Размышления и максимы [Люк де Клавье де Вовенарг] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
ЛЮК ДЕ КЛАПЬЕ ЛЕ ВОВЕНАРГ
ВВЕДЕНИЕ В ПОЗНАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА
ФРАГМЕНТЫ КРИТИЧЕСКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ
Издание подготовили
Н. А. ЖИРМУНСКАЯ, Ю. Б. КОРНЕЕВ, Э. Л. ЛИНЕЦКАЯ
ЛЕНИНГРАД «НАУК А» ЛЕНИНГРАДСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ 19 8 8
РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ СЕРИИ «ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ»
Н. И. Балашов, Л П. Бердников,
И. С. Брагинский, М. А, Гаспаров, А. Л, Гришунин, Л. А. Дмитриев, Н. Я. Дьяконова,
Б. Ф. Егоров (заместитель председателя),
/У. /1 Жирмунская,
Д. С. Аихачсо (председатель), А. Д. Михайлов,
,4. Я. Ознобишин | Д. А. Олъдерогге |,
И. Г. Птушкина (ученый секретарь),
Б. И Пуришев,
А. М. Самсонов (заместитель председателя).
Г. В. Сте/iu.^j, С. О. Шмидт
Перевод Ю. Б. КОРНЕЕВА и Э. Л. ЛИНЕЦКОЙ
Общая редакция, с т а I ь я и примечания
Н. А. ЖИРМУНСКОЙ
Ответственный редактор Н. А. ЖИРМУНСКАЯ
Без объявл.
Q Издательство «Наука», 1988 г. Перевод, статья, примечания
л 4704000000-714 В 042(02)-88
ВВЕДЕНИЕ В ПОЗНАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА
Предуведомление ко второму изданию
«Все правила достойного поведения давным-давно известны, остановка за малым — за умением ими пользоваться», — сказал Паскаль; 1 но дается это умение очень нелегко. Помянутые правила — плод размышлений не одного человека, а множества людей, непохожих друг на друга и глядевших на один и тот же предмет с разных сторон; вот почему лишь подлинно глубоким умам под силу примирить меж собой столько истин, сперва отделив их от примешавшихся к ним заблуждений. Нам бы попытаться сочетать эти различные точки зрения, а мы развлекаемся болтовней о них и противопоставляем одного философа другому, ибо слишком бедны разумом, чтобы сблизить рассеянные в их трудах правила и потом выстроить в единую систему. Более того, никто, видимо, не смущается своей непросвещенностью, недостатком необходимых знаний. Одни успокаиваются, доверившись общепризнанным пред-
рассудкам, даже самым противоречивым, так как не способны уловить их несовместимость,' другие проводят время в сомнениях и спорах, готовые что угодно оспорить и в чем угодно усомниться.
А я, раздумывая об этих предметах, частенько бывал поражен тем, что не только любой принцип противоречив, но и любой термин из области серьезной философии тоже всеми толкуется по-разному. Порою мне начинало казаться, что в жизни любой шаг чреват последствиями. Если мы живем, не постигнув истины, какая бездна у нас под ногами!
Откуда нам знать, что ценить, а что презирать или ненавидеть, если мы не знаем, что есть добро, а что зло? И как относиться к самим себе, если мы не ведаем, что следует считать достойным?
Никаких принципов не существует, говорили мне многие. Посмотрим, так ли это, отвечал я, ибо подобное утверждение — уже весьма плодотворный принцип, могущий послужить основой для дальнейшего.
Но я не ведал, где тот путь, который выведет меня из круга обступивших меня загадок. Я даже не знал, чего именно я ищу, или хотя бы что может пролить свет на этот вопрос, и среди известных мне людей мало кто был в состоянии прийти мне на помощь. Тогда я прислушался к внутреннему голосу, который раззадоривал мою любознательность и тревогу, и спросил себя: «Что же я все-таки хочу
узнать? Что мне всего важнее постигнуть? То, с чем я всего теснее связан, не так ли? Разумеется, так. А где ж мне искать эти связи, как не в познании самого себя и постижении других людей, ибо в них — смысл всех моих поступков, единственная цель жизни? Мои наслаждения, горести, страсти, дела — все зависит от них. Окажись я единственным обитателем земли, владение ею не доставило бы мне радости: у меня не было бы ни забот, ни наслаждений, ни желаний, даже богатство и слава превратились бы в пустые слова, ибо не станем обманывать себя — всеми своими удовольствиями мы обязаны людям, прочее в счет не идет. Есть ли хоть что-нибудь, продолжал рассуждать я, словно прозрев, чего нельзя постичь, постигнув человека? Взаимные обязательства людей, соединенных в общество, — это и есть нравственность; столкновение интересов нескольких таких сообществ — это и есть политика; наш долг перед богом — это и есть религия».
Увлеченный открывшейся моим взорам перспективой, я принял решение исследовать сперва все свойства нашего разума, затем все страсти и, наконец, все добродетели и пороки, ибо, поскольку они — неотъемлемые свойства человека, познать их можно, лишь исходя из заложенного в их основе принципа. Обдумав эти вопросы, я составил план работы, рассчитанной на длительное время. Страсти, присущие молодости, постоянные недуги, а потом война прервали мои занятия. Я рассчитывал вернуться к ним в спокойной обстановке, но тут новые препятствия лишили меня надежды сколько-нибудь улучшить мой труд.
Все же в этом втором издании я в меру своих сил исправил погрешности против языка, на которые мне указали,2 когда вышло первое издание, и в заботе о слоге переписал многие фразы. Некоторые главы были развиты и дополнены, например, глава о таланте. Читатели увидят также, что я расширил «Советы молодому человеку» и добавил в критические разборы заметки о двух наших знаменитых поэтах Ж. Б. Руссо3 и Кино,4 о которых прежде не успел написать. Еще большим изменениям подверглись максимы. Около двухсот — слишком темно изложенных, или избитых, или просто ненужных — я вообще исключил из этого издания. Что касается напечатанных, то изменен их порядок, некоторые разъяснены, добавлены и новые — они рассеяны как попало среди написанных ранее. Сумей я воспользоваться всеми советами друзей, соблаговоливших указать мне на мои погрешности, этот небольшой опус был бы достойнее их доброго отношения, но расстроенное здоровье не позволило мне доказать этим трудом всей силы моего желания быть им угодным.
КНИГА I О РАЗУМЕ ВООБЩЕ
Те, кто не в состоянии представить себе все многообразие нашего разума, приписывают ему необъяснимую противоречивость. Они удивляются, как это человек может отличаться сообразительностью и не быть проницательным;
правильно рассуждать, а вести себя необдуманно; говорить ясно, а мыслить путанно, и т. д. Примирить же эти мнимые противоположности таким людям трудно, потому что они смешивают особенности характера со свойствами разума и возлагают на последний ответственность за то, что порождено страстями. Они не замечают, что рассудительный ум впадает порою в заблуждение не столько по невежеству, сколько в угоду какой-нибудь страсти. И когда сообразительный человек не отличается проницательностью, они не догадываются, что проницательность и сообразительность — качества хоть с виду и схожие, но достаточно разные и не всегда связанные между собой. Я не пытаюсь перечислить источники наших заблуждений в этой подлинно безграничной области. Мы схватываем одну сторону истины, а тысячи других ускользают от нас. Но я надеюсь, что, бегло рассмотрев главные составные части разума, смогу раскрыть наиболее существенные различия меж ними и устранить многие из тех мнимых противоречий, которыми попрекает его невежество. Задача первой книги — познакомить посредством толкований и размышлений, основанных на опыте, с теми различными свойствами человека, которые объединены под общим названием «разума». Люди, пытающиеся постигнуть физическую природу этих свойств/ смогут, пожалуй, более уверенно рассуждать о своем предмете, познакомившись с данной работой, где, если нам это удастся, мы определим следствия тех явлений, причины которых они изучают.
ВООБРАЖЕНИЕ, РАЗМЫШЛЕНИЕ, ПАМЯТЬ
Разум опирается на три основные начала: воображение, размышление, память.
Я называю воображением способность представлять себе что-либо с помощью образов и с их же помощью выражать свои представления. Следовательно, воображение всегда обращается к нашим чувствам; оно — изобретатель искусств и украшение разума.
Размышление — это дар, позволяющий нам сосредоточиваться на своих идеях, оценивать их, видоизменять и разными способами сочетать. Оно — исходная точка суждения, оценки и т. д.
Память — хранительница бесценных плодов воображения и размышления. Польза от нее безгранична, и задерживаться на этом излишне— зачем доказывать то, что бесспорно? Наши суждения основаны в большинстве случаев на воспоминании: они строятся на нем, фундаменте и материале всех наших высказываний. Когда память перестает питать разум, он угасает и его трудолюбивые поиски сходят на нет. Правда, исстари существует предубеждение против людей с хорошей памятью, но лишь потому, что предполагается, будто они неспособны охватить и привести в порядок свои воспоминания, а ум их, открытый для любых впечатлений, пуст и, вбирая в себя множество заимствованных идей, не умеет выискивать среди них нужные; однако опыт разительными примерами опровергает подобные заключения. Из них можно с достаточным основанием сделать только один вывод — необходимо, чтобы память соответствовала уму, в противном случае это ведет либо к скудости мысли, либо к чрезмерной ее широте, а то и другое — равно недостаток.
ПЛОДОВИТОСТЬ
Итак, воображение, размышление, память — три основные свойства разума; из них и складывается наша способность думать, которая предшествует всем остальным и служит им основой. Затем идут плодовитость, рассудительность и т. д.
Бесплодные умы многое упускают из виду и не в силах охватить все стороны предмета; умы плодовитые, но нерассудительные, не могут разобраться в собственном своем богатстве, сопровождающая же это богатство пылкость чувств порождает весьма опасные химеры, ибо заставляет мысль усиленно работать, но дает ей ложное направление.
Никто, по-моему, не считает, что все умы одинаково плодовиты, проницательны, красноречивы и рассудительны в любой области. Одни богаты образами, другие — мыслями, третьи — цитатами и т. д. У каждого свой склад, склонности, привычки, сильные и слабые стороны.
СООБРАЗИТЕЛЬНОСТЬ
Сообразительность проявляется в быстроте работы разума. Она не всегда сопряжена с плодовитостью: бывают умы медлительные, но плодовитые; бывают сообразительные, но бесплодные. Медлительность первых объясняется иногда слабой памятью, или путаницей в мыслях, или, наконец, каким-нибудь физическим недостатком, мешающим разуму работать с необходимой скоростью. Бесплодность сообразительного ума при отсутствии физических недостатков проистекает из того, что он слишком слаб, чтобы последовательно развивать мысль, или слишком бесстрастен, а ведь страсти опло* дотворяют разум во всем, что их касается. В этом, вероятно, причина многих парадоксов — например, ум, живой в беседе, но угасающий за письменным столом, или гениальный в интриге, но тупой в науке и т. п.
По той же причине общительные люди, которых влечет к себе все легкомысленное, проявляют наибольшую сообразительность в свете. Разговор там вертится вокруг пустяков, которые, будучи главенствующей страстью этих господ, подстегивают их сообразительность, постоянно давая случай блеснуть ею. Те же, чьи увлечения более серьезны, остаются равнодушны к подобному ребячеству и не растрачивают свою сообразительность попусту.
ПРОНИЦАТЕЛЬНОСТЬ
Проницательность есть способность постигать явления, восходить к их причинам и предугадывать их следствия с помощью цепи быстрых умозаключений.
Это качество, как и все остальные, заложено в нашей физической природе, а знания и привычки совершенствуют его: первые — одаривая нас большим запасом идей, которые остается только развить; вторые — сообщая нашим органам восприимчивость, а уму — легкость и живость.
Чрезмерно живой ум может мыслить ложно и многое упускать из виду либо по своей торопливости, либо по неумению рассуждать, либо по непроницательное™, но ум проницательный не может быть медлительным: живость и рассудительность в соче
тании с размышлением — вот его подлинный склад.
Когда человек слишком привержен к принципам, установленным для какой-нибудь науки, ему трудно воспринимать новые идеи и другую методу в ней; но это лишний раз доказывает, что, как я уже говорил, проницательность зависит от наших знаний и привычек. Тот, кто по-мальчишески ломает себе голову над тайнами природы, быстрее находит разгадку, чем самые изощренные философы.
О РАССУДИТЕЛЬНОСТИ,
ЯСНОСТИ,
СПОСОБНОСТИ К ЗДРАВОМУ СУЖДЕНИЮ
Ясность — украшение рассудительности, но они не всегда идут рука об руку. Не каждый, у кого ясный ум, рассудителен. Бывают люди, умеющие правильно схватить идею, но не умеющие развить ее с такой же отчетливостью. Ум их, чересчур слабый или торопливый, не в состоянии уловить связь вещей и потому упускает из виду взаимные их отношения. Такие люди не в силах разом охватить многое и перенося^ подчас на один предмет все свои скудные знания об остальных. Ясность их мысли приводит к тому, что они слишком на нее полагаются. Образы, которыми они переполнены, ослепляют их, а блеск собственного слова еще сильнее привязывает к своим заблуждениям.
Рассудительность определяется живущим в душе чувством правды в сочетании со способностью сопоставлять следствия различных причин и связывать их друг с другом. Люди посредственные могут быть рассудительны в меру сил, авторы небольших книг — тоже. Рассудительность, с какой стороны к ней ни подходи, большое достоинство: любое произведение любого рода приближается, к совершенству лишь в той степени, в какой его автору присуща рассудительность.
Те, что стремятся всему давать определения, разграничивают здравость суждения и рассудительность: последняя, на их взгляд, предполагает точность в рассуждениях, в их связи, во всем, что относится собственно к мышлению; первая — умение разбираться в житейских вопросах.
Должен прибавить, что рассудительность и отчетливость воображения отличаются от рассудительности и отчетливости размышления, памяти, чувства, суждений, красноречия и т. д. Особенности нрава и обычаи создают бесчисленные различия между людьми и в то же время ограничивают их свойства определенными рамками. Этот принцип применим, как нетрудно понять, и ко всем остальным составляющим разума.
Скажу еще об одной достаточно известной истине: иногда у самых разумных людей бывают идеи, несочетаемые по своей природе, но неразрывно увязанные между собой в памяти воспитанием, обычаями или каким-то исключительно сильным впечатлением. Эти идеи так срослись друг с другом и так навязчивы, что их уже не разделят никакие силы; впрочем, подобные отдающие безумием заблуждения ничего не меняют — они лишь доказывают, насколько непреодолимо влияют на нас обычаи.
О ЗДРАВОМ СМЫСЛЕ
Здравый смысл не требует особой глубины суждения; он, вероятно, сводится к умению видеть любой предмет в его соразмерности с нашей природой или с нашим положением в обществе. Следовательно, здравый смысл — это способность, не мудрствуя, воспринимать вещи с их полезной стороны и здраво оценивать.
Конечно, тот, кто смотрит через микроскоп, видит вещи укрупненными, но теряет при этом представление о естественных их пропорциях относительно человека, чего не случается с тем, кто взирает на мир невооруженным глазом. То же — с тонкими умами: они часто заглядывают слишком далеко; здравым смыслом обладает тот, кто на все смотрит просто.
Здравый смысл — детище врожденной склонности к рассудительности, с одной стороны, и посредственности — с другой; это свой-
ство скорее характера, нежели разума. Только те люди отличаются большим здравым смыслом,, у которых рассудок преобладает над чувством, опыт над размышлением. .
Здравость суждения идет дальше, чем здравый смысл, но основы ее более шатки.
О ГЛУБИНЕ
Глубина — вот цель всякого размышления. Тот, чей ум подлинно глубок, должен научиться улавливать свою легкокрылую мысль и как бы удерживать ее перед глазами, чтобы исследовать до конца, а также привести к определенной точке длинную цепь размышлений; тот, кому дарован подобный ум, особенно нуждается в ясности и рассудительности. Если же этих достоинств у него нет, ему не избежать заблуждений и путаницы. Но поскольку подобные умы в областях, непосредственно их касающихся, видят все-таки дальше других, они считают, что стоят к истине ближе, чем прочие люди, а так как эти последние не в силах ни следовать за ними их запутанными тропами, ни восходить от следствий к высотам причин, то, будучи неспособны по заслугам оценить такого рода ум, относятся к нему с холодным презрением.
Однако даже среди самих глубоких умов не существует двух одинаковых: один отличается знанием света, другой блещет в науке или искусстве, и каждый предпочитает ту область, с которой знаком лучше всего.
Следует, наконец, упомянуть о зависти, разделяющей умы сообразительные и умы глубо-
кие, ибо сообразительность всегда приобретается ценой глубины и наоборот: поскольку первые идут быстрее, а вторые заходят дальше, те и другие преисполняются нелепым желанием соперничать, но, будучи во всем различны, не могут найти общей мерки, и ничто не властно их сблизить.
О ДЕЛИКАТНОСТИ,
ТОНКОСТИ И СИЛЕ
Деликатность в основе своей — порождение души; это чувствительность, степень которой определяется также большей или меньшей свободой обычаев. Некоторые народы выказывали ее там, где другие проявляли только неуклюжую слащавость. У нас, французов, это свойство ценится, может быть, выше, чем у любой другой нации; мы стремимся многое дать понять, не называя вещи своими именами,6 а представляя их в смягченных и неясных образах, ибо смешиваем деликатность с тонкостью, этой своеобразной мудростью в вопросах чувства. Природа, однако, разделяет два эти свойства, которые сделала столь различными: есть немало умов, которые только деликатны, и таких, которые только тонки; бывают даже умы, отличающиеся тонкостью не тогда, когда они что-то постигают, а лишь когда выражают это, ибо им легче говорить, нежели мыслить. Последняя особенность весьма необычна: подавляющая
часть людей чувствует больше, чем может выразить их слабый язык, потому что красноречие, вероятно, наиболее редкий, равно как и самый изящный из всех талантов.
Сила ума также порождена чувством и характеризуется выразительностью слога, но, не подкрепленная ясностью и рассудительностью, она превращается в жесткость, утрачивает отчетливость, делается невразумительной и т. д.
О ШИРОТЕ
Ничто так не благоприятствует суждению и проницательности, как широта ума. На мой взгляд, она не что иное, как великолепная способность органов мысли усваивать много идей одновременно, не путая их друг с другом.
Широкий ум рассматривает разные существа в их взаимных отношениях; с одного взгляда охватывает предмет со всеми его ответвлениями; возводит последние к общему источнику и центру, а потом изучает с единой точки зрения. Он, наконец, проливает свет на многие важнейшие вопросы и пространные области.
Нельзя быть подлинным гением без широты ума, но можно обладать ею и не быть гением, потому что это разные вещи: гений деятелен и плодовит; широкий ум часто ограничивается рассуждениями, холоден, ленив и робок.
Каждый знает, что широта ума во многом зависит и от души, которая обычно сообщает ему свои собственные границы, сужая или раздвигая их в зависимости от усилий, прилагаемых ею самой.
О НАИТИИ
Слово «наитие» — производное от «находить на кого-нибудь» и означает мгновенный переход от одной идеи к другой, могущей сопря^ гаться с первой. Оно подразумевает способность улавливать взаимную связь самых удаленных друг от друга предметов, что, разумеется, требует ума сообразительного и гибкого. Такие неожиданные и неподготовленные повороты неизменно возбуждают большое удивление; касаясь чего-либо забавного, они вызывают смех; глубокого—изумляют; великого — возвышают; однако те, кто не способен возвыситься душой или с одного взгляда постичь скрытые взаимные связи, восхищаются только шутками, этими причудливыми и поверхностными порождениями наития, которые так легко воспринимаются светскими людьми. И напрасно протестовал бы против подобной несправедливости философ, сближающий в блистательной максиме истины, которые, по видимости, отстоят дальше всего друг от друга: бездумные люди, которым нужно время, чтобы покрыть столь большое расстояние между двумя мыслями, пожалуй что, просто не в состоянии восхищаться подобными переходами, поскольку восхищение обычно изливается сразу и редко нарастает постепенно.
Относительно разума у наития тот же, можно сказать, ранг, что у расположения духа относительно страстей. Оно вовсе не предполагает больших знаний, а скорее характеризует разум; поэтому у тех, кто умеет углубиться в предмет, наития бывают в области размышления; у людей с богатым воображением — в области воображения; у иных — в области памяти; у злых — в злобе; у веселых — касательно приятного и т. д.
Светские люди, старательно изучая все, что может нравиться, развили в себе такой склад ума, но поскольку человеку трудно соблюдать меру даже в том, что хорошо, они низвели этот самый естественный из всех даров до уровня напыщенного жаргона. Стремление блеснуть вынуждает их умышленно отказываться от истинного и основательного, безостановочно охотиться за намеками и предаваться самой пустой игре воображения; порой кажется, что они уговорились не рассуждать логически и видеть во всем лишь показную, комическую сторону. Однако подобный склад ума, представляющийся им столь приятным, на самом деле далек от естественности, ибо последняя склонна обращаться к вещам, которые способна украсить, и ищет разнообразия скорее в плодотворности знаний, чем в многочисленности областей, откуда эти знания почерпнуты. Увлечение ложными и поверхностными прикрасами есть искусство, враждебное сердцу и разуму, которые оно заключает в слишком узкие рамки, искусство, лишающее жизни любую беседу, изгоняющее из последней ее душу — чувство и превращающее светский разговор в нечто скучное, нелепое и смешное.
О ВКУСЕ
Хороший вкус есть способность верно судить о предметах, связанных с областью чувства. Следовательно, чтобы иметь хороший вкус, нужна душа; нужна также проницательность, ибо чувством движет разумение. Не понятое им часто не доходит и до сердца или оставляет там слабое впечатление; вот почему все, что не постигается с одного взгляда, не подсудно хорошему вкусу.
Хороший вкус состоит в умении чувствовать прекрасную природу; 7 у того, кому это не дано от рождения, не может быть и хорошего вкуса.
В книгу размышлений можно включить любую истину, но в произведении, исполненном хорошего вкуса, мы хотим видеть лишь истины, почерпнутые в природе; нам не нужны догадки, ибо все, что представляет собой чистый вымысел, не согласуется с правилами хврошего вкуса.
У разума есть различные ступени и составные части, у вкуса — тоже. На мой взгляд, он может достигать той же широты, что разумение, но трудно допустить, что он способен перешагнуть этот предел. Однако люди, обладающие хотя бы намеком на талант, почти всегда убеждены, что их вкус универсален, и потому склонны порой судить о вещах, совершенно им недоступных. Такая самонадеянность, терпимая в одаренном человеке, обнаруживается и среди тех, кто лишь рассуждает о талантах и лишь поверхностно знаком с правилами вкуса, которые применяются подобными личностями как бог на душу положит. То, о чем я говорю, наблюдается главным образом в больших городах: они населены самодовольными людьми, достаточно образованными и привычными к свету, чтобы рассуждать о вещах, в которых они не разбираются; вот почему такие города становятся судилищами, где выносятся самые вздорные приговоры и на одну доску с лучшими книгами ставится глупейшая смесь блестящих изречений, исполненных высокой нравственности и безукоризненного вкуса, со старинными песнями и прочей чепухой,8 написанной тошнотворно мещанским и смешным слогом.
Думаю, что не требуется особой смелости, чтобы заявить: вкус толпы не бывает верен, и бесславная судьба множества бездарных книг — убедительное тому доказательство. Правда, подобные писания живут недолго, но те, что заменяют их, стряпаются по столь же скверному образцу: в мнимую немилость у публики попадают не они сами, а только их авторы. Это объясняется тем, что любой предмет производит на нас впечатление лишь в той степени, в какой он затрагивает наш разум: все, что лежит за пределами наших интересов, ускользает от нас, например, низменное, простодушное, возвышенное и т. д.
Правда, умные собеседники могут изменять наше суждение, но они не властны изменить наш вкус, потому что у души бывают склонности, не зависящие от убеждений, и того, чего мы не поняли сразу, мы не поймем постепенно, как это происходит с суждениями. Вот почему существуют произведения, которые толпа критикует и которые несмотря на это продолжают ей нравиться: их критикуют, повинуясь рассудку; ими наслаждаются, повинуясь вкусу.
Пусть же приговоры публики, исправленные временем и великими мастерами, считаются, если угодно, непогрешимыми, но будем отличать их от ее вкуса, который, по нашему разумению, всегда спорен.
Заключу эти наблюдения следующим: люди издавна задаются вопросом, возможно ли объяснить чувство с точки зрения разума; все согласны, что оно познается исключительно с помощью опыта,9 но умным людям дано без труда постигать скрытые причины, пробуждающие чувство; однако многие обладатели хорошего вкуса лишены такой способности, а шайке болтунов, вечно разглагольствующих о хорошем вкусе, не достает чувства, основы правильных представлений о вкусе.
О СЛОГЕ И КРАСНОРЕЧИИ
О выборе выражений можно в общем сказать, что он отвечает природе идей и, следовательно, складу ума.
Было бы тем не менее чересчур смело судить обо всех людях по их слогу. По-видимому, точное соответствие между способностью мыслить и умением выразить мысль в словах встречается редко, а необходимая связь между идеями и терминами не всегда налицо. Мы хотим, например, поговорить о хорошем своем знакомом, чей характер, облик, повадки — все у нас в голове, кроме имени; имя-то и нужно назвать, а нам его никак не вспомнить. То же происходит со множеством вещей отвлеченных: мы отчетливо представляем себе, что хотим сказать, но подходящих слов найти не можем; вот почему умным людям не хватает подчас той легкости в изложении мыслей, которой к выгоде своей обладают люди поверхностные.
Точность и меткость слога зависят от правильного употребления терминов.
Сила, питаемая чувством, способствует легкости и сжатости; она обычно проявляется в слоге.
Тонкость прибегает к терминам, позволяющим выразить много больше, чем сказано.
Деликатность прячет под покровом слов то, что в предмете, о котором идет речь, есть отталкивающего.
Благородство придает изложению непринужденность, простоту, точность, естественность.
Возвышенность сообщает благородству силу и полет, которые потрясают разум, изумляют его и выводят из равновесия; это наиболее верный способ выразить высокое чувство или великую и ошеломляющую идею.
Слабость выражения мешает чувствовать возвышенность идеи, но великолепие слога при слабости идеи — это форменная чушь: возвышенность требует высоких мыслей, переданных словами и оборотами, их достойными.
Красноречие охватывает все способы выражения; красноречивых книг мало, но отдельные его блестки рассыпаны во многих сочинениях.
Бывает красноречие словесное, сводящееся к умению легко и пристойно излагать мысли любого свойства; это светское красноречие. Бывает и другое — красноречие самих идей и чувств в сочетании с красноречием слога; это подлинное красноречие.
Встречаются также люди, которых вдохновляет пребывание в свете, и другие, которых оно сковывает. Первым нужны слушатели, вторым — уединение и сосредоточенность; одни красноречивы в беседе, другие — наедине с рукописью.
Чтобы говорить изысканно, довольно капельки воображения, памяти и обходительности, но сколь многого требует подлинное красноречие: рассудительности и чувства, бесхитростности и приподнятости, порядка и беспорядка, силы и изящества, кротости и неистовства и т. д.!
Все, что было когда-нибудь сказано о важности красноречия, лишь в малой степени исчерпывает эту тему. Красноречие оживляет все, без него не преуспеть ни в науках, ни в делах, ни в беседе, ни в сочинительстве, ни даже в погоне за наслаждениями. Оно распоряжается человеческими страстями, пробуждая, успокаивая, направляя и видоизменяя их по своему произволу; все повинуется его голосу, и, наконец, лишь оно само способно воздать себе заслуженную хвалу.
ОБ ИЗОБРЕТАТЕЛЬНОСТИ
Люди не властны создавать основу вещей, но могут ее изменять. Следовательно, изобретать — значит не создавать материал для своих изобретений, но придавать ему форму. Зодчий не творит мрамор, который пускает на постройку, но располагает плиты в определенном порядке, да и замысел этого расположения заимствует у различных уже существующих зданий, переплавляя виденное с помощью воображения в некое новое целое. Точно так же поэт не выдумывает свои поэтические образы, а черпает их из натуры и облекает ими различные свои мысли, чтобы затем явить последние нашим чувствам, равно как философ постигает истину, существующую от века, но покамест непознанную, сопоставляет с другими истинами и выводит закон. Вот так в различных областях и рождаются шедевры мысли и воображения. Все, чье зрение достаточно остро, чтобы читать в книге природы, находят там в зависимости от склада ума либо глубокие и взаимосвязанные истины, которых лишь мельком касаются заурядные люди, либо удачное сочетание образов и мыслей, украшенных этими образами. Умы же, которые неспособны подняться к этому животворному источнику или слишком слабы и нерассудительны, чтобы связать воедино чувствования с идеями, порождают лишь безжизненные призраки и убедительней, чем любой философ, доказывают, что сами по себе мы не в состоянии что-либо творить.
Тем не менее я не порицаю тех, кто пользуется этим словом, чтобы с особой силой характеризовать дар изобретательности. Мое рассуждение преследует одну цель — доказать, что образцом для наших поисков должна быть сама природа и что те, кто отрекается от нее или не обращается к ней, никогда ничего стоящего не сделают.
Теперь мне остается лишь выяснить, почему, посредственные люди отличаются порою такой изобретательностью, какая недостижима для людей куда более просвещенных; в этом и заключается загадка таланта, в которой я попытаюсь разобраться.
О ТАЛАНТЕ И РАЗУМЕ
Я считаю, что талант немыслим без деятельности. Считаю, что он в значительной степени зависит от страстей. Считаю, что он рождается из совместных усилий многих наших способностей и тайного союза наших склонностей с нашими познаниями. Когда одно из этих условий отсутствует, таланта либо нет вообще, либо он всего лишь несовершенный талант и у него можно оспаривать право на это имя.
Таким образом, талант в дипломатии, военном искусстве, поэзии — это не только природный дар, как можно было бы предположить, это многие достоинства ума и сердца, тесно и неразрывно связанные между собой.
Следовательно, чтобы стать поэтом, мало обладать воображением, пылкостью, умением живописать; надо еще родиться с обостренной восприимчивостью к гармонии, с тончайшим чутьем к родному языку и склонностью к искусству стихосложения.
По той же причине предусмотрительность, плодовитый и быстрый в военных вопросах ум не сделает человека великим полководцем, если эти таланты не подкреплены хладнокровием в опасности, телесной крепостью, столь нужной в таком многотрудном ремесле, и неутомимо деятельной натурой.
Именно необходимость сочетания стольких независимых друг от друга достоинств со всей наглядностью объясняет, почему талант — великая редкость. И когда природа соединяет в человеке множество несхожих меж собой дарований, это непременно кажется чистой случайностью. Я сказал бы, пожалуй, что природе легче создать человека с блестящим умом: он ведь не нуждается в таком наборе способностей, какой требуется для таланта.
Встречаются, однако, умные люди, более образованные, нежели те, кто обладает подлинным талантом. Но то ли потому, что они отдают свое прилежание многим склонностям одновременно, то ли потому, что слабодушие мешает им пустить в ход силу своего разума, они остаются далеко позади тех, кто посвящает все свои возможности и всю свою деятельность одной цели.
Именно такая пылкая любовь к своему делу помогает таланту отдавать ему все свое воображение и изобретательность. Вот так, согласно душевной склонности и складу ума один обновляет слог, другой иначе строит рассуждения или придумывает философскую систему. Бывают выдающиеся таланты, которые проявляют изобретательность почти исключительно в частностях. Таков Монтень.10 Лафонтен,11 талант совершенно не схожий с вышеназванным философом, являет еще один пример того, о чем я говорю. Напротив, у Декарта12 был систематический ум, а изобретательность проявлялась в замысле. Однако ему, на мой взгляд, недоставало воображения в выразительных средствах, украшающих даже самую банальную мысль.
С изобретательностью у таланта связана, как известно, самобытность, обнаруживающая себя то в слоге и чувствах, то в замысле, мастерстве, искусстве подбора и расположения материала; человек, который следует складу своего ума и впечатлениям от внешнего мира, носящим отпечаток его личности, не может и не станет прятать свою самобытность от тех, кто внимательно следит за ним.
Не следует однако думать, что самобытность исключает подражание. Я не знаю ни одного великого человека, который не следовал бы образцам. Руссо подражал Маро,13 Корнель 14 — Лукану 15 и Сенеке,16 Боссюэ 17 — пророкам, Расин 18 — грекам и Вергилию. Мон-тень тоже где-то говорит, что у него «есть склонность обезьянничать и подражать». 119 Но, подражая, эти великие люди оставались самобытны, потому что были почти так же талантливы, как те, кого брали за образец; они развивали свою самобытность под присмотром этих наставников, с которыми советовались и которых подчас превосходили, тогда как люди просто умные — всего лишь слабые копиисты лучших образцов и никогда не поднимутся до их уровня. Это неопровержимо доказывает, что для подражания тоже нужен талант и даже обширный ввиду многоразличности образцов; следовательно, подражание ничуть не исключает талантливости.
Я вхожу в столь мелочные подробности только ради вящей полноты этой главы, а вовсе не затем, чтобы учить образованных людей, которые не могут не знать вышеизложенного. Добавлю еще одно соображение на пользу людям не столь просвещенным: первое отличие таланта в том, что он чувствует и постигает интересующие его предметы куда живее, чем остальные люди.
Что же касается разума, замечу, что первоначально это слово было придумано, чтобы обозначать совокупность способностей, которым я уже дал определения, — рассудительности, глубины, искусства составлять суждение и т. д. Но поскольку никто не может обладать всеми ими одновременно, это собирательное название начали относить исключительно к одной из них, что привело к бесконечным пустым спорам: в сущности ведь неважно, какая составная часть, разума — рассудительность, сообразительность или иная — присвоит себе честь называться его именем. Нашим свойствам безразлично, как их именуют. Вопрос не в том, что следует понимать под разумом — воображение или здравый смысл. Главное — знать, какая из этих или других перечисленных мною способностей должна внушать нам наибольшее уважение. Каждая из них по-своему полезна и, осмелюсь сказать, приятна. Быть может, не так уж трудно и определить, какая из них полезней или приятней, или важней. Но люди даже в мелочах не способны прийти к единому мнению. Различность их интересов и просвещенности вовеки не даст им преодолеть несходство во взглядах и противоречивость правил.
О ХАРАКТЕРЕ
Характер содержит в себе все, что отличает наш ум и сердце. Талантливость означает всего лишь гармонию некоторых качеств, а вообще говоря, в одном и том же характере уживаются самые вопиющие противоречия, из которых он и соткан.
Человека называют бесхарактерным, если душа его слаба, легкомысленна, непостоянна, но даже эти недостатки все равно образуют характер, и это никем не оспаривается.
Неровность характера отражается на уме; в зависимости от расположения духа человек проницателен, или докучен, или приятен.
Говоря о характере, нередко путают свойства души со свойствами разума. Например, человек кроток и покладист, а его считают вкрадчивым. У него живой и легкий нрав, а ему приписывают сообразительность; если он рассеян и мечтателен, его объявляют тугодумом и отрицают за ним воображение. Свет судит о вещах лишь по их оболочке; эту истину все повторяют на каждом шагу, но мало кто ее до конца прочувствовал. Мы попробуем привлечь к ней внимание, сделав несколько беглых замечаний о наиболее распространенных особенностях характера.
О СЕРЬЕЗНОСТИ
Одной из самых распространенных особенностей характера является серьезность, но какими различными причинами она порождена и сколько разновидностей насчитывает! Она может проистекать из темперамента, чрезмерной пылкости или, напротив, холодности страстей, богатства или скудости мысли, робости, привычки и еще тысячи обстоятельств.
Пытливому взору характер человека раскрывается через его облик.
Серьезность спокойного ума сказывается в кротком и безмятежном выражении лица.
Серьезность пылкой и страстной натуры предполагает угрюмый, мрачный и как бы воспаленный вид.
Серьезность сокрушенной души сопровождается телесной изможденностью.
Серьезность бесплодного ума сопряжена с холодностью, трусливостью и бездеятельностью.
Серьезность человека, исполненного важности, проявляется в подобающей ему сосредоточенности.
Серьезность рассеянности сказывается в чудачествах.
Серьезность робкого человека почти всегда кажется неумением держать себя на людях.
Никто не оспаривает эти истины в целом, но за отсутствием согласованных и хорошо усвоенных правил большинство людей противоречит друг другу и самим себе в частностях и в приложении этих истин к тому или иному случаю, а это доказывает, сколь важно уметь применять даже наиболее известные принципы и подходить к ним с такой точки зрения, которая выявляла бы их плодотворность и взаимную связь.
Введение в познание человеческого разума
33
О ХЛАДНОКРОВИИ
Мы принимаем иногда за хладнокровие серьезную и сосредоточенную страсть, которая, целиком поглощая пылкий ум, делает его нечувствительным ко всему остальному.
Подлинным хладнокровием обладают те, у кого кровь струится неторопливым и не слишком обильным потоком, не горяча голову. Если кровь течет чересчур медленно, человек может превратиться в тяжелодума, но когда ее без труда воспринимают надежно работающие органы, он становится рассудительным, глубокомысленным и приятно своеобычным, а такой склад ума особенно желателен.
Бывает еще один вид хладнокровия, который дается силой духа вкупе с опытом и долгими размышлениями; он, бесспорно, встречается реже всего.
О НАХОДЧИВОСТИ
Находчивость можно определить как способность пользоваться случаем в разговоре и делах. Это свойство, которого часто не достает самым просвещенным людям и которое требует сообразительности, умеренного хладнокровия, делового опыта и — в зависимости от обстоятельств — многих других достоинств: памяти и благоразумия в споре, уверенности в себе при опасности, а в свете еще и расчетливости, которая делает нас внимательными к тому, что происходит вокруг, и дает возможность в любую минуту не упускать своей выгоды.
О РАССЕЯННОСТИ
Бывает рассеянность, весьма похожая на сонные грезы, когда наши мысли как бы плывут, бессильно и бесцельно следуя друг за другом. Работа ума мало-помалу замедляется, он бредет наудачу по следам в мозгу, пробуждая там беспорядочные и ложные идеи; наконец органы чувств замирают, порождая теперь только сны, что собственно и обозначается выражением «дремать с открытыми глазами».
От такой рассеянности резко отлична та, в какую погружает размышление. Душа, сосредоточенная на одном предмете, неотвязно преследующем и целиком заполоняющем ее, не отдыхает, а, напротив, пребывает в напряженной деятельности и в рассеянность, то есть в прямо противоположное состояние, впадает лишь потом, когда утомится от размышлений.
О РАЗУМЕ И ИГРЕ
Разум игрока — это своего рода гениальность, ибо он равно зависит и от души, и от рассудка. Тот, кто скуп, кого смущает или пугает проигрыш, а выигрыш толкает на чрезмерный риск, так же мало создан для игры, как и тот, кто лишен способности комбинировать. Следовательно, игроку нужны известная степень образованности и восприимчивости, искусство комбинации, вкус к игре и умение обуздывать алчность.
Люди напрасно удивляются, что подобным незначительным даром обладают порой -и глупцы. Дело в том, что привычка и любовь к игре, направляющие на нее все прилежание и память человека, восполняют нехватку ума.
Конец книги I
КНИГА II О СТРАСТЯХ
Любая страсть берет начало в наслаждении или страдании — учитг-н Локк.20 Они ее сущность и основа.
С самого рождения мы испытываем два состояния — наслаждения, поскольку оно естественно связано с бытием, и страдания, поскольку бытие наше несовершенно.
Будь наше существование совершенным, мы испытывали бы только наслаждение. Поскольку оно несовершенно, мы должны испытывать и наслаждение, и страдание; таким образом, познавая на опыте две эти противоположности, мы приходим к понятию добра и зла.
Но коль скоро наслаждение и страдание вызываются у разных людей разными причинами, каждый соответственно своему опыту, страстям, взглядам и т. д. понимает под добром и злом разные вещи.
Тем не менее источников добра и зла для нас всегда два: чувство и размышление.
Впечатления, поступающие от чувств, мгно-венны и определению не поддаются; механизм их нам неизвестен; они — следствие наших взаимоотношений с внешним миром, но этих тайных взаимоотношений мы не знаем.
Страсти, порождаемые органом мысли, более изучены. Они берут начало либо в любви к бытию или совершенству бытия, либо в чувстве своего несовершенства и тленности.
Мы получаем из опыта нашего существования представление о величии, могуществе, наслаждениях, которых нам постоянно хочется во все возрастающей мере; мы черпаем в несовершенстве бытия сознание своей ничтожности, зависимости, обездоленности, которое тщимся подавить; вот и все наши страсти.
Бывают люди, у которых ощущение бытия сильнее сознания собственного несовершенства; отсюда веселость, кротость, умеренность в желаниях и т. д.
Бывают другие, у которых сознание своего несовершенства острее, нежели ощущение бытия; отсюда вечное беспокойство, меланхолия и т. д.
Из двух этих чувств, то есть сознания своей силы и сознания своего ничтожества, родятся самые великие страсти; сознание своего ничтожества побуждает нас вырваться за рамки собственной личности, а чувство своей силы поощряет в этом и ободряет надеждой. Тот, кто чувствует лишь свое ничтожество и не чувствует силу, никогда особенно не воспламеняется страстью, потому что не смеет ни на что надеяться; то же относится и к тому, кто чувствует лишь свою силу, но не сознает своей беспомощности, потому что у него слишком мало желаний; следовательно, человеку нужны смесь мужества и слабости, уныния и самоуверенности, а это зависит от пылкости нрава и животных духов,21 и размышление, которое умеряет бездеятельность людей холодных и подогревает пыл остальных, снабжая их пищей для иллюзий. Поэтому страсти людей глубокого ума более упорны и непреодолимы, ибо подобным людям незачем отвлекаться от них, как делают остальные, когда мысль устает; напротив, размышления умного человека представляют собой непрерывный диалог со страстями, тем самым распаляя их, и это объясняет, почему все, кто думает мало или не в состоянии долго и связно думать об одном и том же, получают в удел всего лишь непостоянство.
О ВЕСЕЛОСТИ,
РАДОСТИ, МЕЛАНХОЛИИ
Веселость — первая ступень приятного сознания, что мы существуем. Радость — чувство более глубокое. Люди веселые обычно менее пылки, нежели остальные; они, вероятно, не способны к подлинно живым радостям, но великие радости длятся недолго и опустошают душу.
Веселость, более соразмерная нашей слабости, делает нас доверчивыми и смелыми, придает смысл и интерес самым незначительным мелочам, порождает в нас непроизвольное довольство собой, своим достоянием, умом, положением и окружающим нас миром даже тогда, когда обстоятельства наши весьма плачевны.
Порой это внутреннее удовлетворение доводит нас до того, что мы начинаем ценить в себе
весьма сомнительные свойства, и мне кажется, что весельчаки обычно несколько более тщеславны, чем остальные люди.
С другой стороны, меланхолики пылки, робки, неспокойны, и в большинстве случаев лишь честолюбие да гордость спасают их от тщеславия.
О САМОЛЮБИИ И СЕБЯЛЮБИИ
Любовь есть удовольствие, получаемое нами от предмета любви. Любить что-нибудь значит находить удовольствие в обладании любимым предметом, в его приумножении, в его изяществе и бояться утраты его, недоступности и т. д.
Кое-кто из философов22 обычно смешивает с самолюбием множество сходных с ним свойств. Они утверждают, что, любя, мы стремимся присвоить себе то, что любим; что мы ищем в любви лишь собственное наслаждение и удовлетворение; что мы ставим себя превыше всего. Они отрицают даже, что человек, отдающий жизнь за другого, предпочитает его себе. В данном случае они бьют мимо цели: ведь-если, выбирая между предметом нашей любви и жизнью, мы его предпочитаем жизни, получается, что господствующей страстью является для нас наша любовь, а вовсе не собственная персона; поскольку вместе с жизнью мы теряем все то благо, которое обрели с помощью любви, оно оказывается нашей подлинной жизнью. Философы ответят, что страсть вынуждает нас. слить в подобном самопожертвовании нашу жизнь и жизнь предмета нашей любви; что мы надеемся потерять часть самих себя, дабы сохранить другую; во всяком случае они не могут отрицать, что часть, которую мы сохраняем, представляется нам более важной, нежели та, от которой мы отказываемся. Но считая себя наименьшей частью единого целого, мы тем самым отдаем явное предпочтение любимому предмету. То же самое можно сказать о человеке, который добровольно и хладнокровно идет на смерть ради славы: готовность обрести воображаемую жизнь ценой реального существования говорит о неоспоримом предпочтении, которое он отдает славе, подтверждая тем самым различие между самолюбием и себялюбием, столь
оо
мудро установленное отдельными писателями. Они согласны в том, что себялюбие присутствует в любой нашей страсти, но разграничивают его и самолюбие. Руководствуясь себялюбием, заявляют они, можно искать счастья вне своей личности, любить себя вне своей личности сильнее, чем в своем собственном обличье, и не быть единственным предметом своей любви. Самолюбие же все подчиняет своим удобствам и благополучию, оно само — предмет нашей любви и единственная наша цель; таким образом, страсти, порождаемые себялюбием, направлены на другие предметы, тогда как самолюбие требует, чтобы другие предметы служили нам, и объявляет нас центром вселенной.
Следовательно, главная примета самолюбия — удовольствие, обретаемое им в себе самом и предметах, которые оно себе присваивает.
Г ордыня — следствие подобного удоволь-
ствия. Поскольку вещи, естественно, ценятся нами лишь в той мере, в какой они нам нравятся, мы очень часто нравимся себе больше всего на свете; отсюда — те всегда несправедливые сравнения себя с ближним, на которых и основывается наша гордыня.
Но так как мнимые достоинства, за которые мы ценим себя, весьма разнообразны, мы называем их именами, которые находим подобающими для них. Гордыня, проистекающая из слепой веры в себя, именуется у нас самонадеянностью; гордыня, которая направлена на пустяки, — тщеславием; та, что основана на нашем происхождении, — высокомерием; та, что оправдана нашей отвагой, — гордостью.
Самолюбие — вот источник как удовольствия, которое мы получаем, приобретая что-нибудь — богатство, забаву, наследство и т. д., так и огорчения, которое мы испытываем, теряя эти блага, равно как страха, досады, гнева, предчувствия беды.
Самолюбие или хотя бы себялюбие непременно присутствуют во всех наших страстях, но чтобы избежать путаницы, которую могут породить споры об этих терминах, я воспользуюсь равнозначными выражениями, кажущимися мне менее двусмысленными. Таким образом, я свожу все чувства к сознанию наших совершенств и несовершенств: два эти великие начала совместно побуждают нас любить, чтить, поддерживать, защищать свое хрупкое существование, а также постоянно раздвигать пределы собственной личности. Они — неизменная основа всех наших удовольствий и неудовольствий, неисчерпаемый источник страстей, пробуждаемых в нас органом мысли.
Постараемся же поподробнее рассмотреть главнейшие из них — тогда нам будет легче проследить за более мелкими страстями, представляющими собой лишь разновидности и ответвления первых.
О ЧЕСТОЛЮБИИ
Врожденное стремление раздвигать пределы нашей личности с особенной силой проявляется в честолюбии; тем не менее не следует валить всех честолюбцев в одну кучу. Одни связывают представление о несомненном величии с важной должностью, другие — с большим богатством, третьи — с громким титулом и т. д.; многие идут к цели любыми путями, но кто-то предпочитает рискованные средства, а кто-то — самые заурядные; в зависимости от этого честолюбие может быть и добродетелью и пороком, может сочетаться с силой ума или, напротив, с низостью и заблуждением, и т. д.
Любая страсть несет на себе отпечаток нашего характера. Мы уже отмечали, что душа влияет на разум; разум также влияет на душу. Чувства рождаются в душе, но предметы, пробуждающие их, действуют на нас через посредство органов мысли. Душа отвергает эти предметы или привязывается к ним в зависимости от того, какую окраску придает им разум, от того, насколько он их постигает, облагораживает, преображает. Даже если не знать, что люди сердцем не схожи друг с другом, достаточно вспомнить, что каждый смотрит на вещи соответственно своему разумению и что в этом смысле мы, пожалуй, еще более различны, — и станет ясно, сколь многообразны даже страсти, носящие одно и то же название. Противоборство разума и чувств вынуждает нас по-разному смотреть на один и тот же предмет, и в подходе к нему мы руководствуемся разными побуждениями. Это верно в применении не только к честолюбию, но и к любой другой страсти.
О ЛЮБВИ К СВЕТСКОЙ ЖИЗНИ
Сколько всякой всячины подразумевается под любовью к светской жизни! Тут и вольнодумство, и желание нравиться, и стремление первенствовать, и т. д., тут и любовь к тому, что исполнено чувства и величия, перемешанная, как нигде, со всяким вздором.
Талант и деятельность ведут человека к добродетели и славе; способности низшего разбора, леность, жажда удовольствий, веселость и тщеславие приковывают его к пустякам; однако и в первом, и во втором случае им руководит одно и то же побуждение, так что любовь к светской жизни содержит в себе зародыши почти всех страстей.
О СЛАВОЛЮБИИ
Слава дает нам естественную власть над людскими сердцами, сознание которой есть чувство, бесспорно превосходящее силой все остальные и заглушающее наши горести успешней, нежели это делают всевозможные пустые
развлечения; следовательно, славу никак уж не назовешь иллюзией.
Те, что разглагольствуют о пропасти забвения, неизбежно ожидающей всех нас, вряд ли способны спокойно стерпеть презрение со стороны хотя бы одного человека. Отсутствие больших страстей восполняется обилием мелких: презрители славы гордятся умением танцевать, а то и чем-нибудь еще более низменным. В тщеславной слепоте своей они не догадываются, что даже столь смешным образом они все равно ищут славы, которую дерзают связывать с ничтожнейшими пустяками.
Славу нельзя назвать ни добродетелью, ни заслугой, говорят они, и это совершенно правильно: слава всего лишь награда за ту и другую; тем не менее она побуждает нас к работе и добродетельной жизни: мы так хотим заслужить уважение, что порою и впрямь становимся достойны его.
Люди жалки во всем — в добродетели, в славе, в жизни, но все на свете имеет свои пределы. Дуб — огромное дерево рядом с вишней; то же относится и к нам. Так ли уж досто-хвальны добродетели и склонности того, кто презирает славу? Да и заслуживает ли он ее?
О ЛЮБВИ К НАУКАМ И ЛИТЕРАТУРЕ
У страстной любви к славе та же основа, что у любви к наукам: эта основа — сознание нашей тщеты и несовершенства. Но первая стремится, придав нам роста, как бы сотворить
нового человека, а вторая прилежно раздвигает пределы нашего внутреннего существа и озаряет его светом. Итак, страсть к славе жаждет возвеличить нас снаружи, страсть к наукам — внутри.
Человек с благородной душой и сколько-нибудь проницательным умом не может не испытывать тяги к литературе. Искусства посвящают себя живописанию прекрасной природы, науки — живописанию истины. Искусства и науки объемлют все высокое и полезное, что заключено в человеческой мысли; следовательно, на долю того, кто их отвергает, остается лишь недостойное живописания или изучения и т. д.
Большинство людей почитают литературу наряду с истиной и религией, то есть как нечто не дающееся им в руки, лежащее вне границ их понимания и любви.
Тем не менее каждому известно, что хорошие книги — своего рода экстракт из содержимого лучших умов, итоги всего ими познанного, плоды их долгих размышлений. Постигнутое в течение целой жизни читатель узнает за несколько часов. Немалое благодеяние, что и говорить)
Две опасности подстерегают тех, кого одолевает страсть к литературе: дурной выбор и чрезмерность. Что касается дурного выбора, то книги, переполненные бесполезными сведениями, будут, надо полагать, отвергнуты за ненадобностью, ну, а преизбыток сведений — порок устранимый.
Если мы достаточно разумны, то ограничим себя знаниями, не слишком обширными, но зато
доскональными. Мы будем осваиваться с ними, пока не научимся прилагать их на практике: самая разработанная, развитая во всех подробностях теория освещает суть вопроса лишь отчасти. Знание правил танца не принесет пользы человеку, никогда не танцевавшему; то же самое можно сказать и о любом умственном занятии.
Более того, от этих занятий не будет проку, если их не перемежать встречами с людьми из хорошего общества. Эти занятия и встречи равно необходимы: первые приучают нас думать, вторые — действовать, одни — говорить, другие — писать, одни — поступать обдуманно, другие — быть обходительными.
Привычка к светскому общению придает нашим мыслям естественность, привычка к занятию науками сообщает им глубину.
Из этих истин само собой следует, что люди, принадлежащие к низшим сословиям и в силу этого лишенные обоих указанных преимуществ, всегда будут давать нам неопровержимые доказательства немощи человеческого разума. Виноградарь или кровельщик, которому доступен лишь узкий круг простейших мыслей, употребляет свой разум для насущных житейских нужд и судит — если вообще наделен способностью к суждению, — только о предметах осязательных. Я отлично знаю, что никакое образование не заменит таланта. Знаю и то, что дары Природы ценнее, нежели все обретенное с помощью воспитания. Тем не менее, чтобы талант расцвел, его надобно воспитывать. Если оставить природные способности в небрежении#
зрелых плодов они не принесут. Назовем ли мы благом бесплодный талант? Какой толк вельможе от огромного поместья, если его земли всегда под паром? Принесут ли ему богатство невозделанные поля?
О СКУПОСТИ
Людей, которые любят деньги только за то, что их можно транжирить, никак не назовешь скупцами. Скупость — это величайшее недоверие к обстоятельствам жизни, это старание уберечься от прихотей судьбы чрезмерной осмотрительностью, и проявляется она в жадности, принуждающей все время оберегать, укреплять, увеличивать наше благосостояние. Низменная и плачевная мания, которая не требует ни знаний, ни здравого рассудка, ни молодости; именно поэтому, когда чувства начинают нам изменять, она одна занимает место всех прочих страстей.
О СТРАСТИ К ИГРЕ
Хоть я и сказал, что скупость — детище нелепого недоверия к прихотливому случаю, тогда как страсть к игре, судя по всему, рождена чувством противоположным, то есть столь же нелепой верой в этот самый случай, однако, по моему твердому убеждению, среди игроков тоже есть скупцы и доверяют они только костям и картам; впрочем, играют эти люди, так сказать, прижимисто и с оглядкой.
Если первые ходы принесли подобному игроку удачу, он уже не сомневается в быстром выигрыше, считает, что деньги почти у него в кармане; этим все предопределено.
Сколько их, причин, толкающих людей к игорному столу! Тут и жадность, и любовь к расточительству, и тяга к наслаждениям, и т. д. Довольно одной из этих склонностей, чтобы пристраститься к игре, ибо она дает средства эту склонность удовлетворить; вот почему, как в сущности ни велик риск, среди игроков встречаются бедняки и богачи, слабодушные, больные, юнцы и старцы, невежды и ученые, глупцы и разумники и т. д.; итак, самая распространенная из всех страстей — это страсть к игре.
О СТРАСТИ К ФИЗИЧЕСКИМ УПРАЖНЕНИЯМ
В страсти к физическим упражнениям есть отрада равно для тела и для души. Чувства ублажает телесная деятельность, скачка верхом, шум охоты, разносящийся по лесу; душа радуется восприимчивости чувств, силе и ловкости членов и т. д. На взгляд философа, погруженного в размышление у себя в кабинете, подобного рода блаженство — пустое ребячество, но кто ж захваченный вихрем этих упражнений занимается исследованием собственных глубин! Изучая людей, мы то и дело наталкиваемся на истины, для нас унизительные, но неоспоримые.
Вот перед вами душа рыболова: она как бы отделилась от тела и преследует рыбу под водой, подталкивая ее к сети, зажатой у него в руке. Мыслимо ли поверить, что эта душа вне себя от восторга при виде поражения несчастной рыбины и ликует, забравшись в сеть! Однако, именно так оно и происходит.
Вельможа, охотясь, предпочитает подбить оленя, а не ласточку. Почему? Ласточку видит каждый.
ОБ ОТЦОВСКОЙ ЛЮБВИ
Отцовская любовь ничем не отличается от любви к самому себе. Ребенок всем обязан родителям, происходит и зависит от них, существует только с их помощью, они связаны с ним крепчайшей в мире связью.
Поэтому представление отца о себе неотрывно от представления о сыне, разве что последний каким-нибудь своим свойством противоречит этому представлению; но чем больше раздражает отца помянутое противоречие, чем больше оно его печалит, тем несомненнее становится правота моего утверждения.
О ЛЮБВИ СЫНОВНЕЙ И БРАТСКОЙ
Поскольку дети не имеют права посягать на волю отцов, меж тем как их собственная воля находится в полном подчинении, они начинают чувствовать себя существами особыми, им не свойственно самолюбие, ибо оно не может существовать бок о бок с чувством зависимости. Это бесспорная истина, и она объясняет, почему отцы любят детей более горячо и нежно, чем дети отцов; столь щекотливое обстоятельство породило соответствующие законы. Они призваны оберегать отцов от неблагодарности детей, тогда как сама природа достаточный залог того, что отцы не станут злоупотреблять законами; справедливость требует обеспечить старость такими же заботами, какими была окружена беспомощность младенчества.
У детей с хорошими задатками признательность проявляется раньше, чем они осознают веление долга. У кого здравая натура, тому свойственно отвечать любовью на любовь и опеку, а привычка к само собой разумеющейся зависимости притупляет ощущение этой зависимости; однако, чтобы стать хорошим отцом, достаточно быть просто человеком, а вот дурной человек почти никогда не бывает хорошим сыном.
Ну, а если мне скажут, что я неправ и все дело тут в родственных чувствах, в голосе крови, пусть в таком случае объяснят, почему этот голос громче звучит в отцах, нежели в детях; почему родственные чувства хиреют по мере того, как уменьшается зависимость; почему братья из-за самых пустяковых причин начинают ненавидеть друг друга и т. д.
А что по существу образует ядро братской приязни? Общее состояние, имя, происхождение, воспитание, иногда сходство характеров; наконец, привычка братьев считать, что они неотделимы друг от друга и составляют вместе единое целое.
О ПРИЯЗНИ К ЖИВОТНЫМ
В доброе отношение людей к некоторым домашним животным закрадывается порою оттенок лести самим себе. Мне всегда казалось, что, сделавшись собственностью человека, животное ублажает его самолюбие; это звучит смехотворно, но к крайней моей досаде дело обстоит именно так: мы настолько ничтожны, что в самой жалкой своей собственности начинаем видеть самих себя. Попугаю мы приписываем мысли и чувства, воображаем, будто он любит нас, боится, ценит нашу ласку и т. д., вот и полны приязни к нему за этот перевес над ним. Поистине великое преимущество! Но таков человек.
О ПРИЯЗНИ ВООБЩЕ
Дружескую приязнь рождает несовершенство нашей сущности, а несовершенство самой этой приязни ведет к ее охлаждению.
Стоит нам остаться в одиночестве, как мы начинаем ощущать свою бренность, испытываем необходимость в поддержке, ищем товарища по склонностям, соучастника в наслаждениях и горестях, жаждем видеть рядом человека, чьими мыслями, чьим сердцем располагаем, и тогда дружба кажется нам сладчайшей радостью на свете; но стоит обрести эту столь желанную дружбу — и расположение нашего духа сразу меняется.
Когда мы издали глядим на что-то привлекательное, наши вожделения устремляются к этой цели, но стоит подойти к ней вплотную — и мы видим всю ее тщету. Далекая, она приковывала к себе нашу душу, достигнутая, уже не может ее удержать; точно так же и дружба заслоняет собою все, пока мы ее добиваемся, но, когда добьемся, уже не ограничивает нашего кругозора, потому что вопреки чаяниям не заполняет пустоты, оставляет место для других потребностей, которые занимают наш ум и влекут к другим благам.
И тогда мы начинаем пренебрегать дружбой, становимся капризны, требуем как должного того внимания, которое прежде принимали как дар. Такова человеческая натура: освоившись с милостями судьбы, уже не радоваться им, а считать их само собой разумеющимися; владея чем-нибудь, люди быстро привыкают относиться к этому владению как к неотъемлемой собственности; вот они и полагают, будто властны над желаниями своих друзей. Более того, им хотелось бы придать этой власти подобие естественного права, ну, а поскольку подобные притязания обычно обоюдны, все кончается взаимным раздражением, самолюбивыми обидами, разочарованием, горькими упреками и т. д.
Иногда люди обнаруживают друг в друге скрытые доселе недостатки, а бывает и так, что внезапно нахлынувшая страсть отвращает их от дружбы, точно тяжкая болезнь, отвращающая от самых сладостных удовольствий.
Люди с пылким характером редко бывают постоянны в дружбе. Зато она особенно горяча и нежна у людей робких, умеренных, степенных, всей душой преданных добродетели, ибо дружба облегчает им сердце, томящееся под бременем сокрытых мыслей и чувств, дает простор и волю уму, делает доверчивее и живее, примешивается к любым делам, досугу и тайным наслаждениям: она — душа всей жизни этих
людей.
Юноши тоже и чувствительны к дружбе, и доверчивы, но буйные страсти отвлекают их, рождая непостоянство. Чувствительность и доверчивость истощены у стариков, но последних сближает нужда и свяэует разум: в юности дружат нежнее, в старости — крепче.
Дружба налагает на нас обязанности более серьезные, нежели обычно считают: мы не покидаем друзей в беде, но отворачиваемся от них, когда они проявляют слабодушие, а это значит, что мы еще слабодушнее, чем они.
Низок душою тот, кто стыдится своей дружбы с людьми, чьи недостатки стали всем известны. Вы сами не запятнаны этими пороками? Так не таите дружеской близости с падшими, встаньте на защиту их слабости, вы ведь ничем не рискуете; но на такие поступки способно лишь подлинное великодушие. А люди слабые отрекаются от друзей, трусливо жертвуют ими, поддаваясь общественному мнению, часто несправедливому: они неспособны противостоять ему и т. д.
О ЛЮБВИ
Немалую долю любви обычно составляет симпатия, иначе говоря, склонность, в основе которой лежит влечение чувств; но, даже будучи ее основой, оно не всегда главный двигатель любви: вполне возможна и любовь, свободная от грубой чувственности.
Одна и та же страсть у разных людей проявляется по-разному. Женщина может понравиться нескольким мужчинам чертами иной раз противоположными: один полюбит ее за ум, другой — за добродетель, третьему, напротив, милы ее недостатки и т. д. А случается и так, что все любят в ней свойство, которого она лишена, скажем, постоянство, хотя на деле эта женщина ветрена. Но это не имеет значения: человек влюблен в созданный им самим образ; только ему, а не легкомысленной женщине он предан всем сердцем. Следовательно, не сам предмет страсти порочит или облагораживает человека, а то, в каком свете он его видит. Я уже говорил, что, на мой взгляд, порою в любви ищут нечто более чистое, нежели чувственное удовольствие. Навело меня на эту мысль следующее обстоятельство. Я постоянно встречаю в свете людей, которые из множества незнакомых женщин — скажем, во время мессы или проповеди — выбирают одну-единственную, притом даже на собственный вкус не самую красивую. Чем это объяснить? А тем, что красота каждой женщины отмечена чертами ее характера, и мы предпочитаем ту, чей характер будит в нас самый живой отклик. Значит, мы чаще всего выбираем женщину за ее характер, значит, ищем в ней ее душу, и никто не переубедит меня в этом. Итак, все, что открыто предстает нашим чувствам, нравится нам лишь как символ того, что от них сокрыто; итак, мы любим внешние качества лишь за наслаждение, которое они нам доставляют, но главное для нас — качества внутренние, отраженные во внешних; итак, мы имеем право сказать, что всего сильнее нас привлекает душа. Но душа доставляет радость не чувствам, а разуму; таким образом, его интересы берут верх над прочими, и если чувства им противоречат, мы жертвуем чувствами. Нужно только убедиться, что противоречие и впрямь существует, что тут затронута душа. Такова чистая любовь.
Однако настоящую любовь не должно путать с дружбой, ибо орган восприятия в дружбе — всегда разум, а любя, мы воспринимаем чувствами. И так как идеи, порожденные чувствами, несравненно могущественнее идей, внушенных размышлением, только первым дано разжигать в нас страсть. Дружба так далеко не заходит.
О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ ЛИЦЕ
Лицо человека выражает и его характер, и темперамент. Глупое лицо выражает лишь физические свойства — например, крепкое здоровье и т. д. И все-таки нельзя судить о человеке по его лицу, ибо физиономии людей, равно как манера держать себя, отличаются переплетением столь различных черт, что тут очень легко впасть в заблуждение, не говоря уже о несчастных обстоятельствах, которые обезображивают природные черты и не позволяют душе отразиться в них — например оспины, болезненная худоба и пр.24
Скорее можно судить о характере человека по тем физиономиям, которые он считает особенно привлекательными, ибо находит в них отклик своим страстям, но и этот способ не безошибочен.
О СОСТРАДАНИИ
Сострадание — это чувство, в котором печаль смешана с приязнью; я не согласен с утверждением, будто мы всегда ставим себя на место человека, которому сострадаем. Разве чужое несчастье не может трогать наше сердце так же сильно, как вид открытой раны трогает чувства? И разве на свете нет ничего такого, что мгновенно нарушает покой нашего разума? Не предшествует ли новое впечатление раздумью о нем? И разве наша душа не способна к бескорыстному чувству? 25
О НЕНАВИСТИ
Ненависть рождена тягостными для нас свойствами ненавистного предмета. Это — глубокое уныние, которое невольно отвращает от всего, чем оно вызвано; его называют ревностью, если оно основано на сознании, что некто обладает преимуществами, нам недоступными. А когда к этой ревности примешивается жажда отомстить вкупе с пониманием собственной слабости, такое чувство следует именовать завистью.
Почти в каждой страсти можно обнаружить или ненависть, или любовь. Что такое гнев, как не внезапное и яростное отвращение, воспламененное слепым желанием отомстить?
Негодование сплетено из гнева и презрения; презрение — из гнева и гордыни; антипатия — это жгучая и нерассуждающая ненависть.
Отвращение отнюдь не столь хладнокровно, как равнодушие, в него всегда входит отталки*
вание; что касается меланхолии, которой, как правило, все на свете безнадежно мерзко, то в ней есть изрядная доля ненависти.
О страстях, так или иначе связанных с лю* бовью, я уже говорил, поэтому ограничусь здесь лишь тем, что повторю: во все чувства, разожженные желанием, всегда примешана любовь или ненависть.
ОБ УВАЖЕНИИ,
ПОЧТЕНИИ И ПРЕЗРЕНИИ
Уважение — это искреннее признание чьих-либо достоинств, почтение — это уверенность в превосходстве над нами другого человека.
Любви всегда сопутствует уважение, а почему — я уже объяснял. Любя, люди упоены любимым предметом, и так как они не способны сомневаться в великой ценности всего, что им по сердцу, то полны готовности ставить свое уважение в зависимость от приязни к помянутому предмету. И если верно, что каждый уважает себя больше, чем других, значит, верно и вышесказанное, ибо, как правило, мы себе кажемся привлекательнее всех прочих людей на свете.
Поэтому человек питает величайшее уважение не только к собственной персоне, но и ко всему, что любит, — например к охоте, музыке, лошадям и т. д.; презирать наши страсти мы научаемся лишь ценою размышлений и усилий разума, меж тем как внутренний голос нашептывает нам совсем другое.
Отсюда с неизбежностью следует, что ненависть старается принизить свой предмет столь же рьяно, сколь любовь — его возвысить. Человек не может не верить — если что-то ему неприятно, значит, оно плохо; таково смутное, но непререкаемое суждение его разума, идущее из того же источника, что и обратное суждение, подсказанное любовью.
Случись размышлению вступить в спор с этим врожденным чувством, ибо есть свойства, которые принято уважать или, напротив того, презирать, его доводы лишь распаляют страсть и вместо того чтобы поглядеть правде в глаза, она от нее отворачивается. Более того, отказав предмету, о котором идет речь, в присущих ему качествах и наделив такими, которые отвечают главенствующему ее желанию, она дерзко и бесстыдно настаивает на своей бессмысленной предвзятости.
Люди, чьи суждения неподвластны страстям, большая редкость. Поэтому тот, кто хочет, чтобы его уважали, должен всегда быть настороже и проявлять в обществе лишь самые приятные свои свойства, иначе его уделом станет ненависть, так как любой из нас склонен судить о вещах с точки зрения удовольствия, которые они нам доставляют.
Правда, можно завоевать уважение и противоположным способом, то есть напустив на себя такое самодовольство, какого мы вовсе не испытываем: внешняя уверенность в собственном превосходстве действует на людей и покоряет их.
Но есть и третий способ, куда более благородный: стать достойными того, чтобы люди сами добивались вашего уважения, и при этом не терять ни скромности, ни доброжелательства. Когда человеку и впрямь присущи свойства, почитаемые в обществе, стоит открыто проявить их — и все преисполняются к ним любовью, а любовь, в свою очередь, повышает цену этих свойств. Что же касается мелких хитростей, с помощью которых стараются снискать или сохранить одобрение окружающих, добиться новых похвал, выставить себя в выгодном свете или рассчитанным равнодушием либо угодливостью подстегнуть переменчивый вкус публики,— к подобного сорта уловкам прибегают люди неглубокие и снедаемые страхом, что эту их поверхностность обнаружат; ну и пусть себе пользуются жалкими ухищрениями, без которых не обойтись мнимым достоинствам.
Однако я вдаюсь в излишние подробности; попытаюсь ограничиться краткими определениями главнейших чувств, волнующих человека.
Желание — это тревога, порожденная отсутствием какого-либо блага, меж тем как беспокойство — это беспредметное желание.
Недовольство коренится в ощущении нашей тщеты, лень проистекает из бессилия, томление говорит о слабости, а уныние — о ничтожестве.
Надежда — это ожидание некоего блага в близком будущем, признательность — свидетельство того, что надежда осуществилась.
Сожаление вызвано сознанием утраты, раскаяние — совершенной ошибкой, угрызение — тяжким проступком и страхом кары.
Робость можно определить как боязнь порицания, стыд — как уверенность, что оно неминуемо.
Насмешка — детище удовлетворенного презрения.
Замешательство — это мгновенная растерянность при виде чего-то доселе неведомого.
Удивление — долгое и тягостное замешательство, а восторг — замешательство почтительное.
Почти все названные чувства довольно просты и воздействуют на нашу душу не так длительно, как великие страсти — любовь, честолюбие, скупость и пр. Немногое сказанное мною здесь о них прольет свет на то, о чем я намерен говорить в дальнейшем.
О ЛЮБВИ К ТОМУ,
ЧТО ВОЗДЕЙСТВУЕТ НА НАШИ ЧУВСТВА
Было бы неразумно утверждать, что любовь ко всему воспринимаемому нашими чувствами — например к гармонии, к остроте и т. д. — всего лишь следствие себялюбия, желания придать себе весу и т. д., однако она не вовсе свободна от них. Иные музыканты или художники любят в своем искусстве лишь то, что выражает величие, и лелеют собственный талант только во имя славы; это приложимо ко многим и многим.
Люди, подвластные внешним впечатлениям, обычно не склонны к*таким сильным страстям, как честолюбие, жажда славы, скупость и т. д. Их отвлекают и расслабляют впечатления от внешних предметов, а если и волнуют другие страсти, то не слишком бурно.
То же можно сказать о людях веселого нрава, ибо, находя в своем существовании немало приятностей, они не испытывают пылкого желания сменить его. Слишком многое или развлекает их, или занимает.
Обо всем, что я сейчас затронул, можно было бы сообщить еще много интересных подробностей. Но я намерен ограничиться лишь главнейшими чертами, как бы сухо ни было мое изложение: только эти черты составляют цель моего труда, вдаваться же в частности у меня нет ни охоты, ни возможности.
О СТРАСТЯХ КАК ТАКОВЫХ
Наши страсти, сталкиваясь, порою уравновешивают друг друга, но главенствующая страсть всегда печется лишь о своем интересе, подлинном или воображаемом, потому что деспотично управляет нашей волей, а только воля может подвигнуть нас к действию.
Рассматривая эти вопросы, я имею в виду людей вообще, поэтому должен добавить: не всякая пища всем впрок, не всякий предмет затронет любую душу. Кто верит, будто человек самовластно правит своими чувствами, тот не знает людской натуры: пусть попробует заставить глухого наслаждаться музыкой Мюре,26 пусть приступит к картежнице в разгар крупной игры с просьбой внять голосу рассудка и проникнуться отвращением к картам — он убедится, что все его ухищрения бесплодны.
Заблуждаются и мудрецы, когда берутся умиротворить страсти: между ними всегда будет вражда. Они твердят об умеренности людям, рожденным для деятельной и бурной жизни, но мыслимо ли прельстить больного самыми изысканными яствами, если он испытывает отвращение к еде?
Мы не знаем всех пороков, гнездящихся в нашей душе, но, даже зная все наперечет, вряд ли захотели бы с ними бороться.
Наши страсти неотделимы от нас: иные из них составляют основу и суть нашей души. Разве согласился бы ничтожнейший из смертных погибнуть, чтобы вместо него возник другой человек, даже и мудрейший? Пусть мне предложат в дар разум более справедливый, приятный, проницательный, нежели мой, я с радостью приму такой дар, но если его ценой будет душа, которая хочет всем этим наслаждаться, мне подобный подарок не нужен.
Тем не менее ничто не освобождает людей от необходимости бороться со своими привычками, и не должно внушать им ни уныния, ни безнадежности. Все в господней власти: истинная добродетель не покидает возлюбивших ее, и даже пороки могут послужить во благо человеку, чья душа от природы чиста.
Конец книги II
КНИГА III
О ДОБРЕ И ЗЛЕ КАК НРАВСТВЕННЫХ ПОНЯТИЯХ
Полезное отдельному человеку, но вредное человечеству в целом и наоборот нельзя рассматривать как добро и зло в моральном смысле этих слов.
Добром с точки зрения общества следует считать лишь то, что благотворно для всего этого общества, а злом — то, что для него гибельно: вот главная характеристическая черта добра и зла.
Человек, будучи несовершенным, не может существовать в одиночестве. Отсюда — необходимость жить сообща. Под словом «общество» мы всегда разумеем некое объединение отдельных лиц, в котором интересы каждого сливаются с общим интересом: такова основа нравственности.
Поскольку во имя этого общего добра всем приходится идти на большие жертвы, а вместе с тем отнюдь не все равно ублаготворены, религия смягчает зло, чинимое в земной жизни, обещанием завидной награды тем, кого мы считаем незаслуженно обездоленными.
Но так как эти прекрасные посулы все же не в силах обуздать человеческую алчность, люди ради общественного блага выработали некоторые правила, основанные, к стыду человечества, на низменном страхе жестокого наказания: таково происхождение законов.
Мы появляемся на свет и растем под сенью этих торжественных установлений, мы обяза-
ны им безопасностью, а значит, и спокойствием своей жизни. Вдобавок, только законы оберегают наше право на собственность; с младых ногтей мы наслаждаемся их плодами и чем дальше, тем сильнее чувствуем, как крепко мы с ними связаны. Тот, кто пытается попрать власть законов, которой он всем обязан, не вправе обвинять ее в несправедливости, когда она отнимает у него все достояние вплоть до жизни. Разве допустимо положение, при котором человек дерзает жертвовать многими во имя себя одного, а общество не имеет права ценой его гибели обеспечить покой остальных своих членов?
И мало чего стоит попытка оправдаться тем, что никто не обязан блюсти такие законы, которые оберегают неравенство состояний. Могут ли они уравнять людей, их ум, ловкость, дарования? Или воспрепятствовать власть имущим превращать эту власть в орудие своих пороков?
Бессильные уничтожить неравенство состояний, законы определяют и блюдут права каждого из них.
Многие считают и, пожалуй, основательно, что нрав человека зависит от его положения в обществе. Земледелец, который зарабатывает себе на пропитание трудами рук своих, нередко обретает покой и довольство, недоступные гордыне вельмож, у которых вожделений, а значит, и надобностей не меньше, чем у самого жалкого нищего. Вот вам и в неравенстве некоторое подобие равенства!
В наше время одни считают, что все сословия равны, другие — что неизбежно неравны. Как бы то ни было, справедливость требует равно охранять права каждого — иной цели у законов нет.
Счастлив тот, кто умеет уважать их так, как они того заслуживают. Еще счастливее тот, в чьем сердце запечатлены законы счастливой натуры. Всякому понятно, что я имею здесь в виду добродетели. Их благородству и возвышенности посвящено все это рассуждение, но сперва я намерен определить самую суть добродетелей, дабы не спутать их с пороками. Я часто сталкивался с такой путаницей, когда дело касалось морального добра или зла, а вот в областях менее серьезных она никогда не возникала. Сказать, что добродетель — это добродетель, потому что в ее основе лежит добро, а порок во всем ей противоположен, значит ничего не сказать. Сила и красота тоже великие блага, старость и болезнь — вполне реальное зло, но о первых никак но скажешь, что они добродетели, а о вторых — что они пороки. В слове «добродетель» заложена идея о чем-то, идущем на пользу всему человечеству, в слове «порок» — идея противоположная. Только моральные понятия добра и зла отличаются чертами такой значительности. Предпочтение общего интереса интересу личному — вот единственное определение, подобающее добродетели и содержащее заложенную в ней идею. Напротив того, готовность жертвовать общим благом во имя собственного корыстного интереса — неиссякаемый источник любых пороков.
Установив и достаточно разграничив эти понятия, перейдем к особенностям, отличающим добродетели врожденные от выработанных. Врожденными я называю добродетели, присущие нашему темпераменту. Все прочие — плоды мучительных размышлений. Обычно мы придаем им больше цены, потому что они труднее нам даются. Мы считаем их в большей мере своими собственными, ибо они — порождение нашего хрупкого разума. На это я возражаю: ну, а разум, разве и его не подарила нам Природа, как подарила счастливый темперамент? И почему подобный темперамент и разум исключают друг друга? Быть может, как раз на основе первого и взрастает второй? И если темперамент порою сбивает нас с пути, то неужели разум никогда не заблуждается?
Мне не терпится перейти к вопросу более важному. Существует мнение, что большинство пороков в той же мере идут на пользу обще-» ству,27 как и чистейшие добродетели. Что сталось бы с коммерцией, не будь люди тщеславны, скупы и т. д.? В некотором смысле это совершенно правильно, однако, согласитесь, польза, приносимая пороками, всегда смешана с великим вредом. Только законы ставят преграду их бесчинствам. И только разум и добродетель обуздывают пороки, ограничивают, ставят на службу человечеству.
Что говорить, добродетель удовлетворяет наши страсти лишь до определенного предела. Но не существуй пороков, не было бы у нас и страстей, требующих удовлетворения, и мы делали бы по чувству долга то, что сейчас делаем по указке честолюбия, гордыни, скупости и г. д. Поэтому смешно отрицать, что добродетель не в силах сделать нас счастливыми только по вине порока. Она не приносит людям счастья именно потому, что они порочны, тогда как пороки идут на пользу лишь благодаря нашим добродетелям — терпению, воздержанности, мужеству и т. д. Народ, наделенный одними пороками, был бы неизбежно обречен на гибель.
Когда порок решает сотворить нечто во благо миру, дабы снискатьвсеобщее восхищение, он прикидывается добродетелью, ибо лишь добродетель — подлинное и естественное орудие добра, меж тем как двигатель и цель деяний порока никакого касательства к добру не имеют. Маскируясь, он ставит себе куда менее возвышенные задачи. Следовательно, отличительная черта добродетели всегда остается при ней, и стереть ее невозможно.
О чем же думают те люди,28 которые валят добро и зло в одну кучу или вообще отрицают их существование? Что застилает им глаза, мешая увидеть качества, по самой своей природе идущие миру во благо, и другие, которые несут ему пагубу? Наши изначальные возвышенные чувства, полные мужества, для всех благотворные, а значит, достойные всеобщего уважения, — их-то мы и называем добродетелью.
А гнусные страсти, губительные для людей и, следовательно, преступные с точки зрения всего человечества, — их я именую пороками. Но что вкладывают в эти понятия люди, о которых идет речь? Бьющая в глаза разница
между силой и слабостью, правдой и ложью, несправедливостью и справедливостью — неужели она от них ускользает? Но ведь она ясна, как день. Уж не думают ли они, что их кичливое безверие способно уничтожить добродетель? Все сущее должно было бы убедить этих людей в противном. О чем же они помышляют? Кто мутит их разум? Кто не дает разглядеть среди присущих им слабостей добродетельные чувства?
Можете ли вы назвать мне человека, сохранившего хоть каплю разума, который усомнится в том, что здоровье предпочтительнее недуга? Нет, ибо таких людей на свете не существует. Спутает ли кто-нибудь мудрость с безумием? Конечно, нет. Никто не скажет, что заблуждение достойнее истины, не примет трусость за мужество, а зависть за доброту. Точно так же все отлично знают, что человеколюбие лучше человеконенавистничества, что оно приятнее, полезнее и, значит, заслуживает большего уважения; тем не менее... О немощность человеческого разума, в какие только противоречия не впадают люди, когда пытаются глубже понять природу вещей!
Разве не верх нелепости — задаваться вопросом, действительно ли мужество лучше трусости? Все согласны с тем, что оно дает человеку естественную власть и над другими людьми, и над самим собой. Все понимают также, что подобная мощь содержит в себе представление о величии и что она полезна. Понимают и другое: трусость — свидетельство слабости, а слабость вредоносна, она заставляет людей раболепствовать и говорит об их ничтожестве. Какая же должна царить путаница в голове, чтобы уравнивать неподдающееся уравниванию!
Что люди разумеют под словами «великая одаренность?» Ум обширный, могучий, плодотворный, красноречивый и т. д. А под словами «великое богатство»? Положение независимое, дарующее удобства, власть, почет и т. д. Итак, никто не сомневается в существовании и великой одаренности, и великого богатства. Слишком уж очевидны особенности этих преимуществ. А разве особенности понятия «добродетельная душа» не столь же ясны? Возможно ли спутать его с каким-либо другим? Так почему же иные люди дерзают уравнивать зло с добром? Не потому ли, что добродетели и пороки равно коренятся в нашем темпераменте? Но разве нельзя сказать того же о здоровье и болезнях? Однако кто ж способен их спутать, кто хоть когда-нибудь говорил, будто это выдумки и на свете не существует ни болезней, ни крепкого здоровья? Приходит ли нам в голову утверждать, что все неотъемлемые качества нельзя считать достоинствами? Но всемогущество и вечность неотъемлемо присущи Богу. Что ж, выходит, они равнозначны ничтожеству? Или все-таки являются атрибутами совершенства? Как! Только потому, что жизнь и смерть не зависят от нашей воли, между ними нет разницы и людям безразлично, жить или умереть? Но, быть может, добродетель, определенная мною как способность жертвовать собственной корыстью во имя общего блага, всего лишь следствие любви к самому себе? Может быть, мы потому творим добро, что нам приятно жертвовать собой? Как не подивиться такому возражению! Неужели из-за того, что добродетельные поступки мне в радость, они. менее полезны, менее драгоценны для всего человечества или менее отличаются от порочных деяний, несущих гибель людскому роду? Меняет ли свою природу добро, когда я вершу его с радостью? Перестает ли оно быть добром?
Великие богословы осуждают подобную снисходительность, говорят нам наши противники. Но имеют ли право те, кто отрицает добродетель, в борьбе с нею прибегать к помощи религии, которая как раз эту самую добродетель и утверждает? Да будет им ведомо, что благий и справедливый Бог не станет осуждать радость, которую мы испытываем, совершая добрые дела, ибо он сам связывает ее с ними. Воспретит ли он нам чувствовать неизъяснимое счастье, всегда сопровождающее любовь к добру? Не кто иной, как Бог, велит нам любить добродетель, ему лучше, чем нам, ведомо, что безрадостная любовь противна естеству. И лишь тогда отвергает наши добродетели, когда мы приписываем себе щедроты, которыми он нас одаривает, когда мы тщимся сподобиться его милостей, не вдумываясь в то, что лежит в их основе, когда не признаем длани, осыпающей нас благодеяниями и т. д.
Я постиг следующую истину. Люди, отрицающие существование добродетелей, принуждены допустить реальность пороков. Посмеют ли они отрицать, что человек безрассуден и зол? И уж во всяком случае, когда бы не было больных, разве мы понимали бы, что такое здоровье?
О ВЕЛИЧИИ ДУШИ
После всего вышесказанного, думаю, нет нужды доказывать, что величие души так же реально, как здоровье и т. д. Трудно не признать, что человек, который правит своей судьбой и, пуская в ход могучие средства, добивается возвышенных целей, который деятельностью, терпением или мудрыми советами подчиняет себе других людей, повторяю, трудно не признать, что человек, одаренный такого рода талантами, — не выдумка, а благородная реальность.
Итак, величие души — это живущее в человеке возвышенное влечение совершать великие деяния, природа которых может быть самой различной; иногда они направлены в сторону добра, иногда в сторону зла, в зависимости от страстей этого человека, его просвещенности, воспитания, положения в обществе и т. д. Подобное влечение, сравнимое со всем самым возвышенным на свете, порой толкает ценой любых усилий или ухищрений подчинить себе все земное, а порой, презрев земные ценности, подчиняет само себя, ничуть не унизившись таким подчинением: в этом случае исполненная сознания своего величия душа пребывает в покое, сокрытая от всех, довольствуясь собою и радуясь своему самообладанию. Как она прекрасна, когда малейшим ее движением руководит добродетель, но как опасна, когда отвергает это руководство! Представьте себе Катилину, чуждого предрассудкам своего сословия и29 задумавшего изменить лик земли, предать забвению даже слово «римлянин»; вообразите этого гениального смельчака, который в вихре наслаждений вынашивает замысел, несущий угрозу всему миру, и сколачивает из развратников и воров отряды, способные нанести удар и войску, и государственной мудрости Рима. Сколько благих дел совершил бы такой человек, вступи он на путь добродетели, но несчастные обстоятельства толкают его к преступлению. Катилина с младых ногтей жаждал наслаждений; суровые законы не только не подавили этой жажды, но, напротив того, раздражили, усилили ее, а расточительство и распутство в конце концов привели к преступному замыслу; разоренный, обесславленный, зажатый в тиски, он оказался в положении, когда ему было легче погубить республику, нежели ею править. Так роковые встречи и обстоятельства нередко заставляют людей совершать злодейства, так от изначальной судьбы этих людей зависит их добродетель. Разве Цезарь не был награжден всеми дарами, кроме одного — права на трон? Он являл собой образец доброты, великодушия, благородства, отваги, милосердия; никто не мог бы столь же умело править миром и заботиться о его благоденствии, а когда бы происхождение и гений Цезаря соответствовали друг другу, жизнь его была бы безупречна, но он силой добился трона, и нашлись люди, которые сочли себя вправе причислить его к тиранам.
Таким образом, ясно, что иные пороки не исключают великих достоинств и, напротив, иные великие достоинства увлекают прочь от добродетели. Мне горестно признавать эту истину, но, как ни печально, доброта не всегда сопровождает силу, любовь к справедливости отнюдь не у всех людей и не на всех жизненных дорогах берет верх над другими склонностями; более того, не только великие люди склоняются иной раз к пороку, но и самые добродетельные, противореча самим себе, нетверды в стремлении к добру. И все-таки, кто чист душой, тот чист, кто тверд, тот тверд и т. д. Отступления от добродетели, слабости, ей сопутствующие, пороки, пятнающие самую прекрасную жизнь, — все эти недостатки, присущие человеческой натуре, столь очевидно сплетенной из мелочности и величия, ни в коей мере не уничтожают подлинных достоинств; те, кто полагают, будто человек либо всегда хорош, либо всегда плох, будто он или образец совершенства, или пример низости, просто не понимают людского естества. В человеке все перемешано и все ограничено: даже его порочность имеет свои пределы.
О МУЖЕСТВЕ
Истинное мужество наравне с немногими другими нашими свойствами предполагает особенное величие души. У него немало разновидностей. Я перечислю здесь мужество в борьбе с прихотями судьбы, иными словами, философический взгляд на жизнь; мужество в борьбе с невзгодами, иными словами, терпение; воинское мужество, то есть храбрость; мужество в замыслах, то есть предприимчивость; гордое и беззаветное мужество, то есть отвагу; мужество в борьбе с несправедливостью, иными словами, твердость; мужество в борьбе с пороками, иными словами, непреклонность; мужество, идущее от разума, от склада характера и т. д.
Человек, который владел бы всеми этими видами мужества, случай редкий. Октавиан30 в борениях с судьбой, не раз приводившей его на край пропасти, умел презреть грозную опасность, но слабел душой, когда предстояло рискнуть жизнью на поле боя. Великое множество римлян, без тени страха бросавшихся в смертоносную битву, было лишено того вида мужества, которое позволило Августу покорить мир.
Существуют не только разные виды мужества, но и в одном виде есть немало оттенков. У Брута31 хватило предприимчивости нанести удар судьбе, мирволившей Цезарю, но ему не достало силы следовать велениям своей собственной судьбы: он замыслил уничтожить тиранию, взяв в помощники лишь собственное мужество, но имел слабость отказаться от этого замысла, когда за ним стояла вся мощь римлян, потому что не было у него в душе того равновесия силы и чувства, без которого не одолеть препятствий и помех на пути к успеху.
Мне хотелось бы подробно остановиться на всех свойствах, присущих человеку, но в настоящее время я уже не могу взяться за столь кропотливый труд. Завершу эти заметки краткими определениями.
Впрочем, здесь все же следует сказать, что мелочность души — источник бессчетных пороков: непостоянства, легкомыслия, тщеславия, зависти» скупости, низости и т. д.; она в такой же степени сужает пределы нашего разума, в какой величие их расширяет; к несчастью, эта мелочность свойственна всем людям, ею отмечены даже самые сильные души. А теперь продолжим.
Честность — это приверженность ко всем гражданским добродетелям.
Прямота — это привычка следовать по тропам добродетели.
Справедливость я определяю как любовь к равенству; неподкупность можно назвать справедливостью в высшем ее проявлении, а зако-нопослушание — справедливостью, приложенной к делу.
Благородство — это отказ от своекорыстия во имя чести; низость, напротив того, отказ от чести ради своекорыстия.
Своекорыстие несет гибель самолюбию; благодетельность приносит его в жертву.
Злость предполагает наклонность к недобрым делам, вредоносность — злость потаенную, коварство — величайшую вредоносность.
Равнодушие к чужому несчастью можно назвать бесчувственностью; если оно сопровождается злорадством, это уже жестокость. Искренность я считаю любовью к правде, открытость — искренностью, откинувшей все покровы, бесхитростность — искренностью доброжелательной, простодушие — незапятнанной чистотой.
Лицемерие — это маска на лике истины, фальшивость — врожденное лицемерие, притворство — лицемерие обдуманное, надувательство — лицемерие, стремящееся навредить, двоедушие — двуликое лицемерие.
Щедрость — это один из видов благодетельности, доброта — склонность творить добро и прощать зло, милосердие — доброта к нашим врагам.
Простота — это как бы образ истины и свободы.
Напыщенность — это внешнее обличье замкнутости и лживости; верность можно определить как умение держать свои обещания, неверность — постоянное их нарушение, лукавство — неверность, надевшая маску и способная на преступление.
Чистосердечие — это верность, не ведающая подозрений и хитроумных уловок.
Сила ума свидетельствует о торжестве мысли, это — врожденная способность повелевать своими страстями, смиряя их и держа в узде; если человеку чужды пылкие страсти, мы не можем судить о силе его ума, ибо он не ведал трудных искушений.
Умеренность говорит о душевном равновесии; порожденная некоторой заурядностью желаний и ограниченностью мыслей, она располагает человека к гражданским добродетелям.
Неумеренность, напротив того, это неутолимый, не знающий удержу пыл, чреватый порою серьезными пороками.
Воздержанность — это умеренность в наслаждениях, неумеренность — ее противоположность.
Своенравие — это переменчивость в расположении духа, ведущая к нетерпеливости; уступчивость говорит о податливости воли, а кротость — об уступчивости вкупе с добротой.
Резкость свидетельствует о гневливости и о грубости натуры; нерешительность — это боязнь что-либо предпринять, неуверенность — боязнь чему-либо поверить, смятенность — та же нерешительность, но исполненная тревоги.
Благоразумие — это здравая предусмотрительность, неблагоразумие — свойство противоположное.
Деятельность — это проявление беспокойной силы, леность — спокойного бессилия.
Изнеженность — это сладострастная лень.
Суровость означает ненависть к наслаждениям, строгость — ненависть к порокам.
Основательность — это неизменная твердость разума, легкомыслие — отсутствие порядка и глубины в мыслях или страстях.
Постоянство предполагает разумную стойкость чувств, упрямство — стойкость неразумную; стыдливость — это чувство, говорящее нам об уродстве порока и о позоре, ему сопутствующем.
Мудрость можно определить как понимание сути добра и любовь к нему, смирение — как чувство своей ничтожности перед ликом Творца, благотворительность — как внушенную верой жажду прийти на помощь ближнему, само-отреченность — как одухотворенный вышней силой порыв к добру.
О ДОБРЕ И КРАСОТЕ
На лестнице понятий добро стоит выше любого превосходного свойства, как понятие красоты превыше понятий блеска и услады. Добро и красота объединены в понятии «добродетель», ибо ее доброта нам приятна, а красота полезна; однако о вещах нам полезных, но неприятных, — к примеру, о горьких лекарствах, — мы скажем, что они хороши, но никогда не скажем, что красивы; точно так же многое на свете красиво, не будучи полезным.
Г-н Круза 32 утверждает, что красота рождается из многообразия, сводимого к единству, то есть из некоего сложного, но неразделимого целого, которое можно охватить единым взором; по его мнению, именно такое целое и воспринимается человеческим разумом как красота.
Конец /-и части
ФРАГМЕНТЫ
Предуведомление
Следующие ниже главки не имеют прямой связи с небольшим сочинением, им предшествующим. Тем не менее они, быть может, восполнят кое-какие пробелы в нем. Эти главки трактуют, в общем, тот же предмет, разъясняют некоторые уже затронутые вопросы, и, наконец, в основе их лежат все те же неизменные принципы.
О ПИРРОНИЗМЕ 1
Кто сомневается, тот имеет собственное представление о том, что несомненно, и, значит, признает, что у истины могут быть определенные приметы. Но поскольку основополагающие начала не могут быть доказаны, люди боятся верить в них и не принимают в расчет, что доказательства — это всего лишь рассуждения, основанные на очевидности. Так вот, основополагающие начала есть сама очевидность, не нуждающаяся в доказательствах, а потому на этих началах и лежит отпечаток неопровержимой несомненности. Закоренелые пирронисты всячески подчеркивают свои сомнения в том, что очевидность — признак истины, но их уместно спросить: «Какие еще признаки вам нужны? Какие еще признаки можно придумать? Как вы их себе представляете?».
Следует сказать им и другое: «Кто сомневается, тет мыслит, кто мыслит, тот существует,2 и все, что истинно в его мысли, истинно и в предмете, который эта мысль выражает, если, конечно, он уже существует или когда-нибудь обретет существование. Вот вам неопровержимый принцип, а коль скоро возможен один подобный принцип, значит возможны и многие. Те из них, что сходны меж собой, непременно будут выражать сходные истины; так было бы даже в том случае, если бы наша жизнь представлял'а собой только сон: любые призраки, которые наше воображение являло бы нам спящим, либо вообще не имели бы формы, либо имели именно такую, в какой они представали бы нам. Если бы за пределами нашего воображения и впрямь существовало некое измышленное нами общество слабых людей, то все, что истинно для подобного воображаемого общества, было бы истинно и для подлинного: ему были бы свойственны как дурные, так и похвальные или полезные особенности, а следовательно, как пороки, так и добродетели». — «Предположим, вы правы» — возразят пирронисты, — да ведь подобного общества, вероятно, не существует». Я отвечу им: «Отчего бы ему не существовать, если существуем мы? Мне думается, что если на этот счет и могут возникнуть определенные и вполне обоснованные сомнения, мы все равно обязаны поступать так, словно подобных сомнений не возникает. Что будет, если мы дадим им слишком много воли? Источник наших чувствований лежит вне нас: их порождаем не мы сами; следовательно, вне нас должно быть нечто, порождающее их.3 А вот истинны или обманчивы предметы, которыми вызываются наши чувствования, иллюзия они или реальность, сущность или кажимость, — об этом я судить не берусь. Человеческий разум, который все познает несовершенно, не способен и к совершенным доказательствам, но несовершенство наших познаний отнюдь не более очевидно, чем их подлинность, и если их недостаточно для доказательства с помощью рассудка, этот недостаток с лихвой восполняется чутьем. Чувство заставляет нас верить в то, во что не решается верить слишком слабый рассудок. Если среди людей действительно найдется подлинный и законченный пирронист, то в иерархии умов он — чудовище, о котором остается лишь сожалеть. Законченный пирронизм — это бред разума, самое нелепое порождение человеческого духа».
О НАТУРЕ И ПРИВЫЧКЕ
Люди охотно говорят о силе привычки, о роли натуры или убеждений, но лишь немногие рассуждают об этом разумно. Главные врожденные склонности каждого существа составляют то, что именуется его натурой. Долгая привычка может изменять эти первоначальные склонности, и сила ее подчас такова, что она заменяет их новыми, противоположными и, несмотря на это, еще более стойкими; таким образом, привычка — вот их подлинная первопричина и, значит, основа некого нового существа. Отсюда — две очень мудрые максимы. Первая из них — буквально точная поговорка: «Привычка — вторая натура». Другая, более смелая мысль принадлежит Паскалю: 4 нередко то, что мы принимаем за натуру, — это всего-навсего привычка. Однако еще до появления привычек у человека уже есть душа, отличающаяся определенными склонностями; поэтому тот, кто все сводит к убеждениям и привычке, не ведает, что говорит: любая привычка предполагает наличие натуры, любое заблуждение — существование истины. Правда, отделить приметы натуры от следствий воспитания весьма нелегко: этих примет так много и они так сложны, что разум устает выискивать их, равно как не менее трудно определить, что в нашем естестве улучшено, а что испорчено воспитанием. Я могу добавить лишь одно: то, что остается в нас от нашей первоначальной натуры, неукротимей и сильней того, что приобретается учением,5 опытом и размышлением, ибо всякое искусство ослабляет даже тогда, когда исправляет и отделывает. Следовательно, в приобретенных нами качествах больше совершенств и в то же время недостатков, нежели во врожденных, а помянутая выше слабость искусства проистекает не только из упорного сопротивления натуры, но также из несовершенства принципов самого искусства, которые либо недостаточно всеобъемлющи, либо перемешаны с заблуждениями. Правда, что касается словесности, я должен оговориться: искусство тут выше дарования многих художников, которые, будучи не в силах ни подняться до высоты правил и применить их все без изъятия, ни сохранить верность собственному характеру, кажущемуся им слишком низменным, пробавляются нестерпимой надутостью и ходульностью, изменяя как искусству, так и натуре. От долгой привычки подобная вымученность входит в их плоть и кровь, и чем больше они отдаляются от собственной природы, тем больше им кажется, что они облагораживают ее, то есть Приобретают дар, свойственный лишь тем, кого сильнее всего вдохновляет сама природа. Но, увы, их заблуждение льстит им, и мы повсеместно встречаем людей, в которых учение и привычка вырабатывают особый инстинкт, побуждающий их отдаляться насколько возможно от общих и врожденных законов натуры, как будто последняя установила между людьми так мало различий, что их нужно еще дополнять разницей во взглядах. Это объясняет, почему люди так редко сходятся в суждениях. Одни говорят: «Это в природе вещей» или «Это противно природе вещей», другие — наоборот. Бывают люди, которые, что касается слога, не приемлют внезапных переходов восточных авторов6 и блистательных вольностей Боссюэ; их не волнует даже восторг, присущий поэзии, равно как ее мощь и гармония, которые с такой силой чаруют того, у кого есть слух и вкус. Они видят в этих редчайших дарах природы лишь игру воображения и потуги изобретательности, в то время как другие объявляют взволнованность выражением и образцом прекрасной натуры. Думаю, что в этом необъяснимом многообразии натур и мнений людям, причисляющим себя к литераторам, следует придерживаться главного направления, то есть общепринятости, потому что она соответствует преобладающему складу умов или подчиняет умы своим правилам, определяя вкус и нравы; вот почему отклоняться от этого главного направления опасно даже тогда, когда оно представляется нам безусловно ошибочным. Только из ряда вон выходящим людям дано возвращать остальных к истине и подчинять их своему гению; однако сделать из этого вывод, будто все зависит от убеждений, а любые натуры и любые привычки сами по себе равноценны, может лишь самый непоследовательный из людей.
БЕЗ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ НЕТ НАСЛАЖДЕНИЯ
Те, кто поверхностно судят о треволнениях и горестях жизни, винят в них нашу суетную деятельность и без устали советуют нам пребывать в покое, черпая наслаждение в самих себе. Они не понимают, что наслаждение есть плод труда и награда за него, что оно само — деятельность, что наслаждаться можно, лишь действуя, и, наконец, что наша душа подлинно обретает себя, лишь когда сполна чему-нибудь отдается. Эти лжефилософы силятся отвратить человека от его назначения и оправдать праздность, но в этой опасности нам приходит на выручку наша натура. Праздность утомляет нас быстрее, нежели труд, и, разуверившись в ее пустых посулах, мы возвращаемся к деятельности. Это не ускользнуло и от внимания тех, кто, пытаясь сгладить крайности философских систем, тщатся примирить взгляды их создателей и найти золотую середину. Такие люди позволяют нам действовать, но лишь при условии, что сами будут руководить нашей деятельностью и определять выбор наших занятий в соответствии со своими видами и мерками; в этом они, пожалуй, еще более непоследовательны, нежели помянутые лжефилософы, потому что хотят заставить нас обрести счастье в подчинении им нашего духа, то есть ставят себе сверхъестественную задачу, решение которой — дело веры, а не разума. К счастью, простое благоразумие не дает нам усугубить их заблуждения.
О НЕСОМНЕННОСТИ ПРИНЦИПОВ7
Мы дивимся причудам моды и варварству дуэлей и все еще боремся с некоторыми уродливыми обычаями, чем доказываем их живучесть. Мы изливаем на них все свое негодование, как будто они — единственное зло на земле, и не замечаем, что сами тонем в предрассудках, которые даже не ставим под сомнение. Те, кто подальновидней, сознают нашу слепоту и, проникаясь из-за этого недоверием к самым великим принципам, делают вывод, что в мире все сводится к мнению, чем, в свой черед, доказывают ограниченность человеческого разума. Коль скоро, по их убеждению, сущее и истинное тождественны и лишь выражаются по-раз-ному, следует либо все признать тщетой, либо все же допустить существование истин, не зависящих от наших догадок и легковесных домыслов. Но если несомненно существуют доподлинные истины, значит существуют и принципы, которые нельзя изменять по нашему произволу. Тут, бесспорно, встает одна трудность — как их постичь, но почему рассудок, помогающий распознавать ложь, не в силах привести нас к истине? Разве тень ощутимей тела, ее отбрасывающего, а видимость явственней сущности? Что, кроме заблуждений, есть на свете темного по самой своей природе? Что, кроме истины, есть на свете очевидного? И разве не очевидность истины позволяет нам различать ложь, как свет позволяет различать тень? Одним словом, что значит распознать ложь, как не обнаружить истину? Утрата чего-либо неизбежно предполагает существование утраченного; следовательно, сомнение есть доказательство некой несомненности, невежество — знания, заблуждение — истины.
О НЕДОСТАТКЕ,
ПРИСУЩЕМ БОЛЬШИНСТВУ ЯВЛЕНИЙ
Недостаток, присущий большинству явлений в поэзии, живописи, красноречии, философии и т. д., заключается в их неуместности. Отсюда — искусственная приподнятость и высокопарность в поэзии, диссонансы в музыке, неотчетливость в картинах, притворная учтивость и скучное острословие в свете. Возьмем, к примеру, даже нравственность: как не признать, что в большинстве случаев расточительство — это неуместное великодушие, тщеславие — неуместная гордость, скупость — неуместная предусмотрительность, бравада — неуместная смелость и т. д. Именно этим, а не их природой или отходом от нее объясняются сила и слабость, вредность и благодетельность большинства явлений. Если убрать из жизни большинства людей все неуместное, от нее ровным счетом ничего не останется, и проистекает это не от их неразумия, а от того, что они не властны управлять житейскими обстоятельствами.
О ДУШЕ
У кого нет души, тому и от разума мало проку. Именно душа воспитывает ум и придает ему широту, именно она главенствует в обществе, создает ораторов, дипломатов, министров, государственных деятелей, полководцев. Посмотрите на жизнь света. Что движет молодежью, женщинами, старцами, людьми всех положений, толкая их на интриги и объединяя в партии? Что — ум или сердце — руководит нами самими? Не поразмыслив толком об этом, мы удивляемся возвышению одних или безвестности других и относим на счет судьбы то, что гораздо легче объяснить характером: мы ведь принимаем во внимание только разум, а не свойства души. От нее-то, однако, и зависит в первую очередь наша участь. Нам напрасно доказывают, как важно иметь сильное воображение: я не могу ни уважать, ни любить, ни ненавидеть, ни бояться тех, у кого нет ничего, кроме разума.
О РОМАНАХ8
Ложь по природе своей оскорбляет и никак уж не может растрогать нас. Чего, по-вашему, люди так жадно ищут в вымысле? Образ живой и страстной истины.
Мы хотим правдоподобия даже в сказках, и любой вымысел, который не живописует на-ТУРУ* кажется нам нелепым.
Правда, разум у большинства людей так ограничен, что небылицы прельщают его, а видимость величия изумляет. Но стоит нам почувствовать, что мнимое величие прикрывает небылицами ложь, как нас охватывает отвращение, поэтому романы не перечитывают.
Я делаю исключение для людей с воображением суетным и беспорядочным: они находят в книгах такого сорта историю собственных мыслей и химер. А кто сам подвизается в этом роде словесности, тот пишет с несравненной легкостью, ибо материал его произведений содержится в нем самом, но подобное ребячество бессильно привлечь к себе людей здравомыслящих: они не пишут и не читают романов.
И если первые все-таки привержены к этим предосудительным выдумкам, то лишь потому, что они обретают в них некий образ собственных заблуждений, то есть нечто напоминающее, на их взгляд, истину. Тот же, кто выдумки не приемлет, поступает так потому, что не узнает в последних свои подлинные чувства; явная ложь — и это со всех точек зрения несомненно — отвращает нас, ибо все мы ищем лишь истины и естественности.
ПРОТИВ ПОСРЕДСТВЕННОСТИ СУЩЕСТВОВАНИЯ9
Если бы человек, который, не выбившись из круга посредственного существования, встречает со стороны ближних презрение и неучтивость, что еще более усугубляет его униженность, — если бы он мог, несмотря на это, не быть ни заносчивым, ни робким, ни завистливым, ни льстивым и не думать о нуждах и заботах, вытекающих из его положения в обществе; если бы он мог возвыситься душой, осознать свое достоинство, пренебречь мнением черни! . . Но кто же в силах стать сердцем и умом выше своего положения? Кто свободен от слабостей, проистекающих из сознания своей посредственности ?
Когда мы живем в благоприятных обстоятельствах, судьба по крайней мере избавляет нас от необходимости клонить голову перед ее кумирами. Избавляет от необходимости притворяться, насиловать собственный характер, занимать себя ничтожными пустяками: она без труда поднимает нас над тщеславием, вознося до величия, и если нам от рождения свойственны хоть какие-нибудь добродетели, дело только за нами — у нас есть средства и случай проявить их.
Наконец, как при низкой душе и бесталанности человек не способен хорошо распорядиться высоким положением, точно так же и великий талант, и широкая душа остаются втуне, когда человек обречен на посредственное существование.
О ЗНАТНОСТИ
Знатность, как золото и бриллианты, достается по наследству. Кто сожалеет, что почет, завоеванный важными должностями и заслугами, переносится на потомство, тот куда более снисходителен к богачам — он ведь не оспаривает у их детей право владеть честно или нечестно нажитым богатством отцов. Народ, однако, думает иначе, ибо в то время как отпрыски богачей пускают по ветру состояние отцов, почтение к знатности сохраняется и в том случае, когда истоки ее мутнеют вместе с течением времени. Мудрый обычай! Проценты на расточаемый капитал иссякают, а награда за добродетель вечна и неприкосновенна!
Пусть же нам впредь не толкуют, что память о былых заслугах должна уступать место ныне существующим добродетелям! Кто определит цену заслуге? Именно в силу этой трудности вельможи, как бы они высоко ни ставили собственные таланты, оправдывают свою гордыню одним только правом рождения, и это вполне разумно, если, конечно, исключить из общего правила немногочисленных гениев, стоящих выше всяких законов.
ОБ УДАЧЕ
Ни счастье, ни заслуги сами по себе не обеспечивают житейский успех. Удача — следствие случая, дающего нам возможность выказать свои таланты. Но едва ли найдется человек, чьи заслуги не возвысили бы его или не помогли ему в трудную минуту; тем не менее ни один честолюбец не задумывается над тем, что удачу надо заслужить. Ребенок мечтает стать епископом, королем, великим полководцем, еще не понимая толком значения этих слов. Такова большая часть людей: они вечно обвиняют Фортуну в непостоянстве, а сами так слабы, что предоставляют ей печься об осуществлении их притязаний и возлагают на нее ответственность за успех или неуспех их честолюбивых замыслов.
ПРОТИВ ТЩЕСЛАВИЯ
Самое смешное и бесполезное занятие на свете — стремиться доказать, что вы не лишены обаяния и ума. Люди легко разгадывают маленькие хитрости, на которые мы пускаемся, чтобы снискать похвалу, и как ни выпрашивай у них одобрения — с высокомерным ли видом, ловя ли их на слове, они все равно почитают себя вправе отказывать в том, чего явно от них ждут. Счастлив тот, кто от рождения скромен, кого природа преисполнила мудрой и благородной уверенностью в себе! Ничто так не унижает человека, не делает его таким жалким, как тщеславие. На мой взгляд, оно — ярчайшая примета посредственности, хотя мы знаем немало людей весьма одаренных, страдавших этой слабостью.
Поэтому у них подчас и оспаривают право на титул великого человека, что отнюдь не лишено резона.
НЕ ИЗМЕНЯТЬ СВОЕМУ ХАРАКТЕРУ
Кто хочет сравняться с другими, тот должен прежде всего быть самим собой: изменять
себе — ошибка, которая делает нас невыносимо смешными и которой нам никто не прощает; кроме того, уверенность, что мы в состоянии играть любую роль и непрерывно менять личину, — это предел неразумия и тщеславия. Каждый, кто изменяет своему подлинному характеру, утрачивает силу: он внушает другим недоверие и, подчеркивая свое превосходство, раздражает их. Будьте по возможности просты, естественны, скромны, ровны; говорите с людьми только о том, что их интересует и что они без труда могут понять. Не позволяйте себе чваниться перед ними, будьте терпеливы к их недостаткам, поощряйте любой намек на талант, щадите щепетильность и предрассудки и т. д. Вот, пожалуй, способ, каким незаурядный человек легко и естественно может поставить себя на одну доску с кем угодно. Вечные хитрости отнюдь не признак ловкости: притворство берет начало в несовершенстве нашей натуры.
О ПОЛЬЗЕ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
Тот, кто вспомнит, из кого вышла большая часть министров, поймет, на что способны талант, честолюбие и деятельность. Нужно оглохнуть к кривотолкам света и молча мириться с тем, что, желая оправдать собственную бездеятельность, он приписывает любые успехи только случаю. Природа, наделив каждого из нас особенным характером, тем самым указывает ему естественное направление жизни, и человек может быть спокоен, мудр, добр, счастлив лишь в той степени, в какой он знает свою натуру и сохраняет ей верность. Итак, пусть те, кто рожден для деятельности, смело идут своей дорогой: главное — хорошо делать то, что ты должен делать; если же, несмотря ни на что, заслуги остаются непризнанными и все похвалы достаются удаче, нужно прощать и такие ошибки. Люди постигают мир лишь в меру своего разумения и неспособны на большее. Кто родился посредственностью, у того нет мерки для высоких достоинств: репутация для него важнее таланта, слава — добродетели; чтобы нечто насторожило и привлекло его внимание, это нечто должно хотя бы называться громким именем.
О СПОРЕ
Не изучив предмет досконально, не говорите о нем с уверенностью и не настаивайте на своем. Спорщику свойственно воспламеняться, рассуждая о политике и других вещах, чьи основы мало кому ведомы: тут он всегда одерживает
верх, потому что его нельзя уличить в неве-жестве.
Есть люди, с которыми я навсегда зарекся спорить: к ним относятся те, кто говорит лишь затем, чтобы говорить, и корчит из себя оракула» — софисты, неучи, ханжи и политиканы. Но польза может быть даже от них — нужно только владеть собой.
О НЕСВОБОДЕ НАШЕГО ДУХА
Когда человек участвует в великих делах, он редко опускается до мелочности: важные занятия возвышают и укрепляют душу; неудивительно поэтому, что тот, кто погружен в них, ведет себя достойно. Напротив, частному лицу, наделенному от природы сильным духом, неудобно и тесно в рамках собственных ничтожных забот: того, кто не на своем месте, все раздражает и все коробит. Он не рожден для мелких дел, поэтому либо справляется с ними хуже, либо устает от них больше, нежели другие, и не может, по утверждению Монтеня,10 ни уделять им ровно столько внимания, сколько они заслуживают, ни отказаться от них, когда заблагорассудится; коль скоро подобный человек занят ими, они поглощают его целиком и толкают на столь ничтожные поступки, что он сам этому дивится. Такова уж слабость человеческого духа, которая проявляется тысячами разных способов и о которой Паскаль говорит: 11 «Отнюдь не только гром пушек мешает ему здраво мыслить: довольно скрипа какой-нибудь флюгарки или блока. Не удивляйтесь, — продолжает философ, — что сейчас он рассуждает
не очень разумно: рядом жужжит муха, вот он и неспособен дать вам дельный совет. Хотите, чтобы ему открылась истина? Прогоните насекомое, которое затмевает и держит в плену это сознание, этот могучий разум, повелевающий городами и державами».2 Мысль, конечно, на редкость верная; однако, как следует из нее, не менее верно и то, что этот ум при всей его слабости повелевает городами и державами; поэтому тот же самый автор полагает, что чем глубже изучаешь человека, тем больше находишь в нем и слабостей, и величия. Недаром в другом месте он, вторя Монтеню, замечает: 12 «Эта двойственность человека столь очевидна, что кое-кто полагает даже, будто у нас две души, поскольку существо, наделенное лишь одной, неспособно было бы соединять в себе столь вопиющие и неожиданные противоположности, такую беспредельную самоуверенность с таким страшным сокрушением сердечным». Положимся же на свидетельство двух великих людей и не будем в сознании своих слабостей отказываться от достохвального стремления к славе и пылкой любви к добродетели.
ДОБРОДЕТЕЛЬ НИКОГДА НЕ ОБМАНЫВАЕТ
Пусть те, кто рожден для праздности и неги, коснеют и умирают от безделья — я не намерен смущать их покой, но обращаясь к остальным, говорю: «Подлинная добродетель никогда не обманывает; тот, кто искренне любит ее, находит в своей любви сокровенное наслаждение и страдает, отвращаясь от нее; все это относится и к славе: что бы мы ни делали ради нее, наш труд не пропадает даром, если мы, конечно, достойны поставленной цели». Непонятно, почему столько людей считают стезю добродетели и славы опасной дорогой, а праздность — счастливым и надежным уделом. Если бы даже труд и заслуги могли воспрепятствовать нашему успеху, мы, трудясь и служа, все равно не оставались бы в накладе. А они ведь, напротив, способствуют этому успеху. Если бы для нас все кончалось со смертью и мы жили только настоящим, то и тогда было бы неразумием не отдать все силы на то, чтобы устроить свою жизнь наилучшим образом, а мы, веря в будущее, все-таки полагаемся на волю случая, что совсем уж непостижимо. Я оставляю в стороне долг—и религиозный, и нравственный — и спрашиваю себя: разве невежество лучше знания, лень — деятельности, бесталанность — дарования? Ни один мало-мальски разумный человек не поставит их на одну доску. А коли так, как же людям не стыдно выбирать столь бессмысленную участь? Если, чтобы заставить нас сделать правильный выбор, нужны примеры, возьмем, с одной стороны, Колиньи,13 Тюренна,14 Боссюэ,15 Ришелье,16 Фенелона17 и т. д., а с другой — модников, щеголей, словом, тех, кто тратит жизнь на развлечения и удовольствия. Сравним два этих сорта смертных и подумаем, на кого мы предпочитаем походить,
О ПОЛЬЗЕ ОБЩЕНИЯ С ЛЮДЬМИ
Нет школы лучше и полезней, нежели общение с людьми. Человек, замкнутый и держащийся от всех в стороне, совершает наигрубейшие ошибки, едва лишь случай или дела вынуждают его нарушить свое одиночество. Только общение излечивает от самонадеянности, робости, глупой заносчивости; только свободный и непринужденный обмен мнений позволяет изучать людей, прощупывать, распознавать и сравнивать себя с ними; только так можно увидеть человечество без покровов со всеми его слабыми и сильными сторонами и разгадать уловки, к которым мы прибегаем, дабы внушать почтение окружающим; только так нам дано постичь все бесплодие нашего разума, ненасытность и ничтожество нашего самолюбия, обманчивость наших добродетелей.
Те, у кого не хватает духу искать истину ценой столь трудных испытаний, бесконечно далеки от подлинного величия. Особенно же низко бояться насмешек, помогающих нам переступать через самолюбие и вырабатывающих в нас привычку к страданию, а значит, притупляющих нашу постыдную обидчивость.
О НЕОБХОДИМОСТИ СОВЕРШАТЬ ОШИБКИ
Не следует опасаться ошибок: наихудшая из них — отказ от приобретения опыта. Твердо усвоим, что чрезмерная боязнь дать промашку и обнаружить свои недостатки — примета слабых людей; они ни за что не подвергнут себя опасности сплоховать и попасть в унизительное положение, робко жмутся к стенам, не смеют положиться на случай и уносят с собой в могилу свои слабости, которых так и не сумели скрыть. Кто жаждет свершить великое, тот должен рисковать и делать ошибки, не падая из-за этого духом и не страшась себя обнаружить; человек, знающий свои слабости, может попытаться обратить их себе на пользу, но такое удается не часто. Кардинал де Рец 18 говаривал доверенным своим слугам: «От вас я все равно не могу таиться, но моя репутация так упрочена, притом не без вашей помощи, что вы не сумеете мне повредить, если даже захотите». Он не ошибался: его жизнеописатель 19 рассказывает, что он подрался с одним из своих конюхов и тот избил его, но эта история, позорная для человека такого размаха и ранга, нисколько не обескуражила кардинала и не умалила его славы; оно и не удивительно, если вспомнить, сколько обесчещенных людей единственно благодаря своей дерзости пренебрегают общим мнением и не ставят ни в грош никого на свете. Но если такое достижимо с помощью наглости, то чего же можно достичьтвердостью? Воистину, смелость города берет.
О ЩЕДРОСТИ
Очень молодой человек может еще считать дорогостоящим и бесполезным проявлением тщеславия тайную радость, которую мы все испытываем, оказывая помощь ближнему. Я сам упрекал себя в этом, пока не знал света, но, увидев, в тисках какой нужды живет большим-ство людей и как беспредельна власть корысти над сердцами, я переменил мнение и утверждаю: «Хотите, чтобы у ваших детей, слуг, жены, друзей и недругов, словом, у всех, кто вас окружает, были довольные лица? Будьте щедры. Хотите безнаказанно предаваться порокам; нуждаетесь в том, чтобы вам прощали странные или смешные поступки; стремитесь беспрепятственно наслаждаться жизнью и при этом заставлять даже тех, кто больше всего носится со своей совестью, честью, предрассудками, поступаться всем этим вам в угоду? Успех зависит только от вас. Что бы вы ни предпринимали, с кем бы ни вели дела, у вас не будет никаких трудностей, если вы научитесь проявлять необходимую щедрость. Недальновидный эконом всегда настороже и не только с теми, кто может его обмануть, — он боится обмануться сам. Купив за деньги наслаждение, которого не мог добиться иным путем, он тут же корит себя слабостью; видя человека, который любит, чтобы превозносили его тарова-тость, и поэтому переплачивает за любую услугу, он скорбит о его расточительности и предупреждает: «Неужто вы впрямь думаете, что к вам за это воспылают благодарностью?». К нему приходит несчастный, которому, не слишком тратясь, он мог бы помочь и доставить радость; сперва он проникается состраданием, но тут же спохватывается: «Я ведь никогда больше не встречу этого человека!». Появляется другой бедняк, и наш эконом повторяет тот же довод. Так идет жизнь, а он все не находит случая кого-нибудь облагодетельствовать, внушить любовь к себе, снискать законное и небесполезное для себя уважение; он подозрителен и беспокоен, суров к себе и домашним, жесток и гневлив как отец и глава семейства; шашни слуг тревожат его не меньше, нежели наиважнейшие дела: он ведь ко всему относится одинаково серьезно. Человек такого сорта не допускает и мысли, что его усилия могли бы найти лучшее применение, и не знает цены ни времени, ни подлинным заслугам, ни удовольствиям.
Надо признать, что небогатым людям, особенно если они честолюбивы, нелегко распорядиться своим ограниченным достоянием так умно, чтобы сочетать щедрость с удовлетворением насущных потребностей и т. д., но подлинно высокие души принимают решения соответственно сложившимся обстоятельствам и руководствуясь чувствами, до которых не подняться заурядному благоразумию. Поясню свою мысль: человек, от рождения тщеславный и ленивый, живущий без цели и правил, дает волю любой своей прихоти: покупает лошадь за триста пистолей, а через месяц сбывает ее за пятьдесят; платит десять луи игроку в кости за то, что тот показал ему несколько приемов, и судится со слугой, которого несправедливо уволил и которому отказывается выплатить заработанное.
У кого от природы много причуд, тот нерассудителен и, вероятно, слабодушен. Я особенно остро презираю таких людей и потому заявляю остальным: «Научимся подчинять наши мелкие интересы крупным, пусть даже отдаленным, и будем щедро, не считая, делать все добро, какое нам хочется сделать: добродетель никогда не обманывает».
ОБЪЯСНЕНИЕ МАКСИМЫ ПАСКАЛЯ
«Народ и сведущие люди20 составляют основу общества; всезнайки их презирают и презираемы ими»,3 — максима, конечно, превосходная, но требующая истолкования. Кто решит, будто Паскаль хотел сказать, что сведущие люди должны жить в лени, праздности и т. д., тот вознамерится зачеркнуть этой максимой всю жизнь ее автора, потому что никто в этом смысле не отличается от толпы больше, нежели Паскаль. Подлинный смысл его слов вот в чем: кто хочет стать заметен с помощью причуд и странностей; кто отвергает общепринятые правила не потому, что они плохи, а потому, что общеприняты; кто посвящает себя наукам, хоть и любопытным, но совершенно бесполезным; кто раздувается от лжеучености, но лишен подлинных знаний, — тот, по мысли Паскаля, мешает обществу и не умеет рассуждать здраво. Выразим эту мысль столь же коротко, но по-другому: посредственные умы не понимают, что иные обычаи оправданы пользой или необходимостью, и безосновательно тщатся переделать свой век. Напротив, люди сведущие равно извлекают пользу как из хороших, так и из дурных обычаев, согласуя свою внешность и поведение с непостоянством моды и мудро соразмеряя свои идеи с потребностями любых умов.
ЕСТЕСТВЕННОСТЬ И ПРОСТОТА
Естественность и простоту без конца путают между собой, хотя они отнюдь не всегда тождественны. Естественностью называют особое чутье, которое предшествует размышлению и характеризуется непосредственностью и неподдельностью чувства. Эта отрадная способность — признак не столько большой мудрости, сколько души искренней и живой от природы, души, которая не умеет ни скрывать, ни приукрашивать мысль и всегда излагает ее с такой натуральностью, словно эта мысль — нечаянно вырвавшееся признание. Простота также свойство души, которое присуще нашей натуре и несет на себе ее отпечаток; она не всегда предполагает сильный ум, но обычно сопутствует ему. Она исключает всякое тщеславие и напыщенность, свидетельствует о точности ума, благородстве сердца и прямоте, словом, о богатой, но скромной натуре, которая довольствуется сама собой и не нуждается ни в каких прикрасах. Сравнивая естественность с простотой, я нахожу, что простота — это естественность^ достигшая высшего своего развития, и больше не удивляюсь, что она столь часто отличает великих людей, поскольку у остальных слишком мало дарований и слишком много тщеславия, чтобы они могли удержать себя в предназначенных им границах, узость и убогость которых они сами чувствуют.
О СЧАСТЬЕ
Полагая, что счастье в значительной степени зависит от характера, мы не ошибаемся; но добавить к этому, что оно не зависит от удачи, значило бы зайти слишком далеко; не меньшая ошибка — утверждать, что здесь ни при чем или, напротив, всемогущ разум.
Как известно, счастье определяется также соответствием наших страстей нашему положению в обществе: соразмерность их еще не означает, что мы счастливы, но разлад и противоречие между ними всегда сопряжены с сознанием того, что мы несчастны; точно так же благоденствие далеко не во всех случаях приносит с собой удовлетворение, неудачи же неизбежно порождают неудовлетворенность.
Из того, что нам от рождения назначен жалкий удел, еще не следует, что он равно жалок у всех, что наша жизнь не может временами быть достаточно приятной, что радости и горести всегда неизменны; значит, многое тут зависит от обстоятельств и нет оснований осуждать несчастливцев, утверждая, будто они по самой своей природе не способны испытывать счастье.
СОВЕТЫ МОЛОДОМУ ЧЕЛОВЕКУ21
Как буду я огорчен, мой друг, если вы усвоите правила, могущие вам повредить! Я с сожалением вижу, что вы из податливости жертвуете всем, чем взыскала вас природа. Вы стыдитесь своего ума, способного посрамить многих, кто не столь щедро им одарен. Вы остерегаетесь силы и высоты своей души, но не остерегаетесь дурных примеров. Неужто вы, обладатель пылкого сердца и возвышенной натуры, убедили себя, что созданы влачить постыдно легкомысленную жизнь праздного сумасброда? И кто поручится, что вас не будут презирать даже на такой дороге, вас, рожденного для совсем иной стези? Вы чрезмерно озабочены теми несправедливостями, которые вам могут причинить, и тем дурным, что могут о вас подумать. Но кто стал бы служить добродетели, кто стал бы ради смелого начинания рисковать своей репутацией и состоянием, если бы ждал, пока его предварительно не подбодрят похвалами? Обычно люди только в последней крайности воздают должное достоинствам ближнего. И часто те, кого мы считаем друзьями, медлят с таким признанием особливо долго. Испокон веку говорится: «Свой своему не верит», — а почему? Да потому, что самые великие люди начинали так же, как мы. Тот, кто видел их первые робкие шаги, всегда представляет себе этих людей такими же слабыми и неумелыми, как вначале, и ему нестерпимо знать, что они нарушили равенство, которое, как ему ошибочно кажется, существовало у него с ними. К счастью, посторонние оказываются справедливей друзей, так что смелость и заслуги торжествуют, в конце концов, над любыми препятствиями.
ЕМУ ЖЕ
Не любопытно ли вам будет узнать, дорогой друг, что такое человек, которого женщины называют иногда «приятным мужчиной»? Это человек, которого никто не любит и который любит только себя и свои удовольствия, да еще имеет бесстыдство хвастаться этим, то есть человек, не нужный никому и невыносимый для ближних, потому что он их тиранит, тщеславный, своекорыстный и злой из принципа, с умом непостоянным и легкомысленным, с переменчивым вкусом; человек, который не признает никаких ценностей и стремится к ним лишь постольку, поскольку им придают значение другие люди; человек, в высшей степени самоуверенный и надменный, презирающий всякое дело и всех, кто занимается делами, — заботы правления и министров, книги и писателей; человек, который убедил себя, что подобные вещи не заслуживают его внимания, и дорожит лишь успехом у женщин, да еще умением болтать о пустяках, но тем не менее на все притязает и без стеснения обо всем разглагольствует; короче, фат без добродетелей, без талантов, без славолюбия, который ищет во всем только развлечения и почитает главной своей заслугой способность без устали высмеивать все, что есть на свете серьезного и священного.
Остерегайтесь же мнить светом узкий кружок наглецов, которые ни в грош не ставят остальных людей и, в свою очередь, презираемы ими. Эти самовлюбленные фаты столь же мимолетны, сколь их моды, и влияют на ход т ^щси в мире не больше, чем комедианты и канатоходцы, а если случай дает им возможность выдвинуться на каком-то поприще, это позор для нации и признак духовного упадка. Лучше отказаться от милостей, чем делить их с ними, — вы проиграете на этом гораздо меньше, чем вам кажется: за ними останутся должности, за вами — таланты, за ними — почести, за вами — добродетель. Неужто вы жаждете заполучить их места с помощью их пороков и недостойных интриг? Знайте же, вам это все равно не удастся: подражать фатовству ничуть не легче, нежели добродетели.
ЕМУ ЖЕ
Не падайте духом от сознания своих слабостей, любезный друг. Прочтите то, что поведали нам о себе самые великие люди: ошибки их молодости, стертые посмертной славой, часто ускользают от историков, но сами великие косвенно признаются в подобных ошибках. Именно они объяснили нам, что в подлунной все суетно; значит, они, как и все мы, слишком заносились, впадали в уныние, занимались всяким вздором; они тысячи раз ошибались в своих суждениях и догадках, испытывали унизительное чувство неправоты по отношению к тем, кто ниже их; недостатки, которые они скрывали тщательнейшим образом, часто обнаруживались, почему им и не давали покоя ни собственная совесть, ни осудительная молва; одним словом, это были люди великие, но все-таки люди, которым приходилось влачить бремя своих изъянов. И сознавая, что нам присущи их слабости, мы можем утешаться тем, что у нас достаточно мужества, чтобы подражать их добродетелям.
ЕМУ ЖЕ
Будьте общительны, мой друг: общение с людьми придает уму гибкость и непринужденность, делает нас скромней и уступчивей, подавляет тщеславие, приучает к естественности и откровенности и в то же время вооружает благоразумием, основанным не на умозрительных иллюзиях, а на неоспоримых уроках опыта. Те, что не выходят за рамки собственной персоны, как бы деревенеют: они избегают и боятся людей, ибо не знают их, таятся от общества и от самих себя, и душа их всегда замкнута. Дайте ей побольше свободы и не опасайтесь последствий: люди — так уж они устроены — не замечают половины того, что им показывают, а другую незамедлительно забывают. Со временем вы увидите, как круг, в котором вы провели молодость, постепенно распадается, а те, что его составляли, расходятся все дальше, и общество вокруг вас обновляется. Тогда в очередной его круг вы войдете уже подготовленным, и если судьба забросит вас туда, где общительным быть опасно, у вас будет довольно опыта, чтобы действовать самостоятельно и обходиться без поддержки. Вы научитесь получать от людей пользу и защищаться от них, вы будете их знать, словом, усвоите мудрость, которую люди замкнутые пытались обрести раньше времени и которая не принесла им никакой выгоды. ЕМУ ЖЕ Если вы стремитесь жить в мире с людьми, не отрицайте за ними свойств, которые они себе приписывают и ценят превыше всего: для них это жизненно важно. Итак, терпите, когда они ставят себе в заслугу утонченность, до которой вам якобы не подняться, привычку вкусно поесть, бессонницу или еще какую-нибудь причуду; не мешайте также им верить, что они приятны, обаятельны, остроумны, оригинальны, а если они в своих притязаниях метят еще выше, прощайте им даже это. Притязать на какое-либо достоинство — величайшая неосторожность, от которой проистекают все беды большинства смертных: я имею в виду нашу склонность создавать себе и поддерживать определенную репутацию — удачника, богача, умницы. Посмотрите на тех, кому охота выглядеть богачами: это вносит такой беспорядок в их дела, что их считают беднее, чем на самом деле, понемногу они действительно нищают и проводят всю жизнь в постоянном душевном напряжении, которое выдает незначительность их средств и непомерность тщеславия. Этот пример можно отнести к каждому, кто питает ка-кие-либо притязания. Если он идет на попятный и отрекается от них, свет презрительно наблюдает за его поражением, и, уязвленный в том, чем он пуще всего дорожил, такой человек делается беспомощной мишенью для самых язвительных насмешек. Будь на его месте другой, неудачу можно было бы объяснить леностью или нерадением, ибо он не кичился своими мнимыми преимуществами. Если же такой человек добился успеха, то стоит ли его хвалить? Он ведь сам придает своему успеху меньшую цену, нежели тот, кто этим успехом гордится. Вот мы и хвалим его не так рьяно, зато ждем от него особенной признательности за любую похвалу; люди надеются, что тот, кто не притязал на славу, воспримет ее как дар судьбы, тогда как тщеславец требует ее от нас как должное. ЕМУ ЖЕ Следует так обдумывать свои замыслы, чтобы даже неудача приносила нам известные выгоды,— гласит максима кардинала де Реца,— и надо сказать, превосходная максима. В крайности — но только в крайности — можно принимать и рискованные решения. Великие люди идут иногда на это в тайной уверенности, что у них довольно находчивости, чтобы не погибнуть в самом отчаянном положении и с честью выйти из него. Однако пример подобных избранников судьбы не годится для простых смертных. Людям свойственна общая ошибка — замышляя что-нибудь, думать о деле и не думать о себе. Мы предвидим трудности, связанные с осуществлением нашей затеи, но редко думаем о тех, что коренятся в нас самих. Если, однако, крайние решения все же приходится принимать, делать это надлежит без страха и не советуясь с заурядными людьми, ибо последние не понимают, как можно так сильно страдать от заурядности, естественного их состояния, чтобы пробовать вырваться из него ценой столь большого риска, и так долго пребывать в напряжении, которого они себе и представить не могут. Опасайтесь робких. Даже если нахрапом или силой доводов вы сумеете вырвать у них одобрение, они, расставшись с вами, вновь подчинятся своей натуре, вернутся к прежним правилам и лишь станут вам еще более враждебны. Запомните, в жизни всегда много такого, на что следует отваживаться, и такого, что следует презирать, и взвесьте при этом свой ум и силы. Не рассчитывайте в несчастье на друзей. Возлагайте все упования на собственное мужество и силу собственного разума. Сами создайте себе, если можете, такой удел, который не зависел бы от доброты людей, слишком непостоянной и слишком мало им свойственной. Если вы заслужили почести, заставили свет ценить вас и по пятам за вами спешит слава, у вас не будет недостатка ни в верных друзьях, ни в покровителях, ни в почитателях. Итак, хотите подчинить себе других, — начинайте с себя. Мужественному человеку не подобает ставить свой успех в зависимость от чьих-то милостей и капризов. Труд — вот единственный способ создать себе достойное положение. ЕМУ ЖЕ Я должен предостеречь вас кой от чего, дорогой друг. Иногда люди усиленно ищут общества друг друга, но это им быстро приедается, и только лень долго еще препятствует окончательному разрыву. Удовольствие, дружба, уважение — все эти ненадежные узы больше не соединяют их, зато привычка — порабощает. Избегайте такого бесплодного и недоверительного общения: оно ничему не учит, иссушает и развращает сердце, притупляет воображение и т. д. Тем не менее оставайтесь со всеми кротки. Выработайте в себе терпеливость и привыкните уступать, повинуясь голосу разума, как уступают детям, еще неразумным, а потому не могущим вас обидеть. И главное, не препятствуйте тщеславцам выказывать смешное внешнее превосходство, за которое они так держатся: подлинное превосходство дают лишь талант и добродетель. По возможности точно так же смотрите и на несправедливость друзей: даже если они перестают замечать ваши достоинства — то ли от долгой привычки, то ли из тайной зависти, эти достоинства все равно остаются при вас. Относитесь к таким вещам равнодушно: слуга иль фаворит, которым их повелитель позволяет быть с ним накоротке, согласны даже на то, чтобы их потом прогнали, лишь бы сейчас подняться над скромным своим положением. Люди так уж устроены, что, зная ваши недостатки, друзья будут считать себя как бы выше вас: мы всегда считаем себя выше тех, чьи изъяны подмечаем, почему в свете так сурово и судят чужие поступки, речи и сочинения. А вы несмотря ни на что прощайте друзьям все, даже если, изучив ваши слабые стороны, они попытаются извлечь из этого разные мелкие выгоды; не требуйте от них такого же совершенства, какого они требуют от вас. Бывают люди, не лишенные ума и доброго сердца, но утомительно щепетильные; они педантичны, капризны, недоверчивы, подозрительны, ревнивы; они вспыхивают из-за пустяков, стыдятся первыми пойти на мировую и боятся, как бы свет не вменил им в обязанность привносить в него то, что они привносят по доброй воле. Держите себя в руках и не отказывайтесь из-за тщеславия или нетерпения от дружбы с такими людьми, пока она может быть вам полезна или приятна, а уж когда решитесь на разрыв, поступайте так, чтобы прежний друг был убежден, что сам с вами порвал. И наконец, никогда не жалейте, что посвятили друзей в свои дела или тайные слабости. Когда человеку доверяешься из тщеславия или по легкомыслию, в этом, действительно, приходится жестоко раскаиваться; но когда отдаешь себя в руки друга лишь с той целью, чтобы укрепиться в своих мыслях, внести в них поправки, прочесть в его сердце правду и с помощью доверия поставить себе на службу его разум, тогда вы заранее вознаграждены за все огорчения, которые это может вам принести. ЕМУ ЖЕ Как я ценю вас, дорогой друг, за ваше презрение к мелким хитростям, на которые пуска* ются люди, чтобы снискать уважение окружающих! Оставляйте их и впредь тому, кто боится, как бы к нему не заглянули в сердце, кто тщится сохранить свое положение в свете с помощью расчетливой дружбы или обдуманной холодности и вечно ждет, что его обманут. Руководствуйтесь правилом, что нравиться людям следует прежде всего своими достоинствами, даже если вы при этом рискуете многим не понравиться: такая ли уж беда, если вы ладите не с каждым или теряете друзей, едва успев привязать их к себе? Нужно примириться с тем, что к вам теряют вкус, как теряют его и к другим благам: приятное сегодня уже неприятно завтра, хотя люди сами признают, что предмет их былой приязни отнюдь не стал хуже. Все, что я говорю, преследует одну цель — предостеречь вас от излишней самоуверенности. Любое преимущество над другими можно сохранить лишь ценой таких же усилий, какие положены на приобретение его. ЕМУ ЖЕ Если в вас живет страсть, которая облагораживает ваши чувства, делая вас великодушнее, сострадательней, человечней, — дорожите ею. По той же в общем причине прощайте многие недостатки людям, которых поставили себе на службу и которые умеют вам угодить. Служить вам, вероятно, станут хуже, зато вы как хозяин станете лучше: те, что вышли из низов, должны побаиваться, как бы им не пришлось искать нового господина, который уже не столь щедро воздаст им за службу. Счастлив тот, кто может облегчить им трудности жизни, вытекающие из зависимого их положения! В любом случае, когда вам хочется сделать несчастливцам добро и ваша благородная натура предстательствует перед вами за них, немедля воплотите в жизнь свое желание. Страшитесь, как бы время или чей-нибудь совет не охладили ваше благое намерение, не подвергайте свое сердце опасности поступиться собственной пользой. Не от вас, мой славный друг, зависит, сумеете ли вы разбогатеть, получить важную должность, добиться почестей, но ничто не властно помешать вам быть добрым, щедрым и мудрым. Ставьте добродетель превыше всего и никогда не раскаетесь. Может наступить день, когда люди, существа завистливые и непостоянные, дадут вам почувствовать всю их несправедливость. Презренные ничтожества узурпируют вашу славу, эту награду за достоинства, и станут без стеснения наслаждаться своей добычей. Это, разумеется, зло, но оно не столь велико, как кажется: добродетель дороже славы. ЕМУ ЖЕ Не чувствуете ли вы, дражайший друг, тяжести на душе, не тесно ли вам в рамках вашего положения в обществе? Если да, это означает, что вы рождены для более высокой доли, следовательно, вам надлежит сойти с привычной стези, избрав себе иное, более широкое поприще. Не утешайтесь сетованиями — это совершенно бесполезно, но первым делом посмотрите вокруг: нередко нужные средства — под рукой, а мы об этом и не подозреваем. Но даже не обнаружив ничего подобного, не сокрушайтесь и не печалуйтесь, а дерзните замахнуться на что-нибудь большее: смелый полет воображения часто открывает нам новые лучезарные пути. Кто понимает, на что способен человеческий разум, тот прибегает подчас к средствам, которые кажутся немыслимыми большинству людей. Конечно, пренебрегать обычными путями ради химер и риска способны только фантазеры, но, на мой взгляд, неправ тот, кто, умея сочетать и разом пускать в ход сильные и слабые средства, побоится непостоянства Фортуны, не говоря уже о мнении света, который отказывает обездоленным в праве на риск. Не мешайте людям верить, будто трудности, сопутствующие великим замыслам, делают нас несчастными. Нет, добродетель страдает, когда она коснеет в праздности и ничтожестве, а робкое благоразумие, как путы, вынуждает ее жаться к земле, в то время как в крайности даже неудачи не лишены очарования, потому что борение с судьбой облагораживает смелую душу, заставляя ее напрягать все свои силы, остававшиеся доселе втуне.
ЕМУ ЖЕ
Любезный друг, мы редко судим о вещах по самим вещам: в краску нас вгоняет не порок, а бесчестье. Человек, который, не задумываясь, сплутует, боится прослыть плутом — пусть даже незаслуженно. «Мы чувствуем себя униженными и опозоренными в собственных глазах, когда боимся, что именно такими нас видит свет». Свои ошибки мы мерим не истиной, но общим мнением. Мужчина, который, не любя женщину, соблазняет ее, а затем бросает, порой даже гордится этим; но если того же мужчину обманывает женщина, которая не любит его, хотя он влюблен в нее и почитает себя любимым, если он узнает правду и обнаруживает, что неверная по сердечной склонности дарит другому то, что ему доставалось дорогой ценой, его растерянность и подавленность не поддаются описанию, и он без видимой причины бледнеет, когда случайное слово за столом напоминает ему о его афронте. Другой стыдится того, что любит свою добродетельную рабыню и хвастается на людях связью с недостойной особой, хотя даже не обладает ею. Вот так мы кичимся явными пороками, стесняясь выказать хотя бы небольшую и вполне простительную слабость. Я делюсь этими размышлениями вовсе не затем, чтобы подбодрить людей низких: они и без того достаточно бесстыдны. Нет, я обращаюсь к тем гордым и щепетильным душам, которые преувеличивают собственнее слабости и не взносят пересудов о своих ошибках. Убив Клита, Александр собирался наложить на себя руки22 — настолько его великая душа был* удручена этой роковой вспышкой гнева. В дальнейшем он справился с собой, и я хвалю его за это: ведь если бы он пал духом, утратил желание довершить свои великие начинания и не преодолел ужасной подавленности, в которую погрузился, раскаяние завело бы его слишком далеко. Не забывайте, мой друг, мы ничем не застрахованы от множества ошибок. Знайте, что тот же самый высокий дух, который лежит в основе добродетели, порождает подчас великие пороки. Достоинство и самонадеянность, справедливость и жестокость, мудрость и сладострастие на тысячи ладов сочетаются, смешиваются, переходят друг в друга. Крайности в нас сходятся и сливаются в одно. Не будем же унывать из-за наших недостатков: им не победить присущих нам добродетелей, и сознание нашей слабости не должно заглушать сознания нашей силы. Заблуждаться — свойство разума; точно так же совершает ошибки и сердце. Прежде чем краснеть за свою слабость, дражайший друг, было бы куда разумней краснеть за то, что мы — люди. КРИТИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ О НЕКОТОРЫХ ПИСАТЕЛЯХ, ИСПРАВЛЕННЫЕ И ЗНАЧИТЕЛЬНО ДОПОЛНЕННЫЕ Второе издание ЛАФОНТЕН Кто, наслышавшись о Лафонтене, прочитает его творения, тот будет поражен не столько даже его талантом, сколько свойством, именуемым у нас остротою ума, — остротою, какую не встретишь и в самом образованном обществе. Не менее удивительно, как глубоко он понимает особенности своего искусства, но всего более достойна восхищения естественность, которая наряду с тончайшим умом присуща этому писателю. Не стану рассыпать похвалы гибкой и гармоничной легкости его стиха, оборотам фраз, изяществу, прелести, бесхитростному очарованию слога и шутливой болтовни. Отмечу лишь, что здравый смысл и простота — главные черты всего написанного Лафонтеном. Он — превосходный пример для тех, кто в погоне за изяществом и блеском утрачивает и вразумительность и натуральность. Простота сообщает изящество его здравомыслию, здравомыслие придает пряность его простоте: возможно, именно эти неразрывно связанные достоинства даруют особенный блеск произведениям нашего автора. Во всяком случае, такое предположение вполне правдоподобно: где сказано, что свойственное по натуре здравомыслие не может быть привлекательно? Разум лишь потому претит в иных людях, что он у них заемный. Врожденное здравомыслие почти всегда идет об руку с простотой, а мудрая простота обладает несравненным обаянием. Я воздаю хвалы достоинствам писателя, наделенного таким разумом не для того, чтобы утаить его недостатки. Слог Лафонтена, на мой взгляд, отличается скорее красотой, нежели новизною, скорей небрежностью, нежели точностью. Завязка и развитие действия в сказках мало занимательны, предметы, трактуемые в них, низменны.1 У Лафонтена немало длиннот, а некоторое любование плотскими утехами не так уж приятно. Он недостаточно совершенен в избранном им роде литературы, а избранный им род литературы недостаточно благороден. БУАЛО2 Буало доказывает и собственным примером, и преподанными им правилами, что достойные похвал литературные произведения обязаны красотами своими живой выразительности и неуклонному следованию правде; но эта трогающая нас выразительность рождена не столько рассудком, склонным заблуждаться, сколько глубоко укоренившимся и глубоко верным пониманием природы вещей. У Буало разум неотделим от чувства, таково свойство его натуры. Оно-то и сообщает творениям нашего поэта увлекательность, необычную для дидактического рода литературы. Это, мне кажется, проясняет и вопросы, только что затронутые мною в заметках о Лафонтене. Люди, притязающие на здравомыслие, потому, может быть, в большинстве своем чужды приятности, что здравый смысл, поселившись в их головах, живет искусственной жизнью, ибо он заимствован у других. К тому же высоким именем разума мы слишком часто удостаиваем заурядные чувства и заурядные таланты, которые охотно подчиняются общепринятым меркам и отвращают от великих дерзаний, этих обычных источников великих ошибок. Мало того, что Буало сам хранил в своих писаниях верность правде и поэзии, он учил этому и других. Он просветил умы своих современников, излечил их от плохого вкуса3 — в той мере, в какой это вообще возможно. По-истине необыкновенным талантом должен обладать поэт, который, подобно Буало, не только не следует дурным примерам собратьев по ремеслу, но, напротив того, диктует им свои законы! Те, что пытаются свести достоинства его поэзии к одному лишь умелому, безукоризненному стихоплетству, видимо, просто не обращают должного внимания на то, как много в ней мыслей, живости, блесток остроумия и даже новизны. Форма, в которую он облек свои идеи, на удивление ясные, правильные, основательные, отмечена теми же чертами, причем слог его полон огня и силы; это ли не свидетельство огромного дарования! Я, разумеется, знаю, что иные весьма авторитетные люди единственным признаком поэтического гения считают новизну замысла.4 Они утверждают, что ни изящество и гармония стиха, ни образность слога, ни даже верное выражение чувств еще не дают права судить о таланте поэта. По их мнению, дело решают лишь мужественность и смелость мысли в сочетании с творческим гением. Исходя из этого пришлось бы признать величайшими поэтами Боссюэ и Ньютона, ибо кто ж усомнится, чтр^у обоих было предостаточно и мужественности, и смелых мыслей, и изобретательности. Дерзну возразить этим людям, что, рассуждая подобным образом, они стирают границы искусств. Добавлю, что величайшие поэты древнего мира — Гомер, Софокл, Вергилий — смешались бы с толпой посредственностей, когда бы их творения оценивались по слаженности частей и новизне замысла, а не по новизне слога, гармонии, стремительному течению стиха и, наконец, правдивости образов. в Если уж упрекать Буало, то, на мой взгляд, отнюдь не в недостатке таланта. Скорее напротив — в том, что таланта у него было больше, чем широты или глубины, больше пыла и верности правде, чем возвышенности и тонкости разума, больше знания дела и язвительности в критике, чем остроумия и веселости, больше внешней отделки, чем изящества; упрекают его также в несправедливости некоторых суждений, но я и не утверждаю, что Буало был непогрешим. ШОЛЬЕ5 Шолье умел, не теряя благородной и трогательной простоты, сочетать в своих твррениях ум и чувство. Его стихи, небрежные, но полные непринужденности, выдумки, живости и грации, превосходят, по моему убеждению, его прозу, о которой чаще всего только и скажешь, что у автора умелое перо. Остается лишь пожалеть, что этот пленительный писатель оставил нам в наследие так мало сочинений, к тому же не всегда отделанных с одинаковым тщанием. МОЛЬЕР6 Мольер, мне кажется, заслуживает некоторого порицания за слишком низменные темы своих комедий. Лабрюйер,7 почти столь же одаренный, живописал людские изъяны с не меньшей силой и правдивостью, но, на мой взгляд, его картины ярче и возвышенней. Можно сопоставить Мольера и с Расином. Оба они были знатоками человеческого сердца, оба всегда блюли верность натуре. Расин передавал ее черты, описывая страсти людей с возвышенной душой, Мольер — нравы и чудачества людей заурядных. Один с редким обаянием забавляет нас ничтожными происшестви- ями, другой волнует величавым и проникновенным изображением событий из ряда вон выходящих. Что касается диалогов, превосходство несомненно на стороне Мольера: они никогда не бывают у него вялыми, ибо неуклонная и меткая верность характерам придает интерес любой реплике. Тем не менее я считаю, что, сравнивая поэтический дар этих авторов, было бы несправедливо ставить их в один ряд. Дело тут даже не в превосходстве высокого рода литературы, в котором творил Расин, дело в самом Мольере, чей слог пестрит такими небрежностями, такими странными, неподобающими выражениями, что, осмелюсь сказать, немного найдется поэтов, грешивших столь же неправильными, дурными стихами. «Думая разумно, он часто пишет невнятно, — говорит знаменитый архиепископ Камб-рейский 8 в послании «О красноречии». — Слог его столь же натянут, сколь ненатурален. Теренций 9 с изящной простотой изложит в нескольких словах мысль, которую наш автор будет расписывать, уснащая множеством метафор, граничащих с галиматьей. Я куда больше ценю его прозу, нежели стихи», и т. д. Однако, по общему мнению, никто из наших драматических писателей не достиг таких высот, < как Мольер в избранном им роде, и объясняется это, вероятно, тем, что он более других верен натуре. Весьма поучительный урок для начинающих " литераторов. КОРНЕЛЬ И РАСИН Немногими своими познаниями в поэзии н обязан тому, что вычитал из произведений г-на де Вольтера. Задумав написать о Корнеле и Расине, я поделился с ним мыслями об этих авторах, и он был так добр, что в опровержение моей критики показал мне пассажи у Корнеля, особенно достойные восхищения. Это побудило меня вновь прочитать лучшие его тра гедии, и я сразу обнаружил в них те удивительные красоты, о которых говорил г-н де Вольтер. Прежде я не обращал на них внимания, расхоложенный или предубежденный недостатками или скорее всего по самой своей природе менее чувствительный к особенностям его достоинств. Просвещенный г-ном де Вольтером, я стал бояться, что видел в неверном свете и Расина, и даже изъяны Корнеля, но, прилежно перечитав того и другого, своего мнения о наших прославленных поэтах не изменил и сейчас его изложу. Герои Корнеля часто произносят речи о возвышенных чувствах, не рождая в нас никакого отклика; герои Расина рождают его, не произнося ни слова о них. Одни говорят — и всегда слишком длинно, — дабы проявить себя, другие проявляют себя уже тем, что заговорили. Корнель как будто вообще не понимает, что характер великих людей куда чаще сказывается в том, о чем они умалчивают, чем в том, о чем разглагольствуют. Чтобы обрисовать натуру Акомата,10 Расин вкладывает в уста этого визиря следующую реплику в ответ на слова Османа11 о любви к нему янычар: Ты думаешь, Осман, моя былая слава Сияет и досель все так же величаво? Но если в памяти турецких войск я жив, Откликнутся ль они сейчас на мой призыв? «Баяаид», I, 1 Первые две строки показывают нам опального полководца, взволнованного воспоминаниями о былой славе и приверженности к нему воинов, третья и четвертая — мятежника, вынашивающего некий замысел: вот так люди невольно выдают себя. У Расина можно найти множество примеров, куда более убедительных, чем этот. В той же трагедии Роксана, уязвленная холодностью Баязида, делится своим недоумением с Аталидой,12 а когда та начинает уверять, что брат султана любит ее, бросает только: Знай, жизнь царевича на волоске висит. «Баязид», III, 6 * Таким образом, султанша не тратит времени на объяснения: «У меня гордый и неукротимый нрав. Моя любовь ревнива и неистова. Я погублю царевича, если он мне изменит». Поэт опускает ее признания, но мы мгновенно все, угадываем, и образ Роксаны встает пред нами с особенной живостью. Гак Расин изображает своих героев и лишь в редких случаях отступает от этого правила; я привел бы еще немало блестящих примеров, если бы его творения не были так известны. А теперь послушаем Корнеля и уясним себе, с помощью каких средств рисует характеры своих героев этот автор. Вот что в трагедии «Сид» говорит граф: 13 Для воспитания нужней пример живой: Монарх по книггм долг не постигает свой, И важно ли, что счет юдам вы потеряли, Что все они затмят один мой час едва \и? Вы были смельчаком, а я остался им. Я—щит отечества; пред именем моим Трепещет Арагон, дрожит тайком Гренада. Кастилье мой клинок надежная ограда. Не будь меня, враги давно пришли б сюда, И вы б под их ярмом согнулись навсегда. Мне слава каждый день плетет венок лавровый И воздает хвалу моей победе новой. Окреп бы духом принц, ведя на бой войска Под сенью моего всесильного к\инка, И, подражая мне в искусстве ратоборства, До срока проявил те смелость и упорство, Без коих титул. . . «Сид» ,!, 3 • В наши дни не найдется, пожалуй, человека, который не чувствовал бы нелепую кичливость подобной речи — на это, кажется, указывали задолго до меня. Вина за нее ложится не столько на Корнеля, сколько на тот век, когда он писал, и на множество дурных образцов, бывших у него перед глазами. Но вот стихи, до сих пор вызывающие хвалу; поскольку они менее ходульны, то и впрямь могут ввести в заблуждение. Корнелия, вдова Помпея, обращается к Цезарю: 14 Пусть, Цезарь, рок меня в оковы ввергнул ныне, Но пленницу не мог он превратить в рабыню, И я за жизнь свою так мало трепещу, Что слово «властелин» к тебе ие обращу, Красс-младший и Помпей со мной делили ложе, Отец мой — Сципион, и забывать негоже Мне, римлянке, о том, что, как ни стражду я, Чураться слабости должна душа моя. Я — римлянка, о чем тебя предупреждала, А, значит, и в плену пребуду столь горда, Что не взову к тебе с мольбою никогда. Как хочешь поступай. Я лишь напоминаю, Что я — Корнелия и слова «страх» не знаю. «Помпей», Ш, 4 И вот еще одно место, где та же Корнелия говорит о Цезаре, карающем убийц Помпея: Здесь чувство и расчет случайность так сплела, Что я у Цезаря в долгу бы не была, Когда б не верила, что об одной лишь мести Сама бы думала на Цезаревом месте И что, как каждому, в ком дух великий скрыт, О ближнем по себе судить мне надлежит. «Помпей», V, 1 * «Мне сдается, — говорит г-н де Фенелон в том же послании «О красноречии», — что у наших авторов римляне изъясняются слишком выспренно... Как непохоже велеречие Августа в трагедии „Цинна* 15 на скромную простоту, с какой Светоний обстоятельно описывает его привычки. Тит Ливий, Плутарх, Цицерон, Светоний 16 в один голос говорят нам о римлянах как о людях, чьи сердца исполнены гордыни, но речи просты, естественны, скромны» и т. д. Именно эта напыщенная величавость, которую мы приписываем римлянам, всегда каза-лась мне главным недостатком наших театральных пиес и камнем преткновения для поэтов. Разумеется, гордость внушает почтение неискушенным людям, но умам утонченным сразу становится очевидной вся натянутость, вся фальшь кичливых, высокопарных словоизлияний. Заурядным поэтам ничего не стоит вложить в уста своих героев надменные речи. Трудность состоит в том, чтобы возвышенные слова оказались уместными и правдоподобными. Преодолеть ее умел великий Расин, но мало кто обращал внимание на этот его удивительный дар. В репликах расиновских героев так мало искусственной приподнятости, что звучащая в них гордость проходит незамеченной. Поэтому когда Агриппина, взятая под стражу по приказу Нерона 17 и вынужденная оправдываться, начинает свою речь столь простыми словами: Поближе сядь, Нерон. Все говорят, что надо Мне оправдать себя. Вот только в чем? .. «Бритаиик», IV, 2 * — думаю, очень немногие понимают, что она как бы приказывает Нерону подойти к ней и сесть, хотя ей предстоит держать ответ за все соде- янное и уже не перед сыном, а перед своим повелителем. Если бы она сказала, как Корнелия: Нерон, пусть рок меня в оковы ввергнул ныне, Но пленницу не мог он превратить в рабыню, И я за жизнь свою так мало трепещу, Что слово «властелин» к тебе не обращу — несомненно, почти все нашли бы ее слова возвышенными и рукоплескали бы им. Корнель слишком часто совершал эту ошибку — витийством подменял высокие чувства, декламацией — красноречие. Кое-кто из замечавших его склонность к ненатуральности оправдывали поэта стремлением показать людей такими, какими бы им следовало быть,18 то есть не отрицали, что во всяком случае он не списывал их с натуры — признание, разумеется, немаловажное. Корнелю, очевидно, мнилось, что, наградив своих героев ненатурально возвышенным характером, он превзошел натуру. Живописцы в этом отношении менее самонадеянны. Изображая ангелов, они придают им черты детей, отдавая тем самым должное природе, их бесконечно разнообразной модели. Хотя воображению тут есть где разгуляться, мастера кисти отлично знают — человеческая фантазия весьма изобретательна по части всяческих химер, но вдохнуть жизнь в собственные свои вымыслы она неспособна. Если бы Корнель задумался над тем, почему все хвалебные речи так холодны, он понял бы, что повинно в этом желание ораторов сообразовать человеческую суть со своим представлением о ней вместо того чтобы свои представления почерпнуть в самом человеке. Заблуждение Корнеля меня ничуть не удивляет: хороший вкус — это всегда тонкое и безошибочное понимание прекрасной натуры и свойствен он лишь тем, чьи мысли исполнены натуральности. У Корнеля, жившего в эпоху жеманства, не могло быть верного вкуса: свидетельство тому не только его собственные творения, но и те, которые он взял за образец, отыскав их у напыщенных испанских и латинских авторов,19 чью страсть к грандиозному предпочел куда более благородной и трогательной простоте греков. Отсюда его натянутые противопоставления, грубые небрежности, бессчетные вольности в обращении с языком, темноты, высокопарность и, наконец, фразы-повторы, в которых одна и та же мысль излагается на разные лады, словно в длинных периодах проповеди. Отсюда же нескончаемые препирательства, которые иной раз портят самые сильные сцены, ибо невольно начинает казаться, что присутствуешь при публичном чтении философского трактата, где автор все запутал с единственной целью потом все распутать. При этом герои трагедий Корнеля излагают сложные и хитроумные доказательства, как заправские педанты, или позволяют себе играть мыслями и словами20 наподобие школяров или законников. Но и эти хитросплетения меньше коробят меня, чем низменность некоторых сцен. Так, 8 замечательном в общем диалоге Куриаций го- ворит Горацию перед тем, как тот уходит со сцены: А мне ты все же свой — тем горше я страдаю, Но мрачной гордости твоейне понимаю. Как в наших бедствиях достигнут в ней предел, Я чту ее, но все ж она не мой удел. 'ТорациА», И, 3 Гораций, герой трагедии, отвечает ему: Да. мужества искать не стоит против воли. Когда отраднее тебе стенать от боли,— Что ж, облегчать ее гы можешь без стыда. Вот и сестра моя рыдать идет сюда.* Корнель, по всей видимости, хотел живописать неистовую доблесть, но подобает ли человеку даже в порыве неистовства так отвечать другу и сопернику, исполненному скромности? Гордость — страсть в высшей степени театральная, но, проявляясь без должных оснований, она низводит себя до уровня тщеславия и суетности. Дерзну сказать все до конца: на мой взгляд, замысел характеров у Корнеля почти всегда благороден, но воплощение слишком часто недостойно этого замысла, общий тон пие-сы неверен или неприятен. Героям Расина порою не хватает величия, зато слог его выдает руку мастера, ибо неизменно верен правде и натурален. Не удалось мне найти в характерах Корнеля и черт той простоты, которая свидетельствует о широте ума. Эти черты мы в изобилии находим у Роксаны, Агриппины, Иодая, Акомата, Гофолии.21 Поясню свою мысль: Корнелю было дано живописать добродетели су- ровые, беспощадные, непреклонные, а Расин создавал характеры возвышенные, не прибегая к рассуждениям и нравоучительству, ибо в каждом слове истинно великих людей невольно запечатлевается их душа. .В особенно выгодном свете предстает перед нами Иодай, когда с величавой нежностью и простотой обращается к маленькому Иоасу, стараясь не подавлять ребенка слишком глубокомысленными речами; все это относится и к Гофолии. Корнель, напротив, желая показать возвышенный характер своих героев, нередко становится ходулен, и как тут не подивиться, что та же кисть иной раз живописует героизм столь энергичными и столь естественными чертами. Тем не менее, когда сравнивают этих поэтов, Расина хвалят как будто лишь для того, чтобы возвеличить Корнеля. Пусть бы последнего славили за то, что он был несравненный мастер сочинять громкие фразы, — с этим я согласен; но если речь идет об искусстве Расина, об искусстве все ставить на свои места, метко характеризовать людей, их страсти, нравы, дарования, чураться темнот, излишеств, фальшивого блеска, быть верным натуре и при том вкладывать в свои творения пыл, изящество, высокое благородство, — возможно ли не признать, что подобное искусство присуще только гениям, что оно и есть тот образец, которому так усердно и так безуспешно подражают заурядные писатели? Чем одушевлены бесподобные речи Антония в трагедии «Смерть Цезаря»,22 как не великим умом и подлинным красноречием автора этой пиесы? Даже лучшие трагедии Корнеля слишком часто страдают отсутствием помянутых свойств. Я отнюдь не отрицаю, что с точки зрения замысла и развития действия они, как правило, очень хороши. Более того, на мой взгляд, он как никто другой умел сталкивать и противополагать действующих лиц в своих пиесах. Но слишком частое пренебрежение искусством излагать мысль точными словами и хорошим стихом — а, может быть, неправильное понимание этого искусства, — принижает многие достоинства Корнеля. Ему словно неведомо, что драматическое творение только тогда дарует удовольствие читателю или же, будучи представлено на театральных подмостках, создает иллюзию правды у зрителей, когда с помощью неиссякаемого красноречия оно непрерывно владеет их вниманием; если же сочинитель допускает много мелких промахов, внимание публики ослабевает и рассеивается. С давних пор известно, что для любого произведения в стихах всего важнее выразительность слов. Таково убеждение великих поэтов, и оно не нуждается в доказательствах. Кто ж не знает, до чего неприятно не только читать плохие стихи, но и слушать плохое чтение стихов хороших. Если напыщенность актера уничтожает естественную прелесть поэтического сочинения, то могут ли дурно выбранные слова и напыщенность самого поэта не отвратить и от его вымысла, и от его идей? Есть недостатки и у Расина. Любовная интрига в некоторых пиесах развивается вяло и медленно. Его трагедиям не хватает стремительности. Герои слишком часто бездействуют. Мы отмечаем в творениях этого поэта скорее возвышенность, нежели энергию, отделанность слога, нежели смелость. Владея искусством рождать сострадание в ущерб ужасу и восторг в ущерб удивлению,23 Расин не достиг вершин трагического, доступных некоторым авторам. Человеку не дано владеть всеми дарованиями без изъятия. Но будем справедливы и признаем, что ему одному удалось сообщить нашему театру такой блеск, придать словам такую возвышенность, наделить их такой прелестью. Вдумайтесь в его произведения непредубежденно: какие в них легкость и богатство, сколько поэзии, сколько выразительности! Кому удалось создать язык великолепнее, проще, разнообразнее, благороднее, гармоничнее, трогательнее? Кто более .верен правде в диалогах, в сравнениях, в характере героев, в изображении страстей? И такал ли уж дерзость утверждать, что никогда не было во Франции гения вдохновеннее и поэта красноречивее, нежели Расин? У Корнеля, который застал на наших театральных подмостках пустыню, было то преимущество, что он образовал вкус своих современников, согласуясь лишь с собственной натурой. Расин пришел вслед за ним, и мнения публики разделились. Будь мы в силах изменить порядок их появления, возможно, изменилось бы и наше суждение об этих авторах. Все это так, скажут мне, но Корнель пришел первый, и наш театр создал именно он. Согласиться с подобным утверждением я не могу. У Корнеля были великие образцы среди древних авторов; Расин ничего у него не заимствовал, он выбрал дорогу не просто иную, но, позволю себе сказать, прямо противоположную, и его оригинальность сомнению не подлежит. Если Корнель имеет право на славу открывателя, то в равной мере имеет его и Расин. Учители были у того и у другого, но чей выбор правильнее, и кто более умело им подражал? Расина упрекают в том, что характеры его героев не отмечены чертами времени и нации, их породивших,24 но великие люди принадлежат всем векам и нациям. Придайте виконту де Тю-ренну и кардиналу де Ришелье характерные черты их века — и они оба станут неузнаваемы. Истинно высокие умы потому и высоки, что в какой-то мере выходят за рамки выработанных понятий и обычаев. Разумеется, следы тех и других остаются, но подобная малость затрагивает суть героя не больше, чем прическа и платье актера, который играет его на сцене, и поэт имеет право пренебречь этой малостью, все свое внимание сосредоточив на ярком живописании характера столь сильного и возвы-шенного, гения столь блистательного, что на него равно может притязать любой народ. Да и вообще я не согласен с утверждением, будто Расин погрешает против этих пресловутых правил, установленных для театральных пиес. Не будем говорить о его слабых трагедиях — об «Александре», «Фиваиде», «Беренике», «Есфири»,25 — где тоже немало красот. Судить автора следует не по первым пробам пера и не по тем пиесам, которых у него немного, а по тем, которые составляют большинство, по его шедеврам. Кто решится сказать, что Акомат, Роксана, Иодай, Гофолия, Митридат, Нерон, Агриппина, Бурр, Нарцисс, Клитемнестра, Агамемнон не принадлежат своему времени, не наделены чертами, приданными им историками? Если Баязид и Кифарес26 похожи на Брита-ника, если для игры на сцене их характеры слабы, хотя ничуть не надуманы, можно ли на этом основании обвинять Расина в том, что он вообще не умел создавать характеры, он, обладавший замечательным даром лепить своих героев так правдиво и благородно? В заключение вернусь к Корнелю. На мой взгляд, он лучше, чем Расин, понимал, какую власть имеет занимательная интрига и противопоставление непохожих натур. Самые совершенные по слогу трагедии Корнеля, всегда, впрочем, уступающие трагедиям соперника, менее приятно читать, но иной раз интереснее смотреть на театре благодаря таким вот столкновениям противоположностей, искусной интриге, размаху страстей. Менее утонченный, чем Расин, он, может быть, и не столь глубок по сути замысла, но более силен в умении этот замысел развить. Корнель намного уступает Расину и в поэтическом даровании, и в красноречии, но мысль свою выражает порою с редкостной энергией. Никто не сравнится с ним в искусстве придать реплике смелость и возвышенность, напряженно и пылко вести диалог, изобразить силу и неколебимость, которую дух черпает в добродетели. Те самые словопрения, в которых я его упрекаю, озаряются иногда воистину ослепительными вспышками, переходят в потрясающие душу схватки страстей; короче говоря, пусть Корнель то и дело впадает в напыщенность, но как не признать, что у него есть сцены, где он живописует натуру просто и очень сильно — только они и впрямь достойны искреннего восхищения. Такова, мне кажется, должна быть беспристрастная оценка его дарования. Но, отдав должное таланту Корнеля, так часто опережавшего невежественный вкус своего времени, нам следует отвергнуть в его произведениях все, что носит печать этого дурного вкуса и что стремятся увековечить слишком горячие поклонники замечательного поэта. Пишущая братия потому так снисходительна к указанным недостаткам, что всегда помнит о самобытных чертах мастеров, служащих ей образцами, и лучше кого бы то ни было знает цену новизне и таланту. Но все прочие, вынося приговор любому творению, исходят только из него самого, не делая скидок ни на время, ни на автора; поэтому полагаю, было бы весьма желательно, чтобы и литераторы взяли за правило отделять недостатки от достоинств даже самых великих писателей, ибо, смешивая под влиянием слепого преклонения подлинные красоты с погрешностями, они, возможно, добьются только одного: молодые люди начнут подражать недостаткам тех, кто служит им примером, — ведь дурному подражать легко, — но никогда не достигнут их великих свершений. Ж. Б РУССО Никто не станет отрицать, что Руссо отлично владел механикой стиха. Тут он, пожалуй, не уступал Депрео и мог бы занять место рядом с этим великим человеком, если бы последний, появившись на свет в пору пробуждения хорошего вкуса, не был учителем и самого Руссо, и всех современных ему поэтов. Оба помянутые автора хранили неуклонную верность духу и строю французского языка, оба превосходно владели трудным искусством придавать стихам непринужденность и, более того, гармоничность, без которой не существует настоящей поэзии. Правда, обоим ставили в вину неумение тонко и выразительно живописать чувство. Это обвинение кажется мне маловажным, когда речь идет о Депрео, ибо его занимала исключительно область разума, а для ее изображения у поэта хватало и живости, и пыла; умение правдиво выражать страсть ему было не нужно. «Поэтическое искусство» и некоторые другие произведения приближаются к возможному для данного рода литературы совершенству, и мы не ждем от них чувствительности, хотя, думаю, она всегда к месту и своей прелестью может украсить любые стихи. Оправдать в этом отношении Руссо куда труднее. Поскольку ода, по его собственным словам, «истинное поприще для всего, что трогательно и возвышенно», мы ищем эти высокие чувства в его собственных одах; на деле же они всегда отмечены печатью благородства, но, сдается мне, отнюдь не всегда дышат страстью. Речь, разумеется, идет не о тех, чьи темы, почерпнутые из Священного писания, были уже разработаны славнейшими мужами. Что же касается од, подсказанных воображением самого Руссо, то, на мой взгляд, сильные образы, их уснащающие, оставляют читателя холодным, не будят в нем ни сострадания, ни удивления, ни страха, ни сумрачного трепета души, этих неизменных спутников подлинно возвышенного. Уравновешенному уму чуждо бурное течение оды, тут надобна неподдельная восторженность. Поэт, который хладнокровно бросается в эту стремнину, сродственную лишь великим страстям, рискует остаться в одиночестве: читателя утомляют неоправданные переходы от темы к теме и множество натяжек, с помощью которых искусство силится — всегда тщетно — изобразить страсть. Автор кажется мне особенно беспомощным в тех пассажах, где ему надлежит быть особенно пылким; меж тем оды должны быть пронизаны чувством, потому что эти маленькие поэмы, как правило, не скреплены мыслью, а если их не скрепляет и подлинная взволнованность, они становятся просто скучными. Что касается Руссо, вряд ли про его оды можно сказать, что они пронизаны страстью. Наш поэт порою впадал в грех многих своих собратьев по перу, громоздивших один великолепный образ на другой ради самих этих образов, а не ради того чтобы возвышенными поэтическими фигурами рождать возвышенные чувства или живописать неистовство страстей. Поклонники Руссо возразят мне, что он превзошел Горация и Пиндара,27 поэтов, прославленных своими одами и еще более укрепившими эту славу веками всеобщего восхищения. Если тут нет преувеличений, успех Руссо вполне понятен. Для большинства сравнение — мерило всех ценностей, и человек, в любой области опередивший других, всегда будет окружен почетом, ибо никто не дерзнет оспаривать правильность избранного им пути. Мне и подавно не пристало утверждать, будто Руссо не достиг вершины в искусстве сочинять оды, но, боюсь, если этот род литературы не обретет большей натуральности тона, он так и останется второстепенным. Дозвольте мне быть честным до конца и признаться, что иные мысли даже в лучших одах Руссо, на мой взгляд, весьма сомнительны. Так, например, многие рассуждения в знаменитой оде «К Фортуне», почитаемой гимном разуму, я назвал бы скорее обманчиво блестящими, нежели правильными. Давайте послушаем поэта-философа: За то, что Рим толкнул к могиле, Ужель мне Сулле 28 лавры плесть? Нет, разумеется, Сулле нельзя «плесть лавры» за то, что он «толкнул Рим к могиле», но, мне кажется, справедливость требует отнестись с уважением к человеку, наделенному необыкновенной мощью духа, которая одолела мощь самого Рима, помогла ему, когда он состарился, презреть ненависть сломленного им народа и научила то благодеяниями, то принуждением всегда брать верх над, казалось бы, непреклонным мужеством врагов. А вот продолжение: И то, что так претит в Атилле,29 Поставить Александру в честь? Не знаю, какой нрав был у Атиллы, но я не могу не восхищаться необычайными талантами Александра, чей высокий гений в любой области — в управлении государством, военном искусстве, науках и даже в частной жизни — неизменно возносил его над всеми людьми и чье удивительное, непогрешимое чутье восполняло отсутствие добродетелей, не столь значительных. Я чту в нем героя, который, достигнув вершины доступного человеку величия, не презирал дружбы; будучи столь обласкан судьбой, умел ценить заслуги; шел на смертельный риск, лишь бы не заподозрить своего врача в преступном замысле, не оскорбить верность уважаемого подданного сомнениями, за которые его никто бы не осудил; в несравненной своей щедрости был готов раздать все, что имел, оставив себе лишь надежду; торопился загладить совершенную им несправедливость, но не спешил совершить новую; больше страдал из-за содеянных ошибок, нежели радовался победам; жаждал завоевать весь мир, потому что от природы обладал достоинствами истинного его по-велителя, и заслуживает некоторого снисхождения даже за требование почестей, подобающих лишь божеству, ибо жил во времена, когда люди поклонялись богам далеко не столь привлекательным. Руссо слишком несправедлив; дерзая сказать об этом великом человеке еще и следующее: Но выпали удел Сократа Завоевателю Евфрата, Червем ничтожным стал бы он. Руссо явно старался расправиться со всеми завоевателями — вот строки из той же оды: Недальновидности Варрона, Чьи сокрушил он легионы, Обязан славой Ганнибал.30 До чего же поверхностны подобные рассуждения! Все на свете знают — именно в умении пользоваться ошибками неприятеля и состоит военное искусство. Знают, как велик был Ганнибал, равно одерживая победы и терпя поражения. Если поэты, подобно прочим людям, считают, что в любом роде искусства нет красоты вне правды и даже поэтический вымысел лишь средство ярче живописать эту правду, то какой приговор следует вЫнести таким нападкам? Слишком ли я буд^ суров, назвав оду «К Фортуне» надутой декламацией, скопищем общих мест, энергически выраженных? Обойду молчанием аллегории Руссо и некоторые другие его произведения. В особенности не считаю себя вправе судить об аллегориях, так как не имею к ним вкуса; зато отдаю должное эпиграммам, где простодушие, подобное простодушию Маро,31 сочетается с энергией стиха, которой у Маро нет. Горячо похвалю и те отрывки из «Посланий», где удивительным образом сквозит талант Руссо-эпи-грамматиста. Но, восхищаясь достойным восхищения, я не могу не восставать против невыносимой грубости, пятнающей те же «Послания». Желая заклеймить какого-то дрянного поэта, он в «Послании к музам» сравнивает того с гусенком, который так возгордился от льстивых похвал, что пению лебедя предпочитает свое собственное. Другой гусенок произносит длинную речь, уговаривая его что-нибудь спеть, после чего следуют стихи: От этих слов взбодрившись в тот же миг, Издал гусенок столь гнусавый крик, Что, позабыв немедленно кормушки, Все курицы, все гуси, все индюшки Сбегаются и, окружив певца, Крылами бьют и хвалят без конца, Неувядаемые лавры прочат, Над Мактуэнским лебедем 32 гогочут. Окончив песнь, наш Пиндар молодой, Надувшись спесью, шествует домой Как торжествующий победу воин: Восторгов птичника он удостоен. Спору нет, написана картина довольно живо, но какие низменные в ней образы! И сколько еще в этом послании, сочиненном в форме диалога с музами, безвкусных и неприятных мест, сколько длиннот, как искусственны и однообразны переходы от темы к теме! Есть там, разумеется, и прекрасные штрихи, но они не искупают недостатков. Я намеренно выбрал «Послание к музам» и оду «К Фортуне», дабы меня не обвинили в том, что я критикую самые слабые творения Руссо, желая тем самым опорочить и лучшие. Смею ли я надеяться, что хотя бы своим выбором удовлетворил щекотливый вкус многих умнейших людей, готовых одобрить все без изъятия произведения нашего поэта? Но и опасаясь, что совершаю ошибку, не разделяя их чувств, да и чувств прочей читающей публики, я все же позволю себе еще одно замечание. Устарелые слова, которыми Руссо уснащает послания, не придают его тону простодушия и вообще недостаточно благородны для стихов. Окончательный приговор остается за людьми, которые сами занимаются этим искусством: я охотно отдаю на их суд критические разборы, которым дерзнул подвергнуть лучших писателей Франции. Беспредельно мое восхищение тем, что истинно прекрасно в творениях этих авторов. Быть может, я не смог распознать все достоинства Руссо, но не буду в обиде, если мне докажут, что погрешности, в которых я его упрекаю, вовсе не погрешности. Великого уважения достоин талант поэта, который, как оно повелось испокон века, славой своей навлек на себя неисчислимые беды и только тогда получил возможность насладиться заслуженной известностью у себя на родине, когда был уже обессилен бременем изгнан- 0 о О О ническои жизни и унижении,00 когда непомерная длительность его несчастий обезоружила даже ненависть врагов и смягчила несправедливость завистников. ФИЛИПП КИНО34 Невозможно остаться равнодушным к обаянию, неге, легкости, проникновенной и умягчающей душу гармонии стихов Кино. Немалой .похвалы заслуживают и некоторые из его опер пышной картинностью, умело подобранными и расположенными событиями, составляющими их основу, царящим в них духом чудесного и, наконец, трогательностью замысла, тем более нас волнующей, что ею проникнута и музыка.35 Отмечены эти необычные поэмы и чертами благородства, изящества» естественности. Диалоги почти всегда простодушны, а подчас исполнены чувства, в стихах немало прелестных образов и запоминающихся мыслей. Велико было бы восхищение таким изобилием красот, если бы не погрешности, которыми порою запятнаны отличные произведения Кино. Мне претит в его трагедиях фамильярность тона действующих лиц; досадно, когда в сценах, долженствующих рождать ужас и сострадание, герои, постигнутые несчастьем, обмениваются неподобающими репликами, которые не только уничтожают всю трогательность этих сцен, но, более того, делают их смешными. Я не могу закрывать глаза на то, что даже лучшие оперы Кино слишком бедны содержанием, слишком небрежны в отделке подробностей, а местами попросту пресны. В общем, думаю, правы те, кто сомневается в способности этого автора глубоко изобразить страсть. На мой взгляд, музыка Люлли превосходит поэзию Кино. Первый своей возвышенностью, трогательностью и выразительностью достигает подлинного величия, а заслуга второго лишь в том, что придуманные им положения и ход действия послужили отправной точкой для мелодий, отмеченных гением музыканта. Несомненно, этими недостатками и общей слабостью ранних произведений Кино объясняется слепота Депрео к его достоинствам, впрочем, вполне простительная: будучи свидетелем зарождения оперы, драматической поэмы, допускающей такие вольности, такие отклонения от правил, Депрео полагал, будто она еще не достигла полного своего развития. А разве мы не считали бы каждый оперный спектакль не вполне удачным, когда бы тщетные усилия многих и многих известных авторов не убедили нас в некоем врожденном пороке этих пиес? Но я понимаю и тех, кто осуждает непреклонную суровость Депрео. Так как дарование Кино в высшей степени приятно и он славится как основатель оперного искусства, не следует удивляться многочисленности его поклонников, считающих даже недостатки поэта заслуживающими уважения. Вместе с тем чрезмерная снисходительность защитников как раз и объясняет крайнюю строгость критиков. Опыт говорит мне, что человек неспособен выводить свои суждения о других людях из совокупности их свойств: каждый рассматривает знаменитого писателя со своей ограниченной точки зрения и с равной видимостью правоты порицает или превозносит в зависимости от тех отличительных черт его творений, которые берет в расчет. Достоинства, присущие Кино, требуют снисхождения к его недостаткам, но, должен признаться, мне бы очень хотелось, чтобы подражатели обошлись копированием только достоинств. Меня печалит общая уверенность в безнадежности попыток придать операм больше страсти, последовательности, здравого смысла и силы, чем это удалось первому их творцу. Как я порадовался бы, если бы их перестали уснащать бесконечными повторами, детскими выдумками, способными испортить любую трагедию, словами, подлаженными под музыку, но бессмысленными! Лучшие отрывки из пиес Кино убеждают нас в том, что почти все поэтические красоты совместимы с музыкой и в унылых длиннотах стольких опер, сочиненных в спешке, плохо написанных и к тому же легковесных, следует винить самих поэтов, а не избранный ими род словесности. ОРАТОРЫ Можно ли не восхищаться торжественностью, пышностью, великолепием, вдохновенными порывами Боссюэ, огромным размахом его пылкого, неиссякаемого, великого таланта? Можно ли не испытывать изумленного трепета перед беспримерной глубиной Паскаля, перед его неотразимой логикой, сверхчеловеческой памятью, всеобъемлющими и столь рано приобретенными познаниями? Первый возвышает наш ум, второй потрясает и приводит в смятение. Один гремит подобно грому среди разбушевавшейся стихии, смелостью неожиданных своих сравнений превосходя всех, чей талант менее отважен; другой давит на наше сознание, повергает в трепет, срывает пелену с глаз, деспотически принуждая узреть истину, и, наделенный столь острым разумом, что, мнится, принадлежит к совсем иной, чем мы, породе, так объясняет все наши свойства, пристрастия, мысли, как будто ему дано взирать с высоты на шаткие людские понятия. Талант Паскаля, исполненный скромности и вместе мощи, сочетает в себе то, что на первый взгляд кажется несовместимым: горячность, вдохновенную порывистость, простодушие и одновременно владение всеми тайнами искусства, но такого искусства, которое, ни в чем не насилуя природу, само становится природой, только более совершенной, подлинником, вобравшим в себя все правила и предписания. Что еще я могу сказать? Боссюэ неистощимее, у Паскаля больше новизны; Боссюэ отличается большим размахом, Паскаль — глубиной мысли. Один восхищает неустанными взлетами красноречия, другой, всегда серьезный и основательный, своим лаконизмом, своей сдержанной силой доводит наше восхищение до вые* шего предела. Но ты, превосходивший Боссюэ и Паскаля36 изяществом и приятностью, ты, прославленная тень, чей талант так умягчал сердца, чьи кротость и благость укрепляли верховенство добродетели, могу ли я, говоря о красноречии, умолчать о благородстве и прелести твоих словоизлияний? Самой судьбой предназначенный взращивать мудрость и человечность в королях, ты, стоя у подножья трона, прямодушно твердил о бедственной участи людей, угнетенных тиранами, и, противоборствуя ухищрениям лести, защищал поруганные права народов. Какой добротой, какой искренностью пронизаны все твои писания! Какой блеск в сочетаниях слов и образов! Кто, кроме тебя, способен был так счастливо расцветить естественный, мелодичный, дышащий чувством слог, украсить разум столь чарующим нарядом? Сколько богатства, сколько сокровищ кроется в твоей великолепной простоте! О имена, освященные любовью и уважением всех, кому дорога честь Литературы! Воскресители искусств, отцы красноречия, путеводные звезды человеческого разума, почему я лишен даже искры таланта, озарявшего ваши творения, и не могу достойно истолковать вас и отметить все присущие вам черты! Когда бы возможно было соединить в одном человеке столь различные дарования, он, быть может, пожелал бы думать, как Паскаль, писать, как Боссюэ, говорить, как Фенелон. Но коль скоро различия в их слоге проистекали из различий в мыслях и чувствованиях, все трое много бы утратили, если бы мысли одного были переданы словами другого. И читая их, вовсе не испытываешь подобного желания, ибо каждый из троих употребляет именно те выражения, которые точно соответствуют его чувствам и мыслям, а это и есть признак подлинного таланта. Тот, кто наделен только умом, беспорядочно заимствует отдельные слова и обороты фраз: они не имеют характерных отличий и т. д. ЛАБРЮЙЕР В своих произведениях Лабрюйер почти до дна исчерпал запас словесных оборотов, характерных для ораторской прозы; если и можно в чем-то его упрекнуть, то отнюдь не в бедности слога — напротив, любая фраза выразительна, полна огромной силы, всегда уместна, всегда точно попадает в цель. Лабрюйера редко причисляют к мастерам красноречия по той причине, что его характерам не хватает последовательности. Мы слишком мало внимания уделяем совершенству его коротких отрывков, порою не только более содержательных, нежели длинные рассуждения, но и более гармоничных, искуснее написанных. На всех творениях Лабрюйера лежит печать ума проницательного, возвышенного, порывистого, вдохновенного, способности и рассуждать, и чувствовать, изобретательности, говорящей о мастерстве и присущей только истинному таланту. В своих «Характерах» Лабрюйер живописует каждую подробность с несравненным пылом, мощью, фантазией. Правда, в отличие от Паскаля и Боссюэ он чаще изображает страсти и пороки, свойственные отдельным людям, а не всему человеческому роду. Даже его лучшие портреты не идут в сравнение с величавостью портретов Фенелона и Боссюэ; происходит это главным образом из-за различия избранных этими писателями жанров. Мне кажется, Лабрюйер полагал, что какими бы ничтожными ни изображать людей, все будет мало, и старался подчеркнуть не их сильные стороны, а нелепые чудачества. И я считаю себя вправе сделать из этого вывод, что он не обладал ни возвышенностью, ни прозорливостью, ни глубиной, свойственными лишь немногим первостепенным умам. Но справедливость требует отдать должное его богатому воображению, подлинно своеобычному характеру и творческому таланту. К читателю Бывают люди, читающие лишь затем, чтобы выискивать в книге ошибки; поэтому предупреждаю каждого, кто прочтет мои размышления: если среди них найдется такое, которое можно истолковать в ущерб благочестию, автор отклоняет подобное истолкование и первым подписывается под любой возможной критикой. Он уповает, однако, на то, что непредвзятым людям не составит труда правильно понять его чувства. Утверждая, например: «Мысль о смерти вероломна: 1 захваченные ею, мы забываем жить», — он льстит себя надеждой, что высказал просто мысль о смерти безотносительно к религии. А заявляя в другом месте: «Совесть умирающих клевещет на всю их жизнь»,2 — он отнюдь не отрицает, что такие угрызения совести часто не лишены оснований. Но ведь каждый знает, что из любого правила есть исключения. Если же автор не оговорил их, то лишь потому, что этого не позволял избранный им жанр. Достаточно вдуматься в намерения автора, чтобы удостовериться в чистоте его убеждений. Уведомляю читателя и о том, что хотя мои максимы не вытекают одна из другой, в числе их немало таких, которые могут показаться темными, если их выдернуть из контекста или книги в целом. В данном издании они расположены иначе, нежели в первом. Из него изъято более двухсот максим, иные прояснены или расширены, а некоторые — правда, очень немногие — добавлены. I Легче сказать новое слово, чем примирить меж собой слова, уже сказанные. К Наш разум скорее проницателен, нежели последователен, и охватывает больше, чем в силах постичь. III Если мысль нельзя выразить простыми словами, значит, она ничтожна и надо ее отбросить. IV Ясность — вот лучшее украшение истинно глубокой мысли. V Где темен стиль, там царствует заблуждение. VI Вырази ложную мысль ясно, и она сама себя опровергнет. VII Как сильно заблуждаются подчас писатели, полагая, будто им удалось изобразить свой предмет так, как они его видят и чувствуют! VIII Мы были бы куда менее строги к мыслям автора, если бы сами мыслили так же, как он. IX Иная мысль кажется нам подлинным открыв тием, но стоит вникнуть в нее, и мы понимаем, что она не новей, чем дважды два — четыре. X Мы редко вдумываемся в чужую мысль; поэтому когда нам самим приходит такая же, мы без труда убеждаем себя, что она совершенно самобытна — столько в ней тонкостей и оттенков, которых мы не заметили в изложении ее автора. XI Много говорят лишь о тех мыслях и книгах, которые интересны многим. XII Неизменная скупость в похвалах — верный признак посредственного ума. XIII Слишком быстрый успех почти всегда преходящ: он — детище случая, а не таланта. Плоды размышления и труда не бывают скороспелыми. XIV Надежда одушевляет мудреца, но ослепляет человека самонадеянного и беспечного: он слишком доверчиво полагается на обещания. XV Сколько раз все мы обманывались и в наших опасениях, и в наших надеждах — даже самых законных! XVI Пылкое честолюбие с самой юности изгоняет из нашей жизни всякую радость: оно хочет править единовластно. XVII Успех одаряет очень многим, только не друзьями. XVIII Порою цепь долгих успехов обрывается в одно мгновение, словно летние знойные дни: налетает гроза, и разом холодает. XIX Лучшая опора в несчастье не разум, а мужество. XX Ни мудрость, ни свобода не совместны со слабостью. XXI Война — и та приносит меньше вреда, чем рабство. XXII Рабство унижает человека до того, что он начинает любить свои оковы. XXIII Благоденствие дурного правителя — бедствие для народа. XXIV Разуму не дано исправить то, что по самой своей природе несовершенно. XXV Прежде чем ополчаться на зло, взвесьте, способны ли вы устранить причины, его породившие. XXVI Неистребимо зло, которое коренится в законах природы. XXVII Мы не вправе делать несчастными тех, кого бессильны исправить. XXVIII Нельзя быть справедливым, не будучи человечным. XXIX Иные писатели прилагают к нравственности ту же мерку, с какою мы подходим к зодчеству наших дней: здание прежде всего должно быть удобным. XXX Одно дело смягчать правила добродетели во имя ее торжества, другое — уравнивать ее с пороком ради того чтобы свести на нет. XXXI Все наши заблуждения и разногласия в вопросах нравственных нередко объясняются тем, что мы считаем человека либо воплощением добродетели, либо воплощением порока. XXXII Нет, пожалуй, ни одной истины, которая не толкнула бы ложно направленный ум на путь заблуждения. XXXIII Правила нравственности, как и люди, меняются с каждым поколением: они подсказаны то добродетелью, то пороком. XXXIV Мы не понимаем, сколь притягательны сильные страсти. Нам жаль людей, живущих в вечной тревоге, а они презирают нас за то, что мы не знаем тревог. XXXV Мы не любим, когда нас жалеют за совершенные нами ошибки. XXXVI Грозы юности всегда чередуются с погожими днями. XXXVII Молодые люди плохо знают, что такое красота: им знакома только страсть. XXXVIII Женщины и молодые люди умеют ценить лишь тех, к кому питают склонность. XXXIX Привычка — все, даже в любви. XL Постоянство в страсти встречается редко, искренность — часто. Так было всегда, но люди ставят себе в заслугу то постоянство, то равнодушие — смотря чего требует мода, которая всегда все преувеличивает. XLI Разум стыдится склонностей, в которых не смеет признаться. XLII Даже наималейшее наслаждение, даруемое нам природой, — это тайна, непостижная уму. XLIII Лишь мелкие люди вечно взвешивают, что следует уважать, а что — любить. Человек истинно большой души, не задумываясь, любит все, что достойно уважения. XLIV Уважению, как и любви, тоже приходит конец. XLV Стоит нам почувствовать, что человеку не за что нас уважать, — и мы начинаем почти что ненавидеть его. XL VI Кто нечестен там, где речь идет о наслаждении, тот и в делах лишь прикидывается честным. Если даже наслаждение не делает вас человечнее, значит, вы по натуре жестоки, как зверь. XLVII Наслаждение учит государя чувствовать себя просто человеком. XL VIII Торгуя честью, не разбогатеешь. XLIX Тот, кто требует платы за свою честность, чаще всего продает свою честь. L Совесть, честь, душевная чистота, любовь, уважение ближних—всему есть своя иена. Щедрость умножает преимущества, которые дает богатство. LI Тот, чья щедрость идет на пользу людям, бережлив в высоком и благородном смысле этого слова. LII Люди глупые никогда не поймут умных. LIII Глупец всегда убежден, что никто ловчей его не проведет умного человека. LIV Мы нередко пренебрегаем теми, над кем природа дает нам известную власть, а ведь именно их нам следует привязать к себе и как бы слить с собой: всех остальных влечет к нам лишь корысть — чувство, самое непостоянное на свете. LV Жестче всех тот, кто мягок из корысти. LVI Корысть редко приносит успех. LVII Только про того можно сказать, что он добился успеха, кто сумел воспользоваться его плодами. LVIII Славолюбие народа — порука его великих успехов. LIX Людям так мало свойственна добродетель, что даже славолюбие кажется им смешным. LX Светская карьера требует усилий. Нужно быть изворотливым и нескучным, нужно уметь интриговать, со всеми ладить, принимать участие во всех забавах и серьезных делах, нравиться женщинам и людям высокопоставленным, хранить свои секреты, целую ночь скучать за столом и метать три кадрили,3 не вставая со стула, но и это не дает никакой уверенности в успехе. От скольких огорчений и неприятностей избавили бы себя люди, осмелься они добиваться славы лишь с помощью своих достоинств! LX1 Несколько болванов, усевшись за стол, объявляют: «Где нет нас, нет и хорошего общества». И все им верят. LXII Игроки в большем почете, нежели люди умные: они имеют честь представлять людей богатых. LXIII Умные люди были бы совсем одиноки, если бы глупцы не причисляли к ним и себя. LXIV Нет еще восьми часов утра, а человек уже одет. Он спешит в суд, чтобы послушать речи; в Лувр, чтобы посмотреть новые картины; в ге* атр, чтобы посидеть на репетиции очередной пиесы. Он считает себя судьею в любом деле, и недостает ему обычно всего-навсего — ума и вкуса. LXV Нас оскорбляет не столько презрение глупцов, сколько пренебрежение людей умных. LXVI Хвалить человека так, что похвала как бы ставит предел его достоинствам, значит наносить ему оскорбление: на свете мало людей, настолько скромных, чтобы не обижаться, когда называют их настоящую цену. LXVII Нелегко ценить человека так, как ему хочется. LXVIII Пусть человек, не имеющий больших талантов, утешается той же мыслью, что и человек, не имеющий больших чинов: сердцем можно быть выше и тех, и других. LXIX В разумности и сумасбродстве, в добродетели и пороке тоже бывают удачники. Самодовольство — еще не признак больших достоинств. LXX Ужели душевное спокойствие — лучшее подтверждение добродетели? Оно ведь дается и здоровьем! LXX1 Стоит ли людям жалеть о счастье, если его не дают ни слава, ни заслуги? Разве мало-мальски мужественная душа согласится на высокое положение в свете, душевное спокойствие или умеренность, если ради них придется пожертвовать пылкостью чувств или принизить полет своего гения? LXXII Умеренность в великих людях ограничивает лишь их пороки. LXXI1I Умеренность в слабых — это посредственность. LXXIV Чванливость в слабых — это возвышенность в сильных, равно как сила больных — это неистовство, а здоровых — твердость духа. LXXV Сознание своей силы умножает ее. LXXV1 Наше суждение о других не так изменчиво, как о самих себе. LXXVII Заблуждается тот, кто считает, будто бедняки всегда лучше богачей. LXXVIII Беден ли человек, богат ли, вовек ему не стать добродетельным и счастливым, если волей фортуны он окажется не на своем месте. LXXIX Дабы сохранить бодрость духа, нужно поддерживать бодрость тела. LXXX Не следует ждать больших услуг от стариков. LXXXI Люди лишь до тех пор охотно оказывают услуги, пока чувствуют, что это им по ,силам. LXXXII Скряга втайне твердит себе: «Разве я поставлен печься о благе нищего люда?». И гонит прочь докучное сострадание. LXXXIII К людям, которые возомнили, будто больше ни в ком не нуждаются, уже никому нет подступа. LXXXIV Реже всего нам помогают те, р ком мы осо* бенно нуждаемся. LXXXV На одном лишь хитроумии далеко не уедешь. LXXXVI Нет покровителей надежнее, чем наши собственные способности. LXXXVI I Всякий человек мнит себя достойным самых высоких должностей, но если от природы он к ним неспособен, та же природа награждает его талантом довольствоваться должностями самыми ничтожными. LXXXVI II Кто неспособен к великим свершениям, тот презирает великие замыслы. LXXXIX Велики людские притязания, а цели — ничтожны. ХС Великий человек берется за великие дела, потому что сознает их величие, глупец — потому что не понимает, как они трудны. XCI Иной раз проще создать новую партию, чем постепенно добиться главенства в уже созданной. XCII Легче всего уничтожить ту партию, в чьей основе лежат доводы благоразумия. Прихотливые создания природы куда прочнее даже самых совершенных творений искусства. XCIII Господства можно добиться силой, но его никогда не достичь с помощью одного лишь хитроумия. XCIV Кто наделен только хитроумием, тот ни на каком поприще не займет первого места. XCV Сила легко берет верх над хитроумием. XCVI Предел хитроумия — умение управлять, не применяя силы. ХС VII Лишь самые заурядные хитрецы не брезгуют надувательством. XCVIII Та самая честность, которая заурядным людям преграждает путь к цели, для хитроумных — лишний способ добиться успеха. XCIX К тем, кто не умеет извлекать пользу из других, чаще всего невозможно подступиться. С Истинно хитроумный человек никого не станет отталкивать. CI Чрезмерная осмотрительность не менее пагубна, чем ее противоположность: мало проку от людей тому, кто вечно боится, как бы его не надули. СИ От людей и от времени можно ожидать любых сюрпризов и любых козней. CII1 Дурных людей всегда потрясает открытие, что и добропорядочные способны на хитроумие. CIV Равно слабодушны и те, что окружают свои дела непроницаемым покровом тайны, и те, что все о них выбалтывают. CV Непринужденная беседа — лучшая школа для ума. CVI Мы знаем за собой много такого, о чем люди всегда умалчивают, и угадываем в них то, о чем умалчиваем сами. С VII В жизненных правилах человека сказывается вся его суть. CVII1 Двоедушные люди легко меняют свои правила. CIX Легкомысленные люди склонны к двоедушию. СХ Лжецы угодливы и кичливы. CXI Почти нет таких правил, которые были бы годны на все случаи жизни. С XII Редко случается высказать здравую мысль тому, кто всегда тщится быть оригинальным. CXIII Глупо ласкать себя надеждой, будто мы способны убедить других в том, чему и сами не верим. CXIV Чужое остроумие быстро прискучивает. CXV Даже лучшие писатели слишком многословны. CXVI Кто неспособен выдумывать небылицы, у того один выход — рассказывать были. CXVII Холодность чувств — плодородная почва для лени. CXVII1 Кто постоянно обедает и ужинает в гостях, тот мнит себя занятым человеком. А кто утром долго полощет рот и совещается со своим зо-лотошвеем, тот обзывает бездельником собирателя сплетен, который каждый день отправляется перед обедом на прогулку. CXIX Немного нашлось бы на свете счастливых людей, когда бы выбор наших занятий и развлечений зависел от других. СХХ Следует пренебрегать советами людей, которые стараются отвратить нас от поступков, не причиняющих нам вреда. CXXI Дурные советы куда влиятельнее, чем собственные наши прихоти. CXXII Не будем принимать на веру ходячее мнение, будто все заложенные в природе вещей удовольствия порочны. Что ни век, что ни народ, то новый набор воображаемых пороков и добродетелей. СХХШ Разум вводит нас в обман чаще, нежели наше естество. CXXIV Разуму не постичь надобностей сердца,cxxv
Страсть потому заглушает порою советы рассудка, что она дает больше сил для исполнения желаний. CXXVI Страсти чаще впадают в ошибки, нежели здравое суждение, по той же причине, по какой правители чаще ошибаются, нежели подданные. CXXVII Самые высокие мысли подсказывает нам сердце. CXXVIII Добрые порывы не нуждаются в оправдании рассудка, напротив того, они сами его оправдание. CXXIX Мы дорого расплачиваемся за любые блага, обретенные с помощью одного лишь рассудка. СХХХ Великодушие не обязано давать отчет благоразумию в причинах своих деяний. CXXXI Всего больше ошибок делают люди, которые действуют по зреломразмышлении. СХХХИ Мало кому удавалось совершить великое деяние по чужой подсказке. CXXXIII Нет правил более изменчивых, нежели правила, внушенные совестью. CXXXIV Лицемеря, совесть не сознает, что она лицемерит. CXXXV У сильных натур совесть самонадеянна, у слабых и несчастливых — робка, у неуверенных в себе — беспокойна и т. д.; она — орудие владеющих нами чувств и правящих нами предрассуждений. CXXXVI Совесть умирающих клевещет на всю прожитую ими жизнь. CXXXVI I Стойкость или слабодушие перед лицом смерти зависят от того, какой недуг сводит человека в могилу. CXXXVI II Иной раз недуг так истощает больного, что чувства в нем засыпают, разум утрачивает былую речистость, и человек, боявшийся смерти, когда она ему еще не грозила, бесстрашно встречает ее, когда она уже у изголовья. CXXXIX Иных людей недуг лишает мужества, у других убивает не только страх смерти, но даже любовь к жизни. CXL Всего ошибочнее мерить жизнь мерою смерти. CXLI Справедливо ли требовать от человека, измученного и сломленного приступами гибельного недуга, чтобы он оставался так же крепок душой, как в былые времена? Мы ведь не дивимся тому, что больной не в силах ходить, бодрствовать, держаться на ногах. Разве не было бы удивительнее, когда бы он ничем не отличался от себя здорового? Если, проведя из-за головной боли бессонную ночь, мы днем неспособны сосредоточиться, нам это легко прощают и отнюдь не делают вывода, что нерадивость заложена в нашей натуре. Так неужто мы откажем умирающему в праве, которым пользуется каждый, у кого болит голова, неужто станем дерзостно утверждать, что если человек не проявляет мужества перед лицом смерти, значит, он и здоровый был малодушен? CXLII Только тот способен на великие деяния, кто живет так, словно он бессмертен. CXLIII Мысль о смерти вероломна: захваченные ею, мы забываем жить. CXLIV Мне случается порою думать: «Жизнь так коротка, что не стоит малейшего моего неудовольствия». Но если докучный гость принудит меня сидеть дома, помешает вовремя переодеться, я уже вне себя, я не способен' терпеливо проскучать каких-нибудь полчаса. CXLV Нет философии более ошибочной, нежели та, которая, якобы стремясь освободить человека от бремени страстей, наставляет его на путь праздности, небрежения, безразличия к себе. CXLVI Если даже предусмотрительность не может сделать нашу жизнь счастливой, то что уж говорить о беспечности! CXLVII Людям не свойственно, проснувшись поутру, думать: «Не успеешь оглянуться, как дня будто не бывало и снова наступит ночь». Напротив того, они еще накануне начинают изобретать, что будут делать завтра. Им было бы нестерпимо предоставить на волю обстоятельств и докучных посетителей один-единственный день. Даже несколько часов люди и то не решаются вверить прихоти случая, и они правы: кто поручится, что не изноет от скуки в этот заранее не заполненный по своему усмотрению час? Но, заботясь о столь коротком промежутке времени, они порою весьма беззаботны, когда речь идет обо всей их жизни. «До чего же глупо забивать себе голову мыслями о будущем!»— твердят они. Иными словами — до чего же глупо, воспрепятствовав случаю вершить наши судьбы, самим обдумать, как и чем заполните срок, отделяющий нас от смерти. CXLVIII Отвращение к еде не признак здоровья, хороший аппетит не признак болезни, напротив того. Так думают люди, когда речь идет об их теле. А вот о душе они судят, исходя из совсем других начал. Считается, что душа только тогда и сильна, когда ей чужды страсти, а поскольку молодость исполнена пыла и куда деятельнее, нежели преклонный возраст, то на нее взирают как на пору лихорадки, а расцвет человека относят ко времени его увядания. CXLIX Рассудок придает душе зоркость, но отнюдь не силу. Силу дарует ей сердце, иными словами — скрытые в нем страсти. Самый ясный разум не может подвигнуть нас на поступок, не порождает воли. Довольно ли для ходьбы хорошего зрения? Не требуются ли еще и ноги, а также воля и способность их передвигать? CL Разум и сердце советуются друг с другом и друг друга дополняют. Тот, кто внемлет одному, а другим пренебрегает, необдуманно отказывается от одной из опор, дарованных ему, дабы он уверенно шел по назначенному пути. CLI Как знать, может быть, именно страстям обязан разум самыми блистательными своими завоеваниями. CLI1 Если бы люди меньше ценили славу, у них не хватило бы ни ума, ни доблести ее заслужить. CLIII Не владей нами страсти, разве стали бы мы заниматься искусствами? Разве могли бы с помощью одного лишь рассудка познать все наши скрытые возможности, нужды и таланты? CLIV Мыслить человека научили страсти. CLV В пору детства любого народа, равно как отдельного человека, чувство всегда опережает мысль; оно-то и становится первым ее наставником. CLV1 Изучая жизнь одного человека, изучаешь историю всего рода человеческого, по-прежнему несовершенного, несмотря на все усилия науки и опыта. CLVII Если порок и впрямь неискореним, искусность правителей проверяется их умением принудить и его служить общему благу. CLVIII Молодые люди меньше страдают из-за своих оплошностей, чем от благоразумия стариков.
сих
Советы старых людей — как зимнее солнце: светят, да не греют. CLX Люди обычно мучают своих ближних под предлогом, что желают им добра. CLXI Несправедливо требовать от людей, чтобы из уважения к нашим советам они делали то, чего никогда не стали бы делать ради самих себя. CLXII Пусть люди совершают любые ошибки себе во вред, лишь бы им избегнуть худшей напасти — подчинения чужой воле. CLXIII Кто карает суровее, чем даже закон, тот тиран. CLXIV Не подлежит суду поступок, который не нанес ущерба обществу. CLXV Карать без нужды значит бросать вызов милосердию господню. CLXVI Безжалостная мораль подтачивает бодрость духа, как разрушает телесное здоровье отпрыск Эскулапа,4 когда пытается уничтожить гнездящуюся в крови порчу — чаще всего воображаемую. CLXVI1 Милосердие предпочитательнее справедливости. CLXVIII Мы щедры на осуждение обездоленных, как бы малы ни были их проступки, и скупы на жалость к ним, как бы тяжек ни был их удел. CLXIX Нашу снисходительность мы приберегаем для праведников. CLXX Никто не сострадает глупцу на том лишь основании, что он глуп, и это, пожалуй, резонно; но до чего же нелепо считать, что в своей глупости повинен он сам! CLXXI По доброй воле никто не бывает слабодушен. CLXXII Мы укоряем обездоленных, дабы не обременять себя состраданием. CLXXII I Великодушие терзается чужими бедами, словно оно в ответе за них. CLXXIV Если говорить о неблагодарности, то всего отвратительнее, но и всего обычнее древняя как мир неблагодарность детей по отношению к родителям. CLXXV Мы не слишком признательны друзьям за их высокое мнение о наших достоинствах, если при этом они не вовсе слепы к нашим недостаткам. CLXXVI Можно, от всего сердца любя человека, все-таки понимать, как велики его недостатки. Было бы глупой дерзостью мнить, будто нашего расположения достойно одно лишь совершенство. Порою наши слабости привязывают нас друг к другу ничуть не меньше, чем самые высокие добродетели. CLXXVI I Сильные мира сего потому плодят неблагодарных, что могли бы в щедрости своей быть куда щедрее. CLXXVI II Ненависть пересиливает дружбу, но пасует перед любовью. CLXXIX Когда друзья оказывают нам услуги, мы принимаем это как должную дань дружбе, но нам невдомек, что они вовсе не должны одаривать нас дружбой. CLXXX Не рожден для славы тот, кто не умеет це-нить время. CLXXXI Неустанная деятельность скорее приведет к богатству, нежели осмотрительность. CLXXXII Кто рожден покорствовать, тот и на троне будет покорным. CLXXXIII Судя по всему, человек от природы неспосо-бен к независимому существованию. CLXXXIV Чтобы избавиться от гнета силы, люди принуждены были подчиниться закону. Избрать властелином либо силу, либо закон — другого нам не дано: по самой своей сути мы неспособны жить свободно. CLXXXV Зависимость — порождение общества. CLXXXVI Стоит ли дивиться уверенности людей, будто все живые твари созданы им на потребу, если того же взгляда они держатся и на себе подобных? Если сильные мира сего привыкли брать в расчет только самих себя? CLXXXVII Сильный всегда подминает под себя слабого — это правило равно относится к государям, к целым народам и к отдельным людям, к любым тварям, одушевленным и неодушевленным. Таким образом, во всей вселенной властвует насилие, и в этом порядке вещей, который мы с некоторой видимостью справедливости осуждаем, как раз и проявляется самый общий, неизменный, изначальный закон природы. CLXXXVIII Обделенные силой ищут, кому бы им подчиниться, ибо нуждаются в защите. Страх пред людьми — вот источник любви к законам. CLXXXIX Кто способен все претерпеть, тому дано на все дерзнуть. СХС Иные оскорбления лучше проглотить молча, дабы не покрыть себя бесчестием. CXCI Благо тому, кто тверд по натуре и гибок по здравому рассуждению. СХСИ Слабодушному порою хочется прослыть дурным человеком, а вот дурной человек всегда хочет казаться хорошим. CXCIII Если род человеческий все же блюдет некий порядок, это лучшее доказательство того, что верх в сознании людей берут разум и добродетель. CXCIV Дух человека, точно так же как его плоть, не может существовать без постоянной пищи. CXCV Когда мы истощены наслаждениями,5 нам кажется, что это мы их истощили и что человеческое сердце никогда и ничем нельзя заполнить. CXCVI Мы так многое в жизни презираем, чтобы не исполниться презрением к самим себе. CXCVII Нам хочется верить, что пресыщенность говорит о недостатках, о несовершенстве того, чем мы пресытились, меж тем как на деле она лишь следствие истощения наших чувств, свидетельство нашей немощи. CXCVIII Огонь, воздух, разум, свет не могут существовать в бездействии. Отсюда — взаимная связь и сообщность всех тварей, единство и гармония вселенной. Тем не менее мы осуждаем людей, когда видим, что и над ними властен этот столь плодотворный для всей природы закон, мы обзываем их непоседами, если они неспособны спокойно предаваться безделью. CXCIX Человек потому мечтает о покое, что ему не терпится сбросить гнет подневольной работы, однако радость он обретает только в деятельности, только ею он и дорожит. СС Сладчайший из плодов — плод нашего собственного труда. CCI Где господствует зависимость, там не может не быть владыки: человек и воздух принадлежат друг другу, все в мире связано обоюдной связью, ничто не существует само по себе. ССИ О солнце! О небеса! Что вы такое? Мы проникли в тайну и порядок вашего движения. Достоин ли нашего почитания мир, над которым вы царите, вы, слепые орудия, бесчувственные, быть может, рычаги в дланях творца всей твари? Крушение держав, изменчивые лики времени, народы-завоеватели и люди, решавшие судьбы этих народов, главенствующие предрассуждения и обычаи, что водоразделами легли меж различных вероучений, нравственность, искусство, наука — чего все это стоит? Ползающий по земле еле зримый атом, именуемый человеком, чья жизнь вмещается в короткий миг, — этот атом способен единым, можно сказать, взглядом охватить зрелище, какое являет собою вселенная во всех ее нескончаемых переменах! CCIII Люди широко образованные, равно как и невежды, мало чем восхищаются. Восхищение говорит лишь о степени нашей просвещенности и служит свидетельством не столько совершенства сущего, сколько несовершенства нашего разума. CCIV Живость ума не слишком красит человека, если ей не сопутствует верность суждений. Не те часы хороши, что ходят быстро, а те, что точно показывают время. CCV Неблагоразумные речи и речи смелые — понятия, почти всегда совпадающие, и все же можно говорить без оглядки на благоразумие и при этом высказывать правильные мысли: остережемся утверждать, что неспособен к здравому суждению тот, кого смелость натуры илл пылкость страстей неволит произнести вслух опасную истину. CCVI Основательность более свойственна нашему разуму, нежели легковесность. Пустыми острословами редко бывают от природы, чаще ими становятся из подражания — этакими бездушными копиистами натуральной живости и веселости, CCVII Кто осыпает насмешками склонность к вещам серьезным, тот серьезно привержен к пустякам. CCVIII Своеобычное дарование — своеобычный вкус. Отнюдь не всегда один автор принижает другого только из зависти. CCIX О творениях человеческого разума судят как о ремесленных поделках. Выбирая у ювелира перстень, люди говорят: «Этот мне велик, а этот мал», — пока не найдут себе по руке. Но и отвергнутые не залежатся у мастера, ибо тот, что мал одному, другому придется как раз впору. ССХ Если два автора равно преуспели в изящной словесности, но в разных ее видах, мало кто думает о том, чье же дарование все-таки возвышеннее, и Депрео идет об руку с Расином; это несправедливо. CCXI Мне по душе такой писатель, который мысленным взором охватывает все времена, все страны и выводит многие следствия из немногих причин; умеет сопоставить предубеждения н нравы разных веков; примерами, почерпнутыми из области живописи или музыки, помогает постичь красоты ораторского искусства и вообще тесную связь между искусствами. О писателе, способном вот так сближать все, что касается рода человеческого, я скажу, что он обладает великим талантом — разумеется, если его выводы верны. Если же ошибочны, я приду к заключению, что он плохо разбирается в предметах, о которых взялся судить, или недостаточно зорок, чтобы сразу их объять во всей совокупности — короче говоря, что его разуму не хватает широты либо глубины. CCXII Истинную широту разума легко отличить от мнимой, потому что обладающий ею умеет любой предмет показать как бы в увеличенном виде, в противном же случае постоянные отклонения в сторону и щегольство образованностью только все затемняют. CCXIII Примеры, немногочисленные, лаконичные и приведенные к месту, сообщают рассуждению блеск, глубину и убедительность, но оно становится невразумительным, если примеров и подробностей чересчур много. Длинные или частые отступления нарушают единство излагаемого предмета и утомляют внимательного читателя, который, не желая отвлекаться от этого предмета, прилагает немалые усилия, чтобы не увязнуть в бесконечных доказательствах и перечислениях фактов. Чем больше общего мы найдем в самых разных предметах и чем быстрее придем к заключению, тем лучше. Следует, не мешкая, сделать очевидным главное докаэатель* ство правильности суждения и сразу же изложить конечный вывод. Кто наделен проницательным умом, тот избегает побочных тем, предоставляя умам посредственным то и дело останавливаться и рвать цветочки, попадающиеся им по пути. Пусть себе развлекают ту публику, что читает без цели, без смысла и без удовольствия! CCXIV Если у глупого человека хорошая память, голова у него набита всевозможными случаями из жизни и мыслями, но сделать из них вывод он неспособен — а ведь в этом вся суть! CCXV Ум проницательный умеет найти связь между различными явлениями. Ум обширный находит ее между множеством явлений важнейших. Таким образом, проницательность это как бы первая и необходимая ступень к истинной широте ума. CCXVI Ум большинства ученых правильнее всего, пожалуй, уподобить человеку прожорливому, но с дурным пищеварением. CCXVII Я отнюдь не одобряю утверждения, которое гласит, что «порядочный человек должен знать всего понемногу». Знание поверхностное, без твердых основ, всегда бесплодно, а порою и вредно. Пусть нельзя отрицать, что люди в большинстве своем неспособны к глубоким знаниям, но нельзя отрицать и того, что от подобной нахватанной и весьма ценимой ими учености прок невелик: она льстит их самолюбию — и это все. Ну, а для людей, обладающих недюжинными способностями, она просто губительна, ибо, невольно отвращая от истинной цели, понуждает тратить силы на пустяки, на предметы, чуждые их подлинным стремлениям и талантам, и в довершение всего вовсе не свидетельствует, как они ошибочно полагают, в пользу широты их разумения. Во все времена существовали люди посредственного ума, но при этом знавшие пропасть всяких вещей, и другие, обладавшие умом незаурядным, но весьма ограниченной ученостью. Отсутствие знаний не говорит о малоумии, равно как их преизбыток не есть доказательство великих дарований. CCXVIII Как события улетучиваются из памяти, так истина ускользает из нашего сознания. Живой ум, поочередно схватывая разные стороны явления, то отказывается от прежних своих воззрений, то снова к ним возвращается. Столь же непостоянен и наш вкус: он остывает даже к тому, что было ему всего приятнее, и прихотей у него не меньше, чем у нашего нрава. CCXIX Наверное, всем людям в равной степени присуща способность познавать истину и заблуждаться, творить добро и вершить зло, радоваться и страдать, но каждый человек в отдельности тщится очернить человеческую природу, чтобы как-нибудь да возвыситься над нею и присвоить те высокие достоинства, в которых отказывает себе подобным. Мы так самонадеянны, что убеждены, будто наши собственные стремления отличны от стремлений всего рода человеческого, словно, клевеща на него, мы сами остаемся незапятнанными. Это нелепое тщеславие и лежит в основе тех выпадов против нашей натуры, которыми пестрят философские трактаты. Человек нынче в немилости у племени умствующих, они словно состязаются, кто больше его опорочит. Но, возможно, мы сейчас подошли к той поворотной точке, за которой начнется пора, когда ему вернут все добродетели, ибо философия не менее подвластна моде, нежели наряды, музыка, архитектура и пр. ССХХ Довольно какому-нибудь мнению стать общепринятым, как все уже спешат отказаться от него во имя прямо противоположного, — опять-таки до тех пор, пока не устареет и оно и не явится нужда щегольнуть новинкой. Следовательно, не стоит удивляться, что, достигнув вершины в любой области науки или искусства, люди торопятся сойти с нее в погоне за славой открывателей неведомого; этим отчасти и объясняется столь быстрый упадок самых блистательных эпох и погружение их во тьму варварства. CCXXI Великие люди, научив слабодушных размышлять, наставили их на путь заблуждений. CCXXI1 Истинное величие мы признаем даже против собственной воли. Славу завоевателей всегда принижали, народам она всегда несла беды — и всегда внушала почтение. CCXXIII Созерцатель, покоясь на ложе в обитой штофом опочивальне, честит поносными словами воина, который, стоя в зимнюю пору на берегу реки, с оружием в руках ночи напролет безмолвно охраняет безопасность отчизны. CCXXIV Славу свою герой полагает не в том, чтобы нести чужеземцам голод и разорение, а в том, чтобы самому их терпеть во имя родины, не в том, чтобы сеять смерть, а в том, чтобы смело смотреть ей в глаза. CCXXV Порок сеет раздор, доблесть бросается в бой; не будь на свете доблестных людей, мир никогда бы не нарушался. CCXXVI Первыми среди людей добились богатства либо самые умные, либо самые ловкие. Неравенство состояний лишь следствие неравенства одаренности или мужества. CCXXVI I Утверждать, будто равенство — закон природы, значит заблуждаться. Все творения природы неравны меж собой. Подчинение и зависимость — вот ее верховный закон. CCXXVIII Сколько ни ставить преград самовластию государя, все равно никакой закон не воспрепятствует тирану злоупотреблять своим верховенством. CCXXIX Люди волей-неволей почитают природные дарования, потому что ни ученость, ни богатство, не помогут их обрести. ССХХХ Большинство людей до того ограничено условиями своего существования, что даже в мыслях не дерзают выйти за пределы очерченного круга; пусть порою и можно встретить человека, который в силу долгих размышлений о сути великого сам словно бы стал неспособен к ничтожному, но насколько больше таких, что из-за вечной занятости ничтожным уже неспособны даже отличить его от великого! ССХХХ I Самые безрассудные, самые немыслимые чаянья приводили порою к разительным успехам. ССХХХИ Подданные льстят государям куда как с большим пылом, чем те эту лесть выслушивают. Жажда что-то добыть всегда острее, чем наслаждение уже добытым. ССХХХШ Мы делаем вид, будто нам лень завоевывать славу, и при этом лезем из кожи ради ничтожной корысти. CCXXXIV Нам приятны порою даже такие похвалы, которым мы сами не верим. CCXXXV Чтобы выслушивать горькие истины, не обижаясь, или высказывать их, не оскорбляя, потребно немалое благородство ума и сердца. Редкий человек способен, не дрогнув, стерпеть правду или сказать ее в глаза. CCXXXV I Иные люди, сами того не сознавая, видят свою внешность такой, какая льстит главенствующему в них чувству. Потому, наверное фату всегда мнится, будто он красавец. CCXXXV11 Кто может похвалиться умом и только умом, тот отдает должное великому и питает страсть к ничтожному. CCXXXVI1I Люди в большинстве своем доживают до старости, так и не выйдя за пределы узкого круга мыслей, к тому же заимствованных. Бесплодные умы встречаются, пожалуй, еще чаще, нежели судящие вкривь и вкось. CCXXXIX Наши отличия друг от друга в общем ничтожны. Что такое красота или уродство, здоровье или немощь, ум или тупость? Едва заметная разница в чертах лица, чуть больше или чуть меньше желчи и т. д. Меж тем для всех нас это «больше» или «меньше» имеет решительное значение, а кто думает иначе, тот глубоко заблуждается. CCXL Когда на старости лет мы утрачиваем дарования и красоту, заменить их могут, и то с трудом, лишь доброе имя и богатство. CCXLI Мы терпеть не можем фанатиков, которые проповедуют презрение ко всему, что мы ревниво превозносим, а сами превозносят то, что еще больше достойно презрения. CCXLII Пусть нас и корят за тщеславие, все равно нам порою просто необходимо услышать, как велики наши достоинства. CCXLIII Люди редко примиряются с постигшим их унижением: они попросту забывают о нем. CCXLIV Чем скромнее положение человека в свете, тем безнаказанней остаются его проступки и незаметнее — заслуги. CCXLV Когда фортуне угодно унизить человека, она застигает его врасплох, в тех обыденных обстоятельствах, когда он не помнит об осторожности и не думает о защите. Будь этот человек хоть семи пядей во лбу, малейший его промах в подобных случаях влечет за собой тягчайшие беды и за ничтожную ошибку он расплачивается добрым именем или всем своим состоянием: вот так можно сломать себе руку, расхаживая по собственной спальне. CCXLVI В натуре любого человека всегда заложено какое-нибудь свойство, которое становится постоянным источником его провинностей, и если ему не приходится за них расплачиваться, благодарить он должен только фортуну. CCXLV11 Мы горестно недоумеваем, обнаруживая, что вновь и вновь впадаем все в те же грехи и что даже несчастья не исцеляют нас от наших недостатков. CCXLVI II Неизбежность облегчает даже такие беды, перед которыми бессилен разум. CCXLIX Неизбежность отравляет те наши горести, которые не может исцелить, CCL Даже несчастья, постигшие у нас на глазах баловней славы или фортуны, не в силах отвратить нас от честолюбия. CCL1 Терпение есть искусство питать надежду. CCLII Отчаяние довершает не только наши неудачи, но и нашу слабость. CCLIII Ни удары судьбы, ни ее дары не идут в сравнение с тем, что припасла для нас природа: она превосходит первую и суровостью, и добротой. CCLIV Посредственность равно нечувствительна и к высшим благам, и к наигоршим несчастьям. CCLV В так называемом свете, пожалуй, больше легкомыслия, чем в сословиях, менее взысканных судьбой. CCLVI Светские люди не говорят о таких мелочах, о каких судачит народ, но и народ не интересуется таким вздором, каким заняты светские люди. CCLVII История знает великих людей, которыми двигали сладострастие или любовь, но я не помню таких, которые были бы волокитами. Что составляет главное достоинство одних, немыслимо в других даже как слабость. CCLVIII Иногда мы обхаживаем людей, поразивших нас своим внушительным видом, как те молодые люди, что не сводят влюбленных глаз с маски, которая мнится им прекраснейшей из женщин, и не отстают до тех пор, пока не заставят ее открыть лицо и не убедятся, что это смуглый и бородатый недомерок. CCLIX Глупец, позволяющий себе вздремнуть в приличном обществе, похож на человека, который вырван любопытством из привычной стихии и теперь не может ни дышать, ни жить в разреженном воздухе. CCLX Глупец подобен простолюдину, который, имея самую малость, мнит себя богачом. CCLXI Не желая ни скрывать свой ум, ни тратить его на пустяки, мы обычно лишь портим себе репутацию. CCLXII Иные авторы, писавшие о возвышенном, не упускали возможности первенствовать и в приятном, стремясь заполнить пространство между двумя крайностями и охватить всю сферу деятельности человеческого ума. Однако вместо того чтобы рукоплескать их таланту, публика решила, что они просто не в силах удержаться на высотах героического: никто не отваживается поставить их вровень с теми великими людьми, которые, замкнувшись в единственном роде прекрасного, как бы сочли недостойным себя сказать то, что они обошли молчанием, и предоставили талантам второго разряда область, где не нужно большого дарования. CCLXIII Что одним кажется широтой ума, то для других всего лишь хорошая память и верхоглядство. CCLXIV Критиковать автора легко, трудно оценить. CCLXV Я не намерен умалять достоинства прославленного Расина, изящнейшего и тончайшего из поэтов, за то, что он отказался от многого, в чем мог бы отличиться, и проявил все богатство и всю возвышенность своего ума лишь в одном жанре. Но я чувствую себя обязанным воздать должное другому гению,6 смелому, плодовитому, высокому, проницательному, безыскусному и неутомимому; столь же изобретательному и приятному в чисто развлекательных произведениях, сколь искреннему и волнующему в других; наделенному могучим воображением, мгновенно охватывающим и постигающим весь диапазон человеческих отношений; гению, который не обошел вниманием ни чистую науку, ни искусства, ни политику, ни нравы народов, ни воззрения их на историю, ни даже языки и почти ребенком снискал себе известность величавостью и мощью своей обильной мыслями поэзии, а вскоре и очарованием мудрой самобытной прозы; замечательному философу и художнику, богато украсившему свои произведения всем, что есть великого в уме человека, мощными и яркими мазками изображавшему страсти и обогатившему театр новыми красками; умеющему благодаря несравненному размаху своего дарования передавать характер и улавливать дух Лучших творений любой нации, но так, что, подражая им, он их еще и совершенствует; человеку, который блестящ даже в ошибках, якобы подмеченных в его книгах,7 который неизменно волнует своим творчеством как друзей, так и недругов и который еще смолоду укрепил среди иноземцев славу нашей словесности, раздвинув перед ней все границы. CCLXVI Знакомясь с отдельными произведениями даже превосходного писателя, поддаешься искушению судить о них свысока. Оценить их по справедливости можно, лишь прочтя все. CCLXVI I О людях надо судить не по тому, чего они не знают, а по тому, что знают — и насколько глубоко. CCLXVIII He следует требовать от авторов недостижимого совершенства. Думать, будто их произведения, особенно те, что живописуют страсти, не могут нравиться, если отступают от правил, значит делать слишком много чести человеческому уму. Не нужно большого искусства, чтобы выбить самые сильные умы из привычной колеи и скрыть от них изъяны смелой и трогательной картины. Совершенной правильности, недостающей авторам, недостает и нашим собственным суждениям. Строгий порядок не свойствен человеческой природе. Не следует предполагать за чувством такую тонкость, какая приобретается только размышлением. Вкус наш куда легче удовлетворить, нежели ум. CCLXIX Легче навести на себя лоск всезнайства, чем приобрести немногие, но прочные знания. CCLXX Пока не открыт секрет, как просветить наш ум, никакие шаги, приближающие к истине, не помешают нам рассуждать ложно, и чем дальше мы выходим за пределы обыденных понятий, тем больше рискуем впасть в заблуждение. CCLXXI Стоит литературе и логике стать достоянием целой нации, как с изящными искусствами и философией происходит то же, что с народоправством, при котором могут появиться на свет и найти сторонников любое ребячество и любая выдумка. CCLXX1I Заблуждение, примешанное к истине, не подкрепляет ее. Мириться со второсортным в искусстве значит не расширять область последнего, а портить вкус, ослаблять у людей, столь падких до новизны, способность к суждению и приучать их путать истинное с ложным, вследствие чего они в своих произведениях перестают подражать природе и скудеют дарованием из-за тщеславного стремления к выдумкам и отхода от древних образцов. CCLXXIII То, что мы именуем блестящей мыслью, обычно представляет собой лишь ловкую, но лживую фразу; будучи сдобрена малой долей истины, она утверждает нас в заблуждении, которому мы сами дивимся. CCLXXIV Говорят, кто властен в большом, тот властен и в малом; но это ошибка. Как ни всемогущ король Испании, в Лукке он бессилен.3 Границы наших дарований еще более нерушимы, чем государственные границы: легче захватить всю Землю, чем присвоить себе наималей-ший талант. CCLXXV Большинство великих деятелей были красно-речивейшими людьми своего века. Творцы самых глубоких философских систем, вожди партий и сект, те, кто во все времена пользовался наибольшим влиянием на умы народов, обязаны самыми громкими своими успехами лишь прирожденному красноречию и живости души. Не думаю, что они были бы столь же удачливы и в поэзии: она требует, чтобы человек целиком посвятил себя только ей; к тому же, столь высокое и столь трудное искусство редко совместимо с сумятицей дел и житейской суетой, тогда как красноречие необходимо повсюду и привлекательностью своей обязано в первую очередь атмосфере изворотливости и уступок, в которой формируются государственные мужи, политики и т. п. CCLXXVI Сильные мира сего совершают ошибку, полагая, что могут безнаказанно бросаться обещаниями и заверениями. Люди не терпят, когда их лишают того, что они мысленно уже считали в некотором роде своим. Их нельзя долго обманывать там, где речь идет о выгоде; особенно же они ненавидят оказываться в дураках. Вот почему плутовство редко увенчивается успехом. Прельщать — и то невозможно без искренности и прямоты. Те, кто вводил в заблуждение народы касательно каких-либо общих интересов, оставались честны с каждым частным лицом в отдельности. Ловкость их сводилась к умению овладеть умами с помощью надежды на подлинные выгоды. Кто знает людей и хочет заставить их служить его намерениям, тот не уповает на такие легковесные приманки, как речи и посулы. Точно так же великие ораторы — да простится мне сопоставление двух столь разных предметов! — не пытаются добиться своего сплетением лести и обмана, постоянной ложью и словесными ухищрениями. Чтобы доказать свою мнимую правоту в главном, они не скупятся на искренность и достоверность в подробностях, потому что ложь слаба по своей природе — она должна таиться. А если им все же случается убедить в чем-либо посредством искусных речей, то удается это не без труда. И мы оказались бы решительно неправы, заключив, что к такому именно искусству и сводится красноречие. Не разумней ли, напротив, заключить, что если уж видимость истины так могущественна, то сама истина бесконечно красноречивей и выше всякого искусства? CCLXXVII Лжец—человек, не умеющий обманывать; льстец — тот, кто обманывает обычно лишь глупцов. Считать себя ловким вправе лишь человек, способный толковать истину по своему произволу и знающий, сколь она красноречива. CCLXXVIII Верно ли, что наша господствующая черта подавляет все остальные? У кого воображение сильнее, чем у Боссюэ, Монтеня, Декарта, Паскаля? А ведь они великие философы! Кто рассудительней и мудрей Расина, Буало, Лафонтена, Мольера? А ведь они великие поэты! CCLXX IX Декарт мог заблуждаться в отдельных своих положениях, не заблуждаясь или редко заблуждаясь в их следствиях; неверно поэтому, думается мне, заключить на основании его ошибок, что изобретательность и воображение несовместны с точностью ума. Люди, лишенные воображения, чванятся тем, что считают рассудительными только себя. Им невдомек, что ошибки Декарта, творческого гения, подобны ошибкам нескольких тысяч философов, людей без воображения. Второразрядные умы не самобытны и в своих заблуждениях: они не в силах ничего выдумать, даже собственных ошибок, и, сами того не подозревая, следуют чужим заблуждениям. А если они, что случается — и нередко, все же обманываются сами по себе, без чужой подсказки, то лишь в частностях и выводах. Однако заблуждения их не настолько похожи на истину, чтобы ими заражались другие, и не настолько серьезны, чтобы поднимать из-за них шум. CCLXXX Тот, кто красноречив от природы, часто излагает великие мысли так ясно и сжато, что большинство людей не замечает, как глубоки его слова. Тугодумы и софисты не признают философии, коль скоро красноречие делает ее общедоступной и она дерзает живописать истину сильными и смелыми мазками. Они называют мишурным и поверхностным блеск изложения, который служит убедительнейшим доказательством великой мысли. Им подавай дефиниции, дискуссии, подробности, доводы. Когда бы Локк писал живым слогом и всего на нескольких страницах изложил все мудрые истины, содержащиеся в его сочинениях, такие люди не решились бы причислить его к философам своего века. CCLXXXI На свое несчастье человек не может обладать талантом, не испытывая желания принижать другие таланты. Тонкий ум чернит ум сильный, геометр или физик ополчается на поэзию и красноречие. А светские люди, воображая, что тот, кто отличился в своей области, не станет принижать чужое дарование, принимают подобные приговоры на веру. Вот почему, когда в моде метафизика и алгебра, репутацию поэтам и музыкантам создают метафизики и алгебраисты, и наоборот. Господствующий дух навязывает умам свои суждения, а чаще всего — заблуждения. CCLXXXI I Кто может похвастаться тем, что с равным успехом судит, выдумывает и воспринимает в любое время суток? Человек наделен лишь каплей ума, вкуса, таланта, добродетели, веселости, здоровья, силы и т. д., но и этой малостью не волен распоряжаться в любом возрасте и тогда, когда ему это необходимо. CCLXXXI II «Не хвали человека, пока он жив», — вот правило, изобретенное завистью и слишком поспешно подхваченное философами. Напротив, я утверждаю, что человека нужно хвалить при жизни, если, конечно, он того заслуживает. Отважиться воздать ему должное надлежит именно тогда, когда зависть и клевета ополчаются на его добродетель или талант. Похвалить от души не опасно, опасно незаслуженно очернить. CCLXXXIV Зависть не умеет таиться: она обвиняет и осуждает без доказательств, раздувает недостатки, возводит в преступление незначительную ошибку. Язык ее полон желчи, преувеличений, оскорбительных слов. Она с тупой яростью накидывается на самые неоспоримые достоинства. Она слепа, неуемна, безумна, груба. CCLXXXV Чтобы развить человеческий гений, следует воспитывать в людях благоразумие и сознание собственной силы. Тот, чьи речи и писания служат одной цели — без разбора и пощады выставлять на показ смешные и слабые стороны человеческой природы, — тот не столько просвещает умы и учит рассуждать, сколько потворствует дурным наклонностям. CCLXXXVI Я отнюдь не восторгаюсь софистом, оспаривающим славу и мудрость великих мужей. Открывая мне глаза на слабости самых блистательных гениев, он учит меня определять истинную цену ему самому и он — первый, кого я вычеркиваю из списка знаменитых людей. CCLXXXVII Мы глубоко ошиблись бы, допустив, что бывает такой недостаток, который исключает какую бы то ни было добродетель, и усмотрев в сочетании добра со злом некое уродство или загадку. Мы малопроницательны, потому так редко и постигаем связь явлений. CCLXXXVIII Лжефилософы тщатся снискать славу, выискивая в нашем сознании противоречия и неувязки, которые ими же и выдуманы; это уподобляет их людям, потешающим детей карточными фокусами и тем самым подавляющим в них способность к здравому суждению, хотя в фокусах нет ничего сверхестественного и магического. Кто все запутывает, чтобы потом хвастать умением все распутать, тот шарлатан от нравственности. CCLXXXIX В природе нет противоречий. ССХС Противоречит ли разуму и справедливости любовь к самому себе? И почему нам так хочется, чтобы себялюбие всегда считалось пороком? CCXCI Бывает себялюбие, от природы готовое услужить и сострадать другому, и себялюбие бесчеловечное, несправедливое, безграничное и лишенное оснований. Но так ли необходимо путать первое со вторым? CCXCII Будь люди и впрямь добродетельны только по велению, разума, что от этого изменилось бы? Если справедливо хвалить нас за наши чувства, то почему бы не похвалить и за разум? Разве он менее наш, нежели воля? CCXCIII Предполагается, что тот, кто служит добродетели, повинуясь рассудку, способен променять ее на полезный порок. Да, так оно и было бы, если бы порок мог быть полезен — на взгляд человека, умеющего рассуждать. CCXCIV В человеческом сердце есть семена доброты и справедливости. Конечно, в нем царит личный интерес, но я не побоюсь сказать, что это не только согласно с природой, но и не противно справедливости, лишь бы от подобного себялюбия никто не страдал и общество не столько теряло, сколько выигрывало. CCXCV Кто ищет славы на пути добродетели, тот лишь требует награды по заслугам. CCXCVI Я всегда находил смешными попытки философов выдумать добродетель, несовместную с природой человека, а выдумав ее, холодно объявить, что добродетели вовсе не существует. Пусть же они разглагольствуют о своей химерической выдумке, пусть отрекаются от нее или ее отрицают — она их собственное творение. А та подлинная добродетель, которую они не желают величать этим именем, ибо она не подходит под их определения, та, которая создана природой и состоит прежде всего в доброте и силе духа, — такая добродетель не зависит от их фантазии, и образ ее никогда не сотрется. CCXCVII У тела свои прелести, у души свои таланты. Неужто сердцу свойственны только пороки? Человек способен быть разумным; неужто он неспособен к добродетели? CCXCVIII Мы восприимчивы к дружбе, справедливости, человечности, состраданию и разуму. Не это ли и есть добродетель, друзья мои? CCXCIX Неужто прославленный автор «Размышлений» 9 заслуживал бы нашего уважения и бурных восторгов своих последователей, будь он сам таким, каким тщится изобразить людей? ССС Нравоучительные книги в большинстве своем нелепы, и причина тому — неискренность их авторов. Слабые перепеватели друг друга, они не смеют открыто высказать свои правила и тайные чувства. Поэтому не только в вопросах нравственности, но и в любых других почти каждый до самой смерти говорит и пишет не то, что думает. А тот, у кого осталась еще капля правдолюбия, навлекает на себя гнев и предубеждение публики. CCCI Крайне редки умы, способные разом охватить все стороны предмета. В этом, как мне сдается, и заключен обычно источник человеческих заблуждений. В то время как большинство нации прозябает в бедности, унижении, непосильном труде, те, кому нет отказа в почестях, удобствах и удовольствиях, без устали упиваются политикой, всевластию которой искусства и торговля обязаны своим процветанием, а государства — своей грозной мощью. СССИ Наиболее великие создания человеческого ума в то же время наименее совершенные его создания. Законы — прекраснейшее изобретение разума, но, обеспечивая народам покой, они умаляют их свободу. CCCIII Сколько подчас слабости и непоследовательности в людях! Мы дивимся грубости наших отцов, которая, однако, доныне господствует в народе, а это самая многочисленная часть нации, и мы презираем словесность и образованность, единственное свое преимущество перед народом и нашими предками. CCCIV В сердце вельможи жажда наслаждений и чванство берут верх над корыстью: наши страсти приспосабливаются обычно к нашим потребностям. CCCV У народа и вельмож все разное — и добродетели, и пороки. CCCVI Расставлять наши желания по степени важности надлежит сердцу, руководить ими — разуму. CCCVII Лень и посредственность порождают больше философов, нежели размышление. CCCVIII Никто не бывает честолюбив по велению разума и порочен по глупости. CCCIX Люди всегда проницательны там, где на ставке их выгода: никакие ухищрения не отвратят их от нее. Дипломатическое искусство Австрийского дома долго вызывало восхищение, но это было в пору безмерного могущества династии Габсбургов, а не после. Самые хитроумные договоры — воля того, кто сильнее, и только. СССХ Торговля — школа обмана CCCXI Иногда, глядя на людские поступки, невольно думаешь, что наша жизнь и мирские дела — серьезная игра, где дозволены любые уловки, лишь бы, рискуя своим, отнять чужое, и где удачник без ущерба для чести грабит того, кто менее удачлив и ловок. CCCXII Какое это изумительное зрелище — наблюдать, как люди, втайне порываясь вредить друг другу, тем не менее помогают один другому наперекор своим склонностям и намерениям! СССХШ У нас нет ни сил, ни случая сотворить все добро и зло, которое мы собирались сотворить. CCCXIV Наши поступки менее добры и менее порочны, чем наши желания. CCCXV Вместе с возможностью творить добро мы обретаем возможность дурачить ближних, которые из кожи лезут, стараясь провести нас. Вот почему высокопоставленной особе так легко разгадать маневры тех, кто ниже его, а несчастным так трудно внушить уважение к себе. Кто нуждается в людях, тот как бы предупреждает их: «Не доверяйте мне». Человек, от которого никому нет проку, поневоле честен. CCCXVI Наше безразличие к нравственной истине проистекает из нашей решимости следовать своим страстям, к чему бы это ни привело. Вот отчего мы не колеблемся, когда нужно действовать, как бы сомнительны ни были наши побуждения. «Зачем знать, где истина, когда знаешь, где наслаждение», — рассуждают люди. CCCXVII Люди больше полагаются на обычай и традиции предков, чем на собственный разум. CCCXVI11 Сила или слабость нашей зеры зависит скорее от мужества, нежели от разума. Тот, кто смеется над приметами, не всегда умнее того, кто верит им. CCCXIX Самых хитрых — и тех нетрудно обмануть в делах, превосходящих их разумение, но затрагивающих сердце. СССХХ В чем только не убеждают человека страх и надежда! CCCXXI Стоит ли дивиться заблуждениям древних, если даже сегодня, в самом философском из столетий, немало очень умных людей не решаются сесть за стол, накрытый на тринадцатьприборов? CCCXXII Никакое бесстрашие не избавит неверующего от известной тревоги, стоит ему подумать перед смертью: «Я тысячи раз ошибался в самых животрепещущих для меня вопросах, значит мог заблуждаться и насчет религии. А теперь у меня нет ни сил, ни времени поразмыслить над этим — я умираю...». СССХХШ Вера — отрада обездоленных и бич счастливцев. CCCXXIV Жизнь кратка, но это не может ни отвадить нас от ее радостей, ни утешить в ее горестях. CCCXXV Те, кто осуждает предрассудки народа, убеждены, что сами они — отнюдь не народ. Римлянин, посмеявшийся над священными цыплятами,10 тоже, наверно, мнил себя философом. CCCXXV I Нелицеприятно взвесив доводы враждующих сект и не примкнув ни к одной, люди, по-видимому, ставят себя в .некотором смысле выше партий. Попросите, однако, этих беспристрастных философов избрать какую-нибудь точку зрения или выдвинуть собственную, и вы увидите, что они окажутся в неменьшем затруднении, нежели все остальные. В мире полно холодных умов, которые, не будучи в силах что-нибудь придумать сами, утешаются тем, что отвергают чужие мысли и, для виду многое презирая, тщатся тем самым умножить уважение к себе. CCCXXVII Кто те люди, что уверяют, будто мир стал порочен? Я готов им поверить. Честолюбие, слава, любовь, словом, страсти молодых лет уже не производят прежних потрясений и прежнего шума. И дело тут не в том, что страсти эти не столь жгучи, как прежде, а в том, что мы отрекаемся от них и боремся с ними. Поэтому я утверждаю, что мир похож на старика, который сохранил вожделения юности, но стыдится и скрывает их: он то ли разочаровался во многом, то ли хочет казаться разочарованным. CCCXXVIII По слабости или ив боязни навлечь на себя презрение люди скрывают самые заветные, неискоренимые и подчас добродетельные свои наклонности. CCCXXIX Искусство нравиться — это умение обманывать. СССХХХ Мы слишком невнимательны или слишком заняты собой, чтобы изучать друг друга. Кто наблюдал, как запросто танцуют на балу и держатся за руки незнакомые меж собой маски, хотя уже через минуту они расстанутся, не увидятся больше и не пожалеют об этом, тот легко составит себе представление о нашем обществе. ДОПОЛНЕНИЯ ТЕКСТЫ, ИЗДАННЫЕ ПОСМЕРТНО ФРАГМЕНТЫ НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ К ВЕЛИКИМ ЛЮДЯМ Признаем, что наш век несправедлив: если правда, что заблуждением варварских времен было суеверное преклонение перед великими людьми, то нельзя отрицать, что просвещенные столетия заблуждаются отнюдь не меньше, йся-чески унижая тех, кому мы обязаны знаниями и цивилизованностью. Ни в одной области нет выдающегося человека, которого не чернили бы и раньше, и теперь. Одни внушают нам, что Вергилий был посредственный ум; другие свысока взирают на почитателей Гомера; встречал я и таких, что уверяли, будто г-н де Тюренн был трус, кардинал Ришелье — глупец, а кардинал Мазарини — недалекий плут.1 У любой самой нелепой выдумки находятся защитники. Попадаются даже люди, без всякой враждебности или иных личных причин считающие долгом своим сокрушать великие репутации и опровергать общее мнение с единственной, пожалуй, целью — отвести от себя подозрение в том, что они разделяют его, и выставить напоказ независимость собственных суждений. Желание быть на виду побуждает их к утверждениям, на какие не отважилась бы самая низкая зависть, но они обманываются, надеясь снискать уважение столь странным способом. На мой взгляд, они похожи на тех слабодушных чудаков, которые из боязни показаться безвольными упорно отвергают самые разумные советы и совершают сумасбродства, только бы доказать свою независимость. Во все времена бывали недоумки, вынужденные искать славы единственным доступным им путем — оспаривая чужую славу, но когда люди такого сорта начинают задавать тон, это означает, что век вырождается, ибо подобные вещи могут происходить лишь там, где вывелись великие люди. НЕ СЛЕД ВСЕ ВАЛИТЬ НА СУДЬБУ В любой области довольно людей, горько жалующихся на судьбу, и объясняется это тем, что нередко им приходится заниматься не своим делом. Не берусь даже приблизительно сказать, сколько офицеров, неспособных выстроить в бсегой порядок полсотни солдат, могли бы блистать в суде, дипломатии, финансах. Они чувствуют в себе талант и удивляются, почему этого не замечают другие, ибо, увы, не видят, что их способности остаются втуне при их ремесле. Случается также, что власть имущие пренебрегают весьма даровитыми людьми, поскольку те не пригодны для мелких должностей, а большие им давать не желают. При заурядных способностях выдвинуться куда легче: их обладателям везде найдется местечко. О ЛЮДСКОЙ ЧЕРСТВОСТИ Беседовать с людьми о том, что их заботит, куда как легко: они слушают и слышат только тогда, когда с ними говорят о них самих. Допустим, что крупная провинция захвачена и опустошена неприятелем, а жителям ее, разоренным военной неурядицей, грозят самые страшные несчастия; 2 меж тем свет и об этом событии рассуждает точно так же, как о новой опере, кончине вельможи, чьей-либо свадьбе или неудачной и выплывшей наружу интриге Разве злоключения стольких людей трогают кого-нибудь всерьез? Разве на время общественного бедствия прекращаются любовные свидания, балы, игра? Или редеет публика на спектаклях? Или смягчается деспотизм моды и роскоши? Но если страдания целой нации производят столь слабое впечатление на людское сердце, то как его могут тронуть наши приватные горести? — Тем лучше! — скажет иной философ.— В жизни столько скорби, что если бы мы убивались из-за чужих бед, на земле царил бы вечный траур. Вот природа и наделила людей черствым сердцем: это облегчает им страдание, заложенное в их естестве. Но ежели так, значит, следует, не рассчитывая на жалость ближних, возлагать все упования на себя и собственное мужество. О ТВЕРДОСТИ ПОВЕДЕНИЯ Задавшись великой целью, мы вправе идти к ней любыми путями, лишь бы они были самыми короткими: цель облагораживает средства. Человек тщеславный и неумный встает на дыбы перед малейшим препятствием: ему, видите ли, нестерпимы заносчивость вельмож и самовлюбленность глупцов; он всю жизнь ведет себя так, словно не знает, что такое свет; все его удивляет, все его возмущает, и он, хотя пользуется теми же в общем приемами, к каким, добиваясь своего, прибегают остальные, неизменно применяет эти приемы не к месту и без успеха. А кто умеет подняться над подобной мелочной щепетильностью, тот при нужде склоняется перед велениями судьбы, обстоятельств и момента; несправедливость власть имущих, возвышение недостойных, происки врагов, чванство богачей — ничто не властно унизить его в собственных глазах; не ослепляясь уважением и лестью немногих друзей, он пробивает себе дорогу в толпе и схватывается с противниками и соперниками, не боясь приблизиться к тем, кто в чем-нибудь выше его, а напротив, примериваясь к ним и изучая их сильные стороны, чтобы нащупать слабое место, а значит побороть их или по крайней мере сравняться с ними. Слишком гордый, чтобы считать себя униженным теми преимуществами, коими судьба взыскала его конкурентов, он умеет переносить несчастья; оставаясь ровен и в процветании, и в неудаче, он явственно показывает, что успех всегда был лишь побочной иелыо его усилий, главная же состояла в том, чтобы следовать своему призванию и сосредоточивать всю энергию души на нескончаемом движении вперед. РАЗУМ НЕ СУДЬЯ ЧУВСТВУ Считается, что о творениях искусства следует судить не умом, а чувством; почему бы не распространить это правило на все, что неподвластно рассудку, например на честолюбие, любовь и прочие страсти? Я поступаю именно так и редко выношу на суд разума то, что связано с чувством: мне слишком хорошо известно, что хладнокровие и пыл взвешивают вещи на разных весах, обвиняя при этом друг друга в безграничной предвзятости. Поэтому, раскаиваясь в каком-нибудь поступке, совершенном под влиянием чувства, я стараюсь утешаться мыслью о том, что сужу себя по законам разума, значит, сужу плохо и вопреки всем своим рассуждениям вновь совершу такой же поступок, если мной овладеет та же страсть — и, может быть, это даже хорошо: мы ведь часто несправедливы к себе и напрасно себя осуждаем. ОБ УЧТИВОСТИ Что расхолаживает супругов, разъединяет семьи, разобщает друзей? Разумеется, неучтивость. Учтивость — связующее звено всякого общества: без нее оно быстро бы распалось. Правда, учтивость всегда искусственна и притворна, но цель оправдывает все. Притворство, служащее лишь ко благу ближних и поддерживающее мир в обществе, — это по сути своей сдержанность, тогда как откровенность, вредящая такому благу и такому миру, оборачивается грубостью, гневливостью, неосмотрительностью. Светское общение зиждется исключительно на учтивости и умении сказать приятное; лишить его этой основы — значит свести на нет. Люди вечно жалуются на фальшивость себе подобных, а сами неспособны спокойно выслушать правду. О ТЕРПИМОСТИ Так ли уж суровость необходима законодателю? Это вопрос, обсуждаемый издавна и весьма спорный, поскольку многие могучие народы процветали под сенью довольно мягких законов; но как бы то ни было, никто еще не сомневался, что для частных лиц терпимость — прямой долг. Именно она сообщает добродетели привлекательность, возвращающую к добру самые закоснелые души, смиряет обиды и гнев, поддерживает мир и лад в городах и семействах, составляет главную прелесть общественной жизни. Разве мы прощали бы друг другу различие не то что во мнениях, а хотя бы в житейских правилах, если бы не умели терпеть то, что нам не по сердцу? И кто смеет присваивать себе право судить ближнего? У кого довольно бесстыдства воображать, будто сам он не нуждается в снисходительности, в которой отказывает другим? Беру на себя смелость утверждать, что люди меньше страдают от пороков дурных своих собратьев, нежели от надменной и безжалостной суровости реформаторов, и я заметил, что строгость почти всегда имеет источником незнание законов природы, чрезмерное себялюбие, скрытую зависть, словом, душевное ничтожество. ОБ ОСТРОУМИИ Остроумцу незачем глубоко знать какое-ли-бо искусство: ему надо лишь рассуждать об искусстве других. От него не требуют успехов ни в каком деле: довольно и того, что он лезет во все дела и обладает видимостью всех талантов. Он обязан уметь писать в прозе и стихах о любом предмете; ему даже надлежит читать много лишнего, потому что он редко говорит о нужном и образованность его сводится к одному — к привычке шутливо излагать легковесные мысли. Кому охота ломать себе голову, как правильно рассуждать и жить? Да и кто вообще знает, что есть истина? Ум, стоящий выше предрассудков, приемлет все мнения, но не придерживается ни одного; он видит сильные и слабые стороны любого принципа и давно понял, что человеку дано выбирать лишь между своими заблуждениями. О снисходительная философия, равняющая Ахилла с Терситом3 и дарующая нам свободу безнаказанно коснеть в невежестве, праздности, бездумье! Вот мы и видим, сколь быстрые успехи она делает: еще вчера она была тоном, принятым в маленьком кружке; сегодня стала модой у целой нации. О СОВРЕМЕННЫХ АРМИЯХ4 Мужество, которое наши предки почитали наипервейшей из добродетелей, рассматривается ныне чуть ли не как примета невежественного простонародья, и хотя никто не дерзает высказать подобные взгляды вслух, они явственно обнаруживаются в нашем поведении. Служба отечеству слывет отжившей модой, предрассудком; среди военных царят отвращение, скука, небрежность, дерзкое и бесстыдное неповиновение; изнеженность и роскошь выставляют себя напоказ во время войны столь же беззастенчиво, как во время мира, а те, чья власть могла бы пресечь зло, лишь усугубляют его собственным примером. Молодые люди, не по таланту и возрасту вознесенные протекцией, выказывают откровенное презрение к должностям, которых они по сути дела не заслуживают; начальники же, которым хотя бы из уважения к своему чину надлежит воспитывать в войсках любовь и доверие к ним, не только — скажем прямо — прячутся и отсиживаются в тылу, но даже в лагере живут маленьким обособленным обществом, где по-прежнему рассуждают о хорошем тоне и вспоминают о праздности и удовольствиях Парижа. Этим господам скучен образ жизни, неизбежный в походе, да и как могут они свыкнуться с ним, если не отличаются пи военными талантами, ни славолюбием и не пользуются любовью своих солдат? Загляните в их палатки. Кто постоянно там околачивается? Если в армии есть нелюбимый и презираемый сотоварищами невежда или хлыщ с сомнительной репутацией, то здесь их терпят, а порой и привечают за постыдную угодливость, здесь они глумятся над всяким, кто, невзирая на свои заслуги более скромен, нежели эта публика, и не пытается оспаривать у нее унизительные милости. Тем временем офицеры изнемогают под тяжестью расходов, на которые их обрекает роскошь, насаждаемая и поощряемая начальниками, и вскоре денежные затруднения или невозможность продвинуться и найти применение своим талантам вынуждает их подавать в отставку, потому что мужественные люди не склонны долго терпеть явную несправедливость, а тем, кто трудится ради славы, нет смысла посвящать жизнь такому делу, которое сулит ныне лишь бесчестие. ЧУВСТВА ВАЖНЕЕ ПОСТУПКОВ Одно из ярчайших доказательств незаурядности Суллы — его слова о том, что в Цезаре, тогда еще мальчике, сидит несколько Мариев,5 то есть таится дух еще более честолюбивый и гибельный для свободы. Мольер явил себя не менее замечательным провидцем, угадав по небольшому стихотворению, которое показал ему Расин, только что вышедший из коллежа, что этот молодой человек станет величайшим поэтом своего века. Говорят, он дал ему сто луи, чтобы подбодрить его и убедить взяться за трагедию.6 Такое великодушие небогатого комедианта трогает меня не меньше, чем щедрость завоевателя, раздающего города и царства. Людей следует мерить не по их поступкам, слишком зависящим от богатства, но по чувствам и одаренности. ПРОТИВ ПОДРАЖАТЕЛЬНОСТИ Очень многие умники говорят, рассуждают, понимают, действуют на удивление плохо и невпопад, а происходит это оттого, что ум их подражателен: вставными зубами не очень-то пожуешь, хотя на вид их не отличить от настоящих. Бывают люди, от рождения обладающие способностью подхватывать чужие мысли и образы: бойкий ум сочетается у них с обширной памятью; они как бы набиты фразами, блестящими выражениями, остротами и сентенциями, которые и пускают в ход с наибольшей для себя выгодой, вызывая при первом знакомстве восторг собеседника. Мы только удивляемся, почему они, способные придумать или выразить такие полезные истины, столь неумело применяют последние и почему их суждениям всегда чего-то недостает. Эти люди сведущи во всех науках и подчас рассуждают об искусстве с большей уверенностью, нежели самые известные художники; они физики, они геометры и уж во всяком случае могут изложить вам любую точку зрения на любой предмет; у них один только недостаток — сами они не в силах додуматься до того, о чем говорят. Бывают другие— те судят правильно, но медленно; им можно предложить самый простой вопрос, и они не поймут, о чем идет речь; это изумляет всех, в том числе их самих: они полагают, будто им свойственна сообразительность, а они всего лишь наделены здравым смыслом. ЕЩЕ ОДИН СОВЕТ МОЛОДОМУ ЧЕЛОВЕКУ.7 СПОСОБНОСТИ ДОЛЖНЫ СООТВЕТСТВОВАТЬ РОДУ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ Способности, дорогой друг, должны соответствовать роду деятельности; в противном случае его надо менять. Вы родились дворянином, и вот вы военный, хотя болезненны, нетерпеливы, непредприимчивы, ненаблюдательны, то есть лишены качеств, необходимых при подобном ремесле. Вы родились в судейской семье, и вот вы адвокат, хотя не отличаетесь красноречием, не разбираетесь в людях и не склонны к изучению законов. То же — в любом роде деятельности. Если у нас притом есть способности, пусть к иным занятиям, мы не понимаем, почему нам не удается пробить себе дорогу, называем свое ремесло неблагодарным и проникаемся отвращением к нему. Человеку вашего возраста, обуреваемому страстями и не любящему мелочничать, скучны низшие должности, через которые надлежит пройти каждому, кто не рожден под звездой протекции; ему противны пустые, но хлопотные обязанности, которые неизбежны на службе; он не хочет учиться даже тому, что есть значительного в его профессии, ибо видит, как огромна дистанция между теорией и ее претворением в жизнь, и предпочитает сухой науке более приятные и широкие познания. Тем самым он дает право власть имущим обходить его производством, как обходит он сам свой служебный долг. Одним словом, не следует быть к себе слишком снисходительным: военных наград достойны лишь те, у кого есть военное дарование, а люди, не желая это понимать, считают несправедливыми министров и генералов, на которых и перекладывают собственную вину. Если ваше ремесло вам не по плечу, выберите такое, которое позволит вам до конца выполнить свой долг. КРИТИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ О НЕКОТОРЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЯХ Г-НА ДЕ ВОЛЬТЕРА Полагаю, что, поговорив о Руссо и крупнейших поэтах минувшего столетия, уместно будет сказать несколько слов о человеке, который делает честь нашему веку и не уступает ни в даровании, ни в известности никому из предшественников, хотя слава его, отчетливей предстающая нашим взорам, навлекает на него более злобные нападки зависти. Критический разбор всех его произведений не мое, разумеется, дело: оно непосильно для моих скудных познаний, слишком выходит за их пределы, и браться мне за него не подобает хотя бы уже потому, что бесчисленное множество куда более просвещенных людей давно сказали об этом писателе все необходимое. Итак, я обойду здесь молчанием «Генриаду»,1 которая, несмотря на все ей приписываемые и даже подлинные недостатки, остается бесспорно величайшим творением века и единственной нашей национальной поэмой в подобном роде. Немногое скажу я и про его трагедии: любая из них ставится самое меньшее раз в год, и каждый, кто наделен хо-тя бы намеком на хороший вкус, без меня заметит самобытность автора, обилие больших мыслей и украшающих эти мысли великолепных поэтических подробностей, а также силу, с какой живописуются страсти в этих пиесах, богатых блестящими и смелыми речениями. Я не стану привлекать внимание читателя ни к «Магомету»,2 этому величественному образцу трагедии ужасов, возможности которой, как считалось, были до конца исчерпаны создателем «Электры».3 Я не упомяну ни о нежности, разлитой по всей «Заире», ни о драматизме образа Ирода, ни о небывалой и благородной новизне «Альзиры»,4 ни о цветах красноречия, рассыпанных в «Смерти Цезаря», ни, наконец, о стольких других разнообразных пиесах, вызывающих восторг перед гением и плодовитостью их создателя. Но поскольку мне представляется, что трагедия «Меропа» 5 еще более трогательна, естественна и лучше написана, нежели остальные, я без колебаний и отдам ей предпочтение. Меня восхищают в ней величественные характеры, правдивость, отличающая чувства и словесное выражение их; возвышенная простота роли Эгиста,6 единственного в своем роде характера на нашем театре; неистовость Меропы и ее прерывистая речь, пламенная и полная то гнева, то высокомерия. Я не могу сохранять спокойствие на представлениях пиесы, которая вызывает столь сильное волнение, и невозмутимо взвешивать, не нарушены ли в ней правила и строго ли соблюдено правдоподобие; с самого начала она берет меня за сердце и до самой развязки не дает перевести дух. Одним словом, если и найдется человек, который дерзнет утверждать, будто действие в этой трагедии построено не совсем правильно, а г-н де Вольтер вообще не слишком удачлив в замыслах своих пиес и сценическом их воплощении, я, не входя в суть вопроса, требующего чрезмерно долгого обсуждения, отвечу одно: тот же недостаток, который находят у г-на де Вольтера, вменялся — и справедливо— в вину множеству превосходных драматических произведений, однако нисколько им не повредил. Да, Мольеру редко удаются развязки, а его «Мизантроп», шедевр в этом роде словесности, представляет собой комедию, где нет действия, и все же он вызывает восхищение, вопреки, а нередко и благодаря вышеназванным недостаткам, — это привилегия людей, подобных Мольеру и г-ну де Вольтеру. Вернемся к «Меропе». В ней меня восхищает и другое: действующие лица там всегда говорят то, что надобно сказать, они величавы, но чужды аффектации. Чтобы убедиться в этом, довольно заглянуть во второе явление второго действия, которое я и позволю себе привести здесь, хотя не так уж трудно выбрать пассаж еще более прекрасный. Э г и с т Тщеславье ложное меня с дороги сбило. Родителям, когда их старость убелила, В трудах обыденных я помогать не стал, Проступок первый мой начало многим дал, И правый гнев небес беды моей причина: В ловушку угодив, я обвинен безвинно. Меропа Невинен он — не то б естествен не был так: Лжи простота в речах несвойственна никак, И руку помощи должна подать ему я. Я нашу встречу с ним как знак небес толкую. Довольно мне того, что он гоним судьбой. Сдается, вижу я Эгиста пред собой. Они в одних годах, да и обличьем схожи. А вдруг, как он, изгой, мой сын бездомен тоже И доведен в своих несчастьях до черты Презреньем, спутником извечным нищеты? Калечит душу срам и смелости лишает. Последняя фраза Меропы естественна и возвышенна: любая мать в подобной беде испытывала бы совсем другие опасения, Меропа тем не менее искренна в своих переживаниях. Вот как сентенции обретают в трагедии подлинную глубину, и вот как следует вводить их в нее! Именно такое умение облекать страсть в простые слова характерно для больших поэтов; именно в нем, на мой взгляд, величие Расина, и именно к нему перестали стремиться многочисленные преемники последнего, то ли потому, что оно было им не свойственно, то ли потому, что им легче довольствоваться напыщенными тирадами, преувеличивая естественные душевные движения. Сегодня драматург мнит, будто действительно лепит образ, вкладывая в уста действующих лиц то, что, по его мнению, о них должны думать, хотя это как раз то, о чем им следовало бы молчать: удрученная мать сообщает, как она удручена; герой уведомляет, что он герой. Необходимо же, чтобы все это понимала публика, а сами они говорили о себе по возможности редко, но они чаще всего поступают наоборот. Великий Корнель был несвободен от указанного недостатка, и это портит все его образы, ибо, думается мне, характер действующего лица определяется не отдельными смелыми, сильными, возвышенными чертами, но всей совокупностью этих черт в сочетании с высказываниями, пусть даже самыми короткими. Внимая герою, который носится со своим тщеславием, вечно выставляясь на показ и смешивая низкое с высоким, я восхищаюсь меткими наблюдениями талантливого автора, но испытываю презрение к его герою, характер которого не удался. Красноречивый Расин, хоть его и упрекают в неумении создавать характеры, был единственным писателем своей эпохи, у которого вообще есть характеры, а люди, восторгающиеся разнообразием великого Корнеля, выказывают, по-моему, излишнюю терпимость, прощая однообразную хвастливость его героев и окостенелость воспеваемых им добродетелей. Вот почему, критикуя образы Ипполита, Баязида, Кифареса, Британика, г-н де Вольтер не затрагивает, насколько мне известно, Гофо-лию, Иодая, Акомата, Агриппину, Нерона, Бур-ра, Митридата и т. д. Но поскольку это вынуждает меня коснуться «Храма Вкуса»,7 я с удовольствием воспользуюсь случаем упомянуть, что глубоко чту содержащиеся в этом произведении приговоры. Правда, я делаю исключение для отзыва о Боссюэ, «единственном красноречивом писателе, среди столь многих его собратий, бывших всего лишь изящными»,8 поскольку г-н де Вольтер сам слишком искушен в красноречии, чтобы усмотреть только такое малое достоинство, как изящество, в творениях Паскаля, которому нет равного на земле в умении обнаруживать прекрасное в истинном и сообщать небывалую силу своим рассуждениям. Я беру на себя смелость восстать на авторитет г-на де Вольтера и в защиту добродетельного автора «Телемака»,9 который был воистину рожден учить государей гуманности, человека, чьи кроткие и убедительные слова проникают в сердце, а рисуемые им благородные и правдивые картины, равно как трогательная чистота слога, без труда искупают чрезмерно частые поэтические общие места и несколько декламаторский тон. Но чем бы ни было продиктовано подчеркнутое пристрастие г-на де Вольтера к Боссюэ, в полной мере, кстати, разделяемое и мною, ибо он безусловно остается самым блестящим из ораторов, я должен сказать, что все остальное в «Храме Вкуса» поразило меня меткостью суждений, живостью, разнообразием и изысканностью слога, и я не могу понять, почему о столь веселом произведении, являющем собой образец приятности, судят с такой суровостью.10 В ином, довольно далеком от предыдущего роде мне хотелось бы отметить две прелестные вещи — «Памяти Женонвиля» и «На смерть мадмуазель Лекуврер»,11 где печаль, дружба, красноречие и поэзия изъясняются с самой непринужденной грацией и трогательной простотой. Я ставлю два подобные небольшие стихотворения, гениально написанные и дышащие страстью, выше многих длинных поэм. Закончу с произведениями г-на де Вольтера несколькими словами о его прозе. Нет ни одного мало-мальски существенного достоинства, которого бы ей недоставало. Если вам хочется увидеть весь блеск учтивости нашего века в сочетании с неподражаемым умением отстаивать правду в вопросах хорошего вкуса, вам надлежит лишь прочесть предисловие к «Эдипу», с неповторимой деликатностью направленное против г-на де Ла Мота; 12 если вы ищете чувство и гармонию, подкрепленные редким благородством, загляните в предисловие к «Альзи-ре» и в «Послание г-же маркизе дю Шатле»; 13 если, интересуясь всемирной литературой, вы ищете автора, обладающего способностью постигать характер многих наций и передавать манеру самых различных великих поэтов, вы найдете все это в «Размышлениях об эпических поэтах» 14 и в отрывках из английских стихотворцев,15 переведенных г-ном де Вольтером так, что они, пожалуй, превосходят оригинал. Не говорю уже об «Истории Карла XII», критики которой оказались настолько несостоятельны, что книга завоевала непререкаемый авторитет, поскольку она, на мой взгляд, написана с силой, точностью и образностью, достойными ее автора. Но если даже вам знакомы у г-на де Вольтера лишь «Опыт о веке Людовика XIV» 16 и «Размышления об истории»,17 этого достаточно, чтобы счесть его не только первоклассным писателем, но и гениальным художником, который, живописуя любой предмет крупным и быстрым мазком, являет глазам нагую истину. Вы признаете за ним могучее воображение, сближающее между собой самые отдаленные стороны человеческого бытия, и, наконец, дух, который стоит выше предрассудков, сочетая учтивость и философскую глубину нашего столетия со знанием былого, его обычаев, политики, верований и вообще всего, чем жило человечество. А если найдутся все же пристрастные люди, упорно стремящиеся выискивать в его созданиях ошибки и слабости и требующие от столь универсального дарования такой же отделанно-сти и безупречности, как от тех, кто замкнулся в одной, часто второстепенной области литературы, то стоит ли возражать подобным неразумным критикам? Я могу лишь надеяться, что немногие нелицеприятные судьи одобрят прямоту, с которой я высказался здесь, ибо таково мое мнение, а я больше всего на свете дорожу правдой. Эти заметки — дань уважения, которое любовь к словесности обязывает меня выказать человеку, не занимающему важной должности, не вельможе, не фавориту, почему он и может ожидать от меня, равно как от любого, только одного — справедливости, сколько бы ни тщились воспрепятствовать этому невежество и зависть. О ФЕНЕЛОНЕ Повторения у Фенелона 18 нисколько меня не отталкивают. Мне кажется, они вполне уместны в его слоге, благородном и трогательном, но в то же время разговорном и простом. Подобные повторения — своего рода прием, позволяющий показывать истину в разном свете и в разных образах, дабы глубже запечатлеть ее в умах. Не ставлю я под сомнение и его роман «Телемак», потому что мне там не по душе только одно — изобилие поэтических общих мест и отдельные случаи слабого подражания великим творениям древности: если подража-ние несовершенно, оно неизбежно вырождается в декламацию. Мне думается, что избыток истинной пылкости крайне редко приводит к напыщенности, но последняя — почти неизбежный недостаток автора, вдохновляемого лишь заемным пылом. Вот это, видимо, и происходит порой с прославленным писателем, о котором я веду речь; однако такая случайная подражательность не мешает мне признавать за ним подлинную самобытность, нежную, открытую, красноречивую душу, щедрое и красочное воображение, светлый, изящный, пленительный талант, правдивость образов, неисчерпаемость приемов, гармонию и богатство выразительных средств и неизменное умение волновать читателя. Фене-лон — единственный, кто придал возвышенность сдержанности и без высокопарности заговорил о добродетели, украшая ее и внушая любовь к ней простотой и красноречием. О ПАСКАЛЕ И БОССЮЭ Я люблю Буало за его слова о том, что Паскаль был одинаково выше и древних, и новых; я сам не раз думал, хотя так и не отважился сказать, что он обладал задатками гениального оратора не в меньшей степени, чем Демосфен. Если бы мне довелось набраться смелости и высказать свое мнение о великих людях, я добавил бы, что Боссюэ величавей и возвышенней, нежели любой из римлян или греков. И было бы, пожалуй, небесполезно, чтобы те, у кого испытанный хороший вкус сочетается со знанием древних языков, соблаговолили принять во внимание наше мнение на сей счет. О ПРОЗАИКАХ XVII ВЕКА На мой взгляд, при правлении Людовика XIV было четыре гениальных прозаика 19 — Паскаль, Боссюэ, Фенелон, Лабрюйер. Разумеется, это очень малое число, но при всей его ничтожности иные столетия не поднимались даже до него: в любом роде литературы великие писатели всегда редки. Г-н де Вольтер, чьи приговоры в вопросах хорошего вкуса пользуются заслуженным авторитетом, признает, насколько мне помнится, дар красноречия за одним лишь Боссюэ.20 Если это так, можно заключить, что гениальные ораторы встречаются еще реже, чем гениальные поэты. О ДЕКАРТЕ Декарт отправлялся от ложных посылок, поэтому ему требовалось много выдумки и хитроумия, чтобы возвести целую систему на столь зыбком фундаменте. Он великолепен даже в своих заблуждениях, которые как бы подпер бесчисленными механизмами и пружинами, однако само обилие и разнообразие подобных средств доказывает, что он не постиг истину: она по природе своей такова, что ее легко выразить и понять, — представая нашим глазам, она сама себя доказывает. О МОНТЕНЕ И ПАСКАЛЕ Монтеня отличают сила, непринужденность, смелость мысли; он сочетает неисчерпаемое воображение с неодолимой жаждой размышлять. Его произведения восхищают самобытностью, обычной приметой глубокой души; он получил в дар от природы острый и меткий ум, который присущ людям, опережающим век. В свою варварскую эпоху Монтень был настоящим чудом, тем не менее никто не дерзнет утверждать, что он свободен от недостатков, свойственных его современникам; были у него и собственные, притом значительные, которые он защищал весьма ловко, но безуспешно, потому что подлинные недостатки защитить невозможно. Он не умел ни связывать мысли воедино, ни ограничиваться в рассуждениях разумными пределами, ни успешно сопоставлять различные истины, ни выводить из них следствия. Восхитительный в подробностях, беспомощный в целом, он искусно ниспровергал, но плохо строил; отличался многоречивостью в цитатах, размышлениях, примерах; делал рискованные заключения на основе расплывчатых и сомнительных фактов; портил порой серьезные доказательства пустыми и ненужными догадками; в противовес принятым взглядам часто склонялся на сторону заблуждения; слишком обобщал сомнение и оспаривал очевидное; чересчур много, что там ни толкуй, говорил и о себе, и обо всем прочем; не отличался гордой и неукротимой страстностью, которая и являет собой почти что единственный источник возвышенного; оскорблял безразличием и вялостью властные и решительные души; нередко оказывался темен и утомителен из-за отсутствия методы; короче, несмотря на очаровательное простодушие и образность, был плохим оратором, потому что не владел искусством составлять речь, давать определения, зажигать страстью сердца и делать выводы. Паскаль не превзошел Монтеня ни простодушием, ни плодовитостью, ни воображением, но затмил его глубиной, тонкостью, возвышенностью, страстностью, довел до совершенства красноречие слога, вовсе незнакомое Монтеню, и не знал себе равных в том гениальном искусстве, которое требуется для того, чтобы сопоставлять предметы и подвоДить итог рассуждениям, но пылкость и живость пламенной и беспокойной души толкали его к ошибкам, в которые никогда бы не впал твердый и сдержанный гений Монтеня. О ФОНТЕНЕЛЕ21 Г-н де Фонтенель заслуживает, чтобы потомство признало его одним из величайших философов на свете. Его «История оракулов», небольшой трактат «О происхождении сказаний», значительная часть «Диалогов» и «Множественность миров» — это непреходящие творения, хотя их слог во многих местах холоден и неестествен. Создателю этих вещей нельзя отказать в том, что он пролил новый свет на многие свойства человеческого рода: никто до него не раскрыл так ярко тягу людей к сверх-естесгвенному, их крайнюю приверженность к старым традициям и авторитету древних. Ему мы в значительной мере обязаны тем философским духом, который учит презирать напыщенность и авторитеты, а истину называть точным именем. Стремление свергнуть древних с пьедестала, заметное во всех его книгах, помогло ему обнажить их ложные суждения, вымыслы, приукрашивание истории и пустоту философии. Вот почему спор древних и новых, сам по себе не столь уж важный, навел его на размышления о традициях и сказаниях древности, размышления, которые, выяснив природу разума, разрушили суеверия и расширили наши взгляды на нравственность. Преуспел г-н де Фонтенель и в критике слабости и тщеславности человеческого разума; именно здесь, равно как в понимании древней истории и суеверий, он кажется мне подлинно самобытным. Его тонкий и глубокий ум заблуждался лишь там, где речь шла о чувствах; в остальном г-н де Фонтенель безупречен. О ПЛОХИХ ПИСАТЕЛЯХ Писать следует тому, кто мыслит, или проникнут каким-то чувством, или осенен какой-то полезной истиной. Этому правилу, однако, не следуют, почему на нас и льется поток холодных, поверхностных и тяжеловесных опусов. Нередко человек, решивший сочинить книгу, садится за стол, не зная, что сказать, а то и вовсе об этом не думая; в голове у него пусто, вот он и тщится чем-нибудь заполнить бумагу — пишет, зачеркивает, нагромождает мысли и факты, как каменщик, накладывающий раствор, или самый последний поденщик, механически выполняющий грубую работу. Его вдохновляет не сердце, им руководит не размышление, и повсюду у него проглядывает стремление блеснуть остроумием, равно как усталость, которую влекут за собой подобные потуги. Неизгладимый и докучный их отпечаток лежит на каждой его строке, ибо вымученность произведения скрыть невозможно. Читатель все время видит перед собой автора, который потеет, выдавливая из себя мысли, потеет, пытаясь придать им удобопонятную форму; который, высидев несколько идей, всегда несовершенных и скорее замысловатых, нежели глубоких, старается убедить в том, во что не верит, дать почувствовать то, чего не чувствует, научить тому, чего не знает; который, развивая свои сумбурные и темные положения, приводит в их защиту такие же доводы, ибо то, что мы отчетливо понимаем, не нуждается в комментариях, а то, о чем мы лишь догадываемся и что смутно представляем себе, мы все равно не объясним, а только растянем. Ум выражается в слове, оно — образ его, и длинноты изложения — это примета бесплодного ума и хаотического воображения; вот почему в книгах так много «затычек» и так мало полезного. Попробуйте сократить длинное сочинение до основных его посылок, и оно сведется к ничтожно малому количеству мыслей, выраженных чересчур многословно и повсюду перемешанных с ошибками; этот недостаток, свойственный книгам, наполненным рассуждениями, не менее ощутим и в тех, где речь идет исключительно о чувствах: нас отвращает от них бесплодное изобилие, бесцельное излишество в словах, которое не в силах скрыть отсутствие мыслей, вялость чувств, напыщенность слога, фальшивость красок, неправдоподобие и натяжки в развитии действия. Поэтому мы редко встречаем произведения, которые читались бы легко, и нам приходится по-настоящему потрудиться, чтобы докопаться до смысла у философа, который уверен в своей логике, или понять связь между мыслями поэта и образами, их облекающими, или уследить за излияниями оратора, не умеющего ни прямо идти к цели, ни убеждать, ни трогать. Если судить по таким вот сочинениям, книга — это все что угодно, только не цепь мыслей, вытекающих одна из другой; не картина, которая приковывает к себе глаза, жадно впитывающие в себя сильные и правдивые образы; не плод изобретательности человека, как бы обязавшегося помочь нам без лишней траты сил ознакомиться с чем-то новым. Нет, тут все поставлено с ног на голову: читатель, давясь от скуки, вынужден выискивать крупицы полезного в произведении, которым его обещали развлечь, а так как нам трудно поверить, что толстый том может заключать в себе ничтожное содержание или быть лишен-ньш каких бы то ни было достоинств, поскольку на создание его затрачено, по-видимому, много труда, то мы готовы признать, будто сами виноваты в том, что чтение не позабавило нас и ничему не научило. Сделаем из сказанного вывод: чтобы писать, нужно мыслить, чтобы волновать — чувствовать, чтобы убеждать — отчетливо понимать самому; все старания выглядеть тем, кем на деле не являешься, лишь яснее обнажают нашу сущность. Мне хотелось бы, чтоб те, кто пишет, — поэты, ораторы, философы, авторы в любом роде словесности — спросили на худой конец у самих себя: «Да прониклись ли мы теми мыслями, какие выдвигаем, чувствами, какие жаждем вызвать, знаниями, стремлением к истине, пылом, энтузиазмом, какие пытаемся вселить? Короче, обладаем мы всем этим или только притворяемся, что обладаем?». Мне хотелось бы, чтоб они убедились, сколь бесполезно расходовать на сочинительство ум, не подкрепленный способностью учить и нравиться. Я попросил бы их, наконец, запомнить и высечь большими буквами у себя в кабинете следующую максиму: «Автор создан для читателя, а вот читатель создан отнюдь не затем, чтобы восторгаться автором, от которого ему нет проку». ОБ ОДНОМ НЕДОСТАТКЕ, СВОЙСТВЕННОМ ПОЭТАМ Самый большой и самый распространенный недостаток, свойственный многим поэтам, — неумение передать дух языка и естественность чувства. Они не задумываются над тем, что автор, обделенный этим проникновением в дух языка, обделен также поэтическим и ораторским дарами. Во всех искусствах и науках талант проявляется прежде всего в способности схватывать истину, и кто способен уловить ее и выразить в великом произведении, тот, несомненно, подлинно талантлив. Слова же, употребляемые без разбора, рифмованные мысли, обилие образов, которые ничего не живописуют, потому что использованы не к месту, ложные и вымученные чувства — все это достойно именоваться не поэзией, а невыносимым варварским жаргоном. Мне хотелось бы, чтоб люди, дерзающие писать стихи, приняли во внимание, что там, где поэтические трудности не преодолены, публика не обязана делать скидку на труд, затраченный бездарным автором на сочинительство. ОБ ОДЕ Не знаю, превзошел ли Руссо в своих одах Горация и Пиндара, но если да, я заключаю, что ода — дурной род словесности или, по крайней мере, такой, который еще далек от совершенства. Я представляю себе оду чем-то вроде бреда, неким пароксизмом воображения, но этот бред, этот пароксизм, если они естественны, а не искусственны, должны преисполнять оду чувством, ибо не бывает так, чтобы воображение поистине кипело, а душа оставалась невозмутима. Следовательно, нет ничего холодней, чем прекрасные стихи, примечательные лишь благозвучностью, и образы, не согретые теплом и восторгом. Восхищаются же Руссо, несмотря на его бесстрастность, потому, что большинство поэтов, сочинявших оды, будучи не более пылки, нежели он, не достигли изящества, гармоничности, простоты и богатства его поэзии. Итак, им восхищаются не из-за подлинной красоты его произведений, а из-за ничтожности его подражателей. Люди так уж устроены, что могут судить лишь путем сравнения, и покуда какой-нибудь род словесности не достиг совершенства, не замечают, чего ему недостает, не замечают даже, что идут неверной дорогой и не улавливают дух избранного искусства, поскольку им неизвестно, каков этот дух и какая дорога верна. Вот почему плохие писатели, первенствовавшие в своем веке, слыли безусловно великими людьми: сочинителю, делающему свое дело лучше, нежели его предшественники, никто не дерзает сказать, что он идет ложным путем. О ПОЭЗИИ И КРАСНОРЕЧИИ В своих произведениях г-н де Фонтенель неоднократно и категорически заявляет, что красноречие и поэзия — пустяки и т. п. Мне кажется, защищать красноречие нет особой нужды. Кому как не г-ну де Фонтенелю знать, что большинство людских дел — я имею в виду такие, где природа предоставила распоряжаться человеку — неотделимы от известного соблазна? А красноречие не только убеждает людей совершить то, что оно им внушает, но и подогревает в них охоту к этому, почему и оказывается движущей пружиной их поступков. Разумей г-н де Фонтенель под красноречием всего лишь пустую напыщенность, благозвучие, выбор слов, образность, хотя все это также способствует убедительности, он, действительно, мог бы пренебрежительно относиться к этому искусству, поскольку подобные ухищрения слабо воздействуют на столь тонкие и глубокие умы. Однако г-н де Фонтенель не может не знать, что настоящее красноречие предполагает не только воображение, но и значительность мысли, которую отстаивает либо с помощью искусного и, в особенности, ясного изложения, либо за счет пылкого порыва, увлекающего самые неподатливые души. Красноречие обладает еще и тем преимуществом, что делает истину общедоступной, дает ее почувствовать самым тупым, словом, приспосабливает ее ко всем уровням; наконец, — я думаю, что имею право это утверждать, — оно наибесспорнейшая приметасильного ума и могущественнейшее орудие человека... Что до поэзии, я не усматриваю существенной разницы между нею и красноречием. Один большой поэт называет ее «гармоническим красноречием»,22 и я имею честь разделять его мнение. Мне известно, что для иных, менее значительных видов поэзии достаточно живости воображения и версификаторского мастерства; но разве можно объявлять физику пустяком, потому что иные разделы ее малы и не особенно важны? Большая поэзия по необходимости требует богатого воображения, сильной и пламенной души, а богатое воображение и могучая душа немыслимы без обширных знаний и пылкой страстности, которая озаряет все, что связано с областью чувств, то есть подавляющее большинство предметов, ближе всего знакомых человеку. Дар, присущий подлинному поэту, есть в то же время способность постигать человеческое сердце. Мольер и Расин преуспели в изображении человеческой натуры главным образом потому, что оба отличались мощным воображением: тот, кто не умеет правдиво живописать людские страсти и людскую природу, не заслуживает имени великого поэта. Разумеется, это достоинство при всей его важности не избавляет от необходимости обладать и другими: великий поэт обязан правильно рассуждать, оставаться здравомыслящим в любом своем произведении, тщательно обдумывать сюжет и с блеском его развивать. Кто не знает, что удачно построить стихотворение труднее, пожалуй, чем законченную систему в какой-нибудь второстепенной области философии? Предвижу, мне возразят, что Мильтон, Шекспир23 и даже Вергилий были не слишком удачливы в том, что касалось развития замысла; это доказывает, что талант может и обходиться без особой правильности, но это еще не доказывает, что он ее исключает. Как мало у нас философских и нравоучительных книг, в которых царила бы безупречная логика! Стоит ли удивляться, что поэзия так часто отклоняется от здравомыслия в погоне за волнующими положениями и картинами, если даже продиктованные рассудком произведения, чьи авторы стремятся лишь к истине и методизму, в большинстве своем чужды обоих? Следовательно, иным стихотворениям недостает здравомыслия вследствие естественной слабости человеческого разума, а вовсе не потому, что оно несовместно с поэтическим даром. Я сожалею, что такой выдающийся ум, как г-н де Фонтенель, соизволил поддержать своим авторитетом предубеждения толпы против столь приятного искусства, талант к которому дарован весьма немногим. Любой вид творчества, помогающий полнее постичь природу человека, — а в этом поэзии не откажешь, — должен распространять новые знания; я понимаю, что речь здесь идет о познании с помощью чувства, не всегда годящемся для ученых споров, но разве познавать можно только с помощью последних? И можно ли отрицать справедливость умозаключений, о которых бесполезно спорить? И что, в конце концов, наиболее ценно в человеке? Знания о внешнем мире 24 и разум, способный их приобретать? А почему следует отдавать предпочтение именно таким знаниям? Почему разум, когда он помогает понять, что такое он сам, в меньшей степени заслуживает уважения, чем когда медленно и неуверенно исследует причины физических явлений? Величайшее достоинство людей заключается в их способности к познанию и, может быть, к наиболее совершенному и полезному из всех видов такового — к познанию самих себя. Покорнейше прошу тех, кто уже давно убежден в перечисленных мною истинах, извинить меня за доводы в защиту столь бесспорного положения: они отнюдь не лишни, поскольку большинство человечества их не знает, а крупнейший философ нашего века поощряет подобное невежество. Я понимаю, что великие поэты могли бы направить свой ум на что-нибудь более полезное для рода людского, нежели поэзия; понимаю и то, что их дар — непреодолимый соблазн, мешающий заниматься чем-нибудь другим; но разве это не роднит их с теми, кто посвящает себя наукам? И много ли среди бесчисленных философов найдется таких, кто открыл бы нечто полезное для общества и чей ум не нашел бы себе лучшего применения, будь это для них возможно? Да и нужно ли, чтобы все без исключения люди занимались политикой, моралью и науками, пусть даже самыми полезными? Не бесконечно ли лучше, что таланты оказываются разными? В этом залог процветания всех искусств и наук одновременно, в этом соперничестве и многообразии дарований истинное богатство общества. Немыслимо и неразумно, чтобы все люди трудились на одном и том же поприще. О ВЫРАЗИТЕЛЬНОСТИ СЛОГА До чего же бесплодны любые правила, если и сегодня мы встречаем литераторов, которые под предлогом заботы о содержании, а не о словах без всякого уважения относятся к подлинной красоте и выразительности слога! Меня не восхищает изящество, маскирующее убогость мысли и не подкрепленное красноречием сердца и образов: ведь даже самые зрелые мысли могут быть переданы только с помощью слов, и я не знаю ни одного произведения, которое осталось бы жить в веках, если бы не отличалось красноречивой выразительностью. Так вправе ли пренебрегать ею тот, кто пишет хуже Боссюэ и Расина? При отсутствии таланта следует иметь хотя бы хороший вкус. О ТРУДНОСТИ ПЕРЕДАЧИ ХАРАКТЕРА У народа сплошь легкомысленного,25 нравы которого лишены какого бы то ни было величия, человек, дерзающий изображать нечто возвышенное, должен казаться пустым мечтателем. Его холстам недостает правдоподобия, потому что он не видит подходящих моделей в обществе: людское воображение ограничено настоящим, и мы лишь тогда создаем правдивые образы, когда в них воплощен наш собственный опыт. Следовательно, вознамерясь быть возвышенным в своих картинах, художник должен строить их на исторических событиях, подлинных или хотя бы вымышленных, но дающих ему право ссылаться на них, как на истинно происшедшие. Это остро чувствовал Лабрюйер; он был достаточно одарен, чтобы живописать великие характеры, но редко отваживался на это. Портреты его кажутся мелкими рядом с героями «Телемака» или «Надгробных речей»,26 но у него были веские основания писать именно так, и его можно лишь хвалить за это. Однако вынуждать всех сочинителей замыкаться в рамках нравов своего времени и страны значило бы проявлять чрезмерную строгость. Мне кажется, что современным художникам не худо бы предоставить несколько большую свободу, дозволяя им иногда выходить за пределы своего века при условии неизменной верности натуре. РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ 331 От простодушия как бы исходит свет; при нем обретают осязаемость предметы столь неявные, что большинство прошло бы мимо, их не заметив. 332 Простодушие умеет все объяснить куда более внятно, чем самые точные определения: оно говорит на языке чувства, более совершенном, нежели язык воображения и разума, ибо он и красивей, и доступней людям всех званий. 333 На свете мало кто ценит простоту и не старается прикрасить природу. Дети надевают шляпы кошкам, натягивают перчатки на лапы щенкам, а ставши взрослыми, обдумывают свои жесты, писания, речи. Однажды мне довелось проезжать деревню, где крестьяне согнали на площадь мулов, чтобы по случаю какого-то праздника их окропили святой водой; я стал свидетелем того, как на спины бедным животным навязывали банты. Люди так любят всяческие покровы, что навешивают их даже на четвероногих, 334 Я знаю людей, которым простодушие претит не меньше, чем, скажем, иным деликатным натурам — вид голой женщины: они жаждут нарядить ум, как наряжают тело. 335 Лишь воодушевление помогает нам постичь великие истины: хладнокровие рассуждает, но ничего нового ему не открыть. Истинному философу пыл души столь же, быть может, необходим, как и верность суждения. 336 Уму только порывами дано взлетать к вершинам великого. 337 Лабрюйер был великий художник, но, пожалуй, не слишком великий философ; герцог де Ларошфуко был философ, но не художник. 338 Локк был великий философ, но слишком умозрительный или расплывчатый, а порою и малопонятный. В его книге глава «О власти» 27 изобилует темными местами и противоречиями, она скорее вносит путаницу в этот вопрос, нежели помогает нам познать истину. 339 Если автору пеняют на непонятность его книги, пусть он не вздумает обороняться. Начните только доказывать, что это вина не ваша, а читателя, попробуйте защищать свой слог, как немедленно откроют огонь по вашим мыслям. Я вас отлично понял, скажут вам, но мог ли я допустить, что именно таков смысл ваших фраз? 340 Человек разумный не станет придираться к прямому смыслу слов, если ему понятно, что хотел ими сказать автор. 341 Перескажите кому-нибудь вычитанную в книге мысль, и вам ответят, что она не нова; спросите тогда, а верна ли эта мысль, и выяснится, что вот об этом ваш собеседник не думал. 342 Если хотите высказывать серьезные мысли, отучитесь сперва болтать вздор. 343 Почему называют достойной члена Академии речь цветистую, изящную, остроумную, благозвучную, но никогда так не говорят о речи, полной глубоких мыслей, сильной, справедливой, простой? Где же взращивать подлинное красноречие, если в Академии его разбавляют водою? 344 В наши дни под дурным слогом многие люди разумеют простое, без шуточек, острот и прикрас изложение истины. 345 Некто написал письмо на тему, имеющую капитальное значение, причем написал с горячностью, ибо стремился убедить своего адресата; перед отправкой письма он показал его приятелю, человеку несомненно умному, но приверженному моде. «Почему, — сказал тот, — вы не сдобрили ваши доводы солью остроумия? Мой вам совет, возьмите и все перепишите». 346 В какой-то книге рассказывается,28 будто некий народ попросил оракула научить способу удерживаться от смеха во время публичных прений: наша глупость еще не достигла таких высот благоразумия. 347 Не удивительно ли, что почти все наши поэты то и дело повторяют выражения Расина, меж тем как Расин ни разу не повторил ни одного своего выражения? 348 Мы восхищаемся Корнелем, самыми примечательными своими красотами обязанным Сенеке и Лукану,29 которыми мы отнюдь не восхищаемся. 349 Хотел бы я знать, не считают ли люди, знающие латынь, Лукана более великим поэ* том, нежели Корнель? 350 Кто пишет прозой, тот не поэт, тем не менее в прозе Боссюэ больше поэзии, чем во всех стихах де Ла Мота.30 351 Среди множества вояк мало храбрецов, среди множества стихоплетов мало поэтов. Целые толпы людей хватаются за почитаемые в обществе ремесла, хотя все их призвание ограничивается тщеславием или, в лучшем случае, славолюбием. 352 Буало судил о лирических стихах Кино только по их недостаткам, а поклонники этого поэта — только по их достоинствам. 353 Музыка Монтеклера в знаменитом хоре «Иеффай»31 возвышенна и прекрасна, а слова аббата Пеллегрена не более чем красивы. Я пеняю не на то, что в парижском оперном театре танцуют вокруг гробницы или умирают с песней на устах — смешным это кажется лишь очень неразумным людям; нет, меня печалит, что стихи в операх всегда слабее музыки, что выразительность они заимствуют у композитора. Это большой недостаток; вот почему меня удивляет утверждение, будто Кино достиг совершенства в избранном им роде поэзии,32 и хотя я не считаю себя знатоком в этом вопросе, подписаться под таким приговором никак не могу. 354 Не всякий человек, умеющий рассуждать последовательно, способен при этом рассуждать правильно: он исходит из какого-то свойства предмета, не замечая других его свойств и особенностей, иначе говоря, судит односторонне и впадает в заблуждение. Чтобы рассуждать всегда правильно, нужен ум не только ясный, но и обширный, меж тем мало кто умеет, сразу охватив предмет со всех сторон, сделать затем все нужные выводы: вот и получается, что люди, обладающие истинной верностью суждения, так малочисленны. Одни последовательны, но узколобы, поэтому ошибаются всякий раз, когда необходим широкий охват; другие умеют многое схватить, но стройные заключения даются им с трудом, поэтому там, где нужна последовательность, они теряют нить рассуждений. 355 Размышляя о нелепостях людского поведения, убеждаешься, что в их основе всегда лежит либо глупое тщеславие, либо какая-нибудь страсть, которая слепит нам глаза и делает непохожими на самих себя: глядя на человека, совершающего глупые поступки, я всякий раз думаю, что он не помнит в эту минуту ни кто он такой, ни какая ему дана сила. 356 Все нелепости людского поведения говорят об одном-единственном пороке — о тщеславии, а так как именно этому недостатку подчинены страсти светского человека, становится понятным, почему так мало естественности в его манерах, нравах, удовольствиях. Тщеславие, столь натуральное в светских людях, чаще всего заставляет их вести себя ненатурально. 357 Самая убедительная на первый взгляд критика отнюдь не всегда справедлива: Монтень упрекал Цицерона за то, что, совершив так много великих деяний на благо республики, он пожелал прославиться еще и своим красноречием, но Монтеню не пришло в голову, что эти великие деяния, которыми он так восхищается, Цицерон совершил с помощью слова. 358 Правильно ли утверждение, что нашу мысль ничем не удовлетворить, а вот натура довольствуется малым? Но тяга к наслаждениям, но жажда славы, но жадность к деньгам, короче говоря, все страсти — разве их можно насытить? А что дает размах нашим стремлениям, что ставит пределы нашей мысли или, напротив того, подстегивает ее, как не натура? И не натура ли понуждает нас пренебречь этой самой натурой, как рассуждения иной раз сметают наставленные разумом преграды, уподобляясь стремительным рекам, прорывающим плотины и выходящим из берегов? 359 Катилина понимал, какие опасности подстерегают заговорщика, но мужество твердило ему, что он их преодолеет; мысль управляет лишь слабыми душами, а надежда вводит в обман даже самых сильных. 360 На все есть свой резон, все происходит, как и должно произойти, мы действуем в согласии со своим чувством или натурой. Я себя понимаю, так какое мне дело, понимают ли меня другие? 361 Женщине не следует притязать на ум, королю — на красноречие или поэтический дар, воину — на тонкость чувств или обходительность — таков общий суд: неумение видеть дальше собственного носа умножает эти правила и законы, ибо чем ограниченней ум, тем больше он стремится всему поставить пределы. Но натура смеется над нашими ребяческими требованиями, она вырывается из теснин предрассуждений и творит ученых женщин и коро-лей-поэтов, невзирая на все возведенные нами преграды. 362 Детей учат страху и повиновению; жадность, гордыня или малодушие отцов воспитывают в детях скопидомство, кичливость или раболепие. Мало того, что ребенок сам по себе склонен к подражанию, его еще и принуждают к этому: никому в голову не приходит взращивать в нем самобытность, мужество, независимость. 363 Если бы к детям приставляли учителей красноречия и здравомыслия, а не только языков; если бы развивали в них не одну лишь память, но и бодрость духа, а также природные способности; если бы вместо того чтобы притуплять их ум, старались придать размах высоким порывам души, каких свершений могли бы мы ждать от натур с хорошими задатками! Но родители отнюдь не считают, что мужество, равно как любовь к истине и славе, так уж необходимы их отпрыскам; напротив того, детей стремятся нравственно поработить, дабы они усвоили, что залог процветания — это умение покорствовать и идти на сделки с совестью. 364 Дети только потому наследуют отцам, что так установлено законом; по той же причине из рода в род переходит и знатность: сословные различия — одна из основ, на которой покоится власть государей. 365 Кто чтит законы, тот уважает права знати, и это уважение еще возрастает от сознания, что своими привилегиями она владеет уже много веков. Собственность — вот единственное мерило людских ценностей: на ней зиждутся все международные установления, все государственные границы, благосостояние частных лиц и даже величие королей. Кто берет на себя труд исследовать начальные времена, тот обнаруживает, что из-за всего этого некогда шли ожесточенные распри, а следовательно, собственность и впрямь достойна высочайшего уважения: она обеспечивает нам мирную жизнь. 366 Не во внешнем мире, а в самих себе черпаем мы большую часть наших знаний; дураки почти ничего не знают, потому что голова у них пуста, а сердце невместительно, меж тем как возвышенные души обретают в собственных глубинах понимание многих внешних вещей: им не нужно ни читать, ни путешествовать, ни слушать, ни работать, чтобы постичь высочайшие истины, им довольно погрузиться в самих себя и — да не посетуют на меня за такой образ —. перелистать свои мысли. 367 Мы не способны заподозрить чувство в лицемерии. 368 Когда прославленный автор «Телемака» внушает королям, что не следует назначать на высокие должности людей пусть к ним и способных, но при этом честолюбивых, не отдает ли его совет робостью? Истинный властелин не боится своих подданных и не ждет от них ничего дурного. 369 Государь, который не умеет подчинить себе тех, кто ему служит, либо неумен, либо малодушен. 370 Когда правит добродетель, ее венчает такая слава, какой не стяжать благоразумию: великодушие — вот первая примета монаршего сана. 371 Отсутствие честолюбия у сильных мира сего становится порою источником хмногих пороков — таких, например, как пренебрежение долгом, заносчивость, трусость, вялость. Именно честолюбие побуждает их к благожелательности, трудолюбию, честности, готовности прийти на помощь и т. д., учит добродетелям, от природы им не присущим и поэтому более похвальным, чем добродетели врожденные, ибо они, как правило, говорят о сильном духе. 372 Следует без устали вдалбливать в головы людей, что любое преимущество мало чего стоит, если у его обладателя нет задатков, без которых это преимущество не обрести: богатство надо беречь, чтобы оно не истощилось, славу — поддерживать, чтобы она не потускнела; любой высокий сан — пустой звук, когда ему не сопутствует честолюбие: оно одно способно сохранить за этим саном должное значение и должный вес. 373 Нечего сказать, достойное Боссюэ положение — быть капелланом в Версале! Фенелон — тот по крайней мере был на своем месте, по- и о М тому что он прирожденный наставник королей, а вот Боссюэ пристало быть первым министром при честолюбивом государе. 374 Я всегда дивился тому, что государям и в голову не приходит проверить — может быть, сочинители великих творений способны и на великие деяния? Объясняется это, видимо, тем, что государям некогда читать. 375 Если венценосец добр, если он любит своих слуг, министров, домочадцев, своего фаворита, это еще не значит, что он привержен к своей стране: нужно быть великим государем, чтобы любить народ. 376 Венценосец, который не любит свой народ, может быть великим человеком, но он никогда не станет великим государем. 377 Венценосец лишь тогда велик и достоин любви, когда ему присущи добродетели истинных государей и недостатки простых смертных. 378 Людовик XIV был слишком уж преисполнен сознанием своего величия; мне в нем не хватает доступности. Он написал г-ну де . . .: «В качестве вашего друга я рад, что в качестве вашего повелителя могу сделать вам этот подарок». Он ни на минуту не забывал, что повелевает людьми. Да, Людовик XIV великий король, я им восхищаюсь, но не хотел бы родиться его подданным.31 379 В восемнадцать лет Люин был уже произведен в коннетабли.05 Милость королей — вот кратчайший путь к блистательной карьере, это отлично знает любой придворный. Ну, а кому не дано привлечь к себе благосклонный взор венценосца, тот старается расположить к себе министра или, на худой конец, его лакея. Все они заблуждаются: втереться в доверие сильных мира сего необычайно трудно, для этого нужно обладать достоинствами совсем особого рода. Неужто при дворе Людовика XIII не было других восемнадцатилетних юнцов, на которых король мог бы остановить свой выбор? 380 Человек с заурядными способностями вполне может сделать блестящую карьеру, но его старания и заслуги тут не при чем. 381 Порядочный человек может возмущаться теми, кто незаслуженно, на его взгляд, возвысился, но он неспособен им завидовать. 382 Наши крестьяне любят свои селения, древние римляне отличались страстным патриотизмом, пока их родиной был всего лишь небольшой городишко, но по мере его роста все больше охладевали к нему: город, ставший владыкой мира, уже не вмещался в их сердца. Людям не присуща любовь к великому. 383 Безумства Калигулы 36 меня ничуть не удивляют: многие мои знакомцы, случись им стать римскими императорами, тоже, наверное, назначили бы консулами своих коней. Совсем по другим причинам я прощаю Александру требование воздавать ему почести, подобающие лишь богам, — воздавали же их Гераклу и Вакху,37 людям, как и он, только менее достойным. В слово бог древние вкладывали иной смысл, чем мы, потому что богов у них было много, при чем очень далеких от совершенства, а поступки людей следует судить по законам их времени. Храмы, возведенные римскими императорами в память своих умерших друзей, были частью посмертных почестей, и эти дерзновенные памятники надменности властителей земли не оскорбляли ни верований, ни обычаев на-рода-идолопоклонпнка. 384 Однажды мне привелось сидеть в Опере рядом с человеком, который широко улыбался всякий раз, когда публика в партере начинала рукоплескать. Этот человек сказал мне, что в юности страстно любил музыку, но с годами люди ко многому остывают, ибо научаются хладнокровно судить о вещах. Тут я заметил, что он глух, и подумал: <'Вот что люди называют умением судить хладнокровно!». Старики и мудрецы заблуждаются: лишь пылкая юность имеет право судить, особенно когда речь идет о наслаждениях. 385 Хладнокровного человека лучше всего уподобить тому, кто объелся за обедом и с отвращением взирает на самые утонченные блюда: кто в этом виноват — кушанья или его желудок? 386 И мои страсти, и мои мысли умирают, но лишь для того, чтобы воскреснуть; я сам еженощно умираю у себя в постели, но лишь для того, чтобы вновь обрести бодрость и силы. Этот мой опыт умирания помогает мне спокойно принимать телесный распад и постарение; ощущая, как деятельная сила моей души оживляет угасшую было способность мыслить, я начинаю понимать, что сотворивший меня тем паче может вновь одухотворить мою плоть. Глубоко потрясенный, я говорю себе тогда: «Что ты сделал с легкокрылыми созданиями твоей мысли? Вернитесь, о быстролетные, по вашим собственным следам!». Я произношу эти слова, и моя душа пробуждается, и подвластные смерти образы слышат меня, и лики былого покорно возвращаются ко мне. Бессмертная душа мироздания, твой милосердный глас вот так же потребует возврата сотворенного тобою, и устрашенная земля отдаст то, что было ею по-хищсно. 387 Жестоко и низко оскорблять человека обесчещенного, особенно если он несчастен: какой бы низменный проступок ни совершил этот человек, души, исполненные кротости, будут сострадать его несчастью. 388 Постыдные поступки иных людей скорее следствие бедственного их положения, нежели порочности: срам—всегдашняя участь бедняков. 389 Превратности судьбы и всеобщее презрение часто связаны друг с другом: позор сопутствует не столько пороку, сколько бедности. 390 Бедность так принижает людей, что они стыдятся даже своих добродетелей. 391 Порок и добродетель не всегда исключают Друг друга; в особенности мы не должны брать, на веру, что приятное во всех случаях порочно: иной раз правильнее поддаться влечению сердца, чем покориться запрету разума. 392 Меня приводит в содрогание непреклонная суровость, и я не верю, что она может принести пользу. Так ли уж непреклонны были римляне? Не они ли послали в нзгн«нне Цицеро- на за то, что он предал смерти Лентула, хотя тот был изобличен в измене? И не помиловал ли сенат остальных сообщников Катилины? Так отправлял правосудие самый могущественный и самый грозный народ, меж тем как мы, жалкое варварское племя, жаждем все новых виселиц и пыток! 393 Разве не чудовищна та добродетель, которая только и хочет, что ненавидеть и вызывать к себе ненависть, мудростью же почитает не помощь немощным, а наведение страха на слабых и обездоленных, добродетель, в безумном своем самомнении забывающая, что главные обязанности людей основаны на их беззащитности друг перед другом! 394 Попробуйте в разговоре с человеком непреклонно суровым сказать доброе слово о милосердии и вы услышите в ответ: «Если закон не будет безжалостен, вас удавят в собственной постели». О кровавая трусость! 395 Памятуя о великой слабости людей, о несоизмеримости их удач с притязаниями, об их несчастьях, всегда более тяжких, нежели пороки, и добродетелях, всегда более легковесных, нежели обязанности, я делаю вывод, что единственно справедливый закон это закон человеколюбия, единственно справедливое чувство — снисходительность к себе подобным. 396 Дети бьют стекла и ломают стулья, когда поблизости нет их наставника; солдаты, покидая место постоя, поджигают его, несмотря на запрет командира: им нравится вытаптывать посевы, сулящие урожай, сметать с лица земли великолепные здания. Что побуждает их везде и всюду оставлять за собой неизгладимые следы варварства? Просто ли удовольствие разрушать? Или же уверенность всех слабодушных, что разрушение — верный признак смелости и могущества? 397 Солдаты потому полны такой вражды к народу, на чьей земле воюют, что им нельзя грабить в свое удовольствие и что мародеров наказывают: люди всегда ненавидят тех, кому причиняют зло. 398 Если вы постигли некую возвышенную истину и глубоко ее прочувствовали, не бойтесь поведать о ней, даже если у вас были предшественники: всякая мысль нова, когда человек выражает ее на свой лад. 399 На свете есть много такого, что мы плохо усвоили и что нам следует без конца повторять. 400 Полна самобытности и новизны та книга, которая пробуждает в нас любовь к старым истинам. 401 Говорил ли уже кто-нибудь, что подлинной смелостью обладает лишь тот живописец, который, избрав возвышенную тему, ограничивает себя правдой, изображает природу, как она есть, ничем ее не прикрашивая? Если и говорил, повторение будет не лишним: судя по всему, люди начисто об этом забыли и вкус их так испорчен, что смелостью они именуют даже не правдоподобие, не наибольшее приближение к правде, а, напротив того, наибольшее от нее удаление. 402 Природа создала немало людей с задатками дарований, но не соблаговолила завершить начатое. Эти слабые побеги талантов сбивают с толку пылких юношей, приносящих им в жертву все радости, все прекраснейшие дни своей жизни. Я гляжу на таких молодых людей и думаю, что они подобны женщинам, видящим в своей красоте верный залог успеха: презрение и нищета — вот суровая кара, которая постигает их за подобные надежды. Свет безжалостен к несчастным, так и не стяжавшим славу. 403 Будем спокойно выслушивать просвещенную и беспристрастную критику на людей и произведения даже самые почитаемые: меня коробит от запальчивости тех, кто из себя выходит, если их кумирам отказывают в совершенстве, если видят не только их достоинства, но и не* достатки.
Последние комментарии
16 часов 39 минут назад
18 часов 56 минут назад
1 день 9 часов назад
1 день 9 часов назад
1 день 14 часов назад
1 день 18 часов назад