Марина Мнишек [Вячеслав Николаевич Козляков] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Вячеслав Николаевич Козляков Марина Мнишек
Предисловие
Она была полькой, но осталась в памяти русской царицей. Сохранился приписываемый ей «Дневник», но страниц этого «Дневника» никогда не касалась ее рука. Она имела нескольких мужей, но они на самом деле не были ее мужьями. Она жила в домах, в которых никогда не бывала. Ее смерть связывают с заточением в «Маринкиной башне» Коломенского кремля, но умерла она совсем в другом месте… «Девка-иноземка» из народных песен, обернувшаяся сорокой, она выступает в русских былинах подручницей Змея-Горыныча – а ведь ее небесной покровительницей была Святая Дева Мария! Всего девять дней пробывшая на русском престоле, она в течение девяти лет – с 1605 по 1614 год – находилась в самом центре своей эпохи. Так кто же она – первая русская императрица или самозванка? Прав ли Пушкин, называвший ее «гордой полячкой», «надменной Мариной»? Или права та – внутренне спорившая с пушкинским гением – другая, мятежная тезка царицы, гордо отстаивавшая свое, цветаевское:Глава первая Марина, Марианна, Мария
Ничто не готовило Марину Мнишек к судьбе будущей русской царицы. Она родилась около 1588/89 года (точная дата неизвестна) в семье сандомирского воеводы Юрия (Ежи) Мнишка (около 1548-1613) и дочери сандомирского хорунжего Ядвиги Тарло. Марина – в латинском варианте Марианна – четвертая дочь воеводы. Всего же в семье было пятеро сыновей и пять дочерей [18]. Первые годы жизни Марины-Марианны прошли в родовом замке Тарлов (доставшемся Юрию Мнишку в приданое) в Лашках Мурованных в Самборском повете. Для тех, кто привык к демоническому образу Марины Мнишек, может оказаться неожиданным то, что к моменту появления русского «царевича» в Речи Посполитой ей было всего пятнадцать лет. Понятно, что ожидать от нее в таком возрасте самостоятельных поступков не приходится. Она во всем была послушна воле родителей, и на страницах исторических документов нет ни единого намека на возможность самостоятельного выбора ею своей судьбы при встрече с самозванцем. Можно согласиться с мнением профессора Александра Гиршберга, который писал: «Главным фактором в этих событиях были тайные интриги Юрия Мнишка; роль же его дочери, Марины, скорее пассивна, нежели активна; она явилась почти жертвой честолюбивых стремлений отца и своей собственной безумной гордости» [19]. Управляя королевским доменом, воевода Юрий Мнишек был по сути наместником в Самборе и Львове. В его распоряжении находились королевские апартаменты в Самборском замке, строительству и украшению которого воевода посвящал много времени, тратя огромные средства. Он вел роскошную жизнь магната с многочисленными приемами, охотами и праздниками, участвовал в военных походах. Имя сандомирского воеводы Юрия Мнишка было вписано золотыми буквами в числе имен самых значительных благотворителей на специальной плите из красного мрамора в церкви Святого Андрея Львовского в Самборе. Древний самборский монастырь бернардинцев, основанный еще в XV веке, был заново отстроен им, в пользу монастыря постоянно шел доход с одного из имений сандомирского воеводы. В летописях ордена бернардинцев, по замечанию отца Павла Пирлинга, воеводе Юрию Мнишку «посвящено немало страниц, полных признательности: под покровом риторических похвал по его адресу здесь слышится живое и искреннее чувство» [20]. Если братья Марины Мнишек уезжали из Самбора получать образование в университеты Франции и Италии, то дочери оставались дома и готовились к будущему замужеству. Сознание собственной исключительности, дополненное семейными преданиями о происхождении рода от лучших слуг императоров Священной Римской империи, диктовало детям сенатора Речи Посполитой необходимость посвятить себя высокой миссии. О Марине в первые годы ее жизни мало что можно сказать, кроме самых общих сведений о том, что она умела читать и писать и в целом была вполне образованной и подготовленной к светской жизни по меркам Речи Посполитой. Характер ее воспитания определялся монахами-бернардинцами, духовную связь с которыми она сохраняла даже во время своего несчастливого путешествия в Московское государство. Скорее всего, воспитателем и учителем Марины Мнишек и других дочерей сандомирского воеводы был один из монахов, и именно в самборском монастыре бернардинцев она была у первого причастия (наиболее важное событие в жизни каждого ребенка, воспитанного в католичестве). Старшая сестра Марины Мнишек стала монахиней кармелитского монастыря, и это тоже много говорит об атмосфере благочестия, в которой были воспитаны дочери сандомирского воеводы. Конечно, не каждая из сестер готова была уйти в монахини. Достаточно вспомнить яркий брак Урсулы Мнишек, вышедшей замуж за князя Константина Вишневецкого. Своих девочек воевода Юрий Мнишек готовил к светским балам, стремился баловать, но в то же время хотел уберечь до поры от влияний внешнего мира, цену которому он хорошо знал. Но недаром говорят о том, куда может привести дорога, выложенная благими намерениями… Если бы к документам Смутного времени, как русским, так и польским, составить индекс упоминаний исторических лиц, то не приходится сомневаться, что имя сандомирского воеводы Юрия Мнишка будет встречаться в нем особенно часто. И виной всему история царевича Дмитрия Ивановича и Марины Мнишек, которая никогда бы не состоялась без участия этого вельможи. Совершенно неожиданно щедрый благотворитель и защитник веры оказывается одновременно не брезгующим никакими моральными преградами честолюбцем и сребролюбцем. Как такое могло произойти и почему все эти отрицательные качества были перенесены впоследствии на совершенно непричастную к махинациям отца Марину Мнишек? В отличие от других родов Речи Посполитой род Мнишков был выезжим и позднее других вошел в состав польской знати. Предки Марины Мнишек происходили из Великих Кончиц в Чехии и служили германскому императору. С XV века род осел в Моравии. Дед Марины, Николай из Великих Кончиц (около 1484-1553), принадлежал к староморавскому роду и бежал в Польшу, опасаясь гнева императора Фердинанда. (Позднее возникла весьма лестная для Мнишков легенда об их происхождении от императора Карла Великого.) В 1520-1530-х годах Николай Мнишек из Великих Кончиц занимал должность маршалка двора коронного канцлера, а потом сделал карьеру при дворе короля Сигизмунда-Августа. В 1530 году Николай Мнишек стал королевским дворянином, в 1537-м – подкоморием короля Сигизмунда-Августа, а в 1543 году – буркграфом Краковского замка. От брака с Барбарой Каменецкой он имел пятерых детей, которые своими браками укрепили положение Мнишков среди знатных польских родов. Позднее, когда в 1606 году свадебный поезд Марины Мнишек отправится в Московское государство, в нем, помимо отца Марины Юрия, окажутся и другой сын Николая Мнишка и Барбары Каменецкой, ее дядя красноставский староста Ян Мнишек (около 1541-1612), а также новые польские родственники Мнишков – Тарло и Стадницкие. Но еще раньше два брата Мнишков, Юрий (отец Марины) и Николай (около 1550-1597), успели «прославиться» в темной истории, положившей, по слухам, начало богатству и влиянию этого поколения рода Мнишков. Они были обвинены в сводничестве, поставке любовниц, знахарок и чародеев самому королю Сигизмунду-Августу. Особенно гремело имя молодых братьев Мнишков в авантюрной истории с похищением Барбары Гизанки из варшавского монастыря бернардинок. Доставленная ими красавица не только стала любовницей короля и родила ему дочь, но и вполне могла превратиться в новую польскую королеву. То, что король попал в зависимость от братьев Мнишков в таком деликатном деле, не укрылось от глаз шляхты. После внезапной смерти короля Сигизмунда-Августа братьев на сейме 1573 года обвинили в действиях, приведших чуть ли не к гибели короля, а также в том, что они ограбили казну и вывезли ценности из одного из королевских замков. Но до официального предъявления обвинений и начала судебного расследования дело все же не дошло. Сказанное в пылу полемики так и осталось недоказуемым. Во всяком случае, братьям удалось оправдаться, хотя расплата в виде удаления из Кракова от нового королевского двора все-таки последовала. Шлейф этой истории потом долго тянулся за Мнишками. Для современников Марины, помнивших историю с Барбарой Гизанкой, судьба дочери сандомирского воеводы, отправленной отцом по сути в наложницы самозваного царя Московии, была поучительной и могла считаться карой за прежние грехи. В свою очередь семья Мнишков, как в начале XVII века, так и сто лет спустя, много трудилась над тем, чтобы обелить действия воеводы Юрия Мнишка в истории с царевичем и Мариной. Скорее всего, судьба Марины Мнишек сложилась бы обычно, окончившись более или менее удачным замужеством, приумножившим родовые связи и богатства семьи Мнишков. Но соблазн брака с будущим московским царем оказался столь велик, что все участники драмы закрыли глаза на странные обстоятельства появления царевича Дмитрия Ивановича из небытия. Первым в череде тех влиятельных лиц в Речи Посполитой, кто активно способствовал распространению легенды о чудесно спасшемся царевиче, был князь Адам Вишневецкий [21]. Его весьма заинтересовали речи беглого хлопчика из Московии, который «открыл» ему свое царское происхождение. А ведь уже случалось, что за эти намеки будущему московскому царю смеялись в глаза и выталкивали его в шею. Правда, когда он совершал паломничество по православным монастырям южной Руси как инок Григорий Отрепьев, все было в порядке. Спасаясь от разразившегося в Москве жестокого голода, дьякон Чудова монастыря Григорий Отрепьев и его спутники иноки Варлаам Яцкий и Мисаил Повадин переезжали из одного монастыря в другой. «Извет Варлаама» – челобитная одного из спутников Григория Отрепьева, поданная в сентябре 1606 года царю Василию Шуйскому, является одним из самых важных источников наших сведений о «царевиче Дмитрии». Долгое время историки, прежде всего те, кто вслед за Н. И. Костомаровым не склонен был доверять годуновской пропаганде, обосновывавшей тождество «царевича» с Григорием Отрепьевым, сомневались в ее деталях. С. М. Соловьев, напротив, считал челобитную Варлаама «важным, обстоятельным и живым источником относительно бегства Григория Отрепьева из Москвы» [22]. Впоследствии отец Павел Пирлинг обратил внимание на то, что показания Варлаама Яцкого совпадают с тем, что Лжедмитрий I говорил о себе в Речи Посполитой (это наблюдение подтвердил И. А. Голубцов) [23]. Детали пребывания «в Литве» Лжедмитрия I – Григория Отрепьева становятся известны, таким образом, из двух независимых источников. Из Московского государства ушли три чернеца. Всех их связывало общее происхождение из рядовых детей боярских Галича, Коломны, Серпейска. Несмотря на «обычный» статус их родителей, это все-таки не совсем простые люди, обязанные тянуть тягло и пахать землю, а те, кто в светской жизни имел статус служилых людей «по отечеству» и находился на более или менее комфортной середине социальной лестницы. Для таких детей боярских, в отличие от посадского человека или крестьянина, путь на социальный верх был возможен, но чрезвычайно труден. Нужно было прежде всего нести тяжести ежегодных военных походов в строю дворянской конницы, состоявшей из сотен таких же не выдающихся по происхождению детей боярских. Чтобы как-то преодолеть жесткий порядок, которому следовало большинство, использовались обходные пути. Одним из них был уход от верстания поместными и денежными окладами, после чего дворянский недоросль, достигнув пятнадцатилетнего возраста, ехал не на службу в полки, как его сверстники, а шел служить в боярский двор или в монастырь. Так поступил Григорий (в миру Юрий) Отрепьев, которого современники позднее узнали в объявившемся в Польше самозваном царевиче Дмитрии Ивановиче. «Юшка» (а молодых и неродовитых всегда звали уменьшительным именем) служил во дворах Михаила Никитича Романова и их свойственника князя Бориса Камбулатовича Черкасского. Поступление в холопы во двор к боярам Романовым было для него лишь эпизодом. В те времена это не считалось чем-то зазорным, скорее даже наоборот: «клиентские» связи с боярским родом могли сильно помочь в будущем. Маленький человек с «комплексом императора» где-то должен был подхватить саму мысль о возможности отождествления себя со спасенным царевичем. Двор Романовых, родственников первой жены Ивана Грозного, был подходящей средой для такого рода разговоров и мыслей. Не Романовы были заинтересованы в молодом Григории Отрепьеве, а он в них. Последовавшие затем пострижение Отрепьева и уход в монастырь связывают с опалой на род Романовых осенью 1600 года. Якобы романовский холоп только постригом спасся от начавшихся преследований. Однако до таких, как он, никому, по большому счету, не было дела. Кроме того, подобная версия плохо соотносится с историей самозванца, как она приведена в «Новом летописце». По сведениям этого источника, Юшка «как бысть в возрасте, и даше ево к Москве на учение грамоте; грамота ж ему дася не от Бога, но дияволу сосуд учинися и бысть зело грамоте горазд и во младости пострижеся на Москве, не вем где» [24]. После этого Григорий год прожил в суздальском Спасо-Евфимьевом монастыре, потом еще в одной обители и затем вернулся в Москву, узнав, что его дед, Замятия Отрепьев, поступил в Чудов монастырь. Следовательно, никаких точных сведений о «постриге» самозванца не существовало. По монастырям же он должен был скитаться несколько лет, а не год с небольшим (именно столько времени прошло от опалы Романовых до бегства Григория Отрепьева в Литву весной 1602 года). Потеряв покровительство Романовых, Григорий Отрепьев, как их вчерашний холоп, мог найти заступничество только у кого-то из своих родственников. Отсюда поворот в его биографии, связанный с появлением самозванца в Чудовом монастыре, где за него мог походатайствовать дед Замятия. Тем более что Григорий Отрепьев действительно выделялся своими способностями. Молва о его успехах в книжном письме распространилась в монастыре очень быстро. Отрепьев попал в келейники к самому патриарху Иову, «живяше» у которого, сочинял каноны святым. При своих посещениях царского дворца патриарх Иов иногда брал с собой молодого монастырского слугу. Так будущий «царь Дмитрий» впервые попал в кремлевские терема – правда, в своей чернецкой одежде. Ему же явно хотелось большего. Когда «в Великий пост на другой неделе, в понедельник», то есть 23 февраля 1602 года, на «Варварском крестьце» (недалеко от двора Романовых!) молодой чернец Григорий окликнул Варлаама Яцкого, между ними состоялся знаменательный разговор. Григорий Отрепьев искал компаньона для задуманного им похода в Литву. Вся Москва была полна слухами о грядущем перемирии с Литвой, которое и было заключено 1 марта 1602 года на двадцать лет [25]. Событие это оказалось впоследствии поворотным в отношениях Московского государства и Речи Посполитой. Отрепьев одним из первых понял возможные выгоды, которые такое соглашение могло сулить ему лично. Правда, планировавшийся им уход в Литву продолжал оставаться незаконным, так как даже срок перемирия исчислялся только с «Успеньева дня» – 15 августа 1602 года, а пункт о вольном передвижении между подданными двух государств в нем отсутствовал. Поэтому Григорий придумал, каким образом можно, не привлекая особого внимания, добраться с товарищами до Литвы. Еще один из новоявленных богомольцев – чернец Мисаил Повадин – был его ровесником и находился в полном его подчинении. Будущий самозванец решил найти кого-то более старшего по возрасту и духовному званию, чем они с Мисаилом, чтобы представить все как паломническую поездку, где он выглядел бы не инициатором, а всего лишь одним из сопровождающих. С этой целью он и окликнул на улице чернеца Варлаама. Вот как Варлаам Яцкий рассказывал о ставшей для него роковой встрече в своей челобитной: «И сзади меня пришел чернец молод, сотворив молитву и поклонився мне и учал меня спрашивати: старец, которыя честныя обители? И сказал я ему, что постригся в немощи, а начало имею Рожества Пречистой Пафнотиева монастыря. И которой де чин имееши, крылошанин ли, и как имя? И яз ему сказал имя свое, Варлам. И учал я его роспрашивати: которой ты честныя обители, и которой чин имеешь, и как тобе имя? И он мне сказал, что жил в Чудове монастыре, а чин имею дияконский, а зовут меня Григорьем, а по прозвищу Отрепьев. И яз ему говорил: что тобе Замятия, да Смирной Отрепьевы? И он мне сказал, что Замятия ему дед, а Смирной дядя». После знакомства между ними завязался разговор о паломничестве по монастырям в Литве. Неизвестно, обратил ли внимание Варлаам Яцкий на такую существенную деталь, как прямой вопрос Григория Отрепьева о службе на клиросе. У будущего самозванца ничего не могло быть случайным, и этот вопрос тоже приоткрывает часть его замысла. Григорий Отрепьев сам служил клирошанином, и ему нужен был компаньон, знавший дьяконский устав: так легче можно было путешествовать по монастырям. Уже в первом разговоре чернец Григорий сообщил случайному собеседнику, что он и «Похвалу московским чудотворцам» составлял, и у патриарха Иова жил в келье (что действительно было правдой). «И патриарх де видя мое досужство и учал на царьскую думу в верх собою меня имати, – говорил Григорий Отрепьев, – и в славу де вшел в великую». Видимо, Отрепьев действительно умел убеждать людей и входить к ним в доверие. Почтенный старец уже на следующий день согласился идти с ним в Литву, в Киево-Печерский монастырь, а оттуда к святым местам: «Да он же мне говорил, да жив в Печерском монастыри пойдем до святаго града Иерусалима, до Воскресения Господня и до гроба Господня» [26]. И еще один штрих, характеризующий действия самозванца: при первой встрече с Варлаамом Яцким он так и не раскрыл ему, что еще раньше уговорил поехать в путешествие Мисаила Повадина, тоже чудовского клирошанина. Выручило то, что пришедший на другой день в условленное место в Иконном ряду Варлаам Яцкий узнал Мисаила по прежней службе у князя Ивана Ивановича Шуйского. Варлаам Яцкий одно время тоже принадлежал к братии Чудова монастыря (во всяком случае так позднее считал сам патриарх Иов), потому-то он столь легко согласился на отъезд из Москвы с двумя другими чудовскими иноками. Общность происхождения из служилой среды, пребывание во дворах Романовых, Черкасских и Шуйских, а затем в кремлевском Чудове монастыре сблизили Григория Отрепьева, Варлаама Яцкого и Мисаила Повадина. Но очевидно, что инициатором всего дела был чернец Григорий. Он же и верховодил в составившейся паломнической группе. Именно Григорий первым упомянут в записи на книге святого Василия Великого «О постничестве» (Острог, 1594), хранившейся в середине XIX века в Загоровском монастыре на Волыни. Запись эта опубликована А. Добротворским: «Лето от сотворение миру 7110-го (1602) года месяца августа в 14 день сию книгу Великого Василия дал намь Григорию з братею с Ворламом, да Мисаилом, Констянтин Констинович, нареченный во светом кресщеныи Василей, Божиею милостию пресветьлое княже Остроское, воевода Киевскии». Позднее рядом с именем Григория кто-то приписал слова: «царевичу московскому» [27]. Все это еще раз косвенно подтверждает достоверность «Извета Варлаама». По этой записи можно предположить, что состоялась какая-то личная встреча князя Константина Острожского с московскими паломниками, на которой он подарил им книгу, изданную в его типографии. Пришлые монахи сами составили запись. Уйдя по своей воле из Московского государства, они не имели никакой защиты в Речи Посполитой, их «паспортом» могла быть только монашеская ряса, а «прохожим листом» – эта книга. Отношения между двумя государствами продолжали оставаться не просто сложными или натянутыми, а враждебными даже по заключении перемирия, и выходцам из Московии нужна была защита от возможных преследований и обвинений в лазутчестве. Книга с записью о «даре» князя Острожского становилась своеобразной охранной грамотой. Что же произошло с тремя монастырскими слугами после их отъезда из Москвы 24 февраля 1602 года и до того момента, как они оказались в землях киевского воеводы князя Константина Острожского? Почему Григорий Отрепьев отделился от своих спутников и продолжил путешествие по Литве самостоятельно? Как произошло «чудесное» превращение чернеца Григория в «царевича Дмитрия»? И когда наконец в этой истории возникают Мнишки? Выйдя из Москвы на второй неделе Великого поста 1602 года, все трое доехали на нанятых подводах до Волхова, оттуда перебрались в Карачев и Новгород-Северский. В Спасо-Преображенском монастыре Новгорода-Северского их приняли и поставили служить «на крыл осе». В Благовещение 25 марта 1602 года Григорий Отрепьев «с попами служил обедню и за Пречистою ходил». Там же 4 апреля 1602 года они встретили Пасху и «на третей недели после Велика дни в понедельник», то есть 19 апреля, наняв «вожа» (проводника), уже вчетвером пошли в Литву – «на Стародуб и Стародубский уезд». Через Лоев и Любеч пришли в Киев, где архимандрит Киево-Печерского монастыря Елисей Плетенецкий разрешил им пожить некоторое время. Там они пробыли не меньше трех недель, примерно до конца мая 1602 года, после чего двинулись в Острог к князю Константину Константиновичу Острожскому, где «летовали». Впоследствии будущий «царевич» рассказывал о своих приключениях в Литве князю Адаму Вишневецкому. Однако рассказ его начинается со времени прихода самозванца в Острог летом 1602 года. Детали, сообщаемые в «Извете Варлаама», объясняют, почему Григорий Отрепьев умалчивал о пребывании в Киеве. Все дело в том, что Григорий Отрепьев давно уже примеривался к роли московского «царевича». Даже монахи Чудова монастыря, по словам автора «Нового летописца», вспоминали, как они ему «плеваху и на смех претворяху» в ответ на его попытки объявить свое «царское» происхождение. А ведь самозванец был не так-то прост. Пытаясь объяснить психологические мотивы его поступков, нужно помнить о его долго подавлявшихся и не имевших выхода очевидных незаурядных способностях. Сын стрелецкого сотника, погибшего в пьяной драке в Москве, он уже этой «непочетной» гибелью своего отца был вычеркнут из ряда служилых людей, где статус, имения и честь передавались по наследству. Не стало ли это началом психологической драмы, продиктовавшей столь радикальный отказ сначала от традиций службы своей семьи, а потом и вовсе от родового имени? В Чудовом монастыре чернец Григорий быстро сделал карьеру, в один год попав в келейники к патриарху, что не могло не вызывать зависти среди монастырской братии. Приблизившись к доброму патриарху Иову, Григорий Отрепьев уже мог свободно присмотреться к деталям царского церемониала, наслушаться рассказов о внутренней жизни дворца со времен Ивана Грозного, узнать тайны, обычно не попадавшие на страницы летописей. Монахи Чудова монастыря потом вспоминали, чем особенно интересовался дьякон Григорий: «Многих людей вопрошаше о убиении царевича Дмитрея и проведаша накрепко». На первый взгляд безумием было в Кремле, где всегда имелось столько ушей и глаз доносчиков, всуе упоминать умершего царевича, давая такой прекрасный повод чудовской братии «остудить» патриарха от любви к безмерно заносчивому чернецу. Но здесь мы видим знаменитое упрямство самозванца, верившего в свое царское происхождение и глубоко презиравшего тех, кто не мог дойти в своем понимании до действительно великой мысли о возможном спасении царевича. Но прежде ему пришлось научиться хорошо притворяться, скрывая свои настоящие замыслы. В Чудовом монастыре он шутя проговаривался о заветном: «Яко в смехотворие глаголаше старцом, яко “царь буду на Москве”». Реакция «плевавшихся» и «смеявшихся» монахов заставляла Григория Отрепьева лелеять мысль о будущем реванше и искать счастья в Литве. Прощаясь в пасхальные дни 1602 года с гостеприимным Спасским новгород-северским монастырем, а заодно и с Московским государством, Григорий Отрепьев оставил «метку» о себе. По его отъезде архимандрит Варсонофий, келейником которого опять быстро стал чернец Григорий, обнаружил «памятцу», в которой гость сообщал, что он не кто иной, как спасшийся царевич Дмитрий Иванович, и в будущем пожалует монастырь, оказавший ему помощь: «Аз есмь царевич Дмитрей, сын царя Ивана, а как буду на престоле на Москве отца своего и я тебя пожалую за то, что ты меня покоил у себя в обители» [28]. Шуткой это назвать невозможно: самозванец, в отличие от окружающих, серьезно относился к разговорам о своем царском происхождении. А значит, это уже было нетерпеливое и очень опасное в его ситуации стремление объявить о себе как о царском сыне как можно скорее. Едва появившись в Киеве в конце апреля – начале мая 1602 года, чернец Григорий Отрепьев повторяет попытку с объявлением себя московским «царевичем». Если бы это была только навязчивая идея сумасшедшего, то скорее всего Григорий Отрепьев продолжал бы повсюду требовать от окружающих соответствующих почестей по отношению к себе. Его же линия поведения была много изощреннее. Он уже додумался до инсценировки тяжелой болезни, чтобы царевича в нем увидели другие. В разрядных книгах времени царствования Бориса Годунова сообщается: «И умысля дьяволскою кознью розболелся до умертвия, и велел бит челом игумену Печерскому, чтоб ево поновил и вдуховне сказал: бутто он сын великого государя царя Ивана Васильевича, царевич Дмитрей Углетцкой, а ходит бутто выскусе не пострижен, избегаючи укрывался от царя Бориса; и он бы игумен после ево смерти про то всем объявил. И после того встал, сказал, бутто полехчело ему» [29]. Этому рассказу вторит в общих чертах «Извет Варлаама». Правда, имеются и некоторые различия. По версии спутника Григория Отрепьева, власти Киево-Печерского монастыря выгнали самозванца, а в разрядах написано, что игумен «учал ево чтит, чаял то правда, и ведомо учинил королю и сенаторем». Конечно, детали лучше были известны Варлааму Яцкому. История с болезнью не подействовала на архимандрита Елисея Плетенецкого. Не случайно после трехнедельного пребывания в Киеве путешествующие московские монахи вынуждены были уехать в Острог к князю Константину Острожскому. Первые недели пребывания в Речи Посполитой должны были показать самозванцу, насколько не просто будет ему доказать окружающим, что он и есть настоящий царевич Дмитрий Иванович. Настойчивость, проявленная Григорием Отрепьевым, лишь подтверждает, что он действовал последовательно, меньше всего преследуя цели банального обмана. Мысль об объявлении себя московским царевичем уже крепко сидела в его голове. И он показал, что умеет делать выводы из своих неудач. Следующим, кого Григорий Отрепьев попытался убедить в своем царственном происхождении, стал князь Константин Острожский. Но даже православный магнат в Речи Посполитой сначала был магнатом и только потом православным человеком. Надо было еще добиться приема у киевского воеводы. И Григорий начинает служить в подведомственных князю Острожскому монастырях, надеясь, как это было уже однажды с патриархом Иовом, обратить на себя внимание своей ученостью. Приведенная выше запись на острожском издании 1594 года вроде бы убеждает, что знакомство с киевским воеводой действительно состоялось. Сам князь Константин Острожский в письме к королю Сигизмунду III открещивался от сомнительной чести встречи с самозванцем в своих землях. А вот его сын, князь Януш Острожский, напротив, был осведомлен о существовании московского претендента, жившего в Дерманском монастыре его отца, а потом «приставшего к анабаптистам» [30]. Итак, Григорию Отрепьеву снова не удалось доказать свое царское происхождение. Более того, позднее в Кракове папский нунций Клавдий Рангони выяснил, что гайдуки князя Константина Острожского вытолкали бесцеремонного просителя за ворота замка. А это означало уже серьезное поражение. Самый первый замысел Григория Отрепьева – привлечь на свою сторону монастырские власти в Киеве и главного православного магната Речи Посполитой – провалился. Формально разрыв с прежними надеждами произошел тогда, когда самозванец скинул чернецкую одежду и дьяконскую камилавку. Он ведь сам сообщал игумену Киево-Печерского монастыря, что ходил «бутто в ыскусе, не пострижен», а следовательно, имел все основания, чтобы переодеться в светский костюм. Все это оказалось неожиданным для его спутников, продолжавших верить в легенду о паломничестве к святым местам. Но в Речи Посполитой, в отличие от Московского государства, они уже никак не могли повлиять на вольнодумца. Власти Киево-Печерского монастыря только и сказали старцу Варлааму: «Здеся де земля в Литве волная, в коей кто вере хочет, в той и пребывает». Эта незнакомая ранее Григорию Отрепьеву религиозная терпимость и подсказала ему следующие шаги. Он понял, что в Речи Посполитой, где сосуществуют разные христианские традиции, ему, не отступая от задуманного, остается выбрать свою веру и в прямом, и в переносном смысле. Но еще важнее для него было найти «средний путь», примиривший бы православие с другими конфессиями, без чего, как стало понятно, поддержку в Литве найти будет трудно, если вообще возможно. Следующим пунктом, куда уже самостоятельно, отделившись от своих спутников, пришел Григорий Отрепьев осенью 1602 года, стал арианский центр в Гоще на Волыни маршалка двора князя Острожского – Гавриила Гойского. По словам Н. И. Костомарова, «пребывание в этой школе свободомыслия» наложило на «царевича» «печать того религиозного индифферентизма, который не могли стереть с него даже иезуиты» [31]. Тесные контакты с арианами в Гоще будут потом использованы для обвинений Григория Отрепьева в ереси. Между тем сам он в это время изучал польский язык, латынь и совершенствовал свои познания в богословских вопросах, чему так благоприятствовала атмосфера основанной в Гоще школы. Очевидно, какие-то виды имелись у самозванца и на Гавриила Гойского, как одного из главныхпридворных князя Константина Острожского. Но их осуществлению мог помешать дотошный старец Варлаам, специально ездивший с челобитной из Дерманского монастыря в Острог, чтобы князь Константин Острожский вернул беглого дьякона из Гощи. Однако как князь, так и его люди опять сослались на законы веротерпимости в Речи Посполитой: «Здеся де земля, как кто хочет, да тот в той вере и пребывает». Вряд ли старец Варлаам придумал этот эпизод. Из его «Извета» выясняется, что князь Константин Острожский упомянул в подтверждение закона веротерпимости в Речи Посполитой о своем сыне, князе Януше Острожском, католике, также ездившем в Гощу к арианам. (Поэтому-то, кстати сказать, сын князя Острожского мог дать уже упоминавшуюся выше точную справку королю Сигизмунду III об отъезде «царевича» из Дерманского монастыря к «анабаптистам».) Однако все, что удалось Григорию Отрепьеву в Гоще, не считая полученных знаний, – так это пережить холодную зиму 1602/03 года. Сразу «после Велика дни» (православная Пасха приходилась в 1603 году на 24 апреля) он «пропал безвестно» для старца Варлаама. Отрепьев не оставил надежд рассказать о своем «царском» происхождении. Теперь он обратился к представителю другого могущественного магнатского рода в православных землях Украины – князю Адаму Вишневецкому. И то, что не удалось сделать самозванцу в Киево-Печерском монастыре, произведет впечатление в Брагине на князя Адама Вишневецкого. Именно из Брагина, при поддержке князей Вишневецких, и начнет восходить звезда «московского царевича», которая очень скоро приведет его и в дом Мнишков. 19 января 1603 года родственник князя Адама – Константин – женился на Урсуле Мнишек, старшей сестре Марины. Это и предопределило будущую встречу царевича Дмитрия Ивановича с Мариной Мнишек. Князь Адам Вишневецкий тоже был известен своей приверженностью православию. Но богатому и знатному брагинскому владельцу слишком вредила другая «известность» – любителя празднеств и гульбищ. Старец Варлаам не случайно называл его «бражником». У князей Вишневецких были свои счеты и с царем Борисом Годуновым. Уже после заключения перемирия 1 марта 1602 года им никак не удавалось решить пограничные споры с Московским государством. Камнем преткновения оказались принадлежавшие князьям Вишневецким Прилуцкое и Снетино городища в Северской земле. Посланник Постник Огарев, ездивший к королю Сигизмунду III в 1604 году, говорил, что князья Вишневецкие осваивали их «воровством» [32]. Следовательно, конкурент царя Бориса Годунова в правах на московский престол мог пригодиться Вишневецким в споре о городках в Северской земле. Каким способом Григорий Отрепьев добился признания, в точности неизвестно. Существует несколько версий этого события, случившегося летом 1603 года. Самым правдоподобным выглядит рассказ о новой тяжкой болезни, в которой самозванец якобы открыл тайну своего царского происхождения исповедовавшему его священнику. Это очень напоминает спектакль, отрепетированный чернецом Григорием в Киево-Печерском монастыре. Все понимали, что в такой момент человек не должен врать; вполне естественно было увидеть у больного и царские «признаки» на теле, а также бывший при нем золотой крест с именем царевича Дмитрия. Отрепьев рассказал духовнику историю в духе античного мифа о том, как мальчиком его подменили в Угличе и вместо него погиб другой, как он воспитывался в семье совершенно чужих людей, как его воспитатель лишь перед смертью открыл ему тайну и посоветовал скрываться от коварного Бориса Годунова в монастырях. На этот раз были учтены все прежние промахи. Как писал автор «Нового летописца», самозванец заготовил «писмо» с историей о своем царском происхождении и, положив его «под постелю», позвал священника, попросив вскрыть «писмо» только после его смерти. Через духовника, не имевшего права сообщать посторонним услышанное на исповеди, однако рассказавшего о необычных речах умирающего, история вышла наружу и дошла до владельца Брагина князя Адама Вишневецкого. Остальные детали окружающие могли домыслить сами, а самозванцу оставалось лишь не разубеждать их и подтверждать выгодную ему версию своими рассказами. Единственное, что могло вызвать сомнения: слишком уж хорошо все было просчитано, чтобы оказаться правдой. Князю Адаму Вишневецкому поначалу показалось забавным, что у него в услужении оказался «московский царевич». Варлаам Яцкий в своей челобитной писал, что князь «тому Гришке поверил и учинил его на колесницах и на конех ездити и людно. Из Брачна (так в подлиннике. – В. К.) князь Адам поехал до Вишневца и того Гришку с собою взял, и по паном по родным его возил и сказывал его царевичем князем Дмитрием Ивановичем Углецким» [33]. Князь Адам Вишневецкий намеренно стремился к тому, чтобы о «царевиче» узнало как можно больше людей, но во всей истории, по крайней мере в начале ее, присутствовал больше элемент шутовства и ничто не напоминало далеко идущую интригу. Вряд ли самозванец был в восторге от того, что его возили в колесницах, как императора Рима, он должен был понимать двусмысленность такой игры и славы. Да и «слава» эта пока не выходила за пределы родственного и дружеского круга Вишневецких. Скоро князь Адам Вишневецкий отвез «сына тирана Ивана» из Брагина в Вишневецкий замок, куда его пригласил приехать двоюродный брат князь Константин Вишневецкий. По дороге в Вишневец самозванец получил небольшую компенсацию за свои прежние унижения. Через Острог и другие земли князя Острожского ехал уже не прежний чернец, а «московский царевич», которого больше не могли достать княжеские гайдуки. В Вишневце, по сведениям Варлаама Яцкого, Гришка Отрепьев «летовал и зимовал». Князь Адам Вишневецкий многократно рассказывал, каким чудесным образом он нашел «государского сына». «Исповедь» Григория Отрепьева была записана в начале октября 1603 года. Узнали об истории «московского царевича» и Мнишки. Марине Мнишек о появлении царевича первой могла сообщить ее сестра Урсула, ставшая недавно хозяйкой Вишневецкого замка; впрочем, о переписке между сестрами ничего не известно. В воображении юной панны Марины могли рисоваться какие угодно романтические картины, ведь она, как и другие, не знала реальную историю Григория Отрепьева. Сандомирского же воеводу Юрия Мнишка романтическая сторона дела вряд ли интересовала. Он быстро сообразил, что может использовать «московского царевича», находившегося под покровительством семьи его зятя, в своих интересах. Молва о «сыне тирана Ивана» быстро распространялась и достигла самых высших сфер. Дело, начавшееся по частной инициативе князя Адама Вишневецкого чуть ли не как шутовское, становилось предметом высокой политики, удостоенным королевского внимания. Однако, когда все стало очень серьезно, князь Адам Вишневецкий мало что мог предъявить – конечно, кроме того, что ему было известно со слов самого «царевича Дмитрия Ивановича». В письме канцлеру Яну Замойскому от 7 октября 1603 года он так оправдывался за то, что не сразу известил его о появлении «человека, который доверился мне, что он сын Ивана, этого тирана»: якобы убедили его двадцать человек москвичей, приехавших к тому «человеку» (показательно, что Отрепьев не назван царевичем) и подтвердивших его права на Московское царство. Канцлер Ян Замойский посоветовал в ответ отослать москвича к нему или к королю для разбирательства. Не позднее 1 ноября 1603 года король Сигизмунд III уже знал о человеке, называвшем себя «московским царевичем», и приказал доставить его в Краков и поставить в известность папского нунция Клавдия Рангони. 16 декабря 1603 года князь Адам Вишневецкий вынужден был еще раз отчитаться о чудесно спасшемся сыне «тирана» Ивана Грозного – теперь уже перед королем Сигизмундом III [34]. В то самое время, когда князь Адам вел переписку с королем, Григорий Отрепьев попытался осуществить собственный план и собрать казаков и татар для будущего похода в Московское государство. Донцов и запорожцев, узнавших о появлении «царевича Дмитрия Ивановича», интересовал любой поход, суливший хорошую добычу, но самозванец ничем, кроме своих речей и факта поддержки на свой страх и риск его кандидатуры Вишневецкими, не мог убедить казачью вольницу подняться в поход. Король Сигизмунд III быстро показал свое отношение к этому делу. Как только до него дошли слухи о том, что в имение Вишневецких в Дубне стекаются «своевольные люди», желающие «возвести того москвитянина на московское княжество», король запретил своим универсалом 12 декабря 1603 года продавать оружие в Запорожскую Сечь. У самозванца не осталось возможности для какого-то самостоятельного маневра. Его судьба решалась королем Сигизмундом III, а также представителем папского престола, канцлерами, гетманами и сенаторами Речи Посполитой, взвешивавшими возможные выгоды и реальные опасности, связанные с поддержкой похода в Московское государство. Выяснилось, что очень многие влиятельные в Речи Посполитой лица не поддерживали этой сомнительной авантюры. Если не считать князей Вишневецких и связанных с ними родственными узами Мнишков, то самозванец имел больше влиятельных противников, чем друзей. Главное, что ни Юрию Мнишку, ни кому бы то ни было другому, не исключая короля Сигизмунда III, не удалось убедить в серьезности дела московского «господарчика» коронного канцлера Яна Замойского. «Некоторые из наших панов-рад указывают нам, – писал король Сигизмунд III канцлеру Яну Замойскому 15 февраля 1604 года, – что этот важный случай послужит к добру, славе и увеличению Речи Посполитой, ибо, если бы этот Димитрий при нашей помощи был посажен на царство, много бы выгод произошло из этого обстоятельства: и Швеция в таком случае могла бы быть освобождена, и Инфлянты были бы успокоены, и силы сравнительно с каждым неприятелем могло бы много прибыть». «Человек, назвавшийся царевичем», интересовал короля Сигизмунда III лишь постольку, поскольку с его помощью можно было попытаться решить главный для короля династический спор со Швецией и отвоевать Ливонию. Но канцлер Ян Замойский не советовал королю кого-либо отправлять с войском, чтобы посадить этого московита на престол, и сам отказывался от такой сомнительной чести: «Остаток лет своих я хотел бы обратить на что-нибудь более основательное» [35]. Потом, когда дело дойдет уже до решения сейма о поддержке похода «Дмитрия Ивановича» на Москву, канцлер Замойский в своей речи 20 января 1605 года даст волю иронии по отношению к самозванцу: «Он говорит, что вместо него задушили кого-то другого, помилуй Бог! Это комедия Плавта или Теренция, что ли?» [36] И все же театр одного актера, разыгранный Григорием Отрепьевым в декорациях Вишневецкого и Самборского замков, на многих произвел впечатление. Сандомирский воевода Юрий Мнишек и его дочь Марина увидели перед собой человека, уже полностью вошедшего в образ «московского царевича», и у них ни тогда, ни потом не возникало сомнений в том, что они имеют дело с настоящим потомком царского рода. Более того, именно Юрий Мнишек, вспомнивший хорошо ему известные тайные ходы в королевские покои, сделал все для того, чтобы «Дмитрий Иванович» продемонстрировал свое искусство на главной сцене Вавельского замка в Кракове. 15 марта 1604 года «царевич» удостоился аудиенции у Сигизмунда III, а несколько дней спустя получил еще и поддержку папского престола в лице нунция Клавдия Рангони. С этого времени самозванец начал сбор войска для московского похода, а сандомирский воевода Юрий Мнишек стал главным организатором дела. Путь из Самбора в Краков и обратно был для царевича Дмитрия дорогой компромиссов и обещаний, иногда совсем несбыточных. Практически никто не был его искренним сторонником, кроме, может быть, веселого князя Адама Вишневецкого. Искренне могла откликнуться на чувства Дмитрия Марина Мнишек, но и ее, шестнадцатилетнюю девочку, ослепляли яркие картины венчания с будущим царем, а не простым смертным. Ведь кто появился в Самборе? Обыкновенный молодой человек, неуверенно изъясняющийся по-польски, одетый в непривычный для него гусарский костюм – венгерку. Но ведь было в нем что-то такое, что могло привлекать к нему людей?! Сохранилось немало портретов царевича Дмитрия, но, пожалуй, лишь один из них – современная акварель, разысканная биографом самозванца Филиппом Барбуром в Дармштадтской библиотеке в 1960-х годах, дает реальное представление о его облике. Да, коротко стриженные волосы, бритое лицо и «особая примета» в виде пресловутой бородавки на правой стороне носа, известные по современным гравюрам, присутствуют и здесь. В Речи Посполитой еще не успели забыть облик бывшего короля Стефана Батория, у которого была примерно такая же бородавка, и это дало основание кому-то даже посчитать Дмитрия его сыном! Но гораздо важнее, что в акварельном изображении осталось зафиксированным состояние напряженного ожидания, в котором пребывал самозванец. Чувствуется и какая-то скрытая сила в его огромных, не смотрящих на собеседника глазах. Пожалуй, печаль и серьезность определяют тональность дармштадтского портрета. И еще ум и воля. А красота? При желании можно увидеть и ее. В общем, достаточно для того, чтобы произвести впечатление не только на дочь сандомирского воеводы. Известны нам и словесные портреты самозванца. По словам французского капитана Жака Маржерета, служившего позднее в Москве у царя Дмитрия начальником одного из отрядов его охраны, Дмитрию «было около 25 лет; бороды совсем не имел, был среднего роста, с сильными и жилистыми членами, смугл лицом; у него была бородавка около носа, под правым глазом; был ловок, большого ума, был милосерден, вспыльчив, но отходчив, щедр; наконец, был государем, любившим честь и имевшим к ней уважение. Он был честолюбив, намеревался стать известным потомству». Или вот описание Станислава Немоевского, прибывшего в Москву в свите Марины Мнишек: Дмитрий «роста скорей был малого, чем среднего, с круглым и смуглым лицом, с угрюмым взглядом, с малыми глазами, русыми волосами, без усов и бороды; правда, он был молод, но все же – с бабьим лицом». И здесь же: «По природе Дмитрий был ласков, подвижен, вспыльчив, склонен к гневу, почему и казался со стороны жестоким; но затем, при малейшей уступке ему и покорности, – милостив. Он был полон заносчивости и спеси, щедр, но более на словах, чем на деле… В жизни умеренный, пьянства гнушался, но in re veneria (в отношении женского пола. – В. К.), говорят, менее воздержан… В обыкновенных делах обнаруживал верное от природы суждение и знание; от природы красноречивый, он охотно много говорил, легко выслушивал каждого. К военному делу имел большую любовь, и разговор о нем был самый любезный ему…» [37] Но вся эта сложная гамма человеческих качеств до поры до времени должна была оставаться незамеченной. Перед лицом короля, отцов католической церкви, магнатов он был лишь претендентом на корону Московского царства. Все хотели так или иначе использовать самозванца в своих целях. Понимая это, Дмитрий должен был снова делать нелегкий выбор: подчиняться правилам игры или лишиться всякой поддержки. Теперь речь шла о более серьезных одолжениях, чем катание на колесницах у князя Адама. Самозванцу приходилось отвечать на вопросы о соединении православной и католической веры (воевода Юрий Мнишек был сторонником Брестской унии) или о будущих территориальных уступках Речи Посполитой в случае занятия им московского престола. И царевич решил пойти ва-банк, пожертвовав всем ради приближения своей цели. Цена его обещаний выяснится много позднее, когда царь Дмитрий Иванович не исполнит почти ничего из того, о чем договаривался в Речи Посполитой, кроме разве что женитьбы на Марине Мнишек. Будущий триумф воцарения в Москве, постоянно манивший самозванца и тех, кто его окружал, нужно обязательно иметь в виду, разбирая побудительные мотивы действий семьи Мнишков с тех пор, как самозванец появился в королевском замке в Самборе в конце 1603-го – начале 1604 года. «Московский царевич» проводил время в беседах с давшим ему приют сандомирским воеводой Юрием Мнишком, красочно живописуя, какими несметными богатствами он мог бы отблагодарить тех, кто поможет ему достигнуть престола предков. На помощь был привлечен духовник Мнишков, пробощ самборского костела бернардинцев Франтишек Помасский. Его подкупило то внимание, с каким «московский царевич» отнесся к католической вере. Что предлагал Марине Мнишек (и предлагал ли вообще) вчерашний беглый чернец из Московского государства, неизвестно; сцена у фонтана в Самборском замке, принадлежащая пушкинскому гению, не более чем поэтический вымысел. Но, конечно, А. С. Пушкин верно угадал, что Марине Мнишек нужен был муж-царь, а не мальчик-царевич. Другое дело, что трудно представить самозванца «ведомым», теряющим голову, подчиняющимся минутным страстям. В его голове одна заветная цель – московский престол, а все остальное оценивалось им лишь с точки зрения полезности для общего замысла. Кто скажет, чем больше увлекался тогда Григорий Отрепьев – необходимыми ему деньгами и связями Мнишков или увиденной им в доме сандомирского воеводы панной Мариной? Что сама Марина Мнишек думала о таком экзотическом повороте ее судьбы и участвовала ли она вообще в обсуждении договоренностей с царевичем? Не только в этом случае предполагавшееся родство было лучшим поручительством всей сделки. Первые объяснения с воеводой Юрием Мнишком по поводу «видов» на его дочь произошли еще до того, как царевич Дмитрий побывал на аудиенции у короля Сигизмунда III. Но решение дела о возможной свадьбе Марины Мнишек с наследником московского престола, чьи права нигде пока еще не были признаны, сандомирский воевода благоразумно отложил до возвращения из Кракова. Воевода Юрий Мнишек и ксендз Франтишек Помасский сами провожали «царевича» из Самбора в Краков, где ему предстояло подтвердить свою историю перед королем Сигизмундом III. Самозванец, как известно, не подвел своего главного покровителя и сумел произвести впечатление не только на короля, но и на представителя папского престола в Кракове нунция Клавдия Рангони, намекнув на готовность перейти в католичество (этим можно было заинтересовать папу, что позволяло нунцию подумать о кардинальской шапке и пурпурной мантии). Разговоры о переходе московского «царевича» в католичество начались еще в Самборском замке, где их вели бернардинцы ксендз Франтишек Помасский и отец Бенедикт Анзерин [38]. Монах-бернардинец Бенедикт Анзерин окажется связан самым тесным образом с Мариной Мнишек, он приедет в Москву на ее свадьбу и станет главным духовником всех поляков, отправленных вместе с ней в ссылку. Отец Бенедикт имел возможность одновременно говорить как с Мариной Мнишек, так и с царевичем Дмитрием. Кто, как не он, мог деликатно объяснить возможные конфессиональные затруднения, возникавшие из идеи необычного брака, уже начавшей обсуждаться в Самборе. Главное условие, на которое следовало согласиться сыну московского царя, – принятие католичества, без которого брак был невозможен. Поэтому когда самозванец ехал из Самбора в Краков вместе с паном воеводой и ксендзом Помасским, ему было явно не до учтивых бесед. Он находился перед трудным выбором: чтобы быть царем в Московском государстве, надо остаться православным, а чтобы достигнуть царства, надо перейти в католичество. Соединить эти две противоположные задачи можно было только одним способом: сохраняя в тайне свой символ веры, пока не будет достигнута главная цель – царский трон. Обласканный на приеме у короля Сигизмунда III в Кракове 15 марта 1603 года царевич Дмитрий попал в руки иезуитов и нунция Рангони, решительно взявшихся за дело обращения в католичество прозелита из московской царской фамилии. Зная последующую историю, не следует ли признать, что актер-дебютант в Кракове понемногу превращался в режиссера своей судьбы? Присоединение к католицизму устраивало всех, и оставалось договориться об условиях. Папский престол и иезуиты проявили учтивость, тактично позволив сохранить в тайне обряд перехода в католичество. Но именно это и надо было самозванцу. Теперь он получил возможность напрямую обратиться к самому папе римскому, хотя еще недавно в Ватикане просто посмеялись над ним, приняв его за какого-нибудь нового Лже-Себастиана португальского. Царевич Дмитрий Иванович стал католиком в Страстную субботу 17 апреля 1604 года. Известно, что в эти часы может твориться в душе христианина, переживающего завершение земной жизни Христа и его близкое Воскресение. Тяжелый час Страстей Христовых совпал с одной из «станций» на пути «царевича», шедшего своим путем. 24 апреля 1604 года он, уже как правоверный католик, пишет из Кракова о том, что «лобызает ноги» папы Климента VIII, и объясняет произошедшие с ним духовные метаморфозы: «Я избегнул рук лютейшего тирана (Годунова. – В. К.) и ушел от смерти, от которой еще в самом течении моего детства избавил меня Всемогущий Бог дивным и во истину необычным своим промыслом, направил в эту страну, подвластную его величеству королю польскому и сохранил доныне в безвестии и тайне. Но настало время, когда я должен был наконец открыться и предстать перед его величеством королем. Когда явился я к нему и когда я прилежнее присмотрелся к цветущему состоянию католической веры по обряду Святой Римской церкви, я постепенно стал прилагать свое сердце к воспринятою и познанию ее и обрел, наконец, сокровище ценнейшее и царство много славнейшее и лучшее, чем то, которого я лишился великим нечестием тирана». Далее «нижайший слуга Дмитрий Иванович царевич России и наследник Московской монархии» отрекался от «греческой схизмы» и заявлял о своем воссоединении с римско-католической верой. Царевич делал тонкий намек на то, что в случае своего «восстановления» на «отчем царстве» будет стремиться к «воссоединению с церковью столь великого народа»: «Кто знает, на что благоволил Он присоединить меня к Своей церкви?» Однако Дмитрий упоминал о том, что его послание носит секретный характер, и просил «сохранить сие до времени в тайне» [39]. Жених царской крови, не ради ли самой Марины Мнишек сменивший веру своих предков, удостоенный чести переписки с папой римским и известный королю, – о чем еще могло мечтаться не знавшей высшего света, но стремившейся к яркой жизни молодой девушке? Не случайно вслед за этим первым краковским триумфом союзники – царевич Дмитрий Иванович и сандомирский воевода Юрий Мнишек – от слов перешли к делу. Все, о чем они раньше говорили друг другу намеками, теперь приняло форму документально оформленных договоренностей. 25 мая 1604 года царевич выдал запись воеводе Юрию Мнишку о том, что при достижении царского престола он гарантирует уплату ему одного миллиона польских злотых и обещает жениться на его дочери Марине Мнишек, сделав ее наследственной владетельницей Новгородской и Псковской земель. 12 июня царевич Дмитрий дополнительно обещал отдать во владение своим сторонникам в Речи Посполитой Северскую и Смоленскую земли. Юрий Мнишек и его потомки уравнивались в правах с потомками короля Сигизмунда III. Каждому роду – Мнишков и Вазов – доставалась половина этих земель, а заодно решался исторический спор между двумя государствами об их принадлежности. Содержание договоренностей царевича Дмитрия Ивановича с воеводою Юрием Мнишком хорошо известно. Польские «листы», в том числе договор 25 мая 1604 года, были найдены «у розстриги в хоромех» при его свержении с трона и «чтены всем людем на Лобном месте» [40]. Тексты писем известны также благодаря первым публикациям (в том числе на языке оригинала) во втором томе «Собрания государственных грамот и договоров» в 1819 году. Иногда даже кажется невероятным, как могли уцелеть в веках документы, раскрывающие всю «тайную подноготную» действий самозванца. В записях отражен постыдный торг, где будущий царь Дмитрий Иванович действует как предатель интересов Московского государства. Сандомирский же воевода не жалеет ни средств, что еще полбеды, ни чести своей дочери, чтобы в будущем сорвать огромный денежный куш. Но задумаемся: не мешает ли использование черно-белой палитры правильной оценке всего замысла? Мы уже видели, что царевич Дмитрий умел отступать, давать обещания, соглашаться на невыгодные условия, откладывая их исполнение на будущее. Поэтому надо еще ответить на простой вопрос: а собирался ли самозванец выполнять то, что обещал? Кажется, история уже дала свой ответ, проложив дорогу к власти этому фанатику цели, не жалевшему полцарства, чтобы сделать свою мечту былью, а потом низвергнув его в прах. Тогда, при царе Дмитрии Ивановиче, некому было предъявить к оплате векселя, выданные им в Речи Посполитой в мае-июне 1604 года. Но немаловажно и то, что они продолжали оставаться действительными еще сто с лишним лет! В начале XVIII века правнук Юрия Мнишка великий коронный маршалок Йозеф Вандалин Мнишек затеял тяжбу с Россией о компенсации за обещанные земли. Двадцать лет польские и русские дипломаты серьезно обсуждали этот вопрос, пока он не закрылся сам собою за смертью истца, так и не дождавшегося удовлетворения. Более того, оригиналы документов, относившихся к московской кампании царевича Дмитрия Ивановича, оказались потерянными для родового архива Мнишков и остались в России (сейчас это фонд 149 «Дела о самозванцах» в Российском государственном архиве древних актов) [41]. Далеко смотрел мудрый канцлер Ян Замойский, отвечая на обращение воеводы Юрия Мнишка о поддержке «царевича»: «Кость падает иногда недурно, но бросать ее, когда дело идет о важных предприятиях, не советуют». Вернемся к тому первому документу от 25 мая 1604 года, в котором были подробно расписаны условия женитьбы «царевича» Дмитрия на Марине Мнишек. Он оформлен в виде записи, выданной будущим женихом, именовавшим себя следующим титулом: «Мы, Дмитрей Иванович, Божиею милостию царевич великой Руси, Углицкий, Дмитровский и иных, князь от колена предков своих, и всех государств московских государь и дедич». После общих рассуждений о «будущем состоянии жития нашего» царевич Дмитрий Иванович дает обещание жениться на Марине Мнишек, подтверждая его клятвами во имя Троицы: «Усмотрили есмя и улюбили себе, будучи в королевстве в Полском, в дому честнем, великого роду, житья честного и побожного приятеля и товарыща, с которым бы мне, за помочью Божиею, в милости и любви непременяемой житие свое провадити, ясневелеможную [ее милость] панну Марину с Великих Кончиц Мнишковну… дочь ясневелеможного пана Юрья Мнишка с Великих Кончиц, воеводы Сендомирскаго, Львовскаго, Самборскаго, Меденицкаго и проч старосты, жуп [42] Руских жупника… которого мы испытавши честность, любовь и доброжелательство (для чего мы взяли его себе за отца); и о том мы убедительно его просили, для большаго утверждения взаимной нашей любви, чтобы вышереченную дочь свою панну Марину за нас выдал в замужство». В подлиннике сказано более изящно и даже поэтично, чем в переводе Карпа Армашенка, опубликованном в «Собрании государственных грамот и договоров». Царевич просил его милость пана воеводу, чтобы тот позволил «поменять» ее милости статус дочери на положение жены. Самозванец трезво осознавал свое незавидное положение непризнанного наследника Московского царства. Следом за просьбой о женитьбе на Марине содержалось упоминание о том, что царевич пока не достиг своего «наследственного» владения, и раньше выполнения этого условия стороны и не собирались давать ход всему делу. «А что тепере мы есть не на государствах своих, и то тепере до часу, – писал царевич Дмитрий. – А как даст Бог буду на своих государствах жити, и ему б попомнити слово свое прямое, вместе с панною Мариною, за присягою; а яз помню свою присягу, и нам бы то прямо обема здержати, и любовь бы была меж нас, а на том мы писаньем своим укрепляемся». Действительно, присягали и договаривались о принятых на себя «кондициях» обе стороны. Царевич и сандомирский воевода вместе придумали такую последовательность действий: во-первых, как только царевич достигает престола, он будет обязан выплатить воеводе миллион злотых «подъемных», «как его милости самому для ускорения подъема и заплаты долгов, так и для препровождения к нам ея [милости] панны Марины, будущей жены нашей». Дополнительно выдавались драгоценности из московской казны и столовое серебро. Во-вторых, следующим шагом будет отсылка посольства к королю Сигизмунду III для того, чтобы он одобрил брак будущего московского государя и Марины Мнишек, «чтоб то наше дело, которое ныне промеж нас, было ему ведомо и позволил бы то нам зделати без убытка». В-третьих, в обеспечение прав, а по сути в «приданое» от жениха к невесте (!), московский царевич обещал два государства – Великий Новгород и Псков «со всеми людьми». По заключении брака Марине Мнишек должны были выдать из царской канцелярии «привилей» с подписью и печатью царя Дмитрия Ивановича. Высокие договаривающиеся в Самборе стороны предусмотрели даже такую гипотетическую возможность, как отсутствие потомства у будущей царской четы. В этом случае права Марины Мнишек на Новгород и Псков все равно должны были остаться незыблемыми. Марина могла оставаться в своей вере и основывать там католические монастыри и церкви. Царевич Дмитрий подтверждал, что готов вести все Московское государство к церковному единству с римско-католической верой. Правда, были основания сомневаться, что план этот будет встречен с одобрением в Московском государстве, поэтому будущему царю Дмитрию Ивановичу давался на выполнение обещаний по достижении им престола один год. В противном случае, говорилось в записи, «ино будет вольно пану отцу и панне Марине со мною розвестися». Запись была подтверждена присягой в присутствии капелланов, запечатана гербовой печатью с именем «царевича Дмитра Ивановича» и подписана им по-польски и по-русски. Если польская подпись «Дмитр царевич рукою своею» выведена уверенно, то на русском языке красивым скорописным почерком было написано только слово «Царевич». Имя «Дмитрий» далось автору документа с каким-то труднообъяснимым усилием, он так привык в Речи Посполитой к имени «Дмитр», а может, к латинскому «Demetrius», что по-русски стал писать свое имя сначала в виде лигатуры «Де» (двух рядом стоящих букв, в начертании которых используется общий элемент), потом поправил его, чтобы это выглядело похоже на «Димитрий» [43]. С 25 мая 1604 года Марина Мнишек могла считаться помолвленной. Но об этом мало кто знал, кроме тех, кто участвовал в составлении записи. В положении дочери сандомирского воеводы не произошло никаких изменений; все, что ей было обещано, требовало еще исполнения известных условий. Панну Марину, возможно, ждала блестящая будущность, но могло быть и так, что у всего дела не оказалось бы никакого продолжения. Слишком много «если» должно было исчезнуть в ближайшее время. Если, во-первых, случится «чудо» и царевич укрепится на своем наследном престоле – и это в то время, когда во главе Московского государства находился такой сильный правитель, как Борис Годунов, имевший к тому же своего единокровного наследника. Если, во-вторых, король согласится одобрить будущий брак. Если, в-третьих, царевич Дмитрий Иванович, сев на царский трон, не забудет своих обещаний… Значит, ни на что, кроме действия Божьего промысла, Марине Мнишек надеяться не приходилось. Да и кто поручится, что она была полностью посвящена во все детали тогдашних планов своего отца, сандомирского воеводы Юрия Мнишка? Ни он, ни тем более Марина Мнишек не были заинтересованы в огласке договора о возможной женитьбе, ибо в случае неудачного исхода дела репутация невесты серьезно бы пострадала. Даже в самом Самборе, кроме искренне заблуждавшихся сторонников самозванца, стали появляться те, кто свидетельствовал против него, и с этим тоже нельзя было не считаться. Одним из самых опасных обличителей самозваного царевича был старец Варлаам Яцкий. Уже говорилось о его неугомонном характере, поэтому совсем неудивительно, что в своем правдоискательстве он добрался и до королевского замка, намереваясь обличить обманувшего его чернеца Григория. Однако уже шла большая политическая игра, и испортить ее старцу Варлааму не удалось. Король и паны-рада, выслушав извет, «не поверили» его рассказу и, более того, выдали старца тому, против кого он собирался свидетельствовать. Варлаама отослали в Самбор к воеводе Юрию Мнишку. Старец еще легко отделался, потому что вместе с ним обвинили в покушении на «московского царевича» брянчанина сына боярского Якова Пыхачева, якобы действовавшего по приказу Бориса Годунова. Сандомирский воевода Юрий Мнишек приказал казнить Якова Пыхачева (и даже сообщил о своем «доблестном» поступке в Рим!), а старец оказался в тюрьме Самборского замка. От расправы его не спасло даже иноческое платье, которое «рострига Гришка» с него «снял», повелев «бита и мучить». Только стечение обстоятельств – временные неудачи самозванца в Московском государстве – позволило впоследствии Варлааму Яцкому выйти на свободу. Самозванец порой проявлял необъяснимое снисхождение к своим врагам, граничившее в его положении с безрассудностью. В истории с заключением старца Варлаама в Самборском замке интересна еще одна деталь, непосредственно связанная с Мариной Мнишек. Именно она вместе с матерью даровала жизнь старцу, освободив его от оков и выпустив из тюрьмы в то время, когда сандомирский воевода Юрий Мнишек уже несколько месяцев воевал вместе с царевичем где-то на просторах Московского государства. «И пана Юрья панья да дочи Марина меня выкинули и свободу мне дали» [44], – писал хорошо помнивший имена своих спасительниц старец Варлаам в изветной челобитной, поданной в Москве царю Василию Шуйскому. Милосердие – симпатичный «штрих» в портрете любого человека. Марине Мнишек, как увидим, еще придется пользоваться своим влиянием для спасения жизни других людей. Лето 1604 года было посвящено сбору войска для похода за московской короной. Имея обязательства, подписанные «царевичем Дмитрием Ивановичем», сандомирский воевода Юрий Мнишек снова получал кредит, недавно едва не потерянный им навсегда. У всех свежа была в памяти история 1602 года, когда терпение короля Сигизмунда III лопнуло и он готов был принудительно взыскать с сандомирского воеводы недоплаченные им доходы с самборской экономии. Для короля интереснее было получать причитавшиеся ему «пенёндзы» (деньги), а не отчеты о все новых и новых затейливых украшениях своего дворца в Самборе, в котором ему так и не пришлось побывать. Вернувшееся, благодаря царевичу Дмитрию, расположение короля Сигизмунда III позволяло привлечь к готовящемуся делу как сочувствующих, так и тех, кто рассчитывал на получение своих барышей. Слова королевского одобрения «царику» можно было конвертировать в займы для уплаты денег войску, направлявшемуся в Московское государство под неафишировавшимся патронажем польской короны. 15 (25) августа 1604 года, «на Успение Пречистыя Богородицы», как заметил попавший тогда в Самбор старец Варлаам, произошло выступление набранного войска в поход. Для православной казачьей части войска царевича Дмитрия Ивановича знаменательным было то, что всему делу предшествовал двухнедельный Успенский пост. Дата начала похода, совпавшая с одним из двунадесятых праздников, сразу оставалась в памяти и позволяла надеяться на небесное заступничество. Войско двинулось сначала на Сокольники, откуда царевич Дмитрий Иванович ездил во Львов. Там состоялась новая религиозная демонстрация намерений: 29 августа царевич побывал в львовском кафедральном костеле иезуитов. Этот знак адресовался сомневающимся польским сторонникам. Но одновременно «отступнические» действия самозванца встревожили православный епископат Львова, известивший обо всем царя Бориса Годунова и патриарха Иова в Москве [45]. Воевода Юрий Мнишек опять попытался заручиться поддержкой канцлера Яна Замойского. 28 августа 1604 года он сообщил канцлеру три главные причины, по которым отправился в путь с «царевичем московским»: 1) «я хотел оказать ему – при отъезде его из моего дома – сердечное мое расположение к нему»; 2) «я, при его опасном положении, хотел подать ему помощь в его трудном положении»; 3) «я вместе с другими – изъявлением ему своего благорасположения – хотел снискать народу польскому и нашему отечеству славу добросердечия» [46]. Но из договоров, заключенных Юрием Мнишком с самозванцем, известно, что «добросердечие» и собственные корыстные интересы находились у сандомирского воеводы где-то рядом. Не доверял этой риторике и многоопытный Замойский. Ход дальнейших событий известен. Остается напомнить его основные вехи. В сентябре 1604 года в Глинянах состоялся генеральный смотр набранного войска, на котором были выбраны гетман – сандомирский воевода Юрий Мнишек и полковники – Адам Жулицкий и Адам Дворжицкий, а также выработаны походные правила. Отсюда войско, разделившись на роты, двинулось через Фастов и Васильков к Киеву, где собралось 17 октября. Теперь не только в Остроге, но и в Киеве бывший чернец, принятый как московский царевич, мог насладиться переменой своего положения. Но владения князей Острожских оставались недружественными для самозванца, поэтому, пробыв в Киеве всего три дня, войско царевича Дмитрия двинулось дальше и 23-25 октября с большими трудностями переправилось через Днепр «на перевозе под Вышгородом» [47]. Участник похода ротмистр Станислав Борша вспоминал, каким беззаботным показалось ему время, когда наемные отряды двинулись после переправы к границе Московского государства: «Переправившись через Днепр, мы шли через веселые леса и поля, через богатые луга; много было там вкусных ягод, понемногу мы добывали себе и продовольствие» [48]. Кто бы знал, что ждало впереди не только участников этого веселого перехода, но и тех, кто мысленно следил за передвижениями царевича Дмитрия Ивановича в королевских замках в Самборе и на Вавеле. С. Ф. Платонов в «Очерках по истории Смуты в Московском государстве XVI-XVII вв.» писал: «Разумеется, не военные силы и не личная доблесть Самозванца доставили ему победу» [49]. Действительно, как бы хорошо ни были продуманы планы военных действий, с помощью одного того войска, которое собралось в поход на Москву, можно было только нанести небольшие «уколы» в Северской земле. Но именно на юге Московского государства, как оказалось, более всего готовы были принять царевича Дмитрия. Ему даже не пришлось вступать в серьезные сражения. Сразу же, только по одному слуху о воскресшем сыне Ивана Грозного, на сторону самозванца стали переходить целые города, а в его лагерь съезжались все недовольные правлением Бориса Годунова. Напомним о трех голодных годах, случившихся перед тем в Московском государстве. Пережитый голод лучше всего агитировал в пользу присяги новому претенденту на царский престол. Летопись побед царевича Дмитрия Ивановича до середины ноября 1604 года похожа на сказку. У сандомирского воеводы Юрия Мнишка и других польских сторонников самозванца были все основания ликовать. Случилось так, как и говорил царевич: стоило только ему объявиться в своем государстве, и на его сторону перешли первые же города Моравск и Чернигов. Черниговская казна поступила в распоряжение самозванца вовремя, так как наемное войско, даже еще не побывав в серьезных сражениях, уже жаловалось на плохое обеспечение. Ротмистр Станислав Борша записал о стоянии лагерем под Черниговом: «Тут рыцарство просило у царя денег, жалуясь на свою нужду в одежде и продовольствии». Первым серьезным испытанием стали бои за Новгород-Северский. Самозванец возвращался в те места, через которые проходил когда-то в чернецкой одежде. Разрядные книги сообщали, что «под Новым городком стоял вор с литовскими людми в Спаском монастыре и к городу приступал многижда» [50]. А это означает, что царевич сдержал слово, данное в «писании», оставленном в новгород-северском монастыре в 1602 году. Гарнизон Новгорода-Северского сел «в осаду» в середине ноября 1604 года и благодаря мужеству защитников и воеводы Петра Федоровича Басманова продержался несколько недель до подхода главной годуновской рати во главе с боярином князем Федором Ивановичем Мстиславским. 21 декабря 1604 года состоялось большое сражение. Царевич Дмитрий мог праздновать победу, но цена ее оказалась слишком велика. Под Новгородом-Северским армия самозванца оставила три братские могилы с телами 600 русских наемников; тогда же погибло до 20 польских шляхтичей и 100 человек пахоликов (слуг). Сам «царевич Дмитрий Иванович», объезжая поле брани и видя «такое множество убитых его людей… сильно сожалел и плакал». Это была первая большая кровь. Последняя ли? Задержка самозванца в Северской земле и крупное сражение, которое он должен был принять, спутали все его планы. В случае успеха царевич Дмитрий мог быстро пройти во главе своей армии по направлению к Калуге и Туле, в то время как поддерживавшие его казаки, двигавшиеся по «Крымской дороге», обеспечивали ему надежный тыл в городах от «Поля». События же пошли по-другому. Первые серьезные бои показали, что набранное в Речи Посполитой войско не отличалось удалью, если только она не была хорошо оплачена. Участник боев под Новгородом-Северским, ротмистр Станислав Борша, оставшийся, в отличие от многих первых офицеров, с царевичем до конца, писал: «После этого первого сражения наше рыцарство грустило, что пришлось терпеть великую нужду ему самому и его прислуге; некоторых же из них, надобно думать, приводил к этому страх – то есть они боялись, что их ожидает еще большая беда. Они стали требовать у царя денег и объявили: “Если не дашь денег, то сейчас идем назад в Польшу”». В первые же дни нового, 1605 года стали разыгрываться отвратительные сцены, свидетельствовавшие о начинавшемся распаде армии, набранной самозванцем в Речи Посполитой. Шляхтичи одной роты интриговали и хотели тайно, чтобы остальные не узнали, получить деньги, обещая остаться иудерживать другие роты. Царевич бездумно согласился, но утаить раздачу денег среди наемников было невозможно, это спровоцировало настоящий бунт. Мародеры вырвали у самозванца его главный трофей в битве под Новгородом-Северским – золотое знамя рати боярина князя Федора Ивановича Мстиславского. Со знамени ободрали соболью ферязь, выкупленную было представителями годуновского войска. Самозванцу кричали: «Ей-ей, ты будешь на коле!» – а он не по-царски отвечал обидчику тычком в зубы. В этот драматический момент сандомирский воевода Юрий Мнишек принял решение вернуться домой 4 января 1605 года. Как можно заметить, очень часто отец Марины пользовался известным приемом «дипломатической» болезни. Так случилось и на этот раз: он сослался на свое «нездоровье», подкрепив это решение неотложными делами, связанными с необходимостью участия в работе сейма. Формально Мнишек уверял самозваного царевича, что идет за подмогой. Впоследствии дипломаты Речи Посполитой объясняли его уход тем, что воевода исполнял волю короля Сигизмунда III, запретившего ему под воздействием обращений из Москвы далее поддерживать самозванца. Вслед за гетманом, по словам ротмистра Станислава Борши, ушла «и большая часть рыцарства». Напрасно царевич Дмитрий падал ниц и пластался перед уходящими ротами «крыжем», как распятый. Тем, кто смог пережить новгород-северское сражение, казалось безумием дальше оставаться рядом с самонадеянным царевичем. Он, конечно, мог ссылаться на поддержку, оказанную ему Путивлем, другими городами и волостями, присылавшими своих людей с челобитными. Но тогда даже не существовало карт, чтобы флажками отметить на них те немногие места, где находились сторонники царевича. Не было ясно, сможет ли он контролировать хотя бы часть Северской земли, уже оказавшейся под его властью. Особенно после нового большого сражения с войском боярина князя Федора Ивановича Мстиславского. 21 января 1605 года под Добрыничами в Комарицкой волости войска самозванца были разбиты. И какой безумный оракул мог тогда предсказать, что до вступления царевича Дмитрия Ивановича в Москву остается ровно пять месяцев?! В конце января – начале февраля 1605 года, то есть в те самые дни, когда самозванец бежал из-под Добрынич, в Варшаве собрался сейм Речи Посполитой. Все, что король Сигизмунд III мог сообщить о действиях «московского государика» своим сенаторам и шляхте, – это то, что на сторону Дмитрия перешел Чернигов, а сам так называемый «царевич» под Новгородом-Северским встретил «войско великого князя». Даже не зная о крупном поражении самозванца, участники варшавского сейма не одобрили действий тех сенаторов, которые поддержали его поход. Литовский канцлер Лев Сапега прямо порицал сандомирского воеводу Юрия Мнишка, говорил о том, что письменно обращался к нему, чтобы тот «возвратился назад». Сейм не принял предложений короля относительно московских дел, а король не согласился на пункт о «московском государике», предложенный сеймом: «Всеми силами и со всем усердием… принимать меры, чтобы утишить волнение, произведенное появлением московского государика, и чтобы ни королевство, ни великое княжество Литовское не понесли какого-либо вреда от московского государя, а с теми, которые бы осмелились нарушать какие бы то ни было наши договоры с другими государствами, поступать как с изменниками» [51]. Так, по итогам сейма 1605 года, сандомирский воевода Юрий Мнишек и его семья чуть не оказались вне закона за свою поддержку «московского царика». Надежды на хорошие для Мнишков новости из Московского государства были призрачными. Обитателям Самборского замка оставалось отпустить русских пленных и поскорее предать забвению все происшедшее… Но когда на царевиче Дмитрии Ивановиче уже готовы были поставить крест в Речи Посполитой, в Московском государстве его звезда только начала восходить. Решающей оказалась поддержка, оказанная самозванцу запорожскими и донскими казаками. Царевич был прав, когда с самого своего появления в Самборе в конце 1603 года непрестанно обращался с призывами к казачеству. Вот кто на долгие годы стал главной политической силой. В отличие от наемного шляхетского войска, державшегося одним регулярным жалованьем, казаки были не лишены поэзии и романтики войны. Все, что им недоплачивали, они, не брезгуя ничем, могли взять сами. Имущество, а иногда и сама жизнь отнимались у других во имя высокой цели поддержки прав на престол царевича, пострадавшего от преследователя казаков Бориса Годунова. И это вдруг перестали называть убийством и грабежом. Царевич Дмитрий и его войско спровоцировали вихрь Смуты, пронесшийся сначала по Северской земле, а потом по всему Московскому государству. Главной жертвой событий стал царь Борис Годунов, со скоропостижной смертью которого разрушилось все, что он выстраивал десятилетиями. Но пока Борис был на троне, он не имел права не справиться с вызовом, брошенным ему самозванцем. Потерпев поражение под Добрыничами, царевич Дмитрий Иванович казалось бы не должен был уже оправиться. Он спрятался в преданном ему с самого начала движения Путивле, под охраной стен одной из немногих каменных крепостей Московского государства. Там царевича никто не преследовал и не тревожил, и это стало огромной ошибкой царя Бориса Годунова. А царевич, оказавшись в Путивле – опять в знаменательные для него дни Великого поста, – повел себя как настоящий наследник православного государства, выказав особенное почтение принесенной из Курска «Коренной» чудотворной иконе Божьей Матери. С этой иконой он позднее вступит в Москву [52]. Вспоминал ли он тогда о невесте Марине Мнишек, оставленной в Речи Посполитой, об обещаниях, данных ксендзам и отцам-иезуитам? Однозначно можно сказать, что он о них не забыл. Начиная с марта 1605 года из Путивля в Рим шли донесения отцов-иезуитов Николая Чижевского и Андрея Лавицкого. Сам царевич Дмитрий писал нунцию Клавдию Рангони 4 и 14 апреля и 13 мая 1605 года [53]. В этих письмах сообщались любые благоприятные детали, чтобы показать, что дело московского царевича еще не пропало. В них содержался рассказ о призыве казаков на службу, перечислены семь городов, перешедших на сторону самозванца, – Воронеж, Оскол, Белгород, Валуйки, Борисов (Царев-Борисов), Елец и Ливны. Царевич Дмитрий Иванович гордо сообщал о переименовании Царева-Борисова в Царьгород. Знал ли нунций Рангони о том, что так называли Константинополь в Московском государстве? Если знал, то он мог расшифровать послание таким образом, что царевич Дмитрий не забыл обещаний о крестовом походе против турок. Царь Борис Годунов тем временем отпустил одну часть своего войска из-под Новгорода-Северского и Добрыничей по домам, а другую послал воевать мятежную Комарицкую волость и наводить порядок в городах Северской земли. В феврале 1605 года годуновское войско стало собираться под Кромами, где засел с донскими казаками атаман Андрей Корела. Кромы стояли на пути из Москвы в Путивль, и туда была направлена из Севска рать боярина князя Федора Ивановича Мстиславского. Но сидевшие в осаде казаки, окопавшиеся в землянках, оказались лучшими воинами, чем стоявшие в открытом зимнем поле дворянские сотни. Зимою тогда благоразумно старались не воевать из-за трудностей, связанных с обеспечением войска зимней одеждой и продовольствием. Царю Борису Годунову пришлось пренебречь этим правилом, но натуру служилых людей трудно было переделать. Они начали разъезжаться из войска, явно не желая воевать, что чрезвычайно приободрило самозванца в Путивле. Дорога между Москвой и Кромами весной 1605 года была наезженной. Поэтому в полках под Кромами быстро узнали о внезапной смерти царя Бориса Годунова, последовавшей 13 апреля. Пока в полках правительственной армии готовились присягнуть новому царю Федору Борисовичу Годунову, царевич Дмитрий тоже получил чрезвычайно обрадовавшую его весть. Он как будто предвидел, что произойдет в ближайшее время. Фортуна опять повернулась к нему лицом, как и при его вступлении в Московское государство. Войско под Кромами перешло на сторону Дмитрия Ивановича. Даже герой недавних сражений под Новгородом-Северским воевода Петр Федорович Басманов предпочел присягнуть «сыну Грозного», а не сыну Годунова, и увлек за собой сомневающихся. Со стен Путивльской крепости царевич увидел приближавшуюся депутацию от бывшей годуновской рати во главе с князем Иваном Васильевичем Голицыным. Приняв раскаявшихся в своей поддержке царя Бориса Годунова воевод, самозванец «простил» их и стал готовиться к походу на Москву. Он снова стал энергичен и уверен в своем скором воцарении. Не стал царевич поминать и двусмысленного поведения почти отказавшегося от него сандомирского воеводы Юрия Мнишка. В Самбор немедленно был послан человек, чтобы известить о благоприятных событиях под Кромами. В письме из Путивля Юрию Мнишку 1 (11) мая 1605 года Дмитрий Иванович собственноручно приписал о сообщениях перебежчиков, что в Москве «сам простой народ не дает промолвить ни малейшего слова о том, чтобы выбрать себе государем Борисова сына». Воспрянувший духом будущий «отец» самозванца сообщил о приезде посланца царевича королю Сигизмунду III. В Кракове заждались уплаты долгов Юрием Мнишком, поэтому сразу вызвали воеводу ко двору вместе с гонцом. 24-25 мая 1605 года царевич Дмитрий Иванович послал воеводе Юрию Мнишку, его старшему сыну саноцкому старосте Станиславу Мнишку с женой Софией Головчинской приглашения на свою будущую коронацию в Москве [54]. Марины Мнишек нет пока среди его адресатов, но она не могла не знать о том, какую перемену означало для нее близкое воцарение Дмитрия Ивановича. В окружении начавшего образовываться кружка из русской знати царевич прибыл из Путивля под Кромы, где войско приняло его как будущего самодержца, и двинулся сначала на Тулу, а потом к Москве. Уже в Туле к самозванцу стали стекаться служилые люди московских чинов. Здесь он показал характер, приняв депутацию донских казаков во главе со Смагой Чертенским «преже московских боляр» [55]. На следующей остановке в Серпухове к царевичу Дмитрию Ивановичу приехали главные члены Боярской думы. Впереди оставалась только Москва, и по-прежнему было неясно, как она воспримет весть о приходе нового государя. Тут кстати оказались действия Гаврилы Григорьевича Пушкина и Наума Михайловича Плещеева, пришедших в Москву с «прелестными грамотами» самозванца 1 июня 1605 года. Грамоты были прочитаны на Лобном месте. Выяснилось, что царевич Дмитрий не держал ни на кого «гнева и опалы» за присягу царю Борису. Более того, обещал пожаловать все чины Московского государства: боярам – «честь и повышение», дворянам и приказным людям – «царскую милость», а гостям и торговым людям – «в пошлинах и в податях… льготу и облегчение». Всем же были обещаны «тишина и покой» и «благоденственное житие» [56]. После этого чернь бросилась вымещать зло на Годуновых, и случился еще один из череды русских бунтов. Еще прежде прихода «царевича» Дмитрия Ивановича в Москву были умерщвлены (по официальной версии – отравились) жена царя Бориса Годунова Мария и их сын царь Федор Борисович, которому суждено было пробыть на престоле только два месяца. Дочь Ксению Годунову пощадили, но заставили принять постриг. Во всем этом позднее обвинят Лжедмитрия I. На самом деле ему и не надо было давать никакого приказа, годуновская семья скорее стала жертвой немедленно объявившихся ретивых сторонников царевича Дмитрия. Боярин Богдан Бельский, например, клялся на Лобном месте московскому люду: «Яз за царя Иванову милость ублюл царевича Дмитрея, за то и терпел от царя Бориса». Не у одного Богдана Вельского были свои счеты с Годуновыми. Впоследствии возникли и дошли даже до сандомирского воеводы Юрия Мнишка слухи о том, что царь Дмитрий Иванович часто виделся с Ксенией Годуновой. Будущему тестю мерещилось что-то постыдное [57]. Но самозванец в уже упомянутых «прелестных» письмах обещал никому не мстить, и ему важно было подтвердить то, что он не был прямым виновником смерти матери и брата царевны. Впрочем, разубедить тех, кто считал, что все происходит «по его велению», было невозможно. 20 июня 1605 года царевич Дмитрий снова вступил в Кремль – уже не как чернец Чудова монастыря, но как владетель всего государства. Он выполнил главное условие самборского договора, заключенного год назад. Порукой исполнения следующих пунктов должна была стать польско-литовская охрана царевича, размещенная на Посольском дворе. За трудные месяцы своего похода он знал, что может положиться на свою гвардию, а все остальное теперь зависело только от воли самодержавного правителя Московского государства. Пришло время и Марине Мнишек подумать о том, как поменять свой статус дочери сандомирского воеводы на положение наследственной владелицы Новгорода и Пскова. Скоро ей предстояло принять для себя новое имя самой Мадонны, став московской царицей Марией Юрьевной.Глава вторая Обручение, коронация, брак
«Царь Дмитрий Иванович» взошел на московский престол. Больше того, его признала «мать» – царица-инокиня Марфа Нагая, последняя жена царя Ивана Грозного и настоящая мать подлинного царевича Дмитрия. После этого у очевидцев чудесного превращения вчерашнего чернеца в царя и самодержца должны были отпасть всякие сомнения в истинности его истории. Оправдались и все расчеты сандомирского воеводы Юрия Мнишка. Теперь он мог начинать приготовления к свадьбе своей дочери. Однако для разрешения возникших конфессиональных коллизий потребовалась переписка с папским престолом. Захватывающее зрелище венчания Марины Мнишек со специально прибывшим в Краков представителем русского царя должно было привлечь многих. Тем более что в те же самые дни ожидался въезд в столицу Речи Посполитой новой жены короля Сигизмунда III эрцгерцогини Констанции Австрийской из дома Габсбургов. Одновременно происходившие брачные торжества погружали Краков в атмосферу безудержного веселья, помогая семейству Мнишков лучше познакомить соотечественников со своим царственным зятем. В отличие от времени появления царевича в Польше, его поддержка становилась не только их личным, но государственным делом. Она открывала новую эру в отношениях Польской короны и Великого княжества Литовского с Московским государством. Невероятный характер перемен, происходивших в судьбе подданной короля Сигизмунда III, был подчеркнут еще и тем, что Марина Мнишек после обручения становилась фигурой, в отношении которой следовало соблюдать дипломатический протокол. Но обо всем по порядку. Как мы помним, в соответствии с договором от 25 мая 1603 года предстоящее бракосочетание сохранялось в тайне до тех пор, пока царевич не завоюет свой престол. С достижением царского трона в начале июня 1605 года царь Дмитрий Иванович должен был начать выполнять обещания, данные в Речи Посполитой. Первым делом были взяты деньги из казны и отправлены будущему тестю (хотя и не вся обещанная сумма сразу). Дело же со свадьбой с Мариной Мнишек виделось уже не таким легким, как в Самборском замке в майские дни 1604 года. Вокруг обручения и коронации Марины Мнишек и царя Дмитрия Ивановича началась большая игра, в которой Марина была пока что, выражаясь терминологией шахматных любителей, всего лишь пешкой – но пешкой, стремящейся стать «королевой». Сначала сам Юрий Мнишек в грамоте от 21 июля 1605 года обратился к Боярской думе, объясняя свою роль и помощь «в дохоженье государьства» царем Дмитрием Ивановичем, а также делая намеки на будущее «розмноженье прав ваших». В грамоте, отправленной из столичного города Кракова в столичный город Москву, сандомирский воевода выражал надежду, что за первые его «труды и зычливость» (доброжелательность) «милость и вдячность (благодарность. – В. К.) вашую познавати буду». Конечно, умному было достаточно, чтобы объяснить особую роль воеводы Юрия Мнишка в возведении на престол царя Дмитрия Ивановича. Но поскольку о будущей свадьбе царя с Мариной Мнишек ничего не говорилось, воевода мог только напугать московских бояр, не привыкших к прямым, без посредничества царя, контактам с равными им по статусу членами иноземных дворов. Письмо Юрия Мнишка означало, что он претендует на какую-то роль при царском дворе и в дальнейшем, а это нарушало привычные местнические счеты, ограждавшие правящие кланы от выскочек и властолюбцев, которым всегда можно было указать место по их «породе». Впрочем, бояре в ответной грамоте, посланной с гонцом Петром Чубаровым в сентябре 1605 года, отвечали, что они воеводу похваляют и «дякуют» (благодарят) [58]. Какие-то «консультации», как сказали бы сегодня, царь Дмитрий Иванович в Москве все-таки вел, ибо необычное дело свадьбы русского царя с польской «воеводенкой» надо было вписать в рамки необходимого протокола. Позднее, правда, бояре жаловались, что новый царь забрал к себе в покои государственную печать и в его «канцрерии» стали распоряжаться не думные дьяки, а польские секретари. По-польски написано письмо царя Дмитрия Ивановича от 8 августа 1605 года, в котором он официально уведомлял о своей коронации в Москве (она состоялась 21 июля) [59] и скором отправлении в Речь Посполитую посла Афанасия Власьева. Этим документом по сути подтверждалось намерение царя Дмитрия Ивановича следовать договоренностям о женитьбе на Марине Мнишек [60]. Отдельного послания, датированного 13 сентября 1605 года, был удостоен и будущий шурин царя Станислав Мнишек. В это время между Москвой и Самбором сновали те самые польские секретари Станислав Слонский и Ян Бучинский, на которых жаловались московские бояре. Они вели переговоры о свадебной церемонии и привозили воеводе Юрию Мнишку необходимые средства для организации самого торжества в Кракове. Из своей московской столицы с воеводой Юрием Мнишком обменивался «листами» не вчерашний «царевич», искавший помощи, а совсем другой человек. Увенчанный «шапкой Мономаха», он шел уже дальше, мечтая об императорской короне. Сандомирский воевода был не против стать отцом императора и императрицы, но в этом надо было еще убедить короля Сигизмунда III, которого только раздражали претензии московского государя Дмитрия Ивановича на непризнанный в Речи Посполитой царский титул, не говоря уже о титуле императорском. Дмитрий Иванович прямо сетовал воеводе Юрию Мнишку на то, что в Польской короне не считаются с его императорским титулом и все делают по своим порядкам. Однако приходилось идти на компромиссы. Когда к обручению в Кракове была изготовлена медаль с изображением самозванца, то в ней намеренно (как выяснил недавно А. В. Лаврентьев) запутали употребление в титулатуре слов «царь» или «цесарь», оставив простор для прочтения кириллической аббревиатуры [61]. Но самое главное в том, что жених Марины Мнишек был изображен на медалях без короны и без царских регалий. Вместо этого на памятной медали присутствует профильное изображение человека в гусарской одежде то ли со скипетром, то ли с гетманской булавой в руках. Точно так же Дмитрий Иванович изображен на известных гравированных портретах, публиковавшихся в панегириках по случаю его обручения с Мариной Мнишек в Кракове. Едва ли можно перечесть все детали, которые следовало предусмотреть и обсудить. Но было и главное, без чего вся церемония не могла состояться или иметь законной силы. Об этом дают представление два наказа, выданные секретарю царя Дмитрия Ивановича Яну Бучинскому, отправленному в ноябре 1605 года к воеводе Юрию Мнишку. «Iп perator» – так, коверкая латынь, подписался первый русский император Дмитрий Иванович – прежде всего распорядился передать от своего имени следующее: «1-е. Чтоб воевода у ксенжа у легата Папина промыслил и побил челом о волном позволенье, чтоб ее милость панна Марина причастилась на обедне от Патриарха нашего; потому что без того коронована не будет» [62]. Это был самый принципиальный пункт. Остановимся на нем подробнее и разберемся, чего требовал царь Дмитрий Иванович. Сопоставление текста, написанного по-польски, и перевода, опубликованного в «Собрании грамот и государственных договоров», показывает, что речь шла о таинстве причастия от московского патриарха именно при венчании («slubie»), как и в других статьях наказа. Следовательно, причастие от православного патриарха, которое могло трактоваться подданными царя Дмитрия Ивановича как переход его жены в другую веру, ставилось теперь главным условием коронации. Все это решительно расходилось с тайным самборским договором о сохранении Мариной Мнишек католической веры. Через папского нунция в Кракове Клавдия Рангони был сделан запрос новому папе Павлу V, поручившему рассмотрение вопроса суду инквизиции. Долго ожидавшийся вердикт, вынесенный в Риме, был неутешителен ни для царя Дмитрия Ивановича, ни для сандомирского воеводы Юрия Мнишка, всячески оттягивавшего поездку дочери в Московское государство до получения разрешения от папы [63]. Тестю и зятю, поссорившимся из-за этого промедления, оставалось искать выход самостоятельно и снова действовать на свой страх и риск. Царь Дмитрий Иванович легко смирился с отсутствием становящегося для него все менее и менее существенным положительного папского вердикта о причастии и соблюдении постов Мариной Мнишек. Для будущей же императрицы главным испытанием веры окажется венчание в Успенском соборе. Но в этом обряде, как показал Б. А. Успенский, московский царь изобретет хитроумную комбинацию, устроившую и православных, и католиков [64]. Посмотрим на другие пункты инструкции, отправленной с Яном Бучинским в ноябре 1605 года. Что заботит in perator’а? Из восьми пунктов три касались вопросов вероисповедания. Кроме причастия от патриарха, в них говорилось о соблюдении поста в среду, а не в субботу, и возможности посещать православные храмы. Остальные же пункты были посвящены регламентации поведения Марины Мнишек после обручения, для утверждения высокого статуса самого «цесаря» Дмитрия Ивановича. Он требовал, чтобы сандомирский воевода Юрий Мнишек известил его об обручении и прислал перстень не с обычным слугою, но с «честным», то есть знатным, человеком. Марину Мнишек, подобно королевне, предлагалось называть «наяснейшая панна». Все обязаны были воздавать ей подобающие почести, а сама она должна быть «предостережена» в соблюдении церемоний. Какие-то пункты инструкции должны были, видимо, предвосхитить соблюдение Мариной Мнишек норм поведения русской царицы: «волосов бы не наряжала», «чтоб нихто ее не водил, толко пан староста Саноцкой, да Бучинской, или которой иной со племяни», «после обрученья не ела ни с кем, толко особно» или с ближайшими родственниками, «и служили бы у ней крайчие» [65]. Отдельные распоряжения касались церемониала встречи Марины Мнишек в Московском государстве. На самом деле у царя Дмитрия Ивановича не было полной уверенности в том, что Марину Мнишек привезут в Москву. Весьма показательно, что его секретарь Ян Бучинский на аудиенции у короля Сигизмунда III поставил выплату жалованья польским «жолнерам и рыцарству» за участие в московском походе в зависимость от приезда «панны Марины». Передавая дословно свою речь у короля, Ян Бучинский писал из Речи Посполитой к царю Дмитрию Ивановичу: «А слышал яз то не одинова из ваших уст, что и те обогатятца, которые письмо твое имеют, хотя ныне и в Польше, только б вам панну пустили, и нечто будет того для ваша царская милость не все иным заплатил, что панны не выпустят». Это не тщетная предосторожность. Перед нами незаметный, но важный штрих для характеристики самозванца, умевшего добиваться своих целей. Хотя его предостережения всего лишь подкрепляли прямые дипломатические шаги, предпринятые им во исполнение самборского договора. Достигнув престола, что было необходимым и достаточным условием для заключения брака, он отправил в Речь Посполитую посла Афанасия Власьева – просить у короля Сигизмунда III разрешения на брак с его подданной. Но и на этот раз это была не явная, а тайная миссия посла, приехавшего в Краков в начале ноября 1605 года. Поручение о Марине Мнишек посол Афанасий Власьев исполнял «in secretis», что также выдавало неуверенность царя Дмитрия Ивановича в том, что все дело осуществится, как это было задумано им с отцом невесты в Самборе в мае 1604 года. Посол Афанасий Власьев, обращаясь к королю, передавал ему слова царя Дмитрия Ивановича, что тот, достигнув престола «при твоем, брата нашего, благосклонном содействии и по наследственному праву прародителей наших», испросил «благословения у матери нашей великой государыни… вступить в законный брак». Дальше содержалась не столь уж неожиданная для короля, посвященного в перипетии поддержки «московского царевича» семьей Мнишков, просьба: «…а взять бы нам великому государю супругу в ваших славных государствах дочь сендомирскаго воеводы Юрия Мнишка, потому что, когда мы находились в ваших славных государствах, то воевода Сендомирский показал к нашему цесарскому величеству великую службу и радение и служил нам» [66]. Думается, что Сигизмунд III понял бы и более рыцарственное объяснение причин женитьбы царя Дмитрия Ивановича на Марине Мнишек, чем простая благодарность. Этот брак был частью договора между бывшим «московским государиком» и сандомирским воеводой. Теперь от короля требовалось разрешить «сендомирскому воеводе и его дочери ехать к нашему цесарскому величеству» в Москву. Кроме того, посол приглашал и самого короля приехать в Московское государство на свадьбу «нашего цесарского величества». Известно, что король Сигизмунд III не просто милостиво согласился на брак, но и пообещал быть в Кракове на обручении (свадьбе) Марины Мнишек с представителем того, кого он еще недавно знал как московского «царика». 22 ноября 1605 года (по григорианскому календарю, принятому в Речи Посполитой) состоялось «венчание московской царицы» («slub carowey Moskiewskiey») Марины Мнишек через посла царя Дмитрия Ивановича. (Заключение брака per procura, то есть через особое доверенное лицо, допускается в католической церкви, хотя и не признается православными.) Достижение договора о краковской помолвке – результат переговоров царских гонцов с воеводой Юрием Мнишком, состоявшихся в конце лета – начале осени 1605 года. Несмотря на приглашение прибыть на коронацию, посланное сандомирскому воеводе Юрию Мнишку и его сыну саноцкому старосте Станиславу Мнишку, никто из них не помышлял о московской поездке, пока не будет выполнено условие женитьбы на Марине Мнишек. Но и царь Дмитрий Иванович стремился к тому, чтобы скорее обрести супругу. Поэтому посол Афанасий Власьев, отправленный в Речь Посполитую, уже имел в наказе не только поручение просить у короля разрешение на брак царя с Мариной Мнишек, но и инструкции по участию в церемонии краковской помолвки, а также вез подарки для невесты. В глазах русских Марина Мнишек становилась женой царя только после совершения обряда православным патриархом, но для тех, кто был посвящен в тайну принятия католичества царем Дмитрием Ивановичем, предполагавшаяся церемония приравнивалась к полноценному браку. 22 ноября 1605 года в Кракове наступил звездный час семьи Мнишков. Это был настоящий триумф! Поэты Ян Жабчиц, Ян Юрковский, ксендз Станислав Гроховский наперебой славили Гименея и счастливый поворот фортуны, благодаря которому «два великих народа, польский и московский», соединялись в лице «царя» Дмитрия Ивановича и Марины, «царицы Московской». Они были настоящими героями дня, все кругом только и говорили, что о предстоящей свадьбе, на которую были приглашены король Сигизмунд III, королевич Владислав, шведская принцесса Анна, папский нунций Клавдий Рангони, послы и посланники, сенаторы Польской короны и Великого княжества Литовского. Марину Мнишек славили наряду с другими самыми значительными «славянскими дочерьми». Ян Юрковский писал, что «московская царица» «украшена добродетелями, как звездами небо» [67]. Церемонию венчания должен был проводить краковский кардинал Бернард Мацеевский, двоюродный брат воеводы Юрия Мнишка, давно принимавший участие во всех перипетиях с историей «царевича». Само место, где происходило действо – в сердце Кракова, на площади Рынка, в доме ксендза Фирлея (свойственника Мнишков), – тоже подчеркивало значимость события. Оно имело бы еще больший резонанс, если бы Марина Мнишек венчалась в находившемся неподалеку главном краковском костеле, но тогда было бы трудно избежать конфессиональных и протокольных затруднений с русским послом. А так церемония обручения Марины Мнишек, привезенной накануне в Краков, получалась одновременно и домашним, и государственным событием. Участие в ней короля Сигизмунда III со своим двором, высших церковных иерархов Речи Посполитой и иностранных дипломатов создавало исторический прецедент, но все же не такой громкий, как если бы король пригласил Мнишков в Вавельский замок, а не они его в свой «дворец», устроенный специально для обручения из двух соседних владений Фирлея и Монтелупи на главной Рыночной площади (дом этот, номер 9, конечно, значительно перестроенный, и сейчас можно увидеть в Кракове). Прекрасно украшенная «каплица» с алтарем находилась в доме Фирлея. Первыми туда прибыли кардинал Бернард Мацеевский и нунций Клавдий Рангони. Стали дожидаться приезда невесты Марины Мнишек. В это время московский посол Афанасий Власьев со своею немалой свитой в 200 человек находился в доме Монтелупи. Король Сигизмунд III вместе со своим двором проехал прямо в дом Фирлея и расположился в зале, где должна была состояться свадьба. Он сидел, а рядом с ним стоял королевич Владислав. Сестра короля шведская принцесса Анна со своими фрейлинами ушла в это время к невесте. Тогда к королевской руке допустили посла Афанасия Власьева и других членов посольства. Пока гости собирались и занимали свои места, кардинал Бернард Мацеевский облачился в свое драгоценное одеяние и начал обряд [68]. Марина Мнишек прошествовала к алтарю. Как было написано в современном описании церемонии венчания, «царица венчалась в белом алтабасовом, усаженном жемчугом и драгоценными камнями платье». Кроме «дорогого платья», она была украшена «короной, от которой по волосам немало было жемчугу и драгоценных камней». Головной убор невесты отличался особым изыском. Один из приглашенных, Нери Джиральди, сообщал в Италию тосканскому герцогу: «Княжна Мнишек была убрана драгоценными камнями, каких я смело могу сказать, что нигде не видал; но более всего отличались жемчужные нитки, вплетенные в распущенные косы княжны… составлявшие также корону на макушке ее красивой головки» [69]. Сохранившиеся портреты Марины Мнишек подтверждают, что она любила украшать волосы жемчугом, а в этой церемонии жемчужная корона содержала еще очевидный намек на ее царскую будущность. В сопровождении двух сенаторов (один из них – малогощский каштелян Николай Олесницкий – позднее возглавит посольство для участия в свадебных торжествах Марины Мнишек и царя Дмитрия Ивановича в Москве) дочь сандомирского воеводы подошла к алтарю. Рядом с ней встала свидетельница – королевна Анна. Первому дали возможность обратиться к собравшимся гостям послу Афанасию Власьеву, провозгласившему, что он «прибыл для этого дела по воле своего государя». Посол «просил у сендомирского воеводы его дочери и родительского благословения». После этого начался турнир красноречия и учтивости. Вперед, представляя короля, выступил канцлер Великого княжества Литовского Лев Сапега. Происходившее он охарактеризовал как действие Провидения, «символ единения двух народов». Он расточал похвалы великому князю Дмитрию, делал намеки о его будущем великом предназначении (в полной противоположности тому, что канцлер говорил на сейме в начале того же 1605 года). Но о ком он, не кривя душой, мог высказаться в патриотическом восторге, так это о Марине Мнишек. «Как бы ни велика была честь носить корону, – сказал канцлер Лев Сапега, – польская женщина вполне достойна ее: сколько государынь Польша дала уже Европе». Следующий оратор «указывал также на славный дом девицы, на ее воспитание, богатство добродетелей», хвалил царя Дмитрия Ивановича, помнившего расположение, оказанное ему сандомирским воеводою Юрием Мнишком. Но апофеозом стала ученая и возвышенная речь кардинала Бернарда Мацеевского. Она заслуживает того, чтобы привести ее подробное изложение. Сначала кардинал Мацеевский «сказал удивительную речь об этом таинстве, указывая в нем действие Промысла; затем он приступил к восхвалению Димитрия – великого царя и государя великой России (он дал ему титул, какой у него был написан на бумаге, по которой он говорил)». Так едва ли не первый и единственный раз в присутствии короля Сигизмунда III полуофициально был признан царский титул Дмитрия Ивановича со стороны церковных властей Речи Посполитой. Кардинал «хвалил настоящее его намерение и показывал, что оно послужит благом и для самого царя, и для тамошних жителей, царских подданных». Дальше следовал самый важный момент речи, заставлявший католическую церковь оказывать такую явную поддержку московскому царю, давшему определенные обещания содействовать единству двух государств и церквей: «Бог так часто наказывал их разномыслием, что они то замышляли искать себе государя за морем или в соседних странах, то сажали на престол своих великих государей незаконных наследников (явный намек на Бориса Годунова. – В. К.). Теперь Божиею милостию и устроением они нашли себе надлежащего государя в государствах его величества, нашего милостивого государя». Да, ненавистный «Годун», продолжавший линию «тирана Ивана», был мертв, а брак московского государя Дмитрия Ивановича открывал такие великолепные внешнеполитические перспективы, что ради них можно было забыть о невероятных обстоятельствах появления «царевича» на русском престоле. Напоминая о милостях, оказанных королем Сигизмундом III царевичу Дмитрию, кардинал подчеркивал, что нынешний русский царь «открыл благочестивому государю свои намерения прежде всех государей». И наконец теперь, «желая еще больше доказать свою благодарность, берет через тебя, господин посол, супругу себе (слова, положенные в чине венчания) в этих государствах, берет свободную шляхтенку, дочь благородного сенатора из благородного рода». Самборские грезы Марины Мнишек становились реальностью. Она была в центре всеобщего внимания. Покорная дочь своего отца, Марина увеличивала славу рода Мнишков и всего Польского королевства, ее имя вставало в один ряд с именами других жен монархов. Все это вытекало из речи кардинала Бернарда Мацеевского, приблизившегося к кульминации: «В этом славном королевстве, где все свободны, не раз случалось, что князья, короли, славные монархи, даже короли этого королевства брали себе жен из свободных шляхетских домов. Бог ниспосылает теперь подобное благо и царю Димитрию и всем его подданным, – его величество царь завязывает с его величеством, милостивым государем нашим, дружбу, а с этим королевством и с его чинами – свободными людьми – родство. При этом святом супружеском союзе его царское величество, великий государь, сумеет за эту расположенность воздать со своей стороны его величеству королю благорасположенностью, а королевству – любовью». Вслед за этим запели «Veni Creator» [70], и наступил нелегкий момент для присутствующего, но не участвующего в католической мессе человека, когда все в едином религиозном порыве встают на колени. Над склонившей головы паствой кардинала Бернарда Мацеевского возвышались только фигуры московского посла Афанасия Власьева и протестантки – шведской принцессы Анны. Дальше начался обряд, и кардинал обратился к Марине Мнишек с традиционными, но по-особенному звучавшими для нее словами Священного Писания: «Слыши дщи, и виждь, и приклони ухо твое, и забуди народ твой». Обратившись к послу Афанасию Власьеву, кардинал привел для него изысканную ветхозаветную параллель о посылке Авраамом своего слуги на поиски Ревекки: «Как Авраам посылал своего подскарбия в чужую страну за женой для своего сына…» «Подскарбий» Афанасий едва не подвел кардинала Бернарда Мацеевского, воспарившего от осознания ответственности за происходящее к высотам богословской учености. Во время венчания произошел показательный казус: «Когда кардинал, в числе других вопросов, спрашивал посла: “Не обещался ли великий царь кому другому?” – он отвечал: “Разве я знаю; царь ничего не поручил мне на этот счет”, и уже после напоминаний стоявших подле него при этом торжестве он сказал: “Если бы он дал обещание другой девице, то не посылал бы меня сюда”. Но Афанасий Власьев восставал против того, что кардинал говорил по латыни, – на это он не соглашался. Когда кардинал сказал: “Господин посол, говорите за мной, как требует наша католическая церковь и ваша: ‘Я…’ ”, то посол говорил за кардиналом и хорошо произносил слова. Впрочем, он не вдруг стал говорить. Он говорил: “Я буду говорить с девицей Мариной, а не с вами, ксендз кардинал”» [71]. Сказалось то, что в самой церемонии стороны видели разный смысл. Московский посол, имея в виду будущую свадьбу Марины Мнишек в Москве, пытался снизить кардинальский пафос к вящей славе настоящей коронации в Успенском соборе в Кремле. Ведь он же сказал с самого начала, для чего прибыл. Зачем было еще раз об этом его спрашивать? То, что легко прочитывалось москвичами, было недоуменно воспринято всеми, кто следил за строгим следованием церемониалу. Шутки и попытки пререкания посла Афанасия Власьева с кардиналом Бернардом Мацеевским присутствующая публика, воспитанная в европейской учтивости и почитании князей церкви, восприняла как простоту нравов, граничащую с глупостью, если не с попыткой сорвать саму свадьбу. Между тем Афанасий Власьев оставался прежде всего московским дипломатом на всех этапах церемонии обручения. Он стремился главным образом к тому, чтобы не создавать нежелательных прецедентов или не нарушить этикет отношения подданного к новой русской царице. Еще раз он проявил свой самостоятельный нрав во время обмена кольцами: «Когда пришлось давать перстни, то посол вынул из маленького ящика алмазный перстень с большой и острой верхушкой, величиной с большую вишню, и дал его кардиналу, а кардинал надел его невесте на палец, а от невесты посол взял перстень не на палец и не на обнаженную руку, но прямо в вышеупомянутый ящик». Московский посол и позднее не только не смел прикоснуться к царице Марине Мнишек, но даже сесть с ней за один стол. Хозяевам пришлось проявить настойчивость, чтобы сломить его упрямство. Сначала спор возник из-за отказа Афанасия Власьева дать свою руку от имени царя. Он не хотел «прикасаться к руке невесты своею голою рукою», когда нужно было епитрахилью связать руки жениха и невесты. Афанасий Власьев был столь предусмотрителен, что приказал выкупить за 100 червонцев даже коврик, на котором во время церемонии стояла Марина Мнишек, чтобы тот не остался у служителей кардинала. Шествие из алтаря, где происходило венчание, в столовую залу на пир прошло спокойно. Его возглавила сама царица Марина Мнишек, за которой следовала ее свидетельница – королевна Анна, а за нею – посол. Началась раздача подарков от имени царя, которые принимала бабка царицы Марины Мнишек, потому что мать невесты пани Ядвига была в тот момент больна и не видела триумфа своей дочери. «По поднесении подарков стали садиться к столу», но и тут посол заставил себя упрашивать сандомирского воеводу, убедившего его сесть рядом с царицей, «сказав, что это нужно сделать». Светское воспитание, как оно понималось в самом начале XVII века в Европе, еще не стало добродетелью дипломата Московского государства. Зато русские цари и их дипломаты умели делать подарки. Посол Афанасий Власьев не оставил никого из наблюдателей равнодушными, когда сразу после церемонии обручения один за другим через парадную залу прошествовало «около сорока человек москвитян», несших подарки царя Дмитрия Ивановича и его «матери» Марии (Марфы) Федоровны. Первым был образ Троицы в золоте и драгоценных камнях, что имело свой смысл, так как именно Троицей клялся московский царевич в Самборе, что возьмет в жены Марину Мнишек. Кроме того, исполнялся традиционный русский обряд родительского благословения новобрачных иконой. Царь Дмитрий Иванович, напротив, прислал затейливые светские украшения. Перед его женой Мариной Мнишек проплывали Нептун и богиня Диана, сидящая на золотом олене; удивительные часы в шкатулке, украшенные изображениями трубачей, барабанщиков и других фигур; крылатые звери с золотом и драгоценными камнями; «серебряный пеликан, достающий свое сердце для птенцов» и «павлин с золотыми искрами». Нери Джиральди, также видевший шествие с подарками, описал поразившее его «большое бюро, произведение немецкого или фламандского мастера, из черного дерева, с серебряными вызолоченными фигурами и несколькими каменьями, внутри него были колеса со звоном, а наверху – слон с часами, вставленными в его корпус, и разными вокруг него предметами звериной ловли, что все приходило в движение посредством внутреннего механизма». Присутствовавшие на церемонии восхищались огромными бриллиантами, рубинами, золотыми кубками и серебряными сосудами, соболями, «лучше которых, как говорят, оттуда не вывозили». Царица Марина должна была оценить то, что ее избранник запомнил ее любовь к жемчугу и прислал «несколько жемчужин в форме больших мускатных орехов», большое число низаного жемчуга, а также парчу и бархат. Щедрость царя стала прелюдией к пиру, атмосфера которого казалась окружающим «непринужденной», а сам праздничный обед – исполненным великолепия. Сотни глаз следили за тем, как вели себя Марина Мнишек и московский посол за свадебным столом. Рассаживались со всевозможными церемониями, чтобы не нанести ущерб этикету и никого не обидеть: «В правом углу столапосажена была царица, и, когда она садилась, король приподнялся и поднял шапку; на другом углу, слева, села королевна. Одновременно с царицей сели: посол, подле царицы, пониже, а королевич подле королевны, немного ниже, напротив посла. Когда посол садился, король не двигался» [72]. Иерархия участников церемонии учитывалась и тогда, когда стали подносить воду и полотенце для умывания рук (московский посол благоразумно уклонился, видимо, не зная, как будет истолковано умывание им рук той же водой и обтирание рук тем же полотенцем, какое использовала царица Марина Мнишек). За столом произносилось много тостов; сам король Сигизмунд III «пил за здоровье государыни, сняв шапку и немного приподнявшись со стула». Действительно, главной героиней, после короля, была царица Марина, а не отсутствовавший на церемонии царь Дмитрий Иванович. В конце концов воеводе Юрию Мнишку пришлось даже напомнить дочери, что и она должна провозгласить тост за здоровье царя. Очевидец свадебной церемонии отметил: «Когда царица обратилась к послу и пила за здоровье царя (это она сделала по приказанию отца, перед которым, когда он подошел к ней, она не встала, привстала только немного, когда он отходил от нее), то посол встал со стула и, стоя подле него сбоку, выпил за здоровье королевича из другого бокала (из того, из которого пила царица, не хотел пить)». Посла Афанасия Власьева не могли заставить есть за столом, потому что он отговаривался следованием московским обычаям: «Холопу не следует есть с государями». Пил он также «мало и осторожно», несмотря на то, что веселившийся король четырежды пил за здоровье его государя. Впрочем, вина в королевской чаше в этот момент было совсем немного, ему скорее хотелось подзадорить посла или посмотреть, как посол каждый раз «вставал со стула и, как слуга, бил челом». Впереди были танцы. После обеда придворный маршалок короля и оба гетмана Речи Посполитой распоряжались, чтобы для этого очистили место. И снова «король с царицей открыли танцы», в которых Сигизмунду III и Марине Мнишек «прислуживали» главные вельможи, в том числе канцлер Лев Сапега, а также торжествующий отец – сандомирский воевода Юрий Мнишек. Следующим, по знаку короля, должен был танцевать с царицей Мариной Мнишек московский посол Афанасий Власьев. Но он по-прежнему боялся дотронуться рукой до своей новой повелительницы: посол «из уважения к ней не согласился и говорил, что не достоин того, чтобы прикасаться к царице». Марина забыла о своем неучтивом кавалере и начала веселиться сама. Она продолжала танцевать и не стеснялась радоваться так, как могла радоваться молодая шляхтенка на королевском балу, где ей по праву принадлежала роль «королевы» и где на нее все обращали внимание. Ближе всего в этот вечер «московской царице» казалась королевна Анна, которая с церемонии обручения взяла на себя обязанности матери Марины Мнишек да и вполне подходила на эту роль. Царица Марина танцевала и с нею, и с королевичем (во время последнего танца из других присутствующих девиц только какая-то Осветимская решилась танцевать в паре с хелминским каштеляном). «Королевна и царица, возвращаясь от танцев на свои места, низко кланялись королю (царица кланялась ниже, чем королевна), а затем, придя на свои места, кланялись одна другой, садились в одно место». Конечно, если бы было возможно, эти танцы продолжались бы бесконечно. Ничего более яркого не происходило (да, наверное, и не произойдет) в жизни Марины Мнишек. И как же сурово распорядится ею судьба за то, что она, подданная польского короля, будет со временем считать себя его ровней! Но все это будет потом, через несколько лет, а пока торжество движется положенным ему кругом от зенита к закату. В дело снова вступил сандомирский воевода Юрий Мнишек, он еще раз проявил родительскую волю и решил поблагодарить короля Сигизмунда III. Воевода обратился к дочери: «Марина, поди сюда, пади к ногам его величества, нашего милостивого государя, моего и твоего благодетеля, и благодари его за столь великие благодеяния и прочее…» Юрий Мнишек заставил дочь забыть, что она уже московская царица, и они оба «бросились к ногам его величества». Король оценил пылкий жест, но, в отличие от воеводы Юрия Мнишка, не забыл этикет: он встал, когда к нему подошла Марина Мнишек, потом поднял ее от своих ног, снял свою шляпу и снова надел ее, чтобы сказать речь. Что нового мог он сказать ей в этот момент? Король Сигизмунд III еще раз поздравлял Марину Мнишек со вступлением в брак, с приобретением нового звания. Король внушал ей, «чтобы она своего мужа (так он выразился), чудесно данного ей Богом, вела к соседской любви и дружбе для блага этого королевства». Марину Мнишек, следовательно, ждала высокая миссия, значение которой король попытался объяснить ей: «Если тамошние люди (подлинные слова короля) прежде сохраняли с коронными землями согласие и доброе соседство, когда не были связаны с королевством никаким кровным союзом, то при этом союзе любовь и доброе соседство должны быть еще больше». В королевских словах Марина Мнишек должна была найти опору мыслям о деятельной любви к своему оставляемому отечеству и семье, благословившей ее на такой подвиг: «…Чтобы она не забывала, что воспитана в королевстве, что здесь Бог возвеличил ее настоящим достоинством, что здесь ее родители и близкие и дальние родственники, что она должна заботиться о сохранении доброго соседства между этими государствами и вести своего супруга, чтобы он своим дружелюбием, добрым соседством и готовностью оказывать услуги вознаграждал все то, что с любовью сделано ему нами, этим королевством и твоим отцом…» Король Сигизмунд III нашел самые проникновенные слова, говоря Марине Мнишек о необходимости помнить о страхе Божьем и чтить своих родителей, он убеждал ее, что «своему потомству, если Бог даст ей его, чего король желал ей», она должна была «внушать любовь к польским обычаям и вести его к хорошей дружбе с польским народом». Заключительная часть речи подействовала на Марину Мнишек особенно сильно. Когда король, сняв шляпу, перекрестил дочь сандомирского воеводы, будущая царица «заплакала и опять с отцом упала к ногам его величества». Московский посол Афанасий Власьев вынужден был все это терпеливо сносить. Он попытался было возмутиться падениями царицы Марины к ногам короля Сигизмунда III еще во время танцев, но ему быстро объяснили, что, пока они находятся в Польском королевстве, Марина остается подданной короля. Зато «посол внимательно слушал, когда король говорил к царице». А что еще ему оставалось? Никакие его усилия оберегать государеву честь во время всей церемонии были просто не приняты, над ним то смеялись, то раздражались его поведением, короче, лицо, представлявшее московского царя, всего лишь терпели. У кого и был праздник в этот день, так это у хорошо повеселившегося и вдоволь натанцевавшегося короля, у Мнишков и их родственников, поразивших воображение всего Кракова небывалым действом. В самом конце Марину Мнишек проводили к ее больной матери. Здесь, в женских покоях дворца, она выслушала еще «прекрасные наставления» королевны Анны. Когда король уехал, стали прощаться с послом (он просто «вышел в другую комнату», когда царицу увели для встречи с матерью). До порога дома Афанасия Власьева провожал воевода Юрий Мнишек, а дальше он поручил отвезти его до посольской квартиры своим друзьям. В знак особого почтения Афанасию Власьеву дали королевскую карету и сопровождение из королевских секретарей. Сам он, как показалось очевидцу, был «доволен внимательностью к нему», но ему пришлось закрыть глаза на следствия невоздержанности в застолье некоторых его спутников. Они «напились» и неприятно поразили соседей за столом тем, что «ели очень грязно, хватали кушанья руками из блюд». В свою очередь у потерявших бдительность дворян из русского посольства обнаружились свои поводы предъявлять претензии, «потому что наши негодяи, – писал один из присутствовавших на свадьбе Марины Мнишек поляков, – поотрезывали у них ножи, покрали у них лисьи шапки и две, кажется, шапочки, усаженные жемчугом, но посол приказал своим молчать» [73]. Видно, каждый в этот день веселился как мог, а послу предстояло выступить миротворцем и успокаивать своих спутников, ставших жертвами досадного воровства на пиру у сандомирского воеводы. На следующий день, 23 ноября, посол Афанасий Власьев участвовал еще в одной церемонии, но теперь предусмотренной привычными дипломатическими порядками. Он был «в ответе» после первых приемов у короля Сигизмунда III 14 и 18 ноября. На Вавеле как будто уже не помнили о вчерашних тостах и веселье, равно как и о «московской царице». Начались обычные прения по поводу пропуска царского титула, а на самый главный вопрос в тогдашних отношениях Московского государства и Речи Посполитой – о союзе против турок – было обещано всего лишь «вести дальнейшие переговоры». Все это означало не слишком большое доверие короля, несмотря на только что прошедшую церемонию свадьбы Марины Мнишек. Через день после свадебных торжеств, 24 ноября, Афанасий Власьев снова приехал в дом к сандомирскому воеводе Юрию Мнишку. Автор «Дневника Марины Мнишек» (видимо, это был шляхтич Авраам Рожнятовский, с этого времени фиксировавший ее историю) записывал, что «посол посетил дочь воеводы как царицу и государыню свою» [74]. Особенно радоваться этому посещению должны были ближайшие родственники Марины, которым были вручены подарки от царя Дмитрия Ивановича. Московский царь особенно почтил своего шурина саноцкого старосту Станислава Мнишка, прислав ему «саблю и меч, оправленные в золото и украшенные каменьями», а кроме того золотой кубок и дорогой нож. (Все-таки Борису Годунову удалось утвердить особую роль шурина при русском царском дворе.) Брату Марины Мнишек достались также дорогие собольи меха, «три черно-бурых лисицы» и «кречеты с золотым колокольчиком» (может, в воспоминание о прежних охотах в окрестностях Самбора?). «Достаточно соболей и жемчугов» было отдано матери и бабке «царицы». Десять дней провела Марина Мнишек в Кракове. Еще раз ей суждено было стать предметом общего внимания, когда несколько дней спустя состоялась церемония награждения кардинала Бернарда Мацеевского кардинальской шляпой, или талером. Родственник Мнишков, недавно проводивший обряд бракосочетания Марины, был назначен чрезвычайным папским легатом (посланником). В приходской церкви нунций Клавдий Рангони (тоже один из главных сторонников московского царя Дмитрия Ивановича в Речи Посполитой) отслужил молебен и, по свидетельству отца Каспара Савицкого, «обнародовал отпущение грехов для всех верующих и молящихся о благосостоянии дочери воеводы Сандомирского». Присутствующая в этот момент в церкви Марина Мнишек, которую уже называли «великой княгиней Московской», воспринималась окружающими «точно королева». Кстати, и сама она, судя по записи в книге почетных гостей краковского Ягеллонского университета, уже подписывалась как «Марина, царица Московская». Для нее было специально освобождено место в церкви, и там, где она стояла, устроен балдахин. Все сенаторы Речи Посполитой, даже ее отец сандомирский воевода Юрий Мнишек, сидели «в некотором отдалении» от нее. Перед самой Мариной, как записал отец Каспар Савицкий, «на разостланном на земле ковре стояли знатные дамы и девицы, а несколько далее разные придворные, старосты и другие сановники». Ощущение всеобщего внимания было новым для Марины Мнишек. Но она быстро справилась с чувствами и вполне соответствовала своему царскому сану. Все это не могло не вызвать интереса окружающих. Вот только реакция на демонстративное представление жены царя Дмитрия была противоречивой: «Многие от столь пышного великолепия (которое, однако, некоторые не без основания почитали необходимым) ожидали важных последствий» [75]. На проводы Марины Мнишек 3 декабря 1605 года опять собралось немало краковской публики, заинтригованной всей этой историей. Множество людей, по свидетельству очевидца, «заполнили все вокруг такою плотною толпою, что едва можно было разглядеть отдельного человека» [76]. Марину Мнишек увозили в Прондик Белый (Промник – в латинской форме) – пригородное имение краковских кардиналов, в том числе Бернарда Мацеевского. Там она пробудет до двадцатых чисел января следующего, 1606 года. Официальная причина ее отъезда была названа Нери Джиральди в письме к тосканскому герцогу: «Дабы не находиться при свадьбе короля по причине порядка первенства шествий на этих церемониалах» [77]. На самом деле эти два месяца были нужны ее отцу воеводе Юрию Мнишку, чтобы завершить приготовления к поездке в Московское государство. Свадьба короля Сигизмунда III, женившегося вторым браком на эрцгерцогине Констанции Австрийской, не могла не интересовать Марину Мнишек. Но ее новый статус накладывал известные ограничения. В отличие от московского посла, вернувшегося после проводов царицы в Краков, у Марины Мнишек не было полноценного права представлять Московское государство. Да и сам царь Дмитрий Иванович требовал через своего секретаря Яна Бучинского, чтобы после обручения царица придерживалась определенных правил. Это никак нельзя было совместить с участием в свадебных торжествах короля. В любом случае русская «царица» оказалась нежелательной персоной на королевской свадьбе, и второго триумфа судьба ей не подарила. Можно предположить также, что в головах гостей стали бы возникать неуместные сравнения Марины Мнишек и Констанции Австрийской. И кто знает, кому принадлежало бы первенство в таком споре? Одним словом, Марине пришлось довольствоваться рассказами своего отца, бывшего среди гостей на свадьбе у Сигизмунда III и наблюдавшего торжественный въезд королевской невесты в Краков. Посол Афанасий Власьев представлял московского царя и на этом празднестве. Изображение русского посольства попало даже на так называемый «Стокгольмский свиток» – картину художника Б. Гебхарда, хранящуюся в Королевском замке в Варшаве. А. В. Лаврентьев, недавно опубликовавший фрагмент свитка с посольством Афанасия Власьева, справедливо заметил: «Посланник был вторично востребован, но уже не в качестве “заместителя жениха”, а официального представителя огромной державы». Все это давало Сигизмунду III «редкую возможность наглядно продемонстрировать многочисленным, в том числе и зарубежным, гостям степень своего влияния на московский трон» [78]. По окончании свадебных торжеств Афанасий Власьев покинул гостеприимный Краков 18 декабря 1605 года. Пришел черед выполнить самую ответственную часть его миссии: привезти царицу Марину Мнишек в Москву. Царь Дмитрий Иванович быстро получил через «дворянина Липницкого» известие о состоявшемся обручении и, дождавшись подтверждения от посла, отправил новые подарки своей царице, а также треть всех денег, обещанных ранее воеводе Юрию Мнишку (отдельно деньги для подъема в дорогу были даны брату Марины – Станиславу Мнишку). В грамоте сандомирскому воеводе, отосланной 22 декабря 1605 года, «пресветлейший и непобедимейший монарх», император Дмитрий Иванович выражал свою «радость» и «удовольствие» по поводу совершившегося обручения. Он называл Марину Мнишек «наияснейшей императрицей», женой и приглашал своего тестя с гостями на церемонию в Москву, «дабы милость ваша… к нам поспешили с любезными и благоприятными гостьми, несмотря ни на какие расходы». Отправляя обратно курьера Липницкого, «Дмитрий друг и сын» (так по латыни подписано письмо) также написал письмо королю и известил об этом сандомирского воеводу [79]. Даже получив известие о состоявшемся венчании, царь Дмитрий Иванович не успокоился и торопил сандомирского воеводу с выездом из Кракова, чтобы довершить все дело свадьбы церемонией в Успенском соборе в Москве. В этот момент и начались знаменитые трения между тестем и зятем. Воевода Юрий Мнишек отговаривался тем, что не может получить денег и расплатиться с долгами купцам и самому королю, живет «с великим иждивением, с бесславием того недостатка, до которого теперь дошел, с подозрением людским, с потерею времени и, наконец, по причине такого огорчения, с ущербом своего здоровья». Он так «нуждался», что даже забыл поблагодарить своего благодетеля за подарки, переданные московским послом, и только в Рождество, 25 декабря 1605 года, исправил свою оплошность. Вскоре, 3 января 1606 года, сандомирский воевода был утешен, он получил 300 тысяч злотых, еще 50 тысяч полагалось его сыну Станиславу Мнишку. Прибыли и новые подарки для Марины Мнишек, один дороже другого. Среди них украшение с образами Иисуса и Марии и их золотыми инициалами, «усыпанное алмазами». В свите Марины Мнишек сделали перечень присланным подаркам и скрупулезно подсчитали число алмазов; «с обеих сторон» их оказалось 96. Еще больше – «136 штук бриллиантов» насчитали на цепи из червонного золота. Царь Дмитрий Иванович не скупился и слал золото целыми слитками. Ему хотелось не просто поразить воображение Марины Мнишек, но скрасить ей тяготы предстоящего долгого путешествия. Присланные драгоценности и утварь должны были напоминать Марине о ее избраннике, которого она не видела уже почти полтора года (огромный срок в жизни молодой девушки). Поэтому среди подарков были «четки жемчужные» (на этот раз был отобран ровный жемчуг, «наподобие большого гороха») и украшенные жемчугом же «браслет с алмазами» и «золотой ларчик». Царь посылал своей жене бриллиантовый перстень и еще утварь, сделанную из золота. Каждый раз в дороге, останавливаясь для обеда, Марина Мнишек и ее отец могли использовать «таз и рукомойник золотые с искусными изображениями», любоваться на столе золотыми блюдами и тарелками, гиацинтовыми бокалом и солонкой [80]. Когда эти подарки царя Дмитрия Ивановича уже были на пути в Речь Посполитую, ему пришел ответный «рождественский подарок» – письмо сандомирского воеводы, полное не только процитированных жалоб на свое отчаянное положение, но и содержащее упрек в компрометирующем поведении московского самодержца! Подозрение воеводы вызвала несчастная дочь Бориса Годунова – Ксения, в которой он усмотрел чуть ли не соперницу своей дочери Марине. Сандомирский воевода просил царя Дмитрия Ивановича не давать повода для слухов, распространявшихся в Московском государстве и Речи Посполитой его недоброжелателями о том, что Ксения Годунова взята во дворец и является якобы наложницей царя. «И поелику известная царевна, Борисова дочь, близко вас находится, – писал Юрий Мнишек, – то благоволите, ваше царское величество, вняв совету благоразумных с сей стороны людей, от себя ее отдалить». Оговорка о том, что «люди самую малейшую в государях погрешность обыкновенно примечают и подозрение наводят», лишь усугубляла обвинительный подтекст предложения тестя (он верил в государеву «неосторожность» – точное слово, употребленное сандомирским воеводой). Разочаровало царя Дмитрия Ивановича и то, что Мнишек отказывался поддерживать сторону зятя в его прениях о титуле с польским королем. Юрий Мнишек отговаривался тем, что не мог, ради миссии дочери, рисковать отношениями с королем Сигизмундом III: «Я отдал дочь свою в замужство вашему царскому величеству и надеюсь через сие получить не только для своего дому, но и для всего отечества большую славу; какое для меня будет огорчение прийти в немилость у его величества короля, надеющегося верной от вашего царского величества дружбы!» [81] За царя Дмитрия Ивановича в этой получившейся заочной переписке ответил его секретарь Ян Бучинский, не без вызова напомнивший 27 декабря 1605 года сандомирскому воеводе о том, что действия Речи Посполитой могут толкнуть московского царя в объятия ее заклятого врага шведского короля Карла: «Титулы же одному токмо обыкновению подлежат, и я опасаюсь, дабы в пользе всего христианства и отечества урон не воспоследовал; понеже не гоняясь за титулами, всею Москвою давно бы Карл завладел» [82]. Молодой, недоучившийся секретарь самозванца поучал сенатора Речи Посполитой! Но на стороне Яна Бучинского была особая доверенность московского царя, возложившего на него ведение самых деликатных дел. Поэтому Ян Бучинский платил патрону своей преданностью и без сомнений называл Дмитрия Ивановича цесарем, а Марину Мнишек «ее цесарской милостью». Он уверял, что не проходит и часа (и так до самого позднего вечера), чтобы «цесарь» Дмитрий Иванович не вспоминал про пана воеводу и его дочь – «цесареву». Он ручался в том, что их ожидают с радостью, и просил их выехать как можно скорее, несмотря ни на какие расходы. Да и сам царь Дмитрий Иванович, amicus et filius («друг и сын»), писал о том же 8 января 1606 года, попутно извещая о посылке своих послов к королю. 14 января 1606 года гонец Иван Безобразов привез царские грамоты королю Сигизмунду III и сандомирскому воеводе Юрию Мнишку. Никто и не знал тогда, что у скромного гонца была тайная миссия от бояр Голицыных и Шуйских. Марина Мнишек еще не приехала в Москву, а стрелы боярских интриг уже долетели до Кракова. Известие об этом сохранилось лишь в записках гетмана Станислава Жолкевского «О Московской войне». По его сведениям, гонец передал в Кракове литовскому канцлеру Льву Сапеге «поручение, данное ему от Шуйских и Голицыных… что они думают, каким бы образом свергнуть его (самозванца), желая уж лучше вести дело так, чтобы в этом государстве царствовал королевич Владислав» [83]. Неизвестно, посвятил ли король в это дело сандомирского воеводу или решил не тревожить семью Мнишков, занятую предотъездной суетой. Во всяком случае для Сигизмунда III было выгоднее, чтобы воевода – напомним, его должник – получил неограниченный кредит в Московском государстве. Но имя королевича Владислава – как возможного претендента на московский престол – прозвучало. В первый, но, как мы увидим, не последний раз. Сведения, полученные от гонца Ивана Безобразова, позволили королю лучше оценить те опасности, которые могли подстерегать его подданных, путешествующих в свите Марины Мнишек в Московское государство, и не откликаться на формальное приглашение, сделанное ему царем Дмитрием Ивановичем. Вместо себя представлять Речь Посполитую король пошлет малогощского каштеляна Николая Олесницкого (женатого на Малгожате Тарло, сестре матери Марины Мнишек) и велижского старосту Александра Госевского (врага «москвы», посвященного в тайну миссии Ивана Безобразова). Московский гонец получил нейтральный ответ короля, из которого трудно было определить, что же на самом деле думал Сигизмунд III о неожиданно открывшемся плане новой унии государств, но уже не при посредничестве сомнительного «царика» и его подданной Марины Мнишек, а с помощью передачи престола в Московском государстве королевичу Владиславу. Король Сигизмунд III тайно передал гонцу Ивану Безобразову: «Что ж касается до королевича Владислава, то король не является властолюбцем и желал бы сына своего склонить к такой же умеренности». Видно было, что король Сигизмунд III не доверял никому и решил посмотреть, как будут развиваться события. 15 января 1606 года посол Афанасий Власьев, поджидавший приезда царицы Марины Мнишек в Слониме, встретился с посланцем воеводы Юрия Мнишка и узнал, что в очередной раз их отъезд отложен: «что вы, по своему договору, з дочерью своею, с великою государынею нашею цесаревою из двора не выехали». Сандомирский воевода в своем «листе» писал, что выедет 8 января, но потом не сдержал и это обещание. Посла обижало и то, что ему не сообщали, по какой точно дороге поедет царица. В результате он написал ответную грамоту, полную укоров за промедление: «И яз, вычетчи ваш лист, не токмо что серцем и душею скорблю и плачю о том, что все делаетца не по тому, как вы со мною договорились и как к цесарскому величеству, по вашему договору, писано; и великому государю нашему, его цесарскому величеству, в том великая кручина, и чаю, надо мною за то велит опалу свою и казнь учинити, что вы долго замешкались и к его цесарскому величеству с великою государынею нашею цесаревою не едете и прямые ведомости цесарскому величеству от вас нет, как великая государыня наша цесарева на рубеж и к Москве будет». Посол Афанасий Власьев торопил приезд царицы Марины Мнишек, требовал отставить «всякие причины и вымолки», чтобы «цесарева» ехала прямой дорогой, никуда не заезжала и не жалела лошадей. Такая спешка была вызвана желанием поспеть с приездом в Москву «кончее за неделю до масленицы» [84], до которой оставалось еще пять с половиной недель. Власьев понимал, что ему надо успеть исполнить свою миссию до начала Великого поста, во время которого невозможны были никакие брачные и коронационные торжества в Москве. Но, видимо, понимал это и сандомирский воевода Юрий Мнишек, оттягивавший отъезд в надежде все-таки получить от папского престола давно запрошенное разрешение на исполнение Мариной Мнишек некоторых православных обрядов. Кроме затруднений с отъездом царицы Марины Мнишек ничто не омрачало отношений царя Дмитрия Ивановича со своими родственниками. Но и эту неприятную миссию – торопить их с поездкой в Москву – царь поручал своим слугам. А те обозначали для семьи Мнишков степень «кручины» их новообретенного сына и зятя. Посол Афанасий Власьев переслал в Москву «шлюбный перстень», полученный от Марины Мнишек при обручении (об этом его зачем-то спрашивал воевода Юрий Мнишек), а также «парсону» – очевидно, портрет царицы. Все это были уже весомые признаки того, что дело идет к коронации Марины в Москве. Поэтому 23 января, едва только получив заверение воеводы Юрия Мнишка о непременном выезде из Кракова 8 января (на самом деле этот срок сдвинулся позже еще на две недели), царь Дмитрий Иванович написал благосклонное письмо тестю и уведомил его об отправке бояр для встречи их на границе. В царской грамоте, написанной по-польски, Марина Мнишек называлась уже женою: «Уведомившись о благополучном выезде к нам пресветлейшей цесаревы, супруги нашей, не только мы чрез то великую радость получили, Господа Бога прося, дабы в том путешествии ее благословил; но также послали ясневельможных бояр наших: Михайла Александровича Нагово, наместника Велико-Пермского и Костромскаго, князя Василья Михайловича Мосальского, дворецкого нашего, великого губернатора Северской земли и наместника Нижнего Новгорода, дабы на границах государств наших государыню цесареву, именем нашим, поздравили и приняли, а потом с надлежащим почтением в престольный град наш препроводили»27. Выбор бояр для встречи царицы Марины Мнишек не случаен. Один из них – «родственник» матери царя Дмитрия Ивановича, а другой – его ближайший сторонник, названный «губернатором Северской земли» – той самой, которую предполагалось передать в совместное владение королю Сигизмунду III и воеводе Юрию Мнишку. Для большего почтения сенатора Речи Посполитой Юрия Мнишка, его друзей и родственников боярам даны были наместнические титулы, с которыми обычно они отправляли дипломатические поручения. Однако боярам Михаилу Нагому и князю Василию Мосальскому еще долго пришлось дожидаться приезда Мнишков в Московское государство. Царица Марина вместе со своим «двором» выехала из Прондика 26 января. Путь ее лежал сначала в родной Самбор. В это время сандомирский воевода Юрий Мнишек завершал свои дела в Кракове, где 28 января получил от секретаря царя Дмитрия Ивановича Яна Бучинского очередной вклад в 6 тысяч золотых дублонов [85]. Ян Бучинский добился наконец официального королевского согласия на проводы Марины Мнишек в Москву. В «ответе» из королевской канцелярии на просьбу царя Дмитрия Ивановича, выданном Яну Бучинскому в январе 1606 года, говорилось: «О том, что государь его милость великий хочет у короля его милости, чтоб поволил пану воеводе сендомирскому дочь свою девицу Марину в жену государю его милости, и велел бы отпровадить ее до государя его милости; и король его милость, с любви и милости своей братцкие к великому государю его милости не токмо что поволил, но еще сам собою и с королевичем Владиславом, сыном своим любимым, и с королевною шведцкою, сестрою своею радость ей милости панны воеводенки сендомирской украсить [изволил]» [86]. В публикацию этого ответа в «Собрании государственных грамот и договоров» вкралась неточность, из-за которой всю фразу можно понять как желание короля вместе с королевичем украсить своим присутствием в будущем свадьбу («радость») царя Дмитрия Ивановича и Марины Мнишек в Москве. Однако в польском тексте прямо упоминается акт венчания Марины Мнишек, состоявшийся в ноябре 1605 года, на котором и присутствовал Сигизмунд. Для сандомирского воеводы, которому в «ответе» из королевской канцелярии обещалась полнейшая поддержка («о чем толко ласки королевской ищет, или о чем побьет челом, то все получит»), настала пора действовать, и он поспешил вслед за дочерью в Самбор. 1 февраля, на праздник Сретения, Юрий Мнишек вместе с Мариной Мнишек были у обедни в Дембовицах. Отец Каспар Савицкий в своем дневнике оставил свидетельство о самостоятельном, если не сказать своенравном, поведении русской царицы (он, впрочем, очень корректно с точки зрения Речи Посполитой называет ее без царского титула лишь «великой княгиней Московской»). Марина Мнишек, в отличие от своего отца, не пошла на исповедь к отцу-иезуиту Каспару Савицкому, а «предпочла исповедоваться у священника светского, что случилось совершенно вопреки общему ожиданию». Потом выяснилось, что в этом жесте не было ничего обидного для специально назначенного в Москву представителя иезуитов. Просто самой Марине Мнишек хотелось сохранить прежние доверительные отношения с отцами-бернардинцами. Их она, как писал сам отец Савицкий, «преимущественно желала иметь в своей свите». Видимо, ей было нелегко сразу переменить свою жизнь и она пыталась держаться за то, что связывало ее с таким близким и дорогим прошлым. «С самого детства, вместе со всем своим семейством, – замечал отец Каспар Савицкий, – она привыкла в делах духовных обращаться к бернардинцам. Некоторые из них были назначены, чтобы присоединиться в путешествие» [87]. К 10-11 февраля царица Марина Мнишек и ее отец вернулись в Самбор, и опять начались долгие сборы и проводы, так сильно беспокоившие царя Дмитрия Ивановича. Он слал одну грамоту за другой. К сандомирскому воеводе, по записям «Дневника Марины Мнишек», приезжали «пан Дембицкий, Склиньский, пан Горский», не считая обычных московских гонцов, привозивших письма. Наконец в дело вступил сам посол Афанасий Власьев, вернувшийся с дороги, из Слонима в Самбор, чтобы лично сопроводить царицу Марину Мнишек в Москву. Он передал «приказание царя и его великие сетования по поводу задержки» [88]. Но даже послу еще пришлось подождать дней десять, прежде чем 2 марта 1606 года наконец-то произошло то событие, которого уже заждался царь Дмитрий Иванович. «Воевода с царицей» пустились в «московскую дорогу». Конечно, они были недовольны распутицей, тем, что некоторым из «близких панов», собравшихся в Москву вместе с Мнишками, пришлось нагонять их уже по дороге. Их путь лежал из Самбора в Люблин, где они пробыли с 8 по 14 марта, потом в Слоним, куда они приехали на Страстной неделе 24 марта и где отпраздновали католическую Пасху 26 марта, после чего двинулись дальше к Несвижу, где 30-31 марта были гостями виленского воеводы Николая Кшиштофа Радзивилла-Сиротки [89]. В Люблине царица Марина Мнишек с отцом получили письмо царя Дмитрия Ивановича, написанное еще 28 февраля 1606 года. «Пресветлейший и непобедимейший монарх» звал своих родственников, желая, чтобы они «по требованию нашему, а обещанию своему, в сей мясоед к нам прибыть могли». Но царь Дмитрий Иванович уже не надеялся, что осуществится первоначальный план приезда Марины Мнишек до начала Великого поста. Он предупреждал об опасностях дальнейшего промедления: «ибо потом умедля, опасный к нам приезд ваш будет; и ежели Смоленск прежде Пасхи миновать изволите, то легко усмотрите». Поэтому он соглашался с воеводой Юрием Мнишком, предлагавшим, в качестве компромисса, побыть где-то недалеко от Москвы во время православного Великого поста. Для этих целей царь Дмитрий Иванович распорядился приготовить «для государыни цесаревой и приятелей» двор в Борисове (рядом с Можайском), всего в восемнадцати милях от Москвы (в одной польской миле считали пять верст). Кроме того, «Дмитрий, друг и сын», извещал тестя, что отправил ему деньги для отдачи королю (об ожидании уплаты этого долга сам король Сигизмунд III писал царю Дмитрию Ивановичу), а также еще «несколько десятков тысяч» на проезд [90]. «Пять тысяч червонных злотых» были тогда же, 28 февраля 1606 года, посланы с секретарем Яном Бучинским для отдачи «наияснейшей панне» Марине. Царский секретарь, выехавший из Москвы, получил наказ оказывать «всевозможные услуги» Марине Мнишек, «сохраняя честь величества нашего во всем и наблюдая, дабы везде по наказу нашему, как на месте пребывания, так и в пути поступаемо было». Царь Дмитрий Иванович опять поручил неприятные дела другим, заставив своего секретаря в известной мере «надавить» на воеводу Юрия Мнишка и напомнить ему, «дабы поспешал и не дожидался, пока путь испортится; ибо ежели застигнет его распутица на дороге, то никак не удобно будет ему от Смоленска сюда приехать». Одновременно Дмитрий отправил еще письмо своему шурину саноцкому старосте Станиславу Мнишку, приезда которого ожидал прежде остальных («потому что нас не столько беспокоить будет медление господина воеводы, когда вас будем иметь у себя»). Станислава Мнишка царь также просил поторопить отца, чтобы тот успел приехать по зимнему пути, желая предотвратить возможные препятствия, «в рассуждении вод и других беспокойств для государыни цесаревы» [91]. Но в самый день выезда Марины Мнишек из Самбора 2 марта 1606 года царь Дмитрий Иванович, так и не имевший в Москве никаких сведений о походе Мнишков (кроме постоянных известий о переносе его сроков), не выдержал. Он пишет воеводе Юрию Мнишку, наверное, наиболее резкое письмо за все время, которое они знали друг друга. Дмитрию стало очевидно, что воевода сможет прибыть только «едва после праздника Пасхи, спустя несколько недель». Раздосадованный, он дал волю своим чувствам и не стал скрывать самых тяжелых мыслей: «Сие приводит нас иногда к таковым мыслям, которые не были бы вам приятны, ежели бы мы не имели в виду вступление на наш престол и любовь пресветлейшей государыни, обрученной супруги нашей». Косвенно он дает понять, что устанавливает срок, позднее которого воеводе Юрию Мнишку вообще не имело смысла приезжать. Если бы он прибыл «по прошествии Троицына дни», что вполне могло случиться «для весьма трудных переездов и разлития вод, которые нескоро спадают», то «сумневаемся, дабы милость ваша нас в Москве застал; ибо мы с Божиею помощию скоро, по прошествии Пасхи, путь восприять намерены в лагерь, и там чрез все лето пребывать имеем». Угроза не была пустой: и царь, и воевода хорошо знали, что предстоит выполнить еще одно обязательство перед польским королем и папским престолом – относительно совместной войны против турок. Царь Дмитрий Иванович намекал, что не может отложить этого дела, иначе вина ляжет на самого воеводу Юрия Мнишка. Кроме того, «друг и сын», обычно не скупившийся на средства для поездки Мнишков и их свиты в Московское государство, стал почему-то ссылаться на невозможность боярам, которых он уже давно послал для встречи Марины Мнишек на границу, дальше доставать пропитание из-за великого голода. «Ежели они назад возвратятся, – писал царь Дмитрий Иванович, прекрасно знавший, что без его приказа они скорее действительно умрут с голода, чем покинут свою службу, – то великий стыд принуждены иметь будем» [92]. Тем временем Марина Мнишек, о которой так заботился ее супруг, отдыхала в Люблине после первых дней путешествия. Там она с отцом посетила иезуитскую коллегию, где им был устроен торжественный прием. Молодые клирики упражнялись в сочинении латинских речей и стихов, чем совершенно тронули «высоких лиц». Им повезло больше, чем монахам, ехавшим в свите Марины Мнишек. Чтобы «изъявить свою признательность» люблинским иезуитам, Марина потребовала к себе одного из них и, как записал отец Каспар Савицкий, «исповедовалась у него в том же храме, вслед за чем причастилась Св. Тайн» [93]. Следующая часть путешествия Мнишков от Слонима до Люблина, совпавшая с последними неделями поста (19 марта в Бресте отпраздновали Вербное воскресенье), должна была еще более наполнить смыслом дорожные размышления Марины на пути в Москву. Но все же это была далеко не паломническая поездка. Мнишкам, находившимся под постоянным давлением посла Афанасия Власьева и царских гонцов, приходилось спешить – хотя бы для вида. Позднее воевода Юрий Мнишек жаловался на «господина Афанасия», «понуждающего нас перелететь к вам, не смотря, что сие и для женского пола несносно, и для меня, в рассуждении немалой моей болезни, тягостно» [94]. Как мы уже видели, Марина Мнишек умела проявлять твердость в церковных делах. Поэтому окончание Страстной недели и праздник Пасхи ее свита провела в молитвах в Слониме, а не на дороге в Москву. Попутно использовали это время для пополнения запасов, что делалось «по листам от пана канцлера литовского», то есть по приказанию Льва Сапеги [95]. Во время этого путешествия сандомирский воевода и получил отчаянное царское письмо, полное упреков (грамоты из Москвы от царя Дмитрия Ивановича достигали Мнишков примерно через десять дней). Царский тесть уже мог отчитаться о начатом походе в Московское государство, однако тон, который позволил себе его зять, не мог быть воспринят им иначе как оскорбительный. Все было так серьезно, что теперь уже сандомирский воевода писал о своем желании возвратиться назад! Царь Дмитрий Иванович это тонко почувствовал и уже 18 марта 1606 года отправил сандомирскому воеводе новое письмо, в котором не было и намека на то, что он не сможет дождаться приезда в Москву Марины. Царь писал в своей грамоте: «Опечалило нас письмо ваше, в коем вы сомневаетесь о нашей к вам благосклонности, и по-видимому имеете намерение возвратиться с дороги, не препроводя к нам светлейшей дщери вашей; мы, поелику сие было бы к вечному нашему безславию и удивлению целого света, желаем дабы вы сего не делали». «Дмитрий друг и сын» признавался в том, что писал через Денбицкого и Склинского «с некоторою досадою», но оправдывался, что всему причиной его пылкая любовь к Марине. И делал он это так обаятельно и искренне, что сандомирскому воеводе ничего не оставалось, как забыть свои обиды, читая такие, например, строки: «Однако Бог тому свидетель, любезнейший мой родитель, что сие происходило не от злого сердца, но от одной скуки и по любви к вашей дочери и дому вашему». Получив известие о выезде, писал царь, он стал совершенно счастлив и забыл все огорчения; теперь он посылает с этим письмом своего комнатного служителя Сигизмунда Казановского, который должен был подтвердить, что воеводу Юрия Мнишка ожидает самый щедрый прием: «И вам ничего иного не остается теперь ожидать от нас, как токмо признательной благодарности, радости, почитания, и награждения за прежние и теперешние издержки и труды ваши» [96]. Казановский отдал эту грамоту воеводе Юрию Мнишку на пути к владениям виленского воеводы 28 марта 1606 года, поэтому царица Марина Мнишек могла спокойно насладиться гостеприимством Николая Кшиштофа Радзивилла-Сиротки. О торжественной встрече, устроенной им в Несвиже 30-31 марта, написали и автор «Дневника Марины Мнишек», и отец Каспар Савицкий, ведший свой собственный дневник. К сожалению, монах-иезуит не мог интересоваться подробностями светских балов, он лишь бесстрастно зафиксировал то, с какими почестями провожала Марину Мнишек литовская магнатерия: «30 марта достигли города Несвижа, где воевода виленский принял в своем замке княгиню и воеводу сандомирского и два дня угощал их с большою роскошью, оказывая им всевозможное почтение» [97]. Это бесспорно свидетельствует о том, что и великий канцлер литовский Лев Сапега (по листам которого снабжался свадебный поезд Мнишков), и виленский воевода Николай Кшиштоф Радзивилл-Сиротка вполне сочувственно отнеслись ко всему делу, вероятно рассчитывая на дивиденды от поддержки Марины Мнишек. Оставляя в стороне политический план несвижского пира, можно еще вспомнить, что он стал последним торжеством в жизни Марины на ее родине. Дальше начиналась жизнь в той стране, царицей которой она так хотела стать и даже стала, но не больше, чем на несколько дней. Было еще одно предзнаменование, которое могло бы остановить Марину Мнишек, если бы люди умели правильно прочитывать те знаки, которые потом воспринимаются не иначе как жест судьбы. 14-15 апреля, во время переправы через Днепр под Оршей, течением то и дело сносило наведенные мосты, так что люди два дня перебирались через реку. Но ведь переправа более чем двух тысяч человек (и почти такого же числа лошадей) была и в самом деле сравнима с небольшим военным предприятием. Поэтому ободряемые новыми письмами царя Дмитрия Ивановича, продолжавшего извиняться за свои упреки и славшего новые деньги на корм (на этот раз 35 тысяч злотых), участники свадебного поезда беспечно шли к московской границе, еще не зная, что ждет многих из них через какой-то месяц. 18 апреля 1606 года свадебный поезд переехал границу на реке И вате. Это «речка с наведенным мостом, – записывал автор «Дневника Марины Мнишек». – На границе никто не встретил поезда, только четыре москаля, людей знатных, которые послу Афанасию вручили грамоты и приветствовали царицу и пана воеводу» [98]. Приходилось привыкать к чужой стране, и давалось это не без труда. Отец Каспар Савицкий прочел целую проповедь, чтобы предостеречь соотечественников отнеосторожного поведения, которое могло бы посеять недоразумения или, не дай бог, вражду с жителями Московского государства. Воевода Юрий Мнишек пошел еще дальше и, не надеясь укротить буйный нрав своих спутников одними увещеваниями, издал в дороге целый свод постановлений, чтобы также урегулировать возникавшие споры. Увы, бумажные правила ничего не могли поделать с жизнью. Можно представить себе жадный интерес, который обе стороны испытывали друг к другу, когда был снят запрет на свободное общение подданных Речи Посполитой и Русского государства. Не случайно встречавшие поезд Марины Мнишек четыре «боярина» с таким изумлением глядели на Каспара Савицкого, наверное, первого увиденного ими монаха-иезуита. Ему казалось, что «бояре» буквально вытаращили глаза от удивления и замучили его вопросами о том, какой он веры, какого сана и много ли еще в свите Марины Мнишек священников и монахов. Искренность и простодушие, если не умеешь ответить тем же, очень скоро кажутся назойливостью и скукой. Так и произошло с отцом Каспаром Савицким, который в конце концов прекратил беседу, не блиставшую привычным ему светским лоском и учтивостью. Поезд Марины Мнишек вызывал неподдельное удивление у всех, кто видел его на пути от «литовского рубежа» до Смоленска, куда поляки и литовцы прибыли 21 апреля 1606 года. Уже говорилось о том, что в Московское государство приехало свыше двух тысяч человек. Но что это были за люди и как они выглядели? До границы главным должен был считаться двор самого сандомирского воеводы Юрия Мнишка, в который вместе с рядовыми жолнерами и пехотой входило 445 человек. Двор царицы Марины Мнишек уступал ему и насчитывал 251 человек. В составе свадебного поезда выделялись еще дворы князя Константина Вишневецкого и коронного маршалка Адама Вольского, сравнимые по численности с двором Юрия Мнишка. Остальные знатные шляхтичи, в основном из числа родственников и свойственников Мнишков – Ян и Станислав Мнишки, Сигизмунд Тарло, Мартин (гофмейстер двора Марины Мнишек) и Юрий Стадницкие, Станислав Немоевский, – имели более скромную свиту. Необычный вид путешествующих шляхтичей в гусарских мундирах и сопровождавших их пеших слуг подчеркивался присутствием в поезде ксендза Франтишка Помасского, отца Каспара Савицкого и других священников. Но рядом – как обычно, под охраной посольского каравана – ехали восточные купцы с товарами. Довершали яркую картину музыканты, пугавшие встречных звуками своих труб и барабанов. Со времени пересечения границы Московского государства поезду сандомирского воеводы Юрия Мнишка пришлось немного перестроиться. Первенствующая роль перешла к царице Марине Мнишек. Отныне все присутствовавшие в ее свите должны были понять, что именно она является центром всеобщего внимания. В первый день в Московском государстве было отчего-то тревожно, поэтому, страшась непонятных «засад», отправили вперед несколько колясок и повозок. Царица и сопровождавшие ее женщины ехали в самом конце процессии, охраняемые гусарами и пехотой. Между тем следы приготовлений к встрече царицы были заметны. Автор «Дневника Марины Мнишек» записывал, что «на каждом ручье были приготовлены хорошие мосты, и так до самой Москвы». В селах, по русскому обычаю, проезжавших встречали священники с хлебом и солью «в знак расположения, прося о милости». Первый ночлег в Красном, на дороге от границы к Смоленску, не понравился гостям («бедновато для первого раза»). Пришлось сандомирскому воеводе Юрию Мнишку вмешаться, чтобы увеличили содержание. Кроме того, на путешественников обрушилось весеннее ненастье, и если Марине Мнишек приготовили новую избу и давали отдельные оброки на весь двор, то всем остальным приходилось искать кров и пищу самостоятельно, а то и вовсе раскидывать палатки, утопая в грязи «почти по самые щиколотки». В следующий ночлег перед Смоленском ситуация повторилась. Только царица ни в чем не нуждалась, для нее опять приготовили новые «светелки», а остальные расставляли палатки. Через день после того, как Марина приехала в Московское государство, состоялась первая торжественная встреча. Теперь Мнишков и всю свиту приветствовали не какие-то четыре рядовых пристава, как на границе, а двое давно ожидавших приезда царицы бояр и царских посланников – Михаил Александрович Нагой и князь Василий Михайлович Мосальский. Их сопровождала тысячная охрана, в которую также входили члены Государева двора. Все знатные москвичи пришли в избу, где остановилась царица Марина Мнишек, отдали ей царские грамоты и говорили речи, кланяясь до земли. Отдельно были отданы грамоты царя Дмитрия Ивановича воеводе Юрию Мнишку. Для царицы Марины были приготовлены 54 белые лошади. Кроме того, еще с зимы ее дожидались великолепные сани, украшенные царским гербом. Теперь, правда, они сделались совершенно ненужными. Только с этого момента стала возрождаться надежда на повторение краковского великолепия, едва было не иссякнувшая в связи с не очень впечатляющим первым приемом свиты Мнишков при пересечении ими границы. Можно представить, с какой радостью царица с сопровождающими ее дамами пересела в присланные ей «три кареты с окнами, внутри обиты соболями, шоры бархатные». Нарядные дамы, сидевшие в комфортных каретах, теперь уже с интересом должны были рассматривать в открытые окна просторы нового отечества царицы Марины Мнишек. Весь царицын поезд двинулся в путь под двойной охраной польских гусар и московских служилых людей. По двенадцати лучшим белым лошадям в одной упряжке издали можно было легко определить, где среди этих нескольких тысяч людей находилась карета новой московской царицы. 21 апреля царицын поезд остановился в Смоленске. Марине Мнишек предстояло еще одно испытание – встреча с ее новыми подданными, на этот раз в городе, о возвращении которого под руку Речи Посполитой мечтало не одно поколение польской шляхты. И вот теперь мечта, кажется, сбывалась. Со временем Смоленск было обещано возвратить королю Сигизмунду III. Пока же народ просто высыпал навстречу столь неожиданным гостям. Казалось, весь город встречал царицу, расположившись на стенах потрясающей своими размерами Смоленской крепости. Один из сопровождавших Марину Мнишек дворян записал позднее в своем дневнике, что «народу было до нескольких десятков тысяч, которые челом били и соболей дарили». Навстречу Марине вышло смоленское духовенство с образами Пресвятой Богородицы, «которые подавали ее величеству целовать». Кроме того, угощали хлебом и солью, к чему поляки уже начинали привыкать. Бояре, посланные царем Дмитрием Ивановичем, устроили обед для воеводы Юрия Мнишка и его близких. Царица же в это время «во дворе своем обедала». Смоленский пир плохо повлиял на воеводу Юрия Мнишка. Он заболел, и из-за этого пришлось задержаться в Смоленске на некоторое время. Между тем свита воеводы с трудом управлялась в непривычных для нее московских избах. Пару раз едва не устроили пожар, причем один раз загорелось на кухне в доме, где останавливалась сама Марина. Но гораздо более неприятное происшествие случилось со слугой автора «Дневника Марины Мнишек». Некий пахолик запалил порох, «которым себе выжег глаза и лицо». Только потом (и не одному автору «Дневника Марины Мнишек») стало понятно: «И то, видно, было первое худое предзнаменование дальнейших наших неудач…» [99] Недомогание пана воеводы не сказалось на обычном распорядке дня. В воскресенье 23 апреля отслужили католическую мессу. Немало смолян собралось посмотреть на невиданное зрелище. Люди толпились, ломая ограждения, и долго удивлялись звучавшей музыке. Дорога от Смоленска до Москвы выглядела уже лучше, она была выровнена и замощена, однако даже при этом поезду царицы Марины Мнишек не удалось избежать несчастных приключений во время переправ через разлившиеся реки. Снова форсируя Днепр, потеряли нескольких слуг, утонувших в холодной весенней воде. Один из «товарищей» в роте саноцкого старосты так активно расчищал себе дорогу саблей, что отсек палец на руке своему приятелю. Все эти трагические случайности не могли не повлиять на настроение людей, остававшихся в свите Марины Мнишек. Дорога перестала казаться легкой и веселой, поляки с опаской переправлялись через многочисленные реки. К тому же начались задоры с «москвой». Инициаторами ссор выступали гости, слишком рано почувствовавшие себя хозяевами страны, которой они еще не могли узнать по-настоящему. «Так как наши сурово с “москвой” обходились, – замечал автор «Дневника Марины Мнишек», – назначили судей и записали правила. Но тех правил не исполняли…» [100] Тем временем подготовка к встрече царицы в Москве была в самом разгаре. Царь Дмитрий Иванович не оставлял своим вниманием Мнишков, находившихся на дороге в Москву, и держал их в курсе всех приготовлений. Не доезжая Дорогобужа, царица и сандомирский воевода встретились с кравчим князем Борисом Михайловичем Лыковым, одним из самых заметных представителей аристократической молодежи, окружавшей царя. В привезенных им грамотах «царь радовался счастливому въезду пана воеводы и царицы, супруги своей, в государство свое, а также передал, что по надобности приказано обеспечить им любые удобства и что он сам с радостью ожидает их приезда». Посол Афанасий Власьев, покинувший Мнишков в Смоленске, успел доехать до Москвы и вернуться с новыми инструкциями царя Дмитрия Ивановича. Через него «царь просил, чтобы пан воевода, по меньшей мере, на ста лошадях приехал в Москву для того, чтобы устно обговорить приготовления к свадьбе и другие церемонии». Власьев, провинившийся в своем усердном стремлении заставить едва не «перелететь» царицу Марину Мнишек в Московское государство, привез новые «очень богатые подарки» от своего самодержца и немного смягчил отношение к себе. «Бриллиантовая корона и повязка на шляпу», очевидно, должны были направить мысли Марины Мнишек к будущей коронации. Не забыл супруг и о пристрастиях своей избранницы, послав ей «четыре нитки крупного восточного жемчуга, несколько десятков более мелких». В довершение пара золотых часов, «одни в баране, другие в верблюде», должна была помочь царице сосчитать часы и минуты, остававшиеся до встречи с царем Дмитрием Ивановичем. 28 апреля 1606 года царица Марина Мнишек и воевода были уже в Вязьме, где им пришлось познакомиться с православной Пасхой и принять участие в некоторых, связанных с ней обычаях. Станислав Немоевский записал, что «ее величество царица, приноравливаясь к обычаю земли, бояр, которые ее сопровождали, одарила парою крашеных яиц и вышитым платком от своей руки». Много должно было удивлять поляков. Из тюрем было выпущено немало узников, а «лучших» служилых людей «одарили очень красивым куском полотна». Но еще более поразило то, что несмотря даже на самое большое церковное торжество сопровождавшая их «москва» продолжала торопиться «и не хотела дать себе отдыха», чтобы как можно скорее исполнить царское поручение. В Вязьме воевода Юрий Мнишек, по предложению царя Дмитрия Ивановича, оставил дочь одну и вместе со своим зятем князем Константином Вишневецким и сыном Станиславом Мнишком поехал в Москву [101]. 4 мая состоялся торжественный въезд в столицу сандомирского воеводы. Юрию Мнишку первому довелось испытать чувство триумфа, ожидавшее вскоре и его дочь (а заодно и привыкать к новому календарю, в соответствии с которым воевода вернулся на десять дней назад – в 25 апреля). Царь Дмитрий Иванович послал лошадей тестю и ехавшим с ним знатным родственникам. Из лошадей царской конюшни особенно выделялась одна, с богато украшенным золотым седлом, на которую сел сам «пан воевода». На подъезде к Москве Мнишка ждало несколько сюрпризов, приготовленных царем. Сначала он увидал ехавшего навстречу в гусарской одежде всадника, возглавлявшего значительный отряд из «самых знатных бояр и дворян московских», которых было «до полутора тысяч». Всадником, встречавшим польских друзей царя, был боярин Петр Федорович Басманов. Его гусарский костюм сразу должен был расположить гостей к ближайшему слуге царя. Дальше через реку Москву был наведен «диковинный мост», сделанный «изобретательно, без опор, только на одних канатах». Дальнейшая дорога в Кремль пролегала сквозь строй «всадников, довольно прилично одетых», стоявших в два ряда. Среди них встречались и «товарищи» из роты пана Матвея Домарацкого, которые давно служили царю. Да и сам царь Дмитрий Иванович, как оказалось, тайно был среди них. В день приезда сандомирскому воеводе сначала дали отдохнуть и в знак расположения и приязни прислали богатые кушанья и напитки с царского стола. Еще один из близких к царю людей, князь Иван Хворостинин, приезжал «навестить пана воеводу и изъявить радость по случаю его приезда в государства его московские» [102]. 5 мая 1606 года царица Марина Мнишек достигла Вязем и остановилась там на несколько дней. Это было символично, потому что селение Вяземы (ныне Большие Вяземы) было подмосковной резиденцией «правителя» Бориса Годунова, устроившего там свой дворец. В нем-то и должна была ожидать известий из Москвы Марина Мнишек, пока ее отец и брат окончательно обговаривали все церемониальные детали. Воевода Юрий Мнишек тем временем наслаждался великолепным царским приемом, достойным посла иностранной державы. Его торжественно проводили в Кремль, в царских палатах сандомирского воеводу встречал царь Дмитрий Иванович, сидевший «на троне в одеянии, украшенном жемчугом и драгоценными камнями, в высокой короне, со скипетром в правой руке». При этом присутствовали патриарх и весь Освященный собор, вся Боярская дума и все знатные дворяне. Воевода был допущен к царской руке и говорил речь. Его слова так растрогали царя Дмитрия Ивановича, что он, по словам одного шляхтича, присутствовавшего в воеводской свите, «плакал, как бобр» (эквивалент русского выражения – «лить слезы ручьем»). Самозваный царь не случайно дал волю своим чувствам. Сбывалась его мечта о женитьбе на польской шляхтенке. Сам факт торжественного кремлевского приема, когда воевода Юрий Мнишек целовал царскую руку и подходил под благословение московского патриарха, снимал многие подозрения и заставлял недоброжелателей спрятать свое недовольство. Но, как очень скоро окажется, ненадолго. С этого времени царь Дмитрий Иванович погружается в какое-то экстатическое состояние веселья и свободы, причина которого очевидна – его подлинные чувства к Марине Мнишек. Он внимателен к своим гостям и изобретателен в развлечениях. Пиры, один богаче другого, сменяются представлениями и музыкой. Вот царь «угощает» гостей неизвестным им экзотическим «блюдом», принимая лапландцев, очень кстати прибывших на оленях со своими северными дарами. Вот гости наблюдают за раздачей «маслин» царским стольникам (не спутаны ли здесь маслины со сливами?). Все вместе слушают музыкантов, привезенных уже ставшим любимым шурином царя саноцким старостой Станиславом Мнишком. Станислав Мнишек и князь Константин Вишневецкий устраивают шуточные танцы перед царем. В конце вечера музыкантов щедро награждают, раздарив две тысячи злотых. Царь Дмитрий Иванович тоже много шутит, переодевается то в гусарское платье, то в московское. Гусарский костюм, как известно, он полюбил еще в Речи Посполитой, зато теперь в Москве царь имел возможность поразить всех роскошью своего парчового жупана и бархатной делии (плаща, подбитого мехом), «унизанной жемчугом и всякими украшениями». Как только веселые застолья стали приедаться (а во время одного из них воевода Юрий Мнишек даже почувствовал недомогание), решили поехать на охоту. И опять героем дня был царь, на глазах у своего тестя собственноручно убивший медведя. Точное описание этой охоты тоже сохранилось: «Там среди других зверей выпустили также медведя, которого, когда никто не смел первым с ним биться, сам царь, бросившись, убил с одного удара рогатиной, так что даже рукоятка сломалась. И саблею отсек ему голову. “Москва” радостно закричала, увидев это. Все обедали там же в шатрах» [103]. За всем этим непреходящим весельем могло даже показаться, что царь забыл о своей главной цели – приготовлениях к свадьбе с Мариной Мнишек. Но это, конечно, было не так. Даже проводя все дни в пирах, он несколько раз успел съездить к своей «матери» в кремлевский Вознесенский монастырь. Именно там должна была остановиться царица Марина по приезде в Москву. Инокине Марфе Нагой предстояло приготовить свою «дочь» к совершению таинства брака и научить ее обычаям царицыного двора. В Вяземы отсылались подарки – «8 очень богатых ожерелий, а также 8 кусков лучшей парчи». Туда же пригнали целый табун ногайских лошадей – бахматов, розданных Мариной Мнишек своим дворянам и слугам. Наконец, даже шатры, в которых царь пировал с воеводой Юрием Мнишком, отдыхая от охотничьих утех, остались на том же месте, потому что они потом пригодились царице, ночевавшей в них после выезда из Вязем. По слухам, записанным Станиславом Немоевским, царь Дмитрий Иванович лично приезжал «ночью, incognito», приветствовать свою царицу. 12 мая (2 мая по юлианскому календарю, принятому в Московском государстве) столица, подготовленная визитом сандомирского воеводы, встречала его дочь Марину Мнишек. Все было продумано до мельчайших деталей. Челядь с возами, которые могли бы испортить своим видом торжественность процессии, отправили вперед в Москву. Все готовились к приезду будущей царицы, а между тем буквально на час ее опередили послы короля Сигизмунда III Николай Олесницкий и Александр Госевский [104]. Не их ли дожидались все это время, чтобы добиться желанного тождества двух церемоний – в Кракове, где участвовал посол Афанасий Власьев, и Москве, где Речь Посполитую должны были представлять приехавшие послы? Но в тот день никакой рядовой посольский поезд не мог затмить невиданного зрелища приезда царской невесты из иноземных краев. Сам царь, как и за несколько дней до этого при встрече сандомирского воеводы, не утерпел и тайно, окруженный только десятком всадников, «подъехал к дороге, чтобы навести порядок». Царь Дмитрий Иванович следил за всеми деталями с установкой шатров, где Марину Мнишек должны были встретить от его имени, за построением гусар, алебардщиков и стрельцов. Он послал своей невесте новую карету и 12 лошадей «в яблоках». Это произвело неизгладимое впечатление на всех встречавших. Позднее глава иноземной охраны капитан Жак Маржерет вспоминал торжественный въезд Марины Мнишек в столицу в карете, запряженной ногайскими лошадьми («белые с черными пятнами, как тигры или леопарды, которые были так похожи, что нельзя было бы отличить одну от другой» [105]). Марина давно готовила себя к этому дню и встрече со своим нареченным супругом. Ранним утром она призвала к себе отца Каспара Савицкого и первый раз исповедалась у него и причастилась. Душа ее была чиста и открыта, она покорно вручала себя судьбе и готовилась к грядущим испытаниям. Для нее было бы в тот момент большим подспорьем прочитать адресованные ей слова из письма папы Павла V, написанного 10 апреля 1606 года. Однако вряд ли папское послание успели доставить Марине Мнишек, пока она находилась на пути в Москву. Между тем папа Павел V писал именно о том, что было ей всего нужнее, – где искать силы, приехав в чужую страну к своему мужу. Обращаясь к «возлюбленной во Христе дочери Марине, великой княгине московской», папа писал: «Неоднократно мы будем впредь изъявлять твоей светлости чувства отцовской нашей любви; тебя, подобно новому растению, посаженному в вертограде Господнем, будем орошать честными благословениями, чтобы, принося ежегодно счастливый плод, ты множилась подобно виноградной лозе, осеняющей дом твой. Благословенная Господом дочь моя, да будут благословенны все сыны твои, от которых мы ожидаем, что они будут такими, какими их хочет видеть церковь и какими она вправе ожидать их от набожности родителей, то есть всегда готовыми к распространению веры христианской». Вместе с письмом к Марине Мнишек был послан отец-иезуит Андрей Лавицкий с папским благословением и другими наставлениями об «укреплении в христианской набожности» [106]. Отец Каспар Савицкий не простирался мыслью так далеко, напутствуя Марину Мнишек. Но он также просил ее влиять на царя, чтобы тот исполнил обещания, данные в Речи Посполитой. Он и сам был готов помогать в этом своей новой духовной дочери, если царица в будущем даст ему возможность бывать у нее во дворце. Так, ободренная духовно, Марина Мнишек двинулась навстречу своей судьбе. По церемониалу ей предстояло сначала подъехать в своей карете к шатрам, приготовленным «у реки Москвы, под самым городом». У шатров Марину Мнишек встречал Государев двор: «Когда сошла царица к шатрам, там ее встретили от имени царя и обратились с благодарственными речами, принимая ее в свой столичный город и также радуясь ее счастливому, в добром здравии приезду. Там же, выехав стройно и празднично, воеводы, князья, думные бояре и весь царский двор встретили царицу с обычными для своего народа церемониями». Марину ждал еще один подарок. Это была сказочной красоты карета, описание которой оставили члены свиты польских послов, приехавших в Москву в один день с Мариной Мнишек. «Высокая большая карета», сделанная «по московскому образцу, алым золотым глазетом покрытая, внутри обитая соболями, и вся вызолоченная, и золотыми звездами испещренная; ступицы у колес покрыты листовым золотом, а спицы выкрашены лазурью. Спереди, где должен быть сундук, стояли два человека, одетые по-английски, держа в руках золотые розаны; на верху кареты золотой орел; по бокам она была разукрашена драгоценными каменьями, жемчугом и золотом». Голландец Исаак Масса углядел, что внутри кареты «лежали подушки, унизанные жемчугом». Он же рассказал о сюрпризе, приготовленном своей невесте царем Дмитрием Ивановичем, успевшим узнать в Речи Посполитой новейшую моду европейских дворов на восточную экзотику: в карете «сидел красивый маленький арап, державший на золотой цепочке обезьяну, с которой он играл». Сев в новую карету, «украшенную по бокам серебром и царскими гербами», Марина Мнишек медленно тронулась в путь, так как рядом с лошадьми шли особые возницы и держали поводья в руках. Капитан Жак Маржерет профессионально отметил, что в ее охране были «четыре отряда польской кавалерии на весьма хороших лошадях и в богатых одеждах, затем отряд гайдуков в качестве телохранителей». Казалось невероятным, что рядом вполне мирно шли гусарская рота и пехота, служившая у друзей сандомирского воеводы Юрия Мнишка, немецкие алебардщики из царской охраны и московские стрельцы. Свите польских послов особенно запомнились 300 немецких драбантов в бархатных одеждах, «каждый из них имел в руке широкую выполированную алебарду… На всех алебардах золотом высечен двуглавый орел; над орлом царская корона, а по бокам латинскими буквами: Дмитрий Иванович». Знатные паны шли в голове процессии, «а “москва” ехала перед каретой». Уже под самыми стенами Кремля, посаженные «theatrum» (ровными рядами?) люди «для совершения торжества» и по случаю «счастливого прибытия» Марины Мнишек, «затрубили и ударили в бубны». Но со стороны все это казалось долго не смолкавшим громом, затихнувшим только тогда, когда Марина Мнишек оказалась у входа в Вознесенский монастырь. Только здесь, в присутствии «матери», царь Дмитрий Иванович увидел свою невесту, оставленную в Самборе почти за два года до этого. Перед ним была уже не девочка-подросток, но дама в прекрасном платье и украшениях («Она была одета, по французскому обычаю, в платье из белого атласа, все унизанное драгоценными камнями и жемчугом», – запишет Исаак Масса), привыкшая к всеобщему вниманию. Да и Марина Мнишек могла оценить метаморфозу, произошедшую с несчастным, непризнанным никем «царевичем», превратившимся во владыку сказочной страны [107]. Видеться с невестой до свадьбы царь Дмитрий Иванович, согласно обычаям, больше не мог. Марину Мнишек с сопровождавшими ее дамами, называвшимися по-немецки «fraucymer» – фрейлинами, оставили на попечении инокини Марфы Нагой и других монахинь Вознесенского монастыря в Кремле (сестрами этой обители становились представительницы самых знатных родов, хорошо знакомые с царским этикетом). Русский монастырь с непривычки может напугать кого угодно. Царь, понимая это, попытался смягчить впечатление и, по словам Исаака Массы, «повелел также весьма красиво убрать кельи в монастыре, где жила его мать, ибо прежде всего невесту должны были отвезти туда на восемь дней, дабы она могла научиться московским обычаям». Но все равно, не знавшая до того никаких запретов или ограничений, воспитанная по-светски и в роскоши, Марина Мнишек с первых шагов кремлевской жизни погрузилась в непривычную и тяжелую для нее атмосферу монастыря, где белый атлас ее французского платья выглядел таким неуместным на фоне бревен, обитых черным сукном. По воле царя Дмитрия Ивановича Марина трижды кланялась царской матери и обратилась к ней с пышной речью. Не случайно монастырская обстановка была воспринята окружающими дамами как тюремная. Первое, что не понравилось Марине Мнишек, была постная монастырская кухня, и потребовалось вмешательство царя Дмитрия Ивановича, чтобы устранить зревший кулинарный бунт («к ней сразу послали посуду и польских кухмистеров и поваров, которые стали всего вдоволь готовить для нее, отдали им ключи от кладовых и погребов»). Царю легко было пойти здесь на уступки, потому что он не хотел отступать от главного запрета – на прием Мариной Мнишек в Вознесенском монастыре католических духовников. Но ведь вместе с Мариной Мнишек за монастырскими стенами оказались ее фрейлины, у которых не было никаких обязательств по ограничению веры. Новые впечатления были у них так сильны, что навеяли мысли о «вечной неволе». Но с напуганными и расстроенными дамами царь Дмитрий Иванович справился еще легче, не без жестокого ерничества, предложив всем желающим свободный отъезд в Речь Посполитую. Единственное, что искупало «заключение» Марины Мнишек в Вознесенском монастыре, была горячая любовь ее будущей «матери» инокини Марфы Федоровны. Но можно ли было даже сравнивать внимание, проявленное к ней на свадьбе в Кракове королевной Анной, сестрой короля Сигизмунда III, и чувства приязни, выражаемые на непонятном языке царской вдовой в непривычном монашеском одеянии?! Инокиню Марфу Федоровну – бывшую царицу Марию Нагую, пожалуй, более всего жалко в этой истории. Сначала она с иступленной искренностью, после четырнадцатилетних молитв за упокой души, поверила в чудесное воскрешение своего единственного сына, царевича Дмитрия. Теперь такая же неудержимая родительская любовь была перенесена на Марину Мнишек, которая, в отличие от царя, вовсе не нуждалась в этом. Чувства несчастной инокини проявлялись на виду у всех, она рада была обманываться сама и невольно обманывала других. Все это не стало тайной для окружающих. Позднее послы Речи Посполитой Станислав Витовский и князь Ян Соколинский ссылались на то, что в эти майские дни «великая кнегиня Марья дочку пана воеводину, скоро приехала, до своих палат приняла, и аж до радости при собе ее имела, сыновою своею ее звала, и всякую любовь и ласку родительскую, яко матка дитяти своему, показовала» [108]. На следующий день после приезда Марины Мнишек в Москву 3(13) мая 1606 года царь Дмитрий Иванович принял в Кремле «родственников и приближенных пана воеводы». На этот раз поводом было чествование Марины Мнишек и прием послов короля Сигизмунда III. От имени царицы Марины Мнишек говорил гофмейстер ее двора Мартин Стадницкий. Он выразил те чувства, с которыми свита, сопровождавшая царицу, приехала в Кремль. Брачный союз царя Дмитрия Ивановича и Марины Мнишек виделся как символ единения двух народов, залог успешной борьбы христианских стран против «басурманов»: «Захотел Господь вашу царскую милость соединить с народом, мало разнящимся с вашим народом в языке и обычаях, равным ему по силе, отваге, храбрости в бою, мужеству, от многих славимому». Всячески восхваляя род Мнишков («никто таких великих знаков благосклонности его королевской милости не имеет, как пан воевода»), гофмейстер Мартин Стадницкий приводил исторические параллели. Он вспомнил о Софии Витовтовне (1371-1454), жене Василия I, а также учтиво намекнул на то, что и сам дед царя, великий князь Василий III, был женат на Елене Глинской, род которой происходил из Великого княжества Литовского: «А светлой памяти отца вашей царской милости не Глинская ли родила?» Мартин Стадницкий призывал забыть несчастные раздоры, прекратить «свирепое и варварское» кровопролитие и объединиться для совместной борьбы христиан с «басурманами». Его главным пожеланием царю Дмитрию Ивановичу в преддверии свадьбы было «свергнуть полумесяц из полночных краев» и «озарить полуденные края своею славой», и «в столице предков своих на старости лет увидеть потомство свое» [109]. Часто мелькавшие в речи Мартина Стадницкого слова титула «ваша царская милость» были более всего приятны слуху царя Дмитрия Ивановича в тот момент. Мнишки и их приближенные легко титуловали как самого Дмитрия, так и его «царицу» Марину. Совсем по-другому отнеслись к вопросу о титуле послы Речи Посполитой – Николай Олесницкий и Александр Госевский. Их прием следовал за обменом любезностями, который начался с речи Мартина Стадницкого и ответа думного дьяка Афанасия Власьева. Король Сигизмунд III даже ради новой дружбы между Речью Посполитой и Московским государством не хотел поступиться дипломатическим преимуществом королевского обращения к «великому князю», но не царю и уж тем более не цесарю. Думный дьяк Афанасий Власьев, как всегда стоявший на страже протокола, по приказу царя Дмитрия Ивановича попытался даже вернуть письмо, привезенное послами: «Вы отдали письмо, на котором нет титула цесарского величества, но обращено оно к некоему князю всей Руси. Дмитрий Иванович – цесарь в своих преславных государствах. И вы это письмо возьмите обратно к себе и отвезите его своему государю». Но слишком невыгодно было царю Дмитрию Ивановичу затевать споры о титуле, слишком неподходящим был для этого момент. Хотя его невеста уже находилась вместе с отцом на территории Кремля, он был крайне заинтересован в лояльном поведении во время коронации Марины Мнишек послов Сигизмунда III, да и поддерживавшего их в отстаивании королевской чести сандомирского воеводы Юрия Мнишка. Послы, забирая возвращенное письмо (жест войны!), не преминули напомнить неблагодарному московскому князю о «доброжелательности» короля, а также о том, что они сами, по первому зову, «едва отряхнули дорожную пыль», явились во дворец. Рассерженный царь вышел за рамки протокола и вступил в личные объяснения с послами. Но и Николай Олесницкий стал говорить не по посольской инструкции («ведь я – поляк, человек народа вольного, привык говорить свободно!»). Самым обидным было для царя то, что посол упрекнул его в неблагодарности: «Скоро ваша наияснейшая государская милость забыла, что чудесно, с Божьей помощью, благосклонностью его королевской милости, государя нашего милостивейшего, и поддержкою нашего польского народа (ибо кровь свою наши братья поляки проливали за вашу наияснейшую государскую милость), вы на этот трон (указал на него рукой) посажены. Вместо благодарности – неблагодарность, вместо дружбы – неприязнь сторицею воздаете, расположением и дружбой короля его милости, государя нашего, пренебрегаете и явную причину изволили подать к пролитию крови людской». Царь Дмитрий Иванович проиграл и вынужден был принять письмо и приветствовать посла. Ссылки же дьяка Афанасия Власьева на то, что «письма без титула» принимаются ради «свадебных торжеств цесаря», служили слабым утешением [110]. Споры во время приема послов тяжелой тенью легли на коронацию Марины Мнишек. Не раз во время этой церемонии московские дипломаты пытались хотя бы в мелочах взять реванш. Присутствие иноземцев, да еще католиков, в главном соборе государства и так было чувствительным ударом по самолюбию москвичей. И, как окажется впоследствии, они не забыли об этом. Следующий день, 4 (14) мая, пришелся на воскресенье. В этот день царь по обыкновению устроил в Кремле пир со своими польскими «родственниками». Марину Мнишек тем временем продолжали готовить для роли русской царицы в кремлевском Вознесенском монастыре. Она, конечно, не была обойдена вниманием Дмитрия Ивановича, приславшего ей «шкатулку с драгоценностями, которых цена (как говорили) доходила до 500 000 рублей». Одновременно было выдано еще 100 тысяч злотых для уплаты долгов сандомирского воеводы в Речи Посполитой. Царь явно хотел, чтобы его родственники разделили с ним возможность быть щедрыми по отношению к своим слугам и приближенным. Марина тоже не скупилась и, как записал один из людей в ее свите, раздала из присланной ей шкатулки «немало драгоценностей панам приближенным». Накануне свадебных торжеств царь прислал Марине «сани, у которых крылья и оглобли обиты бархатом, расшиты серебром, у хомута подвешено сорок соболей». В сани запрягли белого коня, «узда серебром переплетена, с шапкой и капором, украшенными жемчугом». Внутреннее убранство повозки не уступало прежним дорожным каретам: «Сани обиты пестрым бархатом, попона на них красная, по углам с жемчугом, а в санях покрывала шерстяное и стеганое, лучшими соболями подшиты». В этих санях вечером 7 (17) мая, «чтобы избежать давки», по свидетельству капитана Жака Маржерета, Марину Мнишек перевезли из монастыря «в крепость», или «верхние покои дворца» [111]. Там в царских палатах были совершены последние приготовления. 8 (18) мая 1606 года «свершилась коронация царицы». Так записано в «Дневнике Марины Мнишек». Царь Дмитрий Иванович преодолел многие трудности на пути к этому дню. Многие, но не все. Дело в том, что смысл происходившего события, не имевшего прецедента в русской истории и, следовательно, лишенного спасительной опоры на традицию, был чрезвычайно запутан. Казалось бы, чего проще. Речь шла о царской свадьбе. В соответствии с этим был заготовлен «Чин» брачного обряда, следовавший порядку, принятому у московских великих князей и царей. (Этот «Чин» сохранился, хотя и в отрывке.) Но ведь царской женой должна была стать иноземка, не крещенная в православную веру, что было совершенно недопустимо в глазах подданных московского государя. Предвидя эти затруднения, царь Дмитрий Иванович, как мы помним, заранее просил нунция Клавдия Рангони и своего тестя воеводу Юрия Мнишка исходатайствовать разрешение папского престола на допуск Марины Мнишек к причастию у православного патриарха. Однако святейшая инквизиция ответила категорическим запретом, обойти который уже было нельзя. Царь представлял себя как православный монарх, но в Москве теперь находилось немало людей, посвященных в тайну принятия им католичества, и они ждали шагов, подтверждавших курс на сближение православной и католической церквей. Более же удобного и символичного момента трудно было даже придумать. Вышло, однако, по-другому. Брачные торжества продемонстрировали смешение вер, костюмов, обычаев и амбиций… Но – никаких внятных намеков на государственный союз двух христианских государств, подтвержденный коронацией подданной польского короля Марины Мнишек на русский престол. Впрочем, внешняя сторона всего действия была обречена на то, чтобы выглядеть великолепно. В Государственном историческом музее в Москве, в зале, посвященном событиям Смуты, висит картина, изображающая момент коронации Марины Мнишек (об одной из загадок, связанной с этими картинами из Вишневецкого замка, еще будет сказано). Хотя художник и не был участником события, он проиллюстрировал его, опираясь на описания тех, кто присутствовал в то время в Кремле. Полотно, изображающее коронацию, – одно из лучших пособий, раскрывающих церемониальную сторону обряда. Как показал Б. А. Успенский в специальной работе «Свадьба Лжедмитрия», смысл церемонии совершенно по-разному понимался московскими хозяевами и гостями из Речи Посполитой. Марина ехала в Москву после краковского обручения уже как царица (с католической точки зрения). Оставалось только коронацией в Кремле подтвердить свершившиеся изменения ее статуса. С православной же точки зрения она оставалась «всего лишь» польской шляхтенкой, дочерью сандомирского воеводы, которой, прежде чем претендовать на русскую корону, следовало сменить веру, имя и выйти замуж за царя Дмитрия Ивановича [112]. Помня об этом, можно правильнее оценить последовательность церемонии коронации, срежиссированную царем Дмитрием Ивановичем. Посмотрим сначала на то, что увидели члены свиты сандомирского воеводы Юрия Мнишка, оставившие свои документальные свидетельства об этом событии. Центральное место в их описаниях приобрел ритуал выноса царской короны, которую кропили святой водой и с молебнами торжественно доставляли в Успенский собор. У входа в собор коронационные регалии встречал патриарх и в сослужении с епископами провожал их в храм. Только полчаса спустя после этого в Успенский собор двинулась основная процессия. Ее возглавляли полторы сотни дворян «в парчовой одежде», затем шли четыре дворянина с бердышами и пятый – мечник (князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, прославившийся позднее защитой Москвы от сторонников следующего самозванца). Царь шествовал уже в короне, специально принесенной и возложенной на него. По правую руку царя Дмитрия Ивановича провожал посол Речи Посполитой Николай Олесницкий, с которым царь так яростно спорил накануне о своем императорском титуле. Слева царя вел глава Боярской думы князь Федор Иванович Мстиславский. Следом за ними шла «царица, одетая по-московски, в богатую одежду, украшенную жемчугами и драгоценными камнями по вишневому бархату». Марину Мнишек также вели под руки, справа – ее отец, сандомирский воевода, а слева – княгиня Прасковья Ивановна Мстиславская (ее имя называют разрядные записи). Замыкали процессию знатные гости из Речи Посполитой и «жены московских сенаторов». (Кстати говоря, следует пристальнее присмотреться к мифу о затворничестве московских женщин, немалое число которых, по свидетельству членов свиты польских послов, при въезде в столицу Марины Мнишек встречало ее в толпе, да еще вместе с иностранками: тогда «мужчин было менее, но женщин – италианок, француженок, немок и московитянок, чрезвычайно много» [113].) Все главные участники коронационной церемонии шествовали по разостланной на дороге «парче на красном сукне». Царя Дмитрия Ивановича и Марину Мнишек сопровождали по сторонам восемь немецких алебардщиков, немного в отдалении присутствовала царская охрана, состоявшая из иноземцев («рцыри и дробанты» [114]). Таким образом, шествие дошло до церкви, где состоялся обряд коронации. Но ее мало кто из гостей мог увидеть. Предпочтение отдавалось знатным членам Государева двора да ближайшим друзьям сандомирского воеводы Юрия Мнишка. Сам отец невесты, еще не вполне оправившийся после болезни, не мог выдержать долгую православную службу и, немного побыв в храме, «быстро вышел». Подробные сведения о коронации Марины Мнишек собрал Станислав Немоевский, тоже бывший в этот день на кремлевской площади и допущенный в Успенский собор среди немногих друзей сандомирского воеводы. Немоевский писал, что распорядители с русской стороны больше всего боялись, как бы не произошло осквернение храма. Особое подозрение вызывал посол Николай Олесницкий, гордо ходивший повсюду в своей «магерке с перьями». К нему как бы невзначай подошел «канцлер» Афанасий Власьев и предложил подержать посольскую шапку, после чего быстро передал ее слуге, чтобы магерку вынесли из церкви. На все просьбы посла вернуть шапку дьяк Афанасий Власьев отговаривался и отшучивался: «будет», «уже скоро будет», «однако в церкви теперь не студено», «солнце тебя также не освещает, и ты видишь, здесь никто на голове не имеет шапки». То, что это не была глупая игра, понимали и поляки: посольский дьяк пытался тем самым предотвратить возможные казусы, «чтобы посол не надел шапки на голову, с неуважением места, действия и особы великого князя». Случившееся, по словам Немоевского, очень повеселило москвичей; они говорили: «Надули мы литву». Описание церемонии коронации Марины Мнишек было сделано Станиславом Немоевским в ссылке в Ростове, и это первое «надувательство», как и последующие пережитые потрясения, наложило свой отпечаток на его рассказ. Особенно ему не понравилась служба, которую он воспринял как «бормотание», запомнив, что из пения священников «по книгам» ничего «нельзя было понять, кроме одного “Господи, помилуй”, так как они повторяли это более ста раз» (сейчас чин такой молитвы сохранился в старообрядческой церкви). «Когда они замолкли, – описывал Станислав Немоевский обряд возложения русской короны на Марину Мнишек, – двое старейших владык взяли корону, которая стояла перед алтарем на позолоченной миске, затем бармы, что на другой, и понесли на трон к патриарху, который, благословив и окадив корону, возложил ее на голову стоявшей великой княгини и, благословив ее самое, поцеловал в плечо. За сим, наклонивши голову, великая княгиня со своей стороны поцеловала его в жемчужную митру. Как скоро патриарх отошел на свое место, все владыки попарно поднимались на трон и благословляли великую княгиню, касаясь ее двумя пальцами – ее чела и плечей, крестом; взаимное же целование с владыками отбывалось тем же порядком, как с патриархом». Тем же порядком на «царицу» (которая в описании Немоевского корректно, с королевской точки зрения, называется «великой княгиней») возложили бармы. Царь Дмитрий Иванович слушал обедню стоя на своем царском месте у боковых дверей («сделанном, наподобие церковной кафедры»), а Марину Мнишек «с несколькими дамами провели в занавес, за алтарь». Дальше в дело снова вступил дьяк Афанасий Власьев, которому, видимо, поручили наблюдать за соотечественниками Марины Мнишек в Успенском соборе. Станислав Немоевский писал: «После этого подошел к нам, полякам, канцлерАфанасий с просьбой выйти наперед из церкви, говоря, что и государь уже имел выйти. Мы удовлетворили его требование; но государь задержался в церкви, а двери за нами заперли. Спрашиваем мы, что же там будут делать с нашей девицей? Но москвитяне нас утешают: – Не бойтесь, ей ничего не будет! Позже мы узнали, что государь приказал нам выйти затем, что устыдился брачной церемонии, которая, как передавали нам после наши дамы, что оставались при государыне, была такова: оба стали пред патриархом, который, благословив, дал им по кусочку хлеба, чтобы ели, потом чашечку вина; наперед пила государыня; что осталось, то, взяв от нее, выпил государь, а чашечку бросил о землю на сукно; но она не разбилась, и патриарх ее растоптал, и такими церемониями бракосочетание закончилось» [115]. Другие польские свидетели торжественной коронации, например автор «Дневника Марины Мнишек», говорили о миропомазании по греческому обряду. В рукописи Яна Велевицкого, основанной на свидетельствах духовных лиц из свиты Марины Мнишек, тоже содержится прямое указание на этот обряд: «Она была принята патриархом и духовенством московским, которое, встав в ряды, ожидали ее внутри храма. Потом она была помазана и коронована по обряду церкви греческой и после одного или двух часов отвезена обратно во дворец с той же пышностью» [116]. Все, что видели гости из Речи Посполитой, не противоречит «Чину» свадьбы царя Дмитрия Ивановича с «государынею» Марией Юрьевной. Только в нем предусмотрена еще одна часть церемониала – «обрученье», предшествовавшее венчанию на царство и свадьбе. Если сопоставить свадебный «Чин» с польскими известиями, то получится, что они описывают то, что произошло после обручения, совершившегося в «столовой избе», где рождественский протопоп говорил «молитвы обручалные по чину». Именно туда Марина Мнишек шла в сопровождении отца и княжны Мстиславской, именно там было предписано «быть у обручанья одному воеводе сендомирскому, да тем, которые в поезду». Все остальные главные свидетели обряда, включая «воеводиных приятелей и литовских послов», должны были дожидаться в этот момент «государева выхода в Золотой палате». После обручения царь Дмитрий Иванович и царица Мария Юрьевна шли в Грановитую палату, где их встречал тысяцкий (одно из главных действующих лиц в свадебном обряде) боярин князь Василий Иванович Шуйский. Будущий царь, всего через девять дней возглавивший кровавый переворот в Москве, говорил речь, обращаясь к Марине Мнишек в таких выражениях: «А наяснейшая и великая государыня цесарева и великая княгиня Марья Юрьевна всеа Русии!» Он подтверждал, что «обручанье ваше цесарское ныне свершилось», и приглашал царицу к венчанию на царство, точнее на русский престол, ставший по желанию царя Дмитрия Ивановича не просто царским, а императорским. «И вам бы, наяснейшей и великой государыне нашей, – говорил тысяцкий, – по Божьей милости, и по изволенью великого государя нашего его цесарского величества, вступите на свой царский маестат [117], и быти с ним великим государем на своих преславных государствах». Только после этого «цесарь» и «цесаревна», сев на свои царские места, принимали в Грановитой палате послов Речи Посполитой Николая Олесницкого и Александра Госевского, а также родственников и друзей сандомирского воеводы Юрия Мнишка по поданному им списку. Из Грановитой палаты все должны были прошествовать в Успенский собор, где состоялось венчание Марины Мнишек на царство: «цесарь» Дмитрий Иванович и «цесарева» Мария Юрьевна «пойдут в соборную церковь по ряду; а вести государя под правую руку воеводе сендомирскому, а государыню вести под левую руку Мстиславской княгине» [118]. Это именно та часть церемонии, которую могла видеть вся свита сандомирского воеводы Юрия Мнишка (проход царя и царицы к Успенскому собору изображен также на упомянутой картине из Государственного исторического музея). Только в «Чин» были внесены на ходу изменения, и воевода Юрий Мнишек уступил честь вести по правую руку царя в Успенский собор послу Речи Посполитой Николаю Олесницкому. Один из православных иерархов, архиепископ Арсений Елассонский, находившийся тогда в Москве и участвовавший в коронации царицы Марины Мнишек (он называет ее Марией), оставил описание всего торжества, в том числе того, что происходило внутри Успенского собора. Его известие содержит очень подробное описание и создает эффект «присутствия» на этой церемонии, поэтому лучше привести его целиком, не делая никаких купюр: «Когда наступило 8 мая, то, с великим чином, торжественностию и честию соединившись, царь Дмитрий с Мариею вышли из дворца в сопровождении всех бояр, синклита, мужчин и женщин, со славою и торжественностию великою. Весь пол дворца и путь, ведущий в соборный храм Пречистой Богородицы, и весь пол соборной церкви были устланы бархатною парчою, затканною золотом. При входе в церковь их встретил патриарх с архиереями и благословил их честным и святым крестом. Певцы пропели ей царское многолетие. Патриарх, взявши обоих, в сопровождении архиереев вошел на приготовленное высокое место посредине церкви, все покрытое и украшенное бархатною с золотом парчою. Вверху на этом высоком месте стояли три сребровызолоченные скамеечки с драгоценными подушками для патриарха, для царя и невесты [его] Марии. Они сели на эти скамеечки, а архиереи сели на ступеньках возвышенного места на золототканые подушки. Пред Царскими дверями, на приготовленном хорошо убранном столике лежали царские одежды царицы. Патриарх, царь и все архиереи, сидящие с ними, встали, патриарх сказал: “Благословен Бог наш”. Во время чтения молитв патриархом и архиереями, по чину, два архиерея принесли царские одежды, каждый по одной, по чину. Патриарх, принявши их, благословил их и возложил на царицу Марию, при помощи архиереев. Царь, будучи наперед коронован царскими одеждами, стоял [на своем месте]. По возложении на царицу всех одежд, когда патриарх прочитал молитвы, певцы пропели “ Agios’’ [119] и многолетие. По возложении одежд и по прочтении молитв царь и царица, оба облаченные в царские одежды, сошли вниз и, в предшествии патриарха, вошли на высочайший царский трон, оставаясь для выслушания божественной литургии. Патриарх начал божественную литургию и по окончанию ее певцы пропели царское многолетие по чину. После божественной литургии благовещенский протопоп Феодор повенчал их посредине церкви пред святыми вратами. И после венчания своего оба они не пожелали причаститься Святых Таин. Это сильно опечалило всех, не только патриарха и архиереев, но и всех видевших и слышавших. Итак, это была первая и великая печаль, и начало скандала, и причина многих бед для всего народа московского и всей Руси» [120]. То, что произошло в храме, московские ортодоксы никогда не могли простить царю Дмитрию Ивановичу. Позднее, когда стало известно о его тайном католичестве, все случившееся было воспринято как осквернение святынь. По «Чину» царица Мария Юрьевна должна была прикладываться к иконе Владимирской Божьей Матери, образам митрополитов Петра и Ионы. Составители «Чина» предусмотрели даже такую деталь, как помощь «цесареве», отличавшейся маленьким ростом, в более удобном подходе к иконам: «А у образов и у чудотворцов, где государыне прикладыватца, приступцы зделати колодочки, смотря по местом». Ключевым моментом должно было стать получение царицей причастия из рук московского патриарха Игнатия: «А архидиакон и протодиакон зовут государыню цесареву на помазание и к причастию, и государыня пойдет к причастию, а государь пойдет с нею ж. И после совершения обедни, тутож перед царскими дверми быти венчанью». Но от миропомазания, как свидетельствовал архиепископ Арсений Елассонский, Лжедмитрий I и Марина Мнишек отказались, согласившись исполнить только обычный русский свадебный обряд. Вот где должны были выйти наружу глубоко спрятанные конфессиональные разногласия по поводу принятия католички Марины Мнишек в православие. То, что являлось необходимым условием коронации с точки зрения иерархов русской церкви, – было невыполнимо из-за прямого запрета римского папы, отказавшего Марине Мнишек даже в компромиссе. Она, как уже говорилось, была обязана оставаться в католической вере и не принимать причастие от православного патриарха. Между тем сам Лжедмитрий I, венчавшийся в 1605 году на царство через обряд миропомазания во время литургии, вряд ли что-нибудь мог изменить в этом «Чине». Ничто другое, с точки зрения хранителей чистоты традиции – иерархов церкви во главе с патриархом греком Игнатием (при всей лояльности самозванцу и его самого, и всего Освященного собора), – не позволяло полностью воплотить идею Божественного освящения происходящего – только через обряд миропомазания на царство. Б. А. Успенский считает, что значение этого обряда еще больше усиливалось тем, что, в отличие от западной и даже византийской традиции, он по существу совпадал с чином крещения [121]. Участники церемонии решили успокоить свидетелей свадьбы царя Дмитрия Ивановича и Марины Мнишек уподоблением венчания древним образцам, но ничего не смогли сделать с ключевым пунктом причастия, который должен был символизировать в глазах окружающих переход царицы в православие. Не случайно поэтому из храма перед завершением коронации заранее решили удалить гостей. Так легче было убедить сомневающихся, что все свершилось как надо. Не случайно и то, что даже в свите Марины Мнишек были уверены, что коронация прошла по греческому обряду. И только прекрасно разбиравшиеся в литургических тонкостях иерархи православной церкви поняли, что могло стоять за отказом от причастия. Поняли – но не осудили царя, хотя и не смогли скрыть своей тревоги уже тогда в Успенском соборе. Впрочем, запоздалые признания обоих будущих русских патриархов – казанского митрополита Гермогена и ростовского митрополита Филарета, – последовавшие уже за свержением самозваного царя, стоили недорого: слишком много в них оказалось желания убедить современников в своей правоте и слишком мало – правды. Итак, коронационный обряд, который должен был сопровождаться миропомазанием, окончательно запутал смысл торжеств для «московской стороны». Даже присутствовавшим, не говоря об историках, осталось неясным, приняли ли все-таки царь Дмитрий Иванович и Марина Мнишек причастие из рук московского патриарха. Подданные царя Дмитрия Ивановича могли считать, что произошло присоединение к православию их царицы, но такой вывод они делали, глядя на русское платье и коронационные регалии Марины Мнишек. В литургические же детали оказались посвящены немногие, причем некоторые из присутствовавших на коронации архиереев свидетельствовали, что миропомазание состоялось, другие говорили об обратном. Всего несколько дней спустя мать «царя» Дмитрия Ивановича, так радовавшаяся приезду своей «сыновы», поставит Марине Мнишек в вину не то, что она отказалась от миропомазания, а то, что следовала православным обрядам без предварительного крещения. В окружной грамоте от имени инокини Марфы Нагой об избрании нового царя Василия Ивановича Шуйского так говорилось о Лжедмитрии: «Взял девку из Польши латынские веры и не крестил ее, венчался с нею в соборной церкви Пречистыя Богородицы, и помазал ее миром, и венчал се царским венцом, и учинити хотел в Российском государстве люторскую и латынскую веру…» Еще подробнее об осквернении кремлевского Успенского собора «Ростригой» Гришкой Отрепьевым писал в богомольной грамоте новый московский патриарх Гермоген в ноябре 1606 года: «Многих вер еретиков аки в простый храм введе и безо всякого пристрашия, не усумнясь нимало, великое зло учинил, к чудотворному образу Пречистыя Богородицы, еже Евагелист Лука Духом Святым наставляем написа, и ко всем честным образом и к чудотворцовым Петровым и Иониным мощем приводя велел прикладыватися скверной своей люторския веры невесте, с нею же в той же великой церкве и венчася, все злое свое желание получил». Такие же обвинения о вводе «Ростригой» в церковь «некрещеных латын» содержатся в «Новом летописце». И все источники говорят о «венчании» царя с Мариной Мнишек (обвинения ее в лютеранстве ни на чем, кроме желания посильнее оскорбить дочь сандомирского воеводы, не основаны) [122].Юрий Мнишек. Гравюра Л. Катана.
Ядвига Мнишек. Неизвестный художник. Конец XVI в.
Латки Мурованны. Каменная плита 1556 года с гербом Топор.
София Головчинская (княгиня Сангушко).
Костел Святой Барбары иезуитов в Кракове. Современный вид Фото автора.
Краков. Вид города. Окою 1600 г.
Сигизмунд III Ваза. П. П. Рубенс. После 1624 г.
Королевич Владислав Около 1601 г.
Королева Констанция Австрийская. Около 1598 г.
Вавельский замок. Современный вид.
Лжедмитрий I . Копия с портрета неизвестного художника. 1605 г.
Подпись и печать на ассекурации царевича Дмитрия воеводе Юрию Мнишку. 25 мая 1604 г.
Канцлер Ян Замойский.
Николай Кристоф Радзивиил Сиротка, воевода Троцкий и Виленский.
Въезд в Краков Констанции Австрийской. И. Геохард «Стокгольмский свиток». Фрагмент. 1605 1006 гг.
Русское посольство по главе с Афанасием Власьевым во время въезда в Краков Констанции Австрийской. Фрагмент «Стокгольмского свитка».
Думный дьяк Афанасий Власьев Польская гравюра 1606 г.
Венчание per procura Мирины Мнишек в Кракове. Картина из Вишневецкого замка.
Подпись Марины Мнишек в книге почетных гостей Краковской академии: «Марина, царица московская, рукою властной» (ныне почти стерта). Библиотека Ягеллонского университета в Кракове.
Дом, где происходила церемония венчания Марины Мнишек в Кракове (площадь Главного рынка, 9). Современный вид. Фото автора.
Бернард Мацеевский епископ Краковский.
Свадебная медаль Лжедмитрия I, выпущенная к церемонии венчания в Кракове. 1605 г.
Зал Сигизмунда III в Вавельском замке.
Лжедмитрий I. Портрет из Вишневецкого замка.
Польская пехота. Фрагмент из Стокгольмского свитка»
Марина Мнишек Портрет из Вишневецком замка.
Польские гусары. Фрагмент «Стокгольмского свитка».
Богоматерь Песочная. Икона, написанная на внешней стене костела кармелитов в Кракове. Около 1500 г.
Состоявшийся в Москве повторный обмен перстнями утверждал брак, заключенный в Кракове и ставил точку в затянувшейся истории брачных торжеств с участием Марины Мнишек. Последнюю часть коронационной церемонии царицы Марии Юрьевны постарались сделать как можно более домашней. Свидетелями венчания оказались лишь немногие родственники – Нагие и приближенные бояре. «Народ в те поры ис церкви выслати», – говорилось в «Чине» брачного обряда. Все случилось, как обычно бывало на царских свадьбах. Обряд совершал протопоп Федор, «коруны на блюде» держали конюший Михаил Федорович Нагой и сваха – жена Андрея Александровича Нагого. Молодых причащали церковным вином, осыпали из «мисы» золотыми. Царь и царица Мария Юрьевна вместе вышли из Успенского собора. Как заметил находившийся там капитан Жак Маржерет, «при выходе из церкви ее вел за руку император Дмитрий, и под левую руку ее вел Василий Шуйский» [123]. Именно так, в сопровождении царя Дмитрия Ивановича, только что ставшего ее мужем, и пока что боярина, а не царя, Василия Шуйского, одновременно ее будущего спасителя и тюремщика, Марина Мнишек появилась на ступенях Успенского собора. Отсюда, согласно «Чину» брачного обряда, отпустили послов Николая Олесницкого и Александра Госевского. Основные торжества и «большой стол» были перенесены на следующий день в Грановитую палату. Это подтверждает Жак Маржерет, писавший, что в первый день «на пиршестве присутствовали только русские». Станислав Немоевский более точен, говоря, что «вплоть до своих комнат шли в коронах великий князь и княгиня, в сопровождении всех нас, кроме господ послов его величества короля, которые, проводивши до церкви, сейчас же отъехали в свое помещение». В столовой избе, где с обручения начинались свадебные церемонии, они и завершались в присутствии избранного круга, состоявшего из царского тестя, его приятеля и «бояр немногих». Царь Дмитрий Иванович и царица Мария Юрьевна сидели за этим столом совсем немного, «до третьей ествы». Даже «мусики» и танцев, любимых обоими, не было. Далее, как писал Станислав Немоевский, «обед высокие молодые имели privatim у себя в комнате, даже и в спальню, кроме некоторых дам из родни, которые провожали молодую, никто не входил» [124]. День 8 мая окончился проводами свадебного поезда в «постельные хоромы». Царя сопровождали лишь сандомирский воевода Юрий Мнишек и тысяцкий. Между тем тысяцким, напомним, был не кто иной, как боярин князь Василий Иванович Шуйский. Так все главные участники будущей исторической драмы собрались вместе на короткий момент у входа в царские покои. «Радость», как называли свадьбу в русских источниках, свершилась.Глава третья Московская катастрофа
Торжества по случаю свадьбы царя Дмитрия Ивановича и царицы Марии Юрьевны продолжались больше недели. О напряжении, которое нарастало в Москве с 9 по 17 мая, то есть в те самые дни, когда большинство приехавших вместе с «царицей» и сандомирским воеводой Юрием Мнишком поляков весело пировали, свидетельствуют многочисленные источники. Признаки измены видели все – все, кроме самого самозванца, всецело занятого торжествами и не желавшего показывать польским сторонникам слабость своего царствования. Московское веселье было для него таким же триумфом, как для Марины Мнишек – краковская помолвка. Вот только оба они не могли различить ясно, где кончалось торжество и начиналось лицемерие со стороны веселящихся вместе с ними подданных. За неполный год, проведенный на троне, царь Дмитрий Иванович много потрудился над тем, чтобы утвердить новую модель московского государя, готового встать в один ряд с европейскими королями и императорами. И дело здесь было не только в создании христианской лиги против Турецкой империи (давняя идея, в погоне за которой уже разбились честолюбивые замыслы самого Ивана Грозного). И даже – не в титуле «императора», присвоенном им не без оглядки на мнимого «батюшку» – царя Ивана. Самозванец покусился на большее – он хотел переделать тех, кем управлял. Сделать то, чего никогда не прощают современники и почти всегда оправдывают историки. По словам французского капитана Маржерета, близко видевшего внутреннюю жизнь кремлевского дворца в годы правления царя Дмитрия Ивановича, царь давал своим подданным «понемногу распробовать, что такое свободная страна, управляемая милосердным государем». Самым ярким показателем новых веяний стали его отношения с боярами: «Он вел себя иногда слишком запросто с вельможами, которые воспитаны и взращены в таком унижении и страхе, что без приказания почти не смеют говорить в присутствии своего государя; впрочем, сказанный император умел иначе являть величие и достоинство, присущее такому, как он, государю, к тому же он был мудр, достаточно образован, чтоб быть учителем для всей Думы» [125]. Так оценивал первого русского «императора» современник-иноземец. Но так ли оценивали его соотечественники? …На следующий день после коронации царицы «Марии Юрьевны», 9 мая, в праздник «Николы вешнего», в Кремле с рассвета снова заиграли барабаны и трубы. «Эти свадебные дни были проведены в роскоши и веселье, в пирах и трапезах, с пением и плясками, – писал современник событий немец Конрад Буссов, автор «Московской хроники». – Тут были не только всякие музыкальные инструменты, какие только можно придумать, но также и самый прекрасный хор из 32 голосов, какого только может пожелать властитель. Димитрий выписал его из Польши» [126]. Однако свадебные торжества в такой великий церковный праздник многими были восприняты как кощунство. «В этот день ни за что на свете нельзя было играть свадьбу», – передавал мнение москвичей голландец Исаак Масса[127]. О том, что смущало жителей столицы, можно судить по исторической песне «Григорий Отрепьев»:Глава четвертая Посольство о сандомирском воеводе
О «царице» Марине Мнишек на родине конечно же не забыли. Судьба оставшихся в Московском государстве представителей семейств Мнишков, Тарлов, Вишневецких, Стадницких и других не могла не волновать их родственников и друзей. Те же в Речи Посполитой, кому все равно было, какой повод использовать для проявления своей вольности и осуществления конквистадорских планов, стали попросту спекулировать на произошедшем в Москве. Тем более что достоверной информации долго не было и в Польше не знали, живы или нет те, кто отправился на свадьбу бывшего московского царя и польской шляхтенки. Глядя на события исключительно с «московской» точки зрения, невозможно понять драму семейства Мнишков. Если в Русском государстве их обвиняли во всех мыслимых и немыслимых грехах, то в Речи Посполитой существовала разноголосица мнений. Оказавшаяся самой верной «линия Замойского», предупреждавшего короля и сейм об авантюрном характере дела самозваного царевича Дмитрия, необъяснимо продолжала терять сторонников. Впрочем, правдивому и осторожному политику всегда сложнее, чем оппоненту, не брезгующему никакими аргументами, даже ложью. Короля Сигизмунда III буквально атаковали запросами о судьбе пострадавших, заведомо обвиняя его в попустительстве зарвавшейся «москве». Все это спровоцировало острейший внутриполитический кризис и небольшую гражданскую войну в Речи Посполитой. Краковский воевода Николай Зебжидовский поднял «рокош» (мятеж) против короля. В свою очередь, военные действия против восставшей шляхты начал гетман Станислав Жолкевский. Хотя «московская карта» и не была главной для рокошан – сторонников шляхетских вольностей, она тем не менее присутствовала в их колоде. После того как рокошанам стал известен текст поданного в королевскую канцелярию отчета польских послов Николая Олесницкого и Александра Госевского об их поездке на свадьбу Марины Мнишек и убийстве «царя Дмитрия», они преисполнились желанием отомстить за смерть соотечественников и включили в артикулы генерального коло (собрания) пункт об одобренном Сигизмундом III, вопреки мнению сената, наборе войска для похода в Москву. (Рокошане признали как раз то, что будут постоянно опровергать королевские дипломаты.) Теперь шляхетская оппозиция требовала от короля, чтобы он сделал все возможное для освобождения задержанных в Москве людей [162]. Но прежде чем решать их судьбу, король Сигизмунд III должен был задуматься о судьбе своего трона. В свою очередь, московское правительство царя Василия Шуйского понимало, насколько невыгодна была бы для него гибель семейства Мнишков в России. Поэтому уже в день майского погрома 1606 года были приняты меры к их охране. Логичным продолжением осторожного отношения к «царице» стала отправка в Речь Посполитую посланников князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова уже 29 мая 1606 года, то есть за несколько дней до официальной церемонии венчания на царство царя Василия Ивановича, состоявшейся 1 июня 1606 года. В грамоте об отправке посольства говорилось: «…а Сендомирского воеводу з дочерью и со всеми его приятели, которые были приехали к розстриге на свадьбу, и тех панов, которые приехали с розстригою, лутчих людей приговорил государь розослати по городом, а желнырей и худых людей хлопцов велел государь перебрав отпустите в Литву. А приказал государь о воеводе Сендомирском с товарыщи боярину князю Ивану Васильевичу Голицыну» [163]. На этом документе стоит задержаться, поскольку он показывает, как именно Боярская дума намеревалась решить судьбу пленных поляков и литовцев сразу же после смены власти в Москве в мае 1606 года. Главными пленниками, что естественно, считали «Сендомирского воеводу с дочерью», но при этом в дипломатических документах царский титул Марины Мнишек не упоминался. Из затруднения вышли легко, так как всюду говорилось не о бывшем «царе» или «императоре» Дмитрии Ивановиче, а о «розстриге» Гришке Отрепьеве, «злом и проклятом волхве», «богоотступнике» и «смердящем псе». Повторялось в документе и «стандартное» обвинение самозванца в отношении его свадьбы с Мариной Мнишек: «…и взем за ся проклятый у поляка у воеводы Сендомирского дщерь римские ереси и, не крестив, повеле венчати ю царским венцем в соборной и апостольстей церкви, и освященным миром некрещенную помазати повеле». Используя небесспорный даже для современников тезис о признании католиков еретиками и, следовательно, требуя нового крещения для Марины Мнишек, составители грамоты еще раз отказывались признать ее венчание на царство. 8 июня 1606 года посланники князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей Иванов получили, по посольскому обычаю, наказ, в котором было расписано, что они должны говорить на аудиенции у короля Сигизмунда III и как отвечать на возможные вопросы. В своих заготовленных речах посланники в основном обвиняли короля в поддержке самозванца и попустительстве действиям сандомирского воеводы. О Марине опять было сказано вскользь, с умолчанием обряда царского венчания, в ряду обвинений «розстриге» Гришке Отрепьеву: «И прелестью бесовскою и злыми мечтами своими тот богоотступник и царского венца коснуся, и понял был за себя ис Польского королевства, по вашему же королевскому веленью и панов-рад, воеводы Сендомирского дочь». Акценты здесь расставлены так, чтобы подчеркнуть участие короля и его знатных советников в деле Марины Мнишек. О послах Николае Олесницком и Александре Госевском, приезжавших на коронацию московской царицы, говорилось явно пренебрежительно: «Сказалися послы на веселье». Русским послам предписывалось вести себя на переговорах наступательно: «И выговаривати им и встречати их по сему государеву наказу подлинно и смотря по тамошнему делу и по их словам, как их Бог вразумит». Но были в позиции посланников царя Василия Шуйского и уязвимые места, которые не могли обойти дьяки Посольского приказа, обдумывая вероятный ход посольства. Главным образом это касалось судьбы задержанных послов Речи Посполитой, приезжавших на свадьбу царя Дмитрия Ивановича, и, естественно, тех поляков и литовцев, кто пострадал во время майского переворота. Позиция царя Василия Шуйского была сформулирована ясно: «И так на государские радости не приезжают». В помощь посланникам в грамоту вписали некоторые польские слова. Кроме «звыклых обычаев» (получилось неуклюже: обычные обычаи), предвидели еще спор о «глентовных листах» (от польского слова glejt – охранная грамота). Всю вину опять списывали на «того баламута», то есть на бывшего царя Дмитрия Ивановича: «А листы глентовные посылал вор розстрига, а писаны по латыне, писали у него ваши же поляки; и государственные печати все побрав тот вор ис приказу, где они бывают, к себе, и писал, и печатал, и делал все с поляки, как хотел. А сенатари нихто ни один того не ведал, и в Посольском приказе ничего того не объявилося». Тесное общение с польской знатью в царствование самозванца не прошло бесследно ни для членов Боярской думы, ни для приказных, легко называвших теперь русских бояр «радой» и «сенаторами». Научились в Московском государстве и определять значение тех или иных людей в Речи Посполитой. Так о сандомирском воеводе Юрии Мнишке, когда нужно было подчеркнуть, что он поддерживал самозванца с ведома короля Сигизмунда III, говорилось: «Ино во всех государствах то ведетца: николи рада без государского ведома ничего не делает. А Сендомирской воевода Юрьи Мнишек в коруне Польской пан-рада большой, опричь духовного чину четвертой человек, а шел с тем вором сам; и тому как сстатись было без королевского и безо всей рады ведома». Московские власти использовали участие воеводы Юрия Мнишка в деле самозванца как предлог, чтобы начать обсуждение судьбы задержанных в Москве Мнишков, Вишневецких, Тарлов и Стадницких. В наказе намекали и на возможные материальные претензии к Марине Мнишек: «И тот вор к нему, воеводе Сендомирского, и к дочери его с Москвы с своими советники и с поляки многую неизчетную казну в Польшу послал, и многие царские сокровища прежних великих государей наших, росийских царей, истерял и отослал; чего был вор и видети их недостоен, и во многих великих государствах таких дорогих узорочей не было, что было в Московском государстве, болши 500 000 рублев поотослал всяких узорочей». Повторялась в грамоте и известная официальная версия о намерении самозванца со своими польскими сторонниками побить русских бояр. Но при этом посланникам князю Григорию Константиновичу Волконскому и дьяку Андрею Иванову четко объяснялось, чтобы они не доводили дело до разрыва. Их миссия состояла в том, чтобы обвинить короля Речи Посполитой в нарушении крестного целования о заключении перемирия («объявити о том, что учинилося з государя вашего стороны через крестное целованье»). В случае же прямого вопроса панов-рад о судьбе перемирия они должны были отвечать, что «нам о том от государя своего говорити Жигимонту королю не наказано, что перемирье закрепите или разорвати». Посланники должны были добиться приезда послов короля Сигизмунда III для решения участи задержанных в Москве Мнишков и их родственников. В наказе подчеркивалось, что царь Василий Иванович «дочь воеводину от смерти уберег» и «сам ездил своею персоною, многонародное множество от убивства унимал, воеводу Сендомирского и сына его, и Вишневетцкого, и Тарла и Стадницких, и иных воеводцких приятелей, и всяких польских и литовских людей от смерти отнял, убити их и ограбити не дал». Это проявление доброй воли позволяло, по мысли московских дипломатов, требовать посылки первыми послов от короля Сигизмунда III, а не наоборот, что выглядело более почетным и соответствовало сложившейся практике дипломатических отношений между Речью Посполитой и Московским государством. И наконец, у посланников князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова была обычная в таких случаях задача сбора информации: «проведывати в Литве, что говорят» о царе Василии Ивановиче и короле Сигизмунде III. Посланникам важно было также узнать, как относятся в Речи Посполитой к авантюре воеводы Юрия Мнишка, который «себе… и дочери своей безчестье и убытки великие починил», на что готовы король и паны-рады, чтобы вступиться за задержанных в Москве приятелей Мнишков [164]. 15 июля 1606 года посланники были на смоленском рубеже, а на следующий день пересекли границу, на которой их встретил приехавший королевский пристав Ян Волович. Миссия князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова сразу началась с «задоров» с польско-литовской стороны, обычного непризнания царского титула и умаления посольской чести. Но этим дело не ограничилось. Во время проезда посланников из Орши к Кракову их «матерны лаяли и изменники называли»; на постое в Минске к ним «на двор пришед многие люди, посланников лаяли и убиством грозили». Оказалось, что князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей Иванов попали в Речь Посполитую в очень сложное время внутренних беспорядков, связанных с начавшимся рокошем против короля. Даже пристав не стал скрывать от московских посланников, что «…паны радные полские и литовские и послы поветные и все рыцерство и посполство обеих земель в съезде на поле у Сендомиря; а такой съезд николи не бывал, что есть на том поле людей с 300 000, и стоят на 15 милях». Из-за этого князю Григорию Константиновичу Волконскому и дьяку Андрею Иванову не могли точно объявить сроки приема их королем, собиравшимся на сейм. А вести их напрямую к королю Сигизмунду III, говорил пристав, было опасно, так как «многие люди на съезде будут тех родства, которые на Москве побиты, а иные сидят кабы в полону; и толко вас там привести на такие люди, и от них добра не чаяти, за своих побьют; а люди ныне стали своеволны». Подкупив некоторых людей в дороге, посланники узнали подробности о съезде, собиравшемся для рокоша на короля. В ряду разных обвинений королю Сигизмунду III заметное место отводилось и его нерадению о судьбе поляков, приезжавших в Москву на свадьбу Марины Мнишек. Неизвестный информатор приводил подробности: «А болшой де шум на короля про то: для чего он, не порадив с паны и со всею землею, поволил идти к Москве воеводе Сендомирскому з дочерью и со многими людьми, и такое бесчестье государству Полскому учинил, многие люди там побиты, а иные засажены, и как их ныне доступати. А всчали де то на сойме Стадницкие про своих». По сведениям этого источника, король Сигизмунд III якобы отказался от того, что он поддерживал сандомирского воеводу и давал разрешение на брак его дочери. Напротив, получалось, что вся вина лежала на самом воеводе, своевольно отказавшемся послушаться короля: «Хотя б у него было 5 дочерей, и ему их волно давати в разные государства, куда захочет, хотя в Турскую землю». Из-за всех этих внутренних потрясений в Речи Посполитой московские посланники ехали медленно. К тому же их смущали разными слухами о якобы чудесном спасении царя Дмитрия, «что государь ваш Дмитрей, которого вы сказываете убитого, жив и тепере в Сендомире у воеводины жены: она ему и платье и людей подавала». Это известие, возможно, имеет отношение к каким-то попыткам матери Марины Мнишек повлиять на судьбу своих близких в России. Но московских посланников трудно было взять на испуг. Их не убедила ни «бородавка на лице» у будто бы спасшегося и снова укрывшегося у гостеприимного семейства Мнишков царя, ни то, что снова к нему «многие русские люди… пристали». Наученные горьким опытом посланники теперь отрицали даже саму возможность чудесного возвращения настоящего царевича на русский престол: «Хотя б и прямой прироженной государь царевич Дмитрей; а толко б его на государьство не похотели». Расспросив пристава подробнее о том, каков «рожеем и волосом» тот человек, который жил «в Сеньдомире у воеводиной» и выходил к людям «в старческом платье», выдавая себя за спасшегося царя, они признали в нем Михаила Молчанова, исчезнувшего из столицы в день майской катастрофы: «И пристав сказал, что де он рожеем смугол, а волосом черн, ус не велик, и бороды выседает и он стрижет; а по полеки говорить горазд и по латыне знает. И посланники говорили, что подлинно вор Михалко Молъчанов таков рожеем, а прежней был вор рострига рожеем не смугол, а волосом рус». Когда задержка посольства в Речи Посполитой стала очевидной, посланники перешли в наступление и решительно потребовали объяснений, зачем они «заведены в деревню», где их держат целый месяц. Тем более что они могли сослаться на ехавших вместе с ними и готовых дать показания людей, приезжавших в Москву вместе с задержанными послами Речи Посполитой, сандомирским воеводой Юрием Мнишком и другими знатными панами. Однако пристав по-прежнему отговаривался умножившимся «своевольством» и опасностью, грозившей посланникам. Они же понемногу продолжали собирать сведения о спорах во время рокоша, фиксируя расстановку сил внутри польской и литовской знати, расколовшейся в своем отношении к действиям короля Сигизмунда III, в том числе на «московском» направлении. Когда стало известно, что рокош завершился, а король все равно не принимал московских посланников, они 8 октября 1606 года снова отправили запрос приставу. Настойчиво внушаемые слухи о другом чудесном спасении царя Дмитрия делали свое дело, и «князь Григорей и Ондрей собе помыслили: многие люди сказывают, которые приходили с приставом про вора, бутося он ушел и ныне в Самборе, а приставы сказывают тоже, что будто он жив и прибирает людей… и не для ли того вора их посланников держат?». Ответ короля Сигизмунда III пришел через месяц, 9 ноября 1606 года, когда посланникам наконец-то было дано разрешение двигаться к Кракову. Только 16 декабря 1606 года князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей Иванов приехали в Краков. Таким образом, дорога из королевского села Новый Двор (где было задержано московское посольство) до королевского двора на Вавеле заняла у них около четырех месяцев. 24 декабря 1606 года московские послы получили долгожданную аудиенцию у короля Сигизмунда III. На ней присутствовало много знати и приближенных короля, «а за ними рыцарские люди стояли и шляхта, стеснясь, человек с 300». Посланники заметили среди присутствующих также сына сандомирского воеводы, младшего брата Марины Мнишек Францишка Бернарда, «а у короля он стольник». В Речи Посполитой тем временем уже отпраздновали Рождество и наступило 3 января нового, 1607 года. Посланники исполняли свою миссию в соответствии с выданным им наказом, но сразу же встретили в ответ признаки неудовольствия короля Сигизмунда III, проявившиеся в отступлении от прежнего дипломатического этикета. Посланцев из Москвы не только не пригласили к королевскому столу, но и не дали корм «в стола место». Когда приставу указали на это, он сначала не знал, что отвечать, и предположил, что «нетто будет сенатари пропаметавали». Однако после консультаций оказалось, что посланники правильно интерпретировали произошедшее, и пристав вынужден был прямо отказать им: «По знаку де ваше посольство королю не любо, что так чинитца не по прежнему». В течение нескольких дней посланники выслушивали аргументы панов-рад. Начавшиеся споры заводили переговоры в тупик. Польская сторона, что естественно, стремилась оспорить все упреки, заготовленные в Посольском приказе. Позиция Речи Посполитой, если попытаться выразить ее в концентрированном виде, заключалась в следующем. Первый спорный пункт касался поддержки, оказанной «московскому царевичу» королем Сигизмундом III и главным сторонником самозванца сандомирским воеводой Юрием Мнишком. Польские и литовские дипломаты ссылались на обычаи своей страны, позволявшие принимать «изо многих государств государских детей и рыцерских людей», например крымского царевича, приехавшего в Речь Посполитую. Однако при появлении «такого человека, которого вы ныне называете не Дмитреем», замечали они, «король его милость поставил его ни за что». Как известно, открытой поддержки «царевичу» король действительно не оказывал, но, тайно приняв его в Кракове, он выказал свой интерес к начинавшемуся делу. Тем и хорош дипломатический язык, что оставляет массу возможностей для толкований, иногда даже вопреки очевидным фактам. Поддержка царевичу Дмитрию, как говорили паны-рады, была оказана только после того, как к нему стали «приезжать из Московского государства имянитые люди и его познали, что он прямой великого князя Иванов сын Дмитрей». Это утверждение могло бы оправдать действия сандомирского воеводы, но оно лукаво запутывало истинные причинно-следственные связи. Поэтому в качестве основных по-прежнему использовались общие аргументы, к которым всегда успешно прибегали в дипломатических отношениях с Московским государством, противопоставляя чужой «тирании» свои демократические порядки: «А людем в государя нашего государстве есть поволность из давных лет, хто кому захочет служить». Так якобы и поступил воевода Юрий Мнишек, поддержав «московского царевича» в ответ на знаки почтения, выказанные ему московскими людьми, «до него был пристал не со многими людьми; а король его не посылал, и тому Дмитру ничем не вспомогал». Второй вопрос, на который требовали ответа посланники царя Василия Шуйского, звучал так: почему король Сигизмунд III не прислушался к предупреждениям о самозванстве, посылавшимся царем Борисом Годуновым и патриархом Иовом через своих посланников и людей? Позиция Речи Посполитой в этом пункте была более обоснованной и убедительной. Паны-рады говорили, что «государь наш Жигимонт король тотчас послал листы к воеводе Сендомирскому, запрещаючи его с казнью, чтоб он воротился и в землю государя вашего не ходил». Но вернулись не все: «хотя будет и были немногие люди наемные, и то вольные люди, как и у вас донские казаки». Зато паны могли сослаться на несчастную судьбу жены и сына царя Бориса Годунова и многочисленные присылки к королю «посланников и гонцов с 10», в то время, «как вы Дмитрея принели и государем учинили». Тут обе стороны подходили к острейшему вопросу о судьбе задержанных в Московском государстве родственников воеводы Юрия Мнишка и возмещении ущерба тем, кто приезжал «на веселье» Марины Мнишек. Паны-рады действовали наступательно и ссылались на грамоты от патриарха, Освященного собора и Боярской думы, полученные «ото всех за их печатми и руками»: «А писали в грамотах, что то государь их прямой прироженный, великого князя Иванов сын, и чтоб государь наш поволил дата за него воеводе Сендомирскому дочь. И государь наш поверил и воеводе з дочерью поволил идти, а с воеводою пошли многие рыцерские люди на веселье, не для лиха; да с воеводою же послал король его милость на веселье послов своих в свое место, как ведется у всех великих государей по кглейтовному листу». Так виделось все дело в Речи Посполитой. Паны-рады обвиняли «московскую сторону» в нарушении мирного постановления. В подтверждение справедливости своей позиции использовали и более «свежие» аргументы о появлении в Северской земле нового самозванца, «ныне государем Петром зовут, сказывается сын бывшего государя вашего великого князя Федора». Он также присылал своих послов к королю. Обобщая историю одного и другого «царевичей», паны-рады обвиняли «москву»: «Сами люди Московского государства меж себя разруху чинят, а на нас пеняете». Как видим, чтобы отвести упреки в поддержке самозваного царевича Дмитрия Ивановича, дипломаты короля Сигизмунда III понемногу уводили разговор от главного вопроса о нарушении перемирия, предпочитая обсуждать актуальную для них проблему решения участи своих захваченных в Москве соотечественников. Не соглашались они даже на предъявление обвинений сандомирскому воеводе Юрию Мнишку, хотя он и сам подтвердил их в Москве боярам. Паны-рады ссылались на то, что «он (воевода. – В. К.) ныне у вас в руках». Весьма показательно, что ни московская, ни польско-литовская сторона не поднимали вопрос о царском статусе Марины Мнишек. Речь идет только о «дочери сандомирского воеводы», даже без упоминания ее имени, а также о некоем «веселье», а не о состоявшейся церемонии коронации московской царицы. Кажется, что в ходе дипломатических переговоров чаще говорилось о «подстенках дорогих для хором» (шпалерах ?), отправленных с краковскими купцами надворным маршалком Николаем Вольским и взятых самозванцем в казну. Участвовавший в переговорах Вольский был озабочен неудачами своего коммерческого предприятия больше, чем судьбой попавшей в беду сандомирской воеводенки. В конце концов московские посланники вынуждены были возмутиться: «Что вы воеводу правите, а вся смута и кроворозлитье от него сталось». Но и паны-рады не уступали, намекая на то, что будут продолжать поддерживать противников царя Василия Шуйского до тех пор, пока в Москве не распорядятся освободить всех, кто приезжал на свадьбу Марины Мнишек: «Только государь ваш отпустит воеводу с товарыщи и всех польских и литовских людей, которые ныне на Москве, ино и Дмитряшки и Петряшки не будет; а только государь ваш не отпустит всех людей, ино и Дмитрей будет и Петр прямой будет и наши за своих с ними заодно станут» [165]. 8 января 1607 года (по григорианскому календарю) московские посланники получили королевскую грамоту, извещавшую царя Василия Шуйского об их приеме и посылке им вслед посланника Речи Посполитой. Одновременно был выдан краткий королевский ответ на статьи посольства князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова. Суть ответа выражалась в одной фразе: король и его люди объявлялись невиновными во всех недавних происшествиях в Московском государстве («во всем ничем король его милость, ни люди короля его милости не виновата и не причинялся до того, что вы до него не гораздо говорите»). Марина Мнишек опять не удостоилась отдельного упоминания в документе, выданном от имени короля. В связи с ней было только вскользь упомянуто об обращении к королю Сигизмунду III от московских властей: «И позволенье панны воеводинки Сендомирской в малженство тому Дмитрови они просили, и короля его милости на веселье просили же». Зато в конце королевского ответа содержалось требование возмещения убытков, понесенных иноземными и своими купцами. Особенно были выделены претензии купца Целяра Голпиена и (куда же без него!) надворного маршалка Николая Вольского. Отпуск посольства князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова опять сопровождался ущемлением посольской чести. На фоне этих малоприятных переговоров заслуживает быть отмеченным первый самостоятельный посольский прием «Водиславом королевичем» своих будущих подданных. Королевич принимал московских посланников, сидя «на стуле», одет он был «в немецкое платье, а шапка на нем была бархатна». Вокруг королевича была большая свита, переговоры от его имени вел его воспитатель («дядька») пан Михаил Конарский. Но тогда еще никто не заглядывал в будущее и не мог даже предположить, что королевич Владислав со временем будет конкурировать с Мариной Мнишек в правах на русский престол. Пока же посланникам вернули те «поминки, что несли х королю», их самих ничем не наградили, выдали в ответ на их речи не полный ответ, а только «короткое письмо». Да и из Кракова их «нихто не проводил» кроме пристава. Трактовать это иначе как провал миссии было нельзя. Волконского и Иванова просто выгнали. Московские посланники еще сопротивлялись и угрожали приставу: «И какову нам король нечесть учинил, и государь наш царьское величество против его посланником также учинит». Однако что можно было спросить с исполнителя? В Речи Посполитой явно побеждала партия войны. Происшествие с московскими посланниками обеспокоило литовского канцлера Льва Сапегу, обычно встречавшего послов и посланников Московского государства на их обратном пути из Речи Посполитой. Существовали давние противоречия между Польской короной и Литовским государством, по-разному смотревшими на взаимоотношения с Москвой. Ближайшие соседи в Литве больше были заинтересованы в мире, так как первыми страдали в случае начала военных действий. Но они же когда-то больше всего и потеряли от войн с Московией, почему и не оставляли надежды вернуть себе что-то из утраченных смоленских и северских земель. С образованием единого государства Речи Посполитой у литовских магнатов появились польские конкуренты, не желавшие бескорыстно «таскать каштаны из огня» для литовцев, но претендовавшие на свою долю в случае территориальных приобретений. Во время рокоша литовская знать противостояла польской магнатерии и шляхте, готовым мстить за убийство в Москве людей, приехавших на свадьбу Марины Мнишек. В этот момент канцлеру Льву Сапеге было выгодно продемонстрировать миролюбивые настроения в отношении Московского государства. Когда князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей Иванов на обратном пути из Кракова приехали в Слоним, они были с почестями приняты канцлером, что выглядело разительным контрастом по сравнению с краковскими проводами. Литовский канцлер Лев Сапега поведал посланникам, что и раньше осуждал сандомирского воеводу Юрия Мнишка за поддержку самозванца: «А про воеводу де Сендомирского канцлер говорит, что он учинил не гораздо, не подумав с паны-радами, пошел к Москве; а он Лев ему отговаривал, чтоб к Москве не ходил, и воевода его не послушал, и то ему стало от себя». Со слов служившего у канцлера писаря Адама Лукашева посланники узнали, что канцлер высмеивал тех, кто начинал разговоры о спасении самозванца: «Что многие люди говорят, будто он жив, и канцлер де Лев Сапега тем смеетца и говорит, что ему подлинно ведомо, что тот вор убит и сожжен в порох». Сапега якобы даже критиковал в письме к королю Сигизмунду III действия панов-рад, «которые при короле», что они «не гораздо учинили». Обнаружилась и другая небезынтересная деталь: канцлер уже было приготовил в подарок посланникам кубки, которые даже «были и принесены за стол и посланником на них пить подносили», но потом, со слов пристава, поостерегся демонстративно противопоставлять себя королю: «Канцлер де вас хотел дарить… да раздумал затем, что король вас не дарил; и только ему вас дарить, и от панов-рад за то будет на него волненье великое». С тем посланники князь Григорий Константинович Волконский с дьяком Андреем Ивановым и вернулись в Московское государство. «Призрак» спасшегося Дмитрия преследовал князя Григория Волконского и дьяка Андрея Иванова до самого конца их поездки. Писарь Адам Лукашев убедил посланников выдать особое письмо или «объявление» об убитом «Ростриге» и других самозванцах для рассказов на съездах («соймиках») литовской шляхты. И в этом письме, как и во все время исполнения посольства, князь Григорий Волконский и дьяк Андрей Иванов не жалели обвинений «страдника, вора, чернеца», называвшегося «царевичем Дмитреем Углецким». Они обвиняли его в стремлении «порушить» православную веру, для чего будто бы он и пригласил в Москву сандомирского воеводу Юрия Мнишка с польскими и литовскими людьми, которые поругали «святые иконы», чинили неслыханное «насильство и кровопролитье»: «И великих людей жен бесчестили, из восков вырывали, и на веселье невесты отымали». Любопытно, что посланники при этом виртуозно обошли все упоминания о другом «веселье» – свадьбе «царицы» Марины Мнишек. Дипломаты подробно описали личность убитого «ростриги»: «Обличьем бел, волосом рус, нос широк, бородавка подле носа, уса и бороды не было, шея коротка». Сделано это было для того, чтобы обличить Михаила Молчанова, который выдавал себя в Речи Посполитой за спасшегося «Дмитрия»; тот выглядел совсем по-другому: «Обличьем смугол, волосом черн, нос покляп (крючковатый. – В. К.), ус не мал, брови велики нависли, а глаза малы, бороду стрижет, на голове волосы курчеваты взглаживает вверх, бородавка на щеке». Обличая Молчанова, а заодно и других возможных претендентов на имя «царя Димитрия», посланники призывали: «Таким бы вором не верить и облича их карать, чтоб от таких воров меж великими государи и меж государств смута не была» [166]. Но, как показали дальнейшие события, было уже поздно. Власть царя Василия Шуйского оказалась запятнана кровью свергнутого предшественника. С самого начала царя не признали в Северской земле и во многих других уездах. Русским людям понравилось «играть» в «царей»; соблазнительна была сама легкость, с которой можно было отказаться от любых обязательств, сменить свой статус и найти выгоду при тех условиях, которые они устанавливали сами. Позднее Авраамий Палицын так выразится, создав емкую формулу Смутного времени: «Царем же играху яко детищем, и всяк вышши меры своея жалования хотяше». Без понимания такой психологической перемены трудно объяснить начавшуюся самозванческую чехарду. Свой самозванец – «царевич» Петр Федорович – объявился у терских казаков еще при «царе Дмитрии Ивановиче». Пока казаки, исполняя царское повеление о доставке самозванца, ехали с ним в Москву, стало известно о гибели «Ростриги». Смысл поездки исчез. С того времени имя «царевича» Петра Федоровича стало знаменем так называемого «восстания» Ивана Болотникова, получившего в советской историографии название «первой крестьянской войны». Это восстание стало самым серьезным испытанием новой власти. Царю Василию Шуйскому с трудом удалось отвести угрозу захвата столицы сторонниками самозваного «Петрушки» – казака Илейки Муромца – в декабре 1606 года. Но бои с войском самозваного «царевича» и его главного воеводы Ивана Болотникова продолжались еще почти целый год [167]. Занятый борьбой с Болотниковым, царь Василий Иванович просмотрел главную угрозу своему царствованию. А она по-прежнему исходила от… «царя Дмитрия Ивановича». Если посланникам князю Григорию Волконскому и дьяку Андрею Иванову удалось «разоблачить» Михаила Молчанова, то ни им, ни кому бы то ни было другому не удалось заставить врагов царя Василия Шуйского отказаться от поисков новых претендентов на наследство свергнутого самозванца. И – как и следовало ожидать – такой претендент скоро нашелся. Происхождение нового «царя Дмитрия» (он же Лжедмитрий II, просто «Вор» или позднее «Тушинский вор») окутано еще большим покровом тайны, чем обстоятельства жизни его предшественника, встретившегося в Самборе с Мариной Мнишек [168]. Официальная версия «появления Вора Стародубского, како назвася царем Дмитрием», содержится в отдельной статье «Нового летописца». Здесь рассказывается, как летом 1607 года в пограничном с Литвой городе Стародубе объявились два человека, один из которых назвался Андреем Андреевичем Нагим, а другой – московским подьячим Алексеем Рукиным. «А приидоша неведомо откуда и сказаша, что пришли от царя Дмитрия к ним. И сказаша стародубцам, что царь Дмитрей приела их наперед себя для того, таки ль ему все ради: а он жив в скрыте от изменников». Обрадованные стародубцы подступили к подьячему с пристрастием, чтобы тот рассказал им немедленно, где находится царь Дмитрий: «Возопиша единодушно, что все мы ему ради, скажите нам, где он ныне, и пойдем все к нему головами». Алексей Рукин лишь обнадеживал собравшуюся толпу: «Здеся есть у вас царь Дмитрий». Дело дошло до пытки, только после которой подьячий наконец признался, что тот, другой человек, пришедший с ним в Стародуб, и есть царь Дмитрий: «Сей есть царь Дмитрей, кой называетца Ондреем Нагим». После добытого с таким трудом признания «стародубцы же все начаша вопити и начаша звонити в колокола» [169]. История весьма правдоподобная для Смуты. Начинается все как шутка или нелепая история, а завершается вполне реальными угрозами и несчастьями. Показательно, что автор «Нового летописца» считал главным в этом деле «начального воровства» даже не тех, кто присвоил себе имя «царя Дмитрия», а стародубца Гаврилу Веревкина. Именно он начал переписку об объявившемся в Стародубе самозванце с Путивлем, Черниговом и Новгородом-Северским – городами, связанными когда-то с начальной историей царевича Дмитрия и продолжавшими воевать с царем Василием Шуйским. Интересно, что версия эта вполне согласуется с тем, что было известно о появлении Лжедмитрия II его польским сторонникам. В записках Иосифа Будило тоже говорится о приходе в Стародуб человека, назвавшегося Андреем Андреевичем Нагим «в десятую пятницу после русской Пасхи» [170]. (Нет ли тут путаницы с Пятидесятницей – пятидесятым днем после Пасхи, то есть Троицей?) Известно, что Пасха в 1607 году пришлась на 5 апреля, и если следовать буквально тексту Иосифа Будило, то появление «Нагого» – «царя Дмитрия» в Стародубе следует датировать временем около 12 июня 1607 года. Именно этим днем, как выяснилось недавно, датировано первое окружное послание Лжедмитрия II в Могилев [171]. Однако такой хронологии несколько противоречат записи «Дневника Марины Мнишек». Сандомирский воевода и его дочь Марина Мнишек стали получать подтверждения того, что «Дмитрий точно жив», начиная уже с 5 (15) июня. 10 (20) июня они уловили какие-то разговоры о Дмитрии, распространившиеся в Ярославле, что сразу же повлекло за собой изменение в отношении приставов к ссыльным. «Желая ему (если жив) одержать верх, – писал автор «Дневника» о реакции на появление слуха о спасшемся Дмитрии, – наши приставы и с нами в то время ласковее обходились». В конце же июня 1607 года пришли уже такие «радостные известия», содержание которых даже не было доверено страницам «Дневника». При этом в свите сандомирского воеводы исчезли все «страхи» и люди почти уверились, что уже «зимним путем» поедут в Польшу [172]. Для такой перемены настроения должно было быть более чем веское основание, и его можно видеть в том, что до Марины Мнишек дошло известие о появлении ее чудесно спасшегося мужа в Стародубе. Хотя нельзя исключать и того, что усилившиеся разговоры о «царе Дмитрии» стали следствием выступления из Москвы царя Василия Шуйского во главе своего войска для борьбы с болотниковцами, действовавшими также от имени самозванца. Другой важный источник, описывающий стародубское «явление» Дмитрия, – «История Московской войны» ротмистра Николая Мархоцкого, пришедшего служить к Лжедмитрию II вместе с войском князя Романа Ружинского. В польских отрядах самозванца знали примерно о том же, что и в Москве. Разве что в записках Николая Мархоцкого подробнее говорится о предыстории появления в Литве некоего «сына боярина из Стародуба»: поначалу его «приняли за шпиона» и посадили в тюрьму в местечке под названием Пропойск. Чтобы выбраться оттуда и объяснить свое появление в литовских землях, этот человек назвался Андреем Нагим, которого будто бы преследует царь Василий Шуйский, «уничтожавший все “дмитриево племя”, а по-нашему – родичей». Отправленный обратно на родину в Стародуб, мнимый «Нагой» объявился там уже царем Дмитрием. Ротмистр Николай Мархоцкий тоже знал о сцене допроса «некоего москвитянина Александра» (подьячего Рукина, согласно «Новому летописцу»), который под пыткой и указал на «царя», находившегося средиСтародубцев. «Царь Дмитрий» очень оригинально сумел доказать, что он царь: взяв в руки палку, он набросился с руганью на Стародубцев: «Ах вы… вы еще не узнаете меня? Я – государь» [173]. Такому государю поверили сразу. Кем был этот человек на самом деле? Загадка происхождения второго Лжедмитрия волновала всех, кто узнавал о его существовании. Но разгадать ее никому так и не удалось – ни его врагам, ни его союзникам. Царь Василий Шуйский напрасно пытался расспрашивать пойманных «языков», служивших у самозванца или просто видевших его. Агент канцлера Льва Сапеги только подвел своего патрона, высказав перед королем предположение о тождестве двух Дмитриев. Ни иностранным писателям, ни русским летописцам не удалось собрать никаких достоверных свидетельств. Такова бывает плата за самозванчество – полная потеря собственной личности. «Царь Дмитрий» – «Вор», «царик», как его стали называть, – не исключение. Правда, есть прямое свидетельство автора белорусской «Баркулабовской летописи» – священника Федора Филипповича, сообщавшего, что самозванца звали Дмитр Нагий, а «был напервей у попа шкловского именем, дети грамоте учил, школу держал, а потом до Могилева пришел». С его слов это был вовсе жалкий человек: «Кождому забегаючи, послугуючи, а мел на себе оденье плохое: кожух плохий, шлык баряный, в лете в том ходил». В «Баркулабовской летописи» также сообщается о заключении Нагого в Пропойске и отправке его за московскую границу, где он уже был признан царем и подчинил себе многие города, включая Стародуб: «Там же его москва по знаках царских и по писаных листах, которые он утекаючи з Москвы по замках написавши давал, через тыи уси знаки его познали, иж он ест правдивый, певный царь восточный Дмитр Иванович, праведное солнце». Однако признать все это правдой мешает одно обстоятельство. Сидя в селе Баркулабове, в окрестностях города Быхова, можно было все что угодно писать о том, что происходит в соседнем государстве – России. Даже то, что там правит некий царь Андрей Шуйский. Не добавил ли священник Федор Филиппович к биографии известного ему шкловского бродяги никогда не существовавшее продолжение, вольно или невольно введя в заблуждение всех последующих историков, вынужденных учитывать любые крупицы сведений о втором Дмитрии? Но и отвергнуть сообщение «Баркулабовекой летописи» как просто недостоверное едва ли возможно. Этому препятствует совпадение ее сведений с записками немецкого наемника на русской службе Конрада Буссова и с дневником находившегося в плену в Московском государстве отца-иезуита Каспара Савицкого. Все они, оказывается, слышали примерно ту же историю о происхождении царя. И в «Московской хронике» Конрада Буссова, как и в провинциальной летописи, Лжедмитрий II назван «школьным учителем», жившим «у одного белорусского попа в Шклове». Вот только другие детали не совпадают. Учитель «по рождению был московит, но давно жил в Белоруссии, умел чисто говорить, читать и писать по-московитски и по-польски, – записал Конрад Буссов. – Звали его Иван. Это был хитрый парень» [174]. Отец Каспар Савицкий также записал, что «царик» прежде «учил детей в селах в окрестностях Могилева». Некогда он будто бы был взят для преподавания в дом священника, откуда его выгнали из-за неприглядного поведения с хозяйкой дома [175]. Естественно, что у многих появление чудесным образом ожившего «Дмитрия Ивановича» вызывало большие сомнения. Доходило до того, что «царю» устраивали испытания, и самое поразительное то, что он их успешно проходил. (Вот еще одна важная составляющая самозванческого мифа!) Николай Мархоцкий в «Истории Московской войны» ссылался на знакомого ему ветерана первого похода «царевича Дмитрия» в Россию в 1604 году, служившего теперь в хоругви князя Романа Ружинского. Этот человек, некий Тромбчинский, «напомнил Дмитрию некоторые дела первого царя и все рассказывал ему наоборот, а не так, как было. Царь во всем его поправлял, указывая, что не так и как было на самом деле. Испытав его несколько раз, задумался Тромбчинский и сказал: “Признаю, милостивый царь, что я здесь в войске был единственным, кто не дал себя убедить. И Святой Дух меня просветил, верю – ты царь тот самый”. Царь же на это усмехнулся и отъехал прочь» [176]. Таким образом обманывались многие, если не все, и разница заключалась только в том, что одни обманывались искренне, а другие – из-за выгоды. Многих интересовало, откуда самозванец так хорошо знал историю Лжедмитрия I. Свой ответ на этот вопрос правительство царя Михаила Федоровича дало в посольской грамоте французскому королю в 1615 году. Здесь говорилось, что именно воевода Юрий Мнишек раскрыл второму самозванцу тайны первого: «Пришед к тому другому вору в табор, сендомирской воевода, и дочь свою за тово другово вора дал, и с ним был в таборех многое время, и на всякое зло ево научал, и обычаи всякие прежняво вора ростриги тому вору рассказал». Но упомянутая грамота имеет целью скорее убедить адресата в вине сандомирского воеводы; никаких разгадок многочисленных «признаний» чудесного спасения «царя Дмитрия» она не содержит. Да и сандомирский воевода появился в таборах второго самозванца позднее. К такому же ряду заявлений, не требующих доказательств, относится и утверждение той же грамоты, будто второй самозванец был «родом жидовин» [177]. Кто-то обнаружил после его бегства из Тушина в его покоях Талмуд (и, самое любопытное, оказался достаточно компетентным, чтобы определить содержание священной еврейской книги или свитка). Это и дало основание сразу после смерти Вора обвинить его в «жидовстве», что было равносильно тогда обвинению в еретичестве. Уже в наше время, опираясь на подобные свидетельства, Р. Г. Скрынников пришел к выводу о том, что самозванец был «крещеным евреем» [178]. Однако эта гипотеза, получившая распространение в литературе, представляется весьма сомнительной. В самом деле, остается удивляться – прими мы гипотезу Р. Г. Скрынникова – той стойкости, с которой сторонники самозванца, знавшие его в Тушине, даже под пыткой не выдавали «страшной тайны», уводя следствие царя Василия Шуйского далеко от «еврейского следа». Назначенный при самозванце воеводой в Кострому князь Дмитрий Горбатый-Мосальский «сказывал» в конце 1608 года, что «которой де вор называется царем Дмитреем и тот де вор с Москвы, с Арбату от Знаменья Пречистыя из-за конюшен попов сын Митька». Вологодский воевода и спальник самозванца Федор Нащекин признался только в том, что это «не тот, что на Москве был Гришка Отрепьев». Андрей Палицын говорил «в роспросе» в Тотьме, что «тот царевич вор Дмитрей взят из Стародуба, а взяли его литва», другой сын боярский Андрей Цыплятев передавал слух, будто «царевича Дмитрея называют литвином, князя Ондрея Курбьского сыном» [179]. Все это может свидетельствовать об одном – тайна происхождения второго самозванца действительно была надежно упрятана от посторонних глаз. Казачий атаман Иван Заруцкий – тот самый, который впоследствии сыграет столь важную роль в судьбе Лжедмитрия II и особенно Марины Мнишек, – тоже должен был пройти через процедуру «узнавания» чудесно спасшегося «царя» в Стародубе. По сообщению Конрада Буссова, атаман «с первого взгляда понял, что это не прежний Димитрий, однако на людях виду не показал и, невзирая на это, воздал ему царские почести, как будто он был обязан сделать это и прекрасно знает его, хотя раньше он его никогда не видал» [180]. Одна маленькая ложь влекла за собой другую; все это позволяло укрепляться и развиваться мифу, созданному кем-то для достижения власти. В этом, наверное, и был ключевой пункт всей истории второго самозванца. Первый Лжедмитрий начинал все на свой страх и риск, второй – повторяя его путь – принимал на себя и прежний опыт. Решиться на такое, без страха быть разоблаченным, почти невозможно. Отсюда небезосновательные представления о том, что Лжедмитрия II специально готовили к тому, чтобы он сыграл роль бывшего «царя». Но кто? Первыми приходят на ум родственники князей Вишневецких, Мнишков, Тарлов и Стадницких, остававшихся в московской ссылке. Но ведь самозванчество – это настолько русская идея, что для того, чтобы даже додуматься до нее (не говоря уже о том, чтобы хорошо сыграть выбранную роль), надо хорошо знать московские порядки! Скорее, можно говорить о том, что мысль о воскрешении из небытия «царя Дмитрия» пришла из России, но вот исполнена она была в Речи Посполитой. Одним из первых, кто примерял на себя царскую маску, был Михаил Молчанов, оказавшийся во второй половине 1606 года в Самборском замке под покровительством пани Ядвиги Мнишек, матери Марины. Близкие Мнишков участвовали и в поисках нового претендента на роль «царя Дмитрия». По свидетельству Конрада Буссова, шкловский учитель был «найден» в ответ на обращения Ивана Болотникова и воеводы князя Григория Шаховского из осажденной войском царя Василия Ивановича Тулы: они буквально молили о скорейшем прибытии «царя», от имени которого вели войну с Шуйским. Но даже если это было действительно так, то боль и страдания Мнишков по поводу судьбы своих близких просто использовали. Определяющими для возобновления дела «царя Дмитрия» стали не метания несчастной матери Марины Мнишек и даже не случайный стародубский успех Вора. Все это мало бы помогло собрать войско для похода в Московское государство, если бы в Речи Посполитой не произошли решающие бои с рокошанами, завершившиеся их разгромом в битве под Гузовым 6 июля 1607 года. Повергнутые противники короля Сигизмунда III оказались перед выбором в прямом смысле этого слова. Самуил Маскевич довольно красочно описал терзания будущего гетмана самозванческого войска князя Романа Ружинского, которому предстояло выбирать после битвы под Гузовым две дороги – одну во «Влохи», а другую – туда, где находился «царь Дмитрий» [181]… С. Ф. Платонов очень точно подчеркнул отличия между первым и вторым «царями Дмитриями»: «Расстрига, выпущенный на московский рубеж из королевского дворца и панских замков, имел вид серьезного и искреннего претендента на престол. Он умел воодушевить своим делом воинские массы, умел подчинить их своим приказаниям и обуздать дисциплиною… он был действительным руководителем поднятого им движения. Вор же вышел на свое дело из Пропойской тюрьмы и объявил себя царем на Стародубской площади под страхом побоев и пытки. Не он руководил толпами своих сторонников и подданных, а напротив, они его влекли за собою в своем стихийном брожении, мотивом которого был не интерес претендента, а собственные интересы его отрядов» [182]. …Но вернемся к истории с дипломатическими прениями о судьбе Мнишков, их близких и других поляков и литовцев, задержанных в Московском государстве. Ответный приезд посланников Речи Посполитой Станислава Витовского и королевского секретаря князя Яна Соколинского также растянулся на длительное время. Верющая грамота короля Сигизмунда III о посольстве была выдана в Варшаве 22 мая 1607 года [183], к годовщине трагических майских событий в Москве. Однако затем король Сигизмунд III был занят подавлением рокоша, и обстоятельства воспрепятствовали скорому отъезду дипломатов Речи Посполитой. На смоленском рубеже посланники оказались только в конце июля 1607 года. Но теперь уже царь Василий Шуйский был занят разрешением своих внутренних нестроений под Тулой. Именно в это время к нему из Стародуба явился некий сын боярский, который храбро защищал нового «царя Дмитрия» и «говорил царю Василию встрешно, что “премой ты, под государем нашим под прироженым царем подыскал царства”» [184]. Стародубец умер под пытками, но не отказался от Вора. Все это должно было заставить царя серьезнее отнестись к новой угрозе. Боярской думой в Москве руководил брат царя князь Дмитрий Иванович Шуйский. Царь Василий Иванович послал из Тулы в Москву распоряжение о встрече посланников и подготовке запасов для немалой посольской свиты в 300 человек. 1 августа был выдан наказ приставам Андрею Ивановичу Дедевшину и Ивану Полтеву, провожавшим Станислава Витовского и князя Яна Соколинского сначала от рубежа до Смоленска, а потом от Смоленска до Москвы. Между тем в течение уже нескольких месяцев, с марта 1607 года, задержанным королевским послам в Москве и сандомирскому воеводе Юрию Мнишку в Ярославле обещали, что вскоре от короля Сигизмунда III приедет посол для решения их дел (называли имя князя Богдана Огиньского). Тогда же, как уже говорилось, из Ярославля в Москву перевели брата воеводы Юрия Мнишка, красноставского старосту Яна Мнишка, с челядью из семидесяти человек, чтобы отправить их как можно скорее домой. Но прошло почти полгода, наступил сентябрь 1607 года, а в Москве так и не дождались приезда посольства из Речи Посполитой. Нервы прежних посланников Николая Олесницкого и Александра Госевского стали сдавать, и они потребовали у своего пристава Федора Пушкина ответа о причинах промедления с приездом королевских представителей: «И где де они на лесу ль на рубеже с волки мешкают». Николай Олесницкий, не сдерживая себя, нападал на царя и бояр: «Так де и в государе вашем правды нет, ни в боярех» [185]. Недовольство, пока еще не в столь резкой форме, выражали и новые послы. Им приставы, в соответствии с наказом, прямо открывали причины задержки. Все дело было в «адекватном ответе» Посольского приказа, объявленном дьяком Посольского приказа Василием Телепневым: «Государя нашего посланник князь Григорей Волконский да дьяк Андрей Иванов были не отпущены от вашего государя мало не с пол года». В итоге посланники Речи Посполитой подали свои «верющие» грамоты только 10 ноября 1607 года, а царь Василий Иванович принял их еще позднее – 22 ноября 1607 года. Первый, самый трудный, шаг был сделан, но, как оказалось, он ненамного приблизил день освобождения задержанных в России поляков и литовцев. Имя Марины Мнишек и на этот раз почти не звучало. Новых посланников гораздо больше заботила судьба прежних послов Николая Олесницкого и Александра Госевского. В соответствии с королевским наказом Станислав Витовский и князь Ян Соколинский стремились прежде всего увидеться с сидевшими под арестом послами и сандомирским воеводой и только после этого готовы были отправлять свое посольство по существу. В подтверждение своей позиции посланники ссылались на то, что они отосланы «с сейма», а следовательно, исполняют требование всей шляхты Речи Посполитой. Назначенные же «в ответ» боярин князь Иван Михайлович Воротынский, окольничий Иван Федорович Колычев, думный дворянин Василий Борисович Сукин, думный дьяк Василий Телепнев и дьяк Андрей Иванов проводили свою линию, обвиняя посланников короля Сигизмунда III в нарушении их государем перемирных лет. Русские дипломаты выговаривали в сердцах своим польско-литовским визави: приехали они «не для дела», а послов и воеводу «повидети», «только проситесь к воеводе» [186]. Очень быстро известие о приеме посольства достигло Ярославля. Автор «Дневника Марины Мнишек» близко к тексту изложил содержание переговоров. В записи 9 декабря 1607 года приводится речь посла Речи Посполитой, обращенная к царю Василию Ивановичу: «Почему пана посла государя моего и сенатора, пана воеводу, и других таких знатных людей столь долгое время без всякой вины держал в заключении? Ибо не землю грабить, не военным обычаем приехали они все, но потому что вы сами прежнему царю, государю своему у короля его милости и Речи Посполитой жену просили. Мирным обычаем, в свадебном поезде, въехали они вместе с послами польскими, подтверждая дружбу, чтобы договариваться о вечном мире». Дальше пересказываются прения о том, был ли Дмитрий настоящим царем, и приводится совершенно фантастическая, но льстящая оскорбленному самолюбию пленных картина воинственного поведения посла Речи Посполитой. В Ярославле получили известие о том, что он, вступившись за сандомирского воеводу, был готов по решению короля объявить «москве» войну, что и продемонстрировал с помощью театрального трюка с подачей ультиматума в виде сабли: «А теперь, если оставшихся людей государя моего из земли своей не отпустишь, да не таких оборванных, как других отпустил, государь мой приказал отдать тебе эту саблю, объявляя справедливую войну». Якобы после этого царь, приняв саблю, приказал «того посла задержать, посадив под надежную стражу, а своего посла снова хотел отправить в Польшу» [187]. Такими рассказами утешались пленники в Ярославле, поддерживая свой иссякавший воинственный дух. В любом случае Марина Мнишек и ее окружение должны были получить надежду на изменение своей фортуны. 23 декабря 1607 года «литовские посланники» опять были «в ответе» у бояр, но дело с места не сдвигалось. В ходе переговоров прозвучал лестный для московской стороны аргумент о том, что для царя Василия Ивановича большая честь одновременно принимать сразу четырех послов и посланников короля Речи Посполитой. Однако это была всего лишь дипломатическая уловка. Дав разрешение на совместные действия польско-литовских послов и посланников, царь Василий Иванович сильно укрепил позиции противоположной стороны. 28 января 1608 года послы Николай Олесницкий и Александр Госевский вручили царю Василию Ивановичу новые грамоты о своем посольстве. Они были привезены Витовским и Соколинским и датированы 28 мая 1606 года, что позволило послам, отправленным когда-то к самозванцу, исполнять новую дипломатическую миссию. При этом произошла замечательная сцена. К бывшим послам-«пленникам», получившим новые полномочия, в соответствии с дипломатическим протоколом обратились с вопросом: как они «поздорову ль» [188]. Можно представить, с какими чувствами вынуждены были произносить свои любезные ответы Николай Олесницкий и Александр Госевский, тайно из своего заточения убеждавшие короля начать войну в Московском государстве [189]. В верющих грамотах короля Сигизмунда III, врученных Олесницким и Госевским, в соответствии с устоявшейся десятилетиями дипломатической традицией опять отсутствовало упоминание царского титула Василия Шуйского. О нем говорилось только как о великом князе и государе. Но на этот раз никакого прения с послами по поводу титулатуры не произошло. Неприятие «царского» титула московских государей распространялось и на Марину Мнишек. Везде о ней говорится как о «дочери сандомирского воеводы», «пани воеводенке», «жене» того «небощика» [190], то есть умершего самозванца Григория Отрепьева. Назвать Марину Мнишек в дипломатических документах царицей означало бы косвенно признать царский титул со стороны Речи Посполитой. Другое дело окружение Марины Мнишек, которое по-прежнему называло ее «царицей» и отдавало ей подобающие почести. Получив возможность действовать совместно, послы и посланники с удвоенной силой стали добиваться встречи с сандомирским воеводой. Но здесь уже московская сторона держалась до конца, чтобы не допустить, «кабы ему меж нас и вас быть в третьих», то есть сыграть роль третейского судьи. Если на переговорах в Москве сандомирского воеводу называли виновником случившейся Смуты и «грубником», то в Ярославле уже в январе 1608 года его начали обнадеживать близкими изменениями к лучшему. Сначала предложили всем, особенно воеводским слугам, написать прошения царю «о пожаловании и улучшении питания». Понимая, видимо, что это может быть использовано московской стороной на переговорах, все окружающие Марину Мнишек отказались от «подлого предложения», предпочитая голодать. Впрочем, лишения были не такими жестокими, так как ссыльные по-прежнему имели возможность добывать пропитание за свой счет. 19 (29) января 1608 года, по сообщению «Дневника Марины Мнишек», «приставы посетили пана воеводу». Тут же произошел спор из-за невоздержанных на язык приставов, употребивших какие-то бранные кабацкие слова, оскорбившие слух воеводы. Мнишек «просил, чтобы ему разрешили писать царю относительно посланца в Польшу, но его заставили подождать несколько дней, ободряя надеждой на что-то доброе» [191]. Ничего определенного, однако, не произошло; решение об отъезде воеводы в столицу принято не было. 9 февраля 1608 года послов Речи Посполитой уверили в том, что все задержанные в Ярославле, в том числе сандомирский воевода с родственниками и дочерью Мариной, живы («Седамирской и все люди живы, и вам мочно верити их боярскому слову» [192]). С этого времени начались долгие и утомительные переговоры с полным перечислением «вин», ответами и новыми упреками противоположной стороны. Разговоры послов касались большей частью ответственности за поддержку самозванца. Русская сторона обвиняла короля Речи Посполитой в нарушении перемирия в результате оказанной им поддержки самозванцу, а польско-литовские послы и посланники отговаривались тем, что «москва» сама приняла Дмитрия за своего государя. Николай Олесницкий и Александр Госевский продолжали настаивать на свидании с Юрием Мнишком. Бояре отвечали им: «А то мочно и ныне разумети: коли он будет с вами, тогды воевода станет говорити по вашему науку». Итог подвели сами участники переговоров: «говорим много, а все одно» [193]. Цель царя Василия Ивановича на переговорах состояла в заключении перемирия с Речью Посполитой, что довольно быстро поняли польско-литовские послы. Им же выгоднее было продолжать обвинять московскую сторону в том, что случилось в Москве 17 мая 1606 года, и попытаться взыскать убытки, понесенные соотечественниками, задержанными во враждебном государстве. В итоге послы прямо заявили, что у них не удастся «перемирье вытиснути» воеводой. Бояре, назначенные в ответ, вынуждены были донести царю Василию Ивановичу, что послы и посланники «стали в упор». 15 марта 1608 года состоялся очередной прием всех послов и посланников Речи Посполитой, находившихся в Москве, комиссией боярина князя Ивана Михайловича Воротынского. На приеме было объявлено: «А того себе, Панове, и в мысли не держите, что нам с вами, не говоря о большом деле, да говорити о воеводе: на то вам ныне и вперед позволено не будет». Так судьба Марины Мнишек и ее отца превратилась в дипломатических документах уже в малозначащее «дело», из-за которого не стоило уходить от главных вопросов межгосударственных отношений. Иначе считали польско-литовские дипломаты, как раз и приехавшие вызволять сандомирского воеводу и его приятелей и родственников из русского плена. Они дали свои подробные письменные ответы по всем тридцати четырем статьям, обсуждавшимся во время переговоров, пытаясь всячески обелить Юрия Мнишка. Главный аргумент состоял в том, что «пан воевода Сандомирский», хотя и являлся сенатором, но ни он сам, ни вместе с другими панами, «до проваженя того чоловека на господарство Московское и до войны приводить не могли». Согласно порядкам, существовавшим в Речи Посполитой, объясняли послы, никто, кроме короля, заручившегося поддержкой сейма и всех сословий, не имел права начинать войну («против иншого кождого неприятеля без сойму валного и позволенья всих панов-рад и станов коруны Польское и великого князьства Литовского войны не подноит»). Участие короля в «заручинах» Марины Мнишек в Кракове (характерно уже признание этого обряда не свадьбой, а обручением) объяснялось посланниками «правдивым» посольством Афанасия Власьева. Легко отводили послы и обвинения в адрес воеводы, который якобы приехал в Москву «военным обычаем» и «хотел вес чин духовный и бояр побить». Опять указывали на грамоты, привезенные Афанасием Власьевым и очевидную цель приезда на свадьбу Марины Мнишек: «Проважен не на войну, але на радость, з жонами, з паннами и детками, не военно, але дорогокоштовне, в золоте, клейнотах, серебре, в конях дорогих, господарства вашого заседать не мыслил. И само дело то указует: даючи дочку свою за жону господару вашому, як самому господару и дочце своей, так и вам усим не упадку, але доброго помноженья зычил». Наконец в последнем пункте был объявлен указ короля, полученный послами, о необходимости добиваться возвращения всех ссыльных, приехавших с воеводой Юрием Мнишком: «Яко пан воевода с дочкою и с сыном, и иншие вси люди его королевской милости, от больших до найменьших, тут в господарство Московское приехали не войною, але вольно, и через вашого московского посла впроважены, а неслушне задержаны; так абы теж вольно вси со всими своими животами и достатками вборзе выпущены и до границ панства его королевской милости учтиво и здорово были отпроважены». 12 апреля 1608 года послы и посланники Речи Посполитой снова были на приеме у царя Василия Ивановича и жаловались на задержку всего дела, учиненную боярами, назначенными «в ответ». Посол Николай Олесницкий, как записали в отчете об этой встрече, отступил от протокола и обратился напрямую к руководителям Боярской думы. «Оглянясь на обе стороны, говорил бояром с серца», чтобы те способствовали их скорейшему отъезду домой. Все это, как и попытка передать письмо боярину князю Ивану Ивановичу Шуйскому, было пресечено личным вмешательством царя Василия Ивановича в ход переговоров. Послы и посланники были снова отправлены в Ответную палату говорить с прежней комиссией боярина князя Ивана Михайловича Воротынского. От имени царя им выговорили за нарушение дипломатического этикета: «И вам пригоже знати и делати так, как в посольских обычаех ведетца». В ответ чуть позже Николай Олесницкий оправдывался, что говорил он «не с серца», а «от великие нужи и жалобы», и ссылался на посольскую участь делать все по наказу: «Веть что мех: что в него положат, то и несет; а послу, что велят, то делает». И все же царь Василий Иванович послал в Ответную палату еще одного окольничего, князя Даниила Ивановича Мезецкого, так как всем другим участникам переговоров было по существу высказано недоверие со стороны польско-литовских дипломатов. Добрый жест царя Василия Ивановича был принят, и дальнейшие переговоры посол Николай Олесницкий вел уже с окольничим князем Даниилом Ивановичем Мезецким. Московская сторона по-прежнему ни в какую не соглашалась не только на предварительную встречу послов Речи Посполитой с сандомирским воеводой, но даже на отсылку писем к нему. Поэтому послы и посланники придумали – может быть, на ходу – еще один компромисс. Во всяком случае, возможный выход из положения обсуждался прямо на глазах у бояр, окольничих и дьяков, находившихся в Ответной палате («и отшед в угол, говорили меж себя и, пришед к бояром, говорили окольничему князю Данилу Ивановичи»). Посол Николай Олесницкий предлагал обсудить такой вариант: воеводе Юрию Мнишку с его близкими будет от имени государя обещан день приезда к Москве, после чего они согласны начать переговоры («и последнее есмя говорили о том, чтоб нам было государево слово, что воевода Сендомирской с своими приятели будет к Москве и назначен бы был день, как им быти; а мы б, то слышев, к делу приступили»). Но и на это предложение бояре не решились сразу дать ответ. Тогда со стороны польско-литовских послов и посланников началось давление на приставов и через них на московских дипломатов. Всеми возможными способами их убеждали в том, что это последний компромисс, на который согласятся послы во главе с Николаем Олесницким. Обычно в избу приставов на Посольском дворе приходил кто-то из людей послов и невзначай говорил с ними о текущих делах; потом, о чем было известно обеим сторонам, это записывалось и доносилось в приказ. 15 апреля 1608 года посольские люди внушали приставам: «Здесь де послов и посланников 4, а все де они глаза одново Сандамирского не стоят, и им де никак не сметь тово зделать, не видя ево и не слыша от нево слова. Такая де великая кровь пролилась братье нашей и такая смута учинилась меж государств: иные побиты, а иные пограблены наши люди. И о том о всем надобно спрошать Сандамирского и такая бы больная язва лечить здоровьем да добрым делом». Люди из свиты послов, прожившие уже около двух лет в Москве, убеждали, что они готовы бросить все и уехать скопом, оставив дипломатов одних: «И договор с послы у нас так: будет не отпустят, и нам ехоть на смерть; а не захотят послы ехоть, и оне живите, а мы все приговорили, с 600 нас человек, хотим ехоть. Уже де нам Бог судил так помереть. Бог де видит: смерьти ради, а здеся жити не хотим» [194]. На этой драматичной ноте сохранившиеся дипломатические документы обрываются. В деле, к сожалению, появляются лакуны с 21 апреля по 21 июня 1608 года. Согласно другой посольской книге, содержащей отчет о переговорах, начиная с 22 июня 1608 года обсуждение сроков и условий перемирия между Московским государством и Речью Посполитой к этому времени было уже в полном разгаре. Посольский приказ, видимо, серьезно отнесся к намерению свиты польско-литовских дипломатов пробиваться с боем из Москвы. Такой скандал окончательно бы поставил отношения двух стран на грань очень невыгодного царю Василию Ивановичу разрыва. Согласно свидетельствам «Дневника Марины Мнишек», в конце апреля – начале мая 1608 года московская сторона все-таки согласилась на условия польско-литовских послов и приняла решение перевести воеводу и Марину Мнишек в Москву. Автор «Дневника» оставил запись о приезде нового «пристава Якима» 15 (25) апреля, а также специального ночного гонца к нему 5 (15) мая 1608 года, после чего воеводе улучшили корм («пристав сразу приказал хлопотать о хорошей рыбе для пана воеводы»). Человек, живущий в условиях несвободы, обычно очень внимателен к мелочам. Предчувствие не обмануло ссыльных, содержавшихся в Ярославле. Однако даже благоприятные изменения не заставили их потерять голову, а, скорее наоборот, еще сильнее насторожили. Поэтому, когда несколько дней спустя, 9 (19) мая 1608 года, пристав пригласил сандомирского воеводу Юрия Мнишка к себе и попытался вручить ему образец покаянного письма, из этой затеи ничего не вышло. «Новый пристав приветствовал пана воеводу, – записал автор «Дневника», – имея, вероятно, указание от царя, уговаривал написать смиренное прошение, в котором следует повиниться, и дал для примера образец. Но пан воевода не написал никакого прошения, поняв, что здесь какой-то подвох, что нельзя так раболепно написать и унижаться перед теми, которые наутро могут его казнить». Зная о ходе переговоров в Москве с послом Николаем Олесницким с товарищами, легко можно «просчитать» суть задумки московских дипломатов. Они не стали и дальше стоять на том, чтобы держать сандомирского воеводу в Ярославле, а решили начать желанные переговоры о перемирии. Но при этом попытались склонить Юрия Мнишка к тому, чтобы он сам попросил о помиловании, и в дальнейшем ссылаться на эту просьбу, а не на то, что московская сторона согласилась на требование польско-литовских послов и посланников. Умудренный в интригах сандомирский воевода даже в ссылке не утерял дипломатического чутья и не дал такого сильного козыря Посольскому приказу. 11 (21) мая 1608 года в Ярославль из Москвы вернулся прежний «пристав Афанасий», и, как свидетельствует автор «Дневника», «сразу же разнесся слух о выезде пана воеводы и царицы в Москву на какие-то переговоры». Тогда-то открылся настоящий смысл всей истории с присылкой нового пристава и несостоявшимся прошением о помиловании. Об этом тоже читаем в «Дневнике»: «Теперь обнаружилось, что то прошение, о котором выше упоминалось, потребовалось для того, чтобы пустить миру пыль в глаза. Что вроде бы не потому вызывали пана воеводу, что он был нужен кому-то, но потому, что царь сжалился над ним и берет его к себе, чтобы ему было лучше». Воеводу Юрия Мнишка все же попросили написать письмо со своими требованиями и просьбами, но уже без всякого принуждения, «какое пану воеводе будет угодно». Заканчивалась ссылка Марины Мнишек в Ярославле, длившаяся двадцать один месяц. 22-23 мая 1608 года прошли в сборах, спорах, плаче и радости. Нужно было определить: кто едет в Москву вместе с воеводой Юрием Мнишком и его детьми, а кто остается на прежнем месте. Позволено было «взять с собой лишь несколько шляхтичей». Этим, наверное, и объясняется то, что автор «Дневника Марины Мнишек» не попал в число отъезжавших в Москву и дальнейшие записи сделаны им уже в отсутствие самой «царицы». Про ее отъезд из Ярославля 15 (25) мая 1608 года он сообщает достаточно прочувствованно, не смея еще сильно радоваться и не переставая тревожиться как о тех, кто уезжал, так и о тех, кто оставался: «А в городе были печали и рыдания, одной надеждой оставшиеся себя утешали, что через три недели их обещали вывезти. Таким образом, выехали все женщины (ибо девушки все вышли замуж) и юноши, больше всего – шляхтичи; челяди же не разрешали брать больше шести сверх определенного числа. После этого осталось in genere [195] 162 добрых молодца» [196]. Сандомирский воевода Юрий Мнишек продолжал думать о тех, кто остался в Ярославле. С дороги он слал им письма, извещая о своих делах и, главное, о полученном письме польских послов, датированном 9 (19) мая 1608 года. В «Дневнике Марины Мнишек» приведена копия этого документа, отданная оставшимся в Ярославле людям вместе с письмом самого Юрия Мнишка. Послы извещали сандомирского воеводу, что они уже почти год добивались решения его судьбы на переговорах в Москве и достигли следующего решения: «что великий государь изволит послать для наших дальнейших переговоров с боярами за вельможным паном самим и за ее милостью дочерью его, а также за всеми панами Мнишками, которых вельможный пан возьмет с собой, тех, кого сочтет достойными находиться в столичном городе Москве. Также и ее милость, дочь вельможного пана, чтобы взяла с собою женщин тех, в которых будет нуждаться для услужения и будущего тут пребывания» [197]. После того как появилась ясность в судьбе сандомирского воеводы Юрия Мнишка, никаких препятствий для ведения переговоров о перемирии не осталось. Более того, в разрядные книги вошли известия об участии сандомирского воеводы в приемах послов Речи Посполитой 3, 10 и 13-14 июня 1608 года (практически в те же дни, когда второй самозванец пришел в Тушино под Москву). Часть дипломатических документов утрачена, и мы не знаем, как был встречен воевода Юрий Мнишек и какое место ему было отведено на начавшихся переговорах о перемирии. Впрочем, упоминание его имени впереди имен других послов и посланников не оставляет сомнений в том, кто стал направлять переговоры с польско-литовской стороны. Судя по другой, частично сохранившейся посольской книге, основные разногласия на этой стадии переговоров касались срока перемирных лет. Посольский приказ вначале предлагал «подкрепить» еще на 14 лет перемирие, заключенное при царе Борисе Годунове. Польско-литовские послы отговаривались тем, что «от короля больши двух лет о перемирье наказу нет». 22-24 июня 1608 года одна сторона соглашалась уже на шесть – восемь лет, а другая готова была поднять срок до трех лет. Объясняя свою позицию, послы Речи Посполитой обещали, что и в два года можно будет решить вопрос о мире: «Меж теми великим государствы болшое перемирье или вечное докончанье учинити». Больший же срок, по их мнению, подданные московского государя могли использовать для подготовки новой войны: «А вы идете с нами неправдою и хотите вытиснута на нас неволею на 8 лет, кабы для того розсужаючи себе, что вы в те годы отдохнете, и смуты свои погладите, да на государя нашего землю войною пойдете, и кровь крестьянскую проливати хотите». Торг продолжался до середины июля 1608 года. В ходе дипломатических прений попутно затрагивались и другие темы, имевшие непосредственное отношение к судьбе Марины Мнишек, а также к текущей ситуации с войском нового самозванца Лжедмитрия II, представлявшего уже значительную силу. Царь Василий Иванович готов был согласиться на трехлетнее перемирие, но ставил дополнительное условие: вывод из Московского государства польско-литовских сторонников самозванца («только выведите из государя нашего земли своих литовских людей, которые с Вором»). Поляки резонно отвечали, что они ничего не могут гарантировать кроме обещания воздействовать на тех, кто находился в войске самозванца: «Те люди вошли в землю государя вашего без ведома короля… А естли которые своевольные баламуты тут и останутца, и в том мы будем невинны». Но в Москве уже хорошо знали имена воровских гетманов князей Романа Ружинского и Адама Вишневецкого и требовали в первую очередь, чтобы послы способствовали их возвращению в Речь Посполитую: «А ходят с тем вором государя вашего именитые люди Оружинской и Вишневетцкой». Позднее к ним добавили еще Александра Лисовского, «потому что он много зла в государя нашего земле починил». Но послы отказались писать его имя в записи, ибо он считался беглым преступником: «А Лисовского мы для того не написали, что он из земли государя нашего выволанец, и чести он своей отсужен, и в котором городе в нашем его поймают, и его там казнят». Еще бояре говорили послу Николаю Олесницкому, что среди польско-литовских сторонников Лжедмитрия II оказались как родственники посла, так и люди, нанятые женой сандомирского воеводы Юрия Мнишка, и потребовали повлиять на них, чтобы и они возвратились домой: «И тех людей как вам не вывесть». Все, что удалось московским боярам, окольничим и дьякам, сидевшим в «ответе», так это добиться устного обещания послов и посланников обратиться к людям, пришедшим для поддержки самозванца из Речи Посполитой, с тем, чтобы они возвратились назад, а также отправить к ним человека после заключения договора («а естли того не послушают, то мы, учиня договор и закрепя записи, к ним пошлем, а поедет с тою записью из нас товарыщ, которой ни буди, и говорити им будем, чтоб они того не нарушивали, и гораздо о том радети будем, чтоб то кроворозлитье крестьянское унять» [198]). Последнее обстоятельство должно бы было насторожить московскую сторону, но она, похоже, пребывала в эйфории, всерьез надеясь с помощью посла Николая Олесницкого и других повлиять на польско-литовских сторонников своего заклятого врага – Вора, приближавшегося с войском к Москве. В тот же день, 23 июня 1608 года (по русскому календарю), послам снова разрешили встретиться с сандомирским воеводой Юрием Мнишком. Вместе с ним были князь Константин Вишневецкий (его привезли в Москву из Костромы) и ротмистр Матвей Домарацкий (он жил в ссылке в Вологде). 17 июля 1608 года, когда переговоры об отсылке представителя послов и посланников в полки Лжедмитрия II были в самом разгаре, воевода Юрий Мнишек был вызван в Ответную палату на Государев двор и лично участвовал в переговорах. Как оказалось, воевода Юрий Мнишек в тот день простился с Кремлем навсегда, хотя в дальнейшем он не оставлял попыток вернуться в столицу вместе с новым самозванцем. Около 17 июля 1608 года был заключен договор о перемирии Московского государства с Речью Посполитой на три года и одиннадцать месяцев – до 20 июня 1612 года [199]. Согласно этому соглашению, воевода Юрий Мнишек, его дети Станислав и Марина, как и все задержанные в России подданные Речи Посполитой, возвращались на родину: «А которые люди ваши пан Юрьи Мнишек, воевода Сендомирской, с сыном и з дочерью и с ыными своими приятели и иные ваши люди, полские и литовские, которые в том деле задеръжаны, из нашего Московского государства были не отпущены, и нам, великому государю, тех всех людей ваших от болшого и до малого человека мужескаго и женского полу, не задерживаючи, с их животами, которые при них, отпустите из государства нашего месяца сентября до 28-го дня 117-го (1608) году, и корм и подводы им до рубежа дата и отпровадити велети». Всего несколько строк, но сколько смысла было в них для тех, кого они впрямую касались! Предвидя возможное желание Марины встретиться с тем, кто выдавал себя за «царя Дмитрия», сандомирскому воеводе прямо запрещали все контакты с ним: «Зятем себе не называти и дочери своей Марины за него не давати, и иным всяким таким же вором ныне и вперед ничем не верить». Марина Мнишек теряла все права и даже само звание «московской царицы», к которому она уже должна была так привыкнуть: «И дочери своей Марины государским именем государынею Московскою не называти» [200]. Одним из последних документов посольства о сандомирском воеводе была запись, выданная 15 (25) июля 1608 года всеми четырьмя послами и посланниками боярину князю Андрею Васильевичу Голицыну, возглавившему переговоры с московской стороны на их завершающей стадии. Послы подписались и приложили свои печати в том, что они получили все разысканное имущество («маетность»), а также коней, принадлежавших воеводе Юрию Мнишку и его дочери Марине. Был удовлетворен и иск надворного маршалка Николая Вольского (к тому времени уже скончавшегося), так беспокоившегося о «подстенках», отправленных им к самозванцу. Но для того, чтобы окончательно решить все спорные вопросы об имуществе, договаривались через год «выслати на рубеж судей меж Орши и Смоленска». Послы и посланники подтверждали этой записью, что они отошлют листы «королевским именьем» ко всем сторонникам нового самозванца, приехавшим из Речи Посполитой: «Ажебы они от тых всих людей московских и от того чоловека, которого они называют господарским сыном, зараз отстали и шли вон з господарства Московъского». При этом польско-литовские дипломаты давали обещание, что никто из них не станет «сходиться» со «зменниками» князьями Романом Ружинским и Адамом Вишневецким, «а ехати нам просто к нашему господару» [201]. На деле, как известно, получилось по-другому. Хотя грамота к польско-литовским сторонникам Лжедмитрия II от послов Николая Олесницкого и Александра Госевского с категоричным требованием покинуть пределы Московского государства и была составлена, но не прошло и месяца, как один из послов – Николай Олесницкий – оказался в стане самозванца и вел новые переговоры с адресатом этого послания гетманом княземРоманом Ружинским. Видно, долгое пребывание в атмосфере Смуты изменило представления малогощского каштеляна о чести и он не считал зазорным нарушать условия подписанного им самим дипломатического документа. Другими словами, на войне все средства хороши! Но тогда всем надо было хорошо запомнить, кто ее начинал. Точно также, вопреки договоренностям, достигнутым в Москве в июле 1608 года, в стане Лжедмитрия II оказался и сандомирский воевода вместе с дочерью Мариной Мнишек. Но знала ли она, к кому ехала и на какую судьбу себя обрекала?Глава пятая Вторая присяга, или загадка одной картины
В одном из залов Государственного исторического музея, задуманном еще его создателями в XIX веке и целиком посвященном эпохе Смуты, висят известные «парные» портреты Лжедмитрия I и Марины Мнишек. В 1876 году журнал «Русская старина» так описывал их: «Самозванец в латах, Марина – в польском костюме, сшитом по образцу французской моды того времени. На обоих портретах у фигур лежат царские короны, а на втором плане прописаны некоторые сцены: сражение на портрете Самозванца, въезд в Москву и коронование на портрете Марины» [202]. Невозможно оторваться от этих картин, происходящих из Вишневецкого замка Мнишков. Подкупает прежде всего их полная достоверность: изображения людей вполне реалистичны, чего не знала русская иконография того времени, переживавшая период становления «парсунного» стиля. Правда, «вишневецкие» портреты «императора Дмитрия» и Марины Мнишек создавались художником, плохо знакомым с московскими реалиями. Изображенные за спиной Дмитрия батальные сцены и крепость с горным пейзажем лишь схематично обозначают московскую войну. Точно также красные стены и башни какого-то города слева от Марины Мнишек мало чем напоминают Москву. А вот справа, за спиной Марины, на «вишневецком» портрете изображен какой-то подиум с шатром; внутри него, если присмотреться, – коленопреклоненная женская фигура, на которую возлагают корону. Эта сцена связана с биографией Марины Мнишек. Но где и когда она могла происходить? Ответ на эту загадку таится рядом, буквально на другой стороне того же зала. Здесь по стенам развешано еще несколько больших картин из Вишневецкого замка, главным действующим лицом которых является Марина Мнишек. На одной изображен момент обручения Марины в Кракове в 1605 году с представителем Лжедмитрия I послом Афанасием Власьевым. Другое полотно, с «московским» продолжением истории Марины, тоже не оставляет сомнений: оно посвящено коронационному шествию в Кремле. А вот к третьей картине стоит присмотреться: на ней изображено возложение русским патриархом или архиепископом короны на Марину Мнишек, но почему-то торжественный обряд происходит в шатре, поставленном посреди открытого поля! (Польский историк искусства Мечислав Генбарович видел в нем павильон, характерный для эпохи Ренессанса.) Обычно изображение на картине трактуют как «въезд в Москву» или как движение свадебного поезда к Москве, поскольку рядом с шатром находится карета, запряженная в шестерку лошадей. Так полагали и авторы «Русской старины», и позднейшие отечественные искусствоведы [203]. Но это как раз тот случай, когда авторитет традиции сильнее здравого смысла. В музейном деле нередко случается, что тот или иной предмет долгое время живет с ошибочной атрибуцией, основанной на чьем-то первоначальном впечатлении. А ведь даже в латинской подписи к картине упоминается о коронации. По-видимому, следует отдать предпочтение польской искусствоведческой литературе, где разбираемое полотно всегда считалось изображением именно коронации Марины Мнишек [204]. Однако из источников ничего не известно о какой-то предварительной коронации Марины Мнишек на пути в Москву. Возникает вопрос: зачем дважды, но совершенно по-разному изображать одну и ту же сцену? Для ответа на этот вопрос надо сопоставить интересующее нас полотно с «вишневецким» портретом Марины Мнишек. Легко увидеть, что изображения шатров на них совпадают. Более того, связь портрета Марины Мнишек с изображением коронации в шатре подчеркнута художником еще одной деталью: парадное «французское» платье Марины Мнишек на «вишневецком» портрете – то же самое, что и на другой картине. В отличие от полотна с коронацией в Кремле, где Марина правильно изображена в русском платье. Характер изображения на всех картинах не оставляет сомнения, что оно делалось не с натуры, а по каким-то другим источникам. Московский Кремль на одной из них напоминает площадь итальянского города, а из больших открытых «окон» или «галереи» Успенского собора видно очертание некой восточной одноглавой церкви. Видя все это, уже мало обращаешь внимания на увенчанный фигурой Марса шатер или павильон, стоящий в окружении всадников и разных людей, где на Марину Мнишек возлагают корону. Эту композицию легко принять за аллегорическое изображение, что до сих пор, видимо, и происходило. Подписи на латинском языке к каждой из коронационных картин также могут сбить с толку, так как события, связанные с коронацией, датируются и в том и в другом случае неверно – 1605 годом. Видимо, заказчик картин, диктовавший подписи, обращался к тем, кто хорошо помнил краковскую помолвку Марины Мнишек и не особенно был знаком с более поздними событиями. Возможно также, что записи, в которых, кстати говоря, присутствуют грамматические и смысловые ошибки, вообще делались много позднее, чем сами картины [205]. Латинская надпись в картуше на картине, изображающей коронацию в Кремле, гласит [206]: «MARIA MNISZCHOWNA GEORGII DE MAGNA KONCZYCE MNISZAECH PALATINI SENDOMIRIENSIS FILI A VXOR VERO DEMETRII IMPERATORIS MOSHOVIAE CORONATVR IN IMPERATRICE MOSCHOVIAE PER ARCHIEPISCOPVM RITVS GRECI IN VRBE MOSKVA METROPOLI IMPERII MOSCHOVITICI IN PRESENTIA LEGATI REGIS POLONIAE NICOLAII OLESNICKI. ANNO DOMINI 1605». To есть: «Мария Мнишковна, Георгия с Великих Кончиц Мнишка, воеводы сандомирского, дочь, а жена Дмитрия, императора Московии, коронована в императрицы Московии через архиепископа греческого обряда в городе Москва, столице империи московитов, в присутствии посла Польского короля Николая Олесницкого, лета Господня 1605». Обращает на себя внимание настойчивое именование Марии(!) Мнишек императрицей, а Дмитрия (но не Дмитрия Ивановича, как обычно называли первого самозванца) – императором, а также понижение сана иерарха православной церкви, венчавшего Марину Мнишек на русское царство: он назван не патриархом, а архиепископом. Если последнее можно объяснить простым незнанием устройства русской церкви, то настойчивое подчеркивание императорского титула у Марины Мнишек выдает заказчиков – семью Мнишков. Ведь официально в Речи Посполитой, как уже не раз было сказано, не признавали претензий московских государей не только на императорский, но даже и на царский титул. Сама же Марина, напротив, подписывала свои письма: «Марина Императрица». На второй картине, изображающей коронацию Марины Мнишек в шатре, тоже есть латинская надпись: «CORONATIO MARIANNAE MNISZCHOWNA GEORGIE PALATINI SANDOMIRIENSIS CVM TARLOWNA PROCREATAE FILIAE UXOHIS VERO DEMETRII IWANOWICZ IMPERATORE MOSCHOVIAE IN IMPERATRICEM IMPERII MOSCHOVITIO PER ARCHIEPISCOPVM RITVS GRAECI IN URBE METROPOLI MOSCUA APPELATA IN PRAESENTIA LEGATI REGIS POLONIAE NICOLAI OLESNICKI ET ASSISTENTIA IPSIUS IMPERATRICIS PARENTIS TUM SENATORUM OFICIALIUM ET NOBILIUM SAT POMPOSE ET GLORIOSE FACTA ANNO DWI 1605. Prout Gwagninius testatur». To есть: «Коронация Марианны Мнишковны, Георгия воеводы сандомирского с Тарловной урожденной дочери, а жены Димитрия Ивановича императора Московии, в императрицы империи московитов через архиепископа греческого обряда в столичном городе, называющемся Москва, в присутствии посла польского короля Николая Олесницкого и в сопровождении родителя самой императрицы, а также сенаторов, официальных лиц и знатных людей, должным образом, торжественно и славно, совершена лета Господня 1605. Как о том свидетельствует Гваньини». Главная особенность этой подписи заключается даже не в том, что Марина названа в ней Марианной, а в том, что она названа дочерью не одного только сандомирского воеводы Юрия Мнишка, но и Ядвиги «Тарловны». Мать Марины Мнишек активно пыталась помочь дочери, остававшейся в Москве. Она поддерживала слух о спасении царя Дмитрия Ивановича и даже отправляла своих сыновей в Рим, чтобы убедить папу в том, что «император» готов исполнить обещания, данные святейшему престолу [207]. Отмеченный в надписи факт присутствия на коронации отца Марины – сенатора Речи Посполитой Юрия Мнишка, а также посла Николая Олесницкого тоже лишний раз подчеркивал важность коронации, названной «торжественной и славной». На наш взгляд, упоминание в подписи посла Речи Посполитой Николая Олесницкого является ключом к пониманию обеих картин и проливает свет не только на обстоятельства их создания, но и на источник рассказа об изображенных событиях. Послы Николай Олесницкий и Александр Госевский, как мы помним, приехали в Москву на свадьбу Марины Мнишек и разделили судьбу семейства Мнишков и их родственников, задержанных в Московском государстве после майского переворота 1606 года. Послы оставили описание своего посольства – так называемый «Дневник польских послов», который получил широкую известность и не раз использовался авторами других польских сочинений о Смуте. Сравнение текста отчета послов с изображением на коронационном полотне (на котором коронация происходит в Кремле) показывает полное соответствие двух источников – повествовательного и изобразительного. Другие свидетельства, оставленные польскими очевидцами свадьбы царя Дмитрия Ивановича и Марины Мнишек, содержат совсем краткое описание; в них отсутствуют некоторые детали, которые художник мог почерпнуть только из посольского отчета [208]. Так что имя главы посольства – Николая Олесницкого – совсем не случайно увековечено в латинской надписи в картуше на полотне, иллюстрирующем ход коронации в Кремле. Плен послов Николая Олесницкого и Александра Госевского в Москве продолжался до середины 1608 года, пока новые посланники Речи Посполитой Станислав Витовский и князь Ян Соколинский не заключили перемирие. По условиям этого договора Олесницкий и Госевский получили возможность возвратиться вместе с Мнишками обратно в Речь Посполитую. В отличие от второго посла Александра Госевского, малогощский каштелян Николай Олесницкий еще немного задержался в России и успел принять участие в переговорах Лжедмитрия II и воеводы Юрия Мнишка, о чем речь еще впереди. В итоге именно при посредничестве Николая Олесницкого Марина Мнишек оказалась в подмосковном таборе самозванца, и только после этого посол покинул московские пределы, награжденный «царем Дмитрием». Следовательно, в лице этого дипломата и свойственника Мнишков (второй женой Николая Олесницкого была Малгожата Тарло) мы имеем как прямого свидетеля церемонии коронации в Москве в 1606 году, так и очевидца приезда Марины Мнишек в Тушино. К серии вишневецких картин можно добавить еще одну – отсутствующий в экспозиции Исторического музея портрет посла Николая Олесницкого [209]. На этом портрете, тоже происходящем из Вишневецкого замка, имеется подпись на латыни: «Николай Олесницкий, каштелян Малагощекий, великий посол от короля и республики на свадьбу, некогда отпразднованную в Москве, Дмитрия царя московского с Марианной Мнишковной воеводенкой Сандомирской в 1605 году» [210]. В конце добавлено «de 2 v. Gvagninius», что означает отсылку ко второму тому труда известного польского хрониста Александра Гваньини (1538-1614). Вспомним, что и в надписи под картиной, изображающей так называемый «въезд Марины Мнишек в Москву», также имеется ссылка на Гваньини. В поисках текста, послужившего основой для «коронационной» композиции, можно было бы внимательнее отнестись к этим ссылкам. Полонизированный итальянец Александр Гваньини был автором известного историко-географического сочинения под названием «Описание европейской Сарматии». Писал он об обычаях, нравах и религии Московского государства, но этот труд был издан еще в 1581 году [211]. В новое издание его книги, опубликованное в Кракове на польском языке в 1611 году под названием «Хроника Европейской Сарматии», вошел самый общий рассказ об истории Лжедмитрия I и Марины Мнишек. В этом издании имеются и их портреты (а также портреты Юрия Мнишка и Афанасия Власьева), но все они взяты из брошюр, издававшихся к краковской свадьбе в 1605 году. Александр Гваньини оканчивает описание истории «царя Дмитрия» временем московской катастрофы 1606 года, однако его текст не может считаться основой для сюжета картин из Вишневецкого замка. Отсылка к авторитету Гваньини – лишь «рекомендация» зрителю заглянуть в известную книгу, не более того. Остается предположить, что основным источником «вишневецких» картин был рассказ посла Николая Олесницкого. В дошедшем до нас «Дневнике» послов Николая Олесницкого и Александра Госевского об их поездке в Московское государство при описании подготовки приезда Марины Мнишек в Москву в 1606 году упоминается о приготовленных для нее шатрах. Однако никаких публичных церемоний до самого въезда Марины Мнишек в Москву не происходило. Возможно, событие, изображенное на картине из Вишневецкого замка, состоялось позднее. В таком случае следует искать продолжение рассказа посла Николая Олесницкого о его пребывании в Московии. Но рукописи, содержащей такой рассказ, увы, нет. …Мы близко подошли к тому, чтобы разгадать эту загадку. Но пока что вынуждены остановиться – ибо сначала следует рассказать о том, что происходило после отъезда Мнишков из Москвы по заключении мирного договора.* * *
23 июля (2 августа) 1608 года кортеж польских послов и посланников вместе с несостоявшейся царицей Мариной Мнишек покидал Москву. Приключение, казалось, было закончено, все страхи остались позади. Оставалось только доехать до дома, чтобы утешиться и забыть все, что произошло в ужасной Московии. Так могло видеться дело со стороны. Но в голове сандомирского воеводы Юрия Мнишка, действовавшего заодно с послом Николаем Олесницким (напомним, родственником воеводской жены и дядей Марины Мнишек), вызревал новый план. Вместе они готовы были достигнуть многого. Сохранился замечательный документ, составленный совместно воеводой Юрием Мнишком и послами Речи Посполитой еще в то время, когда они находились в плену в Москве в мае 1608 года. «Мемориал», адресованный королю Сигизмунду III, представлял из себя целый развернутый меморандум с соображениями о том, как действовать «воскресшему Дмитрию», чтобы на этот раз действительно довести дело до унии двух государств. Из этого документа абсолютно ясно, что Мнишек не просто был намерен оказать поддержку самозванцу, а добивался одобрения своих планов королем. Чувствуется, что у сандомирского воеводы было достаточно времени, чтобы обдумать причины прежней неудачи. В его меморандуме расписано многое – от внедрения в службу принципа личной выслуги до перенесения столицы из Москвы. Воевода предлагал новому самозванцу отказаться (хотя бы на время) от претензий на императорский титул, а также избавиться «от беспрестанных угощений бояр и думных людей», которые принесли столько вреда в майские дни 1606 года, видя в них лишь бессмысленную «трату времени», а может быть, даже и «причину нынешней трагедии». Юрий Мнишек писал об организации новой охраны Дмитрия, о другом порядке ведения дел в канцелярии, вынужденно соглашаясь с употреблением там «народного», а не латинского языка. И почти все статьи «Мемориала», включая посылку «московских молодых людей» для учебы за границу, были пронизаны одной мыслью – устранением всех препятствий для унии с католичеством. Даже само «сохранение царского величества от внезапной смерти» тоже следовало, по мысли сандомирского воеводы и послов, «справедливо приписать молитвам церкви». Королю Сигизмунду III такие мысли не могли не понравиться. Что же хотел воевода Юрий Мнишек лично для себя и для своей дочери, «московской царицы» Марины Мнишек? В первую очередь больших гарантий ее царского титула и неприкосновенности ее имущества, как в Московском государстве, так и в Речи Посполитой, чтобы она была «под покровительством королевства при перемене обстоятельств». «Надобно, чтобы сенаторы и подданные по городам, – говорилось в «Мемориале», – дали присягу (выделено мной. – В. К.) ее царскому величеству, как своей государыне на подданство и послушание; один экземпляр присяжного листа хранить здесь, а другой – в Польше с подписью правителей и старост городовых». Все должно было помогать делу будущей унии: строительство костела или монастыря для царицы, служба у нее униатских священников, зачисление в ее двор молодых людей «обоего пола» из аристократических семейств и беседы с ними для облагораживания нравов и смены веры. Воевода искал ответ на вопрос, как на будущее «при перемене царя для царицы удобнее получить помощь от своих, безопаснее и легче выехать с драгоценностями и свободною в отечество», и видел выход в том, что «надобно жить где-нибудь, только не в Москве» [212]. …Из ненавистной Москвы послов и Мнишков отпустили с одним условием – ехать прямо домой в Речь Посполитую. Воеводе Юрию Мнишку, его приближенным и родственникам вернули все имущество, отысканное по прошествии двух лет после московского погрома 1606 года. Собрали даже те драгоценности («клейноты») и товары, которые могли принадлежать другим людям и купцам, приехавшим с Мнишками, предоставив возможность самому сандомирскому воеводе отобрать свои вещи и подарки Марины Мнишек. 9 июля 1608 года был составлен их реестр: «Роспись вещам, забранным у Сендомирского воеводы Юрья Мнишки и дочери его Марины, которыя все ли его собственныя или также его приятелей и купцов, о том неизвестно». Воевода Юрий Мнишек перебирал находящиеся в окованном сундуке «круг за стеклом с изображением Страстей Христовых и мощи святых с надписанием латинским», «венец работы немецкой, низанный жемчугом с яхонтами вокруг, с алмазами в золоте, черною и красною финифтью», «четки золотые с яхонтами и алмазами», несколько других жемчужных четок и цепочек, золотые цепочки и массу украшенных женских чепцов, головных уборов и воротников [213]. Конечно, упомянутые драгоценности представляли собой жалкие остатки тех богатств из казны русских царей, к которым едва успела приблизиться Марина Мнишек. Но она, напомним, даже в тяжелый час московского погрома готова была променять свои драгоценности на отобранного у нее арапчонка. Не таков был воевода Юрий Мнишек. Отец Марины так и не смирился с тем, что пышущие великолепием Востока царские кладовые закрылись для него навсегда. Возможно, именно в надежде вернуть их он и вступил в переписку со вторым самозванцем. Интересно, что первое обращение Лжедмитрия II к своему так называемому «отцу» было датировано еще январем 1607 года и послано из Орла в Ярославль [214]. Если бы в Москве знали об этом, равно как и о меморандуме, подготовленном для короля Сигизмунда III Юрием Мнишком, условия отпуска сандомирского воеводы и Марины Мнишек из Московского государства, вероятно, были бы другими. А так Марине вернули все дары ее мужа, бывшего царя Дмитрия Ивановича. Свои драгоценности она получила когда-то в два приема: в Кракове в 1605 году через посольство Афанасия Власьева и в Москве во время брачных торжеств в мае 1606 года. Они и упоминались отдельно: «Клейноты с Офонасьем до Кракова посланы и после того с паном Бунинским. Потом через Офонасья в дорозе посланые, а после того в шатре отданые, и что тут в Москве дал». После погрома, по словам Марины, все дары остались в государевой казне, и она просила царя Василия Шуйского и думных бояр проявить снисхождение и возвратить их: «Все те подарки, которые Дмитр дочери его милости пана воеводиной давал, тут привезены и в казне целы остались, а в Полше нимало ничего не оставлено. Что все дочка его милости пана воеводы Сендомирского пускает на ласку великого государя и на разсуженье бояр думных». В итоге бояре не только вернули Мнишкам то, что могло им принадлежать, но и не отказывались продолжать дальнейший поиск утраченного имущества, покупая тем самым столь необходимое перемирие. Сопровождать послов, воеводу Юрия Мнишка и Марину были назначены боярин князь Владимир Тимофеевич Долгорукий и каширский выборный дворянин Иван Александрович Колтовской. Запись об их отсылке 23 июля 1608 года сохранилась в разрядных книгах: «Того ж году отпущены с Москвы в Литву послы литовские, которые были у Ростриги от короля, да Юрьи Сендомирской з дочерью с Маринкою с Ростригиною женою; провожат их ходил до Твери боярин князь Володимер Тимофеевич Долгорукой да Иван Олександров сын Колтовской». В одной из редакций разрядных книг говорилось и о целях провожающих: «Что поляки и литовские люди, которые стоят с Вором в Тушине, послов московских и Сердомирскаго з дочерью не взяли» [215]. Как видим, официальные источники окончательно определились со «статусом» Марины Мнишек, оказавшейся всего лишь женой «Ростриги» и дочерью «Сендомирского воеводы». «Ростригой» же стали называть бывшего самозванца, чтобы лишний раз не тревожить упоминанием полного имени тень подлинного царевича Дмитрия Ивановича, канонизированного в царствование Василия Шуйского к общецерковному прославлению. Позднее в «Новом летописце» будет описан весь маршрут, определенный для отъезда из России литовским послам и семье воеводы Юрия Мнишка. Выглядел он необычно, так как царь Василий Шуйский «повеле им итти на Углеч, да на Тверь, да на Белую и проводити их повеле до Смоленсково рубежа» [216]. Ссыльные заметили, что их водят лесами по «кругу», и роптали по поводу тяжелого похода «под открытым небом» [217]. Охрана состояла из городовых дворян Белой, Вязьмы, Дорогобужа и Смоленска, хорошо знавших только обычный путь в Речь Посполитую. Конные дворянские сотни были поручены непосредственному командованию воевод Бориса Собакина и Воина Дивова. Вся охрана состояла из трехсот человек городовых дворян из уездов «от литовской украйны», пяти голов со служилыми татарами, трехсот человек стрельцов во главе с сотниками Иваном Баутиным и Богданом (Будаем) Болтиным. Чтобы справиться с нарядом на службу такого войска, в поход специально отрядили дьяка Дмитрия Раковского. Сохранились также имена приставов, посланных провожать послов и «Сердамирскаго с дочерью»: Петр Мансуров, Леонтий Пусторослев и новгородцы Михаил Бобарыкин, Иван Судаков и Иван Бунаков. Вскоре польско-литовские послы и сандомирский воевода Юрий Мнишек перестали играть роль послушных пленников и начали действовать самостоятельно. Уже 29 июля (8 августа) 1608 года, по свидетельству отца Каспара Савицкого, пленники разделились: посол Николай Олесницкий и Мнишки поехали в одну сторону – к Волге, не обращая внимания на предостережения об опасности такого похода, а остальные послы во главе с Александром Госевским предпочли продвигаться домой другим, более надежным путем. Царь Василий Иванович 1 августа 1608 года отправил «к Серьдомирскому на помоч» своих воевод с ратными людьми. В разрядных книгах сохранилось известие о посылке для оберегания послов целой армии во главе с боярином князем Андреем Васильевичем Голицыным, с которым недавно еще завершали переговоры послы Речи Посполитой. «И после того весть учинилась царю Василью, – записано в разрядах, – что Вор послал людей под Дмитров переимат Юръя Сендомирсково з дочерью и послов литовских. Царь Василей по тем вестям послал воевод своих оберегать послов литовских и Юрья Сендомирсково: в болшом полку боярин князь Ондрей Васильевич Голицын да князь Яков Борятинской, в передовом полку Иван Федорович Крюк Колычов да князь Михайло князь Петров сын Борятинской, в сторожевом…» На этом запись обрывается, но ее продолжение есть в другой редакции разрядов, из которой узнаем, что сторожевым полком считался назначенный ранее охранять «поезд» Марины Мнишек отряд под началом боярина князя Владимира Тимофеевича Долгорукова и Ивана Александровича Колтовского. Рати боярина князя Андрея Васильевича Голицына не пришлось далеко ходить, уже на следующий день большой и передовой полки вернулись назад: «Бояре и воеводы воротилися августа в 2 день, пришли два полки в шестом часу дни» [218]. Они и принесли известие о том, что по дороге к литовскому рубежу случилось непредвиденное: воевода Юрий Мнишек и послы отделились друг от друга. После этого охранять их стало много сложнее. Увеличилась и вероятность того, что Марина Мнишек попадет в стан Лжедмитрия II. Находившийся к тому времени в Тушине новый претендент на имя царя Дмитрия Ивановича (в официальных русских источниках его называли Вором) и сам не хотел упустить шанс перехватить свою «царицу» по дороге. Второй самозванец, похоже, был хорошо информирован о времени выезда кортежа Марины Мнишек из столицы. Уже 3 августа 1608 года воеводы Борис Собакин и Воин Дивов доносили боярину князю Владимиру Тимофеевичу Долгорукому о замыслах Вора, пославшего своих людей для перехвата Марины. Городовые воеводы по всем городам на пути следования кортежа польско-литовских послов были предупреждены об особых мерах предосторожности. 28 июля старицкий дворянин Иван Муханов привел в Погорелое городище двух посадских людей Великих Лук и Торопца, ехавших с грамотами от Лжедмитрия II («ехали деи от Вора, из полку»). Из содержания грамот стало ясно, что самозванец начал охоту за Мариной Мнишек: «А в грамотах деи пишет от Вора в Торопец, и на Луки, и в Невль, и на Заволочье, что отпущены с Москвы литовские послы и литовские паны: и тех городов приказным людем поставити сторожи крепкие, и беречи того накрепко, чтоб литовских послов и литовских людей переимать и в Литву не пропускати, а где их поймают, тут на их тюрмы поставити, да посажати в тюрмы» [219]. Но Лжедмитрий II не знал точного маршрута выехавших из Москвы послов и постарался перекрыть все возможные пути в Речь Посполитую. Не ясно также, чем были вызваны столь суровые меры к послам, которых в случае задержания предлагалось посадить в тюрьму. Еще несколько дней Мнишки вместе с послом Николаем Олесницким шли назначенным маршрутом под охраной, приданной им царем Василием Шуйским. Переправившись через Волгу, они, по свидетельству так называемого «Вельского летописца», около 14 (24) августа 1608 года остановились «за тридцать верст Белой в селе Верховье» [220]. О дальнейшем узнаем из отписок, отосланных воеводами Борисом Собакиным и Воином Дивовым в Смоленск воеводе Михаилу Борисовичу Шейну. Посол Николай Олесницкий и воевода Юрий Мнишек отказались подчиняться приставам: «Стояли деи… на одном стану два дни, а их деи не слушали», после чего 16 (26) августа стали самостоятельно «с стану подниматца». В это время воевода Воин Дивов с дьяком Дмитрием Раковским «с передними людми пошли с стану наперед, а Борис деи Собакин и приставы остались на стану, ждать посла и Сендомирского, а с ним дворян и детей боярских пятдесят человек, да сотник стрелецкой с стрелцы Будай Болтин». Но как только ушедшие вперед отряды отдалились на достаточное расстояние, слуги и свита посла Николая Олесницкого и сандомирского воеводы Юрия Мнишка повернули оружие против своей охраны. В отписке воеводы Воина Дивова в Смоленск сообщались подробности всего дела: «И как деи он Воин отшол от стану верст с пять, и учинился деи на стану шум, и учали от стану бежати дети боярские и стрелцы, а за ними деи гонят литовских людей два прапора, уганивая деи твоих государевых людей побивают, а посолских людей, верховных и которые в возкех, мимо скачут, и гонили деи за ним за Воином от стану двадцать верст» [221]. Напав на воевод, шляхтичи из свиты послов и Марины Мнишек расчистили себе дорогу к беспрепятственному отъезду в любом направлении. Дворяне и дети боярские, лишенные руководства, попросту «розъехались по своим поместьям». Большинство из них были, как мы видели, из близлежащих мест и естественно предпочли охрану собственных владений государевой службе. Сила самозванца становилась все более и более очевидной, а действия его отрядов не могли не повлиять на ситуацию в смоленском приграничье. 20 (30) августа в Смоленске получили известие от голов, посланных вдогонку за сандомирским воеводой и его дочерью. То, чего больше всего должен был опасаться царь Василий Иванович, произошло. Оказалось, «что посол Николай Олеснитцкой и Сендомирской, из села Верховья, пошли в Царево Займище, к Вору». То же самое подтвердил воевода Борис Собакин, оказавшийся в итоге в Белой, где посадские люди сначала не отпустили его «для воровских людей к Белой приходу», а потом 26 августа (5 сентября) вообще перешли на сторону самозванца. Таким образом, организовывать погоню за послами и сандомирским воеводой оказалось поздно да и некому. Оценивая поведение охраны, не следует забывать, что у воевод Бориса Собакина и Воина Дивова не могло быть приказа применять оружие против дипломатов Речи Посполитой и их свиты. Целью охраны было сопровождение послов и Марины Мнишек до границы. Подданных Речи Посполитой уже не считали ни задержанными, ни пленниками Московского государства. Воеводам не дали наказа, как защищать себя в случае, если на них нападут сами охраняемые. Ошибкой было и то, что «до рубежа» Мнишков провожали рядовые служилые люди, а не сам боярин князь Владимир Тимофеевич Долгорукий, отпустивший приставов в самостоятельный поход еще в «Новом Торговище» в уезде Ржевы Владимировой. Автор «Вельского летописца» писал, что Долгорукий действовал «по повеленью» царя Василия Шуйского; видимо, так оно и было. Сомнительно другое известие летописи: будто разделение бывших пленников на две группы тоже было задумано в Москве с самого начала. Смоленский воевода Михаил Борисович Шейн послал подкрепление, состоявшее из сотен смоленских, брянских и серпейских дворян во главе с Елизарием Безобразовым и Алексеем Зубовым. Но оно уже не могло воспрепятствовать самостоятельному движению Олесницкого и Мнишков. Тем не менее весьма показательно, что участники всей операции проводов литовских послов получили позднее прибавки поместных окладов и жалованья, а Воин Дивов остался на службе царя Василия Шуйского и отличился во время смоленской осады в 1609-1611 годах. Автор официального «Нового летописца» позднее просто констатировал: «Ратные же люди, кои проводили, розъехались по себе, а князь Володимер не с великими людми прииде к Москве» [222]. Итак, после короткого столкновения с охраной у села Верховья в Вельском уезде 16 (26) августа 1608 года сандомирский воевода Юрий Мнишек, Марина Мнишек и примкнувший к ним посол Николай Олесницкий получили возможность действовать по своему усмотрению. Посол и воевода, видимо, давно решили отыграть московскую карту до конца. Их стремление совпадало с планами самозваного «царя Дмитрия», пришедшего в Тушино. Однако польские наемники из Тушинского лагеря разошлись во мнении о том, принимать или не принимать в своем лагере «царицу» Марину Мнишек. Многие из них, понимая, что воюют не за прежнего царя Дмитрия Ивановича, а за самозванца, присвоившего его имя, справедливо опасались, что приезд Мнишков может только навредить их делу. Не последнюю роль играли и корыстные расчеты, так как на содержание двора «царицы» Марины и ее самой должны были потребоваться немалые средства. Николай Мархоцкий в «Истории Московской войны» вспоминал: «Мы решили послать погоню и привести их (Мнишков. – В. К.) в наш обоз. Сделали мы это не потому, что в том нуждались, а больше для вида: надо было показать москвитянам, что наш царь настоящий и поэтому хлопочет о соединении со своей супругой». Полк Валентина Валевского, зная маршрут, по которому везли Мнишков, умышленно пошел вместо Переславля на Дмитров и вместо Мнишков встретился с войсками царя Василия Шуйского. Сторонники польского гетмана князя Романа Ружинского, находившиеся в лагере Лжедмитрия II, прекрасно были осведомлены об истинных целях полковника Валевского: последний, «зная, что их (Мнишков. – В. К.) возвращение принесет нам только лишние хлопоты, нарочно их не догнал» [223]. Но они не знали того, что воевода Юрий Сандомирский сам не стремился покинуть пределы Московского государства. Во главе следующего отряда, посланного за Мнишками, стоял полковник Александр Зборовский. Он действовал решительно и быстро и смог добиться «возвращения» самозванцу его «царицы». Польских наемников, давно служивших самозванцу вместе с гетманом князем Романом Ружинским, подвело стремление рассорить «царика» с инфляндскими солдатами Брестской конфедерации. Это были отряды, воевавшие в Ливонии, но не получившие за свою службу жалованья в Речи Посполитой; они самовольно захватили в Бресте королевские имения и заключили собственный союз, чтобы сообща добиваться получения денег от короля Сигизмунда III. Пока у них не было перспективы дома, «инфляндцы» искали место, где могли понадобиться их военные навыки. Тут очень кстати возобновилась кампания «царя Дмитрия». В мае 1608 года гетман инфляндского войска усвятский староста Ян Петр Сапега написал письмо Лжедмитрию II с предложением принять на службу более 1200 человек, составивших Брестскую конфедерацию [224]. 17 (27) июля 1608 года «инфляндцы» пересекли границу Московского государства и направились к «царю Дмитрию». Одним из полковников этого войска и был Александр Зборовский, перехвативший «царицу» Марину Мнишек на ее дороге из Москвы в Речь Посполитую. «Инфляндцы» не вмешивались в междоусобицу между королем и рокошанами, а только добивались уплаты жалованья за службу в Ливонии. Против воли короля Сигизмунда III и канцлера Великого княжества Литовского Льва Сапеги они заключили новую войсковую конфедерацию для поддержки «царя Дмитрия» и его «жены» [225]. Полковника Александра Зборовского отправляли из тушинского войска тогда, когда казалось, что уже не было никакой надежды догнать Мнишков по дороге в Речь Посполитую, Но сторонники гетмана князя Романа Ружинского сами пали жертвой своей интриги, так как сапежинцы оказали «царю Дмитрию» неоценимую услугу и получили возможность поторговаться относительно своих условий поступления на службу к самозванцу. «Царица» Марина Мнишек сразу же стала не более чем разменной монетой в счетах польских наемников между собой. Хотя она, откликаясь на письмо самозванца, отправленное с войском полковника Александра Зборовского 12 (22) августа 1608 года (к сожалению, это письмо не сохранилось), сама ожидала «скорого радостного и приятного свидания». Автор «Вельского летописца» приписал возвращение Мнишков действиям посланного из Тушина отряда князя Василия Литвинова-Мосальского, а также «умышленью» самого сандомирского воеводы [226]. Обычно считается, что Марина Мнишек сразу приняла правила игры и «признала» самозванца своим мужем. Но источники прямо свидетельствуют об обратном, противореча распространенному мнению о ее готовности жертвовать всем ради одного честолюбия и сохранения царских почестей. Присутствие Марины Мнишек в Тушинском лагере было выгодно прежде всего тушинскому «царю Дмитрию». Оно подтверждало в глазах остальной страны истинность и «легитимность» снова чудесно спасшегося царя Дмитрия Ивановича. Это Лжедмитрий II, впрочем при очень благосклонном отношении воеводы Юрия Мнишка, добивался того, чтобы его так называемых «родственников» вернули с дороги в Речь Посполитую в подмосковные таборы. Он больше других заботился о том, чтобы вся история выглядела как можно более правдоподобной, и намеренно привлекал к ней внимание. Конрад Буссов, оказавшийся к тому времени в лагере второго самозванца, писал, что, как только в Тушине было получено известие о перехвате «царицы» посланными для этого людьми и о том, что она находится на пути под Москву, был устроен салют: «Дмитрий… обрадовался и развеселился, приказал выпалить несколько раз из больших пушек, а все ратники во всем лагере должны были в знак радости 3 или 4 раза выстрелить из мушкетов и других ружей» [227]. Наиболее достоверным свидетельством об обстоятельствах приезда Мнишков в Тушинский лагерь является «Дневник Яна Сапеги», написанный его секретарями. От них не ускользнули многие интересные детали, тем более ценные, что они представляли моментальную запись очевидцев, каждый день следивших за происходящими событиями. По свидетельству автора «Дневника», сначала полк Александра Зборовского привез Мнишков в Любеницы, рядом с Царевым Займищем, где 19 (29) августа 1608 года Ян Сапега лично встретился с «царицей» и устроил в ее честь смотр своего войска. 21 (31) августа Марина под охраной инфляндских солдат гетмана Сапеги двинулась из Царева Займища в сторону Тушина. Путь «царицы», как ее называли секретари гетмана Сапеги, лежал через Можайск и Звенигород, которых она достигла, соответственно, 23 августа (2 сентября) и 29 августа (8 сентября). И Марина Мнишек, и гетман Ян Сапега были в этот момент убеждены, что едут на встречу с бывшим царем Дмитрием Ивановичем, чудесно избежавшим смерти в 1606 году [228]. Лжедмитрий II тоже уже знал о готовящемся приезде своей «жены». 19 (29) августа он написал письма, адресованные Марине Мнишек и ее отцу «пану воеводе». Письма были получены ими 22 августа (1 сентября), «чему была царица ее милость очень рада». 29 августа (8 сентября) «царь Дмитрий» написал новое письмо воеводе Юрию Мнишку и просил «свою супругу» принять участие в православном обряде – «положении святого» в одном из звенигородских монастырей, что могло бы укрепить русских сторонников самозванца в их поддержке «царя» и «царицы» [229]. Эпистолярная игра имела смысл только до личной встречи. Первым увидел «царя Дмитрия» сандомирский воевода Юрий Мнишек. У него не могло быть сомнений, что перед ним совсем другой человек. Вполне определенно отец «царицы» высказался по этому поводу на сейме 1611 года [230]. Но тогда, на месте, Юрий Мнишек повел себя по-другому. Как записал автор «Вельского летописца», сандомирский воевода «с вором тушинским сложился заодин, и назвал того вора тушинского опять царевичем Дмитреем Ивановичем, и дочь свою Маринку отдал ему в жены место. И всей рати воровской и в Тушине поляком и литве и руским вором, и изменником и казаком, умысля с тушинским вором и забыв крестьное целованье и своего обещанья, и объявил воровски, преступя крестное целованье, что будтося то прямой царевич Дмитрей Иванович, а его зять» [231]. У воеводы Юрия Мнишка и посла Николая Олесницкого были свои резоны, чтобы включиться в новую опасную игру по достижению московского престола. Хорошо зная, что больше двух лет царь Василий Шуйский не может справиться с внутренними неустройствами, они явно рассчитывали на слабость Московского государства. «Царь Дмитрий» тоже давно искал подступы к сандомирскому воеводе и Марине Мнишек, без которых ему сложно было бы (если вообще возможно) убедить подданных в истинности своей легенды. Не забудем также о слухах относительно того, что этого человека, похожего на «царя Дмитрия», нашли в Речи Посполитой сами родственники Мнишков. Только если изначально новый Дмитрий был необходим, чтобы заставить царя Василия Шуйского отпустить своих польских и литовских пленников, то затем, когда прежний план сработал, у него обнаружились еще более заманчивые перспективы. При условии возвращения «царя Дмитрия» в Москву (что казалось не такой уж фантазией) воевода Юрий Мнишек мог надеяться на выполнение обязательств первого самозванца по отношению к его дочери и к нему самому. А в таком случае Мнишки становились-таки наследственными владетелями Смоленской и Северской земель и прокладывали дорогу к объединению двух государств и двух христианских церквей. Позиция посла Николая Олесницкого была несколько иной; он оставался представителем короля Сигизмунда III, но, не имея официальных инструкций, действовал по своему усмотрению, желая представить достоверный отчет в королевскую канцелярию. Но каковы бы ни были собственные расчеты посла, прежде ему нужно было пройти через такое же испытание, как и всем другим, кто знал первого самозванца: публично признать «царя Дмитрия» настоящим. Слухи о возникших в свите Мнишков сомнениях в происхождении тушинского «царика», похоже, быстро распространились. Одна лишь Марина продолжала оставаться в неведении и беззаботно веселилась, думая, что ее судьба поворачивается к лучшему. 5 (15) сентября секретари гетмана Яна Сапеги с плохо скрываемой иронией записали в «Дневнике» о поездке «пана воеводы» в тушинские обозы самозванца – «узнавать царя, тот или не тот». На следующий день, 6 (16) сентября, состоялась первая встреча «царицы» Марины Мнишек и тушинского «царя Дмитрия». Показательно, что Лжедмитрий II сначала сам приехал в обозы гетмана Яна Сапеги, справедливо сомневаясь, что будет «узнан» Мариной Мнишек. Все так и произошло. По записи секретарей Яна Сапеги, «царица не очень охотно с царем поздоровалась» [232]. Секретари отметили, что Марина не стала благодарить «Димитрия» за то, что тот вызволил ее из плена, на что «царь» вполне мог рассчитывать, если бы действительно был ее мужем. Конрад Буссов привел более драматичную версию о встрече Марины Мнишек и «царя Дмитрия». Он рассказал о судьбе некоего «молодого польского дворянина», предупредившего Марину об обмане с Дмитрием и поплатившегося за это жизнью. «Дорогой, приблизительно за 18 миль до лагеря, – рассказывал Конрад Буссов, – когда царица в карете радовалась и пела, один молодой польский дворянин набрался духу, подъехал к карете и сказал: “Марина Юрьевна, милостивейшая госпожа, вы очень веселы и поете, и стоило бы радоваться и петь, если бы вам предстояло встретить вашего законного государя, но это не тот Димитрий, который был вашим мужем, адругой”. Плохо это для него обернулось, лучше бы ему промолчать и предоставить все своему течению, ибо когда царица из-за этого сообщения так огорчилась, что ее радость и пение сменились на печаль и слезы, тот польский вельможа, которого Димитрий послал с ратниками за ней, заметил, что она огорчена и не так весела, как прежде, а потому спросил, отчего она так молчалива и печальна, когда она по справедливости должна еще больше радоваться, чем раньше, так как скоро приедет к своему государю. Она ему ответила: “Это верно, сударь, но я узнала кое-что иное”. В конце концов, по его неотступному настоянию она не смогла умолчать о том, кто с ней говорил и о чем…» [233] Имел ли место этот эпизод и существовал ли в действительности этот несчастный польский юноша, указавший на допросе, что «не он один об этом говорит, а большинство в лагере об этом хорошо знает», навсегда осталось тайной. Очевидно, что современникам и хронистам приходилось искать причины, объясняющие поведение Марины Мнишек, не признавшей в самозванце своего мужа. Гордость Марины была уязвлена тем, что новый «царь Дмитрий Иванович» оказался совсем не тем, за кого себя выдавал, и она не умела и не хотела скрыть своего разочарования. Да и не она одна. Польский сторонник Лжедмитрия II Николай Мархоцкий позднее вспоминал: «Это возвращение принесло нам больше вреда, чем пользы, так как царица и другие персоны, знавшие Дмитрия в столице, увидев нашего, не захотели его признавать, и скрыть это было невозможно. А москвитяне воспользовались этим, чтобы отвратить от Дмитрия своих людей» [234]. По записям «Дневника Яна Сапеги», в следующие несколько дней после первой несчастливой встречи Марины Мнишек и «царя Дмитрия» 6 (16) сентября шли какие-то переговоры, в которых активно участвовал посол Николай Олесницкий. Ему вместе с отцом Марины и удалось убедить «царицу» сыграть навязанную ей роль. Во имя чего? Высших ли политических расчетов, блага ли Речи Посполитой? Или, может быть, во имя чести семьи Мнишков? Ответа на этот вопрос мы не знаем. Можно, однако, оценить последствия такого решения для самой Марины Мнишек. До сих пор она оставалась в тени своего могущественного и влиятельного отца. Расставание с ним во время свадебных торжеств ничем хорошим для «московской царицы» не завершилось. Она едва не погибла вместе с мужем, объявленным в Москве самозванцем. С тех пор отец надежно защищал Марину Мнишек и добился того, чтобы его отпустили из плена вместе с дочерью. Но это не значит, что Марина думала только о собственном спасении. Она имела все основания рассчитывать на то, что титул московской царицы принадлежит ей по праву. А вместе с ним и те царские почести, и, конечно, те наряды и украшения, которые у нее имелись. Достаточно ей было пересечь границу Речи Посполитой, и все обаяние ее царственного положения исчезло бы навсегда. Психологически Марине было сложно смириться с тем, что «царь Дмитрий», которого она так и не видела мертвым, действительно погиб. Надежда, возникшая из рассказов 1606 года о его чудесном спасении, благополучно дожила до встречи с тем, кто в Тушине выдавал себя за ее мужа. Марине предстояло выйти наконец «из тени» своего отца. Сандомирский воевода сам хотел этого и гарантировал дочери безопасность своим присутствием в Тушинском лагере. 9 (19) сентября «царь Дмитрий» вместе с послом Речи Посполитой Николаем Олесницким снова приезжали в гетманский обоз к «царице». В этот раз должны были быть объявлены все условия, на которых Марина Мнишек соглашалась приехать в Тушино. Договор этот предстояло подтвердить действующему представителю короля Сигизмунда III в Московском государстве. Можно предположить, что выход был найден в новой присяге Марине Мнишек в Тушине. Это позволило бы оправдать ее присутствие там для всех сомневающихся и, главное, для нее самой. 10 (20) сентября 1609 года посол Николай Олесницкий отвез «царицу» Марину «в царский обоз».* * *
…Здесь самое время вернуться к изображению шатра на «коронационной» картине и «вишневецком» портрете Марины Мнишек. Если предположение о второй присяге верно, то на картине, возможно, изображен ключевой момент в биографии Марины Мнишек – ее переход в Тушинский лагерь. Из самой же картины, подпись на которой говорит о «коронации», видно только, что речь идет о публичном возложении короны на Марину архиепископом греческой церкви. Действие происходит в присутствии гусарских рот и зрителей в польских, русских, немецких и татарских костюмах. Толпа, изображенная вокруг шатра, могла находиться отнюдь не на кремлевской площади в Москве, а скорее в Тушине. Сам шатер и люди вокруг него выписаны с большим количеством подробностей. Присмотримся к ним попристальнее и попробуем отыскать на этой картине соответствия известным нам письменным источникам, рассказывающим о судьбе Марины Мнишек после ее прибытия в Тушино. Такое соответствие действительно имеется. В поле, оканчивающемся морской бухтой и горами, видна какая-то красная полоса. Разглядывая эту полосу при большом увеличении, можно увидеть, что на полотне изображен марш пехоты в красных одеждах. Именно эта деталь, которую трудно было «домыслить» художнику и невозможно оценить в черно-белых иллюстрациях, находит соответствие в современных источниках. В грамоте Лжедмитрия II гетману Яну Сапеге от 3 сентября 1608 года говорится о том, чтобы тот, «оставив при наияснейшей супруге нашей сто гусаров, сто пятигорцев, 200 человек пехоты в красной одежде (выделено мной. – В. К,)», ехал в лагерь в Тушино. 7 (17) сентября Ян Сапега устроил смотр своего войска для «царицы» и, оставив пехоту в ее обозе, со всей конницей пошел под Москву, немало обрадовав «царя» Дмитрия [235]. Получается, что именно эта охрана и изображена вокруг шатра! А перед шатром стоит пестрая толпа, в которой по костюмам можно узнать и польского шляхтича (его благородное происхождение подчеркнуто меховой накидкой из рыси), и немца в костюме с брыжами (кружевным воротником), и москвича в неизменной шубе и почему-то в шлеме. Гусары из охраны Марины Мнишек на «коронационной» картине узнаются легко – это конники, одетые в панцирные доспехи с «крыльями» и вооруженные саблями. Гусарские хоругви везут с собою знамена с «крыжем» (католическим крестом) и другими геральдическими знаками. Совпадение таких деталей трудно назвать случайным – перед нами действительно момент перехода Марины Мнишек в стан второго «царя Дмитрия Ивановича» 10 (20) сентября 1608 года. Или, по крайней мере, то, как Мнишки хотели бы представить это событие в Речи Посполитой. Остается определить, что же происходит внутри шатра, на этом почти театральном возвышении, держащемся на шести колоннах. На просцениуме, к которому ведут ступени, расположены шесть фигур. В центре Марина Мнишек стоит на коленях на подушке, а некий православный иерарх с крестом и в митре держит над ней корону. Все остальные участники полуприкрыты колоннами, но имена действующих лиц можно попытаться расшифровать. Справа от двух главных фигур – православного архиепископа и Марины Мнишек – легко узнается царь Дмитрий Иванович, стоящий без короны и прячущий руки под шубой. Действительно, у самозванца могла быть корона, по слухам, вывезенная в майской суматохе 1606 года Михаилом Молчановым. (Исаак Масса записал распространившийся сразу же после убийства Лжедмитрия 1 слух, что при бегстве Михаила Молчанова «пропали скипетр и корона»; в Москве «не сомневались, что он взял их с собою» [236].) Возможно, именно ее в этот момент и возлагали на Марину. Остальные регалии царской власти – скипетр и державу – художник деликатно показывать не стал. Он расположил фигуру тушинского «царя» в профиль и закрыл его руки. За следующей колонной и прямо за спиной Марины Мнишек изображен какой-то седой человек, одетый в длинную шубу. Хотя он и не похож на воеводу Юрия Мнишка, изображенного на другой картине в польском костюме, все же можно предположить, что это именно отец «царицы». Его русский костюм может быть объяснен тем, что он почти два года провел в ссылке в Ярославле. Очень скоро сандомирский воевода будет поражать воображение участников сейма 1609 года своим «московитским» обликом и даже закажет специальный портрет в русском платье. В левой части шатра на переднем плане стоит человек в польской одежде с выбритым затылком и чубом. Он держит руку на поясе так, как держал ее посол Николай Олесницкий, ведя под руку царя Дмитрия Ивановича во время первой коронации Марины Мнишек в Москве. Думаю, что и в этом случае участие хотя и бывшего, но все-таки посла короля Речи Посполитой придавало всей церемонии более весомый характер, выводя ее за рамки внутреннего дела московитов (не случайно это подчеркивалось в латинских подписях к картинам). Не найденное пока продолжение посольского отчета Николая Олесницкого и Александра Госевского тоже, вероятно, могло содержать свидетельство о «коронации» Марины Мнишек. И наконец, последний из людей, стоящих на «сцене», очень похож на гетмана Яна Сапегу, под охраной которого и находилась в этот момент «царица». Как и самозванец, он не носил бороды. Вторая присяга создавала условия для легитимного присутствия «царицы» в Тушинском лагере. Самое интересное, что Марина Мнишек сама заявляла об этом, и не кому иному, как королю Речи Посполитой Сигизмунду III. «Всего лишила меня превратная фортуна, – писала она в письме к нему от 15 января 1610 года, – одно лишь законное право на московский престол оказалось при мне, скрепленное венчанием на царство, утвержденное признанием меня наследницей и двукратной присягой всех государственных московских чинов (выделено мной. – В. К.)» [237]. Понятно, что повторная коронация Марины Мнишек в Тушине – не более чем гипотеза, реконструкция предполагаемых событий. Перед нами все же художественный образ, а не документальная запись очевидца. Об этой «второй коронации» молчат все другие источники, а ведь такое важное действие, наполненное сакральным содержанием, не могло остаться незамеченным. Другое дело – вторая присяга, имеющая смысл политического договора. В тонкости этого ритуала мог быть посвящен только самый узкий круг приближенных к «царю» и «царице». Может быть, и здесь, как и в случае с коронацией Марины Мнишек в Успенском соборе, был использован опыт придания церемонии «двойного значения». В глазах тушинцев возложение короны на Марину Мнишек в момент ее приезда в лагерь самозванца могло выглядеть как торжество попранной и восстановленной заново справедливости. Сама же «царица» и те, кто нуждался в доказательствах легитимности ее присутствия под Москвой, могли воспринимать это как принесение ей новой присяги. …Наличие коронационного шатра на фоне «вишневецкого» портрета заставляет, между прочим, еще раз вернуться к известным парным изображениям «императора» Дмитрия и Марины Мнишек. Благодаря упомянутым выше ссылкам на книгу Александра Гваньини, изданную в Кракове в 1611 году, можно с уверенностью датировать коронационные полотна, равно как и «круговые» вишневецкие портреты, временем не ранее этой даты. Значит, следует несколько по-иному отнестись к тому, кто изображен на парных портретах. Обоих Дмитриев к тому времени уже не было в живых, а Марина Мнишек по-прежнему находилась в России. Это были явно не портреты с натуры, а лишь памятные изображения. И весь вопрос в том, несли ли они в себе какой-либо актуальный политический посыл или создавались для того, чтобы увековечить яркие страницы рода Мнишков, Тарлов и Вишневецких. Портрет Марины Мнишек в коронационном платье и с царскими регалиями – короной, державой и скипетром, происходящий из Вишневецкого замка, совпадает по композиции с ее же парадным портретом в полный рост 1606 года, приписываемым кисти львовского художника Шимона Богушевича. Одна из копий этого портрета выставлена сегодня в экспозиции королевских комнат Вавельского дворца в Кракове (и даже имеет соответствующую подпись об авторстве Богушевича на раме, сделанную, правда, явно позднее) [238]. Парадный портрет был просто скопирован при создании другого, «вишневецкого». На обоих изображениях Марины Мнишек совпадают даже латинские записи: «Marianna MNISZCHOWNA Ceorgii Palatini Sandomiriensis ex Tarlowna Progenita Filia, Vxor Demetrii IMPERATORIS Moschoviae». (To есть: «Марианна МНИШКОВНА, Юрия воеводы сандомирского и Тарловны урожденная дочь, жена Димитрия ИМПЕРАТОРА Московии».) Только из-за уменьшения размеров «кругового» вишневецкого портрета он стал поясным, а имя «Marianna MNISZCHOWNA» в записи не уместилось в одну строку. Главной деталью фона на парадном портрете Марины Мнишек «в рост» был ее новый герб. Можно попытаться расшифровать его символику. На красном геральдическом щите изображен двуглавый черный орел, на груди которого расположен щиток в форме сердца, поделенный на четыре части. Двуглавый орел – это, конечно, герб Московского государства, наследницей которого становилась Марина Мнишек. Четыре родовые эмблемы на щитке – это размещенные по классическим канонам польской геральдики знаки из гербов родителей как отца, так и матери: Мнишков (собственный герб), Тарло (герб «Топор»), Стадницких (герб «Шренява») и Каменецких (герб «Пилява») [239]. Но самое важное – это то, что в этом гербе была воспроизведена модель герба императора Священной Римской империи, в которой также присутствовали орел и сердцевидный щиток с родовым гербом. Корона, скипетр и держава, изображенные на портретах императора Дмитрия и его жены «Марианны» Мнишек, восходят тоже к «императорскому» типу. Как установил А. В. Лаврентьев, «императорская» корона была заказана в Вене и привезена в Москву еще при Борисе Годунове, но стала известна лишь со времени коронации Лжедмитрия I. На коронационных медалях и на всех картинах встречается именно этот тип, отличающийся от других известных царских корон – Мономахова венца, Казанской и Астраханской шапок. Характерной особенностью «императорского» типа короны является ее «приплюснутый», по сравнению с другими венцами, вид и отсутствие мехового убранства, замененного драгоценными камнями, вставленными в оправу, и крупным жемчугом, украшающим полосой верх короны, которую венчает крест. В такой короне «цесарь» Дмитрий Иванович был изображен весной 1606 года на монетах, выпущенных специально к приезду в Москву Марины Мнишек [240]. Когда создавался «вишневецкий» портрет, такие открытые претензии московской «царицы» на императорскую символику были уже, видимо, неуместны. Поэтому герб Марины Мнишек оказался нарисованным лишь наполовину. Исчезли и родовые знаки Каменецких и Стадницких, место которых заняли «страусиные перья» из герба Мнишков и «серебряный топор», указывавший на происхождение матери Марины – Ядвиги Тарло. Зато в качестве фона на портрете появился тот самый шатер, имеющий соответствие в другом, «коронационном» полотне, происходящем из Вишневецкого замка. Изображались ли при этом реальные события или «коронация» в шатре всего лишь образ, символизировавший возложение московской короны на Марину Мнишек, – вопрос остается открытым. Другой «вишневецкий» портрет представляет самозваного «императора Дмитрия» в доспехах. Одной рукой он опирается на стол, на котором лежат рыцарский шлем и корона. Это отличает данный портрет от других современных акварелей и гравюр, на которых «царевич» Дмитрий всегда изображался в гусарской одежде. Фон этой картины не такой «говорящий», как на портрете Марины Мнишек: за спиной московского царя скачут всадники под польскими хоругвями, видны палатки и шатры, поставленные под какой-то крепостью. Почему-то для этого портрета не использовано никакой другой символики, связанной с триумфом «царевича Дмитрия», который достиг престола своих предков. Подпись на картине гласит: «Demetrius IMPERATOR Moschoviae, Ejus vxor Marianna MNISZCHOWNA Georgii Palatini Sandomiriensis ex Tarlowna Progenita Filia». (To есть: «Дмитрий, ИМПЕРАТОР Московии, супруг Марианны МНИШКОВНЫ, Георгия воеводы сандомирского и Тарловны урожденной дочери».) Может быть, все объясняется тем, что это вовсе не Лжедмитрий I, а Лжедмитрий II, Тушинский вор? У Дмитрия на портрете из Государственного исторического музея нет «фирменной» бородавки на носу, присутствующей на гравюрах, создававшихся в период подготовки к помолвке с Мариной в Кракове в 1605 году. Между тем самозванец изображен на упомянутом портрете той самой стороной лица, где бородавка должна была быть! Что же заставляет нас тогда путать двух «императоров Дмитриев»? Возможно, то же, что и их современников, то есть их внешнее сходство – физическая основа любого самозванчества.Глава шестая Тушинская царица
Итак, 10 (20) сентября 1608 года гетман Ян Сапега отвез «царицу» в «обозы» самозванческого войска. Марине предстояло снова воцариться в России, точнее в той части государства, которая управлялась из Тушина. Так должно было произойти. Но произошло ли? Нельзя даже сказать с уверенностью, сама ли она принимала решение о приезде в полки нового самозванца или все опять произошло по воле ее расчетливого родителя, сандомирского воеводы Юрия Мнишка. В каком статусе, на каких условиях и с какими правами пребывала Марина Мнишек в Тушине? Что за роль была отведена ей Лжедмитрием II – Тушинским вором, чье воинство занималось, по преимуществу, кутежами, грабежами и казнями? Немецкий хронист Конрад Буссов так описал в «Московской хронике» метания Марины Мнишек: «…И хотя царица прекрасно поняла, что ее кормят напрасными надеждами, ей все же пришлось выказывать больше радости, чем у нее было на душе, для того, чтобы никто не заметил фальшивую игру. Однако она не поехала прямо в лагерь к Димитрию, а приказала разбить в четверти мили оттуда отдельный лагерь для себя и тех, кто был при ней, и они с Димитрием стали посылать вести друг другу и, наконец, порешили, чтобы отец царицы ехал в Польшу, а она осталась в лагере у своего супруга Димитрия… Но от супружеской жизни они должны были воздержаться, пока Димитрий не овладеет московским престолом и не сядет на него. В этом Димитрий должен был поклясться перед Богом, после чего он в радости отправился к царице: оба отлично справились со своим делом и приветствовали друг друга с плачем и слезами, очень ласково и любовно. В этот день благодаря этой комедии многих людей поразила полная слепота. Перед всем народом она оказала Димитрию надлежащее уважение, как если бы он был ее возлюбленным супругом и государем, и он ей также. Это разнеслось по всей стране, и многие поэтому решили, что он verus Demetrius [241]. Отовсюду князья и бояре во множестве шли к нему в лагерь и сдавались» [242]. Перед нами конечно же поздняя мемуарная запись о прошедших событиях. Конрад Буссов запомнил главное: принятие Мариной Мнишек самозваного тушинского царя привлекло на его сторону многих людей, «ослепив» их разум правдоподобием чудесной истории. В этом Буссов не одинок. О том же, например, откровенно пишет Николай Мархоцкий в «Истории Московской войны»: «После долгих уговоров согласились все, в том числе и царица, притворяться вместе с нами, что это не другой царь, а тот самый, что был в Москве» [243]. В контексте соучастия Марины Мнишек в обмане детали, сообщаемые Конрадом Буссовым, выглядят слабым оправданием ее действий. Но стоит задержаться на приведенном им уникальном свидетельстве по самому деликатному вопросу, сопутствовавшему всей истории о «признании» Мариной Мнишек тушинского самозванца. Царица могла притвориться при первой встрече, но что дальше? Сколько раз должен был еще повториться спектакль? Как можно было обезопасить себя от многих сотен глаз, следивших за совместными выездами Марины Мнишек и нового «царя Дмитрия»? Тушинский вор, привыкший к повиновению, установленному разнузданным насилием, был лишен в случае с Мариной Мнишек своего главного оружия. Ибо она, неожиданно, своей правдивой первой реакцией, обезопасила себя от возможного покушения на ее честь. Все те несколько дней, пока Марина до поездки в лагерь самозванца находилась под охраной гетмана Яна Сапеги, обсуждались условия новой помолвки или своеобразного «брачного контракта». В отличие от самборского договора между «царевичем» Дмитрием и воеводой Юрием Мнишком, текст соглашений, заключенных отцом Марины в начале сентября 1608 года, может быть только реконструирован на основе происходивших тогда событий. Об условии «номер один» – новой коронации или присяге – говорилось в предыдущей главе. На этом публичность заканчивалась; в дальнейших статьях договора, видимо, начинала действовать самборская модель отношений воеводы Юрия Мнишка с предшественником тушинского царя. Удовлетворение притязаний сторон откладывалось до «возвращения» «царя Дмитрия Ивановича» на московский престол. В пользу этой версии свидетельствует и то, что ее воспроизводил король Сигизмунд III, очевидно, информированный вернувшимся в Речь Посполитую послом Николаем Олесницким. Разъясняя ситуацию нунцию Клавдию Рангони, король Сигизмунд III говорил о причинах задержки сандомирского воеводы под Москвой в декабре 1608 года: «Мнишек остается при Димитрии, чтобы придать ему больше весу… он хочет женить его на своей дочери, как только новому претенденту удастся достигнуть престола. Присяга, принесенная когда-то Марине народом, должна облегчить выполнение этого плана» [244]. Это сегодня мы знаем последовательность событий, знаем и то, что второму самозванцу так никогда и не удастся овладеть Москвой. Современники же, находившиеся под столицей, где в осаде сидел слабый царь, против которого восстала половина царства, имели право думать по-другому и надеяться на скорую смену власти в Русском государстве. Единственным компромиссом со стороны Марины Мнишек стало то, что она позволила раньше времени создать видимость того, что «царь Димитрий», которого изображал Тушинский вор, и есть ее законный супруг. Конрад Буссов, упомянув о лагере царицы, разбитом в отдалении от основных таборов самозванца, вспоминал, скорее всего, о том, как обстояло дело в самом начале, пока Марина Мнишек не приехала в Тушино. Больше доверия вызывает известие Николая Мархоцкого, писавшего о переселении воеводы Юрия Мнишка с дочерью в тушинские обозы, «где они поставили свои палатки рядом с царскими». То, что в глазах Марины Мнишек выглядело уступкой, другими могло быть воспринято как логичное завершение событий или же как плохая игра (в зависимости от того, знали или нет окружающие люди настоящую историю Тушинского вора). Воевода Юрий Мнишек не был бы самим собой, если бы и в этом случае не выговорил себе обещаний денег и новых территорий у самозваного «сына». Позднее, участвуя в заседаниях польского сейма 1611 года, отец Марины Мнишек свидетельствовал о том, что Тушинский вор – не тот человек, за кого он себя выдавал, и всячески подчеркивал патриотическую миссию своей дочери в Московском государстве. Но осенью 1608 года он не хотел везти ее обратно в Речь Посполитую, где она была бы, по крайней мере, в безопасности, а напротив, все более и более делал ее заложницей собственной алчности. Невероятно, но сандомирский воевода, возможно, вел при этом еще и двойную игру, высчитывая, от кого он получит больше – от царя Василия Шуйского или от своего «зятя». 7 (17) сентября в анналах Смуты произошло малоприметное событие, которое могло бы коренным образом изменить ее историю, не прояви стороны дипломатическую толерантность. В Москве оказались вместе предводитель казаков Иван Заруцкий и польский полковник Александр Лисовский, с чьими именами в ближайшие семь-восемь лет будут связаны самые тяжелые потрясения Русского государства. Попали же они в Москву в качестве заложников (!) на время однодневных переговоров посла Николая Олесницкого и сандомирского воеводы Юрия Мнишка с русскими боярами во главе с князем Андреем Васильевичем Голицыным. Станислав Немоевский передал ходившие слухи о содержании переговоров, состоявшихся в открытом «поле» и продолжавшихся до «позднего вечера»: «…воевода домогался для своей дочери удельного княжества и известных городов, если великий князь желает, чтобы польское войско ушло из его земли» [245]. Возможно также, что воевода Юрий Мнишек демонстрировал свои возможности тушинскому царю, чтобы тот был сговорчивее в своих обещаниях. В конце концов, воевода получил награду за содействие второму самозванцу. 14 октября 1608 года «Димитрий царь» выдал своему «отцу», в вознаграждение дружбы и «благосклонности, коей вечный залог имел при себе», письмо на 300 тысяч рублей [246]. Вот только условием их уплаты, так же как и свадьбы с Мариной Мнишек, стало возвращение царя Дмитрия на свой престол. (Странно, как набожный пан воевода не содрогнулся при виде этой суммы, кратной сакраментальной цифре 30.) Воеводе была выдана также «Роспись городам северского княжества», включившая Чернигов, Смоленск, Брянск, Стародуб, Путивль, Новогородок, Курск, Рыльск, Карачев, Почеп, Трубчевск, Комарск, Рославль, Моравск. Эти четырнадцать городов «со всеми волостьми», как писал царь Дмитрий, «надлежать имеет к привилегии, от нас данной» [247]. Тем самым подтверждались и дополнялись ранее данные обещания первого самозванца. Щедрые посулы получили другие участники истории: посол Николай Олесницкий – город Белую, а двоюродный брат царицы Павел Тарло – 20 тысяч злотых, которые самозванец обещал уплатить, «когда Господу Богу будет угодно посадить его в столице». Что же получала Марина Мнишек? Надежду, так жестоко отнятую у нее в мае 1606 года. Надежду на то, что сказка еще повторится. Ей продолжали воздавать царские почести, не требуя ничего взамен. Нет оснований считать ее вслед за некоторыми историками простой любовницей Тушинского вора. На такую роль Марина никогда не смогла бы согласиться, ибо это навсегда навлекло бы позор как на нее саму, так и на всю ее семью, и, главное, означало бы крушение ее надежд на царскую корону. А для чего же тогда она столь опасно дала волю своим неприязненным чувствам при первой встрече с обманувшим ее дважды самозванцем, назвавшимся именем царя, ее мужа? Один слуга посла Николая Олесницкого рассказывал потом, что Марина Мнишек готова была свести счеты с жизнью из-за отвращения к обманщику, оскорбившему ее надежды. Она якобы выхватила кинжал и уже собралась вонзить его себе в грудь с душераздирающим криком: «Лучше смерть!» Мелодраматизм, присутствующий в этой сцене, мешает принять на веру слова слуги. Но даже если он привирал в деталях, его рассказ подтверждает главное – резкий протест Марины против предлагаемых ей обстоятельств. Чтобы свести концы с концами в истории признания ею Лжедмитрия II, стали считать, что Марина Мнишек была тайно обвенчана с самозванцем. Об этом, в частности, написал Конрад Буссов, отнесший известие о тайном браке «Димитрия» к весне 1609 года: он «сочетался, хотя и тайно, с супругой Димитрия первого, которая, как упоминалось, была в его лагере под Москвой, несмотря на то, что дал клятву ее отцу, воеводе Сандомирскому, что не разделит с ней ложа, прежде чем не сядет на царский трон» [248]. Тайное венчание не предполагает никаких документальных следов. Подобная версия представляется весьма соблазнительной, поскольку снимает необходимость что-либо доказывать. Полагают, будто тайный обряд совершил бернардинец отец Антоний, остававшийся духовником Марины Мнишек. Отец Павел Пирлинг нашел упоминание об «одном отце-бернардинце», благословившем брак Марины Мнишек и Дмитрия в лагере под Москвой, в журнале краковской нунциатуры [249]. Недавно польский исследователь В. Поляк обнаружил еще один документ, в котором тоже говорится о свадьбе или «помолвке» (slub), которую Марина Мнишек «брала» (?) с самозванцем не позднее апреля 1609 года. Это якобы предостерегло многих, понявших, что перед ними не прежний «царь Дмитрий» [250]. Автор фундаментального исследования о движении Лжедмитрия II И. О. Тюменцев уверен, что с самого начала своего появления в Тушине «гордая полячка, чтобы вновь стать Московской царицей, согласилась вступить в тайный брак со шкловским бродягой» [251]. Но есть ли для этого какие-нибудь основания, кроме слухов неясного происхождения? Скорее, прав отец Павел Пирлинг, увидевший драму Марины Мнишек, перешедшей от состояния «воплощенной покорности» воле отца к самостоятельным действиям: «Ее называют любовницей Вора. Едва ли справедлив столь категорический приговор. В сущности и Марина, и Лжедмитрий II были совершенно свободны. Канонические правила не ставили их союзу никаких преград… Впрочем, в глазах некоторых судей законный брак бывшей царицы с Тушинским Вором еще отягощает ее вину; с точки зрения самой Марины, то было, пожалуй, непоследовательностью… Превратности судьбы лишь нарушили ее душевное равновесие. В одиночестве и изгнании ее страстность превратилась в экзальтацию. Марина вся ушла в свои переживания. Но в себе самой она обрела могучую силу сопротивления. Поэтому когда новым капризом судьбы или же собственным порывом она опять была брошена в вихрь событий, она не уклонилась от выпавшей ей роли: напротив, она приняла ее смело, рискуя погубить себя навеки» [252]. Брак, тайный или явный, был бы сопряжен для Марины Мнишек с определенными обязательствами и участием в церемониях. Марина же практически не участвовала во внутренней жизни Тушина. О ее присутствии там молчат почти все источники. Даже автор приписываемого ей «Дневника», расставшийся с «царицей» и паном воеводой в Ярославле, а потом, после ссылки в Вологде, оказавшийся снова вместе с ними в Тушине в декабре-январе 1608 года, только один раз говорит о совместном выезде царя и царицы «в церковь на богомолье» [253]. Впрочем, известно, что у Марины Мнишек появилась полагавшаяся «царице» московская свита. Сохранилась грамота царицыного сына боярского Ждана Дешкова, просившего о выделении ему земли в Курмышском уезде из «изменнических» владений нижегородского Благовещенского монастыря, датируемая 24 сентября 1608 года. Этот рядовой по своей сути документ подтверждает, что царь Дмитрий Иванович и все другие с самого начала относились к Марине Мнишек как к законной «царице и великой княгине Марине Юрьевне всеа Русии» [254]. Казачий атаман Ф. Копнин, происходивший из переславских детей боярских, просил в своей челобитной зачислить его мать на службу в свиту царицы Марины Юрьевны [255]. Возможно, были сделаны распоряжения, чтобы царицыно имя упоминалось во время богослужений в монастырях и церквях, располагавшихся на территории, подведомственной тушинской администрации. Чернец суздальского Спасо-Евфимиева монастыря Левкий бил челом гетману Сапеге и просил исходатайствовать ему в Тушине архимандрию, обещая «за государя царя и великого князя Дмитрея Ивановича всеа Русии, и за его царицу, а за свою государыню великую княгиню Марину Юрьевну всеа Русии, и за их благородных царьских детей, которых им государем впредь даст Бог, и за тебя государева ближнего приятеля Бога молити» [256]. Более показательно, однако, что имя царицы Марины Юрьевны отсутствует в «повинных» челобитных городов, переходивших на сторону царя Дмитрия Ивановича, и в его ответных «похвальных» грамотах этим городам в октябре-ноябре 1608 года. Все это могло означать, что участие Марины Мнишек в представительских церемониях в Тушинском лагере не распространялось дальше границы больших «таборов». Между датами появления Марины в Тушине в сентябре 1608 года и ее бегства в Калугу в момент распада Тушинского лагеря в январе 1610 года есть еще одна примечательная веха – начало января 1609 года, когда подмосковные «таборы» покинул воевода Юрий Мнишек с другими близкими «царицы». Марина осталась одна в окружении своего двора и слуг. Именно с этого момента, ознаменовавшегося какой-то неясной размолвкой Марины со своим отцом, можно видеть, как она понемногу выходит из тени своих родственников, чтобы уже без них пройти по той гибельной дороге, на которую они ее привели. Подоплеку событий, связанных с отъездом воеводы Юрия Мнишка, несколько проясняет автор «Дневника Марины Мнишек». Согласно этому источнику, сандомирский воевода начал готовиться к отъезду из Тушина в обстановке, в целом благоприятствовавшей видам тушинского царя на занятие Москвы, уже в начале декабря 1608 года. Сначала он отправил часть своих слуг и челяди «на своих возах». Но его собственный отъезд задержался из-за того, что «рыцарство» не захотело его отпускать. Это известие лишний раз демонстрирует, что самозванец не был реальным хозяином положения в Тушине. Власть там принадлежала польским отрядам во главе с гетманом князем Романом Ружинским. Сандомирский воевода собирался ехать на сейм или, как записал автор «Дневника Марины Мнишек», «чтобы попасть хотя бы на конец сейма». В Тушине получали сведения, что отъезд воеводы Юрия Мнишка стерегли в Москве и что царь Василий Шуйский посылал для его перехвата специальные отряды. Но не судьба Мнишков волновала войско, а уплата заслуженных им денег. В «Дневнике» в записи от 6 января 1609 года говорится: «Пан воевода готовился в дорогу в Варшаву, прислали к нему от жолнеров, чтобы не уезжал до тех пор, пока пан Побединьский не привезет деньги – 50 000 рублей, которые (как говорили) он должен был взять в Пскове (они возвращены были)». Пан воевода «вынужден был задержаться». Несколько дней спустя деньги были привезены, часть средств выделена самому воеводе Юрию Мнишку. Но дележ денег рассорил войско и восстановил его против тушинского царя: «Отыскали также письма царские, которые царь тайно послал своей “москве”, чтобы товарищество, отправленное от войска за этими деньгами, утопили в реке» [257]. Правда ли, что самозванец сам хотел завладеть присланной из Пскова казной, или это вымысел, не так уж и важно. Главное состоит в том, что реальная власть в Тушине уходила из рук Лжедмитрия И. Польское воинство приняло свои меры. Оно насчитало астрономический долг в 14-17 миллионов злотых, числившийся за «царем Дмитрием», и взяло финансы под свой контроль. Наемники самозванца избрали децемвиров (дух Древнего Рима все-таки витал над Тушином), и те по сути узурпировали правление под Москвой: «Наши, видя, что он раздавал, не различая, что и кому, выбрали между собой в войске decem viros, то есть десять мужей, которых облекли полномочиями, с тем условием, что Димитрий должен был принимать все их постановления» [258]. Все это произошло после 1(11) февраля 1609 года, когда оставалось три недели до срока уплаты денег за еще одну четверть службы у Лжедмитрия И. 11 (21) февраля 1609 года «царь Дмитрий» «прорепетировал» свой возможный отъезд из Тушина [259]. Однако узнавший о планах бегства «царика» гетман князь Роман Ружинский посадил его под «домашний арест». Подобные маневры не укрылись от взглядов посторонних наблюдателей. Приезжавшие в Тушино купцы и лазутчики разносили вести, «што вор хочет побежати и боитца Ружинского и с козаками; у таборех будки покрыты соломою, а двои ворота, въехати и выехати; и ужо скучилося у войску, и Вору платить нечим, говорил своей жене Марине: “знаю летниками платить жолнерем, а не заплатим”» [260]. При этом войско сознавало, что без самозванца не получит ни весной, ни летом не только миллионов, но и нескольких десятков злотых, и стало искать компромисс. В такой обстановке воевода Юрий Мнишек и уезжал из лагеря под Москвой. Марина оставалась совсем одна, если не считать ее верную гофмейстерину Барбару Казановскую. Немного подбодрить Марину могло письмо, привезенное из Самбора слугой ее матери. Ядвига Мнишек и раньше принимала участие в московских делах своего мужа. Еще после майских событий 1606 года она дала приют Михаилу Молчанову, изображавшему в Речи Посполитой спасшегося царя Дмитрия Ивановича. Пани Ядвига отправила своих младших сыновей Николая и Сигизмунда в Рим, где они получили аудиенцию у папы Павла V и убеждали его в том, что имеют прямые подтверждения того, что миссия чудесно спасшегося царя Дмитрия Ивановича и Марины Мнишек в Московском государстве продолжается. Присутствие в тушинском войске людей, приехавших мстить за своих задержанных родственников, делало сандомирскую «пани воеводину» не одинокой в своем стремлении любой ценой помочь освобождению близких и особенно дочери. Можно думать, что она сразу же была извещена о том, что они попали в подмосковный лагерь (наиболее подробные сведения ей мог сообщить посол Николай Олесницкий). Слуга Ядвиги Мнишек приехал в один из дней, на которые уже был назначен отъезд сандомирского воеводы. Одновременно он привез достоверные сведения о «коронных делах» и особенно о сейме, куда так торопился воевода Юрий Мнишек. Несколько раз назначалось «коло» – войсковой круг, на котором «о его отъезде должны были договариваться», однако всякий раз «коло» откладывалось. Наконец, 7 (17) января 1609 года, солдаты согласились на отъезд сандомирского воеводы, и отец Марины Мнишек без промедления покинул Тушинский лагерь. Он даже не успел как следует проститься с дочерью. «Выехали мы с паном воеводой из лагеря часа за два до вечера. Сам царь и рыцарство нас провожали», – записал уезжавший в его свите автор «Дневника Марины Мнишек» [261]. Дорога воеводы лежала через Можайск, Калугу, Брянск и оттуда «рославльским путем» через Стародуб в земли Речи Посполитой. Весь 1609 год прошел для Марины Мнишек в тягостном ожидании. Мысли ее были поглощены тем, доехал ли отец, встретился ли он с ее матерью, удалось ли ему что-нибудь сделать по «московским делам». Она часто писала отцу, некоторые из писем были написаны ею собственноручно. Но из всех ее посланий сохранились только четыре: два датированы январем и еще два – 23 марта и 10 августа 1609 года. Юрий Мнишек вообще не отвечал дочери, на что она горько жаловалась. Тон ее писем лучше и точнее всего, что мы знаем о ней, свидетельствует о ее характере. Во-первых, и во-вторых, и в-третьих – это покорная дочь, во всем стремящаяся услужить своему любезному родителю. Она ждет его повелений, готова исполнять все его приказания. Она с болью вспоминает о тех временах, когда они были вместе. Тем тяжелее для нее, что отец уехал, не дав ей своего благословения: «Не знаю, что писать к вам в печали, которую имею, как по причине отъезда вашего отсюда, что я осталась в такое время без вас, милостивого государя моего и благодетеля, так и по тому, что с вами не так простилась, как проститься хотела, а паче я надеялась и весьма желала, чтобы из уст государя моего батюшки благословение получить, но видно того я была недостойна». Это несчастливое прощание должно было особенно мучить Марину, потому что больше она со своим отцом так и не увиделась. Но пока ни он, ни она не знают об этом. А потому в письмах Марины к отцу больше говорится о текущих делах. Точнее, проговаривается намеками, понятными им обоим. Марина просит не забывать «как меня, так и дел моих, имеющихся в Польше, равно и тех, которых сами вы, уехав, не кончили» [262]. Что имеет здесь в виду «покорная слуга и дочь Марина царица московская», остается только догадываться. Но одно направление переговоров воеводы Юрия Мнишка в Речи Посполитой может быть угадано с большой степенью вероятности. В лагере самозванца предприняли шаги, чтобы снова заручиться поддержкой святейшего престола в Риме. С этой целью Марина отправила в Рим своего придворного Авраама Рожнятовского, вероятного автора так называемого «Дневника Марины Мнишек». Русская «царица» и, по-прежнему, верная католичка Марина Юрьевна послала с ним письмо, подтверждавшее намерение выслать посольство в Рим, как только она вновь окажется на престоле. Марина обращалась к папе Павлу V за благословением: «Пока же все дела наши убедительно препоручаем молитвам вашего святейшества. При этом искренно признаем, что все победы, одержанные до сих пор нашими войсками, и все полученные выгоды следует приписать лишь благости Божьей и молитвам вашего святейшества, и поэтому мы горячо молим ваше святейшество о даровании нам вашего благословения. Можем также клятвенно заверить вас, что все, что вы потребуете от нас письменно или через своих послов, с готовностью будет нами исполнено, как вообще ради славы Божией, так и для распространения святой католической веры» [263]. В эти же самые дни, 15 января 1609 года, Марина пишет (или только подписывает?) письмо по-латыни новому нунцию в Кракове Франциску Симонетте. Она испрашивает его «апостольское благословение» и подтверждает, что будет делать все для блага римско-католической церкви. Показательно, что в конце февраля 1609 года за благословением к папе Павлу V обратился и недавно обращенный в католичество гетман самозванца князь Роман Ружинский. Он также убеждал Рим, что, участвуя в походе на Москву для принесения помощи «Димитрию Ивановичу, великому князю и царю московскому», был занят делом «защиты и распространения святой католической веры» и «проливал за нее свою кровь» [264]. Последние слова скоро оправдались буквально, поскольку в одной из битв под Москвой 26 февраля (6 марта) 1609 года князь Роман Ружинский был опасно ранен из лука и вскоре сошел в могилу. Но пока он был в силах и верховодил в Тушинском лагере; именно он и должен был санкционировать обращение Марины Мнишек в Рим. Воевода Юрий Мнишек, в свою очередь, должен был убеждать церковные власти в Речи Посполитой в последовательном стремлении его самого и дочери завершить начатое, а взамен использовать их поддержку в светских делах. Продолжая свое письмо отцу, царица Марина напоминает: когда будете писать «к его царской милости, упоминали бы и обо мне, прося его о том, дабы я у него почтение и милость иметь могла». Оказывается, ей нужно предстательство отца перед «мужем»! При этом Марина обещаетсвоему «батюшке» «исполнить все то, что вы мне поручить изволили, и так поступать, как вы мне повелели». В этом самом первом письме еще очень остро ощущается дочерняя любовь к отцу. Но Марину занимают не только серьезные вопросы. Она пишет и о вещах легкомысленных, что вполне свойственно особам ее возраста. Она думает, например, о том, в каком платье будет щеголять в дни поста. Поэтому просит отца: «Прошу вас, милостивый государь мой батюшка, чтоб я, по милости вашей, могла получить черного бархату узорчатого на летнее платье для поста, двадцать локтей, прошу усильно». Завершив письмо, она вспоминает, что забыла попросить отца еще об одной услуге: ей нужны сундучок и еще какие-то вещи (часть приписки утрачена), и она просит отца прислать ей все это, не откладывая, еще зимой. Упоминает и о том, что исполнит все дела отца, по «реестрику», переданному ей братом Станиславом Мнишком. Следующее письмо, от 26 января 1609 года, Марина послала отцу, используя оказию – отъезд послов от тушинского войска к королю. Хотя письмо и адресовано для передачи прямо в руки сандомирскому воеводе Юрию Мнишку, но оно скорее нужно было самим послам, поддержать которых просила Марина. С помощью воеводы те рассчитывали скорее завершить свои переговоры, «понеже то весьма нужно и его царскому величеству, и делам нашим московским». Все это уже написано больше царицей, чем дочерью, у которой до отъезда отца только и было забот, что о своих нарядах. Но Марина по-прежнему искренне тоскует и просит отца писать как можно чаще: «Я не могу ни в чем более находить удовольствия и утешения, как осведомляться о добром вашем здоровьи и благополучном состоянии, и спрашивать о том, о ком желательно мне чаще слышать» [265]. Еще и 23 марта – этой датой помечено следующее письмо Марины Мнишек отцу – она не имела «достоверного известия» о том, «где и в каком положении» находится сандомирский воевода. Все, что ей было известно, это то, что отец добрался до Польши, но она даже не знала, виделся ли он с ее матерью (единственное упоминание о матери в письмах Марины Мнишек к отцу). Она оправдывала отца: его могли задержать «сеймовые нужды» или сам король «отвлек» на «долгое время». Но ей очень нужно было подтверждение того, что отец каким-то образом продвигает в Польше «московские дела». Под Москвою все оставалось по-прежнему, и царь Дмитрий никак не мог достичь своей главной цели, въехать в столицу и сесть на престол, чего все, в том числе и царица, ждали от него. Польское войско в Тушине лишь обнадеживали будущей окончательной победой и уплатой заслуженного, о чем Марина и уведомляла отца: «В каком состоянии оные дела были при вас, в таком и ныне, только войско польское удержано до того времени, хотя бы и платы оному не было, пока всемогущий Бог к желаемому все то приведет окончанию» [266]. В мартовском письме опять содержалась собственноручная приписка Марины Мнишек. В ней она писала уже не о московских, а о своих личных делах. Делала она это в спешке, что тоже очень показательно. Отъезжающий «господин коморник» очень спешил, оставив воеводу Юрия Мнишка, а вместе с ним и будущих историков без подробностей самостоятельного пребывания Марины Мнишек в Тушинском лагере. Очевидно, что жизнь в лагере под Москвой оказалась совсем не той, на которую рассчитывала «царица». С одной стороны, с ней обращались так же, как и при отъезде отца. С другой же – ничего, о чем она просила, не выполнялось. У нее не было средств даже на то, чтобы самостоятельно отправить своих людей с письмами (не позволяли децемвиры?). Потому-то она и использовала оказию. Царица вспоминала о других временах, когда она хотя бы имела возможность наслаждаться обществом отца. В последней фразе из ее письма, помимо докучливой просьбы о присылке изысканных блюд (не очень уместной, принимая во внимание хотя бы расстояние между Самбором и Тушином), содержится ностальгическое воспоминание о лучших временах: «Помню, милостивый государь мой батюшка, как вы с нами кушали лучших лососей и старое вино пить изволили, а здесь того нет; ежели имеете, покорно прошу прислать». Видимо, «царь Дмитрий» следил за тем, чтобы от Марины Мнишек не уходили лишние сведения в Речь Посполитую. Сам же он не меньше своей «царицы» ждал известий от сандомирского воеводы и был «удивлен» отсутствием оных, хотя сейм вот уже несколько недель как завершил работу. 12 апреля 1609 года Лжедмитрий II послал к «отцу» и «тестю» своего канцлера, которому поручил обсудить ход «предпринятых и постановленных дел». Но «доброжелательному сыну» нечего было сообщать воеводе: «Изменник наш (царь Василий Шуйский. – В. К.) еще и доселе держится; но уповаем на Бога, что начатое дело вскоре действие свое возъимеет» [267]. О Марине Мнишек в этой грамоте, равно как и в других к сандомирскому воеводе, не говорилось ни слова. Непонятно, почему воевода Юрий Мнишек прекратил переписку с Тушином, прекрасно зная, что там находится его дочь. 10 августа 1609 года «Марина царица» попыталась сама выяснить это у отца. Она писала, что использовала любую возможность, чтобы получить известие «о здоровье вашем, милостивого государя моего родителя». Марину очень удручало, что она не получила никакого ответа и особенно совета в самых «необходимых» для нее делах. Все это выглядело тем более удивительно, что, как подчеркивала Марина Мнишек, она писала некоторые из этих писем сама. Она еще и еще раз просила отца не оставлять ее без поддержки, прямо жалуясь, что находится «в печали»: «Ибо я при нынешней печали моей, не зная какой оборот примут дела московские, ни в чем более не нахожу утешения, кроме как чаще получать письма от вас государя моего родителя». Впрочем, она по-прежнему была готова терпеть страдания ради исполнения высокой миссии, внушенной ей отцом. Марина продолжала ожидать перемен в «московских делах», чтобы увидеть, по ее словам, «вожделенные успехи дома нашего» [268]. А между тем к лету 1609 года в истории Смуты произошли очень драматичные события. Если приезд Марины Мнишек повлиял на очевидные успехи Тушинского вора в октябре-ноябре 1608 года, то действия самих тушинцев, начавших беззастенчивый грабеж присягнувших им территорий, оттолкнули от самозванца целые города и области. Конрад Буссов описал картину невероятного разложения подмосковных таборов, напоминавших Рим времен упадка в результате действий «десяти тысяч ратников», которые «не ленились, жгли, убивали, грабили всюду, куда им только удавалось попасть». Тушинский лагерь был «завален всяким провиантом: маслом, мукой, медом, питьевыми медами, солодом, вином, всевозможным скотом в таком изобилии, что можно было удивляться. Головы, ноги, печень, легкие и другие внутренности животных выбрасывались, и их так много лежало всюду на проходах в лагере, что собаки не могли всего сожрать, и из-за этого в лагере распространилось такое зловоние, что даже стали опасаться мора. Ежедневно самые маленькие люди в лагере варили и жарили что только есть отменного, пили больше медов, чем пива, в таком изобилии был найден готовый мед у крестьян и в монастырях» [269]. Смоленские лазутчики сообщали в начале 1609 года о том, что «Дмитрей, что зовется цариком, хочет оттуль с того обозу рушитца прочь, от Москвы за три мили, за пятнадцать верст, стать на новом месцу, потому што на весне смрад и воня войско подушит, а певне ждет весны и просухи, хочет огнем Москвы добывать и жечь» [270]. В «Истории Московской войны» Николая Мархоцкого рассказывается, как войска гетмана князя Романа Ружинского, решив зимовать под Москвой, «разделили послушные нам волости на приставства». Это означало, что каждый подвластный округ должен был поставлять приписанным к нему польским ротам провиант и все необходимое. «С волостей, разделенных на приставства, – записал Николай Мархоцкий, – везли нам воистину все, что только душа пожелает, и все было превосходным. Подвод приходило на каждую роту до полутора тысяч». Сначала, придя в Тушино, польские воины вынуждены были рыть себе землянки и устраивать в них печи, нередко угорая в них. Затем, получив дармовую рабочую силу и подводы, они стали устраиваться основательнее перед суровой зимой. Поступали просто: «в окрестных селениях брали дома и ставили в обозе». И это тоже описал Николай Мархоцкий, рассказав о том, как Тушинский лагерь понемногу превращался в город, в центре которого поставили дома для царя Дмитрия, царицы Марины Юрьевны и ее отца воеводы Юрия Мнишка: «Некоторые имели по две-три избы, а прежние, земляные, превратили в погреба. Посреди обоза построили царю с царицей и воеводой достойное жилище, и стал наш обоз походить на застроенный город» [271]. В Тушинском лагере не было никакого единства. Там собрались польские рокошане, скрывшиеся в Московском государстве от возмездия короля Сигизмунда III, участники Брестской конфедерации инфляндских солдат, подчинявшиеся Яну Петру Сапеге, головорезы полковника Александра Лисовского, казаки Ивана Заруцкого, тушинские «перелеты» и противники царя Василия Шуйского из числа русских бояр и дворян. В этот кипящий котел взаимных счетов пытались вовлечь и воеводу Юрия Мнишка, и саму «царицу» Марину Юрьевну. Спустя полмесяца после того, как Мнишки появились в Тушинском лагере, бывший гетман самозванца полковник Мацей Меховецкий, удаленный из Тушина под страхом казни, попытался вернуться, уступая просьбам тех, кто не был доволен крутым правлением гетмана князя Романа Ружинского. Однако оказалось, что сделал он это себе на беду. Его попытка скрыться в покоях царя Дмитрия, которому Меховецкий преданно служил в начале движения, не увенчалась успехом. Гетман князь Ружинский достал его и там, ворвавшись к царю со своими четырьмя юношами-«пажами», которые по его приказу и убили его соперника. В «Дневнике» Яна Сапеги это происшествие датировано 27 сентября (7 октября) 1608 года. «Царь гневался, – рассказывал Николай Мархоцкий, – но не знал, что делать, ибо Рожинский (в русском переводе его фамилия передается то через «у», то через «о». – В. К.) велел передать, что и ему шею свернет. Потом мы их помирили, а голова Меховецкого пропала» [272]. Между тем для воеводы Юрия Мнишка и его дочери, находившихся где-то рядом, все это должно было напомнить сцены кремлевского погрома. Взаимная ненависть, которую испытывали ветераны похода в Россию, первыми поддержавшие нового самозванца в Путивле летом 1607 года, и те, кто перешел к нему на службу уже под Москвой, только усиливалась по мере того, как иссякали средства на уплату войску. Даже бывшие пленники, задержанные в столице в 1606 году, когда они, отпущенные по домам, появлялись в Тушине, вызывали недовольство как лишние претенденты на дележ добычи. «Пленники, собрав хоругви и кое-какое оружие, группами или целыми ротами приходили к нам, – писал Николай Мархоцкий. – Недовольное этим войско потребовало от царя оплатить, по крайней мере, шесть или семь четвертей». Войску платили жалованье за службу по четвертям года, значит, они требовали своего более чем за полтора года сразу. «Царь попросил об отсрочке, но воины стояли на своем, и никто не возмутился их жадностью – все требовали оплаты». Призывы отомстить за свою братию, ради чего собиралось войско второго царя Дмитрия, были забыты. В почуявшем вкус крови и легкой добычи тушинском войске все более стали брать верх мародеры, жившие одним днем и давно забывшие не то что о чести какого-то там «царика», но и обо всем, кроме собственной наживы. Ни царь, ни царица, ни гетман, ни сенатор Речи Посполитой – пока он находился в таборах – не могли быть для них указом. Они решили идти до конца и взять свою оплату немедленно, вопреки разумным голосам и увещеваниям того же гетмана князя Романа Ружинского. Осенью 1608 года, когда весь Замосковный край – в том числе Владимир, Суздаль, Ярославль, Ростов, Романов, Кострома и Галич – присягнул на верность царю Дмитрию, а гетман Ян Сапега осаждал Троице-Сергиев монастырь, наступил час тех, кто предлагал немедленно взять дань с богатых волжских городов и уездов. Тех же, кто возражал, как, например, Николай Мархоцкий, называли «наперсниками» царя. (Это хорошо показывает, как войско «считалось» с Лжедмитрием II.) «Но ничего нельзя было сделать: мы не могли их переубедить, хотя предвидели дурные последствия, и сам царь им на это указывал, – писал автор «Истории Московской войны». – Воины взяли у царя разряды (по-нашему канцелярия), приказали написать себе грамоты в города, чтобы те платили дань от земель, которые у них называются вытями, а с товаров – даже поносовщину (как у нас поголовное). С грамотами отправили по одному поляку и одному москвитянину (все это большей частью придумал Анджей Млоцкий, и царь на это согласился), которые разъехались по городам и провинциям за Волгу. А там, когда люди узнали, что надо платить такую дань, сборщиков перебили, утопили, замучили. Все заволжские края восстали… Хотя взятие столицы было близко, получили мы на свою голову новую войну, и часть войска должны были посылать за Волгу» [273]. Такова была реакция русских людей на так сказать официальные действия тушинской администрации, пытавшейся установить свой грабительский фискальный режим в подвластных городах. Но от своих господ не отставали и слуги тушинцев – челядь и пахолики, бросавшие своих панов и уходившие грабить ближние и дальние русские города. Они выдавали себя то за татар, то за сторонников царя Василия Шуйского. Об этих тушинских художествах успел узнать еще автор «Дневника Марины Мнишек», с горькой иронией написавший о нравах, царивших под Москвой в декабре 1608 года: «В целом если бы пришлось описать, какой мы там порядок и согласие застали, очень бы много места заняло это» [274]. С бунтом своей челяди тушинцам удалось справиться только весной, о чем тоже сообщал Николай Мархоцкий: «Бунтовщиков было больше тысячи. Выбрали себе ротмистров и полковников; шатаясь по московской земле, занимались разбоем и не хотели возвращаться к своим господам. Дошло уже до того, что мы выслали против них роты, разбили, рассеяли, схватили старшин и посреди обоза посадили на колы. Во время расправы все мы, вместе с гетманом, были в седле, опасаясь бунта оставшейся челяди. После этого челядь вела себя тише и возвращалась к своим хозяевам» [275]. Ко всему добавлялась рознь в тушинском войске между польскими и русскими сторонниками самозванца. Ее отражением стала история с псковскими деньгами и тайными письмами «царя», якобы призывавшего побить польское «товарищество», перевозившее казну. «По этой причине, – рассказывается в «Дневнике Марины Мнишек», – наши сильно взволновались и восстали против него, потеряв к нему расположение и видя явную неблагодарность» [276]. Но чем меньше в тушинском войске становилось желания проливать кровь за «честь» неблагодарного царя, тем хуже должно было приходиться и его «царице» Марине Мнишек. Шляхтичи в тушинском войске самозванца все больше обращали свои взоры в сторону короля Сигизмунда III, прямой запрет которого они нарушали в свое время, вторгшись в Московское государство. Не случайно, что из Тушина к королю на сейм отправились целых два посольства – от воинства и от самого «царя». Воевода Юрий Мнишек помогал представителю самозванца думному дьяку Нехорошему Лопухину. Но сандомирский воевода, немало удививший членов сейма своим московским костюмом и длинной бородой, ничуть не преуспел. Маскарад не подействовал на других сенаторов, и ему не удалось оправдать надежды своей дочери «царицы» – склонить короля и сейм к открытому признанию дела «царя Дмитрия». Миссия Лопухина полностью провалилась. Как написал находившийся в то время в Тушинском лагере Иосиф Будило, «посол царя встретил пренебрежение к себе, уехал, не будучи выслушан» [277]. Однако кое-чего сандомирский воевода все же добился. Его явная поддержка «царя Дмитрия» и свидетельства в пользу того, что это и есть чудесно спасшийся московский государь («сказуют, што Сендомирской на сейме присегал, Вора сказует прямым цариком»), повлияли на мнение участников сеймовых заседаний. В результате король Сигизмунд III уже не смог получить прямой поддержки своих планов военного похода в Россию. Суть споров, разгоревшихся на сейме, стала известна в Смоленске от одного из его участников, шляхтича «енерала» Лукаша Вириковского: «А королевич хотел было идти на Москву, и жолныри с ним: ино скоро приехали воевода сендамирской и посол от Дмитрея Федор Нехорошей Лопухин, и от жолнеров послы, што при Дмитрею, в Московском царьстве, которого зовут цариком, ино воевода сендамирской короля от зятя поеднал. И послы от жолнырей короля и панов рад просили, штобы королевича на царьство Московское не слали, и сказываючи им так: иж мы дее при Дмитрее царику, поприсегнули при нем головы покласть, хотя и против своей братьи» [278]. Так под влиянием демарша сенатора Юрия Мнишка планы похода короля Сигизмунда III в Россию были отложены. Однако отмениться вовсе они не могли. Более того, сейм разрешил королю действовать по своему усмотрению для защиты интересов Речи Посполитой в Московском государстве, и война стала делом времени [279]. Поэтому король Сигизмунд III по-другому отнесся к обращению польских сторонников самозванца, решив не отталкивать тушинское «рыцарство», дабы иметь возможность использовать его опыт в будущем. Как вспоминал Николай Мархоцкий, послов было четверо – Веспасиан Русецкий, Станислав Сулишевский, Миколай Концешкевич и еще один (имени которого автор «Истории Московской войны» не запомнил). К королю Сигизмунду III обращались с посланием «наши братья-рыцарство с их гетманом, князем Романом Наримунтовичем Рожинским, верноподданные вашего величества, вступившие с оружием в Московскую землю для славы царя Дмитрия Ивановича Московского». Посланцы обосновывали свое историческое право «выходить за пределы государства без согласия своих государей», если это было вызвано «благом Речи Посполитой». На рассмотрение короля предлагалась такое объяснение похода войска гетмана Ружинского в Московское государство: «Чтоб столь великое пролитие крови наших братий, замученных в Москве, где они обмануты были предлогом дружбы и обобраны в имуществе, было надлежащим образом отмщено». Войско свидетельствовало свое повиновение и упоминало собственные заслуги: что оно стало «щитом», в то время когда неприятель «уже готовился тогда выступить к границам вашего величества» (не очень понятно, что имелось в виду, так как царь Василий Шуйский не собирался нападать на Речь Посполитую, а начавшаяся в Северской земле междоусобная война была внутренним делом). Далее рыцарство, служившее царю Дмитрию Ивановичу, упоминало, что оно «без всяких издержек со стороны вашего величества и Речи Посполитой», а «собственными нашими средствами» (намек на их возмещение?) «отомстило не только за омраченную славу нашего народа, но освободило и отпустило в отечество послов вашего величества, задержанных вопреки обычаю всех народов в течение двух с половиной лет, и многих из наших братий, отправившихся на свадьбу царя Дмитрия Ивановича с ведома и дозволения вашего величества» [280]. Показательно, что о самой Марине Мнишек посланцы даже не упоминали, равно как и о ее отце сандомирском воеводе. Очевидно, в польском войске самозванца не придавали большого значения приехавшим туда Мнишкам в отличие, скажем, от упомянутого в письме посла Речи Посполитой Николая Олесницкого, выполнявшего официальную миссию короля в Московском государстве. Что говорить о Мнишках, когда немного уважения было выказано «тому, которого они теперь носят на руках, которого мы выдвигаем на престол Московский нашей кровью и издержками». Тушинский вор не удостоился того, чтобы быть названным по имени. Из контекста письма, отправленного войском королю, можно вообще понять, что самозваный царь – побежденный враг, которым можно понукать: «Мы, почти сев им на хребты, принудили к тому, что они теперь, устрашенные нами, бьют вашему величеству челом» (хорошая иллюстрация правоты современников, говоривших о гордости и заносчивости поляков). Царский посланник, по словам «рыцарства», должен был пообещать от имени тушинского царя Дмитрия «вашему величеству и всей Речи Посполитой – нашей матери – вечную приязнь и верную, твердую любовь». Войско гетмана князя Романа Ружинского просило короля, чтобы их считали «детьми», а не «пасынками нашего отечества». Завершалось это полное возвышенной риторики письмо вполне по-земному: войско просило об отсрочке своих судных дел на время участия в московском походе. По оценке Николая Мархоцкого, послов от «рыцарства» «приняли благосклонно», хотя «дурное мнение сохранилось». Иосиф Будило в своих дневниковых записях оставил более конкретные детали. Король удостоил тушинское войско ответа, но прислал письмо, «запечатанное домашней королевской печатью, и в нем король обещает прислать к войску своих послов». Тем самым король Сигизмунд III давал понять, что обращение войска не является предметом официальных переговоров. Но это и не был разрыв, как в случае отвергнутого посланника самозваного царя Дмитрия. Войско могло надеяться, что король удовлетворит их нужды и начнет с ними переговоры, как было обещано в его письме подмосковному «рыцарству» 12 (22) февраля 1609 года.Что же происходило в это время в самой России? Как известно, царь Василий Шуйский принял самые крайние меры для спасения государства. Боярин князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский был отправлен в Новгород для заключения договора со шведами о наборе наемного войска [281]. В той ситуации казалось самым простым и очевидным привлечь на свою сторону врагов польского короля Сигизмунда III в Швеции. И действительно, движение рати боярина князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского и шведского военачальника Якоба «Понтусова» Делагарди придало уверенности замосковным городам. Галич, Кострома, Вологда, Белоозеро, Ярославль, Пошехонье, Романов, Углич, Муром, Юрьевец Поволжский и другие города быстро повернули оружие против тушинской администрации и снова перешли на сторону царя Василия Шуйского. Но цена принятого им решения, как выяснилось очень скоро, оказалась чересчур велика. Весной и летом 1609 года тушинцы уже мало что контролировали, кроме терроризируемых ими близлежащих уездов. От изобилия первых месяцев стояния под Москвой не осталось и следа. Все было бездарно разграблено и пущено на ветер. Даже те, кто, как Конрад Буссов, служил тушинскому царю, понимали это: «Единственной причиной их (городов. – В. К.) отпадения от Димитрия были несправедливости и большие бесчинства поляков, которые не могли отказаться от грабежей и насилия, пока их не стали спускать под лед, перерезать им горло или даже вздергивать на виселицу. Они отнимали силою у бедняков, невзирая на то, что те присягнули Димитрию, все, что у них было, как если бы это были злейшие враги, а ведь эти бедные люди много отдавали в лагерь на содержание войска. Из-за этого им приходилось все прятать и закапывать в землю от грабителей поляков, что слишком тяжко было постоянно терпеть этим людям и дало им повод (еще до того, как они узнали о приходе Скопина и Понтуса) взбунтоваться против грабителей-солдат Димитрия и отпасть от него. Некоторых поляков они убили, некоторых спустили живыми под лед, приговаривая: “Вы, глаголи, вконец разорили нашу местность и сожрали почти всех коров и телят, отправляйтесь теперь к рыбам в Волгу и нажирайтесь там до смерти”» [282]. Провалилась и грозившая самым тяжелым поражением Московскому государству многомесячная осада Троице-Сергиева монастыря отрядами Яна Сапеги [283]. Все, что удалось тушинцам сделать в чужой для них стране, так это вызвать невиданную до той поры волну патриотического подъема. Поход рати боярина князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского отвлек значительные силы самозванца от московской осады. В то время как войско князя Скопина-Шуйского собиралось в Великом Новгороде, из подмосковных «таборов» туда было отправлено несколько тысяч запорожских казаков во главе с Яном Кернозицким. В «Московской хронике» Конрада Буссова говорилось о четырех тысячах конных копейщиков, отправленных в Новгород; именно с успехами этого отряда он связывал перемену настроения тушинского царя, нарушившего клятву, данную сандомирскому воеводе Юрию Мнишку, и вступившего в тайный брак с Мариной Мнишек [284]. Однако его известие об отсылке отряда Яна Кернозицкого под Новгород относится к январю 1609 года (Николай Мархоцкий вообще датировал казачий поход весной того же года). Между тем достоверно известно, что казаки Кернозицкого появились под Новгородом в середине ноября 1608 года. Все, что смог отряд Кернозицкого – так это организовать блокаду города, в котором, по свидетельству современных летописцев, начались «многие бои». Своей цели – склонить Новгород к признанию Лжедмитрия II – тушинцы не достигли, хотя спровоцировали раскол и волнения среди новгородцев, стоившие жизни воеводе Михаилу Игнатьевичу Татищеву, одному из активных участников заговора по низложению Лжедмитрия I. Не смогли казаки оказать сопротивление и начавшемуся из Новгорода походу объединенной рати боярина князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского и шведских наемников под командованием Якоба Делагарди в мае 1609 года. Навстречу совместной рати Скопина-Шуйского и иноземцев под командованием Якоба Делагарди был отправлен полк Александра Зборовского. С приданными ему запорожскими казаками весь отряд составлял, по оценке Николая Мархоцкого, около четырех тысяч человек. Конрад Буссов насчитывал под командой Зборовского пять тысяч конных копейщиков. Вместе с этим полком отправились и русские тушинцы во главе с воеводой князем Григорием Петровичем Шаховским, «прославившимся» еще своим участием в движении Ивана Болотникова. Несмотря на отдельные локальные успехи, 13 (23) июля 1609 года тушинские войска потерпели поражение под Тверью. Началось безостановочное движение рати князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского к Москве, закончившееся освобождением столицы от осады. Тушинцам приходилось вести военные действия одновременно на нескольких направлениях. Понимая это, они попытались воздействовать через «царика» на гетмана Яна Сапегу, чтобы собраться всем вместе для противостояния войскам царя Василия Шуйского. Ратные люди, находившиеся в «осадном сиденье» в Москве, тоже хотели разом решить все проблемы и освободиться от самозванца. 25 июня (5 июля) 1609 года они напали на Тушинский лагерь с помощью передвижной крепости – «гуляй-города». Этот бой на реке Ходынке принес ощутимый урон польской пехоте, хотя и не решил главного – тушинцы продолжали осаждать Москву. Из Астрахани в это время на подмогу столице шло войско боярина Федора Ивановича Шереметева. Летние бои не дали распространить влияние «царика» на Нижний Новгород и земли по реке Оке вокруг Мурома и Касимова. Главным же поражением войск самозванца стал неудачный штурм гетманом Яном Сапегой Троице-Сергиева монастыря 29 июля (8 августа) 1609 года. Потрясение, пережитое как нападавшими, так и защитниками под Троицей, было велико. Но одни пали духом, а другие навсегда укрепились, веря в небесное заступничество преподобного Сергия Радонежского за Троицкую обитель и всю Россию. Провал сапежинцев под Троице-Сергиевым монастырем изменил планы сторонников тушинского «царя Дмитрия». Хотя осада продолжалась, войско стали покидать «одумавшиеся» донские казаки. Кроме того, стоявшая в Калязине рать боярина князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского могла в любой момент прийти на помощь защитникам Троице-Сергиева монастыря. Войсковое собрание гетмана Яна Сапеги решило упредить такое развитие событий и выступило к Калязину. В поход, кроме самого гетмана, отправились полки известных тушинцев Александра Зборовского, Бонка Ланцкоронского, Александра Лисовского. 18 (28) августа 1609 года под Калязином произошли бои, не давшие никакого преимущества гетманскому войску. В разгар сражений к гетману Яну Сапеге возвратились послы, ездившие в Тушино. Они сообщили о том, что самозванец по-прежнему ничего не может заплатить войску. Самой же большой новостью стало то, что все слухи о готовящемся походе короля Сигизмунда III в Московское государство оправдались. Вступление на территорию России шведских войск позволило польскому королю разорвать перемирие с царем Василием Шуйским и начать против него открытые военные действия. Известие о том, что король идет в Россию, полностью переменило расстановку сил в Тушинском лагере и вокруг него. По согласному известию участников боев под Калязином Иосифа Будило и Николая Мархоцкого, тушинское войско остановилось и бросило сражение со Скопиным-Шуйским и немецкими наемниками. Вместо этого войска из-под Калязина стали отходить в Тушино и другие города. Польские сторонники самозванца занялись излюбленным делом и стали собирать конфедерации, чтобы решить, что же делать дальше: добиваться ли уплаты долгов от Тушинского вора или переходить на службу к королю. Поход короля под Смоленск, куда он прибыл 19 (29) сентября 1609 года, расколол и русских тушинцев, которым тоже предстояло искать компромисс, чтобы оправдать свое продолжающееся присутствие в стане тушинцев. Но первоначально в Тушине решили не уступать королю Сигизмунду III и держаться «царя Дмитрия» и «царицы Марины». В войске, по свидетельству Николая Мархоцкого, «поднялся шум». «Что же, теперь, – говорили, – идти на службу к кому-нибудь другому? Каким духом принесло короля на наше кровавое дело?» Неприятие королевского вмешательства в московские дела поначалу объединило многих. Главное тушинское войско, не надеясь больше ни на какие устные обязательства, оформляло все свои договоренности письменно: решено было «от Дмитрия не отступать и переговоров ни с кем не вести» [285]. Поворот в сторону «царя Дмитрия» изменил и роль в тушинских делах царицы Марины Мнишек. Почти год спустя после появления «царицы» Марины под Москвой польское войско призвало ее к политическим делам. И. О. Тюменцев недавно разыскал в шведских архивах текст ассекураций (обязательств), взятых на себя Лжедмитрием II и Мариной Мнишек 10 (20) сентября 1609 года в обмен на продолжение службы тушинских наемников самозванцу. Ассекурацию самозванца дополнительно скрепил своей подписью глава Боярской думы в Тушине боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой. Но и этого наемникам показалось недостаточно. Аналогичный документ был выдан также «Мариной царицей». Текст ассекураций показывает, что тушинские «царь» и «царица» продолжали надеяться на скорое взятие Москвы. Этот беспроигрышный аргумент, которым заманили в Тушино саму Марину Мнишек, теперь адресовался солдатам: «Так как по финансам нашим в это время выплату жалованья их в этом разрушенном государстве мы достаточно совершить не можем, то с помощью Бога, сев в столице монархии Московской, словом нашим царским и позволением бояр наших думных полюбовно мы решим и обязуемся благородному рыцарству Короны Польской и Великого Княжества Литовского в соответствии с изреченными письмами и дарственными, и охранными грамотами, данными от нас, все до единого гроша заплатить после того, как войдем в столицу нашу в десять недель – во всем обязуемся» [286]. Повторение этих обязательств в отдельном документе от имени царицы Марины Мнишек показывает, что «царь Дмитрий» не мог распоряжаться ее словом. С точки зрения наемников, было важно связать словом «царя» и «царицу», каждый из которых обещал заплатить деньги за службу. Кроме того, с подачи гетмана князя Романа Ружинского обещания были дополнены еще одним условием, задевавшим интересы не только «царицы Марины», но и ее отца, воеводы Юрия Мнишка. Если бы она не рассчиталась с тушинскими солдатами в положенный срок, то должна была передать им «все земли северские и рязанские… отступив от права своего». Между тем четырнадцать городов в Северской земле ранее были отданы Лжедмитрием II сандомирскому воеводе. Ассекурация Марины Мнишек примечательна еще и тем, что содержит титул, который она использовала в Тушине: «Марина, милостью Божьей царица и великая княгиня всея Руси и других многих, принадлежащих Московской монархии, государств и орд татарских госпожа». Ее врагами по-прежнему были царь Василий Шуйский и бояре, изменившие данной ей присяге, а главными сторонниками – польское рыцарство: «Имея в виду великую и внезапную нужду, которая возникла у нашего государства из-за волнения подданных наших против нас под предводительством Василия Шуйского и других предателей наших и его помощников, которые, несмотря на присягу свою нам как наследной государыни, измену нам сотворили. Пришлось нам просить помощи против таких клятвопреступников у благородного народа польского, который, принимая во внимание оскорбительность и унижение нашего достоинства, для справедливости святой оставил с отвагой свое имущество и не пожалел здоровья своего». Своей подписью и печатью под этим документом «царица Марина» принимала на себя самые серьезные обязательства о вознаграждении их службы: «Желаем тогда, чтобы за кровью оплаченные услуги их они благодарность нашу познали и награду. А поскольку на этот час в этом разрушенном государстве казначеи наши денежного довольствия с достаточностью им обеспечить не могут, обязуемся этим словом нашим царским сразу по вступлении в столицу нашу в десять недель всю оплату произвести жалованья их в соответствии с дарованной суммой и ассекурацией, им данной. А если бы мы не нашли выхода в намеченное время, тогда все северские и рязанские земли с замками и уездами, им принадлежащими, отступив от права своего, обязуемся мы отдать им в пользование и присягой нашей подтверждаем и в тех владениях никаких преград оным обязуемся не чинить и доходы все, которые бы все это время к конечной выплате они своей имели бы при выплате жалованья их, нами не должны быть вычтены. Что мы, имея в виду за необходимое и пристойное, чтобы кровью оплаченные заслуги, утраты, которые они из-за нас понесли, были вознаграждены. Этим письмом нашим мы обязуемся все оплатить по справедливости» [287]. Заручившись обещаниями самозванца и «царицы», тушинцы с новыми силами обрушились на войска царя Василия Шуйского. Им сопутствовал успех. В октябре 1609 года на милость победителей вынужден был сдаться долго оборонявшийся Иосифо-Волоколамский монастырь. Отряды Лжедмитрия II захватили продовольствие, направлявшееся из Рязани в Москву, усугубив тяготы осадного сидения в столице. Но главным маневром в это время был поход гетмана князя Романа Ружинского из Тушина под Троице-Сергиев монастырь. Оба гетмана – князь Ружинский и Сапега – должны были забыть на время о своем соперничестве и попытаться отвести угрозу, связанную с приходом рати боярина князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского в Александрову слободу. Но бои под Александровой слободой, шедшие с 19 (29) октября по 24 октября (3 ноября) 1609 года, показали бесперспективность гетманских набегов. Как иронично записали в «Дневнике Яна Сапеги» его секретари, гетман князь Роман Ружинский вернулся из похода «с добытой броней» [288]. Впрочем, направляясь к Сапеге, князь Ружинский, вероятно, преследовал еще одну цель. Гетманам необходимо было договориться о том, как действовать в связи с королевским приходом под Смоленск 19 (29) сентября 1609 года. Дальнейшие события показали, что и в этом пункте согласие не было достигнуто. 29 октября (8 ноября) 1609 года гетман князь Роман Ружинский спешно вернулся в Тушино. Его ждали другие неотложные дела. Договорившись с «царем Димитрием», «рыцарство» хотело получить еще и королевские гарантии в том, что ему не будут препятствовать в стремлении получить «заслуженное» в Москве. С этой целью из Тушина под Смоленск к королю Сигизмунду III было отправлено посольство от польского воинства. В числе участников посольства оказался и Николай Мархоцкий, автор «Истории Московской войны». «Под Смоленск отправилось посольство, – писал он, – я, Вжещ, Дудзинский и Слядковский. Мы просили его величество короля выйти из Московских государств и не мешать нашему предприятию. Наше посольство было королю очень неприятно, однако он принял нас с большим почетом» [289]. Сохранившиеся посольские документы и другие материалы королевской канцелярии свидетельствуют, однако, о том, что память немного подвела Николая Мархоцкого. Он забыл упомянуть еще одного участника – пана Рожнятовского (уж не того ли, кого Марина Мнишек посылала со своими письмами в Рим и кто считается автором ее «Дневника»?). Посольство тушинских наемников прибыло под Смоленск 23 ноября 1609 года и на следующий день было принято королем Сигизмундом III. В рукописи под названием «Поход его королевского величества в Москву 1609 года», содержащей поденные записи о военных сражениях, делах и происшествиях в королевском войске, говорилось: «Упомянутые послы приветствовали короля и справляли свое посольство. Рыцарство встретило это посольство дурно, с едкими насмешками» [290]. Направляясь к королю, представители тушинского войска получили «Инструкцию господам послам, посланным от войска его милости царя к его королевской милости», подписанную «гетманом и маршалком» Романом Наримунтом Ружинским и Александром Зборовским «с Рытван». К королю Сигизмунду III обращалось «все рыцарство, верноподданные вашей королевской милости, которые находились на службе Дмитра Ивановича царя и великого князя Московского»; «рыцари» просили «уважить» их «великие труды, кровопролитие и издержки» [291]. Именование Дмитрия «царем», несомненно, было ошибкой, так как даже тем московским государям, чьи права на престол были не столь сомнительны, как у самозванца, в Речи Посполитой отказывали в царском именовании. По свидетельству дневника королевского похода под Москву, 25 ноября 1609 года «составилось коло рыцарства, и туда съехались все сенаторы. Рассуждали о том, давать ли ответ тем послам. Много было голосов и восклицаний, чтобы этому посольству ответить как можно суровее». В итоге послам дали понять, что у них нет права ставить свои корыстные интересы выше интересов Речи Посполитой. Более того, их даже обвинили в том, что именно по их вине царь Василий Шуйский обратился к «язычникам»-татарам и шведским наемникам, что привело к разрыву мирных постановлений с Московским государством. Итак, попытка тушинских послов надавить на короля Сигизмунда III, чтобы он не препятствовал самозванческому войску получить заслуженное или возместил им эти деньги, не увенчалась успехом. Николаю Мархоцкому, осмелившемуся в своих речах говорить о том, что тушинцы могут отказаться от звания подданных короля, было указано королевским подканцлером Щенсным Крыйским: «Почему такая дерзкая и вызывающая речь смешана с льстивыми словами? Почему, присягнув на верность, вы осмелились с такой легкостью изменить своему господину?» Король в своем ответе назвал находившееся под Москвой «рыцарство» не «вольными шляхтичами польскими», а «своевольными» [292]. Отвечая тушинскому воинству, находившемуся под Москвой, ни король, ни гетман Станислав Жолкевский не удостоили ни «царика», ни Марину Мнишек своим упоминанием. Тем самым дано было понять, что теперь только король Сигизмунд III будет решать, кого жаловать за московскую службу. О Марине Мнишек вспоминали только в частных беседах, а не в официальных документах. Послам задали интересовавший тогда многих вопрос: «Сочеталась ли Марина браком, овдовев после первого Димитрия, с теперешним?» Подоплека вопроса очень проста: послов обвинили в том, что они служат неизвестно кому, а поведение Марины Мнишек прямо осуждалось. Послы защищали ее честь: «Светлейшей царице незачем вторично сочетаться браком, ибо с нее совершенно достаточно одного венчания ее, совершенного самим папским нунцием в присутствии короля». Несмотря на острые столкновения с участниками посольства, часть рыцарства, находившегося с королем под Смоленском, была не прочь расспросить свою «братью», приехавшую из Тушина, о московской войне. Ежедневно устраивались пиры, что, вероятно, и оставило у Николая Мархоцкого впечатление, будто король принял их «с большим почетом». Но послам надо было торопиться с возвращением в Тушино, так как в их «инструкции» было записано, что они обязаны под страхом «строгого наказания от войска» вернуться ко 2 декабря. Совершенно по-иному вели себя послы, присланные к королю Яном Сапегой из-под Троице-Сергиева монастыря. Гетман Сапега, даже если бы он и хотел, не мог занять ту же самую позицию, что его соперник гетман князь Роман Ружинский. Поэтому сапежинцы лишь просили короля вознаградить их за службу и уплатить жалованье, которое им задолжали. Сам Ян Сапега отправил тайные поручения к королю, предлагая свое посредничество на переговорах с тушинскими «конфедератами», собравшимися стоять за «царя Дмитрия». Сапега, прекрасно представлявший ситуацию, давал королю советы и в военных делах, и в том, с кем можно вести переговоры из русских лиц, поддерживавших как тушинского «царика», так и Василия Шуйского. Впрочем, еще 2(12) ноября 1609 года, то есть до того, как тушинцы отправили посольство к королю Сигизмунду III, под Смоленском было принято решение об отправке к тушинскому воинству (но не к Дмитрию) собственных «комиссаров» – перемышльского каштеляна Станислава Стадницкого, кременецкого старосту Кшиштофа Збаражского, писаря Великого княжества Литовского браславского старосту Януша Тышкевича и королевского дворянина Людвига Вайера [293]. Более того, король вошел в пределы Московского государства, представляя себя как арбитра, стремящегося куспокоению мятежной страны. О замысле решить московские дела «без разлития крови» говорилось в ответе тушинцам гетмана королевского войска Станислава Жолкевского. Поэтому одновременно королевское посольство имело верющие листы (по-современному верительные грамоты) к царю Василию Шуйскому, церковным властям и боярам, находившимся как в Москве, так и под Москвой. Все это могло означать, что с вмешательством короля сторонники «царя Дмитрия» лишались права единолично решать вопрос о будущем русском государе. Интересно, что еще по дороге из Тушина под Смоленск, «миновав Дорогобуж», послы польских наемников повстречали королевских комиссаров. Но, как писал Николай Мархоцкий, тушинцы отказались отвечать на расспросы. На обратном же пути тушинское посольство даже смогло обогнать королевских комиссаров. Их задержал в Можайске небезызвестный воевода князь Григорий Петрович Шаховской, сопротивлявшийся движению к Москве большого отряда, охранявшего королевское посольство. Главная же причина состояла в том, что и русским тушинцам было не по нраву активное влияние короля на ход событий под Москвой. В итоге от королевских комиссаров был отправлен вперед гонец Ян Ловчавский Добек. Он, по воспоминаниям Николая Мархоцкого, въехал в Тушинский лагерь вместе с теми послами, которые ездили от польских наемников из Тушина под Смоленск: «Прибыли мы в свой обоз прежде господ комиссаров, был с нами и пан Добек. Выслушав нас, стали все обсуждать: принимать королевских комиссаров или нет, – ибо в ответ на вторжение короля войско заключило союз: встать при Дмитрии и не вступать ни в какие переговоры, если кто-нибудь захочет их вести иначе, нежели как с царем Дмитрием» [294]. Для всего тушинского воинства настал час выбора: продолжать поддерживать «царя» и «царицу», чтобы получить выслуженные злотые по взятии Москвы (которую еще нужно было отвоевать), или переходить на службу более кредитоспособного короля. В последнем случае можно было получить хотя бы часть денег и, кроме того, не подвергаться угрозе конфискации имущества и объявления преступниками на родине. Перед новым выбором стояли и русские сторонники самозванца. Они пытались упредить послов, чтобы те отправили свое посольство сначала к «царю Дмитрию». Но посланцы короля, устроившие аудиенцию тушинским боярам, четко дали понять, что у них нет «никакого дела» к их государю. Марина Мнишек в письме от 30 ноября (10 декабря) также призывала королевского комиссара Станислава Стадницкого вести переговоры напрямую с «царем Дмитрием», а не с тушинским «рыцарством». Однако она выбрала не вполне удачный тон. Марину должно было бы насторожить, что даже близкий к Мнишкам человек называл ее уже не «царицей московской», а «воеводенкой сандомирской». Она же дала волю гневу, выговаривая Станиславу Стадницкому. Марина Мнишек совершенно не понимала, почему она должна отказываться от своего непризнанного королем царского титула. Вместо этого она рассуждала о божественных путях, ведущих к счастью, и сделала в письме соответствующую собственноручную приписку: «Кого Бог осветит, тот будет, несомненно, и по праву сиять. Не потому солнце не ясно, что его иногда закрывают черные тучи» [295]. В Тушине возникло две партии: противников и сторонников перехода на службу к королю. Первую возглавлял гетман князь Роман Ружинский, предлагавший «держаться недавно заключенного союза и присяги», то есть не покидать «царя Дмитрия». Но король Сигизмунд III принял меры, чтобы нейтрализовать его сторонников. В Тушино приезжало из-под Смоленска немало людей, намеренно распускавших слухи о большой королевской казне, возбуждавшей наемников, давно не видевших никаких денежных выплат. Вторая партия, хотевшая переговоров с королем, имела главную поддержку у гетмана Яна Сапеги, засылавшего своих эмиссаров и к королю под Смоленск, и в Тушино. По словам Николая Мархоцкого (он был в первой партии), гетман Ян Сапега пригрозил, что если переговоры не начнутся, то «его хоругви уйдут и запишутся на королевскую службу» [296]. Через пару месяцев ситуация зеркально переменится, и уже гетман князь Роман Ружинский будет проводником королевской политики, а гетман Ян Сапега станет поддерживать Марину Мнишек, для которой переход тушинцев под руку короля означал крах всех ее честолюбивых намерений. 4 (14) декабря 1609 года королевские комиссары во главе со Станиславом Стадницким прибыли в Тушино. Гетман князь Роман Ружинский вынужден был согласиться на то, чтобы их «пропустить и выслушать». Сохранился отчет о приеме комиссаров и начале переговоров, включенный в дневник королевского похода под Смоленск. Въезд послов в Тушино был обставлен очень торжественно. Сама процессия, состоявшая из комиссаров, их огромной свиты в 3800 человек «пехоты» и 400 «отборных копейщиков», представляла собой внушительное зрелище. Важность происходившего была подчеркнута особым церемониалом посольских встреч: первым на подъезде к Тушинскому лагерю королевских комиссаров встретил полковник Александр Зборовский, затем – гетман князь Роман Ружинский (его везли на санях по причине болезни) и брат Марины Мнишек – саноцкий староста Станислав Мнишек. Брат заранее приехал из-под Смоленска уговорить сестру принять волю короля, но не преуспел в этом. И наконец, уже «при въезде в лагерь» послов приветствовал боярин «царя Дмитрия» Иван Плещеев (по другим сведениям, на встрече был еще «боярин» Федор Унковский). Но это ничего не изменило, королевские комиссары проехали мимо царских палат. «Царь Дмитрий» и царица Марина смотрели «с крыльца в окно, так что их хорошо было видно», надеясь, что королевские комиссары в последний момент изменят свое решение и, соблюдая этикет, отдадут им должное. Но этого не произошло. В своем отчете королю Станислав Стадницкий и его товарищи назвали царя «вымышленным Дмитрием». Отметили королевские комиссары в своем отчете и презрительный взгляд «царицы» (Марине удалось-таки отстоять свое право на такое именование), смотревшей на них «absque respectu quovis» [297]. Королевские комиссары остановились у «пана гетмана», где начались трехдневные обеды, на которых «знатно пили» и убеждали посланников короля вступить в переговоры с «цариком». Но все было тщетно, у посланников были полномочия говорить только с самим «рыцарством» и московскими боярами. 10 (20) декабря 1609 года, после воскресной заутрени, несмотря на разыгравшуюся непогоду, за лагерем собрали «совет» или войсковое собрание. Для послов специально устроили скамьи, чтобы они могли сидеть, представляя короля. Глава посольства перемышльский каштелян Станислав Стадницкий обратился с речью к тушинскому воинству. Он объяснял, что уже одно избиение поляков, приглашенных в Москву на свадьбу царя Дмитрия Ивановича, и задержка послов Речи Посполитой были достаточным поводом для начала войны. Но обращение царя Василия Шуйского к «Каролусу Зудерманландскому» дало шведам средства для продолжения борьбы в Лифляндии. В случае поражения рыцарства под Москвой открывалась «дорога для вторжения» в Речь Посполитую, чего король допустить не мог. Поэтому всем польским наемникам предлагалось вернуться на королевскую службу. Короткую ответную речь «пана Войтковского» все выслушали стоя, в том числе перемышльский каштелян Станислав Стадницкий, гетман князь Роман Ружинский и все воинство. Тушинские наемники благодарили короля за присылку посольства и изъявили свое желание и в дальнейшем делать добро для «родины» и «родного государя». По посольскому отчету, отправленному королю Сигизмунду III под Смоленск, «знатнейшие были довольны речью, но другие или не хотели понять ее, или, наконец, не дослышали ее и потому не понимали, поэтому требовали от послов их инструкции. Послы дали им пункты – изложение причин прибытия посольства и вступления короля в эти страны». Получив «пункты» и поняв, что король Сигизмунд III готов обсуждать с ними условия помощи их «предприятию» и заплатить деньги хотя бы за одну четверть года, тушинцы на следующий день созвали еще одно совещание. Уже самое начало переговоров не предвещало ничего хорошего для тех, кто собирался держаться прежнего союза и идти до конца с «царем Дмитрием». Воинство, вместо совещания с королевскими комиссарами, начало нападать на некоего Яниковского, который, как говорили, «самовольно изменил инструкцию их послов к королю». Сторонники «царя Дмитрия» устроили «большое смятение» и даже «разнесли» окружавшую совещавшихся «решетку». Сделано это было для того, чтобы лишить права голоса тех, кто, как упомянутый Яниковский, предлагал отправить королевских послов ни с чем, дав им только устный ответ. Наоборот, войсковое собрание постановило выбрать от каждой роты для переговоров по два шляхтича на конях. Послали также к сапежинцам под Троицу, чтобы и они прислали своих представителей. Тем временем в Тушинском лагере все больше людей начинало проявлять открытое недовольство «царем Дмитрием». Он и раньше не пользовался большим уважением, теперь же в его адрес полетели прямые угрозы и оскорбления. По словам автора одного современного донесения, «на собраниях у этих солдат часто было слышно, как они без всякой осторожности Господа Бога благодарят, что прибыл его величество король, и сильно ругают царя, называя его брадобреем». Сами комиссары узнавали от тушинских наемников, что «между ними есть очень много желающих служить своему государю и отечеству». Королевские посланники видели готовность наемников умерить свои аппетиты, тем более что действия рати боярина князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского грозили им поражением: «Хотя там едва ли не каждый ротмистр высчитывает, что выслужил сто тысяч, но видя, что невозможно это получить, и видя ослабевшие свои силы, потому что Скопин берет над ними верх, они дешевле оценивают свою прошедшую службу и рады были бы, если бы на их долю хоть что-нибудь пришлось». В королевском лагере под Смоленском из писем комиссаров и расспросов тех, кто возвращался из Тушина, вообще сложилось впечатление, что «если бы король не наступил на русских», то польским наемникам «пришлось бы сделать позорное и вредное отступление». Но даже достижение договоренностей с тушинцами и присоединившимися к ним русскими сторонниками самозванца еще ничего не решало. Наиболее «рассудительные» советники короля говорили: «И тогда мы еще не кончим дела, а придется нам силою оружия побивать Скопина и заключать с Шуйским основательный договор». Все, что оставалось «царю Дмитрию», – так это наблюдать, как его войско без него пытается договориться с королевскими комиссарами об условиях перехода на королевскую службу. Второй самозванец был все-таки слабым человеком, и он снова, как и в начале 1609 года, решил спасаться бегством. Хотя представители воинства проявили известное благородство и пытались выторговать у короля что-нибудь для тушинского «царя» и царицы Марины, это было слабой гарантией безопасности. Под Смоленском не питали иллюзий относительно подлинных намерений самозванца, «так как почти все вообще, как пишут нам, страшно ругают его и так как ему это известно, то он не доверяет нашим и хочет бежать» [298]. В тяжелый для самозванца момент, одновременно с королевским посольством, в Тушине появился «маршалок» «царя Дмитрия» князь Адам Вишневецкий. Он тоже, как и Марина Мнишек, признавал в Тушинском воре бывшего «царевича Дмитрия», который когда-то с его легкой руки стал известен в Речи Посполитой. Если гетман князь Роман Ружинский пил три дня с комиссарами короля, то «царик» все это время утешался обществом князя Адама, некогда изгнанного суровым гетманом из Тушина. Обе компании находились в крепких руках Бахуса, и все закончилось тяжелой сценой, окончательно похоронившей любые иллюзии самозванца относительно своей участи. Он и так уже готов был отказаться от всего, что имел в Тушине, и потому наградил князя Адама Вишневецкого конем с богатой сбруей, саблей, одеждой с соболями и жемчугом. Воинство, питавшееся все это время одними обещаниями самозванца, восприняло его щедрость по отношению к Вишневецкому как вызов и готово было взбунтоваться. Как обычно наводить порядок и гасить возмущение пришлось гетману князю Роману Ружинскому, чей гнев в тот раз был многократно усилен трехдневными обильными возлияниями. Пьяный гетман явился в царские покои к двум другим пьяницам – «царику» и его отставному «маршалку». Князю Адаму Вишневецкому, можно сказать, еще повезло, особенно если вспомнить участь гетмана Меховецкого. Ружинский, которого еще за три дня до этого возили на телеге, излечился и с побоями изгнал князя Адама Вишневецкого, пообещав в следующий раз убить его, как он это сделал с Меховецким [299]. Эта сцена подтолкнула самозванца к побегу, приуроченному к начавшимся переговорам с польскими комиссарами. В этот день, 10 (20) декабря 1609 года, «царь» ездил на прогулку и уехал бы совсем из лагеря, если бы не бдительность его свиты, донесшей гетману князю Роману Ружинскому о чем-то неладном. Гетман и здесь все решил по-своему, посадив «царика» под домашний арест. Только отпраздновав Рождество и дождавшись приезда представителей войска гетмана Яна Сапеги из-под Троице-Сергиева монастыря, тушинские наемники 17 (27) декабря 1609 года приступили к основным переговорам с королевскими комиссарами. Как запомнил Николай Мархоцкий, «иной раз» для встречи с королевским посольством «собиралось человек сорок» [300]. Дни в декабре короткие и холодные, поэтому обсуждение условий новой конфедерации продолжалось больше недели. Тушинский «царик» никак не мог пережить, что переговоры с королевскими комиссарами начались без его участия. По сведениям Конрада Буссова, «на четвертый день нашего Рождества» самозванец попытался спросить у гетмана князя Романа Ружинского, «в чем там дело с королевскими послами, что они столько недель живут в лагере и не просят разрешения прийти к нему и получить аудиенцию». Однако далеко уже ушло то время, когда Ружинский подписывал инструкцию своим послам, ездившим к королю под Смоленск. Теперь и сам гетман был не прочь вернуться на королевскую службу, а «царь Дмитрий» ему становился совершенно не нужен. «Сильно пьяный» гетман в ответ «разразился грубыми ругательствами и угрозами и с криком: “Эй, ты, московитский сукин сын!” – замахнулся на него булавой. “Зачем тебе знать, какое у послов до меня дело?! Черт тебя знает, кто ты такой. Мы, поляки, так долго проливали за тебя кровь, а еще ни разу не получали вознаграждения и того, что нам положено еще”». Возможно, это было последним толчком, заставившим самозваного царя удрать из Тушина. Конрад Буссов в самых мрачных красках описал последовавшую затем встречу Дмитрия и Марины Мнишек. Вырвавшись от гетмана, «царик» якобы «пришел к своей супруге, упал к ее ногам и сказал: “Польский король вошел в опасный для меня сговор с моим полководцем, который так меня сейчас разделал, что я буду недостоин появляться тебе на глаза, если стерплю это. Или ему смерть, или мне погибель, у него и у поляков ничего хорошего на уме нет. Да сохрани Господь меня на том пути, в который я собираюсь отправиться, сохрани Господь от лукавого и тебя, остающуюся здесь”» [301]. Конечно, все это не более чем красивая легенда. Правда состояла лишь в том, что «царь Дмитрий» стал питать ненависть к обманувшим его польским наемникам, но ему слишком опасно было извещать кого бы то ни было, даже Марину Мнишек, о своем отъезде. О ходе переговоров, начавшихся 17 (27) декабря 1609 года, королевские комиссары также известили смоленскую ставку короля Сигизмунда III. В дневнике королевского похода под Смоленск приведен красочный отчет Станислава Стадницкого о том, как в действительности развивались события. Сначала депутаты тушинского воинства предложили королю компромисс, хорошо согласовывавшийся с сентябрьскими ассекурациями «царя Дмитрия» и «царицы» Марины. Сигизмунд III, по их мнению, мог бы взять «от ложного Димитрия, которого они поддерживают», Северскую землю и Смоленск, и «довольствовался» бы этим, но «помог им посадить этого Димитрия на престол». Легко было предлагать такую комбинацию, имея обещание «царика» уплатить заслуженное по вступлении в Москву. Но и послы королевского войска были прекрасно информированы относительно возможностей ведения войны в Московском государстве. Они легко доказали, что «эти волости еще труднее взять, чем столицу». Еще серьезнее было то, что королевские комиссары сразу же лишали своих оппонентов главного козыря, не признавая никаких прав за самозванцем: «Недостойно государя сажать на престол человека, который не может иметь на это ни малейшего права». Тушинские наемники пошли ва-банк и выставили свой счет королю сразу же на всю сумму. Долг самозванца достиг у них уже 20 миллионов злотых. Кроме того, дополнительным условием их возвращения на службу Речи Посполитой было требование договориться с «царицей» Мариной Мнишек, чтобы и ее удовлетворили заключаемые соглашения. Комиссарам короля оставалось только указать на очевидное: «Такой громадной суммы не может вынести ни Россия, ни полсвета». Тогда начался откровенный торг, чтобы получить с короля Сигизмунда III хоть что-нибудь из того, что «задолжал» польским наемникам «царь Дмитрий». Прикидывали возможность уплаты денег воинству из королевских имений и с многострадальной Северской земли, вспоминали величину годового дохода испанского флота, торговались о количестве годовых четвертей, за которые полагалось жалованье: три, две, хотя бы одна. Все резоны тушинцев разбивались о здравый смысл их «братьи», служившей королю (его «затруднения» и «малость доходов» они-де «сами знают»). Самозванец не считал ни людей, которые ему служили, ни жалованья, которое он задолжал. Поэтому не было и причин, по которым бы король должен удовлетворять требования тушинского «воинства»: «Послы напомнили им и то, что они больше обязаны отечеству, нежели чужим людям, которым, однако, служили так долго даром и так храбро. Они справедливо домогаются уплаты за службу с того государства, но эта плата не должна быть столь дорога, как они домогаются, и тех, кому следует платить, не столь много, как они написали в списках этого счастливчика Димитрия». В конце концов, королевским комиссарам стало известно, что последние условия, которые будет отстаивать тушинское «рыцарство», состояли в уплате «наличных денег за одну четверть» и в «безопасности этого своего Дмитрия и царицы». Королевские комиссары имели все основания иронизировать по поводу «счастливчика» Дмитрия. Они своими глазами увидели, что в Тушине все перестали даже делать вид, что их «царик» и есть чудесно спасшийся царь Дмитрий Иванович. То, что при приезде Марины Мнишек в Тушино воспринималось как раскрытие страшной тайны, теперь стало общим местом и уже никого не задевало. «О том своем подставном государе, – читаем в дневнике королевского похода, – наши сами громко говорят, что он не Димитрий; русские – тоже, что не тот; но, не имея другого лица, наши держатся его, чтобы добиться уплаты за выслуженное время, а несчастные русские, боясь тиранства Шуйского, рады быть при ком угодно, лишь бы спасти свою жизнь». Королевским комиссарам Дмитрий показался воплощением всех грехов, человеком «ничтожным, необразованным, без чести и совести, страшным хульником, пьяницей и развратником», плохо относящимся к «литве», то есть полякам, и не заслуживающим того уважения, которое ему выказывают несмотря ни на что («хотя какое это уважение, убереги Бог от такого уважения»). Они вспоминали историю с избиением гетманом Ружинским князя Адама Вишневецкого в присутствии царя Дмитрия и замечали, что «другой на месте этого царя при первой возможности бежал бы, и он действительно думает об этом, но его стерегут». Вывод королевских послов убедил находившихся в ставке короля под Смоленском: «Решительно можно сказать, что они держатся имени Димитрия, а не человека» [302]. 27 декабря (6 января) 1610 года Дмитрию удалось наконец провести свою стражу и он бежал из Тушинского лагеря. До последнего момента Марина Мнишек ничего не знала об этом побеге. Те, кто ему помогал, вывели из царского «дворца» только самого Дмитрия и его шута Петра Козлова, уехавших то ли в санях с тесом, то ли «в навозных санях», как написал Конрад Буссов [303]. Думается, что более достоверной информацией обладал королевский комиссар Станислав Стадницкий, писавший о бегстве самозванца королю Сигизмунду III под Смоленск по горячим следам, в тот же день 6 января. Лжедмитрий II сумел незаметно покинуть свои покои. «Затем, так как у нас была битва, он у боярина, которому доверял, взял бахмата [304] и бежал к одному донскому атаману». Оттуда «в санях, прикрыв его тонким тесом и посадив на него нескольких человек, казаки вывезли его в Калугу». В дневнике королевского похода также сочли необходимым записать о побеге самозванца из Тушина, подчеркнув, что «ложный Дмитрий» бежал из-за предстоящего заключения договора с королевскими послами, причем он «бросил царские регалии и жену». Эта запись сохранила и еще одну деталь, которая могла быть известна только очевидцам: все произошло «под вечер, после того, как протрубили пароль» [305]. Николай Мархоцкий, вспоминая впоследствии об уходе Дмитрия, записал, что «царица со своими приятелями (наверное, имелся в виду брат царицы саноцкий староста Станислав Мнишек. - В. К.) осталась в обозе» [306]. Осталась не просто без своего «царя», а без всякой надежды. Марина Мнишек заметалась, пытаясь найти опору то у своего отца, то у короля. Пока не услышала слова нежности и заботы оттуда, откуда она, может быть, и не чаяла их услышать, – из Калуги. Две записки «царя Дмитрия», разысканные И. О. Тюменцевым, лучше всего объясняют мотивы поведения Марины: «Тому Бог свидетель, что печалюсь и плачу я из-за того, что о тебе, моя надежда, не ведаю, что с тобою делается, и о здоровье твоем не знаю, хорошо ли, ты ж, моя надежда, любимая-с, дружочек маленький, не даешь мне знать, что с вами происходит, мой-с ты друг, знай, что у меня за рана, а больше писать не смею!» [307] Невероятно, как могла сохраниться эта сумбурная записка! Но сколь ярко отразились в ней противоречивые чувства любви и жалости, нежности и страха! Что еще нужно объяснять относительно любви самозванца, писавшего к Марине: «Моя-с птичка любименькая… верь [мне], мое сердце…» Царь Дмитрий проявлял «беспокойство» о судьбе жены и звал свою «коханишку» («любимую») приехать к нему. Марине предстоял нелегкий выбор. Ей не приходилось объяснять все опасности, связанные с дальнейшим пребыванием в воюющем государстве. Но, видимо, настал тот момент, когда все здравые мысли оказываются подчинены чувствам. И кто может осудить ее за это?! Общие пережитые несчастья и неприятности нередко сближают людей даже совсем чужих друг другу. Как долго знала Марина Мнишек своего первого мужа? Она видела его, когда он «царевичем» объявился в Самборе, и потом провела с ним девять безумных дней во время московских свадебных торжеств. Рядом же со вторым «царем Дмитрием» она жила больше года. Он держал свое слово и не мог претендовать на большее. Но демарш короля, пришедшего в Московское государство, еще крепче связал их судьбы. Ни Марина без Дмитрия, ни Дмитрий без Марины не могли добиться возвращения на русский престол. Даже просто для того, чтобы сохранить свою жизнь, им необходимо было держаться вместе. Если первый Дмитрий сам вел Марину навстречу ее царской судьбе, то теперь уже Марина Мнишек вела за собой не такого стойкого в трудностях «царика». В этом человеке глубоко сидел страх. Отражение внутренних переживаний по поводу постоянной угрозы собственной жизни можно найти даже в его записках Марине. И, кстати, как окажется в случае с его будущим убийцей Петром Урусовым, опасения самозванца не были беспочвенными. Назвавшись другим именем, Тушинский вор защитил в себе того, кем был на самом деле, – гонимого всеми маленького человека, и со временем сросся со своей ролью, ставшей его второй натурой. В психологическом портрете этого страшившегося разоблачений человека главной чертой было постоянное стремление компенсировать свой страх пролитием чужой крови, пьянством и руганью. Но, как оказывается, имелись в его облике и другие краски. Мы действительно слишком мало знаем о нем: его, нищего бродягу из Шклова, попросту использовали в своих целях более искушенные циники вроде Михаила Молчанова или князя Григория Шаховского, искавшие «заместителя» погибшего царя Дмитрия Ивановича. Человек начитанный, подвизавшийся на учительской стезе, он писал свои письма по-польски и, следовательно, разговаривал с Мариной Мнишек на одном языке (об этом же говорят адресованные ей записки). Он был ближе ей по своей образованности и знакомству с культурой Речи Посполитой, чем ее погибший муж, самоучка в польском и латыни. Человек не воинственный, не привыкший к лагерной жизни, походам и битвам, не понимающий военного искусства, он отдал все управление в руки своих гетманов. Союз тушинского «царя» Дмитрия и «царицы» Марины вырастал понемногу, начиная с низшей точки непризнания Мариной Мнишек своего «мужа». Но они были нужны друг другу. Кто знает, где были глаза Марины, пока она жила в Тушине, почему не ужаснулась она тому, что там творилось? Не чувствовала чужой беды, ничего не знала о ней? Или знала, но оправдывала ее необходимостью достижения своей высокой цели? Все эти вопросы остаются и останутся без ответа, но почему-то хочется верить, что «дитя самборских бернардинцев», как называл Марину Мнишек отец Павел Пирлинг, она не сумела так быстро превратиться в беспринципную тушинскую «царицу», управлявшую подданными под стать своему проклинаемому повсюду «мужу».
Последние комментарии
6 часов 29 минут назад
7 часов 10 минут назад
7 часов 11 минут назад
9 часов 10 минут назад
15 часов 16 минут назад
15 часов 28 минут назад