило сил. Нет, уже не ночь, но еще и не утро. Странный такой час. Серый час.

Он быстро посмотрел налево, направо — никого — и перебежал через узкую дорогу, покрытую полуразбитым асфальтом. Углубился в лес метров на триста, повалился на траву. Сыро, но и пусть — отдохнуть необходимо, а то помрешь тут… Вон, и почти забытая резь в желудке возобновилась, и сердце как-то скачет…

Собственно, умереть было бы не жалко — больно уж никчемная получилась жизнь. И даже то, что, потеряв последнее, чем дорожил, сумел преодолеть эти километры, и что же — преодолев — умирать? — даже это было бы не очень досадно.

Но очень, просто безумно хотелось узнать — в какой мир он попал теперь? На кой черт это знание — совершенно неясно, но любопытство жгло невероятно. Оно, любопытство, и держало. И еще инстинкты, наверное.

Именно потому, что не знал, куда угодил, Максим, очнувшись после грозы и придя в себя, решил не возвращаться в Москву, а двигаться туда, где находился город Верхняя Мещора. Или лагпункт 44-бис. Или еще что-нибудь.

Если Верхняя Мещора — все в порядке. Если лагпункт — там Бубень. Если еще что-нибудь… ну, видно будет…

А что, подумал Максим, поднимаясь с травы и присаживаясь на поваленный ствол сосны, могло ведь меня и не выбросить никуда. Вон, Макмиллан же рассказывал, как его шаровой молнией ударило, и в тоннель швырнуло, а потом обратно потащило. Да и сам я, когда только-только с Румянцевым познакомился, едва не покинул тот мир, даже Колин прибор что-то там зафиксировал. Но — остался же. Якобы шею чуть не сломал, с дуба падая. Устинов спас, после того и подружились.

Вот потом — покинул. Ишак упрямый. А интересно бы вышло, усмехнулся Максим, если б тогда тоже остался. Причем как-нибудь так, чтобы и сам остался, живехонький, только в копии, и оригинал — обгорелый труп — рядышком. Оба у Наташиных ног, она ведь наверняка за нами потащилась.

Обхохочешься.

Впрочем, Румянцев как-то обмолвился, что такое — принципиально невозможно.

Рассвело. Максим огляделся. На мир Верхней Мещоры непохоже — это явно не Императорский Природный Парк, это лес. На родной мир — да, смахивает. И на мир Бессмертного Сталина — тоже.

В общем, сказал себе Максим, пока неизвестно, какой я по счету — все еще третий или уже четвертый. Ладно, скоро выясним. Ощущение такое, что несколько отклонился влево. Стало быть, надо забирать немного вправо.

Донесся шум поезда. Далеко, но ранним утром слышимость такая… Даже стук колес различим… Ну, двинули…

Максим встал, прислушался теперь уже к себе — сердце вроде угомонилось, желудок тянет, да и хрен бы с ним — и медленно побрел вглубь леса.

…А вот, кажется, и знакомые места. Довольно широкая поляна со старым кострищем посередине, рядом неопрятный, длинный и мелкий ров, присыпанный сгнившими прошлогодними листьями, сухими сучьями. Есть и мусор, оставленный людьми, только рыться в нем, чтобы определить какой это мир, страсть до чего неохота. Что не Верхней Мещоры — это сто процентов.

Дальше, дальше…

Вот, наконец-то. Та самая поляна. Помнится, Румянцев обещал использовать все свое влияние, чтобы ее назвали Поляной Горетовского. А на дуб — мемориальную доску. Шутил, разумеется.

Давно это было. Очень давно.

Впрочем, уж в этом-то мире, каким бы он ни был, мемориальной доски на старом, можно сказать — родном, дубе ожидать не приходится. Да ее, собственно, и нет.

Максим примостился на коряге около дерева — не исключено, что коряга та же, на которой сидел в самый первый свой раз. А с другой стороны, мало ли… Поляна как-то поменьше кажется, больше похожа на ту, где очнулся, уйдя из Верхней Мещоры. Что ж, могла и зарасти, восемнадцать лет без малого…

Он сидел, теперь уже не думая ни о чем. Так, мелькало разное, само по себе мелькало. Урки — очевидно, сгинувшие в той облаве. Слесарь — предатель или тоже жертва? Мухомор — огненная шевелюра, разинутый в бешеном крике рот, горящие глаза. Бубень, непроницаемый и непредсказуемый. Другой Николай Петрович — Румянцев, то оживленный, заряжающий энергией все вокруг, то застывший, ушедший в себя. Устинов, сама надежность и ответственность. Макмиллан, умирающий в лагере… как он умирал?.. а, не важно… Хамовники… Лосиноостровская… Грека — страшная багровая рана в пол-лица, тело изгибается дугой, ноги мелко дергаются… больничная палата в Нижней Мещоре… Маман… смутное очертание, лица не разобрать — должно быть, Наташа… и все, все, все, и уже ничьих лиц не различить, и все сливается, и силуэты домов расплываются… Вдруг, отчетливо — предсмертная мука на Маринкином лице… нет, это отогнать, об этом сейчас не надо…

Максим сполз на просохшую уже траву, оперся спиной о корягу и провалился в мертвый сон.

Очнулся от того, что стало совсем жарко. Пот покрывал все тело, Максим почувствовал, что невероятно, отвратительно грязен. Он с трудом поднялся, сел на корягу, вытащил из кармана пиджака коробку «Казбека», зажег последнюю папиросу. Это я молодец, похвалил он себя, экономил, вот и растянул до конца маршрута.

Папироса, однако, не доставила удовольствия — накатила дурнота. Выкурил все-таки, но через силу — не бросать же.

Пора, пора, хватит, что за слабость? Физическая слабость — это да, это объективно, качает от голода, от усталости и бог весть от чего еще, но слабость душевную давить надо! Вот сейчас и задавим.

Максим насколько мог быстро дошел до опушки. Осторожно выглянул. Так. Дороги, обсаженной липами и окаймленной тротуарами, конечно, нет. Как нет и города, в который эта дорога ведет.

Но и лагеря нет. Никаких следов. Значит, на Бубня можно не рассчитывать.

И картофельного поля тоже нет. А есть — луг не луг, но что-то вроде. Пространство, покрытое вольно растущей травой; то там, то сям островки кустов, одиночные деревца; дорога, даже не проселочная, а просто две колеи, наезженные машинами, явно редкими. А за лугом — деревня, и похожа она на давно знакомое Минино. Только стала деревня длиннее, чем раньше, дотянулась почти до самой речки, и дотянулась домами не деревенскими, а, можно сказать, коттеджами. Некоторые достроены, другие еще в процессе; какой покрупнее и подороже, какой поменьше и попроще. Вот к этим коттеджам дорога и ведет.

Черт его знает, что это за мир.

А если посмотреть налево, то видна группа деревьев, то ли ив, то ли каких других — Максим никогда в ботанике особенно не разбирался. Да и без разницы. Главное, что там, в окружении этих деревьев — маленький карьер. Тот самый, в котором заключенный Горетовский якобы утонул.

При мысли о чистой воде он опять почувствовал, насколько грязен. Все тело невыносимо зачесалось, даже голод отступил.

Искупаюсь, решил Максим, а все остальное — уж потом.

Он осторожно добрался до прибрежных деревьев, выглянул из-за них. Никого.

Разделся до трусов, аккуратно сложил вещи в кустах и с размаху вбежал в воду, оказавшуюся на удивление теплой. Проплыл метров десять, нырнул до самого дна, зачерпнул пригоршню ила, вернулся на мелководье и принялся драить себя этим илом. Повторил процедуру еще два раза, а потом спокойно поплыл к противоположному берегу, а там и по диагонали, отфыркиваясь, время от времени переворачиваясь на спину… наслаждаясь.

Устав, выбрался на свой берег, раскинулся под солнцем, закрыл глаза. Немного отдохнуть — и идти хлеб насущный добывать.

Вот снова поезд слышен. Но в мире Бессмертного Сталина поезда здесь всегда проходят свистя-гудя, аж надрываются. Порядок такой почему-то. А тут — нет, без гудков.

А вот донесся характерный визг лесопилки. А прислушаться — в деревне собаки брешут.

А вот что-то загудело, зарычало и смолкло. Максим поднял голову. У берега остановился автомобиль, и четверо — двое парней и две девушки — выгружались из него, не обращая на Максима ни малейшего внимания.

Машина была белая, слегка тронутая коррозией, особенно там, где колесные арки.

Машина хорошо известной Максиму марки «Нива».

52. Пятница, 15 июня 2001

Максим брел по главной улице деревни Минино, жевал колбасу и думал, что все сложилось удачно.

Прибывшие на карьер словно не замечали его. Да и в самом деле — ну, дяденька, ну, немолодой, мало ли таких? Искупался, теперь загорает, эка невидаль. Ну, тощий, ну, сильно небритый, ну, в трусах по колено. Подумаешь…

Парни, не успев разгрузиться, скинули одежду и ринулись в воду. Взбаламутят всё, жеребцы, подумал Максим с неудовольствием. Девушки задержались на берегу: раздевались долго, потом еще стали закуску нарезать, отчего рот Максима мгновенно наполнился слюной.

— Вас долго ждать? — заорал один из жеребцов.

— А пиво? — крикнула коротконогая блондинка.

— Да успеем!

Девчонки, повизгивая и жеманясь, вошли в воду. Вскоре визг усилился, смешавшись с непринужденным матом. Было ясно — купающимся хорошо. Отдыхают люди. Отрываются. Это говорит в пользу мира, в который я попал, оценил Максим. И колбаса опять же, или что у них там. И пиво. Тоже в пользу.

Он тихонько оделся-обулся, не торопясь подошел к «Ниве», мельком глянул на номерной знак — странные номера, В 102 КК 50. Под последними цифрами — маленькое RUS и, рядом с ним, изображение государственного флага Российской империи, только без двуглавого орла.

Потом разберусь, решил Максим. Он быстро наклонился, цапнул с расстеленной подстилки кружок полукопченой колбаски, три или четыре куска тонко нарезанного черного хлеба и припустил что было сил.

Хорошо. Вкусная колбаса. И хлеб вкусный.

Улица выглядела привычно. Грунт, пыль, рытвины, в рытвинах вода. Дощатые заборы, краска на большинстве облупилась. За заборами — где деревья, не слишком ухоженные, где сплошной огород, где тепличка. Дома тоже деревянные, старенькие, некоторые с резными наличниками на окнах. Перед заборами скамейки — два столбика, пара досок.

Деревня как деревня. Вот бабка на лавочке сидит, провожает Максима взглядом. Тепло, даже жарко, а бабка одета основательно: шерстяная кофта, плотная юбка, чулки, обрезки валенок.

Вот собака — ишь, прямо наизнанку выворачивается в лае, беснуется, кидается на забор, вдоль которого идет незнакомый человек. Да и знакомый был бы…

Вот стайка детей, лет по пять — семь, играет у ворот во что-то вроде чижика.

Вот за забором автомобиль. Тоже знакомая марка — «Жигули», шестая модель. «Шоха». А за следующим — нет, это непонятно что: четыре сплетенных кольца на решетке радиатора.

И номера у машин — такой же структуры, что и у той «Нивы». И флажок тот же.

А вот и сельсовет. Все правильно. И памятник павшим — один в один: пирамидка со звездой наверху. Только флаг над зданием — опять же трехцветный.

Две тетки стоят перед сельсоветом, треплются о чем-то. Посмотрели на Максима равнодушно, продолжили разговор.

Максим прошел еще немного. Магазинчик, в котором он никогда не был по причине постоянно запертых на мощный висячий замок дверей, работал. Максим проглотил последний кусок, поднялся на невысокое крыльцо, заглянул внутрь, переступил порог крохотного торгового зала.

Непохоже на родной мир. Колбасы — сортов пять, сыра не меньше, молоко, творог, сметана, кондитерки полно, бакалеи всякой. А уж водки — не сосчитать, сколько видов. И пива. И сигарет. Да что сигарет — даже сигариллы. И вино — вот это немецкое, что ли? А вон испанское, а на средней полке французское.

И цены на все — странные. Ни то, ни сё.

Музыка откуда-то — кажется, из подсобки. София Ротару поет, не узнать невозможно.

Пара мужиков, одетых по-рабочему, отоваривалась. Пива взяли, хлеба, картошки, кефира, еще чего-то. Расплачивались купюрами незнакомого вида. Один, помоложе, пытался балагурить с хмурой продавщицей, но отклика не находил.

— Кончай ты, Ваня, пошли! — поторопил его напарник, приземистый дядька, на лице которого было написано: ох, я хитер. — Некогда, ребята ждут!

— Сейчас, Андреич, сдачу только пересчитаю. Надь, ты сдачу-то, смотри мне, правильно дала? Да что ж ты невеселая такая, шучу же!

— Алкоголики, — бросила продавщица. — Закупились, так идите себе.

— Эх, — вздохнул Ваня. — Ладно, Андреич, ходу…

Работяги покинули магазин, а Максим все изучал витрины.

— Покупать будете? — неприветливо спросила Надя. — А то придут, смотрят без дела, смотрят.

— Только вот Ротару дослушаю и пойду, — сказал Максим. — Можно? Люблю ее очень.

— Им лишь бы Ротар слушать, — с необъяснимой ненавистью изрекла продавщица. — Уши поразвесят и слушают. Домой к себе идите, слушайте, сколько влезет.

Максим пожал плечами и вышел на улицу.

Вот и переулок, ведущий к дороге на Григорово. Начиная от него, улица оказалась замощенной бетонными плитами. Раньше этого не было.

Максим немного подумал и двинулся по плитам — любопытство пересилило. Там, дальше — то место, где в Верхней Мещоре вьется вдоль речки Южная Набережная, а на ней стоит дом двадцать восемь.

Деревня превратилась в коттеджный поселок. Заборы — металлические, в основном решетчатые, за ними — где стройка идет, а где уже и построились. Двухэтажные дома красного кирпича, аккуратные кусты, клумбы, газоны. Если огороды, то малюсенькие. Вон женщина средних лет копошится на грядках. На следующем участке — никого, а через один — бригада землекопов работает. Траншею какую-то роют. И музыка звучит, на этот раз совсем незнакомая.

Никакой набережной и в помине не оказалось. А вот дом — стоял. Не такой, конечно, как там, но неплохой, в общем, дом. И участок неплохой.

На воротах — замок. А забор смешной — такая преграда только инвалида остановит.

Максим постоял, покачался с пятки на носок, огляделся — и без труда перелез внутрь.

Он не знал, зачем делает это. Просто захотелось.

Побродил по участку, сел на лавочку около отдельно стоявшего гаража, прислушался к себе. Поел бы еще, конечно, но голод все же притупился немного. Покурить бы. Ладно, надо терпеть. Что очень нужно — это попить.

Максим увидел большую металлическую бочку, подошел, посмотрел — почти заполнена водой. Наклонил голову, понюхал. Вроде — ничего. Плеснул в лицо несколько горстей, потом напился. Снова уселся на скамейку.

Тихо, только откуда-то издалека иногда доносятся звуки. То машина проедет, то, на самой грани слышимости, поезд, то самолет проплывет в небе, усеянном мелкими облаками, то собачий лай. Но в целом — покой.

Все неплохо. На данный момент. А вот дальше-то что делать?

Во-первых, надо в конце концов понять, куда попал. Пока — похоже и на родной мир, и, отчасти, на мир Верхней Мещоры. Похоже и одновременно непохоже. Как понять — это надо придумывать.

Но в любом случае — здесь, кажется, не очень опасно.

Во-вторых, необходимо каким-то образом устроиться. То есть — хоть на еду заработать, колбасу воровать все время не будешь, да и годы не те. Ну, и ночлег найти, и одежду-обувку, всякое такое… Это, пожалуй, не во-вторых, а как раз во-первых. И, в общем, ясно, что задача решаемая. Вон, строятся люди, значит, рабочая сила нужна. Брать можно недорого… на первых порах…

В-третьих — а правильнее сказать, что в самых первых, — понять, что тут и как. Цены, отношения, правила разные. Много чего. Вплоть до политики, чтобы все-таки не замели ненароком. Еще ляпнешь что-нибудь не то… Да и кретином выглядеть неохота. Кретинам и платят меньше, если уж на то пошло.

Ну, в этом во всем разобраться тоже можно. Не сразу, исподволь как-нибудь.

А в-последних — и в-главных, — по минимуму освоившись, выбираться в Москву. На Ждановскую. К своим. Если, конечно, это все-таки родной мир.

К своим… На кой ляд я своим, столько лет прошло. Эх, хоть взглянуть… Да еще разузнать как-нибудь, где меня похоронили, посетить место упокоения. А что, смешно, правда же.

Начало темнеть, зажегся фонарь на столбе у ворот, затрепыхались белесые мотыльки. Тишины и покоя убавилось, поселок явно оживал. Дом стоял немного на отшибе от остальных, но время от времени Максим слышал близкий шум машин, видел снопы света. Пятница, сообразил он. Дачники съезжаются.

Небо совсем почернело, но при этом и очистилось, высыпали звезды — густо, как не увидишь в городе. Максим поднялся, прошелся по дорожке, выложенной серой плиткой, осторожно заглянул через забор, отпрянул — в соседнем доме зажглось одно из окон первого этажа.

Заурчал мотор, звук приближался. Показался автомобиль, подъезжающий к воротам. Держась так, чтобы не попадать под лучи фар, Максим успел разглядеть в свете фонаря фордовскую эмблему. Импорт здесь в чести, отметил он, перемахивая через забор и укрываясь за штабелем аккуратно сложенных досок.

Машина остановилась, из нее выбрался мужчина средних лет. Он поковырялся в замке, распахнул створки ворот, вернулся за руль, въехал на участок, остановился перед гаражом. Снова вышел, теперь вместе с женщиной.

— Боря, — произнесла она, — давай поскорее сумки в дом, я ужин приготовлю. И спать пора, устала очень. Машину в гараж потом поставишь. И ворота закрой.

Мужчина что-то пробурчал, но подчинился. Отперев дом, перетаскав в него несколько явно увесистых сумок и пакетов и закрыв ворота, он сел на ту самую скамейку возле гаража, шумно вздохнул, закурил.

Максим сглотнул слюну. Почудился даже слабый запах табачного дыма.

В доме, по всему первому этажу, зажегся свет, потом женщина показалась на крыльце, крикнула:

— Борис, тебя долго ждать?

— Да сейчас, Верунь, уже иду — ответил Борис.

Он тяжело поднялся, открыл гараж, завел в него «Форд» и, попыхивая сигаретой, направился в дом.

Темноту прорезала огненная дуга — Борис щелчком направил окурок за забор.

Гараж остался незапертым.

Тут и переночую, решил Максим, с наслаждением затягиваясь окурком Marlboro.

53. Суббота, 30 июня 2001

— Шустрей давайте! — прикрикнул Андреич. — Что вы колупаетесь, как неродные?

Бригада возводила забор. Кирпичный цоколь, кирпичные столбики, между столбиками — сварная решетка.

Сейчас клали кирпич. Максиму доверили самую простую работу — носить в ведрах раствор, подтаскивать кирпич.

Раствор замешивали в большом старом корыте, песок просеивали через панцирную сетку от кровати, на которой кто-то когда-то спал…

— Шевелитесь! — понукал Андреич. — Без дела стою! Твари косорукие!

— Слышь, бугор, — тихо сказал Максим, поднося очередное ведро. — Быстрее-то никак. Ребята стараются, хозяин же просил, чтобы хорошо сделали. Просеивают тщательно, вымешивают как полагается.

— А я тебе что говорил? — рявкнул Андреич. — И всем что говорил? Хорошо — долго! А деньги те же! И давай, Серега, давай, таскай, нечего болтать! Шустрей давай, стою ведь!

И принялся орудовать мастерком.

Кривовата кладка, оценил Максим. Ладно, черт с ним. Все равно уйду скоро.

Здесь он тоже назвался Сергеем Ивановичем Емелькиным. Из осторожности. Сказал, что ехал в Москву из-под Горького, на заработки, в поезде обокрали его, все деньги пропали, все документы. Побегал по вагонам, все без толку. Побоялся в Москву без документов соваться, и, когда поезд вдруг остановился посреди перегона, — спрыгнул. Так тут и очутился.

Мужики отреагировали вяло, только Андреич хмыкнул неопределенно. Да на название «Горький» — глаза сузил на мгновение.

А и ладно, проговорил он. Поработай, коли охота. Подсобником. Получать будешь вполовину, мне тебя от ментов отмазывать, у нас-то у всех регистрация чин по чину. Постоянная, которая мценская, в порядке, и временная, которая тутошняя, тоже. А у тебя, Серега, вообще никакой. Так что сам смотри.

Максим согласился. Хоть что-то заработать. Хоть как-то вписаться в этот мир. Хоть что-то понять.

Заработать, похоже, удастся. Немного, но уж сколько выйдет. Вписаться — в убогий мирок шабашников — легче легкого. Питаются в основном супами из пакетиков да картошкой, но голода нет, и какая-никакая крыша над головой. Работают много и тяжело, пусть и качество — руки оторвать. Пьют тоже много. Бугор — непьющий, а все остальные — по вечерам надираются истово и тяжко.

Вот понять — с этим хуже. На работе разговаривать некогда, с утра, в обед и после работы мужики либо мрачные, либо мрачные и пьяные, а Андреич рта не закрывает, но все — на отвлеченные темы. Как он в мценских лесах на сгнившие фашистские танки натыкался. Как черные задолбали. Какая у него дома коллекция монет. И как вредно пить-курить.

Максим уже сориентировался в масштабе цен, в ассортименте местного магазинчика, еще в каких-то бытовых мелочах. Полезно, слов нет. Но главное ускользало.

Он решил: получит зарплату, сгоняет в магазин, купит чего-нибудь приличного — сколько бы оно ни стоило, плевать, — и заявится к Борису и Вере. Как интеллигентный человек к интеллигентным людям.

Тогда, две недели назад, он деликатно покинул гараж и участок еще на рассвете, дождался появления хозяев во дворе, подошел к воротам и вежливо осведомился, нет ли какой работы.

— Эээ… — протянул Борис. — Верунь, тут услуги предлагают. Помнишь, мы хотели за забором перекопать все и газон устроить? Давай, пусть, может, сделает? У меня же спина болит… Вы копать умеете? — Обратился он к Максиму. — Вот это место перекопать сможете? Ну, потом выровнять, засеять, полить, да, Вер?

— Сумею, чего же тут не суметь, — улыбнулся Максим.

— Еще сорняки все выбрать, — сказала Вера. — Чтобы ни корешка не осталось. А берете вы сколько?

Максим пожал плечами.

— Триста рублей в день, пойдет? — предложил Борис, косясь на жену.

— Больше двухсот пятидесяти не бывает, — отрезала она.

Максим снова улыбнулся.

— Согласен, — он развел руки. — Только хоть что-нибудь вперед, а то очень кушать хочется. И… ну, я не знаю… палатка у вас есть какая-нибудь? Жить мне особенно негде…

— Триста, — набычился вдруг Борис. — Сегодня и завтра Вера вас покормит. Аванс дам. Тут на сколько работы, дня на три — четыре? Пятьсот рублей полýчите аванса. Жить будете вот тут, при гараже, там комнатушка есть. Плитку дадим электрическую, только, ради Бога, не спалите ничего. Все, Вера, все! Пьете? — это снова к Максиму.

— Могу, — признался тот. — Но не буду. Воздержусь. А сигаретой не угостите?

Борис протянул Максиму сигарету, Вера фыркнула и ушла прочь.

Через несколько дней Максим узнал, что стандартная цена этой работы — пятьсот рублей в день. Однако обижаться и, тем более, спорить не стал. Не до жиру.

А Борис с Верой оказались вполне приличными людьми. Готовила Вера вкусно, кормила не скупясь.

Они же посоветовали, когда Максим закончит и если ему нужна будет еще работа, обратиться к Андреичу. Его бригада, сказал Борис, и наш дом строила. Качество не очень, добавила Вера, но бригада — нарасхват. Да ладно тебе, Верунь, возразил Борис, нормальное качество. Вера поджала губы, однако смолчала.

С газоном Максим управился к вечеру вторника. И пошел наниматься к Андреичу. И нанялся. А в субботу Борис выдал ему остаток — семьсот рублей. Всё как бы по-честному. Расстались, довольные друг другом. Одним — газон, другой — заработал немножко и отъелся чуть-чуть.

И вот прошла еще неделя, подоспела зарплата — бугор обещал выдать в обед. А у Максима окончательно созрела идея — как разобраться в этом мире.

Вот и время обеда. Пошабашили, потянулись к вагончику, в котором обитали.

Ваня-Маленький, виденный Максимом в магазине в первый день здесь, уже снимал с плитки огромную кастрюлю с вареной картошкой.

Пообедали. Андреич приступил к раздаче.

Когда очередь дошла до Максима, бугор сказал:

— Две сто, Сергей.

Максим прикинул: это за десять дней. Негусто. Хотя… половинный тариф, договаривались же заранее… и работа неквалифицированная, чего уж там… а с другой стороны, это сорок две бутылки универсальной валюты — водки… по старым советским меркам — около полутора сотен… неслабо за десять дней…

И не стал спорить.

Решено было после обеда на работу не выходить. Суббота, зарплата… Парни помоложе поплескались у водоразборной колонки, приоделись, потянулись куда-то — кажется, в Григорово, девушек поискать. Хитрый Андреич незаметно исчез. Говорили, что он и время отдыха использует для халтуры. Сейчас вот где-то в деревне втихую от бригады потолки у какой-то бабы белит, что ли. Жаден бугор, да.

Мужики постарше отправились в магазин за водкой. Максим быстренько ополоснулся и пошел за ними. Догнал.

— Что, Серега, загудишь с нами? — спросил Иван-Большой, основной сантехник бригады.

— Извините, мужики, не буду, — ответил Максим. — Мне тут навестить кое-кого надо. Извините. В другой раз.

— Ты прямо бирюк какой-то, — хохотнул Иван. — А проставиться?

— Да ладно тебе, — рассудительно сказал знатный землекоп Николай. — Человеку навестить кое-кого требуется, бабу, скорее всего, а ты туда же — бирюк, бирюк… И проставляться чем он будет? Видал, сколько бугор ему выдал?

Иван выругался и замолчал.

В магазине Максим быстро купил пачку Marlboro, вышел на воздух, присел на крылечко, закурил. Лучше переждать — пускай мужики отоварятся и уйдут. Не хотелось шиковать у них на глазах.

Вот и ушли. Грязные, мрачные. Сейчас нарежутся и завалятся спать.

Максим вернулся в магазин.

— Дайте мне, Надежда, — сказал он, — бутылку коньяку… вон того, армянского… и бутылку вина, французского, да-да, вот этого… и коробочку сигарилл. Спасибо. И пакет ваш, ага. Спасибо еще раз. Да, и, пожалуй… жетонов для телефона… две штуки. Вот, теперь все.

Продавщица пробормотала что-то злобное, швырнула сдачу — зарплата уполовинилась, машинально отметил Максим. Практически — столько потратил, сколько у Бориса заработал. Ну и ладно.

По пути из магазина притормозил было у одиноко стоявшего телефона-автомата. Но только на мгновение. Нет, решил Максим, еще не время. Номера — что свой, что родителей, — помню, это намертво, но — не время.

И двинулся дальше.

Ворота к Борису и Вере были заперты, на участке — никого. Гараж, однако, стоял безалаберно открытым, виднелся «Форд». Должно быть, пообедали хозяева на свежем воздухе — вон погода какая славная, — да и отдыхают. Что ж, спешить некуда.

Максим присел на доски, закурил, закрыл глаза. Хорошо. Тело немного ноет, но… уже терпимо. Не то, что в первые дни. Еще желудок… тоже ничего, бывало хуже.

Хорошо-то хорошо, подумал он, да ничего хорошего. Один-одинешенек. Глупо как-то. Что я тут вообще делаю?

Впрочем, справляться с рефлексией Максим научился давно. Спасибо лагерю, если такому можно сказать «спасибо». А только — отчего ж не сказать?

Мысли потекли сами по себе, неторопливо, и даже не мыслями они были, а пустяками какими-то. Квантами времени. Здоровенными такими квантами.

Максим закемарил. Он легко погружался в дремоту последние недели. Даже на минуту-другую — и то удавалось. Должно быть, организм требовал. Усталость. И от работы здешней ишачьей, а больше, наверное, от жизни. Накопилось.

— Сергей, вы к нам? — раздался голос Бориса, но Максим успел очнуться секундой раньше и, легко поднявшись, встретил вопрос хозяина уже у самых ворот.

— Здравствуйте, Борис, — сказал он. — Газон-то растет?

— Растет, — настороженно ответил Борис. — Верочка не нарадуется. Очень, говорит, качественная работа. А вы…

— Да все нормально, — перебил Максим. — Только у меня к вам предложение. Даже просьба. — Он встряхнул пакет. — Вы меня очень выручили. Вот, предлагаю посидеть, как интеллигентные люди сидят. Коньяк вроде неплохой… и вино… французское…

Борис уставился на пакет.

— Несколько неожиданно, — пробормотал он.

Из дома выглянула Вера.

— Что там? — спросила она.

— Да вот… — замялся Борис.

Максим сосредоточился.

— Вера, — решительно произнес он.— Во-первых, добрый день. Во-вторых, все хорошо. Я вам очень благодарен. Это искренне, поверьте, пожалуйста. Я попал в очень сложные обстоятельства, а вы дали мне работу и тем помогли. Вы даже не представляете, как. И в бригаду устроиться посоветовали. Очень, очень благодарен вам. Правда. Я, в общем, тут временно, но считаю своей обязанностью выразить все это. Вот. — Он поставил пакет на траву, извлек бутылки. — Коньяк, кажется, из лучших армянских, вино тоже должно быть хорошее. И никакого пьянства, Боже упаси!

Уф. Аж устал артикулировать. Речь в стиле Верхней Мещоры. Сделалось грустно…

— Странно… — отреагировала Вера.

— Верунь, ну что уж такого странного? — вступил в разговор Борис. — Сергей же явно случайно попал на эту работу, в эту бригаду… Ведь видно же культурного человека… За версту видно…

— Давайте, Вера, просто посидим полчасика, — сказал Максим. — И я уйду. Как-то мне… поймите… ну, трудно там. — Он мотнул головой, обозначая направление на поселок, где сейчас пьянствовали мужики. — Тридцать минут. А впрочем, как вам угодно. Все равно спасибо.

— Что вы, что вы! — поспешно воскликнул Борис. — Проходите, пожалуйста! Вот, в беседку! Верунь, ты вино будешь пить?

— Я пока ничего не буду, — ответила Вера. — Я по хозяйству, дел полно. Может быть, чуть позже. Что ж, — заключила она нехотя, — сейчас закуску вам приготовлю.

— Не беспокойтесь, — улыбнулся Максим, — выдержанный коньяк закуски не требует. Мы его стаканами пить не станем — так, плеснем на донышко…

— Бокалы! — озаботился Борис. — Вы, Сережа, посидите минутку, я сейчас!

Он ринулся в дом. Вернулся не сразу. Зато — держа перед собой поднос, на котором стояли два пузатых бокала и блюдечко с тонко нарезанным лимоном.

— Считается, что лимон коньяку противопоказан, — проговорил Максим. — Хотя, если вы привыкли…

— Если нельзя, но очень хочется, то можно! — бодро провозгласил Борис, наполняя бокалы.

— Жванецкий? — осведомился Максим.

— А как же! Ну, давайте, Сережа, за знакомство! Кстати, я забыл — мы на «вы»?

— На «ты», конечно, — ответил Максим. — Что ж, за знакомство!

Они чокнулись, выпили, Борис потянулся было за долькой лимона, но, взглянув на Максима, отдернул руку.

Похвалили коньяк. Зажгли по сигарилле. Помолчали. Выпили по второй — за детей.

— Расскажи о себе, Сергей, — задушевным тоном попросил Борис. — Мне кажется, тебе есть что рассказать. Много ты повидал, думается мне.

Максим задумчиво посмотрел на собутыльника. Подкаблучник. Слабовольный человек, да и ума невеликого. Однако явно с образованием — значит, изложить может складно. Не Жванецкий, конечно, — эх! — но изложит. И наверняка газеты читает, телевизор смотрит.

Так или иначе, выбирать не из чего. Надо решаться. Самому не по душе эта легенда, но другого ничего не видно.

— Да рассказывать-то как раз… — начал Максим. И словно запнулся. — Короче говоря, Борис, есть такая болезнь — амнезия. Вот я ею и переболел. Страшно переболел. Смутно помню о себе до болезни, что рос в детском доме. Учился хорошо, в институт поступил, инженером стал. Где работал — нет, совсем не помню. Вроде бы, не было у меня никого, один жил. И в командировку, что ли, отправили. Кажется, на какие-то испытания. А там — авария. И все. Провал. Знаешь, сколько лет назад это было?

Борис смотрел на собеседника, приоткрыв рот.

— Восемнадцать лет, Боря. Восемнадцать! — Максим плеснул коньяка в бокалы, пригубил. — Представляешь? Нет? Вот то-то. Ну, пришел в себя, хоть что-то вспомнил… Хоть как зовут… Под городом Горьким больница, лес кругом… Там и лежал. Процедуры, то, сё. Да, сознание-то немного прояснилось, но не до конца. Документы свои украсть ума хватило, кошелек у завотделением — строгая тетка была, даже злая — тоже попер. И сбежал. А сообразить, что не готов через столько лет к жизни окружающей, — это не дотумкал. Но и вправду не готов был. На вокзал в Горьком вышел — ничего не понимаю. Нижний Новгород какой-то… Куда попал? Сел на поезд до Москвы, даже билета покупать не стал. От проводников по вагонам бегал, а ведь мне, оказывается, почти полтинник, а, Борь? В купе какое-то веселое завалился, пивом угостили, поплыл с отвычки. Очнулся — ни документов, ни кошелька. Испугался очень. А тут поезд встал незапланированно посредине перегона. Я и выскочил. Вот так тут и оказался.

— Ну и ну, — покрутил головой Борис. — Слушай, Сережа, и как же ты теперь? Может, в больницу тебе вернуться? Кстати, давай! За тебя!

— Спасибо. А в больницу — ни за что! Как вспомню… Борь, я чего хотел-то… Ты много не пей, а? Ты мне расскажи, что тут последние восемнадцать лет происходило. Краткий, так сказать, курс истории КПСС. А то ничего же не понимаю…

— КПСС-то больше нет, — сказал Борис. — Что ж, давай, расскажу. Восемнадцать лет, говоришь. Восемьдесят третий, значит… Нет, начну на год раньше — со смерти Брежнева.

…Коньяк усидели. Вино пить не стали — Максим опасался, что рассказчика совсем поведет. Несколько раз из дома выглядывала недовольная Вера — зачем-то пыталась остановить разговор. Борис, однако, оказался в подпитии довольно решительным и своенравным.

И излагал вполне связно и, показалось Максиму, более-менее объективно. А рассказ об августовском путче, о двух ночах, проведенных Борисом у Белого дома, получился еще и впечатляюще ярким.

Надо же, мимоходом отметил Максим, как раз в эти самые дни меня, идиота, били в мининском сельсовете и определяли в лагпункт 44-бис.

Борис довел повествование до конца.

Пожалуй, все сходилось. Нет, возможно, конечно, что это все-таки еще одно параллельное пространство. И не исключено, что дома не было никакой перестройки, никаких путчей, никаких приватизаций, страна не распалась, не воевали друг с другом армяне и азербайджанцы, грузины и абхазы, молдаване и какие-то приднестровцы, русские и чеченцы, все идет, как шло, все стабильно, величественно и безнадежно.

Но — вряд ли. Максим чувствовал — вряд ли. Домой он попал, именно домой. Скорее всего.

И волкодав здесь — околел.

Наташе бы все это рассказать, с тоской подумал Максим.

Да, волкодав околел. Вот только родной мир стал совсем, совсем чужим.

54. Понедельник, 2 июля 2001

— Заходите, присаживайтесь.

Бубень уселся на скамью у дальней стены.

— Закуривайте, — предложил начлаг.

— Спасибо, гражданин майор, — вежливо ответил Бубень, — я своих покурю.

Он выудил из кармана бушлата беломорину, неторопливо обстучал ее, смял бумажный мундштук, зажал папиросу в зубах. Начлаг покачал в руке коробок спичек, но авторитет, усмехнувшись, снова полез в карман, извлек массивную самодельную зажигалку, чиркнул колесиком. Зажглось с пол-оборота.

— Гордый, — безразличным тоном произнес особист, присевший на подоконник.

Бубень пожал плечами. Лицо его не выражало ровным счетом ничего. Или — все что угодно можно было прочитать на этом лице. Равнодушие — делайте, что хотите, мне все равно; независимость — вы сами по себе, я сам по себе; превосходство — видал-перевидал я вашего брата, вы против меня шавки и никто более, хоть и можете свинца в затылок вогнать прямо сейчас, но только все одно шавки; брезгливое презрение — псы вы шелудивые…

Все что угодно. Однако — при большом желании и сильном воображении. А без таковых — ничего не выражало лицо смотрящего.

— Ну, Николай Петрович, как дальше жить думаете? — вступил в разговор замполит, сидевший рядом с начлагом.

— За нас начальство думает, гражданин капитан, — откликнулся Бубень.

— Да уж не пора ли и самому вам задуматься? — проникновенно спросил замполит.

Бубень стряхнул колбаску пепла на пол.

— Не приучены, гражданин капитан, — сказал он ровным голосом.

— А придется, — объявил начлаг. — Придется, гражданин Симагин. Характеризуетесь вы положительно, нормы выработки выполняете и перевыполняете, замечаний не имеете. В общем, твердо встали на путь исправления. Компетентные органы приняли решение о вашем освобождении, гражданин Симагин. Вернее, теперь уже товарищ Симагин. Вот постановление.

Он взял со стола лист сероватой бумаги, потряс им.

Бубень на мгновение прикрыл глаза. Вот те раз, откинулся. Путь исправления… Нормы… Ну да, он-то и дня не проработал — пускай лошади работают и мужики, — а циферки в книгах учета выводились исправно.

— Справка? — спросил он.

— А вот и справка об освобождении, — с готовностью ответил начлаг.

А зона-то, подумал Бубень, теперь развалится. Это пока еще новый смотрящий появится да в силу войдет. Значит, в другой раз садиться лучше в другое место.

Или, может, вовсе погодить садиться? Слышно было, заводик, что Америка устроил, псы накрыли. Стукнул кто-то. Найти суку, кишки на шею намотать. По-всамделишному. А дело по новой запустить — хорошее дело-то. Америку вот только отыскать, а то, говорят, словно испарился.

— Ну, Николай Петрович, — опять завел свое замполит, — так как же жить дальше думаете?

— На завод работать пойду, — вдруг широко улыбнулся Бубень.

— Хорошо, товарищ! — обрадовался замполит.

— Так, — сказал начлаг. — Сейчас собирайте вещи и — в канцелярию, за справкой и копией постановления. В копии все написано: в Москве, Ленинграде, Сталинграде, Горьком, Свердловске, Новосибирске, Молотове… ну, сами прочитаете… там вам жить запрещено. А в остальном — свободны. По прибытии на избранное место жительства обязаны явиться в местный отдел милиции для постановки на учет. Остальное — там объяснят. Да и не впервой же вам. Всё, можете идти.

Бубень поднялся, заплевал папиросу, положил на край скамьи. Двинулся к выходу.

— Бубень! — окликнул его особист.

— Вы это кому, гражданин старший лейтенант? — авторитет приостановился, повернул голову.

— Виноват, — хмыкнул кум. — Товарищ Симагин. Вот что. Во-первых, постарайтесь больше в здешние края не наведываться. А то знаю я вас. Вы склонны к дерзким акциям при задержании. Во-вторых, — старлей злорадно осклабился, — рад вам сообщить, что наши органы на днях обезвредили под Москвой преступную группу, которую возглавлял ваш крестник Луферев, известный как Мухомор.

— Не знаю, товарищ старший лейтенант, никакого Мухомора, что это вы? — удивился Бубень.

— Ладно-ладно. И еще. Вам, товарищ Симагин, понравится. Помните, был тут такой заключенный Горетовский? Он еще в карьере нашем утонул, помните? Так вот. Нашли его тело. Только не в карьере. В лесу между деревнями Кожухово и Марусино. Утопленничек наш по лесу гулял, а тут гроза. Ну и сожгло его молнией. Представляете? По пальчикам установили. Вот как порадовал я вас. Ну, идите, идите.

Эх, подумал Бубень, направляясь в барак за вещами, и дурак же этот кум. Дай ему волю — зубами бы меня загрыз, а того не понимает, что какой-никакой порядок в лагере только на смотрящем и держится.

А вот насчет Америки — это огорчил, это оно так. На дело доходное теперь ищи знающего человека.

Да и вообще.

Вспомнилось, как Америка сказанул раз: оттого, мол, свечусь, что молнией шарахнуло. Вот и накликал. Шутник.

Бубень покачал головой. Жалко человека. Чуднó это, что жалко… ну да сам человек и виноват. И, значит, туда ему и дорога.

55. Понедельник, 2 июля 2001

Поколебавшись, Наташа все-таки набрала номер.

— «Красный треугольник», — ответил бархатный мужской голос. — Чем могу служить?

— Я хотела бы побеседовать с госпожой Малининой, — сказала Наташа.

— Как вас представить, сударыня?

— Извекова. Наталья Извекова.

— Момент.

«Ridi, pagliaccio!» — сладкоголосо и надрывно понеслось из трубки. Наташа усмехнулась — Маман, как всегда, в ногу с модой: возобновленные Императорским Мариинским театром «Паяцы» на устах у всей образованной публики.

Десять лет тому назад, когда все с ума сходили от цыганщины, приходилось, телефонировав сюда, слушать «Две гитары под окном». И вспоминать напетую Максимом версию его любимого Высоцкого.

Музыка оборвалась, голос произнес:

— Благодарю за ожидание. Соединяю.

— Лестный для меня вызов, — энергично сказала Маман. — К вашим услугам, Наталья Васильевна.

— Здравствуйте, Анна Викторовна, — Наташа вдруг снова засомневалась. Надо ли было… Ну, уж раз решилась… — Я… Право, не знаю… Простите меня…

Она замолчала, и долго ждала хоть какого-нибудь ответа — или вопроса, — но молчали и на другом конце линии. Терпеливо и, наверное, почтительно.

Наташа, наконец, решилась.

— Я хотела бы встретиться, — проговорила она. И зачем-то добавила. — Прошу вас.

— К вашим услугам, — почудилось, что прозвучало это сухо.

— Можно мне приехать к вам? — спросила Наташа.

После короткой паузы Маман отозвалась:

— Вы уверены?

— Уверена.

— Что ж, почту за честь. В полдень вам будет удобно?

— Спасибо, — сказала Наташа. — Я ненадолго.

Полдень — это в «Красном треугольнике» раннее утро. Тихо, сонно. Жизнь начнется здесь позже. Зазвучит музыка — негромко, фоном, — и приглушенный свет станет переливаться на боках бутылок и пузатых бокалов в полупустом еще баре, и рассядутся, кто за столиками в том же баре, кто на диванах в большом зале, скромные девушки, и потянутся первые гости. Потом музыка сделается громче, свет ярче, девушки раскованнее. Часа в три ночи все будет греметь и сверкать, и все спальни окажутся занятыми — покорнейше прошу простить, сударь, вам придется обождать, не желаете ли покамест шампанского? — и касса заведения вот-вот лопнет от денег. От наличных, ибо мало кто пользуется в таком месте кредиткой.

А к восьми наступит тишина.

Впрочем, госпожа Малинина — Маман, — кажется, круглые сутки на ногах. Свежа, деловита, обворожительна. Несмотря на свои шестьдесят пять. И никогда ничего не упускает из внимания.

Наташу ждали. Невзрачный человечек встретил ее у входа, сдержанно поклонился, жестом предложил следовать за ним.

Поднялись на второй этаж, прошли коридором, остановились у обитой бежевой кожей двери.

— Прошу вас, сударыня, — прошелестел человечек, открывая дверь.

Кабинет хозяйки. Минималистский интерьер, никаких признаков того, что это сердце притона. Мозговой центр борделя.

Большое окно, светлые стены, пара больших черно-белых фотокартин в рамах. Именно фотокартин, а не простых фотографий. Явно авторские: что-то неясное, кажется, берег моря, снятый ночью с большой высоты.

Огромный стол, на столе панель терминала. Удобное рабочее кресло. Кофейный столик и пара кресел в углу.

Всё.

Маман — гладкая прическа, безупречный, но скромный макияж, строгий костюм — повернулась от окна, двинулась навстречу гостье. Проследила ее взгляд, сказала, кивнув на фото:

— Коктебель. Пляж, прибой, видите — волна накатывается, словно живая. Чудится, будто это береговая линия на большом протяжении, а на самом деле — стоял человек с камерой по щиколотки в воде, да еще и наклонился, чтобы крупным планом воду взять. Хорошо, верно? Да и человек тот хороший. — Она улыбнулась, махнула рукой в сторону кресел. — Присядем? А знаете, Наталья Васильевна, я рада вам. Хотя и не ожидала визита. И, скрывать не стану, заинтригована. Десять лет прошло…

— Десять лет, — откликнулась Наташа, усаживаясь.

Помолчали. Гостья — собираясь с мыслями, хозяйка — вероятно, из деликатности.

— Желаете чаю? — прервала паузу Маман.

— Спасибо, Анна Викторовна, — Наташа невесело улыбнулась. — Спасибо, нет. Я… не знаю, мне поговорить с кем-то надо. С вами. Десять лет, вы правы. Без малого. Я все о Максиме думаю. Завтра улетаю, там дела, там Федор, а думаю — о Максиме. Неспокойно мне, понимаете?

— Весной прибралась я у него на могиле, — невпопад ответила Маман. — Вы, Наталья Васильевна, должно быть, видели — в порядке содержится, не забываем… То есть — я не забываю.

— Можно мне вас попросить? — сказала Наташа. — Вы ведь старше меня… извините, я не для того, чтобы уязвить как-то… Просто знаю, что вы Максима по имени звали и на «ты». Вот и меня по имени — Наташей, можно? Мне так легче…

— Ишь ты, — усмехнулась Маман. — Так ведь Максим это одно, он свой. А вы… ты… разница в положении…

— Оставьте, — Наташа махнула рукой. — Какая там разница… Я о нем поговорить хочу, мне больше просто не с кем, а необходимо, иначе с ума сойду. Почти никто правды не знает, а из тех, кто знает… С Федором немыслимо, Румянцев отгородился — вину свою чувствует, что ли, — Ивана Михайловича уж сколько лет в живых нет, Джек тоже… А Владимир Кириллович… ну, сами знаете… Альцгеймер — это страшно…

— Я не все поняла, — сказала Маман, помедлив. — О болезни его величества — ты его имела в виду? — скорблю, а вот остального, прости, не поняла.

— Значит, не рассказал… Ну, слушайте.

И — прорвало.

…А история Максима получилась — странное дело — не такой уж длинной.

— Вот его тело, — заканчивала Наташа, — изуродованное, сгоревшее чуть ли не дотла, похоронено, а где-то он жив, я верю, что жив, хотя попал, оказывается, вовсе не домой. Господи! Он так рвался туда! Называл домом, а я знаю, что его сердце было уже здесь. Разрывался между тем, что чувствовал, и долгом, как понимал долг… Знаете, Анна Викторовна, порою так накатывает… Чувствую — жив, плохо ему, трудно неописуемо, борется за что-то — может быть, за то, чтобы вернуться сюда, к нам, ко мне… А уходил он, можно сказать, от вас. Не от меня, а от вас — отсюда. А я еще и такую вину перед ним ощущаю… Впрочем, что это я? Рассказала, вам, наверное, все дичью кажется. Выдумкой, сказкой. А я — сумасшедшей, да? Ну, все равно спасибо, что выслушали. Пойду…

— Погоди, — проговорила Маман. — Если время есть — погоди.

Она долго молчала, уставившись на стену. Потом подняла руки, потерла виски.

— Нет, — сказала, наконец, — выпить все-таки необходимо.

Встала, подошла к столу, нажала какую-то кнопку, произнесла:

— Алеша, арманьяку.

Закурила длинную черную сигарету, вернулась в кресло.

Подали арманьяк. Маман плеснула в два бокала, подняла свой, сказала:

— Чокаться не будем.

Выпив, продолжила:

— Спасибо, Наташа. Я теперь, стало быть, одна из посвященных. И как хочешь, но я тебе поверила. Жив Макс или нет — этого не знаю, — а нездешним он мне с первого взгляда показался. Даже не в том дело, что свет от него исходил. То — видимое. А исходил еще и невидимый свет, понимаешь меня?

— Конечно, — кивнула Наташа.

— Вот. А что до деталей этих — параллельные миры, переходы, система кодов личности, что там еще — образование у меня не то, чтобы сомнению подвергать. Да и чтобы вникать — тоже не то. Просто верю. Складывается оно все. Да и ты — думаю, могла бы такое сочинить, писательница же, только не про Макса. Тебе сколько сейчас? — спросила она вдруг.

— Сорок семь.

— А мне почти на двадцать больше. А Максима я… не то, чтобы любила, нет, не та я, чтобы влюбляться да сохнуть от чувства. Но привязалась очень. То ли как к сыну — детей-то у меня нет. У тебя, кстати, тоже?

— Я очень хотела, — призналась Наташа. — Максим вот… Как отрезал. Сказал, что не вправе такую ответственность на себя брать. А от Федора — и не хочу.

— Бедный Феденька, — пробормотала Маман. — Да, так вот к Максу то ли материнское испытывала, то ли все же женское. Очень он теплый… был…

— Есть, — твердо сказала Наташа, посмотрев собеседнице прямо в глаза.

— Дай бог, — отозвалась Маман. — Что ж, давай за это и выпьем.

Теперь чокнулись.

— А что ж за вина, о которой ты говорила? — спросила Маман.

Наташа поколебалась. Потом решила — а, чего скрывать? Столько наговорила…

— Это, Анна Викторовна, — обо мне. Этого уж совсем никто не знает. Только он, Максим, и догадывался, вероятно. Да нет — точно догадывался. И переживал из-за этого очень.

— Не томи, — попросила Маман.

— Не буду. В двух словах — я порочна. Всю жизнь борюсь, а победить не могу. Так иной раз накатывает… С ума схожу по плотскому. В мечтах — пока Максима не встретила — сколько раз сюда, к вам, приходила. Работать. Утолять этот голод. То в маске себя представляла, чтобы, не дай Бог, не узнали, а то и — в открытую. Разнузданно и безудержно.

— Эка невидаль, — усмехнулась Маман. — Ну и пришла бы. В маске, конечно. Я бы инкогнито твое раскрывать не стала.

— Смеетесь… Это только в мечтах. И все равно — гадко себя чувствовала. Даже не все равно, а тем более. Я же верующая, понимаете? Но даже на исповеди не признавалась. Тоже гадко… Такова, выходит, сила веры моей… Вот, только перед вами и исповедываюсь.

— Да, — без тени иронии произнесла Маман. — Я самый подходящий для такой исповеди объект. Между прочим, не шучу. Такой, как ты, — перед кем же еще раскрываться, как не перед хозяйкой публичного дома? Ладно… Ну, а перед Максом-то вина твоя в чем?

— А это просто, — Наташины щеки пылали, но останавливаться она не могла и не хотела. — Максим быстро все понял, я ведь с ним не сдерживалась совсем. Мне хорошо было с ним, так хорошо, что себя не помнила. Такое выделывала, такое произносила… Вот сейчас вспоминаю — и уже горю… И он — он откликался! Ах, как он откликался! А потом — задумываться начал. Мне ничего не говорил, но я чувствовала. Вбил себе в голову, что нужен мне только как самец. И подозревал, что если бы не он, то любой другой меня бы устроил. А мне он — да, именно как самец был нужен, это правда, поймите, но не вся, совсем не вся! Я — его — любила! И — люблю! А он страдал, и это моя вина, что не внушила ему… не знаю… спокойствия, что ли… Мне никого не нужно было, кроме него… Не сумела внушить, он еще и поэтому ушел…

— Дура ты, — сказала Маман. — Мужчины, они, знаешь ли… Уж мне можешь поверить. Впрочем, не стану тебя разубеждать, чего бы ради? И не жаль мне тебя нисколечко, ты сама себе это выбрала. Вот Феденьку — жаль.

— Федор очень хороший человек, — ответила Наташа. — И очень любит меня. А я его ценю, уважаю, дорожу им, но любви — любви нет. Он знает. И что мне мужчина нужен — тоже знает. И к роли своей — притерпелся.

— Я и говорю — жаль его, — повторила Маман.

— Жаль, — кивнула Наташа. — Еще и потому жаль, что знает он: вернись вдруг Максим — все брошу…

— Надеешься?

— Не знаю…

Помолчали. Маман опять закурила. Глубоко затянулась, резко выдохнула, сухо сказала:

— Мне, конечно, легче, чем тебе. Гораздо легче. Я Максом не владела, и уходил он от тебя, а не от меня. Помню его, и не забуду, но таких высоких страданий не испытываю. Да и не способна на них. Где мне. Я же сука.

Она помахала ладонью, разгоняя дым, и добавила совсем другим тоном:

— Но я же и женщина. Потому мне и тебя все-таки жалко. Чуточку. Как-нибудь посидим с тобой — да хоть в «Крыме», — расскажу, что повидать довелось, и про мужчин расскажу. Может, развеется дурь твоя.

Наташа покачала головой.

— Спасибо. В чем я уверена — в том уверена. А посидеть — с удовольствием. Правда. Вот вернусь из Поселений… к зиме…

Маман поднялась с кресла. Снова сделавшись деловой и холодной, произнесла:

— И тебе спасибо. А теперь — иди. Ты улетаешь, дела еще есть, должно быть. Да и мне за хозяйство приниматься пора, тут глаз спускать негоже, дрянь народец-то. Ну, все. Феденьке поклон передай. Вернешься — дай знать. И совет тебе: попробуй про Макса книжку написать. Ей-богу, легче станет. Иди, иди.

Уже выходя из кабинета, Наташа услышала:

— А коли Максим вдруг вернется — тоже дай знать.

56. Четверг, 2 августа 2001

Надо же, усмехнулся Максим, — восемнадцати лет не прошло, как купил я все-таки билет на электричку. И сижу в вагоне, и колеса постукивают. Григорово — Ждановская. То есть теперь Ждановской нет, Выхино вместо нее.

Народу мало. Вот утром, когда в Москву на работу едут, — битком, как в прежние времена. Максим и соваться не стал, пересидел часы пик на лавочке, благо погода хорошая.

И картина за окном — тоже как в прежние времена. Разве что столбы придорожные в зеленый цвет выкрашены. Да еще реклама, и граффити кое-где. Раньше этого не было, это больше на Верхнюю Мещору похоже, при всей убогости здешнего пейзажа.

Зато надписи на бетонных стенах попадаются до боли знакомые: «Кони козлы», «Спартак мясо»…

И названия станций — кроме Ждановской — не поменялись. Да и с чего бы им меняться — все та же Хрипань, те же Вялки, те же Овражки.

Глазеть в окно стало скучно. Это мой родной мир, сказал себе Максим, я уверен почти на сто процентов, но почему же он не вызывает у меня радости? Что-то неохота думать об этом, хотя и надо, наверное, разобраться. Нет, потом как-нибудь.

Максим принялся перебирать в памяти события последнего месяца.

После того разговора с Борисом он потолковал еще с бугром. Тоже по душам потолковал. Я, сказал Максим, способен на большее, чем ведра с раствором таскать. Поглядел, все понял, дело нехитрое, сумею. И кладочка, Андреич, у меня получится не в пример твоей. Я между кирпичами стану пару брусочков прокладывать, квадратного сечения, для калибровки зазоров. И быстро делать буду, и качественно, хозяевам обижаться не придется. Вон, в семнадцатом доме тоже хотят забор облагородить столбиками кирпичными, а мы заняты, ты один у нас кладешь. Дай мне в помощь кого-нибудь — да хоть Колю-землекопа, — и заработаем на бригаду больше. Не вдвое, но все-таки.

А что ж, попробуй, прищурился Андреич. Только, продолжил Максим, расплачиваться по-честному. Я на половинную таксу не согласен. Да у тебя ж документов нет, возразил бугор.

От псов, ответил Максим, то есть от ментов, если придут, ты меня отмажешь. И из зарплаты моей вычтешь. Но сколько это стоит, я, пожалуй, представляю. Ты, бугор, уж будь добр, постарайся, чтобы все без обмана было.

Угрожаешь? — глазки Андреича стали совсем щелочками.

Боже упаси, покачал головой Максим. В жизни никому не угрожал, пустое это дело. Но считай, что предупредил тебя. На всякий случай.

Все прошло как по маслу. И столбики сложил быстро и хорошо — хозяева довольны остались, — и заработали, на самом деле, неплохо, и псы не появлялись, и бугор рассчитался по полной. Видимо, пораскинул мозгами, и тупая жадность уступила место здоровой расчетливости.

Хотя тут Андреич, может, и ошибся. Получив заработанное, Максим отпросился в Москву, не зная, вернется ли сюда, в Минино. Ни бугру, ни ребятам, впрочем, ничего об этом не сказал.

Что ж, деньги кое-какие теперь есть. И понимание этого — родного — мира тоже какое-никакое появилось. Спасибо Борису, да еще ходил Максим каждый вечер в сторожку, телевизор смотреть. Как на работу ходил. Сторожа — два деревенских старика-пропойцы — все больше сериалами интересовались и футболом, а Максим жадно вылавливал информацию из всего, даже из рекламных блоков. А уж выпуски новостей смотрел не отрываясь.

Чего нет — это документов. Бумажки, нарисованные в мире Бессмертного Сталина, при себе, но тут им грош цена. Ну и ладно, здесь все нестрого.

В общем, подвел итог Максим, можно быть довольным собой. Локальный, конечно, но — успех. Но, одернул он себя, локальный. Вот что дальше?

— Станция Люберцы, — хрипло раздалось из динамиков. — Поезд следует до Москвы со всеми остановками. Покидая поезд, не забывайте свои вещи, будьте внимательны и осторожны.

Максим встрепенулся, посмотрел в окно, потом в противоположное. Ого, вот тут почти ничего не узнать! Сколько понастроено, мамочки! И эстакады этой не было, и вон того небоскреба, и того, вдали, тоже.

Электричка тронулась дальше. А теперь снова все знакомо. Скоро Ухтомка, почти родное место… Потом Косино, а за ним и Ждановская. То есть — тьфу ты! — Выхино.

Максим вышел в тамбур, закурил. Мысли, которые он старался до времени упрятать поглубже, то и дело выныривали на поверхность. Что мне в этом мире? Почему, вернувшись, чувствую себя чужим? Да понятно, почему, но хочу ли адаптироваться? Суметь-то сумел бы, но хочу ли? Не уверен… Тоска…

Стоп. Это все потом, потом. И об оставленном в других моих мирах тоже — потом. Сейчас — о насущном.

Дозвониться — а немного освоившись, он решился — никуда не удалось. По родному номеру отозвался сварливый старушечий голос, эта карга — никак не Люся и даже не ее мама. У родителей и вовсе не отвечали. Что ж, столько лет, все поменялось, а уж номера-то телефонные…

Значит, без звонка, улыбнулся Максим. А как? Ну, сойду с электрички, двинусь — пешком, наверное, погодка все балует, — к своему дому. Если стоит еще дом — что, идти в своей подъезд, к своей квартире, звонить в дверь? Нет, конечно. Подумать страшно. Здравствуйте, я ожил. Ха-ха. А хоронили-то кого? Да перепутали…

Кстати, где похоронили, интересно? Кремировали, должно быть…

Нет, это тоже не о том, хотя могилу разыскать надо будет. Не очень понятно, зачем… но тянет туда.

Так, в подъезд не пойду, в квартиру тем более, в который уже раз решил Максим. Устроюсь на лавочке поодаль, понаблюдаю. Время не очень урочное, Люська, скорее всего, на работе… Ладно, посижу, покурю, подожду.

— Станция Выхино, — объявили по поезду. — Переход на Таганско-Краснопресненскую линию московского метрополитена. Уважаемые пассажиры! Будьте внимательны и…

Двери открылись, Максим вышел на платформу, спустился в подземный переход, вынырнул на площадь, огляделся. Да, тут тоже кое-то изменилось — рынок огромный, торговые павильоны, киосков море, опять же повсюду реклама, — но в целом узнаваемо.

Нам во-о-он туда.

Дети, возможно… Идиот, дети взрослые, напомнил он себе, ты их и не узнаешь.

Да и не факт, что они там всё еще живут. Восемнадцать лет, могли переехать. Значит, жду до вечера, а потом хорошо бы бабульку какую-нибудь порасспросить. Бабульки-то наверняка у подъездов сидят, как раньше сидели.

А потом… Потом видно будет.

Потом, наверное, в Измайлово — про родителей узнать. Если повезет — то и взглянуть издали.

Максим вошел во двор, приблизился к родному подъезду, постоял, глядя на него, пару минут, задрал голову, отыскал свои окна. Рамы другие, раньше обычные деревянные стояли, теперь — из пластика.

Развернулся, двинулся на залитую жарким солнцем детскую площадку. Никого, все в тень попрятались. И отлично. А мы тепло любим.

Он сел на лавочку, вытащил сигареты, закурил и принялся ждать.

57. Четверг, 2 августа 2001

К вечеру зной ослаб, на небо наползли сероватые облака. Выползли мамаши с детьми, на площадке стало многолюдно и неуютно, на Максима косились.

Он прикинул, куда бы переместиться. Не нашел, решил рискнуть — сбегал в ближайший магазин, купил банку пива, пакетик чипсов, пачку сигарет.

Когда вернулся во двор, заморосил дождик. Вот и хорошо, обрадовался Максим — сейчас площадка снова опустеет.

Он забрался в песочницу, под зонтик, сел на корточки — в лагере научился сидеть так, не уставая, хоть сутки, — откупорил банку, сделал глоток, закурил.

Люди возвращались с работы. Женщины шли, как правило, груженые покупками, мужчины всё больше налегке.

Двор заполнялся машинами. Примерно половина, оценил Максим, «Жигули» разных моделей, остальные — иностранного производства. Забавно: раньше увидеть иномарку считалось чуть ли не событием. В мире Бессмертного Сталина их и вовсе не встречается. В мире Верхней Мещоры автомобили тоже в большинстве отечественные, но — совсем по другой причине. А тут вот оно как.

Дождь кончился. Детей на площадку уже не выводили. Скамейку, на которой днем сидел Максим, заняла группка малолеток. Примостились на спинке, тоже пиво сосут. Говорят громко, развязно, никого не стесняются. А уж лексикон…

Да и черт бы с ними.

Пара старух устроилась на лавочке у подъезда. Максим присмотрелся — нет, не узнаёт никого. Вот и третья выползла — тоже незнакомая. Впрочем, с соседями он никогда близкого знакомства не водил. Ни времени не было, ни охоты.

Ишь, как сидят. Даже языки не чешут. Прямо-таки изваяния.

Пора. К родительскому дому надо бы засветло успеть.

Максим подошел к подъезду, вежливо сказал:

— Здравствуйте. А не подскажете, тут вроде Горетовские жили, я только квартиру забыл. Приехал издалека, не виделись сто лет, вот и забыл…

Две старухи посмотрели на него неприязненно, третья продолжала сидеть с отсутствующим выражением лица. Даже головы не повернула.

— Я говорю, Горетовских ищу, — повторил он. — Максима с Людмилой. Дочка у них еще была, Катя. И, кажется, сын.

— Не знаю таких, — сказала одна из бабок. — Иди себе.

— Погоди, Галя, — произнесла вдруг та, что сохраняла неподвижность. — Как это не знаешь? Были такие Горетовские, в тридцать первой жили.

— В тридцать первой, Лида, отродясь Кузнецовы живут, — веско возразила Галя.

— А и не отродясь, ты что?! Жили, жили такие Горетовские! Она вертихвостка, а он не поздоровается никогда, всё бегом, как ты не помнишь!

— Так это когда ж было?

— Да еще в старое время!

— В старое-то время, — вступила в разговор старуха, до того молчавшая, — мы с Галей тут нé жили. Мы при Ельцине переехали.

— При Горбачеве мы переехали, — уточнила Галя.

— Верно, — сказала Лида, — вы-то уж после переехали. При Горбачеве, а то уж и при Ельцине. — Она наконец взглянула на Максима. — А вам они зачем, Горетовские-то?

— Учились вместе, — объяснил Максим. — Вот в Москву приехал, повидать решил.

— Так они съехали давно, — покачала головой старуха. — И то сказать, съехали… Он-то еще до того богу душу отдал. — Она мелко перекрестилась, две другие перекрестились вслед за ней. — Убили его, что ли. Очень уж бойкий был. Или не убили… Нет, не убили. Сгорел он, вот.

— Как сгорел? — зачем-то спросил Максим.

— А! — воскликнула Галя. — Так бы и говорила! Эту помню, у которой муж сгорел, как же! Только уж с другим мужем помню, и детишек трое у них было.

— Да не мешай ты, — поморщилась Лида, — толкую же человеку. Вишь, издалёка человек, не знает ничего. Сгорел, — подтвердила она. — Молнией его убило. Так сгорел, что и хоронить нечего было, прости Господи, — Лида опять перекрестилась. — Невесть чего в закрытом гробе в Николо-Архангельское и свезли. А она-то, да, ребеночка рóдила, да и взамуж выскочила. И третьего тоже рóдила. Вертихвостка, нечего сказать. А после поменялись они, да и съехали.

— Куда, не знаете? — сердце Максима сжалось.

— Да кто их знает… Нас за ними следить-то не ставили.

— Спасибо, — проговорил Максим. — До свиданья.

Шагая к остановке троллейбуса, он ощутил пустоту, поселившуюся было в какой-то части души. Не дождалась Люська…

Максим помотал головой. Глупо же! Восемнадцать лет! И я — умер, умер! Трагически и нелепо погиб, собирая грибы.

Он громко рассмеялся.

Теперь их не найти. Раньше была такая «Мосгорсправка». Говоришь в окошко фамилию-имя-отчество, год рождения, паспорт свой предъявляешь, платишь сколько-то — и пожалуйста тебе адрес. Вот тут такой киоск и стоял, у остановки. Сейчас нет. Да коли и есть где — документов-то никаких.

Не найти. Разве что в день моей смерти придет Людмила на кладбище.

А может, и не придет.

Автобусы и троллейбусы шли переполненными. Максим не стал штурмовать их — встал на краю тротуара, поднял руку. Минуту спустя рядом с ним притормозила старая «шестерка». Смуглый, плохо выбритый водитель наклонился, опустил стекло с правой стороны.

— Куда?

— В Измайлово.

— Сколько?

— Понятия не имею, — пожал плечами Максим.

— Двести устроит?

— Поехали…

Добрались, когда уже начинало темнеть. Там по нулям, подумал Максим… почти по нулям… хотя — узнал, что вышла замуж, что детей теперь трое… что переехали… что себя искать надо на Николке… так что не совсем по нулям… а вот сюда — опоздал. Родители не в том уже возрасте, чтобы гулять по вечерам. Да и никогда они гулять особенно не любили. Если живы, если здесь — то, скорее всего, дома. Отец телевизор смотрит, мама на кухне…

Опоздал... Тоска…

Однако тут — повезло: выйдя из машины у соседнего дома, Максим сразу увидел маму, выходящую из двери под вывеской «Продукты».

Он отпрянул в сторону. Слава богу, не нос к носу столкнулись. Слава богу, мама не заметила.

Во рту мгновенно пересохло. Сердце стучало бешено, перед глазами плыли красные пятна, стало почти нечем дышать.

Потом отпустило. Мама уже поворачивала за угол. Максим двинулся следом. Вот она дошла до подъезда, нажала одну за другой кнопки кодового замкá — раньше его не было, — открыла дверь, скрылась за нею.

Постарела мама. Ходит тяжело, и голова у нее как-то опущена. А помнилась — с безупречной осанкой.

Но все же хорошо, что увидел. Хоть так.

Вот про отца — так и не узнал ничего. Ему ведь под восемьдесят… Судя по тому, как мама сдала, отца нет. Максима нет, отца нет… Одна.

Максим дождался, чтобы сердцебиение совсем унялось, зажег сигарету. Много курю, сказал он себе. И ответил себе же: плевать.

Докурив, вышел на улицу, встал на обочине с поднятой рукой. Пора возвращаться. Сейчас до Выхино — и в Минино. А в день смерти — на кладбище.

А там — видно будет.

58. Четверг, 16 августа 2001

Хозяева дома — вон, окошко тускло светится.

Конечно, все заперто. И собака, гремя длиннющей цепью, носится вдоль забора. Аж разрывается.

Но это ничего. Перемахнуть через забор — раз плюнуть.

Первым перелез Ушастый. Пес захрипел, заходясь в ярости, но тут же тонко взвизгнул и затих.

Васо согнулся, Бубень взобрался ему на спину, перекинул ногу через забор, тяжело спрыгнул по ту сторону. За ним бесшумно приземлился и Васо.

Ушастый — на руке кастет — уже ждал на крыльце. Дверь открылась, на пороге показался обеспокоенный хозяин. Удар швырнул его обратно, в сени.

— В залу волоки, — приказал Бубень. — Кинь там — и на шухер. Васо, а ты по дому пошукай. Вдова ежели тут — мочи. Да враз мочи, не измывайся. И — тоже на шухер. И чтобы тихо мне.

Он прошел на кухню, взял со стола ковшик, наполнил его водой из рукомойника. Потом огляделся, увидел помойное ведро, наполненное до половины. Отставил ковшик, понес в залу ведро.

Входя, услышал откуда-то из недр дома короткое сдавленное вяканье. Прощевай, вдова Назарова.

Хозяин лежал на полу. Отъел тушу, Иуда, отметил про себя Бубень.

Он плеснул вонючей воды человеку в лицо, поставил ведро рядышком, наклонился, похлопал по жирной щеке, стараясь задеть багровое пятно, разливающееся под глазом.

Человек судорожно зафыркал, дернулся, застонал, захлопал веками, остановил взгляд на Бубне.

— Ну, здорóво, Слесарь, — ласково сказал тот. — Что, не ждал? Да и меня, поди, не признаёшь? Симагин я, Николай Петрович. Не слыхал? И правильно, что не слыхал.

Слесарь замычал что-то. Бубень наклонился, резко ударил его тыльной стороной ладони, метя по-прежнему в синяк.

— Помалкивай, родимый, — произнес он, не меняя тона. — Не перебивай. Вот велю — тогда пасть и раскроешь. А покуда не велел — помалкивай. Стал быть, не слыхал про меня? Прямо не знаю, то ли верить тебе, то ли не верить. Ты ж, милый, у псов-то свой человек, так, может, и слыхал: мол, Симагин Николай Петрович, год рождения, место рождения и все такое прочее, известен также как вор в законе Бубень. Ты, болезный, подумай… Хотя, думай, не думай — все конец-то один…

— Я… — хрипло выдавил Слесарь.

— Ты Иуда, — сочувственно сказал Бубень. — Из тебя человека сделали, а ты…

— Меня…

— Знаю, бедный, все знаю. Заставили. В оборот взяли. Да. Бывает. Слышь, Слесарь, — Бубень заговорил по-деловому, — облегчил бы мне дело. Аппаратики-то где сховал? Так и так ведь найду, только заставишь дом твой поганый перерывать, цельную ночь уродоваться. Того и гляди осерчаю. И кишки из тебя выпускать стану этак помалу. А не люблю… Ну, шепнешь? Может, даже и сгодишься еще, поразмыслю я… Вставай, толстый, вставай, чего разлегся-то?

Слесарь с трудом повернулся набок, подтянул колени, оперся на руки, поднялся, кряхтя и поматывая головой.

— Во-о-от, — протянул Бубень, — молоток! Кстати, чего молчишь, будто воды в рот набрал? Э, да ты, я чую, обгадился… А мыть-то тебя недосуг. После обмоют. Ладно, шучу, шучу… Давай, веди. Эк же ты воняешь, браток! А и ничего, потерпим. Не привыкать, верно? Веди.

Неуклюже раскорячившись и бормоча что-то невнятное, Слесарь потащился на кухню. Там он сдвинул в сторону стоявший в углу бочонок, под которым оказался люк.

— Ты, милый, погоди спускаться, — сказал Бубень, — я сейчас.

Он выскочил на крыльцо, негромко свистнул. Через несколько секунд появился Васо.

— Пошли, — кивнул Бубень.

В подполе царил идеальный порядок. Аккуратные полки вдоль стен, на полках — разнообразный инструмент, всё под рукой. Баночки с винтиками, болтиками, гаечками, на всех размеры обозначены. В углу — массивный верстак с привернутыми тисками. Нигде ни пылинки. Лампочка под потолком ярче, чем в доме.

— Справный ты мужик, — восхищенно произнес Бубень.

А Васо только скривил нос брезгливо.

— Ну? — спросил Бубень. — Где?

Слесарь с натугой сдвинул с места верстак. Васо цокнул языком.

Слесарь поднял крышку очередного люка.

— Тут, — глухо сказал он. — Одну штуку и уберег. Для вас берег, дяденька, зря вы со мной так…

— Зря, — согласился Бубень. — Вижу, что зря. Разобранная штука-то?

— Разобранная…

— Отойди-ка в сторонку. Ага, вот тут постой. Васо, доставай. Мало ли что там у него. Как шмальнет еще, злыдень… Да что ж ты, я шучу же сызнова… Ну, Васо, всё, что ли? Закрывай, верстак на место давай. А ты, — Бубень обратился к Слесарю, — собирай теперь. Да не мельтеши, спеха нету. Васо, гляди, как оно там собирается.

Слесарь собрал самогонный аппарат. Работал четко, выверенно. Эх, мысленно вздохнул Бубень, цены не было бы человеку — даже в штаны навалив, и то вон до чего мастеровит.

— Ага. Васо, все понял? Куда чего засыпать-заливать тоже понял? Ну-ка теперь сам его разбери-собери. А ты, милок, отскочи вон в тот угол, дышать уже невозможно…

Что ж, Васо справится. Армяне — они такие, по технике соображают.

А подпол — место удобное.

— Лады, Васо. Бери аппарат, иди воздуха глотни.

Бубень взглянул на Слесаря.

— Ну что, Иуда, Мухомора-то помнишь? Америку помнишь? Бирюком его у вас звали. Глупые они были оба. Мухомор просто глупым уродился, а Америка умный был, да дурак — тебя к делу приставил, да поверил тебе. А я умный, веришь?

— Верю, — слабым голосом откликнулся Слесарь. — Не убивай…

— Эк тебя корежит, — усмехнулся Бубень.

Слесарь вдруг взревел и кинулся на него. И обмяк, напоровшись на неизвестно откуда появившийся в руке Бубня нож.

— Мое слово, — сказал Бубень, наклоняясь над хрипящим Слесарем, — золото. Сказал — не стану мучить, значит — не стану.

И полоснул лезвием по горлу жертвы.

59. Пятница, 17 августа 2001

Император выглядел плохо, несмотря даже на виртуозную работу телевизионных гримеров. Оплывшее лицо, остановившийся, словно потерянный, взгляд — ничего от знаменитого фамильного взгляда василиска.

И речь затрудненная. Но, впрочем, вполне ясная по смыслу.

«Я все чаще ухожу ивсе реже возвращаюсь, — говорил Владимир Кириллович. — Возвращаясь, в полной мере осознаю, что личность моя умирает и что обязан, пользуясь моментами просветления, принять ответственное решение.

Роль императора всероссийского в современной жизни отнюдь не та, какой была при наших предках-самодержцах. Однако же и нынешнюю роль — роль символа государства, роль его нравственного оплота — должен исполнять человек, на то способный. Ибо, поверьте, эта роль нелегка.

Я стал не годен к ней. Невозможно длить такое положение, недостойно предоставлять недоброжелателям нашим возможность утверждать, будто государство Российское деградирует, как деградирует его, пусть и номинальный, глава.

Я благодарен провидению за то, что мне довелось работать рука об руку с лучшими сынами и дочерьми Отечества; в меру отпущенных сил быть, если хотите, их усердным советником; не разочаровать их, как не разочаровать всех вас.

Я благодарен тем, кто уважал меня; знаю и верю, что таких большинство. Я любил и уважал вас, не исключая и тех, кто требовал упразднить в России монархию — ведь ими руководили высокие патриотические побуждения, пусть и ложно понимаемые.

Во мне нет ненависти и презрения ни к кому.

Движимый этими чувствами, я прощаюсь с вами.

Сим, — император поднял лист бумаги, камера на несколько секунд взяла его крупным планом, стало видно слово «Манифест», — объявляю о своем отречении. Согласно закону о престолонаследии, Государственная дума и Государственный совет объявят новым императором всероссийским возлюбленного сына моего Дмитрия Владимировича. Уверен, что он достоин той роли, о которой я говорил.

Прощайте, и да хранит вас Господь».

На экране возникла неподвижная картинка — российский триколор с двуглавым орлом. Грянуло «Боже, царя храни».

— Убавь, пожалуйста, звук, Наташа, — попросил Румянцев.

— Совсем уберу, — откликнулась она.

— Следует выпить, — задумчиво сказал Устинов. — И лучше крепкого.

Наташа вопросительно взглянула на профессора, тот кивнул.

— Я подам, — проговорила она. — И поднимусь на Площадь Созерцания. Присоединяйтесь, только дайте мне полчаса.

Когда Наташа вышла, Румянцев спросил:

— Давно это с ней, Федюня?

— Что именно?

— Сама не своя. Не лукавь, не поверю, будто ты не видишь.

— Не обращай внимания, Николаша, — отмахнулся Устинов. — Она за новый роман взялась, вот и уходит в себя иногда. У меня вопрос более важный: та часть личного архива императора, в которой материалы по твоей «Игле» — что с нею?

— Не беспокойся, — ответил ученый. — Владимир Кириллович решился на отречение не сегодня и не вчера. Зрело решение с тех самых пор, как объявили ему диагноз. В дни предыдущего просветления его величество пригласил меня, обо всем известил и все материалы передал. Они со мною, здесь. Для чего, ты думаешь, я прилетел?

— Так, — покачал головой Федор. — И нас не предупредил…

— Не могу доверять даже закрытой связи, — отрезал Румянцев.

— И то верно… Теряю профессиональную бдительность…

— Стареешь? — насмешливо спросил профессор.

— Все мы стареем… Давай-ка еще выпьем.

Плеснули в бокалы старого «Коктебеля», сделали по глотку, глядя друг другу в глаза.

— Я полагаю, — сказал Румянцев, — что более надежного места для хранения материалов по проекту, нежели Поселение Макмиллан, в доступной нам Вселенной не существует. Возьмешь, Федюня?

— А как ты думаешь? — отозвался Устинов.

Румянцев неторопливо раскурил сигару. Пригубил коньяку, выпустил клуб дыма, пробормотал:

— Божественно…

Потом спросил:

— Что, трудно тебе?

— Справляюсь, — сухо ответил Федор. — Скажи лучше, что такое Дмитрий Владимирович?

— Очень уступает отцу, — сказал профессор. — Очень. Затворник, книжный червь. Не от мира сего человек. Никому и ни в чем помощи от него ждать не приходится. Нет, намеренной низости не совершит никогда, но в ситуации выбора… Владимир Кириллович, сам знаешь, тоже не великой воли, однако, хотя бы с материалами по «Игле», повел себя в высшей степени… Да и последнее его решение, согласись…

— Согласился, — уронил Устинов.

— Ну, а век титанов, — продолжил Румянцев, — теперь уж совсем закончен. Боюсь, что ждут нас потрясения, да посерьезнее тех, что привели к отставке Чернышева. Впрочем, боюсь — не то слово. Отчасти и жду их, ибо продолжаем жиреть, а это тупик.

— Господи! — изумился Федор. — И ты туда же? Старый циник, только свою науку и признающий! Николаша!

Ученый усмехнулся, поднял длинный костлявый палец.

— Цинизм, Федюня, есть свойство неизбывное. Он, цинизм, просто перешел на следующий уровень. Не более того. Но и не менее.

— Начинаются премудрости, — проворчал Устинов.

— А и не лезь, — отпарировал Румянцев. — Лучше о Наташе расскажи. Что за новый роман?

— О Максиме, — неохотно ответил Федор. — Вернулась с Земли, сразу же и приступила. Говорит, что во сне его иногда видит — там, куда он ушел отсюда.

— Переживает?

— Не могу знать. Замыкается — это есть.

— Брось, Федор, — безжалостно сказал профессор. — Переживает. Думает о нем. А тебе — нелегко, что от меня-то скрывать?

— Ну, нелегко… Ну, думает… От дел наших отошла. Впрочем, меня выслушивает внимательно, советы дает дельные, знаешь, по-женски тонкие, это порой полезно весьма. Но активно делами Поселений не занимается. Роман… Я иногда думаю, Николаша, у нее с Максимом по-прежнему роман…

Румянцев молча смотрел на друга.

— И нечего меня жалеть! — взъярился тот. — Сказано — справляюсь! Вот пошли-ка наверх, к ней…

По дороге к Площади Созерцания Федор сказал:

— А знаешь, Николаша, кто ей роман-то о Максиме писать посоветовал? Ну, ты что-то говорил об этом, помню. Но кто веско так посоветовал, кто убедил? В жизни не угадаешь! Маман! Собственной персоной, можешь вообразить?

Профессор поднял брови.

— Да-да, — подтвердил Устинов. — Маман, она же госпожа Малинина. Наташа с ней зачем-то встречалась там, в Верхней Мещоре. Представь, Маман, оказывается, в Макса влюблена была. Как кошка.

— Это Наташа тебе так сказала? — осведомился Румянцев.

— Нет, — смутился Федор, — это уже моя собственная трактовка. Но что была влюблена — точно. Да, возможно, и не «была». До сих пор за могилой ухаживает. Кстати, говорю тебе на всякий случай, Наташа ее во все посвятила.

— Ничего, — отреагировал ученый. — Я Маман хорошо помню. Дама из тех, кто и под пыткой лишнего не выдаст. В высшей степени волевая дама. И умная.

Наташа стояла на краю площади, глядя на огромный диск Земли.

— Пришли? — произнесла она, не оборачиваясь. — Это хорошо. А на сердце… Щемит сердце. Вот ведь, ожидалось же, а все равно — тяжелый день. Словно похоронили… Феденька, милый, — она потерлась головой о плечо мужа. — Отпустишь меня на Землю? Кажется, послезавтра с «Князя Гагарина» челнок уходит…

— Завтра поздно вечером, — уточнил Румянцев. — Я на нем и улетаю. Материалы тебе передам, Федор, и улечу.

— И я бы с Николаем, — сказала Наташа.

— Ты же только зимой собиралась, — проговорил Устинов. — Хорошо, лети, конечно, что ты спрашиваешь? Надолго?

— Не знаю, — ответила она. — Завтра восемнадцать лет, как Максим пришел. А во вторник — ровно десять лет, как ушел. Не знаю, Феденька, прости…

— Что-то чувствуешь? — спросил ученый.

— Не знаю, — повторила Наташа.

— Ждешь… — полувопросительно произнес Федор.

Она повернулась к нему, посмотрела в глаза и подтвердила:

— Всегда жду.

60. Суббота, 18 августа 2001

Сойдя с автобуса на конечной, Максим огляделся.

Рано — он ехал на первой электричке, — а народу уже немало. Понятное дело — суббота, и погода хорошая.

Кое-что знакомым кажется. Вон хоть павильон «Цветы». Точно, тот самый.

Да, бывал тут прежде. Кого же тогда хоронили? А, вспомнил, Люсину бабушку.

Он мысленно засмеялся: и еще бывал — когда меня самого хоронили. Собственно, и до сих пор пребываю. Осталось только узнать, где именно, и, что называется, нанести визит.

Глупости, оборвал он себя. Хоронили оригинал, а я копия. Третья.

Вот интересно: когда-то печатали на пишущих машинках, и делали несколько экземпляров под копирку, и каждая следующая копия выходила все хуже качеством. Очень любопытно, я — третья копия — тоже уступаю в качестве второй и первой, не говоря уж об оригинале?

Румянцев об этом, правда, ничего не говорил, у него получалось, что система каких-то там персональных кодов воспроизводится в точности. Но я-то знаю, сказал себе Максим, что уже не тот. Ну, первая копия еще ничего была: и в коммерческих делах разобралась, даром, что с советского инженера слеплена, и в едва не состоявшемся эпохальном научном прорыве поучаствовала, и в возрождении духовности — правда, это больше Наташа, но ведь и без нее, без этой копии — то есть без меня — не обошлось. И благодарили меня — какие люди! И какими словами! Сам премьер! Сам император! От лица, понимаешь, всего человечества…

Максим двинулся в ту сторону, где, как ему помнилось, находилась контора кладбища. Шагая, додумывал неожиданную мысль: не тот я, не тот. Отдаю себе отчет: туповат стал. Третья копия, что уж... Вторая и то лучше была. Отчетливее, если следовать аналогии. Тоже, конечно, не Спиноза — самогоноварение поставил в уголовной колоде, подумаешь. Да и провалил дело, кстати. Настоял, чтобы взять этого Слесаря, он и заложил, гадом буду. Но все-таки изощрялась вторая копия, хоть какого-то успеха добилась же. Хоть что-то, хоть чуток.

А третья — мда-с… Только и способна кирпич класть.

Впрочем, сказал он себе, Румянцеву виднее. В точности — значит, в точности. А меня просто укатало. Как того Сивку.

Насчет конторы Максим не ошибся — тут она и стояла, у боковых ворот.

Несколько в меру скорбных мужчин сидели на стульях, расставленных вдоль стены помещения, ожидали чего-то. Максим подошел к окошку, наклонился.

— Здравствуйте, — сказал он миловидной женщине, перебиравшей какие-то бумаги. — Вы мне не поможете? У меня тут родственник похоронен… дальний… а я издалека, проездом… — Максиму показалось, что такой подход подействует. — Мне бы могилу найти, а? Вот его фамилия. — Он сунул в окошко листок с надписью: Горетовский Максим Юрьевич, 1953 г.р.

— Похоронен когда? — неприветливо осведомилась женщина.

— В восемьдесят третьем.

— Вы смеетесь, мужчина? — возмутилась она. — Это же пока книгу найдешь того года! После обеда приходите.

— Да уезжаю я после обеда…

— Всё, не мешайте, меня вон люди ждут!

Максим чуть отступил, потоптался, сунул руку в задний карман брюк, отсчитал наощупь три сотенные бумажки, сложил листок со своими данными пополам, купюры пристроил внутри, сделал шаг вперед, снова наклонился к окошку, протянул листок.

— Помогите, а?.. Ну пожалуйста…

Женщина быстро выдвинула ящик стола, сунула в него деньги, задвинула ящик, сказала:

— Посидите пока.

— Покурить успею? — спросил Максим.

— Успеете, никуда не денусь.

— А на поезд успею? — улыбнулся Максим.

— Отвлекать не будете — всюду успеете.

Вот так, подумал Максим, закуривая на крыльце конторы. До чего же неуютно здесь. И волкодав-то вроде бы сдох, а неуютно. Берут — по любому поводу, раньше столько не брали. А может, и столько брали, даже, может, и больше, но не по любому же поводу. А если так берут, сообразил он вдруг, то, значит, не исключено, что от волкодава щенки остались. И, того гляди, вырастут. Очень уж почва благодатная.

Чужой мир, с тоской ощутил он.

Однако не время философии с меланхолией предаваться.

Максим швырнул окурок в урну, вернулся в контору. Один из скорбных мужчин стоял у окошка, Максим пристроился за ним.

Мужчина что-то тихо сказал служительнице, та ответила — Максим не разобрал, да и не пытался, — мужчина сказал: «Спасибо, уважаемая», пошел к выходу. Остальные ожидавшие потянулись за ним. Контора опустела.

— А, это вы? — произнесла женщина. — Горетовский, да. Восемьдесят третий год. Первый открытый колумбарий, пятый отсек. Как от нас выйдете, сразу налево. Тут рядом, не заплутаете.

— Спасибо, — сказал Максим.

— На здоровье, — ответила женщина и, вдруг улыбнувшись, сделалась совсем хорошенькой. — Заходите еще, если что.

Оказалось и вправду рукой подать. Максим замедлил шаг. Длинная-предлинная стена, разделенная на отсеки выступающими бетонными стойками. В стену вмурованы квадратные таблички — сорок на сорок, прикинул Максим, — какие из мрамора, какие из гранита. За табличками — урны с прахом, но их не видно, а на табличках — надписи.

Вот и пятый отсек. Да, его годы.

Ну и, собственно: Горетовский Максим Юрьевич. 30/X/1953 — 18/VIII/1983.

Он постоял, глядя на место своего упокоения. Ничто не шевельнулось в душе. Разве что ощущение абсурдности происходящего усилилось. Абсурдности всей вот так сложившейся жизни.

Пришла в голову диковатая мысль: а совершить бы тур по своим могилам! Сегодня — здесь, через пару дней — когда, во вторник, кажется? — городское кладбище Верхней Мещоры посетить. Вот в идиотском и уродливом мире, откуда он явился сюда, домой, — там могилы не отыскать. Зато нетрудно найти место, где он похоронил Маринку.

Стоп, об этом нельзя. То есть можно и даже, наверное, зачем-нибудь нужно, но — не сейчас.

Ладно, пришел — значит, надо сделать то, ради чего пришел.

Максим посмотрел по сторонам. Народу все больше, и это неплохо: меньше риск привлечь к себе внимание. Если, конечно, будет, кому обращать…

Вон там, напротив стены с урнами, немного наискосок, явно заброшенная могила. Ограда давно не крашена, дверца приоткрыта, деревянная скамейка чуть покосилась.

Он осторожно пробрался туда, сел. Ничего, падать скамейка еще не собирается. Видно все отлично, а сам, наверное, не слишком заметен.

Вот и славно.

Что ж, теперь — ждать.


— Саня, вставай уже! — крикнула Людмила.

Она заканчивала то, что называла — делать лицо. Так, вот сюда еще штришок… все, пожалуй.

Немного отклонилась, всмотрелась в свое отражение, осталась довольна — и макияжем, и вообще. Возраст возрастом, а если за собой следить — результат, как говорится, на лице.

— Да Саня же!

За спиной скрипнула дверь. Людмила снова посмотрела в зеркало — из спальни выглянул муж. Помятый какой-то, обрюзгший…

— Ты… — начал было он, но голос сел. Александр гулко откашлялся и спросил. — Ты куда в такую рань?

— Никакая не рань, девять уже. Я тебе вчера говорила — на кладбище. Восемнадцатое сегодня, я сто лет не была. А отстреляться хочу поскорее, с матерью его пересекаться совершенно нет желания.

— Так погоди, вместе съездили бы…

— Да ну тебя, ну сколько можно, Саня? Обо всем договорились, я сейчас быстренько туда, — Людмила выдвинула ящик трюмо, извлекла черный газовый платок, сунула в рюкзачок, — потом к Светлане сгоняю, вторую неделю болеет человек, оттуда на работу, шеф рвет и мечет, говорила же, ну что ты как маленький! — Ее тон стал раздраженным. — А ты позавтракай, я там тебе оставила, и давай-давай, на дачу собирайся. За Катюшкой присмотришь, поможешь чего, Димка, сам знаешь, обленился совсем.

Александр еще больше понурился.

— А ты?

— Непоздно закончим — приеду. Поздно — сил не будет. И не нуди, Саша!

Все, пора, пора отсюда, уже с утра никаких сил от этого нет.

Она обернулась, заставила себя чмокнуть мужа в небритую щеку, пропела «Чао!» и выскочила за дверь.

Славик уже ждал ее. Нагло припарковал «Мерседес» у самого подъезда, сам рядом стоит, покуривает. Одет дорого, хотя и неброско.

Все же — мужик.

Вот, целоваться вздумал.

— Совсем с ума сошел, — Людмила попыталась сделать строгое лицо, но улыбку не сдержала. — У всех на виду! Поехали уже!

— Ха, — изрек Славик. — Ну, поехали. Может, на одной машине?

Людмила показала ему язык, ловко уклонилась от объятий, с которыми шеф все-таки полез, и вскоре уже заводила свой «Гольф».

Сука я, подумала она, выворачивая на шоссе, ведущее к кладбищу. Саню уже даже и не жалею. У Максима сколько лет не была, сегодня вот выбралась, но — как предлог же, чтобы из дому сбежать, с любовником день провести, а там и ночь.

Людмила взглянула в зеркало — «Мерседес» держался за ней, словно приклеенный.

Да, сука, повторила она. А ведь внук уже растет.

И улыбнулась.

Пусть сука. Хотя даже и не совсем — Саню все-таки немного жалею, иначе бы бросила. Вот то, что с ним спать иногда приходится — это плохо. Бррр…

Зато шеф, Славик — мужик. Ее мужик. И привязан к ней по-настоящему. И это хорошо.

Нет, насчет физической верности обольщаться не стоит. Жене изменяет с ней, Людмилой, Людмиле, наоборот, с женой, им обеим — с новой секретаршей Леночкой, а до нее — с прежней секретаршей Лидочкой, а еще по саунам шляется с якобы друзьями, они же деловые партнеры, чтоб их разорвало, хамье, быдло…

Людмила выдохнула. Славик, положа руку на сердце, тоже жлоб тот еще. Но все же, все же… Насколько умнее, прямее, честнее — странное слово применительно к нему, а вот поди ж ты, да, честнее! — этих своих «друзей».

Мой мужчина, стиснула она зубы. Мой, и все тут.

А что изменяет… Поначалу психовала, скандалила. Потом поумнела. Ничего с этим не сделаешь, только испортишь все. Пусть. Мужики — они такие. Те, которые альфа-самцы. А Славик — самый что ни на есть альфа.

Я — женщина. Тоже, может, альфа, но женщина, а потому — другая.

Как это у Хемингуэя, припомнила Людмила? Максим иногда цитировал: если у мужчины белая, то подавай ему черную; если черная — желтую; или хромую, или косую, все им мало; а мне, женщине, нужно только, чтобы этого было побольше, и тогда будешь любить того, кто тебе это дает.

Не дословно, но смысл верен.

Поэтому — пусть. Перестала психовать, приняла, что Славик такой. И тем — привязала его к себе.

А сама? А сама — тоже привязалась. С ним просто и надежно. Он тоже считает ее своей, а за своих он кого хочешь порвет. За свою женщину — в особенно мелкие клочья.

Она улыбнулась. И вообще — с ним хорошо. Вот просто хорошо. Сейчас к Максиму все-таки заглянем и — на дачу к Славику. Вдвоем весь день, а там и ночь, а потом и воскресенья половину.

Понесло тебя, бабка, засмеялась Людмила. Ни стыда, ни совести, вот что значит — перед климаксом.

И гори всё ясным пламенем.

Она припарковалась на площади перед кладбищем. Выходя из машины, подумала: а интересно, Максим альфой был или — как Саня, вообще неизвестно что? Нет, стерлось уже все. Веселый был, заводной — только и вспоминается. Смутно так.

Людмила направилась к входу на кладбище. Через несколько секунд Славик догнал ее и зашагал бок о бок.


А вот и она. Максим инстинктивно пригнулся. Потом сообразил, что это глупо, и выпрямился.

Люська. Не узнать невозможно. Даже не очень изменилась. Ну, талия, конечно, не та… а в целом — очень даже. И уж больше тридцати пяти ей не дашь.

Мужик с ней. Ведет себя, надо сказать, по-хозяйски. В каждом движении у него это хозяйское.

Ревности Максим не почувствовал, а вот неприязнь — да. Видывал таких деятелей, как же. И в обоих мирах, где довелось побывать-пожить, и в этом мире тоже. Даже и в нынешние времена уже на таких натыкался.

Ладно, не до него.

Вот дети не пришли, это жаль. Это — защемило вдруг, даже в глазах потемнело.

А дядька этот — не муж, понял Максим. Ишь, как руку на задницу ее упругую положил. Люська, правда, дернулась, руку скинула, а он возьми, да и шлепни ее легонько по тому же месту. Мужья после стольких лет брака так себя не ведут. Да и вообще мужья на кладбище так себя не ведут.

Впрочем… я бы ее вот так, может, и шлепнул? Или нет? Максим прислушался к себе. Нет, решил он. Только я — особая статья.

Была не была. Он поднялся со своей скамейки, пересек аллею, приблизился к нише. Кашлянул, выговорил:

— Здравствуйте.

Оба обернулись. Люська всмотрелась в лицо Максима.

— Вы что хотели? — с угрозой в голосе спросил мужик.

— Слава… — умиротворяющее сказала Люська, взяв его под руку.

— Да я тут проездом, — пролепетал Максим. — Поезд у меня после обеда… А ему, — он кивнул на нишу, — родней дальней прихожусь… В детстве там, то, сё… Время вот выдалось до поезда, дай, думаю, навещу… Сергеем меня зовут, а вы, извиняюсь, кем Максиму-то приходитесь?

Он уже клял себя — и за идиотский порыв, и за то, что начал разыгрывать отвратительную комедию, — но отступать было поздно.

Сделав слегка придурковатое лицо, Максим добавил:

— Емелькины мы, слыхали?

— Ни-ког-да! — отрезала Люська.

Ее взгляд оставался пристальным и напряженным, пальцы, вцепившиеся в локоть мужчины, побелели, а секундой позже под искусно наведенным макияжем начало белеть и лицо.

— Слышь, мужик, — начал было ее спутник, но Люська повторила:

— Слава…

— Так это… — пробормотал Максим, — вы-то, думается, Людмила… эээ… извините, отчества вашего не знаю…

— Да, — кивнула Люська. — Только, уж простите, я ни о каком родственнике Сергее и ни о каких Емелькиных в жизни не слышала. И, простите еще раз, слышать не хочу.

Она, наконец, отвела взгляд, высвободила руку, повернулась лицом к стене, быстро коснулась ладонью таблички и стремительно пошла прочь. Мужчина смерил Максима тяжелым взглядом и двинулся следом.


Через час после Люськиного ухода небо стало затягиваться, несколько раз что-то даже начинало моросить, но полноценный дождь так и не разразился.

Максим напряг чувства: может быть, еще будет настоящая непогода. Может быть.

А пару часов спустя на аллее показалась мама.

Она шла так же тяжело, как тогда, две с небольшим недели тому назад. Даже, пожалуй, тяжелее. В одной руке букетик красных гвоздик, на локте другой — старомодная дамская сумочка.

Не доходя до пятого отсека, мама остановилась, вытащила из рукава скомканный платочек, промокнула губы, двинулась дальше.

Цветы она положила у подножия стены. С трудом выпрямилась и надолго застыла перед табличкой с именем сына.

К маме Максим подходить, конечно, не стал. В голове тупо ворочалась единственная мысль: последний раз…


— Дамы и господа, до старта нашего летательного аппарата, совершающего рейс по маршруту база «Князь Гагарин», Луна — космоаэропорт Жуковский, Земля, осталось пять минут. Соблаговолите занять ваши места. Напоминаем, что ваши противоперегрузочные кресла примут конфигурацию «Взлет» автоматически. Покорнейше просим вас соблюдать спокойствие и желаем вам приятного путешествия.

Тихо, фоново пошел обратный отсчет. «Триста… двести девяносто девять… двести девяносто восемь… двести девяносто семь…» Старая традиция.

Из спинки, подлокотников и ножек кресла с едва слышным гудением выдвинулись захваты, мягко, но надежно прижавшие Наташу к креслу. Спинка медленно откинулась и замерла.

«Сто семьдесят три… сто семьдесят два… сто семьдесят один…»

Наташа покосилась на Румянцева. Корифей науки, друг, свидетель этих, таких невероятных, восемнадцати лет, лежал в своем кресле неподвижно, словно… словно мертвец.

— Николай! — испуганно позвала она.

Румянцев открыл один глаз, повернул голову, вопросительно вздернул подбородок.

— Нет, ничего, — сказала Наташа. — Прости… привиделось…

Профессор улыбнулся и закрыл глаз.

Господи, воля твоя, сказала себе Наташа, о чем я думаю?

И почему я улетаю?

Максим… Пришел неизвестно откуда, перевернул всю жизнь, ушел неизвестно куда, а жизнь так и осталась перевернутой.

Федор… Мог бы хоть попытаться удержать меня. Силой. Смешно? Нет. Не смешно — именно силой. Он сильный человек, именно поэтому я и выбрала его, но со мною он слаб.

А Максим? Не желаю оценивать его силу или слабость. Не желаю. Перевернул же мою жизнь… И не только мою.

Отсчет сделался громче. «Десять… Девять… Восемь…»

А ведь я не вернусь, поняла Наташа. Не знаю что, не знаю как, но — не вернусь.

«Три… Два!.. Один!!. Старт!!!»

Вспомнилось: их Гагарин крикнул — «Поехали!»

Поехали.


Во второй половине августа становится заметно, что дни уже укорачиваются. Однако в девять вечера еще не очень темно.

Максим возвращался в начинающихся сумерках. Он прошел мимо вагончика, в котором обитала бригада Андреича, достиг конца улицы, выложенной бетонными плитами, свернул направо, миновал дом Бориса и Веры. В другом мире, вспомнил он, здесь стоит нарядный извековский дом, а еще в одном — самый угол жилой зоны, и в том углу вышка с пулеметом.

Дорога стала проселочной, а затем превратилась в две плохо различимые колеи в траве.

Максим пересек пространство, поросшее травой и редким кустарником. Представил себе обсаженную липами, фантастически ровную дорогу, ведущую из Верхней Мещоры в Императорский Природный Парк. Это как раз здесь. Затем вообразил совсем иное — лагпункт 44-бис. Скривился. Это тоже здесь.

Опушка. В лесу сразу стало темно, но Максим светился, как не светился давно, и разбирать дорогу труда не составляло.

Он постепенно трезвел, в мозгах прояснялось.

После того, как с кладбища ушла мама, Максим еще посидел с часок, ни о чем не думая. Кажется, немного промок под все-таки начавшимся дождем, но это пустяки. Он чуял, что настоящая непогода еще впереди.

Потом выбрался в город, побродил бесцельно. Заглянул в крохотный магазинчик, купил сигарет и бутылку какого-то дешевого бренди, зашел в ближайшую подворотню, выпил все поллитра.

Дальше — провал в памяти. Очнулся уже в электричке, не вполне трезвым, но хоть что-то соображающим. Хорошо, что не замели пьяным в городе. Вообще-то — все равно, но именно сегодня — не хотелось бы.

Вот и хорошо знакомая развилка. Максим уверенно выбрал правую, едва заметную, тропинку.

Поляна. Его, Максима, поляна. Старый дуб, старая коряга под ним.

Он обхватил дерево руками, уткнулся лбом в корявый ствол. Мелькнула нелепая мысль: здесь я — дома.

А в самом деле, где мой дом? Где он хотя бы мог быть?

Этот мир, родной вроде бы, оказался чужим. Никто меня здесь не ждет, все забыли. Кроме мамы, конечно, но и она давно смирилась, и обходится без меня. Наверное, не сказать, что прекрасно обходится, но боль утраты стала для нее привычной и уже не острой. И слава богу, кстати.

Там — Максим почему-то повернул голову в ту сторону, где была Москва, — в мире, где люди не задумываясь жрут друг друга, меня мог ждать только один человек. Единственная в моей жизни женщина, любившая меня не за что-то, а просто любившая. Без причин. Женщина, преданная мне по-собачьи. Воровка и шлюха. Маринка. Если бы я мог выбирать, сказал себе Максим, я вернулся бы к ней. К ней, даже в тот людоедский мир.

Но выбирать я не могу. Да и нет там больше Маринки. Тело есть, кое-как закопанное в лесу.

А вот там — Максим поднял голову, попытался разглядеть верхушку дерева, — в Верхней Мещоре меня, может быть, еще ждут.

Он сел на корягу, засмеялся. Наделал я там шороху!

Оборвал смех. Веселого-то мало… Если вдуматься, то просто своим появлением изуродовал жизнь куче народу. Гениального Румянцева с толку сбил, отвлек на решение задач, смысла для реальной жизни, наверное, не имеющих. Устинова сбил — работал себе человек барменом, семью любил, все такое… Чернышева всполошил, и императора тоже, да так, что тряхнуло благополучную страну всерьез.

Странного, но почему-то такого близкого Джека Макмиллана тоже сбил. И — пропал Судья. Скверной смертью погиб. Моя вина.

О Наташе и говорить нечего. Виноват перед нею кругом.

На сердце навалилась тяжесть.

И все-таки, подумал Максим, верю, что там меня помнят и ждут.

Высоко в небе прогудел невидимый отсюда самолет. Потом отдаленно громыхнуло. Раз, другой.

Гроза — будет, понял Максим. Где-то она уже идет, а здесь разразится ночью. Сильная гроза, очень сильная. Возможно — моя гроза.

Он устроился на коряге поудобнее, закурил и приготовился ждать. Столько, сколько придется.


КОНЕЦ


Оглавление

  • Часть 1. Город. 1983 - 1986.
  •   1. Четверг, 18 августа 1983
  •   2. Четверг, 18 августа 1983
  •   3. Четверг, 18 августа 1983
  •   4. Четверг, 18 августа 1983
  •   5. Суббота, 18 августа 1984
  •   6. Понедельник, 20 октября 1986
  •   7. Вторник, 21 октября 1986
  •   8. Вторник, 21 октября 1986
  •   9. Среда, 22 октября 1986
  •   10. Среда, 22 октября 1986
  • Часть 2. База. 1989.
  •   11. Вторник, 23 мая 1989
  •   12. Понедельник, 11 мая 1987
  •   13. Вторник, 23 мая 1989
  •   14. Понедельник, 25 мая 1987
  •   15. Вторник, 23 мая 1989
  •   16. Вторник, 23 мая 1989
  •   17. Среда, 24 мая 1989
  •   18. Четверг, 25 мая 1989
  •   19. Четверг, 25 мая 1989
  •   20. Пятница, 26 мая 1989
  • Часть 3. Город. 1991.
  •   21. Понедельник, 19 августа 1991
  •   22. Понедельник, 19 августа 1991
  •   23. Понедельник, 19 августа 1991
  •   24. Понедельник, 19 августа 1991
  •   25. Понедельник, 19 августа 1991
  •   26. Понедельник, 19 августа 1991
  •   27. Вторник, 20 августа 1991
  •   28. Среда, 21 августа 1991
  •   29. Среда, 21 августа 1991
  •   30. Среда, 21 августа 1991
  • Часть 4. Лагерь. 1991 — 1999.
  •   31. Среда, 21 августа 1991
  •   32. Четверг, 7 ноября 1991
  •   33. Четверг, 7 ноября 1991
  •   34. Четверг, 7 ноября 1991
  •   35. Вторник, 1 сентября 1998
  •   36. Вторник, 1 сентября 1998
  •   37. Вторник, 1 сентября 1998
  •   38. Среда, 6 октября 1999
  •   39. Среда, 6 октября 1999
  •   40. Четверг, 7 октября 1999
  • Часть 5. Москва. 2000 — 2001.
  •   41. Среда, 5 апреля 2000
  •   42. Среда, 5 апреля 2000
  •   43. Пятница, 7 апреля 2000
  •   44. Суббота, 8 апреля 2000
  •   45. Среда, 12 апреля 2000
  •   46. Среда, 12 апреля 2000
  •   47. Четверг, 19 октября 2000
  •   48. Пятница, 20 октября 2000
  •   49. Пятница, 20 октября 2000
  •   50. Понедельник, 11 июня 2001
  • Часть 6. Верхняя Мещора. 2001.
  •   51. Пятница, 15 июня 2001
  •   52. Пятница, 15 июня 2001
  •   53. Суббота, 30 июня 2001
  •   54. Понедельник, 2 июля 2001
  •   55. Понедельник, 2 июля 2001
  •   56. Четверг, 2 августа 2001
  •   57. Четверг, 2 августа 2001
  •   58. Четверг, 16 августа 2001
  •   59. Пятница, 17 августа 2001
  •   60. Суббота, 18 августа 2001