Отец и сын [Юрий Павлович Вылегжанин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Юрий Вылегжанин Отец и сын
Пролог
в нем сюжет хотя и не начинается, так как это бывает обыкновенно, но в ней автор с возможной для него красноречивостью пытается показать серьезность своих намерений. 1 Какое-нито проявление словесности, сиречь, к примеру, повесть, некоторые находят возможным сравнивать с водным потоком. Но ведь он почти всегда начинается с родничка, текущего в тени какого-нибудь маленького овражка. И уж, конечно, по начальной этой воде ни за что не догадаться, что в устье она течет широкою и полноводною рекою. Посему и повесть сия начало свое берет с обычной картины, по которой далеко еще нельзя судить, какие страсти закипят на ее страницах, когда сюжет развернется во всей силе своей, и, тем более, – чем завершится все действо. 2 Тридцатого июня 1715 года царь Петр пребывал в отличном расположении духа, а именно в таком, каковое у него всегда бывало, когда обретался он среди близких ему людей, причем, чаще всего, конечно, отнюдь не в родственном смысле. В пятом часу пополудни окружение это в тот день составили почти полсотни морских офицеров – по преимуществу русских, и по преимуществу, молодых. Застолье было устроено в новом, просторном, каменном строении, с явно низковатым для царя сводчатым потолком, чисто выбеленным известью. На острове Кроншлоте шла большая стройка. Возводился Кронштадт – мощная морская крепость, которая должна была прочно запереть проход морем к новой русской столице Санкт-Петербургу. Стоял веселый гвалт: молодежь веселилась. Мундиры все скинули и повесили на спинки стульев, оставаясь, не исключая и царя, только в белых рубашках голландского полотна. Петр, однако, на месте не сидел. Он любимейшим образом своим прохаживался по залу с бокалом в руке, слушал, о чем говорили молодые русские моряки, потрепывал кого-то по плечу, чокался, отпивал по глотку и снова свободно прохаживался. Но вот он подошел к своему месту – во главе стола, весело, быстро и в то же время внимательно оглядел всех своими круглыми, сверкающими глазами и поднял правую руку вверх. И гомон тотчас стих. Все приготовились внимать своему кумиру. 3 – Господа офицеры! Петр несколько мгновений помолчал, улыбаясь в усы. Выдержав нужную паузу и собрав таким образом внимание всех, царь начал говорить. Голос царя Петра был не звонкий и высокий; обыкновенный и даже вовсе не сильный басок. Но звучал он под каменными сводами весьма ясно, слышимый всеми, кто сидел в тот час за столом. – Вот гляжу я на вас, таких молодых да веселых, и мне тако же радостно, но не токмо потому, что веселюся здесь вместе с вами. Но и потому, что спущен на воду еще один кораблик. И хотя не велика посудинка – в двадцать пушечек всего, а я – все равно рад. И вы, мои товарищи, чаю, тоже рады… Давным-давно, лет, может, пятнадцати от роду, или даже меньше, читал я Несторову летопись. Из ней и вызнал, как один из начальных князей наших, именем Олег посылал ладьи свои на Царьград. И вот, с того детского времени и засело у меня в голове – здесь Его Царское Величество простецки постучал кулаком себя по лбу, вызвав веселое оживление за столом, – засело у меня в голове, повторил он, – море. Сначала вельми хотел стать освободителем Царьграда от басурман. А когда по милости Божией, чрез препоны диавольские царем-таки стал, довел до меня Господь, что государству Нашему без моря – никак не можно. Никак не можно. А шведы, да турки, да крымчаки пред глазами русскими препрочный занавес задернули и тем со всем светом, почитай, коммуникацию пресекли! – В этом месте Петр поднял голос до крика даже, в коем явно слышалась злоба. Царь взял паузу, а помолчав – продолжал спокойно и уверенно: – И пришлося нам, грешным воевать. Какие ужасы адовы кромешные у нас с вами при этом произошли, нынче говорить много нечего. Сами все ведаете. А в наше время – я в конечной виктории над шведом не сумлеваюсь! Потому что сейчас у нас есть Кронштадт, где мы сидим и вино пьем; есть и Санкт-Питербурх; потому что русскою храбростию взяты Рига и Ревель; потому что мы сами корабли уже строим и крепко можем защищать себя на море. И потому что Невою к нам заходят суда и из Европы; а коли даст Бог, то построим и канал великий Ладожский; так Волгою в Санкт-Питербурх торговать к нам и азияты прийдут… Петр поднял было бокал, хотел, видимо, тост провозгласить, но слушатели его повскакивали с мест, закричали «Виват!» и «Ура!» и царь посчитал, скорее всего, тост свой излишним: и так, мол, все ясно. Отпил он из бокала глоточек, сел, и стал, значит, закусывать. И его сотрапезники – тоже. В помещении установилася почти что полный штиль; все сосредоточились на еде. Редко где только звякнет кто-нибудь прибором. 4 И вот в такой-то тишине раздался вдруг… плач. Настоящий громкий плач. Это было… более чем удивительно! Среди веселого пира – слезы, да какие! Не скрывая лица, белугой ревел лейтенант Семен Мишуков. Сделали попытку засмеяться. Петр же, который к Семену относился очень хорошо – не засмеялся. Напротив – спросил – участливо и даже с некоторою тревогою: – О чем, Семушка, слезы льешь? Аль обидел кто? Ты только скажи, а уж мы ему… Но услышавши царские слова, к нему обращенные, Мишуков, напротив, принялся реветь еще громче. За столом все же некоторые опять сделали попытку увидеть в картине смешное, и, так сказать, адекватно отреагировать. – Молчать! – резко выкрикнул царь. – Или не видите, что не в себе вовсе человек? – И, налив в оловянную чарку воды, буквально силою заставил плачущего лейтенанта отпить несколько глотков. Сказал ему строго: – И не стыдно тебе? Русский офицер, фрегатный командир, а ревешь как… как… – Петр явно затруднялся в поисках сравнения. – С какой стати плачешь-то? Сказывай! Ослушаться Мишуков не посмел. Испивши воды, он, хотя и икал, хотя и слезы у него ручьем течь не перестали, начал говорить: – А как… как мне не плакать? Как не… плакать? Ведь вот сидим мы… за этим столом, едим, пьем, новому кораблю радуемся вельми … Хорошо ведь? – Хорошо! – весело подтвердил повелитель. – Вали дальше! Любопытно… – Питербурх строится не по дням а по часам… Все мы, моряки российские, да и я сам – Семка, Семка Мишуков, который отроком еще пас телят боярских и который ныне и кортик имею и на военной службе состою, все мы милость твою и планы твои, государь, великие, понимаем доподлинно, и животы свои легко положим за тебя и за Отечество наше любезное, коли нужда станет… Но ведь… Но ведь здоровье-то твое трудами великими уже подточенное… Вот я и плачу… На кого ты нас покинешь? Вот теперь наступила мертвая тишина. Все ожидали, что царь страшно разгневается. И какой ни был хмельной Мишуков – тоже ожидал. Он высказался и теперь был готов ко всему. Но гнева царского не последовало. – Как, на кого? – спокойно удивился Петр. – У меня есть наследник – царевич. – Ох, да ведь он – глуп! Все расстроит! – с нескрываемой досадою ответил царю Мишуков. – Расстроит, как есть! – повторил он. На этот раз наступила не простая тишина, а такая, что стало явно слышным многое людское дыхание. Снова запахло гневной царской вспышкой. Но – удивительное дело – опять таки, против ожидаемого – царь вдруг усмехнулся и… залепил Мишукову крепкую затрещину. Мишуков здорово шатнулся, но на ногах устоял. Видать, не был он настолько пьян, насколько хотел казаться. А Петр – сказал ему, мрачновато сказал, это правда, но без гнева: – Дурак! Этого при всех не говорят! 5 Ночь после пирушки Петр провел на новом корабле, в крохотной капитанской каюточке на корме. Лежал на свеженабитом пахучем сеннике. Простынею ему служил кусок новой парусины. В головах была походная кожаная подушечка, набитая конским волосом. Одеяло царское походное, было хотя и теплое, ватное, но старенькое, не с единою заплатою. Но менять его на новое царь не велел. Было тихо. Но Петр знал, что за каютною дверью расположились два его денщика – расторопных, понимающих своего повелителя когда с полуслова, а когда и вовсе без слов. На верхней же палубе разместилась еще, хотя и немногочисленная, но охрана с оружием. Так что царь имел все основания считать себя в полной безопасности. Но сна не было. Сразу же после застолья, Петр, по постоянному своему обыкновению, часа с два соснул. И потому, видно, ночью долго не мог уснуть. Но была и еще одна, главная, причина царской бессонницы: пьяная выходка Семена Мишукова. Петр отлично понимал, что будь Мишуков потрезвее, он ни за что не решился бы сказать то, что сказал. Но ведь (и это царь тоже хорошо понимал) «что у тверезого на уме, то у пьяного на языке». Выходит, что, так как этот пьяный лейтенант сказал, думал и едва ли не все, кто сидел нынче днем за столом с царем. И это было правдой. Потому что так же, как Мишуков, думал и сам царь. 6 Но что же делать! Что же делать, Господи? Ведь впору самому было зареветь в голос не хуже того пьяного лейтенанта. Но этого было никак нельзя. Потому как за дверью если и спят, то очень чутко: при малейшем шуме встрепенутся. А сторожей беспокоить нельзя. Разговоры пойдут о царевой слабости. На чужой роток, как говорят, не накинешь платок…. Да…. Подарил Господь сыночка… Знатный подарочек… Петр долго-долго ворочался с боку на бок, да так и не заснул толком. Летом на Балтике ночи короткие. Царь лежал и думал. А, между тем, – как все хорошо начиналось! Как же хорошо начиналось, Господи! И отчего все так плохо нынче – так плохо, что даже флотские лейтенанты, ему, отцу, за сына совершенное неудовольствие вслух и громко безо всякого стеснения выражают! Стало быть сын его и горе его – для подданных – совсем не тайна: все всё знают и судят обо всем. Куда как хорошо! 7 Свой внутренний голос Петр почти никогда не слышал и не слушал. Ибо был всегда очень занят и слишком уверен в себе, – как и любой исполняющий миссию. Только вот в такие бессонные ночи невидимый и неслышимый прочими судья настигал-таки душу его и начинал суд и расправу, причем, ни уйти, ни даже убежать от него куды нито, не было никакой возможности. Вот о н – вертится в голове и никак не хочет пропадать – главный вопрос: «А нет ли в том, что сын твой таким-то вырос и стал, – твоей вины, а, отец?»… Ибо ведь чтобы он, сын, стался по образу и подобию отцовскому, надо его подле себя держать. Чтобы чадо, на отца глядючи, ума набиралось… А так ли было? – Нет, – признавался отец и принимался с жаром доказывать и объяснять ему самому такое ясное и понятное: – Я – всю жизнь только и знаю, что работаю! Я занят по самое горло! У меня на плечах государство! У меня – такие большие дела были и будут, что, нежностям семейным в них места нету – ну совсем! – А коли так, – как бы маленько итожит голос, – что же отцу на сына обижаться? С отца главный спрос! – Может, меня рано женили, и в этом все дело? – в некоторой нерешительности размышлял отец. – Э, нет! Матушка ведь с твоею женитьбою решила, когда тебе уже более шестнадцати годков было. А это – совершенные лета, и вилять тут нечего. Ведь причина-то в другом деле вовсе. В те поры брат твой старший и царь Иван Алексеевич уже женат был и первого прибавления в семействе своем ожидал. Надо было торопиться уравниваться! Вот и оженили тебя на Дуне. – Это – понятно. – неожиданно спокойно отреагировал Петр. – Давай дальше… – А что – дальше? Ты сколь годков в супружестве с Дунею мужем прожил? Пять? Целых пять? Нет, всего только пять! А часто ли ты – за эти-то пять лет – с женою б ы л и сына каждый день, как нужно бы, видел? – Знамо дело, не часто. – соглашался Петр. Но попробовал, тем не менее, воодушевиться – снова стал выдавать возражения: – Я – николи не забывал, что Алексей – сын мой! Я – готовлю его на царство! Он – в Саксонии учился в Дрездене, в университете. Он геометрию и фортификацию в Кракове превосходил! В семьсот осьмом году в Смоленске провиант для армии заготавливал! Москву готовил к обороне от шведа! Свежих рекрут под Полтаву аккурат перед баталией ко мне привел! А что в битве не пришлось мне его видеть, так ведь истинно – в лихоманке слег злой! – А хороши ли рекруты-то были? – ехидно спросил Голос у Петра. – Нехороши, верно, – согласился царь-отец. – Так ведь молод вельми еще… А внутренний голос не молкнет все, знай свое гнет, тоже возражает, не ленится: – А тебе, что, неведомо разве, что сын твой еще и в Смоленске по кормовым для войска делам не бывал, а в Суздале, в монастыре Покровском уже бывал и с матерью своею – Евдокиею – виделся? Ведомо? Ведомо, ведомо! Может, ты и в сей час, ночью, здеся, без ушей недобрых твердить станешь, будто жена твоя едва в ногах не валялась, сама, слезно в монастырь просилась? Так это ты днем говори, прилюдно. И свидетели днем, понятное дело, всегда найдутся ко услугам. А ночью, ночью-то зачем душой кривить? Правда в другом, и ты, царь, правду сию ведаешь доподлинно. Правда – в том, что сын твой видел тебя – отца весьма редко. И то – без радости. Уж больно сурово ты его встречал, больно сурово наставлял, больно часто упрекал да угрожал, а бывало – и бивал даже! Ты что же хотел, чтобы сын о матери своей забыл вовсе? Так знай: не может сын о матери забыть. Тем паче, не по своей, а пусть даже и по отцовской воле. Ведь он, сын-то, вопреки оной воле, еще крепче, матерь свою помнить будет. Выходит, что? Выходит, ты сам, отец, почитай, во всем и виноват. И на кого теперь, скажи на милость, жаловаться да сетовать? Вестимо, на себя самого. И только. 8 Тихо вокруг. На малой волне корабль, в котором лежал и думал думу свою Петр, едва заметно покачивался. Царь не спал, ворочался. Его сжигала досада. Надо принять во внимание, что Петр Алексеевич, хотя свою царскую роль ясно понимал, но, как нам представляется, более всего привык к повиновению других. И как повелитель склонен был более впадать в ярость по поводу ошибок исполнителей, нежели бичевать себя за ошибки, которые совершал сам – хотя бы и мысленно. Между тем, эта тяжелая, томительная для царя ночь, наконец, прошла. И ранним утром коротко и торопливо постучавши, в дверь коютки, в которой царь ночевал, сунул голову Данилыч – ближайший не только в те поры но и до самой смерти царской, к нему человек – Александр Данилович Меншиков. – Мин херц, пустишь ли? – Заходи, – тоном, как говорится не предвещавшим ничего хорошего, коротко ответил Петр и спросил: – Что надобно? – Дельце есть. Царь по-прежнему оставался, что называется, мрачнее тучи. Молчал, и молча, смотрел на утреннего непрошенного своего гостя, который объяснял почтительной скороговоркой: – Вчерась токмо «купец» пришел с сукном офицерским аглицким. Так я велел отрезать кусочек… С коровий носочек. Прикажешь показать? – Ну, покажи… Меншиков выскочил вон и почти тут же воротился, ведя за рукав незнакомого Петру матроса, несшего в руках свернутое синее английское сукно. Сияя победною улыбкою Данилыч вослед за тем довольно-таки ловко развернул материю перед глазами мрачного после обильной вчерашней выпивки «минхерца». – Каково, а? – громко и одновременно, отчетливо-льстиво спросил Меншиков. – Щас поглядим… – коротко рявкнул Петр и, крепко ухватив край шерстяного куска, ощерившись, коротко и резко рванул. Английское офицерское сукно выдержало. – А? – воскликнул торжествующе ожидавший эффекта полудержавный властелин. – Каково сукнецо?! – и рассмеялся раскатисто и громко, вполне довольный. – Ты… это… погоди-ка веселиться. – ответил Петр. – Мне и самому ведомо, что сукно аглицкое зело доброе, особливо новое. Новое да сухое… Неожиданно Петр резко и круто повернулся на каблуках. И очутился лицом к лицу с матросом. Обожженный сверлящим царским взглядом, ярко, словно молния сверкнувшим в сумраке каютки, матрос испытал, скорей всего, жуткий страх, потому что безотчетно попятился к двери и едва не споткнулся о комингс. Но железный царский палец все же догнал его и пребольно ткнул «под ложечку». – Снимай! – коротко приказал Петр. Не говоря не слова матрос выполнил приказание и куртку снял. Причем Петр сразу увидел, что под курткой у того ничего не было. Снова – коротко и зло – сверкнул царский глаз, пребольно резанув Меншикова. Царь взял куртку за целую полу и потянул. Сукно немедленно расползлось, да не по шву а по целому. Молча швырнул царь матросово рванье тому в руки, и он, что называется, пулей выскочил вон. – Ну? – ледяным голосом спросил Меншикова Петр. – Что ты на сие скажешь? – Матрозы – ведь они завсегда в воде мокнут. Вот сукно и слабнет – от воды-то… Плохо сушат одежду. – нарочито бодро-деловым тоном объяснил Александр Данилович своему повелителю. – Будет тебе врать! – резко оборвал меншиковскую тираду царь. – Небось, подряд-то на матрозовское сукно ты и взял! Так, ай нет? Отвечать надоть, коли царь спрашивает! Но Александр Данилович в сию минут почел за благо смолчать с убитым видом. – Сука! – вдруг резко и громко выкрикнул Петр и крепчайший царский кулак обрушился на голову Меншикова. Оглушенный ударом, тот рухнул как подкошенный. И тогда Петр открыл дверь каютки и крикнул просто наружу, ни к кому определенно не адресуясь: – Ведро воды! Быстро! Ведро холодной забортной воды было принесено мгновенно. Петр, кивнув головой на лежавшего Меншикова, скомандовал: – Отлить! 9 Меншикова окатили холодной морской водой и он скоро заворочался, замычал и затряс головою. – Посадите его, и – вон отсюда! Дверь испуганно хлопнула. Сидя напротив Меншикова, царь не торопясь набил табаком глиняную трубочку, раскурил ее и выпустил дымную струю прямо в лицо оживающему Александру Даниловичу. Помолчал. И спросил – громко, почти весело: – Очухался? – Ну… – ответствовал хриплым голосом побитый. – Слушай меня. Сукно я проверю. Ежели твой подряд – держись. Такого штрафу назначу – рад не будешь. Но об этом после. У меня сейчас к тебе дело имеется. Тайное. И хотя ты, как я знаю доподлинно, сволочь отнюдь не маленькая и вор, и надо бы тебя наказать примерно, но… Знаю тако же, что предан ты мне как собака и проверен многажды… И посему выходит, обойтись мне без тебя опять нельзя… Ты слушаешь? – Слушаю… – Слушай еще. 10 – Вчерась мне Семка Мишуков в глаза сказал, что сыночек мой Алексей – дурак форменный, и дело мое, государское, опосля того, как Бог-де меня приберет, непременно порушит… Но Семен – мальчишка, да и пьян был сверх всякой меры… А вот ты-то как думаешь? – Я – что? Ты ведь и сам – знаешь-понимаешь, что в Алешкины руки престол отдавать… опасно. И не в Алешке тут дело. А в людях, к коим он нынче прилежен. – И ты людей тех знаешь? – деловито спросил Петр. – Ну… Кого-то знаю, кого-то не знаю. Но ты скажи только слово – все будешь ведать! – Вот-вот! Надобно проведать доподлинно – что за люди. Думаю, однако, что это пока только клобуковая братия. Из тех, кто Алешку с измальства ханжить приохотили. Коли так, то пускай все идет, как и шло. Опасности, я чаю, пока нету… Пока нету. – повторил он. – Но не дай Бог, там в коноводах кто другой обретается: от тетушки Софьюшки из Девицы – те, кто ныне в темных углах хоронятся и свету белого не любят… Вызнать все доподлинно! Вызнать и донесть! Месяц сроку тебе даю! Копай как хочешь и где хочешь! А не вызнаешь – пеняй на себя! Ты меня знаешь. Я не посмотрю, что ты Меншиков! Уразумел? Ступай! 11 Александру Даниловичу Меншикову давно и все было понятно. Посему он уже несколько раз и порывался бежать из каютки прочь. Ибо ясно видел, что царское раздражение пока не минуло, и что в любой момент непогашенный как следует гнев может разгореться с новой силой. В такие минуты лучше от Благодетеля держаться подалее. Неровен час – распалится, да еще палку в руки возьмет… Тогда – беда. Но давайте-ка мы переживания Александра Даниловича пока отставим… А вот – помнит ли читатель, как Петр Алексеевич – тогда, ночью, с сожалением воскликнул про себя – дескать, ах, как хорошо все начиналось?! Вот мы и расскажем далее, как все начиналось на самом деле, как продолжалось и закончилось. И так ли уже на самом деле все сначала было действительно хорошо. И какова была вся эта история. И не только в начале, но и, так сказать, на всем ее протяжении.Часть первая
повествующая о рождении и раннем детстве царевича Алексея Петровича, о первых надеждах, которые питал по поводу сына отец и о первых расчетах, которые делали на него недруги Петра. 1 Началось все семнадцатого февраля 6198 года от Сотворения мира, или 1690 года от Рождества Христова. Был понедельник. И начался, и шел этот день спервоначалу самым обычным образом. Не обычное началось только вечером, когда за ужином Петр не увидел Евдокию. Хотя… Что же в этом удивительного? Петр – женатый человек и понимает – что к чему: отчего живот у женушки, отчего Дуняша побледнела и подурнела, отчего у нее последнее время почти всегда кислое выражение лица, отчего она очень мало ела: только пожует чего чуточек и отставит. Так ведь всегда бывает, когда баба рожать собирается, но сами роды еще не приспели. Хотя и говорили все вокруг, и немецкие лекари тоже, что беременность молодой царицы протекает как следует и оснований для беспокойства нет, но матушка Наталья Кирилловна с сыном все равно смотрели на нее с участием и тревогою. В тот вечер мать сказала сыну: – Дуняше неможется. Она испросила позволения не выходить к ужину. Я – позволила… А ты бы, Петруша, после ужина зашел к ней, проведал да утешил… – Проведаю. – коротко ответил сын. При этих материнских словах юный царь сразу вспомнил, ч т о говорил ему неделю назад любимый дядюшка Лев Кириллович, заметив, как племянник трусит, когда заговаривали о приближающемся прибавлении царского семейства. – Это что – невидаль что ль какая – баба на сносях? Родит, родит, ничего с нею не сдеется. Иного пути явиться человеку на свет Божий не было и не будет. Все одно, кто тот человек – холоп кабальный или трону наследник. Тут о другом думать надобно: кто родится – царь будущий или теремная затворница. – Мне – все одно, кто бы не родился. – быстро, как давно для себя решенное, ответил племянник. – Э, нет, дружочек! Хорошо, кабы наследник и царь будущий пораньше родился. Ах, для чего? Ужли не понял? Да чтоб постарше был, когда ему час ударит престол принимать… Что зенками-то сверкнул? Обиделся, что ли, как на смерть твою намекнул? Ну, этот ты напрасно… Помнить о смерти всегда полезно. А царю – тем паче. Ты ведь, хотя и царь, а как все – не вечен. И кто тебя об этом без вражды или умысла какого скажет, коли не я? Софья, что ли? Да если мальчик у тебя родится, она, как есть, от злобы желчью изойдет, поди. Даже в келье, за стеной и под стражею. 2 Итак, вспомнив, что говорил дядюшка Лев Кириллович, Петр решился показать матери, что сын ее, поскольку дитя у него вот-вот народится, – уже не ребенок, и, напустив на себя, сколько мог, важности, сказал: – Ничего с Дуняшею худого не сдеется! Родит, как и все. И до нее рожали, и после нее рожать будут! – и далее добавил тоже близко к тому, что услышал не так давно от дядюшки Льва: – Тут о другом гадать надобно: кто народится – парень или девка. – Кто не родится всяк для жизни сгодится! – улыбаясь ответила на эти слова сына матушка. – Так-то оно так, согласился сын. – А все же хочется, что бы мальчик, наследник престола появился пораньше. – Вестимо. – тоже согласилась мать. – Только ведь как угадать-то… – А говорят, есть бабки, которые угадывают. – Говорят… 3 Разговор этот происходил во время ужина на половине царицы-матери. Ели только мать и сын – двое, запросто. И вдруг в дверь столовой сунулась голова одной из бабушек, которые последние дни от Евдокии ни на шаг не отходили, и, торопливо, тревожно, а в то же время как бы и радостно, – не сказала даже, а чуть ли не вскрикнула: – Началось! И тогда, роняя стулья и посуду, мать и сын бросились вослед за бабушкою, но Петра в ту комнату, где находилась Евдокия – не пустили. Пустили только свекровь. Петр же в растерянности только огляделся. Ничего больше не оставалось. У него, не смотря на крайнюю степень возбуждения, хватило рассудка не ломиться в запертую дверь. И поскольку действительно ничего больше не оставалось, он уселся в старинное привезенное из Польши еще при дедушке Михаиле Федоровиче, кресло, стоявшее в углу. Дело в запертой комнате, по-видимому, затягивалось. Взволнованный Петруша места себе не находил: то сидел в кресле, обхвативши руками острые колени и раскачиваясь, то принимался ходить и даже бегать по этой странной комнате с единственным креслом польской работы, то снова садился, то подходил к двери, подставлял ухо и пытался расслышать – что происходит за нею; но ничего понятного не слышал: дверь была добросовестно прикрыта. Угадывалось только некая суета, беготня, то и дело бухали, закрываясь, какие-то двери. Так и шло время. Вечер давно кончился. Наступила уже ночь, с самого своего начала полная тревоги и напряженности. И конца ей видно не было. 4 Поскольку беременность молодой царицы ни для кого в Кремле секретом с некоторого времени не была, то заметный ночной переполох во дворце получил немедленное и точное истолкование: «Дуня -царица рожает!» Однако, прошло уже немало времени и после полуночи. Петр даже соснул, вернее недолго забылся в кресле. Но на все учтивые призывы забегавшихся дворцовых людей идти отдыхать, он отвечал отказом. И вовсе не из-за особой любви к Евдокии, а совсем по другой причине: он уже совершенно убедил сам себя в том что родится мальчик. И хотел свидетельствовать этот государственно-значимый факт. Но произошло все ожидавшееся очень просто и… неожиданно. Дверь вдруг распахнулась. На пороге стояла матушка. За ее спиной было очень светло – от одновременно горевших многих свечей. Открывшая дверь царица Наталья Кирилловна в свою очередь увидела, как в углу длинно распрямляется, вставая из кресла ее Петруша, у которого на лице был ярко выписан немой вопрос. И она закричала – даже с каким-то визгом: – Петруша, миленький! Счастье-то какое нам! Мальчик народился, сыночек твой, кровинушка твоя, наследник престола! И бросилась к сыну. Лицо ее – такое ему знакомое, круглое и доброе, которое Петр увидел совсем-совсем близко – было мокрым от слез. Они текли неудержимо. Но матушка слез этих не вытирала. Потому что это были слезы радости. 5 Что такое из себя есть рождение человека? – Явление вполне зряшное. – скажет кто-нибудь. – Ведь каждый день и каждый час рождаются, может быть, многие миллионы людей. Однако, на лбу у каждого не написано – к т о родился: простой пахарь, великий книжник или праведник Божий. Но есть у сего великого действа – рождения человека – изъятие. Это когда появляется на свет Божий венценосный младенец, наследник престола. Тогда люди принимаются повсеместно радоваться, пьют вино и славят Отца нашего небесного. Хотя еще и неизвестно, доживет ли мальчик до совершенных лет, сядет ли на трон, и каким будет монархом – может, славу стяжает великую, а может и позор. 6 Итак первенец царский свет увидел девятнадцатого февраля, а по нашему, Русскому счету, восемнадцатого, часу в двенадцатом, а по иноземному счету в шестом. Как бы об этом великом событии записал дворцовый грамотей тогдашним языком? А примерно так: «По случаю благополучного благоверною царицею нашею Евдокиею Федоровною разрешения от бремени сыном от мужа ея благовернаго и царя Великого Московского Петра Алексеевича февраля в девятнадцатый день в одиннадцатом часу, оба Великие цари и Государи – Петр Алексеевич да Иван Алексеевич имели выход праздничный в Успенский собор». Но ведь это – обычная поденная запись. Воспроизвести ее близко к тому, как она, скорее всего, действительно была сделана – не большого труда стоит. Иное дело – описать самую картину царского выхода. Это – намного труднее. Но, поскольку картина эта сюда настойчиво просится – мы попробуем. 7 Просто сказать, что в тот день в соборе-де было много народу – значит, ничего не сказать. Потому что народу было так много, что, как говорится в таких случаях, – яблоку упасть было негде. И народ этот в соборе был… пестроватый. Потому что хотя и старалась царская кремлевская стража, что бы люди, попавшие в собор были бы почище, это не всегда удавалось. И вместе с боярскими да дворянскими выходными одеждами видны были и простые овчинные тулупы, и нечесаные бороды торговых сидельцев, слободских жителей, а то и вовсе подлых людей. В тот час великого торжества – все были равны; каждый радовался уже тому, что зрит великолепную службу, слышит голос и видит святейшего патриарха Иоакима; зрит и обоих государей в ярких праздничных одеждах, зрит и то что царь Петр Алексеевич вовсе не хотел скрывать своей радости и улыбался постоянно – рот до ушей. Но в тот день особо заметили и того, кому не очень весело было – царя Ивана, быть может, единственного в соборе. И многие понимали, отчего тому не весело. Ведь Иван – тоже царь и самодержец. И покуда у брата Петра не было сына, Иван имел шанс. Ребеночек то у него народился раньше. Хотя и девочка, нареченная Марией; и далее у Ивана рождались все дочери. Пусть старший брат Петра и был слаб здоровьем и болел цингою; пусть он, по общему мнению и не был годен к государскому правлению, и, по всей вероятности, сам это осознавал, вокруг него всегда обретались люди, главным образом из числа Милославских, да родственников жены Прасковьи Федоровны Салтыковой, которые всегда были готовы подогреть слабое Иваново честолюбие. Но вот у брата Петра родился сын. И все. Все, даже самые слабые из слабых надежды на возвышение Ивана в одночасье рухнули. Оттого и был Иван в тот день невесел, хотя у него и хватило ума не показывать этого открыто. 8 Закончилась торжественная служба в Успенском соборе, и толпа повалила в Архангельский, а потом еще и в Благовещенский. Лишь оттуда большая часть толпы разошлась, наконец, восвояси. Но оба самодержца еще выдержали праздничные литургии, каждый отдельно в своей дворцовой церкви. Как издавна у нас водится, по поводу рождения царственного наследника в Москве было выпито за царский счет немало. Думных и ближних своих людей царская семья поила фряжским, дворяне же, стрелецкие полковники, дьяки и гости в обилии угощалися водкою. 9 Гудели, напрягаясь колокола – церковные голоса. И над всем этим глушным звоном по праву царил Иван Великий. Радость была всеобщей. И причина этой радости тоже была единой. Потому что в сознании обыкновенного русского человека, жившего в последней четверти семнадцатого века, рождение венценосного младенца давало каждому подлинное Божье успокоение. В чем? Конечно же, в том, что если бесспорный наследник есть, то, скорее всего, не будет сумятицы, столь страшной Смуты, которая случилась в начале века, и о которой многие уже, как о живых своих переживаниях, может быть, и не всегда помнили, но все – знали. И не только никто не хотел, чтобы смута, хотя бы частью своей, явилась сызнова, но все радовались, что теперь-то ее точно, вдругорядь не будет. В этом – тогда, в феврале, – все были заодно. Все. И те, кто любил молодого царя Петра Алексеевича, и те, кто его ненавидел. И вторых тогда было едва ли не больше. Первые не без основания полагали, что наследник придаст Петру уверенности в действиях. Вторые же – рассчитывали, что с рождением сына царь остепенится, больше времени будет в семье, и потому – новые, чужеземные химеры, к коим нынче он так прилежен, и посему так напугал радетелей старины, мало-помалу из его головы повыветрятся. 10 Картина пьяной Москвы тогдашней нам сегодня, наверное, показалась бы интересной. Но молодому Петру она была вовсе не по сердцу, т.е. прямо скажем, изрядно надоела. Иначе – чем объяснить, что уже на следующий день царь уехал из Москвы в Фили, к дяде Льву Кирилловичу Нарышкину? У него там имелся загородный дом. В том-то доме и сидели за столом, угощались пивом и разговаривали племянник и дядя. Пётр чувствовал себя здесь как дома, совершенно без опаски, потому что доверял дядюшке безгранично. 11 – Слава Богу, все закончилось! – Да, Петруша, большое дело ты сделал! – Я? – Ну, а кто же еще? – Теперь все притихнут – и Милославские, и Салтыковы, и прочие! – Притихнут-то притихнут, да не успокоятся. Смотреть за ними надо во все глаза… – Нет-нет, теперь все! – Воля твоя Государь, я тебе не судья, а все же – побыл бы ты в Москве еще… – Чего ради? – Слышал, стрельцы зело просились тебя поздравить… – Ну их к чертям! – Уважить бы надо… – Или ты боишься, дядя? – Боюсь… – А я – не боюсь! Я теперича никого не боюсь! И Патрика к столу позову! Царь я или не царь? – Царь, царь… И воля – твоя. А вот хорошо ли будет? – Хорошо, хорошо все будет. А то, видано ли дело – я, царь, а не могу, кого хочу к столу своему пригласить! – Он католик, Петруша… – И что с того, что католик? Он – добрый католик! И мне служит – не за страх, а за совесть! Побольше своих так бы служили, как этот чужой! – Ох, берегись, берегись, их, Петруша. Католики добрыми не бывают. Одни ляхи, вон, чего стоили нам! – На Смуту новую намекаешь? Так не будет её больше! А коли на Августа – так ведь он – не поляк, а немец природный, саксонский, лютеранин. – Ладно, ладно… А вот – покушай курятинки, знатная курятинка… У меня повар Герасим – сам знаешь, каков повар – кудесник, ей Богу! – Дядюшка, не хитри! Лучше ответь: потребны нам нынче иноземцы, ай нет? По правде полной ответствуй! – Потребны, потребны, Петруша. Ты – кушай курятинку-то, кушай! – Нас еще многому учить надобно! – распаляясь не на шутку и размахивая куриной косточкой, витийствовал Петр. – И ты мне, должен в этом всем первым помощником быть! Я думаю тебя головой Посольского приказу поставить… Что ты на сие скажешь? – Уж и не знаю, как ответить… Служить тебе рад. За честь великую почту. Однако, смогу ли, не знаю. Чтобы в Посольском приказе дела вершить, надобно иноземные дела – как они суть – ведать доподлинно. А я – что? Иноземных дел не ведаю, языков – тоже… разве… разве что по-польску, але добже не вем. Одно обещаю: дело свое править стану по совести. – Что только от тебя и надобно! В самом-то приказе у нас людей, кои добре иноземные дела ведают, хотя и нехватка, но имеются. А на голову – свой человек нужен. Разумеешь? – Вестимо, разумею. – Я чаю, иноземцы честные нам ныне потребны, как николи еще не бывали. Все будем менять. И не мы – так дети наши вкусят от перемен полной мерою. И сын мой, который вечор только народился и свет Божий увидал, – лучше отца своего , – меня, то есть, будет. За границу его отправлю. Тамошнюю науку превзойдет. Языки будет ведать. И не токмо латынь или твой польский, но германский и французский… Веришь ли сему? – весело спросил дядю Петр. – Дядюшка от души рассмеялся. – Что? Что? – наседал племянник, немедленно начиная обижаться. Лев Кириллович отлично знал неровный нрав любимого племянника и поэтому постарался ответить так, чтобы не дать особенно распуститься гневу Петра. – Воля твоя, Государь, воля царская… Она много чего может. А только хватит ли проку с того, что наследник твой станет по-французски лучше, чем по-русски говорить, а другие –на него как на чудо заморское глазеть? – Других тоже выучим… Дел немало предстоит. Я… Да я жизнь свою до последнего денька положу, не пожалею, а… государство Наше возвышу! Перестанут нас с татарами-то путать! Будут еще и нимало заискивать пред нами!.. Петр вдруг остановился, как на бегу, и подозрительно глянул на улыбающегося Льва Кирилловича. – Да ты, что, не веришь что ли мне? Улыбаешься, вон… Как же ты станешь в Посольском-то приказе государское дело вершить, коли Государю своему не веришь? Лев Кириллович поспешил тотчас согнать улыбку с лица. – Верю, верю. Верю, что жизнь свою положишь. Только ведь это дело – неподъемное. Хошь ты и царь. Помощников надобно иметь. И немало. На кого облокотишься? На бояр? Эти скопом за тобою не побегут. Артачиться станут, непокорствовать. Скажут: «Чего это он нас от старины-то прочь тащит? Мы, мол, и сами с усами. Мы, мол, тоже – Рюриковичи, да Гедиминовичи! Не дурее его! Тыщу лет так-то жили и еще тыщу проживем!» А? Что ты на такие слова ответишь? Похоже на правду? Что молчишь? Петр молчал, только сосредоточенно рассматривал тонкую, в два цвета, вышивку на утиральнике. 12 Однако на следующее утро племянник рано-рано все-таки отъехал из дядиных Филей в Москву. Сказал тому, почти добродушно, садясь в возок. – Прав ты, Лев Кириллович. Хоть не за что мне любить стрельцов, одначе, съезжу. Не стану сих гусей дразнить. Посмотрю – как и чем это воинство меня славить станет. – Засмеялся сам словам своим и уехал. Примерно в полдень он и его охрана уже проезжали в Спасские ворота Кремля. Когда царский поезд очутился на Ивановской площади, узрел Петр в окошко слюдяное две примерно сотни стрельцов, разодетых с наивысшим приличным случаю шиком и стоявших в том строевом порядке, который был только посилен в то время для русских, но которому было еще очень далеко до немецкого. Как только возок с Петром остановился, стрельцы дружно грянули «ура» во все свои стрелецкие глотки. И вышло это у них до того громко, что немалое число голубей и галок, бывших в то время на жительстве в Кремле, с превеликим шумом поднялись в воздух. «Ура» – кричали выборные от шести стрелецких полков, которые дислоцированы были тогда в Подмосковье. Выборные должны были полною мерою донести до Монарха свидетельства того, как стрельцы нынче любят молодого Государя. Ну, а кто старое помянет… Когда же Петр вышел из возка и взошел на паперть Успенского Собора, – стрелецкое «ура» достигло такой силы, что казалось, – еще чуть-чуть, и, ошалевшие от человеческого крика, ни в чем не виноватые пернатые кремлевские обитатели станут просто падать с высоты замертво. Из строя вышел, – Петр его узнал, – полусотенный Акинфий Ладогин и приготовился орать стрелецкое приветствие царю, которое было сочинено стрелецкими грамотеями и которое сам оратель предварительно выучил назубок. Акинфию такая честь оказана не случайно. Он был среди тех смельчаков, которые упредили Петра о том, что сестра Софья готовила убийство его. Потому-то царь и знал Акинфия «лично», потому-то он, Акинфий, и стал, хотя и небольшим, но начальником, получил под руку пятьдесят стрельцов, что называется, выдвинулся. Акинфий был одет очень чисто. Но ни ружья, ни сабли, ни пистолета при нем не было. Он остановился шагах в трех от первой ступеньки соборной паперти, истово поклонился Петру – снявши шапку поясным поклоном, коснувшись, по обычаю, правой рукою земли, затем спрямил стан ровно и сказал, вернее, спросил у Петра: – Дозволь, Великий Государь, стрелецкое поздравное слово тебе молвить! 13 Петр, как бы ища помощи, оглянулся. И убедился, что сзади и по обе руки уже стоят стражные люди, коим велено неотступно охранять его царскую персону. Безотчетное тревожное ощущение, которое у него всегда появлялось при виде стрельцов , – и понятно, почему, – прошло. Царь успокоился. И от-ветил приветливо: – Говори, говори , Акинфий, свое слово! Акинфий заулыбался. Ему было лестно, что царь его помнит. Он начал говорить, помогая себе руками. Голос его, сочный и сильный, с басинкою, лился легко и свободно. – Царь и Великий Государь Московский, Петр Алексеевич! Стрелецкое твое войско порешило выслать к тебе поздравителями по двадцати пяти выборных от каждого из полков– поздоровить тебя, Государь истинно по рождению в семействе твоем от тебя, Государя честною и благоверною супругою твоею Евдокиею Федоровною первенца-сына, и, навить, наследника стола Великого Московского. Пусть сын твой сей будет здрав и молим Бога Вышнего, чтобы дал Отец Наш Небесный оному сыну твоему жизнь долгую и счастливую, а Тебе, Государь, чтобы дал Он много радости, дабы радовался ты всегда на сына своего глядючи: и коли он первые шаги сделает, и коли первое слово молвит, и коли первые литеры сложит и прочтет, и коли на коня впервой сядет да саблю в руки возьмет. Пусть он, сын твой, почитает тебя, Государя и Отца своего как должно, служит тебе не за страх, а за совесть, и гневить Тебя, Государя, не изволит ни в малом ни в большом пригрешениями своими. Позволь, Государь, на радостях твоих, а тако же и наших, сей же час палить из ружей. И да ведомо Тебе станет, что огневого припаса у нас от пальбы сей не убудет! Засим Акинфий снову поклонился Царю в пояс, но шапку красную надел только отойдя от соборной паперти шагов на десять, а может, и чуть поболе – кто считал? Когда же Акинфий место свое в строю стрелецких выборных занял, снова наступила тишина. И снова Петром овладело ненавидимое им беспокойство. На выручку пришел нивесть откуду взявшийся, Патрик, друг любезный. Он и сказал Петру тихонько, но так, что тот услышал: – Ожидают позволения Вашего Величества стрелять. – У них разве и ружья заряжены? – не скрывая перед Гордоном своего страха, шепотом спросил Петр. – Ружья заряжены, Государь. Но Вы не извольте тревожиться. Люди получили приказ палить в небо. – А пули? – Пуль в стволах нет. Заряды холостые. И пороху указана малая мера. – А вдруг кто тайным порядком взял да и загнал пульку. А? Проверяли? – Ружья проверили с отщанием немалым и не раз. Не беспокойтесь, Ваше Величество. Все идет так, как следует быть. – Ну, тогда это… Стало быть, позволяю я им палить. А как знак подать? – Платком махните, Государь мой. Только и всего. Но платка у Петра не было. И тогда Патрик Гордон подал царю свой – ослепительно белый, надушенный и накрахмаленный, обшитый тончайшим кружевом в далеком Генте. Петр взял платок и махнул рукой. 14 Тотчас же из стрелецкой шеренги выступили первые десять стрелков с ружьями, изготовились и выстрелили ладно, – т.е. одновременно, залпом. Как и вообразил себе уже, наверное, читатель, галки и голуби снова поднялись с великим шумом. Но для полноты картины – этого мало. Для полноты картины следует сказать, что с каждым ружейным залпом Ивановская площадь заволакивалась густым дымом с тошнотворным тухлым запахом сгоревшего тогдашнего пороха. Но когда грянул последний, двадцатый залп, и дым, от которого хотелось бежать сломя голову, стал, наконец, расходиться, оказалось, что соборная паперть уже пуста: царь уехал, не дождавшись окончания салюта. Но стрельбою торжества не закончились. На следующий день наступило 23 февраля – мясопустное воскресенье во Великом Посту. В тот день были назначены крестины младенца-царевича, причем, по поводу того, как назвать царева первенца – споров вовсе не было. Матушка Наталья Кирилловна первая указала, что назвать его надобно Алексеем – в честь деда его, благоверного, благочестивого и благополучного царя и Великого Государя Московского, Алексея Михайловича. И никто не возразил. Никто! Даже, наверное, и Софья Алексеевна из-за прочных стен Новодевичьего монастыря не захотела бы ничего возражать. 15 Петр Первый был вполневерующим православным человеком. Представлять сегодня дело таким образом, что великий наш реформатор был религиозным рационалистом и постепенно склонялся к лютеранству – неверно. Но что верно – так это то, что царь был противником православной чрезмер-ности. То есть не любил, когда люди демонстрировали свою религиозность или ханжили, как он часто сам говаривал. Но крещение… Крещение это такой обряд, который ханжество в себе не содержал и самой возможности демонстрировать показную религиозность не давал. Петр отнесся к крещению сына так, как и должен был отнестись к крещению сына верующий отец, т.е. как к большому событию, как к празднику. Для самой церемонии крещения был определен Чудов монастырь. Крестить царственного младенца должен был сам Патриарх, а восприемницею была определена царевна Татьяна Михайловна, младшая дочь царя Михаила Федоровича. Церемония крещения! Кто же её не знает!? В Чудовом это таинство случилось, может быть, даже более праздничным и торжественным, чем обыкновенно. Ведь кого крестили-то! И Петр важность текущего момента понимал вполне. Настроение у него было приподнятое, что там говорить! И он чистосердечно обрадовался, когда увидел, что прядочка Алексеевых волосиков не утонула в купели, а поплыла. Это был добрый знак! А когда он, отец, принял на руки влажное, трепещущее тельце сына, что, надо сказать, было противу правил, то даже умилился настолько, что обронил несколько непрошенных слезинок радости, чему и сам удивился. Однако, и на крещении торжества не закончились. 16 На пятый день после Крещения патриарх Иоаким и другие высокие персоны церкви, самые родовитые бояре и большие чины приказов снова явились, чтобы поздравить царя. И, ясное дело, явились не с пустыми руками. Подарено было многое число святых икон и крестов с мощами, немало кубков для питья из золота и серебра; и соболей были поднесены многие сорока, и разных роскошных материй заморского тканья, из чего можно сделать заключение, что среди дарителей было немало именитых гостей; был и самый именитый и богатый среди всех – Григорий Дмитриевич Строганов. Тут-то, между прочим, и разразились события, связанные с попыткой приглашения шотландца и католика Патрика Гордона к царскому праздничному столу. Каким-то образом об этой петровой затеи некие доброхоты известили патриарха. Тот воспротивился приглашению весьма рьяно. Заявил, что того-де отродясь в его жизни не бывало, что б ему сидеть за одним столом с католиком. Не было, дескать, этого, и не будет! Петр, скорее всего, все же пригласил бы шотландца, как и хотел, но вмешалась матушка Наталья Кирилловна. Испугавшись патриаршего неудовольствия, она стала слезно уговаривать сына уступить предстоятелю. Петр озлился, конечно, но матери перечить не посмел. Зато и сделал так, что добрый католик не обиделся: на следующий день, буквально после главного торжества – повез шотландского своего друга в знакомые читателю уже Фили к дядюшке Льву Кирилловичу, где и были надлежащим образом крестины отпразднованы еще раз. Но ведь и недругам своим молодой царь отомстил: на главное застолье – брата своего, царя Ивана, не позвал! Впрочем, скорее всего, тот и сам на торжество не вельми рвался – по причинам, о которых уже говорилось. 17 А в Филях – праздник вышел на славу! Главных фигурантов его было немного: всего-то трое. Стол был накрыт на немецкий манер. И даже играли на своих скрыпелках музыканты из Кукуйской – (немецкой) слободы. Петр был очень весел и все пытался танцевать по-немецки. Гордон ему показывал. А потом и вовсе появилась партнерша. Спустя какой-то час. Дочка золотых дел мастера и отчасти книготорговца Иоганна Монса – Анна. Петр ее уже немного знал и откровенно заглядывался на стройненькую голубоглазую и веселенькую девушку. Это Гордон, зная о петровой слабости, распорядился привезти ее к столу – на удовольствие «герру Питеру». Помимо Анхен Патрик Гордон преподнес Петру и еще подарочек – прямо скажем – необычный: шотландец, католик, он подарил Петру немецкую лютеранскую Библию и сказал при этом улыбаясь, но в высшей степени почтительно: – Я, как Вам известно, Ваше Величество, католик. И не желал бы делать из Вас лютеранина. Но надеюсь, что Библия эта поможет Вам быстрее научиться столь необходимой Вам скоро германской речи, на которой ныне от Кенигсберга до Рейна говорят очень многие. 18 Минул год. Младенец Алексей рос, находясь почти все время при матери Евдокии Федоровне. Так тогда было принято. Однако, заметим, что между родителями уже начался процесс, как бы мы сейчас сказали – эррозии чувств. Справедливости ради следует заметить, что процесс этот шел единственно усилиями Петра. Тому имеется проверенный свидетель – известный человек того времени, князь Федор Васильевич Куракин, оставивший преинтересные воспоминания, из которых следует, что «изрядная любовь» Петра к жене продолжалась «разве только год». Почему? Кроме тех соблазнов, которые прямо вытекали из общения Петра с иностранцами и иностранками, есть еще причина: Евдокия родилась в 1669, а Петр – в 1672 году. То есть, в год рождения первенца Алексея, матери его был уже двадцать один год, а отцу – только восемнадцать. Разница в три года не могла не вызывать у Петра досады. Но отец тогда полагал, что в том, что сын «при матери» пока вреда нет: Так малышу было «лучшее». Сама же царица и пока еще жена, хотя и была ума невеликого, но женским своим чутьем главное, конечно, хорошо понимала. И это главное состояло в том, что муж уходил. Разумеется, она не была в силах все для себя прояснить. Но в числе вещей для неё вполне ясных был еще способ, которым она, опираясь на нашептывание своих «ближних» – Лопухиных да Стрешневых, надеялась удержать царя: бросилась рожать, рассчитывая детьми связать мужа, оставить его подле себя. В 1691 и 1692 годах она родила еще двоих сыновей – Александра и Павла, но, во-первых, оба мальчика скоро умерли, а во-вторых, выяснилось, что детьми Петра было уже никак не образумить. Петр уходил. Уходил совсем в другую жизнь, которая ничего общего не имела с традиционною жизнью московских царей – с долгими церковными службами, утомительными выходами и приемами иностранных послов, а также частыми поездками по монастырям. Кстати, здесь также не лишне заметить, что свекровь Наталья Кирилловна, хотя и относилась к снохе, в целом, прохладно, пока была жива, все же ревностно стремилась сохранить семью сына в целости. 19 В новой своей жизни, куда неотвратимо уходил Петр, он обнаруживал свое внимание к Алексею главным образом тогда, когда этого требовал календарь и не только церковный. К примеру, через год, 19 февраля 1691 года он отпраздновал День рождения наследника Алексея. Не день ангела, а именно День рождения – как это принято в Европе. И заметим, что хотя религиозный момент в том празднике был минимально обозначен – главным образом, стараниями матушки Натальи Кирилловны, – основное его содержание было вполне светским: отец и его гости активнейшим образом угощались вином. Очевидно, что Петр о сыне не забывал. Но внимание его с точки зрения тогдашнего московского обывателя было явно недостаточным: отец стремился уменьшить масштабность, помпезность празднований. 16 марта 1692 года тезоименитство наследника царевича ограничилось только тем, что оба государя были у обедни в Московском Алексеевском монастыре. Минул еще год. 19 февраля 1693 года, в день, когда сыну исполнилось три, Петр тоже был у обедни, но только в своей дворцовой церкви. Примечательно и то, что массового угощения вином, такого традиционного для того дня, не было. А вот заморская забава – фейерверк – был. В тот год и тезоименитство наследника торжественным выходом в Алексееский монастырь царь тоже не отметил. Хотя его ждало там множество народа. Заметим: и здесь отчетливо видно нежелание Петра часто фигурировать в утомительных православных церемониях. 20 Наступил 1694 год – год во многом ставший в жизни Петра переломным. Умерла мать. И сын с этого времени практически совершенно, даже символически, прекращает бывать с женой. Вихрь новой жизни окончательно захватил, увлек, завертел молодого монарха – прочь из теплого терема, от жаркого жениного бока в, покуда еще только потешную военную жизнь; повлек Петра на Плещеево озеро, где он впервые увидал корабельное строение; потянул и на Белое море, и на Соловки, и в Архангельск-город, заразив морем до того прочно, что уже всю жизнь уже с этой морской болезнью не расставался. От полуграмотных записок каракулями, присылавшихся время от времени Евдокиею, с робкими просьбами «пожаловать» приехать в Москву, где его с нетерпением ждут жена и сын, Петр отмахивался, словно от назойливой мухи: «Баба – она и есть только баба и больше ничего. Что она может понимать в моих делах!» – сердился Петр. И если бы в такой момент кто-нибудь из ближнего окружения, ну, скажем, тот же Лев Кириллович, спросил бы полушутя: «Да люба ли тебе ныне Дуня-то?» – Петр, наверняка, только плечами пожал бы в ответ, ибо точно не нашелся, что сказать словами, чтобы поняли. Все это, однако, не означало, что Петр домой дорогу забыл совершенно. Приезжал. Приезжал, но всегда неожиданно и всегда на очень краткое время. Приедет, торопясь, чуть ли не на ходу, взглянет на сына, погладит по головке, пробурчит что-нибудь вроде: «Не забалуйте мне его»… А на причитание обрадовавшейся и вместе взволнованной жены скажет недовольно: «Ну, опять слезы лить начала… Некогда мне, некогда оставаться, дела надо делать». И прочь, прочь из Москвы, опять к своим потешным да к корабликам своим… 21 Заметим опять-таки: практически порвав с женою, сына царь не забывал. В декабре 1693 года по поручению отца у иноземного купца Бастинса, были, например, приобретены некоторые товары, в том числе и для Алексея Петровича, а именно: «птичка попугай в клетке ценою в три алтына и две деньги», три птички ценою в шесть алтын, а также «гремушечка серебряная и две куклы». Но вот наступает 1696 год – приходит к царевичу возраст, с которого по традиции начиналось обучение русской грамоте. Когда мы несколько раньше заметили, что царевич первые годы своей жизни рос при матери, то так оно, конечно, и было, хотя только отчасти. До 1694 года, пока жива была бабушка Наталья Кирилловна, ее влияние на внука оставалось немалым. Да и Алексей очень бабушку любил. Полное засилье матери началось после смерти свекрови. И это очень хорошо было видно на примере того, кто и как обучал царевича русской грамоте. Первичное обучение царевича Алексея отец поручил Никифору Вяземскому, «человеку простому и не очень образованному» – как писали о нем некоторые иностранцы, жившие тогда в России. Такой взгляд на первого учителя царевича в нашей литературе весьма распространен и, как мы полагаем, ошибочен. Никифор был вовсе не так прост. Во-первых, он все-таки был хотя и дальним, но отпрыском знатнейшего рода князей Вяземских, которые вели свое происхождение от Рюрика. Можно только представить, как чувствовал себя Рюрикович в роли учителя! Самолюбие Никифора Вяземского было ранено и, притом, жестоко. Во-вторых, вследствие более чем недовольства Петром, причем недовольства, которые ни в коем случае нельзя было показывать, Никифор стал полной креатурой царицы Евдокии. Причем, царь Петр об этой роли Вяземского долгое время ничего не знал, а узнал слишком поздно. Очевидная же заурядность самой личности Никифора Кондратьевича Вяземского говорит нам только об одном, а именно о том, что сам Петр считал обучение сына русской грамоте не столь важным делом в сравнении с образованием по западному образцу; что обучение сына русской грамоте традиционным образом не содержит еще опасности – ни для сына, ни для Петра самого. Царь полагал такое обучение нормой. Ведь и его учил грамоте Никита Зотов давно известным способом – то есть по азбуке и Часослову. Какими же были результаты обучения наследника престола? В середине марта 1696 года, за несколько дней до капитуляции турок в Азове, Петр посылает Н.Вяземскому письмо, в котором требует от учителя отчитаться об учебных успехах сына. И получает ответ. Ответ позволяющий судить о том, что учебные успехи у царевича были. Он «в немногое время» постиг «совершение литер и слогов по обычаю азбуки учит Часослов». Можно также с большой вероятностью предположить, что царевич занимался и по «Грамматике» Кариона Истомина – как тогда говаривали – «естеством письмен, ударением гласа и препинанием словес». 22 Отчуждение Петра от жены имело конкретную причину, а у причины имелись и имя и фамилия: Анна Монс. Связь эта началась, по всей видимости, после 1691 года и продолжалась до 1704-го. И по мере упрочения этой связи росло стремление Петра реально удалить Евдокию из своей жизни – способом, очень известным в те времена: склонивши её к добровольному пострижению в монахини. Фарисейства в этой затее Петра было более чем достаточно. Потому что Евдокия ни в какую не хотела соглашаться на пострижение, и одновременно не давала никакого повода в чем-либо себя заподозрить или уличить. Оставался только один способ – уговоры. Уговаривать Евдокию Петр начал по всей вероятности после смерти матери, в 1694 году. Петр разговаривал на эту тему с женой многажды и подолгу. Но во время Великого Посольства в Англии стремление заставить Евдокию уйти в монастырь стало очень чем-то похожим на идею-фикс. Из Лондона он приказывал давить на Евдокию и Л.К. Нарышкину и Т.Н. Стрешневу, и другим. Но все напрасно. Евдокия не подавалась. После возвращения в Москву за дело снова взялся Петр сам. И был более успешен. Одним из последних, или правильнее сказать, возможно последних таких разговоров супругов имел место в августе 1698 года. Потерявший терпение Петр прекратил уговаривать. 23 Царь прискакал тогда в Москву из Преображенского верхом в сопровождении только одного стражника-кроата. Бросив тому повод у дворцового крыльца, царь бегом кинулся по комнатам, дабы не дать жене времени запереться и сказаться больной, что уже не един раз бывало. Ему повезло. Как снег на голову он явился в светелке, где сенная девушка спокойно причесывала царицу. Завидев царя, девушка с испуганным криком кинулась из комнаты прочь. Евдокия вслед за нею побежать не смогла. Пораженная страхом, она не нашла сил даже встать на ноги. Это-то Петру и нужно было. – Ну, здравствуй Евдокия! – громко сказал царь, очень довольный тем, что той никуда не скрыться, и разговор, к которому он был готов явно лучше жены – состоится. – Чего молчишь? Или я тебе уже не люб? Так ты скажи! – Люб. – едва слышно прошептала жена в ответ. – Что же так тихо ответствуешь? Голос что ли пропал? – Не пропал… – А чего же? – Боюсь я… – Чего же боишься? Скажи! – Тебя, Государя, мужа своего боюсь… – Что же так? – веселился Петр. – Али я страшен больно? – Боюсь, что опять сомлею со страху… Ведь ты, Государь мой, снову уговаривать явился… больше я не на что тебе и не потребна стала… – Ну и что же ты надумала? Ведь я тебе в прошлый раз месяц еще сроку дал. Надумала чего? – Надумала… – Ну! – И Петр, сидя напротив жены, даже явно вперед подался – от нетерпения. – Не хочу я… – Не хо-о-чешь? – протянул Петр, – А ведь это я, я тебе велю, Государь и Господин твой. А ты должна волю мою государскую, как есть, исполнить. Поняла? – Поняла… – Ну, а коли поняла, то и слава Богу. – обрадовался Петр. – Поняла, а не хочу… – Уф! Опять двадцать пять… А чего ж ты поняла? – Что ты мне указуешь… – А что указую? – Постричься… – Ну и постригись!.. – С чего это? Я – честно живу. И полюбовников у меня нету. И не будет… И люб ты мне… – Ой, ли? А хоть и так. А ты – все одно постригись. Я ведь Господин твой. Говорится же в Священном писании – «жена да убоится мужа своего». Коли я приказываю – чужие люди по слову моему в огонь и в воду идут. А ты – жена моя, а волю мою исполнить не хочешь … – Не хочу…С какой такой стати мне себя заживо хоронить-то? Я хочу дитя наше рóстить, Алешеньку… – Так-то? – Петр очевидно терял последнее терпение. – Так-то?! Евдокия ясно видела, как глаза Петра зажглись желтым гневным огнем. Она трусила отчаянно. Плеть конская была у царя в руках. И все же ответила, как хотела: – Так… – Это – твое последнее слово? – Голос Петра уже звенел зловещими струнами. – Последнее… Тогда Петр встал, набрал воздуху и вдруг зашипел то, о чем думал, готовясь к этому разговору. Как бы мы сейчас сказали – озвучил домашнюю заготовку. – Так вот, что я тебе, Дунюшка, на это скажу. Коли ты не пострижешься, я всею твою родню лопухинскую, – по миру пущу! Поняла, нет? – Как это? – А так это: коли мне донесут тайным делом, что родня твоя – все как один – предались султану, что ты тогда скажешь? – Правда, что ли? – в замешательстве спросила Евдокия. – Правда. – Уж ли сделаешь сие? – Сделаю и не дрогну! – Так ведь грех… – А не исполнять царскую и мужнину волю – разве не грех? – Напраслина всё. – Как знать, как знать… Может, и не напраслина. А буде и напраслина, дак у меня люди такие имеются, что любую напраслину истиной представят. Знаешь ли сие? – Ох, знаю… Евдокия замолчала. Долго молчала. В продолжении этого молчания жены Петр сначала тоже сидел спокойно. Но когда молчание стало явно затягиваться, он встревожился: подошел к ней, спросил почти участливо: «Что с тобой?» – Ничего. Со мною – ничего. Только и всего, что опять ты напужал меня до смерти. Боюсь я за своих. Ведь на тебя управы по всей земле нету… Сказал – по миру пустишь – и ведь пустишь… Ведь пустишь? – Как есть пущу… А кого-то и в тюрьму. Детишек – по дальним монастырям разошлю. А землю и мужичков – на себя описать велю… Ну! – То-то и оно… Выходит, спасения родни ради – не миновать мне идти в монастырь. Злодей ты… – Ну, вот, хоть и так. Хорошо, уже, что согласилась ты. Помни, что скажу: уйдешь в монастырь, пострижешься по доброй воле – никого из твоих не трону. Волос не упадет. Будут себе жить как и жили. Вот. Ну, а коли забудешь это слово свое, заартачишься снова – пеняй на себя… Уразумела? – Уразумела. Это-то я уразумела. Другого уразуметь не могу. Кого ради ты меня в монастырь гонишь? Ради какой-то немки бесстыжей! – Молчать! – яростно рыкнул Петр. – Это – мое дело! Мое только, а не твое! – И сына свово кровного, наследника престола, – от живой-то матери силком отымаешь… И это грех… А…А Бога, нашего Отца небесного, ты не боишься? Петр от души рассмеялся. Он, когда надо было, умел быстро взять себя в руки: – До Бога высоко… – А до царя? – сделала попытку съязвить Евдокия. Петр иронию понял, но продолжал от души веселиться. Дело было сделано… – А зачем далеко ходить? Царь-то – вот он! Гляди! – и провел рукой по груди своей ласково. – Продолжил спокойно: – Ты сама сказала, что на меня во всей земле управы не сыскать. Попала! Но нос к верху не дери. Не блаженная… Покуда обыкновенная…Да и рожать уже не сможешь мне. Эвон, сыночки-то мои младшенькие младенцами крошечными померли. А мне – здоровые детки нужны. Так-то-сь! – С этими словами Петр встал и вышел вон. 24 Самый а к т пострижение Евдокии произошел в Суздальском покровском монастыре в сентябре 1698 года. И этот факт Петр особенно прочно в тайне не хранил. Невозможно было утаить. Молва была сильнее и во всем винила Петра. Пострижение еще больше добавило энергии критикам царя «снизу». Говорили: «Что это за царь? Жену в монастырь упек насильно, а сам с немкой живет… Тьфу!». 25 Почти сразу после пострижения матери произошло и заметное изменение в положении наследника царевича Алексея Петровича. Он был отдан под опеку тетке Наталье Алексеевне и помещен на жительство в село Преображенское. В тот год царевне Наталье исполнилось только двадцать пять лет. К роли воспитательницы восьмилетнего племянника она вряд ли была пригодна. Скорее, она годилась на роль подружки, старшей сестрицы. Эту-то роль она, в общем, и играла, поскольку в большинстве поездок ребенка-царевича его фактически сопровождала в качестве очень похожем на компаньонку, с тем, чтобы мальчику не было в дороге скучно. Такую поездку племянник и тетушка в марте 1700 года совершили, например, в Воронеж, где 27 апреля присутствовали на торжествах по поводу спуска на воду знаменитого корабля «Гото Предисцинация». 26 Реальный процесс обучения грамоте Алексея Петровича и его фактического воспитания держали в своих руках совсем другие люди: Вяземские – Никифор, Сергей, Лев, Петр и Андрей, и Нарышкины – Василий и Михаил Григорьевичи и Алексей и Иван Ивановичи. В этом своеобразном кружке не могли остаться без места и лица духовные, из которых ближе всего к Алексею стояли: Верхоспасский протопоп Яков Игнатьев, ключарь Благовещенского Собора Алексей, а также священник Леонтий Мельников, который считался официальным духовником царевича. Все эти люди вкупе исполняли некое двуединое дело. С одной стороны – поддерживали в ребенке добрую память о матери, которая, конечно, страдает невинно, а с другой стороны, – исподволь настраивали Алексея против отца. То была тонкая, даже, если угодно, филигранная работа, растянувшаяся на долгие годы, и настолько конспиративная, что весь её масштаб и цели открылись Петру только в начале 1718 года. Хотя, правду сказать, говорить об организованной и мощной оппозиции Петру – и тогда, да и позже – не приходится. Уж больно страшен и безжалостен был Петр в своих отместных действиях! Подумать только: ведь сам головы рубил! Поэтому, оппозиция хотя и была, но твердой и определенной цели, авторитетных и эффективных руководителей и достаточных денег на нужные дела – не имела. Больше надеялись на случай; больше ограничивались разговорами на тему: «Что будет, если…» 27 Когда уже Великое Посольство готово было пуститься в дорогу, то есть в конце февраля или в самом начале марта 1697 года, в своем доме на Шаболовке полный стрелецкий полковник, думный дворянин и, добавим еще, давно обрусевший немец, и тайный горячий сторонник Милославских и Софьи Иван Елисеевич Циклер, будучи в предельно плохом настроении, принимал в гостях пятисотенного Стременного стрелецкого полка Лариона Елизарьева. Плохое настроение Ивана Циклера объяснялось очень просто. Еще в ноябре прошлого года он получил царский приказ отправиться на строительство города Таганрога и далее остаться там со всем полком в качестве части гарнизона. Иван Цыклер был в отчаянии. Ему не хотелось уезжать из Москвы, но он хорошо понимал, что пересилить царя, который стремился освободить Москву от ненавистных стрельцов, отправить их подальше от столицы, невозможно, сколь ни оттягивай всеми правдами и неправдами исполнение приказа. Уезжать – не миновать. Полковник вопрошал Елизарьева с надеждою: – Ныне Великий Государь едет в иные земли… А ну, как с ним что случится – кто тогда Государем будет? Ларион Елизарьев на тот вопрос ответствовал так, что не подкопаешься: «У нас есть Государь царевич…». Тогда Иван снова сказал: – В то время – кого Бог изберет, а тщится и Государыня в Девичьем монастыре… По всему видно, что хозяин гостю вполне доверял. И, надо сказать, напрасно доверял. Потому что Ларион после этого разговора сделал донос куда следует и завертелось «дело Цыклера». По делу обезглавили вместе с Цыклером шестерых, но вот что интересно: в ходе розыска выяснилось, что полковник на свою голову разговаривал еще и с Алексеем Прокофьевичем Соковниным, известным боярином и упорным раскольником. И в том разговоре уже обсуждалась не надежда на случай, а действия, если Государь будет убит. На вопрос Цыклера: если удастся убрать Государя, – кто «будет на царстве»? – Соковнин ответил: – Чаю, они возьмут по прежнему царевну, а царевна возьмет царевича, и как она выйдет, она возьмет князя Василия Васильевича Голицына и князь Василий по-прежнему станет орать». В этой тираде для автора, пожалуй, все ясно, кроме одного слова. Что значит «орать»? Думается, что, по крайней мере, в данном случае – отнюдь не «кричать». Есть и еще у этого слова смысл – «пахать». В понимании Соковнина, видимо, «работать», «трудиться». 28 Итак, главной фигурой во всех этих надеждах на случай оставалась опальная царевна Софья Алексеевна. Вырисовывается и основная идея: если Петр будет убит, то власть берет Софья, на престол садят номинальную фигуру – царевича Алексея, а регентша назначает первым министром Государства своего доверенного В.В.Голицына, которому когда-то сама определила должность и титул: «Царственных Больших Печатей и государственных великих посольских дел оберегателя». А теперь – давайте-ка поразмыслим. Вопрос такой. Могли ли противники Петра думать над тем, как взять власть в свои руки в то время, когда царь находился за рубежом? Думается, что да. А если да, то тогда еще один вопрос: «Почему они не попытались сделать это дома?». А почему не пытались… Пытались… Расчет был, например, на толпу, которая могла задавить царя, или на пожар…В Москве Петр любил бывать на пожарах, распоряжаться людьми. Предполагалось, что в это-то время и мог явиться случай в толчее, в толпе, либо выстрелить в царя, либо попытаться заколоть его ножом. И пожары были, и толчея на них была… Случая не было. Потому что князь-папа – Федор Юрьевич Ромодановский шанса не дал. Вопрос третий. А готовилось ли реально убийство царя за рубежом? Отрицать саму возможность подготовки такого покушения мы не можем. Почему? Потому что убийство царя за рубежом решало бы проблему даже лучше, чем аналогичное действо внутри страны. И, прежде всего, потому, что немедленный розыск там нельзя было провести с той свирепостью и в тех масштабах, которые обычно приносили успех дома. Это не могли не понимать враги Петра. Но для этого они должны были найти и подготовить убийцу, а также создать ему группу прикрытия. Думается, что даже после того, как нашли бы исполнителя и создали группу, далее все равно возникли трудности, которые очень нелегко было преодолеть. Потому что нужно было внедрить этих людей в состав Великого Посольства, а это была задача в высшей степени сложная, если вообще решаемая. 29 Дело в том, что состав Посольства, скорее всего, комплектовался только из твердых сторонников Петра. Каждая кандидатура смотрелась индивидуально, и при малейших сомнениях – отводилась. Ибо, как следует предположить с большой степенью вероятности, в Петровском окружении вполне могли допускать, что противники царя будут пытаться внедрить своих людей, способных на черное дело. Конечно, все это не более, чем гипотеза. Если бы попытка убийства Петра в то время действительно была, то в процессе розыска, после возвращения царя из-за рубежа, она, эта попытка, конечно же, была бы розыскана и исследователи об этом бы знали. Стало быть, таких людей в составе Великого Посольства не было, и они специально не готовились. Так что ли? Не будем торопиться. Потому что один человек все-таки был. Это Александр Васильевич Кикин – один из знаменитой группы волонтеров. Во всем «деле царевича Алексея» он стал одним из главных вдохновителей и организаторов, если не самым главным. Но это – позже. И если бы ему кто-либо по пути в Европу вдруг взял бы, да намекнул только хотя бы, что он, Кикин, будет в 1718 году колесован за попытку спрятать в Австрии царевича Алексея Петровича, он посчитал бы такого провидца провокатором и потащил бы его к бомбардиру Петру Михайлову – разбираться. Но ведь этого тогда еще никто не мог знать. И потому мы можем определенно сказать, что лихих людей в составе Посольства действительно не было. Прежде всего потому, что почти все из тех, которые противостояли Петру в верхах, были очень трусливы и особенно боялись розыска. 30 Но ведь читателя, даже и в связи со всеми нашими допущениями, должен интересовать в первую голову Алексей Петрович… Действительно, а в какой мере, в каком качестве его рассчитывали реально использовать? Или еще точнее: «Можно ли, исходя из ситуации в России, сложившейся в конце девяностых годов XVII века допустить положительные, с точки зрения противников Петра ,возможности подготовки царевича? Можно. Есть факты. Стрельцы ведь уже в 1698 году были уверены – «Царевич немцев не любит». Вот так. Отец, стало быть, любит, а сын – не любит… 31 Итак, не реализовав во время отсутствия Петра идею государственного переворота в пользу Софьи и не получив шанса убить царя за границей, эти люди не имели ничего другого из возможностей, как постепенно формировать ставку на царского сына; ставку не определенную еще ясно, трусливую и потому – тщательно скрываемую. Но что еще характерно: сам царевич в свои восемь-девять лет не понимавший ничего или почти ничего в той игре, которая начиналась вокруг него и по-поводу него, на авторский взгляд, ну просто органически этой игре соответствовал? Почему? Во-первых, потому, что всегда и очень боялся отца. Почему? Потому что не был в силах, и притом постоянно, соответствовать высоким отцовским требованиям. Во-вторых, потому, что только в своем круге его жалели, ему сочувствовали и часто напоминали о матери. Одной из таких ближних фигур вокруг Алексея обретавшихся и которые прямо или косвенно эту миссию исполняли, был Яков Игнатьев. Прежде, чем попасть в число ближних царевича, он двадцать лет прослужил в Москве – сначала дьячком, потом священником в Верхоспасском дворцовом Соборе в Кремле. Он возымел на Алексея такое большое влияние, что последний ему писал в 1700 году: «Не имею во всем Российском Государстве такого друга и скорби о разлучении, кроме вас, Бог свидетель»… И, в-третьих. Царевич уж очень приохотился ханжить. Читатель уже знает, что это слово означало в словаре Петра. Хотя, смею сказать, для самого Алексея увлечение церковью не было показным излишеством. 32 Как эти очевидности в поведении сына своего воспринимал отец? О робости царевичевой царь знал. И это ему, конечно же, не нравилось. Но он, скорее всего, считал это поправимым. Со временем. О ханжестве Алексея отец тоже знал, и это его настораживало, потому что, как он, вероятно, полагал – не сулило ничего хорошего. Но он, скорее всего, думал, что и эти черты натуры сына можно разрушить реальным европейским образованием. Наверное, в таком отношении отца к личности своего сына были свои резоны. Но Петр тогда, в конце девяностых годов, ничего не знал о целеустремленной психологической обработке Алексея; не знал о том, что из сына уже начали готовить противника, даже более того – врага отцу, и всем, без сомнения, великим отцовским делам и планам.Часть вторая
повествующая о том, каковы были царевичевы домашние учителя, а также о том, как и какие закладывались самые первые камни в основание сыновней ненависти 1 Решение Петра дать Алексею европейское образование было, разумеется, верным. Потому что новой России нужны были и новые правители, правители нового типа. Для того, чтобы такого правителя сделать из Алексея, его нужно было отправить учиться за границу. Его нужно было вырвать из российской, вернее, старой московской среды, которая и самому Петру в то время уже стойко не нравилась. Для того же, чтобы отправить Алексей «за море», нужно было раньше найти человека, необходимого для сопровождения и надзора за сыном – образованного, умного и доверенного иноземца. И такого человека Петр нашел. Это был генерал Иосиф Карлович. Он был генерал-майором, посланником Саксонии в Москве и доверенным лицом Августа II Сильного – саксонского курфюрста и по совместительству – польского короля. С Карловичем Петр решил вопрос и куда поедет Алексей постигать иноземную науку: он поедет в Дрезден. Выбор, конечно, не случаен. Дрезден ведь столица Саксонии – союзницы России в войне против Швеции. Но с началом войны грянуло несчастье: при штурме саксонскими войсками Риги в марте 1700 года генерал Карлович погиб. Но ведь самый процесс освоения Алексеем иноземной науки откладывать никак было нельзя. Требовалось сыскивать учителей и иноземцев в российских, домашних условиях. Стали сыскивать. И сыскали – некоего Мартина Нойгебауэра; причем, некоторые считают, что сей Нойгебауэр был рекомендован Петру…. Карловичем. Мартин был личность своеобразная и о нем надо бы поведать подробнее, подключив, там, где необходимо, для полноты картины авторский вымысел. Лет этому немцу было тогда, может быть, несколько больше тридцати. Он был заметно выше среднего роста, сутулый и костлявый, с большой шишкастой головой и длинными руками, которыми он был постоянно занят, ибо не знал, куда их деть. Ничего красивого в его лице не было: желтоватые волосы, большие водянистые глаза, которые только с некоторою натяжкой следовало бы признать голубыми, и голос – глухой и бесцветный. В общем, типичный померанский немец. По-русски Нойгебауэр разговаривал совсем даже неплохо: медленно, конечно, но слов наших немало знал. Правда, он, как все немцы из германских земель сильно оглушал звонкие согласные. У него выходило карашо, вместо «хорошо» или терево вместо «дерево». Но все это были, согласитесь, несущественные мелочи. Для нас важнее вопрос о том, что собою представляло его образование, был ли он образованным человеком? Вряд ли на это вопрос можно ответить удовлетворительно. Потому что – хотя он и называл себя «философом, историком и латинистом», но бумаг его – дипломов и патентов – никто не видел, поэтому, скорее всего, было так: он, по всей вероятности, все же учился в каком-то немецком университете, но курса не кончил. А поскольку он нигде, кроме как у русских не мог пускать пыль в глаза своею ученостью, то к нам и приехал. 2 Получивши себе в подопечные наследника русского престола, он – и без того человек спесивый, голову задрал кверху – не достать! Более того. В подтверждение своей высокой педагогической квалификации он немедленно разругался со всеми русскими наставниками Алексея Петровича. Что там говорить!.. Основание для недовольства у Нойгебауэра в отношении обучения мальчика были. Ведь даже в его недоучившейся немецкой голове сложился бесспорный вывод: в обучении Алексея уже упущено немало времени. Ссоры между педагогами начались с лета 1702 года. Немца особенно возмутило то обстоятельство, что бывший главным надзирателем за обучением Алексея «Данилыч» – Меньшиков, тогда еще и сам, считай, не умел толком ни читать, ни писать. Опасаясь открыто критиковать Меншикова, Нойгебауэр сосредоточился на других учителях. Он жаловался: «Они меня царскому величеству оклеветали, будто я по две недели сидя, пью и весьма к царевичу не хожу». И злился: «Собаки, собаки! Я вам сделаю, как Бог мой жив, так я вам отомщу!». Критика должна помогать делу. Так думал немец, но немец не знал, что критиковать Меншикова, даже и косвенно, нельзя было не в коем случае. Граф Меншиков, задетый за живое, в отместку, немедленно распорядился «за многие его (Нойгебауэра – Ю.В.) неистовства» ему «от службы отказать и ехать без отпуска куда хочет». Однако, Нойгебауэр не поторопился собирать пожитки, а еще целых два года из русских пределов ехать не хотел, добиваясь какой-нибудь службы. И даже предлагал свои услуги в качестве… главы российского Посольства в далекий Китай. Но – не талан! Не получив ничего, он, все-таки был вынужден уехать на Родину. Но на Родине, то есть в Померании с ним произошла разительная перемена. Считая себя русскими несправедливо обиженным, (а надо заметить, что Померания к тому времени была – по крайней мере, частично – оккупирована шведами), он предложил свои услуги оккупантам. И, разумеется, не в качестве философа, историка и латиниста, потому что пускать пыль в глаза шведам по поводу своей образованности – этот номер уже не проходил. Он стал предлагать свои услуги как специалист по России. И преуспел в этом: благодаря некоторому реальному знанию Московии, он стал сначала одним из секретарей Карла XII, а позже достиг должности канцлера шведской Померании. Но и это – не всё. Мы еще столкнемся с Мартином Нойгебауэром, по крайней мере однажды. Точнее, не с ним самим, а с результатом его литературной деятельности. Но несколько ниже. 3 Нойгебауэра выгнали. Ему на смену довольно скоро был сыскан новый иноземный наставник Алексею – барон Генрих фон Гюйссен, которого имевшие с ним дело русские быстро «переименовании» в более удобного в произношении Гизена. Доктор права Генрих фон Гюйссен выгодно отличался от Нойгебауэра и был, по-видимому, по-настоящему образованным и неглупым человеком. Наверное, и внешний вид его был вполне европейским – парик, камзол, обувь и манеры были вполне и постоянно на высоте. Но Гюйссен не получил Алексея сразу. Вернее, получил, но обстановки, благоприятной молодому человеку для занятий обеспечить не мог. По причинам, как говорится «от него не зависевшим». Дело в том, что Петр решил взять сына с собою в армию. «В поход», как тогда говаривали. И Гюйсен должен был отправиться с Алексеем. Здесь, в армии, среди русских военных, Гюйссен сумел вполне расположить к себе Петра; так что отец с бароном был вполне откровенен и проникся к тому доверием, причем настолько, что однажды сказал этому иностранцу: «Самое лучшее, что я мог сделать для себя и для своего государства – это воспитать своего наследника. Сам я не могу наблюдать за ним, поручаю его Вам». Фраза эта звучит как правильный перевод, скажем, с немецкого. Не русская это фраза, не из уст Петра. Скорее всего, её содержание предано иностранным свидетелем разговора. Может быть, даже самим Гюйссеном. Произошел этот разговор летом 1764 года, во всяком случае – не позже. Из тирады Петра вытекают два вывода: – отец сознавал важность европейского образования сына; – отец также понимал, что сам он не может заниматься Алексеем в силу занятости, а может быть и в силу недостаточности собственного образования. Более того. Вероятно, вследствие уже упоминавшегося расположения, которым воспылал к Гюйссену Петр, последний поручил ему в это время еще два дела, причем, по крайней мере одно – в высшей степени тайное и ответственное: найти для царевича Алексея Петровича невесту. 4 «Не рано ли?» – скорее всего спросит сию минуту читатель. Отвечаем: нет, не рано. Потому что речь идет о династическом браке, а у него есть свои особенности. Любовь и прочие нежности тем, кто находится в династическом браке могут оказаться и ни к чему. На первое место в таком браке выдвигается Политическая целесообразность. Петр твердо решил невесту для сына искать не дома, а в Европе. То есть, занял позицию прямо противоположную той, которую в вопросе о браке в начале своего правления имел Иван Грозный. Тот сказал прямо, что не желает жениться на иностранке, так как опасается отсутствия взаимопонимания с женой. В конце жизни Грозный эту точку зрения изменил. Но для нас крайне важно, что уже начиная с Бориса Годунова, московские государи целеустремленно пытались породниться с августейшими семействами западной Европы. Достаточно вспомнить хотя бы попытку Михаила Федоровича, деда Петра, отдать дочь Ирину за графа Голштинского Волмера-Вальдемара. Но она и все иные попытки такого рода до поры оставались безуспешными. Казалось, что великие времена Ярослава Мудрого в брачном смысле воротить невозможно. Но Петр уже не просто совершал очередную попытку, которая была обречена. Он рассчитывал, что у него попытки есть шансы на успех. И, как оказалось, совершенно резонно рассчитывал. Потому что русская земля не была уже той ужасной Московией, которую за рубежами не знали, которую побаивались, и над которой, как только могли, потешались. Русская земля становилась нолвым государством, – с набирающей силу армией, с крепнущим флотом, а с этими факторами иностранцам надобно было уже считаться. Вот почему у устремлений Петра найти сыну невесту на западе были шансы на успех. Были! Петр это чувствовал и понимал. Иначе не ставил бы эту задачу. Иначе не стал бы Петром Великим и императором. 5 Но отдавая сына иноземцам для учения, генеральную линию, линию воспитания у сына монаршего мировоззрения, отец стремился держать в собственных руках. Доказательством этого мы вполне можем считать яркое Общее наставление, которое сделал отец сыну сразу же после взятия Нарвы – либо уже в самом городе, либо в русском осадном лагере 9 августа 1704 года. Петр тогда сказал Алексею следующее: «Сын мой! Мы благодарим Бога за одержанную над неприятелем победу. Победы – от Господа, но мы не должны быть нерадивы и все силы должны употреблять, чтобы их приобресть. Для этого я взял тебя в поход, чтобы ты видел, что я не боюсь ни трудов, ни опасностей. Поскольку я, как смертный человек, сегодня или завтра могу умереть, то ты должен убедиться, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру. Ты должен, при твоих летах любить все, что содействует благу и чести Отечества, верных советников и слуг, будут ли они чужие или свои, и не щадить никаких трудов для блага общего. Так как мне невозможно всегда быть с тобою, то я приставил к тебе человека (Гюйссена – Ю.В.), который будет вести тебя ко всему доброму и хорошему. Если ты, как я надеюсь, будешь следовать моему отеческому совету и примешь правилом жизни страх Божий, справедливость и добродетель – над тобой всегда будет благословение Божие, но если мои советы разнесет ветер и ты не захочешь делать то, что я желаю, то не признаю тебя своим сыном и буду молить Бога, что бы он наказал тебя в этой и будущей жизни». И снова автор обращает внимание на то, что язык этого наставления таков, что принадлежит будто и не Петру. Текст значительно приближен к современному русскому языку, из чего мы можем сделать вывод, что это – запись иностранца и, может быть, самого Гюйссена. Содержание этой речи Петра мы полагаем очень важной; она требует комментария. 6 Во-первых, – вдумаемся – в ней весьма ясно звучит угроза: «…я не признаю тебя наследником» И определяются условия, при которых это может произойти: «…если мои советы разнесет ветер»… и т.д. Но угроза звучит здесь не реалистически, а как бы профилактически. Ибо реальных данных об участии сына в действиях против отца нет, потому что нет самого участия. Наоборот. Реакция Алексея на речь Петра была совершенно адекватной: сын бросился целовать отцу руки и клясться, что будет делать все как говорит отец, во всем следовать и подражать ему. И, думается, что в те минуты сын был совершенно искренен. Тогда, в августе 1704 года царевич чистосердечно хотел стать продолжателем великого отцовского дела. Но царь Петр – политик реалистический. Он уже избавился от угрозы – и не одной – заговора против себя. И понимал, что по мере того, как Алексей растет и зреет, растет и зреет вероятность подключения сына к неизбежным будущим заговорам. Он еще не знает, что и как в этом смысле произойдет, и поэтому впрок пугает сына. Так, на всякий случай. Однако напомним: до реальной реанимации ненависти сына к отцу осталоськаких-нибудь три года: в 1707 году Алексея тайно повезут в Суздаль и устроят ему свидание с матерью. Не из соображений человеколюбия повезут, а истинно для того, чтобы сильно ослабевшая, даже, возможно, практически исчезнувшая ненависть к отцу вспыхнула в сыне с новой силой; чтобы сделать сына уже реальным противником, даже врагом отца и всех его великих и славных дел. 7 После взятия Нарвы Петр отправил Алексея домой – вместе с Гюйссеном – продолжать обучение. Для отца стало ясно, что чем более «западным» станет образование сына, тем больше у отца шансов впоследствии заполучить Алексея в союзники. Гюйссен непосредственно занимался с Алексеем до самого начала 1705 года – когда барон выехал за границу. У нас будет еще далее случай подробно рассказать о том, почему и зачем он покинул пределы России. А пока обратим внимание на то, какого мнения Гюйссен был о знаниях и спосбностях к учебе своего подопечного. В письме к царю барон пишет, что царевич шесть раз прочитал Библию: пять раз по-славянски и один – по-немецки. Если верить Гюйссену, юноша прочел всех греческих отцов церкви и «все духовные и светские книги, которые когда либо были переведены на славянский язык». По-славянски и по-немецки царевич говорил и писал хорошо. Резюме просвещенного наставника: «Царевич разумен, далеко выше возраста своего, тих, кроток и благочестив». Автору представляется, что в части количества прочитанного Алексеем немало преувеличений. Но оставим их на совести ментора: он явно дает понять, что сделал для обеспечения сих успехов немало. Хотя согласитесь, чтó можно достичь за полгода, в действительности, как с улыбкой замечает С.М.Соловьев, ограничиваясь «одним преподаванием слегка»? Иное дело – перспективная программа обучения, составленная Гюйссеном. Составитель отлично знал, какие знания нужны будущему монарху. Согласно этой программе, царевич должен был владеть французским и немецким языками, основательно изучить географию и математику. Далее, кроме «слога» – то есть ораторских навыков и умения ясно излагать свои мысли на письме, программа предусматривала «изучение предметов о всех политических делах в свете и об истинной пользе государств Европы, в особенности, пограничных». Мы уже упоминали о том, что с этого времени, т.е. 1704 года контакт наставника и ученика на время был потерян. Потому что барон Генрих Гюйссен выехал по государевой воле за границу. 8 За рубежом Гюйссен свершил два важных дела. О поисках невесты для царевича речь пойдет несколько далее. А сначала – вот о чём. Читатель, верно, помнит померанца Нойгебауэра? Так вот. Ставши одним из секретарей шведского короля, тот, скорее всего, по поручению Карла XII (впрочем, не исключается инициатива самого Нойгебауэра), написал и выпустил в свет печатное сочинение об удивлении и порицании достойных чертах русской жизни, коим Нойгебауэр был свидетелем, когда жил в России. Брошюра Нойгебауэра увидела свет в 1704 году. Называлась она так: «Письмо знатного немецкого офицера к тайному советнику одного высокого владетеля о дурном обращении с иностранными офицерами, которых москвитяне привлекают к себе на службу». Памфлет был с избытком нагружен русофобией. В 1706 году, по поручению или с согласия царя, Гюйссен напечатал контрпамфлет, который тоже весьма длинно назывался: «Пространное обличение преступного и клеветами наполненного пасквиля, который за несколько времени перед сим был издан в свет под титулом «Искреннее письмо знатного немецкого офицера»… Гюйссен именует автора этого письма архишельмой, а уверения последнего, что в России дурно обходятся с иностранными специалистами опровергает тем, что если бы такое дурное обращение было, то о нём Европа узнала бы не из пасквиля, а из газет и публичных актов и «государи отплатили бы за оскорбление своих представителей». Таким образом, Гюйссен опровергает факт за фактом и даже утверждение Нойгебауэра о дурном отношении к царевичу Алексею со стороны Меншикова. Барон пишет уверенно: «С царевичем Алексеем Меншиков и министры обходятся чрезвычайно почтительно, но сам царь приказывает, чтоб сына его в молодости не баловали чрезвычайным ласкательством». Это – по всей видимости, чистая правда и вполне в духе Петра. Подобные открытия России иностранцами, предназначенные для тех, кто никогда в Московии не был и не будет, в Европе случались. Достаточно вспомнить памфлет Григория Катошихина о временах Ивана Грозного, в котором тоже было, мягко говоря… не всё верно. 9 Слухи о том, что Петр хочет отправить сына учиться за границу, вышли в Европу и немедленно стали обсуждаться ещё в самом начале XVIII века, когда Пётр думал сделать это еще под надзором Карловича. И толки об этом были различные. Иерусалимский патриарх Досифей в 1702 году писал Петру: «Еще доносили и сие, что пришли сюды (то есть в Иерусалим – Ю.В.) письма из Вены и пишут, что пошлет Ваше Царствие сына своего Алексея Петровича туды обыкновения ради и учения; внемли не высылать из Москвы сына вашего, да не пойдет в чужие места и научится не обыкновению, но иностранным нравам». Церковь явно чувствовала угрозу. Что касается Австрии, то она действительно, еще в 1702 году хотела бы заполучить царского сына к себе. Князь Петр Голицын писал царю в феврале 1702 года из Вены: «Граф Кауниц говорил мне, чтобы вы сына своего прислали в Вену для науки, и что до цесаря дошел слух, что вы обещали послать королевича к королю Прусскому и в другие места, что очень огорчило цесаря. И Кауниц также сказал, что если бы царевичу понравилась какая-нибудь эрцгерцогиня, то цесарь с радостью выдал бы её за него, только была б ваша воля». Воистину, другой стала Московия! 10 Теперь уже и европейские монархи намекают, что и сами не прочь породниться с царем московским. О богатствах московских сокровищниц на Западе ходят легенды. Однако, на практике Гюйссену решить проблему царевича было нелегко. Немалое время он зондировал почву то там, то здесь – и безрезультатно. Пока ему реально не помог датский дипломат барон Урбих. Датский король Фридрих, незадачливый союзник России в войне против Швеции, стремясь показать свою, потаенную от Карла приязнь к Петру, распорядился помочь в поисках невесты для царевича. Вариант нашли. И вариант, который находился довольно близко. Кандидаткой в невесты стала старшая из двух герцогинь Брауншвейг-Люнебургских, кронпринцесса Брауншвейгшвейская и герцогиня Вольфенбюттельская София Шарлотта. В 1706 году ей было только 13 лет и жила она воспитанницей при дворе жены саксонского курфюста Августа II Сильного, тоже, как известно, союзника Петра и тоже – незадачливого. Предварительный брачный договор о браке был подписан 27 января 1707 года. 11 Здесь имеет смысл сделать небольшое отступление – дабы попытаться ответить на вопрос о том, стала уже или еще не стала проявляться двойственность в поведении царевича, который должен был сторонникам старины симпатии показывать и отцовские поручения со тщанием исполнять. По крайней мере, в 1707 году и даже попозже это у него получалось в целом неплохо. Но в народе появляются стойкие слухи о том, что царевич с отцом своим «не за одно». Говорили: «Царевич на Москве гуляет с донскими казаками и как увидит которого боярина, и мигнет казакам, и казаки, ухватя того боярина за руки и за ноги, бросят в ров. У нас государя нет; это не государь, что ныне владеет, да и царевич говорит, что мне не батюшка и не царь». Что это? Это не что иное, как народные слухи, в которых всегда звучала не только, и даже не столько реальность, сколько желаемое, которое выдавалось за действительное. Хотя, может быть, и неполная выдумка. Наверняка от реальности что- то было. Сам же Петр в это время относился к сыну очень хорошо. Когда в начале 1707 года царевич заболел, Петр писал А.Д.Меншикову: «Я бы вчерась в Ахтырку поехал, но остался для болезни сына моего, которому сегодня мало лучшее». В то время и сын тоже был добросовестен по отношению к отцу, и, по крайней мере, открыто – со рвением исполнял возложенные на него отцом функции соправителя. Когда в Москве было получено сообщение «о неслыханной виктории» под Полтавой, царевич Алексей Петрович «созвал к себе на банкет всех иностранных и русских министров и знатных офицеров и трактовал их великолепно в Преображенском в апартаментах своих и в шатрах». 12 Хотя брачный договор, о котором шла речь выше, был делом тайным, московские ненавистники Петра узнали о нем практически сразу. Скорее всего потому, что среди близких к Петру людей у них имелся осведомитель, быть может, даже не один. Кто? Сию минуту у автора есть только одно предположение – Долгорукие. Один из них Василий Владимирович был сторонником царевича и его окружения; а получить сведения о договоре он мог от Василия Лукича Долгорукого. Они были в разных политических лагерях, но родственных отношений не рвали. Получивши сведения о сделке, оппозиционеры совершенно ясно поняли, что женитьба уведет сына к отцу навсегда. И контрмера была сыскана. Решено было свозить Алексея к матери, в Суздальский Покровский монастырь, полагая, что этой акцией удастся обновить любовь Алексея к матери и ожесточить сына по отношению к отцу. Тем более, еще раз повторяем, что для противников Петра тогда было совершенно очевидно: если не удастся ожесточить сына по отношению к отцу, то все надежды и расчеты на возрождение в России любезнейшей старины придется окончательно и бесповоротно похоронить. И потому – прежде всего – Суздаль! Наступил Сочельник 1707 года – или, говоря по-русски – Святки. Дни эти у православных по традиции – время веселое, праздничное. Съедалось и выпивалось на Святки помногу. 13 Вечер. Тихо и покойно в комнатах царевича. Хотя, полной темноты все же нет – из-за киота со многими иконами у него в спальне: перед каждою лампадочка светится красноватым своим огоньком. Только-только отстоял Алексей в ночной своей рубашечке, вышитой тетушкой Софьей давным-давно – перед киотом, отстоял добросовестно, прочитавши – четко, вслух, не торопясь, все положенные православному вечерние молитвы. И вдруг – стук в дверь! Боже ты мой! Только что подошел Алексей ко кровати своей чистенькой, как снова надобно идти и отворять. А ведь он уже и на засов дверь закрыл. Вообще-то – открывать да закрывать двери дело сенного паренька – ночного, особого. Но нынче царевич в спальне один. Ведь Святки! Вот сенной паренек, и, как Алексею известно, из дальних Нарышкиных (родственник, значит) отпросился в семью. Объяснил, что у них нынче молодежь гадать будет. Ну и пусть себе позабавится. Алексей не маленький. Ничего с сыном царевым не станется. Во дворце в Преображенском всегда полно стражи. Прибегут, если что… Тем более, что стук-то был свой – три скорых и два в растяжечку. Стало быть, без опаски можно отворять. Он и отворил. Ах, батюшки-светы, радость-то, какая! Отец Яков пришел-пожаловал. Три целых денька где-то пропадал, и вот, наконец, объявился! – Где пропадал? – Болел я, болел, сударь мой Алексей Петрович… Не хотел тебе праздники портить своею болезнью… Зато теперя – попразднуем! Святки – время веселое! Хочешь, съездим на охоту. А? Зайчишек погоняем… А хочешь – в Троицу… Там нас с тобою всякий день ждут… Архимандрит, вон, письмо вчерась прислал, спрашивает, пошто, мол, не едешь… Хочешь? – Хочу! отвечает Алешенька. – Он живо представляет уже себе, как резвые кони скоро несут его по зимней дороге и как летит плотною тучей снежная пыль за санями; как лихо гикают и свистят, подгоняя лошадей, ямщики. – Хочу. – повторяет Алексей. – А как прикатим в Троицу сведут тебя, милостивого, в вифлиофику и дадут честь Пятикнижие Моисеева на пергаменте писанное во времена Великого князя Дмитрия Ивановича… Хочешь? – Хочу. А когда? – Скоро…отвечает отец Яков, старательно показывая Алексею помрачение лица своего. – Вот только у смотрителей наших позволения получим – и в путь отправимся… – А каких-таких смотрителей спрашивать? – почти шепчет Алексей, а сам-то ведь знает, знает о каких смотрительных речь идет. Но он также знает и для чего надобно тихо и тревожно спрашивать. Надобно почаще вызывать умиление у тех, кто его, Алексея, жалеет. Надо показывать наивность, показывать себя не дорослым, а отроком малым еще… Вот и отец Яков ловится в сети Алексеевы намертво: – Каких? – тихо переспрашивает Яков, и на глаза его наворачиваются слезы: – А таких, которые смотрят во все глаза, боятся как бы ты без их воли куда не уехал, и без ведома их кого не увидал… – А кого? – Ну мало ли… А все одно смотрят. Вовсю мочь поди-ко зенки-то дерут. Будто ты и не наследник трона отцовского, а затóчник опасный какой… – А ну, как не получим позволения? – спрашивает Алексей с рассчитанным страхом в голосе. Тогда что? – Получим-получим, не изволь беспокоиться… – А когда? – А сего дня и получим. А завтра с утречка, с Божьей-то помощью и в путь двинем, не замедлим нисколечки… 14 Все сталось так, как и обещал отец Яков. Позволение на поездку получили. А почему? Скорей всего, потому, что и в Преображенском, в самой прочной Петровской цитадели, у противников царя были нужные люди. И не из последних. К поездке надо было вставать затемно. А Алексею этого очень не хотелось. Любил понежиться в постели, что там говорить… Но и ласковый, и уступчивый, и предобрый обыкновенно, отец Яков был на сей раз весьма тверд. И на хныканья Алексея (а ведь отроку шел семнадцатый год!) – не грубил, не досадовал даже; просто показал, что может быть и настойчивым, даже непреклонным. Потому и смогли выехать еще затемно. Помчали сначала на Мытищи. А от Мытищ – на Троицу. Ехали чрезвычайно скоро. До того скоро, что Алексей Петрович отметил про себя в Троице, что лошади их были в мыле. В Лавре остановились на очень короткое время – не более часу. Пока Алексей и отец Яков прикладывались к мощам Преподобного, и малость закусывали, – лошадей переменили. И уж на что из Преображенских-то конюшен царские лошади хороши были, – Алексей ревниво опять-таки про себя определил (а он в лошадях понимал), что монастырские-то лошадки лучше были. – Куда едем? – весело спросил Алексей. От отца Якова, человека наиближайшего, он ни в каком случае подвоха не ожидал. Но отец Яков на вопрос царевича не ответил, а перевел разговор на другое: стал со смехом рассказывать о том, как веселился он в молодости на Святках, как старший брат напоил его однажды брагой допьяна и что потом было. А лошадей-то почти гнали вскачь, а как они начинали уставать, в нужном месте ждала подстава со свежими. И меняли скоро, не мешкали. Тут только до царевича самого дошло, что поездка готовилась задолго и тщательно, и что, скорее всего, и болезнь свою Яков придумал, а занимался этим Алексеевым путешествием Досужий царевич выждал еще некоторое время и снова спросил, постаравшись, чтобы тревога в его вопросе не прозвучала: – Куда же мы едем? Отец Яков ответил, но ответил не сразу: – В Александровскую слободу Алексей в свои годы уже неплохо знал русскую историю. Он знал, что слобода тесно связана с Иваном Грозным. Но они-то зачем туда едут? И вдруг, он вспомнил. Ведь в слободе, под надзором еще не так давно жила царевна Марфа, тетка самому Алексею и сводная сестра отцу. Обе тетушки – и Марфа, и Софья оченно хотели стрельцов на отца поднять. Известно, чем все это закончилось… Софью отец в Девице запер, а Марфу в слободу сослал. Правда, там же и еще одна их сестрица на кладбище монастырском покоится – Феодора, – кровная, между прочим, ему Алексею. Вспомнил, понял все это Алексей и успокоился. Понял, куда везут: тетушкам на поклон. Но опять все пошло как-то неясно. В слободе остановились, лошадей сменили, однако на поклон к Марфе и Феодоре не пошли, хотя и назад не повернули. Всю ночь опять лошадей гнали с факелами и даже в темноте, в поле чистом сызнова меняли лошадей. Промчали лихо и Кольчугино, и Небылое. Тут только отец Яков и открыл все царевичу: – Ты, Свет-Алешенька, спрашивал давеча – куды едем. Отвечу теперя. Теперя – можно… Мы к матери твоей едем, в Суздаль… Не забыл ты её? 15 – Не забыл. – тихо ответил Алексей. Хотя всего-то у него и осталось в памяти – кроме самого факта, что мать в монастыре (об этом ему, хотя и изредка, но напоминали), только что-то невообразимо хорошее и горькое одновременно. – Вот и хорошо! Вот и славно! – забирая в голос сколько возможно радости и даже восторга, ответил отец Яков. – Матерь свою надоть помнить завсегда, даже почившую. А ведь твоя-то матушка Евдокия – не мертвая, а живая. И постриг приняла не по своей воле. – А по чьей? Ответ Якова был такой: – Не надо бы сказывать. Запрет на сие имеется… Но ведь и не сказать правды – тоже грех, и грех великий… – Скажи! – Ин, ладно. Только уговор: рот на замок. А коли откроешь – мне худо будет. – Не скажу… Святый истинный крест – не скажу! – И царевич истово перекрестился. – Ну ладно. Так и быть. Скажу. Слушаешь, ай нет? – Слушаю… Отец Яков перешёл почти на шепот – будто боялся, что кто подслушает. Кучер однако, того о чем говорили в возке слышать никак не мог. Проверяли и не раз. – Матери постричься отец твой велел. – А чего ради – ведаешь ли доподлинно? – Ведаю. – Ну?! – Из-за бабы. Немки одной. Влюбился он в нее, видишь ли… Чары она на него немецкие напустила. И стала матушка твоя отцу ненавистна. И стал отец её изводить. И извел до того, что она против воли приняла постриг. – Как это? – Заставил. Он любого заставит. Царь. В возке наступила тишина. Молчал Яков. Молчал и Алексей. Потом Алексей сказал тихо: – Он сердиться будет… – Кто? – Батюшка. Как узнает, что в Суздаль меня возили. – Не узнает. И никто не узнает. Мы ведь не скажем никому? Не скажем, верно? – Не скажем. А коли тебя стращать начнут, скажешь. – спросил в голосе с дрожью царевич. – Нет. – А коли пытать станут, розыск откроют? – Нет. – И я тоже… никому не скажу… – тихо сказал царевич. – Славно! Славно… – ответил отец Яков и приобнял Алексея за плечи. Снова помолчали. После чего отец Яков спросил озабоченно: – Что ты носом-то все дергаешь? – Прохудился. – ответил Алексей. – Простыл нито? – Навить… – Эхма! И лечить-то тебя в дороге нечем. И давно? – С утра не было. – Простыл. Должно, сквозняк поймал. Терпи. В Суздаль прикатим –придумаем что-нибудь. – Течет, сил нет. – Терпи. – повторил Яков. – И продолжил деловито: инструкцию выдавал: – Теперь, значит, так… Скоро Суздаль. Как в город въедем – сиди как мышь тихо. В окошко не гляди. Нам надобно, чтоб тебя никто не увидал. Как въедем во двор монастырский – я тебя покрывалом покрою и сведу, куда надобно. Лица не кажи. Молчи, как рыбка. Я тебя за руку поведу, словно девицу. А ты переступай почаще, дабы аще кто увидит – подумал – девку новую привезли на послушание. Все уразумел? – Уразумел. – ответил Алексей и взял отца Якова за руку и не выпустил уже руки его – пока тот не сказал тихо: «Пришли». И снял с Алексея покрывало. 16 Комната, в которую отец Яков привел царевича Алексея, была невелика, но чисто выбелена, а деревянный пол в ней был свеженатерт воском и просто как огонь горел, отражая, к тому же, свет от четырех новеньких свечей, стоявших в массивном бронзовом канделябре, хотя на улице было еще не темно. Вышеназванный канделябр стоял на круглом столике, а столик был покрыт чистой парчовой скатертью. У столика друг против друга стояли два мягких удобных креслица: мебель ну никак не подходящая для монастыря. Оглядевшись, Алексей тотчас же очень-очень хотел в креслице сесть – потому что все тело его, до последней косточки – ныло от усталости, причиненной долгой ездой. Он оглянулся было на дверь, но Якова Игнатьевича в комнате уже не увидел и вдруг дверь открылась и вошла…ну явно, это была она – вошла его, Алексея, матушка – Евдокия, вот кто. 17 Со времени пострижения её в 1698 году прошло более восьми лет. В тот год сыночку было восемь. Нынче ему идет семнадцатый. Времени утекло много. В первое мгновение встречи оба явно смешались, потому что сравнивая то, что в памяти обоих осталось от того (или той), кого они любили больше всего на свете, они сходства не находили. Поэтому на лицах у обоих на смену напряженному вниманию пришло почти одновременно недоумение и даже испуг. Первой опомнилась и взяла себя в руки мать. – Алешенька,… сыночек мой… – сказала она нежно и протянула к нему руки. Смешавшийся, было, сын тоже пришел в себя. Однако, даже поняв, что перед ним – действительно его мать, продолжал стоять в нерешительности. Перед ним стояла его мать. Это было ясно как день. Но почему тогда она не в черной монашеской одежде? Почему она – в синем шелковом сарафане? Почему на ней душегрейка с оторочкой соболями? Почему у ней на шее крупные янтарные бусы? До матери, наконец, дошло, почему сын стоит в нерешительности. Уж больно он её рассматривал сверху вниз – смятенно, заметив, что она даже глаза сурьмою подвела… – Ты же постриглась! – почти, что в ужасе и шепотом из-за мгновенно севшего голоса, спросил Алексей. – А будто на праздник собралась… Мать показалась растерянной только какое-то мгновение – и тут же лицо её осветилось улыбкою… – Как есть на праздник! – негромко воскликнула она. – Сына своего вижу живым-здоровым – чем не праздник? Еще какой праздник, Алешенька! Знай и ты теперь, что я тоже жива и здорова, что терплю смиренно и часа своего жду и дождусь… – Ка… какого часу? – с явным удивлением спросил сын. – Не всегда мне в монастыре-то сидеть… даст Бог – выйду на волю. – А обет – как же? – бледнея, спросил сын. – Меня сюды насильно привезли. Собака Языков привез. И постригли тоже насильно. Я – молчала, ни словечка не сказала. Языков за меня все слова сказывал… Отольются ему слезки мои…Еленой нарекли… Сказали, что, мол, Евдокии больше нет, забудь-де про неё… Как же! – с вызовом продолжила она, адресуясь к двери. – Забыла!… Никого я не забыла! – Ни мужа своего, Богом данного, Великого Государя, ни сына – ангела подлинного! Так что – реку тебе, Алешенька мой, все, всё еще воротится на старое. Мне ведь видение было. Да и монастырские глаголят тако же. Наш час еще пробьет! – Мать даже руку в пафосе вверх подняла, но вдруг заговорила быстро-быстро и, вроде как бы, даже испуганно: – Ахти, сыночек, деточка моя ненаглядная… не надо бы нам с тобою лясы-то точить. Ехать вам надобно во весь дух в Москву, чтоб никто не дознался, что ты у меня был… Молчи, молчи, как под страхом гнева Божия, молчи, никому, слышишь, никому, что видел меня – не сказывай! И спросила вдруг будним голосом, хотя и с тревогою, но и с любопытством тоже явным… – Что это ты носом все швыркаешь? – Должно, простудился… – Сильно льёт? – Изрядно… – Ах, незадача какая, ведь лечить-то тебя – времени нет, ехать надобно. А у нас бы вылечили скоро. У нас есть старушка-травница – золото, а не старушка… Ты – провожатому-то скажи. Как вернетесь – пусть лекаря позовет… Негоже царевичу носом швыркать… Поцеловав сына торопливо, несколько раз, для чего пришлось встать на цыпочки и наклонить несколько вниз голову сына, (он уже пугающе потянулся вверх, повторяя отца), мать перекрестила его и исчезла. Почти потрясенный увиденным и услышанным, Алексей с минуту стоял, как потерянный. А потом… Потом открылась дверь, в комнату вошел отец Яков; ни слова не говоря, он опять накинул на голову царевича уже знакомое покрывало, взял его за руку, быстро вывел к лошадям, посадил в возок и четверня тут же с места полетела назад в Москву, не останавливаясь нигде более, чем на полчаса, то есть на время, которого хватало только для того, чтобы переменить лошадей. Так, что разговор с матушкой стал отдаляться, а приехав уже домой, сын действительно думал о поездке в Суздаль, как о кратком и ярком видении, которое вряд ли было, а скорее всего, привиделось ему во сне.18 А насморк царевича стали лечить немедленно. По пути болезнь несколько осложнилась и предстала уже в виде известного нам ОРЗ, а чуть раньше называлась воспалением верхних дыхательных путей. Немедленно были доставлены и заморская корица, и шиповник сушеный, и липа, и калина (в цветах и ягодах высушенных), и бузина, и брусника, и земляника, и малина, и лук с медом, и даже паутинка. Распоряжалась всем лечением тетушка Наталья Алексеевна – энергично и без паники. А немецких лекарей не звали. Налитый питьем и намазанный, да еще с устатку, царевич хорошо выспался, а утром следующего дня проснулся почти здоровым. 19 Свидание в Суздале было организовано с точки зрения тайных дел, практически безупречно. В Москве очень долгое время никто ни сном ни духом о нем не ведал. Но не напрасно же существует поговорка «все тайное становится явным». Вот и Петр тоже узнал о свидании сына с матерью. От кого? Сказать трудно. Скорее всего это была ему разовая информация. Потому что если бы в Покровском монастыре сидел постоянный человек Петра, то царь значительно раньше узнал бы, что инокиня Елена ведет совсем не монашеский образ жизни: мирскую одежду носит, часто больной сказывается и посты не соблюдает. Кто мог предоставить Петру информацию о свидании царевича с матерью? Кто-то из монастыря? Вряд ли. А у автора версия есть. Читатель же знает, что в Суздале, на монастырском кладбище была похоронена единственная единокровная сестрица царевны Натальи Алексеевны – Феодора, прожившая всего четыре года. Могла ли её помнить Наталья? Вряд ли, конечно…Хотя возможно. Потому что когда Феодора умерла, Наталье было пять лет. Но Наталья – царевна, естественно, по рассказам старших, знала о своей сестрице-подружке. Отсюда следует, что Наталья Алексеевна очень даже могла уже после свидания племянника с матерью – приехать в Суздаль на могилку своей сестрицы, скорей всего, к четвертому сентября – ко дню рождения и именинам Феодоры. Допустивши это, мы вполне могли бы допустить и возможное дальнейшее развитие событий, а именно то, что Евдокия и Наталья в монастыре увиделись… Кто из них двоих мог быть инициатором встречи, если она была? Думается – Евдокия. Уж больно ей хотелось узнать хоть что-нибудь о сыне. Как встреча возможно произошла и о чем тогда было говорено – неизвестно. Но думается, что тема Алексея уж точно затрагивалась. Не могла не затрагиваться. Причем она, видно, была затронута так, что царевне Наталье не составило большого труда понять, что мать и сын виделись и виделись недавно. Попробуем восстановить, или, правильнее сказать – представить версию их разговора. Каким он был? Кратким или пространным? На ходу, на ногах или под крышей, сидя за запертыми дверями? Давайте предположим, что встреча не была случайной, произошла за закрытыми дверями, а значит, никак не могла иметь место без содействия монастырского начальства – и прежде всего – матери-игуменьи. 20 Царевна Наталья сидела в креслице за круглым столиком – в той самой светёлочке, в которой зимою повидались Евдокия и Алексей. Сидела покуда в одиночестве. Пять минут назад ее сюда привела сама мать игуменья – высокая, худая, с ясно выделяющимися на лице морщинами, располагавшимися у неё на лице вертикально. Игуменья была из молодых. Не в смысле молодых по возрасту; по возрасту она как раз была немолода. А в том смысле, что недавно пришла в монастырь – каких-то может быть, три года назад тому. Она была из Нащокиных – из очень богатого и знатного рода. Самый знаменитый – боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин приходился ей дядею. Он умер в 1618 году монахом. Племянница пошла по его стопам. Сделала карьеру. Грамотна и учена была немало. По-латыни знала и по-польски. Игуменьей стала. Именовала царскую сестру «Высочеством». Какое-то время прошло в ожидании. Вдруг открывается дверь и появляется монахиня с немалою корзинкою в руках, покрытою беленькою чистою холстинкой. Монахиня поклонилась царевне в пояс и стала вынимать снедь, да расставлять на столике, причем Наталья Алексеевна успела заметить, что вся еда была, хотя и постная, но приготовлена великолепно. Яркий, чистый аромат жареного лука, дух ржаного свежего хлеба, узнаваемый по чесночку аромат соленых грибочков – были до того хороши, что Наталье Алексеевне сразу как-то расхотелось скоро уезжать, а захотелось – наоборот – покойно и вкусно поесть, отдохнуть за трапезою и поговорить с каким-нито хорошим человеком. Монахиня не старалась лицо свое, сразу как явилась с корзинкою, особенно показывать. И правильно, наверное, это… Но царевна приметила и то, что уж очень неловко монахиня снедь на столике выставляла. А как выставила все, и надо было уходить, – не уходила, а будто ждала чего-то. Или, как бы с силами собиралась. И, видимо, собравшись, разом повернулась к царевне лицом. И глаза немигачие свои – не долу опустила, а смотрела на царевну, словно ждала чего-то. Или требовала. Наталье Алексеевне не по себе даже как-то стало. Она и спроси: – Что ты так-то, на меня, сестричка, смотришь? Будто спросить чего хочешь, а языка лишилась… И – узнала. Дошло до неё. – Евдокия Федоровна, ты ли это? – Я… Только не Евдокия, а Елена… – Знаю-знаю…Ну, как ты живешь? – Как? Как в монастыре-то живут… – А как в монастыре? – Тоска… – Ну – тоска… Здесь ты к Богу ближе… – Ничего не ближе… – Или – со всеми сестрами не кормишься? – Да нет… Окормляют меня со всеми вместе. А все одно – тоска… – Ты – есть хочешь? Садись за стол, поедим. – Нет. С тобою мать игуменья трапезу делить будет. Сейчас явится. А мне – нельзя. Да и сыта я. – Ну, хоть присядь, отдохни… ведь настоялась уже поди? – Нет. Я уже привыкла. Постоим. – А я вот посижу. Дорога больно тяжела была. Устала. – И оправила платье привычно, улыбнулась вдруг и спросила весело… – Поговорим? – Да о чем говорить-то… Ваша воля. – Чья это наша? – спокойно, отнюдь не сердясь, спросила Наталья Алексеевна. – Нарышкиных, вот чья. – Сказала эти слова Евдокия коротко и явно злобно. – Ну не сердись… Нехорошо сердитовать. На все воля Божья… – Да! Божья… Знаю я, чья это воля… – Ну-ну… Будет…– Наталья продолжала улыбаться. – Ты лучше скажи: об Алешеньке – думаешь ли? –Думаю. День и ночь думаю – как он там… – Ему хорошо. Не тревожься… Ну, а о Государе Петре Алексеевиче думаешь ли? Пауза. – И об нём думаю. И ещё много о чем думаю… – О чем же? – Думаю, Бог правду знает. И глаза откроет… – Кому? – Государю, мужу моему. – На что? – Не виновата я вовсе ни в чем. Вовсе. – А он и знает сие. И знал… – Ух, немка проклятая… – А он и немку ныне тоже в дому запер и не велит выходить. Осерчал больно. – На что? – Не ведаю. – Буду Бога денно и нощно молить, чтобы снову оборотил глаза его царские на меня, да на Алешеньку и чтобы от страху сыночка моего избавил… – От какого еще страху? – подозрительно спросила Наталья, суживая глаза. Приятная беседа кончилась. Начался, в сущности, допрос. И повела его царевна жестко и напористо: – От какого еще страху? – повторила царевна. Ну-ко, ну-ко… Евдокия от этих слов заметно смутилась. Но, как могла, взяла себя в руки и ответила, правда едва слышно: – Я сон видала… – Давно? – С месяц, должно… – Что за сон? – Будто, кто меня среди ночи будит… – Ну! – Открыла глаза – а рядом Алешенька стоит вроде как в саване. Стоит и слезы льет. – Дальше! – Слезы льет и говорит: «Добро тебе, матушка, в Суздале за стенками, покойно; а меня батюшка – как не встретит – все ругает ругмя. – А ты? – А я и спрашиваю, а за что, мол, батюшка ругает-то? – А он? – нетерпеливо подгоняла Наталья. – А за то, что учусь, говорит, плохо. Оттого и гневается, а я де, батюшкиного гнева зело боюсь. Батюшка, мол, может за ленность мою наследства меня лишить… – А ты что же? – снова нетерпеливо спросила царевна. – А я ему и говорю: «Учись, Алешенька, хорошенько – вот батюшка милостив к тебе и будет непременно». – Ну? – А он – махнул рукою, заплакал опять и… пропал. – А больше во сне не показывался, нет? Евдокия замолчала, долу уставя глаза свои. – и ответила снова тихонько: – Показывался… – Как показывался?! Речи! Говорил чего, нет? – Нет, не говорил… Только плакал. И носом все-время дергал. И нос рукавом утирал. – И она заплакала. Наталья всегда плачущих баб не выносила. Допрос кончился. Мгновенно повеселев, царевна заторопилась: – Ты прости-прощай, матушка Елена, спешить, спешить тебе надобно; а то скоро мать-игуменья явится, недовольна будет, что родственницы свиделись. А то еще не ровен час братцу отпишет, как я тогда оправдываться стану? Царевна пыталась шутить. 21 Когда Евдокия (или Елена – как кому угодно будет) вышла бесшумно за дверь, Наталья Алексеевна некоторое время просто сидела и думала. О чем думала? Ну уж во всяком случае, не о том, как бывшая царица мало изменилась и все еще хороша собой. Мина на лице у неё была серьезнейшая. Дело в том, что еще при прощании с Еленою-Евдокиею – царевну словно по затылку хряснули: яркая и ясная догадка сама собою явилась: «А ведь насморк-то у Алешеньки совсем недавно был!..». Теперь, сидя в кресле, она сосредоточенно развивала догадку: – Откуда мать о насморке знает? Может, сказал кто? Нет, сказать никто не мог. Из Москвы здесь давно уже никто не бывал… Я бы знала. А если кто и был, значит тайно был… И чего это мать Игуменья Евдокию направила ко мне с корзинкою… Сама Евдокия не могла бы… Надо эту мать пощупать и попугать… Она что-то знает». – И Наталья Алексеевна, почти успокоившись, принялась ждать мать-игуменью. 22 Ждать пришлось недолго. Та стремительно вошла, шумя шелковой сутаной, села напротив, и сделала приглашающий жест: – Прошу, Ваше Высочество, отведать, что Бог послал. Стали есть да похваливать – как водится. И вот, среди трапезы, во вполне в бестревожный момент, когда мать игуменья для себя ничего опасного не ожидала, Наталья Алексеевна вытерла ротик свой полотенчиком особым и спросила, по возможности – весело и безмятежно: – А скажи мне, матушка, чтó – царевич Алексей Петрович у вас в гостях, часом, не был? От неождиданного этого вопроса кусок рыбы у игуменьи из руки на скатерку выпал. Началось длительное молчание. И чем больше оно затягивалось, тем больше Наталья-царевна полнилась уверенностью: тут что-то нечисто. И она решилась атаковать в лоб: – Что затихла, матушка? Отвечай как на духу: был или не был? Ну? И снова молчание было ей в ответ. – Не хочешь говорить по доброй воле мне – я вернусь домой и отпишу брату. Сюда приедут люди, которые умеют развязывать любые языки. Любые! – Я ничего об этом не знаю… – ответила мать-игуменья. И тут же густо покраснела. Царевна ту красноту немедленно заметила и громко расхохоталась: – У тебя, матушка, щечки словно огнем заполыхали. Что сие значит – и думать много нечего. Рассказывай! Рассказывай, пока я добрая! – Я ничего этого не ведаю. А врать мне… Непривычна я врать, Ваше Высочество! Нащокины всегда верой и правдой Отечеству служили, служат и будут служить. А уж, чтобы в заговоры какие влезать – такого николи вовсе не было… – А зачем же ты Елену ко мне с корзинкою подослала? Уж ли без умысла? – Был умысел, – тихо ответила игуменья со вздохом. – Думала… Думала я, что снохе и золовке приятно будет увидаться. Вот. А царевича – может и привозили, да только без моего ведома. Я ничего про то – ни сном, ни духом… – И я не ведаю. – тоже со вздохом сказала царевна. Не ведаю, но проведаю. И ежели что… Ежели ясно станет, что свидание не токмо было, но и мать игуменья ко свиданию тому касательство имела,..то пускай она на себя и пеняет – зачем не донесла? А коли полагаешь, что в свидании сына с матерью никакого греха нет… То, я чаю, в Преображенском-то приказе не так думают… Чего молчишь? – Мне кривить душой-то… не пристало, понеже сан духовный ношу. Сроду не… врала…вот как перед Богом… – негромко, но внятно, чтобы царевна эти слова надолго запомнила, отвечала игуменья и перекрестилась, глядя в передний угол, где висели иконы и теплилась лампадка. И слова эти, как видно, для царевны прозвучали правдоподобно, потому что Наталья даже немного смутилась: «А кто его знает, ведала она или нет… Может и не ведала. Ишь ты, как обиделась…Напрасно я так-то грубо… Отец её, или дядя… как бишь его…Афанасий Лаврентьевич – в самом деле, не за страх, а за совесть … хотя… кто его ведал по истине-то… Кровь ведь татарская. 23 Царевна не сразу как узнала о суздальском свидании отписала брату. Не поторопилась. Сделала это только ближе к концу 1708 года. Почему? Она объясняла это тем, что «не хотела позорить Нарышкиных»… Что имелось ввиду? Ввиду имелось следующее: Всем было известно, что в ближайшем круге царевича было немало дальних Нарышкиных. Если бы по письму сестры брат Петр начал бы розыск, то неизбежно выяснилось, что по крайней мере некоторые из этих Нарышкиных знали о свидании и даже не во всем были горячими сторонниками своего августейшего родича – царя Петра. Все это неизбежно подорвало авторитет рода. И Петр это понимал. Поэтому и не открыл тогда розыск по суздальскому свиданию. Но само известие о том, что свидание с матерью было, возвело Петра в последнюю степень озлобления. Озлобление царя против сына было тем более значительным, что до доноса сестры Петра активно убеждали, что с царевичем все обстоит совершенно благополучно. Никифор Вяземский в подробностях описывал царю, что Алексей прилежно учит немецкий язык и географию, после чего (выделена нами – Ю.В.) станет учить французский и арифметику. Сообщал, что царевич и делами государственными занимается тоже – «В канцелярию ездит и по пунктам городовые и прочие дела управляет». Казалось, что все действительно благополучно и отец может быть совершенно спокоен. И вдруг такое письмо от сестры! 24 Петр немедленно вызывает сына к себе. «К себе – это значит в далекую и неведомую Алексею Желкву. Там, в конце 1708 – начале 1709 года была ставка Петра; это – чуть севернее Львова. Автор не знает, каким был разговор отца с сыном в Желкве. Скорее всего, очень жестким, но наказание за свидание Алексей не получил, а получил множество ответственных поручений и первым делом, поехал в Смоленск – контролировать заготовку провианта и набирать рекрутов для армии. Сын принимается за дело. Он ясно понимает, что отцовские поручения – это своеобразное испытание; их надо исполнять как можно лучше, чтобы вернуть отцовское благоволение. И еще одно он понимает. Что отец за ним внимательно смотрит. Царевич мотается по подмосковным и северным уездам, собирает рекрут; следит за тем, как свозится в Смоленск провиант для армии. Он тратит в этой работе немалую долю своих сил. Считает, что уже имеет право получить отцовское одобрение, но пути Господни воистину неисповедимы, ибо получает вдруг отцовское недовольное письмо, в котором без обиняков пишется, что сын работает плохо. Упрек звучит ясно: – Оставя дело, ходишь за безделием… 25 Сын письмом сражен. «Рука отцова… – в отчаянье размышляет Алексей. «Оставя дело, ходишь за безделием»… Что сие значит? Ведь я, все, что о н приказывает, исполняю в точности. Это на меня кто-то напраслину возвел – по злобе… А может он что еще про Суздаль прознал? Так я ему все, как на духу – тогда в Желкве выложил… Как я ему доложился по провианту – через гонца – хвалил и благодарил; а как ему нашептали в уши – всё хорошее забыл. «Ходишь за безделием»… Эх-ма, да ведь у меня редкий час проходит – чтобы без дела. С петухами встаю». От видимой отцовской неправды Алексея в полóн взяла гнетущая обида и держала не один день. А когда полóн ослабел, Алексей стал думать обо всем прошедшем поспокойней. И даже обсуждать кое-что с тем, с кем в Суздаль гонял – с Яковым Игнатьевым. Для всех не было ничего удивительного. Набожность царского сына всем известна, что с того, что вечерами царевич зовет к себе близкого человека, и тем паче, священника? Да и сам Яков Игнатьев ходил к нему едва ли не всякий день, вовсе без тревоги. Может, Алешеньке, опять трудно спится… надобно успокоить. Он, Яков, это умел… 26 В тесноватой опочивальне Алексеевой (сын – также, как и отец, побаивался больших помещений) было уже почти темно. В сумерках царевич не велел огня зажигать. Лежал под одеялом, натянув его до подбородка. Когда Яков зашел к нему, ни слова не говоря, без суеты, уселся рядом с кроватью на скамеечку, оправил бороду свою – и спросил: – Не спится тебе, я чаю, свет мой Алешенька? Царевич всхлипнул. Яков знал, что такое с ним – признак растущей досады и злобы: – Зажги огонь! – Яков моментально приказание исполнил и вернулся на скамеечку: он ясно понял, что у Алексея были новости. Не торопя событий, Яков тихо спросил: – Что, сон нейдет? – Заснёшь тут… А вот тут и наступило времечко спросить прямее. И Яков не замедлил: – Случилось что, душа моя? – Случилось. Отец письмо прислал. – Хорошая весть. А что пишет? Тут Алексей выпростал правую свою руку из-под одеяла. В руке была бумага – отцовское письмо. – Прочти! – Позволяешь? – Позволяю. Чти. Яков подвинулся к огню и стал про себя честь. Читал внимательно. Закончил. Положил лист на постель рядом с длинной и бледной рукой царевича. – Что скажешь? – спросил Алексей. – Трудно сразу… – Кабы легко было я бы тебя не спрашивал. Продолжил: – У меня об одном ноне головка болит – спать не могу; знаешь? – Ох, знаю… – Вот-вот.. Станет батюшка розыск открывать по свиданию с матушкой или нет… Ты-то – что думаешь? – Не ведаю… – Ах, не ведаешь? А кто будет ведать, как не ты? Думай и проведывай! Это тебе надо – в первую голову! Ведь коли отец до чего дознается – то мне беда, а тебе, я чаю, что и похуже будет – кандалы и дыба… Так что думай, проведывай и не ошибись! Ведь это ты меня в Суздаль-то свез и до полудороги не открывал, куда везешь, все врал! А теперь что? У Алексея хватило ума слова эти не кричать, а говорить, даже, скорее, шипеть – мерно и скушно, но в голосе его было столько тоски и страха, что Якову стало не по себе. И он спросил, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие: – Ты боишься батюшку? –Боюсь, Яков… Так боюсь, что и сказать не могу. Как увижу его, так ноги – словно в землю врастают. Двинуть не могу. Во рту сразу сушит и язык к нёбу прикипает. Слова из головы все летят, ничего скрозь сказать не могу. – Плохо дело. – ответил Яков. – И по обыкновению своему для значительности сделал паузу и лишь помолчав, как водится, стал поучать – не громко, но четко проговаривая слова, зная, что так-то, вот, куда скорее до Алексея доходит: – Бояться тебе на виду у батюшки никак нельзя. Никак. Он ведь опаслив без меры; как увидит, что трусишь, станет доискиваться до причины, ругать да стращать. Упаси тебя Бог, хоть кого-то назвать. Хоть даже меня. Палачи в Преображенском, сам знаешь, какие – любой заговорит. А ниточка потянется, всех вытащат. Худо будет. Ты помни: покуда царь ничего знать не будет, он тебя внаследниках, как сына своего держать станет по-прежнему. А как узнает… Как узнает, не видать тебе престола, как ушей своих. И еще хорошо, как в живых оставит. А то ведь загонит куда-нибудь… в Пелым, даст на прокорм полтину на неделю – будешь Бога благодарить день и ночь, что в живых оставили. А о нас-то уже и речи не станет. – А ты… ты, разве не по своей воле в Суздаль-то меня возил? Спросил Алексей и еще подогнал через миг. Ну! – Как же… по своей. Есть люди… И посильнее и повыше меня, которые о тебе день и ночь пекутся, думают, как тебя оборонить надежно от отцовского гнева. – И зачем же меня к матушке возили? – А что б ты матерь свою родную не забыл. А то ведь, поди, забывать стал? – Да нет… – А лукавить не след… Сколько лет прошло… Начал, начал забывать. Точно. Вот тебе память-то и обновили! – А для чего. – Что для чего? – Я говорю – для чего обновили? – Чтобы ты не забыл матерь свою рóдную… – Врешь ты все отец Яков. Мне – матерь свою помнить сегодня – всё одно, что во сне медовые пряники кушать. Ведь она много лет, как монахиня. Её из монастыря воротить – как с того света. Врешь ты все, пес шелудивый. Не в матушке тут дело! – А в ком? – В батюшке, я чаю… – Ну-ко, ну-ко… скажи дробненько, Алешенька… –А!.. Семь бед – один ответ. Уж ты-то точно с доносом не побежишь…Не побежишь? – Что ты, Алешенька… Да я, коли час придет, на дыбе смерть приму лютую, а тебя, голубчик мой, не выдам. Так почему в отце дело-то? – В нем дело-то все только и есть. Для престола меня берегут? Вестимо, для престола, так? Так! А чтобы мне его предоставить, коли час придет, надо либо дождаться пока батюшка… почиет в Бозе, либо… – Никакого другого либа нету. Нету и нету. – Есть! Сказать? – Не надо, Алешенька… Не гневи Бога. – Стало быть, смерти ждем? – И об этом тоже ни говорить громко, ни даже думать сейчас много нельзя… – Неужли, и ты, отец Яков, боишься? – Боюсь… И ведь только человек, Алешенька. Кости и кожа у меня не железные. Посему надобно ждать. Затаимся так, что шевелиться вовсе не будем Но ведать надобно все. А нынче – более всего надобно ведать. Знает ли батюшка про Суздаль что новое или нет, а коли знает, т о как узнал? – А как проведать? – Есть у меня мыслишка… – Какая? –Отпиши письмецо… – Кому? – А вот тут – подумать надо. Я чаю – лучше всего – тетушке своей Екатерине Алексеевне. Пожалься, что, вот, мол, батюшка в письме на меня гневается сильно, а за что – понять не могу, а дознаться – не у кого. «Явите, – напиши, – божескую милость, если ведаете, отпишите мне, за что, мол, батюшка на меня сердится, а вины за собой я не знаю». Разжалобишь старушку – может, и проговорится. Остальное мы додумаем. – Мало. – сказал Алексей. – Чего мало? – Мало одного письма. Надобно писать и бабушке, Анисье Кирилловне. – Вот-вот. А она тебя любит, сказывают. Пиши обоим. И слезу, слезу дави, не скупись. 27 И Алексей написал. Одно письмо обоим. Поскольку жили обе старушки в Кремле любезными соседками. Написал, что, мол, батюшка на меня гневается, а за что – не ведомо. «Прошу вас, пожалуйте, осведомясь отпишите, за что на меня есть государя-батюшки гнев, понеже изволит писать, что я, оставя дело, хожу за безделием, отчего я в великом сумлении и печали». Но тетушка и бабушка – смолчали, как в рот воды набравши. И ясно, почему. Они тоже – как огня – боялись брата и племянника. 28 Безуспешно прождавши два месяца, Алексей написал еще одно письмо – новой жене Петра, которую велено было именовать Екатериною Алексеевною, но про которую многим было известно, что никакая она не Екатерина, а Марта; и роду была чуть ли не подлого. Подробности ее жизни кого угодно могли повергнуть в изумление, и повергали. Прачка в доме лютеранского пастора, она была «взята на штык» русским солдатом во время штурма Мариенбурга в качестве трофея. Говорили, что она уже была замужем за неким шведским драгуном, но где этот ее муж-драгун, она сказать не могла или вовсе не хотела. Как видно, своим новым положением пленница русского солдата удручена особенно не была, тем более, что у солдата ее выкупил офицер. У офицера – еще один офицер, а уже у т о г о, как говорили, – сам Борис Петрович Шереметев. От Шереметева она и попала к Петру. К ней-то и написал еще одно свое письмо Алексей-царевич. Известно, что новая жена отца обладала заметным влиянием на царя. Но царь – царем, а ей нужно было еще как-то выстраивать отношения с семьей Петра, и прежде всего – с его детьми – Алексеем и Натальей. И вот – судьба подарила ей возможность – помочь сыну мужа, у которого как видно случились с отцом какие-то размолвки. 29 Екатерина в то время находилась с Петром, Петр же, с армией – на Украине. До Полтавской баталии тогда, в начале 1709 года, оставалось чуть более полугода. Так что поскольку основной театр военных действий определенно переместился в Украину, то и война как бы уже и потеряла право именоваться у потомков «северной». А на Украине… ну что на Украине? Несмотря на многие призывы Петра к Мазепе явиться, наконец, со своими казаками к царю, тот один за другим придумывал правдоподобные и неправдоподобные поводы для того, чтобы затянуть свое явление к Петру с запорожцами. А Петр, понятное дело, ни о какой гетмановой измене пока не подозревал. Для него было совершенно ясно, что несколько тысяч хорошей, даже превосходной легкой конницы главной силой против шведов не станут; главную боевую роль выполнит армия, а участие казаков в войне на территории Украины – это… почти символическое участие! Ну как же запорожских казаков оставить в стороне от боев за родную землю? Вот так. И не более того! Армия же находилась в то время поблизости от Сум. Стояла большим лагерем. Оттуда, из-под Сум и полетела под Смоленск к сыну строжайшая отцовская депеша, чтобы сын самым скорым образом гнал бы под Сумы всех рекрут, которых к тому часу успел собрать. И сын во главе этой почти толпы, из которой немалое число норовило удрать и удирало при первой же возможности, пошел на Сумы. Поход был нелегким. И люди бежали, и провианту не хватало – кормить новиков. И от воды гнилой многие маялись животами, хотя из больных немало было и тех, которые говорились больными, изо всех сил желая походить на лихорадочных и слабых. Когда же после изнурительнейшего похода, потеряв немалое число людей беглыми и отставшими, царевич явился под Сумы, отца там уже не было. 30 Отца уже не было, а настоящая лихорадка у Алексея – уже началась. Он лежал в Сумах в домике о пяти окон, в котором жительствовал престарелый одинокий священник, который давно уже перестал служить и жил что называется, на покое. Тому, что заболевшего русского положили в горнице его дома, он был немало обрадован. Теперь, слава Богу, он не один; в доме постоянно люди. Они не шумят. Говорят вполголоса. И его, старого, кормят досыта и даже лечат. Словом, хозяин дома был доволен донельзя. Юноша заболел тяжело. Жар держался долго. Алексей часто впадал в забытье. Но вот, что удивительно: едва ему чуть полегчало, его увезли. Говорили, что царь приказал вернуть в Москву. Ну, что же… На то его, Царская воля и есть, чтобы ее исполняли без промедления. Возок с Алексеем на сменных лошадях – быстро довез его до Смоленска. А оттуда до Москвы – это все знают – рукой подать. Так, вместо того, чтобы повоевать, показать личную храбрость, на что Алексей втайне рассчитывал, он оказался в Москве – где были хорошие доктора, хотя и немцы, где были родственники и близкие, но главное – где не было войны. 31 И опять рядом Яков сидит у постели и тихонечко втолковывает: – Батюшка велел привести тебя, голубчика, в Москву… Жалеешь? Тебе, я чаю, хотелось бы на глазах отца шпагу обнажить, да на коне скакать, да свист пуль слышать?.. Бог с ней с войною. Там, слыш-ко, стреляют и убивают. Там и до несчастья близко. А тут у нас тихо и покойно. Выздоравливай. Ты не для ратного дела рожден, а для царского. Пусть другие воюют. Пусть Меншиков шпагой машет да Шереметев. Пусть и… государь, если хочет, под пули скачет… – и, наклоняясь к самому уху царевича, зашептал: Авось какая пулька и его достанет… и тогда на Москве новый царь сядет – Алексей Петрович… шутка ли, а? – И засмеялся громко. – Грех это… – сказал Алексей и закрылся с головой одеялом. – Где – грех? – спокойно переспросил отец Яков. – Это я так… пошутил. Не бойся. Еще ни один русский царь, али великий князь от пули, али от сабли на поле брани не погиб. От яду, да удавки – да, бывало, а чтобы в битве – нет. Лежи спокойно. И, потушив свечу, на цыпочках вышел. 32 А через день-два от отца пришло новое письмо. Петр написал его собственноручно, как всегда торопливо, и, не заботясь особо о красивости стиля и грамоте: «Зоон! Спешу тебе на великих радостях доложиться, что мы здеся ломим зверя на все стороны, и Карлус получил у Полтавы такую конфузию, от которой, ей, николи не оправится. У Переволочны шведы сдалися все. Обоз наш. И пушечки тоже. Я чаю, что ты уже обо всем слышал и радуешься не меньше нашего. А я за тебя тоже рад, понеже донесли мне, что лихоманка тебя отпускает и ты уже встаешь. Солонинка твоя зело вкусна и солдатики наши едят ее и похваливают. И я отведал и едва язык не проглотил. И рекруты твои – смоляне да тверичи – тоже в аккурат поспели. Мы их развели мелочью по батальонам, где убыль в людях была более. А што зол я на тебя за тех рекрут был, што-де не токмо в гвардию, а и в обозы не годны вовсе по слабости телесной, то прости отца за горячность. И я тебя прощаю – по радости нашей общей великой». И далее отец приписал еще: «Я чаю, ты скучаешь без дела. Читай: все дело, наперед пригодится. А то – отпиши мне, какую тебе книжку прислать для переводу, дабы немецкий али французский укрепить твой. Засим желаю тебе помощи Божией и здравия и остаюсь отец твой навек». Автор должен признаться, что большая часть письма – вымышлена, кроме того места, где речь идет о книжке для перевода. Но такое письмо царь-отец действительно мог прислать сыну. Я даже думаю, что по письму судя – отец действительно подобрел к сыну: о книжке спросил. Хотя суздальский эпизод должен был насторожить отца. И насторожил. И, наверное, имел бы для Алексея ужасные последствия, но к тому времени у отца вполне созрел план заграничного обучения и женитьбы сына. И то и другое, как наверняка, полагал Петр, смогут оторвать Алексея от старых его симпатий и ханжества. И из сына удастся еще сделать не только наследника, но и продолжателя гигантского отцовского дела. Петр на это очень надеялся. 33 Такое письмо не могло не обрадовать сына. Но на письмо надобно отвечать. Однако, как только сын берет перо и бумагу – уверенность и радость покидают его. Ибо сам собою, без зова и спроса является батюшка – высокий круглоглазый, с властным горящим и быстрым взглядом, и уже никакого покою нет. Рука начинает дрожать, мысли спутываются в клубок и распутывать его у сына нет никаких сил. И из-под пера появляются нечто путанное, дрожащее и боязливое, чем определенно отец будет недоволен: «Любезный батюшка, получивши письмо твое, где ты пишешь про переводы, спешу отписать тебе, что учиться фортификации по указу твоему начал, также и лечиться. (А лечение – это явно на тот случай, если батюшка будет чем-то очень недоволен. – Ю.В.). И далее: «А что изволишь писать о книжке, какую мне прислать, то я прошу об истории какой, а иной не чаю себе перевести». Какую книгу для перевода прислал отец сыну, и прислал ли вообще – автору неведомо. Да и вряд ли все это в тот момент имело значение. Ибо с конца лета 1709 года для Алексея начинается иная жизнь. Совершенно непохожая на ту, которую сын Петра вел до сих пор. 34 А раз так, то самое время подвести некоторые итоги. Итак. К лету 1709 года царевичу удалось полностью восстановить хорошие отношения с отцом. Туча, взошедшая на их общее небо в связи с поездкой сына в Суздаль, разошлась. Но некая особая позиция царевича уже определяется. Алексей в первой половине 1709 года конфиденциально пишет Якову Игнатьеву: «Король шведский намерен идти к Москве и от батюшки послан к вам Иван Мусин, чтоб город крепить для неприятеля, и буде, войска наши при Батюшке сущия, его не удержат, нам нечем его удержать; сие изволь при себе держать и иным не объявлять до времени и изволь смотреть места, куда выехать, когда сие будет». Читатель может думать по поводу этого письма, что хочет, а автор думает вот что: это письмо – не что иное как поручение, данное по своей, царевичевой воле и независимо, и даже в тайне от отца. Царевич строил свою линию спасения на случай поражения, которого он, судя по тону и содержанию письма, совсем не исключал. Хотя внешне все было отлично. На вполне безоблачные отношения отца и сына указывает красноречиво описание триумфальных ворот, воздвигнутых на купеческие деньги в Москве для встречи полтавских победителей. В числе прочих изображений на воротах имелось изображение царевича Алексея Петровича «на орле, царском знамени взлетающего… в большое мужество, имущего же молния на убиваемого льва, знаменующи, яко пресветлый государь-царевич в Отечестве своем быв, уготовлял воинство в чуждую ограду… льва шведского к побеждению посылаше». Тон описания, как мы замечаем, весьма льстивый, который только и может иметь место в отношении почитаемого наследника престола. Так что, пока все было хорошо.
Часть третья
в ней повествуется о первой поездке царевича Алексея Петровича в Европу, его учебе и женитьбе 1 Гром грянул. Летом 1709 года. Громыхнул страшными раскатами из письма, которое отец прислал сыну. В письме значилось следующее: «Зоон! Объявляем вам, что по прибытии к вам князя Меншикова ехать в Дрезден. Меншиков вас туда отправит, и кому с вами ехать – прикажет. Между тем приказываем вам тако же, чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали более к учению, а именно, языкам, которые уже учились – немецкому и французскому, так и геометрии и фортификации, а также отчасти и политическим делам. А когда геометрию и фортификацию скончишь, отпиши нам. Засим управи Бог путь ваш. Vater Peter». Такое вот письмо. Настоящий гром с молнией. Хотя и невозможно представить дело так, будто Алексей Петрович ничегошеньки о предстоящих переменах не знал. Но уж что совершенно точно – так это то, что он этих перемен не хотел, страшился их, не готовился к ним и потому-то они его так напугали, хотя виду испуганного он, конечно, на людях старался не показывать. На людях надобно было собираться в дорогу и ожидать Меншикова. Только в кругу «своих» Алексей давал себе волю: плакал, даже рыдал, хватал себя за голову, и, не скрывая ужаса своего перед неизбежной уже теперь крутой переменой в жизни, спрашивал – то ли себя, то ли других… «Что же делать? Что же делать? Боже милостивый, что же делать?». Но вразумительного совета поначалу никто из своих дать не мог. Все дружно вздыхали только. Выхода, казалось, не было. И вдруг… В то время, когда приказ отца был получен, но Меншиков еще не явился, – и мелькнула эта идея. Кем она была впервые высказана, Алексей Петрович сказать не мог. Не помнил. Помнил только когда она появилась: аккурат, когда ждали Данилыча. Но раз появившись, она уже никогда, до самого действа из головы царевичевой не уходила, а только силилась, росла и крепла, пока, наконец, не разрослась и не укрепилась настолько, что уже не о чем другом, кроме неё царевич думать не мог. Он помнил, что сидели в сумерках и огня не зажигали… Кто? Может, Яков Игнатьич был… Не мог не быть, поелику рядом был всегда; Вяземский был, Кикин… А может Кикина еще и не было… Он хорошенько не помнил. Так, значит, сидели у царевича. Он все вскакивал да садился. Или, вскочивши бегал вокруг стола: «Что делать, да что делать?»… И вдруг – кто-то, а кто, повторяем, царевич не упомнил, – возьми да и скажи: – Что делать, что делать?.. А ты – как выучишься – не возвращайся вовсе! – Как это? – не понял сначала Алексей Петрович. – А так… Спрячься. Народу там, слава Богу, много…Уезжай куда подале. И всё. И сиди там тихонько. И жди. А как батюшка во Бозе почиет, так ты и объявишься: «Вот, мол, я!». Наступила тишина. Довольно долгая. И только после неё Алексей тихо ответил: – Этого не можно. Этого не можно. Это измена. Этого нельзя. Вот что было сказано. Больше вслух этот вариант еще долго не обговаривался. Но можно с очень большой вероятностью предположить, что вариант этот, повторим, в голове у Алексея Петровича угнездился. Не мог не угнездиться. И не только в его голове. Но и у других в головах угнездился тоже. 2 Петр был постоянно и плотно занят. Так что поговорить с сыном наедине, да еще душевно, – это надо было исхитриться. Да и то – не каждый день выходило. На что уже на это Марта была мастерица – бывали и у неё неуспехи. Придет, бывало, хотя и в сумерках уже, а царская палатка – светла, как днем. И народу в ней, и накурено – ужас как. Сунется, бывало, а он досадливо ей: «Пошла, пошла прочь, дела у меня, не видишь, что ли?». Не зло, шутливо, но отказывал. И твердо. Бывало, что и заполночь далеко ожидать приходилось, и холод ночной до костей добирался. Хотя в этот-то раз по-другому вышло. Повезло ей. Петру показали пленного шведского офицера. Допросили при нем. И он, Петр, как видно было, немало хорошего для себя узнал, потому как развеселился, велел принести вина, выпил и шведа пленного попотчевал. К нему-то, к веселому Петру и подластилась Екатерина: – Можно к тебе, мин херц? – Можно, можно. Нынче все можно! Входи! Вчера, скажем, было нельзя, а сегодня – можно… Что у тебя, сказывай? – За перстенечек хочу спасибо сказать… – За какой перстенечек? А, этот…. Полюбился он тебе? – Еще как полюбился… – Ну и носи на радость… – Я не могу так… – Как «так»? – Балуешь ты меня. А тебе… чем я тебе, Великому Государю сподобилась, всего только пасторская прачка и… и драгуниха? – Ну… И ты меня щедро одариваешь… – Вы все шутите, Ваше Величество! Радую я вас не часто. Я знаю. Но нынче добрую весть все же принесла. Будете рады. – Да ну? И чему же? – Я письмо получила. – А от кого? От родичей твоих? Так они читать-писать, поди, не умеют… Или как? – Не от родичей… – А от кого? – От сына Вашего… – От… от кого? – чистосердечно изумился Петр. – Вот Вы удивляетесь… А не надо бы. Он ведь мой крестный. Вот и написал… крестнице. – И что написал? – Вот. – И Екатерина протянула Петру листок. Петр взял его, и, наклонившись к сильно горевшей свече, стал читать. Потом, наверное, еще раз прочел. Подумал. И сказал, вернее, спросил: – Просит, значит, осведомиться? – Вы на него гневаетесь? – Еще бы! – За что? – Э, да что там говорить… Не такого я себе наследника желал бы… – Чем он-то плох? – Мамкин сыночек… – Да ведь он, как есть, еще малый недоросль… – Все одно плох… – Время есть еще. Можно поправить. – Как? – Навали на него дел всяких-разных поболе. – Уж наваливал. – И как? – Знаешь, ведь. Везти – везет, но без охоты рьяной. – Мал еще. Слабенький. Ты сам и сказал – мамакин сыночек… А ведь мать-то его, я знаю – в монастыре. – В монастыре. В Суздале. В Покровской обители. Уже одиннадцать лет там… – А сколько Алексею было, когда ее постригли? – Сколько? Пять, что ли. Не помню уже… – А ведь он её помнит… – Вестимо, помнит. А теперь, вот, будет помнить еще крепше. Его не так давно в Суздаль к ней возили, говорил я тебе? – Говорил. – Тайно от меня, отца. Оттого и гневаюсь на него, что не сказал. – А он, я чаю, и не ведал, куда его везут. – Не ведал. В дороге только сказали. – Значитца, и вины на нем нету. – Нету? А почему мне тотчас не отписал? А запирался отчего? – А кто возил, знаешь? – Возил-то знаю кто… Да он-то так – трус и только. Сказал, что сам по своей только воле и повез. – Врал? – Врал. Вестимо, врал. Да и не он мне нужен. Другие. Которые ему приказали. – Ну и вели его свезти в Преображенское. Пусть его там тряхнут как следует. – Вот спасибо! Надоумила… А ведь как я его возьму, другие попрячутся так, что днем с огнем не сыщешь. Нет. Надобно потихоньку. Всех прознать, а потом уже разом и брать. Однако, не беда. Возьмем, дай срок. Беда в другом. – В чем же? – Другого наследника у меня нет. То и горе. Кабы был у меня на замену еще сынок, по-другому все было бы. Хоть какой. Хоть даже и младенец… Тогда, может, и Алешка был бы другим. Эх! И столько тоски было в этом царском «Эх», что Марта-Екатерина даже вздрогнула. Но скоро взяла себя в руки и, подсевши к Петру, стала гладить ему голову, перебирать волосы, успокаивать. И успокоила. Повелитель уснул. Тогда она выглянула из палатки и показала часовому-преображенцу знак: приложила указательный палец к губам – тихо, мол, царь почивает и, воротившись к Петру, легла, свернувшись калачиком на денщицком месте – у Петра в ногах. И уснула. И не стала спрашивать – куда девался денщик государев. «Коли нужно станет – разбудит, да и все»…, решила она, засыпая. 3 Между тем – Александр Данилович Меншиков находился уже совсем недалеко от Москвы. Поручений царских у него было немало. Наиглавнейшим делом считалось доставление в Москву в целости огромного обоза шведских трофеев, взятых частью под Полтавой, а большею частью – под Переволочной. В обозе том было много всего: пушки, масса строевых и обозных лошадей, много зарядных ящиков, большое число грузовых повозок и фур, а в них: и обмундировка солдатская, и ружья, и шпаги, и пистолеты, и штандарты армейские шведские, и хоругви мазепинские… Все это тянулось нескончаемой чередой. Так что бывший в голове обоза Александр Данилович, к радости своей, как ни силился – хвоста обозного не видел. А ведь немалая часть трофеев была оставлена в наших частях и стала русским военным имуществом – к примеру – солдатская обувь или свинец оружейный. 4 Александр Данилович повсему-поэтому не просто был доволен. Его буквально, распирало от радости. Оттого-то, когда наутро, по прибытии в Москву, он завтракал вместе с Алексеем в своем московском доме, – завтракал вполне по-европейски, с салфетками и лакеями за спиной, улыбку он и за столом не унимал: она красовалась на его лице, как явное свидетельство полной и не проходящей радости. Однако, в конце уже обеда радость на лице его вдруг вспыхнула так, словно и без того яркие угли в костре полыхнули ярким пламенем. – Имею царское для сына повеление! – сказал он громко и значительно. – Какое? – не скрывая страха, спросил Алексей. – Готовься, Алешенька, в дорогу!.. Да не бойся ты… Новую жизнь начинаешь, понимаешь? Надлежит тебе в скорости ехать в саксонский город Дрезден. Царь-батюшка велит тебе учиться в этом… как его… в уни… в универси… в университете – вот! Грамотеем станешь! Чего дрожишь… Радоваться надо! Ведь сие для тебя – не новость? Ведь он – тебе об сем писал? Писал, нет? – Ну писал… – Стало, ты об сем ведаешь? – Ну ведаю… – А коли ведаешь, и все это для тебя – не новость, давай тогда по-военному. Три дни тебе на сборы даю. Люди поедут с тобой – самые лучшие! Чего нюни распустил? Ты – самого-самого еще не ведаешь. – И Меншиков сделал нужную паузу. – Как узнаешь – слезы сразу высохнут… Держи нос кверху!.. Женишься ты, понял, нет? Батюшка тебе невесту сыскал! Да ты не рад, что ли? Не рад? В жизни не поверю! Чё молчишь? – У меня своей воли нету. – Как батюшка скажет. – тихо ответил Алексей. – Истинно так и есть! – сказал Меншиков. – Все мы суть рабы Его Величества; что он велит, то мы исполняем. Посему – ехать тебе, Алексей Петрович в Дрезден немедля. И поедешь ты не один. С тобою ближними будут двое: князь Юрий Юрьевич Трубецкой и молодой граф Александр Гаврилович Головкин. Ясно тебе? Ты, может, спросить захочешь – почему этих, а не иных господ с тобою посылают? Так отвечу. Персон сих батюшка твой одобрил вполне. Ибо считаются оне за честных и обученных и благородных, способных хранить и исполнять все то, что отношение к славе государственной и к особенному интересу его Величества имеет. Далее. Они будут с тобою неотлучно. И спать будут в одной комнате с тобою, и есть, и пить. И на учении сидеть станут, и гулять с тобою – охранять тебя. Буде же захочется тебе вина али пива выпить – выпьют с тобою и вина и пива. Но допьяна тебе набираться зельем не дадут. На то им строгий приказ даден. Внемли такоже: волю твою сполнять будут прилежно, но от негодных действ удерживать такоже всесильно, и на благую стезю направлять тебя с тщанием, елико возможным. И писать от себя им указано – хорош ты али плох там будешь… Меншиков засмеялся вдруг весело и хлопнул Алексея по плечу легонько – меру знал… – Чего загрустил? Печалиться тебе не след. Кажный час должон ты помнить и не забывать николи, что батюшка тебя в преемники готовит. Посему и должон ты волю отцовскую исполнять в точности. И чем прилежней ты станешь учиться, и тем самым ко венцу царскому себя готовить, тем больше от батюшки милостей иметь будешь. А ныне батюшкина к тебе милость да любовь воистину безмерны. Ведь вот он и невесту тебе сыскал высокой крови, герцогиню немецкую. Она – девица образованная, языки знает, политесу в тонкости обучена. А хорош ли ты будешь, коли на пальцах с ней объясняться станешь, да за столом сопеть, да в танцах ей на ножки наступать? Нехорошо… нехорошо будет… – Да что ты, Александр Данилыч – все одно и то же мне долдонишь: нехорошо, да нехорошо… Я и сам знаю, что мне делать надобно! – с резкою досадой сказал Меншикову царевич. – У меня и в мыслях нет, чтобы батюшку ослушаться. Приказал он мне учиться в этот… Дрезден ехать – поеду и стану учиться. А прикажет: «женись, на ком скажу» – женюсь, на ком скажет, безропотно. Будь она хоть даже страшилище морское. – Но вот и славно, вот и хорошо! – воскликнул Меншиков и продолжил уже беспафосно: – Я, Алешенька, завсегда помню – кто ты есть, и пугать тебя не пугаю вовсе, а токмо волю царскую исполняю в точности. – И посему, – ухмыльнулся Алексей, – соглядатаев за мной посылаешь. Да? – Не соглядатаев вовсе, а сохранителей. – Неужто у короля Августа не хватит мочи меня от опасностей оборонить? Хватит! – Давай, Твое Высочество, разговор сей прекращать. Ты волю царскую знаешь? Знаешь. Исполняй. А у меня своя царская воля имеется. Мне ее исполнять надобно. И я ее исполню. Слова эти Александр Данилыч без улыбки произнес, даже холодно. 5 Должно был явиться в университет к началу сентября по немецкому счету. Но поскольку гнали не шибко, то, конечно же, опоздали. Здесь, в эту паузу действия, пока основная персонала наша – Алексей Петрович добирался до Дрездена имеет смысл поведать читателю подробнее о конвоирах. Они заметно различались по возрасту. Если Александру Гавриловичу Головкину было около двадцати – почти что ровесник царевичу – то князь Юрий Юрьевич Трубецкой был вполне зрелым мужчиной и в 1710 году имел более сорока лет отроду. По чину по старому, или, по старине, как тогда говорили, – он был комнатный царский стольник. И образован весьма. И не раз исполнял царские поручения. Десять лет тому назад, когда Петр только еще думал начать войну против Карлуса свейского, расторопный Юрий Юрьевич Трубецкой был послан с особой миссией в Берлин. Миссия его состояла в том, чтобы попытаться уговорить курфюрста, но пока еще не короля, а только герцога Прусского – Фридриха-Вильгельма выступить в союзе с Петром против Карла XII. Сделать это Трубецкому не удалось. Курфюрст струсил. Но милости царской по этой причине Юрий Юрьевич не лишился. И вот – десять лет спустя заполучил новую ответственную от Петра задачу: сопровождать наследника московского престола Алексея Петровича в саксонский город Дрезден ума набираться. Что касается Александра Гавриловича Головкина, то он, хотя и сын канцлера, но в то время никакой заметной роли не играл, а был просто помощником Трубецкого. Но уже через несколько лет он стал врагом царевичу, поскольку имел отношения к составлению брачного контракта Алексея Петровича и Софии Шарлотты. Но это – позже. А пока о нем особенно много говорить не придется. Так, разве только по мелочам каким. 6 В тот год осень в Саксонии была поздняя. В сентябре царило еще прекрасное немецкое лето. То есть было вполне тепло, деревья стояли без признаков желтизны, рынки в городах и городках были полны плодами полей, садов и огородов, а каждый саксонец в эту пору уверен, что жизнь хороша и даже очень. В это-то время и въехали в Дрезден – прочная, просторная, хотя и немецкая, уже немодная карета четверней и еще две коляски попроще. В них и появились прибывшие из далекой Московии более десятка людей с кучерами – царевич Алексей Петрович, его спутники и слуги. Первую неделю приезжие русские прожили в гостинице «У Якоба» на Ратушной площади. А спустя неделю наняли небольшой двухэтажный домик буквально в шаге от университета. Причем, уже через день после приезда царевич должен был явиться на занятия. 7 Порядок дня для царевича в Дрездене был установлен такой. В семь часов утра его поднимали. Алексей, вообще говоря, поспать любил, и получал от этого немалое для себя удовольствие. Поэтому, когда его все-таки будили в семь, он, еще толком не проснувшись, начинал хныкать, упираться, ругаться, не стесняясь совершенно словами и прочее. Быстро привыкнув к такому началу дня, Трубецкой и Головин были непреклонны. И поэтому в восемь утра Алексей был всегда уже умыт, одет, и садился за стол завтракать. За завтраком наследник русского престола энергично требовал пива. При этом он снова громко ругался, топал ногами, размахивал руками, норовя задеть кулаком Александра Головкина, поскольку Ю.Ю.Трубецкого побаивался. Он также почти каждый день грозился отписать отцу «как его морят здесь голодом» (к слову сказать, не написал ни разу), но князь и граф не уступали ни на йоту, и за завтраком Алешенька не получал спиртного ни капли, как не старался. В девять часов утра царевич Алексей Петрович вступал, наконец, под своды главного Саксонского храма науки. Его сопровождал при этом Головкин. Оба прилежно пребывали под упомянутыми сводами иногда и до пятого часу пополудни. При этом царевич чувствовал за своей спиной постоянное дыхание своего стражника, так что, хотя и очень хотел – ничего из заведенного порядка изменить не мог. Приходилось и отсиживать, и выслушивать, и даже записывать положенное. Способности к учению у Алексея Петровича были. Как мы понимаем сегодня – выше среднего уровня, хотя и без особого блеска; но энтузиазм в учении отсутствовал начисто. То есть можно сказать так: если можно было бы не учиться, царевич не учился бы. Но не учиться было нельзя. Оба титулованных царевичевых соглядатая эту черточку в отношении наследника к учебе заметили очень скоро. Заметили и пришли к общему мнению, что Алешенька научится всему, что надо без особого напряжения, но… Но следить за ним надобно во всякое время, – и очень внимательно. Практика показывала – достаточно проморгать даже полчаса, он и на полчаса отвяжется. Как-то проморгали – и царевич уже в пивную – нырь! И кружечку, а то и две точно навернул. А пивных погребков в Дрездене и тогда было великое множество. А не будь рядом пива – так он с успехом мог и стаканчик прозрачного мозельского винца глотнуть. Очень даже. Этого добра в городе тоже было в изобилии. 8 Информация из Дрездена к царю-батюшке Петру Алексеевичу отправлялась регулярная и… правдивая. Царевич это знал, и горькая досада от бессилия что-либо изменить сполна выплескивалась на сожителей. – Что, кляузу готовишь? – раздраженно спрашивал Алексей вечерами, иногда уже из постели, Юрия Юрьевича, заметив, что тот вот-вот сядет за стол с бумагами, пером и чернилами. – Донос батюшке строчить станешь? – И продолжал сварливо: – Пиши, пиши, обо всем пиши, ничего не забывай… Напиши, наприклад, что я нынче с утра посрать хорошо сходил – и это батюшке будет радостно… Негодяи, как есть, негодяи – оба! И старый, и младый! Воздуху свежего лишили меня вовсе! Хоть бы гулять вечерами выпускали… А то ведь от книжного духу у меня чахотка, может, скоро откроется. Заболею и умру в муках; а коли умру – что вы тогда батюшке отпишите, чем оправдываться станете? Читатель сам уже почувствовал: в этих царевичевых тирадах ощущалось немало смешного. Алексей юмора не гнушался и хорошо его понимал. Нередко и титулованные соглядатаи тон его подхватывали и получалось очень весело: – Так ведь мы Твое Высочество отпускали уже гулять. И не раз. Пока не зареклись. Потому как наследник престолу сразу пиво бежал пить, либо вино. Вон как немцы-то гуляют – чинно-благородно, цветочки дамам дарят… А ты? Не так давно не мы ли тебя, Алексей свет-Петрович силою из веселого дома фрау Кёллер едва вытащили? Что ты при том, пьяным будучи, кричал – вспомнить ныне и то стыдно… – А я не помню! – громко смеялся в ответ Алексей. – Неправда ваша! А коли и правда, так озаботьтесь тем, чтобы я мог нужду свою мужскую справить… Озаботились? Нет. Так озаботьтесь – бабу сюда мне приведите! Я – заплачу! У меня денег много!.. Царевич весело смеялся, и его караульщики смеялись тоже. 9 … Так вот и шли для них в красивом городе Дрездене – день за днем. По саксонской станице же ходило немало слухов. Вот, скажем, слух о том, что герцог, наконец, решил достроить дворец. «Деньги, что ли появились! – рассуждал обыватель. – Наверное. Откуда? А царь снова дал. Везет герцогу… А интересно, что бывает на небесах изменникам? Все-таки царь излишне добрый человек. О его жестокости много пустого болтают. Ведь он непременно должен был нашего толстого Августа ныне с порога метлой приказать прогнать. А он – снова взял герцога в союзники… Чудеса! Нет, все-таки этих русских понять очень трудно»… Эти и подобные им слухи достали и русских ушей. Александр Головкин, поскольку отец его долгое время занимался иноземными делами, а сам Александр с отрочества с большим вниманием слушал отцовские суждения – теперь и сам комментировал ситуацию – активно и занимал слушателей полным знанием существа дела: – Почему Государь наш сызнова к Августу лицом повернулся? – Отвечу легко. Нынче войны без союзников не ведутся. И хотя цена нынче Августу – грош и не более, но все может помочь – хотя знакомствами. Ведь кто нам благосклоние цесаря Карла дал? Август. Он в европейские дворы вхож и всюду свой: через него и нашенское местечко в Европе махонькое найдем. На что Трубецкой резонно возражал… «Нам теперь Август – что? Пустое место. Русские пушки и батальоны в Померании ноне сто крат полезнее Августа будут». А заканчивались эти вечерние беседы, как правило, снова на пивную тему, ибо по вечерам царевич снова начинал клянчить выпивку. Но, понятное дело, – ничего не получал. Хотя, вообще-то, интересно: а когда, все-таки, царевич имел возможность выпить пиво в Дрездене? Был такой день? Отвечаем: был. Воскресение. 10 Надо, однако, заметить, что весьма скоро – через каких-то три месяца столь строгий и изнурительный для наследника режим был значительно смягчен. Почему? Да потому, что две задуманные первоначально как параллельные и независимые задачи – учеба и женитьба, показали свою зависимость друг от друга. Точнее говоря – женитьба не могла ждать окончания учебы. И тогда… И тогда сначала была значительно разбавлена уроками музыки и танцев процедура основного обучения. А потом и вовсе – и Алексею и его людям было велено переехать в Краков. Дрезденский академический период закончился. В Кракове надлежало и геометрию, и математику изучать практически – в приложении к фортификации. Это, скорее всего, решил батюшка. Традиционный университетский курс показался ему длинным и ненужным для наследника московского трона. 11 Университет в Кракове в начале 18 века был не очень большой, но известный. Уже ясно, почему царевичу не пришлось тянуть истинно-студенческую лямку, слушая только что-то вроде спецкурсов – лишь для него или почти лишь для него. Повторимся: такая организация обучения была устроена с полного отцовского одобрения. Однако причина такового одобрения не только в том состояла, что торопились с женитьбой. Отец, скорее всего, полагал, что неизбежную нехватку знаний сын восполнит потом, самостоятельным образованием, так как это делал сам Петр. На это отец рассчитывал. Но расчет его – не оправдался. Сын был не то, что отец. Совсем не то. Яблоко в данном случае упало далеко. Если Петр, что общеизвестно, был в высшей степени энергичен, целеустремленен и обладал мощной волей, то – мы уже понимаем это – сын энергию кругом не источал вовсе, целеустремленностью характерен не был, а что касается воли, то её, надо полагать, у Алексея вовсе не было. Такой был человек. Более того. Как мы выяснили, в Кракове вообще никаких занятий, как таковых, – организовать не особенно стремились. Потому что уже в феврале царевич Алексей получил приглашение польского короля погостить в Варшаве. Алексей приехал и погостил. Из Варшавы, правда на краткое время, он приехал снова в Дрезден. Но, как видно, регулярная учеба до того утомила царевича, что он стал жаловаться на слабость здоровья. Его посмотрели дрезденские врачи и заподозрили то, что мы сегодня называем туберкулезом. Переполошились все изрядно. И немедленно устроили Алексею Петровичу поездку в Карлсбад для поправки здоровья. Его повезли из Дрездена в Карлсбад, минуя немалое число городов и городков. И в одном таком городке была сделана остановка, вынужденная, по причине легкой поломки кареты. Городок назывался Шлакенверт. И во время остановки случается происшествие, далеко превосходящее поломку кареты: он видит здесь свою суженую. Можно, конечно, было бы сказать, что свидание произошло совершенно случайно . Однако согласитесь: будущие августейший жених и невеста не могут встретиться случайно; даже когда их встреча и выглядит как случайная, она, конечно же, бывает устроена. Как устроена? Давайте попробуем это вообразить. Итак – ехали из Дрездена в Карлсбад… 12 Карета – очень поместительная, но тяжеловатая, в какой разъезжали по Европе наши русские, доехала до поломки, конечно, из дому, но изготовлена была с надлежащей немецкой тщательностью настоящим немцем в Риге. Но давненько. Поэтому, хотя она и довольно резво еще катила, с ней уже начали случаться происшествия. Вот и на пути из Дрездена, когда проезжали помянутый Шлакенверт, на самой его главной, Церковной площади, прямо против ратуши – маленького полутораэтажного зданьица с непременной башенкой и часами, у русской рижской кареты треснула вдруг задняя ось. О чем и возвестил громко кучер. Поскольку шел небольшой дождь, господа и слуги резво побежали в открытые двери трактира. В трактире было довольно много народу: не только посетители, но, видимо, и прохожие, которых согнал с улицы дождь. Так, по крайней мере, думал Алексей Петрович. Будь он в тот момент повнимательнее, он, наверняка заметил бы, что в маленьком трактире многовато людей в чистой, даже в роскошной господской одежде. Но царевич этого не заметил. Потому что сильно раздосадован был остановкой. Он побледнел, глаза его уже холодно загорелись: это верный знак надвигающегося гнева – настоящего, августейшего, безудержного. – Успокойтесь, успокойтесь ради Бога, Ваше Высочество, – зашептал, изо всех сил сжимая царевичево запястье Юрий Юрьевич Трубецкой. – Не извольте гневаться. Люди кругом. И некоторым Ваша особа известна. – Ну и что с того? – довольно мрачно ответил Алексей Петрович. Гнев его все не проходил. И вдруг – совершенно неожиданно, разодетый в роскошный камзол, в свеженапудренном парике и туфлях с начищенными серебряными пряжками – появился …Гюйсенс. Со всею возможною учтивостью, поклонившись Алексею, блиставшему измятым дорожным костюмом и грязными башмаками, он взял царевича под руку и отвел несколько в сторону. – Вы откуда? – удивленно спросил Алексей. Гюйсенс отвечал по-немецки, вынуждая этим наследника перейти на немецкий язык тоже: – У меня здесь важное дело. Встреча. Между прочим… Эта встреча прямо касается Вашего Высочества… Извольте посмотреть туда, к окну… Видите, сидит в кресле молодая особа в дорожном плаще… Видите? – Ну, вижу. – все еще мрачновато ответил Алексей. И спросил, выказывая совсем незначительный интерес: – А кто она? Вы знаете? – Знаю. Это… Сохраняйте спокойствие, Ваше Высочество… Это – определенно Ваша будущая невеста и жена – София Шарлотта, принцесса Вольфенбюттельская. – Да? А вы не ошиблись? – Нет, Ваше Высочество, не ошибся. Не далее, как час назад, я сам сопровождал её Высочество в этот убогий трактир. Немцы почему-то решили, что первое знакомство должно выгладеть как истинно случайное. – Но почему? – Честно отвечу Вам – не знаю. Это решили немцы. – Какие немцы? – Ну… сторона герцогини. – Почему? – снова чистосердечно удивился Алексей Петрович. – Не знаю определенно. Могу только догадываться, – ответил Гюйсенс, пожав красноречиво плечами. – И о чем же Вы догадываетесь, барон? – Догадываюсь, что это – не больше, чем каприз герцогини. Она, видите ли, хотела на Вас просто посмотреть… – Как на прохожего, что ли? – Если Вам угодно, именно, как на прохожего. Вернее, как на проезжего. – Но ведь батюшка все уже решил. – Девичий каприз, не более. – И что же – ей меня уже показали? – Да. – Кто? – Я, Ваше Высочество. Я показал Вас в окно, когда Вы выходили из кареты. – Вы плут, Гюйсенс. – Ни в коем случае. Я – слуга его Величеству – Вашему отцу и Вашему Высочеству. И смею думать, честный и благородный. – Я знаю. Это только шутка. А скажите, я ей понравился? – Несомненно. Держите себя в руках. Сейчас мы к ней подойдем… – Я – спокоен. А вот Вы, похоже, разволновались… Так? – Так, Ваше Высочество. – Отчего? – Боюсь, Вы разочаруетесь. – Барон вздохнул. – Немцы говорят: «Wer “а” sagt, mußt auch “b” sagen». Да? “А” уже сказано. Принцесса Вас увидела. Придется теперь говорить “В”. Пойдемте. И они пошли к окну, где сидела в кресле София Шарлотта. Немедленно вся, скопившаяся в ожидании того, когда закончится дождь, публика, расступилась, и все учтиво поклонились. И Алексею стало ясно, что все они – неслучайные прохожие, а придворные. Алексей сделал несколько несмелых шагов по направлению к окну и поднял глаза. И едва не вскрикнул. И было отчего. 13 Принцесса была рябая. То есть, конечно же, следы оспы были тщательно, даже мастерски спрятаны под кремом и пудрою. И все же следы оставались весьма заметны. А в следующие мгновения Алексей вдруг почувствовал железные, в полном смысле слова, пальцы барона Гюйсена на своей руке выше кисти. Это был понятный сигнал – держать себя в руках. Послышался его журчащий голос. Барон перешел на французский. – Позвольте, Ваше Высочество, принцесса, представить Вам Московского царского престола наследника, Его Высочество царевича Алексея Петровича. Собственного знания французского Алексею Петровичу хватило, чтобы понять сказанное бароном. И Алексей, снявши шляпу, со всеювозможною учтивостью поклонился принцессе в три темпа, как учил его Гюйсенс. Мельком бросив взгляд вправо и назад, туда где стоял наставник, Алексей успел уловить на лице учителя своего быструю улыбку: тот был доволен и сказал, теперь уже обращаясь к Алексею, по-немецки: – Ваше Высочество, я имею прекрасное удовольствие представить Вам Её Высочество принцессу Вонфельбюттельскую Софию Шарлотту. В ответ на глубокий реверанс будущей невесты, Алексей снова учтиво поклонившись, сказал фразу вполне подходящую случаю по форме, но крайне лживую по содержанию: – Я слышал о Вас, Ваше Высочество, много хорошего. Надеюсь, что в качестве представленного Вам кавалера и благородного человека я никогда не доставлю Вам причин для неудовольствия… Все. Больше царевичу не дали сказать ни слова. Слова были более не нужны. Знакомство состоялось. 14 Когда барон Гюйсен, буквально лопавшийся от радости, оказался в царевичевой карете сидящим против Алексея Петровича, то, заметим определенно, что наследник свиданием вследствие его неожиданности, был буквально ошарашен . Поэтому и вопрос который сводник услышал, был вполне, что называется, не к месту: – Что Вы здесь делали? – Ваше Высочество, смогли наверное, уже и догадаться… Я устраивал Ваше знакомство с будущей невестой, и, как совершенно уверен – с женой. – Устроили? – Да, Ваше Высочество, и как нельзя лучше. А теперь у меня вопрос к Вашему Высочеству. Вы позволите? – Какой? – Надеюсь, Вам понравилась невеста? – Нет. – Отчего же? – Она рябая, господин барон. Вы видели? – Видел, и не раз. – Как же она может мне понравиться? – Но Вы даже не дрогнули. Вели себя – выше всех похвал. – Выучен добре. Хороший учитель был. Барон Гюйссен. Может слышали? – Слышал… Вы мне льстите, Ваше Высочество!.. – Итак, можете меня поздравить: у меня рябая невеста. Ура! – Ваше Высочество, я Вас хорошо понимаю, но наберитесь терпения меня выслушать. – Полагаете разубедить? Валяйте, слушаю… – Ваше Высочество должны понять: Вы ведь не крестьянин какой-нибудь… И Вам известно, что такое августейший брак . В нем на лицо не смотрят. В нем действуют куда более значительные силы, чем любовь… или красота жениха и невесты. В таком браке, прежде всего, действует целесообразность. –И только? – И только! – Ответьте мне, барон Гизен… – Гюйссен, Ваше Высочество, меня зовут Гюйссен, осмелюсь напомнить. – Нет, Гизен! По-русски будет – Гизен. Ведь Вы служите русскому царю и его сыну? –Так, Ваше Высочество. –Ну и скажите мне, барон, какая целесообразность – заключать брак наследника русского престола и рябой девицы? – Какая? – Да, какая? – А такая… Разговор пошел почти без субординации. У обоих было, что сказать. –Русским царям давно пора уже прекратить жениться на своих боярынях и княжнах. Все Ваши высокорожденные бояре и князья за тысячу лет перероднились множество раз. Срочно нужна свежая кровь Европы. – Вот спасибо! – громко ответил, даже почти закричал Алексей. – Наследник престола огромной державы – и женится… на ком он женится, я забыл? – Вы, Ваше Высочество, женитесь на носительнице двух титулов: на принцессе Вонфельбюттельской и герцогине Бланкенбургской. – Ого! И что же это за принцесса такая? У неё – что, огромные земли, да? У неё – огромные богатства, да? – Нет, Ваше Высочество. Принцесса небогата. И по поводу приданного я пока ничего определенно сказать не могу. Его даже и приблизительно еще не объявили. И брачный контракт тоже еще не обсуждался пунктуально… – Вот, видите?! – Вижу. Да, брак неравный. Почти мезальянс. Но он Вашему государю и отцу Петру Алексеевичу – очень нужен. – Зачем? – Затем, что сестра Софии Шарлотты замужем за наследником цесарского трона. Ваш брак будет означать очень хорошие отношения между странами на очень долгое время. А, может быть, и навсегда. В Хофбурге к бракам высококровным всегда стремились. Это надо понимать. Наследник русского престола обязан это понимать. Он это понимает? Царевич молчал. Но не торопился отвечать. Не торопился соглашаться. Однако, выдержав паузу, все же ответил, со вздохом, криво усмехнувшись: – Понять-то немудрено. – И опять, после паузы короткой: продолжил: – Что же, буду жить с рябою женою. Дети ведь, рябыми не будут? Нет? Ну и слава Богу! Буду жить, коли батюшка прикажет… – Вот и хорошо будет! – заулыбался Гюйссен. – Ибо, сколько я знаю, у герцогини – ангельский нрав, она образована, обучена всем деликатным манерам, и чести Вашего Высочества не уронит. Напротив, она будет делать все, чтобы Вы, Ваше Высочество, ни с какой стороны не пострадали. – Батюшка мне как-то смеялся, рассказывал (настроение Алексея немного поднялось), что на моих крестинах патриарх отказался сесть за один стол с католиком… Теперь – другие времена. Теперь, вот, немку истинную за московского наследника выдают. И ничего! –Да, Ваше Высочество, времена другие, хотя и лютеранка – не католичка… Но и сейчас – кроме Вашего батюшки никто ничего не решает. Так что Вам остается только одно – ждать. 15 Между прочим – в карете принцессы после всего – тоже не молчали: перебивая друг друга, крича и смеясь, тоже обсуждали это удивительное свидание в трактире. И присутствие принцессы никого особенно не смущало. Ибо она сама весело смеялась и тараторила – едва ли не громче всех. Статс-дама Софии Шарлотты – баронесса Каролина фон Тилле цу Брандерхоф – полнотелая живая блондинка, сыпала на принцессу множество вопросов, причем, очевидно, изо всех сил старалась, чтобы её, Каролины, мнение блистало ясно и недвусмысленно: – Не правда ли, Ваше Высочество, мальчик очень хорош? Высок, строен и учтив – как и следует быть особе августейшей крови? А камеристка принцессы, совсем еще юная девочка маленького росточка, которую по причине ее роста по имени никто не звал, а звали просто «Курци», что значит, «коротышечка», вставила важно: – И не подумаешь, что в Москве вырос. – Наоборот, подумаешь. – поправила малышку Каролина. – Но, видно, Москва сегодня – совсем-совсем другая, если в ней выращивают наследников престола, знающих языки и выучивает их учтиво кланяться не хуже, чем в Версале. – Я заметила, – опять засмеялась принцесса, – по-немецки он говорит не очень хорошо. Можно услышать ошибки. Но и понять тоже можно. Принцесса вздохнула и продолжила без улыбки: – Он не красавец, конечно. Но и не дурной. Обыкновенное лицо. Он на немца очень похож. И не подумаешь, что славянин. Но… Мне выбирать не приходится. Начнешь отказываться, да так и не выйдешь замуж. Спасибо барону Гюйссенсу – нашел для меня жениха. – И добавила тихонько, как бы для себя, так что услышала только «Курци». – Кто же возьмет по своей воле рябую… – Не печальтесь, Ваше Высочество… Я уверена, что Вы будете счастливы. – так же тихо ответила ей служанка. 16 Здесь надо заметить, что жених и невеста находились – в смысле осведомленности о будущем – не в равных обстоятельствах. Шарлотте, например, родители сказали о возможном браке сразу, как только было подписано самое первое и самое предварительное соглашение – помните – то, к которому причастны оказались датчане в лице барона Урбиха? И дочь тоже сразу высказала потенциальному замужеству свое отношение. Она это сделала в письме матери своей осенью или зимой 1709 года, – отношение, которое только и могла, и должна была высказать некрасивая дочь незначительных немецких государей, самим своим рождением предназначенная для расчетливого и целесообразного брака. Она написала матери, еще не видя жениха: «Московское дело будет успешно завершено». И даже позже, в другом письме опять-таки к матери, летом 1710 года, и опять-таки – еще не видя жениха в глаза, она сообщает об Алексее сведения в форме, которая очень напоминает агентурное донесение: «Он (Алексей – Ю.В.) берет уроки танцев у Поти, а его французский учитель тот же, кто преподает принцу и мне. Он изучает географию, и говорят, что он весьма приятен». Очевиден вопрос. Как принцесса могла писать матери первого августа 1710 года «Говорят, что он весьма приятен», если свидание в Шлакенверте уже состоялось – весной 1710 года? Значит, следует предположить, что свидание произошло в тайне от родителей. Но почему? Потому что принцессе очень хотелось увидеть Алексея. И это свидание до официального знакомства могло быть только таким, якобы случайным, и втайне от родителей. И еще одна туманность требует прояснения: Автор допускает, что именно после шлакенбергского свидания Алексей решает жениться на Софии Шарлотте и просит у отца позволения на брак. Поскольку все давно решил отец, позволение на брак, разумеется, дается. Но почему такой большой промежуток времени прошел от Шлакенверта до отцовского позволения – почти полгода? Ведь даже Алексею Петровичу, который был информирован значительно скуднее Шарлотты – и то с самого начала было совершенно ясно, что отцовскую волю надобно не обсуждать, а исполнять. У нас имеется на этот счет версия, очень похожая на то, чтобы быть правдой. Вот она. «Виновник» паузы – царевич. А пауза нужна была ему для того, чтобы известить о перспективе своей женитьбы друзей в Москве. Вот, что он пишет Якову Игнатьеву после «свидания в Шлакенверте»: Я «вышеназванную княжну (т.е. описанную мною же теперь уже якобы с чужих слов и скорее всего без упоминания о том, что она рябая, ибо как мы показали выше, царевич вообще до свидания о рябости ее не знал; порок невесты от жениха скрывали – Ю.В.) уже видел, и мне показалось, что она человек добрый и лучше мне здесь не сыскать». Что эти слова значат? Только одно, что Алексей согласен. Но ведь он и не мог быть несогласен. У него не было ни выбора, ни выхода. 17 Действительно, до чего же медленно развивалось действие! Ведь только более чем полгода спустя Алексей получает, наконец, от отца указания – ехать в Вонфельбюттель знакомиться с родителями невесты. Это был в полном смысле слова нешуточный шаг – тогда, в восемнадцатом веке. Для того, чтобы его сделать, нужно было много всего. Нужны были деньги. Нужен был дорогой портной. Нужны были опять деньги – чтобы купить хороших лошадей и приличную карету, в которой было бы наследнику русского престола разъезжать по Европе не стыдно. Деньги по повелению отца сыну были доставлены. Хороший портной тоже был найден и ему хорошо заплачено. В Лейпциге была куплена и пара отличных рысистых мадьярских серых в яблоко лошадей, при одном только взгляде на которых, у Алексея сладко заныло сердце от восторга, ибо в лошадях он понимал. И карета куплена была в том же Лейпциге – небольшая на крепких больших колесах, обитая изнутри красивой темно-красной кожей. В новом дорогом одеянии, в новой дорогой карете, на этой превосходной паре тянувшей указанную карету легко, словно она была невесомой, – нет, честное слово, т а к появиться в глубине Европы никому не было бы стыдно! Хотя операция эта – августейший брак – готовилась как дело, безусловно, тайное, но в кругу тех, кто об этой тайне были вполне осведомлены – не скупились на шутки по поводу молодого московского медведя, который на виду у всех оказался без шерсти и когтей и вполне сносно говорил по-немецки. 18 В Вольфенбюттель въехали второго мая. Алексей волнуется. Понятное дело, почему: едет в дом невесты. Это – вполне понятно. Но у него есть и еще поводы для волнений. Совсем недавно он получил известие, что 25 февраля сего, тысяча семьсот десятого года в московском Успенском Соборе объявлено было о начале новой войны против султана. Но хотя это известие взволновало Алексея, но было, отчего ему волноваться и более того. Шестого марта отец венчался с этой Мартой-прачкой. Теперь она именовалась Екатериною Алексеевной, но это ничего не меняло: прачка оставалась прачкою, хотя и стала женой отца. И в связи с этою женитьбою Алексея обуревало еще более значительное волнение: оттого, что у отца в новом браке могут быть еще дети, а, значит, может быть, и мальчик. А коли так, то батюшка его, Алексея, вполне может и отставить. Отставить. И тогда – прощайте, все надежды на престол. Так что было, отчего волноваться Алексею. Было, было отчего! Волноваться можно было. Волноваться никто не запрещал. Но надо было и дело делать. Надо было ехать в Вонфельбюттель; надо было показаться там наилучшим образом. Барон об этом все уши прожужжал уже. Но ведь Алексей сам все понимает. Не маленький. Двадцать лет прожил. Надо, надо показаться наилучшим образом. Здесь все имеет значение: и камзол, и парик, и манеры, и карета, и лошади… и много чего еще. Даже умение красиво есть. Алексей, как мог, все эти хитрости иноземного происхождения превзошел. И теперь, вот, едет на экзамен, на нелегкое испытание в Вонфельбюттель. Да… Как-то его там встретят?.. 19 Встречали его великолепно. На последней станции перед Волфельбюттелем ему свидетельствовали свое уважение дядя герцогини – старейший в роде герцог Вонфельбюттелский Вильгельм – предельно старый и худой, со слабыми своими ногами и неверными, вполне по возрасту, движениями, а также обергофмаршал – весьма тучный и улыбчивый – как он представился: Карл-Вернер фон Таубе. Кроме того, начиная с этой встречи на почтовой станции русских гостей эскортировали восемь чистеньких, очень смуглых кавалеристов, как выяснилось – настоящих кроатов. У Вонфельбюттельских герцогов не хватило бы денег на постоянно содержание под ружьем даже и полуэскадрона таких вот красавцев. На время встречи важного гостя и этих восьмерых заняли у соседей. Пока, то есть, все шло самым наилучшим образом. Честь оказывали жениху самую наипервейшую. Алексея с первого дня визита и до самого отъезда не покидало незнакомое ему ощущение – будто все, что он видит вокруг – происходит с ним как бы во сне. И горько было сознавать, что скоро, очень уже скоро сон этот разом прекратится, и исчезнут эти чистые мостовые, приветливые мужчины – поселяне в разноцветных вязаных жилетах и без бород; исчезнут и светлокожие девушки с приветливыми улыбками; исчезнет и вино, холодное и светлое, почти как вода, подававшееся в светлом богемском бокале… Вино Алексей Петрович пил с подносов и у ворот придорожных трактиров. Ему хотелось, чтобы все это длилось, пусть и не вечно (он понимал, что вечно это продолжаться не может), но очень долго, как можно дольше. Он многого еще не знал. А неприятности его уже ожидали. 20 Алексей ехал к своей будущей жене в Вонфельбюттель и пока еще не ведал, что его брачный контракт… уже подписан. Подписан девятнадцатого апреля. Подписан самим батюшкой и Первым министром Вонфельбюттельским, графом Штакельбергом. Да-да! И произведено это подписание в маленьком городке Яворов, где Петр сделал короткую остановку, направляясь во главе сорокатысячной армии, которой, как Петр был видимо вполне уверен, ему с избытком хватит для того, чтобы разгромить турок и выйти к Черному морю, так же, как он уже вышел к Балтийскому. Настроение у Петра во время движения т у д а, на Прут было отличное. И брачный контракт сына тоже представлялся ему отличным. В соответствии с контрактом будущая жена София Шарлотта получала право взять в Россию 117 слуг, причем, двадцать два – только специалисты по лошадям: конюхи, кучера, берейторы и так далее. По контракту она имела и доктора своего, и священника, и даже нескольких поваров среди которых был мастер-соусник. Так что в Вонфельбюттеле Алексей Петрович с некоторою досадою, которую ему, в общем, скрыть не получилось, только ознакомлен был с контрактом. В первую голову его интересовало, как отец решил религиозный вопрос, то есть, буквально: что будет делать со своим лютеранством жена в России и каким определят вероисповедание детей, буде они родятся? Решение отца было таким: жена оставалась лютеранкой, а дети должны быть крещены по православному чину. 21 Как раз здесь имеет смысл заметить следующее. Петр, как мы видим, отнесся к религиозному вопросу в браке православного сына своего с лютеранкой очень мягко, в сущности, либерально. Нам есть с чем сравнивать. Потому что позже Романовы вопрос ставили гораздо жестче: невеста должна была принимать православие. Безусловно. И, начиная с будущей Екатерины II, с того времени, как она прибыла в Россию в качестве невесты Великого князя и наследника престола Петра Федоровича, все инославные невесты русских великих князей безропотно принимали православие. Ибо породниться с Романовыми уже считалось высокою честью. Никто уже не помнил или не вспоминал несчастного графа Голштинского Волмера, которого, в сущности, обманом завезли в Московию при Михаиле Федоровиче, несколько лет держали фактически в плену и без устали уговаривали принять православие, причем так и не уговорили. Для царя же Петра самый факт династического брака пока был значительно важнее того, какого вероисповедания должна быть невеста сына. Посему он и согласился с тем, что сноха сохранит родительскую веру, а дети (царские внуки), крестятся по православному обряду. Могло ли это удовлетворить будущего мужа? Отцу он возражать, конечно, не смел, но, будучи набожным православным человеком, лелеял мечту, даже был уверен и говорил об этом вслух окружающим, что со временем, и с его, Алексея, помощью, София Шарлотта обязательно перейдет в православие. 22 Алексей наверное знал, что поход на турок готовится. Не мог не знать, и был не прочь повоевать, чтобы обрести к репутации сносного кавалера еще и лестную репутацию храбреца. Хотя, прямо скажем, царевич не был человеком воинственным. Но отец не позволил воевать; прислал только коротенькую записочку: «Зоон! Женись, роди мне здорового внука, а потом можешь жизнь свою опасностям подвергать. Vаtеr Pеtеr». Записка эта, буде она была в действительности – должна была бы больно уколоть Алексея: это что же, отец не считает уже сына в собственных преемниках, так что ли? Он попробовал разобраться. Под большим секретом показал записку барону. Гюйссен – умный человек – немедленно покраснел, шумно задышал и, держа записку в руках, причем Алексей имел случай заметить, что листочек мелко дрожал, – (Гюйссен волновался), – надолго замолчал. И только после паузы принялся говорить – медленно и вкрадчиво: – Отец Вас, Алексей, очень любит. Очень. Он мне много раз об этом говорил. А то, что Вы подумали – что он собирается лишить Вас наследства – то это неправда. Ведь царь много раз подвергал и ныне подвергает жизнь свою опасности и о наследстве не думает. Почему? Потому что знает: у него есть сын, который его заменит. И он пишет сыну, чтобы Вы не подвергали жизнь свою опасности. И только. Верно, он пишет и о внуке. Но кто знает, когда внук появится? Ведь отец Ваш уже не молод. И я не открою тайны сыну, если скажу, что повелитель России очень болен. Очень. Вы знаете? – Знаю. – Ну, а если знаете, то думать о нем плохо не следует. Когда внук появится – надо смотреть правде в глаза – батюшка может уже отойти в мир иной, почить в Бозе, как говорят русские. А мальчик когда родиться – кто скажет? Через год? Через два? А, может, через десять лет, а? А может мальчик и не родится. Девочки будут, а сына не будет. Посему, батюшка и приказал Вам всю жизнь сторониться и избегать боев и сражений. Так что – не извольте беспокоиться на этот счет – любит Вас батюшка или не любит. Любит, любит и трон для Вас бережет! Алексей после этой убедительной вполне тирады барона немного успокоился. А вот Гюйссен – задумался. И было – отчего. 23 Барон Гюйссен отлично понял опасения царевича. Он знал, что опасения эти были вполне не лишены оснований. Дело в том, что он слышал от отца разные суждения по поводу сына. С одной стороны, Петр, конечно, был очень доволен, когда учителя хвалили Алексея. Сын был действительно способен к учению и с хорошей памятью. Но отец хорошо знал и другое: одержимым в стремлении к знаниям сын не был. Радовался открыто, например, когда кто-нибудь из учителей не являлся на урок – по болезни или еще по какой-то причине. Гюйссен знал и наблюдал Петра и в те минуты, а иногда и часы, когда отец, нагрузившись изрядно недовольством, а то и гневом монаршим – яростным и неудержимым – возводил на сына горы всякого: и ругани самой скверной, и угроз, и прочих гадостей. И одно дело, если сцена таковая проигрывалась в отсутствие Алексея. И совсем другое, когда в такие вот минуты, сын стоял напротив, опустив голову, плечи и руки. Надолго ему стойкости в таком случае не хватало. Не выдерживал. Молча обрушивался на колени. И слезы тогда текли по его лицу, как вода – потоком. Вид же сына, покорно стоящего на коленях и плачущего, не успокаивал отца, а напротив, приводил в подлинное бешенство. Глаза его белели от гнева. Он бледнел, искал глазами тяжелую трость, которую кто-то из свидетелей картины предусмотрительно убирал с глаз долой, а не найдя которую – воздевал кверху руки с крепко сжатыми кулаками, кому-то словно угрожая, в сердцах плевал, и уходил, вернее, убегал прочь. 24 Пора, однако, прекратить это вольное отступление от сюжета и вновь вернуться к поездке царевича в Вонфельбюттель. Читатель, скорее всего, уже понял, что она совершалась не только ради знакомства с родителями Софии Шарлотты, но и для личной встречи, вернее, для личных встреч, из которых тоже лепился брак. Хотя, в сущности, Алексей и София Шарлотта явились только исполнителями родительской воли. Это, конечно, так. Но и не совсем так. Ведь они, эти юноша и девушка, не были манекенами. Ведь и им было очень интересно – как оно все сложится, как начнется их жизнь, теперь уже совместная. Полагаю, что первое их взаимно-преднамеренное свидание по приезде в Вонфельбюттель произошло на втором этаже родового дворца, в овальном помещении, великоватом для обычной комнаты и тесноватым для того пространства, которое привычно было бы именовать залом. Алексея сопровождал барон Гюйссен. Когда они вдвоем туда вошли, раздался громкий голос мажор-дома, извещавшего, кто входит – «наследник царской власти в России его Высочество Алексис». Все встали, но Алексей вставших и кланящихся ему – не видел. Он видел только её. 25 Она – не стояла. Она сидела в кресле с высокой спинкой. Однако, по мере того, как Алексей, сделав общий поклон, начал движение к ней, она отложила веер и спокойно встала из кресла, как раз в тот момент, когда гость приблизился. Поклоны же друг другу – вполне удались обоим. И в этот же момент царевич почувствовал, как ему подвинули кресло – совершенно такое же, в каком уже снова сидела принцесса и поэтому ему можно было тоже сесть. Что он и сделал. Теперь он мог вполне рассмотреть ее поближе и подольше. Она была молода, бледна и голубоглаза. И он, конечно же, сразу увидел следы оспы. Но – странное дело: теперь, вторично увидев их, он подумал о них как бы вскользь: «Ага, вот и они, рябинки. Понятно». Потому что не они уже приковывали внимание Алексея, а ее… улыбка, которая разом и вдруг, как бы осветила бледное, даже чуть, кажется, голубоватое, лицо ее; от такой ее улыбки сердце его встрепенулось коротким восторгом. А уж он-то, с темными, только слегла завитыми густыми шатенистыми волосами и совсем недурным ч и с т ы м лицом, показался ей прямо красавцем. Завязался и разговор, вполне подходящий для того, чтобы быть первым. – Вы устали в дороге, Алексис? – Напротив. Совершенно не устал. Дорога от Дрездена была сплошным удовольствием. – Я очень надеюсь, что здесь у нас Вам очень понравится. Я даже уверена в этом. – И я в этом совершенно уверен. Тем более, что надеюсь видеть Ваше Высочество как можно чаще. Она покраснела. Комплимент ей понравился. И она ответила, снова наградив Алексея улыбкой: – Да, конечно. У нас будет время поговорить и узнать друг друга получше… А вы любите танцевать? – Да, мне это пока нравится. Но я еще далеко не искусный танцор. – А я – очень люблю. Хотя не всегда получается. – Она опять улыбнулась, ибо поняла, что ее улыбка ему нравится. – Что же… будем учиться вместе. Вот такой был их первый разговор в Вонфельбюттеле. И они действительно виделись каждый день. Виделись за обеденным столом, на балах, на вечерах и раутах, на прогулках – пеших и конных. Причем, прогулки запомнились более всего, ибо поглазеть на августейших помолвленных выходило немало народу: немцы приветливо улыбались, дарили цветы, выкрикивали из толпы поздравления с будущим браком, желали благополучия и, понятное дело, детишек. Барон же Гюйсен должен был – как свидетель почти всех их разговоров – быстро разобрался, как бы мы сейчас сказали, в соотношении сил. Понял, что принцесса оказалась премного начитаннее Алексея и по-французски говорила – как на родном немецком. Здесь ей жених сильно уступал. Его французский был очень плохой. Но, слава Богу, что по-немецки царевич говорил сносно; так что София Шарлотта очень скоро перестала реагировать лицом на его ошибки. В танцах они были примерно равны. За столом Алексей был практически безупречен, беседу вел разумно. Визит продлился десять дней. Покидал Алексей свою будущую жену, не скрывая грусти. Из чего в кругу принцессы был сделан радостный вывод, что будущий муж совершенно влюблен, и что поэтому все идет наилучшим образом, так что большего и желать не стоит. Хотя все в руках Божьих и родительских. 26 Итак – они – Алексей и София Шарлотта – расстались. Ненадолго. О чем думал он? О том, что дело фактически сделано – и без него, и не для него; о том, что у него будет рябая жена; о том, что получил он ее потому, что выйти замуж «более прилично» у нее шанса не было; что теперь у него будет жена лютеранка; что надо будет терпеть присутствие поганого пастора; о том, что теперь ему придется много говорить по-немецки, и, наверное, по-французски; о том, что невеста его худа, а ему такие женщины не по нраву; о том, к а к он будет уговаривать ее зайти в православный храм; о том, что она очень робка, а, учитывая то, что и он – «не храброго десятка», нужно потратить немало сил и времени, чтобы как-то притереться друг к другу… А она? О чем думала она? О том, что Алексис не выдерживает сравнения в политесе даже с небогатыми польскими шляхтичами, и в этом нет ничего хорошего; о том, что будущий муж говорит по-немецки с ошибками, и, как говорили ей, – набожен как старуха; о том, что – об этом ей тоже сказали, – этот русский принц любит выпить, и в этом – тоже нет ничего хорошего; и о том, что она совсем ничего не знает о холодной далекой России, куда ей, рано или поздно – не миновать ехать. Мы видим, что в раздумьях обоих было немало различного. Но приходили они – Алексей и София Шарлотта к одному и тому же выводу: делать нечего, надобно смириться, потому что все уже решили венценосные родители. 27 А сейчас автор решает признаться читателю в том, что сделал нелегкий выбор. Раздумывая над тем, говорить ли ему о несчастном Прутском походе, или обойти его стороной, автор решил – говорить. Потому что пишем мы ведь не только об Алексее, но и о Петре. Больше того, мы решили рассказать о походе особым образом. А о том, что и как вышло из нашего решения – судить читателю. … Не так давно, в 19… году в Рижском архиве было найдено пространное письмо, по-видимому, некоего немца-офицера, бывшего на русской службе, но, судя по содержанию и общему тону письма, не питавшего никаких особенно теплых чувств к русским. Раздумывая над тем, каким образом это письмо оказалось в рижском архиве, автор не нашел ничего более правдоподобного, кроме как предположить, что письмо это было перехвачено русской почтовой цензурой, перлюстрировано и задержано, причем, о том, что перлюстрационная служба начала в Риге работать, автор письма совершенно не догадывался, иначе не стал бы, конечно, писать столь открыто-критически. Автор был участником бесславного похода русской армии на Дунай, а после возвращения послал это письмо своему приятелю в Германии. О приятеле этом известно только то, что он носил имя Вильгельм и был сыном аптекаря. Автор же письма нам тоже неизвестен. Он в подписи только назвался по имени – Куртом; но мало ли было в русской армии петровского времени офицеров-немцев по имени Курт? Письмо показалось нам интересным, и мы решились привести его целиком. Вот оно, это письмо. 28 Мой дорогой Вилли! Спешу сообщить тебе, что я жив и здоров. Хотя за короткое время мог быть и убит, мог даже попасть в плен туркам; и они уже посадили бы меня на галеру или продали в рабство. Но ничего этого, слава нашему лютеранскому Богу, не случилось. Но чтобы все рассказать, придется начать издалека – с того времени, когда страшный московский медведь, сокрушивший юного шведского короля Карла, вступивший в Европу с бесчисленными своими солдатами и смертельно напугавший евпропейцев, это настоящие чудовище с неистощимой силой и огромным количеством денег, получил, наконец, удар, от которого, надеюсь, нескоро оправится. Больше того, Господу Богу было угодно, чтобы удар этот нанесли ему злодеи и нехристи, магометовы души, а русские, по общему мнению, все же христиане, были сокрушены. Но я думаю, что это общее мнение следует признать заблуждением. Потому что если Бог Саваоф отдает победу магометанам, значит побежденные – тем более не христиане. И я готов тебе, Вилли, это доказать. Я живу среди русских не один год. И должен сказать чистосердечно: более мерзкого и богопротивного народа чем русские нет в целом мире. Это даже не народ. Это – дикая орда, и недаром татары триста лет ими повелевали. Это время не прошло бесследно. В каждом русском сегодня полведра татарской крови! Признаюсь тебе, мой дорогой друг: когда я только еще обдумывал то, что буду писать, то дал себе слово: как можно меньше говорить о русской ругани. Ибо – благородная бумага и благородные же буквы не предназначены для сквернословия. Но русские – особые люди. В нашем старом и добром немецком языке не найдется тех слов, которые, хотя бы отдаленно играли бы роль тех ругательств, которые постоянно слышны в России. Это – ни с чем несравнимо! Русские – даже из-за одного своего ужасного языка давно уже должны были бы вызвать гнев Божий. И если Он не наказал их еще за это, то я уверен – еще накажет. Причем, скажу тебе – ругаются не только подлые, но и господа; не только мужчины, но и женщины, и даже, – ты не поверишь – даже дети! Признаюсь тебе также, мой друг и в том, что ныне действительно проклинаю тот день и час, когда получил, наконец, офицерский патент. Тебе известно, что я всегда был послушным сыном. А сегодня я говорю тебе честные слова: черт меня смутил, когда я уступил отцу и поехал продавать свою военную душу не в Ганновер или Варшау, а в Московию. Отец пел мне прекрасные песни о том, что при новом молодом царе, который бреет бороду и носит короткое платье, в России жизнь совсем другая. Я поверил батюшке. Да и почему я должен был ему не верить, если он двадцать лет весьма выгодно торгует с русскими, по два раза в году бывает в Архангельске и в Москве? «Стало быть, русские – честные люди, с ними можно иметь дело» – сказал я сам себе и поехал. Дали они мне сразу целый батальон и наобещали кучу денег серебром. Я очень обрадовался, подписал контракт на год вперед и принялся служить. Но как же я ошибся!. Во-первых, меня обманули с деньгами. Сказать, что совсем не платят – нельзя. Но недоплачивают всегда. И каждый раз говорят одну и ту же фразу, которую выучивают сразу все иностранцы, даже те, которые совсем не знают русского языка. По-русски она звучит так: «Denek net!», а в переводе на немецкий означает: «Wir haben keine Geld:» Не больше-не меньше. Скажу тебе, Вилли, что мне и сейчас должны много денег за прошлый год! Однако, я отвлекся. Ведь я решил написать тебе о своем походе в Молдавию, или, вернее сказать, к Дунаю. Но даже перед походом я уже чувствовал, что будет неудача. Ты веришь мне, Вилли? С первого дня у меня имелось немало трудностей по службе. Они меня настораживали. Русское солдатское стадо никак не может понять, что значит повернуться направо или налево. Ты не можешь себе представить: путают! Однако, к делу. Все началось по русскому календарю двадцать пятого февраля 1711 года. Календарь у них действует юлианский. И отстает от того, что распространен в Европе на одиннадцать дней. В этот день в главном православном соборе Кремля в Москве был объявлен манифест царя Петра об объявлении войны Султану. Известие это было встречено немалым народным ликованием. Я первый раз в жизни наблюдал, чтобы такие громкие вопли радости по поводу войны издавало простонародие. Однако, позже кое что понял. Нельзя сказать, что русские радуются любой войне. Но в данном случае дело объясняется тем, что они – православные фанатики. И их отношение к магометанам ужасное. Поэтому они и радовались. В тот же день вечером мне было сказано, что мой полк назначен к походу, а раз так, то со следующего утра я ревностно принялся готовить свой батальон к войне. По рассказам более знающих людей, до мест, где должны были начаться военные действия, предстояло пройти немалое расстояние – никак не менее полутора тысяч миль, на что было потрачено почти сто дней похода. На Пруте наша армия оказалась только в июле. И само продвижение в Молдавию и Валахию сопровождалось немалыми сложностями. Весь поход стояла сильная жара. Этот длинный путь наши солдаты сделали пешком. Пища была плохая. Воды не хватало. Кроме того, по-моему и не только по-моему, – в поход были отправлены очень слабые силы – менее сорока тысяч. Их было явно недостаточно для того, чтобы сокрушить огромные силы турок, которые, как выяснилось позже, они успели собрать в Валахии. Так что для многих опытных командиров (себя я к опытным военным еще не готов отнести) было ясно, что весь поход – авантюра. Ты, наверное, дорогой Вилли, уже готов упрекнуть меня за хвастовство: ведь я начал уже судить о вещах, которые батальонному начальнику не должны быть посильны. Увы, что же делать, если любой грамотный немец в душе своей либо философ, либо фельдмаршал. Это – общая слабость нас, немцев. Но я нам эту слабость прощаю. Она куда простительнее того, чтобы быть в душе своей комедиантом. Итак, почему авантюра? Потому что она – следствие самонадеянности – в данном случае – самонадеянности одного, хотя и очень значительного человека, а именно, русского царя. Почему? Потому, что после побед над шведами царь был уверен, что в Европе теперь нет той военной силы, которая могла бы ему помешать достигнуть любую цель. Это – во-первых. Во-вторых, царь, конечно, недооценил турок. Он и теперь полагал, что турки – те же, которых он победил, когда взял Азов. Но прошло много времени. В течение которого русские создали сильную армию. Однако и султан тоже времени не терял. У нас здесь говорят, что туркам против русских сильно помогли французы. Тогда же у Азова, русские имели дело с толпой дураков, которые умели только кричать «Алла!» и ничего больше. Да и сами русские тогда были не лучше. Сегодня же, окруженный толпою льстецов, победитель шведов посчитал, что сорока тысяч ему будет достаточно, чтобы легко победить турок и поднести эту победу в качестве подарка своему новому другу и союзнику – молдавскому владетельному князю Кантемиру. Этого-то Кантимира я и считаю главным виновником. Это он убедил царя, что и малых сил будет довольно для полной победы. Он говорил царю, что русские чудо-солдаты добудут эту победу легко и без больших потерь. Кантемиру очень хотелось наказать турок. Этого, конечно, хотел и царь. Но оба оказались истинными глупцами, потому что совершили множество глупостей. И главную их глупость я тебе, дорогой Вилли, намерен показать. Хотя тебе, как невоенному, мой рассказ может показаться скучным. Молдавия и Валахия в политике почти всегда употребляются вместе. И хотя действительно, у них много общего, и даже язык (сильно изгаженная латынь), вели себя оба правителя по-разному. Если Кантемир крепко держался за русского царя, то валашский правитель, (который титуловал себя, как и Кантемир – gospodar) по имени Бранкован от Петра был дальше, к туркам ближе и потому имел душу превосходного труса. К своему стыду я до сих пор не могу понять, зачем царю понадобилось переправляться через Прут. И никто ясного ответа не дает. Я даже думаю, что сегодня и сам русский царь ответить на этот вопрос не сможет. Ведь обогнать турок в движении к Дунаю не удалось. У нас здесь ходят неясные слухи, что об этой войне с султаном царя очень просили балканские христиане. Но главный вопрос не только в этом. Какая сила заставила битого русскими султана не стараться на сей раз избегать новой войны с Петром? Кто стоял за спиной султана и толкал его на войну? Поляки? Это очень похоже, чтобы быть правдой. Август Саксонский, хотя и союзник царя в войне против шведов, не мог не бояться усиления царя. Но чтобы уверенно тайно наускивать султана на Петра, Август должен был сам иметь сильную руку в Европе. Имел ли он её? Да, имел. А что это была за рука? Это – французская рука. Именно в Версале не хотели, не хотят, и не будут хотеть никогда ни значительного ослабления Турции, также как и значительного усиления русских. Так я думаю. Хотя я и не дипломат, а только офицер. Впрочем, я иногда также не думаю, что мои соображения кому-то могут быть интересны. Хотя один человек есть. Это я сам. Но более всего я опять поражаюсь самонадеянности Петра. Как это он рискнул отправиться на турок с сорока тысячами? Но, кажется, что на этот вопрос сегодня имеется ответ: Петр, собираясь в поход, не мог знать о предательстве Бранкована! Видит Бог, я не люблю русских. И много смеюсь над их пьянством и невежеством. Но я помню, что ныне служу России и царю. И поэтому предательство Бранкована вызывает у меня чувство мести. Я очень хочу, чтобы этот негодяй закончил свою жизнь как злодей: без славы, без памяти и проклятым. Он оказался предателем. Как он предал русских? Просто. Он не пришел на помощь. Решил выждать. Выждал. Убедился, что крах похода русских неизбежен. И даже пальцем не пошевелил, чтобы помочь единоверцам. Почему? Потому что турок он боялся больше, чем осознавал грех неисполнения договора. Потому и закончил жизнь свою во вполне турецком духе: явился к нему во дворец Могошоайя палач из Стамбула и удавил его, используя большую физическую силу, прочным шелковым шнуром. Так что справедливость восторжествовала, хотя для царя это не было утешением. Утешился султан Ахмед III. Наказал мерзавца. И в данном случае я султана полностью поддерживаю. Хотя он и почитает Магомеда. Изменник получил должное. И слава Богу, нашему христианскому Саваофу. Однако я увлекся и опередил события. Земля Молдавии полностью находится между Днестром и Прутом. Я всю жизнь буду помнить это злосчастное поселение Новые Станилешты. Что значит это название по-немецки, я не знаю. Кроме того, что это что -то новое. Я видел его. Это гадкое и грязное место. И можно только вообразить – насколько гаже и грязнее Новых были старые Станилешты. Кстати, эти названия следует понимать во множественном числе! До сих пор не могу понять, почему грязная валашская деревня должна именоваться и пониматься во множественном числе, подобно, к примеру, Дельфам или Афинам. Но с военной позиции совершенно неважно – гадки или не очень были эти Станилешты. С военной точки зрения главный вопрос для Петра заключался в том, где должен находиться Прут по отношению к русской армии: перед фронтом или в тылу. Даже дурак может понять, что оставлять крупную реку за спиной – сверх опасно. Я могу только вообразить, как обрадовались турки, получив известие о том, что русские на правом берегу и уже даже отошли от реки. Они без труда разобрались в том, что надо делать: надо окружать русских, прижав их к реке. Окружение состоялось вполне, причем, почти совершенно без нашего противодействия. Настолько больше было турок. Все сорок тысяч наших попали в окружение. Почти сразу же начались атаки янычар. Их было две – страшных, ужасных атаки. Но мы отбились. За эти две атаки янычары потеряли так много своих людей, что, как я слышал, в третью атаку идти отказались, и дело дошло до бунта в янычарском лагере. Что такое янычарская атака, я испытал на себе. Убыль в людях в моем батальоне была больше половины. А в одном капральстве в строю осталось пять человек, причем капрал был ранен дважды, но остался в строю. Я – тоже получил резаную рану плеча, но, по-счастью, собака-турок достал меня только кончиком своего страшного ятагана. Наступила ночь. Как мне позже сказали знакомые немцы, бывшие тогда поближе к царю, он к этому времени совершенно потерял уверенность в себе и даже плакал, когда понял, что силы слишком неравны и прорыв невозможен. Свидетели поведения царя тою ночью говорили мне, что с ним была несомненная истерика. Его Величество то отчаянно порывался покончить с жизнью, чтобы избежать позора пленения, то громогласно плача благодарил Бога за то, что Бог надоумил его запретить сыну-наследнику участвовать в походе вместе с ним, отцом и поэтому Россия останется в управлении и получит шанс благодаря уму царевича Алексея избежать хаоса…. А то наоборот, ругался последними словами и большая часть ругани царской доставалась опять сыну. Отец кричал, что неспособный сын загубит все его отцовское дело… Но нашелся человек, который все спас. Это – новая жена царя, которую зовут Екатерина. Эта простолюдинка непонятно какого происхождения, то ли литвинка, то ли финка, или как говорят русские, чухонка, сумела успокоить царя, прекратить истерику и добилась того, чтобы царь хотя бы три часа поспал. И пока Петр спал, к турецким аванпостам были высланы наши парламентеры. Как я слышал, они декларировали туркам, что война эта не нужна ни русским, ни туркам, и что за прекращение войны царь может заплатить какие угодно деньги – за то, чтобы турки сняли окружение, а русские – благополучно ушли домой. И договор посулили мирный самый выгодный султану. И представь себе, Вилли, – это удалось! И скажу еще: но не для кого из тех, кто истинно знает турок, такой исход не удивителен. Ибо они, как и почти все азиаты – чрезвычайно алчны. Как мне сказал на ухо один из близких к царю немцев, которого ты, Вилли, знаешь, так как он с родителями в своем детстве жил в нашем городе в доме у реки против мельницы, жена царя собрала все свои драгоценности кроме обручального кольца, стоимость которых составляла умопомрачительную сумму, сложила их в кожаный мешок и велела отдать все паше. И паша деньги взял! Я пишу все это тебе, когда опасность уже миновала. В настоящее время я получил отпуск для лечения своей раны и нахожусь недалеко от города Нижний Новгород (по-немецки это Niderneustadt) на большой русской реке Волга (Wolga), которая намного шире и глубже, чем Эльба, Рейн, или даже Дунай. Меня пригласил отдохнуть и полечиться мой товарищ по службе русский поручик, очень храбрый офицер Теодор Салтыков. Здесь я каждый день ем много мяса, сплю как свинья до полудня, потолстел, и, кажется, по уши влюбился в кузину моего русского друга, прелестную девушку поимени Элен. Она говорит по-немецки и по-французски очень хорошо и красива; но поскольку, как я точно узнал, отец её небогат, то на приличное приданное рассчитывать не приходится. Я ведь тоже беден. Так что речи о женитьбе быть не может. Вслед за письмом тебе я непременно напишу отцу. Если же письмо тебе дойдет быстрее, передай моим, будь добр, что я жив и почти здоров, но приехать домой погостить, как об этом давно просит отец, не могу, потому что война еще не кончена; шведы, хотя и терпят поражения, но просить у русских мира сами пока не хотят; хотя, скорей всего, не отказались бы закончить войну, если бы это им на почетных условиях это предложили. Я теперь должен прекратить тебе писать. Зовут обедать. Обед прошел – веселый и сытный, а мне не терпится написать тебе нечто важное. Потому что хотя после печального исхода войны на Пруте прошло уже более полугода, и появилась, наконец, возможность, как кажется, писать спокойно и думать спокойно, но каждый раз, когда я вспоминаю о несчастье на Пруте, в голову лезут самые неожиданные мысли – как например сейчас, о том, что все дело было в искусно задуманной и искусно проведенной кем-то провокации. Посуди сам. После Полтавской победы стали громко говорить о русском повелителе как о великом правителе и полководце. И это был настоящий хор словословия. И, конечно, у царя закружилась голова. И я задаю самому себе вопрос: а, может царь Петр именно в результате этого головокружения остро захотел войны с турками? Но я думаю, нет. Потому что был в это время в Европе человек, который хотел войны России и Турции еще сильнее, чем царь. Это шведский король Карл. Он хотел войны, чтобы отомстить русским. Но ни одного своего солдата у Карла не было. Говорят, что он долго уговаривал визиря пойти войной на Москву, имея во главе турецкой армии его, Карла! Заманчиво, не правда ли? Наверное, туркам очень хотелось вернуть Азов… Но и начинать войну, разрывать договор о мире с московитами им не хотелось. Однако война все-таки случилась и требуется найти ответ на вопрос: кто же эту войну сделал? Я полагаю, что это некий весьма хитрый человек сделал так, что царь Петр сам объявил войну туркам. Мне думается, что это даже не один человек. Их было несколько. И все они на разные голоса принялись уговаривать царя. И говорили, скорее всего, так: «Вот и наступил этот великий момент, когда русский царь Петр может совершить очень многое в одной войне: уничтожить навсегда крымскую опасность для своей страны; твердою ногой встать на Дунае; выйти в Черное море и построить где-нибудь на ее берегу третий большой морской порт – вместе с Архангельском и Санкт-Петербургом; помочь христианам на Балканах; а также сделать еще очень много пользы для своей великой страны и даже всей Европы. Такие слова говорились чаще всего и скорее всего людьми из Англии, Австрии и Франции. Что это были за люди – я не знаю. Я думаю только, что они должны были пользоваться полным царским доверием. И не обязательно, чтобы они были иностранцами. Могли быть и свои – подкупленные. Я не знаю, что это за люди, но главная гадость идет от шведского Карла и от французов. Карлу поражение Петра нужно было как воздух. Я слышал, что когда шведский король сидел в Бендерах, окруженный турецкими ятаганами, царь Петр не один раз просил турок выдать ему Карла за деньги. Говорили о гигантской сумме в 300 тысяч серебром. Но турки Карла не выдали. Говорят, что король больше своей смерти боялся выдачи русским. Болтали, что Карл даже плакал и говорил, что позора не вынесет, что царь прикажет посадить его в железную клетку и станет возить по Европе и по своим варварским землям, а звери-подданные будут платить деньги, чтобы поглазеть на гордого Карла в клетке. Но я думаю, что шведский король не только плакал; он еще изо всех сил старался убедить султана и великого визиря, что война против России при участии его, Карла, может дать туркам не только победу, но и множество выгодных для них последствий. И французы также много говорили султану в пользу войны против Петра. И вот – результат: Порта разрывает дипломатические отношения с Москвой. Царь немедленно увидел в этом враждебный шаг, а ненависти к туркам у русских всегда было и есть сколько угодно. И главный ее источник – Крым. Селим-Гирей, как и все его предки, постоянно угрожал русским землям. Так была приготовлена последняя русско-турецкая война. Приготовлена не в Москве и не в Стамбуле, а в Бендерах и в Париже. Не знаю, так ли все, но, похоже, что так. Война началась. Стратегически (я все-таки думаю, что имею право рассуждать над картами не как поручик, а, по крайней мере, как полковник – даже если и рискую показаться тебе, Вилли, самонадеянным балваном) все началось, когда обе армии принялись с двух сторон бежать к Дунаю. Но туркам бежать к Дунаю было намного ближе; они добежали раньше и взяли переправы. А далее все пошло совсем не так, как хотелось бы царю. Через Прут мы переправились и даже уже начали походное движение от правого берега, как вдруг впереди по фронту и на флангах показались турки в огромном количестве. Русская армия и молдаванские «воины» господаря Кантимира – это было в целом едва ли намного больше сорока тысяч. Турок было в пять раз больше. Нынче в России можно услышать о том, что турок было в десять раз больше. Это – невозможно. Но и двести тысяч против сорока – это очень много. И даже если бы русские солдаты до того трижды победили шведов под Полтавой, разгромить такую массу турок даже этим русским героям было не под силу. Несколько позже после возвращения знакомые офицеры рассказывали мне, и я, зная их как честных служак, не могу им не поверить, что отправляя наших парламентеров с предложением мира к визирю, царь Петр был готов отдать султану очень многое: и Азов, и часть южного побережья Балтийского моря, и даже – Псков! Только свой обожаемый Петербург и побережье Финского залива царь отдавать не хотел. Но слава Всевышнему, счастливые победой турки удовольствовались совершенно намного меньшим: Азовом и русским обязательством не вмешиваться в польские дела. Конечно, царя разбирала немалая досада: ведь поляки злили Петра своею изменчивостью и были для него источником постоянной головной боли. Быть может, он не прочь был бы совсем убрать Польшу с карты, вовсе съесть её в содружестве с другими любителями такого рода еды. Едоков на польский пирог было достаточно: и сама Россия, и Австрия, и Пруссия, и Саксония и кое-кто еще. Отсутствием аппетита никто из едоков не страдал. Однако, автор письма, начал уже повторяться. Автор устал, а раз так – то пора и заканчивать, хотя можно было бы написать еще кое о чем. До свидания, мой дорогой и превосходный друг Вилли! Желаю тебе найти богатую невесту и много прекрасных успехов во врачевании с помощью великолепных лекарств, которые вы, господин аптекарь, приготовляете. Обнимаю тебя. Твой друг Курт. 29 Итак, мир с Турцией был подписан 12 июля 1711 года. Настроение у царя было ужасным. Единственным светлым пятнышком в сплошной черноте его монарших размышлений тогда была предстоящая свадьба сына Алексея. Она должна была иметь место в середине октября 1711 года в небольшом городке Торгау на Эльбе. Любой, кто хоть немного знает новейшую историю Европы, может легко ответить на вопрос, чем известен город Торгау. Совсем рядом с ним, на берегах Эльбы в конце военных действий в Европе во время Второй мировой войны встретились американские и советские войска. Даже в 1977 году в Торгау было 22 тысячи жителей. Сколько их было в 1711 – автор точно не знает, но, наверняка, раза в два меньше. Однако кустари-стекольщики здесь уже жили и работали и доставляли городку некоторую известность. Но для не весьма громкого торжества – свадьбы почти безызвестной немецкой девчонки-герцогини и наследника российского престола это было самое подходящее место. Почему он был избран для свадьбы? Прежде всего, потому, что здесь находился дворец польской королевы и жены Курфюрста Саксонского Августа II Сильного; при ее дворе София Шарлотта воспитывалась. Король польский потерпел фиаско. Мы уже несколько раз об этом говорили, но как бы, между прочим. А дело, собственно, вот в чем. Вступая в союз с Петром против Карла XII, Август никак не предполагал, что на первых порах успехи шведов будут столь велики, а поражения русских – столь ужасны. Сам же он со своими саксонцами никакой значительной силы не имел и был дважды разгромлен Карлом – при Клиссове в 1702 году и при Пултуске в 1703-м. Польский сейм лишил его польского трона; чтобы оставить за собой Саксонию, Август должен был заключить с Карлом мир в Альтранштедте в 1706 году, в сущности, сепаратный, чем реально предал своего союзника Петра. Но после победы русской армии под Полтавой, Август, опираясь на Саксонию снова выступил против Швеции, был прощен Петром, а в 1719 году снова получил польский трон. Но в 1711 году надобно было активно задабривать и делать разные услуги Петру I. Дворец в Торгау, да отчасти и сама невеста для царевича – и были услугами Августа Петру… Впрочем, Дворец – это сказано весьма сильно. Он находился недалеко от площади с ратушей, но находился он там потому, что его еще нужно было найти. Ибо среди окружающих строений почти не выделялся. Обыкновенный двухэтажный состоятельный дом. Побольше соседних. И окон, правда, побольше, чем в других домах. И крытый фасадик, очень, впрочем, скромный. Дом несколько выделяла и железная кованая ограда, и совсем небольшая зеленая лужайка. 30 14 октября здесь и сыграли свадьбу Софии Шарлотты и Алексея. Свадьба – это всегда гости, шум, вино, музыка… Веселье, одним словом. Но на этой свадьбе веселья было совсем немного; и лошадей и экапажей – тоже. И музыку с улицы почти совсем не было слышно: все окна и двери приказано было плотно закрыть. Немного было и гостей. Немного, но были. Например, знаменитый философ и математик Готфрид Вильгельм Лейбниц. Он ездил в Торгау, но не для того, чтобы поглазеть на молодых, а «для того, чтобы видеть замечательного русского царя». И немало других гостей явились в Торгау для того же. Но – как объект для восторженного любопытства Петр на свадьбе сына интереса не представлял, ибо был предельно мрачен. Вероятно, сказывалась еще полученная на Пруте встряска. Поднять настроение Петру на свадьбе пытались многие, но безуспешно. 17 октября царь уже покинул Торгау. И сыну приказал у новой родни не засиживаться, а немедленно ехать в Торн – контролировать заготовки провианта и фуража для русского военного контингента в Померании. Поэтому и многих дней веселья не получилось. Торжество, фактически, свернули. 31 Нам было бы интересно понять и то, как изменилась жизнь жениха и невесты с женитьбою и замужеством. И мы еще будем подробно об этом говорить. Пока же заметим, что жених и невеста первоначально были преисполнены самых радужных ожиданий. Но уже почти сразу после торжества Алексей Петрович отзывался о молодой жене так: «Жену мне на шею чертовку навязали; как к ней не приеду, все сердитует и не хочет со мной говорить». Разочарование постигло и невесту. Характерно, однако, что упомянутую «чертовку» берет под защиту Казимир Валишевский, для которого все было ясно, как день, но по-своему: «Некрасивая, с лицом изрытым оспой, длинной и плоской талией, Шарлотта была прелестной женщиной, несмотря на такие физические несовершенства, но совершенно не такой женой, о какой мечтал для Алексея его отец. (Заметим, что здесь К.Валишевского совершенно не занимает вопрос о том, о какой же жене мечтал сам Алексей Петрович. – Ю.В.). «Бледное, слабое, грациозное создание, на которое жалко было смотреть, как оно запуталось, словно птица в западне, охваченная мрачной подготавливающейся драмой, неспособная защищаться и даже понять, что случилось. Шарлотта умела лишь страдать и умереть». Казимир Валишевский, почти всегда явный или тайный ненавистник русских, этой отличной яркой тирадой дает нам понять, что невеста была обречена стадать и умереть страшною смертью. Но автор не будет торопиться поддерживать здесь Казимира Валишевского. Автор только скажет, что брак случился, был заключен. И ничего более.Часть четвертая
повествующая о том, как прошел супружеский период в жизни царевича Алексея Петровича – отца семейства и пока еще наследника престола – от свадьбы осенью 1711, до смерти жены осенью 1715года. 1 Первый супружеский год жизни царевича Алексея Петровича и его молодой жены Софии Шарлотты оказался очень важным для них: в продолжение его молодые муж и жена избавились от большей части первоначальных иллюзий в отношении друг друга. А интересно, какие иллюзии были у царевича Алексея Петровича по поводу жены, и были ли? Были, были! Первое время Алексей Петрович не терял еще надежду – превратить жену в православную. Вопросами на эту тему царевича одолевали уже гости, приехавшие Торгау, а, может быть, кто-то – еще и раньше. Он отвечал; и уверенности у него тогда было много, даже слишком: «Я ее теперь не принуждаю к нашей православной вере; но когда мы приедем с нею в Москву и она увидит нашу святую соборную и апостольскую церковь и церковные святым иконам украшения, архерейское, архемандричье и иерейское ризное облачение и украшение и всякое церковное благолепие и благочиние, тогда, думаю, и сама без принуждения возжелает соединиться с православной Христовой церковью». Автор должен признаться, что надеждам этим сбыться было не суждено. С другой стороны – и у Софии Шарлотты, смеем заметить, тоже были по поводу мужа иллюзии. Ей первоначально очень хотелось сделать из него образцового кавалера. Но – не получилось. И главным тормозом процесса стало то, что Алексей очень любил выпить. О том, что он «почти всегда пьян», дочь с горечью и не раз сообщала матери. Появилось и безденежье. Причем, сколь удивительное, столь и жестокое. Приходилось занимать. В апреле 1712 года Шарлотта, например, заняла пять тысяч у А.Д. Меншикова. У Меншикова! У того, с которым у Алексея уже началась тяжелая, без шансов к примирению вражда, которая оказала влияние и на историю России. Сначала были – что-то вроде сплетен. Болтали что на свадьбе царевича, за столом, глядя прямо в глаза невесте (причем, жених сидел рядом), Меншиков говорил, сладко улыбаясь, Шарлотте, и Алексей все слышал: – Царицей стать норовишь? Ну, ну, а ведь у нас рябых-то цариц, поди-ко, николи не бывало… Вот, ужо погоди, Наталья Алексеевна тебя в ежовые рукавички возьмет, тогда поохаешь»… Алексей немедленно, сошел, что называется, с лица, побледнел. Шарлотта же, будучи девушкой проницательной, сразу догадалась что этот Menschikoff говорит ей обидное… А муж сидит рядом, краснеет и молчит. – Что он сказал? – прошипела она Алексею на ухо, покрывшись пунцовыми пятнами и с силою теребя веер. – Он меня оскорбил? Так? Почему Вы молчите? Ведь он меня оскорбил, да? Алексей ничего на это не ответил. Но это, как мы уже сказали, почти сплетня. Может, этого эпизода и не было. А вот что было. Современный исследователь Михаил Рыжиков приводит скандальную перепалку Алексея Петровича и Меншикова, имевшую, так сказать, место, скорее всего в Эльблонге, в ставке Светлейшего, куда наследник должен был часто приезжать по делам снабжения русских войск. М. Рыжиков заметил, что перепалку эту опубликовал впервые «старейший российский историк Петровской эпохи Николай Иванович Павленко». Приводим этот эпизод целиком: «Однажды, во время устроенного Меншиковым обеда, на котором присутствовали офицеры дислоцированной в Померании армии, в том числе и царевич Алексей Петрович, зашел разговор о дворе Шарлотты. Меншиков отозвался о нем самым нелестным образом: по его мнению, двор был укомплектован грубыми, невежественными и неприятными людьми. Князь выразил удивление, как может царевич терпеть таких людей. Царевич встал на защиту супруги: раз она держит своих слуг, значит, довольна ими, а это дает основание быть довольным ими и ему. Завязалась перепалка. Меншиков возразил: «Ты слеп к своей жене, она тщеславна». Царевич воскликнул в ответ: «Знаешь ли ты, кто моя жена, и помнишь ли разницу между мной и тобой?!» Меншиков: «Я это хорошо знаю, но помнишь ли ты, кто я?» Царевич: «Конечно, ты был ничем, и по милости моего отца ты стал тем, что ты есть» (Подчеркнуто нами – ЮВ). Меншиков: «Я твой попечитель, и тебе не следует со мною так говорить». Царевич: «Ты был моим попечителем, теперь уже ты не мой попечитель, я сам умею позаботиться о себе, но скажи, что у тебя против моей жены?» Меншиков: «Что у меня против нее: она высокомерная немка, и все оттого, что она в родстве с императором, но от этого родства ей впрочем, будет мало проку, а во-вторых, она тебя не любит, и она права в том, ибо ты обращаешься с ней очень дурно; кроме того, ты своим видом не можешь возбудить любви.» Царевич: «Кто сказал, что она меня не любит? Я очень хорошо знаю, что это неправда, я ею очень доволен и убежден, что и она мною довольна. Да сохранит Господь ей жизнь, я буду с нею очень счастлив». Меншиков: «Я своими глазами убедился в противном, она тебя не любит. Плакала она, когда ты уезжал от досады, видя, что ты ее не любишь, а нисколько не от любви к тебе». Царевич: «Не стоил ты того, чтобы на нее смотреть; ее нрав очень кроток, и хотя она не моей веры, должен однако, сознаться, что она очень благочестива; что она меня любит в этом я уверен, ибо она ради меня все покинула и в том тоже я уверен, что она честна; впрочем не удивительно, что ты так говоришь, ибо ты судишь об имперских княжнах по тем, которые у нас, и особенно по твоей родне, которая никуда не годится, так же, как и твоя Варвара (свояченица Меншикова – НП). У тебя змеиный язык и поведение твое беспардонно. Я надеюсь, что ты скоро попадешь с Сибирь за твои клеветы; моя жена честна, и кто впредь мне станет говорить что-нибудь против нее, того я буду считать отъявленным своим врагом». Царевич велел наполнить бокалы, выпить за здоровье кронпринцессы, и все офицеры бросились к ногам царевича» Скорее всего, и Меншиков тоже понял: раздувать пожар конфликта ему было не с руки. Но позиции сторон определились довольно четко и позиции эти были враждебными. Правда автор, вместе с Михаилом Рыженковым сетует, что Н.И. Павленко молчит об источнике, откуда взята эта история – скорее всего, потому молчит, что источник ненадежный. Но факт есть то, что жестокая ненависть между Меншиковым и царевичем разгоралась, и началось это в 1712 году. Не раньше. До 1712 года своего отношения у Меншикова к Алексею не было, а было только исполнение воли Петра. Когда и почему у Меншикова появилось собственное отношение к наследнику – об этом мы скажем. Но позже. 2 Так прошел почти год. Царевич гонял туда-сюда по Европе. Заезжал даже в Россию, занимаясь по воле отца лесозаготовками для флота, достигая даже Финляндии. А София Шарлотта изнывала без денег – чаще всего в Эльблонге, на глазах у Меншикова. Был и выход – уехать в Россию, где жену наследника очень ждали. Но ехать туда ей не хотелось. И не потому, что это было и далеко и страшно, хотя и поэтому тоже. А большей частью потому, что от первоначальных восторгов молодым мужем н ичего не осталось . Ведь что она писала матери вначале? – «Царевич окружил меня своею дружбой». Так вот: чуть спустя времени никакой дружбы уже не было. 26 ноября 1712 года – спустя менее года после свадьбы, дочь писала матери уже совсем другое: «Мое положение гораздо печальнее и ужаснее, чем может представить себе чье-либо воображение. Я замужем за человеком, который меня не любил, и теперь любит меня меньше чем когда-либо». Она в горести продолжала жить в маленьком портовом городке Эльблонге в Данцингской бухте, совсем рядом от оскорбителя Меншикова. И в добавок Алексей опять уехал Бог знает на сколько времени в эту страшную Финляндию, а когда вернется – неясно… И она, наконец, приняла решение. Уехала. Почти совершенно без денег, спасая себя отъездом, в сущности, от голода и злейшего несчастья одиночества. Но не в Петербург. Потому что Петербурга она боялась еще больше чем Эльблонга с Меншиковым. Она уехала домой к родителям в Вольфонбюттель, в милый ее сердцу с детства родной дом – замок «Зальцзаум», не предполагая, что будет потом. 3 Дочь приехала домой! Но когда первые, самые горячие радости по поводу приезда обожаемой Шарлотточки миновали, и она рассказала, вся в слезах, почему приехала, радость родительская исчезла немедленно. Отец Шарлотты – Людвиг-Рудольф, Великий герцог Брауншвейгский, человек и образованный, и умный, и опытный, сразу понял, что «отъезд» его дочери от мужа может обозлить царя. А это – уже скандал. И перерыв в поступлении столь необходимых субсидий из Петербурга. И поэтому, хотя и после некоторых раздумий, но он сказал определенно, что ей нужно ехать в Россию. Ослушаться отца дочь не посмела, но стала откровенно тянуть время, оттягивая отъезд под всякими предлогами: то ей неможется, то не все платья готовы, то нужных денег еще нет, то заболела любимая служанка, а без нее, здоровой, она ехать не хочет; то придумывалось еще что-нибудь, неважно что, лишь бы потянуть, остаться дома еще на месяц, на неделю, еще на два дня и т.д. Таким вот образом Софии Шарлотте удалось протянуть с отъездом в сущности до весны. И, она, скорее всего, продолжала бы тянуть и далее, как вдруг… 4 Как вдруг в «Зальцзаум» приехал… сам царь Петр – тесть, сват и благодетель. Он приехал только с несколькими людьми; он изо всех сил показывал что заехал по пути, без причины, по-родственному. Но, думается, все же, что царь приехал по – тревоге, по письму. По чьему письму? Ответ на этот вопрос есть: скорее всего, по письму Меншикова. Потому что написать такое письмо – была прямая обязанность Александра Даниловича. Если бы Меншиков письмо не прислал, ему грозили бы не малые неприятности. Но вот вопрос – что он в том письме написал? Автор не знает. Но догадывается. В письме Светлейший постарался изобразить негативно обоих: и Алексея, и Шарлотту. Но особенно досталось Алексею Петровичу, ибо Александр Данилович уже начинал реализовать собственную политику в отношении престола. Об этой политике у нас еще будет время поговорить позже. А пока вернемся к визиту Петра к новым родственникам. Несмотря на неожиданность визита, его приняли очень хорошо. С этой стороны у свекра и свата никаких претензий не было и быть не могло. Претензии были к снохе, но их Петр ни в коем случае не должен был показывать . Показывать надо было совсем другое. Показывать надо было то, что за обеденным столом в Большой столовой Зальцзаума восседал не страшный и дикий властелин неведомой Московии, а приятный, сильный и веселый мужчина, от которого не исходило никакой опасности. – Боже мой, как у вас здесь хорошо! – говорил царь, оглядывая стены и потолок Большой столовой. – Тихо, покойно. Никакого шума. Из под родительского крыла выбираться не хочется… Так, да? А ведь надобно. Алексей мой – мальчик не плохой… Денег, правда, держать не умеет еще. Но молодые – все не умеют. А как денег нет – вот она и туча на небе. Ведь так? Я это понимаю. Петр продолжал говорить что-то успокоительное на своем полу голландском – полунемецком языке, который, хотя и с напряжением, можно было понять. И София Шарлотта глядела на гостя чуточку со стороны (впрочем, он и к ней поворачивался довольно часто) и думала, что, пожалуй, что и врет отец, рисуя Алексея мягким, легко уговариваемым человеком, который и гневаться как следует не умеет, и поэтому очень часто молчит. Все – неправда. Умеет Алексей и громко кричать, и ногами топать в гневе, и тарелки дорогие об пол колотить… Все умеет. Но Бог мой, как же хорош был царь в тот раз в Вольфонбюттене! Он смеялся и шутил не переставая, называл ее Софию Шарлотту «милой доченькой», рассказывал о том, как бурно строится Петербург, и что непременно наступит то время, когда в новую русскую столицу будут приезжать с великим удовольствием, и жить в ней будет не хуже чем в Амстердаме или даже в Париже. Шарлотта глядела на него во все глаза и улыбалась против воли: настолько невозможным ей представлялось все то, что она слышала от русского царя и своего свекра. Конечно, можно было сразу погасить все царское благодушие, расскажи она тут же за столом, как Алексис однажды запустил в нее, будучи пьяным, башмаком, снятым с ноги своей, и захохотал мерзко, поскольку удачно попал. Но, как хорошо воспитанная женщина, она этого делать не стала, наоборот подумала, правда, несколько удрученно: ехать ей в Россию не миновать, и, как видно, скоро. «Поеду, – решила она. – Поеду, хотя и не знаю, что там со мною будет. Видно, так и Бог хочет. А Бога гневить нельзя». 5 Царь уехал из Вольфенбютелля, может быть, дня через два-три, совершенно обаяв хозяев – своих новых родственников и щедро одарив всех деньгами. Причем о том, сколько он дал снохе не узнали ни отец, ни мать, ни, даже позже Алексей. Шарлотта считала, что поступила весьма и весьма благоразумно, оставив большую часть полученных от свекра денег по пути в Петербург у франкфуртского банкира Авеля Файга. О том, что она сделала именно так, сказала уже после смерти Софии Шарлотты ее матери любимица дочери, камеристка Курци. Когда же, через какое-то время после смерти дочери, мать поехала во Франкфурт на Одере к тому Файгу, банкир без Шарлоттовой расписки даже не стал долго разговаривать и, хотя и учтиво, но твердо держа мать под локоть, вывел ее на улицу и улыбаясь, попросил больше не появляться. Сколько дал царь Софии Шарлотте неизвестно. Скорее всего – немало. Но все осталось в кармане у Файга. А расписку дочери – как ни искали – так и не нашли. 6 Итак, София Шарлотта решилась ехать в Петербург. Стояло лето 1713 года. Шарлотту сопровождали все оговоренные в брачном контракте слуги. Ну или почти все. В любом варианте это было более сотни человек разного возраста и пола. Двигались не спеша. Потому что даже уже начавшуюся поездку Шарлотта так же изо всех сил старалась замедлить. По ее сведениям и мужа в это время в новой столице не было. Он по воле отца опять где-то находился и что-то исполнял. Кажется в этой… в Карелии. Или в Финляндии. Кронпринцесса специально географию не изучала. Знала что обе эти страны – северные, и находятся так далеко, что зима в них никогда не заканчивается и что именно там живут те самые гипербореи, о которых писал еще отец истории Геродот. А Петр, уехав из Вольфенбюттеля, писал с дороги Алексею в Финляндию: «Зоон! Я только от жены твоей. Она – жива и здорова и обретаетца у мамки с тятькою в своем Волчьем месте и она ныне – зело в большой обиде на своего муженька; а я – хвалил тебя и ее сколько мог, и немало денег дал, штоб она обиды те хотя для виду забыла. Она по слухам уже выехала к нам в Петербург, хотя и не вельми торопитца. По получении сего езжай как мога скорее домой и чтоб я ни слова о досадах меж вами и в малости не слыхал более, хотя и догадую, что виноват более ты – тихоня жерсткосердный – весь в мать свою негодную. На любовь отпускаю тебе не более недели без дороги. А как неделя пройдет, немедля езжай сызнова – на Старую Русу и Ладогу – сам знаешь зачем. Vater Peter». 7 Алексей Петрович получил это письмо отца будучи на лесозаготовках «у чухни» – т.е. Финляндии. И чего там сомневаться – был тому письму несказанно рад. Даже отцовское обвинение в жесткосердии его, что называется, не заце-пило: настолько рад был он самой возможности скрыться, хотя и на время, от этих ужасных лесозаготовок для флота, весьма напоминавших адское наказание. Но нельзя сказать, что он был обрадован предстоящим свиданием с женой. Ехал и думал: «Что скажу ей? Что она люба мне? Так ведь не поверит. Я когда останний раз уезжал, в глаза ей сказал – кабы не отец приказал, не женился бы на ней николи. И она тогда – тоже не смолчала, словно и не принцесса была, а вовсе какая трактирщица… Сколько времени с разъезду минуло? Больше полугода, поди… Я, пожалуй, что и остыл… Увижу ее – улыбаться стану… а она? Станет ли? А то – красными пятнами по лицу пойдет – поговори тогда с ней… И есть ли у ней еще деньги, какие отец дал, и сколько? А, может, уже нынче письмо ему написать, чтоб денег еще дал, дабы, елико возможно будет ссоры неминучие отдалить… Да надобно еще сказать ей, не забыть – что мне Гизен-барон говорил: что-де, в нашем браке не до любви, а расчет державный раньше всего высчитан. Батюшке, вишь ты, союз с Кесарем весьма нужон. Потому нам с нею терпеть надобно… Да, рассудить коли, много ли монархов жен своих любят? Ведь на глаза да губы, стать и нос не глядят, когда государские интересы соблюдать приходится… Ужли не поймет? Главное, что бы роды успешны были, да чтоб мальчик родился. Тогда то уж верно отец успокоится, рычать на меня, аки зверь перестанет. Надобно молиться непрестанно, просить Пресвятую Богородицу, чтоб мальчик народился. И Софью тоже просить, чтоб и она лютерского своего Бога о сыне молила… Тогда, может, не станет отец меня боле гонять из конца в конец земли… Да… Ну, а как девчонка родится, тогда – что? Тогда все по старому будет. Она – опять уедет. А я – опять у Богом забытых чухонцев надзирать со с тщанием, как сосны к корабельному строению годные, на лошадях без дорог по грязи адской непролазной к рекам для сплаву вывозить станут. Глаза бы мои всего этого не видали!» 8 А София Шарлотта, между тем, двигалась к Санкт-Петербургу. Хотя правильнее было бы сказать они двигались. Потому что поезд принцессы состоял более чем из трех десятков карет и повозок. Во время почти всей поездки погода стояла не столь ужасная, как принцесса о здешней погоде слыхала; наоборот, все было совершенно великолепно. Вовсю на чистом голубом небе с редкими облачками сияло солнце. Давно проехали Нарву. Европейская жизнь закончилась. Дорога пошла такая тряская, что ни о чем кроме нее, проклятой, не думалось. Курци даже умудрилась на ухабе больно прикусить язык. И ночевать под крышами больше не ночевали. У русских в домах, все равно, богатых ли, бедных ли, свежих и чистых иноземцев ожидало множество клопов. Так что ночевали в шатрах и палатках, для чего каждый вечер разбивался целый лагерь, а конвойные русские драгуны, которые днем двигались верхами, по ночам караулили, выставив для этого парные секреты. Крон принцесса шутила по сему поводу, что она и ее люди, подобно римскому войску, каждую ночь ставят новый лагерь, чтобы быть в безопасности. И причины для такой предосторожности были: хотя и шведов уже рядом не было, но всякого роду лихих людей, как говорили, обреталось вокруг немало. Любая предусмотрительность совсем не была излишней. 9 Санкт-Петербург начинался постепенно, из многого слепленного абы как временного строения: складов, казарм, в которых якобы жили работные люди, хотя сюда они приползали, усталые, только ночевать. Караван вольфенбюттельский старательно объезжал их стороной, справедливо опасаясь грязи или какой еще заразы. Лекари уверенно говорили Софии Шарлотте, что тиф отсюда не выводился. Собственно, Петербург пока еще был и не город даже, а просто одна гигантская стройка; и весь день над ним стоял неумолкаемый строительный шум. По мере продвижения появлялись уже и иные, видом своим не работные люди, одетые, кстати сказать, весьма разно: видны были и камзолы, и военные мундиры, и дамские платья, и что попроще: платки и шапки. Сначала люди эти были видны порознь; потом вдруг как то оказалось, что они уже как бы стояли по обе стороны дороги которая при пристальном рассмотрении оказывалась уже и не дорогою, а несомненно улицей, поскольку видны были уже и прочные дома со стеклами в окнах. Некоторые из этих людей приветливо улыбались, что-то кричали и махали руками. Но именно некоторые. Из чего можно было сделать заключение, что их собрали не совсем по своей воле, а специально встретить жену царевича. София Шарлотта сразу это поняла. И поняла, что надо было улыбаться в каретное окно и приветливо махать ручкой, что и делалось – весьма старательно. Но вот люди эти стали толпой, толпа стала гуще, а потом, вдруг, словно бы сразу исчезла. Глазам путешественников предстало даже что-то похожее на площадь. А на площади – выстроенный по голандски двухэтажный дом с довольно большими окнами на втором этаже. На первом – окна были поменьше. В центре же первого этажа наличествовал даже весьма приличный подъезд с лепниной по верху и с боков, к которому с двух сторон вел пандус. Причем, крыша над подъездом была устроена так, что подъехать в карете почти в плотную к дому можно было вовсе не опасаясь дождя или снега. 10 Под кровлей у подъезда, на площадке у дверей, в кресле сидела женщина. Позади нее и с боков стояли и сидели же еще люди. Картину эту увидивши, София Шарлотта, конечно, взволновалась. Пока ее карета описывала по площади полукруг и останавилась перед ступеньками крыльца, устланными бордовой ковровой дорожкой, кронпринцесса прикидывала про себя – что и как будет делать, ступивши из кареты наземь. Никто и ничего не объяснял Софии Шарлотте. Что могла объяснить та же Курци – маленькая хохотушка, которая ехала вместе с госпожой и умиляла ее своим полудетским видом и вполне взрослыми туалетами. (В этом противоречии и состоял основной смысл ее существования) – от самого Вольфенбюттеля? Но ей ничего не нужно было объяснять. И без подсказчиков ей было понятно, что в удобном кресле у дверей настоящего голландского дома в этом, пока еще даже и не полугороде, а просто – в большой стройке – Санкт-Петербурге, сидела новая жена царя. Не царица, а новая жена только. София Шарлотта хорошо понимала эту разницу. Поэтому, как только разодетый как куколка паж, открыл с поклоном дверцу кареты, София, призвав шепотом своего лютеранского Бога в помощники, легко выпорхнула на дорожку, которая очутилась как раз под нижней ступенькой выдвижной подножной лесенки – с твердым намерением так же легко взлететь на крыльцо, но сделать этого ей не удалось. Потому что, не смотря на некоторую полноту жена царя гостью опередила, встретив ее на ступенях. Едучи в Россию, София Шарлотта успела убедить себя в том, что новая жена царя, которую теперь звали Екатериной, хотя и не перестала быть в прошлом прачкою, ныне, в сущности, царица, и поэтому, даже если от нее за милю будет вонять бельем и щелоком, вести себя с нею надлежит как-будто она царица, и непременно поцеловать край ее одежд. Чего бы это не стоило. Почему? Потому что это должно быть приятно Его царскому Величеству. Но Екатерина высокую гостью снова опередила. Она не только не позволила поцеловать край своих одежд, но, наоборот, раньше сама успела обнять и расцеловать дорогую гостью. – Добро пожаловать! С приездом домой, моя дорогая! – сказала Екатерина по немецки. – Здравствуйте, Ваше Величество! – почтительно, но с полным достоинством ответила принцесса, хотя отлично знала, что именовать только жену монарха «Величеством» есть вопиющее нарушение этикета. Но поговорку «Лучше перекланятся, чем недокланятся» знали и в XVIII веке. Все было сказано правильно: София явно увидела как после ее слов лицо Екатерины зарделось от удовольствия. Но ощутить в полной мере хотя и только начальный но успех, гостье не удалось. Потому что она тут же ощутила под своим левым локтем неожиданно-сильную руку Екатерины: если бы гостья захотела освободится, то ей бы это не удалось. 11 А за стеклянными дверями было тихо и спокойно. Уличного приветственного шума в доме слышно почти не было, но зато – густо пахло свежесрезанными оранжерейными цветами, которые в роскошных букетах стояли в высоких напольных вазах из мейсенской белой глины. Женщины сели в роскошные кресла возле небольшого китайского столика на котором красивою грудою так же лежали свежее срезанные сильно пахнущие цветы. Перед, тем как заботливо усадить Софию Шарлотту в кресло, Екатерина, не особенно стремясь укрыть взор, с легкою улыбкой скользнула взглядом по животу высокой немецкой гостьи, и, видимо, осталась рассмотрением сей картины совершенно довольна. Потек неспешный разговор. Из него наша принцесса быстро поняла, что дом, в котором они сейчас находятся – это дом царской сестры Натальи Алексеевны и что она, София, как жена царевича Алексея Петровича, будет здесь жить – гостьей тетки мужа. Говорила бывшая прачка по-немецки совсем неплохо, значительно лучше Алексея. Речь ее была не быстрой, но учтивой, а тон – вовсе не заискивающий, а только ласковый. Из недлинного ее монолога София Шарлотта узнала, что к приезду ее все готово, что слуг разместят как следует быть, и что Алексея ожидают здесь с часу на час. При этих словах София улыбнулась, стремясь этим показать Екатерине, что весть о скором явлении мужа ее безмерно обрадовала. Но Екатерина была женщиной умной, наблюдательной и информированной. От Петра она кое что о реальных отношениях между молодыми мужем и женой знала. Поэтому она тотчас сообразила что улыбка у Софии Шарлотты – в полном смысле слова необходимая и именно по этому на лице долго не задержалась. На лице более всего было заметно усталость. И тогда, не тратя времени на уговоры, Екатерина повела сама жену пасынка своего в опочивальню, где слуги ее раздели и уложили отдохнуть после нелегкой дороги. 12 Однако она сразу не уснула, хотя усталость у нее, конечно, была, и не малая. Сон к ней какое то время не шел, словно его где то специально задерживали, что бы она могла кое о чем поразмыслить. Итак, она лежала и размышляла. Прием был хорош. Начало неплохое. Хорошо так же и то, что Алексис скоро приедет. Очень хорошо и то, что жить они будут при немалом числе свидетелей – от пробуждения до отхода ко сну. На супружеские раздоры останется только ночь. Но и ночью они должны постоянно помнить, что за дверями всегда полно наушников. Поэтому надо изображать благополучную жизнь благополучных супругов. Иначе Его Величество будет очень недоволен. Она не должна этого допустить. Тем более что Алексис боится отца – как огня. Даже больше. Он перед отцом буквально трепещет. Это она поняла еще до свадьбы. Следственно, надо как можно реже уединяться. Следует постоянно заботиться о том, чтобы они днем вдвоем не оставались. Что бы всегда рядом был кто-то третий. Тогда Алексис будет, хотя и против своей воли, удерживаться от ругани. Это – во-первых. А во-вторых, еще вопрос – кто родится. Если Бог даст сразу сына, это будет лучше всего. Тогда дед внука в обиду не даст, а значит и сноху защитит. Хуже, если родится девочка. Тогда придется терпеть еще – до вторых родов. А если и тогда девочка, то и до третьих. И более. «Пока сына не рожу… Ужасно… Долго ожидания я не выдержу». От острой жалости к себе София Шарлотта горько заплакала. И утешить ее было некому. Но слезы неожиданно помогли. Она уснула. Это произошло уже во второй половине дня. Снилось ей бесконечная дорога лесом, которой она ехала действительно совсем недавно в Польше. Было тихо и покойно. То была местность полного контроля русских войск. Шведами даже и не пахло. И вдруг в этой тишине послышались громкие и злые мужские голоса: «Где она? Где она?» «Ах, – подумала она не проснувшись еще. – Это разбойники. Какой ужас. Они убьют меня!» И она проснулась в страхе. 13 Но это были не разбойники. Это был он, Алексис – в пыльном и грязном дорожном плаще. И обнимал он ее, сонную не снявши с рук даже перчаток, что было очень даже неприятно и неприлично. Но в дверях спальни уже теснились любопытствующие, и надо было немедленно изображать обоюдную радость. И София Шарлотта не нашла ничего лучшего, как засмеяться весело, потрепать его за ухо, воскликнув: «Ах Вы шалунишка! Где Вы пропадали столь долгое время!» И поцеловать. Так что на публику все было сыграно прекрасно. Это главное. И она была довольна. Не прошло и часу, как ее свели вниз, в столовую, где уже ожидал ее, показывая нетерпение, вымытый и чисто одетый Алексис. К столу вышли так же Екатерина и царевна Наталья Алексеевна, очень похожая лицом на брата-царя. Все пока было очень хорошо. И ужин был хорош. И общая беседа текла тихо и неспешно. И лакеи за спинами знатных едоков дело свое лакейское делали отменно. Можно было даже вообразить, что обедаешь в Дрездене, или в Берлине, или даже в Париже. Но время от времени София Шарлотта посылала мужу тревожно-внимательные взгляды. Как-то все станется, когда они будут вдвоем? Ведь из головы не выходил башмак, который он швырнул в нее и удачно попал… Между прочим, Алексей Петрович – тоже, хотя и весел был, и разговорчив, и глядел на жену влюбленными глазами, – тоже… думал. О чем? А кто его знает, о чем он тогда думал… Хотя уже тогда нашлись бы люди, которые много чего могли бы рассказать о пока еще неясных тайных помыслах Алексея Петровича. Просто так или за посулом не рассказали бы, а вот под кнутом язык бы у них развязался. Таким образом, каким он практически развязывался в действительности, когда в 1817 году в жизни царевича наступило время пыток. В 1712 и даже в 1713 году до этого времени было еще далековато. Но в любом случае – больше всего рассказали бы слуги, рядом с которыми Алексей Петрович помыслов своих не скрывал, и в выражениях – не стеснялся. Вот один такой случай. Лакей царевичев, Иван по прозвищу Большой, был случаю сему свидетель – от начала и до конца. 14 Случай произошел в то время, когда свадьбу в Торгау уже сыграли, царь-отец уехал, и сам Алексей тоже собирался ехать – к А.Д.Меншикову в Эльблонг. Настроение у Алексея Петровича было отвратительным. Завтракали. Иван Большой прислуживал Алексею и Шарлотте и просто не мог ничего не слышать. Нагрузившись сверх меры свежим немецким пивом, которое, как мы уже знаем, очень любил, царевич вдруг принялся громко витийствовать по-русски, в то время как жена его, ни слова по-русски не понимавшая, напряженно сидела против него и молчала – с непроницаемым лицом. – Кто ты такая? – выказывая некоторые актерские способности, спрашивал Алексей Петрович. – Обыкновенная рябая немецкая кукла, которую батюшке моему угодно стало выдать за меня замуж. Чего молчишь? Разве н-не так? Ах, да, ты ведь по-русски не знаешь… Ну дак, может, это и хорошо, что не знаешь…Кабы знала – таких бы мерзостей наслушалась, что твои розовые немецкие ушки давно бы уже… отвалились… И что из того, что по французски чирикаешь как сорока, а я – твоего поганого дойча до сих пор превзойти не могу, ошибки делаю, а ты, сука, над ними втуне хихикаешь? Как въеду тебе раза в рыло – так все и сладится. Слово мне поперек не скажешь; побежишь свинец прикладывать, да реветь в подушку… Гер-рманские государи, почитай, как есть, все – шваль и бедны как церковные крысы! А тут – счастье тебе такое привалило – царицей станешь!… Чести такой ради – надобно терпеть и слезы лить… Да ведь скоро только сказка сказывается… И не люба ты мне… Вот как стану царем Московским – возьму, да и сделаю с тобой, что батюшка с матушкой сделал – велю посадить тебя в монастырь под замок. Ни за что. Без вины. Тебя только за замком и держать надобно. Люди добрые уродства твоего ради бояться будут и пугаться, аки чудища лесного. И всех, кто тебяв жены мне приискивал – накажу. И Гизена, и Урбиха… Велю их взять в железа, пытать и головы рубить. Думаешь, не смогу? Думаешь, что я – рохля мягкотелая? Да я, коли хочешь знать, как батюшка, навить, занеможет, подняться на него могу! И люди для сего святого дела найдутся, и деньги сразу… сыщутся! У нас, коли хочешь ведать, и ныне еще немало имучих по старине то тоскуют, ждут, не дождутся, как батюшка умрет. А тут и я – вот он, пожалуйте! В таких вот, или похожих речах вконец сморило царевича и он, силою немецкого пива сраженный, так и уснул за столом, уложив голову свою среди тарелок и снеди выставленных к завтраку. Взял тогда Иван Большой, лакей, господина своего, царевича на руки (такой силы был человек) и отнес почивать. А следующим утром, проснувшийся в ужасном состоянии и с головною болью, царевич, охая, с мокрым полотенцем на голове и еще лежа в постели – допрашивал своего лакея. – Не досадил ли я часом кому вчерась – по пьяному то делу, а, Иван? – Нет, – отвечал Иван почтительно. – А не говорил ли я чего непотребного? – Не говорил. – Истинно так? Ох, а ведь и вправду сказать, кто пьян не живет…У пьяного всегда много лишних слов. Мне завсегда наутро – жаль, что хмельной много сердитую да напрасных слов говорю много… А ты, Иванушка, про те мои напраслины не говори никому. А буде, сказывать станешь, так и знай: тебе не поверят. Ты ведь лакей только, а я – царский сын и наследник. Понял, ты, рожа чумазая? Я запруся, а тебя всенепременно пытать станут. Вот страховито тебе будет… Понял, аль нет? 15 Внимание, читатель! В нашем повествовании появляется новый человек – и вовсе не придуманный автором. Причем, роль этого человека в дальнейшем развитии событий будет становится все более и более заметной. Человек этот – Александр Васильевич Кикин. Примерно с 1715 года, а, может быть, и несколько раньше, он появляется в самом близком окружении Алексея Петровича, и, час от часу играет в этом окружении все более и более значительную роль. Хотя на первый взгляд это в полном смысле слова это удивительно. Потому что до этого он, Кикин, входил в число ближайших – даже не то что бы сподвижников, а друзей-приятелей царя Петра. Поэтому нам и интересно посмотреть на жизнь этого человека, разобраться в мотивах радикальной метаморфозы его поведения, понять – что это был за человек, и какие события произошли в его жизни, что бы он, живший в атмосфере дружественнейшего расположения к себе со стороны Петра, превратился вдруг в ревностного сторонника Алексея и активнейшего участника опаснейшей интриги, направленной против царствующего государя. 16 Начинал он в составе знаменитой петровской к умпании вместе с А.Д. Меншиковым, Ф.А. Головиным, Г.И. Головкиным и А.А. Виниусом; был одним из знаменитых петровских «денщиков» больше того: Александр Васильевич, как мы уже поминали, был в составе Великого посольства, а в числе пасольских будучи, поработал еще и волонтером на верфи Саардамской вместе с Петром. Больше того: у Петра с Кикиным были особые отношения; писал Петр лично ему много, и тон тех писем был таков, что возникало определенное и устойчивое впечатление: пишет приятель приятелю. Вот как, например, писал Петр А.В. Кикину после возвращения Нарвы: «Я ничего не знаю, что писать, точно что недавно… учинилось, как умных дураки обманули» (разрядка наша. – Ю.В.). И в другом письме – по тому же поводу: «Ничего не могу писать, только то, что Нарву, которая четыре года нарывала, ныне, слава Богу, прорвало, о чем пространнее скажу сам.» Чувствуется по этим письмам, что Петра буквально распирает радость, но нужно обратить внимание на «свободный», далекий от официального тона, который мог позволить себе царь только в письме весьма близкому человеку, каким и был для Петра в то время Кикин. А вот еще письмо написанное в июле 1707 года, когда Петр опасно заболел. Царь пишет его опять-таки Кикину – третьего августа из Варшавы. О чем, прежде всего, говорит самый факт такого письма? Он говорит, что монарх особым образом расположен к Кикину. Судите сами. Но до этого письма важно довести до читателя и еще одно немало важное соображение. Ведь информация о состоянии здоровья главы государства, а тем более – о его реальной болезни, – есть информация, без сомнения, стратегическая, важнейшая. Кому угодно эту информацию ни в коем случае доверять нельзя. Стало быть, что? Стало быть в то время Александр Васильевич Кикин был явно для Петра не кто угодно. Петр это осознавал. И Кикину – доверял. О доверии Кикину говорит еще одно письмо. От 3 августа 1713 года – о гибели в жестоком шторме на Балтике трех русских галер. Сообщая Кикину об этом, Петр упреждает его: «Прошу о сем, так пространно не объявлять домашним моим». Стало быть, Кикин был не только деловым сподвижником Петра, но человеком близким дому, семье монарха, входившим в его дом во всякое время, могущим сказать нечто семейным, родным Петра Великого. Так кто же был этот Александр Васильевич Кикин? Быть может, он был храбрейшим военным, офицером, даже генералом, одержавшим много славных побед для блага своего государя? Нет, военным он не был. Кто же он тогда был? А вот неясно. Хотя… от чего же – неясно… Наоборот – очень даже ясно. Только удивительно. Настолько удивительно, что сам собою напрашивается вывод о том, что Кикин Александр Васильевич был у Петра Великого на исключительном в своем роде положении. 17 О предках и надежном прошлом рода Кикиных автор не знает ничего бесспорного, но направляет читателя к седьмой книге Сочинений С.М. Соловьева, который упоминает некоего Петра Васильевича Кикина, который, будучи «честного рода» в 1684 году был бит кнутом «за то, что девку растлил»; «да и прежде он, Петр, пытан на Вятке, за то, что подписался было под руку думного дьяка». Отсюда вполне можно сделать вывод, что род Кикиных, хотя и был дворянским, но не из известных; и вышли Кикины, скорее всего, из северных земель. Предки А.В. Кикина были небезупречны в поведении, но ведь мы знаем, что царь Петр Алексеевич не особенно следил за тем, чтобы слуги в его предках были порядочны; ему было главнее, чтобы они сами служили ему, Петру не за страх, а за совесть. И А.В. Кикин этому условию удовлетворял полностью. Чем занимался Александр Васильевич? Многим. Он, например, приискивал мастеров переплетного дела для государевой библиотеки, да еще и таких мастеров, которые могли бы переплетать книги таким образом, который Государю Петру Алексеевичу нравился. А кто же раньше показал царю образцы таких переплетов? Догадываетесь? Правильно, Кикин и показал. Он был крупный спец также и по переплетам. Образно говоря Александр Васильевич сделался для царя со временем совершенно незаменимым человеком. И, как читатель, должно быть, догадывается, это произошло при живейшем и целенаправленном участии самого Кикина. Он мог организовать все. Это был, говоря современным языком, знающий свое дело и способный к новому личный менеджер Петра. Еще пример. Царю захотелось устроить фонтаны. Дело новое. Надо опять приискивать мастеров, контролировать ход работ, расходования средств, да так, чтобы еще и сберечь государственную денежку. На такое дело у Петра был человек надежный. И это снова Кикин: хозяйственник, классный квартирмейстер, исполнитель проектов, друг царской семьи и личный приятель Государя, имевший от него особое ласковое прозвище дедушка. Вот как, вполне приватным образом, с юмором царь обращается к Кикину немедленно после женитьбы последнего 9 июня 1711 года: «Грос фатер! Поздравляем вам с молодой бабушкою и прошу чтоб добра была ко внучку (т.е. к автору письма. – ЮВ), так как дедушка. Мы утешаемся вашими радостями, а у нас всяко бывает». Легко можно понять, что получавший т а к и е письма от царя, Кикин, мог чувствовать себя вне царского глазу и царского контроля, и, поэтому мог отваживаться на действия, на которые мало кто мог тогда отважиться. Что имеется ввиду? Имеется ввиду радение Александра Васильевича о родичах своих, хотя уж кому-кому, а ему то было доподлинно известно, что Петр относится к таким фактам по-меньшей мере подозрительно. Но в данном случае, все сходило как нельзя лучше. Судите, читатель, сами. 18 Как-то, уже спустя время после женитьбы Алексея Петровича, в Риге, во время ужина царского, на который был запросто зван Кикин, Петр стал в сердцах сетовать на своих «детей» – т.е. на Алексея и на сноху Софию Шарлотту: – Не возьму в толк никак – куды они деньги девают. Сам шлю изрядно. Данилыч дает без счету, а все не хватает им. Занимать, по слухам, начали. Что делать? Не миновать посылать к Алешеньке человека, чтоб за деньгами его досматривал, счет вел. Да вот беда: нет у меня сейчас такого человека. А нужен – край… Слышь, дедушка, а у тебя такого человечка на примете нет ли? Удача сама плыла в руки. Случай на глазах приводил посадить на тепленькое местечко брата Ивана. Дрогнуло у Александра Васильевича сердечко, однако удержался, ярой радости не выказал. Ответил только коротко: – Есть, Государь! – Ну? – удивился Петр. – Я всегда знал, что у тебя есть все! Даже казначей в запасе имеется. А кто таков, скажи?! – Скажу, Государь. То брат мой молодший, Иван. Петр немедленно улыбку с лица согнал: – Брат? А он, что, счетное дело знает? – Знает, знает, не изволь беспокоиться, сам обучал. Тут мы должны заметить, что в момент этого разговора брат Иван мог о двойной бухгалтерии и не знать ничего совершенно. Решение старшего брата было, скорее всего, как сейчас говорят, спонтанным. Такого случая Ивану Александр Васильевич упустить не мог. Он только между делом, про себя, попутно отметил: «Ничего страшного. Научу и помогу, если надо будет». Разговор продолжился. Царь уже и задачу ставил: «Каждый месяц я должен точно ведать, сколь Алешенька и от кого получил, сколь потратил и куда, и каков есть остаток. И не только, еще раз говорю, по моим деньгам, а и по тем, что немцы станут давать Софии. Уразумел?» – Уразумел доподлинно. Так я брату отпишу? – Знаешь, не люблю я кумовства?! – Знаю, Государь мой! – Ну, а коли знаешь, отпиши ему так: попробуем, мол… – Попробуем? – Попробуем. Но отпиши: если хоть на толику малую подастся чаду моему и закроет глаза тогда, когда надо их держать открытыми; если хотя копейка к рукам пристанет – знаешь сам, что я с ним тогда сделаю. Да и ты, как советчик, не убережешься, уразумел? – Уразумел. – Ну, а коли так – отписывай, зови брата скорее сюда, посмотреть хочу, каков он есть, твой, Иванушка… Угроза Петра была нешуточной. Все знали, каким страшным было падение всесильного Андрея Андреевича Виниуса, уличенного в казнокрадстве. Но в то время Александр Васильевич о плохом не думал: вызвал брата Ивана и устроил его наилучшим образом. По крайней мере – так ему казалось. Александр Васильевич верил в свою звезду. Ведь он не заменим для Государя. До сих пор все с рук ему сходило. Деньги через старшего Кикина шли огромные. И царь верил ему крепко. 19 Братья теперь виделись часто. Александр Васильевич скоро обучил Ивана хитростям двойной записи. Братья быстро пришли ко мнению, что легкомысленный и говорливый царевич к новому казначею своему скоро привык, а перестав опасаться, опять-таки, в винных и пивных парах стал крепко проговариваться насчет своих монарших планов и надежд. Когда Иван первый раз рассказал брату о тех планах и надеждах, не исключено, что Советник Адмиралтейства хотел было бежать к царю с доносом, но, поразмыслив, решил бежать пока погодить. Но скорей всего, обязал брата подробно записывать царевичевы застольные речи, а записи хранить крепко, чтобы никто о них раньше нужного времени не прознал. А когда этот нужное время придет, Александр Васильевич и сам не ведал. Может, и не придет вовсе. Думать-то безопаснее, чем записывать. И Александр Васильевич, как человек умный – думал. И было над чем. Думал он, прикладно так: Благодетель нездоров и вполне может случится, что болячка царская, которая его давно и так жестоко мучила, и о которой он писал Кикину из Варшавы, к нему воротится; еще и не дай Бог, как говорится, «почиет в Бозе», а Алексей – царем станет… Ведь коли он от нас, от Кикиных сейчас какие неприятности получит, то, ведь, затаит злобу; а как на трон сядет – обидчиков всех своих наказывать начнет, счеты сводить, не миновать тогда обоим братьям в ссылку отправляться, а то еще и хуже того, о чем думать не особенно хотелось. Больно страховито. Посему и резон имеется – покуда с доносом Благодетелю не торопиться, а погодить, поглядеть, как оно все выйдет. По трудам своим – приватных на Благодетеля и на его новое семейство, опасности пока не видел. Да и по главному делу своему – адмиралтейского советника – тоже. Ревизии и пересмотры счетов полные ему пока удавалось оттягивать да переносить, хотя он и чуял всею своею кожею, не мог не чуять, что непременно наступит время, когда переносить да оттягивать уже нельзя будет. Однако, и об этом времени Александр Васильевич Кикин, близкий Государю человек, и, можно сказать, приятель, тоже старался не думать. Так что думал Кикин выборочно: о чем-то нужном и полезном – думал; о чем-то неприятном, хотя и таящем угрозу, старался не думать. Старался только еще больше и лучше услужить Благодетелю и семейству его, справедливо полагая, что именно это может и выручить, когда наступит время платить за перебитые горшки. «Улита едет – когда то будет!» – любил для себя говаривать Александр Васильевич. И до поры – все было покойно. Как видно, улита действительно двигалась чрезвычайно медленно. А «остатнее» серебро и даже золото, которое все-таки прилипало к Кикиновым рукам, пряталось им надежно. Даже брат не знал, где. 20 Но когда же он случился – переход старшего Кикина от отца к сыну, и почему? Ревизия денежных и материальных расходов по Адмиралтейству грянула, скорее всего, во второй половине 1714 года; причем, Кикин не смог ответить на многие вопросы ревизоров. А.В.Кикин, как мы знаем, ревизии опасался, ждал ее, но надеялся, благодаря приятельству царя, что ничего страшного с ним не произойдет. Но гром грянул и весьма сильный. Александр Васильевич такого оборота дела не ожидал. Нависла прямая угроза суда. Царь, еще недавно друг кум и благодетель превратился в непреклонного вершителя судьбы, а финал во времена государя Петра Алексеевича Кикину был очень хорошо известен. Вчерашнего баловня судьбы, царского дедушку обуял ужас. Вследсвие этого с Александром Васильевичем случился удар: он лишился подвижности и языка. Стали говорить, что дни бывшего царского любимца сочтены. Екатерина Алексеевна, жена царская кинулась просить мужа освободить Александра Васильевича от дознания, дать ему по крайней мере, умереть спокойно. И царь согласился. Следствие прекратили. Но – случилось чудо. Кикин постепенно выздоровел. К нему вернулась речь. Он стал двигаться. Но следствие не возобновили. Царь даже согласился с тем, чтобы Кикин с семьей был оставлен на жительство в Санкт-Петербурге. Но, конечно, о возобновлении дружелюбия Петра не могло быть и речи. Со скомпрометированными сотрудниками Петр рвал окончательно и бесповоротно. Однако, в связи с параличем Кикина у автора имеются некоторые дополнительные соображения, с которыми он, автор, хотел бы поделиться с читателем. А именно: не мог ли недуг быть Кикиным сыгран? Дело в том, что и сегодня, при современной медицине, вывести человека из инсульта – чрезвычайно сложное, и увы, очень часто, безнадежное дело. Что же тогда говорить о XVIII веке? Чтобы в то время больной полностью восстановился после глубокого паралича? Ну, это вряд ли. Поэтому, автор, не настаивая на версии инсценировки Кикиным у д а р а, вполне допускает такую инсценировку. Ведь таким путем А.В.Кикин сохранил себе жизнь и даже избежал ссылки. А чудеса – продолжались. Царь не полностью отклонил от себя Кикина – по крайней мере, не возражая против того, чтобы Александр Васильевич привлекался к исполнению некоторых дел и поручений – даже с выездом за границу. Повезло Александру Васильевичу! Но такой оборот дела вовсе не устроил Кикина, не успокоил его. Втуне он жестоко обозлился и обиделся на Петра. Причем злость и обида со временем только усиливались. Как и большинство образованных и исполнителей, Кикин остался с неутоленным честолюбием. Но теперь, чтобы его утолить, используя Петра, – об этом не могло быть и речи. И он решился поставить на Алексея. Способствуя Алексею в ожидании власти, а позже – помогая ему укрыться в Австрии, А.В. Кикин рассчитывал этим свое неутоленное честолюбие утолить. Об участи, которая могла быть в случае победы Петра, Кикин отлично знал. Но честолюбие оказалось сильнее. Он шел ва-банк. 21 Вернемся однако в лето 1713 года, когда царевич Алексей Петрович приехал в Санкт-Петербург к жене. Выглядел он неважно: побледнел, похудел и покашливал. Мачеха Екатерина – вот, добрая душа – скорее всего написала мужу тревожное письмо. Тем более, что посмотревшие царевича врачи рекомендовали срочно отправить Алексея в Карлсбад подлечиться. А вдруг у наследника чахотка начинается? Сын заболел! Отец немедленно бросает все дела прибалтийские военные и мчится в свою новую столицу – поддержать чадо, показать ему свою любовь. Встречаются отец и сын очень хорошо. Петр добр и ласков и к сыну и к снохе. Отмечает это София Шарлотта в посланном в Вольфенбюттель подробном и почти радостном письме, в котором каждая строчка дышит оптимизмом и надеждами на лучшее: «Царь очень дружелюбен ко мне. Во время своего посещения он говорит со мною обо всех важных вещах и заверяет меня тысячу раз в своем расположении. Царица (Екатерина – ЮВ) не упускает случая засвидетельствовать мне свое искреннее внимание. Царевич любит меня страстно, он выходит из себя, если у меня отсутствует что-либо, даже малозначительное». Но, разумеется, Софии Шарлотте приходилось на новом месте жительства быть свидетельницей и не весьма лицеприятных эпизодов, о которых молодая жена предпочитала не писать родным ни слова. Например, о том, что Алексис… прострелил себе руку из пистолета. Происшествие было обставлено как случайность. Да и «рана» оказалась пустяковой. Ночью жена принялась было жалеть мужа. Но он, хотя и морщился от боли, деловито объяснил ей, что выстрелил нарочно: – А что мне было делать, когда отец назначил мне на понедельник экзамен по чертежному делу? Пожелал доподлинно вызнать, чему и как я в Дрездене и в Кракове обучился. А я чертить изрядно не умею. Отец был бы недоволен, прогневался бы. А я его гнева боюсь – как бы драться не стал. У него это быстро. Да и готовальню большую лейденскую – его подарок – я давно продал… Как все отец узнал бы, худо мне бы стало. – А почему же Вы продали готовальню, – спросила не удержавшись Шарлотта. – Деньги нужны были. Задолжал я. Да и трудно было чертить. Глаза слабы. И Август Польский говорить не уставал… «Ни к чему августейшему сыну очень уж учиться. За него все другие сделают. Важнее по-французски говорить да танцевать легко и красиво». – Король совсем не прав. – серьезно сказала жена. – Этого хватит только чтобы сидеть на троне. Что бы править – нужно намного больше. – Она вздохнула. Почему вздохнула? Потому что ясно было уже ей, что для первого Алексей готов уже сегодня, не совсем правда, но готов. А вот для второго вряд ли будет готов и завтра, и даже когда бы то ни было. 22 Не могла дочь написать матери и о том, что муж ее – худ и слаб, и что врачи подозревают у него чахотку. И написать о самом плохом она тоже не могла, а именно о том, что явилась и причина, буквально заставившая ускорить отъезд Алексиса на лечение; причина эта в том что с ним случился у д а р; не тяжкий, правда, поразивший правую сторону, но не лишивший, слава Богу, языка. Царевича скоро отпустило. Но напугал он всех изрядно. Уже в апреле он выехал в Карлсбад. И уж совсем не хотела, вовсе не хотела прямо писать дочь, например, о том, что муж много пьет и в пьяном виде даже руку на нее поднимает. Нельзя было писать и о том, что отношение к ней здесь в Петербурге далеко не ото всех хорошее, что только жена царя Екатерина ее, Софию Шарлотту, по-видимому, действительно любит; что младшая сестра царя, которую зовут Натали – смотрит на нее как Мегера, с нескрываемой ненавистью. И не дай Бог, родится девочка; тогда ей, любимой дочери своих родителей станет совсем плохо; так плохо что и сказать нельзя. А что же можно было писать? Что в начале апреля Алексисис уехал в Карлсбад; что расстались они хорошо; что уехал из Петербурга и свекор-царь, и что она сызнова как-будто одна и так будет не менее полугода. Зададимся, однако, вопросом. Чего опасалась София Шарлотта, почему так осторожно подходила к тому – что писать, а что не писать? Все просто. Она опасалась перлюстрации своих писем и поэтому старалась, чтобы они выглядели в русских глазах попристойнее. 23 Инсульт, случившийся с Алексеем, настолько встревожил отца, что Петр уже в мае присылает из Ревеля строгое письмо, в котором приказывает, чтобы роды Софии Шарлотты свидетельствовали надежные персоны, которым он, Петр, вполне доверял, а именно: жена канцлера Головкина жена генерала Брюса, а также Авдотья Ржевская. А свидетельствовать рождение они должны были затем, чтобы Петр получил уверенность в том, что ребенок – не подменный. Когда об этой воле свекра сказали будущей матери, она наверняка в мыслях своих бурно возмутилась. Но вслух возмущаться не стала, не стала и протестовать. Поджала только губы и ответила кротко: «Ну что же, раз это так необходимо…» Сами же роды имели быть 12 июля 1714 года. Родилась девочка. Ее нарекли Наталией. Вероятно, чтобы польстить царской сестрице. А может быть и в честь прабабушки покойной. Расстроенная вконец неудачею, роженица, еще слабою рукою, пишет Екатерине Алексеевне покаянное письмо, в котором обещает, что следующие роды будут уж точно удачными, и мальчик обязательно родится и все будут довольны, и прежде всех, конечно, Его Величество. Все понимают, что роженице надо бы отдохнуть, но где можно отдохнуть лучше всего как не дома? И ее – с деньгами, подарками и иными многими милостями отправляют домой, в дорогой ее сердцу Вольфенбюттель. И при этом не ограничивают жестко время отдыха; было сказано, чтобы она помнила: царевич пробудет в Карлсбаде не более полугода. 24 И действительно – через полгода Алексей Петрович возвратился в Санкт-Петербург – посвежевший и пополневший. Примерно в это же время, ну, может быть, чуть-чуть после мужа, в новую столицу русских вернулась и отдохнувшая дома София Шарлотта. Они повели себя вполне любовно, так что многим казалось, что всем размолвкам конец. Муж и жена встретились снова. Они здоровы, веселы и счастливы. И полны решимости исправить огрех – произвести, наконец, на свет Божий сына. С мальчиком связывали свои надежды немало людей в России. Внука жаждал Петр; сына страстно ждала София Шарлотта. Алексей, тоже кажется хотел того же. Но мы все-таки допустим, что Алексей не очень хотел. От чего? Полагаем от того, что очень имел основания полагать, что батюшка им не доволен – так сказать по совокупности, ибо сознавал и сам, что к бремени монаршей готовил себя недостаточно энергично. А раз так, то родись сын у Алексея (и внук у Петра), то царь-отец все свои властные надежды на него и возложит, сделает наследником, а чаяния сына похоронит. Это повергало Алексея в отчаяние, которое, между прочим, он никак не должен был показывать. Очевидно, делать это было нелегко. Но Алексей очень старался. Помогали ему в этом некоторые вновь появившиеся обстоятельства или, что вернее, новые люди, или что еще вернее – одна особа, которую он, как Софии намекнули, привез из Карлсбада. Это была совсем не дурная личиком блондиночка с голубыми глазами и очень хорошо сложенная. Шарлотта не сразу ее заметила, но когда заметила, то несмотря на ревность, нашла в себе достаточно благоразумия, чтобы не интересоваться ею у других. Выждав несколько дней, она спросила о ней у мужа. И сразу же пожалела об этом. Потому что Алексис ничего не ответил. Вышел вон из комнаты. И все. К такому с собой обращению жена не совсем еще привыкла и решила, что имеет право не оставлять этого дела, а потребовать у мужа разъяснений. 25 Дотерпев – как могла – до вечера, Шарлотта несколько успокоилась, полагая, что на ночь муж все-таки явится и тогда с ним можно будет поговорить. Но Алексис не явился. И тогда, надев поверх ночного туалета теплый плащ, ибо на дворе была уже осень и во дворце топили через день, она пошла в комнаты мужа, благо они были недалеко. Комнат было две. Первая являла собою что-то вроде делового кабинета. В ней стояло бюро для того чтобы стоя читать и писать. А вторая была спальней, причем местом для сна служила очень широкая софа турецкой работы. Со множеством подушек и подушечек и легчайшем, но теплым покрывалом. Когда Алексис уж очень сильно «перебирал» с вечера пива или вина, и его приволакивал на себе к супружескому ложу известный уже нам Иван Большой, София Шарлотта показывала лакею большим пальцем на стену, и Иван все понимал: кряхтя тащил повелителя своего дальше – на турецкую софу. Подойдя к двери мужниных комнат, София Шарлотта немедленно убедилась, что дверь заперта. Она повертела дверную ручку и стала стучать: сначала деликатно – пальчиком, потом – погромче, кулачком, а после вовсе сняла туфлю и стала колотить ею. «Пошло оно все к черту! – со злобою думала Шарлотта, колотя в дверь. – Пусть все просыпаются, пусть все увидят и узнают, какое это чудовище – мой русский муж!» И кричала по-немецки: – Негодяй! Слушай меня! Быстро открывай или я разнесу дверь в щепки! – Она совершенно не представляла того, как именно будет разносить дверь в щепки. Ей нужно было кричать. Так было легче. Она точно знала, что поднятый ею шум слышат все. Но ни один человек на этот шум не вышел. Тишина стояла полная, и за запертой дверью тоже. «Нет, – с горечью решила София Шарлотта. – Он не откроет». Она еще какое-то время постучала. Потом просто так постояла перед дверью. «Нет, не откроет… Надо уходить. Черт бы его взял совсем». Но как раз в тот момент, когда принцесса Вольфенбюттельская, в сердцах чуть не плюнув, повернулась от двери и хотела было действительно уйти, дверь вдруг отворилась и на пороге ее появился Алексис. Он держал в руках свечу и щурился, словно разбуженный. На голове его топорщился немецкий ночной колпак: некоторые явные достижения цивилизации Алексис использовал с удовольствием. – Вы? – чуть громче чем нужно было, удивленно спросил Алексис. Голос его, как со сна, был слегка охрипший. А может быть, он и в самом деле… спал? – Вы – спали? – Спал, да. – Впустите меня? – Пожалуйте. Но она войти не поторопилась. Сначала просто остановилась на пороге, повела глазами и сразу поняла, что в первой комнате никого нет. Тогда она быстро прошла до двери в спальню и хотела было ее открыть. Но… Так и есть. Заперто. – Я так и думала. – сказала София Шарлотта. И спросила: – Она – там? – Кто? – чуть более удивленно, чем это было нужно, спросил Алексис. – Жалкий комедиант! Таких бездарных актеров как Вы, в Неаполе забрасывают гнилыми помидорами, слушали? – Я не понимаю, о чем вы. Что вы хотите? – Что я хочу?.. Я хочу знать, где эта Ваша тварь, эта голубоглазая фурия… Она кто? Немка? – Ах, вот оно что… Нет, она не немка. – Она что, была с вами в Карлсбаде? – Была. А что, лучше ли было бы, если бы мне ловили шлюх на улице? – Где она сейчас? – Не знаю. – Не врите. Знаете. И я – тоже знаю! – Ну и где же она – по вашему? – Там! – твердо сказала София Шарлотта и показала пальчиком на дверь в спальню. – Да? – весело спросил Алексей Петрович, и, подойдя к двери, тронул ее рукой. И дверь открылась. Шарлотта все также встала на пороге и осмотрелась. Сделать это ей было легко, потому что спальня была хорошо освещена. Но турецкая тахта была пуста. Правда, следы пребывания на ней человека были, и, притом, красноречивые. Мудрено было только верно ответить на вопрос – сколько людей на ней обреталось какие то минуты назад – один или больше. Неожиданно для мужа, и даже наверное, для самой себя, София осторожно вошла в спальню присела на край тахты и попросила тихо: – Давайте, поговорим. –Извольте, ответил Алексис и присел рядом. – Почему вы меня избегаете? – Необходимо Вас беречь. Так батюшка приказал… – Непонятно, почему… Потому что беременность началась, да? – Да. – Но вы меня, по крайней мере любите? Тут Алексей Петрович заметно приободрился. Потому что твердо знал, что должен сказать в ответ. 26 – Мы с вами – не бюргеры и даже не какие-нибудь простые дворяне, у которых есть фольварк и тысяча моргов земли. Это они, да еще те, кто пониже могут рожать и растить детей по любви. А мы должны понимать, что брак наш не простой, а августейший. Любим мы друг друга или не любим, это никому не интересно. Это все чепуха. Поэтому я не могу ответить на ваш вопрос. А вы на мой. – Это неправда, – явственно всхлипнула София Шарлотта в ответ. – Я вас люблю. Очень люблю. – А я на этот счет не обманываюсь. И прошу Вас не обманываться. Нельзя любить человека, за которого выходишь по чужой воле. – Нет, я хочу сказать что сначала я вас не любила, а потом полюбила. Верьте мне. Я Вас не обманываю… – Сомневаюсь. Очень и очень сомневаюсь. Может быть, наоборот… Сначала вы очень рассчитывали на счастье со мною и готовы были полюбить… Как и я, грешный. А потом все полетело к чертям… – Что полетело? Переспросила София Шарлотта. – Боже мой, ну неужели вы еще не понимаете что сегодня я наследник только по крайней нужде? Отец… Не очень хочет передавать мне трон. – А чего он хочет. – Не ясно пока. Но я уже кое- что решил. – И что же Вы решили? – Слезы в глазах жены – настоящие немецкие сентиментальные слезы высохли. София Шарлотта почувствовала опасность. И приготовилась к обороне. – У русских есть такая поговорка «Насильно мил не будешь»… – Что она значит? – Она значит… Она значит, что нельзя любить того с кем спишь не по своей воле. Шарлотта в ответ сначала молчала потом вдруг опять заплакала, стала говорить шмыгая носом и комкая платок. – Да, для Вас, для моего мужа эта русская народная мудрость очень удобна. Теперь настала очередь проявиться подозрениям Алексея Петровича. – Да? И чем же эта поговорка мне удобна? – Все очень просто Ваше Высочество. Ведь я – уродлива. И если бы не Вы, вернее, если бы не ваш отец, я бы, возможно, так никогда и не вышла за муж… Кто на меня посмотрел бы, н а т а к у ю… Конечно, если бы мой дорогой отец был побогаче, кто-нибудь и соблазнился приданным. Но ведь у нас ничего нет. Один титул и все. Теперь я должна быть всю свою жизнь благодарна. – Кому? – Вам. И Вашему отцу. – Ну, я тут ни при чем. Меня ведь тоже никто не спрашивал… – Это ужасно. – Ужасно. – Теперь у нас на двоих остается одна надежда. – Да, я знаю. – Да, именно. Что бы родился мальчик. Тогда мать будущего царя все сразу будут любить. – Что Вы говорите! – Ну хорошо. Пусть не любить. Но хотя бы относиться ко мне вы лучше будете? – А я и сейчас к вам очень хорошо отношусь. – Правда? – Глаза Шарлотты ярко вспыхнули, но тут же погасли. – А зачем вы эту… девку с собой привезли? – Ну вот, опять вы… Вы что, ревнуете? Так я вам скажу… Она – не немка. И не русская. Чухонка или литвинка… И я не привез ее из Карлсбада, а вернулся с нею. Она не благородная. Простолюдинка. Мужичка. Она вашей ревности не стоит. Мне ее один – добрый человек дал. – Как это д а л? Продал что ли? – Отдал. Так будет вернее. Что бы мне не очень было грустить в дороге… – И кто же он. – Не важно, кто. – Но все же… Скажите очень интересно. Я буду молчать. – Некифор уступил. Вяземский. Который меня начинал еще грамоте учить. – Я поздравляю Вас! – насмешливо ответила София Шарлотта. – Вы показываете в отношении слуг постоянство вполне достойное похвалы. Раньше этот «свет победы» учил вас только считать и писать. А сегодня продолжает наставлять вас в амурных мерзостях. Держите и далее этого человека рядом с собою. Осыпайте его своими милостями . С ним вы победите всех ваших врагов! София Шарлотта перевела дух и продолжила спокойнее: – Ведь это ужас – до чего вы легкомысленный человек… Ведь он знает о вас столько всего… Когда он откроет рот – это вам очень дорого обойдется…. Как же вы можете этого не понимать?.. Алексей после этих слов жены вдруг действительно похолодел. Мысли завертелись у него в голове одна другой страховитее. 27 … А что, если и в самом деле как-то те разговоры, которые велись в его, царевичевой «кумпании» станут хотя частью известны батюшке? Хоть что-то? Хотя бы самая малая малость? Страшный пот прошиб Алексея мгновенно. … Ведь он, батюшка-то, если что важное почует – церемониться не станет. Розыск откроет сразу. А розыск у нас, да в наше время – ой-ой-ой. Не дай господь! Ад кромешный форменный! Пойдут аресты, плети, пытки, дыба! Ведь у него в Преображенском такие мастера есть, что с двух ударов самые крепкие запоры отворяют! И поговорочка у преображенцев есть ух, какая: «Кнут – не Бог, но правду сыщет!»… Люди в страхе начнут говорить что было и чего не было… Наговорят на меня… Хорошо, если отец просто наследства лишит, царского стола. Хорошо, если в деревню на жительство отправит… И в какую еще деревню… Может, в Фили, а может и в Каргополь, как Аввакума-протопопа дед мой… А может, и этого батюшке мало покажется и он велит меня во плети взять или на дыбу пошлет с огнем… Ох! Ужас какой… Думать надо, ох, думать надо, что делать… Бежать? Хорошо бы… А куды бежать? Куды бежать то?.. Вот таковы были мысли Алексея, после того как он проводил жену а потом, вернувшись к себе выпустил Ефросинью которая была в спальне Алексея заперта в платяном шкапу. Она особенно не испугалась, с некоторым только беспокойством ожидала окончания разговора сердешного своего дружка со своею немкою. Она, повторим, не боялась. Она только немного опасалась: а вдруг немка станет обыскивать спальню да потребует отрыть шкап и обнаружит ее, Ефросинью… Станет бить? У ней кулачки – маханькие… Не больно будет… Станет за волосья трепать? Чепуха! Мало что ли ее за волосья драли? «Вырвусь да убегу. А о н (т.е. Алексей – ЮВ) день-два от силы протерпит. Прибежит. Еще прощения молить будет. На коленях стоять… Крепенько я его, любезного, к себе бабьей путаю привязала. Покрепче веревки будет». Так думала Ефросинья. 28 Алексей ушел – даже не обнял жену. Поклонился только. Это он делать умел. Запершись на ключ, София Шарлотта, наконец, дала себе волю: наплакалась всласть. А после того, как пришло некоторое облегчение – присела к столику у окна. Как образованная женщина давнего для нас XVIII века, она не только умела читать и писать. Она получала от чтения и письма удовольствие. Это удовольствие ей доставляли французские романы удобного формата и толстая тетрадь в обложке из темно-красного сафьяна, куда она писала все, что приходило в голову, в том числе, и прежде всего – черновики писем к матери – кусочками, по мере того как некоторые нужные мысли посещали ее. И так, она стала писать. «Я – презренная жертва моего долга, которому не принесла хоть сколько-нибудь выгоды и… умру от горя мучительною смертью». Эти слова, свободные от оценок других лиц, вполне могли бы стать, и действительно, стали частью письма к матери. А другое из записанного в тот день, или правильнее сказать, в ту ночь, в письмо не попало. Она писала, что окружение ее ужасно. Что муж открыто водит шашни чуть ли не с мужичкою, и прячет ее от законной жены как фокусник. Она писала так же, что сестра царя ее ненавидит и даже не находит нужным это скрывать. Она писала, что в числе ее слуг – все меньше немцев, и все больше русских, которые, однако, понимают по-немецки настолько хорошо чтобы каждое ее, Софии Шарлотты, двусмысленное слово немедленно доносить царевне и тем злить ее еще больше. Она писала, что среди русских есть только один человек, который ее, бедную, похоже, понимает и жалеет. Это сам царь-свекор. Но он – далеко, и, видимо, ничего хорошего от сына больше не ждет. И еще она записала: «Боже мой! Когда же, наконец, мне станет легче? Я со всем уже согласна. Пусть бы я даже и умерла от горячки, только ребенок остался жить на этом свете и был бы мальчик и будущий царь. И пусть у него будет великое царствование. А мне, его матери, уже ничего не нужно. Только бы смотреть на него с небес и радоваться. Потому что я не могу допустить и мысли, что мне за мою земную жизнь, полную страданий, Бог уготовил адские муки». И Бог услышал ее молитвы. И принес ей избавление от муки жизни. 22 октября 1715 года она умерла в Петербурге от родильной горячки, разрешившись от бремени здоровым мальчиком. Похоронили ее 27 октября в недостроенном еще Петропавловском соборе. А через год царевич Алексей Петрович бежал из России. Поэтому, читателю должно быть ясно, что все, что мы здесь, в этой части описали – чрезвычайно важно для всего нашего повествования.Часть пятая
в которой повествуется о жизни царевича Алексея Петровича в промежутке времени от смерти жены до начала бегства 1 Во время второй беременности жены, мысли, близкие к паникерским посещали Алексея не раз. Поэтому никаких действий он не предпринимал. Пассивная натура царевича – прямое продолжение его физической немощи и лени, про которую прямо можно сказать, что она раньше царевича родилась – вязала его по рукам и ногам и только копила его страхи. 2 Итак, наступил день 11 октября 1715 года, день, когда родила София Шарлотта; день, когда – и, скорее всего, – до родов, – Петр написал сыну письмо, известное, как «Последний тестамент». Но вручено он было Алексею Петровичу только 27 октября, через неделю, в день поминок по умершей Софии Шарлотте. Автор обращает внимание читателя именно на время написания письма. В тот день София Шарлотта была еще жива, и все надеялись на благополучные роды. Почему же Петр сразу не передал письмо сыну? Все просто. Царь ожидал исхода родов. Если бы мальчик н е родился, то и письмо не было бы отправлено. Петр, может быть, даже сжег бы его. Но мальчик родился. И это совершенно меняло дело. Даже если при этом умерла мать. С одной стороны – печальный результат, что и говорить. Покойница. Поминки. Надо печалиться. Но кто знает, ч т о в действительности творилось в душе великого Петра в тот день? Может быть, и не печаль, а радость только, а царь ее подавлял, отдавая дань печальному случаю смерти снохи. Все может быть. Одно можно сказать совершенно точно: оснований для того, чтобы вручить «сей последний тестамент сыну моему» после того как родился мальчик, стало не меньше, а больше. А почему – об этом читатель, скорее всего, доподлинно разумеет и без авторской подсказки. Все просто. Родился мальчик. Он будет царем. А сын? Сына можно и отставить, если что… В письме Петр, может быть, даже и против своей воли, накапливает и формулирует аргументы под это самое «если что». Потому что все более и более крепла в монархе сначала мысль, а потом и убежденность в том, что Алексей для царства слаб, что он «лопухинское отродье», что он вполне в силах погубить, без сомнения великое его Петрово дело и что поэтому престол в руки Алексея отдавать никак нельзя. Посему Петр особенно слов не выбирает. Письмо это имеет название, данное самим автором – Петром: «Объявление сыну моему». В литературе оно фигурирует под названием, которое мы уже знаем: «Последний тестамент». 3 Сначала отец пишет о причинах войны против шведов, о ее текущих победных промежуточных результатах, и только после этого переходит к главному, к тому, для чего он, собственно, и пишет это письмо: «Егда же сию Богом данною нашему Отечеству радость (т.е. победы над Шведами – ЮВ) рассмотряя, обозрюсь на линию наследства, едва ли не равная радости горесть меня снедает, видя тебя наследства весьма на управление дел государственных не потребного. Бог ни есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отьял: ибо хотя и не весьма крепкой природы, обаче* и не весьма слабой; паче же всего о военном деле ниже слышать не хочешь, чем мы от тьмы к свету вышли и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю тебя чтобы охоч был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию сподевать и учить: ибо сие есть едина из двух необходимых дел к управлению, еже распорядок и оборона». Далее царь пишет, как бы в доказательство своих слов, что, вот, мол – миролюбивые в истории, как, например, древние эллины, легко становятся добычею тиранов и обращается, наконец, к главной для письма теме: «Аще кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять; то сие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать, что очевидно есть, ибо в дни владения брата моего все паче прочего любили платья и лошадей, а ныне оружие? Хотя кому до обоих и дела нет, и до чего начальствуяй, до того и все, а от чего отвращается, от того все. И аще сии легкие забавы, которые только веселят человека, так скоро покидаю, коими же паче сию зело тяжкую забаву (т.е. оружие – ЮВ) отставят! К тому же не имея охоты ни в чем обучаться, так же не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повеливать оными можешь и как доброму доброе воздать и нерадивого наказать, не зная силы в их деле, но принужден будешь, как птица молодая в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон! Ибо не трудов, но охоты желаю, которую ни какая болезнь не может». Опять таки, в подтверждение своих слов, Петр снова указывает на брата своего Ивана Алексеевича, который хотя силою был слаб, охоту очень любил и конюшни охотничьи содержал отлично; указывает отец и на французского короля Людовика (вероятно, Людовика XII), который сам в походы не ходил, но военное дело очень любил. Продолжая делать упреки сыну, отец пишет, не скрывая своего раздражения: «Сие все представя, обращусь паки на первое, о тебе рассуждати, ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому выше писанное с помощью вышнего насаждение и уже некоторое и возвращение оставлю? Тому уже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю (сиречь, все что Бог дал, бросил)! Аще же и сие вспомину, какова злова нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколько много за сие тебя бранивал, и не токмо бранивал, но и бивал, к тому же сколько лет, почитай, не говорю с тобою, но ничто сие успело, ничто не пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только в доме жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет». Вот момент: для отца – «дома жить», значит, не стремиться куда-либо и к чему-либо важному – крупный недостаток для человека который готовится управлять государством. И отец эту мысль развивает далее: «Однако же всего лучше, всего дороже безумный радуется своею бедою, неведая, что может от этого следовать (истину Павел Святый пишет, кака той может церковь Божею управлять, ниже о доме своем не радеет) не только тебе, но и всему государству». Завершает отец письмо к сыну так: «Что все я с горечью размышляя и видя, что ничем тебя склонить к добру, за благо избрал сей последний тесто мент (разрядка моя – ЮВ) написать и еще мало подождать, аще не лицемерно оборотись. Если же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо я за мое отечество и люди живота своего не жалею, но как могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, чем свой непотребный». 4 Письмо отца произвело на сына страшное действие. Во-первых содержанием, ибо в нем была выражена опасность лишиться «наследства», т.е. трона. А во-вторых – еще и тем что на письмо отца надо было отвечать. Тем более, что вопрос «или – или» отец ставил уж очень определенно. Можно только представить себе, как повел себя Алексей, это письмо отцовское получивший, какие-такие мысли сразу полезли в его трусливую голову. А трусость была, как нам представляется, и как определили бы современные психологи, «одной из главных психологических дом инант» Алексея Петровича. Поэтому сам он принять решение о том, что и как отвечать отцу – был не в состоянии. Паника овладела им полностью. Требовались дельные консультации. Тем более, и спросить их было у кого. 5 Иван Большой «по темничку» обошел и вызвал к совету Александра Васильевича Кикина и Василия Владимировича Долгорукова. Первый стал с недавнего времени свой, а второй был уже давно свой. Все трое – по одному – явились в одинокую мызу на морском берегу, чтобы держать совет. Дрожащими со страху руками, Алексей Петрович показал отцовское письмо. Прежде всего, советчики постарались, как могли, успокоить царевича. А они никаких оснований для волнений не увидели. Особенно Кикин. Он втолковывал Алексею: «Это все ничего. В письме можно что угодно написать это он тебя попугивает, острастки ради все пишет. Таких-то писем можно написать и получить хоть тысячу. И еще когда что будет! Вот и поговорка на сей случай имеется: «Старая Улита едет – когда-то будет!» и продолжил энергично: «Так что пиши письмо батюшке. Винись поболее, голову пеплом посыпай. Напирай больше, что здоровьишком хил и памятью слаб. Ничего, мол, не помню, все забываю. Напиши, что народоправлению другой человек потребен, не такой как ты. Пусть ищет. Все равно никого не найдет… А сын твой – ой, ой, ой!… Его еще дорастить надо. Никто не ведает что завтра будет. Он еще в оспе не лежал. А ныне ты у него один, и миновать тебя батюшка не может. Даже и божись мол, что прав не заявляешь, что для себя просить ничего не станешь, окромя как до смерти пропитания. И помни – письмо ничего не значит». А князь Василий еще и добавил: «Наши-то записи (т.е. расписки – ЮВ) с неустойкой, которые мы давали друг другу – те и то страшнее. Так деньги надо было отдавать в срок. Это – страшно… А письмо это – тьфу на него! Спрячь его куда подальше и забудь». Такие слова несколько успокоили потерявшего самообладание царевича. Разъезжались опять-таки по одному. Но Кикин и Долгорукий нашли минутку, переговорили по поводу царского письма с глазу на глаз. И разговор их был куда более серьезный: – Неужто отец что проведал? – в страхе спрашивал Долгорукий. – Страховито. Знаю я, какие в Преображенском мастера языки развязывать… – Да, – согласился Кикин. – Скажешь, чего и не было. Может, за нами уже следят, ты не заметил? Осмотрись. Я – тоже осмотрюсь… Надо бы попритихнуть… Не хотел бы к нему ездить более. Пока… Больным, что ли, сказаться?.. Тем паче я от хвори своей еще не оклемался… И тебе, князь, советую… 6 Милостивый Государь батюшка! Сего октября в 27 день 1715 году на погребение жены моей отданное мне от тебя, (разрядка наша – ЮВ) государя [письмо] вычел, на что иного донести не имею, только буде изволишь за мою непотребность меня наследия лишить короны Российской, буди на воле вашей. О чем и я вас государь всетишайше прошу: понеже вижу себя к сему делу не удобно, понеже памяти весьма лишен (без чего ничего не возможно делать), и всеми силами умными и телесными от различных болезней ослабел и не способен стал к толикого народо правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай боже вам многолетнее здравие!) Российского по Вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава богу, брат у меня есть которому дай боже здравие) не претендую и впредь претендовать не буду; в чем бога свидетеля полагаю на душу мою и, ради истинного свидетельства сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу, себе же прошу до смерти пропитания. Сие предав в ваше рассуждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей. Как мы видим ясно, ответное свое письмо царевич написал отцу в полном соответствии с наставлениями Александра Васильевича Кикина. Проходит время, необходимое, для того чтобы это письмо скорым порядком доставлено было отцу. И Петр его читает. Мы не знаем, что подумал, и что реально в сердцах высказал по поводу сыновнего письма царь и отец. Однако в состоянии кое-что сообразить, и, притом, с некоторой долей вероятности. Вот они, наши соображения. 7 Петр читал много. И довольно быстро выработал своеобразную привычку в чтении. Текст он читал дважды. Первый раз только накоротке пробегал глазами, буквально проскальзывал написанное, стремясь как можно быстрее выяснить каково письмо – с добром или с неприятностями. Уловив же основное в письме с налету, Петр, в зависимости от важности, или, что будет вернее, если письмо этого заслуживало, прочитывал его очень внимательно. Большего, как правило, и не требовалось, потому, что у Петра была отличнейшая память. Впрочем, как известно, все Романовы обладали превосходной памятью, даже и последний император, помнивший пофамильно всех командиров полков и кораблей флота. Итак, сыновнее письмо отец прочел очень внимательно. Прочел – и задумался. Было, отчего задуматься. Сын дал ответ. До сих пор он на упреки либо молчал, либо молил о прощении неведомо каковых вин. Да еще и на колени часто падал. И опять прощения просил. И руки целовал. Тьфу! Как есть – бабская натура. А ныне ответил. И что же? Пишет, что неспособен к толикого народа управлению. М-да… Что сие есть? Сие есть то, что наследник своею волею отказуется от наследства трона. – Так что ли? А истинно ли сие? Ведь ему едва не с пеленок все талдычили – и так и сяк, что он будет царствовать. И я ему не единожды это говаривал. Не новость это для него. Должен бы привыкнуть… Да и царствовать – примудрость не великая. У царя всегда под рукой те, кто готов волю монаршую исполнить. А коли кто что не исполни… Как там сказках бают: «Мой меч – твоя голова с плеч…» Иное дело – править… На то нужны и сила, и голова, и воля. Одначе – знают ведь: из тех кто царствует – правит малое число. Сила, воля и голова в едином теле далеко не у всех монархов бывает. Далеко, не у всех… А у него – есть ли голова? Есть, есть и не худая… Головою до правления он достал бы. А силой? Есть ли силы? Говорит то он о немощах своих часто но я, чаю, он более наговаривает на себя. Дабы от моей воли уберечься. Трусит. Как бы я его не загнал куда с поручением. Стало быть не хочет? Труда боится? Мороки? А коли боится, надобно так сделать, чтоб не боялся. А как?.. Наградить его что ли? – спросил сам себя Петр и тут же почти возмутился: «За что?» Хотя постепенно он возмущение свое и успокоил: «Ведь он-то что я велел ему – исполнял. Сам дела не искал и не просил, да. Но и от дел далеко не бегал… Коли Булавин на Дону поднялся и я велел ему раздавить гада, он – не убоялся. Правда что со шпагою на воров не скакал, но всегда вполне ведал, как и что оно все там было – и с Кандрашкой бешеным, и с этим… Носачем, и с иными смутьянами – большими и малыми. И я, егда хотел – много знал чего чрез сына, ибо писал он мне тогда вполне прилежно и по всей правде. А как пошел Карл на нас из Польских земель, то… ить я Алексею Москву отдал – крепить город, и он от трудов тех не бегал, и Москву, как могли, укрепили. Иное дело, что шведы до Москвы не дошли, были по ветру пущены с Полтавы и Переволочной… И рекрут он по моему приказу набирал. Правда, что из новиков многие не то, что в гвардию, – в простые солдаты не годились. И хотя ругал я его за то изрядно, не мог же он каждого рекрута сам смотреть. Другие набедокурили. Так что делать дела сын может. Но не любит. И буде выбор получит – делать что государское или спать, выберет скорее второе нежели первое… Так, что ли? – спрашивал царь сам себя. – Так… Ну, а коли так, то и думать далее нечего. Не будет ему фарта. Не будет Алешка царствовать. Ибо, чаю доподлинно: попади ему держава в руку – все прахом пойдет. На печи пролежит. До самого своего последнего часу». Так, скорее всего, думал Петр, получив сыновний ответ на свой к нему «последний тестамент», будучи уже в дороге, ибо уже через считанные дни после поминок Софии Шарлотты уехал из Санкт-Петербурга. Отец и сын расстались надолго. В следующий раз они увидятся только в самом начале 1718 года, когда сына-беглеца вернут в Москву. А пока они расстались. И, как кажется, без особых сожалений с обеих сторон. Хотя и допустим, что настроение отца было лучше, чем сына. Родился мальчик-внук; ему можно оставить корону. Родился и сын Петруша – «Шишечка». И ему тоже можно оставить корону. Появился выбор. Ситуация перестала быть вынужденной. У Алексея же Петровича рождение сына и брата порождало только печаль и даже злобу, потому что он отчетливо понимал: трон от него уходил. Рушились все и всяческие надежды царевича на властное наследство – в какой угодно форме – в форме ли шапки Мономаха или регентства. 8 В развитии событий наступила пауза – достаточная как раз для того, чтобы сыну отец с дороги прислал ответ. Письмо отца помечено 19 января 1716 года. В письме отец прямо пишет, что словам сына об отказе от власти не верит. А почему – не верит? Потому, что – как пишет Петр – даже если бы он сам, т.е. Алексей, и захотел бы поступить честно, (т.е. не обманывая своего отца), то сделать это не позволят сыну «большие бороды»*, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, которым ты и ныне склонен зело. К тому же чем воздашь за рождение отцу своему? Постигаешь ли, в каких моих печалях и трудах достигши только совершенного возраста?» И сам же отвечает на вопрос: – Ей, ни коли! (т.е. «да никогда!») Что всем известно есть, то паче ненавидишь дела мои, которые я делаю для своего народа, не жалея своего здоровья. – И далее: «И, конечно же после меня ты разорителем этого будешь. Того ради, так остаться, как желаешь быть, не рыбою, не мясом, невозможно, но, или перемени свой нрав и не лицемерно удостой себя наследником, или будь монах». Нам вполне понятно, почему Петр написал о монашестве. Монашество, как он понимал, полностью закрывало Алексею дорогу к трону. Но автор хочет обратить внимание и на другое: даже в этот раз отец дает сыну шанс. Нужно переменить только свой нрав и «нелицеприятно удостоить себя наследником». Но, хотя, как говорится, – написанного пером и топором не вырубить, автор все-таки усмотрел в этом условии, или, вернее сказать, почувствовал то, что Петр такого вот изменения личности сына-царевича не видит и даже не допускает. Отчего же тогда пишет? А пишет, вероятно, в расчете на тех, которые будут читать написанное им после того, как земной путь царя Господь прекратит. Не хочется живому еще царю представать перед читателями сыноненавистником. 9 Однако, то, что вполне ясно и понятно было отцу, а также отчасти сегодня понятно и нам, – неясно и непонятно было сыну. Что делать то? Может быть, действительно, отец меняет гнев на милость? Может быть, стоит «нелицеприятно удостоить себя?» Но как это сделать? Не ясно… Ясность понимания ситуации вносит А.В. Кикин. Для него напротив, совершенно понятно, что – от стремления овладеть престолом Алексею Петровичу отказываться ни как не возможно. Почему? Заметим не лицемерно, что ежели отказ станет реальностью, то в этом случае рушаться до основания все честолюбивые надежды самого Александра Васильевича Кикина; – монашество не в коем случае не может закрыть дорогу царевичу к престолу, ибо клобук не прибит к голове гвоздями, его снять можно; – посему надобно «для виду» покориться отцовской воле и идти в монастырь, поелику батюшка ни за что в перемену сыновнего нрава не поверит. 10 И здесь как раз удобно особо заметить, что государь Петр Алексеевич по некоторым свидетельствам всерьез рассматривал вариант монастыря; но даже в выборе обители не думал давать сыну свободу – сам выбрал для него Тверской Успенский Желтиков монастырь на реке Тьмаке в четырех верстах от Твери. В книге «Православные русские обители» об этом говориться буквально следующее: «Обитель эта весьма достопримечательная… тем, что одно время в этом монастыре был заключен царевич Алексей, опальный сын императора Петра Великого. До сих пор сохранилась камера, где он был заключен». У нас есть некоторые соображения по поводу того, когда и на какое время Алексей попал в монастырь, но эти соображения идут значительно ниже по тексту. Здесь же нам кажется уместным добавить сведение К. Валишевского, по мнению которого Петр сам велел приготовить сыну такую келью, «которой принятыми мерами был придан вид тюрьмы». Валишевский и здесь не упускает возможности показать излишнюю с точки зрения цивилизованной и необъяснимую с той же точки зрения жестокость царя Петра. 11 Но совершенно неожиданно ход событий получает заметное ускорение. Потому что проходит после 19 января может быть неделя с небольшим, и в Санкт-Петербурге получили известие, что царь отправляется в Карлсбад на лечение и вызывает в Ригу, где он пока находится… А.В. Кикина с тем, чтобы тот сопровождал его, Петра, в Чехию. Нет, нельзя еще пока сказать, что Петр в отношении проворовавшегося Главного советника Адмиралтейства сменил гнев на милость. Просто царь его взял. И все. Зная бойкость и опытность Кикина в торговых делах. Может, хотел купить что-то за границей… Удача сама плыла в руки! В кружке Алексея Петровича сразу же порешили, что Кикин искать возможность остаться дома не должен, а должен ехать в Карлсбад. Для чего? Для того, что бы у кесаря сделать разведку. Разведку? Чего? Как? Ясности в этом пока не было. Но ехать – должен. Дело все в том, что новый русский резидент в Империи Авраам Павлович Веселовский нашему Кикину был тоже близкий знакомец и даже приятель. Приятельство их велось с того, верно, времени, когда Александров в денщиках у Благодетеля обретался. Что выйдет из контакта с Веселовским, Кикин пока не знает. Но все берет на себя. И пусть Алексей Петрович на сей счет совершенно не беспокоится. Получится – получится, не получится – не получится. Что Бог даст. 12 Карлсбад зимой – не самое приятное местечко. Облачно. Сумрачно. То и дело срывается дождь со снегом. Но Петра погода здесь почти не интересует. Он не обращает на погоду ровно ни какого внимания. Он ждет, давно уже ждет знакомого облегчения своим больным почкам (или «моей урине», как он часто говорит), жаждет этой чудесной тепловатой водички, попахивающей ощутимо заметно тухлым яйцом, ждет чудесную вареную свеклу, ждет капустный сок, ждет знакомого врача с совершенно непроизносимой фамилией со множеством шипящих, – словом жаждет облегчения. И мы – здесь и сейчас не станем много места и времени тратить на описание болезни Петра I – пиелонефрита; скажетм только что с той поры, когда болезнь вполне определилась, царь немало времени и сил сам потратил на поиски водички, которая облегчила бы его немалые муки. И городок Карлсбад (т.е. по-чешски буквально «Карловы-Вары» – в переводе на русский – «Карловы кипятки»). Обустроенный вокруг горячих источников, он не раз посещался Петром Великим. Карлов кипяток петровой «урине» хорошо помогал. 13 Русский резидент в Империи Авраам Веселовский должен был встретить и действительно встретил Петров поезд на границе. Так что двум приятным знакомцам – Веселовскому и Кикину в дороге не раз представилась возможность переговорить. Разговоры вели разные: о здоровье, о погоде, о новостях – европейских и домашних… Немало острили, смеялись и радовались тому, что понимают друг друга с полу слова. И однажды – во время довольно уже позднего ужина в маленькой чистенькой гостинице на пути в городок Хеб, Александр Васильевич решился открыть некоторые карты Аврааму Петровичу. Но произошло это не сразу. Вначале Александр Васильевич должен был битый час выслушивать жалобы на свою несчастную долю. Это было общее место и поэтому Кикин молчал и ждал. Потом Веселовский начал говорить в том смысле, что Он, т.е. царь Петр – человек не ровный, и потому-де, даже какая-нибудь мелочь легко может быть сочтена им за ошибку, а то и за не радение о пользе государства. Ведь Он приказал ему, Веселовскому покинуть Лондон и работать в Вене – по тем же делам. А отчего и зачем – до сих пор не ясно. По этому он, Абрам Веселовский, и нынче в Вене – словно на пороховой бочке сидит. И всякий час царь волен приказать вернуться домой. А зачем? – Может, наградить? – спросил Кикин. – Может. – согласился Веселовский. – А может на дыбу прикажет подвесить со встряской жестокой… – А есть, за что? – Кто бы сказал… И они помолчали. – А ты – не езди… – тихо сказал Александр Васильевич. – Как так? – А так. Он прикажет, а ты не езди… – Найдет… – В Европе – может, и найдет. А ты – дуй в Америку. Там – не найдет! – Тебе – легко подсказки раздавать. Ты ведь у него на правой руке сидишь… Он тебе верит. – Верил да разуверился… Ухватил. – Неужто? – Остаточные суммы ревизовали… – Ну и?.. – Не досчитались… – И много? – Не говори… – Да-а-а-а… – Много, мало… Для него разницы николи нету. Для него – вор – и все. А раз вор – один на все разговор. Под караул дома посадил. – Но ведь не в Приображенское… – Ну… Но испугался я – страсть как… – Понятное дело. – Цельных два месяца без языка был. – Ого! Не шутка. – Ну… – Как же он тебя с собою взял? – А вот взял… – Простил, что ли? – Не ясно. С собою понимаешь, взял, а до себя не допускает. – Помог тебе кто? – Помог. Помогла. – И кто? – Не велено сказывать. – Может, еще сменит гнев на милость? – Такого не бывало. Светлейшему только везет. А так… Виниус на что уж был свой… – Да… Смотреть надобно во все глаза чтобы не оступиться… – Чего там смотреть… Теперь уже все. И бежать некуды. Одна надежа и осталась… – На кого? – На кого… На Алешеньку… –Тсс! – зашипел в страхе Веселовский и стал оглядываться вокруг. Но ничего подозрительного не заметил. В небольшой трактирной зале за столами только несколько человек. И все по виду местные. Ели похлебку с клецками, жареные шпикачки с капустою, пили себе пиво. И ни один не сидел в опасной близости – чтобы подслушивать русских. 14 И после еще бывали у них встречи. И здесь, в этом маленьком трактирчике по дороге на Хеб. И в прочих, на него похожих трактирчиках. Бывали и конные прогулки – подалее. И хотя и знали эти двое наших друг друга хорошо, но подбирались к главному не торопясь. Каждый доподлинно понимал, что вся эта тихая возня вокруг и рядом с царевичем Алексеем Петровичем есть не игра, а не что иное как государственная измена. За дела такого рода на Руси по головке ни когда не гладили. Чаще эти-то головы рубили. А уж нынче-то… И говорить много нечего. Бают люди – Сам в Преображенском стрельцам головы рубил. С единого маху… От речей и мыслей таковых у обоих – Кикина и Веселовского души в пятки уходили. Бежать хотелось без оглядки. Только вот куда?.. 15 Но, мало-помалу, постепенно – вырисовывались все же и контуры действа, которое нужно было обделать, чтобы не только самим живыми остаться, но и куда повыше забраться. Вполне ясно было, что у царевича Алексея Петровича – день ото дня – все меньше оставалось шансов на престол. И все может действительно закончиться тем, что беднягу отправят куда-нибудь за Камень, под строгий караул или в северный монастырь – на всю жизнь. Это если ничего не предпринимать. Обоим было ясно, что пока этого не случилось, надобно царевича из Отечества… Того, значит… Вывезти. Как угодно. То ли явно, будто бы на лечение, то ли тайно – не ясно пока, каким образом, но вывезти непременно. Но вот еще вопрос: кто согласится царевича принять? Что ответят на этот вопрос в Лондоне, в Вене, в Париже, в Риме, а, может, султан? Все этот требовалось тщательно обмозговать. Стали обмозговывать. И вот какая картина в результате их мозговой атаке выяснилась. Лондон принять царевича не захочет. Пусть и не любит король царя. Тут не любовь. Тут выгода торговая. Ныне мы в Англию везем лес, и поташ и соль, и пеньку, и смолу. Все англичане покупают и похваливают. А как Государь то проведает, что они Алексея укрыли – сейчас торговле конец. Лондону сие не выгодно. Нет-нет, в Англии Алексея не примут. Париж тоже сие делать не станет. Как нынче Государь явно хлопочет о союзе с французами. Пока не ясно, правда, ч т о французам этот союз может дать; наши аналитики решили что ровно ничего кроме головной боли. Потому как и со шведами, и с турками тако же Людовик дружит и рвать с ними из-за государева честного благоволения не будет. Папа принять Алексея Петровича не прочь. Однако, беспременно, что паписты сразу станут давить на царевича на предмет принятия католичества, или, на худой конец униатства. А царевич, как полагали Кикин и Веселовский, на это не пойдет никогда. В православии он крепок и церковь греческую любит. А без его католичества или униатства Рим возится с царевичем не станет. Пропадет весь резон. На папе, стало быть, крест надо ставить. Что до султана, то тот, как было допущено, – поиграть с Алексеем будет не прочь, и даже очень. И спрятать у Порты царевича есть где: и Афон, и многие дальние обители в Сербии и Черногории для сего преотлично подойдут. И охраны неусыпной у турок достанет. Но опять-таки – сам царевич на сие не пойдет. Больно басурман не любит. После всего – так вот и получается, что остается один только кесарь. Мать-покойница младенца Петра Алексеевича сестрою жене самого императора приходится. Как же это родичу не порадеть то?.. И провославных у Кесаря хватает… На чем порешили? Сошлись и порешили, что Абрам Павлович потаенным порядком разведает и окольно испросит в Вене кого следует на предмет, каково Алексею Петровичу будет в гостях у Кесаря да еще, сколько положат на содержание царевичу и людям его, кои с ним выедут. А как разведает все это, даст знать Кикину. А тот – царевичу. Только после этого, как полагали Кикин и Веселовский, можно будет думать о том, как беднягу-царевича за рубеж вывезти. А без этого – ни то что говорить что, а и шевелиться не следует. Конечно, по результатам бесед и размышлений сих наши аналитики никаких записей не вели, справедливо полагая то: зачем самим же представлять доказательства государственной собственной измены? И о том, что будет потом, когда Алексей Петрович государем сделается, они меж собой тоже не говорили. Только каждый об этом думал со сладостью. И до того часто думал, до того часто сим сладчайшим мыслям предавался, что казалось каждому, что и дело уже сделано, и сидят то они оба рядышком с государем Алексеем Петровичем одесную один, а ошуюю – другой. 16 Читатель, наверное, уже понял, что автор вплотную приблизился к пункту, во всей излагающейся нами истории наиважнейшему. Потому что до сих пор, то есть до того, как Веселовский принялся изыскивать контакты с австрийцами, вся деятельность Алексеевого окружения, направленная на сохранение шансов царевича на царствование, была не более чем мышиной возней и пустой болтовней такого, примерно, направления: «Хорошо, как бы государь умер, тогда Алешеньке непременно царствовать». Или: «Пусть Алексей даже на пострижение соглашается. Ведь клобук то, не гвоздями к голове прибит, его и снять можно» (Это, как мы уже знаем, точка зрения Кикина). И даже позже, когда Кикин и Веселовский обсуждали между собой вопрос о том, где в Европе можно надежнее спрятать царевича «до поры», т.е. до смерти Петра Первого – все это были не более чем тайные пожелания, высказывавшиеся время от времени тайным образом группой лиц. И не более того. И совсем иное дело, когда начинает свои поиски в пользу царевича Алексея Петровича Абрам Павлович Веселовский, агент России в Вене. С этого уже момента налицо и заговор, и государственная измена. 17 Итак: кому же из австрийского руководства А.П. Веселовский мог пустить пробный шар? Поразмышлять здесь есть над чем. Поскольку в самое наиближайшее время события должны были получить заметное ускорение в развитии. Ошибиться было нельзя. Императорское окружение тогда составляли: канцлер граф Даун, вице-канцлер граф Шенборн, граф Цинцендорф, граф Шторенберг и князь Траутсон. Подробнее о них речь пойдет далее. А сейчас необходимо сказать следующее. Нам представляется, что это и был тот круг вполне доверенных и вполне проверенных лиц, своеобразное императорская политическая коллегия, опираясь на которую Его Величество Император Священной Римской империи германской нации Карл VI Габсбург принимал важнейшие решения. Самой же удобной для контакта А.П. Веселовскому представлялось фигура вице-канцлера графа Шенборна. И вот, почему. По службе они уже виделись и беседовали. И поэтому просьба Абрама Павловича о встрече, особенно в то время, когда царь полуофициальным образом находился на территории Империи, вице-канцлера не удивила. Несколько удивился Шенборн только от того, что русский резидент попросил о приватной встрече. Но и это, по здравому разумению, не могло изумить Шенборна. Потому что у царя могла быть и какая-то личная просьба, которую удобнее передать неофициально. Например, он мог высказать пожелание заказать венским придворным ювелирам драгоценности. И об этом надо было, конечно, приватно известить императора. А, может, русский властелин хочет приобрести что-нибудь из живописи? Ведь по слухам, он начал собирать свою коллекцию. Голландцев и немцев. Морские виды и корабли. Вкусы у него странные, но ведь «De dustibus non est disputandum». 18 Принимая во внимание все эти, не вполне еще ясные ему самому соображения, граф Шенборн передал русскому резеденту через своего человека – часовых дел мастера Кеннера, что встретиться можно было бы в… Хофбурге, императорском дворце. Поясним, почему. Хотя Хофбург – это действительно резиденция императора, но время от времени, по приказу императора в ту часть дворца, где были размещены картины, пускали и простую публику. Веселовскому было сказано, что как раз завтра, с полудня на три часа откроют для обозрения полотно великого итальянца Лоренцо Лотто «Мадонна со святыми Екатериной и Иаковом Старшим». Здесь будет интересно заметить, что картина сия была куплена у художника Бартоломео дела Нааве, а уже тот перепродал ее англичанам, которые, было время, много покупали живописи – и не особенно торговались – для своего короля, несчастного Карла I, а после того как его казнили сторонники ужасного кровопийцы Кромвеля, картину эту, и еще много картин эрцгерцог Леопольд-Вильгельм, большой ценитель живописи, у англичан купил. А историю полотна кисти Лоренцо Лотто Абрам Павлович Веселовский должен был против своей воли выслушивать находясь среди многих часов. Часовых дел мастер Кеннер, на беду русского резидента оказался еще и немалым любителем живописи «от Джотоо и далее» и просто очень любил поговорить. Назавтра к полудню Веселовский поплелся в Хофбург. Именно поплелся, потому что к живописи был ну совершенно равнодушен. С немалою толпою он прошел во дворец, толпа же привела его к самой картине. Абрам Павлович языки знал, прожил уже не малое время в Европе. Он с удовольствием потреблял западные культурно-бытовые благости, но … «Но позвольте, – спрашивал он сам себя в некоторой растеренности, поскольку был православным, в вере тверд, и на творения этого Лотто смотрел как на… кощунство, и не иначе. «Какая же это, прости, Господи икона? Это просто крестьяне присели отдохнуть от трудов праведных. Больше того: если бы не ангел, можно было бы подумать черт знает что! Какие же это святые? На наших-то иконах – коли святой, то уже и худ так, как и должно быть праведнику и постнику. А здесь? Персоны с жирком-с. Тьфу!» В самый разгар таких размышлений кто то взял Веселовского под локоть, а когда Абрам Павлович посмотрел, кто, то увидел снова часовых дел мастера Кеннера. Не выпуская из руки локтя Веселовского, мастер, благоговейно глядя на творение Лотто, говорил негромко, а особенно для русского резидента: «Превосходно, правда? Хотя в композиции нет ничего нового и это обыкновенное «Святое семейство». К тому же – прошу обратить внимание – природа на полотне тоже совершенно обыкновенная. Облака и небо совсем не палестинские, а совершенно те, что бывают в горах Тироля». «И это еще не все! – пел почти-что в уши Веселовскому часовых дел мастер. – По каноническому правилу ангел должен держать над головой девы Марии не венок, а корону. А здесь – веночек, вот как!» С видимым сожалением закончив рассказ о картине, Кеннер также тихонько, с тою же улыбкой, сказал резиденту, что он, Веселовский, должен сию минуту спокойно зайти за вон ту зеленоватую плотную портьеру. Там будет дверь с ключом с обратной стороны. Всего то и нужно – войти в эту дверь и закрыть ее на ключ. Вот и все… 19 Закрыл, как было сказано ему, дверь на ключ Абрам Павлович, но повернуться, как говорится, не успел, как горячая волна ужаса мощно плеснула ему в лицо. Сколь ни был циничен в жизни своей Веселовский, а все же хватило ему разума в тот момент понять главное: «Вот, она, государственная измена! За это уж точно не помилуют»… Но времени на раздумья по этому поводу уже не осталось. Потому что явился учтивый слуга, разодетый как господин и открыл перед ним своим ключом еще одну дверь – незаметную в стене. Без слов стало Абраму Павловичу понятно: теперь надо было идти в эту дверь. Вздохнул Абрам Павлович да и вошел. Тотчас дверь за ним захлопнулась, замок запорный щелкнул: ключ повернули и дверь заперли. Веселовский оказался в небольшой, без окон, комнате, свет в которую попадал через потолок, которого, вообще говоря, не было. А было стекло, через которое были видны облака. Комната была великолепно обставлена и убрана: с удобной софою, с круглым столом, покрытый тонко вышитой кисейной скатертью. На полу лежал ковер – толстый и пушистый, – для сокрытия шагов. Все было в наивысшей степени пристойно. В кресле у стола, спиной к двери сидел человек, лица которого видно не было. Это был граф Фридрих Шернборн. Веселовский убедился в этом, когда сидевший встал и обернулся. Именно с ним Абрам Павлович и расчитывал увидится. Но некоторая таинственность, организованная цесарцами, все же повлияла: резидент вздрогнул и немедленно почувствовал жестокую сухость во рту, слабость в ногах и даже подступившую тошноту. Но он взял себя в руки, и, поскольку Шенборн уже улыбался, заулыбался тоже и шагнул навстречу. – Добрый день, господин Веселовский, – сказал Шенборн лучезарно улыбаясь. – Добрый день, Ваше Высокопревосходительство, – ответил Веселовский, заставляя себя улыбаться как можно приветливее. – Вы хотите мне что-то сказать? – Да. Я ведь сам искал с Вами встречи… – Говорите… – Подождите, господин граф… Мне немного нехорошо… Один момент… – Может быть, позвать врача? – Шенборн показывал необходимую в таких случаях заботливость. – Нет-нет… Лишние люди – лишние свидетели. – Даже если это врачи? – И врачи – тоже… Прошло какое то время; может быть минута или две, пока русский резидент в Империи Абрам Веселовский, решившийся на государственную измену, сказал, наконец: – Я готов. 20 Здесь нам, любезный мой читатель, самое время и место попытаться ответить на вопрос о мотивах измены Веселовского. С мотивами матушки Евдокии, Якова Игнатьева или Никиты Вяземского все было более или менее ясно. Они знали и любили царевича с детства и так или иначе, старались для его пользы. Понятна даже метаморфоза, произошедшая с Александром Кикиным. Этот, бывший в ближайшем фаворе у Петра, потерял его доверие, едва не попал под суд, озлился и загорелся местью подлого человека – переменил хозяина. Но какая же нужда была Абраму Павловичу Веселовскому, важному дипломату, царскому выдвиженцу, входить по своей воле в партию заклятых врагов Петра? Вопрос этот интересует не только нас сегодня. Надо полагать, он очень интересовал и Кикина. Поэтому, когда уже план умыкания царевича так-сяк был сверстан, Веселовский готовился отъехать в Вену, и уже царь – на робкую просьбу резидента, что надо бы ему в Вене быть, дела ведь не ждут, ответил: «Правда, правда, поезжай; что ты тут со мною будешь лодырничать», – беседовали Кикин и Веселовский, считай, напоследок перед решительным шагом последнего, – Кикин спросил, не весьма, впрочем, уверенно: – Слышь, Абрам Палыч, я спросить тебя чего хочу… – Ну. – Чего ради ты от государя то… Тово… Уходишь? Ну я – ладно. Я едва от петли, может, ушел. Зол больно есьмь. Да и напугал Он меня выше меры… Ну а ты-то что? – Я-то? – Веселовский немного помолчал перед тем как отвечать, (как бы взвешивая, наверное – говорить-не говорить) – Ладно. – решился он вслух. – Ин, будь что будет. Скажу. Мы и так уже один другому много чего сказали. Так что… Слушай. Я в чужих землях не первый день обретаюся. И много чего видел и знаю. Много чего… А попреж всего, знаю, что во всей земле нет государя, кокой бы к нам, московским людям, честную приверженность имел. Либо смеются, либо не понимают, либо боятся. И – которые бояться – тех все больше становится… – Но так и что с того? И пусть бояться. Это даже оченно хорошо что боятся. Хуже было б, когда не боялись. – Может, оно и так. Однако, если очень бояться станут – немедля коалицию сотворят. Всех возьмут. Даже султана. Даром, что басурман. И нам такой силы не пересилить. Николи! Разумеешь ли сие? – Разумею… – А коли разумеешь, скажу тебе так: Другой государь нам нужен! – А кто? Алексей? – Не ведаю. Но – помягче. Поспокойней. Поприветливей. Поумней даже. – Тогда – точно Алексей. – Я же говорю, не ведаю. – А если он царем станет? Подойдет? – Это Кикин спросил. – Ждешь, что ли? – Жду. И скажу тебе – не токмо я жду. – Не токмо ты… А много ли вас, тех, которые Алексея ждут-недождутся. – Хватит. А ты чему веселишься? И сам ведь тоже – в нашем числе… Или как? – Э, нет! Меня особо к вам не мешайте… – Как – не мешайте? Ты ведь нам помогаешь? – Помогаю. Не отказуюсь… – На всякий случай, что ли? – Можно сказать и так. – Э, брат… А ведь на две стороны голову прекладывать – точно не убережешься. – Да? Ну, значит, судьба моя такая… – А чем же тебе Алексей не мил? – А вот и не мил… Другой нужен. А другого нету… – Это Веселовский свое, свое, гнет. – Другого – не будет! – Это Кикин распалясь почти закричал. – Почему же не будет? У государя, вот, внук родился. И сын – от чухонки. Выбирай, не ленись, любого. – Э нет, они – не любые они – Петровой крови. Да и государь теперь их из- под свого крылышка не выпустит. Сам станет пествовать. – Сам не станет. У него государских дел пропасть. Да и урина не отпустит. Другие найдутся. – И что же, на царство, что ли, оба сгодятся – и сын и внук? – Запас карман не тяготит. Обжегся на молоке – на воду теперь дуть станет. Отдал Петр Алексея на детство Евдокии-матери – вона что вышло! – Это Веселовский. – А что вышло… Из него, если хочешь знать, хороший человек вышел… Умный, добрый; и старине привержен нимало… – Умный и добрый, говоришь?.. Не знаю пока. Я у него в знакомцах близких не числюсь. Поживем – увидим! 21 Фридрих Шенборн все сидел против Абрама Веселовского, молчал и улыбался. Ждал. Московскому резиденту нужно было начинать. Он даже, как мы знаем, сказал уже: «Я готов». Но на самом деле он не был еще готов. Первой фразы у Веселовского не было. То есть, она, конечно, была еще вчера. Но, как понял уже Абрам Павлович с того момента, как он какие-то минуты назад увидел в секретной комнате Хофбурга вице канцлера, та фраза уже никуда не годилась. Нужна была другая. А другой не былою. И поэтому Веселовский молчал. Получалось довольно глупо. Но Бог все-таки пришел резиденту на помощь – в лице вице канцлера Шенборна, который прекращая неловкость момента, любезно спросил: – Как здоровье Его Царского Величества? – Я нахожу ныне моего Государя немного уставшим; но он, как всегда, очень деятелен – вопреки усталости. – почтительно ответил Веселовский. – Мы все здесь восхищены безмерно Его Величеством. А мой император – просто в восторге от него. О Полтаве Карл вспоминает чуть ли не каждый день… – Скажите, граф, – осторожно спросил Веселовский. – А о реке Прут император ваш Карл не вспоминает? – Да, Прут… – помрочнел сразу вице-канцлер. – Турки показали зубы. – Конечно, если бы фортуна вам на Пруте улыбнулась, все было бы совсем иначе и русско-австрийский наступательный союз против султана давно был бы уже фактом и начал приносить свои прекрасные плоды… Веселовский хорошо знал иезуитскую манеру соседних иноземцев – смаковать уже невозможное. Она ему очень не нравилась, но в данном случае он решился ее поддержать; подумал, что, может быть, как-нибудь удастся подкрасться к главному. И точно – удалось. Когда он сказал, что возможность такого союза не исчезла еще совершенно, то заметил, что брови вице-канцлера поползли вверх. И Веселовский пояснил: – Ну… Султана и Оттоманскую Порту деть ведь ни куда не возможно… они останутся на месте. – Вы правы… И политику свою, столь неприятную для наших государей он не изменит. По крайней мере сегодня. – Это сказал Шенборн. Он улыбался тонко. Покамест оба только прощупывали друг друга. Так можно было говорить сколько угодно. – Да… – Теперь уже тонко улыбался Веселовский. – Или пока в Париже не устанут султана поддерживать… – Да, да, да, ох уж эти французы… – вздохнул Шенборн. – Кстати… Кстати… – Голос вице-канцлера стал вкрадчивым: – У нас есть сведения, что царь ныне не прочь сделать визит во Францию… Как Вы думаете, господин Веселовский, это – похоже на правду? – Я ничего об этом не знаю. – соврал Абрам Павлович немедленно, изо всех сил показывая на лице растерянность. На самом деле он даже обрадовался. Случай помогал усилить австрийское неудовольствие против Московского Государя. – Может, это только ложные слухи? – как бы в раздумье ответил Веселовский. – О, нет! – живо возразил Шенборн. – Сведения эти получены от надежных людей и не один раз проверены. – Но зачем, зачем ему ехать в Париж? – А Вы – не знаете? – Бог свидетель – не знаю… – По нашим сведениям французы предлагают посредничество в переговорах Петра со шведами. – Но ведь переговоров нет. – Нет. – согласился Шенборн. – Пока нет. Но царь не может не хотеть мира, как мне думается… – Это значит… Это значит… – Веселовский старательно изображал размышление. – Это значит, что император будет один противостоять султану. После Прута царь воевать с турками не будет. – Да… – Теперь наступила очередь неподдельных и нелегких раздумий вслух Шенборна. Он явно был встревожен… – Ведь ни Париж, ни Лондон не откажутся поддержать султана под руки, если султану снова захочется пощекотать Империю… – За английское золото. – подсказал живо Веселовский. – Да, да, да. И тут Абрама Павловича словно кольнуло что-то: «Вот оно!» – И он сказал тихо: – Отец не станет с султаном воевать. А сын – стал бы. – Ну почему отец не станет – это мне понятно. Вашему царю при одном только слове «Станилешты» сразу плохо становится. А вот почему стал бы воевать сын? – Очень набожен. – Фанатик? – Нет, но он с детских лет воспитан в большой любви к греческой вере. Шенборн усмехнулся недоверчиво. Не поверил: – Стало быть он не только магометан не любит, но и добрых католиков и лютеран – тоже? Обида в православной душе государственного преступника поднялась горячею волною тот час. – Царевич Алексей был женат на лютеранке. Шенборн в ответ рассмеялся весело: – Отец приказал. Такой отец прикажет – на ком угодно женишься. А Веселовский уже нашел ниточку, знай свое гнет: – Если бы Алексей Петрович взошел на пристол, можно было бы обеспечить самый тесный союз двух наших монархий… Но как этому поспособствовать?.. – У вас имеются соображения? – быстро спросил Шенборн. – Пока еще ничего определенного. – попытался увильнуть Веселовский. В ответ Шенборн снова заулыбался: он был вежливым человеком. Но говорить он стал Веселовскому – ровным, даже каким-то скучным голосом далекие от приятностей слова: – Не могу Вас понять, господин Веселовский. Вы просили меня о рандеву. Вы его получили. Я вправе ожидать от вас ясностей. Но – пока что вижу, как вы напускаете туману. Это меня не устраивает. Давайте говорить определенно. Я так понимаю, что Вы – сторонник царевича? Так? – Э… Сторонник? Не знаю… Почитатель – да. Это будет вернее. – Пусть так. Как я понимаю, вы противник царя Петра?.. – Нет! Ни в коем случае!– почти закричал Веселовский. – Странно… Но ведь Вы, как я понял, очень хотите, чтобы царевич царствовал, так? Однако, я до сих пор не услышал, что хотят сделать для этого в Петербурге и в Москве, и что для этого желательно было бы сделать в Вене. – Я думаю, – холодея от ужаса, прошептал почти Абрам Павлович. – Я думаю, что мы могли бы устроить… выезд Алексея за русский рубеж… – Иначе говоря, устроить ему бегство? Так? Отвечайте! – Да… – После этого слова Веселовский должен был бы провалиться сквозь землю. Но ничего такого не произошло. Просто Шенборн спросил – почти ласково: – Так. Хорошо. Очень хорошо. А что же Вена? – А Вена… могла бы до поры… укрыть его в своих землях… Империя ведь велика. Можно найти какое-нибудь укромное место… – Можно, не спорю. Ну, а если царь как-то дознается и потребует выдачи сына? – А вот выдачу допустить никак нельзя. Никак. И ни в каком случае… – А если царь начнет против нас войну? Ведь он может начать войну? – Может… Но не начнет. Потому что еще не закончил со шведами. – Значит ли сказанное вами, что мы должны укрывать вашего царевича до смерти царя? – Да… Скорее всего… – А сколько это лет? Вы знаете точно? – Нет. К сожалению. Это неизвестно. Но известно, что государь мой болен, и болен очень сериозно. Знаете? – Знаем. Мы знаем о болезнях вашего царя даже больше чем вы знаете… – Сколько ему осталось жить? – Немного. – Так каким же будет ваше последнее слово? – Если вы его вывезете, то мы его, скорее всего, примем. – И укроете? – Иукроем. – А если царь пойдет войной на империю, тогда как? Чем ответите? – Из-за одного человека император на войну не пойдет. Даже если этот человек – его сын. – Значит? – Значит, будем думать. – Отдадите? – Не знаю. Я один не решаю. Но скорее – нет. – Знайте же, что если царевича вернут домой, там начнется такое, чего вы и представить себе не сможете. Даже в страшном сне. – А вы господин Веселовский – можете себе представить это? – Я – могу. – Расскажите… –Начнется розыск. Повальный. Людей будут хватать по доносам и допросам. А на дыбе и под плетьми любой человек признается в чем угодно. – Дикарство… – Совершенно справедливо изволили заметить. Но так и будет. Погибнет немало невиновных людей. – Можно этого не допустить? – Можно. Если царь умрет. – Когда? – Этого никто не знает. – Мой дорогой Веселовский! Как же быть? Ведь если император укроет вашего… беглеца, а царь все же дознается – и доведет дело до войны, то мы на войну не пойдем. Это пока все, что я могу вам сказать заранее. Но ведь Вы сами сказали, что царь из-за сына вред ли будет воевать. В том числе и потому, что не окончена еще война против Швеции. Говорили Вы это? – Говорил… – Ну и прекрасно. На этом можно условиться предварительно. Вы вывозите царевича, мы его укрываем. Это пока все, что я Вам могу сказать заранее. – Но, что же… – ответил Веселовский. – И за это – спасибо. – И вдруг спросил быстро: – А какое содержание будет дано Алексею? – А что, это так важно сейчас? Пусть не тревожится. Не обидим. – Но все-таки? – Тысячу золотых на месяц – хватит? – Хватит! – Веселовский не скрыл на лице радости. И поклонился. А Шенборн только головой кивнул и сделал уже поворот – чтобы удалиться. Но Веселовский остановил его, сказав просительно: – Мне нужен весомый повод, чтобы вернуться в Карлсбад… – Чем же я могу помочь? – удивился вице-канцлер Империи чистосердечно. – Лучше всего было бы, если бы я привез моему государю… маленькую записочку от императора Карла с пожеланием здоровья. – А по своей воле Вы приехать разве не можете? – Могу. Но лучше, если для этого будет повод. Петр очень не любит вранья… Шенборн пожал плечами и сказал не вполне решительно: – Ну, хорошо. Я попробую. Но не обещаю. – Потом подумал и добавил еще: «Если получится, то записочку заберете у часовщика. На днях». – Сказал, снова кивнул головой и вышел. 22 Требовавшуюся записочку от императора Абрам Павлович получил у Кеннера на следующий уже день. Из чего сделал для себя заключение, что цесарцы идеей заинтересовались и начали уже подыгрывать. Записочка была запечатана личной печатью императора на красном, очень дорогом сургуче. Получивши записочку, Веселовский с легкой душою погнал лошадей в Карлсбад, следующим днем вручил депешу Карла Благодетелю, а вечером они – Кикин и Веселовский – встретились все в той же удорожной закусочной на пути из Карлсбада в Хеб – как всегда поесть шпикачек и попить пива. 23 Сколь ни сдерживался Кикин, а было видно, что он буквально сгорал от нетерпения – так хотел вызнать о результатах переговоров по поводу Алексея Петровича. Но Веселовский, словно издеваясь, ко главному все не приступал: хвалил пиво и шпикачки, хвалил погоду, потому что в тот час из-за туч выглянуло солнце. И только когда и пиво и шпикачки были употреблены как следует и когда солнышко снова спряталось в тучах; когда Кикин не сдержавшись, заныл: «Ну не вынимай же душу! Скажи – «да» или «нет»? – Абрам Павлович уступил. – Что «да» и что «нет»? – делая совершенно непонимающее лицо спросил Веселовский. – И вдруг глаза его просияли. Не мог долее сдерживаться… – Ах, это… Все хорошо. Хозяева согласились укрыть ребятеночка. Будут присматривать за ним и давать на содержание по тысяче золотых в месяц. Доволен? – Как еще доволен! – И Кикин засмеялся весело. Потом все-таки согнал веселье с лица и сказал: – И у меня новость есть. Не знаю пока, как ценить. Тятенька чадови письмо написал. И почтарь Тонеев уже погнал лошадей. – А что в письме, ведаешь ли? – Нет, не ведаю. – погрустнел Кикин. – А кабы сведать, так как хорошо было бы… Я понимаю… – Понимаешь, так сведай! Сведай, дружочек, сведай… Ты ведь каждый день, почитай, Государя зришь… – Ну и что с того? Он со мной нынче мало о чем говорит. Все наказывает. Все недоволен. – Надо сведать, надо!.. – Веселовский даже ладонью по столу прихлопнул, нетерпение показал свое Кикину. – А хоть и узнаем – упредить не успеем все одно. Тонеев со вчерашнего дня в дороге. И не медлит. Погоняет, почитай, без остановок, я чаю. – Стало быть, что? – спросил неизвестно кого Абрам Павлович. – Стало быть, получит царевич письмо отцовское и сам будет думать, ч т о ответить? А кто ему подскажет? Кто там вокруг него нынче отирается, доподлинно ведаешь ли? Ну? Чего молчишь? – Так – мелочь мелкая. Дельного совета ждать от них – борода вырастет. Один, правда, есть. Но, может, его куда ушлют, если уже не услали… – А кто таков? – И сказал бы, да не могу. Мало ли что… «Стоп!» – может в этом месте сказать читатель. – «А кто же это – тот, единственный в окружении Алексея Петровича оставшийся человек, который в отсутствие Кикина и Долгорукова только и мог подать царевичу дельный совет?» Это конечно Никифор Вяземский а Кикин не хочет его Веселовскому называть скорее всего из соображений конспирации… Веселовского, надо полагать, такая уклончивость задела, конечно. И он сказал: – Ну – будет или не будет царевичу дома советчик – не знаю, но скорее всего решать, что отвечать отцу, ему одному придется. Поехали. Мы сейчас ничего не можем. Только одно. Ждать. 24 Действительно, Петр написал и отправил сыну письмо. Случилось это 26 августа 1716 года. Нам с вами, читатель, сегодня легче, чем тогда Кикину и Веселовскому. Они – ничего из письма не знали. А мы – знаем. Петр писал, что у сына ныне (т.е. в конце лета 1716 года) – только один из двух возможных вариантов действия. Либо действительно «нелицемерно исправится» и твердо стать продолжателем отцовского дела, либо постричься в монастыре и тем пресечь окончательно саму возможность занять отцовский трон. Вот так. Отец писал: коли ты, сын, «первое возьмешь» (т.е. выберешь первый вариант – исправишься), то более недели не мешкай, поезжай сюда «ибо еще можешь к действиям поспеть» а если, де, изберешь второе, то сообщи, какой монастырь выбрал и когда пострижение. Такую вот, в полном смысле дилемму поставил отец перед сыном. А сын должен был ее для себя решить, то есть выбрать. 25 Письмо отца Алексей Петрович получил в собственные руки в середине сентября 1716 года. Затратив на дорогу почти полных две недели скачки, гонец Танеев догнал царевича на пути из Санкт-Петербурга в Москву. Карета царевича, запряженная четверней, покойно катила себе по не мощенной дороге; сам Алексей и его Ефросиньюшка, обложенные кожаными подушечками, ехали себе и ехали, ни о чем опасном не думая. Чего опасаться? Ведь главная опасность – отец – был очень далеко, находился в датском городе Копенгагене. Со времени отцовского отъезда прошло полгода. Именно этот срок для раздумий отец дал сыну, когда уезжал, чтобы Алексей за это время принял окончательное решение. Полгода! Это срок поначалу показался Алексею столь большим, что он посчитал за разумное вовсе выкинуть из головы все тягости раздумий по поводу выбора. Но полгода, оказывается, уже пролетели – быстрее быстрого. И когда сын взял в руки письмо отца, то не сумел скрыть на лице ни досады, ни растерянности. И все же он заставил себя тотчас сломать печати и прочитать письмо. Немедленно по прочтении он понял с облегчением, что отец не написал ничего нового. Старая отцовская песня – «продолжатель дела или монах» осталась неизменной. Алексей перевел дух. И тут только заметил: на обороте листа имеется продолжение. Прочел и продолжение. Смысл дописи отцовской уловил сразу. А уловивши – во мгновение ока покрылся страшным потом. И было от чего. Отец писал: «О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно исполнено было, ибо я вижу, что только время проводишь в обыкновенном своем неплодии». Алексей сразу уразумел: хотя отец и был далеко, он был точно осведомлен о том, как проводит время сын. «Следит! – в ужасе подумал царевич, кусая себе пальцы. – От него нигде не укроешься!» Паника, поднявшаяся в душе царевича, лишила его способности продуктивно размышлять. Перед глазами встал мрачный отец и впер в сына гневный взор свой. Именно под таким его взглядом царевич обыкновенно терял дар речи; начиналась молчаливое слезоточение. Да, могуч был отец. И сын это, конечно, понимал. Много раз он убеждался в том, что и мысли сыновние отец читает совершенно без затруднений. – Убежать бы от него, куды ни то… – с тоскою думает царевич. – А так – он меня точно в монастырь запечатает… Подумал так царевич и стал испуганно по сторонам оглядываться, подумавши вдруг, что отец – где-то рядом стоит, притаившись, мысли Алексеевы явно слышит и улыбается страшно. Но в карете-то ведь точно никого не было. Ефросинья – не в счет. Можно было успокоиться. И хоть что-нибудь решить. А что решить? Вот отец пишет – в монастырь, мол, иди. Но ведь Алексей не хочет в монастырь. А что о пострижении отцу ранее писал – то все, как есть – кривда. До смерти в монастыре сидеть? Еще чего!? Но ведь, по правде говоря, он и отцовское дело продолжать не станет. Еще чего?! Армия, корабли эти треклятые, пушки, камзолы, табак…И чего там еще… книги скучные, геометрия эта… Нужно нам сие? Пошло все к черту! Ведь… это… Жили раньше, проживем и дальше!.. Старые-то люди – не дурей нас были… Бога любили… В Европу эту не лезли. Токмо свою землю оберегали – и хватало, и ничего! От раздумий таковых, совсем, как понимает читатель, невеселых, царевич часто и тяжко вздыхал, перекладывал дорожные подушки, но все было не так, все было жестко, все неудобно… Черт бы все побрал! Видя это, Ефросинья спросила у него участливо – отчего он нынче непоседлив и беспокоен, места себе не находит будто. Царевич немного помолчал, усмехнулся и ответил: – Судьбу себе выбираю. – Ох, – вздохнула наперстница. – Разве же судьбу-то можно избрать? Судьба – она уже ведь вся дочиста записана. И ангел небесный запись у себя за пазушкой держит, никому прочесть не дает… – Ты думаешь? – спросил Алексей Петрович опять несколько задумчиво. – Нет. Я чаю – человек сам поступает, как хочет, по своему, а ангел небесный только счет ведет, чтобы, значит, ошибки какой не было… – Тут он помолчал опять и продолжил тихо, словно боясь, что кто-то подслушать может: – А уж какой меня выбор ждет с часу на час – и говорить боюсь. Дух захватывает. – Ох! А что за выбор? – Ехать надо. – Куда? – К… батюшке. – Царевич ей поначалу правду сказать не решился. – Надолго ли? – Как случится. – А я? – И тебя – возьму. Я теперь без тебя и дня не могу прожить. Привязала. Проказница. Чертовка. – И полез целовать. Она засмеялась, чуть-чуть только отстраняясь. – Да, умею. А что, разве это грех какой? – Грех грех, – и немалый! – царевич не утерпел, заулыбался, но долго улыбаться было некогда: – Ну, стало быть, так. Три дня на сборы тебе даю. Спаси Господь промедлить. Батюшка написал, чтоб я более недели… того… не мешкал. Алексей Петрович внешне уже почти не волновался. Был как всегда. Ибо должно было всем показывать то, что все должны знать, а именно, то, что он, сын, готовится по письму отцовскому к отцу спешно выехать. 26 Итак, как мы с вами поняли, царевич решился ехать. Однако, в его внутренних рассуждениях мы так и не смогли показать решение выехать – как следствие каких-нибудь последовательных, или, тем более, мучительных раздумий. Он даже не сказал себе радостно: «Вот – случай! Если я им не воспользуюсь сейчас, то другого случая такого больше не будет». Он как бы допускал этот вариант как реальный, когда Ефросинье сказал что судьбу выбирает. А далее – только крепил аргументы. Хотя, какие там аргументы… Ведь он решился – даже несмотря на то, что ничегошеньки не ведал из того, что удалось сделать Кикину. И удалось ли. Поэтому нужно сделать совершенно определенное суждение: решение Алексея ехать было подлинной ав антюрой.27 Но, прежде чем ехать, надо было собраться. А сборы он знал с чего надо было начинать. С денег. Значит, раньше всего – надо к Меншикову. Алексей мог бы, конечно, призвать Данилыча к себе. Титул позвалял. Тем более, что в тайне, да и не вовсе в тайне, как мы уже знаем, он этого выскочку, прямо можно сказать – ненавидел. Но дело касалось денег. И немалых. Их у царевича не было. А вот у Александра Даниловича деньги были всегда. Поэтому ненависть ко Светлейшему для сего дела – просьбы о деньгах – могла и подождать. Алексей Петрович заявился к предполагавшемуся кредитору поздним утром, зная, что когда «мин херц» был далеко, Данилыч не прочь был и в постели понежиться. На лица Алексея сияла превосходная улыбка, глядя на которую, Меншиков тоже заулыбался – «Весел гость с утра – плакать не пора» – громко смеясь сказал Александр Данилыч и обнял наследника престола. – Еду! – Так же громко и весело возгласил Алексей, тем не менее, с усилием освобождаясь от меншиковских объятий. – Куда? – еще громче и еще веселее спросил Александр Данилович, показывая голосом и надлежащее удивление. – Еду! Еду – к батюшке в Копенгаген! Зовет. Приказывает, чтобы долго не мешкал, чтоб успел к действиям. – А как же монастырь? – К чертовой бабушке монастырь. Еду! Еду – и все! – Стало быть, определяешь себя – ныне и присно – как честный отцу приемник и дел его великих продолжатель? – Так и есть! – Ну и что я тебе скажу? Многожды рад! Какой нынче день? Двадцатое сентября? Запомню его до конца своих дней! – хотя втуне новости, которую сообщил царевич, совсем не обрадовался. Алексей Петрович перешел к делу: – Мне деньги нужны, – сказал Алексей серьезно. – У меня – не гроша. А путь, сам знаешь, не вельми близкой. – Разумею, разумею… До Дании путь и в самом деле не мал. А сколь тебе надобно? – Десяти тысяч золотом, я чаю, хватит. Александр Данилович в ответ даже присвистнул: – Ого! Не много ли? – Никак не много. Путь-то неблизкий… Да и не один еду. – А кого берешь? Фроську вяземскую берешь ли? – Беру… – вздохнул Алексей. – Бери, бери! А еще кого? – Так, мелочь… Она брата просит взять, и еще двоих. – Фроська? – Ну… – А как едешь? – На почтовых. Чтобы рты нигде не разевали – на нас-то глядючи… Конвой ведь мне, я чаю не дадут, так? – Ты же не просишь… – Не прошу… – Что так? – А подешевле хочу доехать. Чтоб батюшка расточителем казенных сумм не посчитал. – Истинно так, Алешенька! – Ну дак что? Десять тысяч взаймы, а? «Не отдаст» – решил себе Меньшиков. И ответил: – Пять. Пять. Десяти у меня нет сейчас. И разом отродясь не бывало. «Врет, – подумал царевич. – Врет, подлая душа…» – И в слух: Ну, хоть и пять. А остальные в дороге перехвачу. – И вздохнул. – Ин, будь по твоему. Пять так пять. – Сейчас, что ли? – Можно и завтра. – Завтра не могу. Послезавтра. – Меншиков никогда не торопился расставаться с деньгами, всегда потягивал – и когда давал, и когда возвращял взятое. Такая уж была у него натура. – Когда отъезжаешь? – Отец мешкать не велит. Полагаю – двадцать пятого или двадцать шестого. – Не забывай ничего. А деньги – послезавтра. Провожать тебя буду непременно. 28 На сборы ушло чуть более недели. К поездке Алексей отрядил кроме Ефросиньюшки, брата ее родного, Ивана Федорова и еще троих слуг. Самый отъезд произошел двадцать шестого сентября. Меншиков, как и обещал , провожать явился и только здесь выдал обещанные пять тысяч золотом. Тянул до последней возможности: все ждал, что отец вышлет сыну денег на дорогу. Не дождался. Отъезд Алексея был совершенно открытый: провожать его явились почти все сенаторы. Проводы вышли веселые. Двинулись. Лошадьми правил почтовый возница. На козлах рядом с ним сидел Иван Федоров. Экипаж был четверней. Посему двое слуг сидели верхами на пристяжных, а третий стоял на запятках. На случай его усталости имелось откидное сиденьеце, предназначенное в обычном почтовом рейсе для стражника. Алексей же Петрович с Ефросиньюшкой ехали запершись внутри кареты и плотные шторки на окошках ее были тщательно задернуты. Сначала – добраться до Риги… Ясное дело, что действительные цели поездки нужно было хранить втайне. Но Алексей, похоже, совершенно не умел держать язык за зубами. Еще во время сборов, он, сжигаемый нетерпением, рассказал двум своим слугам – Ивану Большому и Федору Дубровскому – причем, Ивану – поболее, а Федору – поменее, что едет, хотя и по отцовскому повелению, но совсем не к отцу, а к неким благодетелям, которые его в чужих краях до нужной поры поберегут, а когда та пора настанет, он, царевич, и объявится и Россию под себя возьмет и сядет на Москве царем. Федор Дубровский получил от царевича еще и особое поручение: тайным образом наведаться в Суздаль в Покровскую обитель к матушке царевичевой Евдокии за тем, чтобы передать ей от сына пятьсот рублей и сообщить, что Алексей «отъехал». Но Федор поручение не исполнил. Убоялся. Мать о сыне известили другие люди – и чуть позже. 29 Принявши решение «отъехать» и даже пустившись в этот самый «отъезд», Алексей Петрович единственного, бесспорного маршрута движения и плана действий не имел. Основной был расчет на Вену. Хотя, имелся и запасный – Рим. Но Кикина, Кикина, наиближайшего советчика не было под рукой… Он находился где-то в Европе, а где – Бог его знает. Конечно, хорошо бы по дороге с Александром Васильевичем где-нибудь стакнуться. Но как и где – было совершенно не ясно. Оставалось ждать и надеяться. Да и денег у Алексея Петровича маловато: и об этом тоже голова болит. Остро требовалось пополнить кошелек. Но как? На счастье – в Риге в то время обретался в качестве российского обер-прокурора некий Исаев, которого Алексей Петрович немного знал. У него и попросил еще денег. Даже не попросил, а, считай, потребовал. Исаев нравом не был похож на Меншикова и потому денег – пять тысяч золотом и две – серебряной мелочью – дал не раздумывая долго. С такими деньгами можно было чувствовать себя в дороге спокойно. Царевич и старался выглядеть спокойным. Ничего тревожного. Сын-наследник едет к монарху-отцу по вызову. Вот и все. Только Кикин у Алексея из головы не выходил. Где он? Что он? Удалось ли ему что-нибудь сделать или нет?
Последние комментарии
1 день 22 минут назад
1 день 6 часов назад
1 день 6 часов назад
1 день 7 часов назад
1 день 7 часов назад
1 день 7 часов назад