Проснитесь, сэр! [Джонатан Эймс] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Джонатан Эймс Проснитесь, сэр!
Памяти Блэра Кларка и Алана Джолиса
Живи и ничему не учись – вот мой девиз.Алан Блэр
Автор выражает признательность следующим лицам и учреждениям: Присцилле Бейкер, Бранту Рамблу, Розали Зигель, журналу «Конджанкшнс», Фонду Гуггенхейма, Фонду Мидуэй, корпорации Яддо.[1]
Часть первая Монклер, штат Нью-Джерси
Глава 1
Дживс, мой слуга, поднимает тревогу. Физическое описание моего дяди Ирвина, фанатичного любителя оружия, и краткие сведения о его утреннем распорядке. Поспешный туалет и йога. Запоздалое страхоизвержение
– Проснитесь, сэр. Проснитесь, – настаивал Дживс. – Что? В чем дело, Дживс? – спросил я, выплывая из туманной Леты. Мне снился серый кот, крупный, как в «черном» фильме, тискавший в лапах белую мышку. – Мне снился серый кот, Дживс. Довольно крупный. – Очень хорошо, сэр. Я вновь погружался в сон о борьбе кошки с мышкой. Хотелось увидеть спасение белой крошки-подружки с милым умоляющим взглядом. Однако Дживс почтительно прокашлялся, и я учуял в высившейся надо мной фигуре чрезвычайно настойчивое требование, чтоб молодой хозяин вырвался из соблазнительных объятий сна. Бедной мышке не спастись. Хеппи-энда не будет. – Что стряслось, Дживс? – Я сонно взглянул в любезное, но непроницаемое лицо. – Есть свидетельства, сэр, что ваш дядя Ирвин не спит. Лишь в таких устрашающих обстоятельствах Дживс осмелился бы нарушить необходимое мне восьмичасовое бессознательное состояние. Он знал, что для меня счастливое утро зависит от минимума возможных контактов с вышеупомянутым дядей. – Из спальни доносятся вздохи, Дживс? Ему уже не снятся сны – вероятно, об огнестрельном оружии, – он глядит в потолок, набирается сил, чтоб убить еще день? – Больше того, сэр. – Вы слышали, как он спустил ноги на пол и в ступоре уселся на краю кровати? – Сидит на велосипеде и давенирует, сэр. – Дживс перенял у меня манеру вставлять в речи словечки на идише в соответствующей грамматической обработке. Слово «давен» означает молитву. – Господи помилуй! – воскликнул я. – Это ужасно, Дживс. И опасно. Полностью проснувшись и находясь почти в здравом рассудке, я расслышал рокот крутившихся велосипедных колес, голос дяди, немелодично певший еврейское песнопение, – его спальня в пятнадцати футах по коридору от моей комнаты. – Думаете, нам надо спешить, Дживс? – У нас почти нет времени на ошибку, сэр. Я обычно невозмутим и практичен, если можно так выразиться, но столь зловещее предзнаменование с утра пораньше потрясло меня до глубины души. С помощью скрупулезных расчетов мне в течение нескольких месяцев практически удавалось до полудня не встречаться с дядей. – Как же так вышло? – спросил я. Не хотел винить Дживса, но до сих пор он будил меня, прежде чем дядя успеет добраться до велосипеда. – Ваш дядя довольно рано проснулся, сэр. Сейчас лишь половина девятого. Прошу прощения, на первых стадиях его утренней программы я совершаю собственный туалет. – Ясно, Дживс. Абсолютно понятно. Нельзя от него требовать неусыпного бдения – в конце концов, он мой слуга, а не королевский гвардеец, – это дядя преступил все правила, встав с постели на два часа раньше положенного по расписанию. Подобное преступление выходило за всякие рамки, поэтому лучший наш план обороны – внимательное подслушивание со стороны Дживса – на сей раз не сработал. Будучи в очень плохом состоянии, но в минуты глубокого потрясения предпочитая считать себя человеком действия, я решительно отбросил одеяло. Дживс, предупреждая каждый мой шаг, протянул банное полотенце, вытащив его как бы из самого себя, – при необходимости он умеет материализовывать любую нужную вещь, – и я, стрелой вылетев из своей берлоги в одних длинных боксерских трусах, бросился в ванную, расположенную справа от дядиной спальни. Я строго придерживаюсь своей собственной утренней программы, но в данном случае во избежание тяжкой кары пришлось поспешать. Не люблю спешить – после этого целый день нахожусь в возбуждении и тревоге, – но встреча со старым родственником до полудня еще хуже. Тогда нервы полностью разойдутся, весь день пропадет. В целях предупреждения подобных случаев мы с Дживсом рассчитали каждый мой шаг, досконально изучив утренний распорядок дядиной жизни, изложенный ниже.1) Тетя Флоренс, жена дяди Ирвина (сестра моей покойной матери), рано утром уезжает в местную среднюю школу, где круглый год, в том числе летом, преподает специальные предметы. Ей уже перевалило за шестьдесят, но трудится она энергично – ангел во плоти. Дядя каждое утро прощается с ней и немедленно вновь засыпает. Ему семьдесят с небольшим, он на пенсии, бывший коммивояжер, поставщик синтетических материалов, но и поныне время от времени всучивает полицейским участкам ультразвуковое оборудование для чистки оружия. Дядя Ирвин – знаток и поклонник огнестрельного оружия; в доме содержится небольшой арсенал. Если вдруг отменят Вторую поправку,[2] он готов выдержать «хрустальную ночь»[3] и осаду со стороны ФБР. На случай внезапной атаки оружие рассовано по всему дому – за ставнями, в отдушинах, за трубами отопления; дядя частенько ходит по дому с пистолетом в специальной кобуре, пристегнутой к бедру. Называет ее «мошонкой», что имеет, по-моему, метафорическое звучание как для гомосексуальных кругов, так и для Национальной стрелковой ассоциации. Вполне логично, ибо нет другого такого фаллического предмета, как пистолет; даже сам фаллос с ним не сравнится, хотя, разумеется, существовал раньше огнестрельного оружия. 2) Просыпается дядя около половины одиннадцатого. Издает несколько стонов, сладко зевает – большой живот служит акустическим усилителем утробного рева. Он маленького роста, кругленький, с угольно-черными усами и снежно-белой бородой. Столь необычное сочетание красок в растительности на лице придает ему, несмотря на еврейские корни, сверхъестественное сходство с потенциальным католическим святым, ожидающим канонизации, – неким падре Пио. Это обнаружилось, когда милая набожная итальянка чуть не упала в обморок в местном супермаркете «Гранд юнион», показав моему дяде Ирвину открытку с изображением того самого Пио. Тогда дядя написал в какую-то католическую организацию, откуда сам получил такую же открытку, носил ее в бумажнике вроде удостоверения личности, мельком предъявляя в игривом расположении духа в синагоге, на стрельбище, в других своих излюбленных местах. Пио должны были канонизировать за стигматы – кровоточащие раны на ладонях, – и дядя заявлял, что тоже обладает стигматами: кистевым туннельным синдромом,[4] заработанным за долгие коммивояжерские годы, проведенные за баранкой в машине. 3) Позевав две-три минуты церковно-колокольными зевками, которые нагоняют нервную дрожь, но насыщают его организм кислородом, он вылезает из-под одеяла, включает маленькое радио горчичного цвета, настроенное на одну станцию – на круглосуточный официальный погодный канал. Диктор вещает сонно, невнятно, тем не менее дядя его с волнением слушает каждое утро добрых пять – десять минут. 4) Ознакомившись с текущими погодными условиями, идет в ванную, пускает воду. 5) Умывшись, возвращается в комнату, начинает молиться – в среднем минут пятнадцать. 6) После молитвы принимает ванну – десять минут. 7) После ванны, около одиннадцати, спускается на кухню завтракать: разогретая в микроволновке овсянка, банан со сметаной, кипяток с лимоном. За такой здоровой едой читает «Нью-Йорк таймс», слушает по кухонному приемнику, включенному на максимальную громкость, новости Си-би-эс. Благодаря гигантскому объему «Нью-Йорк тайме» завтрак порой продолжается часа два, после чего дядя Ирвин на весь день уходит, общаясь с полицией и рассуждая о пользе постоянной чистки ствола от пыли и смазки.
Таково его расписание, поэтому, чтобы карты легли правильно, я принимаю ванну, завтракаю и скрываюсь в безопасности в своей комнате, пока он даже не успевает добраться до кухонного стола. Разумеется, динамитный голос Си-би-эс действует на нервы, не признавая границей дверь моей спальни, но, избегая физического контакта с родственником, я, по крайней мере, обретаю физическое и душевное спокойствие, тем более не получаю пулю или оглушительный удар рукояткой пистолета по голове. По утрам я нуждаюсь в уединении. Знаете, для занятий искусством требуется уединение, а мое искусство – литература. Я заканчиваю роман, в связи с чем нуждаюсь в одиночестве. Находящийся рядом Дживс умеет оставаться невидимым. Этому обучают прислугу на подготовительных курсах. Впрочем, иногда я слегка отклонялся от своей программы, и мы с дядей сталкивались на трехступенчатой лестнице, ведущей от кухни к спальням в маленьком двухэтажном домике в Монклере, штат Нью-Джерси, что было неприятно, однако не означало конца света. Он стрелял в меня полным неодобрения прищуренным взглядом, но при слабом свете на лестнице его презрение обескураживало меня лишь отчасти, не полностью. В самом худшем случае – который любой ценой следует предупреждать – я заставал его на кухне, приступавшего к завтраку. Дядя не только парализовал меня многочисленными испепелявшими взглядами, лишенными даже той доли симпатии, которую можно прочесть в глазах замороженной устрицы, но и пробуждал своим чавканьем какую-то необъяснимую иррациональную реакцию. Разумеется, чавкает он омерзительно, хотя моего мнения никто не спрашивает. Я в его доме гость – практически постоянный жилец в последние месяцы. Они с теткой меня приютили в тяжелое время, заменяя родителей. Я сравнительно молод – мне только тридцать, – но отец с матерью давно умерли, так что надо бы с большей терпимостью относиться к дяде Ирвину, тем не менее меня бесконечно бесило хлюпанье залитого сметаной банана в его смертный час между мелющими жерновами резцов и чмокавшим языком. Слушая, как дядя ест, я чувствовал, как мой позвоночник разжижается в студень, на несколько часов лишался всякого соображения, и именно потому так старательно изучил его расписание – от родственника надо держаться подальше! Итак, в то утро, о котором идет речь – в третий понедельник июля 1995 года, – я, стоя в ванной, ощупал подбородок, решив, что в кризисной ситуации некогда бриться, хотя это был бы четвертый день без бритья. Пребывая в некотором упадке духа, я не находил в себе моральной силы уничтожить пробившиеся усы и заявлявшую о себе рыжеватую бороду. Дядя тем временем пел, велосипедные колеса вращались. Не знаю, ясно ли я выразился насчет велосипеда. Объясню, что у дяди есть эксцентричная причуда – молиться на велотренажере, который фактически представляет собой синий женский велосипед, купленный на распродаже в каком-то гараже и снабженный стопором, благодаря которому колеса не касаются застланного ковром пола в спальне. У этого велосипеда нет переключения скоростей, дядя долгие годы с легкостью крутит педали, а велосипеду ничего не делается. По крайней мере, дядя Ирвин предпринимал хоть какие-то физические усилия. И к тому же молился. Не будучи ортодоксальным евреем, он набрасывал на плечи предписанный для молитвы белый в синюю полоску шелковый талес с бахромой и надевал на лоб и на левую руку тфеллины – кожаные коробочки на тесемках, которые евреи носят на утренней молитве. В этих коробочках, как и в мезузе,[5] содержатся цитаты из шма – божественных заповедей, продиктованных Богом Моисею и перечисленных во Второзаконии.[6] Согласно еврейским преданиям, одно из утраченных указаний гласит: «Не выходи из дома с мокрой головой». К счастью, это полезное для здоровья предписание на протяжении тысячелетий передается изустно. Итак, дядя крутил педали, молился, и если бы ехал на настоящем велосипеде, то талес плащом развевался бы на ветру у него за спиной. Прикинув, что молитвы прочитаны наполовину, я быстренько нырнул под душ. Обычно по первому пункту своей утренней программы добрых пятнадцать минут я нежусь в ванне с эпсомскими солями, погружающими в размышления, о чем в данный момент мне пришлось позабыть. Потом, еще не просохнув, завернутый в полотенце, я сделал спринтерский рывок к своей комнате, и в тот самый момент, когда закрывал за собою дверь спальни, дядина дверь открылась, он направился к ванной. Еле-еле успел спастись. Дживс разложил на постели мою одежду: мягкие брюки цвета хаки, белую рубашку, зеленый галстук от «Братьев Брукс» с рисунком в виде брызжущих авторучек – традиционный наряд писателя. – Спасибо, Дживс, – сказал я. – Пожалуйста, сэр. – Представьте, чуть-чуть не столкнулся в коридоре с родственником. Простоял бы под душем/ еще тридцать секунд – все могло обернуться иначе. Интересно, как судьба распоряжается, правда, Дживс? – Да, сэр. Уловив определенную холодность в его тоне, я продолжал развивать теорию: – Всю жизнь нас от петли палача отделяют секунды. – Да, сэр. Позвольте заметить, вы четыре дня не брились. Обнаружилась причина холодности. – Я бы сегодня побрился, Дживс, но был вынужден максимально экономить время. В лучшем случае у нас оставалось минут десять – пятнадцать. – Видно было, что Дживс по-прежнему болезненно переживает. Я пытался объяснить: – Это дядя поставил все с ног на голову, нарушив свое расписание. Обещаю обязательно завтра побриться. – Очень хорошо, сэр. Утешив его, я быстро оделся, не повязав галстук. – Галстук, сэр, – напомнил Дживс. – Времени нет. – На галстук всегда есть время, сэр. – Не могу рисковать, – заупрямился я. – В данный момент ваш дядя только садится в ванну, сэр. По-моему, времени вполне достаточно. – Нет, – отрезал я. – И хочу вам сказать, что не люблю заниматься йогой в галстуке. Особенно в такое жаркое время года. Отныне буду повязывать галстук после завтрака. – Хорошо, сэр, – выдавил Дживс. Сначала бритье, теперь галстук. Подрыв самой сути служебного долга уязвил его до глубины души. Бедному старине Дживсу выпало по-настоящему тяжкое утро в нашей домашней жизни; тем не менее он решил сохранять хладнокровие. Я распахнул дверь своей комнаты, стремительно промчался по лестнице, пробежал через кухню, выскочил через парадное в маленький внутренний дворик. В этом самом дворике я занимался йогой. В целом утреннее расписание (ванна, йога, старания не встречаться с дядей) должно было привести меня в нужное психологическое состояние – насытить душу водородными ионами (pH) до необходимой для работы над романом степени. Я, как правило, десять раз поклоняюсь солнцу, отчего начинает по-настоящему бурлить и плескаться кровь, потому что для этого надо встать, распрямиться, потом лечь плашмя на живот, а потом снова встать. Я обращаюсь лицом к востоку и падаю ниц перед солнцем, которое просачивается сквозь верхушки летних деревьев, освещая тысячи зеленых листьев, повторяющих форму глаза. Дядин дом удачно гнездится в уцелевшем уголке нетронутого леса. Я всегда говорил, что Нью-Джерси пользуется абсолютно незаслуженной репутацией самого красивого штата, но, естественно, ошибался, потому что в нем вырос. В связи с нынешним утренним кризисом пришлось сократить число поклонений до одного, потом я лег на спину во дворике, который тетка часто подметала, – не рискуешь запачкаться, – закрыл глаза, сделал десять вдохов и выдохов, как всегда делаю после солнцепоклонничества. По-моему, медитация в лежачем положении на спине гораздо эффективней умиротворяет душу, чем сидячая в позе лотоса. Впрочем, я бы с большим удовольствием медитировал по образцу Дугласа Фэрбенкса-младшего,[7] закинув пятки на колени, очень впечатляюще выглядя с жидкими усиками над верхней губой, хотя, на мой взгляд, через вытянутые ноги тяга в душе усиливается, как в каминной топке. Как бы там ни было, единожды поклонившись солнцу, потратив секунд десять на медитацию, я вернулся на кухню, где обнаружил Дживса, который солнечным лучом просочился туда при моем появлении, что ему всегда прекрасно удавалось. Он появляется, исчезает и возникает, когда того требует обстановка на сцене. – Какова дислокация противника, Дживс? – спросил я. – Ваш дядя одевается, сэр. Судя по его поведению, у него вскоре назначена встреча. – То есть он куда-то торопится? – Да, сэр. – Наверняка на какое-то экстренное собрание Национальной стрелковой ассоциации или Лиги защиты евреев. – Возможно, сэр. – Я, пожалуй, поем в своей комнате, Дживс. Знаю, это нехорошо, но таков наш единственный шанс. – Согласен, сэр. По утрам в Нью-Джерси я ограничивался чашкой кофе, куском поджаренного хлеба с маслом, стаканом воды и спортивным разделом «Нью-Йорк таймс», который, конечно, не ел, а читал. Что может быть приятней, чем мирно сидеть за кухонным столом, заучивая счет бейсбольных матчей, пощипывая жалкий кусочек хлеба? Но в то утро таким наслаждением пришлось пожертвовать. Тетя Флоренс, как она часто делала, оставила мне кофейник, я быстро налил любимую синюю кружку, сунул спортивный раздел газеты под мышку – дядя, никогда его не читая, не заметит изъятия, – Дживс прихватил блюдо с хлебом и маслом. Выйдя из кухни, мы преодолели три небольшие ступеньки – я шел впереди, Дживс замыкал формирование. Я уже почти поднялся, шагнув на вторую ступеньку, находясь совсем рядом с убежищем, – до моей комнаты оставался всего один шаг, – и в тот самый момент дядя, которого я не заметил, пошел вниз по лестнице. Через полсекунды я все же попался в петлю палача – произошло прискорбное столкновение. Вот что случилось в физическом смысле. Моя голова, поднимаясь по лестнице впереди тела, пересекла плоскость лестничной площадки в тот самый момент, когда ту же самую плоскость поспешно пересек живот дяди, тоже двигаясь впереди его тела. Произошло столкновение в воздухе. Нос моего самолета с силой врезался в фюзеляж, вышиб из дяди дух, и он судорожно запыхтел, но, хотя дядин живот практически не получил никаких повреждений, моя слабая шея болезненно стукнулась в его плечо. Ноздри забила удушливая детская присыпка, посыпавшаяся с него, словно с амазонской жабы, брызжущей ядом, если на нее наступишь. Понимаете, этот мой родственник после ванны щедро посыпался присыпкой «Джонсон», и со временем меня стало тошнить от ее аромата. Поэтому она нанесла мне сильный удар, проникнув прямо в ноздри и непосредственно в обонятельные железы. Однако я каким-то чудом выправился на второй ступеньке, трясущейся рукой схватился за лестничный столбик, умудрившись не выплеснуть кофе. Дживс попятился обратно на кухню. – Кретин! – выдохнул дядя сквозь бороду падре Пио. – Идиот неуклюжий! И тут, как со мной часто случается в моменты сильнейшего потрясения, я почувствовал запоздалый спазм и семяизвержение страха. В первые минуты я отношусь к пугающему объекту довольно спокойно и сонно, заметив про себя: «Ох, смотри-ка, мне на ногу прыгнула крыса», – что однажды реально случилось в Нью-Йорке, причем от полученной травмы я так до конца не оправился, – а когда крыса, поняв, что я человек, а не мусорный бак, кинулась в сторону и исчезла, внезапно осознал случившееся, завопив во все горло. Поэтому приблизительно через две секунды после того, как дядя проревел: «Идиот неуклюжий», – на берегу прояснилось, и я среагировал, бессмысленно выкрикнув альпийским йодлем: – Не-е-е-ет!.. Из моих рук, запоздало выброшенных вперед для защиты, вылетела, подобно дядиной детской присыпке, кружка горячего кофе, чудом удержавшаяся несколько мгновений назад. Кофе коричневой развернувшейся простыней выплеснулся на дядину желтую спортивную рубашку, тонкую, не предохранявшую от ожога. – Черт побери! – страдальчески вскрикнул он, схватившись за живот. – Ох, простите, ради бога, – пробормотал я, поднимаясь на последнюю ступень мимо корчившегося дяди. – Я обварился? – наполовину спросил, наполовину всхлипнул он, задирая рубашку. Никто не заслуживает обливания кофе. Даже страшные дяди. Я наклонился посмотреть поближе – живот густо зарос защитным слоем волос, натурально седых и белых от присыпки; кожа под присыпкой и волосами выглядела вполне нормально. Может быть, чуточку порозовела, однако никаких красных пятен от серьезных ожогов. – По-моему, все в порядке, – заключил я, ожидая прощения, но дядя прошествовал в ванную, зажав в кулаке рубашку, как тряпку, а я, как дурак, потащился за ним следом. Он оглядел себя в зеркале, намочил полотенце, приложил к животу. Быстро оправился. Крепкий старик. Мы смотрели друг на друга в зеркале. Моя жидкая светло-рыжая растительность выглядела жалко, соответственно душевному состоянию, а его усы чернели, как настроение на вечеринках 1970-х годов, во времена моей юности. Глаза дяди уменьшились до размеров глазок омара, у которого они очень маленькие. Из них летели смертоносные стрелы. Я уже говорил, что, как правило, он бросал на меня взгляд замороженной устрицы – уже плохо. Поэтому глазки омара не сулили ничего хорошего – репертуар зловещих взглядов, заимствованный из мира моллюсков и ракообразных, расширялся пропорционально неприязни ко мне. – Прошу прощения за идиотизм, – прошептал я и смылся из ванной к себе в комнату.
Глава 2
Я пытаюсь кое-что написать. Немного о сюжете и герое моего романа. Социологическое объяснение практического выбора богатыми пожилыми людьми сопровождающих. Литературно образованный Дживс одобряет выработанную за день прозу. Воспоминания о поступлении Дживса на службу ко мне. Дживс готовит полдник. Я принимаю решение
Можно назвать меня озабоченным. Расстроенным, парализованным – тоже годится. Я лежал на кровати. От огорчения даже поесть не мог и остался без завтрака. Слева мелькал Дживс лучиком света. – Как по-вашему, Дживс, письменное извинение решит проблему? – Не знаю, есть ли в том необходимость, сэр. Это была просто случайность. Ваш дядя – человек разумный. А судя по тому, что вы мне рассказывали о его животе, он не получил серьезных повреждений. – Возможно, вы правы, Дживс. Только все равно дело плохо. Знаете, как говорят о засидевшихся и надоевших гостях. Возможно, я задержался здесь дольше, чем позволяют родственные связи. Но я эгоист, Дживс. В Нью-Джерси благоприятная атмосфера для литературного творчества. Здесь я возвращаюсь к корням. – Да, сэр. – Может быть, если сейчас постучать пальцами по клавиатуре, на душе полегчает. – За работой вам всегда становится лучше, сэр. – Тогда приготовьте кофе со льдом, Дживс. Знаете, я без этого писать не могу. Действуя на нервы, кофеин неизменно содействует Музе. – Да, сэр. Дживс унесся готовить кофе. Мы знали, что на берегу чисто. После столкновения на лестнице дядя вернулся к обычному распорядку: съел миску овсянки, читая газету и слушая радио. Когда радио заглохло и хлопнула входная дверь, стало ясно, что мы – рабы – можем свободно бегать, резвиться, пить водку, тискать рабынь, валяться на сеновале. Я уселся за письменный стол, вскоре явился Дживс с кофе. Потягивая ледяной напиток, я смотрел на компьютер. Только недавно с большими страданиями переключился на него с пишущей машинки, но тут есть и определенное преимущество – в кратковременных перерывах в творческом процессе на компьютере можно раскинуть пасьянс. Свой первый роман я даже на машинке не печатал – писал от руки, потом сдал машинистке. Но это было несколько лет назад. Я начал печататься довольно рано, всего в двадцать три года, через год после окончания колледжа, а теперь, в тридцать лет, оставаясь еще молодым, практически выдохся. Отсюда одержимое стремление не встречаться по утрам с дядей, чтобы прийти в подходящее расположение духа для творчества. Если не закончить вторую книгу, я навсегда останусь автором одного романа. Вряд ли хоть кто-нибудь прочел роман «Мне меня жалко», но он был опубликован крупным нью-йоркским издательством, так что мне было на что жить в своем тесном мирке. Новый роман, над которым, как уже говорилось, я работал два года, был романом с секретом, хоть все его намеки были неинтересными, ничем не примечательными, разве что в моем мнении. Наверно, это несколько странно, поскольку все романы подобного рода обычно пишутся о широко известных людях, но мне нравится этот стиль, когда литературный вымысел скрывает прихоти реальной жизни. Я даже имен не менял за исключением своего, назвав себя не Аланом, а Луисом. Непонятно почему, мне всегда безумно нравилось имя Луис. Поэтому повествование в романе велось от имени Луиса (меня), а настоящим героем был мой бывший сосед по квартире в Манхэттене Чарльз, которого я в какой-то момент хотел перекрестить в Эдуарда или Генри, считая весьма остроумным использовать имена английских королей, тем более что Чарльз был истинным англофилом, поклонником королевской семьи. Вдобавок он был груб и язвителен, карьера драматурга ему не удалась, хотя я считал его блистательным. Больше никто, к сожалению, моего мнения не разделял, кроме пары каких-то никому не известных критиков 50-х годов, поэтому он сидел почти без гроша, вынужденный делить жилье с кем-то еще. Доходы Чарльза составляла плата за преподавание композиции в Куинс-колледже и ежемесячно поступавшие чеки службы социального обеспечения, только на это не проживешь. У меня возник грандиозный и хитрый план: если пьесы не превратили Чарльза в великого американского писателя, то я превращу его в великого американского героя. Поэтому, живя с ним в одной квартире, я описывал его – о чем он не знал, – работая над книгой в библиотеке на 56-й улице или дома в его отсутствие, надежно пряча черновики и рукописи. Постоянно тайком записывал его рассуждения – он умел вести необычайно красочные диалоги, – постоянно мучимый этическими соображениями насчет заимствования чужой жизни. Впрочем, меня это не останавливало. Передо мной стояла насущная необходимость написать второй роман. Прожив в соседстве почти два года, мы расстались с жутким скандалом, что привело меня к переезду в Нью-Джерси к тетке с дядей. Тем не менее книга, о которой Чарльз до сих пор не знает, по-прежнему мне представлялась пространным платоническим любовным письмом. Понимаете, я бесконечно им восхищался, несмотря на конец нашей дружбы, и это восхищение было сродни любви. Роман с секретом получил название «Ходок», ибо Чарльз служил сопровождающим многим богатым дамам из Верхнего Вестсайда, получая при этом бесплатную еду высочайшего качества, которая ему очень нравилась и которую он иначе не мог себе позволить. В качестве компаньона ему не приходилось ни за что платить, поскольку в высших кругах общества мужские и женские роли с возрастом весьма часто меняются: сначала за все платит мужчина, потом то же самое начинает оплачивать женщина. Женщины из высшего общества в семьдесят, восемьдесят, девяносто лет, поимев, как правило, не одного мужа, накопили или унаследовали колоссальные состояния либо после развода, либо живя дольше мужчин. Проблема заключается в том, что они не способны реально завести новых мужей и любовников и, скорее всего, не хотят заводить новых мужей и любовников, но им приятно иметь рядом мужчину, который прилично смотрится в обществе, распахивает перед ними двери, подставляет кресла, тащит чемоданы в поездках – поэтому богатым женщинам-долгожительницам требуется компаньон. Над ними постоянно кружит стая чаек в синих блейзерах – мужчины без денег, с определенной утонченностью, которые часто оказываются гомосексуалистами. Они называются «ходоками» – видимо, потому, что ходят рядом с женщинами, оказывая им услуги. Порой их зовут «запасными», когда, скажем, за обеденными столами требуется строго чередовать мужчин и женщин. Система довольно успешно работает, потому что несчастные пожилые геи, наряду с дамами, больше не привлекают любовников, но и не остаются в одиночестве, проводя зрелые годы в женском обществе. Круг замыкается: ходоки общаются с женщинами без секса, точно так же как пятьдесят – шестьдесят лет назад в туалетах, где толкались почти все гомосексуалисты того поколения. Итак, Чарльз был ходоком с подобающими костюмами – полным вечерним и разнообразными блейзерами в плоховатом состоянии, чего не замечали дамы с прогрессирующей катарактой. Надо сказать, что Чарльз не был явным гомосексуалистом, несмотря на мое описание общих признаков ходоков. Он никогда не откровенничал относительно своей сексуальной ориентации, считая, что это не мое и не чье-либо другое дело, поэтому за два года совместной жизни так и не обнаружил моего вампирского шпионства. Меня, как почти всех людей, постыдно интересует то, чего знать не следует. По-моему, каждому нравится овладевать чужими секретами, чтобы спокойно жить со своими. Оглядываясь назад, могу сказать, что Чарльз, скорее всего, был редким типом – запасным гетеросексуальным мужчиной, хоть в действительности как бы воздерживался от всякого секса, каковая позиция не лишена своих достоинств. Ну, теперь вы получили общее представление о книге, над которой я работал, – портрет ходока в старости рядом с обожающим его сподручным Луисом (мной). Поэтому я сидел в Нью-Джерси, потягивал кофе со льдом, доставленный Дживсом, продолжая писать с того места, где вчера остановился. Медленно настучал:Я лежал на оранжевом ковре, смотрел телевизор. С удовольствием вникал в вестерн. Там игла крупная перестрелка, масса лошадей вставала на дыбы, поднимая копытами пыль, поэтому стрелявшие с трудом друг друга видели. В самом разгаре довольно долгого затянувшегося боя Чарльз вернулся домой, увидел, чем я занят, и не одобрил. – Оружие! – проворчал он. – Американцы без конца стреляют. Никого не могут перехитрить, поэтому пристреливают… Включи новости. Не выношу вестерны. Хочу знать, что будет с парадом в честь Дня святого Патрика. Интересно, не запретят ли его, в конце концов, в этом году. Я переключил канал с помощью пульта дистанционного управления. Чарльз снял зимнее пальто, налил себе стакан любимого дешевого белого вина. – Хочешь? – спросил он. – Да, спасибо, – встрепенулся я и сел. Он протянул мне стакан вина желтого цвета, опустился на диван. Шел спортивный раздел новостей; было двадцать пять минут двенадцатого. – По-моему, вряд ли будет что-нибудь о параде, – заметил я. – Новости уже прошли. Теперь только спорт и погода. Спортивный репортаж подошел к концу, после чего мы мрачно посмотрели прогноз погоды – ожидалась снежная буря. До весны оставалась неделя, но приближалась она медленно. Я выключил телевизор. – Гомосексуалисты опять постараются испортить парад, – сказал Чарльз, потягивая вино. – Каждый год выступают, лишая ирландских католиков всякой радости. Эти ребята лишены терпимости к чужим взглядам. Почему не могут смириться с тем, что католики считают гомосексуализм грехом? Говорят: «Вы можете принять участие в нашем параде геев». Но никому не позволят нести лозунг: «Содомия – грех». Почему ж ирландские католики должны позволять кому-то нести плакат с надписью: «Мы ирландцы, геи, и гордимся этим»? Гордиться тут нечем. Это личное, интимное дело. – Пойдете смотреть, если он все-таки будет? – спросил я. – Нет. Не выношу парады. Слишком много некрасивых людей.– Что скажете, Дживс? – спросил я, и он растаял в воздухе, материализовавшись рядом со мной. Глядя через мое плечо, быстро прочел написанное. – Считаете, слишком подробно описано, кто где сидит, наливает и передает стаканы, снимает пальто? – продолжал я, прежде чем он успел прокомментировать. – Думаете, я тяну резину? Кажется, будто мои персонажи вечно ходят по комнате и открывают двери. Почему не могут сразу оказаться в нужном месте? И если мне нужны все эти движения, необходимо устроить хотя бы кулачную драку, как у Дэшила Хэммета?[8] – По-моему, сэр, писать – все равно что смотреть, – сказал Дживс. – Если видишь, как персонажи сидят, пьют, снимают пальто, значит, это надо описывать. Кроме того, я не думаю, будто вы замедляете течение повествования необходимыми описаниями. – Разговор о параде в честь Дня святого Патрика вышел не очень живо. – Я нахожу его забавным и любопытным, сэр, характеризующим персонаж. – Спасибо, Дживс, – с признательностью поблагодарил я, считая, что мне повезло. Немногие писатели имели слуг, разбиравшихся в литературе. Собственно, мы с Дживсом вместе читали, составляя, так сказать, читательский клуб на двоих, двенадцатитомную эпопею Энтони Пауэлла «Танец под музыку времени». Абсолютно потрясающее произведение: на сотнях, даже тысячах страниц ничего не происходит, а читаешь как загипнотизированный. Отпечаток самой жизни – ничего не случается и одновременно случается все. Так или иначе, нанимая Дживса в феврале, всего пять месяцев назад, я не имел понятия, что он книголюб. Конечно, само имя литературное, но оно не подсказало мне, что он завзятый читатель, а лишь дьявольски заинтересовало и насторожило. Я хочу сказать, кто когда-нибудь слышал о настоящем слуге по имени Дживс? Это неслыханно! Все равно что искать в «Желтых страницах» частного детектива и наткнуться на Филипа Марлоу![9] Какова вероятность? У всех имеются культурные пробелы – я, к примеру, хоть вырос в 70-х, не отличу музыку «Роллинг стоунз» от «Ху», зная об этих рок-группах только понаслышке, – поэтому, может быть, кому-то неизвестно, что лучший британский юморист двадцатого века П.Г. Вудхаус написал знаменитую серию произведений о юном богатом придурке Берти Вустере и его в высшей степени компетентном и сообразительном слуге Дживсе. Повторяю: о слуге Дживсе! Поэтому наем слуги по имени Дживс был для меня невероятным, ошеломляющим совпадением. Причем знаете, что еще замечательней: в мрачном январе, первом месяце, прожитом у тети с дядей, я погрузился в смертельную депрессию и поэтому предписал себе в качестве лекарства чтение Вудхауса, следуя примеру Нормана Казинса.[10] Слышал однажды по радио, что он самостоятельно вылечился от рака чрезмерной дозой комических фильмов – видимо, Чаплина, Китона, братьев Маркс, Лорела и Харди, – дохохотавшись до выздоровления. Будучи больше библиофилом, чем кинолюбителем, я заменил кино чрезмерной дозой Вудхауса, и это прекрасно подействовало. К началу февраля черная меланхолия перешла просто в упадок духа. Потом произошло нечто сильно поднявшее дух – на мое имя пришел чек на двести пятьдесят тысяч долларов. Ну, не каждый день видишь такие чеки. Если на то пошло, не каждый их и в жизни-то видит. Вот как этот чек оказался в моем распоряжении. Два года назад я поскользнулся на льду перед зданием на Парк-авеню и сломал оба локтя – несчастье для писателя, которому для печатания требуются обе руки, но счастье для адвоката, любящего подавать иски, и я нашел такого – Стюарта Фишмана. Поэтому через два года, довольно быстро для подобных дел, владелец здания выплатил мне двести пятьдесят тысяч долларов – после того как Фишман получил вполне заслуженные семьдесят пять тысяч, – поскольку дворник был обязан посыпать солью место моего падения. Итак, я вышел из депрессии с помощью чека и целебного чтения, хотя, должен сказать, несколько опьянел, поглотив огромное количество рассказов и повестей Вудхауса. Из написанных им девяноста шести я принял сорок три, включая пятнадцать произведений, где фигурируют Дживс и Вустер. После этого спьяну возникла идея нанять слугу. Долгие годы я жил очень скромно, на то, что унаследовал от рано умерших родителей, – деньги как раз почти кончились, – а теперь разбогател, став молодым четвертьмиллионером. Почему не завести слугу? Я поделился идеей с дядей Ирвином, так как жил в его доме, и тот довольно выразительно заключил: «Совсем с ума сошел!» Поэтому я оставил тему, но через несколько дней совершил редкий для себя волевой акт, позвонив в службу, предоставляющую подсобный персонал, пока дядя Ирвин продавал приспособления для чистки оружия, а тетя Флоренс была в школе. Контора расторопно прислала Дживса, который сразу произвел на меня впечатление, но, когда он представился, я опешил и недоверчиво уточнил: – Вы себе взяли фамилию Дживс, чтобы легче устроиться на работу? – Нет, сэр, – сказал он. – Мои предки давно носят это имя, задолго до эмиграции моих прадедов сюда из Англии. – Вы американец? – Да, сэр. – Мне показалось, у вас английское произношение. – У меня, сэр, так называемое среднеатлантическое произношение, которое путают порой с английским. – Да, правда, теперь слышу. В любом случае очень странно, что вас зовут Дживс, если вы понимаете, что я имею в виду. Меня это несколько настораживает. – Понимаю вашу реакцию, сэр. Видимо, вы имеете в виду Дживса, персонажа повестей и рассказов П.Г. Вудхауса. – Вот именно! – Что ж, сэр, могу только сказать, что в нашей семье давно существует теория, будто Вудхаус в юности был знаком с какими-то Дживсами, счел имя подходящим для слуги и начал им пользоваться с феноменальным успехом, но к полному негодованию настоящих Дживсов. – Понятно. – Я не спросил, считая, что это меня не касается, но подумал, не пошел ли Дживс в прислуги с отчаяния. Нечто вроде принципа «не можешь побить врага, присоединяйся к нему»; также как, получив имя Рузвельт, испытываешь желание побороться за пост президента. – А вы не подумывали сменить фамилию, чтобы облегчить ношу? – спросил я. – Нет, сэр. Человек, независимо от обстоятельств, гордится своей фамилией. – Да, конечно, – кивнул я и, когда Дживс объяснился, задумался, не была ли некогда фамилия Франкенштейн[11] самой обычной и распространенной в Германии; потом вспомнил сокурсника в Принстоне – моей «альма-матер» – по фамилии Портной, за что над ним многие потешались. Значит, такая проблема не только у Дживса. Его объяснение – безусловно, разумное, вызывающее сочувствие, – успокоило мои тревоги. Поэтому я был готов взять его прямо на месте – он обладал всеми необходимыми мне качествами, окруженный аурой серьезности, компетентности, – но решил не проявлять излишней готовности и продолжал расспросы. – Спасибо за разъяснение проблемы с фамилией. Есть ли какие-то неприятные, нестерпимые для вас вещи, о которых мне следует знать? – Нет, сэр. – Принадлежите к каким-нибудь политическим или неполитическим организациям? – Нет, сэр. – К клубам? – Нет, сэр. – У вас есть хобби? – Нет, сэр. – Никаких? Рыбалка? Гербарий? Бодибилдинг? Кроссворды? – Нет, сэр. Я люблю читать. – Я тоже. Это мое единственное увлечение, кроме газетных спортивных страниц. – Очень хорошо, сэр. Так решилось дело. Я купился. Этот мужчина был идеален. Поэтому, чувствуя себя почти всемогущим с четвертью миллиона долларов в банке, я сделал Дживсу предложение, он его принял, и симпатичный малый поступил ко мне на службу. К счастью, ни тетя, ни дядя ни слова по этому поводу не сказали, по-моему польщенные тем, что у меня есть слуга; кроме того, Дживс был достаточно опытным, чтоб не болтаться у них под ногами. Получив деньги, я начал выплачивать им щедрую ренту, возможно, поэтому их не особенно беспокоило, что Дживс занял свободную комнату. Он, безусловно, вносил большой вклад в мою жизнь, вдобавок помогал писать, что было дополнительным преимуществом. Написав страничку о параде в честь Дня святого Патрика и получив благосклонное одобрение Дживса, я сказал: – По-моему, я на сегодня достаточно написал, Дживс, и умираю с голоду. Можете раздобыть какую-нибудь еду? У меня с утра во рту ничего не было, кроме зубов. – Конечно, сэр. И он моментально, не потратив ни минуты времени, предложил сардины, помидоры, поджаренный хлеб с маслом. После великолепного пиршества я был готов соснуть. Мне, как правило, после полдника хочется спать – в этом смысле у меня средиземноморская конституция и пищеварение. Положив голову на подушку, чувствуя себя довольно усталым, я вдруг понял, что меня тревожит сложившаяся ситуация с дядей и тетей. Я действительно пробыл у них слишком долго. Пора двигаться, и поэтому я в тот самый момент принял кардинальное решение. – Дживс! Он просочился в комнату. – Слушаю, сэр. – Вам нравятся горы? – Не имею ничего против гор, сэр. – Что ж, тогда, думаю, завтра мы с вами исчезнем до конца лета. Сядем в машину, – у меня был оливково-зеленый «шевроле-каприс-классик», – доедем до Поконо,[12] снимем хижину рядом с хасидами,[13] с женами манхэттенских торговцев алмазами, и я буду писать роман на живительном горном воздухе. – Очень хороший план, сэр. – После сиесты начинайте укладывать чемоданы. Попробуем завтра вырваться из Монклера на свободу. По-моему, вам понравится в Поконо, Дживс. – Да, сэр. Дядя Ирвин наверняка обрадуется моему отъезду, особенно после того, как я его сегодня ошпарил, а тетя Флоренс, скорей всего, расстроится – она меня очень любит. Своих детей у нее никогда не было, и я, видимо, стал чем-то вроде сына. Плохо, что мое намерение уехать на лето, если не навсегда, нанесет ей тяжелый удар. Но я видел в кофейном скандале сигнал, что пора удалиться, ибо гость – пусть принятый за сына – должен знать, когда уходить, даже если идти ему некуда.
Глава 3
Обед в кошерном ресторане. Как склонность евреев к запору порой спасает жизнь. Непредвиденное осложнение. Нас на миг отвлекает китайское семейство. Грустное прощание
Через несколько часов после сна снова пришла пора запасаться калориями, поэтому я сидел в кошерном ресторане со своей старой плотью и кровью – тетей Флоренс и дядей Ирвином. Дживс был дома, неизвестно, что делал, – может быть, писал письма коллегам, бывшим в услужении в дальних странах. Тем временем я задумчиво жевал крупный пупырчатый темно-зеленый соленый огурец. В машине по пути в ресторан я уже поднял вопрос насчет кофе, и дядя, как предсказывал Дживс, отнесся к инциденту разумно, простительно, поэтому теперь с каждым куском огурца я набирался храбрости для очередной трудной задачи – сообщения старикам, что любимый племянник собирается завтра утром взмахнуть крылами. Мы традиционно ходили по вечерам в понедельники в этот кошерный ресторан – деликатесный, с полусотней простых столиков, расставленных близко друг к другу. Все кругом было залито ярким флуоресцентным светом, с одной стороны располагался обеденный зал, с другой – стояла стеклянная буфетная стойка длиной в тридцать футов совсевозможными блюдами, салатами, закусками; за ней, как правило, стояло с полдюжины представителей обслуживающего персонала в ермолках и белых халатах, которые добродушно шутили на идише, ловко резали мясо, властно кричали: «Следующий!» Клиентами ресторана были старые евреи, не так занятые делами, чтоб питаться готовыми сандвичами с колбасой. Казалось, они и ходить-то не могут, а тем более переваривать ядовитые, пагубные копчености. Но сидели здесь, с удовольствием поглощая солидные порции кошерной грудинки, солонины, пастрами,[14] ростбифа, курятины, хот-догов, языка, печенки, бифштексов. Я точно такой же еврей, как любой из тех чокнутых старикашек, но из-за фамилии Блэр (которая в оригинале звучала как Блаум, сменившись на острове Эллис[15]) и отчасти англосаксонской внешности меня часто не признают иудеем. Однако мои вкусы – люблю пастрами и содовую «Селлрэй» – решительно расходятся с внешностью и остаются чисто семитскими, точно так же как пищеварение, в лушем случае затрудненное, как у большинства евреев. Если кому-то и следует быть вегетарианцами, так это евреям. Возможно, запор у нас развился дарвинским путем. Мы веками прятались в погребах и чуланах от погромов, инквизиции, холокостов, поэтому чем реже бегаешь в уборную, где тебя может убить проезжающий казак, инквизитор или штурмовик, тем дольше живешь, передаешь дальше гены, включая спасительный для жизни ген тугого кишечника. Поэтому каждый понедельник я съедал в кошерном ресторане свою долю пастрами, и только во время этих обедов чавканье дяди не угнетало меня. Другие издаваемые при еде звуки, доносившиеся из-за столиков вокруг нас, были столь призрачными, что как бы тонули в общем жутком хоре; фактически в мире кошерного ресторана урчание и звучные глотки, брызги слюны и скрежет зубовный были нормальным явлением, поэтому их влияние на меня сводилось к нулю. Мы сделали заказ выдохшейся официантке, стоявшей на краю могилы, – в ресторане почему-то нанимали на службу лишь женщин, достигших пожилого возраста; это был ресторан для пожилых клиентов, которых обслуживал персонал еще старше по возрасту. Когда я нервно принялся за второй соленый огурец, стараясь потянуть время и набраться мужества, в обеденный зал заглянуло азиатское семейство из четырех человек. Явление весьма необычное. Они просто стояли – отец, мать, сын, дочка, – явно не решаясь вторгнуться в собрание израильтян в Монклере. Мы вовсе не составляли разгневанную шайку евреев, но если бы все старцы одновременно взмахнули алюминиевыми палками, то в тот же миг превратились бы в грозную толпу. – Смотрите, – обратился я к тетке и дяде, пораженный новизной ситуации, – китайцы. Или корейцы. По-моему, не японцы. – Пусть заходят, – сказала тетя Флоренс. – Лучшей еды, чем здесь, не бывает. – Интересно, что они думают, глядя, как евреи, которым вот-вот понадобится операция на сердце, едят солонину, – полюбопытствовал я. – Думают: «Видно, хорошее место; столько евреев – всегда добрый знак», – ответил дядя. Несмотря на многочисленные недостатки, дядя часто демонстрирует замечательное спонтанное, восхищавшее меня остроумие. Я улыбнулся, высоко оценив замечание, издал даже легкий смешок. Однако моя тетка, которая в шестьдесят три года выглядела не больше чем на пятьдесят, с волосами медового цвета, заплетенными в девичью косу, не поняла, почему я посмеиваюсь над дядиными словами. Чувство юмора у нее такое же наивное, как коса, хотя во всех других отношениях она отличалась чуткостью и сообразительностью. – Что тут смешного? – спросила тетя Флоренс. Дядя на мгновение потерял дар речи, схватил огурец и принялся уничтожать его, едва не проглотив целиком, – на всех столиках стояли алюминиевые банки с зелеными фаллическими овощами в рассоле, – поэтому объяснять пришлось мне. – Ты же знаешь, как бывает, когда мы, или любой другой еврей, заходим в китайский ресторан, – объяснял я. – Если мы там никогда раньше не были, то, увидев обедающих китайцев, говорим: «Смотрите, сколько китайцев – это добрый знак». А эти китайцы – если они китайцы – зашли в еврейский ресторан, и, как сказал дядя Ирвин, присутствие здесь евреев для них добрый знак. – Ну да, – мило улыбнулась тетя Флоренс, – теперь понимаю. – Думаю, – продолжал я, – было бы интересно, если б китайцы когда-нибудь начали есть столько еврейской еды, сколько евреи китайской. Появились бы еврейские «фаст-фуды» вроде китайских. Вместо супа из моллюсков – куриный, вместо булок на яйцах – яичная маца, вместо пирожков с предсказанием судьбы – кусочек рулета с акцией или каким-нибудь билетом Еврейского инвестиционного банка. Знаете, люди могли б сколотить состояние. Дядя Ирвин бросил на меня тот самый устричный взгляд, по которому был крупным специалистом. Понимаете, когда глаз абсолютно холодный, мертвый, неподвижный. Не так страшно, как взгляд омара, которым он смотрел на меня нынче утром, но и этот не назовешь нежным и ласковым. Ему не нравилось, когда я рисовал необычные гипотетические ситуации вроде еврейского «фастфуда» и рулета со счастливым билетиком. Если честно сказать, он считал меня несколько придурковатым бездельником. Однажды ворвался в мою берлогу, когда я работал над опусом, хотя в тот самый момент фактически раскладывал пасьянс на компьютере, стимулируя Музу – ей часто нравится, чтоб я просиживал за пасьянсами час, а то и больше. Увидев карты на компьютерном мониторе, дядя воскликнул: «Так вот чем ты все время тут занимаешься! Сам с собой разговариваешь и раскладываешь пасьянсы!» Поэтому, чтобы дело в кошерном ресторане не покатилось слишком далеко под горку и окончательно не заморозилось из-за моего замечания о судьбоносном еврейском рулете, я решил лучше выложить новость об отъезде. – Должен вам кое-что сообщить, – начал я, нянча свой огурец, словно лишний распухший зеленый палец. – Хочу уехать в Поконо до конца лета. И так обременил вас в последние месяцы. Но буду часто с вами связываться, засыплю вас открытками с изображением сельских пейзажей. К моему удивлению, дядя Ирвин по-прежнему смотрел на меня взглядом устрицы. Я хотел напомнить, что устрицы трефные,[16] в кошерном ресторане им не место. Я думал, он обрадуется известию о моем отъезде. Взгляд тети Флоренс, напротив, был вовсе не устричным, а огорченным и озабоченным. – Алан, я беспокоюсь, – сказала она. – Как раз нынче вечером после обеда собиралась предложить тебе нечто совсем другое, чем поездка в Поконо. – Она помолчала, собралась с силами и продолжила: – По-моему, ты должен подумать о возвращении в лечебницу. – Нам известно, что ты снова пьешь, – пробурчал дядя. – Приютили тебя, когда тебе было некуда деться, а ты нас отблагодарил, опять присосавшись к бутылке. Подобного осложнения я не предвидел. Бросил огурец на тарелку, словно выронил меч. Тут азиатское семейство заняло пустой столик рядом с нами. Я им улыбнулся, приветствуя в царстве грудинки, но эта улыбка служила щитом, за которым я старался выработать план защиты. На ум пришло только одно: бросить щит и действовать мечом-огурцом. Никакой обороны. – Да, я выпиваю, – признал я, ступив на путь честности, однако, поколебавшись, добавил: – Хотя не чрезмерно. Чисто медицинский стаканчик красного вина каждый вечер вместо снотворного. Говорят, и для крови полезно. Те французы, которые не едят чересчур много жирного и не курят в родильных палатах, живут гораздо дольше, потому что всю жизнь пьют красное вино. – Я вовсе не собирался оглашать сомнительные сведения о состоянии здоровья французов, но, когда нервничаю, склонен к преувеличениям, не говоря уж о лжи. – Алан, – сказала тетя, с любовью на меня глядя, – Флэтли, – имея в виду наших ближайших соседей, – интересовались, не мы ли выбрасываем в их мусорный бак пустые винные бутылки. Я, конечно, ответила «нет». Тогда они шутливо заметили, что кто-то выпивает по две-три бутылки за ночь и старается свалить вину на них. – Поэтому ты по утрам запираешься в своей комнате? – спросил дядя. – С похмелья? Притворяешься, будто книгу пишешь… – Я пишу книгу. И по ночам не пью. Должно быть, это Дживс! – Дживс? Ты с ума сошел! – сердито вскричал дядя. Впрочем, он разозлился вполне справедливо – мне не следовало порочить Дживса в попытке смазать рану бальзамом. Тетя проигнорировала замечания насчет Дживса. – Я разговаривала с доктором Монтесонти, – объявила она, и голова у меня пошла кругом. Устрашающий Монтесонти – специалист-невропатолог в лечебнице для алкоголиков в Сидер-Гроув на Лонг-Айленде, где я имел несчастье обитать, – внушал мне, будто я маньяк в классическом смысле слова, что мне несколько льстило, но доктор Монтесонти хотел прервать мои отношения с Музой, прописав литий. «Я не согласен на литий!» – протестовал я. «Это просто соль», – уверял он. «Не люблю соль», – твердил я, и, к счастью, он не стал заставлять меня принимать жуткое средство. Потом я чудом вывернулся из его хватки – кончилась страховка. – Монтесонти ужасный врач, – сообщил я тете и дяде. – Что это за психиатр с ожирением, постоянно жующий антиникотиновую резинку? Тетя Флоренс не ответила на мою реплику, явно заранее приготовив речь и настойчиво продолжая: – Он советует, чтоб ты либо вернулся в Сидер, либо чтоб мы подыскали для тебя поблизости другую лечебницу. Сказал также, если откажешься, мы должны попросить тебя покинуть наш дом. Держа у себя, мы лишаем тебя силы воли. Любовь должна быть жестокой. Твоя мать хотела бы, чтоб я любила тебя всей душой, но если доктор требует жестокой любви, то так тому и быть… Вернешься в лечебницу? Не стал ходить к «Анонимным алкоголикам» и сам пить не бросил, невзирая на все обещания. А ведь мы договаривались предоставить тебе для работы тихое, спокойное место, если не будешь пить. Значит, либо лечебница, либо мы больше не сможем держать тебя в своем доме. Я видел, что тете разговор неприятен, но она считала, что правильно поступает, и, может быть, так и было на самом деле. – Знаешь, ты жжешь кучу электричества, раскладывая пасьянсы на компьютере, – подхватил дядя, – и вовсе ни к чему постоянно лить горячую воду во время бритья. Сполосни лезвие и закрывай кран. Видно, его давно мучили соображения экономии. – Ирвин, это делу не поможет, – перебила тетя. Она очень редко его обрывала. Одернутый дядя яростно впился зубами в очередной соленый огурец, мгновенно исчезнувший в бороде падре Пио, – больше его никто никогда не увидит. Китайское семейство справа внимательно изучало меню толщиной с Талмуд, советуясь друг с другом народном языке. Возникла тень официантки с нашими супами. Мы все заказали ячменную похлебку с грибами, но сейчас общность вкусов по отношению к супу выглядела довольно грустно. На протяжении месяцев совместное предпочтение ячменной похлебки внушало мне незнакомое чувство семейственности, какая бы напряженность ни существовала между мной и дядей, но обнаружение соседями Флэтли винных бутылок поколебало его. Дядя принялся за еду; мы с тетей были для этого слишком расстроены. – Ваша позиция мне абсолютно понятна, – обратился я к тете Флоренс, стараясь держаться с достоинством; дядя склонил голову к своей тарелке. – Вы прекрасно со мной обращались, были очень добры, и я страшно вам благодарен. Уверяю вас, в смысле выпивки держу себя под строгим контролем… По крайней мере, я так считаю. Поэтому не хочу возвращаться в лечебницу. В прошлый раз чуть там не умер… По-моему, самое время отправиться в Поконо. Я стыдливо уставился в тарелку с супом. В похлебке вяло плавал ячмень, овощи. Тем не менее в месиве виднелось мое отражение – глаза в зеркале супа напоминали две черные монетки. Я себя не узнал. – Тебе тридцать лет, – сказал дядя. – Ты свободный человек. Только не вставляй меня в свою книгу, если когда-нибудь ее напишешь. Я сам хочу написать книгу о работе коммивояжера. Артур Миллер написал пьесу,[17] а я напишу книгу. – Обещаю вас не описывать, – пообещал я. Удовлетворенный дядя доедал суп. Тетя глотнула воды и сказала: – Мы любим тебя, Алан. Пожалуйста, прошу тебя, будь осторожен. – Буду, – пообещал я. – С ним все будет в полном порядке, – заверил ее дядя, а потом рявкнул на нас обоих в приказном тоне: – Ешьте суп, – не желая впустую потратить еду, и я покорно принялся глотать, не чувствуя вкуса, не осмеливаясь взглянуть тете в глаза до самого конца обеда. Аппетита, естественно, не было. Дядя завернул в бумагу мой сандвич, чтобы я его съел завтра утром. Не лишенный щедрости, он заплатил за обед. Потом у дверей моей спальни тетя обняла меня, пожелав спокойной ночи, и, выпустив из объятий, сказала: – Я очень тебя люблю… Ирвин тоже. Знай, он тебя любит, хоть и постоянно ворчит. Он рад, что ты здесь. Если бросишь пить, всегда можешь вернуться. – Спасибо, – сказал я. – Я тебя тоже люблю. Тетя не похожа на мою мать, хотя они сестры, но, говоря, что люблю ее, я как бы обращался к матери, чего не мог сделать с двенадцати лет, разве что в мыслях. – Может быть, утром мы не увидимся, – сказала она, – если ты не поднимешься до моего отъезда, – поэтому давай теперь попрощаемся. Тетя вновь открыла объятия, мы обнялись. – Пожалуйста, не губи себя выпивкой, – попросила она, отпуская меня. – Не буду, – пообещал я. И тетя Флоренс пошла по короткому коридору к их спальне. Дядя слушал погодный канал. Включал его и ночью по старой привычке коммивояжера, которому надо знать погоду не меньше, чем моряку.Я лежал в постели, вновь отягощенный заботами и тревогами. Страшно быть алкоголиком. Хочешь просто слегка успокоиться, может быть, чуточку отравиться, а в конце концов заодно отравляешь и всех окружающих, словно пытаешься с собой покончить, открыв газовую духовку, и, сам того не желая, убиваешь соседей. Я принялся потирать переносицу, как всегда делаю в тяжелые минуты. Посреди этого нового массажа почуял легкое придыхание – Дживс, как туман, сгустился слева от меня. По-моему, он почти целиком водянистый. Говорят, все люди на пятьдесят процентов состоят из Н2О, а Дживс, наверно, на все девяносто процентов. Он, как вода, просачивается повсюду, ничто его не останавливает, вроде того подземного озера, которое, как мне рассказывали, начинается от Лонг-Айленда и течет до Коннектикута. Итак, Дживс просочился из своей спальни, расположенной по соседству с моей, и стоял теперь рядом со мной отражением в затуманенном зеркале. – Да, Дживс, – сказал я. – Вам что-нибудь нужно, сэр, пока я не лег? – Новые мозги, Дживс. – В самом деле, сэр? – Я заварил жуткую кашу. Тетя Флоренс узнала, что я выпиваю. – Весьма неприятно, сэр. – Я ужасно ее огорчил. Заслуживаю порки. Если бы мы не ехали в Поконо, она была бы готова пинком нас выставить. Говорит, должна любить меня «жестокой любовью». Я ее не виню. На нее произвели слишком сильное впечатление знаменитые «двенадцать шагов».[18] Но мне требуется больше двенадцати ступеней. Для исцеления мне нужна вся римская лестница. – Весьма прискорбно, сэр. – Говорят, это от слишком низкой самооценки. Может быть, заказать по каталогу комплект тренажеров для накачки груди? Вдруг поможет. – Возможно, сэр. – Вдобавок тетя сказала, что не хочет лишать меня воли своим попустительством. Очень странные выражения, вам не кажется, Дживс? Попустительство, жестокая любовь… По-моему, попустительство можно заменить баловством… Вот что вы со мной делаете, Дживс. Балуете меня уже тем, что слушаете. Это очень приятно. – Рад угодить вам, сэр. Мы не собирались кидаться друг другу на шею, но в тот миг возникло ощущение дружбы и братства. – Спокойной ночи, Дживс, – сказал я. – Спокойной ночи, сэр, – сказал он и исчез, когда я закрыл глаза.
Глава 4
Сон с элементом любви. Проблема с лицом, ну, две проблемы. Тяжелый разговор с Дживсом. Инвентаризация спортивной одежды и отчасти связанные с этим воспоминания о себе в двадцать лет. Тяжелый разговор с дядей Ирвином. Изменение планов: хасиды оказались не там, где я думал, но возникла весьма симпатичная альтернатива
Я проснулся довольно рано, около половины девятого; казалось, вокруг все спокойно. Никакие дяди не встали, не крутили велотренажеры, не сеяли смуту, поэтому я был уверен, что мы с Дживсом совершим удачный старт в середине утра. Я решил, что проявлю характер, если мы отправимся в путь до полудня. – Доброе утро, Дживс, – сказал я. Он стоял у кровати с банным полотенцем, учуяв, что молодой хозяин пришел в сознание. Я ему улыбнулся. Никакого эффекта. Обычная непроницаемость. Впрочем, удобно иметь дело с непроницаемым человеком – нечего трудиться проникнуть в него, если вы меня понимаете. – Доброе утро, сэр. – Мне снова снился сон. – Опять кошка с мышкой? – Нет, на этот раз девушка, хотя мне хотелось бы знать, что сталось с той самой мышкой. Как бы там ни было, девушка надо мной наклонилась… лицо ее было совсем близко. По-моему, я лежал на своей кровати или где-то на земле. У нее голубые глаза. Светло-голубые и нежные, Дживс. Волосы тоже светлые, но не слишком. Она сказала: «Я люблю тебя, Блэр». Я поверить не мог. Не мог найти слов для ответа. Был слишком потрясен. Струсил. Потом она исчезла, я бродил по незнакомому городу со зловещими зданиями… Видите тут какой-нибудь смысл? – Кажется, обнадеживающий сон, сэр. – Считаете, это предзнаменование нашей поездки? Может, та девушка какая-нибудь богиня, которая будет за нами присматривать? – Возможно, сэр. – Теперь мне нравится, что она назвала меня Блэром. Обращение по фамилии в таком случае звучит очень интимно. Как по-вашему, Дживс? – Да, сэр. – Впрочем, возможно, она не богиня. Может быть, я с ней встречусь в Поконо. Может, она хасидка-блондинка. Будем оба высматривать светловолосую девушку – не яркую блондинку – с голубыми глазами. Нос прямой, тонкий, Дживс, очень красивый, губы розовые, не слишком полные, но женственные. Я очень хорошо ее помню. – Да, сэр. – Когда она мне призналась в любви, я почувствовал, что тоже ее люблю. Очень сильное ощущение, Дживс. Жаль, что я ничего не сказал. Испугался. Потом оказался в ужасном городе. Не в Нью-Йорке, не в каком-нибудь узнаваемом месте. – Может быть, она вновь вам приснится, сэр. – Знаете, я был однажды влюблен, Дживс. Сердце до сих пор прихватывает, как седалищный нерв… Думаю: «Почему она меня не любила?» – и возникает боль… Впрочем, хотелось бы снова влюбиться. В новую незнакомую девушку. Знаете песню «Доброй ночи, моя незнакомка»? Из какого-то мюзикла, что я видел по телевизору. Согласно той песне именно так обращаешься по вечерам к любимой, которую еще не встретил. Они просто где-то там бродят. Может быть, светловолосая девушка где-нибудь далеко… Мне хочется кому-то сказать, что я их люблю, Дживс. – Подобное желание свойственно человеку, сэр. – Трудно жить одному, Дживс. – Да, сэр. – Вы, конечно, существенно смягчаете удары. – Благодарю вас, сэр. – Простите, что начинаю день с подобной беседы. – Ничего страшного, сэр. – Не такой уж я стоик, – признал я, мысленно себя подхлестывая: пошевеливайся, Блэр! Поэтому схоронил поглубже в душе воспоминание о девушке из сна, как фотокарточку в бумажнике, и отважно приказал: – Полотенце, Дживс. – Слушаю, сэр. Из уважения к тете я не стал осушать две бутылки вина, спрятанные под кроватью, и после трезвого ночного сна чувствовал себя достаточно крепким для горной авантюры; к тому же, возможно, отсутствие алкоголя вызвало из подсознания девушку. Может быть, в воздержании что-то есть. Поэтому я спустил блэровы ноги с превосходной нью-джерсийской кровати, освободил Дживса от своего полотенца и приступил к обычной программе: ванна, бритье, йога, газета, кофе. Даже в день отъезда хочется соблюсти привычный распорядок – знаете, просто чтобы не сглазить. Но церемониал начался неудачно. Туалет не увенчался успехом. Во время восьмичасового бессознательного состояния что-то случилось с моим лицом – организм всегда тайна, – и я уже без особого энтузиазма относился к отъезду. Трудно мужественно пуститься в неизвестность с парализованной физиономией, но я все же решился, несмотря ни на что. Либо в дорогу, либо в лечебницу. Вернувшись к себе в комнату, быстро оделся в дневной костюм, разложенный Дживсом: коричневые хлопчатобумажные брюки, легкая синяя рубашка, галстук-пейсли,[19] особенно эффектный в дороге, где узор оживает, движется, как крылья бабочки или сперматозоиды, в зависимости от вашего взгляда на мир, клетчатый спортивный пиджак, черные носки, ботинки со специальными ремешками с крылышками по бокам, тоже очень удобные для путешествия – для полета и прочего. Когда я закончил завязывать галстук, Дживс проник в комнату, и я спрятал от него лицо. Но Дживс все видит. Он прокашлялся, словно ударил в колокол, возвещавший начало боксерского раунда. – Что, Дживс? – спросил я, стараясь держаться как ни в чем не бывало. – Если разрешите заметить, сэр, вы снова забыли побриться. – Тон спокойный, суровый. – Если соблаговолите заметить, Дживс, почти все лицо выбрито, – ответил я точно с такой же сдержанной суровостью. – Верхняя губа пропущена, сэр. – Ну и что? – Я внезапно ослаб. Верхняя губа подверглась нападению, плоховато держа оборону. – Это непривлекательно, сэр. – Проявите немного храбрости, Дживс, дайте волю фантазии, – предложил я с фальшивой бравадой. – Я хочу быть похожим на Дугласа Фэрбенкса-младшего, на Эррола Флинна, не говоря уже о Кларке Гейбле. – Не советую, сэр. Такое сходство не подобает молодым джентльменам. – Вы хотите сказать, будто Дуглас и Эррол с Кларком не джентльмены? – Актеры, сэр. Он добил меня. Удар сокрушительный. Все кончено. Придется согласиться. О чем я только думал? Актеры! Поэтому я сдался. Этого флибустьера на абордаж не возьмешь. – Послушайте, Дживс, – сказал я. – Моральные соображения низменные. Очень низменные. Можете посмеяться! У меня вскочил прыщ на губе, поэтому я и не бреюсь. Усы задуманы в качестве камуфляжа. Растительность на верхней губе лучше прыща на верхней губе. Фактически Двух прыщей. Вы заметили, что прыщи у меня всегда симметричны, Дживс? Возможно, правые и левые железы одновременно закупориваются. Нечто вроде стереоэффекта. Помните, в прошлом месяце вскочил прыщ на левой щеке и на правой в параллельной точке? – Я почти не замечаю пятен на верхней губе, о которых идет речь, сэр. Они ничтожны, никто их не увидит, люди обычно на такие пятнышки не обращают внимания, тогда как злосчастные усы бросаются в глаза даже при беглом взгляде. – Но я не выношу прыщей, Дживс. Как мне предстать с прыщами на губе перед легионами барменов, гостиничным персоналом, хасидами, которых мы обязательно встретим в Поконо? – Они едва заметны, сэр. – Меня это не убеждает, Дживс. Действительно, я их выдавил, ничего не мог с собой поделать. Мы оба должны быть благодарны, что я не усугубил положение дел, не покончил с собой в ванной. – Да, сэр. Я не шутил, объявляя о предотвращении самоубийства. Знаете, когда речь идет о прыщах, я веду себя точно так же, как люди, сидящие в лодке и испытывающие желание броситься в воду, хорошо зная о неразумности своего побуждения. То же самое происходит со мной, когда выскакивают прыщи: знаю, что их нельзя выдавливать, и никак не могу удержаться. По отношению к прыщам я сродни Харту Крейну.[20] Видите ли, это болезнь не кожная, а душевная, патологическая. Фактически у меня хорошая кожа, но время от времени, когда раза три – четыре в год появляется прыщик – как правило, совсем крошечный, – я смотрю в зеркало, вижу Человека-слона,[21] и начинаю себя убивать. Дживс ничуть не растрогался. Наверно, прыщей у него давным-давно не было. Его кожа выше этого. Впрочем, я обдумал возможность перетянуть его на свою сторону, представив дело с психологической точки зрения. – Это у меня наследственное, Дживс. Помню, я в детстве видел в ванной отца, старательно выдавливавшего какие-то прыщики, пристально глядя в зеркало. Он изуродовал лицо не на одну неделю – вместо прыщей багровые пятна и синяки. На меня это произвело глубокое впечатление, Дживс. Грехи отцов падают на сыновей. Стремление портить свое лицо у меня в крови, но, надеюсь, вы признаете, что я борюсь с наследственностью. Отсюда усы. – Да, сэр. – Поэтому, если сумеете примириться с безобразно волосатой губой, теперь понимая, что корни волос в детской психической травме, я буду чрезвычайно признателен. Обратите внимание – галстук надет перед йогой. На усах я настаиваю, но отказываюсь от другого условия. Это называется компромиссом, взаимной уступкой. Я здравомыслящий человек, Дживс. – Очень хорошо, сэр. – Он демонстрировал прохладное отчуждение вместе со снисхождением. Понял, что нельзя выиграть каждый бой и что я действительно уступил насчет галстука. Поэтому я, стараясь не упасть духом из-за прыщей, занялся йогой, выпил кофе с бутербродами, заучивая счет матчей и боксерских поединков, которые завтра утром надо будет переучивать. В этом смысле любовь к спорту безжалостна. Пока я изучал «Таймс», Дживс отнес в машину два больших чемодана и кофр, раздувшийся от коллекции разнообразной спортивной одежды. Вещей у меня немного – разумеется, никаких побрякушек, – но я горжусь спортивной одеждой. Это моя единственная настоящая драгоценность, или, скорее, рыцарские доспехи. В спортивном костюме я способен блеснуть и очаровать весь мир. Бумажник, ключи, авторучки, блокнот, мелочь, книжка в бумажной обложке – все, что требуется для выживания, кроме, пожалуй, воды, – укладывается в многочисленные карманы. Спортивный пиджак для меня то же самое, что универсальный пояс для Бэтмена, которым, помню, я восхищался мальчишкой в своем американском детстве, прежде чем мое американское самосознание несколько не затуманило слишком большое количество прочитанных английских романов. Вот краткий перечень моих спортивных костюмов, не в порядке предпочтения, а как пришло на память:1) Вещица от «Братьев Брукс» 50-х годов из ткани вроде мешковины цвета ржавчины, найденная на распродаже в Принстоне. Всегда вызывает благожелательные замечания, несмотря на несколько эксцентричный оттенок. Подкладка со временем разлезлась, поэтому я себя чувствовал героем гоголевской повести, стеснявшимся изношенной шинели, но портной-итальянец с Первой авеню в Нью-Йорке мастерски поправил дело. 2) Серый твидовый пиджак «Харрис», купленный у «Братьев Брукс» в 1993 году. Эмоционально прочный. В нем можно лазать по горам. Он наполняет меня уверенностью. Очень хорош осенью и зимой. Фактически без него я бы не обошелся. 3) Пиджак 1989 года из сирсакера[22] в серую полоску, с воротом, навсегда пожелтевшим от пота, как зубы у курильщика сигарет. Но мне нравится желтоватый воротник, придающий пиджаку характер. Я его приобрел в университетском магазине в Принстоне, только брюки в тон не мог себе позволить, хотя не огорчался, – полный костюм из сирсакера в серую полоску привлекал бы лишнее внимание. Предпочитаю носить этот пиджак с брюками цвета хаки. 4) Синий блейзер 1992 года от «Братьев Брукс». Если для кого-то спортивная одежда играет такую же роль, как внутренние органы, то синий блейзер – легкие, без которых не обойтись. Без полосатого пиджака из сирсакера, например, можно было б прожить, но попробуй проживи без блейзера! Хотя, как уже было сказано, фактически твидовый «Харрис» стоит выше по рангу. 5) Второсортный замшевый пиджак, купленный в дешевом церковном магазине на 86-й улице в Манхэттене в неизвестном году. В нескольких местах потерся, но в принципе целый, не выбросишь. Впрочем, сама мысль о нем угнетает, напоминая, что я им пренебрегаю. Надо сделать усилие и носить его регулярно. 6) Летний пиджак 1984 года из шотландки в зеленую и синюю клетку от «Гарри Балларда» в Принстоне. Часто нуждается в сухой чистке, непростительно пропотевает, но иногда очаровательно выглядит. Я питаю к нему одновременно любовь и ненависть. 7) Синий хлопчатобумажный летний пиджак 1986 года от «Хазлетт» в Принстоне. Очень симпатичный летний блейзер, который привлекательно мнется, и поэтому я себя чувствую в нем персонажем чеховской пьесы. Интересно, что моя спортивная одежда вызывает ассоциации с русской литературой. До этой минуты никогда не замечал такой связи. 8) Весенне-летний клетчатый пиджак 1990 года от «Гарри Балларда». Я часто слишком на него полагаюсь, чего не ценю. Принимаю его чрезвычайную плотность как данное. Над этим надо поработать. Клетчатый пиджак замещает твидовый «Харрис» в теплое время года.
Как видите, среди моей спортивной одежды преобладают вещи принстонского происхождения. Тот район очень богат пиджаками, соперничая, если не превосходя Кембридж с Нью-Хейвеном.[23] Именно там я начал составлять коллекцию во время многолетнего проживания сначала в качестве студента, потом простого гражданина. Окончив университет в 1986 году, я провел в Принстоне еще шесть лет. За те годы написал и опубликовал первую книгу; влюбился и любил, пока не разбилось сердце; пытался сочинить второй роман и не смог; медленно терял рассудок между творческими проблемами и расставанием с девушкой. Потом переехал в Нью-Йорк, чтобы снова прыжком окунуться в писательство и забыть девушку; два года – 1992–1994 – прожил в одной квартире с Чарльзом, продвинувшись на обоих фронтах: на писательском и на фронте забвения. Впрочем, должен признать, слишком крепко присасывался к бутылке, из-за чего Чарльз со временем меня вышвырнул. В конце концов я очутился в лечебнице, где полностью лишился рассудка, словно связки ключей от дома, – потерял, потом с радостью отыскал для того только, чтобы опять потерять. Нельзя так относиться к рассудку, но иногда случается, ничего не поделаешь. Этим в любом случае объясняется, почему моя спортивная одежда куплена либо в Принстоне, либо в Нью-Йорке – покупаешь там, где живешь. Итак, погрузив в автомобиль кофр и чемоданы, Дживс вернулся и доложил, что собирается провести тщательную инспекцию «каприса» – масло, вода, давление в шинах. – Очень хорошо, Дживс, – сказал я, и он брызнул из комнаты, как из сифона, а я вымыл посуду после завтрака. Ставя молоко в холодильник, я заметил, что тетя приготовила для меня пакет с едой – недоеденный сандвич из кошерного ресторана, соленый огурец в фольге, яблоко. И приложила записку, от которой у меня замерло сердце:
«Дорогой Алан! Я люблю тебя, и Ирвин тебя любит. Если мы будем нужны тебе, сообщи. Ты мне очень дорог. Пожалуйста, постарайся не пить. Если захочешь бросить, ходить на собрания или в лечебницу, всегда можешь вернуться к нам. С любовью, тетя Флоренс».Я заскрежетал зубами, чтоб не заплакать. Любящие всегда нервируют. Малейшее проявление нежности – трата времени на пакет с полдником и записку – в мой адрес, и я на куски развалился. Удар пришелся по глубинному мнению о своей собственной личности. В душе завязалась борьба. Первым признаю: весь мой бессознательный – абсолютно согласен – взгляд на жизнь строится на предположении, что я не могу за себя постоять и должен быть застрелен. Поэтому, когда тебя любят люди, трудно заниматься своим делом – слепым импульсивным саморазрушением. Но я взял себя в руки – не позволю теткиной записке похоронить план отъезда из Монклера, – в последний раз заглянул в спальню, где держал свое последнее главное достояние, писательский инструмент: портативный компьютер. А когда вышел, дверь дядиной комнаты широко открылась, и он сам появился в конце короткого коридора. Солнечные лучи из окна комнаты заливали его радиоактивным оранжевым светом. Он приближался ко мне пылающим солнечным шаром, в пламенном халате, с сиявшей бородой падре Пио. – Доброе утро, дядя Ирвин, – прошептал я, пока не сгорел заживо. Я был Икаром, он – солнцем. Я попытался улететь на крылышках, прицепленных к ботинкам. – Ты что, усы отращиваешь? – спросил он, останавливаясь надо мной. Пламя вокруг него угасло, хотя коридор позади все искрился. Я не привык по утрам видеть вещи так четко и трезво. Слава богу, пил все месяцы, прожитые в Нью-Джерси. Даже не знал, что маленький коридорчик идеально освещается солнцем, как Стоунхендж, только в Монклере. – Да. Отращиваю усы. – Тон дядиного вопроса мне не очень понравился. – По-моему, никуда не годится. Такое впечатление, будто ты пил апельсиновый сок. Дядя имел в виду рыжевато-оранжевый оттенок растительности у меня на лице, и я не оценил замечание. Сначала Дживс, теперь дядя Ирвин. Неоперившиеся усы подвергались атакам со всех сторон, что только укрепляло мою решимость. – Стараюсь в одиночку напомнить одновременно Дугласа Фэрбенкса-младшего, Эррола Флинна и Кларка Гейбла, – холодно объяснил я. Естественно, не собирался рассказывать о прыщах и о том, что актеры не джентльмены. – Когда меня увидят у бензоколонок на автострадах, в придорожных ресторанах, возникнет волновой эффект. Волна прокатится по траве. Может быть, через пару недель и вы поддадитесь давлению, проредив свои собственные густые усы. – Слушай меня, – сказал дядя. – Если тебя остановит патрульный, не говори ни слова. Просто предъяви водительские права. Тетка расстроится, если нам снова придется устраивать тебя в лечебницу или в психбольницу. Я обычно не воспринимаю оскорблений и саркастических замечаний в свой адрес. Лишен какого-то устройства для перевода или радара враждебности. Отношусь к ним как к обычным любезным высказываниям. Только позже, постфактум, меня осеняет, что со мной обошлись грубо, точно так же как я с большим опозданием реагирую на опасность и страх. Однако в то утро я был в необычной форме – возможно, дело в трезвости, – быстро оградив верхнюю губу от замечания насчет апельсинового сока, а когда дядя упомянул про психбольницу, сразу распознал очередной афронт. И дал аналогичный отпор. Мы стояли на том самом месте, где вчера произошло столкновение, и я ему об этом напомнил. – Если бы у меня была чашка кофе, я бы испытал сильное искушение вас облить, – заявил я, взмахнув ноутбуком, как кружкой. Какая-то эдипова ярость, сдерживавшаяся месяцами, разбушевалась меж нами. Впрочем, это был мой дядя, поэтому гнев лучше, пожалуй, сравнить с гамлетовским. – Ты вчера это сделал нарочно? – рявкнул он. – Я всегда говорил, что ты ненормальный, как фруктовый пирог! – Я не считаю себя падре Пио и не держу оружия больше, чем Аль-Капоне! И по-моему, правильнее сказать: сладкий, как фруктовый пирог. Дядя вытаращил глаза. Я нанес довольно тяжелый словесный удар, повернулся к нему спиной, спустился на три ступеньки к кухне, торопясь в Поконо. Вполне возможно, что в затылок мне целится дуло 38-го калибра. – Постой секундочку! – крикнул он, следуя за мной на кухню и двигаясь с существенной скоростью. – Остановись… Прости меня!.. Не хочу, чтобы ты уезжал с дурным чувством… Извини. Я расстроен, потому что твоя тетка расстроена. Мы оба за тебя беспокоимся. Я оглянулся. Выражение усатого лица теплое, искреннее, извинения щедрые. Я постарался его успокоить: – Вам с тетей Флоренс нечего за меня беспокоиться. Я сильнее, чем вы оба думаете. Обещаю, со мной все будет хорошо. Клянусь. – Ну а куда ты едешь в Поконо? – спросил он. – Посмотрю. Надеюсь на кисмет.[24] Хочу найти хижину, немного пописать. Думаю найти летнюю общину хасидов. Я почуял, что дядя собирается посмотреть на меня устричным взглядом, но он удержался. Ничего не мог возразить против моего стремления пожить рядом с братьями-евреями, хоть я жаждал близости с хасидами не из-за еврейства, а из-за их неподвластности времени: женщины носят одежду по моде 40-х годов, а мужчины по образцу девятнадцатого века; и то и другое время мне дорого. Приятно сочетать обычную поездку – к примеру, в Поконо – с путешествием во времени. – Ты не найдешь хасидов в Поконо, – объявил дядя. – Они сидят в горах Катскилл.[25] Сокрушительное известие перед самым отъездом. – Вы уверены, что у них нет филиалов в Поконо? – уточнил я, думая, что, возможно, диаспора освоила не один горный хребет. – Не смеши меня. Поконо и Пенсильвания для ирландцев и немцев. Евреям отведен штат Нью-Йорк. Поезжай туда, в Шарон-Спрингс. Если тебе нужны хасиды, их там полным-полно. – Правда? – заинтересовался я. – Там можно принимать минеральные ванны, вот за что они любят то место. Я часто проезжал по делам через Шарон-Спрингс. Симпатичный отель «Адлер» с кошерной столовой. Там и остановишься. Шарон-Спрингс с «Адлером» выглядели идеально. Минеральные ванны – лечение – придадут приключению санаторный оттенок. С тех пор как я прочел «Волшебную гору»,[26] санатории (не лечебницы!) приобрели для меня романтическую привлекательность; вдобавок неплохо иметь твердую цель, не полагаясь полностью на кисмет, что не всегда надежно, – таков один из недостатков кисмета. Поэтому я сказал дяде, что последую его совету, воспользуюсь предложением. – Буду работать над романом и одновременно лечиться, – добавил я. – Киснуть в ванне полезно для здоровья. Чтобы помочь мне добраться до Шарон-Спрингс, он пошел в свой кабинет в подвале – помещение вроде бункера, с бойлером, которого я всегда опасался, поскольку он стоял в кабинете, где хранились многочисленные боеприпасы, – и принес карту. Мы вместе ее изучали за кухонным столом, прижавшись друг к другу так тесно, что вторичные запахи детской присыпки стали всеподавляющими, но я выжил, дыша ртом, как спецназовец. Дядя указал мне дорогу, прикинув, что я буду в Шарон-Спрингс через четыре часа, если не нарушу скоростные ограничения. Весьма настойчиво просил держаться на почтительном расстоянии от полиции, но я не обиделся. Все было прощено и забыто. – Огромное спасибо, дядя Ирвин. Шарон-Спрингс выглядит идеально! – воскликнул я, и с тем мы на прощание пожали друг другу руки. – И спасибо за все, что вы для меня сделали, с необычайной щедростью приютив не на один месяц. Потом мы разжали руки, дядя по-настоящему мне улыбнулся, я забрал свои вещи, включая карту – его подарок. Он проводил меня до дверей. – Буду скучать по тебе, пока вновь не увижу. – Я тоже, – сказал я. Дядины глаза как-то сверкнули, и мне пришло в голову, что в последнем его замечании скрыт некий подвох, над которым я решил не раздумывать. Прошел через внутренний дворик, где совершал по утрам поклонение солнцу, и вдруг почувствовал слабость в ногах, холодный пот на лбу. Я боялся. Боялся уезжать. Но, подозревая, что дядя, возможно, стоит в дверях, наблюдая за мной, не мог позволить себе дрогнуть. Прошагал по-солдатски к подъездной дорожке, и, когда увидел Дживса, сидевшего на переднем сиденье «каприса», весь страх улетучился. Трудно бояться, вспомнив, что я не один.
Глава 5
Вперед, к свободе. Опасный договор с согражданами. Рассуждения о смерти. Рассуждения о «другой половине»
Мы мчались вперед молча, оба притихшие и торжественные в начале пути. Только не думайте, будто у нас было мрачное настроение – просто задумались, накапливая силы, затраченные на то, чтобы вырваться из Монклера на волю. Ехать по хайвею в моем «каприсе» – просторном лимузине, хорошо изолированном от внешнего мира, – все равно что сидеть в гостиной для среднего класса, снабженной мотором и колесами. День для езды в гостиной выдался идеальный, необычайно ясный в июльском свете середины лета – в атмосфере ни дымки, ни сырости. Простая палитра основных цветов – белое солнце, синее небо, черная, недавно залитая асфальтом дорога. Деревья вдоль шоссе, хоть и пропахшие автомобильными выхлопами, стояли зеленые, пышные, с гордостью демонстрируя свой хлорофилл. Мы ехали по шоссе 287, направляясь на север к транзитной автостраде до штата Нью-Йорк. Движение было довольно плотное, я старался ловить взгляды коллег, молнией проносившихся мимо. Кто эти граждане? Куда так спешат? Когда я от них оторвался? Они были трагически погружены в себя, преисполнены сознания своей значительности, со сморщенными, измученными лицами. Тут я вспомнил, что все выглядят точно так же. Я сам так выгляжу. Потом задумался, стоит ли доверять сосредоточенным на самих себе согражданам из Нью-Джерси. Ехать вместе на скорости свыше шестидесяти миль в час – опасный общественный договор. Я чувствовал, что хорошо забронирован в своем «каприсе», но хрупкость жизни отчетливо ощущалась даже в прочном автомобиле, хотя непонятно, чего я забочусь о собственной жизни. По внутреннему убеждению я должен быть застрелен, знал это, всегда твердил, как мантру, что буду застрелен, но, если взглянуть на факты, у меня также силен инстинкт самосохранения – я действительно не хочу умирать, по крайней мере в болезненной автомобильной аварии. Во мне, как в большинстве людей, любопытно смешаны противоречивые побуждения: думаю, что должен быть наказан – застрелен, – но ненавижу боль; часто подумываю о самоубийстве, но боюсь смерти. Ну по крайней мере, все эти противоположные движущие силы удерживают меня в определенном равновесии. В соответствии с моим взглядом на жизнь с середины дороги, мы с Дживсом держались средней полосы, окруженные антагонистами. Слева от меня разгонялся грузовик доисторических пропорций, справа медленно двигался нарколептический пожилой гражданин, сзади на хвосте сидел социопат, явный самоубийца, вдобавок нетерпеливый. – Вы когда-нибудь думаете о смерти? – обратился я к Дживсу. – Только в автомобиле, сэр, с незнакомым водителем, то есть с водителем, стиль вождения которого мне неизвестен. – А мне вы доверяете, Дживс? – Вы очень хороший водитель, сэр. – А с другими, бесшабашно набравшими скорость, думаете: «Ну вот, тот самый случай»? – Да, сэр. Часто думаю. – И выходите из машины? – Да, сэр. – Я тоже, Дживс. Только мы с вами слишком учтивы. Сколько раз мне в Нью-Йорке не хватало мужества по просить таксиста – которому я платил за услуги! – сбавить скорость. Потом раздумывал над своей трусостью, рассуждая, что, если б он притормозил, судьба наша переменилась бы, произошла бы авария, которой мы избежали. Следите за ходом моей мысли, Дживс? – Да, сэр. – Впрочем, по-моему, в этом «каприсе» мы в полной безопасности, – объявил я с безрассудной дерзостью. – Сами можем разбить остальные машины, кроме грузовиков, и еще кучу тех, которые соберутся удрать, когда ситуация разгорячится, поэтому, думаю, с нами все будет в полном порядке. – Очень хорошо, сэр. – Хотя вести машину утомительно, поэтому давайте через час-другой сделаем перерыв, выпьем кофе сместными жителями, посмотрим, как живет другая половина. – Да, сэр. Перерыв на кофе приблизительно через час или около того, безусловно, желателен. – Кстати, насчет другой половины, Дживс, – сказал я, сожалея о предыдущем своем замечании. – Как считаете, к какой принадлежим мы с вами? – Полагаю, сэр, что обе половины «другие». Я покрутил в блэровских мозгах замечание Дживса. – Возможно, вы высказали очень глубокую мысль, Дживс. Прекрасно. – Благодарю вас, сэр. Тут блэровские мозги заработали, как часто бывает, проявили неготовность отправить афоризм Дживса в патентное бюро, и поэтому я решил сбить с него спесь. – Только не знаю, можем ли мы в связи с нашим малым количеством составлять целую половину. Понимаете, что я имею в виду, Дживс? – Необходимо обдумать, сэр. В результате мы оба задумались, мысленные упражнения приятно меня отвлекли, особенно когда оставшиеся нервы решали серьезную задачу преодолеть дорогу и остаться в живых. Даже если порой я по-разному отношусь к собственной жизни, решительно не хотелось причинять боль Дживсу.Часть вторая Шарон-Спрингс, штат Нью-Йорк
Глава 6
Прибытие в Шарон-Спрингс. Неужели катастрофа? Аллюзия со Стивеном Кингом, американским Диккенсом. Затруднения с приобретением телефонной карточки. Дайте людям самих себя убивать. Неожиданные новости. Сексуальные призывы. Новое изменение планов
На дорогу до Шарон-Спрингс ушло семь часов, вместо предполагавшихся четырех. Понимаете, после первого перерыва на кофе я принял начальственное решение ехать дальше по живописным окольным дорогам. Это давало эстетическое преимущество и избавляло от лишней опасности в лице других водителей. Мы останавливались в многочисленных местных ресторанчиках, пили кофе, не добиваясь особого антропологического смешения с другой половиной, которого я страстно жаждал. Как только выезжали, вниманием завладевала дорога, мы настойчиво стремились к цели, хотя теперь ехали кружным путем. Во время остановок просто брали кофе, пользуясь – в непосредственной связи с его поглощением – разнообразными ватерклозетами, с виду невинными и необходимыми учреждениями для удовлетворения телесных нужд, однако вышло так, что мои многочисленные визиты в туалетные комнаты отчасти послужили причиной катастрофического несчастья, подробности которого я изложу позже. В Шарон-Спрингс я прибыл полностью обессиленным триумфатором. Хотя не настолько уставшим, чтобы не оценить изумительную окружающую обстановку – старый патриархальный городок в горах, угнездившийся у подножия мужественных гор с заросшей грудью. – Какая красота! – воскликнул я, обращаясь к Дживсу. – Совершенно справедливо, сэр, – подтвердил Дживс. – Наша Волшебная гора… то есть еврейская Волшебная гора. Длялечения идеальное место. – Очень хорошо, сэр. Как только мы въехали в очаровательное предместье, показав на редкость неплохое время, горючее оказалось на исходе. Оба мы с Дживсом понятия не имели о возможности истощения жизненно важных запасов, но, к счастью для нас, у «каприса» был бак колоссальных размеров, как на линкоре, вмещающий почти двадцать четыре галлона, поэтому нам удалось доехать до Шарон-Спрингс, пока бензин не кончился. Сумели съехать с горки к заправочной станции, которая казалась пустой. Я слышал неестественно застывшую тишину. Не чума ли опустошила Шарон-Спрингс? Не оказался ли я на мгновение в «черном» бестселлере? Не видел ли когда-то по телевизору фильм по роману Стивена Кинга, американского Диккенса, которого, впрочем, я никогда не читал, где изображался такой же покинутый мертвый город? Заправка, к которой мы подкатили, располагалась на короткой главной улице, которую отличала также деликатесная лавка, бар-ресторан и церковь, но людей вокруг не было. Ни души, ни ехавших машин, ни хасидов. Призрачный, но привлекательный вид. Мы с Дживсом остались единственными живыми существами в окружающем мире. Страхи насчет чумы возродились при виде мужчины с серым страдальческим лицом горгульи. Он пристально смотрел на меня из окна лавки на маленьком рынке, который являлся финансовым центром заправочной станции. В некий момент американской истории бензоколонки превратились в бакалейные магазинчики, специализирующиеся на торговле продуктами, тоже, несомненно, изготовленными из нефти, с целью подорвать здоровье всех и каждого. Заправив «каприс», я зашел в лавку заплатить за бензин. Подошел к кассиру-горгулье, который, страдальчески морщась, высасывал из сигареты жизнь, вручил ему требуемое количество американской валюты, потребовал сдачу. Пока он копался в кассе, я задерживал дыхание, чтоб не дышать загрязненным им воздухом, и при этом заметил у него за спиной стопку телефонных карточек – неплохо бы позвонить тете с дядей, сообщить, что блудный племянник успешно приблудился. – Сколько за двадцатидолларовую телефонную карту? – спросил я на выдохе. Потом вдохнул ртом, надеясь приглушить эффект выхлопов, как делал в тот же день раньше, спасаясь от детской присыпки дяди Ирвина. К сожалению, сберегая нос, жертвовал ртом – победителей не оказалось. – Двадцать долларов, – сказал кассир, раздавливая в пепельнице сигарету. Надо быть благодарным за мелкие подарки – снова можно дышать носом. Он протянул мне сдачу за бензин. – Я имею в виду, сколько минут стоит двадцатидолларовая телефонная карта, – пояснил я. – Карта стоит двадцать долларов, а не двадцать минут, – раздраженно бросил он, с сердитым любопытством разглядывая меня, считая, как я с испугом догадывался, не совсем нормальным, потом закурил новую сигарету. Мука мученическая. Обязательно следовало еще раз попытаться. Рассудок пребывал в напряжении после многочасовой дороги; возможно, задержка дыхания погубила какие-то серые клетки, но я определенно был в состоянии продолжать расспросы. Поэтому уточнил с расстановкой: – Сколько… минут… можно… говорить… по двадцатидолларовой карте? – к концу вопроса, кажется, полностью исчерпав коэффициент своего интеллекта. – Не знаю, – объявил представитель Шарон-Спрингс и, закачавшись на стуле, развалил стопку карточек, сбросив несколько на пол. – Мать твою, – спокойно проговорил он, с определенным трудом слез с насеста, скрылся за стойкой и вновь появился, держа в пальцах одной руки в засаленной перчатке без пальцев телефонные карточки. Серые щеки окрасились, он задохнулся. Я понадеялся, что его адвокаты контактируют с табачными компаниями. Простой наклон чуть его не убил. – Четыреста минут за двадцать долларов, – сообщил в конце концов кассир. – Кажется, выгодное капиталовложение, – заметил я, чувствуя искушение предупредить его о вреде курения, тем более в такой близости к бензоколонке – это даже смертельнее рака. Только понял, что не мое дело давать ему советы. Мало кому можно помочь жить. – Позвольте тогда купить карту за двадцать долларов, – попросил я, решив ограничиться чисто коммерческими отношениями. Сделка охотно и поспешно свершилась, я направился к телефонной будке на улице, соединился с Монклером. Ответил дядя Ирвин. – Привет, родственник, – сказал я в трубку. – Разбился? – Нет, я в Шарон-Спрингс, по вашей рекомендации. – Когда приехал? – Только что. – Почему? Заблудился? – Нет. Ехал окольными дорогами ради живописности и самосовершенствования. Но все равно, спасибо за указания. – Рад, что ты не арестован. – Я хороший водитель! – возмутился я. – Слушай, тут тебе звонили. Из какой-то Колонии Роз. Хотят тебя принять. Говорят, подошла твоя очередь в списке. Что это – очередная лечебница для алкоголиков? Твоя тетка была бы счастлива. – Боже мой! – вскричал я. – Даже не верится, что меня ждут в Колонии Роз!.. Никакая это не лечебница, а самая престижная художественная колония в Соединенных Штатах! Там люди занимаются творчеством… – Плохо, что там не лечат от пьянства. Тебе надо работать над этим усерднее, чем над своими писаниями. Хорошо, что я ничего не сказал Флоренс, не внушил напрасные надежды… Сейчас дам тебе номер. Ты должен позвонить до пяти, у тебя есть пятнадцать минут. Я записал продиктованный номер на внутренней стороне обложки потрепанной непогодой телефонной книги, которая висела в будке, где обычно записывают номера и прочую телефонную информацию, сопровождаемую предложением гомосексуальных услуг. Подобный обычай дошел даже до Шарон-Спрингс! Впрочем, ничего удивительного. Человеческое сексуальное влечение неутомимо – особенно гомосексуальное влечение. Его везде найдешь; не существует темных углов – или скупо освещенных углов, если на то пошло, – куда оно не проникло бы. Впрочем, преобладает не только гомосексуализм: старомодный секс между мужчиной и женщиной до сих пор остается самым популярным в чувственных отношениях между двумя людьми. Проезжай мимо любого школьного двора – кто-то же произвел на свет всех этих детей, хотя я знаю, что рождаемость падает. Возможно, гомосексуализм в таком случае прогрессивное явление, вроде свободной подписки, хотя, разумеется, самым распространенным и сильным чувственным ощущением остается самоуничтожение, в котором, правда, участвуют не два человека, если только два человека не занимаются самоуничтожением в компании друг друга, что часто представляет собой удачный компромисс и в гомосексуальном, и в гетеросексуальном сообществе. Во всяком случае, по-моему, со стороны похотливых обитателей Шарон-Спрингс очень умно вписывать соблазнительные призывы в телефонный справочник. Здесь номера телефонов выглядят убедительней индивидуальных объявлений, которые я читал в каждом ватерклозете по пути в Шарон-Спрингс. Телефонная компания как бы сама вписала сюда эти строки. Хотя, должен признаться, записки на стенах уборных, хоть и официально не санкционированные, возбудили мой интерес. Пока мы с Дживсом катили по сельским дорогам штата Нью-Йорк, я обдумывал прочитанное в туалетах. Например: «Приходи в пять, отлично пососемся». Когда именно «в пять»? Всю неделю? Кто-то тоже не понял, приписав: «В какой день?» Ответа не последовало. Меня мучила эта загадка. В другом туалете: «Я нормальный, но люблю пососать. Встречаемся здесь в полночь по пятницам». Пришел кто-нибудь в пятницу? Этого я никогда не узнаю. Оставлена ли записка в нынешнем календарном году? Все призывы неполные, недоговоренные. Чрезвычайно обидно и огорчительно. Кто эти люди? Я мучительно гадал, снедаемый желанием позвонить незнакомым сортирным ловеласам, милостиво оставившим домашние телефоны, как довольно часто бывало. Но что же мне внушало такое желание? Отчасти нездоровое любопытство, стремление выяснить, что за люди пишут в туалетах домашние номера телефонов; кроме того, меня, как почти всех людей, посещают гомосексуальные фантазии – в моем случае связанные, как правило, с заключением в тюремной камере по обвинению в не совершенном мной преступлении, что только осложняет дело. Итак, разговаривая с дядей Ирвином в телефонной будке, я вновь столкнулся с постыдными записками, немало удивленный конкурентным характером некоторых объявлений извращенцев из Шарон-Спрингс. Один по имени Анджело писал: «Звани в любое время. Магу сосать часами. Я лутший в округи». А мужчина по имени Том вопрошал: «Хто лучше мущины знаит, как надо сосать? Не звани Анжелу, звани суда». Они конкурировали на маленьком рынке, поэтому, видимо, разумно хвастались, очевидно не стесняясь своей сексуальности, своих наклонностей, и, по-моему, специально писали с орфографическими ошибками. Что это – особый шифр геев? Снова тайна, снова разочарование! Отвлекшись, я сразу не расслышал продиктованный дядей Ирвином номер телефона и поэтому попросил: – Пожалуйста, повторите еще разок. Он заворчал недовольно, но выполнил просьбу, и на этот раз я уловил номер Колонии Роз, случайно записав его рядом с чрезвычайно соблазнительным извещением: «Люблю, когда мою киску целуют, звонить Дебби, 222-4480». Необычно – даже экстраординарно. На странице около полудюжины записок, и только одна женская, а ни в одном клозете, где я в тот день побывал, не было ни одного послания от женщины. Должен сказать, признание в любви к поцелуям неожиданно показалось мне милым, прелестным, чуть ли не викторианским. Возникло даже искушение вырвать страницу и позже внимательно изучить. Кто такая Дебби? Впрочем, дико звонить незнакомке; вдобавок надо поразмыслить о более важных вещах – о Колонии Роз! Поэтому я попросил дядю Ирвина передать тете Флоренс сердечный привет, и мы поторопились разъединиться, чтобы я успел звякнуть в колонию до пяти. Полгода назад, в середине января, я подал заявку в Колонию Роз, расположенную в Саратога-Спрингс, штат Нью-Йорк. Читал о ней в журнале «Поэтс amp; Райтерс» в библиотеке Монклера, куда забрел однажды, спасаясь от дяди Ирвина. Потом через пару дней о колонии упоминалось в «Нью-Йорк тайме». Знаете, иногда что-нибудь несколько раз попадается на глаза и начинает казаться неким знаком, поэтому, дважды наткнувшись на упоминания о колонии, я отправил письмо, получив в марте ответ с сообщением, что включен в список очередников. Был скорее польщен, чем расстроен. Само включение в такой список – победа. В качестве образца своего творчества послал первую главу романа «Мне меня жалко», и вот теперь принят! Не стою уже в списке очередников. Настоящий триумф! Спеша поделиться великолепной новостью, прежде чем звонить в колонию, я помахал Дживсу, сидевшему в машине. Он облаком мелькнул над асфальтом. – Да, сэр? – Помните, Дживс, меня занесли в список ожидающих места в Колонии Роз? – Да, сэр. – Ну, я только что говорил с дядей Ирвином, оказалось, оттуда звонили домой, ищут меня, ждут меня! Стало быть, наши планы меняются, но, по-моему, к лучшему, Дживс. – Да, сэр. – Вы за меня рады, правда, Дживс? – Да, сэр:. Наверно, он несколько утомился в дороге. Лексикон его в данный момент был не слишком богатым; вполне можно было бы проявить больше энтузиазма вместо того, чтоб твердить неизменное «да, сэр», но я вспомнил, как сам от усталости с трудом подыскивал слова при покупке телефонной карточки, поэтому простил Дживса за то, что он не подсластил и не приперчил беседу хозяина со слугой. Я повернулся к аппарату, произвел необходимые манипуляции. – Колония Роз, – ответил женский голос. – Алло, – сказал я, не проявляя творческой фантазии, хотя начало телефонного разговора ограничено определенными условностями. – Говорит Алан Блэр, мне сейчас сообщили, что я больше не значусь в списке очередников? – Я придал фразе вопросительное звучание, чтобы не показаться слишком самонадеянным и продемонстрировать подобающее смирение. – Ах да… Один претендент отказался, и, если вы свободны, можете приехать, мы вас с радостью примем. Меня зовут Дорис, я помощник директора. – Очень рад познакомиться… то есть по телефону, – бормотал я, тиская трубку, как женскую руку. – Что ж, мое расписание определилось, охотно приеду в Колонию Роз. Собирался подлечиться в Шарон-Спрингс, но охотно поменяю их на Саратога-Спрингс. Источусь от этих источников к вашим источникам.[27] Когда прикажете явиться? Я сразу забеспокоился, не переборщил ли с цветистостью речи, стараясь подобострастно угодить, позабавить, но Дорис оценила мои усилия. – Какой вы забавный, – мило фыркнула она. – Приезжайте через два дня, в четверг – комната и рабочий кабинет будут готовы, – мы предлагаем вам шесть недель, до конца августа. Шесть недель. Невероятно. Общение с коллегами-художниками даже лучше общения с хасидами. Тут мне пришло в голову, что надо сказать ей о Дживсе. Наверняка немногие художники имеют слуг, но я воображал, что колония располагается в усадьбе девятнадцатого века, как сообщалось в «Поэтс amp; Райтерс», со служебными помещениями, где отыщется койка для Дживса. – Должен предупредить, – предупредил я, – что со мной слуга Дживс. – Дживс? – добросердечно рассмеялась она. – Как мило… Именно Дживсов нам тут не хватает. Я страстная поклонница Водехауса! Я не позволил маячившему слева, вроде соринки в глазу, Дживсу услышать слова женщины из Колонии Роз. Хотелось, если бы такое было возможно, понять его чувства. Упоминания о «Водехаусе» угнетали его; хотя он ни разу не сказал об этом после первой беседы, я видел, как это его раздражает. В конце концов, ему хочется быть самим собой, своим собственным Дживсом, что вполне понятно. – Что ж, – весело продолжала помощник директора, – мы вам предоставим две комнаты, кабинет и спальню; в кабинете есть альков, где может разместиться ваш Дживс. Только я его у вас позаимствую! – Очень рад, что вы согласны, – сказал я в трубку с некоторой суровостью, ни с кем не собираясь делиться Дживсом: он не раб, не крепостной. И железным тоном добавил: – Значит, он будет питаться с обслуживающим персоналом на кухне, если это возможно… А я приеду через два дня, верно? – Давно Водехауса не читала, надо будет перечитать, – посмеялась она, продолжив неприятную тему (бедный Дживс!), потом сосредоточилась и подтвердила: – Да, приезжайте через два дня, – и дала указания, столь простые, что я их запомнил. От Шарон-Спрингс до Саратога-Спрингс всего полтора часа езды! Видимо, штат Нью-Йорк буквально напичкан источниками – если решиться, можно было б, наверно, доплыть до Колонии Роз по подземным протокам.Глава 7
Отель «Адлер». Я объясняю Дживсу природу мучительной еврейской сексуальности. Отель «Адлер» чуть не опрокидывается с вершины холма. Я очаровываю старушку, хозяйку гостиницы. Печальные мысли о моих родителях
Следующим делом надо было, естественно, снять номер в «Адлере». Я вернулся на рынок, спросил у кассира дорогу к отелю; тот любезно дал указания, ткнув пальцем в окошко: – Пару миль вниз вон по той улице справа, – и добавил: – Только он, по-моему, закрыт. Я предпочел проигнорировать последнее замечание. Не желая портить впечатление от новостей из Колонии Роз, не стал сообщать Дживсу о мнении кассира, усевшись с ним рядом в «каприсе». Зачем тревожить бортовую команду? Возможно, кассир ошибается. Скорее всего, заблуждается. Мозги усохли от курения – никотин давит на виски, а через них на мозг. Как видите, я умею стремиться к цели. После проделанного пути – семь часов за рулем – мысль о невозможности остановиться в «Адлере» буквально убивала. У меня не было моральных сил свернуть с дороги и найти мотель. Поэтому я верил, что «Адлер» открыт – должен быть открыт. Я сторонник позитивного мышления, даже когда позитивное мышление иррационально. Мы ехали по крутой дороге, обсаженной деревьями. Я держался на скорости около десяти миль в час, чтобы случайно не проскочить мимо гостиницы. Вокруг стояли красивые старые дома с уютными верандами, только людей по-прежнему не было, по крайней мере, пока я наконец не заметил единственного хасида неопределенного возраста – в определенный момент все хасиды мужского пола выглядят примерно на шестьдесят, – который стоял на веранде, глядел в небеса, перебирал бахрому,[28] высовывавшуюся из-под рубахи, видимо воссылая благодарение. – Хасид, Дживс! – Да, сэр. О чем недвусмысленно свидетельствует его одежда. Мне пришло в голову, что хасид, возможно, не воссылает благодарение, а имеет нечистые помыслы. Насколько мне известно, хасиды мучительно одержимы сексуальностью – впрочем, не больше всех прочих людей и, если хорошенько подумать, определенно не больше среднего, почти всегда сексуально озабоченного еврея. – Как по-вашему, Дживс, почему мы, евреи, почти всегда сексуально озабочены? – Я этого не знал, сэр. – Это так, Дживс. Когда дело доходит до секса, мы, евреи, полностью теряем контроль над собой. По-моему, это, как многое другое, объясняется дарвинизмом. – Действительно, сэр? – О да. Возможно, активная сексуальность евреев – наследственная особенность, эволюционная компенсация укороченной продолжительности жизни из-за погромов, геноцида, тугого кишечника и общей неприязни. Пусть мы живем недолго, но обладаем таким либидо, что успеваем пополнять численность рода, пока нас не убили. Однако спасительная для нас сексуальность, Дживс, в то же время представляет проблему, дополнительно сокращая срок жизни. Мы, евреи, вечно заводим громкие романы, которые попадают в газетные заголовки, или пускаемся в извращения, чего неевреи не любят. Либо считают отвратительным, либо завидуют, что сами на то не решились. Возникает некий безумный порочный круг, в который вовлекаемся только мы, евреи: прелюбодействуя, сохраняем жизнь своей расе, но из-за похоти подвергаемся еще большей ненависти и презрению, что ведет в результате к дальнейшим погромам, инквизиции и геноциду, не говоря о квотах в Гарвардском университете. – Я бы напомнил, сэр, что и у неевреев масса сексуальных проблем. – Правда, Дживс. Похоже, у всех народов имеются те или иные проблемы с сексом. У мусульман – несомненно, хоть гарем очень удачное изобретение. Хорошие обычаи у азиатов, если не принимать во внимание, что они бинтуют женщинам ступни, наверняка очень больно. Впрочем, это почти уже вышло из моды. Думаю, все мы были б гораздо счастливее, если бы самостоятельно клали яйца, ограничиваясь только дружбой и избавившись от необходимости ложиться друг на друга, проникая в чужое тело. Прежде чем Дживс успел ответить на замечание о кладке яиц, нам встретились еще несколько хасидов – мужчин и женщин, – сидевших в креслах-качалках на веранде другого старого деревянного дома. Здесь, в деревенской глуши штата Нью-Йорк – в деревенской глуши Америки, – они были на удивление неуместными. Все, что находится за пределами городской черты Нью-Йорка, в радиусе около семидесяти пяти миль, представляется мне Америкой, экзотической страной, куда я редко попадал в своей жизни. По моему личному географическому ощущению, Нью-Джерси тоже не Америка. – Хасиды-поселенцы, – молвил я, разглядывая хасидов в качалках. – Наверно, готовятся к оргии. Знаете, Дживс, хотя я понимаю еврейское либидо – мое собственное! – раньше, каюсь, питал предубеждение против хасидов в связи с сексуальными проблемами. Просто их в шляпах и с бородами очень легко заметить на порнографических шоу и в стриптиз-клубах. В отличие от всех нас остальных им трудно анонимно грешить, поэтому у меня возникало несправедливое и невзвешенное впечатление о хасидах. – Их внешний вид отличается от общепринятого, сэр. – Кто я такой, чтоб судить, Дживс? Если б я в первую очередь не принадлежал к их кругам, то не смог бы прийти к нездоровым суждениям. Нельзя характеризовать целый род по нескольким сбившимся с пути ребятам. – Отель «Адлер», сэр. Я бы посоветовал повернуть. – Хорошо, Дживс. Спасибо, что заметили. Вот он – величественный отель «Адлер». Стоит справа от дороги, на вершине лужайки, круто вздымавшейся под углом почти в шестьдесят градусов. Я плавно повернул «каприс» на подъездную дорожку. «Адлер» был великолепен: деревянный, трехэтажный, выкрашенный белой краской, как свадебный торт, с красной обшивкой, игравшей роль мороженого. Большие зеленые двери, огромный передний двор. Ныне подобных отелей уже не увидишь. Не знаю, когда вам они в последний раз встречались, но теперь таких точно нет. Впрочем, виден был возраст здания. Крыша просела, краска облупилась, земля вокруг посерела, строение целиком покосилось вперед, как бы готовое рухнуть от истощения. Оно слишком долго было красивым, окруженное безошибочной аурой былого великолепия, но, как я обнаружил, былое великолепие всегда великолепнее настоящего, если вы меня понимаете. Подъезжая к стоянке, усыпанной гравием, я с тревогой заметил отсутствие других машин – естественно, дурной знак, хотя я его проигнорировал точно так же, как предупреждение кассира. Дживс остался в «каприсе», а я поднялся по длинной бетонной лестнице, ведущей во внутренний двор к парадному подъезду. С необычайной уверенностью рванул на себя зеленую створку двери, потом другую – обе заперты. Позитивное мышление практически истощилось. Я тем не менее не отступился. Увидел дверной звонок, позвонил, притворяясь, будто не очутился на грани катастрофы, осторожно взглянул на себя в дверное стекло. Поправил галстук, пригладил тонкие, но элегантно лежавшие волосы, дотронулся до неоперившихся оранжевых усов и вдруг превратился в старушку в чепце. Способность, подобно Тиресию,[29] мигом обернуться пожилой представительницей противоположного пола несколько озадачивала. Неужели белая горячка – я целый день не пил. Дверь открылась, предо мной предстала та самая старушка в чепце. – Что вам нужно? В произношении слышался идиш, лицо русского типа – я понял, что возникла оптическая иллюзия. Услышав звонок, старушка просто выглянула в дверное стекло в тот самый момент, когда я рассматривал свое отражение. Всегда приятно объяснять подобные явления разумным научным способом. – Мне очень нужен номер, – сказал я. – У вас открыто? – Нет. У нас был пожар. Откроемся через неделю. Тогда и приходите. Лицо у нее было круглое, пухлое, с темновато-желтой от возраста кожей. Рост около пяти футов двух дюймов, одета в вылинявший синий домашний халат, на ногах старые шлепанцы телесного цвета, может быть много лет не сменявшиеся. Возраст где-то от шестидесяти пяти до девяноста пяти. А глаза еще старше. Они видели, как с горы сошел Моисей со скрижалями; помнили, когда возникло слово «клуц» – недотепа. У нее был солидный животик. Меня пронзила страсть к молодой женщине, какой она была когда-то. – Я не могу прийти через две недели, – взмолился я. – Мне сейчас нужен номер. Я долго ехал. Послать меня нынче вечером дальше равносильно убийству. Мне действительно нужен номер. Деньги не имеют значения. Я вытащил из спортивного пиджака бумажник, подчеркнув последнее красноречивое замечание. – У нас был пожар, – повторила она. – Но ведь у вас есть не сгоревшие номера? Умоляю… – Есть. Но мы будем закрыты еще неделю. Приходите через неделю. – Nu, – сказал я, стараясь очаровать ее своим знакомством с идишем, – разве нельзя исключение сделать? – Улыбнулся, взвешивая в руке бумажник, как бы очень тяжелый, считая комбинацию победоносной: симпатичный еврейский мальчик улыбается, знает пару слов на идише, имеет бумажник, битком набитый купюрами. «Nu» ее растопило. Она впустила меня в «Адлер», провела к администраторской стойке. – Сын отправился за покупками. Сама вами займусь. Отсюда я понял, что ее сын владелец или управляющий отелем. Открытая дверь за стойкой вела в комнату – в ее берлогу, которую она, возможно, делит с сыном. Старушка запросила сорок долларов за ночь – весьма справедливо. Я заплатил за два дня, и она со звоном принялась рыться в ящике с ключами, крупными, старыми. – Хотите, чтобы я заполнил регистрационный бланк? Она промолчала, что я принял за отрицание, и попробовал задать следующий вопрос: – Номер двуспальный? Со мной слуга. Не хотелось обострять отношения, настаивая на двух номерах. Мы с Дживсом вчерне притерлись друг к другу, бессознательно сблизились. Ничего, переживем – между нами сложились необычно теплые отношения; кроме того, никогда не мешает экономить деньги. – Две койки, – подтвердила она, по-прежнему громко и музыкально позванивая ключами. Я терпеливо ждал, осматривался вокруг. В вестибюле стояло несколько продавленных диванов и кресел; потолки очень высокие; широкая центральная лестница вела на верхние этажи. Внутри былое величие было не столь явственным, за исключением высоких потолков – интерьер выглядел довольно убого. Пахло дымом из камина, но вдобавок отчетливо ощущался букет запахов, неизменно присущих старому еврейскому дому. Откуда они берутся? Мне они нравятся. Для меня это запах семьи и любви, как в доме моих деда и бабки, других старых родственников, хотя все они уже умерли. Что его составляет? Нафталин? Маца? Куриный бульон? Печеночный паштет? Еврейские тревоги? Керосиновые лампы? Запах прошлого? Имеет ли настоящее другой запах? Русская женщина отыскала нужный ключ. – Номер двести четыре, – сказала она. Немногословная женщина. Видимо, бережет силы. Она протянула мне ключ. – А пожар где был? – спросил я, поскольку в вестибюле никаких признаков бедствия не было, кроме запаха дыма. – На третьем этаже. – Как же это случилось? Кто-то нарушил правила, куря в постели? – Vas? По-моему, она была немного туга на ухо, и, хотя четко говорила по-английски, мне казалось, что не глубоко освоила язык. – Кто-то курил в постели и поджег третий этаж? – Зажег на Шаббат[30] свечи. – Воскурил субботние свечи в постели? Женщина не рассмеялась. – Большое спасибо, что вы отступили от правил, – продолжал я. – Хотите утром ванну? – Какую? – Минеральную. – Ах да. Прямо здесь, в отеле? – Да. В подвале. – Вы мне предлагаете ванну, хотя отель закрыт? – Не хотите ванну принять? – Нет… хочу. В котором часу утром? – Утром. Мне понравился старый дух. Утром. Никакого точного расписания. Никакой установленной очередности. – Отлично, – кивнул я. – Приму ванну утром. Большое вам спасибо за все. – Двести четыре, – повторила она, указав на широкую лестницу, и, покончив со мной, пошла к себе, шаркая ногами. – Zei gazint, – сказал я ей вслед, надеясь еще сильнее очаровать ее прощальной фразой на идише, на что она не обратила внимания.Мы с Дживсом поднимались по лестнице. Он нес две наши сумки. На двери номера висела мезуза – на дверях каждого номера. Мне это показалось приятным – хорошо очутиться в таком еврейском месте. Когда ты в меньшинстве, всегда радостно, если не удивительно, попасть в окружение, где твои обычаи составляют правило, а не исключение. Я отпер дверь, но, прежде чем перешагнуть порог, звучно и смачно поцеловал свои пальцы, потом приложил их к мезузе, как обычно делал мой отец. Подражание покойному – отличный способ его вспомнить. Точно также, как я, занимаясь йогой, вспоминаю мать, которая впервые к ней обратилась во время болезни. Она пыталась спасти себе жизнь, и кто-то посоветовал йогу. Отец умер от сердечного приступа, когда мне было семнадцать, а мать, наверно убитая горем, через три года от рака. Поэтому, делая такие вещи – целуя мезузу, по утрам приветствуя солнце, – я таким образом почитаю родителей, на краткие моменты возвращаю их к жизни, хотя просто мельком вижу краешком глаза. Попытки воскресить их в памяти, составив более полную картину, довольно болезненны. При этом я с ошеломлением понимаю, что никогда не смогу провести с ними хотя бы еще один день, и боль от этой мысли становится реальной, физической. В живот как бы вонзается нож; я не чувствую острого лезвия, но ощущаю, что разрезан надвое. Проваливаюсь в себя, в дикую смесь эмоциональных и физических ощущений. Меня опустошает страшное горе, потом я начинаю себя ненавидеть за неспособность по-настоящему вспомнить их лица. Я был слишком жутким эгоистом. Проблема дурных людей в том, что они живут с кем-то всю жизнь, никогда на них не глядя. Поэтому, когда мне хочется увидеть родителей, приходится прибегать к конверту с фотографиями, которые я храню, но снимки в моих руках слишком тонкие, слишком жалкие, и в любом случае я хочу видеть родителей не в прошлом, а сейчас. Хочу, чтоб они были живы. Хочу знать их в настоящее время. Если это невозможно, как невозможно попасть в какое-нибудь прекрасное место в мире, я предпочел бы увидеть отца и мать еще раз, всего на день или на час, а после этого можно было бы умереть или, если потребуется, жить дальше.
Дживс поставил сумки, я сел на кровать, стоявшую ближе к двери, и сообщил ему, что мне надо поспать. – Очень хорошо, сэр. – Я ужасно устал, Дживс. Такой путь. И добрая весть из Колонии Роз. Знаете, хорошие новости иногда утомляют. – День был напряженный, сэр. – Очень напряженный день, Дживс. Как вы думаете, можно мне просто проспать до самого утра? – Не советую, сэр. Еще даже шести нет. Если вы сейчас ляжете, то, боюсь, проснетесь в два часа ночи, и вам будет плохо. Я предложил бы, сэр, часок вздремнуть, потом поужинать в ресторане, который мы видели в городе. Напротив заправочной станции. Как значится на вывеске, называется «Куриный насест». Я вас через час разбужу. – По-вашему, такой план лучше, Дживс? – Да, сэр. Я благодарно улыбнулся в знак согласия. Утешительно, что Дживс обо всем думает. Нелегко заботиться о себе, рассчитывая продолжительность сна и все прочее, а вдвоем вполне можно справиться. Поэтому Дживс присматривает за мной, что, однако, не означает, будто я не могу присматривать за Дживсом, заботясь, чтоб он не страдал в молчании. – Вы не возражаете против столь близкого соседства, Дживс? – спросил я. – Понимаю, номерок очень тесный. Но кровати, кажется, хорошие. Надеюсь, вам будет удобно. – Прекрасный номер, сэр. А теперь ложитесь, я вас через час разбужу. – Может быть, просто поставим будильник, и у вас будет свободный вечер… Дверь можно спокойно оставить незапертой. Входите и выходите, когда пожелаете. Посмотрите, что может нам предложить Шарон-Спрингс. Если хотите, возьмите машину. Вы сегодня отлично работали с картой. Очень умело складывали и раскладывали. – Спасибо, сэр, – поблагодарил он, приняв предложение свободно провести вечер. Потом открыл окно – в номере было несколько душновато – и завел маленький дорожный будильник, прежде чем отправиться знакомиться с Шарон-Спрингс. – Не впутывайтесь в неприятности, Дживс, – посоветовал я. – Да, сэр. Он закрыл за собой дверь. Я разделся и лег на кровать, поленившись откинуть тонкое покрывало. Мимолетно вспомнил две бутылки вина, не выпитые прошлой ночью и спрятанные в сумке, но выбросил их из головы. «Никакой выпивки!» – велел я себе. Хотелось показать тете Флоренс и дяде Ирвину, пусть даже их нет рядом, что если я захочу, то могу оставаться трезвым. Потом мысли в преддверии сна переключились с вина на любовь в логической прогрессии: возможно, квадрант мозга, жаждущий алкоголя, глубоко пересекается с квадрантом мозга, жаждущим любви, поэтому я думал о приснившейся блондинке в надежде снова ее увидеть. Однажды было почти то же самое: я увидел незнакомку в нью-йоркском кафе, мы взглянули друг другу в глаза, мне не хватило духу что-нибудь сказать, и девушка ушла, после чего я поклялся заглядывать в то кафе каждый день в то же самое время, пока вновь ее не увижу. Только такие клятвы всегда пустые. Не следует делать ничего подобного. Я боюсь унизительно остаться в дураках – либо девушка не вернется, либо вернется и отвергнет меня, поскольку в первый раз я ее неправильно понял. Но теперь мое собственное подсознание превратилось в кафе, куда с легкостью можно вернуться – фактически нельзя не вернуться, – так что, может быть, девушка явится мне во сне, и, если на этот раз скажет: «Я люблю тебя», я отвечу ей тем же, и мы оба посмотрим, что будет. Мысли стали тускнеть, словно свет, я заснул, все дневные заботы на время – боюсь, лишь на время, – ушли.
Глава 8
Руины купальни. Давление со стороны коллеги. Горестная история Шарон-Спрингс. Идея спасения Шарон-Спрингс и одновременно возникшая идея киносценария. Обед и чтение Дэшила Хэммета. Я присоединяюсь к разношерстной компании, размышляя о природе профессиональной вольной борьбы, на секунду задумываясь о проблеме гомосексуализма и еврейском вопросе. Опрометчивый телефонный звонок. В моей душе борются два интуитивных голоса, сильный и слабый
Соснув, приняв душ, освежившись, я решил пешком взобраться на длинный холм, преодолев, грубо говоря, две мили до «Куриного насеста». Дживс не взял «каприс» – кто знает, что задумал, – но с меня на сегодня достаточно автомобильной езды. Кроме того, полезно пройтись и размяться. Девушка во сне не приснилась, тем не менее я был в хорошем расположении духа: просидев не один месяц в Монклере, пустился на поиски приключений! Примерно за полмили от отеля с другой стороны дороги стояли развалины старой деревянной купальни, которые я не заметил по пути в «Адлер». Каркас длинной узкой постройки сохранился в целости, а вместо крыши одни балки. Привлеченный руинами, я шмыгнул внутрь. Кого не привлекают развалины? Все равно что читать личный дневник, пусть написанный умершим человеком. Что же произошло с Шарон-Спрингс? По классу былого величия городок относится к высшей степени A4-, но следует напомнить, что красота былого величия мрачна и трагична, это кладбищенская красота, а причина трагической судьбы Шарон-Спрингс оставалась для меня загадкой. Внутри купальни царил полный развал – пол рассыпался, я шел по земле, прошитой остатками труб. Кругом пахло серой. Старые ржавые ванны выстраивались в ряд, как гробы. Страшно представить, что в них некогда лежали люди ради оздоровления. Еще можно было судить о расположении отдельных помещений: сохранились стены и дверные рамы, на одной стене остались крючки для полотенец, в другой – уютные ниши с потускневшими металлическими именными табличками. Отдыхающие стремились сюда, часто приезжали на протяжении многих лет, на протяжении жизни, оставляя свои имена на железных табличках. На одном дверном косяке висела забытая мезуза. Я прошел к бывшей задней двери, сразу за которой, почти от самой стены, вздымался крутой, поросший лесом склон. Под деревьями лежали крупные камни, между ними упорно бежал ручеек, размывая в грязь узкую полоску земли. Я перешагнул через него, набрал текущую сквозь камни воду в пригоршню, напился, наслаждаясь соленым сернистым вкусом протухших яиц. Мне было хорошо. Я черпал пригоршнями воду и пил сколько мог. Из этого источника вода поступала в купальню. Радостный миг приобщения к природе испортила мысль, не просочилась ли в землю оленья моча, заразив источник микробами. Разве я не читал в научном разделе «Нью-Йорк таймс» настораживающую статью об оленьей моче? Что ж, пока момент длился, было очень приятно – чего еще желать? По-моему, вряд ли оленьи микробы прошли через камни, однако торовский[31] энтузиазм по отношению к природе угас во мне. Я вернулся на дорогу, где теперь на некоторых верандах старых белых домов чаще встречались хасиды – мужчины и женщины в креслах-качалках с прямыми спинками, дети на велосипедах катались по дорожкам. Сгущались летние сумерки – прекраснейшее время дня, настолько красивое, что люди его неспособны испортить, и мир, чувствуя это, на мгновение кажется примечательно безмятежным. Дети на велосипедах выглядели веселыми и счастливыми, мило улыбались; мне нравились причудливые локоны, болтавшиеся перед мальчишескими ушами. Я с удовольствием смотрел на радостных детей, несмотря на их нездоровую бледность и традиционную одежду. Поднявшись на вершину холма напротив бензоколонки, я вошел в ресторан под названием «Куриный насест» – прямо у входа располагался бар, дальше обеденный зал. За стойкой бара сидел какой-то старичок в бейсбольной кепке, потягивал из кружки золотисто-желтое пиво, будучи там единственным посетителем. Я почти надеялся увидеть на высоком табурете Дживса, но он рыскал где-то в других местах. Возможно, в прекрасных лесах вокруг Шарон-Спрингс, исполняя спартанский ритуал, – по-моему, Дживс на это способен. Маленький плотненький бармен с торчавшим животиком, который с большим трудом таскал, обратился ко мне: – Поесть или выпить, дружище? «Дружище» прозвучало приветливо. – Поесть, – сказал я, хотя пиво, которое потягивал старичок за стойкой, жутко соблазняло. Но я был твердо убежден, что лучше ограничиться водой. Если выпить и вляпаться в неприятности, нечего надеяться, что тетя Флоренс с дядей Ирвином возьмут меня на поруки. – Минуточку, – попросил бармен и ушел на кухню, вернувшись с пухлой женщиной в белом фартуке и черных штанах, с красноватыми волосами, перманентно застывшими в перманенте. – Моя жена вас обслужит; если нет, только дайте мне знать, – ухмыльнулся он, многозначительно подмигнув, как мужчина мужчине, давая понять, что жена у него по струнке ходит. Она улыбнулась в подтверждение шутливого замечания мужа и усадила меня в обеденном зале в кабинке из старого дуба со столиком, глубоко изрезанным инициалами. Все дубовые кабинки и столики посередине зала были исцарапаны, поэтому мне пришло в голову, что в царапинах легко накапливаются яйца глистов и бактерии – такие столы трудно держать в чистоте. Видно, в моем сознании формировался глистный невроз после размышлений в лесу об оленьей моче. – Желаете что-нибудь выпить, мой милый? – спросила жена бармена. Сразу было видно, «Куриный насест» – настоящее заведение, несмотря на угрозу здоровью. Как я догадался, супруги привыкли обслуживать только друзей, поэтому свободно обращаются к посетителям с такими словами, как «дружище», «мой милый». Приятно, что тебя встречают, как друга. Очень человечно, гуманно. Видно, путешественники-джентльмены – чужаки вроде меня – не слишком часто перешагивают порог очаровательной сельской таверны. – Скромно ограничусь содовой, – твердо объявил я. Женщина улыбнулась из-под короны рыжих завитых волос, но в самый момент отважного заявления я оглянулся на бар, сидя с ним совсем рядом, и увидел, как старый коллега в бейсбольной кепке сделал последний удовлетворенный глоток, в высшей степени романтично поставил пивную кружку, попросив жестом снова ее наполнить. Мне тоже захотелось, и, поддавшись давлению с его стороны, я поспешно сказал: – Впрочем, пожалуй, выпью пива. – «Миллер» годится? – Да, – шепнул я, до смерти устрашенный своей слабостью к алкоголю, и женщина ушла. Я стыдился неспособности просидеть на воде даже сорок восемь часов. Взглянул на коллегу-выпивоху у стойки. Сзади из-под его шляпы выбивалась молочно-белая лента волос, шея над воротничком казалась багровым морщинистым куском мяса. Слишком красная шея, отметил я, обвиняя его в своем возвращении к спиртному. Он поднял вновь налитую кружку, поднес к губам. Я отвернулся, мысленно его спрашивая: «Зачем ты так со мной поступаешь?» Вернулась официантка, неся кружку пива, как кубок. – Вот, мой милый. На здоровье. – Спасибо, – сказал я, совсем ослабев. Она с улыбкой удалилась. Пиво уже стояло передо мной. Я подумал, что можно попросту не пить, и решил, что не буду. Когда официантка придет, попрошу унести, скажу, что передумал. Но как только пришел к изобретательному решению, рука автоматически дернулась, кружка вскинулась, пиво плеснулось в рот. Я слабо сопротивлялся, словно хилое деревце натиску урагана. С глотком пива нахлынуло чувство вины, ощущение сознательного противоестественного деяния, отчего меня бросило в дрожь, привело вледенящее волнение, как всегда бывает при правонарушении. Тогда я сделал второй долгий глоток, почти допив пиво, и сознание совершенного преступления исчезло. Я больше не думал о вероятности причинить себе вред, приятным или неприятным способом. Знаете, мне почти сразу вспомнилась хохма Теннеси Уильямса, которая гласит: по-моему, утверждение, что все будет хорошо, – ложь, но в нее очень легко поверить. Я в третий раз поднес к губам кружку, допил пиво, приватно провозгласив тост за старичка у стойки бара. Больше на него не сердясь. Может быть, при подорванной к этому времени печени одна кружка пива успела меня отравить, в результате чего старый фермер стал моим компаньоном по выпивке. Я жестом попросил официантку налить еще кружку. Она быстро подбежала. Я обрадовался, преисполнившись нетерпения гораздо сильней, чем вначале. – Мой милый, быстро вы покончили с кружкой, – заметила она, впрочем, без осуждения. Я улыбнулся в ответ. Все прекрасно. Я выпил. Заслужил выпивку в связи с принятием в Колонию Роз. Такое событие надо отметить. В данный момент я изучал меню и, хотя безоговорочно верил в лучшие намерения «Куриного насеста» – однажды названный «дружищем», трижды «моим милым» и выпив вкуснейшего пива, – решил уклониться от потенциальных опасностей вроде предлагаемых причудливых каджунских блюд,[32] а заодно и рыбных закусок, тем паче, что мы далеко от Атлантики, не говоря о Тихом океане. Мне казалось, что заведение под названием «Куриный насест» специализируется на курятине и прочем в том же роде, поэтому спросил подскочившую официантку: – Как вы своих кур выращиваете? – Сами по себе растут. – Я хочу сказать, естественным способом? – Ох нет. Слишком дорого. Но у нас куры хорошие. Все хвалят. В Америке трудно не кончить жизнь посредством рака; все мы должны питаться зеленым салатом, жить в бункерах с воздушными фильтрами. Поэтому я сдался, заказав жареную куриную грудку с картофельным пюре и фирменным салатом. И кувшин пива, чтоб смыть рак. К сожалению, я отношусь к числу тех идиотов, которые все знают о здоровье, постоянно держатся настороже и все-таки упорно делают то, чего делать не следует. Прибыл кувшин с пивом «Миллер», и я, склонный к общительности, завязал беседу с приветливой официанткой. – Не хочу показаться невежливым, – начал я, – но что тут стряслось у вас в Шарон-Спрингс? Такой красивый город кажется пустым, мне по дороге попались разрушенные купальни… Вопрос оказался медом для пчелы. Или медом для медведицы? Я плохо разбираюсь в пословицах и народном фольклоре, просто хочу сказать, что официантка охотно ответила, фактически изложив устную историю, городскую легенду. В обеденном зале по-прежнему никого не было, она по-настоящему увлеклась рассказом, а я пил пиво и слушал. Насколько я понял, в середине девятнадцатого века Шарон-Спрингс занимал, пожалуй, второе после Виши[33] место, привлекая особ королевских кровей из Европы и Америки (миллионеров), нуждавшихся в оздоровлении. Герцоги, принцессы, графы с континента, Вандербильты, Рокфеллеры, Асторы из Нью-Йорка приезжали в Шарон принимать ванны, пить воду. Но в конце века расширилась сеть железных дорог, была проложена линия от Нью-Йорка до Олбани, и все вдруг стали ездить в Саратога-Спрингс к северу от Олбани. Саратога! Я не уведомил официантку, что тоже еду в Саратогу, чтобы не нанести свежую рану, хотя изначальный исход начался сто лет назад. Итак, к началу двадцатого века Шарон-Спрингс был почти забыт, приезжавших туда людей переманил соперник, Саратога-Спрингс; во времена Великой депрессии[34]курорт почти погиб. После окончания Второй мировой войны город с жителями вернулись к жизни и почти сорок лет процветали. – Германия платила приезжавшим сюда пострадавшим от холокоста, но уцелевшим евреям, – рассказывала официантка. – Выплачивала тысячи долларов, как бы прося прощения. По-моему, отчасти по взаимному заключенному соглашению. Поэтому тысячи и тысячи уцелевших евреев, – казалось, это слово имеет для нее особое значение; видно, она его часто слышала в детстве, – ехали к нам из Нью-Йорка с новорожденными младенцами. Главным образом с Манхэттена, но также из Бронкса, из Бруклина. Привозили своих поваров, понимаете, для готовки кошерной еды. Хоть нам тоже работы хватало. Работы было много. Мы очень хорошо зарабатывали. Пока здесь были евреи, все шло прекрасно. Они всем нам нравились. Им тут было лучше. Всем было лучше, все стали понимать, что война позади. Только вечно никто не живет, и их внуки и правнуки не захотели к нам ехать. Превратились в настоящих американцев. Ездят на побережье Джерси, в «Мир Диснея», в такие места. Так все и кончилось. Не знаю, оправится ли Шарон-Спрингс в этот раз. Нам не хватает евреев. – Я видел в городе хасидские семьи, – постарался я ее утешить, хоть и не сообщил, что в данный момент она обслуживает еврея. Вряд ли это ее обнадежило бы. Скорей, нам обоим стало бы неловко. Судя по ее речам – несмотря на тоску по евреям, она отзывалась о кошерной пище с легким оттенком презрения, – официантка считала меня соплеменником, что вполне объяснимо. Я был в синем хлопчатобумажном блейзере и коричневых брюках, с редеющими светло-рыжими волосами, с пробивавшимися усами Дугласа Фэрбенкса-младшего и Эррола Флинна. – Хасиды есть, – подтвердила она, – а больше никого не осталось. Пара сотен. Летом у нас тысяч десять евреев бывало, причем многие круглый год наезжали. Они воду любят. Не для того, чтобы плавать, конечно. Муж окликнул ее из-за стойки бара; я нянчился со своим пивом. Замечательная история у этого города; очень было интересно узнать, что когда-то сюда наезжали члены королевских фамилий, а потом уцелевшие в холокосте – за принцами и графами последовали обездоленные евреи. Поэтому проржавевшие трубы в купальне выглядели еще мрачнее. Кто дальше? – гадал я. Кто последует за королями и евреями? Интересно, имеются ли гомосексуалисты в Шарон-Спрингс? Кое-кто есть, о чем свидетельствуют раньше прочитанные мною записи в телефонной книге, но я не таких имею в виду. Меня интересуют богатые городские гомосексуалисты, подыскивающие загородные дома для отдыха, безошибочно вынюхивая красивые места, прежде всех зная им цену. Вест-Виллидж, Провинстаун, Файр-Айленд, Сан-Франциско, Нью-Хоуп, вся старая Греция приходят на ум. И тут я подумал, что все эти места объединяет одно – близость к воде; даже пенсильванский Нью-Хоуп стоит на реке Делавэр неподалеку от Принстона. Должно быть, гомосексуалисты, подобно любой высокоразвитой цивилизации, тянутся к воде, а в Шарон-Спрингс есть вода! Не только вода, но вдобавок разрушенная купальня, нуждающаяся в восстановлении. Купальня! Потрясающее открытие. Я хотел кликнуть официантку, сообщить, что все будет хорошо, гомосексуалисты придут, только мельком подумал, что она ошибочно истолкует подобное заверение. Обидно. Я чувствовал себя человеком, сделавшим доброе дело, о котором никому нельзя рассказать. Был уверен в душе, что в Шарон-Спрингс все будет хорошо, но не мог поделиться с ней доброй вестью, хотя она явно всем сердцем переживала упадок города. Утешала лишь мысль, что когда-нибудь Шарон-Спрингс возродится, начнется третий акт. Акт I: члены королевских фамилий. Акт II: евреи. Акт III: геи. Тем не менее надо было кому-нибудь рассказать об открытии пути к спасению Шарон-Спрингс. Гордясь ходом своих рассуждений, я решил под влиянием поглощенного пива, от которого хорошо опьянел, наполовину опустошив кувшин, мысленно побеседовать с Дживсом, зная, что он был бы идеальным слушателем, если б реально сидел рядом. – Дживс, – сказал я воображаемому Дживсу, – знаете, что спасет Шарон-Спрингс? – Нет, сэр. – Геи! – Действительно, сэр? – Да, Дживс. Геи-первопроходчики оживят местную экономику. Предчувствую. – Очень хорошо, сэр. Получалось прекрасно. Все равно что беседовать с настоящим Дживсом. Я хлебнул еще пива и продолжил разговор. – Нам надо открыть пансионат со столовой, Дживс. Гомосексуалисты должны где-нибудь останавливаться в поисках старых фермерских домов. – Возможно, предприятие станет весьма доходным, сэр. – Я точно так же думаю. Знаете, Дживс, я вспоминаю любимый в детстве фильм «Русские идут!». В данном случае гомосексуалисты идут. – Этот фильм неизвестен мне, сэр. – Помню, мы с отцом смотрели его по телевизору – должно быть, в начале семидесятых. Комедия времен холодной войны о русской подводной лодке, потерпевшей крушение у берегов Нантакета.[35] Естественно, русский моряк влюбляется на острове в девушку, история принимает оборот «Ромео и Джульетты». По крайней мере, как мне помнится. – Очень хорошо, сэр. – В главной роли Алан Аркин. Мой отец всегда любил Алана Аркина. Ему нравились преимущественно актеры-евреи. – Да, сэр. – Особенно запомнилась сцена, где мальчик – я сам был мальчиком, когда смотрел фильм, и, видимо, отождествлял себя с ним – бежит по улице с криком: «Русские идут! Русские идут!»… Знаете, Дживс, было бы интересно снять порнофильм под названием «Гомосексуалисты идут!». Или фарс. Или лучше порнографический фарс. Комедия редко сочетается с обнаженной натурой, по крайней мере, так, чтобы было забавно. Знаете, Дживс, лучше вместо открытия пансионата сделать фильм «Гомосексуалисты идут!» – нечто вроде юмористического «Калигулы». Как только закончу роман, возьмусь за сценарий. Действие будет происходить в Нантакете в честь фильма «Русские идут!». Труппа музыкального театра плывет из Провинстауна под парусами, ее выбрасывает на берег в Нантакете, маленький мальчик бежит по улице с криком: «Гомосексуалисты идут!»… – Возможно, получится очень забавно, сэр. – На острове поднимется волнение, как при нашествии русских. Завяжутся романы Ромео и Джульетты. Сын мэра Нантакета влюбится на какой-нибудь дюне в какую-нибудь девушку из труппы. Член труппы тоже влюбится в девушку, станет гетеросексуалом. Конечно, хотелось бы поработать с обнаженными женщинами. Это уж мне решать, как режиссеру и сценаристу. Обязательно предложу эпизод Алану Аркину в знак своей любви к отцу и к старому фильму. – По-моему, замечательно, сэр. Принесли заказанное блюдо, новый кувшин пива, и я решил, что самое время прекратить воображаемую беседу. Слишком долго разговаривая сам с собой, понимаешь, что сильно пьян – надо замедлить темп выпивки, занявшись куриной грудкой. Приступая к еде, я вытащил из кармана спортивного пиджака книжку, выбранную для чтения за обедом, – томик рассказов Дэшила Хэммета с участием частного детектива, навсегда оставшегося безымянным «оперативником». Люблю Хэммета, мастера словесного портрета и драк, умевшего вдобавок прекрасно описывать галстуки. Никто не описывал галстуки поэтичнее Хэммета. Выпив вместо десерта третий кувшин пива, я не сумел подобающим образом сосредоточиться на Хэммете и на его герое, став зато первоочередным кандидатом на операцию по исправлению дикции. Оплатил счет с чаевыми на тридцать процентов, частично компенсируя нехватку еврейских соплеменников в Шарон-Спрингс. Уже нагрузившись, хотел еще выпить в баре. За стойкой прибавилось несколько пожилых фермеров – собратьев прежнего коллеги с красноречивой шеей, – несколько американцев мужского пола среднего возраста, с ярко выраженными генами, крепких лысоватых мужиков в очках, заказанных по оружейному каталогу, уважаемых и достойных людей, способных на любой мужской подвиг: во всем разобраться, застрелить оленя, рано встать поутру на работу, выпив плохого кофе. Кроме жены бармена, в баре была лишь одна женщина – усталая пятидесятилетняя блондинка, примостившаяся на подлокотнике кресла одного из джентльменов среднего возраста. Я присоединился к собравшейся у стойки разношерстной компании, которая меня дружелюбно приветствовала. За выпивкой показалось, что я им понравился – должно быть, потому, что они мне понравились. Они мне и трезвому нравились, только я стеснялся им в этом признаться. Поэтому мы с жителями Шарон-Спрингс обменялись многочисленными любезностями. – Зачем галстук носишь? – спросил кто-то из них. – Чтоб рот вытирать, – объяснил я, задрал галстук, вытер широким жестом губы, что всех искренне позабавило. Очень милые, приветливые люди. Говорили в основном о бейсболе, в котором я крупный специалист, благодаря ежедневному изучению спортивных страниц, тогда как по телевизору шла игра, нуждавшаяся в комментариях. Ну, я угостил всех выпивкой, все меня угостили. Радостно снова окунуться в мир после многомесячного заключения и одинокого угощения в монклерском убежище. До конца пиршества досидели немногие; оставшиеся за стойкой умолкли, погруженные в размышления. Я переключил внимание на телевизор, где теперь показывали вольную борьбу. Давненько не смотрел, с детства, хоть знал, что она быстро становится популярной. Старался разобраться в происходящем, понять, чем вольная борьба привлекает людей, но смысл неистовых объятий на экране от меня ускользал. Может быть, дело вкуса. – Вам нравится борьба? – спросил я сидевшего рядом джентльмена со столь же впечатляющим брюшком, как у бармена. – По-моему, занятие глупое, – ответил он, – а моему сыну нравится. Я люблю настоящие игры вроде хоккея или футбола. Я еще понаблюдал за вольной борьбой. Двое парней в бикини с выбритыми телами принимали разнообразные эротические позы. Неужели никто тут не чувствует греческий дух? Встал вопрос: почему я сегодня зациклился на гомосексуализме? Сначала заинтриговали и спровоцировали купальни, потом возникла идея снять фильм про геев, теперь в вольной борьбе проявляется гомосексуальный подтекст… Почему без конца поднимается вопрос о гомосексуализме? Пока нет ответа. Равно как и на еврейский вопрос. Я спьяну сделал мысленную пометку: выяснить, почему мне так хочется разобраться в гомосексуальном и еврейском вопросах. Они встают в романе, над которым я буду работать в Колонии Роз. Сомнения разрешатся в произведении, в творческом процессе. Наблюдая за вольной борьбой, я думал, по-прежнему занятый вопросом гомосексуализма, не считает ли американская психология наблюдение за обнимающимися на ринге мужчинами безопасным выражением чувственности подобного рода. У одного борца были грудные мышцы размером с обеденный поднос; в кульминационный момент хореографической битвы он придушил противника на собственной груди. Тому пришел театральный конец – вскоре он лежал на животе с заломленной назад ногой, готовый к доброй содомии. Матч кончился. – По-моему, вольная борьба имеет сходство с порнографией, – сказал я пузатому джентльмену, отцу любителя данного вида спорта, не упомянув в связи с этим о греках. – Наверняка существует некая связующая формула. В обоих случаях люди с примечательным телосложением что-то изображают. То притворятся противниками, то тянутся друг к другу. Болельщики с той и с другой стороны преувеличенно это переживают, испытывая катарсис. Понимаете, что я имею в виду, сэр? Джентльмен не отреагировал на мой тезис о связи вольной борьбы с порнографией, бармен крикнул: – Последний заказ! – и я, жаждя добавить в свой организм пива, прекратил дискуссию о смысле симуляции объятий. В два часа ночи слез с высокого табурета у стойки бара, и весь алкоголь, накопившийся в фольклорной деревянной ноге, бросился в голову. Вставая после многочасовой выпивки, всегда с неожиданным изумлением обнаруживаешь, что ты вдвое пьянее, чем думал. Поэтому лучше всего пить в постели, как я делал в Монклере. Никаких внезапных открытий. Я поблагодарил бармена за приятный вечер и, спотыкаясь, поплелся из «Куриного насеста». Прочие посетители расходились к грузовикам и фургонам, растворяясь во тьме. Я пришел в сумерках – теперь по небу разливались черные чернила. Направился к еще открытой заправочной станции через дорогу, чтобы купить бутылку воды в надежде хоть как-нибудь перебороть неизбежное завтрашнее похмелье, и, подходя, заметил телефонную будку, откуда сегодня звонил, вдруг пожелав кому-нибудь звякнуть. Знаете, пьяного одолевает сентиментальность, больше всего на свете жаждешь поговорить с кем-нибудь по телефону, сказать: «Я люблю тебя». К сожалению, позвонить было некому – разумеется, не тете Флоренс в таких обстоятельствах, – однако в момент алкогольной гениальности вспомнилась телефонная книга с призывами. Рядом с записанным мной телефоном Колонии Роз – кажется, я его зачеркнул, чтобы кто-нибудь не позвонил по ошибке в надежде на противоправную встречу, – находилось привлекшее раньше внимание и ошеломившее сообщение: записка Дебби, оповещавшей о собственных предпочтениях. Глупо с моей стороны прятать в кустах голову, прыгать вокруг да около на кошачьих лапках, стоять в выжидающей стойке, поэтому, если вы позабыли, напомню: «Люблю, когда мою киску целуют, звонить Дебби, 222-4480». Повторяю – меня взволновало упоминание о поцелуях. Вытащив телефонную карту, я набрал номер, что с моей стороны было очень эгоистично, учитывая время, но пьяный примечательно эгоистичен. Впрочем, пусть даже напившись, о чем я думал? Хорошо – чувствовал жуткое одиночество и все время хотел позвонить кому-нибудь из тех, кто оставляет номер телефона в общественных туалетах или, в данном случае, в телефонной книге, дляудовлетворения любопытства, возбужденного многочисленными телефонными номерами, нацарапанными в сортирах между Монклером и Шарон-Спрингс, пришлось снизить коэффициент интеллекта в мозгах, и без того притуплённого пивом. – Алло, – ответил сонный женский голос после примерно шестого гудка. – Дебби? – спросил я, понимая, что язык заплетается. – Что? – Мне нужна Дебби, – объяснил я, стараясь говорить внятно. – Кто это? – Голос стал вовсе не сонным. – Извините за поздний звонок… по объявлению на заправочной станции… Меня зовут Алан. Может быть, вы придете сюда? Куплю вам охладитель для вина. Что пожелаете. Бар закрылся, а то я там угостил бы вас выпивкой. Можно где-нибудь посидеть, побеседовать. Хотелось бы с вами поговорить?… Я придал последним словам вопросительное звучание, чтобы не показаться чрезмерно назойливым, если такое вообще возможно. – Ты мой номер на бензоколонке узнал? – сердито спросила она. – Нет, в телефонной книге, – признался я, инстинктивно понимая, что надо немедленно повесить трубку, хотя некая преобладающая пьяная интуиция велела этого не делать. Она говорила: «Ты говоришь с женщиной. Не сдавайся. Никогда не знаешь, что может случиться». – Ты где? – спросила Дебби. – На заправке. – Хочешь мне купить охладитель? – Тон как бы смягчился. – Все, что пожелаете. Если знаете какой-нибудь открытый бар… «Куриный насест» закрылся… угощу выпивкой. – Ладно. Стой там, на заправке. Прямо напротив «Куриного насеста»? – Да. – Стой на месте. Приеду сейчас. – И на том она бросила трубку. Господствующая интуиция, наверняка такая же пьяная, как я сам, говорила: «Видишь? Сейчас встретишься с женщиной!» Другая, будучи потрезвее, предупреждала: «Немедленно возвращайся в «Адлер». Ничего такого красивого не бывает, стало быть, это обман. Сейчас же убирайся отсюда ко всем чертям». Я, естественно, не прислушался к робкому трезвому голосу разума, пошел к лавке за жвачкой. Не хочется, чтобы Дебби почуяла перегар. Примечательно, что все тот же работавший ранее парень удерживал крепость столь долгое время. – Еще одну телефонную карту? – спросил он. – Нет, той хватит надолго. Спасибо за вопрос. Мне просто нужна жевательная резинка. Видимо, он выкуривал восьмую пачку сигарет – в лавке стоял такой же дым, как в баре, против которого я за выпивкой не возражал. Нагрузившись, не обращаю внимания на табачный дым, назавтра огорчаясь провонявшими спортивными пиджаками. Хотелось поделиться с кассиром хорошими новостями, но я решил, что это было б нескромно: вдруг он знает Дебби в маленьком городке. Я вышел, чтоб ждать ее у телефонной будки, споткнулся о бордюр, упал на тротуар, поднялся вроде в целости и сохранности, только руки ободрал. «Соберись перед скорым свиданием с женщиной», – властно велел внутренний голос, и я взял себя в руки, энергично жуя резинку, чувствуя ее вкус, вкус спиртного, вкус нервов, все вместе, отчего меня чуть не стошнило, хотя удалось удержаться и выплюнуть жвачку. Перед самым свиданием я буквально разваливался на куски. Руки чесались, горло язвил желчный ком, жег огнем на подъеме, потом отступал. «Не упусти такой случай, Алан!» – уговаривал один внутренний голос. Другой, трезвый, умолк, покорно сдавшись. Я прислонился к стене, закрыл глаза, собрался с силами в ожидании Дебби. Ждать пришлось долго, но, возможно, она хорошо со мной обойдется. Я был самым одиноким человеком на всем белом свете.Глава 9
Встреча с Дебби. Поиски нужных слов. Встреча с человеком-Горой. Я совершаю поступки, на которые не считал себя способным. Тяжкий путь
Видимо, я на несколько минут отключился, провалившись в черную дыру, потому что казалось, будто что-то пропустил, как бы очнувшись от сна. Подкатил огромный грузовик-пикап, осветив меня высоко поставленными фарами. Из-за провала в памяти я не сразу понял, где нахожусь. Потом вспомнил: в Шарон-Спрингс, на заправке, жду Дебби. Свет слепил, фары располагались на уровне глаз благодаря необычным размерам грузовика на впечатляюще накачанных шинах. Потом чья-то фигура, теперь явно женская, выступила перед фарами и остановилась, не приближаясь. Я сделал шаг от стены, сохраняя шаткую почтительную дистанцию. Должно быть, это Дебби. – Ты звонил? – спросила она, и я бы не признал ее тон дружелюбным, но ей надо было убедиться, что я не какой-нибудь идиот, торчавший у лавки на бензозаправке. Надо было удостовериться, что звонил не простой хулиган. – Да, – кивнул я. – Меня зовут Алан. Это была здоровая, крепкая женщина, не классическая красавица вроде девушки из моего сна, но меня волновало, что она среди ночи приехала повидаться со мной, дать мне шанс. Обвисшие волосы обесцвечены, корни темные. Великолепная манящая грудь в высоком лифчике, грубоватое лицо, сильно припухшее от неожиданного пробуждения. Лет, по моей оценке, под сорок. Хорошо бы обнять ее. Я давно не обнимал женщину, поэтому меня необычайно радовала встреча с такой крепышкой. – Откуда ты знаешь мой номер? – Из телефонного справочника… Выпил немного… Знаю, дико… прошу прощения за поздний звонок, но… – В справочнике нашел мой номер? – Нет, записку… Что еще можно было сказать? Она меня опасалась. Я искал подходящие романтические слова, но, прежде чем успел вымолвить что-нибудь соблазнительное, обольстительное относительно необычных обстоятельств нашей нынешней встречи, Дебби стукнула по капоту, и водительская дверца тут же распахнулась. Я даже не сообразил, что она вышла из пассажирской дверцы, значит, не одна сидела в машине, которую еще кто-то вел, но в таких напряженных ситуациях, когда звонишь женщинам, оставившим записку в телефонной книге, плохо соображаешь, особенно если от содержания алкоголя в крови коэффициент интеллекта падает ниже температуры тела. Из кабины грузовика вылез крупный, мясистый мужчина, окинул меня довольно грозным взглядом, который, похоже, давно репетировал – возможно, в течение последних сорока лет своей жизни. Устричный взгляд посоперничал бы с дядиным. Синяя футболка, джинсы, огромная круглая щетинистая голова, намечавшееся брюшко, видно входившее в моду в Шарон-Спрингс. Рост чуть меньше шести футов, но вся разница заключалась в ширине. Он смахивал на невысокую гору. Гора, превышавшая блэровы измерения, – ростом я около шести футов, весом сто шестьдесят фунтов, которые, боюсь, большей частью приходятся на крылатые кожаные ремешки на ботинках, – приблизилась с историческим недружественным приветствием: – Ну что, сволочуга? Видя приближавшуюся Гору, я опешил. Очень похоже на случай с прыгнувшей на ногу крысой. Я застыл на месте. Масса человеческой плоти очутилась прямо передо мной. – Ты зачем ей звонил? – спросил громила. – Прошу прощения, – начал я, и он меня вырубил, то есть ударил без предупреждения; впрочем, видно, вербальное уведомление было ему абсолютно не свойственно. Кулак величиной с небольшой тостер нанес смертоносный удар прямо в нос. Послышался слабый хруст, напомнивший сломанный при сильном нажатии карандаш, причинивший ужасную, нестерпимую боль, словно меня стукнули молотом. Я не упал, пережил просто некоторое затмение, хотя и была уже ночь; всякий свет в мире погас. Видя только тьму-тьмущую, потянулся в невидимом мире к носу, ощупал, как слепец ощупывает шрифт Брайля, обнаружил, что нос скошен вправо, уже не располагаясь по центру, услыхал чей-то вопль: – О, Господи Боже!.. Потом понял, что вопль этот мой. Ничего страшного. Агностикам разрешено взывать к Богу в таких обстоятельствах – одно из достоинств нашего статуса. Замерцал какой-то свет, в самое время, чтобы увидеть, как кулак Горы врезался в синий хлопчатобумажный пиджак прямо в районе желудка. Я выпустил газы, срыгнул желчь, которую раньше сглатывал, упал на землю, героически удержавшись от рвоты. Впрочем, не мог дышать и плоховато видел, словно глядя в соломинку для коктейля, видя лишь свои руки на тротуаре. Вот и все поле зрения. «Бедная моя рука», – думал я. Смутно чувствовал страх и печаль по поводу произошедшего. Но, как ни странно, смотрел на него отстраненно. Чуял, что Гора по-прежнему стоит на месте. Кажется, отдыхает. Может быть, я достаточно наказан. Вполне заслужил наказание, совершив в высшей степени самонадеянную ошибку с тем самым телефонным звонком, поэтому был справедливо побит, но, пожалуй, и хватит. Я стоял на коленях, согнувшись, пытаясь отдышаться, проливая кровь из носа на землю. Я уже не был пьяным. Стал кем-то другим. Не пьяным, не трезвым – побитым. Звуки ушли вдаль, заглохли. Удалось разобрать слова Горы: – Будешь знать, дурак долбаный, как звонить моей девчонке, – а Дебби добавила: – Да хрен с ним, с извращенцем. Сквозь соломинку для коктейля, ограничившую поле зрения, я увидел рабочий ботинок, стремительно приближавшийся к глядевшему в соломинку глазу, и перекатился, подставив плечо. Совершенно не больно по сравнению со свернутым носом и опустошенным желудком. Меня так обрадовала легкость боли, что я пропустил удар ногой в глаз, от которого старался увернуться. От принятого в плечо пинка я несколько очнулся, зрение стало почти нормальным. Постыдно уползая, оглядываясь, увидел в угрожающей близости нижнюю половину Горы. Разглядел нечто вроде колена, и не знаю, как пришла в голову столь блестящая мысль, но, как только Гора нависла надо мной, сильно брыкнул ногой – многомесячные занятия йогой не пропали даром, – попав в коленную чашечку каблуком башмака со шпорой и крылышками. Колено слегка дернулось, ботинок победил. Колено согнулось назад, для чего оно не предназначено: как вы наверняка понимаете, довольно причудливая картина, даже для злонамеренного колена, прикрепленного к опасному человеку-Горе. Я глазам своим не верил. Направил ногу так, будто отработал подобный удар, как теннисную подачу. Гора взвыла и полностью рухнула рядом со мной на асфальт, приобретя страдальческий, жалостный, человеческий вид. Даже жестокие Горы привыкли к нормальному функционированию коленных суставов. Я пришел в ужас, что так покалечил противника, стараясь взглядом – видимо утратив дар речи – выразить сожаление. Хотя считал расплату справедливой, почти библейской – колено за нос. Поднялся, тщательно обдумывая положение дел; Гора, опираясь на здоровое колено, намерилась ударить меня в пах, однако, промахнувшись, попала в крепкую бедренную кость. Я был глупо шокирован. Разве не видно сожаления в моем взгляде? Гора вновь быстро замахнулась, пнула меня в левую ногу, желая отплатить тем же, но, слава богу, мое колено не вывихнулось, удар пришелся сбоку. Сам не успев того осознать, я интуитивно привел в действие правую ногу в тяжелом ботинке, целясь в отверстие, которое случайно оказалось ртом. Гора снова вскрикнула, губы окрасились кровью. Удивительно, как быстро изо рта начинает хлестать кровь, но удивляться нечего: когда я чищу зубы нитью, течет столько крови, что хочется бежать в Красный крест и становиться донором. Я выпростал ботинок изо рта, и мы временно очутились в тесной близости – фактически борьба – дело весьма интимное, – снова глядя друг другу в глаза. В наших взглядах читалось: обоим не верится, что я достал соперника, выплюнувшего два алых окровавленных зуба. Впрочем, дело на том не кончилось. Человек-Гора – достойный противник – попытался встать, преуспев приблизительно наполовину, вывернулся в бешеном свинге и промахнулся. Я занес правый кулак – размерами не с тостер, но вполне существенный, вроде хорошего словаря в бумажной обложке, – и заехал им сбоку по голове, в ухо, на ощупь мягкое, мясистое, хотя череп под ним был твердый. Пальцы и кисть пронзила ужасная боль, предположительно точно такая, как в ухе и черепе, ибо Гора свалилась на тротуар, схватившись одной рукой за ухо, а другой прикрыв голову, как ребенок, который не хочет, чтобы его снова били. Тут меня стиснул невыносимый спазм страха – вечно запоздалая реакция на травмирующие события, – я закричал, побежал, чтоб убраться подальше, но взбесившееся чудовище в кофточке на бретельках – Дебби – нацелилось когтями. Взмахом руки на бегу удалось смести ее с дороги, было слышно, как она упала, впрочем оставшись в целости и сохранности, – одно дело обездвижить Гору, и совсем другое ударить женщину, – после чего выскочил кассир с бейсбольной битой. – Что происходит, черт побери? – поинтересовался он, но я пробежал мимо, вопя как ненормальный, и, подстрекаемый долгие годы копившимся адреналином, вырвавшимся на волю, совершил безумный спринтерский рывок к «Адлеру». Место, где некогда располагался мой нос, по-прежнему кровоточило. Опасаясь, как бы опомнившаяся Гора не пустилась в погоню, я бежал по темной улице, потом перешел на трусцу, спрятался в кустах у дома, рядом с которым видел катавшихся на велосипедах хасидских детишек, лег на землю, выдохшийся, испуганный, с иссякшим адреналином. Не веря в произошедшее, осторожно прикладывал к носу горсть сырой земли, надеясь в помрачении рассудка на ее целебную силу. Несколько минут пролежал, но, боясь обнаружения, заставил себя встать, снова пошел по темной дороге под небом, освещенным кусочком луны и несколькими звездами, добрался до развалин купальни и спрятался там. Думал провести в руинах всю ночь, возможно, лечь в ванну – хорошо видную в лунном свете, – но в купальне было слишком страшно. Невыносимо. Поэтому я вышел, пошел, побежал – бесконечный путь, две мили показались сотней, – без конца ожидая, что Гора меня догонит, может быть, с шайкой приятелей, и прикончит. С другой стороны, может быть, он не оправился, Дебби вызвала полицию, патрульная машина ищет меня, арестует за покушение на убийство, не говоря уж о драке и о неприличном телефонном звонке. Однако меня не преследовала ни полиция, ни хулиганская банда. Я в целости и сохранности добрался до «Адлера», из последних сил взлетев по бетонным ступенькам. Парадная дверь оказалась открытой. Слава богу, старушка не заперла ее. Разве можно звонить и предстать перед ней в таком виде? Я прокрался на цыпочках по темному вестибюлю, быстро поднялся по лестнице к номеру, вошел в дверь с мезузой и крикнул: – Дживс! Дживс!..Глава 10
Дживс приходит на помощь. Пиджак в очень плохом состоянии, я еще хуже. Несколько часов сна, можно сказать, в затмении. Обсуждение моих ошибок. Последний взгляд и отъезд
– Да, сэр? – Дживс! Я смертельно ранен! – Кажется, сэр, с вами произошел несчастный случай. – Несчастный случай? Может быть, сломанная носовая кость вонзилась в мозг! Я вел смертельный бой с ангелом Ада, меня ищет полиция! Ох, Дживс, что нам делать? На сей раз я действительно напортачил… – Позвольте посоветовать, сэр: лягте, я осмотрю ваши раны. – Я изуродован, Дживс? Прежде чем он успел ответить, я бросился в ванную к зеркалу, намочил полотенце, осторожно смыл грязь с лица. Ну, нос у меня всегда был крепкий, с заметной горбинкой, как у Джорджа Вашингтона, в чем можно удостовериться, если у вас в кармане завалялась монетка в двадцать пять центов. Теперь горбинка, как я уже раньше заметил, явственно сместилась вправо. Вполне понятно – тип, с которым я связался, ударил правым кулачищем, отчего мой нос, подобно английской фразе, сместился слева направо. Ноздри упрямо остались посередине. Кожа на горбинке лопнула. Кровь высохла, но рана была липкой, запачканной землей. Нос целиком ужасно и фантастично распух, ноздри были густо забиты свернувшейся кровью, которая к тому же сплошь запачкала подбородок. – Я ранен, Дживс… Искалечен… – Я попробовал ощупать нос, но почувствовал отвращение, едва сдержав слезы. – Ложитесь, пожалуйста, сэр. Дживс демонстрировал поразительное хладнокровие при виде моей высохшей крови, производя на меня гипнотический эффект своим спокойствием. Я, как ребенок, протянул к нему руки, он принялся снимать с меня одежду – лацканы любимого синего хлопчатобумажного пиджака запачканы кровью, но, пиджак, может быть, не погиб. Везде слышишь, что кровь не отстирывается, однако частенько бывает иначе. Видимо, разговоры о несмываемых кровавых пятнах на ткани не больше, чем слухи, которые распускаются, чтоб люди не пускали друг другу кровь, хоть и не слишком действенные, так как драки до сих пор нередко случаются. Так или иначе, я лег на кровать, Дживс заботливо вымыл мое лицо, приложил вместо льда к носу мокрое полотенце. Измученный событиями, я отключился.Около половины седьмого утра послышался громкий стук в дверь. Я сразу очнулся. Не просто очнулся, а решил в полной панике: «Боже мой, это полиция!..» Дживс сидел рядом, прикладывая к моему лицу мокрый компресс. – Дживс, это, наверно, шериф, – шепнул я. – Может быть, нам в окно вылезти? – Здесь нет пожарной лестницы, сэр. Стук повторился, послышался голос. – Будете принимать минеральную ванну? – спрашивала старушка. – Да… конечно… очень хорошо… спасибо… Спущусь через двадцать минут. Ничего? – Сейчас воду согреем. Через полчаса приходите, – сказала она из-за двери. – Хорошо, – ответил я. Последовало молчание. Старушка ушла. – Я просто ее успокоил, Дживс. Немедленно бежим. Меня непременно найдут в «Адлере». Я всем в баре рассказывал, где остановился, кассиру на заправке известно – я у него дорогу спрашивал. Я бросился в ванную, готовясь к скорому отъезду, посмотрел в зеркало. Вид хуже, чем несколько часов назад. Нос распух по-настоящему. Такое впечатление, будто на мне надета боксерская маска. Маска не слишком удачливого боксера. Пространство между глазами над носом, обычно углубленное – фактически почти у всех людей переносица углубленная, если они не лошади, не представители семейства лошадиных вроде зебры или осла, – вздулось и посинело. Я слышал рассуждения о плосколобии – у меня было плосконосые. Я стал тупорылым: слева и справа от безобразного тупого рыла красовались два черных глаза. Под тупым рылом усы Фэрбенкса-младшего. И никаких прыщей! Полученные побои что-то сотворили с прыщами. Уничтожили! Каким наивным и полным глупцом я был всего день назад, огорченный двумя пятнышками на верхней губе… Теперь, глядя в свое чужое лицо, я не совсем решался на бегство. Почти все согласятся, что бегство требует немалой энергии. Поэтому вместо того я сел на край кровати, осмотрел прочие части собственного тела. На животе темная метка – нечто вроде жуткого кровоподтека, – два багровых синяка на бедре и плече соответственно. Правая кисть и запястье болят от ушибов, обе ладони исцарапаны о бровку тротуара, за которую я хватался перед броском на Гору. Я жалел свое тело, как нечто отдельное, заслуживающее оценки и сбережения, а вместо того подвергшееся вандализму. Я чуть не заплакал, склонился, закрыл лицо руками, но кровь прилила к носу, казалось, голова вот-вот лопнет. Я лег на спину, чтобы сдержать кровь, и вдобавок меня одолело похмелье. Похмелье и побои! В конце концов, невозможно заплакать. Это было бы уж слишком больно. Дживс прокашлялся. – В чем дело? – плаксиво спросил я. – Если позволите полюбопытствовать, сэр, – вы вчера вечером были в истерике, я не решился расстраивать вас расспросами, – но хотелось бы знать, как вы встретились с ангелом Ада и почему вас ищет полиция? – Не стоит объяснять, Дживс. Меня просто должны пристрелить. – Если вы мне расскажете о случившемся, сэр, может быть, я смогу дать совет. – Я слишком сильно избит, Дживс. – Хотелось бы выслушать краткое изложение – газетные заголовки, сэр. – Хорошо, – сдался я. Не просветить его было бы несправедливо, и поэтому я изложил Дживсу трагедию, признавшись во всем. Он впитывал мой рассказ, как какой-нибудь волхв, потом заговорил необычайно трезво и здраво. Первым делом Дживс предположил, что сообщение в телефонную книгу внес какой-то придурок от имени роковой женщины, лично не уполномоченный Дебби, поэтому я позвонил ей ошибочно. Кроме того, на его взгляд, закон нам особенно не грозит, ибо вряд ли тот тип, с которым я схватился, обратится в полицию, а если обратится, всегда можно прибегнуть к старому доводу о самозащите. Женщина может послужить причиной, но происшествие в целом настолько нелепо, что местная полиция растеряется в недоумении. Потом он предложил утром уехать из Шарон-Спрингс, хорошо меня зная и понимая, что мне будет страшно оставаться в городе. В Саратоге мы снимем номер в отеле и через день прибудем в Колонию Роз, как условлено. Увечья объясняются мелким дорожно-транспортным происшествием. Дживс в принципе верил, что со временем тело поправится и больше я не притронусь к спиртному. По этому поводу он высказывался сурово: – Я действительно в вас вижу, сэр, признаки алкоголика, ярко выраженные в событиях прошлого вечера, поэтому считаю единственным выходом полное воздержание, – хотя раньше смотрел снисходительно на молодого хозяина, поглощавшего виноградные выжимки. Я покорно смирился с требованием воздержания, только задумался, что еще можно сделать. – Как считаете, может быть, написать письмо с извинениями женщине и мужчине? Наверняка по номеру телефона можно узнать ее адрес. – Прекрасное намерение, сэр, только письмо, по-моему, не произведет желаемого впечатления. Любой ваш поступок, скорее всего, еще больше обидит. Боюсь, заинтересованные стороны неправильно истолкуют письмо. Понятно ваше желание загладить обиды, но, я думаю, можно рассматривать ваши раны как некое возмещение. Если угодно, как крест, который вы несете. – Верно, Дживс, – кивнул я. Заварил кашу, но надо собраться и взять себя в руки. Уложив немногие вещи, мы выскользнули из «Адлера». Старушка, должно быть, в подвале готовила ванну. Неприятно сбегать не прощаясь, но я заплатил за два дня, поэтому совесть более или менее была спокойна. Усевшись в «каприс», я включил мотор, бросил сквозь синяки на глазах последний взгляд на высокий покосившийся «Адлер». От утренней травы поднимался туман, фундамент отеля тонул в его клубах, низко стлавшихся над землей, – вид довольно красивый и призрачный, только некогда было любоваться красотами, поэтому я подал машину назад, а затем направился к Саратога-Спрингс и Колонии Роз.
Часть третья Саратога-Спрингс, штат Нью-Йорк
Глава 11
Мы с Дживсом укрываемся в мотеле. Сочувствие преступникам. Я прикладываю к носу лед и читаю Энтони Пауэлла. Черная тоска. Мысли о самоубийстве. Дживс помогает мне прийти в себя
Хотя в Саратоге начинался пик сезона, нам удалось найти номер. Прямо на Бродвее наткнулись на пристанище 1950-х годов, выкрашенное в ярко-синий цвет, с расплывчатой вывеской, с баром в вестибюле, с бассейном в форме человеческой почки и размерами с человеческую почку – короче, на заведение под названием «Мотель Спа-сити», того самого типа, где небезосновательно опасаешься нахватать вшей с одеяла. – Что это с вами? – спросил администратор за стойкой, маленький, бесформенный человечек. – Автомобильная авария, – объяснил я сдержанным тоном, который указывал на неуместность дальнейшего обсуждения. День пронзало сияние июльского солнца, но, поднявшись в номер на втором этаже, я закрыл шторы. Понимаете, мы отчасти чувствовали себя преступниками, до сих пор ожидая, что длинная рука закона из Шарон-Спрингс схватит меня за плечо, арестует за выбитое мужское колено и злонамеренный оскорбительный телефонный звонок невинной женщине. Потом я выглянул в щель между шторами, бросил взгляд на стоянку внизу в приливе сочувствия американским преступникам, многие из которых обязательно в данный момент нервно выглядывают в щель между шторами в ожидании прикосновения другой длинной руки закона, на что все эти длинные руки вполне способны, хотя я всей душою стою за арест этих самых преступников. Понимаете, вовсе не одобряю преступников, просто подчеркиваю, как нервно себя чувствуешь, совершив преступление. – Ох, Дживс, – сказал я, задергивая шторы, – жизнь очень тяжела. – Да, сэр. На стоянке внизу белка прыгнула с мусорного бака на дерево, проворно, ловко на него взобралась. Атлетически сложенное, замечательное маленькое животное, заключил я. Вообразил, как белка бежит у меня по ноге, подумав, что между белкой и крысой нет большой разницы, кроме пушистого хвоста. Потом белка царственно прыгнула с ветки дерева на телефонные провода. Я пришел в полный восторг. Она в любой момент точно знает, что надо делать. Вряд ли выпила б лишнего в «Курином насесте». – Животные не попадают в тяжелые ситуации, – сообщил я Дживсу. – Они гораздо разумней, чем люди. – Может быть, ляжете, сэр? – сказал он, явно не желая обсуждать человеческую ущербность и идеальность животных. – Я приготовлю пакет со льдом для вашего носа. Предложение показалось очень хорошим, поэтому я отошел от окна, лег на ближнюю из двух кроватей. Дживс вышел из номера, быстро воспользовался мотельным морозильником и вскоре вернулся с необходимыми ингредиентами для ледяного компресса. В итоге я лежал, приложив к носу лед, одновременно утешая похмелье и страстно желая заснуть, что было невозможно, держа пакет со льдом у носа, поэтому свободной рукой открыл роман Энтони Пауэлла, позабыв Хэммета, считая, что Пауэлл лучше сочетается с ледяной примочкой, поскольку от его прозы примечательно веет холодом, но через несколько минут бросил читать, погружаясь в черную депрессию и подводя итог своей жизни. Яалкоголик, вдребезги разбитый. Жить негде – дома нет. Растерял за последние годы почти всех друзей и знакомых. Родители умерли десять с лишним лет назад, из всей родни лишь тетка и дядя, которые меня приютили. Самой близкой стала приснившаяся блондинка, которая буквально сказала: «Я люблю тебя, Блэр». Опубликовал один роман – семь лет назад. В тридцать лет – законченный неудачник с деньгами, полученными лишь по судебному иску. Есть ли вообще во мне хоть что-нибудь хорошее? Пришло в голову только одно: меня приняли в престижную художественную колонию, но как завтра там появиться с расквашенной физиономией? Я чувствовал себя ужасно, хуже некуда. В похмелье, со сломанным носом, тайком поглядывал на пластиковый пакет с мусором, стоявший возле тумбочки у кровати. Обожаемый мною писатель Ежи Косинский покончил с собой с помощью пластикового пакета, и с тех пор, как он совершил это ошеломляющее деяние, повергшее меня в безутешное горе, я подумывал сунуть в мешок голову, что символизировало нижний круг депрессии и жалости к себе по сравнению с простой мыслью о том, что меня пристрелят. Я погрузился в фантазии, представив свою голову в пластиковом пакете, последующий незнакомый сон, после чего уже не придется иметь с собой дело. Но также, думал я, больше не придется пребывать в подвешенном состоянии, постоянно гадая, придет ли счастливый конец или хотя бы приемлемо средний. Кроме того, пришла на ум и ужасная мысль о той боли, которую я причиню нескольким людям – возможно, тете Флоренс, которая меня любит. И Дживсу. Не хочется предполагать, будто Дживс меня любит, но, если я покончу с собой, он наверняка существенно огорчится. Если пойти путем Косинского, это наверняка дурно скажется на его послужном списке. По-моему, самоубийство хозяина ложится несмываемым пятном на слугу, чего я никак не желал Дживсу. Поэтому вместо того, чтобы чернить его репутацию самоубийством, я обратился к нему за советом. – Дживс, – сказал я, – я в отчаянии. В безнадежном, если вы меня понимаете. Поэтому прямо спрошу: видите вы во мне хоть что-нибудь достойное? Довольно рискованный крик о помощи и утешении, но я совсем упал духом. Он стоял ко мне спиной, не говоря ни слова. Я ждал. И еще обождал. – Дживс! – сказал я. – Да, сэр. – Вы вопрос слышали? – Да, сэр. – Мне бы хотелось услышать ответ. Жестоко оставлять человека в подвешенном состоянии. Я себя вовсе не чувствую Норманом Винсентом Пилом.[36] Скорее сочетанием Нормана Бейтса и Винсента Прайса. Дживс по-прежнему молчал. Может быть, я привел его в недоумение ссылками на киноактеров. Ему известны некоторые крупные звезды вроде Кларка Гейбла, Дугласа Фэрбенкса-младшего, Эррола Флинна, но с современной культурой его знакомство в лучшем случае минимально. Впрочем, мне было некогда посвящать его в тайны кино, и поэтому я объяснился: – Дживс! Прошу вас, скажите хоть что-нибудь, что хотя бы наполовину повысило самооценку! – Извините за промедление, сэр. В вас так много хорошего, что трудно выбрать одно ценное качество. – Правда? – Да, сэр. – Хватит повторять «да, сэр», дайте комплименту созреть. Не хочется рассказывать вам о том, что я думал о пластиковом пакете в мусорной корзинке. – Что ж, сэр, я считаю вас добрым. Терпимым к окружающим. – Вы действительно так считаете, Дживс? – Определенно, сэр. – Значит, я закрываю глаза на чужие ошибки? – Да, сэр. – И это, по-вашему, благородное качество? – Да, сэр. Мне было приятно. Я мысленным взором окинул свое отношение к людям в последнее время, проверяя справедливость вынесенной Дживсом оценки. И быстро наткнулся на исключение, бросившееся в глаза: – Я терпимо и доброжелательно отношусь к своему дяде Ирвину, Дживс? – Я ответил бы утвердительно, сэр. Вы знали, что общение с вами раздражает вашего дядю, и делали все возможное, чтоб его избегать, а это, по-моему, сэр, свидетельствует о добрых намерениях и большом уважении. Я подумал, что Дживс упустил главное: мне не хотелось общаться с дядей точно так же, как ему со мной. Оба мы не желали общаться друг с другом. Но, оценив положение дел с точки зрения Дживса, я понял, что не был с дядей нелюбезен, поэтому охотно занес сделанный им комплимент в кредит. – Благодарю вас, Дживс. Ценю, что вы добры ко мне, больше не стану выпрашивать похвалы, если случайно какая-то у вас с языка не сорвется. – К моему немалому удивлению, сэр, ваши усы теперь выглядят довольно мило. – Ох, Дживс, спасибо! – Пожалуйста, сэр. – Ваши слова подействовали, как аспирин. Большое облегчение. Я принял две таблетки, утром вызову врача. – Очень хорошо, сэр. – Теперь, пожалуй, постараюсь поспать. Надо набраться сил, чтобы завтра явиться в Колонию Роз. Там наверняка очень много художников, а с разбитым лицом нелегко перед ними предстать. Вчера трудно было подумать, как выйти на всеобщее обозрение с двумя прыщами. – Немного отдохнуть – хорошая мысль, сэр. – Спасибо за лед, Дживс. – Я вернул ему компресс. – Пусть нос немного оттает во сне, а когда я проснусь, мы опять заморозим его. – Да, сэр. Выло около десяти, но я проспал до вечера, несмотря на грязные, пропитанные табачным дымом одеяла и простыни в мотеле. Так устал, что грязь не имела значения. После пробуждения мы заказали в номер китайскую еду, посмотрели телевизор, немного почитали, причем я все время прикладывал к носу лед. Может быть, Дживсу хотелось познакомиться с Саратогой, но я такого намерения не испытывал, и он добросердечно остался со мной. Завершив чтение, обсудили эпопею Пауэлла «Танец под музыку времени», кое-что упустив в дискуссиях в нашем читательском клубе, и оба согласились, что Уидмерпул – один из самых отвратительных персонажей в литературе всех времен и народов. – Фактически ненамеренно, – сказал я, – но Уидмерпул более или менее виноват в гибели Стрингема и Темплера на войне. Будучи вышестоящим начальником, отдал приказы, выполняя которые они погибли, может быть, из-за того, что потешались над ним в частной школе… Английская частная школа причиняет огромный вред. Хотя, кажется, царствующий там садизм порождает хороших поэтов. В поэзии британцы значительно превосходят американцев. Тем не менее я терпеть не могу Уидмерпула. – По-моему, сэр, справедливость не восторжествует. – Вы хотите сказать, Уидмерпул в конце концов одержит верх? – Предчувствую, сэр. – Вполне веское основание для дальнейшего чтения. – Да, сэр. Обсуждение продолжалось. Около девяти я опять лег в постель, натянул одеяло до подбородка. – Дживс, меня беспокоит, что подумают художники о моем лице. – Я бы на вашем месте не беспокоился. – Трудно не беспокоиться, думая о том, что подумают люди. Тут не выкрутишься. – Совершенно верно, сэр. – Тем не менее, несмотря ни на что, мне надо отдохнуть. – Абсолютно согласен, сэр. Поэтому я проспал до утра, почти десять часов, в чем действительно нуждался. Эпизод в Шарон-Спрингс практически лишил меня сил, как свечу, зажженную с обоих концов, а также и посередине.Глава 12
Дживс снова не понимает ссылок на кино. Мы проезжаем мимо красивого ипподрома в Саратоге. Два передних зуба Колонии Роз. Первый взгляд на особняк, размышления о замках и соблазнах. Краткое знакомство с двумя пациентами сумасшедшего дома (имеются в виду художники). Несколько несерьезных дурных предзнаменований. Выбор целей вместе с Дживсом
Около девяти мы сидели в «каприсе». Опять выдался солнечный день, благоприятный для рака кожи и игры в теннис. Я был в темных очках, в мягкой хлопчатобумажной шляпе, купленной много лет назад у «Вулворта» в Принстоне. Такие шляпы носят пенсионеры во Флориде и других теплых местах. Стараясь скрыть увечья, чувствовал себя человеком-невидимкой, только не забинтованным. – Дживс, я чувствую себя человеком-невидимкой, – сказал я, запуская мотор. – Это со всеми часто бывает, сэр, – отвечал он. – Я говорю не в психологическом смысле. Имею в виду фильмы о человеке-невидимке. – Очень хорошо, сэр. Если бы я говорил в психологическом смысле, то сообщил бы Дживсу, что нахожусь в неплохом настроении. Вчерашнее отчаяние вместе с похмельем почти испарилось. Даже наполовину возникли надежды, пусть вместе с волнением. Явиться в Колонию Роз – все равно что впервые прийти в школу. Примут ли меня за своего? Приживусь ли я там? Не испугаю ли обитателей своим видом? Возможно, приличная одежда отвлечет внимание от увечий, если придется снять очки и шляпу. На мне были брюки цвета хаки, клетчатый спортивный пиджак, голубая рубашка, желтовато-зеленый галстук с часовыми циферблатами – вполне подходящий наряд для первого школьного дня, равно как и для первого дня в художественной колонии. Колония Роз располагалась на краю города, приблизительно в четверти мили от знаменитого ипподрома Саратоги, который мы хорошо рассмотрели, проезжая мимо. Действительно, прекрасный ипподром, окруженный старыми – по американским меркам – высокими деревянными трибунами и, конечно, запасной земляной овальной дорожкой, заросшей травой, в дополнение к изумрудно-травянистому полю посередине между выложенными дерном кругами для скачек и для стипль-чеза. Ипподром и усадьба находились на Юнион-авеню, разделенные густой лесной полосой, посреди которой открывался тайный въезд в Колонию Роз, – художники страшно нуждаются в уединении, чтобы налогоплательщики не имели понятия о творческом процессе, требующем долгого сна и медлительности, иначе и без того скудное финансирование моментально урежется. Не обращая пристального внимания или не имея превосходного штурмана вроде Дживса, можно было б легко проскочить мимо темной узкой прогалины, где стоял крошечный выцветший деревянный указатель с выведенной старой краской надписью: «Колония Роз. Частное владение», а за ним выше по подъездной дорожке высились две заросшие плющом каменные колонны, напоминавшие два старых передних зуба. Видно, на них в девятнадцатом веке крепились затейливые ворота, когда колония служила жильем и поместьем какого-нибудь стального барона. – По-моему, въезд справа, сэр, – подсказал Дживс. Я быстро выкрутил рулевое колесо «каприса», хотя, выполняя маневр, не вписался в боковую колею, резко и неуклюже затормозил, как раз вовремя, чтоб не врезаться в каменный зуб. Подал машину назад, въехал в бывшие ворота более или менее приемлемым способом. – Прошу прощения, Дживс, – извинился я. – Надеюсь, вас не сильно тряхнуло. – Ничего страшного, сэр, – заверил он. – Что же, старт в своем роде удачный, хоть такой старт называют удачным как раз потому, что все частенько так стартуют, – сказал я, стараясь скрыть смущение из-за неловкого поворота. – Очень хорошо, сэр. Мы проехали дальше по длинной тенистой лесистой дорожке – с обеих сторон тянулся густой лес с унылыми деревьями, загораживавшими солнце, – миновали маленький темно-зеленый пруд, после чего дорога круто шла в гору, змейкой спускалась вниз; обзор слева и справа по-прежнему загораживали деревья, пока машина внезапно не выскочила на вершину плато, где перед нашими очарованными взорами открылась холмистая лужайка размерами примерно с футбольное поле, на вершине которой стоял особняк – американский замок высотой в четыре этажа, сложенный из серебристых камней, импортированных из Италии, с витражными окнами, поросшими плющом карнизами, медной крышей, многочисленными деревянными ставнями, затейливыми флюгерами, въездными воротами и, если ближе приглядеться, полуразрушенными горгульями. Я остановил машину, мысля кинематографически. Когда смотришь фильм о жизни высших классов британского общества, действие почти всегда происходит в огромном поместье, причем «дом», «родовое гнездо» первым делом показано с воздуха, внушая исчерпывающее представление о его великолепии. Далее следует крупный план – чаще всего слуга идет в кладовую с только что подстреленной птицей или с бутылкой вина из какого-то подсобного погреба. Затем вновь крупным планом владелец поместья, какой-нибудь лорд у окна в полном унынии, в тоске и расстройстве, что-то замышляет. Следующие кадры часто изображают женщину в интерьере, перед зеркалом, расчесывающую пышные, блестящие волосы – блондинку или брюнетку, – в одних трусиках. Снята она, как правило, со спины, но лицо видно в зеркале – мы получаем редкую возможность одновременно видеть красавицу сзади и спереди. Сюжет полностью ясен – богатство, одиночество, секс. Я решил, что Колонии Роз подошел бы такой кинематографический ряд. – Замечательно, Дживс, – сказал я. – Похоже на Брайдсхед.[37] – Весьма изящное здание, сэр, – подтвердил Дживс. – Очень красивое сооружение. На другом конце лужайки напротив особняка стоял фонтан с мраморными нимфами. Струи воды охлаждали нимф под утренним июльским солнцем. Мне вдруг подумалось, что брызжущий фонтан с небольшим бассейном – весьма выгодное место для романтических встреч, если в поздний час удастся уговорить какую-нибудь поэтессу. Я снял ногу с тормозной педали, въехал на участок. Мы проехали витой дорогой за особняком и мимо него. Давая указания, помощница директора Дорис велела ехать к белому деревянному дому с табличкой «Контора», где надо отметиться. Поэтому мы проследовали по асфальтированной дорожке среди колоннады деревьев, где встретили двух прогуливавшихся людей, вероятно художников. – Мои будущие коллеги, – сообщил я Дживсу и, когда они вошли в резкий фокус, разобрал, что эти два человеческих существа – мужчина и женщина. Нагнав их, я остановился, дружелюбно улыбнулся в спущенное оконное стекло, приветствуя коллег-художников, пряча под камуфляжем устрашающие синяки. На улыбку ответила женщина лет пятидесяти с картины Брейгеля, с длинным хлипким носом, серыми зубами, медными, проволочными волосами, живущими самостоятельной жизнью, кстати сказать, не слишком удачной. Ей сопутствовал мужчина с покатыми плечами, с руками, неестественно висевшими по бокам в каком-то необычайном спокойствии, в спазматически покосившихся очках с толстыми стеклами, одно из которых задралось над бровью, – неужели он этого не замечает? Оба наклонили голову, заглянули в машину, окинув меня вопросительным взглядом. – Должен сегодня зарегистрироваться, – объяснил я. Реакции не последовало. Я предпринял другую попытку: – Не покажете ли, где контора? Мужчина, ткнув пальцем, объявил безжизненным тоном: – Прямо перед вами, – изобразил слабоумную, бледную улыбку, и я улыбнулся в ответ благодарно: – Спасибо. Женщина тоже мне улыбнулась. Настоящая оргия улыбок с трех наших сторон, только все было очень уж странно: в глазах женщины читался страх, мужчина, казалось, вот-вот потеряет сознание, поэтому я решил завершить разговор, нажав на педаль газа. Содрогнулся от дурного предчувствия. Что это за место? Встречные больше похожи на пациентов психушки, чем на двух лучших местных художников. Неужели я избежал заключения в лечебницу силами тети Флоренс только для того, чтобы попасть в творческий сумасшедший дом? Мы уже ехали мимо конторы. Видимо, здесь когда-то была огромная конюшня, теперь постройку обновили, превратив в бюрократический центр колонии. Позади нас высился особняк. – У тех двух гуляющих вид страдальческий, Дживс, – заметил я. – Надеюсь, в Колонии Роз это исключение, а не правило. Не хочется перечить, раз уж вы говорите о моей терпимости, но они, безусловно, расстроены. – Художники часто весьма темпераментны, сэр. – Не слишком ли они расстроены, Дживс? Возможно справедливо будет заключить, что те двое поэты. Поэты из всех художников особенно возбудимы. У них в сердце бушует пламя, как в топке, тела разрываются от жара и внутреннего давления, хотя многие мужчины-поэты с рождения изувечены, иначе не занялись бы поэзией. – Пожалуй, вам следует зарегистрироваться, сэр. – Мне нужно немного времени, чтобы собраться с силами, Дживс. Я слегка нервничаю. – Понимаю, сэр. Возле конторы стояло несколько машин, но людей видно не было. Кругом тихо, спокойно. Лужайки, деревья, вдалеке несколько новых амбаров, возможно отведенные под мастерские художников. Я старался успокоить нервы приятными мыслями о том самом фонтане с нимфами и спросил Дживса: – Как считаете, не найдутся ли здесь привлекательные поэтессы? – Вполне вероятно, сэр. – Молодые поэты еще не горят. Только когда загорятся, начнут распадаться на части. – Очень хорошо, сэр. – Может быть, здесь та девушка, что мне приснилась, Дживс. Замечательно было бы, правда? – Да, сэр. В высшей степени замечательно. – Знаете, что интересно, Дживс? – Нет, сэр. – Девушка из моего сна действительно сон. Понимаете? – Да, сэр. – Разве не интересно? – В высшей степени, сэр. – Ну, надеюсь, что девушка-сон здесь во сне. – Да, сэр. – В Колонии Роз у меня три цели, Дживс. – Вот как, сэр? – Во-первых, влюбиться – в девушку-сон или просто в обычную девушку. Во-вторых, воздержаться от выпивки, в-третьих, закончить роман. – Превосходные цели, сэр. – Хотелось бы найти Бога, но я всегда думал, что Бог любит троицу, поэтому ставить четвертую цель неразумно. – Это вполне нормально, сэр. – Может быть, есть обходной путь: признать поиски Бога постоянной целью, после чего она не считается. Понимаете, что я имею в виду, Дживс? Это как бы неизменная римская цифра I, а все прочее нумеруется обыкновенными цифрами 1, 2, 3. Впрочем, римская цифра вносит католический оттенок. Ну ничего. В принципе я пантеист-агностик. С одинаковым замешательством поклоняюсь многим божествам… Поэтому, Боже, если Ты слышишь, найти Тебя – моя первая цель, а если пожелаешь помочь с остальными тремя, я возражать не стану… Надеюсь, вы не против, что я молюсь в вашем присутствии, Дживс? – Нисколько, сэр. – Что ж, надо, пожалуй, идти в офис, хотя мне еще страшно, Дживс. – Нечего бояться, сэр. – Я за свое лицо боюсь, Дживс; кроме того, это колония знаменитых художников, где даже поэты похожи на сумасшедших, а я, в лучшем случае, начинающий писатель… – Вас приняли, сэр, значит, ваш талант оценили. Просто объясните, что произошел несчастный случай, – вполне близко к истине. – Хорошо, бросаюсь головой в воду. Не хочется, но надо. Похоже, нам на протяжении всей жизни приходится делать то, чего делать не хочется. – Нередко возникает подобное впечатление, сэр. – Извините меня за нытье, Дживс. Я пошел! – Очень хорошо, сэр.Глава 13
Меня приветствуют три добросердечные женщины. На миг возникают сомнения в здравом рассудке: то ли из-за разбитого носа, то ли из-за категорического отказа от алкоголя. Воспоминание о результатах пластической операции на носу одноклассницы в средней школе. Рассудок возвращается: здравые рассуждения об университете Брауна[38] и происхождении его названия. Маска сброшена, изрекается ложь. Знакомство с писателем Чарльзом Маррином, с которым мы вместе движемся к особняку. Мне показывают великолепные комнаты. Предложение выпить. Я вновь повторяю кое-какую ложь, уже к этому привыкая
В конторе находились три женщины, сидевшие за письменными столами, которые образовывали нечто вроде пирамиды – два в основании и третий на вершине. Можно сказать, иерархическое расположение. Все взглянули на меня. – Дорис здесь? – спросил я. – Я Алан Блэр. – Добро пожаловать в Колонию Роз, – провозгласила женщина на вершине, предположительно главная: солидная седовласая дама с пылающими щеками и сладкой улыбкой. – Я Дорис. Вы только посмотрите! Никто много лет не являлся сюда в пиджаке с галстуком… После этого она меня представила двум другим дамам, Барбаре и Сью, которые пробормотали что-то приветственное. Барбара была довольно стара – где-то за семьдесят, – с седыми волосами; Сью довольно молода, немного за двадцать, рыжая, миловидная; возможно, интерн медицинского колледжа. Все три женщины источали приветливость, радость, хотя в Дорис чувствовались строгость и властность. Помощница директора подошла ко мне, крепко пожала руку, указала на кресло у своего стола. – Доктор Хиббен уехал на несколько дней, – сообщила она. – Обычно он тепло встречает и устраивает новичков, но вы с ним познакомитесь только по возвращении. – Кто такой доктор Хиббен? – Наш директор, – ответила Дорис с улыбкой, хоть мне это совсем не понравилось: доктор! – Какова его специальность? – уточнил я, на миг усомнившись в своем здравомыслии. Может быть, здесь, в конце концов, все-таки сумасшедший дом, ошибочно принятый за художественную колонию? Если так, то возникло некое двойное безумие: безумно принять художественную колонию за сумасшедший дом и не менее безумно быть принятым в сумасшедший дом! Дорис не ответила на вопрос о специальности доктора Хиббена, деловито отыскивая что-то на письменном столе. Мысли неслись галопом. Наверняка сумасшедший дом. Директор – врач, на территории слишком тихо и мирно, сплошная идиллия, очень полезная для нервов. Двое, с которыми я столкнулся на подъездной дорожке, вовсе не поэты, а пациенты, чего я как раз и боялся. Конечно, может быть, и поэты, попавшие в пациенты, поскольку история душевнобольных поэтов примечательно долгая. Однако теперь они пациенты! Как же это случилось? Как я мог попасть в сумасшедший дом? Подал заявку в мрачном январе, находясь в жуткой депрессии, когда голова еще не прояснилась, когда в жизнь мою не вошел еще Дживс и чек на двести пятьдесят тысяч долларов. Неужели я подал заявку в мнимую колонию, а на самом деле просил помощи в частной элитной психушке? Даже не понимая, что обращаюсь за помощью, в полном умственном помрачении и тумане? И теперь для меня приготовили койку, вычеркнув из списка ожидающих? – Извините. – Дорис протянула мне бланк, который искала. – Не имею права заполнять карту своей рукой. Что вы спрашивали? Какая специальность у доктора Хиббена? – Да, – шепнул я, разглядывая протянутую бумагу: медицинская карта! Сам загнал себя в ловушку! – Доктор Хиббен специалист в истории искусства, – добродушно ответила Дорис. – Долго работал в Брауне, теперь мы его заполучили. – Ах да, – сказал я, чувствуя, что здравомыслие моментально вернулось, помрачение было временным, что весьма полезно при самоубийстве, но в других ситуациях не имеет практической ценности. Слава богу, я не в сумасшедшем доме! Человек со степенью доктора искусствоведения может возглавлять только художественную колонию, а вовсе не психушку. Но почему на меня, пусть всего на секунду, нахлынули сомнения? Что сбило с толку? Я понимал, что надо успокоиться, держаться непринужденно и не волноваться, если мои суждения окажутся ошибочными. Я не принимал спиртного лишь двадцать четыре часа и, возможно, был пьян без трясучки. Конечно, деформация носа определенно влияет на восприятие реальности, по крайней мере по мнению некоторых психиатров девятнадцатого века, считавших, что структура носа определяет психическое состояние; по-моему, вполне обоснованно, иначе зачем стольким людям переделывать нос. Слишком крупные носы давят на психику, а когда они укорочены, психологически – или хоть косметически – им становится лучше. Я наблюдал за подобной психологической перестройкой на примере девочки, с которой учился в средней школе. Она была блондинкой с хорошей фигурой, но имела катастрофически огромный нос. Подвергалась остракизму, друзей у нее не было. Однажды летом ее родители решились на пластическую операцию. Вернувшись в школу, мы даже не знали, как с ней теперь держаться. Потом один футболист пригласил ее погулять. У нее вдруг появились друзья. Она стала «клевой» девчонкой. Ее считали красивой, хорошенькой, но я видел в глазах прежний взгляд обезображенной девочки с проблеском страха, как бы все это у нее не отняли. К концу года этот взгляд почти исчез, но след остался. Тем не менее психологически она себя чувствовала гораздо лучше. С укороченным носом и своими прочими атрибутами часто приобретала поклонников, со временем вышла замуж, забеременела, что является целью почти каждой девушки из среднего класса, обучавшейся в средней школе штата Нью-Джерси. Однако у всех ее детей были большие носы. От себя не уйдешь. Муж наверняка удивлялся, откуда у детей такие носы. Возможно, брак распался. Может быть, он заподозрил измену. Она не могла сказать ему правду: «Я была безобразной». Что ж, точно можно сказать, жизнь тяжелая штука. Впрочем, в данный момент моя жизнь стала чуточку легче. Я приехал не в сумасшедший дом, а в художественную колонию. Это хорошо. – Значит, доктор Хиббен из Брауна, – сказал я. – Меня всегда интересовало, почему университет носит такое название. Впрочем, я этого не выяснял из-за лени. Наверняка не по цвету,[39] скорей в честь какого-то Брауна, да? Было бы интересно, если б учебные заведения называли каким-нибудь цветом, скажем, «Красный университет», хотя, разумеется, «черного» и «белого» следовало бы избегать. Пожалуй, «красный» тоже не годится. Слишком ассоциируется с Марксом. Я учился в Принстоне. Наши цвета – оранжевый и черный. Дорис бросила на меня такой взгляд, что я решил заткнуться. Зачем болтать языком, когда скошенный нос изменил мою личность, а голова кружится в отсутствие алкоголя? Поэтому я заткнулся и принялся заполнять медицинскую карту, старательно указывая, что не склонен к аллергии, не принимаю медикаментов, а Дорис спросила: – Что с вами стряслось? Какой-нибудь несчастный случай? Я чувствовал, что она пристально меня разглядывает, видя что-то нехорошее в человеке, оставшемся в помещении в темных очках и низко надвинутой шляпе, из-под которых все равно видны синяки. Облачение человека-невидимки выдерживало только беглый, но не пристальный взгляд. – Действительно, небольшая авария, – признал я, – ничего серьезного. – Что случилось? Я не был готов к столь серьезному перекрестному допросу. Не люблю врать, предпочитая умалчивать, но решился. – Получил удар в задний бампер, – заявил я, мысленно видя первое наступление человека-Горы, – ударился лицом о рулевое колесо, сломал нос, если можете в это поверить. – Какой ужас! Когда это было? – расспрашивала Дорис. Старушка Барбара с молоденькой Сью помалкивали, внимательно слушая. – Два дня назад, после нашего с вами телефонного разговора, – объяснил я. – Очень больно? – Боль небольшая, пульсирующая. Вполне терпимо. – А врач что говорит? – Я к врачу не ходил, отлично себя чувствую. Нос распух, сместился вправо, но это не страшно. С легким правым уклоном можно смириться. Я всегда придерживался либеральных взглядов в политике, хоть не против молитвы в школе, что, по-моему, помогает получать на экзаменах неплохие отметки. – Дайте-ка мне на вас посмотреть, – сказала Дорис, прикасаясь ко мне сержантским и материнским движением, только все-таки больше сержантским, чем материнским. Я видел, что она принимает меня за чокнутого художника, неспособного о себе позаботиться, и считает своим долгом заботиться о подобных художниках. – Не так плохо, – заявил я. – Просто неловко себя чувствую. Поэтому ношу очки и шляпу. – Меня можете не стесняться, я всю жизнь была сиделкой. Снимите очки и шляпу. Может быть, мы вас отправим в больницу. Это мне совсем не понравилось. Знаю по опыту – только попади в больницу, так там и останешься, как было со мной в лонг-айлендской лечебнице. Оказываешься в реанимации с алкогольным отравлением и тут же узнаешь, что детоксикация займет десять дней, потом на Лонг-Айленде надо пробыть целый месяц с кошмарными врачами вроде доктора Монтесонти. Поэтому в тот момент я подумал, что вообще не следовало являться в Колонию Роз. Надо было остаться в Шарон-Спрингс… Нет, надо было сидеть в Монклере… Нет, надо было сидеть в Нью-Йорке… О чем только я думал? Мне некуда деваться. Ужасно. Я сжег за собой все мосты. Я не сказал ни слова, не сделал ни единой попытки сбросить с себя маску. Был парализован. Только-только вздохнул с облегчением оттого, что здесь не сумасшедший дом, а уже пошла речь об отправке в больницу… – Давайте посмотрим, что тут у вас, дружочек, – сказала Дорис. – Не беспокойтесь, я осторожно. На этот раз тон больше напоминал материнский, чем сержантский, что мне понравилось. Я хорошо отношусь к матерям. Некоторые их не любят, а я люблю всей душой. В ответ на слово «дружочек» снял очки и шляпу. – Ох боже, – охнула она. – Вы не собираетесь подать в суд на тех, кто на вас наехал? Распухшая переносица, до тех пор скрытая темными очками, выглядела ужасно, но подживала. Оба глаза в синяках, хотя глупо называть их синяками – разлившаяся под глазами кровь играла довольно богатыми синими, зелеными, даже желтыми оттенками; физиономия до сих пор была тупорылой, хотя уже не лошадиной, а скорее собачьей. – Знаю, дело плохо, – признал я, – но на самом деле быстро заживает. Пожалуй, не буду предъявлять иск… Машина не пострадала. Меня просто швырнуло на руль. Может быть, даже сам виноват – не пристегнулся ремнем безопасности. Я соображал с невероятной скоростью. Если бы ничего не сказал, она со временем заметила бы, что автомобиль даже не поцарапан, и заподозрила неладное. Но я себя чувствовал плохо, захваченный лживым витком: одна ложь непременно влечет за собой другую. Поэтому я обычно предпочитаю молчать – это упрощает дело. Есть еще, конечно, правда, но, по-моему, признание в участии в пьяной драке вряд ли произвело бы благоприятное впечатление. – Дышать не трудно? – уточнила Дорис. – Нисколько. – Видимо, носовая перегородка в порядке. Не стану насильно отправлять вас в больницу, но кто-то должен о вас позаботиться. Можем проводить вас в палату неотложной помощи. – Честно не вижу в том необходимости. Впрочем, если через несколько дней не поправлюсь, обязательно попрошу вас об этом. Дорис, кажется, отступилась, не собираясь спорить по этому поводу. Я прочел ее мысль: «Пусть эти глупые художники делают что им будет угодно», – и потихоньку начал успокаиваться. Соврал, но выжил. – Вы очень мужественно держитесь, – заметила она. – Бедняжка, – добавила бабушка Барбара, а молоденькая Сью, привлекательная студенточка, заворковала без слов. И я всем им сказал: – Что ж, мужчине хоть раз в жизни должны разбить нос. Прозвучало довольно неплохо – раньше об этом я не задумывался, – с приятным легким сексуальным подтекстом, что мне понравилось, особенно когда юная Сью мило, женственно потупила взор. Я покончил с медицинской картой, получил листок под грифом «Контактные телефоны и адреса для сообщения о несчастном случае», вспомнил дядю Ирвина, который при несчастном случае наверняка посоветовал бы не поддерживать во мне жизнь, отключив от аппаратов жизнеобеспечения, и с некой мрачной радостью нацарапал его имя. Дорис положила мои бумаги в папку, поговорила по громкой связи с каким-то моим коллегой-художником, играющим в колонии роль встречающего новичков в первый день пребывания. Я надел шляпу, очки, и через две минуты после переговоров с Дорис в офис вошел совсем крошечный тип с копной серебристых волос, необычайно светлыми голубыми глазами, которому предстояло проводить меня в отведенные комнаты. Это был романист, о котором я ничего не слышал, по имени Чарльз Маррин, похожий на симпатичного гнома лет шестидесяти. Мы с ним пожали друг другу руки. – Большое спасибо, – поблагодарил я Дорис, – что вы меня приняли; страшно хотелось сюда к вам попасть, – после чего обратился к Барбаре и Сью: – Очень рад познакомиться с вами. – И после сего обмена любезностями мы с Маррином покинули офис. Дживс сидел в машине, я взглядом приказал ему оставаться на месте, понимая, что первая встреча с моим слугой произведет на Маррина странное впечатление, возможно, вселит зависть. Мало кто из писателей может себе позволить завести слугу. Мы с Маррином направились к особняку. – Где ваш багаж? – расспрашивал он. – Доставили в усадьбу? Вы ехали с вокзала в такси? – Мои вещи в машине. Я сам в ней приехал. Потом заберу. – Помогу, если нужно, – предложил он, что было любезно с его стороны, хоть ему не по силам был кофр со спортивной одеждой. – Ничего, ничего, я сам справлюсь. Очень хочется видеть свое жилище. На ходу Маррин кратко знакомил меня с распорядком. Завтрак в столовой с восьми до девяти; обедает каждый сам по себе – ежедневно меня и прочих художников ждет в черной комнате пакет с едой, термос с кофе; ужин подается с половины седьмого до восьми. – Над чем будете работать? – поинтересовался Маррин, когда мы шли под сводчатыми кронами деревьев. Я шагал, попеременно попадая из тени на солнце, поднял глаза на маячивший впереди особняк – гигантское сооружение из вечного гранита, царившее над миром. – Над романом, – ответил я на вопрос. – А вы над чем работаете? – Тоже над романом. – Сочувствую. – Приятно познакомиться с коллегой-страдальцем, – улыбнулся Маррин. – Я скорее коллега-попутчик.[40] Но кто такой попутчик – коммунист или масон? Никак не разберусь. Хотя было бы приятно, если бы писательство было подобно масонству. Хорошо было бы носить символическое кольцо. – О да, – подтвердил Маррин, окидывая меня ласковым взглядом, возможно ошибочно истолковав восторженное замечание о кольце. Очаровательный Маррин явный гомосексуалист. Снова встал гомосексуальный вопрос! Я быстро пришел к заключению, что миниатюрная фигурка – рост всего около пяти футов двух дюймов – рано сформировала его сексуальную ориентацию, лишив конкурентоспособности по отношению к женщинам, поэтому он вышел на арену, где мог быть любимым, что вполне понятно. Каждому из нас предстоит найти подходящую арену. Конечно, могли быть другие причины, по которым он предпочитает мужчин, но я часто замечаю, что коротышки становятся гомосексуалистами, и одновременно вижу безумную тягу карликов к женщинам. Очень трудно все это объяснить и вывести определенные заключения о человеческой сексуальности. Мы вошли в особняк сбоку через черную комнату, которая, несмотря на название, представляла собой красивую деревенскую гостиную с диванами в цветочек, просторными старинными креслами, многочисленными столиками, заваленными литературными и художественными журналами. – После обеда, – рассказывал Маррин, – люди здесь сидят, читают газеты, играют в скребл, в шахматы, в карты. Телевизоров в Колонии Роз не имеется; некоторые иногда ходят на эспланаду в кино. – Понятно. – У меня сразу возникло ощущение возвращения в прежние времена и места, где и когда летними вечерами собирались компании за игрой в карты. В смежной комнате стояли два длинных стола, на одном лежала корреспонденция колонистов, на другом сгрудились старомодные железные фляги с едой и термосы. Маррин нашел мою флягу и термос уже с прикрепленными именными бирочками, что мне страшно понравилось. Все заранее предусмотрено. Я с радостью взял флягу и термос. Маррин повел меня по задней винтовой лестнице. Мы поднялись на один пролет к узкому темному коридору, где располагался мой номер. В усадьбе стояла физически ощутимая тишина – громче шума. – Это старое служебное крыло, – объяснил Маррин, – вы будете жить тут один, в очень приятном уединении. – Мы шли по коридору с закрытыми дверями справа и слева. – Эти комнаты служат хранилищами, а это ваша личная ванная. – Он указал на комнатку, где стояла старинная ванна на львиных лапах. – Вам повезло, немногие имеют отдельную ванную. Я действительно чувствовал себя счастливчиком. Разделять с другими места общего пользования всегда катастрофически неприятно. Лучше оставить такой вариант студентам колледжа, солдатам и заключенным – молодым, сильным людям, способным стерпеть тяготы коммунальной жизни. В дальнем конце коридора находились две смежные комнаты – мои, – спальня и писательский кабинет. – Не самая уютная обстановка, – заметил Маррин, когда мы стояли в моем будущем кабинете. – При первом визите молодых писателей часто сюда помещают. В главном здании усадьбы есть огромные помещения, но мне всегда нравились две эти маленькие комнатки. Поистине спартанские. Вполне годятся для молодежи. – А вы где располагаетесь? – спросил я. – На четвертом этаже, в одной крошечной спальне. Работаю в лесном шалаше. Лишь немногим из нас предоставлен шалаш. В моем рабочем кабинете имелся большой дубовый письменный стол, пустая книжная полка, лежанка, где может спать Дживс. Пол из старого темного дерева, потолок с деревянными балками. Письменный стол у окна с видом на склон лужайки, тянувшейся к фонтану с нимфами; вдали виднелись горы. Я поставил на стол флягу и термос. Здесь будет хорошо работаться. Прошли в спальню со старой односпальной кроватью, маленьким столиком, старинным платяным шкафом. Редкая честь – все это для того, чтобы я мог писать. Я был очень признателен и растроган. Маррин расстелил на столике карту колонии, мы ее вместе начали изучать. Там было точно указано все, что находится на территории в сотню акров: амбары, превращенные в студии для художников и музыкантов, три другие постройки, где тоже разместились творческие деятели, бассейн, теннисный корт, прославленный розовый сад (давший имя колонии), лес с тропинками и многочисленными прудами. – Просто рай, – вздохнул я. – Да, прекрасно, – согласился Маррин. – Я сюда тридцать лет приезжаю… завел много друзей… Если пожелаете присоединиться, мы собираемся выпить перед ужином на задней террасе. Около шести. Хорошая возможность познакомиться с людьми. – Спасибо за приглашение, – поблагодарил я, озабоченно содрогнувшись при упоминании о выпивке. Выпивка перед ужином… Надо проявить силу воли. – Надеюсь, никто не будет возражать, если я ограничусь безалкогольными напитками. – Не совсем уместное заявление, но необходимо воздерживаться от спиртного. Маррин рассмеялся над «безалкогольными напитками», потом пристально посмотрел на меня, стараясь понять, шучу я или нет. Поскольку я не улыбнулся и не посмеялся с ним вместе, он ничего не смог разобрать за темными очками. – Можно, конечно, не пить, если вам того не хочется, – осторожно оговорился он. – Но там со всеми встретитесь. Нас человек сорок. Веселая компания. Потом пригляделся внимательней, видя меня насквозь, точно так же, как Дорис, под обличьем человека-невидимки. – С вами что-то случилось? Кажется, оба глаза подбиты. – Несчастный случай, – объяснил я. – Автомобильная авария. Отсюда шляпа, темные очки. Лицо слегка разбито. Меня ударили сзади, я сломал нос о руль, поэтому и синяки под глазами. Легко удалось повторить прежнюю ложь. Я заметил, что повторенная ложь начинает смахивать на правду. Заново лгать нелегко, а повторять вранье вполне естественно. – Больно? – полюбопытствовал Маррин. – Только морально. – Мне тоже, – улыбнулся он. Я увидел в нем добродушного, благородного и забавного старичка, по-моему вполне заслуживающего доверия, и спросил: – Можно узнать ваше мнение по одному вопросу? – Конечно, – с готовностью ответил он. – Прилично прийти к обеду в шляпе и в очках? Или это вызовет недоумение? Иначе пришлось бы выставить на всеобщее обозрение разбитое лицо. – Камуфляж вполне допустим, – решил он. – Будете выглядеть еще загадочней. – Тогда так я и сделаю, – заключил я, с облегчением видя, что Маррин явно не испытывает желания разглядывать мои увечья. – Ну, устраивайтесь, – молвил он. – Я обычно советую людям отдохнуть в первый день. Познакомьтесь с усадьбой, а завтра приступайте к работе. Погуляйте, поплавайте в бассейне. – Мне не терпится взяться за работу. – Ну, как будет угодно. Это главное правило в Колонии Роз. Каждый делает что хочет… Возможно, увидимся в шесть за безалкогольными напитками, – слегка поддразнил меня Маррин. – Я иногда бываю несдержанным, – признался я, чувствуя неожиданный зов алкоголизма, ожидавшего, когда дверь распахнется под всплеском спиртного. Маррин хмыкнул понимающе – или непонимающе? Люди редко серьезно относятся к чужим алкогольным проблемам – зачем к ним относиться иначе? – Делайте что хотите, – повторил Маррин, – единственное правило. – И вышел из комнаты, оставив меня одного. В замечательной комнате особняка Колонии Роз.Глава 14
Подготовка письменного стола к литературному взлету. Отбор заготовленного материала с отрывочными заметками о краткости жизни и причине облысения. Одна заметка приводит к обсуждению ощущений, возникающих при отделении души от тела, с Дживсом, который их, по-моему, испытывал. Описание нью-йоркских клубов приводит нас с Дживсом к обсуждению (по очередности) расовой проблемы, еврейского вопроса, великого американского романа Фицджеральда и моих собственных литературных планов
Я не последовал совету Маррина – как только Дживс распаковал вещи, уселся за письменный стол и приступил к работе. Открыл ноутбук, вытащил авторучки, блокноты, поставил под рукой термос с кофе. Моральную и духовную поддержку мне оказывал «Полный оксфордский словарь» 1960 года издания, дополненный предпочитаемыми мной образцами британского произношения и правописания, хоть я слишком труслив для использования такого правописания в собственном произведении. Так или иначе, вот он я – пилот в кабине. Письменный стол – приборная доска; на втором этаже особняка тем более чувствуешь себя высоко в воздухе. Я смотрел на прелестный вид за окном: зеленая лужайка, мраморные нимфы, старые деревья, голубое небо, далекие горы. Невидимая птица на дереве, ближайшем к моем окну, испустила единственный крик, потом повторила, чтобы первый был правильно понят. Другая ответила несколько в ином ключе. Мать кликнула ребенка обедать? Ребенок отозвался? Мир прекрасен. Птицы поют. Небо ласково-синее. Я сижу за письменным столом. Налил чашку кофе из термоса, выпил. Кофе был слабый, жидкий, простая теплая коричневая водичка без всяких последствий. Впрочем, кофе для меня – плацебо, независимо от вкуса. Без него невозможно писать. Первым делом я вытащил свои заметки, которые держу в большой обувной коробке. Стараясь поддержать какой-то порядок, разложил их примерно в полсотни почтовых конвертов, поэтому коробка набита битком. Записки на разнообразных, причудливых клочках бумаги содержат мои наблюдения, мысли о всяких вещах, но, главным образом, остроумные замечания, импровизированные реплики, длинные речи моего старого компаньона Чарльза. Сверху на конвертах аккуратно напечатаны пометки для себя с перечислением содержимого, например:Чарльз о нью-йоркском обществе
Как мы однажды пробрались зайцами в оперу
Чарльз оженщинах
Чарльз о королевской фамилии
Проблемы с тараканами, блохами и голубями
Мои мысли о Чарльзе
Мои мысли о сексе
Я с легкой грустью смотрел на конверты, тоскуя по Чарльзу. Но он больше не хотел иметь со мной дело. Из-за выпивки не мог жить со мной в одной квартире и, когда я очутился в лечебнице – после того, как он меня выгнал, – уже не верил в мое исправление. Теперь, когда я стараюсь исправиться – не пью целые сутки, – это больше не имеет значения. Пишу о нем роман, который надеюсь однажды издать, зная, что он мне этого никогда не простит, каким бы любовным ни вышел портрет. Сочтет унизительным, что я оповестил мир о его безденежье, о зависимости от сопровождаемых женщин. Но я чувствовал безжалостную потребность написать эту книгу – слишком значительный персонаж, чтоб пройти мимо. Вдобавок я самолюбив – либо я, либо он. Присужденных мне денег на всю жизнь не хватит. Необходимо написать второй роман, чтоб прожить и доказать себе, что первая книга вовсе не случайна и я настоящий писатель. А каждому писателю нужен сюжет, и Чарльз мне его предоставил. Поэтому надо набраться сил, отбросить всякую жалость. Я, как обычно, отмел сомнения и чувство вины, сосредоточившись на книге, чтобы должным образом воспользоваться предоставленным Колонией Роз замечательным рабочим кабинетом. Кроме того, с началом работы дурное настроение улетучивается, я испытываю непривычную радость, воскрешая и вспоминая проведенное с Чарльзом время, успокаиваю в душе раскаяние, превращая его в героя, каковым он себя никогда не считал. Сунул руку в обувную коробку, наугад выбрал конверт и, что любопытно, вытащил один с надписью: «Избранные размышления, которые, может быть, можно было бы вложить в уста рассказчика». Выхватил клочок бумаги, как записку с предсказанием судьбы, на котором моей рукой было написано, хотя я и не помню, чтоб это писал: «Постоянно про себя повторяю: жизнь коротка. Жизнь коротка. Жизнь коротка. Не укорачиваю ли я ее еще больше таким повторением? Пусть об этом подумает списанный с меня персонаж». Не очень-то полезно, поэтому я вытащил другой клочок с очередной литанией: «Только бы не облысеть. Только бы не облысеть. Только бы не облысеть. Ничего не помогает. Тройное желание напоминает «Волшебника страны Оз».[41] Разве Дороти не было велено трижды что-то произнести? Надо бы спеть: «Будь у меня волосы» – на мотив: «Будь у меня мозги». Хотя и ее можно спеть. У меня ни волос, ни мозгов. Возможно, я теряю волосы, занимаясь сам с собой сексом. Нехватка минералов. Глядя на других облысевших мужчин, понимаю, что с ними происходит то же самое. Лысина – каинова печать, которая метит тех, кто сам себя губит. Самое поразительное, что волосатые мужчины как-то воздерживаются, хоть многие из них кажутся весьма развращенными. Ну, никогда не знаешь, что происходит в чужой жизни. Порочные с виду люди оказываются на поверку вполне симпатичными. Поэтому рассказчик волен предположить, что Чарльз сам себя не ласкает – шевелюра у него в полной целости и сохранности». Точно не знаю, когда я это написал. При чтении старых записей, сделанных тем, кем ты был раньше, возникает странное ощущение. Впрочем, я с некоторым удовольствием пришел к мысли о продвижении на одном фронте – с моими волосами в последнее время все в полном порядке. Они пришли в некое постоянное элегантное состояние лысоватости – по крайней мере, как я себя уверяю. Вытащилась еще заметка: «Хорошо, когда душа отстраняется от тела. Возможно, это испытает списанный с меня персонаж. Вряд ли со мной такое случится в реальной жизни – пусть будет с персонажем». – Дживс! – кликнул я. Дживс просочился в кабинет из спальни. – Да, сэр? – Вам удавалось когда-нибудь отстраняться от тела? – Вы хотите сказать, отделяться от тела, сэр? – Правильно, я перепутал. Удавалось? – Что, сэр? – То есть как это – что? Удавалось вам отделяться от тела, куда-нибудь перемещаться? Мне кажется, это у вас хорошо получилось бы. Поэтому расскажите, что при этом чувствуешь, а я опишу. Хотелось бы поговорить о таких явлениях в книге. – Прошу прощения, сэр, я ничего подобного не испытывал. – Правда? Удивительно. Но хотели бы испытать нечто подобное? Я бы вам посодействовал, если бы смог. – Нет, сэр, не хотел бы. – А я бы хотел. Можно подумать, будто с моим опытом йоги что-нибудь получится, только, видимо, десяти поклонов солнцу недостаточно… Было бы очень приятно время от времени покидать свое тело. Мне часто кажется, что я расхаживаю в неподходящем костюме. – Прискорбно слышать, сэр. – Не лукавьте, Дживс. В данный момент тело на мне неплохо сидит, хотя нос до сих пор побаливает. Было бы очень приятно, если б нос отделился от тела, оставив подходящую временную замену и вернувшись после исцеления. Нечто вроде положительного развития гоголевского сюжета. Вы меня понимаете, Дживс? – Не вполне, сэр. – Что ж, это все, Дживс. Мне не терпится вернуться к работе, даже с пульсирующей болью в носу. – Очень хорошо, сэр. Я хлебнул еще кофе и, вернувшись к обувной коробке, к конверту «Чарльз о нью-йоркском обществе», вытащил большой листок, на котором записал нашу с ним замечательную беседу о нью-йоркских клубах. По-моему, она состоялась на другой день после разговора о параде в День святого Патрика. Поэтому я настучал на клавиатуре следующий фрагмент:– Хорошо бы быть членом Йелъскою клуба, – сказал я Чарльзу. Мы пили по первому вечернему стакану вина вместо коктейля, ибо крепких ликеров у нас не имелось. Он сидел на синем диване, служившем ему и кроватью, а я на белом, закинув ногу на ногу в подражание позе Дугласа Фэрбенкса-младшего. – В Йельском клубе происходит действие многих рассказов Фицджеральда, – продолжал я. – Очень романтично, когда у тебя есть клуб, куда можно пойти, выпить, пообщаться с приятелями. – Я уверен, что Йельский клуб погиб, – сказал Чарльз. – Туда наверняка принимают женщин. Доступ женщинам в лучшие клубы закрыт. Лучшие клубы до сих пор придерживаются фашистских принципов. Старый фрукт Рэндолл Чатфилд вышел из «Клуба Игроков», потому что туда допустили женщин. Он хотел, чтоб туда брали только мужчин. «Клуб Следопытов» хорош, но для членства там надо быть следопытом. – Впрочем, видимо, глупо с моей стороны, – продолжал я, – смотреть на клубы в романтическом свете. ~ Фактически мне хочется быть не каким-нибудь нынешним членом, а членом двадцатых годов, одновременно с Фицджеральдом. Проблема в том, что в двадцатых годах меня никуда бы не приняли, поскольку я еврей. – Ну, если мысленно можно вернуться во времени, вполне можно сменить и религию. По-моему, путешествие во времени дало бы тебе великую власть. – Я не стал бы менять религию. – Тогда не ной, – посоветовал Чарльз. – Брось романтические мечты о клубах. Евреев туда не пускали. Придется примириться. Так уж было принято. В лучших отелях в двадцатых годах вывешивались таблички: «Доступ евреям, неграм и собакам запрещен». Многих это травмировало – люди часто ездили со своими собаками. Богачи до сих пор обожают собак. Больше, чем родных детей. Содержать собак дешевле. – Какая разница, если они богатые? – Не будь идиотом. Чем человек богаче, тем он скупее, и никто так варварски не относится к собственным детям, как богачи. – Что ж, кажется, мне не хочется возвращаться в двадцатые годы. Там слишком много расистов. Расисты и сейчас есть, но все-таки не столь оголтелые. – Я терпеть не могу это слово. Постоянно повторяю ученикам, что считаю скандинавских женщин самыми красивыми, за что они меня называют расистом, а я объясняю, что это предпочтение, а не расизм. Л еще говорю, что обожаю черных. Они составляют первые американские семейства.Потребовался почти час, чтобы правильно зафиксировать и как следует записать диалог. Добившись более или менее приемлемого уровня, я кликнул Дживса. Он вылился с другой стороны коридора. – Да, сэр? Я прочел ему плод дневных трудов. – Очень хорошо, сэр, – сказал он, когда я закончил. – Вы действительно так считаете, Дживс? – Да, сэр. – Наверно, я зациклился на Дугласе Фэрбенксе-младшем, загипнотизированный в какой-то момент фильмом «Ганга Дин».[42] Этот период, может быть, миновал. Но мне все-таки очень приятно носить такие же усы. Ну, от них всегда можно избавиться при следующем призыве на службу. По-моему, сейчас мало кто знает, что означают позы Дугласа Фэрбенкса-младшего. Я и сам не уверен, что знаю. – Очень хорошо, сэр. – Вы поняли, Дживс, что я хочу легонько затронуть расовую проблему и еврейский вопрос? И намекнуть на гомосексуальный вопрос, упомянув Чатфилда? – Да, сэр. Вы выразились в высшей степени деликатно и тонко. – Очень много вопросов. Заметили, Дживс? – Да, сэр. – Проблем тоже много. Проблема моногамии, отношений между душой и телом, подающего в бейсболе… Естественно, из эгоистических соображений меня больше интересует еврейский вопрос, длянацистов он заключался в том, что с нами делать, а для меня еврейский вопрос звучит таким образом: «За что нас ненавидят?» – В высшей степени трудный вопрос, сэр. – Разумеется, нам, евреям, хотелось бы знать, как преодолеть эту ненависть, либо изменившись самим, либо изменив ненавидящих, хотя, может быть, надо просто признать эту ненависть, как в Обществе анонимных алкоголиков советуют признать себя алкоголиком. Может быть, мы, евреи, просто должны с ней смириться и жить дальше. Интересно, существует ли для евреев вспомогательная программа в двенадцать шагов, хотя для этого, по-моему, и существует синагога, тем более что почти все собрания «Анонимных алкоголиков» – АА – происходят в церквях. Поэтому еврейские АА, которые, на мой взгляд, попросту представляют иудаизм, собираются в синагогах, веря вместо двенадцати шагов в Десять заповедей. – Возможно, сэр. – Ну, в своей книге, Дживс, я просто ставлю все эти вопросы. Не предлагая ответов. Тут нет ничего страшного, потому что в романах вовсе не обязательно решительно и определенно судить о людях. Когда пишешь Декларацию независимости, Конституцию, учебник по нейрохирургии, надо выражаться четко и ясно, а в романе достаточно ставить вопросы. От литературы никто слишком многого не ожидает. Люди хотят только знать, что не одни они заблуждаются. – Весьма проницательное замечание, сэр. – Знаете, что меня беспокоит, Дживс? Написав этот самый кусочек о Йельском клубе и Фицджеральде, я вспомнил, что почти все мои любимые писатели ненавидели евреев. Включая Фицджеральда. Не надо бы публиковать ничьи личные письма. У любого своего героя обязательно замечаешь антисемитскую реплику, которая разрывает сердце… Ну ладно. Пусть даже Фицджеральд был антисемитом, я все равно объявляю «Великого Гэтсби» великим американским романом. До сих пор толкуют, что «великий американский роман» до сих пор не написан, но это не так. Его написал Фицджеральд. Там есть все американское: деньги, секс, автомобили, спиртное, создание новой фальшивой личности, проза, как истинный музыкальный коктейль, город Нью-Йорк… Что скажете, Дживс? – Убедительное утверждение, сэр. – Благодарю вас, Дживс. Впрочем, по-моему, хотя Фицджеральд действительно написал великий американский роман, в одном он ошибся: второго акта в жизни американцев не бывает. По-моему, он это сказал, потому что слишком рано умер. Пропустил свой второй акт – перед смертью его перестали печатать, потом он вновь возвысился до первой обоймы. Может быть, доказал свою правоту, сыграв второй акт не в жизни, а в смерти, но, я думаю, люди живут нынче долго благодаря витаминам, которые позволяют сыграть второй акт. – Вполне возможно, сэр. Продолжительность жизни растет. – Понимаете, Дживс, я вовсе не пытаюсь написать великий американский роман. У меня нет подобных далеко идущих амбиций. Может быть, моя книга станет великим нью-джерсийским романом, поскольку речь идет о моем переезде в Нью-Йорк из Нью-Джерси, но я всегда в душе знал, что когда-нибудь вернусь в Нью-Джерси, что и сделал, переселившись в Монклер к тете Флоренс и дяде Ирвину. Возможно, таким будет конец «Ходока» – переезд в Монклер, где меня застрелит дядя Ирвин. Вроде конца «Великого Гэтсби», только у дяди с тетей нет бассейна, поэтому он пристрелит меня в ванне за напрасную трату горячей воды… Мне хочется быть убитым в конце романа. Как считаете, это не слишком мрачно, Дживс? – Любая трагедия заканчивается гибелью, сэр. – Я задумывал комедию, но конец может быть и трагичным. – Очень хорошо, сэр. – Ну, я не собираюсь писать великий американский роман. Точно. Не собираюсь писать лучшую книгу о целой стране: одного штата вполне достаточно. Конечно, мой первый роман тоже был о Нью-Джерси, о том, как я лишился родителей. Может быть, я создам цикл о Нью-Джерси, как Вагнер – «Кольцо нибелунга». – Звучит многообещающе, сэр. – Вы очень снисходительны и терпеливы, Дживс. Извините, что я докучаю вам рассуждениями о своих литературных планах. – Вовсе нет, сэр. С большим удовольствием слушаю. – Спасибо, Дживс… спасибо, что выслушиваете мои рассуждения. – С большим удовольствием, сэр. – Ну пожалуй, мне лучше вернуться к работе. – Тогда я вас оставлю, сэр. – Стойте, Дживс, вы ничего не слышите? Голос… Вроде Господнего – дальний, низкий… – Да, сэр. – Невероятно. Может ли нам обоим явиться одинаковая слуховая галлюцинация? – Нет, сэр. По-моему, мы оба слышим громкоговоритель с ипподрома, мимо скаковых дорожек которого проезжали по дороге сюда. Видимо, там начались скачки. – Вы правы, Дживс. Спасибо за разъяснение. Что ж, голос не чересчур отвлекает, его можно принять за голос моей Музы… Может быть, через несколько дней, если мне хорошо будет работаться, побываем на ипподроме, потратим немного денег. – Очень хорошо, сэр, – согласился Дживс, улетучился ветром из комнаты, оставив молодого хозяина за трудами. Вот как я провел первый день в Колонии Роз – с удовольствием копаясь в коробке с заметками, словно отщипывая то кожицу, то темное мясо от жареного цыпленка, настукивая на клавиатуре разнообразные сцены, прихлебывая жидкий коричневый кофе, съев содержимое металлической фляги, слушая далекий голос громкоговорителя на ипподроме, игнорируя пульсирующую боль в заживавшем носу, время от времени глядя на прекрасную неизведанную зеленевшую территорию за окном.
Глава 15
Я принимаю ванну, но страшно волнуюсь при мысли о встрече с коллегами по Колонии Роз. Облачаюсь в приготовленные Дживсом доспехи, но не чувствую храбрости. Дживс предлагает научную систему повышения самооценки, существенно укрепляя мой дух. Переход в наступление
В пять часов я немного вздремнул, а в половине шестого сидел в ванне, готовясь к встрече на задней веранде. Люблю нежиться в ванне, хотя всегда нервничаю при этом. Нос опасно распух от горячей воды, но самое главное – я волновался, вспоминая обмен репликами с Маррином: «Увидимся в шесть за безалкогольными напитками!» – «Иногда я бываю несдержанным…» Зачем я это сказал? Теперь точно знаю, что он постарается сунуть мне в руки выпивку. Следовало вооружиться для твердого отказа, а я дал слабину. Почему я всю жизнь даю слабину, ни разу не проявив больше силы? Должно быть, из-за тяготения. Нас всегда тянет вниз, а не вверх. Но надо быть сильным. Найти способ не пить. В лечебнице и после переезда в Монклер я побывал на нескольких собраниях АА, однако перестал ходить по одной простой причине: не был готов бросить пить, чересчур любя выпивку. Возможно, по двум этим причинам. Так или иначе, теперь хочу остановиться. Из-за выпивки нос разбит вдребезги, и вообще все плохое, что случалось в жизни, можно свести к спиртному. Напившись в Колонии Роз, наверняка что-нибудь испорчу. Поэтому я попытался припомнить кое-что из услышанного на собраниях, хотя изо всех сил старался ничего не слушать, тем не менее некоторые замечания в моем собственном понимании пришли на память:1) Без выпивки жизнь становится лучше – подобная мысль вдохновляет; если подумать, это вроде бы правда, особенно если выпивка постоянно приводит к затмению, отключению, сломанному носу и прочим несчастьям. 2) Определенно кажется, что в результате физической аллергии к спиртному я не могу регулировать потребляемое количество. Почти никогда не мог выпить просто пару рюмок, разве что больше пить было нечего – в высшей степени огорчительное обстоятельство. 3) Если не сделаешь первый глоток – не напьешься. Я еще пополоскал в мозгах эту мысль, ибо она представлялась жизненно важной. Ладно, Блэр, сказал я себе, просто не пей первую рюмку, и ты не попадешь в неудобное положение здесь, в Колонии Роз.Только все это высшая математика. Некая физика поведения. Если не сделаешь первый глоток – не напьешься. А как уклониться от той самой первой рюмки? Не припомню, чтоб эта проблема обсуждалась на каком-то собрании. Я старательно искал ответ. Безусловно, он должен быть у АА. Это главный вопрос. В памяти ничего не возникло. Я пропустил самый важный урок: не усвоил, как удержаться от первой рюмки! Кошмар. Страшный сон, в котором сдаешь экзамен, забыв посещать занятия на протяжении всего семестра, хуже того – уже даже не учишься в колледже и по безумной логике сна считаешь полученный годы назад диплом подложным, что лишь подтверждает укоренившееся глубоко в душе мнение о себе как о прирожденном шарлатане. Я закрыл лицо мокрыми руками с маленькими, как у ребенка, пальцами. И фактически превратился в ребенка, жалкого, слабого, инфантильного из-за собственной глупости. Не имею понятия, как удержаться от выпивки… Хоть бы кто-нибудь помог. Я погрузился в дикое отчаяние и замешательство. И вдруг мне полегчало, пришло неожиданное решение: надо просто отказаться от первой рюмки и сразу перейти ко второй. Или просто назвать первую рюмку второй. Переименовать. Я писатель, мне дозволено играть словами. В конце концов, АА говорят: «Не пей первую рюмку», – а насчет второй умалчивают. Или можно выпить обе вместе, проглотить одновременно. Тогда я не пойду против их совета. Я опять сбился с толку. Видите, до чего дошел? Подлые мысли! Сначала старался твердо решиться не пить, теперь планирую напиться. Безумие! Но у безумия есть свой корень: как предстать перед людьми в Колонии Роз и не выпить? Я потерплю полный крах:
1) Буду скучным. 2) Не сумею поддерживать разговор. 3) Не впишусь в общество. 4) Все увидят во мне безобразного тупицу.Если же выпью, буду вовсе не скучным, а обаятельным и привлекательным – по крайней мере, так уверял меня поврежденный рассудок. И у поврежденного рассудка был порох в пороховнице: я в самом деле безобразен. Сломанный нос, оба подбитых глаза… Ведь там будут женщины! Может быть, даже девушка-сон. Ну, я определенно расстроился. Положение выглядит совсем мрачно. Мысли разошлись: выпить хочется, а нельзя. Подобный конфликт смертельно неприятен. Я вылез из ванны, затрусил к себе в комнату, завернутый в полотенце. Дживс разложил на кровати одежду: клетчатый спортивный пиджак, светло-зеленую рубашку от «Братьев Брукс», синий галстук с колибри, брюки цвета хаки. – Великолепный ансамбль, Дживс, – сказал я, стараясь храбро держать фронт. – Благодарю вас, сэр. Я влез в костюм, слегка воспрянув духом. Видимо, галстук с колибри пропитан антидепрессантами. Вдобавок хорошо повязанный галстук сокращает приток крови к мозгу, нередко поднимая настроение. Я довел узел до идеала, расположив его точно в центре, приготовившись смело броситься вперед. И не смог. Галстук не совсем перекрыл приток крови. Мозг еще работал. Я сел на кровать и сказал: – Не хочу идти, Дживс. – Почему, сэр? – Не совсем уверен в себе. – Очень жаль, сэр. – Мне захочется выпить. По-моему, не удастся общаться с людьми без спиртного. – Думаю, сэр, очень важно, чтобы вы не пили. Мы пришли к подобному заключению после инцидента в Шарон-Спрингс. – Знаю, Дживс, но это нелегко. Я до ужаса неуверенно себя чувствую. – Прискорбно слышать, сэр. – Понимаете, Дживс, не умею вести себя в обществе. Один на один с кем-нибудь вполне справлюсь, но стоит добавить еще несколько человек, чтобы образовалось некое подобие компании, и я сразу на куски разваливаюсь. Не знаю, какую роль играть, только хотелось бы, чтобы это была роль с акцентом, как по-французски: rфle. Вот это мне нравится. Ведущий эротический герой европейского типа… Хотя я не знаю, как ее получить… Поэтому боюсь, что напьюсь. По крайней мере, напившись, сумею с людьми разговаривать… Ох, Дживс, мы снова вляпались в жуткую кашу. Я вижу! – Вам вовсе незачем пить, сэр. В том нет ни малейшей необходимости. – Да ведь я им не понравлюсь! – Если позволите посоветовать, сэр, не лучше ли вам вести себя высокомерно, надменно? Постарайтесь увидеть свое превосходство над всеми, с кем нынче вечером встретитесь. – По-вашему, это разумно, Дживс? Чужое превосходство не всегда приятно окружающим. – Если позволите, сэр, надеюсь направить вас к золотой середине. Сознание своего превосходства компенсирует низкую самооценку, и, возможно, вы себя почувствуете, в сущности, равным окружающим, не более и не менее достойным. – Нечто вроде приводной системы, Дживс? Поднимать презрительную самооценку с помощью чувства собственной значительности, пока она не перевесит чувство полного унижения? – Совершенно верно, сэр. – Вы просто чудо. Знаете это, Дживс? – Просто стараюсь помочь вам, сэр. – Что ж, если никто не говорил вам об этом в последнее время: вы чудо, Дживс. Хотелось бы подарить вам ощущение отделения души от тела в день рождения, когда б он ни был. Впрочем, знаю, вам этого не хочется. Значит, надо придумать что-нибудь другое… Электрический амортизатор для башмаков?… В любом случае вы мне очень помогли. Блестящая мысль о приводной системе! Сейчас я спущусь и встречусь с людьми. Буду считать себя выше их, тайно зная, что я ниже, и сойду за симпатичного парня. В результате: никакой выпивки, приличный ужин, разговоры с художниками, а как только все кончится, вернусь сюда, почитаю Энтони Пауэлла, может быть, Хэммета, Реймонда Чандлера – у меня с собой есть одна его книга – и рано лягу спать. Завтра снова возьмусь за работу. Роман – вот что главное! Я должен жить ради романа. А все прочее несущественно. – Очень хорошо, сэр. – Ну, тогда я пошел. – Я поднялся с кровати. – Ох, спасибо, Дживс. – Он протянул мне темные очки и мягкую шляпу от «Вулворта». – Без этого не обойтись. По словам Маррина, они придают мне загадочность. Пожалуй, и к лучшему. – Еще одно, сэр. – Что, Дживс? – Ваши усы, сэр, с каждым днем выглядят лучше. – Благодарю вас, Дживс! Очень любезное замечание с вашей стороны. Оно мне, безусловно, поможет надменно и высокомерно держаться. Я уподобил бы свои усы Эйфелевой башне, которая произвела сначала отталкивающее впечатление, а потом заслужила признание. – Согласен, сэр. – Ну как всегда, спасибо, Дживс, за моральную поддержку. – Пожалуйста, сэр. – Теперь плыву вперед. Как считаете, Плывущая Вперед – неплохой сценический псевдоним для актрисы? – Победоносный, сэр. – Верно. Если я когда-нибудь встречу актрису с некрасивым именем, предложу ей назваться Плывущей Вперед. И любой другой женщине с некрасивым именем. Необязательно актрисе. – Очень хорошо, сэр.
Глава 16
Меня отлавливает Маррин, высказывая благоприятное замечание. Мы выходим в центральный холл, поражающий музейным великолепием. Я встречаю пару поэтов, став свидетелем мускулистого поцелуя. Меня всем представляют, в том числе трем пожилым гражданам и писателю, произведениями которого я восхищался, случайно напоминающему пирата в открытом море. Меня манит девушка, я повинуюсь призыву
Я проплыл всю дорогу до нижней ступеньки весь трясясь, собираясь уплыть назад, броситься в объятия Дживса, предложить улизнуть и поужинать в городе, но у подножия лестницы меня поджидал крошка Маррин. – Как раз шел за вами на случай, если чересчур оробели, – объявил он с электрическим светом в светло-голубых глазах, пока не привыкнешь к подобному блеску. – Первый вечер здесь всегда самый трудный, как практически и все прочее в жизни. Я не понял, что это за тон – фигуральный или игривый, – однако дипломатично предложил собственный афоризм. – Благодарю за заботу, – сказал я, хоть в душе его проклял за то, что он меня подкараулил. Невозможно стерпеть первый вечер с выпивкой и ужином. Уже слишком трудно оперировать приводной системой Дживса: я никогда не испытывал склонность к механике. – Просто хотел убедиться, – объяснил Маррин, – что не слишком нервничаете. Люди всегда страшно боятся первого вечера. Но тут у нас никто не кусается. А вы прекрасно смотритесь в шляпе и в темных очках. Хотя я раньше этого не говорил, мне усы ваши нравятся. Давно не видел таких тоненьких усиков. Комплимент, последовавший вскоре после комплимента Дживса, подействовал на меня как залп бомбардировщика Б– 12 – спина, почти растекшаяся в кисель, вдруг окрепла. Я перестал проклинать в душе Маррина. Добрый человек. Доброжелательное замечание от собрата по роду человеческому – один из величайших подарков. Я сам должен раздавать их почаще. Расплата, безусловно, разумная. – Да, – кивнул я. – Мои усы все чаще заслуживают признания большинства критиков. Вы видели фильм «Ганга Дин»? Я отрастил усы на верхней губе по образцу Фэрбенкса-младшего. – Правда? В детстве я смотрел «Ганга Дин», но не помню Фэрбенкса-младшего, а если на то пошло, то и старшего тоже. Ну, пойдемте знакомиться с остальными. И Маррин повел меня по служебному коридору, обшитому панелями, с несколькими поворотами, как обычно бывает в таких особняках, пока мы не попали в обширный центральный холл размерами от края до края примерно в две баскетбольных площадки, выражаясь спортивным обывательским языком. Там были прекрасные старинные ковры, очень высокие потолки с полированными деревянными балками; широкая лестница с красной ковровой дорожкой, рядом с которой все прочие лестницы, какие я в своей жизни видел, выглядели жалкими недокормышами; роскошные диваны и кресла; журчавший мраморный фонтан напротив оригинальных дубовых парадных дверей; гигантские пасторальные картины, написанные масляными красками; античные вазы с только что срезанными ирисами и розами; причем все это, кроме, конечно, цветов, сохранилось с конца девятнадцатого века для художников конца двадцатого. Какая-то музейная диорама, но раз в жизни доводится шагнуть за красную ленту и ступить в прошлое. Рядом с центральным холлом, сообщил Маррин, находится капелла со старинными молитвенными скамьями, где нынче устраиваются концерты, и бар, где люди собираются, играя в карты, в скребл, если не хотят сидеть в черной комнате. Столовая расположена прямо напротив капеллы, но я ее еще не видел, потому что огромная раздвижная деревянная дверь открывалась только в половине седьмого, когда звучит гонг к ужину. Наверху главной лестницы, рассказывал Маррин, библиотека, гостиные, десяток спален и еще десяток на третьем и четвертом этажах. Как ни удивительно, в дальнем конце центрального холла стояло величественное деревянное сиденье, нечто вроде трона. Над ним даже был небольшой балдахин с затейливой резьбой – весьма непривычно видеть кресло с собственной крышей. Рядом высилось огромное витражное окно размерами приблизительно с половину теннисного корта, выходившее на заднюю террасу. Но самым примечательным в том самом троне было то, что на двух красных бархатных подушках пристроились двое темноволосых мужчин одинакового сложения, один сидел у другого на коленях, их губы сливались в довольно страстном поцелуе. Хоть я часто раздумывал над гомосексуальным вопросом, до того момента никогда реально не видел застывших в таком поцелуе мужчин. Может быть, подмечал мимолетное чмоканье на углу Вест-Виллидж-стрит, но французский поцелуй двух любителей греческого искусства стал для меня абсолютной новинкой. Братский близнечный дух объятия ошеломил и потряс. Поцелуй мужчины и женщины смотрится совсем иначе: крупная фигура заключает в себе меньшую, грубость сплавляется с нежностью. А тут нечто вроде рукопашной борьбы между равными оппонентами. Продолжая метафору, мне казалось, будто бицепсы присосались друг к другу, возможно, потому, что оба мужчины были в футболках, насмерть стискивая друг друга мускулистыми руками. – Люк и Крис, – с некоторым отвращением пояснил Маррин. – Только что познакомились. Оба слегка обезумели. Кое-кто возмущается. По красной лестнице спускалась, держась за руки, пара, которая мне в тот день раньше встретилась: мужчина в перекошенных очках, с поникшими плечами и медноволосая женщина с измученным лицом. Маррин представил нас друг другу: – Молодой романист Алан Блэр, а это Джун и Израэль Гринберг, поэты. Прежнее предположение оправдалось: поэты! Супружеская чета поэтов! Вблизи они не выглядели такими отчаявшимися, как в тот момент, когда я проезжал мимо в «каприсе», хотя физические и моральные тяготы творческой жизни наложили на них заметный отпечаток. Но они были вместе, и это, наверно, очень утешительно. Пусть даже жизнь сильно их потрепала, оба не одиноки, и весьма мило меня приветствовали дружелюбными репликами и ласковыми взглядами. Поэтому не следует судить о них по убогому внешнему виду – сразу видно любящие теплые души, может быть, потому, что жизнь их сильно била. Долгие жизненные невзгоды часто смягчают человеческую натуру, хотя столь же часто делают ее грубее и злее. Мы вчетвером направились из холла, пройдя мимо трона, на котором Крис с Люком по-прежнему стискивали друг друга в объятиях, впрочем, никто из нас прямо на них не взглянул, гарантируя неприкосновенность личной жизни, даже если они того не желали. Снаружи собралась пирующая компания, воздух был жарким, однако приятным, предвечерний свет окрашивал все вокруг шепчущим цветом, летним румянцем. Присутствовали почти все колонисты, человек сорок. Задняя терраса была длинная, широкая, как олимпийский бассейн, – выясняется, что нелегко давать осмысленное представление о размерах без ссылок на спортивные сооружения, – выложенная серыми каменными плитами. Там стояли зеленые пластмассовые стулья, несколько зеленых пластмассовых столиков, населенных винными бутылками и стопками прозрачных пластиковых стаканчиков. По краям террасы тянулись каменные скамьи, на которых в разнообразных непринужденных позах сидели люди, другие стояли, болтая друг с другом. Каждый держал в руках прозрачный пластиковый стаканчик с желтой жидкостью – с белым, больным желтухой вином! Маррин повел меня по кругу, представляя обществу, я нервно плелся следом, прилагая все силы, слишком стараясь выжить, чтоб думать о собственном превосходстве. Маррин хотел со всеми меня познакомить, поэтому мы не задерживались с разговорами, просто обменивались улыбками, именами, профессиональным статусом – прозаик, скульптор, композитор, поэт, художник, писатель-документалист, – и все; хотя, когда мы отходили от каждого представителя изобразительного искусства, Маррин кратко описывал мне его творчество. Выходило, что у каждого живописца и скульптора был свой оригинальный стиль, фактически хитроумный трюк: тот скульптор создает модели детей без всяких отличительных признаков; тот художник пишет портреты с портретов; тот скульптор делает скульптуры из краски; тот художник выпускает холсты, расчерченные на пронумерованные квадраты, которые покупатели сами раскрашивают, и так далее. Я заметил, что ни на одном мужчине нет ни пиджака, ни галстука – даже просто пиджака, если на то пошло, – но не особенно удивился, поскольку далеко не у каждого найдется спортивный пиджак, по плотности подходящий для теплого летнего вечера. Впрочем, несмотря на вольную одежду, обстановка и атмосфера были, безусловно, чудесными: гаснувший солнечный свет, величественный особняк за спиной… Почти все недавно приняли душ – влажные волосы, сияющие глаза, порозовевшая кожа. Освещение льстило всем нам, даже милые Гринберги засветились. Все были в возбужденном, приподнятом состоянии духа. Рады хоть ненадолго избавиться от повседневности, выйти на сцену, пожить той жизнью, какой богачи жили сто лет назад, выпивая перед ужином на террасе особняка. Даже не прибегая к приводной системе Дживса, я справлялся неплохо. На фронте рукопожатий действительно добился превосходства – ни разу не смутился, чувствуя, как мне тискают пальцы, что для меня обычно составляет проблему. Далее – кажется, никто не обращал особого внимания на темные очки и шляпу. Фактически был там один высокий меланхоличный писатель средних лет с повязкой на глазу. Аксессуар, безусловно, более странный, чем мой, что облегчало дело. Одет он был неброско – джинсы с белой оксфордской рубашкой, – но в наши дни люди редко расхаживают с завязанными глазами, поэтому я рядом с ним выглядел в очках и шляпе сравнительно нормально и здраво. После того как Маррин увел меня от пирата-писателя, я сообразил, почему его имя – Реджинальд Мангров – знакомо звучит. Я с большим удовольствием прочел его книгу «Ад – это другие люди», хотя современных романов почти никогда не читаю, как всегда с запозданием предпочитая старых писателей. Поэтому мне захотелось впоследствии поподробнее поговорить с Р. Мангровом. Познакомившись со всеми, я с удивлением понял, что едва ли не самый молодой в компании. Почти всем художникам и писателям было от сорока до шестидесяти – Maррину, например, даже за шестьдесят, – среди них присутствовали два загадочных пожилых гражданина с виду под или за восемьдесят. Одна гражданка представляла собой древнюю старушку с высокими скулами и красивой седой головой, в длинном синем ниспадающем одеянии, с макияжем, которого вполне хватило бы на покраску маленькой яхты, но я видел, что она когда-то была настоящей красавицей. Старушка с кровавой помадой на губах опиралась на палку. Она оказалась художницей, хотя, согласно Маррину, официально признана слепой – настоящего смысла этого выражения я никогда не мог понять. Означает ли это, что такие люди подлежат аресту, если без очков выйдут из дома? Другой старец – изящное создание с серебристыми волосами, необычайно длинным и гордым носом – был поэтом, лауреатом Пулитцеровской премии. Небольшой контингент помоложе, человек десять примерно моего возраста – под тридцать и за тридцать, – поровну делился на два существующих в природе пола, но в него входила лишь одна поэтесса, хотя я надеялся на целый эскадрон. Выяснилось, что прочие молодые женщины представляют изобразительные искусства. Впрочем, одинокая поэтесса выглядела довольно привлекательно – блуждающая балерина со светлыми клубничными волосами, разговаривавшая с хорошенькой фотографкой в тот момент, когда Маррин знакомил нас. Молодые женщины, сидя бок о бок, – должен добавить, что ни одна из них мне не снилась, – смахивали на продавщиц из «Лавки здоровья», одетых в современные наряды хиппи. Поэтесса была в тонкой крестьянской хламиде, фотографка в «вареной» рубашке; одна из них явственно источала безошибочный запах пачулей. Маррин представил меня нескольким оставшимся и, когда я познакомился почти со всеми коллегами-колонистами, кроме маленькой горстки не явившихся к выпивке, спросил: – Вы не пьете? – Не пью, – решительно и подчеркнуто подтвердил я. – Боюсь, содовой сегодня нет, – сказал он, – но, возможно, назавтра сумею ее раздобыть. Может быть еще клюквенный сок. Годится? – Очень любезно с вашей стороны, только не утруждайтесь. – Ну, посмотрим, что можно будет сделать. А теперь извините меня. Надеюсь, не обидитесь. – Нет, конечно, – заверил я, радуясь, что Маррин, несмотря на мои опасения в ванной, не стал принуждать меня к выпивке. Он пошел к зеленому столу за бутылкой и пластиковым стаканчиком для самого себя. Видно было, что ему хочется выпустить меня на волю, как дикое животное, в надежде, что оно выживет. Поэтому я сделал первый шаг к выживанию, подойдя к краю террасы, ни с кем не общаясь, и повернулся ко всем спиной, боясь, что меня кто-нибудь ангажирует. Люди за моей спиной болтали, и, чтобы показать себя самодостаточным мыслящим человеком, я притворился, будто увлеченно разглядываю роскошный изумрудный газон и мраморных нимф вдалеке. Так хорошо притворился, что действительно принялся увлеченно разглядывать роскошный изумрудный газон и мраморных нимф вдалеке. Нашел картину весьма пасторальной и утешительной и испуганно вздрогнул, когда кто-то хлопнул меня по плечу. Я оглянулся, надеясь на спасительное возвращение Маррина. Это была молодая фотографка. Ее звали Диана. Темные волосы, приятные черты лица – большие карие глаза с густыми ресницами, идеально прямой нос, россыпь веснушек, соблазнительно полные губы. Подбородок чуточку тяжеловат, зубы несколько налезают один на другой, но и мелкие недостатки вполне симпатичны. К «вареной» рубашке прилагалась короткая блекло-розовая юбка. Маленькая высокая грудь, прелестные загорелые ноги в каучуковых сандалиях. Я носом учуял, что пачулями пахнет не от нее. – Вина хочешь выпить? – спросила она, держа в руках бутылку и пластиковый стаканчик. – Ох нет, спасибо, – отказался я. Она на секунду заметно опешила, а потом продолжала: – Ну, как тебе тут? Обалдел? Я распознал жаргон своего поколения, помолчал и сказал: – Довольно обо мне. Вы-то сами тут как поживаете? Именно так ответил однажды мне один приятель на вопрос о том, как он поживает, и я всегда хотел повторить ответ, но юмор не произвел впечатления на Диану. Непонятно, то ли она лишена чувства юмора, то ли я. Кажется реплика лишь указала ей, что мне прямо сейчас необходимо выпить. – Точно не хочешь хлебнуть? – повторила Диана. – Знаю, как дико себя чувствуешь в первый вечер. – Она мне улыбнулась. И была прекрасна. – Точно не хочешь? Она была слишком прекрасна. Меня острым кинжалом пронзило чувство одиночества. Я неспособен поговорить с этой девушкой. Шутка, которую приберегал годами, не вышла. Она протягивала бутылку и стаканчик. Я сказал про себя, что скажу ей сейчас: я не пью, потому что сижу на лекарствах. – Принимаю антибиотики, – промямлил я и смутился, ибо это прозвучало робко и неубедительно, опустил глаза на ее каучуковые сандалии, на грязные мозолистые пальцы, которые мне показались убийственно эротическими. Сексуальная самка! Хочется поцеловать эти грязные пальцы. Всю ее зацеловать… – Знаете, пожалуй, я все-таки выпью вина, – неожиданно молвил я. – Насчет антибиотиков просто шутка. Почувствовал болезненное жало адреналина, сопутствующего такому желанию. Но знал: вино проложит путь к тем самым пальцам; расслабившись, мне удастся совершить бросок. И снова, как в Шарон-Спрингс, фашистский алкогольный импульс взял верх, заговорив вместо меня. Почему все фашисты сильные ораторы? Например, Муссолини и Гитлер по-настоящему захватывали слушателей. Вот если бы либералы обладали подобным талантом! Джон Фицджеральд Кеннеди, Мартин Лютер Кинг, Ленни Брюс умели говорить, но всем известно, что с ними сталось. По-моему, для либералов опасно хорошо говорить. Возможно, это их и удерживает. – Обязательно надо выпить, – заявила Диана. – Отметить приезд. – Налила стаканчик, протянула. – Мой на столе остался. И направилась к столику сквозь веселую толпу колонистов с парившими в воздухе стаканами с вином. Ждала, что я пойду следом. Я поднял собственный пластиковый стакан с желтым нитроглицерином. Прежняя решимость отчасти вернулась. Просто подержу, думал я. Держать стакан было приятно, пить не хотелось. Я пошел за Дианой. Лодыжки прекрасной формы загорели на солнце. Я поднес стакан к губам.Глава 17
Сервантес с Павловым правы. Я действую под действием вулкана. Общее впечатление от столовой. Я сижу с художницей Сигрид Бобьен, романистом Мангровом, писателем-документалистом по имени Алан Тинкл и поэтессой Ленорой. Беседа начинается с романов, потом главным образом сосредоточивается на проблеме летучих мышей в усадьбе. Ненадолго встает старый вопрос о разнице между сумасшедшим домом и художественной колонией. Я вновь вступаю в бой. Появление стихийной силы в виде женщины с выдающимся носом
Когда я с бульканьем проглатывал первый стакан вина, прозвучал гонг к ужину, начался общий марш в особняк. Я вспомнил, как однажды читал в «Дон Кихоте» о еде и художниках, которые теряют контроль над собой, если им предлагают бесплатно поесть. То же самое повторилось в Колонии Роз, где все даром, включая питание, поэтому при звуке гонга художники побежали в столовую, что следовало сделать и мне, но в тот момент у меня были другие потребности. Поэтому, когда волна хлынула, я ловко налил еще стаканчик вина, проглотив его в одиночестве на уже опустевшей террасе. Подумал, что, может быть, следует ограничиться двумя стаканами в этот вечер, но мысль улетела, как воздушный шарик, упущенный ребенком в парке. Я выпил третий стакан. Хотя питьевой маневр послужил подобающей анестезией, одновременно он произвел и обратный эффект, когда дело дошло до рассадки в столовой. Посреди зала стоял длинный стол, за которым помещалось человек двадцать, и три столика-спутника на восемь персон каждый. Я очутился на конце длинного стола, тогда как Диана с поэтессой по имени Линди устроились за одним из маленьких. Последняя алкогольная кампания начиналась с намерением сблизиться с Дианой – за моим первым стаканом мы с ней обменялись лишь несколькими замечаниями: она делает серию снимков, изображающих ее саму в обличье разнообразных животных, что вполне совпадало с моим представлением о ее ноге как о звериной когтистой лапе, – а теперь она временно оказалась в недосягаемости. Выпив на террасе добавочные стаканы, я лишился возможности сесть рядом с ней, хотя выпивка – милая любовница – имеет свои права. Первые поцелуи – начальная волна опьянения – всегда приятны, пусть даже вино со временем обязательно против меня ополчится. Тем не менее, несмотря на возможность жестокого приговора со стороны алкоголя, я в данный момент пребывал в хорошем настроении, залив под брючный пояс всего три стакана и сидя в великолепной столовой. В центре висела огромной серьгой с бриллиантами незажженная люстра, солнечный свет струился сквозь свинцовые оконные переплеты, придавая помещению лучезарную красоту. Стены обшиты деревянными панелями, в застекленных шкафах выставлены старинные тарелки, похожие на произведения искусства. Главный стол, за который я сел, получив сбуфетного конвейера блюдо с едой, был невероятно массивным и старым, вокруг него стояли старые кресла с высокими спинками, украшенными довольно голодными с виду маленькими горгульями. Оказалось, что я сижу прямо напротив Мангрова, романиста в наглазной повязке, а справа от меня располагается коротышка, автор небольших рассказов, приблизительно мой ровесник, по имени Алан Тинкл,[43] с обилием курчавых волос и вполне мужественной челюстью. Выяснилось, что мы с ним тезки, хоть с фамилией ему сильно не повезло. В тот первый вечер нам предложили жареную лососину, картофельное пюре, тушеный шпинат и салат – очень вкусно, высокого качества. Посередине длинного стола выстроились дополнительные бутылки белого вина, как конусообразные предупредительные столбики на дороге, причем одна бутылка стояла прямо передо мной. Слева от меня сидела художница Сигрид Бобьен – под пятьдесят, довольно хорошенькая увядающей красотой, с изящными, выразительными руками, гладкими плечами, обнаженными под безрукавной блузой, бледным вытянутым лицом, угольно-черными, гладко зачесанными волосами. Она сразу вовлекла меня в беседу. – Всегда приятно познакомиться с новичком, поэтому я вас приветствую, – объявила она, вытаскивая из лососины кости. – Каждые несколько дней кто-нибудь приезжает, кто-нибудь уезжает. Печально. Один рождается, другой умирает. – Слово «умирает» не кажется вам в данном случае слишком мрачным? – спросил через стол Мангров. – Каждым летом, уезжая отсюда, я чувствую, будто бы умираю, – ответила она. – Невозможно поверить, что жизнь продолжается тут без меня… Алан у нас здесь новорожденный. – Она мне очаровательно улыбнулась и зашептала, а люди, которые шепчут, почти наверняка сумасшедшие. Хотят поближе подманить и убить. Я выпил четвертый стакан вина. – Над чем работаете? – поинтересовался Мангров, желая спасти меня от Бобьен. Между ними были натянутые отношения. Я нюхом чуял старый роман, висевший над ними, как рыболовецкая леска, зацепившаяся за дерево. Ясно, что их сначала привлекло друг к другу: она помешанная с трагическим шепотом, а у него трагически только один глаз. Но проницательная интуиция подсказывала, что они уже пару не составляют. – Над романом, – ответил я на вопрос Мангрова и, разговорившись от вина, продолжил: – Не хочу вас смущать, но прочел вашу книгу «Ад – это другие люди», и мне она очень понравилась. Я страстный поклонник «черной» литературы. Ваш герой, который убивает людей, не обращая на них никакого внимания, просто блистателен. – Спасибо, – поблагодарил он, кажется одновременно польщенный и озадаченный публичной похвалой. Бледно-розовые губы на миг растянулись в улыбке, хотя выразительные ноздри непонятно затрепетали, потом лицо приобрело нормальное серьезное и суровое выражение. Короткие черные волосы одного цвета с наглазной повязкой, без всяких признаков седины, хоть на вид ему было под пятьдесят. Единственный глаз был карим. – А сейчас вы над чем работаете? – полюбопытствовал я. – Над мемуарами, – ответил он. – Только называю их mem-noir,[44] так как рассказываю историю своей жизни с точки зрения убийцы. – Какой вы мрачный, Реджинальд, – заметила Бобьен. – Может быть, просветлеете? – Вы сами только что сравнивали уезжающих из колонии с умирающими, – парировал Мангров. Данный обмен репликами вновь подтвердил предположение об их бывшем союзе. Прежде чем Бобьен успела ответить, сидевшая рядом с Мангровом женщина привлекла его к обсуждению проблемы летучих мышей. Эта довольно пухленькая поэтесса пятидесяти с лишним лет по имени Ленора только что уселась за стол со второй порцией шпината, не имея понятия, что вмешалась в сражение. Итак, Мангров говорил с Ленорой, Бобьен занялась лососиной, я, как журавль, вытягивал шею, поглядывая на Диану, которая вовсе не поворачивала голову в мою сторону, что меня несколько обескураживало. Она сосредоточенно ела, беседуя с Линди. Когда тянешь шею к новому привлекательному объекту, то надеешься, что и он ищет тебя глазами, хоть тот факт, что Диана на меня не смотрит, по моему логичному заключению, еще не свидетельствовал об отсутствии шансов завоевать ее расположение. Вернувшись к своей лососине, я уловил фрагмент беседы Леноры с Мангровом про летучих мышей. Видно, по ночам усадьба кишмя кишела летучими мышами, а Ман-ров был местным специалистом по их отлову, работая с сетью, в перчатках, – немалая заслуга с его стороны, потому что летучие мыши иногда разносят бешенство. – Ужас и кошмар, – сообщила мне Бобьен. – Позавчера одна летала у меня в комнате. Я так и не смогла заснуть, даже когда ее Реджинальд отловил. – Мне нравятся летучие мыши, – вставил Тинкл. – Ложно понятые создания. – Правда, что человек, заразившийся бешенством, дико кричит при виде воды? – спросила Бобьен. – Научное название бешенства – гидрофобия – обычно ассоциируется с водобоязнью, но, по-моему, его назвали гидрофобией из-за пены, – объяснил Мангров. – Впрочем, я не уверен, будто у больных бешенством действительно пена идет изо рта. Они просто быстро умирают. Укус летучей мыши в самом деле способен убить человека. – Слушайте, что за нездоровая тема! Я до конца лета не смогу заснуть! – воскликнула Бобьен. – Без того плохо, что в особняке привидение. – Никаких привидений здесь нет, – возразил Мангров. – У меня дома мыши есть, – объявила Ленора, по-моему совершенно ничего не понимая. На ее губах застыла улыбка; я причислил ее к типу тех собеседников, которые вставляют в дискуссию замечания, в общем близкие к теме, но не дающие прямого ответа на предыдущие реплики. – Не выношу летучих мышей, – твердила Бобьен. – Похожи на крыс с крыльями. На летучих крыс… – Однажды в Нью-Йорке мне на ногу прыгнула крыса, – сообщил я, до тех пор не вступая в беседу, но, когда речь зашла о крысах, не сдержался, стремясь потрясти собеседников, ожить, выйти на первое место. – Боже, – охнула Бобьен. – Бежала по тротуару, запаниковала, приняла меня по ошибке за фонарный столб или за что-нибудь вроде того, добралась до самого колена, прежде чем сообразила, что я – человек. К счастью, она меня не укусила, хотя, наверно, трудно вонзить зубы в коленную чашечку. Не знаю, смогу ли когда-нибудь это забыть. Пока я излагал историю с крысой, Мангров поднял бровь над наглазной повязкой, и мне страшно захотелось спросить, как он лишился глаза, но правила этикета не допускают такого вопроса. – С удовольствием превратился бы в летучую мышь, – заявил Тинкл, не комментируя мой рассказ о крысе. – Можно было б проникнуть в любую комнату. – В этом году я своей комнатой очень довольна, – объявила Ленора, на что Бобьен фыркнула, позабавившись, а я, высосав пятый стакан вина, на мгновение внутренне содрогнулся от вернувшейся мысли о том, что, возможно, в конце концов, все-таки очутился в сумасшедшем доме, но, полностью лишившись рассудка, до сих пор принимаю его за художественную колонию. Вокруг решительно неуравновешенные люди. Бобьен фыркает, как в «Змеином гнезде», Тинкл демонстрирует некое сумасбродство, у Мангрова всего один глаз, лицо Леноры навеки перекосилось в веселой гримасе. Я вновь вывернул шею, взглянув на Диану. Она на меня по-прежнему не смотрела, но хотя бы, насколько я мог судить, не казалась свихнувшейся. Просто красавица с грязными ногами. В дальнем конце от моего стола Маррин разглагольствовал с поэтом, лауреатом Пулитцеровской премии, и эти двое не похожи на лунатиков. Поэтому дрожь унялась. Я действительно в художественной колонии, а не в психушке. Впрочем, надо обсудить это с Дживсом. В русле прочих проблем и вопросов. Старая дилемма – видимость против реальности, с которой я постоянно сталкивался на шекспировских экзаменах в Принстоне. Я уткнулся в картофельное пюре, закладывая определенный балласт против вина. Ленора опять расхваливала Мангрова за способность уберечь всех и каждого от летучих мышей, отовсюду слышалось невнятное бормотание, скрежет вилок в тарелках, потом Мангров обратился ко мне: – Вы с кем-то подрались? – Да! – подхватила Бобьен. – Темные очки и шляпа что-то скрывают! – возбужденно шептала она, жадно стараясь возмутить спокойствие и затеять интригу. Я сделал добрый глоток вина из шестого стакана и сказал: – Как ни стыдно признаться, действительно подрался в баре. Это был тот случай, когда в вине содержится подобие истины. Я уже сообщил Дорис и Маррину, что пострадал в дорожно-транспортном происшествии, теперь спьяну открыл полуправду, хоть был пьян не настолько, чтоб поведать всю правду: о драке на улице напротив бара, а не в баре в точном смысле слова. – И в чем там дело было? – спросил Мангров с писательским любопытством. Он явно стоял на моей стороне с той минуты, как я похвалил его книгу «Ад – это другие люди», поэтому вопрос был не столько назойливым, сколько неподдельно заинтересованным, даже можно сказать – озабоченным. Что навело меня на мысль о возможности при подходящем повороте беседы выяснить, что с ним самим случилось, но в данный момент я находился в центре внимания, поэтому сказал: – Ну, два дня назад я был в городке под названием Шарон-Спрингс, в баре под названием «Куриный насест»… – Какое смешное название, – вставила Бобьен. – …выпивал, смотрел бейсбол по телевизору, не понравился какому-то пьяному типу, видимо, будучи чужаком в баре для местных. Пошел в туалет и, вернувшись, увидел, что он занял мой стул. Я допустил ошибку, сказав, что тут сидел, после чего он меня оттолкнул. Потом я допустил ошибку, подумав, что, когда тебя кто-то толкнул, ты его тоже должен толкнуть, так и сделал, решив, будто на этом все кончится. Сшиб со стула, но он определенно не пострадал. Ударил меня по лицу, чего я совершенно не ждал, и моментально сломал мне нос. – Еще хуже, чем крыса, – заметила Бобьен. – Невозможно слушать. – Он вас с ног свалил? – уточнил Мангров. – Я упал на колени, не потеряв сознания, поднялся и достойно ответил. Тут я встал и наглядно продемонстрировал. Рассказывал свою историю, как настоящий рассказчик – уже в опьянении вывернулся наизнанку, став экстравертом, и яростно махнул в воздухе правой рукой, воспроизводя тот момент, когда нанес Горе решительный удар. – Попал в ухо, нанес очевидное повреждение, тут на нас все набросились и разняли. В столовой стихло, присутствующие поняли: происходит нечто необычное; коллеги-художники краем глаза поглядывали на меня, стоявшего в шляпе и темных очках, изображая знаменитый удар Джо Луиса[45] правой. На миг я привлек всеобщее внимание. Потом снова сел. Общие разговоры возобновились. – Мне драться никогда не случалось, – признался Мангров. – Дайте посмотреть, как вы выглядите, – попросила Бобьен. – Не могли бы вы передать мне бутылку вина? – попросил я Ленору. Ту, что стояла передо мной, я прикончил, а следующая была ближе к ней. Я налил стакан. – Допивайте и эту, – предложил Тинкл. – Снимает боль в разбитом лице, – объяснил я. – Одобряю, – улыбнулся мне он. Забавный тип: такой же крошечный, как Маррин, но с челюстью Зевса. – Покажетесь нам? – спросил Мангров. – Пожалуйста, – добавила Бобьен. – Длятого и пью, – объяснил я. – Чтобы набраться храбрости. Я наполнил стаканы Тинкла, Мангрова, Леноры, Бобьен – четырех моих новых друзей. Даже если они сумасшедшие, я теперь преисполнился к ним теплым чувством, отчасти благодаря спиртному, отчасти потому, что сидел с ними вместе на одном конце стола, но они мне действительно нравились. Мы чокнулись, не провозглашая тост. Потом я снял очки и шляпу от «Вулворта». В столовой вновь стихло. Звон стаканов заставил обедавших обратить внимание на очередное странное событие на нашем краю. Художники напряженно старались меня рассмотреть, замечали распухший, бесформенный нос, подбитые глаза, потом снова заговорили друг с другом. – На мой взгляд, весьма сексуально, – объявила Бобьен. – Очень мужественно. – Хотя она шептала, а шепот всегда меня настораживает, замечание подняло мне настроение. Почти каждый мужчина жаждет похвал. Вдобавок она не лишена привлекательности – хорошенькое личико, стройные плечи, изящная, гибкая шея. – Он вам глаза подбил? – с откровенным интересом уточнил Мангров. – Нет, – сказал я. – Синяки под глазами от крови из носа. – Сильные побои, – заключил Мангров. – Я подумывала сделать пластическую операцию, – призналась Ленора, – убрать морщинки вокруг глаз, да побоялась хирургической ошибки. – Вы не собираетесь делать пластическую операцию? – спросила Бобьен. – Сломанный нос признак мужественности. – Нет, пожалуй, не буду делать операцию, – сказал я, и в тот самый момент в столовую порыв ветра внес женщину, которая произвела своим появлением такое впечатление, что разговоры в третий раз стихли. Она направилась к блюдам с едой. – Ава, – с кошачьей ревностью сказала Бобьен. Я оценил аспекты явления, и, должен признаться, мысли о Диане, краткое влечение к Бобьен испарились, сменились, исчезли. Никогда не видел такой поразительной женщины. Простенькое белое хлопчатобумажное платье едва вмещало ноги амазонки длиной шесть футов, великолепную грудь и нос. Какой нос! Самый невероятный нос, с каким я в жизни сталкивался. Огромный, мясистый, крючковатый, с раздутыми ноздрями размером со стрелковые очки. Этот нос смахивал на какой-то дикий нарост на дереве, хотя располагался посреди лица – овального, итальянского, римского. Волосы представляли собой густую темную кудрявую копну, а когда она подняла руки, я увидел под мышками сексуальные кустики по сторонам от полных грудей Софии Лорен. Но решающую роль сыграл нос. Дело в носе. Есть французское выражение, которое описывает любовь с первого взгляда – coup de foudre,[46] – которое я обычно перевожу, может быть, не совсем точно, как пронзенное сердце. Именно это я испытал при виде Авы, с добавочным элементом: coup de foudre par le nez. Мое сердце пронзил ее нос. Я влюбился. Головокружительно влюбился. Она наполнила тарелку едой и пошла через зал к столику, стоявшему позади нас. Я обернулся, глядя на нее. Она остановилась у стула, прежде чем сесть, посмотрела мне прямо в глаза. Солнечные лучи из окон насквозь просвечивали тонкое белое платье между ногами. Не знаю, может быть, мне привиделось, но я, кажется, разглядел обрисованный солнцем холмик, поросший дивными курчавыми волосами, и это означало, что на ней не было трусиков. Реальность или галлюцинация – я никогда не видел ничего прелестнее, бросив запретный взгляд на сокровища, обретя на мгновение рентгеновскую проницательность. Потом она уселась. Я в потрясении допил восьмой стакан вина.Глава 18
Наедине с Бобьен в баре. Где-то по пути я переключаюсь с вина на портвейн. Желая еще выпить портвейна, выслушиваю нечто вроде истории жизни. Мои усы удостаиваются очередной пятибалльной оценки. Я почти готов к решительным действиям. Входит Тинкл
Я не так много выпил, всего около двух бутылок вина, но вскоре после видения того самого носа из жизни выпало почти полтора часа. Знакомое событие в моей пьяной карьере, но печень, должно быть, действительно размягчилась, если я переключился на автопилот даже после столь малого количества. Очнувшись, обнаружил, что сижу в баре наедине с Бобьен, потягивая из стакана портвейн. Было уже половина девятого, на улице стемнело, в зале было сумрачно при двух горевших в углах лампах; стены окрашены в мрачный темно-красный цвет, годившийся для миллионеров девятнадцатого века, попивавших виски. Кругом стояли разнообразные диваны и кресла, создавая друг другу компанию. Я рылся в памяти, раскапывая, что туда просочилось за последние полтора часа. На поверхность ничего не всплыло. Видимо, я закончил ужин, выпил кофе, угостился десертом, после чего в какой-то момент оказался наедине с Бобьен, застав ее посреди монолога, возможно излагавшего историю жизни. – …из-за этого я не раз убегала из дома. Когда мне перевалило за двадцать, жила в коммуне в лесах Орегона. Там все были вегетарианцами, постоянно меняли любовников… Я вежливо кивнул – очень похоже на «Как вам это понравится»,[47] – но старался понять, что вокруг происходит, поэтому не уделял ей полного внимания. Проверил, не заблеван ли спортивный клетчатый пиджак. Нет. Очень хорошо. Шляпа валяется на полу, хотя в этом нет ничего особенно странного. Темные очки лежат в нагрудном кармане спортивного пиджака. Как ни удивительно, я себя чувствовал вполне трезвым, преодолев во время беспамятства алкогольное отравление, только внутри весь сжался, напрягся, не зная, как признаться Дживсу, что снова развязал практически без сопротивления и уже отключился. Даже не старался внушить ложное впечатление, будто пью за компанию. О боже, я обречен. Алкоголь меня погубит. Чтоб отбросить подобные мысли и вновь опьянеть, я прикончил стакан портвейна, но требовалось еще. Мы с Бобьен сидели на диване оливкового цвета; она подобрала под себя соблазнительные голые ноги, одетая в элегантную серую юбку и персиковую тунику-безрукавку. Обнаженные плечи по-прежнему обнажены. Я заметил, что она сидит ко мне довольно близко. Отчаянно хотелось налить еще портвейна, только я не увидел бутылку. Бобьен продолжала нашептывать свой монолог, который было трудно прервать. – …моя первая выставка в Париже имела огромный успех, но после тридцати я стала истеричкой, пошла к психоаналитикам. Слишком часто спала с молоденькими мальчиками. Мне это льстило. Теперь мне за сорок, никаких истерик и хочется замуж. Мы с Реджинальдом встречались, но мы с ним чересчур похожи… У многих женщин в моем возрасте есть дети. Говорят, сорок лет – снова тридцать… Однажды мой психоаналитик вышел из кабинета, я заглянула в записи. Написано было только одно и несколько раз подчеркнуто: «состояние на грани распада личности». Я посмотрела в библиотеке, категорически не согласилась и перестала к нему ходить. Иногда жалею. События, произошедшие в детстве, не проходят Бесследно. Понимаете, что я имею в виду? – По-моему, да, – кивнул я. – Портвейна больше нет? Она ткнула пальцем за мое плечо на столик с бутылками. – Хотите еще выпить? – спросил я. – Да, – сказала она. Пилотируя себя к столику, я убедился, что основные моторные функции работают вроде нормально. Ноги прочно держали, рука властно и целенаправленно схватила бутылку портвейна. Я мысленно поблагодарил руки-ноги за примерное поведение, вернулся с бутылкой, наполнил стаканы. – Спасибо, Алан, – поблагодарила она. Хлебнув глоток, я почувствовал частичное возвращение прежней благословенной заторможенности и напомнил: – Вы рассказывали о своем детстве. – Мой отец был ужасным мужчиной. А я была необычайно прелестной девочкой. Она положила ладонь на рукав моего пиджака. Никогда еще не подвергался я столь необычному совращению, тем более приближаясь к какой-то предпоследней грани. Хоть мои ощущения несколько притупились, я понял, что она иносказательно намекает на инцест и насилие – «события, произошедшие в детстве», «ужасный мужчина», «необычайно прелестная девочка» – и одновременно разыгрывает передо мной спектакль, чтобы вызвать жалость и внушить желание. Хорошо бы вернуться в забвение. Ей вообще не следует отказываться от психоаналитиков. Голова у меня шла кругом. Почему на свете столько людей, подвергшихся сексуальному насилию? Я, например, никогда не испытывал чувственного влечения к детям. Ну, один раз в океане мне необычайно понравилась девичья попка в купальнике, причем девочке было всего лет девять, но это была чисто эстетическая реакция, хоть и столь сильная, что до сих пор помнится. Тем не менее я, безусловно, не педофил, и если бы у меня была маленькая дочка, то не заходил бы к ней в комнату, как, видимо, делал отец Бобьен, и не совершал всяких гадостей. Бедняжка Бобьен! – Какие у вас усы симпатичные, – прошептала она, стискивая мою руку. – Они мне очень нравятся. Люблю усатых мужчин. Она в самом деле стояла на грани распада личности, хоть я точно не знаю, в чем эта патология заключается. Предположительно, дело как-то связано с ошибочно понятыми границами, что и проявилось в безумной исповеди и попытке соблазнения. Она слишком много мне о себе рассказала, став совсем беззащитной и уязвимой, перешагнув все границы. Но ладонь у меня на руке возбуждала. Прикосновение женщины, даже сумасшедшей, иногда очень сильно действует. Желание утешить ее – в сексуальном и эмоциональном смысле – пробудило мое собственное безумное понятие о рыцарстве. Кто-то должен спасти обезумевшую красавицу. Почему бы не я? Впрочем, возникла классическая дилемма: надо ли брать женщину, которую можно взять, или следует добиваться той женщины, которую действительно хочешь? Я хотел Аву с ее замечательным носом, а если не получится, рядом еще остается Диана с грязными ногами. Можно взять и Сигрид Бобьен, не рискуя получить отказ. Ладонь не отрывается от моего рукава. Она похвалила мои усы. Не сводит с меня влажных глаз. Зрачки были такие широкие, что почти уничтожили карюю радужку. Она сумасшедшая. Возможно, сидит на наркотиках. У нее очень красивые ноги. Она шепчет. Плечи упрашивают, чтобы их стиснули мои мужские пальцы. Я подумал, что она хороша в постели на свой истерический дерганый лад, хотя одновременно представилось, как она хватает нож для разрезания бумаги или ножницы и вонзает мне в глаз, пока я с ней лежу. Непонятно, почему представилась именно эта картина, но потом я задумался, не она ли выколола глаз Мангрову. Несмотря на все предупреждения – шепот, непрошеная исповедь, признание в диагнозе психиатра, похвальба многочисленными любовниками, – лежавшая на рукаве ладонь манила, как сирена, на чей зов я готов был откликнуться. Всегда ошибаюсь в выборе партнерш, а времени передумать уже не осталось. Жизнь идет по кругу, вечно повторяясь, что подтвердили Ницше и Шекспир. – Очень рад, что вам нравятся мои усы, – тихо и соблазнительно молвил я, подчеркивая, что речь между нами идет не просто об усах, зная, что могу дотянуться и поцеловать ее. Приготовился к первому шагу: дотронуться до темных волос, откинуть их с лица, как бы открыв его. Это будет первая ласка, потом я коснусь лица губами, пахнущими портвейном, но в тот самый момент, когда я отдавал своим нервным окончаниям команду приступать к действиям, вошел Тинкл. Его вторжение разом остановило все приготовления к военно-сексуальному наступлению. Я заерзал на диване, нервным рывком качнулся вперед, как бывает, когда засыпаешь, а многозначительно приоткрытые губы Бобьен сложились в напряженную улыбку. – Я вам помешал? – спросил Тинкл. – Нет, – сказала Бобьен, хотя, несомненно, испытывала раздражение. – Хочу предложить Алану фирменную сигару Колонии Роз, – объяснил ей Тинкл, – если он курит. – И потом непосредственно обратился ко мне: – То есть если вы курите сигары. – Да, сигара была бы очень кстати, – согласился я. – Мы курим на улице. В особняке курить запрещено. Но если вы беседуете, я потом вас найду. – Мы беседуем, – довольно прохладно объявила Бобьен. – Может, позже продолжим? – спросил я. – Я довольно много выпил, мне было бы полезно пройтись, покурить. Разумеется, это была ложь. От сигары могло стать совсем плохо, но я сразу же истолковал появление Тинкла как ниспосланный богами знак, что поцелуй с Бобьен в первый вечер в Колонии Роз привел бы к катастрофе. Отбрасывая вопрос о женщине, которую хочешь, по сравнению с той, кого можешь иметь, в данном случае об Аве по сравнению с Бобьен, я понял, что последнюю не потяну. Она старше меня, красивая, сексуальная, но, прежде чем я успел хоть раз коснуться ее губами, знал: это будет ужасной ошибкой, что, естественно, придавало приключению больше привлекательности. Заставляло сунуть руку в огонь. Поэтому Тинкл меня спас. Я поднялся; Бобьен не успела меня отпустить, в результате чего постаралась как можно скорей это сделать. – Хорошо, – сказала она. – Идите, курите свою сигару. Но мне еще хотелось бы с вами поговорить. Я буду здесь или в черной комнате. Отыщите меня. Я уже видел в ее глазах боль, обиду, но, если пойти дальше, будет только хуже. Я был пьян, но еще мыслил здраво. Не вернусь к ней, она меня скоро забудет. Вел себя более или менее по-джентльменски, поэтому моя совесть чиста. Я наклонился за шляпой и вышел вместе с Тинклом из бара.Глава 19
Мы с Тинклом выпиваем и курим. Я даю совет, выступая в роли Эрнеста Хемингуэя. Тинкл пытается меня убить
Я сидел в комнате Тинкла на третьем этаже особняка, курил его сигару и пил его виски. Когда мы покинули Бобьен, я небрежно заметил, что надо бы еще выпить, поэтому мы пошли курить не на свежий воздух, а в его комнату, ибо только в своей комнате он мог мне предложить бутылку «Уайлд терки» – не самого дорогого виски, но в выгодном свете оно вполне привлекательно выглядит, а в комнате Тинкла было как раз подходящее освещение. Я сначала отказался от сигары, а потом, хлебнув «Уайлд терки», сунул одну в рот, вспоминая о любви к сигарам Ганса Касторпа из «Волшебной горы» – одного, разрешите напомнить, из моих самых любимых романов всех времен и народов. Когда Ганс в конце концов где-то на шестисотой странице поцеловал Клавдию Шоша, книга от сладострастного возбуждения буквально выпала у меня из рук. На протяжении шестисот страниц Манн нас дразнит, описывая влечение друг к другу этой пары. Садистская медлительность. Впрочем, дело того стоит. Только однажды другая книга вылетела у меня из рук, когда Санчо Пансу вырвало прямо в лицо Дон Кихоту после того, как Дон Кихота вырвало прямо в лицо Санчо Пансе. Настоятельно рекомендую прочесть «Дон Кихота» ради одного этого места. Так или иначе, окна в свинцовых переплетах в комнате Тинкла были открыты, вентилятор гнал сигарный дым в ночь, ибо курить в особняке было запрещено из-за опасности пожара в таком старом здании. Я видел темное летнее небо. Чувствовал в душе мир и покой. Держал в руке рюмку с выпивкой, запрещая себе виноватую мысль о развязке. Сигара была приятной, а не тошнотворной. Все прекрасно. Обстановка в комнате Тинкла была столь же спартанской, как у меня: кровать, стол с пишущей машинкой (видимо, Тинкл старомодный писатель), легкий стул, на котором я сидел в тот момент, с перекладинами между ножек. Я откинулся на стуле на задних ножках, вытянул ноги, любуясь ремешками с крылышками. Бросил шляпу на пол. Тинкл присел на письменный стол. – Спасибо, что спасли меня от Бобьен, – сказал я. – Почему спас? Мне показалось, что вы были в выгодном положении. Мне совестно, что я помешал, Длянее я на все готов. Я ошибся – чуть не опорочил Бобьен. Чтоб загладить ошибку, сразу оговорился: – Понимаете, мне приглянулась Ава. Потрясающий нос. – Вам ее нос понравился? – Кажется, да. – У меня тоже имеются сексуальные проблемы, – признался Тинкл. – Я бы в точном смысле не стал называть влечение к носу Авы сексуальной проблемой. Очень красивый нос. – Простите, – извинился Тинкл. – Ничего, – сказал я. – Но у меня действительно есть сексуальные проблемы, – настаивал он. – Понимаю, – сказал я. – Можно с вами говорить о личных вопросах? Я курил его сигару, пил его виски, и по меньшей мере обязан был что-нибудь посоветовать, хотя призадумался, не все ли обитатели Колонии Роз так откровенны. Сперва Бобьен, теперь Тинкл. Впрочем, тут есть смысл: я новичок в усадьбе, а им, видно, отчаянно хочется с кем-нибудь подружиться. Я поставил стул на все четыре ножки, демонстрируя серьезность и сочувствие: – Говорите. Он подался вперед в исповедальной позе: – Я стреляю во все стороны, как неисправный водяной пистолет. Постоянно промахиваюсь. – К урологу обращались? – спросил я, и хотя не сказал, но подумал, не фамилия ли подсознательно подвергает Тинкла подобным страданиям. В подростковом возрасте я был знаком с девочкой по фамилии Хини,[48] которая, может быть, определила ее судьбу. Выглядела она сравнительно нормально, но постоянно терпела обиды. Помню, как она пела соло в хоре в четвертом классе, и кто-то презрительно крикнул: «Ослица!» Слушатели расхохотались, бедная девочка лишилась силы воли. До той минуты прекрасно пела. Девятилетняя интуиция мне на миг подсказала, что дивный голос победит давние насмешки. Но какой-то громогласный бугай, видно почувствовав точно то же самое, взревел: «Ослица!» – и лишил ее триумфа. Интересно, что с ней стало. Когда она училась в пятом классе, семья переехала. Может быть, перебралась в другую страну, где слово «хини» не звучит оскорбительно. Лучшее, на что можно надеяться. Фамилия иногда очень многое определяет. Посмотрите на бедного Дживса. Серьезно относиться к нему очень трудно. – Проблема не физическая, – объяснил Тинкл. – Уролог не поможет. – Ну, если вы стреляете во все стороны, это, на мой взгляд, физическая проблема… Я бы еще выпил виски. В связи с этим мне вспомнилось, как Фицджеральд обсуждал с Хемингуэем размеры своих гениталий – по крайней мере, изложение этого обсуждения в повести Хемингуэя «Праздник, который всегда с тобой». Поэтому я взял на себя роль Папы по отношению к Скотту-Тинклу. – Теперь объясните мне, почему это не является урологической физической проблемой, – попросил я, раздумывая, не поведать ли в конце концов историю Хини, указав ему на возможные психосоматические корни проблемы, связанные с его фамилией, и в то же время учитывая возможность элементарного искривления члена. Может, он с велосипеда упал? Или его прихлопнула быстро захлопнувшаяся крышка унитаза? Я слышал о таких случаях и сам несколько раз едва успевал избежать гильотины. Идиоты без конца подкладывают на седалище что-нибудь мягкое, отчего крышки ведут себя непредсказуемо. Меня спасали лишь молниеносные рефлексы. Возможно, у Тинкла они не так быстро срабатывали. – По-моему, дело скорее в том, что я выстреливаю без провокации, – объяснил Тинкл. – Взрываюсь от чего угодно. Оргазм приходит, когда я того не желаю. – Значит, не даете промашки? – Нет. – Почему же тогда утверждаете, что стреляете в стороны? – Наверно, потому, что пускаю сперму в штаны и оттого стесненно себя чувствую. – Значит, выстрел попадает в штаны, однако не из-за физического недостатка… Что ж спускает курок? Женские духи? Они часто меня возбуждают. Или намек на запахи женского тела? – Нет. Возможно, телесные запахи могут что-нибудь спровоцировать, но я обычно не подхожу так близко к женщинам. – Близко подходить и не требуется. Я однажды зашел в магазин канцелярских товаров, где за кассой сидела девушка с открытыми подмышками, откуда пахло по всему торговому залу. Но мне запах понравился. Возникла острая половая реакция. Я сам чуть не выстрелил. Долго топтался, притворно интересуясь авторучкой со встроенной зажигалкой. С виду девушка была самая обыкновенная, но издавала немыслимый запах. Возможно, она это знала и не принимала ванну, компенсируя неприметную внешность. Я туда возвращался еще раза два, чтобы просто вдохнуть ее запах, возбудиться и бежать домой. Только там ее больше не было. Такие обстоятельства всегда огорчительны. Чужое расписание не всегда угадаешь. – Я уже сказал, что запах меня заводит. Только дело не обязательно так очевидно. Видите вон ту крышку от термоса? – спросил Тинкл. Действительно, на полу валялась крышка от термоса. Он была перевернута и вполне могла служить чашкой. – Может подействовать? – Может. – А что именно? Форма? Тот факт, что крышка служит вместилищем? – Нет. Форма не имеет значения. Меня все сексуально возбуждает. Шнурок от ботинок, настольная лампа… Я посмотрел на крышку от термоса, оценивая ее с точки зрения привлекательности, проверяя, подействует ли она на меня, как на Тинкла, но видел просто крышку, хоть и заинтересовался его замечанием об эротическом воздействии всяких вещей. Не знаю, спиртное ли в том виновато, но мне как бы хотелось признать крышку от термоса сексуальной. Я опять на нее посмотрел. Овальная форма вполне соблазнительна, но не больше того. Я взглянул на настольную лампу. Ничего. И продолжил доверительную беседу с Тинклом. – Вы не испытываете оргазма в данный момент? – уточнил я, не вынося суждения, как ученый. – Нет, виски глушит. Поэтому я много пью. – Сколько раз в день бывает оргазм? – Наряду с крепкой выпивкой я в качестве превентивной меры мастурбирую четыре-пять раз в день, чтобы спокойно выйти на люди. Это звучало на удивление знакомо. Потом я себя разубедил: возможно, отчасти у нас одинаковые симптомы, но так можно сказать почти обо всех психических расстройствах. – Как считаете, почему с вами такое случилось? – спросил я. – Может, надо обратиться к Оливеру Саксу. Возможно, проблема неврологическая. Как у мужчины, который уверен, что его жена была официанткой в баре. – Я никаким сексом не занимаюсь. Вот в чем проблема. Мне тридцать один год. Девять лет у меня не было секса. Что можно сказать в утешение? Девять лет – ужасно долгий срок. Вряд ли можно прожить без чего-нибудь девять лет, кроме разве поездки на Дальний Восток. Поэтому девять лет без столь существенной для личного благополучия вещи, как секс, кажутся весьма тяжким этапом. Бедный Тинкл! Я пропустил в последнее время месяцев семь, проведенных в Нью-Джерси, но это не шло ни в какое сравнение с тем, что приходится терпеть Тинклу. – А если пойти к проститутке? – предложил я. – Нет. Я в нее влюблюсь. – Вы романтик. Восхитительно. Только лучше уступите. Лучше сходить к проститутке, чем расхаживать вокруг, постоянно испытывая оргазм при виде крышек от термоса, настольных ламп и шнурков от ботинок. – Будет весьма огорчительно, если мне удастся заниматься сексом только за деньги. – Слушайте, если бы все так думали, эта сфера производства целиком и полностью рухнула бы. Ничего тут нет страшного! Ну, может быть, пару минут после факта, но дело того стоит. Особенно в вашем случае. – Не могу. Я буду себя чувствовать перед ней виноватым. В этом вопросе упрямого Тинкла не переспоришь. Что, черт возьми, я для него мог сделать? Хорошо бы, чтоб Дживс помог найти выход, хоть, по-моему, его приводная система едва ли сработает в столь тяжком случае. – Вы с кем-нибудь встречались? – спросил я. – Иногда, но повторных свиданий у нас никогда не бывало, или женщины со мной встречались только из жалости. А теперь я обречен выстреливать, когда они просто стоят со мной рядом или когда вижу, как они держат вилку. Уже год ни с кем не встречался. Я опасен. – Ничего не пойму, – признал я. – Вы очень симпатичный. Тинкл только пристально посмотрел на меня, умоляя взглядом не заставлять его напоминать о своем росте. Он действительно был довольно привлекательным, с красивыми волнистыми волосами, со скулами портового грузчика, с крепким телом борца. Но имел такой же ужасающе маленький рост, как Маррин, хоть и не был на этом основании гомосексуалистом, насколько я мог судить: все его речи свидетельствовали о желании близости с женщинами. Тем не менее я подумывал предложить Тинклу гомосексуализм в качестве временного решения, но виновато счел его оскорбительным. Маленький рост вовсе не означает, что он не может завоевать женщину, хотя, безусловно, осложняет дело. В конце концов, мужчине нормального роста почти невозможно завоевать женщину, дляТинкла надо что-нибудь сделать. Я решил дожать его относительно проституток. Необходимо внушить ему, что он мужчина, а не протекающий водяной пистолет. Длянего это будет первым шагом к выздоровлению. – Я действительно думаю, что вам лучше всего пойти в бордель, – объявил я. – Снять мистический налет с дела, самому перестроиться, видя в женщинах привлекательность, а не цель. Вы обретете некоторую уверенность в себе. Если проблема в деньгах, с радостью одолжу пятьсот долларов. Я недавно получил немалую сумму, бумажник по швам трещит. Отыщем хорошее заведение. В скаковом городе в начале бегового сезона должно быть полным-полно прекрасных женщин, которые вами займутся, приведут в порядок. Я вчера останавливался в паршивом месте, но видел на главном шоссе роскошные отели. Отправимся туда, посидим в баре, выпьем, тихонечко спросим совета у бармена. Я мысленно увидел себя с крошкой-приятелем Тинклом в красивом баре, к нам подходят две прекрасные женщины… Может, и себя побалую. В прошлом, впервые приехав в Нью-Йорк, позволил себе кое-что в этой сфере, главным образом с катастрофическим исходом, но поначалу всегда приятно, в погоне за женщиной возникает какое-то откровение. Тем не менее Тинкл прав: перед проституткой чувствуешь себя виноватым, какой бы она ни была заезженной клячей, после этого обязательно жутко падаешь духом. Впрочем, может быть, здесь, в Саратоге, получится лучше. Вечная приманка: на этот раз будет лучше, иначе… Видно, такой крючок закидывают почти все прегрешения. Азартные игры, секс, алкоголь, наркотики, китайская еда – все это хочешь испробовать еще раз или в сотый раз, а к какому-нибудь здоровому занятию вроде плавания на каяке, если оно впервые не понравилось, никогда не вернешься. – Я не могу пойти к проститутке, – уперся Тинкл. – Наверняка влюблюсь. Я чувствительный. Кроме того, у меня еще одна проблема, о которой я вам расскажу… Но с протечкой все хуже становится. Каждую ночь протекаю во сне, сколько б ни выпил и сколько б ни мастурбировал. Вчера приснились две спарившиеся собаки, и я сразу выстрелил. Нынче даже боюсь засыпать. Вдруг увижу омара с клешнями? – Я еще виски выпью, – сказал я. Способность к сопереживанию доконала меня: невыносимо слушать о несчастьях Тинкла. Былое хорошее настроение перерастало в черную тоску. Омар с клешнями! Психика Тинкла – настоящее минное поле. Он налил мне виски на два пальца. – Вы были одной из собак или просто смотрели? – уточнил я. – Просто смотрел. Потом пес сделал свое дело – я тоже. – А какая другая проблема? – шепнул я, мысленно прикрывшись щитом от очередного удара. Не знаю, как Фрейд с Юнгом зарабатывали себе на жизнь. – Гипергидроз, – объявил Тинкл. – Что такое гипергидроз? – спросил я. – Я слишком обильно потею. – Это вам врач диагноз поставил? – Да. – Откуда у вас гипергидроз? – Генетическое наследие. И стресс. Стресс усиливает генетические характеристики. – Хорошо, вы сильно потеете. Почаще принимайте душ, пользуйтесь дезодорантами, вот и все. Может, таблетки какие-нибудь. При недержании мочи прописывают таблетки для осушения. Попробуйте. – Ничего не помогает. Потею не только под мышками. У меня ладони невероятно мокрые. Омерзительно. Если дотронусь до женщины, она меня примет за мокрую губку. – А с кем вы спали девять лет назад? – С женщиной значительно старше меня. С лесбиянкой. – Если она спала с вами, значит, была бисексуальной, а не лесбиянкой. – Скорей лесбиянкой, чем бисексуальной. Никогда раньше не спала с мужчиной. Эксперимент длился полгода. Теперь вновь стала лесбиянкой. – Ну, вернулась в форму, приятно проведя с вами полгода. Самое главное: как она относилась к вашим рукам? – Не обращала внимания. Тинкл рассказывал свою историю в полном отчаянии. Мне было интересно, исчерпывается ли этим его сексуальный опыт. – Она была у вас единственной женщиной? – Да. Единственной, причем лесбиянкой. – Слушайте, очень многие жизнь бы отдали за право сделать подобное заявление… Смотрите с положительной стороны: она не обращала внимания на ваши руки. В гипергидрозе нет ничего страшного. Позвольте пожать вашу руку. Он покачал головой. – Прошу вас, пожалуйста. Хочу убедиться, что вы не преувеличиваете. Он принялся вытирать руки о штаны. – Не надо, – остановил я его. – Я должен получить полное впечатление. Мы подали друг другу руки. Его ладонь действительно была очень скользкой, холодной, как мокрая губка. Я промолчал. Непонятно, как он это терпит. Я сам бы не вытерпел. Мысли совсем раскрошились. Я допил виски. Тинкл налил еще. – Мне приходится пользоваться авторучками с нерастворимыми в воде чернилами, – сообщил он. – Уклоняться от рукопожатий или хотя бы быстро вытирать ладони о брюки… У меня однажды зимой было свидание, я сидел в ее машине, она все расспрашивала, почему стекло с моей стороны запотевает. Я объяснил, что печка, наверно, сломалась. Вот с чем мне приходится жить. – Стекло запотевало от пота? – Конечно. – Да вы просто супергерой, – сказал я, стараясь вселить в него энтузиазм по поводу физических недостатков. – От вас стекла запотевают, авторучки текут. В вас проявляются силы природы. Вот с такой положительной стороны вы и должны смотреть. – Я смотрю с положительной стороны. Это и проклятье, и дар… Бог знал, что я буду всегда одинок, поэтому снабдил меня собственной смазкой. – Тинкл жалобно улыбнулся. – И еще кое-что. Я глубоко ушел в стул и покорно кивнул, словно раб, стоически принимающий очередной удар хлыста от господина-римлянина. – Недавно заметил пятно на головке. – Он решил взвалить на меня все, не хотел отступаться. Жестокий Тинкл! Я не гожусь для подобного обращения. – Думаю, у меня рак пениса. Когда чем-нибудь злоупотребляешь, клетки начинают делиться. Видимо, так и вышло. – Надо обратиться к врачу, – вымолвил я едва слышно. Тинкл меня одолел. Я физически обессилел. Никакой я не Хемингуэй. Последнее признание довело меня до предела. – А вдруг врачи отрежут пенис? – страдальчески спросил Тинкл, совсем сводя меня с ума. – Жизнь кончится, даже и не начавшись. – Не говорите так, это безумие, – прохрипел я. – Не бойтесь, у меня есть план, – объявил Тинкл. – Я превращусь в летучую мышь. Выкрашу лицо жженой пробкой, как Эл Джолсон. Буду влетать в женские номера здесь, в усадьбе, никто ничего не заметит. – Пожалуйста, скажите, что шутите, – взмолился я. Тинкл либо безумен, либо безумно пьян, либо то и другое. – Нет. Превращусь в летучую мышь. Замечательный будет спектакль. Тут все жутко боятся летучих мышей. – Но ведь вы же не собираетесь никого пугать? – Нет, просто буду держаться в тени невидимкой. Меня и сейчас никто не видит. Будет точно то же самое. – Слушайте, это безумие. Забудьте о летучих мышах и о раке пениса. Я уверен, что вы абсолютно здоровы. На своем пенисе я сам постоянно вижу чего-нибудь, чего там вовсе нет. Каждый что-нибудь видит. Таково условие обладания пенисом… Уверяю вас, нет никакого рака, и не надо вам изображать летучую мышь. Думайте о работе, о литературном творчестве… – Я махнул рукой на пишущую машинку. – Живите ради этого. Меня в последнее время преследуют несчастья – посмотрите на мое лицо, – но пока я работаю над романом, все будет хорошо. Поэтому позабудьте о сексе и о сумасшедшихспектаклях. Над чем сейчас работаете? – Над такой же книгой, как у Мангрова, только там все немного иначе. – Что за книга? Расскажите, – попросил я. У него должна быть цель в жизни. – Книга в виде предсмертной записки самоубийцы. Почти в тот же момент моим страданиям пришел конец. Я отключился.Глава 20
Беседа с Дживсом об отслоении с любовью, в отличие от отслоения глазной сетчатки. Я произношу речь о возможности применения правил спасения утопающих к отношениям между людьми
– Ох, Дживс, – сказал я. Я лежал в постели. Было утро. Голова – сплошной нарыв; рот – старый кожаный бумажник без денег. – Да, сэр? – Ох, Дживс… – Да, сэр? – Прекратите. Пожалуйста. Мне плохо. Я не гожусь для дуэта. – Да, сэр. – Прошу вас, Дживс. Больше не повторяйте «да, сэр». – Очень хорошо, сэр. Я закрыл глаза. Думал, что меня, возможно, стошнит. Скрепился при помощи йоговского дыхания. – Воды, Дживс. Он испарился. Зашел в ванную, вышел со стаканом воды. Я приподнялся на локте, проглотил питательный коктейль из двух частей водорода и одной кислорода. Солнце освещало края тонких белых занавесок, заливая комнату золотистым ранним утренним светом. Я взглянул на дорожный будильник: всего половина восьмого. И снова лег на спину. – Дживс, вновь беда грянула. – Могу представить, сэр. – Я опять развязал. – Знаю, сэр. – Вы меня презираете, Дживс? – Конечно нет, сэр. – А надо бы. Снова напился. Сорока восьми часов не прошло. – Безусловно, вы поступаете как алкоголик, сэр. – Значит, вы должны меня ненавидеть. – Нет, сэр. Я отслоился. – Как глазная сетчатка? Не желаете меня видеть? – Не совсем так, сэр. Однажды я слышал, как ваша тетушка Флоренс рассказывала вашему дядюшке Ирвину о философии, положенной в основу собраний «Анонимных алкоголиков», которые она посещала. И сообщила ему, что с любовью от вас отслоилась. – Как по-вашему, что это значит, Дживс? – Что она вас любит, сэр, но помочь почти ничем не может. Признает, что не в силах помочь, хотя ваши самоубийственные поступки не мешают ей вас любить – на безопасном расстоянии. – Значит, она меня не презирает за алкоголизм? – Совершенно верно, сэр. – И вы не презираете? – Да, сэр. – «Да» – презираете или «да» – не презираете? – Я вас не презираю, сэр. – Простите, что заставляю вас растолковывать. При таком количестве выпитого коэффициент интеллекта распиливается наполовину. – Понимаю, сэр. Я был подавлен. Меня тошнило. Мозги покалывало от обезвоживания. Я потерпел моральное поражение. В носу пульсировала боль. Дживс терпеливо стоял рядом. Солнце по-прежнему освещало края штор, словно пламя, лижущее по краям лист бумаги. Пытаясь исцелиться, я сделал еще несколько дыхательных упражнений. Сознание вдруг пронзил холодный ледоруб ужасного страха. Я не мог вспомнить, как попал к себе в комнату, что происходило после того, как обезумевший Тинкл довел меня до обморока. Не пострадал ли я? В затмении и прежде такое случалось. По рассказам приятелей, в колледже я влетел головой в стекло прекрасных старинных настенных часов в одном из самых роскошных принстонских обеденных клубов со словами: «Время надо мной не властно!» В трезвом виде никогда не разбил бы старые часы и не сделал бы столь горделиво-пустопорожнего заявления. Однажды в Нью-Йорке был в баре на Восточных шестидесятых улицах, глядя часов в десять вечера боксерский матч, и больше ничего не запомнил до того момента, когда меня в начале пятого утра нашли под машиной, припаркованной на Элдридж-стрит в Нижнем Истсайде. Стоял довольно холодный ноябрь, пальто я потерял. Меня спас от стихии только великолепный верный серый твидовый пиджак от «Братьев Брукс». Но надо же такого натворить: потерять пальто, валяться под машиной! Бармен из бара на Элдридж-стрит, где я часто бывал, закрыл заведение на ночь – как мне потом сообщили, – вышел вместе с подружкой-исландкой, заметил мои ноги, комически и трагически торчавшие из-под номерного знака, как у пьяной ведьмы, растолкал меня, вытащил из-под машины – нелегкое дело, – объяснил, что так можно и насмерть замерзнуть. Тут меня стошнило, причем я едва не забрызгал доброго человека, но все-таки удалось изловчиться. Потом они с подружкой привели меня к себе домой, где меня рвало еще часа два в туалете; там я и сидел безвыходно, почти лишенный физических и жизненных сил. Бармен лег спать, а подружка – милая блондинка – присматривала за мной. Я все извинялся и помню, как она сказала, вытирая мне лицо смоченным полотенцем: «Не извиняйся. Я из Исландии. Мы постоянно этим занимаемся». Через несколько месяцев я прочитал в научном разделе «Нью-Йорк тайме», что в Исландии, стране с таким красивым названием, очень много случаев злоупотребления алкоголем. Значит, обо мне заботились боги, послав ухаживать за мной исландку, когда я в ней особенно нуждался. Я так и не узнал, как попал с Восточных шестидесятых на Элдридж-стрит, преодолев расстояние почти с Манхэттен, и что делал почти шесть часов. Эта часть моей жизни выпала навсегда вместе со многими прочими вечерами. Больше я никогда не встречал доброго бармена и его великолепную девушку. – Когда я тут очутился, Дживс? – с озабоченным трепетом спросил я. – Незадолго до десяти, сэр. Довольно рано. Весьма ободряющее известие. Насколько помнится, я пришел в комнату Тинкла примерно без четверти девять. Просидел с ним около получаса, возможно, минут сорок. Остается не такой большой провал, во время которого я мог что-нибудь натворить. Надо спросить Тинкла. Совсем не хотелось встречаться так скоро после того, что он со мной сделал, хоть я и не считал его дурным человеком. Просто жизнь и природа к нему безнадежно не благоволили. – Незадолго до десяти, это очень хорошо, – сообщил я Дживсу. – Думаю, я отключился около половины десятого. Стало быть, есть надежда, что не успел особенно набезобразничать. Вы не видите никаких новых ран, синяков? – Нет, сэр. – Ох, Дживс, мне очень жаль, что вы со мной встретились. Я безнадежный алкоголик. Надеюсь, я вам не сказал ничего оскорбительного? – Нет, сэр. Просто хотели лечь в постель. Успели сообщить, что мистер Тинкл обошелся с вами очень нехорошо, но не пояснили, в чем это заключалось. – Даже нельзя сказать, чтобы нехорошо, Дживс. Бедняге еще хуже, чем мне, если такое можно себе представить. Пусть у меня сломан нос, проблемы с алкоголем – у Тинкла дела еще хуже. По-моему, даже ваша приводная система ему не поможет. Может быть, помогли б башмаки на высокой платформе, хотя мне из прочитанного стало ясно, что это неэффективно. Он мне исповедался, Дживс. Изложил все свои проблемы. Нечто вроде радиоактивного облучения. Расплавилась моя внутренняя защита. В психологическом смысле мне требовался свинцовый жилет, который дают у дантистов во время рентгена. – Понятно, сэр. – Не принесете еще воды, Дживс? – Да, сэр. Я выпил еще один укрепляющий стакан Н2О и вылез из постели. На ногах стоял вполне крепко. Выглянул в окно: день обещал быть прекрасным. Может быть, все будет хорошо… как только я расспрошу Тинкла о выпавшем получасе. Снова сел в кровати, испытующе ощупав нос. По-прежнему больно пульсирует, но отек вроде несколько спал. Я задумался, что не в порядке с Тинклом, и попробовал объяснить это Дживсу. – Понимаете, Дживс, возможно, мне следовало отслоиться с любовью от Тинкла, если я правильно понял идею. А я вместо того привязался и был высосан начисто. – Весьма прискорбно, сэр. – Мне следовало бы знать. Когда меня подростком учили спасению утопающих, то предупреждали. Правило спасения на водах такое: «Тяни, бросай, тащи, удирай». Первым делом надо попробовать дотянуться до утопающего шестом или таким крюком. Если не получится, бросить тот самый круглый предмет. Первое побуждение – накинуть его на голову вроде лошадиного хомута, но этого делать не следует. Он должен упасть перед утопающим. Если и с той круглой штукой не выйдет, надо сесть в лодку, оглушить утопающего веслом и втащить на борт. Если у тебя нет лодки, тогда уходи. Когда кто-нибудь тонет, совсем нежелательно очутиться в воде вместе с ним. Его одолеет смертельный инстинкт, он попытается тебя убить и в панике утопит. Почти все усвоенные мной приемы спасения на водах подобны боевым искусствам: подавляй другого, чтоб спастись самому. Поэтому запомните, Дживс: «Тяни, бросай, тащи, удирай». Теорема, по-моему, применима к любым человеческим отношениям и за пределами плавательного бассейна. – Очень интересно, сэр. – Точно то же самое, что отслоение с любовью. Возможно, АА позаимствовали свои принципы у гильдии спасателей утопающих. Но с Тинклом я не вспомнил свое обучение, бросился головой в воду, и он меня на дно потянул. Ох, Дживс, я вам даже еще не рассказывал о предпринятых им усилиях. А в начале вечера ко мне привязалась симпатичная сумасшедшая – Сигрид Бобьен. А еще была чрезвычайно прекрасная женщина по имени Ава с самым что ни на есть поразительным носом. В целом очень странный первый вечер. Вам не кажется, что это на самом деле сумасшедший дом, который нам лишь представляется художественной колонией? Я постоянно думаю, что так оно и есть, но хотелось спросить ваше мнение. – Я вполне убежден, сэр, что мы находимся в центре искусств. – Почему вы так уверены, Дживс? – Просто уверен, сэр. – Хорошо, Дживс, я вам верю. Ваша уверенность определенно подтверждается отсутствием медицинского персонала, по крайней мере, на виду. – Да, сэр. – Я бы не возражал против медицинской помощи в таком похмелье, хотя дело не так уж и плохо. Первые прогнозы были мрачными, но я выкарабкиваюсь. – Я бы посоветовал ванну, сэр, потом, если желудок ваш примет пищу, пойти завтракать, съесть яичницу. В яйцах, как вам известно, содержатся белки и минералы, очень полезные после вечерней выпивки. – Правда, яичница пошла бы на пользу. Дживс протянул банное полотенце. – Спасибо. – Пожалуйста, сэр. – Дживс, обещаю снова завязать, – пообещал я, но чувствовал при этом шаткость и слабость подобного заявления, очевидные, по-моему, и Дживсу. – Очень хорошо, сэр. – Вы отслоились, Дживс? – Да, сэр. – Я вас не виню. Наилучшая позиция. Хотелось бы мне самому от себя отслоиться. Только, по-моему, к самому себе неприменимы ни принципы спасения на водах, ни принципы АА. Остается одно: если тонешь – плыви. – Логичное заключение, сэр. – Что ж, попрактикуюсь в ванне. – Очень хорошо, сэр. – Изображу всплывшего мертвеца. – Да, сэр. – Я просто хотел пошутить, Дживс. Черный юмор. – Понятно, сэр.Глава 21
Еще одно разделение западного мира. Недоразумение с Тинклом, за которым, впрочем, следует дружеская беседа. Пара сплетен, услышанных за столом. Ложное обвинение в мой адрес… или все-таки справедливое?
К завтраку явилась примерно половина колонистов, остальные, видимо, воздерживались по принципиальным соображениям, что я с определенным интересом отметил. В постоянном стремлении разделять мир, по-моему, можно с уверенностью утверждать, что он делится на завтракающих и не завтракающих. Войдя в наполовину заполненную столовую, я сразу заметил Тинкла, направлявшегося за кофе. Прочие расположились в созвездии столиков, уже нагруженных дымившимися подносами с яичницей, картошкой, беконом, овсянкой. Кроме того, внимание привлекали большие салатницы со свежими фруктами, мюсли и йогуртом. Я пошел прямо к Тинклу. Надо прояснить дело насчет пропавшего получаса. Шагая по обеденному залу, почти подсознательно чувствовал на себе осторожные взгляды коллег-колонистов – я пока еще был новичком-рекрутом, объектом любопытства, – хотя нервничал значительно меньше вчерашнего, когда шел выпивать вместе с ними. Я был без шляпы и темных очков, решив, что в данный момент странно было бы продолжать маскарад, ибо многие уже видели мое лицо за ужином, по крайней мере мельком. – Доброе утро, Тинкл, – довольно робко молвил я, перехватив его у кофеварки. – Предпочитаю обращение «Алан», – объявил он с легким прищуром. Видно было, что ему тяжело отстаивать свои права, но, видимо, по поводу обращения «Тинкл» он всегда был готов возражать, несмотря на все трудности. Я глупо себя чувствовал из-за своей нечуткости. – Надеюсь, не возражаете, – продолжал он, – если только вас не угнетает, что мы с вами тезки. – Вовсе нет… Извините. – Ничего страшного, – улыбнулся Тинкл, налив себе чашку. Он простил меня, и очень хорошо: надо выкачать из него информацию. – Как себя чувствуете? – осторожно начал я, ожидая своей порции кофе. – Легкое похмелье, – сообщил он, – но в общем все в порядке. К нам подошла Ленора, мы пожелали друг другу доброго утра, и она объявила: – Обычно я пью только чай из женьшеня. Мы усвоили новую информацию, Тинкл добавил в кофе молока, всыпал четыре полные ложечки сахара, что меня слегка нервировало. Я пью черный кофе без сахара. Потом он пошел к столику с хлебом; я, следуя за ним по пятам, посмотрел, как Тинкл сунул два куска в тостер, который очень громко защелкал – нечто среднее меж метрономом и часовым механизмом атомной бомбы. Принялись ждать, пока ломти хлеба поджарятся. – Большое спасибо за вчерашнюю сигару и виски, – вставил я, когда мы задумчиво созерцали тостер. – Хотя кое-что меня несколько беспокоит. Кажется, я отключился в какой-то момент… Не случилось ли в ту минуту чего-нибудь? – Действительно отключились? – Да. Со мной такое иногда бывает. Печень слабая. Не сделал ли я чего-нибудь, о чем можно было бы пожалеть? – Не думаю. Я заговорил вас насмерть, похоже, это вам надоело, вы сказали, что лучше идти спать, только еще чуть-чуть выпить. Поэтому мы выпили еще по рюмке. Возможно, после этого вы отключились. – Видимо, то был решающий момент. – Взгляд у вас был весьма странный. Вы рассказывали, что читаете в своем книжном клубе Энтони Пауэлла, любезно прочли мне лекцию о Пауэлле, объявив его британским Прустом, который лучше Пруста. Помните? – Нет. Абсолютно не помню обсуждения Пауэлла. Прошу прощения, если наскучил. – Нет, было интересно, вы страстно о нем говорили. Впрочем, это я должен просить прощения, если заставил вас выпить лишнего, заболтался и обременил вас своими проблемами. Тоже был по-настоящему пьян. Тинкл взглянул на меня слегка стыдливо, но одновременно храбро и честно, готовый признать факт моего посвящения в самые неприятные его секреты. – Пожалуйста, не беспокойтесь насчет вчерашнего вечера, – сказал я, до смерти желая выяснить, приснились ли ему вцепившиеся в него клешни омара, но решил лучше не спрашивать. – Я с большим удовольствием с вами беседовал. Надеюсь, что немного помог… – Конечно, вы были очень добры, – подтвердил Тинкл, будучи сегодня утром другим человеком, чем вчера вечером, нормальным и сдержанным. Вполне понятно. В нас во всех уживаются разные личности, особенно в сильно пьющих. Я обнаружил, что перед каждым новым встречным предстаю в другом облике, подбирая его соответственно тем, с кем общаюсь, словно пару носков к брюкам. – Значит, от вас я отправился прямо к себе? – уточнил я под громкое тиканье тостера, отсчитывавшего секунды постоянно истекающей жизни и поджаривавшегося хлеба Тинкла. – Да, я вас проводил. Вы не были уверены, сумеете ли найти свою комнату. Этот особняк – истинный лабиринт. – Ох, спасибо за помощь. Теперь я удостоверился, что во время затмения не случилось ничего постыдного, и тут сам собой высоко выскочил поджаренный хлеб, слегка даже меня испугав. Невозмутимый Тинкл подхватил два ломтя, положил на тарелку и намазал маслом. – Ничего, если я с вами сяду? – спросил я, внезапно чувствуя подлинную потребность в компании Тинкла. Сидеть самому по себе за столиком с другими было выше моих сил, хотя никто из молодых женщин, включая Аву, не присутствовал, что тем более омрачало положение дел. – Конечно, – улыбнулся он, дав понять, что, даже если прошлый вечер смутил нас обоих, мы все же вместе выпивали, а это кое-что значит, возможно, даже дружбу. Поэтому я проследовал за ним к маленькому столику, за которым Чарльз Маррин любезничал с пятью другими членами колонии старшего возраста, включая поэтическую чету Гринбергов, с удовольствием угощавшихся мюсли и йогуртом. Я подумал, что они старательно заботятся о своем пищеварении – кто не заботится? – и при этом представил каждого в отдельности на стульчаке, содрогнувшись от определенных картин, мелькнувших на мысленном экране. Мысли мои часто движутся в таком направлении – гадкая тенденция. По-моему, сознание ее придерживается для того только, чтобы меня помучить. Не знаю, общее ли это явление, но я сам у себя диагностировал проблему противоречия между сознанием и сознанием. У многих, включая знаменитых ученых, существует проблема противоречия между телом и сознанием – у меня тоже, плюс еще и добавочная между сознанием и сознанием, когда одно сознание терзает другое. Страшно досадно и утомительно. Боги явно устраивают мне экзамен. Что ж, постараюсь не провалиться. Несмотря на скатологический кошмар, на мгновение прокрутившийся в голове, я уселся на место, поприветствовал Маррина и прочих родовых старейшин. Все с улыбками меня признали, тепло встретили Тинкла – мы были младшими офицерами, но нам охотно открывали объятия. Я глотнул кофе и принялся за тарелку с яичницей и поджаренным хлебом. Все было особенно вкусно, как часто случается после пьяной ночи. Я быстро усваивал белки и углеводы, прислушиваясь к разговорам за столом и смакуя яичницу вместе с большим количеством сплетен. Выяснилось, что ночью произошли два скандала. Первый был связан с Сигрид Бобьен, которая, по словам Маррина, в довольно истерическом состоянии пришла завтракать раньше и объявила, что совершено преступление. История выглядела весьма загадочно, но попробую кратко суммировать основные факты так, как их услышал. Бобьен почему-то каждый вечер снимает перед дверью тапочки – возможно, почитает японский и скандинавский фетишистский обычай, разумно запрещающий входить в жилое помещение в обуви, хотя запрет входить в комнату в тапочках необъяснимо суров. Выйдя утром, она увидела, что какой-то ненормальный воришка унес тапочки, оставив вместо них два листа бумаги в виде подошв тех самых тапочек, обведенных карандашом, чтобы точно отобразить форму, вроде того как криминалисты очерчивают положение трупа, и аккуратно вырезанных ножницами. Необычайно интересно и увлекательно, хотя меня пронзила озабоченная интуитивная дрожь, ибо в самую ночь совершения преступления я почти соблазнился или, скорей, Бобьен меня почти соблазнила. – Она страшно расстроена, – сообщил Маррин всему столу в целом. – По-моему, собирается доложить доктору Хиббену. Мне бы этого не хотелось. Просто чья-то глупая и безумная шутка. – Наверняка какого-то видеохудожника, – заключил старик поэт, лауреат Пулитцеровской премии, с изящным носом, по фамилии Кеннет. То есть это поэта фамилия, а не носа. Насколько мне известно, нос его не имел ни фамилии, ни имени, хотя был, безусловно, красивым, элегантным, вроде Дориана Грея – гораздо моложе остальных черт лица, почти близнец по форме и выразительности носу Питера О'Тула в «Лоуренсе Аравийском», который, пожалуй, можно назвать величайшим мужским носом в истории кинематографа. – Тем более что писателю не придет в голову оставлять копию тапочек, – продолжал Кеннет. – Записку – возможно, но не вырезку из бумаги. – По-моему, писатели умеют обращаться с ножницами, – заметила Джун Гринберг с пылавшими на солнце медными волосами. – Может быть, композитор. Они очень склонны к проказам, – вставил крепкий прыщавый, морщинистый скульптор лет пятидесяти пяти по имени Дон, работавший только со сталью и примечательно потерявший фалангу большого пальца. Другая порция сплетен касалась любовников Криса и Люка, которых я вчера вечером видел целующимися на стуле, похожем на трон. Вновь суммирую: Питая друг к другу всепоглощающую страсть, Крис с Люком более или менее стали жить вместе, расстелив на полу в комнате Криса два односпальных матраса. Это весьма возмутило обслуживающий персонал, состоявший главным образом из старых саратогских матрон, не привыкших к любовным связям между мужчинами и, возможно, вынужденных выбирать из мусорных корзинок использованные презервативы. Нынче утром чаша их терпения поистине переполнилась, когда в мусорном баке позади конторы была найдена простыня. Само по себе уже плохо – выброшенная простыня стоит денег, которые пришлось потратить бесприбыльной организации, – а в этой еще и зияла огромная прожженная дыра. Поскольку на всех простынях стоит штамп с номером комнаты, сразу выяснилось, что инкриминирующее доказательство происходит из комнаты Криса. Поэтому две уборщицы пришли с утра пораньше к Маррину с уведомлением, что намерены доложить о прожженной простыне. По моему предположению, они обратились к нему потому, что если колония – нечто вроде тюрьмы, то Маррин – «встречающий» – является наиболее уважаемым заключенным, и обслуживающий персонал – нечто вроде тюремной охраны – первым делом сообщает ему о возможных проблемах. Администрация Колонии Роз больше всего боялась пожара – усадьба представляла собой старую пороховую бочку, – что, безусловно, отражалось на нашей тихой, спокойной творческой жизни. Сидя там, я сумел провести тюремную аналогию, благодаря активному чтению тюремных романов, одного из моих любимейших жанров, который метафорически описывает общий кризис нашего существования – все мы чувствуем себя заключенными, и все хотим сбежать. – После того как уборщицы рассказали о простыне, я пошел в комнату Криса, – продолжал Маррин, – разбудил испорченных мальчишек и расспросил насчет простыни. Оказалось, во время ночной возни они накинули ее на лампу, чтобы создать интимное освещение! Так увлеклись, что даже не подумали о возможном пожаре. Вполне могли спалить весь особняк. – Романтично с их стороны, но опасно, – сказала София, шестидесятисчемтолетняя художница, пишущая свои холсты одной краской: черной. Она прославилась, написав сотни сплошь черных картин, добиваясь переоценки цвета, хотя, видимо, приходила к единственному заключению: очень темный. У нее были серебристо-седые волосы и привлекательная фигура молодой женщины. Она была в рубашке с открытым воротом, где виднелась ложбинка между грудями, внушая мне эдипов комплекс. – Почему пожарная сигнализация не сработала? – спросила София. – Мы все могли погибнуть. – Интересно, не символизирует ли фактически дыра в простыне какой-нибудь эротический ритуал? – не без иронии вставил Кеннет с коварной улыбкой. Его радовала порочность Криса и Люка. Он сам был старым гомосексуалистом с красивым носом. – Я слышал, – сказал я, желая вступить в дискуссию, – хотя так и не получил реального подтверждения, будто хасиды используют дырявые простыни в религиозных целях. – Очень старый и очень глупый слух, – заявил Израэль Гринберг в таких же перекошенных очках, как вчера. – Вроде того, что они кровь пьют в еврейскую Пасху. Видимо, он подумал, будто я порочу евреев, не зная, что я сам еврей, не поняв, что мое замечание вовсе не оскорбительно, по крайней мере, на мой собственный взгляд. Должно быть, Израэля ввел в заблуждение мой языческий наряд – пиджак из сирсакера, галстук с колибри. Минуту царило неловкое молчание, во время которого я не знал, что сказать. Добряк Тинкл попробовал меня выручить, брякнув: – В пожаре погибли бы все летучие мыши. Кое-кто был бы этому рад. Никто не знал, как на это заявление реагировать, и Тинкл скорбно взглянул на меня. Возможно, он высказал зашифрованное сообщение? Не хотел ли погибнуть в пожаре? Не рассказывал ли о желании перевоплотиться в летучую мышь, добавив, что его книга – пространная предсмертная записка? Тут меня осенила счастливая мысль затащить его в бордель нынче вечером и решить все проблемы. За ней последовала и другая – для этого мне придется напиться, против чего в сознании не возникло протеста. Я и от похмелья еще не оправился, а фашистское алкогольное мышление уже работает! Желая загладить промашку, я обратился к Израэлю Гринбергу: – Мне ничуть не хотелось обидеть хасидов. Я их глубоко уважаю, недавно чуть сам к ним не присоединился. – Правда? – переспросила Джун Гринберг, а Израэль Гринберг скептически на меня посмотрел сквозь одно стекло очков, фактически находившееся перед глазным яблоком. Меня заподозрили в преувеличении. Я вовсе не собирался преувеличивать свои связи с хасидами, просто старался откреститься от подозрений в антисемитизме. – Ну, как бы чуть не присоединился, – отступил я. – Поехал в Шарон-Спрингс, где находится оживленный хасидский анклав, хотел там полечиться, с ними познакомиться, походить среди них, скорей как журналист, чем что-нибудь другое, но меня потом сюда пригласили. Гринберги, кажется, чуть-чуть смягчились. Маррин счел объяснения к делу не относящимися, переводя беседу в прежнее более важное и насущное русло. – Итак, доктору Хиббену придется принять меры к Люку и Крису. Это будет весьма неприятно. Может быть, он выкинет обоих или, в самом крайнем случае, сделает строгое предупреждение. Поэтому мне не хочется, чтобы Сигрид ходила к нему насчет тапочек. Он действительно может подумать, будто все мы с ума посходили. Бобьен, сама того не зная, приняла это за выходную реплику, вошла в столовую и направилась прямо к нашему столику. – Вон она, – шепнул Кеннет Маррину, как бы предупреждая, что о ней больше нельзя говорить. Когда она приблизилась, я заметил у нее в руках два куска бумаги – вырезанные подошвы! Бобьен бросилась прямо ко мне, взмахнув вырезанными подошвами, с ошеломляющим обвинением: – Это вы сделали, да? Реплика прозвучала с потрясающим драматизмом. Поистине: «J'accuse!»[49] Все сидевшие за одним со мной столом – Израэль и Джун Гринберг, Кеннет, Дон, София, Тинкл, Чарльз, остальные присутствовавшие в столовой взглянули на меня. Сначала обвинение в антисемитизме, а теперь в воровстве! Бобьен – оскорбленная женщина. Только потому, что я не вернулся, не довел до конца поцелуй, оказался подозреваемым номер один в краже тапок. – Вы украли мои тапочки! – провозгласила она обвинительное заключение, вернее, повторила, поскольку на первое восклицание я не ответил. – Нет, – удалось выдавить мне. – Клянусь, я ваши тапочки никогда даже пальцем не тронул бы. Видно, она неправильно поняла и потребовала: – Не оскорбляйте меня! – Сядьте, Сигрид, – велел Маррин. – Алан не мог взять ваши тапки. – Почему это? – спросила она. – Он только что сюда приехал, – объяснил Маррин, впрочем, кажется, это не обелило мое доброе имя ни в глазах Бобьен, ни во мнении соседей по столу, которые только что слышали, как меня поймали на чистой лжи о связи с хасидами. Если я способен солгать, то способен и тапки украсть. Безусловно, ни один суд не признает свидетельство Маррина убедительным доказательством. Вдобавок статус новичка, никому не известная личность, разбитое лицо – все работало против меня. – Клянусь, я не брал ваших тапочек, – с искренним отчаянием повторил я, хотя в голове промелькнуло сомнение. По словам Тинкла, он довел меня, отключившегося, до комнаты, только, может быть, не до конца довел, потом я вполне мог повернуть обратно… правда, я не знаю, где расположилась Бобьен, и у меня нет ножниц, и негде их взять… Тем не менее все-таки… – Сигрид, сядьте, пожалуйста, – упрашивал Маррин. – Кто-то просто сыграл с вами глупую шутку. Алан очень славный молодой человек. Не имеет никакого отношения к вашим тапочкам. Бобьен, несмотря на его уговоры, осталась стоять, пребывая в сильном возбуждении. – Мне бы польстило, если бы кто-нибудь утащил мои тапки, – вставила Джун Гринберг, стараясь ее утешить. – А мне не польстило. Я пошла к доктору Хиббену, показала вот это. – Бобьен продемонстрировала вырезанные из бумаги подошвы. – Он сказал, что постарается вернуть тапочки. Мне совсем ни к чему подобные безобразия во время работы! – Разумеется, – подтвердила София, дружелюбно поддерживая коллегу-художницу и одновременно пытаясь ее успокоить. – Все будет в полном порядке, – заверил Маррин. – Я знаю, что это он. – Бобьен ткнула в меня пальцем, уровень сахара в моей крови совершил кульбит, нахлынула ужасающая волна слабости, страха, я подумал, что сейчас упаду в обморок. Потом Бобьен вышла из зала.Глава 22
И без того высокая статистика заболеваемости диабетом в нашей стране повышается. Мне обеспечено алиби. Высокая статистика заболеваемости диабетом снижается. Каучуковая шея крепнет. Иногда чрезмерное содержание тестостерона[50] в организме приводит к выпадению волос. Мангров в велогонке «Тур де Франс». Что касается галстука. Серотонин[51] и тестостерон в правильном сочетании вызывают одинаковую эйфорию
– Она каждое лето с ума сходит, – сказал Маррин. – Не расстраивайтесь. – Как правило, из-за мужчины, – добавила Джун Гринберг. – В этом году вы именно тот самый объект. – Она немного истерична, – заметила София. – Ее действительно одолели летучие мыши, и она все время твердит, будто в особняке бродит привидение. Сахар у меня в крови поистине взбесился: я очутился в глубокой диабетической опасности. В любой момент может потребоваться ампутация. Брошенное Бобьен обвинение добило меня. Я себя чувствовал хрупким и беззащитным, как бабочка. Я не создан для конфронтации, едва осмеливаясь на робкое сопротивление. – Кто же взял тапочки? – поинтересовался Кеннет. – Реджинальд Мангров? – предположила София. – Несколько лет назад Сигрид сходила по нему с ума. – Нет. Реджинальд слишком погружен в себя, чтобы решиться на такую глупость, – возразил Маррин. – С ним никогда ничего подобного не случится. – Может, вы? – обратился ко мне скульптор Дональд с половиной большого пальца. – Я этого не делал, клянусь, – поклялся я. – Даже не знаю, в какой она комнате. – Он со мной выпивал вчера вечером, – заявил Тинкл, – я довел его до спальни. Он не имел понятия, как до нее добраться. Если б взял тапочки, я увидел бы. Благодарение Богу за Тинкла. Не самый надежный свидетель – доверие к нему подорвано замечанием о гибели в огненной буре летучих мышей, – но мое местонахождение он описал уверенно, четко. В душе понимал, что предоставленное мне алиби не совсем доказательно – видимо, мое беспамятство и чуть не состоявшийся поцелуй с Бобьен заставили его усомниться в моей невинности, – и все-таки встал на защиту. Хороший человек! Похоже, его утверждение рассеяло все сомнения на мой счет, какие могли возникнуть у соседей по столу, что послужило большим облегчением. Затем были рассмотрены прочие вероятные подозреваемые, началась ремиссия диабета. Все еще трясясь, я умудрился прожевать кусочек омлета, захлебнуться глотком кофе. Ужасное начало дня. Хуже любой утренней встречи с дядей Ирвином. Собственно, неплохо бы натравить дядю Ирвина на Бобьен. Он был бы достойным соперником, и я, как ни странно, сидя за столом, тупо глотая яичницу, почувствовал нечто вроде горячей привязанности к воплощению бородатого Пио. Я представил, как дядя размахивает пистолетом и кричит на Бобьен: «Племянник моей жены никогда не взял бы ваши тапки!» Покончив с завтраком, я извинился, встал из-за стола, почти лишенный сил. Мысленно воображал дядю Ирвина своим защитником, который за меня рассердился бы, взял на себя мой гнев, но подлинной моей реакцией на ситуацию с Бобьен было желание проскочить мимо злости прямо в депрессию. Хотелось заползти в постель, завершить этот день и начать новый. Завтра. – Увидимся позже, – сказал Тинкл, когда я поднялся. – Конечно, увидимся, – подтвердил я, поблагодарив его взглядом за помощь. Я захромал прочь, но Маррин поймал меня за рукав. – Не расстраивайтесь из-за Сигрид, – сказал он. – Кто б ни стащил ее тапочки, наверняка сегодня поставит обратно под дверь, после чего все развеется. Идите пишите, забудьте про тапки. – Хорошо, – кивнул я. Вышел из столовой, поплелся к черной комнате за дневным пайком, собираясь весь день провести у себя. Пока не хочется общаться с сумасшедшими. Просплю до вечера, пропущу ужин, попотчую Дживса хорошей едой в городе. В черной комнате сахар снова скакнул. Там была Ава. Отыскивала свою флягу между сорока с чем-то чужими. Поиски предназначенной мне еды подвели бы меня слишком близко. Я не чувствовал себя на это способным. Силы полностью подорвала атака со стороны Бобьен. Если подойти чересчур близко к Аве, голова моментально качнется на шее, как у парализованного, потерявшего контроль над мышцами. Поэтому надо либо ретироваться, поднявшись по черной лестнице к себе в комнату, что выглядело бы глупо, либо пройти прямо мимо нее, выйдя из особняка как бы на утреннюю прогулку. Выбрав последний маневр, я направился к двери. Ава с флягой в руках оглянулась: – А мы не встречались. Ты новенький? – Да, – сказал я, безошибочно чувствуя, что голова моя держится на очень тонкой карандашной резинке. Интересно, лишаются ли другие люди способности держать голову при перенапряжении нервной системы и сумасшедших выкрутасах сахара в крови? Вблизи нос производил потрясающее впечатление – для меня слишком сильное. В носовом департаменте Шейлок выглядел бы рядом с ней куклой Барби. Полная грудь, едва умещавшаяся в ярко-желтом коротеньком топе, почти точно так же пронзала мне сердце, как тот самый нос, заняв второе место сразу после него. Кроме того, на ней были тонкие шорты для бега, которые в других цивилизациях могли бы использоваться для перевязки мелких ран. Она только что совершила пробежку – я мельком увидел пропотевшие сексуальные волосатые пучки под мышками и сам залился потом. Полностью растекся грязной лужей. Кроме того, глаза у нее были зеленые. Перед зелеными глазами устоять невозможно. С голубыми, карими, серыми, радужными глазами еще можно более или менее иметь дело. Но дайте кому-нибудь зеленые глаза, и он будет править миром. – Меня зовут Ава Инноченцо, – представилась она. Я был выше ее по меньшей мере на три дюйма, но казалось, она надо мной возвышается. Такое впечатление на меня производят высокие женщины. Возможно, женский рост и размер обуви измеряются в ином масштабе. Рост Авы составлял пять футов девять дюймов – по мужским меркам шесть и четыре. – Алан Блэр, – представился я. Она протянула руку, мы обменялись рукопожатиями. Пожатие у нее было крепкое, я на него также крепко ответил. Меня это утешило. В конце концов, контроль над мышцами не полностью утрачен. Прикосновение к ней как бы вдохнуло в меня жизнь. Голова перестала виснуть и качаться. – У нас уже есть один Алан, – заметила она. – Тинкл. – Да, с Тинклом я знаком. Крепкое рукопожатие удалось, шея функционировала, а язык в интересной беседе тащился далеко позади. В драгоценные жизненные моменты, когда хочется проявить максимальное очарование, я особенно косноязычен и туп. Можно было б сказать что-нибудь остроумное насчет изобилия Аланов или обыграть фамилию Тинкл, сообщив, что я – Алан Тинкл-Тоус, из Англии, где многие фамилии пишутся через дефис. – Чем занимаешься? – спросила она. – Пишу. – Ничего больше выдавить не сумел. Впрочем, к черту милый диалог. Я почуял в себе страшную силу. Эта женщина как-то подействовала на химический состав моей крови. Мне хотелось на нее наброситься, ухватить за нос, как за дверную ручку, присосаться к груди. Я испытывал одновременно грубые и инфантильные желания. Чувствовал себя настоящим мужчиной. – А я не умею писать. Правописание ни к черту. – Очень жаль. – Я мысленно ее развернул, схватил за бедра, наехал сзади. Прежние диабетические катаклизмы сменились чрезмерным приливом тестостерона, вызывающего, как говорят, облысение. Некоторые в один миг седеют, а мои волосы целиком встали дыбом на голове под действием хлынувшего в организм мужского гормона. Либо они сейчас вырвутся с корнем, либо я дам промашку, как Тинкл. – Да плевала я на правописание. Отослала заявку на грант со сплошными ошибками, и никто ничего не сказал. От художников не ждут грамотности. Я стоял на грани катастрофической потери волос и публичного извержения, но сумел перевести эти внутренние силы в словесную бурю, тем более по сравнению с предыдущим скупым вкладом в беседу. И действительно обрел дар речи: – Ну, у многих писателей тоже ужасное правописание. Говорят, Фицджеральд очень плохо писал… Интересно было б устроить состязания по орфографии между известными писателями, выставив напоказ недостатки… ПЕН-клуб[52] мог бы на этом деньги зарабатывать, помогать писателям, попавшим в тюрьму, хотя почти всем писателям в тюрьмах нравится, материала там много, поэтому, может быть, не захотят выходить… Жан Жене[53] лучшие вещи писал за решеткой. Конечно, тюремная жизнь ему нравилась и по другим причинам… Я бы не возражал против тюрьмы, только неприятно получать ножевые удары… Постойте секундочку, интересно, почему говорят «состязания по орфографии»? Вы, случайно, не знаете? – Нет. Какая-то дикость. Почему состязания? Почему не экзамены? Слушая, я отводил глаза от грудей, но они были такими полными, что я их видел не глядя, если вы меня понимаете. Воспринимал локатором. И конечно, невероятный нос находился прямо передо мной – правила поведения позволяли на него смотреть, – мне хотелось расплющить его поцелуями, запустив пальцы в густые волосы, намотав на кулак. – Экзамен действительно правильнее, – согласился я, – зато состязание интереснее… Я бы неплохо выступил на состязании по орфографии, хотя предпочитаю британское правописание, только не решаюсь им пользоваться. – Ты что, подрался? – спросила она, явно потеряв интерес к орфографии, разглядывая мои глаза и нос, почти сравнявшийся с ее носом, по крайней мере, в необычности. – Подрался, – с гордостью подтвердил я, заметив вспышку уважения и любопытства в ее взгляде. Чувствовалось, ей нравится моя физиономия пещерного дикаря, и я быстро диагностировал, что она предпочитает брутальных мужчин. В конце концов, при таком впечатляющем физическом развитии одолеть ее может только пещерный мужчина. А я переживал подъем. Уже почти сравнялся с ней ростом. Я вырос! Вырос с презренных пяти футов четырех дюймов или около того почти до пяти с девятью. Если бы дорасти до естественных шести футов, можно было бы ей овладеть. Понятно, это безнадежно при ее росте в шесть футов и четыре дюйма в мужских измерениях, но в подобных капризах теории я как-то не совсем разобрался. По-моему, вот что происходит: я сокращаюсь, а женщина увеличивается. Даже низенькие женщины кажутся мне высокими. Женщина ростом в пять футов три дюйма вырастает в моих глазах приблизительно до пяти и восьми… Ничего не поймешь. В принципе общие масштабы каким-то образом искажаются, вот что надо усвоить. – С кем сцепился? – уточнила она. – С каким-то незнакомцем в баре. Он меня хорошенько отделал, но и я тоже его достал. Я махнул рукой в воздухе, изображая мощный мужественный удар, чтобы произвести на нее впечатление. К несчастью, в тот самый момент в черную комнату вошел Реджинальд Мангров с повязкой на глазу и с любопытством взглянул на меня, застав за такой же лживой похвальбой, как в столовой. Весьма неприятно. Впрочем, потом на губах появился намек на улыбку, и я понял: он правильно оценил ситуацию. Увидел во мне распетушившегося самца, старавшегося завоевать самку, и как мужчина, умудренный опытом одноглазой жизни, не осудил меня за это. – Доброе утро, Алан, – сказал он, одетый в форму участника велогонки «Тур де Франс», в крошечной белой кепке, желтой футболке, черных эластичных штанах до колена, что выглядело неприлично. Мало кто может носить подобные штаны и выглядеть достойно. Боюсь, Мангров выглядел недостойно, сам того не понимая. Почти все спортсмены-любители среднего возраста не способны объективно судить о собственном костюме. – Доброе утро, – сказал я. Потом он поздоровался с Авой, и она его поприветствовала, потом Мангров звонко затопал по полу, обутый в специальные велосипедные туфли, приспособленные для педалей гоночных велосипедов. – Желаю удачно проехаться, – сказала Ава. – Спасибо, – сказал он и вышел из особняка. – Прежде чем он начал писать, каждый день проезжал тридцать миль, – сообщила она. – Ну, мне тоже, наверно, пора за работу. – Хорошо, – пробормотал я со слабой улыбкой, наблюдая за артикуляцией ее ноздрей. Ноздри вели прямо к пухлым губам. Нос Дюранте[54] и рот Брижит Бардо. Я потерпел безнадежное поражение – она больше не хочет со мной разговаривать, и, не имея возможности ее атаковать, мне хотелось покончить с собой. Когда женщина по-настоящему поражает тебя, хочется умереть. Обратная сторона сладострастного насилия. Желание перерастает в боль, что, согласно буддистам, естественно. Желание – боль. Это я прочитал на обороте пачки имбирного чая. Почти все мои сведения о буддизме – и о практике йоги – почерпнуты с чайных этикеток. Поэтому надо избавиться от желания, чтоб избавиться от боли. В случае с Авой у меня имелись два способа достижения цели: метод самопроизвольного облегчения Тинкла и метод пещерного дикаря-победителя. В данный момент метод Тинкла выглядел более осуществимым, что и внушало мне безнадежность. Приблизительно в шеститысячный раз в жизни перспектива самопроизвольного облегчения ради утоления боли начинала казаться несколько мрачной. – Ты не похож на парня, который ввязывается в драки в баре, а твой галстук мне нравится, – сказала Ава, все-таки не закончив беседу, и пощупала галстук от «Братьев Брукс». – Симпатичные птички. Дживс подкладывал колибри чаще, чем предписывала ротация галстуков, и я был несказанно ему благодарен за это – Ава меня тронула. То есть дотронулась до галстука. Но галстук как бы составлял неотъемлемую мою часть – я чувствовал это сильнее большинства других людей. Потом она его выпустила. Будучи представительницей изобразительного искусства, оценила изображение крошечных птичек, но все равно коснулась их и коснулась меня. Я стремительно рос все выше и выше, достигнув своего полного роста, став теперь выше Авы! – Это мой любимый галстук, – сказал я. – Каждый день носишь? – Стараюсь. – Почему? – Нравится. Внушает ложное ощущение целеустремленности. – Ну что ж, рада встретить здесь интересного человека… Увидимся нынче за ужином. Беседа вновь резко оборвалась, что на этот раз не уязвило меня. Я был доволен встречей. Она обратила на менявнимание, прикоснулась ко мне, похвалила. Чего еще ждать от первой беседы? – Хорошо, – кивнул я, – увидимся вечером. Она улыбнулась, вышла из черной комнаты в центральный холл. Я получил возможность свободно разглядывать ее сзади. Тестостероновый клапан настежь открылся; чувствовалось, что и серотониновый тоже. Кровь обогатилась разнообразными ингредиентами, я испытывал радость, блаженство, веселье. И, придя в такое хорошее настроение, добавил к меню экстаз. Забрав свою флягу с едой, полетел по лестнице к своей комнате. Упавший из-за Бобьен дух полностью воспрянул. Много новостей для Дживса. Возникшее вчера ощущение при виде Авы подтвердилось. Я влюблен! Разумеется, я понимал, что, может быть, это просто физическое возбуждение. Впрочем, конечно, вы знаете, как бывает. Думаешь, будто это любовь, и действительно иногда пару раз в жизни случается.Глава 23
Размышление о любви, возможно, целиком и полностью ошибочное. Я знакомлю Дживса с газетными заголовками со странички светской хроники и криминального раздела. План поимки вора, укравшего тапочки; не ошибочно ли считать его извращенцем?
Дживс заканчивал разглаживать углы постели молодого хозяина, стоя ко мне спиной и так стараясь идеально сделать свое дело, что не услышал, как я вошел в комнату, хотя никогда не позволяет мне застать его врасплох – он всегда наготове. Я источал любовь ко всему белому свету. Дживс заправлял мою постель, самозабвенно обо мне заботясь, думая обо мне, желая угодить. Я едва не заплакал. Понимаете, время от времени я мельком, на мгновение ока бросаю взгляд на людей, присутствующих в моей жизни, и любовь к другим – в данном случае к Дживсу – поражает меня, как вспышка озарения, становится явственной, чистой, не замутненной суждениями, страхами, посторонними отвлекающими соображениями – стремительным потоком жизни, – об этом удивительном прекрасном чувстве хочется сказать тому самому человеку, только я сомневаюсь, сумею ли его выразить, боюсь, вдруг слушатель испугается моих слов, вдруг я сам их побоюсь, вдруг они покажутся пустыми, фальшивыми, и рядом с чувством любви к окружающим, словно бы на другом берегу, видится хрупкость, бренность, безнадежность всего этого, я предчувствую близящуюся утрату, прежде чем ее понести, потом сознание обычно затуманивается, и я с нетерпением жду следующего события. Каверзное дело. Одна из моих проблем заключается в том, что я путаю любовь и жалость. Фактически не отличаю одно от другого, хотя, может быть, они идут рука об руку, потому что, как только кого-то полюбишь, не хочется, чтоб он испытывал боль. Хотя знаешь, что будет испытывать. Видишь, как люди окутывают себя туманными иллюзиями, чтобы жить дальше; как легко ранить их, сокрушить; и поэтому начинаешь жалеть точно так же, как глубоко в душе жалеешь себя по тем же самым причинам. Несмотря на то что дело это темное, я скажу людям о своей любви к ним, только не так скоро. В Принстоне у меня был приятель, умиравший от опухоли в мозгу, который, узнав, что жить ему осталось полгода, однажды сказал мне по телефону вместо прощальных слов: «Я люблю тебя». Это был не последний телефонный разговор между нами, я ни по каким меркам не был его ближайшим другом, только слышал по голосу, что в тот момент он хотел объявить о своей любви всем и каждому – больше не было нужды сдерживаться. Я решил точно так же относиться к людям, встречавшимся в жизни, однако не сумел, хотя тому приятелю говорил, что люблю его, при каждом следующем разговоре по телефону в течение нескольких месяцев до его смерти. Так или иначе, глядя на Дживса, я чувствовал сильный прилив любви. Обожание еще не омрачилось в сознании, не превратилось в жалость, как он, видно, что-то почувствовал, поскольку вдруг вышел из транса гуру, застилающего постель, и сказал, оглянувшись: – Да, сэр? Я решил, что Дживс почувствует себя неловко, если неожиданно выпалить: «Я вас люблю». Впрочем, возможно, ему ничего не надо объяснять, даже произносить вслух. Поэтому, хотя мой сентиментальный мотор работал на всех восьми цилиндрах, а нога жала на педаль, я отбросил мысли о наших отношениях и сразу перешел к оглашению известий о событиях текущего дня. – Крепитесь, Дживс. – Слушаюсь, сэр. – Как следует скрепились? – Думаю, да, сэр. Я сел на только что застеленную кровать, указав жестом Дживсу на стул за маленьким письменным столиком. Расположившись таким образом, приготовился дать ему полный отчет о случившемся. – У меня новости, Дживс. В газетных заголовках. – Очень хорошо, сэр. Я сделал паузу для пущего эффекта и внушительно объявил: – Я влюблен! Можно набрать крупным шрифтом. Разогнать в развертку на первой странице. – Замечательное известие, сэр. Прелестно. – Я чудесно себя чувствую, Дживс. Полон сил и прыти, как рассыпавшиеся бобы… Можно так сказать? – Не знаю, сэр. – А состязания по орфографии почему так называются? – Прошу прощения, сэр. И на этот вопрос я не знаю ответа. – Ничего страшного, Дживс. Фактически эти загадки меня не терзают, просто на миг озадачили. – Вполне понятно, сэр… Если разрешите спросить, в кого вы влюблены? – В Аву! Я о ней уже мельком упоминал. Женщина с фантастическим профилем. – Вы уверены, что влюблены, сэр? – Намекаете, будто это мимолетное увлечение? – Возможно, сэр. – Я обдумывал это, Дживс, – вполне может быть. Только влюбиться очень приятно. А самое многообещающее обстоятельство заключается в том, что я тоже ей, кажется, нравлюсь. По-моему, на этот раз роман не останется односторонним. – Очень хорошо, сэр. – Она оценила мой галстук, за что я должен вынести вам благодарность. Рад, что вы нынче утром вновь выбрали колибри. Она его пощупала. Женщина никогда так не сделает, если ее к вам не тянет. Она любовалась художественной работой, но на какой-то стадии ей, должно быть, захотелось ко мне прикоснуться, или она не испытывала такого отвращения, чтобы не хотеть ко мне прикоснуться. Если ты женщине не противен, битва наполовину выиграна. – Очень рад, что выбор галстука с колибри оказался удовлетворительным, сэр. – Более чем удовлетворительным! Этот галстук ее покорил… Знаете, Дживс, я вам вот что скажу – она не девушка-сон из моего сна о девушке, а некий фотографический негатив. Интересная мысль. Только сейчас пришла в голову, когда я ее высказал. Может быть, подсознание представляет собой нечто вроде негативного изображения или перевернутый телепатический отпечаток будущего… Понимаете, что я имею в виду, Дживс? – Кажется, сэр, в определенной степени понимаю мысль, которую вы пытаетесь сформулировать. – Я и сам не вполне понимаю, Дживс, но как-то верю. Я заметил, что таковы многие мои концепции; это несколько обескураживает. Не полностью продуманы. Видно, у меня не тот интеллект, чтоб до конца продумывать. Натыкаюсь на мысленную преграду. – Вполне удачно справляетесь, сэр. – Вы считаете, Дживс? – Да, сэр. – Спасибо… А как вам нравится имя Ава? Кроме того очевидного факта, что это палиндром.[55] Годится для роковой женщины? – Ава очень милое имя, сэр. – Она очень милая, соответствует своему имени, хотя выражается грубовато. Говорит, правописание у нее «ни к черту». Но мне нравится ее прозаичность. – Очень хорошо, сэр. Я повалился на спину на постель, Дживс покорно сидел за письменным столиком в восторженной позе. Я закрыл глаза, видя в воображении шоу Зигфелда,[56] в ходе которого сам держал Аву в объятиях, запустив пальцы в пышные волосы… но потом перед изображением прошла черная тень, словно мысленная кинопленка сгорела. Я сел. – Есть еще один заголовок, Дживс. – Да, сэр? – Боюсь, из криминальной хроники. Та самая женщина, Сигрид Бобьен, обвинила меня в краже ее тапок. Устроила шумную сцену за завтраком. Опозорила перед всеми. Пыталась организовать линчевание. У меня сахар просто взбесился. Я чуть не ослеп от диабета. – В высшей степени неприятно, сэр. Она заявила, будто вы ее тапочки взяли? – Да… Кажется, остальные были на моей стороне, ее охарактеризовали как истеричку, видящую привидения. Но я не полностью оправдан. Наверняка после подобного обвинения все меня чуточку подозревают… А у меня небольшой провал в памяти на время затмения. Неужели я вчера вернулся сюда с парой женских тапочек, Дживс? – Нет, сэр. – Кому же это знать, как не вам. – Да, сэр. – У нас нет ни ножниц, ни какого-нибудь резака? – Нет, сэр. Почему вы спрашиваете? Я разъяснил Дживсу характер преступления – тапочки были вырезаны из бумаги; Бобьен каждый вечер оставляла настоящие перед дверью. Он слушал невозмутимо, однако заметил: – Очень странно, сэр. – Да, странно. Странно, что она оставляет тапочки перед дверью, и странно, что их кто-то взял. Я не упрекаю ее за расстройство, но она слишком сильно отреагировала. Готова была меня убить. Очень неприятно, когда тебя ненавидят, Дживс, особенно в таком положении, когда ее нельзя избегать. Я имею в виду, что это еще хуже, чем жить с дядей Ирвином. Он меня не слишком сильно любит, но фактически ненависти не питает. Я просто его раздражаю. А эта женщина ненавидит меня. Хотелось бы сосредоточиться на работе, на одержимой любви к Аве, не тревожась из-за Бобьен и проклятых украденных тапочек… Знаете, если мы поймаем вора, это обелит мое имя перед ней и перед всеми прочими. – Это решительно доказало бы вашу невиновность, сэр. – Представляете, как это сделать, Дживс? – Что ж, нынче вечером, сэр, можно выставить ваши ботинки за дверь и попробовать подкараулить того, кто решится их взять. – Великолепная мысль, Дживс! – Благодарю вас, сэр. – Но вы не считаете, что за дверь надо выставить шлепанцы? Может быть, вор охотится только за ними, а не за ботинками. – Весьма разумное замечание, сэр. – Возможно, это простой хулиган или истинный фетишист тапочек. Необходимо обезопаситься со всех сторон. Поэтому для надежности будем ловить на тапочки, предполагая, что это мужчина. Может быть, и женщина, хотя почти все общественно опасные типы – мужчины. Женщины в большинстве случаев вымещают раздражение на самих себе. – Да, сэр. Я задумался о поимке предполагаемого тапочного фетишиста, бессознательно поглаживая пальцем усы. Возникшее при этом довольно чувственное ощущение вновь привело меня к мысленному шоу Зигфелда, к кино, которое я начал крутить: с Авой в моих объятиях. Взаимный поцелуй остается великой извечной загадкой. Как только я об этом задумаюсь, не вижу никакого смысла. Наклоняешь голову в сторону, губы каким-то образом соприкасаются. Тем не менее я попробовал визуально представить наш с ней поцелуй – физически – и испортил все дело, хореография развалилась. Отложив вопрос о губах, я мысленно увидел, как мы ткнулись друг другу в лицо впечатляющими носами, и фактически выронил камеру – сознание одновременно отсняло и прокрутило кадр, в котором ее нос попал мне в рот. Впрочем, это меня возбудило. Я позволил себе задержаться на краткой сцене, потом в наказание выключил мысленный проектор и камеру. Меня вдруг охватила вовсе не шуточная тревога насчет проблемы с носом, и я поспешил оповестить о том Дживса. – Одна деталь в моем любовном романе внушает беспокойство, Дживс. – Вот как, сэр? – Неудобно признаться… – Дживс спокойно смотрел на меня; выражению его лица можно верить. И я выпалил признание: – По-моему, на меня произвел слишком сильное впечатление нос Авы. Со мной никогда ничего подобного не было. Ни один нос не притягивал меня с такой силой. Не могу объяснить. – Звучит необычно, сэр. – Если бы я понимал Фрейда или если б действительно его читал, то назвал бы это чем-то вроде перенесения,[57] после недавней деформации моего собственного носа. – Возможно, сэр. – Но это не совсем меня удовлетворяет… Может быть, дело в том, что ее нос имеет форму женского тела. Ноздри похожи на ягодицы. – Неужели, сэр? – Прошу прощения, Дживс. Я не хотел выражаться вульгарно. Лишь стараюсь понять, почему он на меня так действует. Возможно, потому, что тут как бы две женщины в одной. – Вполне допустимое психологическое объяснение, сэр. Однако вам не приходило в голову, что нос просто красивый и именно поэтому вас привлекает? – Проблема гораздо глубже, Дживс… Знаете, я однажды читал об одном носовом фетишисте в «Половой психопатии» Крафт-Эбинга.[58] Деталей не помню, но помню, что был восхищен… Возможно, прочтя это много лет назад, сам довел себя до подобного состояния. Я слышал о писателях и драматургах, которые в детстве читали какую-то книгу, потом забывали, а через много лет создавали роман-двойник или пьесу, не зная, что украли основной сюжет и тему. – И я слышал о таком явлении, сэр. – Возможно, на меня точно так же подействовала история болезни носового фетишиста, только я украл извращение, психическую аномалию… Идиот! Гораздо выгодней украсть книгу. Вечно я не то делаю!.. В юности читал Крафт-Эбинга, чтоб возбудиться. Наверняка нездорово читать с такой целью о случаях сексуальных психозов, и теперь я расплачиваюсь. Еврейский мальчик двадцатого века в Нью-Джерси читает о немецких половых извращенцах девятнадцатого века… Все равно что «Майн кампф» изучать! – Понимаю, сэр. – Даже не верится, что со мной такое случилось, Дживс. Хуже того, через что прошел Оскар Уайльд. У него была любовь, о которой нельзя сказать вслух. А моя любовь даже не имеет названия, которое нельзя было бы произнести. Нософилия? Нососексуализм? Смешно… Даже не хочется думать о подтексте слова «назальный»… Хорошо бы иметь под рукой «Половую психопатию», но я ее какое-то время назад потерял. Хотелось бы перечитать ту историю и уяснить глубинную суть. – Было бы весьма познавательно, сэр. Я тщетно старался припомнить подробности истории болезни носового фетишиста, но ничего не приходило на память. Смутно помнилось нападение в каком-то трамвае, и все. Потом меня осенила великолепная мысль. – Пойдемте в библиотеку, Дживс, – сказал я, – найдем Крафт-Эбинга. Если я собираюсь влюбиться в ту женщину и в ее нос, то должен понять все свои мотивации. Остается надеяться, что в библиотеке есть эта книга, какой-нибудь тинейджер не выкрал ее по тем же соображениям, с какими я ее когда-то использовал. Если там нет, здесь где-то неподалеку находится Скидмор-колледж. – Очень хорошо, сэр. – Может быть, я ее как-нибудь вставлю в роман. Пусть для одного из персонажей нос служит фетишем. – Очень хорошо, сэр. С тем мы направились к «капрису», поехали в город в поисках библиотеки и «Половой психопатии» – шедевра доктора Рихарда Крафт-Эбинга о человеческом эросе.Глава 24
Выдержка из «Половой психопатии» Крафт-Эбинга. Беседа с Дживсом о фетишах и «Анонимных алкоголиках». Я кое-что читаю, Дживс исчезает среди книжных полок. Я понимаю свое невежество, потом одобрительно хлопаю себя по плечу. Мы с Дживсом обсуждаем идею нового романа
История болезни 88. (Бине,[59] op. cit.) Пациент X., тридцати четырех лет, гимназический учитель. В детстве страдал конвульсиями. В десятилетнем возрасте начал со сладострастием мастурбировать, что связывалось у него с очень странными представлениями. Он испытывал особое пристрастие к женским глазам, но, будучи абсолютно несведущим в сексуальных вопросах и слишком боясь повредить глаза, вообразил, стараясь представить в некой форме соитие, будто женские половые органы находятся в ноздрях. С тех пор его бурные сексуальные желания сосредоточились вокруг этой идеи. Он рисовал женские головы со строгим греческим профилем и с такими крупными ноздрями, что туда вполне мог войти пенис. Однажды он увидел в автобусе девушку, в которой признал свой идеал. Проследовал за ней до самого ее дома и сразу же стал домогаться. Выброшенный за дверь, вновь и вновь возвращался, пока его не арестовали. Половых связей у X. никогда не было. Фетишизм по отношению к носу встречается, но не часто. Нижеследующий редкий поэтический отрывок я получил из Англии:Я показал примечательный пассаж Дживсу. Мы сидели одни за столом в очень славной Публичной библиотеке Саратоги. – Что скажете? – спросил я. – Сочувственное описание человека, отягощенного проблемой, сэр. – А стихи! Блистательно, правда? – Да, сэр. – Сама проза великолепна! – Очень хорошо написано, сэр. – Конечно, это перевод… Тем не менее, боже мой, как мне нравится. Неудивительно, что это извращение отпечаталось в моей душе, и теперь я от него страдаю… Но не так тяжело, как тот парень. Я имею в виду, тело Авы меня целиком привлекает. И как только я ее узнаю, личность тоже понравится. По крайней мере, надеюсь. Поэтому я не так безнадежен, как X., правда, Дживс? – Да, сэр. Не верю, будто вы больны также сильно, как человек, описанный в этой истории. – По-моему, с моим фетишем можно жить, знаете, когда он не овладевает всей твоей жизнью, в том числе сексуальной, и от тебя не требуется участвовать в группах поддержки, ходить на собрания, голосовать за определенных политиков… Любители носить одежду противоположного пола, садисты и мазохисты, мужчины, любящие мальчиков, и прочие – сексуальные эквиваленты Национальной стрелковой ассоциации… По-моему, ножные фетишисты не столь образцово организованы. С другой стороны, они могут удовлетворять желания, просто выйдя на пляж. А у остальных всевозможные конференции, бюллетени новостей, официальные денежные взносы, дорогостоящее оборудование, пошлины, сборы… Думаю, иметь серьезный фетиш очень утомительно. Я хочу сказать, посмотрите на дядю Ирвина. Национальная стрелковая ассоциация полностью запудрила ему мозги. У меня же легкий случай носового фетишизма, ради которого мне не придется коренным образом менять образ жизни. – Готов согласиться, сэр. – Поэтому теперь я меньше переживаю из-за проблемы с носом, но испытываю необходимость отчасти изменить свою жизнь. Слава богу, не сильно страдаю похмельем, однако должен покончить с выпивкой. Фактически это дело выпадает из рук. Сначала сломанный нос, потом затмение. Если подумать, из памяти выпал даже тот вечер, когда я получил по носу. Просто ненормально. Надо это признать и отвергнуть спиртное. Больше никаких пустых обещаний завязать. Я не вязальщик, я алкоголик! – Абсолютно согласен, сэр. – Обращусь в АА, куда-нибудь еще. Может, схожу на собрание здесь, в Саратоге. Упустил нечто критически важное на нескольких собраниях в ГУЛАГе Монтесонти, а потом в Монклере. По вопросу о том, как удержаться от первой рюмки. Вам что-нибудь об этом известно, Дживс? Вы спасли бы меня от визита к АА. – К сожалению, ничего не могу сказать, сэр. По-моему, было б полезно связаться по телефону с АА. Я считаю их методы воздержания от алкоголя весьма эффективными. – Хорошо, позвоню. Номер, наверно, есть в справочнике. Очень хитро с их стороны назваться аббревиатурой АА. Интересно, стоит ли она раньше тех, что состоят из трех А? Интересно, какие у них были соображения? Выгодное расположение в телефонном справочнике? – Неправдоподобно, но возможно, сэр. – Или два А идут после трех? – Загляну в телефонную книгу, сэр. – Не трудитесь. Потом посмотрю. Знаете, хорошо, что, попав в пьяном виде в аварию, можно отыскать в справочнике AAA[60] и АА, убив одним выстрелом двух зайцев. Им надо бы называться АА-Двойное А. Более броско… С другой стороны, это может навести на мысль о заказе двойной порции, что только повредило бы. – Да, сэр. Еще не было десяти, поэтому я провел следующие два приятных часа за чтением «Психопатии», хотя и старался покрепче прижать ее к столу обложкой, что оказалось не так-то легко – обложка бумажная, книга довольно толстая, – но мне не хотелось, чтоб кто-нибудь из пожилых жителей Саратоги или впечатлительный подросток увидел аннотацию: «Новейшее, самое полное переводное издание классического труда о половых извращениях». Люди получили бы ошибочное представление о том, чем я занимаюсь в библиотеке утром в пятницу. К тому же разбитое лицо обязательно возбудило бы определенные подозрения, которые, возможно, частично смягчили бы пиджак с галстуком, превращавшие меня в заслуживающего доверия человека, каковым я и был или, по крайней мере, надеялся быть. Пока я читал, Дживс затерялся среди стеллажей, возможно, грыз книги о флоре и фауне в районе Саратоги или что-нибудь столь же здоровое и полезное. Тем временем я за чтением Крафт-Эбинга испытывал прустовские переживания. Вновь перечитывая истории болезни, перенесся в родительский дом, в мальчишеские ночи, когда при свете фонарика под одеялом впитывал прекрасные рассказы из «Половой психопатии». Странные желания и поступки пациентов Крафт-Эбинга восторженно волновали меня в подростковом возрасте, но также всегда восхищало блистательное, убедительное и сочувственное объяснение их жизни. Теперь я увидел определенную параллель между чтением историй болезней и тем, что этому предшествовало – моим ребяческим обожанием бейсбольных карточек. По статистике на обороте карточки можно было судить, велик игрок, никчемен или так себе, середнячок; обладал ли он потенциалом, но немножечко не дотянул и навсегда в себе разочаровался; расцвел ли слишком поздно и способен жить сам по себе, когда прошло время игр; подарила ли капризная судьба один удачный год, который никогда больше не повторялся, или победные результаты накапливались горой, приведя, может быть, к Залу Славы… Траектория жизни и карьеры игрока прочерчена год за годом, точно так, как Крафт-Эбинг пытался показать в своей книге, что происходит с людьми в течение жизни, с течением времени. В обоих случаях меня привлекал понятный рассказ о человеческом существовании, и я с юных лет, как каждый человек, старался осмыслить собственную историю, свою жизнь, должно быть подсознательно желая увидеть ее объяснение на обороте бейсбольной карточки – детская мечта – или в истории болезни – потенциальная взрослая реальность. Хорошо бы с таким же усердием почитать Фрейда, как я читал Крафт-Эбинга. Уже интересно, что в Вене Крафт-Эбинг был руководителем Фрейда, против которого тот взбунтовался. Крафт-Эбинг просто собирал факты, связанные с отклонениями, коллекционировал, словно марки, фактически не выясняя, почему люди страдают; лишь однажды выдвинул теорию, будто психические заболевания связаны с неправильной формой черепа или слабой печенью. Что-то в этом роде. Фрейд старался понять человеческую сексуальность, а не просто распределить по категориям. Поэтому мне надо бы знать Фрейда вдоль и поперек. Как каждому писателю. А я вместо того располагаю поверхностными сведениями о его теориях, почерпнутыми из общекультурных источников – интеллектуального эквивалента игры в «глухой телефон». То же самое с Юнгом и с Дарвином. Особенно с Дарвином. Я не прочел ни единого написанного им слова – тогда как у меня имелось издание «Толкования сновидений» Фрейда в бумажной обложке; однажды я пытался прочесть первый абзац, – тем не менее пользуюсь дарвинистскими интерпретациями, обогащая собственное мировоззрение. Ничего удивительного, что вечно путаю. Все основано на слухах, инсинуациях, невнятной болтовне! С одной из мировых религий, буддизмом, знаком по чайным этикеткам. Впрочем, надо сказать, что благодаря пачкам чая я лучше понимаю буддизм, чем Фрейда, Юнга или Дарвина. Хорошо бы, чтоб на этикетках излагались теории этих джентльменов. Только что сказав то, что только что сказал, я в страшном замешательстве понял, что, может быть, долгие годы читал вовсе не о буддизме. Невозможно поверить в собственную глупость. Наверно, это должен быть индуизм. Об индуизме не так часто слышишь, поэтому я, видимо выпивая весь тот самый чай, принимал его за буддизм. Но ведь на чайных пачках часто изображаются позы йоги, а в Китае нет йогов. Йоги в Индии, а по-моему, индийская религия называется индуизмом. Я абсолютно уверен, что буддизм возник в Китае, как многое другое, хотя Будда не похож на китайца. Конфуций похож на китайца. Но что с ним случилось? Когда он оттуда вошел в моду по всему миру? И как насчет корейцев? Какая у них вера? О них очень мало известно, возможно, поэтому мы напали на них в 50-х годах – из страха перед неизвестностью. В общем, должен признать: я показал себя еще более безнадежным идиотом, чем считал раньше. Худший тип идиота – думаю, будто все знаю, а на самом деле ничего не знаю. Глуп в таком колоссальном масштабе, что должен иметь отрицательный коэффициент интеллекта. Один мой приятель в Принстоне напился, уронил среди ночи огромный том Оксфордского словаря, а утром обнаружил, что убил любимого котенка. Вот как меня следует приговорить к смерти: сбросить на голову Оксфордский словарь или Британскую энциклопедию. Тем не менее мне стало чуточку легче. По крайней мере, я попытался о чем-то подумать. Это заслуживает определенного уважения . Дживс вернулся к библиотечному столу около полудня, я к тому времени более или менее проглотил «Психопатию» и родил идею нового романа, которой хотел с ним поделиться. – Знаете, чем интересна книга Крафт-Эбинга, Дживс? – Нет, сэр. – Она заканчивается на истории болезни 238. Мне нравится тот факт, что они пронумерованы. Разве не замечательное название для книги «История болезни 239»? Я бы написал ее так, будто история болезни 239 давным-давно утеряна, вроде свитков Мертвого моря,[61] а именно в ней неким образом решается проблема всеобщего человеческого помешательства на сексе. Знаете, мы смеемся над плодовитостью кроликов, но ведь людей много больше, чем кроликов. – Совершенно верно, сэр. – Я напишу великую философскую книгу, замаскированную под историю болезни. Примерно как сделал бы Джордж Бернард Шоу или Томас Манн – нереальные персонажи олицетворяют всякие вещи, философские позиции. В данном случае это будут и сексуальные позиции. Книга станет неким сочетанием Камасутры и «Волшебной горы». Можно также превратить ее в мюзикл, как «Пигмалион» превратился в «Мою прекрасную леди». Пациент – простой, рядовой обыватель. Обозначу его одной буквой О. Постараюсь писать в стиле Крафт-Эбинга… или в квазиавтобиографическом. Могу описать свою историю болезни, поведав о том, как чрезмерное увлечение чтением Крафт-Эбинга в подростковом возрасте привело к отклонениям в сексуальном поведении, в результате чего я впоследствии сделал фетиш из носа. Что-нибудь в таком роде. Тогда все замыкается в круг – чтение книги об извращениях есть само по себе извращение, что приводит к вторичному извращению. Хорошо, когда в литературе все замыкается в круг. Возникает впечатление глубины. – Понимаю, сэр. – Напишу ее в виде письма Крафт-Эбингу. Некоторые истории болезни, приведенные в его книге, просто описаны в письмах, которые он получал от людей, рассказывавших о своем аномальном поведении и обращавшихся к нему за помощью. А мое письмо придет слишком поздно, потому что он давно умер, и я буду его писать, зная, что не получу ни ответа, ни помощи. – Замечательно, сэр. – Закончив «Ходока», быстренько накатаю сценарий «Гомосексуалисты идут!», потом примусь за «Историю болезни 239». Очень приятно думать о будущих планах. Внушает надежды. – Абсолютно согласен, сэр. – Впрочем, возможно, романа не будет. И мюзикла. Может быть, будет только название. Так часто бывает. В таком случае не все потеряно. Можно сделать так, что рассказчик в «Ходоке» мысленно представляет себя пациентом с историей болезни 239, в шутку сам себя терзая… Конечно, рассказчик основан на мне в годы жизни с Чарльзом, а мысль об истории болезни 239 только сейчас пришла в голову, но ведь в литературе можно позволить себе вольность… Крафт-Эбинг будет очень кстати, так как я в «Ходоке» выступаю в обличье полоумного, не заслуживающего доверия рассказчика, а такой тип рассказчика самый лучший, Дживс. Позволяет пренебречь всякими вещами, в том числе проверкой фактов. Впрочем, он не совсем не заслуживает доверия. Пунктуален и не забывает выражать благодарность. – Достойные качества, сэр. – Давайте вернемся в Колонию Роз, Дживс. На сегодня хватит научных изысканий. Пожалуй, искупаюсь в бассейне. Холодная вода пойдет на пользу носу. Днем я буду усердно трудиться. В награду за ужином увижу Аву. – Весьма разумный план, сэр. – Я тоже так думаю, Дживс. Выходя из библиотеки, я зашел в туалет, прочел над писсуаром граффити: «Свободу периодической прессе!» Меня потряс пламенный призыв, и, покинув уборную, я сообщил о прочитанном Дживсу. – Очень интересно, сэр, – сказал Дживс. – В Саратоге имеются потайные глубины, – сказал я по пути из библиотеки к «капрису». – Имеются подрывные элементы. Такие граффити сильнее любой настоящей брошюры. Надо подумать, не пожить ли нам здесь после окончания срока в колонии. – Перспективное замечание, сэр. – Нам подходит любой город, поощряющий подобный образ мысли. – Очень хорошо, сэр.
Глава 25
О религии. Угрожающее письмо. Трусливый импульс, храбрая реакция. Храбрый импульс, трусливая реакция. Мужчина, женщина, животное, фрукт или овощ? Допрос с пристрастием
Боги не любят надолго оставлять мои нервы в покое, не скрученными в тугой клубок. Почему – не знаю. Подарили несколько безмятежных мгновений в библиотеке, но примерно четыре часа назад Бобьен вселила в меня отчаянную потребность в инсулине, поэтому я был более чем готов к очередному несчастью, которое на этот раз грянуло в виде записки. Я поставил «каприс» на стоянку, Дживс пошел в лес прогуляться на свежем воздухе, я проплыл через черную комнату в решительном намерении добраться до своей спальни, надеть плавки, окунуться в бассейн, когда взгляд мой случайно упал на стол для корреспонденции, где лежал простой конверт, адресованный на мое имя, ожидая, когда я его заберу. При виде конверта старые мозги немедленно впрыснули в организм дозу серотонина, поскольку конверт намекал на письмо, а письма и собаки всегда меня сразу же радуют. К сожалению, я очень редко общаюсь с собаками и практически не получаю писем. Может, надо начать с переписки с собачьим приютом, совместив обе радости. Так или иначе, я взял конверт, понес к себе в комнату, отложив удовольствие выяснить, кто это пишет. Похоже на местную корреспонденцию внутри колонии – ни обратного адреса, ни моего. Поэтому можно было свободно пофантазировать – возможно, записку написала Ава, признаваясь в глубокой любви и симпатии, приглашая к себе в комнату, чтоб потешить ее… а она будет ждать обнаженной в постели с розой в одной ноздре. Это было невероятно, но, пока конверт не распечатан, можно надеяться на лучшее, поэтому я обуздывал любопытство до той минуты, когда сел за свой письменный стол. Радостно усевшись и воображая, как врываюсь в будуар Авы, вскрыл конверт с такой же осторожностью, с какой вскрывал бы банку сардин. Кажется, я еще не рассказывал, что всю жизнь любил резаться. Положите рядом со мной что-нибудь острое, и сама кожа словно попросит, чтоб ее разрезали. Я еще даже не начал знакомить вас со шрамами на моих руках от настоящих банок с сардинами, банок с лососем, из-за чего еще больше ценил присутствие рядом Дживса – мне уже не приходилось резать запястья об такие вещи. Я очень рано бросил теннис, потому что было слишком опасно открывать новую банку с мячами, но, может быть, теперь, при Дживсе, вновь вернусь к спорту. Так или иначе, к сожалению, записка оказалась не от Авы с приглашением ее потешить, хотя сначала выглядела вполне симпатично, – послание было напечатано на фирменном бланке Колонии Роз с шапкой вверху, изображающей плеть крупных красных роз, обвивающую миниатюрное графическое изображение особняка. Но под этим произведением канцелярского искусства дело приняло решительно трагический и ужасный оборот. Боги метнули молнию. Будь они прокляты! Поверьте, тут я отлично понял слова доброго старика Гамлета о «тысячах естественных невзгод, что по наследству переданы плоти». Пожалуй, в Колонии Роз я почти исчерпал свою квоту. Душевнобольные в лечебницах 50-х годов не переживали такого, что выпало мне в так называемой мирной художественной колонии. Ниже приводится содержание молнии, к сожалению, без роз и рисунка:«Колония Роз Алан, прошу Вас, как можно скорее зайдите ко мне в кабинет. Мне хотелось бы обсудить вопрос о тапочках Сигрид Бобьен. Доктор Родерик Хиббен».Хорошо можете себе представить, что голова у меня пошла кругом при виде этих слов. Письменный стол, за которым я сидел, внезапно превратился в торнадо, мы завертелись в верхних углах потолка – я отчетливо разглядел лепнину. Потом мы со столом снова шлепнулись на место у окна. Мои мысли немедленно обратились к двум бутылкам вина, которые я сунул в багаж, покидая Нью-Джерси. Что Дживс с ними сделал? Я пошел в спальню, заглянул в оба чемодана, бутылок там не было. В ящиках буфета и комода тоже. Видно, он их где-то спрятал или распил с кухонной прислугой. Одна из проблем со слугами заключается в том, что они укладывают и распаковывают вещи. Пускай он бережет мои руки от банок с сардинами и лососем, зато я не могу найти выпивку в момент крайней необходимости. К черту АА. К черту жизнь под завязкой. Если я собираюсь предстать перед доктором Хиббеном, мне необходимо выпить. Тут, кроме выпивки, сама собой возникла другая разумная альтернатива – бегство. Уложу вещи, и, когда Дживс вернется, поиграв в лесах в Дэниела Буна,[62] мы быстренько покинем колонию. Я выглянул в окно, проверив, не видно ли Дживса, направляющегося к усадьбе, что позволит нам поскорее уехать, но его не увидел. А увидел Аву. Она широким шагом шагала к амбарам, в одном из которых, наверно, находилась ее мастерская. На ней было то же вчерашнее хлопчатобумажное платье. С высоты второго этажа она была прекрасна, как всегда. Ну, также, как в прошлые две наши встречи. Я вдруг понял, что не готов к бегству. Расхрабрился, глядя на Аву. Не готов уложить полотенце и даже мочалку. Невозможно покинуть Колонию Роз, отказавшись от шанса на Аву. Значит, придется встретиться с тем самым Хиббеном, заявить о своей невиновности. Даже поведать свой план – ну, план Дживса, – касающийся поимки вора, укравшего тапки. С великой решимостью я вылетел из комнаты. Классический любовник – не путайте с любителем классики, хотя мне нравятся немногочисленные прочитанные классические произведения, – выполняющий свою миссию. Я был Ромео, Сирано, Тристаном, пациентом с историей болезни 88, слившимися воедино. Ничто не встанет между мной и Авой с ее носом. В офисе за конторскими столами сидели три дамы, в унисон поднявшие голову при моем отважном появлении. Я стоял на пороге. – Алан, – сказала Дорис, назвав меня по имени в качестве приветствия, и спросила: – Как вы себя чувствуете? Как ваш нос? – С носом все в порядке, – ответил я и железным тоном добавил: – Я получил записку от доктора Хиббена, он хочет меня видеть. – Хорошо, – кивнула она, – сейчас взгляну, не занят ли он, – и вышла из-за стола. Я отлично понимал, что ей все известно о деле Бобьен; возможно, помощница директора печатала записку, лежавшую в моем кармане, поскольку подпись Хиббена была напечатана, а не собственноручно написана, но она ничего не сказала, соблюдая секретность. И по лицам двух других женщин, старушки Барбары и молоденькой Сью, было видно, что они тоже осведомлены о пропавших тапочках и обвинениях в мой адрес. Как я уже говорил, Колония Роз подобна тюрьме – все обо всех знают всё прежде, чем что-то случится; теперь я вызван к надзирателю. Возможно, здесь действуют законы военного положения. Если Хиббен считает меня виновным в краже тапочек, то вышвырнет отсюда, и я больше не увижу Аву. Я должен доказать ему свою невиновность. И сделаю это ради своей любви! Дорис вывела меня в короткий коридор слева от ее стола. Скупо освещенный проход привел к двери, наполовину забранной матовым стеклом. Она постучала, приоткрыла створку и доложила: – К вам Алан Блэр. Я не слышал никакого ответа, но Дорис открыла дверь пошире, видимо получив сигнал от начальника. – Входите, Алан, – сказала она, и я храбро вошел в кабинет доктора Хиббена. Профиль Авы, пронзивший мне сердце, придавал отваги как Дон Кихоту, сражавшемуся за свою даму, Дульцинею. Дорис притворила за мной дверь. Ну, я не был готов к тому, что увидел. Не знаю, был бы готов к тому любой нормальный, здравомыслящий человек. Вся храбрость ушла в пятки, а сахар, напротив, ринулся вверх. Костный мозг растаял, как масло. Я снова взлетел, закружился под потолком, смахивая паутину, потом вернулся на место у двери. Я не смотрел на этого человека. За большим старинным письменным столом стоял некий гибрид мужчины, женщины, животного, фрукта и овоща. Если бы только удалось найти те бутылки вина! Начну с размеров. Доктор Хиббен был семи футов ростом, если можно себе представить столь крупную грушу. У него были необычайно широкие бедра и необычайно узкие плечи. Грушу венчала огромная голова в форме мяча для регби, лицо было пагубно усыпано оранжево-коричневыми веснушками, как перезрелый банан. Разве он никогда не слышал о раке кожи? По бокам на голове торчали оранжевые клочья волос, а почти на самом верху вытянутой, как мяч для регби, конструкции красовались две добродушные голубоватые точки – должно быть, глаза. Нос, затерявшийся в галактике веснушек, трудно было разглядеть. Открылось маленькое розовое отверстие вроде ануса морской звезды, и издалека послышался низкий голос, сказавший: – Алан? Очень рад познакомиться. Он вышел из-за стола, направляясь ко мне. В мою сторону потянулась рука длиной с питона. При его приближении я боялся забиться в конвульсиях, Это было не только невероятное, устрашающее существо – на огромной неправдоподобной фигуре красовался полосатый пиджак из сирсакера! И не просто пиджак, как на мне, а полный костюм с брюками. У меня не имеется брюк из сирсакера, я ношу пиджак с брюками цвета хаки. Поэтому видеть на докторе Хиббене такое обилие индийского льна с извилистыми полосками – ярды, мили – все равно что смотреть на сверкающий зеркальными осколками шар на какой-нибудь дискотеке, отчего у людей со слабыми нервами начинаются эпилептические припадки, а моя психика определенно квалифицируется как слабая из-за злоупотребления алкоголем и чтения без очков при тусклом свете. Впрочем, злоупотребление алкоголем сыграло позитивную роль. При таком зрелище вместо судорог выделился запасной этанол, который, должно быть, на экстренный случай приберегла моя печень. Поэтому доза припасенного спирта меня успокоила, я уже чувствовал не чистый ужас, а простой страх. Он добрался до меня двумя длинными прыжками, протянул веснушчатую ладонь, на которую я мог бы сесть. Я подал свою – игрушечную по сравнению с его, – посмотрел, как она исчезает, проглоченная до запястья, призадумался, увижу ли ее когда-нибудь еще раз. Он приветственно сжал поглощенную кисть, выдавив некоторое количество апельсинового сока, выпитого мною в четвертом классе, потом пальцы доктора Хиббена, каждый размером с аэрозольный баллончик, разжались, я получил свою руку обратно, непомерно обрадовался, а он сказал: – Мы страшно рады вас видеть в Колонии Роз. – Спасибо, – удалось шепнуть мне, я попытался взглянуть ему в лицо, но уже несколько дней не занимался йогой, поэтому шея утратила гибкость. Потом он вернулся за письменный стол, указав мне на стоявшее перед столом кресло. В кабинете было прохладно, в окне гудел кондиционер, на стенах висели картины – очевидно, работы бывших и нынешних колонистов, – главным образом безумные абстракции, в том числе одна полностью черная, наверняка написанная Софией, с которой я завтракал. Кроме того, на стенах висели старые черно-белые фотографии начала века, запечатлевшие колонию. Как на многих старых фотографиях, деревьев было гораздо меньше, чем нынче. С какого-то момента времени деревья в Америке как бы начали обратное наступление, понеся, конечно, повсюду огромные потери. Почему никто не рассуждает о бесчисленных деревьях, среди которых мы суетимся, остается для меня определенной загадкой. По крайней мере, это единственный положительный бредовый результат, на который мы можем рассчитывать, когда все кругом горит синим пламенем. – Ну, как себя чувствуете на первых порах? – спросил доктор Хиббен. – Удобно устроились? – Прекрасно, спасибо, – ответил я с настороженностью, ожидая, когда он покончит с любезностями и поднимет вопрос о тапках. Я избегал его наблюдательного взгляда, мрачно глядя на вибрирующее поле полосатого индийского льна. Казалось, в нем отражается рябь моего собственного пиджака. Крайне редко – разве что в Ньюпорте в штате Род-Айленд – можно одновременно увидеть в одном помещении двух мужчин, одетых в сирсакер. Такое случается не чаще солнечного затмения и, пожалуй, не менее опасно для зрения. – Как я понял, вы перед приездом сюда попали в автомобильную аварию. – Да… Ремнем не пристегнулся, ударился носом о руль. Интересно, не распустили ли местные обитатели слухи о том, как я похвалялся дракой в баре. Ну, лучше быть уличенным во лжи колонистам, чем во лжи Дорис. Если он станет допытываться о двух противоречивых легендах – автомобильной аварии и драке, – скажу, что старался сохранить лицо, в буквальном и фигуральном смысле, перед коллегами, сказав Дорис правду. Хотя, конечно, фактически ей я соврал, а колонистам преподнес нечто близкое к правде. Сплошная каша. Не надо ли вам повидаться с врачом? – Нет, по-моему, все хорошо заживает, спасибо. Я рискнул взглянуть ему в лицо, получил новый удар по нервам и стиснул ручки кресла. Кто-то должен запретить этому человеку выходить на солнце, ему необходимо постоянно носить на голове колпак, как охотничьему соколу. Я снова перевел взгляд на сирсакер с вибрировавшими полосками, которые, казалось, вот-вот сложатся в телевизионную картинку. – Рад слышать, что у вас все в порядке, – сказал доктор Хиббен, сделал паузу, снимая колпачок с авторучки и вновь надевая, потом дернул веревку, на которой висел нож гильотины, и перешел к тапочкам. – Хочу кое о чем с вами поговорить… Нынче утром ко мне пришлаСигрид Бобьен в довольно расстроенном состоянии. – Да, знаю, произошло нечто странное. – Она говорит, что у нее взяли тапочки. И… знаете, это очень неприятно… она утверждает, будто их взяли вы, поэтому я должен спросить: вы их взяли? Знаете, я уверен, что нет, но обязан спросить. Каждый приезжающий сюда художник должен быть огражден от любых неприятностей, получая возможность спокойно работать. – Я не брал ее тапки. Клянусь. Когда она все это выложила за завтраком, у меня подскочил сахар. Не понимаю, почему она меня заподозрила. Я взглянул ему в лицо, отыскал глаза – два голубеньких камешка, – желая убедить в своей невиновности, все больше привыкая к его внешности, как санитарка в ожоговой бригаде. – Какой сахар? – переспросил он. – Волнение для меня то же самое, что стаканчик мороженого; я слабею… Шел однажды своей дорогой в Нью-Йорке, крыса меня перепутала с мусорным баком, прыгнула на ногу, забралась на колено, только там поняла, что я человек. По-моему, будь я младенцем, попыталась бы съесть. А так просто бросилась в другую сторону и исчезла, видимо, чтобы друзьям рассказать. Ну, после того, как она убежала, я закричал, потом у меня весь сахар растаял, пришлось купить бутылочку лимонада, чтобы прийти в себя. Я пожалел, что выпалил крысиную историю – должно быть, ничего не мог с собой поделать, как ветеран войны, который постоянно кричит: «Ложись!» – в самые неподходящие моменты. Впрочем, кажется, доктор Хиббен меня не осуждал. – Прискорбно слышать историю с крысой. Действительно ужасно, – посочувствовал он. И спросил: – Значит, тапочек вы не брали? – Нет, клянусь, даже не знал, что у Сигрид есть тапочки… Как только услышал о преступлении, задумал выставить за дверь свои тапочки, возможно, привязать к запястью резинкой или еще чем-нибудь на случай, если засну, и поймать вора… Впрочем, у меня комната в коридоре, там мало что происходит, но все-таки хоть какой-то план. – Очень благородно с вашей стороны… хотя я не думаю, будто кто-то расхаживает по особняку и крадет тапочки. Я говорил с Чарльзом Маррином, он видит здесь просто глупую шутку, и я с ним согласен, но, знаете, хотел все-таки с вами поговорить, теперь могу заверить Сигрид, что ей нечего беспокоиться. – Мне очень жаль, что она так расстроилась. – Каждый реагирует на стресс по-разному, – заметил он. – Да, стресс производит очень сильный стресс, – по-идиотски изрек я и перевел беседу в другое русло: – По-моему, надо взять какую-нибудь страничку из морского устава, заимствовать предупредительные сигналы бедствия вместо того, чтоб орать друг на друга. Думаю, световой сигнал гораздо эффективнее дурного поведения. Я намекнул, что не одобряю утренней атаки Бобьен, но доктор Хиббен не ответил. Просто смотрел на меня. Не мог оправдать ее поступок, поэтому мы почти закончили обсуждение проблемы, в ходе которого никаких тайных карт не открылось. Хорошая новость заключалась в том, что вроде бы все должно кончиться хорошо. Дело обошлось довольно легко, если не считать внешности доктора. При желании мы свободно могли бы побеседовать на другие темы, мне ужасно хотелось спросить, консультировался ли он с дерматологом, но не стоило преступать границы. Поэтому я решил попрактиковаться в комплиментах, следуя примеру Дживса и Маррина, хваливших мои усы. И сказал: – Мне очень нравится ваш костюм из сирсакера. Говоря между нами, по-моему, со времен британской колонизации Индии в одной комнате редко бывало столько людей в сирсакере. – Забавно, – оценил доктор Хиббен. – И мне ваш пиджак нравится… Брюк к нему нет? – Во время приобретения пиджака я себе брюки позволить не мог, – объяснил я, сказав правду, но также подумав, что полный костюм из сирсакера – это слишком. Слишком броско, слишком смахивает на пижаму… Конечно, на докторе Хиббене это было запредельно слишком; я бы не удивился, услышав, что у Дорис, Барбары и Сью развилась глаукома и они собираются подать групповой иск против его костюма. – Понятно, – кивнул доктор Хиббен. – Что ж, брюки цвета хаки отлично смотрятся с пиджаком из сирсакера. И ваш галстук мне нравится. Это колибри? – Да. Этот галстук всем нравится. Кстати, вы не знаете происхождения слова «сирсакер»? Я ношу пиджак много лет, и мне только сейчас пришло в голову, что слово очень странное. Как думаете? Сирсакер – мудрец, которого очень легко обмануть?[63] – Не знаю, – сказал доктор Хиббен, – но можно проверить. Он заглянул в словарь и прочел вслух: – Сирсакер: существительное. Индийская ткань в бело-голубую полоску. От персидского «шир-о-шаккар», что, согласно словарю, означает «молоко и сахар». – Очень интересно, – сказал я. – Я знал, что сирсакер из Индии, но не догадывался о связи с Персией… Интересно, просят ли иранцы подать сирсакер к кофе? Доктор Хиббен, выбрав этот момент, довольно широко открыл маленький розовый ротик, обнажил впечатляющий набор тесно посаженных желтых зубов, возможно украденных из музея Джорджа Вашингтона, и громко рассмеялся, многократно героически всхрапывая. Смех человека с комплекцией доктора Хиббена напоминал рев гиганта, выдыхающего колоссальные запасы сжатого воздуха, потому что объем груди у него гораздо больше среднего. Ну, стало абсолютно ясно, что мы действительно покончили с неприятной проблемой благодаря сирсакеру, и это целиком и полностью заслуга Дживса. Нынешним выбором моего костюма он превзошел сам себя. И Ава, и доктор Хиббен не устояли перед моим нарядом. Вся судьба сложилась бы иначе, если бы я надел блейзер и галстук с брызжущими авторучками. Я почувствовал, что в глазах доктора Хиббена перешел из разряда приговоренного к смерти в разряд любимого сына. Всхрапывание утихло, и он улыбнулся. – Что ж, очень приятно с вами познакомиться, Алан. Простите, что пришлось расспрашивать насчет тапочек, но мы тут занимаемся очень тонким делом – искусством, – поэтому должны холить и лелеять друг друга. – Всецело поддерживаю. С тем доктор Хиббен поднялся, и в желудке у меня ёкнуло. К верхней половине его тела я уже почти привык, и снова увидеть тушу в полный рост было довольно жутко. Но я все-таки встал на ноги и пожертвовал своей рукой, из которой снова был выжат сок. – Возможно, вы еще не знаете, – сказал доктор Хиббен, отпуская выжатую руку, – что по пятницам мы с женой приглашаем всех после ужина выпить. Наш дом стоит за бассейном, на грунтовой дороге. Увидите, как все туда направляются. Надеюсь, вы тоже придете. – Непременно… спасибо, – сказал я и вышел из кабинета, стараясь восстановить ток крови в ладони. Хорошо иметь рядом доктора Хиббена, когда требуется открутить без гаечного ключа ребристую гайку. Я попрощался с Дорис, Барбарой, Сью и пошел обратно в особняк, размышляя о том, что меня ожидает. Выпивка перед ужином. Выпивка за ужином. Выпивка после ужина. Это не назовешь идеальной программой для человека, который старается оставаться трезвым.
Глава 26
Занятия художников. Узкая мощеная дорожка. Изумрудная поляна с голубым бассейном. Вдохновляющая беседа с Кеннетом о гомосексуализме
Когда я вернулся, Дживса в наших комнатах не было. Либо обедал на кухне, либо до сих пор общался с природой. Возможно, старается испытать отделение души от тела, чтобы мне потом продемонстрировать. В любом случае его посвящение в нашу беседу с доктором Хиббеном придется отложить. Желая осуществить свои прежние планы, я надел плавки, повесил полотенце на шею, прихватил том «Танца под музыку времени» и в очередной раз вышел из особняка. Издали слышались объявления по динамику с ипподрома, и я сделал мысленную пометку отправиться туда в ближайшие дни вместе с Дживсом – оставить там немного денег. Пока я шел к бассейну, колония казалась пустой: все либо сидели в мастерских и работали, либо спали, либо сами себя ненавидели – обычные занятия художников. Я хорошо представлял себе, чем занимается Тинкл, точно зная, что этим занимается не он один – таково еще одно занятие творческих личностей и побочный результат работы в одиночестве. Я вовсе не утверждаю, будто нетворческие люди этим не занимаются, но они, как правило, работают в конторах вместе с другими людьми, а публичное самооблегчение недопустимо, хоть, конечно, случается. Я шел по пересекавшимся тропинкам, на которых никого не было, шагал по узенькой мощеной дорожке, которая вилась по колонии среди лужаек, небольших лесных массивов, построек, продвигаясь к бассейну, расположенному на собственной частной лужайке, окруженной тремя плотными защитными стенами сосен. Солнце светило ярко, но не жестоко, ласковый ветерок поддерживал приятную температуру воздуха. А бассейн с ярко-голубой водой выглядел необычайно прекрасно в окружении изумрудной травы и деревьев. На бетонных бордюрах стояли шезлонги и маленькая кабинка для переодевания. Рядом сидел великий поэт Кеннет с красивейшим носом, завершавшим некий треугольник носов вместе со мной и Авой. Он был там один и, завидев меня, пригласил жестом сесть рядом. – Привет, – улыбнулся Кеннет симпатичной улыбкой, которая, видимо, сослужила ему хорошую службу на протяжении долгой жизни. Он обладал каким-то несомненным шармом. Некоторые им обладают. Это называется очарованием. Подобные люди как бы создают магнитное поле. Оно не столько притягивает, сколько отталкивает, но нас тянет к отталкивающим вещам, поэтому поле в конечном счете притягивает. Глядя на Кеннета, развалившегося в шезлонге, я припомнил кое-какие слухи, почерпнутые из заметки в «Нью-йоркском книжном обозрении» о биографии Леонарда Бернстайна,[64] и связал их с именем Кеннета, что мне прежде не приходило в голову: говорят, он и есть тот поэт, который был тайным любовником Бернстайна. – Вы видите перед собой, – объявил он, – лучшее, что здесь имеется: бассейн. – Очень красиво, – робко молвил я, усаживаясь в шезлонг рядом с ним. – Что нового о сандальном скандале? – Ничего. Но украли, по-моему, тапочки. – Предпочитаю сандалии: более или менее рифмуются со скандалом. Вполне понятно, раз Кеннет поэт. – Правда сандальный скандал звучит лучше, – подтвердил я, взглянув на него, видя старое безволосое белое тело, обмякшие под кожей мышцы, но угадывая и прежние формы, некогда привлекательные, даже идеальные в греческом смысле. Впрочем, меня озадачили безволосые старые ноги. Может быть, волосы вылезли в ходе семидесятилетнего ношения брюк или он их бреет? Гладкие ноги Кеннета больше нравились Бернстайну? Я, напротив, выглядел по сравнению с ним практически обезьяной: рыжевато-каштановые завитки на груди, ноги вообще похожи на свитер из ангорской шерсти. На коленях ангорских ног я держал толстый том Пауэлла, третий из четырех (в каждом томе, которые Пауэлл называл «частью», содержатся три романа; третий том охватывает годы Второй мировой войны). Бросив взгляд на книгу, Кеннет заметил: – Я и не думал, что сейчас кто-то читает Пауэлла, хотя вряд ли кто-то читал Пауэлла, когда его читали. – Осталось еще несколько преданных обожателей, – сообщил я. – Несколько книг хороши, но произведение в целом смертельно скучное, а сам автор был гнусным субъектом. – Мне нравится. – Не стану вас упрекать, – сказал Кеннет. Видно было, что он относится к тому типу людей, которые придерживаются самых твердых убеждений, точно знают, что хорошо и что плохо. Подобное качество часто, хоть и не всегда, составляет компонент обаяния. Обычно я с трудом высказываюсь среди таких людей, опасаясь, что они постоянно будут меня поправлять и указывать мое место в эстетической картине мира. Но в тот день я чувствовал себя почти способным выстоять против Кеннета. Воздух был слишком чудесным, солнце слишком приятным, чтобы он интеллектуально меня подавил. Вдобавок я пережил свидание с доктором Хиббеном; я – властелин мира! – Ну, я действительно люблю «Танец под музыку времени», – продолжал я, не сдавая позиций. – Думаю, это произведение изменило мою жизнь. Заставило заметить, что все повторяется: мои чувства, люди, события. Пауэлл часто ссылается на теорию Ницше о вечном круговороте. Ницше я не читал, но, по-моему, понял, что он говорит… – Вы гомосексуалист? – спросил Кеннет, пресекая потенциальную защиту моей диссертации. Вот уж действительно гомосексуальный вопрос из всех гомосексуальных вопросов. Не то что обязательно существует не один, а несколько гомосексуальных вопросов, но вы поняли, что я имею в виду. Мгновение поколебался, не зная, надо ли отвечать, но, кажется, не отвечать еще хуже, поэтому сказал: – Нет, я не гомосексуалист. Знал, что это правдивый ответ, но было в нем и нечто уклончивое. Я гадал, чует ли это Кеннет, обвинит ли меня во лжи? В конце концов, разве могу я считаться последним законным представителем гетеросексуальной партии, обладающим членским билетом, если много лет вращаюсь в вечном круговороте – выражаясь словами Ницше – фантазий о тюремной жизни? Все началось после чтения «Бабочки» в подростковом возрасте, приблизительно в то же время, когда меня пометил своей печатью Крафт-Эбинг. Автор, Анри Шарьер (псевдоним Папильон[65]), описывает любовный роман на острове, где он сам отбывал срок, между двумя заключенными мужчинами, один из которых взял на себя роль жены, и что-то в этой книге меня возбудило душевно и эротически, периодически с тех пор терзая. В юности и во взрослом возрасте меня влекло исключительно к женщинам, но где-то в душе мелькало желание попасть в тюрьму, столкнувшись с вынужденной необходимостью играть женскую роль. – Надеюсь, вопрос вас не обидел, – сказал Кеннет. – При всякой встрече с молодым человеком стараюсь сразу прояснить и отбросить. Обычно так или иначе угадываю, но с некоторыми вроде вас не столь ясно. Вы избиты, в синяках, вдобавок подаете странные сигналы. Я не думаю, что вы гей, хотя трудно истолковать усы, эксцентричный наряд… Я, разумеется, полный гомосексуалист. Не люблю слово «гей», но использую по необходимости. – Я вовсе не собирался подавать странные сигналы, – пробормотал я. – Надеялся своими усами воскресить облик Дугласа Фэрбенкса-младшего, Эррола Флинна… Если подумать, и Уильяма Пауэлла. – Уильям Пауэлл был неплохим актером, довольно забавным, но Фэрбенкс-младший, подобно большинству актеров, не имел никакого таланта. У него имелось лицо. Для кино ничего больше не надо. Хорошее лицо… Значит, вы слегка ненормальный, как любой здесь присутствующий, но я верю вашему утверждению, что не гомосексуалист. – Я не утверждаю, будто гетеросексуален на все сто процентов… Разве Юнг не заключил, что все мы, в сущности, бисексуальны? – Кажется, мне хотелось завоевать одобрение Кеннета – всегда хочется завоевать одобрение очаровательных людей, – признав определенную вероятность собственной гомосексуальности, однако мое замечание произвело не совсем желаемый эффект. – Все вечно твердят Юнг, Юнг, Юнг и повторяют бисексуальную белиберду. У меня никогда в жизни не было ни одной сексуальной мысли о женщине. Меня в последнюю очередь можно назвать бисексуалом. Я всегда был законченным гомосексуалистом, еще до достижения половой зрелости… В двенадцать лет меня растлил мужчина, которому было за тридцать. Мы были в парке. В Чикаго, где я вырос. Он взял меня в каких-то кустах, и мне это понравилось. До сих пор нравится. Во всяком случае, психологически. Физически я не могу это делать. Слишком больно. Но до сих пор ищу того мужчину, который меня изнасиловал. До сих пор ищу, в семьдесят восемь лет. Едва ли найду. Я молчал. В его словах было что-то очень грустное и человечное. На мгновение мелькнула дурацкая мысль: вдруг мужчина из парка еще жив и они с Кеннетом как-нибудь встретятся? – Много лет ходил в тот самый парк, – продолжал он – но никогда его больше не видел. Он был темноволосый. С тех пор всегда люблю мужчин с темными волосами. В том же парке встретил однажды другого мужчину… И вечно хотел одного: чтобы меня растлили… Вот когда я был счастлив. Это продолжалось десятки лет, а после пятидесяти я покончил с сексом. Больше не было смысла. Геморрой. Очень больно. Двадцать лет не занимался сексом, а в прошлом году читал лекции в Англии, познакомился с молодым человеком приблизительно вашего возраста. Он приехал со мной в Штаты, работы у него не было. Восемь месяцев я давал ему работу в области орального секса. И больше ничего. Впрочем, меня радовал хотя бы заменитель поистине любимой вещи. Все-таки однажды мы попробовали, я не смог. Во время его речи я совершил некий интеллектуальный прорыв, в миг прозрения понял собственную сексуальность, причем все повисло, как на дверных петлях, на одном слове: растление. Хотел вернуться к себе в комнату, записать, пока не ускользнуло, но было бы невежливо оставлять в тот момент Кеннета, хотя я и не знал, как продолжить беседу. И до этой беседы был вполне уверен, что в Колонии Роз все помешаны на сексе, теперь эта уверенность окончательно подтвердилась. Я хочу сказать, помешаны на сексе настолько же, насколько вся нормальная человеческая популяция, настолько же, насколько я сам, но какая-то особенность именно этого места побуждает людей исповедаться мне, рассказав о своей эротической жизни, почти сразу же после того, как мы окажемся наедине. Сначала Бобьен с намеками на инцест, потом Тинкл с проблемой водяного пистолета, теперь Кеннет. – Я вынудил вас замолчать, – заметил Кеннет. – Просто мне жаль, что вы так и не нашли того мужчину, – объяснил я, подумав, что он, наверно, был очень хорошеньким мальчиком, когда гулял в том парке, прекрасный, изящный с головы до ног, как теперь один нос. – Не слишком огорчайтесь, – сказал он. – Вряд ли вообще кто-нибудь его нашел. Ничего не ответив, я встал, окунул в воду ногу, попробовал. То есть попробовал воду, не ногу. Впрочем, возможно, и ногу – стерпит ли температуру воды. Ох боже, не знаю, что трудней – жизнь или английский язык. – Холодная? – спросил Кеннет. – Прохладная, но довольно приятная, – сообщил я. – Пожалуй, искупаюсь. Полезно для носа. Он сочувственно кивнул, громкоговоритель с ипподрома за лесом глухо объявил о начале очередного заезда. Я прыгнул в бассейн, проплыл из конца в конец десять раз, состязаясь лишь с самим собой. Славно было размяться, гидротерапия целительно действовала на нос; я почти чувствовал, как опухоль спадает. Когда вылез, Кеннет протянул полотенце. Я почувствовал себя как Тадзио с Ашенбахом.[66] – У вас красивая, стройная фигура, – заметил Кеннет. – Мускулистая, но тонкая. – Спасибо, – сказал я. – Немножко занимаюсь йогой. – Не упомянул, что тяжелое пьянство оказывает на меня рассасывающее воздействие, впрочем, в положительном смысле, снимая всякий жир. Одни от спиртного набирают массу, другие исчезают. – И на теле синяки, – добавил он. Отметины на плече и на животе поблекли, но все еще были заметны. – Я упал. – Я взял свою книгу. Кажется, сейчас вполне удобно уйти. – Собираюсь пойти немного поработать. – Озарение еще держалось в памяти. – Приятно было с вами побеседовать. – Это мне было приятно побеседовать с вами, – соблазнительно улыбнулся Кеннет. По этой улыбке я понял, что он всю жизнь имел власть над людьми, был способен склонить их к попытке его уничтожить. Может быть, таким способом держал под контролем собственное эго. Из головы не совсем испарилась мысль, что, возможно, упоминание Кеннета об оральном сексе с мужчиной моего возраста было завуалированным предложением. Оно меня не привлекало. Поэтому и улыбка не соблазняла, лишь внушив ощущение, что спасти его я не могу. Понимаете, мне не хотелось его растлевать; если б он это от меня услышал, это его убило бы, но в нем не осталось почти ничего подлежащего уничтожению.Глава 27
Я описываю Дживсу прорыв, совершенный в гомосексуальном вопросе. Затрагиваются Танатос[67] и Эрос. Я опять сокрушаюсь, что не читал Фрейда и Юнга. Размышления об одиночестве сиамского близнеца. Даже потерпев небольшое фиаско, я демонстрирую храбрость духа и берусь за работу
Дживс вернулся после любовных игр с природой, я сменил мокрые плавки, снова влез в пиджак из сирсакера и брюки цвета хаки. Оживившись и превосходно себя чувствуя после купания, пригласил Дживса посидеть со мной в рабочем кабинете. Подумал, что, если словесно провентилировать свое мысленное откровение, легче будет перевести его в прозу, надеясь найти место в романе, куда его можно вставить. Я расположился за письменным столом, Дживс на своей кушетке. Над нами крутился вентилятор, приятно поддувая ветерком. По пути я захватил в черной комнате флягу с едой и термос, поэтому прихлебывал кофе, пришпоривая интеллект. – Дживс, вы не поверите, что я пережил за последние два часа, – начал я. – В самом деле, сэр? Я быстро рассказал о собеседовании с устрашающим, но цивилизованным Хиббеном, которое уже казалось новостью с последней страницы по сравнению с беседой с Кеннетом. Затем кратко обрисовал и этот дискурс, сообщив, что Кеннет всю жизнь желал растления. – Откровенное признание, сэр. – Ну и когда он мне это сказал, я совершил прорыв в гомосексуальном вопросе. – Счастливый случай, сэр. – Но прежде чем я вам его изложу, разрешите спросить: как в лесу? – Чудесно, сэр. – Не пытались отделиться душою от тела? – Нет, сэр. Я слегка огорчился, но этого не показал. – Значит, хорошо провели время? – Да, сэр. – Я рад. Хочу, чтобы вы были счастливы, Дживс… Как-нибудь мы отправимся на ипподром, и, если у меня выдастся хоть минута покоя, сам прогуляюсь по лесным тропинкам. Но похоже, в Колонии Роз никому не дают отдохнуть. – Здешняя обстановка действительно стимулирует, сэр. – Тем более что в сексуальном плане все в состоянии «красной» воздушной тревоги. Не знаю, занимается ли здесь кто-нибудь сексом по-настоящему, но у каждого явно это на уме… Постойте секундочку, я совсем позабыл – двое парней занимаются сексом. Сижу, интеллектуализирую общий гомосексуальный вопрос, а эта пара буквально простыни прожигает… Что ж, каждому свое. Они делают, я рассуждаю… Так вот, дело с гомосексуальным вопросом заключается в том, что я никогда по-настоящему не понимал, в чем этот самый вопрос заключается. Даже не был уверен, существует ли он. Однажды от кого-то услышал: «гомосексуальный вопрос» – и предположил, что такой должен быть. Возможно, он не отличается от еврейского вопроса: почему ненавидят гомосексуалистов? Впрочем, вряд ли их ненавидят наравне с евреями, хотя, безусловно, близко к тому. Интересно, заставляли ли евреев-гомосексуалистов в Германии носить вместе с желтой звездой розовый треугольник? Или было достаточно одного знака отличия?… Может, они носили розовую звезду?… Так или иначе, я понял, Дживс, что гомосексуальный вопрос – по крайней мере для меня – в первую очередь чисто личный: почему у меня бывают гомосексуальные помыслы? И что они означают?… Вы не возражаете против такой темы? – Нисколько, сэр. – Спасибо, Дживс… Вы очень добры… Даже невероятно, сколько я о себе сегодня узнал. Сначала история с носовым фетишизмом, теперь гомосексуальный прорыв… Живешь годами без всяких прозрений, потом в один прекрасный день открывается сразу множество тайн… Постараюсь связно объяснить, Дживс… Понимаете, прочитав лет в пятнадцать «Бабочку», я с тех пор время от времени фантазирую, представляя себя в тюрьме, где вынужден играть женскую гомосексуальную роль… Rôle – с акцентом. Мне совестно вам в этом признаться… но я решил храбро держаться… Так вот, обычно меня посещают такие фантазии, когда мне плохо, когда я себя ненавижу, а поскольку со мной это часто случается, то и гомосексуальные фантазии возникают с определенной регулярностью. Но поскольку засадить себя в тюрьму трудно и нежелательно, все это было весьма непрактично. В результате меня сильно мучила невозможность выразить свои желания действием. Я не мог их разгадать, не мог выяснить, действительно они мои или нет. Поэтому много лет отчасти гадал, не гомосексуалист ли я. Знаю, это неправдоподобно, потому что мужчины не привлекают меня, в чем, кажется, заключается основной компонент мужского гомосексуализма, тем не менее у меня оставались сомнения. А мне не хочется иметь сомнений, особенно сейчас, на грани романа с Авой… И вот, когда Кеннет сказал, что желает растления, я понял, что и сам желал именно этого, по крайней мере в дурные моменты. Понимаете, Дживс? – Отчасти, сэр. – Ну, мы почти закончили… Я стараюсь внятно выражаться… Так или иначе, как вам известно, Фрейда я фактически не читал, но читал один роман, где некоторые персонажи обсуждают его теории, и одна из них заключается в том, что в человеческой душе сосуществуют два влечения: к Танатосу и к Эросу. К смерти и к сексу. К разрушению и к созиданию. Как Северный и Южный полюс для исследователей… Это видно даже в маленьких детях: построил песочный замок, пнул, развалил… А когда мне плохо, меня тянет сразу к тому и к другому! К сексу и к смерти. Поэтому я их объединил. Возможно, назову Танатэрос. Смерть через секс. Гибель моего «я». Беря на себя женскую rôle– в тюрьме! – я открываю психологический способ наказать себя и убить себя. Подвергнуться растлению! Убить себя, каким я меня знаю… или тут снова надо сказать «себя»? – Кажется, в данном случае, сэр, оба слова уместны. – Спасибо, Дживс. Дело в том, что я больше всего ненавижу себя за слабость, беспомощность, неадекватность. К счастью или к несчастью, признаю женский пол наиболее слабым из двух, поэтому, чувствуя себя слабым, ничтожным, играю в фантазиях женскую роль. Это меня унижает, но я хочу быть униженным, потому что сам себе не нравлюсь… И вот в чем открытие: теперь мне ясно, что тюремные фантазии на самом деле не постыдные, а позитивные. Понимаете, сознание искало сценарий, в котором меня любили бы, даже слабого и беспомощного. Потому что в «Бабочке» муж любит свою жену. Они счастливы на том острове, хоть и в тюрьме. Вот что особенно трогает… Эрос также означает любовь, и это очень важно учитывать… Итак, я хочу умереть и одновременно хочу жить, а фантазия позволяет мне делать то и другое. Танатэрос. Жить благодаря тому, что меня кто-то любит, но любит потому, что я убил, растлил, уничтожил свое «я». Но тут возникает новое «я» – женское… Понимаете что-нибудь, Дживс? – Довольно много, сэр, хотя и не все. – Вы правы, Дживс, я не совсем додумал… Видимо, главный смысл в том, что мои гомосексуальные помыслы имеют почти полностью психологический, метафорический смысл, чем и объясняется, почему у меня, дожившего до тридцати лет, никогда не возникало потребности перевести их в физический план… Это вовсе не дурные мысли, потому что их корень в желании быть любимым. Знаете, мои мысли всегда идут в таком направлении, даже когда я себя ненавижу. – Очень хорошо, сэр. – Впрочем, надо прочесть Фрейда, убедиться, что я не напутал. Может быть, почитаю и Юнга. Я читал один роман, целиком посвященный юнговскому анализу. Там главным образом обсуждаются поиски одним мужчиной своей внутренней сущности – анимы, по выражению Юнга; слово «анима» очень похоже на «эниму».[68] Но анима – женская сущность или что-нибудь вроде того. Может, именно ее я ищу в Аве, хотя, по идее, должен искать в себе. А женщины, наверно, ищут свою мужскую сущность… Только никто не находит. Годами ищем, прыгая из постели в постель, производя по ошибке детей, что, вероятно, по-прежнему радует Дарвина, потом теряем товарный вид, уже не можем скакать из постели в постель, но так ничего и не понимаем… Ох, фактически жуткая неразбериха. – Согласен, сэр. – Тем не менее это меня обеспечивает постоянным занятием. – Несомненно, сэр. – Это всех обеспечивает постоянным занятием… И все страшно одиноки из-за общей путаницы. Очень огорчительно. – Действительно, сэр. – Хорошо бы, чтоб было иначе, но от этого не уйти. По-моему, даже те парни-китайцы с двумя головами чувствовали себя одинокими. Один был алкоголиком, что я могу понять, другой попал во вторичную зависимость, как говорят в лечебницах. Значит, даже сиамским близнецам плохо. Как думаете? – Об этом я не задумывался, сэр. – Пожалуй, это хорошо. Ваша голова, в отличие от моей, ничем не забита. Завидую, Дживс. – У вас превосходная голова, сэр. – Спасибо, Дживс… Впрочем, в конце концов думаю, что мое открытие не такое уж и открытие. Близко к открытию, что уже хорошо. Некоторым вообще никогда даже в голову не приходит совершить открытие. – Да, сэр. – Ну, я намерен вставить это частичное открытие в свой роман. Допью до дна термос с кофе и буду печатать до артрита. – Очень хорошо, сэр.Глава 28
Шаги. Я пробую свои силы в сочинении сценария. Свадебные торжества. Мы все получаем грозное предупреждение. Интересная история о чайных чашках с мочой. Наедине с Тинклом и Мангровом. Еще одна история разбитого сердца. Бобьен в огне. Герой Мангров. Беседа о видоизменении
Пройденные мною шаги в борьбе с алкоголизмом следующие:1) Честно решиться блюсти трезвость 2) Ничего для этого не делать 3) Пить.
Я не позвонил в АА, как собирался в библиотеке, и, когда мне предложили стакан белого вина на задней террасе, немедленно сдался. Вот как выглядел бы сценарий киноверсии:
Вечер пятницы. Задняя терраса особняка. Выпивка перед ужином. Герой пьет. Освещение и костюмы те же, что прошлым вечером. Такое же количество белого вина. Те же актеры. Камера задерживается на наиболее значительных персонажах, таких как Мангров, Тинкл, Маррин, Кеннет. Примечательно отсутствие Авы и Бобьен. Герой смотрит на Диану, фотографирующую диких зверей, восхищается ее красотой, но сердце его отдано Аве. Быстро опрокидывая один за другим пластиковые стаканчики, герой пьянеет, радостно осматривая потягивающую вино компанию. Такое ощущение, будто он был тут всегда. К нему подходят Тинкл и Мангров.Я пробыл в Колонии Роз лишь два дня, а уже подружился со всеми – просто поразительно. Достаточно несколько раз пообедать с людьми и посидеть в компании, уже кажется, будто всех знаешь. Кроме того, что в Колонии Роз ко мне вернулись привычки алкоголика, произошло еще то же самое, что бывает на свадебных торжествах, растянувшихся на несколько дней, когда с одними тесно сближаешься, других не выносишь, но в любом случае тех и других знаешь так близко, как почти не бывает в повседневной жизни. Итак, моими любимыми членами колонии стали Мангров и Тинкл. Естественно, мы – трое мужчин – сошлись Друг с другом на задней террасе, потом вместе поужинали за одним из маленьких столиков-спутников, за которым к нам присоединились София, Дон – я с ними завтракал – и древняя художница по имени Дженет, так ловко управлявшаяся с едой, что я вновь призадумался о природе официально признанной слепоты. Тем временем Тинкл сидел рядом со мной, и я видел в нем младшего, меньшего брата, которого у меня никогда не было, хотя он был на год меня старше. Колония Роз, как я пытался объяснить, проводя аналогию со свадебными торжествами, представляла собой настоящую оранжерею эмоций. Здесь все росло быстрее, чем в реальном мире. Мне понадобились бы годы, чтобы почувствовать близость с Тинклом, если бы мы встретились в реальном мире, а в Колонии Роз после третьего совместного обеда уже стали закадычными приятелями. Бобьен, пропустившая выпивку перед ужином, сидела за большим столом, и я постоянно физически чувствовал на своей шее болезненно жалившие уколы. Она явно мысленно помахивала ледорубом в мою сторону. Ава так и не пришла в столовую, что меня уязвило, но я сполна напился вина и надеялся увидеть ее позже. Мы ели корнуэльских кур, пюре из батата, салат, столовую наполняли обычные звуки, которые издают за едой люди, а также разговоры об уведомлении, оставленном доктором Хиббеном перед ужином на главном столе. Далее я его процитирую:
«Уважаемые колонисты! Величайшая опасность, грозящая нашей старой усадьбе, – огонь. Все 232 человека должны помнить о своей ответственности и соблюдать осторожность. Далее: если кто-то взял тапочки Сигрид Бобьен, прошу вернуть их мне. Наша цель – создать условия для серьезной работы. Мы не должны забывать об этом. Попробуем восстановить прежнюю атмосферу, проведя приятный вечер за выпивкой у меня дома после ужина. Приходите к 20:30. Доктор Хиббен».Как я понял, случай беспрецедентный. Никто даже не помнил, чтоб директор Колонии Роз когда-нибудь предпринимал подобные действия. Отдельных колонистов время от времени предупреждали, даже исключали, но колония в целом никогда еще не получала выговора. Поэтому ощутимо чувствовался стадный страх – если мы не исправимся, нас всех накажут, даже если мы не виновны в совершенных до сих пор преступлениях: прожженной простыне и украденных тапочках. В качестве способа противодействия общей тревоге, или, напротив, ее усиления, главным предметом нашей застольной дискуссии были примеры дурного поведения колонистов, и Мангров поведал особенно цветистую историю, хотя излагал ее примечательно ровным и серьезным тоном, без всякой аффектации – мажорно-депрессивным. – Несколько лет назад был здесь в зимнее время один свихнувшийся английский писатель, – мрачно и торжественно объявил он. Глазная повязка лоснилась, здоровый глаз излучал рассудительность и отчаяние в равных долях. – Он шнырял в спальни постояльцев и совал под кровати чайные чашки со своей мочой. – Я тоже слышала, – подтвердила София в футболке излюбленного черного цвета. – О чем он при этом думал? – Полный идиот, – заключил Дон, прыщавый скульптор, на которого интересно было смотреть: шрамы на лице бросались в глаза, половинка большого пальца тоже привлекала внимание. – Если бы я застал его в своей комнате, вытряхнул бы потроха с дерьмом вместе. Как его звали? – Филип Голдберг, – ответил Мангров. Еврей, конечно, подумал я про себя. Мы вечно нарушаем спокойствие. – Возмутительно, – сказала София. – Как ему вообще разрешили приехать сюда? – Сюда вечно берут всяких чокнутых, – заявила Дженет. – Он опубликовал роман, хорошо принятый в Англии, – сообщил Мангров. – Как его уличили? – поинтересовался Тинкл. – Точно не знаю, – сказал Мангров. – Я приехал через несколько недель после того, как его попросили убраться. По-моему, вышло так, что кто-то обнаружил чашку, кому-то рассказал, потом все остальные стали заглядывать под кровати и увидели чашки. – Но как выяснили, что это его рук дело? – расспрашивал Дон. – Повторяю, я точно не знаю, – повторил Мангров. – Просто поняли, что это он. Странный был человек. Потом, видно, признался Хиббену при личной встрече. – Интересно, что он сейчас делает, – вымолвил я. – Почему? – удивилась София. – Всякий раз, услышав об интересных людях, даже о возмутительно интересных, обязательно думаю, чем они занимаются в данный момент. Хотя тот писатель скорей всего спит, если он в Англии, в чем нет ничего особенно интересного, но, по крайней мере, мир может чувствовать себя спокойно, не опасаясь его извращенных проделок. – Кажется, чайные чашки вполне в английском стиле, – довольно проницательно заметил Тинкл. – Гнусная пакость, – заключил Дон. – По-моему, вы правы насчет чайных чашек, – обратился я к Тинклу. – Может быть, он хотел дать подсказку, настоящую английскую подсказку, как маньяк-убийца, который хочет, чтоб его поймали. После этого беседа переключилась на других безнадежных личностей, потерявших рассудок в колонии, причем список вышел весьма внушительный. Но меня это не волновало, так как я успел привыкнуть к сходству колонии с сумасшедшим домом. После ужина Мангров, Тинкл и я направились в комнату Тинкла посовещаться с бутылкой виски. Оставалось около получаса до новой встречи с остальными у Хиббена, где нас вновь будет ждать белое вино, хотя предположительно он иногда предлагает и джин. Я надеялся, что там появится Ава. По-прежнему был в галстуке с колибри и пиджаке из сирсакера, решив лучше остаться в костюме, который уже произвел на нее благоприятное впечатление. Не встретившись с ней за ужином, я мог бы погрузиться в мрачное разочарование, но радостно – и пьяно – плыл вместе с двумя своими друзьями. Мангров, как самый старший и потому естественный лидер, сел в комнате Тинкла на легкий стул с перекладинами, на котором я сидел в прошлый раз. Я занял кресло за письменным столом Тинкла, а сам Тинкл расположился на кровати. Каждый держал в руках добрый стакан виски, которое мы по-джентльменски потягивали. Тинкл раздал по кругу сигары, включил вентилятор; мы пускали дым в окно. Все молча наслаждались мужской компанией, а я пристально разглядывал нашего высокого меланхоличного лидера Мангрова. Он выглядел вполне величественно, с длинными ногами, в наглазной повязке. Ему было скорее под пятьдесят, чем за сорок, но велосипедные гонки поддерживали его в хорошей форме. Уставившись на наглазную повязку, я вдруг спросил, больше не в силах сдержаться: – Как вы глаз потеряли? Не собирался спрашивать – само с языка сорвалось. – Я глаз не потерял, – спокойно ответил Мангров. Я был до того потрясен, что не произнес ни слова, зато Тинкл спросил: – Для чего тогда повязка? – В пьяном виде он был уверен в себе, тогда как в трезвом, наоборот, сдержан, как я заметил в то утро. – Испробую радикальный метод лечения от депрессии, – объяснил Мангров. – Ходил в Нью-Йорке к психиатру, который придерживается холистического подхода. Пробует переместить деятельность моего мозга в левое полушарие. У меня постепенно стало работать почти исключительно правое полушарие, ответственное за творческую деятельность, и, слишком на него полагаясь, я подвергся жестокой депрессии после эмоциональной травмы. Врач сказал, что никогда не видел человека в подобной депрессии, который еще остается в живых. – Но ведь повязка на левом глазу, – заметил я. – Правое полушарие мозга контролирует левую половину тела, – объяснил Мангров. – Я про это совсем позабыл, – сказал я. – Все равно что под парусами идти. Терпеть не могу, когда левое – это правое, а правое – левое. Хотя, кажется, за творческую деятельность отвечает как раз левое полушарие, но, может быть, тут я сознательно ошибаюсь. Впрочем, надо сказать, дело темное. – Помогает? – спросил Тинкл Мангрова, и я задумался, может быть, Тинкл хочет выяснить, не поможет ли наглазная повязка справиться с его осечками. Интересно, какое полушарие мозга контролирует половой член. Поскольку он находится посередине, рассуждал я, возможно, его контролируют оба полушария, что не лишено смысла: когда одно полушарие отключается, все равно хочется, чтобы пенис работал. Поэтому Тинклу, возможно, придется носить повязки на обоих глазах. – Пока не уверен, – сказал Мангров. – Ношу всего пару недель. – Значит, вы пытаетесь перекинуть определенную долю деятельности на другую сторону, на левую… в надежде добиться какого-то равновесия, как на доске качелей? – уточнил я. – Да, – подтвердил Мангров. – Некоторые области моего мозга годами не видели серотонина. – Он говорил так серьезно, что все им сказанное приобретало весомость истины; образ мозга с областями, изголодавшимися по серотонину, был просто восхитителен. – Наверно, ваш мозг похож на Марс, – вдохновенно вымолвил я. – С пустыми высохшими каналами. – Из-за чего же он пересох? – спросил Тинкл, страдавший, конечно, от противоположной проблемы избытка жидкости. – Из-за девушки, – сказал Мангров. – Студентки из моей литературной группы в Колумбийском университете. Я в нее влюбился. И она в меня влюбилась. На один семестр. Я так и не оправился. – Когда это было? – уточнил Тинкл. – Десять лет назад. – И вы десять лет тоскуете по той девушке? – спросил я. – Да. – Вообще не общаетесь с ней? – расспрашивал Тинкл. – Не видел и не говорил почти девять лет. Но я ее выслеживал. – То есть как? – удивился Тинкл. – Разве можно выслеживать не видя? – Мысленно выслеживал. Высматривал, куда бы ни ехал. По-моему, она в Калифорнии, но я ее искал, даже когда ехал на велосипеде сюда, в Саратогу. Если сейчас кто-нибудь стукнет в дверь, на секунду подумаю – это она. Вот откуда каналы в мозгу. – Налейте еще виски, – попросил я Тинкла. Горестная и трагическая история почти ничуть не лучше вчерашних признаний Тинкла, фантастически похожая на тему Кеннета о поисках изнасиловавшего его мужчины… Я подумал, не сообщить ли, что Кеннет сидит в той же лодке, но излагать историю было бы слишком сложно; кроме того, неизвестно, оценит ли Мангров проведенную мной параллель между насильником Кеннета и молоденькой любимой студенткой. – Да, налейте еще, – подхватил Мангров. – Хотя мне, возможно, пить больше не следует. Может быть, в данный момент функционируют лишь два процента моего мозга, и мне не хотелось бы уничтожить возможные результаты действия повязки. – Можно пить только левой половиной рта, – подсказал я. – Я так делаю при стоматите. Тинкл щедро добавил лекарство во все стаканы. – В моем состоянии необходимо пить, – сообщил он Мангрову. – Поэтому не старайтесь тягаться со мной. – А мое состояние заключается в выпивке, – вставил я, не желая выпадать из дискуссии о патологических состояниях, хоть никто из друзей, кажется, не обратил внимания на такое признание. – Какая же у вас проблема? – спросил Мангров Тинкла. – Сексуальная, – объявил Тинкл, и я про себя подумал: ох нет, сейчас все начнется сначала, взял себя в руки, но, прежде чем Тинкл успел угостить меня другой порцией жалоб на рак пениса, кто-то бешено застучал в дверь. Мы все вздрогнули, особенно после недавнего заявления Мангрова, что он ждет стука своей давно потерянной студентки, и застыли. Возможно ли это? Неужели она как-то его отыскала здесь, в Колонии Роз, через столько лет? Выпито было достаточно для признания подобной возможности, мы все желали, чтоб это была она, ибо наши сердца, объединенные непонятными тепличными силами Колонии Роз, на мгновение забились в такт, мечтая об одном и том же. Желание друга – наше общее желание. Тинкл положил сигару на подоконник и медленно направился к двери, чтобы ответить на настойчивый стук. Мангров следовал за ним с одним мрачным глазом, полным надежды. Тинкл открыл створку, и перед нами предстала вовсе не возлюбленная Мангрова из Колумбийского университета, скорее, ее духовная противоположность – Бобьен! Свет в коридоре горел у нее за спиной, темные волосы сияли солнечной короной. Кажется, передо мной не впервые предстала объятая пламенем личность. На образ Бобьен наложилось воспоминание о дяде Ирвине, и удвоениедвух мстительных врагов лишь усилило мое и без того существенное замешательство. Впрочем, она пришла не за мной. – Реджинальд! – воскликнула Бобьен. – У меня в комнате летучая мышь! Для мужчины с пересохшим мозгом, который только что надеялся, что к нему наконец-то вернулась любовь всей его жизни, Мангров действовал с невероятным проворством. Одним глотком допил стакан, бросил на подоконник сигару, вылетел стрелой из комнаты. Мы ринулись следом, хотя я немного отстал, не желая слишком приближаться к Бобьен. Прыгая через две ступеньки, хватаясь, как гимнаст, за балясины лестницы, Мангров взлетел на второй этаж, заскочил в свою комнату, выскочил в плотных матерчатых перчатках с огромной сетью для ловли летучих мышей. Сеть была несообразно большая, вроде той, что видишь в «Трех бездельниках»,[69] когда санитар в белом халате отлавливает людей, чтоб отправить их в сумасшедший дом. Тинкл, Бобьен и я бежали за Мангровом по застеленному ковровой дорожкой коридору с деревянными панелями к ее комнате. По крайней мере, на данный момент ее враждебность ко мне отчасти рассеялась, когда мы все вместе столкнулись лицом к лицу с общим врагом. Мы вчетвером вошли в комнату, причем я подумал, допустимо ли, что никто не снял обувь, хотя, может быть, у Бобьен нет выработанной политики насчет обуви, перед дверью она оставляет лишь тапочки, что не вполне разумно. А потом подумал, что в таком экстренном случае, с каким мы сегодня встретились, любую обувную политику можно, наверно, отбросить. Будуар у нее был большой, там царила старинная кровать с пологом на четырех балясинах, с блеклым розовым покрывалом. Образ прелестной спальни рубежа веков дополняли старинные лампы и комоды. – Где она? – поспешно спросил Мангров. Мы внимательно осмотрели комнату, и Тинкл ее заметил: – На стене в углу. Действительно, прилепившись к стене, словно крупный ком светло-коричневой грязи, сидела летучая мышь со сложенными крыльями. Мангров подкрался с большой осторожностью, но мышь что-то почуяла и внезапно взлетела, пикируя прямо на нас. Не знаю, вскрикнули ли остальные, потому что все прочее заглушил мой собственный пронзительный вопль. Я впервые без промедления отреагировал на опасность. Понятно: в Колонии Роз мне открылся более свободный доступ к эмоциям, включая смертный ужас. К счастью, мой крик не спугнул Мангрова, сосредоточенного, как самурай. Он красивым, гармоничным движением раскинул сеть, поймав мышь прямо в воздухе. Потом ловко крутнул приделанные к краям сети палки и затянул мешок, откуда летучая мышь не могла выбраться. – Есть! – воскликнула Бобьен. – Постарайтесь не покалечить, – предупредил Тинкл, проявляя симпатию к летучим мышам. – Просто невероятно, – взглянул я на Мангрова. Он скромно улыбнулся и выбежал из комнаты с гуманным намерением выпустить мышь на свободу. Мы втроем следовали за ним на безопасном расстоянии. Прошли через черную комнату, где несколько колонистов читали газеты перед визитом к Хиббену. Все взволнованно заголосили при виде мыши. Выскочив на улицу, Мангров героически развернул сеть очередным искусным рывком и опустил на землю, оставив небольшую щель. Ошеломленная мышь не двигалась, потом, чуя свободу, проскакала несколько дюймов и взлетела в быстро темневшее небо, направившись к своим братьям и сестрам. Бобьен подошла к Мангрову, который держал теперь сеть вертикально сбоку от себя, как Нептунов трезубец, положила красивую руку ему на плечо. По этому жесту можно было догадаться об их бывшем союзе. – Спасибо, Реджинальд, – проговорила она, выглядя в тот момент почти прекрасно. Потом вернулась в особняк, не взглянув на нас с Тинклом. Мы втроем еще немного постояли на улице, смакуя вечерний воздух и триумф Мангрова, после чего вновь пошли посовещаться с виски Тинкла. Заняв прежние позиции со стаканами в руках, я сказал Мангрову: – Для человека, у которого действуют лишь приблизительно два процента мозга, вы великолепны. Страшно подумать, на что вы способны при свободном приливе серотонина. – Спасибо, – поблагодарил он. – По-моему, все мы используем только около десяти процентов мозга, – заметил Тинкл. – Так что вам требуется оросить лишь пересохшие восемь процентов. – Это обнадеживает, – признал Мангров. – Интересно, что сказал бы Дарвин насчет неиспользуемых девяноста процентов? – вставил я. – Мы вообще когда-нибудь ими пользовались? Или когда-нибудь будем готовы использовать? Может, используем, сами того не зная? Может, повсюду телепортируемся, живем множеством жизней. Может быть, население мира вовсе не велико, просто кучка мозгов видоизменяет все сущее на земном шаре. Интересно, не сталкиваются ли люди в эфире при телепортации? Как по-вашему? Мне в последнее время по-настоящему хочется отделиться душою от тела. Ну, высказывать желания следует с осторожностью, о чем нам постоянно напоминают духовные вожди, и в данном случае они оказались абсолютно правы. Произнеся речь о видоизменении, я сразу же отключился. К счастью, на этот раз ненадолго, грубо говоря, на полчасика, после чего очутился в компании выпивавших у доктора Хиббена. Собственным специфическим алкогольным способом телепортировался по территории колонии. Когда ко мне вернулось сознание, я был один, хотя и в многочисленной разгоряченной компании. Стоял перед каминной полкой над незажженным камином, глядя прямо в мертвые глаза Авы. Протянул руку, ощупал контуры мертвого носа, душа содрогнулась. Понимаете ли, на каминной полке стоял бронзовый бюст в натуральную величину, изображавший женщину, в которую я влюбился.
Последние комментарии
2 часов 54 минут назад
10 часов 43 минут назад
13 часов 14 минут назад
13 часов 22 минут назад
2 дней 38 минут назад
2 дней 4 часов назад