Известный советский поэт Анатолий Жигулин родился 1 января 1930 года в Воронеже, но раннее его детство прошло в селе Подгорном на юге Воронежской области, где его отец, Владимир Федорович Жигулин, работал начальником почты.
В 1937 году семья переехала на родину матери, Евгении Митрофановны Раевской — правнучки поэта-декабриста Владимира Федосеевича Раевского, — в город Воронеж.
В 1949 году стихи школьника, а затем студента Воронежского лесохозяйственного института Анатолия Жигулина появились в воронежской периодике (газета «Коммуна», альманах «Литературный Воронеж»).
В том же году молодой поэт был незаконно репрессирован по ложному обвинению как «враг народа». В заключении работал на строительстве и ремонте железной дороги Тайшет — Братск, затем на лесоповале в районе станции Чуна Иркутской области, далее на Колыме — шахтером (на рудниках в Бутугычаге и пос. им. Белова).
Полностью реабилитирован в 1956 году. Окончил Воронежский лесотехнический институт (1960), Высшие литературные курсы СП СССР (1965). Первая книжка «Огни моего города» вышла в Воронеже в 1959 году.
Сейчас Анатолий Жигулин автор более двадцати книг стихов. Член КПСС с 1963 года, Союза писателей СССР — с 1962 года. С 1963 года живет в Москве. В последние 10 лет ведет поэтический семинар в Литературном институте им. А. М. Горького.
В большую литературу Анатолий Жигулин вошел в начале 60-х годов как поэт «трудной темы». В начале 70-х годов критики дружно причислили его к так называемой «тихой лирике», хотя свою «сибирско-колымскую одиссею» поэт никогда не забывал и всегда обращался к ней даже в своих поздних стихах.
Критика писала, что Анатолию Жигулину вообще досталась нестандартная судьба и нестандартная стезя в поэзии. Драматизм личной судьбы помог ему выразить сложность времени.
Снег над соснами кружится, кружится.
Конвоиры кричат в лесу…
Но стихи мои не об ужасах.
Не рассчитаны на слезу.
И не призраки черных вышек
У моих воспаленных глаз.
Нашу быль все равно опишут,
И опишут не хуже нас.
Я на трудных дорогах века,
Где от стужи стыли сердца,
Разглядеть хочу человека —
Современника
И борца.
И не надо бояться памяти
Тех не очень далеких лет,
Где затерян по снежной замети
Нашей юности горький след.
Там, в тайге,
Вдали от селения,
Если боль от обид остра,
Рисовали мы профиль Ленина
На остывшей золе костра.
Там особою мерой мерили
Радость встреч и печаль разлук.
Там еще сильней мы поверили
В силу наших рабочих рук.
Согревая свой хлеб ладонями,
Забывая тоску в труде,
Там впервые мы твердо поняли,
Что друзей узнают
В беде.
Как же мне не писать об этом?!
Как же свой рассказ не начать?!
Нет! Не быть мне тогда поэтом,
Если я
Смогу
Промолчать!
1962–1963
Я в первый раз в Москву приехал
Тринадцать лет тому назад,
Мне в память врезан
Скорбной вехой
Тюрьмы облупленный фасад.
Солдат конвойных злые лица.
Тупик, похожий на загон…
Меня в любимую столицу
Привез «столыпинский» вагон.
Гремели кованые двери,
И кто-то плакал в тишине…
Москва!..
«Москва слезам не верит» —
Пришли слова
На память мне.
Шел трудный год пятидесятый.
Я ел соленую треску.
И сквозь железные квадраты
Смотрел впервые на Москву.
За прутьями теснились кровли,
Какой-то склад,
Какой-то мост.
И вдалеке — как капли крови —
Огни родных кремлевских звезд.
Хотелось плакать от обиды.
Хватала за душу тоска.
Но, как и в древности забытой,
Слезам не верила Москва…
Текла безмолвная беседа…
Решетки прут пристыл к руке.
И я не спал.
И до рассвета
Смотрел на звезды вдалеке.
И стала вдруг родней и ближе
Москва в предутреннем дыму…
А через день
С гудком охрипшим
Ушел состав — на Колыму…
Я все прошел.
Я гордо мерил
Дороги, беды и года.
Москва —
Она слезам не верит.
И я не плакал
Никогда.
Но помню я
Квартал притихший,
Москву в те горькие часы.
И на холодных, синих крышах
Скупые
Капельки
Росы…
1962–1963
Когда мне было
Очень-очень трудно,
Стихи читал я
В карцере холодном.
И гневные, пылающие строки
Тюремный сотрясали потолок:
«Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — все молчи!..»
И в камеру врывался надзиратель
С испуганным дежурным офицером.
Они орали:
— Как ты смеешь, сволочь,
Читать
Антисоветские
Стихи!
1963
Семь лет назад я вышел из тюрьмы.
А мне побеги,
Всё побеги снятся…
Мне шорохи мерещатся из тьмы.
Вокруг сугробы синие искрятся.
Весь лагерь спит,
Уставший от забот,
В скупом тепле
Глухих барачных секций.
Но вот ударил с вышки пулемет.
Прожектор больно полоснул по сердцу.
Вот я по полю снежному бегу.
Я задыхаюсь.
Я промок от пота.
Я продираюсь с треском сквозь тайгу,
Проваливаюсь в жадное болото.
Овчарки лают где-то в двух шагах.
Я их клыки оскаленные вижу.
Я до ареста так любил собак.
И как теперь собак я ненавижу!..
Я посыпаю табаком следы.
Я по ручью иду,
Чтоб сбить погоню.
Она все ближе, ближе.
Сквозь кусты
Я различаю красные погоны..
Вот закружились снежные холмы…
Вот я упал.
И не могу подняться.
…Семь лет назад я вышел из тюрьмы.
А мне побеги,
Всё побеги снятся…
1962–1963
Забытый случай, дальний-дальний,
Мерцает в прошлом, как свеча…
В холодном БУРе на Центральном
Мы удавили стукача.
Нас было в камере двенадцать.
Он был тринадцатым, подлец.
По части всяких провокаций
Еще на воле был он спец.
Он нас закладывал с уменьем,
Он был «наседкой» среди нас.
Но вот пришел конец терпенью,
Пробил его последний час.
Его, притиснутого к нарам,
Хвостом начавшего крутить,
Любой из нас одним ударом
Досрочно мог освободить.
Но чтоб никто не смел сознаться,
Когда допрашивать начнут,
Его душили все двенадцать,
Тянули с двух сторон за жгут…
Нас кум допрашивал подробно,
Морил в кондее сколько мог,
Нас били бешено и злобно,
Но мы твердили:
«Сам подох…»
И хоть отметки роковые
На шее видел мал и стар,
Врач записал:
«Гипертония», —
В его Последний формуляр.
И на погосте, под забором,
Где не росла трава с тех пор,
Он был земельным прокурором
Навечно принят под надзор…
Промчались годы, словно выстрел…
И в память тех далеких дней
Двенадцатая часть убийства
Лежит на совести моей.
1964
Что говорить. Конечно, это плохо,
Что жить пришлось от жизни далеко.
А где-то рядом гулко шла эпоха.
Без нас ей было очень нелегко.
Одетые в казенные бушлаты,
Гадали мы за стенами тюрьмы:
Она ли перед нами виновата,
А может, больше виноваты мы?..
Но вот опять веселая столица
Горит над нами звездами огней.
И все, конечно, может повториться.
Но мы теперь во много раз умней.
Мне говорят:
«Поэт, поглубже мысли!
И тень,
И свет эпохи передай!»
И под своим расплывчатым «осмысли»
Упрямо понимают: «оправдай».
Я не могу оправдывать утраты,
И есть одна
Особенная боль:
Мы сами были в чем-то виноваты,
Мы сами где-то
Проиграли
Бой.
1963–1964
В округе бродит холод синий
И жмется к дымному костру.
И куст серебряной полыни
Дрожит в кювете на ветру.
В такие дни
В полях покатых
От влаги чернозем тяжел…
И видно дали,
Что когда-то
Путями горькими прошел.
А если вдруг махры закуришь,
Затеплишь робкий огонек,
То встанет рядом
Ванька Кураш,
Тщедушный «львiвський» паренек.
Я презирал его, «бандеру».
Я был воспитан — будь здоров!
Ругал я крест его и веру,
Я с ним отменно был суров.
Он был оборван и простужен.
А впереди — нелегкий срок.
И так ему был, видно, нужен
Махорки жиденький глоток.
Но я не дал ему махорки,
Не дал жестоко, как врагу.
Его упрек безмолвно-горький
С тех пор забыть я не могу.
И только лишь опустишь веки —
И сразу видится вдали,
Как два солдата
С лесосеки
Его убитого несли.
Сосна тяжелая упала,
Хлестнула кроной по росе.
И Ваньки Кураша не стало,
Как будто не было совсем.
Жива ли мать его — не знаю…
Наверно, в час,
Когда роса,
Один лишь я и вспоминаю
Его усталые глаза…
А осень бродит в чистом поле.
Стерня упруга, как струна.
И жизнь очищена от боли.
И только
Памятью
Полна.
1964
Обрушилась глыба гранита —
И хрустнула прочная каска.
Володька лежал в забое,
Задумчив и недвижим.
Лишь уцелевшая чудом.
Лампа его не погасла
И освещала руки
С узлами набухших жил.
И освещала кровлю —
Нависшие черные своды.
Бежали на помощь люди
По штреку из темноты.
Искрился кристаллами кварца
Огромный кусок породы,
Перечеркнувший Вовкины
Радости и мечты…
Володька был славный малый,
Задиристый и упрямый.
Он даже в большие морозы
Ходил — нараспашку душа.
А из далекого Курска
Володьке прислала мама
Красивый, с оленями, свитер
И вязаный теплый шарф…
Мы вышли из клети молча,
Словно бойцы на поверке,
Откатчики, машинисты,
Бурильщики, мастера.
И в свете полярного утра
Шахтерские лампы померкли.
Свистел обжигающий ветер
В обмерзших стропилах копра.
Я думал о том, что все мы —
Хорошие, сильные люди,
Что здесь мы еще построим
Прекрасные города.
Отыщем счастливые жилы
И золота горы добудем,
Но вот возвратить Володьку
Не сможем мы никогда…
Прощальным салютом взрывы
Гремели средь белых сопок.
Эхо неслось, отдаваясь
В штольнях, карьерах, стволах,
И улетало в небо,
Где над копром высоким
Упрямо боролся с ветром
Маленький красный флаг.
1959
Я часто слушал утром росным,
Когда долины спят во мгле,
Как шумно с ветром спорят сосны
На голой каменной скале.
И непонятно, странно было:
Здесь даже травы не растут.
Откуда жизненные силы
Деревья гордые берут?
И не ботаник в мудрых строчках —
Пастух,
Что здесь с рожденья рос,
Помог найти мне самый точный,
Простой ответ на мой вопрос:
Они в гранит вросли корнями,
И зной и холод с ним деля.
Суровый, твердый этот камень
Для них —
Родимая земля.
1959
Тайга за рекой пылала,
От сопок тянуло гарью.
Большущее медное солнце
Жевало последний снег.
И только сугробы палаток
В медвежьей глуши Заангарья
Никак не хотели таять
Назло запоздалой весне.
Хрипели сырые ветры.
Нам было плевать на погоду.
Мы строили новый город
В краю, где безмолвие спит.
Мы писем из дома порою
Не получали по году
И, чтобы согреться, глотали
Крутой, обжигающий спирт.
Хрипели сырые ветры…
Я там простудился немного.
И то, что случилось позже,
Обидно и глупо до слез.
В зловещей тиши кабинета
Сказал рентгенолог строго:
— Да, это очень серьезно.
Запущенный туберкулез.
И вот за окном больницы —
Город, расплывчатый, мглистый.
Он тих и почти безлюден
В ранний рассветный час.
Ветер асфальт захаркал
Кровью осенних листьев.
Не потому ль так горько,
Так тяжело сейчас?
Из глаз твоих, полных грусти,
Слезы готовы брызнуть.
У моего изголовья
Сидишь ты, платок теребя…
А мы ведь решили рядом,
Вместе шагать по жизни.
Так что же теперь сказать мне,
Как успокоить тебя?
Алый язык рассвета
Иней на крышах лижет.
Становится белое небо
Все голубей, голубей…
В жестокой борьбе со смертью
Любовь мне поможет выжить!
Но эта любовь, родная,
Не только любовь к тебе.
Любовь ко всему, чем дышит
Нелегкая наша эпоха,
К колючему, злому ветру,
Что в соснах гудит поутру.
Такая любовь, конечно,
Сильнее палочек Коха!
И будет просто нечестно,
Если я вдруг умру.
1958
Дабы пресечь татарских орд свирепость,
Святую Русь от нехристей сберечь,
Царь повелел
Рубить на взгорье крепость
И оную Воронежем наречь.
Пригнали с войском
Крепостных людишек.
Был воевода царский лют и строг.
Он указал
Дубы валить повыше
И ладить перво-наперво острог.
Запахло дымом у песчаной кручи.
Был край неведом и зело суров.
Сушили люди мокрые онучи
И что-то грустно пели у костров.
И среди них,
Неволею ссутулен,
Тяжелой цепью скованный навек,
Был беглый крепостной
Иван Жигуля —
Упрямый, непокорный человек.
Он жег хоромы,
Слуг царевых резал,
Озоровал с людишками в ночи.
За то на дыбе жгли его железом
И батожьем стегали палачи…
Он рвы копал
И частоколы ставил.
А коль вдали набат звучал как стон,
Он шел на смерть,
На звон татарских сабель,
Грудь осеня размашисто крестом!..
Неведомо,
Где голову сложил он —
На плахе ль,
В битве ль за немилый кров…
Но слышу я:
В моих упругих жилах
Стучит его
Бунтующая
Кровь!
1959
Здесь нет теперь и знака никакого,
А был острог на этом месте встарь…
Быть может, в нем сидел, цепями скован,
Мой дальний предок,
Крепостной бунтарь.
Я представляю явственно и четко
Темницу в башне,
Где томился он.
Его глазами сквозь пруты решетки
Я вижу древний город,
Бастион…
Давно погасли огоньки посада,
Лишь у Ильницких кованых ворот
В глухой часовне светится лампада
Да стражник тихо ходит взад-вперед.
Шумит дубрава на бугре Острожном,
Тяжелыми ветвями шевеля.
Река фрегат качает осторожно,
Как будто сделан он из хрусталя.
Чернеет крепость на высокой круче.
И, осыпая волны серебром,
Летит луна в прозрачных редких тучах
Полупудовым пушечным ядром.
Она стремится заглянуть в бойницы…
Течет, струится синяя вода…
Как часовые у ворот темницы,
Без устали сменяются года.
На мшистых стенах заблестели пушки.
Колокола к заутрене звонят.
У церкви — нищий.
Стертые полушки,
В худую шапку падая, звенят.
Дворы, перекликаясь петухами,
Ввинтили в небо тонкие дымки.
На верфи у Чижовки
Обухами
Стучат мастеровые мужики.
А над рекою с самого рассвета
Плывут удары, тяжки и глухи.
Не знают: бьют ли сваи
Или это
Мне слышатся Истории шаги?
1959
Бывало, в детстве, понаслышав много
О первом флоте, о царе Петре,
Мы шли к реке
Ватагой босоногой,
Забыв запреты строгих матерей.
И было нам заманчиво и любо,
Подставив спины солнечным лучам,
Копать песок у здания яхт-клуба,
Всю руку зарывая до плеча.
Мечтали мы найти старинный якорь
Или от влаги потемневший меч.
А у косы
Буксир натужно крякал,
Стараясь баржу за собой увлечь.
И облака над лугом гордо плыли.
А нам казалось —
Плыли корабли…
Песку тогда мы горы перерыли,
Но ничего, конечно, не нашли…
Не потому ли с той поры люблю я
Петровский сквер,
Старинных пушек вид…
Там древний якорь Лапу вмял литую
В зернистый желто-розовый гранит.
С весенними цветами по соседству,
Дрожащими на легком ветерке,
Он так похож
На светлый якорь детства,
Что дремлет где-то в золотом песке.
1958
За Магаданом, за Палаткой,
Где пахнет мохом и смолой,
В свинцовых сопках есть распадки,
Всегда наполненные мглой.
Бежит ручей по глыбам кварца,
Крутыми склонами зажат.
И корни пихт,
Как руки старцев,
Над хрусткой осыпью дрожат.
Сквозная даль чиста, промыта
Над лбами каменных высот.
Лишь горький запах аммонита
Вдруг издалёка донесет…
Немало руд, металлов редких
Хребты колымские хранят.
В далекой первой пятилетке
Открыли люди этот клад.
Чернели грязные разводы
Весенних тающих снегов.
Гудели зычно пароходы
У этих диких берегов.
Народ и хмурый и веселый
В ту пору приезжал сюда —
И по путевкам комсомола,
И по решениям суда.
Галдели чайки бестолково,
Ворочал льдины мутный вал.
И кто-то в шутку
Край суровый
Страной Лимонией назвал.
Сгущался мрак в таежной чаще,
Темнело небо за бугром.
Чумазый паренек, рассказчик,
Сушил портянку над костром:
«Страна Лимония — планета,
Где молоко как воду пьют,
Где ни тоски, ни грусти нету,
Где вечно пляшут и поют.
Там много птиц и фруктов разных.
В густых садах — прохлада, тень.
Там каждый день бывает праздник.
Получка — тоже каждый день!..»
1960
Мороз лютует три дня подряд.
На трассе колымской костры горят.
Шумно греется у огня
Чумазая шоферня…
О, Колыма!
Край жестоких вьюг.
Здесь легче шагать,
Если рядом друг.
Когда в непогоду не видно вех
И стынет заглохший мотор,
Здесь говорят:
«Костер — человек», —
Если греет костер.
Здесь никогда не скажут: «Подлец».
Здесь скажут,
Как в сердце нож,
Слова беспощаднее, чем свинец:
«Лишних пять лет живешь!»
…Усталые люди на пламя глядят.
Могучие «татры» надрывно гудят.
Вцепились корнями в гранитный откос
Младшие сестры российских берез…
Владей моим сердцем,
Навеки владей,
Край жил золотых
И железных людей!
Сдирая с ушанки намерзший снег,
Смотрю сквозь пламя на гребни гор
И повторяю: «Костер — человек!
Жарче пылай, костер!»
1960
Сосны пылят ледяною крупкой,
Мерзлые шпалы к земле приросли.
Сталь от мороза становится хрупкой —
С хрустом ломаются костыли.
Когда с платформы их выгружали,
На солнце сверкали они, остры.
Чтоб не ломались, мы их нагревали —
Совковой лопатой бросали в костры.
Долго они на углях калились,
Огонь над ними плясал и пел.
Потом рукавицы от них дымились,
На черных гранях снежок шипел.
Выдохнув белое облачко пара,
Иван Дядюра, мой старший друг,
Вбивал костыли с одного удара.
Только тайга отзывалась: «У-ух!..»
Составы тяжелые с грохотом мчались,
Рельсы гнулись, шпалы качались,
Искры гасли в снежной пыли.
Но крепко держались и не сдавались
Сквозь пламя прошедшие костыли…
Если я от работы устану,
Если когда-нибудь хоть на миг
Верить в молодость перестану —
Напомните мне о друзьях моих.
Я вспомню, что где-то бушует пламя,
Брошу все, уеду в тайгу.
Крикну:
— Ребята! Я снова с вами.
Сердце мое разогрейте кострами —
Я еще многое сделать смогу!
1960
В шахтерском клубе было тесно.
И над рядами, в тишине,
Плыла,
Металась,
Вилась песня,
Как чайка от волны к волне.
Был голос у певца простужен.
Струна оборвана была.
Но песня трогала за душу,
За сердце самое брала.
В той песне просто говорилось
О времени, уже былом,
Как люди первые явились
В тот край,
Где мы теперь живем.
Рубили лес,
Цингой болели,
Вели нелегкий счет годам
И очень трогательно пели
Про славный город Магадан.
Протяжным,
Стонущим мотивом
Хотела песня подчеркнуть,
Как пароход кричал с надрывом,
В тумане выбирая путь…
А в зале тихо-тихо было.
И кто-то шепотом сказал,
Что, может, сам
Борис Корнилов
Слова той песни написал.
Мы имя автора не знали,
Но молча думали о тех,
Что здесь впервые прошагали,
Вминая унты в мерзлый снег.
О тех,
Кто здесь палатки ставил
И на ветру жестоком хрип.
Кто эту песню нам оставил,
Кто здесь,
В тайге глухой,
Погиб.
1960
Электровоз — это там, в квершлаге.
А здесь под блоком на дальней ветке,
Под каплями едкой холодной влаги
Надо вручную катать вагонетки.
Каждую смену вдвоем возили их
(Восьмичасовая смена, подземная).
Ноги —
Пара сапог резиновых.
Руки —
Две рукавицы брезентовые.
Везем в вагонетке полграмма золота,
Но это золото —
В тонне руды.
Руда в забое отпалом размолота
И смешана с брызгами кварца,
Воды.
Одна вагонетка — стало быть, тонна.
Катить ее надо вдоль узкого штрека.
Конечно, это поменьше вагона,
Но это немало на два человека.
И вот шагаем по черной жиже.
На касках —
Ламп красноватое тление.
Голову надо держать пониже,
Чтоб не удариться о крепление.
Всего труднее на поворотах.
Здесь нажимать посильнее надо,
Здесь вполсилы нельзя работать:
Застрянешь —
Не вытащит вся бригада…
Есть друг у меня,
Настоящий, хороший,
Жизнь за него отдам, не жалея.
В любой беде никогда не брошу.
И дружбы нет на земле сильнее.
Мы рядом с ним не стояли на вахте
И не ходили вдвоем в разведку.
Гораздо проще:
В обычной шахте
Мы вместе катали
Одну вагонетку.
1960
Новичку говорят:
— Эй, малый!
Видишь, кровля грозит обвалом!
Поддержи — не сочти за труд, —
Пока крепильщики подойдут…
А потом — как отпала грохот —
Гулко ходит по штреку хохот.
Новичок худощав, курнос.
И обидно парню до слез.
Над его головой нависло
Горизонтов пять или шесть!
…Но частица здравого смысла
В этой шутке все-таки есть:
Ведь мальчишка,
Согнувшись под сводом,
Упираясь плечом в раскос,
Держит тысячи тонн породы
Деловито,
Честно,
Всерьез!
1960
НЕ СЕТУЙ, ДРУГ…
Поэту Н. Якушеву
Не сетуй, друг, что в жизни много
Волнений было и тревог.
Что шли мы трудною дорогой
И даже вовсе без дорог.
И не беда, что ночью вьюга
Сиреной нас звала во мглу.
Что часто для могилы друга
Мы рвали гулкую скалу.
Что не вместить анкетам строгим
В лицо хлеставшую пургу.
Что биографий наших строки
Легли как рельсы сквозь тайгу.
Не сетуй, друг, что не однажды
Ты был жестоко жизнью бит.
Что наши глотки, словно жажда,
Сушила ярость от обид.
Пусть нам завидуют счастливцы,
Кто жил легко, писал легко.
Кто книги сочинял в столице,
Не уезжая далеко.
Идя вперед,
За счастье споря,
Мы были к трудностям глухи.
Всю нашу боль,
Все наше горе
Мы переплавили в стихи.
1960
Века проходили.
Дрожали
Осины у балки степной…
Пожары,
Пожары,
Пожары
Терзали мой город родной!..
Блестящими саблями вспорот
Над ветхими кровлями мрак.
Пылает бревенчатый город.
Скотина ревет во дворах.
Пылает Тайницкая башня.
В реке головешки шипят.
Звучит одиноко и страшно,
Уносится в степи набат.
Умчались татарские кони,
На гарях поднялись леса…
Молясь чудотворной иконе,
Творят мужики чудеса.
И снова над желтым обрывом,
Как в сказке,
Огнем не сожжен,
Стоит городок горделиво,
Добротной стеной окружен.
В дозоре врага проворонишь —
С булатом схлестнется булат.
И вновь
Полыхает Воронеж,
Удушливым дымом объят…
1960
Над кроватью — рога оленьи,
Древний дедовский самопал.
Я в лесное твое селенье
Словно в сказочный мир попал.
Дятлы щелкают деловито,
Просыпаются — чуть заря.
Возле берега на ракитах
Сохнут мокрые вентеря.
А вокруг — смоляные дали.
На сто верст вокруг —
Все леса!..
По оврагу в седьмом квартале
Ходит огненная лиса.
Воздух нюхает черным носом,
Прячет в нору своих детей.
Пахнет рыбою по откосам
От намокших в реке сетей.
Как лисята, рыжеют листья,
Мягко падают на крыльцо…
Знаешь, есть в тебе что-то лисье.
Может, эти глаза с хитрецой?..
Улечу я на самолете,
На скрипучем, старом «По-2».
Всхлипнут кулики на болоте,
И застынут в горле слова.
Долго будут потом мне сниться
Ленты желтые в волосах,
Злые огненные лисицы
В непонятных твоих глазах.
1961
Нет, в нем не попадались ости,
В нем не горчила лебеда.
Он не был ни сырым, ни черствым —
Тот хлеб хорошим был всегда.
Одно лишь свойство отличало
Тот хлеб от хлеба лучших дней:
Его всегда недоставало
В суровой юности моей.
Он связан был с тяжелой нормой,
С делянкой дальней и глухой,
С покрытой инеем платформой,
С гудящей дымною тайгой.
Та связь была простой и грозной…
Под крики «бойся!», брань и смех
Деревья в воздухе морозном
Со стоном падали на снег.
Та связь, наверное, издревле
Была началом всех начал:
Кто больше в день валил деревьев,
Тот больше хлеба получал.
Я все забыл…
Ожоги ветра.
Друзей угрюмых имена.
А норма — двадцать кубометров, —
Доныне помнится она…
В барак входили в клубах пара,
Ногами топая в сенях,
И сразу падали на нары,
Тяжелых валенок не сняв.
А хлеб несли из хлеборезки.
Был очень точно взвешен он.
И каждый маленький довесок
Был щепкой к пайке прикреплен.
О, горечь той обиды черной,
Когда порой по вечерам
Не сделавшим дневную норму
Давали хлеба двести грамм!
Прошли года…
Теперь, быть может,
Жесток тот принцип и нелеп.
Но сердце до сих пор тревожит
Прямая связь:
Работа — хлеб.
1961
Из штольни вышли в пыльных робах,
На свет взглянув из-под руки.
И замелькали на сугробах
Густые черные плевки.
Не выключив аккумуляторы,
Бурами длинными звеня,
Ночная смена шаг печатала
В начале северного дня.
Под сапогами гравий вздрагивал
И проминался грязный мох.
Внизу над полотняным лагерем
Курился розовый дымок.
Нас ждал барак с двойными нарами,
Что сварены из ржавых труб.
С плакатами довольно старыми
Нас ждал холодный тесный клуб.
Но было весело и молодо
Идти дорогою крутой.
На сопках снег,
Как сахар колотый,
Лучился нежной чистотой.
Чернели кедры обгорелые…
И утверждал тот строгий вид,
Что мир из черного
И белого,
По существу, и состоит.
1961
Сползла машина с перевала.
И в падях,
Что всегда пусты,
Нас будто всех околдовало —
Мы вдруг увидели
Цветы!
И разом ахнули ребята,
Нажал водитель на педаль:
Была светла и розовата
От тех цветов глухая даль.
И через каменные глыбы,
По чахлым ивовым кустам,
Не в силах потушить улыбок,
Мы побежали к тем цветам.
Студент-геолог, умный парень,
Заспорить с кем-то был готов,
Что, дескать, только в Заполярье
Известен этот вид цветов.
Но порешили, кто постарше,
На спор поставив сразу крест,
Что те цветы, конечно, наши —
Из тульских и рязанских мест.
Что просто здесь,
В сторонке дальней,
В просторах вечной мерзлоты,
Они немножечко печальней
И чуть суровей, те цветы.
И под нависшим серым небом
С колымским талым ветерком
Дохнуло вдруг соломой, хлебом,
Коровьим теплым молоком…
Цветы, цветы…
Они — как люди:
Им легче, если много их.
Где мы еще теперь побудем,
Каких путей хлебнем земных?..
Уж пятый час трясется кузов,
И склоны гор опять пусты,
А мы в ладонях заскорузлых
Все держим нежные цветы…
1961
Флажки на трассе в снежной шири…
Но будет речь о них потом.
А раньше Слово о чифире,
Напитке горьком и густом.
То крепкий чай,
Как деготь черный.
На Колыме в далекий путь
Берут его с собой шоферы,
Чтоб за баранкой не уснуть.
Знакомый фельдшер с автобазы
Не раз предупреждал ребят:
— Не пейте, братцы, той заразы.
Чифир для сердца — страшный яд!
Но выл буран за тонкой дверцей,
А мы не спали пять ночей,
И было нам
Плевать на сердце
И на советы всех врачей!
Нам было надо без отрыва
До боли всматриваться в ночь,
Чтоб не сорваться вниз с обрыва,
Чтобы в беде друзьям помочь.
Кипел чифир в консервных банках,
Дороге не было конца,
И стыли руки на баранках,
Стучали бешено сердца.
И чтоб за нами Без помехи
Другие шли грузовики,
Мы ставили в сугробы вехи —
На палках красные флажки…
И пусть теперь от боли резкой
Сожмется сердце иногда,—
Мы так же молоды и дерзки,
Как в те нелегкие года.
Мы вновь те дали,
Если нужно,
Пройдем без премий и наград.
Повторный путь по трассам вьюжным
Нам будет легче во сто крат.
Ведь там,
Где мы бывали в рейсах,
На тех путях,
На той земле
Оставлены частицы сердца —
Флажками красными во мгле!
1961
Однажды вдруг мне слов не хватит,
Я отложу тогда стихи.
На свой рудник приду опять я,
Надену робу, сапоги.
В конторе торопливым росчерком
«За безопасность» распишусь.
На самый дальний блок
Забойщиком
У бригадира попрошусь.
По штрекам узким, невысоким,
Где гулки отзвуки шагов,
Я поспешу в забой —
К истокам Моих тревог,
Моих стихов.
Там, где кончаются крепления,
Проверю стуком потолок,
Поправлю шланги
И с волнением
Возьму отбойный молоток.
Забьется сердце в нем железное.
Пристынут пальцы к рычагам.
И глыбы подлинной поэзии,
Шурша,
Падут к моим ногам.
1961
Помню я: под сенью старых вишен
В том далеком,
В том донском селе
Жили пчелы в камышовых крышах —
В каждой камышинке по пчеле…
Родина!
Простая и великая.
В давнем детстве, от беды храня,
Древними архангельскими ликами
Строго ты смотрела на меня…
А потом,
Позвав в края суровые,
Где весной не встретишь зеленя,
Жизнь взвалила рельсы стопудовые
На худого, юного меня.
Я копал руду на Крайнем Севере.
Много лет я молока не пил.
Только ты, земля моя,
Не верила,
Что тебе я в чем-то изменил.
Все прошел я:
Трудные дороги,
Злой навет и горькую беду,
Чтобы снова пальцами потрогать
Пыльную в канаве лебеду.
Я опять с тобой,
Земля просторная,
Где за клином старого жнивья
Под горой стоит село Подгорное —
Родина негромкая моя;
Где висит над хатой
Месяц рыжий;
Где в прозрачной невесомой мгле
Пчелы спят под камышовой крышей —
В каждой камышинке по пчеле…
1962
Стоят дубы, задумчивы, тихи.
По желтой просеке уходит лето.
Ты мне читаешь грустные стихи
Какого-то салонного поэта.
О том, как где-то в городе пустом
На мерзлых стеклах тает чья-то
нежность…
А мы в лесу, в орешнике густом,
Вдыхаем жадно
Утреннюю свежесть.
Я не люблю бескровные слова,
Холодные, искусственные строки.
Зачем они
Когда шуршит трава,
Поют синицы и трещат сороки?
Взгляни вокруг!
Открой свои глаза,
Зеленые нетающие льдинки.
Большая золотая стрекоза
Качается на тонкой камышинке…
Поэзия! Она всегда — жива.
Ей чужды стекол мертвые узоры.
Она растет и дышит,
Как листва,
Как гордая осока на озерах.
Ей тесен мир условной бахромы
И вздохов у замерзшего оконца…
Поэзия — она живет, как мы.
Она не может
Без любви и солнца!
1962
Летели гуси за Усть-Омчуг,
На индигирские луга,
И все отчетливей и громче
Дышала сонная тайга.
И захотелось стать крылатым,
Лететь сквозь солнце и дожди,
И билось сердце под бушлатом,
Где черный номер на груди.
А гуси плыли синим миром.
Скрываясь в небе за горой.
И улыбались конвоиры,
Дымя зеленою махрой.
И словно ожил камень дикий,
И всем заметно стало вдруг,
Как с мерзлой кисточкой брусники
На камне замер бурундук.
Качалась на воде коряга,
Светило солнце с высоты.
У белых гор Бутугычага
Цвели полярные цветы…
1963
Раз под осень в глухой долине,
Где шумит Колыма-река,
На склоненной к воде лесине
Мы поймали бурундука.
По откосу скрепер проехал
И валежник ковшом растряс,
И посыпались вниз орехи,
Те, что на зиму он запас.
А зверек заметался, бедный,
По коряжинам у реки.
Видно, думал:
«Убьют, наверно,
Эти грубые мужики».
— Чем зимой-то будешь кормиться?
Ишь ты,
Рыжий какой шустряк!.. —
Кто-то взял зверька в рукавицу
И под вечер принес в барак.
Тосковал он сперва немножко
По родимой тайге тужил.
Мы прозвали зверька Тимошкой,
Так в бараке у нас и жил.
А нарядчик, чудак-детина,
Хохотал, увидав зверька:
— Надо номер ему на спину.
Он ведь тоже у нас — зека!..
Каждый сытым давненько не был,
Но до самых теплых деньков
Мы кормили Тимошу хлебом
Из казенных своих пайков.
А весной, повздыхав о доле,
На делянке под птичий щелк
Отпустили зверька на волю.
В этом мы понимали толк.
1963
В ночную смену на Шайтане,
Где черный камень льдом покрыт,
Из горной штольни мы катали
Отпалом вырванный гранит.
Был штрек наполнен пылью едкой,
И каждый радостно вздыхал,
Когда с груженой вагонеткой
Мы выходили на отвал.
Нас обжигал морозный воздух,
Снежинки стыли на плечах,
И рядом с нами были звезды.
Под нами спал Бутугычаг.
Дремали горы в дымке синей,
К подножьям становясь темней.
Внизу, в глубокой котловине,
Дрожали бусинки огней…
Мы отдыхали очень редко.
За рейсом — рейс, простоев нет.
На двадцать пятой вагонетке
Вставал над сопками рассвет.
Еще прожекторы горели.
Но было видно с высоты,
Как с каждым рейсом розовели
Молочно-белые хребты.
Еще таился мрак в лощинах,
Поселок тенью закрывал,
А на заснеженных вершинах
Рассвет победно бушевал.
Спецовки мокрые твердели,
И холодила руки сталь.
Но мы стояли и глядели
На пламенеющую даль.
Мы знали: чудо грянет скоро,
Однако долго ждать нельзя,
И мы опять входили в гору,
Вагон порожний увозя.
Но каждый знал:
Когда вернется
Из узкой штольни на простор,
Увидит огненное солнце
Над белой цепью снежных гор.
1963
КОСТРОЖОГИ
А. И. Солженицыну
В оцеплении, не смолкая,
Целый день стучат топоры.
А у нас работа другая:
Мы солдатам палим костры.
Стужа — будто Северный полюс.
Аж трещит мороз по лесам.
Мой напарник — пленный японец,
Офицер Кумияма-сан.
Говорят, военный преступник
(Сам по-русски — ни в зуб ногой!).
Кто-то даже хотел пристукнуть
На погрузке его слегой…
Все посты мы обходим за день…
Мы, конечно, с ним не друзья.
Но с напарником надо ладить.
Нам ругаться никак нельзя.
Потому что все же — работа.
Вместе пилим одно бревно… З
акурить нам очень охота,
Но махорочки нет давно.
Табаку не достанешь в БУРе.
Хоть бы раз-другой потянуть.
А конвойный стоит и курит,
Автомат повесив на грудь.
На японца солдат косится,
Наблюдает из-под руки.
А меня, видать, не боится,
Мы случайно с ним земляки.
Да и молод я.
Мне, салаге,
И семнадцати лет не дашь…
— Ты за что же попал-то в лагерь?
Неужели за шпионаж?
Что солдату сказать — не знаю.
Все равно не поймет никто.
И поэтому отвечаю
Очень коротко:
— Ни за что…
— Не бреши, ни за что не садят!
Видно, в чем-нибудь виноват…—
И солдат машинально гладит
Рукавицей желтый приклад.
А потом,
Чтоб не видел ротный,
Достает полпачки махры
И кладет на пенек в сугробе:
— На, возьми, мужик!
Закури!
Я готов протянуть ладони.
Я, конечно, махорке рад.
Но пенек-то — в запретной зоне.
Не убьет ли меня солдат?
И такая бывает штука.
Может шутку сыграть с тобой.
Скажет после: «Бежал, подлюка!» —
И получит отпуск домой.
Как огреет из автомата —
И никто концов не найдет…
И смотрю я в глаза солдата.
Нет, пожалуй что не убьет.
Три шага до пня.
Три — обратно.
Я с солдата глаз не свожу.
И с махоркой, в руке зажатой,
Тихо с просеки ухожу.
С сердца словно свалилась глыба.
Я стираю холодный пот,
Говорю солдату: «Спасибо!»
Кумияма — поклон кладет.
И уходим мы лесом хвойным,
Где белеет снег по стволам.
И махорку, что дал конвойный,
Делим бережно пополам.
1963
Глыбу кварца разбили молотом,
И, веселым огнем горя,
Заблестели крупинки золота
В свете тусклого фонаря.
И вокруг собрались откатчики:
Редкий случай, чтоб так, в руде!
И от ламп заплясали зайчики,
Отражаясь в черной воде…
Мы стояли вокруг.
Курили,
Прислонившись к мокрой стене,
И мечтательно говорили
Не о золоте — о весне.
И о том, что скоро, наверно,
На заливе вспотеет лед
И, снега огласив сиреной,
Наконец придет пароход…
Покурили еще немного,
Золотинки в кисет смели
И опять — по своим дорогам,
К вагонеткам своим пошли.
Что нам золото? В дни тяжелые
Я от жадности злой не слеп.
Самородки большие, желтые
Отдавал за табак и хлеб.
Не о золоте были мысли…
В ночь таежную у костра
Есть над чем поразмыслить в жизни,
Кроме
Золота-серебра.
1963
На лежнёвке порою вешней —
Видно, был большой перекос —
Забурился, ломая лежни,
И на шпалы сел паровоз.
За крушение на участке,
Если путь не починим в срок,
Строгий выговор будет начальству,
Заключенным — штрафной паек.
Бригадир полез, не робея,
С молотком под нависший скат.
С уважением за Сергеем
Наблюдал молодой солдат.
А Серега очень спокойно
Говорит, вытирая пот:
— Отойди, гражданин конвойный,
Ненароком тебя прибьет.
Показал, где рубить опоры,
Чтоб исправить опасный крен…
Был когда-то Сергей сапером
И в тюрьму угодил за плен…
Топоры застучали дружно,
Как, наверное, на войне.
Если нужно — так, значит, нужно.
Не стоять же нам в стороне!..
Хоть и малый — узкоколейный,
Все равно паровоз тяжел.
Но подважили посильнее.
Кто-то крикнул:
— Пошел! Пошел!..
Мы канат натянули туго,
И, ломая ветки берез,
Под веселую нашу ругань
Плавно тронулся паровоз.
И когда по брускам сосновым
Он на рельсы вкатил уже —
Всем нам было,
Честное слово,
Очень радостно на душе.
Захватила нас всех работа,
Увела от невзгод земных…
Словно вышли мы на свободу
На какой-то короткий миг.
1963
Звенел топор, потом пила.
Потом — последнее усилье.
Береза медленно пошла,
Нас осыпая снежной пылью.
Спилили дерево не зря, —
Над полотном, у края леса,
Тугие ветры декабря
Могли свалить его на рельсы.
Его спилили поутру,
Оно за насыпью лежало
И тихо-тихо на ветру,
Звеня сосульками, дрожало…
Зиме сто лет еще мести,
Гудеть в тайге, ломая сосны,
А нам сто раз еще пройти
Участок свой
По шпалам мерзлым.
И, как глухой сибирский лес,
Как дальний окрик паровоза,
Нам стал привычен темный срез —
Большая мертвая береза.
Пришла весна.
И, после вьюг,
С ремонтом проходя в апреле,
Мы все остановились вдруг,
Глазам испуганно не веря:
Береза старая жила,
Упрямо почки распускались.
На ветках мертвого ствола
Сережки желтые качались!..
Нам кто-то после объяснил,
Что бродит сок в древесной тверди,
Что иногда хватает сил
Ожить цветами
После смерти…
Еще синел в низинах лед
И ныли пальцы от мороза,
А мы смотрели,
Как цветет
Давно погибшая береза.
1963
Мела пурга, протяжно воя.
И до рассвета, ровно в пять,
Нас выводили под конвоем
Пути от снега расчищать.
Не грели рваные бушлаты.
Костры пылали на ветру.
И деревянные лопаты
Стучали глухо в мерзлоту.
И, чуть видны в неровных вспышках
Забитых снегом фонарей,
Вдоль полотна чернели вышки
Тревожно спящих лагерей.
А из морозной Черной чащи,
Дым над тайгою распластав,
Могучий,
Огненный,
Гудящий,
В лавине снега шел состав.
Стонали буксы и колеса,
Густое месиво кроша,
А мы стояли вдоль откоса,
В худые варежки дыша.
Страна моя!
В снегу по пояс,
Через невзгоды и пургу
Ты шла вперед, как этот поезд —
С тяжелым стоном
Сквозь тайгу!
И мы за дальними снегами,
В заносах,
На пути крутом
Тому движенью помогали
Своим нерадостным трудом.
В глухую ночь,
Забыв о боли,
Мы шли на ветер, бьющий в грудь,
По нашей воле
И неволе
С тобой
Делили
Трудный путь.
1962–1963
Среди невзгод судьбы тревожной
Уже без боли и тоски
Мне вспоминается таежный
Поселок странный у реки.
Там петухи с зарей не пели,
Но по утрам в любые дни
Ворота громкие скрипели,
На весь поселок тот — одни.
В морозной мгле дымили трубы.
По рельсу били — на развод,
И выходили лесорубы
Нечетким строем из ворот.
Звучало:
«Первая! Вторая!..»
Под строгий счет шеренги шли.
И сосны, ругань повторяя,
В тумане прятались вдали…
Немало судеб самых разных
Соединил печальный строй.
Здесь был мальчишка, мой соклассник,
И Брестской крепости герой.
В худых заплатанных бушлатах,
В сугробах, на краю страны —
Здесь было мало виноватых,
Здесь было больше —
Без вины.
Мне нынче видится иною
Картина горестных потерь:
Здесь были люди
С той виною,
Что стала правдою теперь.
Здесь был колхозник,
Виноватый
В том, что, подняв мякины куль,
В «отца народов» ухнул матом
(Тогда не знали слова «культ»)…
Смотри, читатель:
Вьюга злится.
Над зоной фонари горят.
Тряпьем прикрыв худые лица,
Они идут За рядом — ряд.
А вот и я.
В фуражке летней.
Под чей-то плач, под чей-то смех
Иду — худой, двадцатилетний —
И кровью харкаю на снег.
Да, это я.
Я помню твердо
И лай собак в рассветный час,
И номер свой пятьсот четвертый,
И как по снегу гнали нас,
Как над тайгой
С оттенком крови
Вставала мутная заря…
Вина!..
Я тоже был виновен.
Я арестован был не зря.
Все, что сегодня с боем взято,
С большой трибуны нам дано,
Я слышал в юности когда-то,
Я смутно знал давным-давно.
Вы что, не верите?
Проверьте —
Есть в деле, спрятанном в архив,
Слова — и тех, кто предан смерти,
И тех, кто ныне, к счастью, жив.
О, дело судеб невеселых!
О нем — особая глава.
Пока скажу,
Что в протоколах
Хранятся и мои слова.
Быть может, трепетно,
Но ясно
Я тоже знал в той дальней мгле,
Что поклоняются напрасно
Живому богу на земле.
Вина!
Она была, конечно.
Мы были той виной сильны.
Нам, виноватым, было легче,
Чем взятым вовсе без вины.
Я не забыл:
В бригаде БУРа
В одном строю со мной шагал
Тот, кто еще из царских тюрем
По этим сопкам убегал.
Он лес пилил со мною вместе,
Железной воли человек,
Сказавший «нет» на громком съезде
И вдруг исчезнувший навек.
Я с ним табак делил, как равный,
Мы рядом шли в метельный свист:
Совсем юнец, студент недавний
И знавший Ленина чекист…
О, люди!
Люди с номерами.
Вы были люди, не рабы.
Вы были выше и упрямей
Своей трагической судьбы.
Я с вами шел в те злые годы,
И с вами был не страшен мне
Жестокий титул «враг народа»
И черный
Номер
На спине.
1962–1963
Привет тебе,
Колымский колкий стланик,
Сибирских кедров самый младший брат!
Давно я не был
В этих сопках дальних
И, словно друга,
Видеть тебя рад.
Как ты живешь?
По-прежнему ли четко
Тебе видны отсюда, свысока,
Отвалы штолен,
Узкая речонка
И ветхие постройки рудника?..
Во чреве сопок
Где-то вьются штреки…
А здесь,
На склоне каменной горы,
Ты раздаешь бурундукам орехи,
Лишайник укрываешь от жары.
Ты очень добр.
Ты нам простил, конечно,
Невольную жестокость той поры,
Когда в буран
На этой сопке снежной
Тебя рубили
Наши топоры…
Бадью в барак цинготный приносили.
И густо поднимался хвойный пар.
И доктор заставлял нас пить насильно
Густой,
Смолистый,
Вяжущий отвар.
А мы ничком
Валились на солому.
Казалось, к жизни больше нет пути.
Никто не верил
Пьянице лекпому,
Что горький стланик
Может нас спасти.
…Совсем застыла
В тишине округа.
Недвижны сопки
В розовом дыму…
Густую ветку,
Словно руку друга,
Я прижимаю к сердцу своему.
1963
Я видел разные погосты.
Но здесь особая черта:
На склоне сопки — только звезды,
Ни одного креста.
А выше — холмики иные,
Где даже звезд фанерных нет.
Одни дощечки номерные
И просто камни без примет.
Лежали там под крепким сводом
Из камня гулкого и льда
Те, кто не дожил до свободы
(Им не положена звезда).
…А нас, живых, глухим распадком
К далекой вышке буровой
С утра, согласно разнарядке,
Вел мимо кладбища конвой.
Напоминали нам с рассветом
Дощечки черные вдали,
Что есть еще позор
Посмертный,
Помимо бед, что мы прошли…
Мы били штольню сквозь мерзлоты.
Нам волей был подземный мрак.
А поздно вечером с работы
Опять конвой нас вел в барак…
Спускалась ночь на снег погоста,
На склон гранитного бугра,
И тихо зажигала звезды
Там,
Где чернели
Номера…
1961–1963
Я хожу по лесным дорогам,
Где в траншеях растет бурьян,
И читаю стихи сорокам,
Ветру, солнцу и муравьям.
Лес молчит,
Словно критик строгий.
Только птицы трещат в тиши.
Одобряют стихи сороки.
«Хороши, — кричат,—
Хороши!..»
Забрались молодые елки
В неуютный старый окоп.
Сиротливо лежат осколки
На припеке песчаных троп.
А внизу,
За оврагом волчьим,
Спит снаряд в песке у реки.
Вырос худенький колокольчик
Возле ржавой его щеки.
Над оврагом шумит ракита.
Лес к зеленой воде приник…
— Очень сильно он был побитый! —
Говорит мне старый лесник.
— Видишь, сколько тут всякой ржави.
Скрозь железо, где ни копни.
А потом короеды жрали,
Гниль крушила битые пни.
Лес бы выдюжил, он привычный.
Каждый год — пожар, шелкопряд.
Да попался дурак лесничий.
Много лет рубили подряд.
Что получше — пошло на срубы.
Все мы, видно, не без греха.
После тех «санитарных» рубок
Оставалась одна труха…
Мы идем с лесником в контору.
Под ногами шуршит песок.
Поднимается солнце в гору
По деревьям наискосок.
Между старых, стоящих порознь,
Безвершинных кривых дубов
Поднялась молодая поросль,
Занимая склоны холмов.
У крыльца телок на приколе.
За конторой — луг, тополя.
Лес корявый.
Ржаное поле.
Дорогая моя земля.
1964
Петляет дорога, ведя на проселок.
Лобастые камни лежат у ручья.
И маковка церкви за пиками елок —
Как дальняя-дальняя память моя…
И девочка-спутница с синим колечком,
И хмурый шофер, что спешит в сельсовет,
О чем-то забытом, но мудром и вечном
Задумались, глядя в холодный рассвет.
И колокол черный оперся на брусья,
Задумчиво слушая гулкую тишь.
И веет дремучей, глубинною Русью
От серых замшелых осиновых крыш.
1964
Я БЫЛ НАЗНАЧЕН БРИГАДИРОМ
Я был назначен бригадиром.
А бригадир — и царь и бог.
Я не был мелочным придирой,
Но кое-что понять не мог.
Я опьянен был этой властью.
Я молод был тогда и глуп…
Скрипели сосны, словно снасти,
Стучали кирки в мерзлый грунт.
Ребята вкалывали рьяно,
Грузили тачки через край.
А я ходил над котлованом,
Покрикивал:
— Давай! Давай!..
И может, стал бы я мерзавцем,
Когда б один из тех ребят
Ко мне по трапу не поднялся,
Голубоглаз и угловат.
— Не дешеви! — сказал он внятно,
В мои глаза смотря в упор,
И под полой его бушлата
Блеснул
Отточенный
Топор!
Не от угрозы оробел я,—
Там жизнь всегда на волоске.
В конце концов дошло б до дела —
Забурник был в моей руке.
Но стало страшно оттого мне,
Что это был товарищ мой.
Я и сегодня ясно помню
Суровый взгляд его прямой.
Друзья мои! В лихие сроки
Вы были сильными людьми.
Спасибо вам за те уроки,
Уроки гнева
И любви.
1964
Его приговорили к высшей мере.
А он писал,
А он писал стихи.
Еще кассационных две недели,
И нет минут для прочей чепухи.
Врач говорил,
Что он, наверно, спятил.
Он до утра по камере шагал.
И старый,
Видно, добрый надзиратель,
Закрыв окошко, тяжело вздыхал…
Уже заря последняя алела…
Окрасил строки горестный рассвет.
А он просил, чтоб их пришили к делу,
Чтоб сохранить.
Он был большой поэт.
Он знал, что мы отыщем,
Не забудем,
Услышим те прощальные шаги,
И с болью в сердце прочитают люди
Его совсем негромкие стихи…
И мы живем,
Живем на свете белом,
Его строка заветная жива:
«Пишите честно —
Как перед расстрелом.
Жизнь оправдает
Честные слова…»
1964
Сгорели в памяти дотла
Костры сибирской лесосеки.
Но в тайниках ее навеки
Осталась теплая зола.
И лишь подует горький ветер
С далеких, выжженных полян,
Как затрещат сухие ветви,
Метнутся тени по стволам.
Сохатый бросится, испуган,
Рванет по зарослям густым.
И ругань, ругань, ругань, ругань
Повиснет в воздухе, как дым.
Взметнутся кони на ухабы,
Таща корявый сухостой.
И кто-то крикнет:
— Бабы! Бабы!
Гляди-ка, бабы, с ноль шестой!..
Она запомнилась навеки…
По хрусткой наледи скользя,
Она несла по лесосеке
Большие юные глаза.
Она искала земляков,
Она просила: — Отзовитесь.—
И повторяла:
не слыхал печальней слов.
Она сидела у огня,
Ладони маленькие грела
И неотрывно на меня
Сквозь пламя желтое смотрела.
Густым туманом по ручью
Стелилось пасмурное небо…
И я сказал ей:
— Хочешь хлеба? —
Она ответила:
— Хочу.
И я отдал ей все до крошки.
Был слышен где-то крик совы.
Желтели ягоды морошки
Среди оттаявшей травы…
И было странно мне тогда,
Что нас двоих,
Таких неблизких,
В седой глуши лесов сибирских
Свела не радость,
А беда.
1965
Я сыну купил заводную машину.
Я с детства когда-то мечтал о такой.
Проверил колеса,
Потрогал пружину,
Задумчиво кузов погладил рукой…
Играй на здоровье, родной человечек!
Песок нагружай и колеса крути.
А можно построить гараж из дощечек,
Дорогу от клумбы к нему провести.
А хочешь, мы вместе с тобой поиграем
В тени лопухов, где живут муравьи.
Где тихо ржавеют за старым сараем
Патронные гильзы — игрушки мои.
1965
Сухой красноватый бурьян на заре
И утренний тонкий серебряный холод,
И город вдали на покатой горе,
Военного детства неласковый город.
Лежит в огородах сухая ботва.
На низеньких крышах — следы пулевые,
На клеверном поле притихли «Пе-2»,
Блестящие, новые двухкилевые.
И словно в насмешку над вихрем смертей,
На стенах старинных бревенчатых зданий —
Скупые таблички былых страхований
Губернских, уездных и прочих властей…
О, город из древней семьи городов!
Резные ворота, крылечки косые.
Глазами твоих опечаленных вдов
Тревожно мне в сердце смотрела Россия.
Спасибо тебе за твою лебеду,
За мягкое сено в домишках сосновых,
За редкую сласть петушков леденцовых
На бедном базаре в том горьком году.
1965
КОРДОН ПЕСЧАНЫЙ
Брату Вячеславу
Спустился летчик, весь иссеченный,
На мягкий мох березняка.
Над ним в слезах склонились женщины —
Жена и дочка лесника…
И мы с братишкой в яму черную
Смотрели, стоя под сосной.
Мы были просто беспризорными
Той неуютною весной.
Потом у маленького озера,
Где самолет упал вдали,
Двух карасей молочно-розовых
В прибрежной тине мы нашли.
Под ивой, перебитой крыльями,
Без соли — не достать нигде —
В консервной банке их сварили мы,
В бензином пахнущей воде…
Кордон Песчаный!..
Пойма топкая,
Худой осинник на пути!
Хочу опять сырыми тропками
В твои урочища пройти.
Хочу опушками сорочьими
Пройти к дымящейся реке…
Хочу найти могилу летчика
В сухом и чистом сосняке.
1965
Громыхала бадья у колодца,
Где под срубом росла лебеда.
И тяжелыми каплями солнца
На колоду струилась вода.
А за серой ольхой на болоте
Над полями задымленной ржи
Голубой-голубой самолетик
В желтом небе кружил и кружил.
И ударили где-то зенитки.
И травинки подрезал металл.
И паук на серебряной нитке
Паутину вязать перестал.
А потом на пригорке покатом
Зачернели глазницы могил.
И босою ногой на лопату
Нажимать просто не было сил.
1965
Светло и холодно над Волгой.
Притих в долине город Плес.
И склон расчерчен черной елкой
По желтой проседи берез.
И мир распахнут и расколот.
В нем легкий треск и тишина.
Сошлись на миг тепло и холод,
Ноябрь и ранняя весна.
Горел костер на снежном склоне,
Веселый, рыжий, словно пес.
Огня горячие ладони
Бросали искры на откос.
Условность мира отражая,
Пришли к огню трава и снег,
И рядом — ты, еще чужая,
Но самый близкий человек.
О, наш костер
Над хмурой Волгой!
Ледком хрустящая лоза…
Холодный снег,
Кустарник колкий
И солнцем полные глаза!
1965
Как тяжело лежать в больнице
И ждать свиданья день за днем.
Смотреть, как желтые синицы
На ветках скачут за окном.
Халатов стираная байка,
Больничных кленов хмурый вид…
— Иди, пришла твоя хозяйка! —
Мне санитарка говорит.
А ты еще и не хозяйка,
И впереди немало бед.
Еще попробуй угадай-ка,
Хозяйкой будешь или нет.
И мне еще грудную клетку
Хирурги будут потрошить.
И случай мой довольно редкий,
И неизвестно, буду ль жить.
И у меня еще невеста,
Нежна и ласкова со мной.
Боится — потеряет место,
Когда уйду я в мир иной.
Беду считая неминучей,
Совсем не чувствуя греха,
Она уже на всякий случай
Другого ищет жениха.
Я страхом смерти был опутан,
Не различал добра и зла.
Но ты пришла и страх мой лютый
С невестой вместе прогнала…
Еще нетвердо сердце билось,
Тугим прихваченное швом.
Но ты пришла и утвердилась
В нем, неокрепшем, но живом.
И выходил я в сад больничный,
Где на ветру пучки травы.
И голоса густые птичьи
Кричали мне:
«Живи! Живи!..»
Синиц трепещущая стайка
Справляла жизни торжество.
И рядом шла моя хозяйка,
Хозяйка сердца моего.
1965
Где теперь ты, рыжая? Скажи.
Словно бы тебя и не бывало.
Словно бы от горечи и лжи
Сердце по частям не убывало.
И другая ждет меня теперь,
Та, что я в тебе искал напрасно.
После всех сомнений и потерь
Многое мне нынче стало ясно.
Словно бы поднялся на скалу
И увидел под собой с вершины
Сосны, погруженные во мглу,
Пройденные кручи и долины.
И видна мне с гулкой высоты
За дрожащей рябью бездорожья
Маленькая-маленькая ты,
Что осталась где-то у подножья.
1965
Я спал, обняв сырую землю,
На лесосеке под сосной.
Осенних трав сухие стебли
Склонялись нежно надо мной.
И на мешках от аммонита
Я спал во чреве рудника.
Осколки битого гранита
Врезались больно мне в бока.
Но я бессонницы не ведал.
С друзьями горький хлеб делил,
Пустой баландою обедал.
И сосны крепкие валил.
На дне глубокого карьера
Не знал я света и тепла.
Но ни одна меня холера
Тогда до срока не брала…
А нынче?.. Нынче только снится
Былая сила прежних лет.
Опять через окно больницы
Смотрю я в пасмурный рассвет.
Смотрю на глинистые пятна,
На лес, сверкающий бело…
Земля, земля!
Отдай обратно
Мое здоровье и тепло.
1965
О, жизнь! Я все тебе прощаю.
И давний голод в недород,
И что увлек меня, вращая,
Большой войны круговорот.
Прощаю бед твоих безмерность —
Они устроены людьми.
Прощаю, как закономерность,
Измены в дружбе и в любви.
Для всех утрат, былых и близких,
Я оправданий не ищу.
Но даже горечь дней колымских
Тебе я все-таки прощу.
И только с тем, что вечно стынуть
Придется где-то без следа,
Что должен я тебя покинуть, —
Не примирюсь я никогда.
1965
МЕТАЛЛОЛОМ
А. Иванову, сатирику
Металлолом! Металлолом!
Киоск дощатый за углом.
Веселый год сороковой.
Цветенье лип над головой.
И мы с товарищем вдвоем
Везем сдавать металлолом.
Тележка дряхлая ворчит
И по булыжнику стучит.
На зависть всем колоколам
Гудит, грохочет старый хлам:
Позеленевшее ведро,
Литое ржавое ядро,
Стальной ошейник для собак,
Екатерининский пятак,
Пустые ризы от икон,
Разбитый древний граммофон…
Давным-давно на свете нет
Скупых примет
Тех дальних лет.
Была военная зима —
Сгорели старые дома.
От прежних лип остались пни,
Давно трухлявые они.
В асфальт оделись города —
Исчез булыжник навсегда…
Товарищ мой погиб в войну
В свою десятую весну.
Что решено,
Что суждено —
Все переплавлено давно.
Но, как и прежде, за углом
Звенит-гремит
Металлолом.
1966
Подъемный кран раскачивает ветер —
Как будто не Москва,
А Колыма
Явилась мне сегодня на рассвете
Сквозь белый пар,
Сквозь белые дома.
И у шоссе костер горит смолисто.
Кипит в котле расплавленный гудрон.
И увлеченно спорят два таксиста,
Осыпанные жестким серебром…
О, странный мир!
Ты повторяешь краски.
Я помню, как не раз я застывал
У тех полотен с видами Аляски,
Где никогда, конечно, не бывал.
Суровый мир.
Скупое освещенье.
Холодных, чистых красок торжество…
И в каждой жилке Зрело ощущенье
Немыслимой знакомости его!
И эту сопку в облаке тумана,
И эту тень косую на снегу
Я видел где-то
Возле Магадана.
Вот только точно вспомнить
Не могу.
1966
Вспоминаются черные дни.
Вспоминаются белые ночи.
И дорога в те дали — короче,
Удивительно близко они.
Вспоминается мутный залив.
На воде нефтяные разводы.
И кричат,
И кричат пароходы,
Груз печали на плечи взвалив.
Снова видится дым вдалеке.
Снова ветер упругий и жесткий.
И тяжелые желтые блестки
На моей загрубевшей руке.
Я вернулся домой без гроша…
Только в памяти билось и пело
И березы дрожащее тело,
И костра золотая душа.
Я и нынче тебя не забыл.
Это с той нависающей тропки,
Словно даль с голубеющей сопки,
Жизнь открылась
До самых глубин.
Магадан, Магадан, Магадан!
Давний символ беды и ненастья.
Может быть, не на горе —
На счастье
Ты однажды судьбою мне дан?..
1966
Утиные Дворики — это деревня.
Одиннадцать мокрых соломенных крыш.
Утиные Дворики — это деревья,
Полынная горечь и желтый камыш.
Холодный сентябрь сорок пятого года.
Победа гремит по великой Руси.
Намокла ботва на пустых огородах.
Увяз «студебекер» в тяжелой грязи.
Утиные Дворики…
Именем странным
Навек очарована тихая весь.
Утиные Дворики…
Там, за курганом,
Еще и Гусиные, кажется, есть.
Малыш хворостиной играет у хаты.
Утиные Дворики…
Вдовья беда…
Всё мимо
И мимо проходят солдаты.
Сюда не вернется никто никогда…
Корявые вербы качают руками.
Шуршит под копной одинокая мышь,
И медленно тают в белесом тумане
Одиннадцать мокрых
Соломенных крыш.
1966
Гулко эхо от ранних шагов.
Треск мороза — как стук карабина.
И сквозь белую марлю снегов
Просочилась,
Пробилась рябина.
А вдали, где серебряный дым, —
Красноклювые краны, как гуси.
И столбов телеграфные гусли
Всё тоскуют над полем седым.
У дороги, у елок густых,
Если в зыбкую чащу вглядеться,
Вдруг кольнет задрожавшее сердце
Обелиска синеющий штык.
А простор —
Величав и открыт,
Словно не было крови и грусти.
И над белой сверкающей Русью
Красно солнышко
В небе горит.
1966
Воронеж!.. Родина. Любовь.
Все это здесь соединилось.
В мой краткий век,
Что так суров,
Я принимаю, словно милость,
Твоей листвы звенящий кров.
Согрей меня скупою лаской,
Загладь печальные следы.
И приведи на мост Чернавский,
К раскатам солнечной воды.
И как навязчивая морочь,
Как синих чаек дальний плач,
Растает вдруг пустая горечь
Московских бед и неудач.
И что ты там, судьба, городишь?!
Тебе вовек не сдамся я,
Пока на свете Есть Воронеж —
Любовь и родина моя.
1966
Один и тот же незабытый
Я вижу полдень вдалеке:
Бегу босой по теплым плитам
К нагретой солнечной реке.
Туда, где лодки пахнут краской,
Где на лугу стоит яхт-клуб,
Где довоенный мост Чернавский
С перилами из старых труб.
Бегу с бугра тропой полынной
В дремучей чаще лебеды.
В моей руке пятак старинный,
Позеленевший от воды.
И все доступно,
Все открыто,
И ничего еще не жаль.
И надо мной плывет, как рыба,
Огромный сонный дирижабль.
Куда он плыл светло и прямо —
На дальний полюс, на парад, —
Забытый, вымерший, как мамонт,
Несовершенный аппарат?
Канатов черные обрывки
Под ним чертили высоту.
И было видно на обшивке
Ряды заклепок
И звезду.
Он пролетел над лугом желтым,
Где в лужах светится вода,
И утонул за горизонтом
В дрожащей дымке —
Навсегда.
А я его так ясно помню.
А я всю жизнь за ним бегу.
В мир непонятный
И огромный
С былинкой тонкой на лугу.
1966
Ничего в нем вроде хорошего,
Просто так, большое село.
Облака плывут — мимо Коршева,
Журавли летят — мимо Коршева,
И Битюг блестит как стекло.
А с горы удивляет далями
Неоглядный лесной простор.
Утки дикие кружат стаями,
Отражаясь в воде озер.
И, живя не в ладу с законами,
Рыбаки испокон веков
Острогою бьют щуку сонную
У обрывистых берегов.
И ночами летними странными
В каждом спящем пустом дворе
Лопухи, от росы стеклянные,
Тихо светятся на заре.
1966
О, мои счастливые предки,
Как завидую нынче вам!
Вашим вербным пушистым веткам,
Вашим сильным добрым рукам.
Слышу дальний звон колокольный.
Это солнце гудит весной.
Вижу белые колокольни,
Вознесенные над землей.
Как легко уходить вам было,
Покидать этот белый свет!
Одуванчики на могилах
Говорили, что смерти нет.
Знали вы, что земные звуки
Будут слышать, назло судьбе,
Ваши дети и ваши внуки,
Вашу жизнь пронося в себе,
Будут помнить о вас и плакать,
Будут вечно хранить, беречь
Ваших яблок сочную мякоть,
Вашей нивы тихую речь…
Как уйду я, кому оставлю
Этот мир, где роса чиста,
Эту полную солнца каплю,
Что вот-вот упадет с листа?
После огненной круговерти
Что их ждет, потомков моих?
И смогу ли жить после смерти
В невеселой памяти их?
И приду ли к грядущим людям
Светлой капелькой на весле?
Или, может быть, их не будет
На холодной, пустой Земле?..
1966
Все труднее, все труднее пишется —
Слишком жизнь безоблачно светла.
Хорошо то пишется,
Что выжжется
Болью, раскаленной добела.
Шел по жизни.
В трудных бедах выстоял.
Были строки — память грозных лет.
Получилось что-то вроде выстрела:
Боль, как порох, вспыхнула — и нет.
Все пустое, что теперь я делаю.
Я писать, как прежде, не могу.
Сердце — словно гильза обгорелая,
Лишь слегка дымится на снегу…
1966
ПАМЯТИ ДРУГА
В. Радкевичу
1
Ушел навсегда…
А не верю, не верю!
Все кажется мне,
Что исполнится срок —
И вдруг распахнутся
Веселые двери,
И ты, как бывало,
Шагнешь на порог…
Мой друг беспокойный!
Наивный и мудрый,
Подкошенный давней
Нежданной бедой,
Ушедший однажды
В зеленое утро,
Холодной двустволкой
Взмахнув за спиной.
Я думаю даже,
Что это не слабость —
Уйти,
Если нет ни надежды,
Ни сил,
Оставив друзьям
Невеселую радость,
Что рядом когда-то
Ты все-таки жил…
А солнце над лесом
Взорвется и брызнет
Лучами на мир,
Что прозрачен и бел…
Прости меня, друг мой,
За то, что при жизни
Стихов я тебе
Посвятить не успел.
Вольны мы спускаться
Любою тропою.
Но я не пойму
До конца своих дней,
Как смог унести ты
В могилу с собою
Так много святого
Из жизни моей.
2
Холодное сонное желтое утро.
Летят паутинки в сентябрьскую высь.
И с первых минут пробуждается смутно
Упругой струною звенящая мысль.
Тебя вспоминать на рассвете не буду.
Уйду на озера, восход торопя.
Я все переплачу
И все позабуду,
И в сердце как будто не будет тебя.
Останется только щемящая странность
От мокрой лозы на песчаном бугре.
Поющая тонкая боль,
Что осталась
В березовом свете на стылой заре.
1966
Голый лес, и на ветках черных
Дождевая блестит вода.
И таится в размытых норах
Неосознанная беда.
Бурых листьев лежат отрепья.
Неуютный туман вдали…
Изувеченные деревья
Руки в стороны развели.
Кости веток ломая с хрустом,
Незажившую боль несу.
И в душе моей тоже пусто,
Словно в этом сыром лесу.
Соберу я сырые ветки.
Буду долго я ворожить.
Будет дым голубой и едкий
Память горькую ворошить.
Будут годы струиться мимо…
Будет больно глазам до слез.
Может, это просто от дыма?
Может, это от прошлых гроз?..
Будут корчиться ветки дуба.
Будет кто-то из тьмы грозить.
Будет ветер сырой и грубый
Пламя трепетное гасить.
Только я все равно нарушу
Черный холод, сковавший бор.
Пусть согреет
Хотя бы душу
Невеселый ночной костер.
1966
Беляево-Богородское!
Ветер со всех концов.
Нерадостная, сиротская
Судьба у твоих скворцов.
Бульдозер в красной рубахе
Ровняет твои бугры,
И корчатся, как на плахе,
Сарайчики и дворы.
Потом по всему порядку,
Рыча, как голодный зверь,
Срезает ножом посадку:
Рябину, березу, ель…
А ветер над бурой глиной
Качает сухой бурьян.
Старик у палатки винной
С утра почему-то пьян.
— Обидели нас!
Обидели! —
В слезах причитает он.—
Ведь мы коренные жители,
И нас-то — в другой район!
И площадь дают хорошую —
Живи и не помирай.
А я не хочу жилплощади!
Ты родину мне отдай!..
А вдалеке,
За кранами,
Грибами вокруг холма
Панельные все, «слухмяные»
Растут близнецы-дома…
И черт бы с нею, с деревней,
С грядками огурцов,
Но все-таки жаль деревьев,
Все-таки жаль скворцов.
1966
Лугов желтеющая роскошь.
За речкой тонкая ветла.
И тихий белый город Россошь,
Где ты к вагону подошла.
Те дни осенние проплыли
Под строгий шепот докторов
О вредности подземной пыли
И резких северных ветров.
И ни квартиры, ни зарплаты.
Больничный горький неуют.
Но очень ласковой была ты
Прощальных несколько минут.
И потому мне показалось,
Что всё — как прежде,
Как всегда.
А это ты со мной прощалась.
Не на неделю —
Навсегда.
Угас в тумане город Россошь…
Где ты теперь, через года?
Кого теперь спокойно бросишь,
Когда опять придет беда?
Что там теперь,
За непочатой,
Пустой страницей бытия,
Где желтый блеск,
Перрон дощатый
И сумка черная твоя?..
1966
И снова вижу: мимо озими,
Где вьюги землю замели,
Скрипит веселыми полозьями
Дорога санная вдали.
Ах, сани легкие, крылатые!
Куда летите вы, куда?
Туда, где белый дым над хатою
Как хвост сибирского кота.
Где пахнет сеном и овчинами,
Где старый ворон на суку.
Где солнце тонкими лучинами
Зажгло зальделую реку.
Ах, сани, сани!
Отзвук прошлого.
Возьмите, милые, меня
Из неуютного
И тошного,
Бензином пахнущего дня.
Возьмите, древние и быстрые, —
Ведь вам не стоит ничего —
От горьких дум,
Друзей неискренних
И от меня
От самого.
1967
По белокрылым перелескам
В густом снегу
За рядом ряд,
Подобно ангелам небесным,
Земные елочки летят.
И сам лечу я в этой сини,
Лыжней сверкающей бегу,
И стынут кустики полыни,
Слегка звенящие в снегу…
О, время зимнего покоя,
Когда, почти что не дыша,
Любовью, болью ли, тоскою
Не омрачается душа!
Прими меня в свой сон беспечный,
В свой зыбкий холод уведи,
Дорогой трепетной и вечной,
Где что-то мнится впереди.
1967
Заколоченные дачи.
Дятел будит тишину.
Талым снегом сосны плачут.
Чуют близкую весну.
И идет со мной Татьяна
И о чем-то говорит.
Это весело и странно
Называется — «кадрит».
Эх, Татьяна! Хвостик рыжий,
Челка лисьего огня.
Ни черта не закадришь ты
Волка старого — меня.
Это все когда-то было:
И ресницы и глаза.
Это все, как прежде, мило.
Жаль, что вечно так нельзя.
Жаль березу, ту, чье семя
Пало в снежную постель.
Жаль, что время, время, время
Разбивается в капель.
1967
Все туманнее та страна,
Что придумали мы с тобой.
И давно уж мне не нужна
Ни сама ты,
Ни образ твой.
Только вижу издалека
В белоснежном сквозном лесу
Фантастического зверька,
Чуть похожего на лису.
Распушив золотистый хвост,
Не жалея волшебных сил,
Он бежал через сотни верст —
Письма мне твои приносил.
Разошлись на тропе крутой,
Где тяжелые облака…
И оставили сиротой
Нами созданного зверька.
Закружил его в пустоте
Наших ссор снеговой туман.
Где-то в пасмурной темноте
Сухо щелкнул стальной капкан.
И давно позабыли мы
Тот придуманный нами край…
Только слышится мне из тьмы
Тихий-тихий
Печальный лай.
1967
Ах, речка, речка Тебердинка!
Меня напрасно не зови.
В тебе растаял,
Словно льдинка,
Последний след моей любви.
Любви случайной, ненадежной
И сердце тронувшей слегка,
Но светлой, звонкой и тревожной,
Как эта горная река.
Она ушла куда-то в небыль,
Как тонкий луч за край земли,
И стала соснами, и небом,
И пылью солнечной вдали.
И только в памяти небыстрой
Она осталась навсегда
Незамерзающей и чистой,
Как эта синяя вода.
1967
class="poem">
Гуси плавают в горной речке,
Очень трудно плавать гусям.
Гуси жмутся по-человечьи
К неуютным седым камням.
Гуси, гуси! Какой бедою
Занесло вас в глухую падь
С неспокойной этой водою,
Где и пищи не отыскать?
По-над сопками ветер свищет,
Сыплет крупкой в худом леске.
Только гуси все что-то ищут
В каменистом сыром песке.
Туча с неба вот-вот завьюжит
У замшелой речной косы.
Все красней и красней от стужи
Их стремительные носы.
Видно, по сердцу им большая —
Пусть с крупинками злого льда,
Пусть холодная,
Пусть чужая —
Все равно живая
Вода.
1967
О, Родина! В неярком блеске
Я взором трепетным ловлю
Твои проселки, перелески —
Всё, что без памяти люблю:
И шорох рощи белоствольной,
И синий дым в дали пустой,
И ржавый крест над колокольней,
И низкий холмик со звездой…
Мои обиды и прощенья
Сгорят, как старое жнивье.
В тебе одной — и утешенье
И исцеление мое.
1967
Вот и снова мне осень нужна,
Красных листьев скупое веселье,
Словно добрая стопка вина
В час тяжелого, злого похмелья.
Вот и снова готов я шагать
По хрустящим бурьянам за город,
Чтобы долго и жадно вдыхать
Этот чистый целительный холод…
Тяжелее струится вода.
Горизонт недалек и прозрачен.
И полоскою тонкого льда
Тихий берег вдали обозначен.
А вокруг ни единой души.
И обрывы от инея белы.
И в заливе дрожат камыши,
Словно в сердце вонзенные стрелы.
1967
О, поле боя, поле боя!..
Воронеж. Мне двенадцать лет.
И солнце светится рябое
На змейках пулеметных лент.
Нам повезло невероятно.
Растаял снег, ушла зима.
Винтовочных и автоматных
Патронов всюду
Просто тьма.
Наверно, в тех кустах полынных
По комьям плачущей земли
Меж черных проволочек минных
Нас божьи ангелы вели.
Там был один окоп оплывший,
И в нем, откинувшись назад,
Стоял, как памятник,
Застывший,
Погибший осенью солдат.
Худой, остриженный, белесый…
И прямо в середину лба
Осколком черного железа
Его отметила судьба.
Песок по брустверу ссыпался.
Былинки ежились, шурша.
Сжимали скрюченные пальцы
Чуть поржавевший ППШ…
Немая горечь той картины
Из детской памяти ушла,
Но, словно взрывом старой мины,
Сегодня сердце обожгла.
…Я вижу вновь перед собою,
Уже не в детстве — наяву,
То роковое поле боя,
Сухую ржавую траву.
Путем извилистым и длинным —
Уже который год подряд! —
Я вновь и вновь иду по минам
Моих печалей и утрат.
И понимается до боли,
До горьких дум в конце пути,
Что жизнь —
Она как это поле,
И надо поле перейти.
1967
Поднимается белый холодный рассвет.
В мерзлых лужах Пожухлая стынет трава.
Словно в жизни хорошего больше и нет,
Только грудь все болит,
Да болит голова.
Обещая сиянье сентябрьского дня,
Скоро хлынет заря —
На больницу, на парк…
Милый доктор! Домой отпустите меня, —
Я бы с сыном сегодня пошел в зоопарк.
Посмотрели бы белых полярных лисиц
И попили с печеньем в кафе молока.
Покормили бы первых осенних синиц
На площадке подросшего молодняка…
И плясал бы медведь.
И смеялся бы сын.
Очень весело было бы мне и ему.
Я бы очень толково ему объяснил
Все его бесконечные «как?», «почему?»
Полыхает заря,
Тонко-тонко звеня.
В нежном розовом свете
Березовый парк…
Милый доктор!
Домой отпустите меня, —
Я бы с сыном сегодня
Пошел в зоопарк.
1967
За рядом желтокорых яблонь,
Вдруг оказавшись на виду,
Пожухли, скорчились, озябли
Кусты сирени на ветру…
А мне сегодня тридцать восемь…
Считаю медленно в тиши,
В который раз приходит осень
В звенящий сад моей души.
Святое время листопада,
Горенье буйное в листве!
Пусть все свершается как надо
В твоем могучем торжестве.
Бушуй огнем своим нелетним,
Греми железом крыш пустых.
Одно прошу: не будь последним
В шеренге осеней моих.
1967
В тумане плавают осины,
И холм маячит впереди.
Неудивленно и несильно
Дрожит душа в моей груди.
Вот так, наверно, и застыну,
И примет мой последний взгляд
Морозом схваченную глину
И чей-то вырубленный сад.
Издалека, из тьмы безгласной,
Где свет качается в окне,
Твой лик печальный и неясный
На миг приблизится ко мне.
Уже без вздоха и без мысли
Увижу я сквозь боль и смерть
Лицо, которое при жизни
Так и не смог я рассмотреть.
1967
Как сердце устало!
Как нужно покоя.
Хотя бы на несколько ранних минут,
Чтоб выйти в осеннее чистое поле
И знать, что тебя не зовут и не ждут.
Чтоб лес вдалеке.
Хорошо, если сосны.
Чтоб просто идти, никого не виня.
Чтоб было прозрачно, легко и морозно.
Чтоб тихо у ног шелестела стерня.
Как сердце устало!
Как нужно минуту:
Уйти, раствориться в туманной заре,
В чернеющем поле, ветрами продутом,
В просторном, холодном, седом ноябре.
1967
Осень, опять начинается осень.
Листья плывут, чуть касаясь воды.
И за деревней на свежем покосе
Чисто и нежно желтеют скирды.
Град налетел. Налетел и растаял
Легким туманом в лесной полосе.
Жалобным криком гусиная стая
Вдруг всполошила домашних гусей.
Что-то печальное есть в этом часе.
Сосны вдали зеленей и видней.
Сколько еще остается в запасе
Этих прозрачных стремительных дней?
Солнце на миг осветило деревья,
Мостик, плотину, лозу у пруда.
Словно мое уходящее время, —
Тихо в затворе струится вода.
1969
Приехала мать из Воронежа,
Из милой моей стороны.
И мысли притихли тревожные,
И вспомнились детские сны.
Сидим, говорим про забытую,
Седую почти старину,
Про давние годы несытые,
Про дом, про родню, про войну…
И теплым дыханием родины
Согрет мой нерадостный быт…
Да, много нелегкого пройдено,
И много еще предстоит.
Но все же какие хорошие
Нам в жизни минуты даны!..
Приехала мать из Воронежа,
Из милой моей стороны.
1969
За стылым лесом, за болотом,
Где сизый дым в траву упал,
Ходили куры под заплотом
Из старых прокопченных шпал.
Еще там мельница стояла —
Четыре сумрачных крыла.
И сено желтое пылало
На взгорке около села.
Мы просто мимо проходили.
Был виден домик и заплот.
И весело зенитки били
В большой зеленый самолет.
И не попали, не попали,
Хотя так низко он летел!
И черные дымки пропали
Вдали, где ельничек редел.
И плечи тер тяжелый ранец,
И на ходу сказали мне,
Что рядом здесь село Углянец,
Оно осталось в стороне.
Лишь помню руки сбитых веток,
Шальную кошку на избе.
Да был ли он, Углянец этот,
Когда-нибудь в моей судьбе?
Но в памяти, где брезжит юность,
Все догорает тот стожок,
Который там
Тот самый «юнкере»
Своими пулями зажег.
1969
Сухая внуковская осень.
На взгорках убраны овсы.
На славу вымахала озимь
До самой взлетной полосы.
Резвится ветер в небе чистом,
Чужие флаги шевеля.
Какого-то премьер-министра
Встречает русская земля…
За грозным ревом самолетным
Никто не видел, как прошли
Неясным клином перелетным
В холодном небе журавли.
И на обветренных покосах
Блестит стерня со всех сторон.
И тихо светится в березах
Седая боль былых времен.
Но все как будто бы забыто
Землей, природой и людьми.
И даль и сердце — все открыто
Покою, свету и любви.
1969
Когда-то ею на парадах,
Пока не грянула война,
Новейшей, десятизарядной,
Так любовалась вся страна!
О, ряд штыков, блестящих, плоских!
Он с детства памятен и мне.
И звонкий шаг у стен кремлевских,
И первый маршал на коне…
Но трудный опыт горькой правды
С годами памятней вдвойне:
То, что годится на парадах,
Не все годится на войне.
И в грозный час военной стужи
У огневого рубежа
То неудачное оружье
Сменил надежный ППШ…
Но почему-то так непросто,
Так странно стало на душе,
Когда тяжелый длинный остов
Нашел я в старом блиндаже.
Я этот ствол стальной и ржавый
Не мог спокойно обойти:
В нем наша боль,
И наша слава,
И веха нашего пути.
1969
Кукует поздняя кукушка.
Клубится пар грибных дождей.
Дубы качают на верхушках
Пучки зеленых желудей.
И я иду тропинкой хвойной,
Травинку горькую грызу.
И так чудесно, так спокойно
В согретом солнечном лесу!
Но не могу переупрямить
Ту боль, что сердце мне свела, —
Моя измученная память
Гудит во все колокола.
Гудит во мне глухим набатом
О днях ошибок и потерь,
О том, что сделано когда-то
Не так, как сделал бы теперь…
А лес шумит на косогоре…
Скажи, кукушка, сколько дней
Еще мне жить,
Еще мне спорить
С жестокой памятью моей?
1969
Невыразимой сладкой тишью
Полны осенние луга.
И с высоты следит за мышью
Проворный сокол пустельга.
То на высокий провод сядет,
То снова вьет свои круги…
А у болота ветер гладит
Сухие заросли куги.
И ничего не надо больше:
Смотреть на чистые поля,
На облетающие рощи
Желтеющего сентября.
Смотреть бездумно и беспечно,
С ребячьей радостью вокруг —
Как будто жизнь чиста и вечна,
Как этот золоченый луг.
Как будто может повториться
На том печальном рубеже
И эта даль,
И эта птица,
И этот лютик на меже.
1969
Здесь, на окраине, над лугом,
Был дом, украшенный резьбой.
И был рассыпан черный уголь
Под водосточною трубой.
И доносился сладкий привкус
С далеких нив, где зрела рожь.
И выносили пыльный фикус
На теплый пенный летний дождь.
Здесь тополя цвели в истоме,
В том чистом мире детских лет,
Здесь я родился, в этом доме,
Которого давно уж нет.
А мне он так сегодня нужен,
Тот ранний мир моей души,
Где я с восторгом шел по лужам,
Не зная горечи и лжи.
Он где-то здесь, под пепелищем,
В глубинах сердца, в толще дней…
Мы все его тревожно ищем
В суровой зрелости своей.
1969
Послевоенная Россия,
Буханка хлеба — сто рублей.
Но если бы сейчас спросили, —
Дней не припомню веселей.
Наверно, жизнь лишь в раннем детстве
Так первозданна и свежа,
Что никаких утрат и бедствий
Не хочет принимать душа.
Я убегал тогда с урока
В запретный ельник за селом.
И ржавый танк с пробитым боком
Не увезли в металлолом.
Над обездоленной равниной
Дымок струился от села.
И блиндажей сырая глина
Еще травой не заросла.
Но я судьбою был доволен,
И сердце прыгало в груди.
И жизнь весенним теплым полем
Еще синела впереди.
1969
Загорелась листва на березах.
Засветился в низинах туман.
И в предчувствии первых морозов
Помрачнел придорожный бурьян.
И за ветками черных осинок,
За сырым и холодным жнивьем
Пробивается зелень озимых,
Словно память о детстве моем.
Вспоминается звон у колодца
На далекой-далекой заре,
Безымянная речка, болотце,
Голубая трава в серебре…
И в предчувствии вечной разлуки
На краю убывающих дней
Вспоминаются нежные руки,
Руки матери милой моей.
1969
Трещит горящая берёста.
Звенит вдали бензопила.
И кажется: все в жизни просто
И нет ни горечи, ни зла.
Нет ни заботы, ни помехи.
И на душе так хорошо,
Как на осенней лесосеке —
Просторно, чисто и свежо.
А если ствол упавший хрустнет,
То это все не страшно мне, —
Должна же быть хоть капля грусти
В прозрачной этой тишине.
Ведь рядом с тихою печалью
О том, что жизнь кратка моя, —
Торжественней, необычайней
Земная радость бытия.
1969
Редко-редко покажется солнце.
От дождей почернели плетни.
И хромой журавель у колодца
Вспоминает весенние дни.
Скоро вьюги засвищут, засеют,
Заиграют шальной хоровод.
И покроется жухлая зелень
Первым снегом осенних невзгод.
Безымянная речка застынет.
И над белой землей поутру
Только черные былки полыни
Будут тихо шуршать на ветру.
1969
Опять в полях светло и пусто.
Солома, ветер и песок.
И в синем холоде капуста,
И в желтом пламени лесок.
И незабытый, изначальный,
В тиши прозрачной и сырой —
Далекий ровный и печальный
Стук молотилки за горой.
Сырой лужок о трех ракитах,
Осока стылая в воде.
И ряд колосьев, позабытых
На обнаженной борозде…
Когда еще, какие дали
Помогут мне хотя б на миг
Забыться в праздничной печали
От невеселых дум моих?
И на какой другой излуке,
В каком непройденном пути
Смогу забыть о той разлуке,
Что неизбежна впереди?
И на каком другом рассвете,
В какой неведомой глуши
Так ощущается бессмертье
Колосьев, ветра и души?
1970
Голубеет осеннее поле,
И чернеет ветла за рекой.
Не уйти от навязчивой боли
Даже в этот прозрачный покой.
Потемнела, поблекла округа —
Словно чувствует поле, что я
Вспоминаю погибшего друга,
И душа холодеет моя.
И кусты на опушке озябли,
И осинник до нитки промок.
И летит над холодною зябью
Еле видимый горький дымок.
1970
Белеет зябь морозными ожогами.
За голым лесом дымная заря.
Опять иду звенящими дорогами
Бесснежного сухого декабря.
Опять, наверное, погибнут озими,
Промерзнут обнаженные поля.
От этой долгой,
Бесконечной осени
Устала и измучилась земля.
Уже дубы в последнем редком золоте
На пустыре застыли не дыша.
И беззащитна,
Как свеча на холоде,
В глухом просторе хрупкая душа.
И словно нет предела безотрадности,
И страшно в этом холоде пропасть…
Пора бы сердцу отогреться в радости,
Пора бы снегу теплому упасть!
1970
Опять я подумал о родине,
Где стынет в росе лебеда,
Где в старой замшелой колодине
С утра холодеет звезда.
Там черные тени в дубраве
И белый над берегом сад.
И можно не думать о славе
И слушать, как листья летят…
Там речка прозрачна, как детство.
Там рыжим кустам камыша,
Наверное, точно известно:
Бессмертна ли наша душа.
1970
Значок ГТО на цепочках
На форменной куртке отца.
И тополь в серебряных почках,
И желтый песок у крыльца…
В эпоху сомнений и бедствий
До самого смертного дня
Нетленная память о детстве
Уже не оставит меня.
И видится, словно вначале,
Та первая в жизни беда,
Как будто по свету не мчали
Меня роковые года.
Все видится дымное небо,
Изломанный танками сад,
Горбушка казенного хлеба,
Что дал незнакомый солдат.
Видения дальнего детства
Опять меня сводят с ума,
Как будто не вдавлены в сердце
Россия, Сибирь, Колыма…
Как некое странное бремя,
С тревожным моим бытием
Дано мне застывшее время
В усталом сознанье моем.
Там хата с колючей соломой,
Поющий за печкой сверчок…
Какой-то солдат незнакомый.
Какой-то старинный значок.
1971
Знакомый край с холодной далью,
С тревожным шумом камыша.
Твоей березовой печалью,
Как прежде, полнится душа!
Все те же выцветшие флаги
Качает ветер у крыльца.
И жгут костер в сухом овраге
Два босоногих огольца.
Как прежде, вьется дым летучий
На суходолы и лога.
И веет холодом из тучи
На прошлогодние стога.
И на безлюдном побережье
Опять волнуется лоза.
И холодит ладонь, как прежде, —
Дождинка, капелька, слеза.
1971
Воронеж, детство, половодье.
Зеленый плавающий лед.
И солнце держит за поводья
Над белой тучкой самолет.
Военный — маленький, двукрылый, —
Защита грозная страны…
А вдалеке за рощей стылой
Поля озимые видны.
Там, за рекой, село Придача
За гулкой дамбой,
За мостом.
И церковь белая маячит,
Сияет золотым крестом.
И тихий звон летит по свету,
В упругом воздухе плывет.
И знаю я,
Что бога — нету…
И кружит в небе самолет…
И жизнь моя еще в начале.
И даль аукает: «Иди!..»
И нет ни бога,
Ни печали.
И все, что будет, —
Впереди.
1972
Больше многих других потрясений,
Что отпущены щедрой судьбой,
Помню солнечный день предвесенний,
Помню город разрушенный мой.
Бело-розовый, зыбкий — от снега.
От кирпичных разрубленных стен, —
Он теснился до самого неба,
Словно в белом тумане летел.
Незнакомый, притихший, суровый —
Словно призрачный дымный погост…
А вдали золотился сосновый,
Наведенный саперами мост.
На ступенях знакомого спуска,
Ах, как сердце забилось тогда!
Вот и домик на улице узкой…
Но была за углом — пустота…
Только виделись дальние дали —
Необычно, просторно, светло.
Только черные птицы летали
И поземкой с обрыва мело.
Тополей обгорелые руки.
Обнаженный пролет этажа…
В первый раз
Содрогнулась от муки
Защищенная детством душа.
1972
Снова дрогнуло сердце от боли.
Снова падают листья в ручей.
На изрытом картофельном поле
Собираются стаи грачей.
Впереди, за лугами пустыми,
Где кончается желтый покос,
Что там видится в розовом дыме
За вершинами стылых берез?..
Вот и вечер пришел незаметно.
И просторы уснули в тиши…
Может, все-таки вправду бессмертна
Хоть какая-то память души?
Может, в чем-то возможна бескрайность,
Над которой не властны года?
Если в смерти забудется радость,
Пусть продлится хотя бы беда.
Чтоб лететь и лететь по раздолью
Под стихающий крик журавлей
Этой вечной березовой болью
Над просторами сонных полей.
1972
Качается мерзлый орешник,
Стучит на холодном ветру.
И я — неприкаянный грешник —
Опушкой иду поутру.
Блестит на дороге солома,
Деревья стоят в серебре.
И все мне, как прежде, знакомо
В пушистом седом январе:
Болотца замерзшее блюдце
И в теплом снегу — камыши…
Но только уже не вернуться
В прозрачную юность души.
Растаяла в годы скитанья,
Как этих дерев серебро,
Блаженная радость незнанья,
Начальная вера в добро.
И только по склонам бесснежным,
Где стога замерзший комок,
Еще не угасшей надежды
Струится наивный дымок.
1972
Холодный день на Иссык-Куле
И волны с просинью свинца!
Когда-нибудь забыть смогу ли
Полынный запах чебреца?
Как у высоких гор киргизских
Меня нежданно потрясло
В сухих плетнях, в оградах низких
С названьем Липенка село!..
И впрямь живут в семье единой
Потомки тех, кого сюда
В начале века с Украины
Вела суровая беда.
И все знакомо в поле черном —
Посевы, вербы, камыши…
Как будто я в родном Подгорном,
В степной воронежской глуши.
Вот только горы, что застыли
За планкой крайней городьбы…
А впрочем, горы тоже были
В нелегкий час моей судьбы.
На перепутьях горных тропок
И я судьбу свою искал.
Среди колымских круглых сопок,
Среди иркутских желтых скал.
И все сошлось в прибрежном гуле
На странной точке бытия.
Как будто здесь,
На Иссык-Куле,
И вправду жизнь прошла моя.
1972
Спугнул я зайца на меже
На предвечернем тихом поле.
И что-то дрогнуло в душе,
Как от давно забытой боли.
И вспомнился далекий год.
Послевоенный мокрый грейдер.
Седая ива у ворот.
Над пустырем холодный ветер.
И вспомнилось: иду босой,
Иду в поля по чернозему.
А дождь — сверкающий, косой —
На крышах вымочил солому.
И весь в окопах был покос,
За ним бурьян стоял стеною…
А сколько зайцев развелось
В полях, истерзанных войною!..
О, эти комья на стерне
И эта черная дорога!
И вдруг ожившая во мне
Та позабытая тревога!..
…А заяц прыгал через лен
И скрылся в низеньких ракитах.
Как будто он —
Из тех времен,
Из тех полей полузабытых.
1972
На лыжах при большой луне
По спящей улице селенья
Приятно в детстве было мне
Бежать без страха и волненья.
И одиноко и легко
Скрипели старенькие лыжи.
И было видно далеко
Домов заснеженные крыши.
И вдруг неведомо куда
По небу быстро покатилась
Большая круглая звезда
И белым светом засветилась.
И не звезда, а целый шар —
Холодный, огненный, хвостатый…
И я порывисто дышал,
Взбегая на крылечко хаты.
И мать на странный мой рассказ
Испуганно перекрестилась…
Я вспоминал потом не раз,
Как та комета прокатилась.
Она упала за столбы,
За мостик железнодорожный,
Как предсказание судьбы —
Далекой, странной и тревожной.
1973
Я приеду к тебе, отец,
Лишь водой прошумит апрель,
Лишь в саду запоет скворец
И потянется к солнцу ель.
Старых листьев зажжем костер —
Будет дым золотить закат.
И починим гнилой забор,
И вскопаем наш бедный сад.
Этот памятный край любя,
Я приеду — не праздный гость.
Унаследовал от тебя
Я твою крестьянскую кость.
На распутье добра и зла,
В рудниках, в ледяной воде,
Не она ли меня спасла,
Не сломилась в лихой беде?..
А еще ведь была война.
Скудный хлеб и сырой свинец.
Пусть скорее придет весна!
Я приеду к тебе, отец.
Будет майское торжество.
Будет верба цвести в лесу.
Внука старшего твоего
Погостить к тебе привезу.
Будет в небе сиять звезда.
Будут в свежей листве дома…
Жаль, что быстро идут года,
Что еще впереди зима.
Жаль, что в зрелости все видней
Неизбежный прощальный час.
Жаль, все меньше и меньше дней
Остается теперь у нас.
1973
Пожелтели, облетели кроны.
Стихло море в редких кораблях.
Чайки, словно белые вороны,
Кормятся на убранных полях.
Распластались золотые выси.
Не вернется лето — не зови! —
Для последней,
Для прощальной мысли,
Для почти развенчанной любви.
Что дороже —
Радость или совесть?
Эта прелесть тающих берез?
Эта легкомысленная повесть,
Душу опалившая всерьез;
Эти угасающие клены,
Этот луг, знакомый наизусть,
Где пророчат белые вороны
Вечную серебряную грусть?..
1973
Осинники да черные стога.
Забор нависшей над обрывом дачи.
Да синим льдом обмерзли берега.
И белый луг ветлою обозначен.
И с высоты — туманным молоком
Подернуты леса, овраги, реки…
А здесь, в церквушке, — выставка икон,
Написанных в каком-то дальнем веке.
Какое буйство красок и любви,
Какие удивительные блики!
Не верится, что созданы людьми
Бессмертные возвышенные лики.
Каким путем сюда они пришли
И почему их власть с веками крепла?
Их на кострах совсем недавно жгли.
Но вот они — восставшие из пепла.
И снова нынче, семь веков спустя,
В сиянии из золотистых пятен
С какой тревогой за свое дитя
Владимирская смотрит Богоматерь!
Что вдохновляло древних мастеров,
Что виделось им в окна слюдяные?
Конечно, бог — задумчив и суров.
Но и простые радости земные.
Далекое предчувствие весны.
Любовь, что так кротка и терпелива.
Тревожный ветер.
Мокрый ствол сосны.
И эта даль холодная — с обрыва.
1973
Открылись солнечные выси,
Открылась белая Кура
С зеленых гор твоих, Тбилиси,
С высот кремнистого бугра.
И древний храм в объятьях солнца,
И ровный шорох старых лип.
И Николая Чудотворца
Такой родной российский лик.
В моем пути по Закавказью
Опять твой кров меня манит
Грузинской и славянской вязью
Покрытых мохом древних плит.
Форпост любви и христианства,
Преодолевший зло и страх,
Как это гулкое пространство
В глухих языческих горах.
И чтоб в тебе не усомниться,
Опять навстречу выйдет мне
Поэт Ладо Сулаберидзе,
Земляк по дальней стороне.
И вновь разбуженная память
Нас уведет к иным хребтам.
Пусть не понять
И не исправить
Судьбы, что мы хлебнули там…
Но все вдали, что пережито, —
Тайги дремучая стена.
А жизнь просторна и открыта,
Как эта дивная страна.
Где в октябре бушует лето,
Где в желтом солнце склон горы.
Где этот город,
Полный света,
И волны белые Куры.
1973
Вот и клен — золотая душа —
Загорелся над морем холодным.
Стало сердце пустым и свободным.
Словно не было в нем ни шиша.
Расправляй свои крылья, лети!
Будь разумна, спокойна, здорова.
Это грустное горькое слово
Пусть тебя не догонит в пути.
Брошу в море немного монет —
Не затем, чтоб вернуться обратно.
Слишком жизнь коротка и понятна,
Потому и желания нет.
Пусть обычай и глуп и нелеп —
Брошу мелочь в седые барашки.
Чайки вскрикнут —
Подумают: хлеб.
Только это не хлеб,
А медяшки.
1974
Ах, как весело листья летят
И шуршат по безлюдному скверу!
И соборы крестами блестят
И хранят
Позабытую веру.
Сберегают в осенней тиши
И несут из столетья в столетье
Нерешенную тайну души,
Неизбывную жажду
Бессмертья.
По старинной по белой стене
Над сухим,
Над развеянным кленом
Я иду в ветровой тишине,
Словно к рощам лечу
Отдаленным.
Этот вечный простор с высоты
Все тревожней, туманней и глуше…
И с обрыва слетают листы,
Словно наши Бесплотные души.
1974
Родина! Белый туман
В черном логу под горою…
Не позабуду, не скрою
Боли, тревоги и ран.
Но в невеселом пути,
В жизни, несущейся скоро,
Ты мне — любовь и опора,
Вечная радость в груди.
Этой тропой из села
К этой дороге чугунной
Матерью нежной и юной
Ты меня в детстве вела.
Каждой зимой и весной
Речкой, прозрачной и чистой,
Ивой, сухой, желтолистой,
Всюду ты рядом со мной.
От навесного огня
Этой заросшей канавой,
Глиной, холодной и ржавой,
Ты укрывала меня.
В годы печали и зла
Ты обо мне не забыла,
Поле мое сохранила,
Душу мою сберегла.
Все, чем живу и дышу,
Знаю, а может, не знаю, —
Только тебе доверяю,
Только тебе расскажу.
1974
За короткую службу свою
В авиации нашей военной
Не был я ни в едином бою,
Не исследовал тайны вселенной.
На зеленом на старом «Ли-2»
И немного на «Ил-28»
Полетал, как дневная сова,
Над вершинами елей и сосен.
Над квадратами ржавых полей,
Над мельканьем оврагов и пашен —
Выше труб, облаков, журавлей,
Выше самых больших телебашен.
И качалась, суглинком пыля,
С золотыми от света лесами,
Дорогая до боли земля,
С тополями, дождями, слезами…
По сигналу срываясь чуть свет,
Думал я в той небесной дороге,
Что, быть может, и разницы нет
В боевой и учебной тревоге.
И качался простор впереди —
Необычно, зовуще и пусто.
И щемило и пело в груди
Незнакомое сладкое чувство.
1974
Чуть слышно тоскует кукушка.
Летает над пашней скворец.
Оделась лесная опушка
В цветущий терновый венец.
И в заросли дрока и терна,
Где старый бурьян на меже,
Уютно, легко и просторно
И вовсе не страшно душе.
И нечего просто бояться.
Какая там боль впереди?
Пусть даже опять повторятся
Мои роковые пути.
Все эти холодные стены,
Дороги, костры, поезда,
Разлуки, тревоги, измены —
Не очень большая беда.
Все это потом —
Как награда,
Как горький развеянный сон.
Страшнее другое:
Утрата
Друзей тех далеких времен.
И может однажды случиться
Какой-нибудь ранней весной,
Что не с кем уже поделиться
Всем тем,
Что случилось со мной.
1974
МАКОВОЕ ПОЛЕ В КИРГИЗИИ
Семь лет мак не родил,
а голода не было.
Поговорка
В колхозе — маковое поле.
Оно в диковину для нас.
Но вдруг напомнило до боли
Родимый край,
Вечерний час…
И желтый клин
За низкой горкой.
И скрип телеги.
И отца —
С его веселой поговоркой,
Что повторял он без конца.
Смешная поговорка эта
Из дедовской Батрацкой тьмы
Потом со мной прошла полсвета,
До самой дальней Колымы.
Была война.
Пурга дымилась.
И в перекрестье всех судеб
Еще прочнее утвердилось:
Важней всего на свете —
Хлеб.
А здесь и вправду —
Поле мака.
И славный будет урожай.
Но сердце дрогнуло, однако,
И стало вдруг чего-то жаль…
Как семена тянь-шаньской ели
С крутых обветренных камней,
Они куда-то улетели —
Заботы тех
Ушедших дней.
А на сухом кремнистом взгорке,
Как прошлой жизни странный след,
Качался мак —
Из поговорки,
Из дальних-дальних
Детских лет.
1974
В БОЛЬНИЧНОМ САДУ
Памяти поэта Д. Голубкова
Я — больной облегченного типа.
Просто думаю с чувством вины,
Что стихи мои —
Сущая липа,
Что они никому не нужны.
Впрочем, может, я просто не в форме.
Закатилась, погасла звезда.
…И стихи, к сожаленью, не кормят.
Только поят,
И то не всегда.
И трепещет во мне укоризна,
Словно ива на зыбком песке,
К основателям школы «рублизма»
На родимом моем языке…
И навязчиво снова и снова,
Ветром осени жадно дыша,
Вспоминаю глаза Голубкова.
Митя, Митя! Святая душа!..
Что там, Митя,
В пустыне безмерной?
Существует ли там благодать?
Очень странно и пусто, наверно,
Не любить,
Не писать,
Не страдать?..
1975
Ничего не могу и не значу.
Словно хрустнуло что-то во мне.
От судьбы получаю в придачу
Психбольницу —
К моей Колыме.
Отчужденные, странные лица.
Настроение — хоть удушись.
Что поделать — такая больница
И такая «веселая» жизнь.
Ничего, постепенно привыкну.
Ну, а если начнут донимать,
Оглушительным голосом крикну:
— Расшиби вашу в Сталина мать!..
Впрочем, дудки! Привяжут к кровати.
С этим делом давно я знаком.
Санитар в грязно-белом халате
Приголубит в живот кулаком.
Шум и выкрики — как на вокзале.
Целый день — матюки, сквозняки.
Вон уже одного привязали,
Притянули в четыре руки.
Вот он мечется в белой горячке —
Изможденный алкаш-инвалид:
— Расстреляйте, убейте, упрячьте!
Тридцать лет мое сердце болит!
У меня боевые награды,
Золотые мои ордена…
Ну, стреляйте, стреляйте же, гады!
Только дайте глоточек вина…
Не касайся меня, пропадлина!..
Я великой победе помог.
Я ногами дошел до Берлина
И приехал оттуда без ног!..
— Ну-ка, батя, кончай горлопанить!
Это, батя, тебе не война!..
— Отключите, пожалуйста, память
Или дайте глоточек вина!..
Рядом койка другого больного.
Отрешенно за всей суетой
Наблюдает глазами святого
Вор-карманник по кличке Святой.
В сорок пятом начал с «малолетки».
Он ГУЛАГа безропотный сын.
Он прилежно глотает таблетки:
Френолон, терален, тизерцин.
Только нет, к сожалению, средства,
Чтобы жить, никого не коря,
Чтоб забыть беспризорное детство,
Пересылки, суды, лагеря…
Гаснут дали в проеме оконном…
Психбольница, она — как тюрьма.
И слегка призабытым жаргоном
Примерещилась вдруг Колыма…
…От жестокого времени спрячу
Эти строки в худую суму.
Ничего не могу и не значу
И не нужен уже никому.
Лишь какой-то товарищ неблизкий
Вдруг попросит, прогнав мелюзгу:
— Толик, сделай чифир по-колымски!.. —
Это я еще, точно, смогу.
Все смогу! Постепенно привыкну.
Не умолкнут мои соловьи.
Оглушительным голосом крикну:
— Ни хрена, дорогие мои!..
1975
Отвлекающий десант —
Двадцать девять краснофлотцев.
Отвлекающий десант…
Скоро, скоро кровь прольется!
Отвлекающий десант
С хрупкой маленькой подлодки.
Наливает лейтенант
По сто грамм казенной водки.
И ясна, понятна цель,
Невозможное — возможно:
Взять поселок Коктебель
И держаться — сколько можно.
Налететь, напасть, отвлечь —
Без подмоги, в непогоду.
И навеки в землю лечь.
В эту землю, в эту воду.
Отвлекающий десант.
Есть такой в морском уставе.
Отвлекающий десант —
Верный путь к посмертной славе.
…Болью полнится душа
На краю волны и суши;
Двадцать девять ППШ
Против сотни вражьих пушек!..
После всех побед и бед
Их припомнят и прославят.
Через тридцать долгих лет
Здесь им памятник поставят.
На воде растаял след…
Двадцать девять краснофлотцев!..
Через тридцать долгих лет
Лишь один сюда вернется.
Лишь один остался жив.
Плакал горькими слезами,
Две гвоздики положив
На холодный серый камень.
1976
* * *
Двадцать второго июня
Ровно в четыре часа
Киев бомбили,
Нам объявили,
Что началася война…
Песня
Колючей проволокой сердце
Рванет бесхитростный куплет.
И никуда уже не деться
От давних лет,
От горьких лет.
Когда в огне, во мгле чертовской
Земля стонала
И когда,
Как написал поэт Твардовский,
Сдавали чохом города.
Ужели так всегда в России,
Ужели недруги правы:
Чтоб разбудить святые силы,
Дойти им надо до Москвы?!
Не верю этому, не верю!
Но вижу скорбные глаза
И помню каждую потерю,
Родных и близких голоса.
Нас разбудили, разбудили,
И мы восстали — как один.
Мы победили, победили.
И впредь, конечно, победим.
И жизнь светла и величава…
Но пусть в любой далекий срок
Нам помнится не только слава,
Но и жестокий тот урок.
И песня пусть продлится в завтра —
Про тот платочек
И вокзал,—
Которую безвестный автор
Веленьем сердца написал.
1976
* * *
Е. М. Раевской
В. Ф. Жигулину
Дорогие родители!
Мать и отец!
Не сердитесь, что письма
Пишу вам короче и реже.
Просто все тяжелеет
Судьбы незабытый свинец,
И с годами печали
Больнее, чем прежде…
Но и нынче я помню
О дальнем, родном и святом.
И ночами все вижу
В картинах отчетливо резких:
По рассказам отца —
Деревенский жигулинский дом,
И в старинном Воронеже —
Дом знаменитых Раевских.
Впрочем, нет.
«Знаменитых» — неправильно, нет.
Знаменитыми были
Далекие мамины предки:
В орденах — генерал,
А в цепях — декабрист и поэт,
Раньше прочих познавший
Тюремные камеры-клетки.
…А Жигулины родом
Откуда-то из-под Ельца.
Там и нынче в селе —
Все Жигулины да Жигулевы.
А потом — Богучар
И родная деревня отца —
Монастырщина.
Сколько беды в этом слове!..
И луга за Подгорным —
Моя изначальная жизнь.
И горящий Воронеж —
Мое изначальное горе.
Две могучие крови
Во мне воедино слились,
И пошел я по жизни
В извечном душевном раздоре…
Не печальтесь, родные!
Я буду почаще писать.
И конечно, приеду.
Дела и заботы отрину.
Еще многое мне
Вы должны о себе рассказать,
Чтобы я рассказал
Своему повзрослевшему сыну.
1976
Крещение. Солнце играет.
И нету беды оттого,
Что жизнь постепенно сгорает, —
Такое вокруг торжество!
И елок пушистые шпили,
И дымная прорубь во льду…
Меня в эту пору крестили
В далеком тридцатом году.
Была золотая погодка,
Такой же играющий свет.
И крестною матерью — тетка,
Девчонка пятнадцати лет.
И жребий наметился точный
Под сенью невидимых крыл —
Святой Анатолий Восточный
Изгнанник и мученик был.
Далекий заоблачный житель,
Со мной разделивший тропу,
Таинственный ангел-хранитель,
Спасибо тебе за судьбу!
За годы терзаний и болей
Не раз я себя хоронил…
Спасибо тебе, Анатолий —
Ты вправду меня сохранил.
1976
Жизнь прекрасна и коротка
И тепла, как твоя рука…
О, видения детских лет,
Где казалось, что смерти нет!..
Нынче сосны гудят в бору —
Все о том, что и я умру.
Сколько лет нам дано судьбой?
Что оставим мы здесь с тобой?
Сын останется — кровь моя.
Стих останется — боль моя.
Будет ветер у трех дорог.
Разметать золотистый стог.
И тростиночка камыша
Будет петь, как моя душа.
И на ветке блеснет роса,
Как живая твоя слеза.
1976
Упал снаряд, и совершилось чудо:
На опаленной порохом стене
Возник в дыму неведомо откуда
Святой Георгий на лихом коне.
От сотрясенья обнажилась фреска,
Упала штукатурка поздних лет, —
И он возник — торжественно и дерзко —
Как древний знак сражений и побед.
В сиянии возвышенного лика
Простер десницу грозную свою.
И острая карающая пика
Пронзила ядовитую змею.
А пулемет стучал в старинном храме,
И ладил ленту молодой солдат.
И трепетало яростное пламя,
И отступал проклятый супостат.
1976
Мне страшную быль рассказали —
Ее повторить я готов,—
Как древние книги сжигали
В начале тридцатых годов.
Далеко, на Севере где-то,
Стоял монастырь у воды.
Стоял на окраине света,
Не видел татарской орды.
Тевтонцы туда не пробились,
Ни ляхи,
Ни Наполеон.
Там древние книги хранились
Еще с византийских времен.
…Костры полыхали багрово,
И отблеск плясал на стене.
И, может быть, подлинник «Слова»
Сгорел в том ужасном огне.
Горели и акты и святцы,
Сказанья родимой земли…
Да что ж вы наделали, братцы!
Да как же вы это смогли?!
1976
Засыпают землею овраг —
Золотистый дубняк и орешник.
И дымится суглинистый прах,
И повис над обрывом скворечник.
Скоро, скоро и он упадет
В эту пропасть земли и каменьев.
И большая дорога пройдет
Над вершинами мертвых деревьев.
Я не против прогресса,
Ни-ни!
Понимаю размах и великость.
Но прошу тебя, век:
Сохрани
Хоть какую-то малую дикость.
Сохрани приозерный камыш,
Сохрани деревенские вишни.
Сохрани первозданную тишь,
Из которой когда-то мы вышли.
Сохрани эти ветлы во мгле,
Эти черные гнезда и кроны.
Пусть спокойно живут на земле
Хоть простые грачи и вороны.
1976
На подгоренской улице сельской
Зазвучал золотой благовест.
Лучезарной порою апрельской
Объявил государь манифест.
Манифест о войне с басурманом,
О святой, справедливой войне.
Ради помощи братьям славянам
В задунайской несчастной стране.
Там далеко, за речкой Дунаем,
Черным дымом повит небосклон.
Над болгарским истерзанным краем
Нестихающий слышится стон.
Там лихая орда чужеземцев
Растоптала домашний уют.
Истязают невинных младенцев,
Храмы божии рушат и жгут…
И встречался прохожий с прохожим,
Выходя на Воронежский шлях:
— Что ж, поможем болгарам?
— Поможем!
Это дело святое, земляк.
Оградим от орды басурманской
И поможем в несчастье таком —
Трудовою копейкой крестьянской
И граненым солдатским штыком.
Пусть у нас недостатки с долгами,
Пусть померзла озимая рожь.
Все же божее солнце над нами,
Все же день этот вешний хорош…
А вокруг — голубые опушки,
Ветряки, ветряки, ветряки…
И летели в казенные кружки
Медяки, медяки, медяки…
Собирается Федор в солдаты.
На буграх зеленеет трава.
До свиданья, родимые хаты,
До свиданья, река Калитва.
До свиданья, супруга Мария,
До свиданья, родимая Русь.
И не плачьте, мои дорогие, —
Я домой непременно вернусь.
Я недаром прошел по пустыне
В туркестанском далеком краю.
Если схватит тоска на чужбине,
Я веселую песню спою:
Солдатушки,
Бравы ребятушки!
Где же ваши жены?
Наши жены —
Пушки заряжены.
Вот где наши жены.
Тронул поезд на станцию Лиски,
Загудел, застонал паровоз.
Все, что дорого сердцу и близко,
Затуманилось в дыме берез.
Меловые обрывы и горы…
Белогорье, Бобров, Сагуны…
Необъятные наши просторы
Православной великой страны…
«Не горюй и не кланяйся пулям —
Легче сладишь с любою бедой.
До свидания, Федор Микулин», —
Шепчет ива над синей водой.
Дым клубится в затейливых кольцах.
Тает эхо в весеннем лесу.
«Добровольцев везу,
Добровольцев», —
Колесо говорит колесу.
А в вагонах, в зеленых вагонах
Молодые поют голоса.
И качается песня на склонах
И привольно летит в небеса:
Солдатушки,
Бравы ребятушки!
Где же ваша слава?
Наша слава —
Русская держава.
Вот где наша слава.
Помню ровное поле
И маленький наш огород —
На окраине города,
Где-то за Пеше-Стрелецкой.
И высоко над нами
Спокойно гудит самолет.
Может, наш, но по звуку
Скорее похож на немецкий.
Самолет высоко.
Он не станет на нас нападать.
Возвращается, видно,
На базу из дальней разведки.
И спокойно лопатой
И тяпкой работает мать.
И спокойно, лениво
Ударили рядом зенитки…
На седой мешковине
Разложен нехитрый обед:
Пять вареных картошин,
Ломоть кукурузного хлеба.
Самолет улетел,
И растаял барашковый след,
От снарядных разрывов
Очистилось летнее небо.
И полуденным зноем
Простор черноземный дышал.
И желтели цветами
Полыни пахучее грозди.
А вдали на пригорках
Разрушенный город лежал.
И коробки развалин
Белели, как древние кости…
Где истоки любви
К этой горькой и милой земле?
Что меня навсегда
К этим грустным полям приковало?
Здесь родился и жил,
Здесь навеки растаю во мгле,
Здесь полынное семя
Нечаянно в сердце запало.
1980
Мой бедный мозг, мой хрупкий разум,
Как много ты всего хранишь!
И все больнее с каждым разом
Тревожно вслушиваться в тишь.
В глухую тишь безмолвной думы,
Что не отступит никогда,
Где, странны, пестры и угрюмы,
Живут ушедшие года.
Там все по-прежнему, как было.
И майский полдень, и пурга.
И друга черная могила,
И жесткое лицо врага…
Там жизнь моя войной разбита
На дальнем-дальнем рубеже…
И даже то, что позабыто,
Живет невидимо в душе.
Живет, как вербы у дороги,
Как синь покинутых полей,
Как ветер боли и тревоги
Над бедной родиной моей.
1980
Опять в глазах колымский камень,
Худой, корявый, редкий лес,
И золотой смолистый пламень,
И блестки белые с небес.
Опять летишь ты, птица-память,
В мои далекие года.
От этих лет меня избавить
Никто не сможет никогда.
Да и зачем? Все наше — с нами.
До самой роковой черты
Все буду видеть это пламя
В краю беды и мерзлоты.
Какой еще суровой мерой
Измерю нынче жизнь свою,
Чем тот колымский камень серый,
Чем тот огонь в глухом краю?
И что еще на этом свете
Яснее убедит меня
В том, что любовь
Сильнее смерти,
Сильнее камня и огня?
1980
Овес да пашня — все родное.
Дрожит осиновый колок.
И кружит, кружит надо мною
Ширококрылый соколок.
Чего ты кружишь, птица сокол?
Чего ты видишь там вдали
За растревоженной осокой,
За краем вспаханной земли?..
И дождь, и серебро полыни,
И влажный теплый чернозем…
В какой еще глухой пустыне
Мы это в сердце пронесем?
Каков предел —
Любви и муки
На этой горестной земле?
Какие беды и разлуки
Таятся в предпоследней мгле?
Уйду без ропота и гнева,
Как дым — в рассветные поля.
Но будет вечно это небо
И эта черная земля.
1980
Дядя Вася учил меня музыке,
Он учил меня скрипку держать.
Словно легкие звонкие бусинки,
Ноты прыгали прямо в тетрадь.
И сидели на тонких линеечках,
Словно вишенки в росных садах,
Словно девочки на скамеечках,
Словно ласточки на проводах…
Вечерами в огне электрическом
За рядами воронежских дач
Дядя Вася играл в симфоническом.
Дядя Вася был классный скрипач…
А в саду у вишневого дерева
Разливался веселый фокстрот…
Но нагрянул июнь сорок первого,
И ушел дядя Вася на фронт.
Он вернулся домой искалеченный —
Два осколочных, три пулевых.
Изувеченный весь, недолеченный.
Хорошо, что остался в живых.
Он играл еще в маленьком скверике,
Где эстрадный гремел пятачок,
Развеселый мотив из Америки
Про какой-то ночной кабачок.
А вокруг — лишь руины вокзальные
Да пустырь с обгорелой трубой…
И уроки мои музыкальные
Позабылися сами собой.
Позабылась и песня союзников…
Но доныне во все времена
Все звучит во мне тихая музыка,
И не знаю, откуда она.
1980
РАЗДУМЬЕ
Во время шкуровских погромов
в Воронеже семья Раевских прятала
в своем доме еврейских детей. Одевали
им на шею крестики: крещеных бандиты не трогали.
Из рассказа моей матери Е. М. Раевской
Отдам еврею крест нательный,
Спасу его от злых людей…
Я сам в печали беспредельной
Такой же бедный иудей.
Судьбою с детства не лелеем
За неизвестные грехи,
Я мог бы вправду быть евреем,
Я мог бы так писать стихи:
По дорогой моей равнине,
Рукой качая лебеду,
С мечтой о дальней Палестине
Тропой российскою иду.
Иду один, как в поле ветер.
Моих друзей давно уж нет.
А жизнь прошла,
И не заметил.
Остался только тихий свет.
Холодный свет от белой рощи
И дальний синий полумрак…
А жить-то надо было проще,
Совсем не так, совсем не так…
Но эту горестную память
И эту старую поветь
Нельзя забыть, нельзя оставить,
Осталось только умереть.
А в роще слышится осина.
А в небе светится звезда…
Прости, родная Палестина.
Я не приеду никогда.
1980
Перепелка над пшеничным полем
И вечерний предзакатный лес.
Словно звон далеких колоколен
Тихо разливается окрест.
Тихий звон неведомо откуда…
На плохую жизнь не сетуй, друг.
Все равно она большое чудо.
Лишь бы свет небесный не потух.
Лишь бы в нашей пасмурной России
Было все, как в лучшие года.
Чтобы жили, сеяли-косили.
Чтоб не голодали никогда.
Чтобы травы были зеленее,
Чтобы больше было тишины.
Чтобы власти были поумнее,
Чтобы вовсе не было войны…
Я своей судьбой вполне доволен.
Я люблю такие вечера.
Перепелка над пшеничным полем
Тихо призывает:
Спать пора.
1980
Последний вздох сентябрьской музы.
Ракиты в черном серебре.
Сухие былки кукурузы
И грустный суслик на бугре.
Стою, печально разминая
Колосья пыльные в горсти.
Прости меня, земля родная,
За что — не знаю, но прости.
Под тихий шелест листопада
Над остывающим прудом
Мне не стихи писать бы надо,
А жить с тобой твоим трудом.
Но я узнал иные шири,
Не отказавшись от сумы, —
Лихие просеки Сибири,
Седые сопки Колымы.
Там черный бор гудел тревожно,
Мела пурга, беду суля,
Но жить и там, конечно, можно,
Там тоже русская земля.
Там далеко, в тайге косматой
Был у меня пушистый друг —
Зверек таежный полосатый,
Забавный рыжий бурундук…
И я люблю одной любовью
Тайгу и отчие поля.
Одной душой, одною кровью
Любовь оплачена моя.
И дорог мне лесок далекий,
И дух степного ветерка,
И этот суслик одинокий,
Российский брат бурундука.
1980
Марта, Марта! Весеннее имя.
Золотые сережки берез.
Сопки стали совсем голубыми.
Сушит землю последний мороз.
И гудит вдалеке лесосека.
Стонет пихта, и стонет сосна…
Середина двадцатого века.
Середина Сибири. Весна.
По сухим по березовым шпалам
Мы идем у стальной колеи.
Синим дымом, подснежником талым
Светят тихие очи твои.
Истекает тревожное время
Наших кратких свиданий в лесу.
Эти очи и эти мгновенья
Я в холодный барак унесу…
Улетели, ушли, отзвучали
Дни надежды и годы потерь.
Было много тоски и печали,
Было мало счастливых путей.
Только я не жалею об этом.
Все по правилам было тогда —
Как положено русским поэтам —
И любовь, и мечта, и беда.
1980
Пусть твои дома давно забиты
И почти рассыпался плетень.
Все равно шумят твои ракиты —
Украшенье русских деревень.
Тишина. Лишь в поле крик вороний.
Да рокочет трактор за бугром.
На лугу — стреноженные кони.
И мерцает речка серебром.
Ничего. Ты все равно прекрасна.
Пусть шуршит под ветром лебеда.
Никакому тленью не подвластна
Этих далей тусклая слюда.
Потерпи, родимая, немного.
Слышишь этот трактор вдалеке?
Скоро будет новая дорога,
Новый мостик на твоей реке…
А ракитам лет уже по двести.
Есть о чем тужить и вспоминать…
Ничего, на этом грустном месте
Кто-нибудь поселится опять.
1980
Золотое, зеленое утро.
Пятиглавая церковь вдали.
А в душе одиноко и смутно.
И летят вдалеке журавли.
Журавли, вы как будто из песни,
Из протяжных, мучительных слов.
И дрожит, и звенит поднебесье
Над рядами сосновых стволов.
Эти сосны — как медные струны
От земли до холодных небес.
И звучат журавлиные трубы,
И качается утренний лес.
Все закончится — боль и дорога.
Я ухода давно не боюсь.
Но останется эта тревога.
Этих пажитей легкая грусть.
Этот бор за притихшею весью,
Этот запах сосновых стволов.
Эти птицы — как будто из песни,
Из протяжных, мучительных слов.
1980
Ветер свистит в сухом камыше
Близким посвистом зимних вьюг.
Больше того, что есть в душе,
Мы — увы! — не напишем, мой друг.
Больше того, что жизнью дано,
Мы не сможем вложить в стихи…
Ветер стучит и стучит в окно.
Уже на дворе не видно ни зги.
А я вспоминаю седые дни.
Вижу солнца кровавый круг.
Только послушай, только взгляни, —
Сколько пришлось пережить, мой друг!
Видно, такая у нас тропа.
Время нас и должно терзать.
Больше того, что скажет судьба,
Разве мы сумеем сказать?..
1980
Обложили, как волка флажками,
И загнали в холодный овраг.
И зари желтоватое пламя
Отразилось на черных стволах.
Я, конечно, совсем не беспечен.
Жалко жизни и песни в былом.
Но удел мой прекрасен и вечен —
Все равно я пойду напролом.
Вон и егерь застыл в карауле.
Вот и горечь последних минут.
Что мне пули? Обычные пули.
Эти пули меня не убьют.
1981
Не узнал я родного села
У железной дороги за Доном.
Там, где чистая речка текла,
Почва скована грязным бетоном.
И дымятся в цементной пыли
Вместо прежней зеленой равнины —
Там, где лилии нежно цвели, —
Комья серой рассыпчатой глины.
Нет ни хат, ни веселых ракит
Там, где пчелы под крышами жили.
И глухая старуха твердит:
— Осушили, сынок, осушили…
Ощущением горькой беды
Сердце тронули бабкины слезы…
А какие здесь были сады,
Заливные луга, сенокосы!..
Здесь шуршала стена камыша
И мосточек скрипел по соседству.
И рванулась обратно душа —
В золотое видение детства.
Сколько лет пролетело с тех пор
За войной, за бедою проклятой?..
Ах, гони поскорее, шофер!
В тридцать пятый гони,
В тридцать пятый…
1983
Ваша литовская ива
Не переносит солености.
Сохнет, не приживается
На прибрежном балтийском песке.
Не огорчайтесь,
Это — не самые страшные горести,
Когда жизнь
Всего человечества
Качается на волоске.
И я сегодня все пристальней
Всматриваюсь в историю.
Думаю о Грюнвальде…
Слышу боль последней войны…
И вспоминаю ивы —
Кусты и деревья, которые
Растут на бескрайних просторах
Великой нашей страны.
Их перечесть невозможно —
Растения рода Salix —
Гораздо более сотни
Разного вида ив…
Из заросли сосен выпрыгнул
Чуть рыжеватый заяц.
Белый туман опустился
На тихий Куршский залив…
На Куршской косе вспоминается
О многих веках и потерях.
А ветер ломает сосны.
А в берег стучит волна.
Посадками ивы извечно
Мы укрепляем берег.
Но вот ведь — не приживается! —
От крови вода солона.
Мы снова умрем за Родину,
Как пращуры умирали.
Лишь бы зло не селилось
В наших братских сердцах…
Мне ясно припоминается,
Что где-то на Южном Урале
Есть мелкая ива, растущая
Даже на солонцах.
Я туда съезжу осенью,
Хоть этот путь неблизкий.
И мы одолеем вместе
И злую волну и пески.
Я вам привезу весною
От горькой ивы российской
Чуть розоватые, теплые,
Словно слеза, черенки.
Видна труба заброшенной котельной,
И вьется лист — в подобие стрижу.
И из окна палаты неотдельной
Я каждый вечер все на них гляжу.
Ах, солнце, солнце! Свет моей надежды.
Ах, Ира, Ира! Свет моей души.
Я каждый вечер опускаю вежды
И говорю: живи, мой друг, дыши.
Мои часы — из солнца и трубы.
Мой календарь — из ветра и березы.
Моя любовь, конечно, из судьбы.
Но там — все слезы,
слезы, слезы, слезы…
1984
ЭНЦИКЛОПЕДИЯ
С. С. Аверинцеву
Устаревают энциклопедии.
Быстро меняются фарсы, комедии.
Мир неустойчив, неясен и тесен.
Даже «Брокгауз», простите, не честен.
Там говорится для темного жителя
Глухо про смерть Иоанна Крестителя.
Сказано скупо: была, мол, интрига.
Это, как вы понимаете, фига.
Про Соломею ни слова единого
В этом рассказе из тома старинного.
Может, вы даже мне и не поверите.
Что ж, загляните в словарь и проверьте.
«Устаревают» любые трагедии.
Заново пишутся энциклопедии.
1984
Даже тот, кто пришел
На войну перед самым рейхстагом
И мальчишкой безусым,
По счастью, в бою не почил,
Не успел проявить
Свою волю, отвагу и храбрость,—
Но одну — «За победу» —
Законно медаль получил.
А потом —
Юбилейных и памятных —
Много прибавилось к этой медали.
Юбилейных и памятных —
Желтых кружков дорогих.
Сорок лет пронеслось
После нашей Великой Победы,
И медали чеканятся вновь
На Московском Монетном дворе.
Сорок лет пронеслось…
Из одной — стало восемь наград.
А у тех, кто навеки уснул
На великой Российской равнине —
Ни едной медали
И льгот — никаких…
Для них утешенье —
Победа.
1984
1
Я мальчишкой вытаскивал мины
Из тяжелой весенней земли.
А вдали розовели руины.
И подснежники рядом цвели.
Три взрывателя в каждой «кастрюле».
Три чеки, три стальных проводка.
И стальные — как шарики — пули.
Чуть приплюснуты, сжаты бока.
Надо в землю спокойно вглядеться,
Каждый стебель проверить не раз.
Вот и мина. Куда же ей деться
От моих настороженных глаз.
Как легко я тогда рисковал!
Нынче вспомнишь — и сердце сожмется.
Я стальные коробки вскрывал,
И сияло на шариках солнце.
Был я в метре от вечного сна.
И цветы наклонялись прощально.
Но была моя жизнь изначально
Для чего-то другого нужна.
2
Если я не участник войны,
Это, граждане, вовсе не значит,
Что страдания мне не больны,
От которых и взрослый заплачет.
Я участник большого огня.
Когда стены родные пылали.
«Мессершмитты» стреляли в меня,
Злые «юнкерсы» бомбы бросали.
Я родился в тридцатом году.
И годами для фронта не вышел.
Но хлебнул фронтовую беду
Среди белых воронежских вишен.
Я частенько в больницах лежу —
Крепко голову пуля задела.
Я о мерзлых распадках пишу.
Впрочем, это особое дело…
Не смущайте вопросом меня,
Почему мне медали не дали.
Я участник большого огня.
Это, может, важнее медали.
1984
СЕРЖАНТ РЫБАКОВ
Осмотрено, мин не обнаружено.
Сержант Рыбаков…
Разминировано.
Сержант Рыбаков.
Надписи на руинах Воронежа, 1943 г.
Был он юный, но очень серьезный.
Понимал как сапер — изнутри,
Над какою погибелью грозной
Колдовал от зари до зари.
Это мы понимали и сами,
Рядовые мальчишьих полков.
На три года всего с месяцами
Был он старше, сержант Рыбаков.
Но не страшно мне было нисколько.
Он меня, словно старший мой брат,
Называл по-ребячески:
— Толька!—
Я — по званью:
— Товарищ сержант!
Но тревожно мне было признаться,
Слышать голос его ледяной:
— Отойди-ка, брат, метров на двадцать
Или спрячься за той вон стеной.
Не случайна была с укоризной
Строгость синих прищуренных глаз.
Ведь сапер ошибается в жизни,
Как известно, один только раз…
И ушли они с фронтом на Запад.
Но остался со мной навсегда
Этот горький тротиловый запах,
Этих лет горевая беда.
Было много и крови, и жажды.
И фугасных,
И прочих силков…
Если вы не ошиблись однажды,
Отзовитесь, сержант Рыбаков!
1985
ЧЕРНЫЙ ЧАС
Памяти Есенина, Маяковского,
Цветаевой…
Я порой хочу себя убить.
И никак мне это не забыть.
И удавку делал, и петлю.
А ведь жизнь — немыслимо люблю!
Как это случается у нас,
Что такой приходит черный час;
Что такая настигает сеть:
Где-то в ванной горестно висеть?
Жаль, что мой бельгийский пистолет
Потерялся где-то в мраке лет.
Помню, помню холодок ствола.
Юность ошалелая была…
С пистолетом легче и верней
Оборвать судьбу постылых дней.
А с веревкой — невеселый стих —
Передумать можно в крайний миг.
Только поздно будет — вот беда.
И слеза застынет, как слюда…
Жаль, что мой бельгийский пистолет
Потерялся где-то в мраке лет…
1985
Есть в тайге счастливая примета:
Если утром по дороге — вдруг
Поперек намеченного следа
Перейдет — проскачет бурундук —
Значит, будет славная охота,
Если ты охотник иль рыбак…
И сверкает в соснах позолота.
И вкуснее курится табак…
Если ты старатель-одиночка,
То тебе сулит бурундучок,
Что блеснет в песке на дне лоточка
Самородок с детский кулачок…
Я прошел серебряные дали
У суровой северной реки.
Сотни раз мой путь перебегали
Милые зверьки — бурундуки…
И случилось верно по примете:
Я судьбу нелегкую избыл.
Я вернулся,
И тебя я встретил,
И тебя навеки полюбил!..
…А недавно шел Москвою ранней.
Хорошо вдоль скверика идти.
Голубой туман воспоминаний
Быстро таял на моем пути.
День клубился в световой пыли.
Шел я в иронической печали:
Ни единой премии не дали,
Малою наградой обошли…
И вот здесь-то совершилось чудо:
Рыжий, словно пламени клочок,
Взявшийся неведомо откуда,
Путь перебежал — бурундучок.
1985
Я мальчишкой не бегал на фронт —
Фронт стоял у родного порога.
Блиндажами изрыт огород.
Автоматчик стоит у ворот.
И пылится — за танком — дорога.
По сигналам далеких ракет
Ночью вдруг запылает «катюша».
А наутро ударит в ответ
Шестиствольный немецкий «ванюша».
И в тайге, и в пустыне я был.
Много видывал разного люду.
Много в жизни всегда позабыл.
Минометный обстрел — не забуду.
Я тяжелые рельсы таскал
В голубой от мороза Сибири.
Я опасные руды искал,
Задыхаясь в квершлаге от пыли…
А потом: Колыма-Колыма,
Про которую в песне поется,
Там большая-большая зима
И короткое летнее солнце…
Я поэтом нечаянно стал —
Просто жизнь так сложилась счастливо.
Я еще от нее не устал
И всегда повторяю: спасибо.
Я под рельсы плечо подставлял…
А потом в «стихотворной артели»
Я Советский Союз представлял
В Бухаресте, в Париже, в Марселе…
Там, в Марселе, стреляли в меня.
Но, по счастью, опять не убили…
…Тает дымка июльского дня,
Облака дождевые проплыли.
В Переделкине церковь звонит.
Родничок из обрыва струится…
Я не очень еще знаменит,
Но Литфонд для меня не скупится.
А стрижи над лужайкой снуют.
Дремлют ели над нивой колхозной.
Дали дачу — последний приют
В этой жизни — прекрасной и грозной.
1984
Жизнь поэта после смерти —
Вечный спор добра и зла…
Книги, дали и повети,
Память, злая, как стрела,—
И опять — осока, ветер —
Чем душа его жила.
Что ж, музей, конечно, нужен.
Но уж если нет его,
Пусть пока метель покружит,
Пусть пока ласкает стужа
Этот взгорок для него.
Жаль, конечно, что спалили,
Дымом к небу вознесли.
Огонек всегда любили
На великой на Руси…
И пока все длился спор:
Был ли дом, а может, не был,
Стали полем — пол и двор,
Потолок — высоким небом.
1985
БЕЛЫЙ ЛЕБЕДЬ
Дворянский род Раевских, герба Лебедь,
выехал из Польши на Московскую службу
в 1526 г. в лице Ивана Степановича Раевского.
Раевские служили воеводами, стольниками,
генералами, офицерами…
По энциклопедическому словарю
Брокгауза и Ефрона, т. 51, с. 103–105
Ян Стефанович Раевский,
Дальний-дальний пращур мой!
Почему кружится лебедь
Над моею головой?
Ваша дерзость, ваша ревность,
Ваша ненависть к врагам.
Древний род!
Какая древность —
Близится к пяти векам!
Стольники и воеводы…
Генерал…
И декабрист.
У него в лихие годы —
Путь и страшен, и тернист.
Генерал — герой Монмартра
И герой Бородина.
Декабристу вышла карта
Холодна и ледяна.
Только стуже не завеять
Гордый путь его прямой.
Кружит, кружит белый лебедь
Над иркутскою тайгой.
Даль холодная сияет.
Облака — как серебро.
Кружит лебедь и роняет
Золотистое перо.
Трубы грозные трубили
На закат и на восход.
Всех Раевских перебили,
И пресекся древний род —
На равнине югославской,
Под Ельцом и под Москвой —
На германской,
На гражданской,
На последней мировой.
Но сложилося веками:
Коль уж нет в роду мужчин,
Принимает герб и знамя
Ваших дочек
Старший сын.
Но не хочет всех лелеять
Век двадцатый, век другой.
И опять кружится лебедь
Над иркутскою тайгой.
И легко мне с болью резкой
Было жить в судьбе земной.
Я по матери — Раевский.
Этот лебедь — надо мной.
Даль холодная сияет
Облака — как серебро.
Кружит лебедь и роняет
Золотистое перо.
1986
ПАМЯТИ ДРУЗЕЙ
Имею рану и справку.
Б. Слуцкий
Я полностью реабилитирован.
Имею раны и справки.
Две пули в меня попали
На дальней, глухой Колыме.
Одна размозжила локоть,
Другая попала в голову
И прочертила по черепу
Огненную черту.
Та пуля была спасительной —
Я потерял сознание.
Солдаты решили: мертвый,
И за ноги поволокли.
Три друга мои погибли.
Их положили у вахты,
Чтоб зеки шли и смотрели —
Нельзя бежать с Колымы.
А я, я очнулся в зоне.
А в зоне добить невозможно.
Меня всего лишь избили
Носками кирзовых сапог.
Сломали ребра и зубы.
Били и в пах, и в печень.
Но я все равно был счастлив —
Я остался живым.
Три друга мои погибли.
Больной украинский священник,
Хоть гнали его от вахты,
Читал над ними псалтирь.
И говорил: «Их души
Скоро предстанут пред Богом.
И будут они на небе,
Как мученики — в раю».
А я находился в БУРе.
Рука моя нарывала,
И голову мне покрыла
Засохшая коркой кровь.
Московский врач-«отравитель»
Моисей Борисович Гольдберг
Спас меня от гангрены,
Когда шансы равнялись нулю.
Он вынул из локтя пулю —
Большую, утяжеленную,
Длинную — пулеметную —
Четырнадцать грамм свинца.
Инструментом ему служили
Обычные пассатижи,
Чья-то острая финка,
Наркозом — обычный спирт.
Я часто друзей вспоминаю:
Ивана, Игоря, Федю.
В глухой подмосковной церкви
Я ставлю за них свечу.
Но говорить об этом
Невыносимо больно.
В ответ на расспросы близких
Я долгие годы молчу.
1987
Доброе утро!..
Последние комментарии
4 часов 38 минут назад
8 часов 20 минут назад
8 часов 40 минут назад
9 часов 35 минут назад
12 часов 33 минут назад
12 часов 34 минут назад