Любовь и смерть Катерины [Эндрю Николл] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Эндрю Николл Любовь и смерть Катерины
Andrew Nicoll The love and death of CaterinaНе прошло и нескольких недель после смерти девушки, а сеньор Лучано Эрнандо Вальдес уже почти забыл, что это он убил ее. Конечно, в своих романах он так часто описывал убийства, что по идее должен был бы рассматривать их как нечто заурядное, однако на бумаге убийства все же выглядели немного не так, не по-настоящему. Сеньор Вальдес с удовольствием карал мужчин, а нередко и женщин, но только потому, что его герои заслуживали смерти, даже если по ходу повествования не успели предать мужа, не надругались над честью сестры или дочери и не совершили иных злодеяний. Да и не это важно! Их смерть от острого клинка или в холщовом мешке на дне моря была неизбежна, как неизбежна смерть в конце любой великой трагедии — смерть, вбирающая все пороки человеческие и несущая в конце концов очищение через отмщение. Кстати, поклонники творчества сеньора Вальдеса втайне не сомневались, что несчастные, чьи трупы их обожаемый маэстро по прихоти пера то подбрасывал в полночь в городской фонтан, то оставлял на полу заброшенных таверн, страшно оскорбились бы, если бы он даровал им жизнь. Кому охота влачить жалкое существование, продавая пылесосы, проверяя билеты в кинотеатре или даже служа мессу где-нибудь на окраине мира, если ценой жизни можно оживить повествование, создать интригу? Если ты — книжный персонаж, не лучше ли, чтобы тебя запомнили в виде живописного кровавого месива, с головой, многократно продырявленной пулями, вылетевшими из шестизарядного кольта? Однако, как выяснил сеньор Вальдес, реальное убийство сильно отличается от того, что он привык описывать в романах. Впрочем, давайте вернемся в те дни, когда сеньор Вальдес и не подозревал, какое испытание уготовила ему судьба. Однажды утром сеньор Вальдес сидел на своем любимом месте — на старой скамье, что стоит за пару шагов до ступеней лестницы, сбегающей от площади вниз, прямо к берегу реки. Река Мерино в то утро выглядела вялой и безжизненной: она медленно катила свои воды, зеленые, будто свежий сок резинового дерева, и на вид такие же вязкие, в сторону далекого моря. А сеньору Вальдесу казалось, что в чернильной глубине густой воды мелькают темные тени маленьких аборигенов, живущих в лесах выше по течению; словно свесившись с лиан, они заглянули в воду своими черными глазами, и чернота застряла в волнах. На скамье рядом с сеньором Вальдесом лежала открытая книга, а на колене он держал большую записную книжку. Бледно-желтая линованная бумага была девственно-чиста — и неудивительно, поскольку ручку писатель зажал на пиратский манер между зубов, как бы готовясь к атаке на голое, беспомощное тело бумаги. Так он сидел, бездумно глядя на качающееся на волнах дерево, которое за последние полчаса не продвинулось ни на метр. — Должно быть, зацепилось корнями за дно, — задумчиво предположил сеньор Вальдес. В этот момент пеликан, сидевший на одной из веток дерева, замахал крыльями и грузно поднялся в воздух, дерево содрогнулось, его крона ушла под воду, но тут же вынырнула, послав по глянцевой поверхности воды зыбкие концентрические круги. — Удивительно, — пробормотал сеньор Вальдес, не раскрывая рта, чтобы не выронить ручку. Издалека, с излучины реки, раздались три резких свистка парохода, и сеньор Вальдес слегка повернул голову влево. Где-то вдали, за поворотом, почти у самого горизонта, чуть ли не на краю мира, происходила церемония смены флага — красно-бело-золотой флаг опускался, уступая место другому, похожему на него, будто брат-близнец. Да какая разница, в самом деле? Эти флаги ничего не значат, болтаются себе на флагштоке, вот и все. — Удивительно, — опять пробормотал сеньор Вальдес, глядя на покатые волны реки, хотя наблюдал их тысячи раз в такие же ясные, теплые, погожие дни. На берегу правее от него возвышались два гигантских крана — великаны только готовились начать дневную работу и пока стояли, сгорбив плечи и широко расставив железные ноги. С зарытыми в песок громадными грузовыми стрелами они напоминали застывших игроков в гольф, приготовившихся изо всех сил ударить по мячу, чтобы отправить его через реку на вражескую территорию. Вот крановщики заняли места в кабинах, краны издали хриплый кашель, заскрипели суставами, гигантские стрелы медленно поползли вверх. Через пару минут игроки в гольф превратились в рабочих ослов… В этот момент размышления сеньора Вальдеса были прерваны появлением на площади сеньора доктора Хоакина Кохрейна, математика, ученого, чья шотландская фамилия разительно контрастировала с плоским носом, лошадиными зубами и черными, как крыло ворона, прямыми волосами индейских предков. — Сеньор Вальдес! Сеньор Вальдес! — Трость доктора скользила по мозаичной мостовой, но он ковылял вперед на полной скорости. — О, доброе вам утро, а я боялся, что вы меня не заметили. Слабо улыбнувшись, сеньор Вальдес вытащил ручку из сомкнутых зубов, заложил в пустую страницу записной книжки и захлопнул ее. — Сеньор доктор Кохрейн, — сказал он вежливо. — Я могу присесть? — Доктор плюхнулся на скамью так быстро, что сеньор Вальдес едва успел выдернуть из-под него книгу. — О, какой восторг испытываешь, видя вас здесь, черпающим вдохновение из величественной реки Мерино, — доктор обвел тростью горизонт, будто кто-то мог не заметить катящиеся перед ними волны. — Величественная река Мерино, — с удовольствием повторил он, — или, может быть, лучше сказать — наша Мерино? Свидетельница славных побед моего досточтимого предка, адмирала Кохрейна, одержанных в борьбе за свободу нашего народа. «Ну, ваши-то предки, доктор, приплыли сюда верхом на бревне и только визжали, когда пираньи обкусывали им пальцы ног», — подумал сеньор Вальдес, а вслух сказал: — Надеюсь, вы здоровы, доктор Кохрейн? — Благодарю вас, совершенно здоров. А как продвигается ваш новый роман? — Спасибо, хорошо. — Сеньор Вальдес сложил руки на записной книжке, сцепив для верности пальцы. — Не могу выразить словами то, о чем вы и так прекрасно осведомлены, не устану повторять, каким прекрасным украшением нашего университета вы являетесь! Присутствие такого великого автора, как вы, знаменитый Лучано Эрнандо Вальдес, повышает престиж нашего учебного заведения и несет… — Похоже, доктор Кохрейн забыл, как именно хотел закончить начатую фразу, потому что, приятно улыбнувшись, он неуверенным жестом опять обвел вокруг себя тростью, указывая на изгибы реки, и закашлялся. — Итак, — произнес он через минуту, — роман движется? — Да, — сказал сеньор Вальдес. — Движется, и с неплохой скоростью. — Очень хорошо. Замечательно! Я страшно счастлив. А вы приходите сюда каждое утро, на берег этой прекрасной реки, чтобы создавать на бумаге образы людей, которые переживут нас всех. Вы творите бессмертие здесь и сейчас. — Вообще-то я… — О, простите меня! Я не хотел вас смущать. Я веду себя как школьница в присутствии гения, но что же мне делать? Все знают, я ваш горячий афисьенадо[1]. Только вчера, представьте, я в десятый раз перечитывал ваш бессмертный роман «Бешеный пес Сан-Клементе», и вдруг меня осенило! Боясь, что его прервут, доктор торопливо продолжал: — Помните место, где хозяина дома, Карлоса, убивают на центральной площади, а вокруг собирается толпа, чтобы посмотреть на это зрелище? Никто не вмешивается, он получает два ножевых удара в бок около рыбных рядов, затем бежит в шляпный магазин, и там получает еще два удара. А потом, истекая кровью, ползет через площадь к зданию центрального почтамта, и тут его настигают еще три удара, от которых он и умирает. Помните? Так вот, меня озарило! Сеньор Вальдес ничего не сказал, но, должно быть, против собственного желания заломил бровь чуть сильнее обычного, потому что доктор воскликнул: — Молчите, не говорите ничего, я все прекрасно понимаю! Вы меня проверяете, верно? Семь ударов ножом, которые заканчиваются смертью. Как же я раньше не додумался? Это ведь семь смертных грехов, верно? Он выглядел таким гордым, что сеньору Вальдесу ничего не оставалось, как пробормотать: — Вы необычайно проницательный читатель. Доктор Кохрейн, не вставая, отвесил ему изысканный поклон. — В награду за мою преданность могу я попросить вас прочесть мне хотя бы пару строчек из нового романа? — О нет! Нельзя! Понимаете, я… — Да-да, понимаю! Больше ни слова, маэстро. Но, может быть, вы намекнете на сюжет, так сказать… — Вы же сами знаете, что нельзя… — Да-да, хорошо! Но, сеньор Вальдес, шепните мне на ухо хотя бы название. Я буду держать его во рту, перекатывать на языке, словно кусочек восхитительного шоколада… — Доктор, я суеверен, как мать перед рождением дитя. Простите, но я не могу. Не мшу ничего сказать вам. Правда. Доктор Кохрейн повесил голову и уныло поглядел на кончик покоящейся в пыли трости. — Но, может быть, вы разрешите мне купить вам чашечку кофе? Или угостить завтраком? Вы уже ели? — Это было бы просто чудесно! Мы могли бы еще немного потолковать о ваших книгах… — Идет, только давайте обсуждать лишь те мои книги, что уже стоят у вас на полке. Сеньор Вальдес встал легко и грациозно, прижав к груди большую желтую записную книжку, как футболист, разминающийся перед началом матча. Высокого роста, стройный и гибкий, он мог похвастаться прекрасной спортивной фигурой, чего нельзя было сказать о докторе Кохрейне, который грузно пытался подняться, обеими руками опираясь на трость и при этом постанывая. Сеньор Вальдес подхватил доктора под локоть и повлек в сторону кафе «Феникс», где на утренний кофе обычно собиралась университетская братия. На углу площади рабочий, стоя на приставной лестнице, свинчивал со стены дома табличку с надписью «Площадь 15 мая». Новая табличка, на которой большими буквами значилось: «Площадь Сентябрьской революции», ждала у подножия лестницы. Открывшийся прямоугольник на стене, неожиданно светлый на фоне запыленной штукатурки, темнел еще одним названием: «Площадь Черной Лошади», выбитым прямо в стене старинным романским шрифтом. Доктор Кохрейн недовольно поцокал языком и покрутил скошенной сзади индейской головой. — 15 мая. Сентябрьская революция. Черная Лошадь. Какая разница? Для меня эта площадь навсегда останется «Площадью 18 января». Я симпатизировал старому Полковнику. Я говорил вам, что знал его лично? — Да, — сказал сеньор Вальдес — Говорили. — Просто мне кажется, что он заслужил лояльность старых друзей. А вы как считаете? Впрочем, я так думаю, вот и все. — Мне кажется, доктор, весь город знает, что вы думаете по любому поводу. Все знают, что вы дружили со старым Полковником и что вы ему симпатизировали. Может быть, если бы вы так не откровенничали, место декана кафедры математики давно было бы вашим. — Ну, знаете, это замечание недостойно человека, написавшего «Убийства на мосту Сан-Мигель», — обиженно сказал доктор Кохрейн. Он перехватил трость левой рукой и прислонился к двери кафе. — И вообще, математика выше политики. — Но только не в нашей стране, — печально констатировал сеньор Вальдес. — Здесь каждая новая революция меняет абсолютно все. И они всегда начинают с величины пи, а лишь потом продвигаются наверх.
* * *
Именно в кафе «Феникс» сеньор Л. Э. Вальдес, знаменитый писатель, преподаватель университета, искусный игрок в поло, денди, прекрасный любовник, циник и автор более дюжины романов, которые не только хорошо продавались, но и считались «высокохудожественными литературными произведениями», впервые встретил девушку, которую ему предстояло в скором времени убить. Он вошел в кафе с улицы и помедлил на пороге, давая глазам привыкнуть к прохладному полумраку полуподвального помещения, в то время как доктор Кохрейн, вовсю работая тростью, прокладывал себе путь между столиками к задней стене. «Ну и зрение! — подумал сеньор Вальдес. — Видит в темноте как кошка. У нашего доктора глаза джунглей, он унаследовал их от прародителей-индейцев». Они остановились около столика, за которым, низко согнувшись над крошечной шахматной доской, сидели сеньор Коста с отделения классической филологии и сеньор Де Сильва с юридического факультета. Над ними возвышался священник-иезуит отец Гонзалес, который то и дело заглядывал за плечи игравшим, как карточный шулер при игре в покер. — Доброе утро, коллеги и друзья, — провозгласил доктор Кохрейн. — Ну-ка двигайтесь, дайте и нам присесть. Сеньор Вальдес предложил угостить меня завтраком и — что гораздо важнее и питательнее — разговором о высоких материях. Мужчины подвинулись на коричневой скамье, скользя по ее поверхности вытертыми до блеска брюками. — Эй, сеньор Коста, двигайте свою ладью! Теперь вам придется это сделать! — заявил сеньор Де Сильва. — С какой стати? И не подумаю! — Коста, вы дотронулись до ладьи. Теперь давайте, двигайте ее. — Да я ее не трогал! — Вы что, совсем сбрендили? Вы же только что ее схватили! Сбрендил? Ну, приятель, вы даете! Мы же сели играть в шахматы. Нет? И вдруг получается, что я сбрендил! Как вам это понравится, друзья? Я не трогал чертову ладью, просто подвинул доску, чтобы доктор Кохрейн мог сесть. — То есть вы отказываетесь признавать, что трогали ладью? — Не смейте говорить со мной, как на заседании своего чертова суда! — Сеньор Коста, вы тронули ладью! — Так я же случайно! — Правила игры ясно говорят: «Дотронулся — ходи», специально, чтобы всем было понятно, даже полным идиотам. В обычный день сеньор Вальдес с удовольствием послушал бы перебранку друзей. Он наблюдал бы за игрой эмоций на их лицах, за траекторией полета растопыренных пальцев, за радугой крошечных пуль слюны, вылетающих из искривленных губ. Он записал бы на ментальную пленку каждое глупое, жестокое, злое слово, сказанное за столом, в надежде на то, что когда-нибудь сможет вытащить их из памяти, чтобы украсить повествование. Даже сейчас, когда надежда родить новый шедевр почти умерла, когда день за днем он тщетно вглядывался в желтоватые страницы, а вечером, подобно любовнику-импотенту, с вздохом отчаяния закрывал девственно-чистую записную книжку, несчастный, потный, смущенный собственным бессилием, даже сейчас его привлекла бы эта сцена. Если бы не девушка. Очевидно, она работала официанткой, но единственной деталью, выдававшей ее ремесло, был растрепанный блокнот, закрепленный на поясе крупной прищепкой. На ней не было ни крахмальной белой блузки, ни обтягивающей черной юбки — ничего, что отличало бы ее от группы студентов, детей полковников, адвокатов и дантистов, беспечно хохочущих за столиком в противоположном конце зала, которых она в тот момент обслуживала. Она была в джинсах. Сеньор Вальдес не одобрял женщин, носивших джинсы, но все студенты отдавали им предпочтение, а ее джинсы сидели неприлично низко, обнажая полоску чистой смуглой кожи с еле видным намеком на соблазнительную тень, уходящую в глубины, о прелестях которых можно было только догадываться. «Н-да, подобные штаны на водопроводчике, к примеру, вызвали бы отвращение», — подумал сеньор Вальдес, лаская взглядом фигуру девушки, начиная с длинных ног, обернутых в выцветшую голубую ткань, поднимаясь к щедрому изгибу бедер и полоске обнаженного тела, изящной параболой переходящей в неправдоподобно тонкую талию и узкую спину. «Да она же совсем ребенок, — сказал себе сеньор Вальдес, — сущее дитя!» Девушка обернулась, и сеньор Вальдес не смог удержаться от возгласа восторга и изумления. Несмотря на внешнюю хрупкость, девушка оказалась обладательницей двух спелых, налитых, самых прекрасных в мире грудей — совершенных, гармоничных полушарий. Сеньор Вальдес был уверен, что подобные формы существовали только на страницах журналов, что он тайком покупал в магазинчике во время ежемесячных визитов в Пунто дель Рей. Это были поразительные, сверхъестественные груди, напомнившие сеньору Вальдесу украшенные вишнями пушечные ядра, закутанные в шелк цвета слоновой кости. «Святые угодники, у нее лицо Мадонны, а тело Лилит», — подумал он. Сеньор Вальдес взглянул на пол, потом перевел взгляд на носки своих туфель, затем посмотрел на ссорящихся игроков в шахматы. В нем внезапно проснулся необыкновенный интерес к отполированной ручке трости доктора Кохрейна, он разглядывал ее. не отрываясь, не отрываясь, не отрываясь, пока не услышал над ухом ее мелодичный голос: — Сеньоры, вы готовы сделать заказ? Все головы повернулись в ее сторону, игроки забыли о ссоре, а священник медленно и с шумом выпустил из легких воздух сквозь плотно сжатые зубы, как человек, увидевший Райские Врата на другой стороне непреодолимой пропасти. Сеньор Вальдес не осмелился поглядеть наверх. Не мог. Он боялся отвести взор от трости доктора Кохрейна. — Мне кофе, — сказал сеньор Коста. — Кофе, — подтвердил сеньор Де Сильва. — Черный, — сквозь зубы пробормотал священник. — Ах, да-да, — оживленно затараторил доктор. — Три кофе для моих друзей, и мне тоже, это, значит, четыре, и булочки — они у вас свежие, надеюсь? Да, и еще ветчины и два вареных яйца. Последовало несколько мгновений молчания. Потом, видимо, пересиливая смущение, девушка тихо спросила: — А вы, сеньор Вальдес, закажете что-нибудь? Она назвала его по фамилии! Значит, она знала, кто он, и хотела, чтобы и он знал, что она это знает. — Кофе, — сказал он, взглядывая вверх. — Кофе. Девушка повторила заказ, отметила что-то в блокноте, улыбнулась и направилась в сторону кухни. — О, ну скажите мне кто-нибудь… Ну хоть попытайтесь объяснить… Скажите мне, на что это похоже? — простонал священник, заламывая руки. Сеньор Де Сильва дружески потрепал его по плечу. — Лучше не думайте об этом, старина. Эти лицемерные святые отцы со своими тупыми догмами слишком многого ждут от вас, бедолаг. По мне, так лучше вообще яйца отрезать к чертям собачьим, чем всю жизнь болтать ими без толку и ни разу не воспользоваться! Так что не думайте об этом, друг мой, а то совсем заскучаете. Сидящие за столом мужчины в смущении уставились на свои руки, будто их застукали за постыдным занятием, все, кроме доктора Кохрейна, который был слишком стар, слаб или глуп, чтобы заметить эффект, произведенный мимолетным присутствием девушки. — Славная куколка, — сказал он весело. — Официантка. Вы заметили? Хорошенькая, верно? Они посмотрели на него, как на полного идиота. — Ее зовут Катерина. Она — одна из моих лучших студенток. Я, знаете ли, удивился, увидев ее здесь, но, видимо, у нее сейчас тяжелый период, ей нужны деньги, как и всем нам. Все мужчины за столом, кроме самого доктора и, возможно, священника, восприняли слова «тяжелый период, ей нужны деньги» одинаково, и на секунду у всех в головах родилась одна и та же фантазия. Сеньор Вальдес первым тряхнул головой, изгоняя непрошеных демонов. Что бы он ни купил за деньги, это не могло принадлежать ему в полном смысле слова. А в тот момент сеньор Вальдес принял судьбоносное решение обладать Катериной полностью и целиком. — Сеньор Вальдес, сдается мне, она вас знает, — сказал доктор. — Да. Даже не представляю, откуда. — Остальные посмотрели на него с завистью. — Все объясняется просто, друзья, Катерина — такая же рьяная афисьенадо книг сеньора Вальдеса, как и ваш покорный слуга. Знаете, маэстро, на занятиях она всегда кладет на парту томик ваших произведений поверх учебников. На этой неделе, кажется, я видел «Рыбака по имени Чавес». Сеньор Вальдес сжимал пустую записную книжку, пока она не захрустела под пальцами. — Правда? — Вот и все, что он мог выдавить из себя. Тут лицо отца Гонзалеса снова приняло выражение деревенского дурачка, а глаза закатились. — Боги, — сказал он, — она возвращается. Мужчины опять уставились друг на друга, боясь проследить за его взглядом. Так они и сидели, застыв истуканами, все, кроме доктора Кохрейна, который улыбался своей студентке широкой, ободряющей улыбкой. Даже когда она поставила на стол поднос с чашками: «Кофе, еще кофе, еще кофе, ваши булочки, доктор Кохрейн. Ветчина. Яйца. Ваш кофе, сеньор Вальдес», они не шелохнулись, сидели на скамье, боясь и одновременно страстно желая, чтобы ее горячее бедро (или любая другая часть тела) задела их, хотя бы ненароком. — Еще чего-нибудь желаете? — спросила она и, увидев смущенные качания головами, отошла к кассе. Головы повернулись ей вслед, и сеньор Де Сильва издал голодный рык: — Желаю ли я что-нибудь еще? Эх, детка, сказал бы я тебе, спаси меня Господи! Я, знаете ли, всякого в жизни повидал, ходил на шоу, за которые надо деньги платить, но, клянусь мамой, ни одна шлюха в самом дорогом борделе ей и в подметки не годится, а ведь она всего лишь по комнате прошла… — Сеньор Де Сильва понял, что сболтнул лишнего, и поспешил поправиться: — Но это было очень давно, когда я служил на флоте. — Когда у нас еще был флот, — сказал сеньор Коста, усмехнувшись. — Да у нас и сейчас есть флот! — Ага, понятно, значит, нам не хватает лишь морского побережья. — Мы вернем его! Эти ублюдки не смогут удерживать его вечно. В следующий раз мы непременно отвоюем побережье. Ты что, думаешь, сеньор Полковник, наш президент, будет сюсюкать с этими гаденышами, способными только овец трахать? Попомните мои слова — через пять лет побережье снова будет нашим, и тогда вы скажете спасибо, что мы сохранили флот. Сеньор Коста молча передернул плечами. — Что молчите? Не верите? Сеньор Коста покивал, отводя взгляд и стараясь не расхохотаться. Сеньор Де Сильва взглянул на доску, согнул указательный палец, приставил его к большому и щелчком повалил своего кораля. — Э-зх, замолчите и пейте кофе, — сказал он. — Наш друг прав, — заметна доктор Кохрейн, уплетая яйца за обе щеки. — Сохранение национальной гордости нашей страны напрямую зависит от процветания флота. Мы — нация, в жилах которой вместо крови течет морская вода. Воды, омывающие украденное у нас побережье, плещут в самом сердце самых отдаленных, затерянных в джунглях уголков и даже добираются до заснеженных вершин наших гор! — Эй, кто-нибудь, снимите его с вершины и верните на землю! — вполголоса воскликнул сеньор Де Сильва. Но было поздно: доктор Кохрейн уже сел на излюбленного конька и начал вещать о «своем прославленном предке Адмирале» и национальной гордости. — Простите, я спешу, — сказал сеньор Вальдес, поднимаясь. — Допивайте кофе, сеньоры. Я угощаю. Прощайте, отец Гонзалес, — он кивнул священнику, поскольку мать всегда внушала ему уважение к Церкви. Он слишком быстро выпил горячий кофе и обжег нёбо, посадив к тому же темно-коричневое пятно на крахмальную белую рубашку около нагрудного кармана. Зато сеньор Вальдес заметил, что Катерина в одиночестве уселась в будке кассира, и понял, что надо спешно принимать решение. Она не подняла головы, даже когда он подошел к ней вплотную, и это его обрадовало Сеньор Вальдес не был уверен, что сможет разговаривать с девушкой, если она решит взглянуть на него своими глазищами. Даже когда он положил на прилавок желтую записную книжку и полез за бумажником, она продолжала игнорировать его, черкая что-то карандашом в блокнотике, производя нехитрые вычисления. Это его также устраивало — появилась возможность хоть несколько секунд подышать ее воздухом, впитать ее немыслимую красоту, попробовать на вкус очарование. Прошло секунд пять, а может быть, три, но за это время сеньор Вальдес успел совершить открытие. Он увидел (и он точно знал, что до него никто этого не замечал) слабое перламутровое свечение, исходящее от тела девушки. Такое он видел только раз, и то на картине — знаменитой картине Веласкеса «Венера перед зеркалом». Великий мастер изобразил едва заметный ореол вокруг изящного зада развалившейся на шелковых подушках богини, который подчеркивал вожделение, исходившее от ее фигуры, дышавшей усталостью после святого таинства высшего наслаждения, томное удовлетворение и остывающий на коже горячий пот. Сеньор Вальдес всегда полагал, что ореол на картине Веласкеса ему чудится, но сейчас понял, что он существует, пусть и невидимый для глаз менее чувствительных людей. И то, что сияло вокруг чувственной, упругой и влекущей к себе задницы богини любви, трепетало и завивалось мелкими кудряшками вокруг всех без исключения частей тела Катерины. Сеньор Вальдес вдохнул серебристое мерцание, выдохнул его и понял, что именно оно может вернуть его утерянную писательскую силу, налить жилы свежими идеями, сломать плотину, не дающую словам выплеснуться. Катерина закончила расчеты и подняла на него глаза. — Я бы хотел заплатить по счету, — негромко сказал сеньор Вальдес. Девушка вытащила листок толстой, шероховатой бумаги из-под камешка, служащего прессом, и постучала ногтем по цифрам. — Мне кажется, я правильно сосчитала. — Она протянула листок. Сеньор Вальдес с опаской взял сероватый кусочек бумаги, будто боялся, что он может загореться в его руках. Не взглянув на расчеты, вытащил из бумажника крупную купюру и заложил в нее листок. — Вот, оставьте сдачу себе, — произнес он и медленно добавил: — Катерина. Она испуганно взглянула на него. — Вы дал и слишком много! Половины этой суммы вполне достаточно. — Нет-нет, не спорьте, доктор Кохрейн сказал нам, что вы — одна из его лучших студенток и что вам приходится работать, чтобы оплачивать счета. Это очень похвально. — Вы так добры! Спасибо вам! — Спасибо вам, — сказал сеньор Вальдес. В голове его пронесся рой суматошных мыслей. Сумел ли он произвести должное впечатление? Стоит ли еще постоять рядом или пора двигаться? Она же знает его, читает его романы, восхищается ими. Так сказал Кохрейн. Может быть, встретившись с ним лицом к лицу, она почувствовала разочарование? Может быть, он кажется ей смешным? Нелепым? Жалким? Как долго он сможет смотреть в эти бездонные глаза, чтобы не начать покрывать их поцелуями? Или, что еще ужаснее, не бросить предательский взгляд туда, туда, где… НЕТ! — Ну, мне пора, — как можно небрежнее сказал сеньор Вальдес. Она слегка улыбнулась, кивнула и сказала: — Да. — А потом еще раз добавила: — Спасибо. Сеньор Вальдес подхватил записную книжку и сунул под мышку. — Университет, понимаете? Пора на работу. Может быть, мы увидимся там. Катерина снова кивнула. Сеньор Вальдес вышел на залитую солнцем площадь. Он успел пройти лишь несколько шагов, как услышал, что дверь в кафе с шумом захлопнулась, а еще через пару секунд девушка появилась возле его локтя. Она шла быстро, почти бежала, сжимая в руке клочок бумаги, как эстафетную палочку, которую ей нужно было во что бы то ни стало передать следующему игроку. — Сеньор Вальдес, вы забыли счет! Вы оставили счет! — Она вложила листок ему в руку и, прежде чем он смог вымолвить хоть слово, побежала обратно. Сеньор Вальдес медленно разжал пальцы. На девственно-чистом листе бумаги карандашом были выведены два слова: «Я пишу».* * *
Сеньор Л. Э. Вальдес, популярный писатель, звезда, вокруг которой вращалась жизнь университета, чьи портреты в белой шляпе с широкими полями украшали витрины по крайней мере дюжины книжных магазинов, а рабочий стол был давно завещан Национальному музею, спешил на лекцию о сонетах Шекспира. Бреясь утром перед зеркалом, он решил, что сегодня расскажет студентам не о поэзии (о ней сеньор Вальдес и сам знал не так уж много), а о состоянии маниакальной влюбленности, которую он так часто описывал на страницах своих романов. А вообще-то тема лекции не имела значения. Подобно многим преподавателям, он шел лишь на урок впереди студентов и, прячась под несокрушимым панцирем репутации и наработанной годами привычки вещать на любую тему, чувствовал себя уверенно. Однако лекция утомила его. Сеньор Вальдес столько раз высказывал одни и те же мысли, что. казалось, предложения выскакивали из него без участия мозга, гладкие, обтекаемые, блестящие. Не отдавая себе в этом отчета, он то подчеркивал здесь — тонкое наблюдение, там — остроумное замечание, то неспешно прогуливался по аллее сверкающего словоблудия, подводя слушателей к искрящемуся, завораживающему финалу. Лекция прошла без сучка и задоринки, он закончил на десять минут раньше, чтобы дать студентам время на вопросы. Стоя перед ними как перед новичками, впервые взявшими в руку ракетку, он, подобно теннисисту-профессионалу, небрежно отбивал удары предсказуемых вопросов. Но что бы он в тот день ни сделал, ни написал, ни прочел вслух, ни процитировал, это по значимости своей не могло сравниться с двумя простыми словами, нацарапанными тупым карандашом на обрывке серой бумаги. «Я пишу». Он чувствовал, как крошечное предложение прожигает дыру в толстой коже бумажника, в легкой ткани рубашки, а потом в его груди и проникает все глубже и глубже, пока не доходит до сердца. «Я пишу». «Я пишу», — думал он. — Что же, я ведь тоже пишу!» Но это было неправдой, скорее неточностью. Он мог бы сказать: «Я писал» или «Я написал это, это и еще вот это». Он мог бы сказать: «Я надеюсь, что вновь начну писать, что я напишу еще много гениальных произведений». Пока он стоял перед аудиторией, механически пересказывая старую как мир басню о том, что Шекспир в своем поиске близкой дружбы с мужчинами вовсе не был извращенцем, что подобные примеры исследователи находят повсюду — от «Илиады» Гомера до дневника Шерлока Холмса, мозг напряженно работал, со всех сторон анализируя записку Катерины. «Я пишу». Не самое короткое предложение, какое он встречал в жизни, но близкое к тому. Несмотря на агрессивное местоимение «я», оно звучало отстраненно, такие слова мог бы написать Рене Магритт на обороте одного из своих холстов: «Я не писатель, но я пишу» — или что-нибудь в этом роде… Что же это? Констатация факта? Все не так просто. Ведь не хотела же Катерина сказать, что умеет писать? Что делает пометки на полях книг? Составляет списки продуктов для похода по магазинам? Нет, ее послание было признанием вселенского масштаба, ибо после слов «Я пишу» могло последовать лишь: «стихи» или «рассказы». И все же — сеньор Вальдес с трудом подавил искушение плюнуть на Шекспира и предложить студентам разбор эпического произведения, спрятанного в его бумажнике, — и все же она предпочла ничего больше не говорить. В лекции, которую он параллельно читал самому себе, сеньор Вальдес тут же отметил, что тонко чувствующий литературный критик сможет извлечь столько же информации из несказанного или недосказанного, сколько из высказанного автором. Она сказала: «Я пишу». К примеру, она не сказала: «…тоже». Это как раз объяснимо: она адресовала записку одному из выдающихся писателей его поколения. Разве она могла написать: «…тоже»? Это значило бы, что она ставит себя на одну с ним доску. Невозможно. Немыслимо. Скорее эта записка походила на флаг, которым машут потерпевшие бедствие, на сигнальную ракету, и ее единственной целью было донести одно: «Вот я! Посмотри! Заметь меня, пожалуйста!» Да, он находился на самой вершине жизни, но она не могла знать, что он соскользнул вниз и начал стремительное падение по крутому склону, что сейчас он летит в пропасть, хватаясь за камни, раздирая в кровь руки, пытаясь зацепиться за уступы. «Я пишу». Она пыталась таким образом привлечь его внимание. Но для него, летящего с горы к неизбежной гибели, эти слова прозвучали обещанием спасения.* * *
Когда чуть за полдень лекция закончилась, сеньор Вальдес вышел из аудитории и пересек небольшой двор, отделяющий факультет изящных искусств от факультета иностранных языков. Длинные, узкие газоны, засаженные жесткой травой, — имитация плюшевых лужаек Кембриджа — блестели влажной, недавно политой зеленью. Орошающая их вода тонкими струйками стекала между кирпичами бордюров и впитывалась в желтые» засыпанные песком дорожки, обсаженные золотыми кустами ракитника, — еще одно претенциозное нововведение, которое сеньор Вальдес ненавидел. Свисающие кисти желтых цветов отбрасывали перистые тени на скамьи, расставленные вдоль дорожки. Сеньор Вальдес ненавидел и эти скамьи. Его до дрожи раздражали их вычурные спинки, сделанные из какого-то желтоватого металла, и привинченные к ним мемориальные таблички. Они казались ему безвкусными. Бессмысленными, глупыми и прежде всего навевающими страшную, вселенскую тоску. «В память профессора такого-то» или «От благодарных учеников доктора сякого-то». Брр, даже мурашки по коже… Уж лучше быть безымянно погребенным и лежать в братской могиле, чем светить именем на загаженной голубями парковой скамье, окруженной грудами окурков. Сеньора Вальдеса передернуло при одной мысли о такой участи. Он смотрел на скамьи с ужасом, подобным тому, что испытывали аборигены, живущие нынче далеко в глубине страны, глядя на кинокамеры журналистов, приехавших снимать кино об их племени. Индейцы верили, что черные объективы способны вобрать в человеческую душу и поработить ее. Так и имена давно забытых людей, выбитые на дощечках, не оставляли умершим надежды на забвение, лишали заслуженного покоя, обрекали на бесконечные докучливые вопросы, которые новые поколения студентов задавали друг другу: «Не знаешь, кто это?» Сеньор Вальдес махом перепрыгнул через три каменные ступеньки в конце дорожки, хрустя гравием, прошелся до чугунной калитки, ведущей на факультет иностранных языков, и вошел в прохладный пустынный коридор. Прислушался. Услышав в профессорской голоса, он прошел по коридору мимо одинаковых массивных дверей, ведущих в аудитории, и вышел на солнце с противоположного конца здания. Сейчас любые разговоры ему претили, поэтому сеньор Вальдес перешел на другую сторону улицы и сел за столик напротив входа в «Американский бар», где официанты были сноровисты и быстры, что ему импонировало, и никогда не спрашивали о его новых книгах, что он ценил еще больше. Ему сразу же принесли двойной эспрессо и стакан ледяной воды, истекающий голубыми каплями, на блюдце, как он любил. В этом заведении уважали посетителей, так что воду можно было пить без опаски. Вежливо кивнув, официант ретировался в прохладную глубь помещения, и сеньор Вальдес услышал доносящееся оттуда электрическое бормотание спортивной передачи. Вытащив из-за пазухи желтую записную книжку, сеньор Вальдес положил ее перед собой. Затем вытащил ручку и аккуратно отвинтил колпачок. Закусил ручку зубами, как делал утром, и открыл книжку. Она была чиста. Некоторое время он сидел, глядя прямо перед собой, ожидая вдохновения. Нет, в голову не приходило ни слова. Прошло много времени. Сеньор Вальдес терял терпение. Он понимал, что его неспособность взяться за работу объясняется не более чем слабостью воли, моральным саботажем, ленью в соединении с трусостью и глупостью, преодолеть которые можно было лишь одним колоссальным усилием всего организма. Может быть, стоит просто начать писать, неважно что, и тогда вдохновение придет? Сеньор Вальдес огляделся по сторонам и увидел рыжую кошку, мягко крадущуюся в тени припаркованной машины. «Рыжая кошка перешла дорогу», — написал он. Четыре слова. Он перечитал написанное. Слова ничего ему не сказали. Зачем рыжая кошка перешла дорогу? Куца она направляется? Как перешедшая дорогу кошка может вырасти в роман? Сама идея показалась сеньору Вальдесу верхом тупости. Ну, написал четыре идиотских слова, а дальше что? Он опять посмотрел на листок и изобразил две стрелки, уходящие вверх перед словами «рыжая» и «перешла». Затем он написал «пушистая» и опять посмотрел на листок, как художник, отступающий на несколько шагов от холста, чтобы оценить последний мазок кисти. «Пушистая рыжая кошка перешла дорогу». Ага, дело идет на лад! Он зажал ручку в зубах и еще немного подумал, а затем в приливе вдохновения приписал спереди: «Тощая». «Тощая пушистая рыжая кошка перешла дорогу». Ну и глупость получилась. Как может тощая кошка быть пушистой? Или может? Нет, не может! Сеньор Вальдес яростно зачеркнул слово «пушистая». «Тощая рыжая кошка перешла дорогу». Теперь ему пришло в голову, что он, возможно, зачеркнул не то слово. Какое же слово оставить? Тощая? Пушистая? Пушистая? Тощая? Сеньор Вальдес сделал глоток кофе и склонился над книжкой, положив голову на локоть и тщетно пытаясь совладать с гневом, паникой и чувством глубокого разочарования, бурлившими в груди. На глазах закипали слезы обиды. Сеньор Вальдес откинулся на спинку стула и с усталым вздохом провел руками по лицу. Когда он отвел руки, у его столика стояла женщина. — Привет, Чиано, — сказала она. — Здравствуй, Мария. Ты сегодня хорошо выглядишь. — И это была сущая правда. Туфельки на фигурных каблучках, платье цвета опавших листьев с низким вырезом, открывавшим взору загорелую грудь и шею, обвитую несколькими рядами бус. Платье было ей чуть тесновато в бедрах, и сеньор Вальдес с грустью подумал, что через пару лет красота Марии пойдет на спад. Но, хвала Всевышнему, пока она была в полном расцвете, мерцала и переливалась красотой, как ракушка на пляже. Мария предпочитала одежду коричневых оттенков, от охристых или янтарных цветов до кремовых, светло-бежевых, или — если была в настроении — темных, почти черных лакричных тонов, которые также, если присмотреться, происходят от коричневого. На плечах Марии лежал длинный струящийся шелковый шарф в кофейно-молочной гамме, украшенный бахромой из дикого жемчуга, а ее бижутерия, как обычно, призвана была шокировать обывателя. Мария всегда носила украшения, будто сделанные детьми-индейцами, — нанизанные на нитку полированные ракушки, сухие, покрытые лаком плоды деревьев. Однако сеньор Вальдес был уверен, что, если бы Мария явилась к подружкам на кофе с высушенным детским черепом на кожаном ремешке вместо ожерелья, никто бы ей и слова не сказал. Наоборот, все женщины отправились бы домой в ужасном волнении и пилили бы своих мужей, пока те не достали бы и им сушеные детские головы. Мария не снимала побрякушки даже в постели, даже будучи нагой. Поэтому, когда они встречались на улице, ожерелья заставляли Вальдеса вспоминать ее великолепную наготу, будто она была жрицей древнего культа в ожидании приношений, готовая омыться в ванне из крови принесенных ей в жертву мужчин. — И что, ты не собираешься пригласить меня присесть? — спросила она. Полные губы ее слегка изогнулись в обиженной гримаске. — Ну конечно, извини! — Сеньор Вальдес встал и отодвинул стул. — Сеньора, позвольте предложить вам выпить. Чего изволите? — Горячую воду с лимоном. Мне надо следить за фигурой. Сеньор Вальдес поднял руку в папском жесте благословения, и рядом с ним возник официант. Мария недовольно сдвинула брови. — Дорогой Чиано, я тебя совсем не узнаю! Ты только что упустил свой шанс! Тебе следовало сказать что-нибудь галантное! Я ведь намекнула, что у меня проблемы с фигурой, а ты должен был сразу же заверить меня, что такой изумительной фигуре ничто не может угрожать. Или мог бы страстно воскликнуть, что все мужчины в городе умирают от любви ко мне, или хотя бы просто поглядеть на меня, как ты умеешь. Милый мой, не могу же я сама придумывать себе комплименты! — Прости, дорогая, — сказал сеньор Вальдес. — Просто я задумался. — О, я понимаю. Книга! Как она продвигается? — Мария наклонилась в его сторону, и вырез платья соблазнительно оттопырился. Мария протянула руку к записной книжке. Сеньор Вальдес предусмотрительно захлопнул ее и отодвинул на край стола. — Хорошо продвигается, я доволен. Мне кажется, в последнее время что-то случилось, слова так и льются на бумагу. — Значит, скоро закончишь? — Иногда мне кажется, что работа идет к завершению. Осталось совсем немного, — сеньор Вальдес помолчал, потом небрежно кивнул на книжку и добавил: — Но знаешь, когда заканчиваешь писать, начинаешь вычеркивать. Режу, режу, режу — безжалостно. Это — единственный способ отделить зерна от плевел. Возможно, вычеркну все, что написал сегодня. — Боже, какая бессмысленная потеря времени! Официант принял заказ Марии и ушел в помещение кафе. — Нет, в том-то и дело, что не бессмысленная. Совсем наоборот. Даже кусочки, что остаются от огранки бриллианта, могут пойти в работу. — Можно посмотреть? — Она потянулась к книжке через стол. — Ну хоть одним глазком! Мария почти легла грудью на стол, вытянув вперед руку и глядя на него снизу вверх сквозь густые ресницы. Он уже не раз видел этот взгляд — немного слишком откровенный, но от этого не менее волнующий призыв. Сеньор Вальдес шутливо шлепнул ее по руке. — Нет, моя дорогая, имей терпение. Тебе придется подождать, как и всем остальным. И я, к сожалению, не могу составить тебе компанию. У меня встреча в банке. — В банке? Обожаю банки. Обожаю все, что связано с деньгами. Сеньор Вальдес встал и уронил на стол несколько банкнот. — Да, — сказал он. — Я это знаю. Подождав, пока проедут машины, сеньор Вальдес ступил на мостовую, перешел улицу в сторону университета, прошел еще три квартала в южном направлении и сквозь стеклянную дверь вошел в банк. С недавних пор в банке была введена новая должность, и теперь посетителей встречал одетый в форму придурок, единственной задачей которого было с порога выспросить, в чем состоит цель визита. Сеньора Вальдеса бесил такой подход к клиентам. К тому же деньги, которые директорат тратил на зарплату этих беспомощных холуев, были бы уместнее в портфелях акционеров. — У меня встреча с сеньором Эрнесто Марромом, — сказал он. — Как вас представить, сеньор? — Сеньор Вальдес. Холуй ушел в глубину зала, мимо охранника, такого толстого, что его пузо свешивалось над кобурой револьвера, полностью закрывая ее, и вошел в искусно украшенную деревянной резьбой массивную дверь. Высший менеджмент национального банка «Мерино» славился любовью к роскошным интерьерам. Стены были украшены резными деревянными панелями, а на потолке красовались лепные украшения: аллегорические фигуры Промышленности и Сельского хозяйства, сыплющиеиз рога изобилия фрукты и овощи во все уголки просторного вестибюля и толстые голые амуры, сгибающиеся под тяжестью мешков с деньгами. Сеньор Вальдес задрал голову, прослеживая их тяжелый, неспешный полет по белой штукатурке, и тут услышал голос клерка, приглашающего его войти. Холуй провел его по короткому коридору в кабинет управляющего банком. Сеньор Эрнесто Марром уже поднимался из-за стола, протягивая руку. — Дорогой мой сеньор Вальдес! — пророкотал он. — Какая неожиданность! Надеюсь, вы здоровы? — Да, вполне здоров. Как вы? — Спасибо, спасибо, как всегда, дел невпроворот. — А как поживает сеньора Марром? — Прекрасно, благодарю. Чем я могу вам помочь? Сеньор Вальдес полез в карман и вытащил бумажник. — Мне надо обналичить чеки — роялти за последние романы. — Вместе с чеками из бумажника вылетела записка Катерины и упала на стол. Сеньор Марром подобрал ее и протянул сеньору Вальдесу. — «Я пишу»? Вы что, сеньор Вальдес, боитесь забыть, чем занимаетесь? Или это на случай, если потеряетесь? Потеряетесь? Да, он потерялся. Как это похоже на правду. Как теряются выжившие из ума старики, хранящие в бумажниках листки с именем и адресом «на всякий случай», если вдруг умрут где-нибудь на автобусной станции или, что еще хуже, очнутся в незнакомом месте далеко от дома, не имея ни малейшего представления, кто они и как туда попали. Сеньора Вальдеса охватила волна ненависти к сеньору Маррому за то, что тот грязными лапами осквернил записку Катерины. В романе он, не задумываясь, придумал бы банкиру страшную казнь и за меньшее преступление, но жизнь диктовала свои условия, и он равнодушно сказал: — И то, и другое, — и убрал записку в бумажник. — А почему вы не обналичили чеки в отделе розницы? — спросил управляющий. — Это же так просто! — Знаю. Мне ужасно неловко беспокоить вас, но я хотел бы перевести эту сумму на мой счет за границей. — Ах так? Все равно деньги должны сначала пройти через ваш личный счет. — Правда? Неужели это действительно необходимо? Столько бумажной волокиты… — Да уж, не говоря о налогах… — Прошу вас, только не будем о налогах, — смеясь, замахал рукой сеньор Вальдес. — Хорошо, я сам этим займусь. — Еще раз прошу прощения, но нельзя ли сделать это сегодня? — Сегодня? — сеньор Марром добродушно вздохнул. — Ох, сеньор Вальдес! Мы завалены работой, но так и быть, ради вас я останусь и поработаю во время обеда. Хотел забежать домой, но уж ладно, будь по-вашему. Только не думайте, что я для любого клиента иду на такие жертвы! — Я очень ценю ваше отношение, — сказал сеньор Вальдес сердечно. — Очень, очень ценю, поверьте. — Он встал и пожал управляющему руку. — Не провожайте меня. Выйдя на солнечный свет, сеньор Вальдес прошагал три квартала обратно на север и нашел Марию за столиком в той же позе, в которой оставил: она сидела, откинувшись на спинку, элегантно забросив одну стройную ногу на другую и соблазнительно покачивая туфелькой, висящей на голых пальцах узкой ступни. — Не верю своим глазам, сеньора Марром! Вы все еще здесь? — Ты бесстыдный обманщик, Чиано, и прекрасно знаешь это. — Я только что говорил с Эрнесто. Мария отвернулась, будто это ее совершенно не интересовало. — И он сказал… — Что интересного он мог сказать? — Он сказал, что не придет домой обедать, а останется работать в банке до вечера. Мария заметно повеселела. — И вот я подумал… — Да? — Я подумал, не пригласить ли мне вас, несравненная сеньора Марром, провести со мной время в постели? — О, Чиано, дорогой мой, какая чудесная идея! — Мария быстро всунула ногу в туфельку, подхватила его под руку и устремилась к стоянке такси. Река Мерино — ось. вокруг которой вращается жизнь города. Например, когда весной в горах начинает таять снег или грозовые тучи, толстые, как коровье вымя, проливаются ливнями над джунглями, Мерино замечает перемены и через пару недель оживляется. Воды несутся мимо верфей, прохладный бриз приводит в движение безжизненно висящие флаги, на реке даже появляются настоящие волны, и офицеры морского флота, лишенные своих кораблей и прозябающие на половинном жалованье, поворачиваются, как флюгеры, в сторону украденного побережья и с тоской смотрят вдаль. Тоща оживает и город. Люди начинают ходить в гости, по магазинам, смотрят на небо, с нетерпением ожидая первых капель дождя, что прольются на землю, как жертвенная кровь. Они настежь раскрывают ставни и дают сквознячку всласть погулять по дому, и занавески на окнах весело полощутся, как паруса кораблей. Мужчины сидят в уличных кафе, болтают и смеются. Заказывают лимонную водку или бренди, бездельничают до вечера, а потом идут домой, чтобы еще немного посмеяться перед сном. И ложатся спать на прохладные простыни. В такие дни собаки бегут по своим делам с задранными хвостами, держа носы по ветру — так же, как и женщины. Женщины отправляются в Сад кармелиток, садятся на скамейки или медленно прогуливаются по улицам, покачивая бедрами, демонстрируя новые наряды. И мужчины улыбаются, глядя им вслед. Но когда водная гладь Мерино застывает, густая и неподвижная, словно цветное стекло, и пеликаны целыми днями торчат на причале, подобно стервятникам, когда бакланы раскрывают огромные желтые клювы и издают резкие, кашляющие звуки, когда даже мухам лень летать, а сточные канавы на весь город воняют тухлой рыбой — тогда по ночам невозможно уснуть. В такие дни на каждой улице днем и ночью орут младенцы, а кошки устраивают драки на крышках помойных баков. В такие дни женщины уходят из Сада кармелиток, бредут по раскаленным улицам в тонких, промокших от пота платьях, поближе к реке. Они медленно проходят под окнами тюрьмы, слушают свист и улюлюканье заключенных и только тогда улыбаются. Именно в такой жаркий день сеньор Вальдес сидел в коричневом коридоре факультета математики и ждал. Он уже закончил тщательный осмотр здания, нашел аудиторию, где доктор Кохрейн читал лекции, и выбрал скамью, мимо которой, по всем его расчетам, должна была пройти Катерина. Он долго тренировался перед зеркалом, пока не довел до совершенства выражение невинного удивления на лице. Он тщательно отполировал небрежный тон приветствия, приглашения на кофе и последующую шутку о том, что в этот раз он будет счастлив обслужить ее. Ну а потом их разговор по идее должен перейти на более насущные темы, например, ее писательские работы, и тогда он проявит такое великодушие в оценках, такой такт и понимание юного таланта, что у нее от восхищенной благодарности захватит дух, и она, конечно, сразу же влюбится в него. Сеньор Вальдес решил, что их роман должен занять не более недели. Он будет невыразимо прекрасен, упоителен, в этом сеньор Вальдес не сомневался ни минуты. Он — величественно-благородный, она — хрупкая, нежная и юная, и по уши влюбленная, их золотой союз — все это вылечит его от творческого бессилия, сломанная внутри него пружина обретет былую упругость, и он начнет творить. И новый роман посвятит Катерине. Он напишет его в благодарность за ее помощь. Он прославит ее в веках, он поставит ей памятник, который переживет сто дурацких табличек, привинченных к парковым скамьям. Она станет его Беатриче, его Лаурой, его Смуглой Леди[2], без всяких там уродских мемориальных досок! А когда придет пора расставаться, они сделают это со слезами, но без горечи и желчи и будут вспоминать время, проведенное вместе, как одно из лучших в жизни. Красота для сеньора Вальдеса имела большое значение. Он любил порядок и чистоту, но преклонялся перед красотой и бежал от уродства. И пока он сидел на коричневой скамье в коричневом коридоре в ожидании звонка, его ноги непроизвольно скользили по коричневому линолеуму в такт приглушенным звукам танго, долетающим из радио в будке вахтера. Да, танго звучало повсюду. В тот жаркий полдень, когда он наконец закончил с Марией, на улице под его окном кто-то играл на аккордеоне танго, очень медленно и страстно. Звуки раздавались из раскрытого окна, и он танцевал под знакомую мелодию один, голый, скользя босыми ногами по мраморным плитам кухонного пола. Он держал в объятиях воображаемую женщину. Он не был уверен в том, кто она такая, поскольку не удосужился придумать ей лицо, но это точно была не Катерина. Дети не умеют танцевать танго. Для этого необходимо пройти через боль и страсть, через многолетний жизненный опыт. Шлюхи танцуют этот танец превосходно. Сеньор Вальдес пируэтом вернулся в спальню и вдруг остановился. Мария, черт, совсем забыл! Сеньора Мария Марром все еще лежала на его постели, зарывшись лицом во влажные простыни, время от времени протяжно постанывая. На его постели. Ну и беспорядок они устроили! На полу валялись осколки разбитого бокала, рядом — пустая бутылка из-под красного вина. Сеньор Вальдес опустил руки, и воображаемая женщина послушно растаяла в воздухе. Насколько она удобнее живой, мимолетно подумал он, задумчиво глядя на распростертое на кровати тело. Что же теперь делать? Как побыстрее сплавить ее домой? И почему они не поехали к ней, тогда бы после сессии он подождал какое-то время, достаточное, чтобы проявить уважение к партнерше, а потом свалил. Кстати, девочки мадам Оттавио никогда не требуют уважения... Возможно, у себя дома Мария сама бы нервничала, даже торопила его поцелуями, робко трепеща, опасаясь, что муж вернется раньше обычного и устроит ей сцену. Но нет, вместо этого она возлежит на его постели, медленно остывая после секса, матово блестя влажной кожей, издавая долгие, томные вздохи полного удовлетворения. Ну и видок у нее! Хоть бы прикрылась… Сеньор Вальдес набросил на Марию простыню, зашел в ванную и включил душ. Он постарался как можно больше шуметь, разве что не пел, и через несколько минут вышел освеженный и бодрый, в полотенце, обмотанном вокруг бедер. Он открыл дверцу шкафа и выбрал чистую рубашку. — Чиано, ты что, собираешься одеваться? — Конечно. — Сеньор Вальдес нарочно громко позвенел вешалками в шкафу и вытащил черные китайские брюки, широкие и удобные, идеальные для жары. — Чиано, прекрати одеваться! — Уже почти вечер. — Чиано… — Голос был мягкий и вкрадчивый. — Бедный Эрнесто скоро придет домой. Тебе что, совсем не стыдно? — Ни капельки не стыдно! Она посмотрела на него долгим, призывным взглядом, который с успехом использовала недавно в кафе. Еще час назад, когда она стаяла перед ним на кровати на четвереньках, этот взгляд казался ему неотразимым, теперь же его действие иссякло. Мария откинула волосы с лица. — Чиано? — Ну что? — Сделай это еще раз… — Что? — Сделай это еще раз. — Что «это»? — Ты знаешь, что. — Нет. — Ты знаешь! То, что ты всегда со мной делаешь. — Нет. — Ну пожалуйста, Чиано, сделай это еще раз. Она перевернулась на спину, откинула влажную простыню, обнажая гладкое смуглое тело и слегка выгибаясь, как греющаяся на солнце кошка. — Чиано, посмотри на меня. — Нет. Теперь она трогала себя, скользя по телу кончиками пальцев. — Нет. — Тогда я сама это сделаю. — Посмотри на часы! Мария, перестань, прошу тебя! Подумай об Эрнесто. Он ведь может что-то заподозрить! — Заподозрить? Ха! Да он все знает. — Ее руки совершали широкие круги вокруг бедер, то поглаживая, то пощипывая в нужных местах. — Как — знает? — Ну, я почти уверена. — Глаза Марии были закрыты, кончик языка высунулся из уголка губ. Она подняла колени и раздвинула ноги. — Ты смотришь на меня, Чиано? A-а, смотришь… Я чувствую на себе твой взгляд… — Голова ее запрокинулась. — Он знает? — Тише, милый, не сбивай меня. Конечно, он знает. Он гордится тем, что его жена — любовница самого Л. Э. Вальдеса. Для него это… — голос ее на секунду прервался, будто она задохнулась от удовольствия, — большая честь. — Нет, он не может знать. Мария ничего не сказала. Он слышал, как участилось ее дыхание, как в горле раздалось легкое клокотание, будто там застряла слюна, и она не смогла ее вовремя сглотнуть. — Прекрати сейчас же! Смотреть на тебя противно! — Это. Не. Противно. Наоборот. Чудесно. Помоги. Мне. — Мария извивалась на постели, танцуя собственное танго, бесстыдно выставляя себя напоказ, как диковинный фрукт на роскошном натюрморте, а руки ее трепетали над телом, подобно птичкам в клетке, мимо которой проходит кошка. — Ничего твой Эрнесто не знает, — сказал сеньор Вальдес. — Наоборот, у него самого есть любовница. Да, точно, есть. Я их видел. Мария закусила губы и теперь стонала, не останавливаясь. — Да, я видел их. Эрнесто шел по улице с молоденькой девушкой. Красавицей, студенткой университета. Богиней красоты. Такая красота сделана лишь для одного — чтобы ею обладал мужчина. Я их видел. Веки Марии задрожали. Ее тело выгнулось и напряглось. — Я видел, как они касались друг друга. Я наблюдал за ними из-под тени деревьев. Я все видел. И когда он причинял ей боль, когда делал с ней ужасные, невозможные вещи, она все принимала беспрекословно и лишь молила его: «Еще, еще!» Потому что от него она готова была принять все, даже боль. Марию будто подбросило в воздух. Она зарычала, захрипела, застонала. А потом дыхание с шумом вырвалось из ее горла. Всхлипнув, она рухнула на постель и свернулась калачиком, мурлыча от удовольствия. — О, Чиано, Чиано! Какой же ты великолепный рассказчик! Какая мерзость! Сидя в коричневом коридоре, он все еще чувствовал в горле комок отвращения от ее бесстыдного представления. Однако он был еще более смущен собственным поведением. Зачем он, к примеру, придумал ее банкиру любовницу? Зачем придал ей черты Катерины? Зачем стоял над Марией, глядя на извивающееся на кровати тело, купаясь в ее наслаждении, зачем подыгрывал ей? Теперь он был сам себе противен, особенно потому, что прекрасно знал: в недалеком будущем, в один из особенно жарких, скучных дней, он опять повстречает ее в городе или, придя домой и открыв почтовый ящик, вытащит из него открытку, на которой будет стоять лишь «2.30», и он пойдет, пойдет в который раз, словно теленок. «Какой же ты великолепный рассказчик. Чиано!» Нет, не надо думать об этом теперь. Он был таким, но сейчас он изменился. В данную минуту он — просто нервничающий мужчина, который ждет юную и прекрасную девушку. Рядом на скамье лежал объемистый бумажный пакет с заклеенным скотчем верхом. Сеньор Вальдес разорвал липкую ленту и вытащил большую записную книжку, на этот раз с бледно-голубыми страницами. Сеньор Вальдес решил, что пора поменять цвет рабочего инструмента. Раз уж он собрался писать о рыжей кошке, делать это надо на голубой бумаге. Сеньор Вальдес порылся в нагрудном кармане пиджака, вытащил ручку и отвинтил колпачок. «Тощая рыжая кошка перешла дорогу». На голубом фоне слова смотрелись замечательно, особенно написанные элегантным почерком с небольшим росчерком в конце. Он немного подождал, потом задумчиво посмотрел в один конец коридора. Потом в другой. Чернила высохли, слова больше не блестели так завлекательно, наоборот, теперь они казались какими-то смятыми, придавленными. Сеньор Вальдес решил, что роман, особенно великий, должен начинаться не с самого верха страницы, а по крайней мере с середины. Пустое пространство сверху должно символизировать вздох, своеобразную прелюдию, как увертюра к опере. Он вырвал первый листок, отступил на пол-страницы вниз и опять написал: «Тощая рыжая кошка перешла дорогу». Он взглянул на противоположную стену и готов был уже вздохнуть, как над головой оглушительно прозвенел звонок. И тут же двери по всему коридору раскрылись, и из них повалили толпы одетых, как боливийские партизаны, болтающих, кричащих и хихикающих студентов с рюкзаками и сумками и устремились по коридору к выходу. Сеньор Вальдес встал, прижатый толпой к скамье, и завертел головой, стараясь поймать взглядом Катерину. Ее не было видно. Вскоре он заметил ее в конце коридора, она пробиралась сквозь толпу в противоположную сторону, навстречу общему потоку. Он двинулся следом, но она нырнула в боковой проход и исчезла. — Простите. Дайте пройти. Простите. Казалось, его никто не слышал, не замечал. Стараясь увернуться от острых углов портфелей и сумок, он яростно заработал локтями, и вдруг, как по мановению волшебной палочки, поток студентов иссяк. Кончился. Коридор опустел. Сеньор Вальдес повернул за угол и уперся в две закрытые двери. Из-за матового стекла, закрывающего большую часть поверхность дверей, пробивался голубоватый свет неоновых ламп. Над одной дверью жирными черными буквами было выведено: «Дамы», над другой: «Джент.» Сеньор Вальдес в панике заметался перед туалетами. Как поступить? Вернуться назад, сесть на скамью? Но тогда он может ее упустить — что, если она повернет в другую сторону? Не бежать же следом, в самом деле. Нет, нет, так не годится. Самое главное в его плане — прелесть неожиданной встречи. Отираться около женской уборной он тоже не может — в этом нет решительно никакой поэзии. Решено — он спрячется в мужском туалете и подкараулит ее. Сеньор Вальдес на цыпочках подошел к двери с надписью «Джент.», скользнул внутрь и тихонько прикрыл ее за собой, старательно удерживая круглую ручку, чтобы язычок защелки не щелкнул. Затем неслышно отступил в центр просторной комнаты, встав так, чтобы его тень не падала на дверное стекло, и затаился. Из неплотно закрытого крана капала вода, оставляя ржавый след в одной из раковин, где-то бурчал неисправный сливной бачок, но в целом в туалете было чисто и, что гораздо важнее, прохладно. Сеньор Вальдес ждал, затаив дыхание. Какое-то время стояла полная тишина, потом за стеной послышалось цоканье каблуков по бетонному полу, резкий звук слива, потом хлопнула дверь, каблуки простучали опять, и послышался шум воды. Протестующе взвизгнули ржавые трубы. Мысленным взором сеньор Вальдес завороженно следил за ней, будто стена между туалетами стала прозрачной: вот она моет руки, секунду медлит, вскидывая глаза к висящему над умывальником зеркалу, поднимает верхнюю губу и стирает с переднего зуба приставший кусочек пиццы, вот проводит влажной рукой по волосам. Он выдохнул. Опять стук каблуков — теперь она шла к двери. Скрип пружин, хлопок — она уже в коридоре. Он дал ей пройти пару шагов, прежде чем распахнуть дверь и выйти наружу. — О, Катерина! — Сеньор Вальдес изо всех сил старался, чтобы голос его звучал естественно. — Как приятно увидеться! Когда он окликнул ее, Катерина обернулась через плечо с улыбкой, которая, казалось, никогда не сходила с ее губ, — юной, открытой, доброжелательной, такой прекрасной, такой прекрасной… Но через мгновение она узнала его, и выражение ее лица переменилось — теперь на нем были написаны почтение и вежливое удивление. — Добрый день, сеньор Вальдес, — сказала она. — Здравствуй. — Все слова вылетели из головы, и он смог только повторить: — Как приятно увидеться! Она промолчала. — Я получил твою записку. — Я вложила ее вам в руку. — Да. — Он помедлил, вспоминая, как это было. — Да. Так ты, оказывается, пишешь? — Да, рассказы, глупости всякие… — Если они важны для тебя, значит, это не глупости. — Ну и врун, одернул себя сеньор Вальдес. «Какой же ты замечательный рассказчик, Чиано!» Вешаешь девушке лапшу на уши! Признайся, сколько навозных куч ты перелопатил, сколько чепухи прошло через твои руки, откровенной лажи, написанной бездарными, беспомощными, безнадежными графоманами? И ты безжалостно выбрасывал рукописи в корзины для бумаг и советовал жалким писакам найти другое занятие в жизни, пожалеть ни в чем не повинные деревья и не переводить попусту чернила. — Я с удовольствием посмотрю твои работы. Может быть, разрешишь пригласить тебя на чашку кофе? На этот раз я готов обслужить тебя сам. — Сеньор Вальдес столько раз практиковал эту маленькую шутку, но сейчас, когда он произнес ее, глядя Катерине в глаза, она прозвучала очень слабо. Катерина смотрела на него со странным, несколько отрешенным выражением, и в глазах ее промелькнуло что-то вроде жалости. Сеньора Вальдеса это не слишком испугало. Жалость — хорошее чувство, ну, не то чтобы очень хорошее, но и оно сойдет, если позволит ему приблизиться к цели. Она помедлила, будто прикидывая что-то в голове, а потом сказала: — Кофе? Да, можно, конечно, и кофе выпить. Но разве вы не хотите заняться со мной сексом?* * *
Тощая рыжая кошка перешла дорогу. Тощая рыжая кошка перешла дорогу. Тощая рыжая кошка перешла дорогу. Сеньор Вальдес сидел за рабочим столом перед открытым окном и писал, писал, писал, пока солнце не зашло за горизонт и на улице не загорелись фонари. Он заполнял страницы одной-единственной строчкой, пятью словами, то строчил их пулеметной очередью, то, задумываясь, останавливался, представлял проклятую кошку, ее тусклую кошачью жизнь, ее хозяев и места ее обитания. Он думал о том, куда она могла пойти и что увидела по дороге, чем питалась и кого встретила, и опять начинал строчку со слов: «Тощая рыжая кошка перешла дорогу», пока множество страниц чудесной новой записной книжки не оказалось покрыто этим писательским кошмаром. В конце концов Бог смилостивился над ним и погасил солнце; подобно покрывалу, опускаемому на лицо мертвеца, по его столу поползли тени, и темные, злые строчки, испещрившие голубые страницы смешались, слились воедино, расползлись по щелям и углам и пропали. Сеньор Вальдес облегченно вздохнул. Конечно, он с легкостью мог протянуть руку и включить настольную лампу, но вместо этого предпочел откинуться в кресле с вздохом облегчения. Что ж, он хорошо поработал. Если мерить сделанное не в словах, а в часах работы, он поработал достаточно. Методично, аккуратно он завинтил колпачок ручки и положил ее во внутренний карман пиджака, висевшего на спинке кресла. Потом сеньор Вальдес закрыл записную книжку, сложил перед собой руки, как в молитве, и снова вздохнул. Даже по окончании работы кошачье предложение продолжало навязчиво скрести когтями по его мозгу, материализуясь перед закрытыми глазами в виде черных закорючек-букв, то растворяясь в воздухе, то формируясь опять. Пять слов грохотали в ушах, как каретка пишущей машинки, звенели, как глупая песенка, случайно услышанная по радио за завтраком и приставшая на целый день. Пять слов ныли, как больной зуб, как… как… как знакомое, мучительно-зудящее, неудержимое желание секса. Сеньор Вальдес посмотрел на часы — девять вечера. Вообще-то идти к мадам Оттавио рановато, но, с другой стороны, девочки будут свеженькие, да и выбор больше. Да, надо двигаться, нечего сидеть дома и ждать. Да и чего ждать? Ведь секс — естественное отправление организма, и не следует культивировать брезгливое отношение к самому себе, чувствуя легкое возбуждение, которое ассоциируется скорее с теплым стульчаком туалета, нежели с высоким чувством. Наоборот, все неприятные ассоциации, возникающие при мысли о публичном доме, нужно гасить в зародыше — быстро и интенсивно. Правда, сталь тонкому существу, как сеньор Вальдес, это редко удавалось. К тому же сеньор Вальдес чувствовал, что потерял уверенность в себе. Он был взволнован. Обижен. Расстроен. Даже напуган — эти чувства не оставляли его после знаменательной встрече в коридоре, когда он прошел мимо Катерины, ни словом не удостоив ее провокационный вопрос. «Разве вы не хотите заняться со мной сексом?» Эти слова крутились в его голове, бились в виски не хуже чертовой кошки. Когда она произнесла: «Разве вы не хотите заняться со мной сексом?» — так просто, обыденно, сеньор Вальдес, вздрогнув, даже отпрянул назад. Он почувствовал себя обманутым, будто она выхватила из его рук корону, приготовленную им для торжественной церемонии, и нахлобучила себе на голову. Словно она внезапно ощерилась на него, как волчица, или как если бы он целый день преследовал по лесу красавца-оленя, а тот вдруг обернулся на него, лязгнув желтыми клыками, со злобным рыком ягуара. Они поменялись ролями. Теперь он вместо охотника стал добычей. И это ему совсем не понравилось. Какой получился нелепый, дурацкий разговор! Симптоматично, что произошел он на фоне громкой отрыжки унитазов. Он не этого хотел! Он совсем не так все представлял! «Не хотите ли заняться сексом?» Господи, да что же это могло означать? Она что, она издевалась над ним? Типа: «Я знаю, чего ты хочешь, старый дурак, и ты этого не получишь»? Или это означало нечто еще более неприятное? Не может быть, но вдруг… вдруг она искренне приглашала его к соитию? Наподобие анонимных открыток Марии, указывающих лишь время свидания? Боже, вот это было бы по-настоящему ужасно. Ужасно, потому что в таком случае она оказывалась… кем? Энтузиастом секса? Афисъенадо? Что ж, конечно, грех жаловаться — сеньор Вальдес и сам был заядлым афисъенадо, как собственно процесса, так и женщин в целом, а в тот момент — особенным энтузиастом Катерины. Он должен был бы радоваться тому, что она разделяет его энтузиазм. Однако ему была нестерпима мысль о том, что университетские сопляки, прыщавые юнцы в засаленных докерских куртках с нечесаными патлами знали о ее энтузиазме не понаслышке. И ведь они, как назло, так молоды — и она тоже! Она невольно будет сравнивать — а кто бы не стал? И, конечно, в отношении физической формы преимущество всегда на стороне молодежи. Она ведь слишком юна и неопытна, чтобы в полной мере оценить, как Мария, что за честь быть любимой великим писателем-романистом Л. Э. Вальдесом, а он хотел, чтобы она понимала, что он готов опуститься до нее. Готов уложить ее в постель, но совершенно не желает, чтобы она так грубо и вульгарно прыгала в нее сама. Сеньор Вальдес провел ладонью по бархатистой обложке записной книжки и прислушался к себе. Тишина. Молчание. Ни одно слово не рвалось на волю из глубин его души. Что ж, теперь он твердо знает, что, если внутри него и растет какая-то история, наружу она выплеснется только вместе со спермой — в тело Катерины. Когда-то помогали девочки мадам Оттавио, но теперь — нет. Теперь единственное, что может его спасти, — омовение в ее жемчужной красоте. И действовать надо быстро, не откладывая, как нельзя откладывать поход в аптеку за назначенным доктором лекарством. И тут же его с ног до головы окатил холодный пот — что, если он потерял не только способность писать? Что, если безотказный инструмент в ответственный момент предаст его? Что, если он кончит свои дни, как доктор Кохрейн, гуляющий под ручку с девушками и женщинами любого возраста, развлекающий их анекдотами, но знающий, что никогда, никогда больше не переступит заветный порог? Сеньор Вальдес решительно встал и надел пиджак. Поворачивая в двери ключ, он улыбнулся. На самом деле так ли уж важно, как Катерина относится к сексу? Он увидел в ней то, что до него никто не разглядел, — ее светящийся ореол принадлежит ему одному. Но медлить нельзя ни минуты. Если бы кто-нибудь из соседей в тот вечер увидел сеньора Вальдеса, спешащего вниз по лестнице по своим делам, они порадовались бы за него — так он был бодр и весел, — хотя, конечно, сеньор Вальдес никогда не стал бы обсуждать расположение своего духа с соседями. Он ничего не знал о соседях — для него они были лишь табличками с именами на почтовых ящиках. Его вполне устраивало такое положение дел — хотя дочь дантиста доктора Неро с третьего этажа неожиданно похорошела. Возможно, через пару лет, когда дела у него пойдут лучше и он закончит свой роман, можно будет взять ее под крыло. Сеньор Вальдес толкнул тяжелую дверь из стекла и бронзы, что вела на улицу, и вышел на Кристобаль-аллею, на ходу размахивая правой рукой, чтобы немного потренировать прямой удар. Он шел, размахивая воображаемой клюшкой, наклоняясь с воображаемого пони за воображаемым мячом, уклоняясь от противника, обводя мяч вокруг растерянного врага чуть заметным перемещением центра тяжести в седле. И вот он уже вырвался вперед, отпустил вожжи и несется к цели! Сеньор Вальдес выполнил на тротуаре изящный пируэт и, цитируя рубаи Хайяма в такт размеренным шагам, устремился дальше, а музыка сопровождала его движение. В тот вечер танго звучало отовсюду: из радиоприемников и музыкальных центров, из кухонь домохозяек и ночных клубов, из ближайшего кафе, где дюжина несчастных перед телевизором ожидала результатов розыгрыша лотереи, даже из бедно обставленной спальни, где высохший, как скелет, старик кормил супом умирающую жену и с тоской вспоминал танго, что пятьдесят лет назад танцевал с Розитой, девушкой, на которой ему следовало жениться. Улица была заполнена историями по горло, под завязку, и тощая рыжая кошка могла увести сеньора Вальдеса в любую сторону. Однако он так привык рассказывать свои истории, что разучился слушать чужие, так привык танцевать под свою музыку, что уже не воспринимал иных мелодий, кроме собственной, и она влекла его к прекрасной юной девушке, которую ему в скором времени предстояло убить. Дом терпимости мадам Оттавио располагался на тихой площади немного в стороне от сияющего огнями проспекта. Перед входом был разбит маленький сад, в котором помимо цветов росло несколько деревьев, даже в самое жаркое время бросающих на садик густую прохладную тень. И теперь, вечером, их листья шелестели, создавая иллюзию бриза. Сеньору Вальдесу нравился этот садик. Он обладал теми качествами, что в наибольшей мере импонировали ему: аккуратные клумбы, засаженные цветами, исправно алеющими и голубеющими в течение всего лета, изящная решетка из чугунного литья, повторяющая узоры ставень других домов на площади. Ему даже нравилась гравиевая дорожка, ведущая к парадному входу, и то, что по приказу мадам ее постоянно обрызгивали водой, прибивая к земле пыль. Как обычно, сеньор Вальдес аккуратно закрыл за собой калитку и защелкнул металлический замок, чтобы собаки не могли вбежать в сад. Когда он дошел до двери в дом, на его отполированных, будто зеркало, туфлях не было ни пылинки. Приятное местечко, ничего не скажешь. Сеньор Вальдес любил представлять, как девочки мадам Оттавио поднимаются за полдень, как выходят из дома на прогулку, держась за руки, словно монашенки, всегда по двое, закрывая лица от солнца Нелюбопытных глаз широкополыми шляпами, пряча в атласные митенки мягкие, гладкие ручки. Ему нравилось думать о том, как они проводят день — кто-то ухаживает за розами, кто-то подметает дорожки, они перебрасываются невинными шутками, беззаботно смеются — молодые, полные сил, — а потом отправляются обратно в дом, чтобы приготовиться к приему гостей. Конечно, все это были лишь грезы. Девочки мадам Оттавио никогда не работали в саду — за ним ухаживал садовник, нанятый на деньги, которые жертвовали на это жители площади. Садовник — молодой красавчик, приходил на работу в огромных сапогах и микроскопических шортах, без шляпы, в расстегнутой рубашке, а то и вообще голый по пояс. Все девочки мадам Оттавио были в него влюблены. Они свистели ему из окон, кричали и всячески пытались заманить внутрь: «Все бесплатно, обслужим в лучшем виде!» — лишь бы узнать, каков он на вкус. Однако садовник ни разу не ответил на их призывы. У него был дружок, официант из отеля «Империал». Жаркими вечерами они сидели в парке, трогали друг друга и целовались. Как и все остальные дома на площади, дом мадам Оттавио был построен из мягкого красного кирпича, покрыт толстым слоем штукатурки и выкрашен в разные цвета в соответствии со вкусами и пристрастиями бывших владельцев. В результате бордель мадам Оттавио вместо ансамбля, объединенного единством архитектурной формы и цвета, что обычно понимается под словом «дом», представлял собой какофонию несочетаемых оттенков. В прошлом сеньор Вальдес сразу нашел бы в этом богатую палитру метафор и написал бы рассказ о раскрашенном доме, в котором живут раскрашенные шлюхи, каждая из которых пытается выдать себя за кого-то другого. Он прославил бы общность девиц легкого поведения под крышей каменного строения и не забыл бы упомянуть нежно любящую их мадам. Он мог бы даже сравнить историю всей страны с историей одной площади и описать изменения, которые время и человеческий труд принесли на эту землю. Он описал бы в красках, как на заре веков люди пришли в джунгли, как беспощадно они вырубали деревья и лианы, что росли вдоль берегов реки, как расчистили и выровняли землю, как через несколько веков построили здесь город, замостили маленькую площадь и окружили ее нарядными каменными зданиями. А потом проследил бы, как еще через сто лет время начало завершать безжалостный круг: штукатурка облупилась, двери покосились, оконные ставни покорежились от влаги, некогда нарядные домики начали выглядеть подобно приюту для сумасшедших художников. Конечно, мадам Оттавио старалась, чтобы ее заведение выглядело пристойно, но в последний сезон дождей, когда водосточные желоба не в силах были справиться с потоками воды, на фасаде ее дома появилось безобразное пятно, а около входной двери штукатурка вспучилась, словно раковая опухоль, грозя отвалиться и упасть на головы посетителей. Входная дверь была распахнута, и в глубине просторного холла сеньор Вальдес увидел еще одну раскрытую дверь, которая вела в украшенный китайскими фонариками внутренний двор, любимое место обитания клиентов. Вечерами именно там, под сенью пушистых деревьев, богатые сеньоры встречались со своими избранницами на час. Стол, прислоненный к задней стене дома, всегда изобиловал спиртными напитками и ведерками со льдом. Мадам не брала денег за выпивку, но все прекрасно понимали, что даже самая маленькая рюмка водки имела здесь цену — мадам не занималась благотворительностью. И поэтому даже самые тупые клиенты, угощаясь у бара, знали, что, если хотят опять прийти в это место, им следует выбрать не только напиток, но и нечто более существенное. Сеньор Вальдес подошел к столу, и в это время на скатерть мягко лег сухой лист. Сеньор Вальдес брезгливо подобрал его, растер пальцами в труху и смахнул на свежеподметенную дорожку. Потом придирчиво оглядел руки и, удостоверившись, что они достаточно чистые, взял с подноса металлические щипцы и положил лед в широкий стакан. Колотые кусочки льда со звоном стукнулись о толстое стекло и осели на дне, сразу начав подтаивать. Сеньор Вальдес не знал — ему в голову не пришло спросить, — что странной формы бутылочки с соком лайма, который он всегда употреблял с джином, выписывались мадам Оттавио из Англии специально для него. Никто из посетителей не трогал их. По неписаным законам этикета другие завсегдатаи не смели дотрагиваться до бутылочек, припасенных для сеньора Вальдеса. Как банкир Эрнесто Марром преодолевал праведный гнев при мысли, что его жена спит с романистом Л.Э. Вальдесом, обращая его в гордость, так и мадам Оттавио считала за честь побаловать любимого клиента бутылочкой-другой заморского сока. Сеньор Вальдес опрокинул почти половину содержимого бутылочки в стакан и плеснул туда на два пальца джина. Конечно, он понимал, что такая глупая аффектация не делает ему чести, но ничего не мог с собой поделать — «буравчик» он полюбил в университетские дни, почему-то этот зеленый коктейль всегда напоминал ему героев Реймонда Чандлера. Впрочем, зеленый змий в любом виде раскрывает творческие чакры. Может быть, это опять поможет? Сеньор Вальдес рассчитывал на любую помощь. Вальдес опустился на плюшевую подушку стоящей под окном скамьи, покрепче ухватил покрытый капельками холодной влаги стакан и поднес к губам. «Тощая рыжая кошка перешла дорогу и незаметно прокралась в бордель». А дело-то пошло на лад! Довольный собой, сеньор Вальдес позволил себе улыбнуться. Он вдвое увеличил количество слов в предложении и к тому же понял, куда направляется кошка. Надо срочно это записать. Сеньор Вальдес похлопал по карману в поисках ручки и бумаги и все еще рассеянно охлопывал себя, когда стул, стоящий на другом конце стола, со скрипом отъехал в сторону. — Добрый вечер, сеньор Вальдес. Разрешите присесть рядом с вами? Вот черт! Во дворе стояло несколько скамеек, но почему-то шефу тайной полиции приспичило сесть именно рядом с ним! С другой стороны, такому человеку, как начальник полиции, несмотря на мятый костюм, который когда-то был белого цвета, с отвисшими коленями и порванным карманом, отказать было невозможно. — Конечно, команданте Камилло, садитесь, пожалуйста! — так он ответил. Кратко и вежливо. Вежливо, но не раболепно. И без приглашения к пустой болтовне. Команданте сел, широко расставив ноги и выставив огромные ботинки далеко вперед, загородив половину дорожки. Нет, он не полностью перекрыл проход парам, гуляющим в тени деревьев, они легко могли обогнуть его. Команданте вовсе не желал мешать гуляющим, он просто помечал новую территорию так же бездумно, как пес помечает свою, поднимая ногу у столба. Сеньор Вальдес, конечно, заметил этот жест и прочитал его как попытку запугать его, может быть, даже неосознанную. Такой человек, как команданте Камилло, долгие годы отдавший службе в такой стране, как их любимая родина, и не мог вести себя иначе. Вальдес почти сочувствовал ему — тяжело, наверное, жить, не имея друзей, не зная любви, и никогда не быть уверенным в том, что, если человек говорит тебе «Пожалуйста, садитесь», он делает это от чистого сердца, а не потому, что боится отказать. Все равно как быть любимым клиентом в публичном доме, не имея при этом возможности выйти наружу. — Я вас раньше здесь не видел, — сказал команданте Камилло. — О, думаю, что видели, — сказал сеньор Вальдес. — Я даже уверен, что вам известно, когда я был здесь в прошлый раз. — Я, знаете ли, не регистрирую посещения борделей. — Возможно, но другие регистрируют. — Да, — сказал команданте Камилло. — Я почти уверен, что другие регистрируют. — И что, много дел вы уже завели? — Неужели мы должны говорить о работе? — Команданте Камилло с притворной скукой зевнул и двинулся так, что у пояса обнажился револьвер в коричневой кожаной кобуре. — Полагаю, кое-что есть. Немного, но есть. Здесь мало таких известных посетителей, как вы, сеньор Вальдес. Несколько профсоюзных деятелей, пара студентов-радикалов — конечно, за ними надо приглядывать на случай, если они вдруг перестанут болтать о перестройке общества и решат эту самую перестройку осуществить. Но вы же не похожи на них! Вы вне всяких подозрений. Если мы и приглядываем за вами, так только из отеческого желания уберечь от беды. Вы — наше любимое детище, гордость нации, Вальдес. «Сеньор» исчезло. Вальдес заметил это, попробовал новое обращение на вкус, подумал пару секунд, что это может означать — попытку сближения или очередной шлепок, как, например, «нечаянная» демонстрация револьвера. Он решил не искушать судьбу и не отвечать команданте Камилло так же. Команданте поднял стакан так плавно, что лед в нем не шелохнулся. — Как поживает ваша дорогая матушка? — спросил он. — Может быть, не будем в таком месте упоминать мою мать? — О нет, конечно, нет, вы правы. — Команданте Камилло с шумом отпил большой глоток и кивком указал в противоположную сторону садика. — Видите вон ту высокую девицу? Она новенькая, поступила сюда пару недель назад, нет, вру, три недели. Прямо с фермы, свежа, как свежескошенное сено. Если вы еще ее не пробовали, рекомендую. Но вы не ответили мне, как поживает ваша матушка? — Откуда вы знаете мою мать? — А кто вам сказал, что я знаю ее? — Но вы знали моего отца. Команданте Камилло поставил стакан на стол все с той же кошачьей грацией. — Почему вы так думаете? — Он исчез. — Что ж, с отцами это случается. У всех свои секреты. Они просто — раз! — Команданте пальцами изобразил человека, движущегося по краю стола. — Раз, и все! Уходят из дома. Исчезают. — Простите мое невежество, — сказал сеньор Вальдес. — Мои знания в этом вопросе действительно крайне ограничены. У меня был всего один отец, но, как вы утверждаете, способность исчезать присуща многим. Действительно, столько народу уже исчезло — отцы, сыновья, дяди, дочери. Один день они здесь, рядом с нами, а завтра — раз, и нет, в точности как вы говорите, наверное, это все их секреты виноваты. Может быть, наши исчезнувшие отцы теперь живут где-нибудь одной дружной коммуной вместе с любовницами? Может быть, даже на другом берегу Мерино? Команданте подцепил толстыми пальцами кубик льда и с хрустом разгрыз его. — А почему бы вам не описать это в романе? — спросил он. — В следующем, конечно, этот, как я понимаю, близок к завершению. — Может быть, — кивнул сеньор Вальдес. — Вы планируете задержаться здесь? — Да, вероятно, — сказал команданте, — пожалуй, преподам той дылдочке еще один урок хороших манер. А вы? — К сожалению, мне пора. Команданте не сделал ни малейшей попытки подняться. — Передавайте от меня привет вашей матушке, — сказал он. — А ты поимей свою, раз уж остаешься здесь, — сказал сеньор Вальдес. Правда, произнес он эти слова, только когда вышел на площадь. Он был очень зол. Ему нужна была женщина, а поганый команданте вытурил его, как мальчишку, как сильный бык отгоняет от самок более слабого. А сам-то он почему ушел? Побоялся скреститься рогами с Камилло? Вот проклятый ублюдок! Он что, думал, они вместе будут трахать шлюх? Сеньор Вальдес остановился под фонарем на углу Кристобаль-аллеи и маленькой площади. Он чиркнул длинной спичкой о грубую штукатурку дома, зажег сигару и пару раз жадно затянулся. Потом сеньор Вальдес посмотрел на запад, в сторону своего дома, притаившегося за углом. Он взглянул на восток, туда, где Кристобаль-аллея переходила в площадь Сентябрьской революции. Что ж, сегодня с мадам Оттавио не получилось. Не беда, он пройдется, поужинает в каком-нибудь уютном месте, побазарит о книгах с приятелями и, может быть, перед сном пропустит рюмочку бренди в «Фениксе». Разве неудивительно, что в мире, полном айсбергов, мы до последнего момента не замечаем свой, тот, что на всех парах мчится навстречу нашему кораблю? Далеко на севере, за тысячи километров, груда льда внезапно отламывается от основного массива и с шумом обрушивается в воду, чтобы начать свой путь. Нас пока разделяет безбрежное пространствоокеана и миллионы случайностей: ветры, подводные течения или мели — могут либо изменить наш маршрут, либо заставить айсберг свернуть в сторону. Если бы айсберг оторвался на десять минут позже или если бы мы покинули порт на десять минут раньше, наши пути никогда не пересеклись бы. Но нет! Неизбежно, безошибочно, судьба железной рукой ведет к столкновению, к той единственной точке, где корабль столкнется с грудой тающего льда, что приведет обоих к гибели. Почему так происходит? Кто знает? Но именно это и случилось с сеньором Л. Э. Вальдесом, литерато[3] и селебрато[4], и с Катериной. Кто из них был айсбергом, а кто кораблем? Не имеет значения. Важно то, что они оба погибли в результате столкновения, что жизни обоих были разрушены, а ведь избежать этого можно было так просто. Бедная Катерина. Почти как персонаж произведений самого Л.Э. Вальдеса, она внезапно обнаружила у себя талант рыдать. Но, в отличие от маэстро, Катерина была уверена, что сходит с ума. Другого объяснения быть не могло. Она чувствовала — безумие медленно, но неуклонно подкрадывается к ней, с того дня, как сеньор Вальдес зашел в кафе «Феникс» и сел за столик. Тогда она была с ним любезна, но не более, а вот он проявил себя истинным джентльменом: ошеломляюще великодушным и поразительно галантным. А ведь он мужчина. Мужчины, грязные, пустые, глупые твари. Животные, вот они кто. Готовы наобещать тебе луну и солнце в придачу, лишь бы снова запрыгнуть в люльку и ухватиться за мамкину титьку. Но не сеньор Вальдес. Катерина прекрасно знала, что стоит ему глазом моргнуть, и любая женщина с радостью пойдет с ним. Самые красивые и утонченные хозяйки модных салонов, танцовщицы, кинозвезды, журналистки, литературные критики, даже профессора университета — или, на худой конец, жены профессоров. Он может заняться сексом с любой из этих прекрасных женщин, но когда наивная, глупая девушка в коридоре предложила лечь с ним и раздвинуть ноги — он предпочел не услышать! Вот какой он удивительный человек! Он сделал вид, что не заметил ее вульгарного предложения, прошел мимо, не сказав ни слова. Да если бы она предложила такое любому мокроносому студенту, он завалил бы ее тут же, прямо в коридоре, хотя бы для того, чтобы потом похвастаться перед сталь же омерзительными друзьями. Но не сеньор Вальдес. Он не стал подвергать ее унижению и притворился, что вообще не видит ее, вот какой он добрый и хороший. — Черт побери тебя, Л. Э. Вальдес, откуда ты свалился на мою голову! — вскричала Катерина, разражаясь новым потоком слез. Она сложила руки на чудесной груди и плакала и плакала, пряча лицо в волосах, раскачиваясь на стуле, пока сама не укачала себя и не уснула невинным сном младенца прямо там, где сидела. Если бы Катерина проспала до утра, свернувшись на стуле, все могло бы кончиться хорошо. Однако когда Эрика из соседней квартиры постучала к ней и позвала гулять, Катерина еще раз погрозила кулаком небесам, с проклятием повторила имя Л.Э. Вальдеса, а потом поднялась со стула, умылась, провела помадой по губам и вышла на улицу. А если бы сеньор Вальдес решил проигнорировать незваного соседа и, вместо того чтобы позорно бежать из дома мадам Оттавио (куда уже начинали собираться девочки), остался и осчастливил хотя бы одну из них, кто знает, как сложилась бы его дальнейшая жизнь.* * *
Сеньор Вальдес прошелся по Кристобаль-аллее, изо всех сил затягиваясь сигарой, и густой, ароматный дым, слегка отдающий сахарным тростником, успокоил его нервы и восстановил погнутую броню уверенности в себе. Дойдя до площади, именуемой ныне площадью Сентябрьской революции, сеньор Вальдес застал ее абсолютно пустой. Было, что называется, время между: горожане, что собирались провести вечер вне дома, успели дойти до кафе и баров и сейчас благополучно и радостно напивались в компании друзей. Вот через пару часов город оживится: кто-то отправится гулять с любимой, кто-то затеет драку с соперником, а кто-то просто пойдет домой, и площадь снова наполнится голосами. Однако сейчас все было тихо. Только стук его каблуков по бело-черной плитке, которой выложен тротуар, раздавался в темноте, да вдалеке три раза просигналил невидимый пароход. Зеленый крест над аптекой на углу медленно и неровно мигал — будто в кабеле текло недостаточно электрического тока, чтобы обеспечить бесперебойное свечение. Сеньор Вальдес прошел под шипящим, потрескивающим крестом и свернул в густую тень небольшого палисадника, прячущего в себе двери, ведущие в кафе «Феникс». В полной темноте он едва отыскал дверь. В городе было великое множество подобных потайных, милых местечек, маленьких кафе, уютных баров, даже крошечных часовенок, изукрашенных, как пасхальные яйца, в которых на видном месте хранились мощи Христовы и где старушки могли на деле ощутить присутствие Святого Духа. Однако снаружи они были скрыты от посторонних глаз старыми, рассохшимися, неприметными дверьми. Найти их мог только посвященный или местный житель, который очень хорошо знал город. Так его предки — синеволосые индейцы — безошибочно находили путь от одного дерева к другому через километры джунглей. Так много укромных уголков в городе скрывалось от любопытных глаз, и только дом мадам Оттавио нагло и вызывающе стоял посередине площади, бесстыдный и голый, как девки, что обслуживали клиентов внутри него. Сеньор Вальдес взглянул на часы. Он еще мог вернуться. Вполне мог, времени предостаточно. Почему бы и не вернуться, а? К этому времени команданте наверняка свалил, не будет же он, в самом деле, сидеть там все ночь! Но, с другой стороны, что, если он еще там? Что, если они столкнутся у входа? Сеньор Вальдес толкнул плечом тяжелую дверь кафе «Феникс» и спустился по каменным ступеням в зал. «А разве ты не хочешь заняться сексом?» — спросил он себя. «Да, хочу!» — честно признался он. Конечно, и очень хочет! Если бы его спросили, что он предпочитает: провести вечер в «Фениксе» или заняться сексом, он без вариантов выбрал бы секс. Однако в тот день команданте бессовестно ограничил его выбор, отогнав от цыпочек мадам Оттавио. Что же, остается одно — кофе и болтовня с приятелями. Они восторженно загудели, едва он появился в зале, — все та же университетская кодла, даже сидели за тем же столом, все так же перебрасываясь шутками и лениво переругиваясь. — О, Вальдес пришел! Вальдес, сюда! Сюда! Вальдес, разрешите наш спор. Вы же специалист. Он сел. — В чем дело? — «Одиссея» или «Дон Кихот»? — Что? — Что лучше? — В каком смысле? — Это очень простой вопрос. Что лучше — «Дон Кихот» или «Одиссея»? — Я говорю, что «Дон Кихот», — сказал Де Сильва. — И отец Гонзалес со мной полностью согласен. Но Коста говорит… — Я способен сам за себя сказать… — Коста — он, как вы знаете, один раз плавал на лодке — так вот он говорит, что бесконечнозанудный древнегреческий путеводитель по морям и океанам лучше. — Я подчинюсь вашему мнению, Вальдес, — сказал Коста. — Как вы скажете, так и будет. — Мне все равно, — сказал сеньор Вальдес. Они взглянули на него, не веря своим ушам. — Мне наплевать, понимаете? Какая мне разница? Какая вам разница? Это что, лучшее, чем вы можете заняться в субботу вечером? Вот так, просиживать штаны в дурацком кафе и трендеть ни о чем? Да это вообще не важно, вот что я скажу. Все равно никто из вас не напишет «Одиссею», и никто из вас не напишет «Дон Кихота». — Ох, сеньор Вальдес, простите, что мы еще не доросли до вашего уровня! Имейте снисхождение к малым сим. — Хватит, Коста! Вы сами понимаете, что дело не в уровне, Я тоже не смогу написать «Дон Кихота». — Ну так в чем же дело тогда? Валяйте, скажите нам. — Незачем тратить даром божественное время. Разве вы не хотите заняться… — Но он не смог закончить фразу. Он почти сказал «сексом», но в последний момент остановился, чтобы перевести дыхание, и ему не хватило смелости выпалить это слово, а потом момент был упущен. — Он чем-то расстроен, — сказал отец Гонзалес. — Все в порядке, Чиано, дружище? — Все отлично. Но он ответил так резко и раздраженно, что они сразу поняли, что он устал, что у него не в порядке нервы, и простили ему резкость. На самом деле сеньор Вальдес грубо нарушил правила игры и сразу же сам пожалел об этом. С незапамятных времен они играли в эту игру, и он всегда безотказно исполнял навязанную ему роль третейского судьи, эдакого доморощенного царя Соломона. А ведь его друзья всего лишь хотели служить ему. Обожать его. Они хотели приносить на его суд свои глупые, за уши притянутые аргументы и тыкать ими ему в нос, подобно школьнику, на своей чистенькой кухоньке достающему из-за пазухи бородавчатую жабу с одной-единственной целью — чтобы его утонченная мать взвизгнула от ужаса и упала в обморок. А он их так опустил. Вместо того чтобы расправить картинку их дурацкого спора на колене, покрутить ее в руках, посмотреть на свет и восхититься, он скомкал ее и бросил в мусорную корзину. — Эй, разве вы не хотите пропустить по стаканчику? — спросил он, повышая голос. — Давайте по бренди, а? Я угощаю. Официант! — Он снова, как тогда утром, поднял два пальца жестом понтифика, благословляющего паству, или матадора на арене, приветствующего быка. — Бренди сюда! Четыре бренди и кофе! Да рюмочек для нас не пожалейте, друг мой! В тот вечер он сумел сразу же загладить испорченное вначале впечатление — влив в них бренди и благословив официанта папским жестом. А после этого с удовольствием распространился на тему Сервантеса и Гомера. Когда впоследствии они обсуждали тот вечер — а они частенько обсуждали его, — Де Сильва указывал на стоящий в углу стол и говорил: «Вот там мы и сидели, вся наша банда, в полном составе, как обычно. Я в углу, рядом со мной Коста, потом папаша Гонзалес, а Вальдес сидел вон там — на том стуле, видите?» Он говорил таким тоном, будто это он, а не отец Гонзалес принадлежал к Иезуитскому ордену и будто старый, рассохшийся стул, на который он указывал, следовало немедленно перевязать алой лентой, скрепить сургучной печатью епископа и выставить на обозрение перед студентами-литераторами как предмет всеобщего поклонения. Сам же Коста, как и его друзья, светился от гордости, что знал великого сеньора Вальдеса. «Да, там мы и сидели, попивали бренди да болтали ни о чем, и тут в кафе вошла та девушка». Они уже пили по третьему кругу, правда, Коста и Де Сильва, когда пришел их черед проставляться, не стали заказывать двойной бренди. Разогретые алкоголем, они шутили и хлопали друг друга по спине, совершенно забыв о недавней ссоре, и тут дверь хлопнула, и в зал вошла Эрика. Никто и глазом не повел. Однако дверь хлопнула еще раз, и вслед за Эрикой в зале появилась Катерина. Ее приход заметили все. Группа студентов за большим столом в центре зала немедленно начала орать и стучать ногами, пытаясь привлечь внимание Катерины. Эрика заулыбалась, закивала и пошла в их сторону между столами, хотя она, наверное, знала, что приветствия обращены вовсе не к ней. Наверняка она это знала, ведь даже после того как она села, студенты продолжали орать и топать ногами. А Катерина замерла у двери: она сразу заметила сеньора Вальдеса и растерялась. Уйти? Нет, это было бы неприлично, и тогда она сделала вид, что не видит его, и, с притворным безразличием глянув куда-то в дальний угол, пошла на зов друзей. «Конечно, мы все ее заметили, — говорил потом Де Сильва. — Такую девушку невозможно было не заметить. Она входила в комнату, и люди невольно поворачивали головы. Но мы тогда ничего не знали. Ей-богу, даже не подозревали. И она пошла к другому столику и поцеловала какого-то мальчика. Ей-богу, взяла да поцеловала». Де Сильва запомнил эту маленькую деталь и всегда вставлял ее в рассказ. Она придавала повествованию некую журналистскую достоверность, после этого слушатели не сомневались в том, что Де Сильва присутствовал при судьбоносной встрече. Такие детали очень важны, их тщательно собирают и записывают, их вставляют в мемуары, диссертации, интервью глянцевым журналам и в рассказы зимним вечером у камина. Детализированная память Де Сильвы обеспечила ему неограниченное количество бесплатной выпивки в старости. Да, Катерина действительно поцеловала студента-одногрупника и задержала поцелуй чуть дольше, чем требовали нормы вежливости, а затем бросила быстрый взгляд из-под ресниц в противоположный конец зала, чтобы удостовериться, что они заметили. О да! Они смотрели на нее напряженными, восхищенными, завистливыми взглядами, они все хотели ее. Она улыбнулась своей секретной улыбкой, взяла бокал вина, которое пил ее приятель, и осушила до дна. — Принеси мне еще, — капризно бросила она, и юноша безропотно поднялся, чтобы выполнить приказ. Пока он ходил за новой бутылкой, Катерина болтала с Эрикой и другими студентами, время от времени бросая косые взгляды на их столик. Все они опускали глаза, ослепленные ее блеском. Но не сеньор Вальдес. Он поднял к глазам свою рюмку бренди и смотрел на нее сквозь темно-янтарный напиток, вдыхая сладкие алкогольные пары. На самом деле сеньор Вальдес считал. Один, два, три, пытаясь замедлить дыхание, четыре… Она опустила взгляд на счете «пять». А когда он дошел до восьми, она быстро взглянула на него и отвела глаза. «Она будет моей», — с уверенностью сказал себе сеньор Вальдес. Он вытащил бумажник и достал визитку. Рядом с ним смеялись Гонзалес, Де Сильва и Коста. Они смеялись, потому что были смущены, и изо всех сил старались не смотреть на девушку. Так сильно старались, что даже забыли про него. Сеньор Вальдес отвинтил колпачок ручки и написал что-то на визитной карточке.* * *
Коста перегнулся через стол, сдвинув в сторону груду студенческих работ и поднял телефонную трубку. — Классический факультет, слушаю, алло? — сказал он. Ответа не последовало. Тогда он еще раз сказал: — Алло? В трубке продолжали молчать. Коста с силой положил ее на рычаг. — Я много лет служил нашей стране, — громко сказал Коста. — Так что не рассказывайте мне о патриотизме. Не надо болтать о лояльности правительству, понятно? Я не буду этого делать! — но, как ранее Вальдес, Коста произнес свою тираду лишь после того, как удостоверился, что трубка лежит хорошо. Через несколько секунд телефон опять зазвонил, на этот раз в другом конце здания. Отец Гонзалес подошел к телефону и сказал: — Исторический факультет. Когда ответа не последовало, он понял, кто звонит. — Что вам надо? — спросил он. В трубке раздалось невнятное электрическое бормотание. — Но вы говорили… — Нет. — Понятия не имею! — Он был с девушкой. — Да, с той самой. Да. — Да, из группы доктора Кохрейна. Да. — Нет. — А я откуда знаю? — Ну если вы так считаете… Поймите, он со мной не делится… Да, он порядочный человек. — Нет, даже на исповеди. Сеньор Вальдес никогда ничего подобного не говорил, но даже вы не сможете заставить меня нарушить тайну исповеди. Даже вы. «Господь всемогущий, — взмолился он, — путь это будет правдой». — Я знаю только то, что видел. Народу было полно. Я видел то, что видели еще пятьдесят человек. Отцу Гонзалесу пришло в голову, что эти пятьдесят человек уже, возможно, получили свой звонок, и он с мучительным любопытством спросил себя, сколькие из них нашли в себе мужество не ответить. — Да, он угостил нас бренди, купил мне бренди. — Нет, я имею в виду «мне». — Нет, с нами никого не было. — Нет, только сеньор Вальдес и я. — Ну, если вы и это знаете, зачем спрашиваете? — Да, сеньоры Коста и Де Сильва. — Да, оба работают в университете. «Я не одинок, — подумал отец Гонзалес, — не единственный предатель, не самый слабый. Кто еще? Де Сильва? Коста? Официант? Может быть, кто-нибудь из мальчишек-студентов? Да любой из них, если не все. Может быть, и она тоже?» — Не имею представления. — Нет, что вы… Я хочу помочь. — Спасибо. — Не знаю. Все, что я знаю, так это то, что он сначала сидел с нами, а потом подошел к их столу и заговорил с ней. — Нет, мы не поссорились. Ну разве что совсем немного вначале. Но это быстро забылось. Мы прекрасно проводили время, а потом он ушел. — Я ведь не сказал, что он ушел из кафе. Разве я это сказал? — Нет. Он отошел от нашего стола. Да, от нашего стола. Мы сидели за одним столом: я, Коста и Де Сильва. А он просто встал, не говоря ни слова, и подошел к столу, где сидела девушка. Не сказал ни «до свидания», ни «извините». Ничего. Просто ушел от нас и все. — Да ничего. Смотрели. — Да. Они были ему рады. Ну конечно, они были ему рады. Это же счастье — если тебя заметил сам Л.Э. Вальдес. В университете все знали Л. Э. Вальдеса. Может быть, капитана футбольной команды мог кто-то не знать, но уж великого писателя Вальдеса точно знали все. И те, кто не смотрел сентиментальные сериалы по телевизору, знали Вальдеса, и те, кто смотрел, тоже его знали. Даже последний служка, вытирающий в сортирах стульчаки, носил при себе дешевую книжку в бумажной обложке в надежде на то, что, если великий Вальдес зайдет в его сортир поссать, можно будет выклянчить автограф. Даже студенты инженерно-механического факультета знали сеньора Вальдеса. — Там еще был мальчик. Он разговаривал с девушкой. — Да, с той самой девушкой. — Ничего. Сеньор Вальдес просто подошел к их столику и присел с краю на скамью, какое-то время сидел на самом краешке, еще немного, и свалился бы на пол, я видел, как он вытянул ногу в сторону, чтобы удержаться. За тем столиком места совсем не было. Но он схватился за спинку скамьи, перегнулся через того парня и заговорил с девушкой. — Я этого не видел. — Я говорю правду. Я не видел этого. — Нет, никакой карточки, нет. — Ну что же, если все говорят, что было, может быть, он и передал. Но я этого не видел. — Слушайте, я сидел с друзьями, я не пялился на него. Мы разговаривали, и, поверьте, не только о том, что делает сеньор Вальдес в каждый момент своего драгоценного времени. Он тут же вспомнил, как Де Сильва, перегнувшись через стол, прошипел страшным голосом: «Пест! Тихо! Ничего не говорите. Не смотрите туда. Он клеит грудастую цыпочку. Черт побери, Коста! Я же сказал — не смотреть. Подождите, не сразу, не сразу. Вот сейчас, взгляните. Что он сейчас делает, наш везунчик?» А потом девушка тоже перегнулась в его сторону и что-то сказала. — Ну вот, они поговорили какое-то время, а потом в разговор вступила еще одна девушка, а потом какие-то юнцы, а потом тот парень, что сидел рядом с ним, не выдержал и ушел. — На другой конец стола. — Нет, он не выглядел довольным. — Да ничего не произошло. Сеньор Вальдес все говорил с девушкой, и другие тоже говорили. А потом другие говорили все меньше, а они с девушкой говорили все больше. — Я имею в виду, что они просто уходили или поворачивались в другую сторону, начинали новые разговоры или пили вино. Как я уже сказал, не все так помешаны на сеньоре Вальдесе, как вы. — Да вы что, рехнулись? В «Фениксе»? Сеньор Вальдес? Да никогда! — Говорю я вам, он ее не целовал. По крайней мере пока мы там были. — Не имею понятия. — Не знаю, что они делали, когда мы ушли. Они все еще сидели все вместе за столом. — Де Сильва, Коста и я. Мы ушли вместе. Мы пришли туда вместе, так же и ушли. — Полагаю, домой. — Я же сказал вам, они все еще сидели за столом. — Ну да, там были еще студенты. Имен я не знаю. Я не знаю, клянусь! Нет, не на моем потоке. Наверное, математики. Да, у доктора Кохрейна. — Не помню точно. Точно раньше полуночи. — Нет. На другом конце провода раздался резкий щелчок, и в трубке раздались короткие гудки. Через большое пыльное окно в комнату пробивались солнечные лучи. Отец Гонзалес внезапно понял, что во время разговора не сводил глаз с портрета Максимилиана Кольбе[5], висевшего на противоположной стене, с его печальных глаз мученика, скрытых за стеклами очков в железной оправе. В глубине души отец Гонзалес знал, что мог бы поступить так же, как когда-то поступил Максимилиан Кольбе. Если бы кто-нибудь попросил занять его место в газовой камере, он бы с радостью согласился. Как и Максимилиан, он ждал бы смерти, распевая псалмы, умирая от голода или жажды, пока палачи не впрыснули бы ему в вену карболовую кислоту. На такой героический поступок он вполне мог бы пойти. Самая ужасная смерть не страшила отца Гонзалеса. Однако ему не угрожали смертью. Они знали и могли рассказать. Отец Гонзалес положил трубку и раскрыл для проверки следующую тетрадь.* * *
В общем и целом отчет отца Гонзалеса о том, что произошло в кафе «Феникс», соответствовал действительности, хотя святой отец и попытался запутать незримого оппонента. Например, скрыть имена тех, кто присутствовал при знаменательной встрече, хотя сам он прекрасно понимал тщетность подобных усилий. Слишком многие видели и его, и сеньора Вальдеса, и девушку. Бедный отец Гонзалес не представлял, кто из присутствовавших накануне вечером в «Фениксе» мог оказаться Иудой, и был уверен в одном: сам он только что сыграл эту роль. Но, как бы он или другой осведомитель ни старались сотрудничать с тайной полицией или, наоборот, саботировать свой гражданский долг, существовали детали, которых никто из них не мог знать в принципе. Например, только девушка и Л.Э. Вальдес знали, что Л. Э. Вальдес сказал девушке на ухо за столом. Сам сеньор Вальдес помнил все отчетливо, почти дословно, и теперь, лежа в постели и глядя на расцветающий в небе сероватый рассвет, проигрывал события вчерашнего вечера в ритме траурного танго, что хрипловато нашептывал ему стоящий в изголовье кровати радиоприемник. Он вспомнил, как одним махом преодолел разделявшую их пропасть и подошел к столу, за которым сидела Катерина. Она улыбнулась, глядя на него снизу вверх. Улыбка показалась ему немного нервной. Сидевший рядом юнец тоже слегка улыбнулся и чуть подвинулся, освободив самый краешек скамьи. Сидя почти на весу, сеньор Вальдес цеплялся за спинку скамьи ровно тринадцать минут, каждую из которых отсчитывал, поглядывая на свои элегантные серебряные часы, а потом ему все-таки удалось выпихнуть юнца с насиженного места. Когда рассерженный юнец ушел, образовалось свободное пространство, небольшой участок до блеска отполированной тысячами задниц доски. Сеньор Вальдес продолжал сидеть, не меняя позы, положив одну руку на стол, а другой небрежно обхватив спинку. И когда Катерина скользнула в его сторону, получилось, что его рука как бы обхватила ее за плечи. Как естественно все вышло! — Я тебе кое-что принес… Пинком сеньор Вальдес отбросил в сторону простыню и позволил сладкому дурману танго проникнуть в мозг. А кстати, звучала ли музыка там, в «Фениксе»? Он не мог вспомнить. Должно быть, звучала. Несколькими аккуратными мазками он добавил музыку к вчерашней картинке. — Я тебе кое-что принес, — сказал он негромко, когда остальные, поняв, что для них в этом разговоре места нет, вежливо, послушно, незаметно отодвинулись на другой край скамьи. — Я тебе кое-что принес. Так он сказал. И когда она взглянула ему в глаза, застенчиво и чуть испуганно улыбаясь, он все понял. Он достал из нагрудного кармашка идеально отглаженной бледно-розовой рубашки без единого пятнышка, без следов пота, с дорогими запонками, вставленными в ровно отстроченные прорези манжет, визитную карточку и вложил ей в руку. Катерина посмотрела на карточку, потом на него. Он взял карточку из ее сложенных горстью ладоней и перевернул ее. На обратной стороне его четким, красивым почерком было написано: «Я пишу». — Мне показалось, что надо ответить комплиментом на комплимент, — сказал он. Катерина была взволнованна. Она закраснелась, заулыбалась. Л.Э. Вальдес сосредоточился на ее чудесной улыбке. Она сказала тихим, мелодичным голосом: — Сеньор Вальдес! — О нет, прошу тебя… — Он осторожно вынул визитку из ее пальцев и положил на стол. Знаменитой авторучкой с широким золотым пером, той самой, которой был написан бессмертный роман «Старик из Сан-Томе», той, которой за пару часов до их встречи он тысячу раз вывел «Тощая рыжая кошка перешла дорогу», он перечеркнул свое имя «Л.Э. Вальдес» и аккуратно, печатными буквами, начертал: «Чиано». Она была в восторге. Сеньор Вальдес невольно вспомнил Фауста. Старик окрутил женщину своей мечты с помощью ларца с драгоценностями, присланного на Землю из самого Ада. Сеньор Вальдес добился того же эффекта куда меньшими средствами — ему потребовался лишь жалкий кусочек картона, к тому же не самого лучшего качества. Должно быть, по городу — да что город! — по всей стране, отсюда и до самой столицы, гуляли десятки таких картонных прямоугольников, все как один отмеченные его изящным росчерком, непринужденным взмахом пера после слова «Чиано», черными чернилами выведенного поверх зачеркнутого «Л.Э. Вальдес». Иногда сеньор Вальдес думал о судьбе своих визиток. Что сталось с ними? Неужели все они кончили в мусорной корзине, когда женщины, что вначале берегли их как зеницу ока, одна за другой узнавали, что страстный любовник — Чиано — охладевал к ним? Он ясно видел сцены казни визиток: искаженные горем, залитые слезами лица, дрожащие руки, рвущие картон на мелкие конфетти. Сеньор Вальдес прекрасно помнил всех бывших любовниц, в особенности тех, которые рано или поздно начинали представлять для него опасность: становились излишне навязчивы, были не замужем или переставали стыдиться положения любовницы. Или, хуже того, влюблялись в него так сильно, что уже не страшились разоблачения, готовы были нарушить правила любовной игры и ждали того же от него. Вот этих женщин надо было вовремя остановить — и остановить резко, так, чтобы назад возврата не было. «Дорогая, мне было так хорошо с тобой, — говорил он в таких случаях. — Я буду до самой смерти вспоминать время, которое мы провели вместе. Но сейчас нам необходимо расстаться. Да, прямо сейчас. Лучше, если мы сделаем это без сцен. Прошу тебя, не звони мне больше». Да, эти женщины наверняка в отчаянии изорвали его бедные визитки на тысячи кусочков. Но ему хотелось верить, что среди оставленных любовниц были и те, что до сих пор хранили заветные кремовые прямоугольники, оберегали их, как священные реликвии, закладывали в книжные страницы, как высушенные цветы, все еще хранящие слабый аромат жаркого лета и коротких, но полных наслаждения свиданий в тенистых садах. Сеньору Вальдесу было приятно думать, что респектабельные, всеми почитаемые дамы с незапятнанной репутацией время от времени вытаскивали на божий свет его визитки, гладили и целовали их, с потаенными улыбками вспоминая времена, когда они изнемогали от страсти. «Что же в этом плохого? — с улыбкой думал сеньор Вальдес. — Посмотрите, какую пользу я принес обществу!» Сколько скучных, тоскливых браков он спас, сколько самоубийств сумел предотвратить несколькими краткими свиданиями, парой часов занятий любовью — или чем-то похожим на любовь! А скольких мужей он избавил от неминуемой гибели? Если бы не его поистине библейское сострадание к несчастным, обезумевшим от скуки женам, немало мужей не проснулись бы однажды утром из-за того, что ночью им перерезали горла! От уха до уха, да! Ха! Да они должны каждый день возносить хвалу сеньору Вальдесу, благословлять одно его имя! Как жаль, что спасенные мужья-рогоносцы не знают о его благодеяниях… — Да, — сказала Катерина. — Вы пишете. Я знаю. И что я должна теперь ответить? «И что же вы пишете?» А вы мне на это скажете… Она замолчала, поглядывая на него с лукавой улыбкой. Она намекала на их недавний разговор возле туалетов, бросала кокетливый вызов. Она выпила слишком много вина, и это придало ей храбрости. И, конечно же, она не услышала далекий треск обрушившегося в воду огромного пласта льда и не поняла, что айсберг уже отошел от берега и начал дрейфовать в ее сторону. Лежа в постели, в десятый раз переживая происшедшее, сеньор Вальдес позволил себе расслабиться и окунуться в волнующую интригу, разворачивающуюся между ним и этой новой девушкой. Она так смело разговаривала — Катерина, его Катерина, — она провоцировала его, подталкивала вперед, приглашала на танец. — Тоща я скажу. Тогда я скажу… — Он чувствовал, что расплывается в улыбке. — Да? Что же вы мне скажете… — Она опустила глаза, не смея встретиться с ним глазами. Казалось, ее тело замерло в ожидании ответа, и, чтобы не упасть в обморок от волнения, она сосредоточила все внимание на своем маленьком пальчике, обводившем влажный от вина ободок бокала. — Чиано? — Я скажу: «Разве вы не хотите заняться со мной сексом?» Она осмелилась на секунду приподнять завесу ресниц. — А что делать мне? Притвориться из вежливости, что не расслышала? — То была не вежливость. Ты напугала меня. — Не может быть! Я уверена, что глупые девчонки каждый день бросаются вам на шею. — О нет, не так часто, как тебе может показаться. — Ну и враль! «Какой же ты замечательный рассказчик, Чиано». Они оба засмеялись. — Ну ладно, — пробормотала она, — в таком случае я отказываюсь отвечать на ваше неуместное и дерзкое предложение. — Что ж, идет, — сказал он. — А я отказываюсь отвечать на твое! «Ну уж нет, — подумал он. — отвечу, и очень скоро. Имей терпение, крошка, я еще покажу тебе, на что способен…» Не сейчас, не сразу. Сеньор Вальдес и сам не мог поверить, какой мощной силой воли он обладал, каким гибким умом. Он сладко потянулся на постели. Как мудро сделал он, что решил оттянуть удовольствие! Что может быть приятнее, чем ожидание момента блаженства? Он получал почти физическое наслаждение от каждой минуты общения С ней — бокал вина, потом еще один, потом чашка кофе, еще кофе, последний двойной бренди, вот и подошла пора оплатить счет — особенное удовольствие он получил от оплаты счета. Он не стал подсчитывать, кто сколько выпил, не стал хмурить брови, шевелить губами, с трудом производя в уме арифметические действия, обводить взглядом стол, чтобы поделить общую сумму на количество присутствовавших. Он же не студентишка какой-то! Нет, один взгляд на счет — и короткое, точное движение руки, закладывающей банкноты в кожаный кармашек, и вот они, смеясь, уже идут к выходу и вдыхают ароматный воздух нагретой за день улицы. И она идет рядом, доверчиво положив маленькую ручку на сгиб его локтя, до самой Кристобаль-аллеи, мимо стеклянных дверей его подъезда, до ее скромной квартирки, и там она снова говорит свою фразу. Только в этот раз она всем телом прижимается к нему и поднимает на него свои бездонные глаза. — Мне пора, — мягко отстраняясь, сказал сеньор Вальдес. — О нет, останься… Чиано! Разве тебе не хочется остаться? — Сейчас я должен идти. Но скоро, я обещаю тебе, скоро… И он поцеловал свой палец и приложил к ее теплым губам. — Скоро, — повторил он. Сеньор Вальдес быстро дошел до своего дома и, зайдя в стеклянную парадную, увидел сидящую на мраморной скамье сеньору Марром, гневно листающую старый журнал мод. С большого пальца ноги, закинутой на другую ногу, свисала золотая сандалия. — Чиано, ну где ты гуляешь? Эрнесто вызвали в центральный офис, и мне так скучно одной! — Как вовремя его вызвали, — заметил сеньор Вальдес. — Мне тоже страшно скучно одному.* * *
В отличие от отца Гонзалеса, телефон в кабинете доктора Кохрейна в тот день молчал — никто не требовал от него отчета о том, что произошло в «Фениксе». Но даже если кто-нибудь и позвонил бы, звонок тренькал бы и дребезжал в пустой комнате, пока садовники в мягких шляпах, лихо заломленных набекрень, поливающие ракитник в палисаднике, не вскинули бы вверх сердитые глаза и не пожали бы раздраженно плечами. Звонок телефона побеспокоил бы лишь мириады пылинок, танцующих в лучах света, большинство которых сыпалось с истрепанных фолиантов, стоящих рядами на полках, занимая практически все пространство стен, — бестелесные призраки студентов, когда-то листавших ученые книги и оставивших на их страницах омертвевшие частички кожи, что вам может подтвердить любой аспирант медицинского факультета. Доктора Кохрейна не было в кабинете. Не было его и дома. Он не сидел за рюмкой бренди в «Фениксе», не бродил бесцельно по улицам города, не гулял в садике около дома мадам Оттавио. Доктор Кохрейн устроил себе праздник. В этот день у него не было лекций, и он прикрепил на дверь кабинета большой коричневый конверт, надпись на котором призывала студентов бросать туда сообщения. Впрочем, никаких сообщений в тот день для него не поступило. Когда декан математического факультета (надо сказать, что этот человек никогда не выказывал восхищения предыдущим Полковником-Президентом и никогда не критиковал нынешнего Полковника-Президента) увидел конверт и неодобрительно цокнул языком, доктор Кохрейн был уже очень далеко. За пару часов до того момента, как декан факультета цокнул языком, доктор Кохрейн стоял на пристани, затерявшись в толпе пассажиров, в толкотне и давке продвигавшихся к широким сходням, что вели прямо в брюхо парома «Мерино». Доктор Кохрейн прекрасно знал старый паром. Доктор Кохрейн обожал старый паром. На корме, там, где влюбленные обычно стоят, перегнувшись через перила, томным взглядом провожая убегающую вдаль пенную дорожку рассыпающихся бурунов, там, под слоями краски, толстой, как глазурь на свадебном торте, все еще можно было различить слова «Гиппокамп» и «Глазго». Паром был сделан в Шотландии, он принадлежал далекой стране, прямо как предок доктора великий Адмирал и почти как сам доктор Кохрейн. Доктор часто приходил к реке и смотрел, как паром пришвартовывается к берегу, с трепетом ожидая момента, когда грузовики один за другим начнут выкатываться на широкие сходни, и вот после очередного (далеко не первого) грузовика из недр жирной зеленой воды всплывала линия грузовой марки. Это значило, что капитан опять перегрузил паром, и это значило также, что капитан верит в своего «старичка» и знает, что тот его не подведет. Доктор Кохрейн одобрял такое пиратское пренебрежение правилами грузовых перевозок и был уверен, что старый Адмирал его тоже не осудил бы. Однако восхищаться паромом с берега — это одно, но, когда доктор вступил на маслянистую палубу и заскользил по ней ногами, пытаясь, вместе с горсткой других предусмотрительных пассажиров занять места около спасательных шлюпок, его энтузиазм сразу поутих. На палубе паром казался не очень-то устойчивым. Доктор Кохрейн постарался изгнать из головы трусливые мысли и, сунув трость под мышку, ухватился обеими руками за поручни, все еще узнаваемые под многими слоями шелушащейся, отслаивающейся краски. Медленно он поднялся по вытертому тысячами подошв металлическому трапу на палубу первого класса. Странная вещь произошла с доктором Кохрейном, пока он полз вверх по крутым ступенькам трапа. Его спина распрямилась, и, когда он ступил на верхнюю палубу, трость была уже не нужна. Он держал ее в кулаке, как рапиру, так Адмирал, должно быть, сжимал абордажную саблю, словно коршун, налетая с высоты реи на вражескую палубу. Доктор Кохрейн чувствовал необыкновенный прилив сил. Каюты первого класса находились прямо под капитанским мостиком. На бортах обнадеживающими гирляндами висели десятки спасательных кругов, оплетенных просмоленными канатами и оборудованных автоматическими лампами, которые, если верить надписям на кругах, должны были загореться при соприкосновении с водой. Доктор Кохрейн слышал, как наверху, в капитанской рубке, капитан отдавал последние распоряжения негромким, но уверенным голосом, сопровождавшимся лязгом металлических деталей, отрывистыми звонками, стуком и невнятным бормотанием динамиков. И вот далеко внизу доктор Кохрейн подошвами ощутил мощную, могучую дрожь разбуженного двигателя. За кормой парома вода забурлила, начала завязываться в затейливые узлы, выплевывая на поверхность комковатые россыпи изумрудной тины, потом закипела, поднялась, забурлила и пошла беловатой пеной. Вначале ничего не происходило, но вдруг, медленно, так медленно, что доктор Кохрейн вначале решил, что зрение обманывает его, паром начал двигаться. Доктор Кохрейн зачарованно смотрел на желтую жестяную банку из-под пива, попавшую в узкую водяную щель, образовавшуюся между бортом парома и причалом. Щель увеличивалась, расширяясь к носу судна, с шумом втягивая воду под корму. Банка завертелась, закрутилась, набирая скорость, пронеслась вдоль борта парома и — исчезла в бурунах, расходившихся под его кормой. Если бы доктор Кохрейн был поэтом, бесцельная гибель банки вдохновила бы его на создание сонета, но он был математиком и следил за ее продвижением с чисто научным любопытством, пытаясь в уме рассчитать траекторию движения предмета путем решения уравнений параболического типа. За это время расстояние между бортом парома и берегом продолжало расти, вскоре показались скрытые до этого тенью огромного борта бетонные сваи, для лучшей амортизации обвешанные старыми автомобильными шинами и прикрепленные к причалу гигантскими ржавыми болтами. Зеленые волны лениво плескались около причала. Паром вздрогнул, освободившись, и начал набирать ход. Доктор Кохрейн не мог дольше обманывать себя — паром двигался. Его сразу же затошнило. Он расставил ноги пошире, крепче схватился за поручни и сделал несколько глубоких вдохов. В животе противно бурчало. За его спиной в баре салона первого класса бокалы на палках стояли, не шелохнувшись, вино в горлышках бутылок, вздрогнув, совершенно успокоилось. Доктору Кохрейну стало стыдно своей слабости, и он пообещал себе ради памяти великого Адмирала постараться на этот раз продержаться и не выплеснуть съеденный утром завтрак. Доктор напряг мышцы живота. Он повернул лицо к ветру и устремил глаза в сторону горизонта. Горизонт был совершенно плоский, гладкий и скучный. Впереди, с излучины реки, поднялась стая пеликанов и полетела вдаль неровной, прерывистой линией. Каким-то непостижимым образом движения их крыльев входили в противофазу медленному движению волн на реке. Там, где ее волны катились вверх, как оливковое масло в бутылке, они умудрялись задевать поверхность безобразными когтистыми лапами. А если уклон волны уходил вниз, пеликаны, качнув доисторическими крыльями, забирались выше в небо. Палуба заходила под ногами доктора Кохрейна, будто он стоял не на широченном пароме, а плыл в утлой ладье во время шторма, и он почувствовал сильное головокружение. Минуты ползли, а состояние доктора все ухудшалось. Он изо всех сил вцепился в поручни, ладони его стали потными, скользкими, во рту пересохло, слюну было тяжело глотать. Он упорно смотрел вперед на огораживающую гавань дамбу, где прилепился маленький полосатый маячок — как сахарный замок, что иногда ставят на торты для украшения. Вот сейчас начнется настоящая качка. Волны ударят в борт судна, оно закачается сильнее, и ветер охладит его пылающее лицо. Однако новый порыв ветра принес лишь жирный дым, вырвавшийся из трубы, и вкус дизельного масла во рту поднял желчь к горлу доктора Кохрейна. Доктор не покинул свой пост — так и стоял около борта, время от времени приподнимая мягкую шляпу и вытирая со лба липкий пот, стоял до тех пор, пока не настало время церемонии перемены флага, отмечающей середину реки. Те несколько минут, что доктор провел без шляпы, ожидая трех сигнальных свистков, предназначенных для оповещения пассажиров, что скрытый за мостом флаг был правильным образом спущен и новый должным образом поднят, оказались наиболее мучительны — доктор был уверен, что его сейчас точно вырвет. Замена флага была подобна тому, как переменчивая вдова полностью меняет жизненные позиции с каждым новым обручальным кольцом, но бедному доктору было не до сравнений. Солнце безжалостно пекло его обнаженную голову, хотя слабые порывы ветерка и касались лба прохладными поцелуями. Страдания доктора усугублялись с каждой секундой. Он беспомощно оглянулся по сторонам в поисках уборной или другого места, где мог бы тихонько поблевать, но палуба была заполнена пассажирами. Боже, он не успеет добежать! Но не за борт же, в самом деле! Во-первых, на палубе первого класса действовали неписаные, но жесткие правила, а во-вторых, доктору было ужасно жалко семью, что расположилась точнехонько под ним на палубе второго класса и уже успела развернуть на коленях салфетки с едой. И тогда доктор Кохрейн выбрал единственный возможный путь. Как раз во время третьего свистка, когда паром пересек импровизированную границу, доктор Кохрейн приставил шляпу почти к самому лицу и максимально тихо изрыгнул в нее содержимое желудка. От вида блевотины его еще больше замутило, и он сдвинул паля шляпы, будто накрыл крышкой ночной горшок, затем тихо, стараясь не привлекать внимания, поставил ее под привинченную к стене скамейку, вернулся к поручням и снова вцепился в них, шатаясь от слабости и унижения. — Вот, прополощи-ка рот, — чья-то рука со стаканом воды просунулась над его плечом и ткнула в щеку. — Просто сплюнь на палубу, на такой жаре любая лужа мгновенно высыхает. Доктор Кохрейн в точности выполнил инструкции и ощутил, что дышать стало немного легче. — Спасибо, — выдохнул он. — Нет-нет, это тебе спасибо! Спасибо, что приехал, я знаю, как дорого тебе это обходится. — Я боялся, что ты не смог сесть на паром. — Я выжидал, пока мы не пересечем границу. Я прятался. С годами я стал настоящим специалистом по части пряток. Тут они меня не достанут. — Дорогой друг, если бы они знали твое местонахождение, они достали бы тебя хоть из-под земли. — Да не волнуйся ты так. Я же мелкая рыбешка. — Они не прощают, они не забывают. — Вот, возьми, тут немного бренди. Выпей капельку, это успокоит желудок. Если бы в этот момент капитан парома решил раскурить свою старую трубку и сказал бы помощнику: «Педро, подержи-ка руль минуту-другую» и, выйдя из рубки, прошел бы на самый край капитанского мостика, что он иногда делал, когда пришвартоваться в порту было почему-нибудь особенно трудно, и перевесился через поручни, он мог бы заметить двух стариков, погруженных в разговор. Один из них был без шляпы, они стояли около перил, передаваяфляжку друг другу. Ничего подозрительного в них не было, люди как люди. Но если бы капитан парома действительно осознавал свой патриотический долг, он повернул бы паром назад и немедленно телеграфировал бы команданте Камилло о том, что на его борту находится государственный преступник, чтобы на причале их встречал батальон вооруженных до зубов десантников. — Мне уже лучше, — сказал доктор Кохрейн. Он протянул серебряную фляжку обратно. — Вот спасибо! — Хорошо. Может, сядем на скамейку, вон там, в тени? — О нет, только не на эту. Давай пройдемся немного подальше. Доктор Кохрейн упал на скамью, и ее круглые деревянные перекладины неприятно впились ему в ягодицы. Нагретая горячим воздухом табличка, на которой значилось «Салон первого класса» прожигала спину через тонкий пиджак. — Мне лучше, — повторил он. — Немного лучше. — Хорошо. Ну, как дела? — Да все так же. Ничего особенно не меняется. Все, как и раньше. Лица меняются, но только на самой вершине, понимаешь? По правде говоря, форма одного полковника не многим отличается от другого. — Здесь, на нашем берегу, все обстоит примерно так же. Лозунги другие, а суть одна. Знаешь, жить на другом берегу реки — все равно что смотреть на мир с обратной стороны зеркала. — Даже странно подумать, как горячо мы верили в наше дело, — тихо сказал доктор Кохрейн. — Нет, ничего странного. Надежда — это наркотик. Несколько минут они сидели молча и вдруг, как и бывает со стариками, сентиментально взялись за руки. — Ладно. А как наш мальчик? — Хорошо. Очень хорошо, — сказал доктор Кохрейн. — Но он уже давно не мальчик, а взрослый мужчина. — Ну да, конечно, я понимаю. Понимаю. Просто для меня… — Ну да, конечно. — Ты привез книгу? — Боюсь, в этом году книги пока нет. Я знаю, что он работает над чем-то, только вчера я видел, как он сидел на берегу реки и что-то быстро писал в блокноте, целые страницы исписывал, надеюсь, что на подходе новый роман. Он говорит, что работа спорится. Надеюсь, в будущем году выйдет еще одна книга. Уверен, что привезу ее тебе на следующий день рождения. — Я так горжусь своим мальчиком, друг мой. — И правильно делаешь! Он — наше национальное богатство. Никто не понимает нас так, как Чиано. Мы читаем его книги, и нам кажется, что он рядом, разговаривает с нами. — Ты правда так думаешь? Я рад это слышать! Мне тоже хочется в это верить. Ведь его романы для меня — единственный способ узнать моего мальчика поближе. Он счастлив? — О чем ты? — Доктор Кохрейн удивленно повертел головой. — Ну и вопрос… А ты счастлив? А я? Спроси меня лучше о том, кто выиграет в лотерею на следующей неделе, о чем-нибудь простом и предсказуемом… — Ладно… Но он по крайней мере здоров? — Здоров как бык, и, как всегда, в центре внимания, и вполне состоятелен, и… самое главное… ему ничто не угрожает. — Это все, о чем я мечтал. Все, чего я когда-либо хотел. — Знаю. — Но он так и не женился. — Что? Нет. Он очень занят, слишком занят для того, чтобы иметь жену. — Но он не?.. — Что ты! Нет! Успокойся, он любит женщин, и женщины его любят, даже слишком, если хочешь знать. Доктор Кохрейн решил не упоминать про мадам Оттавио. С одной стороны, Чиано спокойно назначал друзьям встречи у нее в доме, но он мог бы постесняться рассказать о своих излишествах отцу. — Хорошо. Очень хорошо. Не то чтобы я сильно не одобрял этих… Ну, ты понимаешь… — Понимаю, — сказал доктор Кохрейн. — Кому же захочется, чтобы его наследник оказался гомиком? После неловкого молчания, которое, впрочем, длилось недолго, последовал еще один вопрос: — А как его мать? Как София? — Все так же. Так же грустна. Она никогда, ты знаешь… — Доктор Кохрейн, по своему обыкновению, не закончил фразу, и она повисла, постепенно растворяясь в воздухе. — В общем, она никогда… — Да-да, конечно, я понимаю. Она не могла. Как мне жаль! — Что же, все, что ни делается, делается к лучшему. — Ты и правда веришь в это, Хоакин? Прошло почти сорок лет — и что же? Ничего не изменилось. Представляешь, друг мой, я в бегах уже почти сорок лет, но за все эти годы никто не попытался меня убить. — Это потому, что ты живешь на другом берегу реки. Дома тебя убрали бы немедленно. Или, еще хуже, заставили бы говорить, развязали бы язык, шантажируя Софией и мальчиком. Они и теперь живы лишь потому, что уверены — ты мертв. И они, и все остальные. А я! Ты спас и мою жизнь. Оба опять в смущении взглянули вперед, туда, где тупой нос парома резал густые, как сироп, воды Мерино, приближаясь к противоположному берегу. Через несколько минут доктор Кохрейн сказал: — Еще остался бренди? — Конечно! И еще у меня есть бутерброды. И даже торт! — О, не думаю, что торт пойдет мне сейчас на пользу. Мой бедный желудок сегодня и так серьезно пострадал. Но ты давай, ешь, не стесняйся! А я отмечу твой юбилей твоим же превосходным бренди. — До чего мы дошли с тобой, Кохрейн! Два революционера-подстрекателя, два товарища, два опасных врага режима сидят на грязном старом пароме и уплетают бутерброды. — Нет, это один из них уплетает бутерброды, второй слишком занят тем, что блюет в свою шляпу, ха-ха-ха? — Господи, а я-то думаю, куда ты дел шляпу — Не волнуйся, куплю новую, — сказал доктор Кохрейн. — Идет, и для официального отчета — я сейчас не смеялся. И всю дорогу до берега они сидели бок о бок, беседуя о пережитом, вспоминая молодость и безумные надежды на лучшее мироустройство. Однако все путешествия когда-нибудь заканчиваются, и через какое-то время паром подошел к другому берегу реки. — Что ж, прощай, друг, до будущего года, — сказал доктор Кохрейн. — Да. Полагаю, мне пора идти. Еще раз спасибо за то, что не забываешь старика. Спасибо, что присматриваешь за моими. Ты — настоящий друг. — Я счастлив, что могу хоть чем-нибудь помочь, — сказал доктор Кохрейн. — Знаешь, я заметил, что ты ни разу не спросил, чем я здесь занимаюсь, где живу, как зарабатываю на жизнь. Ты даже не спросил мое новое имя. — Если я не спрошу, ты ничего не расскажешь мне. А если не расскажешь, я не буду этого знать, и тогда никто не сможет заставить меня проболтаться. — Мы слишком преувеличиваем опасность. Иногда мне кажется, что я спокойно мог бы вернуться, вновь пересечь эту границу. Но я боюсь. — Я только что пересек ее, и я уже в такой панике, что с трудом сдерживаюсь, чтобы не заорать от ужаса. Меня будет рвать всю обратную дорогу. Оставайся здесь, Вальдес, прошу тебя. Оставайся.* * *
Есть что-то неописуемо восхитительное в заварном пирожном, наполненном кофейным суфле. Если рассуждать о пирожных вообще, то кофейное суфле, правильно приготовленное и должным образом поданное, представляет собой прямое доказательство существования Господа нашего, ибо только Он, в бесконечной мудрости своей, мог придумать нечто подобное. Конечно, циничные атеисты начнут со мной спорить. Согласно их так называемой теории возникновения жизни, если взять бесконечное количество взбитых белков, молока, муки, сахарной пудры и корицы, использовать триллионы свежих яиц (и миллионы медных кастрюль с горячей водой) и если перемешивать эти и другие ингредиенты в разных пропорциях и сочетаниях и заниматься этим с момента образования первой вселенной, возможно, суфле получится само собой. В конце концов, и более сложные вещи возникали в нашем мире: например, клопы, или бактерии, или голубые киты. Но в таком случае господа атеисты должны допустить, что невообразимое количество гипотетических пекарей на протяжении тысячелетий бесконечное количество раз зачерпывало ложкой тугое, сырое тесто и осторожно шлепало его на доисторический пергамент, а потом выпекало из бледных шариков румяные пышные булочки. И после этого множество гипотетических пекарей протыкало в булочках небольшие дырочки, чтобы дать пару выйти наружу, и заполняло их самым душистым, воздушным и густым кофейным суфле, какое только можно вообразить, нежным и смуглым, как кожа на бедрах новой девочки дома мадам Оттавио. Конечно, вы можете сказать, что миндальное пирожное ничем не хуже, особенно если оно украшено тертым миндалем и засахаренными вишнями, зацементированными в толстом слое молочного шоколада. Но, согласитесь, в миндальном пирожном есть нечто предательское. Никогда не знаешь, когда острый осколок ореховой скорлупы вопьется тебе в десну или застрянет в дырке из-под недавно вывалившейся пломбы. Однако можем ли мы ждать предательства от заварного пирожного с кофейным суфле? Да никогда на свете, господа! Оно не разочарует вас, поверьте, оно будет лежать перед вами на бумажной салфеточке, свежее, ароматное, холодное, но не ледяное, напоминая упавшее с неба облачко, поблескивая шоколадной глазурью и покорно ожидая, когда его съедят. Прямо невеста-девственница на свадебном ложе! Если бы у отца Гонзалеса было хоть немного больше ума, он отложил бы в сторону книги по теологии, выбросил бы в мусорное ведро «Катехизис» и «Сборник упражнений для укрепления духа» и поставил бы перед каждым неверующим чистое блюдце с заварным пирожным, сказав им громким и ясным голосом: «Вот, братья, лучшее доказательство существования Его. Увидимся в церкви в воскресенье». Сеньора София Антония де ла Сантисима Тринидад и Торре Бьянко Вальдес сидела перед подобным произведением поварского искусства за столиком в зале для почетных членов «Мерино», Загородного клуба любителей игры в поло, и смотрела через поднос с пирожными в окно на зеленую террасу. Терраса выглядела по-английски, по крайней мере сеньора Вальдес именно так представляла себе Англию. Она была вымощена старым камнем песочного цвета и обсажена бордюрами маленьких цветочков неброских, благородных оттенков. Ничего кричащего. Ничего показного. Спокойная роскошь и достоинство. На поле еще толпились люди, оттуда доносились лошадиное ржание и удары копыт, невнятное хрипение, отрывистые крики, глухие удары клюшек и временами жидкие, вежливые аплодисменты. Сеньора Вальдес повела занемевшими плечами. Она и так пробыла на поле большую часть дня, сидя в жестком, неудобном кресле и защищаясь от солнца лишь огромной шляпой, выпрямив по правилам этикета спину, изящно наклонив колени чуть вбок и скрестив щиколотки. Еще в юности, когда ее щиколотки были тонки и находились в идеальной пропорции с икрами и лодыжками, она освоила все правила политеса и с тех пор неуклонно следовала им. Странно, что после скольких лет тренировок эта поза заставляла тело ныть так же, как в молодости. Жизнь очень несправедлива! Сеньора София Антония де ла Сантисима Тринидад и Торре Бьянко Вальдес знала это не понаслышке. Она находила игру в пало слишком шумной и вульгарной. В этой игре все претило ее тонкой натуре: и противные жесткие мячики, и то, как всадники грубо врезались друг в друга, нестройное бряцание шпор и скрип упряжи. А эти потные тела, эта пена на лошадиных мордах, а длинные, уродливые нити конской слюны, что вырывались из-под уздечек и пачкали всех, кто оказывался рядом! Она уже почти раскаивалась, что когда-то позволила Чиано увлечься таким варварским видом спорта. Если бы не его отец… если бы не отец… Но все же она выполнила свой долг. Никто не может обвинить ее в том, что она плохая мать. Она явилась вовремя, и ей пришлось сидеть на жаре, скучая чуть ли не до дурноты. В какой-то момент она вынуждена была прибегнуть к помощи приятного молодого человека, случайно оказавшегося рядом, когда она попыталась встать с кресла, чтобы сходить в дамскую комнату, и поняла, что ноги совершенно затекли. Но потом, чтобы доказать сыну преданность, она вернулась и опять уселась в кресло, досидела до конца игры и увидела, как ее Чиано поднял над головой с честью завоеванный кубок. Да, она исполнила свой долг до конца. И теперь она заслужила награду. Разве нет? Стол, накрытый белоснежной крахмальной скатертью, тяжелое столовое серебро и тонкий фарфор, костяные чашки с золотыми ободками и искусно нарисованными китайскими розами. Надо еще немного подождать, пока Чиано примет душ и переоденется, чтобы предстать перед очами матушки чистым. Сеньора Вальдес зачем-то повертела в руках серебряную чайную ложечку и положила ее на блюдце. Ложка весело звякнула о чашку. Она заглянула в сахарницу. Надо же, настоящий сахар, неровные куски, явно отколотые от сахарной головы. Вот что значит качество! — Кофе, сеньора Вальдес? Она отрицательно покачала пальцем. — Нет, благодарю вас. Я подожду. Официант поклонился и отошел. Она была счастлива — он узнал ее! Он назвал ее «сеньора Вальдес», а не просто «сеньора». Как это приятно. Она опять взглянула в окно, на этот раз с благосклонной улыбкой. Такой и застал ее Чиано, когда поднялся наверх после душа — сидящей спиной к двери, приподнявшей прямые плечи, с аккуратно уложенной прической и блестевшей на шее тонкой золотой цепочкой. Спинка кресла заслоняла ее спину, и внезапно сеньор Вальдес ощутил нечто вроде дежавю — когда-то в далеком детстве его мать в такой же позе сидела в машине рядом с отцом, а мимо с тихим шипением — шшшшшшлюб — пролетали зажженные уличные фонари. В те дни сеньор Вальдес умел силой воли воздействовать на светофоры, заставляя их переключаться с красного света на зеленый, чтобы родители могли как можно скорее промчаться по Кристобаль-аллее до их дома на верхушке горы. Лежа на заднем сиденье, он слушал испуганный, нервный шепот матери, родители всегда обсуждали серьезные вопросы в машине, никогда в доме, втроем укрываясь от мира в тесном пространстве салона, наматывая километры, нигде не останавливаясь. Конечно, оглядываясь назад, сеньор Вальдес понимал, что тогда родители изо всех сил пытались создать у него иллюзию нормальной жизни, но их страх просачивался сквозь спинки кресел, забирался под плед, которым укутывала его мама. Он знал — каким-то шестым чувством понимал, что отец в смертельной опасности. Ему было очень страшно. В нос забивались пылинки темно-красного велюрового чехла. Он ковырял его пальцем. Чехол был пыльный, с рисунком из переплетенных нитей более темного оттенка, и, зарывшись в него лицом, маленький Чиано молился Богу, предлагая отдать единственное, что у него было, — дар менять цвета светофоров в обмен на то, чтобы Бог сохранил папе жизнь. Когда отец пропал, сеньор Вальдес потерял способность управлять светофорами. И теперь, садясь в машину, он всякий раз вспоминал, почему с малых лет перестал верить в Бога. — Здравствуй, мама, — сказал он. Она подняла к нему лицо, и он поцеловал ее в щеку. — Здравствуй, мой милый. Как ты хорошо играл! Очень хорошо. Ты был просто великолепен. Да, он был великолепен. Конечно, он был просто великолепен. Сеньор Вальдес вполне осознавал свое великолепие, от лацканов безукоризненного блейзера до безупречной прически и отполированных до зеркального блеска туфель. — А как ты приятно пахнешь! Еще бы! Этот одеколон с еле уловимой нотой сандалового дерева действительно неплох. Хотя, конечно, он бы предпочел, чтобы в эту минуту его великолепие оценил кто-нибудь более объективно настроенный, чем мать. Для нее все, что бы он ни сделал, было великолепно. Так было всегда. Все перепачканные клеем и заляпанные краской поделки, которые он приносил из школы, были великолепны, так же как и его романы. Точно так же, как и его романы. Не более и не менее великолепны. Настольный календарь, вырезанная из картона кошка, и роман, над которым взрослые мужчины рыдали, как дети, все эти поделки имели в ее глазах одинаковую ценность только потому, что их сделал ее Чиано. В квартире сеньоры Вальдес целая полка была отведена под его книги. Он посылал ей первый экземпляр каждого вышедшего романа, а она, в свою очередь, выставляла его на полку, следя, чтобы солнце не дало выгореть обложке, и аккуратно протирала пыль с корешков. Сеньора Вальдес показывала книги сына всем, кто приходил к ней в гости. Она непременно подводила к полке друзей и со вкусом распространялась о творчестве своего Чиано, но никогда не разрешала выносить книги из квартиры. Она могла часами поддерживать беседу, касающуюся сюжета, персонажей, литературных особенностей всех его романов. Даже доктор Кохрейн мог бы уважительно назвать ее афисьенадо. Но сеньор Вальдес точно знал, что мать никогда не читала его книг. Все ее сведения были почерпнуты из рецензий и критических статей, коими изобиловали периодические издания. Откуда он знал это? Очень просто — в свой третий роман, преподнесенный матери сразу же после публикации, сеньор Вальдес заложил купюру в 5000 корон. Когда через три недели он пролистал томик, купюра была на том же месте. Шесть месяцев спустя, во время очередного визита в материнский дом, он вытащил купюру из книги и снова убрал в бумажник. В тот же вечер он потратил эти деньги в доме мадам Оттавио, и никогда раньше общение с девочками не было слаще. Видимо, мысль о том, что визит спонсирован мамочкой, подогревала его пыл. Несмотря на разочарование, сеньор Вальдес исправно продолжал дарить матери экземпляры выходящих книг, и теперь все они стояли рядышком на почетной полке. В их недрах скрывались — нет. теперь уже не деньги, но очень необычные картинки, которые сеньор Вальдес вырезал из мужских журналов и закладывал между страницами как сувениры. Мать никогда не найдет их — он на это очень надеялся, — но ему доставляло удовольствие знать, что они лежат там. Сеньора Вальдес разливала кофе. — Сколько сахара тебе положить, милый? — Щипцы зависли над чашкой. — Вообще-то я не употребляю сахар, но здесь не могу удержаться — стал так прекрасно сервирован, я тронута до слез. И взгляни — настоящий колотый сахар, не какие-нибудь глупые пакетики. — Спасибо, мне не надо сахара. Мать накрыла его ладонь своей, и сеньор Вальдес увидел, что кожа на тыльной стороне его руки сморщилась и пошла рябью под тяжестью ее пальцев, сдвигаясь в сторону, как у ощипанного цыпленка. У нее тоже была такая кожа — пергаментно-тонкая, в пигментных пятнах, а теперь и он унаследовал эту гадость. Под предлогом того, что ему надо поправить галстук, сеньор Вальдес убрал свою руку подальше. — Спасибо, что пришла поболеть за меня, — сказал он. — Ты, наверное, чуть не умерла от скуки? — Что ты! Было очень интересно. А как ты замечательно играл, милый! Ты много голов забил! — Вообще-то за всю игру я забил только два гола. — Ну да, другие игроки вели себя ужасно — не давали тебе бить по воротам! — Мама, я играю под третьим номером, понимаешь? Это позиция центрового, не мое дело забивать голы. — Не расстраивайся, все видели, что ты играл лучше всех — хочешь пирожного, милый? — и у тебя были самые милые лошадки. — Поло-пони, мама. — Ах, не говори глупостей, милый. Пони же гораздо ниже ростом! — Да, мама. — Так вот, все видели, что твои лошадки выглядели безупречно, а уж держаться в седле ты умеешь как никто, и еще ты лучше всех управлялся с этим, как его… молоточком. — С клюшкой. — Да, конечно, милый, с клюшкой, так что твои напарники по крайней мере могли доверить тебе управление игрой. — Они и доверили, мама, поэтому я играл в позиции центрового. — Ну не знаю, они могли бы разрешить тебе побольше бить по мячу. Но все равно, дорогой, несмотря ни на что, ты был просто неотразим! Хочешь пирожного? С ловкостью фокусника она отделила от общей массы небольшой кусочек слоеного теста и плавно переложила ему на тарелку. — Я бы хотела съесть кофейное суфле, ты не возражаешь, милый? Я давно к нему присматриваюсь, обожаю заварные пирожные, хотя мне и нельзя. Нет, лучше ты съешь его, Чиано, милый! Твоей фигуре это не повредит — ты так много двигаешься! Давай положу тебе. Она подняла двузубую вилку, как штык, и самоотверженно, хотя и не сильно, подтолкнула пирожное в сторону сына. — Не глупи, мама. Съешь его сама, я не хочу. — Ты уверен, что не хочешь? Абсолютно уверен? Ну тогда… — Она выполнила свой долг, она подумала о ближнем своем. Теперь она была вполне удовлетворена. — Просто обожаю суфле. Мне всегда кажется — правда, какая глупость? — что суфле, это как обещание лучших времен. — Она воткнула вилку в воздушное творение, и пирожное издало еле слышное шипение, выпустив сквозь крем крошечное облачко воздуха, подобно епископу, стыдливо пустившему газы во время первого причастия. — Как ты думаешь, Чиано, я еще увижу лучшие времена? — Конечно, мама! И радугу, и разноцветных бабочек. — И внуков? — И кофейные суфле, бесконечное количество заварных пирожных, и вечную молодость, и красоту. — И внуков? — Мама, ну как ты сможешь оставаться вечно молодой, если вокруг тебя будут копошиться внуки? Я не вижу тебя бабушкой. Да ты их сама возненавидишь. — Разве я не заслуживаю внуков? — Сеньора Вальдес положила на язык кусочек суфле и прижала к нёбу, смакуя. Те несколько мгновений, что она наслаждалась изысканным вкусом лакомства, проглотили окончание ее фразы: «…после всего, что я для тебя сделала?» Нет, таких вещей сыну говорить нельзя. Это было бы непростительно с ее стороны. Исполнение материнского долга — дело бескорыстное и не требует благодарности. — Люди говорят, что тебе пора жениться, Чиано. — Какая жалость, что ни одна моя знакомая не предлагает мне жениться на ней, мама. — Тебе стоит только руку протянуть, и они все будут твоими. Посмотри на себя, сынок, ты сейчас в расцвете сил, успешный, богатый, всеми уважаемый. Только скажи, и я найду тебе на выбор дюжину милых, умненьких и хорошеньких девушек. — Мама, перестань. Это же неприлично, в конце концов. — На память ему пришел позавчерашний вечер в доме мадам Оттавио и дюжина девушек, представленных ему на выбор. — Скажи, откуда ты знаешь нашего команданте полиции Камилло? — Что? Я его не знаю, — но от нее мгновенно повеяло такой ледяной холодностью, и она так резко звякнула ложкой о стенку кофейной чашки, что в его голове зародились подозрения. — Я знаю о нем, конечно, кто же не знает? Но я не знакома с ним лично. — И вы никогда не встречались? — Разве я только что не сказала этого? — Странно, а он просил передать тебе привет. Сеньора Вальдес медленно положила на стал вилку для пирожных, медленно поднесла к лицу салфетку и промокнула уголки губ, так аккуратно, что не оставила на ней ни одного следа помады — лишь капельку крема цвета легкого загара. — Что он сказал? Повтори. Скажи мне слово в слово, что тебе сказал этот человек. — Не помню точно, мама. Спросил, как ты поживаешь, передал привет, вот и все. Наверное, простая вежливость. — Этот человек не способен ни на какую вежливость. — Ты же сказала, что не знакома с ним. — Слава богу, мне не пришлось с ним знакомиться. Но он ужасен — ужасен! И сорок лет назад он был ужасен, и сейчас лучше не стал. Знаешь ли ты, что он стоял перед нашим домом — дежурил — каждый день в течение многих недель? И ни разу не сказал ни одного слова, ни «здравствуйте», ни «доброе утро». Ничего! Просто стоял столбом и глядел на нашу дверь, как кот, который подстерегает золотую рыбку, что плещется в пруду. Папа знал, что обречен, знал, что никуда ему не деться, так же как золотая рыбка знает, что ее конец близок. Не приближайся к этому человеку, Чиано. Он — воплощение дьявола. Дрожащими руками сеньора Вальдес положила салфетку на стол. Ее лицо пошло пятнами, в глазах появились слезы. Сеньор Вальдес никогда не видел мать в таком состоянии. Он смущенно отвел глаза. — Этот человек убил твоего отца, Чиано. Хотя сеньор Вальдес и сам верил, что это правда, он все же не удержался, чтобы не спросить: — Ты в этом абсолютно уверена? — Я знаю это, и, если ты думаешь, что я не заслуживаю внуков, подумай о бедном папе. Может быть, он заслужил продолжения рода, а? Один Господь знает, сколько выстрадал этот человек. Ты что, хочешь, чтобы его имя исчезло вместе с ним? И тут сеньор Вальдес понял, что думает о Катерине. Она молода, она могла бы родить ему сына, может быть, и не одного, а много сыновей и кучу хорошеньких дочек в придачу. Но, конечно, она была совершенно неподходящей кандидатурой для того, чтобы знакомиться с его матерью. Он не мог представить себе Катерину в клубе «Мерино», изящно отщипывающую маленькие кусочки кофейного суфле в обществе мамы и беседующую с ней на светские темы. А, между прочим, откуда она родом? Надо бы выяснить. Кто ее родители, чем занимаются? Должно быть, они состоятельные люди, раз послали дочку учиться в университет. Может быть, они вращаются в тех же кругах, что и он? Может быть, он даже знаком с ее родственниками? Нет, как она сможет быть матерью его детей, если сама еще сущий ребенок? Ребенок ли? И к тому же он ее не любит. Он хочет обладать ее телом, это правда. Но любить? Сеньору Вальдесу всегда казалось, что он должен любить свою будущую жену, хотя бы немного, но должен. Это ведь очень опасно, иметь жену. Что, если она окажется такой же шлюхой, как Мария Марром? Или. упаси бог, со временем станет похожей на его мать? Нет-нет, он совершенно не готов жениться. И все же, зная о женитьбе все и испытывая ужас от одной мысли о брачной кабале, когда мать опять потребовала внуков, в мыслях Чиано опять невольно промелькнула Катерина. Раньше с ним такого не случалось. «Неужели я влюбляюсь в нее?» — спросил себя сеньор Вальдес. Он был поражен, ошеломлен этим открытием. Он не хотел этого. В смятении он невольно схватил мать за руку, но тут же опомнился и сделал вид, что просто пожимает ее ладонь в знак ободрения. — А ты, мама, почему опять не вышла замуж? Он представил, как в течение сорока лет она опять и опять ложится в одинокую холодную постель, без мужской ласки, без тепла, без секса. Сорок лет! — Ох, Чиано, что ты такое говоришь? — спросила она. — Ты что, забыл, я же уже замужем!* * *
На следующее утро сеньор Вальдес проснулся совершенно разбитым. Плечи неприятно ныли, внутренние мышцы ног, которые он накануне перетрудил, сжимая ногами бока пони, сводило судорогой. Это удивило его. Он припомнил: действительно, в последнее время после состязаний поло он все чаще просыпался больной, иногда суставы горели, как в огне. Бывало, после невинных посиделок в баре голова утром напоминала набитое ватой свинцовое ядро. А еще случалось, одного раза у мадам Оттавио оказывалось вполне достаточно. Может быть, мама права? Его время истекает, силы пошли на убыль? Сеньор Вальдес вышел из душа, морщась, хорошенько растерся мягким полотенцем и подошел к шкафу с одеждой. В тот день он выбрал дымчатоголубую рубашку и надел летний костюм кремового цвета с едва видной полоской, вплетенной в шелковистую поверхность ткани. Голубая записная книжка валялась на столе, там, где он ее оставил, словно брошенный в безлюдной аллее труп бродяжки. Он поднял ее, задумчиво повертел в руках, открыл. Первые пять страниц были сверху донизу исписаны убористым почерком — вон их отсюда, смотреть тошно! Он вырвал испорченные листы, сложил пополам, разорвал и выбросил в плетеную корзину для бумаг, что стояла рядом со стулом, а потом тщательно разгладил пальцами и без того гладкую голубоватую бумагу. Он сделал это без цели, просто чтобы ощутить под пальцами ровную поверхность, и слегка растянул края, как бы поставил по стойке смирно свой рабочий инструмент, будто полк на параде для будущей инспекции, надеясь, что вскоре страницы заполнятся стройными рядами слов. Затем сеньор Вальдес отвинтил колпачок ручки и в середине страницы написал: «Тощая рыжая кошка перешла дорогу и незаметно прокралась в бордель». Оценивающе взглянул на дело рук своих. Выглядело вроде бы неплохо. Ладно, начало положено, а это — самое главное. Сеньор Вальдес сунул книжку во внутренний карман пиджака, похлопал по внешнему карману, проверяя его на наличие ключей, и вышел из квартиры. На площадке он подождал, пока медленный, скрипучий лифт поднимется на его этаж. На спуске, на втором этаже в лифт зашли сеньора Неро, жена дантиста, и его дочка. Они вежливо кивнули ему и уставились в пол. Сеньор Вальдес с удивлением глядел на девочку — как ее зовут? Роза? Да, точно — Роза. Неужели это она, а не ее младшая сестра? Он был почти уверен, что это Роза, и недоумевал — она же сущий ребенок, как он мог всего пару дней назад думать, что она стоит на пороге созревания, что женские черты начали проглядывать сквозь детскую угловатость? Помнится, он даже пофантазировал на тему, что можно будет с ней сделать через пару лет. Через пару лет? Ну и оптимист. Нет, скорее через восемь-десять лет, никак не раньше! Тогда ей будет двадцать, а ему… ужас, сколько ему будет тогда. Сильно за пятьдесят. Ближе к шестидесяти, вот сколько ему будет. Сеньору Вальдесу стало противно от самого себя. Юная девушка и грязный старик — фу! Интересно, впрочем, что с ним станется через десять лет? Будет ли он все так же навещать мадам Оттавио, как это делает Камилло? Или проводить время с Марией Марром? О нет, вот это уж точно невозможно. Станет он старой развалиной или нет, это неизвестно, а вот что она превратится в старуху, сомнений не вызывает. Ей осталось два, максимум три года. Нет, спать со старухой он ни за что не станет. С женщиной за шестьдесят, как его мама? Да никогда в жизни, хоть убейте! Ну а если бы он любил эту женщину? Может быть, если бы у него была жена — его собственная жена, тогда возможно… Конечно, лучше, если бы эта жена была молода, гораздо моложе его, и чтобы она его обожала. В этом случае… Лифт с грохотом остановился на первом этаже, и Розалита с мамашей вышли. Сеньор Вальдес снова нажал кнопку и поехал дальше, на цокольный этаж, где размещались гаражи. Там, в душном помещении, пропахшем соляркой и жженой резиной, где убирали крайне редко, стоял предмет его гордости — его машина. Сеньор Вальдес ездил на экстравагантном импортном американском автомобиле. Конечно, на фоне жизни, которую он вел, полной спокойного размеренного шика, где все тона были приглушены, где даже ярко-синий носовой платок мог показаться вызовом общественному вкусу, такой автомобиль выделялся, будто павлин в стае воробьев. Автомобиль был классической марки, практически как «Дон Кихот» или «Одиссея». Он происходил из времен, когда автомобили были синонимом чего-то героического, когда они заключали в себе обещание необычайных, волнующих приключений. Его обводки напоминали галеру Одиссея, и сам он при езде издавал хрипловатое шипение, как откашливающийся перед концертом знаменитый певец, накануне перебравший виски, или как леопард, пружинистый, сильный, перекатывающий мускулы под гладкой шкурой, притворно смирно идущий на поводке у хрупкой женщины, но в любой момент готовый обернуться и пожрать ее. Его задние крылья были слегка изогнуты и расширялись книзу, словно хвостовые плавники акулы, словно состоящие из водной пыли полозья колесницы Нептуна, словно размах крыльев орла. Шины были белого цвета, сиденья — кожаные, а сам автомобиль сверкал благородным металлическим цветом, сине-зеленым, подобно реке Нил. Сеньор Вальдес точно знал, сколько времени потребуется, чтобы выехать с подземной парковки и доехать по пандусу до Кристобаль-аллеи: при этом скорость должна была быть достаточной, чтобы высечь шинами искры на повороте, но не настолько быстрой, чтобы не зацепить асфальт двойными выхлопными трубами, когда он выскакивал на проспект. Вообще-то сеньор Вальдес любил до работы прогуляться пешком. Он любил гулять. Ему нравилось, что его узнавали на улицах, что он притягивал взгляды прохожих. Но в этот день требовалось срочно проехать на другую сторону города, и пешком туда добраться он не успел бы, по крайней мере до начала лекций. Он ехал не спеша, опустив крышу кабриолета, полз по Кристобаль-аллее в длинной веренице машин, подставив лицо солнечным лучам, пока не доехал до пересечения с Университетским проспектом, где дорога сворачивала вниз, к Мерино. Перед ним стояли четыре легковушки, два грузовика и автобус, и сеньор Вальдес знал, что не успеет проскочить светофор на зеленый сигнал. Через несколько мгновений стоявшая впереди машина, мигнув фарами, проехала перекресток, но светофор уже переключился на красный, в точности как он и ожидал. Сеньор Вальдес взглянул на часы с черным циферблатом, негромко тикающие на приборной панели. Десятый час, значит, можно включить радио, не боясь попасть на навевающие зубодробительную скуку новости, каждый час сообщающие стране, о чем думает их Полковник-Президент и чем он занимается — для всеобщего блага, конечно. Как он любил свой приемник: круглую ручку под слоновую кость с медным набалдашником, когда-то черную от грязи, с любовью отчищенную им самолично при помощи спирта и ватной палочки; деликатное сопротивление, которое она оказывала при нажиме, и убедительный, надежный, заслуживающий доверия щелчок, издаваемый хорошо смазанным замком как бы после секундного колебания. То была старинная, качественная, искусная работа, сродни серебряным часам, что дед когда-то носил на поясе. Сеньор Вальдес настроил радио. Передавали танго, впрочем, как всегда на этой радиостанции, и сеньор Вальдес замурлыкал немудреные слова популярной песенки, исполняемой несравненной Солидад, такие простые и вместе с тем такие пронзительно горькие.* * *
Катерина в тот день не пришла на занятия. Когда бомба взорвалась на Университетской площади, а сеньор Вальдес неспешно ехал вдоль берега Мерино, наслаждаясь прохладным бризом и подпевая радиоприемнику, Катерина все еще лежала в постели. По странному совпадению доктор Кохрейн тоже опоздал на занятия: он засиделся в «Фениксе» за чашкой кофе, в сотый раз перечитывая потрепанный экземпляр «Бешеного пса Сан-Клементе». Там, в теплом сумрачном помещении, пропахшем кофе с корицей, никто не услышал ни шума взрыва, ни воплей, ни пожарных сирен. Когда же он вышел на улицы чуть позже десяти утра, город почти вернулся к прежней жизни. Коста, Де Сильва и отец Гонзалес в момент взрыва находились на своих рабочих местах. Все эти данные были внесены в следственные материалы вместе с именем мальчика, которого не смогли найти нигде — ни в больнице, ни в морге. Оскар Миралес, еще один студент доктора Кохрейна, тот самый юнец, что сидел рядом с Катериной в баре, когда сеньор Вальдес решил переломить судьбу и заговорить с ней, тот мальчик, который в конце концов уступил ему свое место, исчез. И никто не знал, где он. А он продолжал существовать в размазанном состоянии, покрывая собой ступени центральной университетской лестницы. Детектив с пинцетом нашел большую часть его верхней челюсти, накрепко впечатанную зубами в угол кирпичной стены. После того как полицейские сопоставили челюсть с данными зубного кабинета, челюсть отослали родителям в закрытом гробу вместе с тремя руками, двумя правыми ногами, парой кроссовок и несколькими мешками песка для придания нужного веса. Конечно же, полиция выяснила его адрес. Полицейские выбили дверь в квартиру, которую снимал Оскар, и перетряхнули там каждую пылинку. А когда закончили, дневник, который он вел, явился наиболее интересной уликой из всех, что они смогли отыскать. Конечно, большую часть мелко исписанных страниц занимало описание прелестей Катерины, а на последних страницах появились достаточно крепкие и нелестные эпитеты, относящиеся к сеньору Вальдесу. В значительной степени это был бред, порожденный буйством гормонов и одиночеством, однако в дневнике нашлось достаточно глупых, трафаретных сентенций о продажных политиках, высоких идеалах, правах человека и земельной реформе, чтобы заставить команданте, внутренне чертыхнувшись, направить в столицу отчет. Впрочем, команданте заинтересовали другие вещи в дневнике. Он внимательно прочел его и даже сделал пометки. Сидя на краешке стола, он инструктировал подчиненных так: — Этот Миралес не мог работать в одиночку. Уж поверьте мне. У него наверняка были сообщники. Найдите их. Перетрясите всех его друзей, родителей, родственников. Привезите мне его двоюродных братьев и сестер. Хочу, чтобы вы допросили их всех — и не церемоньтесь с этими подонками. Возьмите их за яйца — всех, включая бабушку? Проследите за всеми его контактами. Команданте Камилл о нашел сержанта, который занимался расследованием, и отвел в сторону. Он указал ему на два имени в дневнике мертвеца: — Ее не трогать и его тоже, понятно? Оставьте их пока в покое. Пока… Конечно, за этим последовали аресты, допросы с пристрастием. Но все это было потом. А в то утро Катерина лежала в своей постели, не желая подниматься. Она лежала на животе, и ее густые, слегка вьющиеся волосы закрывали подушку шелковистой волной. Ночью она сбросила простыни и теперь напоминала пейзаж, состоящий из бледных, округлых холмов. Пока она лежала на постели, пожарные развернули шланги и начали поливать Университетскую площадь, смывая в сточные люки кровь, которая под напором струй свивалась в причудливые узоры, напоминающие фантастические цветы, а потом бледнела и с тихим журчанием исчезала в канализации. Пока они работали, стараясь не смотреть на то, что именно исчезало в люках, сеньор Вальдес стоял у прилавка в его любимом цветочном магазине, перебирая розовые бутоны, алые, как последствия недавнего взрыва. Сеньор Вальдес любил цветы. Он всегда держал дома несколько букетов, зная, что они придают его квартире элемент законченности, ничуть не умаляя при этом его мужественности. Однако женщинам он дарил цветы крайне редко — и обычно после, а не до. Сеньор Вальдес использовал цветы как знак благодарности даме, а вовсе не как метод обольщения. Он никогда не тратил время на ухаживания. Жизнь сеньора Вальдеса текла подобно танго, а в танго мужчина ведет, мужчина проявляет инициативу и придумывает новые ходы и движения. В танго есть правила — шаги, например, фигуры танца, а еще в танго есть кабесео — практически незаметные постороннему глазу сигналы, которые посылаются через весь танцпол, взгляд, задержавшийся на долю секунды дольше, чем надо, вопросительно приподнятая бровь, чуть заметная улыбка уголком губ, кивок, а потом — встреча в танце. Это контакт, невидимый для всех, кроме танцора и его избранницы, так же тонок и малопонятен для посторонних, как сигнал, которым самка богомола призывает выбранного ею самца. Этот путь идеален, потому что дает возможность мужчине пережить отказ без публичного унижения и, стало быть, без особого ущерба для самолюбия. Всем известны эти правила обращения с мужчинами, люди пользуются ими с незапамятных времен, такие женщины, как Мария Марром, впитывают их с молоком матери. Мария инстинктивно в совершенстве владела техникой кабесео: она могла, практически не двинув ни единым мускулом, показать, что разочарована, скучает, сердится или, наоборот, что свободна и готова к общению. В тот первый раз она не отвела глаз от его взгляда, увидела движение его густой, четкой брови, чуть улыбнулась в ответ, и их танец начался. Но с Катериной такие игры были невозможны. Ее юность, наивность, свежесть делали сами жесты и намеки бессмысленными. Как она могла танцевать танго — ей недоставало опыта, а уже кабесео ей точно было не понять. Ее наивная искренность — настолько наивная и страстная, что она даже предложила ему себя — боже, как тронут он был этим жестом, когда понял, что сделала она это лишь по неопытности! В принципе Мария тоже предлагала себя, но гораздо более элегантно, выражая свои намерения на изысканном языке жестов. А Катерина была как молодая лошадка, горящая энергией и страстью, готовая вырваться на пале и вмешаться в игру. Придется заняться ее воспитанием, немного остудить, объяснить правила поведения в обществе. Хорошая лошадь должна чувствовать игру, понимать легчайшие намеки седока: перемещение веса в седле, легкое касание бока носком сапога, похлопывание по холке. Если Катерина станет его женой, ей придется пройти курс обучения этикету, и сеньор Вальдес готов был начать его прямо сейчас с огромного букета роз. Сеньор Вальдес вынул из кувшина с водой охапку кроваво-красных полураспустившихся бутонов и свалил на прилавок. — Я возьму эти, — сказал он. Продавщица глядела в окно, где мимо магазина на огромной скорости промчались полицейские машины, сопровождаемые каретами «скорой помощи». — Что-то случилось, — встревоженно сказала она, — сколько полиции! Видимо, где-то несчастные пострадали. Сеньор Вальдес не ответил. Несмотря на то что он был великим мастером пера — никто не осмелился бы возразить против такого определения, — сеньор Вальдес обладал на редкость прагматичным взглядом на мир. Утром он совершил усилие, приехав пораньше в магазин. Он хотел купить несколько букетов роз, чтобы подарить их девушке, которую пытался соблазнить, завалить цветами, поразить ее воображение и таким образом завоевать расположение. Проблемы несчастных, которые где-то пострадали, его не тронули. Кто такие зги несчастные? Чем он может им помочь? Да и при чем тут он, в конце концов? Пусть им помогают полиция и врачи. А пустая, бессмысленная болтовня никому в любом случае не поможет. — Я возьму эти розы, — повторил он. — Что? Ах, да, извините. — Продавщица повернулась к нему и изумлением оглядела заваленный цветами прилавок. — Что, все берете? — А у вас есть еще? — Вроде оставались, надо посмотреть. — Я возьму все, если, конечно, они свежие. Разбейте их на букеты по двенадцать штук. Добавьте в букеты стрелиции. Да побольше. У вас есть лилии? Да, королевские подойдут. Упакуйте их отдельно от роз и стрелиции — они не стоят в одной воде. Ах, да, наверняка у нее не найдется столько ваз. У вас есть вазы? — Есть, но они выставлены на витрине — не на продажу. — Тогда я куплю ведра. У вас же есть ведра? Это цветочный магазин, я не ошибся? — У нас есть ведра. Сеньор Вальдес схватил с прилавка листок бумаги и быстро написал адрес. — Доставьте все вот по этому адресу. — Как — все? — Очень просто! Подождите, я не закончил. В дальнем углу магазина стояла ваза с букетом фрезий — ярких, простых, но эффектных, будто цветные восковые свечи. Сеньор Вальдес постоял перед ними, любуясь, вдыхая нежный, сладковатый аромат. — Я их тоже возьму, — сказал он. — Вы можете красиво упаковать букет? — У нас есть белая и красная оберточная бумага. — Выбираю красную. На белом фоне они будут смотреться слишком контрастно. Заверните, пожалуйста. Стоя у прилавка, сеньор Вальдес раскрыл бумажник. Мимо магазина с ревом сирены, скрежеща шинами по асфальту, пронеслась еще одна «скорая помощь», за ней пожарная машина. Продавщица махала в воздухе карандашом, пересчитывая ведра с цветами, записывая цифры в блокноте. — Вы что, правда берете их все? — недоверчиво спросила она. — Ну конечно! Я же сказал. — И ведра? Она прибавила цену ведер, потом, подумав, добавила еще несколько воображаемых букетов, которых на деле не было, подвела черту, вывела большими цифрами конечную сумму и подчеркнула жирной чертой. «Он никогда не заплатит столько», — подумала она, подвигая блокнот по стеклянному прилавку в его сторону. Сеньор Вальдес мельком взглянул на цену и небрежно вытащил из бумажника несколько хрустящих купюр. — Когда вы сможете доставить цветы? — Не раньше полудня. — Как? Я же скупил весь магазин — кому еще может понадобиться фургон? — Даже если вы заплатите двойную цену, я не смогу доставить раньше, чем появится водитель. Сеньор Вальдес нахмурился. Он хотел, чтобы цветы были у Катерины немедленно, ему не терпелось начать томный и волнующий процесс соблазнения. Он хотел видеть, как осветится радостью ее лицо, хотел слышать благодарный лепет, чтобы потом небрежным жестом отмести выражения признательности. — Ладно, постарайтесь доставить как можно скорее, — недовольно бросил он. Захватив с собой букет фрезий, сеньор Вальдес вернулся к машине и, осторожно положив его на рифленое кожаное сиденье, с гордостью взглянул на безупречно гладкую обивку. Новенькая кожа, светлая, остро пахнущая, была натянута так туго что казалась надутой наподобие резиновых бортиков детского бассейна. Цветы лежали, касаясь лишь верхушек упругих холмиков. Сеньор Вальдес повернул ключ зажигания, вжал педаль газа в пол, и автомобиль послушно рванулся вперед. Сеньор Вальдес выехал из маленького переулка на крытую бетонными плитами центральную улицу, ведущую на шоссе, по которому ему предстояло вернуться к Мерино, и сразу же попал в пробку. Впереди, сколько хватало глаз, выстроилась цепочка машин, конечно, гораздо менее красивых, чем его стальной конь. Пару секунд у него еще была возможность уйти в сторону, развернуться и нырнуть в боковую улочку, и он включил заднюю передачу и взглянул в зеркало заднего вида. Как раз в этот момент пыльно-красный грузовик, нагруженный пустыми деревянными ящиками, уперся носом ему в задний бампер. Сеньор Вальдес раздраженно дернул рычагом переключения скоростей. Внезапно жара показалась ему невыносимой. Казалось, воздух над неподвижно стоящей машиной застыл, внутрь не попадало ни дуновения свежего ветерка, только выхлопные газы десятков работающих двигателей старательно душили его. Запах сгоревшего бензина жег ноздри, вызывал слезы на глазах, и сеньор Вальдес почувствовал, как пот медленно ползет за воротник, пропитывая рубашку там, где спина соприкасается с валиками кожаной обивки. А в тех местах, где канавки между валиками не прикасались к нему, пот свободно стекал вниз, накапливаясь между ягодицами и впитываясь в свежие трусы. Это было отвратительное ощущение. Сеньор Вальдес не мог представить, как он будет читать лекцию, пропитанный гадким, вонючим потом. Заехать домой? Нет, до лекции не успеет. Он вытащил носовой платок и вытер лицо, посмотрел на пылинки серой сажи, оставшиеся на белоснежном материале, свернул платок и сунул в карман. Хотел было поднять крышу, потом решил, что не стоит. Для этого надо как минимум выйти из машины. Кто знает, сколько времени это займет, а если пробка рассосется, он может застрять, блокируя движение. Да уж, не хочется, чтобы тебе сигналили и грозили кулаками. Да и в любом случае какая разница, поджарится он или запечется? Сеньор Вальдес повернул ручку радиоприемника, надеясь послушать танго. Но и здесь ему не повезло. Вместо танго радио, хрипя, выплевывало лишь слова, бесконечный поток слов о чем-то страшном, об ужасном событии, которое только что случилось, дикторы и сами не много знали, но считали, что должны поделиться новостями с радиослушателями. Сеньор Вальдес прислушался. Бомба? Бомба на Университетской площади? Есть пострадавшие? Взрывом убило несколько десятков человек и еще больше ранило… Много людей пострадало. Очень много. Сеньор Вальдес склонился над рулем и положил голову на сложенные руки. Впереди, на другой стороне шоссе, виднелся университет. Пешком он смог был дойти за пятнадцать минут. Он видел развевающийся на флагштоке флаг, однако он видел и солнце в небе: в настоящий момент и флаг, и солнце были для него одинаково недостижимы. Затем с ним случилась необыкновенная вещь. Сеньор Вальдес смотрел на крышу университета, пытаясь понять, откуда там взялись неровные зубцы громоотвода, угрожающе торчащего над коньком. Вдруг громоотвод взмахнул крыльями и, грузно поднявшись, неуклюже полетел в сторону реки. А сеньора Вальдеса пронзила мысль. Он понял, что думает о Катерине: ведь она тоже могла в тот момент находиться на площади. Что, если она убита? Или ранена? Может быть, как раз в эту минуту она кричит от боли на больничной койке! Лоб сеньора Вальдеса опять покрылся холодным потом, на этот раз от страха за нее. Раньше такого с ним не случалось. Будто железа, что отвечает за переживания за других людей, внезапно, в первый раз в его жизни, заработала. Сеньор Вальдес испугался самого себя. Ведь раньше он ни за кого не переживал, даже за маму! Когда исчез отец, маленький Чиано отчетливо понял, что ни его любовь, ни молитвы не в силах оградить от несчастий близких ему людей, и тогда он в отчаянии ампутировал у себя некоторые человеческие чувства, которые мешали жить. С тех пор он время от времени проверял, достаточно ли хорошо зарубцевались раны, и каждый раз с удовлетворением отмечал, что места ампутации напрочь лишены чувствительности. Так что нельзя! Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы рубцы закровоточили! Это было бы слишком опасно. Слишком больно, слишком… ненужно. Так получилось, что в своих книгах сеньор Вальдес описывал целый спектр человеческих чувств, в основном происходящих от любви или от ошибочного представления о ней: зависть и ревность, гнев и боль и святые жертвы, что люди кладут на ее алтарь. Все эти чувства сеньор Вальдес придумал. Он придумывал города, заселял их жителями, вдыхал в них жизнь, заставлял страдать и радоваться. Они оживали под его пером, поскольку он представлял их ярко и полно. Он сам вживался в них, становился их частью. В жизни сеньор Вальдес не встречался с персонажами собственных книг — в конце концов, ему по статусу было не положено дружить с девушками из баров, парикмахерами, аптекарями и мелкими торговцами, однако в тайном уголке души он твердо знал, как именно девушки из бара или аптекари думают и чувствуют. И он вытаскивал на свет божий их мысли и описывал их так, что потом настоящие девушки и торговцы читали его книги и плакали. Плакали оттого, что узнавали себя на их страницах и спрашивали себя: «Откуда он так хорошо знает нас?» В этом-то и состояла главная тайна сеньора Вальдеса, и ее разоблачение произвело бы не меньший фурор, как если бы гид, ведущий экскурсию по Сикстинской капелле, обернулся к группе восхищенных туристов и воскликнул: «А знаете ли вы, что когда Микеланджело ди Лодовико Буонаротти Симони расписывал этот божественный купол, он был полностью слеп?» Но сейчас, сидя в своем открытом кабриолете, задыхаясь от жары и вони выхлопных газов, сеньор Вальдес внутренним взором окинул культю и с ужасом заметил, что место ампутации припухло, кожа там порозовела и приобрела чувствительность. Боль вернулась. «Это все мама виновата, — с раздражением подумал сеньор Вальдес, — своими идиотскими разговорами о женах и внуках она раздула потухшие угли…» Но, с другой стороны, при чем тут мама? Она столько лет проедает ему мозг воркотней о семье, но он всегда лишь со смехом отмахивался. Просто теперь все изменилось… В его жизни появилась Катерина. Он представил ее на больничной каталке, обнаженную, хотя он сам еще не видел ее обнаженной, пронзенную осколками железа еще до того, как он пронзил ее тело, и ужас захлестнул его с такой силой, что сеньор Вальдес зажмурился. Неужели он влюбляется? Нет, нельзя! Он слишком хорошо знает, что за этим следует: ревность, мучительная жажда обладания и вместе с этим страшная уязвимость. незащищенность, боль сопереживания, от которой невозможно защититься. Машина впереди дернулась и медленно двинулась вперед, образовав пустое пространство. Сеньор Вальдес стремительно развернул автомобиль, свернул налево и через боковые улочки выскочил на шоссе. Здесь машины, хотя и не неслись, но по крайней мере ехали с ровной скоростью. Он добрался до Университетской площади за десять минут, но ведущая к площади улица была перегорожена полицейским кордоном, который для наглядности установил шеренгу дорожных знаков, украшенных мигающими красными лампочками. Трое полицейских на мотоциклах размахивали руками, отгоняя машины, как выводок утят, забредших на грядку. По радио передали, что занятия в университете отменяются, возможно, не на один день. Что же, студентам придется немного подождать, прежде чем он сможет рассказать им о Ромео и Джульетте. Не страшно, древние любовники никуда не денутся, зато у него появился свободный день, и он сможет засесть за работу. Сеньор Вальдес свернул на следующем перекрестке и заехал на площадь позади университета, где ему с трудом удалось найти место для парковки. И кого же он увидел за столиком под полосатым тентом «Американского бара», как не сеньору Марию Марром? Он сидела, покачивая изящной синей туфелькой, которая чудом держалась на большом пальце узкой ступни. На столе перед ней стояла микроскопическая чашка кофе. Мария спустила темные очки на кончик носа и оглядела его, сидящего за рулем шикарного зеленого авто. — Привет, Чиано, — сказала она. — Как я рада, что с тобой все в порядке. Какой ужас! Ты слышал? — Да, ужасно. Ужасно! И это действительно было ужасно. Сеньор Вальдес все больше осознавал, насколько ужасно это было, и его опять прошиб холодный пот. Как получилось, что между цветочным магазином и пробкой на дороге проблемы несчастных пострадавших стали ему небезразличны? Нет, надо срочно лечиться, и сеньора Мария Марром показалась ему прекрасным и весьма своевременным лекарством. — Чиано, погибли люди, представляешь? — Я слышал, дорогая. Просто чудовищно. — И зачем кому-то понадобилось творить такую жестокость? — Боже мой, милая, ты же знаешь, что на свете полно сумасшедших придурков и у каждого из них — собственная безумная идея. — Но это могли бы быть мы. Тебя могли убить. Или меня. — Или Эрнесто. Указательным пальцем Мария водворила очки на место и печально кивнула. — Да, Эрнесто тоже мог пострадать. — Но разве тебе не кажется, — задумчиво и проникновенно сказал сеньор Вальдес, — что лучший способ борьбы с этими маньяками состоит именно в том, чтобы не поддаваться на их гнусные провокации? И если их возбуждает вид крови, смерти и страданий, мы, наоборот, должны приложить максимальные усилия, чтобы… — на секунду он сделал вид, что обдумывает, как лучше сформулировать мысль, — назло им прославлять жизнь? Сеньора Марром ничего не ответила, лишь изящным движением поднесла к губам чашку и отпила крошечный глоток кофе так осторожно, что на белой кромке не осталось следа помады. — Да, именно так я и думаю, Мария. Это естественная человеческая реакция на то, что произошло. Мы должны… оказать друг другу посильную поддержку. Как ты считаешь? Настал момент кабесео. По идее именно сейчас им следовало обменяться взглядами, однако очки сеньоры Марии Марром были слишком темными, так что ее глаз не было видно. На столе перед ней лежала маленькая и совершенно бесполезная сумочка, слишком дорогая даже для жены банкира. Мария протянула руку, достала из нее несколько монет, встала и небрежным жестом разгладила чуть помявшееся платье. Сеньор Вальдес осторожно переложил букет фрезий с пассажирского сиденья на заднее и накрыл их пиджаком. Когда он обошел автомобиль, чтобы помочь даме сесть, сеньора Марром уже ждала около передней дверцы, покачивая висящей на пальце сумочкой, как метрономом, будто измеряла его медлительность секундами. Она легко опустилась на сиденье и плавным, элегантным жестом перенесла внутрь автомобиля длинные голые ноги — как учила ее в детстве мать, как ее мать когда-то инструктировала бонна. Сеньор Вальдес осторожно захлопнул дверцу, которая, как обычно, защелкнулась с солидным и мелодичным щелчком — синонимом высшего качества, — и сел за руль. Мария сказала, не глядя на него: — Что же, думаю, ты прав, Чиано. Прав, как всегда. Не стоит откладывать такой важный вопрос на потом — мы должны приложить все усилия, чтобы у террористов не осталось ни шанса выжить. На светофоре он повернулся, чтобы заглянуть ей в лицо — губы ее были сурово сжаты, а в зеркальных очках отражались стеклянные двери, ведущие в национальный банк «Мерино». Эрнесто, бедный рогатый муж, наверное, сейчас принимает у себя кабинете очередного клиента. Вот глупец! Мария сидела неподвижно, как статуя, отвернувшись от сеньора Вальдеса и глядя в окно. Она не проронила ни слова всю дорогу: и пока они ехали по Кристобаль-аллее, и когда свернули на пандус, что вел к подземной парковке, и в лифте, и даже на кухне, когда они вместе искали неизменную бутылку красного вина. Сеньор Вальдес положил на стол пиджак, развернул его, осторожно достал букет фрезий и, открыв холодильник, сунул на верхнюю полку. — А что, цветы предназначались не мне, Чиано? — спросила Мария голосом прокурора, выносящего обвинительный вердикт. — Глупышка. Как я могу дарить тебе цветы? Ты ведь замужем, забыла? Что скажет Эрнесто? Мария повернулась к нему спиной и подняла волосы, обнажая шею и воротник слегка мерцающего темно-синего, словно южная ночь, платья. Сеньор Вальдес нашел замочек молнии, и она поехала вниз плавно и без малейших усилий. Через секунду платье темным прудом растеклось у ног Марии, и она перешагнула через него нагая или почти нагая. — Не расстраивайся, — ободряющее проговорил сеньор Вальдес, беря ее за руку, — я подарю тебе кое-что гораздо более приятное, чем глупые цветы.* * *
После она сказала: — Я знаю, что у тебя появилась другая женщина, Чиано. — Мария, детка, зачем так говорить? — Это правда. Цветы… — Девочка моя, ты же знаешь, я всегда покупаю себе цветы. — Чиано, не надо мне лгать. Если бы ты купил их себе, то поставил бы в вазу, верно? Но нет, ты так мило упаковал их… и зачем-то положил в холодильник… для другой женщины. — Радость моя, зачем ревновать? У тебя ведь тоже есть «другой», разве нет? — Нет. — А Эрнесто? — Боже, я и забыла про Эрнесто. Ну, его в расчет можно не брать. Мария помолчала, отстраненно глядя в пространство. Молчала так долго, что ей хватило бы времени выкурить половину сигареты, если бы, конечно, она была из тех женщин, что курят сигареты в такое время суток и во время такого разговора. Потом она проговорила, медленно и раздумчиво: — Пора тебе остепениться, Чиано. — Боже, ну почему в последнее время мне все об этом твердят? — Наверное, потому, что это правда. Тебе действительно пора остепениться. Впрочем, и мне тоже. Мы не молодеем. Сеньор Вальдес обиженно хмыкнул, и Мария легко ущипнула его под простыней. — О, не волнуйся, ты не потерял юношеской прыти. Ты и сейчас дашь фору двадцатилетнему юнцу. Ручаюсь, они смотрят на тебя с завистью, на такого большого, мощного, сильного самца. Но к женщинам время не столь благосклонно. Через пару лет я превращусь в старушку. Старушкам не положено прыгать из постели в постель. Это неприлично. Она что, утешает его? Сеньор Вальдес был возмущен до глубины души. Что за день! То он вдруг, ни с того ни с сего, исполнился сочувствия к незнакомым жертвам теракта, потом понял, что влюбляется, а теперь Мария, видите ли, решила его бросить? Да кто она такая? Никто не смеет бросать сеньора Вальдеса. Это же просто возмутительно! Ужасно! Конечно, она лишь произносила вслух то, что он и сам знал, что давно решил для себя: он ведь не слепой и так видит, что ягодка перезрела… Но не в этом дело! Она бесстыдно отобрала его любимую роль! Это же он должен был вести себя со снисходительной жалостью, трепать ее по плечику и говорить утешительные глупости. Он должен был быть мягким и нежным и в то же время благоразумным и предусмотрительным — Мария в этой роли смотрелась просто глупо! По-идиотски! Она его вовсе не утешила, наоборот, он чувствовал себя премерзко, просто чертовски мерзко. Неужели женщины, которым он раньше произносил подобные спичи, чувствовали себя так же? Неужели и они испытывали ту же смесь беспомощности, невосполнимой утраты, унижения, злости и стыда, неужели и их обдавало ледяной волной тоскливого одиночества? — Эрнесто — хороший человек, — пробормотал он. — Да, в мире есть мужья и похуже. Конечно, он хороший. Не такой, как ты. Он не стоит и десятой части тебя, но что же делать? Мы должны быть благоразумны. Время игр закончилось, пора собирать игрушки и переодеваться к ужину. Сеньор Вальдес знал, что ему грех жаловаться. Он ведь не любит Марию, наоборот, в последнее время она даже стала его чуточку раздражать. К тому же теперь, когда появилась Катерина, нужда в ней отпала вообще. Но дело не в этом. Мария разочаровала его, подвела самым подлым образом, не выполнив своей прямой функции. Сеньору Вальдесу страстно захотелось вернуться назад, в сегодняшнее утро, когда он еще был самим собой и не чувствовал ни к кому любви. Он-то, наивный, надеялся, что Мария излечит его от этой непонятно откуда взявшейся чувствительности, а она только усилила ее. Предательница. Подлая дрянь. Сеньор Вальдес молча глядел в потолок, и по его щекам тихо стекали слезы, скапливаясь маленькими лужицами в ушных раковинах. — Шшш, дорогой мой, не надо плакать. — Мария тронула поцелуем его мокрые глаза. — В тебе просто говорит уязвленная гордость. Пройдет пара дней, и ты даже не вспомнишь обо мне. — Когда он ничего не ответил, она еще раз поцеловала его, откинула простыню и, пошарив ногами на полу, всунула их в туфли. Сеньор Вальдес закрыл глаза. Он слышал цоканье ее каблуков по мраморному полу, шуршание платья, недолгую возню, пока она боролась с непослушной молнией. Она тихо сказала: — Что ж, прощай, радость моя. Он не открывал глаз, пока не услышал стук входной двери. Какое-то время сеньор Вальдес лежал на кровати не шевелясь и пытался собрать разбежавшиеся мысли. Ему пришло в голову, что Мария впервые в жизни ушла от него, не приняв душ. Раньше она всегда истово следовала давно заведенному ритуалу: сначала прохладный душ без мыла, затем растирание свежим полотенцем и легкий массаж. После этого она тщательнейшим образом восстанавливала косметику, освежала духи, нанося пару лишних капель на волосы, чтобы не пахнуть ни чем и ни кем, кроме себя и духов, и в последнюю очередь быстрым внимательным взглядом окидывала комнату, проверяя, не забыла ли она чего-нибудь. Почему же сейчас, когда Мария ни с того ни с сего решила вернуться к роли верной жены, она нарушила незыблемо исполняемые правила и унесла на себе его запах? Это что, прощальный подарок ему? Или она сама так страдала от своего решения, что цеплялась за последние воспоминания о нем, подобно тому, как сентиментальные невесты закладывают в молитвенник цветы, отделенные от свадебного букета? А может быть, то был жест протеста по отношению к Эрнесто? Может, таким образом она хотела бросить в лицо мужу: «Смотри! Я была с ним. Я принадлежала ему»? Нет, со вздохом решил сеньор Вальдес, скорее всего Мария просто боялась, что он устроит ей сцену. Увидела его смешные девичьи слезы и сбежала до того, как он смог раскрыть рот и обвинить ее во всех смертных грехах. Вероятно, в этом и кроется истинная причина. В теле сеньора Вальдеса бродил яд, который нельзя было исторгнуть наружу с рвотой, и поэтому он дал волю слезам в надежде, что сможет выплакать разочарование. Да, он скорбел, хотя сам не знал, что способен и на такое чувство, скорбел по себе в большей степени, чем по утрате Марии. Он не был готов вот так закончить отношения с ней… Неужели больше не будет послеобеденных свиданий, жаркого секса на смятых простынях? Нет, сказал он себе, шмыгая носом, будут, конечно, только не с ней. Но и его время летит с бешеной скоростью, и в конце концов и для него придет последнее свидание, а за ним — ничего. Количество отпущенных ему часов стремительно сокращается! Сколько осталось? Он не знает, и никто не знает. В этом-то и ужас… В конце концов сеньор Вальдес поднялся с постели и прошлепал в ванную. На мраморному полу его босые ступни издавали сухой, шуршащий звук, что возникает, если провести наждачной бумагой по стеклу. Шаркающий звук старости, поражения, смерти. Сеньору Вальдесу опять захотелось заплакать, подставить лицо под сильную струю и зарыдать в голос, чтобы вода смыла его горе в канализацию. Но слезы не шли. Он был опустошен. Только боль и страх выгрызали дыру где-то глубоко внутри. Сеньор Вальдес повернул кран, и на голову обрушилась масса горячей воды. Он долго стоял под душем, обняв себя руками, закрыв глаза и не думая ни о чем.* * *
Когда нагруженный цветами фургон подъехал к дверям дома, где жила Катерина, девушка все еще была в постели. Она лежала на животе, уткнувшись лицом в гору подушек и подогнув под себя одну ногу, как балерина, застывшая во время исполнения пируэта. Катерина крепко спала. Правой рукой она и во сне сжимала корешок большой желтой записной книжки, такой же, как у сеньора Вальдеса, но с одним-единственным отличием: если кремовые страницы записной книжки сеньора Вальдеса были пусты, то ее — заполнены торопливыми, прыгающими строчками. Катерина спала, потому что писала почти до рассвета. В последнее время она каждую ночь ложилась в постель с роем беспорядочных мыслей в голове и писала, пока усталость не брала свое, а под утро просыпалась, поднимала голову с пружинного корешка книжки и работала до тех пор, пока солнце не освещало розовым светом окна соседнего дома. Катерина обожала истории. В раннем детстве, когда она еще не ведала смысла и силы слов, малышка Кати часто лежала в крепких отцовских объятиях и завороженно слушала его голос, глядя на шевелящиеся под темными усами губы взглядом удивленного котенка и пытаясь повторить странные звуки, исходящие от отцовского лица. А когда она подросла, слова обрели смысл и ворвались в ее голову, рассыпавшись по ней, как ночной салют в черном бархатном небе, разбросав во все стороны яркие цветные искры изображений. Каждый день, когда отец возвращался домой с поля, сгорбленный, измученный после многих часов изнурительной работы, Катерина бежала по дороге ему навстречу и хваталась за темную, шершавую, мозолистую ладонь, и они вместе шагали домой, не произнося ни слова. Дома она терпеливо ждала, пока пани съест свой суп и пересядет на диван. Тут наступало ее время, и девчушка залезала на колени к отцу в ожидании новой истории. Да, ее папи был мастер сочинять сказки. Катерина так любила истории, что вскоре начала придумывать свои. Рассказы о святых и мучениках, которыми их потчевал по воскресеньям священник, она дополняла новыми персонажами и подробностями, настолько фривольными, что мать приходила в ужас от богохульства малышки-дочери. Обычно Катерина возвращалась из церкви вместе с отцом, а тот до слез хохотал над ее импровизированными баснями и притчами и просил продолжения. Катерина сочиняла истории и про жителей своей деревни. Она придумывала счастливые концы для тех, у кого были грустные лица, а злых и жестоких обрекала на нищету и бедствия. В школе, когда стали проходить математику, Катерина обнаружила, что у чисел тоже есть истории, как и у слов. Например, цифра 6 и цифра 4 очень сильно любили друг друга и хотели пожениться, чтобы образовать число 10, так же как 7 и 3 и 8 и 2. А цифры 9 и 7 терпеть друг друга не могли и всегда ссорились по пустякам. Она прекрасно помнила день, когда впервые узнала про пи — магическое, загадочное число, бесконечное, необъяснимое, что длилось вечно, катилось вперед, не повторяясь и не оглядываясь, лишь сворачивая с дорожек на тропинки все более узкие и мелкие, и так без конца. А чего стоили числа Фибоначчи[6]! 1 плюс 2 равняется 3, 2 плюс 3 равняется 5, 3 плюс 5 равняется 8 и так до бесконечности, пока не выстроится огромная, до звезд, пирамида чисел! И в ней каждое третье число — четное, а каждое шестое кратно шести, седьмое — семи, восьмое — восьми,[7] и все они без исключения стремятся к образованию Божественной пропорции: каждое последующее число примерно в 1,6 раза больше предыдущего. Подумать только, стремятся! На одном из уроков сеньора Арназ специально вызвала к доске по очереди всех детей и линейкой измерила их тела, чтобы доказать: расстояние от пола до пупка и от пупка до макушки представляет собой идеальное, магическое, мистическое и сакраментальное число Фибоначчи — золотое сечение, боготворимое художниками, математиками и архитекторами. Но однажды, когда Катерине едва исполнилось десять лет, ее любимый папи не вернулся вечером домой. На улице стемнело, мать зажгла керосиновую лампу, а его все не было. Тогда им пришлось надеть пальто и куртки и идти искать его в поле. Там они и нашли папи, лежащим в борозде лицом вниз, будто он устал и решил передохнуть, будто у него не осталось сил доработать в тот день до заката. В кулаке папи сжимал горсть земли, да так крепко, что даже после смерти не разжал пальцы, и они принесли его домой вместе с застывшим темносерым комом, где отпечатались линии его ладони. Катерина придумала историю и об этом. Она не знала, скреб ли отец перед смертью землю ногтями от боли или просто держал в горсти, прижимаясь к ней лицом, зная, что вскоре и сам сделается землей? Катерина склонялась ко второму варианту, но своих теорий не поведала никому. Ком земли со временем высох и рассыпался на мельчайшие частицы пыли, и она вымела их из дома вместе с остальным сором, вытерла слезы, тряхнула головой и дала себе зарок никогда больше не тратить время на глупости. И вот вместо сочинительства она всерьез увлеклась числами, которые привели ее в университет, а там она чувствовала себя такой одинокой и несчастной, что снова начала писать. И не могла остановиться. Цветы доставили Катерине к обеду. Она уже встала, но еще не оделась и, когда заверещал звонок, побежала открывать дверь, на ходу накидывая на плечи старый халат. Халат был неприлично, короток и узок, так что, несмотря на завязанный пояс, ей приходилось придерживать его за отвороты на груди. Несколько секунд назад она и не думала одеваться, бродила по квартире голая, что было ее естественным состоянием, как кошка или голубь, что без стеснения ходят в голом виде по крышам. Тогда она выглядела совершенно невинно и безыскусно. Но теперь, в выцветшем розовом халате с пятнами кофе на животе, в халате, который скрывал все, что художники, да и просто мужчины, мечтали бы увидеть, а еще больше — потрогать, она волшебным образом превратилась в юную, источающую сладострастие нимфу. В дверь позвонили еще раз. — Я иду, иду! — крикнула она, но, подбежав к двери и распахнув ее, никого не обнаружила. — Сейчас принесу еще, — раздался снизу ворчливый голос. Бросив взгляд на пол, Катерина увидела три больших ведра,наполненных букетами алых роз. На мгновение она застыла, слишком пораженная, чтобы говорить, но потом голос вернулся к ней: — Эй, постойте! — несмело крикнула она в лестничный пролет, но входная дверь уже захлопнулась. Это какая-то ошибка! Никто не стал бы присылать ей цветы — с чего? Да еще так много. Она бросилась в квартиру, в спешке натянула старую футболку и джинсы и снова рванула к двери. На этот раз у порога стоял водитель цветочного фургона. Он тяжело дышал, так как ему пришлось уже второй раз взбираться по лестнице с тяжелыми ведрами и он устал. Ведра оттягивали ему руки. Но он был мужчиной, таким же, как Коста, и де Сильва, и Л.Э. Вальдес, и отец Гонзалес, и он открыл рот и уставился на Катерину. Ну и футболка! Она натягивалась на груди, ясно обрисовывая два дышащих под ней гуттаперчевых полушария, а потом спадала вниз, словно река, обрушивающаяся с утеса водопадом пены. Футболка заканчивалась в районе пупка, оставляя открытым плоский бархатистый живот и по обе стороны от него — две ложбинки, что уходили внутрь низко сидящих джинсов… Конечно, он смотрел на нее, не отрывая глаз. Он ведь был мужчиной. Придя в себя, он прокашлялся. — Девочка, вы, эта, внесите-ка ведра вовнутрь, ну? Они же не помещаются тута, на площадке, видите? — Нет! Постойте! Это не мне! Должно быть, вы ошиблись адресом. Мужчина вытащил из нагрудного кармана рубашки мятую бумажку и, прищурившись, вгляделся в нее. Затем извлек пачку сигарет с оторванным верхом, а потом — маленький белый конверт, который он протянул Катерине. — Это ваше имя? Катерина посмотрела на него в изумлении и только кивнула. — Ну, тогда ошибки нет. Вы тут, эта, давайте, уберите ведра, а я пошел за новой порцией. Он снова прогромыхал сапогами по лестнице, затем остановился на площадке, перевел дух и вполголоса проговорил: «Господи Иисусе!» Катерина услышала это восклицание, но решила, что он просто сердится на ее растерянную беспомощность. А через три года в стране разразился экономический кризис, и хозяйка магазина уволила водителя фургона за то, что он залез в общую кассу и взял пару сотен реал — сумма-то крошечная, и он, кстати, собирался вернуть ее при первой возможности. А она выгнала его! Тогда он от злости напился и поехал на Пунто дель Рей, чтобы немного поразвлечься, а полицейские взяли его там тепленьким и за пьянство упекли на два месяца в тюрягу. Там он рассказал сокамерникам о той встрече с Катериной, но они ему не поверили. Для общения с мужчинами у Катерины было припасено особое выражение лица (впрочем, сама она об этом не подозревала): презрительно-недовольная гримаска, которой она одаривала наглецов, посмевших более чем на две секунды задержать взгляд на ее груди. Таким образом бедняжка пыталась защитить неприкосновенность своей территории от вторжения варваров, ведь недаром говорят, что лучшая защита — нападение. По городу она ходила в постоянном напряжении, готовая в любой момент дать отпор слишком дерзким атакам; ее маленькие руки были словно все время сжаты в кулаки, а выражение лица говорило: «Ну, и чего ты здесь не видел, дурак?» Она-то прекрасно знала, чего они не видели и почему при виде нее у них делаются такие лица. Но когда она стояла около двери, вертя в руках белый конверт, а выплеснувшаяся из ведер вода, прорисовав на бетоне несколько темных ручейков, скапливалась вокруг пальцев ее босых ног, гримаса гнева и раздражения уступила место недоверчивой радости, недовольная морщинка между бровями разгладились. Конечно, она сразу узнала этот почерк, и широкий росчерк в конце, и черные чернила. Катерина разорвала конверт и вытряхнула на ладонь квадратик белого картона с единственным словом — «Чиано». Одно слово, даже меньше, чем «я пишу». Ни «с любовью», ничего подобного. Просто имя. Его имя. Она пришла в восторг. Он не бросается любовными записками — одно это достойно восхищения. К тому же это означает, что в принципе он может влюбиться по-настоящему… Катерина вложила квадратик в конверт. Дверь в соседнюю квартиру открылась, и на пороге появилась Эрика. — Боже, ты дома! Значит, с тобой все в порядке! — воскликнула она. — Конечно, все в порядке! А что со мной могло случиться? — Ты что, не слышала про бомбу? По радио только об этом и твердят. Кто-то взорвал в нашем универе настоящую бомбу. Я думала, что у тебя сегодня утренние занятия. Я страшно беспокоилась. Тут Эрика увидела цветы, и глаза ее расширились. — Это еще откуда? — Ты как думаешь? — Катерина помахала конвертом в воздухе, затем обмахнула им лицо, закатив глаза, будто собиралась упасть в обморок. — Не может быть! — Может! Эрика в два счета подскочила к ней и выхватила конверт. Катерина засмеялась и выпустила его из рук. — Чиано! О-о-о-о, держите меня! Чиано?! — Для тебя сеньор Л. Э. Вальдес, подружка. — И что, он уже? — Уже что? — Сама знаешь! Вы уже — ага?.. — Нет. — Ну, теперь-то тебе некуда деваться. После такой атаки ты не сможешь ему отказать. — Подожди, это еще не все. Посыльный опять поднимался по лестнице, с трудом волоча последние четыре ведра, и девушки перевесились через перила, чтобы посмотреть на него. Три года спустя, сидя в тюрьме, он рассказывал и об этом, но ему снова никто не поверил. — Господи, сколько цветов! Теперь он точно захочет сделать это. Катерина опять засмеялась и сказала: — Я позволю ему сделать все, что он пожелает. Посыльный услышал ее слова и, хотя вслух не прокомментировал их, про себя подумал многое. Он поставил на пол ведра, с удовольствием закурил сигарету и хрипловато сказал: — Ведра, эта, можете оставить себе, барышня, за них тоже заплачено, вот так-то. И подумал: «Да, красотка, ему-то ты готова позволить все, а вот мне не дала бы. Ничего не дала бы мне, б…» Посыльный постоял еще несколько секунд, понял, что девчонкам и в голову не придет дать ему чаевые, презрительно сплюнул застрявший на языке кусок табака, пару раз затянулся сигаретой и, расставив ноги пошире, зашагал вниз по лестнице. Вслед за ним заструился сердитый голубой дымок, поднялся к потолку и растаял, оставив после себя лишь слабый, обиженный запах. А вечером жена, что жила с ним дольше двадцати лет, приготовила ему бифштекс с кровью, а потом приняла ванну, вытерлась большим махровым полотенцем и присыпала свое тело душистой шелковистой пудрой. Взяв с туалетного столика прямоугольный граненый флакон духов, что он подарил на Рождество, она надушила все секретные места и пришла к нему в постель и долго и умело любила его. Но об этом он ничего не рассказал сокамерникам три года спустя, та ночь не осталась в его памяти. В глазах его с тех пор стояла лишь Катерина. — Эрика, помоги, пожалуйста, — сказала Катерина и нагнулась к ведрам. — Может быть, возьмешь себе половину цветов? Они все равно у меня не поместятся. Бедная Катерина! Она бездумно раскрыла конверт, не подозревая, что этим подписывает себе смертный приговор. Она с восторгом прочитала его имя и не содрогнулась от ужаса. Она думала о своем Чиано как о возлюбленном, о будущем любовнике, а не палаче, будто человек, посылающий девушке цветы, не может стать ее палачом. Но иногда и более странные вещи случаются на свете. Иногда лишь тонкий слой клея, соединяющий края конверта, удерживает на себе и вселенную, и все, что находится в ней. Иногда и смерть, и несчастья, и разрушения приходят без предупреждения, тихо, как еле слышно хрустнувшая под тяжелым сапогом хрупкая раковина улитки. Никто и не замечает слабого хруста, кроме, конечно, улитки.* * *
Чайки — весьма непривлекательные создания: крикливые, вздорные и агрессивные, к тому же неопрятны внешне, невоспитанны и невнимательны к окружающим. Они похожи на наглых пиратов птичьего мира, бесшабашных бражников, которым море по калено. Они — как матросы в клешах, что подвыпившей ватагой сходят на берег, идут вразвалку, сунув руки в карманы, занимая всю улицу и задевая плечами прохожих. Оккупируют подоконники, головы памятников и печные трубы — колонизируют их, как конкистадоры колонизировали когда-то целый материк. Их оперенье белого цвета, но они всегда выглядят грязными. Смотрят на мир плоскими акульими глазами психопатов с садистскими наклонностями. Совершают набеги на мусорные баки, разбрасывают пищевые отходы, крадут у офисных работниц их скудный ланч, камнем падают на добычу с высоты, разинув крепкие кривые клювы, и все, что видят: машины, здания, детей, белье, сохнущее на веревке, загаживают длинными черно-белыми полосами мерзких, липких, вонючих экскрементов. Такая вот чайка стояла на резном фронтоне, что украшал парадный вход в национальный банк «Мерино», когда сеньор Эрнесто Марром вышел в тот вечер на крыльцо. Птица переминалась с одной розовой чешуйчатой лапы на другую и время от времени поглядывала на улицу желтым глазом, будто прицеливалась. Однако рано об этом. Давайте-ка вернемся на несколько часов назад, к моменту, когда сеньора Марром, разбросав смуглые ноги по белоснежным простыням сеньора Вальдеса, в экстазе скребла его плечи алыми ноготками, когда ее пот обжигающими каплями стекал на пахнущие лавандой подушки. В тот самый момент сеньор Эрнесто Марром, заточив карандаш, подвел изящную черту под колонкой чисел. Потом бросил карандаш на стол и задумался. Сеньор Эрнесто Марром любил и уважал числа. Он хорошо в них разбирался. Числа складывались в его голове, словно ноты симфонического концерта, наполняя торжественными звуками все извилины и закоулки банкирского мозга. Налоговые ставки и уход от налогов. Государственные ценные бумаги, курс обмена валют, фьючерсные сделки, офшорные счета, трастовые компании. Он читал бухгалтерские книги, как романы, он понимал их тайный смысл, он плескался в них, словно рыба среди волн, рыл норы, будто крот, он искал пути их совершенствования, улучшения и обогащения и сразу же обнаруживал проколы и дыры, видел, куда ушли деньги — и кто их получил. В искусстве вынюхивания и выслеживания банкир Марром ничуть не уступал команданте Камилло, и, подобно Камилло, в своей работе он на девяносто процентов зависел от фактов. Оставшиеся десять процентов оба эти сеньора с презрением отмели бы как «пустые догадки». Однако то, что отличало их от не столь одаренных в своих областях профессионалов, были именно эти десять процентов чистой интуиции, направлявшей их по нужному следу. Ягуар в джунглях не строит догадок, каким путем олень пойдет на водопой, — он знает. Ягуар знает то, что положено ему природой, жандарм и банкир — то, что положено им, и никто из них не сможет этого объяснить словами. Сеньор Марром мог точно сказать, в каком случае оценка акционерного капитала, указанного в кредитных заявках, завышена, а когда — занижена, в какой момент цена на кофе достигнет предельной точки и когда начнется падение цен на говядину. Но если бы кто-нибудь попросил его проанализировать, почему он думал именно так, он почесал бы затылок и назвал одну из согни возможных причин, например, прошедший недавно над Тихим океаном циклон или волнения на американском рынке. Конечно, сами по себе эти причины значения не имели — они могли послужить лишь частичным объяснением того, что он и так знал. Сеньор Эрнесто Марром когда-то слышал, что бабочка, крошечным дрожащим хоботком собирающая сироп орхидей на какой-нибудь богом забытой поляне в джунглях, одним взмахом крылышек может потопить могучие корабли или послать цунами к берегам Японии. Он не сомневался в том, что это правда: ведь каждое утро, просматривая финансовые новости, он сам воочию видел и бабочек, и разрушения, что следовали за их трепетным перемещением с цветка на цветок. — Я кое-что в этой жизни понимаю, — мрачно сказал себе Эрнесто. — И я точно знаю, что жена мне изменяет. Конечно, столбик цифр, только что выведенный его рукой, никак не мог поведать сеньору Маррому о том, что жена неверна ему, так же, как не цифры рассказали банкиру, что утром цена на кофе вырастет на два сентаво. Но цена действительно выросла. У него не было фактов, свидетельствовавших о том, что это произойдет. Он просто знал. И теперь, после того как в течение двух часов он шесть раз позвонил домой и шесть раз Мария не подошла к телефону, он ясно и отчетливо понял, что она в тот момент делает. Правда, сеньор Марром и раньше звонил домой после обеда, и часто случалось, что жены в это время не было дома. Иногда он безответно звонил и по семь раз, но ему никогда не приходило в голову заподозрить ее в измене. Но в тот момент, сидя в удобном кресле, обитом темно-зеленой кожей цвета панциря черепахи, в прохладном, уютном офисе в окружении старинных дубовых панелей, с тремя телефонами на столе, слушая далекие гудки, сеньор Марром интуитивно знал, что где-то неподалеку его жена сейчас стонет в объятиях другого мужчины. Покопавшись в своей душе, сеньор Марром обнаружил, что не желает неверной жене смерти. Да, его чувства были задеты, ранены, но все же он не хотел ее убивать. Внезапно все встало на свои места: ее странная рассеянность, ее частые отлучки из дома, походы по таинственным магазинам. Сколько можно ходить по магазинам и ничего не покупать? Сеньор Марром лишь чуть напрягся, и память бухгалтера услужливо выдала точное количество часов, проведенных женой в походах за покупками. Профессиональная привычка все запоминать, ничего не поделаешь! С одной стороны, что и делать красивой женщине с кучей денег и полным отсутствием какой бы то ни было деятельности? Ничего подозрительного в том, чтобы после обеда пройтись по Кристобаль-аллее, нет. Однако, вместе взятые, эти часы вкупе с шестью оставшимися без ответа звонками зажгли в мозгу банкира сигнальную лампочку тревоги. Он вспомнил, сколько раз она сидела напротив него за ужином с отсутствующим видом, рассеянно водя пальцем по основанию серебряного подсвечника, доставшегося им после смерти тети Мальвины, сколько раз отводила глаза, быстро взглядывала на потолок, качала в пальцах бокал с вином, когда он спрашивал: — А что ты сегодня делала, любовь моя? — Ходила по магазинам, — отвечала она ленивым голосом. — Ничего особенного не делала. Просто ходила по магазинам. Что купила? Платье или новые туфли, «так дешево, ты не представляешь!», но когда он просил показать покупки, примерить обновки, отнекивалась. «После ужина, милый, не сейчас, потом…» Только это потом не наступало. Сеньор Марром попытался вспомнить, когда в последний раз видел жену в новом платье, и не смог. Он знал, что сам загнал себя в ловушку. Почему он ни разу не настоял, чтобы она продемонстрировала воображаемые платья? Почему не потребовал, чтобы она примерила туфли: «Нет, моя радость, только туфли. Больше ничего не надевай!» Он должен был заставить ее выстроить их в ряд, как гвардейцев на смотре, и чтобы каждая пара стояла рядом с нарядной коробкой, в которой ее продали. Почему же, почему он не устроил ей аудиторскую проверку? Если бы Мария была мастерской по ремонту машин или зоомагазином, как легко это можно было бы устроить! Он мог бы приехать туда в любой момент и затребовать отчетные документы. Но она была его женой, любимой женой… Наверное, он недостаточно любил ее. Да, он сам виноват — ему надо было лучше следить за своими инвестициями. «Потом» — так всегда отвечала Мария. Она покажет ему новые туфли потам. А сейчас стало слишком поздно. И сеньор Марром, глядя на четкие ряды цифр, с тоскливым чувством осознал, каким плохим мужем был Марии во всех областях семейной жизни, кроме финансовой. Он не шел на уступки в мелочах, которые, видимо, казались ей страшно важными. А ведь сколько раз она намекала, показывала, даже тактично пыталась его научить… Конечно, взамен он предлагал адекватную компенсацию: роскошный, красиво обставленный дом, деньги, положение в обществе, и она с радостью принимала его дары, но все же ей не хватало… не хватало главного, и это он тоже знал. Он всегда это знал. И как он теперь мог жаловаться, если она нашла то, что искала, в объятиях другого? В седьмой раз он поднял трубку и с минуту подождал, собираясь с мыслями. Он дал жене время допить кофе, закрыть журнал, который она рассеянно листала, аккуратно отодвинуть стул и, цокая каблучками, пройти по коридору до маленького столика из оникса, на котором стоял телефон. Дал время снять сережку, поднять трубку и сказать «Алло!» бархатистым грудным голосом, и тогда он прошептал: — Прости меня, Мария. Конечно, тебе нужен не такой мужчина, хотя во мне достаточно мужественности, чтобы признать это. Да, мне многого не хватает, но помни, любимая: все, что у меня есть — твое. В этот раз он не стал набирать номер, просто с тихим щелчком положил трубку на рычаг. Ну конечно, сеньор Марром не хотел убивать жену. Он любил ее, очень любил! Он не хотел жил» без нее, а если бы он убил Марию, так или иначе ему пришлось бы без нее жить. К тому же за убийство его посадили бы в тюрьму, в какое-нибудь ужасное место, где он гнил бы заживо в полном одиночестве до скончания веков. Но даже если банк и решился бы позолотить чью-нибудь руку, если бы суд постановил, что он справедливо укокошил жену-шлюху, все равно он не смог бы жить без нее, пусть и в чудесном домике-прянике. И что ему делать там без Марии? Смотреть на столик из оникса и молчащий телефон, да слушать тиканье часов? Нет, без нее ему не прожить, поэтому остается единственный путь: не видеть, не слышать, ничего не замечать. Теперь он знает, но ей ничего не скажет — вот истинный выход из положения, достойный настоящего мужчины. И пусть жена думает, что он — жалкий рогоносец, и пусть любовник жены думает так же, да пусть жена переспит хоть со всеми мужиками в городе, пусть они все, все смеются над ним, сам-то он будет гордиться своим благородным, отважным поступком, совершенным во имя любви. Да, это — действительно прекрасный жест с его стороны, подумал Эрнесто, захлопывая бухгалтерскую книгу. Закончив работу, он поправил галстук и провел пальцами по начинающим седеть на висках волосам. Оглядев себя, сеньор Марром подумал: «Если бы сеньор Л. Э. Вальдес знал о том, что происходит в моей жизни, он непременно сделал бы меня героем своего следующего романа». Эта мысль немного согрела его. Конечно, сеньор Марром не хотел убивать жену, но на душе у него было очень тяжело. Он долго стоял перед дверью, поглаживая круглую ручку и глядя на темное полированное, с искрой, дерево. Уходить не хотелось. Сеньор Марром сжился со своим кабинетом. Здесь было тихо, спокойно и безопасно, здесь он находился под надежной защитой чисел вдали от шумного, жестокого мира. Он ведь даже ничего не знал о взрыве, случившемся всего за квартал от банка, пока ему не рассказала секретарша, когда утром вошла в кабинет с чашкой ароматного кофе и свежими газетами. Однако теперь он понял, что обстановка кабинета нравилась ему лишь потому, что дома ждала Мария. И тяжелая темная мебель, воплощенная солидность и надежность, и слегка заикающиеся старинные часы, минута за минутой уносящие его жизнь, и все остальные антикварные источники его гордости без нее выглядели бы уныло, напоминали ему о его одиночестве, и только. Здесь, вдали от суетливых клерков, что целый день бегали в запарке по его поручениям, предметы дорогой меблировки служили подтверждением его статуса. Но зачем нужен статус, если некому его оценить? Если бы Мария исчезла из его жизни, он и сам предпочел бы удалиться в пещеру — по крайней мере окружающий его пейзаж был бы созвучен тому ощущению безысходной тоски, которое он испытывал. Сеньор Марром вернулся к столу, еще раз выровнял пачку белой бумаги, проверил — в сотый раз, — все ли ящики стола заперты на ключ, а затем твердым, уверенным шагом героя, решившего встретить пулю с широко открытыми глазами, вышел из кабинета. Вскоре подкованные железом каблуки его дорогих туфель простучали по мраморному полу нижнего холла. Сеньор Марром, несколько раз кивнув в ответ на почтительные возгласы: «Добрый вечер, сеньор!», вышел в предусмотрительно распахнутую одетым в ливрею привратником дверь и остановился на ступенях крыльца. Как раз в этот момент чайка, переступающая чешуйчатыми розовыми лапами по резному каменному шару, венчавшему роскошные арабески, что украшали фасад национального банка «Мерино» над его головой, выронила из клюва окровавленный кусок свежего мяса, который подобрала на Университетской площади, чтобы насладиться им в одиночестве. Кусок шлепнулся прямо на носок сверкающего туфля сеньора Маррома, отскочил и, пролетев две ступени, приземлился на тротуаре. Еще через секунду чайка камнем упала вслед за ним. хищно щелкнула клювом и взмыла вверх, хлопая крыльями, задрала голову к небу и закинула кусок себе в горло, пытаясь пропихнуть его туда целиком. К счастью, банкир Марром не понял, что именно ударило его по ноге, так же, впрочем, как и чайка, но тем не менее его настроение упало еще больше — мерзкий вязкий звук мяса, шлепнувшегося на землю, его ярко-красная мякоть, малиновые брызги и жадное чавканье чайки раздражили его и без того взбудораженные нервы. Он вытер туфлю носовым платком, мельком взглянул на красные потеки и, брезгливо поморщившись, быстро спрятал его в карман, ощутив приступ тошноты. Нет, домой он не пойдет. Ему необходимо выпить — лучше всего бренди, — и он вспомнил о «Фениксе», куда частенько захаживал в студенческие годы. «Феникс». Ну конечно! Прекрасная идея, он посидит там, проведет пару часов за рюмочкой, чтобы дать Марии возможность вернуться домой. Просто чтобы быть уверенным в том, что она вернулась. Сеньор Марром все еще сидел в «Фениксе», когда, немного после семи вечера, сеньор Л. Э. Вальдес переступил порог кафе. Если бы у сеньора Маррома был лучший друг, он, несомненно, признал бы, что банкир к тому моменту был порядком навеселе, и сеньор Вальдес, хотя его нельзя было назвать другом сеньора Маррома, с этим согласился бы. Последовал неловкий момент. Сеньор Вальдес почти час простоял под горячим душем, пытаясь смыть с кожи следы Марии, чтобы навсегда забыть ее, и вдруг — на тебе, пусть и не она, так рогоносец здесь! Сеньор Вальдес пришел в «Феникс», чтобы зализать раны, вернее, позволить кому-нибудь сделать это за него. Он захватил записную книжку с единственной (пока) строчкой: «Тощая рыжая кошка перешла дорогу и незаметно прокралась в бордель», уговаривая себя, что идет работать, что в «Фениксе» легче сосредоточиться. Он закажет двойной эспрессо и рюмку бренди и сядет в любимый угол под большим зеркалом в золоченой раме — как раз туда, где сейчас сидел сеньор Марром, — и начнет писать. Конечно, какая-то часть его мозга понимала, что все это — бредни и разговоры в пользу бедных. Сеньор Вальдес все равно не мог писать в тот вечер. Да и кто бы смог? Его бросила перезрелая любовница, а у него даже не хватило смелости достать из холодильника букет фрезий и отнести их девушке, которая, как он надеялся, не отвергнет его. Нет, он вовсе не собирался писать. Но он собирался притвориться, что пишет, хотел, чтобы люди видели, что он работает. Хотел поднять голову от страницы и увидеть смущенный взгляд, быстро отведенный в сторону. Хотел услышать приглушенный разговор в другом конце зала: «Ну давай, давай же, смелее! Он тебя не укусит!», а потом краем глаза наблюдать, как набравшийся смелости поклонник идет к нему, лавируя между столиками, сжимая в руке вырванную откуда-то страницу или разглаженную салфетку, услышать взволнованные, сбивчивые слова: «Могу я попросить вас? Ох, простите, я не хотел оторвать вас от работы… Но это такая честь — видеть вас вблизи. Такая честь! Знаете, я читал все ваши книги». А когда он поставит небрежную роспись на салфетке или чем-то там, увидеть полную искренней благодарности улыбку, глаза, налитые слезами радости: «О, спасибо, спасибо! Благодарю! Вы не знаете, как это важно для меня». И еще, возможно, неловкую, робкую попытку заглянуть в его записную книжку: «Над чем вы сейчас работаете, над новым романом? Как чудесно!» — и тогда сеньор Вальдес медленно, с огромным достоинством, но так, чтобы не обидеть ничтожного человечишку, захлопнул бы книжку и убрал ее подальше от настырных глаз и сказал бы что-нибудь скромное и самоуничижительное: «Это? Да так, ерунда, просто балуюсь с одним сюжетом. Нет, сущие пустяки, не стоит вашего внимания». Не так уж много он и просил, но если бы поклонников поблизости не оказалось, сошло бы даже кудахтанье доктора Кохрейна. Однако вместо доктора Кохрейна он нашел в кафе сеньора Маррома, банкира Маррома, чья жена в последний раз покинула его постель пару часов назад. Человека, которому он наставил рога и который непостижимым образом сумел ему отомстить, хотя и не подозревал об этом. Бедный сеньор Марром! Он никогда не сможет ни позлорадствовать, глядя на поверженного врага, ни даже с деланым сочувствием покачать головой и цокнуть языком. Он никогда не узнает о том, что у него вообще был враг. Однако, как ни странно, сеньору Вальдесу показалось, что такое положение вещей более унизительно для него самого. Он отвернулся, надеясь, что сеньор Марром его не заметит, но было поздно. — Эй, сеньор Вальдес! Сеньор Вальдес! — вскричал сеньор Марром с пьяным энтузиазмом. — Чиано! Сюда, идите сюда! — Он призывно помахал рюмкой. — Идите ко мне. Я угощу вас бренди. Сеньор Вальдес слабо улыбнулся. — Да идите же сюда, я угощаю! Сеньор Вальдес огляделся, надеясь увидеть кого-нибудь из знакомых, к кому можно было бы сбежать, но, как назло, в тот вечер зал был почти пуст. — Привет, Эрнесто, — бросил сеньор Вальдес, подходя к столу и отодвигая стул. Они пожали друг другу руки как старые друзья. Впрочем, после трех двойных бренди сеньор Марром был настроен дружелюбно по отношению практически ко всем двуногим. Сеньор Вальдес оглядел себя в зеркале, висевшем на стене над головой банкира. Рама отсекала нижнюю часть туловища, так что полной картины не получалось, но темно-синий пиджак сидел как влитой, а крахмальная рубашка была такой белой, что глазам становилось больно смотреть на нее. Он видел себя, и видел спину сеньора Маррома, и видел их сцепленные руки. Этой же рукой, что сейчас пожимала руку банкира, он совсем недавно ласкал его жену. Этой же рукой он смахивал с глаз гневные слезы. — Хотите бренди? Я вот пью бренди. — Сеньор Марром замахал руками, чтобы привлечь внимание официантки, и выставил вверх два пальца, указывая на себя и на сеньора Вальдеса. — Спасибо, не откажусь. — Вообще-то я уже пропустил пару рюмашек. Так что вам придется догонять. Я рано начал. — Что, удачный день? — Вообще-то не совсем. Нет. Не удачный. — Тогда, выходит, вы решили утопить грусть в вине? Сеньор Марром не ответил. Он посидел немного, глядя в рюмку, потом начал мед ленно водить пальцем по ее мокрой кромке, производя тоскливый, тонкий, ноющий звук. — Простите, — очнувшись, сказал он извиняющимся тоном, — что это со мной? Как неучтиво с моей стороны… Садитесь же, сеньор Вальдес, видите? Уже несут выпивку. Во время крошечной речи, произнесенной с видимым усилием, сеньор Вальдес взглянул на сеньора Маррома и понял, что именно с ним происходит. — Да, вы правы, сеньор Вальдес. Я пытаюсь утопить грусть в вине. — Неужели дела на рынке обстоят так плохо? — Сеньор Вальдес произнес эти слова весело и громко, хотя поджилки тряслись, он испытывал острое чувство вины и смущения. К тому же он страшно боялся, что сеньор Марром закатит сцену. Что, если банкир знает об их с Марией отношениях? Вдруг он именно поэтому с ним и заговорил? Вдруг он специально дожидался сеньора Вальдеса, нарочно пришел в кафе пораньше и напился, чтобы набраться храбрости и обвинить его в распутстве, плюнуть в лицо, унизить, оскорбить? — Нет, рынок здесь ни при чем. Нет. — Сеньор Марром залпом осушил рюмку и потянулся за следующей. — Просто судьба иногда показывает нам свою уродливую задницу. — Знаю, знаю. Этим-то я и зарабатываю себе на пропитание — описанием уродливых сторон жизни. Кормлюсь за счет человеческих драм, как стервятник. Впрочем, вы тоже делаете на этом деньги, Эрнесто. Разве я не прав? — Да. Да, конечно, я не спорю. Но когда это касается чужих жизней, все выглядит не так уж страшно. А потом оказывается, что ты такой же, как все. — Вы правы, — сказал сеньор Вальдес, — мы все уникально похожи друг на друга. — Но только не вы, сеньор Вальдес. — И я, представьте! Я сам себе удивляюсь в последнее время. Сеньор Марром сделал изрядный глоток и закрыл глаза, ожидая, пока сладковато-мятные пары зажгут в мозгу хмельные искры. Он печально кивнул. — Даже вы. Великий, сеньор Лучано Эрнандо Вальдес. Подумать только! Вот оно, начинается! Сейчас Эрнесто разорется, полезет на него с кулаками и обвинит во всех смертных грехах, а он сможет лишь глупо бормотать что-то в свое оправдание. Да после этого на него будут на улицах показывать пальцем! Сеньор Вальдес торопливо допил бренди. — Думаю, мне пора двигаться, — неловко сказал он. — Что за глупости? Куда? Стой! Ох, простите меня! — Сеньор Марром опять замахал рукой. — Я не хотел. Вас. Обидеть. Не знаю, что со мной такое сегодня. Все время иронизирую не по делу. Слушайте, сеньор Вальдес, оставайтесь, вы же только пришли! Мне надо с кем-то поговорить. Садитесь же! Что это у вас? Новая книга? Расскажите о ней. Как она продвигается? Сеньор Вальдес положил ладонь на записную книжку. — Это? Да так, ерунда, просто балуюсь немножко с одним сюжетом. Это пустяки, не стоит вашего внимания. — Не стоит моего внимания? Нет, вы только послушайте его, «не стоит внимания»! А что же тогда стоит внимания, позвольте узнать? Ваши книги меняют жизни людей, понимаете вы это? Они могут даже изменить весь мир. Прочитаешь ваш роман и смотришь на мир по-другому. — Да ладно вам, дружище, не стоит… — Не-ет, это правда! Это и со мной случилось, я-то знаю. Сеньор Вальдес удивленно приподнял бровь. — Но вы оказались не правы. Бровь сеньора Вальдеса приподнялась еще выше. — То есть в чем же я оказался не прав? — Вы думаете, — сеньор Марром с шумом всосал последние капли бренди, — вы думаете, что я должен убить свою жену. — Я так думаю? Что вы, нет! Нет! Наоборот! — Сеньор Вальдес, внутренне поморщившись, заметил, что голос его звучит по-женски визгливо. — Почему я должен так думать? — Я люблю ее, понимаете? — Ну и правильно. Она превосходная женщина. Превосходная… — Шлюха! Она шлюха!. Сеньор Вальдес бросил взгляд в зеркало и с удовлетворением отметил, что его лицо выражало лишь искреннее потрясение от шокирующей новости. — Послушайте меня. Это правда. — Да нет же, уверяю вас! Вы ошибаетесь. — У нее роман. — Не может быть! — Роман! — Сеньор Марром всхлипнул и капризным жестом выставил рюмку вперед. — Теперь ваша очередь угощать. Сеньор Вальдес поймал в зеркале взгляд официантки и подал условный сигнал, а затем опять прислушался к пьяному бормотанию. — Моя жена — шлюха, и у нее роман с каким-то подонком, но я не хочу знать об этом, потому что люблю ее, не могу жить без нее. Представляете такую глупость? Но только это между нами, понятно? Строго между нами. — Боже мой! — Вот именно. И я все время говорю то же самое. — И давно вы знаете об этом? — О! — Сеньор Марром взглянул на часы. — Около четырех часов или что-то в этом роде. — Боже мой! — Да уж — боже мой! По-другому и не скажешь. Но только это строго между нами. — Конечно, друг мой. Но я уверен, что вы ошибаетесь. А у вас есть подозрения о том, кто бы это мог быть… — Нет, ни одной зацепки. Но если брать за основу произведения сеньора Л.Э. Вальдеса… А, вот идет наш бренди! — Эрнесто хранил молчание, пока официантка не отошла, а затем заговорщицки прошептал: — Так вот, если принять за основу ваши романы, я, конечно, должен был бы выследить их и зарезать… Марию и ее вонючего хахаля, и таким образом обрести душевное равновесие. Да так, чтобы было много крови. Много, много горячей крови. Красной кровушки. — Нет!.. — Вы поступили бы именно так. Любой настоящий мужчина поступил бы так. — Это глупости, Эрнесто, ерунда, написано для красного словца, понимаете? Дурацкие истории, и ничего больше. — Я не хочу ее убивать. — Упаси вас бог, как вам такое могло прийти в голову? Она же любит вас, это все знают. Она от вас без ума. — Но его придется убить. Может быть. — Ну, это другое дело. — Если я когда-нибудь вообще выясню, кто такой этот подонок. — Она любит вас, Эрнесто, подумайте об этом. — Нет, друг мой, дело не в этом. Дело в том, что я люблю ее.* * *
На следующее утро сеньор Вальдес проснулся с премерзким вкусом во рту и с головой тяжелой, как гудящий, набитый сердитыми пчелами улей. Лежа в постели и пытаясь набраться смелости, чтобы хотя бы приподняться, он перебирал в памяти события вчерашнего вечера и поражался собственной дерзости: надо же, провести целый вечер в компании сеньора Маррома! Но, несмотря ни на что, он справился! Да еще с каким блеском: весь вечер зализывал раны рогоносца, пытаясь усыпить его подозрения и внушить ему, что Мария — не бессердечная шлюха, как им обоим справедливо казалось, а добрая, честная, порядочная женщина и что она всем сердцем любит своего милого Эрнесто. Он так горячо и страстно рассказывал о добродетелях жены банкира, что почти поверил в собственные бредни. А потом, около часа ночи, они выкатились на улицу в обнимку, как братья, и, стоя под осененным звездами небесным куполом возле увитой плющом стены, клялись друг другу в вечной дружбе. И когда сеньор Вальдес, усадив совершенно размякшего Эрнесто в такси, хлопнул дверцей и, задрав голову, остановил взгляд на Осирисе, он вдруг понял, что действительно испытывает симпатию к сеньору Маррому. Это было удивительное чувство! Словно прокладки плотно закрытого крана под воздействием алкоголя прохудились, и он потек, сначала по капле, а потом тоненькой струйкой, спазматически выплевывая давно забытые чувства привязанности и меланхоличной грусти, навеянной проблемами друга. Это было непривычно, но очень приятно. И сеньор Вальдес позволил новым эмоциям окутать себя, как начинающий наркоман, что с удивленной радостью опять и опять вдыхает душные, сладкие и ядовитые опиумные пары. Рана в том месте, которое раньше занимала Мария, еще болела — слишком свежим был порез, но сеньор Вальдес знал, что он быстро затянется. Он уже начал покрываться новой кожицей — пока тонкой, розоватой. Место, что нынче занимала Катерина, ощущалось сильной болезненной пульсацией и периодически дергало, но и ему суждено было затянуться. Сеньор Вальдес искренне надеялся на это и знал, с чего начать, чтобы ускорить процесс заживления. Он сильно сжал руками виски, задержал дыхание и сел в постели. К его облегчению, рвать не потянуло, но во рту страшно пересохло. Голубая записная книжка лежала там же, где он ее оставил накануне, — на прикроватном столике. Он подхватил ее и прошел на кухню. Кухня в квартире сеньора Вальдеса была отделана так же красиво, как остальные комнаты: стальные поверхности столов и мраморные плиты пола сияли чистотой, панели темного дерева красиво контрастировали со светлыми стенами, огромный американский холодильник чуть слышно, басисто рокотал. Все было идеально, покойно и рационально — правильно, — а также абсолютно лишено индивидуальности. Кухня сеньора Вальдеса, так же, впрочем, как и спальня, гостиная, столовая и широкая терраса, ничего не сказали бы посетителю о личности хозяина. Его квартиру можно было бы поместить на обложку журнала «Дизайн интерьеров», поскольку дизайн действительно заслуживал всяческих похвал. Изящно оформленные комнаты будто сошли со страниц каталога мебели или рекламного буклета «Ваш стильный дом». Вообще квартира сеньора Вальдеса чем-то напоминала дома нефтяных магнатов начала XX века: те заказывали библиотеки со стеллажами до самого потолка и наполняли их книгами с корешками разных цветов. Тридцать метров красных корешков, потом тридцать метров зеленых. Понятное дело, в книги хозяева не заглядывали, они служили лишь бесспорным доказательством их жизненного успеха. А у сеньора Вальдеса отделка квартиры была выполнена с этой же целью, и только книги были реальными, не выставленными напоказ. Если бы к нему вдруг пришли гости (хотя, кроме Марии, сеньор Вальдес не пускал никого в свою берлогу: ни коллег, ни студентов, ни пустоголовых журналистов, страстно желающих познакомиться с настоящим сеньором Вальдесом), они все равно не обнаружили бы в квартире ничего, что могло бы пролить свет на пристрастия и вкусы хозяина. Ничего, за что можно было бы зацепиться в разговоре: «Ах, это… Сейчас расскажу, как эта вещица попала ко мне. Весьма занятная история, поверьте!» Или: «О, эта безделушка мне самому очень нравится. Я приобрел ее сто лет назад, когда работал в Каире. Представляете?» И фотографий у него не было — единственную пачку снимков он обнаружил случайно за стенными панелями, когда только-только въехал и затеял ремонт. То были десятки черно-белых портретов, засунутых в щели между стенами и декоративными деревянными панелями: горящие глаза на бледных, узких лицах юных эсэсовцев над стоячими воротничками с изображением черепа были густо присыпаны пылью и покрыты многолетней паутиной. Последний владелец квартиры, доктор Клемент, должно быть, страшно боялся, что портреты обнаружат, но все же не мог расстаться с воспоминаниями юности и хранил их как святые реликвии великой войны. Прежде чем вынести портреты на помойку, сеньор Вальдес на секунду задумался о том, что чувствовал старый доктор, умирая: радовался ли, что его друзья по-прежнему рядом, стоит руку протянуть, или переживал, что рано или поздно его тайник будет обнаружен? У сеньора Вальдеса ни от кого не было секретов. Никаких. Кроме одного-единственного сувенира — наследства, доставшегося от деда. Он сделал все. чтобы его дом. так же как и душа, не имел привязки к земным вещам. Он вычистил окружающий его мир, сделал его стерильным, функциональным, модным, элегантным и — как он только что понял — пустым и холодным. Он открыл холодильник в поисках апельсинового сока и тут увидел на верхней полке забытые фрезии. Он слишком далеко засунул букет, почти под морозильник, и теперь полураскрывшиеся бутоны примерзли к задней стенке, стали ледяными и полупрозрачными, как крылышки мертвых эльфов. Когда он потянул букет на себя, они с трудом оторвались от стены, оставив на белом пластике потеки замерзшей зеленой слизи — остовы листьев. Со вздохом сеньор Вальдес выбросил букет в мусорное ведро. Он присел за стол, поставив перед собой пакет с соком, и с отвращением оглядел торчащие из ведра изломанные стебли фрезий. Надо будет вынести ведро на помойку как можно скорее. Открыл записную книжку и прочел: «Тощая рыжая кошка перешла дорогу и незаметно прокралась в бордель». Чего-то не хватает. Чего? Для завязки романа одной этой фразы явно недостаточно. «А разве вы не хотите заняться со мной сексом?» Что-то должно прийти, сейчас, сейчас… где же ты, следующая строчка? Что это крутится в голове? Мучительно щурясь, сеньор Вальдес всмотрелся в страницу. Она глядела на него в ответ, не мигая, — пустая, холодная, перечеркнутая черной строчкой, бесстыдно выставляющая напоказ свое голубое, незаполненное словами тело — страницу за страницей безжизненной голубизны. Но он знал, что победит ее. Он в этом не сомневался. Даже если придется отвоевывать пространство по строчкам. Он к этому готов. Он напишет книгу, будь она неладна! Сеньор Вальдес со стуком поставил стакан на стол и пошел искать ручку. Пока сеньор Вальдес ходил по квартире, пытаясь сообразить, куда мог ночью повесить пиджак, доктор Кохрейн подошел к скамье, что стояла на Кристобаль-аллее напротив дома мадам Оттавио, грузно опустился на нее и с удовольствием подставил лицо утренним лучам солнца. Полиция все еще не сняла оцепление на Университетской площади, и занятия были отменены. Этот день целиком принадлежал доктору, и он решил провести его в тени деревьев маленького сада. Все радовало его глаз — и яркое, но не слишком жаркое утреннее солнце, и прохладные, чуть колеблющиеся тени акаций, и многокрасочные клумбы, полные крепких, здоровых, ухоженных цветов, и солидный хруст гравия под ногами редких прохожих. Со своего наблюдательного пункта доктору Кохрейну была видна вся улица: вот группа опрятных маленьких девочек идет в школу, качая бантиками, а чуть в стороне смуглая девица не сильно старше их задумчиво бродит под окнами дома мадам Оттавио, видимо, забыв, что на ней ничего не надето. Но больше всего глаз доктора Кохрейна радовал вид симпатичного молодого садовника с длинными, мускулистыми ногами, который работал в саду, повернувшись к нему спиной. Немного помедлив, доктор Кохрейн сложил газету, за которой прятался последние полчаса, и положил ее на скамью рядом с собой. Ему показалось, что наступила пора прекратить глупую игру и перестать притворяться, что он углублен в чтение. Да и в любом случае читать газету было крайне неприятно, так как в ней рассказывалось лишь о последнем взрыве: ее страницы наводняли боль, страх, смерть и куча гадких, страшных фотографий. Зачем в такое сияющее утро тратить время на ужасы, когда можно провести его с пользой, слушая пение птиц, нежась на солнышке и в деталях рассматривая очень длинные ноги и очень короткие шорты молодого садовника? Юноша закончил с клумбой и перешел на цветочный бордюр, тянущийся вдоль дорожки. Стоя на коленях, он тщательно выпалывал сорняки, медленно передвигаясь в сторону доктора Кохрейна. Длинные черные волосы мягкой волной закрывали ему лицо, и время от времени он поправлял их нетерпеливым жестом: немного выпрямлялся, встряхивал головой и забрасывал волосы за уши, а потом снова углублялся в работу. Доктора Кохрейна умилял этот жест, такой по-девичьи непосредственный. Такой грациозный. Прекрасный молодой садовник медленно, но неуклонно приближался к скамье. Доктор Кохрейн в волнении опять схватился за газету и попытался углубиться в кроссворд. В седьмом пункте по горизонтали, где в определении стояло: «Процесс, требующий приложения умственных или физических сил, шесть букв», он написал «Любовь». Удовлетворенный, он стал искать цепочки из шести клеточек и везде, где находил их, вписывал слово «любовь». Когдадоктор Кохрейн заполнил этим словом почти весь кроссворд, он осмелился бросить взгляд в сторону и обнаружил, что прекрасный юноша приблизился к нему едва ли не вплотную и теперь стоял на коленях у его ног. Доктор Кохрейн забыл, что ему положено дышать, а садовник между тем медленно поднялся на ноги, повернулся к нему лицом и, не говоря ни слова, посмотрел прямо в глаза. Затем так же медленно взялся за полы белой рубашки и грациозным движением потянул их вверх. Сначала обнажился плоский мускулистый живот, затем гладкая, без признаков растительности грудь. Садовник снял рубашку через голову и застыл, не шевелясь, сжимая в руке смятую белую тряпицу. Его кожа была цвета кофе с молоком, V-образный вырез и руки от локтей — цвета какао. Доктор Кохрейн наклонился к нему так близко, что щекой ощутил жар, исходящий от молодого тела. Он глубоко вдохнул носом сладостный запах земли, травы, соленого пота и еще чего-то невообразимо прекрасного. На секунду доктор задержал дыхание и покатал запах во рту, как поступал с глотком хорошего виски. Его лицо находилось совсем близко от живота молодого человека, неприлично близко. На секунду доктора охватил страх: что, если одной из взбалмошных мамаш, катящих коляски по Кристобаль-аллее, придет в голову взглянуть сквозь прутья решетки в сад? Что, если она увидит их вдвоем? А с другой стороны, что тут особенного? Уважаемый всеми пожилой ученый отдыхает на скамье, а рядом с ним стоит молодой садовник. Вот и все. Однако доктор был уверен, что если кто-нибудь заметит их вместе, его тайна будет немедленно разоблачена. Глупо рисковать, непростительно опасно, но так сладко, так непреодолимо чудесно, что он не мог справиться с собой. Доктор Кохрейн оперся на трость и с трудом поднялся со скамьи. Теперь они с садовником стояли нос к носу, почти соприкасаясь телами. Голое колено садовника невзначай задело его ногу, и доктор Кохрейн судорожно вздохнул. Он взял молодого человека за руку и вложил в нее сложенную в несколько раз купюру. — Благодарю, благодарю вас, — пробормотал он. — Все было именно так, как я хотел. В тот момент, когда доктор Кохрейн пожимал сильную руку загорелого садовника, сеньора София Антония де ла Сантисима Тринидад и Торре Бланко Вальдес сидела у окна в своей красивой новой квартире в многоквартирном доме и ждала посылку, которую должны были доставить с минуты на минуту. Она увидела, как подъехал фургон. Из него вышел курьер, вынул из багажника посылку. Через секунду на стене задребезжал интерком. Она поднялась, подошла к жужжащему аппарату и проговорила «Да, конечно. Поднимайтесь наверх». Сеньора София Антония де ла Сантисима Тринидад и Торре Бланко Вальдес прошла через уютную, роскошно обставленную квартиру, мимо полок с непрочитанными книгами, что молчаливо приветствовали гостей, на ходу развязывая пояс мягкого шелкового зеленого халата, и подошла к двери. А пока сеньора София Антония де ла Сантисима Тринидад и Торре Бланко Вальдес, скинув халат, стояла у двери абсолютно голая и ждала курьера, чтобы расписаться за посылку, в нескольких кварталах от нее Катерина перебегала через шумную улицу к телефонной будке на углу. В тайном отделении кошелька она хранила белую карточку Чиано, где был записан номер его телефона, но ей незачем было смотреть на нее. Она помнила номер наизусть, и, когда он ответил, она сказала торопливо: — Алло! Это я. Катерина. В ответ она услышала: — Алло! — Даже искаженный помехами на линии и расстоянием, его голос подействовал на нее, как теплая, благоухающая ванна, наполненная лепестками роз. Катерина сказала: — Алло! Никак не могла дозвониться… — И осеклась, испугавшись, что он может подумать, что она ему выговаривает, а затем неуверенно продолжала: — Я просто хотела поблагодарить вас за цветы. Он сказал: — Какие пустяки! Я рад, что они тебе понравились. Она сказала: — Я хотела бы поблагодарить вас как следует, понимаете? Можно зайти? Он сказал: — Буду счастлив увидеть тебя. Когда сеньор Вальдес, повесив трубку, пришел на кухню, он обнаружил, что стакан с соком оставил мокрый желтоватый круг на первой странице записной книжки. Он вырвал ее, скомкал и швырнул в мусорное ведро.* * *
До ее прихода он побрился, снял с постели белье и постелил свежее. В этой торопливой подготовке было что-то отталкивающее. Но что он мог поделать? Белье давно пора было менять, а сомнений в том, что на каком-то этапе разговора он поведет Катерину в спальню, у него не возникало. Она же вполне ясно выразилась: «Я хочу поблагодарить вас как следует, понимаете? Можно зайти?» Что еще это могло значить? Уж по крайней мере не: «Дорогой дядя-писатель, я нарисовала кошечку вам в подарок, можно зайти, чтобы передать картинку?» Конечно, нет! Это могло означать одно: «Вы хотели бы заняться со мной сексом?» Сеньор Вальдес знал, что в его игре по обольщению Катерины сейчас наступает кульминация, переломный момент. И он был чуточку разочарован, поскольку ожидал большего сопротивления с ее стороны, интриги чуть более напряженной… Своим звонком Катерина спутала сеньору Вальдесу карты, он уловил в нем даже агрессию, будто она решила сама выступить в роли охотника, а не дичи. Он не привык к такой вульгарной прямоте и заранее чувствовал разочарование оттого, что теперь не сможет вполне насладиться восхитительным моментом окончательной капитуляции Катерины. «Слишком молода, еще не знает, как надо себя вести», — утешил себя сеньор Вальдес. И все же сеньор Вальдес решил проявить великодушие к чужим слабостям. В любом случае Катерина принадлежала ему с того самого момента, как он впервые увидел ее. Он ни секунды не сомневался в этом! А если ей хочется верить, что в этой ситуации у нее есть выбор, что ж, пусть девочка помечтает… Он не будет ее разочаровывать. Сеньор Вальдес запихнул грязное белье в корзину и пошел выбирать наряд. Темно-синий костюм был, конечно, идеален во всех отношениях: из шелковистой тонкой шерсти, элегантного кроя, он облегал его стройную фигуру как вторая кожа. В сочетании с белой рубашкой, эмалевыми запонками и любимым галстуком, темносиним до черноты, с белыми горошинками, образ был закончен. «Да, — подумал он, оглядывая себя в зеркале, — неплохо, старик, неплохо». Сеньор Вальдес выровнял узел на галстуке, охорашиваясь перед высоким, в рост человека, зеркалом, но вдруг почувствовал неосознанное беспокойство. А чего это он так вырядился? Он что, собирается в город — на вечеринку, в ресторан? Вроде в его планы входило, наоборот, как можно скорее раздеться. Но тогда что делать с туфлями? Он так привык к ним, что, похоже, скоро будет в них спать. А запонки? Похоже, это немного слишком — запонки с утра. К тому же они могут вызвать трудности при раздевании. Он представил себе, как судорожно пытается расстегнуть рукава, а Катерина, зевая, лежит на кровати и от скуки выстукивает собачий вальс. Прочь запонки! Настала очередь галстука. Ну кто, скажите, носит дома галстук? Да и пиджак ни к чему — зачем он нужен, если в квартире тепло? Да что это он так нервничает и суетится, будто девственница перед первым свиданием? Нет, скорее как вдова, впервые за много лет решившаяся на встречу с мужчиной и такая дремучая, что не может выбрать ни платья, ни туфель, не знает, какие каблуки надеть и сколько сантиметров затянутой в шелковистый нейлон ножки можно показать, чтобы рыбка клюнула. Ужасно глупо! И это он, сеньор Лучано Эрнандо Вальдес! Он же не новичок в амурных делах. Его не сравнить со школьницей, в экстазе бросающейся в раздевалке на шею тренеру по теннису! В искусстве любви он такой эксперт, что впору курсы открывать. И все же сеньор Вальдес чувствовал себя неуверенно. Он твердо взглянул на себя в зеркало. — Тут необходим кабесео, — сказал он себе. — Без кабесео не обойтись. Со вздохом сеньор Вальдес прошел на кухню, снял пиджак и повесил на спинку стула. Да, так-то лучше. Он мог выходить в город и только что вернуться и небрежно повесить пиджак на стул. Она подсознательно поймет, как безупречно он сидит на нем, но при этом не будет удивляться, с чего это сеньор Вальдес ходит дома в пиджаке. Стул протестующе скрипнул, когда сеньор Вальдес отодвинул его от стола и сел. Вытащил записную книжку, нашел ручку и в середине страницы вывел: «Тощая рыжая… » И тут прозвенел звонок. Сеньор Вальдес закрыл книжку и пошел к двери. Во рту пересохло. Он попытался придать лицу выражение мудрости, одержанной радости и снисходительного интереса, но вместо этого в золоченом зеркале прихожей увидел нервную физиономию с испуганно бегающими глазами. Сеньор Вальдес тряхнул головой, глубоко вздохнул и повернул ручку. — Привет. — Привет. — Проходи. — Сеньор Вальдес обвел рукой прихожую, приглашая Катерину войти. Она ничего не сказала, лишь еле слышно фыркнула, будто подавила смешок, и переступила порог. — Еще немного, — сказал он. — Хм-м? — Пройди еще немного вперед, мне не закрыть дверь. — Что? Ой, извините! Сейчас… — Опять задушенный смешок. На улице было тепло, но Катерина пришла в куртке, которая поразила его уродством. Сшитая из грубой тряпки цвета грязи, она висела на девичьих плечах бесформенным колоколом, подобно старым одеялам, которые жители гор надевают в холодную погоду, прорезая в середине дырку для головы. Сеньору Вальдесу куртка напомнила его детскую книжку — сказки Братьев Гримм, — с чудными картинками, изображающими старых колдуний, прыгающих у костра, и бородавчатых гномов, одетых в перевернутые ореховые скорлупки. — Как ты чудесно выглядишь, — сказал он. Катерина опять улыбнулась и тихонько фыркнула. Она выглядела немного заторможенной, будто не совсем понимала, где находится. — Снимешь куртку? Сеньор Вальдес продолжал играть роль идеального хозяина, но внутри начинала нарастать тревога. А вдруг вся эта затея — ужасная ошибка? Она же просто недоразвитая — ни слова не может сказать! Но когда он приблизился к ней, чтобы помочь снять чудовищную куртку, сразу вспомнил, почему так хотел именно эту девушку. Совершенные линии ее тела невозможно было испортить ничем. Непостижимая, немыслимая красота. И этот запах, поднимавшийся даже от затрепанной куртки, — так и хочется зарыться в нее лицом и дышать, дышать, глубоко и свободно. «Боже мой, — пронеслось у него в голове. — Как же она молода! Она пахнет свежестью!» Сеньор Вальдес сказал, отходя от стенного шкафа в прихожей: — Хочешь выпить? Но Катерина уже начала нерешительный обход квартиры, и маленькая прихожая была пуста. Он медленно двинулся за ней, прислушиваясь к слабому скрипучему писку, который резиновые подошвы ее теннисных туфель издавали на мраморных плитах пола, затем к таинственной тишине, когда она вступила на пушистый бежевый ковер. — Какой у вас красивый дом, — сказала Катерина. Проходя мимо книжных шкафов, она задумчиво провела пальцем по стеклу. Выглядела Катерина немного потерянно, будто только сошла с борта космического корабля после межгалактического перелета и обнаружила, что попала в цивилизацию, обогнавшую земную на тысячу лет. — Спасибо, — сказал он и немного приблизился к ней. — А это что? — Это? Столовая. — Какая красивая. — Спасибо. Я никогда ею не пользуюсь. — Разве к вам никто не приходит? — Нет. Никто не приходит. — Я знаю, — сказала она. — А это что? — Сабля моего деда. — Он был героем. — Для меня — да. — А это? — Какая-то награда. Трофей, понимаешь? Я уже и забыл, за что мне ее вручили. Они любят дарить вместе с чеками уродливые безделушки. Думают, таким образом могут облагородить свой грязный бизнес. — Здесь не сказано, за что вам ее дали. — Ну, наверное, за упорство. Или хорошую успеваемость. Или знание Библии. Черт, не помню. За книгу, конечно, одну из многих. Хочешь? Возьми себе. Она посмотрела на него с хитрой гримаской и сказала: — Нет, спасибо. Я подожду собственных наград. Сеньор Вальдес устал бороться с искушением: так ему хотелось подойти к ней близко-близко, зарыться носом в блестящую массу волос, чтобы вновь почувствовать волшебный запах, но она повернулась и танцующей походкой направилась на кухню. — Кухня! — воскликнула она с удивлением. — Да, с большим холодильником, а в нем обычно есть бутылка шампанского. Хочешь? Можем проверить. — Давайте. Вы проверьте, хорошо? — Она усмехнулась этим своим тихим, тайным, смущенным смешком и, пока он доставал с верхней полки холодные бокалы, разворачивал на горлышке бутылки серебряную фольгу и освобождал ее от проволочной клетки, опять исчезла из вида. — О, красивый салон, — сказала она. — Это гостиная. Мы же не в борделе! — Чудесный вид. И ковер такой мягкий. Сеньор Вальдес повернул бутылку — всегда только бутылку, не пробку, — и пробка вышла из горлышка, издав тихий звук, напоминающий вежливую отрыжку старой тетушки после хорошего обеда. Только тут он заметил, что записная книжка исчезла со стола. Когда он вышел в гостиную, осторожно неся два наполненных игристым вином бокала, Катерина стояла около окна, что выходило на Кристобаль-аллею, открывая чудесный вид на реку Мерино, и прижимала его записную книжку к груди. Он подавил приступ легкой паники и протянул ей бокал. — Можно забрать у тебя это? — спросил он небрежно. — А можно мне взглянуть? Я не стала смотреть без спроса. Можно? Паника опять сдавила ему грудь. — Если я разрешу тебе посмотреть, что я получу за это? — А что вы хотите? — Все. Я хочу все. — Я и так могла бы посмотреть, правда? — Такова моя цена. — И если я отдам вам все, вы разрешите мне взглянуть? — Да, Катерина. Если ты отдашь мне все, я разрешу тебе взглянуть. Она открыла книжку, пролистала пустые страницы. — По-моему, вы меня обманули. — Почему же? Мы заключили честную сделку. — И что же, я получаю «тощая рыжая», а взамен отдаю «все»? — воскликнула Катерина с притворным возмущением. — Даже два слова, вышедших из-под пера великого мастера, уже немало. Можешь оставить их себе. Хочешь, я подпишу их, как Пикассо подписывал салфетки? Мне хорошо платят за мои слова. Соглашайся, не прогадаешь. — Два ваших слова за мое «все»? Мне кажется, это вы не прогадали. — Она отошла от него и выглянула в коридор. — Не прогадали, если только я сама вас не кину. — Мне кажется, не кинешь. — Тощая рыжая, так? И кто же это? Тощая рыжая нищенка? Или тощая рыжая курица? Кто это? Что? — Это кошка. Тощая рыжая кошка. — И что же делает эта тощая рыжая кошка? Куца направляется? — Она открыла еще одну дверь, разочарованно пробормотала: «Просто кладовка!» — Она направляется как раз таки в бордель. — Просто так или она там живет? — Почему бы не подождать, пока книга не будет закончена? — А что, есть продолжение? — Конечно, и весьма занимательное, — соврал он. Катерина стояла перед последней в коридоре дверью. Она погладила массивную круглую ручку, нерешительная, как жена Синей Бороды перед единственной запертой комнатой в замке. — Сюда? — спросила она. — Да. Сюда. — И все, все, все? — До последней капли крови. До последнего вздоха. — Хорошо. Я согласна. Она повернула ручку и открыла дверь, но сразу же нерешительно замерла на пороге. Сеньор Вальдес встал за ее спиной, положив руки ей на плечи, как бы удерживая ее в равновесии, и наконец-то с наслаждением смог окунуть лицо в ее волосы и вдохнуть полную грудь волшебного запаха. Она тихонько засмеялась. — Чиано! — прошептала она очень тихо. — Не бойся! — ободряюще шепнул он. — Я не боюсь. — Нет, боишься. Но в этом нет нужды. Идем, давай сядем на кровать. — Он растянулся на покрывале, положив одну руку под голову, и она села рядом с ним, в смущении засунув обе руки между крепко сжатыми коленями. — А где же твой бокал? — Я туда поставила, — Катерина мотнула головой в сторону трюмо в стиле арт-деко, и сеньор Вальдес с трудом отогнал мысль о том, какой уродливый след мокрый, холодный бокал прожжет на полированной поверхности антикварной мебели. — Возьми мой, — сказал он. — Давай, сделай глоток. Ну, хоть самый маленький. Она немного выпрямилась и послушно взяла бокал. — Видишь, как вкусно, — сказал сеньор Вальдес ободряюще. — Еще один. Она повиновалась. — И еще. — Все, уже допила! — Катерина показала пустой бокал. Сеньор Вальдес скатился с кровати и взял с трюмо второй бокал. Он протер запотевший круг носовым платком и с облегчением отметил, что на дереве не осталось следов. Сеньор Вальдес подошел к Катерине и протянул бокал. — Спасибо, — сказала она. Он опустился на колени, все так же не сводя с нее глаз. Она отпила еще глоток, пряча глаза. — А сейчас мне хочется тебя поцеловать. Она немного подняла голову, так что волосы рассыпались, очертив лицо шелковистой рамой. Закусила губу, и ему это понравилось. Наконец-то наступал долгожданный кабесео, момент, которого он так ждал. Погоня. Преследование. Борьба, уговоры. — Ты хочешь, чтобы я тебя поцеловал? Она кивнула и по-детски выпятила губы, все еще мокрые от шампанского, дрожащего на них блестящими искрами. На вкус она была восхитительна: свежая, юная и такая живая. Боже, как она молода и все же влюблена в него! Он чувствовал ее голод. Она дрожала под его руками. — Как приятно, — сказал он. — Очень приятно. Давайте еще немного поцелуемся, хорошо? Он опять наклонился к ее губам, но, когда его рука скользнула вниз, к вороту ее простенькой блузки, Катерина отвела ее в сторону. — Сначала еще поцелуемся. Еще, еще… — Давай по поцелую за каждую пуговицу? — Нет. Подожди. Пожалуйста. Не торопись, прошу тебя… — Не буду, — тыльной стороной ладони он легонько провел по ее груди, по рукам, крепко сжимавшим ворот блузки. — Нам незачем спешить, не бойся. Мы не будем торопиться. — Он приподнял ее лицо за подбородок, заглядывая в глаза. — Но ведь ты обещала мне все, и, хотя я и не специалист в этих вопросах, когда прекрасная юная девушка говорит все, это значит, что она по крайней мере готова раздеться. — Да, — сказала она. — Давай начнем с туфелек. Однако это были вовсе не туфельки, скорее какие-то детские тенниски, что иногда висят на заборах в рабочих кварталах: грязно-белые, матерчатые, на толстой подошве, со шнурками и металлическими ушками. Неужели такое можно носить? Сеньор Вальдес представил себе, что сказала бы Мария, если бы кто-нибудь осмелился предложить ей надеть на ноги нечто подобное. Наверное, скорее убила бы себя или обидчика. Да еще без каблуков, господи прости. Мария всегда носила обувь на каблуках, даже когда работала в саду, подстригая розы. Он потянул за серые шнурки, брезгливо ощутив на руках какую-то жирную копоть, и они со скрипом развязались, сначала один, потом второй. Он скинул с ног Катерины оскверняющие ее тапки, стараясь не притрагиваться к ним руками. Катерина не сопротивлялась. Наоборот, она старалась помочь, приподнимая то одну ногу, то другую, как маленькая девочка, раздевающаяся перед вечерней ванной. Под теннисками обнаружились носки. Сеньор Вальдес скатал их в клубок и отбросил в сторону с шутливым возгласом: «Поп!», которым, впрочем, хотел придать уверенности скорее себе, чем ей. Носки! Для первого свидания она могла бы приложить чуть больше стараний. Он слегка растер ее ступни, потом провел руками по джинсам вверх, скользя по икрам, лодыжкам, коленям, и остановился у медной пуговицы ниже пупка. — Ну а их можно снять? — спросил он. Она молча кивнула, закусывая губу, и слегка приподняла бедра, чтобы ему было удобнее стянуть джинсы. Теперь она сидела на кровати полуголая и ужасно соблазнительная, сияя длинными золотистыми ногами, в блузке, едва прикрывающей попу, как неприлично короткое платьице. — Теперь это? — Он снова протянул руку к пуговицам. — Подожди. Не так сразу. Иди сюда, поцелуй меня еще раз. И он повиновался. Последующий час, к полному изумлению сеньора Вальдеса, они забавлялись как подростки, перекатывались с одного края кровати на другой, он — в брюках со стрелкой и белой рубашке, она — в провокационно-короткой одежке. Они с упоением целовались, они пробовали на вкус губы, зубы и языки, они гладили, сжимали и пощипывали, пока совершенно неожиданно для них обоих блузка наполовину не расстегнулась сама собой и не упала с ее плеч. Тогда Катерина с силой толкнула сеньора Вальдеса в грудь так, что он упал навзничь на постель, и села на него верхом. — Вот, — сказала она, протягивая вперед руки. — Расстегни пуговицы, пожалуйста. Его пальцы дрожали, но он сумел справиться с этой внезапно ставшей мучительно тяжелой задачей, и через пару секунд она была одета лишь в тонкое кружево белья, и он умирал от желания к ней. Он приподнялся, чтобы дотронуться до упругих полушарий, но она снова усмехнулась чудным грудным смешком и сказала: — Подожди… — целуя его пальцы, отводя в стороны его руки, — сейчас, подожди еще немного… А потом ожидание вдруг кончилось, и она, нагая, вытянулась рядом с ним. Ее кожа, мягкая как бархат, гладкая как шелк, касалась его везде, везде: терлась о белоснежную рубашку, наполняла трепещущие ладони, задевала лицо, задерживаясь на губах… Она пообещала ему все и сдержала обещание. Я расскажу вам, на что это было похоже — любить Катерину. Бывает у вас, что иногда, когда вы взглянете на часовой циферблат, кажется, что время остановилось? Если глаз падает на секундную стрелку как раз в тот момент, когда она перепрыгивает очередное деление, приземляясь на следующей черной черточке, часовой механизм на мгновение будто замирает. И мир вокруг замирает, и вы испытываете невыразимое блаженство и радость оттого, что победили время, каким-то чудом выскочив из его вечного холодного круговорота, но одновременно ужас от осознания бессмертия, совершенно чуждого нам, людям. Тут часы опять начинают тикать, и жизнь возвращается на круги своя. Вот на что это было похоже — любить Катерину, на остановленное во времени прекрасное мгновение. Любить Катерину было как стоять на самом краю утеса, подставив лицо морскому ветру, вглядываясь в лазурные волны далекого моря, бесшумно осыпающие пенистым каскадом брызг острые скалы далеко внизу, как щурить глаза на ярком солнце, прислушиваясь к тяжелому рокоту воды. Вот как это было — любить Катерину. Любить Катерину было как улететь на другую планету, как стать всемогущим волшебником, которому по плечу остановить время, как сжать вселенную до размера капли воды, как заполнить небо только одним вздохом, как прожить ночь и день, не дав сердцу стукнуть ни разу. Прошел день, а потом ночь, прежде чем они сошли с постели, и еще один день, прежде чем они вновь вышли на улицу. И даже когда она в экстазе ухватилась на его плечи, шепча: «Папи, папи!», сердце сеньора Вальдеса больно сжалось лишь на миг, а затем он опять поплыл по теплым волнам ее любви. Когда он любил Катерину, река Мерино превратилась в засыпанный листьями ручей, а деревья в парке засохли. Деревья стояли как обесчещенные офицеры на плацу, поникнув к земле голыми ветками, будто ожидая, что сейчас с них сорвут знаки отличия и переломят над их головами шпаги. А в это время жара достигла апогея: просочилась сквозь стены домов, превратив квартиры в раскаленные духовые шкафы, нырнула в канализационные люки, заполнив город невыносимой вонью, до трещин высушила асфальт на тротуарах. Собаки выли, младенцы орали, даже начальник тюрьмы сжалился над заключенными и, набрав холодной воды в пожарные цистерны, направил шланги на решетки камер. Начальство кинотеатров распорядилось, чтобы на сцену клали огромные куски льда и ставили рядом вентиляторы, разгоняющие прохладный воздух по залу. Лед таял, и талые ручьи капали в оркестровые ямы, где в пыльных роялях мыши вили гнезда. Но все равно в кинотеатры никто не приходил. Пот ручьями лился с горожан. Бары и рестораны дымились от жары, даже самые рьяные любители танго не танцевали, а лишь сидели на полу, обмахиваясь веерами и газетами. Дым сигар висел над городом всю ночь и всю последующую ночь. В порту ожесточились драки среди матросов. Первый помощник теплохода «Медуза» ушел в самоволку на берег и не вернулся утром. А в подвалах Дворца правосудия кипела обычная работа: допросы, пинки, зуботычины, пощечины, розги, дыбы. Выбитые зубы падали на пол, большие пальцы скрученных за спиной рук сводило судорогой. — Спроси его еще раз, — говорил команданте Камилло, зевая. — Не отставай, пока не скажет. Они всегда говорят. Всегда.* * *
Есть люди, родившиеся и выросшие в фавелах[8], что всю свою жизнь проживают в сплошной нищете, голоде и страданиях. К счастью, их несчастливая жизнь обычно не затягивается надолго, и они сравнительно быстро переходят в мир иной. В фавелах бывает мало еды. Болезней масса, а врачей нет. Даже те скудные куски, что люди добывают тяжелым трудом, немедленно привлекают внимание местных волков. Люди должны повиноваться — неважно, пришли указания от гангстеров или полицейских, впрочем, жители фавел не видят большой разницы между теми и другими. Поскольку работы в фавелах нет, днем остается спать или пить, если есть что пить, конечно, а ночью — слушать собачий лай и глухие хлопки выстрелов или, что еще страшнее, ждать, когда глухие хлопки выстрелов раздадутся прямо над ухом. Летом жара стоит страшная, тонкие жестяные стены крошечных лачуг раскаляются так, что об них можно обжечься. Грязные сточные канавы, пробегающие мимо дверей, густеют, а потом и вовсе застывают кислотно-гнилостными озерцами, над которыми собираются рои мух. Вонь поднимается вверх, как сжатый кулак, готовая сразить непривычного человека наповал, а мухи с сердитым гулом взлетают в воздух, стоит мимо пробежать стайке рахитичных детишек. А зимой дождь барабанит в крыши и протекает внутрь, несмотря на усилия заботливых мамаш, что все лето собирали пластиковые бутылки, разрезали вдоль и налепляли на крыши наподобие черепицы. Капли выбивают чечетку на длинных листах полиэтилена, звонко капают в подставленные плошки. Вода переливается через край, впитывается в земляные полы хибар, образуя грязные, стоячие лужи. Канавы переполняются водой и несутся вниз бурными потоками, пока в каком-нибудь узком месте не скопится гора жестяных банок, использованных подгузников, сухих листьев и обглоданных костей и не устроит там запруду. Тогда канавы выходят из берегов и устремляются с гор другими путями, иногда прихватывая на пути за компанию пару самых шатких домиков. Но посреди грязи, вони, болезней и нищеты эти люди умудряются находить моменты радости и даже счастья. Бывает, приходит весна, и вдруг на обочине тропинки распускаются первые скромные, нежные, непонятно откуда взявшиеся цветы, на короткое время облагораживая убогий пейзаж. Бывает (редко, но бывает!), мальчишка найдет старый футбольный мяч и добежит до сухого и относительно ровного участка земли и начнет подбрасывать его над землей носком ноги, зависая в воздухе, подобно легкому комарику, а потом пошлет одним точным броском между двух вбитых палок. А еще бывает, что вчерашняя мокроносая, тощая девчонка вдруг на одно короткое лето расцветет махровым шиповником, втиснет новые грудки в канареечно-желтую майку и пройдет, по-женски качая бедрами, по грязному настилу центральной улицы: нос задран к небу, сиськи задраны к небу, маечка обнажает пупок. И все без исключения мужчины, слоняющиеся по улице или стоящие у порогов своих домов, с восхищением оглядят ее с головы до ног, сложат горстью пальцы правой руки, поцелуют их и пробормочут: «Эй-е-е-ех…» Бывает, кто-то выигрывает в лотерее счастливый билет, бывает, что слабая, но любимая футбольная команда вырывается вперед и побеждает на чемпионате. Бывает, что Святая Инесса вдруг взглянет с небес на землю и услышит молитвы скорбящих и поможет им, и даже иногда бывает, что брошенный на чужие провода электрический кабель в течение нескольких лет дает людям свет. Но главное чудо состоит в том, что люди фавел выжимают капли счастья из любого события, помнят о них годами, слагают легенды. Гол, забитый тощим пацаненком, на много месяцев станет любимой темой их разговоров. Годы спустя, когда юная красавица превратится в толстую сутулую старуху тридцати с лишним лет, обвешанную детьми, соседи, вздыхая, будут вспоминать девочку в солнечной футболке. Люди фавел — мастера коллекционировать счастье. Несмотря ни на что, они ЖДУТ его. А вот сеньор Вальдес не ожидал счастья, когда стоял в своей ванной комнате перед длинным, в человеческий рост, запотевшим зеркалом. У сеньора Вальдеса были гораздо более скромные жизненные устремления. Он всегда настаивал на том, чтобы зеркала в ванной были очищены от потеков мыла, чтобы краны блестели, белые полотенца приятно пахли, чтобы его английская зубная щетка всегда стояла на своем месте, так же как и шампуни, бритва и одеколон. Он привык к такому порядку вещей, но он вовсе не думал, что этот привычный порядок сделает его счастливым. Даже в такой день, как сегодня, стоя под сильной струей воды именно той температуры, к какой он привык, да еще не один, а в компании прекрасной девушки с умопомрачительной грудью, слившись с ней в последнем безумном всплеске страсти после непрекращающегося двухдневного безумства, он не ожидал, что это сделает его счастливым. И все же он был счастлив. Так стоял он, прижимая Катерину, вдыхая запах ее волос, вжимаясь носом в то особенное, отчетливо-карамельное место у нее на шее, иногда покусывая за мочку уха, чтобы заставить ее хихикать и вырываться. Он наслаждался новым выражением ее лица, лукавой полуулыбкой, с которой она смотрела в зеркало, то встречаясь с ним взглядом, то отводя глаза подобно мастеру кабесео. И он чувствовал себя абсолютно счастливым. Это открытие потрясло его. Конечно, сеньор Вальдес и раньше занимался сексом, стоя под душем, с разными женщинами и девушками, но с Катериной это было словно впервые. Он только на секунду задумался, в первый ли раз она занимается этим в душе, но сразу одернул себя: это было неважно, как то, что происходило у него с девушками дома мадам Оттавио, хотя совершенно не так, как с теми девушками. Просто это не имело значения. Катерина сделала так, что это не имело значения. Она вывернулась из его объятий, немного отстранилась, хитро прищурившись, ожидая, что он продолжит игру. Сеньор Вальдес не пошевелился, и тогда она со счастливым смешком прижалась к его мокрому животу, поднялась на цыпочки, обняла за шею и поцеловала, уже не глядя в зеркало, не заботясь о том, как выглядит, просто наслаждаясь прикосновением тела к телу. — А ну-ка перестань, — строго сказал он. — Я тебе не какой-нибудь молоденький жеребец. — О нет, мой Чиано. О нет, о нет! — Она провела рукой по его груди, и сеньор Вальдес почувствовал, как его тело немедленно встрепенулось ей в ответ. Катерина с чувством поцеловала его в рот. — Ты прекрасен. Ты знаешь об этом? В тебе все прекрасно. Даже это, — еще один поцелуй. — И это! — Даже что? — Даже этот шрам на губе. — У меня что-то прилипло к губе? — Сеньор Вальдес подошел к зеркалу и потер лицо пальцем. будто искал на лице несмытую зубную пасту или кляксу застывшей мыльной пены. Катерина просунула голову ему под мышку. — Нет же, глупенький. Вот здесь. — Она опять поцеловала его в верхнюю губу, слегка прикусив для наглядности. — Ну вот, смотри! — ноготком она провела коротенькую подковообразную линию у него под носом. — Даже твой шрамик прекрасен. Откуда он? Сеньор Вальдес изучал себя в зеркале. — У меня нет никакого шрама, — сказал он. — Есть вот тут, совсем крошечный. — Нет. — Чиано, не глупи. Его почти не видно. Не думай, что он портит твою идеальную физиономию. — Но у меня нет шрама. — Чиано! — Да о чем ты? У меня в жизни не было никаких шрамов. — Ладно, нет — так нет. — Теперь она говорила холодно. — У меня нет шрама! — Слушай, все знают, что у Л. Э. Вальдеса шрам на губе. — Нет шрама! — Да он же на всех твоих фотографиях. На всех экземплярах книг — а их миллионы, — разбросанных по всем частям света! — Зачем ты так говоришь? Это же неправда. — Ну ладно, думай как знаешь. — Нет у меня никакого шрама. И не было. Я бы знал об этом. Разве нет? Я мог бы придумать про него историю. Атаку пираний, например, или как я убегал от ревнивого мужа и напоролся на забор, или как спас ватагу сирот из когтей ягуара. — Прекрасно! — Ноу меня нет шрама. — Чиано, я иду одеваться. Он не слышал ее. Пока Катерина искала свое белье, сначала на стуле, потом под кроватью, потом среди вороха скомканных простыней, сеньор Вальдес стоял перед зеркалом как в трансе, уставившись на свое лицо. Она натягивала джинсы, а он тер пальцами верхнюю губу. Она сидела на кровати, натягивая тенниски, заправляя в ушки грязные шнурки, а он снова и снова протирал затуманенную дыханием поверхность зеркала и вглядывался в свое изображение. Она сказала: — Ну все, я пошла. Он ничего не ответил. — Я сказала, что ухожу, — Катерина помедлила у двери. — Ты мне позвонишь? — Да, — сказал он рассеянно. — Да, конечно. — Правда, позвонишь? Обещаешь? — Конечно. Обещаю. Она продолжала стоять в прихожей — одна. — Может быть, увидимся в университете? Дверь захлопнулась, и сеньор Вальдес от неожиданности подпрыгнул. Голый, он прошел по пустой квартире и взял с полки «Убийства на мосту Сан-Мигель». Открыв заднюю страницу, пристально вгляделся в свой портрет. Шрама не было. Ну да, это был точно он, скорее его молодой двойник. Но и у него не наблюдалось никаких шрамов. Сеньор Вальдес вернулся в ванную. Он подошел к зеркалу вплотную, встал так, что его лицо почти касалось влажной поверхности стекла. Не было у него шрама. Он вернулся в кабинет, снял с полки все до единой книги, надел очки, которыми много лет не пользовался, и начал рассматривать свои портреты. Конечно, они отличались друг от друга, поскольку были сделаны в разные годы и в разных местах. Но их объединяло одно — отсутствие шрама. Оставив на полу гору книг, сеньор Вальдес задумчиво пошел к телефону. Ему пришлось ждать очень долго, пока на другом конце провода не сняли трубку, и тогда он спросил: — Мама, у меня на губе есть шрам?* * *
— У тебя редкий дар коллекционировать моменты счастья. — Ты права, — сказала Катерина. — Но я знаю ваши уловки. Ты сейчас наговоришь кучу общих слов, да так, что не придерешься, и оставишь с носом. А я-то надеялась, что ты откроешь мне будущее. По-настоящему! — Шшш, помолчи, — сказала Эрика. — Циники и Фомы Неверные негативной энергией блокируют каналы информации. Катерина опустилась грудью на стол и вгляделась в свою протянутую руку, повернутую кверху ладонью. — Видишь ли, это делает твои предсказания еще более сомнительными. Как-то не совпадает с научными методами исследований. Два плюс два всегда равняется четырем, даже если ты занимаешься сложением перед целой толпой неверных, так сказать, Фом. Ладно, расскажи о чем-нибудь другом. Она взглянула на свою узкую ладошку, испещренную тонкими линиями, бугорками и складочками, и вспомнила ком земли, что несколько недель лежал на подоконнике у открытого окна, пока не застыл в камень и не рассыпался в прах, превратившись в миллион крошечных пылинок. Вот и все, что осталось от человеческой жизни — земля к земле, пыль к пыли, улетела, подхваченная порывом утреннего ветра, и первый же дождь снова вогнал ее в поле. И ничего больше нет, даже следа отцовских пальцев. — Так, посмотрим… Ага. В твоей жизни появился новый мужчина. — Об этом мы с тобой толкуем уже два часа! Эрика взяла ее руку кончиками пальцев, раскрыла ладонь, расправила на столе словно готовый к вскрытию труп в анатомическом театре. Какая все-таки у нее белая кожа, какая мягкая! Папины руки были темные, загорелые до черноты, покрытые рубцами, и ссадинами, и мозолями, твердыми, словно камень. Но как нежно он всегда обнимал ее! — Что ж, я могу сказать, что ты уже дала ему больше, чем он заслуживает. Свободной рукой Катерина взяла стоящий на столе бокал красного вина и сделала задумчивый глоток. — Неужели ты видишь это? — Да, вижу, у тебя все на руке написано. — Посмотри другую. — Нет, при гадании используют только левую руку. Всегда левую. — Значит, ты правда прочитала это по линиям? — Да, и линии не лгут. Катерина осушила бокал. — Ты же не ждешь от меня комментариев по этому поводу? — Конечно, жду! Если ты мне ничего не расскажешь, как я могу знать, что ты затеваешь? — Что я затеваю, касается только меня. — Что ты говоришь? Я же твоя подруга! Сама подумай: ты исчезаешь в замке Синей Бороды, но что самое удивительное — возвращаешься оттуда живой! Ты просто обязана мне все рассказать, иначе я умру от любопытства. — О таких вещах не говорят. Это личное. — Катерина улыбалась. Она не обиделась и не хотела обидеть подругу, но голос ее был тверд. — Личное? Ты что? Я же тебе всегда все рассказываю! — Бог с тобой, Эрика! Будто тебе есть о чем рассказывать. — Ну да, я знаю, что живу, как монашка, не в этом дело. Если ты мне не расскажешь… — Что тогда? — Если не расскажешь, мне придется… самой все придумать! — Так в чем же дело? Придумай. — Не волнуйся, придумаю. С такими пикантными подробностями, что тебе и не снилось! — Сомневаюсь. Эрика изобразила на лице смятение и закрыла ладонью рот, как бы подавляя крик ужаса. — Боже, послушать тебя… Даже слов нет! — Она подождала, но, когда поняла, что Катерина не собирается продолжать, обиженно надула губы. — Так ты что, действительно мне ничего не расскажешь? Подруга называется! Катерина засмеялась и налила себе еще вина. А в это время, бесшумно пролетая мимо выкрашенных белой краской заборов, сеньор Вальдес катил в своей роскошной зеленой машине в сторону Загородного клуба любителей игры в поло. И если бы он слышал слова Катерины, то, безусловно, высоко оценил ее умение хранить секреты. Дело в том, что сеньор Вальдес строил свою карьеру на слухах, сплетнях и устных рекомендациях. Кто помогал ему в этом? Экзальтированные профессора, что в душных университетских аудиториях наперебой расхваливали его книги, хотя сами не понимали толком, о чем ведут речь; студенты, что в дешевых съемных квартирах просиживали ночи напролет, обсуждая его романы и грезя о собственных шедеврах, которые им не суждено создать, ну и, конечно, женщины. Женщины окружали сеньора Вальдеса с детства. Они собиралась парами или группами в гостиных, в дорогих кафе и ресторанах, в будуарах и парках и обсуждали сеньора Вальдеса полушепотом и с таким страстным восхищением, что литературным критикам было до них далеко. — Но только, дорогая, никому ни слова, поклянись! — Да я скорее умру, чем проболтаюсь! И с каждым страстным словом, произнесенным шепотком, с каждым секретом, раскрытым подруге около горшка с геранью или на террасе за чашечкой кофе, его репутация крепла и росла, пропорционально количеству женщин, жаждущих его объятий. Он давно стал объектом такого же вожделения, как сумочка известного дизайнера или туфли на особом каблуке, без которых в этом сезоне обойтись просто невозможно. Дамы не смогли бы показаться в обществе с высоко поднятой головой, если бы не провели ночь, две ночи или неделю ночей с сеньором Вальдесом. Конечно, в конце игра предполагала разбитое сердце, и время от времени очередная красотка делилась душевными переживаниями с умирающими от зависти подругами. Все обо всем знали. И он знал, что они знают. Дамы из высшего общества не ведали слова «стыдливость». Они были вульгарны, как рвущие трупное мясо стервятники. — Ну что, признайся, со мной тебе было лучше, чем с Летицией? — спрашивала та, что следовала за Летицией. — О, я знаю, что этого ты не делал с Эстеллой. Она тебе не позволила. Она сама мне сказала, — томно бормотала следующая. Это циничное бормотание… Они говорили о нем, как о поло-пони, сравнивали с другими самцами, обсуждали размеры, оценивали технические параметры. Конечно, он играл по тем же правилам, выбирая девушку на ночь в тенистом саду дома мадам Оттавио… И надо отдать им должное, эти дамы умели хранить секреты от ревнивых супругов… И тем не менее сеньор Вальдес до смерти устал от вожделеющих баб. Он слишком часто переходил от одной к другой, а может быть, это они передавали его по кругу? Так или иначе, сейчас ему было все равно, что скажут они. И совсем не все равно, что скажет о нем Катерина. Когда он заворачивал на широкую, покрытую гравием дорожку, что вела к конюшням, Катерина как раз сказала: — Это личное! Солнечный луч проник в окно кухни и осветил ее — стоящую у стола с бокалом вина в руке, чуть захмелевшую, несмотря на утро, в окружении увядающих цветов в жестяных ведрах, от которых уже начал подниматься легкий рыбный запах застоявшейся воды. — Это личное. Золотой луч пронзил ее волосы, подсветив их изнутри, упал на бархатистую, гладкую щеку, пробежал по плавным изгибам тела, еще не остывшего после любовных игр, спустился вниз к грубым джинсам и детским носкам. В этот момент Катерина напоминала Кухонную Мадонну, в руке — бокал с вином, а в глазах — понимание вечного таинства, которое посчастливится постичь немногим. Конечно, Катерина была далеко не святой и никогда не притворялась скромницей. Когда сеньор Вальдес потребовал у нее все, она не спорила и с радостью подарила ему все, что могла и умела. Ее здоровое, вскормленное на деревенских просторах тело получало немалое удовольствие от механического процесса любви. Но хотя вначале она испугала сеньора Вальдеса своим: «А вы не хотите заняться сексом?» — Катерина шестым чувством понимала: то, что произошло между ними, — сродни святому таинству. Священники называют это видимым проявлением невидимой Божией благодати, но Катерина не изъяснялась такими терминами. — Это личное, — сказала она. И в этот самыймомент сеньор Вальдес, крепко сжав одной рукой руль цвета костяного фарфора, другой рукой осторожно, опасливо, провел по верхней губе. Напротив дома Катерины, спрятавшись в тени каштанов, под которыми лежали, высунув дрожащие языки, бродячие собаки и, расстелив газеты, спал нищий, обмочившийся во сне (поэтому-то над его рваными штанами роились и жужжали мухи), стояла неприметная синяя машина. На такую машину не польстился бы и самый скромный вор. Во-первых, ее покрывал толстый слой пыли. Во-вторых, резина от старости побелела и рассохлась так, что по бокам пошла-тонкими трещинами. Диски колес прикрывал декоративный колпак, а пластмассовый руль протерся и стал пористым, как губка. Эта машина представляла собой идеальный инструмент для слежки. Она казалась такой ветхой, что никому и в голову не пришло бы обратить внимание на две толстые антенны, торчавшие из ее крыши. А кто мог подумать, что под ржавым капотом спрятан мощный двигатель, который дважды в неделю перебирали и смазывали в мастерской при Центральном полицейском управлении? На переднем крыле, там, где механику пришлось замазывать дыру от пули, красовалось серое пятно шпатлевки, а на капоте до сих пор видна была вмятина от головы стрелявшего, которого тут же команданте Камилло свалил ударом кулака. Вмятину решили не выправлять. Команданте Камилло устало сидел в машине посреди съежившейся и почерневшей от времени банановой кожуры, мятых жестяных банок и обрывков бумаги, измазанных соусом чили. Пепельницу переполняли окурки, так что последние две недокуренные сигары пришлось затушить о пол — профессиональная привычка не позволяла команданте оставлять улики на месте слежки. Все время, что Катерина провела в квартире сеньора Вальдеса, команданте Камилло просидел в машине, терпеливо дожидаясь, когда она выйдет, думал, прикидывал, складывал и делал выводы. Целых два дня девчонка проторчала у сеньора Вальдеса! Наверняка только время зря потеряла. Вот он бы мог преподать ей парочку неплохих уроков, показать, что такое настоящий мужчина. Когда же девушка вышла из дома, команданте подождал, а затем медленно двинулся следом, то обгоняя ее, то вновь притормаживая, влившись в поток ползущих машин. Затылком чувствуя пустое пространство справа и слева, спереди и сзади, он всю дорогу не сводил с нее глаз. Да, надо признать, сеньор Вальдес не дурак, настоящая конфетка! А походка! Поразительно, какие чудеса способна произвести на свет природа. Когда Катерина открыла дверь и взбежала по лестнице к себе наверх, команданте Камилло крепко потер руками красные глаза и с облегчением вздохнул. Команданте устал. От него так воняло застарелым потом и немытым телом, что самому было тошно. На сиденье рядом лежала стопка бумаг в выцветшей зеленой папке, а сверху — странный дневник больного, истерзанного переживаниями мальчика-бомбиста. Он взял его в руки и подержал перед глазами, не раскрывая. — Я пять раз перечитывал этот бред, но так ни хрена и не понял. Кто он тебе, сеньор Вальдес? А эта девчонка — сеньорита Сладкие Сиськи? У нее тоже есть история? Команданте положил дневник на сиденье и, послюнив толстый палец, раскрыл папку. Внутри все было сложено в том же порядке, как и в прошлый раз, когда он заглядывал сюда. Сверху — две страницы белой бумаги, заполненные убористыми строчками отчета, датированного днем, когда произошел взрыв. А под ними — восемьдесят три страницы, пожелтевшие от времени, ломкие, ветхие, покрытые неровными, разъезжающимися в разные стороны буквами, плохо пропечатавшимися сквозь старую копирку. Им было без малого сорок лет. Команданте Камилло опять вздохнул. — О, моя прекрасная София Антония, — печально сказал он. — Зачем, зачем ты накликала все эти беды на свою голову? Как странно, что все, кто в этот момент думал друг о друге, находились в противоположных концах города. Пока Катерина стояла на кухне, купаясь в утреннем свете в окружении увядающих цветов, и с упоением вспоминала объятия сеньора Вальдеса, он негромко похрустывал гравием, проезжая по дорожке мимо конюшен Загородного клуба. Сеньор Вальдес повернул на широкую площадку для парковки; здесь шуршание гравия сменилось веселым потрескиванием мелкого галечника, выпрыгивающего из-под колес и звонко бьющего в днище автомобиля. Стоянка была пуста за исключением единственного автомобиля — старого серого «Вольво» с разбитой фарой, и сеньор Вальдес плавным движением припарковал свою русалочно-зеленую красавицу рядом с убогим инвалидом. Он выбрал место для парковки с точностью опытного ювелира, подбирающего оправу своему лучшему бриллианту: ювелиру нет надобности нарочно обижать металл, подчеркивая его простоту, он лишь хочет, чтобы бриллиант в оправе сиял как можно ярче. Машина сеньора Вальдеса сияла. Впереди, за очередным белым заборчиком, за выпуклым зеленым полем, таким гладким, что оно казалось изумрудным ковром, поднималось элегантное белое здание клуба. Однако сеньор Вальдес не спешил перейти через луг; вместо этого, лихо забросив на плечо пиджак, направился в конюшни. Он любил теплые носы, лоснящиеся бока и крепкие пружинистые ноги пони, любил чистый, свежий, пряный запах сена и навоза. Однако, не дойдя до входа в конюшни, он остановился, пораженный забавным зрелищем. — Здорово, сеньор Де Сильва, — сказал он. — О, привет, сеньор Вальдес. Сеньор Де Сильва сидел в седле, брошенном на высокие деревянные козлы. Он был одет в тот же костюм, что надевал в университет на лекции, а ноги в изношенных замшевых ботинках были вдеты в стремена и качались в воздухе сантиметрах в двадцати от земли. Он сказал: — А вы как будто совсем не удивились, увидев меня здесь. — Я заметил на парковке вашу машину. — Откуда вы знаете, что это моя машина? — Я разбираюсь в машинах, — сказал сеньор Вальдес. — Ваша машина — старая. — Ну, не такая старая, как у вас. — Нет, моя машина — гордость антиквариата. А ваша просто лохматая развалюха. Сеньор Де Сильва не нашел, что ответить. Он покачал клюшкой, которую держал в правой руке, затем бросил на сеньора Вальдеса подозрительный взгляд: — Наверное, хотите знать, что я тут делаю? — Я и так вижу, что вы делаете, только делаете вы это не очень хорошо. — Я тренируюсь. Хочу научиться. — Понимаю. Постарайтесь проводить клюшкой немного дальше вдоль крупа лошади. Вот, посмотрите. — Сеньор Вальдес выбрал из груды сложенных у стены мячей один и мощным броском послал по гладкой соломе в сторону воображаемой лошади сеньора Де Сильвы. Тот размахнулся и с силой ударил клюшкой, но промазал. — Ладно, сеньор Вальдес, можете не верить, но, пока вы не появились здесь, все у меня шло гораздо лучше. — Так всегда бывает, даже у профессионалов, ну а когда несколько пони прижимаются друг другу на поле во время игры, из-под их ног мяч вообще достать невозможно, остается ковыряться клюшкой в траве. — Не думаю, что смогу когда-нибудь принять участие в настоящей игре. — Почему бы и нет? Я могу это устроить, хотите? Мы можем собрать команду — просто так, для развлечения, если вам интересно, а вам, похоже, интересно. А с чего вы решили заняться пало? Сеньор Де Сильва передал клюшку сеньору Вальдесу и грузно сполз с седла. — Не знаю. Видимо, кризис среднего возраста. На флоте в поло мы не играли. — Ну да, сложно было протащить пони на лодки. — На суда. Лодками мы называем только подводные лодки. — Они вышли из сарая на солнце. Надевая темные очки, сеньор Де Сильва сказал: — Когда я увидел вас, у меня даже сердце упало. Спасибо, что не посмеялись надо мной, дружище. Вы все делаете идеально и терпеть не можете непрофессионалов. Я думал, вы сейчас меня с дерьмом смешаете. Низкий поклон, что пожалели старика. — Да ладно вам. Если бы я увидел вас здесь вчера или третьего дня, будьте уверены, размазал бы по соломе. — Но? — Но кое-что изменилось. — Что изменилось? — Кое-что. Люди. Они уже почти дошли до парковки, когда сеньор Вальдес сказал: — Знаете, этот шрам у меня над верхней губой… Сеньор Де Сильва пожал плечами: — А что? — Его что, так здорово видно? — Вам какая разница? Я его давно не замечаю. Просто он всегда у вас был, с тех пор как мы познакомились, так что сейчас для меня он — лишь часть интерьера, так сказать. Я бы на вашем месте не беспокоился. Сеньор Де Сильва помедлил, а потом спросил, озадаченно нахмурившись: Чиано, с вами все в порядке? — Ну да, конечно! А в чем дело? — Да просто вы сегодня забыли поиздеваться надо мной. Беспокоитесь о каком-то шраме. Говорите, что все в вашей жизни изменилось. Это не из-за девушки ли? — Какой девушки? — Ох, не надо! Той цыпочки из кафе! Студентки старого Кохрейна. Ананасовой штучки. — Он выпятил грудь и приставил к ней сложенные лодочкой ладони. — Вспомнили? — Ах, той, — с невинным видом солгал сеньор Вальдес. — О нет! Конечно, нет, при чем тут она? — Ну а как двигается книга? Сеньор Вальдес не успел озвучить заготовленную для такого случая легенду, как правда соскочила с его губ, не спросив разрешения: — Да никак. Я в полном дерьме. Не могу придумать ни одной чертовой истории, представляете? Нет историй, и все тут. — То есть как это — нет историй? — Вот не могу сказать, что должно произойти, и все тут. Не лезет в голову никакая, на х… история. — Да ладно. Историй в мире пруд пруди. Почитайте газеты. Вот, к примеру, один священник не явился в воскресенье в церковь, а потом епископ прислал записку, что, дескать, беднягу отправили в дурдом после какой-то жалобы одного из прихожан. Чем не история? А вот еще одна! Старый майор вытащил троих мужиков из горящего грузовика, собственно, спас их от смерти. А у одного из этих мужиков есть сын, и этот малолетний гад как-то по пьяни на машине насмерть сбил сына майора. Вот как бывает. — У вас получается лучше, чем у меня. — Да ладно, что с вами сегодня? Вы же знаменитый писатель! Знаете, пока я сидел на «лошади», мимо пролетела желтая бабочка. Вот я и подумал, откуда она взялась? И куда летит? Есть ли у этой бабочки цель в жизни, и что она подумала про меня, и ждет ли ее дома муж? — Я не поэт, да и вы тоже. — Я просто хочу помочь. — Да, я знаю, знаю! Спасибо. — Наваждение прошло, и сеньор Вальдес принялся плести паутину привычной лжи. — Знаете, бывает, доходишь до места, и как ступор берет — ну ничего не можешь сказать, и все тут. Один мой персонаж, понимаете? Я веду его уже давно, а тут вдруг перестал понимать, куда он идет, что должен делать… — А ну это не страшно. — Сеньор Де Сильва поковырял в замке ключом, отпер дверцу и сел в машину. — Не переживайте, оно само придет. Озарение, я имею в виду. Вы ведь уже достаточно продвинулись, верно? — Верно. Сеньор Де Сильва с силой захлопнул разболтанную дверцу и опустил стекло. — Вы только не переживайте, все получится. Кстати, как ваша матушка? — Сейчас пойду с ней встречаться. — Передайте ей мои самые искренние приветы. — Сеньор Де Сильва включил передачу заднего хода и, развернувшись, вырулил на дорожку.* * *
Так же как Катерина думала о сеньоре Вальдесе, стоя на кухне, команданте Камилло, сидя в машине, думал о сеньоре Софии Антонии де ла Сантисима Тринидад и Торре Бланко Вальдес. Она же в этот момент сидела в Загородном клубе за любимым столиком у окна и старалась не хмуриться, уставившись на лежащую перед ней белоснежную салфетку. Сеньора София Антония де ла Сантисима Тринидад и Торре Бланко Вальдес отказывалась понимать, почему единственный сын заставил ее вызвать такси, чтобы приехать в такую даль, хотя сам вполне мог забрать ее из дома. И еще ее до смерти страшил предстоящий разговор. Она была раздражена, обижена и — поскольку сеньора Вальдес искренне верила, что судит других людей не строже, чем самое себя, — в тот день она считала свой гнев совершенно оправданным. И так же как команданте Камилло думал о сеньоре Софии Антонии де ла Сантисима Тринидад и Торре Бланко Вальдес, сидя в пыльной синей машине, она думала о нем, бездумно глядя в окно на лужайку для игры в поло. Почти сорок лет у нее получалось игнорировать его, в зародыше убивать любую, даже мимолетную мысль о команданте, но, после того как Чиано бездумно передал от него привет, тот не выходил у нее из головы. Картинки, которые сеньора Вальдес когда-то тщательно и аккуратно вырезала из памяти, вернулись, распустившись в ее голове ядовитыми черными цветами. Юный, тонкий Камилло, подстерегающий ее в тени отцовского дома, моющий из шланга огромную черную машину Адмирала, сметающий листья с широкой подъездной дорожки, изгибавшейся полукольцом перед тремя ступенями парадной лестницы. Камилло, засасывающий ее губы в сладком поцелуе, его руки на ее спине чуть пониже талии, именно там, где должны лежать мужские руки… Когда он перестал быть мальчиком, которого она так любила? Когда превратился в чудовище, что смотрело на нее теперь с экрана телевизора, огромное, страшное, окруженное такими же быкообразными молодыми мужчинами с пустыми глазами? Она вспомнила, как он стоял напротив ее дома и ждал, молча, равнодушно, просто наблюдал. А теперь вот всплыло это старое дело со шрамом. Сеньора Вальдес сложила салфетку и радостно улыбнулась, увидев в дверях сына. Она подставила ему щеку для поцелуя. — Привет, мама. — Здравствуй, милый. — Ты уже сделала заказ? — Нет, ждала тебя. Он отодвинул стул и сел, но после минутного молчания, в течение которого оба разглядывали разложенные на столе ножи и вилки, не выдержал: — Кажется, я утром задал тебе вопрос. Сеньора Вальдес подобралась и выпрямила спину. — Чиано, я не привыкла разговаривать в подобном тоне, — отчеканила она. — Извини. — Иногда мне кажется, что у тебя совершенно нет манер. Конечно, в этом я могу винить только себя. — Пожалуйста, мама! Сеньора Вальдес нетерпеливо вздохнула. — Что ты хочешь знать? — Мама, у меня на губе шрам. У меня ведь есть шрам, верно? Он появился давно. Однако мы никогда, никогда не говорили об этом. Подошел официант, и они заказали кофе и пирожные. Оба молчали, теребя салфетки, играя с ножами, пока он не отошел от стола. Удостоверившись, что официант исчез на кухне, сеньора Вальдес очень тихо сказала: — Зачем? Зачем тебе вдруг понадобилось говорить об этом? Почему именно сейчас? — Не знаю. Я никогда раньше его не замечал. — Не замечал? — Ее голос прозвучал неожиданно резко, так что люди, сидевшие в другом углу кафе, прервали разговор и бросили на них осуждающий взгляд. Сеньора Вальдес опустила глаза и уставилась в салфетку. — Ты не поверишь, — произнесла она бесцветным голосом, — как часто мои так называемые подруги портят наши встречи бессмысленными жалобами. Особенно в последнее время. Представь: я надеваю шляпку, наряжаюсь, собираюсь отдохнуть душой в компании приятных людей, искренне жду милой, легкой беседы, может быть, сдобренной капелькой пикантных сплетен, а вместо этого получаю нескончаемый поток жалоб! «О, мои ноги!», «О, мой бурсит!», «О, мои вены! Дорогая, что мне делать с венами?» А я почем знаю? Вот я в жизни не стала бы обсуждать свои болячки за праздничным столом. Это так же неприлично, как… — сеньора Вальдес замялась, подыскивая слово, — как стричь ногти, положив ноги на стол! Конечно, из вежливости я не перебиваю, я слушаю, выражаю сочувствие, ты знаешь, я всегда стараюсь ставить интересы других выше собственных, но поверь, дорогой, это' безумно скучно! Что может быть утомительнее, чем чужие болезни? И представь себе, из этой толпы скулящих, ноющих дам ни одна не стала бы слушать меня, вздумай я заняться тем же и пожаловаться на одно-единственное горе, которое меня давно гложет, — на отсутствие внуков! А как мне не горевать, если я боюсь умереть, зная, что память о нашем роде, которую я свято хранила все это время, исчезнет с лица земли вместе со мной? Сама мысль об этом внушает мне ужас, а теперь еще и ты, Чиано, вместо того чтобы заняться делом, мучишь меня дурацкими вопросами: «Мама, есть ли у меня шрам на губе?» — Но я хочу знать. — Да, у тебя есть шрам. — Сеньора Вальдес свернула салфетку и, сдвинув брови, взглянула на сына. — И что? Он мешает тебе? Ты не можешь есть? Тебя женщины из-за него не любят? Или он каким-то образом повредил карьере? Тебя что, дразнили в школе? Кто-нибудь смеялся над тобой? — В том-то и дело, что нет, мама. Никто, никогда не упоминал о нем при мне. Ты не упоминала. А дети? Дети ведь так жестоки! Они могут привязаться к мельчайшей зацепке и превратить жизнь своей жертвы в сущий ад. Но никто никогда не сказал об этом шраме ни слова. Ни мои двоюродные братья и сестры, ни тети, ни дяди. Тебе это не кажется странным? — Нет. Возможно, люди добрее, чем ты думаешь. Но ведь ты и сам никогда о нем не упоминал. — Мама, как я мог? Я ведь не знал о нем! — Но как же ты мог не знать? — Вот это-то и кажется мне самым подозрительным. Она посмотрела на него непонимающим взглядом. Сеньор Вальдес сказал: — Извини. Я напрасно потратил твое время. — Она продолжала молча глядеть на сына, и он добавил: — Видишь ли, я перестал понимать, кто я вообще такой. Ты мне ни о чем не рассказывала. Мой отец, к примеру. Кем был мой отец? Куда он исчез? Что с ним стало? Я ничего не знаю, а теперь даже своего лица не узнаю. А ты? Сеньора Вальдес подняла двузубую вилку для пирожных и внимательно осмотрела ее. — И ты ради этого заставил меня взять такси и ехать в такую даль? — Тебе придется опять взять такси, чтобы доехать обратно. — Он встал, но мать накрыла его руку сухонькой ручкой, обтянутой полупрозрачной восковой кожей. — Мне тяжело, понимаешь? — с трудом сказала она. — Слишком тяжело вспоминать то, что было. — А я вообще ничего вспомнить не могу. К тому времени, как официант принес поднос с кофе и пирожными, сеньор Вальдес и его восхитительная зеленая машина уже выезжали с парковки. Сеньор Вальдес оставил машину на подземной парковке, проверил замки и, открывая дверь на черную лестницу, еще раз с любовью осмотрел ее издалека: его зеленая красавица была подобна спящей пантере, она чуть слышно тикала, остывая, распространяя вокруг себя будоражащий нервы запах горячего масла и добротной кожи. Вдоль обеих стен просторного вестибюля стояли широкие диваны, обитые темно-красной кожей, и на одном из них, болтая ногами, сидела Катерина. Рядом стояла объемистая холщовая сумка. Сеньор Вальдес не сразу заметил ее. Он вышел из двери с надписью «Лестница на цокольный этаж» и прошел мимо дивана к стене, на которой висели почтовые ящики с привинченными к ним бронзовыми дощечками, где черными эмалевыми буквами были написаны имена жильцов. Сеньор Вальдес отпер свой ящик и заглянул внутрь, а затем, как волшебник, достающий из шляпы кролика, как детектив, поднимающий пинцетом с тротуара кусок окровавленной челюсти, двумя пальцами вынул из ящика открытку. Эта открытка ничем не отличалась от десятков подобных ей открыток, которые он вынимал из ящика и раньше. Но если обычно они были крайне лаконичны: «Завтра в 2» или «Во вторник после обеда», эта содержала более длинный текст: «Я знаю, что сделала страшную глупость. Умираю от тоски без тебя. Позволь мне доказать тебе это… Прости, прости меня! Надеюсь завтра получить отпущение грехов». Подписана она была просто <М>. Сеньор Вальдес пробежал ее глазами и тут же изорвал кусочек картона в мелкие конфетти. И только когда обрывки полетели в плетеную корзину для мусора, он повернул голову и увидел ее, сидящую на диване и с улыбкой наблюдающую за ним. — Привет… — сказала она. — Привет. Он произнес «привет», не добавив ни «милая», ни «ангел мой», что непременно сказал бы другим женщинам, и сразу невольно отметил, что сделал это неосознанно. С Катериной внешняя атрибутика теряла смысл. Все напускное, лишнее, пустое в присутствии этой девушки исчезало, спадало с него, как шелуха, пока не оставался только истинный Лучано. Он улыбнулся. — Похоже, у тебя хорошее настроение, — осторожно заметила Катерина. — Похоже, да. Я только немного удивился, увидев тебя здесь. — О, прости. Может быть, мне уйти? — Она потянулась носками теннисных тапочек к полу, дразня его. — Не хочу надоедать тебе. — Не смей! Ни в коем случае! Давно здесь сидишь? — Не очень. С полчаса. Ты на меня не сердишься? — Нет. — Точно? — Почему я должен сердиться? — Мы расстались как-то странно. — Она взглянула вниз, на свои старые выцветшие тапочки. — Я хотела сказать, что зря заговорила про этот шрам. Я же не хотела тебя обидеть! Прости. — Да я не обиделся. И ты оказалась права. Это я должен извиниться. — Вот глупыш. Ты хочешь об этом поговорить? — Не особенно. — Сбитый с толку, сеньор Вальдес прислушался к себе. Как он может говорить о чем-то, чего не видит и не понимает? — Знаешь, не все можно вылечить путем разговоров. На самом деле ничего нельзя вылечить, вот ведь незадача! Когда ты дорастешь до моего возраста, ты тоже это поймешь, однако еще пару часов назад мне так хотелось поговорить, что я умирал от этого желания. — Ну и что же, поговорить — это так естественно! И ты не прав, переговорами останавливают войны. — Единственное, что может остановить войну, — это превышение порога коллективной боли. Когда люди устают от боли, они перестают воевать. — Когда люди устают от боли, они начинают говорить, — заметила Катерина. Сеньор Вальдес достал из кармана ключи. — Поднимешься наверх? — Опять? — Да. — А ты хочешь, чтобы я поднялась? — Да. А ты хочешь? Опять? — Да. Он взял ее за руку, и они зашли в лифт. Двери закрылись, сеньор Вальдес поднял руку Катерины и поцеловал ладонь. Катерина сказала: — Тебе везет! У тебя есть такое тихое место, где ты можешь укрыться от всех. — Ты имеешь в виду лифт? — Я имею в виду чудесную квартиру, но, кстати, лифт тоже хорош. Так приятно, что здесь никто не подслушивает и не подглядывает за тобой, что можно делать все, что хочешь. Целоваться, например. Лифт остановился. — У тебя, значит, такого места нет? — спросил он. — Никогда не было. Сейчас я живу в студенческом общежитии, одна, конечно, но вокруг полно людей. А до этого мы все жили всей семьей в одной комнате. — И отец, и мать? — Ну да, за занавеской. — За занавеской? Пораженный, сеньор Вальдес даже остановился. Как мало эта девушка прожила, в какой бедной семье выросла, и тем не менее как сильно он желал, чтобы она заняла место в его жизни! Это было самое поразительное! — Да, за занавеской, — подтвердила Катерина со смешком. — На ночь мы ее задергивали, так что комната делилась на две части. Но в то время мы были еще малы. И знаешь, не самое плохое чувство на свете — знать, что мама и папа по ночам любят друг друга. Любят друг друга. Ее отец и мать при детях занимались любовью, отгородившись от них лишь занавеской, и все же она спросила его, не хочет ли он заняться с ней сексом. — Нет, конечно, — сказал он. — Не самая плохая вещь. — Он отпер дверь. — А что, в вашем доме и теперь только одна комната? — Не знаю. Не думаю. Папи умер, а теперь, наверное, брат пристроил еще одну комнату снаружи дома. Я уже давно там не была. Она подставила ему лицо для поцелуя, но он смотрел мимо нее. — Но как же ты оказалась здесь, как смогла вырваться из ужасной нищеты? Доктор Кохрейн уверял меня, что ты — одна из его лучших студенток. — Мне повезло, — сказала Катерина просто. — И люди были добры ко мне. И потом, я же работаю. Все время работаю. Я умею работать. — Да, понимаю. Он положил руку на ворот ее легкой блузки, сжал пальцами верхнюю пуговицу, готовый дернуть, разорвать, расстегнуть, и почувствовал, как ее рука мягко легла поверх его пальцев. Только в этот раз она не собиралась удерживать его, наоборот, помогала справиться с застежкой. В этот раз она сама жаждала как можно скорее оказаться в постели рядом с ним. Желала как можно скорее освободиться от одежды. — Чиано… — Ей все было трудно произносить это имя. — Чиано, поверь мне, я не занималась этим с другими. Сеньор Вальдес в испуге отдернул руку. — Но ведь я был у тебя не первый? — Внезапно сама мысль о том, что Катерина могла быть девственницей, ужаснула его. С другими все было наоборот: пару раз это придавало его интрижкам особую пикантность, но теперь он почувствовал себя вором. А затем, поскольку в первый раз от неожиданности он выпалил вопрос резким тоном, он добавил более мягко: — Ведь правда? Вместо ответа она бросилась ему на шею. Она обвила его руками, прижалась к нему, забыв, что между ними застряла ее холщовая сумка, уткнулась лицом в его рубашку. — Нет, — прошептала она, — ты у меня не первый. Но мне кажется, что на самом деле — первый, правда, правда. То были мальчишки, они не в счет. Глупая возня по темным углам, ты ведь совершенно другой! Ты настоящий мужчина. Прости меня, я ужасная дура. Делаю из мухи слона и вообще я сама тебе навязалась. Но понимаешь, когда у нас все… случилось, это было так хорошо, так чудесно, а утром я ушла от тебя и вдруг подумала, что ты никогда мне больше не позвонишь. И я была к этому готова, убеждала себя, что уже взрослая и что так часто бывает, но видишь! Через пару часов прибежала к себе снова, как потерявшийся щенок. Ты же не виноват… Мне так жаль… — Она отодвинулась от него и дрожащими пальцами принялась расстегивать пуговицы на блузке, бормоча: — Давай же, давай! Но теперь он положил свои руки поверх ее, остановив ее порыв. Она не решалась взглянуть на него, и он взял в ладони ее лицо и поцеловал в теплые щеки и в лоб, поцеловал в ноздри, губы, волосы, подбородок и целовал ее, не выпуская из объятий, пока оба не заплакали. Это был второй раз, когда сеньор Вальдес плакал за последние тридцать семь лет. А потом они сидели на кухне и пили кофе. Она рассказала ему об отце, о детстве на ферме, о деревне и ее жителях. Он в ответ рассказал о дедушке-адмирале. Она рассказала, почему ходит, ссутулившись и сложив на груди руки, почему на улице опускает голову, как монашка, избегая мужских взглядов, а иногда, когда терпение ее кончается, почему задирает вверх подбородок и осыпает встречных мужчин пулеметным огнем сердитых взглядов. Когда стемнело, они перебрались в гостиную. Сеньор Вальдес мельком взглянул в окно на панораму Кристобаль-аллеи с исчезающими в темноте красными дорожками пролетающих машин и сел на широченный кожаный диван, твердо стоящий на изогнутых ножках, сделанных из хромированных трубок. Катерина подошла к его столу и задумчиво провела пальцами по шершавой поверхности. Тело сеньора Вальдеса отдалось сладкой дрожью, когда он вспомнил ощущение от прикосновения ее пальцев. — Я денег здесь не держу, — сказал он. — Знаю, — сказала она. На столе лежала его записная книжка. На секунду у него от испуга замерло сердце, что она сейчас откроет ее и обнаружит пустоту, но через мгновение он облегченно вздохнул. Она ведь уже видела ее вчера, он сам купил любовь Катерины за два слова из десяти, а эти десять слов было всем, чем он на сегодняшний день владел. — Иди сюда, — сказал он, — сядь рядом. Она не послушалась. — Молчи и смотри, как я буду богохульно поклоняться твоему столу. — Она повернулась к нему спиной, подняла обе руки вверх, как в молитве, перекрестив запястья и заламывая пальцы, и исполнила перед столом какой-то ритуальный танец, свиваясь кольцом и непристойно подрагивая бедрами. Под конец она поцеловала поверхность стола, как епископ целует алтарь. — Это святыня для всех нас, понятно? — Это просто стол. — Это место, где ты творишь. — Нет смысла засыпать меня комплиментами. Я уже завещал этот стол Национальному музею. — Ты всегда можешь изменить завещание. Завещать его мне, например. — Что, уже ждешь моей смерти? Она опять бросилась в его объятия. — Нет! Нет! Никогда! Чиано, пожалуйста, не умирай! Живи вечно, вечно! Она неожиданно толкнула его, как разыгравшийся щенок, и оба свалились на диван. Но ничего не произошло, даже поцелуев. Они просто тихо лежали бок о бок, глядя на надвигающуюся на город тьму, следя за красными огнями машин, пролетающих по проспекту цепочкой горящих угольков, то подмигивая, то угасая. Когда совсем стемнело, сеньор Вальдес встрепенулся и пошел на кухню. Он приготовил омлет, и они поели, и она сняла ужасные тапки, залезла с ногами на диван и прислонилась к его плечу. Ее тапки страшно воняли. Он включил телевизор. Потом они пошли в спальню, и она спросила, можно ли воспользоваться его зубной щеткой. Они разделись в темноте, легли рядом, обнялись и провалились в сон. Не было никакого опять. Они просто заснули. А ночью сеньор Вальдес проснулся оттого, что ее волосы щекотали его лицо, и всей грудью вдохнул ее все еще непривычный запах. Высоко в небе стояла луна, город тихо гудел за окном, а вокруг Катерины мерцал еле заметный серебристый ореол, обволакивавший ее тело. Он ясно видел его даже в темноте спальни. Сеньор Вальдес провел рукой вдоль тела Катерины, скользя по рельефным изгибам и впадинам, все еще не веря, что это происходит именно с ним. Она пошевелилась, и он повыше натянул на нее простыню, лег рядом и уснул. Утром его разбудил шум льющейся в ванне воды. Катерина оставила после себя смятые простыни — след ребенка, оттиснутый женским телом. Он положил руку на теплый оттиск, вызывая в памяти ее спящий образ. Вскоре она вернулась, шлепая босыми ногами по полу, держа в руках тонкую папку. — Смотри, что я принесла, — сказала она. — Захватила на всякий случай, если хватит смелости показать. — Ее голос звучал напряженно и от неуверенности сухо. Она даже откашлялась, будто у нее запершило в горле. — Я тебе говорила, что пишу? — Да, говорила. — Так вот, — она вновь залезла в постель, — я хотела дать тебе почитать, но сейчас передумала. Лучше я сама тебе прочту, хорошо? — Сеньор Вальдес лежал на животе, и она села ему на спину верхом, как великосветская дама, совершающая конную прогулку по парку воскресным утром. Он чувствовал спиной жар ее тела, мягкость бедер, крепко обхвативших его. Она пригладила ему волосы на затылке и слегка потерла спину между лопатками. — Какие у тебя красивые плечи, — сказала она. — Спасибо. — Сейчас прочитаю тебе рассказ, только, чур, ничего не говори, пока не закончу. — Буду держать рот на замке. — Это, наверное, страшная чушь. Особенно по сравнению с твоими работами, но все равно мне почему-то очень хочется, чтобы ты послушал. — Я уверен, что это не чушь, — «О, Чиано, великий обманщик, — сказал он себе, — поешь все те же песни!» — Слушай. Вот что прочитала Катерина. Однажды, давным-давно (так начинаются все рассказы с тех самых времен, как люди начали слагать их) посреди бесконечных красных полей на невысоком холме стояла небольшая деревушка. В ней жило около тридцати семей, и среди них — женщина с тремя чистенькими, опрятными ребятами, которая зарабатывала на жизнь, развлекая прохожих мужчин, а также мужчин своей деревни, а также мужчин из двух соседних деревень, которые иногда заходили на огонек. Другие женщины деревни втайне были страшно рады, что у них есть собственная шлюха, поскольку это давало им возможность презирать ее, а это всегда приятно. Когда мужчина напивается до бесчувствия, едва доползает домой, бьет жену и обзывает ее дурой, а потом храпит до обеда, вместо того чтобы работать, чем бедная женщина может утешить себя? Например, тем, что хотя ее муж — изрядная скотина, она сама по крайней мере не деревенская шлюха. Хотя и слабое, но утешение. А в овражке, где жила та женщина, трое ее веселых ребятишек все утро играли около ручья, строя запруды, отправляя в далекие плавания маленькие веточки, щепки и листики, которые должны были доплыть до океана. Днем, когда играть становилось слишком жарко, они шли в дом и учили уроки, занимались что было сил, а их мать в это время стирала и гладила их одежду» а потом расчесывала им кудри, рассказывая, как они вырастут, станут докторами и юристами и будут жить в большом городе. Так, собственно, и получилось. Много лет спустя, когда жители деревни вспоминали те далекие времена и трех опрятных ребятишек, они радовались, что сами живут не в городе. Наверное, не очень-то приятно знать, что тебя лечит врач, мать которого — страшная грешница — за его образование платила своим телом. Конечно, если бы это была настоящая история, такая, что рассказывали наши бабушки, она обязательно вывела бы нас из овражка на центральную улицу и провела по ней до старого колодца, что стоит у подножия холма. Затем по вьющейся серпантином тропе мы поднялись бы на вершину к высокому старинному замку и познакомились с мудрым старым идальго, его хозяином. И мы узнали бы, что у старого идальго есть черноглазый сын с бесстрашной улыбкой, острым мечом и добрым конем, черным, как черная ненависть женского сердца. И что красавец-сын не женат. И после многих страданий, приключений, вздохов и песен он нашел бы себе невесту и привел к отцу. Но все мы знаем, что если что-то и меняется в нашей жизни, то никогда — к лучшему, поэтому наша история совсем другого рода. Не было на том холме ни старинного замка, ни мудрого идальго. Над холмом возвышались лишь останки разрушенной крепости, крыши давно не осталось, но стены еще стояли — сложенные из огромных, неправильной формы камней со скошенными краями, воткнутых друг в друга, как зубы гигантского аллигатора, они сумели противостоять разрушительным землетрясениям. Со времен конкистадоров никто не жил в этой крепости, лишь стаи обезьян с визгом носились по стенам, но речь идет о другом доме, что стоял около колодца. Это был очень красивый дом. Крепкие ворота его были выкрашены зеленой краской, высокие, выше человеческого роста, стены окружали сад, и каждый год их заново штукатурили, чтобы защитить от доящей. Если задрать голову и взглянуть с другой стороны улицы, можно было увидеть верхушки трех деревьев, что махали листьями из-за ограды, словно три гигантских зеленых флага. Их приходилось без конца поливать, но зато тень они давал густую, щедрую, которой завидовали все соседи. А что еще надо для счастья? Эти деревья, поглощающие воду ведро за ведром, машущие ветками из-за забора, были похожи на неоновую вывеску, мигающую цветными огнями: «Здесь живет богатый человек! Успешный человек!» Этот дом принадлежал сеньору Хосе Пабло Родригесу. По вечерам он поднимался на крышу и смотрел на юг, где все поля до самого горизонта принадлежали ему. Он поворачивал голову к северу — и там все поля тоже принадлежали ему. И на западе, и на востоке, и везде все поля были его владениями. Но так было не всегда. В дни, когда отец Хосе Пабло был молод, поля вокруг принадлежали другим семьям, но теперь времена изменились. Глaвы семей умирали, и их наследство делилось поровну между десятком сыновей, и кто-то из всегда готов был продать свою долю. А бывало, что дочери выходили замуж, надо было платить за свадьбу, покупать приданое. У кого-то наступали тяжелые времена, и они отдавали землю под залог. Хосе Пабло всегда готов бы ссудить деньги соседям — под проценты, конечно, и хороший залог. Бывало, случались и несчастья. Например, заболевал ребенок. Пли хозяин семьи ломал ногу. Бывало, даже нехотя приходилось продавать землю. А Хосе Пабло всегда был готов купить. Хосе Пабло с детства усвоил мудрость: деньги работают лучше людей, поскольку им не надо спать. Заставь деньги работать, и они будут служить тебе верой и правдой. Мужчина в поле не может простоять двадцать четыре часа в сутки. Он должен есть, пить, отдыхать. Но за аренду земли он платит каждую минуту. Днем и ночью, во сне и наяву аренда приносит прибыль. Хосе Пабло понимал это. Поэтому в конце концов он и скупил все поля. Его отца жители деревни окликали на улице, для них он был Манолито. Но Хосе Пабло жители деревни называли сеньор, он повелевал своей деревней, как король, и волен был распоряжаться судьбой ее жителей, казнить и миловать по своему усмотрению. Сеньор Хосе Пабло Родригес считал себя почти небожителем и шел по улице тяжелой поступью, чтобы никто не забывал об этом. Однажды, когда Хосе Пабло влез на крышу и оглядел свои владения, он увидел странное зрелище. На юге все поля были пусты. На севере тоже. И на востоке, и западе ни один человек не работал в поле, даже тропинки, ведущие из деревни к ПОЛЯМ, были пусты. Такое положение дел расстроило его чрезвычайно. Ведь он привык, что все работают на него днем и ночью, и спокойно спал до полудня, зная, что, проснувшись, первым делом поднимется на крышу и удостоверится в этом. Но еще больше расстроил Хосе Пабло звук медного колокольчика на его воротах, означавший, что к нему пришли, и это до того, как он выпил утренний кофе! Сердито топая, он спустился во двор и увидел, что к нему явилась делегация, и это повергло Хосе Пабло в великое раздражение, поскольку он ненавидел жалобы, нудный скулеж и детские просьбы односельчан. У него не было настроения разговаривать с ними, но у ворот собралась половина мужчин деревни, они выпихнули вперед дурачка Хулио, вождя этих наглых попрошаек. — О, сеньор Родригес, выслушайте голос блаженного, одного из тех, кто неправедно пострадал! Хосе Пабло подавил вздох и уселся в старое плетеное кресло, стоявшее в тени среднего из трех его огромных деревьев. Он расставил ноги в стороны, чтобы дать животу больше места, и коротким властным жестом поманил к себе крестьян, столпившихся у ворот. К нему приблизились четверо, Хулио и трое его друзей, они остановились на краю тени, что отбрасывало дерево, переминались с ноги на ногу, рассматривая землю. — Говори же! — раздраженно приказал он. Хулио молча сопел. — Ты, осел, будешь говорить? Мне что, нечего делать, кроме как сидеть тут, глядя на твою дурацкую образину? Понемногу, подбадриваемый толчками и щипками друзей, Хулио изложил жалобу: его обидел коробейник Мигель Анхель, молодой негодяй с черными волосами, белыми зубами и слишком ловкими руками, что месяц назад прошел через их долину и ночевал в старой крепости. Коробейнику не страшен сам черт, все знают, что он состоит на службе у самого дьявола, и поэтому обезьяны, живущие в развалинах, не тронули его, даже не разворовали его товар. Вся деревня слышала сладкозвучный голос флейты, несколько ночей подряд льющийся в долину со стен старой крепости, а когда коробейник отправился дальше, в волосах дочери Хулио блестел золотой гребень. — И вот, сеньор, прошел месяц, и у нас исчезли две овцы. Это коробейник их украл, будь он трижды неладен. Надо его поймать и хорошенько наказать. Хосе Пабло рассмеялся так, что толстые бока его заходили ходуном. — Две овцы! Месяц назад! Почему же ты только сейчас решил прийти ко мне жаловаться? — Он ударил руками по мясистым ляжкам. — Мне кажется, коробейник сыграл неплохую песенку на своей флейте. А где сейчас твоя дочь, Хулио? Я слышал, ты посадил ее в поезд и отправил в город навестить больную тетушку? Так? Может быть, она и взяла с собой твоих овец, а? Мигелю Анхелю нет нужды красть овечек, они сами к нему приходят. Старое плетеное кресло заскрипело, когда Хосе Пабло с трудом встал и, заливаясь от смеха, направился в большой, прохладный дом. Он все еще смеялся, когда уселся за стол с чашкой чая мате, и вновь поздравил себя со своей счастливой звездой. «Когда мужчина состоятелен и может купить дочери богатое приданое, есть ли ему нужда бояться каких-то там коробейников с их блестящими цацками?» Но через несколько дней, в середине ночи, когда полная луна висела в небесах, освещая голубоватым светом поля на много миль вокруг, над деревней опять полилась чарующая музыка флейты. Хосе Пабло вышел на крышу, накинув одеяло на плечи, чтобы защититься от росы, и долго слушал тоскливую, зовущую мелодию, трепещущую и играющую в лунном свете, подобно серебряным нитям на ветру. И, лежа в постели, он продолжал слушать флейту. Она пела так тихо, убаюкивающе, что он задремал и в полудреме услышал звук хлопнувшей где-то далеко двери. Он услышал тяжелый стук шагов на дороге, что проходила мимо его дома, а немного позже музыка стихла, и Хосе Пабло сладко заснул. На следующий день, когда мужчины шли в поле, Хосе Пабло встретил на дороге Хулио и опять назвал его ослом. — Что я вижу? У тебя расквашен нос и синяк под глазом? Ты что, осел, решил брать уроки флейты? Я слышал, как ты бежал по дороге прошлой ночью. А сколько овец ты потерял сегодня? — Он расхохотался, а Хулио угрюмо забросил мотыгу на плечо и пошел в поле рыхлить землю. В тот день, пока мужчины работали, в небе собирались рваные белесые облака, но ни одно из них не пролилось на землю дождем. Птицы улетели в леса, овцы сбились в плотное стадо на красных холмах, разрыхленная земля в бороздах высыхала и превращалась в пыль, а ветерок подхватывал красноватые брызги и уносил прочь, как пену с волн далекого океана, который никто из крестьян не видел и даже не мог себе представить. И весь день напролет Хосе Пабло сидел в большом доме, подсчитывая столбики чисел и слушая звуки, доносящиеся с полей, а затем опять наступила ночь. Таков порядок вещей в мире — от маленькой деревни у подножия холма до странного города, состоящего из огромных каменных крепостей, под названием Нью-Йорк. И вторую ночь подряд Хосе Пабло отправился спать под звуки флейты, зовущей с высокого холма, а утром, когда, как обычно, поднялся на крышу дома, чтобы осмотреть поля, увидел, что юная Инесс, дочь кузнеца Арсенио, что пришла к колодцу за водой, сверкает золотым браслетом, которого он раньше не замечал. — Эй, красотка! — позвал он. — А что, твой отец сосчитал вчера вечером своих овец? От неожиданности девушка вздрогнула, уронила ведро и убежала. А через месяц у его ворот снова собралась толпа, чтобы сообщить о новой краже. В этот раз в голове колонны стоял Арсенио. Прежде чем пустить просителей на порог, Хосе Пабло кликнул свою красавицу-дочь, свою ниночку-деточку, и велел подать кофе. Затем он позвал: — Входите! — и уселся в любимое скрипучее плетеное кресло, стоявшее под тенью самого большого дерева. Он указал на всех крестьян по очереди и сказал так: — Через месяц приходит срок платы за аренду поля. Тыдолжен мне денег. И ты. И ты. И ты. Только не говорите, что вы пришли ко мне пожаловаться, что у вас снова пропали овцы, и вы не сможете заплатить! Арсенио встал перед ним, опустив голову и сгорбив плечи, не в силах взглянуть ему в лицо от стыда. — Сеньор, — сказал он. — Мы заплатим вам сполна, но овцы пропадают не только у нас. В других деревнях нашей долины та же история. Во всех деревнях, где проходит коробейник Мигель Анхель, он крадет овец. Пусть же он заплатит за это! — О, замолчи! Что ты несешь? Теперь послушайте меня. Сдается мне, что все ваши овцы на месте и ничего Мигель Анхель у вас не украл, наоборот, пройдет недолгий срок, и, возможно, мы узнаем, что он подарил вам несколько новых овечек? Он-то знает, чем расплачиваться за гостеприимство, наш Мигель Анхель, ха-ха-ха! Всех своих овечек одаривает щедро. То браслетик сунет, то гребешок. Как раз в это время дверь в большом доме Хосе Пабло распахнулась, и оттуда вышла его дочь Долорес, его ненаглядная ниночка, неся на подносе кофейник, чашку, сахарницу и его амбарные книги. Он сделал вид, что не видит ее: — Кто же знает, сколько овечек осчастливил наш коробейник. А ваши дочки что-то задешево продают свою любовь. Не то что моя Долорес, моя драгоценная девочка — она-то знает себе цену. Она не так воспитана. Эта девушка умеет себя вести достойно. И, махнув рукой, будто отгоняя комаров, он сказал просителям: — Убирайтесь! Убирайтесь вон! Принимайтесь за работу! Мужчины ушли с его двора, недовольно ворча. Коробейник Мигель Анхель путешествовал пешком, ночуя в деревнях по дороге через долину. Две недели уходило у него на то, чтобы пройти долину от деревни Хосе Пабло до ее южной границы, где он поворачивал и шел назад. И через две недели он вновь приходил в деревню, проводил две ночи в старой крепости и шел на север. Получалось, что коробейник приходил в деревню раз в месяц, как раз в то время, когда жирная полная луна висела над старой крепостью, сияя, словно огромная лампа. И тогда сладкая музыка звучала над холмами, жемчужной нитью переливаясь в лунном свете. В ту ночь, когда Мигель Анхель вернулся в деревню, было так жарко, что Хосе Пабло решил провести ночь на крыше. Он слушал, как музыка рассыпается над ним каплями серебряного дождя, он дремал, но не спал, пока не услышал, как где-то открылась дверь и торопливые ноги пробежали по тропинке. Тогда он уснул, довольный. Однако утром, когда его дочь, бесценная Долорес пришла на крышу с завтраком для него, он заметил ленточку из золотой тафты, вплетенную в ее косы, которой раньше не видел, и смутное беспокойство охватило его. Никто не приходил к его воротам жаловаться на кражу овец, и Хосе Пабло нервничал все больше. Цифры прыгали перед глазами, кофе горчил, горячий ветер засыпал пылью глаза, а Долорес нагоняла тоску песенкой, которую твердила в саду, будто заведенная.* * *
Когда настал вечер и темнота поглотила город, над дверью в дом доктора Кохрейна с легким удивленным хлопком вспыхнула лампочка. Несколько ночных мотыльков немедленно устремились к ней и закружились вокруг, трепеща крылышками в танце смерти, обжигаясь и исчезая в темноте. Через пару секунд входная дверь приоткрылась, и на пороге появился доктор Кохрейн. Доктор ненавидел темноту и страшно боялся ее. Он спускался по каменным ступеням по-стариковски медленно, ощупывая пространство впереди себя тростью и тяжело опираясь на широкую каменную балюстраду. Сев в машину, доктор Кохрейн положил трость на пассажирское сиденье и, не заводя двигатель, отпустил ручку ручного тормоза. Автомобиль тихо покатился вниз по склону, постепенно набирая скорость, пока, чуть-чуть не доезжая перекрестка, доктор не повернул в замке зажигания ключ и не включил вторую передачу. Потом он нащупал кнопку включения фар, зажег их и довольно быстро (но не настолько быстро, чтобы вызвать подозрение) поехал в сторону дороги, ведущей к шоссе, что проходило вдоль берега реки Мерино. В этот поздний час улицы города были пустынны, транспорта почти не было. Доктор Кохрейн ехал в направлении центра, туда, где транспортный поток не прекращался даже ночью, где всегда было шумно. Дорога плавно перетекла в шоссе, бегущее вдоль горбатых холмов по высоченным эстакадам, стоящим на гигантских бетонных ногах. Внизу едва виднелись когда-то чистенькие, опрятные здания, где раньше жили купцы и капитаны дальнего плавания; они, как белые острова, там и сям мелькали в океане зелени, словно их выбросило с шоссе бесконечным потоком машин. Дома эти давно были брошены законными владельцами и теперь служили приютом бездомной бедноты, грязной, убогой и злобной. Подобно стаям голодных кривоногих крабов, сгорбленные оборванные фигуры с тележками, украденными по случаю из ближайшего супермаркета, ковыляли от одного белого остова к другому в надежде найти ночной приют и хоть какую-нибудь поживу. За темными проемами разбитых окон кое-где мелькали слабые огоньки. Огни костров, разведенных на бетонных плитах, мерцали под пульсирующей, ревущей магистралью, заплетенной в высоко поднятые над землей развязки и мосты. Костры отбрасывали танцующие тени, мимо по своим делам трусили тощие шелудивые собаки. Под дорогой успело вырасти целое поколение мужчин, они ютились в хибарах, построенных из картонных коробок, спали, завернувшись в рваные одеяла, зачинали детей на матрасах из старых газет, а наверху, закрывая звезды, там, где положено быть небу, с монотонным гулом пчелиного улья день и ночь нескончаемо мчались автомобили. Доктор Кохрейн вскоре оказался со всех сторон окружен косяком машин; впереди, угрожающе раскачивался и скрипел тормозами высоченный грузовик; из-под его колес вылетали клубы жирной копоти и обоймы мелких камней, а по обе стороны отчаянно сигналили и толкались чернобокие такси. Не обращая внимания на истеричное блеяние гудков, доктор крутанул руль и ушел влево, перемахнув через два ряда автомобилей. Бросив несколько быстрых взглядов в зеркало заднего вида, он вдавил педаль газа в пол и понесся вперед, но через пару минут резко сдал вправо, чуть не угодив под передний бампер шестнадцатиколесного трейлера с заляпанным грязью бульдозером на платформе, обвешанной по всей длине гирляндой белых, мигающих лампочек. На секунду яркий свет фар трейлера ударил в зеркало заднего вида, ослепив доктора. Он опять ударил по газам и буквально выпрыгнул с шоссе по едва заметному съезду, сбросив скорость на повороте и проследив, сколько машин последовало за ним. Удостоверившись, что слежки нет, доктор совершил полный разворот, вернулся на шоссе и, затерявшись в потоке машин, не спеша поехал в обратном направлении. Доктор Кохрейн проехал два съезда, перепрыгивая с одной полосы на другую, не забывая проверять, не появился ли за ним хвост. Видя, что горизонт чист, он свернул вбок и выскочил на небольшую асфальтовую дорогу. Дорога привела его к перекрестку с указателем, которого не было видно, поскольку фонарь над ним был разбит, а лампочка вырвана с корнем. Впрочем, доктор Кохрейн и без указателя прекрасно знал, куда ехать. Он еще раз повернул направо и вскоре добрался до маленькой площади, ярко освещенной уличными фонарями. Там шла бойкая торговля — пахло жареным мясом, а в магазинчиках, где вместо дверей проемы закрывали газеты, торговали сигаретами, конфетами, бульварными романами и вульгарными, кричащими журналами, заполненными изображениями грудастых звезд телесериалов. Ярко раскрашенные будки, в которых продавались лотерейные билеты, стояли по углам площади, словно маяки, ограждающие моряков от мелей и острых рифов. Доктор Кохрейн нашел место для парковки на боковой улочке, запер машину и зашагал назад к площади, отмеривая расстояние тростью. Он подошел к остановке, откуда отходил автобус номер 73, дождался его, бросил в кассу несколько сентаво и пробрался на заднее сиденье. Черные проемы окон зияли, ни единым огоньком не давая понять, какое место они проезжают. Доктор сидел, нахохлившись, обеими руками опираясь на трость и время от времени взглядывая в черное окно, будто ожидая от него указании. После двух остановок в автобус больше никто не садился. На пятой основная масса пассажиров вышла. Автобус двигался рывками, пыхтел, скрежетал коробкой передач. В салоне пахло горячим дизельным маслом, и от его сладковатого запаха к горлу доктора Кохрейна подступила тошнота. После одиннадцатой остановки в салоне не осталось никого, кроме высокого, худого мужчины в грязной синей куртке, сидевшего в правом ряду недалеко от водителя и доктора. Доктор Кохрейн давно заприметил этого подозрительного мужика: он внимательно наблюдал за ним с тех самых пор, как тот влез в автобус и втиснулся на узкое сиденье, приподнятое над передним колесом. Теперь в автобусе было полно свободных мест, однако мужчина вроде не собирался пересаживаться, так и сидел, поджав колени почти к подбородку, болтая из стороны в сторону головой и периодически задевая виском стекло. Доктор Кохрейн бесшумно подвинулся на сиденье чуть ближе к окну — это дало ему возможность использовать черное стекло как зеркало и через отражение заглянуть в лицо худому мужчине. Глаза мужчины были закрыты. Доктор его не узнал. Автобус резко дернулся на повороте, и высокий мужчина проснулся. Он вскочил, дико огляделся по сторонам и побежал по проходу вперед, хватаясь руками за спинки кресел. — Эй! — хрипло закричал он. — Эй, шеф! Стой! Я пропустил свою остановку! Останови, я сойду здесь! — Не положено. Здесь нельзя останавливаться. — Да открой ты! Что тебе стоит? Все равно же стоишь на красный! Я никому об этом не расскажу, будь уверен. — Не положено, я сказал. Жди до остановки. И, кстати, разговаривать с водителем во время движения запрещено, понял? А ну отойди назад за желтую полосу! — Что ты сказал, пахьеро[9]? Отойти за черту? Не базарить с водилой? Смотри! — Рассерженный пассажир взмахнул руками и одним прыжком перемахнул через злополучную черту. — Ну что, видал? Вот я и перешагнул твою долбаную черту и стою у тебя прямо за башкой. Слышишь? С тобой разговариваю! Что ты мне сделаешь, а? Ссадишь? Водитель грудью налег на руль, как рулевой на трехмачтовом корвете, огибающем мыс Горн, и почти встал ногами на педаль тормоза так, что автобус, охнув, всей тяжестью осел на амортизаторы и остановился как вкопанный. Дверь с шипением распахнулась, и водитель в сердцах заорал: — Пошел вон! Высокий мужчина сунул ему в окошко пальцы, сложенные в неприличном жесте, и быстро скатился по степеням на улицу. Водитель высунулся из окна: — Кавеса де миерда[10] — прорычал он вслед. Откинувшись назад и все еще дрожа от возмущения, он провел рукой по волосам и в зеркало заднего вида оглядел салон автобуса. — Прошу прощения, — сказал он доктору Кохрейну. — Извините, не сдержался. Может, вы тоже хотите тут сойти? Доктор Кохрейн покрепче сжал набалдашник трости и наклонил голову вниз, пытаясь спрятать лицо за широкими палями новой темно-серой шляпы. — Я еду до кольца, — сказал он. — Хорошо. — Водитель закрыл двери, и автобус, вздрогнув, покатился дальше. Ссора водителя с пассажиром смутила и расстроила доктора Кохрейна. А он-то считал, что ездить автобусом — лучший способ добраться до места незамеченным! Сколько раз он ездил на автобусе, и каждый раз новое путешествие ничем не отличалось от предыдущего. Именно на это и рассчитывал доктор. По его расчетам, водители автобуса по мере работы должны утрачивать человеческие черты, превращаясь в роботов. Ведь каждый день на протяжении многих лет они ездят по одному и тому же маршруту, возят одних и тех же пассажиров, в одном и том же месте совершают повороты, тормозят и переключают скорости, открывают двери на тех же остановках, останавливаются перед теми же светофорами. Пассажиры, которых они перевозят, должны казаться им похожими друг на друга, как братья-близнецы. И поэтому доктор очень рассчитывал, что если в некий прекрасный день полицейский поднимется на подножку автобуса, надменно оттопырив зад, сдвинув на лоб зеркальные очки, небрежно опустив правую руку на кобуру револьвера, и помашет перед носом водителя фотографией, вопрошая: «Вы видели этого человека?» — водитель только презрительно улыбнется. Или пожмет плечами, сплюнет, удивляясь глупости этого человека, вернет фотографию, отрицательно покачав головой, и упрямо уставится в пол. Теперь надежды доктора были разбиты. В этот раз водитель его запомнит. Доктор Кохрейн подавленно глядел под ноги. Досконально рассмотрев пыльные туфли, он перевел взгляд на грязный, заплеванный пол. В полу явно виднелась крышка люка — наверное, через этот люк механики спускаются в чрево автобуса, чтобы отладить и смазать наработавшийся за день механизм. Доктор Кохрейн проследил взглядом извивы и выпуклости неровной алюминиевой крышки, в голове крутились бессмысленные уравнения и формулы, а к горлу подступала желчь. Автобус несся сквозь тьму, шатаясь и подпрыгивая на ухабах. — Конец маршрута! — устало произнес водитель в микрофон. Отчаянно взвизгнув тормозами, автобус остановился. Водитель открыл дверцу кабины и спрыгнул на землю, постанывая от боли в затекших ногах, несколько раз присел, забросил руки за голову, с наслаждением разминая усталые мышцы. Доктор Кохрейн смотрел, как водитель, прихрамывая, пошел к фонарному столбу, на ходу охлопывая карманы в поисках сигарет и спичек. Когда он вошел в бледноватый конус света, сзади на его рубашке явственно проступила уродливая темная полоса. Свет фонаря разрезал его пополам: ботинки и брюки были видны как на ладони, но лицо пряталось в тени, и только по горящему огоньку сигареты можно было определить местонахождение рта. Доктор Кохрейн поднялся и быстро заковылял по автобусу вперед, к открытой двери. Повесив трость на сгиб локтя, он обеими руками схватился за грязные поручни и, закусив от резкой боли губы, выбросил тело вниз, на землю. Оказавшись на дороге, он еще глубже нахлобучил на лоб шляпу и быстро пошел в противоположную от водителя сторону, стараясь держаться в тени автобуса. Увидев слева от себя щель между домами, он, не задумываясь, нырнул в нее. Доктор шел, запутывая следы, как охотник, внезапно оказавшийся с наветренной стороны от зверя, постукивая тростью по растрескавшемуся асфальту, натыкаясь на пустые бутылки и жестяные банки, устилавшие его путь. Ему приходилось напрягать зрение, чтобы рассмотреть дорогу в синеватом, мертвенном свете, падающем из лишенных занавесок окон, откуда доносилось невнятное бормотание и блеяние телевизоров, которые словно надсмехались над ним из глубин комнат. Доктор прошел по большому кругу и вернулся к остановке, прячась за домами, заборами и ненадолго застывая в темноте. Вдруг он услышал, как зафыркал двигатель автобуса, отряхивающегося, как старый пес после купания. «Черт, мог бы просто подождать», — проворчал доктор. Он сильнее оперся на трость, прислонился к стене и больше не двигался с места, пока не удостоверился, что автобус уехал. На улице царила абсолютная тишина. Доктор Кохрейн, хромая, проковылял мимо автобусной остановки, пересек улицу и, задыхаясь от усталости и страха, начал медленно подниматься на высокий холм. Он часто останавливался, чтобы оглядеться: боль в ноге отдавала в спину, дыхание прерывалось, иногда казалось, что кто-то лезет вверх по узкой тропинке позади него. Вдалеке лаяли собаки, потом послышался звук полицейской сирены, но сзади вроде никто не шел. Чтобы удостовериться, доктор сделал два шага от тропинки в сторону, полностью слившись с черным пейзажем, немного постоял, напрягая глаза и вглядываясь в кромешную темень. Он решил сосредоточиться на единственном участке тропы, что был слабо освещен падающим из далеких окон желтоватым светом. Его преследователь, как бы он ни старался, все равно ступит в освещенный участок. Нет, никого. Слава Иисусу! Выждав еще немного, доктор медленно пополз по склону дальше, пока не дошел до старой, заросшей диким вьюнком ограды. На одном из столбов висела белая футболка с логотипом клуба «Атлетико». Бросив еще один осторожный взгляд назад, доктор Кохрейн снял футболку со столба, с трудом пролез в лаз и, держа трость, как шпагу, пошел по одному ему известному пути, лежащему по другую сторону ограды.* * *
Говорится в Писании: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными[11]». Отец Гонзалес точно знал, что он трус, но это знание не делало его свободным. Ранним утром и поздним вечером, в зимнюю темень и при первых лучах рассвета, когда солнце на цыпочках восходило к верхушкам розовых гор, не разбудив вечно спящего там снега, а затем весело катилось по белоснежным склонам, обдавая город теплым благоуханным ветром, отец Гонзалес умирал от страха. Облаченный в сутану, он стоял плечом к плечу с монахами у подножия алтаря, построенного испанцами на обагренной кровью скале, где язычники приносили своим богам человеческие жертвы, причащался крови Христовой, а его сердце замирало от ужаса. Больше всего на свете отец Гонзалес боялся разоблачения. Что бы ни случилось, его тайна не должна быть раскрыта. Никто не должен знать то, что когда-то дало команданте Камилло такую власть над ним. Никто не должен знать, что он уже сделал по велению этого человека. Никто из знакомых священника ни о чем не догадывался — но Бог-то видел все! Бог знал и тем не менее позволял отцу Гонзалесу каждый день отправлять в рот кусочек плоти Господней. Конечно, ужас с годами притупился. Каждое утро, когда Гонзалеса не убивало грянувшей с небес молнией у алтаря, когда он не испускал дух, как Анания, страх его чуть ослабевал. Он съедал скудный завтрак, ожидая, когда страх вернется. Он шел в университет, зная, что ужас ждет его там. Целый день сидел он за своим столом, глядя на портрет Максимилиана Кольбе, улыбающегося ему со стены. Иногда он долго не решался поднять глаза, чтобы не встретиться с безмятежной улыбкой святого мученика. Студенты, приходившие к нему на занятия, читали в этой улыбке надежду, мягкий юмор, ободрение, но отец Гонзалес видел только глаза, глядящие на него с презрением и насмешкой. Вот и сейчас по привычке он отвел взгляд, уставившись в разложенную на столе раскрытую тетрадь, но страх не проходил. Он боялся, что телефон снова зазвонит. Он боялся голоса в телефонной трубке, боялся того, чего этот голос может от него потребовать. Он также боялся, что телефон не зазвонит и что его мучительное ожидание будет длиться вечно. А ночью, лежа в крохотной комнате, где все вокруг было так бело, тихо и покойно, будто он находился внутри яичной скорлупы, на кровати, доски которой когда-нибудь пойдут на изготовление его гроба, отец Гонзалес страдал больше всего. Страх раздувался вокруг него до невообразимых размеров, ядовитым клубком свивался по палу и взлетал до потолка. Измученный, он лишь под утро забывался тяжелым сном. Иногда даже сон обманывал его, и ему снилось, что он не спит и дрожит от страха, и ужас этого ощущения вытаскивал его из глубин сна и бросал на мокрые от пота простыни, где он проводил остаток ночи без сна, зажмурив веки, о которые билась темнота. А иногда он сладко спал до самого рассвета и, просыпаясь, на секунду испытывал чувство божественного умиротворения и покоя, пока не понимал, что не боится, и не вспоминал, почему должен бояться. В такие моменты ему хотелось притвориться спящим, даже перед самим собой, но так никогда не получалось. Кода в его дверь постучали, отец Гонзалес не боялся. Он лежал на спине и находился на дне столь глубокого, бархатисто-черного сна, что и самые страшные видения своими длинными щупальцами не могли его достать. Во сне отца Гонзалеса царила тишина, означавшая только одно — тишину, а не преддверие крика. Когда отец Гонзалес проснулся от стука в дверь, он сразу вспомнил, что перед этим в дверь стучали еще два раза. Он вспомнил, как сухой звук достиг его сознания, так же как звук распускающегося за тысячу километров розового бутона достигает сознания ласточки и говорит ей: «Пора лететь в сторону весны!» Таким же образом низкая, вибрирующая, отзывающаяся эхом нота проходит сквозь черные, холодные толщи океанских глубин и достигает сознания кита, который немедленно устремляется к единственной избраннице. После первого стука отец Гонзалес пошевелился. После второго — полетел вверх, вверх, из недр черного сна, быстрее и быстрее, набирая скорость, словно шарик пинг-понга, поднимающийся со дна бассейна. А при третьем стуке он сел в постели, его сердце подпрыгнуло от ужаса и счастья, поскольку ему на секунду показалось, что на дворе — Рождественское утро. И еще на одно мгновение ему показалось, что его ожидание закончено, что на пороге его ждет пуля — и вечный, долгожданный покой. — Кто там? — спросил он. — Отец, вставайте, — под дверью виднелась полоска света. — Нужен священник. Вас ждут. — Сию минуту иду, — сказал отец Гонзалес. Отец Гонзалес вылез из постели, оделся. Потом открыл дверь узкого платяного шкафа, снял с полки шелковую фиолетовую столу и вытащил цилиндрический кожаный футляр длиной с ладонь, раскрывающийся по всей длине и застегнутый сбоку на медную скобу. Он вышел в коридор, спустился вниз на лестничный пролет, выключил за собой свет и прошел до выхода, где на плетеном стуле, предназначенном для посетителей, сидел тощий маленький мальчик. Мальчишка при виде него вскочил, уставившись в лицо отцу Гонзалесу огромными запавшими глазами потерявшего мать олененка. Белая футболка клуба «Атлетико» была ему велика и висела на худеньких плечах словно на вешалке. Он вежливо сказал: — Доброй ночи вам, отец. Отец Гонзалес сказал: — И тебе доброй ночи. Только постарайся говорить тише, а то мы с тобой разбудим остальных. — Простите. — Кому нужна моя помощь? — Дедушке совсем плохо. Он болеет. Уже очень давно. Мне кажется, он умирает. — Что говорят врачи? — У нас нет врачей. — Ах, так… — Отец Гонзалес взъерошил мальчику волосы. — Тогда я надеюсь, что ты ошибаешься. Вряд ли твой дедушка умрет. Держу пари, он и не думает умирать. — Он сам говорит, что умрет. Он просил меня сходить за вами. Нам надо торопиться. Мальчик схватил отца Гонзалеса за локоть и потащил к двери, как упрямого ишака, который не хочет сдвигаться с места. Отец Гонзалес кожей чувствовал страх, пронзающий тело мальчика электрическими разрядами. Бедняжка, страх — плохое чувство, он сжигает человека. Священник взял мальчика за руку: — У меня есть машина. Не волнуйся. Сейчас мы поедем к твоему дедушке. Ты будешь показывать дорогу. Мальчик был слишком мал ростом, чтобы увидеть дорогу, сидя на сиденье, поэтому он встал на колени, положив руки на приборную панель, и оттуда давал указания. — Сюда, сюда! — кричал он. — Видите этот проход? Здесь я пробрался на дорогу, между двумя этими магазинами. — Мне здесь не проехать, — сказал отец Гонзалес. — Нам придется объехать с другой стороны. — Он доехал до конца улицы и завернул направо, но между домами шла лишь тропа, слишком узкая для машины. — А почему ты прибежал оттуда? — Там есть лестница, она ведет под гору. — А мы в какую сторону должны идти? — В гору. — Понятно, что в гору. Но куда именно, сынок? — Ну, на гору… Я не знаю адреса. Мы там живем. Пойдемте, я покажу. Отец Гонзалес со вздохом вынул ключи из замка зажигания. — Ладно, похоже, отсюда нам придется топать пешком. Давай показывай свою лестницу. Мальчишка покопался немного, старясь найти ручку дверцы, потом выбрался наружу и со всех ног помчался в темноту. Отец Гонзалес еле успел запереть дверцы, а с середины тропинки до него уже донесся настойчивый писклявый голос: — Нам надо спешить, отец! Быстрее! Быстрее же! Священник сразу же потерял мальчишку из вида — единственным свидетельством того, что мальчик пробегал по аллее, была рябь на грязной луже, в которую он, видимо, нечаянно наступил ногой. — Сынок, постой! Подожди! У меня не такие быстрые ноги. Я даже не вижу, куца ступаю! Отец Гонзалес пробирался по аллее, рукой держась за стену дома, как вдруг из темноты вынырнул мальчишка и схватил его за руку. — Я знаю дорогу. Скорее! А то дедушка умрет и отправится в ад. Отец Гонзалес остановился, чтобы перевести дыхание, и сжал тонкие пальцы мальчишки так сильно, что они хрустнули. — Не смей так говорить! Кто научил тебя этим глупостям? — Он. Дедушка. Он говорит, что пойдет в ад, если вы не придете. — Твой дедушка не прав. Каждый, кто хочет воссоединиться с Господом, будет спасен! А твой дедушка этого хочет, иначе не послал бы тебя за мной. Как легко произносить утешительные слова, особенно легко, когда сам веришь в то, что говоришь. Отец Гонзалес презирал ханжеские высказывания некоторых собратьев по вере, ограничивавших милосердие Божье. Он боролся против них, как против самых нечистивых богохульников. И для мальчика, и для его деда, умиравшего где-то на самой верхушке горы, было зарезервировано местечко в безбрежных просторах райских садов. Только у отца Гонзалеса Не было надежды на спасение — это он знал наверняка и поэтому вознес благодарственную молитву за черную маску ночи, скрывшую слезы на его глазах. — Ну что же, пошли, — твердым голосом произнес он. — Веди меня к дедушке. Они нашли подножие растрескавшейся, полу-обвалившейся лестницы и начали подниматься. Наверх вело тридцать семь ступеней — отец Гонзалес пересчитал их, — но последние три сползли в дыру, размытую торчащей из-под земли водопроводной трубой, из которой сочилась вода. На самом верху лестницы они увидели еще один фонарь, последний символ городской жизни, немного погнутый и заваливающийся набок, как флагшток над заброшенной крепостью, но все еще бросающий вокруг себя круг беловатого света. За ним простиралось черное безмолвие. Отец Гонзалес спросил, поежившись: — Куда ты ведешь меня, мальчик? — Уже недалеко. Просто надо пробежать вот тут, вдоль забора… — Я не могу бежать. — Надо торопиться. Вдоль забора, потом еще вверх по холму, потом на другую сторону. Пожалуйста, отец, поскорее. Пожалуйста. — Я знаю, где мы находимся. Это Санта-Марта. Почему ты раньше не сказал мне? — Вы бы не пошли в фавелу. — Конечно, пошел бы! К тому же я знаю, как добраться туда на машине. Мы бы давно там были. Ладно, чего уж теперь… Веди! Скользя по липкой грязи, спотыкаясь о камни, отец Гонзалес пробирался за поводырем. Грязносерые подошвы дырявых башмаков мальчика светились белым в темноте, а огромная цифра 7 на спине футболки мелькала впереди, как сигнальная ракета в море. Немного правее них раздался оглушительный женский вопль — будто кого-то резали, — сразу же перешедший в пьяный смех. Изгрызенный ржавчиной забор кончился, и за ним открылся небольшой участок утрамбованной земли. В этом месте тропа, ведущая из города в фавелу, разделялась на множество тропинок, исчезавших в промежутках между беспорядочным нагромождением хибар, приткнутых так близко друг к другу, что иногда протиснуться между ними не было возможности. Эти нищенские поселения разрастались, как раковая опухоль, на крутых склонах гор, распространялись, как лесной пожар. Кто-то первым разравнивал маленький участок земли у дороги (или находил заброшенную строительную площадку) и возводил картонные стены, а сверху накладывал крышу. Не успевал он оглянуться — на крыше вырастал новый карточный домик. Рядом появлялись новые стены, крыши, и так до бесконечности, будто лачуги обладали способностью делиться, подобно молекулам, расти, словно колонии грибов на старых бревнах, устремляясь вверх, к свету. Мальчик резво бежал впереди. — Вот здесь, — крикнул он наконец. Отец Гонзалес потерял его среди запутанных переходов. Старый священник ощутил прилив нарастающей паники. Ему было жарко, он задыхался, с каждым шагом боль в мышцах ног нарастала, и ему вовсе не улыбалось потеряться посреди Санта-Марты, тем более глубокой ночью. Отец Гонзалес оказался на крошечной площади, размером не более скатерти, — вокруг нее друг над другом нависали четыре домика — втиснуть пятый не смог бы даже самый искусный архитектор. Площадь, видимо, использовалась местными жителями как помойка: странные вещи, назначение которых невозможно было опознать, зловонной пирамидой возвышались в ее центре, и эта шаткая пирамида вздрагивала и качалась под его ногами. Отец Гонзалес давно потерял ориентиры и не помнил, откуда он пришел и куда ему следует идти. За стеной одного из домов послышался злобный собачий лай, потом раздраженный мужской голос выругался, приказывая собаке заткнуться. Ему ответила, видимо, жена: — Господи Иисусе, что толку бранить собаку, старый ты дурак? Отец Гонзалес хотел позвать мальчика, но не решался кричать — кто знает, какой ночной монстр выпрыгнет на него из темноты? И тут сбоку, откуда вначале сквозь бархатную темноту ночи доносилось лишь невнятное бормотание, слабое и незаметное, как легкое потрескивание углей в камине, раздался гул человеческих голосов, нарастающий звук песни. Мужские голоса, поначалу робко, неуверенно выводили слова, будто стесняясь друг друга, но постепенно все новые голоса подхватывали мотив, и песня разрасталась, становилась мощнее и увереннее.* * *
Помня свое место в этом мире, старик выполнял церемонию умирания с достоинством, тихо и почти незаметно — так же как и жил. Не было заячьего визга, приступов истерики, не было агонии, метаний и воплей ужаса, не было задыхающихся рыданий, удушья и легких, заполненных мутной жидкостью. Он просто перестал быть, как перестает гореть огарок свечи. Когда это произошло, отец Гонзалес стоял на коленях возле ложа старика. Он на мгновение закрыл глаза, произнес еще одну короткую молитву, а когда открыл их, жизнь больше не теплилась в иссохшем теле. Старик был мертв. Такие мгновения перехода по ту сторону сильнее всего укрепляли веру отца Гонзалеса в существование души — ему хватило одного взгляда, чтобы понять, что старик не спит, не потерял сознание, но что его уже нет. Ведь глядя на остановившиеся часы, нельзя сказать, сломаны они или просто нуждаются в заводке. А взять припаркованные у обочины машины! Как угадать, которая из них заведется с пол-оборота, у которой в баке кончился бензин, а где разрядился аккумулятор? С людьми все иначе. Старик опустел и напоминал сейчас выковырянную устрицу или лопнувший футбольный мяч — от него осталась лишь высохшая серая оболочка. Мальчик, измученный переживаниями, больше не бормотал «Отче наш» — он свернулся в клубок на палу и забылся тяжелым сном. Отец Гонзалес с благоговейной осторожностью привел мертвеца в порядок. В такие минуты симметрия казалась ему особенно важной. Людям нравится порядок, а смерть — истинное воплощение беспорядка, поэтому, прежде чем легонько потрясти мальчишку за плечо, отец Гонзалес выпрямил скрюченную шею мертвеца, расчесал волосы и сложил руки на груди. Теперь поза старика приобрела некую потустороннюю важность, будто он стоял на параде, а не лежал на грязном полу хибары, кое-как сложенной из деревянных ящиков, скрепленных старыми полиэтиленовыми пакетами. — Твой дедушка покинул нас, — сказал отец Гонзалес. Мальчик был еще мал и поэтому всхлипывал, не стесняясь своих слез. Отец Гонзалес прижал к себе худенькое, содрогающееся в рыданиях тело. Когда слезы мальчика высохли, Гонзалес осторожно спросил: — С кем еще ты здесь живешь? — Ни с кем. Только мы с ним. Вдвоем. — А где твоя мама? — Она сказала, что пойдет в город на заработки. Она меня привела сюда. Мы ее больше не видели. Деда говорил, она нашла себе мужчину и он не хочет меня видеть. — Ты знаешь, где она живет? Слезы снова потекли из глаз мальчугана. — Не надо, малыш, успокойся. Все будет хорошо. Произнося эти слова, отец Гонзалес знал, что бессовестно лжет. Какое там хорошо! Он хотел объяснить мальчику, что может отвести его туда, где о нем будут заботиться, туда, где у него будут крыша над головой, еда, шкала, собственная кровать и даже холодное подобие родительской любви, но мальчик вдруг напрягся, как маленькая пружина, яростно заработал острыми локтями, вырвался из его объятий и исчез за дверью, словно растворился в темноте. Отец Гонзалес услышал только удаляющийся топот маленьких ног. Отец Гонзалес хотел последовать за мальчиком, но не успел. Пока священник поднимался с колен, пока, кряхтя, растирал ноги, пока вышел в ночь, мальчишка растворился в муравейнике лачуг и хижин. Со всех сторон над отцом Гонзалесом нависали стены, освещенные красным рассветным солнцем, тем же солнцем, что сейчас освещало башни небоскребов в центре города и зажигало огни на стеклах национального банка «Мерино». Рассвет уже позолотил стены дома мадам Оттавио, пробрался между столиками на заднем дворе мадам, рисуя новые тени расставленным на столах бутылкам. Но, хотя в Санта-Марту рассвет пришел раньше всего, в этом захолустье он выглядел почему-то бледнее, грязнее и медлительнее. Священник не представлял, в какую сторону идти. Спотыкаясь, он брел от стены к стене, от дома к дому, скользя в смрадной грязи, поскальзываясь в лужах, полушепотом зовя мальчика. имя которого так и не узнал. И вот на маленьком, заросшем травой участке земли, где соединялись две сточные канавы, он завернул за угол и налетел на доктора Кохрейна. Это был совершенно нелепый момент. Доктор Кохрейн устало брел по тропинке, прихрамывая и опираясь на трость, и не сразу заметил священника, который застыл, открыв рот, совершенно забыв, что хотел очистить грязь с локтей и колен, а также про то, что его фиолетовая стола все еще болталась на шее, как экстравагантный шарф. Доктор Кохрейн первым пришел в себя от неожиданности. — Отец Гонзалес! — воскликнул он, не зная, куда себя деть от смущения. — Хоакин! — поперхнулся отец Гонзалес. — Что вы здесь делаете? Отец Гонзалес припомнил марш, который слышал посреди ночи, бесстыдный гимн мятежников, и то, что доктор Кохрейн никогда не скрывал симпатии к старому Полковнику. Он сказал, растягивая слова: — А я как раз хотел задать тот же вопрос вам. Доктор Кохрейн поглядел ему в глаза и прочел в них свой приговор. И поскольку в голову ему не пришло ни единой правдоподобной лжи, объяснившей бы священнику, почему он, профессор университета и известный математик, потомок великого Адмирала, хромой калека, наконец, оказался на рассвете на скользкой тропе в беднейшей фавеле города, он поступил единственно верным способом. Он всем телом оперся на трость так, что ее резиновый наконечник просверлил в грязи небольшой кратер, окруженный сероватой пеной, как звездная пыль окружает летящий через космическое пространство метеорит, встал на колени посреди тропы и стянул с головы шляпу. И сказал: — Благословите меня, отец, ибо я хочу исповедаться. Я согрешил. — Что? — Я говорю: «Благословите меня, отец, ибо я со-, грешил». — Хоакин, опомнитесь! — Я хочу исповедаться. — Вы в своем уме? — Эй, сеньор Гонзалес, вы же священник! Вы не имеете права отказать мне в отпущении грехов. Вы что, собираетесь помешать моему примирению с Богом? — Что, прямо здесь? А вы не можете подождать немного? Давайте хотя бы в город вернемся. Кажется, с этого места я смогу найти путь к машине. Она стоит вон там, у подножия холма. — Нет, отец, прямо сейчас. Откуда вам знать, может, я одной ногой стою в могиле? Я могу умереть нераскаявшимся грешником. — Не волнуйтесь, у Церкви больше нет таких жестких догм, как раньше. Умирайте спокойно. — Отец! — В голосе доктора Кохрейна зазвучала сердитая нотка. — Хоакин, но ведь вы даже не католик. — С чего вы взяли? Конечно, я католик. Такой же крещеный, как вы. Такой же, как архиепископ, как Папа Римский! — Но ведь вы не веруете? — Ну вот опять вы за свое. Почем вам знать? И как вы можете сказать, во что верит архиепископ или Папа? Вы сами верите, и мне этого достаточно. Вы верите — вот что главное. — Да, я верю. Только вы не подозреваете, как истово я молюсь о том, чтобы Господь избавил меня от этой веры. — Но если ваша вера вдруг исчезнет, это будет лишь подтверждением ТОП), что Господь услышал ваши молитвы, что однозначно доказывает его существование. — Вы математик или философ, Хоакин? — Отец, прошу вас, хватит болтать, мои колени уже не те, что были раньше. Отец Гонзалес вытер грязные руки об измазанную грязью сутану, стянул через голову столу, поцеловал вышитый на ней крест и надел ее снова. Он опустился на колени на выщипанную серую траву. Два старика стояли на коленях друг напротив друга, один — обратившись лицом на восток и щурясь на восходящее солнце, другой — глядя на последние синеватые тени уходящей ночи. Они не видели друг друга, но шепот одного из них явственно долетал до собеседника. — Что ж, начинайте. — Благословите меня, отец, ибо я согрешил. — Приди, Святой Дух, просвети разум грешника сего, чтобы он лучше осознал свои грехи; побуди его волю к подлинному раскаянию в них, к искренней исповеди и решительному исправлению своей жизни. — Я каюсь перед Господом нашим, перед Пресвятой Девой Марией, перед Святым Архангелом Михаилом, Святым Иоанном Крестителем, Святыми Апостолами Петром и Павлом, перед всеми святыми, а также перед вами, отец, в том, что я согрешил в мыслях, словах, делах и в бездействии. Я согрешил, и в этом виноват только я, я один, и больше никто. Я провел целую ночь, замышляя государственный переворот и разрабатывая план убийства наших народных вождей.* * *
Все в море идеально сбалансировано. Оно следует за луной по всему Земному шару, тянется за ней гигантской, напряженной, набухшей каплей с истонченным хвостом. На каждый гребень волны приходится своя впадина. Каждую океанскую котловину компенсирует мель, покрытая мелким гребенчатым песком. Так думал сеньор Вальдес, сидя на любимой скамье и глядя на реку Мерино. Он был уверен, что где-то далеко, за сто километров от него, море сейчас бушует, вздымая огромные волны, острый как бритва ветер ревет в ушах, подобно плачу тысячи вдов, раздувая пенящиеся дождевые потоки. Здесь, у берегов Мерино, воздух был знойный, липкий и неподвижный, словно застывающий клей. Однако воды Мерино, подгоняемые далеким ураганом, уже начали волноваться, крутились и ударялись друг об дружку, поднимаясь плотным тонким застилавшим солнце туманом. И поэтому сеньор Вальдес был уверен, что где-то сейчас дождевые потоки бьются о морскую поверхность, будто забиваемые сердитым молотком гвозди, потому что твердо знал — море не отдаст ни капли воды, если не возместит потерю сторицей. А это значит, что в самом сердце океана волны сейчас вздымаются до небес, грозя сорвать с неба испуганные звезды, смыть их без следа. Потому что иначе откуда бы взяться в вязкой, как кленовый сироп, и гладкой, как бархатная скатерть в тетушкиной гостиной, реке Мерино таким высоким волнам и такому плотному водяному столбу туманной пыли? По обоим берегам Мерино стояла такая жара, будто на небесах включили духовку. Не значит ли это, что по закону сохранения энергетического баланса на другой стороне Земли есть место, где температура должна быть на сто градусов ниже нуля, а гигантские айсберги достают до неба? Где-то должна быть страна, в которой абсолютно все — голубого цвета: как сапфиры, как незабудки, как толщи льда, как глаза прекрасной девушки, потому что здесь, около реки Мерино, все было желтым. Миллионы и миллионы оттенков желтого цвета. Горячий туман, поднимающийся от реки, был желт. Он вился желтыми складками вверх, вверх, закрывая желтое солнце. Река была абсолютно желта. Как желтый дом. Как французская вилла. Как букет подсолнухов. Как ссора или как шелковая ленточка. Как вареное яйцо. Как сырое яйцо. Как собачья блевотина. Как нарциссы. Как гербовая бумага. Как плесень. Как грибы. Как змеиное брюхо. Все было желтым, кроме черного корабля, что стоял на причале под стрелами кранов, и флага, понуро свесившегося над толстым обрубленным возвышением кормы, безжизненного, мокрого, похожего на хвост павлина зимой. Что-то внутри корабля икнуло, взревело, жирная вода у его борта закипела и выплеснула в высоту через трубу тонкую струю, прерывистую, словно стариковская моча. Она с плеском падала обратно в реку, обдавая брызгами полицейских, стоявших на причале дока и жестами руководивших бритоголовым китайцем, время от времени высовывавшим голову из кормовой рубки. Полицейские шарили в воде длинными баграми. Самый высокий из них сказал: — Так ничего не выйдет. Надо забросить сеть. Бритая голова исчезла, грязная вода прекратила брызгать из трубы, и на какое-то время желтый мир погрузился в тишину, пока сверху что-то не забренчало так сильно, что полицейские инстинктивно подняли головы. Над бортом корабля конвульсивными толчками передвигалась стрела крана, к которой была привязана сплетенная из толстых веревок сеть. Зависнув над водой, стрела дернулась, и сеть поехала вниз. Высокий полицейский на причале пытался регулировать процесс, то поднимая вверх, то опуская большой палец. Сеть легла на воду, опала, растеклась по поверхности, и сеньор Вальдес, которого в эти дни почти ничего не могло заинтересовать, встал со скамьи, где сидел, держа закрытую книжку на колене и яростно кусая знаменитую ручку, и подошел, чтобы выяснить, что происходит. Один из полицейских предупреждающе поднял руку. — Не стоит на это смотреть, сеньор, — сказал он. — Зрелище не из приятных. Его напарники баграми подтаскивали сеть к берегу. Сеньор Вальдес посмотрел вниз и увидел труп мужчины, плавающий в желтой воде лицом вниз, с раскинутыми, как у распятого Иисуса, руками. — Если это тот, о ком мы думаем, так он уже не первый день болтается в воде. Видок у него не для слабонервных, точно. — Как вы думаете, кто это? — Да тут один старпом не явился вовремя на судно. Уходят в самоволку, напиваются и валятся с причала в воду. Такое случается часто. А теперь, сеньор, отойдите в сторону. Не мешайте работать. Сеньор Вальдес отступил на несколько шагов, чтобы не показаться слишком назойливым, но продолжал следить за работой крана: после нескольких минут оживленных переговоров цепь с привязанной к ней сетью, бряцая и звякая, поползла вверх. Вот она появилась над водой, неся в себе останки того, кто когда-то был человеком, свернувшиеся, подобно эмбриону. Высокий полицейский еще раз просигналил крановщику-китайцу. Стрела повернулась, зависла над причалом, истекая потоками желтой воды, затем мягко опустила сеть, которая тут же лужей расползлась на мокром асфальте. — А ну-ка взяли! — приказал высокий полицейский. Остальные подошли поближе. — Я возьму его под колени, а вы берите за плечи. Идет? Давайте! Полицейские взяли утопленника за плечи и попытались перевернуть. Внутри его живота заурчало, изо рта полилась зеленая жижа. Отворачиваясь, полицейские поспешно уложили труп на холщовые носилки и отошли назад. Высокий полицейский выровнял ноги покойника и закрыл тело с головой холстиной, подоткнув края. Остальные старались не приближаться. Один из полицейских брезгливо вытер руки о форменные брюки. — Разрешите взглянуть? — вежливо осведомился сеньор Вальдес, наклоняясь, чтобы отодвинуть ткань с лица утопленника. — Эй, сеньор! А ну отойдите! Сеньор Вальдес выпрямился с выражением оскорбленного достоинства. — Извините меня, — медленно произнес он, — но я нахожу это зрелище, э-э-э… любопытным… — Что ж тут любопытного? Обыкновенный утопленник. Сеньор Вальдес сказал, будто это все объясняло: — Поймите, я — автор. Он всегда говорил «автор», а не «писатель» тоном врача, пробирающегося сквозь толпу к пострадавшему: «Пропустите меня, я врач!» Полицейский посторонился. После того что он увидел, ему очень хотелось выкурить сигарету, чтобы немного успокоить разбушевавшийся желудок. А еще ему надо было вызвать санитарную машину и написать рапорт. Какое ему дело до того, почему этому чудаку с утра неймется расстаться с завтраком. Но сеньор Вальдес и не думал расставаться с завтраком. Во-первых, он не успел позавтракать, а во-вторых, жуткое зрелище полуразложившегося трупа его абсолютно не тронуло. Отодвинув в сторону холстину, он взглянул туда, где когда-то было лицо, и понял, что ему пора зайти в «Феникс», чтобы выпить утренний кофе. Вежливо кивнув полицейским, сеньор Вальдес перешел площадь, миновал маленький дворик и, толкнув тяжелую дверь, шагнул в прохладу полуподвала, где его приветствовала собравшаяся на завтрак университетская толпа. Сидящий в углу доктор Кохрейн помахал в воздухе огромной газетой, складывая ее в четыре раза. Ему не терпелось высказаться, но он хотел, чтобы все видели его лицо. — Послушайте, что пишет пресса, — заявил он. — «Образ Христа появился на лепешке буррито в одном из ресторанов Пунто дель Рей. Лепешку купил водитель автобуса и даже успел откусить два раза. Но вдруг, представьте себе, бедняга заметил, что с лепешки на него глядит лик Христа. Поэтому, вместо того чтобы доесть, он поместил лепешку на самом видном месте — прямо на телевизоре. Теперь соседи и знакомые толпятся на лестнице, чтобы взглянуть на святыню и поклониться ей». — Доктор Кохрейн еще раз сложил газету, встряхнув ее для пущей важности, и оглядел собравшихся за столом: — Ну, а вы что думаете по этому поводу, отец Гонзалес? Священник оторвался от созерцания кофе в чашке и бросил на него взгляд, в котором было больше обиды, чем злости. — Я думаю, что не стоит издеваться над простой верой простых людей. — Нет, но это все же немножко слишком, вам не кажется? Буррито? — Почему бы и нет? — Ну, я еще могу понять хлеб и вино. Но буррито? — Хоакин, над Богом не стоит смеяться. — Да, объясните ему, святой отец, — сказал сеньор Коста, будто этого было достаточно. Приятели дружески покивали сеньору Вальдесу, когда тот отодвинул стул и подсел к ним. Только после того как сеньор Вальдес отпил первый глоток душистого кофе и откусил кусок бутерброда с ветчиной, он понял, что ничего не чувствует. Ни-че-го. Он только что увидел утопленника со вздувшимся животом и обглоданным рыбами лицом, и это зрелище оставило его равнодушным. Кофе не горчил, хлеб и вареные яйца не вставали поперек горла. У сеньора Вальдеса не было ни отца, ни брата, но он инстинктивно понимал, что, если бы из реки вытащили кого-нибудь из них, его это также не затронуло бы. Он попытался представить на месте утопленника одного из университетских коллег, Косту, или Де Сильву, или отца Гонзалеса — ничего! Мрачное осознание собственной бесчувственности окатило его холодной волной. «Я автор», — сказал он полицейским. Разве не про это говорила ему Мария? «Какой ты чудесный рассказчик, Чиано». Но как можно рассказывать, не чувствуя? Сеньор Вальдес глотнул кофе и оглядел книжную полку, заставленную его романами. Под обложками он опять нашел тех, кто когда-то дал толчок его воображению: смешную лохматую псину, что встретил в парке, молодую пару, расстающуюся под деревом, которую увидел из окна поезда. Каждого из персонажей он наделил историей, взятой из собственной жизни. Вот, например, рассказ о молодой паре. Юноша в ужасе ищет конца недели, поскольку должен расстаться с женщиной, которую любит. Но — о радость! Он находит выход из положения. И вот свадьба. И счастье, и любовь, и взаимное удовлетворение, которое в конце концов превращается в пресыщенность, скуку, а затем приводит к взаимному отвращению. Когда-то он понимал все оттенки чувств и умел виртуозно играть ими. Он отделял огонь любви от огня ненависти. Видел разницу между холодноватыми огоньками еле теплящихся углей и ярким пламенем сухих дров. Он играл мириадами тончайших нюансов, он жонглировал ими с легкостью и изяществом профессионала, но куда же делось его мастерство? Внутри он был пуст — ничего не осталось, кроме рыжей кошки, переходящей улицу и крадущейся в бордель. Сеньор Вальдес похолодел от ужаса. У него опять появилось ощущение того, что он летит с крутой горы вниз, вниз, кувыркаясь, больно стукаясь об острые камни, летит в зыбучую бездну. И тут он вспомнил о Катерине. О, Катерина! Он представил ее на месте утопленника, и его чуть не вырвало от ужаса. Нет, только не это! Такого кошмара он не переживет. Сеньор Вальдес понял, что еще способен чувствовать, и поблагодарил за это Бога, в которого не верил. — Эй, вы в порядке, сеньор Вальдес? — спросил его сеньор Коста. — Чой-то вы стали какой-то серый. — Нет, нет, все нормально, — поспешно сказал сеньор Вальдес. — Просто из реки вытаскивали утопленника, а я как раз проходил мимо. Сам не понимаю, чего я так распереживался. — Да, у вас тонкая душа художника, — мечтательно протянул доктор Кохрейн. — Это плата за вашу гениальность, друг мой. Сеньор Вальдес ничего не ответил. С его стороны было бы нескромно согласиться с доктором. Он провел руками по вспотевшему лицу и, стирая пот с верхней губы, ощутил под пальцами еле заметную выпуклую проволочку старого шрама.* * *
Тем утром, до того как выйти на улицу, сесть на любимую скамью с видом на реку Мерино и полюбоваться видом утопленника, выловленного из реки, до того как не написать ни строчки в своем блокноте, сеньор Вальдес побрился. В последнее время бритье стало для сеньора Вальдеса мучением. В прошлом, когда он был значительно моложе, примерно неделю назад, сеньор Вальдес обожал бриться. Ему так нравилось это занятие, что он даже чувствовал нечто вроде угрызений совести за наслаждение, которое ежедневно доставлял себе, и был рад, что мог делать это в одиночестве. А теперь он боялся. Боялся настолько, что оставлял дверь в ванную открытой, чтобы слышать доносящиеся из кухни звуки танго. Страх сеньора Вальдеса был совершенно иной природы, чем страх отца Гонзалеса. Отец Гонзалес боялся потому, что знал. Сеньор Вальдес, наоборот, боялся оттого, что не знал. По утрам, стоя в своей элегантной ванной комнате, он вглядывался в свое отражение в высоком золоченом зеркале. Сеньору Вальдесу было чем гордиться: он действительно являл собой почти безупречный образец мужской красоты. Смугло-золотистая чистая кожа, спортивная фигура, широкая в плечах и узкая в талии, образующая классический мужской треугольник, крепкие ягодицы, скрытые белоснежным, как теплый сугроб, обернутым вокруг пояса полотенцем. И все же теперь каждое утро его сердце сжималось от страха. Потому что, когда сеньор Вальдес наклонялся к отраженному в зеркале двойнику и смотрел, как тот наклоняется ему навстречу, оба они впивались взглядами в одно и то же место над верхней губой друг у друга. Но ничего там не находили. Ничего. И намека на шрам. Сеньор Вальдес набрал в раковину горячей воды — настолько горячей, насколько могли терпеть его изнеженные руки. Обжигающий лицо пар клубами поднимался вверх, серебряными бусинами оседая на изразцовой полке над раковиной, дрейфуя дальше, к потолку, в сторону от зеркала, которое никогда не запотевало. И все равно сеньор Вальдес не видел шрама. В раковине парилось махровое темно-синее полотенце. Стараясь не совать руку в обжигающую воду, одним пальцем поддев ткань, как ягуар в джунглях подцепляет когтем ничего не подозревающую рыбку, сеньор Вальдес поймал полотенце за край, вытащил из воды, слегка отжал, горячим пирожком перебрасывая из руки в руку, развернул и наложил на лицо. В рот устремился пустой вкус пара. Он запрокинул голову, взглянул на двойника из-под синего прикрытия. Закрытое, как у грабителя или палача, лицо двойника смотрело на него с презрительным высокомерием. Сеньор Вальдес подозрительно уставился на него. По другую сторону зеркала сеньор Вальдес уставился на него с таким же подозрением. Вздохнув, сеньор Вальдес отвел от зеркала взгляд, снял с лица полотенце и достал английский помазок. Как следует намочив его в раковине, он хорошенько встряхнул помазок, подобно тому, как пес отряхивает с себя воду после купания, и потер о кусок душистого мыла. Это ежедневное чудо, как обычно, привело его в детский восторг, напомнив притчу про Иисуса, что когда-то накормил несколькими хлебами и рыбами пять тысяч человек, — так и сейчас легкое прикосновение волшебных щетинок к обыкновенному куску мыла всего за пару секунд превратило скользкую зеленоватую поверхность в гору комковатой пены. Размашистыми мазками живописца сеньор Вальдес наложил густой слой пены на лицо, а затем, намочив в горячей воде бритву, приступил к процессу бритья. Сначала он провел бритвой по щекам, шее и подбородку, потом — вдоль все еще четкого овала лица, снизу вверх, к ушам, и в последнюю очередь приступил к бритью тонкой полосы отросшей щетины над верхней тубой. Короткими, осторожными движениями, сначала по росту волос, потом против их роста, он выбрил губу, захватывая последние непослушные волоски. Такими же короткими, боязливыми движениями он стер остатки мыльной пены, пока на лице не осталось ничего, кроме кожи, и снова пристально вгляделся в отражение. НЕЧЕГО там было видеть. Сеньор Вальдес с облегчением вздохнул. Сеньор Вальдес с облегчением вздохнул, но страх его до конца не прошел. Есть драгоценный камень — александрит. Днем он переливается всеми возможными оттенками холодного зеленого цвета. Но, когда приходит ночь, солнце заходит за горизонт и включается электрическое освещение, александрит начинает светиться тусклым красным светом. Так и в жизни, некоторые вещи нельзя увидеть. Не потому, что они слишком малы или мы слишком невнимательны, а просто потому, что нам они недоступны. Недоступны, и все тут. Сеньор Вальдес это понимал. Тем утром, до того как выйти на улицу, сесть на любимую скамью с видом на Мерино и любоваться видом утопленника, выловленного из реки, до того как не написать ни строчки в блокноте, но после того как вздохнуть с облегчением, в очередной раз не обнаружив на своем лице шрама, сеньор Вальдес написал письмо. Все еще обернутый полотенцем, он присел к столу, вытащил из портфеля большой коричневый конверт, раскрыл бумажник и, пошарив в отделении, соседнем с тем, что хранило кусочек серой пористой бумаги со словами «Я пишу», извлек зеленую марку. Приклеив марку на конверт, он запечатал его и надписал адрес. «Что тут сложного?» — спросите вы. Ничего! Самое простое на свете дело. Но это было началом конца. Четыре дня спустя коричневый конверт достиг столицы, и курьер отнес его в офис, над которым красовалась скромная вывеска: «Салон». Сеньорита Марта Алисия Канталуппи работала секретаршей главного редактора меньше года, но, когда она вскрыла конверт и увидела размашистый, наклонный росчерк сеньора Л.Э. Вальдеса, она не раздумывала. Благоговейно подняв конверт, она без стука открыла дверь в кабинет шефа и смело подошла прямо к его стаду.* * *
Сеньор Хуан Игнасио Корреа любил тешить самолюбие, напоминая себе, что под его руководством «Салон» превратился в лучшее литературное издание в стране — разумеется, если брать в расчет только серьезные журналы. Конечно, сеньор Рафаэль Сальваде, шеф «Единого обозрения», и сеньора Фернанда Мария Эспиноза, которая еще не полностью оставила надежду сделать своего «Читателя» хотя бы вторым по значимости литературным журналом, несмотря на то что для этого ей пришлось разрушить три брака, два из которых были ее собственные, вряд ли согласились бы с этим утверждением. Когда сеньорита Марта Алисия Канталуппи без стука ворвалась в кабинет шефа, сеньор Хуан Игнасио Корреа раздраженно фыркнул, как недовольный жеребец, и стукнул ручкой об стол. Даже когда Марта Алисия, извиняющимся жестом подняв руку, сказала: — Я знаю, что вы заняты, но вам непременно надо на это взглянуть, — эти слова не успокоили его раздражение. И лишь когда он прочел записку, поданную дрожащей от волнения рукой Марты Алисии, улыбка раздвинула его губы. Он взял записку из ее рук и прочел еще раз. Он расчистил место на столе, бережно уложил голубой листок на стопку промокательной бумаги и многократно прочел волшебные строки, а потом, не поднимая глаз, сказал сияющей секретарше: — Марта, дорогуша моя, позвоните сеньоре Фернанде Марии Эспинозе из «Читателя» и сеньору Сальваде из «Единого обозрения». Скажите им, что я заказал лучший столик в «Гриле» на завтрашний вечер и что я приглашаю их на ужин. Бедный сеньор Корреа! Каждый раз, когда Марта Алисия выходила из его кабинета, он невольно поднимал глаза, чтобы не пропустить зрелища легкого вздрагивания ягодиц, которое она совершала перед тем, как исчезнуть за дверью, но в этот раз он упустил свой шанс. Целый день до самого вечера, пока солнце гнало тени с трех сторон от его офиса, сеньор Корреа сидел за столом и читал, не отрываясь. В шесть часов вечера Марта Алисия сняла очки, убрала их в алюминиевый футляр, а потом окинула взглядом опрятный секретарский стол и заглянула в кабинет к шефу, чтобы попрощаться до утра. Сеньор Корреа рассеянно махнул ей рукой и опять забыл проконтролировать процесс подрагивания округлой попки. Прежде чем уйти домой, сеньор Корреа смел со стола стопку листков и запер их в сейф, а сейф в кабинете главного редактора был особой прочности: вначале он прошел испытание огнем, пролежав сутки среди горячих углей, а затем кран подцепил его на стрелу и сбросил с высоты пятого этажа. Ночью сеньор Корреа не мог заснуть. Синие и красные точки прыгали перед закрытыми глазами, а ночь тянулась и тянулась, и в саду какая-то птица сердито выводила заунывную, скрипучую ноту, как заржавевшая створка ворот. В два часа ночи сеньор Корреа не выдержал, поднялся с постели, тихонько оделся и поехал в офис. Он прошел по темным коридорам, зажигая свет по мере продвижения к кабинету, пока последняя тень не исчезла из офиса. Домой он ехал с конвертом, положенным рядом. Остановившись на заброшенном перекрестке под скрипящим на ветру светофором, он на всякий случай запер все дверцы автомобиля. Дома сеньор Корреа положил конверт на тумбочку около кровати, придавив его будильником, и привычно подполз под бок к жене. Через десять бессонных минут он взял конверт с тумбочки, положил под подушку и до утра спал безмятежно, как младенец, а утром позвонил Марте Алисии и сказал, что задержится. Марта Алисия хладнокровно выслушала указания начальника. После одиннадцати месяцев работы в журнале она прекрасно знала, что это она, а вовсе не сеньор Корреа сделал «Салон» тем, что он сейчас собой представлял. Поэтому она нежным голосом заверила шефа, что все будет в порядке, и принялась руководить работой журнала, как делала каждый день. Сеньор Корреа не спешил на работу. После ночных волнений он позволил себе хорошенько выспаться, с аппетитом позавтракал и по дороге заскочил в любимую турецкую парикмахерскую, где Мехмет, как всегда, сотворил чудо с его непослушной шевелюрой. Осторожно, будто целовал нежные девичьи уста, толстый турок несколько раз провел бритвой по шее сеньора Корреа, туго натянутой леской вырвал непослушные волоски из ноздрей главного редактора, пламенем свечи опалил шерсть на его ушах и через час в целом достиг удовлетворительного результата. Сеньор Корреа приехал в офис с ухоженной головой и умиротворенным выражением лица. По его виду сразу становилось понятно, что у этого издателя жизнь удалась — по крайней мере в этом месяце. Не заходя в кабинет, он подошел к столу дизайнера и до конца рабочего дня стоял у него над душой, обсуждая варианты обложки, улыбаясь и привычно провожая взглядом подрагивающую попку Марты Алисии, когда та поднималась из-за стола. Конечно, в обычное время сеньор Корреа хранил макеты обложек в тайне — в не меньшей тайне, чем миленькую девятнадцатилетнюю парикмахершу, что сеньор Корреа посещал по средам, — но в этот день он творил памятник самому себе и после семи попыток остался доволен результатом. Он приказал распечатать лист с макетом обложки, самолично отнес его на копировальную машину и сделал две копии. Улыбаясь, сеньор Корреа сложил листы и вложил в большие белые конверты, затем аккуратно надписал оба. Уложив конверты в портфель, он переодел пиджак и заказал такси до ресторана «Гриль». До сих пор существуют разные мнения относительно того, который из трех основных литературных журналов, издающихся в стране, превосходит остальные по качеству публикаций и популярности. Сеньор Корреа, сеньора Фернанда Мария Эспиноза из «Читателя» и сеньор Сальваде из «Единого обозрения» имели на этот счет твердое мнение, которое — увы! — никогда не совпадало с мнением их оппонентов, но они были едины в одном: нет лучше ресторана, чем «Гриль». «Гриль», самый модный ресторан столицы, стал таковым из-за пустяшной, почти детской хитрости — просто до этого в течение сорока лет он был самым что ни на есть непопулярным. «Гриль» находился в конце узенькой улицы, отходящей сквозь каменную арку от центральной площади, и в основном славился тем, что со дня основания в нем не поменялось практически ни одна деталь интерьера — ну разве что сиденья унитазов, да и то не все. Даже дверные ручки, даже пепельницы на столах — все оставалось в точности как сто лет назад. В самом начале своего пути ресторан, декорированный в роскошном стиле арт-деко, на долгое время потерял популярность, превратившись в пыльный пережиток прошлого столетия, затем неожиданно снова вознесся уже в ином качестве: неподдельного, аутентичного антиквариата. Актеры, певцы, музыканты, деловито беседующие бизнесмены, которые еще недавно именовались гангстерами, писатели и поэты, футболисты и их вульгарные подружки, красавицы-старлетки из телесериалов и их красавцы-друзья (правда, иногда эти слишком смазливые молодые люди украдкой поглядывали на столики, где ужинали мускулистые футболисты) — вся эта разношерстная толпа ежедневно толклась в «Гриле». Людям со стороны заказать столик в этом ресторане было практически невозможно, но человек вроде сеньора Корреа обладал такими связями, что смог лишь за день снять целый зал в задней части заведения, к ужасу ирландского посла, чью заявку на частную вечеринку внезапно аннулировали. Сеньор Корреа знал, что делает — конечно, сеньора Фернанда Мария Эспиноза не смогла устоять перед таким предложением. И, конечно, она немедленно пожалела об этом, едва сняла пальто и, повернувшись, увидела лицо сеньора Корреа. Сеньор Сальваде тоже сразу понял, что хитрый подлец пригласил их на ужин с единственной целью — позлорадствовать. Но бежать было поздно. Сеньор Сальваде нахмурился и крепче сжал хрупкую ножку широкого бокала с мартини. За рыбой в белом вине Фернанда Мария спросила, холодно улыбнувшись: — Ну же, крошка Хуан, расскажи нам, что за туза ты спрятал в рукаве? Но редактор «Салона» лишь щелкнул пальцами, подзывая официанта, заказал еще вина и примирительно сказал: — Милочка Фернанда, неужели мы должны все время говорить о делах? Наслаждайтесь едой — не правда ли, рыба сегодня удалась? Сеньор Сальваде из «Единого обозрения» молчал и пил больше обыкновенного, но даже он не выдержал во время перемены нежнейшего стейка. — Ну давай же, подлец, — промычал он. — Выкладывай, что у тебя там? Сеньор Корреа улыбнулся ему улыбкой Моны Лизы и до краев долил бокал. Он смог продлить пытку до конца десерта, игнорируя безмолвные мольбы врагов о пощаде, болтая о пустяках, разыгрывая радушного хозяина, с садистским злорадством наслаждаясь их мучениями. Но после десерта сеньор Корреа столкнулся с обычной проблемой всех садистов: у каждого человека есть предел страданий, после которого он перестает их чувствовать. Поэтому после кофе, когда гости сложили салфетки и он понял, что рыбки готовы соскользнуть с крючка, сеньор Корреа значительно откашлялся: — Мои дорогие коллеги. Друзья. Оба врага фыркнули и потянулись за бренди. — Помните ли вы историю Говарда Картера который в 1922 открыл практически не расхищенную могилу Тутанхамона? — Помню, что он умер от чего-то ужасного, — сказала Фернанда Мария. — Проклятие фараонов или что-то в этом роде. — Я уверен, что вы правы, моя дорогая, — сказала сеньор Корреа. — Но я слышал вот что: когда он пробил стену гробницы и протянул внутрь руку с огарком свечи, его спросили, что он видит, а он ответил: «Чудесные вещи!» Сеньор Сальваде плеснул себе на два пальца бренди и грубо спросил: — И что? К чему ты клонишь? — Сейчас узнаешь. Представьте себе мой восторг, когда, как Картер, я вскрыл конверт и нашел там вот это. — Он вытащил из кармана клочок голубой бумаги. — Представьте мое изумление! Представьте, сколько раз я перечитывал эти строки, не веря своему счастью. И каким ничтожеством я почувствовал себя, когда мой маленький огарок обнажил скрытые внутри «чудесные вещи». Сеньор Сальваде цинично усмехнулся в бокал. — Ну-ну, расскажи нам, как ты там обнажил свой маленький огарок! Тут терпение Фернанды Марии лопнуло. Она протянула руку через стал и попыталась выхватить из рук мучителя голубой листок. — Давай уже, телись, ради всего святого! Что там написано? Сеньор Корреа поднял руку с листком, призывая их к терпению, прямо как Марта Алисия накануне. — Дорогая, здесь написано следующее: «Дорогой сеньор Корреа, мы давно не общались, и мне жаль, что раньше нечего было вам показать. Посылаю короткий рассказ и надеюсь, что вы рассмотрите его для публикации по вашим обычным расценкам». Сеньор Сальваде помахал в воздухе бокалом. — И кто же автор? — В этом то и есть главный сюрприз, друзья мои. Вот поэтому я и попросил вас присоединиться ко мне и разделить мою радость. Посмотрите под вашими тарелками. — Что? — Под тарелками. Загляните-ка туда. — Это уж слишком, — возмущенно сказала Фернанда Мария. — Ты просто жалок. Но они заглянули. Под тарелками лежали конверты, которые сеньор Корреа заранее положил туда. Внутри каждого конверта имелась копия журнальной обложки, на которой под названием «Салон», написанным витиеватым римским шрифтом, там, где обычно помещаются фотография и заголовки основных статей и рассказов, сообщающих читателям, что их ждет в номере, было выведено:ВАЛЬДЕСОдно лишь слово самым черным, самым жирным шрифтом, на всю страницу. Глядя на пораженные лица обоих редакторов, сеньор Корреа в шутливом смущении развел руками. Сеньор Сальваде первым обрел речь: — Мерзавец! Негодяй! Улыбаясь, сеньор Корреа ответил: — Он вернулся, господа. «Я — Озимандиас, всех королей король! Воззри деяния мои, Всесильный! Трепещи![12]» Ха-ха-ха!
Последние комментарии
7 часов 49 минут назад
7 часов 50 минут назад
13 часов 9 минут назад
16 часов 51 минут назад
17 часов 11 минут назад
18 часов 6 минут назад