Пришелец из Нарбонны [Юлиан Стрыйковский] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Юлиан Стрыйковский Пришелец из Нарбонны Исторический детектив
Повстанцам Варшавского гетто посвящаю
Часть первая В городе
Прибытие
I
Лошадь тяжело шла в гору, изредка вскидывая припорошенную рыжей пылью голову, и тогда Эли поглаживал ее по гибкой шее и шептал на ухо: — Уже близко, Лайл. Пустынное, с редкими селениями плоскогорье сменилось возвышающимися среди равнины утесами. Уходящее на покой солнце освещало их склоны. Внизу, в глубокой синей тени, шумела река. Местами отвесные скалы сходились почти вплотную, казалось, что реку можно преодолеть одним прыжком, но дальше она разливалась во всю ширь. Горную крутизну венчали два крепостных вала. Одни был терракотовым, другой — белокаменным, и каждый окружал отдельное поселение. Все выглядело в точности так, как рассказывал Эли отец, уже бывавший в гостях у раввина Бальтазара. Предстоял самый трудный участок долгого пути. Эли торопил Лайл, чтобы засветло успеть в еврейское баррио[1]. Взмыленная лошадь фыркала, с морды слетали хлопья пены. Ее мучила жажда, хотя совсем недавно они останавливались в Тахо. Лайл споткнулась, всадник поднял ее поводьями и сказал вполголоса: — Пожалуйста, Лайл, осталось совсем немного. Дорога вилась лентой меж багровых скал. Эли пришлось спешиться. Скалы нависали прямо над головой. Иссеченные дождями, они, казалось, готовы были обрушиться на пришельца при первом же порыве ветра. По телу лошади пробежала дрожь. Эли поднял голову и увидел над выщербленным краем скалы двух стервятников. Они парили, то снижая круги, то вновь взмывая в золотистое небо. Две другие птицы шумно сорвались с утеса, унося в когтях клочья шерсти. На островке сухой травы лежали растерзанные останки какого-то зверька. Через короткое время стервятники вновь рухнули на падаль. — Не бойся, Лайл. Дорога вела вниз. Эли ослабил поводья, и теперь лошадь ступала без принуждения, низко опустив голову. Но вот дорога снова круто пошла в гору и внезапно оборвалась, почти полностью засыпанная огромными валунами. Свободной оставалась лишь узкая тропинка вдоль обрыва. Эли опять спешился и принялся осторожно продвигаться, прижимаясь спиной к багровой стене. Намотав поводья на руку, он потянул Лайл за собой. Лошадь переставляла тонкие ноги уверенно, словно горная коза. Вскоре из-под осыпи вновь появилась дорога. Их путь пролег среди нагромождения гладких, отполированных временем плит. На одной из них Эли успел прочесть: «Отсюда бросились в реку и здесь обрели покой в водах Тахо… поплатились жизнью за грешную любовь…» Имена стерлись, буквы были выбиты криво. День уже клонился к закату, когда горная дорога кончилась и перед ними открылись оба крепостных вала. По одну сторону, окруженный кирпичной стеной, раскинулся город с церковью на холме и длинным высоким строением, отливающим золотом. Чуть дальше церкви высился изящный минарет мечети. Сама мечеть утопала в зелени садов. Улицы города были серыми, серыми казались и каменные двухэтажные дома. По другую сторону реки белокаменная стена окружала маленькое местечко, над тесными улочками которого едва виден был низкий купол синагоги. Эли вскочил в седло, Лайл мерной рысью понеслась по плоскому, как стол, полю. Изредка попадались деревца тамариска и кусты пустынника. Твердая сухая земля звенела под копытами. Лошадь заржала и сама перешла в галоп. Эли потрепал ее по холке: — Скоро добрые люди накормят и напоят тебя. Они приблизились к крепостным стенам. От отца Эли знал, что существуют только одни, разрешенные королевским указом, городские ворота — для въезда в город и выезда из него. Как на кладбище. Никем не задержанные, они проехали под аркой в баррио. Стены отбрасывали длинные тени на узкую улочку. Домики, словно миниатюрные бастионы, смотрели на улицу слепыми темными окнами. Старые арабские названия улиц и арабские номера домов были стерты с каменных порталов. Массивные деревянные двери, спрятанные в ниши под маленькими козырьками, были полуоткрыты, и можно было разглядывать дворы, пурпурные от вьющихся роз и фиолетовые от глициний. На крюках, вбитых в стены патио, висели горшки с ромашкой и мятой. Изразцовые плитки крошечных водоемов и вымытые ступеньки сверкали чистотой. Дети, сидя на земле, играли в камешки. Женщины на лавках лущили горох или ощипывали кур. Услышав цокот копыт, дети выбегали на улицу, а женщины выходили на порог и, заслонив рукой глаза от багряного зарева, провожали взглядом незнакомого всадника. — Привет тебе, пришелец! Эли обернулся в седле и помахал им рукой: — Привет, дети баррио! Они проводили его до самого конца улицы, где на углу стоял столб с отбитой капителью. На ней по-кастильски и еврейски было высечено: «Ибн Габироль»[2]. Улица носила имя короля еврейской поэзии. «Ливанский кедр, своей короной раздвигающий облака». Лошадь приосанилась, изящно выгнула шею и звонко зацокала по брусчатке. — Красавица ты моя! — Эли потрепал черную гриву. В нос ударил смрад, преследовавший его во всех городах на юг от Пиренеев, в сторону Мадрида и Толедо. Вонь исходила из сточной канавы, тянувшейся по каменистому ложу улицы Ибн Габироля. По ночам люди выплескивали нечистоты из окон, окриком предупреждая прохожего. В верхних кварталах воздух был немного чище, в нижних дело обстояло хуже — туда стекали все нечистоты. Неприятный запах смягчала вода с щелоком и мылом. То тут, то там возникали маленькие ручейки. Через них были перекинуты мостики, на которых сидели дети и котики. Рыжая кошка перебежала дорогу. Пастух в оборванной шляпе и коротких, доходящих до колен шароварах звонко стегал воздух прутиком тамариска. Стадо овец заполнило тесную улицу. Завидев всадника, пастух остановился. — Благослови, Господи, вашу милость, — сказал он. — Благослови, Господи, и тебя добрый пастырь, — ответил Эли. — Где же твое пастбище? — Далеко отсюда, за городом, где растет колючий кустарник. — Пусть Бог пошлет тебе сочную траву. — Спасибо, ваша милость. — Где здесь живет раввин дон Бальтазар? — спросил Эли. — Не знаю, я не здешний. Спросите евреев. Эли пришпорил Лайл. Улица круто пошла вниз. Странно, пастух был крестьянином, а поздоровался с ним, как еврей. Он миновал двухэтажные богатые дома с каменными фасадами. В конце улицы за верстаком сидел человек. Он растягивал шкурку на деревянной доске, вбивая в нее маленькие гвоздики. Доски с уже натянутыми шкурками стояли прислоненные к стене. Это сушилась козловая кожа с тиснеными виноградными листьями, чашечками лилий, каких не встретишь ни в одном земном саду. Они отливали золотом и кармазином, изумрудной зеленью и яркой белизной… Ремесленник в алой толедской шапочке прервал работу и, встав с табурета, поклонился. — Каждый гость нам любезен, мир ему, — сказал он. Эли ничего не ответил. Над приоткрытой дверью за толстой решеткой виднелось маленькое оконце с грязным пергаментом вместо стекла. Внутри дома по стенам были развешаны огромные козловые кожи, мерцавшие в лиловых сумерках уходящего дня. — Ваша милость, соблаговолите войти, — ремесленник отступил назад, освобождая пришельцу дорогу. — Коня я привяжу к столбу. Взгляните на мой товар. Покупать не обязательно. Но даю вам слово купца, известного всем, такого товара вам не найти во всем Кастильском королевстве. — Мир тебе, брат мой, — сказал Эли по-еврейски. — Мир с тобой. — Брат мой, — ремесленник широко открыл объятия. — Я подумал: пришелец издалека, видимо, с севера. У нас даже христиане не носят таких широкополых шляп и такой обуви. О евреях и говорить не приходится. — Я из Нарбонны[3]. Это далеко, за пределами вашего государства. — Видно по толстому слою пыли. Не угадаешь, что за масть у лошади. Если бы не черный хвост, которым она часто обмахивается… Принести вашей милости таз с водой? — Нет, спасибо. Я тороплюсь. — Простите за любопытство, вы новокрещеный? Или из баррио? — Нет, я не выкрест. — Еще раз простите. После страшной резни их стало еще больше… — И к нам в Нарбонну дошли эти вести. Но мы знаем — евреи остались верны религии своих отцов. — Не все. Некоторые действительно уверовали во Христа — Бог им судья. Есть и такие, кто принял крещение, дабы спасти жизнь себе и детям, не жить в баррио, не носить красного пятна и сохранять высокое положение. Бог им судья. Но есть и такие, кто не разорвал связи с религией Моисея. Они только выдают себя за христиан, а глубоко в сердце — евреи. Молятся нашему Богу, празднуют наши праздники. Этим грозит самая тяжкая кара — сожжение на костре. — Вы сказали о красном пятне. Я был во многих городах полуострова, но нигде не видел еврея с этим постыдным знаком на груди. — Никто его не носит. Вот уже два века, а может, и больше, римские папы пытаются заклеймить нас. Но они не знают местных евреев. Я слышал, в Германии наш брат носит желтые латки. Те послушнее нас. — Что правда, то правда. Однако из-за этого многие бежали в другие края. В том числе и к нам, в Нарбонну. — Верно, верно. Я и сам испытал горечь изгнания. Брат мой, может, вы войдете в дом, отряхнете дорожную пыль с ног, умоетесь. Близится ночь, а подворья в баррио нет. Пришельцы вынуждены жить в лечебнице, дабы мы не могли вкусить радости гостеприимства. А у постоялых дворов в городе недобрая слава. Вы, ваша милость, верно, повидали на своем пути ночлеги, кишащие паразитами. Переступите порог моего дома, хоть он не богат, но и бедным его не назовешь. Окажите честь. — Спасибо. Я тороплюсь. Где здесь живет раввин дон Бальтазар? — Раввин дон Бальтазар Диас де Тудела живет на окраине баррио. Ваша милость приехали на конфирмацию[4] его сына Хаиме? — Верно. Как туда попасть? — Найти дом раввина дона Бальтазара очень просто. Он рядом с синагогой. Поезжайте прямо до площади Давида Кимхи[5]. Там увидите синагогу, а рядом — дом раввина. — А это далеко? — Тут все близко, только улочки петляют. Этой стеной они нас словно в кулаке держат. Вот уж несчастье. Правда, не самое страшное. Бывают похуже. Они у нас впереди. — Что же может быть хуже? — Изгнание. Я родом из Кордовы. Оттуда мое ремесло. Нас выгнали из Андалузии, потому что мы помогали новокрещеным. Почти целый век, со времен резни в Севилье, они пребывали в иудаизме. Мы сблизились с ними. Приносили им на Пасху пресные лепешки, окружали братской заботой, учили молитвам и благословению. Этого наши преследователи не могли открыть. — Истинная правда. — Многие после изгнания из Кордовы и иных городов Андалузии ушли за границу. Мой старший сын тоже. Не хотел здесь оставаться. Проклятой назвал эту землю. — И где он теперь? — Не знаю. Даже не знаю, жив ли. Исчез, как Иосиф, проданный братьями[6]. — И как Иосиф, с Божьей помощью найдется. — Дай-то Бог. Ведь наш Бог добрый. Или нет? — Когда как. — Пока что он — не «Бог милосердный». Отвернул свое милосердное лицо и показывает гневное. Хоть бы дал понять, почему. Нет никого, с кем бы переслал свои обвинения. Нет пророков в Израиле. — Пророком в Израиле может быть каждый, — сказал Эли. Перебирая ногами, будто танцуя, лошадь дергала головой и вырывала поводья, которыми была привязана к кольцу на столбе. — Моей лошади не терпится. Видно, я сказал глупость. Она у меня все понимает. — Божья тварь. — Пора. Благослови, Господи. Мир тебе. — И тебе. Мир всем. Прямехонько до площади Давида Кимхи, — напомнил ремесленник из Кордовы. — Мы еще увидимся, — сказал Эли. — Когда нужно будет — и пророк, и вождь отыщутся в Израиле. — Аминь. Лошадь поддала мордой руку Эли. — Божья тварь, — повторил ремесленник из Кордовы. — Все от Бога. Только они — нет, — он кивнул в сторону терракотовых стен. — Истину говоришь. После всего того, что нам сделали… — И еще сделают. Со вчерашнего дня за теми стенами — инквизитор, его зовут Сан-Мартин. Приехал из Толедо. Его назначила сама королева Изабелла. — Я слышал, как били колокола. Наверное, в его честь. — Здесь каждый день процессии. Готовятся к аутодафе[7]. Дай Бог, чтоб я ошибался. И чтобы имя Сан-Мартина было стерто из памяти людей. — Аминь, — Эли вскочил в седло. — Мир тебе. Бог наш всемогущ. — Прямо до площади Давида Кимхи и сразу же… Эли повернул Лайл. — Последний вопрос. У раввина дона Бальтазара есть внучка, Изабелла. Какая она? Ремесленник из Кордовы заулыбался. — Хороша, как солнце. Желаю счастья вашей милости. Эли поднял руку и помахал на прощание.II
Дорога огибала белокаменную стену, постепенно сужаясь, так что лошадь и всадник почти соприкасались со стенами домов. Потом она снова стала шире — здесь стояли два каменных дома с зарешеченными окнами, выходящими на улицу. Дома располагались один за другим, без промежутка, как одно длинное строение. Балконы были узкими и служили только для украшения. Эли выехал из узкой улочки и увидел площадь, заполненную людьми. Это было сердце баррио — площадь Давида Кимхи, с лавочками, магазинчиками и мастерскими. Женщины в черных платках стояли возле лотков с оливами, маслинами, финиками, горохом и фасолью. Товар лежал в плоских ивовых корзинах. Муку и оливковое масло купцы держали в глиняных горшках, покрытых желтой глазурью. Торговцев и покупателей отвлекло неожиданное появление незнакомого всадника, окруженного ватагой ребят. Оживленная торговля замерла, но ненадолго, и вскоре продавец винограда вновь кричал:III
В самом конце площади Давида Кимхи Эли увидел плоский купол синагоги, едва возвышающийся над крышами соседних домов. Синагога выглядела скромно. На фронтоне полукругом шла надпись: «Хочу прожить в Доме Бога все дни своей жизни». Окна предохраняла массивная решетка. Одно, на самом верху, было круглым, заключенным в каменный треугольник, и два квадратных — ниже, под козырьком из гонта. Лошадь почуяла воду и потянулась в сторону колодца. Колодец занимал немалую часть площадки. Две девушки, вращая ворот, вытащили полное ведро воды и вылили в бочку, стоявшую на возу. Третья девушка, стройная и легкая, держала кожаный мешок перед мордой запряженного в двухколесную арбу мула. — Напои моего коня, прекрасная Суламифь, — обратился к ней Эли. Девушка подняла большие серые глаза. — Я не Суламифь. — Посмотри, о лилия Сарона[15], как дрожит мой конь. Если б я не знал, что всему причиной жажда, то подумал бы, что он очарован тобой. Хочешь, я отгадаю твое имя? Тебя зовут Изабелла, ты внучка раввина дона Бальтазара. Она удивленно взглянула на него. — Каталина! — позвал чей-то голос. Девушка поставила кожаный мешок и побежала к дому возле синагоги. — Не это ли дом раввина дона Бальтазара? — спросил Эли девушек, которые погоняли мула, тянущего водовозную бочку. — Этот самый, — ответили они хором. Одна из них захватила пустой мешок — Лайл выпила все. — Ну, пойдем, — сказал Эли лошади, с морды которой все еще стекала вода. Арба въехала в широко открытые ворота. За ней шел Эли, ведя лошадь на поводу. — Вы к кому, ваша милость? — с поклоном спросил бритый молодой человек. — Меня зовут Эли бен Захария ибн Гайат. У меня письмо от моего отца к раввину дону Бальтазару Диасу де Тудела. — Рад приветствовать дорогого гостя, — молодой человек снова поклонился. — Мы вас еще вчера ждали. Но не беда, времени еще много. — Я, как видите, ехал верхом, королевская почта никого с собой не берет. Мы делали в день по тридцать миль. — Чудо, что лошадь не пала в пути. — Да, она очень устала. — Следуйте за мной. Еще не все гости приехали. Прибыл дон Иссерлейн, он родом из Ратисбоны[16], но теперь живет в Турции. Лейб-медик самого султана Баязета, но до сих пор говорит с немецким акцентом. А я — секретарь раввина дона Бальтазара Диаса де Тудела. Меня зовут Йекутьель ибн Маурель. Один из моих родоначальников, Шемюэль ибн Маурель, был известным поэтом. У вас ведь тоже в семье поэты, правда? — Правда, — ответил Эли. — Мне это известно от доньи Клары, жены раввина дона Бальтазара. Она увлекается поэзией. — Йекутьель прикрыл рот рукой. — Но оставим нашим потомкам оценку ее стихов. Они прошли по всему патио, которое окружала внутренняя галерея с обвитыми плющом колоннами. Двери комнат на нижнем этаже были открыты. Йекутьель ввел гостя в одну из них. — Подождите здесь немного, — секретарь раввина показал на кресло. — Я приглашу донью Клару. — А нельзя ли увидеться с раввином доном Бальтазаром? — спросил Эли. — Не знаю. Если я не ошибаюсь, раввина дона Бальтазара нет дома. Сейчас велю прислать вам свечи и приготовить баню. Было так тихо, будто в доме никто не жил. Потом послышался детский голос и лай собаки. Темный воздух источал запах лаванды, растущей на клумбе посреди патио. Непривязанная Лайл ходила под галереей и щипала плющ, обвивающий колонны. Эли привязал лошадь к каменному столбику с масляным светильником наверху. Светильник еще не горел, хотя вечер уже наступил. Он вернулся в комнату. Глаза, привыкшие к темноте, разглядели лестницу, ведущую на маленькую внутреннюю галерею, вдоль которой расположились комнаты. Двери одной из них приоткрылись. В комнате горел свет, и золотистая полоска упала на плиточный пол возле ног Эли. Из комнаты донесся детский голосок и глухой лай пса. В самом дальнем конце галереи метнулись две фигуры — мальчика и девочки. Их вспугнула полоска света. Мальчик скатился по лестнице вниз, а девочка исчезла в приоткрытых дверях. Эли не услышал шагов служанки, которая принесла свечи. Она поставила медный подсвечник на стол и направилась к выходу во внутренний дворик. Гость преградил ей дорогу. Это была та, которую он принял за внучку раввина дона Бальтазара, Изабеллу. Каталина стояла, спрятав руки за спину, и, нахмурившись, смотрела на него. — Останься на минутку, — произнес Эли вслух, а сам подумал: «Волосы твои, словно стада коз, что спускаются с Гилеад». Девушка молчала. — Ну, скажи хоть слово, — сказал Эли. — Я хочу слышать твой голос. — Не изволит ли ваша милость отвести коня на хозяйственный двор? — Охотно, покажи мне дорогу. — Я сама отведу, — Каталина обошла Эли и вышла из комнаты. Лайл стала дергать уздечку, когда девушка пыталась отвязать ее. Эли рассмеялся и схватил Каталину за руку. — Будь добра, проводи меня. Она пристально посмотрела на него и пошла впереди. — Как бы я хотел, чтобы эта дорога длилась целую вечность. Я бы мог смотреть на тебя. Ты ступаешь, словно под ногами не камни, а ковры Востока. Как изящно склоняешь ты голову на плечо. Каталина молчала. — «Стан твой, словно хрустальный жезл». Знаешь это стихотворение? — Нет, не знаю, — ответила она. — Это из любовной лирики Иегуды Галеви[17]. Запомни этот стих, слышишь? Каталина не отвечала. — Разве я не достоин слова твоего? Она вопросительно посмотрела на него. — Я не вижу благосклонности в твоих глазах. — Мы пришли. Каталина взяла из рук Эли поводья и привязала лошадь к кормушке. Когда она подняла руки, месяц просветил ее полотняную блузку с короткими рукавами. Он почувствовал теплый запах тела и схватил ее за руку. Но девушка вовсе не была слабой. Она вырвалась и стала отходить медленно, слегка покачиваясь. Эли остановил ее, преградив дорогу. — Ты мне нравишься. — Ваша милость ошибается. Я не внучка раввина дона Бальтазара. Я здесь прислуга. Эли замолчал. Она постояла еще немного и отошла. Эли смотрел ей вслед, пока она не исчезла в тенистой галерее патио.IV
Вдоль стены на веревке висели пористые кувшины, в которых охлаждалось вино. Эли устал, и ему захотелось пить. Кувшины были пустыми, хоть и пахли пряностями. Высокие сапоги жали, а в кожаных гитанах со шнуровкой было нестерпимо жарко. Эли сел на пень спиленного тополя. Возле глиняной печи, от которой исходил жар, стояли пирамидки нарубленных веток, поблескивая совсем свежими листьями. Он снял шпагу, короткий кожаный кафтан и расстегнул тесный жилет. Потянувшись, встал, похлопал лошадь по крупу и сбросил на землю чересседельные сумки. — Ты тоже устала. Воды тебе дали, будем надеяться, что скоро дадут соломы и овса. Кто-то сзади тронул его. Он обернулся. Перед ним стояла девочка лет десяти. — Меня послала бабушка донья Клара. — Как тебя зовут, милая? — Ана. Я дочка дона Энрике де Аструк де Сеньор и Марианны Диас де Тудела. — Славные имена. У тебя есть брат? — Нет, у меня сестра. — Как ее зовут? — Изабелла. — Ах, вот оно что. А ты ее любишь? — Нет, — Ана покачала головой. — Почему? — Ее любит студент Альваро, но это секрет. Боже упаси тебя проговориться бабушке, донье Кларе. Поклянись. — Клянусь. А твоей маме, донье Марианне, можно сказать? — Маме? Да мама знает, но ей все равно. — Ну, а теперь, когда ты мне обо всем рассказала, отведи меня к своей бабушке. Хорошо? — Не к бабушке, а в твои покои. — У меня уже свои покои? — Да, рядом с нашими, на галерейке. — Вот и чудесно. Будем встречаться. — Я ведь еще маленькая. На пороге комнаты его поджидал слуга, имевший негритянскую внешность. Он помог Эли снять сапоги, принес большой таз с холодной водой и терпеливо ждал с полотенцем на плече. Эли рухнул на постель, покрытую покрывалом с черно-белыми квадратами. Рядом на столе горела восковая свеча. Он налил себе полный бокал пурпурного вина, выпил залпом, как простолюдин, не умеющий наслаждаться напитком, и мгновенно заснул. Его разбудил все тот же слуга. Он принес на подносе холодное мясо и два апельсина. Овсяная лепешка была еще горячей. — Как мне тебя называть? — спросил Эли. Слуга что-то ответил по-арабски. — Я не знаю этого языка. — Абу-эль-Гассан, — он показал на себя пальцем и поклонился. — Ты не говоришь по-кастильски? — Аравит, аравит, — сказал он по-еврейски. — У тебя родственники есть? Абу-эль-Гассан кивнул головой и улыбнулся. — Мусульмане? — Мудехары[18]. — Это как тайные евреи. Мавры-новохристиане? Крещеные мавры? — Да, — ответил он по-еврейски. — И много их? Абу-эль-Гассан неуверенно кивнул головой. — В баррио живут? Мавр громко прищелкнул языком. — Не любишь кастильцев? Абу-эль-Гассан громко прищелкнул языком. — А евреев? Мавр развел руками и обнажил в улыбке зубы. Вскоре слуга отвел Эли в баню. Она располагалась позади построек, за садом с белыми маленькими колоннами. От цветущих апельсиновых деревьев исходил нежный запах. Посреди сада, в кольце подстриженных кустов барбариса, бил фонтан, в лунном свете отливающий серебром. В купальне было темно. Желтый огонек светильника с трудом пробивался сквозь пар. С каменных стен стекали тонкие струйки воды. Пол тоже был каменным. На нем лежали деревянные доски. Купальня выглядела так, будто была высечена в скале. Эли сбросил одежду и прыгнул в широкую кадь. Мавр потер ему спину хорошо намыленной мочалкой из морской травы, источавшей запах лаванды. Гость окунулся, заткнув пальцами нос, вынырнул, головой отбросил назад длинные, распрямленные водой волосы. Когда он вышел из кади, Абу-эль-Гассан набросил на него простыню. — Ты родился в Кастилии? Мавр несколько раз кивнул головой. — И твои родители тоже? Мавр снова кивнул. — И не умеешь говорить по-кастильски? Может, ты делаешь вид? Мавр не отвечал. — Я понимаю, почему ты не любишь кастильцев. Так и должно быть. Но почему ты не любишь евреев? — Ойев, — сказал он по-еврейски. — Ты знаешь еврейский? — Только это слово. — И тебе этого хватает? Еврей — это не твой ойев. Евреи никому не враги, пока их не трогают и не принуждают отказаться от веры своих отцов. А мавры после принятия крещения чтут Магомеда? — Одни — да, другие — нет. — А твои родители? Мавр молчал. — Почему твои родители позволили себя крестить? Почему не защищались? — Кастилец сильнее. Для нас конец. Гранада, — мавр рукой, как ножом, провел по горлу, — конец. Фердинанд войдет в Гранаду. Последний наш город. — Я бы хотел научиться арабскому. — Это просто. — Найдешь мне учителя? — Самого имама? Эли опустил на землю простыню, и слуга подал ему белую мягкую накидку. Когда они возвращались через нижнюю комнату, выходящую прямо во внутренний дворик, и стали подниматься по лестнице, в темноте на минуту появилась женская фигура. — Кто эта женщина? — спросил Эли мавра, когда они оказались в алькове. — Донья Марианна. Жена дона Энрике де Аструк де Сеньор. Дочь раввина дона Бальтазара Диаса де Тудела и доньи Клары. На столике горела все та же свеча. Светлый круг лежал на полу вблизи постели, остальная часть комнаты тонула в полумраке. На стуле возле стены лежали переметные сумки. — Кто их принес со двора? — спросил Эли. — Не я, — ответил мавр. Эли вытащил из сумок тяжелую серебряную шкатулку, полную монет, и шелковый кошель с вышитым Щитом Давида[19], где были спрятаны тефиллин[20], книга с позолоченными уголками в переплете из телячьей кожи, пергаментный свиток, скрепленный печатью, и рубашка с глубоким вырезом. Все это он положил на стул возле постели. Абу-эль-Гассан открыл кожаный сундук с железной оковкой и достал черную тунику, черные ноговицы, верх которых до середины бедра был очень пышным, и башмаки из мягкой сафьяновой кожи. — Это мне? — спросил Эли, надевая рубашку с глубоким вырезом. — Да, — Абу-эль-Гассан собрал с пола дорожную одежду гостя, положил ее в сундук, после чего поклонился и вышел из алькова… Эли очнулся от скрипа дверей. Кто-то вошел на цыпочках, и двери закрылись. У него забилось сердце. Свеча уже не горела, только в открытое окно падал сильный луч лунного света. — Кто там? — тихо спросил он, почувствовав, что вошла женщина. Но это была не Каталина. Распущенные волосы, спадающие на плечи, отливали серебром. Длинное платье медленно сползло на пол, обнажив гибкое темное тело. Он почувствовал запах фиалковых духов. Некоторое время женщина стояла, прикрыв ладонями грудь, потом опустила руки и, качнувшись, потихоньку пошла, легко поднимаясь на носках, приближаясь к его постели. Подойдя близко, она опустилась на колени и обняла голову Эли, легко прикоснувшись к его щеке раскрытыми губами. Он схватил ее за талию, привлек к себе, припал губами к груди. — Кто ты? — спросил Эли, когда она выскользнула из постели и надела белое платье. — Марианна, — женщина наклонилась над ним и поцеловала его в губы.Два эскулапа
I
Кто-то постучал в дверь и, не заглядывая, пригласил к ужину. Эли поднял с пола рубаху, быстро надел черную тунику, ноговицы и сафьяновые башмаки. Трапезная была еще пуста, хотя свечи в канделябрах уже горели. Стол не был накрыт. Зря он торопился. Во главе длинного стола, там, где стоял стул раввина, Эли положил книгу в телячьем переплете, серебряную шкатулку и пергаментный свиток, скрепленный печатью. — Мир тебе, сын мой, — услышал он. В дверях за портьерой появилась пожилая женщина — высокая, с горделиво поднятой головой, в черной кружевной шали и пурпурном платье до пят. — Я жена раввина, донья Клара. Прости, что раньше не пришла поздороваться. Дела у нас невеселые, пришлось задержаться. Сняв широкополую шляпу, Эли отвесил церемонный поклон. — Мир тебе, донья Клара. Донья Клара величественно прошла через всю трапезную. Она качнула стул с высокой кожаной спинкой, как бы проверяя, хорошо ли он стоит, и села, сложив руки на коленях. — Как ты доехал, сын мой? — Благодарю вас, донья Клара, хорошо. — На море рыщут пираты, на суше — банды нищих. Являются к нам в Кастилию из Франции и Германии, кровопийцы несчастные. — Мне встретились на пути флагелланты[21]. Я слышал их унылые песни об убиении евреев — тайных и явных. — Окаянное отродье доминиканца Винценто Ферреро[22], да развеется с дымом память о нем! Это приметы новой бури. Грозовая туча нависла над нашим городом — государыня Изабелла назначила к нам инквизитора Сан-Мартина. — Я слыхал об этом в баррио. — А что еще ты слышал, дон Эли ибн Гайат? — донья Клара оперлась о подлокотник стула. — Больше ничего, донья Клара. — Не знаю, хорошо ото или плохо. Мужу давно бы пора вернуться. Он у инквизитора Сан-Мартина, тот вызвал его к себе. — Раввин дон Бальтазар Диас де Тудела в инквизиции? — Тебя это удивляет? А разве он мог не пойти? Не впервой инквизиция вызывает раввина. Они хотят сделать раввинов соучастниками своих злодеяний, заставить их доносить на бывших единоверцев. «Вы должны их презирать и ненавидеть, ведь они отреклись от вашей веры и продали вас за тридцать серебреников. Вы тоже вправе предать их», — так они рассуждают. А когда перед смертью обращенный отворачивается лицом к стене или в субботу надевает чистую рубаху, зовут раввина — скажи, так или не так предписывает еврейская вера? Разумеется, к этому можно привыкнуть. Но когда монахи, облаченные в белое, устраивают процессии со свечами и вопиют об облатке кровоточащей, мол, евреи ее проткнули, украли из церкви и проткнули — вот тут да отверзнется над нами небо Милосердия. — Но как долго можно жить в смертельном страхе? — А ты предлагаешь креститься? — Мы у себя в Нарбонне скорбим душою, когда узнаем, что превосходный талмудист дал себя окрестить. — А для нас это тем более страшно — все равно, что содрать кожу с живого человека! Нет никого хуже крещеных раввинов. Они-то умеют сыпать соль на раны. Знают наши больные места. Христианские гонители им в подметки не годятся. Вот уж поистине казнь Египетская! Приходят в наши молельни с зеленым инквизиторским крестом на плече и читают проповеди. Уговаривают обратиться. Грозят гибелью. Ты слышал что-нибудь о Пабло де Санта-Мария? Или об Иерониме де Санта-Фе? Какие имена они принимают при крещении, бесстыжие! Настоящий христианин не взял бы себе такого имени. — Вышвырните их из синагоги! Нельзя же допускать святотатства. — В маленьких селениях слабые альджамы все вместе принимали крест. Только немногие решались воспротивиться. — Ужасно! — Самый острый, самый что ни есть отравленный меч в руках инквизиции — это бывшие раввины, талмудисты и знатоки священных книг. Да только церковь им не верит. Видит в них еретиков и изменников. Выдавит из них по капле весь яд познания да и пошлет на костер. Так погиб каноник Педре Фернандес, а ведь он родился в семье нововерцев и был крещен еще во младенчестве. — Наш Бог посылает им мщение. — Нет, это мстят первосвященники. Лютой ненавистью ненавидят они обращенных, случись тем возвыситься. — Трудно питать к ним сострадание. — Верно. У выкреста Иеронима де Санта-Фе был сын Франциск де Санта-Фе. До самой вершины дошел, в королевском совете восседал. И что? Сожгли как еретика-иудея. Боятся, как бы в следующем поколении нововерцев не отозвалась иудейская кровь. — Может, они правы. Надо Господа благодарить. — Все новокрещеные на подозрении. Для них они опаснее явных евреев. — Потому что еретики? — Ересь — только предлог, так проще послать на костер. Говорю тебе, это зависть. Явных евреев ненавидят, а тайным еще и завидуют. Сколько их при дворе короля? До поры до времени они еще ходят в первосвященниках или же несут почетную службу у монарха, живя в чертогах и утопая в роскоши. — Как когда-то явные евреи. — Эти времена давно миновали. — Но ведь есть при дворе короля и явный еврей, Авраам Сеньор. — Один-единственный. — Всегда найдется единственный. — Есть и второй, Абраванель[23], — улыбнулась донья Клара. — Верно, я о нем слышал. Беглец из Португалии, он там долго был в милости у тамошнего венценосца, ходил в приближенных. — Оба они — царедворцы государей Изабеллы и Фердинанда. — Если есть нужда в еврее, его вынимают из петли, но побаиваются: висельник, познавший вкус смерти, способен на вероломство, дабы вновь избежать этой печальной участи. Страх перед смертью делает его подлым. Донья Клара взглянула на собеседника, ее большие черные глаза блестели. — Да-да, правду ты говоришь. Она подняла голову, приложив руку к сердцу, и прислушалась. Потом слабо улыбнулась, выражая готовность к дальнейшей беседе. — Донья Клара, что вы думаете об Аврааме Сеньоре? Слава о нем разнеслась по всему свету. Евреи, где бы они ни жили, испытывают за него гордость, да и у меня он вызывает восхищение. Но, скажите, правильно ли он поступает, выслуживаясь перед рьяным правителем-католиком? — Я вижу, ты не знаешь, что наша семья в родстве с грандом Авраамом Сеньором. Это дядя моего зятя, мужа моей дочки Марианны, медика Энрике де Аструк де Сеньора. И пока гранд Авраам Сеньор — приближенный советник королевы, нам ничто не угрожает. Донья Клара снова подняла голову и прислушалась. — А костры все-таки горят, — сказал Эли. — Это жгут нововерцев. — Разве нам это не грозит? — Ну разумеется, сын мой! — донья Клара сплела пальцы, плечи ее поникли. — Когда покончат с ними, разве не примутся за явных евреев? — Не говори так, дон Эли! — Ваши государи заняты покорением Гранады. Неужели мавры, пребывающие в осаде, не ближе вам, чем королева Кастильская или король Арагонский? — Ты не знаешь прошлого этой страны, — донья Клара нахмурила тонкие выщипанные брови. — Известно ли тебе, как мавры обошлись с нашими братьями в Андалузии? — Когда это было! Сколько веков назад… — Ну, хорошо, и что ты предлагаешь? — Оказывать сопротивление. Вы позволили себя выгнать из города, в котором жили вместе с ними. — Нам было велено покинуть город, поселиться за его стенами, чтобы не помогать выкрестам. В конце концов, они же от нас отреклись. — Вас хотятразобщить, заклеймить и унизить, чтобы сначала сломить ваш дух, а потом заставить перейти в христианство. — Господь да сотворит чудо. — Время чудес миновало, донья Клара. Господь не пошлет своего воинства вам в помощь. — Что же тогда остается? Креститься? — Крещение не спасет от костра. — Есть только два пути: крещение или изгнание. Многие выбрали последнее. — Предав проклятию землю, где остались их сердце и разум. — Уверена, что это никогда больше не повторится. — Хотелось бы надеяться. — Аминь, — шепнула донья Клара, склонив голову. — А те, что остались? Думали, что нашли надежное убежище под сенью церкви, раз богатство их уцелело? — Возможно. Донья Клара прислушалась. Хрипло залаяла собака. — Это Апион встречает зятя. Я его жду. Интересно, какие новости он принес из города.II
На галерее показался мужчина средних лет. Несмотря на полноту, он резво сбежал по лестнице. За ним следовала собака. — Апион, назад! Иди к Ане! — Дон Энрике топнул ногой. Пес постоял немного и снова поплелся за хозяином. — Энрике, а мы как раз говорили о тебе. Познакомься с нашим гостем: Дон Эли бен Захария ибн Гайат из Нарбонны. Отпрыск замечательного рода великих поэтов, как тебе известно, — донья Клара грациозно повела рукой. — Разумеется, известно. Я знаю стихи прославленного пайтана[24] Иегуды ибн Гайата, — дон Энрике склонил голову. Эли ответил поклоном. На доне Энрике был глухой, закрытый спереди и сзади лекарский фартук и черная четырехуголка. — Какие вести ты принес из города? — спросила донья Клара. — Я очень беспокоюсь. Раввин дон Бальтазар уже давно должен был вернуться. — За мной прислали неожиданно, когда уже стемнело, и я ничего не знаю. Пока все тихо, а это самое главное. Никаких крестных ходов со свечами не намечается. Раввин дон Бальтазар, видимо, скоро вернется. А с какими новостями прибыл ты, наш брат из далекой Нарбонны? — он обратился к Эли. — Не случилось ли чего дурного в дороге? Путешествовать по нашему краю нынче рискованно. — Хуже всего было на границе. Ваше королевство нелюбезно принимает чужестранцев. — Эли улыбнулся. — Пришлось дать бакшиш мытарям — не хотели пропускать мою серебряную шкатулку. Но и после этого еще долго продержали в темнице, хотя вещи и подорожная были в полном порядке. К тому же принудили заплатить за коня и шпагу. — Подкуп и вымогательство наших мытарей вошли в поговорку, — сказал дон Энрике. — То повысят подать, положенную по королевскому указу, то сочинят новую. Лишь бы заполнить пустую королевскую казну. Полной она никогда не была, а с тех пор, как идет осада Гранады, казна превратилась в бездонную бочку. Выдумывают новые подати. Народ ропщет. Да вот еще беда — в мытарях и сборщиках податей состоят, по преимуществу, евреи, — дон Энрике замолчал на минуту, как бы раздумывая, стоит ли продолжать. — Эти поборы — источник золота и яда. Золото забирает себе государь, а яд остается на долю нашего брата еврея. — Значит, евреи не без греха. И народ знает, за что их ненавидит, — сказал Эли. — А что остается делать, — донья Клара вздохнула. — Им приходится расплачиваться за свое существование презренным металлом, вот они и добывают его всеми правдами и неправдами. — А у вас, в Нарбонне, разве иначе? — спросил дон Энрике. — У нас евреи не взимают поборов, — ответил Эли. — Они занимаются торговлей, ремеслом, возделывают землю. — И у вас спокойно? — Когда-то было хуже, чем у вас, но теперь спокойно. — И вас не попрекают тем, что вы убили их Мессию? — спросил дон Энрике. — В Нарбонне евреи живут испокон веков. Мои предки бежали из Люцены лет триста назад, спасаясь от альмохадов[25], — сказал Эли. — У нас пока что спокойно. Христиане нас уважают, и мы с ними живем в мире и согласии. — Благодатная страна! Счастливый народ! Слушаешь, как притчу из Агады[26] в Пасхальную ночь, — дон Энрике громко рассмеялся. — Может, вы приехали уговаривать нас бежать? Как наш турецкий гость, Иаков Иссерлейн? — Я вовсе не это имел в виду. Подобное мне бы в голову не пришло. — Ну, довольно об этом! — донья Клара хлопнула ладонью о подлокотник. — Дон Эли, твои предки родом из Люцены, верно? Люцена… Город поэтов…. — Донья Клара прикрыла глаза. — Не надо забывать, что и у нас когда-то было спокойно, — дон Энрике погладил свою маленькую острую бородку. — Нам тоже неплохо жилось. То было время поэтов, — дон Энрике поклонился донье Кларе, — философов, ученых. Но оно миновало. Нет больше дворцов, роскошных нарядов, балов. Надвигается бесовская пора, хуже, чем во времена альмохадов в Андалузии. Тьфу-тьфу, только б не накаркать. — Твой предок, прапрадед Иегуда ибн Гайат снискал себе славу величайшего поэта. Поэтический талант в вашей семье передавался по наследству. А ты, сын мой, тоже сочиняешь стихи? — строго посмотрев на дона Энрике, донья Клара обратилась к Эли. — Я бы с превеликим удовольствием, но, увы… Нет, я не пайтан и не ученый, хотя в нашем роду было немало и тех, и других. Но мои предки были не только поэтами и учеными, это были смелые и доблестные люди. Когда многие переходили в ислам, и даже сам великий Маймонид[27] не стал исключением, прародители мои предпочли изгнание. — Маймонид все объясняет в послании к евреям, — вставила донья Клара. — Так значит, изгнание. Значит, все-таки, бегство! — обрадовался Энрике. — Маймонид бежал в Фец и там сорвал с себя маску мусульманина, — сказал Эли, обращаясь к донье Кларе. — Что же касается бегства моих предков, — тут он повернулся к дону Энрике, — я не говорил, что спасаться бегством во имя сохранения не только жизни, но и веры — это грех. — Не потому ли ты такой храбрый, что ты не поэт, — донья Клара подняла палец вверх. — Уж не считаешь ли ты, что одно с другим несовместимо, как сладкозвучное пение и пронзительный крик? — Этого я не говорил, я так не думаю, — Эли поклонился донье Кларе. — Недурно, юноша, — дон Энрике похлопал его по плечу. — Донья Клара — наша поэтесса. Любовные макамы, хвалебные касиды и нежные газели — все это она мастерски слагает и по-кастильски, и на священном языке. — Всякая лесть обитает в пустоте, — донья Клара махнула белым кружевным платочком в сторону зятя. — Любовные макамы? В моем-то возрасте! Это уж ты преувеличиваешь, мой дорогой. Донья Клара замолчала, подняла голову и прислушалась. Ее узкое лицо внезапно побледнело, потом покрылось темным румянцем. — Принести воды? — Дон Энрике хотел проверить у нее пульс, но она покачала головой и лишь на мгновение прикрыла глаза. — Мне уже лучше, — она глубоко вздохнула. — Привиделось что-то ужасное. Будто беда возникла перед глазами, и меня как ножом полоснуло. Но все прошло. Вздор какой-то… Я хотела спросить, отчего ты вдруг вечером пошел в город? — обратилась она к зятю. — Меня позвал доминиканец фра Педро, — ответил дон Энрике. — Решил, что смерть за ним пришла. Я пустил кровь, и ему стало лучше. Обещает мне спасение души, ежели встанет на ноги. Даже на смертном одре хочет меня одурачить, ведь христианская религия, религия любви, отказывает иудейским душам в спасении, если их не покропишь водой. — Несчастье какое-то! — воскликнула донья Клара. — И мы еще должны их исцелять. Неужто папа не запретил нм прибегать к помощи иудейских медиков? Пусть лечатся у своих или вымаливают здравие у своего Бога-Мессии! — Примеры спускаются сверху вниз, по ступенькам власти, — сказал Эли. — Короли и папы предпочитают лечиться у евреев. Ведь мы не только исцеляем тело недужного, но и побуждаем его воспрянуть духом. Как писал арабский поэт:III
— О, горе! — еще с порога запричитал высокий худощавый мужчина в красной четырехуголке и глухом фартуке, точно таком, как у дона Энрике. Он вошел со стороны патио вместе с юношей в длинном черном студенческом платье. Это были турецкий лейб-медик Иаков Иссерлейн и Альваро ибн Чикателья из Толедо, ученик раввина дона Бальтазара. — Мы идем из синагоги, — Иаков Иссерлейн пытался сдержать возбуждение. — После Вечерней молитвы нас задержали местные евреи. Я им рассказывал о том, что ждет еврейских беженцев в Турции… И вот, возвращаемся мы в окружении евреев, продолжая начатый спор, и видим донью Клару с ее сыном Даниилом. В синагоге мы уже все узнали. Одни говорят, что скорее всего речь идет о новых податях, которыми обложит вас Авраам Сеньор, другие — что дело тут в новообращении, а третьи — что это, мол, касается красного пятна, ну и так далее… — Хорошо, если бы дело ограничилось податями, — отозвался дон Энрике. — Деньгами всегда можно откупиться. Со времен золотого тельца[29] это проклятие висит на нас. И пока есть чем расплатиться, надо благодарить Бога. — Все это печально, — заметил Эли. — Но Господь Бог вместе с недугом посылает и лекарство. Мой дядя гранд Авраам сейчас под Гранадой. Осада продолжается не первый год, но твердыня, надо полагать, не сегодня-завтра падет, коль скоро там оказался мой дядя. Благодаря ему воинам платят звонкой монетой, отчего и бунты прекратились, и установился порядок. А бунтовщиков он отдал в руки эрмандада[30]. В воинском стане сейчас дисциплина и среди военачальников и среди наемников. Мы стоим на пороге победы, которую испанские короли получат из рук иудея, нравится это кому-то или нет. А для нас это значит многое. — Что именно? Хорошо это или плохо? — Иаков Иссерлейн развел руками. — Разумеется, хорошо! — воскликнул дон Энрике. — Чем прочнее власть гранда Авраама Сеньора, тем в большей безопасности мы все. — Изворотливость Авраама Сеньора известна, молва о ней достигла и ушей константинопольских евреев, — лейб-медик погладил свою короткую рыжую бороду, — но не прогневайтесь на чистосердечие, сию добродетель Севера. Бог свидетель, я признаю ее и у других, но сказать, что безопасность евреев зависит от славы министра одного из верноподданных католиков Европы — это слишком. Ни один иудейский министр не ставил благо своего народа превыше блага своего государя. Иначе он не был бы министром. Ему надлежит быть большим кастильцем, чем сам кастилец, и большим туземцем, чем самый истый туземец. — Мы здесь туземцами были и останемся. В нашей стране царили иные нравы и убеждения. Князь Хасдай ибн Шапрут был хорошим министром и благородным кордовским раввином, покровительствовал еврейской науке и поэзии. — Дон Энрике мягко сплел пальцы. — То было в незапамятные времена, а теперь, кроме моего дяди, у королевы по казначейскому делу состоит Абраванель — беглец из Португалии. — Авраам Сеньор поважнее казначея государыни — он был ее сватом. Это он поспособствовал заключению брачного союза между Изабеллой Кастильской и Фердинандом Арагонским, — Иаков Иссерлейн прикрыл глаза и склонил голову набок. — Зачем он это сделал? Чего хотел? Корысти обоих государей или же своего народа? Разве для нас не было бы лучше, если бы король Фердинанд женился на Паломе, арагонской евреянке? — Еврейские воздушные замкн. Пуримовы чудеса, — дон Энрике махнул рукой. — То-то и оно! Пуримовы чудеса. Палома могла бы стать в нашей истории второй Эсфирью[31]. Фердинанд в ней души не чаял и чуть было не взял себе в жены. — Тем более, сообразительность гранда Авраама Сеньора должна быть оценена королевой Изабеллой, — сказал дон Энрике. — Как бы евреи не прокляли эту сообразительность. Католические государи ждут не дождутся, когда падет последняя твердыня мавров. Как только Гранада будет покорена, их беспощадный меч поразит и вас, помяните мое слово! — прокричал Иаков Иссерлейн. — Не знаю, известно ли вам, что королева Изабелла запретила обращать иудеев насильно, под страхом меча? Неужели можно сомневаться, что в этом немалая заслуга гранда Авраама Сеньора? — спокойно спросил дон Энрике. — А не насильно? Разве это государева милость? — впервые вмешался Эли. Юный Альваро кивнул головой. — Верно, — сказал Иаков Иссерлейн. — Принуждать к крещению без меча ничуть не лучше. Это похоже на скрытый недуг. С другой стороны, еврей вряд ли отречется по собственной воле от веры отцов. А государева милость обычно преподносится как лекарство: возвещается ее время, потом время раскаяния для новокрещеных, а когда и это не помогает, их отправляют на костер. И в этом также заслуга Авраама Сеньора? Я совсем не убежден, что какой-то явный еврей вступится за тайного. Впрочем, пока суд да дело, королева Изабелла послала гонцов в Рим и получила от Ватикана позволение самостоятельно назначать трибунал инквизиции. Разве не лучше бы было, если бы Авраам Сеньор собственной персоной предстал перед папой и выторговал у него наказ, воспрещающий обращение евреев? — Священники не внемлют папе, они отвергают его наказы, будь в них хоть какая-то корысть для евреев, — раздраженно заявил дон Энрике. — Папа мог бы что-нибудь придумать. Стоит один раз предать анафеме… — Святой отец Сикст бессилен, ибо грешен, — падок на золото. Держит сторону того, кто больше даст, — Энрике снова пожал плечами. — Известное дело, — на сей раз лейб-медик турецкого султана согласился, — наказ купила Изабелла. А еврей Авраам Сеньор мог бы дать больше. Папа не раз брал смердящие еврейские деньги. — О, Господи! — пробормотал дон Энрике. — Да-да, просто диву даешься, — закивал Иаков Иссерлейн. — У церкви хлопот полон рот! Снаружи ее терзает ересь, внутри христианская вера гибнет от блуда епископов и распущенности монахов, а они видят в евреях самую большую опасность. Вся надежда в Боге, что сие средоточие зла и вероломства скоро бесследно исчезнет с лица земли. Вот тогда мы спокойно вздохнем. Есть и другое упование — Турция. Евреи обучают турок воинскому ремеслу, делают для них оружие, какого нет у христианских воинов. Грядет война, страшней которой не было со времен Римской империи. — А что евреи? Идут в турецкую рать или же состоят в специальных легионах, под водительством иудеев? — спросил Эли. — Пока нет. Но это мысль! — Иаков Иссерлейн приложил ко лбу палец. — Да, — дон Энрике вздохнул. — А доньи Клары все еще нет. Надо было с ней пойти. — Давайте я пойду, — предложил Альваро. Энрике покачал головой. — Кто угодно, только не ты. Наступило молчание. — О, du Allmächtiger![32] — лейб-медик турецкого султана воздел руки к небесам. — Мне вспоминается наша последняя ночь в Ратисбоне. Отец закутал меня в шаль, и мы бежали из Германии. Друзья мои дорогие! Братья! Едемте со мной в Турцию. Султан Баязет будет вам очень рад. Встретит, как своих друзей. — Это мне-то бежать в Турцию? — воскликнул дон Энрике. — А почему бы и нет? Турция ничем не хуже Кастилии. Вас там будут уважать, дела пойдут хорошо. Ну а прежде всего, мир, тишина и безопасность. Баязет издал указ, дабы подданные его на границе с Европой помогали еврейским беженцам. Энрике безмолвствовал. — Что вы теряете? — Иаков Иссерлейн простер руки. — С этой миссией я и прибыл от султана. Прошу вас, едемте. Чего вам жаль? Этих дряхлеющих полей лаванды и розмарина? Нагромождения обожженных солнцем камней? Я оставил благословенный край — немецкие горы, иссиня-черные, поросшие лесами. А тут что? Земля выжжена, ни стебелька. Люди обитают в глинобитных норах, вместо одежды на них лохмотья. Голодранцами ходят не только нищие. Я встречал идальго в дырявых шляпах, изношенных плащах. Пищей им служат коренья, чеснок да лепешки, испеченные в глине. Но зато — надменные, презирающие всяческий труд люди. Самый захудалый башмачник и самый последний цирюльник мнит, себя грандом, а сам беспрерывно чешется сквозь лохмотья. Этого вам жаль? — Господин лейб-медик весьма неблагосклонно отзывается о моем крае, — дон Энрике покачал головой. — Не забывайте, сколько ученых мужей, раввинов, знаменитых эскулапов, философов, астрономов и поэтов взрастила эта земля. — Но этому пришел конец! — воскликнул Иаков Иссерлейн. Дон Энрике, прохаживавшийся по трапезной, заложив руки за спину, внезапно остановился: — Разве можно жить на чужбине? Вырви дерево с корнями — ни на какой земле оно не даст ростков. Раввин Гуна[33] любил повторять: «Да будет Вавилон нашей Землею Обетованной». Вот и я… — Однако прах свой наказал предать земле Иудейской, — прервал его Иаков Иссерлейн. — Вот и я говорю: да будет сия земля обетованной, — закончил дон Энрике. — И я тоже, — присоединился к дону Энрике юный Альваро ибн Чикателья. — Лобызаете руку, карающую вас смертью. — Иаков Иссерлейн приложил пальцы к вискам. — Неправда, — выкрикнул дон Энрике. — Тебе не все известно, господин эскулап! — Нет для вас другого спасения. Только бегство, пока еще не поздно! — кричал, перебивая дона Энрике, лейб-медик турецкого султана. — Думаю, выход есть, — спокойно отозвался Эли. — Для вас, в этой стране, в этом баррио. — В этом баррио? Как в Сарагоссе? — заинтересовался Энрике. Эли молчал. — Я читаю его мысли, — дон Энрике опустил голову. — Педро Арбуэс[34], убитый заговорщиками. Не так ли? Эли ничего не ответил. — Я сразу догадался… Это у него на лице написано. Явление архангела на коне. Пришествие издалека. Это чувствуется в каждом невысказанном слове, — дон Энрике закрыл глаза. — Будто мне это не известно! Есть бесстрашие зелота[35] Бар-Гиоры[36], но есть тихая дерзновенность раввина Акибы[37]. Отвага Бар-Гиоры исчезла, как вспышка молнии, а раввин Акиба своими речами уберег искру, защитил дух. Дух сохранился. И сегодня нужно поддержать эту искру там, где она может погаснуть. Среди новокрещеных. Вот почему мы здесь, и останемся здесь. Наступило молчание. Энрике вновь заходил по трапезной. Иаков Иссерлейн принялся было читать книгу, лежавшую на столе возле стула раввина, но тотчас отложил ее. Эли и Альваро стояли рядом. — А раввина дона Бальтазара все нет, — сказал Альваро. — Надо было пойти с доньей Кларой. — Значит, надо было пойти, — сказал Эли и, подумав, добавил: — Может, и мне надо было пойти. Неожиданно дон Энрике остановился возле него: — Инквизитора Арбуэса крамольники убили на пороге церкви. Заговор увенчался успехом. Ну и что из этого? Убиенный инквизитор принял мученический венец, а тысячи выкрестов принуждены были покинуть родные места. Помнишь ли ты об этом, юноша? Слышал ли ты об этом? — Да, слышал. — Вы все о заговоре, — вмешался лейб-медик Иаков Иссерлейн. — Ни один заговор до сих пор добром не кончился. — Слова «до сих пор» и «не» надо отнести к тому, что было, а не к тому, что будет, — Альваро залился румянцем. Лицо Эли тронула улыбка, он наклонился и поцеловал Альваро в щеку.Возвращение раввина
I
Донья Клара и ее старший сын Даниил вернулись домой поздно ночью. Кроме дона Энрике, лейб-медика Иакова Иссерлейна, Альваро и Эли в трапезной их ждали жена Даниила, Беатрис, младший сын раввина дона Бальтазара Хаиме и Марианна со своей старшей дочерью Изабеллой и младшей Аной. Женщины сидели отдельно, на возвышении, убранном разноцветными подушками. Как и секретарь Йекутьель, донья Клара и Даниил не были впущены стражей к инквизитору и не виделись с раввином доном Бальтазаром. — В келье у инквизитора горел свет, — сказал Даниил. — Это утешило нас, значит, Сан-Мартин, да будет предана забвению память о нем, не велел препроводить отца в подземелье, а вел с ним затянувшийся разговор. — О чем же можно так долго разговаривать? — удивился турецкий лейб-медик. — Говорить можно целую вечность, — ответила донья Клара. Она взглянула на стол. — Займитесь ужином. Пусть хоть дети что-нибудь съедят. Я устала, пойду к себе. Изабелла, — она повернулась к женщинам, — подай на стол. Пусть будет неполный Тиша-бе-Аб[38]. Сегодня у нас как бы траур — день падения Храма. Донья Клара вышла. За ней поспешила Изабелла. Она выглядела юной, хрупкой, и голубая лента, повязанная вокруг головы, не давала рассыпаться ее черным как вороново крыло волосам. Она пи в чем не походила на свою мать Марианну — разве что смуглой кожей. Марианна сидела на возвышении, подперев рукой бедро. Ее пышная грудь, поддерживаемая тесным лифом, выдавалась вперед. Острые скулы были подкрашены темными румянами, ярко выделялись расширенные зрачки под высокими тонкими бровями, и блестели губы, покрытые воском. Волосы она гладко зачесала назад и уложила в пучок. Плечи покрывала черная кружевная шаль. Изабелла внесла два больших блюда с холодным мясом. Одно она поставила на стол для мужчин, другое отнесла женщинам. Никто не притронулся к еде, даже маленькая Ана и Хаиме. — Марианна, — сказал дон Энрике. — Уведи Ану, раз она не хочет есть. И ты, Хаиме, иди спать. — Может, мы все пойдем? — предложил лейб-медик Иаков Иссерлейн. И они стали расходиться по своим покоям. В дверях Марианна обернулась и посмотрела туда, где сидел гость. На столике возле постели Эли обнаружил холодное мясо и апельсиновый сок. Он стянул с себя черную гостевую тунику, но тут же надел ее снова — решил перед сном проверить, есть ли у лошади корм, и, выходя, захватил для нее недоеденную овсяную лепешку. По патио при свете месяца, заложив руки за спину, взад-вперед прогуливался дон Энрике. Был он без лекарского фартука, в черной ермолке. — Не могу заснуть, — сказал он. — Неужели раввина задержали на всю ночь? — спросил Эли. — Хорошо, если на одну. — Дело, кажется, принимает серьезный оборот. Однако донья Клара была спокойна. — Только с виду. — Чего хочет инквизитор от раввина дона Бальтазара? — Многого. Все это очень опасно, но упаси Господи от самого наихудшего. — А что может быть наихудшим? Что может быть хуже смерти, да хранит раввина Господь? — Есть вещи похуже смерти. Некоторое время Эли молчал, а потом заметил: — На раввина дона Бальтазара Диаса де Тудела можно положиться. — Бесспорно. — Папа, — позвала маленькая Ана, выбежав вместе с собакой на галерею. — Иди домой. Уже поздно, пора спать. — Может, ты зайдешь ко мне, дон Эли, на чарочку вина? — предложил дон Энрике. — Нет, спасибо. Пойду посмотрю, как там моя лошадь. — За коня не беспокойся. Им займется прислуга. — Это совсем не то. Они раскланялись. — Спокойной ночи. Дай нам, Господи, дожить до завтрашнего лучшего дня, — дон Энрике вздохнул. — У нас ведь добрый Бог. — Спокойной ночи. У нас добрый Бог, — повторил Эли. Ворота, ведущие на хозяйственный двор, стояли открытыми. Лайл узнала своего хозяина по шагам, а когда увидела его, радостно заржала. Эли погладил ее и, протянув кусок овсяной лепешки, обернулся и увидел Каталину. Она стояла между лошадью и мулами, держа в руках пустой мешок. — Спасибо тебе, — сказал он. Девушка стояла не двигаясь. В лунном свете волосы ее светились, будто нимб. Она отбросила в сторону мешок и хотела было уйти. Эли преградил ей путь. — Не уходи. Каталина молчала. — Скажи хоть слово. — Мне нужно идти. — Останься на минуту, Каталина. Девушка склонила голову. Он положил ей руки на плечи. Каталина вздрогнула. — Благодарю тебя. — Это моя обязанность. — Благодарю, что пришла. Наклонившись, он почувствовал теплый запах и губами прикоснулся к ее щеке. — Ваша милость, — вскрикнула она сдавленным голосом. — Каталина… Поверь мне. Она подняла на него свои большие светлые глаза. — Каталина, поверь мне, — повторил он. Резким движением она сбросила его руки. — Я не еврейка! Я христианка. Эли отшатнулся.II
Его разбудил веселый шум. Раввин вернулся. В добрый час! — Да-да, вернулся, — подтвердил слуга Абу-эль-Гассан. — Велик Аллах! — на металлическом блюде мавр принес холодную курицу и пшеничный хлеб. Эли был уже одет, когда к нему заглянул лейб-медик турецкого султана Иаков Иссерлейн. — Я доверяю вам, а посему хотел бы, господин мой, поделиться своими сомнениями. Всю ночь напролет разговаривать с инквизитором?! Да о чем же? Еще вчера я задал этот вопрос, и донья Клара, достойная всяческого почтения, дала мне ответ. Какой — вы слышали сами. В наивысшей степени неудовлетворительный. Нельзя требовать от женщины, даже такой, как донья Клара, ответа ясного и исчерпывающего, особенно в данных обстоятельствах. Но мы, медики, предпочитаем вещи конкретные, вещи, которые можно пощупать. По чести сказать, духовная сторона вопроса кажется мне подозрительной. На дне такой духовности всегда лежит, извините за выражение, гадость. Вы можете заметить: уж если что и гадость, так это телесность, но она себя не скрывает. Прошу покорно, говорит наше тело, я такое, какое есть, и ничем другим прикидываться не Желаю. Я вижу тело, оно меня не обманывает, но духовности я не вижу. Вы опечалены? Я лишаю вас почвы под ногами? Напротив, я вам ее возвращаю, делаю ее более твердой. Я смотрю на этот кувшин и знаю — это кувшин. Ибо я его вижу. Но что в нем — вино или вода, я не знаю. А может, там ничего и нет. Глядя на тело, я знаю: это тело, но есть ли в нем душа, я не знаю, ибо ее не вижу. — К чему вы все это говорите? — спросил Эли. — Вот именно, к чему? До этого я вспоминал о духовности, на дне которой может лежать гадость. Духовность — это маска. Взгляните-ка на простого человека. Он прост и не желает, чтобы его считали другим. А раввины ли, священники — я между ними не вижу разницы. Спутались с Господом Богом и дорого бы дали, чтобы мы их считали не людьми, а Божьими посланниками. Разве это не начало лжи? — А на дне ваших слов лежит не только ложь, но и навет, — Эли встал, собираясь выйти. — Эли ибн Гайат! Я еще не сказал вам самого главного. Напрасно вы почувствовали себя оскорбленным. Дослушайте до конца. — Догадываюсь, что вы не верите не только в существование души, но и самого Бога. — Эли ибн Гайат! Не в этом дело. Я собирался сказать совсем другое. Подозреваю… — Я знаю, что вы подозреваете, — прервал его Эли. — Коли знаете, выходит, и сами подозреваете. — Вы не верите ни во что, доктор. Вы не верите ни в нашего Бога, ни в народ, ни в его избранников. — Как бы я хотел ошибаться, — вздохнул Иаков Иссерлейн. В дверях появился Йекутьель — молодой секретарь. — Раввин дон Бальтазар де Тудела ждет вашу милость у себя в библиотеке. Я провожу вас, дон Эли ибн Гайат. В наших коридорах можно заблудиться, они темны и извилисты. — Благодарю, Йекутьель, — сказал Эли и пропустил лейб-медика турецкого султана Иакова Иссерлейна вперед.Ill
Эли извинился перед Йекутьелем и зашел в трапезную, чтобы взять свои вещи: серебряную шкатулку, книгу и запечатанный пергамент. У дверей библиотеки раввина дона Бальтазара образовалась небольшая очередь. Женщины с курами в корзинах, зарезанными в субботу, пришли осведомиться, не противопоказаны ли здоровью, съедобны и трефны ли потроха, проткнутые гвоздем. Раввин дон Бальтазар принял гостя, стоя у конторки. Войдя, Эли низко поклонился. — Мир тебе, Эли бен Захария ибн Гайат, — раввин подал ему кончики пальцев. Эли коснулся их и еще раз поклонился. — Мир тебе, рабби дон Бальтазар Диас де Тудела. — Как ты доехал, сын мой? — Благодарю вас, рабби дон Бальтазар Диас де Тудела, хорошо. — А как здоровье моего друга, твоего родителя, дона Захарии ибн Гайата? — Спасибо, отец мой неизменно пребывает в добром здравии. Сам он отправился в далекий путь по своим купеческим делам, а заодно и на осмотр земель, лежащих за пределами придунайских стран, и просил передать сей скромный дар, — Эли положил на конторку серебряную шкатулку, фолиант с позолоченными уголками, оправленный в телячью кожу, и пергаментный свиток, скрепленный печатью. — Слово «скромный» я услышал от своего родителя, отправляясь в дорогу, и теперь передаю тому, для кого оно предназначалось. «Скромный» — это мнение отца, я бы подарок таким не назвал. — В тебе, сын мой, говорит еврейская добродетель — трепет перед родителями, ибо на нем зиждется боязнь Бога и его избранников, — дон Бальтазар отодвинул шкатулку. — Отдай ее моему поверенному, Иекутьелю, это по его части, — раввин сломал печать, свисавшую сбоку пергамента, и углубился в чтение. — Отец твой, дон Захария ибн Гайат, напоминает о том, что писал в своем предыдущем послании. Мол, отправляясь в далекое путешествие, в страну лесов и болот, за Карпаты, он не может сам прибыть на конфирмацию моего младшего сына Хаиме, а посему посылает тебя. Сожалеет, что у тебя все еще нет подруги жизни, и просит у меня совета. В таких делах скорее понимает толк моя добродетельная и мудрая жена, донья Клара. Есть тут и несколько лестных слов о тебе, — раввин рассмеялся, — но какой же купец не расхваливает свой отменный товар? — Отец мой, дон Захария ибн Гайат, думает обо мне, увы, так, как пишет в письме. — Ну, а теперь время для духовной услады, — раввин взял в руки фолиант в телячьей коже, открыл его и, наморщив тонкие брови, покачал головой. — «Этика» Аристотеля, — прочитал он вслух. — С греческого на еврейский верно и в полном объеме переложил Меир Алькуд[39], — раввин дон Бальтазар покивал головой и уже полушепотом продолжал:IV
Была пятница. В доме кипела работа, чтобы достойно встретить субботу. Каменные полы в покоях были вымыты, мозаика патио поблескивала влагою. Абу-эль-Гассан покрикивал на мужскую прислугу. Мальчики выбивали расписные кошмы, окропляли их лавандовой водой и, скатав в рулоны, несли в покои, где девушки развешивали их по стенам. Сквозь маленькое оконце сочился пар. Это было помещение, выложенное каменными плитками, где вчера Эли мылся с дороги. Сегодня здесь готовилась баня для всех домочадцев и прислуги. Арба, запряженная мулами, привезла воду. Две девушки внесли в баню полные ведра воды. От дверей бани была проложена каменистая канавка. На маленькой скамеечке сидел мужчина в алой толедской ермолке. Зажав между коленями курицу, он выщипывал ей перья из горла и тремя движениями перерезал его острым шалефом. Кровь брызгала на кафтан резника и стекала в канавку. Трепыхающихся куриц забирали девушки. Перья кружились, словно снег, оседая на волосах. Девушки напевали балладу о прекрасной пастушке Альдонсе, которую задушил возлюбленный. Отец пастушки свел с ним счеты, порешив кинжалом.Пост
I
Вот уже и прислуга выкупалась, а значит, будничная часть пятницы кончилась и наступила субботняя. В небе еще не появились первые звезды, а донья Клара выдала ключнице простыни тончайшего полотна и белые дамастовые скатерти. На подушки, которыми выстилали возвышение трапезной, надели чистые наволочки из пестрого шелка. С ковров сняли серые грязные дорожки. Чтобы смягчить запах острой лаванды, кошмы окропили розовой водой. В подсвечниках и канделябрах зажгли свечи. По дому распространялся запах жаркого, свежевыпеченного белого хлеба и поджаренной на оливковом масле рыбы. Еда дымилась на блюдах. Ее готовили во дворе и относили в дом раскрасневшиеся от жары девушки. Работой руководила Каталина, а во главе мужской прислуги стоял Абу-эль-Гассан. Слуги работали быстро и проворно. Но вот появилась донья Клара с высоко поднятой головой, в фиолетовом шелке и мантилье белого тюля. В пятницу вечером каждая еврейка становится невестой — в подвенечном наряде, восточных жемчугах и кольцах. В будни украшений почти никто не носил, но в праздники драгоценностям несть числа, как несть числа им на венценосной длани. Вот почему в субботу каждая еврейка — царица. Донья Клара вошла в трапезную, располагавшуюся внизу. С нею был Хаиме. Ему нравилось смотреть, как мать благословляет свечи. Одет он был в кафтанчик зеленого бархата, рукава-буфы заканчивались кружевными манжетами. Короткие штанишки до колен были двух цветов: одна штанина зеленая, другая — желтая. Бархатный берет с узкими полями спадал на правую сторону. Башмаки были сафьяновые, с узким носком. Изящный, высокий Хаиме был похож на маленького принца. Донья Клара склонила голову над сплетенными пальцами, потом вытянула руки и, держа их над пламенем свечей, вполголоса принялась читать благословение:II
В синагогу отправились все вместе, образовав своего рода процессию: впереди раввин дон Бальтазар и палермский раввин Шемюэль Провенцало, за ними стройный, похожий на мать старший сын Даниил — как и отец, в черном халате, подпоясанном белой шалью, — и любимец родителей Хаиме. Дон Энрике составил компанию лейб-медику турецкого султана Иакову Иссерлейну. За ними рядышком шли Эли и Альваро. Секретарь Йекутьель оказался в хвосте, среди небольшой группы учеников раввина дона Бальтазара. Синагога находилась неподалеку. У входа в нее толпилась еврейская беднота, которой нечем было заплатить за постоянное место в молельне — слишком маленькой, чтобы вместить всех. Когда евреев вытеснили в баррио за белокаменную стену, христиане заняли несколько синагог, приспособив их под часовни. Паства теснилась в проходе. Прихожане расступились, освободив дорогу раввину дону Бальтазару, раввину Шемюэлю Провенцало и их свите. Входящих приветствовали возгласами: — Мир нашим раввинам! — Да не обделит здоровьем Господь Бог наших святых людей! — Да одарит Всевышний их долголетием и стойкостью! — Да отвращена будет от них вражеская длань! — Возносите молитвы за нас и наших детей! У Восточной стены в высоких колпаках и халатах с красной короткой пелериной, отороченной мехом, толпились старейшины альджамы. Отвешивая низкие поклоны, они по очереди здоровались за руку с раввином доном Бальтазаром и заключали в объятия раввина Шемюэля Провенцало из Палермо. Один из старейшин альджамы был слеп, он высоко держал голову, и на губах его блуждала улыбка. Сосед слепого помог ему поздороваться с высоким гостем. Над сиденьями у Восточной стены виднелись высеченные фамилии. Эли прочел одну из них: Шломо Абу Дархам — глава альджамы священного баррио. Роспись Восточной стены отливала золотом, пурпуром и сапфиром; здесь висела ткань плотного плетения с узором из виноградных листьев, лилий, плодов граната и оливковых ветвей. Советники альджамы окружили раввина Шемюэля Провенцало, предложив ему возглавить молебен. Ему вручили молитвенник с позолоченными створками, закрывающийся на ключик, и проводили до кивота[44], где стояла медная менора[45] с семью зажженными свечами. Раввин положил на кивот тяжелый молитвенник, отдернул пурпурную занавесочку, и в нише между изящными колоннами показались голубые дверцы Ковчега Завета. Там лежали священные родалы[46]. Раввин Шемюэль Провенцало затянул молитву. Хор мальчиков, расположившихся на ступенях, ведущих к кивоту, подхватывал мелодию после каждой строфы. Паства тихо вторила раввину:III
Донья Клара приказала Каталине погасить свечи в висячих канделябрах и оставить только одну — в разветвленном подсвечнике, стоящем на столе. Старый Апион ходил за Каталиной по пятам. Сколько ни пробовала, она не могла его отогнать, пока не ударила — пес удивленно поднял морду и, поворчав, отошел. Донья Клара, жена дона Энрике Марианна и жена Даниила Беатрис — по ее фигуре было заметно, что она беременна, — сняв мантильи из белого тюля и субботние драгоценности, переодевшись в серые одежды и накинув на голову черные кружевные шали, расселись полукругом на возвышении. Мужчины, сменив башмаки на домашние туфли, сели на низенькие скамеечки. В молчании раввин дон Бальтазар спрятал лицо в широкий меховой воротник. Присутствующие тоже не проронили ни одного слова. Дон Бальтазар ждал, когда заговорит старейший — палермский раввин Шемюэль Провенцало. Дон Бальтазар взглянул на него вопросительно, но тот покачал головой. — Тебе, рабби Бальтазар Диас де Тудела, отдаю я пальму первенства, — произнес он. — Сегодня овчарня укрылась от бури под сенью твоих крыл, вот ты и обратись к ней. Я же буду держать речь после тебя. — Дорогие мои, — раввин дон Бальтазар поднял бледное, обрамленное узкой черной бородкой лицо, губы его задрожали, — дорогие мои, я намеревался оставить все в душе, дабы не испортить святой субботы. Но раввин Шемюэль переубедил меня. Когда в синагоге перед народом он пропел: — «Стою, пред Тобою склоняясь, как в Судный день, в Йом-Кипур…», — песнь его убедила меня. И я объявил пост, как в кипурову субботу. А теперь, дорогие мои, я скажу вам, чего от меня хотел инквизитор, да сотрется из памяти имя его, да поразит Господь его проказою, как фараона! Ненавистник Израиля, он требовал, дабы я поклялся на Торе. Зачем ему нужна моя клятва на Торе? Многие иноверцы, как вы знаете, остались нашими братьями. Они нам вдвойне дороги, ибо связаны тайными нитями с нашей религией. Инквизитор требовал, чтобы я выдал имена их под присягой. Иначе, мол, нам грозит крещение или изгнание. На одной чаше весов — доносительство, на другой — гибель. Выбирай! Я не выбрал ни того, ни другого. Не возьму греха наушничества на слабые плечи свои. Преступление это у нас, евреев, карается смертью. Всю ночь он улещивал меня сладкими речами, грозился, изводил страхом. Значит, не согласен ты? Ладно. Ночь эта — твое первое испытание. Повторяй, сколько хочешь, что не согласен. Но придут новые испытания, и тогда воззовешь к своему Богу, дабы помог тебе. Тело, возможно, и поддастся, — сказал я, — но духа не сломаешь. Уже светало, становилось все виднее. Я не мог дождаться дня, я ждал его, как умирающий, измученный ужасом долгой ночи. Колокол, его проклятый звон, предвещающий евреям страх и муку, спас меня на сегодня — он вызвал инквизитора в церковь. Я был уже на пороге, когда он вернул меня и спросил о конфирмации Хаиме. Не только тело поддастся, — сказал он, — но и дух. Однако Всевышний подкрепил меня, и я не испытал страха. А он стал говорить мне об Иакове, который боялся послать своего младшего сына Вениамина[51] в Египет за зерном, дабы тот не погиб, ибо среди сыновей был ему самым близким. А когда я сказал ему в ответ, что Бог неусыпно следил за ним, вот и вернулся он к родителю невредимым, то вспомнил о жертвоприношении Исаака. Тогда я сказал ему, что и на сей раз Господь присматривал за Исааком и ниспослал ангела, что удержал руку Авраама. На это он мне и говорит: с той поры, как Бог отнял у Израиля скипетр, чудес не бывает. Приду на ваше торжество, — добавил. — Мне еще ни разу не приводилось принимать участие в еврейской конфирмации. Приду. И не один. Воцарилась тишина. В открытые двери трапезной влетел большой черно-красный мотылек. Он бесшумно летал, кружась над пламенем свечи. Дон Энрике, отгоняя его, ненароком коснулся подсвечника. Никто не сказал ни слова. Не важно было, что произошло это в субботу, в субботний пост. Мотылек продолжал кружиться, пока в огне не затрещали его крылышки. Он упал, начал трепыхаться, но взлететь уже не мог и наконец затих. Эли вспомнил, как, будучи ребенком, обжегся, дотронувшись до печной решетки. Этой боли он долго не мог забыть. Мотылек остался на столе, и никто его не сбросил. Все еще царило молчание. Палермский раввин Шемюэль Провенцало откашлялся, вытер платком пожелтевшие от старости усы и бородку и тихо запел, затем прервал пение и вздохнул. Он что-то говорил, шевеля губами, и постепенно стали слышны слова:Алонсо
I
Женщины уже собрались расходиться. Первой поднялась донья Клара, а за ней Марианна. В это время со стороны патио послышался лай собаки. Женщины застыли на месте, прислушиваясь. — Это Апион, — сказал дон Энрике. — Кто это может быть в такое время? — донья Клара забеспокоилась, прижала к себе маленькую Ану. Мужчины сохраняли спокойствие. Только раввин дон Бальтазар стал бледным, как полотно, глаза его, казалось, провалились — столь темными были круги под ними. — Ступай к матери, — приказал младшему брату Даниил. — Я посмотрю и вернусь, — Альваро поднялся со скамейки. Дон Энрике взглядом остановил его, встал сам и хотел было выйти, но тут на пороге показалась Каталина. За ней тащился Апион. — Какая-то женщина к вашей милости, — сказала она дону Энрике. — Говорит, что непременно должна увидеться с вашей милостью, очень просила, только не сказала… Каталина умолкла. В трапезную вошла женщина, с ног до головы закутанная в шаль. Она опустила руку, придерживающую шелковую вуаль. Немолодое лицо с запавшими глазами было бледно, словно мел. — Можно говорить, дон Энрике? — женщина колебалась. Она оглядела присутствующих и низко поклонилась раввину дону Бальтазару. — Донья Хуана Таронхи! — воскликнул дон Энрике. — Что с Алонсо? — спросил он шепотом, но тут же смутился под взглядом женщины. — Проходите, пожалуйста, — он указал на стул посреди трапезной. — Не случилось ли чего недоброго, упаси Господи? Говорите смело, здесь все свои. — Случилось самое ужасное, — она приложила кончик платка к губам. — Моего мужа забрали, — женщина бессильно опустилась на стул. — Дона Мигуэля? Когда? — дон Энрике встал напротив сидящей Хуаны Таронхи. — Я бежала за ним до самого Дома инквизиции. Мигуэль делал мне знаки, чтобы я вернулась к ребенку. Я хотела проникнуть в помещение, но фамилиары[64] вытолкали меня. Спасите его, дон Энрике Сеньор! — она разрыдалась. — Когда это случилось? Ведь сегодня я виделся с ним! Мы были… Не так давно, вечером. — Мы собирались пойти спать, как вдруг кто-то стал ломиться в дверь. Свечи еще горели, но прислуга успела их погасить, а подсвечники спрятать. Она и открыла им. Оттолкнув ее, они ворвались с обнаженными шпагами, будто собирались убить нас. Спросили, почему темно, ведь они же видели, что минуту назад было светло, как у евреев в субботу, масса свечей. — Донья Хуана, как вам удалось выйти из города? — Есть такое место, там дыра в стене. Ночью можно пройти. — И никто вас не заметил? — Не знаю, ночь ведь лунная. — А как вы прошли через ворота баррио? — Ворота были открыты, привратник спал. — Ваша служанка-христианка надежна? — Во всех отношениях. — А в баррио вас никто не видел? — Никто. — В доме, наверное, все вверх дном перевернули? Молитвенники искали? — Нет. Мигуэлю велели взять одежду и следовать за ними. — А соседи надежны? — Они у нас не бывают, и мы у них тоже. В доме напротив живет вдова Каталина Нуньес. Ее бы следовало бояться. Неисправимая выкрестка. Ее сын — асессор инквизиции, а близкий родственник — тоже из иноверцев, епископ. Но о нас они ничего не знают. Мы в городе недавно, о нас никто ничего не знает. Вы же в курсе, дон Энрике. — Кто-то донес. Как вы думаете, донья Хуана, это донос? — Не знаю, — донья Хуана вновь зарыдала. — Пожалуйста, не расспрашивайте меня. Не затем я сюда пришла. — Не взыщите, я вынужден. — Что делать, дон Энрике Сеньор? Что делать? — Что можно сделать? Ровным счетом ничего. Ждать — может, выпустят. Надо хорошенько подумать. Бог милосерден. — Вся надежда на вас, — донья Хуана молитвенно сложила руки. Вы ведь племянник гранда Авраама Сеньора. — Мой дядя сейчас под Гранадой. Как я могу помочь? — вспылил дон Энрике. — Вы, донья Хуана, думаете, что раз такой дядя, значит, можно и чудеса творить? — дон Энрике внезапно успокоился. — Так и быть, я напишу ему. — Что вы такое говорите, дон Энрике! Письмо? Да ведь пока оно дойдет…. — донья Хуана махнула платочком. — Так что же мне делать, Господи? — Не знаю. — Донья Хуана, сделайте милость, возвращайтесь к Мануэлле. Завтра я, как обычно, навещу своих больных христиан. Буду и у доминиканца фра Педро, — дон Энрике заколебался. — Но можно ли ему довериться? Так или иначе, я зайду к вам, если будет чем вас утешить. Пожалуйста, не отчаивайтесь. Дон Энрике помогей встать. Донья Хуана вытерла слезы. — Прошу у всех прощения, — она поклонилась, — но в первую очередь у раввина дона Бальтазара де Тудела, — с минуту она молчала и, поймав его взгляд, продолжала: — Надо Бога благодарить, что раввин спокойно сидит себе среди домочадцев… Слава Богу… Слава Богу… — повторила она, кланяясь и направляясь к выходу. Эли последовал за ней. В патио донья Хуана закуталась в шаль. — Донья Хуана, — Эли низко поклонился. — Позвольте сопровождать вас. Сделайте милость, подождите меня здесь. Я только переоденусь.II
Баррио спало. Белые узкие улочки, перерезанные косыми тенями, спрятались под сенью безмятежного неведения. Печальным будет утреннее пробуждение. Боже, дай им спокойный сон, без призраков, навеянных страхом дня. В ночной тиши позванивали шпоры Эли, мягко шелестели туфельки доньи Хуаны Таронхи. Приблизившись к воротам, Хуана закрыла лицо шелковой шалью. — Стой, кто идет? — из-за портала возник еврейский привратник с палкой вместо копья. — Куда это среди ночи? — Меня зовут Эли ибн Гайат, я из Нарбонны. — Вас я узнаю. Ваша милость прибыли на коне. А донья? — Я ее провожатый. Большой ключ заскрежетал в замке. Ворота отворились, и в пространстве арки глазам предстала долина, освещенная лунным светом. Нависшие над нею скалы грозили вот-вот обвалиться. Слева раскинулось безбрежное поле, поросшее низким кустарником. Оно было знакомо Эли — с этой стороны он приехал в баррио. Женщина повернула вправо. Из-под ног выскальзывали мелкие камешки, обломки скал с грохотом скатывались вниз. Пригородные деревенские дворы были окружены кипарисами. Внизу шумел Тахо, волны блестели, словно рыбья чешуя. Месяц плыл по реке серебряной лодочкой. За горой, на которой вознеслось баррио, проступили контуры города со шпилем церкви, отдаленным изящным минаретом мечети и плоскими кровлями домов, наползающих один на другой, словно стадо совокупляющихся тварей. Они замедлили шаг, стараясь ступать как можно тише. Блеснули шлемы и острия копий. Стража грелась у костра, время от времени слышались взрывы смеха. Донья Хуана свернула влево. Тропинка вилась по откосу между маслинными деревьями, в стеблях прошлогодней травы. Впереди шла донья Хуана, за ней Эли. Хуана споткнулась. Камень скатился вниз, многократно отзываясь эхом, пока череду отголосков не поглотил плеск воды. Путники замерли. Стража громко разговаривала и гоготала, ничего не слыша и не замечая. Тропинка еще более сузилась около городских стен, подъем становился все круче. Чтобы не упасть, путники держались за кусты. Донья Хуана, а за ней Эли перепрыгнули через канавку, выдолбленную среди камней для стока нечистот из города. Месяц плыл над ними, отбрасывая тени на городскую стену. Они миновали угловую башню с разрушенной вышкой. Ворота под ней были наглухо заперты на металлические засовы, уже давно не знавшие движения и покрытые ржавчиной. С этой стороны стена загораживала их от лунного света. Человеческого жилья не было видно, но псы заливались лаем и царапали лапами стену. Донья Хуана остановилась. — Это здесь. Эли почувствовал запах замшелого кирпича и бурьяна. Сбоку, в проеме стены, словно из ребра, горизонтально рос куст тамариска. Донья Хуана подхватила шали и первой прошла сквозь пролом в стене, оставшейся со времен войны с маврами. Шелестела сухая трава. Путники проникли в запущенный сад — апельсиновые деревья уже не плодоносили. От каменной ограды остались одни руины. — Когда-то здесь жили евреи. Рассказывают, что это был райский сад. А теперь все поросло бурьяном, — сказала донья Хуана. Они очутились на узкой пустой улочке. Дома то прятались вглубь, то выходили на нее, загораживая проход. Старичок в белой шапочке, что-то громко крича, выливал ночной горшок с балкона одноэтажного дома. На каменных порталах под высеченными гербами горели масляные светильники. Жители города спали. Только под одним зарешеченным окошком бренчала гитара. Лунный свет озарял серые стены, преломляясь на каменных фигурах и железных украшениях узких балкончиков. Улочка свернула вбок, изогнулась и расширилась. Показалась шумная группа молодых людей в широкополых шляпах и пелеринах, при шпагах. Они остановились возле таверны. Масляная лампадка скупо освещала вывеску с надписью «Святой Евстахий» и каменную фигурку святого. Они изо всех сил стали стучать в ворота, обитые большими гвоздями. Заспанный хозяин таверны в расстегнутом кафтане и шерстяной шапочке набекрень выглянул сквозь зарешеченное окно. — Закрыто, — сказал он. — Ступайте на площадь Огня, там никогда не закрывают. — Открывай! Не то обзовем тебя жидом пархатым, — смеялись гуляки. — Пошли вон! Дождетесь, позову эрмандад! — Подавишься своим криком, старикашка! Хозяин таверны захлопнул окно и исчез. Пошатываясь, молодые люди пошли дальше. Один из них играл на гитаре, остальные орали на всю округу:III
Дверь открыла старая женщина. — Дон Мигуэль, — обрадовалась она. — Это брат дона Мигуэля. Издалека, — ответила донья Хуана. — Вот и хорошо. А я я не знала, что у дона Мигуэля есть брат. — Мануэлла спит? — Долго упрямилась, хотела дождаться возвращения сеньоры. Еле уговорила ее лечь, рассказала ей о королеве Гиневре и Ланселоте. Она это любит, этим я ее всегда могу успокоить. Уж очень ей нравится эта история, без конца бы слушала. Только кончу рассказывать, а она снова просит начать с самого начала, и так, пока не заснет, — проговорила женщина, обращаясь к Эли. Эли вежливо кивал головой. — Хорошо-хорошо, — донья Хуана прервала ее. — Ну, а сейчас она спит? — Как ангелочек, сеньора, — ответила служанка. — Приготовь для сеньора апельсиновый сок и проводи его в угловую комнату. Я туда скоро приду. Входящему в комнату прямо с патио была видна огромная картина — обнаженный Иисус Христос на кресте, с повязкой на исхудавших чреслах и в терновом венце. Со лба его стекали капли крови, а с впалых щек — кровавые слезы. В боку, между торчащими ребрами, зияла глубокая рана. У подножия креста плакали три девы. В другой комнате висел деревянный черный крест и много маленьких икон, изображающих святых с нимбами и разноцветными крыльями, с пальмовыми веточками в руках. Возле одной из икон Эли задержался, попросив служанку посветить ему свечой. Над коленопреклоненной девой парил ангел. Лицом она напоминала Каталину. Те же светлые длинные волосы, те же тонкие брови и серо-голубые глаза. В комнате, куда его привела служанка, святых образов не было. На стенах висели дорогие ткани, парча и коврики, тканые серебряной нитью. Внутренняя лесенка и галерея расположением напоминали дом раввина, только здесь все дышало роскошью. С потолка свешивался серебряный канделябр с хрустальными сосульками. Ему не пришлось долго ждать. Хуана Таронхи появилась в длинном черном платье, без шалей, только в волосах осталась маленькая мантилья, подколотая обычной большой шпилькой. Плечи прикрывала коричневая шаль. Уселись возле маленького камина, выложенного изразцами, за черным, украшенным резьбой и арабской инкрустацией столиком. В камине лежали обугленные головни, разбитые кочергой. Кроме апельсинового сока, служанка принесла на подносе кувшин вина и серебряные бокалы, которые тотчас же наполнила. — Попробуйте вина, — сказала донья Хуана охрипшим от плача голосом. Глаза ее стали еще более красными. — Благодарю вас, я не буду пить. — За возвращение Мигуэля. — Дай Бог ему вернуться как можно скорее, — сказал Эли. — Мне нельзя пить. В баррио пост. А кроме того, для еврея это вино нечисто, его касалась рука христианина. — О посте я ровным счетом ничего не знала. И о том, что вино может быть для еврея нечистым, тоже не знала. Столько всего о евреях я не знаю. Видимо, так и не успею… Умру — ни еврейка, ни христианка. Но чтобы прикосновение христианина… полагаю, об этом они не знают. Впрочем, — она махнула платочком в руке, — все это не имеет значения. Может, так оно и лучше. — Если бы христианин не хотел выпить вина, к которому прикасался еврей, — это было бы понятно. — Да-да, — донья Хуана кивнула головой. — Много выкрестов в городе? — Все мы живем, таясь друг от друга. Спросите дона Энрике. — Ваши родственники тоже новокрещеные? — Мы потеряли всех. — Когда это случилось? — Когда евреев выгнали из Севильи за то, что помогали нововерцам. Давно это было. А потом… — Но обращенные остались? — прервал Эли. — Не все. Вы что-нибудь слышали о семье Сусон из Севильи? — Слыхал. Небезызвестная семья. — Была. Ее уже нет. Дон Диего де Сусон был самым богатым человеком во всей провинции. Настоящий нагид[65]. — Я слыхал о заговоре дона Диего де Сусона. — Я его дочь. — Дочь? Вы та самая дочь? Но у нее было другое имя… — Это была моя сестра, будь проклята память о ней! Бог покарал ее. Она умерла потаскухой в приюте для прокаженных. Сожитель бросил ее. Громкая это была история в нашей стороне… Она выдала заговорщиков, рассказав все своему любовнику, сыну гранда, а он донес. А потом вышвырнул ее, на порог не пустил, после того, как отца сожгли на костре. Она валялась у него в ногах, а он собак на нее натравил. Нам с Мигуэлем удалось бежать. — Сын гранда был подослан? — Возможно… — Он жив? — Не знаю. — И не нашлось никого, кто бы отомстил? — До этого появился тайный листок. Вы что-нибудь слышали о нем? Он наделал много шуму. Королева Изабелла была вне себя от ярости. Ответила кровавым трибуналом. Темница в Сан-Пауло и замок в Ла-Табладе кишели людьми. На улицах были слышны крики истязаемых. Всех одолел страх. — Что было в тайном листке? — Что церковь — языческий приют идолопоклонников, а королева — тиран отечества. — Кто это написал? — Неизвестно. Но по-моему, это был никому не нужный глупый листок. — И все так считали? — Все. — Все-таки не все. Ваш отец дон Диего де Сусон так не думал. Да и выкресты-заговорщики тоже так не думали. Известны и другие, кто так не считал. Мы слышали о них в далекой Нарбонне. Это были прославленные роды Севильи. Дон Хуан Фернанд Абулафия, начальник полиции эрмандад, так не думал. Хотя всех охватил страх, заговор был составлен. — Но он провалился. У инквизиторов ни один волос с головы не упал, а один из них, Сан-Мартин, вот уже два дня сидит в нашем городе. Вчера допрашивал раввина дона Бальтазара, сегодня томит за решеткой моего мужа и еще несколько человек: отца и трех сыновей Сафортеса. — Инквизитора каноника Педро Арбуэса де Эпила заговорщики убили на пороге церкви в Сарагосе. Не будь предательства, надо полагать, в Севилье тоже бы удалось. — Это было страшно. Горели костры, мы задыхались от дыма сжигаемых тел и были бессильны. Знаете ли вы, что значит быть бессильным? Мы могли только горевать. Каждый спасался, как мог. А христиане плясали и веселились на улицах. Как они ненавидят нас! Почему? — Мы — народ-избранник. — А не мог бы Всевышний избрать другой народ? — Неисповедимы пути Господни, — Эли улыбнулся. — Почему даже крещение не может нас спасти? — Обращенный для них во его крат страшнее. — Почему? Ведь многие уверовали во Христа, как в Мессию, и тоже не избежали костра. — Те пусть взывают к своему Богу. — Верно сказано, — отозвался грубый мужской голос. Эли обернулся. — Это мой брат, Алонсо, — проговорила донья Хуана. Был он старше сестры, но ненамного. В коричневом кафтане из домотканного сукна, в чепце, прикрывающем уши, он походил на деревенского мужика с быстрыми черными глазками. Взгляд его вызвал в памяти образ отца. С минуту все трое молчали. Донья Хуана, опустив голову, теребила носовой платок. — Мир тебе, брат мой, — поздоровался Алонсо. — Мир тебе, брат мой, — ответил Эли. Алонсо подошел к гостю и крепко пожал ему руку. — Я слышал о тебе, дон Эли ибн Гайат, — Алонсо сделал шаг назад, чтобы лучше разглядеть гостя. — Тебя видели на коне. Не часто узришь такое в еврейском баррио. Ты прибыл на конфирмацию малыша Хаиме? — Не только. — Что еще привело тебя из твоего далека? — Сыну дона Диего де Сусона, так и быть, скажу. — На губах Эли блуждала загадочная улыбка. — О Боже! — простонала донья Хуана. — С чего намереваешься начать, дон Эли? — Алонсо потер длинный крючковатый нос. — Надо найти людей. — С этим сейчас трудно. — Знаю. Донья Хуана прикрыла лицо руками. — Вам еще мало, глупцы! Хотите Мигуэля погубить? Всех нас? Моего ребенка? — Успокойся, Хуана. От судьбы не уйти. Бог был милостивым для нас в Валенсии, Кадиксе, а нам казалось, что помощи уже неоткуда ждать. — Валенсия… Кадикс! Там произошло чудо. Но отсюда бежать некуда. Кончилось милосердие Божье. — Не богохульствуй, Хуана! — Кончилось не только милосердие. И ты об этом прекрасно знаешь. — Успокойся, прошу тебя. — Да-да, успокойтесь, пожалуйста, — сказал Эли. — Оставь нас одних, Хуана. — Извольте, я оставлю вас. Но умоляю, будьте благоразумны! — Непременно. — Алонсо, ты уже не мальчик. Не сходи с ума. Ты однажды уже навлек на нас… — Хуана оборвала себя на полуслове. — Иду спать. Нет, я не усну. Может, Мигуэля сейчас ведут в келью… Делайте, что хотите, — она стояла в дверях. — Алонсо, не сходи с ума!IV
— Что привело тебя издалека? Думаешь, без тебя не обойдемся? — спросил Алонсо, когда они остались вдвоем. — Я не посторонний, мы сыновья одного Бога. — Меня уже тошнит от этих слов. Как ты собираешься нам помочь? Кроме Мигуэля, забрали и других, значит, завтра начнется… Хуана не догадывается, она еще ничего не знает, но на завтра назначено аутодафе. Для этого и приехал инквизитор Сан-Мартин. Пронюхали о Мигуэле, которого никто не знал. Похоже, донес кто-то из своих. Подозрение — начало паралича. Надо гнать от себя такие мысли, — Алонсо замолчал. — На кого пало подозрение? — спросил Эли. — Не знаю. Но стоило бы поискать. Даже самое невероятное может оказаться правдой. Можешь подозревать меня. Хуана считает, что я безумен… Если наша сестра могла… — Отгони эту мысль. — Не бойся, я не предам… — Но верно ли, что завтра будет, аутодафе? — Так мне кажется. Вчера в церкви Сан-Мартин разглагольствовал об истреблении зла, дескать, его следует вырывать с корнями. Что это значит? Сначала предать огню новохристиан, а потом принудить явных евреев креститься. — Чтобы потом сжечь их как новообращенных? — Верно. Иначе будут рваться в сановники. Станут вельможами при дворе государя. — А рвутся? И только ли они? Может, рвутся и хотят быть сановниками все, только евреи лучше? — Просто им завидуют. До сих пор на королевском дворе еврей — не еврей, будь то явный или тайный. Их заслуги не уравновешивают ненависти. Напротив, чем больше заслуг, тем сильнее ненависть христиан к выкрестам и их детям. Видимо, кортесы[66] примут указ, запрещающий дарить посты детям и внукам, ибо уже второе поколение евреев оказалось опасным. — Опасным? Видимо, христиане не могут тягаться с евреем, если речь идет о высоких постах при дворе или в Церкви. — Они полагают, что еврейская кровь, переданная от отца сыну, опасна. Вот почему, сын вероотступника Иеронима де Санта-Фе, Франсиско де Санта-Фе, закончил свои дни на костре. Как, впрочем, и многие другие. Достаточно одного подозрения в жидовствовании. Вот какое название придумали! Они всегда придумают нужное им название. С виду привлекательное, а по существу мерзкое. Любовь к ближнему — что мы можем этому противопоставить? Гнев? — Но, как сказал Аристотель, гнев — помощник мужества. Значит, мы можем противопоставить мужество, которое будет расти по мере угрозы. — Слабые духом отпадают. Да и не только слабые… — Верно, слабые духом отпадают. Человек мужественный не боится ни боли, ни смерти. Не взыщите, я приведу слова Фомы Аквината. Мой отец любит повторять: «Хочешь победить врага — читай его книги». Фома Аквинат называет мужество достоинством, а достоинство, говорит он, дает удовольствие. Тибурций, которого приговорили к хождению по раскаленным углям босиком, сказал, что ступает по лепесткам роз. Однако не будем искать примеров мужества у христиан, ведь и у нас были Маккавеи[67], зелоты, Бар-Гиора и Бар-Кохба[68], героический город Масада[69]. — Незавидное это мужество, скверное это геройство — геройство Масады, где все пали от руки своих же. — Но ведь все пути были отрезаны. Алонсо резко закивал головой: — Да будет меч наделен во вражескую грудь, но не в свою. — Превосходно. — Лишая себя жизни, мы щадим врага и его усилия. — Верно. И еще одно: где-то в конце может произойти чудо. — Чудо? — переспросил Алонсо. — Кто не верит в чудо, тот безбожник. — Ты рассуждаешь, как каббалист, мой мальчик. Чудес не бывает. Они давно кончились. Минуту назад Хуана говорила о чудесах в Кадиксе и Валенсии, куда мы бежали, скрываясь в соломе на крестьянской повозке, а потом наняв лодку. Кто сотворил эти чудеса? Золото и драгоценности Хуаны. Чудеса кончились при Моисее. Все, что было потом, — чистый обман. Но оставим в покое чудеса. Пусть ими занимаются раввины. С чего ты хочешь начать? С заговора? Я в этом кое-что смыслю. С того, чтобы броситься на ненавистника с кинжалом в руке? На бандита первым не нападают. От бандита защищаются. Хочешь собрать людей? Сейчас это не так просто. Не то время. Люди не берутся за оружие, когда нет хотя бы искорки надежды. — Значит, позволить себя убить? Алонсо молчал. — Допустить, дабы растоптали твою гордость? Алонсо все еще молчал, но через минуту отозвался: — Молодой человек, — он положил руку на плечо Эли. — Я ведь не знаю твоих замыслов. Я только догадываюсь. У тебя уже есть люди? «Кто же и кто пойдет?»[70] — как спросил фараон Моисея. — Еще никого нет. Но Господь посылает нам случай. Инквизитор придет на конфирмацию Хаиме. Впрочем, я не верю, что он посмеет переступить порог синагоги. — Доминиканцы на все способны. Приходят в молельню с Торой в одной руке и с крестом в другой, чтобы читать свои богохульные проповеди против еврейской религии. Нередко так поступают и крещеные раввины. — Как долго можно это терпеть? — Веки вечные. — Неужели не найдется никого… — Минуточку, — прервал его Алонсо, — а разве не нашлось? И ты спрашиваешь об этом меня, сына дона Диего де Сусона? — Да, спрашиваю. Алонсо прохаживался по комнате, скрестив руки на груди, потом сунул их под ремень, сползший на бедра. Он ходил все быстрее и быстрее, будто за ним кто-то гнался. Внезапно остановился возле Эли, минуту подумал и наконец произнес: — Хочешь убить инквизитора в синагоге? На ее ступенях, как убили инквизитора Арбуэса де Эпила на ступенях церкви? Перед началом торжества или после? — Не вижу разницы. Я об этом не думал. — Если перед, то конфирмация не состоится. — Это не имеет значения. — Для тебя не имеет, но для раввина, а в первую очередь для доньи Клары, имеет, и огромное. Для нее ребенок — центр мироздания. — Как для каждой матери. Но я еще не думал об этом. — А думал ли ты, в таком случае, что будет потом? Тебя это не интересует. Сядешь себе на коня и вернешься в свою Нарбонну. — Я не вернусь в Нарбонну. Останусь с вами. — Я бы предпочел, чтобы по крайней мере ты остался в живых. Жалко мне тебя. Кто-нибудь знает о твоем плане? — Никто. — Тогда это самый лучший план. — Если не будет никого, я все сделаю сам. — Сам, мой дорогой мальчик? — Алонсо взял его за плечи. — Сам? Знаешь ли ты, что значит сам? Творить безумства, не чувствуя за собой никого, и ни перед кем не отвечать за содеянное. Я, брат, знаю. Иногда холодный пот меня прошибает… — он на минуту замолк, глаза его блестели. — Можешь, брат, на меня положиться. — На кого еще? — На Энрике. — Вот бы не подумал. — Он как камень — сер и непрозрачен. Такие самые надежные. — На кого еще? — На тех, кто завтра в процессии пойдет на костер. И в первую очередь на Мигуэля. Надо думать, найдутся еще два-три человека… — А нельзя ли привлечь крещеных мавров? Они так же, как мы, многое претерпели от инквизиции. Если бы заключить с ними союз… — Они ненавидят нас не меньше, чем христиане. — Это Бог знает когда было! С тех пор в душе порабощенного мавра многое изменилось. Они, как и мы, ждут знака. Бывшие их правители принижены более, чем евреи. Их падение куда более серьезно, ибо произошло с большей высоты. — Лучше сделаем все своими руками. Так оно будет верней. — А в баррио? — Имена тебе назовет дон Энрике. — Инквизитор придет не один. — Вот именно, с ним будут фамилиары при копьях и шпагах. — В толпе не так просто вытащить шпагу, не так просто замахнуться копьем. У нас же будут кинжалы и клинки. — Откуда возьмешь? — В баррио есть торговец оружием, Хосе Мартинес. Даст столько, сколько попрошу. — Превосходно, — Алонсо на минуту заколебался, — но верно ли решение? Надо подумать еще раз. Ты не знаешь, ты не пережил Севильи. — Значит, на тебя не рассчитывать? Алонсо снова начал ходить взад-вперед. Потом остановился и прошептал: — Надо начать с тайного листка. — Кто составит? — Я. Мне не впервой. — К тайным евреям или явным? — И к тем, и к другим. — Когда будет готово? — Еще до рассвета.V
Его разбудил колокольный звон. Он долго лежал, еще не придя в себя, с колотящимся сердцем. Ему снилось, что они с Каталиной скачут верхом на коне. Он крепко придерживает ее рукой, чтобы она не упала. «Каталина, я люблю тебя». — «Я тебя убью». — «Почему ты убьешь меня, Каталина?» — «Отрежу тебе голову. Уговорю, как Соломея, своего отца — пусть позволит отрезать голову». Альваро и Изабелла из уст в уста передавали виноград. Хаиме в доспехах юного принца бежал по серому полю. Вдруг земля разверзлась, и он упал в воду. В руке у него был свиток. Донья Клара бросилась на помощь, в водоворот. Каталина одной ногой стояла в седле, а другую выбрасывала в воздух, грозя ритуальным шалефом. Эли хотел крикнуть, но не мог произнести ни звука. Над городом стоял гул. Раскачивалось множество колоколов, издававших тревожный глубокий звон. Эли приоткрыл портьеру балдахина. Сквозь крошечные стекла окна в комнату проникало солнце, желтые блики лежали на каменной мозаике пола. — Что за кошмарный сон! — Эли отбросил одеяло, поднялся с постели. Он налил в таз воды из жбана, окунул в него руки, протер глаза, но лица не умыл — был пост. Быстро оделся и вышел из тесного продолговатого алькова. Темным переходом, заставленным шкафами и кожаными, окованными железом, кофрами, он вышел на внутреннюю галерею и оказался в комнате со святыми образами. Здесь он остановился возле иконы с парящим ангелом и коленопреклоненной девой, похожей на Каталину. — Что вы там разглядываете? Это я должна, а вам-то зачем? Отведите глаза от этого несчастья. Перед ним стояла донья Хуана, одетая по-праздничному в платье из голубого бархата с золотыми узорами. Широкие рукава почти касались земли. Эли смотрел на нее с удивлением. — С утра можно оглохнуть, — сказала она. — Мигуэль в руках инквизиции, а я должна разодеться. Эли молчал. — Надо идти в церковь. Служанка принесла известие: сегодня все обязаны прийти на литургию. Рано утром она забрала Мануэллу и пошла просить Бога, дабы сжалился над Мигуэлем. Малышка не знает, что отца забрали в инквизицию. Но служанка сказала ей, что ему, мол, грозит опасность. Будто он серьезно болен. Мигуэль запретил служанке рассказывать о Христе. Мы не раз спорили по этому поводу. О чем же ей рассказывать? О Моисее? Разве можно ее воспитывать в еврейской вере? — А что говорит Алонсо? — Он не видит будущего для девочки. Говорит, что ей следует быть истой христианкой. Но иногда говорит совсем иное. Я хожу в церковь, а он нет. Даже Мигуэль ходил в церковь. Так надо было. Алонсо не показывается на улице. — И ни с кем не видится? Как он может так жить? — К нему приходят дон Энрике и еще два господина. Только они знают о его существовании. Никто более. Как раз сейчас эти двое у него в гостях, и он просил передать, что они ждут вас. — Спасибо, не замедлю к ним присоединиться. — Я вчера порядком удивилась, что он вам открылся. Похоже, он вам доверяет. Хотя в последнее время стал невероятно подозрительным. Не спит по ночам, разговаривает сам с собой. Препирается с Мануэллой, говорит, что не любит ее. А это неправда. С Мигуэлем он тоже ссорился, чуть ли не до драки доходило. Я вынуждена была все сглаживать, успокаивать мужа и брата. Это мой единственный брат, самый дорогой человек. — Какой шум на улице! — сказал Эли. Донья Хуана выглянула в окно. — Ничего не вижу. Дверь отворилась, и показался Алонсо. — Мы заждались, — сказал он. — А ты, Хуана, не ходи в церковь. — Почему? Мануэлла уже пошла со служанкой. — Не ходи! — крикнул он. Донья Хуана подхватила подол длинного бархатного платья и, не проронив ни слова, вышла из комнаты. В длинном помещении у стены стояло несколько ткацких станков. Два молодых господина сидели за простым столом, который опирался на крестовину. — Дон Гонсало де Пира, — представил Алонсо первого из них, в пышном бархатном берете с помпоном. Эли поклонился. — А это дон Фернандо де Баена, — Алонсо показал на второго, который был моложе, худощавее и без головного убора. Его длинные черные волосы, перехваченные узкой серой ленточкой, спадали на плечи. Дон Фернандо де Баена встал и широко улыбнулся. — А это дон Эли ибн Гайат, наш гость из Нарбонны, — Алонсо показал рукой на Эли. — Вам, должно быть, известна эта фамилия. К тому же, молодой человек красив и полон достоинств. Сразу видно, из славного рода. Юноши раскланялись. — Мой дед, царство ему небесное, воспитывал меня на поэзии вашего далекого предка, Иегуды ибн Гайата, — начал Гонсало де Пира. — В особенности мне пришлось по душе одно стихотворение, я его наизусть помню, — похоже, до самой смерти не забуду. И если не сочтешь, что я во зло употреблю твое, Алонсо, гостеприимство, и если это не оскорбит твоего, дон Эли ибн Гайат, слуха, — то я с удовольствием почитаю. — Не затем мы собрались сюда, да и нет времени на поэзию, — нахмурился Алонсо. — Но так и быть, может, тебе удастся хотя бы на миг перенести нас в мир красоты и безмятежности. Гонсало де Пира выставил правую ногу вперед, положив руку на эфес шпаги.Аутодафе
I
Хуану перенесли в ткацкий цех, а когда она пришла в чувство, Алонсо велел ей вместе с Мануэллой укрыться в еврейском баррио. — Эли, возьми их с собой к раввину дону Бальтазару, а точнее, к дону Энрике, — сказал Алонсо. — Он позаботится о тебе и о ребенке, — обратился он к сестре, которая невидящим взглядом уставилась прямо перед собой. — А ты, брат? — спросил Эли. — Разве ты не пойдешь с нами? — Я останусь здесь. Если за мной придут — живым не дамся… В ткацкой повисло молчание. — Фернандо де Баена исчез, — забеспокоился Алонсо. — Гонсало, возвращайся домой. Пусть каждый сам ищет спасения. Ты, Эли, приходи ко мне тайно по ночам, пока это будет возможно. Условный знак: четыре тихих удара в дверь или в окно. — Я тоже буду приходить, — сказал Гонсало. — Обо мне ты забыл? Алонсо подошел к сестре. — Я никого не виню, но те, кого теперь в санбенито ведут на костер, могли не выдержать адских пыток и выдать даже близких. — Нет! — крикнула Хуана, будто проснувшись ото сна. — Нет, Мигуэль этого не сделал! — Хуана, я надеюсь, что Мигуэль остался верным, и прежде всего себе. Но таких до сих пор было немного. Нельзя осуждать никого, пока не побываешь в этой шкуре. — Нет! Нет! — повторяла Хуана. — Мой друг! Кто может быть уверен даже в самом себе? — О Боже! За что Ты нас наказываешь? — Хуана вознесла руки к небу. — Боже! Наш еврейский Боже! Оставь нас в покое! Почему ты не позволяешь отойти от себя? Мы бежим от Тебя, а Ты нас повсюду настигаешь. Будь проклят Ты так же, как проклял свой народ! — Не кощунствуй! — сказал Алонсо. Хуана поднялась со стула. — Это ты во всем виноват! Из-за тебя мы бежали из дому. Из-за тебя, безумец! Ты всегда был безрассуден! — Успокойся, — Алонсо хотел прижать к себе сестру, но Хуана оттолкнула его. — Уйди! — закричала она. — Не прикасайся ко мне! В комнату с плачем вбежала маленькая девочка в зеленой шапочке. За ней шла служанка, держа в руках детский кафтанчик. — Мама! Я видела папу! В высокой шапке! — Мануэлла бросилась матери на шею. — Деточка моя, — Хуана обняла девочку и прижала ее к груди. — Мама! — плакала Мануэлла. — Папа был страшно одет!.. — Деточка, — Хуана качала ребенка в объятиях, — где я тебя спрячу? Люди, помогите мне! — Евлалия сказала, что папа болен, — плакала Мануэлла. Алонсо заткнул уши. — Я не могу этого слушать. Заберите ее, — обратился он к служанке. — Приготовьте вещи для доньи Хуаны и Мануэллы. Они собираются в путь. В далекий путь. — Куда еще, Господи? — Евлалия заломила руки. — Что за страшная жизнь! Иди ко мне, Мануэлла, — она взяла девочку на руки. — Сеньора, пойдемте с нами. — Иди! Иди! — уговаривал Алонсо сестру.Когда мужчины остались одни, Эли спросил: — Неужели для Мануэллы нет спасения? — Нет, — ответил Алонсо. — Но надо что-то сделать. — Что? — Пойду посмотрю. — Это безумие, друг мой! — Хочешь стать жертвой толпы? — вставил Гонсало. — Что за гадкая смерть — быть разорванным на куски. Побереги свою жизнь, — сказал Алонсо. — Она теперь нам нужнее прежнего. Не будем к этому возвращаться. У меня сердце не на месте — Фернандо исчез. — Я за него ручаюсь головой, — Гонсало ударил по эфесу шпаги. — Пойду к нему. Прощай, Алонсо, мир с тобой. Они заключили друг друга в объятия. — Мы еще увидимся, — голос Гонсало задрожал. — Должны увидеться. — Я с тобой, Гонсало. — Эли протянул руку Алонсо. — Мир тебе. Они обнялись. — Вернусь за доной Хуаной и Мануэллой и отведу их в баррио. Они там первое время будут в безопасности. Алонсо ничего не сказал, лишь посмотрел вследуходящим. На углу улицы Гонсало попрощался с Эли. Эли остался один. Колокола уже замолчали. Над пустым городом нависла тишина. По улицам бродили бездомные собаки и кошки и, как во время эпидемии, рылись в помойных ямах. С писком, рычанием и шипением они набрасывались друг на друга, готовые разорвать соперника из-за вонючих отбросов, и с добычей в зубах скрывались в темных закоулках аркад. Крики истекающих кровью кошек напоминали душераздирающий детский плач. Люди вышли на процессию, развесив на балконах ковры и дорогие ткани, выставив возле закрытых подворотен цветы в глиняных горшках. Тишину нарушил резкий звук трубы и барабанный бой. По воздуху прокатилось эхо, словно воинствующий призыв перед кровавой битвой. Шум безбрежного человеческого моря усиливался. Эли увидел, как толпа в начале улицы, словно поток, вылилась на площадь Огня. Он прочел название этой улицы на новой мраморной доске, недавно прибитой к стене дома. Он узнал площадь, узнал и церковь на небольшом возвышении. Солнце оживило разноцветные плитки мостовой. Высеченный на каменном портале здания инквизиции крест был покрыт зеленой краской. В глубине площади стояли подмостки, алтарь и амвон. Над ними реяла хоругвь с большим зеленым крестом посредине. Толпа сбивалась и густела по мере того, как приближалась процессия. Воздух был чист, светило утреннее серебристое солнце, и человеческие лица прорисовывались четко, словно на образах, голова к голове. Сочно алели на фоке зелени накидки, отсвечивали оранжевые и желтые кожаные кафтаны. Эли видел вспотевшие женские лица, лихорадочно горящие глаза, шевелящиеся припухшие губы, слышал сдавленные крики. Женщины перекидывали через плечи шлейфы длинных платьев, чтобы на них не наступали. Мужчины расстегнули кафтаны, сдвинули на затылки длинные суконные шапки со свисающими помпонами. Маленьких детей держали на руках, старшим подставили скамеечки, принесенные из дома, чтобы лучше было видно. От толпы исходил запах пота и грубой скверной еды. Больных и калек привезли на двухколесных тележках. В толпе сновали попрошайки на костылях и нищенки. — Люди милосердные, подайте Христа ради в день праздника Святой инквизиции, — они протягивали свои обнаженные руки. — Ради Алексея, Божьего человека! Ради здравия нашего инквизитора! Площадь Огня была черной. Черная копоть вливалась в улицы, лучами расходящиеся от площади. Толпа колыхалась. Иногда она относила Эли назад, и стоило немалых усилий не дать себя оттеснить. Он прокладывал дорогу локтями и всем телом, пока не протиснулся в первый ряд. Колонну процессии охраняла цепь фамилиаров, вооруженных копьями. Поверх белых монашеских ряс были накинуты черные плащи. Медленно продвигаясь, процессия описывала один полукруг за другим. Она то замедлялась, то шла вперед, то сворачивалась и разворачивалась, словно огромный черно-белый змей. И вдруг остановилась. Трубы и барабаны умолкли. Фамилиары с трудом сдерживали толпу. Там, где стоял Эли, цепь охраны прорвали несколько человек во главе с женщиной. Ее капюшон съехал на затылок, волосы прилипли к вспотевшим щекам. Она подбежала к приговоренным, плюнула в их сторону и закричала: — Убийцы! Иуды! Кровопийцы! Пусть сожжет вас огонь Содома! Пусть Господь наведет на вас все казни Египетские! — она потрясала вязанкой хвороста. — А это для вас! Смотрите, мерзавцы! Фамилиары преградили ей дорогу копьями, отпихнув назад вместе с другими напирающими. Теперь Эли мог разглядеть осужденных. Он тихо ахнул. Человек в буром колпаке посмотрел на него с подозрением. Приговоренные шли за ярко одетой группой трубачей и барабанщиков. Осужденных было пятеро. Мигуэля он не знал. Но даже если бы знал, не отличил бы от остальных. На всех были одинаковые санбенито, черные туники с поперечным Андреевским крестом на груди и высокие остроконечные колпаки. Страх объединил их и сделал похожими друг на друга. В руках они несли черные свечи. На амвон, сколоченный из досок, где развевалась белая хоругвь с зеленым крестом инквизиции, взошел монах в капюшоне, закрывающем лицо. Слышно было, как ветерок колышет хоругви, как потрескивают свечи в руках приговоренных. Светские духовные несли толстые зажженные свечи, перевязанные черными траурными ленточками. На полотнищах, прибитых к жердям, были нарисованы демоны, адские чудовища и грешники в красных языках пламени. Монах на амвоне откинул капюшон и открыл худое с длинным крючковатым носом лицо. — Фра Симеон, — прошептал кто-то позади Эли. — Это новохристианин, — заметил другой. — Поэтому-то и в капюшон прячется, — хихикнул человек в буром колпаке. — Тихо, — зашипели сразу несколько голосов. Монах на амвоне откинул широкие рукава черного плаща и поднял к небу два длинных пальца. Под большим, словно шатер, балдахином из черного дамаста, по краю которого шла золотая кайма, со своих тронов встали епископ в высокой митре и духовный в черной сутане. Последний был, по-видимому, сам инквизитор, ибо монах в первую очередь обращался к нему. У духовного была большая голова, запавшие щеки и высоко поднятые плечи. Священники, словно черная рать, выстроились в ряд по обеим сторонам покрытого черным сукном алтаря. На двух подмостках возле столбов суетились палачи, прибивая обруч на высоте человеческой шеи. Фамилиары шагнули вперед, выставили копья. Мужчины сняли шапки. Среди голубого дыма горящих свечей над площадью вырос лес рук. Вслед за монахом, стоящим на амвоне, толпа повторяла слова обета, давая клятву верности католическому вероучению Святой Церкви. Мужчины склонили головы, а женщины, вытянув шеи и обратив лица к небу, держали возле губ маленькие металлические крестики. На маленьких завешанных коврами балконах, выходящих на площадь, теснились зрители. Они тоже тянули пальцы вверх, желая приобщиться к клятве. Гул усиливался и напоминал далекий гром. — Аминь, — закончил монах фра Симеон на амвоне. — Аминь, — загремел голос площади и прокатился от одного ее конца до другого. — Братья во Христе, — фра Симеон говорил теперь зычным голосом, — присмотритесь к этим грешникам. Да станут они для любого христианина строгим предупреждением! Так будет с каждым еретиком и отступником от нашей святой веры, от нашей матери-Церкви! Ни один грешник не уйдет от наказания. Горе греху! Пусть каждый из вас ради христианского милосердия прочтет молитву за эти души грешные и попросит Господа нашего, дабы в последнюю минуту они раскаялись и признались во грехе. Аминь. — Аминь!.. — ответила площадь Огня. — А теперь я обращаюсь к вам, несчастные грешники! — голос фра Симеона сразу же стал визгливым. — Близится минута вашей позорной смерти, и души ваши не пойдут в ад, но попадут в Шеол[74], где нет ни искупления, ни воскресения. — Монах огромным крестом осенил все небо. — Во имя Отца и Сына и Святого Духа… Мигуэль Таронхи, в нашем христианском милосердии мы спрашиваем тебя, ибо четверых твоих сообщников мы не спрашиваем — они раскаялись, а посему преданы в руки светской власти, которая сделает с ними то, что подскажет ей совесть. Итак, я спрашиваю тебя, Мигуэль Таронхи, еретик неисправимый, спрашиваю в последний раз: признаешься ли ты в тайном отправлении еврейских обрядов? Мигуэль молчал. — Беру тебя, о великий инквизитор, и тебя, епископ, вас, светские нотабли города, и вас, присутствующие, беру всех вас в свидетели гордыни и упрямства еретика Мигуэля Таронхи. Признаешься ли ты в содеянных грехах? — Нет, — сказал Мигуэль слабым, дрожащим голосом, который едва можно было расслышать, но толпа христиан закричала: — В огонь его! — Напрасна жертва твоя. Бог, в которого ты веришь, давно отвернулся от тебя и от всего народа израильского, насылая на него кару за величайшие грехи, а главное, за самый большой — за распятие сына Божьего Иисуса Христа, Господа нашего и Избавителя. Бог покинул вас и будет подвергать испытанию, пока не смиритесь вы пред Святым распятием. Но мы знаем, не скоро это произойдет, ибо сердца ваши полны лжи. Вы оскверняете святое причастие при крещении, принимая его ради обмана Церкви. Нам нельзя быть с вами милосердными, ибо в Евангелии от Святого Иоанна сказано: «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают»[75]. И сказано также в Евангелии от Святого Матфея: «Уже и секира при корне дерев лежит: всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь»[76]. Да и пророк Иезекииль сказал: «И предастся оно огню на пожирание». Разве могла Церковь воспротивиться слову Священного Писания? Нельзя нам погубить то, что было откуплено кровью сердца Иисусова, дабы не утратили мы наследия апостолов и мучеников за веру христианскую. Монах поперхнулся воздухом и прикрыл рот рукавом, чтобы взять дыхание. Толпа подняла крик: — Кончать «минуту милосердия»!.. Хватит «минуты милосердия»!.. Монах поднял руку, успокаивая кричавших. — Признание в вине может спасти твое состояние, — вновь начал монах фра Симеон. Теперь голос его был слаб, спокоен и мягок. — Можешь спасти жену свою Хуану и дочку Мануэллу. Ради чего им страдать от твоего упрямства? Подумай. Их судьба в твоих руках. Мигуэль молчал. — Если любишь жену свою и дочь свою, скажи хоть слово. Мигуэль молчал. — Жестокое у тебя сердце. Не любишь ты никого, ты ослеплен своею верою. Но у нас есть неопровержимое доказательство твоих преступлений. Нам известно, что вместе с женой и дочерью праздновал ты праздник Саббат[77] вместо дня Воскресения Господня, нам известно, кто из еврейского баррио приносил вам пресные лепешки на вашу Пасху и уговаривал остаться верным вашей лживой вере. Признаешься ли ты в том, что еврейское баррио помогало вам и помогает, присылая молитвенники, родалы и другие предметы вашего культа? — Нет. — Твое упрямство погубит тебя и твоих близких. — Ни я, ни мои близкие не виновны… — голос Мигуэля Таронхи дрожал, он с трудом сдерживал волнение. Монах фра Симеон распростер руки и поднял голову к небу: — «Боже! Суди свой Суд!», — потом он заломил руки и голосом, полным боли, закричал: — «Хватайте нам лисиц!»[78] — Не достоин он твоих слов, фра Симеон! — крикнул кто-то из толпы. — Кончать «минуту милосердия»! — кричали отовсюду. — В костер! — Собачье отродье! — Убийцы нашего Господа Иисуса Христа! Фра Симеон подождал, когда толпа утихнет. — Мигуэль Таронхи, еретик закоренелый, не захотел ты воспользоваться «минутой милосердия», — монах молитвенно сложил ладони и губами дотронулся до кончиков пальцев. Некоторое время он молчал. Потом произнес слабым голосом: — Отдаем тебя в руки светской власти. Теперь это ее дело. Пусть вершит то, что в согласии с ее совестью. Dixi et salvavi animam meam.[79] — В костер! — Спалить их живьем! — Нечего жалеть еретиков! — Сколь же свят гнев твой, о народ христианский! Тебе нечем накормить детей своих, а они — утопают в роскоши. Люд наш христианский роет себе норы в земле — эти живут в чертогах. Христианину нечем прикрыть тело свое, лохмотья — его одежда, они же носят дорогие платья и драгоценности. Сыновья их все еще посещают знаменитые университеты Саламанки, Толедо, Сарагосы, а христианские студенты ждут, когда на вечернюю молитву «Ангел Господень» откроются врата монастырей, дабы получить миску похлебки. Они пьют дорогое вино и вкушают яства, а наши улицы полны попрошаек и нищих. Их все еще полно при королевском дворе. Два явных еврея — Авраам, с титулом гранда, по фамилии Сеньор, и беженец из Луизитании[80] Абраванель — все еще в милости у католических владык Европы — королевы Изабеллы и короля Фердинанда. Да здравствует королева Изабелла и король Фердинанд! Да пошлет им Господь окончательную победу над Гранадой! — Да здравствует наша королева Изабелла! — Да здравствует наш король Фердинанд! — Да здравствует победа над маврами! — кричала толпа. Монах скрестил руки на груди и склонил голову. — Когда падет последняя твердыня Ислама — Гранада, мы будем чисты, как снег наших Снежных гор. Страна наша отряхнется от иноверцев, как агнец от клещей и как овца от серой вши. Клещи суть еретики, а вши — вероотступники, и тогда земля наша станет наидрагоценнейшим камнем в папской тиаре, и будут править ею верные сыны матери-Церкви, сердце которой находится в Риме. — Да здравствует Римский папа! — кричала толпа. — А теперь, паства Христова, сотворим молитву, — фра Симеон сделал знак креста, вновь сложил руки и губами коснулся кончиков пальцев. В тишине был слышен шепот монаха: — Pater noster, qui es in coelis, sanctificetut nomen Tuum, advenit regnum Tuum…[81] Вся площадь читала молитву. — Аминь, — закончил фра Симеон. — Аминь, — повторила площадь. Теперь монах затянул новую молитву: — Credo in unium Deum, Patrem Omnipotemtem Factorem coeli et Terrae, visibilium omnium et invisibilium, et in unum Dominium Jesum Christum, Filium Dei unigenitum…[82] Монах осенил знаком креста все стороны света и произнес: — In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti, Amen[83]. После окончания молитвы фра Симеон вновь надвинул капюшон на глаза, спрятал ладони в широкие рукава сутаны, опустил голову и осторожно по ступенькам сошел с амвона. Наступило время перерыва. Солнце пекло нещадно. Мужчины расстегнули большие металлические пуговицы на кафтанах. Женщины обмахивались платочками, сняв прозрачные, словно дым, накидки. Дети затеяли шумную возню, взрослые уселись на вымощенной плитками площади, вынув из корзин хлеб, овсяные лепешки, сыр, лук, вареные бобы и вино в глиняных кувшинах. В горячем воздухе повис острый кислый запах. Принесли большой стол, покрытый красным сукном, длинную лавку и поставили их возле подмостков. Люди перестали жевать, а женщины принялись собирать остатки хлеба и сыра в корзины. Широкоплечий судебный служитель в колпаке с вырезами для ушей ударил жезлом об пол: — Встать, трибунал идет! Все поднялись с земли. Только инквизитор и епископ остались сидеть на своих тронах под черным балдахином. За длинным столом занял место судья, одетый в тогу и алую четырехугольную шапочку, а по обе стороны от него — два асессора в широкополых шляпах и красных пелеринах, накинутых на черные, платья. Судья низко склонился, просматривая акт обвинения, который держал возле самых глаз. — Привести обвиняемых, — он поднял руку. Возле стола теперь стояли пятеро приговоренных. Их охраняли десять фамилиаров, окружив барьером из копий. Судья поднял голову и начал приглядываться к приговоренным. Долго изучал каждого в отдельности. Он видел их впервые. Наконец он произнес: — Святая инквизиция передала вас, дабы судили мы, в соответствии с нашей совестью. И мы будем судить вас по всем правилам закона нашего в соответствии с убеждением нашим и волей Божьей. В наивысшие свидетели берем мы Господа нашего Всемогущего, — судья выпрямился и после небольшой паузы продолжил суровым голосом: — Сначала предадим суду Педро Сафортесу и трех его сыновей — Николаса, Хосе и Франсиско. Педро и трое его сыновей на процессе Святой инквизиции выразили раскаяние. Суд примет это во внимание и смягчит приговор. А теперь отвечай те, признаетесь ли вы в нижеследующих смертных грехах: что в субботу не работали, не разжигали огня, а также поручали прислуге-христианке, дабы сделала она это за вас? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся, — ответили все четверо. — Что соблюдали еврейские законы о пище, — продолжал судья монотонным голосом, — ели только мясо овец, коров, ягнят и телят, ели только мясо жвачных животных и парнокопытных, но не ели мяса свиней и других нежвачных непарнокопытных, что ели только рыбу, покрытую чешуей и имеющую плавники, но другой рыбы не ели, что после мясной еды ждали, пока не пройдет шесть часов, и только тогда ели еду молочную, что варили и ели в одних горшках мясо, в других — молоко, не пили вина, к которому прикоснулась рука христианина, ибо считали его нечистым? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Что в субботу надевали праздничную одежду и чистые рубахи, накрывали стол скатертью, а в пятницу после захода солнца зажигали свечи? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Что в день отпущения грехов, по-вашему — Йом-Кипур, ходили в чулках, постились от захода до захода солнца, а в канун праздника просили друг у друга прощения, и если один гневался на другого, хлопотали о том, дабы простил вас тот, с кем были вы в тот год несправедливы? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Что в день, который явные евреи называют Пурим, в память поражения Амана, советника персидского царя Артаксеркса, посылали друг другу подарки, устраивали пуримово пиршество, радуясь, что Аман и десять его сыновей были повешены? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Что в праздник кущей, когда явные евреи ставят на улице шатры и живут в них восемь дней, постилали на стол зеленую скатерть? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Что в день девятого числа месяца аб, который приходится на наш август, садились, разувшись, на низкие скамеечки, ели яйца с пеплом, как делаете во время покаяния по умершим, пели скорбные песни Иеремии о разрушении Храма в Иерусалиме? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Признаешься ли ты, Педро Сафортеса, что благославлял сыновей своих Николаса, Хосе и Франсиско, кладя им руку на голову и не творя при этом знака креста? — Признаюсь в вине и горько раскаиваюсь. — Что читали псалмы в церкви, не добавляя в самом конце «Во имя Отца и Сына и Святого Духа!»? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Что жену и мать вашу, Леонору, после смерти ее повернули лицом к Восточной стене, в ту сторону, где находится город Иерусалим? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Признаешься ли ты, Педро Сафортеса, что обрезал трех своих сыновей, Николаса, Хосе и Франсиско, которые родились христианами и были крещены в церкви, оторвав таким образом от матери-Церкви три души и толкнув их в бездну греха? — Признаюсь в вине и горько раскаиваюсь. — Что уговаривали христианскую прислугу принять еврейскую веру, обещая ей триста мараведи, что равно почти шестистам золотым дукатам? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Что глумились над крестом нашим, творя с ним неподобающие вещи? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Что глумились над Господом нашим Иисусом Христом, говоря, что не Мессия он вовсе? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. — Что глумились над Матерью Божьей и, прибегая к бесстыдным словам, утверждали, будто не была она девственницей, ибо до рождения Иисуса уже имела четырех сыновей и дочерей? — Признаемся в вине и горько раскаиваемся. Судья остановился. Он повернулся вправо, к одному асессору, потом влево к другому и тихо поговорил с каждым из них. Все трое согласно закивали головами. Судья встал. — Педро Сафортеса и трое его сыновей — Николас, Хосе и Франсиско признались в вине и горько раскаялись, — начал судья, — а посему светский трибунал нашего города оказывает свое великодушие и христианское милосердие и выносит приговор: задушить их перед сожжением на костре, дабы не страдали они от жара огня. Зато еретик Мигуэль Таронхи допрошен не будет, ибо до самого конца он оказался неисправимым преступником, и светский трибунал нашего города приговаривает его к сожжению на костре живьем. У толпы вырвался крик. — Светский трибунал нашего города, — продолжал судья, — в своей христианском милосердии обращается к приговоренному с вопросом, не желает ли он перед смертью выразить свою последнюю волю? Мигуэль покачал головой. — Нет. — Просит ли приговоренный о помиловании? — Нет, — голос Мигуэля дрожал, — но… — Что? — подхватил судья. — Приговоренный к смерти имеет право… — Мигуэль с трудом произносил слова. — Какое право? — На последнюю просьбу. Судья посмотрел в сторону инквизитора. Инквизитор в черной сутане кивнул головой. — Говори. Какая это просьба? — спросил судья. — Но учти, она может быть только такая, которую трибунал в состоянии выполнить. Говори же. — Пепел и кости мои отдайте жене моей Хуане и дочери моей Мануэлле. Монах фра Симеон вскочил с места и, указывая на Мигуэля длинным костлявым пальцем, крикнул: — Разве нужны иные доказательства? Это ли не признание в вине, но без раскаяния? А жена погребет грешные останки еретика согласно еврейскому ритуалу, не так ли? Признайся хоть в этом. Мигуэль молчал. Фра Симеон подал знак, дескать, не следует более задавать вопросов приговоренному. — Пусть трибунал закончит свое дело, — сказал он. Судья сложил руки и тихонько прошептал молитву. Потом сотворил знак креста. — Трибунал закончил свое дело во имя Божье, — сказал судья. — Отведите приговоренных Педро Сафортесу и трех его сыновей и отдельно приговоренного Мигуэля Таронхи, — обратился он к фамилиарам, — и да будет так, как повелела нам совесть наша и согласие с волей Божьей. Фамилиары отставили копья, прислонив их к столу, сунули приговоренным по зеленому кресту и вместе с ним связали руки, воткнув в узел черные горящие свечи и закинув веревку на шею. Трубачи затрубили в трубы, а барабанщики ударили в барабаны. Епископ встал со своего трона и, подойдя к краю подмостков, запел: — Miserere mei Deus…[84] Площадь Огня вторила тихим пением. — Miserere mei Deus secundum magnam misercordiam Tuam… Приговоренных выстроили в ряд. Первым пошел Педро Сафортеса и трое его сыновей, а за ними Мигуэль. С копьями, опущенными до земли, фамилиары подвели их к месту казни, развязали им руки и погасили свечи, отобрав их вместе с крестами. На подмостки по лестнице взошли Педро Сафортеса и его сыновья. Младший Франсиско остановился, повернув к толпе свое бледное, словно лишенное черт лицо, но его подтолкнул монах, сопровождающий их в последний путь. Юноша сделал свой последний шаг, поднявшись на последнюю ступеньку. Палачи в черных капюшонах, надвинутых на самые глаза, в тесных кожаных штанах, начали поочередно сбрасывать с бритых голов высокие остроконечные колпаки, раздевать осужденных донага. На торчащих ребрах виднелись кровавые пятна от орудий пыток. Содранная кожа обнажила красную плоть и запекшуюся кровь. Осужденные не в состоянии были поднять руки, чтобы вытереть обильные слезы. Локти их вспухли, пальцы почернели, а лица казались мертвыми. Они уже не чувствовали боли, когда палачи привязывали их за руки к столбу. Между ногами был вбит железный крюк, который поддерживал тело, чтобы не сползло. Четверо палачей одновременно надели на шею Педро и его сыновей железные обручи, изо всех сил стянули их, и четыре бритые головы вмиг поникли. Стоящая рядом девушка отвернулась и расплакалась. Эли хотел ей что-то сказать, но их разлучила подавшаяся вперед толпа. Первые ряды с трудом сдерживали напор. Женский голос причитал: «Осторожно, ребенка задавите!» С балконов кричали: «Люди, куда вы лезете, передавите друг друга!» Но толпа напирала, неуправляемая, как стихия. Под ее натиском первые ряды пробили брешь в ограде из копий. На помощь прибежала стража, тоже вооруженная копьями. В место разрыва проникли крикливые вспотевшие женщины с вязанками хвороста в руках. Фамилиары пропустили их. За ними пробралась группа мужчин. Послышался треск огня: горели вязанки хвороста, брошенные женщинами. Снопы искр стреляли в небо. Дым смешивался с копотью паленого тела и волос. Мигуэль был привязан к столбу, огонь жег ему пятки. Пламя взметнулось вместе с дымом и на минуту закрыло его. Когда дым рассеялся, а красные языки стали взбираться все выше, Эли увидел лицо, покрытое волдырями, из-под которых сочилась темная жидкость. Глаза Мигуэля были прикрыты. Он откидывал голову то вправо, то влево, будто хотел вырваться из огня, издавал громкие стоны. По телу пробегали судороги. Ноги почернели. На животе, а потом и на груди начали разливаться желтые, коричневые и черные пятна. Пламя охватило все тело. Только лицо еще было видно. По нему пробежала страшная судорога. — Шма Йисраэль, Адонай Элогэйну Адонай Эхад[85], — прочел Эли по движению губ. Глухое рыдание вырвалось у Эли. — Мигуэль, мир тебе, еврей! — крикнул он изо всех сил. Мигуэль открыл глаза и поднял их к небу. Оттуда пришел голос. Сам Бог хотел ему помочь. Эли почувствовал, как его схватили чьи-то сильные руки. Двое мужчин повисли на нем. Одним из них был человек в буром колпаке. Эли дергался, пытаясь вырваться, но безуспешно. На запястьях он почувствовал холод железной цепи. Ему развязали руки и втолкнули в келью без окон. С выпуклого свода свисала маленькая масляная лампадка. Он потер затекшие руки. Плечи и спина ныли — он пытался вырваться, когда его вели к зданию инквизиции. Чернь кричала ему вслед: — Еврей! Гляньте-ка, еврей! В келье кто-то застонал. В темном углу на полатях, прикрывшись темным плащом, лежал человек. Вдруг плащ зашевелился, и из него высунулась голова. — Кто там? — Я из народа, который приветствует друг друга словом мира, — ответил Эли и приблизился к полатям. — Не понимаю… — Узник, постанывая, наконец-то выпутался из плаща, освободил руки и оперся о стену. — Кто тебя ко мне прислал? Кто ты? Человек или ангел? — Меня зовут Эли ибн Гайат. — А я асессор инквизиции фра Антонио. Эли попятился назад. Фра Антонио застонал от боли. — Завтра меня сожгут на костре… — Плащ упал, и на белой рясе Эли разглядел пятна запекшейся крови. — Асессор инквизиции? — спросил Эли. — Да. — А что здесь делает асессор инквизиции? — «Выявляет укрывшихся» — так, мне кажется, звучит одна из еврейских молитв. Может, ты знаешь ее: «Ты выявляешь укрывшихся…» — Нет, я не знаю такой молитвы. — Ибн Гайат… Ибн…? — И ты выявлял укрывшихся? — Выявлял. Во славу нашей матери-Церкви. Записывал ответы свидетелей, задавал вопросы богоотступникам. — Выявлял укрывающихся, дабы укрыть себя? — Не понимаю. — Ведь ты же тайный еврей. — Ты говоришь страшные вещи. Разве я так выгляжу? — Тогда почему тебя мучили? Чего от тебя хотят? — Эли уселся на краешке каменных полатей. — Тебя истязали? За что? — Ибн… ибн? Ты мавр или еврей? Ненавидимый? Проклятый? Презренный? — фра Антонио придвинулся ближе, всматриваясь в лицо Эли. Он подоткнул под ноги плащ, будто ему было холодно. Глаза блестели, словно в горячке, голос охрип. Он остановился, чтобы перевести дыхание. — Я христианин, и мне тебя жалко. Жалко твою погубленную душу. Попадет она в Шеол на вечное проклятие. — Антонио встал на колено. Эли почувствовал запах крови. — А может, в сердце твоем еще жива Христова искра? У каждого язычника она есть. Позволь мне раздуть ее, и она загорится огнем. Ego te baptizo[86]. Я отведу тебя к реке крещения, как Святой Иоанн. Чувствуешь холод воды? — голос Антонио со свистом рвался из груди. — За обращение души грехи мои отпущены будут. Ты принес мне благую весть, как архангел Гавриил, который избавит меня от огня. Завтра воскресенье, день Воскресения Господня. Иисус окружит меня облаком. — Фра Антонио откинулся, опираясь на локти, будто не хотел дотронуться до каменных полатей спиной. — И я не буду страдать. Он умолк. Эли встал и начал ходить по келье. С полатей доносился хрип, потом он прекратился, и фра Антонио пробормотал: — Это клевета. Затем успокоился, прикрылся плащом и заснул.
Разговор с инквизитором
I
Во сне фра Антонио стонал от боли. Эли ходил взад-вперед по келье. Медленно текло бесплотное время. Он начал стучать в дверь. Сперва никто не отзывался, но, когда он стал колотить изо всех сил, ключ в замке со скрежетом повернулся, и на пороге появился стражник. — Отведи меня на следствие, — сказал Эли. — Когда прикажут, тогда и отведу. — Не имеете права держать меня здесь! — Криком делу не поможешь, — стражник хотел было закрыть келью. — Я иноземец! — крикнул Эли. — Здесь все иноземцы. — Стражник захлопнул дверь, и в замке снова заскрежетал ключ. Антонио зашевелился. Поднявшись на полатях, он поманил к себе Эли. — Подойди сюда. Ты чужеземец? Вот и славно. Беги из нашего края. Зачем ты прибыл сюда? Мало тут вас, евреев, явных и тайных? «О первых мы печалимся», — сказано в Библии. Когда выйдешь, исполни мою просьбу — отдай это моей матери. Поклянись. Впрочем, вам Талмуд разрешает клятвопреступление, — Антонио принялся что-то искать сначала в полах плаща, а потом в капюшоне. — Записка куда-то запропастилась. А может, ее у меня забрали?.. Эли подошел ближе. — Ты был на процессии? — спросил фра Антонио. — Сегодня сожгли на костре еретика Мигуэля Таронхи, соседа моей матери, он напротив нее живет… — монах сделал знак, чтобы Эли нагнулся. — Церемониймейстером на площади Огня был фра Симеон, — Антонио зашептал так тихо, что почти ничего не было слышно: — Это тайный еврей. Евреи в инквизиции — страшнее всего, они мстят за собственные грехи, мстят невинным христианам. Лучше всего укрываться, выявляя других. Но это его последнее аутодафе. Скоро его самого поведут в санбенито на костер, и погибнет он, как грешник. А мне будут петь ангельские хоры. «Ты еврей! — кричал он. — Ты еретик! Признайся и покайся!» А когда кости мои трещали на пытках и я вопил: «Нет, я не еврей, ни отец мой не был евреем, ни мать…», — он велел заткнуть мне рот. Но было поздно. Сквозь стены крик мой долетел до Великого инквизитора, и услышал я голос его, как глас с небесной выси: «Вот и произошло твое искупление, вот и явилась сила Царствия Бога нашего и власть Христа, и сброшен обвинитель, что клеветал на них пред обличьем Бога нашего…» Найдешь мою мать, пойдешь к ней и скажешь ей, матери моей, христианке, рожденной от христианина, из тех, кого крестил сам Святой Павел, когда язычники принимали крещение из рук апостолов, и отец мой тоже происходит из христиан первого на земле крещения… скажешь ей, матери моей, пусть придет она на мое сожжение, пусть встанет близко, чтобы я видел ее. Я не знал, что сосед наш был тайным евреем. Это правда. Не знал. Я ничего не знал. И не знаю никого… вот тебе истинный крест… Не верю, чтобы Мигуэль Таронхи… он жил так близко… человек справедливый… скажи моей матери, что ее сын будет умирать в смирении… она не выдаст тебя… Боже! Изыди, Сатана!.. Отец поместил меня в монастырь… Asperges me, Domine hyssopo et mundabor, lavabis me et super nivem dealabor…[87] — Он встал на колени и сложил руки. — Матерь Божья! Молись за меня… Укрой своим голубым одеянием, сделай так, чтобы я не мучился. Аминь… «И услышали они громкий глас с неба, который сказал им: вступите сюда. И вступили они на небо в облако…» Пойдешь к матери моей и скажешь, что Христос окружит меня облаком и я не буду страдать… скажешь ей, чтобы стояла близко, чтобы я чувствовал близость ее, чтобы видел ее… Дом ее мал, как сердце… Чужеземец, поселись в нем и кайся… прими крещение… будь ей сыном… и кайся… Не праведников взывает Христос к покаянию, но безбожников: «Ибо пришел я призвать не праведников, но грешников к покаянию…»[88] Бог радуется об одной заблудшей овечке больше, чем о стаде праведных… Не думай о том, что будешь есть и чем прикроешь тело свое, разве ты хуже птиц и зверей? А ведь Бог их кормит… Где людское сердце, там и любовь… Бог посылает тебя, дабы, как архангел Гавриил, был ты предвестником благой вести… Радость вступила в меня, ибо покинули меня боли, как боли матери, что родила ребенка… Глядя на твое лицо, я вижу тебя насквозь. Нет, ты не демон зла… и душа у тебя христианская, хоть об этом ты не знаешь… Но те… те фарисеи, которые взывают: «Господи! Господи!»… Философ и великомученик Святой Юстин сказал: такие, что не живут по закону Христа, зная о том, — нехристи, хотя уста их полны Его учения. Ибо «не каждый, кто говорит мне: „Господи! Господи! Разве мы во имя Твое не ели, не пили и чудес не творили?“ И тогда скажу им: идите прочь от меня, злодеи. И тогда будет плач и скрежетание зубов, когда праведники сверкать будут, словно солнце, а грешники будут брошены в вечный огонь, ибо много придет во имя Мое, внешне, правда, одетых в овечьи одежды, но внутри они суть волки хищные. По поступкам их узнаете их…»[89] Сегодня пришел ты, будто огненный посланник, и сказал мне: не бойся тех, кто убивает тебя, а потом более ничего сделать не сможет, но бойся Того, кто после смерти твоей душу и тело бросит в бездну. Бездна — это пропасть, в которую будут повергнуты те, которые не верили. Исполнится то, что Господь завещал через Христа: все, что ничтожно, исчезнет в огне… как сказала Сибилла… Благодарю тебя, Господи, что дал мне душу неистребимую, как сам Бог, которого никогда не поглотит огонь, как говорят язычники… ибо предстал он взору в Неопалимой купине, что горела, но огонь ее не уничтожил… Что могут сделать мне фарисеи, которые на устах имеют слово Бога, а в сердце Диавола? Ваши души не спасутся. Не спасется душа твоя, еретик в монашеском обличье, фра Симеон! После смерти мучиться будешь, как я при жизни. Если бы смерть несла грешникам вечный покой, это было бы для преступников спасением. Но души грешников вселяются в тела безумных и сумасшедших, и мучают их муки адские[90]. Моя душа вернется в мое тело, ибо для Бога нет ничего невозможного… Аминь… Бог послал тебя, чужеземец! Пади на колени вместе со мной. Я сотворю знак креста на челе твоем и устах твоих, дам тебе соль для пищи, дабы стал ты оглашенным… а когда выйдешь отсюда и будешь в доме матери моей, примешь крещение водою слез ее… И заполучу я для Церкви душу новую и спасусь. Встань, чужеземец, на колени, да свершится жертвоприношение. Преклоним колени вместе. Фра Антонио сполз с полатей и пал на колени. — Преклони колени, чужеземец, встань напротив меня, лицом к лицу… сложи ладони для молитвы… сделан это для меня… сделай для меня… умоляю… спаси мою душу… Бог услышит тебя и возрадуется… Фра Антонио пал крестом и начал шептать: — Tibi soli peccavi et malum coram Те feci… Asperges me… преклони колени… неужели последняя просьба моя не тронет тебя?.. Я боюсь… страх ломает мне кости… Domini ad adiuvandum… умоляю тебя, преклони колени… Твой Бог, Бог Израиля, простит тебя… Отец милосердный, вот лежу я пред Тобой во прахе с сердцем кротким и разбитым и вручаю Тебе последнюю годину мою и то, что наступит потом… De profundis Те Deum…[91] Фра Антонио не смог закончить. Эли повернул его на спину, взял на руки и положил на полати, прикрыв черным плащом.II
Его привели в длинную узкую келью. В глубине ее, возле самой стены, на которой висел распятый Христос, стоял стол, а на нем — меньших размеров медное распятие. За столом в высоком кресле сидел инквизитор Сан-Мартин. Эли узнал его по большой голове, вросшей в плечи. На инквизиторе была та же черная сутана. Он что-то шептал, молитвенно сложив руки, не обращая на Эли никакого внимания. Лишь потом, когда закончил, дружелюбно кивнул ему. На тонких искривленных губах мелькнула тень улыбки. — Непокорный еврейский юноша! — у инквизитора был мягкий певучий голос. — Не повезло тебе с кельей, пришелец из Нарбонны. — Фра Антонио умер, как набожный и истый христианин. Это было убийством, и если бы существовала справедливость, виновные понесли бы заслуженное наказание. — Ошибки иногда случаются. — инквизитор Сан-Мартин развел руками, — но ежели говорить об Антонио Нуньесе, тут никакой ошибки не было. Его отец даже не изменил фамилии при крещении. Нуньес — известная еврейская фамилия. — Фра Антонио об этом не знал, он был католиком, страстным и глубоко верующим, более, чем многие иные. Таков уж жребий еврея… — Advocatus diaboli[92]! Ловко же ты начал. Вместо того, чтобы защищать себя, еврея, ты берешься защищать католика, мнимого католика. Не знаю, как называется такая фигура. Я знаком лишь с каноническим правом, а ему чужд извилистый путь, оно знает лишь прямую дорогу к Богу… — Инквизитор устроился поудобнее, и голова его закачалась на невидимой шее. — Ну так защищай себя… — Вы держите меня здесь незаконно. Я иноземец. — Верно, поэтому мы хотим тебя освободить. Но не потому, что ты иноземец, это наивно — Церковь не знает границ, она охватывает весь мир. Urbi et orbi[93] — благословляет Римский папа. Мы освободим тебя, ибо Святая инквизиция не видит ни особого преступления, ни ереси в твоем поступке. — Инквизитор вновь начал поудобнее устраиваться в кресле. — Я исключаю возможность того, что ты можешь представлять для нас опасность, я склонен видеть в тебе нечто из ряда вон выходящее. — Значит, я свободен? Инквизитор жестом усадил его на место. — Я знаю о тебе все, — Сан-Мартин вперил в него белесые, словно наледь, глаза. — Я прибыл на конфирмацию сына раввина дона Бальтазара Диаса де Тудела… — Эли выдержал взгляд инквизитора. — Надеюсь там с тобою встретиться. У Эли мурашки пробежали по спине, он молчал. — Раввин дон Бальтазар Диас де Тудела обрадовался, когда узнал, что я прибуду на его семейное торжество. Я никогда не видел еврейской конфирмации. Это на языке Библии называется Бар-Мицва, верно? — Верно. — Я знаю этот язык и читаю ваши книги в оригинале. — Если евреи знают кастильский, то почему бы кастильцам не знать еврейского? — Согласись, это не одно и то же. Ты забываешь, что евреи живут у нас, а не мы у них. — Когда меня освободят? — Уповай на христианское милосердие. — Я не прошу о милосердии. Вы держите меня здесь незаконно. — Что за спесь! Я вижу высокомерие великомученика! — Требую освобождения… — …но страдание еще не подтверждает истины… — …я прошу… — …злоумышленников тоже преследуют, а разве ты их назовешь мучениками? — Я не злоумышленник. — Мучеником человека делает не наказание, но истинная вера — пример Иисуса на кресте. Эли ничего не ответил. Он смотрел на старика. Тот сидел так близко, что слышно было его прерывистое дыхание, видны запавшие, медленно двигающиеся, искривленные губы, его сморщенная, как у черепахи, шея, покатые плечи и узкая грудь. — Вы держите меня незаконно, — повторил он. — Credo ut intellegam. Верю, чтобы понимать. Не только тайну догм, недоступных для человеческого разума, но и тайну мира и людей. И вера моя позволяет понять тебя. Непомерная смелость происходит из высокомерия, а высокомерие связано с гордыней. Гордыня же — противоположность смирения. Еврейская гордыня и христианское смирение! Сколько евреев убедилось в правильности этих слов… — Еще больше тех, которые не убедились. Разве слова credo ut intellegam оправдывают и ненависть? — О какой ненависти ты говоришь? Если к евреям, то в этих словах содержится понимание того, что они — наиболее опасное для христиан племя. Никто так не презирает нас и нашу религию. С тех пор, как родился Христос, они находятся с нами в состоянии войны, преследуют нас. Апостолу народов чинили преграды, выдали его на смерть, натравливали римлян на первых христиан. Талмуд изобилует оскорблениями Иисуса, Иерусалим был мозгом клеветы, а еврейские купцы разносили ее по свету, выливая яд ненависти на христиан. «Шфах хематха аль гагоим — излей ожесточение Твое на народы» — ежедневно повторяете вы в своей молитве. Ваша ненависть — зло земли, поэтому Бог поставил на вас клеймо, как на Каине. Бог повелел нам очистить землю нашу, как садовник очищает яблоньку от червяков и гусениц, дабы приблизить Царство Божье. — Человек, созданный подобием Бога, приравнивается к червю? Инквизитор растянул в улыбке тонкие губы: — Человек бывает злой, а бывает добрый. Бывает лицо наподобие Бога, но бывает так, что черты его искривил демон зла. Наказывая злых, мы подражаем Богу. Бог, словно добрый садовник, тоже хотел очистить землю и ниспослал потоп. — Червяки, гусеницы! И это о народе, который родил Христа! Какой народ может сравниться с Израилем? — Гордыня еврейская! Бог выбил скипетр из рук Израиля и передал его нам, ибо Израиль согрешил. Бог отвернулся от Старого Завета и дал миру Новый… — …который велит сжигать на костре. Поступайте так и впредь, вы, добрые судьи! — Эли повысил голос. — Для толпы вы будете еще милее, если принесете ей нас в жертву. Так мучайте же нас, пытайте, приговаривайте к смерти, уничтожайте! Ваша несправедливость — доказательство нашей невиновности! — Эли говорил все громче и громче, пока не перешел на крик. — Поэтому Господь разрешает, дабы терпели мы эти муки!.. Идет борьба между человеческим и Божьим. Когда вы нас приговариваете, Бог нас избавляет. — Я как будто бы слышу слова наших мучеников… Но они относятся только к христианам. — Они относятся ко всем преследуемым. В келью заглянул сутулый брат-монах. Инквизитор жестом приказал ему удалиться. Монах, кланяясь, попятился назад. Дверь за ним бесшумно закрылась. — Послушай, что я тебе скажу, и прими это близко к сердцу, — инквизитор заслонил свои глаза от мерцания свечи узкой сухой ладонью. Прищурившись и не спуская с Эля взгляда, он наблюдал за малейшим движением его лица. — Не впервые евреи в синагогах бросают проклятия Христу, а раввины в своих молитвах призывают к возмутительным вещам. Во время восстания Бар-Кохбы евреи устроили резню христианам, кроваво их преследовали. Сегодня Церковь отстаивает свою чистоту, а, возможно, и само существование, защищает себя от заразы, ибо трещины превращают каменные стены в руины. Что за дьявольская мысль — свить гнездо в лоне Церкви, подняться на самые ее высоты, до епископов и кардиналов, дабы по условному знаку евреев выйти из брюха троянского коня. Было бы смертным грехом не истребить зла огнем, пока еще не поздно… Эли молчал. — Уклоняешься от ответа? Не хочешь контроверзы? Ибо вы всегда проигрываете. Так было и в Тортозе. — Что можно ответить на ложь? Этим оружием отравлена не одна истина. В какой книге содержатся проклятия, бросаемые на Иисуса? Мало знать еврейский язык, следует еще уважать правду слова.Бар-Кохба считал христиан отщепенцами и изменниками народа… Я не уклоняюсь от ответа, но в нашем диспуте верх берет не правота, а сила. Так было и в Тортозе, где сила оказалась превыше всяких аргументов. Каждый довод уничтожался, как богохульство. У человека, которому грозит опасность, уста безмолствуют. Диспут возможен лишь между равными. — Тебе ничто не угрожает, можешь говорить все, что хочешь. — Во-первых, мысль должна брать верх над негодованием. Что же касается самой мысли, то ее отделяет от вас, христиан, пропасть. — Сколько в тебе высокомерия! Ты похож на провозвестника, и мне было бы весьма огорчительно изменить свое решение. Братья-монахи в соседней келье только этого и ждут. — Сегодня я видел человека, который пережил ад на земле. Только подумать: религия устраивает ад на земле! — Бог ниспослал на грешников огонь Содома и Гоморры, дабы уничтожить зло на земле, — руки Сан-Мартина принялись перебирать бумаги на столе, отыскали гусиное перо. — Истребить зло огнем, — повторил он. — Кто есть зло? — Вопрос звучит не так. Мне казалось, что ты знаешь наши тексты. «Что такое зло?» — так ставит вопрос Блаженный Августин. — Это было известно уже первому человеку. Бог сказал: «Вот Адам, он стал одним из нас, дабы познать добро и зло»[94]. — Многие искали ответа на вопрос, что такое зло, и не нашли его. А Святая инквизиция нашла. Зло — это то, что вредит моей вере. Эли вновь увидел морщинистую шею, и его передернуло. Он опустил голову, не желая встречаться с инквизитором взглядом. — Но заставлять верить под угрозой меча? Фома Аквинат предостерегал от насилия в вопросах веры. Августин считал, что человек может верить только добровольно. По-видимому, неверно полагать, что все, кроме нашей веры, есть зло, ересь, и, дескать, ересь — преступление. — Еврейская гордыня, желающая поучать всех на свете! Наступила тишина. Сквозь маленькое окошко видны были багровые пятна догорающих костров. — Вчера на твоем месте сидел Мигуэль Таронхи, — сказал инквизитор. — Странно, еще вчера он жил, а сегодня его уже нет. А мог бы жить… Где она, эта граница между жизнью и смертью? Молодости некогда об этом подумать. У Эли мороз пробежал по коже. — Задумывался ли ты об этом, юноша? Эли на какое-то мгновение заколебался: — Да, минуту назад я подумал: один человек может лишить жизни другого. — Верно. Иногда мы выручаем Бога, — инквизитор улыбнулся. — Точно, — согласился Эли. — Очень странно смотреть на живого, здорового человека, о котором знаешь, что завтра он погибнет. — От руки человеческой. — От Божьей. — От Божьей, — повторил Эли. — А тебе не приходит в голову, что и ты можешь завтра погибнуть? — О себе я не думаю. — А о ком? — О Мигуэле и других. — Око за око, зуб за зуб? — Да. — Если мы освободим тебя, тебе придется покинуть наш край и вернуться к себе в Нарбонну еще до конфирмации. — Я приехал на конфирмацию. И до этого времени хочу остаться в еврейском баррио. — Мы можем дать на это согласие. Там и встретимся. Во второй и, надо полагать, последний раз. — Надеюсь. Инквизитор прищурил глаза, но ничего не сказал. — Я могу идти? — спросил Эли. — Тебе должно быть известно, что вчера ко мне приходил раввин дон Бальтазар Диас де Тудела. Всю ночь провели мы в дискуссии. Веришь ли ты в силу человеческого слова? — Не понимаю вопроса… — Божье слово, воплотившееся в Христа, рассеяно, будто семя, среди людей, и благодаря этому все они пребывают во Христе. А значит, в самой природе человека уже заложена готовность к принятию христианской веры. — Об искре Христовой говорил мне и фра Антонио, которого вы замучили насмерть. — Разве ты не готов к тому, чтобы дать прорасти семени и в твоей душе? Эли выдержал взгляд инквизитора. — Не хочешь согласиться с правильностью неотразимых аргументов. Ты погружен в свою веру, как ныряльщик, которому уже недоступны ни звуки, ни свет. Неужели ты не хочешь открыться правде? — Из двух противоположных суждений истинно лишь одно. Но правда в наши времена безоружна, а ложь вооружена. Именно так и можно их распознать. — Ты видел толпу на площади Огня? Задумывался ли ты, откуда берется столько ненависти к вам? Будь на вашей стороне правда, живущая в сердце каждого, она отозвалась хотя бы у одного человека, как в Содоме. — Не праведников видел я вчера, но жестокого зверя, взалкавшего крови. Никто не крикнул: «Не убий!» В Содоме не нашлось ни одного праведного. Лишь единственная девушка отвернула глаза — только это смогла она сделать. Ей были отвратительны ваши деяния, но она боялась, как бы ее не приняли за тайную еврейку, боялась сгореть на костре, как Мигуэль. А ненависть, окружающая нас… Разве Иосифа библейского не окружала ненависть собственных братьев, ибо из всех сыновей Иаков выбрал его, как Господь из всех народов выбрал Израиль? — Ваше презрение! Оно-то вас и погубило! Вы ставите себя выше других! — Мы маленький народ. На малом теле бросаются в глаза скорее недостатки, чем достоинства. Иаков дал Иосифу шелковую рубаху, а Господь Бог Израилю — Тору, матерь нашей и вашей религии. А вы вместо благодарности платите нам ненавистью. — Наша религия и ваш Завет… из одного дерева крест и посох, превратившийся в змею за ваши грехи в пустыне. Ваш Старый Завет перестал существовать с тех пор, как Бог позволил язычникам сжечь Храм в Иерусалиме. — Его уже один раз подняли из пепла. Из горящего Второго святилища ангел унес золотые ключи от его врат — а это знак, что мы его возродим и в третий раз. — Сказки для простачков. — Инквизитор махнул рукой. — И ты в это веришь? В Агаду не верят даже сами талмудисты. Знаешь Талмуд? Мидраш[95] и Гемару[96]? Продирался ли ты сквозь эти дебри хитросплетений? — Это океан, по которому можно плыть всю свою жизнь и ни разу не увидеть берега, ибо человеческий век слишком короток. Инквизитор покачал головой. — Красиво сказано, что ни говори. — Это единственная в мире Книга. Она написана десятками столетий и сотнями мудрецов. — Однако много ядовитых гадов поселилось в этом океане! В Талмуде сказано, что неевреи не имеют души, а потому и не воскреснут. Рай создан только для вас! — Поэтому-то вы и устраиваете для нас ад на земле. — Я уже это слышал. — В Талмуде сказано: «Язычник, творящий добро, стоит более, нежели законоучитель в Израиле». И еще: «Где найдешь след человека, там есть и Бог». — Обращенные раввины, такие как Иероним де Санта-Фе, Пабло Бургос и другие великие талмудисты-выкресты, находили иные цитаты. Например, что творением человеческим считается только народ еврейский. — Наши мудрецы объясняют слова Библии «вот потомки Адама», как братство людей всей земли. Все мы происходим из одного колена и при этом дважды: один раз от кости Адама, а второй — от кости Ноя. — Я уже тебе говорил о молитве «Шфах хематха аль гагоим» — излей, Боже, гнев Свой на чужие народы. Нет другой религии проклятий и ненависти. Бог должен излить Свой гнев не только на врагов израилевых, но и на все народы мира. — В Библии сказано: «И сказал Бог Аврааму: Вместе с тобой да будут благословенны все народы мира». — Христос рек: «Милуйте недругов своих». — Сказать по правде, я этого не могу понять, хотя и царь Соломон поучал: «Если враг твой падет — не радуйся; если споткнется — пусть не радуется сердце твое». И далее: «Если враг твой голоден — накорми его хлебом, если пить хочет — дай ему воды». Видимо, то были иные времена, не нынешние. — Царь Соломон говорил о врагах, но неизвестно, имел он в виду чужих врагов или евреев. — Христос тоже не разделял врагов на своих и чужих. — Вы были народом Талмуда, но сегодня вы народ торгашей и перекупщиков, сборщиков налогов и податей. — Мы делаем то, чего вы гнушаетесь, мы выручаем вас. — Ты коварен. Притворяешься, что любишь правду, как бы ни была она горька, а поступаешь так потому, что ей противоречить невозможно. Вы охотно делаете то, чего другие гнушаются. И делаете лучше, чем другие. О чем это свидетельствует? — О способностях. — О способностях обмеривать, обвешивать и обворовывать тех, кто глупее вас! — Это дьявольская сила денег. Ей поддается каждый, кто дотрагивается до них. Для евреев золото ценно еще и тем, что оно спасает от рук убийц. — Скажи, а ты бы мог меня убить? — инквизитор уставился на Эли своими белесыми глазами. Эли ничего не ответил. — Так почему же ты этого не сделаешь сейчас? Я слабый беззащитный старик. Эли молчал. — Я тебе помогу ответить, — инквизитор задумался. — Из-за гордыни. Саул преследовал Давида, дабы убить его. И он настиг его в пещере, но в темноте не разглядел. А Давид мог убить Саула, но лишь отрезал полу его плаща, дабы унизить царя, а себя возвеличить. Из-за гордыни он это сделал. А может, ты происходишь из Давидова колена? — Нет, я из народа. — Ты из славного рода Гайат из Люцены, потомок великих поэтов. — Великих поэтов рождает народ. — Ты меня удивляешь. Боль сжимает мне сердце при мысли, что душа твоя не спасется. Я бы мог сказать: не выйдешь отсюда, пока не обратишься. Дьявольская гордыня! Самая страшная, ибо в венце мученичества. Но я не сделаю из тебя второго Мессию. — Еще не явился первый. — Не богохульствуй, юноша. Для нас он пришел, это для евреев нет. — Наш Мессия будет единым, и придет он для всех людей. И будет волк пастись вместе с агнцем, и станет прах хлебом для змеи, и лук военный будет преломлен, и мир восторжествует среди народов. Какие слова обратят меня в вашу веру? Слова Евангелия: «Не думайте, что пришел я дать мир на земле. Я пришел не затем, чтобы дать мир, но меч»? А может, меня должен озарить свет ваших костров? Или ложь о поруганной гостии, о сердцах, вырванных из груди христианских мальчиков, о крови христианских детей? Нет клеветы, которую бы вы не возвели на евреев, нет убийства, в которое бы вы не поверили сразу. Даже вопреки указам папы. Когда речь идет о евреях, даже папа не может быть вне подозрений… — Переходишь границы! Не забывай, что ты узник! Мое терпение кончилось, я всего лишь человек. Эли опустил голову. Инквизитор Сан-Мартин положил костлявые пальцы на распятие, которое стояло рядом, на столе. Беззубые уста его творили молитву. За окном все еще лежала ночь, окутавшая землю, и в этой ночи вспыхивали искры догорающих костров.III
Его снова отвели в келью. Тело фра Антонио уже вынесли. Эли рухнул на каменные полати. Лицо его горело, по телу пробегала дрожь. Ему хотелось пить, но не было сил, чтобы встать и снова стучать в железную дверь… Он очнулся, чувствуя, что кто-то теребит его за плечо. — Вставай, — услышал он, — иди за мной. Сутулый брат-монах, тот самый, который заглядывал в келью к инквизитору, сунул руки в рукава сутаны и без слов вышел из кельи. Обернувшись и увидев, что Эли следует за ним, он кивнул головой. По длинному темному проходу монахи в белых сутанах возвращались после утреннего молебна. Ни один из них не поднял глаз на узника. Шли они с опущенными головами, перебирая четки и нашептывая слова псалма. Брат-монах ключом открыл ворота. — Ты свободен, — сказал он. Дневной свет ослепил Эли. Он полной грудью вдохнул утренний холодный воздух, потер лицо руками, будто умылся чистой родниковой водой. Если бы рядом находилась Лайл, он бы вскочил на нее и помчался в поле. Стояло воскресное благостное утро. Женщины возвращались из церкви, держа в руке молитвенники и белые кружевные платочки. Молодые мужчины, остановившись на ступенях церкви, поглядывали, не обернется ли какая, не подаст ли знак из-под тончайшей, вуали. Площадь Огня опустела, только группа подростков железными прутьями разгребала пепел костров, извлекая обугленные человеческие кости. По площади рыскали бездомные собаки, пригнув морды к самой земле: после вчерашней процессии всюду валялись остатки хлеба, сырные крошки, корки от апельсинов и гранатов. Улицы тоже были пустынны. Маленькие окна за толстыми решетками отражали темную голубизну неба. Перила балконов все еще украшали ковры и дорогие ткани. Эли заторопился, его шаги звенели по мостовой. Он оказался неподалеку от больницы и приюта. Каменные фронтоны зданий были украшены фигурками святых. Через открытые ворота на внутреннем дворике он увидел несколько монахинь в белых чепцах. Ночью Эли этих домов не заметил. Неужели заблудился? Его обогнали идущие парами мальчики в белых стихарях. Впереди шел ксендз в черной сутане. Один из ребят обернулся и показал на Эли пальцем — он узнал его, наверное, видел, как шпики силой тащили с площади Огня в здание инквизиции. Дети перешептывались и оглядывались, пока не исчезли в переулке. Перед ним вырос минарет мечети — значит, он заблудился. Сняв башмаки, Эли вошел внутрь. Никого не было. Изящные колонны соединялись между собой ажурными аркадами. С потолка на медных цепях свисали масляные светильники. В самом конце колоннады на коврике стоял коленопреклоненный мавр в белом халате и желтой чалме. Мусульманин встал и подошел к Эли. — Вы что-то ищете? — спросил он по-кастильски. — Я проходил мимо и решил посмотреть, как выглядит мечеть. — Вам нравится? — Очень. Мавр улыбнулся. — Это все, что у нас осталось. Остальные мечети уничтожены, а были еще красивее. — Молитва уже закончилась? — Мусульмане приходят по пятницам, а сегодня воскресенье. — И много их приходит? Мавр звонко прищелкнул языком. — Мало. — Боятся? — Мусульманин не боится. А почему вы спрашиваете? Кто вы такой? — Я нездешний. — Будь моим гостем, пришелец. Я живу здесь, при мечети. — И ты примешь меня, хоть я и еврей? Мавр растерялся. — Евреи и мавры должны быть братьями — у них общий враг, — сказал Эли. Мавр поднял руку, как бы отстраняя его от себя. — Уходи, чужеземец! — сказал он.Он узнал дом Мигуэля Таронхи по каменному порталу. Прислуга Евлалия встретила его плачем. — Донью Хуану и Мануэллу забрали ночью. — А дон Алонсо? — Спрятался в подвале. Сейчас сидит в ткацком цехе. Донья Хуана просила, чтобы хоть малышку не трогали, но они и слушать не хотели, обеих забрали, — всхлипывала прислуга. Алонсо босой, в разорванном кафтане из домотканного полотна сидел в покаянии по Мигуэлю. Возле скамейки на полу стояла керамическая плошка с яйцом и щепоткой пепла. — Я видел ад на земле, — сказал Эли. Алонсо поднял глубоко запавшие глаза. За ночь лицо его почернело. Он молча кивнул. — Чудо, что тебя не нашли. — Лучше бы найти! — вспылил Алонсо. — Несчастный! — Зачем скрываться? — Я не узнаю тебя, Алонсо. — Зачем скрываться? — Ну что ж, давай возьмем на себя все преступления христиан, выручим их, поможем им. Давайте все покончим с собой, как в Масаде! Я мог бы убить инквизитора, но это было бы самоубийством. — Да случится то, чего не миновать. — Неужели Хуане и девочке грозит то же, что и Мигуэлю? — Это зависит… Если признаются в вине и горько покаются… Если выдадут меня… Но она этого не сделает, я ее знаю. Впрочем, ни в чем нельзя быть уверенным. — Хуана не предаст, как и Мигуэль. Он погиб, не сказав ни слова. — А за цену жизни дочери? Как ты думаешь? — Бедная Хуана. — Девочку отдадут монашенкам. — Бедная Хуана… Для нее это самое ужасное… — Так поступают со всеми нашими детьми. Но это не самое ужасное. — Неужели нет выхода? Ведь Бог может все, и выход существует. — Существует, но всегда наихудший. — Хуже всего — когда человек безучастен к своей судьбе. Но это безучастие начинается с равнодушия к другим. — Хотя бы ребенка пожалели. — Знает ли Мануэлла о своем происхождении? — Увы. — Чего же тогда стоит крещение?! Она будет жить и передаст заповедь крови своему потомству. — О, если б она забыла о своем происхождении! Пусть рухнет столп веры! Я уже ни во что не верю. Может, не следовало начинать борьбу? Может, наша вина изначальна? — Алонсо! — Может, правы Иероним де Санта-Фе и Пабло Бургос? Наверное, надо было сдаться и раствориться, чтобы и следа от нас не осталось. — Алонсо, я запрещаю тебе так говорите! — Убьешь меня вместо инквизитора? — От горя ты сошел с ума. Пойдем со мной в еврейское баррио. Боль притупится, и к тебе вернется вера. — Почему ты не пришел вчера? Хуана и Мануэлла ждали тебя. — Меня забрали на площади Огня. — Это ты сошел с ума, ты безумец! Почему поставил себя под удар? Зачем кричал? — Мне кажется, это облегчило страдания Мигуэля. — Ты так думаешь, спесивец?! Не забрать Хуану с ребенком в баррио, чтобы их спасти! Нет, ты предпочел кричать. Эли вздохнул. — На площади Огня толпа могла разорвать тебя в клочья, я ведь предупреждал! — Я не думал об этом. — Почему же ты не убил инквизитора? Ведь он присутствовал на площади. А потом, во время допроса, он был рядом. Стоило только руку протянуть. — Алонсо! — Я спрашиваю тебя! Почему ты не убил его? Эли молчал. — Убил бы инквизитора, потом бы они на месте убили тебя и сожгли на костре сотни других. — Так и случилось бы. — Так и будет. — Но так не должно быть. — Так было всегда, и так будет. Это говорю тебе я, Алонсо Сусон из Севильи. Никто об этом не знает, но тебе я скажу: это я написал тайный листок с призывами против Церкви и королевы Изабеллы, это я виновен в несчастьях Севильи, из-за меня погибли сотни людей, а тысячи других рассеяны по белу свету, из-за меня выгнали евреев из Андалузии, я во всем этом виноват! Я преступник! Зачем я это сделал? Почему не оставил в покое тех, кто искал покой под сенью креста? Дайте же спокойно жить! Избранный народ — болячка на теле мира. От нас хотят излечиться, а мы не даем. — Ты раздираешь себе раны, Алонсо. Отчаяние Иова заставляет тебя богохульствовать. — Не нужны мне твои примеры из Библии! Оставь меня! Эли уселся на скамейке рядом с Алонсо. В комнату проникал колокольный звон. — Снова звонят, — сказал Эли. — Как вчера. Алонсо ничего не ответил. Наступила тишина, ее прервал Эли. — Я был в келье вместе с фра Антонио. Ты знал его, Алонсо? Он ведь ваш сосед. — Бешеная собака инквизиции. — Отдал Богу душу. Просил, чтобы я сжалился над ним, умолял встать вместе с ним на колени. От страха он потерял рассудок. — И ты встал? — Нет. А ты бы встал? — Не знаю. Может быть, и встал, а может, и нет. — Ты же сказал, что это бешеная собака инквизиции. — Ну и что? — Правда, до костра не дошло — он умер. — Ты не сжалился над ним, а Бог сжалился. — Еврейский Бог? — Может, и христианский… Боже! — простонал Алонсо. — Оставь меня! — он опустил голову на руки. По щекам его текли слезы. — Мир тебе, — тихо сказал Эли и вышел.
IV
— Ваша милость последним видели, нашего молодого хозяина? Старая служанка ввела Эли в комнату: окно было завешено траурной тканью, на налое, прикрытом черным сукном, лежал большой псалтырь с позолоченными уголками. Рука молящегося не успела его закрыть. На открытой странице Эли прочел строку, написанную большими разноцветными буквами: «De profundis Те Deum clamavi…» — Служанка поднесла к глазам белый смятый платочек. — Всю ночь донья Каталина Нуньес молилась Богу. Монастырский брат пришел и сказал, что наш молодой хозяин помер. Сейчас доньи Каталины Нуньес нет дома, но вы подождите. Ваша милость видели Антонио последним, вот уж донья Каталина Нуньес обрадуется! Сейчас она вернется, она к брату пошла. Епископ дон Рафаэль Санчес живет в двух шагах отсюда. Он пойдет в темницу и заберет тело нашего Антонио. Устроим ему похороны… Брат доньи Каталины Нуньес, епископ Рафаэль Санчес, уже давно у нас не был. Обычно приходил к нам в воскресенье на обед. На похоронах он сам будет служить молебен. Донья Каталина Нуньес пошла его просить, чтобы он забрал из темницы тело нашего Антонио. А ваша милость из инквизиции? Нет? Вот и хорошо, сразу видно. Надо все слышать, а рот держать на замке — такие времена настали. Бог отнял у них разум. Сколько же они воевали с евреями… Но здесь ваша милость видит святые образа, как в церкви. Здесь постятся, как в деревне — пост на Страстную неделю, пост в Рождественский сочельник. Донья Каталина ничего в рот не берет, как в деревне. Не какая-нибудь там грешница из города, где и мясо едят, и вино пьют. Пусть инквизиция тех наказывает, чего они хотели от нашего Антонио? С тех пор, как произошло — это несчастье, брат доньи Каталины у нас на обеде не показывается. Даже нищие перестали стучаться. Мясник и лавочница обзывают меня еврейской прислужницей, одолжение делают — за деньги продают. А я им говорю: вот вам истинный крест, — донья Каталина Нуньес не еврейка. Я знаю, это злые люди придумали. Соседки на улице отворачиваются. Вчера приходит дочка моя, Альдонса, и говорит: мама, брось ты их, я тебя к себе возьму, а то перед людьми стыдно, Антонио — тайный еврей, собака он, а твоя Нуньес — сучья мать… Служанка вышла и через минуту вернулась с хлебом, вином и сыром. — Отведайте, ваша милость, — она налила вина в серебряный кубок. — Ваша милость видели нашего Антонио перед самой смертью? И очень он, бедняга, страдал? А что говорил перед смертью? — Псалмы читал. — Это хорошо. Бедный мальчик! Мы с доньей Каталиной Нуньес тоже псалмы читали, всю ночь напролет… А что говорил? — Просил, чтобы я к матери пришел. — Значит, последние мысли были о матери? — Да. — Замучили его, иуды! Он не был евреем. Сами они евреи! Клянусь, он был христианином. — Умер как христианин. Старая служанка перекрестилась и перешла на шепот: — Послушайте, ваша милость, донья Каталина Нуньес уже десять лет как овдовела, когда я пришла сюда через год после смерти моего мужа. Что я, бедная вдова, могла делать в деревне одна? Продала дом, огород, ну и пошла в город. Моя Альдонса уже была здесь замужем. У дочки я не хотела жить, но никто не брал меня на работу, только донья Каталина Нуньес приняла к себе. Дона Карла Нуньеса я не знала. Но теперь-то вспоминаю: что-то я про него слышала… А Антонио перед смертью ничего не вспоминал? — Ничего. — А вашу милость тоже забрали? — Да. — И выпустили? Вот уж повезло. — Да. — Повезло. Так редко бывает. И как же с таким-то счастьем ваша милость будет разговаривать с доньей Каталиной Нуньес? — Об этом я и не подумал. Лучше я пойду. — Нет-нет, упаси Бог! Донья Каталина мне этого никогда не простит. Какая же это для нее радость — свидеться с человеком, который последним видел Антонио! Это все равно, что самой присутствовать при его смерти. — Хорошо, я подожду. — Антонио приходил к нам на обед по воскресеньям вместе со своим дядей епископом… Однажды наш молодой хозяин привел брата-послушника. Он мне сразу не понравился. Состоит при инквизиции, маленький такой, горбатенький, как мышонок. Этот послушник за столом возьми да и скажи что-то, а епископ обиделся, ну и началась ссора. Послушник говорил тихо, себе под нос, а епископ кричать начал. Антонио помалкивал, только расплакался, как дитя. Епископ как закричит, дескать, не позволю никому говорить такие вещи, хотел вышвырнуть горбуна, но донья Каталина стала умолять, чтобы он успокоился, она уверяла, что послушник ничего дурного не думал. «А вот и думал! Думал!» — кричит епископ Рафаэль Санчес. Он никак не мог успокоиться, даже сознание потерял. Епископ у нас — мужчина в теле, и если бы не цирюльник, который ему тотчас кровь пустил, наверняка бы помер. Ох, не приведи Господи! А этот брат у нас больше не показывался. И сразу же Антонио забрали, и я его больше не видела, — служанка замолкла и стала прислушиваться. — Донья Каталина Нуньес вернулась, — она быстро пошла к дверям. Вошла высокая женщина, вся в черном. Служанка тотчас принялась суетиться вокруг нее. — А что сказал епископ дон Рафаэль Санчес? А он пойдет за телом нашего Антонио? — спрашивала она. Первые несколько шагов донья Каталина сделала с гордо поднятой головой, но потом плечи ее опустились, сама она сгорбилась, и лицо ее искривилось от болезненной судороги. Она не заметила Эли, прошла рядом, словно его не существовало. Минуя стол, она слегка пошатнулась и оперлась о столешницу кончиками пальцев. Служанка, поддерживая ее, провела в дом.Пуримова ночь
I
Переходя улицу, чтобы попасть в дом Алонсо, Эли заметил человека в буром колпаке. Он тотчас свернул в проулок и скрылся в темноте подворотни. Человек в буром колпаке потерял его след. Эли пересек маленькую площадь с колодцем и вновь оказался на площади Огня. Он хотел было повернуть назад, но тут увидел Гонсало де Пира, выходящего из церкви — в бархатном кафтане с золотым тисненым узором, в коричневых облегающих ноговицах и в бархатной шапочке с небольшими полями. Рука покоилась на эфесе шпаги. Рядом с ним шла красивая девушка с каштановыми волосами и золотым крестиком на груди. Одета она была в розовое платье, мягкими фалдами спадающее до земли и стянутое в талии лиловой лентой. В руке у нее был маленький молитвенник. — Что за счастливая встреча в столь несчастный день, — Эли низко поклонился. Гонсало де Пира улыбнулся. — Вы меня с кем-то спутали. Уверяю тебя, — он обратился к девушке, — я вижу этого человека впервые. — Гонсало, — девушка прижала молитвенник к груди, глаза ее от ужаса расширились, — я видела его вчера на площади Огня. Это еврей. — Она повернулась к Эли и высоко подняла голову. — Я не ошиблась, правда? — Нет, вы не ошиблись, красавица, да и вы, благородный идальго, совершенно правы. Мы видимся впервые. Прошу принять мои извинения. Скажу лишь в свое оправдание, что у меня есть друг, который выглядит так же, как вы… Позвольте откланяться. — Эли снял широкополую шляпу и отвесил грациозный поклон. Он огляделся но сторонам. Человека в буром колпаке не было, тем не менее Эли решил пробираться дальше маленькими улочками. Когда он вновь оказался возле дома Алонсо, чья-то рука опустилась ему на плечо. Это был Гонсало. — Я провожал невесту. Я знал, где могу тебя найти. — Невесту? — удивился Эли. — Да. Она ничего не знает. Эльвира — сестра Фернандо де Баена. — Сестра? И она ни о чем не догадывается? Как это возможно? — Когда-нибудь я тебе все объясню. Отойдем отсюда — здесь небезопасно, это дом Алонсо. — Я как раз иду к нему, чтобы сделать то, чего не сделал вчера. Раз мне не удалось забрать Хуану и Мануэллу, заберу с собой в баррио Алонсо. — Я пойду с тобой, хочу с ним попрощаться. Впрочем, вы оба спрячетесь до вечера у Фернандо де Баена — днем опасно возвращаться в баррио. Они подошли к дому с каменным порталом. Двери были заперты. Эли постучался четыре раза. Никто не открывал. Они зашли со стороны садика. Эли постучал в окно четыре раза. Тишина. — Евлалия, открой! — крикнул Гонсало. — Попробуем еще раз, со стороны входных дверей, — сказал Эли. На их настойчивый стук ответила глухая тишина. Они прислушались. Дом был мертв. Они стояли на пороге и переглядывались. — Случилось, — сказал Гонсало, бледный, как полотно. — Теперь очередь за мной и Фернандо. И за Эльвирой. Никто не уцелеет.II
Гонсало и Эли отправились к Фернандо де Баена, в доме которого Эли переждал до самого вечера. В баррио он возвращался один. Узнав правду о семье, женихе и себе, Эльвира де Баена впала в отчаяние. — Лучше умереть, чем пойти в еврейское баррио! — рыдала она, когда Эли уговаривал их бежать. Почему ее обманывали? Мать, Фернандо, Гонсало? Увидев Эли, входящего вместе с женихом, она вскрикнула от ужаса и стала метаться по комнатам от брата к жениху, словно искала спасения. Она кричала им, что ненавидит их и себя, что они смешали ее с грязью. Как ей теперь жить? Она не желает никакого спасения, ее обманули, ее любовь убили. Столько времени Гонсало обманывал ее! Как он мог так долго скрывать? Как мог скрывать от нее самое важное: кто она такая. Кто она такая теперь? Мир перевернулся, в таком мире жить нельзя… Эли возвращался той же дорогой, что и пришел. В запущенном саду, некогда принадлежащем евреям, обнимались влюбленные. Он отыскал лаз и пролез на другую сторону. Ворота баррио были еще открыты. Еврейский привратник задержал Эли, но, узнав его, позволил пройти. — Ваша милость, — он поклонился до самой земли, — все благословляют вас. Слава тебе, Господи, что выпустили. Вы уж, ваша милость, постарайтесь как следует повеселиться — сегодня Пуримова ночь. — Сегодня Пурим? — Эли нахмурился. — Что за насмешка! — Может, Бог даст, этот год принесет нам радость, — заметил привратник. На улицах баррио было шумно, слышался смех, гитарные переборы и пение, совсем как на площади Огня. На маленькой площади, носившей имя Шломо бен Иегуды ибн Габироля, толпился народ. Люди стояли со свечами в руках, как во время благословения полнолуния. На маленьком помосте артисты играли пуримово представление. Персидский царь Артаксеркс, в пурпурном плаще и короне, сидел на табурете, покрытом желтым сукном, с кубком в руке, и держал совет со своими приближенными, но они после трапезы были уже пьяны. На ложе, в углу помоста, возлежала царица Астинь, которая вопреки приказаниям царя, своего мужа, не пожелала прийти на пиршество обнаженной, дабы развлечь его гостей. Тогда царь, посоветовавшись со своими приближенными, велел сбросить ее с ложа. Тут-то и открылось, почему она осмелилась не послушаться царя: у нее вырос хвост. Так вот, стыдилась она не своей наготы, а своего безобразия. Среди приближенных царя находился известный ненавистник евреев — Аман. Его можно было узнать по треугольной шапке, напоминавшей пирожок, испеченный на праздник Пурим — с маком и желтком, поджаренный в сахаре. Когда Аман начинал говорить, речь его заглушалась топаньем ног, свистом и тарахтением трещоток. Люди выкрикивали оскорбления и непристойности, актеров совсем не было слышно. Тогда царь Артаксеркс встал со своего трона, протянул к зрителям свой скипетр и закричал: «Люди, дайте же нам играть!» Это подействовало. И вот царский совет решил разослать гонцов в сто двадцать семь областей Персидских и Мидийских, дабы они нашли царю новую царицу. И тут на помосте появилась самая красивая девушка во всем царстве. Все знали: это евреянка Эсфирь. Да только ни приближенным, ни царю, объявившему ее царицей, это и в голову не пришло. Люди кричали от восторга, но, к сожалению, Аман испортил всю радость зрителей: пришел к царю и стал уговаривать его перебить всех евреев. Царь тут же согласился. Тогда Аман заявил: в первую голову надо повесить иудея по имени Мордехай, который сидит перед царским дворцом и не отбивает царю поклонов. И на это Артаксеркс тут же дал согласие, ибо он не знал, что Мордехай — родственник новой царицы Эсфирь. Боясь, как бы царь не передумал, Аман быстренько внес на подмостки большую виселицу для Мордехая. Люди начали кричать: «Эсфирь! Эсфирь! Ну где же ты?» Стали напоминать ей, дескать, нужно заступиться за своего родственника и за всех евреев, как это написано в Книге Эсфири. Но Эсфирь не появлялась. Тем временем виселица, предназначенная для Мордехая, все еще стояла. «Беда-то какая», — заголосила женщина в толпе, когда Артаксеркс скипетром дотронулся до Амана, дал ему свой перстень, а потом встал с трона и надел на Амана свой пурпурный плащ. «Это еще что такое? — кричали зрители. — Этого нет в Книге!» Народ охватил ужас. Казалось, спасенья нет. Крики вновь заглушили голоса актеров. Тогда царь Артаксеркс снял с Амана плащ и закричал: «Не бойтесь, у нас добрый Бог, он будет посильнее Амана». Царь снял корону, приклеил бороду и начал играть Мордехая. «Пойду-ка я к Эсфири, — сказал царь, превратившийся в Мордехая. — Уговорю ее: пусть отправится к царю. Только она сможет спасти народ от гибели». Это услышала Эсфирь и схватилась за голову. Увы, она не может спасти народ, ибо того, кто непрошенным войдет в царские хоромы, стража убьет на месте. Но Мордехай сказал: «Не бойся», и велел идти. Он тут же снял свою бороду, надел корону и заиграл Артаксеркса. Тем временем Эсфирь на другом конце помоста в прекрасном пурпурном платье с золотым поясом, с золотыми обручами на обнаженных предплечьях, в сережках, похожих на маленькие веера, надела диадему, усыпанную самоцветными каменьями, и вылила на себя из золотой бутылочки настоящие благовония — зрители почувствовали запах лаванды. Эсфирь играл тот же мальчик, который в самом начале был Астинью. И вот Эсфирь со страхом вошла в царские палаты. Артаксеркс, увидев ее, приветливо улыбнулся и протянул скипетр. «Царица моя, — сказал он. — Ни в чем тебе не откажу, половину царства тебе отдам — так тебя люблю. Может, ты пришла пожаловаться на слуг? Может, кто-то хотел обидеть тебя или твоих близкий? Скажи, и будет он наказан самым суровым образом по моему царскому повелению». Тогда Эсфирь ответила ему:III
Масляные светильники, подвешенные на столбах внутренней галереи патио, мерцали желтым светом. Укутанная в черную шаль Марианна провожала взглядом Эли, который направлялся в сторону хозяйственного двора. Лошадь вцепилась зубами в рукав хозяина. — Успокойся, Лайл, — Эли погладил ее по гибкой шее. — Сейчас задам тебе овса. Он насыпал зерна своей лошади и мулам, протяжно и отчаянно кричавшим, и уселся на срубленном пне. В небе сияла полная луна. Никаких звуков со стороны дома не доносилось, только овес хрустел на зубах животных. Поблескивала в лунном свете черная шерсть Лайл. Эли стал прислушиваться. Сердце его замирало, когда слышались чьи-нибудь шаги. Потом вновь наступала тишина. Никто не появлялся. Эли снова подошел к лошади. Она была тщательно вычищена гребнем, от дорожной пыли не осталось и следа. Он немного подождал, а потом начал ходить по двору взад-вперед, то и дело останавливаясь. Дотронулся до свода глиняной печи — она остыла. Ночь была холодной. — Видишь, Лайл, здесь тебе хорошо, — он снова похлопал ее по холке. — Спокойной ночи. Вернувшись на патио, залитое серебряным светом, он взглянул на галерею. Марианны не было. Прошел в темную трапезную, поднялся по лестнице и перед своей комнатой увидел знакомый силуэт. Это была Каталина. Сначала он остановился, но потом подошел к ней ближе. — Каталина? — шепотом спросил он. — Ваша милость… — Что ты здесь делаешь? Ждешь меня? — Я пришла… — Каталина замолчала. — Ну, говори же, говори. Зачем? — Предостеречь вашу милость. — От кого? — От доньи Марианны. — Каталина… — Да, ваша милость. — Каталина, войди. — Нет, я здесь все скажу. — Войди! Она послушалась. Через открытое окно на каменный пол падал сноп лунного света. — Почему ты не пришла на хозяйственный двор? Она ничего не ответила. — Каталина, садись. Она не села. Опустив плечи, так и осталась стоять возле двери. — Я ждал тебя во дворе. — Я не могла. Донья Марианна была на галерее. — Иначе бы не пришла? — Эли подошел к ней ближе. Каталина сделала шаг назад, прижавшись спиной к двери. Эли отступил. — Кто тебе сказал о Марианне? — Никто. — Тогда откуда ты знаешь? — Знаю. — А что ты знаешь? И почему приходишь с этим ко мне? — Потому что это касается вашей милости. — Говори все, что знаешь. — Донья Марианна изменяет своему мужу, дону Энрике, с христианином, сыном садовника. — Ах, вот как! А знаешь ли ты, что означает такое обвинение? — Догадываюсь. — Суд раввината может приговорить ее к смертной казни через избиение камнями. — Это страшно! Всюду смерть… — Ты хотела меня предостеречь. От чего? — Донья Марианна — доносчица. Она донесла, будто ваша милость уговаривает людей убить инквизитора. Эли подскочил к ней и схватил за руки. — Откуда ты это знаешь? Кто тебе сказал? — Никто. — Тогда зачем ты меня предостерегаешь? — Чтобы ваша милость знали. — Не выйдешь отсюда, пока не скажешь. — Если ваша милость отсюда не уедет, вас убьют. — Кто тебе это сказал, говори! — Никто. — Это ложь! — Нет, не ложь. — Тогда скажи. — Не скажу. Это было бы изменой. — А то, что меня предостерегаешь, это не измена? — Нет. Эли разжал руки. Каталина бесшумно вышла. Он бросился за ней, но дверь захлопнулась перед самым носом.IV
Хаиме пригласил его к ужину. Эли поднялся с постели: голова болела и была тяжелой, будто с похмелья. Он погрузил лицо в таз с холодной водой, вытерся полотенцем, застегнул на груди черную тунику, надел широкополую шляпу и сбежал по лестнице в трапезную. Во всех трех канделябрах горели свечи. Хрустальные сосульки дрожали от легкого дуновения ветерка. За столом сидели мужчины, а на возвышении возле доньи Клары собрались женщины. Перед каждым лежал подарок на праздник Пурим. Эли получил ларчик из сандалового дерева, наполненный жареным миндалем в сахаре. Ждали палермского раввина Шемюэля Провенцало инового гостя, гранадского раввина Юсуфа ибн-аль-Балиджу. Обоих ввел в трапезную раввин дон Бальтазар. Гранадский раввин оказался молодым, высоким и стройным. Светлое лицо его окаймляла густая черная борода. На раввине была желтая чалма и бледно-голубой бурнус с широкими рукавами. Его приветствовали громкими возгласами: — Мир тебе, будь благословен, пришелец! — И вам того же, — отвечал гранадский раввин, высоко поднимая руку. Раввин дон Бальтазар повернулся к раввину Шемюэлю Провенцало, сидящему по его правую руку, что-то ему шепнул, но палермский раввин покачал головой. Потом раввин дон Бальтазар пошептался с гранадским раввином, сидящим по его левую руку, но тот тоже покачал головой. Тогда раввин дон Бальтазар встал и прочел краткую молитву, а потом разрезал лежащий перед ним пирог, испеченный на праздник Пурим. Началось пиршество. Секретарь раввина, Йекутьель, принес блюдо с горохом. Хаиме поставил перед каждым гостем кувшин с пивом. Эли сидел между доном Энрике и лейб-медиком турецкого султана Иаковом Иссерлейном. Лейб-медик наклонился к Эли. — Вам повезло, вы были верным кандидатом на костер. Извините меня, но вы поступили, как ребенок. — Как ребенок? — отозвался дон Энрике. — Я бы так не сказал. Скорее, как сумасшедший. И добавил бы: давайте уважать сумасшедших. Это они творят историю, не правда ли, дон Эли? — Об истории я не думал, — ответил Эли. — Может, мы встретимся после ужина? — шепотом спросил дон Энрике. — Охотно, а где? — У меня дома. — А донья Марианна тоже будет? — Моя жена вам только обрадуется. Секретарь Йекутьель внес мясо, а потом орехи и торты, разлил по серебряным кубкам вино. В перерывах между кушаньями донья Клара читала стихи собственного сочинения о царице Эсфири, о чудесном спасении Мордехея и евреев. Изабелла аккомпанировала ей на гитаре. — Пленительность Иегуды Галеви и глубина ибн Габироля! — громко похвалил Йекутьель. — О! — воскликнул Даниил. — Да-да, — закивал гранадский раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа и, повернувшись в сторону возвышения, захлопал в ладоши. Раввин дон Бальтазар улыбнулся. Изабелла, склонившись над инструментом, бросала на Альваро жгучие взгляды. Юношу заливала волна счастья, он то бледнел, то краснел, посылая девушке едва заметную улыбку. Марианна в темно-вишневом облегающем фигуру платье сидела, опустив глаза и локтем опершись на подушку. Казалось, она вслушивается в поэзию матери. Рядом с ней жена Даниила Беатрис выглядела скромно, и хотя на ней было широкое платье, видно было, что она беременна. Раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа завел песнь. Слова и мелодия были арабские, поэтому ему никто не подпевал. Гранадский раввин пел, как муэдзин, и его слушали с улыбками. После нескольких тактов ему пытался вторить Даниил, но донья Клара дала ему понять, чтобы он не мешал. Потом попробовал и дон Энрике, но пустил такого петуха, что все рассмеялись, и он замолк. Когда гранадский раввин закончил, маленькая Ана, вытянув вперед ручки, стала декламировать стихотворение. Оно, по всей видимости, было написано бабушкой, так как донья Клара шевелила губами и в трудных местах приходила внучке на помощь. Речь в нем шла о повешенном Амане и о том, что Пурим — самый веселый день в году. Оно оканчивалось просьбой, чтобы Бог дал евреям второй такой праздник, когда старикам можно выпить чарочку-другую, а молодых одаривают подарками. Все громко похвалили маленькую Ану. — Очень мило, очень мило, — повторял гранадский раввин. Даниил хотел налить еще вина, но раввин Шемюэль Провенцало неожиданно резким движением отодвинул кубок, и вино разлилось на белую скатерть. Пиршество кончилось. Прочли благословения за пищу и напитки Тому, кто «хлеб извлекает из земли», и благодаря которому «все произошло по слову Его». Все поднялись из-за стола, только женщины еще допивали вино. Донья Клара взяла за руку маленькую Ану и начала танцевать, напевая:V
Три раввина — дон Бальтазар, Шемюэль Провенцало и Юсуф ибн-аль-Балиджа, неторопливо прохаживались по трапезной. За ними следовали дон Энрике, Иаков Иссерлейн и Даниил. Иссерлейн вышел из второго ряда и поравнялся с раввинами. — Каким образом, рабби, вам удалось выбраться из осажденной Гранады? — обратился он к раввину Юсуфу ибн-аль-Балидже. — Насколько мне известно, войско короля Фердинанда и королевы Изабеллы обступило город тесным кольцом. Твердыня мавров того и гляди скоро падет. — Благодаря гранду Аврааму Сеньору, вашему дяде, — гранадский раввин улыбнулся дону Энрике. — Его имя распахивает любые врата. Это ответ на первый вопрос. А вот вам ответ на второй: война продолжается и продлится еще долго. Сторонники Магомета — народ воинственный. Хроникерам будет о чем писать еще лет десять. Я сказал это гранду Аврааму Сеньору и дал ему понять, что королевские войска поступили бы правильно, если бы отказались от боев и отступили от стен Гранады. На это ваш еврейский вельможа, советник государыни Изабеллы, ответил: «Твердыни имеют обыкновение сдаваться — таково их предназначение». Мысль сама по себе сверкает, как бриллиант, но я не нашел ее ни в Библии, ни в Коране, ни в другой книге. Есть предназначение и есть вера. Вера возводит твердыни, а предназначение… — раввин Юсуф выдержал паузу и добавил: — Известно одному лишь Аллаху, что есть предназначение. — Сомневаюсь, чтобы гранд Авраам Сеньор именно это имел в виду, — сказал дон Энрике. — Слава Богу, что ты это сказал, дон Энрике, — раввин Шемюэль Провенцало остановился. — Нам хватает огорчений из-за нашего Моисея, и огорчаться еще из-за Магомета — это уж слишком, — палермский раввин выбросил вперед худые руки. — Слишком! — Я могу оценить гнев, когда он справедлив, рабби Шемюэль, — сказал раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа. — Но когда в Толедо и других городах убивали иудеев, изгнанники, наши собратья, нашли приют в мусульманской Гранаде. — Ни твоего меда, ни твоего яда! — вспылил Шемюэль Провенцало. — Что по-латыни значит: «Timeo Danaos et dona ferentes»[99]. — Простите меня, рабби, но то же, что минуту назад мы услышали из уст гранадского раввина, я могу сказать и о Турции, — вмешался лейб-медик Иаков Иссерлейн. — И в Турции евреи нашли прибежище и мир. Разве это плохо? — Хорошо!.. Хорошо!.. — старый палермский раввин замахал руками. — Мы ни о чем так не мечтаем, как о мире. Но турки и мавры могут дать его всем народам, только не евреям. Маймонид писал по-арабски, а не по-турецки. Много наших ученых владело языком Корана лучше, чем языком Библии. Даже наш величайший поэт Иегуда Галеви написал свое философское произведение «Аль Кузари»[100] по-арабски. Но когда евреи начинают свои послания со слов похвалы Аллаху: «Бистиллахир Рахман…» — это пострашнее костра. — Разве может быть унижением то, что из арабского «Сада премудрости» вырос кедр еврейской философии, а из арабского «Жемчужного ожерелья» — нанизывалось ожерелье еврейской поэзии? Это союз сладкой арабской розы с суровым духом Иудеи, — сказал гранадский — раввин Юсуф. — Никчемный союз — невеста не та, — палермский раввин сморщил нос. — Буду признателен тебе, рабби, если услышу из твоих уст, отчего тебе так не нравится невеста, — сказал раввин Юсуф. — «Старость — мать забытья», — сказал Платон, по я не настолько дряхл, чтобы не помнить проклятья альмохадов. Они мало чем отличались от инквизиции. — Времена альмохадов давно миновали, история мира движется вперед, и многое надлежит забыть, — раввин Юсуф кончиками пальцев провел по красивой черной бороде. — Сегодня в Гранаде правят другие люди, сегодня другие времена. Обычаи смягчились. Еврейский медик Амон почитаем более, нежели визирь калифа. — Времена проходят и возвращаются, но никого они столькому не научили, как евреев, — палермский раввин вынул из кармана халата, отороченного по низу мехом, большой платок и вытер нос. — Преследования будут повторяться всегда и везде, останься средь чужаков хоть один еврей. Ненависть вновь нахлынет, как волна Чермного моря, в котором потонуло воинство фараона. Нахлынет и поглотит все живое. Несколько минут передышки вам достаточно, чтобы забыть испытанное на себе зло, — раввин вновь остановился и с трудом перевел дыхание. — Этого забывать нельзя, — он тряхнул головой. — Правильно, — вставил Эли, который до сих пор стоял сбоку и прислушивался к разговору. — Нет, неверно, — возразил раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа. — Разумеется, надо уметь забывать, — поддержал гранадского раввина дон Бальтазар, — надо уметь забывать плохое, а помнить хорошее. — Если рука не занесена для удара, ее следует считать дружеской, — сказал раввин Юсуф. — Этот принцип помогает народам жить в мире и согласии. — Чья это рука? — спросил Эли. — Исмаила, нашего брата, рожденного тем же отцом, что и Исаак. Нашим общим отцом был Авраам, — раввин Юсуф улыбнулся Эли и положил руку ему на плечо. — Каин был братом Авеля, — вставил старый раввин Шемюэль. — Еврейский народ — словно кувшин с вином: коснись его чужая рука — и оно станет нечистым, — заметил Даниил, старший сын раввина дона Бальтазара. — Замечательно сказано, — весело сказал палермский раввин Шемюэль. — А я добавлю: у еврейского народа никогда не было брата. Еврейский народ — единственный сын у Бога. Народы мира были нам чужды, они хотели поглотить нас, как земля поглотила Кораха[101]. У еврейского народа никогда не было союзников, у него только один союз — с нашим Господом. — С человеком жить нелегко, а с Богом — тем более, — вставил медик Иаков Иссерлейн. — Сколько раз Господь грозился разорвать с нами Завет, словно вздорный супруг, который каждый понедельник и четверг грозит разводом. А может, союза с Богом вовсе не существует? Нынче в Израиле нет пророка, который бы получил известие прямо с небес. Палермский раввин Шемюэль Провенцало затряс руками и воздел их вверх. — О Dio mio![102] Именно так утверждают наши враги христиане, те, что принуждают нас к крещению: «Отобран жезл из рук Израиля…» — сказал он, борясь с хрипотой. — Что значит: Бог отвернулся от своего народа. «Теперь, — говорят христиане, — настоящий Израиль — это мы…» Верно сказал медик Иаков Иссерлейн: нет пророков в Израиле. Но в Израиле может быть пророком каждый — так написано в Библии. Это слова Моисея. И так написано в Священной Торе! Я, раввин Шемюэль, говорю вам: союз Бога с Израилем бессмертен, как бессмертен Бог и бессмертен наш народ. Не смотрите, что нас окружает ненависть, словно леденящий трамонтана[103], когда Бог отворачивает лицо Свое. Хранители Израиля, архангелы Михаил и Гавриил, сняли стражу, и вот налетели злые духи, которые разят наше тело и разрывают душу. Пошла мутная вода, она дошла до самых уст, и уже нечем дышать. На нас обрушиваются казни пострашнее Египетских, времен фараона. Это родовые муки Мессии, и нам еще предстоит услышать стоны Гога и Магога на подступах к стенам Иерусалима. И вознесется Иерусалим на небо и будет, словно царица, сверкать в отражении Солнца. К Столице Мира стекутся потоки народов, и будет вершиться суд над добрыми и злыми. Уцелевшие остатки Израиля, разбросанные по всей земле, соединятся, вернутся из-за великой индийской реки[104], мечущей каменья всю неделю, а отдыхающей в субботу, вернется десять израильских колен… Я, раввин Шемюэль, вижу это в звездах, расположения которых мне знакомы, как знакомы улицы Палермо. Рабби Акиба верил в звезды и в силу Бар-Кохбы, сиречь Сына звезд. И встал он с ними на борьбу, плечо к плечу, когда тот восстал против Рима. И назвал народ Сына звезд Мессией. Но Бар-Кохба погиб, а настоящий Мессия не может пасть от меча, ибо он словом побеждает врагов Израиля. Как предсказано в книге «Зогар»[105], то есть в «Сиянии Каббалы», звезды сойдут со своих орбит и будет великое смятение и война одних звезд с другими. «С неба сражались, звезды с путей своих сражались с Сисарою»[106]. Неправду сказал Иоханаан, будто «у Израиля нет звезды». Верьте раввину Ханине: «У Израиля есть звезда». И зовут ее Шаббатай. Сама суббота дала ей имя, а чужаки назвали ее Сатурном. Похоже, что упала она на Щит Давида и приняла очертания еврейской звезды. В войне звезд Шаббатай удлинится и будто меч с огненным хвостом рассечет небосклон, словно Чермное море, и канут в бездну злые духи. Енох сойдет с неба на своем белогривом скакуне и вступит в стены Иерусалима, и стекутся туда потоки людей со всего мира. И как сольются уцелевшие остатки Израиля, так соединится душа, расколовшаяся на три части… — звонкий голос палермского раввина вдруг начал ослабевать, пока не превратился в глухой шепот. Горящие глаза на морщинистом лице потухли, а на губах застыла белая слюна. Он пошатнулся, схватившись за плечо раввина дона Бальтазара. Эли подвинул ему кресло, а дон Энрике принялся щупать пульс. Иаков Иссерлейн расстегнул старику халат и приложил ухо к груди. Иекутьель прибежал с кубком вина. Раввин открыл глаза и, когда кубок коснулся его губ, оттолкнул руку Йекутьеля и гневно спросил: — В чем дело? Что здесь происходит? Per Вассо! Que volete?[107] Оттолкнув плечом обоих медиков — дона Энрике и Иакова Иссерлейна — он встал без чьей бы то ни было помощи и, шатаясь, направился к лестнице. Одной рукой опираясь о перила, а другой подтягивая полы халата, он поднялся наверх, однако на галерее задержался и, прижав обе руки к груди, перевел дыхание. Дон Энрике хотел было взять его под руку, но раввин оттолкнул его: — Que volete? Я себя превосходно чувствую. Он пошатнулся, и дон Энрике, поддерживая его за талию, проводил в комнату. Йекутьелю дон Энрике наказал закутать старца в теплые шали, напоить горячим вином с пряностями и оставить одного. Раввин Шемюэль начал сбрасывать с себя шали, поминутно выкрикивая: — Я себя превосходно чувствую. — Успокойтесь, рабби, иначе вы снова почувствуете себя скверно, — сказал медик Иаков Иссерлейн. Дон Энрике остался наедине с больным и вышел от него лишь тогда, когда раввин Шемюэль Провенцало заснул.VI
Свет в трапезной был погашен, только на столе горел медный семисвечник. Эли поджидал Энрике, устроившись в темном углу, — они условились встретиться. Энрике был не один, его сопровождал раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа. Рядом с коренастым доном Энрике гость из Гранады, в желтой чалме и бледно-голубом свободном бурнусе, казался еще более высоким. — Трудный пациент, — засмеялся Энрике. — Сам Диоскорид[108] с ним бы не справился. Уже совсем успокоившись, он мне заявил, что верит в строки псалмов, которыми отгоняют хворь, и считает их лучше всяких трав и снадобья. — Каббалист, — раввин Юсуф пожал плечами, окинув взглядом трапезную. — Может, мы здесь расположимся? — Превосходно, — согласился дон Энрике. — Однако, если не погнушаетесь приглашением… Моя жена Марианна просит вас наверх. Добро пожаловать. — Может, останемся тут? Здесь удобнее, — Эли указал на столик с арабской инкрустацией, похожий на тот, что стоял в покоях доньи Клары. — Я не был приглашен на конфирмацию и прибыл не на торжество, но совсем с иными намерениями. Дон Энрике изволил посвятить меня в ваши планы, дон Эли. — Какие планы, рабби? — прервал его Эли. — Начну со своих, — длинные узкие ладони раввина Юсуфа легли на колени. — Я прибыл без свиты, без приношений и верительных грамот от моего владыки Мухаммада XI. Одно лишь я взял с собою — слово мира и благодати для моих собратьев. В первую очередь я принес их в шатры гранда Авраама Сеньора. Но еврейский приближенный короля предпочитает славу католического оружия благополучию своего народа. Я предупредил его, что на войне неизвестным бывает самое главное — итог. Победа и поражение — это как кости в кубке, — гранадский раввин замолчал. Эли, выдержав паузу, заметил: — Однажды я уже спросил: «Чья это рука?» и получил ответ: «Брата Исмаила». Однако нам бы хотелось знать вполне определенно — это не игра в кости. Здесь речь идет о жизни и мученичестве, и мы бы желали со всей ясностью услышать, протянута ли рука властелина Гранады кастильским евреям, которым грозит инквизиция? Если так, слова «мир и благодать» означают «помощь». Верно ли я понял? — Верно, — ответил раввин Юсуф. — Что за помощь? — спросил дон Энрике. — Впервые в жизни кто-то решился встать на сторону беззащитных евреев. — Беззащитных? — раввин Юсуф сморщил тонкие брови. — Кто и когда заступался за беззащитных? Такого не было и не будет. — Понимаю, — дон Энрике кивнул головой и бросил взгляд на Эли. — А я нет, — Эли положил ногу на ногу. — Но хотел бы понять. — Знаешь ли ты историю этой страны, мой юный друг? — спросил раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа. — Недалеко отсюда расположен город Толедо. «Толедо» на священном языке означает «череда поколений, родословие»… «Эле Толедот Ноах» — «вот родословие колен Ноя»… — Толедот был иудейским городом. — В допотопные времена, надо полагать, коль скоро память об этом не сохранилась, — вставил дон Энрике. — Я ничего подобного не слыхал. — В нашей истории можно идти вспять, и конца этому не будет. Однако остановимся на днях царя Соломона. Библия — это незапамятные времена, но разве кто-нибудь осмелиться сказать, что ее деяния — небылица? — раввин Юсуф сплел длинные пальцы. — Спроси раввина дона Бальтазара, он наверняка подтвердит. Так вот, царь Соломон прислал двух своих сборщиков податей. Храбрым был род евреев Толедо, свободных и гордых. Но спустя столетия настало время наместника вестготов Юлиана, и поставил он перед ними крест и меч. «Выбирайте, — сказал он. — Крещение или смерть». Тогда толедские евреи позвали на помощь исмаилитов из гористых алжирских пределов, которые звались «Шип Африки». Мусульмане переплыли море и вместе с евреями завоевали страну. Мир в городах охраняло еврейское воинство под началом евреев. — Слушаешь, как Агаду в Пасхальную ночь о чудесах Моисеевых и об исходе евреев из Египта, — сказал дон Энрике. — Даже не верится. — А я верю, — заметил Эли. — Ты мне нравишься, дон Эли, — раввин Юсуф слегка склонил голову. — Надо верить, — Эли поклонился в ответ. — Правильно, — раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа пригладил пальцем бровь. — Будь ты богач из богачей, но коли не веришь в чудо — останешься жалким нищим. — Верить в чудеса необходимо, — согласился дон Энрике. — Без этого мы давно погибли бы. Однако речь не о том. Речь о звездном часе народа. Не буду спорить, с какой стороны светило солнце, — наш гость привел нам один пример, а я второй — прямо противоположный. Во дни короля Альфонсо X, то есть не в столь уж отдаленные времена, случилось нечто противное: король при содействии еврейских воинов отвоевал мусульманскую Севилью. В награду за мужество они получили землю и назвали ее Еврейской деревней. Еврейская альджама в Севилье, в свою очередь, вручила королю ключ изумительной работы, на котором по-еврейски и кастильски было написано: «Царь царей открывает, а царь страны входит». То были золотые дни. Мир и благодать покровительствовали расцвету еврейской поэзии, еврейская наука кормила оба народа. Славнейшим ученым того времени был еврей Заг. Король называл его «мой мудрец». Таблицы Зага — астрономический декалог — были известны во всем мире как «Альфонсовы таблицы»[109]. Сам король пожаловал им свое имя. — А должны называться «Таблицы Зага», — раввин Юсуф прищурил глаза, искоса взглянул на Эли. Эли кивнул головой. — Верно, я тоже так считаю. — У меня тоже есть немало примеров, — продолжал раввин Юсуф. — Произошло сие еще на памяти наших отцов. Этот пример я приведу тем охотнее, что он напоминает сегодняшний праздник Пурим. В те времена в Гранаде правил бербер Бадис. И тут мне бы хотелось напомнить, что взваливание всей вины альмохадов, которые начали свое владычество с жестокостей по отношению к евреям, на нынешних берберских правителей Гранады, как это сделал дон Энрике, просто несправедливо. Но возвращаюсь к тому, что я уже сказал: в те времена повелителем Гранады был бербер Бадис, однако в действительности страной правил еврей Шемюэль ибн Нагдила[110], бывший купец из Малаги. Имя себе он приобрел благодаря арабской каллиграфии, в которой ему не было равных, а славу — благодаря советам визирю. Визирь отдал Богу душу, и Шемюэль стал правой рукой владыки. И тогда взбунтовался военачальник Зохайр, решив убить Шемюэля ибн Нагдилу и всю его семью, а также всех евреев, как Аман. Но он попался в ловушку, расставленную Шемюэлем. Половина армии была уничтожена, а для Зохайра, как для Амана, намылили веревку. Вот уж был радостный день, и Шемюэль повелел его праздновать как второй Пурим. — Одно удовольствие послушать, даже если это только красивая сказочка! Так можно слушать только поэзию, — сказал дон Энрике. — Это не сказка и не поэзия — это правда, — улыбнулся гранадский раввин Юсуф. — А теперь станет явным различие — к этому я как раз и клоню. Великий астроном Заг, прославленный ученый тех времен, продал свое первородство за чечевичную похлебку, позволив осквернить свое еврейское имя и заменить его именем, данным государем. Мир лишился еврейской гордости и славы. Зато Шемюэль ибн Нагдила оставил в истории свое имя. Будучи визирем, он подписывал указы повелителя, а будучи раввином и ректором академии в Гранаде, той же рукой писал комментарий к Талмуду. Им гордились евреи, его ценили мусульмане, и имя его, словно драгоценный камень, было оправлено в арабский стих:VII
Марианна подала гостям нугу с орехами в меде, какую делают на праздник Пурим, и апельсиновый сок. — Прошу вас, мой юный друг, — обратился раввин Юсуф к Эли, — на чем это вы остановились? Мы вас прервали. Марианна стояла спиной к мужу и раввину Юсуфу. Подавая разрезанный плод граната, она наклонилась к Эли и прошептала: — Сегодня ночью приду… — Мне нечего добавить, — ответил Эли раввину Юсуфу. — И нечего скрывать. — Смерть одного человека не имеет значения, даже если это сам инквизитор, — раввин поднес к губам керамическую чашу и отпил глоток сока. — Об инквизиторе я ничего не говорил, — Эли выбирал из граната пурпурные зернышки. Раввин Юсуф вытер уста белым шелковым платком и уставился на Эли. Тот спокойно положил на блюдо кожуру граната. Раввин Юсуф перевел взгляд на дона Энрике — тот побледнел. — Мой юный друг, — проговорил раввин Юсуф, — уж не ослышался ли я? — В чем дело? — Дон Энрике дернул головой. — Что это значит? Кого вы боитесь? В своем-то доме? — Бояться нечего, дон Энрике, — Эли встал из-за стола. — Вы нас покидаете? — спросила Марианна. — Не уходите, пожалуйста. Энрике, — обратилась она к мужу, — дон Эли прав. Извинись перед ним. О таких вещах в присутствии женщин не говорят. Убийство — мужское дело. Женщина никогда не поймет, зачем нужны войны, она предпочитает менее кровавые развлечения. — Марианна, — произнес дон Энрике нежным голосом, — прошу тебя, не сердись. В двери показался слуга Абу-эль-Гассан. — Вашу милость ждут во дворе, — обратился он к Эли. — Идите быстрее! — воскликнула Марианна. — Почему? — спросил Эли. — Не знаю, просто у меня плохое предчувствие. — Марианна скрестила руки на груди. Поклонившись, Эли вышел.Ряженые сняли маски. — Ам Йисраэль хай! — воскликнули они, завидев Эли. — Это наш призыв, — сказал невысокий подросток с черной курчавой головой, — это был Видаль Абу Дирхам, сын главы альджамы. — Что привело вас сюда? — спросил Эли. — Эли ибн Гайат, — начал Видаль, — ты прибыл на коне, как Мессия… — Не говори глупостей, — прервал его Эли. — Он не говорит глупостей! — воскликнул мальчик, подпоясанный ремнем, за которым торчал кривой кинжал. — Тихо… — Эли посмотрел на единственное светящееся окно в покоях дона Энрике. — Пойдемте-ка отсюда. Он привел их на хозяйственный двор. Лайл приветствовала его радостным ржанием. Эли сел на пень срубленного тополя, мальчики окружили его кольцом. — С чем вы пришли ко мне? — спросил он. — Видаль, говори! — сказал мальчик с кинжалом. — Мы знали, что должен явиться герой, такой же, как Шимон Бар-Гиора, — сказал Видаль. — Он будет нашим вождем. Нас десятеро, и мы поклялись, но, если хочешь, мы еще раз поклянемся. — В чем? — спросил Эли. Мальчик ничего не ответил. — Говори, Видаль, — настаивал подросток с кинжалом. — Что умрем! — Умрем? — переспросил Эли. — Так просто? — За веру отцов. — Если все погибнут, что станет с верой отцов? — Вера не погибает. — Но кто-то должен остаться в живых, чтобы верить. — Можно, я скажу? — Говори. — Ты останешься в живых, дон Эли ибн Гайат. Мы хотим умереть за тебя! — Видаль опустился на колено. Эли поднял его. — Нельзя становиться на колени, — сказал он. — Мы поклялись, что скорее погибнем сами, чем ты. — А ваши родители знают об этом? — Нет, никто не знает. — Держите это в тайне? — Да. — Это хорошо. Об этом никому нельзя рассказывать. Одно только меня огорчает… — Эли на минуту задумался. — Знаете, что? — Нет, — Видаль провел рукой по кудрявой голове. — А вдруг родители узнают? Это может плохо кончиться для вас. — Они не узнают. — А если я им скажу? — Нет, не может быть! — воскликнул Видаль. — Такого никогда не случится. — Ну, ладно… Но… сколько тебе лет? Скрипнули ворота, и показалась изящная фигурка Хаиме, который застыл на месте. — Подойди ближе, Хаиме. Вы наверняка знакомы, — обратился Эли к мальчикам. Никто из них не отозвался. Они окружили своего вожака Видаля и ждали, что тот скажет. — Подойди, Хаиме, — повторил Эли, — поздоровайся. Может, и он к вам присоединится? Одиннадцатым! Мальчики молчали. — Ну что, примете сына раввина дона Бальтазара одиннадцатым? — переспросил Эли. — Что ты скажешь, Видаль? — Нет, — Видаль повернулся спиной к Хаиме. — Сына предателя мы не принимаем. — Что? — воскликнул Эли. Хаиме побледнел, в лунном свете лицо подростка стало белым, как полотно. Эли схватил Видаля за плечи: — Ты с ума сошел! — Все так говорят. Дов так сказал. — Кто такой Дов? Это клевета. Твой Дов — лжец! Извинись перед Хаиме, — Эли толкнул мальчика, и тот упал. — Дон Эли, дон Эли! — закричал подросток с кинжалом. Видаль встал. — Не верите? — спросил он. — Вот увидите, это правда. — Это клевета, слышишь? — кричал Эли. — Раввин дон Бальтазар был у инквизитора… — Замолчи! — оборвал Эли Видаля. — Это клевета! Понимаешь? — Хаиме? Хаиме, где ты? — послышался голос доньи Клары. Она вошла во двор. — Что ты здесь делаешь? Что здесь происходит? Уже поздно. У тебя мокрое лицо. Дитя мое! Что случилось? — донья Клара обратилась к Эли: — Подростки выясняют отношения, — она пыталась улыбнуться. — Надеюсь, это не из-за девушки. Сыночек мой, — она обняла Хаиме. — Не думаю, чтобы кто-нибудь из вас хотел обидеть моего сына или досадить ему, правда? Никто не отозвался. Видаль опустил голову и, нахмурившись, посмотрел на Эли. — Дон Эли, в чем дело, скажи, — спросила донья Клара. Эли молчал. — Хаиме, ты дрожишь, ты, наверно, простудился. Ради Бога, скажите мне наконец, в чем дело? Дон Эли, что произошло? — Ничего не произошло. Ерунда, — в конце концов проговорил Эли. — Совсем не ерунда, — Хаиме разразился плачем. — Тогда скажи ты, Хаиме. Успокойся, — донья Клара ладонью вытерла ему слезы. Хаиме снова молчал. — Тебя кто-то оскорбил? Тебя, сына раввина дона Бальтазара Диаса де Тудела? Это невозможно! — Донья Клара хотела поцеловать его в лоб. Хаиме отшатнулся. — Оставь меня! — он вырвался из объятий матери и выбежал со двора. — Что это значит, дон Эли? — донья Клара приблизилась к нему. — От тебя я имею право требовать объяснений. Ты старше их всех на несколько лет. И связываешься с ними… — она показала в сторону мальчиков, обступивших Видаля. — Поверьте мне, прошу вас… — начал Эли. — Боюсь, что я ошиблась в тебе… — прервала его донья Клара. Эли развел руками. Донья Клара подошла к мальчикам: — Может, вы мне скажете? Подростки молчали. Донья Клара пригляделась к ним. — И все из благородных семей. А ты — сын главы альджамы, — она хотела взять его за подбородок, но Видаль отступил назад. — И ваших родителей я знаю. Хотите, чтобы я позвала их к себе и пожаловалась на вас? У вас выбор: или попросите прощения у Хаиме, раз вы его оскорбили, или… — Мы ни у кого не будем просить прощения, — сказал Видаль. — Ты говоришь за всех? — Я их вожак. Донья Клара, слегка потянув Видаля за кудряшки, повернулась к Эли: — Ты прав, дорогой дон Эли, похоже, это действительно ерунда… — Донья Клара подняла полу накидки и быстро удалилась. — Видите, что вы натворили? — сказал Эли. — Обидели Хаиме и оскорбили донью Клару. — Мы не хотели, — ответил Видаль. — Но иначе нам поступать нельзя. Это наш долг. Все в баррио… — Ни слова больше. Я ничего не хочу слышать, — прервал его Эли. — Возвращайтесь домой. — Дон Эли! — Идите! Мальчики молча удалились. Эли снова сел на пень, зажав руки между коленями. — Нет, это невозможно, — прошептал он, затем встал и направился к лошади.
Часть вторая В баррио
Первое богослужение
I
Эли сонно покачивался в седле. Он ослабил поводья, и лошадь медленно поднималась в гору. Дорога теперь казалась легче, чем в первый раз, когда он завершал долгое путешествие. На востоке, над баррио, занимался серый рассвет, город, посеребренный луной, казался безмолвным и мрачным. Лошадь ступала по узкой тропе, вьющейся между скалистыми утесами. За изломом горы вспыхнула заря и осветила баррио, выявляя очертания домов и деревьев. Туман, поднимающийся от реки, оставил на прибрежных камнях влагу. Тяжелая роса поблескивала на потемневших листьях дрока, растущего из расщелин. Над вершинами неслышно парили два стервятника. Ворота были открыты. Безоружный еврейский привратник дремал, съежившись в нише за пилястрой. Первый раз, когда Эли въехал в эти ворота, он не заметил Щита Давида, выбитого на каменном портале. — Эй! — крикнул Эли. — Не спать! Привратник проснулся и вскочил на ноги. — Ваша милость, — сказал он, оправдываясь. — Утром приходят водовозы и уличные подметальщики — вот ворота и открыты. Всю ночь глаз не сомкнул, только сейчас чуть-чуть вздремнулось. Сказать по правде, работа бесполезная, ваша милость. Кто захочет войти, тот и так через эту стену перескочит. А если кому-то захочется выйти — так пусть идет, значит, ему надо. Я и слова не скажу, его дело. Так зачем нужна эта стена? А вот зачем: начальники с чего-то должны жить. Они ее и построили, а теперь приказы-указы придумывают. Ваша милость хотели выехать отсюда, и выехали. И я не спрашивал, зачем да куда. Только бы человеку деньга шла. Эли бросил ему монету. — Да хранит Господь вашу милость. Крохотная улочка Шломо бен Иегуды ибн Габироля внезапно закончилась небольшими белыми постройками. На плоских крышах из желтой черепицы преломлялись первые лучи солнца. Между стенами примкнувших друг к другу домов еще осталась ночная прохлада. Прохожие сновали, будто во мгле. На хозяйственных дворах слышались голоса слуг, скрипели двери, хлопали оконные ставни. Люди просыпались, и над баррио снова появилось солнце, начинался еще один день. Миновав мастерскую кордовского ремесленника, выделывающего тисненую козловую кожу, Эли увидел, как из красивого дома, украшенного каменным порталом и треугольным фронтоном, на котором шла надпись по-гебрайски «Шломо Абу Дархам», выбежал юноша в короткой тунике и узких ноговицах. — Я услышал конский топот, — начал юноша и внезапно замолчал. — У меня важное дело, — сказал он тихим голосом, — примите мое приглашение, — и он указал на открытые ворота. — Очень интересно. Но не рано ли для визитов? — Тебя здесь все знают, и потом — никто уже не спит. Отец приучил нас вставать с первыми лучами солнца. Уже прошло время утренней молитвы. Ему не терпится с тобой познакомиться. Окажи нам честь. Я собирался пойти к раввину дону Бальтазару, чтобы увидеться с тобой… Эли соскочил с лошади, и юноша помог привязать ее к столбику у входа. — Я предложил отцу, чтобы он пригласил тебя к нам на Пуримову вечерю или после вечери мы бы сами пошли к раввину дону Бальтазару, но отец считает, что это неудобно. У нас с отцом часто не совпадают мнения, даже до споров доходит, — юноша говорил быстро, темпераментно. Большое патио было выложено разноцветной плиткой. Посредине высоко взлетала серебристая струя фонтана. Под окнами дома росли кусты жасмина, стена была увита глицинией с сухими гроздьями фиолетовых соцветий. Патио пересекала дорожка, выложенная мраморными плитками и обсаженная рядами подстриженных кипарисов. Они вошли в темную комнату без окон. Свет проникал из открытых дверей. На зеленом изразцовом полу лежал ковер с изображением львов в красно-желтых тонах. В углу дымило брасеро. Юноша уселся на постели, скрестив ноги. Эли устроился в высоком узком кресле. — Самое время сказать, кто ты и как тебя зовут, — начал Эли. — Меня зовут Санчо Абу Дархам, я сын Шломо Абу Дархама, главы нашей альджамы. — Ты хотел мне сказать что-то важное. Слушаю тебя внимательно. — Я бы хотел предложить тебе свою помощь. — В чем? — Времени осталось очень мало. Завтра конфирмация Хаиме. Инквизитор обещал прийти, и он должен погибнуть на пороге синагоги. — Откуда ты это знаешь? — Я — друг Альваро. — Ах, вот как. — Об этом знаем только он и я. — Думаю, инквизитор в придачу. — Значит, он может не прийти? — Вряд ли. Придет, но с охраной фамилиаров. — Сколько их будет. — Неизвестно. — У нас должно быть столько же вооруженных. — И еще один. — А сколько уже есть? — Один. — Считай, что два. — Санчо, ты понимаешь, что говоришь? — Понимаю. — И ты готов на все? — Да. — Знаешь, что тебе грозит? — Знаю. — Это верная смерть. — Знаю. — И не боишься? — А ты, Эли? — У тебя уже была девушка, Санчо? Лицо Санчо залилось краской. — Ответь, не стесняйся. — Да, — ответил Санчо. — Ты боялся? — Да. — И я тоже. — Правда? —обрадовался Санчо. — Меня трясло, как в лихорадке. Первый раз. Они посмеялись. — Но это разные вещи, — Санчо покачал головой. — Сила, преодолевающая страх, та же, и она сильнее страха. — А все-таки это разные вещи. Ты меня не убедишь. Здесь страх перед смертью. Это совсем другой страх. — «Любовь сильнее смерти…», — знаешь это стихотворение? — Знаю, но… — Идешь на попятную? — Нет, ты не разочаруешься во мне. — Санчо, нам нужны еще несколько человек. Таких, как ты. — Времени не хватит… Ведь их надо подготовить. — Нам не придется драться с конницей и пищалями. В комнату вбежал мальчик с черной кудрявой головой. — Это мой брат, Видаль, — сказал Санчо. — Мы знакомы, — Эли протянул мальчику руку. — Ты мне ничего не говорил, — обратился Санчо к брату. — Не говорил, — признался Видаль. — Примешь меня в свою десятку? — спросил Эли. Видаль скривил пухлые губы: — Не издевайтесь надо мной. — Ты оскорбил Хаиме. — Я сказал правду, — ответил Видаль. — Ты повторяешь клевету, а это отравленное оружие врага. И ты ему помогаешь. Что ты об этом думаешь, Санчо? — Трудно поверить, но… Санчо замолчал. Прислуга внесла горшок горячего молока, хлеб и сыр. Они уселись за круглым столом с мраморной столешницей. Вбежала белая, похожая на овцу, собака, а за нею, заслонив собой свет в дверях, показался высокий мужчина.II
— Здравствуй, мир тебе, гость наш, — прозвучал низкий голос. — Здравствуй, отец! — оба мальчика подошли и поцеловали мужчине руку. — Это наш гость, дон Эли из Нарбонны, — сказал Санчо. — Вот, решил зайти к нам. — Мир тебе, юноша! — Глава альджамы Шломо Абу Дархам поднял руку в приветствии. Был он в утреннем халате тонкого коричневого сукна. — Имя твое стало известным в нашем баррио. Эли низко поклонился. Санчо подвинул отцу стул. Дон Шломо Абу Дархам сел. Полы его халата разошлись и приоткрыли квадратный фартук с кистями ритуальных нитей на уголках. Дон Шломо провел ладонью по лицу, обрамленному седой бородкой. — Скверное время ты у нас застал. В Нарбонне, по слухам, евреи радуются миру, благодати и своему достатку, — дон Шломо Абу Дархам погладил собаку по голове. — Как скоро ты покинешь нас? — Не знаю. Как Бог скажет. — Мы бы рады тебя видеть и после конфирмации, но тебя, наверно, заждались родители, а может, и невеста? — У меня нет невесты. Мать умерла, а отец — в далеком путешествии. — Значит, ты хочешь остаться? — Не знаю. Если нужно будет… — Это большая честь для нашего баррио. Значит, если нужно будет? — Одному Богу известно. — О нет, люди тоже кое-что знают. Эли нерешительно покачал головой. — Мои сыновья, Санчо и Видаль, обожают тебя и восхищаются тобой. Эли ничего не ответил. — А ты, оценил ли ты их по достоинству? Ведь у них в голове ветер и огонь. — Хорошее сразу можно оценить по достоинству. На мой взгляд, они оба красивы и мужественны. — У тебя тоже ветер и огонь в голове, — Шломо Абу Дархам бросил собаке кусочек сыра. — Возможно, дон Шломо Абу Дархам, но я бы назвал это иначе. — Как же? — Огонь — это любовь, а ветер — дух… — …разносящий пожар, — закончил фразу дон Шломо. — Сразу видно, что ты — потомок поэтов. Верно сказал Магомет: поэты — большие сумасброды. Для меня Коран не представляет особой ценности — одни повторы и перепевы, — однако с мнением о поэтах я согласен. — Может, потому, что великие поэты давно умерли, а остальные не могут себя защитить. Нет ни ибн Габироля, ни Иегуды Галеви, так же, как нет и пророков. — Наш гость — потомок знаменитого Иегуды ибн Гайата, — сказал Санчо. — Дон Эли по скромности об этом умалчивает. — Я знаю, мне не следует напоминать. Хвалишь скромность иных, а у самого ее ни на грош. Я не хотел тебя обидеть, юноша, — дон Шломо повернулся к Эли. — Но не зря Господь Бог дал человеку разум. Начинать борьбу с гораздо более сильным врагом — безумство. Это ясно, как дважды два. — Если бы Давид так думал, он бы не победил Голиафа, — заметил Санчо и покраснел. — Вот именно! — воскликнул Видаль. — Мы живем сегодня. Время больших поэтов и пророков миновало, да и героев тоже. Прошли времена Самсона и Давида. — На висках дона Шломо Абу Дирхама вздулись вены. — Они были сильны не человеческой силой, а Божьей. — Бог не кончился, — вставил Санчо. — Верно, сын мой! Я приму это к сведению. Но пока что, — дон Шломо Абу Дархам повернулся к Эли, — я хочу, чтобы мои сыновья жили. Это естественное право отца. Я бы не послушал Бога, как Авраам, который был готов принести в жертву Исаака. — А естественное право сыновей? — спросил Эли. — Слушать родителей, — ответил дон Шломо. — Сыновья имеют право выбрать собственный путь, — сказал Эли. — Путь сумасбродов, пагубный путь. Ты уничтожишь себя и нас, юноша. Не буди железа, пусть оно спит. Один раз тебе удалось выйти живым, но второй раз… Эли ибн Гайат, твой замысел известен не только мне. Когда цель становится известной врагу — следует прекратить действия. — Следует выбрать иной путь. Цель всегда остается той же. — Знаешь, сколько шпиков ходят по нашим улицам? — спросил дон Шломо Абу Дархам. — Знаю одного. — Кто это? Как глава альджамы, я обязан знать. — К сожалению, я не могу сказать. — Почему? — Не могу. — Как глава альджамы, я требую… — Простите, но я не скажу… — Я бы мог тебя вынудить, но не стану этого делать. Дон Шломо Абу Дархам встал и вышел не попрощавшись. Они сидели в молчании. Санчо и Видаль поникли головой. — Мир вам, братья! — Эли направился к выходу.III
На пороге мастерской стоял ремесленник из Кордовы в алой толедской ермолке. — Я увидел привязанного коня и подумал: подожду-ка я и пожелаю вашей милости доброго дня, — сказал кордовский ремесленник. — Вашей милости это нужнее, чем всем нам. Каждый из нас думает лишь о себе, о своей жене, о своих детишках. В своих заботах мы соединяемся с теми, кто думает о своих близких. Все мы посредством своих близких заботимся обо всех. Вы, ваша милость, пребываете в заботах обо всех. Думаю, сам Бог вас послал. Когда вода доходит до уст, Бог посылает своего посланника и велит ему идти, как Моисею к фараону, дабы позволил тот евреям выйти из Египта в Землю Обетованную. Но народ израильский был тогда в рабстве у одного властелина, а теперь — у семидесяти семи царей. Теперь труднее освободить народ и повести его в Землю Обетованную. Понадобилось бы семьдесят семь Моисеев, а у нас нет ни одного. Я расскажу вам о страшных временах, когда уже не было спасения, когда отец мой погиб от железного прута, истекая кровью. Кровь брызнула и на меня. Мне было тогда десять лет… Ваша милость направляется в синагогу? Я тоже. Значит, нам по пути, и если не погнушаетесь, я буду сопровождать вашу милость. Вы на коне в такую рань. И лицо разгневанное. Неужели глава альджамы принес из города еще более мрачные вести? Он был вчера у инквизитора и вернулся перед самой вечерней молитвой. Разве могут быть вести хуже тех, что мы знаем? Ой, могут. Вчера над городом расстилался дым. Да и сегодня его чувствуешь. А вчера люди закрывали двери и окна, не прикасались к еде — казалось, от нее пахнет человечиной. Ветер дул оттуда. Что будет? Снова бежать? Куда? Один из гостей дона Бальтазара говорит: «Бегите в Турцию». А турецкий султан выжмет из нас пот, мы ему отдадим все свои силы, покажем все, что умеем, обучим его людей, а потом он выгонит нас, как не раз случалось. Надо, чтобы под ногами была твердая почва, а где такая почва для нас? Если б знать, я бы на коленях туда пополз. Это правда, что завтра инквизитор придет в баррио? По ночам страх сжимает мне сердце, а крик будит жену. Что делать? У кого искать помощи? Ваша милость, как Мессия, на коне. Уже был такой Мессия и не один. Был Бар-Кохба. Раввин Акиба назвал его Божьим помазанником. Но Бар-Кохба не победил Адриана. Он погиб, а значит, это был не Мессия. Сколько же Мессий, пришедших до времени! Ни один из них не помог, а сами погибли! Мне было десять лет, когда в наш городок Кариота прибыл Хизкия бен Иммануэль из Феца, в лохмотьях, с большим посохом, как Моисей. Он не стриг волос, не пил вина, не ел мяса, питался сухим хлебом да водой, постился, призывал к посту и покаянию. Он проповедовал в синагоге в присутствии раввина и старейшин. Призывал к покаянию за грехи, ибо настало время. Его слушали — слушал раввин, слушали старейшины. Глаза его горели огнем, а пот заливал лицо. Мороз пробегал но коже от мысли о конце света, однако и радость была немалая от того, что дождались мы дней Моисеевых. Он возносил руки, как Моисей, сходивший с Синая с каменными скрижалями, он громко кричал, что поведет евреев через море в Землю Обетованную, на священную гору Мория[111] и к реке Иордан. Он обещал восстановить храм Соломона. И тогда закончится мука, ибо из семидесяти семи стран выйдут евреи, как из Египта, и поселятся на собственной земле, и снова станут народом, и заживет каждый иудей под своей смоковницей и виноградной лозой, как повторял мой отец, царствие ему небесное, ибо там пребывают мученики за веру. Никогда не угасала в народе надежда на возвращение домой, где мать Рахиль стоит на развилке дорог, плачет, ожидает возвращения сыновей, разбросанных по свету, словно плевелы. Наша тоска — тоска детей по своей матери. Так говорил Хизкия бен Иммануэль. Женщины плакали за решеткой на галерее, раввин сидел, поднеся руки к лицу, будто прикрыв глаза, а на самом деле он прятал слезы. Я хорошо это помню, ибо на следующий день случилось страшное. Хизкия говорил, что молитва — наше оружие. Пусть другие народы ведут войны для захвата чужих земель, мы же пойдем с песнями и молитвой, и будет она нашей хоругвью. Он сорвал с себя белую молитвенную шаль с голубой каймой и стал размахивать ею над головами. Евреи воскликнули: «Мы с тобой, Мессия!» Его благословил раввин: положил на голову руки, как кладут таннаи[112], когда назначают своих преемников. Хоть я из ремесленников и занимаюсь выделкой кож, я это знаю, ведь учителя наши и мудрецы были сапожниками и столярами. «Будь благословен, ниспосланный нам Богом, — сказал раввин. — Завтра ты разделишь посохом своим воды Гвадалквивира, как Моисей воды Тростникового моря. И пройдем посуху на тот берег, и начнется наш путь к Сиону. А Гвадалквивир будет для нас началом. Пусть каждый приготовится. Пусть все соберутся у каменной старицы…» Опустели еврейские дома. Вышли стар и млад, мужчины и женщины. Множество людей собралось на берегу. И тут раздался крик. Убийцы окружили нас, оставив свободным только берег. С открытой повозки они стащили окровавленного человека. Это был Хизкия бен Иммануэль. Кровь залила ему глаза и лицо. С него сорвали одежду. На груди мечом был вырезан крест. Его привязали к железному столбу, а столб вкопали в землю. Двое полуобнаженных великанов секли его мокрыми толстыми веревками, и кожа кусками отваливалась от тела. «Вот он, ваш Мессия!» — кричали они, приказав народу плевать ему прямо в лицо. Кто не соглашался, того убивали железными прутьями. Эту смерть приняли многие мужчины, женщины и дети. Когда подошла очередь моего отца, он плюнул убийцам под ноги. Его ударили по голове, и кровь брызнула в мою сторону. Мать схватила меня и кинулась к каменистой старице, а оттуда в воду. Плавать мы не умели. Кто-то нас вытащил на другом берегу. Мало кто уцелел — убивали тех, кто плевал, и тех, кто не плевал. Спасшиеся бежали в Кордову, это недалеко от Кариоты. Мы с матерью бежали в Кордову, потому что там жил наш родственник — брат моего отца. Потом я вырос, женился, у меня родился сын. А когда он подрос, нам снова пришлось бежать…IV
Дом безмолвствовал. У раввина даже прислуга может поспать подольше. Только пес Апион заворчал, увидев Эли. На втором этаже, над галереей, окружающей патио, открылись ставни — видимо, встала Каталина. Эли отвел Лайл на хозяйственный двор и привязал рядом с мулами. Ясли были пусты. Он подождал, надеясь, что придет Каталина. Но Каталина не шла. «Боже, — подумал он. — Уже завтра». Остался всего лишь день. А еще ничего не сделано. На кого он может рассчитывать? «Кто те, что идут? Кто же и кто пойдет?» Так спросил фараон, когда Моисей потребовал отпустить евреев из Египта. Он все должен сделать сам. Эли сунул руку за пазуху, вытащил пергамент и развернул его. «Братьям новохристианам и братьям евреям слово благодати и мира. О дух Израиля! Сколь выше ты своих притеснителей…» Эли задумался. Что с Алонсо? Что с Гонсало и Фернандо? А Эльвира? Не покончила ли она с собой? Может ли он рассчитывать на Санчо, сына главы альджамы? Где найти людей? Как поступить с Марианной? Нужно еще раз поговорить с Каталиной. Нельзя поставить Марианну перед судом альджамы без доказательств вины. Опустив голову, он поднимался по лестнице, опираясь о перила внутренней галереи. Дверь в его комнату была приоткрыта. Эли умыл лицо холодной водой, вынул из переметной сумки шелковый кошель с золотым Щитом Давида. В кошеле лежал тефиллин. Во дворике ему повстречался Альваро. — Ты куда так рано? — спросил Эли. — Я всю ночь не спал. — Понимаю тебя, дружище. — Спасибо, большое тебе спасибо, — пробормотал Альваро. — За что? — За разговор с доньей Кларой. Она потом позвала Изабеллу к себе в спальню и сказала, мол, пока она жива, она не позволит своей внучке выйти замуж за первого встречного. — Первого встречного? Так и сказала? — Может, и не так, но смысл таков. Что делать, ума не приложу. — Мы еще поговорим об этом. Я собираюсь в синагогу, пойдем со мной. — В это время? Когда там молится простой люд — ремесленники и мелкие лавочники? Это первое богослужение… — А ты предпочитаешь второе? — Мы всегда ходим с раввином доном Бальтазаром. — Мне бы хотелось, чтобы ты пошел со мной. — Нет-нет, — Альваро решительно покачал головой. — А я-то думал, что могу на тебя положиться. — Прости, дон Эли. — Понимаю… Эли сделал несколько шагов и остановился. — Альваро… — Слушаю тебя. — Что ты думаешь о Санчо, сыне главы альджамы Шломо Абу Дархама? — Он мне нравится. — Он назвал тебя своим другом. — Можно сказать и так. — Он мужественный и благородный, верно? — Скорее всего, да… — Тебя раздражают мои вопросы? — Меня все раздражает. Уж лучше умереть. — Не отчаивайся, выше голову, все будет хорошо. — Может, мне с ней тайно обвенчаться и бежать в Толедо? — Неплохая идея. Но подожди до утра, тогда и поговорим. — Ты издеваешься. Я тебе открываю тайну… — Я тебе тоже открою тайну. — Какую? — Донья Клара, к сожалению, права. Альваро побледнел, слезы застыли у него на глазах. — Бедный Альваро, — Эли снисходительно погладил его по щеке.V
На площади Давида Кимхи начиналась дневная суета. Женщины несли корзины, полные фруктов и овощей, расставляли перед домами лотки и прилавки. В утреннем солнце сверкали их обнаженные загорелые плечи. На расстеленных тканях лежали горы апельсинов, красных гранатов и недозрелых лимонов. Косы сплетенного лука и чеснока свисали с перекладин. Над глиняными горшками с бобами и чечевицей поднимался пар. На отдельных столах стояли деревянные блюда со сластями: миндальной нугой, жареными орехами, треугольными пирожками, оставшимися после праздника Пурим. Появились женщины в серых и коричневых платьях с корзинками для покупок. Пустынная тихая площадь стала оживленной. Мужчины — лавочники, ремесленники и мелкие купцы шли на первое богослужение в синагогу. Служба подходила к концу. Царила тишина Восемнадцати славословий, которую иногда нарушал чей-то шепот или вздох. Немая молитва уже кончилась. Хаззан, стоящий возле столика, сделал три шага назад, потом три шага вперед и громким стихом прервал молчание. Взойдя по ступенькам, он приблизился к Ковчегу Завета, открыл дверцы, украшенные золотым Щитом Давида, и вынул родалы. — «Отец милосердный, — запел он громко, — окажи ласку Сиону, возведи заново стены Иерусалима, ибо в Тебе наша единственная надежда, Царь наш, Боже, Владыка Вселенной». Он отнес родалы на алмемор[113] и положил их на длинном яшмовом столе, потом снял с Торы пурпурное одеяние, и два мальчика развернули родалы. Один из них рукой, обернутой в белую молитвенную шаль, показал хаззану начало главы, а потом поднес эту руку к губам. — «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, давший нам Тору правды и вечную жизнь, благословен Господь, давший нам Тору»[114], — произнес хаззан, прочтя коротенький абзац. В синагоге все пришло в движение. Многие снимали белые молитвенные шали и тефиллин и выходили. Тора была отнесена назад, в Ковчег Завета, и был прочтен последний сокращенный каддиш — поминовение умерших. Те, что остались, тоже спешили по своим делам. Синагога наполнилась скороговоркой последней молитвы. Эли опоздал. Он не надел тефиллин, даже не вынул его из кошеля. После слов «и скажем: аминь» он подошел к столику. Он узнал хозяина, когда тот снял шаль и открыл лицо. Это был кордовский ремесленник. — Молодежь уже почти вся разошлась, — сказал Эли. — Пожалуйста, задержите хотя бы тех, кто еще остался, я хочу с ними поговорить. — Не уходите, — громко произнес ремесленник из Кордовы, — наш гость, дон Эли ибн Гайат, имя которого стало дорого нашему баррио, хочет вам что-то сказать. Подойдите ближе и послушайте. К алмемору приблизился старик в сером свободном балахоне, в шляпе с плоской тульей и подвернутыми полями. Столик окружили молодые люди, посреди синагоги образовалась группа мужчин среднего возраста. На ступеньки алмемора взбежал юноша. Вытертый кафтан зеленого бархата был расстегнут на груди, узкие ноговицы поддерживал на бедрах широкий пояс, красный помпон суконной шапки свисал возле уха. Первым отозвался старик в сером балахоне: — Меня зовут Урий, а кличут «старый золотарь». Да умножит Господь силы твои, благородный юноша! И хотя я золотарь, золота у меня немного, ровно столько, чтобы не стать его рабом. Но то, что у меня есть, я охотно отдам, если нужно будет. Эли разглядывал мужчин, стоящих возле алмемора. На их лицах, опаленных солнцем и изнуренных работой, появились улыбки. Это были отцы семейств, на ком лежала забота о хлебе насущном. Среди прочих Эли увидел торговца оружием Хосе Мартинеса. Они раскланялись. — …и благодарим тебя, юноша, за то, что захотел к нам прийти. Да вдохновит тебя Господь на хорошие мысли. Из группы стоящих возле столика выскочил маленький человек с черными глазами и редкой бородкой. Поднявшись на цыпочки, он скрестил худые ноги в пышных шароварах и поклонился Эли: — Я никакой не золотарь и не торговец, но зато у меня маленькая сапожная. Починяю сандалии. На башмак кладу такую латку — никто не заметит. И дыры нет, и латки не видно. Пусть скажет наш старый золотарь, наш почтенный Урий, он еще у моего отца, царствие ему небесное, башмаки чинил… — Мейлех, — прервал его кордовский ремесленник, — наш гость пришел сюда не тебя слушать, а чтобы его послушали. — Что верно, то верно, — сапожник Мейлех махнул рукой. — Я только хотел сказать, что слова Урия и мои мысли — это одно и то же. И хотелось бы добавить, чтобы наш гость не думал, мол, перед ним неизвестно кто. Урий — гордость нашего баррио… Мужчина в сером рабочем кафтане поднял руку, прося слова. — У меня вопрос, — начал он, но его прервал ремесленник из Кордовы. — Так не годится. Мы тут говорим, а у нашего гостя неотложные дела. Пусть он выскажется. А потом, если останется время, каждый скажет все, что хочет. Зли вытащил из-за пазухи пергаментный свиток. — Это будет не речь, а тайный листок, — он развернул пергамент. Высохшие чернила отливали медью. — «Братьям новохристианам и братьям евреям слово благодати и покоя! — читал он. — О, дух Израиля! Сколь выше ты своих притеснителей, сошедшихся в языческие храмы идолопоклонства! Господь Бог наш, Господь един, и нет другого, кроме Него. Разве отыщется иудей, который по воле своей сменит скромные шатры Иакова на роскошь церквей? Разве отыщется иудей, который по воле своей сменит премудрых к безгрешных раввинов на пап и князей церкви, живущих в излишествах и в разврате?» — Эли оторвал глаза от пергамента и перестал читать. Теперь он говорил от себя: — Каждый из вас знает, какая опасность нависла над баррио. Враг не только убивает, сжигает на костре, он глумится, унижает, втаптывает в грязь и хочет надругаться над нашим святилищем — домом молитвы, Он хочет растоптать наш дух и достоинство, дабы сделать нас стадом, покорно идущим на костер. Преградим же ему путь. Вы знаете: завтра инквизитор Сан-Мартин собирается переступить порог синагоги с крестом, на груди, войти со своими необрезанными фамилиарами в храм, где находится святая святых — Ковчег Завета. Я хочу вдохнуть в вас дух Маккавеев, Бар-Кохбы и Ревностных[115], кровью своей преградивших Титу вход во храм. Презрим же смерть и мы, ведь речь идет о защите нашей гордости, нашей Торы и веры в Единого Бога! Будьте готовы завтра, но еще более — в последующие дни, когда призовут мужчин, женщин и даже детей на борьбу. Да не убоимся врага! Он слабее нас, ибо за нами Бог. Да будет вечным имя вашего баррио! Пусть светит оно, словно факел, во мраке рассеяния народа. И скажут отцы сыновьям: «Будьте, как они!», а мужья женам: «Родите нам таких героев!» Завтрашний день станет лишь началом, и для него понадобится немного людей, но потом да окрепнут руки наших притесненных братьев. Потом станьте, как один, плечом к плечу. Поднимите хоругвь Иегуды, — Эли вновь развернул пергамент Алонсо. — «Братья, сколько вытерпели вы, принимая крещение. Не стало оно для вас убежищем. Вас поглощает бездна зла. Не одно столетие глумится над вами все тот же враг, он один во всех палестинах. От проклятой памяти Апиона Фивского до Торквемады — злого духа королевы Изабеллы. Но сколько они ни срезали ветвей, сколько ни рубили кроны — ствол остался и сохранится на веки вечные. Ам Йисраэль хай! Народ Израиля жив и жить будет вечно. Шма Йисраэль, Адонай Элогэйну, Адонай Эхад!» — Ам Йисраэль хай! — воскликнул ремесленник из Кордовы, а за ним и все остальные: — Леолам ваэд! Навеки! — Аминь! — закончил Эли. — Аминь села, — ответила синагога. — А теперь, — обратился кордовский ремесленник к мужчине в сером рабочем кафтане, — задавай свой вопрос. — Теперь уже не о чем спрашивать, — ответил мужчина, — но одно меня мучает, и об этом я скажу: у нас никого нет. — Рейвен прав, — громко вздохнул маленький человек с острой реденькой бородой, — я об этом же хотел сказать. Он мои мысли читает. — Наш раввин дон Бальтазар делает то, что считает нужным его жена донья Клара, — сказал Рейвен. — А донья Клара печется только о своей семье. Наш раввин не знает наших печалей, разве что женщины приходят к нему с единственным вопросом: кошерная ли курица. А так, у него одна дорожка: из дома в синагогу и обратно. Другие раввины учат в йешиботах[116] бесплатно, а у него сынки богатых родителей, и они ему за это платят. — Хорошо, но что из этого следует? — спросил торговец оружием Хосе Мартинес. — Я еще не кончил, — продолжал Рейвен. В то же время на ступеньках алмемора заговорил юноша в расстегнутом на груди зеленом кафтане: — Говори, говори, Рейвен! И не только это. — А что делают наши старейшины? — спросил Рейвен. — Что делает глава альджамы Шломо Абу Дархам? Заботится лишь о том, чтобы сборщики сдирали с нас налоги, которые увеличиваются день ото дня: ведь идет война, и королю нужны деньги, а глава альджамы и старейшины хотят выслужиться перед его приближенными. Вы спросите, зачем я это говорю? Не для того, чтобы пожаловаться — сейчас не время. А чтобы сказать: у нас никого нет… — Ой, Рейвен, самое главное скрываешь, — воскликнул со ступенек альмемора юноша в зеленом кафтане. — Что ты еще знаешь о раввине? — Больше ничего. — Боишься, — юноша засмеялся. — Дов! — грозно закричал ремесленник из Кордовы. — Ты пришел на первое богослужение, а я сразу подумал: он скрывает нечистые намерения. Нет у тебя уважения ни к старшим, ни к нашему гостю, дону Эли ибн Гайату из Нарбонны. — Уймись! — маленький человек погрозил ему кулаком. — Не то получишь на орехи. Ты чего выскочил на алмемор? Важнее всех, что ли? Дов рассмеялся. От группы собравшихся возле столика отделился коренастый человек средних лет с темным, почти черным лицом. — Конечно, — он поклонился Эли, — у нас никого нет. Когда я сидел на первой лавке в школе, — до второй я уже не дошел, — отец решил взять меня к себе в кузницу. Так вот, там меня учили, и я на всю жизнь запомнил мудрость: «Если сам себе не сделаешь — никто тебе не сделает». Я знаю: сила моих рук не слабее их силы. Железо, которое я кую, не хуже их железа. — Верно, Нафтали, правильно! — слабым голосом воскликнул старый золотарь Урий. — Хотя, — тут он заколебался, — не совсем. Бог посылает нам человека, Бог дает нам лекарство от хвори. Как говорится, будь благословен, гость, чьи башмаки припорошены дорожной пылью, будь благословен, гость из далекого края. Нафтали, наш гость одержал верх над самим инквизитором. А коли так, почему более слабый противник ему не уступит? Дов, стоящий на ступеньках алмемора, хихикнул: — Диспут — это словесная борьба. Я понимаю Нафтали. Он говорит, железо за железо, как если бы сказал: око за око, зуб за зуб. Верно, Нафтали? Можно выигрывать в словах, но гибнуть от железа. У меня вопрос: о чем говорил раввин дон Бальтазар с инквизитором? — Дов прав, — вставил маленький человек. — Я тоже не прочь узнать. Ну и умен же ты. Если б меня не опередил, я бы сам спросил. — Вопрос Дова неумный. — Ремесленник из Кордовы покачал головой. — Никто не может знать, о чем они говорили, ведь никого при этом не было. Только сам раввин дон Бальтазар мог бы ответить на этот вопрос. — Вот-вот! — воскликнул Дов. Эли сделал успокаивающее движение рукой. — У меня тоже вопрос: откуда вы знаете, что я выиграл? При нашем разговоре тоже никто не присутствовал. Мне вы почему-то верите, а ведь вы меня совсем не знаете. Не окажется ли завтра, что и меня станете подозревать? Может быть, не самим вам это придет в голову. Сам инквизитор внушит такую мысль. — Пусть ваша милость не пренебрегает нашим доверием, — кордовский ремесленник обратился к Эли. — Мы видели, как ваша милость въехал в баррио на коне. Тогда сердца наши наполнились радостью. Мы знаем, что на площади Огня ты осмелился крикнуть. Ты дал нам веру, и нельзя ее у нас отнимать. — Верно, верно, — закивал головой золотарь Урий. Маленький человек подошел к Эли и низко ему поклонился, приложив руку к сердцу. — А я доверяю тем, кто горит на костре. — Это страшно, закройте ему рот, — возмутился ремесленник из Кордовы. — Пусть говорит, — крикнул Рейвен. — Так в чем ты подозреваешь раввина? — обратился к Дову Эли. — Люди спрашивают, почему на следующий день после разговора раввина с инквизитором начали забирать новохристиан. Их не выпустили, как раввина, а послали на смерть, — ответил Дов. — Глава альджамы Шломо Абу Дирхам тоже был у инквизитора! — замахал руками ремесленник из Кордовы. — Дон Шломо Абу Дирхам сразу же рассказал о разговоре своему сыну Санчо, а тот мне. — Дов встряхнул головой. — Да-да, сразу же рассказал. А раввин дон Бальтазар? — Значит, главе альджамы ты веришь? — спросил Эли. — Да. — Превосходно! Выходит, все-таки можно быть у инквизитора, вернуться домой и не быть на подозрении. Дов молчал. — Ты спрашиваешь, о чем раввин дон Бальтазар говорил с инквизитором, — продолжал Эли. — Я знаю, о чем, и расскажу тебе, но поклянись, что ответишь на мои вопросы. — Отвечу, — сказал Дов. — Я знаю о разговоре раввина дона Бальтазара с инквизитором от двух людей: от раввина и инквизитора. Дов покачал головой. — Не веришь? Неверие — родная сестра клеветы. И она, как зараза, поражает наилучших. Итак, ты подозреваешь, что раввин — доносчик? Дов молчал. — Говори! — воскликнул старый золотарь. — Ты ведь обещал. — Скажу, скажу, — Дов переминался с ноги на ногу. — Скажу в присутствии раввина дона Бальтазара. Только пусть сначала он расскажет о разговоре с инквизитором. — А чего ждать? — спросил маленький человек. — Раз начал — не останавливайся на полпути, иди до конца. А то можно подумать, что все это вранье. — Чего же вам еще надо? Он все сказал. — Рейвен нахмурился. — Правду знает один лишь Бог. Ты мне велел говорить, так что мне сказать? — обратился он к Дову. — Мы не знаем, кто доносчик, а кто клеветник. Правду человек знает лишь о себе самом, а о других — не знает. Каждый может подумать, почему раввин дон Бальтазар молчал после того, как вернулся от инквизитора. — Чтобы не испортить субботы, — ответил Эли. — А потому и объявил в субботу пост? — спросил Дов. — Вот именно, — подхватил Рейвен. — Раввин дон Бальтазар говорил, что будет несчастье, но за нас он не заступился. Раввин — пастырь, мы же — его стадо, а инквизитор — волк. Так как же дон Бальтазар защищает нас от волка? — Он защищает только одну овечку, — маленький человек почесал свою редкую бороденку. — Своего сынка Хаиме. — Истинная правда! — воскликнул Дов. — Выкладывай свои карты на стол! — крикнул Эли. — Покажи, что там у тебя! Дов молчал. — Делаешь вид, будто знаешь больше, чем говоришь. Дов сбежал со ступенек алмемора. — Говори все, что знаешь. — Тебя к суду привлечь надо. Дов молчал. — Молчишь? Откуда у тебя сведения? Дов застегнул кафтан и, прищурившись, улыбнулся. — Я сказал все. — Молчишь… — Эли приблизился к альмемору и обратился к собравшимся вокруг столика. — Вот голос навета. Когда его не спрашиваешь, он говорит, а когда спросишь — молчит. Дов растянул в улыбке тонкие губы, обнажив белые зубы. — Как зовут твоего отца? — Эли побелел от гнева. — Цви. Меня зовут Дов бен Цви, — ответил он. — Это сын одного из старейшин альджамы, — маленький человек поднял палец вверх. — Следует предостеречь баррио от этого имени. — Эли, не торопясь, возвратился к столику. Торговец оружием Хосе Мартинес сделал несколько шагов вперед и, поправив бархатную шапочку, остановился между столиком и алмемором. — Подозрения падают на каждого. Это неприятный, но не опасный недуг. Опасная болезнь — это клевета. Храни нас Бог от нее. Даже будучи вылеченной, она оставляет следы, словно оспа. Ты согласен, Дов? Подумай хорошенько и ответь. От этого зависит многое. Больше, чем ты думаешь. Дов молчал. — Твое молчание означает, что ты не согласен. Выходит, это не только подозрение? — Хосе Мартинес сделал паузу. — Если не хочешь говорить, отойди от алмемора. Если это больше, чем подозрение, представь доказательства. Иначе запрем тебя в темницу альджамы без хлеба и воды, и будем держать там до тех пор, пока не признаешься. А потом… даже родитель твой, член совета старейшин, тебе не поможет. Дов вспыхнул: — Я сюда еще вернусь! И не побоюсь ваших угроз! Я не клеветник! — он выбежал из синагоги. Долгое время все молчали. — Надо что-то сделать, — прервал молчание старый золотарь Урий. — По баррио ходят слухи. Делать вид, будто их никто не слышит, бессмысленно. Но я не понимаю, почему Дов не хочет всего сказать. Надо что-то сделать. Так или иначе, сейчас мы ничего не придумаем. — Развеять сомнения может лишь сам раввин дон Бальтазар, — это был голос Рейвена. — У Дова, кажется, нет доказательств, но раввину он может бросить обвинение в лицо, чтобы все слышали и видели. И тогда, чтобы защититься от клеветы, раввину придется поклясться. — Поклясться? Это невозможно! — воскликнул Эли. — Это единственный выход, — сказал Рейвен, — а Дова за стенами баррио забросают камнями, дабы на раввина дона Бальтазара не пала тень подозрения. Без клятвы раввина никто не осмелится поднять руку на Дова. — Для этого должен быть суд, — вставил торговец оружием Хосе Мартинес. — Когда? Ведь завтра конфирмация! — воскликнул золотарь Урий. — Раввин должен очиститься, чтобы благословить сына. — Если может очиститься, значит, он чист, и, стало быть, суд можно устроить после конфирмации, — сказал ремесленник из Кордовы. — Вы говорите: надо устроить суд, — Эли окинул всех взглядом. — Но над кем? Для меня ясно одно: если дело дойдет до суда, то судить надо Дова, но только если из его слов сложится явное обвинение. Однако его обвинение не будет явным и окажется клеветой, потому что ни один свидетель его не поддержит. Выходит, что раввину нельзя даже намекать о клятве. Суд мог бы состояться завтра после Вечерней молитвы, то есть после конфирмации. — Клятва должна быть, — настаивал Рейвен. — И я так считаю, — вставил маленький человек. — Неслыханно! — воспротивился кордовский ремесленник. — Раввину клясться перед молокососом! До чего же это мы доведем нашу святую альджаму? Каждый прохвост начнет нами помыкать! — Раввин поклянется в синагоге перед народом, а не перед прохвостом, — сказал Рейвен. — Спорить не о чем, — заметил торговец оружием Хосе Мартинес. — Дов пожелал все сказать в лицо раввину. Посмотрим, осмелится ли. Думаю, смелости ему не хватит. Высказал подозрение и убежал. — Золотые слова. Дай Бог тебе здоровья, Хосе Мартинес. — Старый золотарь Урий поднял глаза вверх. — Да благословит тебя Господь. Но пора уже разойтись по своим делам в мире и согласии. — Прежде чем вернетесь к своим занятиям, — Эли развел в стороны руки, будто хотел их задержать, — послушайте, что я вам скажу. Я скажу вам, а вы передайте другим, чтобы все знали. Завтра никто не встанет за прилавки, никто не откроет лавочки, никто не сядет за уличный верстак. Завтра закройте свои магазины и ворота домов. Пусть мужчины соберутся в синагоге, а женщины останутся дома смотреть за детьми, чтобы не вышли они на улицу. Пусть улицы будут пусты, а баррио безлюдно. Пусть будет тишина, как в городе умерших. А теперь возвращайтесь домой в мире и согласии. Да укрепит Бог ваши сердца. Не сейте страха, но живите словами надежды. Бог с нами. Завтра — день испытаний, а потом придут дни храбрости и мужества. Крепите сердца и повторяйте как молитву: «Народ Израиля — Божье воинство, а мы — его передняя стража». Слышали, что я вам сказал? — Слышали, — был ответ. — Слышали и готовы исполнить? — Слышали и готовы исполнить. Синагога опустела. Остался только Нафтали, а вместе с ним еще трое. Три брата — высокие, широкоплечие. — Они владеют оружием, — сказал Нафтали. — Отлично, — обрадовался Эли, — оружие получите у Хосе Мартинеса. Бесплатно. Возьмите столько, сколько унесете. — Кто мы такие, чтобы оружие нам дали бесплатно? — спросил Нафтали. — Покажешь ему сандаловый ларчик с игрушкой на Ханукку. — Эли отдал подарок Хосе Мартинеса Нафтали. — Выбирайте короткое оружие — кинжалы и кортики. Они вышли из синагоги и попрощались на площади Давида Кимхи.Эли рухнул на постель. Кровь стучала в висках, и каждый удар сердца — словно падение песчинки в клепсидре. Ложась одна на другую, они неумолимо приближают завтрашний день. «Боже, дай мне силы, и пусть не задрожит ни сердце, ни рука. Как я это сделаю?» Сколько надо еще сделать! Сегодняшний день перейдет в завтрашний, до последней секунды. О последней секунде лучше не думать. Ни в одной книге нет приказания «думай!», но есть приказание «верь!». Мысль — это конец веры и начало поражения. Эли повернулся на спину, положив руки под голову. Стал смотреть в потолок. Он был чист, хорошо побелен перед завтрашним торжеством, в котором и он сам примет участие. Все предметы в комнате отражали дух спокойствия и невозмутимости. Так будет завтра и всегда. Он потянулся за кувшином, налил себе вина, залпом выпил его. Увидел в окно раввина дона Бальтазара, как тот вместе с Даниилом, Хаиме, Энрике, палермским и гранадским раввинами и медиком Иссерлейном направлялись на второе богослужение в синагогу. Чуть сзади следовал Йекутьель. Он мог бы остановиться и сказать, какое пало на того подозрение, но ему не хватило смелости. А может, и Дову не хватит? Но это не смелость. Дов — шпион инквизитора. Поэтому он и не ответил на вопрос: «Откуда у тебя эти сведения?» Поэтому он и сеет подозрения… Ничтожный трус, он не осмелится встать перед раввином, испугается суда. А если не испугается? Он встал, несколько раз прошелся. Нагнувшись, вынул из-под кровати переметные сумки, достал кинжал в ножнах из сафьяновой кожи. Эфесом служила козья ножка. Подарок отца на день конфирмации. «Даю тебе тефиллин — вещь для Бога, а кинжал — для людей, если нападут на тебя в темном переулке или в лесу. Сопротивляйся, будь неустрашим, и подлецы испугаются. От опасности не беги — догонят. Стыдись бегства. Помни, Бог приходит на помощь храбрым». Эли приложил клинок ко лбу и почувствовал холод металла. Он дотронулся до острия, и мороз пробежал но коже. Этого чувства он давно не испытывал. Неужели это страх? «Я еще не умираю. Меня еще не ведут на костер. Я жив, и во мне жив страх». Он уселся на постель и одной рукой начал тереть задеревеневшую шею. Снова выпил вина. «Боже, только не лишай меня завтра сил!» Он мысленно представил черепашью шею инквизитора и вздрогнул. Широко расставив ноги, сделал несколько резких движений, будто наносил удары по невидимому врагу. Вдруг кто-то толкнул дверь. Эли заткнул кинжал за пояс. Вошел слуга Абу-эль-Гассан. — Имам, — сказал он. — Имам? Ах, да! Проси!
VI
Это был высокий худой старик с большими черными глазами. Белая чалма закрывала лоб до самых бровей. Белым был также халат, подпоясанный зеленой перевитой шалью. Он поздоровался по-кастильски, назвав Эли сыном Израиля. Эли отвесил низкий поклон. — Для меня большая честь — визит столь необычного гостя, — Эли продолжал кланяться, — простите, что я позволил себя опередить. Мне следовало… Имам прервал его, махнув рукой: — Духовник — это врачеватель, он сам навещает нуждающихся. Главное — найти средство. Ты мне только скажи, сын Израиля, чем может быть тебе полезен слуга Аллаха? — До сих пор я не имел случая находиться среди мусульманских духовных. Ваша мудрость и мое невежество вселяют в меня робость. — Аллах любит прямой путь. В Коране не найдешь витиеватого слова. Двуличный теряет Аллаха, как и Аллах теряет двуличного. Говори, юноша, и слова, рожденные в чистоте сердца, будут им услышаны. — Коран — кладезь мудрости. — Ты знаешь Коран, сын Израиля? — Я с величайшим стыдом уже признался в своем невежестве. — А ты бы хотел узнать Книгу, которую ангел Джабраил вручил Магомету? — О, да, конечно! — То же сказал мне и твой слуга, Абу-эль-Гассан. Так вот, прежде всего я скажу тебе, что наша религия — самая невзыскательная и самая простая. «Ла илаха илля-ллаху ла Мухаммадун расулу-л-лахи». Что значит: «Нет никакого божества, кроме Аллаха, и Мухаммед — посланник Аллаха». Произнеси искренне эти слова, и ты почувствуешь себя мусульманином. — Я вовсе не хочу быть мусульманином. — Не беда. Однако послушай, что сказано в Коране: «Нам — наши дела, а вам — ваши»[117] и «Не возлагаю на душу тягот, что вам невмочь». Поэтому держись своей веры, сын Израиля, ешь, пей, услаждай свое око, как говорят у нас друзьям. — Благословенные слова. — Магомет широко открыл объятия, принимая к себе всех… Во второй, самой длинной суре Корана написано: «Мы уверовали в Аллаха и в то, что ниспослано нам, и что ниспослано Ибрахиму, Исмаилу, Исхаку, Йакубу и коленам, и что было даровано Мусе и Йсе, и что было даровано пророкам от Господа их. Мы не различаем между кем-либо из них, и Ему мы предаемся»[118]. — Я этого никогда не слышал и никогда бы не предположил… Магомет действительно обнял всех… Хотел обнять… — Послушай далее, сын Израиля. В тридцать третьей суре Аллах говорит Магомету: «Вот взяли мы с пророков завет — и с тебя, и с Нуха, и с Ибрахима, и Мусы, и Йсы, сына Марйам, и взяли с них суровый завет»[119]. — И где этот завет теперь? — Будь терпелив, сын Израиля, Аллах с теми, кто терпелив. Еще не раскололся месяц, еще не вострубила труба о конце света. Будет еще завет под зеленым знаменем[120]. — Над костром развевается хоругвь с зеленым крестом. Это наш общий враг, — прервал его Эли. — Говори, говори, сын Израиля, — имам положил ладони на колени. — Евреев жгут на кострах. — И тех, кого христиане называют еретиками. — И мусульман… — Я не слыхал об этом. Нет, не жгут. — Королева Изабелла поклялась своему духовнику, инквизитору Торквемаде, что как только заполучит корону Кастилии, она немедленно очистит край не только от евреев, но и от мусульман… — Говори, говори, сын Израиля, я слушаю. — Прибыл посланник гранадского владыки Мухаммада. Осажденный город взывает к помощи, ищет вооруженной поддержки у евреев. — Мусульманин поддается воле Аллаха. Побеждает он, а не человек. Если Он захочет — победят осажденные. Аллах помог Магомету при Бадре, а Мусе у Тростникового моря. — Но бороться приходится человеку. — Судьба человека висит у него на шее. — Магомет призывал к борьбе. Не цитатами из Корана, но мечом завоевывал он страны. — Такова была воля Аллаха. — Имам подтянул полы белого халата. — Ты хочешь поспорить, сын Израиля? Он наш и ваш Владыка. Но только те, что вступают на путь нашей веры, избрали верную дорогу. — Ах, вот как! — воскликнул Эли. Имам покачал головой: — Выслушай до конца, сын Израиля. Кем были Ибрахим, Исхак и Йакуб — евреями или христианами? Одни зовут: «Идите с нами, будьте евреями», другие кричат: «Будьте христианами, только тогда вступите на истинный путь». А мы на это отвечаем, и вы так отвечайте: «Религия Ибрахима-ханифа — наша религия». Ханиф по-нашему значит «верующий в Аллаха», еще до того, как родился Магомет. Разве Ибрахим вместе с сыном своим Исмаилом не построили Священного дома Кааба[121]? Разве во дворе Кааба Ибрахим не оставил следа своей стопы? Это могут подтвердить паломники. А вот какова последняя воля Ибрахима, а также Йакуба,выраженная на ложе смерти своим сыновьям: «О сыны мои! Поистине, Аллах избрал для вас религию; не умирайте же без того, чтобы не быть вам предавшимися!»[122] Какой ответ у тебя на это, сын Израиля? Охотно выслушаю тебя. — Сколь иначе звучат эти слова по сравнению с предыдущими, которые я назвал «благословенными»! Мне и до этого приходилось слышать, что Бог — наш общий Владыка. Верно? — Да, я это и сказал. — Если так, то почему одна из религий должна быть мусульманской? — Разве возможны две истинные религии? — Возможны. И не только две, но и больше. Религий столько, сколько верующих. — Нет! — прищелкнул языком имам. — Ты бы сказал это своему раввину? — Нет необходимости. Я верю в нашего Единого Бога. — Выходит, только свою религию ты считаешь истинной? — Так же, как христианин свою, а магометанин свою. И пусть каждый останется при своей. Евреи никогда никого не обращали. — Да? А теперь послушай, что написано в Коране. В Коране сказано, что Аллах выслушивает всех, слышит Он и ваши молитвы. А значит, он — Единый. А Магомет — его пророк. — Так пусть нам поможет, у нас общий враг. Ваши братья в Гранаде взывают о помощи. Раздуем вместе огонь, и займется пожар. И отойдут христианские полки от стен последней мусульманской твердыни на полуострове. — Наши земли на Гранаде не кончаются. Владыка дал нам несметное количество городов и сотни твердынь на другом берегу великого моря. Эли молчал. — Тебя удивляет, сын Израиля, что мы не торопимся Гранаде на помощь? «Ни один плод не покинет своей оболочки прежде времени». Еще не настала пора покинуть свои дома воинам ислама. Они не торопятся в рай у Камфарной реки. Аллах не торопится. Вы тоже говорите: тысяча лет на земле — в небе как один день. — Все это трудно понять. — Мы терпеливы. День красен цветом, а год — плодом. Это правда, что между нами распри… Победа христиан сегодня принесет им поражение завтра. От судьбы не убежать. Те, что убивали сегодня, будут убиты завтра. Так сказано в Священной книге евреев, в Евангелии христиан и в Коране мусульман. — Тогда это значит, что все три религии одинаковы. Но у каждой есть свой Единый. Но не может быть трех Единых. А значит, существует только один Единый для всех. — Вы молитесь своему Богу, но вас слышит Аллах. Ты веришь в одного Бога, а он есть Аллах. Тебе кажется, что ты исповедуешь религию еврейского Бога, но ты исповедуешь религию Аллаха. Ты мусульманин, только ты об этом не знаешь. Поэтому достаточно сказать: «Магомет его пророк», как озарит тебя истина, и вступишь ты на единственно верный путь. Эли тихо вздохнул. После долгой паузы он сказал: — Я видел, как жгли на костре моего брата. Неужели никто не отзовется во имя Господа, который создал человека по Своему подобию? Имам развел руками. — Из ниоткуда помощи не бывает, — сказал Эли. — Истинная правда. — У нас никого нет. — Откуда ты ждешь помощи, сын Израиля? — Не знаю, наверно, от Бога, если Он завершит дни своего возмездия. Долгие это были дни. Дни благодеяний так коротки, будто Господь боится, что тогда человек будет с легкостью грешить. — Аллах милосерден и любвеобилен. — На земле нет ни милосердия, ни сочувствия. Все милосердие и сочувствие Бог приберег у себя на небесах, словно скупой свои драгоценности, а людям не оставил ничего. — Было время, когда Израилю оказывалось сочувствие. В Аравии существовало княжество еврейского племени, Кайнукаа[123] называлось. «Примите ислам, передал им Магомет, и будет это щедрым даром для Аллаха». Но еврейские старейшины княжества Кайнукаа так ответили пророку: «Неужели Аллах столь беден, что нуждается в наших дарах?» И за это их постигла заслуженная кара. — Что означает эта история? — Для спесивых нет ни милосердия, ни сочувствия. — То же самое сказал инквизитор Сан-Мартин. В жестокости все религии похожи друг на друга. — Издеваешься над собственной? Ты — неверующий, сын Израиля? В Коране сказано: неверующие были прокляты устами Хусейна и Йсы, сына Мариам. — Исайя и Иисус? В одном ряду? — Не веришь? Евреи — самый упрямый народ. И для Магомета самые заядлые враги. Мусульмане по своей любви к ближнему сродни христианам. Как сказано в Коране: «Ибо среди них настоятели и монахи, и они не спесивы». Хусейн, как и Ибрахим, был ханифом. Он верил в Магомета еще до его рождения и предсказал его пришествие. Поэтому в Коране написано: «Устами Хусейна». — Исайя и Иисус суть огонь и вода. Но… Коран говорит разные вещи — то осуждает, то хвалит евреев. Магомет не всегда говорил одинаково. — Что значит «одинаково»? Разве зимой и летом одинаково тепло? Разве старик услаждает своих четырех жен так же, как и молодой супруг? То, что мы называем «день», утром и вечером выглядит по-разному. Только Аллах остается неизменно тем же самым. Магомет не был ни Владыкой, ни духом, он был всего лишь человеком. — Архангел Гавриил, как гласит ваша вера, принес Коран от Владыки, значит, Коран — божественен. И если Владыка неизменен, Коран тоже должен быть неизменным. — Мы говорим на разных языках. — Но до сих пор понимали друг друга. — Я шел сюда с добрыми намерениями, полон благих пожеланий. — А я надеялся. — Я рассчитывал здесь встретить одного из тех сынов Израиля, кто в поиске истины нашел ее в исламе. Ваша религия побуждает, но не дает утоления жажды истины. — В религии правдой служит вера. Верующий не ищет истины. Ее ищут философы, ибо они сомневаются. Кто перестал верить в одно вероучение, веры в другом не найдет. Разве что привыкнет, как привыкают ко лжи. — А еретик? — глаза имама загорелись черным огнем. — Еретик — это не тот, кто перестал верить. Он верит истовей, чем другие. — Останься на своем берегу, у тебя опасные мысли, пагубные для людей. И бойся раввинов более, чем христиан. — Я боюсь только Бога. Отца моего народа. Это необходимо, ибо грозит уничтожение. Я верю в Бога и мой народ, бессмертный, как и Бог. Он дал миру Единого Бога, хотя и три религии. Что значит спесь и иные обвинения перед лицом страданий? Обвинения придумывают у себя в канцеляриях церковные чинуши. Какой народ преследовался столь жестоко? Преследование заостряет мысль. Для христиан Христос искупил грехи мира на кресте… Израиль — это народ-мученик, своим мученичеством он искупил вечность. Будь вина хоть вдвое больше, она бы давно была смыта. Может, где-то в самом начале произошла ошибка, когда Господь удостоил нас особого внимания? Дорого же мы платим за Его и нашу вечность. Согласно вашей вере, судьба принадлежит одному человеку, но не только одному. Она принадлежит целому народу. — Да… да… — имам поднялся с кресла и направился к двери. — Прервем разговор в самом тонком месте. Сын Израиля, твой ум открыт для истины куда более, чем говорят твои уста. Отыщи дорогу к мечети. Я живу неподалеку. Приди, и мы продолжим разговор. Сейчас я оставляю тебя одного, — улыбнувшись, он поклонился и вышел.VII
Где Йекутьель? Эли искал его в темных коридорах, ведущих в библиотеку раввина дона Бальтазара. В библиотеке тоже никого не было — раввин дон Бальтазар еще не вернулся со второго богослужения. В доме началась суматоха, как в канун субботы или праздника. Всюду слышался голос доньи Клары, отдающей распоряжения. Слуги крутились во дворике, девушки месили тесто в дежах. Пахло гвоздикой и апельсинами. Мелькнула Каталина в белом платье и голубом платке, с узлом на затылке. Из круглой кирпичной печи, стоявшей посреди двора, выскальзывали голубые языки пламени. Каталина, взяв тесто из дежи, начала перебрасывать его с руки на руку, потом присела на корточки, ее бледное лицо раскраснелось от жара. Изящной обнаженной рукой она старалась убрать волосы со лба, но непослушные пряди выбивались из-под платка. Эли подошел ближе. Лайл стояла, опустив морду в ясли, зерна хрустели у нее на зубах. Завтра он в последний раз оседлает ее, последний раз проедет по баррио. Лайл, увлекшись овсом, даже не заметила его. Он уселся на тополином пне, сжав между коленями ладони. Куда запропастился Йекутьель? Неужели еще не вернулся из синагоги? Каталина, закрыв железные дверцы, отошла от печи. Солнце уже стояло высоко, однако воздух, пропахший апельсиновым цветом, был холодный. Спрятавшись за кустом жасмина, на лавочке сидели Изабелла и Альваро: его рука прикрывала девичью ладонь. Эли хотел спрятаться за маленькую колонну, но Изабелла, увидев его, подбежала и отвела к Альваро. Эли уселся с ними вместе, некоторое время они молчали. — Дорогие мои, простите, но я должен идти. — Останься, прошу тебя, — настаивала Изабелла. — Ты один можешь нам помочь. Только ты можешь поговорить с доньей Кларой. — И что я ей скажу? — Что мы покончим с собой, — расплакалась Изабелла, спрятав лицо на груди избранника. — Да… да… и во всем будет виновата она. Эли молчал. — Не веришь? — спросила Изабелла, и ее подбородок задрожал, как у ребенка. — Мы решили отравиться… Яд уже есть. Я вытащила из отцовского шкафчика. Такой случай уже был — имена влюбленных высечены на скале. Их родители были против, вот они и бросились в Тахо. — Парень был христианином, — сказал Альваро. — Какая разница, — рассердилась Изабелла. — Чему ты улыбаешься, дон Эли? — спросил Альваро. — Думаешь, детские угрозы? — Ты же хотел с Изабеллой бежать в Толедо, — заметил Эли. — Может, ты испугался? А умереть не боишься? — Бежать в Толедо — глупая затея, — Изабелла проглотила слезы. — А как там меня примет семья Альваро? Это надо оставить на потом, когда другого выхода не будет. — Да, да, здравая мысль, Изабелла, — Эли погладил ее по голове. — Сегодня у меня не будет времени поговорить с доньей Кларой. Может, завтра. Посмотрим. Изабелла вновь залилась слезами. Альваро сидел, повесив голову. — Поклянись, что ты с ней поговоришь, — попросила она. — Пока не вешай голову, — ответил он. — Я спешу. У меня мало времени.Отъезд некоторых гостей
I
Эли ждал, когда Йекутьель вернется из синагоги. Первым явился гранадский раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа. Увидев Эли, он покачал головой и произнес только одно слово: — Кош-мар! — Что случилось? — спросил Эли. Но гранадский раввин махнул рукой и начал быстро подниматься по лестнице, рукой поддерживая полу бурнуса. Лейб-медик Иссерлейн стремительно пробежал через всю трапезную, будто за ним кто-то гнался. — Позвольте узнать… — Эли хотел его задержать. — Ах, оставьте меня! — сдавленным голосом выкрикнул он. — Уезжаю. Палермский раввин Шемюэль Провенцало в небрежно запахнутом халате, еле волоча ноги и шевеля губами, шепча что-то под нос, взбирался вверх по лестнице, опираясь на перила. Йекутьель сопровождал раввина дона Бальтазара и Хаиме. Эли последовал за ними темными переходами. Раввин дон Бальтазар и Хаиме вошли в библиотеку, и Йекутьель притворил за ними дверь. — Что случилось? — спросил Эли. Йекутьель ничего не ответил. — Я тебя разыскиваю и жду, чтобы ты мне рассказал, что произошло в синагоге. Так что же там случилось? — спросил Эли. Йекутьель головой показал на дверь библиотеки: — Тише, пожалуйста. — Что случилось? — прошептал Эли. — Я схватил и выволок его из синагоги. — Дова? — Да. — Кто он такой? Что ты о нем знаешь? Почему он это делает? — Это, увы, сын уважаемой семьи Абравалла. Его отец — богатый купец, один из наших старейшин. — Дов — агент инквизитора. — Не верится. Неужели он это делает из-за денег? — Возможно, из-за денег, а возможно, из ненависти. — Из ненависти к раввину? Что ему сделал раввин? — Не только к раввину. Ко всем. — Нет, скорее всего, от страха. — Возможно, — Эли пожал плечами. — Но если бы от страха, то он побоялся бы выйти на алмемор! Перед всеми и перед раввином… — Просто шпик. — Это ужасно. — В чем он обвинил раввина? — Уста мои этого не повторят. — А что ответил раввин? — Рухнул в кресло, не сказав ни слова, будто сознание потерял. Дону Энрике пришлось, приводить его в чувство. — А что люди? Никто не вступился за раввина? — К сожалению, никто. — И чем дело кончилось? — Некоторые считают, что должен быть суд. — А раввин? Йекутьель развел руками. — Он может меня сейчас принять? — Они с Хаиме повторяют завтрашнюю речь. — Спроси раввина, примет ли он меня. Йекутьель кивнул головой и бесшумно проскользнул в библиотеку. Через минуту он вышел. — Раввин дон Бальтазар ждет вашу милость, — Йекутьель поклонился и пропустил Эли в библиотеку. Раввин дон Бальтазар и Хаиме сидели над раскрытой книгой у конторки. — Мир тебе. — Раввин дон Бальтазар на минуту задержал в своих пальцах ладонь Эли. — Мир тебе, рабби. — Эли склонился к руке раввина дона Бальтазара. — Хаиме, ты свободен, — обратился раввин дон Бальтазар к сыну. Мальчик поднял на Эли заплаканные глаза и вышел без слова. — Хаиме плакал? — спросил Эли. — Да, увы, и это уже не плач ребенка. — Для нашего времени он слишком чувствителен. — Я говорил ему, что Исаак доверял своему отцу Аврааму, даже когда увидел жертвенный нож на своем горле. — Неужели, упаси Господи… — Я готов отдать место раввина за веру своего сына. Боюсь, что камень, брошенный в него мальчиками вчера, и камень, брошенный в меня сегодня, оставят незаживающие следы. Боюсь, что я уже потерял его. — Раввин закрыл книгу, положив на нее обе руки. — Я буду защищать тебя, рабби. — Как ты собираешься меня защищать? — Я сделаю все, что в моих силах. Наилучшей защитой станет завтрашняя встреча с инквизитором. Это будет удар по главному источнику зла. — Благодарю за веру в меня. Даже у Моисея были минуты сомнения. Но… но инквизитора не убивай. — Это корень зла. Нет ничего более страшного, чем эта клевета. Он источник клеветы, еще одной — среди моря клеветы от начала света. Мы не верим в ту, рожденную древле, так с чего нам верить в нынешнюю? — Благодарю тебя. Но грязь клеветников не смоешь бесследно. Выстоишь ли ты в своей вере? — Выстою. — Даже если меня оставят все? — Рабби! — Разве ты не видишь — половина баррио против меня. Остальные ждут суда и моей клятвы. Ты один веришь. Не в меня, а в предводительство. Хочешь спасти место раввина, как спасают Тору. — Рабби! — Они жаждут суда. Я бы мог встать перед судом, но они хотят от меня клятвы… — Ты никогда не будешь клясться, — на пороге стояла донья Клара в черной тюлевой накидке. — Раввин, который клянется в том, что он не виноват, перестает быть раввином. — Я уже перестал им быть. — Кто это тебя устранил? — донья Клара быстро подошла и оперлась на стол. — Ты был и остаешься раввином, и никогда раввин дон Бальтазар Диас де Тудела не встанет перед судом общины в качестве обвиняемого. — Я сделаю это для Хаиме. Я отрекусь от места, и пусть судят не раввина, а простого человека. Это был мой народ, теперь же пусть он судит меня, как одного из многих. — Обвинение, независимо от исхода дела, остается обвинением. Ударь невиновного — разве ему не так больно, даже если потом разгласить на каждом углу, что он невиновен? Удар есть удар. Что из того, что тебя оправдают? В это можно верить и не верить. Раввин не защищается перед судом, раввин приходит на суд. Раввин не клянется, он бросает проклятие. Для этого не нужно трибуналов. Проклятого вышвыривают за городские стены и забрасывают каменьями. Только тогда зло уничтожено, а подозрение снято. — Ты уверена? Ты бы поклялась? — Молчи! Молчи! — воскликнула донья Клара, закрыв руками уши. — Ты еще спроси, твоя ли я жена. — Мой младший сын, услада моей старости, не верит мне, сомневается. — Это моя забота. — Подозрения раздирают его, мальчик тает на глазах, солнце потемнело для него, и для меня оно тоже потемнело, ибо кто может мне поверить? Это уже мои дела с Богом. Только мы вдвоем знаем правду. — Есть и третий, — спокойно сказала донья Клара. — Кто такой? — спросил раввин дон Бальтазар. — Инквизитор. Раввин дон Бальтазар широко раскрыл глаза, сплел пальцы на открытой книге и, опустив голову, начал раскачиваться, как в трауре. Донья Клара протянула к нему руки. — Бальтазар, прошу тебя, — произнесла она тихим голосом. — Бальтазар. — Молчи! Молчи! — прервал ее раввин дон Бальтазар. — Ты и так слишком много сказала.II
Дон Энрике, несмотря на полноту, быстро сбежал по лестнице внутренней галереи. — Торопитесь к своему доминиканцу, который никак не может умереть? — спросил Эли. Энрике схватил его за плечо. — Вы хоть что-нибудь понимаете, что здесь происходит? Я ровным счетом ничего. — Это вы были в синагоге, а не я. Вы знаете больше меня. — Но вы уже слышали, что сказал этот юноша. Он явный клеветник. — И я так считаю. Следовательно, вы понимаете все. — Следовательно, — улыбнулся дон Энрике, — мы знаем одно и то же. — Да, мы знаем одно и то же, — повторил Эли. — Но одинаково ли мы думаем? — Предполагаю и надеюсь, что да. Для меня ясно одно: так действуем инквизиция. — На мой взгляд, в данном случае действует один человек — инквизитор. — Инквизиция наводит страх, а инквизитор посредством своих шпиков возводит клевету. Это испытанное оружие, проверенное веками. Проще всего сделать народ подлым, очернив его лучших людей. — Однако меня волнует один вопрос: о семье Таронхи никто не знал. Выходит, подозрение должно было пасть на меня, — Энрике развел руками. — Их могли выдать на пытках отец Сафортеса или его сыновья. А потом они вместе с Мигуэлем погибли на костре. — Отца и сыновей Сафортеса взяли после Мигуэля. — А вы никому не говорили о Мигуэле Таронхи? — Никому! — А может, кому-нибудь из ближайших родственников? — Невозможно. — На них не может пасть даже тень подозрения… А донья Марианна? Может, ей? — Моя жена? Дон Эли! — Она сейчас дома? — Нет, а в чем дело? — Можно было бы ее спросить. — Дон Эли, это возмутительно! — Жене, которую любишь, в какой-то момент можно шепнуть несколько слов, ведь это так естественно, дон Энрике. И вы, как медик, как Маймонид, знаете о слабостях не только тела, но и духа. Женщины любопытны, а мужчины — всего лишь мужчины. — Она ничего не знает, но даже если бы знала… Уж не думаете ли вы, что… — Дон Энрике! На этот раз моя очередь считать себя оскорбленным. — Помнится, что к Мигуэлю Таронхи приходили два друга — Гонсало де Пира и Фернандо де Баена. — Я видел их у Алонсо. Я их мало знаю, но даю голову на отсечение, ручаюсь за них. — Ручаться нельзя ни за кого. — Кроме жены, дон Энрике. Ах, да, я хочу спросить вас об Алонсо. Вы не знаете, что с ним? Я очень беспокоюсь. — Энрике! — позвал кто-то с внутренней галереи. Это был старший сын раввина дона Бальтазара Даниил. — Скорей! Матери плохо, потеряла сознание! Энрике выбежал из трапезной.— Мир тебе, дон Эли! — Это был турецкий лейб-медик Иаков Иссерлейн. — Может, ты объяснишь мне, что здесь происходит? — Донье Кларе стало плохо, — сказал Эли. — Вот оно что! А что случилось? — Не знаю. — Да я не об этом. Просто не верится. Я говорил раввину дону Бальтазару, чтобы он собирал пожитки и отправлялся со мной в Турцию. Все должны как можно быстрее уехать в Турцию. В воздухе пахнет грозой, неужели вы не чувствуете, дон Эли? — Думаю, что дону Бальтазару не следует собирать пожитки. — Раввин Юсуф ибн-Балиджа считает… — Виноват, я очень тороплюсь, — прервал лекаря Эли.
Дверь на чердаке была открыта. Дневной свет с трудом пробивался сквозь пергаментное окошко. Глаза понемногу привыкли к полумраку. Под иконой Богоматери с младенцем горела масляная лампадка. Красный коврик прикрывал ступеньку налоя. Над постелью висело Святое распятие. В глиняном горшке увядали крохотные розы. На спинку сиденья поспешной рукой было брошено платье. Он снял его. — Ваша милость? Эли резко повернулся. Платье упало на пол. Перед ним стояла Каталина. — Вы меня искали? — Каталина… — Слушаю, ваша милость. — Знаешь, что случилось? — Донья Клара упала в обморок. Сейчас ей уже лучше. — Раввина дона Бальтазара обвиняют в измене… — О Боже! — Каталина перекрестилась. — …будто это он выдал инквизитору фамилии тайных евреев. И их сожгли на костре. — Это невозможно. Я в это не верю. — Я тоже, — Эли сжал ее руки. — Но евреи — народ недоверчивый. — Так нельзя говорить о своем народе. — Если бы другой народ претерпел столько же, он был бы еще хуже. — Почему вы пришли ко мне с этим разговором? — Только ты можешь мне помочь. Каталина подняла платье с пола и положила его на постель. — Как? — Она отвернулась и прикрыла незастеленную постель домотканым полотном. — Нужны доказательства измены доньи Марианны. — У меня нет доказательств. — Она разгладила серое покрывало. Руки ее дрожали. — Кто тебе сказал о Марианне? Каталина стояла, глядя прямо ему в глаза. — Я не могу этого сказать, клянусь! — глаза ее вспыхнули зеленым огнем и тут же погасли. Эли положил руки ей на плечи. — Каталина, — прошептал он. Каталина подняла лицо. — Видишь, Каталина, теперь твой Бог и мой Бог подали друг другу руки, — Эли осторожно прикоснулся к ее вытянутой, как струна, шее в том месте, где напряженно билась жилка. — Есть только один Бог. — Каталина отступила назад. — Христианский? Единственный и наилучший? — Ваша милость! Эли кивнул головой. — Знаешь ли ты, чему служит ваша религия? — Чтобы человек приблизился к Богу. — Ты говоришь, как каббалист. — Не понимаю. — Каталина, я бы никому этого не сказал, но тебе скажу: ни одна религия не стоит жизни человека. — Ваша милость кощунствует! — Да, это кощунство. Но Бог, который читает в сердце человека, простит мне. Я видел своего брата на костре, и я кощунствую не против Бога, а против человеческих мук. Сколько еще нужно страданий! — Мне очень жаль вашу милость. Но что я могу сделать? Эли вздохнул и, усевшись на стул, поник головой. Каталина приблизилась к нему. Помолчав немного, Эли сказал: — Я хочу спасти раввина. Он слабый человек и может сломаться под тяжестью обвинений. Скажи, кто тебе говорил о Марианне? Грехи я тебе отпускаю, любовь их отпускает. Поверь в любовь, как в Бога. — Я поклялась. — Если ты нарушишь клятву, ты спасешь не только человека — ты дашь возможность правде победить ложь. — Не знаю, что здесь правда, а что ложь. — Поверь мне. А если не можешь… у вас ведь существует отпущение грехов. Каталина, закрыв глаза, покачала головой. — Раввин встанет в синагоге перед верующими, как перед судом. Что бы ни случилось, это будет конец раввину. А инквизитору того и нужно: срубить голову народу, чтобы рассыпался он, как сухой песок. У вас Единый Бог — чтобы нас топтать, у нас Единый Бог — чтобы выстоять. Иисус дал себя распять ради любви к миру. И что же стало с этой любовью? — Моя душа полна любви к людям. — И к евреям? — Наша религия велит любить недругов. — Ты считаешь евреев недругами? Что они тебе сделали? — Многое. — Разве донья Клара к тебе плохо относится? — Я не родилась служанкой. Мои родители были богаты. Я была богата. — И евреи забрали ваше богатство? — Да, налогами. — Налоги они брали не для себя, а для короля. — Я видела евреев, а не короля. — Да, это верно. Увы, вам этого не объяснить. — Но пусть милосердный Бог их простит. — А короля? — Король есть король. — Каталина, — позвал с патио детский голосок. — Ты где? Иди сюда. Каталина вышла, не закрыв за собой дверь.
Каталину позвала маленькая Ана. — Бабушка тебя ищет, — сказала она. — Столько дел, а ты куда-то пропала. — Тихо, — дернула ее за волосы Каталина, потом погладила и исчезла в одной из нижних комнат. Маленькая Ана искала старого Апиона. — Что будет? Что будет? — она подняла глаза к небу. — Я так переживаю. — Из-за чего ты переживаешь, Ана? — спросил Эли. — Мамы нет, папы нет, Изабелла тоже куда-то подевалась. Наверное, пошла к Альваро. Остались только мы с Апионом. Вечно меня с Апионом оставляют. Но Изабелла сказала, что есть и похуже огорчения. Это правда? — Правда. А куда мама пошла? — В лавочку, купить для Хаиме подарок на завтрашнюю конфирмацию. — А какой подарок, мама не говорила? — Золотой Щит Давида не цепочке. — А тебе что-нибудь подарят? — Не знаю. — А что тебе мама подарила на Пурим? — Мама ничего, а папа мне подарил красивый гребешок. А Изабелла сказала, что я мала для таких подарков. Апион поднялся с земли и залаял. Абу-эль-Гассан нес на плече кофр, следом за ним шел гранадский раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа. На нем был толстый дорожный бурнус и желтая чалма. Черно-белая шаль была перекинута через плечо. — Как хорошо, что я вас вижу, — гранадский раввин протянул руку. — Хочу с вами попрощаться. — Рабби покидает нас? — Еду в Толедо. — Рабби не остается на завтрашнюю конфирмацию? — Я приехал не на конфирмацию, у меня были другие планы, но им не суждено было осуществиться. Я ошибся, понадеявшись встретить здесь гранда Сеньора. Поеду дальше, может, и повезет. Хотя, признаюсь, я в это мало верю: какова капля — таково и море. — Желаю вам счастья. — Благодарю вас. — А у меня был имам. Я ему рассказал о вас. Но он предпочел кормить меня выдержками из Корана, и за каких-то полчаса я познал сущность исламской религии. Оказывается, стать мусульманином совсем не трудно, нужно только подумать об этом. — Вовсе не так просто. — Сколько мусульман приняло крещение под нажимом? — Не знаю. — Уверен, что втайне они молятся Аллаху, может, даже ходят в мечеть, которую я здесь видел. — Вполне возможно. — Но тех, кто не скрываясь ходит в мечеть, ожидают преследования. — Без сомнения. — Почему бы вам тогда не обратиться к ним, дабы они помогли братьям в Гранаде? Почему только к евреям? — спросил Эли. — Я подумаю над этим. Передайте от меня раввину дону Бальтазару слова мира и благодати. — Рабби с ним не попрощался? — Нет, я не успел. Попрощайтесь от моего имени. — Непременно это сделаю. — Сами видите, у меня нет времени. Во двор въехала двуколка, запряженная мулом. Его погонял Абу-эль-Гассан. Слуга поставил в повозку кофр, помог взобраться раввину Юсуфу, а сам снова побежал наверх. Через минуту он вернулся, неся на плече еще один кофр. За ним следовал лейб-медик Иаков Иссерлейн. — Вас невозможно найти, дон Эли. Я хотел с вами попрощаться. Может, не навсегда, может, мы еще встретимся в Турции, — Иаков Иссерлейн был тоже одет по-дорожному, в пелерину и широкополую шляпу вместо алой лекарской четырехуголки. — Мы с раввином Юсуфом ибн-аль-Балиджой решили ехать. А старый палермский раввин и не собирается. Его дело, пусть остается. А вы? — Я тоже остаюсь, — ответил Эли. — В таком случае желаю вам счастья, дон Эли. — Мир вам…
Признание Марианны
I
День неуклонно продвигался вперед. По небу плыли белые облака и таяли на солнце. Оно растопило холодный воздух раннего утра. Шум на площади Давида Кимхи затих. Торговцы, продав овощи и фрукты к обеду, перестали зазывать покупателей и, усевшись кто где — мужчины на скамеечках, а женщины прямо на земле, отдыхали до предвечерней поры, когда хозяйки вновь придут за покупками. Возле прилавков со сладостями крутилось несколько мальчиков, а возле лавочек с тканями стояли женщины. Они мяли в руках шерстяное сукно, пробовали на зуб прочность полотна, пытаясь понять, не сходит ли с него краска, прикладывали к себе легкий муслин и тяжелую парчу. Продавцы и покупатели, как это обычно бывает, обменивались любезностями, смеялись. Пусть веселятся. До завтра рукой подать, хоть весенний день еще долог. В переулке, возле винного погреба с вывеской по-кастильски и гебрайски «На здоровье — Л'хаим» два старика играли в карты, собрав вокруг себя любопытных. На углу дома цирюльник стряхивал простыню и, завидев Эли, широким жестом пригласил его к себе. — Детям и внукам своим расскажу, если Бог даст их дождаться, ведь в наши времена дождаться внуков — все равно что дождаться чуда. Расскажу им, кого мне посчастливилось стричь-брить. Кто выше короля? Цирюльник, ибо держит его за нос. — Он застрекотал в воздухе ножницами. — Бородку будем клинышком или полукругом? Брадобрей еще не гнался за вашей милостью по улице? Давно пора явиться ко мне со своим заросшим подбородком. Подбородочек мы подбреем. Об этом я еще в синагоге подумал. Я был на первом богослужении и все слышал. Сказать правду, чуть громче сказали то, о чем люди шушукаются в баррио, однако я вот думаю, а стоило ли? Мы детей своих учим: нельзя рассказывать всего, о чем говорят в доме. Что теперь делать такому раввину дону Бальтазару, если то, что о нем говорят, не приведи Господь, правда? Что делать, если к горлу приставлен нож? Сердцу ближе сын, нежели выкрест. Если уж брить[124] надо в обе стороны, то про думать и говорить не приходится! Раз в одну сторону, а раз — в другую. И я бы спросил этого крикуна, что бы он сделал? Что бы сделал я? Понятия не имею. Можно только Бога благодарить, что он не приставил ножа к горлу. Пока что и на этом спасибо. Каждый прожитый день — подарочек. Может, податься в Турцию? Ой, не знаю, не знаю. С собой всего не заберешь. А на каком углу там я поставлю свою табуретку? Тут-то у меня свой угол, а у этого угла — я, и каждый знает, где меня искать, если дело идет к праздникам, или, к примеру, когда на носу суббота. А я все раскидываю умом то так, то эдак… Вроде бы тихо тут. Зачем уезжать? Это только кажется, что люди не думают о завтрашнем дне. Ходят, разговаривают, торгуют, ссорятся, будто ни о чем и не знают. А они знают. Но жизнь, если посмотреть сверху, как вода, и надо уметь плавать. А ведь у каждого дети. Смотришь на них и думаешь: что будет? Как их спасти? Чужак, он видит на поверхности только воду, видит белые стены, такие, как и везде, улицы, как и на всем белом свете, но эти стены и эти улицы завтра могут стать пустыми, безлюдными. Вот я и спрашиваю: зачем надо было кричать в синагоге? Разве нам мало неприятностей? Разве нам нужны еще и неприятности с раввином, пусть дарует Господь ему долгие лета, даже если окажется правдой то, о чем говорят…В открытый винный погребок с вывеской «На здоровье — Л'хаим» вошли Санчо, сын главы альджамы Шломо Абу Дархама, и Дов. Эли последовал за ними. — Дон Эли, — обрадовался Санчо, — присаживайтесь к нам. Это мой друг Дов. Вы уже знакомы, правда? На него можно положиться, он наверняка не подведет. Эли сел, налил себе вина и, отпив немного, поставил бокал на стол. Потом он посмотрел на Дова и перевел взгляд на Санчо. — Друг? Вот и хорошо. Тогда убеди его, чтобы он отступился от своих слов, которые сказал сегодня утром в синагоге. — Уговорить его струсить? — оскорбился Санчо. — Это была клевета, — Эли поднял бокал. — Я пью за здоровье раввина дона Бальтазара. Санчо посмотрел на друга и протянул руку к бокалу. — Дов, ты молчишь? Что мне делать? Выпить за здоровье раввина? — Санчо поднял бокал. — И ты позволяешь называть себя клеветником? — Пей, Санчо! — Эли стукнулся с ним бокалом. — Раввин невиновен, раввин не может быть виновным. — Ты так в этом уверен, что я начинаю сомневаться. — Санчо поставил бокал. — Раввин не может быть виновным? Почему? Разве с раввинами не бывало хуже? Страшнее всего раввины, принявшие крещение. Ты об этом не знаешь? — Знаю, но за раввина дона Бальтазара я ручаюсь. — Меня не убедишь. Сначала убеди все баррио, а баррио думает, как я. — Это все заслуга Дова, — Эли искривил в улыбке рот. — Подлая заслуга. — Да, моя, и я горжусь этим, — сказал Дов. — Ты говоришь, как борец за справедливость. — Можно и так назвать. — Ты служишь врагу. — А если враг сказал правду? — Это невозможно. — Почему? — Потому что мой враг лжет. — На войне обе стороны лгут. — А на какой стороне ты? — Я буду бороться с ложью в баррио, а другие пусть борются с ней в городе. Там тоже найдутся такие, как я. — Ты борешься за правду? Во имя чего? — Во имя правды. — Правды ради самой правды не бывает. Есть правда для моего народа. На чьей стороне правда — раввина или инквизитора? Я принимаю сторону раввина. — Вот именно! — крикнул Дов. — Наконец-то я слышу искренние слова! — Не радуйся. Никто не может доказать вины раввина. Инквизитор? Кто может верить инквизитору? Даже ты не веришь. — Я с инквизитором не разговаривал. — Значит, ты и меня подозреваешь? — спросил Эли. Дов молчал. — То, что ты подозреваешь и меня, доказывает невиновность раввина. — Я ничего не сказал, — ответил Дов. — В таком случае скажи, я жду. Дов молчал, рука его потянулась к бокалу. — Давайте выпьем, — сказал он. Эли покачал головой. — Мой отец час назад поехал к раввину. Интересно, зачем? — сказал Санчо. — Нетрудно догадаться, верно? — Дов хлопнул Санчо по колену. — Советуются, как бы спасти раввина. Твой отец был вчера у инквизитора и все знает, правда, Санчо? — Уж не подозреваешь ли ты и главу альджамы? — спросил Эли. — Инквизитор вызвал моего отца и приказал, чтобы баррио приветствовало его на всем пути до синагоги, — сказал Санчо. — С коврами на балконах и зажженными свечами? — спросил Эли. Дов рассмеялся. — Уверен, что баррио не выйдет приветствовать инквизитора, — Эли резко отодвинул бокал, и вино вылилось на стол. — Я тоже так думаю, — согласился Санчо. — Наверное, об этом мой отец говорит с раввином доном Бальтазаром. — А я думаю, что они совещаются о том, что делать со мной, — Дов прикусил нижнюю губу. — И потихоньку приходят к согласию. Ведь проще всего выгнать меня из баррио, чтобы я потом скитался, как нищий, или посадить в темницу альджамы, или еще что похуже… — Если так случится, это будет необходимо и справедливо, — сказал Эли. — Необходимо для альджамы, но разве справедливо? — спросил Дов. Послышался грохот колес, и мимо погребка промчалась повозка. Глава альджамы дон Шломо Абу Дархам уезжал от раввина дона Бальтазара. Рядом с ним сидел старый палермский раввин Шемюэль Провенцало.
II
О чем же совещались глава альджамы Шломо Абу Дархам и раввин дон Бальтазар? Йекутьелю было поручено следить за тем, чтобы им не мешали. Но разве мог он запретить донье Кларе стучать в дверь до тех пор, пока ей не откроют? Она сидела там до самого конца, и, как рассказывал Йекутьель, до его ушей нередко долетал ее голос. Был он звучен, полон гнева, словно донья Клара вовсе не была больна, словно это не она с трудом встала с постели. Что они решили, Йекутьель знать не мог. — Донья Клара просит вашу милость к себе, — закончил свой рассказ секретарь раввина дона Бальтазара. — Это знак особого к вам расположения, и от нее, надеюсь, ваша милость узнает больше. У доньи Клары Эли застал Энрике — тот измерял ей пульс. Она сидела в кресле, ноги ее покоились на подушке. Ажурная ширма, искусно выкованные рамы которой были подбиты лимонно-желтым шелком, отделяла спальню от остальной комнаты, оставляя видимым лишь золотистый карниз бархатного балдахина. Над брасеро парило душистое облачко жареных оливковых косточек. — Подойди ближе, дон Эли, — сказала донья Клара. — Я хорошо себя чувствую. Это только болтливый Йекутьель рассказывает всем, что я больна. — Донья Клара на минуту задумалась. — Ты уже знаешь, что у нас был глава альджамы дон Шломо Абу Дархам. Рассердил он меня. Хотел убедить, что в конечном счете раввин дон Бальтазар мог бы и принести присягу. Мол, ничего страшного, мол, только так и можно уладить дело. Это я должна пойти на уступки мальчишке, который требует присяги?! Раввин дон Бальтазар должен ему уступить?! — Речь идет не о мальчишке, а о баррио, — дон Энрике, измерив пульс, осторожно положил руку доньи Клары на подлокотник. — Баррио этого требует. — А я не позволю, — сказала донья Клара. — Это будет присяга для народа и старейшин, — убеждал ее дон Энрике. — Иди уже, иди! — разозлилась донья Клара. — Народ! Старейшины! — она посмотрела на дона Энрике. — Суда не будет! И присяги не будет! Будет проклятье. И бросит его не раввин дон Бальтазар. Знаешь, кто его бросит? Старый палермский раввин. Он мне пообещал. А теперь оставь нас одних. Энрике вышел без слов.— Ты смотришь на меня, сын мой, — донья Клара снова называла его сыном, — и не узнаешь. За один день я пережила целый век мучений, постарела на сто лет, правда, Эли? — Злые времена пройдут, донья Клара, и к вам вновь вернется здоровье. — О, если б так было! У Бога множество имен — на каждый случай жизни. «Всевышний», «Всемогущий», «Единый», «Вечный», «Всеведущий» и так далее. А для человека достаточно одного — «Милосердный». И это имя тоже хотят отобрать у нас наши враги, оставив нам с радостью «Бога отмщения». Но, как сказано в Библии, шея у моего народа крепка, а я — дочь этого народа. У меня крепкая шея, и Бог должен оказать мне милосердие. Я — дочь Давида Хасдая Га-Коэна из Толедо, главного раввина Кастилии, назначенного самим королем. — Славное имя… Бог милостив. — Да не особенно, — отмахнулась донья Клара, — не особенно… Тебя, наверное, интересует, зачем я пригласила тебя, сын мой? А сам не догадываешься? — О, столько причин… Донья Клара положила руку на его голову, будто хотела благословить. — От тебя, сын мой, ничего не утаю… Эли низко поклонился. — Может, мне и не следовало бы этого делать… — Она показала рукой в сторону ширмы. — Там, на столике, лежит Библия, будь добр, принеси ее. Эли подал Библию донье Кларе. — Ничего от тебя не утаю, — повторила донья Клара, — хоть, может, и не следовало бы этого делать. Но хуже всего оказывать человеку половину доверия, ибо из другой, темной его половины когда-нибудь вырастет ненависть. — Донья Клара прикрыла усталые глаза. — Рушится мой дом. У раввина дона Бальтазара слабые плечи, да и я не кремень. Вот и надеюсь найти у тебя поддержку. — Прошу рассчитывать на меня. Я сделаю все, что в моих силах. — Итак, в чем же дело? А вот в чем, — донья Клара положила ладонь на большую книгу в телячьем переплете. — Был тут глава нашей альджамы дон Шломо Абу Дархам. Вчера он разговаривал с инквизитором… Не требуй от меня пересказа их разговора, не хочу такое пережить еще раз… Инквизитор — чтоб исчезло из памяти людей трефное имя его, чтоб сегодня ночью пришла к нему смерть — он знает, где бросить несколько искр, — донья Клара вынула из рукава платочек и начала обмахиваться, вытерев капли пота на верхней губе. — Может, дать лекарство, донья Клара? — Благодарю тебя, не нужно. Я себя хорошо чувствую… На чем я остановилась? — она открыла Библию на странице, заложенной узкой полоской тисненой козловой кожи. На желтом пергаменте чернела большая колонка знаков. На полях пестрели разноцветные цветочки. Донья Клара начала читать: — «И скажут старейшины города своего: „сей сын ваш буен и непокорен, не слушает слов наших, мот и пьяница“; тогда все жители города его пусть побьют его камнями до смерти; и так истреби зло из среды себя…»[125] — Донья Клара глубоко вздохнула. — Этот не мот, не пьяница, но, как сказано в другом месте: «Не будешь ходить наветником среди народа своего…» Наветник, или клеветник, правда? Клевета для людей то же, что кощунство для Бога, — донья Клара закрыла Библию и передала ее Эли, чтобы тот отнес ее за ширму. — Эли, — сказала донья Клара, когда он вернулся. — Ты хочешь мне помочь? — Изо всех сил. — И ты готов сделать для меня все? — Что только в человеческих силах. — Ты веришь в чистоту раввина? — Верю. — Не должно повториться еще раз то, что случилось рано утром в синагоге. Для этого я тебя и пригласила. Давай подумаем вместе. — Мне ничего не приходит в голову. — Тогда послушай, что я тебе скажу. — Слушаю, донья Клара. — Ты понял выдержку из Библии? — Понял, донья Клара. — Значит, ты согласен, что его следует забросать каменьями? — Согласен. — Тогда нужно подумать, следует ли позволить ему переступить порог синагоги. — Я считаю, что мы не можем ему этого запретить. — Я предполагала, что ты так скажешь и, признаюсь, боялась этого. — Дов должен присутствовать. Без него ничего не может произойти. — А зачем что-то должно произойти? — Не понимаю. — Он должен исчезнуть. — Как это? — Какая разница, сын мой, погибнет ли он от руки всего баррио или от руки одного человека. Эли встал с кресла. — Я ничего не понял, донья Клара. Донья Клара опустила руки. — А я ничего не говорила.
III
На внутренней галерее Эли наткнулся на дона Энрике. Дон Энрике пригласил его к себе: — У меня сейчас никого, кроме Аны, и можно поговорить. Он налил гостю вина, поставил на стол блюдо с холодным мясом, угостил Ану куриной ножкой. Старый Апион долго попрошайничал, пока не получил косточку, которую тотчас с треском разгрыз. — Эли, — дон Энрике обратился к нему просто по имени, — меня беспокоит Изабелла. — И об этом ты хотел со мной поговорить? — Я понимаю, что есть огорчения похуже, но… — Ты был сегодня в городе, Энрике? — Да, но вернулся раньше: мой доминиканец умер. Теперь у меня меньше работы. Я посвящал ему очень много времени. — Может, ты видел Алонсо? Или знаешь, что с ним происходит? — Я был у него. Дом пуст, двери заколочены досками. Видимо, скрывается. — У Гонсало де Пира или Фернандо де Баена? — Не думаю, они тоже скорее всего скрываются. — А других новокрещеных ты знаешь? Бываешь у них? — Да, но не в последнее время. Сейчас опасно, много шпиков. Сегодня я ни у кого не был. Приближается Пасха, надо подумать о маце. — А ты не считаешь, что было бы лучше, если бы иовохристиане скрывались здесь, в баррио, среди своих? — Это равносильно смерти, это признание в любви к еврейской вере. — Всеравно никто из них не избежит костра. Рано или поздно погибнут все. Энрике, послушай! — Слушаю тебя, Эли. — Завтра… ждать осталось недолго, — Эли улыбнулся. — За это завтра мы заплатим многими днями. Купим его ценой крови. — Значит, ты отдаешь себе отчет? — Разумеется, и это более всего меня ужасает. — Тогда отступи пока не поздно. Эли молчал. — Жизнь инквизитора не стоит стольких жертв. — Жизнь инквизитора не стоит и одной жизни. — Значит, ты согласен? — И все-таки я убью его. — Будет новый инквизитор. Его ты тоже убьешь? Инквизиторов больше, чем таких, как ты. А последний инквизитор не понадобится, ибо не будет ни евреев, ни новообращенных. — Жертвы всегда найдутся. Они их найдут, докопаются до третьего и четвертого поколения. Энрике, пойми, это не сведение счетов. Когда меня бьют, я плачу той же монетой, не задумываясь, кто сильнее ударил, они или я. А убьют ли они меня, об этом я не хочу думать. — Так можно рассуждать, если речь идет об одном человеке. Его смерть — это конец только для него самого. Но когда речь идет о целом баррио… нужно думать осторожнее. — Хочешь поколебать мою веру в правоту? — Я говорю то, что думаю. Если бы речь шла только о тебе, если бы все кончалось только на тебе… — Понимаю, дело касается не только меня, это правда. Но баррио по отношению к будущему то же, что я по отношению к баррио: самопожертвование одного человека может спасти честь баррио, самопожертвование баррио может спасти будущее народа. — Не знаю, что окажется ценным для будущего, но что такое страдания сейчас — знает каждый. — Я рассчитывал на твою помощь, ты ведь знаешь людей лучше меня. Алонсо сказал, что на тебя можно положиться. — Как я могу тебе указать других? Надо начинать с себя. — А что мешает? — Бессмысленность самопожертвования, и даже его вред. — Теперь я вижу, что мы никогда не найдем общего языка. Дон Энрике ничего не успел ответить, ибо вернулась Марианна. Густая шаль на голове и тюлевая накидка закрывали ее полностью. — Что ты сегодня так рано, Энрике? — удивилась она. Эли заметил беспокойство в ее глазах. Она кивнула им и исчезла в другой комнате. За ней побежала маленькая Ана, расспрашивая на ходу: — Мама, покажи, что ты купила Хаиме на конфирмацию. — Ничего не купила. Чего ты от меня хочешь? — Ты же говорила… — Не болтай чего попало! Вскоре Марианна вошла к ним в светлом платье без рукавов, с золотым поясом на бедрах. Глубокое декольте до половины открывало грудь. Волосы в беспорядке спадали на плечи. — Где ты была, Марианна? — спросил Энрике. — Ана! — крикнула Марианна. — Выведи собаку на улицу, воняет! — Ты слышала, что говорят в баррио? Марианна побледнела и ответила рассеянно: — Я не слушаю сплетен. — Твоего отца, раввина дона Бальтазара, обвиняют в страшных грехах. — Это правда? — А вы об этом не знали? Вы единственный человек, который этого не знает, — заметил Эли. — Представляю, в каком отчаянии мать. Я пойду к ней. — Ей ничем не поможешь. Останься с нами, мы так редко видимся. В открытых дверях показался секретарь раввина дона Бальтазара Йекутьель. — Дон Энрике, донья Клара вас зовет. Ей стало хуже. — Сейчас приду. Скажите ей, что иду, — Энрике вынул из шкафчика глиняные флакончики. — Пойдем со мной, — обратился он к жене. — Нет, Энрике, иди сам, я потом приду. Энрике вышел. Эли и Марианна остались одни. — Вы знаете, в чем подозревают вашего отца, раввина дона Бальтазара? — Откуда мне знать? — В том, что он выдал инквизиции нескольких выкрестов. — Мой отец? — Вы в это верите? Марианна покачала головой. — Все баррио об этом говорит, а вы не знаете? — Я это уже слышала от вас. — Все это кажется странным. — Почему? Близкие всегда узнают последними. — Но вы мне не ответили, верите ли вы? — Боже мой! Чего вы от меня хотите? Разумеется, я не верю. — Я тоже не верю. Но таких очень мало. — Это ужасно! — Что? — Это невозможно! — Я тоже так считаю, донья Марианна, хотя возможно все. — Не знаю. — Разговариваешь с человеком и не догадываешься, что он — предатель. — Выходит, каждого следует подозревать? И вы, дон Эли, подозреваете каждого? — Марианна рассмеялась. — Прежде всего, я не подозреваю дона Бальтазара. — Конечно… — Не подозреваю вашего мужа, дона Энрике. — И так далее. Оставим это, не будем об этом больше. Разве нам не о чем поговорить? — она улыбнулась. — Почему же? То, о чем мы говорим, крайне важно. — Но меня это не интересует. — Честь и жизнь отца, да и не только отца, вас не интересуют? — О Боже! — Речь идет и о вашей судьбе. — О моей? Если речь обо мне, то ради Бога, не волнуйтесь. — Вы знаете, что вам грозит? — То же, что и всем. Я уже перестала об этом думать. Нельзя жить в постоянном страхе. О себе я вообще перестала думать, а об остальном… Боже мой! Я ведь ничем не могу помочь! — Верно. Если бы речь шла только об этом. — А о чем же еще? В чем вы меня хотите обвинить? В том, что я пришла к вам тогда? Так это ничего не значит… — Это ничего не значит? А что значит? Марианна пожала плечами. — Если бы тогда дон Энрике увидел нас, он бы убил обоих. Марианна рассмеялась. — Вы суровы, но все-таки мною не побрезговали. — Согрешил. — Так будьте добры и к другим грешникам. — Вы не любите своего мужа? — Никогда его не любила. — А почему вы за него вышли? — Меня за него выдали. Я была беременна. — Дон Энрике об этом знал? — Думаю, что да. — Простите мой вопрос, но задаю его не ради любопытства: отец Изабеллы жив? — Жив. — Он еврей? Марианна отвела взгляд. — Вы сегодня были у него. Она ничего не ответила. — Есть человек, который обо всем знает, — произнес он после долгого молчания. Марианна вскинула голову. Ее сухие губы задрожали. — Это Каталина, — сказал он. — Я всегда подозревала эту ханжу. — В чем? — Ты спал с ней? — Нет. — Вас с ней что-то связывает. Это можно понять сразу же. Каталина не еврейка. — Предупреждаю, если хоть один волос с ее головы упадет… На галерее послышались шаги. — Теперь вы знаете все. Я тоже. И нам больше нечего сказать друг другу, — закончила она. Вошел Энрике. — У доньи Клары был приступ удушья, но все уже прошло. У нее, слава Богу, сильный организм, — сказал Энрике и поставил флакончики в шкаф.Совет старейшин
I
«Многоуважаемому, благороднорожденному Захарии бен Элиэзер ибн Гайату слово мира и благодати, низкий поклон, пожелания всего самого наилучшего и долгих лет здравия посылает сын его Эли. Я пишу тебе это письмо пятнадцатого адар, то есть на следующий день после Пурим, в канун конфирмации Хаиме, младшего сына раввина дона Бальтазара Диаса де Тудела. Пурим был скорее грустным, нежели веселым праздником, ибо объявился не один, а множество Аманов. Не прошло и месяца, как я покинул Нарбонну, тихий уголок еврейского мира и благодати, и приехал туда, где умирают не от старости, а в расцвете сил, как на войне. Но если бы это была война, а не убиение беззащитных! Еще недавно я покинул Нарбонну, а кажется, что прожито много трудных лет. Ты послал меня на конфирмацию, а я оказался в гуще тягостных обстоятельств. Я оказался на площади Огня и видел на костре Мигуэля Таронхи, который преодолел в себе страх и боль. Он боялся и страдал — тем большей оказалась победа духа над насилием. Я выехал из Нарбонны и был полон туманных предчувствий. Однако целью моего путешествия не могла быть только конфирмация Хаиме. Я предчувствовал: у меня иная миссия. Какая — я понял на площади Огня. В письме я увековечил имя мученика, дабы, память о нем не погибла, но была жива, как имена многих наших мучеников, принявших кончину в прошлом, принимающих ее ныне и до скончания света. На площади Огня меня схватили и бросили в подземелье, а потом я предстал перед инквизитором. Ты бы гордился своим сыном, доводись тебе присутствовать на диспуте, о котором немало толкуют в еврейском баррио, хотя неизвестно, каким образом весть об этом проникла сквозь стены кельи. Я избежал судьбы Мигуэля Таронхи. Инквизитор выпустил меня, хотя знал, что я готовлю ему участь инквизитора каноника Педро Арбуэза де Энила, а я знал, что он подкупил наемных бандитов, подстерегающих меня на каждом шагу. Каждый из нас знал все о другом. Ему было даже известно, что род наш, род поэтов, происходит из Люцены, и этим он хотел расположить к себе. С этого он начал, а потом соблазнял лестью, пока не перешел к угрозам, мол, за стеной братья-монахи только и ждут знака, чтобы применить пытки. Ненависть, наполнившая меня на площади Огня, заглушила страх. Когда я увидел его черепашью шею, я почувствовал отвращение, но не к нему, а к себе. В Нарбонне все было просто и ясно. Зло было злом, а добро добром. Но стоит им столкнуться со страданием, как они начинают смешиваться друг с другом и меняться местами. Страшнее всего первая трещинка в мысли. Это как пятнышко на плоде, который уже начал гнить изнутри. Я сдерживаю мысль, я осваиваю ее, ибо она выведет на бездорожье. До завтра мне нельзя свернуть с пути. Я сдержу клятву. Око за око, зуб за зуб. Сегодня я стригся у брадобрея. Знаешь, что он мне сказал? Что иногда во имя добра следует сокрыть зло. Таков мир. Это не даст мне покоя. Если бы тебе, отец, сказали: есть две возможности — или жизнь твоего сына или выдай новохристиан на смерть, то что бы ты выбрал? В таком положении оказался и раввин дон Бальтазар Диас де Тудела. Какой человек может выйти с честью из этого положения? Даже Бог не сможет, он найдет третье решение в бесконечности Своих средств. За Хаиме инквизитор потребовал имена тайных евреев. Одним из них мог быть Мигуэль Таронхи. К сожалению, есть такие, кто говорит, что Мигуэль Таронхи им был. Я разговаривал с Довом, ему лет пятнадцать-семнадцать. От него так и пышет гордыней, а может, чем-то другим… Где-то я читал, что буквы — только тень, за которой скрывается их истинное значение. Отец, это письмо — свидетельство обо мне, и мне бы хотелось, чтобы оно осталось как память о смелом молодом еврее благородного происхождения, извини, что не обошлось без хвастовства. Должен признаться, что я смотрю на этого парня, как на самого себя. Осмелился один выступить против раввина и готов заплатить за это жизнью. Я содрогаюсь при мысли, что он будет проклят и побит камнями. Как трудно быть судьей при неясных и запутанных обстоятельствах. Когда злом надо спасать добро. Правильно ли это? Помню, я смеялся, когда один из моих многочисленных учителей рассказывал мне историю о крестоносцах Вильгельма Плотника. Они гнали впереди себя гусыню, долженствующую привести их прямо в Иерусалим. Мой учитель, христианин, тоже смеялся. Наша история сурова, и она не терпит шуток. В Пятикнижии — законы, объявленные Моисеем для своего народа. Кто их нарушит, будет предан смерти, будет побит камнями. Для парня спасения нет. Мигуэль Таронхи умер во имя Бога, которого никогда не видел, ради законов, которых, вполне возможно, и не знал. Но душа испокон веков полна глубокой веры. Эта вера отделила зерно от плевел, и она дана не только сынам Израиля, но и всему миру… „Ибо в этом мудрость ваша и разум ваш перед глазами народов, которые, услышав о всех сих постановлениях, скажут: „только этот великий народ есть народ мудрый и разумный““[126]. Однако воодушевленная гусыня — не шутка. Может, у каждого человека своя воодушевленная гусыня, шагающая в Иерусалим, а приходящая на распутье. Но в нашей древней истории распутья не было. Нас вел через пустыню в Землю Обетованную столп дыма днем и столп огня ночью. Перо мое притупилось, и я точу его кинжалом, твоим подарком на день конфирмации… Не мог ты знать, да и я не предполагал, для чего он мне понадобится завтра. Я считаю минуты, как песчинки в клепсидре. О совершенном поступке ты узнаешь из письма, спрятанного в переметных сумках. Говорю об этом, как о деле решенном. И прошу Бога послать мне мужество. Необходимо большое мужество, если речь идет о старике, а не о ровне себе. Хочу заверить тебя, отец, что рука моя не дрогнет… Юноша по ту сторону городской стены пьет сейчас вино и обнимает девушку. Для него завтрашний день — продолжение забавы. Для меня — это последний час. Поменялся бы я с ним? Хотел бы я из преследуемого стать преследователем? Если мы когда-то и преследовали, то время отучило нас от этого. Мой народ много веков не ведет войн, не точит мечей. Вместо этого он оттачивает ум. Он борется не за богатства — ради одной строки в Священных Книгах он готов принять смерть. По ту сторону городских стен живет спокойный юноша, и никто не велит ему раздувать искру опасности. Стоя на площади Огня, я думал о христианине, быть может, единственном, который спрятался в темной подворотне от своих, чтобы не завывать вместе с толпой. Единственный справедливый в Содоме. Он и Мигуэль Таронхи. Тот верит мягким словам своей религии, а Мигуэль Таронхи умирает во имя своей веры, во имя Бога своих отцов. Ради них обоих я прошу Бога укрепить мою руку… Я снова думаю о пареньке, его зовут Дов. Ему придется погибнуть, и я не могу его спасти. У инквизитора в баррио свои шпики — евреи. Они шпионят не ради денег. Евреи — самые дешевые агенты. Они дрожат за свою жизнь. Но Дов не думает о спасении. И я не думаю о спасении. Разве можно все написать? Разве можно все додумать до конца? Кто знает, будь ты здесь… Есть один человек. Для нее мне бы хотелось вывести слова из их тени. Она тоже верит мягким словам своей религии. Моя мать, по которой ты еще сегодня носишь траурное платье, разорванное над сердцем в знак скорби, и из-за которой ты до сегодняшнего дня живешь вопреки приказаниям веры — без жены, она перед смертью прижала меня к себе. Помню ее большие глаза и тонкую ладонь, коснувшуюся моей щеки, и ее шепот, хотя, вероятно, она считала, что ребенок не поймет этих слов. Она сказала: „Я ухожу, как уходит день, будь добр к людям, все они бедные“. То же я услышал из уст юной девы, доверяющей мягким словам своей религии. Все женщины говорят на одинаковом языке. Те, которых мы любим. Измена? Разве меня не надо предать избиению вместе с Довом? Пусть Бог рассудит, заслоняю ли я добро злом. Бог знает тайны человеческого сердца лучше самого человека. Я себя не чувствую виновным. Так же, как виновным не чувствует себя Дов. И таким же невиновным чувствует себя раввин дон Бальтазар Диас де Тудела. Слова написаны. Когда я хотел их зачеркнуть, перо затупилось. Снова точу его твоим кинжалом. Ты прислал подарок раввину дону Бальтазару, „Этику“ Аристотеля, переведенную на священный язык Алькуадом, мучеником за веру. Раввин нахмурился. Он был уставшим после разговора с инквизитором, который длился всю ночь. Я не знаю, что станется с этим письмом, его судьба связана с моей. Мусульманский имам сказал мне, что судьба человека привязана к его шее. Моя же висит на черепашьей шее старика.» Эли отложил перо, хотя письмо было еще не закончено.II
В комнату Эли вошел слегка сгорбленный пожилой человек в порыжевшей пелерине и алой толедской ермолке. Это был посыльный альджамы. Он низко поклонился и сказал о том, что дон Шломо Абу Дархам и старейшины просят его прийти. Здание альджамы находилось на окраине баррио. Оно стояло на холме, на красноватой выровненной и утрамбованной земле, на которой были посажены кусты тамариска. Маленькое окно за густой решеткой, железные ворота, стены из серого тесаного камня делали его похожим на крепость. Полдень уже миновал. Солнце перешло на другую сторону неба. Посыльный несколько раз ударил колотушкой в маленькие боковые двери, их впустил привратник, тоже в порыжевшей пелерине и алой толедской ермолке. Воткнутая в железное кольцо лучина освещала длинный коридор. При входе в залу Эли нагнулся, чтобы не удариться головой о притолоку маленьких дубовых дверей. Зала была обширной, два столба подпирали арки выпуклого свода. У Восточной стены, как в синагоге, в кивоте хранились родалы. Нишу прикрывало белое полотно с кистями из золотой мишуры. Два льва поддерживали Щит Давида с именем ЯХВЕ посредине. Каплановы ладони с расставленными для благословения пальцами были заключены в полукружия двух изречений из Библии. Рядом стояла тусклая латунная менора. В противоположном конце залы возвышался стол, за которым по одну его сторону сидели старейшины баррио. Глава альджамы, Шломо Абу Дархам, показал Эли на высокое кресло слева от себя. Справа сидел старый раввин Шемюэль Провенцало. — Мир тебе, дон Эли ибн Гайат, — приветствовал его Шломо Абу Дархам. — Мир тебе, юноша, — повторили члены совета. Шломо Абу Дархам рассказал о сегодняшней встрече с раввином доном Бальтазаром. К сожалению, закончилась она не так, как он хотел, ибо присутствующая при разговоре почтенная и многоуважаемая супруга раввина донья Клара, женщина, которая умнее любого мужчины, воспротивилась мирному исходу дела. Дов бен Цви должен понести наказание, Следует «истребить зло из среды своей», как написано в Торе. Это будет черный день, какого не помнят с тех пор, как существует баррио. И надо же такому случиться, что главой альджамы состоит он, Шломо Абу Дархам. Разверзлись небеса. Пусть наставят ухо, пусть слушает земля, близится час проклятия с горы Геризим[127]. Не раввин дон Бальтазар должен бросить проклятие. Донья Клара убедила раввина Шемюэля Провенцало из Палермо, дабы тот взял на себя обязанность, требующую нечеловеческих усилий. Наш уважаемый гость, раввин Шемюэль Провенцало, как самый старший, наполнил альджаму благословением, ибо сказано рабби бен Сирой: «Старый человек в доме — благословение в доме». Поэтому-то Бог и не насылал на землю потока, пока был жив Мафусаил. И как присутствие Мафусаила на земле спасло двадцать пять колен, так и присутствие раввина Шемюэля Провенцало не допустит землетрясения, грозящего нашему баррио. Но прежде чем раввин Шемюэль Провенцало подумает, что правильнее: сдержать слово, данное донье Кларе, или спасти парню жизнь, пусть старейшины, собравшиеся на совете, решат, что делать, чтобы ублаготворить Бога и спасти человека. Неужели нет золотой середины между клятвой, которой должен избежать раввин и проклятием? Слова главы альджамы прервал кашель. Потом наступило молчание. Первым отозвался член совета старейшин — с желтым, как кость, лицом и серебряной бородой: — Дон Шломо Абу Дархам первым на совете сказал нам о потопе. Но между потопом и строительством Вавилонской башни милостивый Господь дал спокойно передохнуть людям все сорок лет. Нам же Бог не дает перевести дыхание от одного захода солнца до другого. Повернувшись лицом к городу, мы ждем удара врага извне, но у нас нет второго лица, дабы обратить его к врагу, находящемуся среди нас. Иерусалим в большей степени пал по причине ссор и братоубийственной борьбы осажденных, чем от меча Тита — ненавистника евреев. Кровь непримиримых Ревнителей лилась на пороге храма. Отважные юноши, наши еврейские герои, гибли от еврейских рук. «Истребить зло из среды своей», как сказала почтенная и мудрая донья Клара. Что есть зло? Вот почему к первому вопросу: «Что же делать?» я добавлю второй: «Кто враг?» Это вопросы — близнецы. Как Исав и Иаков[128]. Второй вопрос держит за пяту первый и хочет его опередить, как Иаков держал за пяту Исава, отсюда и его имя, дабы быть первородным. Но мы знаем, что первым пришел на свет Исав. А потом Иаков за чечевичную похлебку выкупил у своего старшего брата первородство. Это был обман. Можете называть меня неверным сыном Израиля, но я повторяю: это был обман, за который Бог покарал обманом окровавленной рубахи. Сыновья Иакова омочили в крови козленка рубаху и обманули отца, сказав, что Иосифа сожрал дикий зверь. Обман за обман. Бог покарал Иакова за то, что тот обманул Исава, хотя Исав — правиновник всех наших несчастий. Пусть знают враги: наш обычай запрещает, а Талмуд не отпускает грехов обмана. Распространяющие ложь против нас знают об этом, но что значит ложь по сравнению с целью, которой она служит? По сравнению с убийством? Возможно, сказанное не имеет ничего общего с тем, о чем мы говорим, но оно не повредит тому, о чем пойдет речь. Итак, мы говорили об Иакове. Бог не простил ему, но не только ему, Моисею тоже, и за то, что в Кадесе, в пустыне Син, засомневался он во всемогуществе Бога, и ему пришлось умереть на горе Нево, так и не дойдя до Земли Обетованной… Ибо, как написано в Талмуде, «Бог беспристрастен». Перед лицом права нет ни первых, ни последних, дабы непоколебимым был фундамент мира. Ибо, как сказал рабби Гамалиил[129]: Божий свет зиждется на трех столпах — на правде, на праве и мире. Что делать? Кто враг? Поменяю вопросы местами. Сначала: кто враг? — а потом: что делать? Назовем все своими именами: клевета или доносительство? Именно это должно стать «началом нашей мудрости» на совете. Но разве можно советоваться без тех, на кого пало подозрение? Увы, нет! В Библии сказано: «По словам двух свидетелей, или трех свидетелей, должен умереть осуждаемый на смерть: не должно предавать смерти по словам одного свидетеля»[130]. А у нас нет даже одного. Так что же остается? Громкое признание в вине. Поэтому, глубокоуважаемый глава альджамы дон Шломо Абу Дархам, и вы, уважаемые старейшины, я прошу, чтобы перед нами предстали юноша Дов бен Цви и раввин дон Бальтазар Диас де Тудела. Со всех сторон зашумели. Советники наклонялись друг к другу, шептались, одни кивали, другие качали головой. Среди всеобщего шума встал старейшина, сидевший слева от Эли, и, когда голоса стихли, вновь уселся и начал свою речь: — Дон Иешуа Онканеро напомнил нам слова раввина Гамалиила. Дон Иешуа Онканеро поменял вопросы местами и вопрос с первого места поставил на второе. Он прав. Прав и тогда, когда привел нам слова рабби Гамалиила, который из трех столпов мира на первое место ставит правду. И я начну с этого. Какова же правда? Или клевета, или доносительство. Если обвинение в доносительстве верно, то отпадает обвинение в клевете, а стало быть, если было доносительство, то клеветы не было и нет. Но основательность обвинения в клевете не исключает доносительства, о каком человек, назовем его «подозреваемый в клевете», может и не знать. Итак, на первых порах признаем: можно доказать клевету, ибо она явна, но нельзя доказать доносительство, ибо оно сокрыто. Как известно, инквизиторы молчат о доносчиках и не говорят жертвам пыток, кто их выдал. А значит, если доносительство сокрыто и его нельзя доказать, то каждое обвинение в доносительстве можно считать клеветой. Но, с другой стороны, если доносительство доказать нельзя, то нельзя доказать и клевету, ибо клевета тоже могла быть, а могла и не быть. Из этого следует… — говорящий начал крутить острый конец бороды. — …из этого следует, — повторил старейшина в меховом колпаке с плоским донышком. — Да простит мне наш уважаемый ректор нашей родной талмудической школы дон Газиэль Вилалонга сравнение с чащобой без тропинки, куда завел нас его пилпул[131]. Да что я говорю? Хуже! Это куда хуже чащобы! Это круг, начертанный силами левой изнаночной стороны. Откуда взялась эта ошибка? Во-первых, неизвестно, кто виноват, поэтому пусть Бог наградит здоровьем уважаемого Иешуа Онканеро, ибо он первым задал вопрос: кто виновен? Кого надо судить? Но у нас слишком мало сведений, чтобы знать, кого судить, у нас нет свидетелей, как верно сказал уважаемый Иешуа Онканеро. Во-вторых, уважаемый ректор талмудической школы Газиэль Вилалонга как бы раздвоился между клеветником и доносчиком. То он за доносчика, то за клеветника! В конце концов он так запутался, что не может отличить одного от другого. И вспомнил я, упаси нас Боже от этого, одежду идущего на костер — санбенито с нарисованным диаволом и вилами. Двойственность — это диавольские вилы добра и зла. Это так, будто существуют два Бога: один — творец света, а другой — создатель темноты. Разумеется, такая религия существует, например, в стране персов, однако и у Исайи Бог «творит свет и темноту, крепит мир и позволяет появляться злу». Бог один, он создал все. Разной бывает двойственность: добро и зло, изнанка и лицо, правая и левая сторона, смерть и жизнь. Но в Талмуде сказано: если сыновья Израиля будут исполнять волю Бога, то придет Мессия из рода Давида, которому будет предшествовать Мессия из рода Иосифа, которому будет предшествовать пророк Илия на огненной колеснице, и исчезнет различие между правым и левым, и все различия исчезнут. Не будет ни грехов, ни наказания, ни судий, ни судимых, ни защитников, ни обвиняемых. Почему же сегодня нет никого, кто бы запел, как поэт поэтов Иегуда Галеви, песнь о Сионе? Когда появишься ты, Мессия из рода Давида, дабы освободить нас и вывести в землю отцов? Откуда взять силы, чтобы ждать? Силы наши выходят вместе с кровью. Кто выдержит родовые муки Мессии? Земля трясется, горы раскалываются, море выливается на сушу, войны ведутся повсюду. Кто это выдержит? Разве не достаточно мук и унижений королевского народа капланов и пророков, ученых и раввинов? Разве не достаточно инквизиторов, будь прокляты их имена, разве не достаточно ложных трибуналов и подкупленных свидетелей, чтобы мы сами ставили себя перед судом, велели присягать и бросать проклятия? Разве не достаточно преследований оттуда, из-за городских стен, чтобы еще самим себя преследовать? Чем же еще должна быть искуплена вина наших предков? За их грехи Бог разбросал нас по свету. Враг проливает нашу кровь испокон веков — значит, этого не достаточно, и мы должны проливать ее сами? Отряхнем пыль сомнения. Не поддадимся ни сплетням, ни распрям! Приблизим пришествие Мессии! Пусть это станет Звездой наших деяний. Неужели нам ждать, когда в охватившей весь мир войне Гога и Магога потечет у врат Иерусалима наша последняя кровь? Разве нам надо ждать до тех пор, когда погибнет Мессия из рода Иосифа — предвестник истинного Мессии из рода Давида? Неужели нам ждать до тех пор, пока тело Мессии из рода Иосифа враг будет влачить по улицам Священного города? И погибнет он, как погибло столько Мессий, собиравших народ, чтобы вести в землю отцов. А народ поднимался, когда приходила черная година, боролся, умирал с песней на устах: «Если забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя»[132]. Оставим мелкие ссоры, не будем дожидаться, когда нас выгонят с этой земли. Не знаю, сдержит ли католическая королева Изабелла свои обещания, которые дала своему исповеднику, инквизитору Торквемаде, будь проклято имя его, но обещание расправиться с евреями, вынудить их или к крещению, или к изгнанию она определенно исполнит. Ибо исполнить его проще простого. Поэтому я напомню вам, что пел король еврейских поэтов Иегуда Галеви:III
Экипаж стоял перед зданием альджамы. Эли с посыльным помогли раввину влезть в высокую повозку. Эли занял место возле дверей, а посыльный на козлах. Едва кони от удара кнута взяли с места, как раввин Шемюэль закричал бодрым голосом: — Возвращаемся, я себя прекрасно чувствую. — Возвращаться некуда, совет отложен, — солгал Эли. — Все разошлись. — Но я не закончил своей речи! — возмутился палермский раввин. — Самого главного не сказал! — Как-нибудь в другой раз, — утешал его Эли. — Ничего ведь не ясно, бросать мне проклятие или нет… — Я бы не бросал. — Но я пообещал донье Кларе! — Жаль. — Жаль, — признался раввин Шемюэль Провенцало. — Время еще есть. Можно отступить. Отступить в лучшую сторону не стыдно. — Ты так считаешь? Тогда сотворим Пополуденную молитву в дороге, — раввин прикрыл глаза и начал тихонько бормотать. Огромное солнце касалось горизонта, словно берега Красного моря. Эли почувствовал в сердце острую боль. От завтрашнего дня его отделяет только ночь. Он не молился, потому что не знал молитв наизусть. От стен на мостовую падали фиолетовые тени, как в тот вечер, когда он прибыл в баррио. Далеко над скалами парили две птицы, но он не знал, ястребы это или коршуны. Уже сгущались сумерки, когда они оказались на пустой темной улочке, круто спускающейся вниз. Кони остановились, сдерживаемые человеком, неожиданно выскочившим из-за угла. — Пустите! — посыльный пытался вырвать вожжи из рук грабителя. — Молчи, если тебе дорога жизнь! — в темноте блеснул клинок ножа. Другой разбойник рванул дверцы повозки. Эли успел уклониться от удара — чья-то рука полоснула воздух. Нападавший покачнулся, Эли схватил руку с ножом и изо всех сил сжал запястье, а другой рукой ударил в лицо, закрытое черным платком. Видны были только дикие глаза. Платок пропитался кровью, и кинжал со звоном упал на пол экипажа. Раввин Шемюэль Провенцало будто очнулся, прервал молитву и закричал: — Что это такое?! Как вы смеете нападать на меня?! Я палермский раввин! Разбойники! В самом центре баррио разбойники! Прочь, не то прокляну вас! Окровавленный разбойник с голыми руками бросился на Эли, пытаясь вытащить его из повозки. Другой отпустил вожжи и поспешил на помощь товарищу. Посыльный стегнул коней, и они с места рванули галопом. Повозка, которая быстро катилась по круто спускающейся улочке, била коней по ногам, и они мчались на предельной скорости. А раввин все кричал: — Люди, держите их! Бандиты в центре баррио! Из домов выбежали жители и бросились в погоню за разбойниками.У ворот дома стоял секретарь раввина дона Бальтазара Йекутьель. — Донья Клара очень беспокоится, — приветствовал он раввина Шемюэля Провенцало и Эли, когда те вышли из повозки. — Донья Клара беспокоится, а на нас напали грабители, — разозлился раввин Шемюэль Провенцало. — Чудом живыми остались! — Грабители? И что дальше было? — воскликнул Йекутьель. — Сбежали от меня. Я пригрозил предать их проклятию. — Дай Бог тебе здоровья, рабби! Но тебя ждут — донья Клара и раввин дон Бальтазар. — Мне пойти вместе с раввином доном Шемюэлем? — спросил Эли. — Конечно, конечно. В библиотеке они застали раввина дона Бальтазара и донью Клару. — На нас напали разбойники, — еще с порога начал раввин Шемюэль Провенцало, — кому сказать, так не поверят! Разбойники в центре баррио! Еврейского баррио! Боже, куда я попал? — Наемники инквизитора, — донья Клара посмотрела на Эли. — Инквизитора или кого-то другого, — сказал Эли. — Что ты имеешь в виду, Эли? — спросила донья Клара. — Не знаю… не знаю… — Так или иначе, поблагодарим Господа, — донья Клара сложила ладони. — Вы оба должны поставить свечки в синагоге. — Просто не верится! — все еще выкрикивал палермский раввин. — Что решила альджама? — спросила донья Клара. — Я не успел закончить своей речи! — пожаловался раввин Шемюэль Провенцало. — Что решил совет? — донья Клара обратилась к Эли. — Было много слов… — Эли заколебался. — И одно предложение главы альджамы. — Какое? — Маловажное. Оно касалось меня. — Абу Дархам, когда был тут, все искал способ, чтобы загладить дело. Но я против. Рабби Шемюэль Провенцало из Палермо и ты, дон Эли ибн Гайат, я обращаюсь к вам в трудную для баррио и для дома раввина дона Бальтазара минуту. В вас я определенно не ошибусь. Йекутьель, отнеси в синагогу черные свечи, зажжешь их завтра после вечерней молитвы. Иди, найди смертную рубаху для раввина Шемюэля Провенцало. Завтра она ему пригодится. — Донья Клара, — сказал Эли, когда Йекутьель вышел. — Дон Шломо Абу Дархам ищет способа спасти парня, это совсем еще мальчик, он чуть старше Хаиме. — Ну уж извини, Эли, — в глазах доньи Клары блеснул гнев. — Возраст… годы… — Эли подыскивал слова. — В этом возрасте еще не понимаешь, где лицо, а где изнанка. — Я удивляюсь тебе, Эли. Помнится, ты был за то, чтобы побить клеветника камнями, — донья Клара подняла на него большие, чуть навыкате глаза. — Да, но теперь, когда я узнал его, когда я видел его близко… — Близко даже инквизитор мил, правда? Эли молчал. — Правда, Эли? — Его можно изгнать из баррио, — сказал Эли. — Чтобы он на все четыре стороны разнес клевету? Нет! — донья Клара решительно тряхнула головой. В дверях показался Йекутьель. — Донья Элишева, мать Дова, просит принять ее. Можно ей войти? — Донья Элишева? Дон Бальтазар взглянул на жену. Донья Клара встала и поправила черную тюлевую накидку. — Пусть войдет, — сказала она. Вошла высокая женщина в черной шелковой накидке до самых пят и в кружевной шали, спадающей на плечи и сколотой бриллиантовой заколкой надо лбом. — Заранее прошу прощения, — донья Клара рукой показала донье Элишеве на кресло. — У нас мало времени — мужчины торопятся в синагогу. Донья Элишева села, опустив руки на колени и сплетя пальцы. Голову она подняла еще выше. — Я не займу много времени, донья Клара. Нелегко было принять решение прийти сюда и — просить о милости для моего сына. — Неужели для матери это было так трудно? — холодно улыбнулась донья Клара. — Если мать уверена в невиновности своего сына… — И это просьба о милости? — прервала ее донья Клара. — Случается, что невинный вынужден просить о милости. К тому же… — Часто случается, что бесстыдство идет в паре с богатством. — Прости меня, Клара, но я не понимаю, кого ты имеешь в виду? — В таком случае закончим разговор, не приступая к нему. — Клара, я пришла не с пустыми руками. Ты слишком умна, чтобы этого не знать. — Не знаю, не знаю. — И не догадываешься? — донья Элишева улыбнулась. — Говори, это мои друзья. — Просьба для сына о милости… это преувеличение. Я сгустила краски, ибо знаю тебя не первый день и знаю, как к тебе можно дойти кратчайшим путем. Чтобы ты проявила свое великодушие. Я ошиблась. У тебя вместо сердца камень. Но мне кажется, что следует полюбовно уладить дело. — Полюбовно? — воскликнула донья Клара. — Так будет лучше и для твоего, и для моего дома. Мой сын уедет, а раввин… — тут донья Элишева едва заметно пожала плечами. Донья Клара резко тряхнула головой — …Но ты хочешь отомстить, используя моего сына, — продолжала донья Элишева. — Отомстить за прошлое, а меня унизить. Ты всегда старалась возвыситься надо мной и красотой, и умом, и талантами. Но я не виновата, что повезло мне, а не тебе. Мужчина предпочитает женщину не столь умную, как он сам. Жизнь твоя, Клара, сложилась иначе, чем желало твое сердце, но это было давно. Он выбрал меня, а не тебя, и об этом пора забыть. Теперь уже незачем и не у кого искать расположения. И вновь судьба сталкивает нас. На этот раз я борюсь не за мужа, а за сына. Но не будем делать вид, что только его жизнь в опасности. Как знать, может, не я к тебе, а ты ко мне должна была прийти. Донья Клара вскочила с места, руки ее дрожали. — Как ты смеешь! Донья Элишева тоже встала. Обе женщины молча глядели друг на друга. Первой прервала молчание донья Элишева: — Можешь излить свой гнев, но гневом делу не поможешь. — Довольно! — воскликнула донья Клара. — Разве ты не видишь, что твой дом прогнил изнутри? Донья Клара сжала кулаки. Она шевелила губами, но не могла извлечь из себя ни звука. — За мной стоит только мой муж, а за тобой глава альджамы. Они знают то же, что и все баррио. Моего мужа, дона Цви, даже не пригласили на совет, только его одного не пригласили, хотя он такой же старейшина, как и все. Потому что он мог бы рассказать то, о чем все молчат. Дон Цви торгует за городскими стенами, и у него много покупателей среди сановников. А они ему многое рассказали… — И наместник города, отец Диего Дарфьеры, тоже? — И он тоже, если тебя это так интересует, — ответила донья Элишева. — После того, что произошло? — Наша общая беда, наша общая боль стала мостиком над пропастью. — Деньги — вот этот мостик. — Боже, как я была глупа! Как я могла подумать, что поговорю с тобой, как женщина с женщиной! — Через наместника твой муж нашел дорогу к инквизитору. Думаешь, я ничего не знаю? Твой муж — шпик инквизитора и твой сын Дов — тоже шпик инквизитора. — Ты с ума сошла, Клара. Внезапно отворились двери, и на пороге показался Энрике. На нем был лекарский халат и запыленные башмаки. Лицо его пылало, белые губы были сухи. Он остановился, когда увидел донью Элишеву. Оглядев всех, хотел было уйти, но донья Клара подала ему знак: — Подожди, Энрике, донья Элишева уже уходит. — Боже! — простонал Энрике. — Иди! — обратилась донья Клара к донье Элишеве. — Оставь мой дом в покое. — Иду. По лицу дона Энрике я вижу, что случилось нечто страшное. Все-таки Бог справедлив. Донья Элишева подхватила полы черной накидки и вышла. — Говори, — приказала донья Клара, когда донья Элишева закрыла за собой двери. — Донья Клара, донья Клара, — рыдал Энрике. — Марианна… — Молчи! — донья Клара рухнула в кресло и закрыла лицо руками. Раввин дон Бальтазар упал на колени, уронив голову на грудь. — Боже! — шептал он, подняв залитое слезами лицо. — От Твоего суда не убежишь.
Каталина
I
Марианна сбежала. Эли отыскал дона Энрике в трапезной. Он сидел на низкой скамеечке без башмаков и четырехуголки. Его лекарский халат валялся на полу. Вцепившись в свои редкие волосы, дон Энрике качал головой. — Ой! Ой! Горе мне, дожил до таких дней! — стонал он. — Горе дочерям моим, что дожили до такого позора! — Так Бог хотел, — утешал Эли плакальщика. Энрике поднял на него покрасневшие глаза. — Эли, дружище! Что мне теперь делать? Она меня видела, прикрыла лицо вуалью… Вышла из церкви под руку с идальго. Сели в экипаж. Она меня видела… Идальго тоже меня видел. Вместе куда-то поехали… Эли уселся рядом с ним. В трапезной горела одна-единственная свеча и было темно. Послышались шаги. Это был Йекутьель. — Донья Клара вас зовет, дон Энрике. Энрике с трудом поднялся. — Где мои дети? — спросил он. — Где моя Изабелла? Моя Ана? — Я пойду за доном Даниилом, — сказал Йекутьель. — И за раввином Шемюэлем Провенцало. Дон Энрике, с трудом волоча ноги, поплелся в сторону темного коридора. Эли вдруг показалось, что на галерее спиной к свету, падающему через открытые двери, стоит Марианна. Это была Беатрис, жена Даниила, старшего сына раввина дона Бальтазара. На звук шагов она обернулась. — Слава Богу, что это вы, дон Эли. Я сидела одна в покоях и вышла, мне стало душно. — Беатрис держала руку на выпуклом животе. — Наверное, будет буря. — Да, — он посмотрел на небо. — Кругом тучи, звезд совсем не видно. — Значит, все-таки будет? — Похоже на то. — Я жду Даниила. Его позвала донья Клара. Его и Энрике. — Семейный совет. Без женщин. — Да. Так всегда бывает, когда происходит что-то важное. Даже когда речь идет о женщине. Наверное, я не должна такое говорить, но после первой брачной ночи у нас забрали простыни, и донья Клара разглядывала их вместе с мужчинами. Кажется, нехорошо, что я об этом рассказываю, правда? — Нет-нет, рассказывайте дальше. — Донья Клара говорит, что женщины глупы. Донья Клара не любит женщин. Она даже свою дочь Марианну не любила. Она любит только внучку Ану. Если нам чего-нибудь надо, мы всегда посылаем к донье Кларе маленькую Ану. — А я убежден, что донья Клара необычайно всех любит. — Да? Как бы я хотела, чтобы так было. — Я пойду к себе, донья Беатрис, — Эли хотел попрощаться. — Нет-нет, — попросила она. — Подождите вместе со мной Даниила. Он скоро вернется. Расскажет, что они решили. Хотя что тут можно решить… — Беатрис вздохнула. — Ведь это страшно. Как она могла? Оставить детей, мужа и такой дом, такой дом! — Согласен, это страшно, — сказал Эли. — Я бы пригласила вас к себе, но нельзя. Я одна. — Пойдемте к вам, донья Беатрис. — Но это не принято. — Не страшно. — Оставим двери широко открытыми. — Хорошо. — Какой вы добрый, дон Эли. Вас все хвалят. Даже донья Клара. А ее похвалу заслужить не так-то просто. Они вошли в комнату. На столе в подсвечнике и в канделябре, свисающем с потолка, горели свечи. Зарешеченное окно в полукруглой нише, отделенной от остальной комнаты металлической ажурной ширмой, напоминающей ширму у доньи Клары, было приоткрыто, и сквозняк играл шелковой занавеской в черно-белую полоску. — Не понимаю, как это могло случиться с нашей Марианной? — Беатрис уселась на стул с высокой и узкой спинкой. Ее живот еще больше бросался в глаза. — Это жестоко! Верить не хочется, что такое произошло в нашей семье. Бросить мужа ради христианина. Говорят, любовь слепа, и она сильнее смерти. Но я бы Даниила не бросила никогда и ни за что. Я полюбила Даниила после свадьбы, до этого я даже не видела его и не знала, что на свете живет какой-то Даниил. Лучше полюбить после свадьбы, чем до нее. Так оно вернее, правда, дон Эли? — Ну, конечно, донья Беатрис. — Может, и не пристало говорить о таких вещах с чужим мужчиной, но вы хоть и гостите у нас всего несколько дней, вы ближе, чем иной родственник. Иногда так бывает. Я бы могла пойти к Изабелле, но ее трудно застать дома. Маленькая Ана наверху, у прислуги Каталины. Энрике, как я уже говорила, позвала донья Клара. Дом пуст, как будто, не приведи Господи, все вымерли. Повсюду темно. Изабелла сидит где-то с Альваро. Может, в садике. Я против юноши ничего не имею, но это не муж для внучки раввина дона Бальтазара. Я права, дон Эли? Эли ничего не ответил. — Вот видите, и вы того же мнения. Только после свадьбы можно сказать, хороший ли это брак. Бедняжка Изабелла сказала мне, что покончит с собой. А такое, упаси Господи, случается. Несколько лет тому назад я еще замужем не была и жила не в баррио, а в Толедо, но и там рассказывали, что в реке утопились двое влюбленных. Связали себя веревкой и прыгнули в Тахо. Их тела долгое время не могли найти. Через три дня волны выбросили их на берег. В том месте камень лежит, а на нем были выбиты имена. Но кто-то их стер. Так и неизвестно, кто их выбил, а кто их стер. Но сведущий может прочесть: Диего Дарфьера, 20 лет, и Абигайль Абравалла, 17 лет. — Абравалла? Дочь богатого купца Абраваллы? — Да. — Сестра Дова бон Цви? — Да. — А кто такой Диего Дарфьера? — Сын гранда Дарфьеры, начальника города. — Он до сих пор начальник? — Да. — И мстит баррио за смерть сына? — Об этом я не слышала. Он уже стар. Диего был его единственным сыном… Но я не об этом хотела сказать. Думаю, что донья Клара не боится за жизнь Изабеллы. Бояться нечего, говорит она, Изабелла не самоубийца, в нашей семье это невозможно. И еще говорит: в моей семье любят того, кого надо. Но я вам скажу по секрету, только прошу меня не выдавать, что сама донья Клара когда-то любила одного человека из тех, кого не надо любить. В ранней молодости донья Элишева, жена дона Абраваллы, и донья Клара были влюблены в одного юношу. Но его родители не захотели донью Клару, она была им не чета, ее отец не был главным раввином Кастилии, вот они и предпочли донью Элишеву, невесту из знатного рода. — Интересно… — Очень рада, что вам это интересно. Я, когда рассказываю, забываю о страхе. Благодарю вас, дон Эли. — Я тоже рад. На пороге стояла Изабелла. — Как хорошо, что у тебя горит свет, дорогая Беатрис. Можно к тебе? И дон Эли здесь? Во всем доме пусто и грустно. — Проходите, пожалуйста. Нам будет веселее. Вслед за Изабеллой показался Альваро. — Садитесь, мои дорогие. Может, хотите что-нибудь съесть? А вы, дон Эли? Может, вина? — спросила Беатрис. — Оставь, Беатрис. Ничего не хочется. Ах, Боже! — Изабелла села в кресло. — А где Ана? — спросил Эли. — Неужели она одна дома? — Она у Каталины, — ответила Изабелла. — А ей не пора спать? — Ана может спать у Каталины. Она у нее любит спать. — Пойду за ней наверх, — предложил свою помощь Альваро. — Никуда не ходи! Альваро подчинился. — Это уже конец. — Не говори так, Изабелла. — Не говори так! Не говори так! Только это и слышу! — Альваро прав, Изабелла. Сейчас придет Даниил и все расскажет. — Что он может рассказать? Он уже ничего не может нам рассказать, — Изабелла вздохнула. — Это конец. — И о тебе наверняка была речь, — сказала Беатрис. — О, да! Увы! Я ничего хорошего не жду. — Не теряй надежды. Ведь не может быть столько бед в одной семье, правда? — Беатрис обратилась к Эли. — Я тоже так думаю. — Одно дело — беда для бабушки, а другое — для меня. — Тихо! — Беатрис подняла голову. Все повернулись в сторону открытых дверей. — Мне показалось, кто-то идет, — улыбнулась Беатрис. — А я ничего не слышала, — сказала Изабелла. — Мне показалось, будто это шаги Марианны. — Ее дух? — Изабелла пожала плечами. — Марианна не умерла, — заметил Альваро. — Лучше бы умерла! — Изабелла вдруг заплакала. — Когда же Даниил придет? — Беатрис вздохнула. — Какое это имеет значение? — спросила Изабелла. — Спокойнее, когда он рядом. — Тебе хорошо. — Ты не любишь Даниила, дорогая? — Глупый вопрос. — А ты злая. — Побудь на моем месте. Тебе-то хорошо, ты в положении, ты счастливая. — Подожди, Изабелла, и тебе Господь подарит ребенка, и не одного. Правда, Альваро? Альваро покраснел. — Вот увидишь, еще не одну тарелку разобьем на твоей свадьбе. И свадебную тебе споем:На внутренней галерее Эли встретил Даниила. — Долгим был ваш семейный совет, — заметил Эли. — Да, долгим. Но хорошо, что я тебя встретил, дон Эли. Хочу тебе сказать, что крещения не было. — Не понимаю. — Энрике поступил необычайно умно: не сказал ни слова, когда увидел в библиотеке отца донью Элишеву. — Но все уже знают. — Кто знает? Ты? На тебя мы можем положиться. — Изабелла, Альваро, Йекутьель, твоя жена Беатрис. — Это не выйдет из стен нашего дома. Марианна тяжело заболела. Потом она умрет. А завтра состоится конфирмация. — Но ведь это же ложь, о которой узнает все баррио! — Устроим похороны, потом семь дней покаяния. Все должны поверить. — Правды не скроешь. Завтра об этом будут говорить все. Каждая птица будет об этом чирикать. Как вы могли согласиться на такое? — Так решила наша мать, донья Клара. — И никто из вас не пытался ей объяснить, что это безумие? — Пытался. Энрике. Но донья Клара настаивала, чтобы хоть день не допускать мысли о крещении. Его не было! Переждать день конфирмации, чтобы на Хаиме не пала тень крестин Марианны, чтобы конфирмация не начиналась с предательства. Поэтому семидневный траур после крестин исключен. Этих семи дней нам так или иначе не миновать, хоть мажь двери дома кровью пасхального агнца, хоть не мажь, зато потом будет семидневное покаяние по умершему. Какая разница между тем, что произошло, и смертью? — Не видишь разницы? Дело не в семидневном покаянии, а в правде. Не знаю, как это назвать. Похоже на то, как ребенок зажмуривает глаза и думает, что его никто не видит. — После конфирмации состоятся похороны. А кто хочет, пусть говорит, что это неправда. Достаточно, что один день они будут верить. Похороним ее в ящике. Девушки получат простыни, чтобы сметать саван[142]. Отец и братья, то есть я и Хаиме, прочтем на кладбище каддиш. И поставим камень, с надписью. А они пусть не верят! Пусть не верят… Даниил замолк — подошел Энрике. — Где мои дети? — спросил тот. — У Беатрис, — ответил Эли. — Пойдем, — сказал он Даниилу. Последним Эли встретил раввина Шемюэля Провенцало. — Кто это? — спросил раввин. — Эли ибн Гайат. — Ты, юноша? — Я, рабби. — Времена Мессии. Времена Мессии, не иначе. — Да, рабби. — Проводи меня, сын мой. — Мы стоим у твоих дверей, рабби. — Времена Мессии. — Верно, ведь другого спасения нет. — Но по моим расчетам выходит на восемнадцать лет раньше. Восемнадцать — это «йод хет». Поменяем местами, и будет «хет йод», что значит «хай», что значит «хайим», что значит «жизнь». Иными словами, все мы доживем до того времени, когда придет Мессия. А может, опять, не дай Господи… А может, новый лжемессия, недоносок Божьей мудрости? Не я первый могу ошибаться. В Талмуде, в книге Сангедрин[143], сказано, что Мессия должен прийти в четыреста сороковом году. Но послушай, — раввин Шемюэль Провенцало прищурил глаза. — Был такой человек, Давид Алрой ибн-аль-Руги[144] — что у мусульман означает «вдохновенный». Давид Алрой вдохновил еврейских горцев, живших на Кавказе, и они восстали. Взяли крепость Амадию и пошли на Иерусалим. К ним присоединились евреи из Багдада и Моссула. «Сложите оружие, — передал им турецкий султан, — иначе я вас всех перебью». Алрой не испугался. Раввины пригрозили ему проклятием. Его убили. Убил наемник. Его же тесть, подкупленный султаном. Был ли он Мессией? Народ его так называл. Но он был мнимым Мессией. Настоящий бы не погиб. К сожалению, столько было мнимых. — Разве они заслуживают осуждения? — Столько крови пролилось. Боже, сколько их было! — Выходит, что может быть еще один. — А может, ты им хочешь быть, юноша? О тебе так говорят. — Хотелось бы. — Выведи народ из пленения. — Куда? — Не знаешь? Не повторяешь каждый год в Йом-Кипур и другие праздники: «На следующий год — в Иерусалиме»? — Знаю, рабби. «Если забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя…» — Ты женат, сын мой? — Нет, рабби. — Тогда запомни, что я тебе скажу: женщина — это бездна зла, это Лилит[145]. Знаешь, кто такая Лилит? Это женщина-сатана. Бойся женщин. — Рабби устал. — Я не знаю усталости. Я не знаю сна. По ночам я ловлю ангелов, как мух. Обрываю им крылышки и беседую с ними. — И что они говорят? — Хвалят Бога. — Совсем как люди? — Совсем как люди. — Это неправильно. Раввин Шемюэль Провенцало отстранил Эли, чтобы получше к нему приглядеться. — Совсем как люди? Совсем, да не совсем. Ты, юноша, хотел бы вмиг все узнать, а мне на это потребовалась вся жизнь. Хочешь, сын мой, я тебе расскажу, как ангелы научили меня читать в сердце человека, узнавать мысли по лицу, различать души, которые поселились в деревьях, зверях и камнях, понимать речь птиц, предсказывать судьбу по их полету, как это сказано в Книге Проповедника: «Потому что птица небесная может перенести слово твое, и крылатая — пересказать речь твою»[146]. Хочешь, научу тебя тайнам, какие знаю из Книги Зогар, коль скоро ты собираешься быть Мессией. Хочешь быть Мессией? Кто бы не хотел! Кто им будет? Может каждый. Неправда, что он должен быть потомком царя Давида. Так говорят для простачков, для толпы. Я открою тебе свои тайны. Будь моим наследником. — Рабби, я не дорос. Я не достоин, — Эли низко поклонился и, простившись, пошел прочь.
II
Каталина стояла на коленях. Масляная лампадка, висящая перед иконой Богоматери с младенцем, бросала слабый свет на склоненную девичью голову. От звука открываемой двери она вздрогнула, но не повернулась и не прервала молитвы. Эли остался стоять у входа, держа широкополую шляпу в руках. Ждал он недолго. Каталина поднялась с налоя, прикрытого стареньким ковриком. — Прости меня, Каталина. Каталина села на стул. — Я молилась за вас. — За кого? — переспросил Эли. — За Марианну. Эли уселся у ее ног. — Это большое несчастье для дома раввина. — Поговорим о нас, Каталина. — Я молилась за вашу милость. Эли вздохнул и положил голову ей на колени. — Завтра тоже буду молиться за вашу милость. — И Бог инквизитора тебя выслушает? — Меня выслушает Иисус Христос. — Завтра я, возможно, умру. Это моя последняя ночь. — Откажитесь, ваша милость, не убивайте, и вы будете жить. — Поедем в Нарбонну… Каталина положила ладонь на его голову. — Ты поедешь верхом, на лошади, а я пойду рядом. Буду держать Лайл за уздечку. — Слишком далеко, чтобы идти пешком. — Упадем отцу в ноги, чтобы он нас благословил. — Отец вашу милость не захочет благословить. — Я напомню ему о моавитянке Руфи и Воозе[147]. И с того времени я бы называл тебя Руфью. — А если бы и это не помогло? — Мы бы покинули отчий дом и поехали туда, где люди нас не знают. — Ты говоришь о людях, но забываешь о Боге. Бог повсюду, и он нас везде увидит. — Бог посмотрит в мое сердце, а потом в твое — и обрадуется. Люди хуже Бога. — Ты говоришь о Боге так, будто он человек. — Это самое большое, что может человек себе вообразить. — Кощунствуешь. Бог больше, чем человек может себе вообразить. — Человек — царь живых тварей. Только он способен пожертвовать своей жизнью. А смерть на кресте или на костре — это вершина существования. — Нельзя сравнивать крест с костром. — Почему? — Не знаю, почему. — Каталина, поговорим о нас. — Поговорим… — Я люблю тебя, Каталина. Каталина убрала руку, лежавшую на его голове. — А ты, Каталина? — Я? Не знаю. — Ты чиста, как родниковая вода. — Я грешна. Я грешу в мыслях. — Я грешил, не думая. — Это нехорошо. — Что это за грех? Почему он считается грехом? — Пусть Бог отпустит грехи вашей милости. — Аминь. Ветер ударил в пергаментное окно, и по нему забарабанили крупные капли дождя. Вспыхнула молния, и совсем близко ударил гром. Каталина перекрестилась. — Бог сердится, — сказал Эли. — Над Богом смеяться нельзя. — Боишься грозы? Каталина ничего не ответила. — Все женщины, каких я знал, боялись грозы. — Я тоже. Он обнял ее ноги. Дождь усиливался. Оба молча вслушивались в шум воды. Наконец Эли прервал молчание: — Хочешь, я угадаю, о чем ты думаешь? — Не надо. — Боишься собственных мыслей? Каталина покачала головой. — Не боюсь. Чего мне бояться? — Ты права, бояться нечего. Все от Бога, и добро, и зло. — Даже ад? — спросила Каталина. — Боже мой! — Ну, правда, даже ад? — настаивала Каталина. — Кто, по-твоему, может избежать ада? Никто. — Святой. — Святые в раю. — Да. — Сколько их было? Сколько есть? И сколько еще будет? Разве стоило для такого количества людей делать рай? Сколько в таком раю пустого места! Значит, оно предназначено для нас. Я в этом уверен. Можно у Бога спросить. — Грешно то, что говорит ваша милость. Я даже начинаю бояться. — Я обниму тебя, и страх пройдет. Каталина отпрянула. — Не бойся, прошу тебя. — Я уже не боюсь. — Расскажи мне что-нибудь о себе. — Что, например? — Например, что случилось в твоем детстве и чего ты не можешь забыть. — Ничего такого не было. — Или чего ты стыдишься. — Такого не рассказывают. — Может, ты скрываешь какие-то грехи, признайся! — Что это? Исповедь? — Мы должны друг с другом разговаривать, как на исповеди. — Мы так и разговариваем. — Может, знаешь какую-нибудь смешную историю? — Знаю. — Тогда расскажи. — О моем младшем брате. На Рождество в вертепе ему надо было играть ослика. А он не хотел, отказывался, и так — каждый год. А когда он подрос и его снова попросили играть ослика, он сказал: я уже большой осел, устраивайте себе ясли без меня. — А ты кем была в яслях? Скорее всего, Мадонной? Каталина рассмеялась. — Теперь я расскажу смешную историю, — начал Эли. — Когда мне исполнилось тринадцать лет, отец подарил на конфирмацию кинжал. Я произнес ученую речь и наложил тефиллин. А когда торжество кончилось, я сиял тефиллин и спросил: сегодня я наложил его, а когда перестану? В синагоге все дружно рассмеялись. Тогда я узнал, что еврей каждое утро должен накладывать тефиллин всю свою жизнь. И должен всегда брать его с собой. Однажды я уехал из дому, а когда вернулся, отец спросил меня, вел ли я себя как набожный еврей и выполнял ли я все заповеди. Я соврал, что да. Тогда отец сказал: «Сейчас мы проверим». И вытащил из моего кошеля тефиллин, а оттуда выпала золотая монета. «Если бы ты сказал правду, дукат был бы твой, потому что ты бы его заслужил, а так он возвращается к своему хозяину, ибо я положил его, чтобы тебя испытать…» — Эли задумался. — Да, хотел от тебя утаить, — сказал он. — В ночь после конфирмации я первый раз был с девушкой. — И она была, как родниковая вода? — спросила Каталина. — Не знаю. Тогда я об этом не думал. Я весь дрожал от страха. Но это было сильнее. Теперь я боюсь куда больше, чем тогда. — Эли! Он поднял на нее взгляд. Она погладила его по волосам. — А я чиста, как родниковая вода? — Ты бела, как снег. — Откуда ты можешь знать? — Я ничего не хочу знать, кроме того, что вижу. — А Марианна тоже была бела, как снег? — Каталина! — Я видела, как она в ночной рубашке выходила из твоей комнаты. — Ты видела? — Да. — Поэтому и предупредила меня? Приревновала? Иначе бы ничего не сказала? — Не приревновала. Я опасалась за твою жизнь. Она могла тебя убить в постели. — Каталина, ты же рассказывала о двух наемниках. — Она же могла это сделать вместо них. — Что ты говоришь? Минуту назад один человек предостерегал меня от женщин, как от самого сильного зла. — Значит, я уже не чиста, как родниковая вода, и не бела, как снег? — Каталина! — Эли! — она прикоснулась руками к его лицу. — Я люблю тебя, Каталина. — Возможно, это наша последняя ночь. Не говори так. Я буду просить о милости у своей покровительницы Святой Катерины. Пойду в монастырь. Принесу обет вечной непорочности. Ты будешь жить, Эли. Моя молитва тебя спасет. Должна спасти. — Я люблю тебя, Каталина. — И я тебя. — Бог создал нас для счастья. Как Аврааму, велел он мне покинуть Нарбонну, мой отчий дом, и прибыть в далекое баррио, чтобы там встретить девушку иного племени и иной религии. — А как было у Руфи с Воозом? — Руфь была моавитянкой, то есть христианкой, как ты, а Вооз был иудеем, как я. И Руфь пошла за ним. Его земля стала и ее землей. — И она приняла иудейскую веру? — Да. — А твой отец стал бы требовать, чтобы я приняла иудейскую веру? — Да. — А ты бы тоже хотел, чтобы я приняла иудейскую веру? — Да. — Почему? Разве я от этого стала бы другой? — Да. — Но я не хочу быть другой! — Ты хочешь, чтобы я принял крещение? — Да. — Но я тоже не хочу. Я связан со своим народом. — А я со своим. — Если бы мой народ был преследователем, я бы мог от него отказаться. Но мой народ — преследуемый, и я не могу от него отречься. — Выходит, Бог не создал нас для счастья. — Хочешь сказать, что ты всю свою любовь подаришь своему Богу? — Да. — Мой Бог этого не требует. — Значит, тебе проще принять крещение, чем мне иудейскую религию. — Как ты могла сказать, что любишь меня, если это неправда? — Как я могла сказать тебе что-то, что было бы неправдой? — У вас любовь — это грех. — Любовь — это таинство. Эли вздохнул. Встал, поднял с пола шляпу. — Уходишь? — спросила она. Эли не ответил. За окном шумел ливень. Вспыхивали и гасли далекие молнии, казалось, гром перекатывает по небу огромные камни. В комнату залетали капли дождя. Эли подошел и закрыл окно. — Сядь возле меня, — попросила Каталина. Эли молчал. — Не уходи. Почему ты молчишь? — Мы уже все сказали. — Сядь. Эли послушался. — Ты уже все мне сказал? — Я не могу тебе заменить твою религию. — Может, мне ее заменит твоя. — Сама не понимаешь, что говоришь. Лучше быть несчастным самому, чем делать несчастливыми других. Только сейчас я это понял. Прости меня. Столько слов я хотел бы вернуть назад. — Все твои слова были чудесными. Я их запомню на всю жизнь. Эли ничего не ответил. — Разве у нас нет никакого выхода? — У нас впереди целая ночь. Даже не ночь, а несколько часов. Просидим вместе до рассвета. — Боже, как это страшно! — Когда займется заря, я уйду в баррио. Снова наступило молчание. Каталина уселась рядом с ним на полу. — Эли, я не хочу, чтобы ты погибал. Дождь уже заканчивался. С карниза под окошком падали последние капли, ударяя о каменные плиты патио. Это были единственные звуки в глубокой тишине дома. — У тебя есть сестры и братья? — Нет. — Я так и думала. — Почему? — По тебе видно. — Как ты это определила? — Не могу объяснить. Но ты считаешь, что все должно быть так, как ты решил, как тебе хочется? — Это нелегко. Я себе не выбираю легкой жизни. — Ты любишь свою мать? — Моя мать умерла. — Давно? — Она была совсем молодой. Я ее очень любил. Она была красавицей. — Каждая мать — красавица. — Моя была красивее всех. Каталина улыбнулась. — Я никогда не видел тебя улыбающейся. — Почему ты так на меня смотришь? — Ищу сходства с матерью. — Нашел? — Немного. — Тебе кажется, что Бог создал мир только для тебя. — А разве нет? — Зачем ты приехал из Нарбонны? — Отец меня послал на конфирмацию Хаиме. — Расскажи мне, пожалуйста, о своей матери. — Я уже рассказывал о том, что помню. — А той девушке тоже было тринадцать лет, как и тебе? — Первая девушка всегда старше. — Значит, она была старше? На сколько? — Каталина… — Что, Эли? — Минуты бегут. — Я слышу, как бьется твое сердце. — Так, Каталина, время отмеряет свои минуты. — Эли, обними меня. — Ты дрожишь, Каталина. — Мне холодно. — Накинуть шаль? — Нет, не надо. — Ты знаешь парня по имени Дов? Его отца зовут Абраваллой. — Не знаю. — Жаль. Если я погибну, отдай ему мою лошадь. — Не говори так. — К сожалению, у меня нет подарка для тебя. Был сандаловый ларчик с игрушкой, с волчком. Но его уже нет. Жаль. Каталина уронила голову ему на ладони. — Ты злой человек, Эли. — Это правда. Если бы я не был злым, я бы послушался тебя иотступил. И сделал бы все, о чем говорила донья Клара. Кстати, хорошо ли она к тебе относится? — Да. — А Марианна была добра? — Да. — А Беатрис? — Да. — Да, да, да, все да. Скажи хоть раз: нет! Интересно, что ты будешь делать завтра перед рассветом, в это же время? — Не говори так, Эли. — Проснешься или будешь еще спать? — Не говори так, умоляю. — Вы, христиане, так легко переносите смерть, даже самых близких людей. — Откуда ты знаешь? Так написано в ваших книгах? — На ваших похоронах никто не плачет. — Плачут и скорбят по умершему. — Видишь, Каталина, мы уже ссоримся. — Не ссоримся. — Что же еще нам позволено делать? Только ссориться. — Не сердись. Если хочешь, я умру вместе с тобой. — Нет-нет, что ты! — Пойду в монастырь… Боже, смилуйся над нами! — Живи и помни обо мне. Это все, что ты сможешь сделать. — Я буду умолять мою покровительницу… — …Святую Катерину. Ты уже говорила. — Что я могу еще сделать? Только молиться. И помнить тебя всю свою жизнь. — У вас существует исповедь. Можно грешить, а потом священник простит тебе грехи. Все-все. — Нет, Эли, — Каталина тряхнула головой. — Хочешь быть святой? Зачем мне Бог послал тебя, Каталина? — Я люблю тебя, Эли. — Не верю. В твоих жилах течет не кровь, а вода. — Послушай, как бьется мое сердце. Как у птицы… — Это от страха. Скажи, у тебя был мужчина? — Эли! — Прости меня, Каталина. Оба замолчали. Эли снова положил голову на ее колени и закрыл глаза. Она склонила голову. Его дыхание было ровным и спокойным. Вдруг он открыл глаза и улыбнулся. — Я не сплю. — Спи, Эли. Еще есть время. — Я не могу спать. — Я спою тебе песенку, хочешь? Эли кивнул, и она запела тихим дрожащим голосом:Конфирмация
I
После ночного дождя утро было ясным, свежим и солнечным. Эли знал, что Каталина смотрит в окно, но головы не поднял. Его шаги звенели по каменным плитам. На хозяйственном дворе было пустынно, поблескивали лужи. Лошадь встретила его радостным ржанием. Когда он приблизился и хотел потрепать ее по холке, она схватила зубами его рукав. — Успокойся, Лайл. Лошадь была мокрая, он вытер ее пучком соломы, надел седло. Переметные сумки остались в алькове под постелью. В них было спрятано прощальное письмо. Эли пристегнул подпругу и вывел Лайл за уздечку. Каталина все еще стояла у окна. Он обернулся и помахал ей рукой. Возле дома его ждал Нафтали с тремя товарищами. — Чудесный сегодня день, — сказал Эли. — Да, ваша милость, — согласился Нафтали. — Что слышно в баррио? — спросил Эли. — Да вот, первых зеленщиков завернули домой, — ответил Нафтали. — Надеюсь, других не будет. — Мужчины собираются на первое богослужение в синагогу. А там останутся на второе, а потом и на конфирмацию. — Вы получили оружие от Хосе Мартинеса? — Да, ваша милость. — Надеюсь, он не поскупился? — Нет, дал больше, чем у нас людей. — Не беда, люди найдутся. На сегодня нам хватит пятерых… — Эли внимательно пригляделся к трем товарищам Нафтали. Были они рослыми, с широкими лицами и плоскими носами. Двое носили маленькие кудрявые бородки, а у третьего волосы на подбородке только начинали пробиваться. Все трое были рыжими. — Это три брата, два старших — близнецы. Работают у меня. Когда-то в баррио можно было подковы ковать, но нынче коней нет. Разрешено только мулов держать. Нынче мы куем лишь узорчатую решетку или прутья для балконов и окон. Ребята сильны, как Самсон, и каждый из них может ослиной челюстью убить филистимлянина[148]. Да к тому же умеют владеть оружием и аркебузами, которые камни мечут. — Аркебузами? Зачем нам аркебузы? — спросил Эли. — Нам, может, и ни к чему, но они умеют с ними обходиться. В кастильском войске служили. Два старших добровольно пошли на войну с берберами под Гранадой. Были там два года, недавно вернулись. — Мир вам, братья, — сказал Эли. — Мир тебе, — ответили все трое. Из-за синагоги выскочила ватага ребят. Это был Видаль и его товарищи. — Видаль? — удивился Эли. — Мы прибыли на призыв, — сказал Видаль. — Кто вас призвал? — спросил Эли. — Призыв был ко всем. Мужчины — в синагогу. Женщины и дети — сидеть дома. — Видаль положил руку на эфес кинжала, подаренного ему Эли. — Идите-ка домой. — Мы не дети, а уж тем более не женщины! — Видаль выставил вперед левую ногу. — Нас пятеро, и на сегодня этого хватит, — сказал Эли. — «Сделаем и пойдем»[149], — ответил Видаль строкой из Библии. — Возьми их с собой, — Эли обратился к Нафтали: — Пусть помогают поддерживать порядок. — Порядок? — спросил Видаль, посмотрев на своих ребят. — Как это… — порядок? — А вот так, — ответил Эли.Расстались на площади Давида Кимхи. Эли проехал верхом улицу ибн Габироля и прилегающие переулки. Из дворов выбегали дети, женщины, махали руками. — Счастлива мать, родившая такого сына, — говорили они. — Да смилуется ради тебя, пришелец, Господь Бог и над нами, — они протягивали к нему руки. — Пусть каждое слово твое превратится в щит, который сможет заслонить наших детей! — Никто из нас не выйдет смотреть, как враг вступит в наше баррио — ни женщина, ни ребенок. — Пусть бездомные псы и волки приветствуют того, кто посягает на жизнь евреев. Эли ехал молча, разглядывая тревожные лица говоривших. По дороге ему попадались мужчины, идущие на первое богослужение. — Мир тебе, — приветствовали они его. — Мир вам, — отвечал Эли. — Сегодняшний день хуже Судного, — говорили они. — Пусть Бог пошлет вам крепкое здоровье, — отвечал Эли. — Страх охватывает нас, наших жен и детей. — Бог позаботится обо всех вас, — отвечал Эли. — Аминь. Эли направил лошадь к северной части баррио, где стояло здание альджамы. Лошадь легко ступала по красной утрамбованной земле. Когда он свернул на широкую улицу, послышалось пение хора. Запевал мужчина, детские голоса вторили ему. Эли соскочил с лошади и привязал ее к небольшому оливковому дереву. Кроме него, на патио, не росло ни травинки. Это была школа. Навстречу вышел учитель в свободном балахоне, под которым болтались ритуальные кисточки. Учитель поклонился. — Мир тебе, гость наш. — Мир и здоровье учителю наших детей. Меня привели сюда ваши голоса, да будет мила Господу песнь ваша. — Это для нас большая честь — столь высокий гость решил переступить порог нашей скромной школы. — Сегодня баррио должно быть пусто, — Эли шел за учителем, который то и дело останавливался и поворачивался к нему. — Знаем, знаем, — кивал головой учитель, — но учебу нельзя прерывать ни на минуту. Даже в субботу мы ходим по домам и проверяем, чему ученики научились за неделю. Чем больше времени дети проводят в школе, тем больше Торы, тем светлее разум и мягче нравы. — И это правда. Обширная школьная зала была на три окна. Они пропускали много света, и можно было обойтись без свечей. Тут размещалось три класса. — Мир тебе, — послышались детские голоса. — Дорогие детки, а ну-ка скажите, чему я вас учу? — спросил учитель. Четырехлетние детишки сбились в кучу, словно овечки перед бурей. Они смотрели на Эли своими круглыми глазками весело и с любопытством. Но никто из них не осмелился произнести ни слова. На столе лежала только одна книга, большая, почти на весь стол. Страницы ее были украшены нарисованными на полях яркими цветами и разноцветными буквами, начинающими абзац. — За мной, мои пташки, громко повторяем все вместе: камец «алеф» — а-а-а… Дети стали подражать пению учителя: — Камец «алеф» — а-а-а… — За мной, мои дорогие пташки: камец «бет» — ба-а-а… — Камец «бет» — ба-а-а… — Камец «гимель», ну, дорогие пташки, повторите за мной: — га-а-а… — Камец «гимель» — га-а-а… — Камец «далет» — да-а-а… повторите, дорогие детки… — Камец «далет» — да-а-а… Учитель хлопнул в ладоши. — А теперь, мои умненькие головушки, мы будем учить Талмуд. Посмотрите-ка внимательно и покажите букву «алеф», она, как бык, у нее рога. Детские пальчики ездили по всему пергаменту в поисках буквы «алеф». — Да наградит вас Бог здоровьем, будете учеными, раввинами, талмудистами. А теперь, дорогие детки, покажите букву «бет». «Бет» похожа на домик. Развеселившиеся дети искали буквы, стараясь опередить друг друга. — Начало всегда трудно, но когда вы сможете читать и переводить на кастильский без запинки, то пересядете за второй стол, а поскольку наш дорогой гость дон Эли и я, ваш учитель, без запинки умеем читать и переводить Пятикнижие, — тут учитель выдержал паузу, но дети не поняли его шутки, — то мы с ним тотчас можем перейти ко второму столу. — Мир нашему гостю, будь благословен, пришелец, — поклонился второй учитель в алой толедской ермолке. — Мои ученики недавно начали Талмуд. На чем мы остановились, скажи-ка мне, мой лучший ученик! — Учитель положил руку на голову мальчика. Рукав его красного шелкового халата был обтрепан и залоснился от времени. — На чем мы остановились? — повторил лучший ученик. — Мы остановились на том, что если есть сыновья, то должны быть и отцы, которые могут существовать без сыновей, но обратного быть не может, ибо сыновья должны иметь отцов, это значит, что грех-сын должен иметь грех-отца… — Прекрасно, — похвалил Эли. — Помнится, и я в твоем возрасте тоже начинал Талмуд с этих самых сыновей-грехов и отцов-грехов. Сколько тебе лет? — В Пурим исполнилось шесть. — А кем ты хочешь стать, когда вырастешь? — Не знаю, — ученик втянул голову в плечи. — А я знаю! — воскликнул косой мальчик, его сосед. — Он хочет быть тореро. — Откуда ты знаешь? — спросил Эли. — Он сам мне сказал. Эли рассмеялся. — Это правда? А ты когда-нибудь видел тореро? — спросил он. — Санчо видел, — ответил лучший ученик. — Кто такой Санчо? — Это его старший брат, — выручил мальчика учитель. — А у тебя есть еще один брат… Его зовут Видаль? — Да. — Тот, плут, совсем не хочет учиться, — заметил учитель. — А мой старший брат — тореро, — похвастался косой мальчик. — Неправда, — запротестовал младший брат Видаля, — у него нет брата. — У меня брат в Толедо, — защищался косой мальчик. — Это неправда! — закричали другие ребята. — Успокойтесь! — учитель постучал указкой по столу. — Не заставляйте краснеть ни меня, ни ваших родителей, ни всю нашу школу! Дети успокоились. — Знаете, кто наш гость? — спросил учитель. — Знаем, знаем, — ответили хором дети. Эли успокоил их, подняв руку. — Буду о вас помнить. Растите здоровыми, и пусть Бог бережет вас. Аминь. — Аминь, — повторил учитель, а за ним и дети. — Мир вам. Мне пора идти. Я бы с удовольствием тут остался, — сказал Эли. — В следующий раз, когда приду, принесу вам изюм и миндаль и посижу с вами чуть дольше. — Я хочу спросить… Перед Эли стоял подросток с пушком на верхней губе. — Я хочу спросить, — повторил он, — мы все хотели бы спросить, — и он головой показал на третий стол. — А где ваш учитель? — спросил Эли. — У нас нет учителя. У нас сильные ученики объясняют трудные места слабым. — А если не смогут? — Тогда идем на второй этаж, где находится высшая талмудическая школа, к ректору Газиэлю Вилалонга. — А если и ректор Газиэль Вилалонга не сможет? — Такого не бывает. — Верно. Но допустим, однажды такое случилось… — Тогда надо идти к раввину дону Бальтазару. — И я так думаю. К разговору присоединился второй мальчик в голубом бархатном кафтане с очень смуглым, почти черным лицом, толстыми губами и кудрявыми волосами. Только глаза у него были светлые. — Это правда, что дочь раввина дона Бальтазара крестилась? — спросил он. — Где ты это слышал? Это неправда. Дочь раввина дона Бальтазара тяжело больна, — ответил Эли. — У меня другой вопрос… — смуглолицый мальчик замялся. — Говори, не бойся, — подбодрил его Эли. — Дов виновен или нет? — Я не судья. Суд решит. — А раввин дон Бальтазар виновен или нет? — Ты мне уже задал три вопроса. Уважение к старшим предполагает возможность задать вопрос тебе. — Верно, — вставил учитель, — дон Эли прав. — Да, но только потом, когда вы мне ответите: виновен или нет раввин дон Бальтазар, — настаивал смуглолицый подросток. — Нет. Мальчик поднял на Эли светлые глаза. — А теперь ответь мне: боишься ли ты Бога? — спросил Эли. — Боюсь. Мне тринадцать лет, и я выполняю все заповеди религии Моисея и Израиля. — Очень похвально. Боязнь Бога — это первый шаг к мудрости, — ответил Эли, а учитель добавил: — А также боязнь родителей и учителей, уважение и послушание. Правда? — обратился он к Эли. — Иначе что было бы с нашим народом? Рассыпался бы, как трухлявое дерево… Разве не так? Так. Ибо что такое исполнение заповедей религии Моисея и Израиля? Это железная ограда, как говорили наши ученые и мудрецы, удерживающая единство народа с Богом и единство самого народа. Поняли? — Поняли, — отвечали ученики, окружившие Эли. — Что значит «поняли»? — рассердился учитель. — Отвечайте не одним словом, а целым предложением. Речь идет о том, чтобы наш народ не рассыпался среди других народов. А что разбивает единство? Подрыв доверия к тем, кто нами руководит. Вы проходили, кто такой был Корах? Помните его из Пятикнижия? — Да, мы помним Кораха из Пятикнижия, — отвечали ученики хором. — И что с ним случилось? — Его проглотила земля. — Вот именно! — воскликнул учитель и поднял вверх указательный палец. — Его проглотила земля, то есть Шеол, то есть ад, ибо он восстал против Моисея, который возглавил народ и был его вождем. — А почему сейчас земля не проглотит виновных? — спросил смуглолицый подросток. — Бог этого не делает, значит, мы сами должны сделать. — Вот-вот! — воскликнул подросток с юношеским пушком на верхней губе. — Позвольте мне ответить, — обратился Эли к учителю. — Так оно и произойдет. Сегодня в синагоге мы будем судить сами. — Посмотрим, — улыбнулся смуглолицый. Учитель хотел проводить гостя на второй этаж, где помещалась талмудическая школа, но Эли стал прощаться: — Мир вам. Учитель и ученики проводили его до самого патио.
II
На площади Давида Кимхи он встретил Нафтали, трех его товарищей и Видаля со своей дружиной. — Расставьте посты от городских ворот до самой синагоги, таким образом можно быстро сообщить, что инквизитор уже вошел в баррио, — сказал Эли. — Чур, я буду последним! — воскликнул Видаль. — Я вбегу в синагогу с известием.Толпа мужчин, вышедшая из синагоги после первого богослужения, не расходилась, ожидая конца второго богослужения и начала конфирмации. Оставалось еще много времени. Эли отвел лошадь на хозяйственный двор и привязал ее к яслям. Он похлопал Лайл по гибкой, блестящей шее и поцеловал в бархатные ноздри. — Мир тебе, Лайл, оставляю тебя на попечение любящим рукам. Даст Бог, вернешься в Нарбонну. Передай от меня привет отцу и городу. В комнате было светло. В открытое окно проникал солнечный свет набирающего силу утра. На столике возле постели кто-то поставил ему еду. Эли отпил немного молока из керамической кружки. Развязал переметные сумки, вытащил кошель с тефиллин и неоконченное письмо. Пробежал глазами исписанный лист и сел, чтобы его закончить. «…Вот и наступил день конфирмации. Мне осталось несколько часов, а может, и того меньше. Этот краткий миг я использую, чтобы черкнуть несколько слов о мысли, омрачающей светлую картину решения и чистоту цели. Вскоре Хаиме, сын раввина дона Бальтазара Диаса де Тудела, возложит коробочки тефиллин. Я вспомнил свою ложь, которую ты, отец, разоблачил благодаря золотой монете. Надеюсь, что ты помнишь. Это была не единственная ложь в моей жизни. Но никогда еще я не сгорал от стыда так, как сегодня, и никогда, как сегодня, не чувствовал, что ложь — родная сестра трусости. Почему нам хватает смелости по отношению к врагу и почему она покидает нас, как только мы оказываемся среди своих? Мне тоже не хватило смелости. Но все-таки нашлись смелее меня. Они не побоялись приоткрыть саван, под которым, словно смерть, притаилась измена. Это были ребята моложе меня. Возможно, после пятнадцати-шестнадцати лет в нас начинает слабеть чистота, она же — жестокость юности. А может, это не только жестокость, не только юность? Молодыми ведь были и пророки, у них дух правды не ослабевал никогда. Вот так из-под моего пера выходят противоречивые мысли, а я хотел закончить это письмо словами прощания. Ибо и я в глубине сердца подозреваю… Я выбрал иной путь. Пусть другие извлекают правду на свет Божий. Что же касается моего поступка, то я совершу его определенно. Я поклялся мученику. Отец, твой сын не отступит…» Эли поднял голову от письма. В комнату вошел Хаиме. Он был одет для конфирмации в белую шелковую тунику с широкими треугольными рукавами с золотой вышивкой по краю. Узкие бедра опоясывал желтый шелковый шнур. На голове был суконный колпак с вырезами для ушей. Хаиме молчал и был бледным. — Что скажешь, Хаиме? — Отец и мать прислали сказать, что время идти в синагогу. — Боишься? — Чего? — Конфирмации. — Я боюсь отца.
Процессию возглавил Хаиме. Следом шел раввин дон Бальтазар, в балахоне золотистого цвета, черной шляпе с бриллиантовой шпилькой, и раввин Шемюэль Провенцало. Шли молча. Даниил, одетый в голубой халат с пестрыми цветами, что-то шептал Энрике, так и не переодевшемуся со вчерашнего дня, в помятом лекарском халате и квадратной красной четырехуголке. Лицо Энрике отекло и потемнело, щеки обвисли. Он явно не вслушивался в слова Даниила. Только слепой Менаше Га-Коэн и его поводырь левит Моше бен Элиша прибыли к дому раввина дона Бальтазара. Остальные старейшины вместе с главой альджамы Шломо Абу Дархамом направились к воротам баррио, чтобы приветствовать инквизитора. Эли шел в одиночестве. Только потом к нему присоединился Альваро. Йекутьель с группой учеников раввина дона Бальтазара шествовал в самом конце. На почтительном расстоянии шла донья Клара в черном платье и белой кружевной шали, сквозь которую просвечивал высокий гребень с серебряной филигранью. Шла она в сопровождении обеих внучек, Изабеллы и маленькой Аны, а также четырех девиц, одетых во все белое, в вуалях и венках из свежих цветов апельсинового дерева. На площади Давида Кимхи, там, где в нее вливалась улица Шломо бен Иегуда ибн Габироля, стоял Видаль. Это был последний наблюдательный пункт. Он подал знак Эли: все в порядке, все сделано так, как тот велел. Эли хотел подойти к нему, но Йекутьель пригласил его подойти к донье Кларе. — Сегодня после вечерней молитвы будет брошено проклятие, — шепнула донья Клара. — На Дова. — Донья Клара, откажитесь от этого намерения. — Ты откажись от своего. Для этого я тебя и позвала. У тебя осталась последняя возможность. Эли молчал. — Тебя просит женщина… — Донья Клара, — начал было Эли. Но она прервала его движением руки. — Ты должен отказаться от своего плана. К нам, по дороге в Толедо, обещал заехать гранд Авраам Сеньор. Он встретится с инквизитором. А посему с инквизитором не должно ничего случиться. Какой прием ты собираешься устроить гранду в баррио? С кровью инквизитора? — Гранд Авраам Сеньор прибывает на конфирмацию? — В некотором смысле. Он прибывает к своему племяннику Энрике. Дабы его утешить. — Утешить? — Я известила его, что Марианна при смерти. — Мой совет — сказать правду, впрочем, наверное, он все знает. — Я не просила совета, — ее голос прозвучал спокойно и твердо, а бледное лицо с кругами под глазами покрылось кирпичным румянцем. — Приказываю тебе немедленно снять своих людей и отказаться от сумасбродного плана. Предупреждаю, если ты этого не сделаешь… — Позвольте мне вернуться в свой ряд, — поклонился Эли.
Дорога от дома раввина дона Бальтазара до синагоги показалась Эли долгой и напряженной. В какой-то момент ему почудилось, будто промелькнули лица двоих наемников. Они миновали колодец с ведром на цепи. Здесь впервые, совсем недавно, он увидел среди девушек Каталину. Бог так устроил, что он ее встретил. Чистая, как родниковая вода… «И сказал весь народ, который при воротах, и старейшины: мы свидетели; да соделает Господь жену, входящую в дом твой, как Рахиль и как Лию, которые обе устроили дом Израилев…»[150] Не упадет он в ноги отцу, и отец не благословит его союза с Каталиной… «Вооз сказал Руфи: у всех ворот народа моего знают, что ты женщина добродетельная. И так спала она у ног его до самого утра»[151]. Ты чиста, как родниковая вода. Сердце, словно плод граната, полно любви. Перед синагогой собралась толпа — мелкие купцы вперемежку с ремесленниками. Люди стояли на ступенях, которые в скором времени должны обагриться кровью… Синагога была залита солнцем. Каждый ее излом казался очень острым. В воздухе стоит запах апельсинового цвета. Ветер играет вуальками на головах девочек, тихая песнь струится над собравшимися. Ветер холодит пылающее лицо и обостряет радость. Сердце стучит изо всех сил. Эли почувствовал возле себя плечо Альваро. На мгновение закрыл глаза. Боже, не позволь, чтобы дрогнула рука. Дай силу сердцу, и пусть наполнит его ненависть. Пусть поселится в нем гнев. Боже, сделай так, чтобы рука нанесла справедливый удар. Чтобы сердце в груди не окаменело, дабы не отшатнуться от его черепашьей шеи… Дабы не испугаться его смерти. Боже, наполни болью за страдания народа и собственную смерть. — Я теперь на все готов… — Чей это голос? Твой, Альваро? — Ты удивлен? Я на все готов, Эли. — Стой возле меня и скажи: иди! — И ничего более? — Нет, мой дорогой.
Толпа расступилась и пропустила праздничную процессию. Мальчики обсыпали Хаиме пригоршнями миндаля. От жары, человеческого пота и чада горящих свечей в синагоге стоял спертый воздух. Мужчины набрасывали на себя белые молитвенные шали и накладывали коробочки тефиллин. Перед столиком стоял палермский раввин Шемюэль Провенцало. Молитвы кончились быстрее обычного. Молящиеся остались в белых шалях, с коробочками тефиллин на лбу и на левой обнаженной руке на высоте сердца. Раввин дон Бальтазар и раввин Шемюэль Провенцало из Палермо, словно жениха, подвели Хаиме к возвышению мраморного алмемора посреди синагоги и остановились возле яшмового стола с золотыми уголками. Хаиме стоял с опущенной головой, полуприкрыв глаза. В руке он держал пергаментный свиток с написанной речью, которую ему предстояло произнести по памяти. Даниил пригласил слепого Менаше Га-Коэна и его поводыря левита Моше бен Элишу на алмемор, но Менаше Га-Коэн уселся в кресле у Восточной стены, а Моше бен Элиша занял место рядом с ним. Мальчики, которые у входа обсыпали Хаиме миндалем, расположились на ступеньках, ведущих к Ковчегу Завета, который теперь был завешен парчовой занавеской. Ее повесили после молитвы вместо пурпурной бархатной. По знаку Даниила ударили бубны и сладко запели флейты. И тут же звонкой песней отозвался хор мальчиков:
Левит шел первым. Толпа расступалась, но тянула руки, пытаясь дотронуться до одежды каплана. Даниил помог ему взойти по ступенькам алмемора на возвышение. Каплан оперся ладонью о край яшмового стола. — Подойди сюда, Иаков бен Бальтазар, я благословлю тебя. Даниил взял Хаиме под руку и подвел его к Менаше Га-Коэну. Левит положил руки каплана на голову мальчика. — Благослови тебя Господи, — шептал каплан, — ибо что значит благословение человека, создания из плоти и крови? Расти здоровым и учись, чтобы стать большим человеком в Израиле. Да снизойдет на тебя сегодня, когда ты выходишь из-под крыл отца своего, благословение Моисея с горы Геризим. Приказываю тебе, как приказал Моисей на горе Геризим, соблюдать заповеди Бога нашего и нашей веры всем сердцем своим и душой. В Агаде сказано, что ребенок рождается с плохими наклонностями. Как грудной ребенок сосет молоко матери, так и подрастающий мальчик заимствует у отца своего, будто полмараведи на сладости, наивысшую пищу для человеческого существа — нашу душу. Это есть долг, который мальчик берет взаймы, долг богобоязни и добродетелей, без которых даже дитя не могло бы существовать ни минуты. Что же касается грехов, их Великий Счетовод заносит в книгу родителя, на его родительский счет. Поэтому велико твое, рабби Бальтазар, облегчение. Пусть теперь Иаков, или Хаиме, живет своим умом. Пусть вновь рожденные добрые наклонности борются со вновь рожденными наклонностями ко греху, живущими вперемешку с приметами стыда на дне живота под брюшною преградой, где сосредоточена самая грубая телесность. Пусть теперь Хаиме отдаст взятую в долг богобоязнь и добродетели и сам несет ответственность за свои прегрешения. Но это была бы невыносимая тяжесть для еще неокрепшего стебелька. Поэтому на помощь спешит конфирмация. Хотя, как сказал рабби Хия и даже сам Маймонид: и ребенок моложе тринадцати лет может нести наказание за отца, ибо он — его собственность. И вот таким образом перерезается веревка, но которой грехи, словно малые муравьи, могут переходить то на одну, то на другую сторону. Теперь у отца и сына собственные книги добродетелей и грехов. Когда пришло время родиться Аврааму, халдейские волхвы предупредили владыку города Ур: дескать, грядет на свет покоритель языческой веры, который разобьет глиняные идолы своего отца Тераха, торгующего божками, будет распространять веру в единого Бога. И тот решил убить Авраама. Осуществи он свое решение, нашего народа не существовало бы. Но Бог надоумил мать Авраама, дабы она спрятала его в пещере на тринадцать лет. И был это, таким образом, как бы первый знак конфирмации. Иаков и Исав ходили вместе в школу тринадцать лет. Потом Иаков учился в йешиботе, а Исав бежал в языческий храм. Тринадцать лет было Исмаилу, когда его обрезали. Сделано это было с опозданием на тринадцать лет минус восемь дней, а потому не удостоился он конфирмации и отошел от племени Авраамова. В день конфирмации Бог зажигает над головой тринадцатилетнего мужчины звезду счастья. Когда еврею исполняется тринадцать лет и один день, ангелы ликуют. Шум крыльев усиливается, словно шум воды в Иордане весной, когда с Гермона потоками стекает вода, летают Серафим и Херувим, ангелы Службы, ангелы Передних отрядов, ангелы-посредники между Создателем и Первым человеком, замкнутым в Злом духе и ждущим освобождения. Освобождение принесет Мессия, а впереди него на огненной колеснице воссядет пророк Илия, ангелы воспарят на всех семи небесах, бросая к стопам трона Вседержителя добродетельные поступки людей. И восславят имя Его:
Это был голос главы альджамы Шломо Абу Дархама. Рядом с ним шел очень высокий мужчина с полным лицом, окаймленным русой бородой. На голове у него была кожаная шляпа. Черная пелерина, откинутая назад, открывала кафтан из красно-золотой козловой кожи. Широкий пояс поблескивал металлической чешуей. На боку висела короткая шпага. — Долгих лет жизни нашему высокому гостю, гранду Аврааму Сеньору! — воскликнул Шломо Абу Дархам. — Крепкого здоровья и много сил нашему высокому гостю! — подхватили старейшины. — Дорогому нашему высокому гостю гранду Аврааму Сеньору, — дон Шломо Абу Дархам движением руки начал прокладывать путь. Эли вздохнул с облегчением. Это был не инквизитор. Толпа в молчании расступилась. Дон Шломо Абу Дархам вел гранда Авраама Сеньора сквозь шпалеру, застывшую в почтении и уважении. Они направлялись к Восточной стене. Шломо Абу Дархам то и дело поворачивался и отбивал поклоны, а потом ловко и быстро, словно юноша, взбежал на ступени, ведущие к Ковчегу Завета, и, встав перед хором мальчиков, воскликнул: — Славьте его песней, ибо это наш благодетель. Гранд Авраам Сеньор кивнул головой, лицо его дышало спокойствием. Он стоял, слегка прищурив глаза, засунув ладони за пояс, и приветливо улыбался. — Не человека надо хвалить, а Бога, — сказал он. Шломо Абу Дархам затряс головой: — Славьте его песней, ибо он — наш благодетель. Он удержал инквизитора. Благодарите его. Он убедил его не приходить. Благословенный Бог Израиля. Он никогда нас не покидает. Произошло новое чудо. Новый праздник Пурим. — Благословен Бог Израиля! Произошло новое чудо! — вполголоса прошептала синагога. — Аллилуйя! Аллилуйя! — запел Шломо Абу Дархам. — Пойте песнь Богу! Синагога издала крик радости. Руки взметнулись к небу, а вместе с ними, словно крылья ангелов, и белые молитвенные шали. — «Ай, какой радостный день наступил», — запела на галерее донья Клара. — «Ах, какой радостный день солнцем нас озарил», — подхватил хор девочек. Толпа пришла в движение, над головами сплелись пальцы рук. Мальчики из хора ударили в бубны. Сладко заиграли флейты. — Аллилуйя! Аллилуйя! На галерее девочки пели: — «Ах, какой радостный день наступил!» — «Ах, какой радостный день солнцем нас озарил», — пели мальчики и девочки вместе. — «Пойте Господу песнь новую», — ответила синагога дружным громким возгласом. Пальцы в воздухе разжались, люди взяли друг друга под руки. Образовавшийся тесный ряд легонько дрогнул, ноги согнулись в коленях, ряд задрожал, заколыхался, зазыбился, будто прибрежная волна на ветру.
Аллилуйя
Дон Энрике перевязал рану на левом плече Эли и натер ее бальзамом. — Царапина, — сказал он и велел лечь в постель. Боль в левом плече разлилась по всей спине и проникла в грудь. Эли выпил вино, стоявшее возле постели, но оно не утолило жажды. Первым появился Йекутьель. — Не нужно ли чего вашей милости? Эли покачал головой. Жгучая боль, словно обручем, сковала грудь. Жар уходил к кончикам пальцев, чувствовалось, как отекает левая ладонь. Он не слышал, когда ушел Йекутьель. Эли снова потянулся к вину. И застонал, так и не дотянувшись до кувшина. При каждом движении боль прошивала весь левый бок, пальцы левой руки онемели. — Боже, что со мной происходит? — Эли еле сдерживал обжигающие слезы. Две горячие капли стекли по щекам. В комнату вошел Альваро. — Я разбудил тебя, Эли? — Как хорошо, что ты пришел, мой дорогой, — Эли дал знак, чтобы тот наклонился. — Слушаю тебя, Эли. — Окажешь мне услугу? — Я для тебя сделаю все. Эли понизил голос: — Позови Каталину. — Каталину? — Да, Каталину. Ты правильно понял. Прикрой меня плащом. Эли то знобило, то снова пронизывало огнем. Он словно погрузился в морские волны, плавал, а мать на берегу кричала: «Эли, вернись! Вернись! Отец будет сердиться!» Потом лежал на горячем песке, как рыба, выброшенная из воды. Дышать было нечем. «Мама, дай мне воды». Мать, очень бледная, подошла к постели и упала возле него. Он почувствовал ее холодную ладонь на своем лбу. — Эли, у тебя жар. Это был Энрике. — Так умирала моя мать. — Ты звал ее. — Дай мне пить. Он почувствовал на губах терпкий обжигающий напиток. Пахло уксусом, гвоздикой и древесной камедью. Эли поперхнулся. — Что это? — Против заражения. Это чудодейственное лекарство. Не одному спасло жизнь. — Благослови тебя Господи! — После этого снадобья ты уснешь. Сон — лучший друг больных. — Можно попросить тебя кое о чем? — Обо всем, что в моих возможностях. — Пожалуйста, пришли сюда Каталину. Дон Энрике положил ладонь на влажный лоб Эли: — Усни, бедняжка.Эли бредил, он проваливался в темную пропасть с влажными зелеными стенами. На дне лежал Алонсо в луже крови. В одной руке он держал зеленый крест, а в другой тайный листок. Алонсо читал: «Сколько бы ни срезали ветвей, сколько бы ни срубали крону — ствол остался, и он сохранится на веки вечные». Эли протянул руку к пергаментному свитку. Потом он долго бежал по городу. Вот пустой дом, он колотит кулаком в заколоченные двери и окна. «Нету никого, — плачет нянька Евлалия, — всех забрали, Хуану, малышку». Он скачет прочь на своей лошади. Быстрей, Лайл, прочь из этого города. Что есть духу в Нарбонну. — Алонсо! Алонсо. У Хуаны лицо Мигуэля. Спасай малышку, Алонсо. Спасай ребенка! Теперь уже конец. Алонсо развел окровавленные руки. Мигуэль на костре. Спасайте малышку. Спасайте малышку Хуану, Алонсо. Я буду просить Бога, чтобы он подарил ей жизнь. Огонь закрыл лицо. Отдай тайный листок, Алонсо! Я прочел в синагоге лишь начало. Нафтали должен прочесть в баррио. Пошлю его отцу вместе с письмом. Письмо в переметных сумках. Помни, Дов. Отвезешь в Нарбонну. Лайл черна, как ночь. Отец сердился. Не хотел этого слышать, говорил, назови ее «Йома», что значит «День». Говорил: — Возвращайся скорей. Ты все думаешь, что ангелы с тобой играют. Подумай о невесте… Довольно бесстыдных забав! У отца взгляд суровый, как у Алонсо. Когда мать была жива, он не был с нею добр. Потом жалел. Не захотел жениться. Лайл — это ночь. Дов с Каталиной сидят на лошади. Дов угрожает кинжалом, Каталина отталкивает его. Не бойся! Первый раз улыбнулась. Ему она никогда не улыбалась. Лайл громко заржала. Я назвал тебя грустным именем. Я предчувствовал, что ты привезешь меня к смерти. Отдаю тебя в добрые руки. Она даст тебе воды. Альваро, почему нет Каталины? Я ведь тебя просил. Вдовой будешь. Ни за кого не пойдешь замуж. Не ходи в монастырь! Берегись Алонсо! Два стервятника кружат над скалой. Выклевывают Алонсо глаза. Глаза хищной птицы. Мой отец был всегда добр ко мне. Купил мне коня. Я вел себя в путешествии хорошо. Не грешил. Разве это грех? За что Бог наказал меня? Не грешил. Убил Алонсо? Что сделал? Убил Алонсо. Алонсо, что ты сделал? Писарь тайных листков! Я верил в тебя, как в отца. Железный крест давил ему на грудь, и было тяжело дышать…
Эли разбудил собственный крик. Он очнулся и посмотрел вокруг. Каталины не было. Темнело, будто наступили сумерки. Неужели уже поздно? Еще недавно было утро, а точнее, день приближался к полудню. Так долго он спал? Кто-то стукнул в дверь. Она открылась, и появился пес. — Входи, Апион. Собака тихонько залаяла и медленно попятилась назад. Его прошила острая боль, когда он хотел поправить спадающий на пол плащ. Снова появился озноб. «Помни, уходят дни, помни, близится Суд, и что же ты скажешь, несчастный?» Почему никого нет? Он будет умирать в одиночестве… Дверь приоткрылась. Кто-то подошел к постели. Лица Эли не узнал. — Кто это? — спросил он ослабевшим голосом. — Это я, Нафтали. — Слава Богу. — Я пришел пожелать вашей милости выздоровления. Трое моих товарищей тоже передают пожелания… — Видишь, дружище, как он меня… — Бог добр. Ваша милость выздоровеет. — Где ты тогда был? — Рядом. Совсем близко. — Как это случилось? — Бандит справа метил в грудь, но попал в левое плечо, его кто-то сзади ударил и ослабил удар. — Кто это был? — Не знаю, была такая заваруха. Потом мы бросились за ним. — А Алонсо? — Его вынесли из синагоги, и тело бросили на съедение стервятникам за стенами баррио. — Что будете делать дальше? — Посмотрим. — Вся тяжесть падет на тебя, Нафтали, я в баррио не вижу никого другого. Соберешь людей, раздашь оружие. Инквизитор будет мстить. — Пока гранд Авраам Сеньор пребывает у нас, инквизитор не посмеет. — Гранд поедет в Толедо. — Инквизитор не отважится. Эли снова проваливался в бездну с зелеными скользкими стенами. На дне ее, раскачиваясь, ползали ужи и змеи. Теперь они слились в одну огромную змею, и жало ее приближается и жалит в грудь. Над ним повисает лицо инквизитора. «Не хотел целовать креста, так иди на костер». Нет! Нет! Нет! У постели стоял Даниил. — Я пришел пожелать тебе выздоровления… Эли не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Левое плечо онемело. Пальцы под ногтями стали черными. Эли улыбнулся. — Это хороший знак, когда больной улыбается, — голос Даниила доходил издалека, то приближаясь, то удаляясь. — Хорошо, что ты пришел. — Может, тебе что-то нужно? — Воды. — Сейчас принесу. А может, позвать Энрике? Надо было рану прижечь железом. Может, он еще это сделает. — Нет, не нужно. Пожалуйста, воды. — Сейчас принесу. — Пусть слуга принесет… Ах, Даниил!.. Что делает Хаиме? Вы разрешите ему прийти ко мне? — Ну, конечно. Это ведь заповедь «посещения больных». Остальные тоже собираются. — Марианна? — Тяжело больна. — Я не об этом. Есть новости? — Да. Она очень тяжело больна. — Долго еще? — Пока не умрет. Не приведи, Господи. — А потом? — Будут похороны. — Двое похорон… — Царапина не была глубокой, не говори глупостей. — В самый раз. На одну смерть хватит… — Пока теплится хоть искорка надежды, еврей не имеет права так говорить. — Но умереть может. — Тем не менее, я прошу тебя, не говори так. — Темнеет. Долго ли до вечера? — Долго. Еще полдень. — Это хорошо. — Эли… может, не стоило убивать? — Это лучшее, что я мог для него сделать. — Не понимаю. — Иногда смерть — это милость. — На Вечерней молитве будем просить Бога о твоем выздоровлении. — Что с Довом? — Его ждет проклятие. — Разве не достаточно бед? — Иного выхода нет. Желаю тебе выздоровления.
Эли закрыл глаза. Голова была тяжелой. Острая боль прошла, но его по-прежнему мучила жажда. Он снова погружался в мягкое море. Вода расступалась, растекалась, а он медленно проваливался. Его подняли чьи-то руки и положили на горячей скале. Над ним парили два стервятника. «Здесь лежит…» Дальше надпись была стерта. Каталина сидела на вершине. — Я пришла пожелать тебе выздоровления. Он узнал детский голосок. — Это ты, Ана? Ты хорошая девочка. — Изабелла принесла молоко, это очень полезно для здоровья. А тут Гассан поставил воду. — Благодарю тебя, Ана, ты хорошая девочка. — Изабелла тоже желает тебе выздоровления. Она не придет, велела мне все передать. — Спасибо. Храни тебя Господь. Ана тихо заплакала. — Почему ты плачешь? — Потому что ты болен. И мама больна. Но ты лежишь в постели дома, а мама нет. Я знаю, где мама. — Где? — Пошла к инквизитору. — Зачем? — Не знаю. Но пошла. — Не говори так, Ана. — Я все знаю, не думай, что я ничего не знаю. Не такая уж я и маленькая. Не такая уж я и глупая. Не думай. — Я не думаю. — Это нехорошо, что мама ушла, правда? — Очень хорошо. — Ну, ладно. Я пойду. У больного нельзя долго быть. Хаиме уже пришел. Он умнее меня, правда? — Он старше тебя. Но и ты тоже умница. — Да? — Поблагодари Изабеллу. Да хранит ее Бог. Эли слышал, как Ана закрыла дверь. — Хаиме, что было потом? — Отец сердится. Мать сердится. Даниил сердится. — И правильно. — Я-то думал, что хотя бы вы… — «Чти отца и мать». Хаиме молчал. — Ты отошел от этой заповеди, можешь отойти и от других. — Все равно, каким бы ни был отец, нужно его почитать? — А ты хотел доказать, что ты взрослый? — Нет! — Что все можешь? — Нет. — Я тоже был такой. Еще сегодня. Кто-то вошел в комнату. — Кто это? — спросил Эли. — Раввин Шемюэль Провенцало, — ответил Хаиме. — Желаю тебе выздоровления. Да снизошлет тебе Бог полное выздоровление! — Палермский раввин уселся в кресле. — Благодарю тебя, рабби. Нужно чудо. — Кто не верит в чудо, тот ни во что не верит. Чего стоит вера без чудес? Она была бы мертвой, как тело без души. Чудо — это душа веры. — Чудо нужно малодушным. — Что ты такое говоришь, юноша? Тора запрещает заклинания и ворожбу. Чудо — это когда видишь и чувствуешь. Все насыщено душой мира, одной из бесконечных искр Божьих. Видеть песчинку и свет звезды, хотя объять их разумом нельзя, — вот что такое чудо. Простые, плохо образованные люди принимают оболочку за сущность и останавливаются на берегу чуда, считая призрак существом. Каббала же блеском своим просветляет сокрытую в вещи тайну, которую прояснит нам Мессия. — Жизнь — это чудо? — Разумеется. — А смерть? — Это конец одной формы и начало другой. — Другая форма? Что это значит? — Некоторые люди верят, что душа, освобождаясь от бренной оболочки, покидает свое тело-темницу, как куколка личинку, и проходит путь самосовершенствования, начиная иногда от воплощения в дерево, животное и даже камни. В Каббале сказано, что странствующая душа движется назад, к верху, к Высшей сфере, к Творческой сущности, из которой она когда-то вышла, как одна из бесконечного множества Божьих искр. — Человек боится смерти. — Ибо он, как личинка, привязан к своей оболочке. Человек думает: вот моя сущность. А ведь у него бессмертная душа. Но оболочка ему ближе, ибо он ее может зрить и осязать, а душу — нет. Ему кажется, то, что он видит и ощущает, надежнее того, о чем можно лишь думать. Еще не было таких, кому была бы предоставлена возможность созерцания сущности вне тела. Я не говорю о видениях или ясновидении. Я не говорю о пророках. Я думаю о душе. Так вот, как я уже сказал, оболочка Симеону ближе души. Ибо ему кажется, что он смотрит глазами, а чувствует телом, однако не знает он, что это обманчиво. После смерти он перестанет видеть и чувствовать. А душа? Будет ли она после смерти видеть и чувствовать? И буду ли я, Симеон, об этом знать? И будет ли моя душа зваться Симеоном? В чем же ошибка в рассуждении Симеона? В том, что он переносит сущность оболочки в бестелесную сферу. Каково между ними расстояние? Как между небом и землей. Это так же, как если бы поставить петуха перед страницей Талмуда и приказать: читай и объясняй! Но и это различие — ничто по сравнению с различием между оболочкой и бестелесной сферой. — Все ли души ждут то же самое? — Не понимаю. — Куда идет грешная душа? — Грешной души не бывает. Грешно тело, самая низкая часть души. — Для кого предназначен ад? — Что значит ад, коли душа не чувствует боли? — Если нет ада, значит, нет и рая. — Ты делаешь ошибочные выводы из верных посылок. Разве существование добродетельных людей зависит от существования грешников? Разве не может быть города, где живут лишь одни добродетельные? Разве пришествие Мессии не наступит именно тогда, когда на свете будут лишь одни добродетельные? Рай может существовать без ада, что не значит, что ада нет. Темнота — это отсутствие света, холод — отсутствие тепла, зло — отсутствие добра. Но рай — это нечто большее, чем отсутствие ада, чем противоположность ада, нечто гораздо большее. Ад не может быть отсутствием рая, противоположностью рая, но нечто меньшим, значительно меньшим. — Выходит, что грешников не ждет наказание? — Все мы грешники. У одних самая нижняя часть души, наиболее телесная, которая находится под брюшной преградой, как губка насыщена грехом, она разрастается и выталкивает обе верхние части души. Эти люди — самые большие грешники. У меньших грешников преобладает верхняя и наивысшая часть души, которые недоступны греху. Наинизшая часть души идет в ад. — И чувствует боль? — Что значит боль? Это отсутствие блаженства. Тело может чувствовать боль или приятные ощущения, а душа — счастье. Душа не чувствует боли. — Если она не чувствует боли, то как может чувствовать счастье? — Не могу вместо слова «чувствовать» найти такое, которое можно было бы применить к душе. Это иная сфера. Расстояние между небом и землею. Слово «счастье» подходит здесь более всего. Человеческая речь увечна, она не в состоянии выразить совершенство духа. — Что такое дух? Что такое душа? — Ты задаешь трудные вопросы. Согласно Каббале — это вторая часть души. Но сказано: «И дух Божий носился над водою»[159]. Еще не было человека, еще не было души, расколотой на три части. Обращусь к иным познаниям, с которыми кое-кто хочет связать Каббалу кровными связями. Все науки близки по духу, ибо исходят из одного разума. Так же, как все люди — родственники друг другу, ибо происходят от Адама. Согласно этой науке, Бог создал свет не сам, а только с помощью порожденной Им Творческой сущности, о которой я только что говорил. Это и есть тот дух, который носился над водой. — Я предпочитаю Бога, — голос Эли оборвался, — не хочу посредников. Он лежал с открытыми глазами. Лихорадка потихоньку утихала, и снова поднимался жар. С большим трудом он поднял свинцовые веки. Он не хотел спать. Хотел видеть того, кто за ним придет. Он боялся умереть во сне. Издалека доносились незнакомые голоса, зовущие куда-то… — Ваша милость, — это был голос Йекутьеля, — каплан Менаше Га-Коэн и левит Моше бен Элиша пришли, дабы пожелать тебе выздоровления. — Желаю тебе здоровья, сын мой, — это был голос каплана Менаше Га-Коэна. — Я пришел тебя благословить — Желаю тебе выздоровления. Дай Бог тебе здоровья, дон Эли, — присоединился к пожеланиям левит. Эли кивнул головой. Он хотел пошевельнуться, чтобы опереться о деревянное изголовье кровати. Но закусил от боли губу. — Я пришел тебя благословить, — повторил Менаше Га-Коэн. — Не осудить? — Нет, — ответил Менаше Га-Коэн. — Но в синагоге кровь. — Не твоя вина, сын мой. — Спасибо, рабби. — Эли замолчал. — Месть инквизитора? — Ты знал об этом, а все-таки… ничто тебя не остановило, — сказал левит Моше бен Элиша. — Не понимаю. — Бог поймет, — Менаше Га-Коэн сделал успокаивающее движение рукой. — Да, — Эли старался говорить громче, — народ поймет. — Что это значит? — удивился левит Моше бен Элиша. — Народ с оружием, — проговорил Эли. — Кто ему даст оружие? — спросил Менаше Га-Коэн. — Но этого мало, рабби Менаше. — Мало, — признался Менаше Га-Коэн. — Вождь нужен, рабби Менаше. — Бог лишил меня глаз, как же мне вести народ? — Подкрепить словом… — Сделаю это, сын мой. — Убедить, что правильно поступает. — Все сделаю, сын мой. — Когда грозит уничтожение, народ становится ясновидцем… — Бог его просвещает. — Народ рождает вождей, когда нужда. — Все сделаю, сын мой. Бог даст мне силы. — Знаю, то, что я сделал… страшно. — Если бы ты этого не сделал, это бы значило, что народ уже мертв. — Благодарю, рабби… Эли почувствовал на своих щеках холод пальцев. Потом руки скользнули на лоб. — Будь благословен, Эли… — …бен Захария ибн Гайат, — подсказал Йекутьель. — Дай Бог тебе здоровья, дабы смог ты вернуться к себе на родину и в отчий дом. Дабы имя твое разнесли по свету благодарные уста народа. Пусть память о тебе никогда не умрет, — каплан начал тихо шептать, все тише и тише, так, что Эли уже ничего не мог понять. Это была та самая молитва, которую отец прочел над умирающей матерью. Перед уходом Йекутьель дал выпить лекарство. Уже не жгло. Йекутьель вытер ему щеки. Эли не чувствовал, как питье стекало из уголков рта.
…Он сидел за столом над большой книгой. Его учитель, Ицхак бен Тордо, кричал: «Лентяй! Кто из тебя вырастет? Повтори еще, и еще, и еще раз! Сегодня пятница, а ты не знаешь ни одного столбца Авота[160]. Дни бегут, на носу суббота. Что ты расскажешь отцу?» Эли снова очнулся и почувствовал, что кто-то стоит у изголовья. — Кто это? — Это я, Каталина. — Каталина, я ослеп. Каталина ничего не ответила. — Почему ты так долго не приходила? — Я пришла. — Я звал тебя несколько раз. — Мне никто не передавал. — Ты пришла сама? — Да. — Сядь здесь, рядом со мной. Каталина села на край постели. — Не покидай меня. Держи меня за руку. Далеко ли до вечера? — Да, далеко. — Значит, я умру еще сегодня. — Не умрешь. — Будь со мной и скажи: иди… — Эли! — Мне кажется, что Ангел смерти уже пришел. Не плачь, Каталина. — Я не плачу. — Так должно было быть. — Дорогой мой… — Каталина. — Я позову дона Энрике. — Не надо. — А может, все-таки… — У него своих несчастий хватает. — Может, дать тебе пить? — Почему он не прижег раны? — Пей. Эли глотал воду. Тоненькие струйки стекали из уголков рта. Каталина вытерла их ладонью. — Пойду за доном Энрике. — Не оставляй меня. Я умираю, Каталина. — Нет! Я буду просить свою покровительницу. Она меня услышит. Она всегда мне помогала в несчастий. — Я выздоровлю? И мы поедем в Нарбонну? — Конечно. — Сядь с другой стороны, чтобы я тебя мог видеть. Каталина уселась на краешке кровати с другой стороны. — Светит ли солнце в окно? — Да. — Завтра не будет солнца. — Я совершу паломничество в Сантьяго-де-Компостьелла. Сантьяго был покровителем моего отца. — Почему Энрике не прижег мне раны? — Он знает, что делать. Он лекарь. — Я бы жил. — Ты будешь жить. — Рана не была глубокой? Я ничего не чувствовал… Каталина промолчала. — Кто-то меня защитил? — Да. — Кто? — Не знаю. Может, Ангел-хранитель. — Может, Дов? — Может. — Он жив? — Наверняка жив. — Узнай, жив ли он точно, Каталина. — Хорошо. — Его хотят предать проклятию. Я хочу его защитить. Хочу подарить ему мою лошадь. — Эли! — Ты редко называешь меня по имени. Почему? — Не знаю. Может быть, я пойду поищу Дова? — Нет, держи меня крепко за руку. — Пойду за доном Энрике. Он должен помочь тебе. — Уже ничего не поможет. Не уходи. Будь со мной. — Я буду с тобой. — До конца? — Господи, Боже мой! — Кто это? — закричал он в ужасе. — Это я, Йекутьель. Гранд Авраам Сеньор, раввин дон Бальтазар и донья Клара пришли пожелать тебе выздоровления.
— Желаю тебе выздоровления, благородный сын славного рода Гайат, — сказал гранд Авраам Сеньор. — Желаю тебе выздоровления, — сказал раввин дон Бальтазар. — Желаю тебе выздоровления, — сказала донья Клара. — Ты прибыл из Нарбонны. Небезызвестный город дал прибежище ученым, поэтам, переводчикам, Давиду Кимхи, Тиббону[161], семье ибн Гайат и многим другим. Слава ему за это. Всем евреям на всем белом свете известна талмудическая академия, которую щедрой рукой поддерживает твой отец Захария ибн Гайат, известнейший нагид в Израиле. Бог даст тебе здоровья, и ты сможешь сразу Же вернуться в свои замечательные края. — Аминь, — сказали дон Бальтазар и донья Клара. — Аминь, — сказал Эли. — Из Толедо я направляюсь в Барселону. Оттуда, из Каталонии, проще всего послать весточку в Нарбонну, если, разумеется, ты этого пожелаешь. — Нет, спасибо. — Может, позвать Энрике? — спросила донья Клара. — Нет, не надо. — Пойдемте, — это снова был голос доньи Клары, — посещение больного не должно длиться дольше, чем съедение маслины. — Желаю тебе выздоровления, храбрый юноша. Я буду помнить о тебе. Я расскажу о тебе в еврейских баррио Толедо и Барселоны. О тебе будут помнить живущие ныне и их потомки. Благословен отец, который воспитал такого сына. Эли почувствовал ладонь гранда Авраама Сеньора на своей. Он слышал, как все трое удалились, как открываются и снова закрываются двери. — Каталина! — позвал он тихо. Каталины не было. Он остался одни. Спазм сжал горло, и Эли разрыдался. Напряжение этих дней было огромным. — Боже, ты лишил меня перед смертью зрения. Наверно, чернота разлилась по всему телу. Не вижу рук своих, почерневших, как на костре. Я так боялся огня. Моисей, будучи ребенком, обжег себе губы раскаленными углями. Пламя лизало спину, грудь, плечи. Мать поднесла его обожженную ручку к красной решетке: не бойся, Эли, огонь вытягивает огонь. Авраама бросили в костер, но Бог его спас. И тебя спасет Бог. Чудо. Громко скрипнули двери. — Каталина? — Это я, Энрике. — Энрике! — Да? — Я ослеп. Распухших губ коснулся холодный краешек бокала с запахом уксуса и гвоздики. — Забери это! — Ничего другого я не могу тебе дать, Эли. — У меня все жжет. Огонь в груди. — Это принесет тебе сон. — Не хочу спать! Снова холодный краешек бокала. — Адский огонь, Энрике… — Постарайся заснуть. Энрике положил ему на лоб и грудь мокрые платки. Эли послушно закрыл глаза и с облегчением вздохнул. — Тебе легче? — На минуту… да. — Сейчас я сменю тебе платки. — Долго ли это продлится? Позови сюда Каталину. — Хорошо. Но все же постарайся заснуть, Эли. — Страшно умирать… Кто это пришел? — Я Урий — старый золотарь. Я пришел пожелать тебе выздоровления. — Спасибо. — Внизу возле дома собрался народ баррио. — Народ… — Моими устами они желают вашей милости выздоровления. — А я заслужил? — Народ баррио передает в знак почтения… — Что это? — Письмо. — От кого? — От всего баррио. Я прочту:
— Я привела Дова. — Каталина? — Да. Лицо Эли покрылось ледяным потом. Онемевший язык едва шевелился. Рот был полуоткрыт. — Говори, Эли, умоляю тебя, говори! О Боже! — Дов… — Я здесь. — Лайл… — Да, Лайл, — повторил Дов. — Возьми… — Возьму. — Нарбонну… — В Нарбонну. Его веки дрогнули. Каталина взяла его за руку. — Дов… — Я здесь… — Письмо… — Да, письмо. — Мое письмо передай отцу. — Письмо… — Да, письмо. — Сумках… — Письмо в переметных сумках. Каталина… Не поедем… — Эли! Это было последнее, что он услышал. Глаза его были широко открыты. И неподвижны.
Последние комментарии
6 часов 48 минут назад
13 часов 10 минут назад
13 часов 18 минут назад
13 часов 46 минут назад
13 часов 50 минут назад
13 часов 51 минут назад