«Слышу! Иду!» [Феликс Яковлевич Суркис] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Феликс Дымов «Слышу! Иду!»
1
Это движение не давалось ему все утро. Он уже знал, как его подать, выправил поворот тела, излом плеч, выгиб шеи, уже принял и мысленно примерил последний — как бы неосознанный и ненужный — шажок по сцене, а рука все еще была не на месте. Это злило его, заставляло без передышки мотаться по каким-то проулочкам и тупичкам и представлять, представлять, представлять... Черт возьми, да ведь не новое ж это движение! Он же играл подобное тысячу раз. Прямо из классика: «Рука согнута, как жизнь свадьбой...» Подсказывает умный человек, пользуйся! Так нет. Мешает что-то. Не вписывается. Фальшивит... Может, у других актеров как-нибудь иначе, может, им все по наитию, само собой, а он каждый раз вот так. По проулочкам и тупичкам... Рука согнута, как жизнь... Жизнь согнута, как рука... Ведь ключевой, поворотный момент... А все моменты в жизни поворотные. Ни один не растянешь, не повторишь. Ни один не переступишь. Откровенно говоря, роль ему не нравилась. Впрочем, к этому он привык: за годы славы едва ли четыре, от силы пять ролей взяли за живое. К остальным он приспосабливался, насильно вползал в них и так умело потом вживался, что и сам переставал замечать, как искривлена и выкручена его актерская натура — рано или поздно разнашиваешь, перестаешь замечать тесную обувь или неудачно сшитый костюм. Что же касается зрителей, режиссеров, критики, тут вопроса не возникало: талант и инерция успеха завораживали всех. А если все наперебой твердят «единственный и неповторимый», ты и сам когда-нибудь в это поверишь. В такое ведь так легко и приятно верится! Рука согнута... Тьфу, зациклился. Стареет, что ли? Еще пять лет назад это сценическое движение родилось бы без напряжения, между прочим. И рождалось. И он играл, тысячу раз играл, мог бы и повториться, — никто не заметит. Чего особенного в этой роли, чтоб так из-за нее конаться? Простенькая, гладенькая, какие больше всего и нравятся, и удаются ему последнее время... Вряд ли, не обольщайся, роль не хуже тех, что удавались тебе раньше. И автор не без искры, хотя и не Шекспир, и идея такая нужная, правильная. И если все-таки копаешься, то дело в тебе самом, великий актер современности Моричев! Да-да-да, не отмахивайся, не рдей, именно в тебе, Гельвис Федрович, перед собой-то чего рисоваться? За все хватаешься, суетишься. Жадность в тебе какая-то — успеть, доиграть, допрославиться. А это все труднее дается, все тяжелей в несвое втискиваться... В глаза ударил солнечный зайчик. Моричев потер лоб, огляделся. Блуждания наугад забросили его к площади Трех Полководцев. Чугунные всадники дружно взирали за реку, на Соловьевский сад. Слева тянулось стоколонное здание Манежа. Спереди высился двадцатидвухглавый Византийский собор в полыхающих маковках. Пешеходные ярусы были полны и многоголосы. Скоростной лентой деловито летели на работу корабелы. По прогулочной дорожке текли отдыхающие. Сейчас корабелы устремятся вдоль набережной к заводу, а гуляющие, обогнув площадь, уплывут на обзорную галерею собора... Один-другой виток — и город проявится из дымки, как в кино... Себя Моричев не причислял ни к торопыгам, ни к отдыхающим, ни к тем, третьим, кого не разглядеть сейчас за витринами магазинов, кафе, салонов красоты. Лично он не любовался городом, не беседовал с приятелями, не спешил по делу — просто он работал на ходу. Невозможно сказать, когда это вошло в привычку. В тот, самый первый, раз все вышло настолько случайно, что без улыбки об этом не вспомнить... В юности все хочешь и все можешь. А он вдруг — уже после того, как примелькался зрителям, — не смог. То есть сам для себя решил, что не смог: не получалось задумчивое потирание небритой щекой о приподнятое плечо. «Ты бы, старик, что другое приискал для творческих мук! — выпалил режиссер, которому до зубной боли надоело нытье способного мальчика. — Ступай лучше на улицу, подыши свежим воздухом...» Гельвис, помнится, страшно обиделся. Целых полчаса он даже намеревался бросить театр. Зато пролетев единым духом полгорода, утыкаясь время от времени носом то в чудом уцелевший, оберегаемый жителями верстовый столб, торчащий почему-то из клумбы посреди двора, то в зябнущий на влажном северном ветру платан, в гладкую кору которого кто-то вживил мелкими выпуклыми буковками строку известного стихотворения: «Прохожий, я тебя люблю!», то просто в рисунок мелом на тротуаре — ровные классы, «Котел», «Вода», «Прыгайте, детки, не заденьте клетки, кто на линию шагнет, потеряет целый год!» (Сколько раз замечал: взрослые стараются не задеть ногой линии классов, будто по-прежнему боятся проиграть свое маленькое ежедневное сражение со временем!), — он неожиданно нашел недающееся движение. Вести щекой надо так, чтоб будто скрип щетины слышался, чтоб зрителю становилось колко... И еще одно открытие сделал для себя Моричев во время той прогулки: прав, конечно, режиссер, мало кто распознает мастера в пустяшной роли. Но прав и он, Моричев: играть (впрочем, что там играть — жить!) надо так, чтобы прежде всего самому себе не саднило совесть от невидимых компромиссов — тогда придет уверенность, что можешь, что в силах, что работаешь по самому большому счету... Именно тогда Гельвис понял: пробьется, не затеряется на сцене среди малозаметных, заурядных, зачастую уже переживших свой успех... Гельвис взялся за Шекспира. Нет, не только читал. Собирал старинные гравюры, фотоснимки, видеозаписи, прослушивал фонограммы, изучал костюмы и позы знаменитых актеров в образах шекспировских персонажей. Со временем стал первоклассным знатоком мира Великого Вильяма — того мира, который за шесть веков возвел вокруг его имени Театр. Пошел еще дальше: проанализировал .сценическую жизнь каждого, кто когда-нибудь воплощал Шекспира на подмостках. Интонация одного, мимика другого, грим третьего — о, за шесть веков накопилось порядочно, было из чего выбрать... Буквально с циркулем и линейкой вымерял он «углы приязни», строил формулу принудительного сопереживания. Склеивал мимику разных, порой несовместимых актеров. Пока не добивался такого, от чего у самого холодного зрителя мурашки бежали по спине. Можно сказать, Моричев составил азбуку сценических движений, расписал партитуру шекспировских пьес. На любой вкус. На любое прочтение. И озвучил ею память каждой клеточки своего тела, каждой мышцы... Знали бы обо всем этом завистники!.. Когда наконец Моричев добился роли — проходной роли нищего в «Двух веронцах» — о нем заговорили специалисты. В «Короле Лире» он уже играл роль шута... Ого, куда занесли воспоминания! Теперь для полноты чувств сдвинуть время еще на десяток лет назад, пробудить память о первом школьном спектакле с его участием — и ажур на сегодня! Как по воле не давшего ему слов автора стоял на сцене дурак-дураком, пока два уличных вожака рядом выясняли отношения. От нелепости и неумения хоть чем-нибудь занять руки, Гелька засучил, затем раскатал рукава — будто собирался ввязаться, да не рискнул. Находка окрылила, показалось, теперь он всегда сумеет отыскать свое движение. Не тогда ли он всерьез вообразил себя артистом? Или позже, в Сонной пещере, когда Арька Дибреццио, обрушив истончившийся пласт сланца, съехал вместе с ним в расщелину, угодил подошвой спелеокомбинезона в горную смолу и приклеился намертво, а он, Гелька, новичок под землей, вызвав «скорую пещерную», битых два часа скакал метрах в трех поодаль, беспощадно освещенный атомным .фонарем, нес какую-то несусветную чушь, ходил на руках, даже ревел на пару с эхом душераздирающую оперную арию сборщика кометной пыльцы! Все два часа Арька хохотал как сумасшедший, лишь иногда, делая чудовищные усилия, шептал сквозь икоту: «Беги, дурак! Оба заснем... Оба погибнем...» Но Гелька не слышал, не позволял себе услышать. Когда его, гримасничающего, уже в судорогах и корчах, сгребли спасатели и, изнемогая от хохота, отворачиваясь от уморительных, бешено меняющихся на лице клоунских масок, волокли наружу, он продолжал ничего не слышать. Следом несли мгновенно сморенного сном Дибреццио. Врачи не могли поверить, что можно было продержаться столько времени в пещере-ловушке, где уже через четверть часа сон становится необратимым... Почувствовав, как истерическая гримаса снова непроизвольно взламывает лицо, Гельвис перешагнул символический поребрик, отделяющий медленную прогулочную дорожку от газона, сбежал по откосу к парапету, точнее, к тому месту, где в набережную вдавалась лагунка. Под воду каскадом уходила лестница. На пологой со скругленным ребром ступеньке, купая в воде босые ноги, сидела скуластая рыжая девчонка — кормила с ладони креветками дельфина. Дельфин косил озорным глазом, улучал мгновение, пятился, внезапно нырял и щекотал носом девчоночьи пятки, от чего оба одинаково счастливо взвизгивали. Моричев смочил кончики пальцев, с силой провел ладонями по щекам, будто снимал невидимую паутину, отряхнул с рук в воду тяжелые брызги — так экстрасенсы сдирают с себя отработанный эмоциональный режим. Ух, как взвился, как отлетел в сторону и зафыркал бедняга-дельфин — истинный экстрасенс! Для него наши резкие перепады эмоций — все равно как чувствительному собачьему носу запах табака. Дельфин что-то проверещал девчонке и, громко шлепая скользким телом о волны, унесся прочь. Гельвис наклонился к воде, подождал, пока водная гладь успокоится. Маленькое подвижное личико глянуло на него из первобытного зеркала. Острый носик. Вздернутая верхняя губа, приоткрывающая неровные крупноватые зубы. Подобранные сухие щечки в морщинках. Колкий подбородок. Если б не быстрые удивленные глаза, пожалуй, смахивало бы на чуть оскаленную ласковую мордочку домашнего грызуна («Мышка-мышка, не вешай хвостик; привяжем бантик, поедем в гости»). Не лицо — сущее наказание! Ну кто доверит серьезную роль человеку с такой физиономией? Еще шута — куда ни шло. Но Гамлета?! А он играл. И Гамлета, и Лира, и Отелло, и Яго — именно так, и Отелло и Яго, самых своих любимых героев. Ну, а когда не Шекспир, то все равно кого играть. Потому внятно, без творческих мук, с хорошо дозированной самоотдачей оживлял он своих современников в современных спектаклях. Легко в таких ролях быть щедрым: что ни вкладывай, все твое, что ни вложил — все заметно. Да вот поди: с годами притупляется приспособляемость. Уже и руку в простом движении не поставить. И настоящего хочется... Проще простого все объяснить возрастом. Ну, не старостью, нынче пятьдесят два — какие наши годы? Только-только обретаешь квалификацию. Недаром про человеческий век говорят: «Тридцать — учение, тридцать — увлечение, тридцать — за лычки, тридцать — по привычке...» Чего ж тебе, чудику, не хватает? Откуда отяжеление, ожирение ума? Отчего в любимых героях по-прежнему легко и привольно? И повтор не в укор, и привычки не тягостны? Моричев расколол рукой водное зеркало вместе со своим отражением. Для актера да разве еще для писателя собственная персона — инструмент, которым они обрабатывают мир. Неплохо сказано, дружище, сделай в памяти зарубочку! Гельвис поднялся по ступенькам, уселся на низкий, теплый, как кора дерева, парапет. Мимо на одной ножке проскакала снизу вверх та самая скуластая девчонка. Невдалеке, у колонки киоска-автомата топтался нескладный юноша с букетом — длинный, сутулый, с лошадиным лицом, торчащей из воротника шеей, с непомерными руками и ватными коленями. Делая вид, что сосредоточенно изучает башенку индивидуальных дирижаблей, он загораживал цветы нелепо оттопыренным локтем и не пытался скрыть, как они его тяготят... Гельвис пожалел влюбленного великомученика — дома надо сидеть с таким комплексом неуверенности, а не на свидания девушек приглашать! Распрями его сейчас — совсем же другой человек получится! И статный, и спортивный... Примчался часа за два до срока и мается. Еще немного, и парень совсем отсыреет. Увидит девушка мокрую курицу — то-то счастьем назовет, всю жизнь мечтала! Нет, этого допустить нельзя... Ну-ка, молодой-застенчивый, стань как следует. Прочней, прочней, не сопротивляйся. Разверни ножку, утверди ее на грешной земле. Теперь этот нелепый локоть — ну, кто так цветы держит? Ослабь хватку, букет раздавишь. И локоть подожми. Не горбись, не сутулься. Да расслабься же наконец, упрямец! Свободней. Еще свободней. Длинно выдохни. И растай, распадись — и, снова собравшись, воспари над миром... Какой неандерталец выдумал, что любовь требует жертв? Любовь красоты требует!.. Ай да я, ай да Моричев! Принимай, парень, свое тело обратно. Праксителя на тебя нет. Родена. А также Киреева и Ли Букамарры! Я что ж? Я так, дилетант... Но все же кое-что можем, по-живому работать не легче... Человеком смотришься! Словно художник, Гельвис склонил голову к плечу. Нет, и впрямь хорош бывший гадкий утенок. Гельвис встал — и почувствовал щекой чей-то взгляд. Проверяя себя, шагнул вперед — взгляд не отпускал. Он медленно обернулся. На лестнице у воды, спиной к реке, стояла девушка. Светловолосая. До смуглоты загорелая. В шортиках, блузке с короткими рукавами, на талии пояс управляемой одежды, к левому предплечью пристегнута сумочка. Девушка поправляла прическу, в другой руке держала нептунки — еще мокрые, только что сброшенные с маленьких крепких ног. Похоже, специально прибежала с того берега, откуда парень ее не ждал — радостно было ей лететь по волнам в водных сандалиях, с развевающимися волосами и влажными от брызг щеками, лететь, предвкушая удовольствие ловко подстроенного сюрприза. А тут наткнулась на Моричева... То есть сначала, понятно, увидела своего парня. И все сразу поняла... Не отводя от великого Моричева глаз, она похлопала ладошкой по парапету, сунула в приоткрывшуюся щель обменника нептунки. На миг Гельвису самому захотелось покачаться на волнах — бездумно, упоенно, как в детстве. Хорошо скользить между прогулочными лодками, заглядывая в глаза всем незнакомкам. А иногда, изящно, как в корриде, выполнив полуверонику, пропустить мимо себя край поющего паруса и в последний момент, когда яхта, кажется, уже безнадежно тебя миновала, вдруг преклонить колено и протянуть букетик фиалок... Странно, почему в своих исканиях он никогда не бегает по воде? Все проулочки да тупички... Девушка достала из сумочки прозрачные туфельки, обула на босу ногу — и туфельки потерялись на ногах, вознеся хозяйку парить над цветным асфальтом. Привычно нащупала пояс, пробежала пальцами по завиткам пряжки. Легкий радужный циклон завихрился вокруг тонкой фигурки, неясно, как не оторвал от набережной, не унес пушинкой ввысь. Но не унес, рассеялся, опал, застыв матовой серо-золотой тканью, окутавшей тело невесомыми спиралями от хрупкой шеи до невидимых туфелек, оставив открытыми одну руку и плечо. Девушка чуть повела в воздухе обнаженной рукой, и парень заметил, скользнул по каскаду лестницы, очень даже естественно стал на колено, прижался щекой к сгибу острого девчоночьего локтя. Он что-то ворчал про опоздание, она шутливо зажимала ему рот ладонью, которую он целовал, но глаза ее были обращены к Моричеву. И — за то, что он сделал из ее увальня — такая благодарность светилась в них, какую словами не передашь и на сцене не сыграешь. Подстегнутый этим теплом, заражаясь от обоих восторгом, он подошел к автомату, по наитию набрал нужный код, вернулся и протянул крохотный голубенький букетик: — Вот, пожалуйста... Фиалки... На счастье... И понял, что все испортил. Глаза ее тихо угасли. Вернее, свет их ушел на парня полностью, словно прожектор перевели. Фиалки нелепо повисли в воздухе, будто... Будто руку и впрямь согнуло, как жизнь свадьбой... Гельвис швырнул букет в реку и быстро зашагал прочь, неся чуть на отшибе опозорившую его руку, ощущая телом, боком, шеей ее неуклюжий разворот. Уж он запомнит, теперь он точно все запомнит. И реку. И пустой берег. И равнодушные, медленно уходящие от него глаза... Ведь он же от души, как этого-то не распознать? Он остановился. Как? Да очень просто. Ты давно превратился в студийного актера, Гельвис Моричев, в раба техники. Миллионы зрителей ежедневно видят тебя на полиэкранах, а при встрече не узнают — абсурд? Абсурд. Так не отмахивайся по привычке от проблемы, подумай как следует. Не дошло? Еще думай. Еще. Пока не дойдет. Ага, забрезжило... Когда-то певец перекрывал невооруженным голосом зал, жест и реплика античного трагика без всякой аппаратуры доходили до последнего ряда римского амфитеатра. Конечно, голоса и движения артистов были подчеркнуто преувеличены, экспрессивны. Однако неподдельны и неподменны. В общем, свои. В искусстве торжествовала натура. Потом появились микрофонные мальчики и девочки, актеры телевидения и кино, чье мастерство усиливали оптика и акустика, страховали дублеры и фонограммы. Без динамиков нынешний актер немеет. Без телекамеры, передающей тончайшие нюансы мимической игры, современный артист с галерки выглядит дебилом. В искусстве постепенно воцарился трюк. Не то ли и с тобой, Гельвис? Аппаратура так укрупнила твои чувства, что в расчете на усиление ты цедишь их микродозами. Это и есть первая стадия потери себя — студийность. Без сенсообъективов и эмоусилителей весь твой благородный облик просто манекен из папье-маше, а эмоции неразличимы или хуже того — фальшивы. Скоро не только играть, жить без аппаратуры разучишься, превратишься в автомат для изображения типовых переживаний, в пособие к изобретенной тобой азбуке сценических движений. Руку ищешь, а сам душу потерял. Доигрался, девушки шарахаются! Неужели к этому ты стремился, Гельвис, — стать телеманекеном?! Тяжело переставляя ноги, словно покрытие набережной внезапно сделалось вязким, он пошел куда глаза глядят, на этот раз абсолютно бесцельно. Премудрый Вильям, хоть бы дождь пошел. Душно!2
...Ларра вырвала руки, что есть силы толкнулась и послала себя вперед. Мальчик был готов к чему угодно: к визгам, ахам, судорожным хватаниям за пальцы, даже на худой конец к обмороку — такое тоже изредка случалось в его практике. Бог знает, к чему еще он приготовился. Но уж никак не к такому вот хладнокровному и нахальному порыву. Пока он бессильно махал кулаками, Ларра продолжала возноситься, сделала «ласточку». Крутануть сальто или хотя бы вращение вьюном она все же не рискнула — лет двадцать не прыгала, отяжелела, утратила гибкость. Но все же кое-какую технику тело хранило. Да и разгон, запас высоты — век бы птицей парить над деревьями в снеговых малахаях, над ледяными окошками катков, над голубыми лощинами лыжных трасс. Реакция у мальчишки была отменная. Что-то рвануло Ларру сразу за спину и за ноги — Лин задействовал гравистаты. Спуск замедлился, перешел в горизонтальный полет... — Приходите чаще, из вас выйдет хорошая прыгунья, — серьезно сказал Лин, приземлившись рядом. — Я подумаю, — в тон ему ответила Ларра. Улыбалась она всю дорогу до выхода из парка. Улыбалась в температурно-шлюзовом коридоре, оглядываясь на провожавшего ее Лина. Улыбалась, переодеваясь в зале обменника. Улыбалась, оставшись одна-одинешенька между перилами бегущей дорожки. Улыбалась еще целых пять минут, пока зной не растопил последней снежинки в волосах. Утренняя сказка кончилась. Возвращалась старая маска и старая дневная сказка. Недобрая сказка одиночества.
3
В телетеатры Моричев забредал нередко, предпочитал при этом маленькие, по-семейному уютные залы на восемь-десять человек. Он никогда заранее не узнавал программ — все равно не досиживал до конца. Скверная привычка профессионально подмечать неточности игры или режиссуры, а подметив, страдать за коллег, обычно портила впечатление. Но эта же привычка снова и снова заставляла застревать у полиэкрана. Страдая, он выпивал три стакана молока и исчезал внезапно и тихо, будто сам уходил в экран. Театрик «Хельга» был открыт в сторону реки и затенен привязанной козырьком тучкой. Из тучки лил дождь, за нитями дождя сияло солнце, пели парусами бегущие по реке яхты. Хотелось встать и защитить этот ручной дождик ладонями. Как спичку на ветру. Или карликовый японский садик на подоконнике. Но дождик не иссякал, а тучка не рвалась и не таяла. В зале пять столиков. За одним он, Гельвис Моричев. За другим, уставленным пиалами и чайниками, коротали время два старичка-узбека в халатах и тюбетейках. Эту программу он знал — «Ночь напрокат» с Дану Думиану и Мирабеллой Конти, с ним, Моричевым, в роли колониста Мэтью. Для того, чтобы вновь пережить трагедию Маленького Мэтью, не нужен экран, Гельвису хватало памяти. Пятнадцать лет назад Гельвис-Мэтью выбрал ночь — и забвение наутро. А настоящий, живой Гельвис, что выбрал бы он? Думиану, сильная личность, заявил: «Я сыграл все, о чем мечтал. И понял, что актер из меня никудышный». Он угас за месяц. Но зря опасался забвения: уже и косточек Дану нет на свете, а голос, мимика, страсти и посейчас бередят души никогда не видевшим его старичкам: один быстро-быстро кивает реденькой остроконечной бородкой; другой, собрав морщинки у глаз, что-то шепчет или выкрикивает сухими тонкими губами — антишумовая завеса между столиками не пропускает звуков. Подумать только, разбуженные магнитные ячейки экрана для аксакалов сейчас реальнее, чем оставленные в предгорьях дети, внуки, стада или хлопковые плантации. — Вы знаете, почему мы сегодня встретились? — раздался над ухом Гельвиса глуховатый женский голос. — Мы еще не встретились! — буркнул Гельвис. Он весь был там, в мыслях о Мэтью и Дану Думиану. Ответа не последовало, и он волей-неволей оглянулся. У стола стояла крупная женщина в свитере грубой вязки и замшевых брюках. Ворот свитера отвисал, словно горловина скафандра, но не скрадывал (как было замыслено!) ни полную белую шею, ни пышную грудь. Полными руками в ямочках женщина теребила рогатую ящерицу на длинной цепочке. Лицо женщины почему-то казалось знакомым. — Присаживайтесь, — сдержанно предложил Гельвис, поднимаясь и отодвигая для нее кресло. Как он и предполагал, женщина оказалась выше его. Говорят, низкорослые мужчины любят крупных женщин, но к нему это не относилось. — Вы не ответили на мой вопрос. Она требовательно смотрела на него. Круглое лицо с тяжелымподбородком. Короткий нос. Широко разнесенные маленькие глаза в осветленных контактных линзах на всю радужку. Нижняя губа меньше верхней. Да, красивой ее не назовешь. — Случайность. Или вы меня знаете и искали встречи. — Он пожал плечами. — Естественно, кто же не знает Гельвиса Моричева? — Женщина насмешливо кивнула в сторону полиэкрана. Именно в эту минуту Мэтью произносил свой знаменитый «серый» монолог, «Оду серости», две страницы монотонного текста, восемь минут экранного времени, беспощадно взвинчивающие зрителя с помощью эмоусилителей. Аксакалы, утратив степенность, вскочили на ноги и потрясали рукавами халатов. Один даже уронил чайник: крышка и золотистые брызги взлетали в беззвучии замедленно и нереально, как во сне. Гельвис покосился на женщину. На нее эмоусилители не действовали. — Ладно, не мучайтесь. Я сама так пожелала. Увидела вас случайно, но поняла, что должна подойти. — Смелое признание, — пробормотал он. Его сбивала с толку эта насмешка авансом, острый блеск линз. Почему дама позволяет себе — он поискал слово — недопустимые манеры? Внезапно она посерьезнела. И он узнал. — Ларра Бакулева? Вот так сюрприз! — Теперь я уверена: пустыми фразами не отделаетесь. Да уж. Если найдет в себе силы смириться с тем, что поэтесса такая большая и полная. Видимо, для компенсации оригинального ума природа сотворила ее вот такой. — Зачем же отделываться? Стихи ваши мне нравятся... временами. Много лет мечтал с вами познакомиться. — Странно, я тоже. Особенно, когда вижу вас на сцене. Вы тоже мне нравитесь... временами. Значит, судьба? Оба внимательно посмотрели друг на друга. «Ну и как, не разочарованы?» — хотелось спросить каждому из них. Она ведь тоже совсем иначе представляла себе Моричева: мелковат для великого актера. Отелло — рослый, налитый силой, привлекательный и басистый, этакий провинциальный трагик прошлого, импозантный герой-любовник! До сих пор она мысленно видела его именно таким. Как же ему удалось правдиво изобразить и щуплого, тонкоголосого коротышку Маленького Мэтью? Да в нем, оказывается, ни голосу, ни росту. И что-то от Тиля. Пожалуй, незащищенность. Наверное, живет, прислушиваясь. Ждет, когда и кто его окликнет... Ларра покрутила диск пищебара в центре стола. — Хотите? — Она насыпала перед актером горсть орешков муйю. Гельвис взял один орех на пробу, рассосал. Вкус был вяжущий, приятно жгучий, но с непривычки пробирало до слез. Гельвис округлил рот, громко задышал, помахал рукой: — Ну-ну! Горючие у вас, однако, подарочки! Никакого человеколюбия. — Опоздали. Полностью истратила на стихи. Посмеялись. — До чего с вами легко. Так и тянет раскрыть душу. Хорошо нам, пожилым, можно не скрывать своих чувств! — Гельвис, чуть рисуясь, сделал ударение на слове «пожилым». — Я всю жизнь испытывал к вам живейшую симпатию. А от поэмы «Планета сирот», поверьте, плакал. — Как и всякий актер, Моричев быстро впадал в сентиментальность. — Подчас мне кажется, это я ее написал. — Ну что вы, Геля... — Поэтесса похлопала мягкой ладонью по его руке, которая чуть чужеродно лежала на столе, согнутая, «как жизнь свадьбой». Что вы! Да вся моя поэма не стоит любого восьмистрочия Тикамацу Мондзаэмона. Сил нет как хорошо! — Повторяю, мне нравятся ваши стихи. Однако... не обижайтесь, я всегда жду от вас большего. Вот вы проповедуете брутализм. Все рационально, даже грубо, эстетика в практичности, конструкция стиха вызывающе обнажена и лаконична, швы не заделаны, да и не страшны, ежели они функциональны... Первыми это архитекторы выдумали, знаю я их голый практицизм, им подай красоту экономичную, дешевую... Не берусь судить о литературе, вы тут, безусловно, специалист... — Благодарю, — Ларра насмешливо поклонилась. Не давая увлечь себя на путь изящной, ни к чему не обязывающей пикировки, Моричев тихо, со страстью, закончил: — Убежден, вы можете гораздо больше! — Господи, да вам-то откуда знать? — По когтю льва, извините... Я караулю каждую вашу новую вещь, надеюсь, вот-вот распишетесь, все ахнут. Ахать-то ахают, притерпелись. А насчет того, что распишетесь, — увы, нет, пока что ошибаюсь. Когито эрго эрратум, пока живу — ошибаюсь... И, признаться, — вам признаюсь: и в себе ведь тоже. Ларре никто никогда не говорил подобного. С ней вообще мало кто говорил, говорила, как правило, она. Так повелось с тех пор, когда она еще жила под столом. Вылезала — и вещала, придумывала — и снова вещала. Подруги и родственники в роли слушателей свято соблюдали правила игры. Слушали. Восхищались. Соглашались. И никогда не спорили. Такое распределение обязанностей для всех участников имело свои прелести. — Я, вероятно, должна возмутиться?.. А если мне не хочется возмущаться? Если, по большому счету, вы где-то правы? Да не в том суть... Как думаете, бывает мессия для одного-единственного человека? Такой, что встреча с ним перевернет всю жизнь? — Ну, как для кого... — уклончиво ответил Гельвис. Неужели эта большая полная женщина способна перевернуть чью-либо жизнь? В нее же невозможно влюбиться. А без этого... Вдруг он оживился: — Есть, есть такие люди-катализаторы. Сами вроде пороха не выдумывают, но рядом с ними хорошо работается другим... Был у нас режиссер — серенький, нахохленный, на лице один нос видать, не нос — волнорез... Вытянуть из режиссера путное словечко было не легче, чем пригласить на вальс Эйфелеву башню, честное актерское! Но когда он кивал из угла или, наоборот, страдальчески морщился... Флюиды, чутье на правду, что ли... Мы думали, на нас нисходит вдохновенье... Катализатор. — Пусть будет катализатор, все равно! — Отвечая своим мыслям, Ларра сложила пальцы корзиночкой, протянула руку под дождь. Влага собралась у нее на ладони, жемчужными росинками покатилась к белому округлому локтю. Не убирая руки с барьера, Ларра повернулась к Гельвису: — Ладно, мы не юнцы, вам одному признаюсь: всю жизнь хотела писать иначе... — Как в «Хороводе нищих»? — невинно спросил Гельвис. — А-а, при чем тут «Хоровод», это пройденный этап. Я никогда не возвращаюсь к тому, что уже пережила. Жаль, подумал Гельвис. А впрочем, неудивительно: автору трудно смириться с мыслью, что он не всемогущ, — создал вещь, которую не в силах превзойти! — Повальная мода на экологические стихи! — продолжала Ларра, швырнув сквозь дождь в реку кофейную чашку, как мечтала, должно быть, отшвырнуть саму эту ненавистную моду. — Овеществление чувств, оживление природы, олицетворение матушки-физики! Сначала эта мода привела меня к славе. А теперь не дает вырваться из рамок. «Один раз вырвались!» — чуть было не сказал вслух Моричев, имея в виду ту же поэму. — Кстати! — Ларра навалилась на стол, и рогатая ящерица соскользнула с груди, цепным псом стала перед поэтессой на яшмовые лапки. — Когда я смотрю на вас, — прекрасно! Но притом тоже всегда представляю в других ролях. — Всерьез или мне в отместку? — усмехнулся Гельвис. — Ну, дружок, вы же и сами знаете! — Она ласково похлопала его мокрой ладонью по руке. Видно, лишь парируя удары, поэтесса становилась сама собой. Слишком много нам досталось славы и слишком мало ударов, подумал Гельвис. Вот в этом мы, кажется, «пара». Ящерица вздрогнула и зацокала, закрутила головой, шаркнула лапкой по столешнице. Ларра поднесла ее к глазам. Вспыхнуло маленькое изображение, обращенное к Гельвису световой изнанкой. — Привет, мамуля, не занята? Можно тебя на два слова? — раздался низкий, чем-то схожий с Ларриным девичий голосок. — Приходи, посидим, если есть время. — Бакулева увеличила изображение, повернула лицом к Гельвису: — Моя дочь, Нана. — Очень приятно. — Гельвис привстал, обозначил поклон. — Мне тоже, — вежливо отозвалась Нана. — Сидеть, мам, некогда, спешим. Ну ладно, после. Ящерица отключила связь. — У вас есть дети? — Нет, к сожалению. — Обычное для великих людей упущение. Ну, еще полжизни впереди, наверстаете... Звезды долговечнее молний... Гельзис не понял, произнесено это с издевкой или искренне, — поэтесса неуловимо переменилась, подобралась, будто маску надела. И нараспев прочла:...Рука согнута, как жизнь...
4
Институт Времен занимал бывший дворец бывшего царского вельможи. Город не раз предлагал историкам новое, специально приспособленное к хронопускам здание, но археонавты почему-то дружно заверяли, что из этих стен путь в прошлое короче. Мигоа Фудырджи, старый друг и ученик Ларриного отца, охотно откликнулся на просьбу Бакулевой принять ее... Ларра и Гельвис прошли вестибюль, спустились в полуподвал. Коридор с низким сводчатым потолком привел в круглый холл, уставленный зеркалами и бюстами великих Историков, начиная от Гомера и кончая фигурами братьев Орвальдссенов. Взору открылась дверь в мавританском стиле с табличкой:Мигоа Фудырджи Начальник сектора сиювековой истории, доктор— Добрый день, дядюшка Мигоа! — воскликнула Ларра, входя и отпуская наконец руку Гельвиса. Навстречу, из-за стола с пультом и дисплеями, поднялся маленький румяный монгол. Выглядел он еще молодо, правда, с учетом серебряного значка за десять спусков в Минус Эру. Живо подсеменил к Ларре, привстал на цыпочки, поцеловал в щеку, двумя руками церемонно пожал руку Гельвису, усадил обоих в кресла, а сам обошел стол и захлопотал над клавиатурой пищебара. В мгновение ока гостям явилась миниатюрная скатерть-самобранка: три заварных чайника на подносе, три пиалы, горка печенья, шарики сухого соленого сыра. — Давненько, дочка, не заглядывала к старику, — кокетливо произнес Мигоа после третьей пиалы, когда уже обо всех родственниках и общих знакомых было переговорено. Доктор щепетильно соблюдал восточный обычай: только теперь и начнется разговор, ради которого устроена встреча. — Дела! — неопределенно и традиционно ответила Ларра. — Дела украшают человека, человек без дела — что народ без истории! Живя в настоящем, помни: оно трамплин будущего! — Однако ежели у тебя спросят, что важнее — настоящее или прошлое, ответствуй, прошлое, — подхватила Ларра. — Ибо настоящее и так никуда не денется, а прошлого жаль! Гельвис почувствовал себя лишним: здесь тоже царили свои воспоминания, свой язык... Но мудрый старец разбирался не только в истории: — Итак, ностальгия по ушедшим временам... Не рано ли, дочка, в твоем возрасте? — Когда-нибудь надо начинать... — Ларра пожала плечами. — Будем считать это репетицией... — Творческая задача или?.. — Мигоа нарочито медленно убирал посуду, сворачивал «скатерть-самобранку». — «Или», дядюшка Мигоа, «или»... В наших с Гельвисом биографиях обнаружилась совместная точка. Весьма любопытный пунктик. — Просто реконструкцией эпизода вы, конечно, не удовлетворитесь, раз пришли ко мне? — Компьютерных моделей нам хватает на сцене, — суховато заметил Гельвис. Он уже жалел, что ввязался в авантюру. Впрочем, жалел ли? Не объяснялась ли его невыдержанность просто привычкой распоряжаться одним собой, а тут судьбу нужно делить на двоих, а ответственность и вовсе на троих? — Хорошо, что именно ты руководишь сиювековым сектором, дядюшка Мигоа! — смягчила слова Гельвиса Ларра. К сожалению, подумал Мигоа, цепким взглядом окидывая гостей. Эх, сколько стариков и молодых сидели в этом кабинете, в этих самых креслах, умоляя вернуть им один-единственный миг жизни! Приходили пережившие свою славу балерины. Покинутые (и покинувшие!) супруги. Осознавшие врачебную ошибку диагносты. Ученые, стоявшие когда-то перед выбором: наука или быстрый успех. Поссорившиеся друзья. Осиротевшие родители... Их память беспрерывно прокручивала снимки утраченного прошлого. Мигоа Фудырджи выслушивал всех. И всем отказывал. Потому что был не в силах, не имел права что-либо изменить... Вот. Вот что объединяло тех, кто взывал оттуда, из кресел, к его, Фудырджи, человеколюбию: они все были неудачниками. Но ведь ни Ларра, ни Моричев... Вечная вина живых перед теми, кого больше нет среди нас, сковывала уста Мигоа, когда он должен был ответить нет. Помимо всего прочего, с просьбой пришла дочь друга, дочь человека, которого он посылал туда много раз после того, как, став руководителем, перестал ходить сам. В тысячу раз проще быть простым исполнителем. Сидеть бы сейчас в юрте среди неграмотных аратов, тихонько пилить смычком струны хучира, перекладывая в понятные пастухам песни последнюю речь Сухэ-Батора, и не принимать никаких решений. Никаких! — Не понимаю! — бесстрастно сказал Мигоа, выслушав сумбурный, ничего не объясняющий Ларрин монолог об экзамене в Театральный, о Зеноне Перегуде, о «Замочной скважине» и пузырьке соли. — Вы оба — дети своего века, идущие вровень с временем, даже чуть впереди. Устроенные, благополучные, — что заставляет именно вас?.. Ларра встала и пошла по кабинету, трогая то дующего в рог сатира на трехногом столике, то лепные розетки на стенах, то куски самосветящейся смальты, набросанные в топку стилизованного камина. «Приглашены на роль пылающих углей», — промелькнуло в мыслях Моричева... — Помнишь, когда мы жили в центре, на углу нашей улицы, в дослуживающем свой век доходном доме размещалась дежурная аптека? Из-за этого дома слова «доходный» и «доходяга» я воспринимаю как однокоренные — достаточно было на него взглянуть, чтобы это осознать. Дом не представлял архитектурной ценности, его снесли. А жаль: безликость тоже обладает неповторимым лицом! Аптека на втором этаже имела отдельный ход, который на ночь запирался. Так вот, чтобы человек у подъезда попусту не волновался, в окне аптеки стояла трафаретка. Едва нуждающийся в помощи нажимал кнопку звонка, аптекарь зажигал надпись: «Слышу! Иду!». Наверно, он был очень стар и немощен, долго повязывал кашне, долго искал ключи, долго потом шаркал по ступенькам полутемной лестницы. И все это время горела, гласила трафаретка: он слышит и идет, поэтому никто на него не злился. Как важно, чтобы перед подавшим сигнал бедствия обязательно вспыхивал чей-нибудь ответный сигнал: «Слышу! Иду!». — Странные ассоциации. — Мигоа неопределенно пошевелил пальцами, словно где-то в немыслимой дали, в ином существовании сжимал гриф хучира. — Вовсе нет, — подхватил на лету Ларрину мысль Гельвис — единочувствие их с Ларрой все усиливалось. — Вовсе нет. В жизни роль такой трафаретки играет искусство. Оно откликается на беду даже тогда, когда и самого сигнала бедствия еще нет! Я не вправе им отказать, понял Мигоа. Историки предвидят прошлое, художники — будущее. Эти двое из будущего, у них с нами разный ритм времени. Они предвидят то, что сами же потом и разъясняют... «А если бы перед тобой сидела не дочь друга, не ее знакомый, как бы ты поступил тогда?» — спросил себя археонавт. И сам же себе ответил: «Точно так же. Оба они разошлись с нашим миром, как расходятся порой пути реки и долины. Река недолго ломает себя — пробивает новое русло, заново намывает берега. Мера таланта этой пары такова, что правота, без сомнения, за ними. Им сейчас нужно в прошлое. И я не вправе им отказать...» — Добро. Но я иду с вами. — Мигоа наклонился над пультом: — Мэрфи, старт-капсулу на троих. Настройка — на мой биопотенциал. Пуск — по готовности. — Но, шеф! — пробасил кто-то невидимый. — Вы не ходили тридцать лет! Инструкция... — Я сам составляю инструкции, сынок. Если у вас есть возражения, подайте рапорт на мое имя. По возвращении созовем Ученый совет, я отвечу за свои действия... Сбивайте в табуны коней, разбирайте юрты — Мигоа Фудырджи, как в юности, откочевывает в прошлое!
...Остановились перед круглой, похожей на люк батисферы, дверью с цифровым замком, электронным опознавателем и двумя полированными штурвалами механических заверток. Мигоа, еще помолодевший с момента принятия решения, положил ладонь на щуп опознавателя, дождался зеленого глазка, решительно крутанул штурвалы. За плитой люка было сумрачно. Первой внутрь шагнула поэтесса, следом актер. Гельвис не давал себе труда объяснить, какая сила несла его сегодня, несла-несла и вынесла к люку старт-капсулы. Кто-то посторонний пробудился в нем, любознательный и безрассудно смелый, наперед знающий, что сделать и что сказать, пробудился и диктует свою волю, которой так удобно и сладко подчиняться, — словно после перерыва вдохновенно вживаешься в привычный классический образ. А может, легко и просто играешь несколько забытую роль самого себя?! Мигоа изнутри задраил люк, и тотчас точечные сполохи расцветили весь объем камеры, в которой они очутились. Со всех сторон накатила удушливая волна, в горле запершило, запахло морскими водорослями и раскаленным банным паром, из глаз покатились слезы. — Глотайте, глотайте! — задыхаясь, приказал ученый. — Расслабьтесь — и вдыхайте, пейте, впитывайте эту пакость, без нее выход не состоится. Профилактика! Четверть часа барахтались они в едком тумане, то сухом, то кисельно-жидком, то пронизанном электрическим треском. Но вот знойный смерч поглотил туман, подобрал влагу. Три кресла кружком образовались посреди камеры, между ними стоял эмоусилитель, похожий на урну для курильщиков. Ларре мгновенно захотелось курить. — Прошу. — Мигоа сделал приглашающий жест рукой. — Думайте оба про тот экзамен. Подробнее. С мельчайшими деталями. Первый раз в прошлое уходили неспециалисты. Тысяча приемов выработана для опытных археонавтов. Кое-что для новичков, которых всегда ведет ас. И ничего — для гостей, гостей в Минус Эре не бывает. Здесь и это правило нарушено. Сколько сразу нарушений в твоем послужном списке, доктор! Головы гостей откинулись, коснулись назатыльников кресел. Черные диски присосались к вискам, породили над раструбом «урны» мозаику отрывочных изображений. Наголо бритый Зенон Перегуда... Мощеная дорожка в саду — трещины в асфальте вывязались в скачущие стихотворные строчки, словно бы читающий выуживал их прямо из каретки тайпа, а сам в то же время несся по саду... Зыбко и неотчетливо — сидящая на подоконнике зеркальноглазая Нана (Ларра насмешливо хмыкнула)... Длинный стол под красным сукном с чернильными кляксами в форме Большой Медведицы... Снова трудночитаемые трещины в асфальте... Высокая коричневая дверь с овальным эмалевым номером 24, эмаль у левого шурупа отбита... Внезапно прорезался звук — юношеский тенорок длинными периодами гнал поэму о рыцаре и прекрасной даме, чуть грассируя, взлетая, без петушиной фальши, до немыслимой, почти исчезающей для слуха высоты, и напевно опадая до баса или интимного шепота... Опять садовая дорожка, устланная почему-то дубовым паркетом... И как в испорченном телевизоре замелькали подряд кадры: Перегуда-стол-стихи-Нана, Перегуда-дверь-сукно-паркет, рыцарь-дорожка-Перегуда... — Довольно, — остановил Мигоа, постукивая по краю эмоусилителя костяшками пальцев. — Психокоординаты обозначены, поле поиска локализовано, настроимся. Он обратил глаза к потолку: — Мэрфи! Ставьте на резонанс. Тридцать четвертый год Минус Эры, второе августа. Режим посещения, без расстыковки с нашей реальностью. Контакт полчаса от резонанса, с принудительным разрывом по команде... Все! Назад, в юность, подумал Гельвис. Полчаса контакта с самим собой. Много ли можно успеть за полчаса? Думать об этом не следовало: над эмоусилителем немедленно обрисовались два Гельвиса, отличающиеся друг от друга возрастом и удивленно взирающие один на другого. — Обязан предупредить, об этом почему-то принято забывать... — Мигоа снял с рубашки серебряный значок, подышал, потер рукавом, спрятал в нагрудный карман. — Наши устройства гарантируют спуск в Минус Эру без всяких хроноклазмов, этого пýгала изобретателей Машины Времени. Но мы отнюдь не зря называемся Институтом Времен. При прямом контакте с одноименным субъектом сиювекового периода, проще говоря, с самим собой, возможен пресловутый «перенос сознания», а также частичное или полное соскальзывание археонавта в одно из параллельных времен. Мы только начинаем этим заниматься. Поэтому строжайшее указание для любого сотрудника сектора: не делать в прошлом ничего такого, что может привести к переносу. Мы не знаем, чего именно не делать, стараемся избегать контакта... — Но для нас, дядюшка Мигоа... — Понимаю, — прервал Ларру историк. — Поэтому иду сам. Попробуем сориентироваться на месте. Одно добавлю: мир параллельного времени может сильно отличаться от привычного варианта. Так что лучше не рисковать. Мэрфи, как у вас? — Раскачка, — пробасили сверху. — Очень неустойчивые и неорганизованные воспоминания. Стабилизируем. — Добро, ждем. — Мигоа стиснул руки коленями, зажмурился и добавил про себя: «Артисты! Воображение не в силах взнуздать! Или — преодоление инерции, накопленного жизнью опыта?» Каким степным ветром зашвырнуло его в эту камеру? Ну хорошо, актер, поэтесса — они призваны вносить возмущения в повседневность, доля у них такая. Из обыкновенных чувств и слов ткут фантастические картины, приспосабливая чудеса к обыкновенному среднему мышлению, дабы поднять его до понимания этих самых чудес. У них всегда найдутся союзники. Пожалуйста вам: понадобилось прошлое — и вот уже бежит, запыхавшись, пожилой специалист, несет им прошлое на блюдечке... С каких пор чужое желание обрело для тебя силу закона, доктор? Последнюю фразу, задумавшись, он произнес вслух. — Интересный вопрос, дядюшка Мигоа, — вежливо заметила Ларра, сверля его искорками контактных линз. — Ответ будет? Доктор Фудырджи привык отвечать на поставленные вопросы. Он медленно раздернул и задернул молнию рубашки. — Человек живет для общества, общество — для человека. Счастливым может числить себя лишь такой уклад, где необходимость исполнения разумного индивидуального желания возведена в ранг государственного закона! — Значит, ты взял на себя роль государства? — насмешливо протянула поэтесса. Словно бы спохватившись, что давно ходит в своем обличье, прикрылась маской номер один. Для посторонних. Мигоа не успел возразить — сверху обрушился голос Мэрфи: — Внимание, капсула наведена, готовность раз! Сосредоточьтесь, начинаю отсчет. Пять пусковых секунд истаяли. С последней из них по счету «Ноль!» исчезли старт-капсула, кресла, эмоусилитель. Перенесясь через мгновенья дурноты и вакуума Времени, три археонавта очутились в пустынном дворовом скверике, на старенькой скамейке под тополем. Погода стояла так себе, ветреная и пасмурная, спасибо, дождь не шел. Мигоа зябко повел плечами... Молча вышли из-под арки на улицу. Ничто здесь не напоминало о том, что жизнь откатилась назад на тридцать четыре года. Те же дома, та же мостовая в трещинах. Вон каштан, который Яшка Ставраки через восемь лет, после успешного второго тура, чуть не развалил на радостях ребром ладони надвое, за что остальные от души вломили Яшке по шее со всеми его карате-шмарате. В натуральной жизни Гельвис видел недавно этот каштан, возмужавший, с залеченным наплывами коры шрамом в развилке ствола. Премудрый Вильям, как все перепуталось! «Недавно» — это же через треть века, в будущем, которое желанием Ларры и мановением волшебной палочки доктора Фудырджи обратилось в прошлое. Прогулки по Времени выворачивают хронологию наизнанку... Дорогу археонавтам заступили три прехорошенькие девчоночки с одинаковыми бантами в виде эполет, словно на плечи ко всем троим присели бочком голубые летучие мышки. — Извините, пожалуйста, — звонко сказала средняя. — Вы не мама или бабушка Ларры Бакулевой? Вы с ней очень похожи, только она не такая пожилая... — Я тетя, — невнятно обронила поэтесса почему-то тоненьким голосом. Тоже, нашли пожилую! — Ларра — вожатая нашего отряда, — продолжала девочка. — Мы за нее болеем. Она пошла в институт, а нам не велела. Мы ужасно переживаем... — И зря! Все у нее устроится преотлично! «А иначе зачем я здесь?» — мысленно добавила Ларра. То лето и этих девчонок из малышового отряда память сохранила. Тогда она поехала вожатой в лагерь. После разговора с Перегудой вылетела как ошпаренная и постыдно сорвала на них зло, накричала — якобы за то, что они без спроса увязались за ней в город, будто не делала всю дорогу вид, что ничего не имеет против — пусть, мол, подшефная мелкота порадуется ее триумфу. Триумф! Пузырек соли на гвоздике!.. — Правда, преотлично? Не шутите? А вы откуда знаете? — Да уж знаю, — нехотя ответила Ларра. — Идите, девочки. Не волнуйтесь. «Не волнуйтесь, птенчики, рыбоньки, летучие мышки! Сегодня та особа на вас не накричит». Девочки одинаково улыбнулись на прощанье, шагнули в сторону. Вспорхнули и опали на плечах шесть голубых бантов. Началось! Мигоа сурово поджал губы. Пять минут — трое знакомых. Если так пойдет дальше... Впрочем, чего иного ты ждал? Гулко хлопнула за спиной тяжелая створка — оказывается, все трое успели отвыкнуть от немеханизированных дверей типа заслонки. Казенная лестница подняла их на второй этаж. Стремительные абитуриенты то и дело обгоняли их или шустро сыпались сверху, вблизи замедляли шаг и кивали серьезно, без улыбки — кто знает, что за комиссии наезжают по их души во время приемных экзаменов?! По периметру холла напротив аудитории 24 стояли стулья с откидными сидениями. Девушка на подоконнике с папкой под мышкой отрешенно грызла сустав согнутого указательного пальца. Нет, будущая красавица Нана еще не угадывалась в рыхловатой фигуре девицы, в массивном, но выразительном лице, не испорченном очками. И Гельвис поразился, какой недолгий век отпустила природа Ларре и Нане на цветение. — А у вас хорошее лицо в юности, — прошептал он поэтессе. — Спасибо. — Ларра села, не отрывая глаз от той, на подоконнике. Кто еще может похвастаться, что вот так, без зеркал и телекамер, наблюдал себя со стороны? По лестнице взлетел миниатюрный юноша, но энергичный, ловкий каждый своим движением. Лихо развернулся вокруг столбика перил, шмыгнул к аудитории 24, приник к косяку, слушая, что там, за коричневой дверью. Напряжение позы не соответствовало живейшей мимике легкого, обращенного к ним личика. Гельвис ревниво ждал, что скажет Бакулева. — В вас тоже что-то есть. — Ларра словно бы угадала его желание, тихо щелкнула пальцами. С теперешнего писательского опыта она могла рассмотреть под неустановившейся внешностью будущий зрелый свет. — Интеллект и... Знаете, в нашем классе был свой остряк-самоучка. Так вот он как-то выдал вслух: «Дремлет чуткий, как мышь...» В этот момент девица на подоконнике будто бы очнулась, переменила позу, написала строчку на обороте папки, выдернула из папки лист и принялась быстро писать, поднимая время от времени голову и что-то считывая с потолка. Юноша отклеился от косяка. Гельвис привстал, Мигоа, наоборот, как перед прыжком, отклонился назад. Все это стоп-кадром застыло перед Ларрой прежде, чем она поняла: «Пора!» — и громко спросила: — Молодой человек, а где тут у вас киоск-автомат? О черт, систему доставки начали устанавливать значительно позже. Еще бы спросила, провидица, в каких театрах сегодня идут программы с Моричевым! Курить хочется, спасу нет! Ларра сунула руки в карманы — какое счастье! Пальцы нащупали целых два ореха. Юноша обернулся к пожилой незнакомке: — Вы про газировку? У туалета внизу. Проводить? Он осознал двусмысленность фразы. И, выпутываясь, кинул: — Вон девушка проводит! Девица невидяще скользнула взглядом и продолжала писать. — А вы, значит, в Театральный поступаете? — поинтересовался Гельвис, придирчиво рассматривая себя — такого, с какого он, выходит, начинался. Мигоа предостерегающе заморгал, задвигал бровями, запрещая контакт. Но Гельвис сделал вид, что не замечает: — И на какое отделение, если не секрет? — Не секрет, на актерский! — Юноша заносчиво задрал маленький подбородок. — А вы, девушка, тоже поступаете? — обратилась через весь холл Ларра, смакуя орех. — Вот еще! — Девушка фыркнула, сползла с подоконника, тряхнула папкой. — Пьесу Перегуде принесла. Обещал после экзамена пролистать. — Ах-ах, такая молоденькая — и пьесу! — с преувеличенной живостью воскликнул Гельвис. — Подумать только, целую пьесу! — Ну, не совсем пьесу, клоунарий, — слегка смутилась от похвал девушка. — «Замочная скважина». Гельвис ощутил, как нарастает в нем подавляемое всю жизнь желание сделать что-либо безрассудное. Вот сейчас. С ходу. Сейчас или никогда. И будь, что будет! Он по капельке принялся высвобождать свое сверхчувствование. И услышал такое же сокрушительное встречное Ларрино желание — головой с трамплина, а так хоть от нуля, лишь бы заново. Да, разумеется, они оба еще долго могут жить в почете и славе, единственная их задача — быть. Но быть неизменными, такими, какими их привыкли видеть! Они сами возвели берега, из которых не выплеснуться. Там, в старом будущем, все расписано по часам и строчкам, разбито на жесты и акты, другие варианты не предусмотрены. А если не исчерпал себя? Если нет ощущения, что все позади? Человека должно хватать на множество миров и множество жизней. И каждому миру, каждой жизни он должен успеть отдать себя полностью. До последней капли, до последней боли, до последней мысли. Отдать — и возродиться заново. Отдать, чтобы возродиться заново! С первой Ларриной фразы в «Хельге» началось необыкновенное, переносящее их по векам и перенесшее в конце концов сюда, на перекресток Времен. Оба знали, что так оно и будет. Ждали только подходящей минуты. Дождались. А неизвестность, бесславье — разве кто-нибудь задумывается об этом в начале пути? Маэстро, занавес! У Ларры защемило сердце. Тиль? Нана? Но поэтесса поспешила отвести мысль о близких. А также о студийцах, Имре, Лине и... И еще, вероятно, о десятке приятелей. Сейчас она не была убеждена, что необходима им всем, как хотелось бы... Оборвалась паутинка. Лови, паучок, ветер. Солнце зашло. «А Мирабелла Конти? — почти с той же отстраняющей заранее жалостью подумал Гельвис. И точно так же успокоил себя: — Не обольщайся, актер. Маленькие Мэтью — всегда Короли-только-на-одну-ночь». Не обращая внимания на доктора Фудырджи, вцепившегося ему в локоть, Гельвис-старший обрушил на Гельвиса-младшего все свое пугающее сходство и связанность с Ларрой Бакулевой, благо не обязательно запрашивать согласие на внушение самому себе. Уловив команду Мигоа на разрыв хроностыка, он изо всех сил стиснул мягкую Ларрину ладонь. И сквозь быстро тускнеющие, сжимающиеся вокруг стены холла, увидел, как восемнадцатилетнее его «Я», хозяин существующего, но уже чуточку измененного настоящего, решительными шагами направляется к девчонке у подоконника. — Что, правда, клоунарий? — спросил Моричев, подходя к подоконнику. Лестно было увидеть живого автора. У них в классе только один Ким Васильев сочинял стихи, так и то для стенгазеты, не всерьез. А эта пышная девчонка в огромных «совиных» очках написала для театра, сам декан заинтересовался. — Смешно получилось? Дай поглазеть. — Глазеют картошки из окрошки, у них глазков больше. — Зато извилин меньше. Не жмись, не для себя же писала! — Думаешь, для тебя? — А это надо посмотреть. Может, твою чепуху только слону на подстилку, и то в ветреную погоду. — Это почему же? -— А чтоб мигрени не было. Если стоящая штука, чего трепыхаешься? — Да на, не жалко. Тоже нашелся, Пат и Патиссон! Моричев засмеялся только один раз. На первой странице. Но стремительное его лицо бушевало светом и тенью, играло непроизнесенными монологами. Всполошенная было его реакцией, она постепенно успокоилась и начала расшифровывать по мимике те придуманные ею слова, по которым летели внимательные, вечно удивленные глаза будущего актера. — Здорово! — Моричев захлопнул папку и звонкоприпечатал ее ладонью. Я буду читать это на экзамене. — Когда? — Сейчас. — Он взглянул на часы. — Через час. В третьем туре рекомендуют произвольную программу. — Я знаю, эта вещь зазвучит, надо, чтоб кто-нибудь прочел ее со сцены. — Девчонка сняла очки, и глаза ее стали незащищенными, как лепестки подснежника на первой проталине. Сведя белые бровки, она деловито спросила: — Выучить успеешь? — Такое — да не выучить? Ха. Плохо ты знаешь Георгия Моричева! — Мамочки родные! Так ты Моричев! Как же я сразу не догадалась? И отчество у тебя такое дурацкое, Федрович, да? — С чего ты взяла? Просто Федорович. Георгий Федорович. — Странно. — Девушка потерла лоб. — Я как раз сейчас вспомнила: ты мне всю ночь снился. Будто мы живем в каком-то стильном городе с бегучими дорожками и дирижаблями, ты известный актер, я — знаменитая поэтесса. И будто мы только что познакомились в телетеатре «Хельга»... А говорят, не верь снам! — Постой, а дочь Нана тебе не снилась? Ты — Ларра Бакулева! — Он повернул ее за плечи к свету. — Конечно, вот же! — Моричев потряс папкой, оторвал взгляд от покрасневшего лица девушки и перевел на обложку, на фамилию автора. Снова на нее. И снова на папку. Будто сравнивая с фотографией. — Не Ларра, правда, а Лариса, а в остальном все верно. Лариса Бакулева. Из «Хельги». Мы с тобой отправились в Институт Времени, так? Интересненько... С какой стати нам снился одинаковый сон? Герка Моричев отступил на шаг, оглядел пустой холл: — Послушай, тут только что были трое. Чего им надо было, не знаешь? — Стариковские причуды. — Девушка пожала плечами. — Ушли и ушли, не жалко.
...В аудиторию Лариса пробралась обманом. Сделать это было нелегко: к третьему туру допустили всего двадцать пять человек. По счастью, публику в амфитеатре не пересчитывали. Выпростав из-под красного сукна львиные лапы, на подмостках наискось к зрителям стоял стол комиссии. Пожалуй, и решения тут принимал лично он, стол, только высказываться, по лени, позволял сидящим за ним людям, и то не вслух, а письменно, в листах протокола. Люди сидели напыщенно, безмолвно. Один Перегуда безудержно хохотал, хватался за сердце, довольно крякал. А то, с грохотом отшвырнув стул, подбегал к экзаменующемуся и подыгрывал самым непредсказуемым образом. Рыжему угловатому подростку, с блеском читавшему басни Крылова, велел обштопать его в пинг-понг (он так и выразился: «обштопать»). От девушки, представлявшей в лицах первый бал Наташи Ростовой, потребовал прокрутить мясо на воображаемой мясорубке и кричал издевательским тоном: «Не верю! Не верю! Вы когда-нибудь, извиняюсь, видели, на чем котлеты растут?!» Лариса мало что усваивала из происходящего внизу. Она легко впала в транс, имя которому вдохновение и из которого обычно выкарабкивалась с новыми стихами. Но очнулась сразу, едва услыхала знакомые строчки. Впрочем, лучше б ей не выкарабкиваться. Потому что ее новый знакомый на подмостках был беспомощен, как... перевернутая на спину черепаха. Он боролся с текстом, с робостью, с непослушными руками, с севшим голосом. Он проглотил половину вступления, а клятву скомороха заглушил нелепой чечеткой. Он шмыгал носом на протяжении всего трюка дворников, а лукавую сценку «Искушение отшельника» тянул нудней и гнусавей постного англиканского пастора. В общем, «душераздирающее зрелище!», как сказал бы ослик Иа-Иа. Полный провал. От отчаяния, лишь бы ничего не видеть, Лариса Бакулева закрыла лицо руками. Мешали очки, и она сняла их... В этот момент, блуждая взглядом по аудитории, Герка снова наткнулся на Ларкины глаза. Одновременно щекой ощутил, как откинувшись на стуле, в недоумении протирает платком порозовевшую бритую голову Зенон Перегуда... «Да что это со мной? — ударила тяжелая мысль. — Это же каюк для автора! Финиш!» Моричев подумал не о себе — о ней. Девчонке же не выбраться из позора, в который он ее нечаянно вверг. Что-то ему уже снилось сегодня... Какая-то сонная пещера, надо во что бы то ни стало рассмешить хорошего человека Арьку Дибреццио, иначе он погибнет... Герка же смог тогда, смог однажды, во сне. Так неужто спасует наяву? Знаменитая в прошлом и почти забытая старушка-актриса, безошибочно просыпающаяся при выходе каждого нового абитуриента, наклонилась к уху декана и громко зашептала: — Послушай, душечка Зенон, кто его допустил до третьего тура? Нулевой же уровень! Ни вкуса, ни артистизма. Другие тоже читают неважно, но хоть хорошие и знакомые вещи... А это... — Целиком согласен: теряюсь в догадках. Я просматривал его раньше, на предварительном. Сырой мальчик, конечно, но какие задатки! Поверьте, я не случайный человек на сцене: он стал бы моей надеждой, моим открытием. И вот пожалуйста, какой нонсенс. Будто подменили! Старушка благополучно задремала. Но неожиданно проснулась, подслеповато сощурилась. Сначала ей показалось, по подмосткам скачет целый выводок одинаково одетых артистов. На самом деле представление вел один-единственный человечек. Он носился взад-вперед. Кидался к роялю и неистово себе аккомпанировал. Пел. Перевоплощался — и снова возвращался в себя. То вовсе исчезал. То его становилось чересчур много. Он вытягивался и сокращался. Толстел и худел. Делал какие-то чудеса с голосом, свободно перекрывая четыре октавы. Словом, играл. Играл так, как знаменитой в прошлом актрисе еще не доводилось видеть за всю ее долгую сценическую жизнь, как вообще, кажется, играть невозможно. Самое удивительное — это был тот же самый беспомощный мальчик. Вот уж поистине подменили! Не каждый рискнет выставить на суд комиссии капустник, балаган, раек, потешки. А он выставил. Притом какого первоклассного, непостижимо высокого ранга! В человечке жил целый Театр. Такой Театр, где живородящий Смех смыкается с очищающей Трагедией, ибо радость есть тень страдания так же, как свет есть «левая рука тьмы...» Вот тебе и сырой мальчик! Старенькая актриса, в чьей душе с детства выжила любовь к клоунам, залилась мелким счастливым смехом, сначала совсем тихим, не уверенная, что помнит как это делается. Потом дала себе волю, замахала иссохшими ручками, затрясла седенькими кудряшками, сморкалась и поминутно утирала слезящиеся глаза. — Пойдемте, пойдемте, Зенончик, — сказала она, отсмеявшись. — Ему непременно надо сказать, что он талантлив. Опираясь на руку Перегуды, она подошла к Моричеву: — Спасибо, молодой человек, порадовали на старости лет. Теперь и умирать не страшно, на Земле появился большой артист. Поздравляю, поздравляю. Кто для вас сочинил такой отличный текст? И как толпа иногда разом разваливается на две ровных шпалеры, высвечивая в конце одного-единственного человека, так все взгляды в аудитории покатились снизу вверх, пока не скрестились на почти красивом лице Счастливейшей из всех девчонок города — Ларисы Бакулевой.
Последние комментарии
3 часов 34 минут назад
13 часов 54 минут назад
1 день 2 часов назад
1 день 9 часов назад
1 день 10 часов назад
1 день 11 часов назад