КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 712079 томов
Объем библиотеки - 1398 Гб.
Всего авторов - 274360
Пользователей - 125036

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

DXBCKT про Дамиров: Курсант: Назад в СССР (Детективная фантастика)

Месяца 3-4 назад прочел (а вернее прослушал в аудиоверсии) данную книгу - а руки (прокомментировать ее) все никак не доходили)) Ну а вот на выходных, появилось время - за сим, я наконец-таки сподобился это сделать))

С одной стороны - казалось бы вполне «знакомая и местами изьезженная» тема (чуть не сказал - пластинка)) С другой же, именно нюансы порой позволяют отличить очередной «шаблон», от действительно интересной вещи...

В начале

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Стариков: Геополитика: Как это делается (Политика и дипломатия)

Вообще-то если честно, то я даже не собирался брать эту книгу... Однако - отсутствие иного выбора и низкая цена (после 3 или 4-го захода в книжный) все таки "сделали свое черное дело" и книга была куплена))

Не собирался же ее брать изначально поскольку (давным давно до этого) после прочтения одной "явно неудавшейся" книги автора, навсегда зарекся это делать... Но потом до меня все-таки дошло что (это все же) не "очередная злободневная" (читай

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Москаленко: Малой. Книга 3 (Боевая фантастика)

Третья часть делает еще более явный уклон в экзотерику и несмотря на все стсндартные шаблоны Eve-вселенной (базы знаний, нейросети и прочие девайсы) все сводится к очередной "ступени самосознания" и общения "в Астралях")) А уж почти каждодневные "глюки-подключения-беседы" с "проснувшейся планетой" (в виде галлюцинации - в образе симпатичной девчонки) так и вообще...))

В общем герою (лишь формально вникающему в разные железки и нейросети)

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Черепанов: Собиратель 4 (Боевая фантастика)

В принципе хорошая РПГ. Читается хорошо.Есть много нелогичности в механике условий, заданных самим же автором. Ну например: Зачем наделять мечи с поглощением душ и забыть об этом. Как у игрока вообще можно отнять душу, если после перерождении он снова с душой в своём теле игрока. Я так и не понял как ГГ не набирал опыта занимаясь ремеслом, особенно когда служба якобы только за репутацию закончилась и групповое перераспределение опыта

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
pva2408 про Зайцев: Стратегия одиночки. Книга шестая (Героическое фэнтези)

Добавлены две новые главы

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).

Змеиное гнездо (СИ) [liset.] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

========== «Лучшее лекарство», Антонин Долохов/Вальбурга Блэк. ==========

— Что я сделала не так?

Антонин громко фыркнул и перешагнул через деревянные обломки. Вся квартира была усыпана какими-то опилками, крошками и кусками дерева — он подозревал, что это была тяжелая дубовая дверь, которую просто разнесло в щепки. Дверь было немножко жалко.

— Пробралась в мою квартиру, возможно?

Вальбурга улыбнулась краешком ярко-бордовых губ и горько покачала головой. Он прищурился, оглядывая её с ног до головы. Желтоватые отблески дешевой грязной лампы падали на её лицо, выглядящее болезненно-бледным и бесконечно уставшим. Она посмотрела на него, и Долохов словно впервые увидел сеточку морщин на её лице.

Она стояла у грязного немытого окна, оперевшись бедром о край подранного подоконника. Вся в чёрном, хмурая и словно постаревшая за те три месяца, которые они не виделись.

— Он ушёл, Антонин. Просто взял — и ушёл. Понимаешь?

Она взглянула на него — коротко и безнадёжно, её яркие глаза потускнели и выглядели двумя безжизненными стекляшками. Вальбурга обхватила себя руками за плечи, словно ей было холодно. Тонкие пальцы в блестящих черных перчатках тряслись.

— Он ушел, Антонин.

Долохов нахмурился — она звала его по имени раз в семилетку, и каждый раз происходило что-то из ряда вон выходящее.

— Из-за этого ты нахер выбила мою дверь?

Вальбурга ничего не ответила.

Антонин сбросил с плеч потрепанную черную мантию, мокрую насквозь и полностью пропахшую какими-то приторно-сладкими женскими духами. Вальбурга отвернулась к окну — теперь он видел только её сгорбленную спину.

— Давай напьемся?

Она не плакала, нет. Вальбурга никогда не плакала, даже в школе. Он никогда не помнил, чтобы она лила слёзы или просто рыдала над чем-нибудь. Антонин смотрел на неё вскользь, словно видел впервые. Она дрожала то ли от холода, то ли от ещё чего-то, но он сдержал желание погладить её по плечу — знал, что с Вальбурги станется запустить в него каким-нибудь фамильным мерзким проклятием.

Она ненавидела, когда её жалели.

Поэтому он поступил иначе: стряхнул грязную мантию на одинокую косоногую табуретку и взмахом палочки призвал из шкафа полную бутылку водки и пару рюмок.

Вальбурга подавленно молчала, пока Долохов лениво разливал водку в удивительно чистый хрусталь. Пара бесцветно-прозрачных капель упала на манжету его рубашки.

— Дай я.

Она неслышно отлепилась от подоконника и подошла поближе, отбирая у него бутылку. Глотнула прямо из неё, оставляя на узком горлышке влажный отпечаток бордовой помады.

— Пойдём, Вэл.

Он осторожно увлек её в сторону гостиной, аккуратно перешагивая через щепки и острые стеклянные осколки.

Она плелась рядом, так и не выпустив бутылку из рук. Антонин усадил её на продавленный коричневый диван и помог стянуть мантию. Вальбурга стряхнула чёрные лаковые туфли и поджала под себя босую ногу; он потушил свет взмахом палочки.

— Почему он ушел?

Она тяжело привалилась к его плечу, и Долохов подавил смешок: они сидели в крошечной съемной квартирке где-то на краю Лондона, пили водку и молчали. Такое бывало часто — в прошлом, когда они учились вместе и сидели за одной партой, пинаясь ногами под столом. Или когда учились — Вальбурга зачем-то разбиралась с бумажками отца в его отделе, а он пытался пройти стажировку на аврора. Или в день её свадьбы — Вальбурга не посчитала нужным присутствовать на собственной брачной ночи, а он был слишком пьян, чтобы уговаривать её осчастливить мужа.

— Из тебя так и не вышел министерский червь, — зачем-то сказал он, отбирая у неё водку. Вальбурга взглянула на него недоуменно, а потом принялась стаскивать с рук перчатки.

— Не вышел, — подтвердила она тихо.

— И аврор из меня тоже не вышел.

Он глотнул; водка приятно обожгла горло.

— Ты убиваешь намного лучше, чем защищаешь от других убийц.

— Разве могу я оставить своих коллег без заработка?

Она расхохоталась, но веселья в её голосе не было; завозилась устало, а потом улеглась к нему на колени.

— Я могу убить твоего сына. Хочешь?

Он сам не знал, зачем предложил ей это — просто в тот момент это показалось ему правильным.

Она молчала. Только прикрыла веки и чуть отвернула голову, и теперь он смотрел на изгиб её шеи и длинные жемчужные серьги. Он запустил руки в её волосы, распуская гладкие черные кудри из легкой французской косы, короной уложенной на голове.

— Нет, — она отрицательно покачала головой, и белые серьги запутались в густых чёрных прядях. Красиво так, будто с картинки.

— Тогда зачем ты пришла, Вэл?

Она снова не ответила; Долохов погладил её по волосам.

— Почему ты живешь в этом грёбанном клоповнике?

Он снова фыркнул.

— Больше не живу. Благодаря твоим стараниям, Вэл. Зачем было выбивать дверь?

— Ты не открывал.

Антонин расхохотался.

— Логично. Меня не было дома.

— Но теперь-то есть.

— Теперь есть, — согласился он насмешливо.

Вальбурга снова улыбнулась. Она говорила что-то про своего сына, про мужа, что-то про министерство и авроров, но он больше не слушал — допивал водку и долго думал; когда же решил ответить, то понял, что Вальбурга давно спит, сжимая его руку во сне. Её изможденное бледное лицо казалось теперь почти что умиротворенным. Он поцеловал её куда-то в волосы.

Долохов вздохнул, откинулся на спинку дивана и прищурился, вглядываясь в темноту. На потолке сидел паук.

Он знал, что водка — отличное лекарство для разбитого сердца. А ещё Долохов знал, что всё равно убьёт её сына.

========== «Удачное знакомство», Антонин Долохов/Рита Скитер. ==========

Их познакомила Белла.

Рите недавно исполнилось двадцать два, и она получила повышение на работе. Беллатрикс хохотала — Рита знала точно, что именно она похлопотала об её новой должности. Не только о должности — пять лет назад Белла устроила её на эту работу.

Грёбанные три года Рита просиживала задницу в душной маленькой комнатушке с чахлым фикусом и третьесортными статьями о новых котлах, которые публиковались на последних страницах газеты.

Теперь Рите исполнилось двадцать два, у неё наконец-то новая должность — и маленькая комнатка с открытой форточкой и горшком с розовой фиалкой.

И это был полнейший провал.

Рита каждую пятницу стабильно накачивалась огневиски в каком-нибудь дешевом маггловском кабаке, а потом блевала и ревела всю субботу.

Белла по таким местам ходить не любила — она недовольно надувала губы и брезгливо морщила нос, поправляя черные кружевные перчатки на руках; Рита насмешливо фыркала и звала её выпить в воскресенье. Она приходила.

Познакомила их тоже Белла. Она называла его только: «Долохов» и никак иначе, липла к нему, как пиявка и смеялась. Рита равнодушно цедила огневиски по глотку — оно было горьким и мерзким, но она пила не ради хорошего вкуса.

Долохов усмехался — не улыбался, нет, этот оскал нельзя было назвать улыбкой. Рита щурилась: он ей совсем не нравился. Белла что-то щебетала, то и дело хватая его за руку или прикасаясь, будто невзначай; Рита только морщилась в отвращении, а Долохов пил какую-то прозрачную бурду из стакана.

— А я говорила тебе, Долохов, она тебе понравится!

Белла снова хихикнула и поцеловала его — Рита скрупулёзно проследила за тем, как она испачкала его щеку яркой помадой. Она заворковала что-то ещё — опьяневшая и весёлая, но Рита её не слушала. Рите хотелось спросить про мужа Беллы, но она этого не делала, хотя очень желала. Долохов продолжал улыбаться, на этот раз — снисходительно. Он совсем не слушал Беллатрикс, только и делал, что пил и поглядывал на Риту с легкой заинтересованностью, будто мясник на кусок получше.

Она смотрела в ответ — ядовито и насмешливо; Долохов вздёргивал брови вверх и кривил уголок рта в ленивой усмешке.

Глаза у него были страшные: ледяные и зеленые, будто яркая весенняя трава. Его взгляд пробирал до самых костей; Рита нервно ёжилась.

— …учились вместе. Она была такой милой в детстве!

Рита моргнула, возвращаясь взглядом к Белле.

— Я и сейчас очень даже ничего, милочка, — парировала она едко.

Долохов рассмеялся впервые за весь вечер.

Белла ушла через полчаса — ей надо было заскочить к Корбану и что-то забрать. Рита проводила её до дверей и отсалютовала сигаретой, зажатой между пальцами; Белла ей подмигнула.

За столик Рита уже не вернулась — Долохов поймал её в закутке, через который она обычно трансгрессировала домой вусмерть пьяная.

Он ничего не сказал — только выдрал сигарету у неё из руки и затушил носком тяжелого ботинка.

— К тебе или ко мне? — поинтересовался он лениво; Рите захотелось вцепиться ногтями ему в лицо.

— Да пошёл ты.

Долохов засмеялся — хрипло и до того снисходительно, что Рита чуть не вспыхнула от ярости. Она качнулась неловко, пытаясь балансировать на неудобном каблуке.

— Белла сказала, что ты теперь уже не помощник младшего редактора, а сам младший редактор. Быстро делаешь карьеру, детка.

На этот раз она всё же разозлилась — сунула руку в сумочку, пытаясь нащупать палочку, но не успела; Долохов перехватил её запястье и вдруг грубо притиснул к стене.

— Отвали, придур…

Он не дал ей закончить. Рита чуть не захлебнулась негодующим воплем, когда Долохов вдруг наклонил голову и поцеловал её; на вкус он был горьким и пах каким-то крепким алкоголем. Она пихнула его кулаком в плечо, но он больно сжал её руку. Рита рассеянно отметила, что останутся синяки.

Когда он оторвался от неё, Рита покачнулась снова.

— Так к тебе или ко мне? — переспросил Долохов и поцеловал снова, не дожидаясь ответа.

Рита сказала: «Давай к тебе» и поцеловала его в ответ. Через поцелуй она чувствовала его усмешку.

А через две недели Рита получила должность главного редактора. Ей выделили просторную комнату с распахнутыми настежь окнами и горшками с гортензиями на подоконнике.

Рита ухмылялась.

Ей стоило поблагодарить Беллу за удачное знакомство.

========== «С днём рождения», Антонин Долохов/Вальбурга Блэк. ==========

Дождь лил, как из дырявого ведра; ветер завывал, будто полудохлый бродячий пёс, гнул и корёжил чахлые тонкие деревья, выдирал слабые дряхлые кусты из размокшей влажной почвы и волочил пожухлые сломанные ветки за собою.

Вальбурга щурилась, пытаясь разглядеть адрес, кое-как нашкрябанный на клочке пергамента, и отчаянно сдерживала желание закурить — Долохов со школы отличался отвратным почерком, а потёкшие чернила и вовсе изгваздали короткую чёрную перчатку, и теперь на запястье отвратительно сияли синие пятна.

Долохов часто менял адреса; Вальбурга совершенно не трудилась запоминать новые, ей это было ни к чему. Она ещё со школы привыкла к его переездам, а сейчас частая смена квартир её и вовсе не волновала. Казалось, с возрастом у Долохова только усилилось желание скакать с места на место — он называл это любовью к путешествиям, а Вальбурга называла его ебланом; Долохов иронично сетовал на самую большую ошибку в своей жизни — научить её русскому мату.

Вальбурга переступила с ноги на ногу и всё же закурила — попыталась, точнее. Пальцы почему-то дрожали, сигарета не желала поджигаться и тухла, а потом и вовсе упала на землю; чёртов ветер тут же унёс её куда-то в сторону. Женщина поёжилась и закрыла лицо капюшоном. И наконец-то разглядела адрес.

Эта была какая-то халупа — Долохов часто выбирал какие-то совсем необитаемые места. То раздолбанные квартиры в спальных районах, то покоцанные клетушки где-то у чёрта на куличах, то и вовсе что-то экстраординарное, вроде подранной комнатки у какой-то рассеянной старухи с провалами в памяти.

Вальбурга постучала — руки замёрзли, и она прятала их в карманы мантии, пока ждала Долохова на грязном замызганном крыльце. Он открыл почти сразу, запустил её в крошечную полутёмную прихожую со скрипящими деревянными полами и даже не потрудился зажечь люмос. Вальбурга так его и узнала — по тлеющему огоньку на кончике сигареты и по застоявшемуся запаху крови.

Кажется, он потянулся её поцеловать — мазнул губами по щеке, неприятно кольнул щетиной и что-то сдавленно произнёс; она не расслышала.

— Ты что, пьян?

Он был пьян — Вальбурга, признаться, в последние лет пять не помнила и дня, чтобы он был трезв; от него пахло кровью, сигаретами и перегаром, да так, что она, привыкшая ко всему, брезгливо поморщилась.

Она пихнула его куда-то в бок — Долохов тут же отлепился от неё и наконец зажёг люмос, который на секунду осветил его лицо. Вальбурга прищурилась снова: правую щёку и подбородок пересекал длинный вьющийся шрам, уже заживший, но пока всё ещё отлично видимый. Обычно он сводил шрамы или просил сводить её: когда заявлялся пьяный в дрова в три часа ночи и просил залечить то ножевые, то перелом, то и вовсе припаять выдранные куски мяса.

А в школе он был таким хорошеньким.

— Нравлюсь? — Долохов радостно оскалился, заметив её взгляд, изогнутая лента шрама на его лице задвигалась, будто диковинная змея.

— Безумно.

Он весело хохотнул, галантно подавая ей руку, будто джентльменские манеры из него водка выбить не смогла, ну или ненадолго вернулся в школьные воспоминания — тогда он часто так делал. Вальбурга даже улыбнулась.

Долохов повёл её куда-то вглубь дома. Пару раз задел что-то, один раз не вписался в поворот и три споткнулся на ровном месте. Рука у него была горячая и цепкая; он впился клещами-пальцами ей в запястье, словно хотел продырявить кожу до самого мяса.

— Зачем позвал?

Обычно он приходил сам.

— Радуйся, Вэл, — проигнорировал её Долохов и сипло втянул воздух носом, — твой щенок неплох в дуэлях.

Вальбурга остановилась; затхлый жар влажно лизнул её затылок.

После взлёта Тёмного Лорда Вальбурга лишилась обоих сыновей, но только один из них оставался жив — она это знала, хотя и не могла найти. Орденцев то ли повесили, то ли сожгли — Вальбургу это не волновало, главным было одно — она достаточно заплатила за то, чтобы старший сын не попал в списки «предателей крови», но ни племянница Белла, ни муж, ни даже Абраксас — никто из них так и не выследил непутёвого болвана, ни одного его следа не осталось; Сириус просто-напросто сбежал, она была в этом уверена…

Была уверена.

— Помнишь, что я подарил тебе на двадцатилетие? — беспечно осведомился Долохов, лёгонько погладив её по локтю.

— Помню.

Она и правда помнила — тогда в подарок Вальбурга получила пальцы какого-то магглокровки, который накатал на неё донос в аврорат — на самом деле маггл метил на её место, но заявление не успело даже попасть в руки авроров — Долохов всегда был быстрее стражей правопорядка. Наверное, именно поэтому его так и не посадили.

Он потянул её за собой, а потом всё так же галантно распахнул дверь в какую-то комнатку; отошел чуть влево, пропуская её вперёд.

Вальбурга шагнула первой и чуть не задохнулась — в нос ей ударил стойкий металлический запах свежей крови, отвратительное амбре из мочи и рвоты и ещё что-то ядовито-ядрёное. В комнатке было неожиданно светло — горели какие-то странные маггловские лампы на потолке.

Вальбурга закашлялась и подавила желание заткнуть нос рукой; Долохов протянул ей чистый платок, и она тут же прижала его к лицу.

Антонин непринуждённо махнул рукой в самый тёмный угол комнаты: там, на подранном заблеванном матрасе, что-то дёргалось и копошилось, будто старалось упрятаться подальше — она не была удивлена, ведь Долохов любил долгие пытки.

— Зачем ты…

Вальбурга хотела спросить, но не закончила фразу — из угла донёсся какой-то странный воющий звук, хрипяще-надрывный, отчаянный, будто завывание сумасшедшего ветра за окном, а потом оно метнулось вперёд, заковыляло, поползло, волоча одну ногу.

Она даже не сразу поняла, кто перед ней — только потом, когда оно вскинуло голову с сальными грязными волосами, она узнала.

Узнала в этом измученном запытанном куске мяса собственного сына; безумно-бездумно жмущегося к её ногам, будто запоздало искал защиты.

Вальбурга опустилась на колени, платок отшвырнула куда-то в сторону: руки у неё тряслись, как в лихорадке, пальцы судорожно ощупывали посеревшее измождённое лицо Сириуса — узнавали заново. Она потянулась — и поцеловала его куда-то в висок, прижала близко-близко и даже не поморщилась, когда он испачкал её руки кровью и зеленовато-желтой желчью.

— Сириус…

Сын не ответил — завыл у неё на плече, словно побитая бродячая псина, задёргался и всхлипнул, давясь рыданием и воем. Она погладила его по спине — пальцы ощутили только голую кожу. Ужас тугой шелковой нитью прошил сердце насквозь.

— Почему он молчит?

Долохов не ответил — он снова курил и не смотрел на них, привалившись плечом к косяку двери, но всё ещё казался пьяным; однако стоило Вальбурге подняться на ноги и повернуться к нему лицом, как тут же отлип от косяка и сделал пару шагов вперёд.

Он больше не качался, как пьяный — он больше не был пьяный, словно мгновенно протрезвел, ну или ей просто казалось.

Долохов протянул ей какой-то свёрток; Вальбурга приняла его, не глядя, и сразу же разорвала упаковочную ленту — та была кроваво-красной.

Она стащила крышечку и едва подавила рвотный позыв. На бархатной подушечке лежал кусок сморщенной розово-коричневой плоти с неровными рваными краями.

Это был язык.

— С днём рождения, Вэл.

Долохов отсалютовал ей сигаретой и захохотал, откидывая голову назад.

========== «Так похож», Антонин Долохов/Андромеда Тонкс. ==========

Они познакомились в кабаке.

Андромеда в последнее время туда зачастила, потому что дома она сходила с ума. Нет, не так. Не дом, а новая никчёмная жизнь сводила её с ума, заставляла плакать ночью в запертой ванне и нервно кусать костяшки пальцев, чтобы не кричать в полный голос от снедающей тоски и ярости.

Тед работал на трёх работах и крутился, как белка в колесе: он уходил рано утром и возвращался поздно ночью, когда Андромеда уже давно спала. Маленькая Дора постоянно плакала и часто болела; Андромеда с каждым днём всё сильнее и сильнее желала сбежать куда-нибудь на край света, лишь бы не видеть этот тоскливый щенячий взгляд, которым награждал её муж каждый раз — когда-то ради этих глаз она бросила семью, отказалась от привычного уклада роскошной жизни и бросилась в омут с головой, а теперь не могла посмотреть на него, потому что едва сдерживала тошнотворную брезгливую ненависть.

Как жаль, что магии в нем было так мало, что выть хотелось — ей не хватало.

Вожделенная жизнь с Тедом в уютном маггловском домишке из нежно лелеемой мечты превратилась в мыльный пузырь и лопнула, забрызгав руки Андромеды розовыми блёстками и коричневым гноем, словно в насмешку над тысячью и одним глупым девчачьим желанием.

Дора постоянно кочевала по каким-то маггловским родственникам: Андромеда сжимала зубы и давила фамильное отвращение, но этого было мало: она всё равно не смогла стать своей в родне мужа, как и не смогла отучиться называть их магглами и морщить нос, будто от скверного запаха.

Эта жизнь — та прекрасная жизнь, полная счастья и любви, которую Андромеда так отчаянно хотела, теперь казалась пресным куском старого засохшего хлеба, в который она вгрызалась, но каждый раз обламывала зубы и отстранялась с жалобным повизгиванием. Поглядывала, будто побитая жизнью псина — с завистью и жадностью. И бросалась снова, обламывая ногти и стирая зубы.

Фамильное проклятие догнало Андромеду неожиданно, с тонкой расчётливой точностью: однажды она взяла в руки палочку и поняла, что сил на самое простое колдовство у неё не осталось. Магглы выпили из неё все соки.

И тогда ей захотелось умереть. Или завыть безнадёжно и обиженно, мечась по углам своей маггловской клетки — запертая в глухой обыкновенно-серой жизни.

А познакомились они в кабаке: Андромеда в пятый раз обновила водку и опустошила стопку одним глотком; он просто сел рядом и улыбнулся.

Улыбался он красиво, как мальчишка, чуть хулиганисто; ей нравилось. Андромеда поглядела на него вскользь и отвернулась, но пугающий блеск его глаз она запомнила с первой секунды.

— Что такая милая девушка делает в таком злачном местечке?

Непринуждённым взмахом руки он подозвал официанта и обновил водку, жадно следя за тем, как она опрокидывает в себя очередную стопку — глаза у него были смеющиеся и красивые. Только такие безумные, что её в дрожь бросило.

— Пьёт, вероятно.

Он хрипло расхохотался в ответ, и Андромеда поёжилась: его смех напомнил ей Беллу. Хриплый, надрывный, будто собачий лай — и в каждой ноте скользил голос Сириуса.

— Как тебя зовут, душенька?

— Андромеда.

— А я Антонин. Выпьем за знакомство?

Только тогда она взглянула на него чуть пристальнее — его имя показалось Андромеде знакомым, но она наплевала; ей хотелось выпить и покурить. Он снова заказал водку.

Волосы у него были чёрные, как у тётушки Вэл. Он почти не разговаривал, только пил и иногда смотрел на неё внимательным цепким взглядом, словно мясник на кусок послаще.

Её это не пугало.

— Будешь, душенька?

Антонин сунул ей уже зажжённую сигарету и опустил руку на её колено, чуть прикрытое дешевым маггловским ситцем; Андромеда её не стряхнула, но посчитала своим долгом предупредить о своём замужестве.

— Я замужем.

Антонин рассмеялся снова, глаза у него блестели странным маниакальным блеском — и чем больше Андромеда пила, тем сильнее они ей нравились.

— Меня это не волнует, душенька. Я хорошо знаком с твоей семейкой.

Он подал ей сигарету до странности изящным жестом — и она тут же углядела в этом ленивом взмахе небрежную изящность Нарциссы; почти ласково коснулся фитилём уголка её губ и убрал руку.

— Знаешь мою тетку? — поинтересовалась она чуть рассеянно; он понимающе усмехнулся.

— Как свои пять пальцев. Забавненько, да? Как тесен мир. Ты кури-кури, не стесняйся.

Антонин ласково улыбался, пока Андромеда послушно курила: чёрный кабак с ободранными стенами, драными шторами и дешёвой разбавленной водкой становился всё приятнее с каждой затяжкой, а волнующийся Тед и Дора, болеющая каким-то нелепым маггловским гриппом, всё сильнее отступали на задний план.

— Пойдём, душенька. Будет весело. Обещаю.

Он подал ей руку, и она вложила в неё свои пальцы.

Остальные воспоминания сливались в одну сплошную цветастую канву непонятных моментов: вот Андромеда стягивает с его плеч тяжелый кожаный плащ, вот короткая маггловская юбка сползает жёлтой ситцевой тряпкой по её обнажённым ногам, вот бутылка с водкой и два стакана летят на пол, а на белый ковер в номере плещется бесцветная жидкость; сдавленный смешок над ухом, руки цепче самых крепких цепей, пальцы больно тянут за растрепанные волосы, горячие мужские губы обжигают висок мимолетным поцелуем…

И самое главное звучало в каждом его касании. Обещание, возможность ощутить чужую магию в своих руках — вот что она хотела, вот к чему она стремилась. Вдохнуть бархатной темноты поглубже, погрязнуть в знакомой боли — и задохнуться счастьем.

— Знаешь, душенька, недавно я болтал с твоей тётушкой… она соскучилась. Передать ей привет?

Антонин равнодушно курил в распахнутое настежь окно, и лунный свет блёстками осыпал его обнажённую белую спину; Андромеда разомкнула искусанные зацелованные губы и проскрипела устало, привстав на локте:

— Передай ей мой белый флаг.

И протянула ему оторванную белую лямку лифчика со срезанными кружевами; Антонин захохотал так же громко и сумасшедше, как и Белла.

Ей понравилось. Он поцеловал её снова; от него пахло водкой, сигаретным дымом и магией.

Утром Андромеда вернулась домой, кое-как кутаясь в чужой плащ и пряча алеющие засосы на плечах и шее; Тед что-то яростно кричал, бросая на пол её духи и коробки с косметикой; кажется, он что-то говорил о Доре, которая уехала к какой-то старухе-бабуле в Девоншир, ногами топтал рамку с колдографией маленькой Нарциссы, а потом сбежал, отчаянно хлопнув дверью.

Андромеда его даже не слушала.

В руке она держала записку с местом встречи и датой. Магия пульсировала в её венах ледяным шелковым потоком.

========== «Брачная ночь», Антонин Долохов/Вальбурга Блэк. ==========

В день её свадьбы Долохов был пьян до такой степени, что помнить не помнил где он, как его зовут, сколько ему лет, где он работает и что означает татуировка на левом предплечье.

Он сидел в замызганном маггловском кабаке — в магическом появляться не рискнул, но не из-за страха быть арестованным, а из-за того, что не желал встретить кого-нибудь из знакомых.

Сегодня была свадьба Вальбурги Блэк, и ему почему-то хотелось надраться сильнее обычного. Желание выпить преследовало его всегда, но по выходным — особенно. А сегодня была суббота. И свадьба Вальбурги. В один день, который с утра был поганым, но к вечеру стал почти сносным. Как говорится, два фактора сошлись и дали ему превосходный повод для очередной пьянки с участием только одной женщины — водки. Единственной и неповторимой женщины в его жизни.

Долохов опрокинул в себя стопку и небрежно взмахнул рукой, подзывая магглу-официанточку — та тут же подскочила к его столику, шусто ковыляя на высоченных шпильках, будто всё время караулила тот момент, когда он решит её вызвать. Она улыбнулась — хорошенькая, черноволосая и темноглазая; Долохов подавил желание свернуть ей шею. Или трахнуть. Или свернуть шею, а потом трахнуть?.. Его даже передернуло — такие развлечения напоминали скорее Макнейра, а вот сам Долохов предпочитал более подвижные объекты для секса. Например, вот таких вот официанточек.

Какое интересное совпадение. Официанточка оказалась бледненькой копией Вальбурги; Долохов оценил насмешку. У бога было хреновое чувство юмора и любовь к мерзким шуточкам.

Не то чтобы Долохов был влюблён в неё; не то чтобы он особо страдал. Однако это был третий кабак за сегодня: из первого его выперли за приставания к симпатичной черноглазой маггле, из второго — за чуть придушенного бармена, а из третьего… из третьего пока не выгнали.

Долохов пил, но не больше, чем обычно. Курил, конечно, без продыха — одна сигарета сменяла другую и его уже мутило от табачного запаха, прочно въевшегося в ладони. Он выплюнул окурок на гладкую лакированную столешницу и выпил снова; водка неожиданно застряла в горле горьким комком.

Ещё одна предательница. Вот же сука.

Долохов со сдавленным смешком похлопал себя по карману мантии, вытащил пачку сигарет, но та вполне предсказуемо оказалась пуста.

— Ну охуеть, — он откинулся спиной на удобный мягкий диванчик и вздохнул ещё раз. Обвел мутным пьяным взглядом дешевый бар: оглядел ободранные барные стойки, грязный деревянный пол и драный голубой тюль, снова полез в карманы… сигарет не было. А курить хотелось. Очень сильно.

Как она села за его столик, он так и не смог вспомнить: вот он глотает третью стопку за раз, открывает слезящиеся глаза, а с противоположного края столика к нему осторожно тянется тоненькая женская рука в блестящей чёрной перчатке.

Долохов перехватил эту наглую руку — сжал её хрупкое запястье, словно хотел сломать парочку пальцев, а потом выпустил, удивлённо всматриваясь в знакомое бледное лицо. Ну надо же.

Вальбурга ему улыбнулась. Она выглядела чертовски уставшей. Длинные кудри выбились из сложной прически и непослушными прядями падали на лоб и бледные щеки; губы с бордовой помадой то и дело кривились в скупой раздражённой улыбке; пальцы её судорожно подёргивались, а мысок остроносой чёрной туфли нетерпеливо постукивал по полу.

— Что ты здесь забыла?

Действительно, что?

Она обвела полупустой зал нечитаемым взглядом, а потом тяжело вздохнула. Вытащила откуда-то тонкую дамскую сигарету — те всегда противно благоухали шоколадом и какими-то цветами, названия Долохов вспомнить не мог. Она подожгла сигарету и затянулась — раз, другой, третий, выпустила из ярко накрашенного рта лавандово-сиреневые клубы сладкого дыма и протянула идиотскую бабскую сигаретку ему; хотя в обычное время он бы скорее руку себе отрезал, а не взял бы это нечто в рот, да ещё и попробовал выкурить. Как такое дерьмо вообще делают? То ли дело — крепкие маггловские сигареты, горькие и вонючие, но пахнут табаком и ментолом, а это… но все равно потянулся за вожделенной дрянью. Свои-то кончились.

Долохов даже сквозь перчатки чувствовал холод её рук.

— Как что? — Вальбурга дождалась, пока он затянется поглубже, а потом улыбнулась, — как что? Тебя, Долохов. Пойдём.

Он вопросительно выгнул бровь, задыхаясь в приторной сладости сигарет и чувствуя на языке вкус её помады. И то, и другое казалось ему отвратительным. Особенно сигареты — их Вальбурга покупала ещё со школы и уже тогда мазалась этой херовой пачкающейся помадой, а он возвращался от неё, весь пропахший паленым шоколадом, цветами и с размазанной на лице помадой. И на рубашке, и на шее, и на губах, да даже на лбу. Будто она рисовала на нем этим чёртовым тюбиком. Или как он там называется?..

— У тебя сегодня свадьба. Как там твоя брачная ночь? — выплюнул Долохов раздражённо, снова подзывая официанточку, но та почему-то не спешила, — Муженька не расстроишь своим отсутствием?

Вальбурга на него посмотрела — у неё были красивые глаза. И рот тоже красивый. И волосы. Он бы её поцеловал, если бы у неё помада не пачкалась. Дурацкая помада. И сигареты дурацкие.

— Мне плевать на него, — она плавно поднялась, — и на все его расстройства. Пойдём, Долохов.

И добавила, предвосхищая его следующий вопрос:

— У меня запланирована брачная ночь, но уж точно не с Орионом. Так ты идёшь или нет?

И тогда Долохов захохотал.

========== «Любитель женщин», Антонин Долохов/Лили Эванс. ==========

Антонин Долохов любил только две вещи: водку и женщин; и если с первым всегда всё было гладко, то со вторым иногда приходилось хорошенько повозиться.

Женщин Долохов любил всех, без разбору: красивых и страшных, худых и полных, брюнеток и блондинок, англичанок и русских, взрослых опытных леди и совсем ещё юных глупых феечек, бесшабашных гриффиндорок, надменных слизеринок, солнечных хаффлпаффок, серьезных рэйвенкловок — всех и сразу, невзирая на возраст, статус крови и внешность. Его не интересовали ни деньги, ни связи, ни мужья, ни дети.

Но интересовали они сами. Это было правилом: Долохов любил женщин, а женщины любили Долохова. В школе они вешались на него гроздьями — он был тем самым любимцем доверчивых девичьих сердец, очаровательным хулиганом и харизматичным бабником; Антонин не пропускал мимо ни одной юбки.

Вальбурга говорила, что в Хогвартсе он был «очень даже хорошеньким», а скотиной стал уже позднее. Он ей не верил.

Её “позднее” — это лет через двадцать, когда ему стукнуло почти сорок, и он перестал быть хорошеньким — на сей раз дамы стали считать его: «брутальным, опасным и всё ещё очаровательным». Всё было просто, как дважды два. Долохов любил дам, а дамы любили Долохова в ответ, и этот цикл давно был замкнут в круг.

Чаще всего они приходили к нему сами — некоторые хотели развлечься, другие выполняли обещания или платили ему таким образом за убийство или ещё что-нибудь, третьих он выбирал сам.

Легче всего было с любительницами адреналина или желанием залезть в штаны к одному из самых безжалостных боевиков Тёмного Лорда и серийному убийце: их приводило в восторг каждое его движение, и им нравилась каждая жестокость и грубость, безнаказанно сходящая ему с рук; ни одна из оттраханных им дамочек с желанием найти себе приключений на задницу никогда и никому на него не жаловалась. Им он нравился просто так, как может нравиться притягательная, но опасная тварь. А ему нравилось то, что он им понравится любым. Они расставались довольные друг другом — Долохов был удовлетворен, а они были счастливы. Иногда он их даже запоминал, чтобы столкнуться чуть позже и повторить всё заново, но подобное случалось не так уж и часто.

Со вторыми было намного сложнее, особенно с теми, которые хотели от него что-то получить: заказать убийство, кого-то припугнуть, с кем-то поговорить и прочее, прочее… чаще всего они напоминали Долохову обыкновенных резиновых кукол с пустыми глазами; они смотрели на него и боялись так отчаянно, потому что видели в нем больше от монстра, чем от мужчины. Таких он трахать особо не любил; в конце концов, кого может завести женщина, которая ложится к тебе в постель с таким надменным и брезгливым видом, будто исполняет долг? Кого-то вроде Ориона Блэка, но это уже совсем другая история. Хотя, если подумать, именно этим они и занимались — платили по своим долгам. Антонин предпочитал брать с них деньгами или ещё чем: как бы он не старался, эти пустоголовые неэмоциональные куклы были годны лишь для того, чтобы о них подрочить, да и не факт, что удачно.

То ли дело те, которых он выбирал самостоятельно.

Тут уж добавлялся новый пункт: маггла или ведьма, это было совершенно не важно, и Антонину было на это плевать, его заводило другое.

Их страх.

Он мог его чуять, этот страх — они боялись иначе, не так как те, которые платили; эти женщины являлись не просто инструментом для удовлетворения похоти, они были жертвами. И если те, кто платил собой, могли уйти, то своих жертв Долохов живыми не отпускал: обычно после него у них не доставало пальцев, прядей волос или ещё какой-нибудь части тела. Не все они доживали до наступления утра — иногда он мог придушить их слишком сильно, или не рассчитать удар, или травмировать их так, что гуманнее было бы добить.

Тем дурочкам, которым редко везло вырваться от него, спокойной жизни было не видать — Долохов запоминал их лица и их имена, мог вспомнить гладкость их кожи, наизусть рассказать о созвездиях родинок на окровавленных спинах или содрогающихся в рыданиях плечах, помнил на вкус их безумный животный страх и дикую раздирающую боль. Он помнил их наизусть и никогда не забывал. Каждая из них была достойна его памяти — некоторым он даже цветочки приносил, а Вальбурга только качала головой и говорила, что это слишком даже для него — возвращаться на место преступления, чтобы удовлетворить своего зверя, дико воющего внутри, царапающего когтями его горло и просящего все больше и больше крови.

Долохов хотел от них только одно — насытиться ужасом, страхом и болью до отвала, задохнуться в их безумии и толкнуть их как можно ниже, ведь особая пикантность заключалась в наблюдении за тем, как они ломаются в его руках и скулят, глядя испуганными молящими глазами.

Он их хотел. А они его нет.

Она попала под все три категории сразу.

Когда она подсела к нему за столик в каком-то грязном маггловском баре, он сначала подумал, что ей от него что-то нужно. И, конечно же, угадал.

Он всегда угадывал, что они от него хотят. Это было что-то вроде дара.

— Я хочу, чтобы вы убили моего мужа.

Она даже слова ему вставить не дала — сразу же пошла в наступление; Долохов снисходительно подумал, что она наверняка гриффиндорка. И снова не ошибся.

— Потише, пташечка, — ответил он насмешливо, а потом поболтал дешевый разбавленный виски в стакане, — тише едешь, дальше будешь. Знаете о таком правиле?

Она фыркнула и нетерпеливо постучала ноготочками по грязному столу. Он на неё даже не посмотрел — ему было плевать на то, как она выглядит, он уже чувствовал запах её страха, который струился влажным кальянным дымом по её коже; слышал рваный стук её колотящегося сердца. Она его уже боялась, только пока что не знала об этом.

— Знаю. Кричать буду как можно тише.

Долохов наконец-то поднял на неё глаза и расхохотался. Она была красивая, рыжая, и в глазах у нее плясало пламя от зажжённых факелов. Он жадно скользнул внимательным взглядом по её рукам — она нервно постукивала пальцами по столу и мяла сигарету; он был уверен, что она никогда не курила.

— Ну-ну, пташечка, — Долохов наморщил нос, а потом улыбнулся, — не так быстро. Звать-то тебя как?

Она взглянула на него — зло, бешено и раздражённо, и он смог различить в темноте цвет её глаз, ранее спрятанный плотным облаком липкого фиалкового дыма. Глаза у неё были красивые, словно две чаши с зеленой водой. Она была слишком бледная, на тонкой молочной коже выделялись маленькие веснушки, их было очень много.

— Миссис Лили Поттер, — бросила она незамедлительно, кривясь в неудовольствии; швырнула вперед свою ненависть переливом звонкого голоса, будто кинула косточку цепному псу, — однако я желаю стать мисс Эванс как можно скорее.

Долохов улыбнулся снова. Лгала она так бездарно, что ему это даже понравилось — он точно знал, что она пришла не за этим. В глазах, подёрнутых густой малахитовой дымкой, сиял не страх, но боязнь. Интересно, а хвост она за собой привела? Антонин со вздохом покачал головой и пригубил виски. Оно оказалось отвратным. Жаль. Орден совсем не жалеет своих женщин.

— Ну пойдём, Лили-будущая-Эванс. Сначала аванс, а там посмотрим, — снисходительно сказал он, ссыпая на стол горстку золотых монет; она поджала губы. Долохов окинул её взглядом с головы до ног, задержался ненадолго на длинных ярко-рыжих прядях и улыбнулся. Для такой красоты он найдёт правильную подачу.

Лили-будущая-Эванс безропотно подала ему дрожащую маленькую ладонь, и он переплёл их пальцы, а потом потянул за собой; она и не думала сопротивляться, словно ещё не понимала, что её ждёт. Лили не сопротивлялась, когда он прижимал её к стене и целовал её губы до крови. От неё пахло яростью, виски и горькими свежими духами.

— Трахнешь меня?

Долохов кивнул, целуя её снова, а Лили не сопротивлялась, наверняка следуя идиотскому орденскому плану. Вот идиоты. Он трахал её долго и со вкусом, сжимая рыжие кудри в кулаке и прикасаясь к веснушкам на её спине; она была покорной и отзывчивой, но только до тех пор, пока он не сжал её горло в цепкой хватке. Лили захрипела и вцепилась ногтями в его руку, сипло дыша и кашляя. Дура. Долохов совершенно не собирался отпускать её целой.

“Она была сама во всем виновата”, — подумал Долохов равнодушно и закурил; дым вился фиолетовыми змеями по распущенными волосам Лили. Ему было пора уходить. Он затушил сигарету о стол, натянул на руки сброшенные ранее перчатки и накинул на голову капюшон; его не должны были заметить. Напоследок он швырнул на пол десяток золотых монет. Этого хватило бы ей с лихвой.

Через сутки безуспешных поисков пропавшей с важной миссии миссис Лили Поттер было найдено её истерзанное окровавленное тело, лежащее на белых хлопковых простынях.

========== «Достойная дочь», Люциус Малфой/Нарцисса Малфой. ==========

Когда-то давно отец сказал ему, что из дочерей Эллы Розье ничего путного не выйдет; Люциус пропустил его слова мимо ушей, а зря. Абраксас оказался прав, хотя тогда им двигала всего лишь обида – эта самая Элла Розье оставила сиятельного лорда с носом и выскочила замуж за претендента повыгоднее.

Отец сказал, что Элла Розье была самовлюблённой меркантильной шлюхой, и что дочери у неё будут такими же. Люциус ему не верил: Друэлла Блэк была похожа на греческую богиню любви, а младшая её дочь, Нарцисса, и вовсе казалось прелестным ангелом.

Однако спустя долгие тридцать лет, Люциус всё же смог понять, что отец был прав.

Нарцисса явилась к нему на третий год заключения: он её не ждал и даже не надеялся увидеть, но она пришла. Один охранник придерживал её под локоть, пока другой ставил ей табуретку – самое удобное, что они нашли. Нарциссу даже оставили с ним наедине, хотя все беседы должны были проходить под строгим контролем охраны, но Люциус не был удивлен – она всегда добивалась того, что хотела.

В Азкабане было холодно. Люциус отчаянно мёрз в своей камере, забившись в наиболее теплый угол, а Нарцисса сидела по ту сторону решётки в теплой норковой шубе – он узнал эту чёртову шубу, сам же ей и покупал.

— Мой сын женится.

Нарцисса не поздоровалась с ним, не спросила как он, даже не взглянула нормально – и у Люциуса пропала всякая надежда.

Все эти три года, чертовы три года, что он провёл в тюрьме после проигрыша Волдеморта, она даже не соизволила передать ему хоть одного письма – к другим заключенным даже пускали родственников, а Нарцисса даже не пришла на его суд. Это он потом узнал, от Кэрроу, которого сунули в соседнюю камеру – ночами тот орал от боли и проклинал Люциуса, его жену, сына и весьих род. Он-то и сказал, что Нарцисса забрала сына и уехала во Францию к своей мамаше – Люциус, помнится, тогда только зубами скрипел от ярости.

Отец оказался прав. Нарцисса его предала.

Всё могло бы быть иначе, всё могло бы быть по-другому: если бы она тогда не пожалела грязнокровную девчонку, если бы не солгала повелителю… если бы она осталась верной женой, но она солгала. И её ложь убила повелителя, убила всех их соратников и друзей, а самого Люциуса сунула в холодные камеры Азкабана. Ему дали двадцать лет, а он просидел всего три, но каждая из его прядей уже была выжжена сединой, кости ломило, и вечная простуда одолевала его всё сильнее и сильнее; Люциус прекрасно понимал, что он не выживет.

Он уже не выйдет на свободу.

— Мой сын женится, Люциус.

Всего четыре слова, пустые четыре слова спустя три года молчания. Нарцисса сказала «мой сын», а не «наш сын», но он не был удивлён: когда Драко только родился, она и вовсе говорила, что он не от него. Кажется, её забавлял его гнев.

Она всё ещё была самой красивой женщиной, которую он когда-либо выдел в своей жизни: даже прекрасная Друэлла Блэк не была так богоподобна и прекрасна, как великолепная Нарцисса Малфой.

Она на него смотрела: внимательным, цепким и колючим взглядом, глаза у неё были чёрные, беспроглядные и ледяные; если бы взглядом можно было убивать, то Люциус давно бы уже был мёртв.

— На ком? На ком он женится?

Люциус все же выполз из своего угла и подошёл к решётке, и Нарцисса тоже поднялась с табуретки. Она была красивая, а на свой счёт он не обольщался: грязный, кашляющий и пахнущий наверняка отвратно; сам он запахи не чувствовал, нос был заложен.

Нарцисса поправила белокурый локон ладонью в блестящей белой перчатке, а потом отбросила с лица чёрную вуаль, он оценил шутку — видимо, она мечтала поскорее стать вдовой.

— Я разорвала помолку с Гринграссами, — произнесла Нарцисса негромко; Люциус промолчал, ожидая продолжения. Он не был удивлён: она никогда не хотела родниться с Гринграссами, ровно как и Элла Розье никогда не желала родниться с Малфоями.

— И я подумала, Люциус, — она вдруг улыбнулась лёгкой, почти мечтательной улыбкой, — подумала… а почему бы, собственно, и нет?.. Драко собирается жениться на мисс Грейнджер. Помнишь такую? Чудесная девочка, — Нарцисса наклонила голову вбок, дожидаясь его реакции, криков или проклятий, но не дождалась, — они с Драко так хорошо смотрятся вместе. Она будет ему прекрасной женой.

Люциус кивнул – заторможенно и равнодушно. Он не знал, что ей сказать. Кажется, она была разочарована его молчанием.

— Ты навестила меня для того, чтобы рассказать о том, что наш сын женится на грязнокровке?

Нарцисса легкомысленно пожала плечами.

— Мой сын, Люциус. Мой сын женится на магглорождённой ведьме. Мама говорит, что это отличная идея.

Она снова улыбнулась, обнажая ряд ровных белых зубов; однако глаза её всё равно остались холодными.

— Вот как.

Отец всегда был прав. Всегда.

— Мне пора. Свадебные хлопоты и прочее, прочее… — Нарцисса стряхнула с шубы несуществующие пылинки. Люциус снова отошёл от решётки – смотреть на неё было невыносимо, как и знать, что Нарцисса его предала.

Он сел на холодный грязный пол и обнял себя за колени; было очень холодно, а ему отчаянно захотелось закурить впервые за десять лет – когда-то он бросил эту дурную привычку, потому что Нарциссе не нравился запах табака.

— Люциус, — позвала Нарцисса снова, но в этот раз в её голосе появилась какая-то странная, непонятная нотка, если бы он не был женат на ней тридцать лет, то решил бы, что это жалость, — ты знаешь, почему я вышла за тебя замуж?

«Потому что твоя мать была мстительной меркантильной шлюхой», — подумал он, но ничего не произнёс вслух. Нарцисса зашуршала подолом черного шелкового платья, подбираясь ближе, будто змея, готовая укусить побольнее.

— Ты должен был умереть на третий год нашего брака.

Люциус резко вскинул голову, да так, что шею прострелило тупой болью. Нарцисса осторожно протянула руку через решётку, будто хотела его коснуться. Он неловко тронул её в ответ и даже через перчатку почувствовал жар её ладони.

— Я приду ещё, — пообещала Нарцисса.

Люциус смотрел ей в глаза: холодные, равнодушные и пустые, как у куклы, и жалел только об одном: что когда-то он не принял слова отца всерьёз.

========== «Её кудри», Сириус Блэк/Беллатрикс Лестрейндж. ==========

В тускло-жёлтом свете старых восковых свечей её волосы отливают багровым — Сириус понятия не имеет, почему кудри Беллатрикс кажутся ему красными. Они чёрные, на самом деле, эти кудри — чёрные, шелковисто-гладкие, густые, пахнущие чем-то тяжёлым и пряным, какими-то горькими специями, запекшейся сладостью и горьким кофе.

Беллатрикс сама — горький кофе без сахара; Сириус кофе ненавидит.

Он помнит эти чёртовы волосы с глубокого детства, с самых-самых первых осознанных воспоминаний: вот взрослая кузина Белла (на самом деле — старше лишь на шесть лет, а тогда казалось, что она просто древняя ворчливая старуха) плавно наклоняет красивую чернокудрую голову над каким-то куском пергамента и выводит что-то тонким птичьим пером, лицо у неё белое-белое, уже давно стемнело, а Сириусу пять лет, и он с ненормальным восторгом следит за тем, как её волосы в свете свечей сияют багрянцем.

— У тебя такие красивые волосы, — восхищённо шепчет он, с восторгом разглядывая то, как уставшая Беллатрикс расплетает сложные косы, и свободные шелковистые пряди падают на её усмехающийся рот. Рот у неё тоже красивый. И волосы красивые.

Белла вообще самая красивая.

Эти волосы, эти прекрасные волосы — ни до ни после Сириус не видел волос лучше, чем у кузины Беллы.

Правда, это не мешает ему её ненавидеть: Сириус не против разбить ей лицо или накладывать круцио (раз за разом, заклятье за заклятьем, чтобы кровь пузырилась на кривящихся тонких губах). А ещё — это иррационально-жалящее желание обстричь её налысо, собрать все гладкие длинные пряди и спрятать куда-нибудь, чтобы никто не нашёл.

Сириус знает, что стоит Беллатрикс узнать о его одержимости её волосами, как все пойдёт прахом — она и так смотрит на него ледяным снисходительным взглядом и иногда трепет по щеке, больно царапая длинными острыми ногтями; а уж если узнает — засмеет.

Поэтому Сириус делает это первый.

— Блядские кудри, — говорит Сириус на одном из семейных ужинов. Беллатрикс изумленно вскидывает тонкую черную бровь и равнодушно глотает красное полусладкое вино с края прозрачного бокала; мать насмешливо хмыкает. Сириус хочет то ли провалиться под землю от стыда, то ли отрезать себе язык.

Он выбирает тактику сбежать. Сдавленный глухой смешок Беллатрикс несётся за ним вслед, а её глаза не обжигают колючим холодом — жалят горячей кипящей смолой расширившихся зрачков.

— Блядские кудри, — объясняет Сириус смеющейся Эванс. Эванс хорошенькая, рыжая, с мягкими вьющимися кудряшками и россыпью веснушек на молочной нежной коже… Сириус видел другую кожу — пергаментно-сухую, бледную до ужаса, мелово-болезненную. Эванс смешно; Сириусу совсем нет.

На каникулах он всем рассказывает, что трахался с грязнокровкой, у которой были шикарные волосы. Мама хмыкает и пьёт какой-то бесцветно-горький алкоголь с горла, а кузина Белла покровительственно улыбается, показывая безупречные белые зубы. И пьёт кофе — с ромом и какими-то пряными восточными специями.

— У тебя блядские кудри, — плюёт он Белле однажды, встретив её в коридоре. Она поправляет алмазную заколку для волос в виде прозрачно-белого черепа и тонко усмехается. Руки у неё по локоть запрятаны под чёрным тонким кружевом атласных перчаток.

Он оскорбляет её снова и снова, а Белла смеётся.

— Глупый, — говорит Беллатрикс, улыбаясь снисходительно и насмешливо, её губы дрожат в ухмылке, а рот, накрашенный бордовой помадой, ярко выделяется на белом лице, — какой же ты глупый, мой маленький младший брат. Я ведь знаю, что ты за мной подглядываешь.

Свечей рядом нет, но её чёрные шёлковые волосы — как и чёрные кипящие глаза сияют кровавым багрянцем. И пахнет от неё тоже чем-то багряным. Кажется, кровью.

========== «Братско-сестринское», Сириус Блэк/Беллатрикс Лестрейндж. ==========

В комнатах кузины Беллатрикс очень темно, словно в замкнутом каменном мешке средневековья без права выхода; вязкий ночной сумрак обволакивает всё с ног до головы каким-то душным чернично-чернильным коконом, и это “всё” вокруг зудит странной пугающей вибрацией. Сириусу даже кажется, что это жутко. Даже не кажется — он знает, что это жутко и неправильно, все связанное с Беллой тоже жуткое и неправильное, но…

У неё такие красивые волосы.

В тусклом отсвете полусгоревших восковых свечей волосы Беллы — мерцающая лавина чёрных кудрей — это острые белые плечи, едва ли кокетливо прикрытые влажной сумрачно-дымчатой вуалью густых волос-паутинок; туго сплетенные между собой шелковистые змеи. В свете свечей по волосам Беллы ползут кровавые пауки. Сириус вытирает вспотевшие ладони о брюки.

Конечно же, она его не звала. Совершенно, совершенно не звала; Сириус знает это точно. Насмешливый излом чёрной брови и дрогнувший в улыбке уголок бордово-алых губ — это совершенно не приглашение, но ему впервые плевать на очередную насмешку Беллы. Она всегда над ним насмехается, всегда. С самого детства.

— Что ты здесь забыл, мой маленький младший братец?

Взрослая кузина Белла — красивая кузина Белла, у неё красивые волосы, красивый рот, красивые руки, даже глаза — и те настолько красивые, что он просто не может удержаться.

Удержаться и не свернуть ей шею.

Она расслабленно полулежит в тяжёлом кожаном кресле, упираясь острым локтем в подлокотник; её голова небрежно откинута на спинку, а волосы текут непроглядным чёрным маревом, сползают вниз тысячами извивающихся бархатных змей.

Сириус сглатывает — нервно и дерганно, его кадык резко двигается вверх-вниз, а сцепленные в кулак пальцы подрагивают — то ли от волнения, то ли от странного собачье-охотничьего предвкушения.

— Решил тебя навестить. Ты ведь не против, моя вредная старшая кузина?

Беллатрикс понимающе щурит пугающие жутковатые глаза — они чёрные и они сияют, хотя Сириус знает, что чёрный априори сиять не может. Она понимающе убивает его этим взглядом — она вообще все делает так понимающе, с таким ядовитым снисхождением, что это приводит его в ярость.

Больно почти физически — видеть, но не трогать, а ведь так хочется.

Завыть хочется, как псу ничтожному и преданному.

— Сестра, милый Сири, — с мягкой полуулыбкой поправляет его Белла, — я твоя старшая сестра. Не так ли?

Не так ли? Не так ли?

Сириус жмёт плечами. Ему плевать, что она несёт — на самом деле он даже сейчас не против разбить Белле губы, вырвать волосы или хотя бы просто ударить. Она выводит его из себя, хотя ничего не делает. Просто улыбается; она просто-напросто улыбается своей понимающей всезнающей улыбкой — конечно, она все понимает и все знает.

Это бесит. Она бесит.

— Какая же ты сука, Белла.

Она улыбается снова — довольно и самоуверенно, её губы складываются в лёгкую пренебрежительную усмешку, а он наконец замечает в её руке полупрозрачный хрустальный бокал с густым темно-красным вином. Белла делает неторопливый глоток, и на краю остаётся смазанный отпечаток от её яркой помады. Когтистая ладонь с длинными чёрными ногтями задумчиво перестукивает по подлокотнику, глаза её щурятся… она такая красивая.

Почему она такая красивая? С этими своими блядскими волосами и абсолютно блядскими глазами?

Блядь.

На левой руке, той самой, с которой Белла уже успела стащить перчатку и лениво сбросить на пол — вокруг тонкого ломкого запястья расползаются странные сиреневые разводы, будто разлитые школьные чернила.

Синяки. Точно. Синяки.

Сириус долго смотрит на её запястье, на костлявые пальцы, на сухую болезненно-бледную кожу, на чуть задранный шелковый рукав небрежного домашнего платья, — но даже в нем Белла умудряется выглядеть королевой.

— Что такое, милый брат?

Он и сам не знает, что приводит его в ярость — то ли неприкрытые и явные следы близости с мужем на её запястье, то ли распущенные пряные кудри, то ли адски горящие на белом лице нечеловеческие глаза, то ли хриплый шепчущий голос со странными убаюкивающими нотками… он не знает, правда не знает.

Сириус ничего не знает — ни своего имени, ни времени, ни места, ни происходящего, единственная связная мысль, отчаянно бьющаяся в его мозгу была простой до умопомрачения — какие же у неё красивые волосы.

Блядь.

Какая же она красивая.

Он никогда не видел ничего более прекрасного.

Сириус бьёт её по лицу — и едва не сходит с ума от счастья, когда на её ярких губах лопается тонкая алая кожица и из маленьких ранок-трещинок начинает течь чистая кровь.

Белла смеётся, её волосы в тусклом свете отливают багрянцем, а глаза горят каким-то потусторонним огнём, адским огнём, ядом, насмешкой и мрачным удовлетворением.

Ей нравится? Нравится?

— Тебе нравится, сестра?

Она смеётся даже тогда, когда он опрокидывает её на пол и берет прямо там, стирая в кровь её обнаженную белую спину; Белла взрывается смехом, когда он отчаянно трахает её — почти насилует, но ей это нравится и ей смешно.

Белла его даже целует — её поцелуи на вкус как кровь и сладкий яд-сироп, текущий вниз красными мелкими каплями успокоительной настойки розмарина и ежевики. От её волос пахнет чем-то восточным, какими-то курительными благовониями, душной непроглядной ночью и сухим ветром с диких египетских пустынь; на её бледной меловой коже яркими цветами распускаются фиолетово-желто-красные подтеки; в её волосах путаются змеи.

Она так прекрасна. Просто до ужаса.

Когда утром, едва проснувшись, Сириус видит её рядом с собой — её чернокудрая макушка мирно покоится на сгибе его локтя, а ворох тяжёлого облака шелковистой гривы спадает ему на лицо, шею и грудь; тогда он чувствует себя самым счастливым человеком на всем белом свете.

— Блядские кудри, какие же у тебя блядские кудри, — шепчет он ей куда-то в матовое искусанное плечо.

Белла звонко хохочет, обнажая ровные белые зубы, её глаза кипят и горят, словно в них варятся грешники, а в распущенных волосах путаются и снуют кровавые пауки.

При дневном свете она все ещё слишком прекрасна.

Особенно прекрасны её блядские чёрные кудри.

========== «Куклы», Геллерт Гриндевальд/Ликорис Блэк. ==========

Власть и деньги она всегда любила намного больше, чем всё остальное; так сильно, даже слишком сильно для женщины — одержимость Ликорис этими двумя вещами буквально сводила её с ума. И всех вокруг.

Ликорис с детства мечтала о собственном дворце, тысяче слуг и безграничной власти — и на семилетие она получила вожделенный кукольный замок с двумя десятками дорогих коллекционных фигурок и возможностью играть на своё усмотрение.

«Делай всё, что только захочешь, малышка», — велел отец, почти ласково потрепав её по голове. Его перстень зацепился за белокурые волосы и чуть не выдрал целую прядь, но Ликорис всё так же продолжала лукаво хлопать длинными чёрными ресницами и весело улыбаться: помимо замка она хотела выпросить ещё и игрушечную конюшню, сад и ещё что-нибудь интересное, а её радостное личико в обрамлении совершенно несемейных белокурых локонов напоминало ангелочка.

Конюшню ей купили. И сад тоже. И даже ещё один замок. Ликорис с детства делала то, что хотела и выпрашивала свои хотелки и желания только у тех, кто мог ей их дать.

В детстве она играла куклами постоянно. Ликорис безжалостно отрывала куклам красивые головы, яростно выдирала тонкими ногтями хрупкие шарниры, а когда сильно злилась — швыряла их на пол и топтала ногами до тех пор, пока фарфор, пластик или даже ткань не рвалась или ломалась под её бешеным напором.

Ликорис считала это властью. Власть для неё с детства была проявлением силы и превосходства — она наблюдала эту силу в отношениях отца и матери, пользовалась этой силой во время ссор с братьями, а позднее — пользовалась ей всегда.

Но в детстве это были всего лишь куклы.

Эти самые куклы под безжалостными тонкими пальцами Ликорис безмолвно плакали и отчаянно стенали, их огромные яркие глаза наполнялись слезами, а искусственные красивые рты кривились в гримасах нескрываемого страдания — самого настоящего страдания, без капли фальши или наигранности.

Маленькая Ликорис, наигравшись, выбрасывала сломанную надоешую игрушку и шла к отцу — просить новую; уж он-то ей никогда не оказывал.

Так уж повелось, что он тоже не мог перед ней устоять.

В школе Ликорис училась на Слизерине и держала в хрупких нежных ручках весь факультет — она всегда и точно знала всё и всех, могла дать ответ на любой вопрос и вовремя оказать очень нужную услугу — вот только плату Ликорис брала запредельную, а все те, кто не умел правильно торговаться или выпрашивать, рано или поздно становились теми самыми куклами из замка — ради смеха Ликорис назвала папин подарок Хогвартсом и даже заказала нескольких кукол, точных прототипов реальных людей.

Ей это казалось «забавненьким».

Позже она покромсала кукол на куски и в качестве подарка прислала тем, с кого эти куклы были списаны. Первые враги Ликорис умирали так же, как и чёртовы куклы — их кромсали и били ножом до тех пор, пока не разрезали на кожаные окровавленные лоскуты.

Отец, прочитав в газете об особо жестоком убийстве, неопределённо хмыкнул и покачал головой.

— Забавненько, — только и сказал он почти равнодушно; Ликорис спрятала удовлетворенную мрачную усмешку в чашке с горячим какао.

Каждую неделю в Хогвартсе за руку Ликорис велись ожесточённые бои — она с ласковой снисходительностью улыбалась со своего места во главе слизеринского стола и лениво накручивала на пальчик светлый локон; после седьмого вызова отец прекратил посещать школу и отвечать на гневные письма преподавателей. «Вразумлять» Ликорис он не смел никогда, его единственная дочь была слишком похожа на него самого и он это точно знал, а потому даже не пытался ничего изменить. «Без крови, малышка», — говорил он обычно и все так же ласково трепал её по волосам. Ликорис льнула к его руке и улыбалась — и её улыбка напоминала оскал чеширского кота.

— Меня хотят исключить из школы, — говорила Ликорис беззаботно, качая туфелькой на носочке и жёстко дергая за волосы очередную куклу; та только молча плакала. Мама хваталась за сердце и встревоженно причитала; папа задумчиво прикуривал от палочки.

— Не исключат, — отзывался он; Ликорис с улыбкой чмокала его в щеку и убегала наверх. Играться дальше.

Папу она всегда любила больше, ведь он так хорошо её понимал. По мнению Ликорис он с самого детства не относился к её куклам и замку, а существовал отдельно — как её часть и её тень; она слишком любила его, чтобы пытаться играть им или его чувствами.

Кроме него у Ликорис не было других авторитетов — она не слушала учителей в школе и пропускала мимо ушей все нравоучения матери; её интересовало только одобрение или огорчение отца — тот понимал и полностью разделял её взгляды на кукол и власть.

— Выбрось это! — обычно говорила мать, брезгливо трогая изломанных и избитых кукол. Она сбрасывала тонкие измученные тела с полок и брезгливо морщила нос.

— Оставь её, — грубо отрезал отец и возвращал искромсанных кукол на их положенные места небрежным движением кисти, — и не смей больше трогать. Пускай учится.

Вслед разгневанной матери, которая в гневе громко захлопывала двери обычно летел звонкий смешок легкомысленно смеющейся дочери.

В мире и разуме Ликорис было всего лишь два критерия оценивания: власть и куклы.

Мать была вторым пунктом.

После окончания школы Ликорис не вышла замуж, сорвав три из трёх помолвок и сбежав от взбешенной матери далеко во Францию — отец смеялся и присылал ей длинные письма с новостями и фамильной печатью на исписанном пергаменте; каждый месяц на счёт Ликорис приходила крупная сумма.

Он любил её баловать. С самого детства.

Во Франции Ликорис познакомилась с Геллертом — сначала он был для неё герр Гриндевальд, потом Геллерт, а затем и вовсе душка Гелл — у него были светлые кудри, насмешливо изогнутые брови, обаятельная улыбка, много власти и любовь к марионеткам. Геллерт носил кожаные чёрные перчатки, курил кальян и улыбался так понимающе, что у Ликорис замирало сердце от восторга.

Познакомились они в театре — это был театр Ликорис, который ей подарил любовник (один из четырёх); иногда, смеха ради, она даже посещала пьесы и спектакли, которые ставили специально для неё — отравляющая власть Ликорис ползла по всей Франции гнилыми щупальцами, замаскированными под благоухающие красивые цветы. За холёным кукольным фасадом легкомысленной блондинки прятались клубки ядовитых змей. В будуарах знатных дам часто слышался её негромкий мелодичный смех; светло-карамельные локоны, спрятанные под фетровой чёрной шляпкой всегда мелькали и выделялись в толпе; перед ней распахивали двери и ей подавали руки, ей первой присылали приглашения и звали на все праздники, а она…

А ей было мало. Всегда и везде ей было мало.

Ликорис всегда было мало — дал один замок, так дай второй, сад и конюшню, но её собственных сил не хватало. Нет, лет через двадцать она бы села даже в кресло министра, если бы только пожелала, но она хотела всего сразу и прямо сейчас. Она могла бы всего добиться сама, но она выбрала другой вариант — тот, что легче. И не ошиблась.

Поэтому душка Геллерт оказался очень кстати. При первой же встрече он задал ей всего один, но очень важный вопрос, тот самый, из-за которого он так и не стал её новой куклой, потому что играл все же лучше, чем юная Ликорис: «замок или дворец, маленькая леди?» — спросил он лукаво, склоняясь к её уху; его губы на секунду прижалась к жемчужной серёжке в мочке, а после он всё же отстранился. Ликорис спрятала ядовитую усмешку за легким взмахом белого веера. «Два замка и два дворца» — ответила она едко, и её глаза влажно блеснули в полутьме ложи. Внизу шёл какой-то спектакль, но Ликорис не смотрела.

Она была занята — делала один из самых важных выборов в своей жизни.

— Отличный выбор, малышка, — похвалил её Гриндевальд и коснулся пальцами её бледной щеки — ради этого он даже снял перчатки. Другая его ладонь легла ей на обнажённое колено и почти обожгла горячим знойным жаром открытой кожи, но Ликорис не дрогнула.

Вместо этого Ликорис ослепительно ему улыбнулась, прямо как в детстве — папе, обнажив безупречные белые зубы.

— Подарите мне Францию, герр Гриндевальд?

Он прижал кончики пальцев к её запястью, а кривящиеся в знающей усмешке губы трепетно коснулись её шеи.

— Я подарю тебе весь мир, Ликорис.

И он не солгал. Геллерт действительно подарил ей всё, что обещал.

Она стояла справа от Геллерта и улыбалась с ослепительной яркостью, мягко придерживая его за локоть; в её хрупких пальчиках был зажат тяжёлый букет белых роз, а край длинного шёлкового платья касался пола. Из-под алого подола выглядывали красные туфли.

Ликорис счастливо улыбалась: ей принадлежал Геллерт, а Геллерту принадлежал весь мир.

А в толпе — она видела, видела точно; в толпе стоял отец и аплодировал, — молча и с лёгкой улыбкой.

========== «Дружба, которая», Антонин Долохов(/)Корбан Яксли. ==========

— Я уже и не ждал тебя, придурок.

Долохов тянет к нему руку через решётку — дрожащую, подрагивающую; пальцы у него трясутся в болезненном треморе. Вот только у Корбана нет отвращения к этим грязным ободранным и окровавленными рукам, нет и быть не может.

Друзья не должны вызывать отвращения.

Корбан нервно закусывает щеку изнутри и болезненно кусает губы, прежде чем крепко пожать Долохову руку. Она очень горячая, почти лихорадочно, и это страшно — в Азкабане холодно до бьющего озноба, а Долохов весь пылает. Кажется, он болеет. Это плохо.

— Спешил как мог, дружочек, — легкомысленно отшучивается он, а на губы лезет безнадежная хулиганско-клоунская улыбка, хотя внутри ломает и корежит.

От несправедливости, наверное. Всё было не так. Неправильно. Должно быть иначе.

Долохов на самом деле был дерьмовым другом, и Корбан знал это с их самой первой встречи — когда Лорд представил ему Антонина и бросил, мол, вот он, твой наставник, Корбану было всего семнадцать. Время развлечений, дебоширства и глупых шуток, время отчаянной горячей юности. А ещё у него тогда намечался роман с хорошенькой хаффлпаффкой, и ему было вообще не до Долохова.

А вот Долохову было до него дело. Забавный парадокс, на самом деле. Пять жалящих, три щекотных, семь круциатусов — это всего лишь часть обучения, придурок, терпи. От такого уж точно не умирают. От такого иногда калечатся, но тебе это не грозит.

Корбан его тогда ненавидел — люто, яростно, всем сердцем, отчаянно и зло. Сжимал руки в кулаки и сбивал костяшки в кровь ударами бессильного яростного гнева. Антонин же безжалостно швырял его в стены на тренировках и ломал ему руки и ноги — однажды он перерезал Корбану сухожилия, и тому на руках пришлось ползти по земле, чтобы добраться до порт-ключа.

В обучении своих учеников Антонин даже не переходил — перелетал все мыслимые и немыслимые границы навязанных и чужеродных ему норм.

Долохов хохотал, когда разливал виски ему на окровавленные бока; Долохов хохотал, когда вручную зашивал ему плечо обычными маггловскими нитками; Долохов хохотал, когда за шкирку вытаскивал его из горящего дома; Долохов хохотал, когда окунал его с головой в таз с водой.

Долохов хохотал, когда… всегда. Просто — всегда.

Их дружба была самой странной — какая дружба может быть между безумным русским авантюристом из далёкой снежной страны с дремучими лесами и славным мальчиком из хорошей семьи?

А дружба была. Незримая, тонкая, растянутая шелковой тугой нитью, связывающая. Дружба-потребность, дружба-симбиоз, дружба-спокойствие. Дружба низшего уровня — когда тебе не с кем выпить, а у меня лишняя бутылка; когда тебе нужно зашить разорванный бок — у меня есть новая иголка; когда тебе нужно хорошенько выспаться — в моем доме есть лишняя кровать.

Корбан таскался за Долоховым, как привязанный — кабаки, пабы, бордели, маггловские дома, кабаки, пабы, бордели, маггловские дома… и буквально с ума сходил: горячие, отчаянные, безумные, абсолютно сумасшедшие семнадцать, кровавые и тягуче-длинные, наполненные огнём, кровью, дымом, похотью и водкой — глотай же, глотай, не останавливайся.

Дружба-нож — обоюдоострый нож, за который хвататься больно и резаться до крови легче лёгкого. Дружба, способная заставить выхаркать собственные лёгкие. Дружба, способная столкнуть глубже в дерьмо, грязь и нечистоты, или же дружба, способная протянуть ладонь — лихорадочно дрожащую в агонии подступившей болезни.

Дружба. Просто дружба двух сумасшедших.

Тогда Антонин хохотал — и первым бросался в драку против трех вооружённых авроров с куском арматуры или сломанным ножом. Антонин хохотал — и одним взмахом палочки поджигал маггловские дома, а потом стоял опасно близко, и жадный горячий огонь ласково лизал носки его сапог. Антонин хохотал — и грубо хватал Корбана за руку, утаскивая за собой в сияющий провал порт-ключа. Пабы, бордели, кабаки, кабаки, бордели, пабы; снова и снова, заново и по новой, тысячи раз на тысячи бессонных ночей горевшей юности.

Антонин был абсолютно, абсолютно сумасшедшим, кровавым мясником, бешеным псом войны, убийцей, безумцем, насильником, тварью, зверем — десятки кличек и оскорблений. Он был ненормальным, больным на голову. Но он был Корбану самым настоящим другом — наставником, отцом, товарищем и ещё тысячью придуманных и нужных ролей, которые он выбрал сам. Антонин сам захотел стать ближе, чем просто урод-наставник.

А Корбану в его семнадцать (да и сейчас) просто был нужен друг.

И именно поэтому сейчас, когда Долохов тянет ему дрожащую руку через решётку — просто чтобы коснуться, почувствовать, потрогать; Корбан бесстрашно тянет свою в ответ.

Он тоже скучал. Безумно, нечеловечески, невероятно сильно скучал. Корбан так ему и говорит:

— Я по тебе скучаю, ублюдок.

Антонин Долохов по ту сторону решётки заходится больным лающим смехом; Корбан тоже усмехается. Ничего, ничего, он все исправит.

Тёмный Лорд скоро вернётся — и вернёт Корбану самого лучшего в мире друга. Осталось совсем немного. Подождать совсем чуть-чуть. А Корбан Яксли всегда отличался завидным терпением.

Рука у Долохова горячая, сухая и все равно сильная — сломает кость без особых усилий. Только друзьям кости не ломают.

— Придёшь ещё?

— Обязательно.

========== «Голод», Гарри Поттер/Друэлла Блэк. ==========

Казни гремели по всей Англии – жители радовались, хохотали, как сумасшедшие, хлопали в ладоши и собирались на главной площади, чтобы посмотреть на то, как умирают бывшие Пожиратели Смерти. Их вешали – Гарри морщился и считал, что это жестоко и глупо, но своё мнение держал при себе. Рон, наоборот, радовался, а Гермиона молчала.

Гермиона молчала со времён отгремевшей Битвы за Хогвартс – в бою ей не повезло встретиться с Антонином Долоховым, и второй раз был хуже, чем первый – она не говорила, что именно произошло, но наверняка что-то ужасное, раз Гермиона проголосовала за замену пожизненного заключения на публичную казнь.

Эллу Розье он тоже встретил на казни – в тот день петля должна была затянуться на шее Мальсибера, но Гарри отвлекся на нее: она стояла в гуще толпы. Сначала он увидел только её волосы – белые, длинные и гладкие. У Флёр были похожие, поэтому ему на секунду показалось, будто это она. Но потом незнакомка обернулась, почувствовал его взгляд – и он мгновенно увидел, что глаза у неё не голубые, как у Флёр, а беспроглядно-чёрные.

Она улыбнулась ему.

Он не знал, откуда она взялась и что ей нужно.

Их познакомил Феликс Розье, нынешний стажёр аврората – они вместе учились и вроде как были друзьями, если дружбой можно было назвать совместные обеды и дружелюбную улыбку каждое утро.

— А это моя тётушка, — лениво бросил Феликс как-то раз, когда она проходила мимо летящей походкой.

— Познакомишь? – жадно спросил Гарри. Феликс посмотрел на него странным жалостливым взглядом, а потом усмехнулся.

Но познакомил.

— Значит, это и есть Гарри Поттер, — произнесла красавица насмешливо, по-птичьи наклоняя голову в бок, — ну здравствуй, милый. Давно хотела с тобой познакомиться.

— А вы?.. – Гарри чувствовал себя идиотом, когда пожимал маленькую ладошку в белой кружевной перчатке. Он не знал её имени.

Она рассмеялась, будто зазвенели серебряные колокольчики.

— Элла.

Он чуть нахмурился, всё ещё чувствуя себя неуютно. Элла была очень красивая.

— Просто Элла?

— Элла Розье, — она мягко улыбнулась.

Гарри нахмурился ещё сильнее.

— Вы случайно не родственница Луи Розье? Пожирателя Смерти, осуждённого на смертную казнь?

— Случайно нет, — она сладко улыбнулась, — мы просто однофамильцы.

Гарри улыбнулся снова — и она улыбнулась в ответ.

Только он не видел, как её красивые глаза вспыхнули злым обжигающим голодом.

Ему казалось, что он никогда не видел женщины прекраснее, чем Элла: она соглашалась ходить с ним на свидания, улыбалась ему и была так красива, что у него перехватывало дыхание. На первом их ужине она отказалась от меню и просто пила вино. Гарри думал, что сделал что-то не так, но Элла сказала, что любит только домашнюю еду.

А ещё она много смеялась, обвивая его шею обеими руками и целовала куда-то в щеку; её накрашенные яркие губы оставляли на его коже бордовые отпечатки. Он иногда забывал стирать их.

Элла носила волосы распущенными и иногда разрешала ему заплетать ей длинные белые косы.

Гарри сходил от неё с ума: он целовал её как святыню, задыхался от одного лишь мимолётного прикосновения и был готов носить её на руках.

Она была совершенна – Гарри зарывался лицом в её волосы и вдыхал её запах вместо воздуха. Она пахла дорогими французскими духами, какими-то сладостями, чем-то сахарным, заварным кремом и розовым мылом.

Он был ослеплён ей: Элла наливала сладкие французские вина в бокалы из богемского хрусталя и шепотом рассказывала обо всех странах, в которых побывала.

Она опускала голову ему на плечо, и он чувствовал себя самым счастливым человеком в мире.

Гарри так сильно любил Эллу, что забывал обо всём, лишь целуя её хрупкие белые запястья. Он совсем не замечал, что происходит вокруг и даже не заметил, что Феликс прекратил здороваться с ним, Рон больше не зовёт выпить вечером, а Гермиона и вовсе куда-то пропала. По Англии гремели жестокие казни, а он забывал обо всём в объятиях Эллы. Гарри думал,что любит её.

— Представляешь, Гермиона исчезла, — сказал он удивлённо, поправляя очки на переносице. Элла испуганно округлила глаза и покачала головой. Они сидели в столовой — Гарри доедал бутерброд, а Элла цедила вино по глотку. Она снова ничего не ела. Только смотрела на него внимательными горящими глазами.

— Я думаю, она поехала развеяться, милый. Гермиона такая славная малышка и так много пережила, наверняка ей просто захотелось развеяться.

Гарри согласился – он всегда с ней соглашался.

Он целовал её узкие бархатные плечи и проводил пальцами по изгибу её шеи, считал все её вдохи и выдохи, приносил завтрак в постель и помогал одеться. Жаль, конечно, но она не любила, когда он готовил, зато обожала готовить сама: жарила ему стейки с кровью, делала начинки из фарша, но сама почему-то не любила ужинать с ним.

— Спасибо, милый. – благодарила она неизменно-ласково. А потом тянулась к нему за поцелуем – ей губы на вкус были как вино. Элла целовала его жадно, вгрызалась в его рот и терзала его губы до крови.

Потом она извинялась и виновато улыбалась, отводя горящие глаза в сторону.

Гарри тратил на неё все деньги, которые только были – покупал ей платья, юбки и мантии на любой вкус, защелкивал на её шее золотые цепочки, дарил бриллиантовые серьги. Он делал всё, чтобы заслужить её легкую поощрительную улыбку.

— Ты должен помочь мне найти Гермиону! – пытался уговорить его Рон, но Гарри только качал головой. Он даже не пустил его на порог – Элла не любила, когда к ним заходили гости и была очень разочарована, когда подобное происходило без её ведома.

А Гарри не любил её разочаровывать. Она ведь была так прекрасна – как можно было её огорчать? Они жили вместе уже два месяца.

— Прости, друг, но Элла сказала… — произнёс Гарри виновато, но не закончил – Рон вдруг прищурился и брезгливо хмыкнул.

— Ясно, — грубо сказал он, — попомни мои слова – эта сука загонит тебя в могилу.

Рон в отвращении сплюнул на пол и трансгрессировал.

— Милый, кто приходил? – Элла спускалась вниз со второго этажа, и он мог видеть её босые ноги. Она запахнула шелковый халат на груди и сделала неторопливый глоток из бокала.

Гарри покачал головой. Он очень не хотел расстраивать её.

— Никто.

Элла лёгонько улыбнулась и посмотрела на него: зазывно и жадно. Будто хотела съесть.

А потом Антонин Долохов сбежал из тюрьмы в ночь перед самой казнью. Гарри срочно вызвали на работу.

Они вели погоню три дня – Долохов то мелькал перед ними так близко, что протяни руку – и схватишь, то был так далеко, что не было возможности его отследить.

На третий день Гарри был выжат, как лимон. Феликс смотрел на него сочувственно.

— Иди домой, — велел он, а потом, поколебавшись, добавил, — Элла ждёт тебя. Волнуется.

Гарри весь воспрянул – за всеми этими гонками он совсем забыл о том, что Элла одна дома и соскучилась. Феликс только грустно улыбнулся, провожая его взглядом.

Она курила, когда он пришёл. Элла зажала тонкую розовую сигарету между нежными пальчиками и иногда глотала вино из хрустального бокала.

Посмотрела на него: укоризненно, и Гарри тут же почувствовал себя виноватым во всех грехах мира. Замешкался у двери, сбрасывая тяжелые ботинки.

— Ты устал?

Она плавно встала с кресла и подошла ближе, помогла стащить красную мантию с плеч.

— Очень, — признался Гарри, а потом попытался её поцеловать, но Элла ловко увернулась. Щелкнула его по носу и облизала губы.

— Ты так устал, — тягуче, нараспев произнесла она, — тебе нужно поспать.

Она уложила его в постель, а потом легла к нему, тесно прижавшись к его боку: Гарри чувствовал её рядом. Её дыхание обжигало его ухо. Волосы Эллы пахли сигаретным дымом и чем-то тревожно-сладким.

— Вы нашли его? – что-то тихо зашуршало, её пальцы скользнули по его груди. Они были очень холодными.

Глаза закрывались сами собой – Гарри то улавливал её белый сладковатый образ, то обеспокоенное ласковое лицо Эллы куда-то пропадало.

— Нет, — отозвался он устало, — Долохов сбежал во Францию, мы потеряли его след.

Элла завозилась, провела ногтями по его боку. Гарри удивился снова – обычно её ногти не были такими острыми.

— Отлично, — шепнула она ласково, а потом тихо хихикнула, — так все и должно быть.

Гарри уплывал: мир рассыпался на маленькие сахарные крупинки и таял вокруг, будто залитый чаем. Он так сильно устал.

— Милый, посмотри на меня, — ласково позвала она.

Гарри открыл глаза, сонно проморгался: Элла склонилась над ним, мягкие волосы падали ему на лицо.

Элла изогнула губы в странной жутковатой улыбке, её красивое холёное лицо странно вытянулось, принимая острые птичьи очертания, тени ползли по её бледным щекам. Она была очень красивая.

— Элла? – прохрипел Гарри удивлённо. Ему было трудно дышать – её холодные руки жёстко давили ему на грудь, а он почему-то совсем не мог пошевелиться. Он очень хотел спать.

— Посмотри на меня.

Элла улыбнулась снова. Её глаза полыхали жадным яростным голодом. Гарри смотрел на её прекрасное лицо, которое становилось всё уродливее и уродливее с каждым мгновением. Элла обнажила белоснежные зубы: они выглядели очень острыми.

Гарри почему-то вспомнилось, что она никогда не ела вместе с ним. Он сам не знал, почему об этом подумал. Элла вдруг понимающе усмехнулась и тяжело навалилась сверху, обвивая неподвижное тело руками и ногами. Она была холодная, гибкая, обвила его, будто змея обвязала кольцами.

Взглянула в последний раз – голодными полубезумными глазами.

Острые белые зубы впились ему в шею, жадно и жёстко. Элла вгрызлась в его горло, будто зверь. Она была голодна.

И тогда Гарри закричал.

========== «Ненависть», Драко Малфой/Гермиона Грейнджер. ==========

Он её ненавидел.

Он ненавидел её постоянно, двадцать четыре часа в сутки, шестьдесят минут в часе, шестьдесят секунд в минуте.

Драко ненавидел её.

Он жестко сдавливал её гладкое белое горло трясущимися пальцами и чувствовал, как под его ладонью бешено билась её жизнь; он грубо вгрызался в её рот и до крови рвал податливые розовые губы; он безжалостно впивался в неё, присасывался и цеплялся со всех сторон, опутывал её тугими змеиными кольцами.

Но как же он её ненавидел.

Он ненавидел в ней всё.

Запах её каштановых кудрей, пряным шёлком раскинутых по шелковой подушке; молочную белизну её бархатной кожи; ядовитый взгляд её тёмных надменных глаз.

Сука Грейнджер смотрела на него до одури высокомерно, насмешливо вздёргивала вверх тонкие чёрные брови и брезгливо кривила нежные губы; хмыкала презрительно и обливала ушатом холодной воды за шиворот.

Мерзкая маггловская тварь смотрела на него – едко и ядовито, оглядывала уничижительно и понимающе, смотрела как смотрят на таракана или надоедливого комара.

Драко бесновался в ярости: прижимал Грейнджер к любым удобным поверхностям и голодающей тварью впивался в неё, словно хотел выпить досуха, высушить собой полностью и не оставить ничего после.

Она поддавалась: неохотно, неспешно, но поддавалась. Вплетала холодные белые пальцы в его растрепанные волосы и тяжело дышала над ухом.

Только взгляд грёбанных глаз оставался неизменно-брезгливым.

Он распахивал её грязный рот до хруста и вылизывал дочиста: она позволяла. Переплетала их языки, рвала его спину острыми бронзовыми когтями и обвивала его бёдра длинными белыми ногами в тонких маггловских чулках.

class="book">— Слабак, — говорила Грейнджер высокомерно и смотрела на него потемневшими от возбуждения глазами.

Вскидывала гордо подбородок и морщила в презрении нос. А потом выхватала палочку – Драко делал глоток воздуха, прежде чем она отшвыривала его от себя через весь коридор и плавно поднималась с подоконника, поправляя юбку.

— Поосторожнее, чистокровный сноб. Запачкаешься.

— Проваливай, чёртова грязнокровка, — выплевывал он бессильно и иссушенно.

Она перешагивала через него и уходила, не оглядываясь. Он прожигал ей дырку между крыльев лопаток и хотел свернуть нахрен шею.

Он ненавидел её.

Она побеждала его на каждой дуэли и швыряла к своим ногам с небрежной легкостью, а он смотрел на её чёрные лакированные школьные туфли, блестящие идеальной чистотой и сдыхал от вида её полупрозрачных белых чулков. Она постукивала древком палочки по хрупкому алебастровому запястью и не улыбалась.

Смотрела на него, как на дерьмо, а потом позволяла вгрызаться зверино-голодно в свой рот и впиваться жаждущими зубами в нежную шею.

А потом снова и снова отбрасывала его от себя, хмыкала и отряхивалась брезгливо.

— Хренов слабак, — повторяла она холодно и насмешливо, поправляя выбившуюся прядку из длинной французской косы.

Он скрипел зубами и дрался с однокурсниками: тётя Белла научила его искусству долгой и красивой дуэли. Он расшвыривал своих друзей и своих знакомых, как чертовых слепых котят, справлялся с ними двумя-тремя взмахами палочки, а потом, сраженный снова и снова падал к её ногам от особо меткого проклятья, настигающего его безжалостно и жёстко.

Иногда она ему даже улыбалась.

И он ненавидел её за эту улыбку.

========== «Хорошенькая», Антонин Долохов/Марлин МакКиннон. ==========

Долохов бывал в кабаках чаще, чем у себя дома. Точнее, не так. Кабак был ему чем-то вроде дома на долгое и весёлое время, потому что возвращаться в пустую обшарпанную квартиру в одиночку было совсем тоскливо — особенно после того, как Яксли вернулся к себе. Провести ночь в кабаке (и не одну) всегда было хорошей идеей.

Не в одиночку, конечно же.

Проблем с женщинами у него не было никогда. Ни сейчас, ни в школе, ни во времена работы в аврорате — Долохов находил дам на любой вкус и цвет в самых не подходящих для этого (и подходящих тоже) местах. Цеплял, открыто звал к себе, предлагал выпить, звал прогуляться или просто флиртовал — как карта ляжет, так и будет. Правда, Вальбурга уверяла, что в школе он был более симпатичным, чем сейчас, но Долохов ей не особо верил — красавцем он не был никогда, но зато был обаятельным. И хорошо трахался. И вообще — мужчина хоть куда, когда пьяный, конечно.

С Марлин МакКиннон он тоже познакомился в трактире. Черт его занёс в “Кабанью голову” поздней ночью, черт подбил его выпить. Яксли свинтил с очередной дамой своего сердца, Вальбурга безнадежно страдала по отсутствию мозга у своего сына, Элла старательно изменяла законному мужу где-то во Франции, а Долохову нужно было срочно развлечься. Можно было навестить Риту, но это было слишком скучно — ему нужно было хорошо провести время, а не потратить половину нервных клеток на выслушивание нелестных эпитетов о самом себе. Рита это дело любила — в последние месяцы страстный секс с его мозгом приносил ей истинное удовольствие.

У Марлин МакКиннон были светлые длинные волосы, завязанные в строгий высокий хвост, тонкие запястья с голубыми ниточками вен, длинные чёрные дуги ресниц, наивные голубые глаза и дрожащие губы. Розовая юбка была слишком короткой, тонкие губы слишком яркими, а невинный взгляд — слишком глупым.

Долохов любил блондинок. Нет, вообще-то он любил всех женщин без исключения, но блондинок — особенно. Поэтому не было ничего удивительного в том, что он оказался за её столиком через пару минут.

С Ритой он познакомился точно так же.

Девчонка в короткой юбке подняла на него взгляд и несмело улыбнулась. Перед ней стоял стакан с недопитым вином, и Долохов усмехнулся краем рта — вино здесь подавали дрянное и невкусное. От такого вина впору все внутренности выблевать.

— Как тебя зовут? — спросил Долохов. Ему было плевать, на самом-то деле. Она была нужна ему только на одну ночь, может, немножко на утро. Он ещё не решил. Действительно не решил — возможно, он свернёт ей шею. Или просто вышвырнет вон. Вариантов развития событий было слишком много, а он уже был достаточно пьян, чтобы выбирать самостоятельно.

Но она все решила за него. С самого начала.

— Марлин.

Марлин. Ну надо же. Какое хорошенькое имя.

— И что такая красивая девушка забыла в таком злачном месте?

— Девушку бросил парень, и теперь она страдает.

Долохов коротко улыбнулся ей мягкой обещающей улыбкой, словно примеривался и небрежно взмахнул рукой, подзывая официанта.

— Я знаю, чем тебе помочь запить горе, Марлин.

Обычно он не останавливал свой выбор на малолетках — юные прелестницы с удовольствием флиртовали и принимали знаки внимания, но стоило всему свернуть к логичному продолжению в сторону постели, как глупые яркие бабочки отчаянно стремились упорхнуть из его рук целыми и невредимыми. У них это не получалось, но все же.

Но Марлин была хорошенькой. Очень хорошенькой. Наверное, это все решило. И глаза у неё были красивые, хоть и глупые.

В концу вечера она уже перебрались к нему на колени, и Долохов успел основательно все пощупать, потрогать, полапать и даже не раз. Юбка была очень короткой, а Марлин — достаточно пьяной и доступной, чтобы позволить ему это. Она была абсолютно пьяна, тиха и покорна — это забавляло. Глаза у неё блестели хмелем и тяжёлым мутным блеском, пока Долохов её целовал — небрежно и неторопливо, пробовал на вкус. Она пахла огневиски, который он ей заказал, дешёвым шоколадом и какими-то цветами. В цветах он не разбирался.

Но ему нравилось.

Он переспал с Марлин тем же вечером — просто позвал к себе, и она согласилась. Её волосы блестели золотым шелком на его простынях, тонкие руки послушно обнимали за шею, а яркая помада пачкала его лицо. Марлин хохотала, когда он заносил её в квартиру, смеялась и постоянно лезла целоваться — Долохов ей позволял все это с лёгкой снисходительной улыбкой.

Она просто была очень хорошенькой. Он любил красивых женщин.

Утром, правда, он ожидал истерики, криков или битья посуды — в его практике и подобное бывало, но Марлин ожиданий не оправдала. Она встала раньше него, заняла душ на два часа, а когда выпорхнула оттуда — обнажённая, красивая и совсем ещё юная, то он вновь не сумел удержаться. Славная дурочка.

Потом она нагло хозяйничала на его кухне, сварила кофе и пожарила омлет. И постоянно смотрела — наивными ласковыми глазами. Долохова это веселило.

— Можно я приду ещё? — спросила она тихо, её голос мелодично дрогнул.

Долохов усмехнулся и глотнул ещё кофе. Он был дурным и невкусным. Кажется, она не умела его делать. Хотя, если плеснуть туда коньяка — выйдет очень даже ничего.

— Хреново ты готовишь кофе, детка. Пробуй ещё.

Марлин вспыхнула — не от гнева, а от счастья. Её лицо засияло, губы растянулись в радостной улыбке. Он едва не закатил глаза: в его планы не входило продолжение мимолётного короткого романа с малолетней блондинкой, но отказать ей сразу он не смог. Она снова улыбнулась и потянулась его поцеловать.

И на этом все не кончилось.

Долохов встречал её со школы пару раз, Марлин безошибочно находила его квартиру, он выцеплял её из толпы гуляющих малолеток, замечал светловолосую макушку на улице и частенько встречал утро в одной постели с ней. Её златокудрая голова покоилась на его груди, а во сне Марлин любила обниматься.

Она бесстрашно висла у него на шее при каждой встрече, и зрители её совершенно не смущали. Марлин вспархивала на его колени и отчаянно целовалась прямо на оживленных улицах, когда вокруг шли люди — его друзья, её знакомые. Долохов позволял ей это — она была забавной, и с ней ему было даже хорошо.

Марлин не выносила ему мозг, не закатывала скандалов, не требовала достать звезду с неба и всегда была под рукой. Корбан говорил, что он окончательно свихнулся и поехал на почве постоянного алкоголизма, Вальбурга — что этого и следовало ожидать, а Элла просто смеялась и трепала Марлин за волосы. «Какая славная девочка!» — говорила она, и Долохов притягивал поближе Марлин для очередного поцелуя. На вкус она была как шоколад, цветы и огневиски. Пьянящая смесь.

Долохов ухмылялся. Марлин правда была очень-очень хорошенькой. И только из-за этого он оставил ей бумажку с новым адресом, когда съехал. Только из-за этого.

========== «Тётя Элла», Сириус Блэк/Друэлла Блэк. ==========

Сириус ненавидел тётю Эллу.

Она навещала их на каждый грёбанный праздник — выскальзывала лёгкой смешливой бабочкой из сверкающего порт-ключа, приветливо распахивала тонкие руки в длинных белых перчатках и кидалась обнимать каждого, кто попадался у неё на пути.

Он ненавидел с ней обниматься — от тёти Эллы пахло сладкими французскими духами, розовым шампанским и сигаретным дымом; она мягко улыбалась, обнажая жемчужно-белые зубы и поправляла длинные гладкие волосы.

Тётя Элла носила длинные тёмно-зелёные платья с золотистой вышивкой, куталась в пушистые белые полушубки, пахла одуряющее сладко и курила тонкие вишнёвые сигаретки из клубнично-розовых пачек.

Она пила шампанское постоянно — Сириус предпочитал огневиски, а мать и вовсе водку, но тётю Эллу это никогда не смущало. Она всегда приносила с собой пару дорогих бутылок, лишнюю пачку сигарет и флакон духов в подарок. Мать морщилась, но от духов не отказывалась — Сириус знал, что она ставила их на полку и приказывала домовикам стирать пыль.

Тётя Элла много смеялась и много пила — она усаживалась на диван и просила налить ей шампанского. Сириус злился, но наливал — она ему улыбалась, а потом пила залпом; розовые капли падали на её хрупкие запястья в белом атласе перчаток и скатывались по тонким пальцам. Она весело запрокидывала голову вверх и беззаботно обнажала беззащитно-белое горло. Он хотел её задушить.

Элла отбрасывала пушистые волосы за спину, и они мерцали в свете свечей, дорого и богато струились по её спине жидким пряным шёлком. Сириус хотел нахрен отстричь раздражающие сладкие локоны, пахнущие черешней и этими приторными духами, от которых ему хотелось чихать.

— Сири, душечка, налей ещё бокал! — говорила тётя Элла снисходительно и протягивала ему пустой бокал.

— Сириус.

Она всегда называла его Сири и душечкой — поэтому Сириус ненавидел сокращение Сири и прозвище душечка. Тётю Эллу его ненависть не волновала. Он всегда её исправлял, но она только удивлялась:

— Разве я сказала не так? — она хлопала длинными чёрными ресницами и округляла накрашенный розовым рот, потерянно оглядываясь на мать: та только кривилась и хмыкала; тётя Элла недоумённо хмурилась и пожимала красивыми плечами, — не обижайся, душечка! Нальёшь ещё?

Сириус скрипел зубами, злился, но наливал ещё.

Тётя Элла принимала шампанское из его рук и иногда невзначай касалась его запястья кончиками пальцев — он только морщился, но не отстранялся; она хихикала по-девчоночьи тонко.

Тётя Элла оставалась даже после того, как мать отправлялась к себе; она с ногами забиралась в кресло, и Сириус зачарованно смотрел на тонкую ткань её чулок.

Она щебетала что-то про мужа, передавала новости от Беллатрикс, много шутила и делилась своими мыслями; Сириус только и делал, что вслушивался в её журчащий голос, походящий на гладкий мягкий бархат, по которому стелилась белая гадюка.

Но он её все равно ненавидел: особенно когда тётя Элла доставала из кармана мантии тонкую вишнёвую сигаретку и неторопливо закуривала. Пахучие розовые клубы черешневого дыма обволакивали всю гостиную и забивались во все углы; этот тошнотворно-приторный запах не выветривался ещё несколько дней, вплоть до следующего её визита.

— Ты слушаешь меня, душечка?

Сириус её не слушал — он сидел напротив тёти Эллы и повторял про себя все пыточные заклятия, которые только знал; более того, он хотел бы применить их на ней, но знал точно — тётя Элла наверняка сможет дать ему отпор.

Тётя Элла склоняла голову к плечу и локоны-змеи бархатом укрывали её грудь, а лукавые чёрные глаза ярко сияли в розовом полумраке гостиной. Она снова что-то говорила и в это же время наливала себе полный бокал шампанского, делала пару маленьких глотков и отдавала ему; их руки снова соприкасались.

Сириус тётю Эллу ненавидел отчаянно, а шампанское и вовсе не переносил.

Но когда она притягивала его к себе, чтобы поцеловать, то он позволял ей это сделать. Она хохотала и вплетала белые пальцы ему волосы; жадно вгрызалась в его рот, обвивала ногами и руками, липла всем телом, лихорадочно стаскивала его школьную мантию и нетерпеливо толкала на пол.

От неё пахло дымом и французскими духами, а её губы на вкус были как шампанское.

Но это не мешало ему её ненавидеть.

========== «Отомстить», Том Риддл/Андромеда Блэк. ==========

Когда-то Андромеда убежала из родного дома, лишь заметив на себе его взгляд — ей было пятнадцать, ему — около сорока, может, больше. Он смотрел — зазывно и жадно, будто голодный пёс на кусок свежего мяса, просто смотрел и улыбался, а в глазах у него плясали алые искры.

Андромеда не знала тогда его имени — он был просто абстрактным мужчиной с пугающим взглядом и ничего более, но чем старше она становилась, тем жаднее и голоднее становились его глаза — он смотрел на неё с тем самым видом, как умирающий от жажды — на глоток спасительной воды.

Поэтому Андромеда вышла замуж за Тонкса.

Не потому что хотела насолить матери; не потому что не любила все эти чистокровные заморочки; не потому что поссорилась с сёстрами. Нет. Все это было несущественно.

Он был частым гостем в их доме — мама говорила, что он её давний школьный друг, и часто приглашала его на ужины или обеды. Он приходил, но не всегда — Андромеда терпеть не могла оставаться на ужин вместе с ним, потому что он смотрел — и ей казалось, что еда — это она.

Он представлялся мистером Риддлом и при встрече целовал руку — ей и только ей; Беллатрикс и Нарциссу он игнорировал, но исправно прикладывался к её ладони холодными тонкими губами.

Её тянуло блевать от каждого его прикосновения.

— Добрый вечер, Андромеда, — здоровался он и коротко улыбался; от его улыбки её бросало в предательский жар какого-то странного иррационального стыда, будто она была в чем-то виновата. Андромеда стыдилась этого — и сама не понимала почему.

Иногда он касался её руки дольше положенного, отпускал ладонь на её плечо или задевал пальцами волосы — в этих дружелюбных ласковых жестах не было ни капли агрессии, но её это все равно пугало, даже если она внятно не могла объяснить, почему именно.

Однажды мистер Риддл поцеловал её в библиотеке. Он прижимал её к полкам, и корешки книг впивались в её спину, Андромеда мычала и била ладонями по его плечам, пока он безжалостно вгрызался в её рот, словно оголодавший зверь.

И взял он её там же — в тёмном закутке старой библиотеки, больно, кроваво и грубо, будто она была шлюхой с Лютного переулка, а не дочерью благородного семейства.

Андромеда кричала — с её губ срывались не крики, а животный вой, который не могли сдержать никакие чары, да он их и не ставил.

Андромеда кричала, безумно, надрывно и умоляюще; Андромеда умоляла остановиться; Андромеда просила прекратить.

Но её никто не слышал — ни родители, ни мистер Риддл, никто. Никто не желал слышать её крики, никто не пожелал прийти ей на помощь. И это, пожалуй, ранило её ещё сильнее, чем то, что он с ней сделал.

Она убегала глубокой ночью — десятки раз, но каждый из них заканчивался проигрышем; мать говорила — мистер Риддл важен для нас и хватала Андромеду за руки, когда та пыталась вскрыть себе вены.

Андромеда умирала — год за годом, день за днем, снова и снова.

И потом, много-много лет спустя, когда Андромеда выдирала ещё бьющееся сердце из его груди, её руки по локоть были в его крови. Она держала его в руках — сердце Тёмного Лорда, оно билось последние мгновения в её дрожащих ладонях, а она впервые за долгие годы страха, боли и ненависти была счастлива.

========== «Не друзья», Корбан Яксли/Беллатрикс Блэк. ==========

Корбан называл её «Беллз, детка», а Беллатрикс швыряла в него фамильными сглазами.

Они дружили с первого курса — старик Слагхорн почему-то искренне считал, что самых перспективных учеников надо сажать вместе. Не то чтобы Корбан был перспективным, но он был чистокровным, богатым и чрезвычайно обаятельным, а вот Беллатрикс — да, Белла была очень перспективной.

Их отношения сложно было назвать дружбой, скорее уж вынужденным сотрудничеством двух идиотов в совершенно идиотском мире.

Но Корбану было плевать на мир и идиотов — на уроках он от нечего делать валял дурака, дразнил гриффиндорцев и перебрасывался бумажками с Роди Лестрейнджем, а Белла — серьёзная черноволосая девочка с надменно изогнутым ртом, постоянно что-то строчила в тетради. Как будто не могла заняться чем-то более веселым.

Помимо уроков у них не было ничего общего. Совершенно. Ни одного соприкосновения, кроме этих совместных посиделок над одним учебником — Белла свои никогда не носила, она писала километры конспектов, а вот Корбан наоборот, постоянно таскал для нее книги, которыми никогда не пользовался. Равноценное деление сфер влияния за одной партой и стертая меловая полоска посредине — «мне нужно личное пространство, Яксли, ты бесишь!».

Понятий личного пространства у него не было никогда.

Наверное, именно по этому Корбан щипал Беллу за коленку прямо во время урока, нагло утаскивал её тетрадки и постоянно списывал на контрольных — Беллатрикс злобно щурила горящие чёрные глаза и вцеплялась ногтями ему в запястья.

Было больно, но он терпел и ухмылялся, чтобы не радовать её своим проигрышем — сферы влияния, конспекты, вражда за лучший стул, драка за перо и всякое такое.

Поэтому в ответ он с силой дергал её за косы.

— Придурок, — шипела она ему на ухо. Корбан хохотал и уворачивался от острых ногтей, метящих ему в глаза, но вечно попадающих то по щекам, то по лбу, то по шее. Он был вертким, но Белла — очень упорной, поэтому он частенько щеголял алыми кровоточащими росчерками царапин на лице. Белла злилась, выдирала собственные пергаменты из его рук и закрывала решенный тест с правильными ответами рукой.

Корбан хохотал и снова хватал её за волосы, иногда издевательски вырывая вьющиеся волосинки. Это наверняка было больно, но Белла даже не морщилась.

— Беллз, детка, ну дай списать!

Детка Беллз вцеплялась ногтями ему в щеки, больно пихала острыми локтями под ребра и била по голове очередным словарём со сложными рунами — Корбан привычно перехватывал её руки или уворачивался в сторону, но она все равно умудрялась его доставать.

Тем не менее, Белла была единственной, кто позволял себе такие вольности в его сторону — когда кто-то из слизеринцев пытался повторить ее подвиги, то Корбан не стеснялся дать особо наглому противнику кулаком в лицо, но Белла…

Белла всегда была умнее. Белла всегда была перспективнее. Белла всегда была злее. Белла всегда была ревнивее.

Они не были друзьями; они были чем-то больше, чем извечные враги за одной партой, которые постоянно дерутся из-за цвета чернил, мела или подобной ерунды; все было намного сложнее.

Белла не давала его в обиду — Белле нравилось обижать его самой, и Корбан это прекрасно знал. И все это знали. Включая учителей, однокурсников и еще хрен знает кого.

И пусть Беллатрикс его ненавидела, но всегда делала так:

— Яксли ужасно себя чувствует, — лгала Белла МакГонагалл с честным-пречестным видом, и та недоверчиво приподнимала брови. — Ему очень плохо, мэм, он даже ходил в Больничное крыло!

Конечно же, ни в какое крыло Корбан не ходил — он блевал в гостиной Слизерина, пока Белла отмазывала его от преподавателей.

Корбан говорил ей: «Беллз, детка!» — и она вцеплялась когтями ему в лицо, пока он хохотал и лез целоваться.

Он ее обожал, на самом-то деле.

========== «Египтянка», Табия Эш Малфой (ОЖП). ==========

Пришло время рассказать вам историю о женщине, которая всю жизнь шагала с разодранным в клочья сердцем, и почти растеряла все свои человеческие чувства, но, тем не менее, поскользнувшейся в шаге от победы над самой собой и своей человечностью.

О женщине, которая остановилась за секунду до того, как растоптать саму себя, пока по ней не пройдутся тысячи таких же тварей, как и она, пачкая грязной обувью то, что они пытались очистить.

И слава всем богам, что она все-таки поскользнулась.

Если бы Табию Эш Малфой принялся судить сам Осирис, то он бы, несомненно, плеснул бы на неё её же собственной гнилью, а не нильской водой из глиняного кувшина. И после этого Табия вечно прозябала бы в подземных кущах, расплачиваясь за то, что творила когда-то по юности, неопытности и непониманию прописной житейской правды. Конечно, до неё было множество женщин, у которых жизни складывались похоже и даже более трагичнее, но Табия всегда являлась натурой театральной и, любящей играть на публику, так что несколько лет она старательно изображала из себя страдающую от разочарования глупышку, но в конце концов вжилась в эту роль. Вжилась настолько, что это амплуа ей очень симпатизировало, и менять она его совершенно не собиралась.

Но время расставило все по своим местам.

Как и в большинстве других небольших стран, египетские маги предпочитали традиционное домашнее обучение, но мать Табии, Ишет, пыталась достать своей единственной самое лучшее, что только могла.

И потому в день своего одиннадцатилетия Табия получила письмо от директрисы Шармбатона – старушка Хоуп никогда не забывала добра, а Ишет когда-то помогла ей, причем помогла так, за что принято благодарить до гроба.

Воспоминания Табии о годах в Шармбатоне вызывали какое-то ощущение ностальгии, по-осеннему меланхоличной печали, но, тем не менее, были наполнены кокетливым весельем, развлекающихся всеми силами малолетних девчонок, из которых пытались воспитывать настоящих леди, выбить дурь и наставить на путь истины, причем не гнушаясь никаких запрещенных методов.

Тридцать лет назад темная магия каралась меньше, да и не с таким фанатизмом, как в эти восьмидесятые года двадцатого века. Но тридцать лет назад и натура у них, одиннадцатилетних дурочек, была куда мягче, мировоззрение – слишком изменчиво, а мораль – гибче.

Сейчас же все было по-другому, но Табия привыкла к старым правилам, поэтому новые могли заслужить только снисходительно-понимающую улыбку, но никак не старательное исполнение.

Тогда, в её искрящиеся игристым шампанским шестнадцать, трагедией были смазанные стрелки и недостаточно хороший загар, но пару лет позже все это казалось ей до абсурдности смешным и глупым, не стоящим внимания в свете произошедшей с ней катастрофы.

А катастрофа была глобальной. Табия влюбилась так, как влюбляются египетские женщины – с присущим им драматичным зноем и кошачьей легкостью.

Нет, она, конечно же влюблялась и раньше, но это были мимолетные увлечения, в которых не было и четверти всего круговорота эмоций, присутствующих в этом.

Ей, конечно же, казалось, что истинная любовь придёт к ней с раскатами грома; сметет все диким неуправляемым вихрем, состоящим из теплых оттенков трепетной нежности и ревностью безнадежно влюбленной женщины; перевернет всю её размеренную и легкую жизнь вверх дном, а потом исчезнет, послав воздушный поцелуй, как самоуверенная девчонка незадачливому ухажеру; упорхнёт цветастой бабочкой, заставив Табию греться вышедшим после её самой страшной бури ласковым солнцем, которое и будет освещать всю её жизнь.

Но такие девочки как Табия испокон веков рождаются только для того, чтобы быть такими вихрями – едкими влюбленностями, разбивающими чужие сердца, но тщательно охраняющие собственные, коряво зашитые белыми нитками зияющие в груди дырки.

Его звали Иаби, и он был одним из сыновей ремесленника её дяди. Однажды он скажет Табии, что она о нем никогда не забудет, а двадцать лет спустя, глядя на его могилу, она даже не положит на неё цветов.

Она чувствовала себя героиней бульварного романа в сверкающей глянцевой обложке, который легкомысленные подружки-француженки приволокли в общую спальню, чтобы зачитывать вслух благоговейным шепотом, поминутно краснея и глупо хихикая.

Все было так, как мечтала когда-то маленькая Табия — и прогулки по ночам, и сладкий виноград, поданный ей к завтраку, и белые бутоны дорогих цветов, и даже поцелуи — о, а какие они были!

Несмотря на печальное окончание этой истории, Табия с ностальгией вспоминала, как когда-то целовал её сын дядиного ремесленника — и его поцелуи клеймили не хуже семейных клятв и, зноя в них было куда уж больше, чем в самый жаркий день бесконечного египетского лета.

Табия была влюблена, и, как и все влюблённые, безнадежно глупа — настолько, что первым её мужчиной стал сын ремесленника. Иаби стал её первым любовником, но уже потом Табия жалела об этом только потому, что все же считала его слишком слабым. А слабым быть с ней не место.

В тот момент это решение было правильным, ведь так требовало глупое сердце, и Табия впервые отставила разум в сторону и послушала то, что обычные люди называли чувствами. Как оказалось позднее, это было глупой ошибкой, но тогда она была счастлива ровно до того, как об этом узнала Ишет.

— Что же ты натворила, дура? — мать кричала, слуги разбегались по углам, прячась от суровых отцовских глаз, а Табия представляла себя эдакой героиней очередного романа в пошлой обложке — гордая и непоколебимая, готовая на все, чтобы защитить своего любимого.

Только вот прекрасный принц попался ей слегка бракованный — Иаби клялся и божился, что и намёка ей не давал — Табия его заставила, шантажировала и преследовала, а кто он такой, чтобы сопротивляться воли господской дочери?..

В этот день Табия поняла, что все мужчины так же ничтожны и так же безнадёжно трусливы, как и её прекрасный принц, оказавшимся на деле простым и заурядным существом, которого привлекла идея хорошенько позабавиться с господской дочкой. И она не знала, что возмутило её больше – его ложь, или то, что он пытался утопить её, судорожно топчась по её голове своими грязными сапогами. Или же то, что он заставил её на секунду усомниться – а была ли она вообще, это истинная любовь?

— Ну ничего, — злым, свистящим шепотом хрипела мать, крепко держа ревущую взахлёб Табию за плечи, — Ничего-ничего, моя девочка, все образуется… Помнишь того юношу, Абраксаса?.. Англичанин до мозга костей, конечно, но это ничего, ничего, моя солнечная девочка… Здесь тебя будет ждать позор, ругань и наказание, но если все сделать по-другому…

Через месяц в Малфой-мэнор, в сопровождении мерзких голобрюхих кошек с узкими морщинистыми мордами появилась новая леди, которая принесла с собой знойные песчаные дни из родной страны и блестящее золото на хрупких загорелых запястьях.

Тогда это было для нее самой настоящей трагедией – Табия тонула и тонула, добровольно накинув на шею камень, который ознаменовался её прошлым, которое тянуло и тянуло её ко дну, напоминая презрительным плевком матери о её собственной никчемности, она тонула, прекрасно понимая, что камень лежал на берегу. Но она была актрисой и играла безукоризненно даже в тот момент, когда искренне осознавала, что ко дну тянет себя сама.

Как не хотела признавать Табия, но она все же являлась не особо сильной ведьмой, но талант её был в другом – яды. Табия умела и любила варить зелья, из-под её пальцев выскальзывали абсолютные шедевры, которые невозможно было опознать без точного знания рецепта, а так же приготовить противоядие.

Никогда нельзя было обманываться её внешней обходительностью и приветливостью – даже Ишет знала о том, что дочь вместо вина может приподнести ей яда собственного приготовления, от которого не сможет спасти самый сведущий целитель.

В Англии ей, конечно же, было возмутительно холодно – мёрзла Табия, мёрзли её кошки. Табия Эш Малфой никогда не появлялась на людях без своих полюбившихся ей шуб – дорогие меха, дорогие украшения.

О, украшения! У неё были тысячи, десятки тысяч украшений – много, очень много золота. Кольца, браслеты, египетские ожерелья – она обожала свою страну и все то, что с ней связано. Табия разукрашивала руки арабской вязью и заливала яды в перстни, все ещё играя из себя побитую жизнью собаку.

Но все меняется, все проходит, любая катастрофа затянется на сердце тугими швами, потеряет свою первичную глубину, но все же останется наполнена драматизмом и легким налетом прошлых страданий, которые ещё позже сольются в опыт, и он станет новым слепком для очередной необходимой черты формирующегося характера.

Табия перешагнула и это – она когда-то верила, что истинная любовь приходит едким разрушающим вихрем, но у неё этого не было.

Она никогда не думала, что любовь может быть похожа на любовь её матери – легкую, ненавязчивую, но все-таки составляющую неотъемлемую часть в её жизни.

Именно такой стала любовь Абраксаса, без которой Табия больше не видела в себе особого смысла.

Табия привыкла к своей безнаказанности, а потому перешла к экспериментам – ведь нужно испытывать яды на тех, для кого они готовились. Всё это оставляло следы на ней: рваные уродливые рубцы, которые расползались все больше и больше, грозясь разодрать её на части до того момента, пока из разворошенных ран не пойдёт гной.

И тогда она совершила новую ошибку – у неё родился сын, её славный лучик из далекого Египта. К сожалению, с матерью его роднили только несколько резких черт лица и глаза. Глаза её – насмешливые, холодно-черные, словно кукольно-рисованные, полное отражение её едкого смеха в радостном младенческом лепете.

Табия обожала, до боли обожала своего сына – она была готова свернуть ради него горы, а ещё хотела дать ему египетское имя, она все же любила традиции своей семьи, но Абраксас ей не уступил. Табия точно знала, что она уравновешенный и вполне адекватный человек, но не могла внятно объяснить, почему кинулась на собственного мужа с ножом, которого искренне уважала и считала своим спасителем.

К счастью, все обошлось – обезумевшую женщину оттащили от опешившего Абраксаса, а через несколько дней она уехала в Египет к матери. Абраксас благоразумно ограничил её общение с ребенком, а она была готова кидаться на стены – как чокнутая скреблась в запертую дверь и выла у порога, а потом Ишет наконец утащила окончательно поехавшую дочь домой.

И вернулась совершенно другой.

Табия снова обожала прятаться за масками — она раз за разом рисовала чёрными нитками себе новые лица, тушевала тени на загорелой бронзовой коже, пускала блески, убирала волосы в высокие жёсткие прически, а потом звенела тяжелыми золотыми браслетами на худых запястьях, — а ещё улыбалась.

У неё была улыбка, как у наевшейся сметаной кошки — казалось, что по губам сейчас пробежит трещина, и по нарисованному лицу сползут слоя цветных клякс. Если бы она улыбнулась, улыбнулась по-настоящему, улыбнулась, будучи настоящей, то он, несомненно, влюбился бы в неё снова, как и тридцать лет назад. Но этого не происходило. Табия разучилась улыбаться в тот день, когда он, по ее мнению, вероломно отобрал у неё сына.

И это было единственным, что она не могла ему простить.

========== «Тварь», Гарри Поттер/Айола Блэк. ==========

От Айолы пахло ладаном, смертью, кровью, пылью и пустотой. И эта пустота сжирала всё, до чего только могла дотянуться. Она разворачивала яркий змеиный капюшон и гремела хвостом, обворачиваясь змеей вокруг шеи, стремилась перекрыть воздух, чтобы он и не смел дышать без её позволения.

Она жила у Гарри в голове. После войны это не казалось чем-то необычным, но он до последнего надеялся, что Волдеморт — единственная тварь, которая паразитом жила на подкорке его сознание. Но это было совсем не так. Она была там намного дольше, чем Темный Лорд и совсем не собиралась уходить. Он просто освободил ей побольше места, разрешил врасти корнями в его сознание, вцепиться поглубже.

Айола вспарывала звериными острыми когтями границы его разума, маячила черным пятном маяка на всех перифериях, застывала кровавыми точками перед глазами — и смеялась. Она хохотала страшным булькающим смехом и скользила сонной дымкой по мрачным теням на Гриммо. Он видел её сияющий жуткий взгляд в каждом портрете, в каждой комнате. Она была повсюду.

— Гарри, милый, — щебетала Айола глубокой ночью в его голове. Он стоял перед зеркалом, исхудавший, обнажённый, в комнате было темно и даже свечи не горели. Но он все равно видел её в отражении своих зрачков — она протискивалась между капиллярами и вытекала гноем из пустых глазниц. Ткала из себя, из его внутренней тьмы. Укутывалась в его страх и ужас как в плащ и со смехом кружилась в вальсе на его обгоревшей адекватности.

Играла на его нервах как на фортепиано.

— Гарри, милый, ты боишься меня?

Он её боялся. Она царапала острыми жесткими когтями по внутренней стороне его грудной клетки, прогрызала зубами яремную вену на его горле и рвалась, отчаянно рвалась наружу, пытаясь то ли вытолкнуть его прочь, то ли занять его место, то ли слиться с ним в одно-единое целое. Он не знал, о чем она пыталась ему сказать, потому что боялся её слушать.

Айола просто… жила в нем. Как кусок плоти.

Она была красива той самой жуткой красотой чудовища и мерзкого вырождения — гибкая, будто черноголовая мрачная гадюка, с пугающими пустыми глазами и полным ртом бритвенно-острых белых зубов. Она была тварью, которая жрала его без жалости.

Танцевала похоронный марш внутри его тела, топтала каблуками сплющенные органы, с хрустом ломала хрупкие ребра и запускала шаловливые ручки поглубже в его кожу, будто хотела выдрать сердце из его груди, а потом сожрать. Обязательно сожрать, потому что она всё жрала целиком и полностью, без жалости, милосердия и остатка. Иначе Айола не умела.

А Гарри хотел умереть, лишь увидев её улыбку: тонкую, острую и белозубую. Она улыбалась так сладко и понимающе, что он не мог дышать.

========== «Светомышки», Корбан Яксли(/)Антонин Долохов(/)Луна Лавгуд. ==========

У Луны была самая теплая постель. Она сидела в дальней из клеток, тех, что дальше всех от двери, и свет почти никогда не доходил до её, только иногда — когда ночью проходил очередной обход, а мистер Яксли беспрерывно матерился, обходя все клетки; тусклый луч люмоса, горящий на его палочке, слабо освещал её новое место жительства.

Луна морщилась и в остальное время ловила тонкие полоски света дрожащими ослабевшими пальцами. Они никогда не поддавались и ускользали, какой бы проворной она не была, но девушка не злилась. Она знала, что это светомыши крадут у нее последние крохи зрения и забирают себе. Луне было совсем не жалко — они ведь слепые, им почти ничего не видно, а ей и не надо больше смотреть.

Она бы с радостью ослепла.

В клетках было холодно, но постель Луны была самой теплой, потому что у нее было тяжелое пуховое одеяло. Оно было старым, пропахшим пылью, заштопанным много-много раз, но очень-очень теплым. Ночью она забиралась на старый продавленный матрас, укрывалась одеялом с головой, сворачивалась под ним в клубочек и всю ночь играла во сне в догонялки со светомышками.

Это было хорошо и совсем не страшно, только немножко боязно — вдруг они не пожелают с ней играть?

Луну, как и многих других детей, сняли с поезда первого сентября. Она помнила это очень хорошо: мрачные люди в серебристых масках обходили каждое купе и иногда силой вытаскивали оттуда упирающихся вопящих школьников. Луна не кричала. Мистер Яксли просто зашел в её купе, где она сидела одна, спросил её имя, а потом подхватил под локоть, не в пример ласковее, чем обходились с остальными, и потащил прочь. А потом они все оказались тут.

В соседних клетках выли, кричали и плакали; кто-то бросался на прутья клетки и отчаянно голосил, а Луна молчала. Молчала, пока её вели; молчала, пока её пытались допрашивать; молчала, пока мистер Яксли выбирал ей клетку. Он выбрал самую дальнюю и самую холодную, но зато потом принес ей это одеяло и теплые вязаные носки.

Вот она тут и сидела уже месяц. Было очень холодно.

Луна часто мерзла и постоянно куталась в одеяло. Вокруг было темно, так темно, что она не могла увидеть даже очертания собственных пальцев, но её это совсем не волновало. Зрение было ей не нужно. Оно было нужно светомышкам.

Светомышек придумал папа. Луне было пять лет и она очень боялась засыпать самостоятельно, ей казалось, что в темноте кто-то есть. Кто-то страшный, кто-то жуткий и безжалостный, кто-то, кто сожрёт её целиком и без остатка. Там, конечно же, никого не было, но она все равно боялась закрывать глаза. И тогда папа придумал светомышек. Они были совсем как обычные серые мыши, только лысые и постоянно мерзли. У них были большие глаза, но они были слепы и ничего не видели. Они всю жизнь жили в темноте и холоде, и только иногда, когда какой-нибудь добрый волшебник соглашался пожертвовать им свое зрение ненадолго, привыкнув к окружающей тьме — только тогда им становилось тепло, а мир обретал краски и жизнь.

Луне было не жалко отдать свои глаза. Светомышкам было намного хуже, чем ей — они всю жизнь жили в кромешном негостеприимном холоде, а ей… ей больше не надо было смотреть.

Мистер Яксли иногда приходил её допрашивать. Он был добрым, на самом деле, но сам этого не знал, а Луна не стала ему говорить. Он садился на корточки перед её матрасом и стаскивал маску с лица. Очень бледный, изможденный, с усталой дрожащей полуулыбкой и равнодушными глазами; Луна на него смотрела, и её сердце рвалось от жалости. Он и сам не рад был тому, что происходило, только не спешил ей об этом говорить.

— Твой отец не желает сотрудничать с нами, Луна.

Он обычно только это и говорил: одну-единственную фразу, а потом мистер Яксли смотрел на неё с плохо скрытым ожиданием, но Луна только пожимала плечами. Она знала, что ее, в отличие остальных, привели сюда, чтобы шантажировать папу. Это было очень нечестно, грубо и грязно с их стороны, но девушка совсем не унывала: она видела, как морщился мистер Яксли. Как от зубной боли, словно ему было больно и неприятно каждый раз повторять одно и то же.

— Тебе придется остаться здесь ещё ненадолго, — говорил он обычно и слегка трепал её по волосам. Волосы наверняка были грязные, ей не позволяли нормально принять ванну и вымыться полностью, но его это совсем не смущало. Мистер Яксли не был брезглив. Он был добр к ней.

Луна мягко улыбалась ему в ответ и слегка щурилась. Она постоянно жила в темноте и даже передвигалась чаще всего на ощупь, отдав всё свое зрение светомышкам, поэтому ей было очень трудно приглядываться к его лицу в первые несколько минут, но он обычно задерживался достаточно, чтобы она привыкла к освещению.

— Ничего страшного, сэр, — напевно отвечала Луна и снова забиралась под одеяло. Обычно она вылезала оттуда, чтобы поприветствовать его. — Всё в порядке. Лучше скажите мне… который час?

Мистер Яксли взмахивал палочкой и не вербально колдовал темпус. Луна смотрела на яркие синие цифры, задумчиво вздыхала и отворачивалась.

— Вам пора, сэр. Если я вижу больше двадцати минут, то светомышки слепнут. Мне бы очень не хотелось делать им больно, они такие славные.

Он в ответ ругался так, что она половины слов не понимала. Кажется, он думал, что она сумасшедшая. А вот мистер Долохов так не думал.

Луна тогда играла в догонялки со светомышками, пытаясь найти их на полу. Они были теплыми, проворными и очень-очень маленькими, но сияли в её голове так ярко, что она не могла удержаться. А потом она услышала тихие шаги. Сначала Луне подумалось, что это был мистер Яксли, но затем она неожиданно поняла, что там идёт не один человек, а два. Луна выпустила единственную пойманную светомышку из руки и подползла поближе к решетке. Обычно здесь бывал только мистер Яксли.

— Тони, девчонка реально сошла с ума. Ты же понимаешь, что Лорд с меня три шкуры за нее сдерет? Что делать-то? — взволнованно говорил он, постоянно прерываясь. Его голос — глухой и раздраженный, был очень тревожным. Луна покачала головой и спряталась под одеяло, чтобы её никто не нашел.

— Уймись, Яксли. Не паникуй раньше времени, сейчас посмотрим на твою девчонку. Какая камера? — с хриплой снисходительной насмешкой отвечал его собеседник; его голоса Луна не знала. Мистер Яксли снова выругался так, что незнакомец гулко и лающе расхохотался. И даже ответил что-то, но она не разобрала непонятных слов на каком-то другом языке. А вот мистер Яксли, кажется, разобрал, потому что в ответ рявкнул что-то не менеенепонятное.

Какие они странные и непонятные.

Стонуще затрещали прутья отодвигающейся решетки, когда мистер Яксли вставил ключ в замочную скважину и распахнул клетку, но сам не поспешил заходить, как делал это обычно, будто боялся побега. Зато зашел тот, второй — у него были тяжелые ботинки с каблуком, Луна услышала их по стуку.

Другой ходил не в пример тише, чем мистер Яксли, но все испортила его странная обувь, которая гулко щелкала по полу. Тихо зашуршал край его одежд.

Луна напряженно замерла. Слушала она лучше, чем видела.

Он безжалостно сдернул с неё одеяло и грубовато выволок с матраса, но Луна даже не возмутилась: он не пытался намеренно сделать ей больно, просто подтащил её поближе к выходу из камеры и подставил лицо прямо под луч люмоса.

На секунду она ослепла.

— Тони!.. — гневно воскликнул мистер Яксли, но Тони только нетерпеливо от него отмахнулся. Он склонился перед Луной, так быстро и так близко, что из-за слезящихся болящих глаз, прозревших одним мгновением, он казался большой черной птицей с белым ореолом вокруг растрепанных темно-каштановых кудрей. Она утерла лицо руками и проморгалась, глядя на него снизу вверх.

Он походил на странного непонятного ей зверя, и вместо человека Луна углядела в нем нечто большее — он был хищником. Большим, опасным и безжалостным. С белыми зубами, скалящимися в острой ухмылке, с равнодушными хмельными глазами вечного опьянения и стойким запахом табака, который въелся ему под кожу.

Она вздрогнула его разочек, но на этот раз в задумчивости, чтобы понять его получше.

— Очень невежливо с вашей стороны таскать меня за волосы, сэр.

Сэр едко расхохотался и обошел вокруг Луны, тихо шурша тяжелым кожаным плащом по полу. Каблуки его ботинок стукнули так громко, что она поморщилась.

— Мне очень жаль, золотце. Но так нужно.

Неизвестный сэр почти ласково погладил Луну по спине, а потом круто развернул, снова вглядываясь в её лицо. Он был очень бледным и очень уставшим, на его лице тонкой линией рвался жуткий вьющийся шрам, а глаза напоминали горящую зелень.

Луна поморщилась вновь, когда он бесцеремонно задрал её подбородок повыше и провел пальцами по её щеке. Его рука была горячая, она чувствовала это даже через плотную ткань перчаток.

Толкнулся в её сознание — мягко, скользяще, не в пример своей физической жестокости, влез ей в голову вместе с потом мышиного зрения; задорно хмыкнул, перебрал пальцами нить ее воспоминаний — между указательным и среднем темнели полоски вонючего табака, а после так же осторожно вернулся.

Они молчали. Мистер Яксли нервничал, Луна думала о светомышках, а гость сосредоточенно над чем-то размышлял.

— Она не сумасшедшая, Яксли, — сказал он мгновением позже, небрежно выпуская Луну из своих рук; в его голосе звучало почти искреннее разочарование. — Совсем нет. Так что перестань паниковать.

Он улыбнулся ей — остро и колко, его глаза жутко блеснули в темноте, а сам он повернул голову к мистеру Яксли, замершему у порога. У того был такой вид, словно его вот-вот стошнит.

— Антонин, но…

— Я всё сказал. Она абсолютно здорова. Пойдем.

Он первый шагнул прочь, за решетку и ступил в клубящуюся темноту подземелий, не оборачиваясь на нее; мистер Яксли поспешил за ним, продолжая ругань на непонятном языке, и гость поддерживал его звонким смешком.

Вот только они ушли, а свет в клетке почему-то не потух; Луна знала почему.

А на следующий день её вывели из камеры и переселили наверх, как гостью, а не пленницу.

Ответ на этот вопрос Луна знала тоже, но ей не было себя жалко: жалко было только бедных светомышек, ослепших навсегда-навсегда.

========== «Сыновья любовь», Блейз Забини/Миссис Забини. ==========

После войны было трудно. Точнее, не так: после войны было безнадежно скучно. Особенно скучно было Блейзу: он, привычный к постоянным развлечениям, не успел понять тот момент, когда остался в хмуром одиночестве.

Друзей у Блейза было много всегда: он никогда не бывал один и часто находился в больших компаниях; он не мелькал мимолетно в толпе, а обычно возглавлял эту самую толпу — если, конечно, речь шла о вечеринках, алкоголе и таблетках. В противном случаем ему было неинтересно и скучно, а когда Блейз скучал, то скатывался в глубокую пучину отвратительного депрессивного настроения, из которого обычно вылезал прежним весельчаком, готовым веселиться до утра.

Однако, после войны его друзья не могли в полной мере насытить жажду удовольствий — Драко таскался по судам, стараясь отмыться от налипшей к нему грязи и вытащить из говна свою мать, которой едва не впаяли срок, как и его папаше (слава Мерлину, что благородный Поттер снова явился и всех спас); Дафна отчаянно и безнадежно страдала по бросившей её Трейси (кажется, основательно поредевшие счета Гринграссов отвратили красотку Дэвис от своей девушки и заставили переключиться на более богатую дичь); Пэнси вообще напоминала овощ; Тео пытался заставить свою семью смириться с его гомосексуальностью, а Блейз… Блейз тоскливо бухал в одиночестве, потому что считал, что беспокоить друзей предложениями поразвлечься в такое тяжелое время не совсем правильный поступок. И пусть моралистом он не был, но звать ту же Пэнси — основательно подсевшую на какие-то маггловские седативы — казалось ему почти кощунством.

Драко, если выбирался на полчасика, то только ныл; Дафна хлюпала соплями, а Пэнси бессмысленно улыбалась. Блейзу казалось, что он участвует в стремном уродском спектакле, где у актеров снесло башку, а сценарий утопили в унитазе.

Блейза война не задела совершенно. Весь седьмой курс для него был блаженной эйфорией ничегонеделанья — он бессмысленно ходил на уроки, бессмысленно трахался с Дафной, бессмысленно курил марихуану за теплицами в компании хаффлпаффцев и бессмысленно писал письма матери.

Мать обеспечивала ему лучшую жизнь с самого детства. У Блейза всегда были самые дорогие игрушки, самая эксклюзивная одежда и самые лучшие учителя — мать спала то с министром, то с замминистра, то ещё с кем-то. Она постоянно была замужем, но количество влиятельных любовников превышало все мыслимые и немыслимые границы, но Блейзу было плевать. У него всегда было достаточно карманных денег и снисходительного материнского позволения на все что угодно, а её влияние было способно замять любой скандал.

Блейз в скандалах не фигурировал, это казалось ему слишком скучным. Мать смеялась: она его обожала, но в каком-то странном и непонятном для него смысле. И в конце концов, она была лучшей матерью.

На пятом курсе, когда она застала Блейза с его первой сигаретой, то единственной её реакцией был смех и предложение купить табак получше. Когда на шестом узнала, что он втихомолку таскает её коньяк, то прекратила запирать погреб. Когда на седьмом узнала, что он трахает Дафну… короче говоря, мать знала о нем всегда и все: Блейзу это даже казалось удобным, потому что её контроль был совсем ненавязчивым.

Конечно, война немного задела и их тоже. Матери пришлось продать пару украшений и хорошенько заплатить кому-то за молчание — уж она-то желала возвращения Лорда как никто другой, но в целом жизнь билась все в том же ключе. Нет, слава Мерлину, что с его матерью все было в порядке — миссис Забини всё так же сидела вечерами в кресле с бокалом коньяка и привычно укладывала голову сыну на колени; она продолжала навещать в министерстве своих любовников, часами разглядывала глянцевые журнальчики с новыми фасонами мантий и едко комментировала вслух особо неудачные наряды. Блейз в ответ глубокомысленно молчал — после второй дозы экстази слова застревали глубоко в горле, и вместо разговоров со смеющейся матерью он включал проигрыватель и тянул её танцевать.

— Ах, мой ангел, — мать обвивала тонкими загорелыми руками его шею и позволяла вертеть себя в чарующем жутковатом ритме новой мелодии — Блейз разворачивал её спиной к себе, и она откидывала голову на его плечо, беспрестанно смеясь.

Миссис Забини была пьяна постоянно — её глаза блестели оливковой влажностью и хмелем, помада на губах оставалась идеальной и свежей, а черная тушь не смывалась даже тогда, когда она хохотала до слез. Она была божественно прекрасной, и он это знал как никто другой.

Блейз, когда желал подразнить мать, иногда так её и называл: “миссис Забини”, чаще в шутку или когда был слишком плох, чтобы соображать; мать злилась и могла ударить его по лицу — несильно, но достаточно обидно, чтобы он понял свою ошибку и прекратил издевательства. Она вообще не любила, когда он обращался к ней вежливо; ему же всегда казалось, что она ненавидит тот факт, что по какой-то причине оказалась матерью. В этом не было ничего убедительного: Блейз знал, что она родила его то ли в шестнадцать, то в семнадцать, но его это совсем не волновало.

Мать была готова спонсировать все его развлечения и позволять кататься в роскоши. Ему даже не нужно было ходить на работу: тех денег, что у них были, хватило бы на пять поколений жутких транжир, и они оба это знали. Поэтому Блейз и развлекался. Вместо встреч с друзьями он таскался по самым злачным местам Англии, иногда натыкаясь в них на Пэнси — та обычно являлась завсегдатаем наркокартелей в Лютном, и тогда ему перепадал быстрый секс в туалете. Ещё чаще он встречал Дафну, но только её, на удивление, в борделях: обычно в окружении длинноволосых красоток, поразительно напоминающих Дэвис, а Драко… Драко даже в этом оказался разочаровывающе скучен и просто шатался по барам, которые для Блейза давно стали детским садом.

Ему было скучно, и его скуку могла развеять только мать. Если, конечно, у неё было на то настроение.

Обычно мать утягивала его в кальянную, наливала коньяка и звала играть в бильярд; он никогда не отказывался. Блейз терпеть не мог выслушивать её истории о прошлом, отце и прочей чепухе, но после пятого стакана её обычно пробирало на ностальгию, и ему приходилось тоскливо вслушиваться в певучие звуки её голоса.

— Знаешь, я когда-то любила твоего папашу, — говорила ему мать в один из послевоенных вечеров, вальяжно лежа рядом с ним. Её распущенные волосы блестящими черными змеями вились на белой кожаной обивке дивана, а острое надменное лицо было едва ли заметно за томно-розовым облаком кальянного дыма.

Блейз отвлекся от бутылки с коньяком и вопросительно приподнял бровь. Мать улыбнулась — он даже со своего места заметил, как блеснула тонкая усмешка на её губах.

— Не смотри на меня так, мой ангел, — хрипло приказала она, — я любила твоего папашу. Но тебя люблю намного больше.

Блейз в ответ только хмыкнул и содрал пробку. Он прекрасно знал, что мать его любила.

Она, пожалуй, была самой красивой женщиной, которую он когда-либо видел: вечно молодая, вечно красивая, с длинными густыми волосами, пахнущими жаром и песком; мать напоминала горячую южную ночь — он не дал бы ей больше двадцати пяти, а рядом с ним она и вовсе смотрелась ровесницей, но на самом деле ей было намного больше.

Ему нравилась танцевать с ней. Мать взмахом палочки меняла пластинки, и маггловские певички начинали заунывно голосить сопливые лиричные песни, а Блейз увлекал её в середину комнаты.

— Ты очень красивая, знаешь? — неоднократно шептал Блейз ей на ухо, мягко оборачивая руки вокруг тонкой осиной талии, перетянутой жестким корсетом; мать лукаво глядела на него из-под длинных черных ресниц и улыбалась понимающе-ласково. Это ему тоже нравилось.

— Конечно знаю, мой ангелочек, — на полном серьёзе отвечала она и хватала стакан с недопитым коньяком, который довольно быстро допивала, лениво покачиваясь в его объятиях. Утром Блейз трезвел, а вместе завтрака выкуривал сигарету другую, мать же до полудня и не появлялась вовсе.

Они были постоянно пьяны и веселы. Мать была такой весь год, пока его не было дома, а Блейз делался её мужским подобием в недолгие летние месяцы, но после окончания школы все пошло наперекосяк, а война и вовсе заставила желать развлечений с ещё большей силой. И она понимала его, как никто другой.

Никто из его друзей не мог понять этой безумной сумасшедшей тяги к запретному, вредному и табуированному; никто из них не понимал истинную сладость чувственного наслаждения — и не только женщиной, но и дозой хорошего чистого кокаина. Для испорченных слизеринских детишек это было знакомо, приятно и обыденно; Блейз же искал в этой обыденности новые грани порочности и находил их снова и снова. Мать делала всё то же самое, но только на целых шестнадцать (или семнадцать?) лет больше, поэтому и выглядела иногда сытой тем, что ему ещё не приелось.

Поэтому Блейз не видел ничего необычного в том, что влюблен в собственную мать, потому что в его представлении это было чем-то закономерным и обычным, как смешать водку с коньяком и выкурить косяк с марихуаной. Ничего необычного, но вставляет так, что сдохнешь от удовольствия.

И она знала это: он видел понимающий снисходительный блеск её темных глаз и подрагивающую алую линию чувственного рта — мать смотрела на него и не сдерживала тонкую всезнающую улыбку, когда Блейз нарочно задерживал её ладонь в своей или прижимал слишком близко во время очередного пьяного танца. Она ждала или, лучше сказать, выжидала. И дождалась.

Она расчесывала волосы перед зеркалом, и они блестели мерцающим шелком в её пальцах. Блейз задумчиво курил — на удивление, обычные сигареты, а не свой излюбленный косяк, но пьян был порядочно.

— Нет, ну ты представляешь, и этот отвратительный Кингсли мне говорит…

— Я купил тебе цепочку, — резко прервал её Блейз; мать мгновенно замолкла на середине монолога о соблазнении министра.

Мать недоуменно вскинула брови и отложила в сторону костяной гребень; он наконец докурил и направился к матери. Этот вечер был не похож на предыдущие: слишком тихий, без музыки, пусть на столе и сияли тонкие белые дорожки кокаина. Блейз к ним не притронулся, потому что хотел другого.

— Цепочку?

Он пожал плечами и вытащил из кармана маленькую бархатную коробочку. Цепочка была красивая — загадочно поблескивающая жемчужная нить. Мать улыбнулась почти радостно.

— Какая красота, ангел мой! Застегнешь?

Она небрежно перебросила лавину кудрей на левое плечо и нетерпеливо цокнула ногтями по гребню. Блейз набросил нить ей на шею, воровато коснулся пальцами горячей загорелой кожи, чуть задержался, а потом принялся возиться с замочком. Она смотрела на него через отражение в зеркале и, он был готов поклясться чем угодно, усмехалась.

— Вот и все.

Мать преувеличенно заинтересованно оглядела дорогое украшение, потрогала круглые камешки и улыбнулась ещё шире, обнажая ровные белые зубы. Она поднялась: мягко и неторопливо. Сегодня на ней был тонкий шелковый халат, небрежно перехваченный широким золотистым поясом. Она не смущалась даже спущенной ткани с плеча и кружевной комбинации, которая коварно просвечивалась через полупрозрачную ткань. Мать была божественна хороша.

— Какая красота. Ты такой милый!

Мать вдруг повернулась и взглянула на него привычным взглядом из-под ресниц и улыбнулась ещё шире — и эта странная кривоватая усмешка вызвала у Блейза дрожь. Он невольно замер, когда легкие красивые руки вдруг потянули завязки и пояс в сторону; судорожно сглотнул, когда черная ткань мерцающей тряпкой упала к ногам. Мать спустила с плеча черную бретель и склонила голову на бок. В темноте её глаза блестели тяжелым влажным блеском драгоценных камней, а подаренный жемчуг по сравнению с ней казался дешевой стекляшкой.

— Иди ко мне, мой ангел, — низким, опасно вибрирующим тоном позвала она, продолжая с нарочитой медлительностью стягивать кружево.

И Блейз пошел. Он любил только три вещи: развлечения, деньги и свою мать. И как хорошо вышло, что она любила его в ответ, верно?

Наверное, именно поэтому миссис Забини тягуче и томно рассмеялась, когда Блейз в привычном ласковом жесте притянул её к себе и прижался губами к тонкой лебединой шее. На вкус она была круче, чем самый дорогой и сладкий коньяк.

========== «Страна чудес», обращение. ==========

   Хочешь увидеть настоящую страну чудес? Нет, не ту странную подделку Алисы или других фантастических романов, ничего подобного! Всё это лишь мишура перед настоящим удовольствием, которое я могу создать прямо здесь и сейчас — мне хватит пяти минут на призыв самого потрясающего чуда в твоей жизни.

   В моих силах показать тебе настоящее волшебство, которое ты до этого не видел и не увидишь никогда, если струсишь. Такое не приснится в самом сладком сне, но я одним лишь действием могу наполнить твою жизнь яркими красками необузданного желания погрузиться в полный волшебства мир и попробовать стать его частью.

   Ты ведь желаешь этого больше всего на свете, верно?

   Я хочу показать тебе холодные ветра Шотландии и ее мрачное высокогорье, вечные ливни и зеленеющие кромки лугов. Я хочу показать тебе старинный замок с окнами-глазами, горящими жёлтым огнём. Я хочу показать тебе глубокое мрачное озеро, на поверхности которого раскинуты диковинно изогнутые щупальцы гигантского осьминога, а у пристани неспешно покачиваются хрупкие лодочки на привязи.

   Мне хочется плеснуть побольше ярких красок на этот безрадостный девственно-чистый холст равнодушия; мне…

   Мне очень хочется показать тебе целый мир счастья, путешествие в которые начнётся прямо здесь и сейчас.

   Все, что тебе нужно — всего лишь принять эту таблетку.

========== «Плохая дочь», Габриэль Делакур. ==========

   Габриэль Делакур родилась бессердечной. Нет, конечно, не в прямом смысле слова, ведь под кожей и костями в грудной клетке у нее было сердце, которое билось медленнее, чем обычное человеческое, потому что человеком Габриэль не была.

   Габриэль родилась на четверть вейлой. Её бабушка была настоящей вейлой — женщиной гарпией из тех самых страшных легенд, далеких французских баллад и маггловских сказок; той самой женщиной, с образа которой списывались многочисленные сирены, нимфы и прочие коварные соблазнительницы, ломающие чужие жизни в угоду своим прихотям и жрущие сырое человеческое мясо, включая в свой рацион в основном мужчин.

   Бабушку Габриэль не знала, но видела пример вейловского проклятия на собственной матери — вечно молодая Аполлин, бледная, надменная, с длинными светлыми волосами и такими же светлыми глазами, равнодушная до отвращения, идеальная до скрежета в зубах — мать была идеалом возможной красоты.

   Но несмотря на наследственность и прочее генетическое дерьмо, вейловские корни отразились в ней наиболее ярко, чем в старшей сестре. Флер, несомненно, была красива, поразительно красива, но её красота была всё-таки… немножко мягче. Она была более человечная, более приятная, более нежная, а в Габриэль было совсем другое.

   Она не знала почему — может, у любовника матери были родственники среди магических тварей, может, бабушкино наследство вылезло так не вовремя, но Габриэль походила на вейлу больше, чем собственная мать. Вся острая, хищная, с резкими птичьими чертами лица, бездушными светлыми глазами; бледная до потрясающей серой невзрачности, но при этом полная соблазнительной лукавой притягательности. Габриэль была прекрасной до рези в глазах и ровно настолько же отвратительной.

   Конечно же, об отсутствии умения любить её любезно просветила мамаша, которая была в хорошем расположении духа — она пила вино, а Габриэль рисовала сердечки на листках. Ей было четырнадцать, и она сменила уже третьего ухажера за месяц.

   — Знаешь, cherie, — мать небрежно качнула бокал, и красное вино выплеснулась на белый подол новенькой шелковой мантии, но она даже не вздрогнула, глядя на дочь холодным взглядом по-змеиному неподвижных черных глаз. — Ты так похожа на свою бабку, пусть земля ей будет потверже. Она любить не умела и не хотела, а ты даже похуже будешь. Такая же тварь.

   Габриэль отложила в сторону красивое перо со стразами и равнодушно взглянула на мать, с нескрываемым скепсисом изучая её красивое ледяное лицо с презрительно поджатыми губами.

   — Почему ты так говоришь?

   Мать без слов сунула руку в карман и вытащила оттуда блестящую золотую цепочку; Габриэль вопросительно изогнула брови.

   — Ты снова рылась в моих вещах?

   — Кто тебе её подарил?

   Цепочку подарил ухажер с прошлого месяца. Она была красивая, золотая, блестящая, с мелкими колечками, но Габриэль очень даже понравилось, поэтому она и одарила поклонника благосклонным взглядом и даже погуляла с ним на целую неделю дольше, чем планировала изначально.

   — Отдай.

   Она потянулась и вытащила цепочку из ослабевших пальцев матери, и та улыбнулась — стыло и понимающе, а потом вызвала домовика, чтобы тот отстирал мантию от пятна, но бедняга ничего не смог сделать — вино было магическим и отстирывалось долго, нудно и вручную.

   Габриэль безмятежно вернулась к рисованию, а мать — к излюбленным пыткам домовика, на которого она накладывала круциатус от большой скуки.

   С годами же Габриэль хорошела её больше, расцветала, будто диковинный плотоядный цветок под благодатным солнцем; вспыхивала сотнями новых красок и легчайших штрихов молодости по полотну своей безжалостной натуры, полнилась ощущением азарта и бесконечными погонями за наилучшим куском в жизни.

   К восемнадцати годам она заработала репутацию высокомерной стервы в родном Шармбатоне, трижды была на грани исключения и едва не довела до самоубийства своего преподавателя французского, ею же и соблазненного.

   Жизнь для Габриэль пахла духами от шанель, мерцала томным сиянием тяжелых украшений и блестела цветами неразделенной любви. Жизнь для нее пенилась новой бутылкой шампанского, сверкала молочными камнями в мочках ушей и тянулась тонкими кокаиновыми дорожками по лакированному столу.

   Габриэль было весело и хорошо — она ночевала не дома, а в отелях, ела в ресторанах, а ездила на шикарных машинах, не гнушаясь короткими сексуальными связями с богатыми и симпатичными магглами, но рано или поздно всё хорошее должно было закончиться. Оно и закончилось с падением Флёр.

   — Позор, просто позор! — натужно скрипела мать, крутя в наманикюренных пальчиках очередной бокал; годы для нее не менялись, а время и вовсе не было властно. — Ты принимаешь кокаин, трахаешься с магглами и пускаешь по ветру весь свой потенциал… Разве это то, чему я учила своих дочерей?

   Габриэль ей не ответила: она плавала в остаточном дурмане ленивого опиумного опьянения после очередной подпольной вечеринки в далеких районах Парижа. Мать швырнула в неё бокалом, но не попала. Руки у нее тряслись, а на щеках вспыхнули уродливые багровые пятна. Краснела она просто ужасно.

   — Дрянь, — прошипела она, вытаскивая палочку, но от излюбленного заклятья материнской любви Габриэль ловко увернулась, а на второе выставила щит. — Две тупоголовые идиотки! Одна — вышла замуж за бедняка, а вторая и вовсе якшается со всяким отребьем! Ты… ты…

   — Я очень плохая дочь, да-да. А ты, Аполлин, совсем никудышная мать.

   Так Габриэль оказалась в Англии. Протрезвев, она собрала вещи, помахала на прощание разгневанной мамаше, оборвала все связи с подружками и ухажерами и умчалась покорять незнакомую и совершенно ненужную ей Англию, лишь бы побольше насолить матери. В конце концов, сколько можно сотрясать Францию списком своих побед?

========== «Волки и овцы», Лаванда Браун. ==========

   Когда-то Лаванде сказали, что люди бывают двух типов — волки и овцы. Волки жрут всё — целиком и полностью, глодают мир до костей и рвут трещащую плоть нормальности на части; волки идут по головам и тонут в лужах крови; волки прыгают выше головы, а ночами воют в далеких дремучих лесах. Волки сбиваются в стаи, и во всем мире нет никого, кто бы посмел остановить лавину их желаний.

   Овцы же другие. Овцы только и умеют, что удивленно хлопать ресницами и складывать рот в изумленную гримасу; овцы не могут решить даже простейшей проблемы и ударяются в слезы по любому поводу; овцы глупы до безобразия, тупы до скудоумия, ничтожны до безумия…

   У них светлые волосы, голубые глаза, глупые увлечения прорицаниями, куча сплетен и до того беззащитный вид, что каждый мимо проходящий волк желает сожрать их с потрохами.

   Лаванда была овцой. Чьей-то добычей, чьей-то игрушкой, беззащитной жертвой, трепещущей пташкой; Лаванда была…

   Лаванда была беспомощной овцой, пока не встретила своего серого волка. Серый волк без жалости выдрал ее сердце из груди и приготовил на ужин.

   А Лаванда отрастила клыки.

========== «Не помнить», Корбан Яксли/Алекто Кэрроу. ==========

Корбан практически не помнил Алекто со школы: она училась на два курса младше, а заметил он её только на своем седьмом курсе. Ну, только после того, как переспал с ней на своем же выпускном в пьяном полуугаре.

Странно, что на седьмом курсе он вообще мог что-то замечать: его дни полнились алкоголем, притащенным тайно с помощью Амикуса; бессмысленной болтовнёй с Родольфусоим и квиддичными тренировками; подготовкой к экзаменам с помощью Долорес; торопливыми мимолетным поцелуями с Ритой в укромных местах и играми в магический покер на раздевание, а ещё… А ещё тёмной магией и её изучением в компании Беллатрикс.

В дурманной алкогольной дымке он заметил Алекто всего несколько раз, но тогда она его не интересовала. Да, та глупость на выпускном многого ему не стоила — Корбан благоразумно забыл, что трахнул малолетку, а Алекто никогда об этом говорила, лишь улыбалась иногда, ловя его напряженный взгляд — ее глаза блестели зелеными стрелами, а на губах показывалась тонкая всепонимающая полуулыбка.

Зато Алекто интересовала его сейчас – не та забавная серьезная пятикурсница, которой он обещал подарить плюшевого медвежонка, если она не перестанет действовать на нервы громкими разговорами (черт подери, Амикус, угомоги свою сестрицу, у меня башка трещит), а расслабленная улыбающаяся красавица в обтягивающем черном платье, сидящая напротив. Алекто курила, а Корбан размышлял о том, что зря не переспал с ней тогда.

У него всегда был хороший вкус на красивых женщин, в конце концов.

========== «Содержанец», Корбан Яксли(/)Люциус Малфой. ==========

Люциус его ненавидел. Корбан Яксли учился на несколько курсов старше и по школе Люциус помнил его надменным дружком Беллатрикс, который вечно пропадал на квиддичных тренировках и гонял команду и в хвост, и в гриву — в квиддиче он был хорош, и это, наверное, было одним из немногих его плюсов, потому что в остальном Яксли был отвратителен до зубовного скрежета.

Он курил горькие магические сигареты за углом мужской раздевалки и частенько появлялся в гостиной будучи пьяным вусмерть — Люциус помнил это, потому что становясь действительно пьяным, Яксли флиртовал со всем, что флиртуется, включая его самого. Любовная лихорадка Яксли не обошла стороной даже кошку Филча, наверное.

А ещё Люциус ненавидел его за то, что Корбан, не моргнув и глазом, взял на его место в команду какого-то полукровку с младшего курса.

— Прости, Люци, — намеренно коверкая его имя, хмыкнул тот, небрежно прикуривая от огонька с палочки Беллы, — но он хоть полукровка, но летает лучше тебя. Не обижайся.

Белла захохотала, обнимая его за шею и улыбнулась до того довольно, будто сама попросила его поставить Люциуса на место.

Этого он так и не простил, поэтому, когда вернувшись домой на каникулы после пятого курса, Люциус обнаружил Яксли в махровом розовом халате с зубной щеткой, то пришел в бешенство.

Яксли трахался с его отцом. Люциус знал то, потому что видел все не раз — и то, как отец улыбался, глядя на Корбана; и то, как целовался с ним, не стесняясь ни белого как полотно Люциуса, ни ошарашенной Нарциссы, все это доводило его едва ли не до трясучки и приступов неконтролируемой ярости.

Отец покупал Яксли дорогие шмотки, в которых тот, не стесняясь, ходил — и мантии от знаменитых французских кутюрье, и коллекционные туфли, и пижонские бриллиантовые запонки, при виде которых у Люциуса начиналась стойкая аллергия, потому что… черт побери, Яксли жил у них, курил и пил, одевался за счет отца, но принимал все его подарки с таким видом, будто получал нечто должное.

Но больше всего Люциус ненавидел его за один-единственный разговор, который едва ли не вылился в кровопролитную жестокую драку с членовредительством, но отец вовремя вмешался, чтобы он, упаси Мерлин, не испортил смазливую мордашку его любовничка.

— Ты же его не любишь, — Люциус тогда схватил Яксли за воротник, подкараулив в коридоре около столовой, когда тот не ожидал, — зачем тогда приходишь?

Яксли взглянул на него с насмешкой — глаза у него были небесно-синие, яркие, наивно-невинные, но тонкие губы мгновением сложились в кривую ухмылку, будто он услышал что-то очень забавное, но отвратительное.

— Злишься, что папочка любит меня больше тебя? Остынь, Люци. Подкинуть пару сиклей на конфетки?

И тогда Люциус, не сдержавшись, ударил его кулаком в лицо до того, как их успели растащить. Но Яксли улыбался даже тогда, когда утирал кровавые слезы с щек и подбородка, ядовито и надменно глядя на него из-за плеча взволнованного Абраксаса — он был победителем жизни даже тогда.

Но когда отец умер, то Яксли не плакал на его похоронах. Он просто стоял рядом с гробом — бледный, явно с похмелья, с растрепанными светлыми волосами, в строгом чёрном фраке, стоял и курил. Руки у него тряслись.

Люциусу не было его жаль.

========== «Странность», Гарри Поттер/Гермиона Грейнджер. ==========

   В тот сонный предрассветный час над Годриковой впадиной вились мягкие молочные облака, прячущие под собой тёмное хмурое небо, которое словно готовилось к чему-то мрачному и неизбежному.

   Гарри устроился в саду в жестком плетеном кресле с книгой; Кричер услужливо поставил перед ним чашку с кофе и тарелку с овсяным печеньем. Он любил сидеть так все последние года: перед самым рассветом природа расцветала мазками красоты и сверкала так чисто, что он только и мог, что восхищенно улыбаться. Жаль, что его друзья не умели ценить эти чуткие прекрасные мгновения — Рон был слишком грубоват для этого, Джинни это не интересовало, а Гермиона… А Гермионы не было рядом, чтобы разделить с ним эту красоту.

   Она появилась с первыми лучами солнца – прошла через защиту дома, разорвала небрежно все плетения, словно нож вонзился в масло. Гарри выхватил из кармана палочку, а безумная незнакомка остановилась на расстоянии вытянутой руки.

   — Милый, ты не узнал меня? — её негромкий мелодичный голос отчего-то показался ему знакомым; женщина откинула с лица чёрный капюшон – в нежных солнечных лучах её глаза блеснули красным.

   — Привет, Гарри. Я соскучилась, – она протянула к нему тоненькие руки, а потом беззастенчиво кинулась на шею. Его обдало запахом приторно-сладких духов с каким-то непонятным металлическим привкусом.

   Гарри вдохнул её запах всего один раз — и пропал.

   — Представляешь, милый, — весело щебетала Гермиона, разливая по бокалам бутылку красного полусладкого вина часом позже, не обратив внимания на положенный завтрак, — я провела в этой чёртовой Албании семь лет, а здесь совсем ничего не изменилось!

   Она улыбалась до того обезоруживающе и ярко, что Гарри не мог смотреть на неё, словно Гермиона была палящим солнцем. Но он не отрывал от неё жадного изумленного взгляда, с удивлением рассматривая острые черты лица, выцветшие веснушки на курносом носу и изгиб красивого алого рта – слишком алого, но Гарри не обратил на эту мелочь никакого внимания.

   Гарри так сильно соскучился по своей лучшей подруге Гермионе, что мелкие странности вроде кровавых всполохов на радужке её глаз, заострившихся белых клыков и неизменного бокала с вином в её руке казались ему мелкими чудачествами, временными изменениями и новыми привычками.

   Жаль, что он был слишком беспечен: не увидел в ней опасности до того, как стало слишком поздно.

========== «Деревня», Айола Блэк. ==========

На краю деревни жила ведьма.

Она пришла туда много лет назад, настолько много, что староста и упомнить не мог: явилась под покровом ночи со стороны гор и пустоты, прошла сквозь запертые ворота, словно нож в масло, и вошла в его дом с первыми лучами солнца, распахнув пять железных замков одним взмахом тонкой бледной руки.

Женщина в черной мантии, красивая, молодая, с длинными чёрными косами и чёрными глазами, в строгом дорогом платье и острой шляпе. Такая красивая, что глаз оторвать невозможно было!

Ведьму звали Айола.

Дом ей построили на отшибе посёлка, небольшую такую избушку, но опрятную и очень тёплую — строили, старались, а жители нервно сновали рядом, лишь бы помочь красавице в любом деле — огород разбить, сарай построить, крышу добротную сложить, а она знай себе села на ступеньках, подобрав подол длинного бархатного платья и покачивала ножкой в золотистой туфельке и тонкой изогнутой палочкой в длинных красивых пальцах.

Ну до чего же хороша она была, эта ведьма!

Дом Айоле построили быстро, за огородом и живностью следили добрые женщины, а взамен не было деревни счастливее!

На их огородах вырастали самые большие и здоровые овощи, их фруктовые деревья и ягодники давали больше всего плодов, их живность жила дольше и почти не болела, а коли болела, так Айоле ничего не стоило это исправить — один взмах, пара слов, и всё снова прекрасно!

В садике у себя она самостоятельно выращивала растения и варила вечерами зелья — любопытные детишки подглядывали за ней в окнах, но староста самолично гонял их прочь.

Не хватало ещё обидеть ведьму таким нехорошим отношением, как бы не так! Слишком уж хороша она была, чтобы прочь её гнать. Золота у них не было. Платить было нечем, но за все её подарки они выполняли каждую её просьбу — подумаешь, найти чёрных петухов или нож какой-то особый выковать, раз плюнуть.

Для неё не жалко было, особенно уж тогда, когда ведьма за день смертельно больных на ноги поднимала. Куда уж там жалеть!

И всё было хорошо. До тех самых пор, пока в деревню ведьмы не явилась её старшая сестра. Но, впрочем, ничего особо страшного в этом не было — ножи у них были острые, обереги сильные, а ведьма… Ведьма была у них своя.

И не жаль для неё ничего было. Даже собственной жизни.