КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 712477 томов
Объем библиотеки - 1400 Гб.
Всего авторов - 274473
Пользователей - 125061

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Владимиров: Ирландец 2 (Альтернативная история)

Написано хорошо. Но сама тема не моя. Становление мафиози! Не люблю ворьё. Вор на воре сидит и вором погоняет и о ворах книжки сочиняет! Любой вор всегда себя считает жертвой обстоятельств, мол не сам, а жизнь такая! А жизнь кругом такая, потому, что сам ты такой! С арифметикой у автора тоже всё печально, как и у ГГ. Простая задачка. Есть игроки, сдающие определённую сумму для участия в игре и получающие определённое количество фишек. Если в

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Дамиров: Курсант: Назад в СССР (Детективная фантастика)

Месяца 3-4 назад прочел (а вернее прослушал в аудиоверсии) данную книгу - а руки (прокомментировать ее) все никак не доходили)) Ну а вот на выходных, появилось время - за сим, я наконец-таки сподобился это сделать))

С одной стороны - казалось бы вполне «знакомая и местами изьезженная» тема (чуть не сказал - пластинка)) С другой же, именно нюансы порой позволяют отличить очередной «шаблон», от действительно интересной вещи...

В начале

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Стариков: Геополитика: Как это делается (Политика и дипломатия)

Вообще-то если честно, то я даже не собирался брать эту книгу... Однако - отсутствие иного выбора и низкая цена (после 3 или 4-го захода в книжный) все таки "сделали свое черное дело" и книга была куплена))

Не собирался же ее брать изначально поскольку (давным давно до этого) после прочтения одной "явно неудавшейся" книги автора, навсегда зарекся это делать... Но потом до меня все-таки дошло что (это все же) не "очередная злободневная" (читай

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Москаленко: Малой. Книга 3 (Боевая фантастика)

Третья часть делает еще более явный уклон в экзотерику и несмотря на все стсндартные шаблоны Eve-вселенной (базы знаний, нейросети и прочие девайсы) все сводится к очередной "ступени самосознания" и общения "в Астралях")) А уж почти каждодневные "глюки-подключения-беседы" с "проснувшейся планетой" (в виде галлюцинации - в образе симпатичной девчонки) так и вообще...))

В общем герою (лишь формально вникающему в разные железки и нейросети)

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Черепанов: Собиратель 4 (Боевая фантастика)

В принципе хорошая РПГ. Читается хорошо.Есть много нелогичности в механике условий, заданных самим же автором. Ну например: Зачем наделять мечи с поглощением душ и забыть об этом. Как у игрока вообще можно отнять душу, если после перерождении он снова с душой в своём теле игрока. Я так и не понял как ГГ не набирал опыта занимаясь ремеслом, особенно когда служба якобы только за репутацию закончилась и групповое перераспределение опыта

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Контрреволюция и бунт (ЛП) [Герберт Маркузе] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]


<p>


Контрреволюция и бунт</p>













Глава первая. Левые под контрреволюцией




<p>


I</p>


<p>


 </p>


<p>


Западный мир достиг нового этапа развития: теперь защита капиталистической системы требует организации контрреволюции внутри страны и за рубежом. В своих крайних проявлениях она практикует ужасы нацистского режима. Массовые убийства в Индокитае, Индонезии, Конго, Нигерии, Пакистане и Судане развязаны против всего, что называется «коммунистическим» или восстает против правительств, подчиненных империалистическим странам. Жестокие преследования преобладают в странах Латинской Америки при фашистских и военных диктатурах. Пытки стали обычным инструментом «допроса» во всем мире. Агония религиозных войн возрождается на пике западной цивилизации, а постоянный поток оружия из богатых стран в бедные помогает увековечить угнетение национальных и социальное освобождение. Там, где сопротивление бедноты ослабело, студенты возглавляют борьбу против солдатески и полиции; сотнями студентов убивают, травят газом, бомбят, держат в тюрьме. Триста из них, преследуемых и расстрелянных на улицах Мехико, открыли фестиваль Олимпийских игр. В Соединенных Штатах студенты по-прежнему находятся в авангарде радикального протеста: убийства в штатах Джексон и Кент свидетельствуют об их исторической роли. Чернокожие боевики платят своими жизнями: Малкольм Икс, Мартин Лютер Кинг, Фред Хэмптон, Джордж Джексон. Новый состав Верховного суда институционализирует прогресс реакции. И убийство Кеннеди показывает, что даже либералы не в безопасности, если они кажутся слишком либеральными...</p>


<p>


Контрреволюция в значительной степени носит превентивный характер, а в западном мире — вообще превентивный. Здесь нет недавней революции, которую можно было бы отменить, и ее нет в ближайшем будущем. И все же страх перед революцией, который создает общие интересы, связывает различные стадии и формы контрреволюции. Она охватывает всю гамму — от парламентской демократии через полицейское государство до открытой диктатуры. Капитализм реорганизует себя, чтобы противостоять угрозе революции, которая была бы самой радикальной из всех исторических революций. Это была бы первая по-настоящему всемирно-историческая революция.</p>


<p>


Падение капиталистической сверхдержавы, вероятно, ускорит крах военных диктатур в странах Третьего мира, которые полностью зависят от этой сверхдержавы. На смену им придет не правление национальной «либеральной» буржуазии (которая в большинстве этих стран принимает неоколониальные связи с иностранной державой), а правительство освободительных движений, приверженное осуществлению давно назревших радикальных социальных и экономических изменений. Китайская и кубинская революции могли бы пойти своим путем — освободившись от удушающей блокады и столь же удушающей необходимости поддерживать все более дорогостоящую оборонительную машину. Мог ли советский мир долго оставаться неуязвимым или в течение какого-либо периода времени быть способным «сдерживать» эту революцию?</p>


<p>


Более того, в самих капиталистических странах революция будет качественно отличаться от своих неудачных предшественников. Степень этого различия будет варьироваться в зависимости от неравномерности развития капитализма. В своих самых передовых тенденциях эта революция может разрушить репрессивный континуум, который сегодня все еще связывает социалистическую реконструкцию с капиталистическим прогрессом. Без этой ужасной конкуренции социализм мог бы преодолеть фетишизм «производительных сил». Это могло бы постепенно уменьшить подчинение человека орудиям его труда, направить производство на ликвидацию отчужденного труда, отказавшись при этом от расточительных и порабощающих удобств капиталистического общества потребления. Больше не ограничиваясь навязчивой агрессивностью и репрессиями в борьбе за существование, люди смогут создать техническую и естественную среду, которая больше не будет увековечивать насилие, уродство, невежество и жестокость.</p>


<p>


За этими знакомыми чертами грядущего социализма скрывается идея самого социализма как качественно иной целостности. Социалистический мир — это также нравственный и эстетический мир: диалектический материализм содержит идеализм как элемент теории и практики. Преобладающие материальные потребности и удовлетворение формируются — и контролируются — требованиями эксплуатации. Социализм должен увеличить количество товаров и услуг, чтобы уничтожить всю бедность, но в то же время социалистическое производство должно изменить качество существования — изменить сами потребности и способы удовлетворения. Моральные, психологические, эстетические, интеллектуальные способности, которые сегодня, если они вообще развиты, отнесены к сфере культуры, отдельной от материального существования и находящейся над ним, тогда стали бы факторами самого материального производства.</p>


<p>


Если эта интегральная идея социализма сейчас становится руководством для теории и практики среди радикальных левых, то это исторический ответ на фактическое развитие капитализма. Уровень производительности, который Маркс прогнозировал для построения социалистического общества, уже давно достигнут в технически наиболее развитых капиталистических странах, и именно это достижение («общество потребления») служит для поддержания капиталистических производственных отношений, обеспечения народной поддержки и дискредитации обоснования социализма. Конечно, капитализм не был и никогда не сможет привести свои производственные отношения в соответствие со своими техническими возможностями; механизация, которая могла бы постепенно исключить человеческую рабочую силу из процесса материального производства, в конечном итоге означала бы конец системы. Но капитализм может еще больше повысить производительность труда, усилив зависимость основного населения. Фактически, уравнение: технический прогресс = растущее общественное богатство (растущий ВНП!) = расширенное рабство — это закон капиталистического прогресса. Эксплуатация находит свое оправдание в постоянном расширении мира товаров и услуг — жертвами становятся накладные расходы, несчастные случаи на пути к хорошей жизни.</p>


<p>


Поэтому неудивительно, что там, где капиталистическая техноструктура все еще сохраняет относительно высокий уровень жизни и структуру власти, практически невосприимчивую к народному контролю, люди апатичны, если не полностью враждебны социализму. В Соединенных Штатах, где «народ» включает в себя подавляющее большинство рабочего класса «синих воротничков», эта враждебность направлена как против Старых, так и против Новых левых; во Франции и Италии, где марксистская традиция рабочего движения все еще жива, Коммунистическая партия и профсоюзы заручитесь преданностью большей части рабочего класса. Связано ли это только с тяжелыми условиями жизни этого класса или также с политикой коммунистов с их демократической парламентской программой-минимумом, которая обещает (относительно) мирный переход к социализму? В любом случае, эта политика предполагает перспективу значительного улучшения для рабочих классов их преобладающего положения — за счет уменьшения перспективы освобождения. Не только приверженность СССР, но и сами принципы стратегии устойчивого минимума уменьшают разницу между существующим и новым обществом: социализм больше не выступает как однозначное отрицание капитализма. Довольно последовательно эта политика отвергает — и должна отвергнуть — революционную стратегию Новых левых, которая связана с концепцией социализма как разрыва с континуумом зависимости, разрыва с самого начала: появление самоопределения как принципа реконструкции общества. Но радикальные цели, а также радикальная стратегия ограничены небольшими меньшинственными группами, скорее средним классом, чем пролетариатом по своему составу; в то время как большая часть рабочего класса стала классом буржуазного общества.</p>


<p>


Подводя итог: высшая стадия капиталистического развития соответствует в развитых капиталистических странах низкому уровню революционного потенциала. Это достаточно знакомо и не потребовало бы дальнейшего обсуждения, если бы не тот факт, что за внешним видом скрывается совсем иная реальность (которая достаточно реальна!). Внутренняя динамика капитализма изменяет, с изменениями в его структуре, модель революции: она не только не сокращает, а расширяет потенциальную массовую базу для революции, и это требует возрождения радикальных, а не минимальных целей социализма.</p>


<p>


Адекватная интерпретация парадоксальной связи между разрушительным ростом капитализма и (кажущимся и фактическим) снижением революционного потенциала потребовала бы тщательного анализа неоимпериалистической, глобальной реорганизации капитализма. Большой вклад в такой анализ был сделан. Здесь я попытаюсь, на основе этого материала, только сосредоточить обсуждение на перспективах радикальных перемен в Соединенных Штатах.</p>




<p>


II</p>


<p>


 </p>


<p>


Преобладание нереволюционного — нет, антиреволюционного — сознания среди большинства рабочего класса бросается в глаза. Безусловно, революционное сознание всегда выражало себя только в революционных ситуациях; разница в том, что сейчас положение рабочего класса в обществе в целом препятствует развитию такого сознания. Интеграция большей части рабочего класса в капиталистическое общество не является поверхностным явлением; она уходит корнями в саму инфраструктуру, в политическую экономию монополистического капитализма: преимущества, предоставляемые столичному рабочему классу благодаря сверхприбыли, неоколониальной эксплуатации, военному бюджету и гигантскому правительству субсидии. Сказать, что этот класс может потерять гораздо больше, чем свои цепи, может быть вульгарным заявлением, но оно также верно.</p>


<p>


Легко отмахнуться от аргумента о тенденциозной интеграции рабочего класса в развитое капиталистическое общество, заявив, что это изменение относится только к сфере потребления и, следовательно, не влияет на «структурное определение» пролетариата. Сфера потребления является одной из областей социального существования человека и как таковая определяет его сознание, которое, в свою очередь, является фактором, формирующим его поведение, его отношение как на работе, так и на досуге. Политический потенциал растущих ожиданий хорошо известен. Исключить сферу потребления в вывод более широких социальных аспектов из структурного анализа нарушает принцип диалектического материализма. Тем не менее, интеграция организованного труда является поверхностным явлением в другом смысле: она скрывает дезинтегрирующие, центробежные тенденции, выражением которых она сама является. И эти центробежные тенденции не действуют за пределами интегрированной области; в этой самой области монополистическая экономика создает условия и порождает потребности, которые угрожают взорвать капиталистическую структуру. Предвосхищая последующее обсуждение, я напоминаю классическое утверждение: именно огромное богатство капитализма приведет к его краху. Станет ли общество потребления его последней стадией, его могильщиком?</p>


<p>


Кажется, мало доказательств для утвердительного ответа. На высшей стадии капитализма самая необходимая революция оказывается самой маловероятной. Наиболее необходимо, потому что установленная система сохраняет себя только за счет глобального уничтожения ресурсов, природы, человеческой жизни, и преобладают объективные условия для ее прекращения. Этими условиями являются: общественное богатство, достаточное для ликвидации бедности; техническое ноу-хау для систематического использования имеющихся ресурсов для достижения этой цели; правящий класс, который растрачивает, арестовывает и уничтожает производительные силы; рост антикапиталистических сил в Третьем мире, которые уменьшают резервуар эксплуатации; и огромный рабочий класс, который, отделенный от контроля над средствами производства, противостоит небольшому паразитическому правящему классу. Но в то же время власть капитала, распространенная на все сферы труда и досуга, контролирует основное население через товары и услуги, которые оно предоставляет, и через политический, военный и полицейский аппарат ужасающей эффективности. Объективные условия не преобразуются в революционное сознание; жизненная потребность в освобождении подавляется и остается без власти. Классовая борьба протекает в формах «экономического» соревнования; реформы не предпринимаются как шаги к революции — субъективный фактор отстает.</p>


<p>


Однако было бы неправильно интерпретировать это несоответствие между необходимостью и возможностью революции только в терминах расхождения между субъективными и объективными условиями. Первые в высокой степени гармонируют со вторыми: реформистское или конформистское сознание соответствует достигнутой стадии капитализма и его вездесущей структуре власти — ситуации, которая концентрирует политическое сознание и восстание в неинтегрированных миноритарных группах, среди рабочих (особенно во Франции и Италии), а также среди средний класс. Парадокс «невозможной» революции находит свое решение именно в самих объективных условиях.</p>


<p>


Рестабилизация капитализма и неоимпериализма, начавшаяся после Второй мировой войны, еще не подошла к концу — несмотря на Индокитай, несмотря на инфляцию, международный валютный кризис и растущую безработицу в Соединенных Штатах. Система все еще способна «управлять», благодаря своей экономической и военной мощи, обостряющимися конфликтами внутри и за пределами своего доминиона. Именно беспрецедентные возможности капитализма 20-го века приведут к революции 20-го века — революции, однако, которая будет иметь основу, стратегию и направление, совершенно отличные от ее предшественников, особенно от русской революции. Его отличительными чертами были лидерство «идеологически сознательного авангарда», массовая партия в качестве его «инструмента», основная цель — «борьба за государственную власть».</p>


<p>


Не случайно, что такого рода революция никогда не могла произойти на Западе. Здесь капиталистическая система не только достигла многих целей, которые в слаборазвитых странах были движущей силой современных революций, но капитализму также удалось благодаря постоянному росту доходов, усложнению инструментов посредничества, международной организации эксплуатации предложитьдля большинства населения возможность выживания и, зачастую, частичное решение насущных проблем.</p>


<p>


Растущее удовлетворение потребностей, даже превышающих потребности в средствах к существованию, также меняет черты революционной альтернативы: она становится проектом построения социального порядка, который способен «не только производить больше и лучше распределять продукт, но и производить другим способом другие товары и давать новую форму человеческих отношений».  </p>


<p>


Массовая база, созданная отношениями между капиталом и трудом в 18 и 19 веках, больше не существует в метрополиях монополистического капитала (и постепенно изменяется в более отсталых капиталистических странах), и создается новая база, расширение и трансформация исторической динамики  способа производства.</p>


<p>


На последнем этапе экономической и политической концентрации отдельные капиталистические предприятия во всех секторах экономики подчиняются требованиям капитала в целом (Gesamtkapital). Эта координация происходит на двух взаимосвязанных уровнях: через нормальный экономический процесс в условиях монополистической конкуренции (растущий органический состав капитала; давление на норму прибыли); и через «государственное управление». Следовательно, все больше слоев ранее независимых средних классов становятся прямыми слугами капитала, занятыми созданием и реализацией прибавочной стоимости, будучи отделенными от контроля над средствами производства. «Третичный сектор» (производство услуг), издавна необходимый для реализации и воспроизводства капитала, набирает огромную армию наемных работников. В то же время все более технологический характер материального производства вовлекает в этот процесс функциональную интеллигенцию.</p>


<p>


Таким образом, база эксплуатации расширяется за пределы фабрик и магазинов и выходит далеко за пределы рабочего класса «синих воротничков».</p>


<p>


Коммунистическая стратегия давно признала решительные изменения в составе рабочего класса. Следующее заявление взято из обсуждения тезисов XIX съезда Французской коммунистической партии: «...Коммунистическая партия никогда не путала принадлежность к рабочему классу с физическим трудом… С фактическим прогрессом в технологии и ростом числа работников, не занятых физическим трудом, фактически становится все труднее разделить ручной и интеллектуальный труд, хотя капиталистический способ производства пытается сохранить это разделение.»Далее в заявлении говорится, что концепция Маркса о «коллективном труде» не идентична концепции традиционного (наемного) рабочего класса: «коллективный труд включает наемных работников, которые не являются рабочими, таких как исследователи, инженеры, кадры и так далее». Сегодняшний рабочий класс значительно расширился: он состоит «не только из пролетариев в сельском хозяйстве, на фабриках, в шахтах». </p>


<p>


Литература о новых левых и нынешней фазе капитализма уже может заполнить библиотеку. Я хотел бы упомянуть только одну — на мой взгляд, самую четкую, честную, критичную и очаровательную, написанную двумя молодыми активистами: «Разрушенная история: новые левые и новый капитализм» Грега Калверта и Кэрол Нейман (Нью—Йорк: Random House, 1971): «строительные верфи, которые формируют ядро этого класса, но также и совокупность тех рабочих, которые непосредственно участвуют в подготовке и функционировании материального производства.» В этой трансформации рабочего класса не только новые слои наемных работников «интегрируются» в этот класс, но и «занятия, которые не были частью сектора материального производства, приобретают производственный характер».</p>


<p>


[Сегодня] власть монополии [капитала] проявляется уже не в трудовых отношениях [Arbeitsverhaltnis], а за их пределами, на рынке и во всех сферах политической и социальной жизни... Монополистический капитал находит своих жертв не только среди тех, кто зависит от него, но таким образом каждый из нас в тот или иной момент попадает в сети капиталистических отношений — хотя не исключено, что те [жертвы], которые непосредственно зависят от этого, иногда могут быть «меньшими жертвами», иногда даже выгодоприобретателями и потенциальными союзниками.</p>


<p>


Расширение масштабов эксплуатации и необходимость вовлечения в нее дополнительных групп населения внутри страны и за рубежом обусловливают доминирующую тенденцию монополистического капитализма: организовать все общество в своих интересах и по своему образу и подобию.</p>


<p>


Направляющая и организующая сила Gesamtkapital противостоит производительной силе Gesamtarbeiter (коллективной рабочей силы): каждый индивид становится простым фрагментом или атомом в скоординированной массе населения, которая, отделенная от контроля над средствами производства, создает глобальную прибавочную стоимость. В этой массе интеллигенция играет жизненно важную роль не только в процессе материального производства, но и во все более научном манипулировании и регулировании потребления и «продуктивного» поведения.</p>


<p>


Процесс реализации капитала вовлекает в свою орбиту все большие слои населения — он выходит за рамки рабочего класса «синих воротничков». Маркс спроектировал структурные изменения, которые расширяют базу эксплуатации, включая ранее «непроизводительные» работы и услуги.</p>


<p>


Уже не отдельный работник, а скорее социально объединенная рабочая сила становится фактическим агентом коллективного трудового процесса. Различные конкурирующие трудовые силы, составляющие производительную машину в целом, очень по-разному участвуют в непосредственном производстве товаров (здесь, скорее, продуктов). Один человек работает руками, другой — головой, один — менеджером, инженером, технологом и так далее, другой — наблюдателем, третий — непосредственным чернорабочим или простым помощником. Таким образом, все больше и больше функций рабочей силы подпадают под непосредственный концепция производительного труда и рабочие в рамках концепции производительных рабочих. Они непосредственно эксплуатируются капиталом… [Совместная деятельность коллективного работника приводит] немедленно к коллективному продукту, который в то же время является совокупностью товаров, и безразлично, выполняет ли функция отдельного рабочего, который является только членом этого коллективного рабочего, более отдаленный или близкий к непосредственному ручному труду… Деятельность этой объединенной рабочей силы заключается в ее непосредственном производительном потреблении капиталом — самореализации капитала, немедленном создании прибавочной стоимости.</p>


<p>


Таким образом, во внутренней динамике развитого капитализма «понятие производительного труда неизбежно расширяется», а вместе с ним и понятие производительного работника, самого рабочего класса. Изменение не просто количественное: оно затрагивает всю вселенную капитализма.</p>


<p>


Расширенная вселенная эксплуатации — это совокупность машин — человеческих, экономических, политических, военных, образовательных. Он контролируется иерархией все более специализированных «профессиональных» менеджеров, политиков, генералов, преданных поддержанию и расширению своего соответствующего доминиона, все еще конкурирующих в глобальном масштабе, но действующих в высших интересах капитала нации в целом — нации как капитала, империалистического капитала. Правда, этот империализм отличается от своих предшественников: на карту поставлено нечто большее, чем сиюминутные и конкретные экономические требования. Если безопасность нации теперь требует военного, экономического и «технического» вмешательства, когда местные правящие группы не выполняют работу по ликвидации народных освободительных движений, то это потому, что система больше не способна воспроизводить себя с помощью своих собственных экономических механизмов. Эта задача должна быть выполнена государством, которое сталкивается на международной арене с воинствующей оппозицией «снизу», что, в свою очередь, разжигает оппозицию в метрополиях. И когда сегодня смертельная игра силовой политики приводит к эффективному сотрудничеству и эффективному разделению сфер влияния между государственно-социалистической и государственно-капиталистической орбитой, эта дипломатия предусматривает общую угрозу снизу. Однако «внизу» находятся не только несчастные на земле, но и более образованные и привилегированные человеческие объекты контроля и репрессий.</p>


<p>


В основании пирамиды преобладает распыление. Она превращает всего человека — тело и разум — в инструмент или даже часть инструмента: активный или пассивный, продуктивный или восприимчивый, в рабочее и свободное время он служит системе. Техническое разделение труда делит само человеческое существо на частичные операции и функции, координируемые координаторами капиталистического процесса. Эта техноструктура эксплуатации организует обширную сеть человеческих инструментов, которые создают и поддерживают богатое общество. Ибо, если он не принадлежит к безжалостно подавляемым меньшинствам, индивид также извлекает выгоду из этого богатства.</p>


<p>


Капитал в настоящее время создает для большинства населения метрополий не столько материальные лишения, сколько управляемое удовлетворение материальных потребностей, превращая все человеческое существо — разум и чувства — в объект управления, направленный на производство и воспроизведение не только целей, но также ценностей и обещаний о системе, ее идеологическом рае. За технологической завесой, за политической завесой демократии появляется реальность, всеобщее рабство, потеря человеческого достоинства в заранее подготовленной свободе выбора. И структура власти больше не «сублимирована» в стиле либеральной культуры, даже не лицемерна (сохраняя при этом хотя бы «формальности», оболочку достоинства), а жестока, отбрасывая все претензии на правду и справедливость.</p>


<p>


Ложь и правда, хорошее и плохое открыто становятся категориями политической экономии; они определяют рыночную стоимость людей и вещей. Товарная форма становится универсальной, и в то же время с исчезновением свободной конкуренции «врожденное» качество товара перестает быть решающим фактором его конкурентоспособности. Президента продают, как автомобиль, и кажется безнадежно старомодным судить о его политических заявлениях с точки зрения их правдивости или лжи — что подтверждает их, так это их качество для сохранения или получения голосов. Безусловно, президент должен быть в состоянии выполнять функцию, для которой он куплен: он должен быть в состоянии обеспечить ведение бизнеса в обычном режиме. Точно так же качество автомобиля определяется (и ограничивается) нормой прибыли. Автомобиль тоже должен выполнять функцию, для которой он куплен, но на это «техническое» качество «накладываются» качества, требуемые политикой продаж (чрезмерная мощность, изнурительный комфорт, блестящий, но плохой материал и так далее).</p>


<p>


Поскольку товарная форма становится универсальной и объединяет отрасли материальной и «высшей» культуры, которые ранее сохраняли относительную независимость, это выявляет существенное противоречие капитализма в его предельной концентрации: капитал против массы работающего населения в целом.</p>


<p>


Внутри этой зависимой массы иерархия позиций в процессе производства приводит к постоянным классовым конфликтам — конфликтам непосредственных интересов, например, между высокооплачиваемыми техниками, экспертами и всевозможными специалистами, с одной стороны, и, с другой стороны, рабочим, который страдает от такого применения технологии; между организованным трудом и субпролетариатом национальных и расовых меньшинств. »Непроизводительная» интеллигенция пользуется большей свободой передвижения, чем производительный рабочий. И все же отделение от контроля над средствами производства определяет общее объективное состояние наемных работников: состояние эксплуатации — они воспроизводят капитал. Распространение эксплуатации на большую часть населения, сопровождаемое высоким уровнем жизни, является реальностью, стоящей за фасадом общества потребления; эта реальность является объединяющей силой, которая объединяет за спиной отдельных людей самые разные и конфликтующие классы основного населения.</p>


<p>


 </p>



III


<p>


 </p>


<p>


Эта объединяющая сила остается силой распада. Тотальная организация общества под властью монополистического капитала и растущее богатство, создаваемое этой организацией, не могут ни отменить, ни остановить динамику его роста: капитализм не может удовлетворить потребности, которые он создает. Повышение уровня жизни само по себе выражает эту динамику: оно вынуждало постоянно создавать потребности, которые могли быть удовлетворены на рынке; в настоящее время оно поощряет трансцендентные потребности, которые не могут быть удовлетворены без отмены капиталистического способа производства. По-прежнему верно, что капитализм растет через растущее обнищание, и что обнищание будет основным фактором революции — хотя и в новых исторических формах.</p>


<p>


В марксистской теории первоначально обнищание означало лишения, неудовлетворенные жизненные потребности, в первую очередь материальные. Когда эта концепция больше не описывала положение рабочего класса в развитых индустриальных странах, она была переосмыслена в терминах относительной депривации: по отношению к имеющемуся общественному богатству, культурному обнищанию. Однако это переосмысление предполагает ошибочную преемственность в переходе к социализму, а именно улучшение жизни в рамках существующего универсума потребностей. Но то, что поставлено на карту в социалистической революции, — это не просто расширение удовлетворения в рамках существующего универсума потребностей, или сдвиг удовлетворения с одного (более низкого) уровня на более высокий, но разрыв с этим универсумом, качественный скачок. Революция включает в себя радикальную трансформацию самих потребностей и стремлений, как культурных, так и материальных; сознания и чувствительности; рабочего процесса, а также досуга. Эта трансформация проявляется в борьбе с фрагментацией работы, необходимостью и производительностью глупых выступлений и глупый товар, против жадного буржуазного индивидуума, против рабства под маской технологии, лишения под маской хорошей жизни, против загрязнения окружающей среды как образа жизни. Моральные и эстетические потребности становятся основными, жизненно важными потребностями и ведут к новым отношениям между полами, между поколениями, между мужчинами и женщинами и природой. Свобода понимается как коренящаяся в удовлетворении этих потребностей, которые являются чувственными, этическими и рациональными одновременно.</p>


<p>


Если Новые левые подчеркивают борьбу за восстановление природы, за общественные парки и пляжи, за пространства спокойствия и красоты; если они требуют новой сексуальной морали, освобождения женщин, то они борются против материальных условий, навязанных капиталистической системой и воспроизводящих эту систему. Ибо подавление эстетических и моральных потребностей является средством господства.</p>


<p>


Маркс видел в развитии и распространении жизненно важных «избыточных» потребностей помимо основных потребностей уровень прогресса, на котором капитализм созрел бы для своего конца:</p>


<p>


Великая историческая роль капитала заключается в создании избыточного труда, труда, который является излишним с точки зрения простой потребительной стоимости, простого существования. Историческая роль капитала выполнена, как только (с одной стороны) уровень потребностей был развит до такой степени, что избыточный труд сверх работы для удовлетворения потребностей сам по себе стал всеобщей потребностью, порожденной самими индивидуальными потребностями, и (с другой стороны), когда строгая дисциплина капитала обучало последующие поколения трудолюбию, и это качество стало общим достоянием нового поколения…</p>


<p>


Всеобщая потребность в работе, отличной от потребностей и превышающей их, рассматривается здесь как развивающаяся из индивидуальных потребностей — только при таких условиях индивидуумы сами определяют цели, приоритеты и направление своей работы. На самой продвинутой стадии капитализма, когда работа для удовлетворения потребностей технически сведена к минимуму, всеобщая потребность в прибавочной работе ознаменовала бы разрыв, качественный скачок. Историческим локусом революции является та стадия развития, на которой удовлетворение основных потребностей создает потребности, выходящие за рамки государственно-капиталистического и государственно-социалистического общества.</p>


<p>


В росте этих потребностей заключаются радикально новые импульсы революции. Настаивание на них никоим образом не указывает на ослабление или даже отказ от основного требования всех революций, а именно, удовлетворение материальных потребностей для всех. Но это выражает осознание того, что с самого начала удовлетворение жизненно важных материальных потребностей в революции должно происходить под горизонтом самоопределения — мужчин и женщин, которые отстаивают свою свободу, свою человечность в удовлетворении своих жизненно важных материальных потребностей. Человек есть и остается животным, но животным, которое реализует и сохраняет свое животное существо, делая его частью себя, своей свободы как Субъекта.</p>


<p>


Центробежные силы, которые проявляются в возникновении превосходящих потребностей, действуют за спиной капиталистических менеджеров, и они порождаются самим способом производства. Растущая производительность труда, сопровождаемая сокращением использования рабочей силы, используемой в производстве товаров, вызывает необходимость внутреннего расширения рынка, аналог внешнего империализма. Установленный способ производства может поддерживать себя только путем постоянного увеличения массы предметов роскоши и услуг, выходящих за рамки удовлетворения жизненно важных материальных потребностей (удовлетворение этих потребностей требует все меньшего количества рабочего времени), что означает увеличение потребительского населения (массы покупательной способности), способного покупать эти товары. Страдание от неудовлетворенных жизненно важных потребностей отменяется для большинства населения; откровенная бедность «сдерживается» меньшинством (хотя и растущим) из населения. Технический прогресс и массовое производство «предметов роскоши» создают и воссоздают, наряду с миром отчужденного труда (в ежедневной рекламе и демонстративной демонстрации товарного богатства), образы мира легкости, наслаждения, удовлетворения и комфорта, который больше не представляется исключительной привилегией элиты, но скорее в пределах досягаемости масс. Технические достижения капитализма врываются в мир разочарования, несчастья, репрессий. Капитализм открыл новое измерение, которое одновременно является жизненным пространством капитализма и его отрицанием. Производство товаров и услуг в расширенных масштабах сокращает базу для дальнейшего капиталистического развития.</p>


<p>


Развитие «третичного сектора», сектора «услуг», отныне происходит в ускоренном ритме. Это поглощает растущие требования и требует все большего непроизводительных инвестиций. Рост этого сектора создает неравновесие в балансе сил, который до сих пор полностью зависел от увеличения объема товаров и прибыльности производства.</p>


<p>


Это не парадокс, если производитель начинает все больше и больше отступать перед потребителем, если воля к производству ослабевает перед нетерпением потребления, для которого приобретение произведенных вещей менее важно, чем удовольствие от живых вещей…</p>


<p>


Бунт молодого поколения против общества потребления — это не что иное, как интеллектуальное проявление воли выйти за пределы индустриальной эпохи, поиск нового типа общества, которое каким-то образом выходит за рамки общества производителей.</p>


<p>


Конечно, «наслаждение живыми вещами» предполагает их производство — хотя и не полностью! Многие из них уже есть; их просто нужно перераспределить. И вещи, необходимые для удовлетворения материальных потребностей для всех, могут быть произведены с минимумом отчужденного труда. Но создание адекватной прибавочной стоимости требует не только интенсификации труда, но и увеличения инвестиций в ненужные и прибыльные услуги (реклама, развлечения, организованные поездки) при одновременном пренебрежении и даже сокращении неприбыльных общественных услуг (транспорт, образование, социальное обеспечение). Несмотря на это, монополистическому капитализму угрожает насыщение инвестиционного и товарного рынков. Конкурентное потребление должно постоянно увеличиваться, что означает, что высокий уровень жизни увековечивает жизнь во все более бессмысленных и бесчеловечных формах, в то время как бедные остаются бедными, а число жертв prosperitas Americana растет.</p>


<p>


Кажется, что это противоречие между тем, что есть, и тем, что возможно и должно быть, проникает в сознание зависимого населения в очень конкретных формах. Осознание иррациональности целого отрицательно влияет на производительность системы. Фетишизм товарного мира истощается: люди видят структуру власти, стоящую за предполагаемой технократией и ее благами. За пределами небольших радикальных меньшинств это осознание все еще неполитично, спонтанно; снова и снова подавляемое; «идеологическое», но оно также находит выражение в самой основе общества. В распространении диких забастовок, в воинствующей стратегии захвата фабрик, в отношении и требованиях молодых рабочих протест обнаруживает восстание против всех навязанных условий труда, против спектакля, на который человек обречен.</p>


<p>


Молодое поколение, которое уже потрясло кампусы, проявляет признаки беспокойства на заводах индустриальной Америки. Многие молодые рабочие требуют немедленных изменений в условиях труда и отвергают дисциплину фабричного труда, которую пожилые рабочие приняли как рутину. Они не только возражают своим бригадирам, но и повышают голос в профсоюзных залах, жалуясь на то, что их профсоюзные лидеры действуют недостаточно быстро. [Молодые рабочие] лучше образованы и хотят равного отношения со стороны начальства на заводе. Они не так боятся потерять работу, как мужчины постарше, и часто оспаривают приказы бригадира.</p>


<p>


Человек знает, что он может жить иначе. Нередки акты индивидуального и группового саботажа. Прогулы достигли огромных масштабов! Среди наемных работников (торговый персонал, офисные работники и так далее) бросается в глаза безразличие — даже враждебность — к работе: человеку все равно. »Эффективность» устарела; это все равно продолжается. Раньше, в период свободной конкуренции, функционирование капитализма во многом зависело от ответственного отождествления человека со своей работой, своей функцией — отождествления, навязанного рабочему, но являющегося неотъемлемой частью хорошего бизнеса для буржуа: банкротство угрожало равнодушным и неэффективным. Сегодня, когда целый сектор экономики (сельское хозяйство) и крупный сектор промышленности зависят от государственных субсидий, банкротство больше не представляет угрозы.</p>


<p>


Для подавляющего большинства населения разум и тело всегда воспринимались как инструменты «социально необходимых» болезненных действий. Фактически, вся культура, и особенно интроецированная религия и мораль, настаивали на этой необходимости — части человеческой судьбы, предпосылке вознаграждения и удовольствия. Рациональность репрессий, организованных при капиталистическом способе производства, была очевидна: они служили победе над дефицитом и господству над природой; они стали движущей силой технического прогресса, производительной силой. Сегодня происходит обратное: это подавление теряет свою рациональность. »Аскетизм внутреннего мира» плохо сочетается с обществом потребления; его с удвоенной силой заменяет кейнсианство.</p>


<p>


С удвоенной силой: сама политика, которая должна была обеспечить дальнейший рост капитализма, сделала это, усугубляя его противоречия. В Соединенных Штатах, которые все еще являются защитниками «капитала в целом», эта защита потребовала создания военной машины, которая стала лидером в контроле над капиталом. Глобальная экспансия доведена до предела: в Латинской Америке, в Азии, в Европе американской гегемонии фактически брошен вызов.</p>


<p>


И в обществе потребления, внутреннем аналоге неоимпериализма, тенденция также обратная: реальная заработная плата снижается, инфляция и безработица продолжаются, а международный валютный кризис указывает на ослабление экономической базы империи. Потенциальная массовая основа социальных изменений находит свое диффузное, неполитическое выражение в рабочих настроениях и протестах, которые угрожают подорвать эксплуатационные требования и ценности капитализма. Разве нельзя зарабатывать на жизнь без этого глупого, изнурительного, бесконечноготруда — жить с меньшим количеством отходов, меньшим количеством гаджетов и пластика, но с большим количеством времени и большей свободой? Этот древний вопрос, который всегда отрицался фактами жизни, навязанными владыками земли, больше не является абстрактным, эмоциональным, нереалистичным вопросом. Сегодня это принимает опасно конкретные, реалистичные, подрывные формы.</p>


<p>


Действительно ли общество потребления является последней стадией капитализма? »Общество потребления» — неправильный термин первого порядка, поскольку редко когда общество было организовано так систематически в интересах, которые контролируют производство. Общество потребления — это форма, в которой монополистический государственный капитализм воспроизводит себя на своей наиболее продвинутой стадии. И именно на этом этапе репрессии реорганизуются: «буржуазно-демократическая» фаза капитализма завершается новой контрреволюционной фазой.</p>


<p>


Администрация Никсона укрепила контрреволюционную организацию общества во всех направлениях. Силы закона и порядка стали силой, стоящей выше закона. Обычное оснащение полиции во многих городах напоминает оснащение СС — жестокость ее действий знакома. Вся тяжесть подавления ложится на два центра радикальной оппозиции: колледжи и черно-коричневые боевики: активность в кампусах подавлена; партия «Черные пантеры» систематически преследовались, прежде чем организация распалась в результате внутренних конфликтов. Огромная армия тайных агентов разбросана по всей стране и по всем слоям общества. Конгресс был выхолощен (или, скорее, выхолостил себя) перед исполнительной властью, которая, в свою очередь, зависит от своего обширного военного истеблишмента.</p>


<p>


Это ни в коем случае не фашистский режим. Суды по-прежнему поддерживают свободу прессы; «подпольные» газеты по-прежнему продаются открыто, а средства массовой информации оставляют место для постоянной и резкой критики правительства и его политики. Безусловно, свобода выражения мнений едва ли существует для чернокожих и фактически ограничена даже для белых. Но гражданские права все еще существуют, и их существование не опровергается (правильным) аргументом о том, что система все еще может «позволить себе» такой протест. Решающим скорее является то, не подготовит ли нынешняя фаза (превентивной) контрреволюции (ее демократическо-конституционная фаза) почву для последующей фашистской фазы.</p>


<p>


Нет необходимости подчеркивать факты, что в Соединенных Штатах ситуация отличается от Веймарской Германии, что там нет сильной коммунистической партии, что нет военизированных массовых организаций, что нет тотального экономического кризиса, нет нехватки «жизненного пространства», нет харизматичных лидеров, что Конституция и правительство, созданное от его имени, хорошо функционирует, и так далее. История не повторяется в точности, и более высокая стадия капиталистического развития в Соединенных Штатах потребовала бы более высокой стадии фашизма. Эта страна обладает экономическими и техническими ресурсами для тоталитарной организации, неизмеримо большими, чем когда-либо имела Гитлеровская Германия. Администрация может быть вынуждена под тройным воздействием неудач в ее империалистической экспансии, внутренних экономических трудностей и повсеместного недовольства среди населения привести в действие гораздо более жестокий и всеобъемлющий механизм контроля.</p>


<p>


Я подчеркивал неполитический, рассеянный, неорганизованный характер этого недовольства. Потенциальная массовая база для социальных изменений вполне может стать массовой базой для фашизма: «Мы вполне можем быть первыми людьми, которые станут фашистами по результатам голосования демократов». Связь между либеральной демократией и фашизмом нашла свою самую короткую и яркую формулировку во фразе: либеральная демократия — это лицо имущих классов, когда они не боятся, фашизм, когда они боятся». </p>


<p>


Усиление репрессий и новая экономическая политика государственно-капиталистического контроля, похоже, указывают на то, что, по крайней мере, в Соединенных Штатах, правящий класс начинает бояться. А для народа в целом конфигурация политических и психологических условий указывает на существование протофашистского синдрома. Несколько примеров:</p>


<p>


— Так же, как голоса лейбористов составили значительную часть голосов за Джорджа Уоллеса на последних президентских выборах, так и на недавних выборах правого мэра Филадельфии, который охарактеризовал себя как самого жесткого полицейского в стране. </p>


<p>


— Распространенность накопленного насилия среди населения ужасающим образом взорвалась почти религиозной идентификацией с осужденным многократным военным преступником, которого приветствовали как еще одного Христа, подлежащего распятию. Протест заключался в том, что военного преступника следует почтить, а не наказать, и с перевесом в сто к одному письма, телеграммы, телефонные звонки оспаривали приговор.</p>


<p>


— Я цитирую следующую правдивую историю ужасов о реакции после убийства четырех студентов в государственном колледже Кента в мае 1970 года:</p>


<p>


Но ни один случай родительского отказа не сравнится с случаем семьи, живущей в маленьком городке недалеко от границы с Кентукки, с тремя симпатичными, хорошо воспитанными, умеренными сыновьями в университете. Без каких-либо записей об участии в акциях протеста мальчики оказались непреднамеренно вовлечены в водоворот: средний сын оказался рядом с одним из учеников, которого застрелили (на большом расстоянии от места стрельбы); младший был арестован за незаконное проникновение, и его фотография появилась в газете родного города, к смущению его семьи. Когда семья разговаривала с одним из наших исследователей, разговор был настолько ошеломляющим, что было предпринято больше, чем обычно, усилий, чтобы передать его точно так, как он был передан.</p>


<p>


Мать: Любой, кто появляется на улицах такого города, как Кент, с длинными волосами, в грязной одежде или босиком, заслуживает расстрела.</p>


<p>


Исследователь: Разрешите мне процитировать это?</p>


<p>


Мать: Вы, конечно, знаете. Было бы лучше, если бы Охрана перестреляла их всех в то утро.</p>


<p>


Исследователь: Но у вас там было три сына.</p>


<p>


Мать: Если бы они не делали то, что им сказали Охранники, их следовало бы прикончить.</p>


<p>


Профессор психологии (слушает): Длинные волосы — это оправдание для стрельбы в кого-то?</p>


<p>


Мать". ДА. Мы должны очистить эту нацию. И мы начнем с длинноволосых.</p>


<p>


Профессор: Вы бы позволили расстрелять одного из ваших сыновей только за то, что он ходил босиком?</p>


<p>


Мать: Да.</p>


<p>


Профессор: Откуда у вас такие идеи?</p>


<p>


Мать: Я преподаю в местной средней школе.</p>


<p>


Профессор: Вы имеете в виду, что вы учите своих студентов таким вещам?</p>


<p>


Мать: Да. Я учу их истине. Что ленивых, грязных, тех, кого вы видите разгуливающими по улицам и ничего не делающими, всех следует расстрелять.</p>


<p>


— Согласованная атака на образование, отличное от «профессионального» и «жесткого» научного, больше не ограничивается обычными репрессиями через бюджет. Таким образом, ректор колледжей штата Калифорния хочет систематических ограничений в области гуманитарных и социальных наук, где традиционно нашло нишу нонконформистское образование.</p>


<p>


Многие студенты приходят в колледж, которые не уверены, зачем они там ... Они почти рефлекторно занялись гуманитарными и социальными науками без конкретных профессиональных целей.</p>


<p>


Когда-то провозглашенным принципом великой буржуазной философии было то, что молодежь «должна воспитываться не для настоящего, а для лучшего будущего состояния человечества, то есть для идеи гуманности». Теперь Совет по высшему образованию призван изучить «подробные потребности» существующего общества, чтобы колледжи знали, «какого рода аспирантов выпускать».</p>


<p>


Монополистическое капиталистическое управление населением, раздутая экономика, «оборонительная» политика убийств и излишеств, подготовка к геноциду, нормализация военных преступлений, жестокое обращение с огромным количеством заключенных создали пугающий резервуар насилия в повседневной жизни. Целые районы больших городов были отданы на откуп преступности, а преступность по-прежнему остается любимым развлечением средств массовой информации. Там, где это насилие все еще скрыто, вербально или выражается лишь в незначительных действиях (таких как избиение демонстрантов), оно в первую очередь направлено против бессильных, но бросающихся в глаза меньшинств, которые кажутся тревожащими чужаками установленной системе, которые выглядят иначе, говорят и ведут себя иначе, и которые что-то делают (или не делают, но подозреваются в совершении действий), которые те, кто принимает общественный порядок, не могут себе позволить. Такими целями являются чернокожие и коричневые люди, хиппи, радикальные интеллектуалы. Весь комплекс агрессии и целей указывает на протофашистский потенциал по преимуществу».</p>


<p>


Единственной противодействующей силой является развитие эффективно организованных радикальных левых, берущих на себя огромную задачу политического образования, рассеивания ложного и искаженного сознания людей, чтобы они сами воспринимали свое состояние и его отмену как жизненную необходимость и понимали пути и средства своего освобождения.</p>


<p>


Конечно, фашизм не спасет капитализм: он сам по себе является террористической организацией капиталистических противоречий. Но как только фашизм установится, он вполне может уничтожить любой революционный потенциал на неопределенное время.</p>


<p>


Марксистский анализ не может искать утешения «в долгосрочной перспективе». В этой «долгосрочной перспективе» система действительно рухнет, но марксистская теория не может предсказать, какая форма общества (если таковая имеется) придет ей на смену. В рамках объективных условий альтернативы (фашизм или социализм) зависят от интеллекта и воли, сознания и чувствительности человеческих существ. Это зависит от их все еще существующей свободы. Идея длительного периода варварства в противовес социалистической альтернативе — варварства, основанному на технических и научных достижениях цивилизации, — занимает центральное место в марксистской теории. В настоящее время инициатива и власть находятся на стороне контрреволюции, которая вполне может завершиться такой варварской цивилизацией.</p>


<p>


 </p>



IV


<p>


 </p>


<p>


Именно на почве контрреволюции новые левые в Соединенных Штатах (только в Соединенных Штатах?) имеет свою базу операций. Она кажется чрезвычайно слабой, особенно среди рабочего класса. Радикалы сталкиваются с жестокой враждебностью со стороны народа, и они становятся легкой мишенью для преследования и преследования. Но этот низкий революционный потенциал на пике капиталистического развития обманчив: обман исчезает, если мы понимаем, что на данном этапе возникает новая модель дезинтеграции и революции, соответствующая, и порожденный новой фазой капитализма: монопольно-государственным капитализмом. И понимание этого, в свою очередь, требует не пересмотра, а восстановления марксистской теории: ее освобождения от собственного фетишизма и ритуализации, от застывшей риторики, которая останавливает ее диалектическое развитие. Ложное сознание свирепствует как среди Новых, так и среди Старых левых.</p>


<p>


В предыдущем разделе я набросал тенденции, которые способствуют расширению и изменению потенциальной массовой базы и изменению «мотивов» революции. Они являются результатом самого способа производства, который расширяет (и изменяет) базу эксплуатации, создавая потребности, которые не может удовлетворить установленный способ производства. Потребности по-прежнему связаны с лучшей жизнью, «растущими ожиданиями», но для жизни, которая больше не определяется бесчеловечным трудом на полный рабочий день, — для жизни в самоопределении. Цель требует, на основе социалистического способа производства, полной реконструкции технической и природной среды.</p>


<p>


С этим историческим сдвигом капитализм отрицает свою легитимность, чтобы больше управлять жизнью мужчин и женщин, формировать природу и общество по своему образу и подобию. Разрушение репрессивного правила материального производства теперь смещает фокус с материального на интеллектуальный сектор производства, с отчужденного труда на творческую работу. Или, скорее, материальное производство, все больше подвергающееся технологической организации, становится восприимчивым к гуманизации. Вес мертвого труда на живом труде можно уменьшить путем постепенного удаления живого труда из механизированной и фрагментированной работы процесс, в котором он все еще удерживается требованиями капиталистического производства. Передача живого труда «надзорным» функциям открыла бы возможность изменения направления и целей самого материального производства. Человеческий труд, вместо того, чтобы быть товаром, производящим товары в соответствии с законом стоимости, мог бы производить для удовлетворения человеческих потребностей в соответствии с законом свободы — потребностей освобожденного человеческого существования; появляется альтернатива, которая предполагает подрыв материальной и интеллектуальной культуры. Общество потребления порождает призрак не только экономической, но и культурной революции: новой цивилизации, в которой культура больше не является привилегированной отраслью общественного разделения труда, а вместо этого культурой, которая формирует общество в целом, во всех его отраслях, включая отрасли материального производства, и которая радикально изменит преобладающие ценности и устремления.</p>


<p>


Это изменение предвещает в идеологической форме контробразами и противовесами, с помощью которых новые левые противоречат образу капиталистической вселенной. Демонстрация неконкурентоспособного поведения, отказ от жестокой «мужественности», разоблачение капиталистической производительности труда, утверждение чувствительности, чувственности тела, экологический протест, презрение к ложному героизму в космосе и колониальным войнам, женское освободительное движение (где оно не рассматривать освобожденную женщину просто как равную — там оно разделяет репрессивные черты мужских прерогатив), отказ от антиэротического, пуританского культа пластической красоты и чистоты — все эти тенденции способствуют ослаблению принципа Представления. Они выражают глубокое недомогание, распространенное среди людей в целом.</p>


<p>


Но именно эти противоположные ценности, это контрповедение изолируют, в открытой враждебности, радикальное движение от «народа». Такая изоляция имеет двоякие корни: (1) социалистическая, марксистская теория и практика не имеют почвы, «достаточных оснований» для подавляющего большинства работающего населения, и, следовательно, (2) радикальное различие между свободным обществом и существующим обществом остается неясным, как и очень реальные возможностио создании свободного общества. Таким образом, освобождение предстает как угроза: оно становится табу. И табу нарушается политическими, а также сектор хиппи Новых левых. Между этими двумя секторами существует внутренняя связь (помимо всех организационных и личных связей) — либертарианские черты отражают моральные и эстетические качества социализма, которые были сведены к минимуму при разработке самой марксистской теории (см. Главу II ниже). Они «предвосхищают» на индивидуальном и групповом уровне крайние «утопические» аспекты социализма. В существующем обществе они выглядят как «привилегия» посторонних — непродуктивные и контрпродуктивные (какими они на самом деле являются и должны быть с точки зрения капиталистической производительности).</p>


<p>


В политическом секторе Новые левые приобретают явно элитарный характер в силу своего интеллектуального содержания: забота об «интеллектуалах», а не о «рабочих». Преобладание интеллектуалов (и антиинтеллектуальных интеллектуалов) в движении действительно очевидно. Это вполне может свидетельствовать о растущем использовании интеллектуалов всех мастей в инфраструктуре, а также в идеологическом секторе экономического и политического процесса. Более того, в той степени, в какой освобождение предполагает развитие радикально иного сознания (настоящего контрсознания), способного прорваться сквозь фетишизм общества потребления, оно предполагает знание и чувствительность, которые установленный порядок через свою классовую систему образования блокирует для большинства людей. На современном этапе «Новые левые» по необходимости и по сути являются интеллектуальным движением, и антиинтеллектуализм, практикуемый в их собственных рядах, действительно служит Истеблишменту.</p>


<p>


Таким образом, изоляция «Новых левых» вполне обоснована: эта изоляция не только не свидетельствует об отсутствии у движения социальных корней, но и соответствует реальной исторической ситуации; она действительно проецирует «определенное отрицание» всей культуры монополии. старый капитализм на его наиболее продвинутой стадии. Эта изоляция отражает беспрецедентные, «неортодоксальные» качества революции, радикальное противоречие установленной культуре, включая культуру рабочего класса! Именно в ее экстремальных интеллектуальных, моральных и «физиологических» потребностях возможности — нет, потребности — революции находят свое наиболее полное и реалистичное выражение. Только качественные изменения являются изменениями, и только новое качество жизни может положить конец длинной череде эксплуататорских обществ. Эти крайние аспекты, именно из-за их радикально нового качества, легко проявляются как идеологическая озабоченность более или менее состоятельных интеллектуалов.</p>


<p>


Страдая аллергией на свое фактическое отделение от масс, не готовые признать, что это выражение социальной структуры развитого капитализма и что его отдельный характер может быть преодолен только в длительной борьбе за изменение этой структуры, движение проявляет комплексы неполноценности, пораженчество или апатию. Такое отношение способствует деполитизации и приватизации сектора хиппи, которому политический сектор противопоставляет свой политический пуританизм в теории и на практике.</p>


<p>


 </p>



V


<p>


 </p>


<p>


Марксистская теория остается руководством к действию даже в условиях отсутствия революции!тяжелая ситуация. Но здесь проявляется еще одна слабость Новых левых: искажение и фальсификация марксистской теории через ее ритуализацию. Очевидно, что концепции, используемые для анализа капитализма 19-го и начала 20-го века, не могут быть просто применены к его нынешней стадии: будучи историческими концепциями, они несут в себе исторические показатели, а структура, которую они анализируют, является исторической структурой. Безусловно, капитализм — это капитализм во всех его фазах, и его организация способа производства лежит в основе все его развитие. Однако возможности способа производства также развиваются, и эти изменения влияют на базу и надстройку. Изолирование идентичной капиталистической базы от других секторов общества оставляет марксистскую теорию в самом ее основании с неисторической, недиалектической абстракцией. Изменения происходят в рамках капитализма; они внутренние, постепенные, количественные, но они приведут к точке «качественного разрыва», к дореволюционной ситуации. Нежелание сопоставлять марксистские концепции с развитием капитализма и не извлекать из этого противоречия последствий для политической практики приводит к механистическому повторению "Базового словаря», превращению марксистской теории в риторику, едва ли имеющую какое-либо отношение к реальности. Это еще больше усиливает отчуждение Новых левых; это серьезно ухудшает передачу их послания.</p>


<p>


Окаменение марксистской теории нарушает тот самый принцип, который провозглашают Новые левые: единство теории и практики. Теория, которая не догнала практику капитализма, не может руководить практикой, направленной на ликвидацию капитализма. Сведение марксистской теории к прочным «структурам» отделяет теорию от реальности и придает ей абстрактный, отстраненный, «научный» характер, что облегчает ее догматическую ритуализацию. В некотором смысле, вся теория абстрактна: ее концептуальная диссоциация от данной реальности является предпосылкой для понимание и изменение реальности. Кроме того, теория обязательно абстрактна в силу того факта, что в марксистской теории она охватывает совокупность условий и тенденций; историческую совокупность. Таким образом, он никогда не может принять решение о конкретной практике — например, следует ли занимать или атаковать определенные здания — но он может (и должен) оценить перспективы конкретных действий в рамках данной совокупности, а именно, преобладает ли ситуация, при которой такие занятия и нападения указаны. Единство теории и практики никогда не бывает мгновенным. Данная социальная реальность, еще не освоенная силами перемен, требует адаптации стратегии к объективным условиям — предпосылка для изменения последних. Нереволюционная ситуация существенно отличается от дореволюционной или революционной ситуации. Только теоретический анализ может определить и выделить преобладающую ситуацию и ее потенциал. Данная реальность существует в своем собственном праве и силе — почва, на которой развивается теория, и в то же время объект, «другой теории», который в процессе изменения продолжает определять теорию.</p>


<p>


Новые левые сыграли решающую роль в инициировании процесса перемен. В Соединенных Штатах активизация чернокожих и коричневых меньшинств, народная оппозиция, которая раскрыла политику военных преступлений в Индокитае, конфликт между влиятельными СМИ и правительством — этими достижениями во многом обязаны боевики левых, особенно студенты. Во Франции и Италии радикализация экономических требований профсоюзов и всей стратегии левых (возрождение рабочих советов) представляет угрозу мощной власти реформистских Коммунистический аппарат — несмотря на разворот после мая 1968 года. И в этих странах окаменению марксистской теории противостоит анализ, основанный на трансформации капитализма и потенциальной базе революции. В Соединенных Штатах экономические и политические условия требуют еще более радикального пересмотра; это только начало.<a href="https://z5h64q92x9.net/doc/frame#sdfootnote6sym">6</a> В ожидании дальнейшего развития следующие разделы, в которых делается попытка оценить положение новых левых в Соединенных Штатах, должны быть весьма предварительными и фрагментарными.</p>


<p>


 </p>



VI


<p>


 </p>


<p>


Нынешняя ситуация Новых левых существенно отличается от периода, в течение которого сформировалась радикальная оппозиция и имела первые общенациональные последствия (воинствующее движение за гражданские права, военное сопротивление, активизм в колледжах и университетах, политическое движение хиппи). Около десяти лет назад стали четко сформулированы и трансцендентные цели: новая мораль, эмансипация чувствительности, требование «свободы сейчас», культурная революция. Учреждение не было подготовлено. Тогда стратегия может быть массовой, открытой и в значительной степени наступательной: массовые демонстрации, захват зданий, единство действий, соединение с черными боевиками. Период подошел к концу, когда влияние Новых левых стало очевидным. Уход президента Джонсона, битва на Съезде Демократической партии в Чикаго и усиление войны в Индокитае знаменуют начало нового этапа. Не рабочий класс, а университеты и гетто представляли первую реальную угрозу системе изнутри. Истеблишмент лучше понимал серьезность угрозы, чем сами Новые левые. Теперь система подготовлена — до такой степени, что само выживание радикального движения как политической силы находится под вопросом. Как движение реагирует на эти новые условия?</p>


<p>


По-видимому, он ослаблен до опасной степени. В первую очередь это связано с законными и незаконными агрессивными репрессиями со стороны властных структур — концентрацией грубой силы, против которой у левых нет адекватной защиты. Эта мобилизация власти подчеркивает внутренние слабости Новых левых, прежде всего: (1) идеологические конфликты внутри воинствующей оппозиции и (2) отсутствие организации.</p>


<p>


Левые всегда были разделены: это естественно, потому что, в то время как преобладающий интерес к частной собственности и сохранению ее институтов легко объединяет защитников статус-кво, никакая такая ощутимая общая цель не объединяет тех, кто стремится к отмене статус-кво. Они работают в условиях открытого горизонта нескольких альтернатив и целей, стратегии и тактики.</p>


<p>


Но разделение не всегда предотвращало или даже задерживало революцию; посмотрите на борьбу между меньшевиками и большевиками. Возможно, только в такой борьбе «правильная» стратегия может быть проверена на практике. Однако ситуация иная там и тогда, когда движение еще не пустило корни в народной среде и, прежде всего, когда из-за своей численной слабости оно подвергается легкому и эффективному преследованию; другими словами, там и тогда, когда революционная стратегия не стоит на повестке дня, а только подготовка почвы для такой стратегии. Такая ситуация требует «приостановки» преждевременных (или устаревших) идеологических конфликтов в пользу более неотложной задачи наращивания численного состава. И в радикальной стратегии переход в качество предполагает количественный рост.</p>


<p>


В этом контексте проблема коммуникации становится острой. Чем больше интегральные, «утопические» цели социализма выступают в качестве конкретных исторических целей, тем больше они отдаляются от установленного универсума дискурса. «Народ» говорит на языке, который практически закрыт для концепций и положений марксистской теории. Их отвращение к иностранным словам, «громким словам» и так далее не только является результатом их образования, но и выражает степень их приверженности Истеблишменту и, следовательно, языку Истеблишмента. Вырваться из-под власти этого языка означает сломать «ложное сознание»: осознать необходимость освобождения и способы приближения к этой цели. Марксистская теория и практика преуспели в развитии политического сознания рабочего движения, когда под двойным воздействием поражения европейских революций 1918 года и стабилизации капитализма произошел поворот: столкнувшись с эффективным профсоюзным движением и эффективным капитализмом, революционная теория приобрела абстрактный характер — забота о меньшинствах. Она приобрела этот характер в еще большей степени там, где не существует сильной марксистской традиции. Как мы уже отмечали, разрыв между теорией и реальностью увеличился из-за широко распространенного сведения диалектических концепций Маркса к «базовому» словарю. Диалектические понятия постигают реальность в процессе изменения, и именно этот процесс составляет определение самого понятия. Таким образом, трансформация классического империализма в неоимпериализм переопределяет классическую концепцию, демонстрируя, как новые формы вытекают из предыдущих. То же самое с «пролетариатом», «эксплуатацией», «обнищанием». Бомбардировка людей этими терминами без перевода их в реальную ситуацию не передает марксистскую теорию. В лучшем случае эти слова становятся идентификационными ярлыками для своих групп (прогрессивные лейбористы, троцкисты и так далее); в противном случае они функционируют как простые клише, то есть они вообще не функционируют. Их использование в качестве мгновенных стимулов в консервированном словаре убивает их истинность. Марксистские концепции определяют сущность реальности: их значение проявляется при анализе «внешнего вида», а «внешний вид» капитализма сегодня сильно отличается от его стадии 19-го века.</p>


<p>


Окаменение (Verdinglichung) концепций искажает анализ классовой структуры монополистического капитализма. Радикальная идеология часто поддается фетишизму труда — новому аспекту фетишизма товаров (в конце концов, рабочая сила — это товар). Из трех качеств, которые в марксистской теории делают рабочий класс потенциально революционным субъектом (он один может остановить процесс производства, он составляет большинство населения, и само его существование является отрицанием того, что он человек), из этих трех качеств, только первое все еще относится к та часть американского рабочего класса, которую с полным основанием можно было бы назвать современным преемником пролетариата: рабочие "синие воротнички". Но марксистская концепция определяет единство трех качеств; пролетариат, составляющий большинство населения, революционен в силу своих потребностей, удовлетворение которых недоступно капиталистическим возможностям. Другими словами, рабочий класс является потенциальным субъектом революции не только потому, что это класс, эксплуатируемый в капиталистическом способе производства, но и потому, что потребности и устремления этого класса требуют отмены этого способа производства. Из этого следует, что, если рабочий класс больше не является этим «абсолютным отрицанием» существующего общества, если он стал классом в этом обществе, разделяющим его потребности и стремления, тогда передача власти только рабочему классу (независимо от того, в какой форме) не гарантирует переход к социализму как качественно иному обществу. Сам рабочий класс должен измениться, если он хочет стать силой, которая осуществит этот переход.</p>


<p>


Если потребности, создаваемые, но не удовлетворяемые монополистическим капиталом, приобретут подрывную силу и станут почвой для развития политического сознания среди рабочего населения, это не будет (это имеет решающее значение!) возрождением пролетарского классового сознания; это не настроит рабочий класс против всех других секторов экономики. работающее население, не «наемный труд» против капитала, а скорее все зависимые классы против капитала. Точно так же это новое сознание выступило бы против рамок профсоюзной политики: оно предусматривало бы конец установленный способ производства во всей его полноте. Такова динамика монополистического капитализма: подчинение всего населения власти капитала и его государства соответствует всеобщей необходимости его отмены. Если это развитие изменяет первоначальную концепцию класса, если оно затушевывает резкий контраст между рабочим классом «синих воротничков»,  другими слоями работающего населения, то это связано с изменениями в реальности капитализма, которые должны быть концептуализированы в теории капитализма.</p>


<p>


Правда, это всего лишь тенденции. Они встречают усиленное сопротивление со стороны властных структур, и они еще не сократили разрыв между рабочим классом и Новыми Левыми, особенно радикальной интеллигенцией. Для последнего бесполезно преуменьшать враждебность рабочих: эта враждебность рациональна и хорошо обоснована. И все же соединение двух сил является предварительным условием для перемен: профсоюзное сознание должно стать политическим сознанием, социалистическим сознанием. Этого нельзя достичь, «идя к рабочим», присоединяясь к их пикету линии, поддерживающие их «причины» и так далее. Переломный момент может наступить только в процессе социальных изменений, в которых две группы действуют каждая из своих собственных оснований и с точки зрения своего собственного сознания, недовольства и целей. Такова, например, стратегия пролетариата Синистра в Италии: «студенты и интеллектуалы, которые ранее работали в базовых группах на фабриках, теперь больше не агитируют на фабриках или перед ними. Там воинствующая политическая пропаганда ведется самими рабочими, главным образом молодыми рабочими, в то время как студенты поддерживают рабочие, поставляя материалы для агитации, исследований в различных частях города и так далее. «Аналогично во Франции, группа Base- Ouvriere на заводе Renault-Flins организована в equipe exterieure и equipe interne, причем первые в основном состоят из «интеллектуалов», а вторые (гораздо меньшие) — из рабочих на заводе. Внутренняя группа все еще слишком слаба, чтобы «навязать свой ритм и направление всему Base-Ouvriere». Такое (временное) разделение функций, которое позволяет избежать покровительства и автоматической негативной реакции, могло бы способствовать единству в той степени, в которой различные специфические интересы каждой группы, испытанные и сформулированные в ее собственных терминах и ситуации (на фабрике, в магазине, офисе, по соседству), находят общую почву и общая стратегия.</p>


<p>


Это сильно отличается от «развития классового сознания извне»; сегодняшние миноритарные группы, на которые ляжет задача организации, будут сильно отличаться от ленинского авангарда. Последний взял на себя руководство, в теории и на практике, рабочим классом, в котором он был укоренен и который жил с непосредственным опытом нищеты и угнетения — до такой степени, что проигранной войны было достаточно, чтобы организовать его для революционных действий. И эти массы были человеческой основой для материального воспроизводства общества. В современных империалистических метрополиях такая ситуация не преобладает.</p>


<p>


Более того, ленинский авангард был коррелятом массовой партии, существующей или формирующейся. Таково было его обоснование — иначе это был бы чистый и простой бланкизм. Сегодня, когда коммунистические партии все еще являются массовыми оппозиционными партиями, они придерживаются «программы-минимума» парламентской стратегии. В своей практике (хотя ни в коем случае не в своей официальной идеологии) они признают политическую слабость и нереволюционное отношение большинства рабочего класса при развитом капитализме. Оценка гораздо более точная, чем оценка некоторых радикальных группировок слева. Однако эти коммунистические партии не являются социал—демократией недавнего прошлого и не являются современной — несмотря на их реформистскую стратегию. Ибо социал-демократия все еще сохраняется как организация рабочего класса, а коммунистические партии и профсоюзы все еще являются единственными массовыми организациями слева от социал-демократии. В силу этой констелляции они все еще являются потенциально революционной силой.</p>


<p>


Для Соединенных Штатов (и, возможно, не только для Соединенных Штатов) необходимо поставить вопрос о том, не устарела ли исторически высокоцентрализованная и иерархически структурированная революционная массовая партия в условиях монополистического государственного капитализма. Это относилось к прошлой стадии капиталистического развития: к все еще либеральной фазе. Тогда эти партии действовали в рамках все еще функционирующего парламента, даже когда они бойкотировали выборы. Но когда парламент становится орудием контрреволюции, они теряют политическое пространство действия — вся радикальная оппозиция становится внепарламентской оппозицией.</p>


<p>


 </p>



VII


<p>


 </p>


<p>


Здесь вполне может быть поворотный момент в стратегии левых. Стремительная концентрация власти и контроля в общенациональном политическом и военном истеблишменте требует перехода к децентрализованным формам организации, менее подверженным разрушению со стороны механизмов репрессий и более выражающим расходящиеся и рассеянные ядра дезинтеграции. Монополистический капитализм придал «революции снизу» новый конкретный смысл: подрывные действия на низовом уровне. Техническая и экономическая интеграция системы настолько плотная, что ее нарушение в одном ключевом месте может легко приводят к серьезной дисфункции целого. Это справедливо для местных центров не только производства и распределения, но также образования, информации и транспорта. В этих условиях процесс внутренней дезинтеграции вполне может принять в значительной степени децентрализованный, диффузный, в значительной степени «спонтанный» характер, происходящий в нескольких местах одновременно или путем «заражения». Однако такие локальные точки дисфункции и разрушения могут стать ядрами социальных изменений, только если им будет дано политическое руководство и организация. На данном этапе первичная автономия местных баз будет казаться решающей для обеспечения поддержки работающего населения на месте и для подготовки новых кадров в реорганизации производства, распределения, транспорта и образования.</p>


<p>


Я ссылался на понятие, широко распространенное сегодня среди радикальных групп Новых левых, что «захват власти» в смысле прямого нападения на центры политического контроля (государство), поддерживаемый и осуществляемый массовыми действиями под руководством централизованных массовых партий, — что такая стратегии нет и не может быть на повестке дня в передовых капиталистических странах. Основными причинами являются: (1) концентрация подавляющей военной и полицейской власти в руках эффективно функционирующего правительства и (2) преобладание реформистского сознания среди рабочего класса. Есть ли историческая альтернатива?</p>


<p>


Мы вспоминаем модель буржуазной революции: захвату политической власти предшествовало достижение буржуазией экономической власти в феодальном обществе. Конечно, эту модель нельзя просто перенести на социалистическую революцию; но возникает вопрос: есть ли какие-либо признаки того, что рабочий класс может достичь экономической, хотя и не политической власти в рамках капиталистической системы и до революции? Это было бы так, если бы рабочие взяли под свой контроль фабрики и магазины, перенаправили и реорганизовали производство. Но именно это и было бы революцией и повлекло бы за собой политическую власть. Мыслимо ли постепенное изменение экономической мощи (превращение количественных изменений в качественные путем радикализации требований и успехов рабочих) в рамках капитализма?</p>


<p>


Преобладающие . тенденции в этом направлении весьма двойственны. Они могут привести к качественным изменениям; они могут привести к дальнейшей интеграции рабочего класса. Интегрирующая тенденция обусловлена некоторыми усилиями руководства по уменьшению фрагментации и распыления работы на конвейерной ленте и наделению отдельного работника ответственностью и контролем над большей единицей продукта. Согласно отчету о таких инновациях, внедренных несколькими электронными заводами в Соединенных Штатах, результатом стало значительное улучшение качества продукта и более позитивное отношение рабочего к своей работе и к предприятию.</p>


<p>


Вероятно ли, что эта тенденция приведет к радикализации инициативы рабочих до такой степени, что их контроль над своим продуктом, над своей индивидуальной работой будет равнозначен концу самого капиталистического способа производства? Или эту тенденцию можно сдержать, не изменяя существенно иерархию на заводе? Чтобы вывести рабочий контроль за пределы капиталистической терпимости, требуется развитие радикального политического сознания среди членов рабочего класса; в противном случае рабочий контроль все еще был бы имманентным для установленная система, ее рационализация. Революционный рабочий контроль предполагал бы примат политических факторов над экономическими и техническими. Если произойдет эта политическая радикализация влево, система будет ослаблена и вконечном итоге разрушена децентрализованным, де-бюрократизированным способом, на который указывает общее состояние монополистического капитализма: неравномерное развитие: рабочий контроль на отдельных заводах или группах заводов — «гнездах» посткапиталистических (социалистических) единицы во все еще капиталистическом обществе (подобно городским центрам буржуазной власти в феодальном обществе).</p>


<p>


Такое развитие событий восстановило бы основополагающее достижение революционной традиции, а именно «советы» («советы», Rate) как организации самоопределения, самоуправления (или, скорее, подготовки к самоуправлению) в местных народных собраниях. На их возрождение указывает не только историческое устаревание бюрократических массовых партий, но и необходимость найти, как их исторические наследники, новые адекватные источники инициативы, организации и лидерства. Исторический наследник авторитарной массовой партии (или скорее, ее самосохраняющееся руководство) — это не анархия, а самоналоженная дисциплина и авторитет — авторитет, который может возникнуть только в самой борьбе, признанный теми, кто ведет борьбу. Однако теория и стратегия советов также не должны поддаваться фетишизму «снизу». Непосредственное выражение мнения и воли рабочих, фермеров, соседей — короче говоря, народа — само по себе не является прогрессивным и силой социальных изменений: оно может быть противоположным. Советы будут органами революции только в той степени, в какой они представляют восстающий народ. Они не просто существуют, готовые быть избранными на заводах, в офисах, в районах — их появление предполагает новое сознание: разрыв власти Истеблишмента над работой и досугом людей.</p>


<p>


Прямая демократия, подчинение всех делегированных полномочий эффективному контролю «снизу», является существенным требованием левой стратегии. Требование неизбежно двойственное. Взять пример из студенческого движения: эффективное участие студентов в управлении университетом. В политическом плане это требование предполагает, что большинство студентов более прогрессивно, чем преподаватели и администрация. В противном случае перемены обернулись бы против левых. Аргумент верен, но не подразумевает вывода о том, что требование должно быть отменено. Ибо при данных условиях (которые являются долгосрочными условиями, коренящимися в преобладающих социальных тенденциях) у студенческого контроля было бы больше шансов провести крайне необходимые реформы, чем у нынешней иерархии, и стратегия левых должна быть ориентирована на эти условия.</p>


<p>


Такого рода критическая оценка также применима к гораздо более широкому вопросу рабочего контроля. Я только что подчеркнул его двойственность. Рабочий контроль может привести к облегчению бремени труда, к его более эффективной организации, к развитию инициативы рабочих. Но в то же время эти изменения вполне могут пойти на пользу капиталистическому предприятию. Тем не менее, требование правильно стало центральным в радикальной стратегии. Ибо такой контроль в долгосрочной перспективе ослабил бы связь между процессом труда и процессом реализации капитала; это устранило бы необходимость в производстве отходов и запланированном устаревании; это дало бы технологии шанс избавиться от ограничений и искажений, которым она сейчас подвергается.</p>


<p>


Двойственность «низов» также характеризует левый лозунг «власть народу». Под «народом» здесь подразумеваются не те, кто сегодня поддерживает буржуазную демократию: избиратели, налогоплательщики, большое количество тех, кто выражает свое мнение в письмах в редакцию, которые считаются пригодными для печати. Эти люди, хотя они ни в коем случае не являются суверенными в каком-либо смысле, уже обладают значительной властью как избиратели правителей, как производная власть, зависящая от правителей. »Власть народу» не означает (ничего, кроме «молчаливого») большинство населения в том виде, в каком оно существует сегодня; это означает меньшинство — жертвы этого большинства, те, кто, возможно, даже не голосует, не платит налоги, потому что им нечего облагать налогом, те, кто в тюрьмах и тюрьмах, те, кто не пишет письма редактору, которые печатаются. Однако амбивалентность лозунга выражает правду о том, что «народ», большинство людей де-факто отличаются от своего правительства и отделены от него, за самоуправление народа все еще нужно бороться. Это означает, что эта цель предполагает радикальное изменение потребностей и сознания людей. Люди, которые имеют власть освободить себя, не будут теми же людьми, теми же людьми, которые сегодня воспроизводят статус—кво, даже если это те же люди.</p>


<p>


Хотя верно, что люди должны освободиться от своего рабства, также верно и то, что они должны сначала освободиться от того, что из них сделали в обществе, в котором они живут. Это первичное освобождение не может быть «спонтанным», потому что такая спонтанность выражала бы только ценности и цели, вытекающие из установленной системы. Самоосвобождение — это самообразование, но как таковое оно предполагает обучение другими. В обществе, где неравный доступ к знаниям и информации является частью социальной структуры, различие и антагонизм между воспитателями и теми, кого нужно воспитывать, неизбежны. Те, кто образован, обязуются использовать свои знания, чтобы помочь мужчинам и женщинам реализовать свои истинно человеческие способности и наслаждаться ими. Всякое подлинное образование — это политическое образование, а в классовом обществе политическое образование немыслимо без руководства, воспитанного и проверенного в теории и практике радикальной оппозиции. Функция этого руководства состоит в том, чтобы «перевести» спонтанный протест в организованное действие, которое имеет шанс развиться и превзойти сиюминутные потребности и стремления к радикальному переустройству общества: превращению сиюминутности в организованную спонтанность.</p>


<p>


Спонтанность не противоречит власти: поскольку революционная практика представляет собой взрыв витальных потребностей (которые, как мы видели, не обязательно должны быть потребностями в материальных жизненных потребностях), она коренится в спонтанности — но эта спонтанность может быть обманчивой: она может быть результатом интроекции: социальные потребности, требуемые установленным порядком, но препятствующие освобождению человека. Сегодня это имеет место в беспрецедентной степени. Интенсивная идеологическая обработка и управление людьми требуют интенсивного контрвоспитания и организации. И эта самая необходимость сталкивается с антиавторитарными тенденциями среди Новых левых.</p>


<p>


Эти тенденции трудно оценить: их нельзя просто осудить. С одной стороны, они являются частью исторически правильной оппозиции против бюрократически-авторитарных массовых партий; с другой стороны, они преждевременны и ставят под угрозу эффективность движения. В абстрактной форме они выражают отличительную черту сегодняшней радикальной оппозиции, а именно, степень, в которой она черпает свою силу (и истину) из своих корней во всем индивидууме и его жизненной потребности в образе жизни в обществе других свободных индивидуумов и в новых отношениях с природа — его собственная, а также внешняя природа.</p>


<p>


Новый индивидуализм поднимает проблему соотношения личного и политического бунта, личного освобождения и социальной революции. Неизбежный антагонизм, напряжение между этими двумя, легко превращается в немедленное отождествление, разрушая потенциал в них обоих. Верно, никакое качественное социальное изменение, никакой социализм невозможны без появления новой рациональности и чувствительности в самих людях: никакие радикальные социальные изменения не происходят без радикального изменения индивидуальных агентов изменений. Однако это индивидуальное освобождение означает выход за пределы буржуазного индивидуума: это означает преодоление буржуазного индивидуума (который состоит из напряжения между личной, частной реализацией и общественной деятельностью), в то же время восстанавливая измерение самости, приватности, которое когда-то создала буржуазная культура.</p>


<p>


Но буржуазный индивид не может быть побежден простым отказом от социальной деятельности, отказом от участия и ведением собственного стиля жизни. Конечно, нет революции без индивидуального освобождения, но также нет и индивидуального освобождения без освобождения общества. Диалектика освобождения: так же, как не может быть никакого немедленного воплощения теории в практику, так и не может быть никакого немедленного воплощения индивидуальных потребностей и желаний в политические цели и действия. Напряженность между личной и социальной реальностью сохраняется; средой, в которой первая может влиять на вторую, все еще является существующее капиталистическое общество. По формулировке одного из молодых немецких радикалов, «каждый из нас [радикалов] каким-то образом заражен, придурковат, пропитан, искажен» противоречиями существующего общества. Поскольку разрешение этих противоречий может быть делом только самой революции, их должно нести движение, но как осознанные противоречия, входящие в разработку стратегии.</p>


<p>


Ни один индивидуальный или групповой эксперимент по освобождению не может избежать этой инфекции благодаря самой системе, с которой он борется. Возбудителей инфекции нельзя отбросить в сторону, с ними нужно бороться на их собственных основаниях. Это означает, что с самого начала личное и конкретное освобождение, отказ, уход должны происходить в политическом контексте, определяемом ситуацией, в которой находится радикальная оппозиция, и должны продолжаться, в теории и на практике, радикальная критика Истеблишмента внутри Истеблишмента; другими другими словами, индивидуальное освобождение (отказ) должно включать всеобщее в конкретный протест, а образы и ценности будущего свободного общества должны проявляться в личных отношениях внутри несвободного общества. Например, сексуальная революция не является революцией, если она не становится революцией человеческого существа, если сексуальное освобождение не согласуется с политической моралью. Осознание грубого факта, что в несвободном обществе ни один конкретный индивид и ни одна конкретная группа не могут быть свободными, должно присутствовать во всех усилиях по созданию условий эффективного отказа от Истеблишмента.</p>


<p>


Объективная амбивалентность характеризует каждое движение радикальной оппозиции — амбивалентность, которая в одно и то же время отражает власть Истеблишмента над целым и пределы этой власти. Кооперация угрожает культурной революции: экология, рок, ультрасовременное искусство — наиболее яркие примеры. Перед лицом этой угрозы совершенно преждевременное немедленное отождествление частной и социальной свободы создает скорее успокаивающие, чем радикализирующие условия и ведет к уходу из политической вселенной, в которой только и может быть достигнута свобода. Возможно, самая серьезная угроза такого умиротворения или «умиротворения» стоит перед коммунами.</p>


<p>


Они продолжают оставаться возможными ядрами, «клетками», лабораториями для тестирования автономных, неотчужденных отношений. Но они подвержены изоляции и деполитизации. И это означает самосогласование или капитуляцию: отрицательное, которое является лишь обратной стороной утверждения, а не его качественной противоположностью. Освобождение здесь — это веселиться внутри Истеблишмента, возможно, также с Истеблишментом, или обманывать Истеблишмент. Нет ничего плохого в том, чтобы развлекаться с истеблишментом, но есть ситуации, в которых веселье не приносит успеха, становится глупым в любом смысле, потому что это свидетельствует о политическом бессилии. При гитлеровском фашизме сатира замолчала: даже Чарли Чаплин и Карл Краус не могли продолжать в том же духе.</p>


<p>


Делай свое дело, да, но пришло время понять, что не все подойдет, а только те вещи, которые свидетельствуют (неважно, насколько молчаливо) об интеллекте и чувствительности мужчин и женщин, которые могут делать больше, чем сами, живя и работая для общества без эксплуатации, между собой. Различие между потворством своим желаниям и освобождением, между клоунадой и иронией, между преступными группировками и коммунами (само слово должно быть священным!) могут быть совершены только самими боевиками — это не может быть оставлено на усмотрение судов и полиции. Практиковать это различие предполагает самоподавление: предшественник революционной дисциплины. Также благое побуждение называть себя буржуа больше не достигает своей цели, потому что традиционного «буржуа» больше не существует, и никакая «непристойность» или безумие не могут шокировать общество, которое сделало процветающий бизнес на «непристойности» и институционализировало безумие в своей политике и экономике.</p>


<p>


Тот факт, что пришло время для самодисциплинированной организации, свидетельствует не о поражении, а о перспективах оппозиции. Первый героический период движения, период радостных и часто захватывающих действий, подошел к концу. Капиталистическое предприятие быстро приближается к присущим ему пределам в глобальном масштабе и прибегает к усилению насилия и усилению сотрудничества. Приятная непосредственная гармония собственного дела и политического дела была признаком слабости Новых левых — как и столь часто очаровательное и необходимое неприятие the esprit de serieux. Если «Новые левые» хотят продолжать расти в реальную политическую силу, они разовьют свой собственный дух серьезности, свою собственную рациональность в своей собственной чувствительности; они преодолеют свой эдипов комплекс в политическом плане. Стандартизированное использование «языка свиней», мелкобуржуазный анальный эротизм, использование мусора в качестве оружия против беспомощных индивидуумов — это проявления пубертатного бунта против неправильной цели. Противник больше не представлен отцом, или начальником, или профессором; политики, генералы, менеджеры — не отцы, а люди, которыми они управляют, не братья по восстанию. В обществе в целом пубертатный бунт имеет кратковременный эффект; он часто кажется детским и шутовским.</p>


<p>


Безусловно, качество клоунады и ребячества легко проявляется в подлинных актах протеста в ситуациях, когда радикальная оппозиция изолирована и возмутительно слаба, в то время как Враг почти повсюду и возмутительно силен. «Зрелость» — по определению — опирается на Истеблишмент, на то, что есть, и тогда другая мудрость — это мудрость клоуна и ребенка. Однако, когда протест приобретает черты, присущие самому Истеблишменту, вызванному им разочарованию и репрессиям, такого рода протесты либо игнорируются, либо наказываются властями с чистой совестью и широкой поддержкой со стороны людей.</p>


<p>


Очень разный политический вес имеют индивидуальные и групповые действия, которые, хотя и осуждаются Истеблишментом и либералами как акты насилия (серьезное неправильное название по сравнению с насилием, практикуемым Истеблишментом), имеют прозрачную воспитательную функцию с точки зрения Новых левых. К таким действиям относятся нарушение судебных процедур, которые ясно разоблачают классовый характер отправления правосудия; мирное занятие зданий, которые явно служат целям военного или политического контроля; «критика» ораторов, которые явно поддерживают политика войны и угнетения. Эти действия наказуемы по закону, и они наказываются с возрастающей эффективностью. Сегодня каждая демонстрация сталкивается с вездесущим (скрытым?) насилие подавления: эскалация присуща ситуации. Это общество стремится навязать оппозиции принцип ненасилия, ежедневно совершенствуя свое собственное «законное» насилие, тем самым защищая статус-кво. Таким образом, радикальная оппозиция сталкивается с проблемой «экономики насилия»: ее собственное противодействие насилию дорого обойдется в виде жизней и свобод. Какова политическая ценность жертв в этих обстоятельствах?</p>


<p>


Мученики редко помогали политическому делу, и «революционное самоубийство» остается самоубийством. И все же было бы самодовольным равнодушием утверждать, что революционер должен жить, а не умирать за революцию, — оскорбление коммунаров всех времен. Там, где Истеблишмент провозглашает своих профессиональных убийц героями, а своих восставших жертв преступниками, трудно сохранить идею героизма для другой стороны. Отчаянный поступок, обреченный на провал, может на короткое мгновение приоткрыть завесу правосудия и разоблачить лица жестокого подавления; это может пробудить совесть нейтралов; это может выявить скрытые жестокости и ложь. Только тот, кто совершает отчаянный поступок, может судить, не слишком ли высока цена, которую ему придется заплатить, — слишком высока с точки зрения его собственного дела как общего дела. Любое обобщение было бы двойственным, более того, глубоко несправедливым: оно обрекало бы жертв системы на длительную агонию ожидания, на длительные страдания. Но тогда отчаянный поступок может привести к тому же результату — возможно, к худшему результату. Человек возвращается к бесчеловечным расчетам, которые навязывает бесчеловечное общество: взвешивание количества жертв и количества их жертв в сравнении с ожидаемыми (и разумно ожидаемыми) достижениями.</p>


<p>


Необходимо проводить различие между насилием и революционной силой. В сегодняшней контрреволюционной ситуации насилие является оружием Истеблишмента; оно действует повсюду: в учреждениях и организациях, на работе и в развлечениях, на улицах и шоссе, в воздухе. Напротив, революционной силы, которая должна положить конец этому насилию, сегодня не существует. Революционная сила — это действие масс или классов, способных ниспровергнуть установленную систему с целью построения социалистического общества. Примерами могут служить неограниченная всеобщая забастовка, оккупация и захват заводов, правительственных зданий, центров связи и транспорта в скоординированных действиях. В Соединенных Штатах условия для таких действий не преобладают. Пространство действий, открытое для воинствующих левых, сведено к жестким ограничениям, и отчаянные попытки расширить его будут снова и снова взрываться физической силой. Эта сила должна контролироваться и сдерживаться самим движением. Действия, направленные на достижение неопределенных, общих, неосязаемых целей, бессмысленны; хуже того, они увеличивают число противников. Например: лозунг «жаркого лета» во Франции, который привел к идиотским акциям саботажа и разрушения, в основном в ущерб не правящему классу, а «народу»; или разрушение зданий и офисов компаний, которые в общественном сознании не признаютсякак «военные преступники»; и так далее. </p>


<p>


 </p>



VIII


<p>


 </p>


<p>


В то время как «прямая демократия» большинства все еще остается формой правления или администрации для построения социализма, «буржуазная демократия», скорее всего, больше не обеспечит «поле деятельности» для перехода к социализму. Ее также нельзя вернуть там, где ее больше нет: тоталитарная тенденция монополистического капитализма выступает против этой стратегии, а развенчание ее фиктивной демократии является частью политического контробразования. Последнее, однако, должно учитывать то, что является подлинным в этой фиктивной демократии, а именно, в какой степени действительно интегрированное консервативное большинство выражает свое мнение, выбирает между данными альтернативами и, таким образом, определяет политику, в то время как решения, определяющие жизнь и смерть людей, принимаются правящая группа, находящаяся вне контроля народа (и даже Конгресса).</p>


<p>


Господство этой демократии все еще оставляет место для создания автономных местных баз. Растущие научно-технические требования к производству и контролю превращают университеты в такую базу: сначала для самой системы, как учебные заведения для ее кадров, но также, на тех же основаниях, школы для обучения будущих контркадров. По-прежнему необходимо бороться с комплексом политической неполноценности, широко распространенным среди студенческого движения: представление о том, что студенты являются «всего лишь» интеллектуалами, привилегированной «элитой» и, следовательно, подчиненной силой, которая может стать эффективным только в том случае, если она откажется от своей собственной позиции. Это понятие оскорбительно для тех, кто пожертвовал своими жизнями, кто продолжает рисковать этими жизнями в каждой демонстрации против властей предержащих. Если в странах Третьего мира студенты действительно являются революционным авангардом, если они тысячами стали жертвами террора, то их роль в борьбе за освобождение указывает на особенность готовящейся глобальной революции, а именно на решающую силу радикального сознания. В странах Третьего мира, воинствующие студенты прямо выражают восстание народа; в развитых капиталистических странах, где у них (пока) нет этой авангардистской функции, их привилегированное положение позволяет (и обязывает) их развивать такое сознание в теории и на практике на их собственной базе — базе отправления для более масштабной борьбы. Захваченное своим фетишизмом труда, студенческое движение все еще неохотно (если не просто отказывается) «признать», что в кампусах у него есть своя собственная база в самой инфраструктуре. Более того, эта база простирается от университетских городков до экономических и политические институты, где нужен «образованный труд». Безусловно, в этих учреждениях более высокопоставленные кадры будут привержены им, станут частью иерархии. Но их ухудшающееся положение и шансы ослабят эту приверженность и обострят конфликт внутри их образования между возможностями освобождения и фактическим рабством науки и техники. Однако решение этого конфликта никогда не будет результатом внутреннего развития науки: новая научная революция будет частью социальной революции.</p>


<p>


Чтобы расширить базу студенческого движения, Руди Дучке предложил стратегию долгого марша по институтам: работать против существующих институтов, работая в них, но не просто «скучно изнутри», а «выполняя работу», обучаясь (как программировать и читать компьютеры, как преподавать на всех уровнях образования, как использовать средства массовой информации, как организовать производство, как распознавать и избегать запланированного устаревания, как проектировать и так далее), и в то же время сохраняя собственное сознание в работе с другими.</p>


<p>


Долгий марш включает в себя согласованные усилия по созданию контринститутов. Они долгое время были целью движения, но нехватка средств была в значительной степени причиной их слабости и низкого качества. Они должны стать конкурентоспособными. Это особенно важно для развития радикальных, «свободных» СМИ. Тот факт, что радикальные левые не имеют равного доступа к великим цепочкам информации и идеологической обработки, в значительной степени ответственен за его изоляцию. Аналогично с развитием независимых школ и «свободных университетов». Они могут быть конкурентоспособными, то есть способными противодействовать образованию Истеблишмента, только там, где они заполняют вакуум или где их качество не только отличается, но и превосходит. Сбор крупных средств для функционирования эффективных контринституций требует компромиссов. Время повального неприятия «либералов» прошло — или еще не наступило. Радикализм может многое выиграть от «законного» протеста против войны, инфляции и безработицы, от защиты гражданских прав — даже, возможно, от «меньшего зла» на местных выборах. Почва для создания единого фронта зыбкая и иногда грязная, но она есть ...</p>


<p>


Я подчеркнул ключевую роль, которую университеты играют в настоящий период: они все еще могут функционировать как учреждения для подготовки контркадров. «Реструктуризация», необходимая для достижения этой цели, означает нечто большее, чем решительное участие учащихся и неавторитарное обучение. Сделать университет «актуальным» для сегодняшнего и завтрашнего дня означает, вместо этого, представить факты и силы, которые сделали цивилизацию такой, какая она есть сегодня, и какой она может быть завтра, — и это политическое образование. Ибо история действительно повторяется; именно это повторение господства и подчинения должно быть остановлено, и его прекращение предполагает знание его происхождения и способов, которыми оно воспроизводится: критическое мышление.</p>


<p>


На этом долгом пути у воинствующего меньшинства есть мощный анонимный союзник в капиталистических странах: ухудшающиеся экономико-политические условия капитализма. Верно, они вполне могут быть предвестниками полностью развитой фашистской системы, и Новые левые должны энергично бороться с катастрофическим представлением о том, что это развитие ускорит приход социализма. Внутренние противоречия все еще ведут к краху капитализма, но фашистский тоталитаризм, основанный на огромных ресурсах, находящихся под контролем капиталистов, вполне может стать этапом этого коллапса.</p>


<p>


ошибка. Это повторило бы противоречия, но в глобальном масштабе и в глобальном пространстве, в котором все еще существуют непокоренные области господства, эксплуатации и грабежа. Идея социализма теряет свой научный характер, если ее историческая необходимость заключается в неопределенном (и сомнительном) будущем. Объективные тенденции ведут к социализму лишь в той мере, в какой субъективным силам, борющимся за социализм, удается склонить их в сторону социализма — склонить их сейчас: сегодня, завтра и послезавтра. ... Капитализм производит своих собственных могильщиков — но их лица могут сильно отличаться от лиц несчастных на земле, от лиц страдающих и нуждающихся.</p>




<p>


 </p>



Глава вторая. Искусство и революция


<p>


 </p>


<p>


«... определенные периоды наивысшего развития искусства не находятся в прямой связи ни с общим развитием общества, ни с материальной основой и каркасной структурой его организации». </p>


<p>


 </p>


<p align="right">


— Карл Маркс </p>




<p>


I</p>


<p>


 </p>


<p>


Культурная революция: фраза «на Западе» в первую очередь предполагает, что идеологические изменения опережают события в основе общества: культурная революция, но не (пока) политическая и экономическая революция. В то время как в искусстве, литературе и музыке, в общении, в нравах и моде произошли изменения, которые предполагают новый опыт, радикальную трансформацию ценностей, социальная структура и ее политические выражения, похоже, остаются в основном неизменными или, по крайней мере, отстают от культурных изменений. Но «Культурная революция» также предполагает, что радикальная оппозиция сегодня в новом смысле затрагивает всю сферу, выходящую за рамки материальных потребностей, — более того, она нацелена на полное преобразование всей традиционной культуры.</p>


<p>


Сильный акцент на политическом потенциале искусства, который является отличительной чертой этого радикализма, в первую очередь выражает необходимость эффективной коммуникации. обвинение установленной реальности и целей освобождения. Это попытка найти формы общения, которые могут сломить гнетущее господство установленного языка и образов над разумом и телом человека — языка и образов, которые уже давно стали средством доминирования, идеологической обработки и обмана. Сообщение радикально нонконформистских, новых исторических целей революции требуется столь же нонконформистский язык (в самом широком смысле), язык, который доходит до населения, которое интроецировало потребности и ценности своих хозяев и менеджеров и сделало их своими собственными, воспроизводя таким образом установленную систему в своих умах, сознании, чувствах и инстинктах. Такой новый язык, если он должен быть политическим, невозможно «изобрести»: он обязательно будет зависеть от подрывного использования традиционного материала, и возможности такого подрыва, естественно, ищут там, где сама традиция разрешила, санкционировала и сохранила другой язык и другие образы. Такие другие языки существуют в основном в двух областях на противоположных полюсах общества:</p>


<p>


1) в искусстве </p>


<p>


2) в народной традиции (черный язык, арго, сленг)</p>


<p>


Последний в значительной степени является языком угнетенных, и как таковой он имеет естественную склонность к протесту и отказу. На языке чернокожих, методично поддерживаемом чернокожими людьми сегодня, это укрепляет солидарность, сознание своей идентичности и своей подавленной или искаженной культурной традиции. И из-за этой функции он борется с обобщением. Другой формой языкового бунта является систематическое использование «непристойностей». Я подчеркивал ее предполагаемый политический потенциал; сегодня этот потенциал уже неэффективен. Обращенный к Истеблишменту, который вполне может позволить себе «непристойности», этот язык больше не отождествляет радикала с тем, кто ему не принадлежит. Более того, стандартизированная нецензурная лексика является репрессивной десублимацией: поверхностным (хотя и опосредованным) удовлетворением агрессивности. Это легко оборачивается против самой сексуальности. Вербализация генитальной и анальной сферы, ставшая ритуалом в речи левых радикалов («обязательное» использование «тр…ся», «дерьмо»), является унижением сексуальности. Если радикал говорит: «К черту Никсона», он связывает слово, обозначающее наивысшее генитальное удовлетворение, с высшим представителем деспотического истеблишмента и «дерьмо» для продуктов Врага берет верх над буржуазным неприятием анальной эротики. В этом (совершенно бессознательном) унижении сексуальности радикал, кажется, наказывает себя за недостаток власти; его язык теряет свое политическое влияние. И, служа символом идентичности (принадлежащим радикальным нонконформистам), этот языковой бунт портит политическую идентичность простой вербализацией мелкобуржуазных табу.</p>


<p>


На другом полюсе общества, в области искусства, традиция протеста, отрицания того, что «дано», сохраняется в своей собственной вселенной и по своему праву. Здесь другой язык, другие образы продолжают передаваться, их можно услышать и увидеть; и именно это искусство в извращенной форме сейчас используется в качестве оружия в политической борьбе против существующего общества — с воздействием, выходящим далеко за рамки конкретной привилегированной или обездоленной группы. Подрывное использование художественной традиции с самого начала нацелено на систематическое десублимация культуры: то есть уничтожение эстетической формы.  «Эстетическая форма» означает совокупность качеств (гармония, ритм, контраст), которые делают произведение самодостаточным целым со своей собственной структурой и порядком (стилем). Благодаря этим качествам произведение искусства преобразует существующий в действительности порядок. Эта трансформация — «иллюзия», но иллюзия, которая придает представленному содержанию смысл и функцию, отличные от тех, которые они имеют в преобладающем универсуме дискурса. Слова, звуки, образы из другого измерения «берут в скобки» и аннулируют право установленной реальности ради примирения, которое еще впереди.</p>


<p>


Гармонизирующая иллюзия, идеалистическое преображение, а вместе с ним и отрыв искусства от реальности были характерной чертой этой эстетической формы. Его десублимация означает: возвращение к «непосредственному» искусству, которое реагирует и активизирует не только интеллект и утонченную, «дистиллированную» ограниченную чувствительность, но также, и в первую очередь, «естественный» чувственный опыт, освобожденный от требований устаревающего эксплуататорского общества. Мы ищем формы искусства, которые выражают переживание тела (и «души») не как средства трудовой силы и смирения, а как средства освобождения. Это поиск чувственной культуры, «чувственной», поскольку она включает в себя радикальную трансформацию чувственного опыта и восприимчивости человека: их освобождение от самодвижущейся, прибыльной и калечащей производительности. Но культурная революция выходит далеко за рамки переоценки искусства: она поражает корни капитализма в самих людях.</p>


<p>


В предыдущей главе я попытался обрисовать материальную, практическую силу этого освобождения. Культурные изменения больше не могут быть адекватно поняты в рамках абстрактной схемы базы и надстройки (идеологии). На современном этапе распад «буржуазной культуры» влияет на эксплуатационные ценности капитализма. Новый опыт реальности, новые ценности ослабляют конформизм среди основного населения. Более эффективно, чем его политические цели и лозунги, этот «экзистенциальный» протест, который трудно изолировать и трудно наказать, угрожает сплоченности социальной системы. И именно этот протест мотивирует усилия по ниспровержению «высшей» культуры системы: стремление к принципиально иному образу жизни, по-видимому, во многом зависит от освобождения от «буржуазной культуры».</p>


<p>


Сегодня разрыв с буржуазной традицией в искусстве, как серьезной, так и популярной, кажется почти полным. Новые «открытые» формы или «свободные формы» выражают не просто новый стиль в исторической последовательности, а скорее отрицание самой вселенной, в которой двигалось искусство, попытки изменить историческую функцию искусства. Являются ли эти усилия действительно шагами на пути к освобождению? Действительно ли они подрывают то, что должны подрывать? Чтобы подготовить ответ, сначала необходимо сфокусироваться на цели.</p>


<p>


«Буржуазная культура»: существует ли значимый общий знаменатель (кроме неопределенного неисторического), который характеризует доминирующую культуру с 16 по 20 века? Историческим субъектом этой культуры является буржуазия: сначала городской средний класс между дворянством и сельскохозяйственными и промышленными рабочими; впоследствии правящий класс, противостоящий промышленному рабочему классу в 19 веке. Но буржуазия, которая (предположительно) представлена культурой этого периода, эта буржуазия, с точки зрения ее социальной функции и духа, больше не является правящим классом сегодня, и ее культура больше не является культурой, доминирующей в современном развитом капиталистическом обществе: ни материальная, ни интеллектуальная,художественная («высшая») культура.</p>


<p>


Необходимо помнить о различии между этими двумя сферами культуры:</p>


<p>


—материальная культура, включающая фактические модели поведения в «зарабатывании на жизнь», систему операционных ценностей; правило принципа производительности; патриархальная семья как образовательная единица; работа как призвание, призвание;</p>


<p>


— интеллектуальная культура, включающая «высшие ценности», науку и «гуманитарные науки», искусство, религию.</p>


<p>


Мы увидим, что эти два измерения буржуазной культуры, далекие от того, чтобы составлять единое целое, развивались в напряжении, даже в противоречии друг с другом.</p>


<p>


В материальной культуре типично «буржуазные» были:</p>


<p>


— озабоченность деньгами, бизнесом, «коммерцией» как «экзистенциальной» ценностью, имеющей религиозную и этическую санкцию;</p>


<p>


— доминирующая экономическая и «духовная» функция отца как главы семьи и предприятия; и</p>


<p>


—авторитарное образование, призванное воспроизводить и интроецировать эти утилитарные цели.</p>


<p>


Весь этот «стиль жизни» буржуазного материализма был пронизан инструменталистской рациональностью, которая боролась против либертарианских тенденций, унижала секс, дискриминировала женщин и вводила репрессии во имя Бога и бизнеса.</p>


<p>


В то же время интеллектуальная культура, обесценивающая и даже отрицающая материальную культуру, была в значительной степени идеалистической: она сублимировала репрессивные силы, неумолимо соединяя удовлетворение и отречение, свободу и подчинение, красоту и иллюзию (Шейн).</p>


<p>


Теперь довольно очевидно, что это перестало быть доминирующей культурой. Сегодня у правящего класса нет ни собственной культуры (чтобы идеи правящего класса могли стать господствующими идеями), ни буржуазной культуры, которую он унаследовал. Классическая буржуазная культура устарела, она распадается — не под воздействием культурной революции и студенческого бунта, а скорее в силу динамики монополистического капитализма, который сделал эту культуру несовместимой с требованиями ее выживания и роста.</p>


<p>


Я кратко перечислю наиболее общие показатели этого внутреннего разложения буржуазной культуры:</p>


<p>


—отказ от «внутреннего мирского аскетизма» как классического «духа капитализма»: «кейнсианская революция» как необходимое условие увеличения накопления капитала;</p>


<p>


— зависимость правящего класса от воспроизводства «общества потребления», которое вступает во все большее противоречие с капиталистической потребностью в сохранении отчужденного труда;</p>


<p>


—в соответствии с социальной потребностью в интенсивной интеграции поведения в капиталистическую орбиту: дискредитация идеалистических представлений, призыв к позитивизму, внедрение методов «точных» наук в социальные и гуманитарные науки;</p>


<p>


— кооперация либертарианских субкультур, которые могут расширить товарный рынок; и</p>


<p>


— разрушение языковой вселенной: супер-оруэлловство как нормальное общение (см. Стр. 109 ниже);</p>


<p>


— упадок образа отца и Суперэго в буржуазной семье.</p>


<p>


Где и когда сегодняшний правящий класс все еще придерживается традиционных культурных ценностей, это с ритуальным цинизмом, с которым говорят о защите Свободного мира, частного предпринимательства, гражданских прав, индивидуализма. Цинизм: потому что никакая идеология не может скрыть тот факт, что этот правящий класс больше не развивает производительные силы, которые когда-то содержались в этих учреждениях, а арестовывает их и злоупотребляет ими. Идеология отступает от надстройки (где она заменяется системой вопиющей лжи и бессмыслицы) и внедряется в товары и услуги общества потребления; они поддерживают ложное сознание хорошей жизни.</p>


<p>


Теперь возникает вопрос: если сегодня мы являемся свидетелями распада буржуазной культуры, которая является результатом внутренней динамики современного капитализма и приспособления культуры к требованиям современного капитализма, не является ли тогда культурная революция, поскольку она направлена на разрушение буржуазной культуры, соответствующейкапиталистическое приспособление и переопределение культуры? Не сводит ли она таким образом на нет свою собственную цель, а именно подготовить почву для качественно иной, радикально антикапиталистической культуры? Не существует ли опасного расхождения, если не противоречия, между политическими целями восстания и его культурной теорией и практикой? И не должно ли восстание изменить свою культурную «стратегию», чтобы разрешить это противоречие?</p>


<p>


Противоречие наиболее отчетливо проявляется в попытках развить антиискусство, «живое искусство» — в отказе от эстетической формы. Эти усилия должны служить более широкой долгосрочной цели: отменить разделение интеллектуальной и материальной культуры, разделение, которое, как говорят, выражает классовый характер буржуазной культуры. И этот классовый характер считается основополагающим в самых представительных и самых совершенныхпроизведениях буржуазного периода.</p>


<p>


Во-первых, краткий критический взгляд на это понятие. Обзор этих произведений, по крайней мере, с 19-го века, показал бы, что преобладает полностью антибуржуазная позиция: высшая культура обвиняет, отвергает, отказывается от материальной культуры буржуазии. Она действительно отделена; она отделяет себя от мира товаров, от жестокости буржуазной промышленности и торговли, от искажения человеческих отношений, от капиталистического материализма, от инструменталистского разума. Эстетическая вселенная противоречит реальности — «методическое», преднамеренное противоречие.</p>


<p>


Это противоречие никогда не бывает «прямым», непосредственным, тотальным; оно не принимает форму социального или политического романа, поэмы, картины и так далее. Или, когда это происходит (как в творчестве Бюхнера, Золя, Ибсена, Брехта, Делакруа, Домье, Пикассо), творчество остается приверженным структуре искусства, форме драмы, романа, картины, тем самым выражая дистанцию от реальности. Отрицание «сдерживается» формой, это всегда «сломанное», «сублимированное» противоречие, которое преображает, преобразует данную реальность — и освобождение от нее. Это преображение создает замкнутую на себя вселенную; какой бы реалистичной, натуралистичной она ни была, она остается другой реальностью и природой. И в этой эстетической вселенной противоречия действительно «разрешаются», поскольку они проявляются в рамках универсального порядка, к которому они принадлежат. И этот универсальный порядок, во-первых, очень конкретный, исторический: порядок греческого города-государства, или феодальных судов, или буржуазного общества. В этой вселенной судьба отдельного человека (как она изображена в произведении искусства) более чем индивидуальна: это также судьба других людей. Нет произведения искусства, в котором это универсальное не проявлялось бы в конкретных конфигурациях, действиях, страданиях. «Проявляется» в непосредственной, чувственной, а не «символической» форме: индивид «воплощает» универсальное; таким образом, он становится предвестником универсальной истины, которая проявляется в его уникальной судьбе и месте.</p>


<p>


Произведение искусства сначала преобразует конкретное, индивидуальное содержание в универсальный социальный порядок, частью которого оно является, — но заканчивается ли трансформация в этом порядке? Ограничивается ли истина, «действительность» произведения искусства греческим городом-государством, буржуазным обществом и так далее? Очевидно, нет. Эстетическая теория сталкивается с извечным вопросом: какие качества делают греческую трагедию, средневековый эпос все еще актуальными сегодня — не только понятными, но и приятными сегодня? Ответ следует искать на двух уровнях «объективности»: (1) эстетическая трансформация раскрывает состояние человека в том виде, в каком оно относится ко всей истории (Маркс: предыстория) человечества, помимо любых конкретных условий, и (2) эстетическая форма отвечает определенным постоянным качествам человеческий интеллект, чувствительность и воображение — качества, которые традиция философской эстетики интерпретировала как идею красоты.</p>


<p>


Благодаря этой трансформации конкретной исторической вселенной в произведении искусства — трансформации, которая возникает при представлении самого конкретного содержания, — искусство открывает установленную реальность для другого измерения: возможного освобождения. Конечно, это иллюзия, Шейн, но иллюзия, в которой проявляется другая реальность. И это происходит только в том случае, если искусство желает быть иллюзией: как нереальный мир, отличный от установленного. И именно в этом преображении искусство сохраняет и превосходит свой классовый характер. И выходит за его пределы, не в область простого вымысла и фантазии, а во вселенную конкретных возможностей.</p>


<p>


Я попытаюсь сначала выделить черты, которые кажутся типичными для классового характера высшей культуры буржуазного периода. Обычно они проявляются в открытии и праздновании индивидуального субъекта, «автономной личности», которая должна стать самостоятельной, стать самостью в мире и вопреки миру, который разрушает самость. Эта субъективность открывает новое измерение в буржуазной реальности, измерение свободы и самореализации; но это царство свободы в конечном итоге находится во внутреннем существе (Innerlichkeit) и, таким образом, «сублимируется», если не становится нереальным. В данной реальности индивид приспосабливается, или отрекается, или уничтожает себя. Данная реальность существует сама по себе, со своей истиной; у нее своя этика, свое счастье и удовольствия (и многое можно сказать о них!). Другая правда — это музыка, песня, стих, образ в творчестве мастеров: эстетическое царство, самодостаточное, мир эстетической гармонии, который оставляет жалкую реальность на произвол судьбы. Именно эта «внутренняя истина», эта возвышенная красота, глубина и гармония эстетических образов сегодня предстают как психически и физически невыносимые, ложные, как часть товарной культуры, как препятствие на пути к освобождению.</p>


<p>


Признаюсь, мне трудно определить специфический классовый характер буржуазного искусства. Безусловно, произведения буржуазного искусства являются товаром; возможно, они даже были созданы как товары для продажи на рынке. Но этот факт сам по себе не меняет их сути, их истины. «Правда» в искусстве относится не только к внутренней последовательности и логике произведения, но и к достоверности того, что оно говорит, его образов, звука, ритма. Они раскрывают и сообщают факты и возможности человеческого существования; они «видят» это существование в свете, сильно отличающемся от того в котором реальность предстает в обычном (и научном) языке и коммуникации. В этом смысле подлинное произведение действительно имеет значение, претендующее на всеобщую достоверность, объективность. В конце концов, существует такая вещь, как текст, структура, ритм произведения, которые существуют «объективно» и которые могут быть реконструированы и идентифицированы как существующие, идентичные в, через и вопреки любой конкретной интерпретации, восприятию, искажению. И эта объективность произведения, его всеобщая значимость не отменяется тем фактом, что те, кто его создал, вышли из буржуазных семей: путаница психологической и онтологической сфер. Конечно, онтологическая структура искусства исторична, но история — это история всех классов. Они живут в среде, которая одинакова в своих общих чертах (город, сельская местность, природа, времена года и так далее), и их борьба происходит в этой универсальной объективной среде.</p>


<p>


Более того, искусство предполагает еще одну, более масштабную, так сказать, «негативную» тотальность: «трагическую» вселенную человеческого существования и постоянно возобновляющегося стремления к светскому искуплению — обещанию освобождения. Я предположил, что искусство призывает к этому обещанию и, благодаря этой функции, превосходит все конкретное классовое содержание, не устраняя его, однако. Очевидно, что в буржуазном искусстве есть такое особое классовое содержание: буржуа, его обстановка и его проблемы доминируют на сцене, как рыцарь, его обстановка и его проблемы в средневековом искусстве; но достаточно ли этого факта, чтобы определить истину, содержание и форму произведения искусства? Гегель раскрыл непрерывность субстанции, истину, которая соединяет современный роман и средневековый эпос:</p>


<p>


Дух современной фантастики — это, по сути, дух рыцарства, вновь воспринимаемый всерьез и получающий истинное содержание. Случайный характер внешнего существования изменился на стабильный, безопасный порядок гражданского общества и государства, так что теперь полиция, суды, армия и правительство занимают место тех химерических объектов, которые рыцарь рыцарства предложил себе. По этой причине рыцарский характер героев, которые играют свои роли в наших современных романах, изменен. Они предстают перед нами как индивидуумы, чьи субъективные цели любви, чести, честолюбия или идеи мировых реформ сталкиваются с этим установленным порядком и обычной прозой жизни, которые создают препятствия со всех сторон. В результате субъективные желания и требования поднимаются до непостижимых высот. Каждый оказывается лицом к лицу с заколдованным (verzauberte, мистифицированным) миром — миром, который для него непригоден (неприступен, чужд), с которым он должен бороться, потому что он сопротивляется ему и в своей цепкой стабильности отказывается уступать его страстям, но ставит в качестве препятствия волю отца, тетя, буржуазные условия и т. Д.</p>


<p>


Конечно, есть конфликты и решения, которые специфически буржуазны, чужды предыдущим историческим периодам (см. Дефо, Лессинг, Флобер, Диккенс, Ибсен, Томас Манн), но их специфический характер наполнен универсальным значением. Точно так же, являются ли Тристан, Парсиваль, Зигфрид просто феодальными рыцарями, судьба которых просто обусловлена феодальным кодексом? Очевидно, что классовое содержание присутствует, но оно становится прозрачным как условие и как мечта человечества: конфликт и примирение между человеком и человеком, человеком и природой — чудо эстетической формы. В конкретном содержании появляется другое измерение, где (феодальные и) буржуазные мужчины и женщины воплощают человека вида: человеческое существо.</p>


<p>


Безусловно, высшая культура буржуазного периода была (и остается) элитарной культурой, доступной и даже значимой только для привилегированного меньшинства — но этот характер она разделяет со всей культурой с древности. Низшее место (или отсутствие) трудящихся классов в этой культурной вселенной, безусловно, делает ее классовой культурой, но не конкретно буржуазной. Если это так, то у нас есть основания предполагать, что культурная революция направлена далеко за пределы буржуазной культуры, что она направлена против эстетической формы как таковой, против искусства как такового, литературы как литературы. И действительно, аргументы, выдвинутые культурной революцией, подтверждают это предположение.</p>


<p>


 </p>



II


<p>


 </p>


<p>


Каковы основные пункты обвинения эстетической формы?</p>


<p>


— это неадекватно отражает реальное состояние человека;</p>


<p>


— он оторван от реальности, поскольку создает мир прекрасной иллюзии (schoner Schein), поэтической справедливости, художественной гармонии и порядка, который примиряет непримиримое, оправдывает неоправданное;</p>


<p>


—в этом мире иллюзорного примирения энергия жизненных инстинктов, чувственная энергия тела, творчество материи, которые являются силами освобождения, подавляются; и в силу этих особенностей,</p>


<p>


—эстетическая форма является фактором стабилизации в репрессивном обществе и, следовательно, сама по себе репрессивна.</p>


<p>


На одном из ранних проявлений культурной революции, на первой выставке сюрреалистов в Лондоне, Герберт Рид программно сформулировал эту связь между классическим искусством и репрессиями:</p>


<p>


Классицизм, пусть это будет сказано без дальнейших предисловий, представляет для нас сейчас и всегда представлял силы угнетения. Классицизм — интеллектуальный аналог политической тирании. Так было в древнем мире и в средневековых империях; оно было обновлено, чтобы выразить диктатуры эпохи Возрождения, и с тех пор стало официальным кредо капитализма.</p>


<p>


[И позже] Нормы классического искусства — это типичные образцы порядка, пропорции, симметрии, уравновешенности, гармонии и всех статических и неорганических качеств. Это интеллектуальные концепции, которые контролируют или подавляют витальные инстинкты, от которых зависят рост и, следовательно, изменения, и ни в коем случае не представляют собой свободно определяемое предпочтение, а просто навязанный идеал.</p>


<p>


Сегодняшняя культурная революция распространяет неприятие Гербертом Ридом классицизма практически на все стили, на саму суть буржуазного искусства.</p>


<p>


На карту поставлен «утвердительный характер» буржуазной культуры, благодаря которому искусство служит украшению и оправданию установленного порядка. Эстетическая форма реагирует на страдания изолированного буржуазного индивидуума, прославляя всеобщую человечность, на физические лишения, превознося красоту души, на внешнее рабство, возвышая ценность внутренней свободы.</p>


<p>


Но в этом утверждении есть своя диалектика. Нет такого произведения искусства, которое не нарушало бы своей позитивной позиции «силой негатива», которое по самой своей структуре не вызывало бы слова, образы, музыку другой реальности, другого порядка, отталкиваемых существующей и все же живых в памяти и ожидании, живые в том, что происходит с мужчинами и женщинами, и в их восстании против этого. Там, где это напряжение между утверждением и отрицанием, между удовольствием и печалью, высшей и материальной культурой больше не преобладает, где работа больше не поддерживает диалектическое единство того, что есть, и того, что может (и должно) быть, искусство потеряло свою правду, потеряло себя. И именно в эстетической форме это напряжение и критические, отрицающие, трансцендирующие качества буржуазного искусства — его антибуржуазные качества. Вернуть и преобразовать их, спасти их от изгнания должно быть одной из задач культурной революции.</p>


<p>


Эта иная, позитивная оценка эстетической формы, ее оправдание для радикального переустройства общества, по-видимому, вызвана новым этапом исторического процесса, в который помещена культурная революция: этапом усиленной дезинтеграции капиталистической системы и усиленной реакции против нее, а именно, контрреволюционная организация подавления. В той степени, в какой последнее преобладает над первым, в той степени оппозиция «смещается» в культурную и субкультурную сферу, чтобы найти там образы и тона, которые могут прорваться сквозь устоявшийся универсум дискурса и сохранить будущее.</p>


<p>


Сейчас ситуация хуже, чем была в период от зарождения современного искусства (в последней трети 19 века) до восхождения фашизма. Революция на Западе потерпела поражение, фашизм показал способ институционализации террора, чтобы спасти капиталистическую систему, и в самой развитой индустриальной стране, которая все еще доминирует в этой системе в глобальном масштабе, рабочий класс не является революционным классом. Хотя классической буржуазной культуры больше нет, развитие независимой постбуржуазной (социалистической) культуры было приостановлено. Без почвы и основы в обществе культурная революция предстает скорее абстрактным отрицанием, чем историческим наследником буржуазной культуры. Не поддерживаемый революционным классом, он ищет поддержки в двух разных и даже противоположных направлениях; с одной стороны, он пытается придать слово, образ и тон чувствам и потребностям «масс» (которые не являются революционными); с другой стороны, он разрабатывает антиреволюционные-формы, которые состоят из простого распыления и фрагментации традиционных форм: стихи, которые просто обычные проза, разделенная на стихотворные строки, живопись, заменяющая чисто техническое расположение частей и фрагментов для любого значимого целого, музыка, которая заменяет высокоинтеллектуальную, «потустороннюю» классическую гармонию очень спонтанной, открытой полифонией. Но антиформы не способны преодолеть разрыв между «реальной жизнью» и искусством. И против этих тенденций выступают те, которые, радикально обновляя буржуазную традицию, сохраняют ее прогрессивные качества:</p>


<p>


В этой традиции порядок, пропорции, гармония действительно были важнейшими эстетическими качествами. Однако эти качества не являются ни «интеллектуальными концепциями», ни они не представляют «силы подавления». Они скорее противоположны: идея, представление об искупленном, освобожденном мире — освобожденном от сил подавления. Эти качества «статичны», потому что творчество «связывает» разрушительное движение реальности, потому что оно имеет вечный «конец», но: Это статика исполнения, покоя: конец насилию; постоянно возрождающаяся надежда, которая завершает трагедии Шекспира — надежда на то, что мир теперь может быть другим. Именно статичность в музыке «Орфея» останавливает борьбу животного существования — возможно, это качество присуще всей великой музыке. Нормы, определяющие порядок искусства, — это не нормы, управляющие реальностью, а скорее нормы ее отрицания: это порядок, который будет преобладать в стране Миньон, о бодлеровском «Приглашении в путешествие», о пейзажах Клода Лоррена...; порядок, который подчиняется «законам красоты», формы.</p>


<p>


Конечно, эстетическая форма содержит другой порядок, который действительно может представлять силы угнетения, а именно то, что подчиняет человека и вещи смыслу государства или разуму установленного общества. Это порядок, который требует смирения, власти, контроля над «жизненными инстинктами», признания права того, что есть. И этот порядок навязывается Судьбой, или богами, королями, мудрецами, или совестью и чувством вины, или он просто есть. Это порядок, который торжествует над Гамлетом, Лиром, Шейлоком, Антонием, Береникой и Федрой, Миньоном, мадам Бовари, Жюльеном Сорелем, Ромео и Джульеттой, Дон Жуаном, Виолеттой — над инакомыслящими, жертвами и влюбленными всех времен. Но даже там, где беспристрастная справедливость произведения почти освобождает власть реальности от преступления угнетения, эстетическая форма отрицает эту беспристрастность и возвышает жертву: правда в красоте, нежности и страсти жертв, а не в рациональности угнетателей.</p>


<p>


Нормы, которые управляют эстетическим порядком, не являются «интеллектуальными концепциями». Безусловно, нет подлинного творчества без предельных интеллектуальных усилий и интеллектуальной дисциплины при формировании материала. Не существует такой вещи, как «автоматическое» искусство, и искусство не «имитирует»: оно постигает мир. Чувственная непосредственность, которой достигает искусство, предполагает синтез опыта в соответствии с универсальными принципами, которые одни могут придать произведению большее, чем частное значение. Это синтез двух антагонистических уровней реальности: установленного порядка вещей и возможного или невозможного освобождения от него — на обоих уровнях взаимодействие исторического и универсального. В самом синтезе соединяются чувствительность, воображение и понимание.</p>


<p>


Результатом является создание объектного мира, отличного от существующего и все же производного от него, но это преобразование не наносит насилия объектам (человеку и вещам) — оно скорее говорит за них, дает слово, тон и образ тому, что молчит, искажается, подавляется в установленной реальности. И эта освобождающая и познавательная сила, присущая искусству, присутствует во всех его стилях и формах. Даже в реалистическом романе или картине, которые рассказывают историю так, как она действительно могла произойти (и, возможно, действительно произошла) в то время и в том месте, история изменяется эстетической формой. В творчестве мужчины и женщины могут говорить и действовать так, как они делали «в реальности»; вещи могут выглядеть так, как они выглядят «в реальности» — тем не менее, присутствует другое измерение: в описании окружающей среды, структурировании (внутреннего и внешнего) времени и пространства, в отмеченныхмолчание в том, чего нет, и в микрокосмическом (или макрокосмическом) взгляде на вещи. Таким образом, мы можем сказать, что в эстетическом порядке вещи перемещаются на свое место, которое не является тем местом, где они «случайно оказались», и что в этой трансформации они становятся самими собой.</p>


<p>


Конечно, эстетическая трансформация воображаема — она должна быть воображаемой, ибо какая способность, кроме воображения, может вызвать чувственное присутствие того, чего нет (пока)? И это преобразование скорее чувственное, чем концептуальное; оно должно доставлять удовольствие («бескорыстное удовольствие»); оно остается приверженным гармонии. Делает ли это обязательство традиционное искусство неизбежно средством подавления, измерением соответствующего Истеблишмента?</p>


<p>


 </p>



III


<p>


 </p>


<p>


Утвердительный характер искусства основывался не столько на его отрыве от реальности, сколько на легкости, с которой его можно было примирить с данной реальностью, использовать в качестве декора, преподавать и воспринимать как необязательную, но ценную ценность, обладание которой отличало «высший» класс общества, образованных, от масс. Но утвердительная сила искусства — это также и сила, которая отрицает это утверждение. Несмотря на его (феодальное и буржуазное) использование в качестве символа статуса, демонстративное потребление, утонченность, искусство сохраняет это отчуждение от установленной реальности который стоит у истоков искусства. Это второе отчуждение, благодаря которому художник методично отделяет себя от отчужденного общества и создает нереальную, «иллюзорную» вселенную, в которой только искусство обладает и передает свою правду. В то же время это отчуждение связывает искусство с обществом: оно сохраняет классовое содержание — и делает его прозрачным. Как «идеология», искусство «аннулирует» доминирующую идеологию. Классовое содержание «идеализируется», стилизуется и тем самым становится вместилищем универсальной истины, выходящей за рамки конкретного классового содержания. Таким образом, классический театр стилизует мир реальных принцев, дворян, бюргеров соответствующего периода. Хотя этот правящий класс вряд ли говорил и действовал так, как его герои на сцене, он мог, по крайней мере, распознать в них свою собственную идеологию, свой собственный идеал или модель (или карикатуру). Версальский двор все еще мог понять театр Корнеля и распознать в нем его идеологический код; точно так же можно ожидать, что веймарский двор все еще найдет свою идеологию при дворе Таоса в «Ифигении» Гете или при дворе Феррары в «Торквато Тассо». </p>


<p>


Среда, в которой встретились искусство и реальность, была стилем жизни. Паразитическое дворянство имело свою собственную эстетическую форму, которая требовала ритуального поведения: чести, достоинства, демонстрации удовольствия, даже "высшей культуры», образования. Классический театр был мимесисом и, в то же время, критической идеализацией этого порядка. Но, несмотря на все приспособление, на все родство с установленной реальностью, театр провозглашает свое собственное отмежевание от нее. Художественное отчуждение проявляется в театре как его историческое оформление, его язык, его «преувеличения» и уплотнения.</p>


<p>


Способы отчуждения меняются вместе с основными изменениями в обществе. С капиталистической демократизацией и индустриализацией классицизм действительно потерял большую часть своей правды — он потерял свою близость, свое родство с кодексом и культурой правящего класса. Любая близость между Белым домом и классицизмом находится за пределами даже самого абсурдного воображения, и то, что все еще было едва мыслимо во Франции при де Голле, стало немыслимым при его преемнике.</p>


<p>


Художественное отчуждение делает произведение искусства, вселенную искусства, по сути, нереальной — оно создает мир, которого не существует, мир Шейна, видимости, иллюзии. Но в этом превращении реальности в иллюзию, и только в этом, проявляется подрывная правда искусства.</p>


<p>


В этой вселенной каждое слово, каждый цвет, каждый звук «новый», другой, нарушающий привычный контекст восприятия и понимания, чувственной уверенности и разума, в который заключены люди и природа. Становясь компонентами эстетической формы, слова, звуки, формы и цвета изолируются от их привычного, обычного использования и функции; таким образом, они освобождаются для нового измерения существования. Это достижение стиля, которым является поэма, роман, картина, композиция. Стиль, воплощение эстетической формы, подчиняя реальность другому порядку, подчиняет ее «законам красоты».</p>


<p>


Истинное и ложное, правильное и неправильное, боль и удовольствие, спокойствие и насилие становятся эстетическими категориями в рамках творчества. Таким образом, лишенные своей (непосредственной) реальности, они попадают в другой контекст, в котором даже уродливое, жестокое, больное становится частью эстетической гармонии, управляющей целым. Тем самым они не «отменяются»: ужас на офортах Гойи остается ужасом, но в то же время «увековечивает» ужас.</p>


<p>


 </p>



IV


<p>


 </p>


<p>


Ранее я упоминал о подпольном выживании древней теории воспоминания в марксистской теории. Понятие, направленное на подавленное качество в людях и вещах, которое, будучи однажды распознанным, может привести к радикальному изменению отношений между человеком и природой. Обсуждение ранней марксистской теории прослеживало концепцию воспоминания в контексте «освобождения чувств»: «эстетическое» как относящееся к чувствительности. Теперь, при обсуждении критической теории искусства, снова предлагается понятие воспоминания: «эстетическое» как относящееся к искусству.</p>


<p>


На начальном уровне искусство — это воспоминание: оно обращается к предконцептуальному опыту и пониманию, которые возникают в контексте социального функционирования опыта и понимания и вопреки ему — вопреки инструменталистскому разуму и чувствительности.</p>


<p>


Когда искусство достигает этого начального уровня — конечной точки интеллектуального усилия, — оно нарушает табу: оно дает возможность услышать, увидеть и услышать то, что обычно подавляется: мечты, воспоминания, желания — предельные состояния чувствительности. Здесь больше нет наложенных ограничений: форма, далекая от подавления полного содержания, заставляет его предстать в своей целостности. Здесь также больше нет конформизма и бунта — только печаль и радость. Эти крайние качества, высшие черты искусства, по-видимому, являются прерогативой музыки (которая «дает самое сокровенное ядро предшествующий всякой форме, или сердцевина вещей»), а в музыке — мелодии. Здесь мелодическая доминанта, кантабиле, является основной единицей воспоминания: повторяющаяся во всех вариациях, остающаяся, когда она прерывается и больше не несет композицию, она поддерживает высшую точку: в и против богатства и сложности произведения. Это голос, красота, спокойствие другого мира здесь, на земле, и в основном этот голос составляет двумерную структуру классической и романтической музыки.</p>


<p>


В классическом театре стих является доминирующим голосом двумерного мира. Этот стих бросает вызов правилам обычного языка и становится средством выражения того, что остается невысказанным в установившейся реальности. Опять же, именно ритм стиха делает возможным, до всякого конкретного содержания, извержение нереальной реальности и ее истины. «Законы красоты» формируют реальность для того, чтобы сделать ее прозрачной. Это «сублимированный» режим, в котором говорят главные герои классического театра, а не только то, что они делают и страдают, который вызывает и в то же время отвергает то, что есть.</p>


<p>


Буржуазный театр (здесь имеется в виду театр, в котором главными действующими лицами являются представители буржуазии) с самого начала движется в десублимированной, деидеализированной, эстетической вселенной. Стихи сменяет проза, исторический декор отбрасывается, преобладает реализм. Классическая форма уступает место открытым формам («Буря и стресс»). Но эгалитарные идеи буржуазной революции взрывают реалистическую вселенную: классовый конфликт между дворянством и буржуазией принимает форму трагедии, для которой нет решения. И когда этот классовый конфликт больше не занимает центральное место на сцене, специфическое буржуазное содержание выходит за рамки: буржуазный мир разрушается символическими фигурами или конфигурациями, которые становятся вестниками катастрофы и освобождения (Ибсен, Герхарт Гауптман).</p>


<p>


Роман не закрыт для этой эстетической трансцендентности. Независимо от того, какой конкретный «сюжет» или среда являются предметом романа, его проза может разрушить устоявшуюся вселенную. Кафка, пожалуй, самый выдающийся пример. С самого начала связи с данной реальностью обрываются, называя вещи своими именами, которые оказываются неправильными. Несоответствие между тем, что говорится в названии, и тем, что есть, становится непреодолимым. Или это скорее совпадение, буквальная идентичность между ними, что и является ужасом? В любом случае, этот язык прорывается сквозь маскарад: иллюзия кроется в самой реальности, а не в произведении искусства. Эта работа по самой своей структуре является бунтом — с миром, который она изображает, нет никакого мыслимого примирения.</p>


<p>


Именно это второе отчуждение исчезает в сегодняшних систематических усилиях сократить, если не закрыть, разрыв между искусством и реальностью. Попытка обречена на провал. Конечно, в партизанском театре, в поэзии «свободной прессы», в рок—музыке есть бунтарство, но оно остается художественным без отрицающей силы искусства. В той степени, в какой искусство становится частью реальной жизни, оно теряет трансцендентность, которая противопоставляет искусство установленному порядку — оно остается имманентным этому порядку, одномерным, и, таким образом, подчиняется этому порядку. Именно его непосредственное «качество жизни» является разрушением этого антиискусства и его привлекательности. Это происходит (в прямом и переносном смысле) здесь и сейчас, в пределах существующей вселенной, и заканчивается разочарованным протестом за его отмену.</p>


<p>


Действительно, существует глубокое беспокойство по отношению к классическому и романтическому искусству. Почему-то это кажется делом прошлого: кажется, что оно потеряло свою правду, свой смысл. Это потому, что это искусство слишком возвышенно, потому что оно заменяет настоящую, живую душу «интеллектуальной», метафизической душой и поэтому репрессивно? Или может быть наоборот?</p>


<p>


Возможно, экстремальные качества этого искусства поражают нас сегодня как слишком несублимированное, прямое, безудержное выражение страсти и боли — своего рода стыд реагирует на такого рода эксгибиционизм и «излияние» души. Возможно, мы больше не можем справляться с этим пафосом, который ведет к пределам человеческого существования — и за пределы социальных ограничений. Возможно, это искусство предполагает со стороны получателя ту дистанцию размышления и созерцания, ту избранную самим собой тишину и восприимчивость, которые отвергает сегодняшнее «живое искусство».</p>


<p>


Атрофия органов художественного отчуждения является результатом очень материальных процессов. Тоталитарная организация общества, ее насилие и агрессивность вторглись во внутреннее и внешнее пространство, где экстремальные эстетические качества искусства все еще можно испытать и принять с честью. Они слишком явно противоречат ужасам реальности, и это противоречие выглядит как бегство от реальности, от которой нет спасения. Они требуют определенной степени освобождения от непосредственного опыта, «уединения», которое стало почти невозможным, ложным. Это не поведенческое, неоперативное искусство: оно не «активирует» ни к чему, кроме размышления и воспоминания — обещание мечты. Но мечта должна стать силой изменения, а не мечтать о человеческих условиях: она должна стать политической силой. Если искусство мечтает об освобождении в спектре истории, реализация мечты через революцию должна быть возможной — сюрреалистическая программа все еще должна быть актуальной. Свидетельствует ли культурная революция об этой возможности?</p>


<p>


 </p>



V


<p>


 </p>


<p>


Культурная революция остается радикально прогрессивной силой. Однако в своих попытках высвободить политический потенциал искусства оно сталкивается с неразрешимым противоречием. Подрывной потенциал заложен в самой природе искусства — но как его можно воплотить в реальность сегодня, то есть, как его можно выразить так, чтобы оно могло стать проводником и элементом в процессе перемен, не переставая быть искусством, не теряя своей внутренней подрывной силы? Как это можно перевести таким образом, чтобы эстетическая форма была заменена «чем-то реальным», живым, и все же превосходящим и отрицающим установленную реальность?</p>


<p>


Искусство может выразить свой радикальный потенциал только как искусство, на своем собственном языке и образе, которые сводят на нет обычный язык, «прозу мира». Освобождающее «послание» искусства также превосходит реально достижимые цели освобождения, так же как оно превосходит реальную критику общества. Искусство остается приверженным Идее (Шопенгауэр), всеобщему в частном; и поскольку напряженность между идеей и реальностью, между всеобщим и частным, вероятно, сохранится до тысячелетия, которого никогда не будет, искусство должно оставаться отчуждением. Если искусство, из-за этого отчуждения не «говорит» с массами, это работа классового общества, которое создает и увековечивает массы. Если и когда бесклассовое общество добьется превращения масс в «свободно ассоциирующихся» индивидов, искусство потеряло бы свой элитарный характер, но не свою отчужденность от общества. Напряженность между утверждением и отрицанием исключает любое отождествление искусства с революционной практикой. Искусство не может представлять революцию, то оно может вызвать его только в другой среде, в эстетической форме, в которой политическое содержание становится метаполитичным, управляемым внутренней необходимостью искусства. А цель всякой революции — мир спокойствия и свободы — появляется в совершенно неполитической среде, по законам красоты, гармонии. Так Стравинский услышал революцию в квартетах Бетховена:</p>


<p>


Мое дальнейшее, личное убеждение состоит в том, что квартеты — это хартия прав человека, и постоянно мятежная хартия в платоническом смысле подрывной деятельности искусства ...</p>


<p>


Высокая концепция свободы воплощена в квартетах ... как за пределами, так и включая то, что имел в виду сам Бетховен, когда писал [принцу Галитзину], что его музыка может «помочь страдающему человечеству». Они являются мерилом человека... и частью описания качества человека, и их существование является гарантией.</p>


<p>


Происходит символическое событие, которое объявляет о переходе от повседневной жизни к принципиально иной среде, «скачке» из устоявшейся социальной вселенной в отчужденную вселенную искусства; это наступление тишины:</p>


<p>


Момент, с которого начинается музыкальное произведение, дает ключ к пониманию природы всего искусства. Несоответствие этого момента по сравнению с бесчисленным, незаметным молчанием, которое ему предшествовало, является секретом искусства ... это различие между действительным и желаемым. Все искусство — это попытка определить и сделать неестественным это различие.</p>


<p>


И это молчание становится частью эстетической формы не только в музыке: оно пронизывает все творчество Кафки; оно всегда присутствует в «Финале игры» Беккета; оно присутствует в картине Сезанна.</p>


<p>


«...единственным стремлением [художника] должно быть молчание. Он должен заглушить в себе голоса предрассудков, он должен забыть и продолжать забывать, он должен заставить все вокруг себя замолчать, он должен быть совершенным эхом».</p>


<p>


«Эхо» не того, что является непосредственной природой, реальностью, а той реальности, которая проявляется в отчуждении художника от непосредственной реальности — даже от революции.</p>


<p>


Связь между искусством и революцией — это единство противоположностей, антагонистическое единство. Искусство подчиняется необходимости и обладает свободой, которая является его собственной, а не свободой революции. Искусство и революция объединены в «изменении мира» — освобождении. Но в своей практике искусство не отказывается от своих собственных потребностей и не покидает своего собственного измерения: оно остается неработоспособным. В искусстве политическая цель проявляется только в преображении, которое является эстетической формой. Революция вполне может отсутствовать в творчестве, даже если сам художник «занят», является революционером.</p>


<p>


Андре Бретон вспоминает случай с Курбе и Рембо. Во время Коммуны 1871 года Курбе был членом Совета коммуны, его считали ответственным за демонтаж Вандомской колонны. Он боролся за «свободное и непривилегированное» искусство. Однако в его картинах нет прямого свидетельства революции (хотя оно есть в его рисунках); в них нет политического содержания. После краха Коммуны и после расправы над ее героями Курбе пишет натюрморты.</p>


<p>


«...немного этих яблок...» потрясающие, колоссальные, необычайные по своему весу и чувственности, они более мощные и более «протестные», чем любая политическая картина.</p>


<p>


Бретон пишет:</p>


<p>


Все происходит так, как если бы он решил, что должен быть какой-то способ отразить его глубокую веру в улучшение мира во всем, что он пытался вызвать, какой-то способ заставить это каким-то образом проявиться в свете, который он заставил упасть на горизонт или на брюхо косули.</p>


<p>


И Рембо: он сочувствовал Коммуне; он разработал конституцию для коммунистического общества, но содержание его стихов, написанных под непосредственным влиянием Коммуны, «ни в коей мере не отличается от содержания других стихотворений». Революция была в его поэзии от начала и до конца: как забота технического порядка, а именно, перевести мир на новый язык!</p>


<p>


Политическая «ангажированность» становится проблемой художественной «техники», и вместо того, чтобы переводить искусство (поэзию) в реальность, реальность переводится в новую эстетическую форму. Радикальный отказ, протест проявляется в том, как слова группируются и перегруппировываются, освобождаясь от их привычного употребления и злоупотребления. Алхимия слова; образ, звук, создание другой реальности из существующей — постоянная воображаемая революция, возникновение «второй истории» в историческом континууме.</p>


<p>


Постоянное эстетическое ниспровержение — это путь искусства.</p>


<p>


Отмена эстетической формы, представление о том, что искусство может стать составной частью революционной (и дореволюционной) практики, пока при полностью развитом социализме оно не будет адекватно воплощено в реальность (или поглощено «наукой») — это представление ложно и угнетающе: это означало бы конец искусства. Мартин Уолсер хорошо сформулировал эту ложь в отношении литературы:</p>


<p>


Метафора «смерти литературы» приходит на вечность раньше: только когда объекты и их имена сольются воедино (в eins verschmelzen), только тогда литература будет мертва. До тех пор, пока не наступит это райское состояние, борьба за объекты (Streit um die Gegenstande) также будет вестись с помощью слов.</p>


<p>


И значение слов будет продолжать обесценивать их обычное значение: они (а также образы и тона) будут продолжать воображаемую трансформацию предметного мира, человека и природы. Совпадение слов и вещей: это означало бы, что все потенциальныевозможности вещей были бы реализованы, что «сила негатива» перестала бы действовать — это означало бы, что воображение стало полностью функциональным: слуга инструменталистского Разума.</p>


<p>


Я говорил об «искусстве как форме реальности» в свободном обществе. Фраза двусмысленна. Предполагалось, что это указывает на существенный аспект освобождения, а именно, на радикальное преобразование технической и природной вселенной в соответствии с эмансипированной чувствительностью (и рациональностью) человека. Я все еще придерживаюсь этой точки зрения. Но цель постоянна; то есть, независимо от того, в какой форме искусство никогда не сможет устранить напряжение между искусством и реальностью. Устранение этого напряжения было бы невозможным окончательным единством субъекта и объекта: материалистическая версия абсолютного идеализма. Это отрицает непреодолимый предел изменчивости человеческой природы: биологический, а не теологический предел. Интерпретировать это непоправимое отчуждение искусства как признак буржуазного (или любого другого) классового общества — нонсенс.</p>


<p>


Бессмыслица имеет под собой фактическую основу. Эстетическое представление Идеи, всеобщего в частном, приводит искусство к преобразованию частных (исторических) условий в универсальные: показать как трагическую или космическую судьбу человека то, что является только его судьбой в установленном обществе. В западной традиции существует празднование ненужной трагедии, ненужной судьбы — ненужной в той мере, в какой они относятся не к человеческому состоянию, а скорее к конкретным социальным институтам и идеологиям. Ранее я ссылался на работу, в которой класс содержание кажется наиболее очевидным по существу: катастрофа мадам Бовари, очевидно, обусловлена специфическим положением мелкой буржуазии во французской провинции. Тем не менее, вы можете в своем воображении, читая рассказ, убрать (или, скорее, «заключить в скобки») «внешнее», постороннее окружение, и вы прочтете в рассказе отказ и отрицание мира французских мелких буржуа, их ценностей, их морали, их устремленийи желания, а именно, судьба мужчин и женщин, попавших в катастрофу любви. Просвещение, демократия и психоанализ могут смягчить типичные феодальные или буржуазные конфликты и, возможно, даже изменить исход — трагическая сущность останется. Это взаимодействие между универсальным и частным, между классовым содержанием и трансцендентной формой и есть история искусства.</p>


<p>


Возможно, существует «шкала», согласно которой классовое содержание наиболее отчетливо проявляется в литературе и наименее отчетливо (если вообще проявляется!) в музыке (иерархия искусств Шопенгауэра!). Слово ежедневно сообщает общество своим членам; оно становится именем для объектов, поскольку они сделаны, сформированы, используются установленным обществом. Цвета, формы, тона не несут такого «значения»; они в некотором смысле более универсальны, «нейтральны» по отношению к их социальному использованию. Напротив, слово может практически утратить свое трансцендентное значение — и имеет тенденцию к этому по мере того, как общество приближается к стадии полного контроля над вселенной дискурса. Тогда мы действительно можем говорить о «совпадении имени и его объекта» — но ложном, вынужденном, обманчивом совпадении: инструменте господства.</p>


<p>


Я снова ссылаюсь на использование оруэлловского языка как обычного средства общения. Господство этого языка над умами и телами людей — это нечто большее, чем откровенное промывание мозгов, нечто большее, чем систематическое применение лжи как средства манипуляции. В каком-то смысле этот язык верен; он совершенно невинно выражает вездесущие противоречия, которые пронизывают это общество. При режиме, который оно установило, стремление к миру действительно ведет войну (против «коммунистов» повсюду); прекращение войны означает именно то, что делает воюющее правительство, хотя на самом деле оно может будьте противоположны, а именно, усиливайте, а не продлевайте бойню; свобода — это именно то, что люди имеют при администрации, хотя на самом деле может быть наоборот; слезоточивый газ и растения-убийцы действительно «законны и гуманны» по отношению к вьетнамцам, поскольку они причиняют «меньше страданий» людям, чем «сжечь их напалмом» — по-видимому, единственная альтернатива, открытая для этого правительства. Эти вопиющие противоречия вполне могут проникнуть в сознание людей — это не меняет того факта, что слово, как оно определено (государственной или частной) администрацией, остается действительным, эффективным, оперативным: оно стимулирует желаемое поведение и действие. Язык снова приобретает магический характер: представителю правительства стоит только произнести слова «национальная безопасность», и он получит то, что хочет — скорее раньше, чем позже.</p>


<p>


 </p>



VI


<p>


 </p>


<p>


Именно на этом этапе радикальные усилия по поддержанию и усилению «силы негатива», подрывного потенциала искусства, должны поддерживать и усиливать отчуждающую силу искусства: эстетическую форму, в которой только и может передаваться радикальная сила искусства.</p>


<p>


В своем эссе «Фантазия о капитализме и культурной революции» Питер Шнайдер называет это возвращение эстетической трансцендентности «пропагандистской функцией искусства»:</p>


<p>


Пропагандистское искусство искало бы в записанной истории сновидений (Wunschgeschichte) человечества утопические образы, освобождало бы их от искаженных форм, которые были навязаны им материальными условиями жизни, и указывало бы этим мечтам (Wtinschen) путь к реализации, которая теперь, наконец, стала возможной... Эстетика этого искусства должна быть стратегией реализации мечты.</p>


<p>


Эта стратегия реализации, именно потому, что она должна быть стратегией мечты, никогда не может быть «полной», никогда не может быть переводом в реальность, что превратило бы искусство в психоаналитический процесс. Реализация скорее означает поиск эстетических форм, которые могут передать возможности освобождающего преобразования технической и природной среды. Но и здесь сохраняется дистанция между искусством и практикой, отделение первого от последнего.</p>


<p>


В период между двумя мировыми войнами, когда протест, казалось, можно было непосредственно перевести в действие, соединенное с действием, когда разрушение эстетической формы казалось ответом на действия революционных сил, Антонен Арто сформулировал программу уничтожения искусства: «En finir avec les chefs-d'oeuvres»: искусство должно стать заботой масс (la foule), должно быть делом улиц и, прежде всего, организма, тела, природы. Таким образом, это сдвинуло бы людей, сдвинуло бы вещи, ибо: «il faut que les choses ere vent pour repartir et recommencer». </p>


<p>


Змей движется в такт музыке не из-за их «духовного содержания», а потому, что их вибрации передаются через землю всему телу змеи. Искусство прервало эту коммуникацию и «лишило жест (un geste) его отражения в организме»: это единство с природой должно быть восстановлено: «под поэзией текста есть поэзия на суд, без формы и без текста». </p>


<p>


Необходимо вернуть эту естественную поэзию, которая все еще присутствует в вечных мифах человечества (таких как «под текстом» в «Эдипе» Софокла) и в магии первобытных народов: ее повторное открытие является необходимым условием для освобождения человека. Ибо «мы не свободны, и небо все еще может упасть нам на голову. И театр создан прежде всего для того, чтобы научить нас всему этому». Для достижения этой цели театр должен покинуть сцену и выйти на улицу, к массам. И это должно потрясти, жестоко потрясти и разрушить самодовольное сознание и бессознательное.</p>


<p>


[Театр], где жестокие физические образы подавляют и гипнотизируют чувствительность зрителя, захваченного в театре как вихрем превосходящих сил.</p>


<p>


Даже в то время, когда Арто писал, «превосходящие силы» были совсем другого рода, и они захватывали человека не для освобождения, а для того, чтобы более эффективно поработить и уничтожить его. И сегодня, какой возможный язык, какой возможный образ может сокрушить и загипнотизировать умы и тела, которые живут в мирном сосуществовании (и даже извлекают выгоду из) геноцида, пыток и ядов? И если Арто хочет «постоянного звучания»: звуков, шумов и криков, сначала из-за их качества вибрации, а затем из-за того, что они представляют, мы спрашиваем: разве публика, даже «естественная» публика на улицах, давно не привыкла к жестоким шумам, крикам,каково повседневное оснащение средств массовой информации, спорта, дорог, мест отдыха? Они не разрушают гнетущую привычку к разрушению; они воспроизводят его.</p>


<p>


Немецкий писатель Петер Хандке раскритиковал «ekelhafte Unwahrheit von Ernsthaftigkeiten im Spielraum (отвратительная ложь серьезности в игре). Это обвинение не является попыткой удержать политику вне театра, а указывает на форму, в которой она может найти выражение. Обвинение не может быть поддержано в отношении греческой трагедии, Шекспира, Расина, Клейста, Ибсена, Брехта, Беккета: там, благодаря эстетической форме, «пьеса» создает свою собственную вселенную «серьезности», которая не соответствует данной реальности, а скорее ее отрицанию. Но обвинение справедливо для партизанского театра сегодняшнего дня: это contradictio in adjecto; полностью отличается от китайского (независимо от того, играли ли в «Долгом марше» или после него); там действие театра происходило не во «вселенной игры», это было частью революции в действительном процессе,и установил, как эпизод, идентичность между игроками и бойцами: единство пространства пьесы и пространства революции.</p>


<p>


Живой театр может служить примером саморазрушительной цели. Это систематическая попытка объединить театр и революцию, игру и битву, физическое и духовное освобождение, индивидуальные внутренние и социальные внешние изменения. Но этот союз окутан мистикой: «Каббала, тантрическое и хасидское учение, И Цзин и другие источники». Смесь марксизма и мистицизма, Ленина и доктора Р. Д. Лэйнга не работает; она ослабляет политический импульс. Освобождение тела, сексуальная революция, превращаясь в ритуал, который нужно выполнять («обряд всеобщего общения»), теряет свое место в политической революции: если секс — это путешествие к Богу, его можно терпеть даже в крайних формах. Революция любви, ненасильственная революция, не представляет серьезной угрозы; власть имущие всегда были способны справиться с силами любви. Радикальная десублимация, которая происходит в театре, как театре, — это организованная, организованная, осуществленная десублимация — она близка к превращению в свою противоположность. </p>


<p>


Неправда — это судьба несублимированного, прямого представления. Здесь «иллюзорный» характер искусства не отменяется, а удваивается: игроки играют только те действия, которые они хотят продемонстрировать, и само это действие нереально, это игра.</p>


<p>


Различие между внутренней революцией эстетической формы и ее разрушением, между подлинной и надуманной непосредственностью (различие, основанное на напряжении между искусством и реальностью) также стало решающим в развитии (и функционировании) «живой музыки», «естественной музыки». Это как если бы культурнаяреволюция выполнила требование Арто, чтобы музыка в буквальном смысле двигала телом, тем самым вовлекая природу в восстание. Музыка жизни действительно имеет подлинную основу: черная музыка как крик и песня рабов и гетто. В этой музыке сама жизнь и смерть чернокожих мужчин и женщин переживаются заново: музыка — это тело; эстетическая форма — это «жест» боли, скорби, обвинения. С захватом власти белыми происходит существенное изменение: белый «рок» — это то, чем не является его черная парадигма, а именно производительность. Как будто плач и крики, прыжки и игры теперь происходят в искусственном, организованном пространстве; что они направлены на (сочувствующую) аудиторию. То, что было частью постоянства жизни, теперь становится концертом, фестивалем, готовящимся диском. «Группа» становится фиксированной сущностью (verdinglicht), поглощающей индивидов; она «тоталитарна» в том смысле, что подавляет индивидуальное сознание и мобилизует коллективное бессознательное, которое остается без социальной основы.</p>


<p>


И по мере того, как эта музыка теряет свое радикальное влияние, она стремится к массовости: слушатели и соисполнители в аудитории — это массы, устремляющиеся на зрелище, на представление.</p>


<p>


Правда, в этом спектакле зрители активно участвуют: музыка движет их телами, делает их «естественными». Но их (буквально) электрическое возбуждение часто принимает черты истерии. Агрессивная сила бесконечно повторяющегося стучащего ритма (вариации которого не открывают другого измерения музыки), сжимающие диссонансы, стандартизированные «замороженные» искажения, уровень шума в целом — разве это не сила разочарования? И идентичные жесты, изгибы и сотрясения тел, которые редко (если вообще когда-либо) по-настоящему касаются друг друга — это похоже на топтание на месте, это никуда не приведет, кроме как в массу, которая скоро рассеется. Эта музыка — в буквальном смысле имитация, имитация эффективной агрессии: более того, это еще один случай катарсиса: групповая терапия, которая временно снимает запреты. Освобождение остается частным делом.</p>


<p>


 </p>



VII


<p>


 </p>


<p>


Напряжение между искусством и революцией кажется непреодолимым. Искусство само по себе, на практике, не может изменить реальность, и искусство не может подчиниться реальным требованиям Эволюции, не отрицая себя. Но искусство может и будет черпать вдохновение и саму свою форму из господствовавшего тогда революционного движения, ибо революция заложена в самой сути искусства. Историческая сущность искусства проявляется во всех формах отчуждения; это исключает любое представление о том, что возвращение эстетической формы сегодня может означать возрождение классицизма, романтизма или любой другой традиционной формы. Позволяет ли анализ социальной реальности указать какие-либо формы искусства, которые отвечали бы революционному потенциалу в современном мире?</p>


<p>


Согласно Адорно, искусство реагирует на тотальный характер репрессий и администрации полным отчуждением. Крайними примерами может быть высокоинтеллектуальная, конструктивистская и в то же время спонтанно-бесформенная музыка Джона Кейджа, Штокхаузена, Пьера Булеза.</p>


<p>


Но достигли ли эти усилия точки невозврата, то есть точки, когда произведение выходит из измерения отчуждения, сформированного отрицания и противоречия и превращается в звуковую игру, языковую игру — безвредную и без обязательств, шок, который больше не шокирует, и, следовательно, уступает?</p>


<p>


Радикальная литература, которая говорит в бесформенной полуспонтанности и прямоте, теряет вместе с эстетической формой политическое содержание, в то время как это содержание прорывается в наиболее высоко сформированных стихотворениях Аллана Гинзберга и Ферлингетти. Самое бескомпромиссное, самое крайнее обвинение нашло выражение в работе, которая именно из-за своего радикализма отталкивает политическую сферу: в работе Сэмюэля Беккета нет надежды, которую можно перевести в политические термины, эстетическая форма исключает всякое приспособление и оставляет литературу как литературу. И как литература, работа несет в себе одно-единственное послание: покончить с вещами такими, какие они есть. Точно так же революция присутствует в самой совершенной лирике Бертольда Брехта, а не в его политических пьесах, и в «Войцехе» Альбана Берга, а не в сегодняшней антифашистской опере.</p>


<p>


Это уход антиискусства, возрождение формы. И вместе с этим мы находим новое выражение изначально подрывных качеств эстетического измерения, особенно красоты как чувственного проявления идеи свободы. Восторг красоты и ужас политики; Брехт сжал это в пяти строках:</p>


<p>


 </p>


<p>


Внутри меня идет борьба между</p>


<p>


Восторг от цветущей яблони и ужас от речи Гитлера. </p>


<p>


Но только последнее заставляет меня сесть за стол</p>


<p>


 </p>


<p>


(Перевод: Рейнхард Леттау)</p>


<p>


 </p>


<p>


Образ дерева по-прежнему присутствует в стихотворении, которое «подкрепляется» речью Гитлера. Ужас того, что есть, знаменующий момент творения, является источником стихотворения, воспевающего красоту цветущей яблони. Политическое измерение остается приверженным другому, эстетическому измерению, которое, в свою очередь, приобретает политическую ценность. Это происходит не только в творчестве Брехта (который уже считается «классиком»), но и в некоторых радикальных песнях протеста сегодняшнего или вчерашнего дня, особенно в текстах и музыке Боба Дилана. Возвращается красота, возвращается «душа»: не та, что в еде и «на льду», а старая и подавленная, та, что была в Лжи, в мелодии: cantabile. Это становится формой подрывного содержания, не как искусственное возрождение, а как «возвращение репрессированных». Музыка, в своем собственном развитии, доводит песню до точки восстания, где голос, в слове и высоте, останавливает мелодию, песню и превращается в протест, крик.</p>


<p>


Соединение искусства и революции в эстетическом измерении18, в самом искусстве. Искусство, которое стало способным быть политическим даже при (кажущемся) полном отсутствии политического содержания, где не остается ничего, кроме стихотворения — о чем? Брехт совершает чудо, заставляя самый простой обычный язык говорить невыразимое: стихотворение вызывает, на исчезающий момент, образы освобожденного мира, освобожденной природы:</p>


<p>


 </p>


<p>


Влюблённые</p>


<p>


 </p>


<p>


Посмотрите на эти краны в их широком размахе!</p>


<p>


Видишь, как облакам дано быть на их стороне</p>


<p>


Путешествовал с ними уже тогда, когда они ушли</p>


<p>


Одна жизнь, чтобы перелететь в другую жизнь.</p>


<p>


На той же высоте и с той же скоростью</p>


<p>


Оба кажутся просто на стороне друг друга.</p>


<p>


Чтобы журавль мог поделиться с облаком</p>


<p>


Прекрасное небо, по которому они ненадолго пролетают</p>


<p>


Что ни один из них не может задерживаться здесь дольше</p>


<p>


И не видят ничего, кроме раскачивания</p>


<p>


Другого на ветру, который оба чувствуют</p>


<p>


Теперь лежат рядом друг с другом в полете.</p>


<p>


Если только они не погибнут и останутся друг с другом</p>


<p>


Ветер может привести их в небытие</p>


<p>


Их можно изгнать из любого места</p>


<p>


Где грозит дождь и раздаются выстрелы</p>


<p>


Ничто не может коснуться ни того, ни другого.</p>


<p>


Таким образом, под маленькими изменяющимися светилами солнца и Луны</p>


<p>


Они летят дальше вместе, потерянные и принадлежащие друг другу.</p>


<p>


Куда ты, ты?— Никуда. Подальше от кого?—От всех.</p>


<p>


Вы спрашиваете, как долго они вместе?</p>


<p>


Короткое время. И когда они расстанутся друг с другом? Скоро.</p>


<p>


Так, кажется, влюбленные черпают силу в любви.</p>


<p>


 </p>


<p>


(Перевод Инге С. Маркузе)</p>


<p>


 </p>


<p>


Образ освобождения — в полете журавлей по их прекрасному небу с облаками, которые сопровождают их: небо и облака принадлежат им — без господства и господства. Образ заключается в их способности убегать из мест, где им угрожают: от дождя и винтовочных выстрелов. Они в безопасности до тех пор, пока остаются самими собой, полностью друг с другом. Образ исчезает: ветер может унести их в небытие — они все равно будут в безопасности: они перелетают из одной жизни в другую. Время само по себе больше не имеет значения: журавли встретились совсем недавно, и они скоро расстанутся друг с другом. Пространство больше не является пределом: они летят в никуда, и они бегут от всех, от всех. Конец — это иллюзия: кажется, что любовь дает длительность, покоряет время и пространство, избегает разрушения. Но иллюзия не может отрицать реальность, которую она вызывает: журавли в своем небе, со своими облаками. Цель — это также отрицание иллюзии, настаивание на ее реальности, реализация. Эта настойчивость заложена в языке стихотворения, который является прозой, становящейся стихом и песней посреди жестокости и коррупции из Нецештадта (Махагонни) — в диалоге между шлюхой и бомжом. В этом стихотворении нет ни одного слова, которое не было бы прозой. Но эти слова соединяются в предложения или части предложений, которые говорят и показывают то, чего обычный язык никогда не говорит и не показывает. Кажущиеся «протокольные утверждения», которые, кажется, описывают вещи и движения в непосредственном восприятии, превращаются в образы того, что выходит за рамки любого непосредственного восприятия: полета в царство свободы, которое также является царством красоты.</p>


<p>


Странный феномен: красота как качество, которое есть в опере Верди, а также в песне Боба Дилана, в картине Энгра, а также Пикассо, во фразе Флобера, а также Джеймса Джойса, в жесте герцогини Германтской, а также девушки-хиппи! Общим для всех них является выражение, вопреки его пластической деэротизации, красоты как отрицания товарного мира и требуемых им действий, отношений, взглядов, жестов.</p>


<p>


Эстетическая форма будет продолжать меняться по мере того, как политическая практика преуспевает (или терпит неудачу) в построении лучшего общества. В оптимальном случае мы можем представить себе вселенную, общую для искусства и реальности, но в этой общей вселенной искусство сохранит свою трансцендентность. По всей вероятности, люди не будут говорить, писать или сочинять стихи; проза мира сохранится. «Конец искусства» мыслим только в том случае, если люди больше не способны различать истинное и ложное, добро и зло, прекрасное и уродливое, настоящее и будущее. Это было бы состояние совершенного варварства на пике цивилизации — и такое состояние действительно является исторической возможностью.</p>


<p>


Искусство ничего не может сделать, чтобы предотвратить рост варварства — оно само по себе не может сохранить открытой свою собственную область внутри общества и против него. Для своего собственного сохранения и развития искусство зависит от борьбы за отмену социальной системы, которая порождает варварство как свою собственную потенциальную стадию: потенциальную форму своего прогресса. Судьба искусства по-прежнему связана с судьбой революции. В этом смысле это действительно внутренняя потребность искусства, которая толкает художника на улицы — сражаться за Коммуну, за большевистскую революцию, за немецкую революцию 1918 года, за китайскую и кубинскую революции, за все революции, которые имеют исторический шанс на освобождение. Но при этом он покидает вселенную искусства и входит в более широкую вселенную, антагонистической частью которой остается искусство: вселенную радикальной практики.</p>


<p>


 </p>



VIII


<p>


 </p>


<p>


Сегодняшняя культурная революция вновь ставит на повестку дня проблемы марксистской эстетики. В предыдущих разделах я попытался внести предварительный вклад в эту тему; для адекватного обсуждения потребуется еще одна книга. Но в этом контексте снова должен быть поднят один конкретный вопрос, а именно, значение и сама возможность «пролетарской литературы» (или литературы рабочего класса). На мой взгляд, дискуссия никогда больше не достигла теоретического уровня, которого она достигла в двадцатых и начале тридцатых годов, особенно в споре между Георгом Лукачем, Йоханнесом Р. Бехер и Андор Габор, с одной стороны, и Бертольд Брехт, Вальтер Беньямин, Ханнс Эйслер и Эрнст Блох — с другой. Дискуссия в этот период записана и пересмотрена в превосходной книге Хельги Галлас «Марксистская литературная теория» (Neuwied: Luchterhand, 1971).</p>


<p>


Все главные герои принимают центральную концепцию, согласно которой искусство (обсуждение практически ограничивается литературой) определяется, как в его «истинном содержании», так и в его формах, классовым положением автора (конечно, не просто с точки зрения его личной позиции и сознания, но объективного соответствияего работы к материальному и идеологическому положению класса). Вывод, который следует из этого обсуждения, заключается в том, что на историческом этапе, когда только позиция пролетариата делает возможным понимание целостности социального процесса, а также необходимости и направления радикальных изменений (т. Е. «правды»), только пролетарская литература может выполнять прогрессивную функциюискусство и развитие революционного сознания: незаменимое оружие в классовой борьбе.</p>


<p>


Может ли такая литература возникнуть в традиционных формах искусства, или она будет развивать новые формы и методы? Это случай противоречия: в то время как Лук и кс (а вместе с ним и тогдашняя «официальная» коммунистическая линия) настаивают на законности (обновленной) традиции (особенно великого реалистического романа 19-го века), Брехт требует радикально отличных форм (таких как «эпический театр»)и Бенджамин призывает к переходу от самой формы к таким новым техническим выражениям, как фильм: «большие закрытые формы против маленьких открытых форм».</p>


<p>


В некотором смысле противостояние закрытых и открытых форм больше не кажется адекватным выражением проблемы: по сравнению с сегодняшним антиискусством открытые формы Брехта выглядят как «традиционная» литература. Проблема скорее заключается в лежащей в основе концепции пролетарского мировоззрения, которое в силу своего (особого) классового характера представляет истину, которую искусство должно передавать, если оно хочет быть подлинным искусством. Эта теория предполагает существование пролетарского мировоззрения.</p>


<p>


Но именно это предположение не выдерживает даже предварительного (аннахернского) исследования.</p>


<p>


Это констатация факта — и теоретическое понимание. Если термин «пролетарское мировоззрение» означает мировоззрение, распространенное среди рабочего класса, то в развитых капиталистических странах это мировоззрение, разделяемое значительной частью других классов, особенно среднего класса. (На ритуализированном марксистском языке это было бы названо мелкобуржуазным реформистским сознанием.) Если термин предназначен для обозначения революционного сознания (латентного или фактического), то сегодня оно, безусловно, не является отчетливо или даже преимущественно «пролетарским» — не только потому, что революция против глобального монополистического капитализма — это нечто большее, чем пролетарская революция, но и потому, что ее условия, перспективы и цели не могут быть адекватно оценены.сформулировано в терминах пролетарской революции (см. Главу 1). И если эта революция должна быть (в какой бы форме) представлена в качестве цели в литературе, такая литература не может быть типично пролетарской.</p>


<p>


Таков, по крайней мере, вывод, вытекающий из марксистской теории. Я снова напоминаю диалектику всеобщего и частного в концепции пролетариата: как класс в капиталистическом обществе, но не принадлежащий к нему, его особый интерес (его собственное освобождение) в то же время является общим интересом: он не может освободиться, не уничтожив себя как класс и все классы. Это не «идеал», а сама динамика социалистической революции. Отсюда следует, что цели пролетариата как революционного класса самотрансцендентны: оставаясь историческими, конкретными целями, они простираются по своему классовому содержанию за пределы конкретного классового содержания. И если такая трансцендентность является существенным качеством любого искусства, из этого следует, что цели революции могут найти выражение в буржуазном искусстве и во всех формах искусства. Кажется, что это больше, чем вопрос личных предпочтений, если у Маркса был консервативный вкус в искусстве, а Троцкий, как и Ленин, критически относились к понятию «пролетарской культуры». </p>


<p>


Поэтому нет ни парадокса, ни исключения, когда даже специфически пролетарское содержание находит свое пристанище в «буржуазной литературе». Они часто сопровождаются своего рода лингвистической революцией, которая заменяет язык правящего класса языком пролетариата — без разрушения традиционной формы (романа, драмы). Или, наоборот, пролетарское революционное содержание формируется в «высоком», стилизованном языке (традиционной) поэзии: как в «Трехгрошовой опере» Брехта и «Махагонни» и в «художественной» прозе его «Галилея».</p>


<p>


Представители специфически пролетарской литературы пытались спасти это понятие, установив широкий критерий, который позволил бы отвергнуть «реформистских» буржуазных радикалов, а именно появление в произведении основных законов, управляющих капиталистическим обществом. Сам Лукач сделал это шаблоном, по которому можно определить подлинную революционную литературу. Но именно это требование оскорбляет саму природу искусства. Базовая структура и динамика общества никогда не могут найти чувственного, эстетического выражения: в марксистской теории они являются сущностью, стоящей за внешним видом, которая может быть достигнута только с помощью научного анализа и сформулирована только в терминах такого анализа. «Открытая форма» не может закрыть разрыв между научной истиной и ее эстетическим видом. Введение в пьесу или роман монтажа, документации, репортажа вполне может (как у Брехта) стать неотъемлемой частью эстетической формы — но это может быть только второстепенной частью.</p>


<p>


Искусство действительно может стать оружием в классовой борьбе, способствуя изменениям в преобладающем сознании. Однако случаи, когда существует очевидная корреляция между соответствующим классовым сознанием и произведением искусства, крайне редки (Мольер, Бомарше, Дефо). В силу своих подрывных качеств искусство ассоциируется с революционным сознанием, но в той степени, в какой преобладающее сознание класса является утвердительным, интегрированным, притупленным, революционное искусство будет противостоять ему. Там, где пролетариат нереволюционен, революционная литература не будет пролетарской литературой. Оно также не может быть «закреплено» в преобладающем (нереволюционном) сознании: только разрыв, скачок может предотвратить возрождение «ложного» сознания в социалистическом обществе.</p>


<p>


Заблуждения, окружающие понятие революционной литературы, все еще усугубляются в условиях сегодняшней культурной революции. Антиинтеллектуализм, свирепствующий в Новых левых, поддерживает спрос на литературу рабочего класса, которая выражает реальные интересы и «эмоции» рабочего. Например: «Левых интеллектуалов» обвиняют в их «революционной эстетике», а «определенную группу талмудистов» обвиняют в том, что они больше «разбираются во многих оттенках и нюансах слова, чем в участии в революционном процессе». Архаичный антиинтеллектуализм питает отвращение к идее, что первое может быть существенной частью второго, частью того перевода мира на новый язык, который может передавать радикально новые требования освобождения.</p>


<p>


Такие представители пролетарской идеологии критикуют культурную революцию как «поездку среднего класса». Обывательский ум находится в самом лучшем состоянии, когда он провозглашает, что эта революция «станет значимой» только «когда он начнет понимать очень реальное культурное значение, которое, например, имеет стиральная машина для семьи рабочего класса с маленькими детьми в подгузниках». И обывательский разум требует, чтобы «деятели этой революции... настроились на эмоции этой семьи в тот день, когда после месяцев споров и планирования будет доставлена стиральная машина... </p>


<p>


Это требование реакционно не только с художественной, но и с политической точки зрения. Регрессивными являются не эмоции семьи рабочего класса, а идея превратить их в стандарт для подлинной радикальной и социалистической литературы: то, что провозглашается фокусом революционной новой культуры, на самом деле является приспособлением к устоявшейся.</p>


<p>


Безусловно, культурная революция должна признать и разрушить эту атмосферу дома рабочего класса, но это не будет сделано путем «настройки» на эмоции, вызванные доставкой стиральной машины. Напротив, такое сочувствие увековечивает господствующую «атмосферу».</p>


<p>


Концепция пролетарской литературы — революционной литературы остается под вопросом, даже если она освобождена от «настройки» на преобладающие эмоции и, вместо этого, связана с самым передовым сознанием рабочего класса. Это было бы политическим сознанием, распространенным только среди меньшинства рабочего класса. Если бы искусство и литература отражали такое передовое сознание, они должны были бы выражать реальные условия классовой борьбы и реальные перспективы свержения капиталистической системы. Но именно это жестокое политическое содержание препятствует их эстетической трансформации — поэтому очень веское возражение против «чистого искусства». Однако это содержание также препятствует менее чистому переводу в искусство, а именно переводу в конкретность повседневной жизни и практики. Лукойл на этом основании подверг критике репрезентативный рабочий роман того времени: персонажи этого романа разговаривают дома за обеденным столом на том же языке, что и делегат на партийном собрании.</p>


<p>


Революционная литература, в которой рабочий класс является субъектом-объектом и которая является историческим наследником, определенным отрицанием «буржуазной» литературы, остается делом будущего.</p>


<p>


Но то, что справедливо для понятия революционного искусства в отношении рабочего класса в развитых капиталистических странах, не относится к положению расовых меньшинств в этих странах и большинства в Третьем мире. Я уже упоминал о черной музыке; существует также черная литература, особенно поэзия, которую вполне можно назвать революционной: она дает голос тотальному бунту, который находит выражение в эстетической форме. Это не «классовая» литература, и ее конкретное содержание в то же время универсально: то, что поставлено на карту в конкретной ситуации угнетенного расового меньшинства, является самой общей из всех потребностей, а именно, само существование индивида и его группы как человеческих существ. Самое экстремальное политическое содержание не отталкивает традиционные формы.</p>





Заключение


<p>


 </p>


<p>


Общим знаменателем неуместного радикализма в культурной революции является антиинтеллектуализм, который она разделяет с наиболее реакционными представителями Истеблишмента: бунт против Разума — не только против Разума капитализма, буржуазного общества и так далее, но и против Разума как такового. И точно так же, как действительно неотложная борьба с подготовкой кадров для учреждения в университетах превращается в борьбу против университета, так и разрушение эстетической формы превращается в разрушение искусства. Безусловно, в обеих ветвях интеллектуальной культуры изоляция и отчуждение от данной реальности действительно могут привести к «башне из слоновой кости», но также могут (и приводят) к тому, что Истеблишмент становится все более неспособным терпеть, а именно к независимому мышлению и чувствам.</p>


<p>


Но при всем своем неуместном радикализме движение по-прежнему является самой передовой контрсилой. Оно расширило восстание на два основных направления: оно вовлекло в политическую борьбу сферу нематериальных потребностей (самоопределения, неотчужденных человеческих отношений) и физиологическое измерение существования: царство природы. Освобождение чувствительности — это общая основа. Это порождает новый опыт мира, нарушенного требованиями существующего общества, и жизненной необходимости полной трансформации. Что стало невыносимым, так это подавляющее единство противоположностей в этом мире: единство удовольствия и ужаса, спокойствия и насилия, удовлетворения и разрушения, красоты и уродства, которое ощутимо поражает нас в нашей повседневной жизни. Преобладающее презрение к «эстетическому снобизму» больше не должно удерживать нас от выражения этого опыта: отталкивающее единство противоположностей (наиболее конкретное и несублимированное проявление капиталистической диалектики!) стало жизненным элементом системы; протест против этих условий должен стать политическим оружием.</p>


<p>


Битва будет выиграна, когда будет разрушен непристойный симбиоз противоположностей — симбиоз между эротической игрой моря (его волны накатывают как наступающие самцы, разбиваются по собственной воле, превращаясь в самку: лаская друг друга и облизывая камни) и процветающей индустрией смерти на его берегах, между полетом белых птиц и серых самолетов ВВС, между тишиной ночи и злобным пуканьем мотоциклов ... Только тогда мужчины и женщины смогут свободно разрешить конфликт между Пятыми авеню и гетто, между деторождением и геноцидом. В долгосрочной перспективе политическое измерение больше не может быть отделено от эстетического, разум от чувствительности, жест баррикады от жеста любви. Конечно, первое вызывает ненависть — но ненависть ко всему нечеловеческому, и эта «внутренняя ненависть» является неотъемлемой составляющей культурной революции.</p>


<p>


Это крайне непопулярно; люди ненавидят это, «массы» презирают это. Возможно, они чувствуют, что восстание действительно направлено против целого, против всех его прогнивших табу — что оно ставит под угрозу необходимость, ценность их выступления, их веселья, процветания вокруг них. Преобладает негодование против новой морали, женского жеста, презрения к работе Истеблишмента — негодование против мятежников, которые позволяют себе то, от чего люди вынуждены отказываться и подавлять.</p>


<p>


Вильгельм Райх был прав, подчеркивая корни фашизма в подавлении инстинктов; он ошибался, когда видел главные движущие силы поражения фашизма в сексуальном освобождении. Последнее может зайти довольно далеко, не подвергая опасности капиталистическую систему на продвинутой стадии (где количество физической рабочей силы и продолжительность рабочего дня постепенно сокращаются). За пределами этой стадии инстинктивное освобождение становится сила социального освобождения только в той степени, в какой сексуальная энергия преобразуется в эротическую энергию, стремясь изменить образ жизни в социальном, политическом масштабе. По крайней мере, сегодня покорность, агрессия иотождествление людей со своими лидерами имеют рациональную, а не инстинктивную основу: лидеры все еще доставляют товары (и, периодически, тела врагов, которые угрожают продолжению доставки этих товаров). Это основа, на которой сформулированы и организованы ненависть и агрессия против повстанцев. И инстинктивный бунт станет политической силой только тогда, когда он будет сопровождаться и направляться бунтом разума: абсолютным отказом интеллекта (и интеллигенции) оказывать поддержку Истеблишменту и мобилизацией силы теоретического и практического разума для работы по изменению.</p>


<p>


Фетишизм товарного мира, который, кажется, становится плотнее с каждым днем, может быть разрушен только мужчинами и женщинами, которые сорвали технологическую и идеологическую завесу, скрывающую происходящее, которая скрывает безумную рациональность целого, — мужчинами и женщинами, которые получили свободу развивать свои собственные потребности, чтобы построить, в знак солидарности, свой собственный мир. Конец овеществления — это начало индивидуума: нового Субъекта радикальной реконструкции. И генезис этой темы — это процесс, который разрушает традиционные рамки радикальной теории и практики. Идеи и цели культурной революции основаны на реальной исторической ситуации. У них есть шанс стать по-настоящему конкретными, повлиять на целое, если повстанцам удастся подчинить новую чувствительность (личное, индивидуальное освобождение) строгой дисциплине ума (die Anstrengung des Begriffs). Только последнее может защитить движение от индустрии развлечений и сумасшедшего дома, направляя его энергию на социально значимые проявления. И чем больше кажется, что безумная сила целого оправдывает любое спонтанное противодействие (каким бы саморазрушительным оно ни было), тем больше должно быть отчаяния, а неповиновение должно быть подчинено политической дисциплине и организации. Революция — ничто без собственной рациональности. Освобождающий смех йиппи, их радикальная неспособность воспринимать кровавую игру в «справедливость», «закон и порядок» всерьез, может помочь сорвать идеологическую завесу, но оставляет нетронутой структуру за завесой. Последнее может быть подавлено только теми, кто все еще поддерживает установленный рабочий процесс, кто составляет его человеческую основу, кто воспроизводит его прибыль и его власть. Они включают в себя постоянно растущий сектор среднего класса и интеллигенции. В настоящее время лишь небольшая часть этого огромного, по-настоящему скрытого населения движется и осознает. Помощь в распространении этого движения и этого осознания является постоянной задачей все еще изолированных радикальных групп.</p>


<p>


Чтобы подготовить почву для этого развития, освобождение сознания по-прежнему является первостепенной задачей. Без этого всякая эмансипация чувств, вся радикальная активность остаются слепыми, обреченными на провал. Политическая практика все еще зависит от теории (только Истеблишмент может обойтись без нее!): от образования, убеждения — от Разума.</p>


<p>


Есть один аргумент против этого «интеллектуализма», который еще предстоит обсудить. Суть аргументации такова: упор на теорию и образование отвлекает умственную и физическую энергию от арены, на которой будет решаться борьба против существующего общества — политической арены. Она преобразует экономические и социальные условия в культурные; она поглощена абстрактными интеллектуальными проблемами, в то время как грубая сила собирается уничтожить отчаянные движения сопротивления по всему миру. Таким образом, за весомым названием «культурная революция» (заимствованным из страны, где это массовое движение) скрывается не что иное, как частный, частный, идеологический бунт: оскорбление страдающих масс.</p>


<p>


Лозунг «давайте сядем и порассуждаем вместе» по праву стал шуткой. Можете ли вы убедить Пентагон в чем-либо другом, кроме относительной эффективности машин для убийства — и их цена? Государственный секретарь может урезонить министра финансов, а последний — другого секретаря и его советников, и все они могут урезонить членов Правления крупных корпораций. Это кровосмесительные рассуждения; все они согласны по основному вопросу: укрепление установленной структуры власти. Рассуждать «извне» про структуры власти — наивная идея. Они будут прислушиваться только в той степени, в какой голоса могут быть преобразованы в те голоса, которые, возможно, приведут к власти другую группу той же структуры власти с той же конечной заботой.</p>


<p>


Аргумент является подавляющим. Бертольт Брехт заметил, что мы живем в такое время, когда говорить о дереве кажется преступлением. С тех пор все стало намного хуже. Сегодня кажется преступлением просто говорить о переменах, в то время как общество превращается в институт насилия, прекращая в Азии геноцид, который начался с уничтожения американских индейцев. Разве сама сила этой жестокости не невосприимчива к устному и письменному слову, которое ее обвиняет? И разве слово, которое направлено против практикующих эту силу, не то же самое, что они используют для защиты своей власти? Существует уровень, на котором даже неразумные действия против них кажутся оправданными. Ибо действие разрушает, хотя и только на мгновение, замкнутую вселенную подавления. Эскалация встроена в систему и ускоряет контрреволюцию, если ее вовремя не остановить.</p>


<p>


И все же в этой системе есть время для разговоров и время для действий, и эти времена определяются (отмечаются) конкретной социальной констелляцией сил. Там, где радикальные массовые действия отсутствуют, а Левые несравнимо слабее, их действия должны быть самоограничивающими. То, что навязывается восстанию усиленными репрессиями и концентрацией деструктивных сил в руках властной структуры, должно стать почвой для перегруппировки, пересмотра. Необходимо разработать стратегии, адаптированные для борьбы с контрреволюцией. Результат во многом зависит от способностей молодых людей нового поколения — не отсеиваться и не приспосабливаться, а научиться перегруппировываться после поражения, как развивать с новой чувствительностью новую рациональность, чтобы выдержать длительный процесс воспитания — непременную предпосылку для перехода к крупномасштабным политическим действиям. Ибо следующая революция будет заботой поколений, а «окончательный кризис капитализма» может занять почти столетие.</p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>


<p align="left">


 </p>