КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 712970 томов
Объем библиотеки - 1401 Гб.
Всего авторов - 274602
Пользователей - 125078

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Шенгальц: Черные ножи (Альтернативная история)

Читать не интересно. Стиль написания - тягомотина и небывальщина. Как вы представляете 16 летнего пацана за 180, худого, болезненного, с больным сердцем, недоедающего, работающего по 12 часов в цеху по сборке танков, при этом имеющий силы вставать пораньше и заниматься спортом и тренировкой. Тут и здоровый человек сдохнет. Как всегда автор пишет о чём не имеет представление. Я лично общался с рабочим на заводе Свердлова, производившего

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Владимиров: Ирландец 2 (Альтернативная история)

Написано хорошо. Но сама тема не моя. Становление мафиози! Не люблю ворьё. Вор на воре сидит и вором погоняет и о ворах книжки сочиняет! Любой вор всегда себя считает жертвой обстоятельств, мол не сам, а жизнь такая! А жизнь кругом такая, потому, что сам ты такой! С арифметикой у автора тоже всё печально, как и у ГГ. Простая задачка. Есть игроки, сдающие определённую сумму для участия в игре и получающие определённое количество фишек. Если в

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Дамиров: Курсант: Назад в СССР (Детективная фантастика)

Месяца 3-4 назад прочел (а вернее прослушал в аудиоверсии) данную книгу - а руки (прокомментировать ее) все никак не доходили)) Ну а вот на выходных, появилось время - за сим, я наконец-таки сподобился это сделать))

С одной стороны - казалось бы вполне «знакомая и местами изьезженная» тема (чуть не сказал - пластинка)) С другой же, именно нюансы порой позволяют отличить очередной «шаблон», от действительно интересной вещи...

В начале

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Стариков: Геополитика: Как это делается (Политика и дипломатия)

Вообще-то если честно, то я даже не собирался брать эту книгу... Однако - отсутствие иного выбора и низкая цена (после 3 или 4-го захода в книжный) все таки "сделали свое черное дело" и книга была куплена))

Не собирался же ее брать изначально поскольку (давным давно до этого) после прочтения одной "явно неудавшейся" книги автора, навсегда зарекся это делать... Но потом до меня все-таки дошло что (это все же) не "очередная злободневная" (читай

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Москаленко: Малой. Книга 3 (Боевая фантастика)

Третья часть делает еще более явный уклон в экзотерику и несмотря на все стсндартные шаблоны Eve-вселенной (базы знаний, нейросети и прочие девайсы) все сводится к очередной "ступени самосознания" и общения "в Астралях")) А уж почти каждодневные "глюки-подключения-беседы" с "проснувшейся планетой" (в виде галлюцинации - в образе симпатичной девчонки) так и вообще...))

В общем герою (лишь формально вникающему в разные железки и нейросети)

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Так это было [Александр Васильевич Николаев *] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Николаев Так это было

От автора

В то время как военные расходы только шести индустриально развитых стран (Америка, СССР, Англия, Франция, Зап. Германия и Китай) по статистике 1975 года составляли около 195 миллиардов долларов в год, сотни миллионов людей на земном шаре умирали и умирают от голода и различных болезней, возникающих на почве недоедания и скудного питания.

Ежегодно раковые заболевания уносят миллионы жизней, а многие научно-исследовательские институты и лаборатории, занятые в этой области, не имеют ни усовершенствованной аппаратуры, ни достаточных средств для оплаты специалистов.

Эта гонка вооружений, поглощающая колоссальные средства в ущерб другим отраслям науки и культуры, началась с того момента, когда на смену войнам экономического или территориального характера пришли войны с идеологической окраской.

Фактически они начались с того времени, когда на одной шестой части земли при помощи немецких денег, заманчивых идей, легковерно воспринятых политически безграмотным народом, и других причин Ленин создал рабовладельческое государство нового типа и бросил клич пролетариям всех стран.

Утверждение этого строя обеспечивалось бескрайними просторами страны, жертвенностью привыкшего к трудной жизни народа, и некоторой поддержкой демократических стран. И еще спасла неокрепший рабовладельческий строй мудро рассчитанная на наивность людей тактика уступок.

Во время Кронштадтского восстания весною 1921 года красный режим находился в опасности, но Ленин путем временных уступок (НЭП) спас его.

Позднее каждому стало ясно, что «шаг назад» был лишь рассчитанным маневром, чтобы взять за горло свою жертву мертвой хваткой, но было уже поздно. Народ огромной страны при помощи многочисленной когорты втянутых в преступления палачей, держиморд и всякого рода предателей был поставлен на колени. Новый Марат, сменивший Ленина, надел на трудовое крестьянство, отослав в места отдаленные и уничтожив его лучшую часть, колхозное ярмо. Десятки миллионов людей поглотили чекистские застенки или концентрационные лагеря-душегубки.

При таких условиях единственным просветом, единственной надеждой на избавление для большинства народа являлась война.

Когда она наконец пришла, хотя и не такой, как её представляли в мечтах, большинство народа не желало защищать ненавистный рабовладельческий строй. Этим и объясняется огромное количество пленных (около четырех миллионов) в первые месяцы войны. Потому что та же «обезглавленная армия» начала сражаться более упорно, когда люди убедились, что Гитлер вместо освобождения несет им такое же ярмо.

И все-таки более миллиона чудом уцелевших пленных, невзирая на позорное клеймо пропаганды, при первой возможности взялись за оружие, чтобы бороться за освобождение отчизны. Они не обольщались обещаниями уступок, которые щедро раздавали кремлевские тираны, чтобы спасти свои шкуры. Они твердо знали, что красное чудовище, закабалившее народ, может быть добрым только в состоянии мертвого.

Об этих людях я написал книгу.

Заменив или видоизменив у большинства настоящие фамилии, я старался их показать такими, какими они были в действительности.

Подавляющее большинство честно несло свою службу, стараясь быть амортизирующей пружиной между населением оккупированных областей и их невольными союзниками. Конечно, как во всяком водовороте, в специальных условиях того смутного времени на поверхность всплывала поднятая со дна муть и пена.

Свободный мир еще не понял «отверженных» тех бурных лет.

Человек свободного мира в наши дни готов взбунтоваться только потому, что прежний президент республики во время выборной кампании говорит по телевидению на тридцать секунд дольше другого кандидата.

Чтобы сохранить свой уровень заработка он может сжигать грузовики с продуктами, привезенными из другой страны или отравлять и приводить в негодность огромные цистерны чужеземного вина.

Этот же человек свободного мира не желает понять своего несчастного собрата, который использует разъединственную возможность, чтобы избавиться от самого дикого рабства.

О том, что оно было поистине диким, в книге говорит множество примеров.

Мне не снится свобода в виде этакой птицы, которая прилетит неизвестно откуда и усядется на просторах России, а народу только и останется — выбрать подходящий ему государственный строй.

Так бывает только в сказках…

Кремлевские старцы, конечно, скоро уйдут со сцены, но они уже подготовили себе достойную смену. За исключением толчка извне, в обозримом будущем история может двигаться по прежнему пути, пока народ не поднимется, чтобы сбросить красных сатрапов и обрести свободу.

Часть первая По дорогам войны

Посвящается памяти погибших в борьбе за освобождение отчизны от дикого коммунистического ига

На перепутье

«Всё, что должно случиться с тобою, записано в Книге Жизни, и ветер Вечности наугад перелистывает её страницы».

Из Корана
Никогда не забыть мне весны сорок второго года… После зимних боев и отступления немцев от Москвы на центральном фронте, да и на других, наступило относительное затишье.

Если быстрое продвижение немецких армий в первые месяцы давало возможность предположений об исходе войны, то стабилизация фронта делала будущее загадочным. Да и сама война принимала уже другой характер.

Один из отличительных признаков нашей эпохи — это, конечно, ускорение исторического и технического процессов в ущерб культуре и, как следствие, — изобилие обобщающих слов и выражений, не дающих должного представления о том или ином событии. Иначе говоря, сжатость технических расчетов и выражений, присущая бездушному компьютеру и необходимая для специалистов, перенесена в прессу и литературу. Даже не говоря о замене качества количеством, подобный сдвиг равносилен платежу банковским чеком или рассуждению о красоте цветов химическими формулами. Он заключает нормальную жизнь в армейский регламент, по которому интендантство всегда движется за основными колоннами войск.

В данном случае судьба обошлась со мною довольно милостиво. Часть моей жизни прошла среди тружеников земли, на которых советская власть обрушилась с первых же дней своего существования, особенно при Сталине. Как говорит пословица: «Лучше раз увидеть, чем сто раз услышать». Мне довелось быть свидетелем того, о чем говорят в наши дни, приводя лишь статистические данные и сжатые обобщения.

Как началась трагедия российского крестьянства? Откуда свалилось на него такое лихо?..

Нисколько не умаляя значительности роли Ленина в истории (хотя успех этого объясняется не гениальностью «полководца», а слабостью атакованной им крепости), нужно заметить, что он походил, как две капли воды, на одного из персонажей Достоевского: «…он придумает историю и верит в неё».

Ленин, например, придумал, что «У пролетариата нет отечества…» В результате такой выдумки, превращенной в догму, польский пролетариат в двадцатом году не должен был сопротивляться наступавшей Красной армии. А он, пролетариат, сопротивлялся. Потому что пролетарии любой страны — это, прежде всего, поляки, немцы, итальянцы или люди любой другой национальности. Им наплевать на то, что о них думает какой-то Ленин.

Точно такой же упрощенно-обоснованной идеей являлась ленинская теория по крестьянскому вопросу.

В деревне бедность?.. Кто виноват?.. Кулаки, конечно! Это они захватили лучшие и большие участки земли и угнетают бедноту!.. Это они… Значит следует уничтожить кулачество, как класс!.. Коротко и ясно.

Дальнейшие события лишь подтвердили предание о семи библейских коровах, которые вышли из моря, все сожрали на побережье, но сами от этого не поправились.

Конечно, во время гражданской войны было немало бессмысленно загублено жизней по обе стороны баррикад. Как это там у Шолохова?

«…А вот вчера пришлось в числе девяти расстреливать трех казаков… тружеников… Одного начал развязывать… — Голос Бунчука становился глуше, невнятней, словно отходил он все дальше и дальше: — тронул его руку, а она, как подошва… черствая… Проросла сплошными мозолями… Черная ладонь порепалась… Вся в ссадинах… в буграх…»

Много было такого и еще более ужасного…

Как азартный игрок, Ленин уже вошел в транс. Он видел на горизонте мираж, именуемый светлым будущим, когда «все небо будет покрыто алмазами» и добродетель, наконец, восторжествует. Заколдованные химерой, Ленин и его подручные бросали к ногам Бунчуков все новые и новые жертвы, запугивая тем самым непослушных и одновременно спаивая преступлением все увеличивающуюся когорту палачей.

Но те жертвы можно было как-то объяснить. То был «беспощадный русский бунт» с жестокостью, унаследованной разве от монголов. Огромная страна, вековое расширение которой напоминало до некоторой степени строительство Вавилонской башни, в ущерб культуре, мстила теперь устроителям централизованного государства.

«Товарищ Ленин, — заметила во время одной из бесед Клара Цеткин вождю пролетариата, — не следует так горько жаловаться на безграмотность. В некотором отношении она вам облегчила дело революции… Ваша пропаганда и агитация бросает семена на девственную почву».

Конечно, не только «девственная почва», сиречь — темнота, невежество и политическая безграмотность народа позволили большевикам прийти к власти. Были и другие причины.

Как говорится, «Я уже теперь не тот, что прежде…» Положение бесправного иностранца позволило мне на протяжении многих лет испытать на себе все «прелести» капитализма. Имею основание думать, что в царской России, если сделать скидку на шестидесятилетнюю давность, он был нисколько не лучшим, и понимаю, что большинство людей в подходящий момент берутся за оружие не от того, что они начитались Маркса или Ленина. За спиной каждой революции стоит нужда, попирание прав человека более сильными, унижения, постоянный страх остаться за бортом жизни и другие невзгоды, какими бы причинами они ни объяснялись.

Когда гнев, накопившийся годами, десятилетиями, помноженный на невежество, переливается через край — он, как вода, прорвавшая плотину, мощным потоком обрушивается на все, что стоит на пути, и неистовствует, не заботясь о том, что будет после.

Подобные мысли пришли ко мне позднее.

Весною же сорок второго года наш полк, по стратегическим соображениям, высадился из эшелонов на станции Бабарыхино, километрах в ста от фронта. Мы шли, главным образом, ночами, к отведенному для нас участку по территории на стыке двух областей. Более десятка деревень, однообразно бедных, с запущенными дворами лежало на нашем пути. В кирпичных, нештукатуренных домах было грязно, убогость во всем бросалась в глаза.

В тех деревнях, которые зимою были заняты немцами, даже если они были и не сильно разрушенными, население (в основном — пожилые женщины и старики) отличалось особой замкнутостью. О немцах люди говорить избегали или лепетали что-то невнятное, а тоска и отчаяние в глазах женщин при этом становились еще сильнее.

Иногда какая-нибудь женщина доверительно, но с долей злорадства указывала на дом, как на жилище прокаженных.

— А вот они… уехали, — сообщала она вполголоса.

— Куда? — спрашивали её. — Эвакуировались, значит?.. На восток?

— Да нет же!.. Не-ет! — обводила она взглядом бойцов, удивляясь их недогадливости.

— Ушли-и… с немцами! — добавляла она еще тише.

Умудренные опытом старые люди от разговоров уклонялись. А если какой-нибудь молоденький красноармеец хвастался (Видишь, дед, какая силища прет?.. Мы ему, немцу, всыпем жару!), — дед скептически усмехался или бормотал: «Помогай вам Бог», — и переводил разговор на тему о погоде.

Однажды в рассветных сумерках мы заметили справа вдали какую-то темную массу, медленно продвигающуюся наискось в обратном нашему направлении.

«Десант», — пустила по колонне какая-то не выспавшаяся голова.

Комбат приказал мне выяснить, что за люди.

С десятком бойцов мы вышли наперерез «десантникам». Уже рассветало. Восток пылал пожаром. На фоне его мы увидели женщин, тянувших плуг. Их было десятка два. Как волжские бурлаки, только, может быть, сильнее наклоняясь вперед, они медленно продвигались по полю.

Женщины заметили нас, когда мы подошли уже совсем близко. Упряжка остановилась. Молоденькая, та, что стояла ближе к головной, сбросила лямку и быстро пошла к нам, приставив ладонь ко лбу, всматриваясь. Наверное кто-то из нас показался ей мужем, или братом, или отцом…

Обозналась, бедная!.. Она остановилась в трех шагах от меня. Как гонимая ветром туча закрывает солнце, так и на лице этой, может быть уже вдовушки, вспыхнувшая на миг радость погасла бесследно. Она закрыла лицо руками и тихо заплакала. Никто не стал её утешать. Да и что скажешь в такую минуту?

В упряжке были женщины разного возраста. Одеты — кто во что: мужские пиджаки, стеганые ватники, вязаные кофты. А на старухе, стоявшей около пустой лямки, — полушубок из овчины. Из-под платков на нас смотрели худые, изнуренные лица с общим для всех выражением извечной покорности судьбе.

Один из бойцов — рослый, плечистый парень с Волги — взялся за гуж, понатужился: лемех почти не тронулся с места.

— Трудно вам, бабоньки, — сказал он смущенно.

— Теперича всем трудно, — ответила та, что держалась за поручни. — А вам — нешто легче?

С той поры прошло уже много-много лет, но когда я вспоминаю Родину, — всякий раз прежде всего передо мной встает это наполовину вспаханное поле и женщины, влачащие наперекор всему свою тяжелую долю.

И еще я вспоминаю другое, более раннее.

Мне было лет десять, когда мартовским, по-весеннему теплым днем мы с отцом по дороге, ведущей на станцию, проезжали хутор Ивановку. Я и раньше здесь бывал. Мне запомнился этот хутор выбеленными известью домами, видными летом издалека, палисадниками с черемухой, рябиной и цветами. А некоторые жители имели даже — в защищенном от ветра месте — яблоневые сады. Люди здесь жили на редкость добрые, приветливые. Сколько усталых путников в метель пережидали здесь непогоду, окруженные заботой гостеприимного хозяина!

На этот раз хутор выглядел безлюдным. Словно чума прошла. Во многих дворах — ворота настежь, а кое-где выломаны и валяются в стороне. И окна: где — выломаны с рамой. Два дома на выезде наполовину сгорели. Тропинок к домам уже не было видно. Прошедший недавно буран засыпал их.

— Пожар здесь был? — спросил я.

Отец ничего не ответил. Он только снял шапку и перекрестился.

Заслышав конский топот и скрип саней, из одного двора появилась худая рыжая собака. Некоторое время она шла, покачиваясь на хилых ногах, за нами, но на околице уселась и протяжно завыла.

А произошло здесь вот что. Хутор Ивановка, что в двух километрах от станции Дубиновка, Оренбургской железной дороги насчитывал дворов тридцать. Не особенно богатых, ни особенно бедных (Они все принадлежали к какой-то секте). Но разве мог быть хотя бы небольшой хуторок без «кулаков»? Кулаками оказались две семьи, у которых дома (выглядели) немного лучше других.

Отправив «кулаков» в места, «где Макар телят не пас», власти приступили ко второму действию. В назначенный день из соседней деревни, где находился сельсовет, в хутор прибыли председатель с уполномоченным. В доме одного из раскулаченных поставили скамейки. Уполномоченный извлек из объемистого портфеля кусок красной материи и ею накрыл стол. Все было, как положено в таких случаях. Нашлись даже графин со стаканом для докладчика. Только вот хуторяне что-то не спешили на собрание, хотя заранее все были оповещены. Прождав полдня, уполномоченный аккуратно свернул кумачовую скатерть, уложил её в портфель, и оба они уехали.

Через несколько дней в хуторе появилась агитбригада. Но и она не смогла ничего добиться. Во дворах агитаторов встречал собачий лай. Ворота в большинстве домов оказались запертыми. Правда, к одному старику, по оплошности не закрывшему калитку, два комсомольца проникли было в дом и сходу, наперебой начали расхваливать «райскую жизнь» при колхозах, так тот достал Библию и, перебивая агитаторов, стал читать вслух первый псалом Давида: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых»…

Так и убралась бригада ни с чем.

С неделю никто из начальства на хуторе не появлялся. Уже думали ивановцы, что прошло мимо них то лихо. А после статьи «мудрого вождя» в газете люди еще больше воспрянули духом. Радовались даже.

А радость-то их была преждевременной: в области уже решилась их судьба… И мартовской ночью нагрянуло сонмище комсомольцев, разного рода активистов, милиции и ГПУ.

Хутор оцепили. Выставленные на дорогах посты не пропускали никого ни со станции, ни с другой стороны. Первым делом перестреляли собак. Потом принялись за людей.

Операция проходила по заранее выработанному плану. Руководил ею начальник районного ГПУ. Запертые ворота или выламывались заранее приготовленными шкворнями, или кто-нибудь из молодых перелезал через плетень и открывал их изнутри. В домах выламывали двери. Если они не поддавались, штурмующие группы устремлялись к окнам.

Треск ломающегося дерева, вопли перепуганных людей, плач детей… Все смешалось в какую-то адскую какофонию (Нечто подобное в свое время люди, наверное, испытывали в последний день Помпеи). Забирали всех подчистую, не давая времени даже как следует одеться. Выталкивали в зимнюю стужу, бросали навалом в сани, запряженные награбленными лошадьми, и отправляли на станцию. Со скотом было приказано подождать до утра. Его решили пока не беспокоить.

Пустели дом за домом, дом за домом.

Но в усадьбе кузнеца произошла небольшая заминка.

Ретивый активист из райцентра уже выломал было ставню и замахнулся топором крушить двойные оконные рамы, когда из темной внутренности дома грохнул выстрел. Активист завыл от боли, упал и забился на снегу в предсмертных судорогах.

К месту происшествия поспешили милиция и гэпэушники. Дом окружили. Началась перестрелка. К ружейному грохоту прибавился рев перепуганного скота. Еще одного комсомольца уложил кузнец. Но развязка уже приближалась… Слишком неравные были силы…

Два милиционера подобрались к дому с задней стороны и подожгли соломенную крышу. И потому, что последние дни солнце уже пригревало по-весеннему и снег крыше растаял, дом вскоре запылал, точно огромный факел.

Когда начали рушиться стропила, внутри один за другим глухо раздались еще два выстрела и все смолкло. В предрассветной тишине слышали только потрескивание горящего дерева да мычание коров и овец по всему хутору.

Утром под обгоревшими досками обрушившегося потолка милиционеры нашли трупы кузнеца и его жены. Озлобленный начальник ГПУ, отбросив обломок доски с яростью ударил каблуком сапога еще и еще раз в лицо уже ко всему равнодушного, окоченевшего покойника…

Почти всех жителей отправили в райцентр или в Оренбург. Некоторых мужчин расстреляли. Остальных с семьями отправили в Сибирь.

Стойкость ивановцев заслуживает еще большего восхищения, если вспомнить случай, имевший место двумя голами раньше, неподалеку, в селе Подгорном, где ночью кто-то убил комсомольца. Власти арестовали тогда семнадцать мужчин вместе со священником. Их гнали этапом (в назидание другим) через станцию Ильинскую, поселки Ново-Уральск, Донской, станцию Верхне-Озернинскую и дальше до Оренбурга.

Суд был короткий: всех расстреляли.

Тем, кто считает русский народ покорным быдлом, неспособным к сопротивлению, следовало бы ознакомиться с методом, каким монголы дрессируют для охоты пойманного орла.

Пойманному орлу связывают крылья и надевают на голову кожаный колпачок, закрывающий глаза. Затем поперек юрты слабо натягивают веревку и сажают на неё пленника. Веревку время от времени покачивают. Даже ночью должен кто-либо подняться и качнуть её.

Примерно на третий или четвертый день орлу открывают глаза и подносят кусок окровавленного мяса. И чудится птице в этом куске — не только пища, но и заветная воля… Он хочет уже схватить мясо, но слышит зловещее КАР-Р-Р! Рука с мясом отодвигается, снова колпачок погружает его в темноту, и снова веревка качается…

Каждый день повторяется процедура с мясом до тех пор, пока несчастная птица при виде пищи, сопровождаемой карканьем, не сжимается от страха. Тогда решают, что орел готов к работе. Для поддержания сил его кормят вареным мясом. А на охоту — вывозят привязанным за одну лапу и с колпачком на голове. Колпачок снимают при виде лисы, зайца или другого зверька. Орел, заметив добычу, устремляется к ней и, вонзив в неё когти, уже намеревается поработать клювом. В этот момент он слышит зловещее карканье, напоминающее ему длительное мучение на веревке. Он послушно оставляет добычу и возвращается на плечо охотника.

Так вольная птица вынужденно делает философский вывод: «Лучше быть живым псом, чем мертвым орлом».

Так начиналась «распрекрасная» колхозная жизнь. А с нею…

Те, кто прочитал книгу Ф. Абрамова («Братья и сестры», «Две зимы и три лета», «Пути-перепутья»), могут подумать: «Это, дескать, в войну и после неё пекашинцы так бедовали. А вот до войны, наверное, здесь было полное изобилье, как в фильме „Кубанские казаки“».

(Между прочим, Ж. Бортоли, упоминая в одной книге об этом фильме, рассказывает, что на место съемки отдельных кадров было доставлено около двух вагонов разной провизии, и что у кинооператоров не было отбоя от сбежавшихся со всей округи кошек и собак…)

Увы… В наших местах в предвоенные годы в большинстве колхозов четвероногих друзей почти не оставалось. В несколько голодных зим они или передохли, или сами колхозники их съели.

У нас, в предгорьях Урала, с самого начала коллективизации цвет «хлеба» менялся в зависимости от времени года. Осенью от примеси размолотых дубовых желудей «хлеб» был фиолетовым. Зимою его цвет зависел от количества картофеля и других овощей, в него добавляемых. А весною выпекался богатый «витаминами» конского щавеля зеленый хлеб.

Справедливости ради следует заметить, что наконец (О, торжество революции!) в деревне наступило равенство.

Разного цвета хлеб должны были есть все колхозники. Если же кто и ухитрялся достать больше других зерна и на сделанной самим мельничке намолоть к празднику немного муки — чистый хлеб нужно было есть скрыто от чужих глаз. Тайну труднее было хранить тем, кто имел семью. Детвора — народ откровенный. Проболтаются своим приятелям, подругам и тогда…

Одно лето в нашей деревне смертность от голода была настолько высокой, что власти забеспокоились. Приезжала комиссия с «органами», конечно. Первым делом произвели тщательный обыск по всей деревне. Три дня искали, а потом нашли у одного колхозника в пчелином улье пуд пшеницы. Его осудили на десять лет!.. А то, как же?.. Это «из-за него» колхозники голодали. Это он должен был совершить чудо, накормив своих односельчан хлебом, приготовленным из пуда пшеницы, да так, чтобы собранных остатков хватило до конца колхозной системы.

Никогда, даже в средневековье, даже во время монгольского ига, еще не было подобного издевательства над народом.

Даже за сбор колосьев на убранном поле (а не за стрижку, Боже упаси!) люди получали по два года лагерей.

За взятие небольшого количества намолоченного зерна — десять лет.

Ежегодно колхозник обязан был сдавать государству шестьдесят шесть килограммов мяса, определенное количество литров молока, яиц, овечьей шерсти, независимо от того, имел ли он животных и птицу или нет.

В древнем Египте плененным евреям фараон приказал петь во время работы, на что старший из племени смело ответил:

— Работать будем, петь не будем.

Сталинские фараоны более дикими методами заставили голодных колхозников работать и петь, прославляя «любимую» партию и её «вождя».

Как будто огромный круг в развитии человеческого общества, начинавший с гомо-сапиенс, замыкался им же.

Выползшее из недр земли на арену власти красное чудовище не имело ничего человеческого.

Неудивительно, что люди ждали избавления. Они его видели только в ВОЙНЕ. Её ждали миллионы заключенных, замученные беспросветной кабалой колхозники, чудомвыжившие кое-кто из раскулаченных. Ждали её многие и в городах. О войне говорили в семье в отсутствие детей, воспитанных в школах на примере Павлика Морозова, в узком кругу друзей. И если кто-нибудь замечал в раздумье, что противник может захватить страну, — ему дружно отвечали:

— Все равно!.. Хуже не будет!

Но война пришла не такой, как представляли её люди в своих мечтах. Немецкие самолеты засыпали бомбами жилые кварталы, госпитали; из пулеметов обстреливали колонны беженцев или давили людей танками. Немцы морили миллионы военнопленных, не желавших воевать за Сталина, пристреливали раненых, отстающих, или убивали людей просто так, для потехи. Во многих городах на площадях «освободители» устанавливали виселицы (В Бобруйске трупы повешенных на базарной площади болтались в петлях целую неделю).

Черные слухи о немцах настойчиво ползли в глубь страны и так долго лелеемая надежда сменилась у многих отчаяньем и ненавистью к немцам. Иные после поражения немецких армий под Москвой спрашивали себя: «Может быть, теперь наконец Гитлер одумается?»

Обо всем этом думал я майским солнечным днем, направляясь по оврагу в штаб батальона. Занятый своими мыслями, я не заметил развилки, где нужно было сворачивать влево, и шел все прямо, пока протоптанная тропинка не уперлась в прошлогодний стожок сена. Поняв свою оплошность, я повернул обратно, но успел сделать лишь несколько шагов, как сильный удар в спину чем-то тяжелым вырвал у меня из-под ног землю.

Как я узнал позже, меня взяли в плен немецкие разведчики. Но они перестарались, ударив меня еще раз уже в бессознательном состоянии. Пришел я в себя лишь к концу следующего дня. Я лежал на соломе в пустой комнате. Чувствовалась слабость во всем теле. Болела голова.

Со двора доносился немецкий говор. Где-то поодаль играли на губной гармошке. Сквозь щель в окне проникал запах поджаренного лука. Мне вспомнились последние недели полуголодной жизни на фронте.

Продукты для нашей армии поступали со станции Верховье, которую бомбила немецкая авиация почти каждый день. Противовоздушная оборона бездействовала. Наши самолеты появлялись редко. Только один раз мы наблюдали воздушный бой, но у немцев был слишком большой численный перевес, хотя наши летчики и сражались храбро. Один мессершмитт, задымив, рухнул у нас в тылу. Остальные удрали на запад.

Эта маленькая победа хотя и порадовала нас, но не внесла никаких существенных изменений во фронтовую обстановку. По-прежнему драгоценные продукты или горели на складах, или взлетали на воздух. А мы голодали. Даже положенную порцию хлеба мы получали не регулярно. Горячую пищу привозили только ночью, и то не всегда.

Последний раз мы хорошо поужинали, когда убили неизвестно откуда забежавшего на ничью землю бычка. Он вышел из овражка и направился было к немцам, но испугался чего-то и повернул в нашу сторону.

Видя, что добыча уходит, кто-то из немцев выстрелил. Бычок завертелся, словно ужаленный, и заковылял к оврагу. Пришлось резануть из пулемета и прикончить его.

Ночью мы стащили его в овраг. Среди пулеметчиков нашелся один азербайджанец, который до войны работал на скотобойне. Он быстро ободрал тушу, выпотрошил её и разрубил на куски. Большую часть мы отправили на батальонную кухню. Остальное разделили между собой и всю ночь поджаривали куски мяса на штыках или на специально сделанных вертелах в сооруженных в окопах и в овраге печурках…

В соседнюю комнату кто-то вошел со двора. Послышался шелест бумаги. Потом дверь приоткрылась, и в неё просунулась голова в пилотке с нашивками и распластанным орлом.

— Ах, зо! Гут… — сказал немец, увидев, что я приподнимаюсь на локтях.

Он быстро исчез и появился через некоторое время уже в сопровождении офицера. Тот долго рассматривал меня и наконец заговорил, обращаясь к сопровождавшему его унтер-офицеру. Хотя мое знание немецкого языка было скудным, я все-таки понял, что моя персона их теперь уже мало интересовала. Появившийся утром «юберлойфер» (перебежчик), старший сержант из нашего полка, уже сообщил им нужные сведения. Остальное они знают из моих документов.

Три дня спустя меня вместе с другим пленным, оглохшим после контузии, повели к небольшому строению около железнодорожного пути на станции Ворошилово.

Издали я увидел немца, сидевшего на чурбаке. Он что-то деловито наколачивал. «Сапожник», — подумал я. Приблизившись, я остановился, как вкопанный. На коленях у немца лежал мальчишка лет двенадцати со спущенными штанами и задранной рубашкой. С тупой методичностью ефрейтор бил его не то палкой, не то поленом. Мальчишка уже не кричал, а только слабо стонал. Вся спина представляла кровоточащую, вспухшую массу. А немец продолжал бить…

…Если я даже проживу до ста лет — я не забуду этой картины… Какое слабое существо — человек! Если бы этот случай был исключительной редкостью — его можно было бы объяснить чьими-то вывихнутыми мозгами. Но в том-то и дело, что бессмысленное, равнодушное истязание людей стало повседневным явлением. Достаточно было имеющему власть сказать: «Я освобождаю вас от химеры, которая называется совестью!» — и все пошло в тартарары. Одной фразой, как в математике, был поставлен минус перед всеми нормами христианской морали. Невольно задаешь себе вопрос: «А разве русские, украинцы и другие народы более устойчивы, если другой фюрер бросает подобную крылатую фразу?»…

Как я узнал после, у мальчика был солнечный удар. Немцы нашли его у колодца и решили, что он подослан отравить воду.

Мальчик умер ночью около параши, куда его вечером бросил усталый ефрейтор…

Когда сарайчик заполнился пленными до отказа, нас отправили в Орел.

Орловский лагерь военнопленных помещался в тюрьме, построенной еще при Екатерине Великой. Добротные, толстые стены со множеством камер на двоих с привинченными, убирающимся на день койками. Возможно, что последнее усовершенствование добавлено уже в более поздние времена.

Меня с другим пленным поместили в такой камере. Койки теперь не убирались. Под моей сохранилась надпись, выцарапанная чем-то острым. Она гласила: «Здесь жили восемь приговоренных к смерти». Фамилии смертников были наскоро соскоблены, вероятно, при отступлении.

В орловском лагере военнопленных существовал обычай, установленный, как это ни странно, русскими офицерами, состоявшими в немецкой контрразведке: вновь прибывших пленных до допроса не кормить…

А ведь в нашей группе из пятнадцати человек было пять перебежчиков, т. е. — добровольно перешедших на сторону немцев!.. А ведь русские офицеры контрразведки не могли не знать, что в Красной армии кормили очень плохо!.. Или таким образом они мстили «советчикам»?.. Последующие события показали, что мои предположения были недалеки от истины.

Только на четвертые сутки нас вызвали на допрос, после которого выдали наконец знаменитые по своей мизерности «пайки» с кружкой пресной баланды. Контуженный сержант настолько ослаб, что уже не поднимался с койки. На допрос его пришлось нести на руках.

Помню, перед пленом я подобрал листовку, которые в изобилии сбрасывали немецкие самолеты. В ней упрекали советскую пропаганду в распространении якобы ложных слухов о голоде и всяких издевательствах в лагерях над пленными. Помещенная внизу фотография, где сытые и хорошо одетые красноармейцы стояли в очереди у прилавка с нагроможденными буханками хлеба, была снабжена надписью: «Старшины получают хлеб для пленных».

Бумага, конечно, все терпит.

Это верно, что раскормленные полицаи[1] получали хлеб для огромного количества пленных. Если учесть, что уже в пекарне часть хорошо просеянной муки шла на торты, пампушки и крендели для лагерного начальства и их любовниц; если учесть, что плохо приготовленный хлеб с высевками и прелой мукой воровали те же полицаи, повара и прочие дармоеды — то пайка пленного ненамного превышала сто граммов.

Правда и то, что Сталин не только объявил всех пленных изменниками, но и продолжал делать все возможное, чтобы еще больше утяжелить их жизнь в лагерях.

Большая часть лагерных палачей, многие полицаи и их начальники были специально подготовленными, засланными чекистами и патетическая речь Молотова о фашистских зверствах над пленными — не что иное, как «крокодиловы слезы».

В Орле я пробыл недолго. Вскоре большую партию пленных перевезли в Брянск.

Огромный лагерь в поселке Урицк, на бывшем вагоностроительном заводе. Многоярусные сплошные нары в цехах, кишащие вшами и клопами. Многие пленные от пресной, скудной пищи болели цингой. Команды, отправлявшиеся на лесоразработки, ели там всякую зелень, но это мало помогало. К тому же толстые бревна грузили там на платформы накатом, и многие пленные, обессилевшие от голода, получали тяжелые увечья или отправлялись на тот свет. На работу в лес шли главным образом новички или те, кого гнали туда насильно.

Каждый день от голода и тифа здесь умирало сорок-пятьдесят человек. Обычно утром, после отправки команд на работу, фельдфебель в сопровождении полицаев обходил все цеха, где содержали пленных. Каждого лежащего он бил палкой по спине или по ногам. Если несчастный уже не двигался — фельдфебель, щелкнув пальцами, давал знак полицаям, и те оттаскивали или просто сталкивали умершего в проход, откуда другие полицаи тащили труп к выходу и клали на колымагу.

Иногда бедняга, очнувшись, слабым голосом пытался убедить полицаев, что он еще не умер. В ответ те обкладывали его трехэтажным матом, втолковывая, что фельдфебель знает лучше: умер он или нет.

Каждый день по утрам несколько колымаг, запряженных доходягами из пленных, с нагруженными навалом трупами медленно выползали из ворот лагеря. У большинства умерших глаза были открыты и лица их с оскаленными челюстями застывшим взглядом смотрели в голубое небо, как бы ища там на все ответа…

В лагере жилось лучше тем, кто по прибытии, еще не ослабев, попадал на сравнительно легкую работу, где сносно кормили. Но туда мог попасть не всякий. Подкупленные полицаи отправляли на легкую работу или своих знакомых, которые вечером им что-нибудь приносили, или новичков крепкого телосложения. Часто в таких командах находились люди одной национальности: грузины, азербайджанцы, татары, киргизы.

Русские держались врозь. Дружно жили, как правило, только земляки. Я тоже встретил было такого человека, с которым, как оказалось, мы жили недалеко друг от друга. Мы часто вспоминали знакомые края, помогали один другому, стерегли наши пожитки. Потом земляк мой поступил в полицию. Увидев, как однажды он ударил палкой больного татарина, я перестал с ним здороваться и по возможности избегал встречи.

Для командного состава выход на работу не был обязателен (Да и рядовые или младший комсостав шли туда главным образом, чтобы подкормиться. Притворившись больным, любой мог остаться в лагере). Несколько раз я все-таки занимал утром очередь у ворот и отправлялся с какой-нибудь командой.

Но всякий раз получалось как-то неудачно. Или нас гнали в лес, где в обед мы ели привезенную из лагеря холодную баланду, или попадали в эсэсовскую часть, где одуревшие от лени молодчики в черном обмундировании щедро раздавали оплеухи и зуботычины еле державшимся на ногах пленным.

Но и в лагере оставаться было тяжело.

Ретивые полицаи, чтобы выслужиться, рыскали по лагерю, отыскивая какой-нибудь непорядок или желая стянуть вещи умершего. Иногда они захватывали на месте преступления больного, который не мог дотащиться до уборной и оправлялся по малой нужде у стены цеха. В лучшем случае провинившийся отделывался ударом палки и нарядом на чистку ассенизационной ямы. Очень часто нарушителя порядка дюжие полицаи тащили к железной скамье посреди двора, стягивали с него штаны, и начиналась порка… Такие моменты, когда слух резал крик истязуемого и кулаки сжимались в бессильной ярости, были для меня самыми тяжелыми.

А силы с каждым днем убывали. Утром я выходил из барака получить пайку и отвар из хвои, который приготовляли санитары из пленных, чтобы предотвратить цинготные заболевания. Днем лежал где-нибудь в тени. Бросил курить.

Мой земляк вспомнил обо мне и предложил «протолкнуть» меня в полицию. Я послал его подальше и на этом наши отношения с ним окончательно порвались.

Еще в Орле одному полицаю приглянулись мои сапоги. Зная нравы этого отребья, я «уступил» их ему в обмен на ботинки.

А в брянском лагере однажды нас всех выстроили и приказали сдать обувь. Чтобы, дескать, сохранить её до зимы. Для формальности даже бирку с фамилией привесили к каждой паре. Подобная дальновидность (впрочем, каждому было ясно, что предосторожность немцев была лишь ширмой, чтобы прикрыть явный грабеж) не предвидела лишь одной существенной детали: многие ли из отощавших и больных людей доживут до холодов?

Еще во время сдачи ботинок у меня появилась блестящая мысль — сделать идеальную обувь, которую никто не отберет и в которой легко будет ходить. Правда, мне, обессилевшему, с загноившейся ссадиной на ноге, заманчивая эта идея казалась уже неосуществимой мечтой. Но жизнь тем и интересна, что теневые стороны в ней чередуются с более или менее светлыми.

Так вышло и на этот раз.

С некоторых пор я заметил, что ко мне присматривается один полицай из новых. Трудно было определить его национальность: волосы темные, гладкие; черные глаза немного с раскосиной. Росту он был такого же, как и я. Белая повязка на рукаве с латинской буквой «П» еще не вытравила у него остатки человечности. (А может и в полицию он пошел, чтобы как-то сгладить тяжелую жизнь своих собратьев.) Он носил палку, но никогда никого ею не бил, а только поднимал для устрашения, да чтобы показать свое усердие к службе.

На этот раз, когда я допивал у заводской стены целебный отвар, он остановился в нескольких шагах от меня и долго смотрел как бы с любопытством.

— Плохи твои дела, парень, — произнес он со вздохом. — Отощал ты сильно…

Диагноз полицая не был для меня новостью. Я только пожал плечами, ничего не ответив.

А он не отходил. Наоборот, подошел поближе и рассматривал теперь мои ноги.

— Ты продай мне свои брюки, — предложил он, уже наклонившись, щупая синюю диагональ.

Брюки у меня были действительно хорошие. Достал мне их перед пленом полковой старшина — приятель еще по школе. Мысль о продаже уже приходила мне в голову, но я мечтал дожить до лучших дней и сохранить их.

А полицай стоял, переминаясь с ноги на ногу.

Из лагерного опыта я твердо усвоил, что просьбу полицая следует понимать как приказание. Если я ему не продам брюки — он меня при случае застукает. Я только спросил:

— А сам я в чем буду ходить?

— Да я тебе дам смену, — успокоил он меня. — Хочешь — военные, только защитного цвета… А не то — цивильные… Хочешь цивильные?.. В них тебе даже будет лучше!

Я раздумывал, как мне поступить.

— Дам тебе три пайки впридачу, — настаивал полицай (Это они за счет мертвых получают).

— Четыре, — показал я растопыренные пальцы. — И сахару…

— Ну, давно бы так! — хлопнул он меня по плечу огромной ручищей.

Он ушел и быстро вернулся с пакетом из серой бумаги. В нем были коричневые брюки, полбуханки хлеба, разрезанной на четыре части (они воровали хлеб целыми буханками, но из предосторожности продавали их, разрезанными на пайки) и малюсенький пакетик с сахаром. Сделка состоялась.

Напялив брюки, которые, наверное, принадлежали толстому дядьке, я, первым делом, сходил на кухню и выпросил немного кипятку. Усевшись на прежнем месте, съел один ломоть хлеба с сахаром и, продев голову в лямки завязанного мешка, уснул. Снились мне шаньги, которые мать так хорошо умела печь. Я поглощал их одну за другой, а мать вынимала из печи все новые и новые.

Проснулся перед раздачей баланды. Потрогал мешок. Сквозь ткань почувствовал драгоценные пайки.

У бочки с баландой стоял полицай в моих брюках. Он буркнул что-то повару, и тот, взболтав жидкость, достал со дна полный черпак, вылил мне в котелок и еще немного добавил.

От усиленного питания силы прибавлялись. Вечером я отыскал коренастого мужичка со следами оспы на лице. Он еще крепко держался на ногах и ходил иногда в лес на работу. Объяснил ему свою идею и попросил принести из лесу два липовых лубка.

Смекалистый мужичок точно выполнил мои указания, и в конце следующего дня я уже располагал двумя скатанными лубками. Из обрубка дерева кое-как удалось смастерить некое подобие колодки. Один пленный, работавший в соседних мастерских по ремонту танков, сделал для меня кочедык, и лапотная индустрия заработала.

Первую пару я плел для себя. Вспоминал деда Онуфрия, обучавшего меня когда-то лапотному искусству.

Обычно мы усаживались рядом, каждый со своей моделью. У деда работа спорилась, у меня — продвигалась медленно. Посматривая в мою сторону, дед журил меня:

— Сноровка у тебя есть, сынок… А только надо поспешать… Помни: «Лапти плесть — в день раз есть».

Дед Онуфрий принадлежал к секте «беседников». Иногда во время работы он запевал «стих»:

Тело грешно в гроб кладут,
Душу на ответ ведут.
Затем на тот же мотив следовал припев:

Ой, горе, горе мне — горе мне великое!
Пел дед старческим дребезжащим голосом. Он работал молча минут десять и запевал следующее двустишье:

Мимо царства прохожу,
Горько плачу и гляжу.
Ой горе, горе мне…
За время обучения ремеслу я так и не узнал, есть ли у этого «стиха» конец?

Лапотное дело расширялось. У меня появились заказчики, ходившие на хорошую работу, и даже ученики.

На изготовление лаптей приходил смотреть сам старший полицай. После его визита я стал пользоваться некоторым уважением со стороны его подчиненных и раздатчиков баланды.

Но ничто не вечно в подлунном мире.

Однажды партизаны устроили налет на лесоразработки. Они убили двухнемецких солдат из охраны и столько же полицаев. Теперь на работу в лес никого не отправляли.

Еще два дня работал «лапотный трест», потом остановился из-за нехватки сырья.

Снова начинались черные дни. Но чувствовал себя я уже лучше. Болячка на ноге зажила. Хорошо обутый, я мог теперь ходить на работу. В первый же день мне повезло. Разгружая на станции вагон с продуктами, я обнаружил в углу рассыпанную соль. Набралось её почти полный котелок. Разделили добычу на четверых. Да кладовщик немец попался добрый: дал нам буханку хлеба. А вечером за три ложки соли я выменял у киргизов кусок конины, которую те достали при разгрузке разбомбленного эшелона.

На следующий день мне удалось устроиться работать в пекарне, но к концу второго дня меня оттуда уволили из-за отсутствия квалификации.

Как беда, так и удача — не приходят в одиночку.

Жилая зона лагеря в Урицке делилась на две части. В одной находились пленные, в другой — штатские, или, как их называли, — цивильные. Это были главным образом крестьяне, согнанные сюда из разрушенных, сожженных сел тех районов, где действовали партизаны. В отделение цивильных можно было проходить свободно.

Однажды я заметил, что там появился священник. Помню, он служил панихиду. Мы с политруком Исаевым приблизились. Политрук удивился, когда я тенором запел «Житейское море»… А батюшка быстро понял, что имеет дело с человеком, знающим церковную службу. У него был хороший слух, и мы быстро пристроились и пели вместе. Потом к нам присоединился мой сосед по нарам.

«Покой, Господи, души усопших раб Твоих!» — возглашал священник.

«Покой, Господи, души усопших раб Твоих!» — вторили мы ему.

А перед глазами проплывали колымаги, нагруженные мертвецами… Сколько мне довелось видеть мертвых только за последние месяцы!..

На станцию Верховье часто прибывали воинские эшелоны. При летной погоде примерно каждый четвертый эшелон попадал под бомбардировку. И тогда… обломки вагонов были перемешаны с изуродованными телами солдат, в большинстве своем никогда не видевших сраженья и немцев. Иногда половина туловища была отброшена взрывом метров на двадцать от насыпи.

Один раз мы прибыли на станцию за боеприпасами как раз во время разбора разбомбленного состава. Я насчитал около сотни трупов. Мы их укладывали в два ряда на перроне. К иным, с оторванными конечностями, для счета прикладывали чужую руку или ногу. Это было видно и по обмундированию, и по обуви.

Когда-то, видя бредущую колонну заключенных, я смотрел на пожилых и с неким злорадством думал: «Этот, наверное, принимал участие в гражданской войне — завоевал свою долю». Теперь смерть уравняла людей всех возрастов. Приходилось только негодовать на бессмысленность их гибели. Кажется, ни в одной армии цивилизованных стран никогда не было такого равнодушия к человеческим жизням.

…Панихида продолжалась. Особенно хорошо получалось у нас, когда мы запели «Со святыми упокой…» и тем более — «Сам един еси бессмертен…» Казалось, что в летнем воздухе повисло на высокой ноте напоминание: «Амо же вси человецы пойдем…»

На минуту все затихло вокруг. Два полицая сняли пилотки. Немного поодаль стоял, уткнувшись в землю, краснорожий лагерный палач, запоровший утром насмерть одного пленного. Взглянув на него, я с грустью подумал: «Неужели и по нем будут служить панихиду и просить Бога — учинить его „в селениях праведных“? Ведь в наше время только сумасшедший не отдает себе отчета в своих поступках».

…Пропели «Вечную память»… Присутствовавшие стали расходиться по лагерю. Сердобольные женщины дали мне несколько кусочков хлеба, пару вареных яичек и с десяток картофелин. А батюшка, сняв облачение, внимательно посмотрел на меня.

— Такой молодой и так хорошо знает церковную службу!.. Откуда вы?

Я рассказал ему кое-что о себе и обещал прийти еще.

А политрук понял мое участие в панихиде как очередное занятие, подобное лапотному делу, и всю дорогу к бараку не переставал удивляться моим познаниям.

— Постой, постой, — остановился он внезапно, рассматривая меня с ног до головы, — да ты не из спецшколы?.. Знаешь, где готовят этих самых?..

— Дурной ты, хоть и политрук, — сказал я ему без злобы. — Спроси лучше вон у того полицая, что лупит нашего брата: откуда он?

Через два дня было воскресенье. Политрук, подтрунивавший надо мной после панихиды, как-то изменился. Он тоже явился на богослужение и, как я понял, не только для того, чтобы получить подаянье. Человеческие страдания пробудили в нем иные, доселе неведомые ему чувства. Что-то новое всколыхнулось в его душе. Жаль, что вскоре я потерял его из виду и не узнал последствий его духовного пробуждения.

А батюшка после службы передал мне принесенный из дому пакетик, где был кусок пирога с луком и немного свиного сала. Исаеву тоже перепало кое-что из съестного. Как и в прошлый раз, мы обедали вместе, отделив часть провизии больному пленному, моему соседу по нарам. Ели молча. Только в конце трапезы, допивая баланду, Исаев спросил меня:

— Если есть Бог — почему Он допускает такие безобразия?

Он обвел рукою лагерь и сделал жест в сторону фронта, хотя мне и без того было ясно, что он хотел сказать.

Я истолковал ему бедствия, которые переживает наш народ, как посланное испытание и наказание.

— За что? — негодовал Исаев. — Сколько я видел в прошлом году при бомбежке убитых детей? В чем они виноваты?

— Так это война!.. Бог допустил войну в наказание людям… А сколько погибло от холода и голода детей раскулаченных?.. Такие, как вы, смотрели на это дело с холодным равнодушием… Даже одобряли убийство!.. Войны тогда не было! В чем были виноваты те дети?

Чувствовалось, что подобные речи он слышит не часто. Он смотрел на меня удивленно, как и два дня тому назад, после моего участия в панихиде. На минуту в его глазах промелькнул даже страх. Он боялся, наверное, что с таким настроением я могу донести на него полицаям, учитывая, что о его службе в политсоставе знал только я.

— А церковь? — наступал я. — Ты был, наверное, в комсомоле?

— Как все…

— Горланил, наверное, в пасхальную ночь у церковной ограды? А может, и кресты и колокола стаскивал?

Политрук молчал.

— Не ты, так другие. Что же ты думаешь: богоугодное дело вы делали?.. А теперь плачешь о детях и стариках. Поздно, брат, жалость у тебя появилась!..

Я был рад, что разговор пошел на такую тему, где я многое мог сказать. Чувствовалось, что слова мои падают на добрую почву, хотя политрук выглядел уж очень простым парнем: белобрысый, немного курносый, с ясно-голубыми глазами. Настоящий деревенский мужичок. При хорошем питании он был, наверное, розовощеким. Теперь сильно похудел. Около рта появились полукруглые складки, отчего его лицо казалось каким-то обиженным.

После обеда мы долго сидели молча, прежде чем прилечь отдыхать. Я рассчитывал еще поговорить на затронутую тему. Обдумывал каждое слово, чтобы не отпугнуть моего собеседника. Но следующие дни внесли большие изменения в жизнь лагеря, затронув и мою.

На другой день я попал в команду, которую отправляли на работу далеко и на продолжительное время. Когда мы вернулись — лагерь цивильных опустел. Накануне немцы отправили большой эшелон в Германию. Исчез и политрук. Группу комсостава отправили куда-то в другой лагерь. Я задержался здесь потому, что отсутствовал при отправке.

Среди пленных участились тифозные заболевания. Я вполне понимал, что мое везение может смениться полосой черных дней, которые меня окончательно доконают.

В лагере, как и в тюрьме, человеку укорачивает жизнь не только отсутствие сносного питания, но и вся гнетущая обстановка неволи.

Побег

Решение пришло как-то неожиданно.

Однажды среди ночи, еще не совсем проснувшись, я почувствовал подозрительный шорох у изголовья. «Хлеб! — мелькнула мысль в голове. — Хотят украсть хлеб!» Инстинктивно я ухватил руку «вора» и сразу же отпустил её: она была безжизненна.

Чиркнул зажигалкой. При свете слабого пламени я увидел раскрытый рот и помутневшие глаза соседа слева, неподвижно уставившиеся в доски верхнего яруса. Он был мертв. Он и руку-то протянул, наверное, чтобы разбудить меня и что-то сказать.

Уже несколько дней сосед мой жаловался на сердце. А накануне я говорил с одним фельдшером. Дал ему даже несколько сигарет, добытых у немцев. Тот обещал поместить больного в санчасть. Она — санчасть — одно недоразумение… А все-таки врач там есть из пленных, кроме фельдшера два санитара там еще работают да одна медсестра. Медикаментов вот только у них нет. Врач с санитарами иногда ходили в лес в сопровождении немца, собирали там целебные травы. Из них готовили настой и отвар. Этим и лечили больных… Да и что можно сделать, когда большинство пленных умирали от голода и тифа?

Теперь для него все кончено. Покойнику не нужны ни санчасть, ни лекарства.

Его звали Андрей Иванович Антипов. Это он в первый день, когда прибыла наша партия пленных, указал мне место на нарах.

— Вот тут теперича свободно, — сказал он, посмотрев на меня добрыми запавшими глазами. (Потом я узнал, что в углу, где лежал Антипов, занимал место другой пленный, которого увезли в общую могилу в день нашего прибытия.)

Андрей Иванович был намного старше меня. Он жил в деревне, где-то на севере; работал счетоводом в колхозе. Мы помогали один другому по мере возможности. После разрыва отношений с моим земляком мы иногда ходили вместе на работу. А вечерами часто усаживались в той части заводского двора, куда не долетал шум лагерного базара и откуда виден был лес. Обычно сидели молча, каждый занятый своими думами. Изредка мечтательно, как бы для себя, Андрей Иванович рассказывал о дремучих лесах севера, о том, сколько там дичи, рыбы в реках и озерах; сколько ягод и грибов.

У каждого своя родина, и в трудные моменты жизни она представляется ему не в виде географической карты с нанесенными на ней реками, городами и столицей. Нет. Родина для каждого — это что-то неповторимое… Родина — это какой-то незаметный для другого манящий огонек, который в трудные минуты согревает человека, уносит его от мрачной, неприглядной действительности.

Для одного — это «Вечерний звон в краю родном, где я любил, где отчий дом…» Для меня родина представлялась тем же, но в сочетании с бескрайней степью, со сказочными восходами солнца и закатами, с зеленеющим ковром, испещренным разноцветными тюльпанами весною, когда земля, напоенная вешней влагой, одевается в свой праздничный наряд.

Но и летом так же хороша степь… В вечерние часы, когда раскаленный шар солнца медленно, бросая прощальные лучи, скрывается за горизонтом, так чудно сидеть на кургане и, при слабом дуновении ветра, долетающего сюда из пустыни, слушать тихий шелест серебристого ковыля, в котором чудится что-то неизъяснимое, вечное…

В один из вечеров я долго рассказывал Андрею Ивановичу о степных просторах. Он слушал внимательно, а потом задумчиво, устремив взгляд в сторону леса, промолвил со вздохом:

— Нет, уж лучше нашей сторонушки не сыскать… Выйдешь, бывало, утречком за околицу… посмотришь: направо — болото, налево — тоже, а между ними — тропочка…

И вот уже Андрея Ивановича нет… Где-то в деревушке, затерявшейся среди лесов и болот, еще долго его будут ждать жена и две дочери, которых я видел на фотокарточке, и думать о нем, как о живом, пока печальная весть неведомым путем не ворвется в их жилище…

Сколько за войну я растерял друзей вот так же случайно мне встретившихся, доверчиво приоткрывших кусочек своей жизни и надолго оставшихся в моей памяти!..

Я закрыл глаза умершему и, прежде чем накрыть его шинелью, извлек из нагрудного кармана гимнастерки конверт с последним письмом из дому, фотокарточкой и красноармейской книжкой. Ночь подходила к концу. В бараке посвежело. На нарах задвигались, скрипя досками, чтобы лучше укрыться. В проходе уже передвигались люди, стуча колодками, выходя во двор или возвращаясь обратно. Я тоже вышел из барака.

На востоке посветлело. День обещал быть жарким.

Дождавшись раздачи хлеба, я предупредил старшего о случившемся. Я мог бы получить пайку на соседа, но мне совестно было обкрадывать мертвого. Быстро проглотил свою порцию, запив обычным утренним напитком. Немного еще подышав свежим воздухом, я возвратился в барак и больше уже не отходил от нар.

Наконец в дверях показалась команда во главе с фельдфебелем. Я подошел к нему и, умышленно завысив его чин, заранее приготовленной фразой сказал по-немецки, что мой приятель скончался. Лицо фельдфебеля, обычно хмурое, повеселело, как будто я сообщил ему радостную новость. Он похлопал меня по плечу и сказал какие-то слова, наверное, утешения, но я их не понял. Потом, приняв снова строго официальный вид, он повернулся к своим подчиненным и указал им на покойника. Вероятно, он сделал им какой-то условный знак, потому что полицаи осторожно подняли моего соседа с нар и вынесли во двор. Они даже завернули умершего в шинель и уложили на повозку.

Теперь все было кончено. Я сделал все, что мог. Как только похоронная процессия скрылась за поворотом, я принялся за осуществление своего плана.

Побеги пленных были не так уж часты. Пойманных полицаи жестоко избивали, и часто свой земной путь они оканчивали в лагерной тюрьме или в застенках гестапо.

Обычно убегали с работы в лесу. Но после налета партизан команды в лес отправлялись под усиленным конвоем.

Убежать из лагеря было почти невозможно. Та часть лагеря, которая упиралась в болото и лес за ним, сильно охранялась. С установленных по углам вышек местность хорошо просматривалась. К тому же, естественным препятствием было и болото.

Было, однако, одно уязвимое место… Не умели немцы устраивать лагеря военнопленных со сталинским мастерством и продуманностью во всех деталях.

Лагерь в Урицке разделялся на две зоны. В одной располагались пленные и цивильные. В другой, гораздо меньшей, находились барак для полицаев и комендатура.

Если выйти из первой зоны, повернуть направо и пройти с полсотни шагов, то попадешь на развилку. Вправо тропинка ведет к мастерским по ремонту поврежденных на фронте танков; налево — к лагерной пекарне.

Пленные, работавшие в мастерских, получали усиленный паек, и бежать в лес никто из них не собирался. Они занимали отгороженную от всех часть барака. На стеганках мастеровые носили номера, служившие им одновременно и пропуском в воротах. На этом и построил я свой план побега.

Проводив погребальное шествие, я пристроился в укромном месте и на куске заранее приготовленной парусины древесным углем начал малевать себе номер. Чтобы подбодрить себя, я мысленно твердил фразу из Пушкина: «Свобода! Даже мечты о свободе приносят счастье!»

К обеду номер «64» был готов.

Я прикрепил его к стеганке нитками и, свернув её, стал прохаживаться поодаль. Получил и выпил баланду. Прошел обед. Вот уже мастеровые потянулись на работу.

Как только большинство слесарей и механиков свернули к мастерским, я быстро накинул на плечи телогрейку и уверенно прошел мимо разомлевшего от жары полицая.

Достигнув развилки, я повернул к пекарне.

Однажды, выдав себя за пекаря, я проработал здесь два дня. Потом старичок, руководивший суточной сменой, убедившись в отсутствии у меня каких-либо навыков в этом деле, отправил меня обратно в лагерь. Но счастливые денечки, когда я начал было наедаться досыта хлебом, не прошли даром. Присмотревшись, я, к удивлению своему, заметил, что пекарня не обнесена колючей проволокой.

Неторопливой походкой я продвигался теперь к зданию, откуда заманчиво долетал запах выпеченного хлеба. Я делал вид, что ищу что-то. Изредка бросал взгляд по сторонам. Вокруг — ни души. Сдавшие утром смену, наверное, отдыхали, а другие либо были заняты выгрузкой печи, либо заполняли тестом жестяные формы.

Беспрепятственно вышел я на пустырь и направился к болоту. Спорол на ходу номер и положил его под валявшийся камень. Теперь номер был бы только уликой против меня.

На полянке среди кустов крушинника мальчишки стерегли коз. Одна из них рябая с белым пятном на лбу, заслышав шаги, подняла голову и с любопытством смотрела на меня.

Мальчишек было трое. Старший — лет четырнадцати со смуглыми волосами, остриженными ежиком, веснушчатый, с прыщами на лбу — полулежал. Двое других были еще моложе. Они сидели меж кустами, обхватив руками колени. Старший что-то им рассказывал, показывая рукой на лес. Заметив мое приближение, он умолк и, перебирая сорванный стебелек травы, внимательно рассматривал меня с ног до головы.

Я поздоровался и присел в сторонке, напротив старшего. С минуту молчали. Я смотрел на болото, во многих местах заросшее травою. Кое-где виднелись кочки и островки с реденькими кустиками.

— Оттуда? — спросил наконец веснушчатый, сделав жест кистью правой руки в сторону лагеря.

Я ответил кивком головы.

Снова наступило молчание.

Рябая коза, наиболее жуликоватая среди пасущихся здесь сородичей, направилась было к кусту с зеленой травой у самого болота.

— Назад! — окрикнул её старший.

Коза остановилась и, не поворачивая головы, протяжно промычала, как бы, не понимая — почему ей не велят идти дальше в этом направлении.

— Отведи её, Костя, к тем, — отдал распоряжение старший. — Опять завязнет.

Тот, которого звали Костей, — застенчивый мальчик в голубой застиранной майке — послушно поднялся и пошел выполнять приказание. Ласково погладив животное, он обхватил шею козы рукою, и они направились прочь от болота.

— Топко здесь? — спросил я наконец.

Разбирая маковку цветка с облетевшими лепестками, старший бросил взгляд на болото.

— Ползком — можно… или вплавь, — произнес он, размышляя. — А так — не пройдешь…

— И шуметь не надо, — добавил другой мальчишка, наверное, брат веснушчатого. — Как услышат — стрелять начнут.

Шуму я не боялся. Напротив, он мог мне быть сейчас полезным. Я вспомнил детство в деревне.

Двор нашего дома задней стороной выходил к озеру, наполнявшемуся ежегодно в половодье. Летом, когда вода убывала, насыпь из земли и навоза отгораживала его от реки. В стоячей воде, кроме рыбы, водилась всякая живность, особенно лягушки. Не помню, при каких обстоятельствах и от кого я научился им подражать.

Однажды в школе при постановке пьесы «Юность командарма» меня попросили создать на сцене обстановку летней ночи. Я уселся за деревом, нарисованном на куске обоев, и принялся квакать. На мое несчастье, недотепа, игравший главную роль, наступил на декорацию и сорвал её с потолка. Произошло это так быстро, что я очутился на виду у всех, продолжая еще свое занятие. Гром аплодисментов в зале заглушил мою «песню». Одним прыжком я скрылся за кулисами.

Теперь, вспомнив мои театральные злоключения, я решил испробовать свое уменье. Три раза провел я пальцами по губам, издавая позывные болотных жителей. С ближайшей кочки мне ответили. А через минуту над болотом поднялся такой гвалт, что можно было хлюпать по воде сколько угодно.

Мальчишки смотрели на меня зачарованно.

Я снял телогрейку, отломил с ближайшего куста несколько веточек и воткнул их в ватную прослойку. В котелок уложил документы — свои и умершего Антипова. С помощью мальчишек приладил сумку с котелком на спину под телогрейку. Попрощавшись, прямо от кустов пополз к болоту.

Милые русские дети!.. Я часто вспоминаю вас и с горечью думаю: в другой обстановке, до войны, вряд ли вы отнеслись бы ко мне с таким участием… Не ваша вина в этом…

Если Павлик Морозов и не для всех детей был идеалом, все равно революционная романтика с героями, подобными Павке Корчагину, забивала головы подрастающему поколению… И колонны арестантов для тех, чьих семей не коснулось неистовство слепой силы, принято было разбивать по категориям: жулики и бандиты (эти скоро исправятся), расхитители социалистической собственности (это тоже — наследие царизма и тоже исправятся), и, наконец, все остальные — враги народа, против которых нужно действовать по заветам «благородного рыцаря» Феликса Эдмундовича и его наставника Ленина.

…Я приблизился к болоту. Остановился. Повернул голову вправо. Часовой на вышке смотрел в сторону лагеря.

Двинулся дальше. Руки начали вязнуть в зеленоватой жиже. Пришлось ползти, упираясь на локти. Гвалт лягушек начал стихать. Пришлось подать «позывные» снова. Болото ожило.

Так, прикрываясь «лягушачьим концертом», я продвигался метр за метром, то и дело посматривая на вышку. Как только немец поворачивался в мою сторону, я останавливался. На мое счастье, часового интересовала главным образом лесная окраина, откуда могли появиться партизаны.

Вскоре началось сплошное водное пространство. Пришлось плыть. Намокшая стеганка тянула ко дну. Благо — на пути попадались островки: я причаливал к ним и отдыхал. Перепуганные лягушки шарахали в воду и перебирались в более безопасное место. Наконец расстояние между мною и вышкой достаточно увеличилось, но желанный берег и лес, так манивший меня, были еще далеко.

Подготавливая побег, я не имел никаких планов на будущее. Я просто устал от войны и, еще больше, от ужасов лагерной жизни. Мне хотелось забиться куда-нибудь в лесную чащу и жить одному.

Я ненавидел немцев, но и на «большую землю» меня не тянуло: столько пренебрежения к человеческой жизни я видел там!

…До берега добрался уже в сумерках. Сразу припал к мягкой, нагретой солнцем за день траве. Из предосторожности прополз до самого леса. И хорошо сделал: перед моим последним броском луч прожектора осветил кроны деревьев. Выждав, пока сноп света передвинется в другое место, я быстро прополз последние метры. Под руками почувствовал упругий сухой ковер из опавшей хвои. Сразу наступила какая-то особая тишина и мрак.

Хотя впереди ждала меня неизвестность, на душе было так радостно, что хотелось петь. Я встал на колени и перекрестился трижды, благодаря Бога за помощь. Я отдавал себе отчет, что, несмотря на продуманность замысла, очень многое зависело от удачи. Ведь еще в самом начале, внимательно осматривая болото в бинокль, часовой с вышки мог бы разглядеть ползущее «чудовище». Этого не случилось. Рука Всевышнего оберегала меня, отводя взгляд немца в другую сторону.

Я поднялся во весь рост и почувствовал, как холод от мокрой одежды растекался по всему телу. Решил согреться быстрой ходьбой. После примерно часа ходьбы ощутил усталость и голод.

Остановился около развесистой ели. Снял тяжелую телогрейку и сумку с котелком. На дне его отыскал зажигалку. Чиркнул ею — она действовала. Два дня тому назад один добрый немец заправил её бензином. Нащупав в темноте несколько сухих веток, наломал палочек и, составив их конусом, поджег. Вскоре слабенький костер начал разгораться, вырывая из темноты стволы деревьев. Вокруг было много сушняку. Я насобирал порядочно дров и стал понемногу подбрасывать их в огонь — чтобы свет костра не могли заметить. С двух сторон установил рогатки и на положенной на них палке развесил снятую одежду. От неё повалили пар и вонь болотной воды. Я пристроился ближе к огню, чтобы согреться. Достал из котелка совсем сухие полпайки хлеба, съел и сразу уснул.

Проснулся от сырости. Костер погас. Уже светало, но под ветвями сосен стоял еще полумрак. В прогалине между деревьями на меня смотрело по-осеннему хмурое небо. Стада косматых туч спешили куда-то на восток.

Брюки и гимнастерка за ночь высохли. Я неспеша оделся и двинулся дальше. Мучил голод. В одном месте мне попались несколько стеблей борщовника. Съел их, продолжая идти все в том же направлении, как мне казалось, — на юго-восток.

Вдруг до моего слуха донесся редкий перестук колес проходившего поезда и тотчас отдался эхом в лесу свисток паровоза. Я повернулся на звук и стал осторожно пробираться от дерева к дереву. Вскоре показался просвет, и я увидел конец состава из платформ для перевозки леса. На последней платформе из-за укрытия, сделанного из толстых бревен, угрожающе смотрело дуло пулемета.

Я отошел в глубь леса и стал размышлять, что делать дальше. По расположению железнодорожной линии я понял, что, двигаясь в прежнем направлении, я выйду на лесоразработки. Значит надо пересечь полотно и держать курс почти на юг. Это направление мне казалось заманчивым.

Теперь, когда лагерь остался позади, мне все чаще стала приходить мысль — пробраться на Украину. В детстве от бабушки я столько слышал рассказов об этой чудесной стране, что мне давно хотелось побывать там.

Было и еще одно обстоятельство, которое толкало меня пробраться на Украину. В лагере я встретил одного парня, который попал в плен в первые месяцы войны. По его рассказам, немцы в прошлом году были там просто олицетворением добродетели. И пленных-то они отпускали по домам, и с населением-то они обращались по-хорошему… Позже я понял, что так и было в некоторых местах Украины в первые месяцы войны. К зиме, однако, положение изменилось.

Присмотревшись и выбрав место подальше от будки, в полдень я благополучно пересек насыпь. Торопливо приближаясь к лесу, я успел заметить на полянке землянику. Уже из-за деревьев приполз обратно и насобирал полкотелка ягод. Потом снова углубился в лес. Набрел на ручеек. Разжег небольшой костер и вскипятил в котелке воду с ягодами. Проглотив, обжигаясь, компот, я лег и проспал до вечера.

Съеденные ягоды не утолили голода. Недалеко от ручья отыскал какие-то грибы. Сварил их полный котелок. На мое счастье, они оказались съедобными, и ночь я провел благополучно.

Следующее утро было ясным. Выпив кипятку с ягодами, я снова тронулся в путь.

Лес понемногу начал редеть, и вдруг я очутился на большой поляне. Осмотрелся. Справа заметил остатки разрушенного сооружения, подошел. Цементная площадка, защищенная с двух сторон стенами, была нагрета солнцем. Я присел, снял лапти и размотал намокшие от росы портянки. Меня стало знобить. Начинался знакомый приступ малярии.

Одно время мне казалось, что я избавился от этой хворобы. В лагере иногда давали какие-то желтые таблетки. Я принял их порядочно. Выменял с десяток на сигареты у одного курильщика. Они хранились у меня в подобранной на работе немецкой баночке, завернутой в промасленную бумагу.

Теперь болезнь вернулась. Видно, ползание по болоту не прошло даром. Я достал из сумки баночку, проглотил одну таблетку и бережно упаковал остальные. Я весь дрожал, стуча зубами. Накрылся с головой стеганкой, но это мало помогало, хотя солнце пекло сильно.

Озноб уже сменился жаром, когда я услышал странный шорох вблизи. Я стянул с головы стеганку. У края площадки стояла девочка лет двенадцати. Её русые волосы были заплетены в косички. Правая косичка через плечо падала на грудь. Настороженно смотрели голубые глаза. Девочка держала лукошко.

Сначала мне показалось, что это сон. Я с трудом приподнялся, протер глаза и сел. Девочка отступила шага на два и продолжала на меня смотреть, готовая в любую минуту убежать.

— Кто вы? — наконец спросила она робко. — Партизан?

Я коротко рассказал ей кое-что о себе. Мне приятно было услышать певучий голосок этого неизвестно откуда появившегося существа, напомнившего мне «Красную шапочку».

Её звали Маша. На все мои вопросы она отвечала обстоятельно, по-взрослому. От неё я узнал, что нахожусь вблизи деревни «Белые берега», что там стоят немцы и что староста их — очень нехороший человек.

— Мама говорит, он — душегуб, — добавила она, подчеркнув последнее слово как нечто очень страшное.

— А церковь-то в селе есть? — поинтересовался я.

Не зная, что ответить, Маша только пожала плечами.

— Священник, ну, батюшка, есть у вас? — допытывался я, превозмогая головную боль.

— Я спрошу у мамы, — сказала она, подумав. — И хлебушка вам принесу.

Девочка пошла от меня быстрым шагом. На миг её розовенькое платьице мелькнуло между кустами, и она исчезла, как привиденье. Я еще немного полежал, потом поднялся и перебрался в лес.

«Если „Красная шапочка“ зашла сюда, — думал я, — может забрести и волк».

Девочку я заметил некоторое время спустя. Она продвигалась медленно, размахивая лукошком, всматриваясь в траву, как будто собирала ягоды или грибы. Убедившись, что Маша одна, я вышел из-за деревьев. Она обрадовалась. Оглядываясь по сторонам, Маша подошла и передала мне кусок хлеба, завернутый в чистую тряпочку, и два огурца. Потом она объяснила, как пройти к священнику.

— Только мама его не знает, — предупредила она. — Он — нездешний… Недавно приехал.

Я поблагодарил девочку, поел и, недолго думая, побрел к деревне. Я рассчитывал найти приют у батюшки хотя бы на несколько дней, чтобы избавиться от малярии и набраться сил. Оглянулся. Маша шла следом, но на приличном расстоянии.

По описаниям Маши я без труда отыскал дом священника. Низенький забор из частокола отделял его от улицы. Звякнул несколько раз щеколдой калитки. В доме — ни звука.

— Эй, есть кто там? — слабо крикнул я.

В окне мелькнуло чье-то лицо. Потом на крыльце появился мужчина лет пятидесяти, рыжебородый. Редкие рыжие волосы еще не успели отрасти и топорщились.

«Скрывался», — подумал я.

Он приблизился к изгороди. Маленькие глазки продолжали недоверчиво осматривать меня.

— Здравствуйте! Вы — священник?

— Что-то в этом роде, — неохотно ответил он.

— К вам нельзя зайти?.. Расхворался я… Малярия у меня… Пленный… Отбился вот от немецкой части. Работал у них.

— Нет, нет, — заторопился батюшка, как будто я силой хочу вломиться к нему. — К бургомистру вам надо идти.

Мне хотелось напомнить человеку евангельские слова, но «милосердный самарянин» уже повернулся и пошел к дому.

Пошатываясь от слабости, безразличный ко всему, я двинулся дальше. Кругом ни души. Словно вымерла деревня.

Я задержался около одного домишки, постучал в закрытую ставню. Никто не отвечал. Знакомая картина: дом оставлен жильцами. Ушли с отступавшими войсками или перебрались в другое место? Кто их знает… Изгороди здесь, наверное, никогда не было, или её растащили.

Вдоль стены я прошел до входа, нажал щеколду и дверь отворилась. Обычный прием: чтобы немцы или просто мародеры не выламывали дверь, прежние жильцы, уходя, её не запирали. Чувствовалось, что в доме давно никто не жил. Пахло сыростью. По всему было видно, что первая комната служила и кухней, и столовой, и спальней для кого-то. Огромная печь смотрела на меня раскрытой пастью. За нею на топчане лежала солома и какие-то мешки.

Во второй комнате, выходившей окнами на улицу, было полутемно. Сквозь закрытые ставни проникали лишь полоски света. Комната была пуста.

Я вернулся к запечью, прилег на соломе и уснул как убитый. Откуда-то появились опять девочка с косичками и священник. «Нужно идти к бургомистру», — строго твердил он, грозя пальцем. — «Он — душегуб! — перебивала его девочка. — Не ходите к бургомистру!.. Я вам принесу хлеба…» Потом к их голосам прибавились другие. Кто-то с размаху бросил на цементную площадку бутылку. Звякнули стекла.

Я проснулся. Со двора и улицы доносился гомон, отдельные выкрики, ругань.

— Выходи, бандюга!..

— Бросай оружие и выходи!.. Гад!

— Пристрелим, как собаку!

Я вышел из-за печи и направился к выходу. Как только переступил порог — два дюжих полицая набросились на меня, заломили руки за спину и связали веревкой. Ко мне важно приближались старший полицейский и… священник.

— Он и есть, — обрадованно удостоверил последний. — Я за ним следил… Только он зашел в дом я и побежал предупредить вас, господин начальник!

Я мог ожидать чего угодно, но только не этой встречи. Ошеломленный ею больше, чем самим арестом, я только процедил сквозь зубы:

— Будь же ты проклят, Иуда!

Вскоре из дома вышли два полицая, производившие обыск. Передний на вытянутых руках нес мою сумку и стеганку.

— Вот все, что нашли, господин начальник, — доложил он.

Процессия двинулась вдоль улицы. Впереди шел я в сопровождении двух полицаев, державших меня за руки. За нами следовала остальная свита. Кое-где на нас смотрели стоявшие у калиток или во дворах женщины и дети. Одна старушка, пропалывавшая картофель, завидев шествие, оставила на земле мотыгу, выпрямилась, перекрестилась и долго грустно смотрела на меня.

У одного дома я заметил еще молодую женщину и Машу. Я прошел мимо, не подав виду, что знаю девочку.

Немецкая комендатура находилась на противоположном конце деревни, растянувшейся по одной улице. Мы прибыли туда уже на закате солнца. У входа в дом, обнесенный изгородью из березовых жердочек, на длинном шесте обвисало в вечерней тишине знамя со свастикой. Против него стоял на посту полицай.

Немного поодаль виднелся дом поменьше, занимаемый, наверное, полицаями. Двое из них в нижних рубахах сидели за столом, сколоченным из неструганых досок, и играли в шашки. При нашем появлении они лениво повернули головы, бегло осмотрели меня и снова уткнулись в доску.

Старший полицай, оправив гимнастерку, молодцевато взбежал по ступенькам и скрылся за дверью. Он появился уже в сопровождении переводчика, который жестом приказал ввести меня в дом. В коридоре мне развязали руки и втолкнули в комнату, где под портретом фюрера важно восседал молоденький лейтенант.

Начался допрос.

На мое счастье, переводчик попался, наверное, из немцев Поволжья. Он хорошо говорил по-русски и не искажал мои показания.

Уже в пути я решил, что буду отстаивать версию, начатую еще у священника. Так я и поступил, делая упор на то, что я — больной и что наша семья подвергалась преследованиям со стороны советской власти.

В то время при многих немецких частях работали пленные, и в моих словах не было ничего неправдоподобного. Немецкая сумка, котелок и таблетки против малярии подтверждали сказанное мною. Меня даже ни разу не ударили. Только в первые минуты лейтенант покричал для острастки — и все.

Из разговора офицера с переводчиком я понял, что моя участь решится, когда приедет майор. Пока что, к большому моему удивлению, мне возвратили мои пожитки и отвели в картофельный подвал.

Неожиданно мягкий допрос настроил меня оптимистически. Зарывшись в солому, я скоро уснул. Проснулся среди ночи и сразу представилась мне вся сложность моего положения. На минуту я даже подумал: не сон ли это? Так долго я мечтал о свободе, и так быстро и глупо она кончилась…

Я не мог простить себе своего легкомыслия. Как мог я надеяться, что найду у священника приют?.. Он, может, столько настрадался по тюрьмам и лагерям, что теперь мстит каждому, кого считает партизаном?.. Единственным извинением этой оплошности могла служить только малярия. Будь я здоров — вряд ли поступил бы я так беспечно, улегшись отдыхать в пустом доме.

Мысленно я ругал нашу распроклятую систему, при которой карта крупного масштаба была настоящим сокровищем. В нашей части подробную карту района боевых действий имел только комбат. А ротные и, тем более, взводные командиры пользовались схемами. Трофейные немецкие карты считались более точно составленными.

Как и в орловской тюрьме пришла на ум песня:

«Сижу за решеткой в темнице сырой.

Вскормленный на воле орел молодой…»

«Темница» моя сухая. Пахнет немного плесенью и мышами. А решетки нет. Нет и орла. Вместо него в треугольном просвете я вижу только силуэт полицая. Он прохаживается взад и вперед с карабином на плече. Когда поворачивается — видны его ноги в сапогах, потом часть туловища и, наконец, в вершине треугольника появляется голова.

Я, наверное, задремал немного. Когда снова открыл глаза, на дворе было уже светло. Теперь я хорошо различал лицо полицая: упитанное, с заплывшими глазами. Волосы, выбивающиеся из-под пилотки, светло-каштановые, гладкие. На узком лбу — поперечные морщины. Иногда он наклоняется, заглядывает в подвал и снова прохаживается.

Потом приходит немец в зеленом рабочем обмундировании. Он внимательно смотрит на меня и бесстрашно спускается в подвал.

Полицай на всякий случай снимает с ремня карабин.

— Эссен, — говорит немец. — Кафэ!

Я достаю из сумки свой котелок и подставляю ему. Немец наполняет его из бачка до половины коричневой жидкостью и подает мне толстый ломоть хлеба. Завтрак совсем меня успокаивает. Запив хлеб ячменным кофе с сахарином, усаживаюсь ближе к выходу, где больше света.

Небо ясное, без единого облачка. Перед подвалом проходит насыпь, за которой на склоне виден лес. Отчетливо выделяются на голубом фоне вершины сосен.

Достаю таблетки и проглатываю одну. От нечего делать начинаю прочищать зажигалку. Её мне подарил чех, работавший на складе у немцев. Добрый попался человек!.. Дал он мне тогда кусочек копченого сала, хлеба и вот эту штуку, так хорошо послужившую мне.

«Какие же дураки немцы! — думаю я. — Посадили меня в подвал с соломенной крышей и не отобрали зажигалку. Наши такой глупости, пожалуй, не сделали бы».

Мои мысли прерывает голос полицая. Вначале я не понимаю, о чем идет речь.

— Слышь, отдай, говорю, зажигалку, — настаивает он. — Все равно тебя шлепнут…

Слова полицая меня нисколько не удивляют. Об этом я уже думал. Вчерашнее предательство священника так ошеломило меня, что ничего доброго от человечества я уже не ожидал.

«Чему удивляться? — думал я. — Этот полицай воспитан системой, учившей презирать гуманность, расценивая её как слабость. Как и в уголовном мире, слабость считалась изъяном, даже пороком в характере так называемого „советского человека“. Во имя торжества революции гражданин социалистического общества не должен был иметь этого предрассудка. Ленин и его соратники с первых же шагов начали вытравлять у своих подопытных все человеческое, заменяя его качествами, необходимыми при работе на скотобойне.

Чего же можно ожидать от этого робота, прошедшего такую обработку?»

— А может и не шлепнут? — возражаю я полицаю как можно спокойнее.

— Ну уж это, как пить дать, — уверяет он. — Вот майор приедет и капут тебе.

— Так в чем же дело?.. Вот убьют меня — тогда и возьмешь зажигалку.

Мое видимое равнодушие к собственной участи выводит полицая из равновесия. Забывая, что он на посту и что разговаривать с охраняемым не имеет права, полицай горячо начинает доказывать мне неизбежность рокового конца.

— Видишь вон на пригорке две могилки?.. Да ты встань, встань!

Я нехотя поднялся и посмотрел, куда показывал полицай.

— Видишь? — уже злорадно спрашивал он.

В самом деле, за насыпью, на пологом склоне, почти у самого леса среди зеленой травы четко выделялись два свеженасыпанных бугорка земли.

— Вот видишь!

Полицай наслаждается произведенным эффектом. Он уверен, что сейчас я отдам ему безделушку, из-за которой он способен даже убить человека.

Я ничего не ответил и вновь прилег на солому.

На войне как-то привыкаешь к опасности. Смерть перестает быть страшной ведьмой с косою. Она становится каким-то банальным обиходом земного существования. В азарте боя о ней забываешь, даже когда видишь убитых. Но так вот, когда тебе заранее сообщают, что у тебя отнимут жизнь, — какое-то бессильное возмущение заполняет душу. Я невольно испытывал жалость к себе. В памяти пронеслась, как в ускоренном фильме, вся моя не такая уж долгая жизнь.

Я родился в семье священника и эта в нормальном человеческом обществе, казалось бы, незначительная деталь наложила отпечаток на всю мою биографию.

Первым впечатлением детства было то, что на улице, когда я проходил, мальчишки и девчонки кричали: «Поп-клоп, поп-клоп!»

Эти упражнения в несложном рифмовании слов при полном равнодушии взрослых (иногда даже при их одобрении) дали мне почувствовать, что я — не как все дети, и что такое положение ни я, ни мои родители изменить не можем.

Это сознание своего бессилия появилось у меня после того, как мы с братом решили однажды проучить обидчиков.

Мы возвращались тогда с рыбалки, обсуждая планы на завтрашний день. Я даже не заметил пионеров, стоявших на перекрестке двух улиц, но они, при виде нас, начали свой обычный концерт. Мы прошли бы спокойно, если бы кто-то из них не бросил в нас камнем. Как по команде, мы положили удилища и рыбу на землю и бросились на горланившую ораву.

Пионеров было шестеро, нас — двое. Но брат мой в двенадцать лет был сильным парнишкой. Легко разбросав передних, он направился к старшему ватаги. Тот бросился наутек. Победа была уже за нами, когда от соседнего дома отделился комсомолец Конка. Здоровенный детина с дегенеративным лицом, он ударом кулака сшиб брата на землю и, уже лежачего, пинал ногами, пока проходившая старуха не уняла комсомольца.

Брата отец принес домой на руках. Несколько недель он отлеживался. Бабушка лечила его отваром каких-то целебных трав. О жалобе на Конку не могло быть и речи. Отцу даже пригрозили, что, если он поднимет шум, — власти подадут в суд жалобу за избиение пионеров. А в школьной стенгазете осенью появилась статейка, озаглавленная: «Вылазка классового врага», — где «невинные» пионеры представлялись жертвами «поповского отродья», а Конка — героем, бесстрашно защитившим юных ленинцев.

Оказавшись с рождения в когорте отверженных, я как-то постепенно свыкся со своей долей и все удары от новой власти принимал, не подавая вида, что мне больно… Когда председатель сельсовета товарищ Гребенщиков попросту «реквизировал» меня, одиннадцатилетнего мальчишку, для дежурства в их учреждении, я только спросил отца:

— Имеют они право?

— Босяцкая власть имеет любые права… Ты потерпи малость, — сказал он ласково, — Если я пойду жаловаться на них, — задушат налогами.

И я терпел. Целые дни, когда мои сверстники играли в городки или шли купаться на Урал, — я дежурил в прокуренном, вечно полном табачного дыма сельсовете, где три здоровенных лоботряса проводили день в бесплодном балясничестве или в подсчетах и спорах о дележе награбленного у раскулаченных имущества.

…Не помогла моя работа на босяцкую власть. Закрыли вскоре церковь и обезобразили её. Сняли и сбросили на землю колокола… Большой колокол разбивали в ограде. При каждом ударе кузнечного молота слышался как будто стон по селу. Тот же Конка привязывал веревку к крестам на куполах, чтобы стащить их, и кричал собравшейся толпе безбожников:

— Если есть Бог — пусть Он меня накажет!..

…После войны рассказывали, что не то снарядом, не то миною оторвало у Конки обе ноги и левую руку. Правую тоже сильно покалечило… Плакал, говорят, Конка горько… Понял свое богохульство и каялся… Выздоровев, просил повезтиего в родное село, где надругался он над храмом, но не исполнили его желания. Отвезли бывшего комсомольца Конона куда-то в другое место. Потом и след его пропал…

Дом у нас тогда отобрали… Чтобы унести хоть часть описанного имущества, пришлось убежать ночью в соседний хутор. Мы скрывались там у знакомого, пока в глухой деревушке Башкирии не отыскался новый приход, где священника забрали, а церковь оставалась еще открытой. Туда и переехали мы, и начали в третий раз строить свое жилище.

В это время уже процветала колхозная жизнь. Лошадей даже для правоверных колхозников не было, а нам, «нетрудовому элементу», животину достать было совсем нельзя. Нашли мы другой выход. Взяв колеса пришедшей в негодность сельскохозяйственной машины, отец соорудил повозку. Впрягшись в неё, как волжские бурлаки, мы добирались до лесу, нагружали повозку жердями и тянули её через все село к стоявшей на отшибе церкви. Со встречными прихожанами отец шутил:

— Китайская рикша… В двадцатом веке появилась и у нас!

А брат мой дал повозке название «торжество социализма».

К зиме закончили строительство. Запаслись дровами, картошкой, сушеными ягодами. Хлеба достать было невозможно. Питались разными суррогатами и картошкой.

Весною в лесу, в глухом месте, куда не проникала ни одна живая душа, выбрали полянку, вскопали её и посеяли пшеницу. Участок вокруг дома засадили картофелем и разными овощами. Посадили даже арбузы и дыни.

К концу лета, когда пшеница начала поспевать, мы с братом в кустах устроили шалашик, откуда из рогаток стреляли по воронам и прочей птице, чтобы отпугнуть её от нашего поля. В этой борьбе за хлеб насущный человек рисковал больше, чем птица и грызуны. Донеси кто-нибудь местной, а тем более районной власти — нам бы несдобровать. Охраняя поле, мы были всегда начеку. Неподалеку от шалаша я устроил на дереве наблюдательный пункт, с которого просматривал время от времени лесную просеку.

Но все прошло благополучно. Возможно, башкиры, проходя здесь, и видели посеянную пшеницу, но они были менее опасны, чем русские. Урожай, наконец, был собран и обмолочен. Изголодавшись за лето, первые килограммы зерна мы здесь же в лесу варили и ели безо всякой приправы. Потом, раздобыв у одного прихожанина шестеренки от уборочной машины и обтесав должным образом камни, мы соорудили ручную мельницу. Мололи зерно ночью. Запасы хранили на чердаке или под полом. Во время обеда или ужина дверь запирали. Если кто-нибудь приходил в это время — тотчас прятался настоящий хлеб и на столе появлялась специально приготовленная горбушка с желудями или травой. Даже просфоры мать пекла из непросеянной муки. Хлебом делились только с самыми проверенными людьми.

Брат мой — страстный охотник — ловил петлями зайцев, стрелял куропаток, тетеревов, диких уток. Мы с отцом занимались рыбной ловлей. Излишки рыбы сушили в печке и вялили. Хотя в предыдущем приходе нас обобрали до нитки, жизнь понемногу налаживалась. На проданные братом заячьи и лисьи шкурки мы купили козу с козлятами. Это доброе животное, кроме молока, давало нам еще и пух, из которого мать вязала кружевные шали для городской аристократии.

Наши финансовые дела так пошли в гору, что мы купили даже корову.

Но это был апогей изобилия. На пороге уже стоял страшный тридцать седьмой год… Его девятый вал не миновал и нашу семью.

Однажды ночью «органы» забрали отца.

В соседнем совхозе, где после долгого перерыва я учился, за найденное в моих тетрадях стихотворение, в котором я не совсем лестно отзывался об «отце народов», меня исключили из школы. И вечером те же «органы» прибыли на квартиру, чтобы арестовать меня. Они прошляпили… Ночью нужно было приезжать. А в сумерках я заметил политотдельскую машину и убежал в лес. Трое суток жил в заброшенном шалаше, питался ягодами шиповника, сухой черемухой. На четвертые сутки пробрался ночью к одному человеку в другом русском хуторе, выпросил у него кое-что из одежды, немного денег и отправился в Сибирь к дальним родственникам.

Вскоре мать и брат, продав за бесценок домишко, переехали в город на новостройку. В большом людском скоплении «органы» потеряли наш след. Переждав некоторое время, я тоже вернулся домой. Правда, дома у нас снова не было. Мать с братом купили полуразвалившуюся землянку. Втроем мы её отремонтировали и, как после стихийного бедствия, вновь стали налаживать наше житье-бытье.

Отец промучился на каторге недолго.

…Где-то на севере, на одном из островов ГУЛага, за отказ от работы в праздник «начальник» ударил его кулаком в лицо. Потомок казаков, он не стерпел обиды и крикнул: «Вы — слуги сатанинской власти! Будьте вы прокляты!»

Его тут же отвели в сторону и застрелили. В назидание другим.

Я часто спрашиваю себя: что это? Сила духа или отчаянье? А если бы все поступали так, — смогла бы власть тьмы заставить трудиться своих рабов?

В тот год я поступил в пединститут. Пришлось много работать, чтобы быть на хорошем счету. Кроме учебы нужно было выполнять разные общественные нагрузки. В военкомате зачислили меня в рабочий батальон. Отсрочку дали по ходатайству директора до окончания высшего образования.

А тут началась война. Мобилизовали и меня, и бросили нашу часть на защиту столицы.

Подытоживая в трудный момент жизни пройденный путь, я с некоторой радостью сознавал, что прошел его, по возможности не сгибаясь… Приходилось, конечно, обманывать и власть, и немцев, как вот теперь. Так разве следовало послушно идти под топор?

Дело не в том, что в двадцать с лишним лет не хочется умирать понапрасну, бессмысленно. Умирать не хочется никогда. В этом стремлении всего живого к продолжению жизни кроется смысл, противоречащий материалистическому учению о мироздании.

Конечно, у каждого своя судьба. Но это не значит, что ей нужно слепо повиноваться!.. Учение Иисуса Христа следует брать полностью, а не выдергивать отдельные фрагменты… «Ищите и обрящете… Стучите и отворится вам…»

У Хемингуэя то же выражено иначе: «Человек не рожден для поражений…» Это верно сказано. Жизнь нужно отстаивать до конца!.. Не ползая, конечно, на коленях, не вымаливая пощады любой ценою, но защищая её с достоинством и упорством.

Возможно, это ясное утро, небольшая полянка с двумя могилами, окраина серенькой деревушки на Брянщине — будут последним видением, которое унесу я из этого неприветливого мира? Может быть, кто-то уже получил приказ в таком-то часу отправить меня на тот свет?

Я с грустью смотрел на проходивших немцев. Может быть, вот этот рыжий ефрейтор с белесыми веками и будет моей смертью? Сделав свое дело, он будет спокойно ужинать и обедать? Будет обнимать любимую женщину или писать нежные письма своей Гретхен, не задумываясь о загубленной жизни?

Я видел однажды, как немцы убивали пойманного партизана.

Его вывели за околицу, где наша команда копала траншею, Один из двух немцев дал смертнику лопату. Это был верх издевательства — заставить обреченного копать себе могилу!

Я хорошо запомнил этого коренастого паренька, похожего на того, лагерного, который приносил мне липовые лубки из лесу. Он копал спокойно, точно могила предназначалась кому-то другому. Работа продолжалась больше часу. Смертник углубился, примерно, на метр. Потом, как-то решившись, он остановил работу. Он бросил лопату в сторону и вылез из ямы. Мы не слышали, что он сказал немцам, но ефрейтор, что-то крича, рванул его за руку и грубо повернул лицом к яме. Торопливо попятившись, он снял с ремня винтовку и почти в упор выстрелил… И уже когда казненный свалился в могилу, оба немца сразу выстрелили вниз…

Потом меня и еще одного пленного заставили засыпать могилу. Мы приблизились к ней. Прежде чем приступить к работе, я перекрестился и дрожащим от волнения голосом пропел «Со святыми упокой…» и прочитал «Сам един еси бессмертен…» Убийцы стояли рядом, не вмешиваясь в то, что я делал. А мы с напарником, не сговариваясь, нарвали травы и цветов и накрыли тело убитого. И наш конвой и убийцы уже не принуждали нас работать. Засыпав могилу, я срезал растущее поблизости деревце и с помощью бечевки мы изготовили крест и установили его у изголовья.

А вечером в лагере мы много говорили о расправе над партизаном. Один старичок рассказал случай, происшедший весною в окрестностях Брянска.

Два немца вывели на задворки не то пойманного пленного, не то партизана. Дали ему лопату и тот послушно начал копать. Эта покорность, с которой он взялся за работу, наверное, усыпила бдительность немцев. Унтер-офицер вернулся зачем-то в дом и там задержался. А могила была уже готова. Оставшийся конвоир переминался с ноги на ногу в ожидании своего старшого. Так они и стояли у края могилы: палач и смертник с лопатой в руках.

Движимый, видимо, добрыми чувствами, немец протянул своей жертве сигарету. Тот сунул её в рот и жестом попросил огня. Немец приблизился и вытянутой рукой чиркнул зажигалкой. В тот же миг молниеносный удар лопатой в шею повалил немца на землю. Еще и еще раз взметывалась лопата…

Когда унтер вернулся, он нашел своего подчиненного в луже крови, с изуродованной головой, без оружия.

Мне по душе пришелся такой поступок. Я думал: «Только б дали хоть какое оружие в руки!.. Лопата, так лопата… Только бы малярия не свалила меня!.. Чтобы силы были… Лучше умереть в драке, чем быть пристреленным!..»

…Теперь, когда я вспоминаю все пережитое, я всякий раз задаю себе вопрос: с каких пор человек приучился так легко, даже с сознанием исполненного долга, убивать себе подобного?

Почему Господь Бог не наложил запрет, при котором, уничтожая другого, убийца одновременно погибал бы и сам?..

Или человек, согласно теории О. К. Маэрт, и стал разумным существом после того, как его свихнувшиеся предки занялись убийством себе подобных и поеданием их мозгов?

Тот факт, что человека (за некоторым исключением) так легко оскотинить, привести в состояние животного, движимого лишь физиологическими потребностями, если и не подтверждает полностью упомянутой теории, то наводит на мысль, что человек есть гибрид. Как роза в определенных условиях превращается в обыкновенный шиповник, так и у большинства людей под систематическим воздействием специальной пропаганды просыпается зверь, способный убивать без меры других.

Последние данные науки определяют появление человека на земле, примерно, сорокатысячелетней давностью. Но только за последние четыре тысячелетия погибло в сражениях или казнено около трех миллиардов («Странное Рождение человека», О. К. Маэрт). Причем и массовые и одиночные казни в античном мире и до половины прошлого века отличались особым варварством, глумлением, мучительной смертью.

Старушка история из-за отсутствия письменности, с большим трудом пробираясь из глубины веков, донесла до наших дней лишь некоторые фрагменты, но и по ним можно сделать кое-какие заключения. Так она учит нас, что еще персидский император Дарий распял одновременно на крестах около трех тысяч непокорных вавилонян. А за два века до Р. Х. сирийский император Антиохий 4-й приказал избить и распять большое количество евреев. И даже позднее, всего за 80 лет до Р. X., иудейский царь Александр Жанаес израсходовал для казни через распятие на кресте три тысячи гвоздей и две тысячи деревянных перекладин («Человек из Назарета» Ан. Бюргес).

Но, если человек — только слабоустойчивый гибрид, тогда учение Иисуса Христа приобретает еще большую значительность, первостепенную роль!.. Оно является координирующей, направляющей силой человеческого развития. Без него, даже в апогее интеллектуального взлета, человек уподобляется лишь ученику чародея, способному пробудить познанные им силы, но не умеющему ими управлять. В таком случае грандиозные фантасмы, созданные человеческим гением в отрыве от христианского учения, возвели их создателя только на неумолимый конвейер ускорителя, которому суждено остановиться лишь в грохоте апокалипсиса. И прав будет тот же О. К. Маэрт, утверждающий, что конец человеческого бытия был заложен уже в его начале…

* * *
За мною пришел как раз тот рыжий немец, в котором я видел свою смерть, Я уже приготовился к своей участи и, медленно поднявшись, направился к выходу.

— Мешок, — сказал он по-немецки, указывая на мои пожитки.

Я остановился и внимательно посмотрел на немца. В его глазах не было ни злобы, ни напущенной строгости. Я заметил у него на ремне продовольственную сумку, с которыми немецкие солдаты отправляются в ближние командировки. Я взял вещи и вышел из подвала. Неподалеку на рельсах стояла дрезина, около которой суетился другой немец. Мы втроем уселись на скамеечку. Затарахтел моторчик, дрезина тронулась.

Колея проходила вдоль улицы еще какого-то поселка. Потом показалось более высокое здание городского типа. Миновав груды развалин, дрезина остановилась на товарной станции брянского вокзала.

Второй солдат отправился куда-то по своим делам, а рыжий конвоир доставил меня в городскую комендатуру. Здесь мне пришлось ждать совсем недолго. Меня провели в большую комнату, где за огромных размеров бюро сидел пожилой майор с типичным лицом прусака. Как только я перешагнул порог, он встретил меня окриком: «Не врать!» Он долго изучал меня, время от времени посматривая в лежавшую перед ним бумагу, сличая, по-видимому, с приметами кого-то другого.

Усевшись, наконец, поудобнее, майор достал из коробки сигару, неторопясь надломил один конец и закурил, пустив огромный клуб дыма. Через стоявшего рядом переводчика он начал вяло задавать мне вопросы, на которые я уже отвечал накануне, Я повторял старую версию, добавив только, что шел в Брянск, чтобы поступить в формировавшуюся где-то здесь воинскую часть для охраны железной дороги.

Последнее сообщение произвело на майора хорошее впечатление. Лицо его просветлело. Положив дымящуюся сигару на край бронзовой пепельницы, он на листке бумаги написал несколько строчек, аккуратно сложил вчетверо листок и передал его конвоиру. Мне майор протянул пачку сигарет и, пробормотав по-немецки какое-то напутствие, отпустил нас.

Снова с рыжим немцем мы шли по улицам города, все удаляясь от центра. У меня замерло сердце, когда за одним из поворотов я увидел знакомую изгородь лагеря… Я уже представлял себе, как на меня набросятся полицаи, как меня уличат во лжи и избитого посадят в подвал, где нет света и где беглецов почти не кормят.

Но видно усердно кто-то за меня молился. Ничего страшного и на этот раз не произошло. Полицай, стоявший у ворот, оказался незнакомым. Да и мой приход с конвоиром ничего чрезвычайного собой не представлял. Немцы иногда набирали команду из пленных-специалистов и увозили или уводили её на несколько дней. По окончании работы их снова доставляли в лагерь.

Записка майора, адресованная коменданту лагеря, тоже оказала хорошее действие. Мне без промедления выдали пайку и порцию баланды погуще, чем обыкновенно. После той еды, что я получал у немцев, баланда мне показалась еще более противной. Весь остаток дня я слонялся по лагерю, не встретив ни одного знакомого. Все куда-то исчезли или ушли на работу.

В зоне цивильных народу прибавилось. Шел слух, что скоро будет отправка в Германию. Как и в прошлый раз, среди согнанных сюда крестьян не замечалось явного уныния или недовольства. Люди из разных деревень обменивались новостями, говорили о жизни при колхозах, о войне, о знакомых, эвакуировавшихся на восток. Говорили еще о семейных делах. Привыкшие беспрекословно повиноваться прежней власти, они и угон в Германию принимали безропотно, даже с некоторым интересом. «Посмотрим, какая она там — Европа», «увидим, как живут немцы», — слышал я часто.

Из хозяйственного расчета — чтобы рабы не особенно отощали до прибытия на работу, — немцы кормили их лучше, чем пленных.

Я теперь проводил целые дни среди крестьян. Выменял на сигареты у одного пару новых лаптей. В свою зону приходил только на ночлег да получать пайку и баланду.

Наконец наступил день отправки. Еще накануне на железнодорожный путь подали пустой состав. Уже один вид вагонов не дал мне уснуть всю ночь. Я думал так: «Если мне не удалось убежать, почему бы мне не поехать в Германию? Вид у меня теперь вполне мужицкий. Буду работать где-нибудь на ферме, кормить будут… Посмотрю Германию. А здесь — что? Снова бежать?.. Куда? Малярия как будто заглохла, но надолго ли?.. А если снова начнется?.. В сумке у меня осталось две таблетки. Если заболею здесь — крышка!..»

Утром, как только управился с хлебом и целебным напитком, отправился в зону цивильных. Процедуру отправки я уже хорошо изучил. Незадолго до посадки в вагоны крестьянам по спискам выдают продукты на дорогу. Посадка производится по счету.

Так получилось и на этот раз.

Когда я пришел, раздача продуктов уже подходила к концу. Получившие отходили в сторону, садились тут же на траве, завертывая в тряпки или бумагу хлеб, селедки, сахар. Провизию укладывали в чемоданы или мешки. Затем люди шли к строившейся вдоль эшелона колонне.

Надев подобранный в бараке старый картуз, я тоже замешался в толпу отъезжающих.

Ждать пришлось недолго. В воротах показался все тот же фельдфебель с переводчиком и десятком солдат и полицаев. Переводчик приказал построиться всем по четыре. Посадка началась с последнего вагона. У раскрытой двери ефрейтор с ленточкой за ранение методично, легко подталкивая близстоящего, отсчитал десять четверок. Колонна двинулась дальше. Так, с остановками у каждого вагона, колонна продвигалась вдоль состава. Вскоре подошла и моя очередь. Я оказался во второй четверке. Быстро поднявшись по ступенькам, я сразу же забрался в угол потемнее. Нар не было. Садились прямо на пол.

В вагоне еще несколько минут стоял гомон. Невольники перекликались, разыскивая своих родственников или знакомых односельчан.

— Манька, иди сюда! — кричала какая-то женщина из противоположного угла.

— Я здесь, около дяди Васи! — отвечала ей Манька — молоденькая женщина, сидевшая у моих ног.

А снаружи продолжалась посадка. В кадре задвинутой на три четверти двери проплывали головы в платках, картузах, а то и без всякого головного убора. Наконец пестрая лента сменилась более однотипной, из касок, плеч с погонами, голов полицаев в пилотках. Чьи-то сильные руки наглухо закрыли дверь. Свет теперь проникал только через два верхних окошка. В вагоне наступил полумрак. Продолжительный свисток, и вот уже эшелон, скрипя и позвякивая, медленно тронулся. Манька перекрестилась и, утирая слезы, что-то прошептала. Еще какая-то женщина в середине вагона заплакала навзрыд. А перестук колес постепенно учащался, потом замедлился и совсем затих. После короткой остановки на Брянском вокзале, где к составу прицепили еще несколько товарных вагонов и один пассажирский, эшелон двинулся на запад.

Постепенно, один за другим, люди начали развязывать свои мешки, сумки, открывать чемоданы и принялись за еду. У меня ничего с собой не было. Для видимости я тоже порылся в сумке и закрыл её.

— А ты что ж не ешь? — участливо обратилась ко мне Манька.

— Не хочется что-то, — ответил я, как можно искреннее.

Сидевший рядом со мною мужчина, походивший на цыгана, сразу понял мое положение. Незаметно он подсунул мне ломоть хлеба, и я тоже принялся отламывать по кусочку и отправлять его в рот.

Поезд шел сравнительно быстро. Наш вагон побывал, наверное, под обстрелом или под бомбежкой. Прямо около моего уха оказалась пробоина, Я обнаружил её, почувствовав сильную струю воздуха. Пристроившись к отверстию одним глазом, я глядел на мелькавший пейзаж. Леса сменялись незасеянными полями, рощами. Мы пересекли довольно широкую речку. Перед обедом миновали Гомель. Жлобин пролетели, не останавливаясь. Задержались на первом полустанке. Здесь было разрешено выходить из вагонов на оправку.

Снова в путь. После продолжительной остановки в Бобруйске двинулись дальше.

Здесь действовала только одна колея. Мы часто останавливались, В вагоне люди менялись местами. Мой добрый сосед с Манькой перебрались в противоположную сторону. На его место уселся другой мужчина. Он посматривал на меня с подозрением, Я закрыл глаза и, прислонившись головой к стенке вагона, притворился спящим. Мною начинало овладевать беспокойство, «Если тот цыган понял, кто я такой, — этот тоже может додуматься и даже донести… Кто его знает, что у него на уме?»

Закралась и еще одна мысль… По прибытии на место нас будут, вероятно, проверять по спискам. Что я могу тогда сказать? Сел, дескать в поезд, чтобы повидать Германию?

Снова мне представился лагерь с его колючей проволокой, вшивыми бараками, пресной баландой и полицаями.

Мягкое отношение немцев ко мне во время первого побега немного примирило меня с ними. Но я мог попасть на других немцев, менее добрых.

Чтобы избежать расспросов нового соседа, я притворялся спящим до полустанка со странным названием Телушка. Здесь поезд снова остановился в ожидании встречного и нам разрешили выходить из вагонов. Вышел и я. Перейдя другую колею, забрался в кустарник.

День уже близился к концу. Лучи солнца золотили еще неспелые ягоды шиповника, Я залюбовался кустом калины. Я не ожидал её встретить здесь, в Белоруссии. А она при слабом встречном ветерке ласково протягивала мне уже зардевшиеся гроздья. Как всегда, при виде их, мне вспомнилась песня, рассказывавшая о том, как:

Поехал казак на чужбину далеку
На верном коне на своем вороном.
Он край, свою родину навеки покинул,
Ему не вернуться в родительский дом.
Казак, умирая, друзей созывает
И просит насыпать курган в головах.
И пусть на кургане калина родная
Растет и красуется в ярких цветах.
Попыхивая дымом, стоял неподалеку «конь вороной», тянувший наш эшелон «на чужбину далеку». Все было так, как в песне. Только в смысл последних строк не хотелось верить.

Занятый своими мыслями, я еле расслышал свистки конвоиров. А когда повернулся к нашему эшелону — встречный состав преградил мне путь. И пока передо мной с грохотом проносились товарные вагоны, мне заново вспомнилась станция Ворошилово, немец, истязавший мальчишку, расстрел партизана, колымаги мертвецов с оскаленными челюстями, с открытыми глазами… Это видение легло тяжелым грузом на чашу весов и пробудило во мне, казалось, зарубцевавшуюся ненависть к немцам.

Мимо куста калины я шмыгнул в заросли, опутанные хмелем, и как можно быстрее, иногда на четвереньках, стал уходить все дальше и дальше от злополучного полустанка.

Наученный горьким опытом, я продолжал теперь свой путь, несмотря на усталость. С меня лил пот, застилая глаза. Иногда мне чудился топот ног, и я ускорял свой бег.

Внезапно кустарник кончился, Я оказался перед траншеей, до половины наполненной водою. Она тянулась ровной лентой и вправо, и влево, и конца ей не было видно.

Я похолодел от ужаса: в случае погони — бежать мне некуда. Облегчение принес свисток паровоза и еле слышный, все ускоряющийся перестук уходящего поезда.

Один в лесах Белоруссии

Как я понял по огромному вороху коричневой массы за траншеей, здесь были торфоразработки. Пробираясь кустами, я прошел влево метров двести и оказался на тропинке, ведущей к двум бревнам, переброшенным через траншею. Дождавшись темноты, осторожно перебрался я на другую сторону. Вдали, где виднелись контуры леса, всходила луна, постепенно освещая все вокруг, Я пошел по тропинке. Она вывела меня на заросшую травой, заброшенную дорогу. Снова я повернул влево и продолжал идти по дороге. Вскоре под ногами почувствовалась сырая, вязкая земля. За поворотом показалась водная гладь.

— «Везет мне на болота, — с горечью подумал я. — Там, в Брянске, и тут…»

Сомнений не было: ноги начали вязнуть в тине. Я остановился и окинул взглядом все вокруг. Между водорослями и широкими листьями лилий с темными бугорками цветов в воде отражалась лунная дорога. Пейзаж как будто сошел со страниц «Майской ночи»: вот сейчас появится бедная панночка или хоровод девушек на том берегу, или выйдет из-за кустов Левко с бандурой. Вокруг стояла какая-то небывалая тишина… Словно застыло все.

Стало прохладно. Только теперь я вспомнил, что стеганка моя осталась на полу вагона. Хорошо, хоть сумка с котелком были при мне, и зажигалка — в кармане. Я повернулся и пошел в обратную сторону. Дорога вывела меня к однорядной улице из десятка домов. Здесь, наверное, жили железнодорожники с полустанка.

Холодная сырость, тянувшая с болота, сковывала движения. Дрожь охватывала все тело. Чтоб согреться, прилег у забора в буйно разросшихся лопухах. Хорошо, что у здешних жителей не было собак: подняли бы такой лай, что проснулась бы вся деревня.

Чуть-чуть согревшись, я с трудом поднялся на ноги и побрел отыскивать дорогу к лесу. Я нашел её в конце улицы и двинулся по ней. Она оказалась лучше наезженной, хотя все время петляла, то приближаясь к болоту, то удаляясь от него.

До лесу добрался на рассвете и сразу почувствовал облегчение. Он чем-то отличался от брянского. Лес был смешанный. В нем не было упругого ковра из хвои и чувствовалась сырость.

Пробираясь еле заметной тропкой, я отошел как можно дальше от дороги. Под огромным дубом нагреб сухих прошлогодних листьев и зарылся в них, чтобы согреться. Но это не помогало. Знакомый озноб снова напомнил мне, что старая гостья — малярия — вернулась. Мое положение оказалось значительно хуже, чем на Брянщине. У меня не было ни стеганки, ни желтых таблеток.

Постепенно озноб сменился жаром. Я бредил. Под перестук колес мне виделось заросшее черной бородой лицо дяди Васи, другого мужика, что подозрительно присматривался ко мне в вагоне. Внезапно лицо изменилось. К нему прибавилась седая борода отшельника и глаза как-то подобрели. Кто-то мягко потрогал меня за плечо, говоря: «Ты што — спишь, братка, али захворал?»

Я открыл глаза и с ужасом убедился, что это не сон, «Неужели все снова повторяется, как на Брянщине?»

Я скользнул взглядом по наклонившемуся надо мной. С заросшего лица на меня смотрели выцветшие, немного слезящиеся глаза старика. Из-под серой распахнутой свитки виднелась такая же домотканная рубаха с синими узорами на стоячем воротнике и отвороте.

— Здесь близко деревня? — забеспокоился я.

— Да нет, братка, до деревни тутка далече.

— А откуда же вы пришли сюда, дедушка?

— Знамо, с деревни… А иду я в сторожку. Лесник я, значицца.

Я объяснил старику, что заболел малярией и что сильно ослаб.

— А идешь-то куда?

Мне нечего было ответить. Я и сам не знал — куда я иду.

Напрягая память и вспоминая школьный учебник географии, я пришел к заключению; что, если двигаться отсюда строго на юг, — можно попасть на Мозырь. Это уже — Украина.

Сильно болела голова, в ушах стоял шум. Я закрыл глаза, стараясь собраться с мыслями. Ничего определенного старику сказать я не мог. Мне хотелось лежать вот так здесь и — будь, что будет. А дед, упираясь на посох, поднялся на ноги.

— Слухай, братка, идти-то ты могешь?.. Недалече тут до моей сторожки…

Я посмотрел на старика недоверчиво:

— А полицаев там нет?.. Ой, смотри, дед!.. Возьмешь большой грех на душу, если выдашь!

— Да ты што, братка? — обиделся старик. — Али я — вражина какая? Али я душегуб? — Он расстегнул ворот рубахи и достал нательный крест на цепочке: — Вот клянусь тебе Христом-Богом: не хочу тебе лиха!

Я взял свою сумку и поплелся за дедом. Вскоре он свернул с тропки вправо и пошел напрямик, ориентируясь по каким-то известным ему приметам. Я еле ковылял и отставал от деда. Он то и дело останавливался и ждал меня.

Наконец мы выбрались на небольшую круглую поляну. С правой стороны под каждым деревом стояли ульи. Кроме рамчатых, я заметил один улей-колоду, где пчелы, как исстари, сами изготовляли соты и наполняли их. В противоположном краю поляны виднелся шалаш, сделанный из веток и покрытый сеном. Мы подошли к нему.

— Полежи тутка, — наставительно предложил старик, — Так-то оно будет лепей… Я пойду приготовлю тебе зелье от хворобы.

Он скрылся между деревьями, мелькнув своей свиткой и светлыми штанами.

Я вошел в шалаш. В полумраке заметил справа на сучке накомарник. Ниже, на полочке, лежал аппаратик с мехом для одымления пчел. Тут же находились несколько рамок от ульев.

Слева на четырех колышках, вбитых в землю, возвышался столик с прибитыми дощечками от ящика. За ним была кровать из жердей с набросанным сеном, накрытым домотканным рядном, Я прилег, укрылся и вскоре задремал.

Старик вернулся с лукошком, из которого он извлек и поставил на стол стакан, наполовину заполненный темно-зеленой жидкостью. Неспеша, он вынул оттуда же бутылку, Вытащив деревянную пробку, он наполнил стакан до краев. Ложкой он долго и тщательно размешивал жидкость, раздавливая плавающие сгустки. Посмотрев стакан на свет, он протянул его мне.

Даже теперь, много лет спустя, когда я вспоминаю снадобье, приготовленное белорусским дедом, у меня пробегают мурашки по коже — так оно было отвратительно. Только боязнь возврата болезни заставила меня выпить стакан до дна. Как только выпил — жар разлился по всему телу, и я провалился в пустоту.

Спал я, как убитый. Когда открыл глаза — снова увидел лицо деда. Он ласково смотрел на меня, положив правую руку мне на плечо.

— Ну, братка, и спал же ты! Думал — не проснешься… Аж страшно стало…

— Который теперь час? — спросил я, поднимаясь на локтях.

— Один час, што и вчера… Ровно сутки ты спал.

Я вытянул ноги из-под дерюги и сел рядом с дедом. На столе лежала краюха хлеба, соленый огурец и кусок сотового меда на блюдечке. Не дожидаясь приглашения, я с жадностью набросился на принесенную пищу.

Потом мы сидели с дедом до позднего вечера. Его звали Захар Игнатович. Он расспрашивал подробно, где я служил как попал в эти места. Особенно интересовали его дела на фронте.

Болезнь у меня как рукой сняло. Я чувствовал себя вполне здоровым и рассказывал своему спасителю все без утайки. Сообщил, что немцев под Москвой разгромили.

— Ишь ты! Значит правда. Так им и надо!.. А то — ишь какие гордяки!.. В городе вон сколько повесили-казнили… И с пленными. Да што тебе говорить? Сам ведаешь…

Рассказал я Захару Игнатовичу о своем замысле — пробраться на Украину.

— Трудно, братка, тебе будет!.. Ой, как трудно, — сокрушался он, покачивая головой и раздумывая, — тутка — спокойно, а за Варшавкой?

— А что там?

— Там и хлопцы, и полицаи. Там худо тебе будет… — А може, останешься у хлопцев? — посмотрел он на меня вопросительно.

Я не совсем понимал, что за люди — хлопцы. Старик объяснил мне все подробно, но на мои вопросы о местонахождении партизан отвечал уклончиво, отводя глаза:

— Не ведаю, братка. Што не ведаю — то не ведаю.

Я прожил у деда на пасеке больше недели. Погода стояла ведренная. Только однажды ночью разразилась гроза. Гром гремел почти беспрерывно. Был один момент, когда молния ударила совсем близко. Утром я отыскал сухой ствол березы на обрыве и свежую расщелину в нем. Утро оказалось на редкость солнечным. Поляна оглашалась разноголосым пением птиц, и казалось, что война и все виденное мною — лишь какой-то страшный сон.

После выпитого снадобья малярия не появлялась. Изголодавшись за месяцы лагерной жизни и скитаний, я никак не мог насытиться. Принесенный стариком хлеб мы доели (львиная доля досталась мне) на другой же день. Последнее время питались главным образом молодым картофелем и рыбой. Благо — поблизости находилось небольшое озеро, изобилующее карасями. У старика там стояли три морды, и каждое утро мы приносили больше ведра рыбы. До обеда, пристроившись из предосторожности на огромном пне поодаль от сторожки, я чистил и потрошил карасей. Потом дед, опустив на некоторое время рыбу в соленый раствор, нанизывал их на бечевку и подвешивал в пристройке вялить. Часть посоленной рыбы он сушил в печи на огромном листе жести.

Отдыхал и ночевал я в шалаше. В сторожку приходил только к обеду и вечером.

За ужином мы обычно много говорили о войне. Сын старика, Захара Игнатовича, работавший раньше в Минске, успел эвакуироваться на Урал. Старик очень интересовался этими краями. Часто после ужина мы просиживали до поздней ночи.

Однажды перед обедом, приближаясь к сторожке с вязанкой дров, я заметил, что синяя занавеска на окне задернута. Это означало, что в сторожке находятся посторонние люди. Положив ношу под деревом, я вернулся в шалаш, взял свои пожитки и спрятался в кустах поблизости.

Старик пришел на пасеку перед вечером. Лицо его было озабочено. Не застав меня в шалаше, он вышел на поляну и начал осматриваться по сторонам. Я выбрался из укрытия и подошел к нему.

— Племянник приходил ко мне с дружком. За медом, — сообщил он мне огорченно. С минуту помолчав, добавил:

— Ты хорошо сделал, што схоронился…

Я сказал Захару Игнатовичу, что решил покинуть его гостеприимный дом. Вечером мы в последний раз поужинали вместе. Выпили по чарке вишневой настойки. Старик искренне желал мне удачи; просил, если останусь в живых, — навестить его после войны. Он дал мне хлеба, принесенного племянником, много сушеной и вяленой рыбы. Немецкую сумку, по его совету, мы заменили мешком с лямками. Захар Игнатович подарил мне залатанную в нескольких местах свитку и лапти. Рано утром, нагруженный провизией, с грустью покидал я шалаш, взяв направление на юг.

Небо было чистое. Лишь кое-где высоко-высоко виднелись белые лоскутки облаков. Откуда-то доносился гул самолетов, но их самих не было видно.

Хорошо отдохнув на пасеке и утолив голод, я продвигался теперь довольно быстро. После обеда лес начал редеть, но идти стало труднее: большие заросли папоротника скрывали почву. В одном месте, не остерегшись, я попал в яму с водой и промочил ноги. Пришлось продвигаться осторожно.

Наконец и папоротник оказался позади. Лес кончился. Я шел уже по траве, в которой виднелись какие-то темно-синие ягоды. Я не решался их есть, а только раздавил одну-две пальцами. Внутренность их напоминала клюкву. Возможно, они были и съедобными, но из предосторожности я проходил мимо них, хотя после съеденной рыбы меня страшно мучила жажда.

Издалека стал до меня доноситься слабый шум автомобильных моторов. Я начал всматриваться вдаль и совершенно неожиданно на широкой поляне столкнулся с человеком, убиравшим сено.

Я остановился, как вкопанный.

А незнакомец уже смотрел на меня, держась обеими руками за черен воткнутых в землю вил. Мне хотелось повернуться и удрать в лес, но он окликнул меня.

— Да ты не бойся!.. Я не кусаюсь.

Я неохотно приблизился.

Незнакомец был довольно высокого роста, широк в плечах. Возраст его трудно было определить. От пышной когда-то шевелюры густые волосы сохранились только на висках. На темени они вылезли или после какой-то болезни, или в результате перенесенных чрезмерных страданий и были представлены теперь лишь редким пушком. Сильно впалые щеки говорили о нехватке зубов, а все лицо, со складками у рта, было изрезано морщинами, и даже улыбка не могла сгладить выражение навсегда поселившейся в нем грусти. Только серые глаза, умные, подвижные, пронизывали меня, как иголками.

— Пленный ты, — определил он уверенно, — Откуда?.. Из Бобруйска?

— А откуда вам известно, кто я? На лбу у меня не написано.

— А вот и написано, — усмехнулся он, — Молодой ты и по обличью — нездешний.

Он стоял все в той же позе, устремив взгляд куда-то через мою голову.

— Таких, как ты, встречал я в других краях, — вымолвил он, о чем-то раздумывая.

Я как-то сразу почувствовал доверие к этому незнакомому человеку. Мы уселись на ствол срубленного дерева и закурили. Было видно, что ему давно уже не приходилось говорить с кем-либо. Не таясь, он рассказал мне, что семья их была раскулачена и вся погибла в Сибири. Он один остался в живых.

Как раз перед началом войны зачислили его в рабочий батальон строить укрепления в Западной Белоруссии. Во время отступления он вернулся домой, вернее, на свое пепелище. В бывшем доме их находилось правление колхоза. При отступлении председатель — ярый коммунист — поджег дом. От него остались только печные развалины.

Немецкие порядки ему не нравились. Он считал, что если немцы будут так же действовать и впредь, — войну они проиграют.

К моим планам новый знакомый отнесся участливо, дав мне несколько дельных советов. По его мнению, главная опасность заключалась в пересечении Варшавки, которую патрулируют и немцы, и полицаи.

— Ты вот что, — сказал он мне, подумав. — Я дам тебе грабли. С ними на плече ты и перейдешь дорогу… Да мешок неси в руке, а не за спиной.

— Может, лучше дождаться ночи? — неуверенно возразил я.

— Да нет, ночью как раз можешь нарваться на засаду. Тут и хлопцы приходят, и немцы… Лучше уж днем.

Добрый человек пожелал мне удачи, и с граблями на плече я тронулся в путь. Шум дороги становился все слышнее. Вскоре я увидел пробегавшие на большой скорости легковые автомобили и грузовики.

Я приближался к Варшавке протоптанной скотом дорогой. В полукилометре слева виднелись несколько строений. У самой дороги двое полицаев с повязками на рукавах о чем-то говорили, размахивая руками. Между ними стоял велосипед.

Стараясь быть спокойным, я подходил к асфальту, повернув голову в другую сторону. Как только проскочила очередная машина, я пересек шоссе. Чтобы не привлечь внимания тех двоих, наклонился, как бы поправляя обувь, и посмотрел влево. Полицаи по-прежнему стояли, занятые разговором. Медленно я двинулся вперед к лесу. Скрывшись за деревьями, прибавил шагу и вышел к наезженной дороге.

Чтобы избежать встречи с кем-либо, я продвигался теперь стороною. Солнце уже клонилось к закату, и я обрадовался, выйдя на картофельное поле, в конце которого виднелись свежие копны сена. Здесь я, наскоро поужинав, заночевал.

На следующее утро двинулся дальше.

В первую деревушку входил я осторожно, но мои опасения оказались напрасными. Как я узнал после, здесь начиналась зона, где не было ни партизан, ни немцев. Первые появлялись иногда ночью, чтобы достать продуктов или с целью разведки. По тем же причинам наезжали изредка немцы, но главным образом, днем.

В первом же доме, где я попросил воды, меня накормили, дали хлеба и яичко на дорогу.

Чем дальше я уходил от Варшавки, тем больше встречалось по деревням молодых мужчин. В разговоре один из таких здоровенных парней сказал мне откровенно, что, получив в первые дни войны повестку из военкомата, он отправился в лес и оставался там до прихода немцев. Кое-кто из его знакомых пошли служить в полицию.

— А к хлопцам? — поинтересовался я, — никто не пошел?

— Да оно какое дело, братка?.. Хлопцы забирают нашего брата… Ну, если надо, — так надо.

— А вы, пойдете к хлопцам?

— Почекаем, братка… Там видно будет…

Из его слов, вернее, из недосказанного, я понял, что большинство людей ждут дальнейшего хода событий на фронте. Если немцы возьмут Сталинград — тогда многие пойдут служить в полицию или в воинские формирования. Если немцы начнут отступать — тогда каждому придется решать судьбу по-своему.

В следующей деревне я попал в дом к «примаку». На крылечке меня встретил рослый молодой мужчина, как оказалось, — бывший красноармеец артиллерийской части, разбитой на границе. Он выходил из окружения. Его товарищ подорвался на мине. Он пришел сюда прошлой осенью, чтобы попросить хлеба и просушить одежду, и остался здесь на всю зиму. А весной ему еще труднее было покинуть красивую молодую вдовушку с длинными волосами цвета льна. При мне она не сводила влюбленных глаз со своего Пети, Какое беспокойство вспыхнуло в них, когда я заговорил о событиях на фронте!

— Не надо про войну! — взмолилась она, — Ради Бога, не надо!..

Она достала из шкафа бутылку вишневой настойки и налила нам в стаканы. Себе она налила в маленькую рюмочку, и мы выпили все трое за здоровье хозяйки и за наше будущее.

Повеселевший, я затянул на мотив «Раскинулось море широко…» песню, слышанную в брянском лагере, сложенную каким-то пленным. Она сохранилась в памяти. Вот ее слова:

Иду из деревни в деревню,
Иду я измучен, больной.
Я — нищий теперь, хоть не пленный…
Ах, скоро ль вернусь я домой?
Война разразилась большая
И сотнями гибнет народ.
Покамест там Сталин решает,
Нас немец окружит и бьет.
Ах, терпят же русские люди
Невзгоды со старых времен…
Смотрите же — сколько их бродит,
И все это с дальних сторон.
Все ищут приюта, покоя…
И я его тоже ищу.
Пройди ты, о время плохое,
Пройди поскорей, я прошу.
В этой семье я прогостил до вечера. Мы расстались, как старые друзья. Дважды потом наши дороги скрещивались, и на последнем перекрестке, по стечению обстоятельств, я помог им продлить их счастье… Надолго ли? Не знаю…

Чем хороши белорусские села в отличие от Урала и даже средней полосы — это обилием фруктовых садов.

Я шел по улицам и с завистью посматривал на поспевавшие яблоки, темнеющие сливы. «Хорошо бы остаться в живых, — думал я. — После войны вернуться домой и насадить большой фруктовый сад…» И только я подумал, как другая мысль заслонила первую. Было уже все это. Мой дед Андрей, будучи в плену в Германии, вот так же лелеял мечту о саде. Он вернулся домой, уцелел в гражданскую войну и, как только жизнь начала входить в нормальную колею, занялся поисками фруктовых деревьев, которые могут выстоять суровую зиму и летнюю засуху.

Свободной земли в уральской степи было тогда сколько угодно. Коренное население — киргизы — спокон веков занимались скотоводством, кочуя по степи с табунами лошадей и овец.

— Бери земля, — сказал добродушно председатель сельсовета, сын степей.

И дед Андрей взял земли столько, сколько мог обработать сам. Свой участок, с гектар величиною, он огородил столбами и проволокой и засадил яблонями и специальным, морозоустойчивым сортом груш. Прокопал арык длиною с версту от ключа у подножья холма и поливал деревья рано утром и вечером. В магометанской республике такая идиллия длилась лет пять. Киргизы приезжали смотреть сад деда Андрея и восхищались его трудом: «Ай-ай-ай, карата!..»

Уже уничтожены были все кулаки, а дед Андрей все ухаживалза садом. Осенью собрал он первые плоды и уже строил планы на будущее, не зная, что на этих землях «любимая партия» решила основать совхоз с отделением как раз на хуторе, где находился участок деда Андрея. В первый же объезд своих владений начальник политотдела остановил коня неподалеку от изгороди и долго с изумлением смотрел на фруктовый сад.

Кулацкое хозяйство на совхозной земле?.. Кто разрешил?

И, не закончив объезд, он вернулся в центральную усадьбу, чтобы принять неотложные меры… И загремел дед Андрей в Сибирь как укрывшийся кулак… Может быть, так было и лучше потому, что уже не видел он, как вырубали зимою на дрова посаженные с таким трудом плодовые деревья; как летом скотина вытоптала кусты смородины и крыжовника, закончив то, что не докончили «разумные существа».

После таких воспоминаний уже ничего, кроме грусти, не навевали мне белорусские сады, хотя постепенно зарождалась и надежда: «Может, теперь „он“ одумается?.. Может быть, после войны жизнь будет иною?»

…В село Величи, дугообразно растянувшееся по отлогому склону, я пришел в воскресный день. На улице встречались празднично принаряженные женщины. Из раскрытых окон доносился запах кухни. Все здесь казалось мирным, но сразу же почувствовалась некоторая настороженность жителей. Войти в дом не предлагали. Молодых мужчин не было видно.

Уже на выходе из села подошел я к старику, сидевшему на скамеечке у своего дома. Поздоровался. Спросил, какое будет следующее село.

— То будут Козловичи, — буркнул он неохотно, продолжая рассматривать меня.

Старик чем-то напоминал Захара Игнатовича, но сильно нависшие брови, почти скрывавшие глаза, придавали лицу некоторую суровость.

Мы разговорились. Опять начались расспросы о фронте, о лагере военнопленных. Выслушав рассказ о варварских условиях в брянском лагере, старик долго сидел, наклонив голову, вычерчивая палкой на земле какие-то иероглифы.

— Лютует немец, — вымолвил он, все так же уткнувшись в землю. — А оно и Сталин-то инший теперича.

Старик уперся на палку обеими руками и пристально посмотрел на меня:

— Ты вот што, братка: иди к хлопцам, — закончил он наставительно.

— А где они?

— Не ведаю, братка… Што не ведаю, то не ведаю. Да ты их встретишь вскорости.

Я попрощался с дедом и двинулся дальше.

Хлопцев я встретил в Козловичах.

Утомившись во время перехода, я прилег на околице, в тени под деревом. Разбудил меня конский топот и скрип телеги. Поравнявшись со мною, подвода с двумя седоками остановилась. Тот, что сидел справа, передал вожжи соседу, спрыгнул с телеги и подошел ко мне.

— Ты куда идешь? — спросил он строго. В голосе его послышался начальственный тон и угроза.

С минуту я рассматривал его давно не бритое лицо с надвинутой на лоб серой потрепанной кепкой. Потом сказал, поднимаясь:

— Я, кажется, уже пришел.

Незнакомец обернулся к своему напарнику:

— Как думаешь?.. Он?

— Он и есть, — подтвердил тот. — Дед вчера так и сказывал. Видишь синюю заплатку на штанине?.. И лапти…

Я уселся на телегу, и мы поехали.

У хлопцев

«Свяжи их преступлением, и они будут верны тебе…»

Достоевский, «Бесы».
Дорога петляла между высокими стенами лесного массива, обходя иногда лесные завалы.

Огромные сосны, достигающие тридцатиметровой высоты, обязаны своей прямизной стремлением к свету. В своем росте, стараясь перегнать друг друга, они невольно поддерживают своих соседей. Если человек или молния в лесной чаще повалят одно дерево — тотчас у вокруг стоящих собратьев нарушается равновесие. В бурю в таком месте образуется завал и вершины деревьев склоняются друг к другу, образуя огромный шатер.

Трясясь в телеге, я с любопытством смотрел на необычное сооружение природы и не заметил, когда подвода свернула в сторону. Уставший конь медленно тащил телегу по узкой просеке, напоминавшей мне сцену из «Дубровского». Казалось, сейчас я увижу укрепления разбойников. Но ничего подобного не было видно. Мы миновали три поста. Каждый раз часовые внезапно показывались из-за деревьев и сопровождавшие меня делали какие-то таинственные знаки, а поравнявшись, произносили еле слышно пароль.

На расширенной просеке подвода остановилась. Один из сопровождавших остался у телеги, а мы с бородатым двинулись дальше пешком, пока между деревьями не показалась небольшая прогалина и не почувствовался запах дыма.

Мы вышли на поляну. Мой спутник прошел в шалаш, стоявший отдельно от других, выстроившихся в ряд. Вскоре он вышел оттуда и позвал меня. Я спустился по широким ступенькам вниз. Почти у самого входа справа за столом сидел военный лет тридцати пяти. На нем была еще новая гимнастерка с портупеей. Русые, слегка рыжеватые волосы были зачесаны назад. Глаза с прозеленью осматривали меня с любопытством. На столе, справа от него, лежала фуражка комсостава; прямо перед ним — ученическая тетрадь, раскрытая на чистой странице. Разминая скрещенные пальцы, он задал мне несколько вопросов, записал мое имя и фамилию, определил меня в четвертый взвод и приказал приведшему меня выдать мне винтовку раненного Трофимчука.

Так я стал партизаном.

Для меня началась новая полоса жизни, овеянная романтикой. Но последняя кружила нам головы, главным образом, потому, что реальность нам представлялась в виде айсберга, большая часть которого скрыта под водой.

«Подводная» часть лесной жизни мне открывалась постепенно. Пока что, как новичок, сравнительно недавно попавший в плен, я пользовался всеобщим вниманием. Меня забрасывали вопросами о событиях на фронте, о лагере военнопленных. Я подробно рассказывал, особенно за обедом и ужином, о советских самолетах, которые немцы называли «черная смерть» и которые налетали на брянский аэродром. Не скупился рассказывать я и о зверствах полицаев и немцев. Даже комиссар отряда, услышав мое повествование, похвалил меня:

— Хорошо говоришь, парень!.. Так и действуй… А то люди приуныли…

Наш отряд насчитывал около полутораста человек. Ядро состояло из районного начальства, милиции и органов НКВД, не успевших эвакуироваться. За ними следовали бойцы и командиры воинских частей, выходивших из окружения, и бывшие пленные (Последних уже здесь встречали с недоверием и подозрительностью).

Примерно треть отряда составляли евреи из ближних местечек и из Минска. Среди них было несколько женщин. Женщины занимались, главным образом, кухней, стиркой белья и починкой одежды.

Евреи особенно интересовались жизнью в тылу. Мой сосед по шалашу по фамилии Нозик старался узнать все подробности о житье-бытье «там».

Интерес к моей персоне упал, когда вернулись делегаты из Рудобелки. Оказалось, что в день моего прибытия в отряд их послали туда на конференцию, которую проводил прилетевший недавно посланец Москвы.

Делегаты рассказывали о событиях на фронте, повторяя то же самое, что сказал и я. Новое сообщил комиссар отряда, получивший секретный пакет. Он сказал, что партия признала свои ошибки и все будет иначе, как только выиграем войну. Не совсем ясно он намекнул даже на роспуск колхозов. Последнее сообщение вызвало овацию. Сквозь шум можно было расслышать приветствие «отцу народов».

Вечер прошел оживленно. Разошлись по шалашам уже поздно ночью. Но до самого утра многие не спали, продолжая обсуждать услышанную новость.

В том же лесу, неподалеку от нас, располагались отряды Храпко и Балахонова.

Недели за две до моего прибытия усилиями нескольких отрядов партизаны разгромили взвод немцев и полицаев, охранявших мост по дороге на Глусск у Городка. Теперь все почивали на лаврах победы. В отрядной стенгазете с малейшими подробностями описывались все моменты боя, причем нашему отряду приписывалась главная роль. (То же самое я заметил и в стенгазетах других отрядов.) Читая восторженные сочинения, сопровождавшиеся рисунками с горами трупов противника, можно было подумать, что от побоища у Городка зависит исход войны.

Где-то в Рудобелке — может быть, у Павловского — подготовлялись другие планы, но пока что и наш, и другие отряды занимались главным образом продовольственными операциями.

Согласно инструкции, полученной свыше, реквизировать скот и другие продукты питания следовало в районах, контролируемых немецкими гарнизонами. Но ехать туда было рискованно. В большинстве случаев все необходимое добывали в ближайших селах.

Как-то ночью меня разбудил командир взвода. Я взял винтовку, и мы вышли из лагеря. На знакомой просеке уже стояли две запряженные телеги. Около них прохаживались трое партизан вместе с бородачом по фамилии Матюшкин. Командир взвода дал ему последние наставления, и подводы тронулись.

Выбравшись на дорогу, мы повернули влево. Нам с Нозиком Матюшкин приказал двигаться в головном дозоре. Мы медленно продвигались по заросшим обочинам дороги. На поворотах останавливались. Повернувшись к следовавшим за нами подводам, я чиркал несколько раз зажигалкой. Это был условный знак: впереди все спокойно.

Достигнув перекрестка, мы повернули влево. От моего спутника я узнал, что направляемся в сторону Брожи.

Так шли мы больше часа. Уже приближался рассвет. Небо на востоке посветлело. Запахло дымом жилья. Еще один перекресток — и мы повернули вправо. До деревни оставалось лишь несколько сот метров. Подводы остановились.

Почти совсем рассвело. На розовом горизонте отчетливо вырисовывались вершины сосен, а за ними, как ночные стражи, колодезные журавли.

К нам подошли два знакомых партизана из нашего отряда (Они, наверное, нагнали подводы в пути или поджидали их где-то в другом месте). Эти двое должны были проникнуть в деревню и подать нам знак. Поднятая на винтовке кепка должна будет означать, что в деревне все спокойно.

Мы подождали немного и двинулись вслед за ними. Остановились уже на околице. Матюшкин с одним партизаном нагнали нас как раз в тот момент, когда разведчики подали условный знак. Дальше двинулись уже вчетвером. Матюшкин давал наставления:

— Главное — не шуметь… Прислушиваться… Ежели свинья, овца или какая другая живность подает голос — тут же сообщить мне! Действовать по моему приказанию!..

Мы вошли в деревню. Разведчики находились уже где-то впереди. Их задачей было лишь наблюдение.

Мы разделились на две группы. Я остался в паре с Матюшкиным. Вдруг мой начальник остановился, приложив ладонь к уху.

— Здесь, — уверенно сказал он, тряся запертую калитку. Недолго раздумывая, он перелез через заборчик из частокола. Я последовал за ним, и мы очутились на узеньком дворе, в глубине которого виднелось маленькое строение. Оттуда доносилось повизгивание свиньи.

— Заколем её там, — тоном приказания бросил Матюшкин, доставая из оправы, висевшей на поясе, немецкий кинжал.

Мы не успели достигнуть двери сарайчика, как из дома появилась хозяйка. Высокого роста старуха, немного сгорбленная, вооруженная увесистой палкой с набалдашником, грозно наступала на Матюшкина.

— Ты это куда прешь, бандюга? — хрипло заворчала она. — Последнюю животину забрать хочешь?

Матюшкин оторопел. Он повернулся к старухе, держа приготовленный кинжал в вытянутой руке.

— Ты успокойся, мамаша! — угрожающе процедил он. — А то плохо будет!..

— Эка, напугал, — насмехалась та, пробираясь к двери. — Видала я таких вояк…

— Да пойми ты, старая!.. Нам без жратвы никак нельзя! За вас же воюем!..

— Вот и воюй с немцем, а не со мной!.. Ишь ты, храбрый!..

Старуха уже достигла двери и прислонилась к ней, подняв угрожающе палку, готовая защищать свою животину. Но Матюшкину такие сцены были, наверное, не впервые. Он быстро сообразил, что добром здесь ничего не выйдет. Быстрым движением вложив в оправу кинжал, он снял с шеи карабин и направил его на старуху.

— Ты что, старая ведьма? Против советской власти, значит?

Магическое напоминание о советской власти вызвало испуг у старой женщины. Легкая судорога пробежала по её морщинистому лицу. Поднятый набалдашник вяло опустился на землю.

Не снижая темпа наступления, Матюшкин сильным рывком левой руки выхватил палку и отбросил её за изгородь. Упоенный победой, он с силой отпихнул старуху в сторону. Пятясь, бедная споткнулась о лежащее бревно и тяжело повалилась на землю.

Матюшкин, сбросив щеколду, открыл дверь. Животное, почувствовав недоброе, забилось в угол. Щелкнув затвором, Матюшкин выстрелил. Поднялся страшный визг. Раненая свинья бросилась было к выходу, но Матюшкин уже дослал в ствол следующий патрон. Выстрел почти в упор в голову мгновенно добил животное.

А старуха, ошеломленная всем происшедшим, повалилась на спину с открытым ртом, задыхаясь. Я бросился было ей на помощь, но меня остановил мой начальник.

— Назад!!! — заорал он. — Ты что, приехал за продуктами или старух лечить?

Я повиновался. Как во сне, я помогал ему тащить убитую свинью к выходу. Одна подвода уже стояла у ворот. Мы уложили окровавленную тушу на сено, накрыв её рогожей.

За время войны мне дважды приходилось участвовать в атаках. Я видел сотни искореженных трупов после бомбардировки воинских эшелонов, ряды скошенных бойцов при лобовой атаке… И все-таки все случившееся здесь потрясло меня до глубины души.

«И это называется продовольственной операцией! — гневно думал я. — За этот грабеж Швояков выразит Матюшкину благодарность!..»

Как во сне я увидел подъехавшую другую повозку со связанной козой и кошелкой с курами. Коза непонимающе смотрела на меня своими грустными глазами…

Со двора напротив один партизан вынес мешок с картошкой. Другой, весь в мучной пыли, принес немного муки в жестяном ведре.

Матюшкин распоряжался у подвод, укладывал принесенные продукты. На меня он посматривал с нескрываемым презрением.

— С такими навоюешь! — бормотал он себе под нос.

Наконец, все собрались. Вернулись и дозорные. У одного из них из кармана торчало горлышко бутылки, наверное, с самогоном. Мы тронулись из села по направлению к лагерю. Всю дорогу я брел понуро, совершенно разбитый всем происшедшим. Перед глазами стояла все та же картина с повалившейся навзничь старухой. С расширенными от ужаса глазами, с раскрытым беззубым ртом она напоминала выброшенную на берег, задыхающуюся большую рыбу.

Нозик тоже шел молча. Видно, и ему такое занятие было не по нутру, хотя в отряде он был давно.

По прибытии в лагерь Матюшкин отправился докладывать начальству о результатах. По всей вероятности, обо мне он дал не совсем лестный отзыв. Швояков и комиссар, завидев меня, усмехались, что-то говоря между собой. Перед вечером, проходя мимо штабной землянки, я расслышал конец фразы комиссара, относящейся, несомненно, ко мне:

— Ничего, оботрется… Поликарпов тоже таким был!..

С этого дня прежнее очарование лесной жизнью начало меркнуть. А с горизонта наползали еще более зловещие тучи, поселяя в сердце какую-то неясную тревогу.

Часто вечером одна или две группы в два-три человека отправлялись неизвестно куда с каким-то заданием. Иногда они возвращались утром с новыми людьми. С ними долго занимались Швояков и комиссар. Оружия новым сразу не давали, да и лишних винтовок в отряде теперь не было. Новички помогали женщинам на кухне или стерегли лошадей.

Но чаще с задания возвращались без пополнения.

Однажды утром вернулись с такой таинственной операции два обитателя нашей землянки. Оба служили до войны в кадровых частях. В отряд они попали из деревни, где прожили всю зиму. Один, тот, что был одет в красноармейскую форму, по фамилии Соболев, получил легкое ранение в ногу при отступлении. Деревенская знахарка какими-то травами залечила ему рану, но нога у него время от времени побаливала.

Я притворился спящим и сквозь полузакрытые веки наблюдал за вошедшими.

Они уселись на топчане у входа. Соболев снял пилотку, вытер рукавом вспотевший лоб и расстегнул ворот гимнастерки. Ему, как видно, было не по себе.

— Ты пойми, Миша — не нравится мне эта работа! — выкрикнул он последние слова. — Я — артиллерист, а не палач!.. Ты понимаешь?.. Меня из пушки стрелять учили!..

— Так ведь — приказ, — пытался уговорить его Миша, служивший до войны в саперной части. — Ежели его не убрать — так он в полицию подался бы… Ты это пойми!..

— Ну и чёрт с ним! — взорвался Соболев. — Пусть идет хоть в гестапо, хоть к самому Гитлеру!..

Соболев с силой бросил пилотку наземь.

— И кой чёрт принес нас сюда?.. А? Ведь говорил нам дед Анисим… Советовал пробираться к фронту. На фронте — другое дело. А тут!.. Да ты что: каменный что ли?.. Как баба его кричала?.. Ты слышал?

— Да успокойся ты!.. Это спервака у тебя… На вот, выпей, — предложил Миша, протягивая своему другу немецкую фляжку.

Около землянки послышались шаги. Разговор умолк. Соболев, не разуваясь, лег на топчан. Его напарник продолжал сидеть в той же позе с открытой флягой в руке. Потом он быстро поднес её ко рту и сделал несколько глотков. Вытерев губы рукавом стеганки, он завинтил фляжку, поставил её на землю и тоже улегся рядом, подложив ладони под голову.

Я заворочался на нарах. Проделав все театральные упражнения проснувшегося человека, поднялся и направился к выходу. Миша быстро поднялся и перегородил мне дорогу.

— Ты вот что, — заговорил он. — Ежели слышал наш разговор — так того, значит: молчок!.. Никому ни слова. Понял? — закончил он уже с угрозой, отступая к топчану.

Я вышел на воздух. Наскоро позавтракав, взялся помогать новичкам строить новую землянку. Проработал с ними целый день.

Вечером спустился в землянку только, чтобы взять пальто убитого под Городком партизана, место которого я занимал на нарах. К тому же, в лохмотьях и соломе жили целые косяки вшей. Каждую ночь приходилось долго ворочаться, пока усталость не брала свое и я не засыпал.

Август уже подходил к концу, но здесь, в лесу, еще было тепло даже по ночам. На этот раз я решил улечься под сосной, где часто отдыхал после обеда. Так я и сделал, прихватив с собою еще рогожу и остатки валявшегося седла под голову. Уже было совсем темно, когда я лег спать.

Неподалеку находилась штабная землянка. С этой стороны в крыше у самой земли оказалась дыра. Вместе с полоской света от лампы до меня ясно долетал монолог комиссара, обращенный, по-видимому, к Швоякову.

— Ты правильно сделал, что послал Самохина и того ликвидировать кандидата в полицаи. Эти уже не убегут к немцам… Я предупредил их… Да и видели их там. На такие же задания надо посылать и других новичков. Так оно вернее…

Комиссар назвал несколько фамилий, в том числе и мою. Я вздрогнул от неожиданности. Сон совершенно пропал. Положив руки под голову, я продолжал лежать, не двигаясь.

В вершинах деревьев шумел ветер. Иногда при колебании ветвей открывался кусок неба с торопливо бегущими на юг клочьями облаков, освещенных лунным светом. Они становились все гуще и гуще, пока не скрыли совсем луну, превратив небо в одну темную массу.

Голову заполнили невеселые думы. Мне ясно представилась картина убийства. Казалось, я слышу раздирающий душу крик женщины и вижу её полные мольбы глаза, устремленные на палача. Я представил себе, как с тупым равнодушием кем-то заведенного робота, прикусив нижнюю губу (он всегда так делал, когда требовалось проявить усилие), Соболев выстрелил в трясущегося, объятого ужасом смерти человека. Его жертва знала, что пощады не будет…

Так уж повелось у нас «на Руси святой»: «Москва слезам не верит». Эти три слова произносят даже с гордостью: «У нас, дескать, вот как!»

Откуда пришла такая жестокость к народу?.. Ведь и предки наши, славяне, особой злостью не отличались. Даже их жертвоприношения идолам выражались в виде «плодов земных».

Дело здесь не только в советской власти. Она, может быть, культивировала злобу, но ничего нового не внесла. Еще Пушкин сказал: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»

Я всегда скептически относился к рассуждениям о доброте русского человека. Этот скептицизм поселился во мне после одного случая, который выгравировался в моей памяти, наверное, на всю жизнь.

Мне было тогда лет тринадцать. Мы жили в небольшой русской деревушке в Башкирии. Однажды колхозники нашей деревни поймали башкира, который украл у них каким-то чудом выжившего во время бескормицы коня. На что понадобился башкиру конь? Наверное, на мясо. Избитого до неузнаваемости вора с опухшим, посиневшим лицом, с заплывшими глазами и окровавленным ртом, бросили в пустой амбар на отшибе. Около двери толпились, разминая кулаки, несколько молодых и среднего возраста мужчин, пока один из них «работал» в амбаре. Время от времени дверь открывалась, из полумрака появлялся усталый истязатель, бросая на ходу другому: «Иди погрейся».

Уже безжизненное, начинавшее коченеть тело русские «добрые» люди продолжали молотить кулаками. За что?.. Та животина все равно потом не пережила следующую зиму.

«Москва слезам не верит…»

Сколько дикого, трусливого глумления над человеческой личностью скрывают эти три слова!.. Откуда они пришли?.. Может быть, от монголов. Но и некоторые наши монархи особенной человечностью не отличались. Иван Грозный, например, убивал не только попавших в немилость бояр, но уничтожал заодно и их челядь, и даже скот! А разве Николай I с его муштрой и прогоном провинившихся солдат сквозь строй страдал от избытка человеколюбия?..

…До рассвета мне не удалось сомкнуть глаз. Не чувствовалась даже утренняя прохлада. Прислонившись спиной к дереву, я старался заглянуть в будущее. Меня мучил один и тот же вопрос: как я поступил бы на месте Соболева?..

Передо мной одна за другой проходили картины развязки. Ударом приклада я оглушал своего напарника. В лице последнего мне рисовался Матюшкин. Его я бил даже с каким-то наслаждением, мстя за ту старуху.

Мне хотелось представить лицо Матюшкина в минуту расплаты. А если он будет молить о пощаде? Смогу ли я его тогда убить? Не лучше ли его просто оглушить, обезоружить и связать? И тут же вставал другой вопрос: а потом? Как я буду действовать дальше? Продолжать свой путь на Украину? Теперь мне было ясно, что туда я не пройду. Возвратиться к немцам? Снова выдать себя за пленного, отставшего от части? Вряд ли поверят. В лучшем случае — отправят в лагерь. Я жалел уже, что убежал с эшелона. Может быть, уже работал бы где-нибудь на ферме в Германии. А тут, как в сказке: «Пойдешь направо…»

Мои раздумья прервал шум просыпающегося лагеря. По отдельным отрывистым фразам комиссара я понял, что готовится какая-то операция. До меня донесся голос Матюшкина. Он разыскивал меня. Я быстро поднялся, взял винтовку и вышел из укрытия.

— Где ты пропадал? — набросился он.

Еще под впечатлением мыслей о своем начальнике, я его одернул.

— Прошу не орать! Я не глухой.

Матюшкин стих.

— Идем на операцию, — сообщил он уже спокойно. — Иди, получай хлеб на кухне.

Хлеб недавно вынули из печи. Приятный запах его слышен был издали. Раздавала его сероглазая, с длинными ресницами еврейка, Сара. Я часто приносил дров на кухню, и женщина улыбнулась мне, как старому знакомому. Она выбрала буханку и разрезала её пополам.

— На двоих вам с Нозиком, — сказала она певучим голосом, подавая мне порцию. — Поделите там сами.

Вразброд, мелкими группами, мы покинули лагерь и вышли на дорогу, по которой месяц тому назад я прибыл сюда. Миновав Козловичи, свернули в сторону и долго шли давно заброшенной дорогой. В одном месте виднелись прошлогодние, уже начавшие зарастать травой окопчики. Кое-где по краям их валялись почерневшие стреляные гильзы, а в слабой тени еще молодой березы был насыпан небольшой могильный холмик, на котором лежала каска. Кто-то нашел здесь свое последнее пристанище…

Я поднял каску и заглянул внутрь в надежде узнать фамилию похороненного, но никаких следов бывший хозяин не оставил. А может, и была какая-то надпись, да пропала от сырости. Матерчатая отделка была уже тронута тлением, и ржа, начиная с краев, медленно разрушала металл, напоминая о кратковременности всего земного.

«Еще одна могила неизвестного солдата», — с грустью подумал я.

Сколько потом за годы войны по разным странам мне довелось видеть таких вот небрежно оставленных бугорков земли, под которыми оборвались чьи-то жизни, «целый мир мечтаний и тревог»!

Я положил на место поднятую каску и быстрыми шагами догнал поджидавшего меня у поворота Нозика.

— Чья это могила? — спросил я и спохватился, что сказал глупость: откуда ему знать, кто похоронен здесь?

— В прошлом году бой был здесь с немцами, — ответил Нозик, что-то вспоминая. — Из окружения одна часть выходила. А здесь оборона у них была. Значит, чтобы прикрывать остальных… Да там захоронили не одного, а троих!.. В прошлом году три каски лежало… Кто-то взял… И эту заберут, — закончил он уверенно.

— А что же не поставили что-нибудь на могилке? Столбик бы с дощечкой… Фамилии можно было бы написать, или вырезать ножом… А то так, зарыли, как собак! — негодовал я.

— А им, покойникам-то, — все равно, — отмахнулся Нозик.

Остальную часть пути мы шли молча, пока не достигли поляны, где скрещивались две дороги. Остановились. Кое-кто из пришедших раньше нас прилег под деревьями отдыхать. Руководивший операцией командир из отряда Храпко сообщил нам, что будем здесь устраивать засаду против ожидающейся колонны не то немцев, не то полицаев. Он установил пулемет за огромной толщины дубом, у которого в метре от земли ствол раздваивался, образуя гигантскую рогатину. Лучшего места для пулемета не найти. В треугольнике между стволами хорошо просматривалась местность, толстенное дерево защищало от пуль и осколков.

Остальные партизаны расположились полукругом по правую и левую сторону от пулемета, укрывшись за деревьями. Прождали так несколько часов. Всухомятку подкрепились принесенным хлебом. Дороги оставались безлюдными.

Уже после обеда прискакал на гнедом коне гонец и передал приказание возвращаться в лагерь.

Мы тронулись в обратный путь. И тут у меня возникла заманчивая мысль: почему бы не повторить опыт, так хорошо удавшийся на полустанке Телушка?

Хотя в партизанский отряд я попал уже после сравнительного отдыха по деревням, от обильной пищи там у меня расстроился желудок. Уже по дороге в засаду раза два я останавливался и потом догонял ушедших вперед.

— У меня что-то с животом не ладится, — пожаловался я Нозику. — Ты иди… Я догоню вас.

Я отошел за деревья, подождал, пока спутник мой удалился, и быстро направился лесом в обратную сторону. По моим предположениям, Варшавка находилась в том направлении, где мы только что устраивали засаду. Я продвигался с полчаса, пока не уперся… в болото. Я почувствовал его, потому что ноги мои начали вязнуть. Оглянувшись, я заметил, что на следах от моих ботинок выступает вода. Раздвинув кусты, я увидел перед собою широкое водное пространство, почти сплошь заросшее травой. Только в середине оставалась чистой продолговатая прогалина, в которой отражались голубое небо с хлопьями редких облаков.

Мне не хотелось верить, что может быть такое повторение уже бывшего. «Если так получается, — думал я, — значит и все остальное кончится благополучно?»

Делать нечего. Нужно было обходить это непредвиденное препятствие. Немного поразмыслив, я повернул вправо. Мне казалось, что я отойду от дороги. Пришлось вернуться до более твердой почвы и снова двигаться лесом. Так шел я, время от времени останавливаясь. Никаких подозрительных звуков не слышалось. Редкий кустарник, окаймлявший болото, оставался все дальше и дальше.

Внезапно где-то совсем близко квакнула лягушка. Ей ответила вторая. Завязалась перекличка, но длилась она недолго. Первой замолчала та, что ближе ко мне. Снова наступила предвечерняя тишина.

Бессонная ночь и блуждание по лесу сильно утомили меня, но я был рад, что так легко оторвался от отряда.

Жалко было только Нозика. А может, он уже доложил тому командиру, который устраивал засаду, о моей пропаже, и за мной уже снарядили погоню?

Свое беспокойство я легко рассеял. Вряд ли при такой безалаберщине они быстро обнаружат недостачу одного человека… Да и Нозик: что он — дурной? Если он доложит командиру — на него и свалят всю вину. Почему недоглядел за отставшим?

Скорее всего мое отсутствие обнаружит тот же Матюшкин. Наверняка — он. Первым делом спросит Нозика: где я?

Так размышлял я, не предполагая, что, отдалясь от одной дороги, я приду к другой. А она внезапно показалась из-за деревьев и уже преграждала мне путь. Машинально я поставил правую ногу на колею и в тот же миг похолодел от ужаса. Слева по ней приближались трое вооруженных людей.

— Сто-о-ой! — заорал передний, срывая с шеи автомат. — Бросай оружие!.. Руки вверх!..

Двое других тоже защелкали затворами карабинов. Я начал было уже снимать винтовку, но лицо переднего показалось мне знакомым. Наконец, я вспомнил, где его видел. Тот тоже признал меня и опустил автомат, продолжая смотреть на меня настороженно.

— Вы из отряда Балахонова! — сказал я громко, идя им навстречу. — Вы в Рудобелку вместе с нашими ходили!..

Трое двинулись с места, но передний продолжал смотреть на меня подозрительно, не выпуская из рук автомата.

— Ты куда это идешь? — спросил он меня в упор, когда мы сблизились.

— Отстал от своих, — оправдывался я. — Хотел сократить дорогу и заблудился в лесу.

— Заблудился? — недоверчиво, с насмешкой переспросил он. — Али не видно по солнцу, куда идешь?..

Я попробовал объяснить ему, что вырос в степи и в лесу ориентируюсь плохо. Этот аргумент, как видно, подействовал на старшего.

— Ладно. Идем с нами, — сказал он уже примирительно, перекидывая ремень автомата через голову. — Там, в штабе, разберутся.

Мы двинулись вчетвером по дороге, которая вывела нас к Козловичам. Уже в сумерках добрались до расположения отряда Балахонова. После коротких расспросов начальство решило оставить меня здесь до утра. Партизан с автоматом проводил меня в одну из землянок, той же конструкции, что и в нашем лагере, и принес мне в котелке гречневой каши. Я принялся было за еду, когда в землянку медленно спустился здоровенный парень в красноармейском обмундировании, с автоматом, висевшим на груди. Даже при свете коптилки лицо его мне показалось знакомым. Но когда он заговорил — все сомненья пропали. Передо мной стоял артиллерист Петя.

— Значит тоже с нами? — воскликнул он, не то сожалея, не то радуясь.

— Как видите… А вы, давно стали народным мстителем?

— Вторую неделю уже.

— А как же Вера?

При этом имени лицо Пети сделалось печальным. Он снял автомат, небрежно положил его на нары и уселся рядом со мною.

— Вера? — переспросил он, посмотрев на меня. — Вера осталась там, — выбросил он со вздохом, сокрушенно махнув рукой куда-то в сторону.

Он наклонился всем туловищем к коленям, закрыл лицо ладонями и долго сидел так неподвижно. Для него я был человеком, которому была известна хоть доля их счастья, и он не хотел скрывать от меня свое горе. Как бы очнувшись, он тяжело поднялся, взял снова оружие и, пошатываясь, пошел к выходу.

Я поставил котелок в сторону. Мне не хотелось есть. Я тоже думал о Вере. Не задавая вопросов, я догадывался как он попал сюда. Не по своей воле, конечно. В эту минуту мне вспомнилась где-то прочитанная фраза: «Они любили друг друга так долго и нежно…» Да, они сильно любят друг друга… Но тогда?.. Почему Вера отпустила его одного?.. Или времена Ромео и Джульетты, Тристана и Изольды канули в вечность, и современный человек уж не способен любить так самоотверженно, так горячо, когда разлука кажется сильнее смерти?

И тут же я вспомнил красивое, умиротворенное лицо женщины, её широко раскрытые голубые глаза, и я понял причину — почему они не пришли вместе… Я представил минуту их расставания. Откуда-то из нагромождений прошлого выплыли слова песни:

Колы разлучаютця двое,
за руки друг друга бэруть…
Так они, наверное, и расстались.

Вера тогда умоляла нас не говорить о войне, а война уже была на пороге, и никто не смог помешать ей войти в дом и грубо растоптать их счастье, а может быть, сделать еще более страшное. И будущее дитя может родиться уже сиротою, так и не увидев своего отца.

Я часто недоумевал потом: как это, в такой безысходности, когда тысячеголовая смерть витает повсюду — новая жизнь смело и уверенно, наперекор всему, появляется на свет Божий, как бы бросая вызов костлявой старухе с косою?..

А за дверью землянки опустилась уже непроглядная темень. Где-то, в дальнем шалаше, незнакомый гармонист тихо наигрывал «Раскинулось море широко…», и сам он или кто-то другой, так же вполголоса, выводил слова песни. Но при последнем куплете и певец и гармонист оживились. Певец даже перекрывал гармонь, когда запел первые строчки:

Напрасно старушка ждет сына домой…
Ей скажут, она зарыдает…
Потом певец умолк и гармонь тихо, немного с дрожью закончила последние печальные ноты.

Чужая боль как-то заслонила свою собственную. Мне вспомнились картофельный подвал на окраине деревни Белые Берега, неизвестность завтрашнего дня. И странно, я не испытывал теперь того отчаянья, что охватило меня там, у железнодорожной насыпи. Утомившись за день, я помолился и вскоре уснул.

Рано утром меня разбудили шаги спускавшегося в землянку человека. Я открыл глаза. На последней ступеньке стоял… Соболев…

Кого угодно я мог ожидать, но только не этого человека. Сон совершенно пропал. У меня все похолодело внутри. «Вот оно, начинается, — подумал я. — Все уже решили там… Прислали палача!..»

А Соболев, пошарив ногой в полумраке, спустился в землянку и подошел ко мне.

— Вставай парень, — заговорил он даже весело. — Ехать надо.

— Куда? — не понял я.

— На мельницу.

— На какую мельницу?

— Так в Устерхи!.. Ты што, не знаешь?.. Мельница у нас там есть.

Наш диалог походил на сновидение. Я еще раз протер глаза и посмотрел перед собой. Сомнений не было: в землянке стоял живой Соболев.

— Никак не уразумеешь — зачем тут я? — засмеялся он. — Пока ты тут дрых — большие перемены случились!.. Знаешь, где Матюшкин?

— Откуда мне знать?

— Подорвался на мине вчера вечером твой начальник… Грохнуло так, что и кусков не собрать.

Ошеломленный такой новостью, я сидел неподвижно, удивленно уставившись на Соболева. А тот продолжал наставительно:

— Матюшкина ты не жалей. Паршивый мужик был! Они с комиссаром шлепнуть тебя хотели!.. Мы с Нозиком, да еще вот парень из ихнего отряда тебя отстояли… Теперь будешь служить мне верой и правдой, — закончил он шутливо.

Я сгреб винтовку с сумкой, и мы вышли на воздух. Лагерь еще спал. Только в землянке напротив светился огонек. Соболев прошел туда, о чем-то переговорил с начальством, и мы покинули лагерь. На ходу я старался объяснить Соболеву происшедшее вчера после засады и заметил, что моя версия приходится ему по душе. Как видно, после убийства его мучила совесть, и он старался свой поступок загладить добрыми делами.

На дороге уже стояла подвода с одним партизаном. Мы уселись на сухое сено и поехали.

* * *
Небольшая деревушка Нижние Устерхи, куда мы добрались после обеда, находилась на окраине лесного массива, в треугольнике между речушкой и железной дорогой Бобруйск — Старушки. На речушке, впадавшей в Птичь, еще до революции кто-то из зажиточных крестьян сделал пруд и построил водяную мельницу. Она работала, главным образом, для партизан. Сюда привозили зерно, отобранное у крестьян, а муку рассылали потом по отрядам. Часть муки шла на изготовление самогона, на который был большой спрос.

Крестьяне обращались на мельницу очень редко. Даже мешок пшеницы или ржи доставить было не на чем, да и опасно. «Мешок зерна у тебя?.. Как твоя фамилия? Откуда ты?» Были случаи, когда зерно просто реквизировали и человек, даже довольный, что легко отделался, возвращался домой с пустыми руками.

Для хлеборобов мельницу заменяли допотопная ступа с пестом или миниатюрная ручная мельничка, сделанная кем-нибудь в «счастливую пору колгоспного життя».

Натолочь где-нибудь в закутке перед вечером зерна, ночью выпечь хлеб или наделать вареников с картошкой, поесть, как следует, а остальное спрятать. Днем в доме — хоть шаром покати. Разве картошка вареная в чугунке — и все. Так-то оно спокойнее.

Потому-то во время продовольственных операций заветную ступу и разыскивали с таким же усердием, как и оружие. Обнаружив «криминальное приспособление», специалист первым делом проводил пальцами по внутренним стенкам и подносил их ко рту. Если язык ощущал свежую муку, начинался допрос, который иногда оканчивался открытием небольшого тайничка с ведром зерна где-нибудь в курятнике или в другом сухом месте. Сыщик с победным видом нес к подводе найденное, бросив в утешение плачущей женщине обычную фразу:

— За вас же воюем, тетка!

Или с угрозой:

— Небось, полицаям или немцам отдала бы сама с улыбочкой? Знаем мы вас…

Но чаще всего продовольственники довольствовались картошкой или реквизицией курицы.

Наученные долголетним, хроническим недоеданием, люди умудрялись перехитрять наилучших сыщиков. Прежде всего, ступу тщательно выскабливали и посыпали её пылью или заплесневелой мукой. Зерно же прятали в нескольких отдельных тайниках, тщательно замаскированных. Для этой цели использовались специально устроенные дымоходы, двойные стенки сарайчиков, ниши в фундаментах домов или ямы под полом, засыпанные сверху картошкой.

Конечно, подобные тайники при тщательном обыске можно было обнаружить, но по инструкции свыше реквизиторы не желали особенно ссориться с населением оккупированной немцами территории. Придет время, и эта «доброта» будет сдана в архив, а пока что убивали в отдельных случаях мужчин, преимущественно ночью, пустив потом слух, что убили человека нагрянувшие полицаи. Если уж никак нельзя было скрыть виновников преступления — погибшего чернили, представляя его как немецкого прислужника или переодетого полицая.

Партизанское начальство не хотело особенно ссориться с населением и по той причине, что ограбленные до нитки семьи под разными предлогами перебирались к родственникам в деревни, где стояли немецкие гарнизоны.

Но никакие инструкции не помешали бы большему грабежу, если бы не было страха перед неясным будущим.

Под Харьковом немцы весною одержали крупную победу, захватив огромное количество пленных, оружия, танков. Их армии теперь катились к Волге, к Кавказу. Успехи немцев на фронте поселяли уныние у партизан и нерешительность в действиях командного состава. Некоторые из них запасались фальшивыми документами и одеждой на случай, если Красная армия отступит за Волгу. Многие командиры отрядов начали пьянствовать. Последний раз я видел Швоякова, когда тот садился на коня. Он еле держался на ногах. Я подошел подержать лошадь — запах самогона шел от него как из откупоренной бочки. Встречал я сильно подвыпившими и комиссара и других командиров. Соболев за дорогу в Нижние Устерхи тоже несколько раз прикладывался к фляжке и обращался ко мне с одним и тем же вопросом, мучившим его:

— Ежели немцы возьмут Сталинград — плохо нам будет! Как думаешь?..

Я старался его ободрить, отдавая себе отчет, что плохие дела на фронте спасли и меня от расправы. Будь другая обстановка — мне пришили бы попытку перехода на сторону немцев, и вряд ли я так легко отделался бы. Несмотря на явный упадок дисциплины в нашем и других отрядах, мне было ясно, что за мною теперь будут следить. Чтобы отогнать всякие подозрения, я решил на первых порах служить исправно. Кто знает, может, в скором времени всем нам придется разбегаться. Тогда будет другое дело.

В селе нас ждал уже дежурный по гарнизону. С Соболевым они были знакомы. Он коротко объяснил задачу нашей группы. Мы должны были обслуживать пост у прохода под насыпью и дежурить у пулемета, установленного на полотне железнодорожной линии. Для отдыха нам троим отвели дом рядом со школой. Столовая же размещалась в бывшем правлении колхоза.

Так как я должен был заступать на дежурство вечером, я решил отдохнуть до ужина. Отправился в указанный дом, перед которым росли несколько акаций. Вход был со двора. На крыльце меня встретила молодая женщина с невероятно бледным лицом и сильно запавшими глазами. Странно: глаза ее двигались, но не выражали никаких чувств: ни грусти, ни радости, ни любопытства, ни злобы. Это был взгляд мертвеца. Я замешкался, желая понять смысл этого выражения и тотчас глаза женщины ожили и наполнились жгучей ненавистью ко мне: казалось, она готова испепелить меня взглядом…

— За что? — невольно вырвалось у меня.

Снова лицо женщины приняло прежний, абсолютно равнодушный вид. Молча, она указала рукой внутрь дома. Мимо меня испуганно, бочком пробралась девочка лет восьми с аккуратно причесанными волосами и прижалась к ногам матери.

Ошеломленный такой встречей, я хотел было уже повернуть обратно, но, сделав усилие, прошел все-таки в дом, отыскал топчан в углу и прилег на нем. Уснуть я не мог: лицо женщины неотступно стояло передо мною.

Я знал, что люди боятся партизан. Боятся их даже больше, чем немцев или полицаев. Но и тех и других, я знал, народ не любит.

Как-то, после побега с эшелона, уже приближаясь к партизанской зоне, я зашел в один дом попросить хлеба.

— Нема, сынку, хлеба, — беспомощно развела руками старая женщина. — Все забрали…

— Кто?..

— Так мстители ж эти…

— Какое безобразие! — возмутился я.

— Што ж поробишь? Мстители они и есть мстители… Такое лихо пришло до нас!

Так лежал я долго, подложив ладони под голову, пока женщина не вернулась со двора. Она уселась за кухонным столом на скамейке спиной ко мне и принялась чистить картошку. Девочка примостилась напротив, почти у самого окна, подперев руками голову. Она посматривала то на свою мать, то в мою сторону. Я поднялся и прошелся по кухне до печи и обратно. Остановился на почтительном расстоянии от стола, так, чтобы видеть и мать, и дочь.

— Одна вы здесь живете? — осведомился я.

Женщина пожала плечами, не отрываясь от своей работы, не проронив ни слова.

Я стоял в нерешительности, рассматривая их обеих.

— Папу убили, — тихо прошептала девочка.

— Кто? — ужаснулся я.

Мать строго посмотрела на девочку. Хлопнув по столу рукой с ножом, она сновас ненавистью посмотрела в мою сторону:

— Вас поставили на квартиру? Так спите, делайте что угодно, а нас оставьте в покое!

Она продолжала чистить картошку, а я стоял оторопело, не зная, что сказать. По словам её, по её манере говорить, я понял, что передо мной — не простая колхозница. Вспомнив, что рядом находится школа, я легко сообразил, что несчастная женщина — учительница.

— Вы простите меня, — сказал я как можно мягче. — Не знал я, что у вас такое горе.

Переступая с ноги на ногу, я не знал, что предпринять.

— Знаете что? Я уйду от вас… Так вам будет легче.

Бросив очищенную картошку в кастрюлю, женщина подняла голову и посмотрела на меня уже менее сурово:

— Зачем? Не вы, так другой!.. Какая разница?

Но горе нахлынуло на несчастную. Она уронила голову на стол и зарыдала, сотрясаясь всем телом. У девочки на глазах тоже выступили слезы. Она протянула худенькую ручонку через стол и погладила голову матери.

Внезапно женщина подняла голову и гневно посмотрела на меня.

— За что? — крикнула она срывающимся голосом. — За что?!.. Я вас спрашиваю!

Я старался утешить её. Мне казалось, что можно найти какие-то нужные слова, но я не находил их и повторял лишь затасканные фразы об общем горе, о войне.

Женщина поднялась и, не выпуская ножа, подошла вплотную. Я ожидал, что она меня ударит или плюнет в лицо. Что ж, мы заслужили это…

— Это — война? — гневно наступала она. — Прийти ночью и убить человека ни за что — это — война?.. Это — бандитизм! Слышите? И все вы — бандиты!..

Я был согласен с нею. Да, мы все — бандиты… Но разве бандитизм не стал уже всеми восхваляемой традицией? Разве до войны действовали иначе? Разве раскулачивание и все репрессии не были бандитизмом?

В этот момент мне хотелось многое сказать этой женщине. Например, как однажды, тоже ночью, лихо явилось к нам в дом и увело моего отца и еще многих людей, и тоже ни за что. Их не убили сразу — их замучили… Думая так, я чувствовал, как жалость во мне уже вытесняет злоба.

— Вы только теперь это заметили? — спросил я даже с насмешкой. — Когда беда нагрянула к вам в дом? А раньше?

Это было не по-христиански, но я уже не мог владеть собою.

Что-то изменилось в глазах женщины. Она смотрела на меня изумленно, но без ненависти, и я понял, что это и есть как раз те нужные слова, которые я так долго искал.

— Вы, наверное, — учительница?.. Так или не так?

Она кивком головы подтвердила мое предположение.

— Так вспомните, что вы говорили на уроках детям… Вспомните Павлика Морозова!.. Вы!.. Все мы… Прославляли бандитизм! Слышите? А теперь!

Я уже забыл всякую осторожность. Спохватившись, сразу умолк, прошел к топчану, взял винтовку, сумку со стеганкой и направился было к выходу.

— Постойте! — остановила меня женщина тихо, но властно.

Она подошла ко мне, когда я взялся уже за дверную скобу.

— Стойте, — повторила она. — Вы, может быть, — порядочный человек, а только вы с ними… Я не могу на ваших смотреть спокойно… Вы сами понимаете… У нас такое горе!

Две крупные слезы медленно сползали по её щекам, но она быстро овладела собою.

— Знаете что? Вы не говорите обо всем этом… никому… Ради Тани вот… Мне уж все равно…

Перед женщиной стоял давно не бритый, заросший густой щетиной, с взъерошенными волосами партизан в залатанных штанах и разных ботинках. Она вправе была опасаться этого человека, хотя после всего сказанного какая-то искра доверия пробежала между нами. Я посмотрел на неё с улыбкой:

— Как ваше имя и отчество?

Женщина вздохнула, припоминая что-то далекое, давно ушедшее:

— Дети звали меня Татьяной Михайловной.

— Так вот, Татьяна Михайловна, — успокоил я её, слегка дотронувшись до её плеча. — Вы напрасно опасаетесь… Есть разные люди среди нас. Ничего плохого я вам не сделаю.

Уже открывая дверь, я добавил:

— Вам лучше бы уехать куда-нибудь отсюда… Подумайте…

А в правлении собралось большинство гарнизона. Праздновали успех возвратившейся команды нашего отряда, подорвавшей или подстрелившей немецкую штабную машину на Варшавке. Гонец уже поскакал в штаб отряда, а четверо из команды оставались здесь. Каждый излагал происшедшее по-своему, приписывая успех операции своей хитрости и героизму. Каждому вновь прибывшему давали отведать немного трофейного шнапсу. На столе лежало несколько пачек немецких сигарет. Все были навеселе. Вскоре женщины принесли в больших немецких бачках ужин, еще более обильный и вкусный, чем в лесу. Вдобавок к шнапсу откуда-то появилась четверть самогона. Соболев выпил сразу полный стакан и попросил еще. Я от самогона отказался, сказав, что нужно заступать на дежурство. Наскоро поев свежей картошки с бараниной, вышел из правления. В коридоре меня догнал Соболев. Он был уже сильно пьян.

— Ты того, — поучал он меня заплетающимся языком, — с той бабой — осторожно… Мужика её кокнули наши хлопцы недавно… Пропаганду, говорят, вел… Понимаешь?

— Что ж тут не понимать? — сердито бросил я ему. — Убить легко… Дурацкое дело не хитрое!

По улице, навстречу мне, шел незнакомый партизан, неся винтовку, как дубинку, прикладом вперед.

— Сменили вас? — спросил я.

— Кой хрен сменили, — отмахнулся он. — Сам сменился… Жрать захотел.

— Значит на посту нет никого?

— Никого, — добродушно согласился он. — Да и кто сейчас придет?

Я ничего не ответил и двинулся дальше.

Вот они какие, «народные мстители»! Воровать кур — на это они мастера! А вот охранять деревню? С таким воинством можно спать спокойно… Одного отделения немцев достаточно, чтобы перебить нас всех. Жрать захотелось — он и ушел!

Свернув у насыпи вправо, я двинулся узкой тропинкой и у старого дуба без труда отыскал пулеметное гнездо. Поднялся выше по склону насыпи. В небольшом углублении на перевернутом ящике сидел односельчанин или родственник Нозика по фамилии Вишняк. Немного в стороне, упираясь ножками в шпалу, стоял пулемет Дегтярева с задранным кверху стволом. На фронте мы устанавливали пулеметы так, чтобы бить по авиации.

Молодой кудрявый парень обрадовался моему приходу. Он, наверное, тоже проголодался.

— Противовоздушную оборону заняли? — спросил я насмешливо.

— Да нет, — смутился Вишняк.

— Какой же дурак устанавливал так пулемет?

Вишняк поднялся на одно колено и прижал приклад пулемета к плечу.

— Видишь, вся местность как на ладони, — самодовольно похвастался он, приглашая меня жестом посмотреть в прицел.

— Как на ладони? А немцы что — слепые? За километр тебя здесь видно! А мертвое пространство? У вас же тут двести метров мертвого пространства!

Парень в армии, наверное, не был, и мои доводы ему казались китайской головоломкой. Я рассердился еще больше, когда узнал, что впереди нет никакого дозора. Вся охрана села с этой стороны покоится на часовом, который жрет сейчас в столовой баранину, да на этом пулемете, из которого можно бить, если он исправно действует, только по дальним целям.

Из-за облаков на горизонте на миг показалось солнце и тотчас же начало скрываться за лесом. Дальнейшая перебранка с Вишняком не имела никакого смысла. Попрощавшись, я уселся на его место и время от времени начал посматривать в сторону леса, куда уходила дорога к Глусску, в котором размешался немецкий гарнизон и полиция.

«Забрать бы сейчас пулемет и двинуться этой дорогой, — подумал я. — К утру можно добраться до местечка…»

И тут же другой голос начал возражать мне.

«Допустим, удача будет сопутствовать тебе и впредь. Ты дойдешь благополучно, не нарвавшись на засаду. Хотя — вряд ли у немцев такая же безалаберщина. А потом? Как в Брянске? Отстал, дескать, от воинской части? Здесь такая версия не подходит… Рассказать все, как было? Если даже поверят — придется вести сюда немцев и они перебьют и партизан и жителей… А та женщина с девочкой? Ты подумал о них? Ведь как только обнаружат твое отсутствие и пропажу пулемета — первым делом придут в дом рядом со школой. Тот же Соболев или кто другой прикончат и бедную учительницу, а заодно, может, и её дочь…»

Ясно представив себе все последствия, я отбросил соблазн и решил ждать более подходящего случая, чтобы выбраться отсюда, не причинив никому зла.

В стороне проезда, под насыпью, послышался кашель. Кто-то все-таки, наверное, заступил на пост.

Надо мной простиралось совершенно чистое, темно-синее небо. Издалека, через тысячи световых лет заманчиво мерцали звезды, равнодушные ко всему, что творится на нашей грешной земле.

Всматриваясь в темноту, я занялся разработкой плана переустройства огневой точки, чтобы лучше сохранить свою жизнь и лишить жизни себе подобных, которые в эту минуту, может быть, заняты разрешением точно такой же проблемы.

Утром, после очередной смены, я отыскал Соболева. Он отсыпался на мельнице. Со вчерашнего перепоя у него болела голова и он, приподнявшись на локте, смотрел на меня удивленно, не понимая — чего я от него хочу. Пришлось повторить раза три мои опасения относительно пулеметного гнезда.

Наконец, в голове у него наступило прояснение.

— Ага, — пришел он к заключению, — боишься значит? Не знал я, что ты такой пугливый.

— Не за себя боюсь — за начальство! Захватят его врасплох, а мне отвечать придется.

— Это хорошо, что ты о начальстве думаешь, — не поняв иронии, похвалил меня Соболев. Почесав голову, он добавил, зевая: — Ладно, найду тебе лопату… А только зря вся эта канитель. Тут хлопцы наши уже третий месяц сидят и — никаких происшествий. Все живы-здоровы. Адольфу теперь не до нас!

Я хотел ему напомнить о чеховском злоумышленнике, но ничего не сказал, а только вышел из мельничной пристройки.

После обеда Соболев принес лопату и кирку. Пришел еще один партизан из второго караульного наряда. Втроем мы принялись за работу. К вечеру подкоп под шпалами был готов. На шпалы я положил несколько досок и два листа кровельного железа, найденного на мельнице. Получился довольно вместительный блиндаж. Вместо ящика мы сколотили из досок топчан. Пулеметную амбразуру отделали мешками с песком. Соболев был доволен.

— В таком блиндаже можно выдержать любую осаду, — бахвалился он. — Видишь, Кирюха, — обратился он к пришедшему Вишняку, — что значит армия? Это вам не в артели работать!

Свободным от дежурства днем оказалось воскресенье. Накануне, после ужина, чтобы не беспокоить Татьяну Михайловну, я пошел в деревянную пристройку. Около двери стоял плотницкий верстак с валявшимся в беспорядке инструментом. Дальше, у самого окошка, — низенький топчан с набитым сеном матрацем.

Утром меня разбудил луч солнца. Пробившись сквозь листву росшего неподалеку дерева, он скользнул по моему лицу и осветил часть стены. Я начал осматривать помещение. Под крышей, над дверью, висели пучки каких-то трав. В углу, вправо от двери, на деревянных колышках была прилажена коса. На верстаке я заметил стопку книг. Взял первую из них в красном переплёте. Посмотрел название.

Когда-то книга Николая Островского произвела на меня огромное впечатление. Такие строки: «Самое дорогое у человека жизнь. Она дается ему один раз и пройти её нужно так, чтобы не было больно за бесцельно прожитые годы», — стали для меня жизненным правилом, а Павка Корчагин — примером. Мне казалось тогда: что может быть более возвышенным и благородным, нежели защита угнетенных и обездоленных, нежели борьба против бесправия за лучшую долю?

И как раз в это время «великий кормчий» привел в движение «крутой маршрут» с конечной остановкой где-то в беспредельно далеком коммунизме. Мне столько довелось видеть издевательства над народом, что вся тяжелая жизнь Корчагиных по сравнению с действительностью показалась теперь сущим раем. И самым важным открытием для меня оказалось, что против новых угнетателей и произвола никаким образом защищаться не стало возможным. Проводители линии «вождя» быстро и крепко разъяснили людям, что бороться против угнетения можно было при «проклятом царизме», а не при советской власти. Да и борьба стала излишней, потому что все пороки царизма представители новой власти сметали несколькими волшебными словами, произносимыми в угрожающем тоне. На жалобы умирающих с голоду хлеборобов бронированные роботы отвечали: «При советской власти голода нет. Понятно?..» Точно так же отвечали тем, кто искал справедливости или защиты от произвола. А кого не удовлетворяли подобные ответы — их отправляли на перековку в края отдаленные, где все им становилось понятным.

Пережив многие разочарования, я уже не испытывал былого интереса к книге. Наоборот: и книга и её автор вызывали теперь у меня горечь и обиду за обман потому, что, даже будучи слепым и парализованным, автор мог бы кое-что знать и не лгать с таким бесстыдством.

Случайно я раскрыл книгу на той странице, где описывалось установление советской власти в Шепетовке, занятой Красной армией, где комиссар Пыжицкий накачивал толпу рабочих байками о распрекрасной жизни, которая наступит, когда пролетарии окончательно обоснуются у власти…

Я вслух выругался и бросил книжку на верстак, не закрыв её. Для меня туманные рассуждения об эксплуататорах-капиталистах и защитниках народа — пролетариях — давно уже потеряли смысл. На основе пережитого и виденного я пришел к выводу, что больше всего эксплуатируют народ именно те, «кто был ничем». Неспособные, в силу различных причин, найти свое место в жизни в нормальных условиях, они не в силах обеспечить народу хотя бы такой же уровень жизни, как тот, что они критиковали и разрушили. Обуянные вечным страхом потерять свои привилегии и вернуться к «разбитому корыту», босяки с атрофированной совестью способны шагать по трупам.

Так лежал я долго, думая об авторе книги и её персонажах, пока во дворе не послышались голоса. Я поднялся и открыл дверь. Ко мне шел Соболев с другим партизаном из нашего отряда. Поздоровались.

— Что я хотел тебе сказать? — обратился ко мне мой начальник. — Патроны у тебя хорошие?

— Да.

— Знаешь, брательник, ты обменяешься вот с Мадьяновым. Ему на операцию нужно идти…

Я непонимающе смотрел на обоих.

— Мои-то в земле долго лежали. Сильно прозеленели, — объяснил Мадьянов.

Я согласился и вынес патронташ. Сделка состоялась. Патроны Мадьянова в самом деле были в таком состоянии, что большинство из них вряд ли годились для стрельбы. Я решил немедленно заняться их чисткой, но Соболев, подождав ухода Мадьянова, продолжал:

— Теперь другое дело… Вечером в клубе танцы устраиваем. Начальство приедет. Так что посты добавочные выставить надо. Ты займись этим делом. Ты, я вижу, специалист по этой части.

— Так сегодня же у меня день отдыха, — пытался я возражать.

— Отдохнешь после войны, — ободрил меня Соболев. — Давай, действуй! Посмотри, где их лучше поставить. Об остальном потолкуем потом.

Я занялся расстановкой постов. С листком бумаги поднялся на насыпь и набросал небольшую схему. Вместе с Соболевым выдвинул дозор из троих партизан с автоматами в лес, к дороге, ведущей к Глусску. Поставили наблюдателей на возвышенности с северной стороны и на дороге, по которой должно прибыть начальство.

Соболев был в восторге.

— Вот это — да! — довольный, он потирал руки. — Ты что, командиром в армии был?

— Был командиром, — нехотя отвечал я.

— Военную школу что ли кончил?

— Нет, где нам…

— Орден имеешь?

— Не успел получить…

— Не горюй, — утешал он меня. — Мы тебе здесь его выхлопочем.

Я не горевал. Наскоро поев в столовой, я попросил у Татьяны Михайловны замеченную в пристройке удочку и отправился к мельничному пруду. Время от времени поглядывая на поплавок, я занялся чисткой патронов. Многие из них от долгого лежания в земле без надлежащей упаковки безнадежно испортились. Я не выбросил их только для счета.

Рыба в пруду была пуганой (хлопцы глушили её гранатами) и клевала плохо. До вечера мне удалось поймать двух окуней и с десяток мелких рыбешек. Весь улов принес хозяйке, не подумав, что лишний раз напомню ей этим погибшего мужа. Она заплакала. Я вышел на улицу и столкнулся с Соболевым.

— Как раз к тебе шел, — обрадовался он, увидев меня. — Комиссар приказал посты вечером проверять чаще.

— Эх, Соболев, — нарочито сокрушенно заметил я. — Подведешь ты начальство под монастырь… А ежели я приведу этих самых?

— Да брось ты, Сашка! Кому, кому, а тебе я верю! Потому я и отстаивал тебя в прошлый раз. Я и комиссару только что говорил про тебя… Насчет блиндажа и все такое… — Передохнув, он продолжал доверительно: — Ты понимаешь, я бы не просил тебя, да девочка одна с Велич прибудет сюда…

— Ладно, — прервал я его, — все будет сделано. Ты вот что скажи: тот, кто убил мужа этой несчастной, он здесь?

Соболев помрачнел. С гримасой, как будто проглотил что-то отвратительное, выдавил:

— Не надо об этом… Война все спишет…

— Думаешь?

Соболев повернулся ко мне спиной и стоял так некоторое время. Через плечо угрюмо бросил:

— Советую тебе не ломать голову. Понятно? А того я тебе покажу завтра… Только для чего? Тебя заставят — ты сделаешь!

Я ничего не ответил, и мы разошлись. Он направился к клубу, я — к насыпи. Посидев немного у пулемета, я побрел к другому посту. Остановился у клуба. Через раскрытое окно в тучах табачного дыма еле узнал нашего комиссара.

— …Мы отсюда не уйдем, — заверял он собравшихся со сцены. — Здесь мы встретим доблестную Красную армию, которая придет уже скоро.

Не дослушав до конца речь комиссара, я двинулся дальше.

А в это время в штабе воинской части, расположенной в Глусске, уже решалась судьба нашего гарнизона. Рука немецкого офицера синим карандашом аккуратно обвела линию вокруг села.

— Сколько их там? — обратился офицер через переводчика к стоявшему напротив начальнику полиции.

— Около сотни, господин гауптман, — сообщил тот, встав по стойке смирно и мягко щелкнув каблуками хромовых сапог. — К ним недавно пришло пополнение из лесу.

Офицер внимательно посмотрел на начальника полиции и, сменив карандаш, уже красным цветом вычертил стрелку около дороги, что вела к нам в том месте, где утром я выставил пост. Он подумал немного и к каждому знаку прибавил еще по одной изогнутой стрелке, остриями своими они сходились за мельницей. Кончив вычерчивать их, он положил карандаш на карту, придавив его ладонью. Задав еще несколько вопросов своему помощнику о вооружении партизан, он отпустил последнего. Затем он написал на листке бумаги несколько строчек и передал переводчику для передачи на рацию.

А в клубе до поздней ночи продолжалось веселье. Под звуки заигранной двухрядки в зале кружились пары. Их оставалось все меньше и меньше. Куда-то исчез со своей розовощекой молодайкой Соболев. Одна из двух керосиновых ламп уже выгорела. У другой керосин тоже был на исходе. Она стала мигать, отчего слабо вырисовывавшиеся силуэты на окнах начали прыгать, как в замедленном темпе кадры кинофильма. Чтобы не остаться в темноте, гармонист, рванув несколько бесшабашных переборов, остановился.

— Хватит, ребята, — сказал он устало, снимая ремень с плеча.

Как раз в этот момент лампа, часто заморгав, потухла. В темноте, спотыкаясь об опрокинутую скамейку, все двинулись к выходу. Кое-кто из партизан, примостившись на скамейках или на полу, улегся спать. Большинство разбрелось по селу. Затихли шаги и приглушенный говор. Наступила тишина.

Проверив еще раз посты, я задержался на возвышенности. Отсюда видны были еле различимые очертания строений, туман, поднимавшийся над речкой и прудом. На востоке, на слегка посветлевшем уже небосклоне, четко вырисовывалась стена лесного массива с верхними зазубринами.

Я всегда любил наблюдать рождение нового дня. В степи это непередаваемое зрелище. В ясную погоду, когда горизонт становится уже совершенно светлым, в беспредельной дали, в сизой дымке медленно выползает вершина огромного раскаленного шара, лучи которого скользят по земле, освещая все вокруг каким-то неизъяснимым, первозданным светом.

Лес незаслуженно обделен подобной прелестью. В лесу, уже взошедшее где-то за стеной солнце, вначале золотит вершины деревьев, освещая их все ниже и ниже, пока не выплывает величаво уже высоко на горизонте.

Я неподвижно стоял, не в силах оторваться от красоты наступающего утра. Мне думалось: «Как прекрасен Божий мир и каким безумным наваждением представляется земная сутолока и эта дикая бессмысленная охота на людей». С каким-то отвращением я почувствовал на плече оружие.

Это вернуло меня к действительности. Медленно я начал спускаться к уже ясно видимому селу.

Идти в прокуренную караулку мне не хотелось. Закутавшись в стеганку, прилег на крылечке школы и незаметно уснул. Казалось, спал я недолго, но когда проснулся — солнце уже поднялось над лесом. Напротив, шагах в трех от меня, стоял незнакомый командир с портупеей и автоматом. Это его голос меня и разбудил.

— Где Соболев, я вас спрашиваю? — повторил он, сверля меня маленькими прищуренными глазками.

Я спокойно ответил, что не знаю о его местонахождении, но, наверное, он пошел провожать свою девицу. В это время к нам подошел Мадьянов.

Он доложил командиру, что повозка готова.

— Хорошо, — сказал тот, подумав. — Поедете вот с ним (он указал на меня) и отыщете Соболева. Мы с ним поговорим! — закончил он угрожающе.

Вдвоем с Мадьяновым мы направились в сторону Величей. Не проехав и километра, встретили Соболева. Он шел понуро, часто останавливаясь и заглядывая в кусты.

— Что ты ищешь здесь? — поинтересовался я, когда повозка остановилась рядом с ним. — Потерял свою Дульцинею?

Соболев обвел нас обоих покрасневшими глазами.

— Автомат мой не нашли? — спросил он глухим голосом.

Теперь была понятна причина его задержки. Оказывается, проснувшись утром, он обнаружил пропажу оружия. Вместе с Катей (так звали ту розовощекую девицу) они перерыли весь дом и даже поссорились, но автомата не нашли.

— А ты не останавливался где-нибудь по дороге? — хитро улыбаясь, спросил Мадьянов.

— Искал и там, — махнул безнадежно рукою Соболев, усаживаясь в телегу.

Я сказал, что автомат мог украсть кто-нибудь из партизан. Такие случаи были особенно часты здесь, где гарнизон состоял из разных отрядов.

— Не помнишь, когда вы уходили из клуба, — автомат был с тобою?

Ответа не последовало.

На узкой просеке мы повернули лошадь и поехали обратно. Потеря оружия считалась в отряде тяжелым преступлением. Соболева мне сейчас было жалко. Такая оплошность грозила ему серьезными последствиями. Конечно, с командной должности его снимут. В лучшем случае, могут дать задание — добыть автомат. Но может кончиться и хуже.

Молча мы въехали в село. Судя по сновавшим на улицах партизанам, там чувствовалось некоторое оживление. Новый начальник гарнизона (эту новость мне сообщил Мадьянов), по-видимому, наводил порядок. Он стоял сейчас у клуба и, заметив нашу подводу, ждал нашего приближения. Спрыгнув с телеги и доложив ему об исполнении приказа, я попросил у начальника дальнейших распоряжений.

— Можете идти отдыхать, — ответил он, глядя через мое плечо на подходившего Соболева. — Сменой постов я займусь сам.

После суточного отсутствия я вернулся в свою пристройку и уснул, как убитый.

* * *
Атака немцев началась в самое неурочное время. Случилось это часа в три пополудни. Усталый, я спал непробудно. Снилась мне когда-то застигнувшая меня в степи гроза. Я убегал от неё, но ноги бессильно подкашивались. Вдруг гром ударил так сильно, что я проснулся. Тотчас же слух мой прорезали пулеметная очередь и ружейные выстрелы. Схватив винтовку, я выскочил во двор. Инстинктивно, хотя в этом уже не было необходимости, выстрелил в воздух, поднимая тревогу. Около школы одна за другой разорвались несколько мин. Переждав разрывы за домом, я бросился было по направлению к насыпи, но навстречу мне уже мчался Вишняк, держа обеими руками пулемет. Я пытался его остановить, но он, охваченный страхом, продолжал бежать к мельнице.

Как выяснилось после, Вишняк уснул после обеда. Возможно, он надеялся на выставленный на дороге пост, не зная, что пост по приказанию нового начальника снят, и полицаи незаметно приблизились почти к самой насыпи. Кто-то из них бросил гранату. Ошарашенный её разрывом, Вишняк не сделал ни одного выстрела. Он схватил пулемет и бросился наутек. Теперь он мчался «быстрее лани». Впереди него разорвалась мина. Вишняк шарахнулся вправо.

Пристроившись за развалинами дома, я вогнал в ствол очередной патрон и посмотрел в сторону насыпи. Через проход, пригибаясь к земле, пробегали полицаи. Они залегли за сложенными бревнами на огородах и открыли по нам стрельбу. Все наше начальство куда-то исчезло. Изредка я замечал отдельных партизан, пробиравшихся перебежками в сторону ручья, за которым в отдалении начинался лес. Я последовал их примеру, но в ручье нога моя запуталась не то в затонувшей коряге, не то в корнях дерева. Я не мог её вытащить. А над головой свистели пули. Совсем поблизости разорвалась мина. Я был в отчаянье, но вдруг чья-то сильная рука рванула меня так, что, оставив ботинок и ободрав ногу, я вылетел на противоположный берег. Я не поверил своим глазам: рядом со мной на земле лежал улыбающийся Соболев. Он не рассчитал силы и упал, потеряв равновесие. И вовремя: осколки следующей мины зловеще прошипели над нашими головами.

Я не успел его поблагодарить за помощь.

— Давай, к лесу, — бросил он и быстро пополз, скрываясь в густой ржи.

Выстрелы прекратились, но голоса слышались совсем близко. Насмотревшись на полицаев в брянском лагере, я ненавидел их больше, чем немцев. Чувствуя их приближение, я решил обороняться. Нажал крючок, но выстрела не последовало. Вероятно, в стволе оказался испорченный патрон. Попытался его извлечь, но не смог. Шомпол потерялся, наверное, во время переправы через ручей.

Вдруг позади меня, там, где утром находился пост, сухо ухнула противотанковая пушка. Тотчас с крыши мельницы повалил дым. Пушка ударила еще несколько раз. Потом послышались голоса. Приподняв голову, я увидел наступавших немцев. Теперь путь к лесу был нам отрезан. Поднявшись во весь рост, пренебрегая всякой осторожностью, Соболев побежал правее к дороге, которая шла между мельницей и лесом.

Соболева убили на моих глазах. Ему что-то закричали, но он продолжал бежать, не оглядываясь. Грохнуло одновременно несколько выстрелов, и он упал, точно споткнувшись, и уже не поднялся.

Я встал во весь рост, уверенный, что и меня застрелят. Во время боя я и не заметил, что со времени атаки прошло уже много времени — солнце клонилось к закату. Я стоял один среди ржаного поля, залитого прощальными лучами. Ко мне приближалась цепь наступавших. Уже четыре дула винтовок угрожающе смотрели на меня. Еще миг и все будет кончено… В последнем молниеносном усилии я обратился ко Всевышнему, и в этом хаосе, которым объята была тогда земля, Господь услышал мою молитву: меня не застрелили.

Потрясенный смертью Соболева и своим спасением, безучастно глядя на окружавших меня солдат, я отдал им винтовку и патроны. Подталкивая прикладами, меня погнали к лесу. Я не задавался вопросом, почему эти немцы так хорошо говорят по-русски. Не замечал я, как от моих брюк отрезали пуговицы, чтобы не убежал. Я с любопытством рассматривал людей в немецкой форме с красными петлицами.

Часть вторая От края и до края

«Всё, чего мы ожидаем от будущего — это правосудия, но не мести».

Виктор Гюго, надпись на остатке стены коммунаров, Пэр-ла-Шэз, Париж

Там, где скрещивались пути

Вспоминая все прочитанное в эмигрантской прессе за послевоенные десятилетия, особенно до прибытия на Запад «третьей волны», невольно замечаешь явную неприязнь к подсоветским людям и недовольство ими. Многие статьи пестрят такими фразами: «Не верьте нам: мы — дети лжи». «Им (подсоветским людям) лишь бы кошелек потолще да баба потеплее». Тут и «Драконья кровь», и другие пороки. Нет смысла приводить отдельные высказывания лиц, претендующих на знаменитость, где во всех падежах склоняется слово «страх». А читая очерк «Иван Евтеев получил приказ», спрашиваешь себя: раз уж такое умственное убожество у Иванов Евтеевых, раз народ уж так безнадежно погряз в пучине невежества и трусости — стоит ли печалиться о его судьбе?

Как сказал кто-то из французских писателей: «Народ, который может спасти лишь один человек, не следует спасать. Такой народ даже не заслуживает спасения».

В самом деле, кто такой Иван Евтеев — красноармеец 280-го полка, находившегося в 1939 году в занятой советскими войсками Польше? О его моральном облике и умственном развитии автор очерка черпает сведения из писем, адресованных Евтеевым своему дружку — Сашке Вязовому. Эти письма, если не считать рассуждений, общих для солдат любой армии мира, — просто повторение шаблонных фраз, взятых из красноармейских и официальных газет и уроков политграмоты того времени.

Но, оказывается, Иваны Евтеевы, вопреки закону природы (…Все течет, все изменяется), нисколько не эволюционировали в лучшую сторону. Оказывается, сравнительно недавно, да не простой солдат, а офицер Советской армии во время событий в Чехословакии повторял, как попугай, одну и ту же фразу и чехословаку, и американскому журналисту: «Нам дан приказ!»

И такое пишут люди, зачастую уже убеленные сединою, так сказать, в сумерках жизни!

Нет, не интеллектуальному уровню Ивана Евтеева и того советского офицера следует удивляться, а наивности и недомыслию и автора очерка, и американского журналиста! Ведь достаточно задать себе простой вопрос: могло ли письмо другого содержания в 1939 году дойти до адресата?.. (Скажу по секрету, что уже через несколько дней оба дружка сидели бы на Лубянке или тряслись бы в товарном вагоне на пути к ней.) И еще: мог ли советский офицер после истребления миллионов пленных Гитлером по лагерям, после выдачи оставшихся в живых союзниками на расправу Сталину, — мог ли он ответить американскому журналисту иначе, отлично зная, что его слова послужат лишь пищей для очередной газетной сенсации, а сам он после такого «интервью» «завербуется» на работу на один из островов ГУЛага?

Иван Евтеев в 1939 году мог питать иллюзии относительно гуманности и благородства западных стран. Советский офицер находится в более безвыходном положении. Он подобных иллюзий иметь не может.

Да, был и есть в русском человеке выращенный в течение многих веков страх перед властью. Чему же здесь удивляться? Ведь не римское право принесли с собою монгольские завоеватели на Древнюю Русь, а кнут и типично монгольскую жестокость.

А разве после избавления от монгольского ига на Руси наступила эра гуманизма? Некоторые монархи, их подручные и «…потомки, известной подлостью прославленных отцов», потрудились немало, чтобы поддержать и углубить на теле народном незажившие раны. Сколько жизней погубил полоумный Иван Грозный только в одном Пскове? А царствование Николая Палкина с неограниченной властью палачей-помещиков, разве это тот самый «золотой век», при котором народ мог бы избавиться от въевшегося в кровь хронического страха?

Правда, после восстания декабристов этот монарх пытался внести некоторую законность в обращение помещиков со своими крепостными, но большинство его начинаний носили односторонний характер и не были доведены до конца.

Вот что пишет об этом периоде уже после некоторого ограничения помещичьего произвола С. Г. Пушкарев в своей книге «Россия в XIX веке» (изд. им. Чехова, сс. 65–66):

«„Право помещиков наказывать своих крепостных за всякие продерзости“ не было урегулировано законом, и Николай I пытается нормировать это право законодательными постановлениями. (В сноске приводятся различного рода наказания. — А. Н.) С другой стороны, помещики за „жестокое обращение“ со своими крепостными (связанное, очевидно, с истязаниями или увечьями) подлежали, по закону, ответственности и серьезному наказанию. Беда была, однако, в том, что крепостные по-прежнему были лишены права жалобы на своих помещиков, так что дела о преследовании помещиков за жестокое обращение с крепостными могли возбуждаться только по инициативе местных властей, а последние обыкновенно не спешили проявлять в этом вопросе свою инициативу».

В сноске на той же странице мы читаем:

«„По ст. 1901, помещики, изобличенные в жестоком со своими крепостными обращении, сверх учреждения опек над ними и всеми населенными их имениями, лишаются права иметь в услужении своих крепостных людей и подвергаются заключению в смирительном доме“ на время от шести месяцев до трех лет. Всего в 1851 году в опеке состояло 200 дворянских имений за жестокое обращение их владельцев с крепостными».

Если принять во внимание сказанное выше о правах крепостных, то указанную цифру (200 семей) следует рассматривать, как ничтожную долю надводной части айсберга, не говоря уже о слабости наказания виновников.

Для подтверждения кажущегося пессимистическим вывода я приведу из книги вышеупомянутого автора (с. 238) некоторые сведения о состоянии суда того времени.

«Старый суд был одним из самых темных пятен дореформенной России. Взяточничество и вымогательство, произвол, лицеприятие, волокита и бесконечное хождение дел по инстанциям, судопроизводство под покровом канцелярской тайны (в отсутствии сторон) составляли его характерные черты. Для каждого сословия существовал отдельный суд с выборными, но невежественными и плохо оплачиваемыми судьями. Фактически „вершителями дел в судах были не судьи, а канцелярии судебных мест со всемогущественными секретарями во главе“ (Чубинский), ибо только они плавали как рыба в воде, в безбрежном бумажном море — неясных законов, запутанных инструкций и противоречивых решений высших инстанций. „В уголовных делах подсудимые годами ждали решения, и часто все это время томились под стражей; в гражданских делах стороны успевали иногда состариться, не дождавшись конца своей тяжбы“ (Чубинский). Карательная система была чрезвычайно жестокой; тяжелые уголовные наказания, как ссылка на каторгу или на поселение, обязательно сопровождались мучительными телесными наказаниями: наложением клейма, кнутом или плетью для лиц гражданского ведомства; палками, шпицрутенами или „кошками“ — для военных. Иногда эти жестокие телесные наказания означали в действительности мучительный вид смертной казни».

Автор книги «Россия в XIX веке» говорит дальше, что:

«Эпоха 60-х годов, проникнутая гуманными и либеральными стремлениями, разрушила мрачное и жестокое царство старого „суда“ и создала на месте его „суд скорый, правый, милостивый, равный для всех“».

Все это верно. Но если сделать скидку на утряску, на обточку деталей новой судебной машины, то можно прийти к выводу, что справедливый, гуманный суд на Руси действовал не более сорока лет. Срок, конечно, продолжительный, но недостаточный, чтобы человек мог избавиться от поселившегося в нем векового страха. Таким образом, пришедшие к власти большевики запустили свои когти в еще не зажившие раны.

Для удержания власти ленинский кагал постепенно ввел в свою систему самое худшее из средневековья, сдобрив все это новой приправой.

Исключая деспотов, большинство помещиков обязаны были все-таки кормить своих крепостных. Советская власть решила не утруждать себя такими предрассудками.

Нормальный помещик имел право (уже по закону 1846 г.) за некоторые проступки отправлять своих крепостных в «смирительные дома» на срок от двух недель до трех месяцев. При Сталине голодным крепостным за сбор колосьев на убранном поле давали минимум два года лагерей. Для людей с не совсем пролетарской биографией срок лагерей подскакивал до десяти лет.

Иван Грозный не располагал современными техническими возможностями, чтобы воспитывать детей на примере Павлика Морозова и извергать мощные водопады пропаганды на головы населения. Лживая, аморальная пропаганда коммунистов наравне с террором явилась основой их власти с первых же дней её существования.

Сталин однажды произнес фразу, которая объясняет все его самодурство: «Нет плохих тракторов — есть плохие трактористы». Такой подход ко всему сделал Сталина в его собственных глазах более непогрешимым, чем глава католической церкви. «Вся рота шагает не в ногу — один поручик шагает в ногу». Это сумасбродное правило он распространил на все.

Нет безалаберно устроенных колхозов — есть нерадивые колхозники и вредители!

Нет несуразно поставленной из-за партийной бюрократии промышленности и торговли — есть плохие директора, инженеры, рабочие и, конечно, саботажники и вредители!

Нет абсурдно составленных стратегических планов, обезглавленной армии, никудышных подхалимов-наркомов — есть предатели всех чинов и рангов!

Даже А. И. Солженицын в одной из книг выражает удивление, почему, дескать, во время арестов люди не сопротивлялись?

СОПРОТИВЛЯЛИСЬ! Но всякое одиночное или мелкими группами сопротивление (в первой части книги я привел случай сопротивления власти во время коллективизации) давало повод для еще большего террора. Для того-то и подстроено было убийство Кирова! Для того-то во время допросов палачи-следователи и вымогали у своих жертв признания в подготовке террористических актов!

Излишне напоминать, что для организованного сопротивления необходим какой-то минимум свободы, чтобы люди могли объединиться. Такой «роскоши» советская власть с первых же дней постаралась лишить народ.

И дело здесь не только в своеобразном воспитании, типичном для псевдосоветской страны. Чрезмерной жестокостью можно поставить на колени народ любой большой страны, имеющей необходимые природные ресурсы, чтобы жить независимо от других.

Почему в Испании робкие выступления против диктатуры начались только в последние годы, хотя даже в самый мрачный период режим Франко был куда слабее сталинского?.. А ведь из франкистской Испании можно было, если не свободно, то легко, уехать в другую страну! А ведь климат Испании позволяет круглый год скрываться где-нибудь в горах, и испанцы не страдают психозом доносов!..

Да зачем искать примеры в чужих землях, если их сколько угодно в своей стране?

Возможны ли были при сталинском режиме Солженицын, диссиденты, эмиграция?

Да, в сознании подсоветских людей был и есть проснувшийся и усилившийся вековой страх, но не перед опасностью, а перед бессилием защищаться! Это чувство достаточно точно выражено в повести «Дикий мед» Л. Первомайского:

«Он остановился, почувствовав свое бессилие перед неистовством слепой стихии, которая не только не хочет, но и не может считаться с ним из-за своей силы и слепоты».

Вот именно, СЛЕПАЯ СИЛА на протяжении десятилетий сделала людей реалистами… Стиснув зубы, зная бесполезность сопротивления, люди в большинстве своем, с видимым покорством отдавали себя в руки палачей или нехотя выполняли прихоти «отца народов» и его подручных. Но когда появилась возможность — сотни тысяч иванов евтеевых взялись за оружие. Их было бы десятки миллионов, если бы…

После поражения Германии Сталин (см. советские журналы за 62–63 гг.) запретил расследование по делу фюрера. Еще бы! Бесноватый Гитлер спас и своего союзника, и его тиранию. И не вешать следовало приспешников Гитлера, но награждать их и давать им высокие должности.

* * *
Разными путями пришли люди в добровольческие части, многие из которых потом (слишком поздно) вошли в состав Русской Освободительной Армии.

Меня взяли в плен солдаты батальона «Березина». Как в сцене одного из советских фильмов, мне отрезали пуговицы от штанов, и я должен был их поддерживать, чтобы они не сползли. По мнению командира взвода, наступавшего по ржаному полю, такая предосторожность была вполне достаточной.

Подошедший полицай хотел было дать мне пинка, но солдаты отогнали его и он, выругавшись, побрел к своим, столпившимся у мельницы.

На поляне, где собрались солдаты, принимавшие участие в наступлении, уже спускались сумерки. Подъехало два крытых грузовика. Со стороны мельницы после ухода оттуда полицаев начали постреливать. Один из хлопцев подполз совсем близко и бил из автомата очередями в два-три патрона в нашу сторону. Он явно не учитывал рельефа местности. Пули попадали лишь в вершины сосен. Сбитые веточки и хвоя медленно падали на стоявших внизу.

Чтобы утихомирить автоматчика, немецкий унтер-офицер вытянул из грузовика трофейный пулемет Дегтярева, пригибаясь, выдвинулся немного вперед и дал длинную очередь с рассеиванием. Стрельба затихла и на ржаном поле и у мельницы. Меня втолкнули в грузовик, и мы поехали.

По прибытии в Глусск нас со стариком, взятым полицейскими, посадили в какую-то кладовку. В темноте я нащупал, примеченную раньше при свете фонаря конвоиров, кучу мешков и разного тряпья. Расстелив в углу два мешка, я принялся готовить из тряпок пояс для штанов. А дед беспокойно ходил по кладовке, бормоча: «Вот беда, так беда!»

— Да какая же у вас особенная беда? — не выдержал я. — Меня вот тоже взяли в бою… Могли убить…

— Тебе што?!.. — вздохнул дед. — Тебе, может, худо и не зробят…

— А вам?.. Почему именно худо будет вам?..

— Не ведаешь?..

— Откуда мне знать?.. В Устерхах я вас никогда не видел. Да и недавно я там…

— Я — Храпко! — произнес он шепотом. — Тот Храпко — мой племяш…

Новость меня ошеломила. Я прервал свое занятие с тряпками. Вспомнил прошедший день, наступление полицаев, полную неспособность и трусость партизанских командиров. Удирали, небось, как зайцы в лес? Значит никакого плана защиты села не было подготовлено? Понадеялись на глупость и занятость немцев?

— Ничего не скажешь: командиры! — негодовал я.

— И ваш племянник и другие!.. Грабить людей, да убивать подозрительных — на это они мастера!

— Так што ж, братка, на то ж война…

— Брось ты повторять глупости, дед! — вскипел я. — Оставь это дело молодым!.. Война!.. Разве так воюют?

Я отдавал себе отчет, что старик здесь ни при чем, но не мог сдержаться. Я видел бегство Вишняка. Значит его не предупредили, что поста впереди нет?.. А гибель Соболева? Почему он побежал так безрассудно? Может быть, после тогозадания ему было уж слишком тяжело жить, и он искал смерти?

Постепенно я задумался над своей судьбою. Побеги из лагеря и из эшелона закончились сравнительно благополучно. Подробности последних дней, особенно то, что произошло во время боя на ржаном поле (В ушах у меня еще звучали голоса: «Вон он!.. Бей его!..»), лишний раз подтверждали, что Промысл Божий оберегает меня. Ведь не обменяйся я патронами с Мадьяновым — все могло бы обернуться иначе? А так — я ни в кого не стрелял. И хотя будущее таило для меня много неизвестного — я был доволен таким окончанием партизанской эпопеи. Старику я сказал:

— Вы вот что, дедушка… На допросе говорите правду. Я в Устерхах — недавно. Вас я никогда не видел ни среди партизан, ни в деревне. Понятно?

Ночью я придумал себе фамилию и имя. Кто знает, может быть отчетность у немцев о пленных, тем более, об убежавших из лагеря, поставлена хорошо и тогда мне припомнят мои побеги?.. Я сказал на допросе, что пробирался домой на Украину, да вот задержали партизаны.

По тону задаваемых вопросов я понял, что здешний допрос — чистая формальность. По-настоящему будут допрашивать, наверное, где-то в другом месте.

Днем нас со стариком Храпко доставили в Бобруйск, в расположение Восточного запасного полка. Полк размещался в казармах, построенных еще в дореволюционное время. Бобруйск немцы заняли во время панического бегства Красной армии почти без боя. Ни город, ни казармы нисколько не пострадали.

По прибытии меня отделили от моего спутника и поместили в одну из комнат штабного здания, где на полу валялись три матраца. Перипетии последних дней сильно меня утомили. Быстро проглотив принесенный мне обед, я накрылся одним матрацем и проспал до следующего дня, когда меня вызвали на допрос к майору Снисаревскому.

Мне ничего не известно о судьбе этого человека. Жив ли он? Сложил ли свою голову на поле брани или в «краях отдаленных»? Скажу только, что это был человек редких душевных качеств, высокой культуры и большого, государственного ума. В последующие годы я убедился, что такое впечатление он оставил не только у меня. Он пользовался большим авторитетом и уважением у всех офицеров и солдат полка.

Несколько дней спустя после допроса, который скорее напоминал разговор по душам, майор снова вызвал меня и предложил на выбор: или я поступаю в Р. О. А. или меня… отправят в гестапо. Близкое знакомство с этим учреждением для меня было нежелательным. Поразмыслив, я предпочел выбрать первое.

Обида на немцев меня грызла еще, и первое время мне было трудно носить их форму. Но постоянная мысль, что я дал майору слово и что мой поступок может послужить в будущем примером для спасения жизней других партизан, оказавшихся в таком же положении, значительно скрашивала мне жизнь. А потом меня зачислили в роту поручика Казанкина (кажется, эмигрант из Франции). На первых же занятиях я заметил, что поручик старается внушить нам главное: «Сформированные русские батальоны должны служить пока (он подчеркивал это слово) амортизирующим тампоном между немецкой армией и населением». В узком кругу поручик говорил также, что немцы, пришедшие в Россию, в контакте с населением уже стали другими. Они еще изменятся в лучшую сторону.

Как и многих добровольцев, идея меня захватила. Теперь у меня исчезли какие-либо колебания и сомнения. Путь мне казался ясным. Я принял окончательное решение, о котором потом никогда не жалел.

А недели через две после моего прибытия в Бобруйск взвод нашей роты срочно перебросили в одну из деревень Глусского района для её временной охраны. Узнав о малочисленности нашего гарнизона, партизаны решили атаковать деревню. Случайно мы с Храмовым обнаружили их приближение и подняли тревогу. Бой длился часа три. Противник имел численное превосходство. Партизаны располагали даже пушкой. Они наступали с трех сторон. У нас патронов оставалось очень мало. Отбивались, главным образом, гранатами и минами. Подползшие совсем близко партизанские агитаторы кричали нам: «Господа ротные (?), сдавайтесь!» В ответ им посылалась ругань и отдельные выкрики: «Сталинские холуи!.. Бандиты!»

К восходу солнца положение наше становилось критическим. Двое из отделения, посланного в разведку, не вернулись. Мы заняли круговую оборону. Партизаны проникли в угловой двор, стоявший ближе к лесу. Один из них пытался было забраться на крышу дома, но его сшиб одним выстрелом наш командир взвода.

Вдруг стрельба со стороны противника прекратилась. Партизаны начали спешно отступать. Патроны у нас уже кончились. «В атаку!» — послышалась команда. Мы поднялись из укрытий и бросились преследовать бегущих, но вскоре убедились, что наша атака была излишней… Со стороны Варшавки спешили нам на помощь части нашего батальона.

Этот эпизод доказал майору Снисаревскому, что, поверив мне на слово, он не ошибся. Вскоре при штабе полка создали отдел пропаганды, куда зачислили и меня.

Таким путем в ряды добровольческих батальонов пришел не я один. Были и другие. Некоторых из них мне довелось встречать уже на побережье Атлантического океана. Этот факт лишний раз доказывает, что партизанское движение значительно сократилось бы при наличии национального правительства и действительно Освободительной армии.

Большинство пополнения, конечно, пришло к нам из лагерей военнопленных.

Здесь я должен сделать некоторое отступление.

По имеющимся сведениям, весь следственный материал, по делу РОА, касающийся военнослужащих, взятых в плен советской армией или выданных усердными союзничками на расправу, примерно в 1947–48 гг. по приказу Сталина был уничтожен. Советская пропаганда, даже во время оттепели, всегда ограничивалась по этому вопросу или просто руганью или представляла участников РОА, как сбор всякого рода темных элементов. «Генерал от литературы» Аркадий Васильев в своей книжке «В час дня, ваше превосходительство» по изрядно протоптанной дорожке идет немного дальше. По заданию своих хозяев он показывает Освободительное движение, составленным, главным образом, из людей, обиженных советской властью. Сюда он относит детей «кулаков» (как генерал Власов (?) по мнению автора), детей попов (генерал Благовещенский), детей помещиков (генерал Трухин), репрессированных и т. д.

Подобная теория, помимо воли Аркадия Васильева, нисколько не обеляет сталинскую диктатуру. Если принять во внимание, что в разного рода воинских формированиях (несмотря на огромную смертность в лагерях военнопленных) сражалось на стороне немцев более миллиона советских людей — то каков же был размах террора? Ведь не следует забывать, что большинство членов семей репрессированных (особенно, раскулаченных) разделило судьбу своих родителей. Да и среди выживших не всякому удалось попасть в плен или остаться на оккупированной территории по очень простой причине.

В предвоенный период в воинских документах детей репрессированных (в эту категорию входили и люди, родители или родственники которых во время гражданской войны сражались на стороне белых, зеленых и других повстанческих отрядов) стояли две роковые буквы: Р. Б. (рабочий батальон). В плену людей подобной категории находилось очень мало.

Среди множества военнослужащих РОА я знал лишь одного, который питал лютую ненависть к коммунистам. Он не скрывал что отправил на тот свет уже около десятка партийцев и что счет его еще не закончен.

Во время раскулачивания на глазах у этого человека (связанного) несколько местных активистов изнасиловали его жену. Всю семью загнали ночью в товарные вагоны для отправки в Сибирь. Жена при первой возможности бросилась под поезд. Его родители и четверо детей, где-то в глухой тайге, в районе Бийска, умерли от голода и холода.

Пусть каждый, кто может себя представить в положении этого человека, бросит в него камень!

Таким образом, объяснение Освободительного движения только участием людей, обиженных советской властью, является легендой из области — «ах, оставьте ваши глупости!» Да, были отдельные лица, которых советская власть коснулась когтями сильнее, чем других. У таких обычно отсутствовала иллюзия относительно благополучного возвращения домой, если Сталин выиграет войну. Такие или сражались до последнего патрона или так или иначе выходили из игры, когда уже никакой надежды на создание действительно Освободительной армии не оставалось.

Причисление же советской пропагандой уголовного элемента к этому делу — сплошная ложь. Как правило, большинство уголовников особенной храбростью никогда не отличалось и рисковать жизнью охотников среди них было очень мало. Иногда такие люди состояли в полиции, где больше было возможности грабить и укрывать или сплавлять награбленное.

Засланные на Запад, особенно с «третьей волной», или завербованные на месте среди эмиграции агенты КГБ для проведения «идеологической диверсии» оснащены уже новой официальной версией, которая вызвана необходимостью.

В самом деле, причислять к Освободительному движению людей, обиженных советской властью, — значит, в некоторой степени, признавать наличие коммунистической тирании. На первых порах кремлевские мудрецы весь сталинский и досталинский террор втиснули было в трехзначную формулу: «нарушение революционной законности». Такая щедрость показалась им слишком расточительной и формула, как «шагреневая кожа», постепенно сократилась. Как гоголевские персонажи, хлопнув ладонью себя по лбу, они подумали: «Зачем отсылать на суд истории преступления коммунистической власти, когда одним словом „нет“ можно отправить в небытие многомиллионные жертвы, страдания народа, искалеченную судьбу многих поколений?»

Специалисты «идеологической диверсии» в своих «сочинениях» трактуют уже новую тактику своих хозяев, заимствованную в прошлом столетии у Достоевского:

«Лги и не сознавайся и ты непобедим».

Вследствие этого их литературные потуги не обоснованы никакими документальными данными, но заключаются лишь в повторении установленных лозунгов. Стоит ли утруждать себя поисками объективности, глотать архивную пыль?

По установке вышестоящего начальства Власовское движение (они его не называют освободительным) чекистские щелкоперы объясняют отчаянным положением части войск, преданных и брошенных (врагами народа, конечно!) на произвол судьбы, оказавшихся перед выбором: или голодная смерть или хоть какое-то существование…

Что ж, были и такие, хотя у многих из этой категории вместе с исчезнувшим голодом осыпалась, и шелуха советской пропаганды и многие из таких оставались в добровольческих формированиях или до конца войны, или до второй половины 1943 года, когда началось бегство немецких войск, а надежды на создание РОА рассеялись. Большинство же вступали в ряды Освободительного движения не из-за густой баланды. Характерным примером являлись хотя бы остатки армии генерала Белова, заброшенной в тыл немцам зимою 1942 года. Эти люди еще не были истощены лагерями. Тем не менее, многие из них влились в батальоны «Березина», «Днепр», «Припять» и другие подобные формирования.

В том, что люди рвались на борьбу против тирании, нет ничего удивительного. Месть, как и ненависть, как и любовь, — вполне естественное проявление человеческих чувств.

В бобруйском лагере военнопленных № 2, где находилось осенью 1941 года 18 000 военнопленных (комендант лагеря полковник Регер, заместитель — Карл Лангут, «Д. Н.» 1–80), в ночь на 7 ноября 1941 г. немцы устроили пожар, чтобы уничтожить пленных, для переброски которых в Германию представитель штаба по делам пленных полковник Штурм отказался дать транспорт. По выгнанным из казарм пленным немцы открыли огонь из пулеметов. Погибло около пяти тысяч человек. И все-таки, многие из уцелевших после «Варфоломеевской ночи» вступили потом в добровольческие формирования.

* * *
Время от времени (иногда утром, иногда — после обеда) в расположение Восточного полка вступала колонна оборванных измученных людей, часто в деревянных колодках на босу ногу. После санобработки им выдавали белье, поношенную, но чистую форму. Понемногу откармливали. Пищу давали не Бог знает какую, но лучше лагерной баланды. А главное — люди чувствовали себя более свободными, без глумления полицаев и презрительного отношения немцев.

Новоприбывших разбивали по ротам и взводам. Командному составу после некоторой проверки восстанавливали чины, соответствующие тем, которые они имели в Красной армии, причем, звания — «младший лейтенант» и «лейтенант» заменялись чинами российской армии: «подпоручик», «поручик». Во всех подразделениях Восточного полка команды подавались на русском языке.

Примерно два раза в неделю в гарнизонном клубе или на открытом воздухе начальник пропаганды Борис Львович Карлов устраивал для новоприбывших лекции.

О моральных качествах этого человека ничего положительного сказать нельзя. Но в его докладах мысли излагались четко и ясно. В основном, центрами притяжения были два пункта:

1. Нашей страной управляют авантюристы во главе с палачом Сталиным, пробравшиеся к власти путем лжи и неслыханного террора. Кто выбирал Сталина и его правительство? Неужели комедию, в которой кандидаты выдвинуты даже не партией, а шайкой бандитов, можно назвать выборами?.. Следовательно мы изменили не Родине, а узурпаторам, палачам, спаянным общими преступлениями, которые угнетают и уничтожают наш народ.

2. В школах и всюду на протяжении всей нашей жизни нас учили быть такими, как наши вожди! Брать во всем пример с вождей!.. Но Ленин, прикрываясь формулой — «Цель оправдывает средства», — продался немцам, чтобы их деньгами «превратить войну империалистическую в войну гражданскую», А ведь у Ленина и его шайки были легальные возможности, чтобы осуществить свои идеи! А ведь немцы, если бы не союзные армии, могли занять нашу землю и оставаться сколько угодно!.. Если мы — предатели, то трижды предатели Ленин и его банда!.. Победить сталинскую диктатуру можно только такими же средствами. Тем более, для нас это — единственная возможность… Мы не имели даже намека на ту свободу, которой пользовались наши вожди при царском режиме. Можно ли выполнять присягу, данную бандиту, взявшему человека за горло?

Сталинская диктатура для удержания власти установила драконовские, звериные законы. Гражданский долг каждого — бороться против этой диктатуры!

…Большинство людей, пришедших в ВЗП, были вчерашние колхозники, рабочие, студенты — вчерашние рабы. Правдивые речи пропагандистов падали на добрую почву, открывали им глаза. Было удивительно наблюдать — с какой быстротой осыпалась шелуха, осевшая в сознании людей в школах и в повседневной жизни. Скептически слушали речи только люди из числа бывшего политсостава или коммунисты. Но свобода суждений поселяла смятение и в их умах. Кое-кто из таких быстро начинали понимать свое заблуждение. Обычно такие на лекциях задавали много вопросов, вначале — робко, потом — смелее.

Камнем преткновения являлись, конечно, немцы с их абсурдной политикой; их зверства по отношению к пленным и к населению. Такое положение пропагандисты считали временным, неизбежным во всякой войне. Как и сами пропагандисты, большинство военнослужащих полка разделяло надежду на лучшее будущее.

Но была в полку категория специально засланных агентов. Иногда в качестве характеристики они выдавали свое пребывание в лагерной полиции, что было с их стороны глупым бахвальством. Темная репутация полицаев была хорошо известна пленным. Ко вчерашним полицаям, как правило, военнослужащие полка относились враждебно.

Однажды среди новоприбывших один солдат опознал полицая борисовского лагеря, славившегося жестоким обращением с пленными. Неделю спустя его нашли повешенным в конюшне с приколотым куском картона с надписью: «Собаке — собачья смерть».

Наиболее закоренелые агенты на лекциях или в разговоре только ухмылялись. Свои комментарии они давали втихомолку двум-трем единомышленникам, которые потом распространяли услышанное. Они пускали те же слухи, что я слышал и у партизан: «Сталин признал свои ошибки. Все будет иначе, как только кончится война».

В отношении особенно враждебно настроенных против советской власти использовались угрозы: «Вот придут наши — тогда узнаешь…» Но такое говорилось позднее. В сорок втором году угрозы выражались робко, анонимными записками или надписями где-нибудь на стене. Враг притаился в ожидании лучших дней.

* * *
Война приближалась к своему критическому моменту.

— Под Сталинградом немцы завязли, — говорил майор Снисаревский в обществе некоторых офицеров. — Если и теперь они не поймут, что только в союзе с русскими и другими народами они могут выиграть войну — потом уже будет поздно.

Сортируя полковую библиотеку, я случайно обнаружил в одной из книг копию письма, составленного майором еще летом и отправленного большому начальству в Берлин. В письме выражался протест против варварского отношения немецкой армии к населению, против облав, устраиваемых немцами на улицах, чтобы отправлять рабочую силу в Германию. «Пропаганду о пресловутой Гале (в Бобруйске и других городах и селах немцы расклеивали огромные афиши, с которых улыбалась молодая русоволосая женщина — Галя. Внизу афиши крупные буквы кричали: „Я живу в Германии и мне очень хорошо!“) нужно заменить настоящим, свободным сотрудничеством! — рубил майор Снисаревский. — Для этого…» Дальше излагались предложения о создании национальной армии, органов власти и проведения других мероприятий.

Как выяснилось потом, послание явилось лишь «гласом вопиющего в пустыне». Оно принесло только неприятности по службе и майору Снисаревскому и другим офицерам, поставившим под письмом свои подписи.

Но где-то там, не совсем на верхах, а в штабах фронтов и армии рассматривали обстановку вполне реально и надеялись, что Гитлер одумается и даст согласие на формирование крупных частей Освободительной армии. Здравый смысл подсказывал это большинству немцев. В лагерях, несмотря на большую смертность зимой и летом, находилось еще огромное количество пленных. Их число увеличилось после харьковской операции. Командование нашего полка получало коллективные просьбы пленных о вступлении в добровольческие формирования. В ожидании разрешения свыше, в полку, с участием немецких специалистов, готовилась рота связи, снабженная новейшей немецкой техникой; начали действовать офицерские курсы, был создан музыкальный взвод.

Подобная автономия в Советской армии немыслима. Даже любимец Сталина маршал Жуков не мог бы принять самостоятельного решения по такому важному вопросу без приказа Верховного. А немецкие маршалы и генералы, несмотря на их некоторую автоматичность и скрупулезную субординацию, действовали на свой риск, по логике вещей.

Чем можно объяснить отсутствие смелой инициативы у советских маршалов и генералов? Излишним усердием к службе, строгим контролем или все тем же глубоко засевшим вековым страхом?

…Я перелистываю пожелтевшие от времени страницы дневника, переписанного из отдельных блокнотов и дополненных на свежую память, когда еще бушевала война и в Дабендорфе готовили программу Комитета Освобождения Народов России. Невольно в памяти всплывают слова поэта:

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Какой это был важный, необычайный момент для судьбы нашей Родины!.. Как близки были Сталин и его опричники от суда народного и расплаты!.. Каким тупоумием следовало обладать, чтобы спасти большевизм. Ведь развитие человеческого общества пошло бы совершенно иным путем, без постоянной гонки вооружений, без астрономических затрат, которые в конце концов могут привести человечество только к гибели…

Из дневника Владимира Любимова

Вторник, 6 октября 1942 г
Наконец я закончил сортировку книг и инвентаризацию полковой библиотеки. Перед вечером писарь зондерфюрера Прилуцкий передал мне приказание перебраться на новое место. Я забрал свой ранец, несколько книг и спустился вниз. Отыскал дверь, к которой был приколот лист бумаги с красиво сделанной надписью: «Отдел пропаганды». В комнате бренчала гитара. Кто-то бархатным баритоном запел:

На закате ходит парень
Возле кухни у ворот.
Поглядит на полицая
И покажет на живот.
«И кто его знает, на что намекает?» — подхватили вразнобой несколько голосов.

Я открыл дверь. Песня оборвалась. Мой сотрудник по библиотеке Давыдкин познакомил меня со всеми. Гитарист поднялся с койки и широким жестом подал мне руку.

— Тарасов, — представился он, улыбаясь.

— Художник наш, — уточнил Давыдкин.

Я залюбовался этим статным парнем. Темно-русые волосы зачесаны назад; глаза — серые, мечтательные. Лицо пышет здоровьем. Могучая грудь. От всей его фигуры веет какой-то особенной русской удалью. С таких, наверное, и пишут художники сказочных богатырей.

— Новоселье справляем, — пояснил он, указывая на пустую бутылку на столе.

Тарасов снова уселся, провел рукою по струнам гитары. Подыскав нужный аккорд, он запел незнакомую мне песенку о штурмане Пигэ и красавице Кло. Её слушали внимательно все. Попов пытался даже записывать, но не поспевал и, отбросив карандаш, жадно слушал последний куплет:

И на вахте вечерней порою
Сквозь рокочущий шум океана
Вспоминал он: «Останься со мною!»
И огни «Шампань» ресторана…
Песня вызвала у Тарасова какие-то грустные воспоминания. Он отложил гитару в сторону и задумался.

— Давай, Сычев, читай нам свою поэму! Про Сталина и Петра Великого, — попросил Давыдкин.

— Да я только и написал утром несколько строк, — оправдывался черноволосый мужчина лет сорока. — Вот, если хотите:

…Он резал бороды, я — шеи.
Что Петр сделал начерно,
Я починил и переправил.
В Европу он пробил окно,
А я в него решетку вставил.
Все захохотали.

— Здорово у тебя получилось!

— Ну Сычев!

— Давай «Руслана и Людмилу»!

— Так не я же её написал, — оправдывался тот.

— Знаем, не ты!.. Все равно: давай!

Сычев, наверное, любит Пушкина. У него красивый голос. Когда он начал читать, даже денщик Карлова, пришедший по делу, застыл у двери.

У лукоморья дуб срубили,
Златую цепь в Торгсин снесли.
Кота в котлеты изрубили,
Русалку паспорта лишили
И леший в скромном уголке
Сидит угрюмо на пайке.
После стихов несколько минут сидели молча. Попов затянул было — «Косы Катя в кудри закрутила, подрубила юбку до колен».

Тарасов остановил его.

— Тебя не кормить, так и ты запоешь «Лили-Марлен», — сказал он назидательно Попову. — Немцы вон в Смоленске хотели устроить б…, так нашли всего одну кандидатку… Да и та — не русская…

Это верно, хотя и немцы и наши, особенно офицеры, встречаются с женщинами. Правда в большинстве таких сожительств материальный вопрос отходит на второй план. Конечно, направляясь в воскресенье к своей русской фрау, немец несет ей буханку хлеба или плитку шоколада, или оставляет ей денег, но все-таки это походит больше на любовь, чем на коммерческие сделки. Как правило, женщина имеет одного «друга», а не несколько хахалей.

В Бобруйске перед войной стояло несколько крупных воинских частей. Многие женщины при поспешном отступлении не успели эвакуироваться. К тому же, многие прибыли сюда из Минска, из пограничных районов, из оккупированной части Польши и застряли здесь, часто оставив все вещи на старом месте.

На первых порах я удивился, как быстро все изменилось. Мыслимое ли дело представить себе советского человека в немецкой форме? Об этом «там» и подумать-то было страшно! А тут встречают нашего брата в семьях, просят заходить, хотя война еще неизвестно, как кончится. Некоторые офицеры официально поженились. Даже полковник Янецкий (эмигрант из Югославии) нашел себе подругу — довольно красивую, молодую женщину.

Рядовые тоже не отстают от командного состава. Особенно большим успехом у женщин пользуется наш пропагандист Николай Шишков. Он как-то ухитряется доставать увольнительную каждый вечер и возвращается в полк на рассвете.

11 октября 1942 г.
Сегодня воскресенье. Мы с Тарасовым ходили в город. Оказывается, он давно меня знает. Это их рота действовала под Нижними Устерхами.

— Где она теперь, ваша рота? — спросил я.

— Не знаю… — Он пристально посмотрел на меня.

— Ты разве ничего не слышал?.. Целый взвод ушел к партизанам.

Некоторое время мы шагали молча.

— Капитан Гольфельд сказал: «Самое неприятное — то, что они убили двух своих братьев… двух немецких солдат».

Я хотел было расспросить Тарасова о подробностях, но в это время услышали топот ног позади нас. Оба обернулись. К нам бежала молодая женщина.

— Это сестра Зины, — предупредил меня Тарасов.

— Куда ты бежишь? — спросил он, когда женщина остановилась, запыхавшись.

Её миловидное личико раскраснелось от быстрого бега. Из-под платка выбивались почти белые кудри.

— Не бегу… Удираю… от облавы…

— Где?

— У кинотеатра…

Я задумался… Опять охота на людей. Когда же она кончится? Как бы в насмешку со стены здания напротив меня смотрела знакомая личность с усиками. Внизу огромные буквы: «Гитлер-освободитель». Вспомнилось письмо майора в столицу Райха. Я не слышал, о нем говорили мои спутники. Как сквозь сон до меня долетели слова женщины.

— Вы все-таки — предатели…

Она сказала это просто, без злобы или презрения, как будто речь шла о нашей профессии. Тарасову, видимо, не впервые приходилось слышать подобное. Он не обиделся, а просто сказал:

— Будет тебе, Катя!.. Я же вам уже объяснял: у нас не было другого выхода.

Мне хотелось заметить этому юному существу, что Ленин и его братия были в большей мере предателями действительно России, но я ничего не сказал. В эту минуту мне вспомнилось почему-то совсем недавнее. Года два тому назад я работал учителем в деревне, где до революции «амбары ломились от хлеба». Теперь амбары пустовали. Даже мыши покинули их. В колхозе нельзя было достать ни муки, ни зерна. Сами колхозники выменивали хлеб в городе на картофель и другие овощи.

Выполняя программу, на уроках я рассказывал детям о преимуществах общественных столовых, о том, какое внимание партия и правительство уделяют правильному питанию населения. А в это время сами мы с приятелем Аркадием Безносовым питались творогом с молочной фермы да картошкой, которую нам давала сердобольная хозяйка из своих скудных запасов.

В конце концов мы взбунтовались. И отправили письмо в районную газету. Ответ не замедлил прийти. В нем нас обвиняли и в отсутствии выдержки и во многих других грехах — вольных и невольных. Заканчивалось письмо из газеты фразой с двумя восклицательными знаками: «В Советском Союзе голодных нет!!»

Это была самая горькая безысходность. Хотелось кричать, плакать от отчаяния и несправедливости!.. Чтобы не терять выдержки, я поехал в Орск и купил на всю месячную зарплату печеного хлеба. Потом мы делали из него сухари и так питались.

Еще мне вспомнился период коллективизации.

После нашумевшей статьи товарища Сталина башкиры соседней с нашей деревни решили выписаться тогда из колхоза. Они написали заявление. Оставалось решить только один вопрос: кому первым поставить свою подпись? Они долго думали и нашли выход. Чтобы провести советскую власть, они расположили свои подписи по окружности: ни первого, ни последнего… Но власть их… перехитрила: забрали всех…

Мне хотелось обо всем этом рассказать Кате, но взглянув на её юное лицо, я понял, что это будет бесполезно. Только в начале войны, наверное, она сняла пионерский галстук или комсомольский значок. Её мнение о трудностях жизни, о вопиющем беззаконии, несомненно, совпадает с тем, что выразили нам с Аркашкой борзописцы районной газеты. Во имя торжества строящегося социализма нужно хоть сто лет не только безропотно переносить все невзгоды, притеснения и издевательства, но и прославлять партию и её «мудрого вождя».

Вечером, возвращаясь в казармы, я спросил своего приятеля — почему он не ушел тогда в партизаны?

Некоторое время он шел молча, как будто не слышал моего вопроса.

— Не в моем характере это, — сказал он наконец. — Не люблю удирать втихомолку. Когда надумаю — скажу… Может, не Карлову, а майору… Карлов — бешеный…

— Думаешь, отпустит тебя майор в партизаны?

— Отправят в лагерь, а там — сбегу…

Остановившись, Тарасов прислонился к стене крайнего дома. Дальше в темноте вырисовывались силуэты казарм.

— Знаешь, что говорил тот, что увел наших в лес? — продолжал Тарасов. — Он сказал, что после войны будет как при Ленине. Колхозы распустят… Может и вправду Сталин понял?

Я засмеялся. Сравнивая то, что я слышал у партизан со сказанным Тарасовым, я начал понимать, что все это — «сказка про белого бычка».

— Когда немцы под Сталинградом — Сталин может обещать и монархию. Раньше они намекали только на роспуск колхозов. Значит — незавидные у них дела. Как думаешь?

Тарасов ничего не ответил. Предъявив увольнительные записки часовому у входа, мы молча прошли в казарму.

Пятница, 16 октября 1942 г.
Утром меня вызвали в санчасть. Мне не было известно, для чего я им там понадобился. В сопровождении вестового я вошел в комнату, где стояли две койки, и остановился изумленный. На одной из них лежал Петя, с которым я встречался в одном селе, а позднее — в отряде Балахонова. У меня захолонуло в груди. «Если он назовет меня настоящей фамилией — тогда будут неприятности. Придется давать объяснения».

Около койки сидел наш зондерфюрер и внимательно смотрел на меня, стараясь понять причину моего испуга. Я быстро овладел собою. Мои опасения оказались напрасными. Военная форма и сбритая борода сделали меня неузнаваемым. А фамилии моей, как выяснилось после, раненый просто не знал.

— Он говориль, — обратился зондерфюрер ко мне, указывая на раненого, — что он биль в том лесу, где ви били… Это правда?

Я рассказал подробно о наших встречах. Напомнил, что партизаны насильно забирают молодых людей.

— Он говориль, — продолжал зондерфюрер, — что он есть Пиотр Михайлович Мостовой?

Я подтвердил и это, хотя ни фамилии, ни отчества артиллериста не знал. С разрешения начальника я задал раненому несколько вопросов. Оказалось, что лес, где стояли партизанские отряды, прочесывал батальон «Березина». Как и в Устерхах, атака оказалась внезапной. Их захватили врасплох. Во время перестрелки его ранили, но никто из партизан не пришел ему на помощь. Все разбежались — кто куда.

Мне хотелось еще расспросить Мостового об отряде Швоякова, но мой начальник сделал мне знак рукою. Попросив разрешения, я вышел из санчасти.

Перед вечером я еще раз решил навестить раненого. Знакомый санитар сказал что-то часовому и меня пропустили в палату. По совету санитара я задержался недолго. Успел все-таки узнать, что в связи с плохим положением на фронте в отрядах усилилось дезертирство.

Уже в дверях я обернулся и спросил:

— А как же Вера?

Он улыбнулся и ответил после длительной паузы:

— Сын у неё, говорят… Не пришлось вот увидеть.

Я поспешил в нашу комнату и рассказал Тарасову о нашей встрече.

* * *
Обстановка, особенно на южных фронтах, осенью 1942 года сложилась тяжелой и для советских армий, и для немцев.

Первые снова, как и в прошлом году, оставили противнику большую территорию. Бои шли уже в Сталинграде. В середине октября отдельные части немецкой армии между поселками Спартановка и Баррикады прорвались к Волге. Не лучше обстояло дело и на Северном Кавказе, где бои шли у Нальчика и Туапсе.

Тем не менее, даже отступление Красной армии во многом отличалось от бегства и массовой сдачи в плен первых месяцев войны. Слухи о зверском отношении немцев и к населению и, особенно, к пленным: о голоде и массовой смертности в лагерях — возымели свое действие. Теперь уже каждому было ясно, что не освобождение несет с собой противник, а еще большее ярмо и смерть. Несмотря на царившую безалаберщину в управлении войсками, отступая, они сражались более упорно. К тому же, боязнь дальнейшего отступления и изменения восточной политики внушила кремлевским правителям мысль — внять голосу разума. В начале октября (9. 10. 42 г. См. «СССР в великой отеч. войне», Воениздат, 1964.) они издали указ «Об упразднении института военных комиссаров в Красной армии и об установлении полного единоначалия». Вместе с другими факторами подобная реформа вскоре сказалась на ходе боев и в Сталинграде, и на других фронтах.

К этому же времени увеличились поставки вооружения, транспортной техники и продуктов питания из Америки и Англии. 12 октября 1942 года президент Рузвельт сообщил советскому правительству, что в этом месяце США отправят в СССР 276 боевых самолетов.

Немецкие армии, кроме боев в Сталинграде, продвинулись далеко на Северном Кавказе. 28 октября они захватили Нальчик и другие населенные пункты. Но растянутость линии фронта и наличие, особенно под Сталинградом, итальянских и румынских частей не предвещало благополучного исхода сражений. Развязка назревала и явно чувствовалась многими в ту роковую осень.

Тем не менее, оккупационные власти, затуманенные громом побед, с тупостью заведенных автоматов продолжали политику колонизации страны, с облавами и угоном рабов в Германию, с уничтожением населенных пунктов в районах, где действовали партизаны.

Это был решающий момент, когда правители Райха путем радикальных реформ еще могли легко изменить ход войны и пойти по другому пути, которого так опасался Сталин.

В Восточном запасном полку многие понимали всю важность данного момента. Одним из таких был майор Снисаревский. Он не восхищался хвастливыми победами над партизанами, фальшивыми сводками, которые давались немцами после очередной операции. Для него, как и для всех, кто разделял его точку зрения, в борьбе с партизанами прежде всего гибли русские люди. Разница заключалась лишь в том, что при участии наших батальонов меньше страдало население, да и среди взятых в плен партизан не все попадали в гестапо, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

— Все это — чепуха, — говорил майор. — Так можно воевать сто лет… Пусть немцы изменят свою политику и тогда большинство партизан перейдут к нам. А так, что мы можем сказать населению? Что мы можем ему обещать?.. Галю?..

Майор был, конечно, прав. Большинство из нас разделяли его точку зрения. Начавшиеся уже затяжные оборонительные бои на Кавказе и в Сталинграде мы восприняли с некоторой радостью и надеждой, что немцы, наконец, поймут надвигающуюся опасность и пойдут нам навстречу. И действительно, в штабах армий, особенно, центрального фронта, начались приготовления для организации добровольческих частей. В некоторых лагерях улучшилось обращение с пленными, хотя баланда оставалась все такой же. В Смоленске были организованы курсы пропагандистов для будущей Русской Освободительной Армии.

В нашем отделе пропаганды по вечерам обсуждали будущее устройство России. Все мы, кроме Давыдкина, допускали, что великая империя разрушится, и не жалели об этом.

— Не захвати наши Кавказ — не было бы у нас и Оськи, — замечал кто-нибудь. — Сколько погибло русских там?.. Для чего?

— А Польша? — вставлял Стригуцкий. — Для чего нужна была Польша?.. Чтобы прибавить — «Царь польский?» Ведь Польша имеет более высокую культуру, чем Россия!

Не согласен с такими доводами был только Давыдкин. Он считал, что захват Кавказа и Польши был духом той эпохи и что Россия должна двинуться с той черты, где она остановилась в момент Революции.

— Значит, снова — «Царь польский, финляндский»? — возражали ему.

— Ты, батя, отстаешь от жизни на двадцать лет!

— Последний царь был, наверное, хорошим человеком, но его предшественники погубили много народу!

— Они держали народ в невежестве и нищете!

— Царь Николай Второй был христианином и принял мученическую смерть от рук жидовских палачей! — яростно отбивался Давыдкин.

— Крепостное право?.. Салтычиха?.. Истязание… глумление над людьми… Это по-христиански?

— Сталин замучил людей больше всех салтычих!

— Рабы были всегда, — развивал свою идею вошедший в раж Давыдкин. — Даже в Евангелии говорится о рабах!..

— Иисус Христос, — вмешивался я, — в Своих притчах упоминал рабов, чтобы лучше объяснить тот или иной момент Своего учения… Он не благословлял рабство! Это нужно понять!.. Те священнослужители, которые оправдывали рабство, они отступали от заповедей Божьих.

— А могли они действовать иначе? — вступал отдышавшийся Давыдкин. — Вон тот патриарх выступил против бесчинств Ивана Грозного — так его задушили опричники!

— Ну и что?.. Он был старый человек… Зато не побоялся сказать правду!

— Так бы все действовали — было бы иначе!..

Такие споры часто продолжались до полуночи. Иногда дежурный по гарнизону офицер, встревоженный гвалтом в нашей комнате, открывал дверь и напоминал, что уже давно дан отбой.

Более оживленный характер принимали споры, когда заходила речь об участи «отца народов», его соратников и коммунистов вообще в том случае, если наши надежды и чаянья исполнятся и мы принесем так или иначе освобождение родине. Как правило, центром дискуссии оказывался опять Давыдкин.

По возрасту он был старше всех нас и в политике считался консерватором. Даже произносимый псевдоним «вождя» вызывал на лице у него гримасу, как будто он проглатывал что-то горькое. Тот же, кто в разговоре пытался как-то оправдать некоторые действия Сталина — становился его недругом на длительное время.

Николай Семенович Давыдкин в мирное время работал бухгалтером. Скромная должность в одном из детдомов на Урале, где содержалось много детей репрессированных советских вельмож, вполне его устраивала. Они жили с женой на окраине села. Детей у них не было. Летом в свободное время Николай Семенович копался в огороде или запасал дров на зиму. Вечерами они слушали радиоприемник, действовавший на аккумуляторном токе. То было время, когда эфир вперемежку с бравурными или хвалебными песнями по адресу вождей изрыгал потоки ругани против разного рода вредителей, которые мешают строительству социализма. Супругам казалось, что вся эта свистопляска происходит где-то в межзвездном пространстве и никогда не затронет их глухомани. Такая жизнь могла бы продолжаться довольно долго, если бы не смерть директора — старого коммуниста, направленного в это захолустье за какие-то провинности.

Новый хозяин, товарищ Хвостиков, с ходу начал брать из кассы все увеличивающиеся суммы денег. Первое время он объяснял, что деньги ему нужны на покупку лошади. Но дни шли, Сивка-Бурка не появлялся, а детдомовская касса пустела. Пришлось экономить на продуктах питания.

Николай Семенович стал каждый день напоминать товарищу Хвостикову о деньгах, но тот только огрызался, упрекая бухгалтера в отсутствии большевистской выдержки. Обхватив голову руками, Николай Семенович просиживал часами дома, стараясь найти выход из создавшегося положения. Но решение пришло само собою. Оно явилось в одну из бессонных ночей в сапогах и с фонариком. И загремел Николай Семенович на десять лет в края, отдаленные за расхищение социалистической собственности. Для подтверждения его «преступления» ему устроили очную ставку с товарищем Хвостиковым, который поносил своего бухгалтера всякими словами, уличая его даже в связи с врагами народа, отпрысков которых было так много в детдоме.

На первых порах в лагере на новостройке Николаю Семеновичу удалось устроиться в конторе по своей специальности. Но кто-то другой, чтобы получить заветную должность, дал хорошую взятку начальству и послали Давыдкина на общие работы. Почти целый год в любую погоду копал он траншеи или ворочал камни, пока не простудился и не заболел туберкулезом. Последнее время лежал уже в той части барака, откуда перебирались только на погост. Да, видно, час его еще не пришел.

В это время как раз ликвидировали Ежова и «либеральный» Берия распорядился сактировать и отпустить на волю некоторых тяжелобольных. Одним из таких «счастливчиков» и оказался Давыдкин.

К тому времени жена его, продав домишко, перебралась к знакомым вглубь Башкирии, где устроилась работать при школе. Туда и прибыл больной Давыдкин, твердо уверенный, что жить ему осталось уже недолго.

Но он ошибся. Видно, плохо он знал характер своей подруги. С первых же дней Ольга Ивановна со всей энергией занялась здоровьем своего мужа. Она завела козу, поила его густым козьим молоком, готовила молочную пищу. Местный знахарь приготовил ему снадобье из каких-то трав или кореньев. Село со всех сторон окружал лес. Летом воздух был наполнен ароматом хвои и цветов. К концу лета здоровье Николая Семеновича настолько улучшилось, что он стал побаиваться — как бы его снова не забрали.

Беда пришла с другой стороны, откуда он её не ожидал.

С некоторых пор Николай Семенович стал замечать, что жена его сильно устает. По ночам у неё поднималась температура, а на щеках появлялся нездоровый румянец. Диагноз в районной больнице лишь подтвердил его опасения. У Ольги Ивановны начался туберкулез в острой форме. Снадобье знахаря не приносило ей улучшения. Она ждала весны. Она знала, что дни её сочтены и хотела только перед смертью побывать в родных краях, сходить на могилу матери (Отец её погиб в войну и был похоронен где-то в Карпатах).

В конце мая они прибыли на Могилевщину к брату Ольги Ивановны. Она побывала на могиле матери, навестила подругу молодости. Потом слегла и уже больше не вставала. По её просьбе Николай Семенович отыскал священника, жившего тайно в соседнем селе. Причастившись, Ольга Ивановна тихо скончалась на другой день.

Её похоронили рядом с могилой матери, в углу сельского кладбища, где сиротливо росла одинокая береза. Был ясный солнечный день. Несмотря на рабочее время, провожали Ольгу Ивановну в последний путь многие жители села. Незнакомая девочка положила букет незабудок на свеженасыпанный холмик.

Через три дня началась война…

Приход немцев всередине июля разочаровал Николая Семеновича. Не такими он их ожидал…

Как часто там, в неволе, он думал об этом! Пусть не благородными рыцарями представлял он их, но порядочными, здравомыслящими людьми. Такими он их ожидал, когда началась война. Он вспомнил даже стихотворение, выученное когда-то в далекой юности. Ему особенно нравились последние строки:

…свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.
Казалось — все происходит так, как он представлял сотни раз в мечтах там, в холодном бараке лагеря или уже на смертном одре. Он видел теперь огромные колонны пленных, что подтверждало его убеждение о нежелании народа защищать ненавистную ему власть. Ему казалось вполне логичным, что этих измученных людей нужно накормить, как следует, одеть и дать им оружие и они пойдут добивать тиранию. Вместо этого немецкие «братья» пристреливали отстающих пленных и даже запрещали жителям передавать несчастным пищу. Он побывал в Борисове и насмотрелся там — в каких условиях находятся пленные. Осенью он видел, как полицаи с повозки вилами кидали в толпу обезумевших от голода людей капустные листья и как те с остервенением бросались на эту подачку, вырывая друг у друга затоптанную в грязь скудную пищу… Подобную картину даже в лагере заключенных ему не часто приходилось видеть. И наблюдая такое зрелище, он проклял и всю цивилизацию, и немецкую культуру, от которой он ожидал так много человечности.

Как большинство подсоветских людей, оставшихся на оккупированной территории, Николай Семенович ждал, что немцы одумаются, и был рад провалу их наступления под Москвой.

К весне он устроился работать в немецкий госпиталь. Как только услышал о формировании добровольческих батальонов в Бобруйске, он подал прошение отправить его туда. Так появился Николай Семенович Давыдкин в Восточном запасном полку.

Однажды ночью, незадолго до моего прибытия, Николаю Семеновичу приснился Сталин. Он с упоением рассказывал, как поймал усатого, связал ему руки и вел в штаб полка. Разбуженный сиреной воздушной тревоги, он сожалел, что такое приятное виденье прервалось. Этот сон стал потом предметом насмешек и шуток. Особенно донимал Давидкина пропагандист Шишков. Обычно вечером, перед уходом в город, он подходил к Давидкину и совершенно серьезно просил его:

— Ты вот што, Николай Семеныч… Если опять поймаешь Оську — держи его до утра… Пока я вернусь… Мы пагаварым с ным…

Иногда он спрашивал Давидкина:

— Ав самом деле: как поступил бы ты, если бы тебе попался «душа любэзный»?.. Застрелил бы, наверно, тут же?

— Застрелить, говоришь? — отвечал тот приблизившись к Шишкову. — Только и всего?.. Знаешь, Коля, сколько умирало за день людей у нас в лагере?..

С бухгалтерской точностью он излагал численность покойников, сопровождая её процентным вычислением к общему числу заключенных, со скидками и надбавками в зависимости от времени года. Потом он переходил к отдельным случаям.

Глядя куда-то в пространство, через плечо Шишкова, он рассказывал о черноглазом мальчишке Васе, которого развратный опер избрал для удовлетворения своих потребностей… Мальчишку надзиратели уводили к оперу вечером и, так как он, наверное, не сдавался, возвращали в барак ночью избитым.

Однажды он рассказал Давыдкину о мотивах ночных вызовов и поведал ему о своем решении убить или задушить этого ублюдка. Неизвестно, что произошло тогда в комнате опера, но утром среди трупов умерших за ночь обнаружили и мальчишку с лицом, обезображенным двумя огнестрельными ранами.

А тот старичок-священник, над которым глумились блатные, науськанные опером?.. И Давыдкин начинал передавать очередной случай с разными подробностями, не замечая обступивших его, смотря все туда же, откуда возвращались к нему немеркнувшие видения каторжных лет.

Описав несколько таких картин из лагерной жизни, Николай Семенович, усталый, опустошенный, тяжело опускался на койку. Некоторое время он смотрел своими выцветшими глазами на собеседника, начавшего разговор. Потом глухим голосом спрашивал:

— Расстрелять, значит, Сталина?.. Жмурика сделать?.. Как за крупное хищение на продуктовом складе?.. Нет, брат… Не такой смерти заслуживает эта гадина!..

— А какой же? — спрашивали его. — Какой смерти ты предашь нашего дорогого вождя?

— А зачем же его предавать смерти? — хитро усмехаясь, вопрошал Давыдкин… — Зачем?.. Пусть по лагерям поскитается!.. Да на общих работах, а не придурком каким!.. Пусть тешится лагерной баландой, да вшей покормит!.. Да штоб урки его изнасиловали в каждом лагере под нарами… А то, как же?.. Вот когда самому ему осточертеет такая житуха — тогда можно будет и повесить эту сволочь…

— Так ты и вправду — консерватор, Николай Семенович! — наседали на него.

— Значит и лагеря ты думаешь сохранить?

— И Берию?

— И Берию… Только не наркомом, а зэком!.. Ударную бригаду из них сделаем и пусть вкалывают… А по утрам и вечерам, — продолжал Давыдкин мечтательно, — пусть все политбюро подходит по очереди и целует в заднее место хозяина… И вешать не будем, а пусть каждый соратник вздернет один другого… По очереди… А последнего, какого-нибудь секретаришку обкома, и пристрелить можно… А то отдать народу: разорвут на куски!..

Однажды в такую перепалку вступил бывший агроном Васильков.

— Вот ты, Николай Семенович, вешать многих хочешь, — заговорил он вкрадчиво. — А ведь ты — верующий!.. А в Евангелии сказано — молиться надобно за врагов…

Давыдкин не знал, что ответить.

— Разве можно молиться за сатану? — вмешался я.

— По-твоему, Сталин — сатана?

— А то?..

— А рога ты у него видел?

— Сатана может принять какую угодно личину!

Давыдкин был рад моей поддержке. Он с благодарностью посмотрел на меня, но когда мы остались одни в комнате — сказал доверительно:

— Знаешь, Володя, он прав, наверное, этот Васильков… А только не могу я молиться за них!.. Как вспомню все… Олю… Это через меня она сошла в могилу… Я принес ей эту болезнь…

Николай Семенович внезапно умолк. Он прилег, не раздеваясь, на койку и долго лежал неподвижно, устремив напряженный взгляд в потолок, стараясь понять неразгаданную тайну.

Воскресенье, 1 ноября 1942 г
Вчера, впервые после Брянска, мне пришлось говорить на религиозную тему.

Среди молодых пропагандистов или просто военнослужащих, верующих людей мне встречать не приходилось. Возможно кто-либо из них и чувствует потребность в духовной пище, но по установившейся традиции стесняются об этом говорить. Ведь еще совсем недавно вера в Бога считалась невежеством, отсталостью, признаком низкого интеллектуального уровня. Чтобы избавиться от этого комплекса потребуется много, много времени, и другого подхода к религии.

А Николай Семенович перешагнул этот рубеж и перешагнул его в заключении, где почти год ему пришлось жить в одном бараке со священником. Вернулся домой он уже глубоко религиозным человеком и жалел теперь, что умер тот батюшка и никто не сможет так обстоятельно и просто ответить на многие вопросы, которые возникают у него, особенно теперь, во время войны.

Вчера вечером он лежал на койке. Я уже забыл о нем, углубившись в чтение полученной из Германии эмигрантской газеты, когда он поднялся и, прислонившись к столу, возбужденно заговорил:

— Этого не может быть!.. Ты понимаешь, Володя? Этого не может быть… При жизни Иисуса Христа люди были другими… Они были доверчивы, как дети!.. Боялись попасть в ад… Теперь в это мало кто верит… Теперь надо, чтобы Бог сразу наказывал преступника!.. Не в будущей жизни, а тут же!.. А так, на дурном примере воспитываются целые поколения… Делается естественный отбор негодяев… Разве Господь Бог заинтересован, чтобы было как можно больше грешников?..

Последний вопрос застал меня врасплох. Я не знал, что ему ответить. А он рассказывал мне о новичке-заключенном (наверное, сектанте), который решил среди дикой орды обступивших его блатных применить принцип Евангелия.

У бедняги каким-то чудом сохранился серый пуховый шарф. С ним он не хотел расставаться. А блатари уже окружили его плотным кольцом и несколько рук тянулось к заветной вещице. Новичок не сдавался. Он пытался спрятать шарф под фуфайку. Тогда главный из блатарей дал ему оплеуху как раз в левую скулу. Следуя учению Иисуса Христа, новичок подставил правую щеку. Его ударили и в правый висок так сильно, что он повалился на землю. Этого только и ждала разъяренная орава. На несчастного набросились и били его всем кагалом, пока в конце барака не показался надзиратель. Несчастного, — раздетого, с обезображенным лицом, с поломанными ребрами — отнесли в лагерную санчасть, где через несколько дней он скончался.

Пока Николай Семенович передавал мне этот трагический случай из лагерной жизни, я уже приготовил ответ.

— Ваш новичок, — сказал я, — наверное, не читал Евангелия от Матфея, где сказано: …«не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас». В этих словах скрыт глубокий смысл. — Вы говорите о наказании, — продолжал я. — Разве эти бандиты не наказаны уже тем, что превратились в диких животных?

— Этого недостаточно!.. От такого наказания им — ни жарко, ни холодно!..

— А вы хотите, чтобы Творец вселенной взял на себя функции жандарма и стукал по голове всякого, кто отступает от правильного пути?.. А для чего же Бог дал человеку разум? Разве мать, которая только передает жизнь, будет довольна, если её дитя действует, как заведенная игрушка?

Давыдкин не знал, что ответить, но я чувствовал, что мои объяснения его мало убедили. Мы еще долго спорили на затронутую тему. Вернувшийся раньше времени из города Шишков удивленно смотрел на нас, словно мы говорили на каком-то непонятном для него языке.

После этого разговора я долго не мог уснуть.

Несомненно, Иисус Христос явился в мир на известном уровне интеллектуального развития человека, чтобы указать ему дальнейший путь, пока он не поймет всю значительность и необходимость христианского учения, без которого он рискует возвратиться в первобытное состояние. Учение Иисуса Христа — логично и глубоко по смыслу. Оно полностью освещает запросы человеческого общества той эпохи, но в некоторых случаях — недостаточно ясно, чтобы применить его к запросам нашего времени.

Цивилизация и культура, основанные на христианском учении, дали возможность человеку продвинуться далеко вперед в развитии своего сознания. Но достигнутые горизонты открыли человеку новые, неизведанные дали с другими вопросами, на которые он сам, зачастую, не может найти ответа, а подсказанное кем-то часто не соответствует логике человеческого мышления, звучит фальшивой нотой.

«В мире вы будете иметь скорбь», — сказал Иисус Христос… Но кто может измерить объем и пределы скорби? Иногда крест для человека становится слишком тяжелым, и он его оставляет.

Конечно, все мы — странники на земле. Но если человек мало теряет времени в ожидании поезда — зачем строить вокзалы?

Давыдкин, несомненно, прав, когда спрашивает: «Разве Иисус Христос заинтересован, чтобы было как можно больше грешников?» Следовательно, на протяжении веков Церковь должна была заботиться не только о будущей жизни, но и о настоящей: повышать культуру человека, активно бороться против несправедливости, против угнетения и порабощения человека человеком; делать все, чтобы облегчить человеческую жизнь на земле. Тогда можно было бы избежать разного рода социальных потрясений и революций.

Учение Иисуса Христа следует воспринимать полностью, а не брать из него лишь отдельные фрагменты. Не только покорность и непротивление злу нужно проповедовать, но и отстаивание правды, справедливости, бороться за них. Иначе в борьбе за лучшее место под солнцем будут выживать и пополняться лишь поколения негодяев.

Почему дорога в рай должна проходить обязательно по ухабам, рытвинам, сквозь непролазную чащу терновника?..

…Странно… Я не мог предвидеть, что сегодня утром мне снова доведется продолжить разговор на вчерашнюю тему.

После завтрака я поднялся на второй этаж, где размещается часть хозяйственной роты батальона «Березина». Мне хотелось повидать одного унтер-офицера, прибывшего вчера из Кличевского района, где батальон принимает участие в операции против партизан. Пробираясь между трехъярусными деревянными койками, я заметил в одном месте у окна солдата, читавшего маленькую книжечку в темном переплете. «Стихи, наверное», — подумал я. Любопытство толкнуло меня приблизиться. Но уже издали, по расположению текста я определил содержание книги.

— Евангелие читаете? — спросил я, чтобы как-то начать разговор.

Солдат, неторопясь, аккуратно положил зеленую ленточку на раскрытой странице, закрыл книгу и внимательно посмотрел на меня.

— А что?.. Разве запрещено?

— Да нет… Что вы! — оправдывался я. — Просто, очень редко приходится встречать бывших советских людей, читающих Евангелие.

— А я — не советский, — спокойно сообщил он после длительной паузы. — Я — эмигрант.

— Как Казанкин?

— Да, как поручик Казанкин… Только он — офицер, а я — рядовой.

Я уселся на свободной койке напротив, и мы проговорили больше часу. Он просил меня никому не говорить о том, что он из эмигрантов. Потом он рассказывал мне о Франции, где осталась у него семья. Под конец нашей беседы я обрисовал ему последнюю фазу боя под Нижними Устерхами. Он долго смотрел на меня, о чем-то думая.

— А вы не подумали, — заговорил он наконец, — что в этот самый миг, когда смерть вплотную приблизилась к вам — тысячи, может десятки тысяч в разных концах земли просили Бога о помощи и Он тоже помог им?.. Значит, Господь — вездесущ!.. Как же можно вездесущность Господа Бога объяснить нашей земной логикой?.. Вы не задумывались над этим?

Признаться, такая мысль не приходила мне в голову.

Мой новый знакомый по возрасту казался в два раза старше меня. На висках у него волосы поседели. На его долю, может быть, выпали большие испытания и заставили его осмыслить многое, мимо чего беспечно прошел я… Вот он оставил где-то в чужой стране семью и рядовым тянет суровую службу. Он способен мыслить, понимать глубже некоторые вопросы, а в списках числится просто солдатом такой-то роты, такого-то батальона. И если смерть настигнет его где-то на дорогах войны — в реляции запишут несколько цифр, несколько казенных слов. Как часто мы судим о человеке по его упаковке, а не по внутренним качествам! Без сегодняшнего разговора прошел бы мимо этого человека и я, потому что принято определять значительность личности по приклеенному ярлыку, а не по душевным и интеллектуальным качествам.

Мы расстались с Е., условившись (если он задержится еще в городе) в следующее воскресенье сходить в церковь.

Понедельник, 23 ноября 1942 г.
Вчера с Тарасовым ходили в город. Навестили семью Кати и Зины. Они живут неподалеку от военного городка.

Зина — очень красивая девушка. Она нравится Тарасову и он — ей. Но, как это ни странно, трудное положение под Сталинградом создает мрачное настроение у Саши. А дела там обстоят действительно плохо.

Комната, где мы живем, отделена от штаба пропаганды лишь деревянной перегородкой. Это обстоятельство позволило мне на днях невольно подслушать разговор поручика Карлова с другим офицером, голос которого мне не знаком. Из слов последнего я понял, что советские войска под Сталинградом перешли в контрнаступление. Там, наверное, получится то же самое, что в прошлом году — под Москвой.

Майор Снисаревский настроен оптимистически. Спозаранку он уже расхаживает с начальником штаба или дежурным офицером по территории полка. По словам Давыдкина, майор отдал распоряжение привести в порядок пустующие казармы. Ожидается формирование крупной воинской части. Это вполне понятно. Если и после поражения под Сталинградом немцы не поумнеют — тогда…

Вчера вечером, после визита к Ветловским, мы с Тарасовым отправились в центр города к его другим знакомым. Недалеко от рынка, в небольшом домике в глубине двора, живут две молодые женщины — беженки с оккупированной польской территории. Это — жены военнослужащих, не успевшие эвакуироваться. Женя — низкого роста с черными волнистыми волосами. Говорит спокойно, немного нараспев, уставившись своими черными, жгучими глазами.

А Таня — полная противоположность своей подруге. Типичная украинка, высокого роста с красиво очерченной пышной грудью. Густые, темно-русые волосы уложены в шиньон внушительной величины. Даже электрический свет не затушевывает голубизну её глаз, из которых светится неподдельная доброта и нежность.

Женщины обрадовались приходу Саши. На меня они посматривали с любопытством. На столе появилась бутылка вишневой настойки, нарезанная ломтиками колбаса и хлеб (Как я узнал от Саши, Таня работает поварихой у немцев на аэродроме). Все четверо выпили за здоровье хозяек. Саша взял висевшую на стене гитару, провел пальцами по струнам. Немного захмелевший, я запел «Иду из деревни в деревню…» Тарасов быстро подобрал аккомпанемент. Песня понравилась женщинам. Таня, направившись, было, к плите, с ножом в руке так и застыла на полдороге. Незаметно для себя я поднялся со стула и прислонился к дверному косяку, приняв позу, в которой я попрошайничал в белорусских деревнях. Последние куплеты я пел уже только для Тани. Я не замечал ничего вокруг. Откуда-то, словно из другого мира доносился до меня грустный перебор струн гитары. Я видел перед собою вновь брянский лагерь, скитания по лесу и эту женщину, так неожиданно встретившуюся на моем пути.

Когда прозвучали последние слова и обрывистым аккордом умолкла гитара, Таня приблизилась ко мне, провела ладонью по моим волосам и по-матерински, нежно поцеловала меня в лоб, тихо промолвив:

— Беднии ви, бэднии ви… вси…

И в этот миг, не знаю почему, я почувствовал, что уж никогда не услышу «Вечерний звон в краю родном, где я любил, где отчий дом…» Под этим впечатлением сама собой явилась украинская песня «Ой там у лузи, тай ще пры бэрэзи зацвила калына…» Отставив в сторону сковороду на плите, Таня подхватила следующие строки. У неё оказался красивый грудной дискант и хороший слух. Голоса наши слились в одну грустную мелодию.

В этот вечер или от выпитой настойки, или от Всей необычной обстановки чувствовалась какая-то слаженность. Саша быстро подбирал аккомпанемент незнакомой ему песни. А она рассказывала бесхитростными словами о белолицем, чернобровом казаке, которому судьба не дала «ни счастья, ни доли».

Выпили еще по одной рюмке.

Потом мы с Таней спели «Ой, нэ ходы Грыцю, тай на вэчэрныцю» и «Стоить гора высокая, а пид горою гай…»

— А эту знаешь? — обратилась Таня к гитаристу. — «Колы разлучаюцця двое…»

Пропели и эту песню, растревожив Женю. Слезы катились у неё по лицу. Что напомнила ей эта песня? Недавнюю разлуку, или потерю мужа? Я не знаю подробностей её жизни, но в эту минуту мне жалко её было. Я жалел всех женщин, на которых тяжким горем обрушилась война.

Когда после песни я взглянул на стенные часы — время перевалило уже за полночь. Саша поднялся, повесил гитару, намереваясь уходить.

— Уже поздно вам, — забеспокоилась Женя.

Её тревога обоих нас обрадовала. Уходить в ночную темень из этого необычного «оазиса» нам не хотелось. Мы заночевали здесь…

* * *
К концу сорок второго года в штабе центрального фронта немцы, удрученные неудачами под Сталинградом, начали действительно «одумываться». По приказу командования в Смоленске создавались курсы пропагандистов для будущей РОА. Но формирование самой армии не сдвинулось с мертвой точки. В лагерях по-прежнему пленные жили в невыносимых условиях. Основным блюдом для пленных была все та же баланда, после которой люди, плохо одетые, без минимальной медицинской помощи с наступлением холодов умирали, как мухи.

Иногда казалось, что не Гитлер управляет Германией, а Сталин. Делалось все возможное, чтобы как можно больше озлобить население против оккупантов и спасти красную диктатуру.

Несмотря на явно вырисовывающееся поражение их армий на юге, отношение немцев к гражданскому населению мало в чем изменилось. Все зависело от местных комендантов, бургомистров, начальников гарнизонов, начальников полиции. Но даже лучший комендант и, тем более, бургомистр, не могли творить чудеса потому, что даже самые благожелательные их мероприятия упирались в общую политику Райха.

В Бобруйске только люди, работавшие на немногочисленных предприятиях, при воинских частях, в военном госпитале или на железной дороге, получали от 400 до 600 граммов хлеба в день. На семьи не выдавали ничего. Остальные продукты нужно было покупать по высоким ценам или выменивать на базаре на разные вещи. Поездки в окрестные деревни даже с полученными пропусками часто сопровождались неприятными последствиями: вызовами в полицию и арестами по подозрению в связях с партизанами.

На занятой территории немцы ввели оккупационную марку, стоимость которой определялась в десять советских рублей. Беда была в том, что до коренного перелома обстановки на фронте на советские деньги охотников было мало.

Обладатели съестных продуктов предпочитали продавать их на немецкие марки, обменивать на одежду, сигареты и разного рода вещи хозяйственного обихода.

На бобруйском базаре можно было купить очень многое, начиная от съестных продуктов (включая в эту категорию и немецкий шоколад, маргарин, шнапс) до дефицитных медикаментов, как сульфидин.

Как правило, немецкие военнослужащие появлялись на базаре очень редко. Вся их продукция, полученная, привезенная из Германии или уворованная на складах, сплавлялась через посредников или знакомых женщин. Все сбывалось из-под полы на виду у полицаев, главной задачей которых было задерживать подозрительных.

На оккупированной территории немцам так и не удалось устроить публичные дома. Были, правда, отдельные женщины, которые занимались самым древним ремеслом, но не в западноевропейском масштабе (Одно из таких «кустарных» заведений, где «трудились» две женщины, оказалось впоследствии шпионским гнездом, где добывались сведения для переправки партизанам и даже в Москву). В большинстве же случаев немецкие военнослужащие, части которых длительное время находились в городе, имели знакомых женщин. К ним они шли в выходные дни, захватив кое-что из продуктов, соответственно занимаемой им должности. В таких встречах тщетно было искать большую любовь, но и осуждать женщин мог лишь тот, кто не имел никакого представления о трагическом положении населения оккупированной территории вообще и женщин в частности.

Позднее, во Франции, в одной специальной части имел место такой случай: два солдата убили с целью грабежа старика со старухой. Преступников военный суд приговорил к смерти и их расстреляли.

А на оккупированной территории России любой немец мог совершенно безнаказанно убить кого угодно из населения или изнасиловать (иногда коллективно) женщину. Никто его за это не преследовал и никакого наказания за свое преступление он не нес.

У многих женщин, находившихся тогда в Бобруйске, мужья или погибли в боях на границе, или в лагерях военнопленных, или отступили на восток. Причем, в районе Бобруйска разрозненные части Красной армии удирали без оглядки. О семьях никто не заботился.

Не следует забывать еще одну особенность жен военнослужащих Красной армии… Даже в мирное время, как только военный получал повышение в чине — он в первую очередь старался заменить свою жену более молодой и красивой. Такая замена не представляла больших затруднений, если принять во внимание, что уже до войны, вследствие гибели миллионов мужчин на островах ГУЛага, чувствовалась недостача в мужском составе по отношению к контингенту женщин.

При таком положении ничего удивительного нет, что многие женщины жили только сегодняшним днем. Пусть он немец или русский доброволец — все равно!.. Хоть день, да наш!.. Кто знает, что принесет завтра? На редких вечеринках захмелевшие люди часто затягивали любимую песню:

Налей, налей, товарищ,
Заздравную чару…
Бог знает, что с нами
Случится впереди…
Если немецкий паек или положение работавшего на складе позволяло ему отнести что-нибудь своей Дульцинее, то наш брат в большинстве случаев ничем поделиться с женщиной не мог. Пища у нас была, конечно, лучше лагерной, но для большинства молодых людей её еле хватало. Поэтому благосклонность женщин к военнослужащим РОА была не только бескорыстной, но даже опасной для самих женщин.

К концу сорок второго года, когда положение на фронте для немцев значительно ухудшилось, коммунистическая пропаганда по распоряжению из Москвы занялась шантажом населения, угрозами будущей расправы со всеми, кто не помогает партизанам, и особенно с теми, кто без надобности относится доброжелательно к добровольцам Освободительной армии. Партизанскими агентами была пущена переиначенная «Катюша», где в последних двух куплетах говорилось:

Не гордися ты своей любовью,
Что тебя сам повар полюбил,
Что в соседнем доме украл юбку
И тебе на память подарил.
Скоро, скоро вернется твой Ванюша.
Скоро, скоро вернется он домой.
За торговлю телом и душою
Ты заплатишь, курва, головой!
В таком же духе переиначили и популярную до войны песенку «Синенький скромный платочек…» Теперь её пели:

Синенький грязный платочек
Немец принес постирать.
А за работу — брота кусочек
И котелок облизать…
И все-таки женщины радушно, приветливо встречали русских добровольцев.

К концу осени сорок второго года в полку создали духовой оркестр. По праздничным дням части полка направлялись в городской кинотеатр с оркестром в голове колонны. Играли старинные марши российской армии. Из домов выходили жители посмотреть на проходившее войско. Женщины восторженно махали руками, приветствуя проходившие колонны добровольцев.

На первых порах меня удивляло: как быстро осыпалась вся шелуха, наслоенная десятилетиями советской пропаганды в школе и всюду: фильмами, литературой, песнями?.. Как много говорилось о патриотизме, о защите Родины, о долге советского человека!.. Но вот началась война… Большая часть территории занята вражескими войсками. Они устраивают облавы, угоняют людей в рабство… Никакой заботы о населении оккупированной зоны не проявляют.

В окнах городской больницы, расположенной на главной улице, даже в зимнюю стужу недостает многих стекол. Дыры заткнуты каким-то тряпьем. Плохо дело обстоит с топливом и питанием. Отсутствуют медикаменты самой первой необходимости. На огромной территории, где могли бы разместиться несколько Германий, нет правительства, а кем-то втихомолку обещанная Освободительная армия, почти не существует… Есть несколько батальонов с неизвестным будущим и есть надежда… Пока. Пройдет некоторое время — исчезнет и она…

А пока надежда еще теплится… Хотя большевики, чтобы спасти диктатуру и самих себя, уже самой тактикой перегоняют немцев. По имеющимся сведениям, на поредевшие ряды белорусских партизан, как из рога изобилия, посыпались из Москвы награды. Создаются даже просто «автономные» отряды без комиссаров и коммунистов. Командиры в них обещают партизанам все блага и, конечно, роспуск колхозов. Позднее, после Курской битвы, когда положение на фронтах советских армий значительно улучшится, такие отряды будут называть уже «дикими», а еще позднее засланные агенты НКВД, перестреляют в затылок командиров «диких» отрядов, а партизан распределят по другим соединениям и многие из них закончат свой земной путь в составе штрафных батальонов или за проволокой ГУЛага.

И все-таки, несмотря на гибельную политику немцев и заманчивые обещания Кремля, крестьяне, например, предпочитали иметь дело с колонизаторами, чем со своими «товарищами».

Той осенью мне пришлось побывать в селе Брожа, где стоял немецкий гарнизон. Причем, начальник гарнизона в первый же день по прибытии отдал распоряжение, согласно которому крестьяне должны были при встрече с ним и другими большими и малыми чинами воинской части снимать головные уборы и таким образом приветствовать своих господ.

Село находилось километрах в двадцати от города, в стороне от Варшавки. Мы прибыли туда в воскресенье пополудни. Стояла теплая погода. Ярко светило солнце. В селе справляли свадьбу. Около одного дома на улице толпилась празднично одетая молодежь. Играла гармонь. Парни и девушки, одетые в расшитые узорами белые кофты или в полотняные платья, танцевали.

Вечером за чаркой сливовой настойки я разговорился с одним пожилым белорусом.

— Кланяетесь значит немцам? — спросил я. — Снимаете шапки?

— Та, какая разница, братка?.. Нешто лепей кланяться товарищам?

— Немец — он глупый! — продолжал мой собеседник. — Снял ему шапку и рад он, как дитя малое… Слыхал, как тут говорят? «Пан, быка зарезали!.. Гут, гут!.. А с коровой хто управляться будет?.. Я, я…» Вот так оно… Снимаем шапку, да зато запасли хлебца на зиму, и картохи и сена… Горелка вот есть… А немец — што он?.. Уже сейчас он мене строгий. А она ж — война, братка!

Позднее мне часто приходилось разговаривать с белорусами. С их слов и из личных наблюдений я пришел к выводу, что немцы в контактах с русским народом меняются в лучшую сторону. То, что они творили в первые дни войны по своей инициативе, теперь, в конце сорок второго года, они делали уже только по приказанию.

Немцы, пришедшие в Россию завоевателями, уходили (не потому, что им набили морду), в большинстве своем, уже другими людьми, с другим сознанием.

…В середине ноября четверых из нашей группы отправили на курсы пропагандистов в Смоленск. Все четверо успешно окончат курсы и останутся в Смоленске редактировать газету «За свободу». Сычев и Емельянов через городских жителей попадут под влияние одного агента пока еще «автономного» отряда. Однажды вечером они уйдут в город с увольнительными записками и не вернутся. Сычев погибнет вскоре, когда часть «автономного» отряда нарвется на немецкую засаду. А Емельянов переживет даже распыление уже «диких» отрядов и соединение «с доблестной Советской армией». Но случайно в руки своего рода мандатной комиссии попадется старый список, где сохранилось примечание с указанием отправной точки до ухода в партизаны… Клубок биографии Емельянова будет постепенно разматываться до того места, где обозначено, что Сычев и Емельянов пришли в отряд из добровольческих формирований… Тщетно Емельянов будет оправдываться и приводить в доказательство свои заслуги в партизанском отряде. Один из чекистов обложит его матом и назовет фашистским холуем. Тогда Емельянов присмиреет и поймет, наконец всю большевистскую диалектику, которую он не смог одолеть ни на курсах, ни в Бобруйске, слушая гневные рассказы бывшего зэка Давыдкина.

Но это будет позднее. А пока что отъезд на курсы наших товарищей обрадовал нас. Теперь мы все с нетерпением ждали весны. Весною все должно было устроиться.

Пятница, 1 января 1943 г.
Друг мой!

Я часто вспоминаю о тебе… Иногда мне кажется, что все это было в какие-то далекие времена. И не верится, что с той памятной ночи прошел всего только год… Правда, год на войне — это целая вечность…

С тех пор сколько незнакомых доселе жизней открылось мне с их своеобразной сложностью и неповторимостью!.. Как в калейдоскопе они проходят сейчас передо мной и исчезают: одни — в небытие, другие — в неизвестность… Но и те, которых еще надеюсь я когда-либо встретить, возможно уже мерцают в моей памяти, как свет далекой звезды…

Порой искра сомнения закрадывается в меня, и я спрашиваю: да было ли все это?.. Был ли тот заснеженный склон холма, два куста, облепленные белыми хлопьями, и нас двое в тесном окопчике, наспех вырытом в новогоднюю ночь? Не наваждение ли все это?

Помню, когда я начал долбить мерзлую землю, ты сказал тихо:

— Не задевай, если можешь, кусты. Пускай держится на них снег. Из-за них нас не видно.

Я послушался твоего совета. Мы осторожно работали: один — киркой, другой — лопатой. К полуночи удалось нам пробиться сквозь мерзлый слой и дело заспорилось, но мы оба так выбились из сил, что согласились пока прекратить работу. Ты запорошил только снегом и наш бруствер, и всю выброшенную землю.

Мы уселись на дно окопа. Он был не очень глубоким, но защищал нас от ветра. Ты достал из мешка два сухаря, упрятанные в жестяную коробку. Мы съели их и так встретили Новый год, пожелав друг другу счастья.

Наверное, чтобы не уснуть, ты говорил без умолку. За те несколько часов я узнал о твоей жизни гораздо больше, чем за все предыдущие дни. Ты рассказывал мне о школе, о любимых книгах, о летних каникулах, о школьном саде, что вы посадили прошлой весною. Я слушал тебя и думал: «Такого, наверное, любят дети».

Как назло, небо тогда прояснилось, и взошедшая луна освещала все вокруг… Ночное светило не входило в наши расчеты. Мы ругали его и жалели, что прекратили работу. А луна точно смеялась над нами и не спешила уходить с горизонта. Казалось, вот сейчас она скроется за холмом, кончится это мучительное сидение, скрючившись, мы начнем работать и согреемся. Но луна как бы застыла на месте.

Темнота наступила неожиданно. Её принесла не замеченная нами, наползавшая с севера туча. Сквозь прогалины в ней еще пробивались слабые полоски света, и мы решили подождать немного. Мы перевели разговор на другую тему. Помню, ты спросил:

— Ты веришь в судьбу?

Сейчас я мог бы тебе ответить сразу. Но тогда мне вспомнились четыре бойца, оставшиеся в живых от целой роты. Мы сменили их поздно вечером, и они отправились в штаб батальона. Чтобы сократить путь и не сбиться в сторону, они продвигались по шпалам железнодорожной колеи, против ветра, и не расслышали шума медленно ползущего поезда с боеприпасами.

В прифронтовой полосе поезд шел без огней. Машинист, вглядываясь в кромешную тьму, ничего не заметил. Лишь по слабым толчкам он определил, что переехал какие-то препятствия…

Я хотел рассказать тебе о судьбе этих четырех бойцов, чудом уцелевших от всей роты и так печально погибших, но ты уже поднялся и доставал лопату, положенную в снег. Я тоже приподнялся. В этот миг луна, уже касаясь вершины холма, снова выглянула из-за тучи… Какие-то теплые брызги коснулись моего лица. Машинально я хотел их смахнуть рукавом шинели и в этот миг до меня донесся звук недалекого выстрела. Я увидел тебя сползающим на дно окопа…

Казалось бы, привыкший ко всем неожиданностям на войне, в первые минуты я не мог поверить, что случилось непоправимое. Я звал санитаров, но голос мой потонул в грохоте разрывов мин по всему склону и в треске шрапнели.

Не знаю, как долго длился обстрел наших позиций, но уже рассветало, когда началась атака немцев. Ожесточенно я бил из пулемета пока не расстрелял оба диска. Немцы залегли за склоном, но вокруг снова начали рваться мины. Я успел только извлечь из твоих карманов содержимое и положить все в твой мешок. С вершины холма, где был установлен наш «Максимка», уже сползали Журавлев и политрук. «Давай!» — крикнул мне последний, махнув рукою в сторону деревни. Я захватил твои вещи и оружие и, уже безразличный ко всему, ползком начал спускаться вниз. Достигнув оврага, я оглянулся. Как раз в этот момент огромный фонтан снега и земли взметнулся над нашим укрытием, и немцы снова поднялись в атаку.

А потом мне довелось побывать в твоих краях…

Случилось так, что остатки нашей части отправили на переформировку как раз в тот город, где ты учился.

В то новогоднее утро, когда мы отошли на новый рубеж, я сдал твои вещи и документы в штаб. Но карточка, которую ты хранил отдельно, осталась у меня. Воспользовавшись адресом, что ты дал мне накануне, я хотел отправить её вместе с письмом и рассказать все, что случилось. Но узнав, что мы едем в ту сторону, я решил поступить иначе.

Когда мы приближались к городу, я попросил у политрука разрешения и сошел с поезда на предыдущей станции.

Я побывал у тебя дома… Я говорил с тою, карточку которой ты хранил у самого сердца… Я видел пожелтевшую от времени фотографию твоего отца, изображенного в серой папахе с офицерскими погонами, и я понял смысл однажды сказанных тобою слов: «Не такими я ожидал встретить немцев…»

Но прежде я расскажу тебе, как отыскал твое жилище.

Я вышел с вокзала и спросил только встречного старика, как пройти до Ольховки. Остальные подробности я знал из твоих слов.

Достигнув трех берез, что растут справа у развилки, я повернул вправо и медленно шел по плохо наезженной дороге. Стоял конец января и снег был глубокий. В лощинах даже придорожные кусты были почти полностью скрыты. Так перед обедом добрался я до изгороди из ивовых прутьев, за которой начинался школьный сад. Стволы деревьев были заботливо укутаны соломой, а у корня — еще и присыпаны дополнительно снегом. Я повернул влево и прошел мимо школьного здания с радиомачтами. Сторожиха, расчищавшая снег, прислонила к стене лопату и с любопытством смотрела на проходившего военного. Поздоровавшись с ней, я хотел спросить твой адрес, но по желтой скворешне уже сам узнал твой дом.

Приблизившись к калитке, я еще раз достал из кармана фотокарточку с обтрепанными краями и посмотрел на молодую женщину, запечатленную на ней. Она была снята в полупрофиль. Голова слегка повернута вправо. Темно-каштановые (наверное) волосы заплетены в длинные косы. Одна из них через левое плечо спускалась вниз по накинутой на плечи светлой шали.

«Кто она ему? — подумалось мне. — Жена?.. Невеста?..» Я открыл калитку и поднялся по ступенькам крыльца. Постучал в дверь. До слуха моего донесся приглушенный говор в доме. Голос умолкал и потом снова начинал произносить неразборчивые фразы. Так бывает, когда читают вслух книгу или произносят молитву. Я постучал настойчивее. Послышались шаги и дверь открылась. На пороге показалась женщина. С тревогой и любопытством на меня смотрели те же глаза, что и на фотографии… Но, Боже мой, как она постарела!.. Из-под платка выбивались пряди седых волос. Густыми паутинками расползлись морщины у глаз, а продольные складки у рта отражали на лице её непроходимую грусть.

— Я от Николая, — вымолвил я, потупившись.

Искра надежды зажглась в её взоре. Она еще больше приблизилась ко мне и наклонилась вперед, вся превратившись в слух. А я стоял, не двигаясь, не в силах ошеломить её страшной вестью. Не дождавшись от меня продолжения начатого, уже предчувствуя что-то недоброе, женщина выкрикнула в отчаяньи:

— Да говорите же!.. Я его мать…

В эту минуту я жалел, что пришел сюда и принес с собою горе. Я не в силах был здесь на ступеньках сказать ей правду. Мне хотелось рассказать ей много другого, чтобы как-то подготовить её. Я так и сделал. Не сказав ни слова, я прошел в дом…

…— О чем ты задумался, Володя? — донесся до моего слуха знакомый мягкий голос.

Я вздрогнул слегка и оторвался со вздохом от нахлынувших воспоминаний. Передо мной стояла уже успевшая принарядиться Таня. На ней была белая украинская рубашка с вышитыми узорами у шеи и в конце рукавов, заправленная в длинную юбку темно-вишневого цвета. Такого же цвета шнурок служил застежкой. Концы его скрывались под блестевшим монисто. Я восторженно смотрел на неё, заметив в мочках ушей серьги с голубенькими, как её глаза, камешками и мне показалось в эту минуту, что я её уже где-то видел в таком наряде. Тотчас мне вспомнилось болото, окаймленное лесом и все вместе залитое лунным светом. Я спросил её:

— Ты читала «Майскую ночь»?

— Нет, — ответила она, улыбаясь. — Я не читала «Майской ночи»… Я боюсь читать Гоголя… Один раз прочитала «Вий», так не уснула до утра…

Зачарованный присутствием Тани, я начал ей пересказывать одно из лучших творений писателя. Напрягая воображение, я старался проникнуть в мир той повести, сдабривая её смысл виденным там на болоте в первую ночь после побега. Я видел снова хоровод девушек и бедную панночку, загубленную злой мачехой; я видел дом тот и пруд. Мне чудилось, как тогда, что вот сейчас появится Левко с бандурой и запоет «Ой мий мисяцю, мий мисяченьку…»

И действительно, во дворе послышался хруст шагов по снегу… Шаги в сенях… Скрип отворяемой двери… И сразу исчезли куда-то и пруд, залитый лунным светом, и панночка «с блестящими очами», и Левко с бандурой… Осталась только одна из хороводниц, радушно встречавшая теперь гостей.

А в комнату входили Тарасов с Женей (после того вечера она переселилась в другой дом) и наш общий знакомый «щирый украинец» Петя Коломиец со смуглой девушкой. На столе между тарелок со всякой снедью появилась бутылка белого французского вина и маленькая бутылочка коньяку того же происхождения. Коломиец извлек из кармана шинели фляжку со шнапсом. Он прибыл из Кличевского района, где находились теперь оба батальона, и начал было рассказывать о боях с партизанами.

— Не трещи, — остановил его Саша. — Кого убивают там?.. Ты подумал?..

Коломиец насупился и умолк.

— Не надо про войну, — взмолилась Женя. — Выпьем вот лучше… Новый год встречать будем.

Я откупорил бутылки. Саше и Коломийцу налил коньяку, себе и дамам — белого вина. Мы подняли стаканы.

— С Новым годом, Женя!

— Чтоб ни немцев, ни партизан, ни Сталина!

— Чтобы все вернулись до дому!

Я был согласен со всеми пожеланиями, хотя самому мне хотелось, чтобы будущее, близкое и далекое, было продолжением настоящего. Я уже устал от войны, — может быть потому, что постоянным сражением была вся моя недолгая жизнь. Мне казалось в эту праздничную ночь, что вот эта аккуратно прибранная комната вместе с милой, доброй Таней и были тем заветным огоньком, что светил мне и манил меня издалека, что к нему я настойчиво и пробирался через все преграды.

Вторник, 5 января 1943 г.
Мы едем на курсы пропагандистов в Смоленск. С пьяницей Карловым нас шестеро. Карпухин, Тихонов и Абрамцев — из Осинторфа. Судя по их рассказам, там были сформированы первые русские батальоны при участии полковников (из эмигрантов) Санина и Сахарова. На первых порах добровольцы сохраняли красноармейскую форму. Отличительными знаками служили какие-то повязки илинашивки. Последнее обстоятельство привело к ряду инцидентов в стычках с партизанами. Лесные хлопцы принимали добровольцев за десантников, присланных с той стороны, а сами добровольцы неохотно воевали против своих людей. Такое положение привело к развалу воинской дисциплины и к потере боеспособности сформированных частей.

Но к такому заключению я прихожу на основе рассказов осинторфцев. Как было на самом деле — мне трудно судить.

Вчера мы добрались только до Жлобина. Поезд несколько раз останавливался между станциями. В одном месте заменяли рельсы, подорванные ночью партизанами. Пассажирские поезда здесь ходят только днем. Чтобы двигаться дальше, нужно ждать следующего утра. На ночлег отыскали дом на окраине. В городе нет света. Электростанцию не то взорвали партизаны, не то разрушили при бомбежке.

Тихонов и Абрамцев достали где-то самогонки и Карлов налычился до бесчувствия. Пьяный, он приставал к хозяйке (Муж у неё, наверное, в армии). Женщине удалось высвободиться и убежать к соседям. Тогда Карлов начал укорять своих собутыльников в отсутствии уважения к офицеру и просил их привести хозяйку.

— Это са-а-ма-я прекра-сная женщина! — бормотал он заплетающимся языком.

Чтобы как-то его утихомирить, я предложил ему свой стакан самогону. Он выпил и вскоре свалился на пол. Абрамцев и Тихонов перенесли его на хозяйскую кровать.

Утром, когда мы поднимались в вагон, я заметил, что брюки Карлова с леями (в Красной армии он служил, кажется, в кавалерийской части, в корпусе Белова) мокрые и воняет от него, как из плохой уборной.

В вагоне один из подхалимов налил ему из фляги стаканчик самогону. Выпив, Карлов повеселел и начал философствовать.

— Как бы то ни было, — произнес он с пафосом, подняв палец правой руки, — мы войдем в историю!

— Мы уже влипли… в историю, — ответил ему Тарасов.

Карлов только посмотрел на него строго, но промолчал. Странно, он боится Тарасова. Он вообще боится физически сильных людей. Рассказывали — в лагере его здорово избили за украденную у соседа по нарам пайку хлеба.

Проезжая мимо сожженного села, Саша заметил, взглянув на Карлова:

— Как под Рудобелкой…

— Ты брось, Тарасов, — огрызнулся тот хмуро. — Там неправильно был передан приказ: «Оставить село» вместо — «Отойти»… Понял?

Оказывается, летом, во время операции в районе Рудобелки взвод Карлова занял одну деревушку. Но партизаны решили выбить их оттуда. Поднялась стрельба. Тогда Карлов приказал поджечь дома и присоединиться к батальону. Сам он удрал первым.

— В Красной армии при оставлении населенных пунктов их по возможности уничтожали, — оправдывался Карлов.

— И глупо делали, — осмелился я выразить свою точку зрения по этому вопросу. — Тоже мне, герои!.. Спалить деревню — дело не хитрое!

— Не такие деревушки! — вспылил Тарасов, не обратив внимания на сказанное мною. — А если и было — так там оставляли города и села чужим!.. Немцам!..

— По-твоему, партизаны — свои?.. Ты осторожней, Тарасов! — пригрозил ему Абрамцев.

Перепугавшийся было Тихонов теперь тоже взъерошился и стал защищать своего начальника.

— Как ты смеешь говорить так с господином офицером? — крикнул он.

— Майор Снисаревский, — снова вмешался я, — сказал: когда будут созданы национальная, независимая армия и правительство — все партизаны присоединятся к нам.

Ссылка на майора и боязнь, что ему будет доложено о происшедшем в Жлобине, подействовали на Карлова. Он притих и до самого Могилева не проронил ни слова.

Странное чувство овладело мною, когда мы приближались к этому городу. «Ведь отсюда все и началось, — с грустью подумал я. — Один росчерк пера и все полетело в тартарары».

Роль личности в истории…

Когда мысленно я рассуждаю на эту тему, мне всегда приходится вторгаться в обширную и неизведанную область о предначертании событий в жизни человека и в жизни целого народа.

Если предательство Иуды было написано ему на роду, то мог ли он избежать своей участи?

А человечество в целом, если оно сейчас зашло в тупик и занято лишь бессмысленным истреблением себе подобных, могло ли оно уготовить себе лучшее будущее?.. Или все сильные мира с их достоинствами и недостатками были всегда только жертвами рока и никаким образом не могли повлиять на предначертанную им судьбу?..

Жалею, что нет сейчас с нами поручика Казанкина. Какой простой и умный мужик! Говорят, он работал шофером такси в Париже. Как интересно было беседовать с ним в той деревушке, где нам пришлось отбиваться от партизан!

Пронзительно скрипит тормозами останавливающийся поезд. От легкого толчка просыпается Карлов и, взглянув в окно, хриплым голосом отдает распоряжение одному из свиты:

— Тихонов, узнай — сколько времени здесь простоит поезд. Если долго — то постарайся достать этого…

Он задирает немного подбородок и дает себе легкого щелчка по горлу. Тихонов понимающе кивает ему головой и уходит.

Каким-то чудом сохранилось здание вокзала. По перрону снуют немцы. Изредка мелькают фигуры местных железнодорожников. Солдаты, зацепляясь ранцами в дверях, входят в вагоны. Приехавшие с нашим поездом толкутся у входа в зал ожидания или входят внутрь. Я жду, хотя и по другой причине, возвращения Тихонова. Меня тоже интересует продолжительность остановки поезда.

Неужели здесь ничего нет, что напоминало бы о событиях двадцатипятилетней давности?

По другую сторону от нашего поезда медленно трогается в обратном направлении воинский эшелон. Когда он уходит — открывается вид на целый ряд заснеженных путей.

Где-то здесь стоял поезд Его Императорского Величества — последнего русского царя. Здесь он жил, обдумывал со своими генералами стратегические планы, выслушивал доклады, читал донесения и рапорты, писал нежные письма Алисе… Каким бы плохим он ни был, — он все-таки заботился о России. До фронта отсюда было далеко. А теперь — это тыловой город на занятой немцами территории… Мог ли он представить себе такое положение, окидывая прощальным взглядом с отходящего поезда этот город?

Из нашей группы, едущей сейчас в Смоленск, один я, наверное, в курсе событий, с которых началась трагедия России. Интересно, сохранилась ли еще хоть часть архива, доставшегося нам от дяди моего отца? Хранившиеся в отдельной коробке газеты и журналы тех памятных дней я просматривал незадолго до начала войны. Помнится, там был листок, датированный началом марта 1917 года, где крупными буквами сообщалось: «Депутат Караулов явился в Думу и сообщил, что государь Николай Второй отрекся от престола…»

В конце листовки говорилось: «В Думе происходят грандиознейшие митинги и овации. Восторг не поддается описанию».

Интересно, какова дальнейшая судьба Караулова и других депутатов, что радовались тогда, как неразумные дети, надвигающемуся горю?.. Успел ли кто из них попасть в эмиграцию?.. Или сложили они свои головы на полях гражданской войны, в застенках Чека или на Соловках?

Помню слова деда в спорах на эту тему: «„Никудышний царь“ оказался умнее тех, кто выбрал войну, чтобы столкнуть Россию в пропасть…»

Скрывавшийся у нас мой дядя — бывший офицер армии Колчака называл Керенского гулящей женщиной, а все его правительство — публичным домом, употребляя при этом более сжатое, более обобщающее выражение.

А в народе о разных думских депутатах и правительстве Керенского выражались попроще: «Пропили Россию и удрали, а мы теперь — расхлебываем».

Я согласен с мнением простых людей. Они отчасти подводят итог случившемуся.

К сказанному атаманом Калединым перед смертью — «…от болтовни погибла Россия» — следует добавить: и от водки…

Рывками трогается поезд. Уже на ходу вскакивает запыхавшийся Тихонов. На веснушчатом лице у него играет плутоватая улыбка. Приблизившись к нашему купе, он достает из кармана фляжку и торжествующе потрясает ею.

Четверг, 7 января 1943 г.
Наконец мы прибыли в Смоленск.

В пути после Жлобина не было больших происшествий, если не считать эпизода с пересадкой в Орше на поезд, прибывший из Берлина.

Мы вошли в купе, где сидели два немца, возвращавшиеся, наверное, из отпуска. Почувствовав зловоние от карловских штанов, они закурили, но вскоре убедились, что и табачный дым не может перебить смрада. Тогда, забрав свои сумки и ранцы, немцы перебрались в соседнее купе. Карлов с подхалимами захохотали. Тихонов сказал довольно громко:

— Отступает немец и здесь…

Мы с Тарасовым и Карпушиным до Смоленска ехали в коридоре.

Город сильно разрушен. На месте вокзала — груды развалин. От главной улицы тоже почти ничего не осталось. Как в насмешку, в одном месте уцелела высокая стена с надписью большими буквами наверху: «Застраховали…»

Местные жители встречаются редко. По остаткам заснеженных улиц бродят большей частью немцы. Иногда торопливо проходят мальчишки с санками. Это — не обычная зимняя забава. Дети работают. На привокзальной площади во время прихода редких поездов выстраивается целый ряд маленьких извозчиков с санками разных моделей. Один курносый, веснушчатый мальчонка нам тоже предложил свои услуги. Кроме сумок и винтовок багажа у нас не было. Я поблагодарил мальчика и предложил ему оставшийся ломоть хлеба. Он немного удивился тому, что немец так хорошо говорит по-русски, но хлеба не взял.

— Спасибо, пан полицай, — сказал он серьезно. — Милостыню мы не принимаем.

После обеда начальник курсов немецкий лейтенант Ритвегер разрешил нам с Тарасовым отправиться в город. Ему здесь все хорошо знакомо. Их дивизия участвовала в боях как раз на этом участке.

Мы осматривали Кремль. Он почти не пострадал. Толстые кирпичные стены выдержали и все бомбежки и артиллерийский обстрел. Долго бродили по берегу Днепра. Когда подошли к разрушенному железнодорожному мосту, Саша остановился и окинул взглядом заснеженную реку.

— Вот здесь, — сказал он тихо, — были такие сильные бои, что иногда вода была красной от крови…

— Значит в вашей части были хорошие командиры?

Тарасов вздохнул и заговорил снова, немного подумав:

— Командиры здесь и не нужны были… Бился каждый, кто как мог… Здесь не кричали «За Родину!..», «За Сталина!..» Мы дрались и — все!.. Здесь меня, раненого, немцы и в плен взяли… Они прошли, когда наша дивизия была совсем разбита…

Пятница, 15 января 1943 г.
Прошло уже больше недели, как начались занятия. Нас около сорока человек. Ожидается ещё пополнение.

Лекции читает главным образом зондерфюрер Бэте. Он говорит с сильным акцентом, но мысли излагает просто и ясно. Можно задавать любой вопрос. Правда, о создании настоящей русской армии ничего точного сказать он не может. По этому вопросу с большим оптимизмом говорит лейтенант Ритвегер, хотя изъясняется он через переводчика. Он предложил нам во время приветствия произносить клич «За Русь!». Его познания в русском языке весьма ограничены. Но он обещает ко времени создания РОА овладеть русским языком в совершенстве.

Вчера вечером зондерфюрер Бэте, закончив лекцию о Катынской трагедии, сообщил нам:

— Завтра утром прибывают казаки.

Он посмотрел в список курсантов и добавил:

— Пойдут на вокзал встречать их Любимов и Карпушин.

Сегодня после завтрака мы двинулись на вокзал. Январский день наступал медленно. За ночь выпало еще немало снегу, и развалины по обеим сторонам улицы, приняв более обтекаемую форму, напоминали каких-то сказочных чудищ, покрытых белыми саванами. Казалось, длинные шеренги привидений, больших и малых ждут сигнала, чтобы подняться в атаку.

Ближе к вокзалу навстречу стали попадаться неутомимые мальчишки с санками, везущие багаж какого-нибудь немца, важно шагавшего позади. Час был ранний и взрослые горожане еще не встречались.

На вокзале вошли в выбеленный барак. В одной половине его — зал ожидания, в другой — солдатенхейм.

Что хорошо у немцев — это их забота о военнослужащих. В каждом городе есть такие солдатские дома, где люди могут получить горячий напиток или закусить. У нас ничего подобного я не видел.

В это утро ни один поезд еще не приходил. В зале ожидания толпились военные. Можно было сразу отличить едущих в отпуск домой. У них большие чемоданы и веселые лица. Они нетерпеливо посматривают на часы.

Вот и отпусков в Красной армии что-то я не видел. Остатки разбитых частей отправляют на переформировку — и все.

Те, кто возвращается в свои части из госпиталей или из Германии, угрюмы и много курят.

Чтобы скоротать время, мы с Карпушиным, наведя справки о приходе поезда, пробрались в солдатенхейм. Здесь все тот же разговор: о Сталинграде. Это же слово я заметил и в немецкой газете, которую читал один унтер-офицер.

Мы выпили по чашке ячменного кофе и вышли на перрон. Он пустовал. Мороз загнал немцев в здание. У фонарного столба стоял молоденький ефрейтор с чемоданом у ног. Длинными затяжками он докуривал сигарету и мечтательно чему-то улыбался. Окинув взглядом его фигуру, я быстро понял причину его радости. Левый рукав его шинели был пришпилен булавкой, чтобы не болтался во время ходьбы. Этот уже отвоевался. Едет домой, наверное, из госпиталя. Мечтает о встрече со своею невестою или женою.

Наконец из морозной мглы в клубах пара показался обросший инеем паровоз. Поезд еще продолжал медленно двигаться, когда на подножке вагона в середине состава мы заметили военного в черной кубанке. Он спрыгнул и легко пробежал несколько шагов по ходу поезда. Следуя его примеру, таким же образом спрыгнули еще несколько военных, тоже в кубанках или папахах. Одеты все в немецкие шинели, иногда с меховым воротником или башлыком. У каждого за плечом — карабин. Только у первого через грудь на ремне висел немецкий автомат.

Поезд остановился. Остальные приехавшие степенно сошли по ступенькам и начали собираться вокруг казака с автоматом. Тот уже заметил нас и помахал нам рукою. Я не спускал с него глаз и рассматривал его. Среднего росту, крепко сбитый; из-под кубанки выбивается русый чуб; на плечах фельдфебельские погоны. Ноги обуты в хромовые сапоги со шпорами. Он улыбается нам своими серыми озорными глазами.

— Встречать нас пришли?.. Фельдфебель Шубин, — просто представляется он, протягивая мне руку.

Нас окружила вся группа приехавших. Они рассматривают эмблемы с буквами РОА на рукавах, расспрашивают о житье-бытье.

— Шнапсу дают немцы?

— А как жратва здесь?

— Бабы есть тут?

— Далеко до школы?

Я еле успевал отвечать. Карпушин был тоже перегружен вопросами. Чтобы не терять времени, я указал Шубину на часы. Мы направились к выходу. Немцы перед нашей ватагой почтительно расступались. Особое впечатление произвел рослый казак в малахае. Один офицер торопливо достал аппарат и сфотографировал его.

Город уже проснулся. Кое-где и на этой разбитой улице начали попадаться закутанные в платки и шали женщины. Они шли в одном и том же направлении, — наверное, к базару. Одной молодайке с накрытой полотенцем корзинкой казак в малахае шутливо преградил дорогу.

— Как здоровьице, Маша-Глаша? — весело затараторил он. — Неужто не признали?.. Это ж я, Вася!.. Разрешите вас проводить до хаты?

Та удивленно посматривала на чудного немца, робко улыбаясь. А казак еще что-то ей сказал тихо, отчего её щеки зардели, и она засмеялась.

Он догнал нас уже у кремля. Несколько казаков забрались каким-то образом на стену и оттуда перекликались со стоящими внизу.

— Стари-и-нный город! — восхищался один казак, покачивая головой. — Ишь ты, какой он — Смоленск!..

Шубин хотел уже всей компанией осматривать древние сооружения, но я его остановил. До обеда оставалось не так уж много времени, а нам надо было протопать еще с километр до уцелевших зданий на окраине, где находились курсы, и разместить приехавших по комнатам.

Как только мы прибыли на место, я отправился докладывать начальству. Но лейтенант Ритвегер с переводчиком уже спускались по лестнице. Я последовал за ними. Казаки уже успели построиться в две шеренги перед входом. Шубин в молодцевато сдвинутой набок кубанке подал команду «Смирно!» и, приблизившись четким шагом, позванивая шпорами, отрапортовал начальнику курсов о прибытии.

Ритвегер остался доволен, хотя разношерстное обмундирование вызвало на его лице гримасу.

— Здраст, казак! — мощным голосом крикнул он. — За Русь!

— Здравия желаем, господин лейтенант! — дружно ответили казаки.

Лицо начальника курсов посветлело. Он отдал приказание и к обеду нам выдали шнапса. Мы подняли тост за славное казачество.

Среда, 20 января 1943 г.
Прибытие казаков внесло некоторое оживление в обстановку курсов. Все они приехали сюда с фронта, где в разных немецких частях принимали участие в боях. А Шубин недавно вышел из госпиталя после ранения. В перерывах между лекциями казаков обычно окружает группа курсантов. Расспросам нет конца. Судя по рассказам казаков, питание и жалование на фронте они получали наравне с немцами. Немецкие офицеры относились к ним очень хорошо.

Две комнаты, отведенные казакам, превратились в, своего рода, клуб, где курсанты засиживаются допоздна. Среди казаков есть один гармонист с русским баяном. Обычно он тихо начинает наигрывать какую-нибудь знакомую мелодию. Тут же его сосед по койке — Колесников — затягивает песню. Часто вспоминаем о том, как «Поехал казак на чужбину далеку на верном коне на своем вороном…» Следующие строки уже подхватывают несколько голосов. Песни собирают много слушателей. Иногда приходят немцы. Особенно частым гостем бывает один унтер-офицер, любящий песню про Стеньку Разина. Он и сам подлаживается и поет по-немецки. Как правило, он приносит сигареты или шнапс.

А Карпушин, считающий себя потомком запорожских казаков, любит украинские песни. Не дожидаясь гармониста, он, улучив момент затишья, затягивает песню — «Закувала зозуленька в саду на погости». Её поют так же дружно, как и ту, где «Казак умирает, друзей созывает и просит насыпать курган в головах».

Вчера, когда казаки пели «Ревела буря, дождь шумел…», началась воздушная тревога. Молоденький ефрейтор, появившийся в дверях, орал во все горло «Флигер алярм!» Его никто не слушал. Только еще громче Лукьянов с Колесниковым затянули следующий куплет:

Товарищи его трудов,
Побед и громкозвучной славы…
Следующие строки подхватили так дружно, что бедный немец с открытым ртом попятился и скрылся за дверью. Никто из казаков и присутствующих курсантов на этот раз в бомбоубежище не спустился.

Воскресенье, 24 января 1943 г.
Под Сталинградом дела у немцев плохие. Их союзнички, итальянцы и румыны бегут, как зайцы. Об этом мне сообщил Тарасов. Он теперь — доверенное лицо Ритвегера. Есть некоторое сходство между ними и в фигурах (оба рослые, плечистые), и в характере.

Поручик Бурцев (из эмигрантов) уверен, что теперь Гитлер и его окружение поймут — на кого им нужно рассчитывать. Он говорит, что будет создан Комитет во главе с генералом Власовым. Про этого генерала я слышу впервые. Откуда у Бурцева такие сведения? Может быть, в городе у него есть знакомые? Правда, Шубин с двумя казаками тоже вечерами пропадают в городе, но по другим причинам. У Шубина в голове одни женщины. Даже слушая лекцию, он вычерчивает на бумаге голову какой-нибудь красавицы.

Бурцев — тоже хороший мужик. Он напоминает поручика Казанкина. Правда, у него нет ни малейших признаков армейской выправки. Он и команды подает, как типичный штатский. «Повернитесь направо, господа», — говорит он, точно просит одолжить карандаш или огня прикурить сигарету. Зато с ним интересно говорить. Он воевал в гражданскую войну и знает все перипетии отступления Деникина и сражений армии Врангеля.

Судя по словам Бурцева, Врангель был самым способным и военачальником, и политиком времен гражданской войны. Он видел с самого начала всю пагубность деникинской стратегии и отсутствие ясных всем целей, ради которых народ пошел бы воевать против большевиков. К сожалению, порядочность Врангеля, воспитанного на вековых традициях, помешали ему убрать в свое время Деникина и взять власть в свои руки. Исход гражданской войны был бы совсем иным. Тем более, что положение белых армий было несравненно лучшим, чем наше сейчас. У них была территория и население. Руководителям белого движения следовало обещать народу еще больше, чем обещали большевики, да не делить шкуру еще не убитого медведя, не устраивать там разные опереточные рады, а сплотиться и общими усилиями разбить большевиков. Только потом можно было бы производить разные реформы и создавать всевозможные рады.

У нас нет таких преимуществ. Мы знаем цель нашей борьбы, но сама возможность борьбы зависит от немцев. А что думает Гитлер — один Бог знает.

Сегодня после обеда ходили всей группой в театр. Смотрели пьесу Островского «Без вины виноватые». Артисты играли прекрасно. Сидевший рядом со мною курсант во время последнего акта пьесы плакал.

Воскресенье, 31 января 1943 г.
Вчера мы были в Скрылевщине. Это — деревушка дворов в двадцать пять в стольких же километрах от Смоленска. Вероятно, она была разрушена или при продвижении фронта, или во время боя с партизанами. Теперь там построены дома в русско-немецком стиле. Дома сделаны из тесаных бревен, окружены низенькой изгородью из березовых жердочек. Вход с улицы. В таких домах хорошо жить дачникам. Крестьянам такая архитектура вряд ли понравится.

И все-таки, это — хорошее начинание. До сих пор немцы только разрушали деревни. Здесь они что-то построили.

В центре деревни — чайная. Над входом прикреплен старинный герб Смоленска. Внутри все отделано со вкусом. Несколько столиков из березы. В углу — буфет, где готовят чай и бутерброды.

Лейтенант Ритвегер говорит, что такими, примерно, станут деревни в будущей России.

В Скрылевщине мы заночевали. Вечером ходили в соседние деревни. Здесь они тянутся цепью, с небольшими промежутками. Жители встречали нас хорошо. Но на рассвете, когда все уже спали, подняли тревогу. Оказалось, одна смазливая девица, с которой Шубин танцевал на вечеринке, заманила его в подстроенную западню. Только благодаря вечной настороженности, приобретенной на фронте, где он служил в разведке, Шубин остался жив.

А произошло вот что.

В конце вечера Шубин предложил своей даме проводить её до дому. Та охотно согласилась, и они побрели по улице на край деревни.

Молодая женщина жила с теткой, но та ушла к больной родственнице. При свете лампы женщина быстро приготовила ужин. На столе появилась бутылка самогона, соленые огурцы и поджаренная капуста с салом.

Какое-то недоброе предчувствие овладело Шубиным. Неохотно, по настоянию Вари (так звали хозяйку) он выпил полстакана самогона. Хорошо приготовленная капуста ему понравилась. Он занялся ею и к самогону не прикасался.

— Ты выпей еще, — настаивала Варя, торопливо наполняя его стакан.

Шубин продолжал есть, время от времени посматривая на свою подругу. Случайно перехваченный беспокойный взгляд Вари еще больше насторожил его. Заметив, что Варя отвернулась, он вылил в горшок с геранью содержимое стакана и, крякнув для видимости, продолжал доедать сало.

В сенях загремело опрокинутое ведро.

— Это, наверное, коза отвязалась, — поспешила успокоить его Варя. — Я сейчас…

Как только она вышла, Шубин положил автомат себе на колени и придвинул керосиновую лампу.

В сенях еще что-то громыхнуло. Дверь рывком открылась. Шубин успел расслышать мужской голос из темноты:

— Живьем его…

В проеме двери появился «козел» в светлом полушубке с автоматом.

— Руки вверх, гад! — рыкнул он простуженным голосом.

Поднимаясь, Шубин изо всех сил дунул в пузырь лампы и одновременно дал длинную очередь из автомата.

На дворе загремели выстрелы. Прямо за стеной разорвалась граната. Стреляя короткими очередями, Шубин ринулся к выходу.

Шубин не знал, что его приятель Лукьянов с другим казаком шли следом за «влюбленной парой». Еще на вечеринке Лукьянов заметил, что молодая женщина у входа шепталась с каким-то стариком и тот указал ей на Шубина. Лукьянов мог бы предупредить своего дружка, но, зная его характер, не решился.

Не доходя до дома, куда вошел Шубин с женщиной, они с другим казаком спрятались за изгородью соседнего двора и стали наблюдать за домом. Сквозь щель в ставне пробивалась слабая полоска света. Кто-то ходил по комнате.

Вдруг со стороны огородов послышалось тихое поскрипывание шагов по снегу. Человек был одет во все светлое и продвигался, как привидение. Он дошел до стоявшего в стороне сарайчика, постоял там, прислушиваясь, и сделал знак рукою. Тотчас появилось еще трое. Они шли след в след. Не доходя до сарайчика, задний отделился от остальных и направился туда, где сидели Лукьянов с Гаврищуком. Он не успел пикнуть, как здоровенный Гаврищук, дернув его за ногу, повалил и оглушил кулаком в висок. Его гут же и прикончили кинжалом.

Тем временем двое проникли в сени. В свалке Лукьянов не заметил, что еще двое пробрались к сарайчику.

Когда в доме раздалась автоматная очередь, подкрепление бросилось на помощь. Гаврищук швырнул гранату, но она разорвалась далеко впереди бежавших от сарайчика. Они плюхнулись в снег и, отстреливаясь, стали отползать к огородам.

А в доме стрельба прекратилась. Распаленный сраженьем Шубин появился без шапки на пороге раскрытой двери и чуть не срезал автоматом бежавших к нему казаков. Спасло их то, что они вовремя упали в снег и очередь пролетела над их головами.

Вдали послышался шум мотора и предутреннюю мглу прорезали лучи автомобильных фар.

Днем, по возвращении в Смоленск, в комнаты казаков началось настоящее «паломничество». Все старались узнать у Шубина и его товарищей подробности ночного происшествия.

Невыспавшийся Шубин сердито ворчал:

— Ну чего пристали?.. Спать не даете… Ну полоснул из мушкета… А што мне оставалось делать?.. Жалко, што та курва не попалась под руку…

Четверг, 4 февраля 1943 г.
Под Сталинградом все кончено. Шестая армия капитулировала во главе с командующим. Ритвегер застал Тарасова врасплох, когда тот слушал Москву. Он сказал Тарасову, что все это — пропагандный трюк, и велел не разглашать услышанное. Саша передал мне эту новость, хотя никакого секрета уже нет. Поручик Бурцев тоже знает о поражении немцев. Да это и видно по угрюмому виду и самого Ритвегера и зондерфюрера Бэте.

Вчера ездили в Катынский лес осматривать обнаруженные захоронения польских военнопленных, уничтоженных советскими палачами. Судя по толщине деревьев, посаженных на поляне, где находятся братские могилы, трагедия эта произошла не менее трех лет назад. Офицер, дававший нам через переводчика пояснения, назвал цифру в пятнадцать тысяч. Он сказал, что в большинстве своем это были польские офицеры.

В палатке на брезенте мы видели несколько остатков трупов, завернутых в польские шинели. На одном из них лежала и польская конфедератка. Трупы извлекли из общей могилы для установления личности.

Странно, после всего, что мы видели по лагерям военнопленных, это страшное зрелище не произвело на нас сильного впечатления. На войне чувства притупляются. Человек черствеет. Офицер сказал, что убивали их выстрелом в затылок.

Интересно, палачи, что убивали пленных, помнят о своих жертвах? Или ничего человеческого у них уже не осталось, и они совершают злодейство с равнодушием истуканов?

Вторник, 9 февраля 1943 г.
Наши курсы были рассчитаны на два месяца, но в конце недели Бэте сообщил, что программу мы, в основном, уже усвоили. Вероятно, в связи с обстановкой на фронте мы должны их закончить досрочно.

После экзаменов вчера был выпускной вечер.

Прежде всего мы пропели первые куплеты временно принятого начальником курсов лейтенантом Ритвегером «гимна РОА»:

От края и до края,
От моря и до моря
Берет винтовку народ трудовой,
Народ боевой.
Готовый на муки,
Готовый на горе,
Готовый на смертный бой.
Думаю, что эта песня, взятая из оперы «Тихий Дон», подходит, как нельзя лучше для данного момента.

После исполнения гимна Ритвегер произнес короткую речь о новом порядке в Европе и о том месте, которое займет в ней будущая Россия. Не любит человек длинной болтовни. Этим он и нравится всем. Правда, после его речи сидевший рядом со мною Анисимов наклонился ко мне и сказал тихо:

— Пусть дадут нам возможность создать армию, а место в Европе мы найдем сами…

Бэте тоже был немногословен.

Подвыпивший Карлов начал было заплетающимся языком выражать свою преданность великой Германии, но Ритвегер перебил его тираду тостом за дружбу между германским и русским народами. Все выпили.

Подняли тост также за здоровье Ритвегера и зондерфюрера Бэте. Затем слово взял поручик Бурцев.

— Господа, — обратился он ко всем, — выпьем за наше славное казачество!

— Пра-а-вильна!

— За каза-а-чество!

— А почему это — «за казачество»? — обиделся Одолин. — Такие же русские люди!..

— Не-е-т, брат, ты нас с русскими не равняй, — возразил ему пожилой казачок с бородкой. — У нас особая статья!

— Казаки пошли от русских, — настаивал Одолин.

— А я тебе говорю — казаки…

В этот момент и появился Тарасов, которого Ритвегер послал в свою комнату, чтобы проверить: замаскировано ли окно? Он стоял бледный перед столом, уставленным бутылками и всякой посудой. Одолин наполнил стакан шнапсом и услужливо протянул ему. Тот взял дрожащею рукою стакан, расплескивая жидкость.

— Пьете тут? — крикнул он, задыхаясь. — О русском народе спорите?.. Русские те, что бьют немцев!.. Под Сталинградом и всюду!.. — Он с такой силой грохнул стакан об пол, что осколки стекла, подпрыгнув, упали на стол. — А вы!.. — кричал Тарасов. — Все мы — немецкие холуи! Мы им, — он указал на Ритвегера и Бэте, — нужны сейчас, а потом нас будут морить по лагерям!..

Выступление Тарасова было так неожиданно, что все застыли в каком-то оцепенении. У меня хмель как рукой сняло. Я понял, что Саша опять слушал радио в комнате начальника курсов и это на него сильно подействовало. А Ритвегер, плохо понимая по-русски, принимал выступление Тарасова за бранную речь против большевиков. Он улыбался, покачивая головой в знак согласия при каждом жесте Тарасова.

Но к Ритвегеру уже приближался зондерфюрер Бэте. Он сказал ему что-то на ухо. Лицо Ритвегера исказилось от гнева. Он поднялся.

— Замолча-а-ть!!.. Мерзавец! — заорал Карлов, выскакивая из-за стола.

Тарасов стоял бледный и с холодным презрением смотрел на приближавшегося противника. Подойдя вплотную, Карлов оглянулся на Ритвегера и быстро выхватил из кобуры пистолет.

Выстрелить ему не дали. Ловким движением Шубин вырвал у него оружие. Гаврищук крепко обхватил Карлова сзади. Чувствуя, что его крепко держат, он рванулся и захрипел:

— Пустите меня!.. Я застрелю этого гада!..

Но смятение уже улеглось. Ритвегер сказал что-то по-немецки и два унтер-офицера взяли Тарасова под руки и вывели из зала. Вечер был сорван. Каждый сидел, уткнувшись в свою тарелку. Только пьяный Тихонов улыбался, силясь достать кусок колбасы с тарелки ушедшего куда-то Бэте.

— Флигер алярм! — разнеслось по коридору. Тотчас завыла сирена. Некоторые спустились в подвал. Другие разошлись по комнатам. Воздушная тревога продолжалась больше часу, но ни самолетов, ни бомбежки не было слышно. Когда прозвучал отбой — никому возвращаться в зал уже не хотелось. Все разошлись по своим местам. Сон не приходил. Долго сидели или лежали на двухъярусных койках молча, курили. Понемногу успокоились. Я потушил свет. Чувствовалось, что в нашей комнате никто не спит. То здесь, то там кто-нибудь тяжело вздыхал или вспыхивала при затяжке сигарета.

Я не был согласен с выступлением Тарасова. Несомненно, на него повлияла советская пропаганда и воспоминания о зверском отношении немцев и к населению и, особенно, к пленным. Но если нельзя доверять немцам, то еще меньше можно доверять Сталину. Ему русский народ нужен даже больше, чем немцам. Если он выиграет войну — он будет мстить всем, кто остался на оккупированной территории.

Тарасов легко поддался пропаганде, потому что советская власть непосредственно его не коснулась. С моим опытом ничего доброго от Сталина я не жду, и победа Красной армии под Сталинградом меня не особенно радует. Разве что это заставит Гитлера изменить свою политику по отношению к народам России.

Утром нас выстроили внизу у здания. Из дверей канцелярии в сопровождении унтер-офицера вышел Тарасов. На нем была почти новая красноармейская шинель и шапка. За спиной на одной лямке болтался «сидор». В правой руке, подмышкой, он держал свернутое одеяло.

Немного спустя вышел Ритвегер. Лицо его было озабочено.

— Господа! — обратился он через переводчика. — Ваш товарищ, Александр Тарасов, отправляется в лагерь военнопленных… Не за вчерашнее выступление… Нет. Он возвращается в лагерь по своему желанию… Сегодня я и зондерфюрер Бэте говорили с ним. Тарасов не верит ни в победу германской армии, ни, главное, в правоту нашего дела… Он считает, что Сталин понял свои ошибки и что после войны все будет иначе.

Ритвегер посмотрел на Тарасова.

— Ваш товарищ, — продолжал он, — поступил честно, мужественно, как настоящий солдат! Пожелаем ему удачи!

Я и еще кое-кто из казаков пожали Тарасову руку, и он с конвоиром тронулся в путь.

Мне не совсем понятно: почему Тарасов предпочел лагерь, а не перешел тогда к партизанам? Чтобы скрыть свое пребывание в добровольческом батальоне? Мне кажется — он поступил так по другой причине. Вспомнился наш разговор с ним там, у разбитого моста через Днепр. «У нас дела, как в сказке, — сказал он тогда. — Пойдешь направо — коня потеряешь, налево — потеряешь голову…»

Четверг, 11 февраля 1943 г.
Мы с Карпушиным вернулись в Бобруйск более коротким путем. Карлов со своими телохранителями задержался по какой-то надобности в Минске и вернулся только сегодня утром. Как рассказывает писарь зондерфюрера, в Минске Карлов с Тихоновым и Абрамцевым отправились в еврейский лагерь. Там Карлов застрелил из пистолета двух евреев. Подоспевшая охрана его задержала. В комендатуре лагеря с Карлова потребовали штраф… в размере трех марок за каждого убитого.

— Только и всего? — удивился Карлов. — Если бы я знал — я бы их… — на всю получку!..

Узнав об этой гнусной выходке, майор Снисаревский вызвал Карлова к себе. Не знаю — о чем они говорили, но Карлов выскочил от майора, как побитая собака.

Всем известно, что майор не любит начальника пропаганды, но ничего не может сделать, чтобы от него избавиться. У немцев Карлов на хорошем счету.

Вечером по дороге с вокзала, оставив Карпушина, я зашел к Тане. Я не мог написать ей и предупредить о своем возвращении. К её домику приближался с тревогой в сердце, готовый ко всяким сюрпризам. Прежде чем постучать в дверь, я прислушался. В комнате было тихо. Может быть, она не вернулась с работы или перебралась в другое место? Скрепя сердце, я постучал в дверь. Мои опасения оказались напрасными. Таня появилась на пороге немного смущенная от неожиданности, но улыбающаяся.

— Заходи, заходи в хату, — ласково звала она. — Куда ж ты запропал?.. Думала, уж не увижу тебя…

Я тоже был рад нашей встрече. В такое время, когда человек, как сухой лист, уносится бурей куда угодно — радостно знать, что тебя, бездомного, кто-то ждет, о тебе кто-то думает…

Мы проговорили до поздней ночи, перебивая друг друга. Только раз она внезапно остановилась, посмотрела на меня и сказала мечтательно:

— Виписля войны мы поидымо до нас на Полтавщину. Будымо жыты в наший хати… Маты моя та ми обудва… У нас такый гарний сад… А вышни стилько!..

Когда мы вдвоем, она часто переходит на украинский язык, и её голос становится еще более мягким, а речь льется так непринужденно и легко, что хочется слушать её без конца.

Так слушал я Таню. А она, переселившись мысленно уже к себе на Полтавщину, рассказывала мне, как славно мы будем жить у неё дома и какие замечательные кушанья приготовляет её мама. Мне не хотелось её прерывать напоминанием, что сейчас война, и что каждый будущий день таит неизвестность для нас обоих.

Только сегодня утром, перед уходом, я рассказал ей о поступке Саши.

— Что ж, — сказала она, подумав, — видно такая у него судьба.

Странно такое совпадение: Татьяна Михайловна, маленькая Таня и третья Танюша…

А в полку творится что-то неладное. Храмов сказал, что часть роты связи перешла к партизанам, унеся с собой и ключ от шифра. Оставшихся теперь проверяют, допрашивают.

Среда, 3 марта 1943 г.
Сегодня я видел генерала Власова. Он с майором Снисаревским направлялся в расположение офицерских курсов.

Генерал был одет в офицерскую шинель нараспашку, без знаков отличия. Ростом он даже выше майора. Я узнал его сразу. В прошлом году на переформировании нашей части нам дважды показывали документальный фильм «Разгром немецко-фашистских войск под Москвой». В самом конце фильма после слов — «Вот они — герои, защитники Москвы!» — крупным планом были показаны одно за другим лица трех генералов. Власов был, кажется, первым. Я хорошо его запомнил по очкам. Мог ли я тогда, в далеком Оренбурге, предвидеть, что встречу этого прославленного генерала здесь в такой необычайной обстановке?

Они шли не быстро, но крупными шагами. Генерал Власов что-то объяснял майору. Поравнявшись с ними, я отдал честь. Майор, указав на меня, что-то сказал генералу (Наверное, сообщил ему о моем пребывании в партизанском отряде). Когда они отдалились, я повернулся и пошел вслед за ними, оставаясь на приличном расстоянии.

По возвращении из Смоленска нас временно поместили в казарме курсантов и мне не составило никакого труда проникнуть в здание. У входа меня окликнул Давыдкин и я задержался. Когда мы вошли в зал, генерал Власов уже держал речь. Он говорил просто, короткими фразами на тему, уже знакомую нам: о сталинской тирании, о трудностях на пути к созданию РОА. В словах генерала чувствовалась какая-то особая сила, убежденность в правоте своей идеи и это благотворно действовало на всех слушавших.

Правда, после речи кое-кто из курсантов начал задавать вопросы о сроках организации национальной армии и правительства. Несмотря на оптимизм, ничего конкретного на эти вопросы генерал сказать не мог. Чувствовалось, что он чего-то не договаривает и впечатление от его речи немного поблекло.

* * *
Так уж установлено спокон веку, что комментарии и выводы к сказанному помещаются в эпилоге. Мне хочется нарушить эту традицию по той причине, что пишу я не полицейский роман, не роман вообще с непредвиденной развязкой, а только воспоминания о событиях, когда не только Россия, но и все обитатели нашей планеты находились на роковом перекрестке судьбы, от которого, как это видно сейчас, зависели весь их дальнейший путь, вся их дальнейшая жизнь.

Приближавшаяся весна 1943 года была последним сроком для Освободительного движения. Его руководителям следовало тщательно продумывать каждый свой ход, используя любую возможность для формирования воинских частей любой численности. Или генерал Власов и его окружение рассчитывали на столетнюю войну?

Два года оккупации ясно показали каждому, что немцы пришли в Россию для колонизации страны. Следовательно, Русскую Освободительную Армию можно было создавать только путем тщательно продуманных маневров, а не ждать «милостивого указа» фюрера.

Как и следовало ожидать, поражение немцев под Сталинградом оказалось переломным моментом войны.

Потеряв корпус альпийских стрелков и менее крупные части на северном участке сталинградского фронта, Италия фактически вышла из войны. Остатки её армии, убранные с передовой линии, без регулярного снабжения провиантом, медленно продвигались на запад. Расквартированная в конце марта в Бобруйске итальянская часть «берсальеров» имела поистине жалкий, общипанный вид. Её солдаты в коротких, потрепанных шинелях, с поломанными перьями на шляпах слонялись по городу, обменивая при случае у жителей свои заржавленные винтовки и пистолеты на хлеб и другие продукты.

То же самое происходило и на дорогах. Разыграв комедию разоружения, партизаны иногда выменивали на продукты у этого храброго воинства целые батареи с комплектами боеприпасов.

Румыния к этому времени, потеряв свои лучшие силы под Сталинградом, из союзницы превратилась в обузу.

В окруженном Сталинграде к моменту капитуляции находилось около четверти миллиона солдат и офицеров, включая румынские части. Германские воздушные силы потеряли на этом участке целую армию, т. е. около тысячи самолетов.

При таких обстоятельствах руководителям Освободительного движения следовало избегать повторения ошибок белых армий в гражданскую войну. Ведь «рыцарство без страха и упрека» ни на йоту не изменило отношение коммунистической власти к Освободительному движению. Следовательно, не обещая немцам «полцарства», не нужно было в то же время предъявлять им явно неприемлемые условия и не заниматься «дележом шкуры еще не убитого медведя».

Иначе говоря, генералу Власову и его советникам следовало перенять кое-что из революционной тактики Ленина.

Батальоны — так батальоны. Следовало их формировать, как можно больше — для укрепления тыла. В мелких подразделениях легче было бы контролировать людей и отсеивать разного рода провокаторов и коммунистических агентов. При большом количестве гарнизонов из добровольцев действия партизан оказались бы скованными, потери с обеих сторон были бы незначительными, а репрессии в отношении населения были бы гораздо меньшими.

(Не надо забывать, что отдельные, совершенно бессмысленные акции партизан проводились исключительно для того, чтобы вызвать репрессии со стороны немцев и озлобить еще больше население против оккупантов.)

Кроме того, наличие, скажем, двухсот хорошо несущих свою службу батальонов увеличило бы в окружении Гитлера число доброжелателей Освободительного движения. Пусть бы немцы безопасно продвигали свои войска к фронту и губили их там. При сильно ослабевшей армии немцы оказались бы более сговорчивыми.

Руководителей Освободительного движения смущало то обстоятельство, что добровольческие формированиязащищали интересы Гитлера. Интересно, как они представляли себе будущее Освободительной армии?

Допустим, что РОА была бы сформирована в начале 1943 года и её дивизии заняли бы отведенный им участок фронта… Что ж, части Советской армии сразу побросали бы оружие и кинулись бы брататься?.. А формируемые уже в начале войны коммунистические батальоны и более крупные соединения, где на каждом политзанятии людей предупреждали, что с их подмоченной репутацией они не могут рассчитывать на милость победителя и должны сражаться насмерть — для чего они предназначались?.. А войска НКВД, поставленные в тылу действующих частей и, наконец, вытащенные Сталиным из тайников традиции предков, богослужения перед отправкой частей на фронт?.. А вся мощная советская пропаганда, представлявшая нас фашистскими наймитами?..

А ведь отведенный участок фронта для РОА — это максимум, что немцы с их концепцией относительно войны против России могли дать. Мечтать о чем-то большем в тех условиях не мог даже Манилов.

Нет, мы, рядовые бойцы добровольческих батальонов, смотрели на будущее вполне реально. Нам не снилось «все небо в алмазах» и будущая борьба Освободительной армии нам виделась не радужной полосой братаний. Да, в будущем предвиделся массовый переход воинов Советской армии на нашу сторону и приток их в наши ряды. Но на первых порах нужно было сражаться. Ведь наши союзники, немцы, были для нас в то же время обузой с грязной репутацией.

Для партизан оккупированной территории Восточные формирования представлялись как начало Освободительной армии. Через население и пропагандную литературу они достаточно были осведомлены о целях нашей борьбы. Это не мешало им стрелять в нас не бутылочными пробками, а пулями, минами и снарядами.

Конечно, появление на фронте частей РОА изменило бы в корне всю обстановку по многим причинам. На одной из них я остановлюсь, приведя пример со станцией Лиски.

В июле месяце 1942 года на крупную узловую станцию Лиски Воронежской области немцы сбросили десант в пятьдесят парашютистов, одетых в форму войск НКВД. Операция происходила ночью. Руководил ею майор Б.

Первым делом, майор с несколькими офицерами и охраной захватили комендатуру. Получив нужные сведения, коменданта и его помощника парашютисты заперли в подвале. Под предлогом, что бывший комендант оказался «немецким агентом», начальнику станции приказали впредь подчиняться новому коменданту.

В это время на станцию прибыл воинский эшелон с подразделением дивизии, предназначенной для этого участка фронта. Начальника эшелона и всех командиров вызвали «на совещание» и всех задержали.

К утру с ближайшей станции потребовали принять следующий эшелон. Начальник станции по приказу нового «коменданта» дал согласие. Когда эшелон был уже в пути, со станции Лиски пустили ему навстречу поезд из нескольких товарных вагонов. Происшедшее вскоре крушение вывело из строя важную железнодорожную линию.

Находившемуся в городе батальону было приказано занять оборону на восточных окраинах и не пропускать к городу никакие части.

В штабе фронта поняли, что на станции творится что-то неладное. Туда была послана воинская часть. Она была остановлена. Её командира доставили в комендатуру и арестовали.

К полудню к городу подошли передовые немецкие танки. Станция Лиски с воинским эшелоном и другими составами была занята почти без боя.

Я рассказал коротко об этом действительно имевшем место эпизоде, чтобы показать — насколько изменилась бы обстановка на фронте при участии Русской Освободительной Армии. Несомненно, даже после поражения немцев под Сталинградом, началась бы все увеличивающаяся деморализация советских армий и дни сталинской тирании были бы сочтены. Те же окружающие Сталина, чтобы спасти свои шкуры, выдали бы своего «вождя» живым или мертвым. Даже «дворцовый переворот», сделанный позднее Хрущевым-Берия, не смог бы их спасти. Да у них и не хватило бы времени. Крушение режима произошло бы значительно быстрее крушения третьего Райха. При сформированном правительстве с правосудием, а не местью, те же коммунисты сражались бы в наших рядах, и война вступила бы в последнюю фазу освобождения страны от «союзников», если бы Гитлер воспротивился заключению почетного мира. Обессиленная немецкая армия, сражаясь даже только на восточном фронте, не смогла бы долго сопротивляться.

Таковы были перспективы на будущее в сорок третьем году. Но уже в конце предыдущего года руководителям Освободительного движения следовало по мере возможности интересоваться уже существующими формированиями, делая главный упор на моральную чистоту участников этих войск, которые в конце концов предназначались для будущей Освободительной армии, учитывая при этом то обстоятельство, что воинские части, получившие боевое крещение в стычках с партизанами, обещали быть наиболее устойчивыми в будущих сражениях.

Гитлеровцы при всяком удобном случае предпочитали делать черную работу чужими руками. В лагерях издевались над пленными поощряемые немцами полицаи и всякого рода отребье, среди которых было много засланных советских агентов.

Конечно, даже в лучшие времена, в лучших лагерях пресная баланда и сырой, как глина, хлеб — исходили от немцев, но и из этого менее чем скудного питания часть уворовывалась полицаями, поварами и прочими придурками при попустительстве (а часто и при материальной заинтересованности) немецких комендантов.

В добровольческих частях разного рода прощелыги, упыри, моральные уроды ценились немцами на вес золота.

В Бобруйске и после посещения полка генералом Власовым отделом пропаганды заворачивал все тот же Карлов.

В распоряжение Восточного запасного полка немцы отдали бывшую центральную усадьбу совхоза в Дуриничах, находившуюся километрах в двадцати от города. Вскоре после приезда генерала часть посланных туда на отдых выпускников офицерских курсов перешла к партизанам. Перешли в партизанский отряд Ливенцова большинство участников музыкального взвода, прихватив с собой инструменты. Чтобы навести порядок, в полку был создан Особый отдел во главе с капитаном Зеленовским. Бравый капитан вместе с поручиком Козаренко (бывший чекист), при тесном сотрудничестве с комполка Янецким превратили свое учреждение в застенки, подобные Лубянке. Там не только с особым изуверством истязали проволочными жгутами и сухими бычьими жилами подозреваемых в связи с партизанами (или арестованных по доносу) военнослужащих полка, но и запарывали насмерть привезенных из окрестных сел… старух, у которых внуки или дети находились в партизанах.

Позднее, уже во время формирования Освободительной армии, пришедшего на прием капитана Зеленовского генерал Власов просто выгнал.

Таких, как Карлов, Зеленовский, Козаренко и сам подполковник Янецкий, принимавший иногда участие в пытках, — были, конечно, единицы. Но не следует забывать пословицу о ложке дегтя в бочке меда!

Как и следовало ожидать, дела на фронте у немцев складывались все хуже и хуже. Их обещания относительно создания РОА оказались «филькиной грамотой». Партизанское движение разрасталось. Агитаторы партизан обещали добровольцам коренные изменения в сталинском режиме и прощение всех грехов. Ушедшие зимою в лес солдаты и офицеры передавали через жителей письма оставшимся в полку, где авторы клялись, что перебежавшие не понесут никакого наказания за свое пребывание в добровольческих формированиях. В некоторых письмах оставшимся напоминалось о зверствах капитана Зеленовского, чьи приемы только увеличивали количество перебежчиков.

А гражданское население оккупированной территории? Какие претензии можно было предъявить ему в то смутное время?

Когда позднее я попал во Францию, где находилось у власти хотя и пронемецкое, но все-таки правительство, с местными органами власти, полицией, госпиталями, хорошо налаженным снабжением населения, восточная политика Гитлера мне показалась еще более дикой, бессмысленной, преступной.

Гражданское население оккупированной территории находилось тогда между молотом и наковальней. С одной стороны, его мордовали немцы, не проявляя никакой заботы ни о его питании, ни о прочих нуждах. По-прежнему устраивались облавы, и молодых мужчин и женщин увозили в Неметчину.

А партизаны приступили теперь к систематическому грабежу населения, устанавливая продразверстки на каждый дом в деревне, угрожая непокорным расправой с приходом Красной армии, которая была уже теперь не за горами.

В такой обстановке действия капитана Зеленовского можно было рассматривать или как выполнение задания НКВД или как месть.

Пятница, 12 марта 1943 г
Мы готовимся к изданию полковой газеты.

Редактором назначен поручик Николай Орличенко. Он сражался на фронте в немецкой части и явился к нам из госпиталя после ранения.

Низкого роста. Лицо — округлое. Волосы — темно-каштанового цвета зачесаны набок, с пробором. Когда говорит — немного заикается. Окончил литературный факультет, кажется, при Харьковском университете. Изъясняется, как устно, так и письменно просто, короткими фразами.

Пока что мы под его руководством помещаем статейки в местной газете «Новый путь», которую редактирует Михаил Бобров. Очень умный и талантливый редактор. Он много помогает нам и советами, и материалом для будущей газеты.

От немецкого командования к нам теперь назначен подполковник Шубут. Высокого роста. Типичный немец. Говорит немного по-русски. Несмотря на свой довольно высокий чин, очень прост в обращении.

Понедельник, 22 марта 1943 г.
Не знаю, когда создадут, наконец, Освободительную армию. Пока что все больше и больше людей перебегают к партизанам. Недавно ушел в лес почти весь музыкальный взвод. Опять из Дуриничей. Лучшего места для связи с партизанами не сыскать. Кругом лес и партизан — сколько угодно. В лес переселились кое-где даже целые деревни и дома стоят, как после чумы, пустые.

В городе теперь расквартирована итальянская часть. Они носят шляпы с перьями. Давыдкин говорит, что это — «берсальеры». Альпийские стрелки, значит.

Вчера, проходя по городу, мы видели, как их солдаты играли с детьми в городки.

Вообще-то они славные ребята. К населению относятся хорошо. Только со снабжением у них обстоят дела неважно, и они вынуждены иногда менять свое оружие на съестные продукты. Зато, когда получают посылки из дому, делятся с детьми. А из муки, когда она есть, пекут маленькие круглые булочки и тоже дают детям.

Кое-кто из младшего комсостава полка купили у них пистолеты. В прошлую субботу в бане Тихонов тоже хотел обзавестись оружием. Он обратился жестами к одному итальянцу, наверное, офицеру. Тот завел его во двор и там избил.

Тихонов выскочил, как ошпаренный, с разбитым носом и синяком под глазом.

Подполковник Янецкий предложил мне немного переработать «Коль славен наш Господь в Сионе». Я, конечно, не мог отказаться, но работа мне не по плечу. Жаль, что нет теперь с нами Сычева. К тому же, нам больше подходит «От края и до края».

Среда, 7 апреля 1943 г.
К нам прибыло пополнение: Валентин Берестов и Медников. Берестов — бывший студент Московского университета. Прекрасно знает немецкий язык. В плен попал во время отступления советских войск под Сталинградом. Товарищи по оружию просто оставили его, слегка контуженного, спасаясь бегством.

С редактором они не ладят. Вероятно, это из-за роста. Берестов, примерно, такой же высокий, как и генерал Власов. Голова Орличенко едва достигает нагрудного кармана мундира Берестова. При разговоре один смотрит вверх, другой — вниз. Глядя на них, трудно удержаться от смеха. К тому же Берестов — сугубо штатский человек, флегматичен. Говорит со старшими по чину, отставив ногу, жестикулируя. Вообще-то он похож на англичанина.

Когда он едет на велосипеде по территории полка, и кто-нибудь его останавливает — он, не замечая, выпускает из рук руль и велосипед продолжает катиться некоторое время без седока.

Офицеры низкого роста, как полковник Кузьмин (бывший командир легкого артиллерийского полка), предпочитают не останавливать Берестова на открытом месте. Это вызывает у всех смех. Орличенко, прежде чем вызвать Берестова по какому-либо вопросу, усаживается за столом и только в такой позе говорит со своими подчиненными.

А Медников никакими особенными качествами не обладает. Он знаменит лишь тем, что попал в плен… за два часа до начала войны…

Медников служил интендантом воинской части, расположенной в пограничной полосе. В ту роковую ночь он немного подвыпил с приятелем и, возвращаясь в свою часть, заблудился и пришел к немцам. Те приняли было его за перебежчика. Но Медников — честный человек. Он рассказал им всю правду и потребовал отпустить его в свою часть. В ответ ему загремела артиллерийская канонада.

Вторник, 20 апреля 1943 г
Был на Пасху в церкви.

В полку устроили роскошный праздничный обед.

В последнем номере нашей газеты «Боец РОА» помещен мой рассказ «Четыре кургана». Историю эту я слышал от одного участника финской кампании. Рассказ даже передавали по радио. Никаким литературным блеском написанное не отличается, но для пропаганды рассказ подходит как нельзя лучше. Думаю, что и после этой войны если Сталин её выиграет, пленным, особенно нашему брату, не поздоровится. Я не верю партизанскому вранью. Никогда не простит нам Оська.

В полку приступили к формированию батальона «Висла». Отличительной особенностью этого батальона будет то, что для его состава готовится обмундирование голубого, вернее, василькового цвета. Я уже видел образцы новой одежды. Вместо мундиров шьют гимнастерки с нагрудными карманами. Так будет, конечно, лучше, мне тоже такой цвет больше нравится.

А фронт все приближается. Союзники бегут, как зайцы. В городе, помимо итальянцев, теперь расквартированы еще мадьяры.

На днях из батальона «Днепр» Зеленовскому доставили партизана с итальянским оружием. На допросе он сказал, что их отряд около Варшавки выменял у проходившей итальянской части за два мешка муки и свинью исправную пушку с комплектом снарядов. Впридачу итальянцы дали еще несколько пистолетов.

Так немцам и надо!

Пятница, 21 мая 1943 г.
Мальчишку взяли под Иркутском.
Ему семнадцать лет всего…
Как жемчуга на чистом блюдце
Блестели зубы у него.
Так мы пели когда-то. А теперь у нас в полку есть тоже мальчишки, и даже моложе того, иркутского.

Ординарцу подполковника Шубута, Пете, — не более четырнадцати лет. Никто его не принуждал поступать в полк. Он пришел добровольно. Форму для него шили специально в полковой мастерской. На Пасху они с подполковником ездили в отпуск в Германию, и теперь он рассказывает обо всем, что видел там. Наверное, подполковник живет где-то на юге Германии, в горах.

В деревне у Пети дедушка с бабушкой. Иногда он ходит их навещать.

А посыльный Орличенко года на два старше Пети. Он — тоже сирота. Служит в полку, потому что ему нравится.

Я часто думаю об этих детях. Шубут, конечно, не оставит мальчишку. При отступлении он может отправить его в Германию. А Василек?.. Если немцы проиграют войну — нам придется скитаться по свету. Хотя и он тоже не пропадет. Свет не без добрых людей.

Прошло ровно два года, как я попал в плен. Думалось ли мне тогда, что и столько времени спустя будет длиться еще война и что немцы нисколько не поумнеют?

Среда, 9 июня 1943 г.
С тех пор как нас поселили жить в одно здание с жандармерией, остается мало времени для записей. Вечерами — шум, беготня. Какому олуху пришла такая мысль — поместить сотрудников газеты вместе с жандармами?

Ночью советская авиация бомбила Бобруйский аэродром. Первый раз такой крупный налет. Вначале они подвесили фонари. Потом началась бомбежка и продолжалась больше часа.

Одна бомба упала в городе недалеко от казарм.

Странно, почти не слышно было зенитной артиллерии?

Утром Карлов разослал нас по городу собирать слухи, а сам с полковником Кузьминым занялся пьянством. Заливают горе, хотя водкой здесь не поможешь. Последнее время полковника Кузьмина очень редко можно встретить в трезвом виде.

Жители неохотно вступают в разговор, но по лицам многих заметно: бомбежкой они довольны.

По некоторым сведениям, советская авиация уничтожила на аэродроме около двух десятков немецких самолетов и повредила или разрушила ангары и мастерские.

Чтобы избежать отправки в Германию, многие женщины выходят замуж за военнослужащих полка. Часто заключаются просто фиктивные браки. Писарь Зацепа из штаба полка продает такие свидетельства за деньги или за некоторые услуги. С его рожей вряд ли он может иначе пользоваться успехом у женщин. А в общем-то обстановка превосходит всякое воображение. Потому, что воображение основывается, все-таки, на прошлом, а жизнь каждый день приносит новые, никогда не читанные страницы.

Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой тьме таится он.
Понедельник, 21 июня 1943 г.
Вчера исчез начальник штаба полка майор Кочетков вместе с двумя офицерами. Зеленовский пустил слух, что майора захватили партизаны, но в эту версию никто не верит.

В здании, где мы размещаемся вместе с жандармами, понастроили множество клетушек-одиночек, где томятся узники. Пытают их главным образом ночью Зеленовский и Козаренко. Последний — настоящий садист. Этот порок у него написан даже на лице. Но и Зеленовский — не лучше. Прошлой ночью они запороли насмерть старуху, у которой внук — в партизанах.

Денщик Зеленовского, Васильев, говорит, что его начальник — набожный человек. Каждое воскресенье ходит в церковь.

Такие вот порождения сатаны и разрушают веру в Бога. Уж лучше бы он был безбожником, как его подручный…

Интересно, знает ли об этом Власов?

Сейчас что-то о нем ничего не слышно.

Если и дальше так будут действовать, — то гораздо больше людей уйдет к партизанам. Кстати, недавно присланные к нам из лагеря два художника (москвичи) удрали в первое же воскресенье.

Понедельник, 19 июля 1943 г.
На фронте в районе Курска идут сильные бои.

Один офицер в солдатенхейме хвастался Берестову, что на этот раз советские войска будут полностью разбиты и что к осени немцы возьмут Москву… Чепуха. Он принимает мечты за действительность.

Орличенко уехал в отпуск на Украину. Я его теперь замещаю. Главное преимущество этого в том, что занимаю его койку в редакции и, если не ухожу в город, могу ночью там спать.

В нашем здании творится что-то ужасное. Хозяйство Зеленовского еще больше разрослось. Понастроили еще много клетушек без окон, где несчастные жертвы в темноте ожидают своей участи. Каждую ночь теперь выводят одного или двух человек (военных и гражданских лиц) к Березине и там пристреливают.

Васильев рассказал мне по секрету, что одному смертнику удалось бежать. Было это так: карабин Бороздина дал осечку. Этим воспользовался приговоренный к смерти унтер-офицер. Он дал пинка Бороздину в живот и, пока тот очухивался, взбежал на вал и удрал.

Уж этот в плен живым не сдастся!

Жаль, что не прикончил Бороздина…

И в Брянском лагере, и здесь я часто задаю себе один и тот же вопрос: Зеленовский, Козаренко, их подручные и те, что пороли пленных, — действуют они по своей собственной инициативе или выполняют задание, чтобы сеять ненависть к немцам?

Ну хорошо… Возможно, кто-то кому-то предлагал уйти в лес… После всего, чего насмотрелись люди и в лагерях, и здесь — ничего особенного в побегах нет. Тем более, что немцы не выполняют своих обещаний, а дела на фронте у них ухудшаются с каждым днем. Чего же удивительного в побегах? В крайнем случае подозрительных можно было бы отправлять в лагерь и только. Ритвегер же не пристрелил Тарасова?

В «Новом пути» Бобров поместил передовицу, озаглавленную: «Нужно уметь ненавидеть». Это верно. К сожалению, у многих людей даже не рабская, а душа собаки, которая после побоев лижет руки своего хозяина… Во имя великой России они быстро забывают все пережитые издевательства и глумления.

Пятница, 7 августа 1943 г.
Зеленовский уехал в отпуск в Югославию. Карлов и Козаренко тоже куда-то исчезли. Воспользовавшись их отсутствием, я попросил Голубева дать нам в редакцию для интервью захваченного третьего дня партизана.

Он легко ранен в мякоть ноги выше колена. Горчихин с Пенчиком принесли его на руках и усадили в кресло. Фамилия у него та же, что и у денщика Зеленовского: Васильев. Ему лет тридцать пять. Волосы — светло-каштановые, редкие, с проступающей лысиной. Глаза серо-голубые. Скорее — серые. Росту — выше среднего.

С первых же минут я понял, что перед нами не простой партизан, а кто-нибудь из комсостава. Может быть, политрук или комиссар.

Горчихин предложил ему нарезанный ломтиками хлеб с повидлом. Он отказался. Взял только стакан воды.

— Вода наша, — сказал он насмешливо, взглянув на Горчихина. — А хлеб…

Беседы, на которую рассчитывал Яша Фомкин, у нас не получилось. Вот несколько вопросов, заданных ему сотрудниками редакции:

Фомкин: «Много ли народу в вашем отряде?»

Васильев: «Хватит. Будет еще больше».

Смоляров: «Есть ли в отряде артиллерия?»

Васильев: «Она нам не нужна».

Горчихин: «На прошлой неделе наша артиллерия обстреливала лес. Были ли попадания в лагерь?»

Васильев: «Несколько снарядов немецкой артиллерии попали в гражданский лагерь. До нас не долетели».

Пенчик: «Что вы думаете о РОА?»

Васильев: Усмехнулся, потом спросил: «А вы сами, что думаете?»

Шишков: «Имеется ли у вас связь с Красной армией?»

Васильев: «А вот придут они сюда — у них и спросите».

Он понял, что мы — лишь мелкая сошка, и явно издевался над нами. Я вспомнил, что у меня в тумбочке остался пирожок с луком. Предложил его нашему гостю.

— Берите, — сказал я как можно более дружески. — Вам нужно подкрепиться. Да и пирожок-то пекла русская женщина.

Васильев немного колебался, но пирожок взял и медленно начал есть, все так же через наши головы уставившись в окно.

Утром за партизаном пришла машина из гестапо. Я стоял у входа, когда Васильева выводили. Он меня не заметил, или сделал вид, что не заметил. Он вообще ни на кого не смотрел. Волоча раненную ногу, он опирался слегка на руку конвоира, но голову держал прямо, хотя, несомненно, знал, куда его повезут.

— Уж лучше бы прикончили его здесь, — заметил Смоляров. — Все-таки — русский он…

Я тоже думал точно так. Будут мучить человека там, в гестапо… Для чего?.. Вернее, за что?.. Если бы Гитлер думал головой, — не было бы партизан. И война уже давно бы кончилась. Прав был Тарасов: мы влипли в грязную историю и еще не известно, как из неё выберемся.

Впрочем, жизнь тем и интересна, что каждый день приносит что-то новое, непредвиденное. Я не жалею об избранном пути. Нельзя было упустить такой случай, чтобы хоть немного отомстить кровавому тирану.

«Восстаньте, падшие рабы!»

Понедельник, 30 августа 1943 г.
Немецкие армии повсюду отступают. В городе разместились прифронтовые отделы войск. Бобров с редакцией, говорят, переехал в Минск. Его место теперь занял редактор газеты из Орла — Октан. (Странная фамилия. Наверное, псевдоним.) Орличенко с ним знаком еще по Орлу.

Октан — неплохой оратор, но — демагог. Слишком уж предан немцам. Слова, что написаны на пряжках солдатских ремней (Гот мит унс), он произносит назидательно, с пафосом, указывая при этом пальцем вверх.

В том-то и дело, что нет с нами ни Бога, ни разума… Пришли с такой гордыней и вот теперь удирают, поджав хвосты.

Сбежал бургомистр городской управы Пилинога. Говорят, что прихватил с собою и кассу. И где только немцы достают таких жуликов?

Полковник Кузьмин окончательно спился. Его отстранили от должности и отправят в какой-то специальный лагерь. Мне его жаль. Очень хороший, простой человек. Душевный. Участвовал в гражданской войне. Такой мог бы принести много пользы Освободительному движению. Теперь он находит забвенье только в спирте. Интересно, где они с Карловым его достают? Наверное, имеют знакомого немца на складе.

Военнослужащие батальона «Висла» получили новое обмундирование. Наконец-то! Люди почувствовали некоторую надежду и переходы к партизанам в этом батальоне значительно сократились. Но все-таки настроение у всех неважное. Это и понятно.

О генерале Власове ничего не слышно и это действует удручающе. В газетах, что мы получаем из Берлина, по этому вопросу нет никаких сведений.

Несколько дней провел в Глусске. Там теперь стоит немецкий гарнизон. Встречался с начальником полиции, который участвовал в бою под деревней Нижние Устерхи. Судя по его рассказам, партизанское движение после Сталинграда сильно возросло. Люди добровольно теперь уходят в лес, чтобы иметь хорошую репутацию к приходу Красной армии. Он тоже ругает немцев и не верит, что на фронте дела выправятся. В лесу под Козловичами снова стоит несколько отрядов, но у немцев уже нет сил, чтобы их оттуда выкурить. Этого и следовало ожидать.

Среда, 15 сентября 1943 г.
Меня направили в Дуриничи для пропаганды среди населения, чтобы вербовать добровольцев в русские батальоны. Откровенно говоря, мое участие в вербовке носит чисто символический характер. Полученная от Карлова инструкция, по которой я должен произносить речи («В этой войне не может быть нейтральных… Кто не с нами — тот против нас»), здесь совершенно не нужна. «Вербовка», по существу, сводится просто к мобилизации. Все идет по установленному трафарету. Деревню оцепляют, людей сгоняют к школе или к дому старосты и отбирают мужчин, годных к воинской службе. Мне кажется, эта глупая затея ничего доброго нам не принесет.

Ну хорошо… Мы отправим их под конвоем в Бобруйск. Там они пройдут медицинскую комиссию и здоровых зачислят в армию. А потом?.. Потом, получив оружие, большинство из них перебежит к партизанам. Вот и все.

Подобное мероприятие считалось бы нормальным, если бы действовало русское правительство. Да не сейчас, а в сорок втором году! (Впрочем, будь сформировано правительство — не было бы такого катастрофического положения на фронте. Война уже давно бы окончилась.) А теперь Красная армия подошла уже к Жлобину и скоро она будет здесь. Как таких простых вещей не понимают ни Янецкий, ни Зеленовский, ни Карлов? Впрочем пьяница Карлов никогда большим умом не отличался, а теперь он окончательно потонул в спирте.

Мы с фельдшером делаем все возможное, чтобы как-то амортизировать это непродуманное мероприятие. Мужчинам, у которых семьи, выдаем справки, где указывается, что по состоянию здоровья они не пригодны к воинской службе. В нашем диагнозе туберкулез чередуется с пороком сердца. А в Топорках я предупредил старосту накануне, что завтра назначается собрание. Пусть потом поступают, как знают.

В назначенный день в Топорках все мужчины ушли в лес. Мы с фельдшером немного пошумели для порядка, а потом жена старосты и нам, и солдатам поднесла по чарке самогону, и мы возвратились в Дуриничи.

Пятница, 24 сентября 1943 г.
«Завтра… Это будет завтра утром…»

Слух пополз от писарей и из Особого отдела.

Я спрашивал денщика капитана Зеленовского. Он, конечно, знал, в чем дело, но не сказал мне. Только ухмыльнулся.

Сегодня рано утром все подразделения полка подняли по тревоге. Нас привели в проход между двумя крепостными валами. Колонну повернули лицом к противоположному рву. Вскоре из-за поворота показался грузовик. На бортах по обе стороны сидели жандармы Зеленовского. Стволы карабинов были направлены вниз.

Грузовик остановился не в центре колонны, а ближе к левому флангу. Тотчас к заднему борту торопливо подошли Козаренко, Голубев и еще несколько жандармов. Борт грузовика открыли и на землю медленно спустился бывший командир роты — высокий мужчина лет тридцати с загорелым лицом. Вслед за ним ступил на землю батальонный врач, среднего роста, лет сорока. Почти одновременно спрыгнул чернявый паренек, бывший фельдфебель. Грузовик продвинулся вперед. Всех троих поставили у вала против колонны. Три человека с оборванными погонами теперь смотрели на нас. Более подавленным казался высокий, крайний справа. В серых глазах врача сквозили презрение и насмешка. А третий смотрел куда-то поверх нас, через вал, откуда брызнули первые лучи восходящего солнца. Их лица, как и лица тех женщин, что тянули плуг, я, наверное, никогда не забуду. Никогда не забыть мне и тех, кто организовал это гнусное зрелище. Если доживу — расскажу всем об этом.

Зеленовский зачитал приказ, в котором указывалось, что за агитацию среди военнослужащих против немецкой армии, за связь с партизанами все трое приговорены военно-полевым судом к расстрелу…

Опустив руку с бумагой, он вызвал из колонны одного унтер-офицера и передал ему приказ. Тот подал команду. Намеченное отделение сделало два шага вперед. И тут произошло замешательство. Солдаты, понимая, чего от них хотят, впервые слышали команду: «Винтовки к плечу». А приговоренные к смерти ждали. Видно было, как задрожали колени у бывшего комроты. Стоявший рядом с ним врач отыскал его левую руку и сжал её. Человек успокоился. Тем временем Зеленовский объяснил солдатам, как выполняется эта команда. Они подняли винтовки, как надо. Я заметил, что некоторые стволы были направлены немного выше. Там, в боях с партизанами, люди стреляли, конечно… Но там была драка!.. Стреляешь ты, стреляют в тебя.

Здесь же нужно было убивать безоружных людей… своих братьев…

— По изменникам Ро-о-дины! — раздалась команда.

Один солдат из вызванного отделения не выдержал. Он бросил винтовку, упал на землю и зарыдал горько, как ребенок.

Тихий ропот пронесся по колонне.

— Ого-о-нь!!!

— Ого-о-нь!!! — одновременно крикнули Зеленовский и Козаренко.

Последовал нестройный залп. Доктор и фельдфебель упали, как подкошенные. Высокий, немного склонившись в сторону своих товарищей, медленно опустился на колени, потом упал, раскинув руки, как в песне: «Лицом вперед, обнявши землю…»

И еще упал в обморок денщик Карлова. Он стоял позади и, падая, толкнул меня в спину. Мы подняли его и отнесли в сторону.

А полковой врач обследовал трупы казненных. Около своего коллеги он задержался немного дольше. Пульс того еще слабо бился. Врач сделал знак. Тогда Козаренко приблизился и из пистолета в упор выстрелил в голову каждому из троих.

Интересно, знает ли об этом Шубут?.. Или все решили Зеленовский с Янецким? Во всяком случае, такое варварство ничего хорошего нам не принесет. Число побегов не уменьшится.

На днях Берестов рассказывал мне, как один командир батальона (немецкий офицер) выстроил свою часть на опушке леса и предложил военнослужащим самим решить свою судьбу.

— Кто хочет уйти в лес — пусть оставит оружие и уходит.

Около сотни солдат и офицеров приняли предложение командира и больше дезертирства в этом батальоне не было.

Не знаю, правда это или нет, но тот немецкий офицер поступил правильно. А русские офицеры при всяком удобном случае предпочитают применять жестокую расправу.

После казни у всех нас настроение было мрачное. Берестов достал, наверное, у немца-кладовщика спирту и в первый раз напился до бесчувствия.

Горчихин тоже выпил порядочно. Пьяный, он плакал в редакции и кричал: «Довольно крови на Руси!»

Ходят слухи, что полк наш в скором времени переведут куда-то в другое место.

Среда, 20 октября 1943 г.
Так-так… Так-так… Ровный перестук колес на стыках рельс как бы отвечает на мои мысли… Все дальше и дальше уносит меня поезд от того, казалось бы, неприметного города, но такого дорогого теперь для меня. Несмотря на всю необычность обстановки, там я узнал по-настоящему — что такое счастье…

Это в литературе представляют борцов за свободу какими-то бестелесными существами, все помыслы и чаяния которых направлены лишь на достижение победы. Мне кажется, в действительности все бывает иначе. Даже в очаге самых грозных событий у каждого где-то в тайниках души сохраняется своя частная жизнь с её радостями и болью…

Вряд ли «Овод» мог быть таким, каким его рисует автор книги. Какая-то теневая сторона была скрыта им от окружающих. Несомненно, он носил маску.

«Боюсь одного я, что в мире ином друг друга уж мы не узнаем…»

Эти слова относятся ко всем людям, в том числе и к Оводу. Каждый уносит с собою в могилу сокровенную тайну.

Но даже если и существуют какие-то сверхчеловеки — я не принадлежу к их числу и не завидую им, может быть потому, что они случайно оказались на Олимпе и являются часто не такими уж сверхчеловеками, какими их малюют.

Какой глупец сказал, что «с горы виднее»? С горы виднее дальше, но не лучше. С горы мы видим марево, туманную даль, скрывающую реальность.

Такие мысли все чаще посещают меня последнее время. Каждый день раскручивается, словно неудачно сделанный фильм, где все видят даже не посчитавшего нужным укрыться убийцу, кроме растяпы-полицейского.

Самый умный человек из моего окружения — конечно, Берестов. А вот посади его на место «человека провидения», еще неизвестно, как он будет действовать?

Впрочем, мои опасения здесь совершенно напрасны. Порядочность Берестова, его гуманность и культура помешали бы ему подняться на определенную высоту. К власти приходит часто грубая, коварная сила. Карлов при определенных условиях мог бы стать диктатором. А Берестов — никогда!

Всякая власть, конечно, от Бога, но Бог, мне кажется, в некоторых случаях допускает на это дело дьявола.

Так-так… Так-так… Стучат колеса. Все так же, не сбавляя скорости, мчится во тьме поезд. Мелькают в квадрате окна еле заметные на темном фоне неба контуры деревьев.

О чем бы я ни думал теперь, мои мысли заслоняет образ Тани. Вот и сейчас, стоит мне закрыть глаза, как она появляется передо мной такою, как в тот последний вечер.

Странно, какое-то неясное предчувствие не покидало меня все предыдущие дни. Надвигалась какая-то драма, но я не мог проникнуть в её тайну.

А после публичной казни во рву крепости увольнения в город были строго ограничены, и я зашел тогда к ней лишь мимоходом по дороге в типографию. Я торопился. Мне нужно было взять оттиски и вернуться в казармы. Я зашел тогда к ней, чтобы сказать, что приду завтра.

Погода была теплая. Одетая, как в ту новогоднюю ночь, с накинутой на плечи шалью, она стояла на крылечке и ласково улыбалась мне.

— Я ждала тебя, — промолвила она, когда мы вошли в дом. — Мы должны решить, как нам жить дальше…

Я снова предложил ей уехать с семьями военнослужащих. Отправка их уже началась.

Таня перебила меня.

— Куда я поеду?.. Ты сам не знаешь, куда тебя пошлют. А я?..

Она усадила меня на диван, прижалась и заговорила тихо, время от времени отрываясь, и, смотря мне в глаза. Она рассказала мне о своем решении. Она уедет в деревню к знакомым. Это недалеко отсюда. Мы будем встречаться с нею там.

Заговорщицки она сказала мне напоследок:

— Сховаю тэбэ тамочки и будэмо жить нэразлучно… У мэне уже е для тэбе докумэнти и одижа… А прыйдуть наши — уидымо до нас на Полтавщину…

Мы никогда не ссорились с Таней, — может быть, потому, что каждая наша встреча казалась нам последней… И на этот раз детская наивность Тани меня только развеселила. Мы тепло попрощались, условившись встретиться завтра и все решить.

На другой день прямо из типографии я зашел к Тане. Меня забеспокоило, что, несмотря на поздний час, дверь оказалась закрытой. Я отыскал ключ, вошел в дом и зажег лампу. Все было в порядке. В спальне на заправленной кровати возвышалась пирамидка подушек в белых, вышитых по углам наволочках. Между диваном и шкафом висела по-прежнему гитара с голубой лентой. Иллюстрация пшеничного поля в скромной рамке над спинкой дивана все так же смотрела на меня. Не было только хозяйки…

Мне вспомнилась Пасха.

Я пришел тогда раньше Тани. На столе красовался приготовленный кулич с верхушкой, обмазанной белым кремом. Две тарелки и два стаканчика стояли почти рядом.

Я уселся тогда на диване и незаметно задремал. Не расслышав шума открываемой двери, я проснулся от её пристального взгляда.

Она стояла против меня вся раскрасневшаяся от быстрой ходьбы и от ветра. Мы похристосовались с нею, сели за стол и выпили по стаканчику красного французского вина.

— Спой что-нибудь, — попросила Таня, подавая мне гитару.

Я плохо играю на этом инструменте. Знаю лишь кое-какие аккорды для цыганских романсов.

Я спел ей один, который когда-то мне очень нравился.

Когда простым и нежным взором
Ласкаешь ты меня, мой друг…
— А еще какую знаешь?

Перебирая струны, я запел «Костер».

— Обожди, — остановила она меня, когда я закончил куплет:

На прощанье шаль с каймою
Ты на мне узлом стяни…
Как концы её с концами
Мы сходились в эти дни…
— Повтори еще раз, — попросила она.

Я снова пропел романс до конца. Она смотрела на меня восхищенно, даже с завистью.

— Откуда ты знаешь столько песен?

Я сам никогда не мог ответить себе на этот вопрос. Где-то, когда-то слышал, наверное, пластинку или чьё-то пение и песня оставалась в памяти — если не навсегда, то надолго.

Одно за другим сменялись кружева воспоминаний…

Однажды по какому-то случаю Таня сказала:

— Если меня не будет — женись на украинке… Обещаешь?..

— Да что ты, Таня? — взмолился я. — Почему тебя не будет?

— А так… Убить могут, — ответила она просто. — Сейчас же война!..

— Так меня тоже могут убить!

Никакого обещания я ей тогда не дал. Мы так сроднились за этот год, что я не мог себе представить жизнь без Тани…

Я перебирал в памяти все детали нашей первой встречи, а Таня все не возвращалась.

Несколько раз, заперев дверь, я выходил на улицу и доходил до угла, из-за которого она обычно появлялась, но кругом было пусто. Один раз, заслышав шаги во дворе, я вскочил и открыл дверь, но в темноте промелькнул силуэт мужчины, шедшего в глубину двора. Я снова уселся на диване и перед рассветом уснул.

Утром я вернулся в полк и объяснил все Орличенко. Тот дал мне увольнение на сутки, и я отправился на поиски.

Я побывал первым делом на аэродроме. Там мне сказали, что Таня на работу не приходила. В полиции среди задержанных её тоже не оказалось. Не было её ни в гестапо, ни в тюрьме. Ничего не знала о своей подруге и Женя. Вечером, усталый, я снова вернулся в осиротевший домик и провел там бессонную ночь. Таня не вернулась…

Следующий день был воскресным.

Как только рассвело, я вышел на улицу и побрел, сам не зная куда. Совершенно не заметив, остановился у храма. Безразличным взглядом пробежал по рядам могильных крестов, захороненных здесь немцев. Дверь храма была открыта. Я прошел внутрь. Справа, у Распятия, заметил фигуру военного. Приблизившись, по седине на висках узнал эмигранта Е. Я встал на колени и молился, пока в храм не вошел священник. Тогда я вспомнил, что срок увольнения истек и мне нужно возвращаться в полк.

В редакции знали о моем горе. Особое участие проявил Николай Семенович. Он принес мне чаю и разложил на тумбочке порции хлеба за два дня, сахар и повидло.

— Ты ешь, Володя, — советовал он. — А то исхудал, как доходяга.

Я отпил немного уже остывшего чаю.

— А знаешь, Володя? — снова обратился ко мне Николай Семенович. — Есть еще одна тюрьма: С. Д. Ты был там?

Я поставил котелок на пол, схватил фуражку и побежал к выходу. Мне часто приходилось ходить в типографию и часовой пропустил меня без увольнительной записки. Но в тюрьме С. Д. Тани тоже не оказалось.

Удрученный неудачей, я снова вернулся в полк и попросил пропуск для поездки в деревню. Получив от доброго редактора этот документ, я отправился на велосипеде в деревушку, указанную Таней. Я легко отыскал её и обошел все дома. Тани не было и там.

Усталый, вернулся вечером в полк, где меня уже ждал Орличенко. Он сидел за столом, перебирая бумаги. Горчихин, Смоляров и Фомкин укладывали в ящик подшивки газет, книги, папки с рукописями. Я не придавал этому никакого значения. Безразличный ко всему, подошел к столу.

— Вы в какой тюрьме были сегодня утром? — спросил меня редактор, сцепив пальцы над столом.

— С. Д.

— А знаете — женщина, которую вы разыскиваете, находится там… Я звонил в то учреждение…

Снова я хотел уже бежать в город, но Орличенко меня остановил.

— Сегодня уже поздно. Пойдете завтра… Я приготовлю вам письмо к знакомому офицеру… Он там — самый главный.

Я остался. Слова Орличенко меня успокоили. Чтобы скоротать время, взялся помогать другим укладывать имущество редакции. Теперь я уже понял, что наш отъезд близок.

На другой день с письмом я отправился в С. Д. Нужный мне офицер оказался в отъезде. Меня принял его заместитель. Он ознакомился с делом, но не мог принять никакого решения без ведома вышестоящего начальника. Мне разрешили свидание с Таней. Бедная; она обрадовалась встрече и полчаса, отведенные нам, рассказывала о своих злоключениях. Я обещал сделать все возможное, чтобы вытащить её отсюда. Она немного успокоилась и попросила принести ей мешочек с сухарями и бельё. Я побежал к ней в дом, принес все, что она просила, и оставил ей все бывшие у меня деньги. Прежде, чем вернуться в казармы, я перенес на всякий случай все ценные вещи к Жене и отдал ей ключ.

Поглощенный планами освобождения Тани, я медленно подходил к расположению полка. Навстречу мне из ворот выехал грузовик с имуществом редакции и несколькими сотрудниками. Весь состав отдела пропаганды был уже в сборе. Орличенко уехал на вокзал грузить типографскую машину. Отсутствовали Янецкий и Снисаревский. Преодолев свое отвращение, я обратился все-таки к Карлову за разрешением — задержаться здесь на день. Тот, уже налычившийся, обругал меня матом и пригрозил суровой карой, если я останусь самовольно. Вместе с Берестовым мы упросили оставшегося здесь немецкого офицера сделать, что можно, для освобождения Тани.

К полуночи мы выступили к вокзалу, а на рассвете наш эшелон тронулся в путь…

Что теперь с тобою, Таня?.. Мне бы хотелось, чтобы ты была уже на свободе и ушла бы в деревню пережить лихое время… А встреча?.. Кто знает,может быть, мы еще увидимся… А если нет?.. Что ж, во всяком счастье есть доля грусти от возможности потерять его… Счастье мимолетно… Оно как свеча на ветру, и я ничего не мог сделать, чтобы его защитить…

…Второй день мы в дороге. Везут на запад. Куда? Никто толком сказать не может. Одни говорят — едем на формирование крупных частей в Германию. Другие… Впрочем, никому верить нельзя. Да мне теперь — все равно…

На одном вагоне я прочитал и записал название конечной станции: Гюер. В какой стране она находится? Дывыдкин сказал, что это — французское слово. Он малость понимает по-французски, но не знает, где находится эта станция. По его мнению, если отбросить две-три буквы, то слово будет означать — война.

Все смеются над его познаниями. С таким переводчиком не пропадем.

Вчера миновали Столбцы — бывший пограничный пункт на старой границе. Предзакатное солнце бросало последние лучи. Все наши столпились у дверей вагона. Лица хмурые, озабоченные. Каждый, наверное, прощался с Родиной… Надолго?.. Может быть, навсегда…

— «О, Русская земля, ты уже за холмом!» — тихо вымолвил Берестов.

Все молчали. Только Яша Фомкин не унывал. Он скорее всего, не расслышал или не понял сказанного. Его познания в литературе — не Бог знает какие. Да и память у него ослабела после контузии.

— Не горюй, Валя! — хлопнул он Берестова по плечу. — Мы еще вернемся!

Яше никто не ответил.

Может быть, кто и вернется. Но когда?.. И как его встретят на Родине?

Семьи некоторых военнослужащих были эвакуированы в Бреслау. У нас в редакции народ в большинстве своем холостой. Двое женатых, но семьи у них остались по ту сторону фронта.

Так оно и лучше.

Прощай, Таня!.. Я так хочу, чтобы Яша был прав, чтобы мы вернулись и встретились вновь…

Пятница, 22 октября 1943 г.
Благополучно пересекли Польшу. Партизан здесь, наверное, мало. Не было ни одной остановки в пути. Едем теперь по Германии. Все оставили шахматы и книги. Сгрудились у раскрытых дверей. Жадно рассматриваем попадающиеся на пути деревни, дороги, отдельные фермы. На вокзалах чисто. Публика хорошо одета. Нет сутолоки, как у нас.

Ночью долго стояли на какой-то станции или полустанке. Была воздушная тревога. Издалека доносился глухой грохот взрывов. Здесь действует уже американская и английская авиация.

Знающие люди считают, что эшелон направляется в Голландию. Мне все равно. С грустью думаю о том, как быстро бежит время. Вот уже прошла неделя, как мы расстались с Таней…

В старой доброй Франции
В сложившейся на фронте обстановке второй половины 1943 года переброска добровольческих батальонов на Запад была лишь логическим следствием, завершением всей предыдущей политики, которую вели и продолжали вести Гитлер и его окружение. Без созданного национального правительства и Освободительной армии можно ли было оставлять и дальше батальоны на Востоке?

И тогда, и сейчас на этот вопрос можно ответить только одним словом: нет.

Во второй половине сорок третьего года на стороне советских армий был перевес и в стратегическом и, главным образом, в политическом отношении.

Достаточно сказать, что еще зимою 41–42 гг. в Оренбурге началось формирование польских легионов из уцелевших пленных. В октябре 1943 года польская дивизия имени Костюшко уже сражалась на фронте.

В боях за Киев в том же месяце дралась чехословацкая бригада.

К концу того же года было сформировано правительство Чехословацкой республики, а 12 декабря в Москве был подписан договор «о дружбе, взаимной помощи и послевоенном сотрудничестве между СССР и Чехословацкой республикой» (см. «Внешняя политика Советского Союза во время войны»).

В начале октября того же года на территории Советского Союза приступили к формированию из военнопленных румынских добровольческих частей.

А в это время немецкая линия фронта ломалась, как бамбуковая изгородь. Введенный Геббельсом на вооружение в армии термин «эластичной обороны» смешил даже детей. К концу октября немцев выгнали из всей левобережной Украины. В ноябре был освобожден Киев. Немцы теперь откатывались на Запад, уже неспособные долго задержаться на каком-либо рубеже.

Такое катастрофическое положение на фронте нисколько не повлияло на их восточную политику.

После того как большая часть пленных вымерла по лагерям от голода, холода, эпидемий тифа и других болезней, а некоторое число вошло в состав восточных формирований и вспомогательных частей, их положение оставалось по меньшей мере, печальным. Пленные, находившиеся в бобруйской крепости, имели худой, изможденный вид с серым, даже зеленоватым цветом лица от нехватки витаминов и скверного питания. Приток свежего контингента — по известным всем причинам — сокращался.

Все так же в городах и селах устраивались облавы с целью угона населения в Германию.

Как выяснилось позже, учреждения, подобные С. Д., где подвизалось, напялив немецкую форму, множество бывших полицаев, забирали на улицах людей безо всякой причины в качестве заложников и освобождали их… за выкуп. Невыкупленных рабов отправляли в Германию.

Полицаи и иные приспособленцы, взращенные советской системой произвола и беззакония, творили теперь то же самое над несчастным населением оккупированной территории с согласия и даже при поощрении немцев. Из миллионной массы людей разных национальностей, так или иначе сражавшихся на стороне германской армии, пожалуй, не менее пятидесяти тысяч следует отнести на разного рода проходимцев, авантюристов, моральных уродов, а также специально засланных коммунистических агентов, которые своими поступками наносили вред Освободительному движению. Помимо агентов, выполнявших задание НКВД (в Восточном запасном полку один из палачей отдела Зеленовского — Голубев в момент отправки частей на запад ушел в лес к партизанам. Следовательно, упомянутый субъект нисколько не опасался последствий за свои преступные действия.) Эту категорию людей нельзя отнести к уголовному элементу. Нет. Это был чистый продукт советской системы. Так называемый «гомо советикус». Замалчивать о таких и подводить их под общую рубрику — значит быть соучастником их преступлений.

Правда должна быть одна, а не десять. Преступления сталинской банды или полицаев разных мастей должны быть равнозначными по тяжести. Иначе мы скатимся к философии того негра, который рассуждал так: «Хорошо — это, когда я украл корову у другого. Плохо — когда другой украдет корову у меня».

Всем известно, что многочисленные небольшие подразделения в составе германской армии генералу Власову или другим руководителям Освободительного движения никогда не подчинялись. Тем не менее вопросом морального поведения следовало заниматься в восточных формированиях и до создания КОНРа. Вместо этого, руководители Освободительного движения, зная, что люди, вступившие в добровольческие формирования, находятся в безвыходном положении, бездействовали, обзаводились семьями и, как Понтий Пилат, умывали руки, не желая видеть, что творится в восточных формированиях.

Не следует и забывать одной существенной детали.

Попавший в немилость (по своей вине) генерал Власов, будучи под домашним арестом, мог присутствовать на разных приемах и вести сравнительно привольную жизнь в ожидании перемен на верхах.

Попавшего в немилость или на подозрение военнослужащего добровольческих формирований могли забить насмерть псы-зеленовские или, в лучшем случае, отправить его в лагерь, где он имел много шансов быстро отправиться в мир иной… Разница!

К концу сорок третьего года по сравнению с первым периодом войны число партизан возросло в 4–5 раз. Сгруппированные в крупные соединения, они теперь оперировали во взаимодействии с частями Красной армии на фронте. Если на каком-либо участке начиналось наступление — накануне его партизанские соединения обрушивались на коммуникации, взрывали мосты, железнодорожные пути.

Иногда, приладив стальной канат к рельсам и согнав жителей ближайшей деревни к месту предназначенной аварии, они общими силами стягивали часть полотна с насыпи.

Летом и осенью 1943 года партизаны взорвали несколько кинотеатров вместе с находившимися там немецкими солдатами и офицерами. Взлетели на воздух многие склады горючего и боеприпасов.

После поражения немцев на Курской дуге советская пропаганда среди населения и внутри добровольческих формирований заметно усилилась и стала более эффективной. Ранее перебежавшие к партизанам через местных жителей передавали письма и даже фотографии оставшимся. В листовках и письмах задавались вопросы: «Где ваш генерал Власов?», «Где ваша армия?».

На такие вопросы даже вышестоящее начальство не могло ответить ничего существенного. Батальоны постепенно таяли. Ни публичные казни, ни свист плеток и бычьих жил в застенках Зеленовского не могли остановить дезертирство. Наоборот, они его усиливали. Во время пыток истязаемые часто кричали по адресу Зеленовского и его подручных: «Чекистские сволочи! Сталинские б…!»

Во время одного такого «концерта», устраиваемого почти каждую ночь, мы с Берестовым пришли к заключению, что бывший скаут и его банда специально засланы для расправы с добровольцами.

(После смерти вождя мне довелось говорить на данную тему в одном советском учреждении. — А зачем нужно про него (Зеленовского) писать? Такие люди принесли нам огромную пользу, — ответил мне крупный чин.)

По этому вопросу я однажды говорил с эмигрантом Е. Не называя фамилии, я спросил его: мог ли Сталин завербовать всякого рода мерзавцев и шкурников из эмигрантов?

— Почему нет? — ответил тот и рассказал мне об участии некоторых эмигрантов в интербригадах в Испании, о похищении генералов Кутепова и Миллера и многое другое.

Последующие события показали нам, однако, что Зеленовский занимался садистскими пытками по своей инициативе, поощряемый командиром полка и немцами.

При таких условиях даже части с лучшим командным составом оставаться далее на Востоке не могли.

В Восточном запасном полку дело, несомненно, кончилось бы бунтом, в результате которого Зеленовского и его подручных солдаты разорвали бы на куски. Впрочем, и без мятежа дни Особого отдела некоторым из нас казались тогда сочтенными.

Однажды ночью, когда крики истязуемых особенно сильно разносились по зданию, а рассвирепевший палач бегал по коридору в поисках пропавшей у него бычьей жилы, мы с Берестовым не выдержали и вышли во двор. Отойдя в сторону конюшен, мы от возмущения заговорили оба сразу. Мы решили уничтожить всю банду. (В эту ночь я поклялся: если останусь живым — использую любую возможность, чтобы поведать людям о злодеяниях этих извергов.)

Для реализации заговора на следующий день я отыскал в одном здании ранее замеченные две гранаты-лимонки и одну — противотанковую. Чтобы никто из шайки не спасся, Берестов обещал добыть у одного немецкого унтер-офицера автомат. Для большего успеха мы решили в последний момент привлечь к делу пропагандиста Дмитриева, которого молодчики Зеленовского незадолго перед этим так отделали плеткой, что бедняга теперь мог лежать только на животе. Он питал лютую ненависть к своим мучителям.

Через Васильева я узнал о предстоящем совещании всех заплечных дел мастеров у Зеленовского. Мы приготовились к этому дню. В знакомом месте я взял еще одну гранату. Мы её испробовали на Березине при глушении рыбы. Запал сработал. Берестов добыл бутылку шнапса, чтобы напоить унтера и взять его автомат. Все шло как по писанному. Увы, полученные сведения о переброске полка в другое место расстроили наши планы. К тому же, Зеленовский куда-то исчез. Оставалось ждать другого удобного случая.

Позднее, хладнокровно обдумав все детали покушения и его последствия, которые могли кончиться печально и для нас, и для состава полка, мы сочли благоразумным сообщить обо всем в Дабендорф, где Смоляров в свое время был на курсах пропагандистов.

Из воспоминаний участников Освободительного движения теперь приходится узнавать подробности о формировании дивизий, об их переходе (почти образцовом) в тяжелых условиях в Чехословакию и на юг Германии. Все это верно. Все так и было. Во Франции, между прочим, тоже не было побегов из батальонов, расположенных на побережье… А в России?

В России все было иначе.

С приближением фронта все жители уже были уверены в конечном исходе войны и не скрывали своих чувств, своих настроений от военнослужащих добровольческих формирований.

Даже мне, сотруднику редакции газеты, перед отъездом на запад в бобруйской типографии предлагали штатскую одежду и проводника для перехода к партизанам. Причем говорили все это открыто, не стесняясь других рабочих. С простыми солдатами еще меньше церемонились. Их просто останавливали на улице и начинали «сватать». Большинство людей теперь старались завербовать кого-нибудь из добровольцев и тем улучшить свою репутацию к приходу «своих».

Разве могла бы бригада Гиля, находясь в Германии, перейти к партизанам? А в России она это сделала без особого труда.

К концу 1943 года даже при спешном создании национального правительства и формировании Освободительной армии очень трудно было бы выправить положение на фронте. Но крупных соединений создать тогда за короткий срок уже не было возможности, да Гитлер к этому и не стремился. От союза с русским народом его уже отделяли миллионы погибших пленных, дикая жестокость его войск по отношению к населению и вся преступная политика в оккупированных областях. На доброту и лояльность русских он рассчитывать уже не мог. Как сказал позднее Геббельс, чтобы замедлить отступление своих соотечественников: «Осторожно, немцы… Все мосты за нами сожжены».

Таким образом, переброска батальонов на запад была наилучшим выходом из создавшегося положения.

Пересекая Германию и другие страны, люди прежде всего знакомились с другим миром, о котором им рассказывали до войны столько ужасного. Через двери вагонов они с любопытством смотрели на незнакомые города, села, дороги с рядами фруктовых деревьев по сторонам.

Конечно, они оставили родину, некоторые — друзей, родственников, любимых женщин, но большинство добровольцев обрели душевный покой. Отпал вопрос выбора: идти к партизанам или оставаться в воинской части? Большинство утешало себя мыслью, что со временем все как-то уладится, а в худшем случае — они перейдут на положение эмигрантов, как и бывшие участники Белых армий. Они не могли себе представить той подлости, которую им уже готовили западные гуманисты, и смотрели спокойно на будущее.

Прибыв во Францию и оглядевшись немного, добровольцы быстро заметили разницу в поведении немцев в этой стране. Здесь оккупанты вели себя как благовоспитанные мальчики, там — как колонизаторы средневековья.

Воскресенье, 28 ноября 1943 г
Давыдкин был прав. Гюер — небольшой французский городок в Бретани. Прошел уже месяц, как мы высадились из эшелона на этой станции и прибыли в военный городок Кёткидан.

Редакцию газеты и типографию расположили в отдельном здании. Соловей с наборщиками за несколько дней установили печатную машину, привезенную из Бобруйска, и мы выпустили уже несколько номеров газеты.

Питание здесь немного лучше, чем в Бобруйске, но главное изобилие овощей и хлеба. В булочной его можно купить здесь сколько угодно. В первый день по прибытии я купил огромный продолговатый хлеб и большую часть его съел почти за день. Яша и другие последовали моему примеру и первые дни в нашей комнате стоял запах хлеба пекарни. Теперь уже все входит в норму. Хлеб такой величины изредка покупаем на двоих или на троих.

На хлеб здесь тоже карточная система, но, особенно вечером, булочник продает нам его свободно.

Батальоны уже отправили на побережье Атлантического океана. Туда же уехали Смоляров с Яшей собирать материал для газеты.

На днях прибыл батальон полковника Бочарова. Его часть действовала, главным образом, в Смоленской области. Мы с Горчихиным отправились к нему брать интервью. Встретил он нас хорошо, но чувствуется, что он обижен на немцев. Это и понятно.

— Что я могу вам сообщить? — начал полковник. — Сказать, что мои люди рвались на запад, как львы — будет неправда… Доехали благополучно. Все ждут, когда поедем обратно…

Несколько раз мы с Берестовым уже ходили в Гюер. Странное чувство овладевает, когда идешь по узким улочкам этого городка. Кажется, вот сейчас из-за угла появится тот самый юноша из «Шагреневой кожи» или Люсьен Сорель… А французский язык — гораздо благозвучнее немецкого. Более мягкий он.

Женщины здесь кажутся худенькими, даже хрупкими, но одеты, несмотря на военное время, лучше, чем у нас.

Правда, я теперь смотрю на них, как на иллюстрации в журналах. А один из наших уже влюбился в француженку, что работает в прачечной. Иногда вечером я его замечаю около той лавки.

Днем бродили с Берестовым по окрестностям. Здания ферм в этой части Франции старые. Внешне живут не Бог знает как, но в еде, наверное, недостатка нет. На лугах много яблонь, но яблоки кислые. Говорят, что этот сорт яблок предназначен для приготовления напитка, который называется «сидр».

В Кёткидане целый барак на окраине занят пленными неграми. Я вижу их впервые. Немцы относятся к ним лучше, чем к русским пленным, и питание у них лучшее.

Среда, 5 января 1944 г.

Шумно отпраздновали Новый год. Много было вина и, даже, шампанское. Пили, конечно, за победу, но главным образом, — за Родину… За возвращение в родные края… Вспоминали Бобруйск. Все-таки там было лучше!.. Хотя и голодно было, но находились мы среди своего несчастного народа.

Смоляров под Новый год получил оттуда письмо от знакомой женщины. В новогоднюю ночь он перечитывал его нам несколько раз.

Я никаких известий оттуда не получаю. Дал объявление в газете, что издается в Германии. Возможно, и разыщу Таню. Пока что — ничего не слышно.

Некоторые сотрудники газеты по объявлениям завели переписку с русскими женщинами, работающими в Германии. Один в скором времени даже поедет туда в отпуск.

Главный начальник пропаганды у нас теперь полковник Бочаров. Он же занимается и цензурой материала для газеты. Теперь можно писать на русские темы, а не заниматься только склонением «жидовско-большевистского ига», как при зондерфюрере.

Удивительно, что Бобруйск находится еще в руках немцев. Знакомая Смолярова пишет, что ждать прихода «других» осталось не так уж долго.

Четверг, 17 февраля 1944 г.
Второй день нахожусь на побережье Атлантического океана, в местечке Сен-Мишель-Шеф-Шеф. Здесь расположен батальон капитана Вахэ. Встретил Максима Пенчика и других знакомых по Бобруйску. Жизнь у них здесь спокойная. Любуются морем, которого большинство из них никогда не видели. У местных жителей достают по очень дешевой цене вино и пьют его горячим. Таким напитком угостили и меня.

Океан произвел на меня сильное впечатление.

Мы приехали в местечко поздно вечером и ночью я слышал только глухой шум его. Зато рано утром до подъема я вышел из помещения, где находится пропаганда, и осторожно приблизился к берегу, словно к огромному зверю, которого я могу спугнуть. Я остановился, зачарованный мощью огромных валов, равномерно обрушивавшихся с глухим грохотом и шипением на песчаный берег.

Я просидел на скале больше часа. Шум прибоя напоминал мне отчасти шелест ковыля в степи, в котором так же чудится что-то непередаваемое, вечное…

Посетил сегодня несколько бетонных бункеров. Всюду чистота и порядок. Солдаты устроены хорошо. Многие сильно поправились от морского воздуха и питания, богатого витаминами. На обед или ужин здесь часто готовят рыбу. Я тоже попал сегодня на такой обед и первый раз в жизни ел салат. Французы вообще употребляют много зеленых овощей, полезных для организма. У французов многому можно научиться. Кое-кто из бывших колхозников присматривается к работе местных крестьян, которые вывозят с побережья выброшенные водоросли для удобрения полей.

Пребывание на Атлантическом побережье несомненно обогатит опытом наших людей. Лишь бы все это благополучно кончилось.

Немецкие инструкторы очень довольны русскими солдатами. Понятливый народ, смекалистый. Быстро осваивают сложные приборы береговых крупнокалиберных пушек. Один инструктор удивился даже, когда узнал, что лучший артиллерист из его расчета у себя дома работал колхозным конюхом.

Вернулся в поселок я после обеда. Резервная рота была выстроена около штаба батальона. Перед строем понуро стоял поручик Козаренко без погон и пояса. Никто толком не мог мне объяснить — за что поручика разжаловали. Я обратился к стоявшему в стороне зондерфюреру Мюллеру, с которым мы вместе сюда ехали.

— Это называется… гомосексуализм, — сказал тот смущенно.

Из его отрывочных фраз я узнал, что Козаренко арестовывал приглянувшихся ему молодых солдат и под пистолетом принуждал их выполнять некоторые гнусные процедуры… Одной из его жертв удалось убежать прямо к капитану Вахэ.

Капитан Вахэ не любит проволочек. Он быстро оделся и в сопровождении солдата нагрянул в дом бобруйского садиста, застав того, что называется, на месте преступления. Не говоря ни слова, он съездил ему несколько раз по морде. Потом Вахэ освободил весь «гарем» и посадил в камеру самого Козаренко.

— Его должны были расстрелять, — добавил Мюллер. — Но, учитывая заслуги… Козаренко отправят в штрафной лагерь.

Заслуги!.. Вот оно что!.. Наверное, из-за этих «заслуг» Вахэ и не застрелил такую гадину!.. Думаю, что капитан просто опасался ответственности или надеялся, что суд вынесет смертный приговор.

И до чего наш народ покорен начальству! Ведь только один смельчак и нашелся, чтобы пожаловаться капитану! А другие? Ведь так просто избавиться от этого ублюдка!.. Сколько на побережье камней!.. Стукнуть, как следует и все. А так, поди, и выживет… Заделается палачом в лагере и будет еще большим начальником!

Воскресенье, 5 марта 1944 г.
С побережья я уже не вернулся в Кёткидан. Отдел пропаганды и редакцию газеты теперь причислили к штабу армии, и мы переехали в город Лё Ман. Размещаемся в центре города в казарме.

Полковник Бочаров назначен командиром батальона на побережье, где-то около города Лориан.

Вчера был вместе с Берестовым на суде.

Оказывается, два жандарма из банды Зеленовского — Рябинин и Жерликов — убили и ограбили двух старых людей, живших неподалеку от Шампанэ, где помещаются теперь остатки Особого отдела.

Защищал преступников какой-то зондерфюрер. Переводил Берестов. То, что он говорил, отчасти соответствует действительности. Эти люди, дескать, боролись с партизанами в особых условиях…

Насчет «особых условий» — глупости. Они просто привыкли безнаказанно трусливо убивать безоружных людей. Вместе с ними следовало судить и их начальника.

Обоих приговорили к расстрелу… Жалко, конечно, людей, но они этого заслужили.

Это, конечно, не по-христиански… Но разве Иисус Христос не сказал: «Не рассыпайте бисер перед свиньями»?

Говорят, что во время расплаты Рябинин плакал и ползал по земле, вымаливая пощаду. Не помогло… Все равно расстреляли.

На востоке такое дело прошло бы безнаказанно. Как видно, немцы все еще продолжают заигрывать с французами.

Вторник, 18 апреля 1944 г.
Весело отпраздновали Пасху.

В Шампанэ, что в десяти километрах от города, приезжал священник. Впервые после брянского лагеря я участвовал в богослужении. Пели мы вдвоем с незнакомым офицером, наверное, из эмигрантов. После службы Янецкий подошел ко мне и спросил:

— Откуда вы так хорошо знаете церковную службу? Ведь вы из советских?

— Такой вопрос мне уже задавали в лагере, — ответил я, и вкратце рассказал старику о своей довоенной жизни.

Потом начался обед. Были здесь и куличи, и сырная пасха и, конечно, много вина и шнапса. Я вспомнил Пасху в Бобруйске, вспомнил Таню и выпил лишнего.

Сегодня я видел снимки, сделанные одним немцем во время пиршества. Боже, какой у меня ужасный вид у пьяного! Говорят, что я пел и плакал… Так больше пить не буду. Водкой горя не зальешь. Я чувствую себя хорошо только на океане под шум прибоя. Когда я там — у меня пропадает даже тоска по Родине. Если не придется вернуться домой — было бы хорошо построить где-нибудь на побережье домик и жить там вдали от всей сутолоки.

Берестов привез мне из Парижа самоучитель французского языка для русских. Я уже выучил десятка три французских слов и несколько ходких фраз. Вчера вечером мне представился случай применить на практике мои познания в этой области.

Я возвращался из католического собора узкой улочкой. Впереди меня медленно двигалась старушка с корзинкой. На узеньком тротуаре мне не хотелось её обгонять. У подъезда одного из домов она поскользнулась и могла бы упасть, если бы я не поддержал её вовремя. Я помог ей донести корзинку с овощами. Она пригласила зайти к себе. Войдя в кухню, я услышал странный человеческий голос, напевавший какую-то коротенькую песенку. Мне подумалось, что слова доносятся из невыключенного радиоприемника, но песенка повторялась. Потом она стихла и вдруг сильный, пронзительный писк раздался в соседней комнате. Старушка открыла дверь столовой, и я увидел большую клетку с черной птицей в ней, величиной с грача. Пронзительный писк повторился. В нем было столько безысходной тоски, что мне стало жалко пленника. Я спросил старушку — нельзя ли выпустить птицу на свободу? Она объяснила мне, что менат (так зовут эту породу птиц) на воле погибнет…

Что до меня, то я птицу выпустил бы. Погибнет, так погибнет, зато — на свободе.

А в соборе я еще раз рассматривал одну картину. Мне казалось, что я один в храме, но, направляясь к выходу, я заметил рядом с колонной еще молодого немецкого солдата. Он стоял на коленях и по лицу его сползали слезы…

Может быть, он получил плохие вести из дому? Им тоже теперь несладко.

Пятница, 21 апреля 1944 г.
Поезда здесь ходят регулярно. Как будто и войны нет. Партизан тоже мало. Вернее, их присутствие не ощущается. Говорят, что они действуют главным образом на юге Франции и в центральной части.

Я пересек почти всю Бретань, чтобы попасть в батальон Снисаревского. Он рад был меня встретить. Я — тоже.

— Бобруйск-то еще не сдали! — сказал он мне при встрече.

Странно, что город еще занят немецкими войсками… Сильные укрепления там или советское командование готовит какой-то сюрприз?

Как и в батальоне Вахэ, солдаты здесь живут хорошо. Многих только грызет тоска по Родине. Правда, майор умеет находить нужные слова, чтобы поддерживать в людях надежду. Такой человек мог бы командовать более крупной частью: полком или даже дивизией. Возможно, когда-нибудь это осуществится.

В способность береговых укреплений задержать высадку англичан и американцев, мне кажется, он не верит, хотя и не говорит об этом. Я тоже отношусь скептически к этим бетонным сооружениям. При том количестве авиации, какое применяют американцы во время воздушных налетов, береговая артиллерия не сможет задержать высадку десанта даже на час.


Вторник, 16 мая 1944 г.
Вместе с Берестовым впервые ездил в Париж. Нужно было достать шрифты для типографии. Полковник Бочаров писал нам с побережья, наказывал — встряхнуть там эмигрантов. Все-таки общее у нас дело! Пусть дадут хотя бы русских шрифтов.

В прошлую поездку Берестов уже говорил с некоторыми эмигрантами. Присутствовал даже на одном вечере, где были известные люди эмиграции. Раздробленность, говорит, там у них большая. Как «лебедь, щука и рак».

Какой огромный город! И метро с сильно развитой сетью. Валентин говорит, что в Москве станции метрополитена отделаны лучше, даже с излишней роскошью, но мало еще линий и станции отстоят далеко одна от другой. Здесь же можно попасть в любой квартал города.

Мы осматривали знаменитый собор Парижской Богоматери, могилу Наполеона. Были на площади Этуаль и на Трокадерб.

Хорошо бы после всего увиденного вернуться домой и рассказать друзьям. А так — какое-то равнодушие. Как в тех стихах, что я читал недавно:

К мысу ль радости,
К скалам печали ли,
К островам ли сиреневых птиц.
Все равно, где бы мы ни причалили,
Не поднять нам усталых ресниц.
Один эмигрант у церкви на улице Дарю говорил, что союзники могут перессориться со Сталиным… Не верится. Слишком большую услугу оказывают им советские войска, чтобы они могли поссориться.

А на город Лё Ман учащаются воздушные налеты. На днях в обеденное время крупная бомба с английского самолета разрушила часть казармы, где размещалась офицерская столовая. К счастью, офицеры где-то задержались и обедать пошли уже после бомбежки. Погибли две француженки, работавшие в столовой, и один немец.

Четверг, 15 июня 1944 г.
После многодневной сильной бомбежки железнодорожных коммуникаций и разного рода объектов англичане и американцы 6 июня высадились в Нормандии.

Первые дни ходили слухи, что их вот-вот сбросят в море, но это — только пропаганда, самоутешение. На этот раз американцы зацепились крепко. Неудивительно. Такое численное превосходство в авиации, технике и в людях, что сбросить их в море можно только, перебросив одну-две армии с Восточного фронта. Такой роскоши немцы теперь позволить себе не могут.

Немцы — прекрасные специалисты по части ремонта разрушенных дорог, но на этот раз восстанавливать мосты нет смысла. Ночью их исправишь — утром заново разбомбят. Причем, бомбы сбрасывают такой силы, что от моста ничего не остается.

Подготовительная бомбежка застала нас в одном бункере под Сэн-Ло. Бомбы рвались в течение нескольких часов беспрерывно. Обычно последний самолет каждой эскадрильи сбрасывал бомбы замедленного действия, и они продолжали рваться до прибытия следующей волны. Одна бомба грохнула около бункера так сильно, что в бетоне появились трещины. Перепуганные немцы перебрались в другой бункер и не вернулись к нам даже вечером, когда бомбежка на время прекратилась. Мы забрали оставшиеся в бункере автомат, пистолет и продукты. Пытались пробраться к нашему батальону на побережье, но это нам не удалось.

Американская и английская авиация господствуют в воздухе. Немецких самолетов не видно. Даже по шоссейным дорогам передвигаться можно только в дождливую погоду. Как только небо проясняется — появляются снова английские или канадские истребители и на бреющем полете гоняются даже за отдельными машинами и мотоциклами.

О колоннах и говорить не приходится. Поджигают головную и последнюю машины и начинают молотить из крупнокалиберных пулеметов, пока не подожгут все.

Вчера канадский летчик пикировал три раза на маленький грузовичок французской марки и не смог его поджечь. Летчик не знал, что грузовичок работает не на бензине, а на дровах.

Суббота, 24 июня 1944 г.
Вот уже несколько дней мы с Берестовым и Плужником колесим на велосипедах с целью узнать что-либо о судьбе наших батальонов в районе высадки.

Около местечка Ториньи вместе с немецкими журналистами мы побывали в лагере американских военнопленных, большей частью парашютистов. Какой контраст! Это — не наш брат. Сразу видно, что воспитаны они в свободном мире. Держатся американцы независимо. С немецкими журналистами говорят дерзко, даже презрительно. Уверены, что немцев скоро выгонят из Франции. А один американец сделал чуб, как у Гитлера, и провел ладонью поперек горла. «Капут», — сказал он и другие засмеялись.

Вот это парни!

В брянском лагере за такую непочтительность к фюреру расстреляли бы на месте, а тут немцы только улыбаются, поджав хвосты.

В полевом госпитале близ города Мортэн нам удалось отыскать одного раненого азербайджанца из батальона, расположенного до высадки на побережье. Узнав, что мы русские, он застонал.

— Больно вам? — спросил я.

— Не там, а здесь, — сказал он тихо, показывая здоровой рукой на сердце. — За что мы кровь проливаем?.. Против кого воюем?

Мы постарались утешить его, как могли. Что можно ему сказать? Он, конечно, прав.

Во время поездок по батальонам мне приходилось говорить со многими солдатами и офицерами. Какой-либо ненависти к американцам и англичанам у них нет. Все разговоры о плутократии не имеют под собой никакой почвы и ни на кого не действуют.

Раненый открыл глаза и подозвал меня пальцем. Я наклонился к нему.

— Скажи… Это конец?..

— Да что вы? — попытался я его ободрить. — Вы еще будете жить!.. Вас вылечат…

— Не то… Не то… Войне — конец?..

— Я сам не знаю, — ответил я ему откровенно, хотя все виденное нами за последние дни подсказывало, что это — начало конца.

А некоторые люди еще надеются на благополучный исход событий. Там же, в Мортэне, мне довелось слышать разговор двух офицеров из эмигрантов.

— Меня выбрали почетным казаком, — говорил один другому. — Как вы думаете: сколько мне дадут земли на Кубани?

Понедельник, 26 июня 1944 г.
Мы вернулись в Лё Ман, так и не отыскав никого из своих. За время нашего отсутствия редакцию и типографию перевели из казарм в школу около городского парка. Казармы часто бомбят.

Я написал большой рассказ-очерк об участи тех, кто попадает в плен к англичанам и американцам. У меня нет никаких точных сведений по этому вопросу, но какое-то подсознательное чувство подсказывает мне, что взятых в плен добровольцев выдадут Сталину. Написал и даже самому страшно стало.

Орличенко с одним зондерфюрером пьянствуют. Сегодня с утра налычились и побрели в обнимку по улице.

— Довольно пьянства на Руси! — крикнул им вдогонку Яша Фомкин.

Орличенко только махнул рукой, не оборачиваясь. «Мне, дескать, все равно». Его, наверное, отправят в особый лагерь, как полковника Кузьмина.

Пьянствуют многие. Карлов пьет даже древесный спирт.

Почему люди (особенно русские) в трудные моменты жизни отдаются пьянству?.. Чтобы как-то сбавить нервную напряженность? Чтобы уйти на время от печальной действительности? Или просто это проявление трусости?..

В немецком госпитале работают русские женщины. Некоторые из наших уже завели там себе подруг. У нас с Берестовым по этому вопросу вполне совпадает точка зрения. Женщины находятся в неволе. Рабыни… В таком положении их не трудно «очаровать». Берестов добился, чтобы женщин отпускали по воскресеньям в город. Вчера некоторые из них пришли к одному русскому эмигранту, что живет поблизости от парка. Немного повеселились, попели. Большинство женщин привезены сюда из северных областей России.

В школе нет электричества. Печатную машину крутят вручную. Газету отправляем на юг Франции и в те батальоны, которые еще находятся вне зоны боевых действий. Неизвестно — доходят ли они туда или нет?

Что делается сейчас в батальонах Вахэ, Бочарова, Снисаревского? Хорошо бы попасть туда.

Завтра снова уезжаем в командировку на фронт.

* * *
С первых же дней работы при штабе 7-й армии в Лё Ман многие из сотрудников отдела пропаганды и редакции газеты почувствовали, что фюрер здесь большой любовью не пользуется. Это было заметно по случайно оброненным некоторыми офицерами штаба фразам, по плохо скрываемому иногда презрению к вождю и, наконец, по доброжелательному отношению к нам, русским.

Особенно эту неприязнь к фюреру ощущал Берестов, занимавшийся теперь, главным образом, переводами статей из центральных газет.

Исключительно умный человек, не по летам вдумчивый и скромный, он иногда слышал такое, что наводило его на мысль о существовании заговора.

Берестов никогда не передавал никому услышанного (кое-что я узнал от него уже во время отступления из Франции, когда все рушилось), но в разговорах о событиях на фронте он иногда замечал:

— Положение может выправиться только после ухода Гитлера от власти.

После открытия второго фронта ошибки сверху посыпались, как из рога изобилия. Фюрер делал глупость за глупостью. Это уже стало традицией, и мы ничему не удивлялись. Но, не дождавшись ничего путного от «человека провидения», мы с некоторого времени стали надеяться, что провидение уберет самого человека.

Неудавшееся покушение на Гитлера 20 июля 1944 года ошеломило нас больше, чем высадка союзников в Нормандии.

Высадки все ждали и в успехе её никто не сомневался. «Атлантический вал», которым часто хвастался Геббельс и другие нацистские недоучки, большинство офицеров и солдат считало «бумажным драконом». Только больному Гитлеру и его подхалимам могло казаться, что несколько разношерстных дивизий, растянутых на таком огромном расстоянии, могут воспрепятствовать высадке союзников с их колоссальным превосходством в технике и людских резервах. События на западном фронте развивались так, как и следовало ожидать. Сюрпризом для многих было лишь месячное топтание Монтгомери с его армейской группой (одна английская и одна канадская армии, плюс межсоюзная авиация) под Каном.

Казалось бы, все здесь располагало к одержанию легкой победы. Как и в Африке, противник был отрезан (там пустыней, здесь — действием авиации) от своих баз. Вооруженные силы, находившиеся под командованием фельдмаршала, имели численное превосходство над 4-й немецкой армией, состоявшей большей частью из третьесортных солдат и фольксштурмовцев. Фактически командовал этой армией уже не хитрый Роммель, как в Африке, и не фиктивный командующий, а «гениальный» ефрейтор — впавший в безумие фюрер.

Несмотря на все свои преимущества, войско Монтгомери продолжало топтаться на месте.

Как пишет Ральф Ингерсол в своей книге «Совершенно секретно»:

«…В конце-концов Монтгомери взял Кан, но с таким запозданием, что американские наблюдатели восприняли поздравительную телеграмму Сталина Черчиллю, как шедевр иронии. Телеграмма гласила коротко: „Поздравляю с блистательной победой при Кане“».

Операция под Каном явилась очевидной неудачей английской армии и её командующего. По существу, приказ не был выполнен. После такого поражения английская армия уже не могла в дальнейшем самостоятельно выполнять поставленные ей задачи. Она окончательно оправилась только к концу войны, чтобы накопленными силами обрушиться со всем мастерством английской стратегии и тактики на безоружных людей во время выдачи на расправу казаков и власовцев в Лиенце и других местах — «Господи, Ты веси». Здесь уже приказ выполнялся с особой пунктуальностью и усердием. Потому, что — куда безопаснее и легче колотить дубинками и прикладами женщин, стариков и детей, чем сражаться против очкастых фольксштурмовцев под Каном.

Боевые действия в американском секторе развивались успешно. На двенадцатый день после высадки 9-я пехотная дивизия с двумя другими, прикрывавшими её с флангов, достигла Барновиль-сюр-Мэр, отрезала Бретанский полуостров и начала наступление на Шербург, который 26 июня был взят.


Здесь я должен сделать некоторое отступление.

На всем протяжении послевоенного периода эмигрантские «историки», стремясь к упрощению (или в корыстных целях), замечают иногда, что генерал Власов, дескать, «поставил не на ту лошадь»… Подобный домысел, как и ссылка на неосведомленность покойного генерала относительно содержания книги Гитлера «Моя борьба» (как будто все события развивались согласно изложенному фюрером в своем сочинении!), не заслуживают серьезного внимания. Так могут думать только лошади!

Генерал Власов был честным человеком, даже слишком честным по отношению к уголовникам-партнерам, с которыми ему по необходимости приходилось иметь дело.

Он был горячим патриотом, но не политиком. Может быть поэтому чувство реальности не сопутствовало ему ни при первых попытках организации Освободительного движения, ни в последующие моменты.

В книге полковника Кромиади (и в других источниках) упоминается о том, что генерал Власов не одобрял тех, кто, как говорится, сломя голову завербовался в немецкую армию.

Подобная точка зрения по такому важному вопросу лишний раз подтверждает то понятие, что Россия всегда являлась «страной рабов, страной господ». Даже покойный генерал Власов не соизволил вникнуть в положение простых людей…

По выражению самого генерала (см. книгу полк. Кромиади), «Командующий 19-й немецкой армией, генерал Линдеман, мой фронтовой противник, встретил меня очень приветливо и дружелюбно. Как будто я у него был не пленным, а гостем».

У генерала Власова в лагере была отдельная комната. У него не отбирали ботинок, не били его палками полицаи при раздаче баланды. Даже во время домашнего ареста он мог разъезжать по Германии, ставить условия немецкому командованию и ждать отрезвления Гитлера хоть до конца войны.

А простых Иванов каждый день укладывали штабелями в траншеи-могилы. Они «хорошей погоды» долго ждать не могли потому, что каждый день вполне определенно приближал их к могиле.

«Сытый голодного не разумеет» и на эту тему всегда получается разговор глухих. Даже полковник Кромиади, насмотревшийся столько ужасного в первые месяцы войны, замечает, что вступившие в добровольческие формирования из-за баланды, покинули их, как только немного отъелись… Неправда!.. Потому, что вместе с голодом со многих, вступивших в воинские части, слетела и не плотно приставшая шелуха советской пропаганды, и они остались в этих частях до конца… Как и генерал Власов, они ждали, что Гитлер одумается. Что им оставалось делать? Возвращаться обратно в лагерь?

Французская пословица говорит, что «Месть — это блюдо, которое предпочтительно употреблять в холодном виде». Для большинства подсоветских людей это «блюдо» всегда оставалось подогретым. Они не располагали временем ждать его охлаждения. Неудивительно, что многие солдаты и офицеры свое пребывание в добровольческих формированиях определяли примерно так: «Сейчас не имеет большого значения — чьи интересы я защищаю. Важно то, что я могу сражаться против большевиков».

Летом 1943 года в окрестностях Бобруйска командование Восточного запасного полка приступило к мобилизации мужчин призывного возраста. Некоторые из мобилизованных потом перебежали к партизанам, но большинство осталось в полку и попало на «Атлантический вал». Интересно, в какую графу приходно-расходной книги следует включить этих людей?

Вывод напрашивается один: руководители освободительногодвижения до осени 1944 года мало интересовались воинскими частями, организованными в тех или иных условиях и сражавшихся на восточном фронте или попавшими на запад. Это было одной из серьезных ошибок и генерала Власова и его окружения. Термин «пушечное мясо» загипнотизировал их, как будто смерть миллионов пленных по лагерям гораздо лучше гибели в бою.

Таким же ошибочным было определение генерала Власова относительно последствий (в случае успеха) покушения на Гитлера (Быстрый конец войны и поголовная выдача всех нас. См. книги полк. Кромиади и полк. Позднякова).

Стремясь убрать фюрера, участники заговора направляли свой меч и против его преступного окружения. Это значит, что был бы уничтожен нацизм с его Гиммлером, Геббельсом, Розенбергом, Восточной политикой и прочим. Это значит, что во главе армии вместо бесноватого ефрейтора были бы поставлены способные маршалы и генералы. Новое командование быстро приступило бы к формированию Освободительной армии и к созданию национального правительства. А при нахождении у власти демократического правительства Германии союзники Сталина, несомненно, пересмотрели бы свои позиции и стали бы более сговорчивыми.

Примерно так думали в июле 1944 года три военных корреспондента маленькой армейской газеты, наблюдая с одного из холмов у Авранша безрассудную гибель немецких танков, брошенных в наступление на этом участке по приказу фюрера.

Что такое — бокаж?

Бокаж, или край изгородей — это огромных размеров шахматная доска, где каждый квадрат или прямоугольник обнесены земляным валом с деревьями (иногда внушительной величины) вдоль вершины. В каждой такой клетке имеется только узкий проход для скота. Каждая клетка представляет собою крепость и нужно действительно иметь ефрейторские познания в военном искусстве, чтобы ввести здесь в бой соединения танков.

Чтобы проникнуть в клетку, танк должен был взбираться на вал, подставляя таким образом свою самую уязвимую часть под огонь артиллерии, укрывшейся за следующим валом. Танки горели или взрывались один за другим. Над побоищем стоял дым и смрад горевших масел и краски. Иногда танк откатывался от вала на открытое пространство и тут же попадал под бомбы самолетов.

Наблюдая это бессмысленное истребление танков, часть которых была переброшена сюда с фронта под Каном, мы даже не задавали себе обычных вопросов: «Для чего? Зачем это нужно? Стоит ли искать логическое объяснение действиям сумасшедшего?»

Даже нам, не искушенным в военном деле, было ясно, что уже во время битвы под Каном следовало оттянуть основные силы к границе и оставшимися частями вести лишь арьергардные бои с целью изматывания противника. После потери в краю изгородей такого множества танков отступление немецких частей из Франции превратилось в бегство.

Понедельник, 17 июля 1944 г.
Все кончено. Контрудар у города Мортэн, на который возлагалось так много надежд, захлебнулся. Этого и нужно было ожидать: в краю изгородей танками ничего не сделаешь. А пехоты у немцев мало. К тому же огонь американской артиллерии был исключительно силен.

Мы видели, как закамуфлированные краской и ветвями, танки продвигались на исходные позиции. Видели мы и как они гибли ни за грош. Даже жалко было… Где-то их строили, трудились люди и все — собаке под хвост. Теперь американцы заняли Авранш и вышли на простор. Удержать их уже трудно, да и нечем. Лучшие силы погубили там, в бокаже.

К тяжелому положению на фронте прибавилась другая опасность: быстро растущее партизанское движение. Даже здесь в Лё Ман передвигаться ночью одному стало опасно. Недавно кто-то убил казачьего унтер-офицера из отдела пропаганды. Правда, там дело могло быть и на почве ревности. Покойный слишком активно интересовался женщинами.

Мы похоронили его на военном участке кладбища. На свежей могиле капитан Устинов произнес трогательную речь. Это он может делать. Вообще-то он — очень хороший человек. В Красной армии был батальонным комиссаром. Что мне нравится в нем — это простота в обращении, добродушие, неприязнь к спиртным напиткам. Он до некоторой степени напоминает комиссара Фурманова.

На могиле погибшего казака после слов… «Несчастный случай вырвал его из наших рядов…» Устинов сказал: «Пусть легка ему будет земля чужбины!.. Пусть весенние ветры донесут сюда запах далекой Родины!»

Вчера вечером около парка кто-то запустил кусок кирпича в проходившего Панасенко. К счастью, неизвестный в темноте промахнулся. Кирпич задел лишь козырек кепки.

По рассказам немцев в городах, к которым приближаются американцы, партизаны выступают открыто: устраивают засады, баррикадируют улицы, обстреливают с чердаков отходящие части.

Карлов ходит теперь в парикмахерскую в сопровождении кого-либо другого. Боится, чтобы парикмахер его не зарезал. Это была бы не такая уж тяжелая потеря для человечества.

Наша поездка на фронт не принесла никаких положительных результатов. Никого из наших батальонов мы не встретили.

Около Домфрона нам повстречался подозрительный человек. Он был одет в старомодные клетчатые брюки и фрак. Я спросил у него дорогу на Вир. Оказалось — это русский пленный. Свой костюм он нашел в одном разрушенном доме. По его словам, он работал у немцев по ремонту разрушенных дорог (Возможно, сбежал из батальона). Теперь он направлялся в Париж к одному русскому, адрес которого у него имеется. Мы посоветовали ему сменить опереточный маскарад. Иначе его задержит первый же немецкий патруль.

А вообще-то — муторно на душе, хотя приходится писать ободряющие статьи неизвестно для кого. Штаб армии готовится к эвакуации. Мы тоже, наверное, скоро двинемся отсюда.

Немецкие офицеры, приезжающие с фронта, пьянствуют по ресторанам. Один вчера сказал: «Мы проиграли ту войну, мы „выиграем“ так же и эту».

Вчера у Ткаченко устроили вечеринку. Были русские женщины из госпиталя. Много пели русские и украинские песни. Хозяин проиграл на патефоне пластинку, выпущенную здесь, в эмиграции: «Занесло тебя снегом, Россия…» Песня всем понравилась. Пластинку проиграли несколько раз.

Две женщины решили не возвращаться в госпиталь, а бежать в маки или пробираться в Швейцарию. Я их отговаривал. Зачем пускаться в такую авантюру, если скоро здесь будут американцы? Хотя сейчас трудно что-либо советовать. На месте этих женщин я бы пришвартовался на какую-нибудь ферму, чтобы переждать непогоду. На фермах работы много. Это мы знаем. Одному крестьянину мы помогли нагрузить повозку сеном, так он нас и накормил и деньги предлагал.

А в последнюю поездку на фронт мы забрели поздно вечером на одну ферму. Ворота были раскрыты. Собак на этой ферме не было, или они дрыхли где-нибудь. Мы приблизились к дому. Ставни окон были закрыты, но сквозь неплотно притворенную дверь проникала узкая полоска света и доносились голоса. Потом разговор стих и послышались позывные английской радиостанции. Началась передача сообщения. Поглощенные слушанием, никто из семьи фермера не услышал звука открываемой двери. Увидев нас, все так испугались, что даже не выключили радиоприемника. Я их успокоил. А когда произнес: «Вив ля Франс» (Да здравствует Франция!) — лица всех посветлели. В первые минуты нас приняли за парашютистов. Я объяснил им, кто мы такие, и сказал, что они могут слушать радио сколько угодно. Доносить мы не будем.

Нас хорошо накормили в этом доме и оставили на ночлег.

Суббота, 29 июля 1944 г.
Вдвоем с Берестовым на попутных машинах ездили в Париж в штаб командующего Восточных войск. Ничего не узнали о судьбе русских батальонов. После покушения на Гитлера там появилось много новых офицеров.

В штабе армии тоже куда-то исчезли два генерала и некоторые крупные офицеры. Говорят, что они принимали участие в заговоре.

В армии теперь введено приветствие по-римски. Кое-кого это новшество забавляет.

В столице Франции пока тихо, но некоторые учреждения готовятся к эвакуации.

На обратном пути около Шартра мы сбились с дороги и чуть было не попали к американцам. Какое-то чувство подсказывало мне — не оставаться на ночлег в этом поселке. Правильно сделали. На дороге нас задержали немецкие патрули и доставили в штаб военной жандармерии. Там проверили наши документы, накормили и оставили ночевать. Утром узнали, что во вчерашнем населенном пункте уже американцы.

В штабе Восточных войск нам сказали, что наша часть в скором времени оставит Лё Ман. Не знаю, успеем ли мы туда вернуться или встретимся со своими в пути. Если не найдем своих — вернемся в Париж.

Суббота, 12 августа 1944 г.
На повозках, на старинных кабриолетах, на велосипедах, реквизированных у жителей, а большей частью — пешим порядком по всем дорогам ползет отступающая армия в сторону Германии. Ничего грозного у этого войска уже нет, и осмелевшая толпа иногда нам улюлюкает, свистит вслед.

Нам — все равно, а тем немцам, что пришли сюда победителями — несомненно, стыдно.

Движутся отступающие части главным образом ночью. Днем, взрывая кое-где уцелевшие мосты, отступают арьергардные заслоны да полевая жандармерия.

Мы потратили почти неделю, чтобы добраться до Парижа. Еще в пути получили приказ: мне, Карлову и капитану Устинову надлежало из Парижа отбыть в распоряжение русских батальонов, действующих на юге Франции. Мне было жалко оставлять Берестова и других приятелей по Бобруйску. И на юг не хочется ехать.

К счастью, пока двигались к Парижу — обстановка на юге изменилась. Теперь ждем дальнейших указаний. Слоняемся по городу, где тоже начинают действовать силы сопротивления. Даже вчерашние сотрудники немцев, тайные сотрудники Гестапо, готовят повязки на рукава, чистят пистолеты.

Как бы то ни было, под начальством Карлова служить не буду. Это может плохо кончиться для него. Он мне более противен, чем когда-то был Матюшкин. Говорят, что во время отступления из города Лё Ман он избил одного крестьянина за то, что тот отказался дать овса для лошади. Карлов повторил несколько раз слово «пуркуа?» и каждый раз бил человека по лицу. Его утихомирил Устинов.

Уверен, что наша служба с таким ублюдком продлится не долго. Он получит сполна и за убийство евреев в Минске, и за сожженное село под Рудобелкой и за глумление над этим крестьянином.

Впрочем, вполне возможен и другой выход из положения. Последнее время мое здоровье ухудшилось. Чувствую острые боли в желудке. Завтра иду в немецкий госпиталь, если он еще не эвакуировался.

Вчера встретил Бородина из команды Зеленовского. Он не скрывает, что хочет перейти к американцам. Показывал мне документы… полковника Янецкого. По его словам, они с товарищем его убили. Документы полковника они передадут или американцам или даже русским, чтобы вымолить себе прощение…

Вряд ли это поможет.

Ничего не скажешь: верными людьми себя окружил несчастный полковник. Жаль, что Зеленовский вовремя куда-то исчез. Иначе и его постигла бы такая же участь.

А война подходит к концу. На востоке советские войска уже проникли в Польшу. Для создания Освободительной армии все сроки прошли. Чуда не совершилось и вряд ли оно совершится. Если удастся руководителям сделать что-либо в Германии — будет уже слишком поздно.

Гитлер погубил и свою страну, и нашу свободу.

* * *
На этом кончаются записи тех бурных лет.

Всем, кто находился в очаге сражений на полях «Старой доброй Франции», стало ясно тогда — в чьих руках находится когда-то могущественная армия «Третьей империи» и какие последствия следует ожидать. Страна, давшая миру Бетховена, Гёте, Канта, выбросила напоследок из тайников своих недр и бесноватого фюрера. Как будто огромный круг в развитии человеческого общества, начавшийся с гомо сапиенс, замыкался им же.

Все остальное явилось лишь медленной, заранее предначертанной агонией с её отдельными вспышками, которые не могли уже предотвратить фатального конца.

Там на высотах у Авранша, в дыму и смраде горевшей стали, как молодая трава истлели и наши мечты о земле и воле… Но только на время!.. Уже тогда сквозь мрак и дым мы различали вдали другую весну, которая пробудит к жизни увядшие поросли и в них снова зашумит желанный ветер свободы.

Потому, что «Человек не рожден для поражений… Его можно убить, но победить нельзя».

Тридцать пять лет спустя Вместо эпилога

«Наше поколение вернется, сдав оружие и звеня орденами, рассказывая гордо боевые случаи, — а младшие братья только скривятся: эх, вы, недотепы!»

А. Солженицын, Архипелаг ГУЛаг
Летним солнечным днем я стою у здания Рейхстага. Огромных размеров лужайка оканчивается почти у самого подъезда. Мало что напоминает здесь о «той» весне. Да и здание имеет уже не довоенный вид. Оно модернизировано. Нет купола. Очищены от многочисленных надписей стены фасада и колонны. Заделаны выбоины от пуль и снарядов. Там, где часть облицовки вырезали для музеев, вставлены новые полосы.

Я закрываю глаза и дым сраженья заволакивает небо. В сплошном грохоте разрывов снарядов, мин, в трескотне пулеметов я вижу быстро подошедший танк. Опаленный боем, с него спрыгнул сержант Петр Пятницкий и первым взбежал на ступени здания. Он успел лишь выпустить очередь из автомата и упал тут же, скошенный шквалом огня…

Фамилия героя значится в истории Великой Отечественной войны. Но для его семьи в течение почти двадцати лет Пятницкий оставался «без вести пропавшим».

Напрасно советский журналист в лживом недоумении пытается объяснить такую неувязку нерадивостью какого-то чиновника отдела кадров военного министерства. Никакого недоразумения или забывчивости здесь нет. Просто Петр Пятницкий, как и миллионы его товарищей по оружию, находился в плену и может быть, благодаря вмешательству генерала Власова, немцы его не заморили совсем.

Он дожил до того дня, когда смог «всем смертям на зло» прийти сюда, к зданию Рейхстага и отомстить Гитлеру за все страдания, за все обманутые надежды…

И спрыгнув с танка, он ринулся вперед, — не движимый печальной участью штрафника-смертника, нет!.. В его душе, наверное, бушевала ненависть к врагам, и вполне естественная радость мести…

Во всех крупных сражениях советских армий штрафные батальоны играли не вспомогательную роль, а главную. Двадцать миллионов жертв говорят за то, что война выиграна не, как поется в песне, «малой кровью, могучим ударом», но, главным образом, численным перевесом: грудью на пулеметы, наступление пехоты без предварительной разминировки поля и многое другое, что укрывается в советской военной литературе за тремя словами: «Война все спишет».

Сколько незаметных Пятницких, но таких благородных и храбрых полегло здесь, в Берлине, и всюду, где бушевали вихри войны! Спят они вечным сном и не ведают, что даже над их останками бесстыдно глумится та власть, которая и удержалась-то только благодаря их мужеству.

Впервые мне довелось побывать у братских могил в Трептов-парке еще при Хрущеве. Сопровождавший нас полковник, помню, сказал:

— Здесь похоронено девяносто тысяч солдат и офицеров Советской армии, погибших в боях за Берлин.

Эту юдоль печали я посетил вновь более десяти лет спустя. Все так же по сторонам возвышались гранитные постаменты с барельефами, изображающими отдельные эпизоды войны или с высеченными на камне изречениями «мудрого вождя».

Я был удивлен до крайности, прочитав на обложке набора открыток указание, что здесь, на кладбище героев, захоронено только более пяти тысяч человек… С грустью подумал я, что, если вернусь сюда еще через десяток лет — число погребенных несомненно уменьшится. Тотчас мне вспомнился разговор с одним французским офицером, побывавшим здесь в майские дни сорок пятого года.

— Трептов-парк, — говорил он, — в то время был оцеплен войсками. День и ночь над парком и его окрестностями стоял смрад сжигаемых трупов.

«Здесь похоронено более пяти тысяч…»

Ничего случайного в таком шулерстве нет. Советский Союз — плановое государство, и все делается по плану. Уменьшая цифру захороненных воинов, кремлевские Ноздревы одновременно увеличивают количество жертв среди населения. Для этой цели в течение последнего десятилетия устраиваются по всей стране показательные процессы, на которых уже отбывшие долгий срок вчерашние полицаи и власовцы «сознаются» в уничтожении сотен человеческих жизней каждый.

Таким образом советская власть убивает сразу двух зайцев. Она доканчивает чудом выживших своих злейших врагов и одновременно переносит количество погибших из одной колонки цифр в другую. Чтобы сказать потом: не было у нас, дескать, обезглавленной Красной армии, миллионов пленных, штрафных батальонов и всей бессмысленной мясорубки, которую устраивали (по традиции) «прославленные маршалы и генералиссимус», а были… «предатели» (больше миллиона предателей!), основным занятием которых было истребление населения…

…Спят вечным сном сыны России под каменными плитами Трептов-парка, в Тиргартене, в Панкове; на кладбищах, в братских и одиноких, Иногда — безымянных, могилах, разбросанных по всему миру…

Они правы, как правы были и мы.

То, что мы находились по разные стороны боевого рубежа, зависело главным образом от обстоятельств, от сложившейся обстановки.

…В 1942 году на переформировке мне довелось слушать речь одного батальонного комиссара… Хорошо говорил человек. Не по-казенному. В конце речи напомнил он нам слова Долорес Ибаррури: «Чем жить на коленях, лучше умереть стоя». А два года спустя я его встретил капитаном в форме РОА.

И генерал Власов мог бы закончить войну в чине маршала с иконостасом орденов. Но, оказавшись в определенных условиях, он, болевший за судьбу своего народа, включился в борьбу за его освобождение. На такой же путь встали бы многие маршалы и генералы, если бы Гитлер не приложил все усилия, чтобы спасти большевизм.

С теми, «что под березами лежат», у нас было два общих врага: Гитлер и Сталин. Оба являлись зверьми в образе человека. Но первый был пришелец с сумасбродными идеями, с повадками взбесившегося хищника. Второй носил в себе такие же пороки, но был коварнее своего двойника. В минуту опасности для своей шкуры он натянул маску патриотов-предков, чтобы позднее наверстать упущенное.

Кто из них хуже?

По количеству жертв они почти равны.

И все-таки, более ужасным, более чудовищным кажется Иосиф Кровавый. Он не только уничтожил и искалечил десятки миллионов жизней… Своими сапогами он еще и растоптал мечты, надежды многих поколений с тех пор, как существует мир, на лучшую долю, на более справедливую жизнь.

В своих мемуарах Светлана Аллилуева утверждает, что её отец «любил русский народ и все русское». Там же она восхищается, что уцелевшие вышли из лагерей «закаленными»…

Подобные замечания кажутся мерзким цинизмом, надругательством над памятью миллионов погибших.

Да, Сталин «любил» русский народ, но его чувство можно, лишь, сравнить с любовью людоеда к человеческому мясу… Единицы вышли «закаленными» из мясорубки папаши Светланы, а миллионы погибли!

…Окольным путем я проникаю на «ту» сторону. Близ Брандебургских ворот пересекаю Унтер-ден-Линден. Останавливаюсь на перекрестке двух улиц. Как все просто!..

Даже не верится, что вот здесь, где ощетинились стальные прутья арматуры фундамента, находилось здание министерства пропаганды во главе с Геббельсом и прочими скоморохами. Напротив, на месте лужайки, отделенной низенькой изгородью от тротуара, стояла… Имперская канцелярия. Там самоуверенный Гитлер и его «шайка-лейка» готовили нападение на Россию, разрабатывали во всех деталях «Восточную политику» истребления «унтерменшей» для очищения территории, предназначенной для германской расы… И никому, наверное, из них не приходило в голову, что от канцелярии не останется камня на камне; что майским днем, как убитую собаку, советские воины будут тащить за ноги недогоревший труп фюрера; что зарастет все место травою, а за входом в бункер будет воздвигнута стена, разделяющая два мира; а в восьмидесяти километрах от столицы будет проходить граница «Великого Райха»…

«Так проходит земная слава»…

А ведь могло быть иначе!..

Но тогда не о «движении на восток», не об уничтожении сорока миллионов русских нужно было думать!..

Кто-то сказал, что «Россию нельзя победить без русских», Россию нельзя победить и с русскими, если вести войну на истребление народа. С Россией можно дружно жить, быть взаимополезным друг другу. Для этого было необходимо помочь народам России сбросить сталинскую тиранию. Это было так легко сделать! Ведь миллионы людей в начале войны не хотели сражаться за ненавистную власть и жаждали борьбы с нею! Не дожидаясь чьей-либо инициативы сверху, многие при первой возможности брались за оружие и сражались на фронте.

Правда, и те, кто позднее взял в свои руки уже поднятое знамя свободы, оказались, особенно, в трудный момент, не на высоте положения. В их действиях с самого начала было больше донкихотства, чем здравого смысла, и многие из доверивших им свои судьбы, пошли лишь на пополнение дальних островов ГУЛага.

В книге полковника Кромиади («За землю, за волю», стр. 160) есть упоминание, что до покушения на Гитлера «Генерал Власов определял конец войны к середине… 46-го года». Интересно, по каким критериям, исключая гадание на кофейной гуще, генерал приходил к такому заключению?

Когда армия так потрепана и деморализована, как была немецкая армия уже в начале 1944 года; когда её псевдокомандующий потерял остатки рассудка — тогда вступает в силу геометрическая прогрессия.

Это правило становится еще более действительным, если учесть некоторые особенности наступления советских войск.

а) Многие из мужчин призывного возраста (советская статистика хрущевского периода определяет их количество в десять миллионов), оставшиеся в свое время на оккупированной территории, вступили к концу 1943 года в партизанские соединения.

б) По известным всем причинам пополнения для партизан поступали и из добровольческих формирований, иногда в составе целой бригады.

Весь этот контингент, как и партизаны «диких» отрядов по инструкции из Москвы к началу 1944 года был уже тщательно проверен и каталогизирован (см. книгу «Война в тылу врага» Г. Линькова и др.). Каждый из таких людей был предупрежден, что только стойкостью, упорством в бою он может заслужить себе прощение.

По мере продвижения фронта на запад многие партизанские соединения вместе с освобожденными пленными лагерей вливались в состав советских армий и дрались упорно, с беззаветной храбростью, не щадя жизни, увлекая своим примером других. Конечно, не одни бывшие партизаны «диких» отрядов, бывшие добровольцы восточных формирований и бывшие пленные сражались так в конце войны, когда ненависть против Гитлера достигла своего апогея и когда победа над врагом была уже так близка, но вышеупомянутая категория составляла значительную часть, особенно в крупных сражениях (см. книгу «Без вести пропавшие» Ст. Злобина).

(Потом лорд Николас Бетелл, в поисках любой уловки, чтобы как-то оправдать подлые действия своих соотечественников, будет объяснять героизм и благородство советских воинов только высоким патриотизмом и считать, что такой пример должен вызвать угрызения совести у тех, кто, особенно, в заключительную фазу войны, оказались по другую сторону. На что можно сказать следующее: если бы тот же лорд Бетелл пожил хотя бы несколько лет под сталинским гнетом — он тоже, при первой возможности, взялся бы за оружие и в сумерках жизни, как и подавляющее большинство воинов РОА, мог бы лишь гореть от стыда за англичан и американцев, которые двадцать веков спустя взяли на себя гнусную роль Иуды.)

К вышесказанному следует добавить, что к весне 1944 года большая часть территории Советского Союза была уже освобождена от немцев. Многие промышленные предприятия на Украине и в Донбассе были восстановлены и введены в строй, тогда как промышленные объекты Германии, сильно поврежденные или разрушенные союзной авиацией, остановились или работали вполнакала.

Если прибавить к этому высадку союзных армий в Нормандии, успех, который превзошел все ожидания, то становится совершенно непонятным — как можно было рассчитывать на продолжение войны до 1946 года? (Судя по воспоминаниям маршала Чуйкова, Берлин мог быть взят еще в феврале 1945 года. Этого не случилось только из-за нерасторопности «верховного стратега».)

Сейчас, тридцать пять лет спустя после отгремевших событий, все чаще возникает роковой вопрос: разумно ли было в заключительную фазу войны принять предложение Гиммлера и приступить к организации Комитета Освобождения Народов России и к формированию РОА?

Да! Это нужно было делать! Чтобы показать деспоту, что, если он может любыми методами удерживать власть и глумиться над народом, то и народ волен не стесняться в выборе средств для уничтожения тирании.

Но при формировании армии в создавшейся обстановке следовало одновременно думать и о её спасении.

Командир волен погибнуть вместе со своим тонущим кораблем. Он не вправе требовать того же от своего экипажа.

В свое время генерал Врангель находился в сравнительно тяжелом положении. Тем не менее, он позаботился об эвакуации своей армии! И не в последнюю минуту он подумал об этом! А ведь он был барон, а не выходец из народа!

Легкость, с которою многие руководители Освободительного движения отдали самих себя и свои части в руки советов, говорит о том, что сталинская пропаганда о всепрощении повлияла и на них.

Весною 1944 года во время работы при штабе 7-й армии нам попала в руки с большим опозданием газета «Правда», где, между прочим, рассказывалось о казни (кажется в Краснодаре) немецкого полковника гестапо. Вместе с полковником повесили и его русского шофера. Это сообщение развеяло у нас все иллюзии относительно чудесной метаморфозы «мудрого вождя», который только и ждет заблудших сынов, чтобы, как библейский отец, зарезать для них «упитанного тельца».

Мы не могли знать о намерении союзников по отношению к нам, но об «отеческой любви» знали и не стеснялись говорить на страницах нашей газеты. (Пишущий эти строки начал свою карьеру журналиста рассказом «Четыре кургана» и закончил свою работу в армейской газете таким же предупреждением относительно последствий, которые обрушатся на тех, кто попадется в лапы союзников и их любимого Джо.)

А генерал Власов и его окружение, несомненно, имели больший доступ к советской прессе и радио.

А руководители Освободительного движения располагали возможностью через Швейцарию узнать и о решениях Ялтинской конференции и многое другое. Ведь в конце 1944 года первые партии захваченных на побережье добровольцев уже были доставлены в южные порты Советского Союза и некоторые из них были расстреляны, едва ступив на «родную» землю.

Ничего этого сделано не было. Никаких мер для предотвращения надвигающейся катастрофы не приняли. С момента организации Комитета все драгоценное время было безрассудно потрачено на раздачу чинов и должностей (это занятие, судя по воспоминаниям полк. Позднякова, не покидало некоторых уцелевших участников и после капитуляции Германии), на утряску разногласий между казачьими и русскими формированиями и все на тот же дележ шкуры, по-страусовски не замечая, что делить уже нечего.

И когда читаешь воспоминания участников той эпопеи, кажутся странными, по-детски наивными попытки генерала Власова уже под занавес, когда все рушилось и специально присланные отборные советские части рыскали вокруг, — добиться аудиенции у американского главнокомандующего и получить со стороны американцев точно определенные гарантии для частей РОА, о которых американцы не имели представления.

По такому важному вопросу нужно было действовать гораздо раньше, приготовив заблаговременно несколько вариантов.

Капитуляция Германии застала генерала Власова и его окружение врасплох по их вине. Но и эту оплошность можно было исправить, если бы все помыслы командующего были направлены на спасение армии, а не на что-либо другое.

В книге В. Штрик-Штрикфельдта «Против Сталина и Гитлера» (перевожу с французского текста) есть такой абзац:

«Он (Власов. — А. Н.) улегся на койке, и я еще раз подошел к нему.

— Извините меня, Вильфрид Карлович… Я снова начал пить, — сказал он мне. — Я всегда пил, но никогда не искал опьянения. Сегодня я его ищу, чтобы забыться. Если Крегер, толкающий меня на это, думает так меня лучше держать, он ошибается. Я все вижу и слышу. Но я не хочу ничего знать об этой ужасной реальности. Я не укроюсь, конечно, от своих обязанностей и ответственности. Пусть Бог даст мне милость Свою до конца».

«Мертвые вины не имут», но их ошибки должны послужить уроком для живых.

Как бы тяжела ни была та обстановка — не пить нужно было до забвения, а искать выхода из создавшегося положения.

Похвально, конечно, для генерала разделить участь попавшей в западню дивизии, но разве этого хотели люди, доверившиеся ему? Они ждали от командующего не рыцарства, а спасения своих жизней.

Один из участников той эпопеи в своих воспоминаниях сравнивает стойкость воинов при захвате частей первой и второй дивизий с гибелью «Варяга»… К сожалению, ни эпоха, ни обстановка не выдерживают подобного сравнения.

Команда легендарного крейсера добровольно предпочла смерть плену. Там люди шли на подвиг!

Разве можно назвать подвигом выдачу людей на расправу Сталину со всеми её последствиями?

Солдаты и офицеры РОА стремились проникнуть в зону, занятую американцами, именно для того, чтобы избежать выдачи. Если бы они знали, что их командующий заливает горе спиртом, а в минуты прояснения принимает лишь мечты за действительность и что их ждет трагический конец — они все бы разбежались.

Участники событий сейчас описывают с мельчайшими подробностями посещение генералом Власовым северных областей, Пскова и прочие детали, и никто не вспомнит о тех, что улеглись под сопками на дальнем севере и кто продолжает вымирать там же, гордо погибая иногда в неравных сражениях со своими мучителями (см. рассказы Шаламова и В. Распутина «Последний срок»). А некоторых выживших, прежде чем они отправятся в мир иной, выдергивают оттуда для показательных процессов, о которых я говорил выше.

Неужели для всех них может служить утешением то обстоятельство, что генералы разделили их судьбу?

Все прочитанное и услышанное мною от участников событий говорит о том, что руководители Освободительного движения не страдали избытком чувства ответственности за вверенные им судьбы людей и объясняется это все той же болезнью: Россия — большая страна. В ней может недоставать хлеба, чего другого, а людей — сколько угодно!

В тот критический момент от командования РОА требовалось немногое: еще до прихода в Чехословакию дать негласный приказ к распылению сформированных частей.

Конечно, в сложившейся обстановке Германии тех дней подобное решение не увенчалось бы стопроцентным успехом, но гораздо меньше людей попало бы в лапы Сталину. Кроме того, командование РОА имело бы сознание выполненного долга. Разве это не так уж важно?

* * *
Сейчас, когда я пишу эти строки, маленькая мусульманская страна уже больше года держит несколько десятков американских заложников и явно насмехается над Америкой. А другая держава из когда-то могущественного льва превратилась (не без помощи страны социализма) в худую дворняжку, какой её изображают в «Крокодиле» с самым большим количеством безработных во всей Западной Европе.

И хотя устройство советских военных баз на Кубе, в Африке (чтобы подобраться к сырью, необходимому для промышленности западных стран), в Азии, захват Афганистана — говорят о распространении коммунистической гидры по всему миру — меня это мало трогает. При каждом заглоте красным молохом новой жертвы я повторяю лишь слова старого Тараса: «Это вам поминки по Остапу».

Пальму первенства по выдаче российских людей на расправу Сталину заслуживает, конечно, Англия. Опозорившись под Каном, англичане, не дожидаясь конца войны, решили освежить свои лавры за счет Иванов, хотя последние по свидетельству автора книги «Совершенно секретно» во время высадки союзников в Нормандии и не сражались. Всех захваченных на побережье они спешно доставили в южные порты Советского Союза, где многие несчастные, едва ступив на «родную» землю, закончили свое земное существование. Набив руку на первых поставках «живого товара», они уже мастерски действовали дубинками, прикладами и штыками в Лиенце и других местах, где можно было применить заплечных дел мастерство…

(В городе Кишиневе живет одна учительница… «Той» весною ей было десять лет, когда у неё на глазах во время выдачи в Лиенце английский солдат с льняным чубом ударом приклада в грудь убил её мать… Они с братом выросли сиротами в детдоме и хорошо помнят «ласку» представителей «благородной нации»…)

И никакие крокодиловы слезы, никакой маскарад с сооружением памятника в лучшей части Лондона — пока существует мир, не смоют позора с этой страны, хвастающейся своим правосудием.

Даже французы, не подписывавшие Ялтинских соглашений, чтобы поддержать престиж великой державы, приняли посильное участие в выдаче власовцев и просто пленных. Но Франция по известным всем причинам находилась тогда среди трех великих держав на положении «бедной родственницы» и её грехи следует считать невольными. А в самой метрополии из лагеря Борегар можно было уйти когда угодно и приказы о выдаче наталкивались на присущую французам любовь к свободе. Какой-нибудь комиссар, получив такую инструкцию, совал её подальше в ящик и, буркнув словечко генерала Камброн, подписывал документ на жительство бывшему подсоветскому человеку.

Американцы тоже действовали некрасиво, но смягчающим для них обстоятельством является то, что они на первых порах, по свидетельству полковника Нерянина, не препятствовали побегам из лагерей. Несостоявшееся массовое распыление остатков армии следует объяснить излишним пристрастием к приказам и прочей бумажной волоките отдельных русских военачальников.

(После смерти «мудрого вождя» в одно советское учреждение зачастили затосковавшие по Родине бывшие власовцы и даже полицаи. А сотрудник, вопреки инструкции, рискуя своей карьерой, выгонял их в шею… А что ему оставалось делать? Давать официальную бумагу, извещающую просителя, что на Родине его пошлют в края отдаленные?)

Не для того, чтобы очернить кого-то в моих воспоминаниях, я привел отдельные, не совсем лестные для некоторых лиц, детали. Мне хотелось только, чтобы те, кто поднимут упавшее знамя свободы, не повторили ошибок, сделанных их предшественниками.

Излишне приводить здесь слова Ленина о том, как раб должен стремиться к освобождению. Не стану напоминать также о путешествии «вождя мирового пролетариата» со специальным заданием немецкого генштаба, хотя (повторяю) пооктябрьским поколениям с пеленок внушали, что во всем следует брать пример с вождей.

Месть за глумление, за уничтожение миллионов жертв есть естественное чувство человека. Только каменный истукан может равнодушно смотреть на все происходящее.

«Человеческий феномен» Тэйар-де-Шардена открывается темой «Видеть». «Можно сказать, вся жизнь, — говорит автор (перевожу с французского. — А. Н.) — заключается в этом слове, если не в конечном счете, то, во всяком случае, в главном… Первенство думающего существа разве не измеряется проникновением и синтетической властью его взгляда?».

Мы не только видели события — мы жили в их водовороте, испытывая на себе их страшные удары. Разве могли мы упустить разъединственный случай, чтобы выступить против самого дикого бандитизма в государственном масштабе, чтобы за все страдания народа хотя бы погрозить усатому тирану?..

Нет, и тридцать пять лет спустя я не жалею о своем участии в рядах борцов за свободу.

Освободительное движение (будь то под руководством генерала Власова или без него) сыграло свою историческую роль. Теперешнее относительное потепление объясняется не добротой Брежнева и его гаулейтеров. Кроме страховки на будущее (у нас, дескать, была свобода) руководители Кремля крепко поняли, что их ожидает, если у народа будет еще раз возможность взяться за оружие.

Несмотря на неудачи, сопутствовавшие Освободительному движению, и трагическую развязку, Сталин до смерти испугался его. Потому-то и бросил он лучшие силы на поимку генерала Власова и его частей. Потому-то он с ними так жестоко и расправился, а весь следственный материал по этому делу (повторяю) по его приказанию был в 1948 году уничтожен, и разные Тишковы для своих словоблудий вынуждены занимать… у сивого мерина или высасывать из пальца.

По имеющимся у меня сведениям, союзники (вопреки их коммерческому опыту) в торге живым товаром продешевили. Они могли тогда получить от дяди Джо за выдачу на расправу борцов за Свободу гораздо больше тридцати сребреников.

Даже истинным противникам коммунистической диктатуры свобода сейчас представляется этакой сказочной птицей, которая прилетит в нашу страну и усядется. А народу только и останется — выбрать подходящий режим, при котором волчья стая коммунистов чудодейственно превратится в мирное стадо ягнят и «будет все небо усеяно алмазами» и добродетель восторжествует…

Так может помышлять о свободе только «Алиса в стране чудес». Свобода сама не придет. За неё нужно бороться до конца. Сам собою коммунистический строй дать её не может. Она для него — смерть.

А Польша?.. Польша — мононациональное государство с объединяющей народ религией, полученной ею от Рима вместе с римским правом. К тому же, советская оккупация страны сплачивает нацию в борьбе за независимость и свободу. Чтобы задушить ветер свободы в Польше, необходимо ввести туда «варягов».

А Россия оккупирована скопищем доморощенных предателей своего народа (теперь уже не во имя марксистского мракобесия, но просто для удержания власти) с помощью огромной когорты сформированных за десятилетия, втянутых в преступления палачей, держиморд и разного рода ублюдков, действующих с типичным для русских усердием к службе. Как говорится в солдатской песне:

…И что нам скажут отцы-командиры,
То мы будем выполнять.
Россия издавна является многонациональным государством с культивируемой и поддерживаемой рознью; с русским народом в большинстве своем — неверующим. Вопреки старой пословице, даже когда гремит гром — русак не крестится. Церковь там по извечной вине её иерархов ограничивается лишь исполнением обрядов и не объединяет народа. А страшный призрак выдачи верных сынов на расправу еще живет в памяти и ветер свободы там легко заглушить своими силами.

Но как раз события последнего времени в Польше — в этой поистине героической стране — доказывают, что с красной чумою можно говорить только языком оружия. Это было нам ясно уже тогда, и тридцать шесть лет спустя, вопреки домыслам Н. Бетелла, стыдно должно быть только тем, чьи мундиры увешаны большими или малыми рядами «бляшек», именуемых орденами и медалями, напоминающих их носителям о миллионах БЕЗРАССУДНО загубленных сынов и дочерей России во имя спасения попавшей в беду коммунистической диктатуры; о волшебно перекинутых через реку жизни маниловских мостах, с которых так ясно было видно «все небо, усеянное алмазами», озаренное таким же иллюзорным торжеством добродетели.

В свете такой грандиозной панорамы призраков, большие и малые сражения, в которых носители регалий с именем «усатого батьки» на устах гнали людей на убой, оставляя целые деревни, населенные только вдовами и сиротами, были лишь продолжением предыдущей, такой же героической, но бесплодной по результатам эпопеи, продолжением, помогшим красному молоху еще крепче приладить на шее народной однажды надетое ярмо.

Эта безнадежно устоявшаяся трагедия России наводит на мысль, что добрыми намерениями можно вымостить не только преддверие ада. Из них можно построить и сам ад.


Ливри-Гарган, Франция

Биография автора

Николаев Александр Васильевич родился 21 октября 1918 года в селе Абрамовка, Переволоцкого района, Оренбургской области, в семье священника. Вследствие принадлежности родителей к категории «нетрудового элемента» и трудностей, связанных с приемом в школы детей «отверженных», учиться пришлось нерегулярно, проходя иногда двухгодичную программу за один год.

В 1937 году отец его, служивший в то время в церкви на хуторе Русский Бармак (Башкирия) был взят органами НКВД и вскоре расстрелян. Автора книги, учившегося в другом селе, исключили из школы и пришли вечером арестовывать. Под самым носом у агентов НКВД он бежал и некоторое время скрывался у дальних родственников в Сибири. Затем учился в Орском педучилище и в Оренбургском пединституте на заочном отделении.

В армию призван в начале войны. В составе отдельных батальонов участвовал в боях под Москвой, после чего остатки их части были зачислены в 211-ю стрелковую дивизию.

21 мая 1942 года под ст. Залегощь (ж.д. линия Орел — Елец), будучи контуженным, взят в плен. Дважды убегал из брянского лагеря военнопленных. Во время второго побега попал к белорусским партизанам, откуда в октябре 1942 года в бою был взят в плен добровольческой частью батальона «Березина». В течение почти двух лет работал сотрудником отдела пропаганды Восточных войск и газеты «Боец РОА» при штабе 7-й немецкой армии.

В августе 1944 года, видя безнадежное положение добровольческих формирований, и по другим причинам, вступил в одну из групп французского сопротивления и принимал посильное участие в освобождении Парижа.

После войны, по доносу, как бывший советский подданный зачислен в списки политически неблагонадежных и по этой причине провел трудную жизнь эмигранта, зарабатывая свой хлеб насущный тяжелым физическим трудом в отрасли, где работают главным образом иностранцы.

Сейчас на пенсии.

Примечания

1

Полицаями называли военнопленных, пошедших в команды «по поддержанию порядка» в лагерях, созданные немецким командованием.

(обратно)

Оглавление

  • Александр Николаев Так это было
  •   От автора
  •   Часть первая По дорогам войны
  •     На перепутье
  •     Побег
  •     Один в лесах Белоруссии
  •     У хлопцев
  •   Часть вторая От края и до края
  •     Там, где скрещивались пути
  •     Из дневника Владимира Любимова
  •     Тридцать пять лет спустя Вместо эпилога
  • Биография автора
  • *** Примечания ***