Черно-белые сны [Игорь Горбачевский (Астапов)] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Игорь Горбачевский (Астапов) Черно-белые сны
Маска. Меняя очертания
Два любимых зеленых глаза превратились в чекрамскую «зеленку», расстреливающую в упор. — Что ты о себе возомнил?! Думаешь лучше тебя нету? Есть. Все лучше меня. Кто-то тупым зазубренным ножом режет мою душу. А я улыбаюсь. Маска, прикипевшая к лицу. Ствол смотрит мне в глаза. Каждую щербинку на нем знаю наизусть. Спасибо Димка, старый верный друг, лучшего подарка сделать просто невозможно. Рву скобу «ТТ» как в последний раз. …Родился я в глухой деревушке Витебской губернии в 1966 году. Был я внебрачным сыном — а вы знаете, что такое быть внебрачным сыном в середине шестидесятых? Дед мой, запивший от невыносимого позора, договорился со своим фронтовым другом, что тот заберет меня как только я родюсь, и утопит. Судьба, предопределенная заранее. Мать, вцепившись в жалкий комочек, который станет Мною, не отдала. В 24 дня от роду я заболел воспалением легких. — Не жилец… — сказал врач. Дед, прижимая меня к своей груди, баюкал и умолял: — Не умирай, Игорюшка, прошу тебя: не умирай! А я, метаясь в горячечном бреду, смотрел на него бессмысленными мутными глазами и… улыбался. Сухой щелчок. Привычным движением выщелкиваю обойму и смотрю на латунную ухмылку патронов. Передергиваю ствол — патронник выбрасывает несработавшую смерть. Неверяще смотрю на щербатую насечку. Осечка, которая бывает раз в десять лет. Защелкиваю обойму и досылаю патрон в ствол. Долги розданы, жизнь закончена. — Ты знаешь, в чем твоя проблема? — кричала Ты мне в лицо. Знаю. В списке людей, которых я люблю, нет одного человека. Меня самого. А если человек не любит себя нисколько — стоит ли ему жить? …Мне восемь лет. Мать, в очередной раз избитая отцом, лежит и бьется в истерике. — Если бы тебя не было, все могло бы быть по-другому!.. Я, жалкий, только что закрывавший ее своей грудью назло собственному страху перед большим и сильным, внезапно понимаю о чем она. Закрывшись в кладовке, снимаю с санок, на которых катался тысячи раз, веревку и вешаюсь. Отец, почувствавший неладное, вышиб дверь и вытащил мое бьющееся тело из петли. Задушенный, я… улыбался. Больше никогда он не поднимал руку на мать. Щелчок. Нет, ребята, две осечки подряд — это нечестно! Направляю ствол в стену, жму спуск. Вы слышали грохот выстрела в замкнутом помещении? На третий раз уже не хватает сил. Я улыбаюсь. …- Режь! — истошный Серегин крик до сих пор стоит в ушах. Нечаянным ударом ледоруба Вавилов пересек страховку и, скатываясь с нами вниз, перерезал веревку, связывающую его и нас. Серега тянул меня вниз. — Режь! — почти мольба, почти плач. Он знает, что погибнет, но не хочет тянуть меня за собой. Я чувствую как выдираются ногти, но замерзшие руки не допускают до меня боль. Вытаскиваю нож и со всей силы… бью в лед — закрепиться, удержаться. Зачем? Вовка Максимов, вбив костыль «на живую», свалился сверху, удержал, вытащил. — Почему ты не перерезал канат? — с обидой спросил меня Серега. Я молча смотрел на него и улыбался. А ты можешь мне сказать — как бы я смотрел в глаза твоей матери, обьясняя ей что я убил тебя для того, чтобы выжить самому? Легче умереть. Улыбаюсь. Маска, с которой я уже сроднился. За что вы топчете меня ногами? Может вы не видите — я же тоже человек! Какой ни есть, но все же… Я не умею плакать. Я просто… Улыбаюсь. — Ты на собственных похоронах будешь хохмить и смеятся! — брызгая слюной мне в лицо, кричала Ты. Буду. Никто не должен видеть как мне больно. Почему я не могу умереть? Не совершил самое главное Дело, для которого рожден? Не искупил все Грехи? Улыбаюсь. Маска, насмерть прикипевшая к лицу.Одиночество тигра
Cтрах
Посвящение всем, кто дошел.
Памяти тех, кто не вернулсяКак-то тебя пригласят в очередной раз в школу, где ты учился 10 лет. Рассказать подрастающему поколению о войне, о долге, о мужестве. И ты, нацепив на цивильный пиджак военные награды, будешь рассказывать им о Афгане, о горах, о гибели разведгруппы «Ущелье-3»… И встанет парнишка, и звонким голоском скажет тебе: «Мы так завидуем Вам! Вы совершили подвиг и мы тоже мечтаем о нем!». И ты будешь сидеть, с замерзшей улыбкой обводя лица этих пацанов и девчонок, глядящих на тебя с восхищением в глазах; а мысли твои будут метаться, ища слова о том, что это неправильно: погибать и убивать, что в 19 лет хладнокровно жать на спусковой курок — это зло, но большее зло — не жать на него, иначе убьют и тебя и тех, кто тебе доверяет. Ты ищешь слова. Но единственное слово, которое горит в твоем мозгу: СТРАХ. Страх за свою жизнь — ведь она единственная и неповторимая. Вот автоматная очередь проходит в сантиметре от тебя, и ты знаешь — следующая очередь твоя. И душа сжимается в комок, и хочется спрятаться и скрыться, вжаться серым тельцем в камни, прижать ушки к спинке, переждать — ведь наши обязательно победят, погонят врага — и я смогу выбраться из норки, расправить гордо ушки: вот какие мы сильные! Но и этот Страх может быть подавлен другим Страхом. Когда нет уже жизни там где лежишь ты, не чувствуя ног, в воронке на краю дороги, а рядом — твой друг с дыркой в животе, а вокруг тебя только враги… И ты знаешь, что если ты останешься жить, то тебя будут убивать медленно, перебивая ноги и руки тупой мотыгой. Удар — и кровь в пыль, сворачиваясь калачиком. А после — страшная боль в паху и животе, песок сыплющийся в рану… Ужасная боль. Чтобы не было этого, молясь, достаешь ребристое тело гранаты и ты фактически уже труп. Здесь на земле только вспышка, вспышка сознания. Как при покадровой съемке видишь: пригибаясь к тебе бегут они, а ты ждешь, вжавшись грудью в ребристое тело гранаты; уже чуть пошевелишься и вспышка, боль рвет тебе грудь. Страх, нет — ужас такой и пот не ручьями, а реками. Сердце в горле стучит, хрипишь, готов перевернуться. Глаза ужасом плещутся. Все это видишь уже со стороны, как будто ты — это не ты, а кто-то рядом. Душа уже не в теле. Видишь, как корчишься от боли и страха, а они бегут с перекошенными ненавистью бородатыми лицами. Нет, ЖИЗНИ уже нет: все ушло и кончилось, остался только ужас, выворачивающий тело наизнанку. И вот они уже подбегают к тебе, и ты в последний момент уже на грани этой не-жизни… Они падают вокруг тебя, падают мертвыми. Твои друзья, успев, дарят тебе жизнь. Душа возвращается назад. Медленно, по капельке вливается обратно в избитое тело. Пересохшая глотка не может даже хрипеть. Горло и язык от резкого обезвоживания распухли — и слова не продавить. А ты все еще видишь его — единственный лик смерти. Ребристый лик проклятой гранаты, воткнувшейся в грудь. Начинает стучать в висках мысль, что сейчас поднимут и… А уже потом ты начинаешь чувствовать, как жизнь проходит через тебя мощной, могучей волной. Если во время боя все было черно-белое, кроме корней у земляных разрывов, то теперь ты замечаешь зеленую горную долину, тепло солнечных лучей, вкус воды из арыка. ЭТО ЧУВСТВО ЖИЗНИ. А есть — еще один Страх. Страх перед собственной трусостью: что если спрячешь тело в камнях, не убитый тобою дух убьет твоего друга, доверившего тебе защищать свою спину, спасшего тебя тогда, у дороги, когда распрощался ты с жизнью… И эти два страха — за свою жизнь и за его — борются в тебе, твой мозг не выдерживает борьбы и у тебя «сносит тормоза» — ты бежишь навстречу дымным очередям, крутишься среди пуль и смертей. Вот дух выпускает очередь в упор, прямо в тебя, но его страх перед тобой сильней — и он резко дергает спусковой курок на себя, и ствол уводит вправо, и ты чувствуешь горячий воздух пуль, прошедших мимо. Ты видишь, как удивленно-испуганно распахиваются его глаза — ты шайтан! Ты неуязвим для его пуль! И, смеясь, выпускаешь очередь прямо в его лицо. Ты крутишься на камнях, неуязвимый для их очередей, расстреливая врага в упор, когда начинают рваться мины — кто-то решил, что отнять твою жизнь — важней, чем сохранить жизни своих. Ты крутишься и стреляешь, и смеешься, и все осколки и пули летят мимо тебя. — Ссссссссссуууууууууу-ууууу-к-ииииииии!!!!!!! Ты крутишься и стреляешь, стреляешь и крутишься, пока кто-то не нацеливает залп всех минометов только на тебя. А ты перещелкиваешь новый рожок, нажимаешь на спуск и… …и пьяный киномеханик, спутав и перекрутив, обрывает пленку твоей жизни… …Яркая вспышка — и тишина… Полгода лучшие реставраторы будут склеивать эту пленку по кускам, пытаясь как-то запустить сюжет… И через полгода снова запустится пленка, и пойдет кусками кино, но будет оно немым и темным — тяжелейшая контузия выбьет возможность слышать, видеть и говорить. Все попытки сказать хоть слово будут заканчиваться одинаково — напряженные голосовые связки будут душить тебя, мешая вздохнуть, и ты мучительно можешь произнести только: «Ыыыы… Ыыыыыыыыы!» Как-то брат выведет тебя летом на травку, и ты будешь сидеть, подставляя слепое лицо солнечным лучам, радуясь траве под изломанным телом, солнечному теплу. А ночью на тебя навалится совсем другой СТРАХ. Страх, что навсегда твоя жизнь превратилась в жизнь растения. Ты дождешься, пока все уснут — ты уже умеешь чувствовать когда все спят; выйдешь в ванную — тебе не нужен свет! И, наощупь, вытащишь лезвие для безопасной бритвы. СТРАХ. Страх остаться живым растением, обременяющим своим бесполезным существованием близких тебе людей. И ты кромсаешь свою руку в желании располосовать вены, и не чувствуешь боли, а только ненависть — ненависть к себе. Ломается лезвие, и вдруг чьи-то руки хватают тебя сзади — это братишка, напрягая все силы, держит твое вырывающее тело и кричит, кричит, пока не выбегают разбуженные родители… Уезжает «Скорая», остановившая кровь и перевязавшая руку. Вколовшая тебе, как истеричной дамочке, укол успокоительного. Мать держит тебя за руку, и ее горячие слезы — кап-кап-кап, прожигают твою кожу. И ты, корчась, пытаешься что-то сказать, а голосовые связки душат все сильней; но ты, задыхаясь, все же проталкиваешь: — Ы-ы-ы-ы-ы-ы…ы-ы-ы-ы-ы-ы…ммммммыыыыыы… Мыыыыыыыыыааааа-ммммааааааа!!!!!!!! И вкладываешь в это все — и свою боль, и просьбу о прощении, и любовь… …Ты сидишь, недоуменно глядя в испуганно-ошалевшие глаза детей. Ты не замечаешь, как по твоему лицу катится пот вперемешку со слезами. Больше тебя никогда не приглашали в школу.
Ловушка
На площади у Драмтеатра — привычные фигурки нищенок-«черных». Так же привычно нашариваю в кармане мелочь, взгляд скользит мимо протянутой руки… И вдруг натыкается на сидящую на асфальте девочку лет 12-ти. Черный балахон накинут на голову и тень скрывает лицо. А время вдруг, развернувшись вспять, бьет меня поддых и я, задыхаясь, сгребаю из кармана сотенные и пятисотенные купюры, вытаскиваю — а перед глазами черные круги, и не хватает воздуха…* * *
Пули верещали, вышибая рикошетом искры из камней. Неширокое ущелье грохотало автоматными и пулеметными очередями. А чуть впереди, вжавшись в каменную твердь скалы, сидела девочка лет 12-ти — 14-ти. Пули зло носились по ущелью, но каким-то чудом не задевали ее. — Астапов! Алексеев! Руднев! — Лейтенант Самохин показал кивком на девчонку. Большего нам и не надо было. Мы, поливая почти не глядя очередями из калашей, бросились вперед. — Вау! Птью! — пули взвизгивали и выли вокруг нас, злобно-бессильно клевали камни. Подбежав шагов на десять к девчонке, мы с Серегой Рудневым, опустившись на колено, огрызаемся очередями по стреляющим в нас склонам. Ромка Алексеев за нашими спинами подбегает к девочке и рывком подхватывает ее на руки… …Взрывная волна швыряет меня на камни, тащит — сминая тело, обдирая лицо, сбивая каску… …Я встаю на ставшие ватными ноги, из ушей и ноздрей течет кровь, во рту хрустит эмаль, отлетевшая от зубов… …Кто-то с силой бьет меня в спину и я падаю на колени. Упрямо поднимаюсь на подгибающихся ногах и с удивлением замечаю, что ремень автомата намертво зажат в правой руке. Перед глазами ослепительно-яркие вспышки, сменяющиеся черными пятнами. Кто-то невидимый со всей дури бьет меня в грудь и я падаю, больно ударяясь головой о камни. Пытаюсь подняться, но руки и ноги обрели абсолютную самостоятельность и живут своей жизнью, не слушаясь моих команд. Подбегают ребята, хватают меня под руки и куда-то тащат… Сижу в медсанбате. — Ва-ва-ва-ва! — говорит мне человек в белом, помогающий снять защитивший меня от пуль бронежилет. На спине и груди — синяки от их ударов. Я согласно киваю раскалывающейся от боли головой. — Ва-ва-ва? — спрашивает он меня. Я устало- равнодушно пожимаю плечами. Он кивает мне на дверь и я встаю, чтобы пройти в нее. Пол вырывается из-под моих ног и со всей силы бьет в лицо. …- Игаюха! — чей-то голос проникает сквозь обволакивающую меня темноту. Димка Гусев сидит у кровати и с тревогой вглядывается в мое лицо. — Дыыыка! — Я все понимаю, но речь почему-то не слушается меня. — Игаюха! — голос как будто из тумана. — …ак ты? — Наана! — язык распух и его хватит на целую народность. — Дыыка! А сто э…а… быыа? Я хочу знать, как так получилось — что минометный залп накрыл нас, нас троих и девчонку. Димка кривится в полугримасе-полуулыбке, поправляет подушку и уходит. Потом я узнал — девочка сидела на мине и Ромка Алексеев, подняв девочку на руки, привел в действие взрыватель. … Девочка-нищенка расширенными от удивления глазами смотрела на сотни и пятисотки, брошенные мною на ее покрывало, а я шел, шатаясь и не видя дороги, и старая контузия впивалась раскаленным штопором в правый висок…Головастик
Принесли мне щенка — вот под дулом автомата не вспомню кто, — такой жалкий пищащий комочек. — Вот, Куч, ты у нас вроде за собачатника, вот тебе… А он тыкается мордочкой и пищит… и пить молоко разбавленное водой — отказывается… Пару дней потыркался я с ним — палец окунаю в сгущенку, две секунды вроде лижет, а потом опять тыкается… совсем помирай собачонке приходит. И вот как озарило меня — а может, раньше от кого-то слышал: тряпочку окунаю в сгущенку, а он сосет, причмокивает и стонет… через две недели приходит старлеха от летунов: у кого тут собака? — кивают на меня. А он мне набор из трех сосок — купили у дуванщика… Назвали его Головастиком — голова большая очень у него была… Вырос пес — мама не горюй! Такое впечатление, что при рождении его пропустили через мясорубку. Голова огромная, ноги кривые, оскал добродушный во все 42 зуба… Собака Баскервилей, увидев его, умерла бы от страха на месте. А мы баловали его, чем могли — а много ли у нас было? Сгущенка, тушенка, да конфеты «Полет» с галетами. Но, видя Головастика, что-то теплело в скованных, казалось бы навсегда кровавой коростой, душах и выплескивали мы на него любовь, которую стеснялись показывать друг другу. Он ходил за мной как привязаный. Куда я, туда и он. Но когда уходили мы в рейд, провожал нас до определенной черты — и как кто-то бил по морде: скулил, плакал, но дальше — ни шагу. И мы, возвращаясь с рейда, видели его — прыгающего на месте в рост человека: ОНИ ВЕРНУЛИСЬ! Но на этой черте — ни шагу назад, ни шагу вперед! И когда наша разведгруппа затянула выход к своим на трое суток, все трое суток он выл не переставая — откуда у собаки чувство времени? Он никогда не отходил от меня, когда я был «на базе». Чем бы он не занимался, стоило мне выйти из казармы, он тут же увязывался за мной, играясь и прыгая… В тот поздний вечер пошел я к прапору — он обещал мне поменять ремень… Головастик бегает, что-то обнюхивает… Вдруг — жуткий рык за спиной. Оборачиваюсь, а инстинкт уже отщелкивает большим пальцем предохранитель на автомате — никто никогда не слышал, чтобы Головастик рычал. Из-за угла балка летит на меня, ощерясь, дух с ножом в руке — та-та-та, раньше чем я подумал, очередь бросает его навзничь. А Головастик со вторым духом катается в пыли — я не могу ни стрелять, ни ударить штык-ножом из опасения попасть в пса. Наконец пинками отталкиваю духа, фонтанирующего кровью из уже разорванного горла, и всаживаю очередь… Головастик лежит в пыли — я становлюсь на колени, а у него между ребер торчит рукоятка кинжала — эта рукоятка должна была торчать между моих ребер! И что-то ломается у меня, ни слез, ни слов, ничего, но выть хочется как последнему псу… И вдруг Головастик, нелепо извернувшись, хватает зубами мою руку… Мне не больно — он не собирался сделать мне больно. Это было его прощальное рукопожатие. Слабо вильнул хвост — и обмяк. И я поднял своего друга на руки и пошел — бесцельно, без какого-то плана, расталкивая сбегающихся на выстрелы — но принес его на ту черту, дальше которой он никогда не заходил. Потом ребята-вертолетчики сварили звездатую пирамидку с собачьим профилем. То ли сварщику не хватило таланта изобразить собачий профиль, то ли наоборот, из потрясающего чувства жизни — профиль Головастика был передан во всей своей ужасающе прекрасной реальности.Посадка
Попали мы в передрягу, конкретную такую. Зажали нас в ущелье и чехвостили в хвост и в гриву. А у нас уже рейд заканчивался, пришлось пару раз пострелять в разные стороны света и, естественно, цинки почти пустые. Можно сказать — все что в лифчике, то и есть. На наше счастье брили откуда-то две стрекозы, дали им наши координаты и завернули они к нам. Типа — здрасьти, вы нас, похоже, не ждали? Шуганули они по духам всем, что у них осталось, но мало, к сожалению, осталось — тоже ведь из гостей шли, почти налегке. Погрузились мы в темпе вальса, покидали в одну «тяжелых», часть легких туда тоже прыгнула, и первая стрекоза отвалила. Мы «средних» затащили во вторую, ну тут уже полегче — кто рукой, кто ногой помогают, подтягиваются-подпрыгивают. Погрузились сами — и, прощайте, хозяева. Как-нибудь заглянем к вам еще в гости. Уж очень вы гостеприимны, всем нам подарки достались, никто не ушел обиженным. Мы постараемся уж в долгу не остаться! Картинка — красота. Внизу каменное русло бывшей тут лет триста или поболее тому назад речки, справа покатый склон горушки, по которому скачут гостеприимные хозяева, карабкаясь все выше и выше — никак не могут они с нами расстаться. Салютуют нам каждый из чего может. Слева — высоченная каменная скала, за которую нам и надо перевалить. Ну, пару минут и — здравствуй, простор! Вдруг — бум! И затрясло нашу стрекозку как в лихорадке. Бортач выпучил глазки и все смотрит в потолок — как будто хочет сквозь железо разглядеть, что же там так бумкнуло. Машину штормит, кидает из стороны в сторону, а за окошками какой-то странный черный дым. Залепили нам братья наши меньшие чем-то тяжелым прямо в двигло. И стрекозка, вместо того, чтобы идти вверх, просаживается потихоньку вниз. Трясет ее, кидает — а вместе с ней и мы веселимся, трясемся и кидаемся. А снаружи как горохом кто-то в корпус швыряет, только такие горошинки иногда даже металл пробивают. — Бросайте все за борт! — орет бортач. Ну что ж, в чужом монастыре и обед по их расписанию. Поскидали мы берцы, бушлаты, даже штаны сняли, привычными движениями разобрали автоматы — духам только железо без затворов, остальное упадет к ним с неба только с нами! Бортач рывком распахнул дверь и мы пошвыряли все за борт. Даже сквозь визг подраненного двигателя слышно было как внизу заработал ДШК. Пум- пум-пум! — очередь криво прошла по борту, продырявив бок многострадальной стрекозы. — Ух ты, как красиво! — я просунул в одну из дыр палец. — Ежели чего, хорошенький склеп у нас будет, с вентиляцией! Тяжелый подзатыльник сбил меня с ног — прапор Сергеев услышал сквозь грохот мои слова: — Заткнись, щегол!!! Я обиженно примолк — щеглом меня уже давно никто не называл, тем более свои. До спасительного края скалы было метров 15, но раненая машина не могла подняться… И вдруг она завыла, совсем как человек, который понимает что ничего уже не может сделать и осталось только умереть. Майор-летун, уперевшись ногами в педали, еле сдерживая пытающийся вырваться штурвал, закинул голову и, почти разрывая связки, закричал так, что дрогнули горы: — НУ ЧТО ЖЕ ТЫ, РОДИМАЯ!!! ДАВАЙ, НЕ ВЫДАЙ!!! И как будто именно этого напряжения не хватало машине, слабых человеческих сил — взмыла она вверх… и тут же что-то рубануло по хвостовой балке, отсекая пропеллер. Машину закрутило вокруг своей оси и, перевалив-таки через уступ, шарахнулась она на камни… Полетели камни, осколки лопастей, полетели мы друг на друга. Лязгнули зубы. Дико закричали раненые — и все смолкло. Быстро повыскакивали мы через отлетевшую дверь, вытащили раненых. Сидим на камнях, в тельниках да кальсонах — солнышко вовсю жарит, а нас трясет. То ли дрожь умирающей машины все еще живет в нас, то ли отходняк крутит. А скорее всего и то и другое. Рядом вторая стрекоза села, от нее ребята бегут — с бушлатами, какими-то одеялами. Сунули нам в руки фляги со спиртом. Хлебнули мы по нескольку глоточков, вроде отпускать стало. Со стороны солнца прошли прямо над нашими головами четыре вертушки и тут же в ущелье под нами загрохотало, затрещало… Посылки с подарками доставили радушным хозяевам. Подошел майор-летун, хлебнул хороший глоток из протянутой фляги. — Ну, мужики, с праздником! Посмотрел тоскливыми глазами на убитую стрекозу и на негнущихся ногах пошел ко второй машине. Мы недоуменно переглянулись. Пожали плечами: со вторым рождением, что ли? Чужие горы вместе с нами вбирали в себя тепло этого дня. Было 9 мая 1985 года…Эх… Может спел про вас неумело я, кони серые, скатерть белая… Я ведь ни номера борта не знаю, ни фамилий летунов.
Спасибо, МУЖИКИ.
Последние комментарии
1 час 2 минут назад
1 час 57 минут назад
1 день 14 минут назад
1 день 49 минут назад
1 день 1 час назад
1 день 1 час назад