Из тьмы веков [Идрис Муртузович Базоркин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Идрис Базоркин Из тьмы веков
«Книга эта — не энциклопедия жизни ингушского народа за минувшее столетие. В ней пойдет речь о становлении личности, о борьбе характеров в условиях значительных исторических событий, о людях, создававших эту историю. Что побудило меня написать этот роман? Долгие годы накапливался материал. Тысячи людей вставали на моем жизненном пути. Участником или свидетелем многих событий нашей эпохи — беспокойной, трудной и романтической — мне пришлось быть самому. Все это заставило меня думать, что я должен всем этим поделиться с современниками и теми читателями, которые будут узнавать нас уже издалека».Идрис Базоркин. 1968 г.
…А народа жизнь бессмертна, Что бы ни было бы с ним.Николай Тихонов.
ЗАПЕВ
Глава первая Мечта
1
Заходящее солнце добела высветило скалы Цей-Лома[1], которые стеной окружают крохотные терраски пахотной земли. Посреди этих земель возвышается каменная глыба. Сотни, а может быть, и тысячи лет тому назад оторвалась она от горы и застыла здесь, на полпути к пропасти, подмяв под себя целое горское поле. В старину о ней слагали песни. Но время оставило людям только предание о том, что эту скалу в гневе обрушил на врагов своих великий нарт[2] Сеска-Солса. Так и зовется она — скала Сеска-Солсы. На исходе был месяц кукушки[3], и горцы готовились к полевым работам. Осенние ливни, зимние снежные оползни наносят камни на пашни и луга. Не убрав их, нельзя ни пахать, ни косить. И Доули уже третий день ходит по склону и перетаскивает булыжники на край поля, где за многие века из таких камней выросли целые курганы. Когда до кургана идти далеко, Доули укладывает камни на краю межи, выравнивая низкую сторону террасы. Третий день она на работе одна, потому что кончилось заготовленное с осени мясо, на исходе ячменная мука и муж ушел в синие скалы, к снежным вершинам, чтобы добыть тура или серну. Доули устала, камни исцарапали руки. Ноет спина, а впереди еще столько работы! Им предстоит в этом году удобрить свои участки. Три года Доули собирала навоз, и теперь надо было в корзинах перенести его и разбросать на пашне. Иначе земля уже не родит. Все это было для нее обычным делом. Но сейчас Доули ждала ребенка. Порой работа валилась из рук. Она боялась поднимать с земли большие камни. Ведь уже двоих детей боги забрали к себе. Муж упрекнул за то, что нет наследника. Пять лет тому назад, когда царь приказал прогнать ингушей из их плоскостных аулов назад, в горы, Доули вместе с другими пришла сюда в эти дедовские голые башни. Дом и все, что было у них, осталось в селении Ангушт[4], окруженном зелеными садами. А здесь пришлось на себе поднимать на поля не только навоз, но и землю. За детьми некому было смотреть. В первый год едва собрали то, что посеяли. Зима в башне, как в каменном мешке, потом — голод… Дети ослабели. И когда весной им пришлось в лесу добывать себе пропитание, есть разные травы, они зачахли и умерли один за другим. С тех пор у Доули не было детей. Муж, а он еще в детстве стал мусульманином, как-то принес ей от муллы наговоренную воду, купил ладанку, но ничего не помогло. Старухи объясняли это тем, что ее испортила «перемена жизни», и советовали обратиться к помощи местных богов. Доули послушалась. Тайком ходила она в аул Кек, где перед храмом плодородия божеликой Тушоли стоял каменный столб — знак мужской силы. Она просовывала в оконце храма треугольную лепешку с изображением креста и зажигала в нише самодельную свечу, потом, упав на колени перед каменным изваянием, показывала ему обнаженную грудь и молила послать детей. И вот плод ее мольбы, ее надежда живет у нее под сердцем. Доули отдохнула у родничка, что выбивался из-под скалы Сеска-Солсы, послушала, как шевелится малыш, и успокоенная пошла домой. Тропинка к селу вилась высоко по горе, склон которой иногда обрывался отвесной стеной. Внизу металась зажатая валунами река. Доули остановилась передохнуть. Последнее время эти подъемы давались ей нелегко. Она осмотрела нижнюю тропу, насколько позволяло извилистое ущелье, но мужа не было видно. Солнце уже погасло на вершинах, когда она возвратилась в аул. В чьем-то дворе стучал топор, дети с криком загоняли скотину на базы, из окон и тунгулов[5] валил дым: хозяйки готовили ужин. На своей половине двора Докки — жена деверя — доила корову. — Не вернулся? — спросила Доули невестку о муже, имя которого ей, по обычаю, нельзя было произносить. Докки, не оборачиваясь, молча покачала головой и продолжала доить, мысленно похваливая Дика села — бога всего хорошего, благодаря которому корова сегодня принесла много молока и стояла спокойно. Доули тоже принялась за хозяйство, сварила ячменную затирку. На чуреки муку теперь уже не расходовали. Ее надо было растянуть до нового урожая. Братья Турс и Гарак жили в одной башне, разделенной на две части. В этой башне когда-то прошло их детство. Потом они с отцом переехали в Ангушт и жили там вместе, пока не умер отец. Но и после того, как они женились и каждый из них повел свое хозяйство самостоятельно, они чувствовали себя единой семьей. А когда снова пришлось вернуться в эти скалы, под один отчий кров, семьи братьев еще больше сблизились. Жены попались хорошие, жили мирно. Делились последним куском. Чувствуя, что Доули волнуется за мужа, Докки пыталась успокоить ее. Вернулся с поля Гарак. Поужинав, он лег на соломенную подстилку и, таинственно нашептывая, стал перебирать бобовые четки. Молиться по-настоящему и делать намаз он так и не научился. Вскоре четки выпали из его рук, он громко вздохнул и погрузился в глубокий сон. Докки перешла на половину невестки. Они уселись у очага на овчинные подушечки и повели долгий разговор. Изредка одна из них поправляла огонь в очаге. Дым застилал верхнюю часть сакли и уходил в небольшое окно. Женщины, не отрываясь, смотрели на веселые огоньки пламени. Оно отблесками перебегало по их лицам и исчезало где-то в черной глубине закопченных углов жилья. Время шло. Изредка Доули прислушивалась, а потом снова продолжала беседу. Аул погрузился в тишину. Лишь издали доносился ровный шум реки. Доули повернулась к окну. Насторожилась. — Он! Женщины вышли на деревянную терраску второго этажа. Теперь и Докки показалось, что она слышит далекий голос. А Доули вернулась к себе, достала из связки, висевшей под потолком, смолистый корень сосны — бага, разожгла его в очаге и побежала по шаткому мостику в боевую башню, которая стояла рядом с жилой, возвышаясь над всем аулом. С этажа на этаж по скрипучим лестницам, что стояли в углу, Доули стала взбираться вверх. Она с трудом пролезала сквозь узкие отверстия в перекрытии этажей. Совы и голуби, напуганные светом, с шумом вылетали из бойниц. На последнем, пятом, этаже Доули остановилась, едва переводя дыхание. Она высунулась в окно и подняла над головой факел. И тотчас до нее донесся далекий голос. Теперь Доули не сомневалась — это был голос мужа. Но как странно: он доносился не оттуда, куда Турс уходил на охоту, а совсем с другой стороны — из дремучего леса. Доули убрала факел в башню и через мгновение снова высунула его наружу. И снова раздался голос Турса. Значит, он увидел огонь, он ему нужен, потому что ночью в таком лесу человек может заблудиться даже рядом с домом. — Ну, что там? — спросила Докки снизу. — Это он. Скажи брату (так Доули называла деверя). Мне кажется, он зовет его. Докки разбудила мужа. Тот вышел, взобрался на третий этаж боевой башни, прислушался, узнал голос Турса и отправился в лес, освещая путь огромным пламенем бага. Доули видела, как это пламя шло в чаще леса, останавливалось, — видимо, Гарак прислушивался к голосу брата — и снова двигалось дальше. — Эй! — доносилось с далекой горы. — Во-вой! Да-вог![6] — отвечал голос Гарака, а говорящий камень[7] кривлялся на разные голоса и передразнивал их: — Эй-вой!.. Вог-вог!.. Пропели первые петухи, когда женщины увидели на извилистой тропе в свете факела поднимавшихся к башне своих мужчин. Гарак нес на спине лежг[8], набитый мясом. Туре шел следом, держа в руках голову оленя с длинными ветвистыми рогами. В эту ночь в башне братьев Эги долго не ложились. Женщины варили мясо. Гарак пек на огромной вилке, стоявшей на треноге, оленью печень, а Туре чистил кремневку и рассказывал об охоте. Когда все было готово, Доули плеснула в золу жирного бульона, а Турс отрезал и бросил кусочек печени и мяса в огонь для предков, души которых всегда живут в доме и получают свою долю через пламя неугасающего очага. Ужин был обильным, веселым. После ужина Гарак и Докки ушли к себе, а Турс потушил светильники, разделся донага, лег на нары и растянулся на мягкой кошме. Доули прикрыла его одеялом из овчин и прилегла рядом. Он задремал, но, неожиданно проснувшись, воскликнул; — А ты здорово придумала! Без твоего огня я бы всю ночь проплутал. В лесу темно и глаз пальцем ткнут — не увидишь. — И, засмеявший, добавил: — Только как ты с этим животом в башне через лазы протискивалась? Видно, какую-то мелочь родишь. Он замолчал, захрапел, повернулся и уже во сне закинул на нее свою большую, тяжелую руку. Счастливая, она лежала, не шевелясь, и слушала, как рядом билось его сильное сердце. Чуть посветлело небо в окне. В очаге уголек треснул, вспыхнул искоркой и погас. Как ни коротка была ночь, солнце застало всех за работой. Гарак ушел за мясом оленя, которое Турс подвесил в лесу к дереву, Докки погнала в поле ослика, навьюченного корзинами с навозом, Доули стирала золой белье мужа, а Турс старался приладить корзины к бычку, чтобы возить навоз сразу и на нем и на ослике. Доули стирала в чаре[9], сидя на корточках, и изредка бросала взгляд на Турса. Широкий в плечах, чернобородый, в долгополой коричневой рубахе домотканого сукна и в таких же шароварах, он с удивительной ловкостью делал громадными ручищами свое нехитрое дело. Наконец все было готово, корзины наполнены. Доули поднялась, вытирая руки о подол, чтобы идти с Турсом в поле. Он повернулся к ней, прикрыл ладонью левый глаз, на котором было плотное бельмо, — он делал так всегда, разговаривая с людьми, — и сказал: — Оставайся. Она недоуменно посмотрела на него. — Я и сам справлюсь. Детская работа. А ты… тут найдешь, что тебе делать… И так небось наворочалась с камнями за эти дни… — Он улыбнулся, что с ним бывало очень редко. Доули поняла улыбку. Каким дорогим, близким он был ей сейчас, с этим единственным, добрым для нее карим глазом, с этой глубокой морщинкой, залегшей у рта. — Что же ты, один пойдешь? Я не устала! — возразила она. Но его лицо уже снова стало суровым, и он строго сказал: — Не торопись. До осени еще наработаешься! Он хлестнул осла прутиком, и тот пошел, потянув за собой привязанного к седлу бычка. Турс размашисто зашагал следом. Уже полдня Турс и Гарак, вернувшийся из леса, перевозили на свои поля навоз. День выдался нестерпимо жаркий. Туре расстегнул ворот рубахи, что позволял себе очень редко. В полдень и люди и животные отдыхали. Туре снова лежал на нарах, а Доули занималась домашними делами. Ей казалось, что муж не замечает ее. Но он видел все, видел, как смазанные свежим маслом блестели у Доули волосы. Ее длинное, сбоку подоткнутое платье после стирки стало ярко-красным, а шаровары светлыми. Он заметил и небольшие мешочки, появившиеся в последнее время у нее под глазами. «Трудно ей уже, — подумал он и, забросив руки за голову, приятно ощутил в них матерую силу, — да я и сам справлюсь с любой работой в этом доме. Была бы работа!» Остаток дня он снова возил навоз. Доули, взяв у соседей корзины, к его возвращению наполняла их, так что он не тратил на эта времени. К вечеру над Цей-Ломом появились мелкие стайки облаков, потом, слившись в большие громады, они переползли через хребет медленным водопадом и растеклись по ущелью. Подул свежий ветер, стало прохладно. Доули вздохнула с облегчением и обрадовалась за Турса. За день от горы навоза почти ничего не осталось. Теперь надо будет только разбросать его по терраскам и пахать. Вечером Турс ходил по двору, посматривал на небо, проверял мешки с семенами ячменя, затачивал лемех. Ему не терпелось выйти с быками на пашню, схватить соху, всадить ее в землю и начать борозду. Такая это была пора — месяц кукушки. Перед тем как лечь, Турс снова вышел во двор и вернулся озабоченный. — Дождь будет, — бросил он хмуро, а потом добавил: — Дождь ничего, да ненадолго бы… Легли спать. Среди ночи Доули проснулась. Турс глядел на окно. Комната озарялась вспышками далеких молний. Редкие косые струйки падали на пол. Доули поднялась и закрыла окно рамой, обтянутой бычьим пузырем. Резкий порыв ветра толкнул ее и затих. Приближалась гроза. — Рано. Не ко времени! — вырвалось с досадой у Турса. Он завернулся с головой в тков[10], лег ничком на свою кошму и затих. А Доули долго еще смотрела на едва высвеченное пятно окна, и ей все мерещилось в нем чье-то страшное и злое лицо. Утро наступило хмурое, дождь лил, не переставая. По тропкам и переулкам аула бежала вода. Редкий человек показывался где-нибудь во дворе. Скотина и та не хотела пастись и понуро стояла у стен башен и солнечных могильников[11]. Гарак стучал за перегородкой топором, выстругивая новое ярмо для быков, а Турс не находил себе места. То он шел во двор и глядел на небо, то ложился на нары и делал вид, что спит, то садился на турью шкуру и начинал перебирать четки. А дождь лил и лил без конца. Начало смеркаться, когда он вдруг схватил со стены сохнувшую оленью голову с рогами и крикнул жене: — Снеси к элгацу Елты. Может быть, это он злится, что его не почтили, и нагоняет тучи! Доули накинула шаль, взвалила на плечо оленью голову и, уже открыв дверь, обернулась: — А может быть, подождать дотемна? Хасан-мулла увидит… Снова будет укорять за го, что ходим к старым богам! — Тогда пусть остановит дождь! — закричал Турс. — Люди не сегодня начали жить! Жили и до Хасан-муллы… Иди! И Доули ушла. Глядя на башни, Туре видел, как она по камням переходила через потоки воды и поднималась вверх, за село, где в кругу священных ореховых деревьев, увешанных рогами животных, темнел домик со ступенчатой крышей, в котором испокон веков жители села чествовали покровителя охоты. Видел Турс, как Доули молилась, стоя на коленях. Но не помог Елта. Вода нескончаемо лилась с неба всю ночь. Наутро жители аула в тревоге стали собираться кучками. Этак вода прополощет все пашни, и останется один песок, на котором не вырастишь даже колючку. А тогда голод…. Что делать? Одни предлагали молить нового бога Аллаха, другие, и среди них старые люди и женщины, советовали воздать хвалу богу солнца, который один может разогнать тучи и согреть землю. Наконец после долгих споров решили не обижать никого. Мусульмане собрались во дворе Хасан-муллы, язычники пошли к горе Цей-Лом. Братья тоже разделились. Гарак пошел просить милости у бога солнца и, стоя в толпе людей, обнаживших головы, за каждым словом жреца, воздевавшего руки к небу, вместе со всеми исступленно повторял: — Гелой! Голой![12] А Туре, снедаемый мыслью о том, что допустил святотатство, отослав оленьи рога языческому богу, поволок бычка во двор Хасан-муллы и сам зарезал его в жертву великому Аллаху. Но ни в этот день, ни ночью дождь не перестал… На рассвете аул проснулся от страшного вопля. «Наводнение! Сносит землю!» — кричал кто-то, пробегая мимо башен. «Наводнение! Наводнение!» — понеслось от жилья к жилью. Захлопали двери, заметались горцы, дико залаяли, залились растревоженные псы. Люди, кто с топором, кто с деревянной лопатой, устремились к земле. Когда они прибежали к пашням, там, казалось, не изменилось ничего. Вековечная Цей-Лом стояла яркая и чистая, вымытая дождем. Только вершину ее скрывали тучи. Серые осыпи по-прежнему лежали на своих местах, и, лишь приглядевшись к земле, можно было понять, какое бедствие угрожает людям. Едва заметные для глаза струйки воды промывали поля, вынося из них чернозем. Нужно было что-то делать. — Нарезайте борозды! — закричал Турс, покрывая шум непогоды. И люди ринулись к земле. Чем попало начали они копать вдоль и поперек неглубокие канавки, в которые тотчас же устремлялась вода. Появились быки с сохами. Мокрые от дождя люди шаг за шагом избавляли землю от нависшей угрозы. Однако дождь уже успел причинить зло. О хорошем урожае нечего было и думать, но хоть сам-два можно было надеяться собрать. Земли Турса и Гарака находились рядом. Турс сразу заметил испуг, мелькнувший в глазах брата, и слезы Докки. Доули он не позволил идти сюда. И, даже не посмотрев на свой участок, он кинулся помогать Гараку. Тот с отчаянием бил топором борозды, а Турс спокойно подхватывал на лопату бурый щебень и аккуратно откладывал его в сторону. Работали братья дружно — только Гарак торопливо, а Турс размеренно, как вол. Вскоре на земле Гарака вода побежала по проложенным для нее дорожкам. Тогда братья перешли к Турсу. С разных сторон доносились возбужденные голоса: люди понукали упряжки, ругали нерасторопных, звали на помощь… Народ боролся за свое будущее, за свою жизнь. А дождь лил и лил, и казалось, ему не будет конца. Вдруг люди замерли. Зловещий, все нарастающий рокот заполнил ущелье. Что это? Рушатся небеса или горы тронулись с места? — Им![13] — крикнул Гарак. Он смотрел на гору, и его глаза наполнились смертельным страхом. Люди, увлекая за собой животных, кинулись из лощины, бросив на произвол дикой природы старинные земли рода Эги. Турс оглянулся. С крутого склона горы прямо на него стеной шел поток жидкой грязи и валунов. Он все сметал на своем пути, все поглощал. Земля дрожала. А в воздухе стоял грохот. — Сюда! — завопил брату Гарак и кинулся к скале Сеска-Солсы. Но Турс не услышал его. Он впился глазом в надвигавшийся вал, будто хотел остановить его. Суконная накидка свалилась с него, обнажив по пояс. Он поднял над головой огромные кулаки, в ярости напряг могучие мышцы и, застонав, как зверь, кинулся навстречу потоку. Бессмысленная, тупая сила стихии и великая сила жизни шли друг на друга… Гарак оглянулся… Казалось, для Турса не было уже спасения. Ужас исказил лицо Гарака. Он кинулся назад, схватил брата за руку и с нечеловеческим усилием потянул за собой. Когда по каменным уступам он втащил его на вершину скалы и, задохнувшись, свалился вместе с ним, серый, клокочущий поток промчался мимо, дробя валуны и обдавая подножие скалы черной грязью. Турс поднялся, подошел к краю обрыва, посмотрел вниз. Земли его больше не было. Слава Аллаху, только его земли. Все остальные поля, даже площадки Гарака, остались в стороне. — Эй! — торжествующе закричал он обессилевшему потоку, как живому. — Ты нам ничего не сделал! — И его раскатистый смех повторили говорящие камни Цей-Лома. Шатаясь, поднялся и подошел к нему Гарак. — Живы! Живы! — донеслись голоса снизу. И Гарак на людях обнял брата. Во второй половине дня дождь стих и горы очистились. Люди трудились на своих полях дотемна. Одни восстанавливали стены, подпиравшие террасы, другие продолжали разбрасывать навоз, а пострадавшие возили землю из леса, что был на противоположном склоне. Ко многим из соседних аулов пришла на выручку родня. Каждому можно было чем-то помочь. Но только не Турсу. Его террасы были полностью сровнены со склоном и занесены глубоким слоем песка и камня. Здесь просто нечего было делать. Турс целый день трудился на участке брата. Он распорядился привезти сюда остаток навоза. А Гарак был весел и работал как никогда. Он сегодня впервые узнал, что значит потерять брата и снова найти его. Он понимал, что земля у них общая, отцовская, и поделили они ее сами. Знал, что теперь надо будет обеим семьям кормиться вот с этого оставшегося клочка И нее же Гарак был рад. А Докки не могла подавить в себе чувства досады за то, что придется бедствовать, так как урожая с земли им самим хватило только на три месяца и хлеб приходилось выменивать на скотину. А что же будет теперь?.. Бедность убьет их. Слезы застилали глаза. Беда — для всех беда. А для бедняка — она вдвойне. Но их ждала иная судьба. Домой братья и Докки пришли поздно. Турс был усталый, но спокойный. Он увидел заплаканные глаза жены и тихо сказал: — Не будем раньше срока справлять поминки. Аллах всемогущ. Здесь он у нас взял, — значит, где-то отдаст. Грех отчаиваться, грех роптать… Так говорит Хасан-мулла. У меня есть еще руки. Покуда я жив, вы не останетесь без ничего… Доули виновато улыбнулась: — Да разве я о том! Я счастлива, что ты остался. Не знаю, кому и молиться за это! — И я не знаю… — помолчав, неожиданно ответил Турс и, подумав, добавил: — Только, ее ш уж так хорошо, что я остался, за это благодари Гарака. После ужина он смял со стены чондыр[14], уселся на нары, долго настраивал волосяные струны и наконец повел смычком. Он играл старинную горскую мелодию, протяжную и грустную, как долгие зимние сумерки, как жизнь человека, у которого сверху недоступное синее небо, снизу серый камень, а кругом дикие силы природы. Тихо вошел Гарак. Постояв, приблизился к очагу, опустился на низенькую скамейку. Доули поднялась ему навстречу и снова села на пол, продолжая перебирать шерсть. Немного погодя, незаметно вошла и остановилась у дверей Докки. Турс, казалось, никого не видел. В очаге легким бездымным пламенем теплился огонек. Над светильником по бревнам потолка тонкая струйка копоти чертила ровные круги. Стены словно раздвинулись, исчезли, и вместо них сама ночь, темная и тяжелая, встала вокруг людей. Пели струны. И Турс, думая вслух, пел тихим, глубоким голосом:2
В Дарьяльском ущелье еще стлался рассветный туман, когда Турс, миновав башни аула Фуртауга, вышел на Военно-Грузинскую дорогу. Прижавшись к скалам, она вилась здесь по правому берегу Терека. Иногда уходила под навес, выдолбленный в горах солдатами ермоловских времен, и непривычному путнику казалось, что эти громады обрушатся и погребут его под собой; а иной раз выбегала на открытый простор ущелья и петляла в зарослях барбариса и облепихи. Около хутора Длинная Долина Турс нагнал арбы, которые тоже шли в город. На одних были дрова, на других — липовая кора. Ею в городе крыли крыши. Кирпичных строений, да еще под черепицей, там было очень мало. Такую роскошь не мог позволить себе отставной служивый или горец, спустившийся жить под охрану крепостной стены. А эти люди и гарнизон составляли основное население Владикавказа. На последней арбе ингуш вез тушу убитого кабана. Всю дорогу попутчики подтрунивали над ним. Ведь на деньги, вырученные за свинину, он не имел права купить ничего, кроме материи на женские штаны. Посмеявшись вволю, заговорили о жизни. Турс рассказал о своей беде. Горцы сочувствовали ему, потому что сами были безземельными. Землю, на которой стоял их хутор, забрали в казну, и они были вынуждены арендовать ее, а заодно сенокосы и пашни. За это с них взимали сто рублей в год и еще по три рубля налога с каждой семьи. — Теперь, когда все на земле и под землей и леса наши царь объявил своими, не верится, чтоб тебе вернули твой участок под Ангуштом, заселенным казаками, — говорили они. — Если б все мы подохли с голоду, царь только обрадовался бы и забрал себе все, что еще осталось у нас! Турс помрачнел. Он не мог представить себе, что делать, если ему откажут. Ведь он умел только пахать да ходить за овцами. Туман поднялся. Но солнце вышло белесое. Обмелевший за зиму Терек, чистый и прозрачный на перекатах, вскидывался белой пеной на валунах. Он с шумом врывался в город и бился о высокие берега. Арбы подходили к Владикавказу. Это было самое большое человеческое поселение, какое горцы могли представить себе. Там в садах, в беспорядке стояли избы под тесом и липовой корой. За садами возвышались полуторасаженные стены крепости из кирпича и камня. А за ними — многочисленные кирпичные купеческие дома и особняки отставных офицеров, да величественно царившие над всем колокольни собора, церквей и казенные дома канцелярий начальника Терской области, штаба войск, атамана и городской управы. Через весь город шел бульвар. Его липовая аллея и деревья городского сада только что начали покрываться нежной зеленью. Турс не первый раз приезжал сюда. Еще лет пять тому назад здесь стояла только крепость. Но с тех пор, как ее назвали городом, она разрослась и вширь и ввысь. Около крепостных ворот Турс снял с арбы свои хурджины и распрощался с попутчиками. Недалеко от стены, на пригорке, росла большая липа. Из-под нее вытекал светлый родничок. Тут же стояла скамейка, возле которой земля была усеяна шелухой подсолнечника. Турс сел. Гойтемира еще не было. Он достал из хурджина кусок оленьего мяса, поел, напился прохладной воды. В город со всех сторон стекались арбы, подводы, люди гнали скот. Был базарный день. В крепости раздались звуки трубы и дробь барабана. Из ворот показались солдаты. Шла смена караула. Турс никогда не видел солдат в строю. Он был поражен их четким шагом, формой и ружьями с примкнутыми штыками. — Ассалам алейкум, — услышал он в это время позади себя и, оглянувшись, увидел подъехавшего Гойтемира. Обрадованный Турс вскочил, и они двинулись к городским воротам, на которых под железным крестом была высечена надпись: «Крепость Владей Кавказом! Сооружена 1784 года Высочайшим повелением Российской императрицы Екатерины Великой». Дожди прошли и здесь. Подводы и люди вязли в грязи на узеньких разъезженных улицах. Всюду блестели огромные лужи, под которыми скрывались страшные для подвод колдобины. Гойтемир ехал верхом, а Турс, разувшись и засучив штаны, брел следом, с трудом вытягивая ноги из глины. Наконец они добрались до дверей канцелярии начальника области. Это был большой кирпичный дом в два этажа. Над крыльцом — железный навес на столбах, рядом — полосатая будка. У дверей стояли два казака, держа шашки наголо. Тротуар вокруг дома и большая площадь перед ним были вымощены булыжником. Гойтемир привязал лошадь к коновязи и пошел к крыльцу. — Стой! Куда прешь! — строго остановил его один из часовых и дернул звонок. Внутри зазвенел колокольчик. Вышел человек в казачьей форме с погонами на плечах. — Тебе чего? — спросил он у Гойтемира, бросив подозрительный взгляд на Турса. — Талмач надо. Русски по-русски не знай. Мене таршин горыске отарби… — пытался объясниться Гойтемир. Но из всего, что он сказал и что должно было означать — «нужен переводчик, по-русски говорить не умею, я старшина из горского округа», писарь, видимо, понял только, что нужен переводчик и удалился. Вскоре он снова вышел в сопровождении ингуша-переводчика, одетого в такую же, как и он, казачью форму. Гойтемир, а вслед за ним и Турс изложили им свою просьбу. Рассказали о бедственном, безвыходном положении Турса. Писарь и переводчик посоветовались и разрешили Гойтемиру пойти с ними. Когда они скрылись за дверью, Турс спохватился и решил догнать их. Но стражники так яростно закричали на него, показывая на его грязные до колен ноги, что он невольно попятился, ожидая удара, и положил руку на рукоятку кинжала. — Вот зверь! Чуть что за кинжал! Похватаешься! А то мы быстро! Не с такими приходилось! И хотя Турс не понял слов, тон, которым они были сказаны, говорил сам за себя. Он отвернулся от часовых, подставляя для ругани свою широкую, в заплатах спину, и больше не двигался с места. Он глубоко презирал их за грубость и беспричинную злость. Через час появился Гойтемир. Турс по его глазам понял, что дела плохи. Гойтемир с досадой махнул рукой. — Опоздали мы с прошением. Сказали: есть царский указ и его никто не может отменить. Не только твоя, а вся земля, которую отняли у наших, отныне навсегда будет принадлежать тем, кто на ней поселен. Поедем на базар. Мне кое что нужно купить для дома, — сказал он, меняя тему разговора, и направился к своей лошади. И снова двинулись они по улицам месить грязь. Один — конем, другой — ногами. Один зная, зачем едет, другой — не зная, зачем идет, зачем живет и что будет делать. — В канцелярии говорили: сегодня на базар прибыли орштхоевцы и назрановцы[21], которые уходят в Турцию. Турс слышал о том, что многие черкесы, чеченцы, орштхоевцы, не желая покориться русскому царю, едут в Турцию. Но чтоб ингуши уезжали, такого еще никто не слыхал. На базаре стоял многоголосый шум. Грязь здесь переливалась и хлюпала под ногами жидким месивом. Арбы располагались рядами. Где торговали зерном, где мукой, где птицей. Поодаль — подводы с дровами, скотина. А еще дальше стойбище переселенцев: подводы и арбы, крытые кибитками, скотина, дети, костры, треноги с котлами. Тревожно сжималось сердце при виде людей, которые навсегда уходили в чужие края. Гойтемир и Турс направились к ним. Весь базар был взволнован этим событием. Люди подходили к переселенцам, чтоб поговорить, проститься. Мужчина лет пятидесяти, с большой черно-рыжей бородой, в рваном бешмете громко говорил, обращаясь к народу: — Мы — мусульмане. А те, которые остаются, — это рабы свиноедов и будущие свиноеды. Мы — мусульмане! — Он возвысил голос и сверкнул глазами, в которых горел фанатичный огонь. — И мы едем к мусульманским братьям, к самому султану! Имам пленен, но газават продолжается! И кто не доберется до страны, отмеченной знаком пророка, кто умрет на пути к вере, тот будет в раю, как и те, что погибли в священной войне. А кто доберется, тот под зеленым знаменем Мухаммеда еще вернется сюда с оружием в руках! — Ты говоришь слова, которые услышал от других, — возразил ему горец из задних рядов. Хромая, он пробился вперед. — Кто был в Турции? Кто знает, что там? Кто нас туда зовет? Это здесь придумали! Дураков ищут, чтоб мы им землю оставили! Лучше здесь, на своей земле, быть нищим, чем быть султаном в чужом краю! — Хромой выразительно поднял к небу палец и выставил вперед острую бороду. — А что делать, если нет у меня земли? — неожиданно спросил его Турс. — Как нет? — смутился хромой, опуская палец. — Совсем нет? — А так. Нет. Водой смыло. Дай мне часть своей, и я так же буду говорить. — Но откуда я тебе возьму? У меня у самого не хватает. — А султан даст землю, зерно для посева, лес на постройку. Ты правильный человек, и ты должен быть с нами! Едем! Меня зовут Хамбор. Я из Алхастов… — кричал человек в равном бешмете, напирая на Турса, словно тот был глухим. — Да я не прочь, только мне и уехать-то не на чем! — усмехнулся Турс и подался было назад, но Хамбор не собирался так просто отпускать его. — Подожди! — крикнул он. — Если ты действительно хочешь ехать, лошадь и подводу тебе дадут! На это султан для бедных выговорил у царя деньги! Да вот наш офицер! Он поведет нас до границы. Спроси у него! В круг на гнедом коне въехал красивый молодой человек в фуражке и бурке. Его сопровождали переводчик и вестовой. Когда офицер узнал, о чем речь, он поинтересовался, откуда Туре и как сюда попал. Туре рассказал свою историю, призывая в свидетели старшину Гойтемира. Молодой офицер выслушал их и, сдвинув ровные брови, спросил: — Так ты действительно готов ехать? Если так, хоть у меня партия уже и собрана, но я берусь помочь тебе. Переводчик перевел. Турс заколебался. «Как решить такой вопрос, сразу, без брата, без родственников?..» Гойтемир прочел его мысли. — Мы оба согласны — сказал он за Турса и за себя. — Мусульмане должны жить вместе и под властью мусульманского царя. Мы слова не меняем. Молодой офицер поднял брови. — Что ж, хорошо. В пять часов вечера придете по этому адресу, — сказал он, подав Гойтемиру карточку, — я встречу вас. И он тронул коня. До назначенного времени Гойтемир успел объездить весь базар и набить свои сумы нужными вещами, а Турс оставался гостем Хамбора. Они пополдничали и узнали друг о друге все, будто прожили вместе много лет. Судьба Хамбора была схожей с судьбой Турса. Разница только в том, что последнего клочка земли его лишила не природа, а люди. Его выгнали из родного аула Алхасты, заселили этот аул служилым народом и назвали станицей Фельдмаршальской. Разбрелись озлобленные алхастинцы кто куда. Одни прижились в соседних ингушских селениях, другие, растеряв свое жалкое добро в переездах, стали нищими. И решил тогда Хамбор покинуть родину, которую лютый царь превратил для него в злую мачеху. Рад был Хамбор такому товарищу, как Турс. Он сразу оценил его. А в долгом пути что только не подстерегает человека? И перед тем, как расстаться, он сказал: — Турс, ты дерево, у которого обрубили ветви и вывернули с корнем. Чтобы прижиться, нужна земля, а здесь для нас с тобой ее нет. Надо идти туда, где ее обещают. Если дадут тебе лошадь — хорошо. Нет — так выходи из ущелья на большую грузинскую дорогу и жди нас. Я один. Возьму тебя с женой на свою арбу, и поедем вместе. Это богатым трудно ужиться друг с другом, а беднякам делить нечего! Заиграла музыка. Горны оглянулись. По грязи брели двое: девочка лет десяти, укутанная в ветхий платок, завязанный узлом на спине, и слепой солдат, который держался за ее плечо. На шее у солдата висел ящичек, свободной рукой он крутил ручку, и ящик издавал гудящие, скорбные звуки. Девочка и солдат пели. Когда они поравнялись с Хамбором, он достал с арбы чурек, переломил и подал им половину. Девочка перекрестилась и сунула и черствый хлеб в сумку солдата. В это время подъехал Гойтемир. — Христианину подаешь?.. — Христиане разные бывают, — резко ответил ему Хамбор. — И не всякого мусульманина рай ждет. Все мы созданы Богом, только одни живут, а другие, такие как я да вот эти, — людьми пущены по миру… Гойтемир и Турс пошли разыскивать офицера. Они спрашивали дорогу у прохожих, у городовых. Наконец им попался водовоз. Тот знал чуть ли не весь город. С ним они и дошли до нужного им дома. Он стоял во дворе, за каменным забором. Постучались. В калитке показался солдат и, увидев карточку, повел Гойтемира с собой. Через некоторое время он вернулся за Турсом. Дом был большой. Спереди лестница и каменные столбы, за ними открытая терраса и множество высоких полукруглых окон со стеклами. Вокруг дома сад, скамейки. На дорожках песок. В глубине двора сараи. Никогда в жизни Турс не бывал в таком доме. Ему дали тряпку обтереть ноги и с заднего двора ввели по небольшой лестнице в комнату. Полы здесь были деревянные, чистые. Стол высокий, крашеный. И скамейки выше, чем столики в башнях. На окнах цветочки в глиняных мисках. В открытую дверь была видна другая комната с огромной печью, на которой стояло множество котлов и сковородок. Вокруг нее суетились женщины. Солдат вышел, а Турс так и остался стоять посреди комнаты со своими хурджинами на плече. Прошло, как ему показалось, много времени, прежде чем открылась еще одна дверь и Турс увидел рай, о котором рассказывал людям Хасан-мулла. Стены и пол там были покрыты коврами, с потолка на золотых целях списал небесного цвета шар, большой, как луна. У стен — нары, покрытые пышными коврами. В стороне — длинный блестящий стол на шести гнутых ножках. За ним сидела красивая девушка и, ударяя по столу руками, извлекала из него удивительно приятные звуки, похожие на голоса птиц. Стройные, нарядные люди молча слушали эти звуки. В дверях появился немолодой военный. У него на плечах были потны с бахромой, на груди — разные кресты и медали. За ним следовал офицер, которого Турс встретил на базаре, переводчик и Гойтемир. Вид у пожилого был важный, но глаза быстрые, как у лисы, проснувшейся днем во дворе охотника. Он приветствовал Турса по-мусульмански. — Во алейкум салам, если ты, конечно, мусульманин, — ответил Турс, продолжая разглядывать этого человека. Переводчик перевел всю фразу. Военный засмеялся, засверкал белыми зубами. Это был длиннолицый мужчина с пышными усами и густой бородой. Большие уши, широкая переносица, широко посаженные карие глаза и бритая, как у муллы, голова. «Кто он?» И, словно прочитав этот вопрос в глазах Турса, тот вскинул бровь и, перестав смеяться, сказал переводчику: — Передай: я тоже горец. Я осетин-магометанин. Меня зовут Муса! Вот, — он сделал широкий жест рукой, — у меня на земле есть все. И это, наверно, больше, чем у других… Но я тоже бросаю все это и еду жить к братьям по вере, в Турцию, к султану! Надо думать не только о своей жизни на земле, но и о вечной жизни там… — Он поднял палец к небу. — Я беру с собой всех, кому дорог Ислам, кто не хочет жить под властью победившего гяура! Мне дана такая сила Аллахом, султаном и царем. После того как я покину этот край, оставшиеся здесь будут пребывать в рабстве на земле и в огне на том свете! Переведи… — Когда переводчик закончил, военный продолжал: — Я знаю твою беду. Ты в Турции будешь иметь столько земли, сколько сможешь вспахать. Зови с собой других. Нечего ингушам сидеть здесь на своих камнях, когда их братья черкесы, чеченцы, орштхоевцы уходят под зеленое знамя пророка! Переведи… — Я даю тебе, — продолжал он, — из своих средств безвозвратно деньги на лошадь и арбу. Это Аллах услышал твои молитвы. Переведи… Через два дня партия отправляется, она будет идти мимо вашего ущелья. Поведет ее вот этот господин. Ты его уже знаешь. — Он указал на молодого офицера. — И вы, — он посмотрел на Гойтемира, — вместе присоединитесь к его партии. Если будут желающие галгаи[22], ведите их. Я люблю их. Я заберу их с собой! Переведи… Переводчик перевел. Турс весь преобразился, слушая хозяина дома, глаз его сиял благодарностью и почтением. Он сказал: — Хвала Аллаху! Я счастлив, что узнал тебя, Муса. Ты большой человек! Но бывает и так, что большой человек нуждается в маленьком человеке. Тогда вспомни обо мне. Я для тебя сделаю все, что в моих силах! Спасибо за все. Военный был доволен собой и впечатлением, которое он произвел на горцев. Он ушел. За ним ушли и все остальные. Прислуга быстро накрыла на стол. На подносе задымилась баранина, в чашках подали сметану с чесноком, бульон. Позже принесли блюдо с жирными пирогами и чай. Гойтемир ел много, но ерзал и суетился, не зная, что делать с вилками и ножами. А Турс сначала не мог успокоиться, восторгался добротой и хлебосольностью хозяина. Горло сжимало. Но наконец засучил рукава и, не обращая внимания на ножи и вилки, стал есть по-горски — руками. К концу обеда снова пришел молодой офицер и вручил Турсу деньги на покупку лошади и арбы. Он велел ему намазать палец черной краской и приложить его к бумажке, где было записано, что ему выдали деньги. Расставаясь, он сказал, что Муса занят, выйти не может — к нему пришли большие гости. Из внутренней комнаты по-прежнему доносились звуки удивительного чондыра. Гойтемир и Турс поблагодарили офицера за все, что он сделал для них, и ушли. Смеркалось, когда они выбирались из города. Фонарщики с лесенками на плечах обходили улицы и зажигали лампы в редких фонарях. С ревом расходилось по дворам стадо, где-то пели солдаты, звонили колокола к вечерне. У крепостных ворот персиянин, сидя на корточках, задумчиво вертел мангал, от которого шел сладкий дух жареных семечек. Как и утром, прошел со смены караул, отбивая шаг под звуки трубы и барабана. За ним бежали мальчишки. Вся эта картина городской жизни сейчас проходила мимо внимания Турса. Он думал О своем. Он думал о том, как неожиданно и быстро менялась его судьба. Жизни в горах, в кругу родных и близких наступал конец. Предстояло далекое путешествие, за которым его ждала земля и труд… Во всем, что произошло, он видел предначертание Аллаха. И поэтому, когда, выйдя далеко за город, они, совершив омовение у родника, встали на намаз. Турс произносил молитву в глубоком благоговении перед силой и мудростью Всемогущего. Он благодарил Бога за то, что тот вразумил его не ссориться с Гойтемиром — человеком, преисполненным к нему хороших намерений, за дружбу Хамбора, за доброту русского офицера и за Мусу, так любящею людей и радеющего за них перед султаном, царем и самим Аллахом. — Далла хоастам бы! Далла хоастам бы!..[23] Стоявший рядом Гойтемир тоже возносил благодарение Богу. Он благодарил его за ниспослание терпения, которое позволило ему сдержать себя и не выгнать взашей этого бессовестного Турса, вспомнившего о земле своих отцов; за то, что он вразумил его поехать с Турсом в город и тем самым превратить недруга в друга; за то, что свел их с людьми, которые наконец избавят Гойтемира и всех его потомков он одного из самых главных врагов, задумавших отнять их владения. Да погибает он в султанской Турции! — Далла хоастам бы! Далла хоастам бы!.. И доме у генерала Мусы званый обед подходил к концу. Среди гостей по преимуществу были офицеры — русские и кавказцы. Многие из них даже не владели родным языком, потому что были из аманатов[24], взятых в детском возрасте и получивших образование и воспитание в России. Вряд ли военные сейчас отдавали себе отчет в той политике, которая преследовалась выселением горцев в Турцию. С одной стороны, кавказская администрация как будто противилась этому мероприятию, с другой — генерал-майор Муса и его помощники имели широкую возможность беспрепятственно организовывать переселенческие партии и тратить на это подозрительно большие средства. Здесь лилось шампанское, вальсы под клавикорды сменялись бурной лезгинкой под гармонь, на которой играли родственницы Мусы, ученицы владикавказской женской гимназии. Они по-прежнему были верны прелести своей народной музыки, танцев, а также изумительному по красоте и элегантности наряду. Вихрем носились пары. Захмелевшие офицеры пожирали девушек глазами и расточали комплименты, от которых у гимназисток розовели уши. Разъезжались поздно. Последним хозяин отпустил корнета, пригласившего к нему Турса и Гойтемира. Он выразил ему большую благодарность за это. — Лед тронулся! — сказал он. — И благодаря вашей сообразительность. Ингуши-горцы очень недоверчивы и связаны родственными узами. В то же время среди них сильно развито чувство подражательства. И очень может быть, что за этими первыми ласточками потянутся и остальные. А это будет благим событием для отечества! Позднее, сидя за своим письменным столом, освещенным веселым огнем жирандолей, под которыми сверкал полировкой чернильный прибор карельской березы, генерал, облаченный в домашний халат и любимую турецкую феску, задумчиво поглядывал на портрет царя-освободителя и, часто обмакивая гусиное перо в чернила, писал по начальству:«Милостивый государь Михаил Ториэлович![25] Спешу донести о том, что намеченное Высочайшим предприятие получает все большее распространение. Вслед за непокорными орстхойцами и чеченцами изъявили желание многие жители Ингушевского округа. Сегодня удалось приобщить к партии, готовой к отправке, две ингушские семьи из горского участка. Но должен предупредить: крайняя бедность переселенцев создает для некоторых из них невозможность отправиться в путь без получения существенного денежного пособия, по крайней мере на покупку лошадей или быков для упряжки. Это вынуждает меня выдавать им пособие, и таким образом мною превышены размеры ассигнованной на это суммы. Сие прошу доложить его превосходительству генералу Карцеву и учесть в дальнейшей субсидии.Он написал число, 1865 год и, сделав замысловатый вензель, расписался. Отложив письмо, генерал потянулся, сладко зевнул и, комкая слова, пробасил: — Сла-в-а Ал-Ла-ху!..С глубоким к Вам почтением генерал-майор…»
3
На другое утро Гойтемир по дороге в Джарах продал Турсу лошадь и отдал взаймы одну из своих арб с условием, что тот в Турции вернет ее. Турс был очень доволен, потому что у него оставались деньги, выданные на покупку подводы. Весть об отъезде Гойтемира и Турса в Истмале[26] пронеслась над аулами, взбудоражила всех. Чтобы взглянуть на мухаджиров[27], узнать условия отъезда, многие пустились по тропам и напрямик через горы к аулам Гойтемира и Турса. Родственники торопились повидаться, попрощаться с ними. Остальных подгоняло любопытство и подозрительность. Равнодушных не было. Доули и Гарак с Докки от этой новости не могли прийти в себя. Они попытались отговорить Турса. Почувствовав, что он в центре всеобщего внимания, Турс стал неузнаваем. Всякое возражение против отъезда вызывало в нем негодование. Доули, зная его характер, раньше всех поняла, что уговоры не помогут, и начала собираться в дорогу. Брали с собой самое необходимое. Очажная цепь, котел, сито и деревянное блюдо для теста всегда принадлежали старшему сыну в роду. Однако Турс распорядился оставить их в башне, потому что, видимо, надеялся когда-нибудь вернуться. Многие родные и соседи были по-настоящему огорчены решением Турса. Поздно вечером жрец сельского святилища белобородый Конахальг собрал стариков, женщин и детей на холм бога охоты Елты, чтобы помолиться за отъезжающих. Во внутренних и наружных нишах молельни вспыхнули свечи. Конахальг надел белую одежду, обнажил голову, вышел на открытое место, воздел руки к небу и воскликнул:Глава вторая Язычники
1
Был жаркий день конца лета. Высоко над горами едва заметно двигались ослепительно белые облака. Гарак лежал на траве и задумчиво глядел в это светлое спокойное небо, и в душе его дремала спокойная грусть. Она давно уже сменила мятежную тоску, которая многие годы после отъезда Турса мучила его. Но совсем забыть брата невозможно. Порой в горы приходили вести о тяжелой участи тех, кто ушел за счастьем в Истмале. И тогда с новой силой тоска терзала его и бесконечно долгими становились ночи. «Может быть, эти же облака видит сейчас и он…» — подумал Гарак и, вздохнув, начал обвязывать ступни жгутом из травы, чтобы ноги не скользили. Подточив косу и привязав себя к волосяной веревке, которая была закреплена за каменный выступ, он начал спускаться по склону. Далеко внизу извилистой ниточкой по дну ущелья бежала река. На зеленых холмах белели тесаные камни аулов. Грозные башни с высоты казались едва заметными кубиками. Между ними изредка мурашкой появлялась человеческая фигурка. Гарак не раз видел все это отсюда. Острым глазом он заметил ребенка, поднимавшегося по крутой тропинке. Мальчик нес в руках красный глиняный кувшин. «Все-таки несет! Вот характер!» — подумал он о племяннике Калое и улыбнулся. Веревка, которой был привязан Гарак, натянулась. Он раз, другой повернулся вокруг себя, чтобы удлинить ее, и, поплевав на ладони, взмахнул косой. Изредка Гарак бросал взгляд в бездонную глубину, разверзшуюся под его ногами, на коршунов, без устали паривших на одной с ним высоте, и косил, косил без конца. Первые год-два после отъезда Турса Гарак ждал вестей от брата, ждал обещанных денег, чтобы выкупить землю у Гойтемира. Но постепенно надежда угасла, и осталось только огромное желание — во что бы то ни стало посчитаться с Гойтемиром, обманувшим брата, вернуть родовые земли. И он стал работать, не зная отдыха, не разгибая спины. Мысль о том, что с этой древней земли когда-нибудь он сможет взять столько хлеба, что его хватит до нового урожая, ни наяву, ни во сне не давала ему покоя. Они с Докки ходили рваные, латаные-перелатанные, и только Калою изредка справляли какую-нибудь обновку. Чтобы запасти сена на зиму, Гарак косил везде, где только мог, где только оставался нескошенный клочок. А зимой он кормил чужую скотину и за это получал часть приплода. Вот почему и сейчас он висел над бездной, добывая лишнюю копну там, где никто не осмеливался косить, где ходили лишь дикие козы. Часа через два, когда солнце склонилось к вершинам, Гарак скосил траву с последнего каменного выступа и, держась за веревку, выбрался наверх. Разложив костер, у шалаша уже сидел Калой. Рядом, в яме, был спрятан кувшин со свежей водой. Увидев Гарака, Калой вскочил. — Пей, воти[42], сколько тебе захочется! — воскликнул он радостно и протянул отцу[43] вспотевший кувшин. — И даже можешь умыться! Я принесу еще. Когда кончалась работа, Гарак снова становился медлительным. Не торопясь, он взял кувшин, сполоснул рот, а потом долго пил, не переводя дыхания. — Пусть любит тебя все, что любит воду! — сказал отец ласково, возвращая мальчику кувшин, и разлегся на сене, недалеко от огня. Солнце еще не успело погаснуть за дальней вершиной, как по горам побежали глубокие тени и стало быстро смеркаться. Калой привычно и ловко работал у костра. Он повесил на перекладину черный от копоти котел с мясом, поправил под ним поленья, нарубил веток и, усевшись с подветренной стороны, задумался, глядя на языки пламени. — Копен шесть скосил небось? — немного погодя, спросил он. — Нет, — устало отозвался отец, потягиваясь. — Копны четыре… а может, и пять… Тут не размахнешься. Калой помолчал, а потом неожиданно сказал: — Если бы я мог, я б застрелил этого кабана! — Какого кабана? — переспросил Гарак. — Настоящего. Гойтемира, — ответил Калой и так сунул в костер охапку веток, что из него вылетел целый сноп искр. Гарак привстал от удивления. — Почему? — Он смотрел на сына с тревогой: что могло довести его до такой мысли? И Калой, волнуясь, рассказал: — Вчера я пас овец под грушей. Туда привел своих и Чаборз. Он хотел меня выгнать. Говорил, что это их лужайка. А когда я отказался, начал ругаться. Сказал, что его отец сослал даже Турса, а нас с тобой, если захочет, выгонит хворостиной, как телят… Гарак слушал мальчика, разглядывая его освещенное костром лицо, словно видел впервые. «Похож на Турса. Нос тонкий, прямой. Резкие скулы. Только глаза серые, как у меня. Это у нас от деда. И такие же глубоко запавшие, как у деда… Мужская жесткость, смелость в глазах. Есть в мальчике сталь», — решил довольный Гарак. Он вспомнил тот далекий день, когда брат из рук в руки передал ему своего сына. Вспомнил, как выхаживала его соседка Фоди. У нее был двухмесячный сын, и она приняла Калоя своему Виты в молочные братья. Когда мальчик подрос, они забрали его. Хорошо, если кто-нибудь из них бывал дома, а когда уходили на уборку, Калой оставался совсем один. Поставят ему на балконе деревянную миску с амасти[44] и уйдут до вечера. А он, маленький, в рваной рубашонке, сидит целый день около миски и воюет с мухами, стараясь пришлепнуть их ложкой прямо на каше. К вечеру устанет, уткнется измазанным личиком в глиняный пол, да так и заснет, облепленный мухами. И жаль было, а что сделаешь… А теперь вот он какой! Давно уже в помощниках ходит. И пашет и жнет с отцом, да еще защитником стать собирается. Турс мог бы гордиться таким сыном. «Выгнать могут, как телят… Это Чаборз не сам придумал… Значит, в доме у них так говорят», — думал Гарак. — Ничего, — сказал он Калою, — не бойся, мы им еще скажем свое! До глубокой осени Гарак косил, ставил копны на скрещенные ветви, чтобы зимой волочить конем, и придавливал сено от ветра березовым жгутом с тяжелыми камнями на концах. К исходу месяца рогов[45] они с Калоем заготовили сена на зиму и дров на первый случай. Однажды утром Гарак, войдя в загон, долго осматривал скотину, молодняк; поглаживал нагулянные, шелковистые спины, потом отбил шесть лучших коров и велел Калою гнать их в село к Гойтемиру, а немного погодя, пошел следом и сам. Докки проводила мужа до конца аула и вернулась взволнованная и притихшая. Она понимала обиду его на старшину, который обманул Турса, но сердце ее не хотело вражды с этим недобрым и сильным человеком. Ведь Гарак так работал все эти годы! В доме у них теперь есть и зерно, и скот на обмен… и, главное, она впервые в жизни должна стать матерью. Ей хотелось мира, тишины, покоя, а Гарак не чувствовал этого, не понимал ее и жил только для того, чтоб посчитаться с Гойтемиром да стать богаче его. Отсылая ее домой, он сказал: — Если Гойтемир будет хозяином своему слову, назад я вернусь хозяином этих пашен… «Да разве же Гойтемир дурак? — думала она, поднимаясь вверх к своему двору, зажав рукой прореху на боку старенького платья. — Разве ему нужен наш скот? А то, что пообещал десять лет назад, он, наверно, давно уже забыл! Пошел… только позориться…» От этих мыслей собственное тело показалось ей еще тяжелее. И, войдя во двор, она печально посмотрела на опустевший загон. Калой остановился на поляне возле Гойтемир-Юрта. Люди с любопытством смотрели на него со всех крыш и террасок… А когда подошел Гарак, показался и Гойтемир в воротах. — Салам алейкум! — Во алейкум салам! — обменялись они еще издали приветствиями. — Куда перегоняешь? — крикнул Гойтемир, указывая палкой на коров Гарака. — Добрый скот! Если на продажу, давай сюда, поговорим… — Чужая скотина! — с плохо наигранной веселостью ответил ему Гарак. — Как продашь чужую? — А чья же это? На прокорм взял? — снова спросил Гойтемир поднимавшегося к нему Гарака. К старшине подошли родственники, соседи. Гарак не спеша подал каждому из них руку и, улыбаясь, остановился перед Гойтемиром. — Это же твой скот, — сказал он и выжидающе замолчал. Гойтемир внимательно оглядел его сверху донизу. Перед ним, опираясь руками на длинный посох, стоял пожилой человек с проседью в небольшой каштановой бороде. Почти оборванец, в стоптанных чувяках, он глядел на старшину глазами, в которых была и детская наивность и торжество человека, достигшего своей заветной цели. — Это как же понять! Или я не знаю, что мое, а что чужое? — Гойтемир оглядел собравшихся. — Или это калым?.. Так у меня, кроме старшей жены, некого замуж выдавать! А тому, кому она приглянется, я готов сам дать в придачу козу! Люди захохотали, и сам Гойтемир не удержался от смеха, затряс седой бородкой, зашатался. Только Гарак продолжал стоять в этом веселье невозмутимо, без улыбки. Подождав, когда все утихнут, он продолжал: — Гойтемир, в тот год, когда Турс уехал, а ты остался, — он помолчал, чтоб люди задумались над его словами, — незадолго до этого мы с братом были у тебя. И ты тогда дал слово вернуть нашу землю за шесть коров. Если ты еще в ту пору оценил ее в шесть коров, то с того времени ты и твои родственники сняли с нее десять урожаев. Значит, она должна теперь стоить дешевле. Но я при этих вот людях снимаю с вас грех за то, что вы ею пользовались, и пусть благодать с нее зачтется вам в добро! А теперь, как уговорились, вот твои коровы — и мы в расчете. Лучше, чем любая из этих коров, — ты и сам видишь — даже на похороны тестя не водят! Наступила долгая тишина. Тем временем, пощипывая травку, скот, подгоняемый Калоем, подошел к загону Гойтемира. Мальчик снял засов, прогнал коров за изгородь и положил жердь на место. Взоры всех обратились к старшине. Родственники смотрели на него выжидающе, соседи — с любопытством. Он побледнел, задвигал челюстями. Потом побагровел так, что казалось — жилы полопаются на лбу. — Ну, счастливо вам оставаться! — сказал Гарак, будто не замечая его волнения. Но Гойтемир наконец обрел способность говорить и почти с обычным для себя спокойствием спросил: — Скажи, ради Бога, это Турс прислал тебе деньги на коров? — Нет. С тех пор как брат уехал, а ты остался, он ничего мне не присылал. Но он обещал тебе коров, и я привел коров. Правда, не скоро, но привел. Хорошие коровы. Лучших и он не привел бы! — Да, коровы хороши, — согласился Гойтемир. — Только я обещал землю Турсу, а не тебе… — Но мы братья… — И все-таки ты есть ты, а он есть он! С тобой у меня не было никакого разговора. Турс даже не поручал тебе иметь со мной дела!.. — Он помолчал и добавил: — Гарак, забери свою скотину и иди домой. Не смеши народ. Гойтемира давно посчитали бы выжившим из ума, если б его могли дурить такие дурни, как ты… Иди… Иди домой!.. — строго приказал он, теперь уже едва сдерживая себя. — А не то я тебя по-другому провожу… Калой, который держался в стороне от старших, подошел к отцу. Он пристально, с ненавистью смотрел на Гойтемира, будто хотел запомнить его на всю жизнь. — Почему же тебе, Гойтемир, «по-другому» провожать меня? — также с видимым спокойствием спросил Гарак. — Что я тебе такого сделал? Чем обидел? Или это ты уехал в Турцию, а мой брат остался дома? Или я тебе пригнал телят? Или я пришел за твоей землей? Тебе нечего расстраиваться, нечего покрикивать. Ты старшина для начальства. А для меня ты вот кто. — Он вырвал из своей папахи клочок шерсти и сдунул с пальцев. Взгляд его блеснул холодом, враждой. Этого унижения Гойтемир не мог перенести. Лицо его исказилось, рот ощерился желтыми клыками. — Осел! — заорал он. — Раб! Я покажу тебе! — И он замахнулся палкой. Люди кинулись между ними. — Я — Эги. А Эги никогда не были рабами! — гордо ответил Гарак. — Это мой предок, внук Эги и сын Ивизда — Газд, не допустил, чтоб у ингушей на шее сидели князья! Это он высмеял такого выскочку, как ты. Не я раб, а ты! Царский раб. Пес цепной на привязи у врагов наших, которые вон сожгли половину аулов, и пепел еще воняет! — Он показал на горы. Там лежали руины башен, разрушенных карательной экспедицией. — Лай сколько хочешь. А я тебе уплатил. И весной пахать землю буду я!.. — Мы тебя накормим, мы засыплем твои глазницы землей, чтоб на чужое не зарился! — завопили родственники Гойтемира и, схватившись за кинжалы, кинулись к Гараку. Но народ опять вступился, не допустив кровопролития. Гарака отвели в сторону, уговорили уйти. — Я их не боюсь! Моя правда! — выкрикнул он. — Хорошо, я послушаю вас. Я уйду. Но вы свидетели: я заплатил ему!.. Разгневанный Гарак, тяжело ступая, шел домой. Он был потрясен подлостью Гойтемира. Он понимал, как трудно будет ему тягаться с этим человеком. И все же решил бороться за свое да конца. Калой шагал за Гараком, не в силах сдержать восторга: отец не спасовал перед самим старшиной. А в это время остервеневший Гойтемир с проклятиями и бранью выгонял со своего база гараковских коров, избивая их палкой и камнями. Ночью коровы Гарака вернулись домой. Докки проснулась от их мычания и с радостью пошла доить. Она еще не знала, что между ее мужем и старшиной возникла глубокая и непримиримая вражда. Гарак изменился. Тяжелые мысли теперь не покидали его. Когда человек умирает, для него все кончается со смертью. Но когда человек живет, а умирает его мечта, тогда он остается с мучительной тоской, от которой нет избавления до конца дней, Так было и с Гараком. Он перестал верить в себя, верить в то, что ему удастся одолеть Гойтемира. Сена было у него больше всех в ауле. Но он перестал брать на прокорм чужую скотину. На люди не выходил. Не молился. И только когда в лесу, под порывами холодного ветра обнажив до пояса тело, он брал в руки наточенный до зеркального блеска топор и начинал крушить деревья, было видно, что в нем живет еще великая сила жизни. Однажды во время этой работы его разыскал человек, посланный Гойтемиром. — Иди, тебя сейчас же требует к себе старшина. Удивился Гарак, но пошел. Слабая надежда на то, что старшина решил примириться с ним, мелькнула в его голове. Ведь он прав, и, может быть, совесть заела Гойтемира? Он вошел в ту комнату, где когда-то был вместе с братом, и ему сразу бросились в глаза большие перемены, которые произошли здесь. Вместо камина топилась железная печь, в окнах мутную бязь заменили прозрачные стекла, и комната сияла светом. А под потолком в проволочном кольце висела зеленая керосиновая лампа. О такой Гарак только слышал. «Вот, значит, он как… — мелькнуло у него в голове. — А я-то все в дыму да в копоти копил ему коров…». Горестные размышления его прервали вошедшие люди. Это был сам Гойтемир и трое чужих, в казенной форме. Гарак не умел различать ни чинов, ни званий. Все они для него были начальниками. Но по лицу хозяина он сразу понял, что его пригласили сюда не для хорошего. Стоя перед приезжими навытяжку, Гойтемир строго заговорил: — Эти люди — большие начальники. Им донесли, что у нас рубят казенный лес. Проезжая, они услышали твой топор и велели позвать тебя, чтобы еще раз предупредить: лес рубить нельзя. Это давно известно всем. Известно и тебе… Имей в виду — с ними шутки плохи… Гарак молчал. — Он понял, что ты ему сказал? — спросил Гойтемира один из чиновников. Гойтемир перевел. — Да. Понял. Скажи им, что я рублю в своем лесу. Это лес рода Эги. А у себя — я сам хозяин, — ответил Гарак. Когда Гойтомир кое-как передал приезжим ответ Гарака, те сначала рассмеялись, а потом старший из них строго сказал: — Переведи ему: лес и недра принадлежат казне, государству. И если он будет своевольничать, мы его строго накажем. Но это не испугало Гарака. — Что в земле, я не знаю, — сказал он. — Из земли выходят родники, реки. Эту воду мы считаем общей. Воздух тоже. А верхняя земля и лес принадлежат хозяевам. Я свой лес рубил, рублю и буду рубить… Камни в очаге не горят. Если царю холодно, я могу поделиться с ним дровами. Но почему он решил мое считать своим, я не знаю. Старший чиновник, узнав ответ Гарака, очень рассердился. Он вскочил, затопал ногами, закричал. Но Гарак твердил свое. Разговор кончился тем, что его арестовали и увезли в город, в крепость. Весь аул был возмущен этим происшествием. Не только Гарак — все не могли понять, как это царь лишает их лесов! Только воздуха, воды и дров горцы имели сколько угодно. А теперь им предлагали жить в лесу и умирать от холода. Докки целыми днями принимала женщин, которые приходили к ней высказать соболезнования. Калой забросил друзей, игры и все время пропадал на перевале Трех Обелисков, откуда далеко была видна тропа, по которой увели Гарака. Наконец в месяц заготовки на зиму мяса[46], дней двадцать спустя после ареста, ясным, прохладным утром Калой увидел далеко на тропе Гарака. Он вскочил, хотел кинуться ему навстречу, но вместо этого побежал домой, чтобы обрадовать мать. У села он наткнулся на своего молочного брата — Виты. — Гарак идет! — закричал он ему что было сил. — Беги к Докки! — а сам помчался назад — к отцу. Он бежал по узенькой дороге над обрывом так, словно перед ним расстилалось широкое поле. Но когда из-за поворота показался Гарак, Калой остановился, опустил голову и, застенчиво раскачиваясь, медленно пошел ему навстречу. Гарак был растроган. Он потрепал сына по плечу и отпустил, ничего не сказав. Так они и пошли — отец впереди, сын сзади… — Не ждали? — спросил наконец Гарак. — Как не ждали! Все время ждали! — отозвался Калой и замолчал. Отец оглянулся. Мальчик, опустив лицо, торопливо вытирал папахой слезы. Гарак улыбнулся и молча продолжал путь, а потом бросил через плечо: — Слабым никто не должен видеть мужчину! Калой понял отца, и эти слезы стали последними слезами в его жизни. У крайней башни Гарака встречал весь аул. Женщины от радости плакали, мужчины обнимали его, поздравляли. Даже Хасан-мулла, который редко теперь выходил из своего дома и все больше сидел за чтением молитвенных книг, бросил свои святые занятия и пришел сюда. — Да не приведи Аллах снова попасть тебе в руки христиан!.. — пожелал он ему во всеуслышанье и дважды обнял, прижимаясь то к левой, то к правой стороне его груди. — Не за свое освобождение — со мной-то ничего особенного не случилось — а в честь вашего уважения к нашему дому прошу всех вас к нам в гости! — сказал Гарак односельчанам. Весь день до вечера Докки возилась у очага, готовила лепешки, варила сушеное мясо. Соседки помогали ей. И за все это время она ни словом не обмолвилась мужу о том, что пережила здесь без него, что передумала длинными осенними вечерами, сколько пролила слез. Для этого у нее впереди была еще целая ночь. Только свет радости, который лучился из глаз, да мягкость, с которой она говорила с людьми, выдавали безграничное женское счастье. А много ли в ее жизни было его? На следующее утро погода испортилась. Как сквозь сито цедил мелкий осенний дождик. В башне Гарака было темно и тесно. Горцы сидели на нарах, на табуреточках вокруг очага, стояли у стен, а хозяин рассказывал. — Тюрьма — большой дом. Кругом забор, башни. В доме много комнат. Двери крепкие, замки железные. В окнах пузырей нет. Железные решетки, стекла, светло. Вот такие нары. Давали хлеб и воду. Вода обыкновенная, из Терека. А хлеб не как наш, ячменный, синий, а из русской пшеницы[47]. Вкусный хлеб! Жизнь сносная, и зиму в таком доме легче прожить, чем здесь. Но целый день сидеть без дела трудно. Ну и без воли, конечно, очень тяжело. Скука большая… Люди слушали Гарака, затаив дыхание. У многих от удивления открылись рты. Женщины толпились в дверях. Они то перешептывались, то замирали… Сколько повидал этот Гарак! Подумать только — держать человека взаперти, вдали от родных! Все понимали, что это безжалостно. Но главное было в другом. Гараку сказали, что, если кто еще осмелится рубить лес, того арестуют и сошлют на много лет. Начальство разрешило брать в казенном лесу только валежник, а рубить — за много верст, где одна ольха. Долго не могли успокоиться горцы. Долго шумели, спорили. — Разрешили брать валежник — сделаем так, чтоб его хватило всем и на всю зиму! — воскликнул Гарак. И гости радостно зашумели. — А кто выдаст, — добавил Пхарказ, — тому отрежем язык! На этом и разошлись. Весь вечер и весь следующий день почти в каждой башне аула тонким звоном точили топоры. Точили, как никогда, на бритву. Несколько дней спустя Гойтемир на своем знаменитом иноходце выехал со двора, напутствуемый шутками молодой жены. Первая его жена умерла еще в молодости от чахотки. Вторую со своими взрослыми детьми он отправил на плоскость, купив ей в Назрани землю и дом, потому что она не могла ужиться с третьей, заносчивой и красивой. В особенности после того, как молодая родила мужу сына — Чаборза. — Передай своей назрановской старушке мой привет! — язвила жена вдогонку Гойтемиру. — Скажи, что если ты так часто будешь уезжать в Назрань, я готова поменяться с ней домами! Гойтемир только ухмылялся да оглядывался по сторонам, чтоб люди не услышали. Большие вольности допускала красавица Наси. Знала: любит ее старик, любит последней, самой сильной, самой опасной любовью. Такая любовь прощает все грехи, кроме одного — измены. И Гойтемир прощал ей все: ее шутки, злой язык и многое другое. Он ехал с обычными донесениями к приставу. Не успел скрыться за перевалом Трех Обелисков хвост его коня, как весть о том, что он уехал в город, облетела аул Эги и хутора. Без промедления, кто бегом, кто на коне, мужчины, а из иных дворов и женщины — все устремились в лес… Три дня не было Гойтемира дома. Три дня, три ночи подряд лес, названный «казенным», стонал под ударами топоров. А когда на четвертый день Гойтемир выехал на перевал и бросил привычный взгляд на лощину, он не поверил своим глазам. Огромная часть горы, которая была вечно покрыта толстой шубой леса, стояла голой. Он подъехал ближе. Нет, голыми нельзя было назвать эти места. Их покрывали сотни поваленных деревьев, будто здесь только что прошел ураган невиданной силы или пронеслось стадо гигантских животных. Пот выступил на мясистом носу старшины. Он хлестнул непривычного к плети коня, и тот понесся вниз, рискуя сломать шею себе и хозяину. Подскакав к лесу, Гойтемир спрыгнул на землю и, забыв о своем возрасте, побежал к ближайшему пню… Подошел ко второму… Провел рукой по комлю третьего великана и, стиснув зубы, пошел назад. Он понял, что произошло. Ведь в городе его, а вместе с ним и других старшин только что предупредил пристав о том, что уже во многих местах горцы, протестуя против решения правительства, рубят отнятые в казну леса. Не заезжая домой, Гойтемир снова поехал во Владикавказ. Возвратился он через два дня с помощником пристава и конвоем. Сход собрали около Гойтемир-Юрта. Людей усадили прямо на землю. Перед ними выстроились конвойные с берданками за плечами. Наконец из замка Гойтемира показался сам помощник пристава в сопровождении хозяина. Помощник был худой, высокий, сутуловатый, с поблекшими глазами. Всей своей фигурой и даже походкой он удивительно походил на соседа Гарака — Пхарказа. И это не осталось незамеченным. — Поглядите, — выкрикнул кто-то, прячась за чужие спины, — какой же это пристоп?[48] Это же нашего Пхарказа привели, только с погонами! Народ принял шутку дружным смехом. Только старики из первых рядов да сам Пхарказ сделали вид, что ничего не слышат. Когда пристав приблизился, они поднялись. За ними поднялся весь сход. Кто бы он ни был, но пристоп был гостем, и с ним поздоровались. Долго ругал он их. Называл бездельниками, бунтарями и обещал Сибирь и ссылку всем непокорным. Но за порубку, кажется, не собирался никого наказывать. Он не мог поверить Гойтемиру, что столько леса можно было положить за двое суток, и подозревал самого старшину в соучастии. А когда пристав попытался узнать зачинщика, то даже Хасан-мулла увильнул от ответа, зная об уговоре за донос «отрезать язык». Мулла сказал, что целую неделю не был дома, ездил в Назрань к родственникам и ничего не знает. — Бунт! Сговор! Вы знаете, чем это пахнет?! — снова начал стращать собравшихся полицейский. — Вы забыли поход барона фон Розена? — Он указал плеткой на руины сожженных аулов. — Этого мало вам? Мы не позволим! И когда его визгливые причитания надоели собравшимся, все тот же голос, что и прежде, снова крикнул из задних рядов: — Пхарказ, успокой своего брата! А то он до грыжи докричится!.. И снова раздался дружный смех. Пхарказ встал и обернулся: — У твоей матери с тех пор, как она тебя, дурака, родила — грыжа! — Собачий сын! А ну, выйди! И случилось так, что в это время Пхарказ очутился почти рядом с помощником пристава. — Два Пхарказа! — снова раздалось из толпы. И тогда поднялся неудержимый хохот. Старики вскочили, замахали палками, затрясли бородами, призывая народ к тишине. Пхарказ заметался, забегал, чтобы узнать обидчика. Помощник пристава не понимал, о чем речь, что происходит, и требовал порядка, требовал разъяснения. — Не переводи ему нашу глупость! — опережая Гойтемира, крикнул один из стариков. И Гойтемир сказал гостю, что в задних рядах сидит дурачок, который ничего не понимает и сквернословит. Он указал на дурачка по прозванию Циска-мулла[49], который действительно оказался задних рядах. Гойтемир велел для вида вывести подростка и посадить впереди. Но когда парни схватили Циска-муллу под руки и поволокли вперед, тот так испугался, что повалился на землю и стал отбиваться, как припадочный. — Я не скажу! — вопил он сквозь слезы. — Люди отрежут мне язык! Я не скажу! Пустите! Пустите! Пустите! Наконец он вырвался и сломя голову понесся прочь. Уже издали Циска-мулла погрозил кулаком и плача, послал Пхарказу самые страшные ругательства. Помощник пристава с глубоким презрением смотрел на дикую толпу, которая веселилась и выла без всякого, как ему казалось, повода. Ему было противно это сборище, и он желал только одного — покончить дело как можно скорее и уехать. Он поднял руку. Водворилась тишина. — Гарак Эгиев здесь? Гарак поднялся. Полицейский посмотрел на него строго и спросил: — Ты зачинщик? Гойтемир перевел. — Нет, — холодно ответил Гарак и хотел было сесть, но Гойтемир обратился к нему. — Ты не трусь, Гарак, — сказал он, — ты же не в юбке. — Не твое дело спрашивать, а его! — Гарак мотнул головой в сторону помощника пристава. — А юбка на мне или штаны, это ты узнаешь. — Только не забудь, что это тебя интересовало! Толмач![50] — Нет тут зачинщиков! — Гарак все время был с нами! — Мы ничего не знаем! — раздались в толпе возгласы. Гойтемир переводил их, как хотел. — Предупреждаю! — сказал полицейский. — Это последняя поблажка вам! Если еще раз допустите такое — будет плохо! А тебе, — он погрозил нагайкой Гараку, — Сибири не миновать! На рожон лезешь, подстрекатель? Уймем! — И с этим он уехал. Сначала горцы недоумевали, почему на сей раз все обошлось благополучно, а потом догадались: потому, что сделали дело сообща. Со всех спрос не тот, что с одного! Жизнь учила.2
Зима прошла без особых забот. «Валежника» было сколько угодно. Не мерзли, хотя и жалели лес, жалели каждую плаху. Не так рубили прежде. На выбор. Которая кривая да с дуплом, ту только и брали. А теперь трещали в очагах подряд и коряга и строевой кругляк. Калой эту зиму тоже запомнил на всю жизнь. Еще с осени Гарак отвез его в аул Джарах учиться. Никто не знал толком, что такое учиться. Но люди понимали, что если человек говорит по-русски, это хорошо. Он может объясниться с покупателями на базаре, его не обманут лавочники, он поймет, что говорит начальство, и даже может стать толмачом. Но не всякому выпадала такая удача. Только очень немногим удавалось пристроить ребенка в станице, в русскую семью, где он жил на побегушках и учился разговаривать. Была еще школа в Назрани. Но о ней горцы не мечтали. Там за места дрались даже богачи. Ведь принимали пятьдесят мальчиков от всего народа. Поэтому, когда писарь Джараховского сельского правления открыл у себя школу, от желающих не было отбоя. А к тому же стало известно, что с бедных писарь ничего не берет. К нему-то и попал Калой. Один от всего Эги-аула. Школа помещалась в небольшой комнате рядом с сельским правлением. В ней горцы соорудили для своих детей нары, поставили печку. И двадцать пять счастливцев начали заниматься. Утром их учил молитвам мулла. Потом они пекли себе лепешки и заваривали чай из травки, а после еды приходил писарь и разговаривал с ними по-русски. На его уроки в комнату набивались и взрослые, чтобы выучить хоть несколько русских слов. Зимой смеркалось рано. Лампы не было. Мальчики жались к крохотной печурке, а потом, не раздеваясь, спать на голые нары, грея друг друга телами. Как только в печке потухал огонь, холод проникал в комнату во все щели. Калой учился хорошо. Легко запоминал слова. С товарищами ладил. К писарю он относился с большим почтением, потому что тот жалел детей и никогда не наказывал. А от муллы им влетало частенько. Так прошли осень и зима. Уже сотни русских слов знали ребята. Они научились читать по складам и писать печатными буквами свои фамилии. Но в это время случилось несчастье. Писарь заболел. Ребята носили ему воду, кололи дрова, топили печь. Сначала он шутил с ними, собирал их на занятия к себе. Но ему становилось все хуже и хуже, и наконец ребята узнали, что он уезжает совсем. По небу ползли низкие темные тучи. Понуро стоял, отворачивая морду от холодного ветра, черный мерин, запряженный в бричку. Во дворе у плетня сбились в кучу ученики в мохнатых папахах. Громко скрипнула дверь. Вышел из сакли писарь. Высокий, худой, в шинели. Впалая грудь накрест повязана башлыком. Он хотел подойти к ребятам, сказать им что-то, но не смог. Только посмотрел на них долгим взглядом, закашлялся от свежего воздуха и, махнув рукой, полез в бричку. Хозяин вынес его небольшой сундучок. Бричка завизжала, поехала. За воротами писарь оглянулся. Ребята стояли, повернув к нему лица. Он виновато улыбнулся, снял шапку. Нечесаные пряди русых волос упали на белый лоб, на большие глаза. Ребята тоже стянули папахи, выбежали на дорогу, постояли и снова перепорхнули на пригорок, с которого еще долго можно было видеть учителя. Так и стояли они там, бритоголовые, большеглазые, прощаясь навсегда с первым русским, который пришел к ним в горы не с ружьем, а с человеческим сердцем. Вскоре донесся слух, что писарь умер. Знал ли он, что с ним вместе свет знания покинул это ущелье на полстолетие и что дни, прожитые в его школе, для этих ребят останутся лучшими на всю их жизнь? Великое дело — добро!3
Калой вернулся в Эги-аул. Весной они с отцом делали то же, что и всегда: убирали камни с полей, возили и разбрасывали навоз. Но от него не ускользнула озабоченность Гарака. Он догадывался, о чем тот думал, замечал, как отец каждое утро, словно невзначай, бросал взгляд на пашни Гойтемира. Видимо, он боялся, что тот начнет пахоту первым. Так наступил день, когда все старожилы, знатоки земли, решили: завтра пахать. К этому дню у Гарака все было готово: и соха, и быки. До рассвета они вышли со двора. Когда Гарак велел сыну гнать быков к полю Гойтемира, тот понял, что не ошибался в догадках. На склоне еще не было ни одной упряжки. Они подошли к древней земле Эги. Гарак поставил соху на первую борозду, запряг быков и, прежде чем начать сеять, встал на молитву. Не успел он ее закончить, как из серой дымки тумана появились родовые братья Гойтемира. Увидев Гарака на земле, которую привыкли считать своей, они не растерялись. Их было много. Сила была на их стороне и прежде и теперь. А Гарак пошел широким шагом, щедро разбрасывая семена. Родичи окружили его, остановили. — Что ты делаешь? — обратился к нему старший из них. — А ты не видишь? — ответил Гарак. — Отойди, не мешай работать! — Гарак, уходи от нас, — сказал тот хмуро. — Это земля моя. Я за нее вернул вам коров. — Твоих коров доит твоя жена. Ступай домой! — Вы должны уйти! Грабители! Вы ограбили наших предков и хотите вечно есть мой хлеб? — Если бы ты не был сумасшедшим, мы бы так промяли твою шкуру, что в тебя вошло бы понятие, чья это земля, — сказал старший из родственников, — но, так как ты одурел от жадности и кидаешься на людей, мы не тронем тебя. Уберите его отсюда! — приказал он своим. Четверо мужчин набросились на Гарака и взашей вытолкали его с поля. Другие так нахлестали быков, что те вместе с повалившейся сохой понеслись под откос.Мешок с семенами полетел вслед за ними. Случайно Гарак вышел на работу без кинжала, и это его спасло. Без оружия он не мог защищаться от десятка здоровых мужчин. Опустив голову, он ушел домой. Тем временем на поле явился сам Гойтемир с Чаборзом. Узнав о том, что здесь произошло, он задумался. Родичи ждали его слова. — Хорошо, что обошлось без драки. Но теперь бросайте свои участки и все становитесь на эту землю. Сейчас же запахать! Не то завтра все повторится сначала. И кто знает, чем это еще может кончиться. У других Эги больше земли, чем у этого. Они молчат. Но если дело дойдет до драки, они не останутся в стороне. А к чему нам вражда? Нам вот это нужно!.. Пашите. Никто из Гойтемировых не обратил внимания на Калоя, который стоял неподалеку и следил за ними. Можно было подумать, что его просто забавляет все это. Но вот на поле вышел один из гойтемировских и начал сеять ячмень. И тогда Калой подбежал к нему и, неожиданно ударив ногой, пробил дно в сите. Зерно высыпалось на землю. Гойтемировец опешил. Потом влепил Калою такую затрещину, что тот покатился. Мужчина хотел было еще поддать ему ногой, но старшина остановил. — С детей начинается!.. Поняли?.. — Он многозначительно посмотрел на всех. — Калой, тебе не стыдно? — сказал он и хотел поднять его. Но мальчик вскочил и отбежал в сторону. — Да ты не бойся, я тебя не трону. Иди, отведи своих быков, а то они соху сломают. Но Калой не двигался с места. — Ступай! — Не уйду, — ответил Калой тихо. Родственник Гойтемира, у которого он выбил сито, направился было к нему, но Калой отбежал в сторону и поднял камень. И снова Гойтемир остановил своего человека, а остальным дал знак сеять. Когда зерно было разбросано, двоюродный брат Гойтемира встал за соху, другой повел быков. Черной извилистой лентой побежала первая борозда. Калой кинулся вперед, выхватил у погонщика повод и дернул быков в сторону. Мужчина поймал его и, обращаясь к Гойтемиру, с возмущением спросил: — Долго мы будем позволять этому щенку издеваться? — Отпусти-ка, — ответил Гойтемир, и в его голосе послышалась угроза. — Чаборз! — обратился он к сыну, у которого давно глаза горели от злости, да только он не смел при отце затеять драку. — Помоги ему уйти домой! Чаборз кинулся вперед, и, схватившись, мальчишки покатились по земле. Лицо головастого Чаборза налилось кровью. Калой, наоборот, был бледен. Взрослые широким кольцом окружили их. Мальчишки вскочили и стали избивать друг друга кулаками. Изловчившись, Чаборз схватил Калоя за горло. А тот запустил ему пальцы за щеку. И снова они покатились по земле. — Здорово! — воскликнул Гойтемир, словно сам участвовал в драке. Калой начал сдавать, и Чаборз, оседлав его, обрушил на него град ударов. — Стой! — закричал ему Гойтемир. Но Чаборз ничего не слышал. Он видел только кровь, которая капала с него на Калоя, и хотел во что бы то ни стало сквитаться. Наконец их разняли. Чаборз задыхался от ярости. Калой пошатывался, но не уходил. Снова быки поволокли соху. И снова Калой кинулся на них. Он укусил руку горцу, который преградил ему путь, и опять потянул быков в сторону. Мужчина вскрикнул, словно его оса ужалила, взмахнул палкой… Испуганные быки рванулись, свалили Калоя, пошли через него. Еще миг — и лемех распорол бы ему живот, но человек выдернул соху из земли, и она пронеслась над Калоем, едва задев за рубаху. Калой поднялся. Он стоял бессмысленно поводя вокруг глазами. Сознание вернулось к нему не сразу. Он отошел, сплюнул землю с кровью и посмотрел на растерявшихся мужчин, как смотрел Турс — одним глазом. Второй заплыл от удара. Показав на землю, что лежала перед ним, он внятно сказал: — Я не сын своего отца, если вы будете есть этот хлеб. Не говоря больше ни слова, он повернулся и, прихрамывая, пошел за своими быками. Он уже был далеко внизу, когда люди Гойтемира да и сам старшина пришли в себя и переглянулись. Гойтемир похлопал сына по плечу: — Молодец! Не зря у тебя такое имя — Чаборз![51] Одолел ты его!.. — Одолел — это да. Но не победил! — в раздумье отозвался двоюродный брат старшины. Гойтемир мысленно согласился с ним и, посмотрев на сына, подумал: «А ведь мы с тобой так и не избавились от Турса…» Поймав быков, Калой повел их к аулу. Переходя через ручей, умылся. В аул не стал заходить, а стороной направился на свою пашню. — Воти! — закричал он издали. Гарак вышел на мостик между боевой и жилой башней. Утреннее солнце слепило его. — Я иду на наши терраски! Жду тебя! И Гарак почувствовал, как ему опостылела тяжба с Гойтемиром. Ему захотелось скорее послушаться сына, перенести на свою пашню зерно и соху и начать пахать, как и все. Пахать дотемна, до изнеможения! Ведь народ давно уже на полях. В воздухе перекличкой весенних птиц неслись с разных сторон возгласы пахарей, погонявших упряжки: — Н-н-о-о! Фьють, но! И его землица ждала его к себе… Когда к полудню Гарак перенес зерно и соху, он нашел Калоя спящим под стройной сосной на скале Сеска-Солсы. Мальчик давно знал, что это дерево посадили когда-то руки его родного отца. Он любил это дерево, любил это место. Оно было для него святым. Но никто не знал, что он каждый раз, когда его что-нибудь волновало, приходил сюда и поверял дереву, как человеку, свои детские печали. Гарак не удержался от восклицания, когда увидел лицо Калоя все в ссадинах и синяках. Он пытался узнать, кто его изувечил. Но Калой сказал, что быки столкнули его с обрыва. И сколько отец ни добивался, так он больше ничего и не сказал ему. Когда, поработав допоздна, усталые, они возвращались домой, Гарак увидел поле своих предков. Оно чернело свежими пластами перевернутой земли. — Победили нас! — с горечью сказал он, вспоминая все, что случилось утром. — Нет, — отозвался Калой. — Не победили… К концу пахоты в дом Гарака пришла большая радость: Докки родила сына. Правда, за это она чуть не поплатилась жизнью. Но в конце концов стоило и помучиться для того, чтоб забытое всеми счастье снова вошло в эти каменные стены. Снова разносился голос Гарака, веселый смех Калоя звенел во дворе, и, слушая их, мать улыбалась сыну, смотрела ему в глаза и тихо говорила: — Это все ты, ты шумишь у нас, ты… Думая о ребенке, Гарак не находил себе места. Он то улыбался без причины, то мрачнел, боясь, как бы злые духи не повредили ему. И, поразмыслив, он решил, что с богами нельзя ссориться. А так как он еще не решил, кто из них могущественнее и добрее, то принес в жертву Аллаху барана, а горским богам — козла. И потому в один и тот же вечер в доме у него читал Коран Хасан-мулла, а на горе жрец Конахальг просил для его сына покровительства у великого бога скал Ерда. В эту ночь несколько раз Гарак стрелял в воздух, отпугивая Цолаш, всех ее детей и шайтана, чтобы они не подслушали, какое имя дадут младенцу. И назвали его Саадулой. А на всякий случай, чтобы еще больше запутать всю эту нечисть, дали ему второе, ненастоящее имя — Орци. И вышло так, что с ним он и остался на всю жизнь. Кончились пляски. Гости наелись мяса, напились пива и разошлись. Спустился с горы старый жрец. Спать лег избегавшийся Калой. Луна нырнула в ледниковое море белых вершин. Гарак и Докки остались одни. Докки покормила малыша и поставила его люльку на ночь рядом со своими нарами. Гарак приподнялся, отодвинул полог, скрывавший личико сына, и в первый раз с любопытством посмотрел на него. Докки насторожилась. — Наш… — сказал наконец он, имея в виду себя и весь свой род. — А чьим же ему быть! — с гордостью отозвалась Докки. В окно подул ветерок, качнул пламя в светильнике. На лице младенца задрожала тень. И им обоим показалось, что сын улыбнулся. Гарак отпрянул, лег, застеснялся. — Над нами смеется, — не в шутку сказал он. — Из них есть такие, которые все понимают, но не говорят. — Чего ему над нами смеяться! Радуется нам, — возразила Докки. Она корытом отгородила свет очага и легла. — Следующей весной в ярмо уже встанет наш молодой бычок, — сказал Гарак, — а старого я решил подкормить и продать. Куплю за него только зерно и… подарок тебе… Что хочешь за сына? Докки долго молчала, потом приподнялась на локоть, посмотрела Гараку в глаза, как могла это делать только здесь, на постели, только когда они одни, и шепотом переспросила: — Что я хочу за сына?.. А ты исполнишь?.. — Исполню, — немного удивленный ее волнением, твердо ответил Гарак. — Я прошу тебя: ради него — не мсти Гойтемировым за обиду! Вражда слепа. Оружие не имеет глаз… Оно одинаково разит и правого и неправого… Бог с ней, с этой землей! Нам нужен ты…. Гарак посмотрел на нее, будто увидел первый раз в жизни, потом отвернулся, долго молчал и наконец потеплевшим голосом сказал: — Я… обещаю тебе… Докки схватила его голову, обняла, прильнула к ней и тяжело зарыдала, освобождая душу от вечного страха.4
Хорошее лето стояло над горами. На вершины часто взбирались облака и нежились там на солнце. Порой собирались и черные громады туч, а землю разили молнии. Гром грохотал тогда, словно в последний день мира. Но скоро утихали его раскаты, спадали потоки воды в оврагах, и снова, разрывая космы небесного покрова, выглядывало теплое и радостное солнце. Хорошо работалось людям. Гарак стал совсем другим. Сумрачный, подозрительный взгляд его стал ясным, спокойным. Он работал весело, ловко. Обещал снова на зиму брать на прокорм скотину. С любовью, как воин оружие, готовил к «бою» свои косы. Прилаживал к ним черенки, отбивал полотна, точил. Их было три. И все разные. По-разному звенели, по-разному точились и по-разному косили. Была большая, длинная, была средняя и третья — легенькая, которой он работал на крутых склонах. Сделал он на этот раз косу и Калою. Подогнал по росту, по силе. Какой гордостью наполнило это счастливого мальчика! Наконец и он будет работать, как мужчина, а не только ворошить сено да сбивать его в валы, как женщины и дети. Правда, порой и женщины брали в руки косу и девушки, но это когда неуправка, непогода или в доме не хватает мужских рук. Однако в этой спокойной и размеренной жизни была щербина, которая задирала Калою сердце, и оно тихонечко ныло, не давало покоя. Много лет Калой был в доме один. Он привык к тому, что все внимание, всю любовь Гарак и Докки отдавали ему. Он думал, что так было и так будет. А теперь он увидел, что родители не меньше любят и Орци. Правда, Орци был еще маленький, забавный, и сам Калой любил его больше всех на свете. Но почему-то стали приходить мысли о Турсе, о Доули, которых он никогда не видел. Особенно часто он думал об отце. Он представлял его себе похожим на Гарака, только еще больше и сильнее. Труд с самого детства, нужда, суровая природа рано делают горских детей взрослыми. И Калой рано стал задумываться над поступками людей, оценивать, сравнивать их, думать о жизни. Ему рассказали, как уходили его родители, знал он о тяжбе с Гойтемиром и все сильнее убеждался в том, что во всех несчастьях рода и отца виноваты эти люди из соседнего аула, у которых всего было больше — и хлеба, и почета, и, кажется, даже мужества… Чаще всего эти думы приходили к нему, когда он, отогнав овец, на зеленые холмы, под отвесные стены и осыпи, поднимался на скалу Сеска-Солсы и, прислонясь к отцовской сосне, вспоминал рассказы о прошлом и мечтал о своем будущем. Он чувствовал себя здесь одиноким и немного жалел себя. А за что, он и сам не знал. Калою нравилось и льстило, что отец назвал его именем великого богатыря Калоя. Из-за этого он даже украл в храме бога охоты огромный козий рог, обточил его и сделал себе рожок, хоть и не совсем такой, как свирель сказочного Калоя. Никто не знал об этом рожке. Даже Виты — его друг и молочный брат. Он хранил его здесь, на вершине, в ямке, которую прикрывал каменной плитой. Сначала рожок только пищал. И если он очень сильно дул в него, то глупые бараны поднимали удивленные морды и с тревогой наставляли на мальчика длинные уши. Но постепенно, незаметно для самого себя, Калой научился играть. Играл он все, что играли мужчины на волосяных чондырах, и даже те веселые плясовые мотивы, которые исполняли девушки на своих семи- и двенадцатиладовых гармошках. Однажды, когда день подходил к обеду и первый порыв прохладного ветерка из ущелья зашумел в мохнатых ветках сосны, Калой, перед тем как уйти, заиграл свою любимую грустную мелодию. И вдруг он увидел на краю скалы девочку. Она стояла испуганная и удивленная. Длинное, до босых пят, красное платье под лучами заходящего солнца горело, словно охваченное пламенем. Черные, жесткие космы свисали по плечам, сросшиеся над переносицей брови поднялись вверх. Она смотрела на Калоя широко открытыми черно-синими, как терн, глазами. Зору, соседка, дочь Пхарказа, была младше Калоя на несколько лет. Но здесь он словно впервые увидел ее… «Какая она красивая…» — подумал он и перестал играть. А Зору постояла, поглазела на него и как пришла незаметно, так и исчезла. Калой вскочил, подбежал к краю скалы. Зору ловко и быстро сбегала с каменной глыбы, по которой даже он ходил с опаской. Скала лежала на земле Эги, среди их пашен. Калой привык считать ее вторым домом. И вдруг кто-то обнаружил его в этом сокровенном месте… На другой день случилось то же самое. На третий — Калой решил отбить у Зору охоту лазить куда не просят. Весь день он ходил за своими овцами, а Зору как ни в чем не бывало пасла аульских коз. К вечеру Калой, будто не видя ее, поднялся на гору Сеска-Солсы, достал рожок и заиграл. Он играл, лежа на животе, и с края площадки тихонько следил за тем, что делала Зору. Мелкий кустарник скрывал его. Вот она оставила стадо, побежала к Калою. Не переставая играть, он перешел к тропе и стал так, чтобы загородить ей дорогу. Зору поднялась и остановилась, как всегда, поодаль. Но под деревом она не увидела никого. Что-то заподозрив, Зору кинулась назад и… столкнулась с Калоем. Она в ужасе отпрянула, заметалась, с отчаянием кинулась прямо на него, чтоб прорваться мимо. Но на этой тропе двое не могли разойтись. Ноги Зору соскользнули — в тот же миг Калой вцепился в нее… Он с трудом вытянул девочку на тропу, доволок до своего дерева и бросил на землю. — Дура! — крикнул он, едва переводя дыхание. — А если б сорвалась? Зору сидела, сжавшись в комок, втянув шею. Она, видимо, ждала, что он сейчас надает ей тумаков. Но он не трогал. — Не бойся! — сказал он. И тогда Зору вскочила и снова, рискуя сломать себе шею, помчалась вниз. Калой заиграл. Он играл, стоя во весь рост, свободно, не прячась. Таинственный звук рожка остановил девочку. Она замерла под скалой, посмотрела вверх. И у него вырвалось: — Хочешь, приходи завтра! Расскажу тебе про этот волшебный рожок… Три дня после этого стояла непогода. Шел дождь, лежали туманы, не давая земле просохнуть. Но на четвертый день снова пригрело. И опять после полудня Калой отправился к своему дереву, поднял плиту. Рожок был совсем сухим. До этого весь день Калоя тянуло на скалу. Но когда он взял рожок, то долго не мог начать играть. «А вдруг девочка подумает, что я ее зову! Нужна она мне!» — думал он и… все-таки заиграл. И Зору пришла, постояла все там же на краю скалы и спросила: — Будешь рассказывать? Сказку? — Не сказку, а правду! — ответил Калой. — Садись. Зору чуть-чуть приблизилась и села. — А ты разве не слыхала про богатыря Калоя? — спросил Калой. Зору отрицательно покачала головой. — Ну тогда слушай. И он, подражая взрослым, важно начал: — Много лет тому назад, когда на Цей-Ломе жила птица Симурх, которая одним глазом видит все прошлое, другим — все будущее, когда осенью сеяли ячмень, а зимой собирали урожай, жил в нашем ауле парень из рода Эги. И имя было у него, как и у меня, — Калой. Он был самый-самый сильный и самый-самый добрый из всех и никому не делал зла. Было у него два старших брата. Они жили в ауле, а Калой жил на Цей-Ломе и пас овец. На ночь он загонял их в пещеру, а вход задвигал каменной плитой. А за горой жил кабардинский князь. Он был богат, и не было во всей Кабарде человека сильнее его. Вот как-то гуляли у него гости. И стал он хвастаться перед ними своей силой: сломал руками кость от бычьей ноги. Гости удивились. А один сказал: «Сильный ты! Но есть человек сильнее тебя. Это Калой-Кант[52]. Он живет на Цей-Ломе. Никто не может сбросить три камня, которые он уложил один на другой. Никто не может увести у него баранту, потому что нельзя сдвинуть с места плиту, которой он заставляет вход в пещеру». «Это сделаю я!» — сказал князь и тут же пустился в путь. Ехал он три дня и три ночи и наконец доехал до Цей-Лома. Попробовал сбросить сложенные Калоем камни — и не смог. Кликнул князь своих друзей, но им всем вместе не удалось даже самый меньший из тех камней сдвинуть с места. Дождались они ночи и пошли к пещере. Ухватились за плиту, дернули — а плита ни с места… Очень рассердился князь. Был он не только сильный, но и хитрый. И где не мог победить силой, там брал хитростью. Решил он убить Калоя, а баранту угнать. Но пойти на него открыто побоялся. Привез он тогда на Цей-Лом свою красавицу сестру, порвал на ней одежду и положил девушку на тропу, как будто она с горы упала. Вечером вел Калой свое стадо к пещере и увидел девушку небывалой красоты. Поднял он ее и понес к себе. В пещере девушка открыла глаза. Накормил он гостью мясом, напоил молоком и уложил на свою постель, а сам просидел у костра всю ночь. Наутро пошел пасти овец, а девушка осталась одна. Вечером не спавший ночь и день Калой не смог поставить плиту на место. Осталась щель такая, что в нее могла проползти кошка. На другую ночь щель осталась еще шире, так что в нее мог протиснуться баран. А к концу третьего дня Калой сказал красавице: «Больше трех дней гостем человек не бывает. Или я должен отвезти тебя в твой дом, или ты должна остаться здесь хозяйкой моего дома». И она согласилась стать его женой. В этот вечер щель в пещере осталась такой, что в нее мог пройти человек. А когда Калой уснул, князь со своими друзьями пробрался к нему. Они связали ему руки и ноги сырыми буйволиными ремнями, зарезали его черного козла, который понимал человеческий язык, и съели его. А потом выкололи Калою глаза, забрали свою девушку и угнали овец. И вот лежит Калой и говорит: «Если б узнали о моем горе братья, они спасли бы меня. Видно, придется умереть мне здесь с голоду…». И тогда заговорила козлиная голова. «Возьми кость от моей ноги, — сказала она, — сделай из нее свирель и заиграй». Нашел Калой кость, пробил в ней мизинцем дырочки и начал играть… Калой прервал свой рассказ, взял рожок и заиграл мелодию ослепленного Калой-Канта… Зору слушала его с глазами, полными слез. Закончив играть, Калой отложил рожок и продолжал рассказ: — Вышла утром во двор жена брата Калой-Канта и услышала свирель. Побежала она в дом и говорит: «Видно, что-то неладное с вашим братиком. Песню печали играет он». Пошли братья наверх, развязали Калоя и кинулись догонять князя. Только не мог слепой Калой бежать с ними. Упал на колени и заплакал от бессилия. Услышала это птица Симурх. Кликнула курочку богини Тушоли и велела ей: «Слетай на озеро, откуда выходит река Амар-хи, и принеси Калою две капли воды». Полетела курочка, принесла воду и капнула в глаза Калою. И он снова увидел свет. Кинулся он за князем, только тот уже перегонял его баранту за Терек. Половина ее и сам князь уже были на той стороне, а другая половина и сестра князя еще оставались на этой. Как увидел князь погоню и самого Калой-Канта, испугался и стал молиться, просить мать рек, чтобы сделала она Терек большим, непроходимым. И сразу зашумел, почернел Терек, поднялась вода. Оторвал тогда Калой-Кант кусок скалы и бросил ее в князя. И крикнул тот ему в ответ: «Пусть сестра останется тебе в жены, а ты оставь мне за нее половину своей баранты, что со мной!» На этом они и расстались. Калой замолчал. — А я родился под тем камнем, который бросил Калой-Кант, потому и дал мне отец его имя. — А рожок? — вырвалось у Зору. — А рожок?.. Тот самый… Калой-Канта. Я нашел рожок в его пещере, — ответил Калой. — Неправда, — воскликнула Зору. — У Калой-Канта была свирель из кости козла. А этот рог ты стянул у бога Елты… Ты думаешь, я не видела, когда ты тащил его сюда!.. «Волшебный!..» — Она презрительно фыркнула. Калоя очень задел этот смех, ему захотелось, чтоб она поверила, что его рожок волшебный. — И все равно рожок не простой, — сказал он. — Я не хотел говорить тебе, потому и придумал, что он из пещеры. Но раз ты не веришь, так знай: бог Елта сделал так, что, когда я на нем играю, меня понимают животные. — Опять врешь, — сказала Зору и поднялась. — Ну, смотри! — таинственным голосом произнес Кал ой, — Я сейчас заиграю и заставлю овец пастись! — И он заиграл плясовую. Зору посмотрела на стадо и рассмеялась: — Так они и так паслись! Но Калой не сдавался: — А вот теперь? Я скажу им: посмотрите на эту глупую девчонку, она не верит, что вы меня понимаете! — Он надул щеки и извлек из рожка те самые звуки, которые извлекал, когда учился играть. И на удивление Зору бараны подняли головы и посмотрели в их сторону. То ли Зору поверила Калою, то ли нет, но только глаза ее снова загорелись, и она засмеялась. — А Калой-Кант остался слепым. И про птицу Симурх и про курочку Тушоли ты все наврал! — Так ты что же, знала про Калоя? — Да. — А зачем заставила меня рассказывать, зачем слушала? — удивился Калой. — Так. Интересно… И врешь ты интересно: «Калой жил в Эги-ау-ле!» — Она снова рассмеялась. — Не жил, — рассердился Калой, — так живет теперь! — И он хлопнул себя по груди. Зору перестала смеяться и снова колючими глазами посмотрела на него. — «Калой!» А Чаборз из тебя курицу сделал!.. Думаешь, не видела?.. — Она убежала. Калой не посмотрел ей вслед. И еще долго стоял с опущенной головой, сгорая от стыда. Конечно, Зору не знала, какую глубокую и больную рану его она посыпала солью и что из этого получится. Шли дни. Калой по-прежнему пас своих и соседских овец, отыскивал для них места с хорошей травой и очень редко ходил к своему дереву. Зору иногда как бы невзначай подгоняла своих коз к его стаду. Он ругался, но не прогонял ее. Раза два ей все же удалось послушать рожок. Калой играл печальные напевы, и глаза его бывали грустными. Он почти не замечал Зору, не говорил с ней, но ему было приятно, что она хочет быть с ним, что он теперь не один.5
Пришел конец месяца этинга[53]. Дозревал ячмень. Люди готовились к уборке. Все теперь жили только этой мыслью. Дождь, туман или даже солнце без меры могли одинаково погубить урожай. Как-то утром Пхарказ попросил Гарака, чтобы Калой забрал и его коз, потому что Зору приболела. Гарак согласился. Калой захватил с собой еду, сказал, что он останется ночевать в горах, потому что перегонять коз нелегко, да и трава там лучше, и повел стадо на пастбище. Днем Гарак, Пхарказ и другие мужчины аула сходили на поля, посмотрели ячмень, овес, попробовали зерно на зуб, на вкус и решили, что завтра или послезавтра — крайний срок начинать жатву. Но после полуночи жителей Эги-аула и хуторов разбудили выстрелы. А вслед за ними послышался отдаленный звон — жрец Конахальг бил в гигантский родовой котел для варки пива. — Аллаху солат! Аллаху солат! — зычно кричал со своей крыши Хасан-мулла. Люди выбегали из башен и, пораженные, цепенели. На соседнем склоне горы бушевало яркое пламя пожара. Гарак тоже выскочил на лестницу. Пхарказ вылез на башню. — Что это может быть? — крикнул он соседу. — Поле… Гойтемировых… — ответил Гарак. — То, с которого меня выгнали, — добавил он. — Бог видит!.. — Об этом помалкивай, — тихо предостерег его Пхарказ. — Тушить надо. Пешие и конные, с косами, лопатами, серпами люди кинулись спасать хлеб соседей. Там, где бушевало пламя пожара, поле было ближе к Эги-аулу, чем к Гойтемир-Юрту, и эгиаульцы первыми начали тушить его. Немного погодя, появились и хозяева. Они вместе сбивали пламя одеждой, полосами скашивали хлеб, чтоб оградить места, не охваченные огнем, жали серпами. Но огонь шел со стороны ветра, и бороться с ним было очень трудно. И все же, когда забрезжил рассвет, все было кончено. Огонь уступил. Усталые, черные от копоти и грязи люди обоих аулов собрались вместе. Самый древний гойтемировец вышел в круг. — Не зря говорится, — начал он хриплым, дрожащим голосом, — прежде, чем выбрать место для жизни, выбери соседа! Спасибо вам, Эги, от всех нас! Если б не вы, ничего у нас не осталось бы… И еще: если это дело рук плохого человека, да нашлет на него злая Цолаш гнев своих детей, да поразит его мать оспы и мать болезней!.. А если это воля Божья, да простит он нам грехи наши, за которые покарал! Мы не ропщем! — О-чи! А-а-мин! Ге-лой! — раздалось в многоголосой толпе. Старшина Гойтемир стоял черный от гнева. С тяжелым чувством расходились горцы по своим домам. Несмотря на то, что больше всего пострадали участки Гойтемира, Эги не радовались. Старшине огонь причинил большой вред, но всех остальных он мог оставить нищими. Ветер разносил по ущелью запах жженого хлеба. В полдень стало известно, что на пожарище найдено огниво. Все соседи гойтемировцев очистились от подозрения, приняв присягу. Настал черед Эги-аула. Жители аула встретили старшину и его родственников на своей окраине. Гойтемир был спокоен, но гневное выражение его глаз не проходило. И это не сулило хорошего. — Все ли ваши мужчины здесь? — спросил он, оглядывая собравшихся. Ему ответили, что, кроме двух-трех больных и стариков, все. Тогда он достал из нагрудного кармана завернутое в белую материю огниво, поднял над головой: — Тот, кто под присягой скажет, кому принадлежит эта железка, получит шесть коров! — Он медленно обвел всех пристальным взглядом и, дойдя до Гарака, уже не смог оторваться от него. — Меня огонь не сделал бедным, — сказал Гойтемир, — он даже не уменьшил моего богатства. Но я служу царю, и сделанное во вред мне — сделано во вред ему. И как ингуш, и как старшина я не успокоюсь, пока не найду злодея! — Если б сгорел ваш хлеб, я также искал бы его… — Он говорил, изредка снова поднимая руку с огнивом. Наконец он развернул материю и передал огниво ближайшему парню. И пошла железка из рук в руки. Как невиданное чудо разглядывали ее все, даже дети. А Гойтемир и сородичи внимательно следили за выражением лиц. И, казалось, лица эти говорили: «Вот она, невольная виновница пожара. А где же руки, которые высекли ею огонь?» Пхарказ, взглянув на огниво, очень разволновался, но вида не подал, быстро сходил к себе и вернулся. Огниво снова было в руках Гойтемира. Все молчали. И тогда Пхарказ откашлялся и срывающимся голосом заговорил: — Гойтемир! Каждый на твоем месте искал бы человека, который сделал ему такое зло. Я не собираюсь тебя учить. Но хочу вот что сказать: не ошибись! Смотри. — И он протянул руки. У него на ладонях лежало три огнива. Они, как близнецы, были похожи на то, которое было у Гойтемира. А у одного точно так же как и у найденного, был отломан усик. — Я хочу сказать, что кузнецы стараются делать их похожими друг на друга, а усики очень часто отлетают. Сталь сухая! И еще: допустим, люди скажут — мы видели такое у Пхарказа. Они будут правы. Но ведь огниво я мог потерять… а тот, кто нашел, мог даже нарочно подбросить его, чтобы навести след на меня… Так что находка эта важная, но надо узнать, не чье огниво, а кто им поджег поле! Люди одобрительно зашумели. Гойтемир постоял, подумал и ответил: — Я давно на должности старшины. Не купил и не по жребию вытянул я эту должность. Вы избрали меня. Не для всех я хорош. Все это я понимаю. Пхарказ, ты умно сказал. Я одобряю твои слова. Обвинить невинного — значит простить виновного! Я этого не хочу. Но, как я ни прикидывал, как ни советовался со своими, нет у меня другого пути, как только к вам!.. Народ заволновался. Гойтемир выждал, пока улеглось движение, и продолжал: — Я человек старый, прямой. Я и весь Гойтемировский тейп[54], мы считаем… так я говорю? — обратился он к своим. — Подтверждаем! — откликнулись члены его рода. — Мы считаем, что никто не мог причинить нам этого вреда, кроме… Гарака!.. К роду Эги у нас претензия! — Доказательства? Доказательства какие? — заволновались родственники Гарака. — Вы знаете нашу с вами старую тяжбу, знаете, что ваши предки заплатили нам этой землей, знаете, что Турс, а за ним и Гарак хотели вернуть эти земли… А Гарак в эту весну даже начал сеять на ней, но мы не дали. Кому же, как не ему, мешал спать наш хлеб? — Пусть скажет Гарак! — Где он? Где он был ночью? — зашумел народ. Гарак стоял бледный, взволнованный, уставший от работы на пожарище. Глаза его ввалились. Он вышел и встал против Гойтемира. — Что ж, я отвечу. — Он посмотрел на людей своего аула, на родственников, на Гойтемира. — Гойтемир, то, что ты сказал, почти полная правда. Претензии к вам у нас были и есть. И они справедливы. Но к пожару… Я к этому делу не причастен! Весь вечер и всю ночь я был дома. Это знают соседи. — А разве вы с соседями вместе спите? — спросил один из Гойтемировых. — Нет. Каждый из нас спит у себя… Я не мог сделать такое, потому что я должен был знать, что вы все равно подумаете на меня. — Пусть очистится клятвой! — Пусть даст присягу! — закричали в толпе. — Я не приму его клятвы! — грубо одернул их Гойтемир. — Почему не примешь? — еще более бледнея, спросил Гарак. — Я, правда, не сказал еще, что буду присягать. Но если бы я согласился, почему б тебе не принять моей присяги? — А я не знаю, кому ты веришь! — резко бросил Гойтемир. — Аллаху или этим? — он показал плеткой на святилище на горе. — Но кому-то из них я верю?.. Хасан-мулла, скажи ты… Но Хасан-мулла сделал вид, что не понял его, и промолчал. — Никто не знает, кому ты веришь. Ты язычник! — крикнул Гойтемир. — Ах, так! — вышел из себя Гарак. — Тогда слушайте меня, люди! Вам присягаю я! — Он схватил горсть земли. — Клянусь этой святыней Аллаха, клянусь и вон теми богами, — он протянул руку к горам, на которых высились древние храмы, — клянусь святилищами Мятт-Лома и Цей-Лома, я не жег его поля и, кто его сжег, я не знаю! А тебе, Гойтемир, скажу: вернее всего ты сам сжег его, чтоб свалить вину на меня. Брата моего ты спровадил, и я тебе помеха… Ты решил, что со мной легко расправиться, так делай, что задумал! Но не ошибись! — Верни сгоревший ячмень! — невозмутимо сказал Гойтемир. — Возьми, если сумеешь! — с ненавистью ответил Гарак и скрылся за стенами башен. Объявив членам рода Эги, что он будет ждать их решения до следующего дня, Гойтемир уехал. И Эги пошли к Гараку. Старейший из них, глубокий старик Зуккур, занял почетное место в дальнем от дверей углу. Это был мягкий, слабохарактерный человек, с которым считались только благодаря его доброте и старости. За время своего главенства он так распустил членов рода, что многие из них перестали поддерживать друг друга. Когда жизнь шла мирно, это не имело значения. Но когда перед родом возникал грозный призрак кровной вражды с другим тейпом, слабость главы могла оказаться пагубной для всех. — Гарак, здесь все свои. Можно ли верить тому, что ты объявил на людях? — спросил Зуккур. Гарак ответил, что говорил он перед Богом и поэтому повторять клятвы не будет. А кто не хочет — может не верить. — Я ни в чем не виноват, — заключил он. Одни из родственников стали упрекать Гарака да заодно вспоминали и Турса за то, что они возбудили против Эги соседей и, поссорившись со старшиной, накликали на всех его вражду. Другие вступились за Гарака, считая, что надо было всем поддержать его и Турса, когда они потребовали с Гойтемира родовые земли, а не стоять в стороне. Говорили все. Говорили долго. Во многих родственниках пришлось Гараку разочароваться. Но в конце концов договорились на том, что как бы разноречивы ни были мнения, а перед гойтемировцами надо держаться твердо, независимо, иначе чужие тейпы перестанут считаться с Эги. Вызвали Пхарказа и еще одного соседа и попросили их передать гойтемировцам такое решение: «Эги — мусульмане, а не язычники. Они не считают себя виновными в пожаре, и Гарак, если надо, подтвердит это присягой на Коране с восемнадцатью родовыми братьями». Чтобы произвести на посредников нужное впечатление, Зуккур добавил: — Вы-то понимаете, что с нами тягаться — это не с кем-нибудь! — Мы понимаем! — согласился Пхарказ. — Вы древний род, с большими связями… — Вот-вот! — обрадованно подхватил Зуккур. — Так и скажите им! Это, мол, вам не шалтай-болтай! За ними, мол, род Тоньга, род Ужака, род Богтыра встанут! Да мы, знаешь… Да мы, знаешь, что можем сделать?! Нет, вы знаете, что мы можем сделать? — распалился Зуккур, и лицо его вытянулось, взгляд стал страшным. А когда посредники ушли, он сразу обмяк и, беспомощно посмотрев на своих добрыми старыми глазами, тихо сказал: — Ну, а что же все-таки мы сделаем, если они будут настаивать на своем? Гарака взбесила эта слабость. — Никому из вас ничего не придется делать! Спрашивать будут с меня. Я и отвечу, — резко сказал он. — А если меня убьют, получите свои двенадцать коров и успокоитесь. О чем еще думать… Вечером Пхарказ вернулся. — Старшина выслушал нас, — сказал он, — и ответил: «Раз так — никакой присяги мне не надо. Это дело я обязан передать власти, потому что я человек власти и на меня поднимать руку — это все равно, что на царя или даже на самого пристопа!..» Роду Эги ничего не оставалось, как быть все время начеку и ждать какого-нибудь удара. Когда стемнело и все разошлись, Пхарказ отозвал Гарака за башню и они сели около стены на согретые солнцем камни. — Гарак, — прошептал Пхарказ, — огниво, которое нашел Гойтемир, ваше… Если б в Гарака выстрелили, он не был бы так поражен. Прошло какое-то время, прежде чем он смог вымолвить слово. — Откуда ты взял? — Вчера утром, когда Калой уходил с нашим стадом, я подарил ему это огниво… — сказал Пхарказ. — Я знаю на нем каждую царапину! Наступило долгое молчание. — Да… у Калоя не было своего огнива. Он разжигал трут обушком ножа… — как во сне говорил Гарак. — Но где он пасет скот, а где пожар?.. Расстояние на целую ночь ходьбы… И зачем бы это ему? — Мальчик большой. В его возрасте не каждый прощает обиду и не всегда может взвесить ответный удар… — прошептал Пхарказ. — Да кто же его обидел? — удивился Гарак. — Как, ты не знаешь? — не меньше удивился Пхарказ. — А весной, когда вы хотели запахать у гойтемировцев свою землю, ты вернулся с поля домой, а ведь он там дрался, не давал им сеять! Вот тогда-то и избили они его. Гарак встал, потоптался, закурил трубку, снова сел. — Я ничего не знал… Он говорил, что его быки ударили… А мне было не до него… Так что же теперь… Мы погибли… Где я возьму столько зерна?! — Надо молчать, — ответил Пхарказ. — Со мной все это уйдет туда… — он показал в землю. — И, может, все еще обойдется… — Нет, — сказал Гарак. — Такое не обойдется! Чуть свет Зору вскочила с постели, сказав родителям, что у нее ничего уже не болит, и побежала к своим козам. На поля дружно выходил народ. День обещал быть хорошим, и нельзя было терять времени. Зору обогнала Гарака и Докки, которые тоже шли на работу. Докки несла с собой маленького Орци. Без женских рук в жатву не обойтись. — Может, сегодня ты посмотришь за нашими овцами, а Калой придет убирать хлеб? — попросил Гарак девочку, когда та поздоровалась с ним. Зору согласилась и побежала дальше. Стадо Калоя паслось в лощине, а он сидел на бугре и видел всю долину с хуторами и аулами до самой реки Ассы. Где-то далеко внизу он заметил красное пятно на желтом поле созревших хлебов. Оно быстро двигалось вверх. И по тому, как порывисто двигалось это пятно, а затем замирало, он узнал Зору. Только она имела такое яркое платье и такую привычку ходить: то бегом, то останавливаясь и пережидая, пока успокоится сердце. Сейчас она была в начале пути и, казалось, доберется сюда не раньше полудня. Но до полудня было далеко, когда из-за ближайшего холма показалось ее красное платье и синий платок. Она остановилась, осмотрелась и, не увидев никого, двинулась дальше. Калой следил за ней, притаившись за валуном. Вот Зору остановилась совсем рядом. — Козы целы, — сказал он так, словно продолжал начатый разговор. Девочка вздрогнула. — Притаился тут, как барс!.. — смутилась она. — Разве тот, из которого «сделали курицу», может превратиться в барса? Зору смотрела на него и о чем-то думала. Когда-то все начинают думать. Кто раньше, кто позже. — Устала я, — сказала она, глядя прямо в его глаза, — хотя от Эги-аула до этих гор гораздо ближе, чем отсюда до пашен Гойтемира. Калою казалось, что на него смотрит кто-то взрослый. — Причем здесь пашни? До Ассы еще дальше… Хочешь садись, не хочешь — твое дело… Зору села, натянув на колени платье и обхватив их руками. — Вчера ночью был пожар, — начала она. — Сгорел ячмень Гойтемира. На том самом поле, на котором… — Из меня сделали… — хотел докончить Калой, но она опередила его. — …на котором вы хотели пахать… Гойтемировы сказали, что это сделал Гарак… Они потребовали, чтоб вы уплатили им за все… Положив голову на колени, она сбоку взглянула на Калоя, увидела, как он побледнел, и заметила на его ногах несколько глубоких свежих ссадин. Калой молчал. — Ты где так ободрался? — спросила Зору. — За твоими козами на скалы лазил… — И ресницы там подпалил?.. — Костер разжигал… — А чем же ты костер разжигал? Ведь огниво, что дал тебе мой отец, нашли на гойтемировском пожаре… Калой вскочил. Встала и Зору. Взгляд Калоя был страшен. Зору попятилась. — А может быть, это твой отец велел мне… там потерять его?.. Зору молчала. — А огонь я ножом высекаю! — в руках у Калоя появился огромный складной нож с черенком из рога косули. — Болтаешь? Когда всем аулом лес рубили, что сказал твой отец, помнишь? — Помню, — тихо ответила Зору. — Что помнишь? — Кто выдаст, тому язык отрезать… — Не забывай!.. Калой повернулся, сунул нож в карман и, вскинув на плечо суконную накидку, направился к пещере. — Тебя зовет Гарак. Начали жать ячмень… Калой, ничего не ответив ей, пошел к аулу. Своих он застал за работой. Они жали ячмень и вязали снопы. Ему Гарак велел класть скирды. Через некоторое время Докки пошла покормить Орци. Гарак с Калоем остались одни. — Весной Гойтемировы избили тебя? — тихо, чтоб жена не услышала, спросил Гарак сына. — Да, — так же тихо ответил тот. — А почему ты скрыл? — Не хотел, чтоб ты с ними связывался. Гарак помолчал. Только солома скрипела в его яростных руках, когда он загребал ее в жменю и срезал серпом. — Гойтемир нашел на своем поле огниво, которое подарил тебе Пхарказ… Калой выпрямился. Посмотрел на отца. В спокойных глазах подростка была решимость. — Ты хотел сказать, отец, на нашем поле? Гарак с удивлением взглянул на него, впервые заметив, как он вырос, как раздались его плечи и силой наливается шея. Каким мужским становится взгляд! Он больше ни о чем не стал его спрашивать. Он понял: теперь Калой уже не соврет… А правду ему страшно было услышать.6
Шли дни. Народ справился с жатвой. Наступило время обмолота. По косогорам на санях свозили ячмень. Отовсюду доносились выкрики, хлопанье бичей. С утра и до ночи быки топтали тока, обмолачивая зерно. Летом каждый день — это новые заботы. И люди стали забывать про пожар Гойтемира. Но не мог забыть о нем Гойтемир. У него в запасе и хлеба и скота на многие годы. Но черное, выгоревшее жнивье стояло перед глазами, снилось. И радость людская корежила его, будто он сам, как поле его, горел в огне этой радости. Никто не пришел к нему с доносом. Никто не узнал огниво. И это бесило старшину больше всего. Но сколько он ни прикидывал — не мог подумать ни на кого, кроме как на Гарака. Все, все доводы вели к его дому. И вот однажды пришла тревожная весть. От аула к аулу неслась она черным вороном: — Солдаты!.. Кто мог ждать от них для себя плохого, уходил в скалы, пока не минует опасность. Узнав об этом, Калой прибежал домой. Гарак был во дворе. Сын рассказал ему новость. — Пусть себе идут. Мало ли какие у них дела! — откликнулся Гарак. Но Калой уловил в его голосе скрытое беспокойство. — Это из-за пожара, — сказал он, — и Гойтемир выдаст им только тебя! Ты должен скрыться, пока они не уйдут! Но, несмотря на все уговоры Калоя, жены и Пхарказа, Гарак наотрез отказался уйти. Он знал, что если солдаты вызваны из-за него, то, не найдя его дома, пристав обязательно схватит заложником кого-нибудь из рода Эги. Он надеялся, что и власть не дойдет до того, чтобы арестовывать человека без улик. Так рассуждал Гарак. А помощник пристава рассуждал по-другому. Он велел созвать сход в самом Эги-ауле. И когда люди собрались, объявил: — Силою данной мне власти я арестую Гарака Эги за поджог поляна земле старшины. Доказательства виновности будут предъявлены ему на суде. Мы рассматриваем этот акт не как личные отношения, а как выступление против закона. Бунт! Он не один! Таких много, и мы будем судить их как бунтарей, всех вместе! Гойтемир перевел его слова и добавил: — Я здесь ни при чем. Если бы я не был старшиной, может быть, они и не вмешались бы. Но теперь это дело их. Я никого не звал. — Но ты же знаешь, что это не я… Я присягал! — крикнул ему Гарак уже со скрученными за спиной руками. — Это ты скажешь на суде, — ответил, не глядя на него Гойтемир и хотел распустить людей. Вдруг к помощнику пристава подбежал Калой. — Начальник! — закричал он. — Я поклянусь богом Аллахом, и пусть поразит меня бог скал Ерда — это не Гарак! Отпусти его! Это не он! Все замерли в ожидании. — Что он говорит? — спросил помощник пристава. Гойтемир перевел. — Интересно. Пусть тогда он скажет, кто поджег? — Не болтай глупостей! — закричал на Калоя отец. Но сын посмотрел на него и ровным голосом начал: — Отец, я не скажу ни одного слова неправды. — И, обратившись к начальству, продолжал: — Весной мы с отцом хотели вспахать эту землю. Она наша. Гойтемир и его родные прогнали отца. И тогда я решил не позволить им пахать. За это они опозорили меня… Дали пощечину… А потом… — в это время Калой увидел рядом на башне среди детей Виты и Зору. Зору смотрела на него со страхом. — А потом, — еще громче продолжал Калой, — его сын из меня сделал «курицу», и я попал под быков… Их было десять мужчин. А я— один. Я не мог ничего… я поклялся, я сказал: «Вы не будете есть хлеб с этой земли!» И я это сделал! А Гарак ничего не знал… Гойтемир перевел и добавил: — Научили. Сговорились. Помощник пристава понимающе покачал головой. — Скажите, что я ему не верю. Отец не мог не знать, что его избили. И если действительно сын поджег хлеб, то по его же наущению. А это все равно. — Гойтемир, — снова заговорил Калой, когда тот объяснил людям ответ полицейского, — я не вру. Я клялся. Я не вру. Гарак ничего не знал. Отпустите его и возьмите меня! Но у помощника пристава и у Гойтемира не было никакого желания слушать его, и они собрались уходить. Тогда Калой отбежал, поднялся на бугорок и крикнул так, чтобы его услышали все: — Гойтемир, если его увезут, люди свидетели, я убью тебя! — Разбойник! Схватить его! — приказал помощник пристава, узнав об угрозе. Но Калой исчез в каменных лабиринтах башен. Отряд полицейских ночевал в Эги-ауле. Вечером старик Зуккур и несколько других членов рода Эги пришли к помощнику пристава и Гойтемиру просить отпустить Гарака. Они согласились вернуть Гойтемиру его потери от пожара. Но помощник пристава и слушать не хотел. Он сказал, что это не первое выступление у ингушей против старшин и власть решила положить им конец, строго наказав виновных. Гарака поместили в отдельную башню вместе со стражниками. Вокруг расставили часовых. Никого к нему не пустили, но еду разрешили принести. Докки плакала, не зная, что делать. Кричал маленький Орци. А Калой исчез. Уже поздно вечером жена Пхарказа послала к Гараку Зору с лепешками и сыром. Стража пропустила девочку. Гарак стал ужинать. Стражники не обращали на них внимания. — За поворотом, где родник, спрыгни в пропасть, — сказала девочка. — Кто передал? — спросил Гарак. — Не знаю! — невозмутимо ответила Зору и с детской наивностью стала рассматривать полицейских. Калой не вернулся домой и ночью. К утру погода испортилась. И, как это бывает в горах, резко похолодало. Пошел дождь. Отряд выступил поздно. Все ждали: может, распогодится. Впереди ехал Гойтемир, за ним помощник пристава, потом шли два стражника, Гарак и следом все остальные. При выходе из аула их поджидали женщины. Они снова начали умолять начальника не уводить Гарака, кормильца семьи, отца маленького Орци. Докки со слезами на глазах поднимала сына и показывала его помощнику пристава. Но тот ехал с каменным лицом, не обращая на нее внимания. — Перед кем унижаешься! — крикнул жене Гарак. — Если скажешь еще хоть слово, ты мне не жена!.. Докки умолкла и пошла с ним рядом. — К Калою относись хорошо. Он сделал то, чего я не посмел… — успел сказать Гарак перед тем, как стражники отогнали от него провожавших. Извиваясь на узкой тропе длинной темной лентой, отряд ушел. Печальные возвращались женщины в аул. Они плакали вместе с Докки. Вспомнив слова Гарака, Докки встревожилась: «Куда же делся Калой? Даже проститься с отцом не пришел! Стыдно стало? Или испугался? Конечно. Он ведь еще ребенок!.. — И она крепче прижала к груди Орци. — Когда ты увидишь теперь отца?..» Отряд двигался медленно. Там, где почва была каменистая, идти было нетрудно. Но во впадинах лошади погружались по колено в раскисшую землю, а пешие едва передвигали ноги. Гарак задерживал всех. Связанные руки сковывали движение, и он то и дело падал. Стражникам приходилось поднимать его. Узнав об этом, помощник пристава велел развязать ему руки. Куда он здесь денется, окруженный двумя десятками вооруженных людей! Гарак растер затекшие кисти, снял расползшиеся чувяки и, засучив штаны до колен, сразу пошел легко и быстро. Дождь не утихал и во второй половине дня. Привала в пути решили не делать, хотя тяжело одетая стража изрядно вымоталась в непривычном походе. Начальство хотело засветло добраться до Джараха. Нехорошо было на душе у Гойтемира, хотя, казалось, какая к тому причина? Гарак арестован. После признания Калоя Эги все равно заплатят ему за сожженный ячмень, это уже по обычаю. Да и совесть спокойна — человека забрали не зря! А то ведь Гарак в глазах людей почти очистился от обвинения, клялся на народе! И все-таки на душе неспокойно. Верни он тогда Турсу хоть часть их родовой земли — народ посчитал бы его благодетелем, а Эги стали бы друзьями. А теперь… Если Гарак умрет в тюрьме, на него, на Гойтемира, ляжет вина. С него взыщут. От обычаев ни чин, ни богатство, ни время не спасут. Побоятся его, так отомстят сыну… От этих мыслей старик содрогнулся. Тропа пошла круто вверх по каменистым ступеням, вплотную к высокой стене. Дальше над пропастью ее сменили плетни, повисшие на вбитых в стену кольях, потом она снова побежала ровным, узеньким карнизом. Но страшной тропа была только для полицейских. Ни Гойтемир, ни Гарак не думали о ней. И тут Гарак вспомнил о том, что сказала ему Зору: «За поворотом, где родник…» Поворот был в нескольких шагах, а за ним и родник. «Прыгнуть можно, — подумал Гарак. — Там стена чуть-чуть пологая, а саженей через пять каменная осыпь, по которой легко забежать назад, под карниз, спуститься к реке и на ту сторону, в лес… Но сзади идущий пристрелит, да и передние обернутся, возьмут на мушку… — Он усмехнулся. — Хорош совет! Кто его придумал? А что, если прикрыться одним из них?.. — От этой мысли у него сильно заколотилось сердце. — Зря я дался им в руки… это все Гойтемир… Убрал нас двоих… Если сейчас не уйду, — значит, никогда… Умру в Сибири… Погибнут дети… А после родника дорога вниз и места просторные, открытые…» Но Гарак ничего еще не решил, а поворот вот он, уже на него завернули и Гойтемир, и начальник, и солдаты… Гарака стало лихорадить. Помощник пристава собрал все свое мужество, чтоб не глядеть вниз, а глаза сами косили в бездну, на дне которой белела река. Тогда он уставился в спину Гойтемира. — Спаси меня, богородица, и помилуй, — шептал он. И в это время он с ужасом увидел, как огромный камень обрушился на круп гойтемировской лошади. Конь осел и стремительно прыгнул вперед. Гойтемир чудом удержался в седле. Лавина камней поменьше обрушилась на коня и на самого помощника пристава. Он уцепился за луку и, что есть силы, дал шенкеля. От удара в голову на мгновение потемнело в глазах. Когда он открыл их, конь нес его галопом за старшиной. Гарак схватил за пояс ошеломленного стражника, который шагал за ним, и, прикрываясь его телом, ринулся вниз. Раздался ужасный вопль. Второй стражник подбежал к краю тропы… Гарак по осыпи уходил под карнизы, увлекая за собой полицейского. Стражник вскинул берданку… Но камень с горы размозжил ему голову, и он рухнул в пропасть. Еще некоторое время камни летели на тропу, и никто из отрезанных за поворотом не мог рискнуть высунуть голову. Все кончилось так же внезапно, как и началось. Опять в ущелье наступила тишина, нарушаемая только далеким шумом бежавшей по дну Амар-хи. Стражники с величайшей осторожностью приблизились к месту падения Гарака. К ним возвращался спешившийся Гойтемир. Помощник пристава сидел в стороне и, ничего не соображая, держался за раненую голову. Гойтемир велел всем перебираться через завал. Долго в ущелье стражники звали своих товарищей. Долго прислушивались они, но бездна молчала. Наконец отряд двинулся к Джараху, чтобы выслать горцев на поиски пострадавших. Гойтемир вел в поводу искалеченную лошадь и беспрерывно благодарил Аллаха за спасение. Он один знал, что обвал не был случайностью. Он впервые почувствовал, как смерть пролетела над ним. На него пахнуло могильным холодом. Он ясно представил себе, как, если бы камень попал ему в голову, завтра горцы подняли со дна ущелья или поймали в реке его бездыханное тело и повезли б на оглоблях между двух коней в далекий дом, как с плачем встретили б его жена и сын и запел бы молитвы Хасан-мулла. А потом родные стали бы жадно делить его богатство… И ему стало страшно, захотелось жить, жить во что бы то ни стало и пользоваться всем, что он накопил, — любовью детей, лаской молодой жены… и деньгами. «Я перестал считаться с Эги, — думал он, — да, они слабы и плохо организованы. У них нет вожака. Но это сегодня. Люди рождаются, живут и умирают. И никто не знает сегодня, кто вырастет из младенца, который родится завтра!» И перед Гойтемиром встало лицо Калоя, каким оно было, когда, окровавленный в драке, измятый ногами быков, он поднялся, как стебель из-под копыт, выпрямился и, глядя всем в глаза, сказал: «Этого хлеба вы есть не будете!..» Он увидел его, каким оно было вчера, когда мальчишка заявил перед сходом и начальством: «Я убью тебя, Гойтемир…» Он вспомнил и то, что сегодня, когда уводили отца, Калоя не было. Он, Гойтемир, подумал, что мальчик испугался своей угроза и стражников. Но теперь было ясно — Калой стоял на скале и ждал, чтобы столкнуть камень на его голову… «Да, конечно, он был там не один. Не все Эги тихони. Но он там был…» в этом Гойтемир теперь не сомневался. И он решил: «Хватит. Надо быть осторожнее и не считать, что люди слабы… Надо подумать и о Чаборзе. Ему с ними жить…» Когда отряд скрылся из виду, с горы, с которой падали камни, почти по отвесной стене съехал на пятках Калой, а следом за ним Иналук. Не задерживаясь, они ринулись вниз по следу Гарака. Под карнизом лежал стражник, которого схватил Гарак. Он был мертв. Братья обшарили его, забрали сумку с патронами. На дне ущелья подобрали обе винтовки. Но второго стражника не было. Он, видимо, упал прямо в реку. Они побежали по берегу вверх. Перешли вброд на другую сторону. В кустах стояла их лошадь. Значит, Виты и Гарак ушли на других. Калой с Иналуком сели вдвоем на коня и скрылись в сосновых зарослях. Дело было сделано. Узник получил свободу. Но чего она стоила ему — еще никто не знал. Ночью юноши добрались до дома Иналука и уложили Гарака, который едва держался на ногах. Падая с тропы с человеком на спине, он ударился — ушибы и ссадины были на всем его теле, однако удар о каменный выступ пришелся в грудь. К утру ему стало хуже. Из горла пошла кровь. Калой решил, что отец погиб. Но мать Иналука выспросила у женщин, что делать, достала траву и начала его лечить. В ауле никто не знал, где Гарак. Когда разнесся слух о том, что отряд попал под обвал и многие погибли, что даже Гойтемир едва остался жив, люди решили: видно, Гарака снесло с тропы и он, боясь нового ареста, скрылся у знакомых. Докки не находила себе места. Она не верила слухам и считала мужа погибшим. «Если б он был жив, — думала она, — он хоть раз пришел бы к нам…» Калой отмалчивался. Наконец она решила идти к Гойтемиру и узнать, куда он дел ее мужа. Раз Эги перестали интересоваться судьбой своего брата, это сделает она. Поздно вечером, во время ужина, впервые в жизни у нее с Калоем произошел тяжелый разговор. — Скажи, ты действительно сжег поле или хотел, чтобы отца не забрали? — Сжег, — ответил он. — Значит, он погиб из-за тебя… — Нет. Когда его схватили, никто не знал, что это сделал я… И зачем думать, что он погиб? Люди же говорят, что он жив. — А что еще должны говорить люди? — вспылила Докки. — У людей сыновья в таком возрасте, как ты, считаются взрослыми, а ты… Надо было ходить по скалам, расспрашивать людей, искать его… Ведь это же человек! Он бы тебя так не оставил! Где его кости, где могила? А тебе все нипочем! — Она зарыдала. — Завтра я пойду, раз вы, Эги, не мужчины! Калой отодвинул еду, встал. — Докки, — сказал он ей. — Не расстраивайся. Эги — мужчины. Были и будут ими. Я не вернусь, пока не найду его! — И он направился к выходу. — Куда ты?! Не обижайся! Мне больно. Я устала одна… — закричала ему вслед Докки, но он, ничего не ответив, исчез в темноте. Ночью, когда Докки лежала с открытыми глазами и, глядя на тоненький огонек малого светильника, кляла себя за разговор с сыном и вспомнила, как муж просил не обижать его, скрипнули петли… В дверь проскользнул Калой. Он оглядел комнату, словно попал не в свой дом, и, снова приоткрыв дверь, впустил незнакомого мужчину. Докки в удивлении привстала. И… под космами чужой папахи увидела родные улыбающиеся глаза. — Живой! — вырвалось у нее. — Мертвые не приходят, — тихо ответил Гарак. С того дня жизнь в их доме пошла по-прежнему. Гарак не скрывался от односельчан, но всегда помнил, что его могут снова схватить, и был начеку. А Гойтемир словно забыл о нем. Он не требовал своего долга. Молчал. И сколько ни выведывали Иналук, Калой и Виты, они ни разу не услыхали, чтоб кто-нибудь подозревал их в нападении на помощника пристава и Гойтемира. Народ считал избавление Гарака от тюрьмы делом Всевышнего, счастливой случайностью, знамением того, что боги не терпят несправедливости. Все было бы хорошо, если б не пошатнувшееся здоровье Гарака. Он не мог, как прежде, рубить лес, косить целыми днями, ходить в гору. Ему приходилось часто отдыхать. И все больше Калой принимал на себя его труд по дому. Гарак видел это и относился к сыну как к взрослому. Однажды Докки рассказала мужу о том, как упрекала Калоя за то, что тот не разыскивал отца. И он сказал: — Я не стану рассказывать тебе, что было. Но ты должна запомнить: он хоть и молод, сердце в нем богатырское. Он спас меня… Он все может…7
Калой не знал отдыха. То он с рассвета дотемна косил, то волоком на быке возил дрова, то что-нибудь мастерил по дому. Его детство осталось где-то позади. И только раз он не выдержал и позволил себе вернуться к старым забавам. Это было в первые дни зимы. Как ни готовились к ней люди, но, когда однажды утром они увидели все вокруг белым, им показалось, что зима застала их врасплох. На крышах появились девушки и женщины с деревянными лопатами. С башен полетели вниз огромные комья снега. Люди торопились убрать его прежде, чем пригреет солнце и вода пропитает земляные крыши. Но на этот раз снега можно было не бояться. Зима пришла основательно, с морозом. Калой помог Докки на крыше и пошел за сеном в загон. В это время с соседней башни Пхарказа на него обрушилась целая глыба снега. Снег забился ему за пазуху, залепил глаза и уши. — Ах, чтоб тебя!.. — хотел он выругаться, но, посмотрев вверх, увидел Зору. Она хохотала, и лопата едва не вываливалась из ее рук. Отряхнувшись, Калой позвал ее кататься на салазках[55]. Зору перестала смеяться, оглянулась и, перегнувшись через каменный барьер, негромко сказала: — Я хотела. Но мне не разрешили, говорят, что я уже большая… — Она улыбнулась. — Теперь я буду только смотреть на вас… Покончив с домашними делами, Калой схватил свои салазки и побежал за околицу. Здесь уже шумели мальчишки и девчонки всего аула. Были дети и из соседних хуторов. Все они беспрерывной цепочкой двигались вкруговую. Одни с визгом неслись по пологой горе вниз и резко тормозили в конце дорожки, у края глубокого рва, на дне которого курился черный ручей, другие, закинув поручни салазок за плечи, торопились обратно, вверх. Ни с чем не могло сравниться это удовольствие. Нигде не бывало так весело. Порой один саночник нагонял другого, они сшибались, летели в сугроб, следующие налетали на них, кто нечаянно, а кто нарочно, и начиналась такая кутерьма, в которой ничего нельзя было разобрать. Поднимутся мальчишки, а из снега вылезает еще чья-то рука или нога. И тогда все с криком кидаются к ней и вытягивают наружу какого-нибудь очумевшего паренька. Сухощавый, легкий, смелый, Калой на снеговой дорожке не знал себе равных. Он несся вниз так, что снежная пыль завихрялась за ним. Иногда он наклонялся то в одну, то в другую сторону, и из-под его полозьев били снежные струи. Многие пытались повторить это, но тут же кубарем летели в сторону. А взрослые с интересом следили за ними с крыш, завидовали и сожалели о своем минувшем детстве. С тоской смотрела Зору на своих друзей. Как хотелось ей покататься с ними! Ведь с прошлой зимы с ней не случилось ничего. Так почему же мать сказала, что она большая для этих игр? Почему отныне она вместе со взрослыми будет только смотреть на других?.. Вот среди ребят появился мальчик в оранжевой шубке. Ни у кого никогда не бывало такой. Он привлек к себе внимание всех. Зору, которая до этого следила за Калоем, теперь потеряла его из виду и не могла оторвать глаз от этой шубки. Она, как язычок пламени, слетала по белому снегу и вновь поднималась в гору. — Гойтемировские ребята пришли, — услышала Зору позади себя разговор взрослых. — Этот, в дубленой городской шубейке, — сын старшины, Чаборз. Если взрослые не ладят, так хорошо, что хоть ребята играют вместе! А на горке что-то произошло. Никто больше не съезжал вниз. Все собрались наверху, у начала дорожки. Только небольшая кучка ребят осталась стоять внизу, у самого ручья. — Некому их разогнать, собак! — выругался Пхарказ. — Опять кто-то решил попробовать силы! Эта сказка была еще и в наше время, будто кто-то когда-то так разогнался, что перелетел через ручей! И вот дурачки каждую зиму бьют себе лбы. А когда-нибудь и шею свернут. В старину, может быть, и прыгали. Но и ров-то, должно быть, был уже… Пхарказ оборвал свои рассуждения. Первый смельчак ринулся вперед. На горе дети, в ауле взрослые затаили дыхание… Вот уже он внизу, кончилась горка, и он мчится прямо к оврагу… еще миг — и… «смельчак» не выдерживает и резко уходит в сторону. За первым пускается второй, третий… все это взрослые ребята, почти юноши. Даже Виты, не в силах превозмочь страха, отворачивает салазки от оврага. Всех постигает неудача. Ни у кого не хватает ни смелости, ни силы. Момент ожидания чего-то небывалого прошел. Теперь все были уверены, что никто не повторит подвига «неизвестного героя». Да и был ли он когда-нибудь? Но вот снова люди замерли. Оранжевая шубка рванулась вниз. Чаборз. Будет ли у него удача?.. Нет. И он, правда, ближе других, подлетел к ручью, но в последний миг спасовал, свернул, да так резко, что покатился кубарем. На дорожку встал еще один. Он отстегнул и отдал кому-то из ребят пояс с кинжалом. — Калой! — воскликнула Зору. И, чтоб скрыть волнение, засмеялась. — Сын старшины не смог, а куда ему! — А куда старшине до его отца! — разозлился Пхарказ. — Его отец, Турс, не отдыхая, через десять хребтов убитого тура на себе приносил! Рядом с Пхарказом стоял незаметно подошедший сзади Гарак. Калой бросил короткий взгляд в сторону аула. Зору поняла, что он думал о ней. Калой нахлобучил шапку и, что-то сказав ребятам, отчего те дружно захохотали, понесся вниз… Он смотрел только на ту сторону ручья… Вот он вытянулся вперед и, словно на крыльях, взмыл над оврагом, повис над ним в воздухе и в следующее мгновение свалился — на той стороне!.. Отцы и деды испытывали на этом месте свое мужество. И все терпели неудачу. Никто не ожидал этого. И только один человек был уверен, что Калой не свернет, — это был Гарак… — Он все может, — прошептал он. Пхарказ оглянулся. — Нет, ты помнишь, как мы заваливались?.. Это настоящий второй Калой-Кант! Не зря Доули родила его под Калоевским камнем, а отец дал ему это имя! А в это время ребята с воплями, подбрасывая вверх папахи и салазки, ватагой неслись к победителю. Он перебрался на эту сторону ручья и, кажется, сам с удивлением смотрел на то место, куда только что перенесло его мужество. Все ликовало вокруг героя. Малыши старались дотронуться до его салазок. Чаборз не мог этого перенести. Он один поднялся вверх. Но его красивая шуба уже никого не интересовала. Калой совершил небывалое. Тогда с горы раздался свист. Ребята оглянулись. Чаборз махал рукой, просил расступиться. Все поняли, что он собирается сделать новую попытку. И он понесся к ним. Вот он увидел овраг… и все почувствовали: ни перелететь, ни остановиться он уже не может. С искаженным лицом он рухнул по глинистой, почти отвесной стене в ручей. Следившие за играми из аула ужаснулись. А от ручья донесся неудержимый хохот. Грязный, вымокший Чаборз наконец вылез на дорогу и под свист и вопли ребят, не оглядываясь, трусцой припустил домой. Подбежав к повороту, он снова услышал торжествующий крик ребят и оглянулся. Калой опять поднимался на том берегу ручья… Чаборз ушел… Какой-то малыш, быть может, в эту зиму впервые в жизни пришедший сюда, до того увлекся игрой, что не выдержал и, так как у него не было еще салазок, спустил штаны, чтобы не подрать их, и съехал вниз на «собственных салазках». Это вызвало общий восторг. Калой подошел к малышу, похлопал его как старший и подарил ему свои знаменитые теперь салазки. — Держи! Насовсем! — сказал он. — Я отъездил, теперь твоя очередь. Подпоясавшись, он пошел в аул, сложив руки на кинжале. Когда он проходил мимо башни Пхарказа, Зору сверху улыбнулась ему. — А мы видели все! — крикнула она. — А как красный петух стал мокрой курицей, видели? — спросил он. Зору нахмурилась, отпрянула от каменного барьера. Она поняла, что Калой не мог забыть обиду. Весною Калой и Виты впервые сеяли и пахали сами. Сначала поле одного, потом другого. Гарак болел. Временами ему становилось лучше, и тогда он брался за хозяйство. Но потом снова недуг одолевал его, и он оставлял все на Калоя. С Гойтемировыми не было никаких столкновений. Старшина словно забыл обо всем, не трогал Гарака. Он был увлечен мыслью переехать в Назрань и расширить свою лавку, которой ведали его старшие сыновья. Там была проложена первая железная дорога. Она не только Гойтемиру не давала покоя. Многие ингуши уже научились извлекать из нее прибыль: привозить российские товары подешевле и продавать их своим братьям-горцам подороже. Вот отчего не знал покоя и старый Гойтемир, хоть он и был рожден еще в ту годину, когда генерал Эрма-ло только закладывал крепость возле этой Назрани. В эту осень Калой косил один. Молод был он для этой работы. Но силы его прибывали с каждым днем. А у отца они таяли. Гарак старался хоть как-нибудь помогать сыну: точил косы, давал добрые советы и видел: как ни тяжела работа, Калой справляется с ней. Отцу было и радостно, и жаль сына, и грустно за самого себя.8
За годом проходил год. Уже давно начал бегать и лепетать маленький Орци. Приглядывал теперь за ним совсем ослабевший Гарак. Порой, когда кашель одолевал его, он напоминал Калою джараховского писаря. И зная, чем кончилась болезнь того, Калой содрогался и гнал от себя страшные мысли. Он и Виты повзрослели. Губы ребят покрыл первый юношеский пушок. Они не раз ездили вместе во Владикавказ продавать овец. Здесь Калою очень помогали русские слова, которым он выучился в школе. Иной раз ему приходилось быть даже толмачом. Калой любил эти поездки. В городе все было интересно. Там были телеги с крышами, и их по железным полосам волокли лошади. Они возили людей из конца в конец города. Были там и другие тележки — на железной оси и на железных дугах для мягкости. Вечером по бокам этих тележек в стеклянных коробочках зажигались свечи. Такие арбы назывались «файтонами». В них, громыхая по булыжным дорогам города, ездили важные люди и пристопы — так Калой называл всех офицеров. Однажды Калой купил на базаре стекло для окна в башне, лампу и жидкое масло к ней — фотоген… Когда он вернулся домой и вместо мутного пузыря вставил прозрачное стекло в раму, впервые за многие века на пол башни лег светлый блик солнца. Гарак склонился над ним с постели и смотрел, смотрел… На блик не наступали. Боялись испачкать свою радость, свое солнце. А ночью, когда Калой зажег лампу, собрались соседи. Ее свет проникал во все уголки комнаты, освещал застывшие улыбки, удивленные глаза. Этот чистый огонек не двигался, как и люди, не гас… — Когда наш старшина был таким, как ты, мальчик, ему даже не снилось подобное! — проговорил Гарак, отвечая на какие-то свои мысли. — Хотел бы я видеть, что будет у нас в доме, когда вы доживете до наших лет! Вскоре Эги-аул взволновала небывалая весть: Виты остался жить в городе. Он поступил к хозяину, у которого было несколько кузниц. Тот обещал выучить его этой удивительной работе, да еще и кормить за то, что он будет помогать мастерам. Многие позавидовали ему, но у Виты дома была только мать. А тем, у которых на плечах были семьи, никуда уже не уйти. Изредка по отцовским делам или проездом в Эги-аул наведывался Чаборз. Одет он бывал на зависть другим. То он красовался в белой, как снег, папахе, то в новеньких сафьяновых ноговицах, когда у всех они были из домотканого сукна, то надевал дорогой отцовский пояс с кинжалом. Но самым завидным сокровищем его был конь. Собственный верховой конь! Это был великолепный светло-гнедой мерин кабардинской породы, только немного огрузневший от обилия кормов. Окно Зору выходило на главную дорогу аула. И она видела сына старшины почти в каждый его приезд. Он не нравился ей, не нравились его широко расставленные глаза. Но зато конь, дорогая сбруя, богатая одежда имели такой праздничный вид, что ими нельзя было не любоваться. И она вспоминала его мать. Ей не раз случалось встречать ее на свадьбах, на похоронах. Она вспомнила ее дорогие платья, шелестящие персидские платки, где следует — черный, где можно — светлый. А один раз на ней был красный платок. До того яркий и блестящий, что Зору запомнила его навсегда! А какие у нее были чистые руки! Разве глиной или золой отмоешь так? Нет. Это можно было сделать только мылом, которого Зору еще ни разу не держала в руках. Мысли эти заставляли девочку бросать маленькую гармонь — подарок бабушки — и долго-долго глядеть в окно, в ту сторону, где жила эта счастливая женщина. А Калой, заметив Чаборза, уходил. Он не мог скрыть от других своей зависти, а прослыть жалким не хотел. Однажды Гарак как бы невзначай спросил его: что бы он пожелал иметь из того, что есть у Чаборза? И Калой, не задумываясь, ответил: — Коня. Через несколько дней, когда Калой вернулся из леса, он замер от изумления. Во дворе за изгородью стоял и смотрел на него огромными глазами тонконогий высокий жеребенок. Черный, как сажа, с единственной белой полоской от звездочки по горбатому носу, он настороженно направил в сторону Калоя острые уши и угрожающе засопел. — Ну, как думаешь, выйдет толк? — услышал Калой голос Гарака, который стоял в дверях и держался за косяк. — Я такого никогда не видел! — воскликнул Калой. — Это же не жеребенок, а… а… девушка! Гарак вздохнул раз, другой, хватая ртом воздух, и наконец засмеялся: — Но ведь не каждая девушка красива! Иную и от буйволенка не отличишь! Да… если будешь ухаживать, знаменитый конь выйдет! — А чей это? — спросил Калой. — Нравится? Значит, твой, — ответил Гарак. — Ее отец подарил, — он показал на Докки. — Правда, и мы не остались в долгу. Я велел отдать им нашу рябую корову… Калой понял, что это не подарок отца Докки, а забота Гарака. От счастья он ничего не мог сказать, даже забыл поблагодарить. Но родители все понимали. Он кинулся в загон к новому другу. Тот ловко повернулся, и Калой тотчас получил крепкий удар в ногу. — Шайтан! — выругался он, потирая ушибленное место, — Хорошо не в колено! Гарак и Докки смеялись. — Характер! На тебя похож! — сказала Докки. — Вы поладите! Гарак закашлялся и, махнув рукой, ушел к себе. С этого дня Калою прибавилась новая забота. Но какая радостная забота! Сколько раз прежде присутствовал он на состязаниях юношей, где они мерялись силой, мужеством и ловкостью, после чего победители получали право называться мужчинами! Сколько раз он втайне горевал о том, что у него нет лошади и, значит, ему не придется принимать участия в борьбе со своими сверстниками, когда придет время! И вот теперь все его огорчения позади. У него будет конь. Он назвал своего друга Быстрым и расставался с ним только на ночь. Калой мог не есть, не пить, но конек его никогда не испытывал недостатка ни в чем. Скоро он привык к Калою и всюду ходил за ним, а когда, случалось, терял из виду, начинал ржать и метаться. Калой мог делать с ним все, что хотел. Он вспоминал рассказы про богатырей и их богатырских коней и каждый день что-нибудь проделывал с Быстрым, чтобы тот у него тоже стал необыкновенным. Он бегал с ним вдогонки, поднимал его в стойку, брал себе на плечи, учил ложиться, узнавать свой голос, не давая покоя ни себе, ни жеребенку. Время шло, они росли, росла и их дружба. Быстрый научился вслед за Калоем взбегать на скалу Сеска-Солсы. Это было не очень просто. Несколько раз он чуть не разбился, срываясь с камней. Но для этих двоих не было ничего непреодолимого. Калой мог взбежать, не останавливаясь, до самого дерева Турса, и Быстрый не отставал от него ни на шаг. Он приобрел на камнях устойчивость тура и ловкость серны. Радость наполнила трудную жизнь Калоя. Засыпая, он теперь всегда мечтал о том, как через два-три года будет участвовать со своим Быстрым на празднике юношей. Как поразит всех мужчин и заставит любоваться девушек… Только болезнь отца омрачала эту радость. По совету людей Калой приносил Гараку настои каких-то трав, доставал барсучье сало, купил ладанку у Хасан-муллы. Хотел пойти за туром или серной. Но отец не разрешил. — Рано. Сейчас у них малыши, — сказал он. — А без родителей малышам трудно… — И он надолго задумался, глядя на Орци, который что-то мастерил у очага. Ком подступал к горлу Калоя… Но он никогда не забывал слов, сказанных ему Гараком: «Мужчина не должен показывать свою слабость…» Он научился не показывать ее…9
Осенью всегда у горцев много праздников. Кончаются полевые работы, заготовки на зиму, и людям хочется сообща отдохнуть, погулять, а заодно воздать богам, чтобы они и впредь были милостивы к ним. Как ни сопротивлялись муллы, проповедники и служители Аллаха, старые обычаи и обряды все еще держались в народе. Одним из них был праздник женщин. Старики рассказывали, что в давние времена его праздновали по три и даже по семь дней подряд. Но постепенно он потерял свою силу, и ко времени Калоя его уже праздновали даже не каждый год. Забыли, в честь чего он возник, забыли многие обряды, но знали одно: праздник этот только для женщин. Мужчины считали его бабской глупостью, однако открыто противоречить побаивались, потому что, если становилось известным, что кто-нибудь из них не хочет пустить на праздник жену или дочь, против него ополчались все соседки. Его стыдили, к нему приставали до тех пор, пока он не отступал. И в эту осень неизвестно кем это было сказано, но только во всей округе знали, что на равнине, за перевалом Трех Обелисков, будет праздник женщин. В назначенный день чуть свет со всех хуторов и аулов девушки, женщины и даже старухи с узелками в руках потянулись к перевалу. Многие вели в поводу заседланных коней. А были и такие, которые ехали верхом. Мужчины провожали их шутками, отпускали соленые словечки. Но в этот день и женщины не оставались в долгу. Они были уже в воинственном настроении. Дорога до вершины перевала проходила по лесу. Под лучами солнца деревья блестели листвой, а кустарники — яркой ягодой. Зору шла с девушками Эги-аула. Ее впервые отпустили на этот праздник, и ей не терпелось скорее дойти до места и увидеть все, о чем с детства приходилось столько слышать. Красота осенней природы усиливала радость, создавала праздничное настроение. К полудню женщины собрались. Только изредка кто-нибудь еще подходил из далеких аулов. На обширной поляне, покрытой небольшими рощицами, они расположились в тени ветвистых деревьев. Отсюда хорошо были видны горы, дальние тропки, аулы. Неподалеку из-под камня струился чистый холодный родник. Единственным творением человеческих рук здесь были три старинных каменных обелиска. В ожидании начала праздника женщины поглядывали на жену старшины. Но, видимо, она не собиралась брать на себя главные обязанности и скромно сидела в кругу своих односельчанок. Она была в своем, единственном во всех горах, огненно-красном шелковом платке. Девочки-подростки толпились около нее и, к ее удовольствию, не скрывали своего восторга. А Наси действительно была хороша. Зору не могла отвести от нее глаз. Чего бы она не сделала ради такого платка! Наконец поднялась одна из старух и крикнула: — Слушайте, сестры! Пришел наш день! Мы здесь сегодня хозяева. Мы будем жить этот день, как хотим, как жили прабабушки таких, как я, и их прабабушки! Тогда у них все дни были такие, а у мужчин — один! И был у тех женщин царь — женщина. И у нас должен быть царь! Нам кажется, лучшим царем из нас будет Эйза! — Эйза — царь! — Эйза — царь! — Эйза — царь! — трижды прокричал хор девушек, подготовленный старухой. — И мы хотим Эйзу! — закричали все остальные. Эйза встала. Поднимаясь, она уже чувствовала себя владыкой дня и этих людей. Лицо у нее было немолодое, на редкость белое. Густые вздернутые брови кончались крутым изломом. Из-под них смотрели черные властные глаза. Это была женщина из хутора Девичьего. Почти все знали ее. Но как только ее объявили царем, она стала непохожа на себя. Женщины сразу почувствовали ее власть над собой. Словно и в самом деле это была уже не Эйза-соседка, а настоящий царь. Она молча, без тени улыбки оглядела всех с полным сознанием своего величия и достоинства. — Ты!.. Ты!.. Ты!.. Ты!.. — сказала она, твердо указав пальцем на четырех девушек. — Приблизьтесь ко мне! Те покорно подошли. — Будете все время стоять за моей спиной и исполнять мою волю! В число выбранных попала и Зору. Все четыре были чернобровые, красивые. Они даже чем-то напоминали саму Эйзу. Потом Эйза отошла к трем обелискам и стала перед средним из них. По бокам встали девушки. Эйза сорвала с себя платок и взмахнула им. На грудь ее упали две серебряно-черные косы. — Все, что было — того не было! Чего не было — все будет! — торжественно произнесла она. Женщины смотрели на нее, как зачарованные, и не узнавали ни себя, ни ее. Губы их невольно повторяли за ней: «Чего не было — все будет!..» Им так хотелось поверить в это… — Поставьте на землю плоды земли, которые вы добыли и принесли сюда! — приказала царь. От ее ног и дальше на платках, на шалях, на шерстяных накидках женщины расставили принесенные яства, кувшины с аракой, пивом, брагой, деревянные рюмки и чаши и наполнили их. — Садитесь! Женщины сели. Старшие — ближе к ней, младшие — в дальнем конце. Они не сводили с нее восторженных глаз. А Эйза и четыре девушки продолжали стоять. Вот она подняла рог:10
Утром Гарак подозвал ее и велел вместе с Орци пойти проведать своих родных. Докки хотела возразить. Но он стал волноваться, и она уступила. Перед самым уходом она снова попросила разрешить ей остаться дома. У нее много работы, надо перевеять зерно. Но он перебил ее и как можно спокойнее сказал: — Э-э, моя хорошая! — Он давно уже не говорил с ней так ласково. — Никто еще не покинул этот свет, переделав всю свою работу! Иди… за меня не беспокойся… — Он помолчал, улыбнулся ей и сыну и добавил: — Идите… У меня еще много времени… Я дождусь вас, когда б вы ни пришли… дождусь… Докки не догадывалась, о чем он говорил. Докки ушла. Может быть, ей хотелось верить только в слова, которые она услышала от мужа, а не в то, что подсказывало плачущее сердце. Она ушла, успокоенная им. После полудня Гарак попросил у Калоя дать ему чайного настоя. Отпив, он велел сыну сходить за Хасаном. Но тут же добавил: — Не беспокойся. Я зову его только для разговора. Мне надо кое-что сказать ему. Калой убежал и тотчас же возвратился. Он не оставлял отца одного. Вскоре пришел Хасан. Гарак велел Калою выйти, побыть во дворе, чтоб никто не мешал. — Хасан, — сказал он, когда Калой закрыл за собою дверь, — меня скоро не станет… — Не предрекай! Бог даст тебе здоровье! — перебил его взволнованный Хасан. — Спасибо за добро, — ответил Гарак. — Я вот зачем тебя… — И он еще больше понизил голос. Калой за дверью весь превратился в слух, но ничего не мог расслышать. Гарак рассказал Хасану, как недавно узнал он, что брат его погиб. Это сломило его. Рассказал, как бежал из-под стражи и разбился на скалах. Как не хочет, чтобы обо всем этом узнали сыновья и фамильные братья. — Сам я за все это посчитаться с Гойтемиром не смог, а свою ношу перекладывать на других не хочу. Уж очень она тяжела. Все это скажешь Гойтемиру. Другим говорить я не даю тебе права… И скажи… — он вдруг забылся и возвысил голос, словно испугался, что Хасан не расслышит его, — скажи, — услышал и Калой, — что за себя я ему прощаю… Но за брата пусть он держит ответ перед тем, в кого верует!.. Он откинулся, его белое лицо четко выделялось на черной шубе, что лежала под головой. — Все исполню, — ответил Хасан-мулла. — Хочешь, я почитаю тебе стихи из Корана? Гарак помолчал. Потом приподнялся на локтях и заговорил: — Я никого не убил… Никогда чужого не ел… Всем богам молился, всех просил… Ни на кого из них не ропщу… ни одного не отвергаю… не знаю, кто из них помогал мне, кто наказывал… А кто самый верный, я узнаю раньше всех вас… я готов… — Он отвалился и замолчал. Испуганный Калой вбежал в комнату. Хасан встал. Гарак лежал с закрытыми глазами. На вопросительный взгляд юноши Хасан отрицательно покачал головой и вышел. Калой последовал за ним. Хасан-мулла поднял руки, помолился. — Да простит его Аллах! — шепотом сказал он и отослал Калоя к отцу. До вечера Гарак лежал с закрытыми глазами, словно свет причинял ему боль. Дыхание его становилось все чаще, все тяжелее. Смеркалось, когда он подозвал Калоя и заговорил почти шепотом: — Не оставляй брата… Не оставляй башню… Мы всегда здесь у очага… не бросай нас… Землю береги… Иди… Калой не двигался. У него дрожали колени. Он не мог сделать шага. — Иди… — повторил Гарак, — придешь… с Иналуком… Калой сделал над собой усилие и поплелся к двери, не отрывая от отца глаз. Гарак тоже пристально смотрел на него, пока за ним не закрылась прокопченная дверь. Время шло… Гарак лежал, не шевелился. Потом с трудом сел, задыхаясь, встал… и, схватившись двумя руками за длинный посох, направился к выходу… Когда Калой вернулся вместе с Иналуком, в доме было темно и тихо. Он окликнул отца, никто ему не ответил. Он кинулся к его лежанке. Она была пуста и холодна. Калой достал с потолка кусок смоляного корня, раздул в очаге пламя и зажег светильник. В комнате никого не было. Калой осмотрел башню, хотел бежать за отцом во двор, но Иналук остановил его. — Может, сам вернется… Долго ждали, прислушиваясь к каждому шороху, ко вздохам скотины на первом этаже. Гарак не возвращался. Калой вышел и сначала тихо, но потом все громче и громче стал звать отца. Ночь безмолвствовала. Тревога и страх охватили Калоя и Иналука. Они выбежали на поиски Гарака с зажженными бага. Когда каждый этаж башни, каждый закоулок двора, все хлева были обысканы, подняли соседей, родственников, весь аул. Всю ночь по всем склонам горы, на которой стоял Эги-аул, по всем тропам и пещерам двигались в ночи пылающие факелы, раздавались тревожные призывы. Наступило утро. Оно не принесло ничего нового. Об исчезновении Гарака вскоре узнала вся округа. Но никто не видел его следа. Вечером вернулась Докки. Она почти обезумела, проклиная себя за то, что послушалась мужа, ушла… Весь следующий день в Эги-аул приходили люди из соседних хуторов и селений. Все терялись в догадках, строили предположение одно страшнее другого. Многие приписывали исчезновение Гарака нечистой силе. К вечеру Хасан-мулла передал свой последний разговор с Гараком Гойтемиру, который приехал в Эги-аул. В это время пришла страшная весть. Гарака нашли! Нашли мертвым в родовом солнечном могильнике рядом с мумией его отца. — Язычник! — вырвалось у Гойтемира со вздохом облегчения. — Да простит его и нас Аллах! — вздохнул Хасан-мулла. И, подумав, сказал: — Если взвесить все, то больше стоит заботиться не о земных делах и тяжбах, а о вечной жизни… Там… — Он показал на землю. — Годы-то у нас большие… И грехов немало… — Что ты хочешь сказать?.. — Гойтемир строго посмотрел на Хасана. — В Мекку бы съездить, в Медину… Хаджж совершить… Могиле пророка поклониться… За это многое прощается… — Осенило тебя, Хасан-мулла! Спасибо за совет! Я думаю, мы могли бы вместе совершить эту поездку! Она не помешает земным делам… А слова: «Хасан-хаджи!.. Гойтемир-хаджи!» — это как музыка. На другой день во дворе у Калоя собрался весь его род. Решался вопрос, что делать с покойным: хоронить по-мусульмански или оставить его там, где он сам нашел себе последний приют? Старик Зуккур каждого просил высказать свое мнение. Большинство настаивало на том, чтоб его захоронили в землю. Последним вспомнили Калоя. Он стоял в стороне. Когда назвали его имя, он вышел и оглядел всех: — Тут говорят, что воти не попадет в рай, если останется там… А куда попали все наши предки? Их ведь просто клали высыхать на плетневые настилы, что стояли во дворе на столбах? А куда попали наши деды, которые лежат в солнечных могильниках, и с ними отец Турса и Гарака? Не посчитайте за болтливость. Я говорю только потому, что вы меня спросили. Я считаю, что тело его должно остаться там, куда он сам его отнес. А о душе его мы все будем молиться… Никто не сумел возразить Калою. И Гарак остался навсегда со своими предками. В эту ночь возле солнечного могильника Эги до утра горел костер. Калой, Иналук, Виты, приехавший на похороны, и еще несколько юношей сидели вокруг огня и тихо вели беседу. А у стены могильника привязанный к каменному кольцу стоял Быстрый, которого Калой посвящал Гараку. Но беда не приходит в одиночку. Дня через три, когда на поминках уже перебывали почти все родные и знакомые, Докки лишилась рассудка. Она сидела тихо, ничего не понимала, не плакала, ничего не говорила и лишь иногда начинала тихонько напевать веселую песенку. Калой почернел от горя. Родственники Докки решили забрать ее к себе, а вместе с ней и Орци. Родственники Доули, родной матери Калоя, предложили ему на время, чтобы не оставаться в одиночестве, поехать с ними. Разговор этот происходил во дворе. Соседи, однофамильцы Эги, тоже предлагали Калою свой кров и гостеприимство. Он стоял у родовой башни, на том месте, где всегда стоял Гарак, и, опустив голову, слушал. А когда голоса родных и друзей умолкли, он окинул их усталым взглядом. Люди увидели, как он исхудал. Но услышали они голос твердый и сильный. — Вам всем спасибо, — сказал он. — Я знаю, что ваши слова от сердца. Но в этой башне еще никогда не угасал очаг отцов. Около этого очага живут их души. В этой башне сегодня горе. Завтра может быть и радость. Так бывает… Наш род не прекратился. Нас с братом опять двое. И, пока мы живы, огонь предков здесь не погаснет. Мы не уйдем. Молодой хозяин этого старого двора проводил родных и знакомых за ворота. Люди разошлись, унося с собой уважение к юноше, который так мужественно принял на свои еще не окрепшие плечи всю тяжесть несчастья… Когда Калой остался один, за забором мелькнул темный траурный платок. Девушка задержалась только на миг. Бледное лицо. Глаза, полные слез… И Калой услышал родной и такой нужный ему сейчас голос Зору: — Мужчина ты!..Глава третья Первая любовь
1
С того дня, как маленький Калой начал пасти овец, прошло десять лет. И не было теперь такого труда, к которому он был бы непривычен. Вот почему, когда он остался один, в хозяйстве его ничего не изменилось. Но изменился он сам. Улыбка редко появлялась на его лице. С людьми он разговаривал мало. Не любил сочувственных речей. Это знали соседи и знакомые и не напоминали ему о несчастье. Дни проходили быстро. Но ночи казались ему бесконечно длинными. Он готовил себе ужин и забивался на нары в дальний угол, чтобы уснуть. Иногда это удавалось сразу. Но другой раз перед глазами вставал Гарак таким, каким он его видел последний раз в окне солнечного могильника. Или мерещился отчужденный взгляд Докки… В комнате слышались шорохи, в полупотухшем очаге с треском вспыхивала искра и сама собой разгоралась. И тогда страх пробирался под шкуру-одеяло и Калой лежал в оцепенении, пока в окне не забрезжит рассвет. Он верил, что души умерших обитателей башни населяют ее и ночью живут своей таинственной жизнью. Однажды он отвел Хасан-мулле барашка, и тот научил его делать намаз, читать молитву, которая защищала от злых духов и разной нечисти. Но это не спасало Калоя от гнетущего одиночества. В зимние вечера заходили к нему соседи. Пхарказ подсаживался к очагу и долго рассказывал какую-нибудь историю или просто так сидел, уставившись в огонь, поправляя поленья, пока дремота не начинала клонить его голову. Тогда он поднимался и шел к себе. А в мысли Калоя проскальзывала Зору. Сквозь сон он что-то говорил ей, а она двигалась по комнате, как Докки, и делала ее работу… Калой засыпал, а мечта продолжала глядеть на него ярким девичьим взглядом. Калой не забывал помогать матери Виты, своей кормилице. И Фоди не оставалась перед ним в долгу. Она сбивала ему масло, варила сыр. Несколько раз Калой ездил проведать мать и брата. Орци рос веселым крепышом. Он надоедал Калою расспросами о Быстром, мечтал покататься на нем, просился домой. А Докки не поправлялась. Временами казалось, что она совсем здорова. Она тихо плакала и причитала, а потом вдруг ей мерещилось что-то, она устремлялась куда-то бежать, вырывалась, и родным приходилось связывать ее, сажать на цепь, как это делали все с такими больными. Калою очень тяжело было видеть Докки на цепи. Лучше уж смерть, чем такие мучения. Первый год после смерти Гарака для Калоя навсегда остался самым тяжелым в его жизни. Не успели горцы покончить с уборкой, как Гойтемир стал объезжать аулы и до срока собирать в казну подати с каждого дыма[57]. Люди роптали, но подчинялись. К Калою он не пришел. То ли постеснялся брать с сирот, то ли другие мысли удержали его. Тогда Калой отогнал в город нетель, продал ее и при людях сам передал деньги сборщику. Он отказался и от зерна, которое община собирала с каждого урожая для вдов и сирот. Поблагодарил стариков за их доброту. — Есть в ауле люди, которые нуждаются больше меня, — сказал он. — Гордость у тебя безмерная! — заметил Хасан-мулла. — Но и жадности, видно, нет никакой. И это главное! — С чего у меня может быть гордость! — отозвался Калой. — Мне ведь никто не завидует. Просто хочу, чтобы вы меня не считали больше ребенком. Старики засмеялись. — Хорошо, — сказал Пхарказ, — ребенком мы тебя давно не считаем. Но и мужчиной назвать не можем. Ты не прошел обряда посвящения. — Я готов! — сдерживая радость, ответил Калой. — И все-таки придется обождать до следующей осени, — сказал Хасан-мулла. — Ты не один. Устройте той для села, и мы всех вас, одногодков, проверим, посмотрим, на что вы способны. С этого дня Калой не забывал о предстоящем состязании и серьезно готовился к нему. Много времени он проводил с Быстрым, который хорошо рос и обещал стать завидным конем. Калой изредка уже садился на него, но только там, где их никто не видел. Излюбленным местом его по-прежнему оставалась скала Сеска-Солсы. За ней ему никто не мешал обучать жеребенка. В конце осени произошло событие, которое взволновало жителей гор. Несколько человек из разных аулов, в том числе сам Гойтемир и Хасан-мулла, отправлялись в Мекку. Дело это считалось божественным, и, имел человек средства или не имел, каждый должен был чем-то поддержать богомольцев. Теперь стало понятно, почему Гойтемир так торопился со сборами подати. Ему нужно было освободиться от забот старшины. На проводы собралось много народу. Родные и знакомые распрощались с паломниками. Они въехали в Ассиновское ущелье и неожиданно впереди увидели человека, стоящего у тропы. Это был Калой. Тонкий, не по годам широкоплечий, он стоял, почтительно опустив руку, другую положив на рукоятку кинжала. Гойтемиру стало не по себе. Но вот они поравнялись с ним. — Да зачтет Аллах намерения и труды ваши, — приветствовал их Калой. — У меня просьба. Я не надеюсь на то, чего не может случиться. Но в странах пророка вы можете встретить кого-нибудь из тех, кто видел Турса или Доули. — Он повернулся к Гойтемиру. Тот смотрел куда-то в сторону и, казалось, не слышал его слов. — Я прошу вас спросить у них о моих родителях. Живы ли они и где?.. Если их нет, помолитесь за них. — Он протянул Хасан-мулле два рубля. — Доброго вам пути и доброго возвращения! — Спасибо, Калой. Ты ведь сам нуждаешься и мог ничего не давать. Но такой уж у тебя характер! Мы с благодарностью принимаем твою мзду. Счастливо тебе оставаться! Поблагодарили юношу и остальные, пообещав ему помнить о просьбе. Только Гойтемир промолчал. Не хватило сил преодолеть старую злобу в сердце. Когда паломники были уже далеко, Хасан-мулла оглянулся. Высоко на горе по-прежнему стоял Калой и смотрел им вслед. — Они с отцом похожи, как две половинки одного ореха… — Отец — это большое слово!.. — задумчиво откликнулся один из спутников. — Вот и не видел он его, а помнит… — Не всегда это так. Слово «отец» тогда имеет смысл, когда сын вырастает достойным человеком! — прокричал другой, перекрывая шум Ассы, которая здесь, на дне ущелья, с размаху налетала на на валуны и разбивалась вдребезги, обдавая холодной пылью. Они уехали.2
Шло время. Жизнь в горах текла как обычно. Сыграли одну, другую свадьбу, похоронили старуху, проводили несколько семей, перебиравшихся на плоскость. День походил на другой, как бусы на четках. Пришла зима. Калой часто видел Зору, когда она делала что-то у себя во дворе. Изредка встречал у ручья, куда она приходила по воду. Но разговор их стал иным. На смену детской простоте пришла застенчивость, неловкость. Казалось, каждый из них что-то недоговаривает, скрывает. Как-то заболел Пхарказ, и Калой пошел проведать его. Давно он не был у них. Мало что изменилось в их башне. Появилась лампа, как та, что купил Калой, да стекло в окне. Но зато и стекло, и лампа, и посуда — все здесь блестело. Калой понял: это руки Зору. Значит, ее считают уже взрослой и она приняла на себя девичьи заботы по дому. Жена Пхарказа стала жаловаться Калою, что муж ничего не ест. — Подай ему свежего мяса! Дичи! А где мне взять?! — Где взять? — отозвался Пхарказ. — Взяла бы ружье да пошла на охоту! — А ты б и рад был! Только медведей я еще для тебя не стреляла! Избаловала, вот ты и не знаешь, чего хочешь. Могу на чердаке поохотиться за сушеным мясом! Но Пхарказ только поморщился. — Я слышать о нем не могу! А когда жена и дочь вышли, он попросил Калоя одолжить ему мерку-другую ячменя. — Поправлюсь, продам корову и куплю зерно для посева, для дома… Я давно просил, чтоб они заняли у тебя, ты только не говори им. Но Зору не согласилась. Даже плакать стала… А к другим я не хочу идти. Так десятый день и сидим на сушеном мясе. Мне оно уже козлиной шкурой воняет… Пожелав Пхарказу здоровья, Калой поднялся. В сенях он столкнулся с Батази. — Я думал, мы соседи, — по-взрослому строго сказал он, — а вы как чужие… Или я для вас не то, что мой отец? Батази смущенно забормотала, но он не слушал ее. — Приди и возьми зерна, сколько надо. А на охоту идти не соглашайся. Об этом я позабочусь. Ему нужно горячее сало с молоком. Отец так лечил себя, когда в него вселялся холод. Вечером Батази пришла за зерном и от Калоя понесла его прямо на мельницу. В мельницу эгиаульцев с трудом мог войти один человек. Ее жернов величиной с чашу едва за день и ночь памалывал одну-две мерки. Но в эту пору года даже и он почти всегда стоял без работы, так что Батази не пришлось ждать очереди. Немного погодя Калой увидел, как за матерью побежала и Зору. Он поужинал, задал сено скотине, взял заплечный мешок, лепешку, соль, сыр, хулчи[58], подбросил дров в очаг и вышел. Около мельницы ему повстречалась Зору. Под платком она несла муку, чтоб скорее накормить отца. Увидев Калоя, она впервые в жизни остановилась, как взрослая, уступая ему дорогу. Остановился и он. — Если я завтра вовремя не приду, присмотри за моей скотиной, подложи дров в очаг… — Далеко ли собрался? — Да нет. На Хребет Пропастей, — ответил Калой. — Хочу поохотиться. — За все берешься, — не то одобрительно, не то с иронией заметила она. — Туда в одиночку не ходят! — Это смотря кто! В ответ раздался смешок. — Ну и кичливый ты! — Кичливый или нет — увидишь. Или твоему отцу будет козья шкура для моленья, или Быстрому медвежий коготь от сглаза, или тебе кабаний клык, чтоб разглаживать галуны. — И, приосанившись, он пошел. — Смотри, чтоб не пришлось упряжку посылать, вытаскивать тебя из пропасти! — крикнула Зору ему вслед и побежала домой. Ночью Калой пришел, в свою родовую пещеру, развел костер, вытащил из расщелины берданку, которая хранилась здесь еще со времени освобождения Гарака, почистил ее и, зарывшись в сено, уснул. Проснулся он, когда звезда Восхода[59] на небе осталась одна. Спросонья дрожа от холода, он тут же двинулся вверх, в гору. Скоро ему сделалось жарко. А немного погодя, он понял, что надежды на удачную охоту очень мало. Ветер дул от него. Но ветер в горах изменчив. И Калой, стараясь не унывать, поднимался все выше и выше. Он видел, как розовели снега на хребтах, на вершинах, видел по пояс возвышавшийся над горами, освещенный огнем восхода Казбек, но все это сейчас не занимало его. Он со стыдом вспоминал, как выхвалялся перед Зору, и не знал, как явится с пустыми руками домой. Думая так, он шел и шел вперед, иногда останавливаясь и внимательно оглядывая окрестность. Было позднее утро, когда у подножия небольшого ледника он увидел десять туров. Вожак стоял на каменном выступе и зорко следил за всем, что происходило вокруг. Калой прислушался. Ветер, как и прежде, шел от него. Но что было делать? И он со всей осторожностью двинулся вперед. Где можно было, перебегал, прячась за камнями, а открытые места переползал, не поднимая головы. Наконец он приблизился к стаду на выстрел. Калой знал свою винтовку и стрелял из нее без промаха. Он решил бить по вожаку. Это был крупный, судя по рогам, немолодой самец. Уложив берданку на колено, Калой прицелился… Но в последний миг тур издал звук, подобный свисту, сорвался с места и увел стадо за перевал… У Калоя опустились руки. Второй такой удачи за один день быть не могло. И снова вспомнились колючие слова Зору: «Кичливый ты… За все берешься…». Но делать было нечего, и Калой тронулся в обратный путь. На всякий случай он спускался так же осторожно, как и поднимался наверх. Ведь на охоте бывают всякие неожиданности. Благополучно миновав карнизы и пропасти, Калой выбрался на тропу, которая вела к пещере, и остановился, не веря своим глазам: на мокром грунте рядом со следами его ног шли когтистые вмятины медвежьих ступней. Судя по ним, зверь был огромный. Но как в эту пору года здесь мог оказаться медведь? В памяти пронеслись рассказы о самом опасном медведе — шатуне, который, не успев залечь в спячку, бродит, шальной и свирепый, бросаясь на все живое, что попадается на пути. Первым чувством был страх и желание бежать… Но Калой пересилил себя. Идти в пещеру? Или ждать, когда зверь появится сам? А может, он пришел, чтоб залечь здесь? В полусотне шагов стояла огромная каменная глыба. Калой вскарабкался на нее. Вход в пещеру оказался перед его глазами. Взяв его на прицел, Калой залился задористым собачьим лаем. И тотчас наружу выскочил медведь. Потянув воздух, он с проворством кошки бросился вверх на скалы. Калой растерялся. «Уходит», — мелькнула у него мысль, и он выстрелил, не целясь. Зверь пропал из виду. А когда дым рассеялся, Калой увидел его шагах в десяти от себя. Трясущимися руками он едва перезарядил берданку. И от жалкого вида этих рук он пришел в себя, встал и встретил зверя стоя. Раздался выстрел… Почти в тот же миг медведь вышиб берданку из рук Калоя, и она щепкой взлетела в воздух… Калой выхватил кинжал. Удар пришелся медведю в череп. Но тот сгреб Калоя и вместе с ним рухнул вниз. На мгновение цепкие объятия медведя разжались. Не помня как, Калой вырвался и пырнул его в бок. На этот раз он попал в сердце. В предсмертных судорогах медведь рвал землю когтями… А Калой все стоял с огромным, как меч, кинжалом и, казалось, ждал новой схватки… В этом поединке Калой победил двух зверей: медведя и собственный страх. Медведь лежал ничком. От хвоста до уха Калой насчитал в нем пять локтей. От уха до уха — локоть. Такую удачу только Бог мог послать ему. И он дал клятву щедро отблагодарить его. Взяв на ближайшем хуторе сани и пару быков, поздно вечером он вернулся в Эги-аул. У собак свой язык. Никто из жителей аула в этот вечер не узнал о добыче Калоя, а собаки узнали. Они были так встревожены, так подвывали и лаяли, что во многих башнях открывались двери и хозяева в тревоге проверяли свои загоны. Калой освежевал тушу, стаскал мясо в дом, взял печень, сердце, почки, заднюю ляжку и пошел к Пхарказу. Там уже спали, когда он смело постучался. Узнав его голос, Батази открыла дверь. С торжественным видом молча ввалился Калой в комнату. Пхарказ чуть не задохнулся от удивления, увидев его трофей. Он не мог успокоиться, пока не сходил с Калоем к нему в башню и сам не потрогал шкуру и голову зверя. Заметив на одежде Калоя кровь, Батази предложила ему помыться. Калой стянул с себя изодранную одежду и остался голым до пояса. Пхарказ пошевелил дрова. Пламя запылало, озарив комнату ярким светом. Огромные плечи, широкая грудь Калоя были поранены когтями медведя. Кровь запеклась на них. Он нагнулся. Батази, причитая, начала поливать. От каждого движения юноши на его спине и руках собирались бугры мышц, покрытых загаром еще с косовицы. — Если б у медведя не было когтей, ты бы задушил его! — воскликнул Пхарказ, любуясь Калоем, когда тот вытирался. И, сплюнув, добавил: — Вот это ручища! Похвала льстила и смущала Калоя. А из темноты смежной комнаты на него смотрела Зору. Если б Калой мог видеть эти глаза! Долго все сидели у очага. Жарили на огромной треногой вилке печенку и сердце, пекли в золе почки, варили мясо. Пхарказ без конца расспрашивал Калоя, как он убил медведя, и сам рассказывал охотничьи истории. Пхарказ выпил медвежьего сала с молоком, поел печенку с кровью, отведал мяса и сказал, что поправился совсем. Батази все время благодарила соседа. Разговор перешел на его жизнь. И Батази высказала общее мнение женщин аула: ему хоть и рано еще, но нужно жениться. Потому что даже самое маленькое хозяйство требует женских рук. С Калоем впервые говорили на эту тему, и он краснел и не знал, куда деть глаза. Тем более, что Батази не смущало присутствие Пхарказа и Зору, которая вышла к ужину. — Только надо найти богатую да родней сильную! Тогда ты встанешь на ноги! А если шить латку на латку — так это не одежда! — Украдкой перехватив взгляд дочери, она добавила: — Я свою ни за что за бедного не выдам! Хватит, что мы всю жизнь перебивались с куска на кусок!.. Пусть хоть она поживет!.. Зору выскользнула из комнаты. А Пхарказ поперхнулся смешком: — У каждого бедняка думка об этом! — И правильная думка! Надо не только думать, но и поступать так. — Да где же их брать-то, богатеев твоих? На все село один-два. А дочерей наших — десятки! — поддразнивал жену Пхарказ. — Таких, как наша, — одна! Где, у кого ты еще видел такую? Да она еще ребенок, а уже вон какая… И на ком же богатому жениться, если не на ней? На празднике женщин сама Наси на нее загляделась!.. — Наевшись медвежатины, Батази совсем расходилась. Но здесь Пхарказ почему-то неожиданно обозлился и велел ей заткнуть рот. То ли ему надоела ее вольность и болтовня, то ли она заговорила о сокровенном… Пропели первые петухи, когда Калой поднялся. — Иди ложись, ты еще с такой охоты не отдохнул! А мы с тобой болтаем и болтаем! — переменив воинственный тон, сладким голосом сказала Батази. Она заметила смертельную бледность на лице юноши и приписала это усталости. Калой вышел. Прижавшись к башенной стене, в шали стояла Зору. Но он или не увидел ее, или сделал вид, что не заметил, прошел мимо и свернул к себе. Наутро все село уже знало, что Калой один на один вышел на шатуна и убил его. Парни приходили к нему выпрашивать медвежьи когти для своих лошадей, мужчины рассматривали голову и шкуру медведя, которую Калой растянул на прутах и выставил сушиться. Мясо он посолил и подвесил в холодной боевой башне, а конец правой лапы целиком с четырьмя когтями подвязал под горло Быстрому. Такого богатого амулета не было еще ни у одного коня! Но ни бесконечные восторги сверстников, ни похвала бывалых охотников не радовали его. Ко всему он был равнодушен. И по его рассеянным ответам многие чувствовали, что парня терзает какая-то забота. Однако никто не знал, что причиной его страданий были мысли, высказанные Батази. Он искал выхода и не находил. Похитить Зору? Но в памяти вставал образ Гарака. Пхарказ был другом его. Не мог Калой осквернить их дружбу. Он решил не думать о девушке. Пусть ее выдают за богатого… Но когда он представил себе рядом с нею кого-то, у него голова закружилась от ярости. И наконец его осенила мысль: он должен сам стать богатым! Успокоенный этим, Калой решил проведать братишку и Докки. В подарок им он повез целый окорок медведя. Орци души не чаял в Калое, приставал к нему с расспросами об охоте на медведя, а узнав что-нибудь, убегал во двор и пересказывал мальчишкам. Орци знал от деда — отца Докки, что Гарак и дядя Турс были знаменитыми охотниками. Но даже они никогда не убивали шатуна. И Орци смотрел на брата, как на самого бога охоты — Елту. А Докки оставалась такой же, как и прежде, молчаливой, ко всему безучастной. Бедные родители измучились с ней. К каким только знахарям не обращались они! — Злые джины[60], - говорили те, — накрепко овладели ее душой и не хотят с ней расстаться. Весной Калой забрал брата. Волнениям Орци не было конца. Он обегал все башни, как будто увидел их впервые, повстречался со старыми товарищами, которых чуть не забыл. Но самую большую радость доставлял ему Быстрый. Когда Калой посадил его на коня, он пришел в такой восторг, что не захотел слезать с него. Слушался Орци Калоя беспрекословно. Он стал настоящим помощником в доме, пас скотину, погонял быков во время пахоты и исполнял все поручения брата. И делал он все это весело, с удовольствием. Большеухий, немного пучеглазый, с шейкой, вечно вытянутой вперед, он, казалось, все время был наготове услужить кому-нибудь. Маленький Орци наполнил дом жизнью, и Калой перестал чувствовать свое одиночество.3
Только в середине лета вернулись из Мекки горские паломники. Это было большим событием. Все семеро новых хаджи были в красных фесках с черными кисточками на макушке. Поверх фесок головы их были повязаны белоснежной чалмой. Их никто уже не смел называть просто по имени без почтительной приставки «хаджи». Хасан стал Хасаном-хаджи, Гойтемир — Гойтемиром-хаджи. Каждый житель гор хотел посмотреть на людей, побывавших в святых местах, повидать их, потрогать чалму, послушать бесконечные интересные рассказы про дальние страны и чужие народы. Этим беседам не было конца. И хаджи не уставали укреплять веру в пророка Мухаммеда и его учение Ислам. После каждой такой беседы почитателей прежних идолов становилось все меньше. Только фанатики еще стращали народ, предсказывая бедствия, если люди не одумаются и не вернутся к поклонению древним богам. Но время старого уходило навсегда. Когда интерес людей к паломникам немного поостыл, у Хасана-хаджи стало свободнее от гостей. Тогда и Калой пошел к нему, чтобы узнать о родителях. Хасан-хаджи стал строже, степеннее. Калоя он встретил приветливо. Предложил сесть. Но Калой поблагодарил его и остался стоять у дверей. В доме муллы было чисто. В окнах, как теперь у большинства горцев, — стекла. Вместо очага — печь. Пучки пахучего епра[61] висели по всем углам. На резной кровати горкой вздымались пуховые подушки и одеяла. Стены украшали рамки с красочными картинами мечети «Айя София» из Стамбула и «Бурака»[62]. Поля этих картин были испещрены арабскими письменами. Все это было очень интересно. Но Калой строго соблюдал правила приличия и ничего не расспрашивал и не разглядывал. Он осведомился о здоровье, о самочувствии семьи Хасана и только после этого спросил о своих родителях: Хасан-хаджи помолчал, подумал и заговорил: — На всем нашем долгом пути мы не встретили ни одного человека, говорящего на нашем языке!.. — Но куда же они подевались? Их ведь, говорят, было очень много… — удивился Калой. — Э, мальчик! — воскликнул Хасан-хаджи. — Мир так велик, что легче в лесу отыскать комара, чем в чужой стране своего человека! Так мы ничего и не узнали… В комнате воцарилось молчание. Потом Калой снова заговорил: — Хасан-мулла, то есть Хасан-хаджи, я хорошо помню день, когда умирал Гарак. Он говорил с тобой… Я невольно услышал, как он сказал: «За себя я ему прощаю… но за брата — никогда!» Мне пора узнать, о ком он говорил?.. А то я могу подумать на того, кто ни в чем не повинен. А не думать об этом, ты сам понимаешь, я не могу… — Может быть, ты поможешь мне? Молчание было долгим. — Гарак — да простит Аллах его заблуждения в вере праведных — был болен, — наконец промолвил Хасан-хаджи. — Его слова нельзя считать истиной, нельзя брать в расчет. — Но после тебя он говорил со мной. И ум у него был свободен и чист… — Может быть… Может быть… Значит, ты хочешь узнать у меня то, что при своем чистом уме, как ты говоришь, он сам не пожелал сказать тебе? — Хасан-хаджи еще больше поджал под себя сложенные накрест ноги и, пристально вглядываясь то в один, то в другой глаз Калоя, выжидающе молчал. Молчал и Калой. — Ты хочешь, чтоб я нарушил слово, которое он взял с меня? Чтоб я нарушил последнее желание Гарака?.. Калой резко вскинул голову: — Нет. Не хочу. Не говори. Если суждено, я сам узнаю. И посчитаюсь с тем, с кем не успел Гарак… Глаза Калоя горели ненавистью. Видно было, что он не собирался никому прощать обиды своих родителей. Хасан-хаджи встал, прошелся из угла в угол, обдумывая что-то и перебирая за спиной четки, и, внезапно обернувшись, спросил: — Перед тобой чистая тропа жизни. Зачем ты хочешь завалить ее камнями? — Нет, не по чистой тропе мне идти. Моя тропа — это дорога отцов. А куда она их привела, ты знаешь. Я жил меньше тебя. Но из клочков шерсти скручивают длинную нить. А из клочков того, что я знаю, я начинаю видеть, кто завалил тропу моих родителей. И у меня должно хватить силы расчистить ее… Я хотел, чтоб ты помог мне… Но вижу — ты не можешь… — Да. Не могу. Хасан-хаджи с любопытством смотрел на парня, который уже почти на голову выше его… А ведь Хасан, как сегодня, помнил день, когда жена Гарака принесла Калоя в шали… День, в который Калой навсегда расстался со своими бедными родителями. И, как бы откликаясь на эти его мысли, Калой воскликнул: — Будь проклят тот, кто научил отца ехать в Турцию! Будь проклят тот день — день моего рождения! Глаза его горели яростью. Хасану-хаджи почудилось, что на него смотрит Турс, обездоленный, неистовый. А Калой угас. Плечи его опустились. Взгляд ушел в сторону. — Хасан-мулла!.. Прости, забываю все… Хасан-хаджи! Ты всегда говоришь очень правильно… Но я почему-то не припомню случая, чтоб ты постоял за правду побежденного! У тебя много слов, чтоб отговорить меня от вреда себе и другим… Но что ты говоришь сильному? Ты помнишь, как ты промолчал на вопрос Гарака, когда я сжег поле Гойтемира? Хасан-хаджи грустно улыбнулся: — Ты говоришь со мной как равный. У тебя нет на это права по возрасту. Но певчую птицу слышно уже птенцом из гнездышка… Аллах дал тебе неплохую голову. И все-таки правду о жизни, которую ты ищешь, ты узнаешь, когда станешь старше. Что мне ответить тебе? Я не святой. Я человек. И этого не следует забывать… И еще запомни: ты не знаешь всего, о чем говорю я с людьми. Но никто никогда еще не мог наделить другого своей головой. Одни прислушиваются к моему голосу, другие нет… Калой как-то весело усмехнулся. — Гончар волен прилепить ручки к кувшину в любом месте! Так и ты. С тобой говорить интересно, но переговорить тебя невозможно! Хасану-хаджи понравилась эта шутка. Он засмеялся. Калой собрался уходить. Хозяин хотел оставить его на угощение, но он отказался. — Спасибо, хаджи, за беседу. Мне бы давно уйти, но о разном думаешь, а ответить не каждый умеет. Уже во дворе Хасан-хаджи положил руку на плечо Калоя и, как бы спохватившись, сказал: — А вторую твою просьбу — поминание — мы выполнили. Калой не сразу понял, о чем речь. — За всех усопших и отдельно за родителей твоих мы молились у могилы Мухаммеда… И скажу тебе… честно: Гойтемир молился горячее всех! Калой посмотрел на Хасана-хаджи, чуть прищурился. — Горячее всех?.. А чего бы ему?.. Хасан-хаджи усмехнулся: — Палка имеет два конца. Протяни ее — один возьмется за один, второй обязательно захочет, чтобы ему дали другой. Куда поворачиваются твои мысли? — Но зато, если протягивают кинжал, каждый, мне думается, возьмет его только за рукоятку!.. Спасибо. Счастливо оставаться! — возбужденно крикнул Калой и быстро удалился. — Благополучия тебе! — сказал вслед юноше Хасан-хаджи. И когда тот скрылся за башней, поскреб у себя за ухом и тихо сказал: — Не мозг, а кипящее масло. Молва с каждым днем все шире, все дальше разносила по дворам рассказы хаджей. Рядом с правдой бежала неправда. О них говорили чуть ли не как о святых. Каждый родственник старался превознести своего паломника. И выдумкам не было конца. Про одного говорили, что он привез живую воду, про другого, что он запасся спасительной горстью земли с могилы самого пророка. Но выше всех поднималась слава Хасана, потому что он один был среди паломников муллой. По рассказам самих хаджей, он говорил с арабскими муллами на их языке и привез много «джейнов»[63], которые никто, кроме него, не умел читать. А в джейнах записана вся мудрость Ислама. Слухи эти дошли и до родственников Докки, и они привезли ее в Эги-аул, чтоб показать Хасану-хаджи. Кто, как не он, должен был избавить несчастную от джиннов? Калой любил Докки как родную мать. Другой матери он не видел, не знал. И мысль о том, что, может быть, Хасан-хаджи сумеет помочь ей, волновала его. В ту же ночь, как привезли Докки, он отправился к Хасану и стал просить за мать. По своему обыкновению Хасан-хаджи задумался, потом достал привезенные из Мекки джейны, почитал, перелистывая хрустящие страницы, и, не выходя из задумчивости, произнес: — Кое-что Аллах дал в руки человека. Но главное — только в его власти… Амин. Калой слушал внимательно. Он знал теперь, как сказал ему сам Хасан, что он только человек. Но Калой думал и о том, как много мудрости почерпнул этот человек из священных книг, и это вселяло в Калоя веру в силу знаний Хасана. — Аллах велит нам, — продолжал Хасан-хаджи, — употребить с пользой для человека все наши умения. Ну, а чего мы не можем, того, значит, нам не дано… Ты понимаешь?.. Не тело, ее ум во власти злых джиннов, которые подстерегли ее, когда она всецело предалась своему горю и забыла, да простится ей, имя того, кого только и боятся силы тьмы. Что мы можем? Мы можем повторить за нее имя Аллаха столько раз, сколько раз за это время она должна была вспомнить его. Когда я учился в Аварии, я сам принимал участие в исцелении такого забывшегося человека. Это даже видеть было нелегко… И несчастный не выдержал борьбы злых и добрых, джиннов, которая началась в его теле. И оно перестало быть. Но зато душа его была спасена для вечной жизни… Амин!.. Вот все, что я знаю, что могу сказать тебе как сыну. А там — воля твоя… — Моя воля, — с грустью ответил Калой, — как говорит народ: «Если нельзя, чтоб было так, как хочется, то пусть будет хоть так, как возможно». И он пошел домой, удивляясь мудрости и простоте Хасана. Время пахоты пришло к концу. Хасан-хаджи давно ждал этого момента. Он решил использовать передышку до начала других работ, чтоб созвать своих прихожан в дом Калоя и попытаться исцелить Докки. Только один Хасан знал, что «лечение» это ему нужно было больше, чем больной. Об уважении в народе он должен был заботиться сам и не пропускать удобного случая закрепить его. В назначенный день в Эги-аул съехались приглашенные Хасаном горцы, которые называли себя мюридами. Соседи, детвора облепили забор его дома. Возбуждение росло с каждым часом. Вокруг дома Калоя тоже толпился народ. Было известно, что в башне Калоя освобождена от вещей главная комната. Вдоль ее стен разложены циновки. Окна занавешены черной материей. Посреди комнаты, у каменного столба, сидит Докки. Ей сказали, что ее будут лечить, и она очень обрадовалась этому. Говорили, что она теперь все время улыбается. Был ясный, солнечный полдень, когда Хасан-хаджи в сопровождении двадцати одного мюрида вышел из своего дома и направился через село к башне Калоя. Весь аул тотчас же хлынул за ним. Калой поджидал гостей на улице. Во дворе в котлах варилось мясо быка, зарезанного для мюридов на средства, собранные всем родом Эги. Вот издали донесся высокий, чистый голос Хасана-хаджи. Он запевал назму[64]. Его спутники дружно вторили. Пение было торжественным и приводило людей в фанатический трепет. По мере приближения голоса мюридов становились все громче, все явственней. Вот мюриды показались из-за поворота. Впереди Хасан-хаджи. Он в красной феске, в белоснежной чалме. На плечах зеленая аба[65]. Она развевается по ветру. Румянец и полнота давно сбежали с его щек. Вечное сидение за священными книгами и время иссушили его лицо, покрыли ровной белизной. Это заметно выделяет его и заставляет думать о духовной чистоте. Он шел, высоко подняв седеющую бородку, и пел, не замечая никого. Мюриды, как и он, шли с отрешенными лицами и опирались на длинные посохи из турсовогокустарника, который принято было считать заговоренным от нечистой силы. Перед священной церемонией народ с благоговением затих. Шествие мюридов закончилось во дворе. Хасан-хаджи нараспев произнес стихи из Корана и поднял руки для дуа[66]. За ним поднял руки весь народ. После молитвы Хасан повел мюридов в дом. На время в комнате приоткрыли окно. Докки во всем черном поднялась и стала у центрального столба. Улыбка сбежала с ее лица. Обострившимся взглядом смотрела она на входивших мюридов. И хотя они знали, что идут молиться за спасение души больной, многие из них, наслышанные с детства о выходках сумасшедших, недоверчиво косились на нее и с опаской проходили мимо. Комната наполнилась людьми. Дверь в другую комнату не закрывали. В ней толпились родные и соседи. Встав рядами за Хасаном-хаджи, мюриды совершили намаз. А Докки со страхом озиралась по сторонам и, видимо, если до этого и соображала что-то, то теперь все больше теряла нить, связывавшую ее сознание с действительной жизнью. Она подошла к Хасану-хаджи и заговорила с ним быстро и бессвязно. Ее попытались успокоить, отвести на место, но она вцепилась в рукав Хасана так, что его едва освободили. Тогда она заметалась, кинулась бежать. Но всюду стояли мрачные мюриды. Принесли цепи. На израненные руки и ноги Докки надели кандалы. Цепями ее привязали к столбу. Она стала сквернословить, рваться, но это теперь не тревожило никого. Хасан-хаджи арабской вязью написал что-то на дне чаши, потом смыл краску в огромную лохань, что стояла тут же, и велел внести жаровню с горящими углями. Поставив ее перед Докки, он плеснул на головешки священной и заговоренной им водой. Пар и дым окутали больную. Хасан-хаджи и мюриды сняли верхние рубахи и пошли вокруг нее, произнося причитания и хлопая в ладоши. Сначала они двигались медленно, потом все быстрее и быстрее… Комната наполнилась рокочущим звуком однообразного пения: «Ла-иллаха-иль-аллаха! Ла-иллаха-иль-аллаха!..» И в такт этому загремели удары по медному тазу. Кто-то прерывисто шипел, кто-то раздирал уши оглушительным свистом. Изредка взлетал под потолок чей-то пронзительный визг. Все в комнате стонало, верещало, двигалось и хрипело. Докки, синея от напряжения, исступленно рвалась с цепи. Порой, обессилев, она падала на пол и затихала… Но мгновение спустя вновь нечеловеческие силы подбрасывали ее под потолок, и с искаженным лицом, с глазами навыкате, она скрежетала зубами и выла, перекрывая весь гам и грохот, стоявший вокруг нее. Кто-то во дворе пустил слух, что голос ее может навести на здоровых порчу, и двор Калоя опустел. Люди в суеверном страхе попрятались по домам. Детей заперли в башни. Два дня и две ночи продолжалось «исцеление» Докки. Калои и его родные едва держались на ногах. Мюриды ели, пили, отдыхали тут же, по очереди. Из хозяев никто не ложился. Ни на минуту вокруг Докки не прекращалась священная пляска и хвала Аллаху. Смрад, угар от углей, чад со светильников, зловоние от людских пропотевших тел, пыль, поднятая ногами с глинобитного пола, — все это было выше человеческих сил. Мюриды, сами придя в исступление, были не далеки от потери рассудка. Докки не ела, не пила, не спала. Но ее силы, казалось, не знали предела. Это объясняли тем, что духи, которые сопротивлялись в ней, были многочисленны и, кажется, неодолимы. А моление подходило к концу. Только три дня и три ночи, как говорил сам Хасан-хаджи, людям дано право бороться за человека. Если за это время злые силы не сдаются, его оставляют с ними на волю Божью, навсегда. Третья ночь спустилась на потрясенный Эги-аул. Третью ночь неслись над аулом то приглушенные, то яростные звуки молитв и плясок. Народ пребывал в томительном ожидании чего-то сверхъестественного. Калой с воспаленными веками стоял в дверях и отупевшим взглядом смотрел на то, что происходило в доме. Сквозь дым и копоть, в свете мятущихся факелов, по кругу неслись неистовые человеческие существа. Они то изгибались до земли, хлопая во вспухшие ладоши, то вскидывались вверх, потрясая изломанными руками и космами нечесаных бород. А посреди этого хоровода, над пылающей жаровней, на звенящих цепях по-прежнему висела и билась оскалившаяся, простоволосая Докки… Глаза ее остекленели, руки и ноги скрючилсь в судороге, разорванная рубаха клочьями свисала до земли, обнажая изодранное в кровь ногтями грязное тело… — «Ило-лах, ило-лах, ило-лах…» — гудело в голове Калоя, гудела и грохотала медь тазов, скрежетали кандалы, топотали десятки разбитых босых ступней… Калой все это видел и слышал, как в кошмарном сне. «Когда же конец?» — проносилось порой в его голове слабое подобие мысли. Он уже не мог ответить себе, хорошо ли он сделал, вызвав мюридов, или ему следовало прекратить все это, разогнать всех, снять с цепи бедную Докки, оставить ее со своим безумием навсегда… Но его здесь уже никто не стал бы слушать. Только Хасан-хаджи мог повелевать этими людьми, уверовавшими в божеское предначертание исцеления, в его силу и святость. В этом общем безумии только он сохранял способность размышлять, следить за тем, что делалось, руководить этими людьми. Никто не видел, когда он ел, когда он спал, когда он выходил, чтоб глотнуть чистого воздуха. Но все видели и слышали, как он приказывал одним ложиться, другим вставать, третьих подгонял в круг танцующих. Он требовал углей, воды, мяса… Он кричал зычное «ил-ло-ла», когда хрипли и слабели голоса других, он сам сменял изнемогавших барабанщиков, а иногда словно забыв обо всем на свете, кидался в круг и несся впереди всех, снова увлекая за собой измученных мюридов. — Железный, святой!.. — шептали про него вокруг, и Калой сам, глядя из темноты смежной комнаты, верил в сверхъестественную силу этого человека. А Хасан, чувствуя на себе взгляды людей, поднимался с циновки, по-особому изгибался, наклоняя голову, взмахивал руками и, ворвавшись в круг, кричал: — Бейте! Бейте сильнее ногами! Бейте руками! Пусть сгинет нечисть! Илло-ла!.. Ровно в полночь, когда все должно было уже остановиться, вытянутое, как струна, тело Докки сломалось… Она обвисла на цепях, косы ее упали в жаровню, загорелись, наполнив дом запахом паленого. Хасан-хаджи вылил на нее лохань заговоренной воды. Дым и чад, поднявшиеся от углей, одурманили и ослепили всех. Тяжело дыша и качаясь от изнеможения, останавливаясь и не в силах остановиться, ошалелые мюриды продолжали двигаться и мычать. Хасан-хаджи сам снял Докки с цепей и уложил на циновку. Внезапно наступившая тишина была страшной. Никто не осмеливался нарушить ее. Хасан-хаджи указал на факел в углу. Ему тотчас поднесли его. Он снял с себя полотенце, которым был опоясан, и бережно отер лицо Докки. Она еще дышала. Неясный, глухой стон вырвался из ее груди… Хасан-хаджи прислушался, вскочил, обвел настороженные лица мюридов воспаленным взглядом. — Вы слышали? Вы слышали, что она сказала? — закричал он. — Сафару! На языке самого пророка Мухаммеда! Она сказала са-а-фа-ру! — они ушли… Вы слышали!!! Велик Аллах, а Мухаммед его пророк! Спасена!.. Душа ее идет в рай!.. Братья мусульмане! Да зачтет вам Всевышний труды ваши на том и на этом свете! Кто-то из мужчин с рыданием выскочил во двор. Не выдержал другой, третий… Кто-то на полу забился в припадке… Докки перестала дышать. Плакать Хасан-хаджи запретил под страхом великого греха. Мюридов-богомольцев разобрали по домам соседи. Башня Калоя опустела. Все хотели только покоя. В комнате, где три дня и три ночи мучались все эти люди, до утра оставалась на полу затихшая в печальной улыбке Докки. Задеревенев, стоял над ней Калой с лампой в руке, да неутомимый Хасан-хаджи мягким, красивым голосом читал таинственные строки отходной молитвы:«Ясиин волкуранил хаким. Инака ламинал мурсалина. Ала сироткин мустаким. Танзилал азиза рахман».[67]С этой ночи Хасан-хаджи, освободивший от нечисти душу Докки, на всю жизнь приобрел в Калое верного человека. Смерть человека в горах не была редкостью. Здесь часто умирали и взрослые и дети. Тяжелые болезни и голод уносили их, но гибель Докки была так необычна, что ее долго не могли забыть. Жителей Эги-аула потрясло усердие, которое Хасан-хаджи приложил для спасения души несчастной. Почитать Хасана-хаджи стали все. Как-то Хасан-хаджи зазвал к себе Калоя и сказал ему: — Тебе плохо. Ты тоскуешь. Но не забывай: твоя тоска камнем давит души твоих умерших. Вот послушай. Однажды у женщины заболел сын. Перед смертью он подозвал мать и сказал ей: «Ты не пугайся, я, наверное, не умру еще, но если это случится, ты раздай за меня поминальную жертву только тем людям, у которых никто не умирал». И вот когда после его кончины мать захотела выполнить волю сына, ей не удалось это сделать, потому что она не нашла дома, где бы никто не умирал. И поняла мать, что сын сказал ей: «Горе твое не новость на земле, оно не больше, чем у других. Не следует больше других и убиваться». Что я хочу этим сказать? Ты молод, у тебя брат… Жить надо. О родителях помни, раздавай за них жертву. Но — живи!.. И вот еще что — вам в дом нужна женщина. Пора подумать. Он смотрел на Калоя умным, проницательным взглядом. Калой не поднимал головы. Хасан коснулся его самых сокровенных мыслей. Хасан-хаджи выжидающе молчал. Калой понял это. — Верно, — наконец выдавил он из себя и, заговорив, не смог уже остановиться. — Чтобы привести в дом хозяйку, нужны средства… — Тоже верно, — согласился с ним хаджи. — Это не одного тебя лишило семьи… — Он задумался и, сощурясь, поглядел в окно. И Калой вспомнил: в детстве он слышал, что Хасану, когда тот был еще молодым человеком, родители какой-то красавицы отказали в его сватовстве. Они посчитали, что он небогат и к тому же лоамаро[68]. И только сейчас Калой понял, что это, видимо, было именно так. Ведь Хасан-хаджи жил бобылем. В доме его хозяйничала старушка сестра, которая давно овдовела и, не имея детей, нашла у него приют. Значит, он понимал, о чем говорил Калой. — Все зависит от тебя, — продолжал Хасан-хаджи. — Есть люди сильные, богатые, гордые, с теми трудно говорить… Ну, а если выбрать невесту по себе — тогда другое дело… Есть, например, у тебя соседка, — при этих словах Калой покраснел, — …дочь Пхарказа, — продолжал Хасан-хаджи, словно не замечая его смущения. — С детства вы знаете друг друга… И хозяйства одинаковые… О ней бы тебе подумать. Люди обычно ищут свое далеко. А оно порой лежит близко. Поборов смущение, Калой ответил с присущей ему твердостью: — Спасибо за совет. Но всякий купец старается подороже продать… Да еще если товар неплох… — Неплох! — подтвердил Хасан-хаджи и улыбнулся. — Дело твое. А я бы на твоем месте попытался. Обидно будет, если такую из-под носа уведут!.. Ну, да ладно. Я не за этим тебя позвал. Это так, к слову пришлось. Третий год мы не собирали молодежь на испытание. Все что-то мешало: то дожди, то мор на скотину. В прошлом году мы ездили в Мекку. А пора проверить, кто из вас достоин называться мужчиной. Так вот, посоветовавшись с Гойтемиром, мы решили в эту осень не обижать вас. Можешь сообщить об этом всем парням в округе. Пусть готовятся. Да так, чтоб нас цоринские, что живут за Ассой, не осрамили! И угощение должно быть не хуже, чем было у других. — Не беспокойтесь! За нас краснеть не придется! Ну, а если своих баранов не хватит, мы у них «займем». Калой засмеялся. Засмеялся и Хасан-хаджи. — Вы, чего доброго, стариков «скоромным» накормите! Чужое — нельзя! Харам![69]
4
Уже через день все юноши галгаевского ущелья и Цори узнали о предстоящем торжестве и начали готовиться тайно друг от друга. Скрывали приемы, которыми развивали силу и ловкость. Каждый собирался перещеголять всех. Ни недостаток в хлебе, который всегда ощущался перед новым урожаем, ни другие житейские невзгоды не могли уже заслонить от юности надвигавшуюся радость. Девушек тоже взволновало это известие. Не так уж много веселья выпадало на их долю, чтобы оставаться равнодушными. Где как не на празднике юношей могли они показать себя и увидеть сразу всех своих сверстников, да еще в лучшем виде? Это торжество всегда завершалось танцами и игрой в сватовство, которая нередко кончалась настоящей свадьбой. Весь остаток лета и осень молодежь работала и жила в радостном ожидании. Каждый день, а если день был занят работой, то ночь Калой проводил с Быстрым. Тот давно уже выполнял все его требования. Но Калой не успокаивался. Он знал, какой строгий судья народ. Была у Калоя и тайная надежда. С тех пор как Батази при нем заговорила о будущем богатом женихе для дочери, он ни разу не встречался с Зору. Мысли старухи острием вошли в его сердце. Он понимал, что, может быть, Зору думает совсем иначе. И душа его тянулась к ней. Калой надеялся, что праздник как-то свяжет их, восстановит дружбу. В конце осени по аулам и хуторам разнесся слух, всполошивший всех. Вечерами люди шепотом передавали друг другу удивительные рассказы о таинственном всаднике, который темными ночами бесшумно скользит по скалам на крылатом коне. Кто-то в полночь видел тень всадника на тропе к замку Ольгетты, куда даже днем люди не рисковали въезжать верхом. Кто-то клялся, что сам видел коня — вовсе без седока тот мчался по ущелью с глазами, завязанными башлыком… В это уже совсем было трудно поверить. Подходил к концу месяц рогов. Ясные безветренные дни, еще полные тепла, запахов хлеба и трав, стояли над горами. Леса, ровно-зеленые весной и летом, преобразились. Казалось, каждое деревцо надело свой особый, самый красочный наряд, каждый куст загорелся своим неповторимым огнем, и все это буйное пиршество красок явилось сюда, чтоб, взобравшись на склоны гор, показать людям всю прелесть земли. Где-то далеко еще таились холода и морозы, где-то на равнинных просторах только начинали набирать силу лютые ветры и ураганы, а здесь, под ясным шелком прозрачно-голубого неба, царствовала краснощекая, пышная осень. В один из таких дней, когда радость сама по себе, как бы ни было человеку тяжело, приходит к нему в дом и заставляет светиться глаза просто оттого, что есть он, человек, есть земля, есть солнце, в предрассветной тишине над галгаевским ущельем разнесся слабый, дрожащий звук колокола. Он шел из старого святилища на вершине горы Цей-Лом и возвещал о наступлении дня, с которого многие юноши народа получат право называться мужчинами. Когда, осветив лилово-золотистой каймой контуры гор над ристалищем Дорхе[70], взошло солнце, там уже было множество людей. Женщины блистали бусами и ожерельями из серебряных монет. На девушках поверх платьев были надеты бешметы с разрезными рукавами, длинными до колен, и с серебряными крючками на груди. А головы их венчали высокие курхарсы[71] разных цветов с изображением солнца на лбу. На пологом склоне рассаживались мужчины, правее — женщины, позади них — девушки. Почетные старики — судьи праздника — сидели в первых рядах. Недалеко от них, над землей, взгорбился огромный валун высотой в жилую башню. Бока его были обрывисты, на одной стороне едва обозначалась небольшая покатость. На ней — углубления, по которым на вершину глыбы должны взбегать юноши, облаченные в старинные боевые доспехи. Это было место главных испытаний. Тут же лежал булыжник величиной с доброго барана, поднимая который, парни показывали силу. Позади валуна лицом к народу выстраивались в ряд виновники сегодняшнего праздника. Одеты юноши были и бедно, и богато, у одних сбруя на конях серебряная, у других простая. Но кони у всех были поджарые и вычищенные до блеска. В судьях сидели Зуккур, Гойтемир, Хасан-хаджи и еще несколько почтенных жителей аулов. У них в помощниках был Иналук, которого они назначили распорядителем испытаний. В числе первых в темно-бордовой черкеске, лихо заломив белую папаху с серебряным шариком на донышке, прошел мимо судей взволнованный, необычно бледный Чаборз. Было видно, что чрезмерное самолюбие заранее заставляло его страдать. Конь его, огромный гнедой рысак, купленный ему братом у какого-то отставного русского, привлек к, себе внимание всех. Такого в горах еще не видели. Проходя мимо стариков, конь с опаской покосился на них и так взмахнул косматой головой, что Чаборз, подскочив, едва удержал его. И это тут же было отмечено не в его пользу. Сам Гойтемир недовольно нахмурился, понимая, что всаднику не делает чести, когда он хоть в самом малом не может совладать с конем. Многие юноши, проходя мимо стариков, бросали поводья, и кони послушно следовали за ними. Быстрый тоже шел за Калоем. Под косыми лучами раннего солнца его мускулы отливали синевой. Калой остановился. Встал и Быстрый. Калой шепнул ему что-то, и конь пошел дальше один. Калой приветственно кивнул старикам, легкой пробежкой догнал Быстрого и прыгнул в седло, не коснувшись его руками. Невидимым движением ног Калой изменил направление лошади, и она побежала к выстроившейся шеренге юношей. Все это люди заметили, потому что здесь каждый вырос на лошади. Тамада девушек Матас кивнула самой юной и самой искусной гармонистке девочке Дали, а та звонким голосом пропела:Волк[72] вышел на поле! Калой вышел на поле!Это была первая похвала Калою, первая удача начинавшегося праздника. Вслед за Матас девушки двинулись к старейшинам. Поприветствовав их, они оставляли на разостланном перед стариками платке свое рукоделие — подарки для юношей. Здесь были вышитые золотом кошельки, кисеты, башлыки, куски домотканого сукна на черкеску и многое другое. Приз для лучшей лошади принес сам старшина. Это была серебряная уздечка. Подошел и Виты. Он только что приехал из города. — Здравствуй, мастер! — кричали ему с разных сторон. Виты поздоровался со стариками и сказал: — Сегодня и я должен был показать себя перед вами. Но я живу в городе, работаю… Готовиться я не мог… Я сделал вот эту вещь и хотел бы, чтоб вы ее тоже приняли для подарка. — И он поставил перед старейшинами стальное стремя, отделанное узорами из серебра. Старики были удивлены работой и несколько раз переспрашивали, сам ли он это сделал. Посоветовавшись, они поручили Зуккуру ответить юноше. — Мы благодарим его! — крикнул Зуккур в народ. — То, что сделал своими руками Виты, — Зуккур поднял подарок, — эта удивительная вещь! Для того чтобы сделать ее, тоже нужны настоящие руки и голова! Мы пашем, дубим, косим, и у наших детей должны быть руки сильные, как и у нас. Сегодня они покажут, так ли это. А Виты уже показал. Возьми, Виты, Черный камень и первым подними его! Иналук положил перед Виты на землю Черный камень, отшлифованный руками юношей многих поколений, которым этот камень давал право называться мужчинами. Камень был величиной с голову младенца. Он постоянно хранился в святилище на Цей-Ломе, откуда жрец выносил его только в дни состязаний. На его поверхности было пять небольших углублений для пяти пальцев. Виты посмотрел на камень, и краска залила его лицо. «А вдруг вырвется…» Ведь он видел этот легендарный камень впервые. Но он не дал людям заметить своего волнения, нагнулся, приставил пальцы к ямочкам… — Не торопись! — услышал он голос Иналука и, сжав пальцы, потянул камень вверх. Тот словно прирос к кончикам его пальцев. Люди привстали… Опытом кузнеца, ловкие пальцы которого привыкли к труду, Виты понял, что камень не упадет. Он уверенно дотянул его до груди, резко повернул руку и поднял Черный камень над головой. — Мужчина! Мужчина! — закричали ему с разных сторон. Зуккур подал Виты самый красивый башлык. — Люди, — снова заговорил он. — Матери нужен сын! Роду нужен брат! Народ нуждается в смелых, ловких, сильных людях. Война не рождает сыновей. Но только сыновья могут отразить войну. Сегодня мы узнаем, кого мы вырастили. Да сопутствует им удача! Да помогут им наши боги! При этих словах Хасана-хаджи передернуло. — Да поможет им бог-Аллах! — воскликнул он. — И бог-Аллах пусть поможет им, — равнодушно поддержал его Зуккур и воскликнул: — Шатлак![73] Выстрелы огласили долину. Гора покрылась дымом, а Иналук, сев на своего коня, помчался к ожидавшим его юношам. Указывая направление нагайкой, он велел им следовать за собой и поскакал вдоль Ассы вверх. Вереница всадников помчалась за ним. Мальчишки, а с ними и Орци, то вскакивали, то садились, ссорясь из-за каждого парня и каждой лошади. Пхарказ, сидевший позади ребят, вышел из себя. — Да что у вас, черви в заду, что ли! — завопил он и огрел одного из них хворостиной. — Ешиб вас задери! Мальчишки стайкой перебежали в другое место и затараторили снова. Зору стояла в кругу девушек. Она решила, что подружки не должны заметить, кто из юношей интересует ее. Но зато те не стеснялись. Они оживленно перешептывались, называя ребят, которые им нравились. Были среди них и такие острые на слово, что от их шуток у подружек щеки становились пунцовыми. И Наси пришла поглядеть на праздник и на своего сына. Вокруг нее собрались соседки, родственницы. Она щедро угощала их чинаровыми орешками, а они ублажали ее льстивыми речами. Говор и смех доносились со всех сторон. А тем временем Иналук с молодежью перешел по мосту на ту сторону Ассы и по берегу спустился назад, так что все они снова были хорошо видны. Он первым бросил своего коня в воду, показывая переправу. Место это было узкое, глубокое. Волны яростно обрушивались на лошадей. От всадников требовалось умение перейти реку как можно прямее. Кого сносило ниже установленного знака, тот покидал испытания. Здесь почти все зависело от лошади. Но трус мог погубить и ее и себя. Один за другим парни кидались в водоворот волн, и кони выносили их на этот берег. Некоторых постигла неудача. А один едва не утонул. Его вместе с конем выловили далеко внизу. Зато рысак Чаборза отличился. Вместо того чтобы торопливо миновать стремнину, он спокойно остановился в ней и, слегка накренившись боком, начал с удовольствием пить воду. Это вызвало общий восторг. Великану горная река, наверное, показалась просто ручьем. Чаборз был преисполнен гордости. А Иналук уже спешился около валуна. Он надел на себя кольчугу, саблю, взял в одну руку железный щит, в другую — ружье и с небольшого разбега поднялся на вершину. Для этого нужны были сильные ноги и ловкое тело. Постояв наверху, Иналук повернулся, чуть присел и съехал вниз. После него парни один за другим начали взбегать на валун. Проделывали они это довольно легко и ловко, потому что с самого детства упражнялись в этом. Чаборз взбежал с трудом. Было видно, что он располнел не по возрасту. — На задок отяжелел, пес! — крикнул кто-то с мужской стороны, вызвав хохот. Наси как укололи. Она вскочила и, сама не зная на кого, закричала: — Ты и твой отец псы! Если бы кормила его твоя мать, не было б у него ни зада, ни переда, как нет их у тебя. — Прости меня! Знал бы, что он маменькин, не стал бы говорить, будь у него даже псиный хвост! — отозвался обидчик. — Он не маменькин, а сын своего отца! А ты чей ублюдок? Лысая обезьяна со свиным рылом! — снова взорвалась Наси. — Ой, женщина! Кто на твоем красивом лице вырыл такой вонючий нужник? Хохот возникал после каждой фразы и с той и с этой стороны. Гойтемир ерзал, досадуя на жену. Она сделалась предметом общих насмешек. Ведь считалось, что только глупые обижаются на шутку. За перепалкой многие не заметили, как один из парней, не добежав до верха, свалился вниз… Второй потерял равновесие и встал на четвереньки. Им обоим пришлось удалиться ни с чем. А Зору не видела никого, кроме Калоя. Она снова и снова вспоминала обидные для Калоя слова матери, оборвавшие их встречи. Вспоминала скалу Сеска-Солсы, рожок… и горе, которое прочно свило себе гнездо в его доме. Ей хотелось, чтоб сегодня за все, за все плохое, что он перенес, ему было очень хорошо. И еще она мечтала, что, может быть, ей посчастливится станцевать с ним. Зору знала, что мать здесь и все время настороженно следит за ней. Мать уже подходила и шепотом наказывала не прятаться за чужие спины, а стоять на виду. Но зачем это было Зору? Она знала, что тот, который люб ей, и так видит ее. Видит ее одну в этой цветастой толпе невест. Но вот она вся вытянулась вперед, забыв об осторожности. Калой последним облачился в воинские доспехи. Высокий, широкоплечий, с гордо поднятой головой, он стоял перед валуном испытаний. Вдруг сильные ноги стремительно понесли его вперед… Несколько мощных прыжков — и он взлетел на вершину камня и замер на ней. Потом, вместо того чтобы повернуть назад, он подошел к обрывистой стороне и… кинулся вниз, едва касаясь спиной почти отвесной стены. Зору вскрикнула и закрыла лицо руками. — Вот это молодец! — раздался в тишине чей-то голос. Толпа разразилась восторженными криками. Калой сохранил равновесие, как ни в чем не бывало отошел от валуна и встал около своего Быстрого. Дали растянула гармонь:
Волк вышел на поле! Калой вышел на поле!Вместе с ней хвалебную подхватили и девушки. Подружки Зору влюбились в Калоя и не скрывали своего восторга. А Матас, самая старшая и самая вольная на язык, откровенно восторгалась не только его ловкостью… Зору готова была избить ее за шутку, но вместо этого ей приходилось делать вид, что она ничего не слышит. Иналук подошел к булыжнику, который был следующим испытанием, и первым показал, как его поднимать. Он поднял камень всего лишь до колен. Другие парни тоже поднимали его до колен и выше. А Чаборз легко взвалил камень на плечо. — Черкеску бы пожалел! — с деланным неудовольствием громко сказала Наси, искоса поглядев в сторону задевших ее мужчин. Но они беспристрастно отметили силу ее сына. Гойтемир тоже приободрился. А Хасан-хаджи не упустил случая вслух похвалить Чаборза: — Не зря и имя у него Чаборз! Сынок оправдывает его. Как всегда, последним к камню подошел Калой. Теперь уже все ждали чего-то необыкновенного. И он легко схватил камень и с ходу поднял его над головой, потом перенес всю его тяжесть на правую руку, а левую опустил вниз. Несколько секунд камень спокойно лежал у него на ладони. Но вот он оттолкнул его и бросил в сторону. Пхарказ и Виты шумели больше всех. Ведь это их друг не имел себе равных. — Играй! — крикнула Матас гармонистке и сама своим голосом запела так, что ее услышали все:
Волк вышел на поле! Калой вышел на поле!Наси была вне себя от того, что Калой снова завладел вниманием. — Не пойму! — воскликнула она. — Кого здесь испытывают — людей или лошадей? — Для того чтобы это понять, следует покататься на такой, как он, лошади! — немедленно откликнулся горец, которого Наси недавно обругала. Краска стыда залила ее лицо. — Своей матери предложи! — гневно бросила она. И сейчас же получила ответ: — Стара она. Сорвется. А вот тебя нелегко было бы сбросить даже ему… — Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! — неслось со всех сторон. — Вот это да! Хо-хо-хо! А юноши уже подходили к старикам и, подняв Черный камень кончиками пальцев, получали подарок и поздравление старейшин. Но на этот раз Калою не повезло. Пальцы оказались толще ямочек в камне, и он никак не мог уцепиться за них. Старейшины посовещались и сказали, что это не его вина. А так как уже никто не сомневался в его силе, ему подарили башлык, сотканный из пуха серны, и, так же как и других парней, назвали мужчиной. Калой поблагодарил стариков, но выражение растерянности так и осталось на его лице. Он не мог примириться с тем, что ему не удалось сделать что-то такое, что сделали все его друзья. Начались скачки. В них участвовали только желающие. Скачки проходили по большому кругу, на котором встречались подъемы и спуски, перелесок и обмелевшее русло реки, усеянное валунами. По сигналу кони рванулись вперед. Все пространство позади них заволокло облако пыли. Только когда оно рассеялось, люди увидели удаляющихся всадников. Многие, даже взрослые, вскочили со своих мест и вслед за мальчишками побежали на ближайшие холмы, чтобы видеть конников на всем их пути. — Рысак впереди! — Черный, черный идет! — стали доноситься оттуда их возгласы. Когда с верховьев долины Дорхе показались еще неясные очертания возвращающихся лошадей, гармонистка заиграла мелодию «Джигитовка», запела:
5
Однажды, уже поздней осенью, тревожная весть облетела аулы и заставила забыть все. Хевсуры[75] отбили скот у галгаевских пастухов и увезли их сено с горы Плато Ветров. За эту гору между двумя соседними народами не раз возникала вражда. Галгаи считали ее своей, а хевсуры — своей. В доказательство с обеих сторон обычно приводилось много фактов. Но так как все они вели происхождение от легенд, берущих начало где-то в глубине веков, то ни одна из сторон не считала их для себя обязательными. Появление в том или другом племени сильного по характеру человека заставляло противников отступать. И тогда его племя утверждало на Плато Ветров свое право — право сильного. Так было и за последние пятьдесят лет. Влияние Гойтемира и его тейпа в народе было очень велико. Имел он связи и с администрацией округа. Его поддерживали. И, взяв верх в последнем споре с хевсурами, он так и сохранял это превосходство до сих пор. Иногда хевсуры пытались сопротивляться, нападали на галгаев, работавших на этой горе. Но в конце концов все кончалось благополучно, и обе стороны, съев на замирении баранов, расходились по аулам. На этот раз дело осложнилось. В перестрелке один из галгаевских пастухов был убит. Десятка два всадников сразу же кинулись преследовать хевсуров. Одну из групп возглавил Иналук. С ним пошел и Калой. Продираясь в лесу сквозь заросли кустарника, они давно миновали Плато и двигались, чтоб перерезать хевсурам путь к селению, которое те никак не могли миновать. К полудню на противоположной стороне ущелья, над обрывом, где проходила тропа, показалось два всадника. Они ехали спокойно, уже не думая, что их здесь может подстерегатьопасность. Позади шел угнанный ими скот, дальше — три человека на лошадях, а на некотором расстоянии от них еще один — замыкающий. Когда из засады раздались выстрелы, хевсуров это так ошеломило, что они, бросив свою добычу, кинулись уходить. Пули галгаев не причинили им вреда: засада расположилась на далеком расстоянии. И лишь калоевская берданка делала свое дело. Он убил под хевсурами две лошади и одного из них ранил. Вскоре подоспели люди из гойтемировского аула. Соединившись, они посоветовались и решили возвратиться. Похищенный у них скот был отбит. Через месяц старейшины галгаев и хевсуров встретились, выяснили, кто убит, кто ранен, оценили стоимость сена, увезенного с Плато, и убитых галгаями лошадей, прикинули, кто кому что должен, расплатились, съели барана, выпили горского пива и, горячо поклявшись в дружбе, разошлись до следующей стычки, на всякий случай изредка оглядываясь, чтоб не получить пулю в затылок. А Плато Ветров, как и прежде, лежало на своем месте. И ингуши, и хевсуры продолжали считать его своим. И никому из них не приходило в голову, что, даже если б появилась еще одна такая гора и каждый из народов получил бы ее, все равно земли не прибавилось бы на столько, чтобы сделать краше их суровую жизнь.6
С того вечера, как Калой перестал бывать в доме Пхарказа, там все оставалось по-прежнему. Лишь Зору научилась скрывать от Батази свои чувства. Дочери теперь больше всех была нужна мать, а она осталась одна. Вот почему, когда Калой, наспех схватив оружие, умчался в погоню за хевсурами и когда Зору снова увидела его из башенного окна невредимым, мать ничего не узнала о переживаниях дочери. Припав щекой к холодному окну, Зору пыталась разглядеть в ночи двор Калоя. И только после того, как заскрипели доски на их лестнице и в свете открывшейся двери показался он сам, Зору, вздохнув, забралась на нары, но еще долго сидела, закутавшись в шаль, и глядела в темноту широко открытыми глазами. О чем она думала? Может быть о том, как тяжело, когда любимый человек берется за оружие? А Батази думала о другом. Совсем недавно дочь начала выходить на люди, а уже многие матери, имевшие взрослых сыновей, стали приглядываться к девочке. Значит, Батази была права. Красота имеет цену. Только надо не продешевить. Никого не отпугивать, но и не торопиться, пока не придет самый настоящий купец. В этом была и ее большая забота и большая радость. Зору не могла теперь, как прежде, свободно встречаться с Калоем. Мать стала строже, придирчивее. Калой видел и понимал это. Он ловил взгляд девушки, брошенный из окна, или фразу, как бы невзначай оброненную у родника, и это говорило ему о многом. Наутро после погони по пути к Иналуку он проходил у стен ее башни. И до слуха его долетела песня.Глава четвертая У старой башни
1
С того времени, как Калой и Зору встретились у башни Ольгетты, ничто уже не беспокоило их. Жизнь была заполнена обычными делами и заботами. На смену пахоте приходила жатва, и они вместе с людьми делали привычную с детства работу с мыслями о хлебе, о зиме. Каждый ягненок, каждый телок, лишний стог сена в хозяйстве — все радовало теперь Калоя, все приближало то время, когда он сможет сказать своему фамильному брату и другу Иналуку, чтобы тот поднял престарелого Зуккура, почетного Хасана-хаджи и отправился с ними к Пхарказу просить у него дочь. Просить не униженно, победному: мы, мол, одинаково обездолены, так давайте соединимся родами да будем добрыми соседями и близкими родственниками, хотя дочь ваша, конечно, достойна богатого приданого, и уход такой работницы из семьи нужно было бы возместить двенадцатью коровами… Нет, Калой сможет послать их с поднятой головой, с подарками, сможет согласиться на любое приданое, которое Батази потребует от него для своей дочери![79] Словом, его посланцы не будут жаться от бедности. И как только они получат согласие Пхарказа, он пригонит к нему во двор на заклание, во имя родства, круторогого барана, который вот уже второй год, на удивление всего села, возит за собой на тележке с деревянными колесиками свой курдюк. Он загонит на их баз двенадцать коров! Как-то само собой, без разговора об этом, о планах Калоя узнал Орци. Всем детским сердцем потянулся он к Зору, полюбил ее, как сестру, как мать. Втайне считал уже своим человеком. И стоило ей попросить его то ли пригнать скотину, то ли снести на поле родителям еду, как он срывался со всех ног выполнять ее просьбу. Калою это было очень приятно. Чувствовала это и Зору. И всем троим было тепло на душе. А как терпеливо ради брата и Зору Орци переносил нужду, недоедал, работал и мерз! Весна и лето были для него праздником. В это время он не боялся никакого труда. Но зато поздней осенью, когда по горам начинали стелиться бесконечные туманы, когда днем и ночью шли дожди и земля расползалась под ногами, ему было нелегко с утра до ночи ходить за отарой и дрогнуть под влажным куском сукна, заколотым на груди деревянной булавкой. Случалось, уйдут за день овцы так далеко, что их уже не подогнать ни к одной пещере; тогда Орци укладывался вместе с ними прямо под открытым небом, на сырой земле и спал до рассвета, скуля и вздрагивая во сне, как бездомный щенок. Другой раз проснется, а кругом все белым-бело от снега. Под боком натаявшая вода. Встанет, попытается укрыться где-нибудь под валуном или разжечь костер из можжевельника. А нет — так натянет на голову свое суконце, сунет босые ноги в папаху и так стоит в ней день-деньской до следующей ночи, покусывая холодную ячменную лепешку. Нелегок был этот труд, но Орци исполнял его безропотно. Так жили все и всегда. Теперь Калой встречался с Зору очень редко. Он берег ее честь. Боялся обидеть и восстановить против себя ее родителей. Но зато в эти редкие встречи, о чем бы они ни говорили, им было весело, было хорошо. Иной раз они высчитывали время, когда Калой соберет все для свадьбы. Срок получался большой. И тогда приходила на помощь главная мечта: к ним из Турции возвращаются Турс и Доули. Они привозят с собой столько добра, такие дорогие подарки, что даже Гойтемир в сравнении с ними должен признать себя бедняком… Эта мечта помогала им верить в будущее. Они не подозревали о том, какое несчастье приближалось к ним. Какая темная туча беды надвигалась на них.2
А дела Гойтемира шли все лучше и лучше. Два старших сына достроили новую лавку в Назрани, завязали связи с хозяевами мануфактур и под поручительство пристава получали от них в кредит товары. Торговали они бойко, богатели, но не забывали отца, потому что не были отделены и не хотели терять своей доли в том хозяйстве, которое оставалось у них в горах. Старший сын Гойтемира давно уже имел свою семью, а второй под разными предлогами избегал женитьбы. Видно, ему и так жилось не скучно, потому что большую часть времени он проводил во Владикавказе, устраивая торговые дела всего дома и не забывая развлекаться с друзьями в духанах и иных увеселительных местах. Эта сторона его жизни оставалась никому не известной и мало интересовала отца и брата, потому что коммерческие способности его приносили семье немалый доход. И только мачеха Наси без конца пилила старого Гойтемира за то, что он распустил его и не хочет заставить обзавестись семьей, жить в селе, как подобает всякому порядочному человеку. Но главной причиной этих сетований ее была, конечно, забота о Чаборзе. Пока старший сын холост, ее сын не мог мечтать не только о женитьбе, но даже и о сватовстве. Это было бы позором для всего дома. Чаборз был молод. И женить его было не к спеху, если б Наси не имела на то своих планов. С тех пор как на празднике молодежи Наси увидела Зору, та не выходила у нее из головы. Ей хотелось женить своего единственного сына на самой красивой, самой лучшей девушке. Ей хотелось женить его по своему выбору, а то, не ровен час, набьется кто-нибудь в родню из назрановских, с положением! Тогда приноравливайся к ним, тянись за ними! Да еще неизвестно, какой окажется невестка! А здесь она знала: родители Зору бедняки. Они будут считать за честь родство с Гойтемиром! Будут вечно обязаны ей. Невестка за свое счастье будет молиться на мать и сына. Знала Наси и то, что девушки с гор и с плоскости — это не одно и то же, хотя и те и другие одного племени. Плоскостные более развязны, самовольны, а горянки воспитывались в строгости, в старых правилах, и из них выходили самые покорные жены. Но шли годы, брат Чаборза не женился, а Зору могла ускользнуть от них в любой день. До Наси уже доходили тревожные слухи. Над ее планами нависала угроза — надо было спешить. И она решила действовать. Однако она хорошо знала характер своих мужчин. Знала, что они больше всего боятся потерять свое главенство, когда решаются важные семейные дела. Здесь, если пуститься напрямик, даже родной матери может не повезти. Но зато, если подойти с умом, их вовсе не трудно заставить поступить так, как тебе хочется. И однажды она издали начала разговор с Чаборзом о Зору. Отец еще с вечера уехал в Назрань. На дворе моросил мелкий дождик, и, хотя давно уже рассвело, в комнате стоял полумрак. Вдоль окна проплывал серый туман. Чаборз лежал в постели и смотрел на мать, которая готовила пшеничную затирку на молоке. Это была редкостная еда избранных, потому что пшеничную муку в горах почти никто не видел. Наси вспомнила последний женский праздник, пожалела, что Эйза, которая на этом празднике была царем, уехала жить на плоскость и теперь некому будет вспомнить старый добрый обычай… — Было это давно, — говорила она ровным, бесстрастным голосом, помешивая в котле, — а кажется, как вчера… Те, которые были тогда девочками, теперь уже девушки. Девушки стали матерями. Не могу забыть, какой хорошенькой в тот день была Зору, дочь Пхарказа. Позже я видела ее уже на вашем празднике. Настоящая красавица!.. Наверное, и она скоро выскочит… Скрипнули нары. Чаборз повернулся лицом к стенке. Мать замолчала. В печке трещали дрова. От кипящего котла под потолок валил густой пар. — Говори, говори дальше, — нарушил молчание Чаборз. — Ведь ты не зря начала этот разговор. Если ты лиса, то я лисий хвост! Мать рассмеялась. — Да разве я с тобой хитрю! Рано или поздно ты, как и все, женишься. И что же тут хитрого, если я, твоя мать, думаю об этом! — Думай! — насмешливо отозвался Чаборз. — Только пока Андарко не надумает жениться, наши с тобой думы ни к чему не приведут. Эта слова подпалили Наси. — Твой отец совсем распустил его! Шляется детина где попало, водится с неприличными женщинами, конечно, ему и не до семьи! Но я твоему отцу сказала: не возьмешь Андарко в руки, не прикрутишь, я не стану ждать, пока ему надоедят потаскушки. Я своего сына женю. А вы тогда краснейте перед людьми! Чаборз повернулся лицом к матери и посмотрел на нее с таким гневом, что она осеклась на полуслове. — Не болтай глупостей! Как это ты меня женишь! Кого ты собираешься позорить? Моего отца и брата? Чтоб я никогда больше не слышал такого! С месяц до этого, напившись пьяным, Чаборз упал со своего рысака и так глубоко рассек лоб, что ямка на месте раны осталась ему памятью на всю жизнь. Широко расставленные глаза и без того делали злым выражение его лица, а теперь, с этим бурым пятном на лбу, он путал даже родную мать. Взглянув на него, Наси оробела и, умолкнув, тихо заплакала, вытирая глаза рукавом. — Конечно!.. Что еще ожидать от тебя! Ты же им ближе… Они тебе дороже… А у меня ты один… Конечно, я глупо думаю, глупо рассуждаю, когда хочу, чтоб у моего сына была самая лучшая, самая красивая жена… Поделом мне… Чаборз терпеть не мог слез. Они раздражали его. Но он почувствовал, что обидел мать, и ему стало ее жаль. Ведь на самом деле она права. Андарко давно пора жениться, открыть дорогу младшему брату. И Чаборз мягко сказал: — Самой красивой жены у меня никогда не будет… — Почему? — перестав плакать, удивленно посмотрела на него мать. — Потому, что самая красивая жена досталась старшине Гойтемиру. Мать не выдержала, рассмеялась: — Ты всегда найдешь, что сказать, чтоб поиздеваться надо мной! Но в этих ее словах уже не было обиды. Даже от сына Наси не могла равнодушно слышать такое. Ободренная, она заговорила с еще большей увлеченностью: — Конечно, я была не из худших. И твой отец забрал меня из-под носа у таких парней!.. Но то было наше время. А чем ты хуже своего отца? У тебя есть все, что было у него… и даже больше! Тень грусти прошла по ее лицу. Но сын не заметил этого. — У тебя есть молодость! А это дороже всех богатств! Чаборз опять слушал мать с интересом и любовался ее красотой. И ему действительно казалось, что нет на свете женщины красивее Наси. А та, по-матерински чувствуя его расположение продолжала: — Рано или поздно женится и Андарко. Но к тому времени мы можем упустить хорошую девушку. Я много лет слежу за ней. Она воспитывается скромно. Работящая. Живут они так, что особенно баловать ее, хоть она и единственная дочь, у них нечем. Все это для будущей жены очень важно. А главное — она девушка гор. Здешнее хозяйство знает. Эта не из тех плоскостных куропаточек, которые только тем и заняты, что считают еще не снесенные яйца! Эта понимает, что такое земля и скотина! А земля и скотина — это, мой мальчик, все!.. По молодости и ты должен будешь пожить с людьми, внизу, где-нибудь у машинной дороги[80]. А я, пока жива, буду здесь держать все наше в сохранности. Ну, а когда нас, стариков, не станет, ты вернешься в эту башню и продолжишь род и племя отца своего. Братья твои уже оторвались от земли. Им только в лавке медяки считать. Но мне кажется, что это их занятие — непрочно, как и берега рек, что текут на равнине. А здесь берега каменные, вечные и жизнь вечная. Только надо быть хозяином. — Наси умолкла. Задумалась. — Когда я тебя слушаю, — заговорил Чаборз, — мне кажется, что я слушаю даже не старшину, а самого пристопа! Наси рассердилась. — Не зря говорят, что горцы и ослы — это одно и то же! «Ослу сон рассказывали, а он неприличные звуки издавал!» Так и ты. Но это лишь подтверждает мои слова. Только здесь со своими ослами да баранами ты и будешь на месте! А внизу тебе жить до тех пор, пока я с отцом здесь, пока стоят эти стены. Отшучиваешься, отлыниваешь от ответа. А я с тобой — серьезно. Я хочу потихоньку, пока ваш Андарко раздумывает да разгуливает, заручиться словом Пхарказа и Батази… А там гуляйте хоть пять, хоть десять лет. Она будет ждать. Ведь лучшей нету. Или ты другую присмотрел? Не слепой же ты! Разъезжаешь по свадьбам, по похоронам… Чаборз молчал. Мать отставила котел и начала варить калмыцкий чай. — Или ты тоже прослышал, что Калой на нее зарится? Боишься его?.. — как бы невзначай обронила она. Чаборз вскочил, сел на постели, свесив красные босые ноги, и уставился на мать. — Кто тебе это сказал? — Да разве упомнишь, где и с кем говоришь? Многие говорят… — ответила Наси, собирая на стол. Чаборз уперся кулаками в тюфяк и не сводил с нее тяжелого взгляда. — А разве тебе не безразлично, кто о ней мечтает? Ты ведь не думал о ней. — Наси с деланным удивлением посмотрела на Чаборза. — Думал или не думал, но мне не безразлично это! — выжал из себя Чаборз. От неожиданности Наси чуть не выронила большую ложку. — Надоел мне этот ваш Калой! Сквозь мозги и нос прошел! Куда ни кинься — везде он! — все больше и больше свирепел Чаборз, разжигая самого себя. — Он словно чертом поставлен на моем пути! Удача ему во всем. А кто он? Раб! Бык в ярме! И туда же — еще и лучшую девчонку ему! Одеваясь, Чаборз так рванул на себя штаны, что оторвал от них пояс. Мать принесла ему другие. Чаборз умылся и, поостыв, уже сидя за столом, более спокойно сказал: — Ты не раз говаривала о моей женитьбе. Так знай: или я женюсь на этой дочери Пхарказа, или не женюсь ни на ком! Это я сделаю хотя бы ради того, чтоб вытянулся нос у вашего Калоя! Все удачи, все победы — не будут ему! Узнай все. Средства у тебя есть. Сговорись с ее родителями. Поняла?.. — Что ж тут понимать? Конечно, поняла! — откликнулась Наси. — Если между ними нет любви, это дело несложное. Но любовь, конечно, сильная вещь… — Какая любовь? — почти заорал Чаборз. — Ты сама только что говорила, что она девушка выдержанная, порядочная! «Любовь — сильная вещь!..» — передразнил он мать. — Да. Сильная вещь. Только нет ничего сильнее богатства! Запомни, если ты до сих пор не поняла этого! Но если у тебя будет не ладиться, не утаи! Я все равно заберу ее, даже если она успеет стать его женой! Всех погублю, сам погибну, но не уступлю ее никому! Ты поняла? — Да успокойся ты, ешь! Смотри, какая нежная затирка! А об этом не беспокойся. Я не твоя мать, не Наси, если я не сделаю того, что тебе угодно! Ешь! Мне за тебя умереть, мой мальчик! Все будет у тебя! Чаборз покрутил головой, желая сказать еще что-то, но раздумал, зачерпнул деревянной ложкой топленого масла, бросил его в миску, размешал и принялся за еду. А Наси уже налила ему в чашку калмыцкого чаю. «Вот так, — думала она, едва справляясь с улыбкой, — только стоит вас подогреть немного — и пошло!.. А насчет любви — в этом ты, мой дорогой мальчик, не можешь понимать, как понимаю я… От нее и радость и горе. Все от нее…» Во дворе басовито пропел петух на погоду и захлопал крыльями. После разговора с сыном Наси тщательно обдумала, что делать и, улучив подходящий момент, когда однажды за ужином Гойтемир заговорил об Андарко, приступила к делу. — Конечно, ты прав, заботясь о нем, — поддержала она мужа, — только, видимо, ему еще не приелась жизнь, которую он ведет. Он сдружился в городе с христианами, а те заботятся лишь о теле, а не о душе… Вот он и гуляет… — Тело никто не хочет забывать, — ухмыльнулся Гойтемир. — Подлей-ка горячего… — Он протянул ей миску. Наси подлила ему молочного бульона из-под баранины и присела сама к низенькому столику, за которым они ели вместе, когда в доме не бывало посторонних. — Конечно, ты прав, — опять согласилась Наси, — но надо думать и о душе. Ведь каждому придется умереть. А там всему счет… От Него ничего не утаишь!.. — Она, причмокивая, с удовольствием ела молодое мясо, посасывала кости и макала галушки в черемшовый соус. Гойтемир слушал ее и студил свой бульон, опуская в него холодные, обглоданные мослы. Он любил жену, любил ее голос, ее правильные мысли, хотя никогда не высказывал ей этого. Ведь он знал: стоит женщину похвалить, как та тотчас же забудет свое место и постарается усесться мужу на лысину. А раз забравшись туда, она уже навсегда считает для себя это место самым удобным! — Я помочь Андарко не могу. У него есть ты и есть своя мать. С Божьей помощью вы сами что-нибудь сделаете. Но не думать о нашем сыне мне нельзя. Ты занят службой, лавкой, у тебя еще и другая семья… А что ты и люди, что вы скажете мне, если я пущу по пути старшего брата своего единственного сына? — Она проглотила кусок курдюка и на миг задумалась, приоткрыв полные, красные губы, вокруг которых лоснился жирок. Гойтемир любовался ею. Он со страхом чувствовал, что к ней его тянет больше всего на свете, хотя Кораном было предписано любить каждую из своих жен одинаково. «Гореть мне в огне», — проносилось у него в голове. Но он ничего не мог поделать с собой! Хороша была Наси. Хороша! А она рассказывала мужу, как выведала у сына, что ему нравится Зору, как она все разузнала про эту девушку и что следовало бы уже сейчас, правда без огласки, заручиться словом ее родителей, чтобы такая красавица и хозяйка не досталась другому. — Послушай, да ты в своем ли уме? — воскликнул Гойтемир. — Ты хочешь, чтоб я породнился с Пхарказом? С этой скрипучей жердью? С людьми, у которых вши с голода шерсть обглодали на шубах? — Он фыркнул и отодвинул от себя миску. Наси замолчала. Доев мясо, она налила себе бульона и, выждав, когда остывший Гойтемир снова принялся за еду, продолжала разговор: — Так я же не о Пхарказе говорю тебе и не о его жене! А об их дочери. Что тебе свата на показ возить, что ли? Ведь ты тоже не на моем отце женился? А что бедные — это, конечно, верно. Так поделимся. Дадим, что положено, за дочь — справят они себе платье и шубы. Зато девка какая! Золотые руки! А зная, из какой нищеты мы ее вызволим, она век нам будет в ноги кланяться. Я все обдумала. Гойтемир сопел. Опорожнив миску, он сдвинул на затылок папаху и вытер лоб рукавом. То ли разговор с женой, то ли горячий бульон вышиб пот. — Складно придумала, — наконец оказал он. — На эти дела у тебя смекалка! Только как придется твоему жениху да невесте ждать свадьбы Андарко, так тут всем нам может хватить! Не усидит она. Сбежит с кем-нибудь — вот тебе и беда! Тягайся тогда с людьми! А мне надоело. Всю жизнь, как на войне. Не то ты кого, не то тебя кто… Он встал, снял бешмет, папаху. Сел на кровать. Наси стянула с него ноговицы. — Нами-то ты командуешь, а старших сыновей балуешь… Пригрози Андарко. Скажи, что отстранишь от доли доходов, быстро сядет на место! Пусть хоть засватает кого, откроет дорогу младшему брату. Нельзя же все только о себе думать! — Ладно. С ним я как-нибудь справлюсь, — примирительно ответил Гойтемир, с вожделением поглядывая на Наси, которая ловко перебирала посуду, сметала сор в уголок, то и дело нагибаясь к нему гладкой спиной. — Только здесь без посредника не обойтись. И надо, чтоб человек был авторитетный. И в случае чего — молчать умел! — Конечно! Ты прав! — радостно воскликнула Наси. — Ты это здорово придумал! А я собиралась сама… А ты еще меня хвалишь! Да я без тебя — лошадь без головы! Знаешь, мне кажется, для этой цели трудно найти человека более подходящего, чем Хасан. Обрадованная согласием мужа, Наси сыпала словами. Она была уверена, что в конце концов настоит на своем. Но не думала, что это ей удастся так быстро. — Хасан-хаджи — ты хочешь сказать? — переспросил Гойтемир. Наси рассмеялась. — Какой там хаджи? Был мулла, теперь — хаджи! — А для меня он просто Хасан — козлиная борода. Ха-ха-ха! — заливалась она звонким смехом. Гойтемир неодобрительно покачал головой, чтобы самому не рассмеяться. — Конечно, о нем! — продолжала Наси. — Он ведь у них в селе действительно корчил из себя муллу. А теперь еще и хаджи! Они в него, как в Аллаха, верят! Надо отослать куда-нибудь Чаборза, чтоб не мешался. Вызвать Хасана для чтения мовлада[81] и тут с ним поговорить! — Да разве сейчас время мовлада? — Гойтемир наморщил лоб, силясь припомнить. Но Наси не собиралась уточнять, когда родился пророк Мухаммед. — Что ты, не знаешь этих «святых» прощелыг? Они и собаку отпоют, если им пообещать что-нибудь. — Ну и злой у тебя язык! Не к ночи будь сказано — шайтан, а не баба! — не выдержав, рассмеялся старый Гойтемир и полез в постель. — Кончай свою возню да туши свет, если не собираешься шкуру содрать с этой посуды! Будет тебе и Хасан-хаджи. На днях позову его. Наси искоса взглянула на мужа. Бритая сухонькая голова, седые брови, борода… острые плечи, локти и колени, торчащие из полупустого белья… Все прошло. А в глазах желание… Ее передернуло от мысли, что он, кажется, и сегодня хочет попытаться стать мужем… Который раз! Не зря, видимо, и на мясо налегал… И она решила перебить его настроение. — Говорят, сын Турса заглядывается на Зору. Этого я боюсь больше всего! Хваткий паренек! И вечно на пути у нашего мальчика… Гойтемир подскочил на кровати. — Завтра же Хасан будет здесь! Я передам Пхарказу газырь в залог за дочь! А Андарко-бездельника женю! — Глаза старшины гневно бегали. — Много сил я потратил на то, чтоб выжить отсюда Эги. Многое мне удавалось. Но каждый раз, как я их лишал головы, у них, как на теле дракона, вырастала новая. Калой сам еще не знает, какая он болячка для нас. И прежде, чем он поймет это, мне придется что-нибудь придумать… Во всяком случае девчонки этой ему не попробовать! Наси взяла рукомойник и вышла во двор. Она ходила в загон, перевязывала в сарае коров, тянула время. А немного погодя, заглянув снаружи в окно, увидела, что муж уснул, открыв черный, глубокий, как дупло, рот. Потихоньку проскользнув в комнату, Наси стала стелить себе на нарах. В это время, переворачиваясь, Гойтемир заскрипел кроватью. — Ложись здесь… — приказал он. Наси прилегла на край возле него. Он, засыпая, протянул руку назад, к ее бедру, и, вздохнув, громко захрапел… Когда он проснулся, в окне было светло. Со двора доносились голоса Наси и вернувшегося с вечеринки Чаборза. Вокруг хозяйки шумела выпущенная из курятника птица. Гойтемир вспомнил вчерашний разговор с женой о Калое и то, как, не дождавшись ее, заснул… И он послал проклятье роду Турса, который вечно мешал ему и, кажется, даже на собственной кровати!.. «Чтобы сгинуло ваше племя!» — думал, он, почесывая седую грудь. Но в этот день Гойтемиру не пришлось звать Хасана. Приехал посланный, который сообщил о том, что сильно заболела мать Наси. Всей семьей они поехали туда, поручив соседям двор и хозяйство. Лишь через неделю матери Наси стало лучше. Оставив при ней Чаборза, Гойтемир и Наси вернулись домой. На второй день он послал за Хасаном. Хасан обещал приехать к вечеру. Хасан приехал засветло. Хозяева встретили его со всем радушием и отвели в кунацкую[82]. Поговорили о здоровье, о погоде. А о ней было что сказать. Осень затянулась. Ни снега, ни мороза еще не видели. И это было плохо для земли. Потом Хасану рассказали о болезни матери Наси, сказали и о том, что в связи с этим они зарезали барана и просят его почитать мовлад. — Ну что ж, — подумав, сказал Хасан, — жертва всегда угодна Богу. Помолимся. Он поднял руки. Хозяин и хозяйка последовали его примеру. Короткой была эта молитва. Мулла достал из нагрудного кармана маленький Коран, купленный в самой Мекке, раскрыл его и, надев очки, начал читать нараспев. Голос Хасана звучал ровно, без дрожи. Мужественное, бледное лицо его окаймляла короткаятемно-каштановая с проседью борода. Он сидел за высоким столом, скрестив на нем белые руки, и изредка переворачивал тонкими пальцами хрустящие страницы. Наси смотрела на благообразие этого человека с тайной грустью и с трудом заставила себя уйти, чтобы заняться своими делами. У Наси были на глазах слезы. То ли ее растрогал задушевный голос гостя, то ли она вспомнила о больной матери, то ли это были слезы, вызванные другой, только ей одной известной болью… Никто не знал… Гойтемир сидел напротив Хасана-хаджи, благоговейно молчал и лишь изредка подкручивал фитиль, чтобы в комнате было светлее. Женский голос из-за забора позвал Наси. Узнав, что соседке нужен гребень для чесания шерсти, Наси вынесла его и отдала ей. Возвращаясь, она увидела на террасе Гойтемира и сделала вид, что вытирает рукавом слезы. — Что еще? — тихо спросил Гойтемир. — А, ничего… — словно желая уйти от неприятного разговора, ответила Наси. Но муж забеспокоился, повторил вопрос. — Соседка просила гребень и сказала, что недавно проезжал человек в Цори, который говорил, что матери стало хуже… — Наси снова поднесла концы платка к лицу. Плечи ее затряслись. — Успокойся, — сказал Гойтемир. — Ведь мы сами видели, ей стало лучше! — Конечно. Старая она. Сейчас лучше, и сейчас же может стать хуже… Конечно, если бы не позвали этого, я поехала б хоть узнать, что там. А может, действительно до человека из Цори дошел старый слух, когда ей было худо? Только я теперь до утра должна мучиться. Бедная моя мама!.. Сколько он может читать! Я, кажется, уже ничего не хочу — ни невесты, ни посредника! Послушай, может, соседка подаст вам?.. Все готово. А я пойду… К утру я дойду до наших… Мне ведь все равно, что тут, что идти… Спать я не буду… — Как это ты пойдешь ночью по ущелью? С ума сошла? Раз так, уж лучше я съезжу… В ночь и вернуться успею. — Что ты! Что ты! Не молод ты, чтоб так по горам носиться! — испуганно воскликнула Наси. Она хорошо знала, как на мужа действует упоминание о возрасте. И действительно, Гойтемира как подменили. Он задвигался, засуетился. — Поеду, — сказал он твердо. — А гостя не беспокой! — А что я ему скажу? — Как что? Накормишь, потом расскажешь, о чем мы договорились насчет Зору, и уложишь спать. — Ну да! Тебя нет, нужен он мне здесь в доме! Пусть плетется к себе! Не так уж далеко!.. — Наси недовольно насупилась. — Нельзя этого! — обозлился Гойтемир. — Человека позвали, не ребенок же он! А дома я или нет — никто не знает. Скажешь — позвали по делу. Старшина я. Мало ли что может быть! Вернусь, утром сам провожу его! Наси снова вытерла глаза. — Ну и голова у тебя! И сердце! Тобой меня наградившего Бога — славлю! Поезжай тогда, чтобы поскорее вернуться! Только умоляю: на опасных местах не гони! Будь осторожен! Я глаз не сомкну, пока тебя не увижу снова! — слышал Гойтемир взволнованный шепот жены. По двору, освещенному окнами, заметалась фигура Наси. Она вынесла седло, сбрую, оружие Гойтемира. Оседлала коня. А когда он, крякнув, подскочил, чтобы сесть в седло, да зацепился ногой за высокую луку, перетащила его ногу на свою сторону и всунула в стремя. Уже у ворот она остановила его, вбежала в дом и вынесла кусок лепешки и вареного мяса. — Ты же ничего не ел! — тихо сказала она, когда он хотел запротестовать. — Кто тебя увидит?! И Гойтемир поехал, — держа в одной руке повод с плетью, в другой — мясо и лепешку. — Побереги тебя Бог в пути! — донесся до него взволнованный шепот жены. Когда Гойтемир скрылся за последней башней аула и цокот лошадиных копыт донесся уже с каменистой тропы, Наси всплеснула руками, беззвучно захохотала, хватаясь за бока, и побежала в дом, откуда доносился благостный голос Хасана. Войдя в кунацкую, она остановилась у дверей. Хасан перестал читать, поднял на нее глаза, в которых еще жила отрешенность от мирских забот. Он шепотом докончил молитву, не торопясь, перебросил оставшиеся шарики на четках и, поцеловав их, опустил в нагрудный карман. — Если уже время, я могла бы внести еду. Кажется, пора подумать не только о душе, но и о теле… — сказала она, скромно опустив глаза и едва улыбаясь. Хасан увидел ровную полоску ее необыкновенных зубов. Продолжая молитву, он кивком головы дал согласие, и Наси ушла в общую комнату, где ждала ее соседка. Ужин был обильный и изысканный. Молодая отварная баранина с черемшовой подливой и галушками, баранья голова, грудинка и курдюк на отдельном деревянном блюде, вареники, творог в масле, жареные блины с начинкой — всего этого было подано на десятерых. Наконец Наси внесла индюка, за которым последовало особое лакомство — халва и чай с сахаром. Хасан был тронут таким обилием угощения, но ел очень мало. — Гость, кажется, боится растолстеть! — язвила Наси, принося обратно почти нетронутые блюда, на что соседка ответила, что умеренность в пище — признак благородства и воспитанности человека. — Конечно! — не удержалась, чтобы не позлословить Наси. — К чему бобылю еда? На что ему силу тратить? На чтение книг? А настоящий мужик без мяса, что конь без овса, — борозды не вспашет!.. Соседка долго не могла успокоиться от смеха. Посадив ее ужинать, Наси посетовала на то, что Гойтемир задерживается, и пошла к гостю. Неудобно было оставлять его одного до возвращения хозяина. Скромно сев около окна, чтобы ее легко можно было увидеть снаружи, она повела речь о Зору, ради чего Гойтемир и пригласил Хасана. Хасан-хаджи слушал ее внимательно, но видно было, что он не ожидал этого разговора. Когда Наси умолкла, он сказал: — То обстоятельство, которое вынуждает вас поторопиться, имеет большое значение. Я имею в виду Калоя… Но, если между ними есть любовь, вряд ли нужно расстраивать ее. Что из этого получается, нам хорошо известно. — Он пристально посмотрел на хозяйку. Прочитав в его взгляде печаль, она опустила голову. — Есть люди, к которым любовь приходит только раз. И если они теряют ее, это делает их несчастными на всю жизнь… Такой человек не может принести радость другому. Нам это тоже хорошо известно… Вот почему над тем, что вы желаете, надо подумать. Надо многое взвесить. Не зря говорят: сватай днем, да при факеле! — Ты человек мудрый, — ответила Наси, услыхав тихие шаги за дверью. Она знала привычку своей соседки. — Вот поэтому мы и решили прибегнуть к твоему уму, к твоему совету… Но муж задерживается, а время позднее. Если разрешишь, я постелю постель, а утром вы с ним обсудите все это дело на свежую голову. Она внесла рукомойник и, пока гость выходил во двор, постелила ему на нарах пышную постель. Вернувшись, он совершил омовение и намаз. После этого Наси сдвинула в сторону сундук, под которым оказалась крышка люка, и, громко пожелав гостю доброй ночи, удалилась. Вскоре в кунацкой погас свет. Наси и соседка еще некоторое время судачили, прибирая посуду. Потом и соседка ушла к себе, унося для детей лепешки, которыми, не скупясь, наделила ее Наси. Проводив женщину до калитки, Наси выпустила из ямы пса, принесла ему еду и закрылась в своей комнате. Некоторое время ее тень еще мелькала за окном, потом и в этом окне стало темно. Сон охватил горы, аул. Ничто не нарушало тишины. Но в доме Гойтемира не спали. Хасан-хаджи глядел в едва заметное очертание окна и прислушивался к каждому шороху. Он пытался думать о том, что сказала ему Наси. Но мысли эти тотчас же улетучивались, и вместо них вставал ее образ. Цветущая, с глубокими ласковыми глазами, она чудилась ему там, у окна, где сидела весь этот вечер. Хасан, пытаясь избавиться от этого наваждения, читал молитву. Но Наси то улыбалась ему, сверкая ослепительными зубами, то грустно опускала глаза и вздыхала, и ему мерещилась ее высоко вздымающаяся грудь… Хасан мучился безмерным желанием и проклинал себя за то, что остался ночевать с ней под одной крышей. Он понял, что в эту ночь ему уже не уснуть. А в это время Наси заперла дверь, завесила платком окно, разделась возле своей кровати, умылась пахучим персидским мылом, которое Гойтемир подарил ей, оглядела себя при слабом свете и, накинув на голое тело широкое платье, опустилась через люк в нижний этаж, куда в холодное время загоняли скотину. Закрыв выход из хлева на засов, она постояла, соображая что-то, потом поднялась в комнату по шаткой лесенке, раздула огонек в печке и, когда лучина вспыхнула, снова спустилась под пол. При свете огня Наси оглядела все углы, еще раз проверила засов. Задув пламя, она подошла к другой лесенке, которая упиралась в люк кунацкой, встала на ступеньку, прислушалась… И, ничего не уловив, кроме стука своего сердца, улыбнулась… Хасан-хаджи давно уже слышал шорох внизу. Это могли быть овцы или собака… Но когда в том месте, с которого вечером Наси сдвинула сундук, легонько скрипнув, зашевелилась половица, Хасан вздрогнул, сунул руку под подушку и сжал рукоять кинжала. «Может, Гойтемир проведал что-нибудь и устроил ловушку?» Он замер, весь превратившись в слух. Это длилось мгновение. Люк бесшумно поднялся и прислонился к стене. Из него выскользнула женщина, Хасан узнал Наси, хотя в комнате было совсем темно. Он хотел вскочить, но не успел… Наси швырнула на стол платье и мгновенно очутилась у него под одеялом. — Сумасшедшая! — прошептал Хасан. — Посмотри, что делается… — с трепетным восторгом, так же тихо ответила она и прижала его руку к своему сердцу. Но Хасан не услышал биения его. Он задохнулся от ее близости… Началась ночь. Длинная и короткая ночь. В их жизни таких было очень немного. Небогатые родители отдали Хасана в медресе еще ребенком. А вышел он оттуда уже взрослым человеком. Голова его была полна изречений из священных книг и премудростью Ислама, а карманы пусты. Положение и средства пришли значительно позже. Но за это время его любимую девушку, которой он тоже нравился за красивые речи и мягкое обхождение, выдали замуж за богатого и влиятельного старика. Богач знал, что кто-то собирался сватать ее, но не посчитался с этим. Правда, старик не подозревал, как далеки были тайные связи Хасана со своей возлюбленной. Он не заметил последствий их и тогда, когда женился на ней. Но это не облегчило участь Хасана. Ему пришлось смириться с горькой судьбой, понять бесполезность неравной борьбы. Потом много раз Хасан имел возможность жениться. Ему намекали на это родственники очень неплохих, а иногда и богатых невест. Но он с грустью отвергал их. Только одна, только Наси существовала для него в мире. Только клятва добиться гибели Гойтемира была для него законом жизни. Никто не знал об этом. От всех скрывал он горькое оскорбление и обиду. Много раз судьба сводила его на одной тропе с Гойтемиром. Но он не мог убить его, хотя и не был трусом. Он знал, что смерть человека не остается неоткрытой, а кровь — неотмщенной. Ему пришлось бы объяснить людям, за что он убил его, и признаться в том, что Гойтемир завладел его возлюбленной. А этого больше всего на свете боялся самолюбивый Хасан. Он жаждал не восстановления поруганной чести, а того, чтобы, оставаясь вне подозрений перед людьми, насладиться зрелищем гибели своего врага, дать ему почувствовать это и хоть немного облегчить вечную боль. Несколько раз Хасан бывал почти у цели. Но в последний момент всегда что-нибудь мешало ему. Хасан и Наси встречались очень редко. Иногда годами ждали этих встреч, но тем безумнее, тем ненасытнее были оба. Первое время он про себя смеялся над Гойтемиром и торжествовал победу. Но как-то пришла мысль о том, что не он живет с чужой женой, а Гойтемир живет с его невестой, с его возлюбленной… И живет, не таясь, как он, а открыто. И снова Хасан пережил свое унижение, почувствовал свою ничтожность. И яростная злоба с новой силой охватила его. Шли годы. Гойтемир наслаждался богатством, женами, семейным уютом, детьми, а у Хасана не было ничего. С какой радостью променял бы он свою ученость и уважение общины на один только вечер в кругу семьи! Временами, в бессонные ночи, ему безумно хотелось бежать, взойти на гору, броситься голой грудью на камень и выть, выть по-звериному от неуемной тоски. Но он научился страдать, стиснув зубы. Проходила мучительная ночь. А утром люди видели его задумчивым, немного усталым, таинственно-молчаливым и почитали это за благочестие. И вот за все страдания судьба снова бросила ему кроху счастья, под чужой крышей, на чужой постели, с чужой женой. Он — мужчина, мулла, хаджи — был вором своего счастья, некогда отнятого у него другим. Наси понимала, что он мучается и любит ее одну. Но ей никогда не суждено было понять всю глубину его переживаний, потому что они были людьми разных характеров, разной душевной силы, разных возрастов. Она любила его за то, что он был ее первым мужчиной, за то, что он был сильным, несмотря на возраст, и за то, что любил только ее. Больше ничего не знала она о нем, да и вряд ли могла бы знать. Но в этой их разности было их счастье. При встречах он молчал, не говорил о своих переживаниях, а она была довольна тем, что имела его и могла подарить ему короткую радость. Так обоим было легче. В эту ночь время шло незаметно. Они то предавались любви, то, устав, отдыхали, и шепот их был таким тихим, словно в комнате находился кто-то еще. Изредка Наси прислушивалась к тому, что делалось во дворе. Пропели первые петухи. Снова заговорила она о женитьбе Чаборза. Хасан напомнил об их жизни. Неужели она желает такого еще кому-нибудь? — Чаборз — парень, — сказала Наси. — А на мне женился старик. И брал второй женой! А потом — девушки наши не такие, как я. Это я люблю тебя и рискую жизнью. А они, войдя в дом мужа, быстро забывают всех своих парней. Но Хасан снова ничего не ответил. Наси подобралась к нему под руку, положила голову на его плечо. — Кто разлучит любящих, попадет в ад, — сказал Хасан. — А кто без брака спит с чужой женой?.. — усмехнулась Наси. — Нам с тобой все равно гореть в вечном огне. Так не будем терять хоть здесь того, чего там для нас уже не будет! Хасан засмеялся. — А ты с годами мудреешь! — сказал он. — Что поделать. Попав в стадо ослов, телок, говорят, сам стал с ослиным характером. Ну, так что же с Зору? И снова замолчал Хасан. И Наси почувствовала, что ему по-настоящему не по душе это предложение. «Но почему?..» И вдруг мелькнула женская мысль: «А не приглянулась ли Хасану самому эта бровастая?» Впервые в жизни она почувствовала ревность. Ее бросало в жар и холод. Сердце колотилось, как птица в сетях. Она сравнила себя с Зору, и ей показалось, что она рядом с нею — увядший лопух. Ей представилось, как темной ночью Хасан пробирается вдоль заборов и обнимает Зору… И, охваченная страстным желанием сейчас же разрешить сомнения, избавиться от угрозы потерять Хасана — а ей теперь казалось, что она уже теряет его, — она решилась на то, на что не решалась вот уже двадцать с лишним лет. Наси порывисто поднялась на локте. Хасан почувствовал ее дыхание на своем лице. Она сжала ладонями его щеки и во тьме, с тревогой вглядываясь в его глаза, сказала: — Должен ли брат оказывать предпочтение брату, как пес — волку? — Говорят… А к чему это? — не понял ее Хасан. — Должны ли близкие думать о близких раньше, чем о чужих? Хасан согласился и с этим. — Тогда ты сделаешь так, чтоб сын наш был счастлив!.. Твой сын… — Мой? — воскликнул Хасан, забыв обо всем. — Прости меня… прости… но мне так хотелось быть матерью, быть не хуже его жен… иметь равную долю и голос в доме… Она припала к Хасану, не зная, как он отнесется к ее признанию, готовая на все. — Почему же ты не сказала тогда? — Не знаю. Боялась. Я же была почти девочкой… Да и зачем было говорить?.. — Мы могли уехать в Россию, в чужие края… Уйти отсюда со своим сыном. И пусть говорили бы о нас что угодно. Мы не знали б ничего!.. У нас было бы счастье… — Не говори, — прошептала она. — Это сейчас пришло тебе в голову. А тогда — ничего не было б. Ты никогда никуда не ушел бы отсюда, и ты это знаешь не хуже меня. Поклянись, что ты не выдашь этого сыну! — Глупая! Зачем же? Ведь он возненавидел бы нас. Убил бы тебя… Она порывисто обняла его, прильнула лицом к его щеке и почувствовала, что она мокрая. Наси никогда прежде не думала о том, что она сделала, родив от него, и только сейчас поняла, что убила у него сына. Она проклинала себя за то, что открыла ему эту тайну, но уже было поздно. В волнении она забыла об опасности и не услышала, как Гойтемир отпер двери ограды замка и провел коня. Наси вздрогнула, когда конь фыркал уже под окном. Она вскочила, накинула платье, обняла Хасана. — Хоть бы ты когда-нибудь избавил меня от его козлиных костей!.. — сказала она у самого уха Хасана и юркнула в люк. Опуская крышку за собой, она прошептала: — Поставь на место сундук. Он сделал это и лег. Почти сейчас же в дверь общей комнаты постучались. Наси не успела подняться к себе. Но теперь она уже ничего не боялась. Откинув засов, она выглянула во двор. Над нею, на терраске, стоял Гойтемир. — Это ты? — тихо окликнула она его снизу. — Я, — ответил он, вздрогнув, хотя знал, что там никого чужого быть не может и жена иной раз ночью спускается вниз, чтобы не выходить во двор. Наси скрылась, поднялась к себе и открыла дверь. — Ну, что там?! Как мать? — спросила она с непритворным волнением в голосе. — Да все так же, — ответил Гойтемир. — Видно, до человека, что потревожил нас, дошли старые слухи. — Слава Аллаху! — обрадовалась Наси. — Есть будешь? — Нет, — ответил он. — До утра недалеко. Лечь хочется. Ну, а как Хасан-хаджи? Говорила ты с ним? Обещал что-нибудь? — Говорила. Да разве эти святоши что-нибудь прямо скажут! Выламывается! Намекает на еще каких-то «заинтересованных в ней». А по-моему, просто себе цену набивает. — Ну что ж, — примирительно ответил Гойтемир — а с чего же им жить, если мы или другие не дадут! Ведь муллы не пашут и не жнут. Раз начинаешь такое дело — без подачек тут не обойтись. — Конечно, — согласилась Наси, забираясь в постель. — Да я и не скупилась. Как попотчевала его мясцом, грудинкой да курдюком — сразу добрее стал. А ты утром пообещаешь еще что-нибудь — так я уверена, он все сделает! — Ты какая-то пахучая сегодня. Как молодуха, — заметил Гойтемир шумно принюхиваясь к воздуху. — С тобой не то что молодухой — скоро опять девушкой стану… — огрызнулась Наси. — Мылась мылом, что ты привез. Да все, наверное, без толку… В темноте у Гойтемира глаза полезли на лоб от ее наглости. Но он промолчал. Слова не могли ему помочь. И как бы в подтверждение этой мысли Наси взяла его руку и положила себе на сердце. — Послушай… Тебя ждала!.. Гойтемир растерянно держал бестрепетную руку на ее груди и мысленно призывал на помощь Аллаха, который за последнее время плохо понимал его и еще хуже помогал в таких делах. Хасан-хаджи до утра не смыкал глаз. Эта ночь поначалу была для него одной из самых лучших в жизни. Он никогда не был с Наси в такой человеческой обстановке. Вот и сейчас, лежа на постели, которая сразу после Наси стала большой, пустой и холодной, Хасан-хаджи вспомнил все случаи, которые ему удавалось вырывать у своей судьбы, где и когда они были… Как это было недостойно и оскорбительно для чувств! Но что было делать? Страсть к ней всегда побеждала его. И вот — Чаборз… Сын… Значит, и он зачат под открытым небом, на том месте, что проклято Богом и людьми, где только злые ведьмы под уханье филинов и вой волков справляли свой шабаш, — на вершине скалы Ольгетты, под развалинами старых стен. Долгое время это место было их единственным пристанищем. Но потом и оно стало опасным. Кто-то увидел их, хотя и не узнал. Счастливое начало сегодняшней ночи привело Хасана-хаджи к этим воспоминаниям. А конец… В порыве слепой ревности Наси не подумала, какой чудовищный удар нанесет она ему своим признанием о сыне. В первый момент Хасан-хаджи испытал прилив неизведанной радости. Он — отец! Он не бесплодное существо, на котором закончится род его предков. Он будет жить в образе сына. Гордость поднялась из глубины души. И он впервые понял, как это прекрасно. Ему показалось, что он растет, становится выше. Но все ликование, это счастье отцовства длилось какое-то мгновение, пока говорило в нем только одно сердце. А когда он услышал беспощадный голос рассудка, радость его сникла, как цветок от мороза. Он никогда, нигде, никому не сможет сказать, что это его сын… Признание принесло бы всем только горе. Народ отвернулся бы от них. И остался б позор им всем. И на много поколений. Значит, есть у него сын и нет его… Он будет видеть, говорить с ним, может быть, даже радоваться и горевать вместе, но только как чужой. А ведь все могло быть иначе… Все могло быть иначе, если б не Гойтемир. Как надменно ответил ему тогда старик через посредника: — Раз я приехал, он может искать себе что-нибудь в другом месте. Он не дал никому опомниться, ничего предпринять и, задарив всех, отбросив условности обычаев, засватал и тут же забрал ее с шумом, пальбой и музыкой… Унес, как коршун голубку… И не только она осталась навсегда в его когтях. В этих когтях всю жизнь кровоточит и сердце Хасана. Его сын, его кровь, его будущее отныне — он знает это — тоже принадлежат Гойтемиру. Даже лишив его жизни, он ничего не сможет изменить! И Хасан-хаджи почувствовал все свое бессилие, свое ничтожество, свою ненужность. Умеренный образ жизни сохранил его силы. Он был здоров. В жилах рук его было железо, в голове — ясность мысли. И только в сердце — пустота. Ошибка была совершена в далекой молодости, когда он подумал, что, став любовником жены Гойтемира, он насытит свою месть, а сам устроит жизнь с другой. Он не знал того, что другой Наси — со всем, что было в ней хорошего и плохого, — на свете нет и что ее заменить никто не сможет. Слишком поздно он понял это. Понял, когда она уже стала матерью. Но он не знал, что она стала матерью его ребенка. Хасан-хаджи то садился, то снова опускал голову на подушку. Первый раз в жизни откуда-то появилась эта влажность глаз. Откуда она? Он не умел плакать, но не умел и останавливать слез. Смятение охватило его душу. Временами ему хотелось встать, ворваться в ту комнату и изрубить Гойтемира на куски. Порой он готов был расколоть себе голову. Но за долгие годы он привык к тому, что люди уважали его, привык к их мыслям о себе. Это было его богатством. А сейчас — единственной силой, которая удержала и повелела оставить все так, как оно есть. Но одно решение все же созрело и окончательно утвердилось в нем этой ночью: Гойтемир должен уйти теперь, когда жизнь еще дорога ему… Гойтемир должен узнать, за что он будет платить жизнью. Это решение помогло Хасану взять себя в руки. Утро наступило такое же хмурое, каким оно бывало не раз в эту осень. Все те же низкие облака, туманы. В такую погоду не хочется ничего. Тянет ко сну, разговоры не клеятся. Хозяин с хозяйкой на рассвете вздремнули часок и проспали, когда гость выходил, умывался, совершал молитву. Гойтемир, недовольный собой, хмурился и ворчал. Наси возилась с завтраком и думала о своем. Мужа она никогда не любила, но привыкла к нему за эти годы. Так жили многие женщины. А Хасана сегодня ей было по-особому жаль. Все они останутся здесь, дома, и будут жить завтра, как и сегодня. А ему уходить прочь в свой пустой угол и только думать о ней, а теперь и о сыне. Она ругала себя, но от этого на душе не становилось легче. Пошла в кунацкую. Поздоровалась. Увидела в его глазах тепло. Отлегло немного. Значит, нет в нем зла против нее. Стала убирать постель. Первый раз убирала их общую постель. И было в этом что-то необычное, волнующее… Вошел Гойтемир. Она ушла к себе. А когда вернулась с блюдом, уставленным едой, увидела, что мужчины спокойно разговаривают о деле. Она пригласила их к столу и осталась постоять у дверей. — Ты что-то неважно выглядишь и неохотно берешься за еду, — говорил Гойтемир, пододвигая к гостю лучший кусок барашка. — Или плохо спал? — Когда человек плохо спит, это значит, что он как-то спит. А я сегодня глаз не сомкнул, — ответил Хасан ровным голосом. У Наси дрогнуло в груди. — А что так? — удивился хозяин. — На это трудно ответить одним словом, — сказал Хасан-хаджи, начиная есть. — На такой хорошей постели, какую устроила мне Наси, кажется, только мертвый уснул бы! Гойтемир ухмыльнулся. Он не видел, какими испуганными глазами смотрела жена на гостя. — Я ведь не избалован, — продолжал он. — Полночи нежился, а во вторую половину старался запомнить первую! — Ты уж так хвалишь ее, что она загордится! Разговор перешел на Чаборза. — Дело ведь в том, что открыто нам неудобно сватать ее, — начал Гойтемир. — Это опозорит Андарко. А как только он женится, мы сразу решим. Я считаю, что в таком деле тянуть ни к чему. Это и дороже и беспокойнее. У меня вот с ней то же получилось. Приехал я сватать ее, а какая-то драная шкура мне на ухо жужжит: у девки, мол, какой-то есть на виду… Так я, не успели они оглянуться, деньги родителям в руки, ее на бричку — и за ворота. Тем дело и кончилось. Спрашивал ее потом. Говорила: «Не знаю…» Да разве бабы правду скажут? Хасан-хаджи ел и, казалось, не слушал хозяина, потом, словно любопытства ради, спросил: — А ты не боялся? Гойтемир только усмехнулся и, отхлебнув чаю, оказал: — Да, видно, на этот раз она не схитрила. Потому что если б был кто действительно, так разве он дал бы из-под носа такую девку увести? — Гойтемир засмеялся. — А если был да дал, так такой он и джигит, что его ни бояться, ни вспоминать нечего! Хасан-хаджи, серый от кончика носа до ушей, улыбнулся, глядя на Наси, и протянул к ней пиалу. — Добрый чай. Налей. Только покрепче. У Наси дрожали руки. Хасан-хаджи заметил это и снова улыбнулся. — Далекое время, а волнует, не правда ли? Наси не ответила. Она едва держалась. — Ты прав, — сказал он Гойтемиру, — видимо, никого не было. А то волей или неволей люди стравили бы вас. Мы ведь самолюбивые. И стоит только кому-нибудь такого обиженного подковырнуть, как он, будь он телок телком, поднимется и сделает то, что другому герою не снилось! Такой уж мы народ! Ну, об этом хватит. Тут, как принято говорить, что нам Аллах пошлет!.. — Он допил чай, перевернул пиалу и положил на донышко оставшийся кусочек сахару. — Нет, нет. Спасибо! Я и так поел и попил от души, — поблагодарил он хозяев. — А насчет вашей просьбы вот что скажу: не по душе была она мне. Но для Чаборза, раз девушка ему приглянулась, я сделаю все. — Он помолчал и добавил: — Как для родного сына!.. Хасан встал. — Дайте залог. Встал и Гойтемир. Наси вытерла слезы. — Спасибо, Хасан-хаджи. Я другого и не ожидал от тебя! — Гойтемир вынул из черкески газырь и подал его гостю. — И клянусь, лучший баран из моей отары — твой! Хасан-хаджи улыбнулся странной улыбкой. — Нет, Гойтемир, — возразил он. — Ничего я у вас не возьму до тех пор, пока Зору не войдет в этот дом. А тогда я обязательно заберу из твоего стада… но не барана, а самую лучшую овцу! Гойтемир расхохотался. Он не заметил, какой огонь блеснул в обычно смиренных глазах Хасана-хаджи. — Вот это хитрец! Любой баран — только один баран, а хорошая овца — это может стать сразу три барана! Ну что ж, я готов и на это. У нас не убудет! — Нет, Гойтемир, я не из корысти. Я даю слово, что возьму у тебя яловую овцу… Вышли во двор. Хасан вскочил на коня, которого подвела ему Наси, так быстро, что она даже не успела натянуть стремя. — Да побережет нас Бог! — прошептала она, закрыв платком лицо до самых глаз. Хасан-хаджи приветственно поднял руку и, чуть отъехав, пустил иноходца. Хозяин с хозяйкой невольно залюбовались им. Круп гнедого ровно колыхался из стороны в сторону. А Хасан-хаджи, широкий в плечах, тонкий в талии, прирос к седлу. Только длинные завитки мерно вздрагивали на его папахе. — Чем не джигит! — с иронией воскликнул Гойтемир. — А ходит молва, что не мужчина… Наси повернулась и молча пошла в дом. Потрясение, которое Хасан-хаджи пережил в доме Гойтемира, не прошло для него бесследно. Он заболел, замкнулся в своей комнате, запретил сестре говорить о себе соседям и даже ей разрешил входить только утром и вечером, когда она приносила еду. Многое передумал он за это время, многое не мог простить себе. Лишь через неделю он поднялся. Постепенно жизнь вернулась к нему, и он стал почти таким же, как прежде. Только взгляд у него изменился. Он стал беспокойнее, в нем появилась суровость, которой прежде никто не замечал. Как-то рано утром, выгнав скотину, Батази возвращалась домой. Хасан-хаджи стоял около своего дома, накинув на плечи шубу. Подозвав Батази, он пригласил ее в дом и крикнул сестре, чтобы приготовила чай. — Скажи мне, соседка, — обратился он к ней, пристально глядя в глаза, — какому богу ты молишься? Батази смутилась, поднялась и начала теребить бахрому на шали, не решаясь сказать правду и не зная, как солгать такому всеведущему человеку, от которого, наверно, нет тайн. А он все смотрел на нее и ждал ответа. — Сказать по правде, — наконец с трудом вымолвила она, — молюсь я и ингушским богам и Аллаху, потому что все они сильнее меня, а я — божий раб и у них в вечном долгу. Да не разгневаются они на меня! — Хорошо, что ты сказала правду. Даже безобразная правда лучше, чем красивая ложь. А Аллаха обмануть нельзя. Он все знает. Но милостив. Всем, кто идет к нему с чистой душой, он прощает их заблуждение. Чти Аллаха, и он во всем поможет тебе! — Постараюсь, Хасан-хаджи. Да на что такие Алаху? Мы — земля… — Не говори этого. Ты не все понимаешь. Перед Аллахом все мы равны. Он взял с подушки Коран и поднес его оробевшей Батази. — Возьми этот божий Коран и клянись сохранить в тайне разговор, который у нас пойдет. Батази с трепетом приняла священную книгу через шаль. — Послушай-ка, Хасан-хаджи, — как можно мягче проговорила она, — к чему это? Я не пойму… Хасан-хаджи ожидал вопроса и ответил ей, растолковывая, как ребенку. — Я буду говорить тебе только то, что может быть на пользу твоей семье. Я хочу рассказать тебе сон и правду, которые могут изменить всю вашу жизнь. Я не собираюсь ничего требовать от тебя. Только никто никогда не должен знать то, что это ты узнала от меня. Если ты не уверена в том, сможешь ли сохранить тайну, мы с тобой сейчас попьем чаю и расстанемся, как встретились. Я ничего не теряю. Это касается тебя. Это — чужая тайна. После таких слов хозяина ноги Батази приросли к полу, а душа заюлила, как щенок, которому вынесли похлебку. — Что бы ты мне ни сказал, клянусь, никто не узнает, что это сказал мне ты… — запинаясь, прошептала Батази, и ее серые глаза впились в лицо Хасана-хаджи. А он положил Коран на место, сел, заставил ее сесть напротив себя и, задумчиво глядя в окно, начал свою речь тихим, далеким голосом. — Не так давно, в ночь под святую пятницу, я видел сон: наш аул, темное небо, башни… На одной из них могучий орел… Он сидит и высматривает что-то внизу… А внизу овечка пасется… И думаю я во сне: «Чью же овечку хочет схватить эта гордая птица?» И вижу: ты стоишь в дверях башни и любуешься ею… Рот у Батази открылся, глаза округлились. Хасан-хаджи продолжал: — Вдруг подул ветер, тучи ушли за горы, выглянуло солнце. Посмотрел я в небо: оно чистое, синее, и в нем большая стая журавлей кружит, прямо над нашим селом. Кружат, кружат, все ниже, уже слышно, как свистят их крылья. Смотрю: они над вашим двором… Орел поднялся и улетел, а они опустились. И было их так много, что покрыли они и башню и двор… — Господи! Мой Бог… — прошептала Батази, переводя дыхание. — Проснулся я и думаю, — продолжал Хасан-хаджи, все так же глядя в окно, — к чему бы это? Вспомнил, что говорят книги священные, прикинул и понял: сон этот к добру для вас. Только никак не мог догадаться: кто эти гости и откуда они? Он резко повернулся к Батази, впился в нее глазами и почти шепотом сказал: — Счастливая ты!.. В душе Батази все трепетало. — Неделю тому назад, — продолжал Хасан-хаджи так тихо, словно боялся, что стены услышат его, — меня вызвал Гойтемир. Старшина. Старик. С ним жена. И говорят: «Дело у нас. Никто об этом те должен знать, кроме тебя и семьи Пхарказа». Я дал им слово. И говорят: «Пхарказ и Батази — честные, труженики, умные люди. Дочь у них — первая красавица и хозяйка. Полюбилась она нашему младшему сыну, а старший еще не женат». И говорят они: «Послали б мы сватов к Пхарказу, но нельзя позорить старшего сына. Надо подождать, пока женится. А тем временем какой-нибудь орел может высмотреть овечку, и останемся мы ни с чем». Как сказали они про орла, вспомнил я свой сон и понял: вещий он! А они продолжают: «Решили мы так. Просить тебя тайно передать родителям Зору предложение выдать нам дочь, породниться с нами, только сберечь ее, пока мы женим старшего. Согласятся — передай им залог. Дочь пусть считают нашей, а чего дать за нее — у нас найдется!» С этими словами Хасан-хаджи положил на стол перед Батази газырь Гойтемира. Она кинулась, взяла его, разглядела, узнала и осторожно положила назад. — Послушай-ка, Хасан, — она даже забыла назвать его хаджи, — послушай-ка, а не сон ли все это?.. И то, что ты видел во сне, и то, что рассказал про них?.. Батази была поражена. Руки у нее дрожали. — Гойтемировские, а?.. Кто бы подумал! — Нет, Батази. Это не сон, — уже громко ответил Хасан-хаджи. — Из сновидений человек не может захватить с собой и просяного зерна. Как проснулся — все исчезло. А здесь перед тобой вещь… газырь. Это, конечно, как сон. Я понимаю тебя, Батази. Но это жизнь. Только ты не особенно удивляйся. Твоя Зору и в султанском гареме не была бы последней женой! Жемчужина! — Послушай-ка меня, Хасан-хаджи. Ты же знаешь, что люди мы простые, не умудренные, научи: что делать, что говорить, как я поступить должна? Сестра хозяина внесла чай, яичницу, сыр, оладьи. Когда она ушла, Хасан-хаджи пригласил гостью к столу и продолжил беседу. Он сказал, что ей надо посоветоваться с мужем и решить вопрос. И уж если они решат его, как просят Гойтемировы, следить за тем, чтоб девушка была недоступна ни для кого. Батази слушала его, не спуская глаз с газыря Гойтемира. Он сковал ее, не давал ни есть, ни пить. Наконец она вскочила, мотнулась к нише, в которую Хасан-хаджи положил Коран, схватила его, и, сжав перед собой, страстно прошептала: — Клянусь, если правда все то, что ты здесь сказал, клянусь, что до тех пор, пока это дело с божьей и твоей помощью не завершится, моя дочь не выйдет ни за кого! Она положила Коран на место и вернулась к столу. Хасан-хаджи скрыл легкую усмешку. — Послушай, а теперь я могу взять домой этот газырь и рассказать мужу? — Конечно, его же вам прислали! Только и Пхарказу не выдавай меня. Ври, как хочешь. Этот грех приму на себя. Но обо мне — ни слова! Поблагодарив Хасана за все, Батази кинулась к двери, сжимая в кулаке газырь. Но вдруг вернулась и, схватив оладий, воскликнула: — Послушай, это хлеб божий, не так ли? Так вот, пусть каждый кусок его станет мне греховным, если я не убью себя, коль не сдержу слова!.. Хасан был доволен ею и собой. Он угадал, через кого следовало начинать дело. Он выглянул в окно. Батази быстро удалялась извилистой тропинкой. Если б он не видел ее только что у себя в доме, он решил бы, что это идет девушка — таким легким был ее шаг. «Говорят, счастье дает человеку крылья… Только что несет Батази в свой дом на этих крыльях?» — подумал он. Ему ясно представилось гневное лицо Калоя. И с затаенной ненавистью он сказал: — Ну, Гойтемир, получай вражду с Калоем! Это мой первый тебе удар! Как ни оттягивала зима в этом году свой приход, как ни упрямилась осень, не желая уходить в свой срок, а все же в горах выпал снег. Ребята встали на свои салазки, взрослые устремились в лес и к покосам — волочить дрова и сено. Зато долгие вечера приносили скуку, загоняли людей к огню очагов, заставляли лезть под овчинные шкуры, под одеяла. С тех пор как Батази принесла в дом залог Гойтемира и после разговора с мужем, когда убедила его в том, что Бог услышал ее молитвы и послал им счастье, с дочерью она обходилась как с больным ребенком. Она старалась во всем угодить ей, облегчить ее жизнь в доме, избавить от тяжелой работы. Батази уже сейчас видела Зору в доме старшины, где все будут делать наемные слуги. А так как пока их не было, мать все взвалила на себя и, к удивлению дочери, при этом была в хорошем настроении. Иногда Батази даже тихонько пела. Этого Зору не слышала от нее отродясь. Однажды поздним вечером, когда отец уже уснул, Батази, подложив в печурку дров и поправив в камине огромные тлеющие комли, потушила лампу, прилегла к дочери и завела разговор, к которому она давно не знала, как подступиться. Речь зашла о будущей жизни Зору. За последнее время мать настолько изменилась к ней, стала такой близкой и заботливой, что сердце дочери снова по-детски доверчиво открылось ей. Зору созналась матери, что любит Калоя. Полумрак, царивший в комнате, скрыл выражение глаз Батази, когда она услышала это имя. Калой представился ей в образе того орла, который приснился Хасану-хаджи, и она затрепетала от мысли, что этот сосед может расстроить их жизнь, которая должна была сложиться таким чудесным образом. Но сердцем женщины она поняла, что стоит ей спугнуть доверчивость дочери, как та снова замкнется и, может быть, даже совершит непоправимый поступок. В этом возрасте влюбленные девушки способны на все. У Батази хватило силы выслушать дочь до конца и поговорить с нею, не настораживая ее. Зору знала взгляды матери на жизнь, поэтому сразу сказала, что они со свадьбой не торопятся и выйдет она за него только после того, как он разбогатеет. А работает он очень много и много успел накопить. Ускорить их женитьбу может возвращение его родителей из Турции. Там они, наверное, нажили большое богатство и собираются вернуться домой. Это Калою рассказывал горец, а он сам видел человека, вернувшегося из Турции и встретившего там хорошего знакомого отца Калоя. — Ты веришь этому? — спросила Батази. Внутри у нее все кипело, потому что в этом рассказе она усмотрела только злой обман Калоя, решившего заморочить девушке голову. Как она теперь ненавидела его! — А почему не верить? — наивно спросила Зору. — Ты как он. Он тоже говорит, что все это может быть совсем не так. А я верю. И ему сказала, что Бог все может… И теперь он тоже ждет отца! Вот было бы хорошо! Ведь Пхарказ и его отец были друзьями! Мы купили бы много земли… — Конечно, — глухим голосом отозвалась Батази. Казалось, она преодолевала дремоту. — Значит, ты встречаешься с ним? — Мы же рядом живем, — уклонилась от ответа Зору. — Ты знаешь, мне кажется, мы жили бы так, как вы с отцом. И никуда от вас уезжать не надо!.. Батази вздохнула и, стараясь казаться бесстрастной, сказала: — Мать не может идти против счастья своего дитя. Но замуж выйти — это не то, что выйти на свидание у реки. Хорошо, если будет так, как тебе хочется. А если не так? А если ему предложат невесту побогаче да тоже красивую? Он ведь парень хоть куда! — Да я-то что! Какое у нас богатство! — вздохнула Зору. — То-то… Ты не должна становиться ему поперек дороги… — Я люблю его! — почти со слезами вырвалось у Зору. — И другая, деточка, будет любить. Да добро принесет… А ты? Голую свою любовь?.. Прорехой прореху не латают! И он так же должен думать, если любит тебя. Попадется тебе богатый да хороший — и Калой должен только радоваться. Я так понимаю любовь. С нею ведь не в куклы играть, а детей рожать. Или на голод и нищету, или на достаток… Послушай меня, поразмысли… Они замолчали. Каждая думала о своем. Мать жалела дочь и понимала ее сердце. Но горькая жизнь заставляла ее быть черствой, искать для дочери свою правду — правду нищей, мечтающей о богатстве. А дочь думала, что мать, наверно, права, и как горька эта правда! А разлука с милым — хуже смерти!.. В камине тоненько посвистывал ветер. На базу скрипела жердь. По стенам бегали блики от огня. Было тепло, уютно и грустно. Незаметно пришел в башню сон. Он обеих избавил от тягостных дум и заставил мать обнять ребенка. Бывает жизнь, когда лучшее, что есть в ней, — это сон.3
В эту зиму Калой редко встречался с Зору. Мать не отходила от нее ни на шаг. Но им удавалось переброситься словечком у ручья. Калой тосковал и, чтобы убить время, пропадал на охоте. Шли дни, ничем не отличавшиеся один от другого. Только раз, перед самой пахотой, жители башен были потревожены стычкой с хевсурскими пастухами. Но, к счастью для обеих сторон, жертв не оказалось. В один из весенних дней, когда тяжелый труд приходит к концу и радость заполняет сердце, Калой поцеловал в голову своих быков, которые вспахали ему землю, и сбросил с них ярмо. Дружески шлепнув каждого по исхудавшей спине, он отпустил их на волю, на зеленую гору. Последняя пядь принадлежавшей ему земли была перевернута. Он вспахал землю Фоди, день поработал у Пхарказа и теперь с чистой совестью мог отправиться домой. Но ему все еще не хотелось уходить от этих черных полос. Они пахли весенней сыростью и будущим хлебом. Калой поднялся на скалу Сеска-Солсы, сел под отцовскую сосну и посмотрел вокруг. Все те же, в легкой дымке, снежные вершины вдали, леса, под ногами — ущелье, поросшее кустарником и редкими деревьями, и всюду полоски вспаханной земли: на всех склонах, во всех впадинах, где только мог пройти человек. Как огромны горы и как малы на них эти полоски черной земли! Этой вечной радости и вечного горя! В лучах заходящего солнца каменные башни Эги-аула казались белыми. Калой любил свой аул. Любил извилистые лабиринты его улочек, остроконечные боевые башни, стаи сизых голубей, которые со свистом опускались на уступы их вершин; любил тишину солнечных могильников, где лежали его предки. Там и Гарак. Он давно уже высох, почернел, стал маленьким. Во всем, что тут видел Калой, таилось начало его жизни и когда-то должен будет наступить конец. Он знал, что человек, как тростинка, поднимается из земли, тянется к солнцу и снова падает на землю. Но тростинка не ведает ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. А человек живет ими, и это делает жизнь его и лучше и труднее. Вон на горе новое мусульманское кладбище и серый столбик, под которым лежит Докки. А Гарак ушел в склеп отцов. Увидятся ли они там, куда сейчас уходит солнце?.. Кто знает? Кто может им помочь? А вон окно башни Пхарказа. Отсюда нельзя увидеть, но, может быть, в этом окне Зору? Та, с которой он собрался дойти до того края жизни, куда каждый день опускается солнце… Они долго-долго будут идти вместе, будут вместе на этой пашне, в этих лесах, на этом камне… Усталый и счастливый, Калой всей душой ощутил, как бесконечно хороша эта трудная жизнь и как в ней нужна ему она, Зору… Он вспомнил о первых встречах с нею под этой сосной, достал из-под камня свой старинный рожок, давно заброшенный как детская забава, сдул пыль с него и заиграл. И рожок ответил тихо и нежно. Он пел о счастье, которого так ждал Калой. А в это время в Эли-ауле забеспокоились все. Ребятишки метались от башни к башне. С крыш перекликались соседки. Отдыхавшие после пахоты мужчины выходили на терраски, за ворота. Всех подняла необычная весть: в село пришел странник. Он разыскивает Калоя, не хочет назвать себя, сказать, откуда и куда держит путь. Его отвели в дом Калоя. Орци побежал за братом. Кто-то высказал предположение, что странник может оказаться мухаджиром, вернувшимся из Хонкар-Мохк[83]. Догадка понеслась по селу. И тогда к башне Калоя потянулись люди. Хасану-хаджи тоже показалось подозрительным настойчивое желание странника видеть Калоя. Зачем он пришел в этот дом? Кто дал ему знать, где искать Калоя в этих огромных горах? Чтобы узнать об этом, Хасан-хаджи сам направился к нему. «Если это мухаджир, то он лучше всех должен знать, как бог-Аллах оделяет своих послушников, — думал старый язычник Зуккур. — Кто знает, может быть, хоть на старости лет и мне лучше стать мусульманином, чтоб спасти свою душу!..» Он оделся и потихоньку, опираясь на турс, стал спускаться с горки, на которой ютилась его башня, и откуда теперь Зуккур редко когда выходил. Пхарказ пришел к гостю, чтоб занять его, как сосед Калоя. Батази умерла бы, если б не ей пришлось первой узнать, с чем пришел мухаджир к Калою. Может быть, от этого зависело будущее ее дочери? «Шайтан забери этот гойтемировский газырь! Если Калой разбогатеет, разве я могу лишить дочь парня, которого она полюбила? А от Хасана-хаджи и данного ему обещания с деньгами можно будет как-нибудь открутиться. Недосмотрела, скажу, убежали! — и дело с концом», — думала она, по-хозяйски наводя порядок в башне Калоя. Пришел Иналук и другие родственники и соседи. Одни из них стояли во дворе, другие — в дверях комнаты, где с гостем сидели Зуккур, Хасан-хаджи и Пкарказ. Гость изредка ронял слово, из которого нельзя было сделать никакого вывода. Но вот приехали на Быстром Калой и Орци. Узнав от Иналука, что происходит в доме и кто у него в гостях, Калой, не заходя в башню, поймал первого попавшегося ему во дворе барана и тут же зарезал его. Поручив Орци разделать тушу, сварить мясо, Калой пошел в башню. Люди двинулись за ним. Зору в окно видела все это. И, несмотря на строгий запрет матери, она покинула башню и затерялась в толпе соседок. Мужчины вошли с Калоем и встали вдоль стен, а женщины остановились в дверях. Все молчали. Калой поздоровался. Старик гость сидел на низеньком кресле около очага. Увидев Калоя, он встал. Поднялись Зуккур и все остальные… У старика был острый с горбинкой нос, поблекшие серые глаза. Седые борода и усы подчеркивали загар его опаленного солнцем и стужей лица. Он был в старенькой темной папахе, в ветхой рубахе и рваных штанах. На ногах — грузинские чусты. Они, видимо, и заставили эгиаульцев сделать вывод, что старик идет с грузинской стороны. Но, как ни приглядывался Калой к лицу гостя, не мог припомнить, чтоб где-нибудь видел его. А старик смотрел на Калоя, как на старого знакомого. Он протянул к нему трясущиеся, худые руки и голосом, в котором слышались радость и тоска, сказал: — Ты!.. Конечно… это ты!.. Рожденный тогда… под камнем… Лицом ты — Турс, а сердцем как? — И он обнял Калоя, припав к нему сухой грудью… — Мы не знаем твоего имени, гость, но можем сказать: в этом парне действительно бьется сердце его отца. А ты откуда знаешь его? — спросил гостя Хасан-хаджи. Гость сел на прежнее место, не спуская глаз с Калоя. — Верю вам. Огню Турса он не дал погаснуть. Горит очаг… — добавил он. — А в моем погас… У меня никого… Никто меня не ждет… Сам иду к родной земле! Никто из вас не знает, что это такое! И дай вам Бог никогда не узнать! — Глаза его временами оживали и загорались, а потом снова тускнели. Как угли в костре: ветер подует — они засветятся, пройдет ветерок — и они покрываются пеплом. — Кто же ты, брат, откуда и куда держишь путь? Где с Турсом встречался? — повторил вопрос Зуккур. Калой при старших молчал. Предчувствие чего-то недоброго волновало его. Зачем пришел к нему этот странный человек, знавший его отца? А гость молча уставился в очаг, словно хотел увидеть в огне то, о чем предстояло ему говорить. Потом откашлялся, оперся на свою истертую дорогами палку и, не торопясь, оглядев всех собравшихся, заговорил: — Когда у человека жажда, ему дают ковш с водой. Он пьет и утоляет жажду. Это короткое дело. А когда человек должен рассказать целую жизнь и ждет этого часа целую жизнь, это не просто. Хлеб надо давать в руки голодного, оружие — бойцу, а правду — сердцу, которое ждет ее. Он видел своего отца в свой первый день — день рождения. Я видел последний день его отца. Он всю жизнь ждал правду об отце. Я носил ее в себе и принес сюда. Вот почему я ждал его прихода и не мог расплескать ковш его воды. Если б меня спросили, что я за всю мою жизнь научился делать лучше всего, я бы ответил — молчать. Но сегодня я должен говорить. И вы — простите меня. Его слушали, затаив дыхание. — В год, когда имам Шамиль сам сделал то, за что двадцать пять лет беспощадно рубил головы другим, — сдался в плен, на милость гяуров, я получил первую пулю в сердце. Я ненавидел христиан, я искал с ними вражды, но люди устали от войны, и таких, как я, было немного. И объявился тогда генерал русского царя, назвавший себя слугой Аллаха и защитником Ислама, Муса, сын Алхаза. Он призвал правоверных уезжать из страны христиан в страну хонкаров[84]. Он раздавал деньги, он обещал там земли, почет. И мы пошли за ним, пошли все, кому ненавистна была жизнь под властью гяуров, все, кому негде и нечем было пахать! Впереди нам чудился рай. Но дорогу в этот рай мы усеяли могилами, прошли ее мукой и нищенством. Долгим был этот бесконечный путь, как постель умирающего. Нам говорили, что хонкары встретят нас, как мухаджиров, пожалеют, как братьев по вере, помогут начать снова жизнь. Но это был обман. Муса, сын Алхаза — сын свиньи, сын собаки, — продал нашу кровь, нажрался царских денег и покинул нас. Хонкар-падишах загнал нас туда, где не было ни леса, ни воды, где земля — как жженый кирпич, где не было ни крова, ни живой души. И понял народ обман, подался назад, но «братья мусульмане» нас встретили пулями и штыками в спины. И разбрелись люди по лесам и дорогам… Кто в рабство к баям, кто умер с голоду, кто в лихорадке, кто был сражен пулею аскера[85] на дороге в сторону этих гор… Долго рассказывал старик о мытарствах народа на чужбине, о ссылке в Сибирь тех, кому удалось вернуться в Россию. Вытирали глаза женщины, сдержанно вздыхали мужчины. А Калой слушал его, надвинув на брови папаху и сложив руки на черном кинжале. — Долгие годы бились мы с твоим отцом за жизнь. Три раза подходили к границе, чтоб вернуться к тебе, и однажды в лесу схоронили родившую тебя Доули. Умерла она в лихорадке, от голода… И, не пробившись, снова работали мы у бая за кусок хлеба. Видели, как отнимают они у наших половину урожая, отбирают детей и увозят на продажу в рабство. Шли годы, кончалась жизнь без радости, без надежды. И тогда снова собрались мы с силами и снова пошли к границе, чтобы пройти или умереть. Ночью пробирались лесами, днем, голодные, как волки, отлеживались в чаще, ели траву, коренья. Однажды утром — это был семнадцатый день наших скитаний, когда ослабевшие, шатаясь, брели мы в надежде, что граница осталась позади, — нас заметили аскеры хонкара. Они гнались за нами, как псы за зверем. Мы громко призывали Аллаха, но они стреляли в нас. Нас спасло болото. Они отстали, а когда мы выбрались из него, Турс держался за грудь. Из-под его руки текла кровь. Он упал, чтоб уже не подняться. Он говорил, чтобы я оставил его, бежал, пробираясь к вам. Мы были близко у цели. Но разве может человек бросить друга? И тогда он завещал мне найти тебя… — Старик молча смотрел на Калоя… — И вот я нашел тебя… Да, ты очень похож на него. Похож… Зору, как и все, не пропустила ни одного слова старика. И с каждым из них угасала ее надежда, рушились светлые мечты. Она видела, как плохо Калою, и, не в силах вынести этого, выбралась из толпы и убежала домой. — О чем еще говорил твой отец в то утро, я могу рассказать тебе потом, если ты хочешь, — сказал старик Калою. Но Калой покачал головой. — Говори при всех, — сказал он. — Это мои родные и односельчане. С ними мне жить, с ними умирать. От них я ничего не скрываю. Старик подумал, взвесил его слова и продолжал: — Так лучше. А мне все равно. Долго мучился твой отец. То совсем затихал, то жизнь снова возвращалась к нему, и тогда он говорил: «Если дойдешь до наших гор, передай им мой последний салам. Скажи: если жить не удалось с ними, то думал — хоть лежать придется в своей земле… Сыну, брату, селу передай: не хотел я покидать их, да Гойтемир толкнул меня на это, а сам остался… Видно, знал, что мне не вернуться, не спросить у него свое…» Он сказал: «За обман, за то, что завлек меня, пусть Бог спросит с него. Я должен был иметь свою голову. Я не имел ее. Но за жизнь и смерть несчастной жены моей, Доули, нет ему от меня прощения на этом и на том свете!» — За жизнь Гарака и Докки — тоже нет! — негромко сказал Калой. Люди вздрогнули. — Прости, что перебил. Продолжай. Я слушаю. — «Если дойдешь, — сказал он, — передай людям: пусть ищут счастье там, где живут. А если не найдут его под ногами, пусть умрут и лягут в ту землю, которая их родила. Смерть в родном краю краше жизни на чужбине. Пусть не верят, — сказал он, — звуку зурны на расстоянии. Он красив только издали!» — Эх, человек ты наш, Турс! — вздохнул Зуккур, неумело смахнув слезу. — Истинную правду познал! Но дорого она ему стала. Мы не хотели, чтоб он уходил… Не зря деды говорили: «Спокойная бедность лучше беспокойства о несбыточном благе!» Но мы перебили тебя, говори, гость! — Мое имя Хамбор. Я кончаю рассказ. Турс к вечеру умер. Мы были в стране Ислама. Где-то рядом ходили мусульмане, турецкие аскеры, которые, как и мы, чтут Аллаха и делают намаз. А я, чтоб не попасть снова в рабство, должен был шепотом помолиться за друга и оставить мусульманина, не предав земле. Может быть, вороны выклевали ему глаза или шакалы разорвали тело… У меня не было возможности вырыть могилу. У меня не было сил, чтоб унести его с собой, а «братья-единоверцы» преследовали меня, как собаки зверя. Я не мог дать им убить себя, не рассказав вам этого. Я не помню, сколько дней, сколько ночей я полз по земле, уподобившись гаду. Тело мое покрылось ссадинами, корой струпьев, одежды превратились в лохмотья. Меня подобрали грузины-дровосеки. Ночью они привели меня в свое село, тайно, в чулане, кормили, поили три дня и три ночи, не открывая даже своим. Потом ночью дали вот эту одежду, вывели на дорогу и показали, куда идти. Старший сказал: «Говори, что ты пастух, осетин». Научил, как просить. Показал, как благодарить, креститься. Только это спасло от Сибири. Хамбор замолчал. Молчали и все остальные. Давно уже знали горцы, что царские власти не ради добра спешили помогать каждому, кто соглашался покинуть свой край. Чем больше уходило их, тем меньше оставалось царю врагов, тем больше оставалось земель его слугам. Но не знали горцы, как принимал мухаджиров хонкар-падишах. Как принимал их его народ. Теперь узнали. И мрачные, но верные мысли медленно, как волы, брели в их голове: держаться один одного, не верить никому! И не ждать блага за порогом собственного дома. — Да простит и помилует Аллах твоих родителей, Калой, — обратился к нему от всех Хасан-хаджи, — да определит он им рай на вечные времена! — Амин! — поддержали его остальные. Вместе с Хасаном-хаджи все подняли руки для молитвы. Только Зуккур — жрец и почитатель местных богов да Хамбор оставались безучастными к этому обряду. — Ну, Зуккура мы знаем, — сказал Пхарказ, — недавно еще многие из нас, как и он, почитали только своих богов. А некоторых мы и сейчас почитаем. Но ты только не обидься: в кого веруешь ты? Я заметил — ты не молился… Хамбор помолчал, подумал и ответил, не глядя на Пхарказа: — Я молился. Много молился. Я за пророка убивал и своей головы не щадил. Но нет пользы для вас в этом разговоре… Я знаю одно: из земли я вышел, земля меня кормила, как мать, она же станет мне последней постелью. И вот я вернулся к родной земле. «Здесь солнце исцеляет, здесь дождь — из масла». А кому молиться? Молиться можно кому угодно. Но кто услышит? Наступило неловкое молчание. Больше никто не спрашивал его ни о чем. — Калой, я был одним из тех, кто, сам не ведая обмана, вовлек в обман других, — сказал Хамбор. — Я звал твоего отца туда. И я повинен в том, что он погиб. Прости меня за это, если можешь. С таким грехом мне трудно умереть… — Надо простить! — Прости его! — раздались возгласы. Калой оглядел всех и заговорил просто, душевно. — Прощаю тебя, Хамбор. Я не вижу твоего греха! — Он дотронулся до плеча старика. — С прошлым ничего не поделать, — продолжал он, — но думаю, что я не так уж несчастлив, если Аллах хоть тебя послал в этот дом, чтобы освободить мою голову и сердце от вечных правильных и неправильных дум. Спасибо тебе за то, что другом был отцу, за то, что закрыл ему глаза… Я не знаю, кто есть у тебя и куда твой путь. Если ты одинок — вот твой дом. Я и брат — твои сыновья. Но если у тебя свой путь, мы поможем. Теперь ты не один. Ты знаешь: нет здесь в горах ни падишаха, ни князей, ни амбаров с золотом. Но есть вот эти люди, мужские руки и дружеские сердца. И этим мы готовы делиться с тобой! — Правильно! — Оставайся у нас. — Мы сделаем тебя пришедшим братом![86] — зашумели мужчины рода Эги. Хамбор долго молчал. Ему трудно было говорить. А потом ответил: — Да не оставит вас благополучие! Слушаю вас и думаю: где и что еще хотели мы найти, уходя от такого народа? Мы были слепы! Спасибо! Но я вернулся уже не для жизни… а чтоб лечь там, где лежат отцы и братья. В этом доме я закончил все дела, которые обязан был сделать на земле. Спасибо за доброту. После этих слов Хамбора люди стали расходиться. На ужин остались лишь самые близкие. Подали мясо, лепешки, чай. Батази, узнав главное, что Турс и Доули погибли, что никакого богатства Калою не дождаться, решила, что больше ей нечего слушать, и принялась помогать Орци по хозяйству. Во время ужина Зуккуру подавали отдельно. Он брезговал есть из одной посуды с мусульманами, потому что они руками совершали омовение тела.. После ужина Хамбор еще долго рассказывал печальные истории из переселения черкесов, которых топили в Черном море и морили заразой, о гибели чеченских партий, а в конце концов попросил дахчан-пандур и слабым голосом запел песню, которую люди сложили в чужом краю:3
Гойтемир торопился со свадьбой сына. Наси знала все до мелочей, что покупалось в приданое невестам старших сыновей мужа, и теперь старалась, чтобы для невесты Чаборза было сделано столько же, если не больше. Зору у родителей была одна, и Наси без боязни пересылала ей все приобретения. Кроме подвенечного наряда, зимней шали, летних платьев, светлого и черного — на случай траура, тут были постели, войлочные ковры, медные кувшины, тазы, рукомойники и много-много другого. Эти подношения доставляли Батази великое удовольствие. Наглядевшись сама, она звала соседок, и они вместе долго не могли успокоиться, налюбоваться вещами. Батази была счастлива и считала, что Зору притворяется и просто из упрямства не восторгается своим приданым. Наконец от жениха были получены все вещи. И еще Гойтемировы обещали городской стол и стулья, комод, зеркало, машину, на которой шьют, резную кровать в день свадьбы подвезти к началу ущелья, чтобы видели все. Жить Чаборз с женой собирался на плоскости. Отец купил ему дом и землю на берегу Ассы, где со временем можно будет построить мельницу. Конечно, всем в Эги-ауле хотелось посмотреть на такие невиданные вещи, как машина, которая шьет, и комод, но они понимали, что везти эти ценности в горы, на вьюках — дело сложное, тем более, что молодые не собирались жить в башне Гойтемира. Чаборз давно уже должен был поехать с друзьями к невесте. Это было его правом и обязанностью. Но Гойтемир надумал другое: первую же поездку Чаборза к невесте он решил превратить в свадьбу. Это избавляло от многих хлопот и расходов. Чем скорее невеста переступит порог дома своего мужа, тем скорее кончатся все опасения. Ведь пока она девушка, ее могут и украсть. Родителям невесты обычно не нравится такая спешка со свадьбой. Вот почему, не доверяя никому, однажды, незадолго до созревания хлебов, в Эги-аул без шума, с одной вьючной лошадью, пришла сама Наси. Она остановилась в доме Хасана-хаджи. Его помощь и теперь могла оказаться незаменимой. Но, к огорчению Наси, Хасана вызвали на поминки в соседний аул, и он мог вернуться только ночью, а может, и на другой день. Ждать Наси не захотела и решила сразу же встретиться с Батази. Сестра Хасана-хаджи послала за ней девочку-соседку. Встреча свах была теплой и трогательной. Наси оказала матери невесты должные почести. Она одарила ее куском персидской ткани на платье, головкой сахару, фунтом чаю. А когда разговор о приданом закончился и Батази признала, что для ее девочки куплено все и даже больше, Наси достала из хурджина свой знаменитый алый платок. — Отдай ей, — сказала она радостно, без тени сожаления. — Сына женю. Внуков ждать буду. Моей красоте не цвесть. А девочке он будет к лицу, в самую пору. Батази обняла сваху, заплакала. Такую дорогую вещь, которая огнем горела и скользила из рук, как живая, она в жизни не трогала. Это было выше всех ее желаний. Платок, который был дивом для всей округи и завистью всех женщин, отныне принадлежал ее дочери. Стыдясь слез, не поднимая головы, она сказала: — Ты мать ее!.. Я ее только родила. Но рожают и щенят… А ты принесла ей счастье! И не смеет она никогда глаз поднять на тебя! Дай тебе Бог всего, добрая женщина! А до красоты твоей ей, как лику луны до солнца! Теперь в свою очередь растрогалась Наси и обняла бедную родственницу. Хозяйка подала женщинам мясо, галушки, подливу. А когда она вышла, Наси с видом заговорщицы нацедила в кружку из бурдючка, который оказался у нее в хурджине, карак и, не дав опомниться, заставила выпить Батази и выпила сама. — В доме у хаджи?.. — поперхнувшись, воскликнула Батази. — Ничего! — смеясь, ответила Наси. — Эти ученые знают молитвы от всех грехов! А Хасан относится к нам так, что ни за что не даст попасть в ад! Настроение у обеих быстро поднялось, голоса стали громче. А когда хозяйка заметила это, Наси сказала, что черемша[95] оказалась такой крепкой, что у них даже голова закружилась. Зашел разговор о дне свадьбы. Батази не пришлось упрашивать. Она сама торопилась, хотела, чтобы скорее все было закончено. Батази с непривычки захмелела и рассказала, что боится Калоя. — Послушай меня, — говорила она, понизив голос. — Я за дочерью, как курица за цыпленком. И я сразу вижу, если в небе коршун… — Ну, ну, говори. — Наси склонилась к ней, чтобы не пропустить ни слова. — Калой помрачнел, совсем изменился, как ее просватали! Я через верных людей узнавала, не замышляет ли он чего. Сказали, что нет. Да и вправду, куда ему и с нами и с вами сразу связываться! Но молодость… Другой раз человеку и не снится, да «добрые люди» подзадорят, подпекут так, что он, не помолившись, в пропасть кинется! Вот чего я боюсь! Пока девушка не у вас, ее счастье по самому краю обрыва идет… А сердце матери дрожит… дойдет ли?.. — Конечно… конечно… Хорошо, что ты предупредила. Будь начеку!.. Я этого парня помню… Это сорвиголова! А если вспомнить и вражду его родителей к нам, так тут, как ты говоришь, не много надо, чтобы натворить беды. Ему-то нечего терять, а у моего мальчика жизнь!.. Надо, чтоб все обошлось благополучно, а там уж я молодых ни за что не оставлю в этих каменных стенах, где крикнешь — эхо горем откликается! Как ты мне раньше этого не сказала! Я не могу испытывать судьбу… Играть во все эти игрушки с приходом жениха к невесте, с наездами к вам его друзей — нечего. Это будет только дразнить Калоя, если он ее так сильно любит… — Любит! Тебе говорю: любит! Черным стал! Но он чтит память родителей. Ведь отец и дядя его были друзьями с моим. Это и связывает его… — Конечно… Конечно… — машинально повторяла Наси, уже обдумывая что-то. — Он парень застенчивый… Но какая опасность! А я и не ожидала… В памяти ее вставал далекий день посвящения юношей. Тогда она впервые заметила взгляды, которыми обменивались Зору и Калой, и решила, что эта девушка должна достаться баловню судьбы — ее Чаборзу. А Калой… Он достоин настоящей любви, о которой понятия не имеет эта девчонка… Прошло время. И вот первое ее желание на пороге. Скоро свадьба Чаборза. А второе? Оно, пожалуй, так же несбыточно, как и в первый день, когда она увидела Калоя… А, впрочем, кто знает?.. С тех пор как Наси не удалось выйти за Хасана, все остальное в жизни удавалось ей. Словно судьба хотела возместить отнятое счастье… А может, просто потому, что она научилась казаться скромной и в то же время умело, решительно добиваться своего. Ведь как-то надо было ей жить. — Батази, — сказала она, — ты женщина умная, и мы с тобой должны уберечь наших детей… — Нет, ты послушай меня, — перебила ее Батази, — ты меня не уговаривай! Я готова на все! Ты знаешь, как я живу… — Так вот, я предлагаю, — продолжала Наси, — через три дня, в день недели[96], Чаборз приедет к вам как бы для первого посещения. А к концу дня он увезет Зору. Только об этом никому ни слова. С ним будет достаточно народу, чтобы никого не бояться. Но, я думаю, мне не следует уезжать отсюда, не попытавшись врага сделать другом… Как ты думаешь? Батази и без того была оглушена и выпитым и предложением Наси через три дня сыграть свадьбу, а этот вопрос окончательно сбил ее с толку. Она не привыкла так быстро соображать и решать дела, которые не всякому мужчине по уму. — Не пойму, что ты предлагаешь, — сказала она, и подбородок ее беспокойно отвис. Наси улыбнулась: — Конечно, это не женское дело. Но иногда женщине гораздо проще удается то, чего не могут мужчины. Они, как петухи, друг перед другом заносятся! А мы проще. Я ведь ради сына и попросить не постесняюсь! — Послушай, а правильно! — поняла наконец Батази. — Если он пообещает — он на слово как камень! — Ничего, конечно, они не посмеют и так. Мы больше сами пугаем себя. Но мы — матери, и на всякий случай, я думаю, надо. — Надо! Обязательно! — подхватила Батази, не дав ей договорить. — А насчет Зору не беспокойся. Через три дня у нас все будет готово! — Кто у Калоя в доме? — спросила Наси. — Никого. Мальчик сейчас пасет в горах овец. Калой один. Иногда у него бывает брат — Иналук… — Очень хорошо, — сказала Наси и стала собираться. — Темнеет. Нас никто не увидит. Я приду к нему под предлогом… Что бы придумать? — Послушай, Наси, ты только не обижайся… — издали начала Батази. — Я слышала, что им интересуются… для одной из твоих родственниц… Может, под этим предлогом и пойдешь? В душе Батази была твердо уверена, что только это заставляет Наси идти к Калою. Теперь ей было ясно — Хасан-хаджи тогда говорил правду: Наси хочет выдать за Калоя свою сестру! А как она обрадовалась предложению пойти к Калою! — Наси считала себя умной, но ты, Батази, умнее ее! — воскликнула Наси. — Знала я, чью дочь выбирать в невестки, и не ошиблась! Ведь как сваха я могу явиться к нему и с угощением и с вопросами о его жизни! Вот ловко! Она завернула в платок мясо, блины, лепешки, незаметно сунула туда бурдючок и, накинув темно-синий шелковый платок, направилась к выходу, шурша новой фиолетовой черкеской. Сказав сестре Хасана-хаджи, что она уходит к Батази и скоро вернется, Наси, красиво отступив, пропустила сваху вперед и скромно последовала за ней, низко опустив голову, отягощенную заботами. Да. Какие только заботы не отягощают голову богатой и красивой женщины, когда уже надо женить сына на первой красавице гор, а у собственного мужа, который в юности купил ее тело, на исходе восьмой десяток лет!.. Калой лежал на медвежьей шкуре, брошенной на нары. Ветер нагонял тучи. На дворе быстро темнело. Лампу незачем было зажигать: в комнате горели дрова. Огонь то совсем угасал, то снова разгорался, перебегая легким пламенем с одного поленца на другое. Калой не двигался, можно было подумать, что он спит, если б не его глаза, которые неотрывно смотрели на этот вечный огонь отцов. Сколько раз он думал о том, кто и как зажег его первым, кто принес его в эту башню, чтобы обогреть своих потомков. И не находил ответа. Но сегодня, глядя на этот камин, он впервые подумал: «А при ком погаснет его огонь?» Только что был Иналук. Он принес весть: «бывалые» люди с плоскости готовы поддержать их и зовут спуститься с гор, чтобы вместе напасть на царских слуг. И Калой думал, что, может быть, через несколько дней не он уже положит в очаг дрова и не ему смотреть через прозрачное золото этого пламени в далекое прошлое и будущее свое. Скрипнула дверь. Калой не обратил внимания. Далеко унесли его невеселые думы. Он видел ночные дороги, вспышки огня, звуки выстрелов, лязг клинков в рукопашной… Может быть, это ветер скрипнул дверью в сарае, зашуршал в соломе?.. — Здесь есть человек? — вдруг услышал он робкий и нежный женский голос. Что это — сон или джины, сгубившие Докки, пришли за ним?.. Он вскочил, схватился одной рукой за кинжал, а другой заслонил глаза от огня. — Мой Аллах! — услышал он. — Если бы я не знала, что это жилище людей, я б умерла от страха! Где твоя голова, человек? Опустись немного из-под потолка, чтобы я увидела тебя. В этом теплом насмешливом голосе все было близкое, живое. Калой опустил руки и почувствовал, как кровь прилила к лицу. Стыд! Испугался женщины. — Кто ты? Проходи к огню, садись… Я, кажется, задремал, — виновато пробормотал он и снова услышал тот звук, который принял за шелест ветра в соломе. Это гостья шла к очагу, шелестя тафтой. Комнату наполнил аромат пахучего заморского масла, которым богатые женщины смазывали волосы. Пламя заколебалось, осветило лицо вошедшей… И если бы вместо него Калой увидел настоящего живого джина или лик сошедшей с небес богини луны Кинчи, он не был бы так поражен. Рядом с ним была жена Гойтемира, насмешница и красавица Наси. Она приветливо улыбнулась, разглядывая его. А он молчал. Почему-то во рту пересохло и язык не двигался. — Я жду. Может быть, ты поздороваешься? И Калой едва слышно сказал: — Счастлив твой приход… Наси сделала вид, будто не заметила его смущения, и дружелюбно ответила: — Со счастьем живи! Только хорошее этому дому! Да поселится радость под вашей кровлей! После таких ласковых слов, произнесенных женщиной, Калой забыл, кто она, чья жена, чья мать. Перед ним была гостья, и врожденное чувство уважения к гостю вытеснило все остальные. Растерянность проходила. Он снова мог разговаривать, двигаться. Наси не знала, куда сесть. Калой предложил ей у очага треногое кресло, на котором в доме обычно сидели старшие или почетные гости. Наси заколебалась. — Я не могу сесть, когда стоит мужчина, — сказала она, — да еще такой мужчина! Я и так вон куда должна задирать голову, чтобы увидеть твое лицо! Садись и ты!.. — Нет-нет! Садись! Ты гостья. Садись! — просил Калой, и Наси села, положив принесенный сверток на подоконник. Калой кинулся зажигать лампу. Но Наси остановила его. — Не надо, — сказала она, — если можно, посидим так. У меня от света лампы болят глаза. Калой сейчас же согласился с ней. Он схватил котел и повесил его над очагом. — Tы, прости, еды особой, женской, у меня в доме давно нет… Мне сегодня попались куропатки. На первый случай — мы разогреем… А тем временем… — Он двинулся к выходу. Но Наси вскочила, проворно подбежала к нему, загородила дорогу и стала просить, чтобы он не резал барана. — Да что ты, — пытался выйти Калой, — я не таким гостям, как ты, оказывал уважение! — Ради Аллаха! Я же долго не буду! — просила Наси. — Клянусь, я считаю, что ты уже зарезал его в честь меня! Только не делай этого! Мне некогда. Мне надо поговорить с тобой, ты не уходи. Калой нехотя уступил ей. Наси села. А он поставил перед нею низкий столик, соль, воду, ячменные лепешки, миски. Помешал в котле. Наси следила за всем, что он делал, с каким-то особым выражением лица. Не то это было удивление, не то плохо скрываемый восторг. Случайно он поймал на себе ее взгляд и снова смутился. — Когда заходят мужчины, я все умею делать. Но при женщинах эти домашние дела как-то плохо получаются… Ты уж не обессудь… Наси встала. — Раз уж ты хочешь, чтобы мы поужинали, разреши мне быть здесь женщиной. Я не могу допустить, чтоб ты при мне занимался этим. Садись. Я буду хозяйкой. Калой послушно сел и с удовольствием стал наблюдать, как Наси ловко хлопотала в его доме. Вечер, полумрак, тепло, тишина, соседство молодого человека-богатыря, с которым во всей башне она находилась одна, волновали ее. Она преобразилась, помолодела. Движения ее были плавные, красивые. За всю жизнь она в первый раз хоть на какой-то миг была в роли жены в доме молодого мужчины. Она ходила по комнате, хлопотала у очага, готовила для него и сама казалась себе совсем юной. А ведь ее юность прошла со стариком, в вечной зависти к своим подругам. Когда они рассказывали о мужьях, она молчала и краснела от их сочувствия. Она никогда не могла пошалить с мужем. При нем все ее желания увядали. Она научилась покоряться и лгать. Лгать в чувствах, в любви… Юного друга у нее не было никогда, потому что даже Хасана узнала она, когда он был уже мужчиной. Она хорошо понимала, что ее присутствие в доме одинокого человека могло быть истолковано очень плохо. Но многолетняя привычка повелевать такими мужчинами, как Гойтемир, Хасан, многочисленные родственники мужа, взрослые сыновья его и, наконец, собственный сын, пришла со зрелостью и позволяла ей чувствовать полную свободу и уверенность в том, что ей всегда удастся благовидным предлогом оправдать любой свой поступок. Она разогрела на углях холодные лепешки, приготовила рассол из сметаны и выложила на стол из своего свертка чапилгаш с творогом и мясо. Из котла поднимался пар. Наси подала на блюде дымящуюся птицу, плеснула в огонь половник жира для предков и, произнеся молитву, предложила Калою начать ужин. — Да что ты! Я один не буду! На что бы это походило?! — воскликнул он. Гостья села. Видя, как она наклоняется, чтоб не запачкать платья, он извинился за то, что у него нет еще «русского стола» и так неудобно. — Я ингушка, — просто ответила она. — И наши отцы и деды не ели на высоких столах! Они сидели так, что ее лицо было в тени, а на Калоя падал свет, и Наси свободно могла разглядывать его. Она никогда не видела его так близко. Черты лица у него были крупные, нос прямой, с легкой горбинкой, глаза глубокие. Он почти не смотрел на нее. Но она дождалась его взгляда и отметила, что глаза у него серые, с синеватым отливом. А может, это отсвет от ее платка?.. Темная борода и усы… все волновало ее. Наси прищурилась, обдумывая что-то, и негромко заговорила, вкладывая в свой голос всю мягкость, на которую была способна. Для себя она решила, что если этот вечер не станет единственным вечером ее юности, то больше такого у нее не будет никогда… — Много живи, Калой! Вижу я, какой ты добрый, и поговорю с тобой, как с близким человеком. Не ищи в моих словах ни мудрости, ни хитрости, ни двуличия. Ты увидишь, я буду говорить о больших, но простых наших горских делах. Я, конечно, старше тебя, но ты забудь об этом… Я хочу говорить с тобой, как с равным. С умом мужчины, даже если он моложе, женский ум не может сравниться. Но я надеюсь, опыт жизни поможет мне. Можно? — Я слушаю тебя, — с готовностью ответил Калой. — Конечно, о таких вещах обычно речь ведут не женщины, — сказала Наси. — Но даже хороший разговор мужчин иногда кончается плохо… А я хочу, чтоб мы расстались лучше, чем встретились. Калой не мог даже представить себе, о чем она собирается говорить. Все это было совсем необычно и настораживало его. Она улыбнулась и продолжала: — Я шла к тебе в дом и думала: предложишь ты хлеб-соль, — значит, мир. Не примешь меня — буду просить… Но ты оказался настоящим хозяином, мужчиной! Я ем твой хлеб-соль. Ты принял то, что я захватила с собой… Ведь я знала, что у тебя пока нет женщины… — Она заметила, как при этих словах мрачная тень скользнула по его лицу. Но это ее не смутило. — Я была рада этому. Я надеялась, что мне хоть на один вечер достанутся женские заботы в этом доме… Не откажи мне еще в одном. Наши отцы и деды все хорошие дела совершали за едой с выпивкой. Для того чтоб наша беседа шла хорошо, я хотела б, чтобы мы немного выпили… Ты извини… Ведь я у себя принимаю очень разных людей. И ингушей, и грузин, и русских… Многие пьют. Приходится угощать, ну и они другой раз просят хозяйку выпить с ними… Вот я и научилась, — она рассмеялась, — и готовить карак и немного обращаться с ним… Калой с нескрываемым удивлением слушал ее и с простодушием ребенка признался, что у него в доме нет ничего, кроме воды… Наси рассмеялась своим подкупающим смехом. — А ты думаешь, я не знала этого? Да если бы когда-нибудь, даже случайно, моего уха коснулась молва, что ты пьешь, я б ни за что на свете не переступила твоего порога! Я давно знаю чистоту этого дома и уважаю, ее. Но я думала, что, если состоится встреча, ты мне, гостье, позволишь… — С этими словами она развернула бурдючок и нацедила в чашки Калою и себе карак. Калой растерялся. На лице его появилось выражение полной беспомощности и даже страха. — Да я не умею… — смущенно пробормотал он — Уж ты как-нибудь сама… — Полноте, где это видано, чтоб женщине предлагали пить одной?.. Это на тебя не похоже! Да и сколько мы будем пить? Раз уж ты пригласил меня к столу и разрешил быть сегодня хозяйкой — держись этого до конца! Я скоро уйду… А ты, если не пил, то очень хорошо. И дальше никогда не пей. Но по разу в жизни все надо изведать, чтобы знать цену всему… Прежде чем мы продолжим наш ужин и оскверним себя этим напитком, хотя деды наши пили его вместо чая, я хочу сказать о другом. Улыбка исчезла с губ Наси. Она слегка отвернулась, но настолько, чтобы не терять из виду лица Калоя, и продолжала: — С давних пор между родом Эги и родом моего мужа была вражда. Потом они примирились, но неприязнь осталась. Я не хочу говорить о том, кто виноват, кто прав. Это не моего ума дело. Я, правда, считаю, что во вражде всегда обе стороны бывают слепы и несправедливы друг к другу. Но и об этом я не хочу говорить. Я хочу сказать, что из-за этой неприязни я, которая не сделала вам никакого вреда и не видела вреда от Эги, до сих пор не могла прийти в этот дом и попросту, по-человечески выразить тебе глубокое соболезнование по поводу горя, которое чересчур часто и так жестоко посещало тебя. Да сжалится Аллах над теми, которые умерли! Да простит он все их грехи земные! Да будет его воля на то, чтоб рай стал их вечным уделом! — Она заплакала и тихо и горько. — Души их здесь, рядом с нами. Я молю их простить меня и мою семью за все, в чем мы перед ними виноваты! Смятение охватило Калоя. Наси напомнила ему о том, что постигло его родителей из-за ее родни, о той пропасти, которая была между ними, и в то же время ее мольба была так чистосердечна, а слезы так искренни, что он не находил в себе чувства вражды. Ему было странно. Чем больше, чем смелее он смотрел на эту женщину, чем внимательнее слушал ее, тем больше он переставал ощущать разницу в годах, тем менее далекой, насмешливой и уже совсем не наглой казалась она ему. «Видно, я не умел понимать шуток! — думал он, вспоминая праздник посвящения. — Она совсем простая…» — Ну что ж, спасибо тебе за добрые пожелания. Ты знаешь: объявленной вражды между нами нет. И вообще ведь кровная месть у нас не касается женщин. И у меня нет к тебе никакой неприязни. Ты совсем не их рода, хотя и родила им мужчину… — От этой мысли он снова помрачнел. От Наси не ускользнуло и это. — Давай выпьем, — просто, по-родственному сказала она и подняла свою чашку. Калою ничего не оставалось, как взяться за свою. — Я хочу в знак дружбы, как делают это мужчины, коснуться твоего сосуда. — Она осторожно приблизила свою чашу к его, коснулась ее и стала ждать, чтобы он, мужчина, выпил первым. Калой заколебался, но потом, как давно в детстве, когда летел с горы через овраг, сказав себе «Будь что будет», отвернулся и приблизил чашу к губам. Наси следила за ним. И, незаметно слив свой карак в золу, допила оставшийся в чашке глоток. Некоторое время они ели молча. Но по тому, с какой жадностью Калой стал поедать куски мяса, принесенного ею, она поняла: карак «нашел свое место». Сделав вид, что хмель слегка опьянил и ее, она снова заговорила, но более медленно и серьезно: — Юноша! В этих горах и за их пределами — в Кабарде, в Осетии, в Грузии — не найдется такой девушки или даже… замужней женщины, которая не посчитала б для себя за счастье быть твоей женой… Это я говорю тебе… Она посмотрела на Калоя, и он снова опустил глаза. От хмеля щеки его горели. — Такого, как ты, не в каждой башне встретишь! Это одно. Но другое — не всякая красавица может прийтись по сердцу. И тогда тебе мало пользы от тех, которые, рады были бы войти сюда хозяйкой! Так я говорю? — Калой кивнул. — И вот мне стало известно, что именно ту, которую ты наметил себе, мы сосватали… Речь шла об очень важном. Калой старался не поддаваться опьянению. Но Наси видела: голова его уже затуманилась. — Правда, наши не виноваты. Ты ничего не сделал для того, чтобы люди узнали об этом. И девушка смолчала. Но ты, конечно, поймешь, почему я об этом говорю теперь, когда, кажется, говорить уже не о чем. Я говорю потому, что такое сватовство не уменьшает, а увеличивает между нами вражду. А я не хочу этого. И вот я, женщина, пришла к тебе, чтобы сказать такое слово, которое сказать нелегко, а выполнить еще труднее. Но я беру все на себя! Она встала, протянула Калою руку. Он осторожно взял ее, сам не зная для чего. — Если ты не можешь совладать с собой, если ты хоть на величину комариного жала усилишь свое недружелюбие к нам из-за этой помолвки, я не хочу Зору в свой дом! Я откажусь от нее… Но если ты обещаешь не углублять между нами вражды из-за женщины, я не стану позорить своих и мы заберем ее… Поверь — никто этого не узнает! Я сдержу слово, или меня не будет видеть солнце! А с мертвого — спроса нет… — Она выжидающе смотрела на него снизу вверх, и губы ее застыли в немом вопросе. У Калоя кружилась голова. Он страдал от того, что медленно соображает. Но руку ее не отпускал. «Значит, она предлагает расстроить сватовство… Никто не узнает из-за чего… Но ведь никто не остановит сплетников… Зору будет считаться брошенной Чаборзом… А за что? Скажут: за бесчестие!» — Ты особенная женщина! — сказал Калой и встряхнул руку Наси. — Но если ты женщина с таким крепким словом, то я — мужчина, который должен иметь слово еще крепче! Из-за моей соседки… я обещаю ни на иголку не ухудшить и не улучшить наших отношений! Будь спокойна. А вот из-за тебя мог бы… Потому что… Потому что… Ну, я лучше ничего не скажу… Я, кажется, опьянел. Но ты — небывало мужественный человек! Жаль, что она не ты… Все было бы иначе! Нас гойтемировские через сто лет не нашли бы! Поняв, что начинает говорить лишнее, Калой замолчал, нехотя отпустил руку Наси и сел. — Садись, — сказал он ей более властно, чем положено говорить с женщиной. Но она не обиделась, села. — Калой, тебе спасибо. Ты отнесся ко мне с таким уважением, на которое я никогда не надеялась… Я шла с тревогой, ухожу — успокоенная. Ты купил мое сердце! Если захочешь, поезжай в дом моих родителей. Может быть, ты увидишь там девушку, которая заставит тебя подумать. Я буду во всем твоя помощница. А теперь мне пора… Она перехватила взгляд, брошенный им на бурдючок, и сказала, что оставляет его здесь. Но Калой воспротивился. — Ты не хотела пить без меня, а я без тебя и в рот не возьму! — Ну что ж, ты прав. Но только… Ладно… Чуть-чуть еще… Ради тебя… — И Наси налила Калою чашку и себе половину. Он хотел запротестовать, но она ласково и настойчиво попросила: — Ты уж сжалься надо мной! Или ты думаешь, что я действительно не женщина, а?.. Калой покачал головой. — Мозги у тебя крепкие, мужские, — сказал он и, помрачнев, добавил — А ты сама… конечно, женщина! Небывалая! — Самая обыкновенная, — с оттенком грусти ответила Наси, вздохнув. Калой все больше терял застенчивость. — Наси! — сказал он повелительно. — Я говорить еще не научился. Но я видел людей. И знаю, что последний бокал пьют за хозяйку дома. А так как сегодня здесь ты хозяйка, я хочу выпить за тебя, как за гостью и как за хозяйку! Живи благополучно, живи счастливо! Он залпом осушил чашку. И снова Наси успела отплеснуть на пол из своей. — Спасибо, — сказала она. — Пусть в доме у тебя вечно будет благодать! Она налила себе и Калою бульона. Когда бульон был выпит, Наси встала. Поднялся и Калой. На ногах он держался твердо, но глаза его были пьяны. Наси собралась уходить. Она сняла с головы платок, чтобы перевязать его, и вдруг схватилась за лоб. Калой невольно протянул руки. Она сделала неуверенный шаг, покачнулась и упала… К счастью, она упала не на очаг, где кипел бульон, а прямо на руки Калоя. Он, как ребенка, взял ее и понес к нарам. Когда он наклонился, чтобы опустить ее на медвежью шкуру, она со страхом прижалась к нему всем телом. — Падаю… падаю… — прошептала она. — Да нет! Это я кладу тебя на нары. Здесь некуда падать. Не бойся! — испуганно говорил он. Как только Наси легла, ей стало лучше. — Ради Аллаха, прости меня… Я сейчас отдохну — и все пройдет, — говорила она сквозь прерывистое дыхание. — Только запри двери, а то кто-нибудь войдет… Калой запер дверь и вернулся. — Ну что, лучше? — Воздуха мало… Он открыл окно. Наси лежала, смежив веки и закинув за голову руки. Волосы ее спадали до самого пола. Калой стоял над нею, не зная, что делать. Он видел, что она больна, и все же не мог не любоваться этой удивительно красивой, стройной женщиной. Руки его помнили нежность ее тела… Запах ее распущенных волос дурманил его… В башне они были одни. Калой был пьян. И все же он еще владел собой и сдерживал охватившее его волнение. Сквозь едва прикрытые веки Наси видела напряженное лицо, жадный взгляд. — Воды… — попросила она. Он подал ей ковш. Но ей трудно было поднять голову. Он догадался, помог. Наси отпила глоток, другой. Дыхание ее стало ровнее. Она попросила его посидеть рядом. Она боялась остаться одна. Калой сел на край нар и почувствовал теплоту ее бедра. Рука ее случайно легла на его руку. Он боялся пошевелиться. Кровь стучала в висках. Эти переживания были для него полной неожиданностью. Наси застонала. — Душно… — сказала она и расстегнула серебряные крючки бешмета. Калой увидел ее шею и полную, белую грудь, которая тяжело вздымалась. Она шумно вздохнула и снова затихла. Вот она открыла глаза. Он не мог различить в полутьме выражение ее взгляда, но легкая улыбка на лице говорила о том, что ей лучше. Это обрадовало его. Она положила его руку к себе на грудь… — Послушай… как бьется… Успокоилось? Правда?.. Ты спас меня! Калой никогда в жизни не был так близок к женщине. Его рука никогда не касалась женского тела, женской груди. Он терял власть над собой. И когда он сделал последнюю попытку, чтобы удержаться, попробовал убрать руку, она обняла его и привлекла к себе… — Убей… убей, — услышал он шепот Наси и сжал ее в своих нечеловеческих объятиях… Было уже очень поздно, когда Наси собралась уходить. Она была еще ласковее с ним, а он молчал или отвечал односложно, не в силах прийти в себя. Уже у дверей она обернулась. — Разве Эги были когда-нибудь людьми, а? И вы еще смеете на кого-то обижаться! Да вы самые страшные грешники! Вас мало казнить! — она задорно смеялась. А потом, пригнув его к себе, зашептала в самое ухо: — Не там на празднике, когда ты издевался над лошадью, а только сейчас ты стал настоящим мужчиной! — Она прильнула к нему. Часто и гулко стучало в груди его сильное сердце.4
Через три дня Эги-аул облетела весть: в полдень к Зору приехал жених. Многие видели, как он в сопровождении двух друзей проезжал к башне Пхарказа. Было замечено все: и гладкость их коней, серебро сбруй, и одежда всадников. На всех троих были бешметы турецкого атласа. Такое пышное богатство не всякий здесь видел! Близких родственников в ауле у Пхарказа не было. Они давно перебрались через хребет, на равнину, и обычно соседи помогали ему принимать гостей. Так было и на этот раз. Помощников сошлось — хоть отбавляй. Комнаты заполнили женщины. Собрались девушки, чтобы показать себя, пошутить с дружками, с женихом. Во дворе царило оживление, люди разводили огонь под огромным котлом, кололи дрова. Через некоторое время один из гостей, поговорив во дворе с Пхарказом, сел на коня и умчался в аул Гойтемира. Калой видел из своего окна все это. Не прошло и часа, как в Эги-ауле появилась новая группа всадников, человек в пятьдесят. Здесь были и убеленные сединой старцы, и мужчины средних лет, и молодежь. Были с ними и три девушки — в нарядных черкесках. На их курхарсах ярко поблескивали бронзовые солнца. Они ехали гуськом на белых лошадях в окружении юношей. Тут были и богатые родственники Гойтемира, и те, что не могли украсить своего наряда бархатом, а коней серебром. Но все они были веселы и вооружены, словно собрались в набег. Позади шло несколько лошадей под вьюками, шесть коров, бычок и четыре барана. Эгиаульцы поняли: видимо, родичи жениха и невесты договорились приезд жениха и свадьбу отпраздновать сразу. Такое случалось, но редко, только когда была особая причина. Скоро стало известно — Чаборз увозит невесту на плоскость, где отец купил ему дом и землю. Поезжане еще были на середине села, когда с этими вестями Орци прибежал домой. Калой лежал на нарах лицом к стене. Какие только мысли не терзали его в эти дни. Он боролся с ними как с тяжелым недугом. И вот настал этот невозможный последний день, а в этом дне последний час, который он должен перетерпеть как мужчина. Весть, принесенная Орци, прозвенела у него в ушах, как удар колокола с горы, который он слышал в детстве, когда выносили из дома покойника на погребение. Значит, сегодня Чаборз не только в гостях, но он становится хозяином Зору. — Позови Иналука, Виты и других наших парней — всех, кого увидишь, — приказал он Орци и, когда тот скрылся за дверью, со стоном обрушил кулак на каменный столб, подпиравший крышу. Казалось, вся башня вздрогнула от этого удара. — О боги моих отцов, о Аллах! Что еще вы нашлете на меня, чтоб испытать мое мужество?! Ведь я только человек! Только!.. Страшные мысли терзали его: залезть на башню и бить оттуда на выбор Чаборза, Пхарказа, Батази, убить Зору и всех, кто за ней приехал! Да, он мог это сделать, с его верным глазом и его «казенкой»[97]. Прежде чем люди придут в себя, он мог навалить кучу трупов… Но тут же он хватался за свою воспаленную голову, и ему слышались плач и стенания обездоленных им сестер и матерей, проклятия народа, который изгнал бы его, как безумного, как дикого зверя. О, если бы все они знали, как тяжело в этот день оставаться человеком! В этот день, когда нельзя даже умереть, потому что малодушие — самый страшный позор! Вбежал Орци. Он не закрыл за собой дверь. — Идут! Все идут! — крикнул радостно он. Калой не мог понять, что радует его. Он знал, что Орци тяжело пережил это сватовство. Неужели он так увлечен свадебным весельем, что забыл, чего оно стоит брату? «Ребенок», — решил Калой. Он быстро оделся в новую одежду, которую еще никто не видел на нем. Вместе с подарком для Зору он приобрел ее в городе с помощью Виты, продав для этого почти весь свой скот и одолжив у молочного брата почти все его сбережения. Он хотел, чтобы на свадьбе Зору никто не мог пожалеть его как человека, которого бедность лишила любимой девушки. Вот почему, когда Иналук, Виты и еще человек пять Эги прибежали, прихватив с собой оружие, от удивления они замерли в дверях. Перед ними стоял не Калой-бедняк, который вечно ходил в домотканых одеждах и огромной папахе, а юноша, одетый во все новое и красивое. — Похоже, что ты нас позвал на свою свадьбу! — пошутил Иналук. Но шутка получилась неудачная. Никто не засмеялся. — Я позвал вас, мои братья, чтоб достойно проводить нашу односельчанку, мою соседку… Орци, подай закусить! Пока Орци ставил на стол копченый курдюк, овечий сыр, лепешки, Калой собрал посуду и, отдав младшему из родичей бурдючок Наси, попросил разлить карак. Кое-кто стал заранее отказываться, но Калой строго приказал: — Для настроения, а не для глупостей… Там никто из нас не прикоснется к вину. А здесь мы выпьем за то, чтобы Аллах дал счастье Зору. Друзья опустили бокалы и стали ждать, что скажет на это старший. — Калой, — сказал Иналук, — последний раз предлагаю тебе: мы все, если надо, готовы умереть за тебя… За честь нашего рода! Мы с оружием. Мы в своем ауле, Эги поддержат нас… Мы, как волки в стадо овец, врежемся в гойтемировских и не дадим ее… Только скажи!.. — Иналук, об этом — все! Я сам виноват… Вовремя не сделал этого… А теперь… Народ никогда не простил бы нам такой резни. «Когда у тебя увели корову, запирать сарай на засов поздно!» Пейте! — Ну что ж, да будет воля Аллаха! Раз так — мы должны показать все наше гостеприимство, потому что Пхарказ не имеет родни здесь и мы, соседи, обязаны поддержать его. Дай Аллах счастья дочери его! Эги осушили бокалы. — Прибери здесь. Может быть, гостей придется привести. А потом будь недалеко от меня, — сказал Калой брату. Но в ответ он услышал такое, чего никогда не ожидал: — В доме я все сделаю. Но во двор этого шелудивого пса я не пойду! — Какого пса? Куда не пойдешь? — рассмеялся Калой. — Пса, имя которого Пхарказ! Я не знаю, — кричал он, — зачем быть самым сильным парнем… если, когда надо, эта сила не может помочь! Калой рванулся, чтобы ударить брата, но, посмотрев на него, вышел, а за ним и остальные. Оружие их осталось в башне… — Есть сталь в этом мальчике! — сказал один из братьев. — Но только ему нелегко понять, что счастье не может начинаться с несчастья!.. — угрюмо бросил Калой. Появление Эги во дворе у Пхарказа насторожило только двух гойтемировских мужчин, которых старшина предупредил о Калое, да родителей невесты. Но парни Эги так хорошо, красиво шутили с приезжими, а потом угощали их едой, пивом и брагой, что все сомнения скоро рассеялись. Гойтемировские мужчины решили, что кто-то просто попугал старшину и тот, помня о своих отношениях к родителям Калоя, проявил излишнюю осторожность. Когда во двор вошла новая группа девушек, Калой отозвал самую младшую из них, гармонистку и певицу Дали, и попросил передать Зору сверток. — Так, чтоб никто не увидел, — сказал он. — Сделаешь? — А что в этом трудного? — подняла брови Дали. Но, видимо, удивлена она была не столько просьбой Калоя, сколько его одеждой. С ним теперь мог соперничать разве только сам Чаборз. Но на Чаборзе всегда было чересчур много серебра, как на сбруе лошади. А на нарядной одежде Калоя не было ничего лишнего. Чтобы уехать засветло, родные жениха торопили хозяев, просили одеть Зору. Потому что невесту одевают перед самым отъездом, а дело это нелегкое. Из башни во двор повалил народ. Девушки и парни, друзья невесты и жениха, встали друг против друга.5
Поздно вечером в просторной башне аула Пимат собрались Калой, Иналук и четверо парней из Эги. Поужинав вместе с хозяином, они на лошадях спустились в долину Терека. Из темноты их окликнули. Они отозвались. Человек велел ехать за ним. Ехали недолго. Остановились в густой заросли барбариса. Здесь их ждало еще несколько спешившихся всадников. Не называя друг другу имен, поздоровались за руку. — Слушайте! — разнесся негромкий призыв. Собравшиеся стали в круг, и один из них заговорил: — Почта[98] должна была ночевать высоко в горах, на станции. Но начальник решил ехать. Наши люди видели их уже в десяти верстах отсюда. Впереди два стражника, позади большой комбой, человек десять-двенадцать. В середине — сильжан[99], запряженный четверкой. Наверху кучер и стражник. Внутри офицер. Много или мало — но будут деньги, лошади… А может быть, денег будет и много… Комбой большой, и они торопятся. Все ли согласны? Согласились все. Он продолжал: — Я вижу у тех, что присоединились к нам с гор, кремневые ружья. Это дрючки. Плохое оружие. У наших у всех винтовки. Дело будем делать так: у большого моста справа и слева от дороги сядут две засады. Они пропустят сильжан и не пропустят комбой. Сильжан обязательно поскачет вниз. Там устроим завал и засаду. Люди из засады нападут на сильжан, захватят деньги и лошадей. Отходить каждой группе отдельно к Чубатому дереву. Не шуметь. Убитых и раненых не оставлять. Хотите что-нибудь спросить? — Кому идти к мосту, а кому к завалу? — спросил Иналук. — Скажу на месте, — ответил главарь, — курить нельзя. Разговаривать нельзя. Лошадей в кусты. Если на дороге покажутся другие подводы — пропускать. Завал ставить на дорогу только после того, как послышатся выстрелы на мосту. Было за полночь, когда главарь рассадил засады, указал людям, где будут стоять их кони, научил класть бревна на дорогу — и исчез в темноте. Наступило ожидание. Два часа спустя на мосту раздались выстрелы. Калой, двое эгиаульцев и один из местных выскочили из-за камней и уложили поперек дороги бревна, укрепили их валунами. Не успели они справиться с этим, как послышался конский топот. По дороге неслись два всадника. Наскочив на завал, один из них полетел вместе с лошадью, второй чудом уцелел и умчался. И тотчас же показался дилижанс. Подпрыгивая на камнях, он гремел и чуть не переворачивался. Четверка летела карьером. Кучер, стоя, нахлестывал лошадей. Из открытой дверцы с револьвером в руке до половины высунулся почтовый чиновник. На завале кони осели, запутались в постромках и повалились друг на друга. Кучер упал. Карета остановилась. Чиновник спрыгнул на дорогу и выпалил наугад. В тот же миг что-то сжало его руку с невероятной силой. Он оглянулся. Человек, перед которым он сам себе показался ребенком, как игрушку, забрав у него револьвер, бросился к карете. Чиновник в ужасе пополз с дороги и исчез в кустах. Горцы вытаскивали из дилижанса мешки, связывали их попарно и навьючивали на лошадей. — Пошли! Пошли! Пошли! — торопил их главарь. И через считанные минуты на месте нападения остался лишь перевернутый дилижанс, смертельно испуганный чиновник в кустах да кучер, который стонал и охал от ушибов На рассвете абреки сошлись в условленном месте и приступили к дележу добычи. В мешках оказались письма, деловые бумаги и деньги. Оценили стоимость лошадей. На них нашлось много охотников. Когда все было поделено поровну и каждый получил свою долю, Калой достал из кармана револьвер и предложил оценить и его. Но главарь полюбовался им и вернул его Калою. — Оружие мы оставляем тому, кто его добыл, — сказал он. — Горцы, вы с нами в деле впервые. Хочу вам сказать: мы не воры. Царские войска, его люди забрали у нас земли и поделили их между собой. А мы заставляем их оплачивать то, что они присвоили себе. Мы грабим казну, городских богачей, помещичьи и княжеские стада и живем. Кто это принимает, тот наш. Кто думает грабить любого, тот должен искать иных друзей. Мы считаем это справедливым. Кто из вас захочет быть с нами, всегда найдет путь к нам через нашего друга в Пимате. Калой слушал, стараясь понять и запомнить эти слова. Значит, здесь собрались не просто удальцы, а такие же, как и он, которых обездолила власть. Они мстят. И добывают себе на жизнь… Было над чем подумать. А рыжеусый главарь, заломив черную папаху, продолжал: — Сегодня мы все вернулись невредимыми. Кажется, и у наших врагов никто не пострадал. Но это война. Маленькая, но война. И кто будет с нами, тот должен знать: в драке иной раз такое бывает, что вместо добычи нам едва удается унести своих раненых и убитых. — На этом он оборвал свою речь и, только когда все были уже на лошадях, добавил: — Наш закон: никого не выдавать!.. Кто попадется — тянет все сам. Что попадется — всем поровну! Месяц-другой надо затихнуть. Шум большой поднимется. Будут искать, пугать… У каждого есть клочок земли. Идет время жатвы. Поработаем. Посмотрим, сколько каждому будет нужно до нового урожая, да и соберемся, чтобы, как сегодня, пополнить запасы. Ну, счастливой дороги, парни. По домам! И всадники разъехались, оставив в лесу груду сожженных бумаг, которую быстро размел налетевший ветер. Эгиаульцы были поражены, с какой легкостью досталось им богатство. Ведь столько денег они не могли сколотить за всю свою жизнь! Но они понимали, что за них можно было сложить голову. Лесными тропами Эги направились в свои горы. Ехали цепочкой. Вел братьев Иналук. Немного погодя, они посовещались, разделились: трое поехали через перевал Ака-бос[100], трое направились в проход Барта-бос[101]. Передав свою винтовку Иналуку, Калой решил, как он сказал, повидать родных матери и вернуться по Ассе. Никто не должен знать, что все они были вместе. Но, кроме этой цели, путь в объезд Калой выбрал и по другой причине. Простившись с Зору со скалы Сеска-Солсы еще вчера, он знал, что ее лишь сегодня вывезут из ущелья Ассы на плоскость. И его непреодолимо повлекло туда, чтобы еще раз хоть издали взглянуть на нее, пусть уже совсем чужую… Он понимал, что для него теперь все потеряно. Но рассуждать было проще. А сердце не хотело примириться с тем, что оно осиротело. Остерегаясь встречи в лесу с казаками, минуя большие дороги и открытые поляны, он перебрался через Сейвинадук[102] и спустился в Галашкинскую долину. Здесь, по берегам Ассы, лежали плодородные земли — пашни, луга, которые поднимались в горы и терялась в дремучих буковых и чинаровых лесах. Земли эти в древности принадлежали ингушскому племени, и только с покорением Кавказа царь отнял их у народа и роздал в виде награды за службу обосновавшимся на реке Сунже казакам. С тех пор ингуши селений Галашки, Мужичи, Алкун вынуждены были арендовать свои же земли, начиная прямо от околиц своих аулов. Знал о печальной судьбе этих сел и Калой. Глядя на них, он еще раз вспомнил рыжеусого главаря ночного налета и твердо решил: «Справедливое дело. С врагом — по-вражески». Не показываясь на проселочной дороге, краем леса он миновал села Галашки, Мужичи. Но как только показались плоскокрышие мазанки Алкуна, Калой увидел всадников и подводы. Они двигались с плоскости к началу ущелья, до которого было всего несколько верст. Присмотревшись, он понял, что это народ, прибывший для встречи невесты. «Зачем я здесь? Где мое мужество? Что я кручусь около людей, которые заняты своим делом?» — думал он. И, решив, что ему следует избежать встречи с родственниками Чаборза, он, вопреки этому решению, тут же направил Быстрого прямо к ним. Вскоре его приветствовали незнакомые юноши плоскостных аулов. Многие из них были на холеных лошадях. Поздоровавшись с Калоем и узнав, что он горец, юноши окружили его вниманием, таким же, как если б он был родственником их невесты. Здесь были родовые братья Гойтемировых, родственники Наси, родня жен братьев Чаборза и их многочисленные друзья. Были здесь и почетные гости: помощник пристава, тот, что был сватом у Чаборза, его сослуживцы, знакомые Гойтемира — назрановские купцы, барантоводы, владельцы мельниц. Они сидели на просторной лужайке в тени огромного, наскоро сделанного шалаша. С этого места было видно и начало ущелья, поросшее лесами, откуда могли появиться поезжане с невестой, были видны и зеленые волны реки. На поляне шли танцы. Вокруг стояло несколько подвод, паслись стреноженные кони. Юнцы на скакунах гостей то и дело уезжали к ущелью и возвращались с вестью, что там пока никого не видно. Из аула, куда должны были привезти невесту, в шалаш была доставлена еда и выпивка, и там уже начался пир. Молодые люди прислуживали гостям. Неподалеку горел костер. Над костром в котле разогревалось мясо, бульон. Танцевали сразу в трех местах широкого круга. Часто раздавались выстрелы. Непрерывно играли три гармонистки, во всю длину рук растягивая гармони. Гремел барабан. Пришлось станцевать и Калою. Иногда пляски останавливались, и начиналась игра в сватовство. Одну из девушек, по выбору парня, начинали «уговаривать» выйти за него замуж, восхваляя его до небес. И когда девушка говорила традиционное «согласна», ее благодарили, и снова начинались танцы. Одну из девиц «сосватали» и Калою. Но, объявляя о своем согласии, девушка, оказавшаяся острой на язык, попросила, чтобы «жених» не забыл в приданое прислать ей пару ходулей. Шутку народ принял. — Только не договаривай до конца, чтоб люди не узнали, что ты собираешься со мною делать, поднявшись на ходули! — ответил Калой. И снова раздался смех. — Это ясно! — Целоваться хочет! — кричали из толпы. — Вот, видишь, — снова обратился Калой к своей «невесте», — лучше бы ты просто, как и все, согласилась выйти — без ходулей!!! А то они все узнали!.. А мы обошлись бы с тобой и так. Ты бы, когда тебе захотелось, пригнула меня клюкой, а я мог бы просто взять тебя на руки… Ты ведь не тяжелее его, хоть и кругленькая? — С этим словами Калой поднял одной рукой тучного соседа, парня пудов на шесть. Эта новая шутка вызвала еще большее веселье. А девушка закрылась платком, стараясь спрятаться за спины подруг. В шалаше, видно, тоже узнали о шутках проезжего горца. И подвыпившее начальство решило позабавиться, поглядеть на силача. Калоя попросили подойти к почетным гостям. Он подошел, поздоровался с ингушами по-ингушски, а русским сказал: — Драсте!.. Гости Чаборза сидели за привезенным сюда столом. Стол ломился от угощения. И хотя пили они много и русского вина и чихиря, никто из них не был еще пьян. — Говорят, что ты сильный. А это поломаешь? — спросил его помощник пристава, шевеля усами и пережевывая мясо. Чтобы видели все, он поднял над головой кость. — Мы все уже пытались. Ан не тут-то было! Видно, барашек не тот! С доброго бычка! Голова да курдючище вон какие! Кость передали Калою. Он попросил тряпку. Обернув ею кость, сделал несколько пробных перехватов, прилаживаясь, и, резко нажав, с треском сломал ее пополам. Гости пришли в восторг. Но помощнику пристава этого показалось недостаточно. — Э-э! Батенька! — закричал он. — Ее все столько тискали и мяли, что она, наверное, уже давно трещину дала, да мы только не заметили. А ну, подайте ему вон ту! Из груды костей была извлечена вторая чийност[103]. Калой только улыбнулся. С этой костью повторилось то же, что и с первой. Сила Калоя была признана всеми. И гости, подав ему чарку, выпили за его здоровье. Калой поблагодарил их, сказал, что не пьет, и передал вино младшему из ингушей, сидевших с гостями. В это время донеслись возбужденные голоса. Русские недоуменно прислушались, а ингуши поняли, что там происходит перебранка между хозяевами свадьбы и какими-то пришлыми, которые хотят увидеть помощника пристава… Узнав об этом, тот велел впустить их. Вошли три пожилых ингуша — выборные от аула Галашки. Они подали помощнику пристава прошение. Тот бегло прочитал его. Галашкинцы рассказывали в нем о своих древних правах на землю, которая лежит вокруг аула, и просили вернуть ее. — Да что я вам царь, что ли?! — воскликнул помощник пристава. — Кто же это может казачью собственность раздавать? Эх вы, темень басурманская! Разве эти дела писульками решают? Вот Гойтемиру понадобилась земля — так он купил ее у хозяина. А вы хотите задарма! Кто же свое-то отдаст? — Это наша земля! Нашей она была! — пытался объяснить старший из выборных.. Но помощник пристава не стал его слушать и вернул прошение. — Была, да сплыла! И не нашего с вами ума это дело. Мое дело — порядок. Чтоб ни грабежей, ни разбоя не было. За это я отвечаю. А земля — не моя забота. Скажите им: пусть едут во Владикавказ! Капкай[104], Капкай! — добавил он. — Там есть комиссия. Туда пусть и едут. Горцы вышли из шалаша. Старший из них, большеносый, щербатый, с обвисшими усами, спрятал на груди прошение. — Когда ему что-нибудь надо, он и царь и Бог! А когда его попросишь — «не мое дело»! А вы еще кормите этих свиней, гостями их сделали, сидите! — не унимался он, размахивая руками. Гойтемировцы пригласили их остаться на свадьбе. Но они ушли, сказав, что не за этим посланы народом. Приход стариков испортил настроение гостей. Хозяева старались сгладить впечатление. Они предложили выйти к девушкам, потанцевать, развлечься, а потом снова вернуться к столу. При их появлении молодежь расступилась. Для русских и пожилых ингушей поставили скамейки. Снова заиграла музыка, в честь гостей ловко сплясал красивый, бравый парнишка. Следом кто-то вытолкнул в круг горбоносого оборванца. Он плясал хорошо, с гордостью. Босой, он отчаянно вскакивал на носки. При этом латки на его одежде трепыхались, как рванье на огородном чучеле. Но девушка, с которой он не спускал нагловатого взгляда, танцевала строго, серьезно. Парни били в ладоши дружно, не смеялись. Все знали, что он хоть и бедняк, но издевки никому не простит. Вид этого парня очень развеселил подвыпивших гостей. Они смеялись до слез. А когда он отплясался, один из них холеный, раскрасневшийся ингуш подозвал его к себе. — Вот тебе рубль! За умение в танце! — сказал он, подавая парню серебряную монету. И, кивнув на его латки, добавил: — Но скажи, пожалуйста, какая из этих тряпочек твои штаны? Раздался дружный хохот. — Юсуп! Это гость! Не обижайся! — предупредил кто-то из толпы бедняка, опасаясь скандала. Но Юсуп только улыбнулся. — По правде сказать, на это так же трудно ответить, — крикнул он, — как трудно догадаться, «юноша», какого цвета у тебя под персидской басмой усы! На этот раз смеялись и девушки. — А то, что на мне драные штаны, так это еще небольшая беда. Вот, поглядите, — бедняк поднял над головой подаренный ему рубль со скульптурным изображением Александра третьего, — кто здесь нарисован? Царь? Но на нем нет даже простой рубахи, хоть он, наверно, не выжигает угли в лесу, не раздирает одежду на кустах и сучьях, как я! И снова смеялся народ. А парень подбросил рубль и, поймав его на ладонь, сказал: — Твоя решка! Возьми своего голяка! Я богаче. На мне хоть тряпки висят. И опять Гойтемировы увидели, что гости недовольны. Тот, который хотел поиздеваться над бедняком, стал ярче медного котла. Но на шутки обижаться — позор. И он засмеялся вместе со всеми. Хозяева сделали вид, что ничего не произошло, и стали просить станцевать самого помощника пристава. Он долго отказывался, потом встал, отстегнул шашку, подкрутил усы и, топнув ногой, пошел за девушкой. Не слушая ни музыки, ни хлопков, сам себе подпевая, он обошел два круга в бурной мазурке и при своем возрасте и комплекции станцевал так легко и браво, что вызвал большой восторг у горцев, которые хоть и видели, что пляшет он не лезгинку, сразу оценили красоту и сложность этого танца. А некоторым парням мазурка так понравилась, что позже, танцуя, они тоже начали припадать на одно колено. Чтобы снова вернуться к столу, оставалось «засватать» девушку гостю. Поэтому один из назрановских купцов, слывший человеком речистым, завел разговор. Как и следовало, он начал издалека. — Остановите гармонь! — велел он. — Нам хочется поговорить с вами, девушки, серьезно. Андарко, сын Гойтемира, хорошо говорил по-русски. Он переводил помощнику пристава и его друзьям речь назрановца. — Когда мы подходили сюда, я заметил на лицах некоторых девушек такое выражение, словно они откусили от неспелой мушмулы, — говорил купец. — Я понял их. Им не понравилось, что нам должны уступить место молодые люди, которых здесь больше, чем комаров в том лесу. Но напрасно их разочарование! Мы тоже не слепые оводы и видим все их достоинства и недостатки. Так это? Тамада девушек подняла на него свои чуть с хитринкой глаза и скромно ответила: — То, что вам показалось, — это только показалось. Девушки рады вам не меньше, чем молодым людям. Для нас большая честь, что вы пришли. — Спасибо. Приятно слышать умную речь. Но все же, что мы заметили, — это было. И я хотел бы спросить у вас вот о чем: не приходилось ли вам видеть, как везут иной раз из лесу на молодых бычках дрова? Увязнет воз в колдобине, молодые бычки дергают-дергают, измотаются, но ничего поделать не могут. И тогда дровосеки кричат: «Эй! Приведи-ка сюда старого быка!» Впрягут того в подводу. Он натужится и вывезет воз из ямы. — Назрановец, довольный собой, обвел всех присутствующих многозначительным взглядом, подавил улыбку и повторил вопрос: — Не приходилось ли вам видеть такое? Тамада девушек поняла намек, приняла вызов и с невинным выражением лица ответила: — Видеть не приходилось, но слышать приходилось не раз. Окружающие замерли, стараясь не пропустить ни слова. — Все это правда, — продолжала тамада, — только потом, говорят, придут эти молодые бычки домой, напьются воды, пощиплют зеленой травки и опять носятся, задрав хвосты, хоть снова подставляй им ярмо… А тот, старый, ляжет в тень под дерево и целый день лежит, тяжело вздыхая… Ответ тамады заставил хохотать даже самого помощника пристава. Он поднялся и крикнул: — Вы слыхали? Вот это подкусила! Ай да девка!.. Ну, — он обратился к гостям, — здесь нам не выгорит! Пошли-ка лучше действительно в наш шалаш, в тень «отлеживаться»! А напоследок выпьем за то, чтоб таких девок было побольше, а жен с таким языком — поменьше. Подвыпивший Андарко, моргая и улыбаясь толстыми, как у отца, губами, перевел людям слова помощника пристава, и они с удовольствием посмеялись его шутке. Острое слово здесь очень любили, кто бы его ни сказал. Шутки немного отвлекли Калоя от его мыслей. Почетные гости направились к шалашу. А к месту веселья с противоположных сторон мчались два всадника. Тот, который прискакал с гор, прокричал: — Везут! Уже в ущелье! Второй, что прискакал с плоскости, тихо сообщил помощнику пристава, что его срочно требует к себе начальник округа. Ночью на Военно-Грузинской дороге ограблена почтовая карета. Злоумышленники захватили большие деньги. Помощник пристава хорошо понимал, какой разгон ему предстоит, потому что ограбление произошло на его подопечной территории. Он встал и так выругался, что Андарко и перевести не сумел! И, придумывая, как бы отвести след со своего участка в Осетию, помощник пристава направился к лошадям. Калой все видел и слышал. Начальство уезжало, чтобы начать розыск его и его друзей, а он стоял тут рядом, и деньги казенные лежали в его хурджинах. Гонец, смерив Калоя взглядом и вспомнив что-то, сказал начальнику, что почтовый чиновник рассказал, будто один из злоумышленников, отнявший у него револьвер, был настоящим великаном. Помощник пристава зло рассмеялся: — Еще бы! А иначе разве он обезоружил бы такого «мятрохуяроя», как почтовый чинуша?! А не говорил ли он, каналья, что у страха глаза велики?! Уже сидя на лошади, он выпил «стремянную» чарку и поехал со своими подчиненными в одну сторону, а Калой и свадебная молодежь в другую — встречать невесту. Мчались юноши весело, джигитуя вокруг арбы с девушками. На месте, где только что шли танцы, остались лишь пожилые люди да арба с приданым Зору, которое не повезли в горы. Старух больше всего интересовала купленная для невесты даже не во Владикавказе, а еще дальше «машинка-самошвейка». С великим удивлением рассматривали они ее блестящие части. А самые смелые позволяли себе даже прикоснуться к ней. — Машинка-самошвейка, а?! Чудо! У самого входа в ущелье, где кончалась арбяная дорога и начиналась тропа, несколько человек, а с ними и Калой поднялись на гору, откуда открывался вид на ущелье Ассы. Был полдень. Солнце освещало вздыбленные пласты гор и реку. С того места, где они остановились, видна была тропа. Берега Ассы тонули в зарослях лопуха, папоротника, бузины и орешника. И когда на тропе появились верховые, казалось, что они плывут в зеленых волнах. Юноши ринулись им навстречу. На гребне горы остался один Калой. Далеко внизу, на той стороне реки, всадники с невестой собрались у переправы. Погода стояла жаркая. Льды в верховьях рек таяли, и воды было много. На месте брода Асса разлилась, скрыв все валуны и ямы. Стоило коню оступиться, как его тотчас напором волны могло потащить вниз, разбивая о камни. Не зря в народе говорили: «Асса болеет, если ей за лето не удается съесть хоть несколько человек». Тяжкие мысли с новой силой охватили Калоя. «Броситься туда на Быстром, перевезти ее и скрыться в лесу…. Ускакать в горы!» Теперь, когда все было потеряно, мысль об освобождении Зору ожила в нем с новой силой. В это время все участники свадьбы разом двинулись в воду. Две девушки на конях и тот, у которого за спиной была невеста, ехали в окружении плотного кольца всадников. Река кинулась на них черной яростью своих глубин. Волны доходили до самых седел, Но людей было много, они крепко держались друг за друга, и вода отступила. Вот они уже миновали середину реки. И, словно поняв свое бессилие, Асса, заискивая и ласкаясь, засеребрилась в ногах у лошадей. Когда людей много, они все могут! На этой стороне реки раздались приветственные выкрики, загремели выстрелы. Сухой и теплый ветер быстро высушил подмокшую одежду. Для невесты была приготовлена особая арба, выкрашенная в зеленый цвет. По бокам коренной шли две пристяжные. Зору и ее подружек усадили на вторую скамейку. Одна из девушек села впереди, рядом с возницей. Арбы с девушками были украшены разноцветными флагами. Когда тронулись в путь, заиграла гармонь. Гарцующие на конях родственники Чаборза окружили невесту. Юноши, гости, выстроившись в один длинный ряд, двигались следом на некотором расстоянии, все время по очереди джигитуя. Калой хотел незаметно уехать, но парни, пригласившие его, ни за что не хотели расставаться с ним. — Ну дай хоть засватаем тебе одну из наших девушек! Не позорь нас! — упрашивали они, и Калой согласился. Все вместе подъехали к первой арбе. Зору была закрыта платком. Калой не видел ее лица, зато подружки ее не могли скрыть радости, когда увидели парня, который еще вчера в Эги-ауле понравился им. Калою понадобилось все его мужество, чтобы держаться непринужденно и даже шутить, когда Зору слышит каждое его слово. — Молодой человек! — обратился к нему с притворной деловитостью один из его спутников. — Сейчас, когда на этой свадьбе двое соединяют для счастья свою судьбу, каждый из нас тоже имеет и желание и право, чтоб на зов его сердца кто-то откликнулся. Мы предлагаем тебе указать ту, от которой и ты хотел бы получить ответ… Не в шутку, а всерьез! Калой протянул плетку в сторону девушки, с которой танцевал вчера. Юноша приступил к сватовству. Он расхваливал Калоя так, словно знал его с детства и всю жизнь не отходил от него ни на шаг. Не беда, что ни одного из тех подвигов, о которых он говорил, Калой не совершал. — Марем, — заключил он, — если ты согласна выйти за него, скажи «да», и он тебя не оставит. Если скажешь «нет», мы тоже не обидимся. Марем было приятно, что хоть в шутку, но все же Калой избрал ее. — За эти два дня, — с кокетством ответила она, — мне очень многим приходилось давать свое согласие. Но, по правде говоря, если твой друг даже и не такой герой, каким ты его описал, а просто такой, как он есть, я готова выйти за него, забыв все свои прежние обещания! — Ай да Марем! Я всю жизнь знал, что ты умница! Но что ты так красиво ответишь нам, я не ожидал! Спасибо! Ему данное тобой слово — не пропадет зря! — воскликнул юноша. — Спасибо тебе, Марем! — сказал и Калой. — Мне и моему коню так не хочется расставаться с вами, возвращаться домой, в горы — для нас там так пусто стало после вашего отъезда, что я решил заночевать сегодня в начале ущелья, помечтать о жизни у костра, побыть еще немного на вашей земле, подождать, не придет ли ко мне мое счастье. И если б случилось так, что оно пришло, я не отдал бы его никому на свете! Здесь нет ни аула, ни лавки. Я не могу одарить вас сладостями. Но я прошу купить себе их, когда вы будете дома. — С этими словами он вытащил из кармана горсть монет и дал каждой девушке по серебряному рублю, а для Зору передал золотой. Девушки и парни были потрясены его щедростью и богатством. Зору слышала все. Она поняла весь тайный смысл его шуточного для всех разговора, в котором он предлагал ей бежать… — А теперь спасибо всем вам за радость, которую я испытал с вами, за внимание ко мне. Я этого никогда не забуду! — сказал Калой. — Эх, девушки-красавицы, за вас бы мне умереть! — И он пустил Быстрого с места в карьер. Проскакав саженей тридцать, он круто осадил его, поднял на дыбы и понесся обратно. Вскочив на седло во весь рост, Калой поднял вверх руки, чтобы все видели, что конь скачет свободно, и рухнул вниз, но не упал, а, схватившись за луку, прополз под животом коня и сел на него с другой стороны. Взлетев на курган, Калой привстал на стременах, простился с восхищенной молодежью, повернул коня и рысью направился к лесу. — Сто лет жди, а счастье не приведет на порог такого сокола! — от всего сердца воскликнула Марем, обернувшись и глядя вместе с девушками вслед удалявшемуся Калою. Зору потеряла сознание. У входа в ущелье, в стороне от тропы, под ветвями старой чинары всю ночь горел небольшой костер. Быстрый щипал траву. Калой сидел, поправляя дрова, и глядел на огонь. Иногда он поднимал голову, прислушивался, потом снова живые огоньки костра манили его, и он устремлял к ним свои усталые глаза. Он знал, что Зору поняла его. Знал, что она не придет. И все-таки ждал. Ждал ради того, чтобы еще раз убедиться, что ему нечего ждать!.. Вокруг весь мир был полон таинственных звуков. Иногда Калою чудилось, что его кто-то тихо зовет. Он поднимался, прислушивался. В траве перекликались сверчки, где-то в лесном болоте заливались лягушки. Тосковал филин. И не было больше ничего. В ветвях чинары скрылась луна. Костер затух. Прохладный ветер шелестел листвой… Близился рассвет. Положив отяжелевшую голову на седло, Калой заснул. Ему приснилась Наси. Она обнимала его, и он слышал ее горячий шепот: «Не горюй. Не убивайся… Тебя только я люблю… Только я одна…» Он проснулся. Рядом дремал Быстрый. Калой встал. Оседлал его, подвел к ручью, напоил, освежил лицо студеной водой и вскочил в седло. Никто не пришел… Никто и не мог прийти. Занималась заря. В ущелье еще стоял мрак. Быстрый осторожно начал карабкаться по каменистым ступеням тропы. Изредка из-под оскользнувшейся подковы сыпались искры. «Все ли плохое мое уже позади? — думал Калой. — Что таит наступающий день?»6
В тот вечер, как увезли Зору из Эги-аула, Хасан-хаджи пришел к Гойтемиру. В знак уважения за ним присылали человека, и он сидел теперь в комнате хозяина, где принимали пожилых людей. Когда он захотел уйти, Наси запротестовала, и ему пришлось остаться. Гойтемир не забыл про обещанного барана. Но Хасан-хаджи сказал, что в этом сватовстве нет его труда. Оно состоялось бы даже в том случае, если б о нем похлопотал ребенок. — Кто бы не выдал за Чаборза дочь? Кто бы отказался от родства с Гойтемиром, с Наси? — говорил он, и Гойтемир был растроган бескорыстностью друга. А Хасан-хаджи все переводил в шутку. — Тем более, что ты мне предлагаешь барана, а я еще с самого начала говорил тебе, что за это дело с меня достаточно будет овцы! Гости смеялись — они понимали, что, взяв овцу, Хасан-хаджи только выиграет. Провожая Зору на плоскость, Наси плакала, говорила, что горы не дали ей самой увидеть жизни, что они как тюрьма, и поэтому она не хочет, чтобы такая же участь постигла ее невестку. Мягкость и ласка Наси согрели Зору. Она знала, что жизнь ее отныне зависит от этой женщины, и, рискуя прослыть нескромной, она в первую свою ночь в доме мужа ответила свекрови: — Я выросла в горах, я больше ничего не видела, и мне здесь неплохо. Зачем же я поеду? Лучше вы с отцом поезжайте, а я присмотрю за хозяйством. И Наси была тронута. Однако оставить Зору в горах она не согласилась. Решение ее было продумано давно и имело никому, кроме нее, неведомые причины. После отъезда молодежи с невестой весь день Наси принимала поздравителей. Одни искренне желали ей счастья для сына, другие просто исполняли обычай, третьи умирали от зависти. Но ее не интересовало, что было на душе у этих людей, и она в равной мере ставила всем обильное угощение. А у Наси было чем угостить. К вечеру из Назрани приехал посыльный, который привез Гойтемиру приказ — срочно явиться к начальству в связи с налетом на Военно-Грузинской дороге. Гойтемир решил на ночь не выезжать, а отправиться завтра пораньше. На другой день рано выехать не удалось. Чуть свет приехали издалека родственники, которых обязательно следовало принять, и Гойтемир собрался в дорогу, когда солнце уже было высоко. Хасан-хаджи тоже решил вернуться домой. Он стоял во дворе и подтягивал подпруги на своем иноходце, когда Наси, державшая под уздцы его лошадь, тихо спросила: — Куда торопишься? Хочется поговорить о детях… — Скоро для этого будет много времени, — еще тише ответил Хасан-хаджи. — Как понять? Но он не успел ответить. Из башни вышел Гойтемир. Он вынес скатанную бурку и, приторочив ее к седлу, сел на коня. Гойтемир и Хасан-хаджи выехали со двора вместе. Наси проводила их долгим взглядом. Кто бы мог сказать, о чем она думала? И уж, конечно, никто не предвидел того, как изменится ее судьба, когда она снова увидит этих мужчин. А всадники, перебрасываясь фразами, ехали не спеша. У перекрестка, где Хасан-хаджи должен был попрощаться со старшиной и повернуть к себе, он придержал коня, а потом, надумав что-то, поехал дальше. Гойтемир удивился. — Куда же ты? Или решил съездить на плоскость? — Ехать-то мне некуда. Но есть разговор… — сказал Хасан-хаджи. — Понимаешь, не могу отпустить тебя, не сказав кое-чего! Дело серьезное. Гойтемир остановился. — Поедем. Я провожу тебя и по пути расскажу. — Старик, что приходил к нам из Турции, — причина всему. Жил себе Калой и не очень помнил о старых делах. Так тот перевернул парню душу! Рассказал, как умирал Турс, как завещал отомстить за себя… А теперь мы у него из-под носа еще и любимую увели… Он считает, что, если б ты не был старшиной, тебе сразу не отдали бы ее с первого сватовства. Апозже он смог бы вместе с нею добиться отказа… Для отвода глаз он был на свадьбе и вел себя как брат ее, как положено соседу. Но мне стало известно — откуда не спрашивай, — что он успокоился лишь после того, как поклялся на Коране при случае убить тебя… — Правда ли это? — спросил Гойтемир, снова остановив коня. В его глазах появился страх. — Это такая же правда, как и та, о которой я рассказал тебе перед приходом Турса за своей землей. Помнишь? — Да, конечно. Они снова поехали. — Он говорил, что первым убьет тебя, потом — всех твоих сыновей, твоих внуков, чтоб покончить с твоим родом. Он будет мстить за отца, за дядю, за мать, за Докки и, наконец за себя и брата. И это не только слова. Он распродал все, что у него было. Купил лучшую одежду, оружие. Ну и конь у него какой — ты знаешь… У тебя сильный род и власть. Друзья среди начальства. Но человек, который отрешился от всего земного, во имя такой цели прозаложил душу шайтану, — это опасный человек! Очень опасный!.. Вот все, о чем я хотел предупредить тебя… Некоторое время они ехали молча. — Я благодарен тебе за дружбу. Я не знал, что опасность так близка. Но Калой никогда не выходил у меня из головы. Никогда! Калой — это десять Турсов! Я знал об этом и, признаюсь, готовил ему Сибирь… Ну, а теперь, когда на государственной дороге разбита почта, когда они потребуют всех подозрительных, я помогу ему забыть про эти места! Пока ходят такие, как он, глазастые на наше добро, никто из нас не может спать спокойно! Разве я забуду, как он еще ребенком сжег мое поле? В это время далеко внизу, в ущелье, где у самой воды среди ивняка вилась тропинка, Хасан-хаджи увидел всадника. Он еще был скрыт густой зеленью, но мелькнувшая между ветвей голова коня, а затем и человека не оставили сомнения. Это приближался Калой. И прежде чем он успел показаться на открытой поляне перед подъемом, Хасан-хаджи распрощался с Гойтемиром и поехал назад. Многое передумал Калой за время дороги. Вспомнил все беды, удачи и неудачи родителей и свои. И пришел к мысли, что жили и они и он правильно, по-человечески. Но люди с богатством, с хитростью и властью обходили их везде и на их несчастье строили свое счастье. Не любит Наси Гойтемира. Но он покупает ее и живет. Понравилась им Зору — пришли и забрали Зору. Их богатство все может… А последний разговор с Хасаном-хаджи? Неужели действительно Гойтемир взял Зору за Чаборза для того, чтоб попользоваться самому? И он представил себе, как где-то, в какой-то темной комнате старый Гойтемир возьмет в свои хищные объятия Зору… И она вынуждена будет молчать или умереть, потому что если она осмелится кому-нибудь сказать, ей не поверят. А если и поверят, то не захотят позора и уберут ее. Как ненавидел он его! Конь вынес Калоя на поляну. Он взглянул вверх на тропинку и невольно натянул повод. Там спускался Гойтемир. Он шел пешком вслед за своей лошадью. Шел задумчиво, заложив руки за спину. «Вот где я его прикончу!» — мелькнула у Калоя мысль. Он уже потянулся за револьвером, но в памяти встали Зору… Наси… Ведь они обе просили его, умоляли… Вспомнив о них, он уже ничего не мог сделать старшине… Хотя бы сегодня… Хотя бы ради того, чтобы не омрачить их день… Калой свернул в сторону, сошел с коня, стал спиной к тропе, чтобы не встречаться с врагом глазами. Пусть тот думает, что он не заметил его. Он еще сумеет расквитаться с ним. Увидев Калоя, Гойтемир остановился. «Хасан прав, — лихорадочно закрутилось в голове, — подстерегает… делает вид, что не видит… Спущусь, он кинется… Задушит… бросит в воду… Бежать назад?.. Подстрелит…» Рука Гойтемира поползла за спину, схватилась за кремневый пистолет… Он шел, не спуская с Калоя глаз. «Скажу, потребовал ответа, куда ездил… А он кинулся… и пришлось защищаться… От родных откуплюсь…», — пронеслось в мыслях старшины. Конь Гойтемира сошел на лужайку. Был слышен лязг его подков. Калой прилег к воде, чтобы напиться. «Наверное, заметил у меня пистолет… Хочет спрятаться за камень», — решил Гойтемир. Калой, как в зеркале, увидел в воде свое лицо, стоящего на горе Гойтемира. В вытянутой руке он держал извивавшийся в воде серебряной змейкой пистолет… «Что это он?..» И в то же мгновение до слуха донесся выстрел… Гладь воды всколыхнулась, обдав Калоя галькой и песком. Он вскочил. Старик убегал вверх. От ярости потеряв рассудок, Калой кинулся догонять его. Он несся, не замечая крутизны. Расстояние между ними сокращалось с каждым его прыжком. «До поворота… До поворота бы… — думал Гойтемир, спотыкаясь и цепляясь за камни руками. — До поворота бы… а там я встречу его кинжалом…» Вот и поворот… Гойтемир, задыхаясь, прислонился к стене… Перед ним, на тропе, с пистолетом в руках стоял Хасан-хаджи. — Дай сюда!.. — радостно крикнул Гойтемир. Но Хасан-хаджи отступил. Что это?.. Гойтемир увидел волчий взгляд, смертельную ненависть в глазах друга. — Дай пистолет! Он убьет меня! — завопил Гойтемир, еще не понимая муллу. — Наси… — сказал Хасан-хаджи почти шепотом, — была моей, а ты забрал ее… — Ты слышишь, он гонится за мной! Дай пистолет! — Гойтемир рванулся к Хасану-хаджи. Но тот взвел курок и направил дуло ему в грудь. — Я всю жизнь жил с твоей женой… и Чаборз — это мой сын… А теперь она всегда будет моей… Гойтемир отшатнулся. С другой стороны появился Калой. Гойтемир метнулся к краю тропы. Внизу зияла бездна, бурлила река. Он с ненавистью переводил взгляд с одного врага на другого. Опомнившись, он схватился за кинжал… Но лицо его побагровело, он зашатался, осел… Осел еще. И навзничь рухнул с обрыва… Калой и Хасан-хаджи заглянули в пропасть. Подбрасывая на камнях, река все дальше уносила безжизненное тело старшины. — Ал-хамду лиллах![105] — воскликнул Хасан-хаджи. — Скорее ступай за лошадью! Калой свистнул. Быстрый оторвался от травы, насторожил уши. Калой свистнул еще. Конь рысью побежал к нему. Хасан-хаджи и Калой поскакали прочь. Немного погодя они заметили впереди караван навьюченных лошадей. Погонщики спускались в долину. Хасан-хаджи и Калой свернули за огромный валун, а когда люди скрылись из виду, поехали дальше, но уже шагом, чтобы не навлечь подозрений. Встреча и гибель Гойтемира потрясли Калоя, хотя совсем недавно он сам готов был убить его. — Когда тебя в последний раз видели люди? — не глядя на него, спросил Хасан-хаджи. — Вчера. В начале ущелья на свадьбе у Зору. Я попал туда случайно… Простившись с ними, поехал домой. Но потом я заночевал в лесу… — ответил Калой. — Предупреди Орци, если он будет дома, что ты приехал вечером. Понял? Вот и все. И запомни: «видел» и «знаю» — это тысяча слов. «Не видел», «не знаю» — одно слово!.. Что бы ни спрашивали свои или чужие — «не видел, не знаю!..» Важно то, что на нас нет его крови. А свое время он давно уже пережил! Собака! Я видел, как он стрелял тебе в спину. И я, ради правды, решил отдать его в твои руки или убить. Но Аллах — хвала ему! — уберег нас. И про себя Хасан-хаджи закончил мысль: «В споре верх того, кто первым скажет слово. А в поединке победа за тем, кто наносит последний удар!.. Вот тебе мой последний удар, Гойтемир!..» Они вернулись в аул и остаток дня провели у Хасана-хаджи. Поклялись на Коране: не выдавать тайны гибели Гойтемира. Потом, как ни в чем не бывало, хозяин рассказывал Калою о странах, в которых он побывал. А тот слушал его с интересом, потому что дальше Владикавказа мир оставался для него неведомой тайной. Время прошло незаметно. Когда начало смеркаться, Хасан-хаджи встал на молитву, а Калой все думал о Гойтемире. «Где он теперь? Поймали его или так и будет нестись до самого синего моря?» Дрожь пробежала по телу. «Зору подумает на меня… А что станет с Наси? Уедет к сыну? Что ей теперь здесь делать?» Хасан-хаджи кончил молиться. — Кто же будет старшиной у нас? — спросил Калой. Хасан-хаджи строго посмотрел на него, пожал плечами и спокойно ответил: — Тот, кто и был. А что, разве Гойтемир отказывается? Ты что-нибудь слышал? Калой понял, что этого вопроса после их клятвы он не должен был задавать. — Я думал: хорошо, если б тебя выбрали… Хасан-хаджи покачал головой. — Я мулла! А муллам после Шамиля русский царь не верит. Он знает, что мы считаем его главным гяуром. Он хочет, чтобы мы христианами стали. Но это не в его власти. Наши предки били лбом солнцу, считая его главным богом. Потом царица Тамара прислала из Грузии по реке Барза-хий[106] камни, и из них ингуши построили Тхаба-Ерды[107] на реке Тхаба-чоч, и мы молились по-христиански, пока царь Геркал не ушел обратно в Грузию. Потом забыли молитвы на чужом языке и опять вспомнили своих богов. С ними правдой и неправдой дожили до сих пор. Джараховцы дольше всех били в колокола. Но теперь люди веруют в Аллаха. Велик Аллах, а Мухаммед его пророк! И мы, которые учим народ религии Ислама, очень неугодны царским слугам! — Он задумался. — Я знаю, — сказал он через некоторое время, — народ ко мне неплохо относится. Могли бы и датируемого XII веком выбрать. Но думаю, что, если наши ограбили почту и… совершили вот это… пристоп не разрешит нам выбирать… Он сам пришлет кого-нибудь. А мне оно ни к чему. Я и муллой больше не буду… От этих слов Калой открыл рот. — Как не будешь! — воскликнул он. — Тебе Бог дал знания… — Верно, — согласился Хасан-хаджи, — но я знаю, каким должен быть настоящий мулла. И я не могу быть им. Мы слишком много имеем грехов… — Ну, а кто же без них?! — воскликнул Калой. — Тот, кто сам убежден, что их у него нет… Смысл этой фразы для Калоя остался неясным. А переспросить он посчитал неудобным. Когда стемнело, Калой вернулся к себе. Орци, видимо, ночевал в пещере. Но углей в золе было много. Мальчик не забыл подложить крепких дров. А может быть, он приходил днем? Калой спрятал в стенном тайнике добытые деньги, развел огонь и лег, чтобы обдумать все, что произошло за эти дни. Но он не спал уже две ночи, и сон мгновенно сковал его тело. Он проснулся чуть свет. Мысли опять стали ясными. Выйдя на терраску, он вылил себе на голову несколько ковшей холодной воды. Подумав, за что взяться, решил привести в порядок коня. Когда он вышел к Быстрому, тот оглянулся, заржал. Скрутив жгут из сена, Калой начал чистить его. В это время из-за стены донеслись женские голоса. Он прислушался. Говорили соседки. — Вчера гонит она свою прибыль к воде и на людей не глядит! Словно кто коров не видел! Говорят, она сторговала Зору за двенадцать, а ей пока шесть пригнали! — Женщина ехидно хмыкнула. — Дадут ли остальных? Старшина и надуть не постесняется. — Дадут, — ответила вторая соседка. — Что им, жалко, что ли! У них не убудет! — Да, пожалуй, дадут… А Батази-то вечно дурочкой прикидывалась, а на деле вон как ловко дочь продала! Но, говорят, Зору прокляла ее!.. — С чего ты такая злая, Суврат? Муж у тебя здоров, соперницы нет, а ты вечно готова про любого сказать такое! Как это может быть, чтобы дочь прокляла свою мать? За что? Ты бы на месте Батази отказалась от такого жениха? От калыма? Девка — красавица. В поле и дома работница и иглой мастерица. По-твоему, надо было отдать ее за так? Чтоб она весь век на чужих горб гнула, им детей рожала, богатство и силу рода Гойтемирова умножала, а родному отцу с матерью сухое «спасибочко», да? — Да я не про то! — перебила ее Суврат. — Говорят, ей Калой нравился… — Жених! — фыркнула собеседница. — Ни добра, ни глаз. Рядом жить — и проглядеть такую! Зря он ей нравился! Тополь тоже здоровое дерево! А что толку! Ни плода с ветки, ни огня с сучка, ни тени в полдень!.. Только признаки мужские!.. Калой не мог больше слушать их. Злость против сплетниц и против себя снова чуть не задушила его. Он рванул недоуздок и вывел Быстрого на водопой. Утренний ветер с вершины немного охладил его и, поравнявшись с соседками, он приветствовал их с обычной учтивостью. Это были не старые еще женщины. Прежде они всегда хорошо относились к нему и его брату. — Что это тебя не видно было? Уезжал куда? — спросила его Суврат. — Нет, — ответил Калой, — сидел дома, ждал: не проведает ли какая из соседок… — А ты заведи себе самую близкую «соседку», и не надо будет ждать. Вечно будет своя под боком, — вступила в разговор вторая женщина. — Не пойму, — прикинулся дурачком Калой, — «самая близкая соседка»… Это же ты… Вон твои ворота, а вот мои… — На чужие ворота не поглядывай! — строгим голосом одернула его женщина, в то же время не переставая приветливо улыбаться. — Жениться пора! — А разве я отказал кому-нибудь? — удивленно вскинул брови Калой. — Да что же ты, девка, что ли, чтоб отказывать или принимать предложения? — возмутилась Суврат. Но Калой спокойно выслушал ее. Ему очень хотелось подольше подразнить их. — Я действительно, кажется, не девушка, — ответил он. — Но сватать не собираюсь. Двери у меня открыты, которая войдет, та и будет хозяйкой… Девушка или женщина — мне все равно! — Калой, ты начинаешь говорить непристойности… — надменно бросила Суврат. — А я думал: раз вы узнали, что мне пора жениться, вы и позаботитесь обо мне… — Ты плохо думал! Дерзкий! — сказала Суврат, ставя глиняный кувшин на плечо. Вторая последовала ее примеру. — Бог не дал ума! — пожал он плечами. — А то, что дал, — никому не нужно!.. Женщины переглянулись, прыснули со смеху. — Язык бы вырвать твой! — воскликнула Суврат и, резко повернувшись, пошла. — Слава богу, что только язык!.. Ты добрая! — засмеялся Калой и повел лошадь к воде. А соседки его направились в свои башни, кокетливо изгибая талии. Но Калой не оглянулся. Он думал о их наглых словах: «Тополь тоже высокое дерево…» Слова были горькие, но похожие на правду. Увидев с горы дым над башней, прибежал домой Орци. После дерзких слов, сказанных брату в день свадьбы, он все время чувствовал себя виноватым. Он очень привык к мысли, что Зору будет у них хозяйкой. Полюбил ее потому, что каждому в таком возрасте нужна мать, ласка, а он ее не видел. Он мечтал о Зору. И то, что она ушла к Чаборзу, потрясло его детскую душу. Он был бессилен помешать этому, но не понимал, почему Калой не сделал ничего, чтобы не отдать Зору чужим людям. Оставшись один со своими овцами на горе, он не переставал думать об этом и решил, что, видно, у Калоя была большая причина, чтобы отказаться от борьбы за их Зору. А он, Орци, наверное, никогда ничего об этом не узнает. И за слова, сказанные брату, теперь ему было очень стыдно. А Калой не вспоминал об этом. Он молча простил Орци, и тот запомнил великодушие старшего на всю жизнь. Орци пересказал брату все сельские новости. Кто-то видел в ингушском лесу хевсуров, которые тайно выслеживали что-то. У Иналука ожеребилась кобыла, и жеребчика не отличить от Быстрого. А самая главная новость была о доме Пхарказа. — У них каждое утро теперь выставляют на терраску котел, блестящий, как солнце. Он стоит на ножках, а в середине у него вода и огонь!.. Вместе! Вода кипит, и огонь не тухнет. Сначала все ждали, что котел разорвется… Но он не разорвался. Говорят, теперь из этого котла Пхарказ чай пьет… с сахаром! Калой промолчал. Он сам еще никогда не видел такого котла. В полдень Орци ушел на пастбище, но почти тотчас прибежал домой. — Говорят, Гойтемир убился! — крикнул он, появившись в дверях, взъерошенный от страха. Глаза его совсем округлились. — Кто говорит? Как убился? — переспросил Калой. — Сейчас узнаю! — Орци вынесся со двора. Калой решил пока не выходить. Орци прибежал снова. Гойтемира поймали в Ассе, где-то далеко на равнине. Река избила, изуродовала его. Узнали только по одежде. Конь его пасся в ущелье. Думают, что, переходя речку, лошадь упала и Гойтемиру не удалось выбраться. На его теле нет ни пулевой, ни кинжальной раны. Дорогие вещи — серебряный кинжал, пояс и даже часы — все при нем. Хоронить будут там, где поселился Чаборз. — Хорошо, что никому из нас не пришлось принять греха за него на свою душу! — сказал брату Калой. — Это был наш заклятый враг. Из-за него ушли на чужбину и погибли мои родители. Из-за него погибли твои… Бог видит — это правда. Иной смерти он не заслуживал. У Пхарказа во дворе собрались друзья, соседи. С причитаниями выла Батази. А часа через два она с мужем погнала на похороны свата лучшую из шести коров, которых он дал им за дочь. Когда они были уже далеко, соседка Суврат, вместе с другими провожавшая их, вытерла слезы, высморкалась и сказала: — Когда родители проклинают детей или дети родителей, это уж непременно сбудется! Вот и началось… Такую корову повели!..7
Прошло несколько дней. Хабары[108], вызванные смертью старшины, постепенно стихали. Стало известно, что Гойтемировы тайно узнавали: не причастны ли к этому делу эгиаульцы, Калой. Но все, на кого можно было подумать, оказались вне подозрений. Калой же весь день, в который случилось несчастье, был с Хасаном-хаджи — лучшим другом покойного. Подозрения отпали. Все было приписано случайности и слабости старика. А тоска продолжала точить Калоя. У него были деньги. Но на что они? Что он купит за них? Зерно? Одежду? Зачем все это ему теперь, когда нет Зору? Ведь приди к нему эти монеты немного раньше — у него в доме поселилось бы счастье. Он засыпал бы ими глаза Батази и выкупил ее дочь. Проклятые деньги, бедность и жадность!.. Стараясь уйти от печали, он вспомнил тех людей, с которыми встречался в последние дни. Только тот, кто видит разных людей, кто вечно не сидит на месте, только тот набирается ума и узнает жизнь, решил он. Не зря же Хасан-хаджи и Гойтемир считались умнее всех в горах. «Рыскающая лиса лучше волка-лежебоки». Но все равно думы его часто возвращались к Зору. Иногда образ ее сливался с образом Наси. Она представлялась ему такой же ласковой и теплой, как эта случайно пришедшая в его судьбу женщина. Вернулись с поминок родители Зору. Калой сначала испытывал к ним только неприязнь, а потом это чувство перешло в ненависть. Видеть их, слышать их голоса, приветствовать при встрече стало для него невыносимой мукой. Самовар, гойтемировские ковры, новое платье на Батази, бешмет на отце Зору — все напоминало ему о том, что из-за этих тряпок, из-за этого добра он лишился ее. Нарастало чувство гнева, оно затмевало ясность ума. И однажды, хмурым вечером, когда над горизонтом ползли низкие тучи и цеплялись за башни, Калой вскочил и кинулся вон из дому. Орци в удивлении выбежал за ним. Калой перепрыгнул через забор и направился в башню Пхарказа. Когда он ворвался к ним, Пхарказ полулежал на нарах, а Батази готовила ужин. Появление Калоя было неожиданным. А выражение лица его не предвещало ничего хорошего. — Здравствуй! — приветствовал его хозяин. — Счастлив твой приход! — как можно мягче сказала Батази, прикрывая брошенную им дверь. — Садись. Садись! Мы так давно не видели тебя. Калой не ответил на приветствие, и уже это одно было знаком величайшей вражды. — Когда я вас вижу, когда слышу, — сказал он, — меня трясет! Вы больше не будете жить рядом! Батази почудилось, что в его впалых глазах зажглись раскаленные угли. — Что мы тебе сделали?! — воскликнула она. — Ты в своем уме, мальчик? — слезая с нар и в удивлении глядя на него, спросил Пхарказ. Но Калой не слышал их. — Я ненавижу вас! — крикнул он и замолчал. Молчали и старики. — Наши деды, отцы жили рядом. Между нами был мир. И вас я с детства считал своими. А вы — чужие! Жадные! Злые! Вы продали ее! Продали меня! За что?! За сколько? Вы не люди! Зору взяла с меня слово, а то я перебил бы всю вашу и их породу! Да падет на ваши головы грех за дочь! За меня! — Послушай, Калой… — хотел что-то сказать Пхарказ. Но Калой не дал говорить. — Если можно продать соседа, друга, дочь, — значит, нет у вас ничего, что не продается! Вас можно купить, впрячь в ярмо и возить на вас навоз! И это не будет стоить дорого. Но я заплачу дороже, чтоб никогда в жизни не видеть крысиную жадность ваших глаз! Если б вы знали, сколько денег теперь у меня, вы бы нанялись ко мне в слуги! Он захохотал. Запустив руку в карман, Калой все с тем же смехом достал горсть монет и швырнул их в лицо ошеломленной Батази. Золотые и серебряные кругляшки полетели ей в подол, покатились по полу… Сколько белых кругляшек — столько баранов… Сколько красных — столько коров… Боже мой! Как много!!! Сердце Батази забилось, как заяц в петле. Она кинулась на четвереньки, ползала по полу, собирая деньги. А Пхарказ, высокий, худой Пхарказ, уронил на грудь голову, опустил плечи и, придавленный словами соседа, согнулся, как перед судом. Калой внезапно оборвал смех. — Хватит? — спросил он. Пхарказ и Батази смотрели на него, как на сумасшедшего. Да он и в самом деле был сейчас не в своем уме. — Хватит? Я вас спрашиваю! — закричал он. — Что хватит?.. — дрожащим голосом спросила Батази, все еще стоя на четвереньках и сжимая в горсти собранные монеты. Гнев клокотал в Калое. Он подошел к их очагу, схватился за священную цепь. — Добрые и злые духи этого дома! Души умерших предков Пхарказа, хозяева башни! — закричал он, вглядываясь в темные углы башни. — Вы, которые получали пищу от этого очага, отныне будете жить в моей башне! Здесь больше не будет огня… Отныне в огне моего очага будет ваш огонь и доля вашей еды! Добрые и злые духи этого дома! Предки! Я клянусь вашей очажной цепью, за которую я заплатил вот тем золотом и серебром, что вы видите в руках у этой проклятой женщины, клянусь этой цепью и этим огнем: завтра, когда поднимется солнце, оно увидит эту башню в огне вместе с людьми, если они не успеют покинуть ее! Амин! Калой дернул за цепь. Перекладина, на которой она висела не одну сотню лет, переломилась. Калой схватил горящую головешку, залил водой очаг и ушел, унося цепь и огонь Пхарказа. Старики остолбенели. Первой зашевелилась Батази. Она вытащила из-за пазухи тряпочный мешочек, который висел у нее на шнурке, и пересыпала в него из дрожащей ладони деньги. Пхарказ согнулся, шурша чувяками, доплелся до очага, упал на колени, сунул руку в мокрую, еще горячую золу и долго шарил в ней… Но там не осталось ни одного живого уголька. — Потух… Огонь отцов… Потух… — едва слышно прошептал он и зарыдал. В эту ночь до утра не гас свет в окнах башен Калоя и Пхарказа. А на заре, никому ничего не сказав, ни с кем не попрощавшись, погрузив свой скарб на быка и ослов, Батази и Пхарказ покинули Эги-аул, молча подгоняя полученных от Гойтемира коров и мелкую скотину. На последнем повороте Пхарказ остановился. Остановилась и Батази. Сколько раз, с самого детства и до этого дня, возвращаясь домой и увидев свой аул и башню, Пхарказ уже издали чуял домашнее тепло, испытывал радость. И вот теперь он смотрел на это гнездовье отцов в последний раз, уходя из него без доброго слова вслед, без дружеских рук на прощание… Это был конец, за которым для него уже не могло быть начала… А Батази вспомнила, как привезли ее в эту башню с еще больших высот. И Эги-аул, и эти горы тогда казались ей равниной. Но и на этой земле для нее ничего не нашлось, кроме вечного труда, который никак не мог одолеть вечную нужду. — Не жалей! — сказала она мужу. — Купим домик, землицы и хоть на старости распрямим свои кости! Послал же нам Бог дурака, который за свою глупость и эти камни высыпал золото! Ты думаешь, он получил это богатство от отца? — зашептала она Пхарказу. Но тот, казалось, даже не слышит ее. — Глупости! Бабы болтали, что это он со своими братьями-дружками царскую почту разнес! Сказать бы об этом теперь нашему другу пристопу, так мы б быстро вернулись сюда, а его и след замело бы в Сибири! Пхарказ побледнел, посмотрел на нее так, что она попятилась, закрываясь рукой. — Если я когда-нибудь еще услышу!.. — прохрипел он и огрел ее посохом. — Гони ослов!!! Батази подхватилась и, как ошалелая, рысью погнала стадо, прижимая к груди мешок с деньгами. «Вот так бы тебя в первый день женитьбы, — подумал Пхарказ, глядя ей вслед, — так не пришлось бы мне теперь плестись на старости лет цыганом бездомным! Были бы у меня и дочь, и зять, как сын, и башня! Да опоздал я на целую жизнь…» С первыми лучами солнца Калой вышел во двор и понял: Пхарказ ушел. Это была и боль и облегчение. Он перепрыгнул через забор, поднялся на их терраску. Воспоминания обступили его. Здесь жило все его счастье, и вот оно исчезло… Пусто… Вечный холод потухшего очага… В ярости Калой вырвал дверь из каменных ступиц, сбежал вниз и завалил опору терраски. Она затрещала и рухнула вместе с лестницей, чуть не задавив его… Башня стала мертвой. Когда немного позже соседи погнали скот на водопой, они не поверили своим глазам. — А где же Пхарказы? — спросил кто-то из них Калоя. — Уехали! — мрачно ответил Калой. — А кому же оставили башню? — Мало их тут без хозяев? Вот и ей отныне стоять пристанищем сов и сычей! И на мгновение страшным призраком встала перед ним такая же башня замка Ольгетты… Проклятая башня из тьмы веков!Глава пятая Праздник божьеликой Тушоли
1
Три дня Наси оставалась у сына вместе с другой женой и сыновьями Гойтемира. Принимала соболезнования односельчан и гостей. А на четвертый вернулась в горы, где был главный дом старика и где прошла вся его жизнь. Многочисленные родственники и знакомые долгое время посещали их двор. Наси держалась мужественно. Печаль, как прощальный луч заката, освещала ее бледное, прекрасное лицо. Мало кто мог удержаться от искренних слез при виде этой женщины, для которой, все знали, с потерей мужа кончилась ее жизнь. А ведь она была еще так молода! Много дней Наси принимала гостей и раздавала соседям поминание. Непрерывно в котле варилось мясо. Вечерами, исходя потом, плясали и пели мюриды, замаливая грехи старшины. А когда все, усталые и сытые, расходились на отдых, в окне кунацкой еще долго светился огонек, и видно было, как, склонившись над Кораном, неутомимый Хасан-хаджи читал за погибшего друга священные стихи. Долго звучал в спящем ауле его красивый голос, исполненный святого благочестия. Когда никто из посторонних не оставался ночевать в доме, наградой за усердие муллы были неутомимые ласки вдовы, искавшей «утешения». В такие ночи Наси и Хасан долго не могли уснуть и строили планы будущей жизни, которые требовали от них большого мужества и немалых жертв. Но они решили сделать все, чтобы в остаток дней не разлучаться никогда. Они испытывали прилив сил и желаний, которые долгие годы таились, под тяжестью их неудачной судьбы. В тридцать девятую ночь была зарезана скотина. На трапезу собралась вся округа. Приехали сыновья, жена Гойтемира, близкая и дальняя родня. Не было только Зору — ей еще не полагалось показываться на людях. А тем более, что со времени свадьбы, которая совпала с гибелью свекра, она никак не могла оправиться. Все видели, как она извелась. Но никто не знал, что настоящей причиной этому была уверенность в том, что смерть Гойтемира не случайность. В разговоре с девушкой на свадьбе Калой дал понять Зору, что будет ждать ее побега всю ночь. Значит, в ущелье он проезжал на следующий день и должен был встретить Гойтемира перед его смертью. На сорок первый день посторонние разъехались, а Хасан-хаджи, мулла из соседнего Цоринского ущелья и мулла, приехавший со старшими сыновьями из Назрани, по поручению многочисленных домочадцев Гойтемира собрались в его кунацкой для дележа имущества. Первый день муллы составляли длинный список всего, что принадлежало Гойтемиру. Со слов сыновей и жен были записаны его земли, дома на плоскости, лавка, земельные участки в горах, скотина, лошади и овцы. Замок и башню не записывали. Они принадлежали всему роду и тому, кто в них жил. Так как все сыновья обязались говорить только правду, скрыть им друг от друга почти ничего не удалось. Старший сын, что стоял в лавке, утаил выручку последнего месяца, сказав, что отец забрал ее на свадьбу братьев. Андарко не записал оплаченные поставщикам товары. Чаборз «забыл» про одну из отар, которую круглый год отец содержал на вершине Цей-Лома. При перечислении скота старшая жена Гойтемира многозначительно переглянулась с сыновьями. Это означало, что они не верят Чаборзу. Муллы ждали, как к этому отнесется Чаборз. Но вместо него заговорила мать. — Я думаю, улыбаться не стоит, — скромно потупясь, сказала Наси. — Я же не улыбаюсь, когда говорят, что он забрал выручку… Или что у него нигде нет закупленных для лавки товаров! Раз это говорят сыновья моего мужа, братья моего сына, я верю… Я даже не говорю о том, что он сам мне говорил о своих делах и где брал деньги для свадеб… Его же нет, чтоб подтвердить это… — Она скромно смахнула слезу, потому что женам плакать не полагалось. — А Чаборз может подтвердить все сказанное клятвой… — добавила она. Натянув на ладони длинные рукава платья, чтобы не осквернить Коран прикосновением голых рук, она взяла его с полки и положила перед муллами. Все это было сказано и сделано с такой простотой, с таким скорбным выражением лица и искренностью, что оба старших брата решительно запротестовали против присяги Чаборза, гневно прикрикнув на свою мать. Теперь ничего больше не оставалось, как только приступить к дележу. Но в это время заговорил Хасан-хаджи. — По закону шариата, — сказал он, ни на кого не глядя, — каждый, кто участвует в дележе имущества того, который уже не может говорить за себя, должен быть искренним и правдивым перед людьми и перед всемогущим Аллахом! Так ли это? — Совершенно верно! — согласились муллы. — Тогда я должен сказать следующее. Это было несколько лет тому назад. Гойтемир тяжело болел. Но Аллаху было угодно, чтоб болезнь оставила его. В то время он вызвал меня, вызвал двух стариков и попросил написать ему завещание… Было такое? — обратился он к Наси. Та молча кивнула головой. Сыновья и старшая жена Гойтемира заволновались. — По закону шариата, если умерший оставил завещание, оно избавляет нас от многих хлопот и нам придется считаться с волей его. Так ли я говорю? — снова обратился Хасан-хаджи к муллам, и те снова подтвердили его слова. — Раз это так, я хотел бы знать: где эта бумага? Не уничтожил ли он ее? И почему Наси о ней не говорит? Я ждал этого… Но раз ты, Наси, молчишь, я обязан напомнить об этом перед людьми… Иначе мне нельзя. Вы привлекли меня к этому делу, и я должен быть правдив и честен перед людьми и Богом… Наси казалась смущенной и растерянной. Она молчала. Старшая жена и сыновья поедали ее глазами. Видя ее смущение, Чаборз покраснел. — Отвечай! Что ты молчишь? — строго сказал он матери, потому что сообщение о завещании отца и для него оказалось неожиданностью. Теперь, после слов Хасана-хаджи, все сомнения должна была разрешить его мать. А ей почему-то явно стало не по себе. Чаборз не знал, что подумать. Но он знал одно: если она уйдет от ответа, это вызовет подозрение сводных братьев и их матери. А тогда от пересудов и позора ему никуда не уйти. Наконец Наси заговорила. — Я не знаю, почему я не вспомнила об этом раньше… — сказала она и запнулась. Соперница впилась в нее глазами. — Была такая бумага… Но где она, я не помню… Это же было три или четыре года тому назад. И зачем она вам?.. — Наси! — обратился к ней назрановский мулла. — Ты должна найти это завещание. Где оно было? — Не помню… — со слезами на глазах ответила Наси, пожимая плечами. — Я хорошо помню, — сказал Хасан-хаджи, — что по желанию Гойтемира бумагу я тогда передал тебе, чтоб ты спрятала. Не взял ли он ее обратно? — Нет… Кажется, не брал… Не помню… — снова беспомощно пожала плечами Наси. И тогда старшая жена Гойтемира вышла из себя: — Да что ты, ребенок, что ли? Или это тебе дали спрятать кукурузную рубашку для закрутки цигарок! — Да, действительно! — поддержал ее старший сын, бросив на Наси злобный взгляд. Они были уверены в том, что Наси или утаивает завещание, или уничтожила его только потому, что оно было ей невыгодно. И уж, конечно, не верили, что она действительно не знала, где оно. — Мать, — сказал Чаборз. — Ищи бумагу отца. Переверни весь дом, но найди ее! Наси растерянно посмотрела на него и молча принялась искать завещание. Она начала с комнаты, в которой они находились. Искала молча, изредка вытирая слезы и тяжело вздыхая. Когда в этой комнате было перевернуто все, перебрана каждая вещица, переложена каждая тряпочка в сундуке, Наси перешла в общую комнату. Старшая жена и Чаборз отправились за ней, а два старших брата остались с муллами. — А если она не найдет?.. — спросил их через некоторое время Андарко. — Тогда приведем ее к присяге в том, что она не уничтожила завещание и действительно не знает, где оно находится. А затем поделим ваше добро так, как велит закон, — ответил ему назрановский мулла и посмотрел на своих друзей. — Я думаю, что Наси не зря «забыла», где оно… — сказал цоринский мулла и многозначительно посмотрел на Хасана-хаджи. — Я кое-что помню из этого завещания, — ответил тот. — Но если оно не будет найдено, мне ничего другого не остается, как забыть о нем до судного дня… Я связан присягой… — А там, — он указал на небо, — все несправедливое и справедливое будет оценено Всевышним! — Амин! — подтвердил цоринец. Наси, Чаборз и жена Гойтемира вернулись ни с чем. Старшая жена села по приглашению назрановца. Наси и Чаборз остались стоять. — Память отбило… Конечно, если б я думала о том, что оно понадобится… — Голос у Наси дрожал. — И для чего вам обязательно это завещание, если эти люди могут все поделить по-божески и, конечно, никого не обидят!.. — сказала она. — Я доверяю им! — Ты хочешь сказать, что мы не доверяем! — возмутилась старшая жена Гойтемира и презрительно поджала губы, которые сразу провалились у нее под носом. — Если тебе безразличны слова нашего отца, то для нас они закон! Наш долг — выполнить его волю, — сказал почтительно, но строго старший сын Гойтемира, который один из всех братьев сидел с муллами, заняв в доме место своего отца. — Если бы мы услышали завещание Гойтемира, мы бы знали, что он говорит! Мы бы знали, как он велит жить нам! А ты о дележе! — воскликнул Андарко. — Разве только в этом дело?! Братья говорили красиво. Но все в этой комнате понимали, что главное для них в этом завещании именно то, что отец написал о своем состоянии. Может быть, там было написано, о чем они и не знали, о каких-нибудь тайных богатствах. В детстве они слышали, что их предок был захоронен в золотом гробу на медной подушке! А может быть, отец, как старший в роду, знал, где гроб?.. А эта женщина хочет лишить их всего… С каждым мгновением неприязнь к младшей жене отца разгоралась в его сыновьях. — Что же делать? — обратился к муллам старший сын. Он был очень похож на Гойтемира: и голосом, и склоненной головой. — Ничего. Надо подождать. Может, она вспомнит. А если нет, придется тебе, Наси, дать присягу, что ты не знаешь, где завещание и что было в нем… — мирно пояснил назрановец. — Мне, несчастной, только этого и не хватало! Не буду я присягать! Это грех! Я никогда не касалась Священной Книги! — воскликнула Наси, отступая назад. — Я присягну за нее! — злобно сказал Чаборз, оскорбленный недоверием к матери. — Не торопитесь! Не горячитесь! — снова вступил в разговор назрановский мулла. — Надо же как-то решить дело. А по шариату это только так, как мы говорим. И для Наси в этом нет ничего дурного! — Притом никто, кроме нас, об этом не узнает, — поддержал его цоринец. — Я не знаю, что там было написано. Может быть, в этой бумаге были золотые горы. Но если вы избавите меня от присяги, я готова отказаться от своей доли добра… — сказала Наси, волнуясь. — Мне тоже ничего не надо! — поддержал мать Чаборз. — Только не позорьте мать! Если вы считаете, что отец мог завещать вам больше, так не мог же он завещать больше того, что у нас есть! Берите и так все — и ее и мое! Я не позволю ей присягать! — Замолчи! — крикнул на Чаборза старший брат. — Много берешь на себя! Твоя мать — это прежде всего жена нашего отца! Если б ты даже пожелал, я не допущу такого, что может ее позорить! Понял? И наперед знай: я не потерплю беспорядка в доме… Наси, это чистые люди, — он посмотрел на мулл. — Надо подчиниться их решению. — Мой Аллах! — воскликнула Наси. — Ты один знаешь, как мне это тяжело! И если бы ты меня избавил от этой нужды, я б осталась нищей, отдала б тебе в жертву все, что имею… — Соверши омовение, как перед намазом! — сказал ей Хасан-хаджи, когда она решилась подойти к столу. Наси, опустив голову, вышла. Чаборза лихорадило от бессильной злобы. — Оказывается, смерть — это еще не самое печальное, — сказал он сквозь зубы. Старший брат снова уничтожающе посмотрел на него. — Не говори так, — обратился к Чаборзу Хасан-хаджи. — Не ропщи на судьбу, на законы, ниспосланные нам свыше… Все, что происходит, — все от Аллаха! Его воля определить сроки наши. Наша воля жить по его законам! Молод ты еще, молод… Вошла Наси. Черный платок закрывал лицо. Плечи ее опустились. Она остановилась у порога. Муллы пошептались, и назрановский мулла обратился к ней: — Подойди сюда… Наси медленно подошла к столу. Соперница и все три брата теперь забыли о своих помыслах и с затаенным дыханием следили за каждым словом муллы, за каждым движением Наси. — Положи руку на Коран… Дрожащая рука Наси легла на желтую страницу… — Повторяй за мной: я клянусь этим божьим Кораном… — Я клянусь этим божьим Кораном… — сказала Наси. — …Что я не знаю, где завещание Гойтемира и что в нем было написано… — произнес мулла. — …Что я… — Наси запнулась. — …Что я… Вспомнила! Вспомнила!.. — закричала она радостно, отдергивая от Корана руку и показывая на него. — Там! Там оно! Ищите… Жена Гойтемира, муллы вскочили. Все три брата уставились на Наси как на сумасшедшую. — Да что вы смотрите! Там оно! Конечно, там! Он, как поправился, взял у меня бумагу и заложил ее туда… Я хорошо помню… И если он сам не убрал ее, она там. Я ж никогда не прикасалась к Корану. Назрановский мулла взял в руки Коран и стал перелистывать его. — Не в середине. А за той бумагой, в которую он завернут… Мулла отвернул потрепанную обертку, и из-под нее на пол выскользнул серый лист бумаги. Чаборз подхватил его и передал мулле. — Оно? — спросил назрановский мулла у Хасана-хаджи. Тот посмотрел. Молча прочитал первую строку и, возвращая завещание, утвердительно кивнул головой. — Читай! — сказал цоринец. Все семейство Гойтемира сгрудилось вокруг назрановского муллы, державшего в руках бумагу, в которой сейчас для них был сосредоточен весь мир. Гойтемир писал, чтоб сыновья после него жили в мире и согласии. Чтоб никогда не забрасывали родовой замок и умножали славу предков. Чтоб были верными вере. Гойтемир писал, что тайного богатства у него нет. А то, которое есть, он завещает родным: дома — тем, кто в них живет, лавку и товары — двум старшим сыновьям. Хозяйство в горах — половину Чаборзу, а половину продать. И пусть Наси отвезет вырученные деньги в Мекку и раздаст бедным, чтобы они помолились у могилы пророка за его душу. «Записал мою волю Хасан-мулла из Эги аула. Свидетелями перед людьми и перед Богом были Чонкар-хаджи и Юсуп из Гойтемир-Юрта». В комнате воцарилась тишина. — Ну что ж, — сказала Наси, первой выходя из оцепенения. — Хоть я и не получаю ничего, я довольна своей долей. Мне хоть не надо теперь присягать перед вами! Бог-Аллах и он из своей могилы защитили меня от гнусных подозрений. Во имя этого я исполню его волю. А в куске хлеба сын мне не откажет!.. Муллы для порядка решили опросить свидетелей. Но Чонкар-хаджи умер еще в прошлом году. А Юсуп болел. Явившись к нему, муллы застали его в тяжелом состоянии. Он лежал в темной сакле, на грязной дерюге. Дар речи давно оставил его. И на вопрос Хасана-хаджи, помнит ли он о завещании Гойтемира и подтверждает ли его, Юсуп замычал, замотал головой так, что это можно было принять за подтверждение слов Хасана-Хаджи. Пожелав ему излечения, муллы постарались скорее выйти на воздух из смрада, который здесь стоял от грязного человеческого тела и козьего стада, дремавшего в углу. Наутро муллы и старшие братья с матерью покинули двор Гойтемира. До вечера Чаборз и Наси с помощью Хасана-хаджи подсчитывали ценности всего хозяйства, которое было в горах. На этот раз не была забыта и отара с Цей-Лома. А для честности перед Богом были учтены и неубранные хлеба с полей и сенокосы и все поделено пополам между сыном и отцом, во имя которого следовало превратить в деньги и раздать его долю. Чаборз предложил матери поехать в Мекку вместо нее. Но она решительно отказалась. Это была последняя воля мужа, и, если она ее не исполнит, ей этого не простят. Да и дом бросать и Зору с первых дней нельзя. А главное, в таком пути всякое может случиться… И она не даст сыну рисковать молодой жизнью. После этих доводов Чаборз не стал настаивать и, пообещав вернуться на уборку через пару дней с женой, уехал. Было видно, что ему самому не очень хотелось надолго разлучаться с Зору, и предложение его было скорее знаком приличия. В этот вечер Хасан долго сидел при открытых окнах и, превосходя самого себя, так пел стихи из Корана, что многие соседки Наси, хоть и не понимали, о чем он поет, потому что это был арабский язык, взволнованные красотой и задушевностью его грудного голоса, плакали от умиления. Было за полночь, когда в окнах гойтемировской башни погас свет. В кунацкой открылся в полу люк, и Наси, юркнув под одеяло Хасана, затряслась от смеха. — Как я не умерла со вчерашнего дня? Глядя на них, у меня кишки заболели! Ну и придумал же ты! — Она обвила вокруг шеи возлюбленного руки и горячо прижала его к себе. — Не зря же я думал сорок дней, как помочь делу! — ответил Хасан, ласково погладив ее. — Слушай, а ведь все это грех! — воскликнула Наси, поднимаясь на локти. — Конечно, — ответил Хасан-хаджи. — Безгрешны только младенцы. Но мы с тобой не во всем виноваты. С самого начала было не так… Все не лучше нас. А мы будем молиться всю жизнь… Одним здесь, на земле, рай и там… Другим и здесь ничего и там гореть, так, что ли? Нет, я сорок один день уже чувствую себя в раю! За это я воздаю хвалу Всевышнему. Это его милость! И с этой милостью отныне я не расстанусь до самой смерти! И Хасан с пылкостью юноши предался своей, теперь уже безмятежной любви. Только Наси знала, как беспредельны были силы этого аскета… Когда наутро Хасан-хаджи покидал осиротевший двор друга, он,как всегда, был полон глубокомысленной задумчивости и печали. Провожать его вместе с Наси вышли все соседи. Они благодарили его за труд, которого он не пожалел, чтобы помочь Гойтемиру на том свете, за его служение Аллаху. — В этом наша обязанность! — ответил им растроганный Хасан-хаджи. — Спасибо вам за добрые слова! Все мы ничтожны и гости на этой земле: И мысли о вечной, потусторонней жизни никогда не должны покидать мусульманина! Тогда пути наши будут легкими и справедливыми!.. Он уехал, напутствуемый добрыми пожеланиями людей, которые были готовы почитать его за святого. Убрали хлеба. Управились с косовицей. Чаборз и Наси продали половину скота и овец, половину урожая. Собралась огромная сумма, о которой они даже говорить боялись! К этому времени Хасан-хаджи, как он рассказал, нашел группу паломников в Дагестане, которые охотно готовы были принять Наси, лишь бы он согласился возглавить их. И так как неудобно было женщину-ингушку отправлять одну с чужими мужчинами, Хасан-хаджи решил еще раз совершить хаджж. Чаборз был глубоко тронут поступком Хасана-хаджи и взял на себя расходы на его дорогу туда и обратно. Дали ему деньги и другие братья. Все складывалось хорошо. Был назначен день отъезда. Хасан-хаджи отвез свою сестру к дальним родственникам. Но когда наступило время расставаться, Наси не выдержала, ослабела. Прощаясь с Чаборзом, она рыдала. Ее долго не могли успокоить. Даже предлагали отложить поездку до следующего года. Но она не согласилась. Чаборза потрясли слезы матери. Он никогда не видел ее в таком горе. Он отвел Хасана-хаджи в сторону и сказал: — Я чувствую, что ей что-то подсказывает душа… Может, ты уговоришь ее?.. На это Хасан-хаджи, тоже грустный и печальный, ответил: — Чаборз! Как ты мне дорог, ты никогда не узнаешь! Это судьба, и чего бы я не сделал ради тебя! Но, выйдя в дорогу, мы уже не можем повернуть назад. Это ее первое и, может быть, самое тяжелое испытание в жизни… Ты ведь частица ее сердца… Да, бывает так, что душа говорит с человеком своим языком. Предупреждает. И все-таки мы должны идти… Одно тебе скажу: я ухожу с этой женщиной для того, чтобы сопровождать ее и никому в мире не дать в обиду!.. И если ей суждено плохое, то и меня никто из вас не увидит. Я разделю с нею ее судьбу… — Он дважды обнял Чаборза и, опустив голову, оставил сына, унося свою тайну навсегда. Они ушли. И жизнь в горах, потревоженная их отъездом, улеглась, успокоилась, как зеркало родника. Упадет в него камень, круги разойдутся, сойдутся — и снова в его глади отражается чистое небо. Перед самым снегом в горы приехал помощник пристава и назначил старшиной, как он сказал, «на время» Чаборза. Он пояснил, что Чаборз вырос при Гойтемире, знает людей и должен справиться с этой работой. Главное, чтобы никто не нарушал законов, не рубил государственный лес, не принимал участия в грабительских вылазках на Военно-Грузинской дороге. Народ спокойно выслушал его. Горцам не было безразлично, кого назначат старшиной. Но так как Чаборз наполовину обосновался и жил теперь на плоскости, он был для них более подходящим, чем другие. В то время, когда он будет уезжать, можно, не боясь, работать в лесу. На сходе выступил и Чаборз. Говорить он еще не умел, краска заливала его лицо и шею. Но все-таки кое-что ему удалось сказать. Он напомнил о том, что его отец был одним из тех старшин, которые еще очень давно подавали царю бумагу с просьбой, чтоб царь принял ингушей под свое покровительство, и что он, Чаборз, тоже будет стараться служить царю правдой и не потерпит, если кто-нибудь позволит себе нарушать порядок жизни, установленный властью и Богом. И еще он обещал выучиться русскому языку. У отца было много друзей казаков, и Чаборз, имея дом на равнине, теперь будет часто видеть их и учиться разговаривать. Приехавший с помощником пристава ингуш-переводчик перевел речь Чаборза. Начальник был очень доволен. Съев барана, гости и Чаборз на второй день уехали. А горцы отправились в лес, который считался государственным, и с особым усердием принялись заготавливать топливо, тщательно пряча щепу и срубая деревья низко, под самый корень. Зима эта показалась Калою бесконечной. Не было Пхарказов, не было Хасана-хаджи, который мог посоветовать, рассказать что-нибудь интересное, пусто было в душе, не стало никакой мечты. Иной раз ему лезла в голову мысль — жениться на первой попавшейся, но проходили дни — и он отвергал это желание. Те, которые не знают любви, только так и женятся. Но Калой не мог уже представить себе жизни с женщиной, которая была бы ему безразлична. Он перебрал в уме всех невест в округе, и ни одна из них даже сколько-нибудь не была похожа на Зору. Он привык только ее лицо считать красивым, только ее голос приятным, глаза живыми, смех веселым. Только ее шутки остроумными… Не было второй Зору. А другие были ему не нужны. Иной раз в памяти вставала короткая встреча с Наси. Если бы он мог найти хотя бы такую душевную и нежную. Но не было и второй Наси. И жизнь Калою казалась пустой. Порой заходил Иналук. И тогда мысли принимали другое направление. Иналук, как больной по солнцу, тосковал по весне, чтобы снова сходить «на дорогу» или «за Терек». Легкая добыча вскружила ему голову. Калой без особого желания поддерживал его. Он был труженик, и его думы о жизни всегда были думами о земле. В эту зиму они помогли ему найти новую мечту. Он знал, что земля, которой он с братом кормится, — доля Гарака. Когда женится Орци, Калой должен будет вернуть ему эту землю. И тогда он останется ни с чем. Как некогда Турс. И Калой решил снова покрыть землей обнаженные камни бывшей пашни отца. Он понимал, каким будет этот труд. Такое могли совершить только многие поколения людей. Но ведь кто-то из них начинал когда-то. И если не он, то, может быть, потомки его завершат этот труд. Другого выхода не было. Правда, многие покидали горы, шли жить на плоскость. Но от этого в горах не становилось просторнее. Никто из них не бросал свою землю, и весной хозяева вновь появлялись, если не для того, чтобы пахать, то для того, чтоб сдать ее в аренду. Прежде всего Калой решил соорудить на горе, выше будущей своей земли, три заслона из камней против паводка, углубить в овраге русло для сточной воды и только потом уже начинать носить землю. И в первый же хороший день Калой приступил к работе. Жители аула знали, чего стоит этот труд, и с уважением относились к его намерению. Многие парни, видя, как братья с утра до ночи вдвоем складывали на горе валуны в невысокие водоотбойные заборы, поднимались к ним и помогали. Покончив с заборами, Калой принялся за русло. А потом наступила главная работа. На быке и двух ослах братья начали возить землю к будущему полю. Брали ее в лесу, на другой стороне ущелья. Земля была под снегом. Калой расчищал его и мокрую землю бросал в корзину. Орци гнал караван на поле и, освободив плетенки, возвращался назад. Через несколько дней ослы так привыкли к этой работе, что уже сами ходили в лес и возвращались к Орци для разгрузки. А бык неизменно следовал за ними. Уже весной, когда настало время возить навоз на поля, эгиаульцы всем селом вышли на помощь Калою. Десятки людей трудились с утра и до вечера и сделали за день столько же, сколько братья за всю зиму. Огромные кучи земли выросли на бывшем поле Турса. А когда кончился этот день, Калой угостил всех, кто работал. Появилась гармонь. При ярком костре во дворе начались танцы. Это было первое веселье в Эги-ауле со времени свадьбы Зору. И здесь, на людях, как поле по весне, немного оттаяло сердце Калоя. Его давно никто не видел таким веселым. Он снова был радушным хозяином, услужливым для старших и звонким заводилой у молодежи. Веселье продолжалось до петухов. А там все разошлись, чтобы после короткого отдыха еще задолго до солнца выйти на работу в первый весенний день. На пахоту явился и новый старшина. Он, как и отец, сам не работал. Без него его земли вспахали и засеяли бедные родственники. За это он обещал им треть урожая. Правда, Гойтемир отдавал им землю исполу. Но Чаборз, сославшись на то, что после раздела имущества он обеднел, сократил их долю дохода. А так как землю взять было неоткуда, родственники согласились и на это. К концу пахоты над аулами прошел страшный слух. К Чаборзу приехал чеченец, который видел в Дагестане человека, рассказавшего ему, что партия паломников, в которой были ингуш и ингушка, во время возвращения из Мекки попала в бурю и погибла в пучине моря. Чеченец этот, во имя Аллаха, решил разыскать кого-нибудь из родственников погибших ингушей и передать им печальную историю. Для Чаборза это был тяжелый удар. Вместе с ним горевали многие. Люди любили Наси за веселый нрав и мужскую сообразительность. А Хасан-хаджи был уважаем за ученость и бескорыстное благочестие. Ведь никто не мог даже предполагать, во имя чего, кроме веры и долга, он поселился в горах и жил здесь чуть ли не отшельником! Чаборз поехал в Чечню, в Дагестан. Про мать и Хасана-хаджи он больше не узнал ничего. Но о том, что какие-то люди, ездившие для совершения хаджжа, потонули в море, говорили все. И тогда, вернувшись домой, Чаборз объявил о поминках матери и у дороги из Гойтемир-Юрта поставил ей каменный обелиск. А эгиаульцы сложились и рядом с ним поставили памятник погибшему на чужбине Хасану-хаджи. Только много лет спустя как-то еще раз в горах пронесся слух, что на базаре в Баку видели человека, как две капли воды похожего на эгиаульского муллу. С ним была женщина в черной чадре. Но когда опознавший обратился к Хасану-хаджи, тот ничего не ответил, ушел и исчез в толпе. Кто был свидетелем этого? Как возник этот слух? Узнать не удалось. А у дороги стояли печальные обелиски, напоминавшие о трагической судьбе погибших… Рано или поздно молва умолкает. А камни всегда говорят… В это лето с горы, которая некогда была землей его отца, Калой снял первые герды[109] урожая. Много труда было вложено в нее, еще больших усилий она ждала, но тем вкуснее был первый хлеб. Осенью ездили старики в Назрань просить, чтобы им дали муллу. Но никто не хотел забиваться в скалы. И еще больше люди сожалели о своем Хасане. Изредка приезжал в Эги-аул мулла из Цори. Порой люди ездили к нему на моление. Но все это было от случая к случаю, и вера в Аллаха стала ослабевать. И тогда снова старики обратились к жрецам, а те — к своим богам. Стали ходить к сельским молельням. А осенью справили древний праздник урожая. Старый жрец Эльмурза вспомнил все молитвы, песнопения и обряды, что были когда-то, и старался обучить им молодых. Он выбрал для служб двенадцать девушек. Малхаазой[110] стала Дали, которая с детства славилась своим пением. Дали была совсем молодая. Но умение играть на гармони, красивый голос, способность сказать, где надо, хорошее слово и имя Малхааза выделяли ее в кругу подруг. Заглядываясь на нее, кое-кто из парней уже пытался выведать исподволь: не пойдет ли она замуж. Но Дали всем отвечала отказом. Говорила, что хочет служить богам. И ей верили, потому что знали, что певицей солнцу может быть только девушка, свободная от дум о себе и о делах земных. Но почему Дали, такая веселая, остроумная и самая земная из девочек, с возрастом стала задумчивой и даже грустной? Этого пока не знал никто. Даже матери своей, с которой Дали была очень близка, она никогда ничего не говорила. И мать подумала: «Может, вместе с детством от дочери отлетела частица души? Говорят, так бывает». Зачем на утренние и вечерние зори Дали ходит к реке, как в древности ходили ее бабки «вещать жалобу» владыке неба — солнцу? На что жалуется и что молчаливо просит у солнца его раба и «невеста», простирая к нему свои тонкие руки? Этого тоже не знал никто. Никто. А сердце матери? От него печали не утаить. Оно не зрит. Оно не ведает слов. Но чувства свои ребенку не скрыть от него!.. И тогда велит матери сердце прижать дитя к себе. И скажет мать свои слова, которые больше не скажет никто! Обнимет Зайдат под покрывалом дочь, согреет ее своим теплом. И услышит Дали: — Пройдет время… Придет время. Как сегодня, настанет твой день… Приедут шумные поезжане, растянут девушки бесконечные мехи гармоней, заулыбаются в длинные бороды старые сваты, защелкают плети дружков жениха… И если это будет дождливый день, женщины скажут, что небо проливает над тобой свою благодать… А если день будет солнечным, скажут, что это знак вашей ясной и светлой жизни. В этот день, каким бы он ни был, добрые люди найдут теплые слова, потому что это будет твой светлый, твой настоящий день… Пройдет время… и придет твое время… Дали слышит, улыбается матери, улыбается даже во сне… Хорошо, что есть сны… Хорошо, когда человек улыбается во сне. Приближалась зима. Как-то Иналук снова попытался зазвать Калоя в набег. Но тот не пошел. Душа не лежала. Втянулся он в заботу, в думы о земле и теперь не мог отойти от нее. Снова всю зиму возили они с братом землю на плато Турса, рубили в пещерах слежавшийся кизяк и спускали его на пашни. Весной в горы приехала «комиссия». Ее сопровождали ингуши-переводчики и Чаборз. Лазила «комиссия» по лесам, мерила склоны до вершины, писала и считала и высчитала, что горцы рубят лес и должны быть наказаны штрафом. Много денег насчитали они на каждый аул, на каждый дым[111] и уехали, чтобы доложить начальству. Хотелось Калою засесть где-нибудь над дорогой и перебить их за жадность, чтобы позабыли путь в горы, да старшие удержали. «Пришлют солдат, посжигают башни — тем и кончится все. На нас их хватит! Нету силе царя ни конца ни краю!.. Надо терпеть…» Вскоре вернулся Чаборз и объявил, чтобы к осени с каждого двора готовили по две овцы… Хмурой была эта весна. А для Калоя — вдвойне. Вместе с Чаборзом пришла весть о том, что Зору родила ему сына. Только теперь сердце Калоя уронило ее. Только теперь он понял, что мысли о ней все время жили в нем. Теперь Зору не стало. Где-то жила женщина Зору, чужая жена, хозяйка чужого дома, мать чужого сына… А та, которую он любил, исчезла навсегда. Тяжело, когда умирает человек. Но еще тяжелее, когда живой становится мертвым.2
Промозглая погода не давала работать. Порой тучи поднимались, казалось, вот-вот выглянет солнце и все вокруг оживет. Но снова из-за хребтов налетал ветер и начинал косить бесконечный холодный дождь. Не помнили такого даже старожилы. Народ охватывало уныние. Еще далеким, еще неясным призраком, но уже начинала мерещиться ему беда. Жрецы непрерывно молились, обращаясь то к Солнцу, то к богине ветра — Фурке, то к всесильному Ахкисела — богу лета. Но те словно отвернулись от людей и не принимали ни жертв, ни молитв. А наступившее лето выдалось таким засушливым и жарким, что в гибели урожая уже никто не сомневался. Зной истреблял посевы и пастбища. Только те, у которых были заливные луга, могли еще надеяться запастись сеном. Над скотом, над всей живностью нависла угроза. А когда на растрескавшихся полях выгорела бесколосая солома и желтизной покрылись вечнозеленые склоны, в Эги-ауле на совет старейших собрались представители родов всей долины Галгаев[112]. Говорили скупо, говорили, не тая правды. Народ постигло бедствие. Надвигался голод. Потом старики собрали сход. Все в тревожном молчании ждали, что скажут умудренные жизнью. — Люди! — обратился к горцам Зуккур. — Мы прожили свое, и многим из нас давно пора на покой. Но наши думы о вас. За вас плачут наши сердца! Сегодня мы бессильны помочь народу, потому что спасти от гнева богов нельзя никого! Такого опустошения никто из нас не помнит, а ведь если сложить нашу память, она достанет до первых дней жизни! Мы слышали от дедов — бывало с народом худо. Но такого — никогда. Что же делать? Главное — укрепить свою веру в богов. Просить их милости. Не вызывать их гнева! Кто может, должен покинуть горы, искать убежища у родных и знакомых на плоскости. Остающиеся здесь должны скосить и собрать все, что попадется под серп и косу, даже бурьян и солому! Надо во время листопада послать малых и старых в лес собирать листья и ставить из них кучи, крепить прутьями и камнями. Зимой все пригодится! В такую зиму животные кору сгрызут! Не медлите! Не надейтесь! Не теряйте времени! Меняйте в городе скотину на хлеб, на зерно для посева, для весны! Режьте скот и сушите мясо, пока он не отощал, пока есть солнце! — Он подумал, припоминая что-то еще, и продолжал: — Сохраните рабочих быков да дойных коров! Будем просить Чаборза, чтоб он допустил их до снега побыть на его горе. Там холоднее и, говорят, еще много травы! В такой наш день он не откажет. Люди! Может случиться мор… И не только на скотину, но и на нас! Больные должны помнить о здоровых и скрывать свои болезни в солнечных могилах! Здоровые должны помнить о тех, кто уйдет жить и умирать в эти могилы. Им нужна будет чашка, ложка, вода… Сильный должен помогать слабому! Здоровый — больному! Богатый — бедному! Да помогут нам всем перезимовать Ганерда — бог листьев и бог Елта! Да пощадит нас Ун нанальг — мать всех болезней! Да вспомнит о нас по весне божьеликая Тушоли — мать плодородия! Да поможет нам главный наш бог — Ерда! Амин! — Амин! — повторил народ. — Очи-ой — крикнул кто-то. — Очи-ой! — подхватили все. Зуккур оглядел толпу, словно прощаясь с народом, и, печально опустив голову, сошел с бугра. Больше не о чем было говорить. Теперь жизнь каждого зависела от сноровки и умения воспользоваться советами стариков. Но многим эти советы не были нужны. Им нечего было резать и продавать… Эти могли сделать только одно — спуститься с гор, пока не поздно, и надеть суму. Но на это не каждый был способен. Трудолюбие, вечная борьба за кусок хлеба, взаимная поддержка в течение веков выработали в ингушах презрение к попрошайкам, как к бездельникам и лентяям. Они всегда были очень бедны. Но многие из них готовы были нищенству предпочесть голодную смерть. А голодной смерти — разбой. До самого снега люди трудились — косили, сгребали и стаскивали под навесы все, что можно было собрать с опаленной земли. Косили в оврагах, в лесу. Но листьев, как советовали старики, набрать не удалось. Морозы ударили рано, и они опали вместе с первым снегом. Зерно и мука в городе и в плоскостных селах вздорожали. А наплыв горцев на базары со скотом понизил на него цену. Купцы и перекупщики наживались на народном бедствии. Знали, что горцы отощавший скот обратно не погонят, и брали его за бесценок. А те на вырученные деньги не могли купить почти ничего. Кому удавалось выменять скот на зерно для посева, тот для еды мог купить уже только отруби. Вскоре морозы, гололед и снег закрыли тропы, замуровав в скалах живых людей вместе с их бедой. А Чаборз никого, кроме близких, на свою гору не пустил. Тогда старики попросили его прокормить рабочую скотину. Все знали, что у него в пещерах скоплено сена не на один год. Но он отказал и в этом. — Никто не умрет моей смертью! И я ни за кого не должен умирать! — заявил он. И, пустив однофамильцев, у которых было по одной-две скотины, на свое пастбище, он вооружил их и приказал охранять гору от всех. А главные стада его овец пастухи погнали в далекие степи, где они могли перезимовать. Сколько раз Калою хотелось за всех расправиться с ним! Но слово, которое он дал Зору, останавливало его. К середине зимы запасы еды у людей стали подходить к концу. Ели березовую кору. Сушеную и молотую, ее добавляли к остаткам муки, к отрубям. Пекли лепешки, варили похлебки. Орци с полураздетыми подростками и малыми детьми с утра уходили в лес. Там они разжигали костры и бродили в поисках падалицы дикой груши, яблок, обирали с кустов остатки барбариса, шиповника, терна. Вместе со скотом жевали молодые веточки кустарника. Мужчины и юноши пытались ходить на охоту. Но далеко и подолгу ходить не было сил, а поблизости ничего не попадалось. Туры и серны покинули голодные места и ушли за перевалы. Зато зверья развелось много. Ночами волки и лисы бродили у самых аулов. Запах оставшейся живности привлекал их. А голод делал бесстрашными. Однажды на рассвете в сарай Иналука, где у стены стояла единственная нетель, обнаглев, стала подкапываться рысь. Собака, боясь ее, лаяла из чужого двора. Иналук вышел. Зверь метнулся в сторону, но не уходил. Иналук выстрелил. Раненая рысь, поднимая вихрь снега, кинулась к нему. Только удачный удар кинжала спас его от лап разъяренной гигантской кошки. Стала падать скотина. Истощенных коров и овец резали, когда они не могли подниматься, и голодные люди варили скользкое, расползавшееся мясо. Начались болезни. В аулах, расположенных по склонам гор, каждый день хоронили людей. И не было сил пойти посочувствовать. Калой прикинул, на сколько у него хватит запасов сена, и понял, что с лошадью и быком ему до травы не дотянуть. Быка пришлось зарезать. Себе он оставил только одну ногу, а всю остальную тушу разрубил на части и раздал соседям, у которых в доме были дети, старики и больные. Быстрый отощал. Все время из конюшни доносилось его ржание. Но Калой был неумолим и давал ему в день сухого бурьяна с крохами сена не больше того, что мог. Орци таскал Быстрому тонкие ветки деревьев, и тот грыз их, как собака кости. Умирали старики. Гибли дети. Умерла Фоди. Умер Зуккур. Люди отупели и стали безучастными к гибели близких. Не было сил плакать, горевать. На погребение Зуккура пришли Эги, которые могли еще двигаться. А остальные, опухнув, лежали по домам. Калой смотрел на своих родичей и многих не узнавал. Одни казались располневшими, другие напоминали живые мумии из солнечных могил. У людей погас свет в глазах. После похорон Калой и молодые люди из Эги сошлись у Иналука. Панта, над которой Калой всегда подшучивал, за ее полные, красные щеки, стояла, понуро опустив голову, убитая тем, что ей нечего подать братьям мужа. — А где твои щеки, Панта? — обратился к ней Калой. Но его шутка не тронула молодую женщину. Она посмотрела на него, и Калой увидел жалкое скуластое старушечье лицо. «Все до весны умрем…» — подумал он с ожесточением отводя в сторону глаза. И в этот час решил: надо рисковать, идти на все, но спасти народ. — Вот что, — обратился он к братьям. — Несколько лет тому назад вы вот здесь упрекнули меня в трусости. Сегодня я возвращаю вам эти слова. Я считаю, что только жалкие трусы могут умирать так, как гибнем мы. Правда, в других аулах не лучше. Но чужими родами править нам не дано. А за своих людей мы должны отвечать. — Короче! — перебил его Иналук. — Поучать нас было делом Зуккура, да простит его Аллах! Ты еще не Зуккур. Есть и постарше… — Я знаю, что ты старше. Но если мы будем ждать повеления тех, кто еще старше тебя, ничего не дождемся! Зуккур народ поучал, а сам умер с голоду! Хватит. Я считаю, лучше умереть завтра, чем сегодня! — Что предлагаешь? — Иналук прав! Ты не тяни! Не испытывай терпения! — закричали на него братья. — Сегодня, когда аул уснет, приходите ко мне. — Пешими? — спросил один из братьев. — Да, — ответил Калой. — Захватите пистолеты, веревки. Да наденьте на ноги хулчи. Молодые люди снова вернулись во двор Зуккура, где под башней укутавшись в овчины и бурки, сидели одногодки покойного, отдавая ему последнюю дань уважения. Пришла ночь. В башню Калоя один за другим сошлись его товарищи. Среди них были не только Эги. На этот раз с Калоем было семь человек. Но когда, выслушав его, они взялись за цепь, на ней оказалось восемь кулаков. — Чья восьмая рука? — удивился Калой. — Моя, — робко ответил Орци, но цепи не отпустил. Калой промолчал. Парни дали присягу защищать друг друга до конца! Зимняя ночь, когда все небо затянуто тучами, черным-черна. И все же с близкого расстояния можно было на горе различить восемь мужских фигур, которые шаг за шагом поднимались вверх по узкой, незримой тропе. Орци оказался незаменимым. Каждый из них вырос на этих склонах, но он знал дорогу лучше всех и вел старших так спокойно и уверенно, словно шли они по проулкам родного аула. Глубокий снег затруднял движение. Приходилось останавливаться. Сердце колотилось в груди. Голод подточил силы даже этих парней. Путь до пещеры казался очень долгим. Наконец послышался собачий лай, взметнулась из костра искра и тревожный голос прокричал: — Э-гей! Кто там! Человек или зверь?.. Буду стрелять!.. Калой потянул за рукав Орци и, указав ему место в конце цепочки, пошел впереди. Тот, кто был у пещеры, видно, прислушивался, присматривался к темноте. — Э-гей! Кто вы?! — снова закричал он, — Стойте! Буду стрелять! Раздался выстрел. Звонкое эхо прокатилось в морозном воздухе. Калой остановил товарища, шепнул Иналуку, чтобы тот завел разговор с охраной пещеры, а сам метнулся в сторону и исчез. — Ты что стреляешь? — закричал Иналук, — Здесь люди! — Убирайтесь назад! — донеслось сверху. — Мы всех вас перебьем! — Идите сюда! Есть разговор! — снова закричал Иналук. — Поговорим при солнце! — ответил голос. — Нужно мне было идти к тебе! А Калой уже подобрался к пещере сбоку. Два человека стояли к нему спиной. В руках у них были ружья. — Бросайте ружья! — громовым голосом крикнул он из-за каменной плиты. Мужчины вздрогнули. У одного выпала из рук и покатилась пороховница. Второй шарил глазами по темным очертаниям скал, пытаясь увидеть Калоя. Иналук и его друзья с возгласами врассыпную полезли вверх. Тот, что был с заряженным ружьем, кинулся назад, в пещеру. Калой вытянул свою берданку — человек споткнулся и полетел через нее. Щелкнул курок. Но ружье дало осечку. Калой сорвал с него кинжал с поясом, сгреб второго за ворот. И прежде чем они опомнились, Иналук с братьями были уже наверху. Подняв обоих мужчин, эгиаульцы ввели их в пещеру. При свете костра все сразу узнали друг друга. Пещера была гойтемировского рода, скот Чаборза. Только один бык и две коровы принадлежали горцам, охранявшим стадо. За это Чаборз разрешил им пользоваться его сеном. В пещере стоял полумрак. Над головой висели черные, просмоленные кострами каменные глыбы. В глубине вздыхала скотина. Большая часть пещеры снизу доверху была забита сеном. Здесь пахло кизяком, прелой травой и дымом, напоминая о добрых временах. Калой поставил ружья гойтемировцев к стене, словно внес их из любезности, и сел к костру. — Устали мы, а приглашения от вас не дождешься! Хороши хозяева! — мрачно сказал он. — Какие гости, такие и хозяева! — огрызнулся бородатый гойтемировец. Второй, помоложе, угрюмо молчал. Он был заикой. — Садись, Долтак, к огню и брось злиться! — обратился к старшему Иналук. — Мы замерзли! Долтак нехотя сел. Иналук кивнул Калою, и тот заговорил. — Долтак! Все мы горцы! Знаем друг друга. Соседи по аулам. Ты знаешь не хуже нас, что с народом. Каждый день и вы и мы хороним. У нас кончились запасы. Нечего есть. И мы решили прийти сюда и забрать скотину Чаборза… — Что?! — взвыл Долтак. — Только убив меня! Мне поручена охрана! Я мужчина, как и вы! Вас много. Конечно, вы осилите… Но кровь моя не останется неотмщенной! — Н-ни… н-и… нничего нне получите! — промычал младший гойтемировец. — Да хоть ты, Галушка, помолчи! — разозлился на него Иналук. — Есть кому говорить и без тебя! Долтак, не кипятись! Ты не мальчик. Ты знаешь: раз мы сюда пришли, — значит, возьмем… Пойми, мы уже озверели от голода. Неужели ты хочешь, чтобы все мы подохли рядом с этой скотиной? Ну? Долтак молчал. Взгляд его метался из стороны в сторону. — Подбрось хвороста! — крикнул он, ни с того ни с сего озлившись на своего напарника. Тот кинулся за дровами и растянулся, вскочил и снова упал. Какая-то незримая сила бросала его на землю. Люди переглянулись. — Джины спутали! — Заячья хворь![113]. — 3-заячья х-ворь у в-вашей родни! Г-де т-ы, вислоухий п-пес?! — отряхиваясь, заорал Галушка, поняв наконец, что это Орци, крутившийся позади него, привязал его за ногу к стойке телячьего загона. Как ни важен был разговор, происходивший до этого, все рассмеялись. Калой позвал брата. Но Орци предусмотрительно исчез. — Долтак, — снова заговорил Калой, когда все успокоились, — сейчас мы обогреемся и погоним… Если есть здесь ваша, отбейте. Хочешь — войди с нами в долю. А нет — оставайся так. Дело твое. Но у вас тоже дома семьи. Вы здесь молоко попиваете, а ваши дети опухшие ходят. Чаборз небось не дал им на лепешки? — Да его в горах и не видно. Старшина! Народ мрет, а он где? — злобно вставил Иналук. — Кончай разговор. Скоро рассвет, — бросил он Калою, поднимаясь. Встал и Калой. — Ну, Долтак, миром или враждой? — спросил он. — Смотри, мы тут от разных фамилий. Выживем — с нами трудно враждовать! Аул! А поймешь нашу нужду — и от Чаборза защитить сумеем… С миром и ему не под силу тягаться!.. — А что же мы своим скажем? — наконец сдался Долтак. — Скажете, что мы были всем аулом… И это же правда! Мы ведь готовы и убить вас… Потому что нам иначе все равно смерть… — сказал Калой. — Но мы решили умереть только после того, как кончится все у тех, которых не трогает беда народа! — Так вы нам-то дадите хоть что-нибудь? — вдруг жалостливо спросил Долтак. — Мы ведь здесь своих коров держали на его сене… Молоком питались. Вы-то себя спасаете, а нам погибать, значит?.. — Нет, Долтак. Вашего мы не тронем. И из чаборзовских дадим на двоих целую скотину! С ней дотянете до весны, — примирительно сказал Калой. — Когда рассветет, спуститесь к себе и скажете людям, что мы угнали чаборзовский табун с его разрешения… На рассвете Эги-аул проснулся от рева скотины. Ее развели по дворам, а половину, поставили в пустой сарай Хасана-хаджи. Все мужчины, которые были способны двигаться, собрались у Калоя. В башню набилось столько, что негде было встать. Тревога на лицах смешалась с ожиданием чего-то хорошего… — Сельчане! — обратился к ним Калой. — До весны далеко. А смерть уже в каждом доме. Мы пригнали одно из стад Чаборза… Гул прошел по толпе. — Это дело не простое. Может, обойдется, а может, кому-нибудь головы стоить будет. Если вы согласны, мы разобьем скот пополам. Половину разделим между собой — на три-четыре семьи по скотине. Если не обжираться, этого хватит до первой черемши! А вторую половину отдадим гойтемировцам. Там тоже мрут… Но мы не воры. Через год-два каждый вернет Чаборзу, что взял. Кто овцой, кто телком… Согласны? В сакле поднялся невообразимый шум. Каждый хотел ответить Калою сам. Но в общем можно было понять, что все согласны. — Я вижу у дверей Эльмурзу. Пропустите-ка жреца сюда! Эльмурза протискался к Калою. — Мясо каждый готов съесть. Это известно. Но, для того чтобы нас никто не мог взять за горло, мы должны присягнуть не выдавать никого! И в этом деле поддерживать друг друга до смерти. Согласны? — Согласны! Согласны! — завопили голодные. — Здесь почти все магометане. Но нет ни одного, кто бы солгал, поклявшись богами Мятт-села, Тушоли и Ткамыш-ерды. Эльмурза, говори! Эльмурза стал белее своей бороды. Он сдернул с себя шапку. Все последовали его примеру. Фотогена давно уже не было, и Калой поднял горящую головешку под потолок. На него смотрели изможденные лица знакомых и близких ему людей. На этих лицах сейчас он видел радость, нетерпение. Старики смотрели на него как на спасителя. И Калою стало не по себе. Неожиданное волнение взяло за горло. — О! Владыки наши Мятт-села, божьеликая Тушоли и всесильный Ткамыш-ерды! Мы клянемся вам, что не вымолвим слова против тех, кто подумал о нас, не пожалел труда и головы своей, привел в аул благодать, покинувшую нас. Амин! — Амин, — повторила толпа. — Очи-ой! — Очи-ой! Очи-ой! — откликнулись люди. — Мы клянемся вам, наши милосердные боги, что не дадим друг друга в обиду никому! И, если потребуется, умрем друг за друга! Амин! — воскликнул Эльмурза. — Амин! — повторил народ. — Очи-ой! — Очи-ой! Очи-ой! — повторили все. — Ну, а если кто из нас нарушит эту священную клятву и отступит от этого слова, да покарает его гром Дяла-села! Да обрушит на него свой гнев мать всех болезней — беспощадная Ун нанальг! Амин! Очи-и-и-ой! — Амин! Очи-ой! — гудело в башне. Наступила тишина. Калой всматривался в обращенные к нему лица. Они терпеливо ждали. — Расходитесь по дворам. Скотину уже развели. Будете делить — не ссорьтесь из-за кишок, из-за копыт. Но и не теряйте ни капли крови. Расходуйте понемногу! Если на нас пойдут гойтемировцы, займите места у бойниц. Вышлите ко мне всех женщин и детей. Если я подниму руку, стреляйте! Если упаду… — Он на мгновение задумался. — Стреляйте, чтоб они не отняли мясо, не перебили вас. Но, думаю, до этого не дойдет. Идите. Режьте и делите скот! Да примет Аллах его в жертву! Народ кинулся к двери. Когда все выбрались из башни и в ней осталось только несколько стариков, Эльмурза подошел и обнял Калоя. — Я не знаю, чем это кончится, — сказал он, — но вас с Иналуком и ребят, накормивших аул, да охранят боги от зла и насилия! Никто не знает, кому это сохранит жизнь, и поэтому каждый должен быть благодарен вам! Когда над горами взошло солнце, в Эги-ауле было тихо и спокойно. Трудно было бы найти след того, что еще час назад происходило в этих дворах. Только из каждого тунгула в ясное небо поднимался столб жирного дыма. Калой не взял себе ничего. У них еще оставалось мясо от своего быка. А о будущем он не беспокоился. Часок поспав, съев по кусочку мяса и запив бульоном, братья вышли во двор. Орци сводил Быстрого на водопой и стал чистить. — Вон в той башне, у Кагермана, мясо еще не готово, варится, — сказал Калой. — А Суврат шустрая, она уже ест… Баки тоже завтракает… А у Борцука — пока в котле… Орци, выпучив глаза, уставился на Калоя. — А ты откуда знаешь? — спросил он недоверчиво. — Знаю, — с хитрой улыбкой ответил Калой. — Не веришь? Проверь… Не успел он это сказать, как Орци опрометью кинулся к тем башням, на которые указал Калой. Обежав все четыре двора, он вернулся и с детской настойчивостью пристал к Калою, чтобы тот сказал ему, как он узнал, что делается у людей в доме, в котле. Калой смеялся, отшучивался, говорил, что он знает секрет. Но Орци трудно было заставить поверить в это. Наконец Калой сдался. — Смотри, — сказал он, ставя перед собой Орци, — в тех домах, где завтрак готов и все принялись за еду, топить незачем. Из их тунгулов дыма почти нет. А где еще не все готово, там хозяйка держит огонь, там валит дым. Орци не поленился и побежал еще в несколько домов. Признак, о котором рассказал брат, почти ни разу не обманул его. Орци был в восторге. Он решил такой интересной тайны не выдавать никому и прослыть кудесником. В полдень к Калою прибежали соседи. К аулу приближался разъяренный Чаборз со своими однофамильцами. Калой, как условились, велел мужчинам запереться в башнях, а женщинам, детям и старикам выйти с ним к старшине. Захлопали двери, залязгали запоры. Кое-где из бойниц высунулись ружейные стволы. Орци на вершине боевой башни Эги приложился к винтовке Калоя. Он давно уже научился стрелять и сейчас решил держать на мушке только Чаборза. Но он по-взрослому был осторожен, потому что знал цену своего выстрела и Калой предупредил его. Калой велел жрецу Эльмурзе и соседке Суврат быть рядом и делать то, что он скажет. Они направились на окраину села. Толпа женщин, стариков и детей следовала за ними. Чаборз приближался верхом. За ним ехали на конях человек десять и десятка два вооруженных горцев шли пешком. Эти, видимо, уже съели своих лошадей. Когда они приблизились, Калой заметил серость их лиц. Они были такие же изнуренные, как и эгиаульцы. По дороге Калой подсказал Эльмурзе и Суврат, что говорить. И не успел остановиться конь Чаборза, как Эльмурза выступил вперед и, обнажив голову и воздев руки к небу, закричал надтреснутым, старческим голосом: — Великие боги неба, гор и воды — Ткамыш-ерды, Тушоли и Мятт-села! Мы славим вас за то, что вы послали благодать дому Гойтемира и его сына — Чаборза, которая ныне спасла нас от верной смерти. Амин! Очи-ой! — Амин! Очи-ой! — закричали все эгиаульцы, снимая шапки. Многие из гойтемировских, не ожидая такой встречи, в суеверном страхе повторили вместе с ними «амин и очи-ой». — Чаборз! — продолжал старик. — Ты веришь в бога-Аллаха и пророка Мухаммеда. Да примет Аллах в жертву за душу твоего отца еду, которую ты дал голодному народу, да пошлет он благо тебе, баракат твоему дому, долгую жизнь твоему сыну! Амин! — Амин! Амин! — кричали женщины и дети. — Чаборз! — выступила вперед Суврат. Она была худа, как обтянутый кожей скелет. — Ты не узнаешь меня? Я — Суврат… Это голод сделал меня такой. Когда ты женился, я собирала твою невесту… Ты зять нашего села! Ты не мог бы дать нам умереть с голоду ради своих животных! Если бы мы умерли, что бы ты сказал сыну нашей сестры, который растет в твоем доме? Ты, которому боги дали все счастье, не обижайся на нас! Не от жира, не от силы кинулись мы на твое добро, а от бессилия своего… Вон и у братьев твоих, что стоят за твоими плечами, такие же, как и у нас, лица покойников! Они знают, что испытываем мы! Посмотри, — она махнула рукой в сторону кладбища, — вон сколько ушло! Расслабь свое сердце! Многих ты видишь здесь уже в последний раз, потому что им ничто не поможет… Не жалей добра, пожалей людей! Добро можно нажить, а умершего никто не поднимет! Родственники Чаборза смутились. Многих речь Суврат проняла до самого сердца. Чаборз был сбит с толку этой встречей. Но мысль о том, что его обокрали, лишили одного из лучших стад, приводила в ярость. Глядя на Суврат и стоящих за нею людей, он не видел их. Он видел только Калоя и чувствовал, что виной всему был только он. Даже не оглядываясь, он понял, что его сородичи уже остыли и смущены тем, что услышали. Он должен был теперь повлиять не столько на эгиаульцев, сколько на своих, чтобы не потерять их поддержки. — Эльмурза, уважаемый жрец! И ты, женщина! Я благодарен вам за добрые слова! Но сытая кошка всегда красиво урчит! Вы просите Бога принять от меня в жертву то, что я не давал! Вы говорите о несчастье своем, позабыв о других! Да, я зять этого аула. Но кому должен я раньше помочь, если я хочу это сделать: им или вам? — Побагровев, он показал плеткой на своих односельчан. — Здесь тоже люди! И не только моего рода, но и других фамилий. О себе вы знаете, что говорить, а о других вы думали? А может быть, я для того и приехал, чтобы помочь и вам и им? А что теперь? Вы ограбили не только меня, но и мой аул! И вы или отдадите сами все, что вы не сумели сожрать, или я заставлю вас вернуть мое добро! Мне стоит крикнуть — и здесь будут солдаты! Ишь вы! Вам жить надо, а другие пусть подыхают?! Чем больше говорил Чаборз, тем больше возбуждал он себя, и это передавалось окружающим. Теперь многим из его родичей Эги снова казались ненавистными людьми, потому что из-за них они, оказывается, лишились помощи Чаборза. И в это время заговорил Калой. — Чаборз, ты, конечно, был бы прав, если б все было так, как ты говоришь. — А что не так? Что ты хочешь сказать?! — взорвался Чаборз. Он ел Калоя ненавидящими глазами. Но Калой не замечал гнева старшины. — Солдат вы умеете звать! Но что им здесь делать? Их ведь надо кормить, поить. А у нас, кроме снега и покойников, ничего нет! Да и что кому мы сделали? Мы не грабители. Мы голодаем. Но ты неправ. Мы понимаем тех, кто голодает так же, как и мы! Ты говоришь с народом языком святого! У тебя баранта в Гызляре[114]. Есть у тебя скот и в других местах! Но мы знали, что, когда ты захочешь помочь и нашим и своим людям, ты не возьмешь оттуда, а возьмешь только из этого табуна. Вот мы и сделали так, как ты надумал… Только не спросясь. Ведь тебя нет. А люди умирают. Но мы взяли не все, как ты сказал. Мы взяли на наш аул только половину. А остальную часть оставили для них. Выгоните скот! — крикнул он своим. Тотчас же несколько парнишек кинулись к сараю Хасана-хаджи. — И мы, Чаборз, не воры, потому что, если б мы хотели похитить, ты бы скотину не нашел… Есть такие пути, ты это знаешь. Скот этот мы у тебя взяли взаймы. Да. И вернем кто в этом, а кто в следующем году! А своим родственникам, конечно, ты волен раздать без отдачи. Это на твоем месте каждый сделал бы! Это ваше дело, родственное… Калой отвел все обвинения Чаборза. Мальчишки пригнали двадцать голов скота. Значит, столько же осталось за эгиаульцами. «Дурак я! — клял себя в душе Чаборз. — Чего я расхвастался! Теперь хочешь не хочешь — отдавай своим! Вон как вылупились…» И действительно, радость бедных родственников Чаборза вылезла наружу. Большинство из них хорошо понимали, что Чаборз вовсе не собирался никому помогать, а просто попался на слове. И втайне они от души благодарили Калоя за его мудрую речь. Так и пришлось Чаборзу, потемнев от злости, уехать из Эги-аула ни с чем да еще выручать своих односельчан. Ненависть к этим беднякам, у которых вечно чего-то не хватает и которые всегда зарятся на его добро, душила его, но он учился владеть собой. Без них ему тоже никак нельзя было обойтись. То, что Калой и его друзья поделили стадо Чаборза, конечно, помогло жителям двух соседних аулов. Многим эта поддержка сохранила жизнь. Но голод и мор свирепствовали в горах и косили людей. Болезнь желудка валила с ног целые семьи. И, по обычаю далекой древности, они еще при жизни уходили в свои родовые надземные усыпальницы и умирали там или возвращались, когда болезнь проходила. Родственники носили им туда воду, пищу. Посуда и самые нужные вещи, которые они брали с собой, оставались там навсегда. Мертвых никто не тревожил. Они навечно застывали так, как их настигла смерть. Умирала мать, склонившаяся над люлькой, умирал младенец под пустой грудью. И никто уже не касался их. Горный ветер превращал трупы в мумии. Недаром мертвеца ингуши называют «дака» — сухой. Еще задолго до наступления весны прямо из-под снега люди начали выкапывать корни черемши с крохотными нежными ростками. Они ели их и протирали ими кровоточившие десны. Кое-кому помогли зерном родственники, жившие на равнине. А с первой травой стали прибавлять молока уцелевшие коровы. Но болезнь не утихала, потому что не только дети, но и взрослые ели без разбору все, что пробивалось из земли. Слух о «чуме» в горах дошел до начальства, вызвал страх в городах, в станицах. И было решено выставить заслоны на выходах из ущелий. Туда никого не впускали и не выпускали оттуда. Черные флаги на высоких шестах кордонов и политые известью тропы наводили ужас на тех, кто проезжал мимо этих мест. Горы для их обитателей стали каменной западней. Но долго так продолжаться не могло. Весть о том, что ихсородичи обречены на смерть, облетела плоскостные аулы, вызвала волнение. Даже те, которым некому было помогать, не оставались равнодушными. Ведь многие из них после пахоты отгоняли своих лошадей на отдых в горы. Администрации пришлось пойти на уступки. Она разрешила прогонять скот и перевозить муку и зерно в аулы. Однако обратно по-прежнему не выпускала никого. Вскоре после того, как была роздана чаборзовская скотина, у Калоя снова собрались его друзья. — Когда родник кончается, ручей не течет! — начал Калой. — Что, понравилось за добычей ходить? — засмеялся Иналук. — Нет, Иналук, — ответил Калой. — Мне очень нравится, как пахнет свежая земля, нравится взять ее на ладонь, посмотреть, созрела она для хлеба или нет, нравится зерно с тока переносить в кладовые… Но что делать, когда нет ничего?.. Да разве я о себе? Мы-то с вами как-нибудь обойдемся. А вдовы, сироты?.. Сколько их у нас теперь!.. — Он помолчал. — Конечно, и самому нужно, а где взять… Бывает, что человек повиснет над, бездной, и кажется: конец… Но вдруг под ногой уступ… Обопрется, передохнет и выкарабкается. Так и наши сейчас… Кому сахь[115] муки, кому коза, если не корова, достанется — и семья спасена. А нет, — значит, конец… И думаю я: хотим не хотим, волки, а нужно в седла. Бедных разорять не будем. У них у самих ничего нет. А у тех, которые имеют, «займем». С них не убудет! Как думаете? Друзья поддержали его. С этого дня водил Калой своих «волков» на добычу через хребты и ущелья. Приводили они коров, лошадей, быков. Знали, кому нечем детей кормить, кому не на что зерно выменять, и понемногу раздавали добытое людям. Придут ночью, вызовут во двор вдову и скажут ей: — Бери, мать, корову. Свою в городе на зерно выменяй, а эту держи дома, чтоб молоко было детям. — Да что вы! Мне не за что купить ее! — взмолится та. А когда объяснят, что им ничего не надо, в удивлении поглядит им вслед, помолится. Думали Калой и его товарищи, что это только они так промышляют. Но горные тропы свели их с другими людьми, и поняли они, что многих признак смерти выгнал на большую дорогу. Помощи неоткуда было ждать. Как-то уже по весне, когда горы покрылись нежной зеленью, а деревья алычи стояли белые, как девушки на свадьбе, рассвет застал их на пути из набега. Чтобы не гнать добычу на виду у всех, Калой отпустил друзей, а сам с Иналуком свернул в сторону и загнал скотину на соседний хутор, где вымерли и разбрелись все жители, кроме одной семьи, в которой тоже недавно похоронили хозяина. Это была семья Дали — помощницы жреца, певицы солнцу. Их встретила еще не старая женщина — мать Дали — Зайдат. В ее больших светло-карих глазах застыло горе. Она указала молодым людям на кунацкую, а сама пошла отдаивать коров, которых они пригнали. Калой и Иналук стояли еще во дворе, когда из башни вышла Дали, поздоровалась с ними. — Что же вы тут стоите? Заходите в комнату! — предложила она. Молодые люди колебались. — Вы думаете, нет отца, так вас и принять некому будет?.. — скрывая в улыбке скорбь и набежавшие слезы, сказала Дали, как и мать приглашая их в кунацкую. — Ладно, — согласился Иналук, — ты не думай, что мы вас сторонимся. У нас мужские дела, о которых надо было поговорить… Куда бы поставить коней?.. — Идите. Все будет сделано, — деловито сказала Дали и проводила их в дом. В комнате, в которую они вошли, видно, никто не жил. Стены были украшены войлочными коврами. На нарах тоже лежали войлоки. В углу была горка запасных тюфяков и одеял. Но было здесь холодно, как в подземелье. Иналук подошел к окну. — Сноровистая! — воскликнул он. — Погляди! Дали уже расседлала лошадей, протерла спины куском потника и повела их в конюшню. Во дворе застучал топор. Иналук и Калой отошли от окна. Дали могла увидеть, что они наблюдают за ней. — Огонь-девка! — заключил Иналук, поеживаясь от холода. Дали внесла в комнату маленькую железную печурку, которая была уже убрана в клеть до зимы и смазана салом. Ловко поставив ее на место и установив трубы, она зажгла смолистые сосновые дрова, которые вспыхнули как порох. От печки повалил чад. — Вы уж извините… Это сейчас пройдет, — сказала она и вышла, оставив двери открытыми. Печурка с боков накалилась докрасна. Дали предложила гостям умыться. А через некоторое время подала мясо, галушки вместо хлеба и стопку лепешек с творогом… Иналук не удержался от удивления. — Давно я не видел такого! — И мы не видели, — потупясь, ответила Дали. — На поминки приезжали родные наны… Привезли кое-что… Иналуку стало неудобно за то, что он вызвал в ней печальные воспоминания. Родные, видимо, помогли им только тогда, когда отец умер. Но время было тяжелое. Чтобы помочь другому, человек должен был отрывать от себя, от семьи. Попозже Дали принесла молодым людям миски с пахучим калмыцким чаем. — Это уже ваша еда, — улыбнулась она. — У нас скотины теперь нет. Молоко в чае от ваших коров. Пока они пили, Дали стояла около дверей и старалась развлекать их разговорами. Но обычной веселой беседы, какая бывает между молодыми людьми, не получалось. Слишком много печальных событий накопилось за этот год. Вошла Зайдат. Гости встали. Она поблагодарила за оказанное уважение, попросила сесть. Пожурила за то, что мало ели. А потом прямо, без хитрости спросила про коров. — У людей угнали? — Угнали, — ответил Иналук. — Вам, конечно, виднее, — заметила она, — но я знаю, что такое корова в хозяйстве. И если кто угоняет ее, он за всех, кого оставил голодными, берет грех на душу… Надо ведь не только жить, но думать и о смерти… Не обижайтесь. Я говорю, как понимаю. Наступило молчание. — Зайдат, — сказал Калой, — тебе спасибо за заботу, за мысли о нас. Ты хочешь предостеречь нас от греха. Мы ценим это. Мы люди взрослые и сами отвечаем за себя. Мы могли и промолчать. Но, уважая тебя, я скажу правду. В эту зиму и весну мы не раз ходили в набеги. Немало добыли мы этим, пожалуй, не лучшим путем. Но ты запомни: мы не угнали ни одного сельского стада, не вырвали ни одного куска из рук людей. Ни один из нас, эгиаульцев, не обогатился. Правда, мы ели. Но главное — раздавали тем, кто не имел ничего. Брали мы у тех, у кого не убывало из-за этого, да отнимали у царской казны. Думаю, Бог нас за это не покарает. — Он посмотрел на Иналука. — И самую малую долю, — сказал Иналук, — можешь поверить мне, Зайдат, берет себе он. А в опасности — самая большая доля его. Наступило неловкое молчание. Нарушила его хозяйка. Подбросив дрова в печурку, она отошла к стенке, сложила под платком руки на груди и заговорила: — Вы возмужали на моих глазах. Я знаю вас, вот как ее. — Зайдат кивнула на дочь. — Верю вам. — Она подняла на них большие печальные глаза. — Но, если б вы послушали меня не как мудрую женщину, а просто как мать, вы бы теперь остановились… Народу легче. Весна. Одно тепло помогает жить! Я не желала бы видеть вашего горя! Мы и так много перенесли… У тебя жена, мать… У Калоя брат еще ребенок… Подумайте о них… Не рискуйте! — Зайдат настойчиво продолжала смотреть на братьев. Ждала ответа. — Вас Бог поберег до сих пор, так не испытывайте судьбу! Хватит, а то поднимете против нас сильных. За ними власть. И покарают они всех! Ведь не раз горели наши башни, даже без всякой причины. — Зайдат! Спасибо тебе! — сказал Иналук. — Я думаю, что ты права. И хоть говоришь, что ты не умна, это неправда. О твоих словах нам надо подумать! А Калой ответил хозяйке еще прямее: — А я уже подумал. Это Бог привел нас с прямой тропы в сторону, под ваш кров, и вложил в твои уста такие слова. Они попали в цель. Когда камень катится с горы, его от пропасти может удержать даже былинка. Считай, что я ездил в последний раз! — закончил он, проводя ладонью черту. — У меня нет матери. Но если б она была, ее слова, наверное, были бы такими, как и твои… — Ну что ж, ты, пожалуй, прав. Остановиться на полном скаку — тоже нужна сила! — согласился с ним Иналук. — Лучше работать! Скоро пахать! Только на чем? — усмехнулась Зайдат. — Ну да ничего — были бы живы! Ни братья, ни Зайдат не заметили, как обрадовалась девушка, как засияли ее глаза, когда гости дали матери такое слово. — Зайдат, — сказал Калой. — Пусть скотина побудет у вас дотемна. Спасибо тебе за приют, за добро. Мы, наверное, теперь поедем, потому что, по правде сказать, ровно две ночи и два дня не спали и я не знаю, как мы держимся на ногах! — Эх ты, нарт! — засмеялся, поднимаясь, Иналук. — Он прав. Мы пойдем… — Послушайте, — ласково сказала Зайдат. — Если у вас всего делов, что выспаться, так никуда вам не надо идти. Вот комната, вот постели, ложитесь и спите хоть двое суток. А потом заберете скот и поедете себе домой! Нечего стесняться! Братья заколебались. — Стели постели! — сказала Зайдат дочери. — Чувствуйте себя как дома! Через некоторое время в полутемной кунацкой, освещаемой только из поддувала печки, слышался уютный треск горящей сосны и богатырский храп Иналука. Калой долго лежал тихо, не двигаясь, потом сел, сокрушенно покачал головой и, повязав уши попавшейся под руки шалью, спрятал голову под подушку. Несколько раз Дали бесшумно появлялась в кунацкой, подкладывая дрова. Она унесла обувь гостей. Высушила ее и смазала салом. А когда в последний раз вошла, один из них зашевелился. Дали замерла. Иналук, не просыпаясь, повернулся к стенке, а Калой продолжал спать, закинув руки за голову. Глаза Дали привыкли к темноте. Она увидела шаль матери на полу. Тихонько подошла, подняла ее. Калой спал. Надо было отойти, но она не отходила. Она впервые могла так близко рассмотреть его, и она смотрела. С детских лет она знала Калоя, восхищалась его удалью, силой. Она видела его на свадьбе у Зору, знала их тайну, о которой не знал никто. Она хорошо помнила все, что говорила ей Зору, передавая подарок Калоя, но сейчас, стоя возле спящего юноши, не в силах оторвать глаз от его спокойного лица, она, как и тогда, не могла понять, почему Зору не ушла за ним, хоть на смерть, если только он любил ее. Дали отступила назад на шаг, другой… Отошла еще… А глаза ее так и не отрывались от него, такого близкого и бесконечно далекого. Что для него, большого, могучего, самого красивого человека на земле, она, еще почти девчонка, неприметно живущая где-то на одиноком хуторе, между синим небом и черной скалой?! Солнце скрылось за ближайшей верхушкой, а гости Зайдат все еще не просыпались. Казалось, они легли для того, чтобы проспать всю свою жизнь. Но она знала, что им пора вставать, и вошла шумно, хлопнув дверью. Гости проснулись. — Ну, как отдыхалось? Будете вставать или еще полежите? Я ведь разбудила вас, потому что вы вечером собирались домой!.. — Да, слава Богу, что ты нас разбудила! — вскочил, протирая глаза, Иналук. Они умылись, наотрез отказались от ужина и вышли во двор. Их кони были уже оседланы. Сбруя, как и обувь, вычищена и смазана салом. Вечерело. Зайдат выгнала коров. — Которая из них, по-твоему, самая хорошая? — спросил Калой, разглядывая скотину. — Вот эта, конечно, — не задумываясь, ответила Зайдат, показав на черно-бурую корову. — Вымя большое, шесть сосков, жилы под брюхом толстые и молодая — вторым или третьим телком. Эта кормилица! Я их всех пересмотрела. Все хороши. Но эта особенная. — Ну так загони ее обратно, — просто сказал Калой. Зайдат не поняла его. — Для чего? — Как для чего? Для молока! Вы же без коровы. — Но у меня сейчас нечем заплатить… — Столько, сколько мы за них заплатили, найдешь! — засмеялся Калой. — Загоняй! Загоняй! Мать с дочерью не знали, что и говорить за такой дорогой подарок. Они так и стояли рядом на бугре, пока гости были видны. — Слушай, а почему бы тебе не подумать о Дали? — неожиданно сказал Иналук, когда они уже подъезжали к себе. — Что подумать? — удивился Калой. — Как что? Зарок у тебя, что ли, всю жизнь ходить бобылем? — Ах, ты вот что! — и, подумав, Калой добавил: — А стоило дать такой зарок. Друзья жили бы спокойнее. — Брось дурачиться! — воскликнул Иналук. — Да эта девчонка ничуть не хуже тех, что мы знали… — А чем лучше? — спросил Калой. Иналук молчал. — Вот именно… все они, эти красивые, на один лад! Князей ждут за свою красоту! А я не знаю, на чем еще пахать буду! — Ну и сиди себе один до ста лет! — разозлился Иналук. — Хорошо еще, что коровы не имеешь. А то б тебя давно ославили… — Ты, когда тебе в мозги ударит, любую глупость можешь изречь! Не хуже сплетницы Суврат! — тоже взорвался Калой. — Едва не подохли сами, из каждого солнечного могильника свежие трупы смердят, а он о женитьбе! Да если у меня однажды жизнь не вышла из-за того, что родители оставили меня голым, где я теперь возьму? Или ты думаешь, я и дальше буду вот так охотиться? — А кто тебе говорит! Именно сейчас ты и можешь взять любую… Иные за прокорм отдадут. Времена, когда женихи снова с полным выкупом будут являться, еще не скоро вернутся! Так что ж, девкам ждать твоих коров и стареть, что ли? Думать надо. Другой раз небогатому и беда в помощь… — Не собираюсь за беду прятаться и на ней счастье искать! — буркнул в ответ Калой и замолчал. Из аула навстречу бежал, запыхавшись, Орци. Он поймал стремя Калоя и зашагал рядом, едва переводя дыхание. — Ну, что здесь случилось? — спросил Калой брата, видя его сверкающие в сумерках глаза. — Панта родила мальчика! — воскликнул наконец радостный Орци. — Вот это новость! — Калой, сразу же забыв неприятный разговор с Иналуком, прямо с коня так обнял друга, что тот застонал. — Да ты что, хочешь, чтобы в моем доме больше одного мужчины не оставалось! — закричал он, расправляя сдавленную грудь. И, сняв с пояса кинжал, протянул его Орци: — За добрую весть! Кажется, первый раз в душу Калоя прокралась маленькая змейка зависти к Иналуку. Сын…3
С каждым днем весна набирала силу. Прошли первые дожди. Все темнее становилась листва в лесах. Все ярче блестели травы. Солнце близилось к заветной вершине горы Чубатого дерева. С незапамятных времен Эги-аул начинал пахать в тот день, когда впервые весенние лучи достигали этой вершины. Теперь каждое утро Эльмурза становился лицом к восходу и следил за лучами. Наконец наступил долгожданный день, когда он объявил: — Завтра будем встречать солнце на горе! На рассвете следующего дня жрец Эльмурза и все, кто мог, поднялись на вершину горы Чубатого дерева. Было холодно. Дул сильный ветер. Но всех волновало одно — придет ли солнце на вершину сегодня или жрец Эльмурза ошибся? Он стоял впереди всех и неотрывно смотрел на ясное очертание хребта на утреннем небе. И все смотрели туда. Вот в том месте, где должно было показаться солнце, над кромкой гор далеко вправо и влево обозначилась темно-синяя полоска. Она становилась все ярче, все сильнее. Вот она стала сиреневой — и вдруг из-за вершины Цей-Лома показался тоненький край расплавленного солнца. Лучи его отразились в глазах людей… — Ма-алха! Ма-алха[116] — крикнула Дали высоким, радостным голосом. — Ма-алха! Гелой! Гелой! — закричала толпа. Мужчины обнажили головы. Жрец повернулся к людям. — Очи-ой! Очи-ой! — произнес он. Ему ответили: — Очи-ой! А Дали запела:4
Лето выдалось хорошее, с небольшими дождями и жарким солнцем. Природа, словно устыдившись прошлогодней жестокости, заглаживала свою вину. Ячмень, овес, а за ними и кукуруза созревали дружно. Урожай обещал быть отличным. Не сам-два, как всегда, а сам-три и четыре. На щедрых травах подрастал молодняк овец, телята. Правда, нужен был еще один год, чтобы хозяйству горцев выравняться, но голод им уже не угрожал. Перед самой уборкой и покосами всегда справлялись праздники в честь божьеликой Тушоли и Мятт-села. Но в этом году жрецы перенесли торжества на более позднее время, чтобы у народа было чем воздать должное богам за ниспосланную им благодать. И вот, когда со всеми работами было покончено, когда обмолоченное зерно ссыпали в амбары, а побуревшие луга покрылись бесчисленными копнами, Эльмурза объявил праздник на первое воскресенье в сей ахя бут[118]. К нему с радостью стали готовиться все. Женщины пекли божиль-ги[119]. Жалея хлеб, из ягод гнали напитки. Мужчины готовились в складчину купить белого быка. Девушки обновляли наряды. В последнюю пятницу жрец Эльмурза поднялся к элгацу бога Елты, чтобы обновить цув[120]. Был обычай после народного бедствия делать новое древко. Чтобы лишний раз посмотреть на святой предмет, с Эльмурзой поднялись ребятишки, свободные от дела женщины, старики. Эльмурза вынес цув. Люди с трепетом смотрели на этот божественный флаг. Лоскут белой материи висел на высокой палке с наконечником и бубенчиками. Эльмурза снял с цув все украшения и порубил кинжалом палку, на гранях которой были зарубки, сделанные еще его дедом и отцом, такими же, как и он, жрецами, отмечавшими насечкой каждый год своего служения. Из палок он сложил костер и поджег его. Люди отвернулись от костра и, пока он горел, шепотом повторяли: «Очи-ой…» Потом Эльмурза послал Орци в лес, чтобы тот вырубил новое древко. По пути туда и обратно Орци не должен был произнести ни слова. Орци охотно побежал. Но когда, срубив шест, он шел обратно, люди стали давиться от смеха. Орци приближался к жрецу, высунув язык. — Дразниться! В такой час! — разозлился старик и, выхватив у Орци шест, замахнулся. Но Орци отскочил в сторону. — Что ты, Эльмурза, — смутился он, — это же я просто прикусил язык, чтоб не разговаривать. Эльмурза посмотрел на него — поверил. Когда новый цув был готов, Эльмурза сказал людям, чтобы завтра к полудню сюда собрались все девушки и парни, желающие принять участие в торжественном шествии. В этот вечер праздничное оживление охватило все ближайшие аулы и хутора. После стольких мук и страданий, что выпали на долю людей за этот год, после тяжелого труда и волнений за новый урожай всем хотелось повеселиться, отдохнуть, забыть невзгоды. Больше всех суетились девушки. Каждой из них хотелось завтра показать себя. К середине следующего дня под деревьями священной рощи вокруг элгаца Елты не было места от множества людей. Девушки собирались на окраинах своих аулов и группами шли сюда с песней солнцу — «Гелой». Пожилые мужчины и женщины грузили на осликов корзины еды, бурдюки, войлоки и шали для ночевки и, прихватив детей, отправлялись на гору, подгоняя жертвенных козлят. В аулах оставались только самые старые да малые. Иналук привел белого быка, купленного эгиаульцами. Эльмурза повязал рога его белой лентой, вынес свой новый цув и, встряхнув бубенчиками, призвал людей к тишине. Он велел Дали начать шествие и пошел вслед за ней, держась за длинный рукав ее черкески. За ними Иналук повел жертвенного быка. Следом тронулись девушки. Они подавали парням рукав или полу черкески и уводили их за Малхаазой и жрецом. Никто не знал, откуда такой обычай. В этот день девушка выбирала себе юношу и вела его за собой. Но благодаря этому обычаю праздник жил до сих пор, и люди молились старым богам. От восхождения к Мятт-села не отказывались даже ярые мусульмане, религия которых не допускала такого вольного общения между женщиной и мужчиной. Малхааза была уже высоко, а внизу на тропу вступали все новые и новые пары. На всех девушках были курхарсы. У многих на груди красовались золоченые фета[121], звенели родовые ожерелья из монет. Дали оглянулась. По извилистой тропе девушки вели своих спутников. Где-то внизу она увидела Калоя: он шел за стройной девушкой из Гойтемир-Юрта. На ней был ярко-красный курхарс и светло-розовая черкеска. У Дали болезненно сжалось сердце. Неужели этой бледнолицей красавице с черными бровями она должна будет передать шарф Зору? Ведь раз Калой сейчас достался ей, она сегодня и завтра днем и ночью, до самого возвращения домой, может оставаться с ним и не отпускать от себя. И как часто пары с этой узкой тропы потом вместе уходят в жизнь. Ведь выбор, сделанный на этом празднике, считался счастливым. Малхааза постаралась отогнать от себя эти мысли и запела хвалу богине Тушоли. Песню эту подхватили другие, она ручейком разлилась по горе. Дали знала, что на нее смотрят все, и больше не оглядывалась. Вся в белом, невеста солнца вела за собой жреца, одетого в белую шапку и белый бешмет, а за ним шел белый бык с белоснежной лентой на рогах. И этот белый цвет внушал людям уважение, укреплял веру в чистоту и святость предстоящего моления. К вечеру процессия дошла до первых пещер, где обычно ночевали и откуда на заре поднимались на вершину горы и начинали моление. Народ, который добрался сюда более коротким путем, шумно приветствовал появление первых молодых пар. Горели костры. Женщины готовили ужин, устраивались на ночлег. Жрец удалился в пещеру, поставил в угол цув и вышел к народу. — Люди! — обратился к ним Эльмурза. Рядом с ним стояла Дали. — Мы должны послать на ночь в Пещеру чудес самую чистую девушку и самого чистого юношу, чтоб они принесли нам оттуда свои сны, которые скажут, что ждет нас в новом году. Я думаю, что нет у нас плохих девушек и парней… Но так как нужны только двое, я хочу, чтобы туда пошла Малхааза… Он сбоку взглянул на Дали. Она стояла белая, как лик луны, опустив глаза в ожидании другого имени, которое он назовет. — И сын Турса — Калой. Дали не выдала себя. Толпа одобрительно зашумела. — Где он? Пора идти! Путь неблизкий! — раздавались голоса. Калой не ожидал этого. Он вышел вкруг стоявших перед жрецом людей. — Я готов исполнить все, что ты велишь, — сказал он Эльмурзе. — С этого момента и до тех пор, пока вы не вернетесь сюда, ты отвечаешь перед богами, перед народом и своей совестью за эту девушку. Вы удалитесь в пещеру могущественного бога Ткамыш-ерды, который для хороших — меньше маленького, для плохих — больше большого, и переночуете в ней. То, что привидится вам в эту ночь, вы расскажете мне и это поможет нам узнать судьбу народа. Поняли? — Да, — ответила Дали. — Да, — ответил Калой. — Веди ее — в ночь… В утро — она приведет тебя! — торжественно заключил Эльмурза. Калой молча повернулся и пошел, ни на кого не глядя. Люди расступились перед ним, как перед божеством. Мужчины старались коснуться его одежды. Женщины дотрагивались до платья Дали, чтобы их незримые следы она унесла с собой в эту таинственную ночь. Какая-то женщина протянула Дали теплую шаль. Та взяла ее и продолжала идти за Калоем. Так и скрылись они от взора людей за дальней скалой. Тропа уводила их от пещер под отвесными скалами Цей-Лома до Пещеры чудес. Слева над ними стояла каменная стена. Справа крутые склоны уступами уходили к реке, которая ниткой бежала на дне ущелья. Темнело. Они шли. Впереди стоял дремучий лес. А у пещер, оставленных ими, в свете костров до глубокой ночи плясала молодежь. Далеко вокруг разносились звуки гармоней. Старики вспоминали былое, слушали Эльмурзу. — Эльмурза! — говорил один из них, устроившись полулежа у костра. — Вот мы молим и просим всех богов и жертвами ублажаем их, а они нет-нет, да и нашлют на нас голод или мор. Почему это? Эльмурза задумался и ответил: — Я не святой. Это известно только самим богам. А если хочешь знать, что я думаю, скажу. Не верим мы по-настоящему. Делаем недозволенное. За это и гнев их. Они терпят наше безумство, а потом возьмут, да и покажут, кто мы и кто они… Вот тогда только мы и начинаем уважать их, ублажать их… Значит, верим не за совесть, а за страх… Я считаю, что и бог-Аллах велик. Но земля наша, горы, вода, воздух имеют своих богов, и мы не должны о них забывать. Что было бы без солнца? Да ниспошлет оно нам свое благо!.. Никто не ответил ему. — То-то… Постепенно все затихло. Костры догорали. Людей одолевал сон. Яркие звезды одна за другой выходили из-за горы и заглядывали в ущелье. А Калой и Дали шли. Они не разговаривали. Очень необычно было находиться вдвоем, наедине. — Не быстро ли я иду? — спросил Калой. — Нет, — тихо ответила Дали. На пути стал попадаться кустарник, а немного погодя, начался лес. Тропы не было видно, но Калой шел уверенно, не сбавляя шага. — А мы не заблудимся? Мне кажется, мы идем без дороги… — забеспокоилась Дали. — Вот сейчас я сойду с тропы, и ты узнаешь… — ответил Калой. Дали шла за ним. — Ну что? — Узнала, — ответила Дали. — Тропа жестче. А здесь ноги вязнут в хвое. — Верно, — сказал Калой и вернулся на тропу. И опять они шли молча. В стороне загорались холодные огоньки светлячков. Лес казался волшебным. Веяло прохладой. Усталость от подъема проходила. Тропинка бежала вдоль горы. Дали чувствовала себя совсем легко. Впереди был Калой, и в душу проникла тайная радость. Никто не видел, что легкая улыбка безотчетно светится на ее лице. «Как хорошо сказал Эльмурза, — думала она. — Калой отвечает за меня до нашего возвращения… Я его — до рассвета…» И в первый раз свое влечение к нему, возникшее в далеком детстве, когда она была еще девчонкой, а он уже посвящался в мужчину, она осознала как любовь, от которой некуда деваться. Впервые с тех пор, как Зору передала ей шарф, она призналась себе, что отказывала всем, кто хотел на ней жениться, потому, что втайне надеялась быть замеченной им. И только, если б ей пришлось отдать его подарок другой, она бы рассталась со своей надеждой. Чем больше она думала об этом, тем страшнее становилось ей оттого, что он молчит. Он не замечает ее. Иначе разве не воспользовался бы парень такой ночью, чтобы сказать ей хоть несколько слов! Неожиданно Калой остановился. Он стоял и, как казалось, прислушивался. Прислушалась и она. Было тихо. На макушки сосен налетел короткий ветер, повздыхал в ветвях, и снова замерло все. Вдруг Дали увидела в чаще две ярко-зеленые точки. От неожиданности она ахнула. — Что? — шепотом спросил Калой, мгновенно обернувшись. Дали рукой показала ему в сторону. Светящиеся точки исчезли и тотчас снова появились. Из чащи кто-то смотрел. Калой вытянул вперед руку. Сверкнув, раздался выстрел. Ночь мгновенно сгустилась вокруг них. Светящиеся точки исчезли. А немного погодя, откуда-то снизу раздался вой. — Где ты? — спросил Калой, оглянувшись и не увидев Дали. — Здесь… — едва уловил он ее шепот у своих ног. Она сидела, укрывшись с головой шалью. — Вставай! — весело воскликнул он и громко рассмеялся. Она поднялась. — А что это было? — Кто его знает! — ответил Калой. — Может, лиса, волк или кошка… А может быть, рысь или барс. Тут всего хватает. Да ты не бойся! Не хотелось время терять, но, видно, придется. С этими словами он достал из-за пазухи огниво, высек искру, раздул трут, и вскоре в лесу запылал костер, а вокруг него мрак еще больше сгустился, обступил непроглядной стеной. — Поддерживай огонь, а я поищу смолистый корень! — сказал он. Но когда Калой двинулся в сторону, Дали, как ручная овца, пошла за ним. Он оглянулся. — Ты что? — Боюсь… — тихо ответила она. Калой снова рассмеялся. Ни слова не говоря, он взял ее за талию, поднял, посадил на ветвь ближайшей сосны. — Держись! Он срубил кинжалом несколько веток, бросил их в огонь и исчез в темноте. Иглы сосен трещали, разлетаясь в разные стороны голубыми искрами. Дали судорожно ухватилась за дерево. Но высота прогнала страх. Раздались удары его кинжала, а вскоре появился и он с длинными корнями сосны. Бросив их к костру, он так же просто, как и посадил, снял Дали с дерева. — Бага нашлись гораздо скорее, чем я думал, — сказал он. — Теперь мы при свете быстро пойдем! Он сунул корни в огонь и, когда они разгорелись, источая приятный запах и черные струи дыма, подал один из них Дали и затоптал костер. Не прошли они и десятка шагов, как Дали остановилась. — Ты прости, — сказала она, — но я не могу идти… — Что случилось? — он с тревогой оглядел ее. Нежный овал бледного лица, ровные тонкие брови, чуть изогнутые к концам, и большие карие глаза… Они смотрели на него виновато и робко. Забыв о приличии, забыв обо всем на свете, он стоял перед ней с факелом в руках и рассматривал ее так, словно перед ним была какая-то диковинка. Шаль свалилась ей на плечи. Курхарс она давно сняла и несла в руках, чтобы его не сбивали ветки. Темно-каштановые волосы, гладко причесанные на пробор, обрамляли ее лицо и, прикрывая уши, падали вниз тяжелой косой. На нежных мочках блестели полумесяцы серег. Увидев, как он жадно рассматривает ее, она отвернулась. Он с трудом отвел глаза в сторону и глухо переспросил: — Что случилось? Женское чутье подсказало ей, что он только сейчас увидел ее. Увидел так, как никогда. Она даже забыла, почему остановилась. — Пойдем… — словно издали донесся его голос. Она овладела собой. — Мне все время кажется, что кто-то хочет схватить меня сзади… — Так иди вперед! — ответил он, пропуская ее. Они пошли. Она шла уверенно, освещая себе дорогу. Но в нем исчезла уверенность в себе. Он понял, что для того, чтобы выполнить поручение Эльмурзы, ему надо сберечь ее не от зверей или нечистой силы, а от самого себя… Ее стройная спина, покатые плечи, тонкая, гибкая талия, по которой мерно, из стороны в сторону двигалась тугая коса, кружили голову. Звериное желание овладевало им. До нее стоило только протянуть руку. И рука, державшая корень, стала вытягиваться, пальцы готовы были уже выбросить факел… Но в этот миг, когда в голове почти угас разум, кто-то внутри строго сказал Калою: «Позор!..» И он, выхватив подкинжальный нож, рассек им ладонь. Боль вернула угасавшую ясность ума. Он зажал пораненную руку и продолжал свой путь. А Дали, покачиваясь, спокойно шла впереди, даже не подозревая, какую силу ада он победил за ее плечами. Немного погодя, он, вспомнив ее слова, спросил: — А теперь тебе не кажется, что тебя кто-то хочет схватить сзади? И она, не задумываясь ответила: — Теперь нет… Лес кончился. Тропа снова пошла под каменной грядой. Только с правой стороны у них все чаще пологие склоны сменялись обрывами, глубины которых скрывала чернота ночи. Калой остановился и осветил камень. Дали оглянулась. На камне был железный крест. — Правильно идем, — сказал Калой. — Скоро начнутся ступени. И действительно, через некоторое время тропа сузилась и пошла вверх почти по гладкому камню. — Здесь сорвешься — зацепиться не за что… Надо идти вместе. Он протянул ей руку. Она послушно приняла ее. Калой крепко сжал небольшую ладонь девушки, и они начали осторожно подниматься вверх. Налетали порывы холодного ветра, но Калой поворачивался, не давал погасить факел. Наконец они достигли места, где еще в незапамятные времена кем-то в стену были вделаны медные кольца. Только с их помощью можно было здесь подняться на каменную гряду. Калой легко преодолел препятствия, а Дали с его помощью почти не почувствовала, как очутилась рядом с ним на карнизе. Вскоре они добрались до площадки, в конце которой чернел вход в таинственную Пещеру чудес. Зная, что такие места иногда служат убежищем для зверей, Калой свистнул, а потом с револьвером в руках осмотрел все ходы пещеры. Но кроме вспугнутых светом птиц, в ней не оказалось никого. У стен стояли цув, сложенная в кучу деревянная посуда, на поперечных палках висели турьи и бычьи рога. Все как во всех иных храмах. В центре пещеру подпирала толстая палка из турсового кустарника, которая должна была своей святостью поддерживать от обвала каменный свод. — А как же здесь спать? — шепотом спросила Дали, оглядываясь. В пещеру врывался холодный ветер. — Сейчас узнаем, — сказал Калой и вышел. Вернулся с большой охапкой сена. Дали обрадовалась. Калой бросил сено в угол, разровнял его. Потом принес вторую охапку и предложил Дали устраиваться. Она стояла в нерешительности. Тогда он взял у нее шаль и расстелил на сене. — Ложись, — сказал он так, что она уже не посмела ослушаться и легла, сжавшись в комок. Когда Калой скинул с себя черкеску, Дали хотела вскочить. Но внезапный страх перед мужчиной, о котором еще совсем недавно она только мечтала и с которым где-то под облаками осталась теперь наедине, сковал ее холодным ужасом. «Если он задумал плохое, мне уже ничто не поможет…» — мгновенно пронеслось в ее голове. А Калой укрыл Дали черкеской, положил сверху вторую охапку сена и, опустившись у стены на камень, потушил огонь. — Сейчас согреешься, — спокойно сказал он. Страх Дали исчез. Если б теперь он даже лег с ней рядом, она не побоялась бы его. Настороженность сменилась полной уверенностью в его чистоте. Ей стало жаль его. — А что ты для себя не принес сена? — спросила она. — Если я согреюсь и усну, меня никто не разбудит! — усмехнулся он. — Просплю все молитвы! Да к тому же мы с тобой здесь не в башне. Одному нужно быть начеку. Ты спи. Может быть, тебе приснится и мой сон, — он тихо засмеялся. — Спи. В пещере наступила тишина. Калой вытянул ноги, подложил под спину папаху, потому что стена пещеры была холодна, как лед. Шла ночь. Казалось, время остановилось. А сна не было. Он видел, как в пещеру влетела и, бесшумно покружив, вылетела огромная птица. Где-то на горе, через ущелье, выли волки. Попискивали летучие мыши… Ночь жила своей жизнью, и было в ней все как всегда. Только не было сна для Калоя и Дали. Он слышал: она не спит. «О чем мечтает? Что она думает обо мне? Как это Иналук увидел ее, а я не заметил?!» Калой попытался сравнить свои чувства к Зору с тем, что он испытывал сейчас к Дали. Но это не удавалось. Чувство к Зору было первое и далекое. К нему примешивалась глубокая обида. А здесь рождалась новая любовь, и он не знал о ней еще ничего… Он знал всех парней, которые хотели взять ее в жены. И если прежде он не задумывался над тем, почему она отказывала им, то сейчас ему непременно захотелось узнать это от нее самой. — Спишь? — тихо спросил он. — Нет, — шепотом ответила она. — Я хочу спросить тебя… — О чем? — Почему ты отказываешь женихам?.. Дали долго молчала. Видно, этого вопроса она не ждала. — Я дала зарок, — также шепотом ответила она. — Кому? Зачем? — Тебе будет тяжело, — пересилив себя, сказала она. — Мне? Почему? — Калой насторожился. — Расскажи… — Хорошо, — согласилась Дали. — Когда выходила Зору, ты попросил передать ей сверток. Я сделала это. Там оказался шарф. Зору чуть не умерла от горя… Она дала мне понять, что было между вами… Она заклинала меня не изменять любви… И я обещала… Она отдала мне твой подарок, сказала, что не может взять его. Велела передать той, которая будет достойнее ее. Будет твоей невестой… Калой не сразу смог продолжать разговор. Рассказ Дали всколыхнул прошлое… Она почувствовала это, и ей захотелось смягчить его боль. — Если вечно помнить о прошедшем дне, — сказала она, — то, видно, новый не наступит никогда… — Прошлое оставляет след, — сказалКалой. — Так созданы люди. — И, помолчав, с грустью добавил: — «Жаворонок, упав с неба, может снова взлететь. Но любовь, которая выпала из сердца, никогда в него не вернется…» Значит, ты не можешь изменить своей любви?.. — Да, — сказала Дали. — Значит, есть человек? — Да. Калой надолго умолк, а потом снова спросил: — В чем же помеха? Неужели тоже в богатстве? — Нет, — ответила Дали. — Не для всех оно — главное… — А что же? Теперь долго молчала Дали. — Но, если он не видит… если смотрит только назад… Калой встал. Отошел к выходу. Вернулся. Сел. — Спи! — сказал он через некоторое время. — Я, кажется, уже вижу сон Пещеры чудес… Время шло, ничто не нарушало тишины. Будто уснула и сама ночь. Калой уловил ровное дыхание девушки. Что снилось ей? Если б в пещере не было темно, он, наверно, увидел бы на ее лице улыбку. Перед рассветом коротко вздремнул и Калой. В пещере едва заметно посветлело. И как ни жаль ему было будить певицу солнцу, он должен был сделать это, чтобы на священной горе народ в последний раз услышал ее хвалу небесному светилу. — Просыпайся! — сказал он. А Дали, забыв, где она и кто ее будит, потянулась, забросила за голову руки и, вздохнув, заснула опять. — Дали, пора возвращаться! — сказал он немного громче и осторожно коснулся ее руки. Она вздрогнула, вскочила и, накинув на плечи шаль, отдала ему черкеску. — Одень на себя. Холодно, — сказал он. И они вышли из пещеры. Только небо, чуть побледневшее с одной стороны, говорило о том, что близится рассвет. — Видела сон? — спросил он ее перед тем, как начать спускаться. — Ага… — Плохой или хороший? — Это растолкует Эльмурза, — ответила Дали. — Приятный сон… Не хотелось просыпаться… А ты что видел? — Тебя, — сказал Калой и подал ей руку. — Пошли. «Какая теплая у него рука!» Путь обратно был легче и короче. Когда подходили к лесу, стало светать. Взглянув на себя, Дали сняла его черкеску. — Зачем снимаешь? — Не могу же я быть, как пугало! И мне даже жарко! — сказала она, приложив руку к щеке. — Иди вперед! — предложил Калой. — Так полагается. Никто не должен идти перед Малхаазой. Он на ходу надел черкеску. Не прошли они и сотни шагов, как Калой испуганно крикнул: — Медведь! Дали шарахнулась за дерево. Там, куда показывал Калой, в кустах лежал притаившийся зверь. Калой громко рассмеялся. — Иди, трусиха! Это же пенек! Еще в одном месте он показал ей «зайца», потом огромного «орла», который навис над тропой. И все это были причудливые творения природы — пеньки, сучки и деревья, очень напоминавшие птиц и животных. Но Дали уже не боялась. Она только удивлялась, как он замечает все это. Дали легко бежала по тропинке. Шаль сползла с головы на плечи. Калой шел за ней, не отставая, и любовался ею. Глядя со стороны, можно было подумать, что они играют в догонялки. При выходе из леса стояли солнечные могильники и старое покинутое поселение. Дали приостановилась, чтобы надеть курхарс и сложить шаль. — Как ласточки! Везде ютились наши предки! — с грустью сказала она. — Какое счастье они могли видеть здесь? — А те, что живут в Назрани, на плоскости, считают нас несчастными… — отозвался Калой. — Конечно, нелегкая здесь была жизнь, да и у нас она нелегкая. Но счастье, наверно, было и тут, как оно бывает у нас… Я бы сегодняшнюю ночь у орлиных гнезд не променял ни на какие блага равнин… И разве прав будет тот, кто через сто лет, проходя мимо моего камня, пожалеет меня за то, что я здесь жил? Дали молчала. — Как ты думаешь?.. — Я думаю… — она взглянула на него почти сурово. — Да отдалят боги то время, когда люди смогут увидеть этот камень… — И, повернувшись, Дали пошла. — Переходи вправо! — сказал Калой. — У пещер сейчас уже никого нет. Нам надо выходить прямо на вершину. Новая тропинка через некоторое время вывела их на гребень горы. Справа, внизу, алел бескрайний горизонт, а далеко-далеко впереди виднелись древние молельни и около них — народ. Дали пошла быстрее. Многие паломники еще с вечера, не останавливаясь у пещер, шли прямо на вершину горы. В большинстве это были бездетные женщины. В сумерках они подходили к Кобыл-кера[122], преклонив колена, показывали ему обнаженную грудь, просили дать им младенца и ложились спать в кругу костров. Эльмурза поднялся на гору с первыми проблесками света. Он не знал, успеют ли до восхода вернуться Дали и Калой, и это тревожило его. Конечно, он проведет моление и без них. Но уж очень хорошо получалось, когда Дали песней встречала солнце. Посмотрев вниз на тропу, он увидел на ней только запоздалых паломников. Ни Калоя, ни Дали не было. А солнце вот-вот могло засиять над горизонтом. Потеряв надежду, Эльмурза расставил замкнутым треугольником двенадцать мужчин и, заняв место впереди них, стал лицом на восток в ожидании солнца. Обнажив головы, позади них стоял народ. Если б кто-нибудь в это время оглянулся, он увидел бы, как не снизу, с тропы, а прямо по хребту быстро спускались к поляне Калой и Дали. Когда они приблизились, Дали замедлила шаг, перевела дыхание. Щеки ее залил румянец. Глаза сияли. — Дай мне! — сказал Калой, забирая у нее шаль. — Ты должна быть свободна. Дали взглянула на него с благодарностью, улыбнулась. В этих глазах, в этой улыбке были все ее чувства. И вдруг ему показалось, что народ собрался сюда не из-за солнца, не в честь божьеликой Тушоли, а ради нее, что это ее праздник. — Ты божьеликая! Ты! — вырвалось у него. — Да простят нам боги! — в ужасе вскрикнула Дали. — Они не простили бы мне, если б я не сказал тебе этого! Дали в замешательстве отвернулась. А в это время из-за тонкой полоски золотых облаков появилось солнце. Люди замерли, обратив к светилу лица. И вдруг в тишине, откуда-то сверху, к ним донесся знакомый голос: — Ма-а-а!.. Ал-ха-ма-а-а! — пела Дали. Все повернулись к ней.Глава шестая. Перед рассветом
1
Устав за день, ни Зайдат, ни Хусейн не просыпались всю ночь. Утром первой встала мать Дали. Надо было подоить корову. Обычно в это время дочь уже готовила, пекла чурек. Но Дали не было видно. «Куда она запропастилась?» — думала Зайдат, готовя завтрак. Хутор их стоял особняком, и пойти ей было не к кому. Отсутствие дочери начинало волновать ее. Не тревожа Хусейна, она обошла все сарайчики, башню, с бугра оглядела окрестность. Но дочери не было. Зайдат прибежала домой, кинулась к постели, к ее вещам и поняла: Дали ушла… Но куда? Зачем? С кем-нибудь или одна? Проснулся Хусейн. Узнав о том, что Дали нет, он вскочил. — Убежать не могла! Ведь она всем отказывала! Наверно ее похитили! Зайдат побледнела. Неужели перенесенных невзгод мало! Но, подумав, она возразила Хусейну. — Похитить могли. Но кто же собрал ее вещи? — Ну если так, — значит, выбрала какого-нибудь, которого и в дом пустить стыдно! — воскликнул разгневанный Хусейн. — Ух, с каким удовольствием я излупил бы ее! Да так, чтоб люди подумали, что она кизил ела! Хусейн быстро оделся. Надо было поднимать в погоню сородичей. И в это время у ворот залаяла собака. Зайдат посмотрела в окно. К башне шли жрец Эльмурза и два старика из Эги-аула. — Вот тебе и разгадка идет! — воскликнул Хусейн. — Недолго заставили ждать! Он вышел навстречу старикам, поздоровался с ними и ввел в дом. Зайдат с трудом удержалась, чтобы не кинуться к ним с расспросами. Ведь они уже знали все! А старики вежливо спрашивали ее и Хусейна о жизни, о здоровье… Наконец, откашлявшись, Эльмурза сказал: — Дайте мне хлеб и медь. Зайдат подала ему свежую лепешку на деревянном блюде и старую медную расческу, которая неизвестно сколько лет жила в этой башне. Эльмурза дотронулся до них: — Клянусь этим беркатом[124], что буду говорить правду! Только правду! И все — от сердца! Он вернул хозяйке расческу и блюдо. — Не было у меня за всю мою долгую жизнь более приятного поручения, чем то, с которым я пришел сюда! Зайдат, скрестив руки под платком, стояла с широко открытыми глазами. Губы ее тряслись. — Ваша дочь, моя помощница, чистейшая из чистых Малхааза, вышла замуж! Вышла за лучшего из лучших юношей этих гор… — Эльмурза помолчал — …за Калоя!.. Хусейн от изумления, как глухой, наклонился к Эльмурзе и заглянул ему в лицо. А Зайдат, внезапно обессилев, присела на край нар. — За какого Калоя? — переспросил Хусейн. — Да что ж, вы не знаете нашего Калоя? — удивленно вскинул руками Эльмурза. — Сына Турса, что ушел в Турцию? Старики, пришедшие с Эльмурзой, разом и наперебой начали расхваливать Калоя. Дождавшись, когда они умолкнут, Зайдат дрожащим голосом прошептала: — Эльмурза, и вы, старики, я, видимо, с ума сошла. Зачем вы расхваливаете Калоя? Кто же не знает его?.. Выходит, что она сбежала к нему без его желания? Потому что, если бы он захотел посвататься, я бы или выдала ее, или, если б она воспротивилась, выгнала из дому! Кто б ему отказал? — Не ты с ума сошла. Я! — закричал Хусейн. — Моя племянница решила сама навязаться кому-то! Позор! — Нет, это я, старый, одурел! — воскликнул Эльмурза. — Потому что и сказать-то толком уже не умею, что надо! И Калой сошел с ума! И в этом тоже я виноват! И весь народ виноват! Мы сами послали их в Пещеру чудес, и вот свершилось чудо — одно из самых замечательных! Возвратившись из пещеры, Калой поклялся мне, что не может больше жить без Дали! Я поверил и сказал: «Забери ее, и пусть будет у вас счастье! А родных я буду просить…» Вот я и пришел с повинной! Я виноват!.. Зайдат и Хусейн ожидали несчастья, а случилось такое… Даже ради приличия они не могли скрыть свою радость. Зайдат плакала. А к Хусейну тотчас вернулось хорошее настроение, и он рассказал старикам про свой вечерний разговор с Дали, как она спрашивала у него совета, что ей делать. И старики в один голос воскликнули, что Дали умница и вышла замуж с согласия и благословения родного дяди, заменившего ей отца! Весело позавтракав вместе с Хусейном, пожелав счастья этому дому и жизни молодым, старики ушли. — Видно, правду говорят в народе! — воскликнул Хусейн. — Кто умеет ждать, тот дождется! Ведь скольким отказывала, а?! — А как глубоко скрывала тайну сердца! Даже мне не открылась! — вытирая слезы, говорила Зайдат. — Мы свои, и скажу тебе: когда умер ее отец, люди говорили мне обычные слова утешения: «Дай Бог, чтоб пришла к тебе в дом радость, которая убавит твое горе!» А я думала: ну откуда ей взяться? Что за радость может быть теперь у меня и у моей сироты? Кому нужна теперь моя дочь — дочь вдовы, безотцовщина? А вышло вот что! — Да брось ты так гордиться им! — воскликнул Хусейн, в душе обрадованный не меньше, чем Зайдат. — Да ты знаешь, что за девка у нас была? Да за нее любой парень голым против комаров простоял бы ночь на болоте! — Он засмеялся, но, внезапно оборвав смех, сказал: — Да. После смерти отца Дали жила с побежденным сердцем. Но любовь настоящего мужчины поднимет ее. Сестра, ты оказалась не совсем несчастливой! Калой! Теперь тебе не о чем думать. Все заботы ушли. В один день! Новость облетела горы. Все знали жениха и невесту. Много добрых улыбок вызвала эта весть. Хорошие люди нашли друг друга, а это не часто случается! Только в один дом в пасмурный вечер она не принесла радости. В дом Чаборза. — Разбойник! Вечно ему везет! — воскликнул Чаборз, когда услышал об этом от приезжего родственника. — Все-таки самая лучшая девушка гор досталась ему! Зору, склонившись над люлькой, кормила в это время второго сына. Она опустила голову и натянула на глаза платок, скрывая слезы горечи и обиды. Женитьбу Калоя праздновал весь Эги-аул. Это было первое веселье после всех невзгод, выпавших на долю этого дома. Весь день плясала и веселилась молодежь. Вечером затеяли играть в «невесту». Девушки с песнями расходились по горе и прятали одну из своих подружек. А когда они возвращались, молодые люди с зажженными факелами кидались отыскивать ее. Тот, кто находил «невесту», приводил ее во двор и при всех получал от нее поцелуй. Когда спрятали Матас, Иналук, до этого не принимавший участия в игре, схватил факел и закричал: — Ребята! Прошел не один год, как на празднике женщин Матас целовала меня, а я до сих пор не могу забыть этого! Дайте, чтоб я не умер, еще хоть раз в жизни насладиться! Не находите ее, ради Бога! И случайно или по указке ребят именно он отыскал Матас. Узнав, кто ее нашел, девушка кинулась убегать. Но Иналук настиг ее и привел за руку в круг. Поднялся шум, хохот. Матас отказалась целовать Иналука. И когда тамада игры потребовал у нее объяснения, она сказала: — Не все ж его целовать! Обманщик! Он давно получил свое! Еще на женском празднике! Тамада решил, что Матас права. Она действительно не обязана целовать только одного Иналука. Помирились на том, что Матас станцует с ним. И она решила еще раз проучить его. Подмигнув девушкам, она пошла в круг. Иналук лихо устремился за ней. Долго танцевали они. Иналук уже несколько раз переходил на плавный танец, давая Матас понять, что ей пора уходить, но та прикинулась непонимающей и не покидала круга. Долго держался Иналук. Бледный он все еще плясал. Все с интересом следили за их поединком. Но вот тамада заметил, что Иналук изнемог и уже спотыкается, и приказал Матас прекратить издевку. Многозначительно улыбнувшись, она проплыла к девушкам и встала на свое место. А Иналук, злобно взглянув на нее и едва переводя дыхание, протиснулся в задние ряды. А когда снова заиграла гармонь, от девушек в круг, как ни в чем не бывало, вышла Матас и повела за собой нового танцора. Иналук был наказан при всех. В башне уже не осталось никого постороннего. И Дали захотелось самой накормить мужа и Виты, который приехал на их торжества. Они сидели в соседней комнате. Виты рассказывал, что пережил в прошлую зиму и почему не приехал на похороны матери. — Когда я узнал, что здесь у вас голод, — говорил Виты, — решил приехать за матерью и забрать ее в город. Мы вдвоем прожили бы на мой заработок. Да и она могла бы еще наняться носить людям воду или подметать. Я направился к нашему ущелью, но там была стража, и мне сказали: если я войду в горы, то обратно не выпустят. А чем бы я тогда помог ей? Вдвоем мы только скорее съели бы все ее запасы! И я решил по-другому. Я вернулся, продал все, что у меня было, и на все деньги купил десять мерок кукурузы. Это пригоршней сотни четыре! Мы могли бы прожить до весны. Договорился я с казаком, из тех, что из аула Бартабос, чтоб подвез меня с мешком до хутора. А там думал встретить на Ассе кого-нибудь из наших. Ехали. Разговаривали. Курили. Я был рад, что попался мне мирный человек. Как свернули в лес, на Ангушт, я вздремнул… Очнулся — голова раскалывается, гудит… Лежу на земле. Ночь. Тишина… Попробовал встать — ноги, как не мои… Одно успел подумать: «Двоих ты нас убил — меня и мать». И снова «заснул»… Пришел я в себя уже на другой день. Подобрали меня лесорубы с хутора Длинная Долина. И пролежал я у них до самой весны. Говорить не мог. Они даже не знали, чей я и откуда. Учился ходить… Теперь ничего! А был совсем плох. Молотком работать и сейчас не могу. Руки дрожат. Свои же, мастеровые, нашли мне другое место, на свечном заводе. Там и живу пока. Нас у хозяина четверо. Двое из России, из мужиков. Один осетин и я. Люди они неплохие. Не обижают друг друга. — Виты снял шапку и нагнул голову. — Вот как он меня… — Над ухом, в проломленном черепе была глубокая рана. — Немного неудачно, а то б встретились мы с тобой только на том свете!.. — Виты надел шапку и печально улыбнулся своей широкой улыбкой. Калою невыразимо тяжело было слушать его историю. Ведь их вскормила грудью одна женщина, и они были молочными братьями. — Фоди умерла, — сказал он, — но хоть тебе от этого не легче, все же ты должен знать: погибла она не от голода. У нее было все, что было у нас с Орци. Одному человеку много ли надо! Она умерла от переходящей болезни, потому что ухаживала за всеми соседями, когда они уходили умирать в солнечные могильники. Она носила им туда воду и все, что могла достать… Да зачтется ей на том свете! Послушай, — обратился он к Виты, меняя тему разговора, — бросай ты этот город, где всем ты чужой и тебе все чужие! И что ты в нем нашел? Оставайся здесь. Поможем. Сообща будем жить. Женишься… Виты усмехнулся. — Нет, Калой, из меня пахарь не выйдет! Отвык я. Люблю инструментом работать. А жениться — нищих плодить? Да и город — это такой аул, что человек к нему накрепко прирастает! Тесно мне здесь. Скучно. Там разных людей увидишь. Есть среди нас рабочие, которые читают, так те рассказывают много интересного. Вечером в саду музыка. Бедных, правда, туда не пускают, там богатые да офицеры с женами своими прогуливаются. Но музыка и до нас доходит… И хоть не легкая у нас жизнь, но тут и вовсе погибель. Раз в год заезжего человека увидите, а то все одни и те же лица, одни разговоры. — Ну как знаешь, — сказал Калой. — А я здесь как рыба в воде! Скучать работа не дает. На горы гляну — глаз отдыхает. И отец завещал: живи и добивайся счастья на своей земле! А уж он, наверно, хлебнул от чужих мест! Даже умирая, завещал, чтобы я не уходил отсюда! Я — Эги. И род свой буду держать здесь. Чтоб гнездо моих предков не поросло бурьяном! — Может, ты прав, — согласился Виты. — Но кто к чему привык!.. Дали подала шу с горячим мясом и поставила перед друзьями-братьями.2
Прошла свадьба Калоя и примирение его с родственниками Дали. Печальный Виты, побывав на могиле матери, снова уехал в город. И жизнь в Эги-ауле успокоилась и потекла, как ручей, вернувшийся после дождя в старые берега. — Я и не знал, что можно жить без лампы, без теплого очага, без солнца днем, без луны ночью! — сказал однажды Калой, лежа на своей медвежьей шкуре и любуясь Дали, которая ходила по комнате. В недоумении она остановилась, посмотрела на него. — А как это можно? — Очень просто, — ответил Калой, — все это — ты! Он улыбнулся. Дали подошла к нему, стиснула рукой его губы и, с опаской оглянувшись, сказала: — Молчи! Молчи, а то услышат… Они… и все напортят!.. — Ха-ха! — рассмеялся Калой — Я тоже не дурак! Посмотри… — И он показал ей на свой кинжал, который был неправильно вложен в ножны — рукояткой в обратную сторону. — Теперь «они» ничего не могут! Любовь Калоя и Дали росла. Их душевная теплота согревала и Орци. Дали, оказывала мальчику уважение, как взрослому. В ответ Орци готов был сделать для нее все, что она пожелает. В башне Калоя поселилось тепло. И снова все вместе принялись они за восстановление своей земли. Втроем куда лучше было работать! Они подсчитали, и выходило: если трудиться всю зиму до пахоты, клин земли Турса снова оживет. И они работали от зари до зари. Только Дали в полдень уходила готовить, а потом опять возвращалась к своим мужчинам. Жизнь на воздухе, на ветру спалила их кожу, сделала черными. Но Дали казалась братьям еще красивее. — Хорошая была Зору, — сказал Орци, когда однажды они с Калоем отдыхали после завтрака, — но до нашей ей далеко! Калой промолчал. Это признание брата, еще ребенка, было очень важно для него. Слова Орци окончательно отсекали все прошлое. Весной Калой и Орци вспахали свою землю. Теперь она была почти такая же, как до наводнения. Глядя на них, старики вспоминали Турса и жалели, что он не нашел в себе силы сделать то, что сделали его дети. В первую осень после голода Чаборз не стал требовать от должников скотину. Он знал, что многие все равно не смогли бы отдать. Но зато в этом году он заранее оповестил и своих и эгиаульцев, чтоб они вернули весь долг и с приплодом, который могла бы дать взятая у него скотина. Народ возмутился. Даже сородичи его негодовали. Но Чаборз был неумолим. От своих он еще принял голова за голову, но эгиаульцам не уступил ни ягненка. Через неделю после разговора с ними в горы прибыл отряд казаков во главе с урядником и стал в Эги-аул на постой. На каждый двор пришлось по два-три человека. Их надо было поить, кормить. Они ложились, где хотели, когда хотели, не считаясь с нуждами хозяев, и вели себя, как победители в завоеванном краю. Девушки и молодые женщины от их домогательств ушли в другие аулы. Не считаясь ни с чем, стражники скармливали лошадям ячмень, который горцы с таким трудом добывали на хлеб, шашками рубили головы птице и все пожирали, как саранча. На третий день Эги-аул согласился на требования Чаборза и отогнал в Гойтемир-Юрт стадо овец и телят. — Да будет тебе греховным на этом и на том свете наше добро, которое ты бессовестно отнимаешь! — крикнул ему один из стариков Эги. Но Чаборз только расхохотался. — Ваши проклятия для меня — что добрые пожелания! Получив от Чаборза куш, урядник снял постой и, пригрозив горцам в случае чего еще более жесткой расправой, покинул ущелье. Этот побор старшины тяжелым бременем лег на плечи аула. О зиме мог не беспокоиться только жрец Эльмурза. В этом году праздники и моления щедро наделили его мясом и лепешками. А других ждала жизнь впроголодь. И снова пришлось у Калоя собраться его друзьям. Посоветовались. Решили добыть на аул голов десять скотины. Иналук взялся разведать, откуда можно увести. Через несколько дней он сообщил, что скотина есть в имении помещика Серпухова. Сам помещик в нем не живет. Хозяйством занимается управляющий. Однажды уже перед самыми холодами друзья ушли на вылазку. Ночью лесными тропами им удалось выйти на плоскость, незаметно проехать до усадьбы помещика и скрыться в саду. Разобрав кирпичную стену сарая, они увели двенадцать коров. Их нельзя было гнать в горы. Встреча с казачьим разъездом была бы неминуемой. Разбившись на три группы, они погнали скот в Осетию, в Чечню и Кабарду. Благополучно сбыв его, они вернулись домой и на вырученные деньги купили скотину в горах. И снова эгиаульцы были на зиму с мясом. Угон скота у помещика не прошел бесследно. Полиция, жандармерия, милиция[125], станичная охрана — все было поднято на ноги. Обыскали чуть не каждое село в горах и на плоскости. Но это не дало никаких результатов. А вскоре выпавший снег окончательно замел следы и сделал бессмысленными попытки что-нибудь обнаружить. Но кто-то все же сообщил Чаборзу, что в Эги-ауле заготавливали на зиму скот. Он снова явился туда с казаками. Обыскал все башни, осмотрел все шкуры забитых животных и, не найдя ни одной из тех, что были угнаны у помещика, ушел не солоно хлебавши… Он ломал себе голову над тем, откуда эта голытьба взяла столько денег, чтоб закупить скотину на зарез. А через некоторое время подосланный им человек принес ему удивительный хабар. Все, кто нуждался в деньгах, чтоб купить скотину, обращались к Калою. Доносчику говорили, будто Калой получил несметное богатство от родителей, через старика, который много лет тому назад приходил к нему из Турции. «Сказки!» — решил про себя Чаборз. Но не сказал ничего. Как-то уже весной, когда тропы освободились от гололеда и в логах запахло подснежниками, к Калою на рассвете прибежал гойтемировский парень Галушка. Он и его родственник Долтак не могли забыть, что Калой спас их семьи во время голода. И при удобном случае они всегда были готовы оказать ему услугу. Калой позвал парня в дом. Но тот отказался. Он зашел за башню, заикаясь, начал рассказывать. Калой с трудом понимал его. — В-в-вчера к нам п-п-приехал Ч-чаборз… — Бедняга очень страдал от того, что заикался. Калой слушал его внимательно и понял, что Чаборз приехал не один. С ним какое-то начальство, стража, и они говорят о деньгах, которые Калой роздал односельчанам прошлой осенью. Все они собираются ехать сюда… Поблагодарив Галушку, Калой отпустил его, а сам сел на камень возле башни и задумался. Подошла Дали. Она поняла, что мужу принесли недобрую весть. Было холодно. Укутавшись в шаль, Дали стояла, прислонившись к башне, и ждала: Калой не любил, когда ему мешали думать. — Чаборз собирается к нам, — наконец сказал он. — И, кажется, не один. — А что ему надо? — Все хочет дознаться, какие деньги я раздавал! А в общем-то старая история. Продолжает козни своего отца. Хочет один хозяйничать в горах, чтобы все перед ним зад по земле волочили… Только раньше, чем это случится… — Он не договорил, встал и направился в дом. Дали пошла за ним. Подала еду. Дома никого не было. Орци уехал на пастбище, и Калой посадил Дали с собой. Когда они оставались одни, он бывал ласков с ней и не скрывал, что любит ее. — Боюсь я этого Чаборза… И особенно когда он с солдатами. По-хорошему они еще ни разу не приезжали сюда… — в раздумье сказала Дали, и видно было, что кусок хлеба не лезет ей в горло. — Что они могут сделать? — Ничего, — ответил Калой. — Если на то пойдет, я их не выпушу отсюда живыми! — Побережет нас Бог! Они же не простят нам! — Только что это… Вечно приходится бояться за старых да малых! Но ты не бойся. Ничего не будет. Позавтракаем — сходи к Иналуку. Скажи, чтоб коней держали в седлах. Он поймет. Солнце уже было высоко, когда Дали, вернувшись от Иналука, увидела из башни конный отряд. Впереди ехал офицер, рядом с ним — Чаборз. За ними человек десять казаков. Она предупредила Калоя, который возился во дворе с сохой. Засунув берданку и подсумок с патронами под копну сена и положив в карман револьвер, Калой спокойно продолжал крепить сошник. Башня Калоя стояла на краю аула, и подъехать к ней можно было по широкой тропе, уходившей к перевалу Трех Обелисков. Оставив казаков на тропе, офицер в сопровождении Чаборза и переводчика подъехал к башне. — К весне готовишься? — спросил он Калоя. — С приездом! — ответил Калой. — Слезайте. Заходите, будете гостями! — Благодарю за приглашение! — ответил офицер. — Нам некогда. Хочу через Джарах спуститься. Но решил проведать тебя. Говорят, ты всю зиму целое село кормил! Богач! А возишься с сохой! Как же это так? — Понять это просто, — ответил Калой очень спокойно. — Я людям не свое, а чужое раздавал. А для себя, если я сам не поработаю, то взять негде будет! — Это как же понять — «чужое»? — офицер, явно не доверяя его словам, с любопытством смотрел на Калоя. Держался офицер в седле браво и был еще очень молод. Круто закрученные черные усы придавали его лицу выражение нагловатой смелости. — Мне отец из Турции прислал туманы. Но я их не зарабатывал. Значит, они не мои. И я отдал их селу… — Интересно! — протянул начальник. — А может, ты врешь? — Может быть, и вру, — согласился Калой. — Только что из того, если я и вру? Другого же я не скажу, пока не найдется человек, который докажет, что я раздавал его деньги. Офицер вопросительно посмотрел на Чаборза. — А что на это старшина скажет? Чаборз не ожидал вопроса, закашлялся, но потом, спохватившись, заносчиво воскликнул: — В голод он угнал мое стадо и роздал его народу, как хозяин! Может быть, и деньги добыл таким же путем? Калой тяжелым взглядом посмотрел на Чаборза. Злость вскипала в нем. — Не я, а народ взял твою скотину, когда голод стал валить с ног… А ты хотел бы, чтоб все подохли. Лишь бы ты жил, любуясь своими коровами! — Так что ж, по-твоему, если у тебя нет, то надо грабить? — взорвался офицер. — Разбойник! Уже поняв характер Калоя, переводчик замешкался. Но Калой ждал. Он смотрел ему в глаза, желая точнее узнать, о чем горланит эта пестрая сойка. И переводчик точно перевел слова офицера. — Скажи ему, что Чаборза не ограбили. Целый аул не может быть грабителем! Скажи ему, что Чаборза не ограбили, потому что не скрывали, что взяли у него. Его не ограбили еще и потому, что обещали вернуть скотину, и вернули. Вернули все. Он не только с коров, с бычков посчитал приплод и содрал его с нас. Шкуру содрал с людей! Разорил вторично! В эту зиму уже не по Божьей воле, а по его воле народ бедствовал! Скажи, что я не разбойник, а пахарь. Но чтоб не оказалось так, что такой начальник говорит неправду, я готов оправдать слово, которым он меня назвал. Только для этогомне надо, чтоб он сказал, где он живет… — Не болтай лишнего! — строго сказал Калою переводчик. — Знаешь, что он тебе сделает? — Ты меня не учи! Ты за их деньги брешешь и вправо и влево. Переводи! А то, кому что будет, — это я знаю… Обозленный переводчик, а с ним и Чаборз стали наперебой пояснять начальнику все, что сказал Калой. Тот взбесился. — Казаков! — крикнул он. Чаборз взмахнул рукой, и отряд тотчас подскакал к башне. Но вокруг приезжих уже собрался почти весь аул. Люди с тревогой слушали эту перебранку. Дали, следившая из глубины двора за Калоем, увидев казаков, с воплем кинулась к мужу. И, споткнувшись о колоду, упала. К ней подбежали соседки, подняли, отнесли в дом. — Кто посмеет шагнуть во двор, — сказал Калой, — пусть считает себя покойником! Не поняв этих слов, офицер направил было на него лошадь, а казаки вскинули карабины, но переводчик удержал офицера, а двор Калоя до отказа наполнился народом. — Чаборз! Ты занимаешься не тем, чем нужно! — закричал Иналук. И, обратившись к переводчику, сказал: — Переведи начальнику, пусть он уезжает. Мы никого не трогали. А если он, как и Чаборз, жалеет, что мы не сдохли с голоду, так мы не побоимся умереть сейчас в борьбе с вами, но Калоя тронуть не дадим! Чего вы хотите? Что вам от него надо? Чаборз клевещет на него, потому что боится. Они со своим отцом погубили отца Калоя, мать и дядю его с женой! Русский офицер не знает этого и пусть не лезет в наши дела! Скажи! Толпа негодующе шумела. Переводчик поняв, чем может кончиться вся эта заваруха, быстро переводил речь Иналука, стараясь охладить пыл своего господина. Да тот, видно, и сам понял, что здесь можно хватить беды, и готов был ретироваться. Пригрозив Калою посчитаться с ним за наглость и посулив прислать отряд на постой, он удалился. Горцы с ненавистью смотрели им вслед. В полдень, когда отряд выехал в низину реки Арам-хи, Чаборз повернул обратно. Он получил от начальника срочное задание: подать на Калоя рапорт и установить за ним негласную слежку для того, чтобы при первом подходящем случае арестовать его и выслать в Сибирь как смутьяна, имеющего непомерное влияние в горах. Размышляя об этом, Чаборз ехал, бросив поводья. Тропинка то поднималась вверх и шла по-над пропастью, то сползала к реке и вилась меж кустов дикой розы. Настроение у Чаборза было скверное. Должность старшины приносила ему много хлопот, ставила в зависимость от начальства, заставляла следить за людьми, писать доносы. А это рано или поздно могло кончиться плохо. Он знал, что ингуши не считались с тем, что человека арестовывала власть. Не дай Бог, умрет такой в тюрьме или в Сибири, родственники погибшего тут же объявят кровную месть доносчику или тому, по чьей вине погибший был арестован! Вот и с Калоем может случиться так. Да черт с ним! Чаборз готов заплатить Эги двенадцатью коровами, лишь бы убрать наглеца, который с самого детства стоит на его пути! Он вспомнил игры, в которых Калой побеждал его, драку на поле, подозрения по поводу странной смерти Гойтемира, раздачу стада, изгнание родителей Зору… Он даже стал ревновать жену… И это наполнило его ядом еще большей ненависти. «Но откуда, откуда у Калоя такие огромные деньги? — с жадностью думал Чаборз, снова возвращаясь в мыслях к событиям этого дня. — Конечно, он грабит, — решил старшина. — И на этом рано или поздно я его, негодяя, поймаю! Двух старшин в горах не будет!..» Тропинка вступила в лес и пошла ровно, огибая склон горы, густо поросшей стройной молодой сосной. За одним из поворотов широко расставленные глаза Чаборза уставились в одну точку. Его тело пронзил смертельный холод ужаса. Он перестал дышать, оцепенел, не в силах взять повода… Лошадь остановилась, уткнувшись грудью в дерево, перегородившее тропу. Мгновение казалось Чаборзу вечностью, а черная точка направленного ему в лицо ствола револьвера со взведенным курком — немигающим глазом смерти… «Вот… Вот сейчас конец…» — Мелькнула мысль. Но Калой не стрелял. Он приблизился к Чаборзу, вынул из его кобуры револьвер и продолжал смотреть на него в упор. Страх в душе старшины уступил место тупому безразличию. Он ощутил во всем теле вялость, на лбу капли пота. — Что ты смотришь? — сказал он голосом, который ему самому показался чужим и далеким. — Любуюсь. Сейчас ты перестанешь быть… — донеслось до его слуха. — Почему? — выдавил из себя Чаборз. — Ты убийца… — Чей убийца? — Моего ребенка… У Чаборза мелькнула страшная мысль: «Сумасшедший… О чем говорить с безумным? Случайное, бессмысленное движение его пальца — и конец…» И все-таки в оставшееся до смерти мгновение он решил хоть чудом предотвратить ее. — Калой, я не убивал твоего ребенка! Ты ошибся! — сказал он как можно спокойнее. — Да у тебя, кажется, и нет еще детей… — Самообладание медленно возвращалось к нему. — Отведи револьвер в сторону… Ты нечаянно можешь выстрелить… — Нечаянного выстрела не будет. Я ждал… тебя… Ты привел ко мне казаков. Ты напугал женщину. Она упала, и ты убил в ней дитя…. На тебе кровь… Нет, Калой не был сумасшедшим. Теперь все ясно. Чаборз понял все. Теперь можно было говорить, спасать себя, оправдываться, доказывать. Какое счастье! Здоровый человек мог выслушать его… Только не медлить! Надо обезоружить в нем ярость отца… Чаборз в знак смирения слез с коня. — Если это правда, я виноват. Хотя никто не мог знать, что она ждет ребенка, и я не приводил к тебе отряда. Есть и помимо меня люди, которые доказывают начальству… Но сегодня так получилось… Что бы я ни говорил — я виноват… И я готов искупить вину… Убийство без намерения — нечаянное убийство… За это не берут кровь. Не лишают человека жизни… Ведь ты не раб, ты эзди[126], ты знаешь законы гор… — Чаборз лихорадочно вспоминал, на чем люди мирятся в подобных случаях. — Хочешь, я отдам тебе сына?.. — Нет, так я готов признать любой суд адата!.. Что мне говорить? Виноват… Чаборз в смятении не заметил, что огонь в глазах Калоя уменьшился… Испуг, податливость, смирение врага разоружили его. Правда, еще не настолько, чтоб он простил Чаборза совсем. — Чаборз, — сказал он, глядя в упор в его большое, смертельно бледное лицо. — Здесь тебе никто не может помочь, и ты крутишься, как лиса под беркутом! Твой отец тоже думал, что мир у него за пазухой, что люди созданы им… Чем кончил он, известно. Ты хуже него. И ты всего лишь из мяса, а не из железа. Тебя уничтожить ничего не стоит… Но есть условие, за которое я, ради детей твоих и ради твоей жены, могу продать тебе твою жизнь. — Калой выжидающе замолчал. — Я слушаю, — как можно смиреннее откликнулся Чаборз. — Прежде чем я вернусь в дом, ты пришлешь мне за загубленного ребенка все, что положено, и еще вот этого коня с седлом. Если пришлют на наш аул постой, ты заберешь его в свой аул… Если будут присылать за мной казаков, ты будешь заранее извещать меня об этом… Покупаешь за все это свою жизнь? — Покупаю! — согласился Чаборз, все еще с недоверием поглядывая на ствол револьвера, направленный, как ему казалось теперь, прямо в сердце. Калой опустил револьвер. — Ты легко соглашаешься. Но нелегко будет тебе, если ты нарушишь этот уговор. Со мной присягнуло семь человек… За обман — пощады не жди, даже если не станет меня! Торопись! Чаборз вскочил на коня и, не оглядываясь, помчался домой. Когда некоторое время спустя он пришел в себя, нестерпимое чувство досады охватило его. Он впервые узнал настоящую цену себе. И цена эта оказалась такой низкой, что стыдно было признаться. «Я должен вернуться, отнять оружие, отказаться от всех обещаний или умереть! Иначе я не мужчина! Позор! Позор!..» Но, думая так, он ни разу не натянул повод, чтоб повернуть коня, а, наоборот, гнал его вперед и ловил себя на том, что, куда бы он ни смотрел, перед ним все еще стоит дуло калоевского револьвера и по-волчьи горящие его глаза. Уже перед самым Гойтемир-Юртом Чаборз заметил: из-под нагрудника лошади на землю валятся хлопья желтой пены. Он слез, протер коня жгутом из травы и повел в поводу, чтобы дать хоть немного отдышаться. Во дворе Чаборза встретили сородичи. Они поднялись, приветствовали его. Но он сразу заметил, что они чем-то взволнованы. Бросив на руки подбежавшего парнишки повод и плеть, Чаборз пошел в башню и пригласил всех за собой. Два седобородых старика забрались с ногами на нары. А все другие остались стоять. В комнате воцарилось тревожное молчание. — Что с вами? Кто-нибудь умер у нас? — будто ничего не зная, обратился к ним Чаборз. И тогда один из стариков рассказал, что после ухода отряда из Эги-аула, во главе которого был он, Эги известили их о том, что из-за него у жены Калоя погиб ребенок… — Вы уверены, что это так? — спросил Чаборз. Старики сказали: женщины из гойтемировского рода, что замужем за эгиаульцами, подтвердили все. Честно. Чаборз задумался. — Ну и что они хотят? — спросил он. — Да они ничего… известили и все… Теперь дело за нами. Примем на себя — придется платить. Нет — так надо будет выставить причину отказа… — проскрипел другой старик, почесывая подбородок. — Видимо, за какие-то наши грехи Бог выдумал этих Эги и поселил рядом с нами! — воскликнул Чаборз, поводя страшными глазами. — То им земля поперек горла, то скотина, теперь рожать не в срок начали! Что угодно придумают, лишь бы содрать с нас! — Действительно! Кто напугал Дали? Не Чаборз же, а казаки! — воскликнул один из молодых. — Это не наша вина! — поддержал его другой. — Отказаться! Отказаться надо! — зашумели остальные. — А вы что скажете? — обратился Чаборз к пожилым. Те сосредоточенно молчали, а потом старик с голосом, как немазаная телега, снова заскрипел: — Можно и отказаться. Только не отстанут они. У каждого рода бывает такое время, когда с ним другие не считаются. А бывает и такое, когда считаются. Это зависит от того, какие сыновья у этого рода вырастут. Сейчас у Эги подросли люди, мир с которыми лучше, чем вражда… Чтоб совершить беду, ума немного надо! Грубости и глупости достаточно! А у Эги есть теперь и такие люди. Есть. Не из боязни я, а так, ради спокойствия, посоветовал бы откупиться от них… Как-никак Чаборз был там… Махнул рукой казакам, чтоб те подъехали… Дело ведь было на глазах у всего мира… Вот если б не махнул… А то ведь махнул… видели… Тут уже не только начальника вина, но и наша… Ты не обижайся! Мне думается, сколько ни гадай, если сядут люди, чтобы рассудить, придется нам тянуть… — Тогда так: у людей спрашивать я не собираюсь. На судилище с Эги не сяду. Лучше вас мне советчиков не нужно. Говорят, больной, которому не суждено поправиться, пусть не доживет до рассвета! Долтак! Сходи в стадо, отбей шесть скотин, садись на мою лошадь, отгони их во двор Калоя и оставь там вместе с лошадью и седлом. — Ну и подвалило им! — крикнул кто-то. — Еще неизвестно, что бы у него там родилось, а такое богатство огреб! — Мир с соседями — это и есть богатство! — загудели другие родственники Чаборза. Но в душе и те, что возражали против уплаты, тоже были довольны. Потому что, когда между родами возникает вражда, беда другой раз приходит к тому, который меньше всего повинен в этом. Долтак исполнил поручение Чаборза. Наутро лошадь с седлом была возвращена назад. Человек из Эги-аула, пригнавший ее, сообщил, что старики рода Эги решили: неприкосновенность двора Калоя Чаборз не нарушил, личной обиды не наносил, и поэтому коня они возвращают ради справедливости. Эта честность очень польстила гойтемировцам, а Чаборз, хоть и не подал виду, но был обрадован больше всех. Коня, которого потребовал от него Калой, он считал лучшим из своего табуна. Через день Чаборз возвращался домой. Он имел много времени, чтоб наедине подумать о том, что произошло. Погода была изменчивая. Над горами проносились облака, то разрываясь и пропуская солнце, то снова сгущаясь, и тогда казалось: на дне ущелья наступают сумерки. Дул резкий ветер. Чаборз, укутавшись в бурку, ехал шагом, не торопясь. В этот ненастный день ему было тепло и даже весело. «А чему я радуюсь? — подумал он и сам же себе ответил: — Ведь скотина Калой мог в бешенстве убить меня. Но этого не случилось… Разве это не радость? Мои родственники поняли мое согласие на примирение как благородство… Калой лишился первенца. Может быть, даже наследника… И это радость! Он уверен, что я теперь для него безвреден, и перестанет таиться. Значит, уснет его осторожность, и тогда, оставаясь в стороне, можно будет помочь власти накрыть его, расквитаться с ним!» О! В этом у Чаборза не было колебаний! А о позорной встрече с Калоем никто не знает, кроме самого Калоя. Так черт с ним! Было бы глупо лишаться из-за этого жизни! Ему-то что терять? Голую башню! А у Чаборза богатство, земли, скот, мельница, братья-купцы, должность почетная, два сына, жена красивее всех! Нет, жизнь у Чаборза не такая уж скверная, чтобы ею рисковать из-за самолюбия! И он сделал вывод, от которого у него на душе стало совсем хорошо. «Слава Аллаху, — сказал он себе, — что я испугался и не наделал глупостей! А то выли бы по мне сейчас женщины и лежал бы я в холодной земле, не видя этого света!» И как бы для того, чтоб подтвердить его мысли, облака разорвались и яркое солнце золотыми бликами легло на тропу, на веселые волны Ассы. Когда он приехал, во дворе его встретили малыши. Зору стояла в дверях и любовалась ими. И Чаборз удивительно ясно услышал голос врага: «Я, ради детей твоих и ради твоей жены, могу продать тебе твою жизнь…» «Ради детей? Нет, не ради них, а ради нее продал он мне мою жизнь!.. А я купил свой позор, как покупают корову…» — подумал он, с глубокой неприязнью взглянув на Зору, словно она была виновата. Как всегда, она приняла от него бурку, плеть, отвела коня под навес, сняла седло. Постепенно ее спокойствие передалось и ему. «Что человек не знает, то для него не существует вовсе», — сказал себе Чаборз, и успокоившись, вошел в дом. Вечером, после ужина, он рассказал жене, что с ним приключилось в горах. Рассказал все так, как было, умолчав лишь о том, что он наговорил начальнику на Калоя, и переврав разговор, который произошел между ним и Калоем в лесу. — Калой был убит потерей ребенка и подозрением начальника. На обратном пути он встретил меня и просил помочь ему. Я подумал: все-таки это ваш бывший сосед, человек, обиженный судьбой, и я решил сделать что-нибудь для него. Я научил его направить ко мне людей с известием, что из-за моего приезда к ним Дали испугалась и сбросила… Он так и сделал. И я тут же велел послать ему шесть коров… Пусть поживет… Ведь что там ни говори, а отец мой был не совсем справедлив к его родителям… — Как хорошо ты сделал, — сказала Зору, от радости даже не заподозрив Чаборза во лжи. — Бог-Аллах примет это в жертву за твоего отца! В эту ночь Чаборз почувствовал, что жена, кажется, впервые приняла его ласки. Обрадовался. Но когда подумал о том, что мягкость Зору, конечно, всего лишь награда за доброту к Калою, ненависть к этому человеку снова опалила его душу. Всю ночь пролежал он с открытыми глазами. Спали дети, и он слышал их ровное дыхание. Тихо, словно притаившись, спала Зору. А перед ним вставала картина встречи с Калоем, возникали обрывки их разговора. Потом Чаборз начал припоминать, что Калой говорил про его отца, про смерть его… И он подумал, что Калой знает причину смерти Гойтемира. А может быть, даже причастен к ней?.. Чаборз потерял покой. «Еще и за отца я должен убрать его!» — решил он. И только после этого наконец успокоился и ненадолго уснул.3
Так со своими радостями и печалями проходила у горцев жизнь. У одних радостей было меньше, печалей больше. У других — наоборот. Но счастливых было немного. Вражда свила прочное гнездо между людьми, которым от века суждено было жить бок о бок. Наделенные чужими землями казаки зорко следили за тем, чтоб ни один ингуш не появлялся в их лесу, не проехал станицей, не прошелся по тому полю, которое еще недавно принадлежало его отцам. Хевсуры, забравшиеся в поднебесье на складки горных вершин, цеплялись за каждую скалу, на которой мог прорасти хоть клочок зеленой травы, готовы были пролить за нее кровь. И ингуши, отбиваясь от одних, при случае мстили другим, живя на родной земле, как в осажденном краю. Но не было мира у них и между собой. Давили богатые бедных, сильные слабых. Кинжал и ружье не покидали мужчину от зари до зари, от рождения до смерти. И горец привыкал к ним, как к самому себе. Калой стал зрелым мужчиной. Давно женили Орци на девушке, родителям которой вскоре удалось перебраться на плоскость, в зеленый Долака-Юрт. Все у братьев было, как в прежние годы: мир и дружба в семье, скромный хлеб, добытый тяжким трудом. Только не было детей. И это омрачало их жизнь. Разве можно назвать настоящим тот дом, где не раздаются детские голоса, где кто-то не тянет мать за юбку или не просит отца посадить в седло? Обидно. Но после первой болезни Дали никак не могла доносить свой плод до конца. А Орци с женой не сумели сохранить двух своих малышей от болезней желудка. Много умирало детей в ту пору. Знахарство и заговоры перешли от жрецов к муллам, которых хватало теперь на каждый хутор. Но их амулеты помогали плохо. А другой помощи народ не имел. И старики говорили, что в прежние времена знающие люди умели лечить! Припоминали случаи, когда они помогали больным, и забывали о тех, когда несчастные умирали, несмотря на старания жрецов и мольбы ко всем богам. Дали и Гота — жена Орци — не раз ходили в аул Кек, где стоял каменный столб Кобыл-кера. Говорили, их матерям удавалось выпрашивать здесь детей. Но, видно, древние боги обиделись на новых людей, изменивших им, или эти невестки не умели просить, как надо, только им ничего не помогало. Чем старше становился Калой, тем чаще он думал о жизни. Думал о правде и неправде ее. Порой в нем все начинало кипеть против зла. И, не зная, как победить его, он говорил себе, что все на земле от Аллаха и надо больше думать не о жизни здесь, а о вечности, в которую должна перейти душа. Но как ни старался он долгими молитвами отвлечь себя от земли и устремить свой взор к небесам, научиться безропотно переносить невзгоды, не замечать корысти и лжи, это не удавалось ему. С годами он стал чаще бывать в плоскостных аулах, видеть жизнь людей, слышать ропот и бессильное барахтанье одних и сытое благодушие других. И сильная натура человека-борца восставала в нем и требовала действия. Но на вопрос, что делать, он не находил ответа. Что он мог сделать с тем, что лучшие земли ингушей царь отнял силой оружия и наделил ими своих подручных? Против царя много лет воевал сам имам и был побежден. В памяти Калоя вставали рассказы стариков о том, как однажды народ поднял бунт и в крепости Назрань были повешены посланцы горцев-крестьян, которые пришли, чтобы поговорить с властью о своей доле. Чего мог добиться один человек? Или даже целый народ? Жестокой расправы? Но у Калоя были зоркие глаза. Он видел не только это. Он видел людей из своего народа, которые щеголяли в погонах и тоже получали в награду за верную службу царю землю. Прапорщиком стал Андарко. В городе на базаре открыл мясную лавку Чаборз. По обе стороны улицы в поселке Назрань, как грибы после дождя, вырастали бакалейные лавки, мануфактурные магазины, лабазы, ювелирные мастерские, шапочные и сапожные дела. И всюду за прилавком стояли солидные ингуши, руки которых уже не знали мозолей. Они ловко обирали своих, пользуясь их темнотой и забитостью. И каждый из них был неприкосновенен, потому что за ним стояла не только власть, но и его род. Даже беднейшие люди из тайпа такого человека по адату должны были держать его сторону и защищать от всех. Что же тут мог поделать Калой! Он сумел когда-то, рискуя жизнью, спасти свой аул от голодной смерти. Он мог поделиться с соседом последней коркой чурека, мог по-мужски поговорить со старшиной и припугнуть его. Но этого было так мало по сравнению с тем, какие беды и лишения претерпевал народ. Калой страдал от того, что видел. Страдал от своего бессилия. А Орци или по молодости, или по складу характера был иным. Он был такой же отзывчивый к людям, как и Калой. Но он никогда не мучил себя тем, что окружавший мир устроен иначе, чем ему бы хотелось. Он знал, что ему под силу, и трудился легко и весело, не задаваясь целью изменить что-нибудь. Жизнь он принимал такой, какой она сложилась до него. Но когда ему приходилось слушать Калоя, он соглашался с ним, говорил, что он прав. Только Орци не мог понять, зачем утруждать голову, бередить сердце такими мыслями, от которых человеку не могло быть ничего иного, кроме душевной боли. Наверно, братья так бы и прожили свой век, не видя выхода из нужды, не ведая иного пути, чем тот, начало которого терялось где-то во тьме веков, если б родились они раньше, а не в тот век, когда над Россией занималась заря и когда первые порывы могучего, свежего ветра нарождавшейся грозы потрясали до самых основ одряхлевшие устои жизни. Как-то поздней осенью в горы приехал Виты. Он по-прежнему оставался бобылем, и это многим не давало покоя. Над ним трунили, предлагали красавиц невест. Особенно волновались женщины. Им было не по себе оттого, что ходит по земле живой мужчина без пары, когда чуть не в каждом доме есть женщина, которая давно ждет его и никак не может дождаться. Но Виты привык к их вечным уговорам, и они его не трогали. В молодые годы он не женился, потому что не знал, как прокормить себя самого. А теперь — старую брать не хотелось, а молодая, наверно, не захотела б его. И он научился переводить разговор на другую тему, чтоб не обижать друзей и не давать в обиду себя. В этот приезд, когда Виты пришел к Калою, в доме оказались только женщины да забежавшая к ним Матас. Братья были в лесу. Женщины встретили Виты как близкого человека и очень обрадовались ему, потому что он всегда много интересного рассказывал им о том, как живут люди в городе и что нового на свете. Матас вскоре собралась уходить. Но ее не отпустили. И хозяйки, пользуясь случаем, что мужей нет, засыпали Виты вопросами и в конце концов снова направили разговор в ту сторону, которую он больше всего не любил: о семье, о женитьбе. Братья вернулись поздно. Виты засватал Матас — вот первое, что узнали они, не успев еще даже войти во двор. Калой и Орци решили, что над ними шутят. И поверили только тогда, когда признался сам Виты. — Это все из-за вас! — говорил он братьям. — Целый день пропадали где-то, а я остался тут один против троих! Разве устоишь! Только я теперь ничего не знаю. Жениться, пожалуй, можно, но без всяких этих, наших дел! А если со сватовством да с причудами, я убегу!.. И видно было, что он говорил не в шутку! — Да разве можно! — возмутилась Дали. — «Убегу!..» Ты же мужчина! — Нас осрамить, опозорить и обидеть Матас? — поддержала его Гота. Калой понял, что женщины наконец добили Виты и вынудили его согласиться на брак. Но он видел и другое. Если не вмешаться, ничего из этого дела не получится и Виты действительно убежит, не посчитается ни с чем. Ведь он отвык от многих обычаев, и многое в их горской жизни ему уже стало чужим. Калой любил Виты. Он сразу понял и оценил то, что случай помог его другу найти такого человека, которого ему надо было встретить еще много лет назад. Матас осталась старой девой. Все знали это, и никто не мог сказать почему. Она была очень веселой, милой девушкой, хорошо танцевала, славилась рукоделием, шила черкески, башлыки, была хорошей хозяйкой. Но как-то так прошло ее время, повыходили замуж ее одногодки, потом стали обходить младшие подружки, и осталась она на многие годы тамадой девушек на всех вечеринках и свадьбах родного аула, пока не пришел тот возраст, когда и в этой роли уже стало неприлично показываться на люди. И тогда села, как говорили, Матас у себя в доме навсегда. И вдруг эта встреча с Виты, с человеком, которого она знала с детства, имя которого не было запятнано ничем. Он честно ел свой хлеб и имел такие же мозолистые руки, как и любой горец Эги-аула, ходивший за сохой. Сначала, как всегда, с ним шутили. Потом шутки перешли в серьезный разговор, и Дали предложила Виты жениться на Матас. Он растерялся, но сказал, что согласен, если она не возражает. Матас смутилась еще больше. Решиться или нет? Но колебание ее было недолгим: обида на несправедливость судьбы, желание иметь семью — все это так было выстрадано ею, что она, рискуя подвергнуться осуждению родных, против обычая, тут же дала Виты согласие и убежала домой. А Виты, не допускавший мысли, что все это кончится так, был готов пойти на попятную, лишь бы не попасть в нелегкое положение ингушского жениха. Обо всем этом Калой узнал из шуток Дали и Готы, которых очень забавляло смущение Виты. — Ну, хватит вам! — с деланной строгостью прикрикнул он на женщин. — Значит, ты в самом деле решил взять Матас? — обратился он к Виты. — Да… Но если… — Нет, Виты, я тебя не спрашиваю про «если», — перебил его Калой. — Если все будет сделано так, как надо, без твоего участия, ты согласен взять Матас? — Конечно, согласен! — ответил Виты, с застенчивой улыбкой посмотрев на окружающих и ожидая новых шуток. Но никто уже не смеялся. — Тогда так, — деловито сказал Калой, поднимаясь, — сколько дней ты можешь побыть у нас? — Два… Три… — неуверенно ответил Виты. — Но вы поймите, я не ожидал этого… Я ничего не захватил… У меня дома есть кое-какие сбережения… Я хотел купить себе хатку… Но раз такое дело, я поеду и… Но Калой не дал договорить, подошел к другу, взял его за плечо и, с любовью глядя в глаза, суровым голосом сказал: — Фоди мне была матерью… И ты это нехорошо придумал… Не надо никуда ехать… Отдыхай. Побудь с этими бездельницами. И положись на нас, — он кинул взгляд на Орци, — мы знаем свое дело! Оставив дома окончательно растроганного Виты, братья ушли к родственникам Матас. Никто в этом ауле не мог отказать Калою, когда он о чем-нибудь просил. Так было и на этот раз. В полночь Калой вернулся. А в башне, где жила Матас, старики, согласившись выдать ее, ели зарезанного на сватовстве барана. Всю ночь родные собирали невесту. Всю ночь в башне Калоя трудились над огнем Дали, Гота и ближайшие соседки. Мужчины, разделав бычка, пекли на углях печень, жарили почки. Шутки, смех не умолкали. Утром весь аул пришел на свадьбу Виты. Ее сыграли во дворе Калоя. Веселье длилось до позднего вечера. А когда все разошлись и в доме остались только братья с женами, Иналук с Пантой и Виты с Матас, Калой, приказав завесить окна, заставил всех вместе есть, пить и плясать, в том числе и невесту. На рассвете, измученные весельем, они легли, чтоб немного отдохнуть. Через некоторое время Калой, как бы отвечая кому-то, сказал: — Все же есть счастье на земле! Только неодинаково оно людям дается… Хорошо, чтоб всем да помногу было! — А может, тогда люди и не знали бы, что такое счастье? — неожиданно раздался с женской половины голос Матас. Все задумались. «Кто же прав?» Но, поразмыслив над непростыми словами этой девушки, много и мучительно мечтавшей о счастье, Калой сказал: — Нет, Матас, голодный, конечно, знает цену хлебу. Но богатый, у которого много разной еды, тоже не теряет вкуса! Через день Виты возвращался в город. Калой поднял всех чуть свет, и когда аул проснулся, они были уже далеко. Вместе с Виты и Матас в город шли Калой и Дали. Быстрый и конь Орци несли вьюки с вещами молодоженов, продуктами, которые Дали прихватила с собой для того, чтобы угостить друзей Виты, и кое-что для продажи. После перевала тропа пошла под гору. Идти стало легко, дышать — свободнее. Утренний ветерок едва колыхал воздух, чистый, как струя родниковой воды. Необозримые леса на склонах гор цвели огненными красками. Только здесь, где человеческий глаз не мог сразу охватить простор долин и глубину ущелий, перед ним открывались щедроты и богатства осени. В воздухе проносились радостные стаи молодых птиц. Травы звенели хором кузнечиков и трепетали крылышками стрекоз. Остановились. Подтянули ослабевшие ремни на вьюках. Виты восторженными глазами смотрел на чудеса своей родины, от которой он оторвался давно и навсегда. Но любовь к ней согревала душу, и каждый раз, когда он уезжал с гор, он любовался ими, словно видел их в последний раз. Теперь он испытывал к ним и чувство особой благодарности. Они снова одарили его чем могли. С ним уходила в неведомую ей жизнь их дочь, его землячка, его осеннее счастье — жена… — Калой, — сказал в порыве благодарности Виты. — Ты знаешь, я не живу здесь и, наверно, никогда не буду жить. Я привык к другой жизни, к новым друзьям, к шуму города, к другой работе, к людям. Я стал другим. Но я по-прежнему люблю наши горы… И вот, когда я вижу свою башню, клочок родной земли пустыми и ухожу от них, мне кажется, что они зовут… И это тяжело. Возьмите вы с Орци мою башню. Пашите землю, которая вскормила меня… чтобы не пропадала… Калой остановился. — Виты, — сказал он, глядя куда-то вдаль. — Ты заговорил о главном. О земле. Многие умерли, не имея клочка ее для могилы. Мне жаль, что ты ушел. Но то, что ты хочешь при жизни отказаться от земли, я не могу слышать! Человек без земли — тля, которая ест чужое! Сегодня у тебя в городе жизнь, а завтра? А что если завтра скажут тебе, как сказали когда-то нашим отцам: уходи! К кому пойдешь, если у тебя не будет здесь ничего? А башня примет. Ее стены слышали первый плач твоего предка, и не известно, чей плач они услышат последним… Но пока ты жив, у тебя должна быть башня и горсть земли. Иначе — ты раб, у которого только руки… Каждую весну я буду оживлять твою землю, переворачивать ее пласты. С женой приедете раз-другой, посеете, пожнете — и будет у вас хлеб. Свой хлеб! И будет рада земля, и будете рады вы… А башня — пусть стоит. И никому не говори этих слов! — Он повернулся и пошел. Но мысль, которую затронул друг, не покидала его. Уже где-то на выходе из ущелья он снова обернулся к Виты. — Те, у которых и здесь и на плоскости земли да овцы ходят тысячными отарами, и то ни клочка своей земли не уступают другим. Даже за деньги! А ты так легко готов избавиться от нее? Не хочу обидеть, но если б ты ее своим горбом натаскал, ты бы знал ей цену! — И, в сердцах дернув коня за повод, зашагал дальше. Некоторое время все шли молча. Потом заговорил Виты. — Мне понятны твои слова, — сказал он, — но и ты пойми: она мне отболела… Калой молчал. — Люди вечно мучаются здесь и мучают землю. Стараются надточать ее. А она не бешмет. Народ прибавляется, а она нет. — Он окинул взглядом горы, словно сверяя с ними свои мысли. — Каждый род топчется вокруг своих камней, вокруг башни, вокруг своей беды… — И, подумав, закончил: — А мы, рабочие — тоже род! Большой! Только другой. Едим то, что дает умение вот этих рук. Живем дружно, не завидуя. Делить нам нечего. Но тоже думаем, как сделать жизнь лучше. Только не в одиночку, а все вместе… для всех. Увидишь моих друзей — узнаешь. Я так понимаю: когда человек прирастает к своей земле, он скорее похож на раба, чем мы. Калой никогда не спорил, не имея своей твердой мысли. А рассуждения Виты были не обычные. Тут, прежде чем ответить, нужно было крепко поворочать мозгами. Но одно стало для него ясно: Виты не просто беглец с этих мест, а хозяин какой-то правды, которую он, Калой, пока не понимал. За поворотом открылось Дарьяльское ущелье и разлившийся мутный Терек. Сбоку в него врывались зеленые прозрачные волны Амархи. Калой остановился, окинул взглядом простор и, указав на слияние рек, полушутя, полусерьезно закричал: — Вон твоя, а вот наша жизнь!.. Она хоть и не такая глубокая, но зато чище! — И ветер унес назад, в ущелье, его веселый раскатистый смех. Вечерело, когда они подходили к Владикавказу, внезапно издали донесся могучий, протяжный вой. Женщины, которые первый раз в жизни шли в город, остановились, оцепенев от страха. Среди бесчисленного множества крыш, утопавших в золотистой листве садов, их поразил гигантский столб, одним концом упиравшийся в самое небо. От него и шли эти страшные звуки. Охваченные ужасом женщины кинулись друг к другу. — Сармак![127] — закричала Дали, задрожав. — Стойте! Стойте! А чудовищный вой повторился с новой силой. Сказки далекого детства о неведомых странах, одноглазых вамполах и кровожадных сармаках, которые в долгие зимние вечера, сидя рядом с матерью у очага или лежа под теплой овчиной, они слушали с замиранием сердца, теперь мгновенно ожили в памяти и приняли угрожающие очертания страшного столба и его голоса. Им казалось, что чудовище движется на них. Калой и Виты оглянулись. Сначала они не поняли, что привело их жен в такое смятение, что они готовы броситься бежать. А когда догадались, много было смеха. Виты рассказал женщинам, что это не сармак, а кирпичная труба и рев — это просто гудок завода, который зовет людей на работу. В город вошли, когда стемнело. У подъездов домов в фонарях зажигались керосиновые лампы. Перекрестки освещались бело-синим пламенем газовых фонарей. Изредка проезжали фаэтоны, на которых сидели люди в пышных нарядах. Виты и Калою все это было не в новинку. Но жены их удивлялись на каждом шагу. Виты снимал комнату в просторном дворе, который со всех сторон был окружен ветхими постройками под одной черепичной крышей. В этом приземистом сарае с подслеповатыми окнами жили мелкие служащие, лоточники, рабочие, — словом, все те, кого называли простонародьем. Двор был грязный, с вонючей помойной ямой и мусорниками, из-под которых сбегал на улицу ручей нечистот. Возле каждой квартиры горбились кучи дров. На веревках висело серое тряпье. Комната у Виты была небольшая. Кровать, пара табуреток, стол — это все, что в ней стояло, если не считать большой русской печки, занимавшей чуть ли не половину помещения. Сняв вьюки и поставив лошадей под навес, Калой и Виты вернулись в дом. Женщины торопились навести порядок, раскладывали привезенные вещи. Виты стеснялся своего жилья и все время напоминал о том, что он уже облюбовал на окраине маленький домик с отдельным двором, который ему скоро удастся купить. Наутро Калой и Дали отправились на базар, Виты ушел на работу, а Матас осталась дома. Виты предупредил, что позовет нескольких товарищей, и ей надо приготовиться к встрече. Когда в конце дня он с вином и сладостями вернулся домой, его еще на улице соседки встретили поздравлениями. Матас успела понравиться всем. И действительно, подойдя к своему крыльцу, Виты сам от удивления остановился. Жилье его так преобразилось, что ему показалось, будто он попал не к себе. Перед домом было подметено, комната снаружи и внутри выбелена. Полы выскоблены. Над прибранной кроватью на стене висел трехцветный узорный войлок. Плита сверкала кастрюлями с готовой едой. Стекла окон и лампы сияли невиданной чистотой. — Да когда ты все это? — невольно воскликнул Виты. — Тут и делать-то нечего было… — смутилась Матас. — Вот и сижу сложа руки. — Как давно ты должна была быть здесь! — негромко воскликнул Виты. Матас смутилась, вспыхнула оттого, что он так оценил ее простой женский труд. Она даже стала молодой и красивой, словно ей было ровно вполовину меньше лет. Виты положил покупки на стол, подошел к ней. Первый раз в жизни Матас обнял мужчина. К вечеру вернулись Калой и Дали. Начали собираться и городские друзья Виты с женами. Это были рабочие железнодорожных мастерских, где Виты работал уже много лет, уйдя со свечного завода. Горцы видели: гости одеты по-праздничному. Мужчины скромнее, в куртках, косоворотках. Женщины в цветастых платках, накинутых поверх ярких кофточек, в юбках чуть не до самого пола. Виты тоже был одет по-городскому. Только смуглостью лица да остротой и беспокойством взгляда отличался он от них. Матас собралась хозяйничать, но соседки решительно отстранили ее от домашних дел и, усадив рядом с Виты, сами стали накрывать на стол. Калоя тоже посадили ближе к красному углу и рядом с ним поставили табурет для Дали. Она заупрямилась, не хотела садиться с мужем. Но он улыбнулся ей, подмигнул. — Здесь то, что мы с тобой думаем, не будет! Здесь у жизни иная походка! Садись! И Дали села. Временами ей хотелось вскочить и отойти в сторону. Но она понимала, что это только привлечет внимание, всполошит гостей, и продолжала сидеть. И было для ингушских женщин в этом так много необычного и в то же время так много приятного, что они с Матас переглядывались, втайне удивлялись своей, как им казалось, наглости и не нарушали необычного для них порядка. Вечер начали с того, что предложили выпить за новобрачных. Тост говорил один из товарищей Виты. У него было сухое, гладко выбритое лицо, высокий лоб, русый бобрик, усы. Он работал токарем, был человеком грамотным и понимал жизнь. Все его величали по имени и отчеству — Ильей Ивановичем, хотя он и не был старше других. — Любим мы нашего Виты… — Витю! — поправила его жена, голубоглазая блондинка. — Любим мы нашего Виты, — не приняв замечания, продолжал Илья Иванович, — за то, что он умеет быть другом, товарищем, за его человечность и простоту. Был он горцем, а теперь это наш рабочий человек. И он не может без нас, как мы без него. Но была у него одна беда: ходил человек по земле без пары. А теперь пожелаем им долгой, счастливой жизни! И будем вместе любить ее, как и его! Дай Бог вам счастья, дорогие наши молодожены! Гости поднялись, чокнулись и дружно выпили. Калой поставил свою стопку на место, не дотронувшись. Дали и Матас тоже не стали пить. Илья Иванович и гости запротестовали. Но так как Дали и Матас никогда не пробовали водки, им заменили ее чихирем. А Калою пришлось хуже. Как он ни отказывался, от него не отступились. Особенно шумели женщины. — Мужик под притолоку! Косая сажень в плечах! Да коли мы, бабы, стакашками пьем, так тебе ее квартой давить! И пришлось Калою ради такого случая нарушить свое старое слово и выпить монопольки. С непривычки ему показалось, что в него льется чистый огонь. Но он выпил, не дрогнув, не поморщившись, и вызвал общее одобрение. Потом пили еще, говорили много и хорошо, пели песни. И вот кому-то пришло в голову крикнуть «Горько!» Калой и обе ингушки не понимали, чего хотят гости. А когда Виты, смущаясь, объяснил им, развеселившийся Калой сказал, что надо делать все, чтоб гости были довольны. И не зная, что это касается только жениха и невесты, обнял свою растерявшуюся Дали и поцеловал при всех. Гости пришли в восторг. — Ах, чертов Шамиль! — кричали они. — Как целовать — сразу понял! — Так он же за старое! Небось, когда женился, там некому было кричать «Горько!» Но не забыли и Виты. Пришлось и ему целовать Матас. Откуда-то появилась балалайка. Сдвинули в сторону столы, и музыкант заиграл плясовую. Захмелевшие гости ударили в ладоши. Но никто не решался выйти первым. — Вера! — Иди, Вера Владимировна! — слышались голоса. И высокая, статная жена Ильи Ивановича встала, поправила на плечах платок в красно-желтых цветах и, чуть откинув голову с короной тугой косы, пошла. Пройдя по кругу, она остановилась против мужа и задорно пропела:4
Уже несколько лет кое-кому из горцев удавалось арендовать земли у зажиточных казаков. И хоть это обходилось недешево, все же что-то из урожая оставалось и землепашцу. И на этот раз к весне приехал в Гойтемир-Юрт Чаборз и предложил людям горского общества свою помощь. Он сказал, что может достать всю землю для аренды в одном месте, около аула Галашки, у одного хозяина. Желающих оказалось очень много. Люди продавали скотину, занимали друг у друга деньги. За десятину платили по пятнадцать рублей. Рады были взять и за столько, потому что земли, о которых говорил старшина, находились недалеко от гор, а главное, работать рядом, друг около друга, намного безопаснее. И никто не знал, что Чаборз платит хозяину всего по десять рублей за десятину, а барыш забирает себе. Пришло время пахоты. Орци и Гота остались работать в горах, а Калой и Дали выехали на арендованный участок. Пахали в супряге с Иналуком на быках, жили в землянке. Однажды пришел родственник из Галашек и пригласил их к себе в гости. Когда стемнело, поручив соседям присмотреть за скотиной, Калой, Дали и Иналук отправились в село. Родственник принял их, угостил настоящим городским чаем, а потом предложил пойти к соседу, послушать юношу-ингуша, который уже третий раз приезжает из города и рассказывает людям новые хабары. Братья согласились и, оставив Дали беседовать с хозяйкой, пошли. Сакля, куда их привели, была небольшой. Под навесом две комнаты: одна жилая, другая кунацкая. В каждую — отдельная дверь. Потолки из жердей. Поверх наката — глина. Когда братья Эги вслед за своим родственником вошли, все, кто находился в кунацкой (а там был хозяин и четверо его соседей), поднялись. После приветствий хозяин сказал, что гость из города скоро придет. — То, что он говорит, если захотите, вы можете рассказать другим. Но прошу не рассказывать про мой дом и про тех людей, которые здесь будут. Власть зла сейчас на всех, а иметь с ней дело, думаю вы меня поймете, никому нет охоты. Он вышел. Калой оглядел присутствующих. Двое пожилых. Бороды с проседью. Двое других — помоложе. Руки у всех загрубевшие от сохи и топора. Из тех, которые тонкими пальцами умеют делать только одну работу — считать деньги, тут не было никого. Вскоре хозяин вернулся, в сопровождении молодого человека, одетого по-русски: в длинные брюки и куртку с металлическими пуговицами от верха до самого низа. Из-под высокого воротника выглядывал второй — чисто белый. У гостя было кавказское лицо, нос с небольшой горбинкой. На голове фуражка. Когда он снял ее, на лоб упала густая шевелюра волос. Эти волосы испортили хорошее впечатление, которое он произвел на Калоя. Сам Калой в последнее время голову брил и носил короткую стриженую бороду. У него даже с Виты был по этому поводу спор. Из городских ингушей редко кто не носил волос еще и потому, что мусульман за бритую голову дразнили «гололобыми». «Лет двадцать — двадцать пять, — подумал Калой. — А глаза умные». Молодой человек по просьбе старших сел, хотя по всем правилам должен был здесь только стоять. Разговор, как обычно, начался с обмена приветствиями. Хозяин сказал, что зовут гостя Мухтаром, и беседа началась. Мухтар говорил хорошо, складно. Он сразу завладел вниманием горцев, и Калой позабыл даже о его длинных волосах. Мухтар рассказал о войне, о том, что народ не хочет воевать. Что ему и так жить нелегко. Горцы впервые услышали, что есть люди, которые называют себя партией. Что таких людей много, а будет еще больше. Партия говорит народу правду о царе, зовет бороться за лучшую жизнь. Он рассказал, как по приказу царя в начале этого года была расстреляна в Петербурге демонстрация рабочих, как убили там и ранили более трех тысяч человек! Эта новость очень удивила горцев, взволновала их. Они разом заговорили. Возмущению их и вопросам не было конца. «Зачем пошли рабочие к царю? Почему его никто не убил? Большой ли у него род? Что говорят те, которые партия?» И Мухтар отвечал горячо, призывал горцев тоже бороться против царских слуг, требовать назад свои земли, леса, требовать, чтоб уменьшили налоги и оградили от произвола атаманов. Уже было поздно. Пришла пора расходиться, когда Калой обратился к Мухтару. — Тебе спасибо, молодой человек, — сказал он. — Не знаю, как другим, а мне ты передал много ума. Все, что ты говорил, я принимаю. Когда ты вернешься в город, где живут люди из рода партия, ты скажи им, что среди нас есть такие, которые их не подведут! Если они хотят поделить землю на всех, если они хотят, чтобы рабочий работал хоть немного меньше, — а я знаю, какая у них работа, там у меня брат Виты, — если они говорят, что ингуши, осетины, русские и все люди должны быть в одинаковом почете, это хорошие люди и с ними надо иметь дело. Правда, они хотят еще убрать царя. Тут мы не сможем помочь. Если пообещать, будет обман. До него нам не добраться. Но если б мы могли увидеть его на расстоянии выстрела, воллаги[129], за этих убитых людей я бы сам продырявил его башку! Скажи, пожалуйста, — продолжал Калой, — как ты сумел, выучиться? Если б у нас было таких, как ты, десять человек, мы тоже среди людей людьми считались бы! Мухтару пришлось рассказать собравшимся о себе. Его дядя был в детстве увезен в Россию заложником. Их русские называли аманатами. Аманатов кормили, поили, одевали, учили. — Так мой дядя выучился и стал юристом, человеком, который знает законы. Он служил в городе, зарабатывал хорошо и отдал всех своих племянников в учение. Вот мы и учимся, — закончил Мухтар. — Да отплатит ему Аллах за его доброту! — воскликнул Иналук, который с большим уважением глядел на Мухтара. — Хоть бы ты к нам в горы приехал, рассказал людям… Вот обрадовались бы! — В этом году не смогу. Мне скоро в Петербург возвращаться. Там много дел сейчас, — ответил Мухтар. — Но в следующий приезд обязательно заберусь к вам! Братья возвратились в землянки. Надо было спать. Дали, видно, уже легла, а Калой и Иналук все не могли успокоиться, вспоминали беседу с Мухтаром и прикидывали, может ли что-нибудь выйти из того, что задумали люди, которые называются партия… Этот год был не таким, как другие. Горцы, у которых прежде вся жизнь проходила в заботах о работе, о пропитании, во взаимных столкновениях и междоусобицах, стали интересоваться событиями в далекой России, правами одних и бесправием других людей и мыслить о том, как изменить жизнь. Эти мысли шли из города. Разными путями и тропами добирались они до самых отдаленных уголков края, забирались в ущелья, в горы. В середине лета стало известно, что где-то около Владикавказа группа ингушских всадников столкнулась с отрядом стражников. С обеих сторон были раненые. В месяц этинг, в пору сенокоса, пришла весть о том, что плоскостные ингушские общества во главе с Плиевским и Яндырским послали выборных к начальнику области с просьбой выделить ингушей из казачьего Сунженского округа. Не успела весть облететь аулы, как пришла другая: просьба обществ принята. Для ингушей открыт новый, свой округ — Назрановский. Это была удивительная, обнадеживающая новость. Значит, не здорово живет начальство, если соглашается на просьбы и пожелания народа! И тогда горские общества тоже решили подать свой голос. Они отрядили по человеку от аула в город и там с помощью защитника написали бумагу начальнику области. Они просили вернуть им земли, отобранные в казну царя и для поселения станичников, или дать новые наделы из свободных казенных земель. Эти горцы побывали в гостях у Виты. Матас уже привыкла к городской жизни, но очень боялась за мужа. — Он часто задерживается на собраниях. Очень встревожен. Правда, меня он старается оградить от своих, мужских дел и волнений, да разве я сама не чувствую, — говорила она. За год Матас научилась понимать русский язык. От женщин-соседок и из случайных разговоров на базаре она знала, что в городе неспокойно, знала много и других новостей. Она рассказала гостям, что враг япошка одолел царя и отнял у России кусок земли. Тревожные вести увезли горцы в аулы. А Виты участвовал в демонстрации, бастовал. Против забастовок Матас не возражала. В это время Виты бывал дома, с нею. О потере его заработка она тоже не особенно беспокоилась, потому что умела приработать иглой, и на жизнь им хватало. А то, куда поворачивались эти дела, она поняла позже, когда несколько раз на ее глазах на базаре толпа каких-то головорезов избивала евреев и ингушей. Она слышала, как, рассвирепев, они кричали, что только жиды да басурмане повинны во всех беспорядках России. И Матас стало страшно. Ей захотелось назад, в горы. Уйти и спрятаться от этой злости. Но приходили Илья, Вера. Вместе с Виты они смеялись над ее тревогой, говорили, что скоро не будет царя, что народ установит свои порядки, и Матас верила им и стыдилась своих опасений. Однажды вечером Виты взял ее с собой к Илье Ивановичу. Там их уже ждало несколько человек, среди которых были грузины, армяне, осетины. Вера Владимировна подала чай. Матас с трудом догадывалась, о чем толковали эти взволнованные, серьезные мужчины. Поняла: царь прислал какую-то бумагу — «манифест», в ней он обещал защищать каждого человека от беззакония, разрешал верить в Ису, Мухаммеда и говорить против начальников, не боясь наказания. Он обещал собрать умных людей всей России, чтобы они думали вместе с ним, как лучше управлять народом. И Матас решила: «Какой хороший царь, зачем его убивать? Чем еще недовольны эти люди?» И, как бы отвечая на ее мысли, заговорил Илья. Царь хочет обмануть народ этой бумагой, успокоить его, собраться с силами и ударить тех, кто шел против него. — Манифест семнадцатого октября — это обглоданная кость! — говорил Илья. — Ни в коем случае не соглашаться! Реакция сейчас только отступает, но не сдается. И мы должны добиваться свержения царя и созыва Учредительного собрания! Без революции они на это не пойдут! Надо готовиться к вооруженной борьбе. — Сегодня, как только был обнародован текст манифеста, — сказал один из гостей, молодой синеглазый парень, — реалисты старших классов и учащиеся других мужских и женских учебных заведений забастовали, вышли на демонстрацию и столкнулись с группой черносотенцев. Произошла потасовка. Илья понимающе кивнул головой. — На завтра, товарищи, — сказал он, — комитетом партии назначена общая забастовка и выход на митинг протеста к памятнику Архипу Осипову. И против нас могут двинуть черносотенцев. Но мы должны быть начеку, не поддаваться на провокации. Выступать с оружием до решения комитета не будем. А ждать такого решения нужно в любой момент. После Ильи говорили другие. Спорили, горячились. Матас поняла: завтра будет что-то такое, от чего можно ожидать больших неприятностей. Дома, уже в постели, она спросила мужа, пойдет ли завтра он туда, куда собираются все. И Виты сказал, что пойдет. — Послушай меня, — заговорила Матас, — я не знаю столько, сколько знаете вы, но чует мое сердце, что это может кончиться бедой… Уедем в горы! Поживем, пока пройдут все эти дела, а потом, если тебе захочется, вернемся… — Нет. Не поеду. Ты зря боишься. Когда поднимется весь народ, то будет так, как он решит!.. А опасность везде. Сколько раз в детстве идешь, бывало, по-над скалами — и вдруг сверху камень… Пролетит рядом, но мимо!.. — говорил Виты, стараясь успокоить жену. Но ее нелегко было вразумить. Она не переставала просить его уехать домой, пока он не дал согласия подумать над этим. Наутро Виды надел свой праздничный костюм и ушел в мастерские. Матас не находила себе места. Чувство тревоги не покидало ее. Наконец, не выдержав, она оделась и побежала к Вере Владимировне. Жена Ильи Ивановича тоже была неспокойна. Она хорошо понимала Матас, и они вместе пошли туда, где должен был состояться митинг. — Сердце болит! Душа болит! — говорила Матас, не зная, как объяснить Вере Владимировне, что ее терзает предчувствие. — Конечно, всякое может быть, — отвечала Вера Владимировна. — В Петербурге вон сколько народу ни за что, ни про что погубили. Но здесь до этого, наверно, не дойдет. Наши ведь собираются пройти мирно. Когда женщины подошли к памятнику Архипу Осипову, уже начался митинг. Но с разных сторон еще подходили колонны учащихся, рабочих. Вокруг памятника стояла огромная толпа, и кто-то, поднявшись на ступеньки пьедестала, энергично жестикулируя, произносил речь. Во многих местах над народом были видны красные флаги. День был ясный, солнечный. Люди, одетые по-праздничному, казалось, собрались сюда на гулянье. Матас успокоилась. Но вдруг ее кинуло в жар. Она не поверила глазам своим. Там, где только что стоял и что-то говорил человек, похожий на грузина, появился Виты… «Что он делает? Что он собирается сказать этим людям?» — мелькнуло у нее в голове. А Виты говорил. Она ясно видела его смуглое лицо, большой рот, острые глаза. Он однообразно махал рукой… Матас ринулась из задних рядов вперед. Вера Владимировна — за ней. Люди пропускали их. Но наконец толпа стала такой плотной, что дальше невозможно было сделать ни шага. В толпе захлопали, кто-то закричал: «Молодец, ингуш! Правильно!!!», а когда Матас снова посмотрела туда, где был Виты, там уже стоял бледный человек и что-то говорил резким голосом, разносившимся далеко вокруг. — Это осетин. Из газеты «Искра», — шепнула Вера Владимировна Матас, но та не слушала ее. «Зачем он путается не в свое дело! — думала она о муже. — Эти люди что-то знают, чего-то хотят. А ему что среди них надо?» А оратор увлек толпу. Народ слушал притихнув. Когда над головами людей прозвучали слова: «Да здравствует вооруженное восстание! Да здравствует революция!» — раздалось «ура» и громкие аплодисменты. В это время где-то сбоку грянул оркестр. Матас вместе со всеми повернулась в ту сторону. По широкой улице приближались люди. Они шли рядами. Впереди, в сапогах, блестевших, как стекло, шел человек без фуражки. Его почти целиком скрывала картина, на которой был нарисован царь Николай. Матас сразу узнала его по голубой ленте. По бокам несли лики богов. Сзади, на высоких палках — два трехцветных флага. Люди эти шли чинно, без шапок. Впереди, в черных костюмах — начальники. Важные. Бородатые. В медалях. — Купцы это. А позади — мелкие чиновники, приказчики… разный сброд… Такие за рюмку водки на любое готовы!.. — сказала Вера Владимировна растерянной Матас. Приближаясь к митингу, манифестанты запели «Боже, царя храни!..». Толпа опешила. Матас видела, как с каждой минутой росло напряжение. Вот кто-то свистнул, кто-то заулюлюкал, и начался такой гам, что оркестр сбился. Замолк и хор, подпевавший ему. Раздался выстрел — и человек, несший портрет царя, упал на мостовую. Из рядов друзей этого человека прогремели ответные выстрелы. Послышались крики, стоны раненых. Смятение охватило площадь. А когда из боковой улицы, сверкая обнаженными клинками, показались казаки, народ бросился врассыпную, давя друг друга. Толпа увлекла с собой Матас и Веру Владимировну. Настигая бегущих, казаки осыпали их фухтелями[130]. В несколько минут все было кончено. Очистив площадь, казаки перекрыли поперечные улицы. На мостовой корчились раненые и неподвижно лежали убитые. Бронзовый орел на вершине памятника Архипу Осипову замер, подняв крылья. Казалось, он сейчас улетит прочь от этого страшного места. Матас и Вера Владимировна в панике бежали вместе со всеми. Но внезапно Вера Владимировна остановилась и сказала, что пойдет обратно посмотреть убитых и раненых… — Ты думаешь Илья?.. — спросила Матас. — Нет. Я сам видел: которые упал, все крайний люди был. Виты, Илья вместе был. Они далеко был, середина был… И, подумав, Вера Владимировна решила, что Матас права: пострадать могли только крайние. А те, что были в центре митинга, наверно, ушли невредимыми. И они побежали домой. Первыми по пути жили Виты с Матас, и женщины вместе свернули к ним. Какова была их радость, когда они увидели дома своих мужей! Илья Иванович и Вера Владимировна заторопились к себе, к детям. А Матас впервые за год жизни начала с мужем разговор в таком тоне, какого никто от нее не мог ожидать. Она требовала, чтоб они немедленно уехали домой. — Здесь живут жестокие люди! — говорила она. — Их царь не умеет воевать с врагами, и его побил япошка. Но зато он знает, как стрелять в своих людей! Их много, как муравьев. И им не жалко друг друга! Я видела, как падали люди — женщины, дети… Лучше б я умерла, чем видеть это! — Да, но не все же здесь жестокие! — пытался возразить Виты. Но Матас не была сейчас той скромной женой, которую он привык видеть. Матас взбунтовалась. Она ничего не хотела знать и слушать. — Да, не все такие. Илья хороший. Вера хорошая. Много хороших! Но у них нет жалости к себе, и это их дело. Кто хочет умирать, это его дело. А нас мало… Ты у меня один. Если тебя не станет, для меня нет жизни! Пускай будет царь, пускай будет царя отец, пускай вся жизнь будет неправильной, лишь бы они тебя не бросили в крови на мостовую так, как я видела других! У меня нет сил, нет желания бороться с царем, который в один час может бросить навзничь тысячи убитых! У меня есть только один человек, и я не хочу его смерти — ни за какие блага земли! — Да подожди ты! Никто у тебя не отнимает твоего человека, и ничего со мной не будет. — Матери, жены и дети тех, которые сегодня покатились с простреленными телами, тоже не думали утром, что будут сейчас уже сиротами и вдовами… — кричала Матас. — Но ты пойми: вот за то, что они творят такое, народ и должен избавиться от них! — Послушай, мужчина! — внезапно сбавив тон, спокойно обратилась к мужу Матас. — Я тебе еще раз говорю: я не хочу воевать с царем. Не хочу видеть обнаженные сабли над головой. Я не солдат. Ты отвези меня домой. Хотя бы на то время, пока царь и его войска не умрут от ваших вечных разговоров. — Хорошо. Я отвезу тебя, — согласился Виты, не подозревая хитрости женщины, которая решила заманить его в горы, где она в своих просьбах не останется одинокой и как-нибудь удержит его от возвращения сюда. Они связали ее вещички. Причем он не заметил, как много его белья и одежды пошло в узлы и хурджины, и отправились на базар искать какую-нибудь попутную подводу, чтобы доехать хотя бы до Длинной Долины. Виты был грустен. Ему очень не хотелось расставаться с женой. Но он понимал, как велик был ее испуг, и не старался больше отговаривать ее. Базара почти не было. Многие лавки стояли на замке. Толкучка тоже разбежалась. На привозе — ни одного горца. С подводами стояли только казаки. Матас была удручена. Они уже собирались домой, когда Виты неожиданно остановился против одного казака, сидевшего на подводе, груженной пшеницей, и уставился на него не мигая. Тот заметил это и сам стал присматриваться к Виты и вдруг, побелев, сорвался с фургона и забежал за лошадей. Соседи казака, стоявшие на своих подводах, ничего не могли понять. У того, что забежал за коней, тряслись руки, тряслась губа. А Виты продолжал молча глядеть на него. — Тю на вас! — закричал один из соседей казака. — Что с тобой, Федор? Аль он тебя гипнозой оглушил? Так и рехнуться недолго! — Это не я! Вот те крест, не я! — закричал наконец тот, которого называли Федором. — Нет, ты! — отозвался Виты. — Нет, не я… Это не я!.. — закричал Федор. — Да что между вами? — спросил кто-то из ротозеев, которые мигом собрались полукольцом позади Виты. — Он подрядился свезти до Бартабоса мешок с зерном… В горах голод был. Я матери вез хлеб… А он убил меня в лесу, ограбил… Мать померла. Меня отходили люди… — Виты говорил негромко, как во сне. Окружавшие были потрясены. Виты сорвал с себя картуз. — Смотрите!.. — И люди увидели над его ухом огромный, лысый шрам. Растерявшийся грузный Федор неуклюже кинулся наутек. За ним погналось несколько человек. Его схватили и привели на место. — Душегуб! — По соплям его! — Бей! — кричала толпа. Федор стоял, втянув шею в бешмет, обрюзгшие щеки его дрожали. Казалось, он сейчас рухнет на колени и начнет у мира просить прощения. Но если растерялся он, то друзья его, станичники, почуяв беду, пришли к нему на выручку. — Эй! Черномазый! — закричал один из них прямо с воза, обращаясь к Виты. — А где это у тебя мать? В горах? Так ты кто будешь? Ингуш? — Кому поверили? — закричал второй. — Зверь[131], должно быть, глаза залил, вот и померещилось! Полезай, Федор, на подводу! — Позволь, как это полезай? — крикнул в ответ кто-то из горожан. — В участок его! Разобраться надо! Виты схватил за грудки Федора, пытавшегося уйти. — Позовите городового! — крикнул он. Но станичники уже бежали к нему. — Ты какое имеешь право? — крикнул один из них, верзила с добрую сажень. — Брось! Он сорвал руку Виты с Федора. — А не то я так возьму, что на этот раз не очухаешься!.. — Пойдем! Пойдем отсюда! — потянула Матас мужа. Но он отмахнулся от нее и снова схватил Федора. — Не уйдешь! — закричал он. — Пойдем к Закону! — Ах, ты вот как! — Верзила свистнул. — Ро-бя-та-а-а!!! На-ших бьют! — И, не дожидаясь помощи, размахнулся и ударил Виты. Тот как подкошенный свалился на землю. Станичники мигом по-спрыгивали со всех подвод. Кое-кто из городских тоже получил по уху, и все кинулись врассыпную. Федора вместе с подводой свои угнали с базара. Над Виты и плачущей Матас, посмеиваясь, стояла толпа их врагов… От центра города на рысях подскакал офицер с конвоем. — А ну, р-разойдись, — крикнул он еще издали. Станичники разбежались по подводам. Виты с трудом поднялся на ноги. Из уха его струйкой сочилась кровь. Матас обливалась слезами. — В чем дело? — закричал офицер. — Не зна! Ваше благородие! Чи пьян, чи дурнопьяна нажравси, ев-тот вот янгуш! Лезет до всех, башку резаную показывает да свово убивцу промеж нас ищеть! А нам только и делов, чтоб дурнив бить! Привязался! Офицер посмотрел на Виты и, оглянувшись, негромко приказал: — Связать. Доставить на гауптвахту. Вести строго. Конвойные мигом сорвали с Виты ремень и скрутили ему руки за спиной. — За что, господин офицер? За что вы?.. — крикнул Виты. — А так! За здорово живешь! — ответил офицер. — Физиономия у тебя, мерзавца, приметная. Смутьян! Из-за ваших речей беспорядок, убийство! В царя стрелял и здесь людей всполошил! Я тебе покажу! Ведите его! И, став с четырех сторон, казаки с шашками налоге повели Виты по городу. Матас кинулась к офицеру. Схватила за стремя. — Не надо!.. Не надо!.. Домой надо!.. Гора надо! — кричала она, уронив платок и с мольбой заглядывая в лицо офицера. Он брезгливо отвернулся от нее и, тронув коня, поехал с базара в сопровождении оставшихся казаков. Матас кинулась догонять Виты. Люди, кто с сочувствием, кто со злорадством, провожали их глазами. Матас кинулась к мужу, но конвоир грубо оттолкнул ее. — Ой! Что я буду делать, что делать теперь! — кричала она по-ингушски. И Виты было очень обидно, что все видят ее в горе. А эти, что ведут, еще подсмеиваются и издеваются над ней. — Не бойся, не убьют меня! Выйду! — крикнул он ей тоже по-ингушски. — Передай Илье, чтоб уходил! — Замолчать! — гаркнул на него урядник. Тогда Виты сказал жене последнюю фразу: — В тебе нет достоинства! Не показывай им сердца или уйди! И Матас опомнилась, преобразилась. Пошла поодаль, чуть впереди, стараясь, чтоб Виты видел ее улыбку. Она проводила его за город. Перед тем, как войти в тюрьму, он обернулся, кивнул ей и скрылся за воротами. А когда замер скрип петель, Матас увидела, что осталась одна. Она горько заплакала и поплелась назад. Не заходя к себе, она, как просил Виты, пошла к Илье Ивановичу. Его дома не оказалось. Вера Владимировна, увидев ее, попятилась: так она изменилась за эти часы. Матас рассказала все, что случилось, и передала слова мужа. Вера Владимировна была потрясена. Она тут же кинулась на розыски Ильи. Матас пошла домой. На столе, на кровати лежали связанные вещи. Зачем, зачем она умоляла его уехать! Не ходили бы на базар, наверное, ничего этого и не случилось бы! Только одна она виновата, что его забрали! В исступлении она била себя и плакала бессильными слезами. Вконец измученная, она свалилась на кровать и погрузилась в сон, который скорее походил на забытье… Неизвестно, сколько прошло времени. Она очнулась от скрипа дверей. Открыла глаза. В комнате было еще не совсем темно. Вещи стояли на своих местах. Она вспомнила снова все, что произошло… Потом посмотрела на дверь и вздрогнула. У косяка стоял человек. Матас вскочила. Это была Вера Владимировна… — Увели… — услышала она ее голос. — Сейчас увели… Уже люди управлялись с покосами, с уборкой и наступил месяц заготовки мяса, когда однажды утром, посмотрев в окно, Калой увидел внизу, на тропе, одинокую фигуру женщины. Приглядевшись, он сказал: — Идет Матас. Дали и Гота выбежали из башни и поднялись на бугор. Матас шла налегке, с узелком в руках. Вид у нее был усталый, плечи опущены. — Что-то неладное с ней, — с тревогой заметила Дали. Когда Матас поднялась на последний поворот, невестки пошли ей навстречу. Калой и Орци тоже встречали жену своего друга. Матас не в силах была заговорить и даже поздороваться. «Неужели рассорились?» — мелькнула у Калоя мысль. — Пойдем в дом! — сказал он, не став ее расспрашивать. Матас плакала. Плечи ее заострились, лицо осунулось. Немного успокоившись, она начала говорить. Калой слушал, не перебивая. Но когда она сказала, что был суд и Илью и Виты сослали в Сибирь навечно, он вскочил, заметался, подошел к Орци и, словно тот был глухим, крикнул: — Ты слышал? Навечно!.. А ведь он не стрелял! Нам-то она правду говорит! Значит, за это у человека отнимают жизнь? — Надо, чтоб грамотные люди написали царю, что Виты не стрелял. И, может быть, его освободят, — неуверенно предложил Орци. Калой остановился, подумал и, обращаясь к Матас, сказал: — Не плачь. Все от Аллаха! Он захочет — вернет его сквозь все их запоры! А то, что Орци говорит, правильно. Мы это сделаем. Я найду людей, и они напишут… Но ты можешь не сомневаться в одном: выпустят они его или нет, а я не одного из них, подлецов, пущу вслед за их родителями! Ты будешь жить с нами. Мы привезем твои вещи. — Спасибо, Калой… Только я хочу жить в его башне… Это же мой дом, с ним или без него… Я там буду ждать… — Хорошо. Живи, — согласился Калой. — Я думал, чтоб тебе не было тоскливо… Ну, ничего, мы тут, рядом. Вместе будем. В этот же день братья поехали в город. К вечеру они добрались до окраины Владикавказа. Но въехать туда им не удалось. Навстречу вышел солдат, остановил их и сказал, что на ночь в город нельзя. Калой не мог понять, в чем дело. Он не раз проезжал и ночевал в городе. — Приказ! Понимаешь? — говорил солдат, опираясь на винтовку. За ним издали наблюдали его товарищи. — Велено на ночь ингушов в город не запускать. Завтра приедитя. — Кто сказал? — спросил солдата Калой. — Я сказал, — ответил солдат. — И вся тут. Не рассуждай! Поворачивай, говорю. Нынче — дац[132]! Утром хаволе[133]. — Мы гора пришел. Далеко. Лоша устал. Куда пойдем? Зачем держать надо? — пытался объясниться Калой. Но солдату надоело. — Эх ты ж и бестолковщина гололобая! — выругался он. — Мне какое дело — откедова ты и куда! Иди, говорю, хоть куды! Вон на хутор айда! К своим. Али к Тереку, в кусты! Не велено пущать! Приказ командующего! И в знак того, что разговор закончен, он отступил назад на три шага и, сделав артикул, взял ружье наизготовку. Калой с презрением посмотрел на него и, повернув Быстрого, поехал обратно. Орци последовал за ним. Объехав кругом с полверсты, Калой спешился и попытался войти в город по одной из боковых улиц. Над головой его пропела пуля. С далекой вышки донесся выстрел. — Может, быть, если нас здесь убьют, мы попадем в рай? — спросил его Орци. — Ведь это им одно удовольствие — выпустить масло из наших голов. Скажут, что мы на них нападали, и ни перед кем не в ответе. — Ты прав, — согласился Калой. — Им за нас еще имедали дадут! И братья уехали на ближайший хутор ингушей. Наутро они снова направились в город. Застава стояла по-прежнему, и часовые издали поглядывали на всадников. Но придраться было не к чему. Кинжалы братья оставили на хуторе, потому что узнали, что в городе хорошие кинжалы отбирают, а плохие просто втыкают в землю и обламывают по рукоять. Правда, ингуш в черкеске и без кинжала выглядел так же нелепо, как баба без волос. Но делать было нечего. На чьей арбе едешь, того песню и пой! Чужие законы не считались с их традициями. Первым долгом братья поехали к семье Ильи Ивановича. Вера Владимировна стала другой. Похудела, постарела. Под глазами появились нездоровые отеки. Увидев Калоя с братом, она расстроилась, но сдержала себя и пригласила их в дом. Присмиревшие дети ушли в другую комнату. Вера Владимировна почти полностью повторила историю, которая была им известна со слов Матас. Новое в этом рассказе было лишь то, что прошение на имя государя уже послано. Но Вера Владимировна не ожидала милости. — Перед самой отправкой видела их, — говорила она, — держались они бодро. Их было восемь человек. Виты говорил о Матас. Просил ее жить с вами. А если придется… замуж выйти. Ведь кто знает, свидятся ли еще? Только я б ей не советовала. Да она и сама не такая! Будет ждать. А они выйдут! Я верю. Не даст народ этим иродам вечно лютовать! Наших сгубили — другие придут! — с ненавистью вырвалось у нее. И немного успокоившись, она продолжала: — Я собираюсь ехать к своим. Есть у меня родные в деревне, есть и в Ростове. Отец тоже на дороге работает. Зовет. Она задумалась. — Матас — одна голова и то бедна, а у меня вон тройка… Помереть захочешь — не дадут, хлеба просят! Братья старались утешить Веру Владимировну, а потом попросили ее проводить их в бывшую квартиру Виты, чтобы забрать вещи. Перед тем, как уйти, они сняли с лошадей хурджины, принесли в дом. В них оказалось масло, овечий сыр, копченый курдюк и мед в сотах. — Другой кушайт нас нету. Это Илья дети отдай! — сказал Калой. Вера Владимировна заплакала. Жена лучшего токаря, она никогда не нуждалась в хлебе. А тут не могла отказаться. Издержалась семья без кормильца. Дети отощали. Вот они украдкой смотрят на стол, куда ингуши выкладывают свои нехитрые гостинцы. — Не плакай! Чижолый будет тебе — ходи наш дом. Много нет. Кушайт есть. Илья — Виты брат, значит, мой брат. Илья дети, твой дети — наши дети! Приходи. Месте будем!.. Вера Владимировна поняла Калоя. И главное, поняла, что его слова — это не утешение, а верность, которой славился этот народ. И хоть она знала, что вряд ли ей придется воспользоваться предложением поселиться вместе с ними, но от одного того, что эти простые люди пришли к ней, ей уже было легче. Прощаясь с детьми, братья подержали каждого из них на руках, а Калой подарил им по рублю из тех, что припас для защитника на прошение. В полдень, погрузив весь скарб Виты и Матас на лошадей, братья тепло простились с Верой Владимировной. На углу они оглянулись. Вера Владимировна все еще стояла у ворот с соседями Виты и смотрела им вслед. Она помахала рукой. Горцы подняли мохнатые папахи. Их дружба была короткой. Но в сердцах этих людей она осталась навсегда.5
Давно покинутая башня Виты ожила вновь. По утрам над нею струился дым. Вечерами в окнах теплился свет. Изредка на башне появлялась одинокая женщина, которая долго глядела в ущелье, а потом вновь исчезала в каменных стенах. Матас тяжело переживала свое горе. Но никто не знал всей меры этой тяжести. Ведь она считала себя одну виновной в несчастье, что обрушилось на их семью. Друзья не забывали о ней никогда. Дров и хлеба у нее было достаточно. Калой дал ей корову, ягнят, кур, чтоб она отвлекалась от своих мыслей в заботах о хозяйстве. И, кажется, это помогло. Теперь реже можно было увидеть в ее глазах слезы. Дом она держала так, словно каждый день ждала именитых гостей. Все было выбелено, вычищено, как на праздник. Зимой Калоя вызвали в правление участка, в Джарах, сообщили, что в помиловании Виты отказано. Он не сказал об этом даже дома. Но с этого дня всю царскую власть, ее слуг Калой объявил своими кровниками. Неважно, когда он отомстит за молочного брата и за Илью, но отомстит. Он знал, что сделает это. Весной пахать арендованную землю выезжали, как на войну. Под тряпьем лежали ружья. Боялись налета стражников, казачьих разъездов, которые обезоруживали одиночек, отнимали фамильную ценность: дорогие кинжалы, сабли с чеканной отделкой, шарили в карманах. Уже все знали о том, что зимой не удалось бедным людям России сбросить старую власть, что войска побили их, посажали в тюрьмы. И когда Калой вновь оказался в доме, где еще год тому назад студент Мухтар рассказывал, как народ думает устраивать новую жизнь, он сказал собравшимся людям: — Мухтар много знает, и он хороший парень. Но чтоб живого царя, у которого войска под рукой, можно было убрать одними словами на сходках, так это детские разговоры. Наши проклятья — ему и его подручным во здравие! О чем можно дотолковаться с рысью! Бить их надо везде, где можно! За себя и за других! Через несколько дней, когда пахари полдничали, как бы мимоходом подъехал к ним Чаборз. Пожелав удачи в труде, он сообщил, что на жалобу горцев о земле пришел ответ. — В нем написано, — сказал Чаборз, — что земли, на которых поселены станицы и которыми наделены станичники, никогда горцам возвращены быть не могут! — Чаборз помолчал, поглядел на всех и глубокомысленно изрек: — Там написано, что скоро люди, назначенные властью, будут думать, как поступить с безземельными. Значит, мы с вами неглупо сделали, что арендовали эти земли! Сколько они будут думать и что надумают? Должен еще всем сказать, что кое-кто из вас здесь плохо говорит о царе… Я не советовал бы. У власти длинные уши… — И у ослов!.. — не выдержал Калой, поняв, что речь идет о нем и что кто-то из тех, которые были с ним в гостях, уже успел наябедничать старшине. — И крепкая тюрьма… — будто не расслышав дерзости Калоя, закончил свою мысль Чаборз. И уже на ходу пожелав «счастливой работы», уехал. Кто-то голосом, в котором больше звучала обида, нежели уверенность, крикнул старшине вслед: — Ничего, река никогда не течет по одному и тому же руслу! Калой нагнулся, поднял с поля ком черной, маслянистой земли, легонько подкинул его на ладони, размял в руке и, вздохнув, бросил обратно, как хлебное зерно. — Все из-за тебя… Всегда!.. — сказал он так, ни для кого, и пошел запрягать быков. — Отдохнули? Подкрепились? Пора и в плуг! А плуг, пришедший на смену сохе, недавно купленный плуг, дожидался их, стоя в борозде и сияя серебром полированного отвала. Больше всего любил Калой весеннюю пахоту. Начало всех начал. Чаборз ехал домой в хорошем настроении. Земли, арендуемые им у казака-хозяина, приносили немалый доход. А то, что горцам было отказано в их просьбе, сулило эту выгоду еще на многие годы. Мясная лавка в городе недавно была отремонтирована, расширена и приносила хорошие деньги. В общем все было хорошо. Но, когда он свернул к себе во двор и увидел у коновязи чужую горскую лошаденку, под бедным седлом, с овчинными подушками, настроение у него сразу испортилось. Мало ли приезжало к нему разного люда. Старшина все же! И вот на этот раз он почувствовал, что гость, поджидающий его, не принесет ему радости. Бывает так. — Кто он? — спросил Чаборз жену, отдавая ей нагайку и бурку. — Не говорит. С утра ждет тебя. — Коня не расседлывай. Пусть поостынет, — бросил Чаборз и вошел в кунацкую. Навстречу ему поднялся человек лет пятидесяти, одетый в овчинную шубу, какие носят зимой. Но те, которым нечего сменить, таскают ее на голых плечах круглый год. Черная шапка, черная борода с проседью, бледное лицо, красные веки без ресниц и потускневшие глаза. Один облик гостя производил гнетущее впечатление. «Откуда и зачем этот дервиш здесь?» — мелькнуло в голове Чаборза. Но он не подал виду и мягко заговорил: — Садись! Садись, гость! — Да какой я гость! Я недостоин быть гостем в таком доме! Нужда привела меня к тебе. — Садись! — вторично предложил Чаборз, усаживаясь напротив него. — Откуда ты? Чей? Все ли здоровы у тебя дома? — Спасибо… пока Бог миловал. Я из Кия. Ты меня не знаешь. Когда-то мы жили в Цоринском ущелье, около вас. Но случилось убийство… И нам пришлось уйти… Это было давно. Я — Махти, сын Тормика. Отца кровники все же убили… Это было, когда мне исполнилось два года. Ты меня не можешь знать. А я и тебя и твоего отца знаю… Вы люди именитые! Вас в народе знают! Голос у гостя был резкий, напоминающий клекот старого ворона. Он посмотрел на Чаборза сквозь больные веки и, так как тот ни о чем его не спросил, продолжал: — Ты не подумай, что я вымогатель или попрошайка. Нет. Я просто очень обеднел. Недавно сдохла последняя корова, а у меня дети… В таком положении человек думает… Думает, где бы ему взять или что бы ему продать?.. Взять мне негде, я беден. А родичи у меня сами такие, что им бы кто дал. И продать у меня нечего, кроме вшей… Несчастье это и привело меня к тебе. Но я не пришел просить! Пусть лучше подохну и вся моя семья пусть сдохнет, прежде чем стану просить. Я пришел к тебе продать то единственное, что у меня есть, что никому, кроме тебя, не нужно! Я пришел продать тайну… Чаборз слушал горца, не понимая еще, к чему тот клонит. — Ты говоришь загадками… — Я говорю то, что есть… Гость умышленно замолчал, чтобы повысить у Чаборза интерес к себе. Но старшина не проявлял никакого любопытства. — Я был свидетелем… — сказал тогда горец, немигающими глазами уставившись на хозяина, — как умер старшина Гойтемир… Если б потолок рухнул на голову Чаборза, он не был бы так потрясен, как этим признанием. Кровь прилила к его лицу. Он готов был кинуться на гостя, схватить его за шиворот и вытрясти из него, как из прохудившегося мешка, все, что ему было известно. Но он выдержал взгляд бедняка и спокойнее прежнего сказал: — За последнее время мне об этом кое-что стало известно. Но я готов выслушать и тебя… Гость был поражен. Значит, кто-то уже опередил его. Ускользала последняя надежда добыть что-нибудь у этого богача. А может он хитрит и ничего не знает? Надо проверить. Он встал. — Прости, что побеспокоил. А мне говорили, что вы об этом не знаете ничего… Ну, а раз нашлись другие, раз знаете — мне делать нечего. Пойду. — Ну, как же так! — воскликнул Чаборз. — Ты человек издалека. Не коснувшись хлеба-соли, от нас никто не уходил! Садись. А потом мне очень интересно сравнить то, что я узнал от других, с тем, что известно тебе. Я слушаю тебя. Гость понял, что если Чаборз и знает что-нибудь, то он еще совсем не уверен в правде того, что ему известно. Может, еще и купит его тайну… Он сел. — Хорошо, — сказал он. — Я иду на твою честность. Если то, что я расскажу, еще никто тебе не рассказывал, ты не возьмешь на свой дом греха оставить моих детей голодными… Ты дашь им хоть что-нибудь из своего добра… — Он замолчал, обдумывая, как лучше начать. — В тот день, когда погиб твой отец, я, приехав в гости к родным, ходил на охоту. Мне удалось подранить козла, и я пошел по следу. Звериными тропами я добрался до отвесной скалы. Внизу протекала Асса. На другой стороне шла ваша тропинка. Я поглядел на нее и увидел на горе с одной стороны двух всадников, с другой, внизу — одного. Они двигались друг другу навстречу. Это место, где тропа, огибая гору, проходит над обрывом. Не доезжая до поворота, двое остановились. Один вернулся назад. Другой спешился и продолжал путь. На нем блестела цепь старшины. Это был твой отец. Обогнув гору, он увидел того, который ехал навстречу. Одинокий всадник тоже сошел с коня и стал пить воду. Твой отец сверху прицелился в него из пистолета и выстрелил. Я не услышал выстрела, его унес ветер. Но я видел дымок, который оторвался от дула. Пивший воду кинулся за твоим отцом. Старик побежал вверх. Когда он добрался до поворота, дорогу ему преградил тот, который до этого ехал с ним. Он стоял с пистолетом, наведенным на твоего отца. Как я понял, эти люди были его врагами. Но они не схватились. Некоторое время все трое так и стояли. Потом твой отец запрокинулся и упал с обрыва. От страха крик вырвался у меня из груди. В ущелье шумела река, дул ветер. Меня никто не услышал. Вода унесла Гойтемира… А двое вернулись в горы. Прячась в зарослях я убежал и никому никогда не говорил ни слова. Если бы я объявился, они, не выдавая себя, могли легко покончить со мной, потому что я даже не мог бы остерегаться их. Я не узнал их… Наступило молчание. Чаборз все же задал Махти два-три вопроса, из которых узнал лишь то, что один из двоих был очень высокого роста. Махти не совсем уверенно назвал масти коней. У Чаборза сразу мелькнула догадка: высоким был Калой. — Скажи, — спросил Чаборз горца, — а чем ты можешь подтвердить все это? — Кораном! — ответил тот, не задумываясь. — Бог и я свидетели, что все это правда! В твоего отца не стреляли. Ни один из них не тронул его пальцем… Я долго думал об этом и решил, что он упал от усталости… На очень крутую гору взбежал он тогда. У него могло лопнуть сердце… Чабврз задумался, что-то прикидывая в уме, сощурился, словно глядя в далекое прошлое, и наконец изрек: — Махти, тебе спасибо за то, что ты рассказал. Но в этом нет для меня ничего нового. Вот если б ты мог назвать хотя бы одного из двоих!.. Махти покачал головой. — А так, ты и сам понимаешь, ничем из твоего рассказа я не могу воспользоваться. Убийцы нет. С кого мне спросить?.. Так за что же мне одаривать тебя? Махти поник головой: — Да. Ты прав… Прямого убийцы нет… Что ж, прости меня… Беда и умного толкает на глупость. А что ж с меня-то взять!.. Я пойду… — Погоди, поешь! — снова предложил Чаборз. Но горец отказался, встал и вышел. Чаборз последовал за ним. Из общей комнаты показалась Зору. Она отвязала лошадь гостя, подвела ее к нему и подержала стремя, пока тот садился. — Погоди, — сказала она, когда гость повернул к воротам, и скрылась в сарае. Через минуту она вывела нетель. — Веди потихоньку. Отдыхать давай. Доведешь — корова будет, — сказала она. Горец растерялся, оглянулся на Чаборза. — Не гляди, не гляди! Только скверной жене муж должен растолковывать, что он хочет! А хорошая понимает своего с одного взгляда! — Зору улыбнулась. Призывая все блага на крышу их дома, на хозяина, на хозяйку и детей, Махти, понукая лошадь, задвигал локтями и погнал свою драгоценную находку детям. — Да простит Бог грехи ваши!.. Когда он был уже далеко, Чаборз вошел в общую комнату. Зору возилась у плиты. — Что ты сделала? — спросил он ее сквозь зубы. Шрам на лбу его побагровел, глаза раскосились. Казалось, он сейчас убьет ее. Но Зору даже не оглянулась. Она молча указала ему на маленькое окошечко, которое соединяло ее комнату с кунацкой. — Он детьми заклинал тебя, а ты хотел обмануть?.. У меня тоже дети… И если ты не боишься Бога, то я не могу, чтоб они расплачивались за тебя! Ты же ведь ничего не знал об отце!.. — А кто тебе разрешил добром распоряжаться?! — За меня ты недодал моим родителям шесть коров… Теперь за тобою — пять… — жестко ответила Зору и вышла с подойником. Чаборз только скрипнул зубами. Справедливости ее дивились люди. И он ничего не мог с этим поделать. Чуть свет Чаборз отправился в Ассиновское ущелье, к тому месту, о котором рассказал Махти. Сотни раз он ездил по этой тропе днем и ночью, зимой и летом и никогда не обращал на нее внимания. Разве только тогда, когда вода сносила какой-то из тринадцати мостов и надо было выгонять людей, чтобы снова навести его. А теперь он ехал и присматривался к каждой каменной ступеньке, к каждому обрыву. Да. Здесь смерть всегда шла рядом с человеком. И один неверный шаг мог стать его последним шагом. Но вот и поворот и обрыв, о котором рассказывал Махти. Чаборз слез с лошади и шаг за шагом начал осматривать каждую петлю дороги, каждый камень. Он постоял на том месте, где в последний раз стоял Гойтемир. Заглянул вниз — и голова пошла кругом. Асса нагоняла волны — одна на другую, и не было им конца. Пропасть стала тянуть его. Чаборз отпрянул… По тропинке он спустился вниз. Узкий клин каменистой земли уходил под скалу. Чаборз побрел, спотыкаясь о камни, по этой земле, сам не зная зачем. Местами ноги его проваливались в песок. И когда он уже собирался вернуться, он наступил на палку, которая одним концом ушла в ил, а другим поднялась вверх. Чаборз увидел рукоятку кремневого пистолета. Он вытащил его. Вытер. Это был пистолет Гойтемира. Находка потрясла Чаборза. Старшина как бы из могилы вкладывал в его руки оружие и требовал завершить то кровавое дело, которое не удались ему. «Да, — подумал он о Калое, — тесно нам ходить по одной тропе. Не разойтись. И я постараюсь, чтоб сошел ты… как некогда здесь сошел мой отец…»6
С тех пор как Матас поселилась в башне мужа, она жила надеждой однажды встретить на пороге Виты. Она старалась сделать свое гнездо таким уютным, чтоб Виты никогда уже не захотелось возвращаться в город, который показал ей так много хорошего, но и принес такое горе, которое не могло быть искуплено ничем. Она следила за собой, старалась сохранить свежесть и красоту. И все же в последнее время она похудела, хотя румянец на щеках и золотистый блеск в глазах говорили ей о том, что Виты остался бы ею доволен. Однажды, когда Матас пришлось пойти на похороны родственницы в соседний аул, там оказались женщины из Джараха, и они, не зная, что отказ о помиловании держался от нее в секрете, начали высказывать ей сочувствие. Вернувшись домой, Матас слегла. Через день она попросила, чтоб ее навестил Калой. Он пришел. Матас встретила его, сидя в постели. На ней было голубое платье с белыми цветочками и оранжевый кашемировый платок. Она посмотрела на Калоя грустными глазами, улыбнулась ему и спросила: — Брат мужа (чаще всего она так называла Калоя с тех пор, как вышла замуж), ты обманул меня? Калой не ожидал этого вопроса. И прежде чем успел что-то придумать, встретил такой прямой и такой умоляющий взгляд, что не выдержал и опустил глаза. — Да. Я соврал… Матас прижала платок к лицу, подождала немного и, успокоившись, сказала: — Это неплохо, что ты соврал… Тогда хоть надежда была… А что у меня теперь?.. Сильный, как дуб, Калой показался себе ничтожно маленьким и беспомощным. Его ум искал, что сказать этой женщине, и не находил ничего. Наконец мысль все же озарила его. Он опять почувствовал под ногами почву, обрел силу и, смело посмотрев ей в глаза, заговорил: — Матас, не было у Виты тебя — и не было у него ничего! Ни дома, ни родных! С тобой он узнал счастье. Дороже тебя у него нет ничего! Я не знаю, говорил ли он тебе об этом или нет, но мы братья. Одногодки. Мы делились друг с другом… И я эту правду тебе говорю! Матас слушала его со счастливой улыбкой на лице. Эти слова ласкали ее душу. Глаза просили продолжать. — Ты не трави свое сердце. Береги себя. Мы обязательно получим от него весточку и тогда соберем тебя в путь… Все, что тебе нужно будет, — вещи, деньги — я все добуду! И, ты поедешь туда, где будет он. В Сибири есть русские, которые не арестованные. Поселишься у них, найдешь дорогу повидаться с ним. А там вместе решите, что делать! Матас расплакалась. Но это были слезы радости. Калой снова вдохнул в нее жизнь. Ей хотелось сейчас же встать и начать что-то делать. — Брат мужа! — воскликнула она. — Ты исцелитель! У тебя доброе сердце и умная голова! — Она попыталась встать. Но комната покачнулась в глазах, и она снова легла в постель. — Простыла я… Ночью был сильный кашель… Это пройдет! Ты мне дал такой амулет, против которого не устоит ни одна болезнь! Весело пошутив с нею еще, Калой ушел. Однако болезнь и слабость ее очень встревожили его. Вернувшись к себе, он собрал своих и сказал: — Матас больна. Она очень больна. Не давайте ей знать. Кормите ее жирным. Ты, — обратился он к брату, — подстрели одного-двух барсуков. Стопите сало и пусть пьет. Надо будет тайно скормить ей несколько ежей… Если я не ошибаюсь, у нее кашель[134]… А ошибиться мне трудно. Я на всю жизнь запомнил писаря, который учил меня, запомнил и Гарака… Они и сейчас, как живые, стоят перед глазами и кашляют… Эта болезнь входит в человека вместе с горем!.. Дожди в том году прошли хорошие. Кукуруза всходила темная, сочная. После первой прополки стебли укрепились. Оставалось проредить их, подбить и ожидать урожая. Горцы торопились покончить с работой на плоскости, чтобы успеть перейти на поля в горы, где все росло и созревало позднее. Дел оставалось на день, на два, когда неожиданно к ним подъехал верхом на доброй лошади седоусый казак в каком-то чине и с ним трое помоложе. — Ну, как работается? — спросил он ближайшего горца. Тот улыбнулся, но ничего не ответил. Не понимал языка. Стали подходить другие. Запыленные, почерневшие от солнца и ветра, в серых от пота рубахах, они загибали полы своих войлочных шляп и с любопытством смотрели на приезжих. Опираясь на тяпку, как на трость, подошел Калой. Женщины остались на своих местах, но и они с интересом смотрели на чужих людей. — Так никто из вас и не понимает по-русски? — спросил усатый, когда все собрались и обступили его. — Мало понимает… я… — ответил Калой. — В прошлом году я сдавал вам эту землю по десять рублей за десятину. Понял? В этом году такой цены нет. Вы по десять рублей дали и еще по пяти за десятину с вас причитается! Понял? — Что он говорит? — зашумел народ. Калой объяснил. Шум и галдеж поднялся еще больше. — Чего они орут? — спросил Калоя усатый. Вместо ответа Калой сам задал ему вопрос. — Ты кто? — Как кто? Я хозяин этой земли! — возмутился усатый. — Еще тыкает, будто я с ним свиней пас! Ровня нашлась! — Он с возмущением оглянулся на своих. — Два года мы здесь работаем… — не обращая внимания на его тон, ответил Калой. — Один раз ты мы не видел. Кто ты — мы не знаю. Тот год — десятина один тум[135], еще один полвина мы отдал Чаборзу. Эта год — тоже отдал. Что надо? — Экая бестия! Понимай его! Я говорю: один туман в прошлом году вы давали. А в этом — один не пойдет! Еще половина надо! — Отдал! — воскликнул Калой, поняв, чего тот от них добивается. — Мы твой не знаю. Мы знаю Чаборз. Мы его один половина туман отдал тот году. Теперь тоже отдал. Один половина. Иди возьми. Там твой деньга! — Ну, ежели Чаборз надувает вас, это ваше дело! А я с него брал по одному туману. А коли вы мне через три дня еще по пяти рублей не внесете, я всю эту вашу зелень потравлю! Горцы не поняли. Даже Калой. — Табун, говорю, напущу сюда! Кукуруза ек! Корова, бык кушать будет! — Нельзя, — строго сказал Калой. — Эта корова кушайт нельзя. Это луди халеб. Наша халеб. Луди, дети, что будим кушайт? Нельзя. Чаборз визял твой деньги. Наша дела нет. Чаборз дело. — Ах, вот как! Так иди ты к своему Чаборзу и скажи ему. А я бегать не буду! Не принесет он в три дня — ничего этого не будет! — Он показал на зеленое поле пухлой рукой. Лицо его лоснилось. Красная шея тугой складкой лежала на белом воротнике бешмета. — Нельзя, — снова сдерживая гнев, спокойно ответил Калой. — Луди умирайт будит!.. Голодни… — А я не обязан кормить вашу орду! Предупредил — и знать ничего не знаю! — И, повернув холеного коня, он уехал вместе с другими, покачиваясь широкой спиной. У горцев опустились руки. Новая беда нависла над ними нежданно-негаданно. Они обступили Калоя и ждали, что он им скажет. Калой передал весь разговор. — Эта жирная свинья, видимо, говорит правду, — заключил он. — Чаборз драл с нас по пятнадцати рублей, а у него арендовал по десять! Пять рублей брал себе! Подошли встревоженные женщины. — Что же делать? — Если он исполнит угрозу, мы пропали! — Не посмеет! Где это видано, чтоб хлеб губить! — кричали другие. — Да хватит вам галдеть! — замахал рукой беззубый старик. — Дети вы, что ли? Надо думать, как быть! Эта беда хуже града. От того хоть солома остается, а эта угрожает всему! — А чего думать, — крикнула из задних рядов Суврат. — Идите к Чаборзу и скажите, чтоб он сейчас же свез наши деньги хозяину! Да и за прошлогодние, если б было кому, надо было с него спросить! — Правильно! — поддержал народ. На этом и порешили. Отрядили двоих съездить к Чаборзу, а их работу артелью приняли на себя. Посланные вернулись ночью. Чаборза дома не оказалось. — Уехал куда-то, — сказала жена и обещала передать мужу. То же повторилось на другой день. К этому времени все кончили работу, и нужно было отправляться домой. Но как покинуть поле, которому посулили такое? А вдруг хозяин сдержит слово? Посоветовались и решили женщин отправить домой, а самим покараулить еще денек. Может быть, человек был пьян и просто решил попугать их? Сложили вещи, навьючили лошадей. И караван, сопровождаемый женщинами, направился в горы. Уходя, Дали отозвала в сторону Калоя и, заглядывая ему в глаза, тихо, чтоб никто не услышал, сказала: — Ты у начальства на заметке. Всегда все на себя берешь… Я очень прошу, не рискуй зря! Я боюсь… Ты видишь, что с Матас?.. Не оставь свою семью так же! Будь что будет с посевом… Но нам нельзя без тебя… В этот день к Чаборзу поехали те, что уже были раньше, и беззубый старик цоринец. Чаборз не возвращался. — Зору, — сказал цоринец, — может приключиться большое разорение людям… Твой муж подвел нас. Он два года обирал нас, а теперь из-за него нам грозит разорение. Вся наша надежда в этой земле! А вся власть у станичников. Они могут все. Им ничего не жаль. Подумай. Ты — тоже хозяйка этого дома. Подумай. Ведь деньги-то все вместе едите! Может, отвратишь беду? — Если б он был здесь! — вырвалось у Зору. — А что я могу без него? Я даже не знаю, куда, к кому идти, кто этот хозяин… Но я спрошу у мужчин нашего села… Да и он, может, еще вернется… Горцы ушли. Зору металась по селу до рассвета, но ничего не смогла узнать. Чаборз не имел привычки посвящать других в свои дела. Ночь выдалась тихая, звездная. Поздно взошла желтая, страшная луна. Она тускло осветила поле кукурузы. Вдали черной стеной встали горы. Люди развели один на всех костер. Тревога сблизила их. Что будет завтра?.. Поужинали. Устроились вокруг огня. Кто лег прямо на траву и, положив голову на руки, смотрел, как разгорался хворост, кто задумчиво глядел на языки пламени, улетавшие вверх, и подбрасывал в костер ветки. — Если завтра действительно явятся эти свиньи, что делать будем? — спросил самый старший здесь, беззубый старик, оглядывая всех щелочками маленьких глаз, на которые сползли длинные, прямые, как щетина, брови. Все молчали. — Что сказать? — промолвил Калой. — Кто знает, что будет? Если удастся, отстоим поле… — А я думаю, мы свое все равно у Чаборза возьмем! — откликнулся кто-то позади. — Сказать легко! — заметил другой. — Ну что ж, если мы такие бессильные, надо собрать и отнести старшине штаны! — воскликнул старик. Ему никто не ответил. Тишину ночи нарушали только бесчисленные сверчки. — Горишь! — вдруг крикнул старик сидевшему напротив мужчине. Тот подпрыгнул, схватился за мотню и отдернул руку. Его подняли на смех. Испугавшийся, желая скрыть смущение, рассмеялся и сам. — А что мне их беречь? Штаны, я говорю, если все равно завтра Чаборзу понесем!.. Но случай не развеселил горцев. А немного погодя, они незаметно стали засыпать. Калою вспомнилось детство. Сколько раз вот так он с ребятами сидел у костра! Вспомнилась скала Сеска-Солсы, на которую он убегал от всех тягот жизни и находил радость в своем рожке… А куда убежишь теперь?.. Куда спрячешься? Кому пожалуешься? Самому надо решать свои дела. Да и только ли свои?.. И Калой запел. Он пел тягуче, тоскливо и длинно.7
Кончилась прополка в горах. Калой и Иналук поехали в Назрань искать человека, чтобы написать жалобу на Чаборза и на хозяина земли за их обман и самоуправство. Просить начальство заступиться за горцев и заставить виновных возместить убытки за погубленный урожай или хотя бы вернуть арендные деньги и посеянное зерно. Жалобу эту написал им ингуш — учитель единственной двухклассной школы, которая была в крепости. Он даже пошел с ними к писарю начальника участка и вручил ему их бумагу. Но когда они вышли, он безнадежно махнул рукой: — Я думаю, не найти вам у них ничего! Гиблое это дело, как камень, брошенный в речку, — сказал он, расставаясь с братьями. — Как бы вам еще не нагорело за то, что вы заставили старшину снять цепь. Начальники злы стали. Везде и во всем видят бунт… Расставшись с учителем, братья пошли на вокзал посмотреть на поезд. Это было особое удовольствие. Доехать до Назрани и отказать себе в этом они не могли. На радость им поезд скоро пришел. Хоть братья и видели и знали, что паровоз железный, но им он казался живым чудовищем. — Ты погляди, как пыхтит, как дышит… Нелегко и ему! — говорил Калой. А когда паровоз свистнул и пошел, он вздрогнул, как ребенок. Удивительное это было зрелище, когда на колесах один за другим уползали привязанные друг за друга целые дома вместе с людьми! — Да, — сказал Иналук, вздохнув, — весь ум на земле Аллах отдал христианам! — Зато на том свете мы вечно будем в раю, а они в аду!.. — ответил Калой. — Об этом мы ничего не знаем… — в раздумье сказал Иналук. — Как ты не знаешь? А Коран? — Очень просто, — ответил Иналук. — Вот эту машину я сейчас видел и трогал. А что на том свете, мы узнаем, когда умрем. Но кажется мне, что тот, кто на земле придумывает такие вещи, как эта арба, на которой за один раз может уехать целый аул с вещами и со скотом, — тот и на том свете придумает себе что-нибудь хорошее! — При мне, я прошу тебя, так не говори, — сказал Калой серьезно. — Это начало неверия. А все наши беды только из-за него. Иналук не стал ему возражать. Они зашли в лавку, чтоб купить кое-что для дома. Женщины просили их достать мыла. Они давно уже перестали мыться и даже стирать глиной и золой. А Дали намекнула мужу, что ей хотелось бы иметь железку, которая делает одежду гладкой. За прилавком стоял пожилой ингуш в зеленом сатиновом бешмете с серебряной цепочкой поперек груди. На голове у него была красная турецкая феска. При первом взгляде на него братья поняли, что перед ними старший сын Гойтемира, которого они видели когда-то только в детстве. Он был похож на отца, как две капли воды. Купец, не глядя, поздоровался с ними, продолжая взвешивать соль и ссыпать ее в сумку женщины. Та внимательно следила за его руками и, не выдержав, возмущенно воскликнула: — Эй, мужчина, что же ты делаешь? Ты же на каждом весе обвешиваешь меня! — Не говори глупостей! — возразил купец. — Ты же мусульманин! — не унималась покупательница. — А мусульманину пользоваться чужим добром — грех! В судный день с тебя спросится за это! Сын Гойтемира посмотрел на нее, словно увидел в первый раз, а потом расхохотался, не стесняясь гнилых зубов. — Дура! — сказал он наконец. — Так до судного дня надо же мне чем-то прожить? Ошеломленная откровенным признанием и не найдя что ответить, женщина ушла, бормоча что-то себе под нос. Калой с интересом наблюдал за развеселившимся богачом. «Вот, оказывается, каково семя Гойтемира… Пауки! И смерти не боятся!» — Если не столкнешься с глупым, не узнаешь и своего ума — самодовольно гудел хозяин магазина, с трудом переставая смеяться. — Она не знает, что если купец не выгадает, когда покупает товар, то на продаже его он уже никогда не наживется!.. Чем могу быть для вас полезен? Сделав нужные покупки, братья ушли. Они не заметили, как сын их бывшего старшины исподволь приглядывался к ним. Задав один лишь посторонний вопрос — не горцы ли они — и получив утвердительный ответ, он изменился в лице… Домой братья возвращались ночью, чтобы меньше было встреч. Потому что каждая из них — с сельской ли милицией или с казачьим разъездом — могла сулить только неприятности. А в горы невозможно было проехать незамеченными ими. Ехали тихо, думая о своем. Но вот слабый попутный ветер донес голоса, конский топот… Следом ехало несколько всадников. — В кусты! Пропустим! — приостановил Быстрого Калой. — Потом все равно обгонять! На развилку! Посмотрим, куда свернут, и — в другую! — ответил Иналук. Братья на рысях помчались к перекрестку. Но их уже заметили. Конский топот усилился. Началась погоня. — Стой!.. Стой! — услышали братья и по-русски и на своем языке. И прежде, чем они решили, что делать, раздались выстрелы. Над головой просвистело несколько пуль. У Быстрого подломились ноги, и он повалился. Калой упал вместе с ним, но тут же вскочил. — Вперед! — крикнул он приостановившемуся Иналуку. — Уводи за собой!.. — и скрылся в кустах. И тотчас проскакало шесть человек сельской милиции. — Они на одной лошади! Далеко не уйдут! — крикнул их начальник, оставив двоих около убитой лошади. Остальные умчались за Иналуком. А двое спешились. Подошли к Быстрому. — Приподними за хвост! — сказал один из них другому. — Я вытащу из-под него хурджин. Надо посмотреть, что в нем, пока наши не вернулись… Калой стоял рядом. Все видел, все слышал. Нет, не о себе думал он сейчас, не о спасении своей жизни. Его Быстрый… Быстрый упал… Упал… Мысли Калоя метнулись назад, в прошлое. Вот он жеребенок… Вот бежит на его голос, высоко закидывая тонкие ноги… Вот они вместе мчатся по ночным тропам, по скалам… Утром ржет, здоровается, тычется мордой в руки… Быстрый — это жизнь… Упал… Стонет грудь Калоя. — Нечего смотреть! Бери хурджин и приторачивай к своему седлу! Дома поделимся, — донесся голос второго стражника. Ухватившись за хвост он крякнул, приподнял круп коня. И в то же мгновение удар в затылок свалил его замертво. — Руки вверх! — скомандовал Калой другому, направив на него револьвер. Тот обмер. Поднял руки. Калой сорвал с него винтовку. — Ложись! Лицом вниз! Стражник повалился на землю. Калой подобрал вторую винтовку, забрал свой хурджин, сорвал с обоих стражников патронташ, вскочил на их коня и, взяв второго в поводу, ускакал в обратную сторону. Через некоторое время он свернул с дороги и по-над опушкой леса поехал назад. Он знал, что Иналук не уйдет далеко и, если избавится от преследователей, будет искать его здесь. Ну, а если они настигнут брата? Калой сумеет посчитаться с ними… Ветер подгонял вереницы облаков. Они то заволакивали, то открывали луну. Временами все вокруг заливалось ровным светом, но потом снова земля погружалась в глубокую тень. Калой увидел на дороге четырех всадников. Они возвращались обратно. Значит, Иналук перехитрил их, ушел. Калой остановился, повернул коней головами к дороге, чтоб меньше быть заметным. Вот всадники подъехали к тому месту, где погиб Быстрый, потолкались вокруг лошади и, видно, подобрав своих товарищей, пустились вдогонку за Калоем. Он знал, что ночью они никак не могут увидеть его след, и осторожно, прикрываясь кустарником, спустился вниз. На случай засады он поставил коней в разных местах и, прихватив с собой только револьвер, с предосторожностями, останавливаясь и прислушиваясь стал пробираться к дороге. Убедившись, что вокруг нет никого, он вышел. Быстрый лежал на том же месте. Вот он четвероногий брат… помощник… Свидетель любви и горя… Калой опустился на колени, припал к шее Быстрого. Рука бессознательно обняла голову друга, пальцы запутались в гриве… Как терпеливо заплетал ее Калой в косички! А потом она волнами рассыпалась по могучей шее… Какой он теплый… может, только ранен? Снова показалась луна. Тень соскользнула, ушла стороной. Строгим, немигающим глазом Быстрый смотрел на Калоя, словно укорял его за слезы, которых при жизни своей он не видел у хозяина никогда. Калой встал, хотел уйти, оставить Быстрому его последний наряд — уздечку, седло, сбрую, но вспомнил земные дела, вздохнул и снял их, чтобы не оставлять улики. Даже амулет — медвежью лапу — унес. Не помог Быстрому амулет. А может, без него он еще раньше бы умер? Кто знает, кому что помогает. Тяжело нес на себе Калой седло, на котором Быстрый легко носил его двадцать с лишним лет… Тяжело нес. Но от всех невзгод и ударов судьбы сердце его всегда только крепчало. Как и ожидал Калой, Иналук не ушел. Он на развилке дорог укрылся в лесу и, дождавшись, когда погоня вернулась назад, стал осторожно пробираться вслед за нею к тому месту, где упал Быстрый. Увидев Калоя с лошадьми, Иналук был так удивлен, что не сразу поверил своим глазам. Калой передал ему одну из винтовок и патронташ. Оружию этому не было цены. Это были новые, пятизарядные винтовки, каких в горах еще даже не видели. Поскакали. Поздно ночью они добрались до своего аула. Лошадей спрятали в конюшню Калоя, винтовки тоже. Решили о случившемся никому не говорить. Через два дня лошадей сбыли в Осетию. А еще через пару дней односельчане увидели у Калоя нового горбоносого кабардинца темно-гнедой масти. И немногие поверили в то, что Калой продал своего Быстрого, так как тот уже постарел. Но все знали: раз он так говорит, — значит, так надо. Только дома у Калоя было горе. В особенности у Орци. Однажды, застав его в сарае у места, где всегда стоял Быстрый, Калой сказал: — Это был не конь. Душа в нем была человеческая! И умер он от пули… как мужчина… Теперь он уже навсегда с тем, кому был посвящен, — с Гараком… Не будем об этом жалеть… Нам только в будущем предстоит это счастье… Орци в удивлении посмотрел на брата! Как тот всегда находит нужные слова и понимает жизнь! Дали и Гота, казалось, меньше переживали потерю коня. А может быть, они хотели уменьшить боль своих мужей? Несколько дней они стирали мылом и гладили железкой все, что попадало им под руку. Сначала им это плохо удавалось. Материя горела! Но они быстро привыкли к утюгу и даже начали удивляться, как могли обходиться деревянными досками, между которыми до этого гладили одежду. А Матас чахла. Чахла, как сосенка на скале, из-под которой выпал ее главный камень. Стоит такое деревцо на удивление всем, и зеленеет верхушкой, и птице дает ночлег в своих ветвях. Но корни его уже омывают дожди, а ветви иссушает солнце. И когда иссякнет в них сила, взятая из земли, побуреют зеленые иголочки, и рухнет оно на дно ущелья под напором осеннего ветра. Думала ли Матас, что ей суждено увидеть Виты, или это просто надежда теплилась в ее истомленной душе, не покидала ее — только поставила она свои нары под самое окно так, чтобы, лежа на них, ей видно было родное ущелье и бесконечная ниточка узкой тропы. Шел ли по ней пешеход, ехал ли всадник, жадными глазами вела она его по этой тропе и, не узнав, угасала, пока кто-нибудь снова не показывался впереди… Жар ее глаз давно иссушил слезы. Тихая, грустная песня сменила жалобы на злую долю. Любили братья Матас, как родную сестру. Калой и Орци не покупали своим женам ничего, чего бы не купили ей. Но ничто не могло спасти Матас от тоски. Бывало, подойдет к ее башне Калой, чтоб повидать ее, услышит песню, как плач, опустит голову, постоит и уйдет, не в силах нарушить ее печали. Уйдет, а над башней Виты заблудившимся голубем вьется тихий голос женщины:8
Солнце и луна, добро и зло, любовь и ненависть, победа и поражение живут рядом. Почему это? С каких пор так повелось, Калой не знал. Но если приходило счастье, он знал, что оно может смениться горем. Если приходило горе, он верил, что оно не вечно. Весна принесла в башню Калоя радость. Но никто не говорил о ней вслух, чтоб не спугнуть, не сглазить ее. По углам двора, на заборах появились лошадиные черепа. За дверями — камни с дырой в середине, в комнате, в нише, — Коран, завернутый в материю, на стене желто-зеленая картина с изображением мечети и письменами на арабском языке. Все это было призвано сохранить плод, который понесла Дали. Видно, сама природа сжалилась над ней и наградила ее за любовь и преданность. Калой стал реже отлучаться из дому. Но признаков радости не проявлял. И только Дали знала, как иногда, забывшись, он совсем по-иному, совсем другими глазами смотрел на нее. И ей казалось, что само солнце заглядывало к ней в душу. Ей хотелось и плакать и смеяться. Но она держала себя в руках. Ведь злые силы таятся везде. Им бы только заметить человеческое счастье, так они тотчас кинутся на него и не отступят, пока не убьют. Порой Калою что-то казалось подозрительным. Дверь ли открывалась сама по себе, скрипела ли половица. Он выходил, прислушивался и, негромко крикнув: «Шох, шейта!»[140] — стрелял в воздух. Даже если в это время Дали спала, улыбка счастья набегала на ее лицо. Она знала: он стерег ее… Но вскоре жизнь их омрачилась печалью… Недалеко, в одинокой башне Виты, догорал огонь сердца Матас. Калой и Орци исполняли все ее желания, даже случайно оброненное ею слово они подхватывали и предпринимали далекие поездки, чтобы купить то, что она хотела. Как-то зимой, в мороз, когда волку не вылезть из своего логова, Орци помчался в город и привез больной яблоки и виноград. Он стрелял для нее барсуков, свежевал ежей. Жены братьев тайно скармливали Матас мясо и жир этих животных. И, может, только этим и держалась она так много дней. Но, несмотря на все их усилия, Матас таяла. Ее уже не оставляли одну. Чаще всех у нее ночевала тихая и мягкая Гота. Сон Готы был легок, как у птицы. Стоило больной зашевелиться, как она уже появлялась у ее постели, помогала ей. — Свалилась я на ваши плечи… Вы уж простите меня… не опекайте так! — говорила Матас. — У каждой из вас есть и свой дом и свои дела… Гота сердилась и отвечала, что они не делают для нее ничего такого, чего бы она не сделала для них. Порою обласканная и успокоенная Матас начинала мечтать. Тогда она говорила, что обязательно поправится. Во-первых, потому, что ее «держат на ладонях», поят и кормят легко, как ребенка, и обильно, как богатыря. Во-вторых, потому, что Калой обещал поехать с нею к Виты!.. Они найдут его, где бы он ни был! Калой все сможет… У Калоя — слово мужчины! Когда он говорит и смотрит человеку в глаза, это правда… Они с Калоем возьмут с собой кукурузной муки, черемшовых чувячков и сушеной баранины… А она там, в Сибири, сготовит ему галушки и черемшу. Русские, наверное, будут убегать от ее запаха! Матас тихо смеялась. — Ну, ничего, как попробуют раз — поймут! Я своих городских соседок всех приучила! К концу весны здоровье Матас, казалось, стало лучше. Она реже грустила. Глаза сделались еще больше. В них появился такой красивый огонек, какого не было даже в юности. Но она по-прежнему была бледна, хотя щеки нередко загорались ярким румянцем. Однажды утром Матас чуть не задохнулась кровью. Но потом все прошло. Она отдышалась и опять стала веселой. Она попросила Готу подать ожерелье, которое недавно принес ей Калой. — Ты как голубка Сеска Солсы[141] в нем! — воскликнула Гота, когда драгоценное ожерелье капельками крови легло на белую шею Матас. Поглядев в зеркало, Матас с досадой отложила его. — Ведь не было же счастья, чтоб он увидел меня такой! Гота выбежала из комнаты и, спрятавшись в чулан, уткнула лицо в колени, чтоб заглушить слезы… У Калоя были теперь свои люди в аулах, что лежали на тропах Ассиновского и Джарахского ущелий. Эти люди предупреждали его, когда в горах появлялся кто-нибудь чужой. Вот и сейчас Калой знал, что со стороны Военно-Грузинской дороги в Джарах вошел какой-то человек, который заходит в аулы и разговаривает с людьми. Его интересует все: что они едят, где спят, как работают… Кто он? Друг или враг? И что ему надо? На всякий случай Калой велел брату, если незнакомец появится в Эги-ауле, пригласить его к себе, а сам решил встретиться с ним как бы случайно. В доме у Калоя и Орци по-прежнему было бедно. Ни одной лишней вещи не покупал Калой на деньги, которые добывал, рискуя жизнью. Он думал только о том, чтобы в семье его всегда был хлеб и одежда, чтоб у близких был хлеб, чтоб у бедных был хлеб. Вот почему он давно уже стал тамадой аула. Даже Иналук, забывшись, иногда вставал перед ним. Днем прошел сильный дождь. Но потом ветер прогнал тучи в хевсурские горы, а к вечеру горизонт разорвало, и в голубое окно с золотистыми краями ударил свет далекого заката. Он упал на тропу и осветил человека, поднимавшегося в гору. Завидев его, Калой сразу догадался: это тот, о котором недавно предупредили друзья. Он взял свое драгоценное приобретение — подзорную трубу — и навел ее на человека. Шел статный мужчина средних лет, с красивым лицом, обрамленным бородкой. На голове — горский войлочный лопух, одет в русский костюм. За плечами котомка. Вот он остановился, вытер лицо платком. Устал. Значит, не горец. Сложив руки на палке, он оглядел дальние вершины, леса, посмотрел в ту сторону, откуда пришел, и снова зашагал наверх, медленно, шаг за шагом… Усталый человек… Разглядывая его, Калой думал: «Нелегко тебе. А каково нам? Но ведь даже здесь покоя не даете!.. Иди, иди. Это тебе не городской бульвар…» Пришелец шел. Какое дело гнало его сюда?.. Калой позвал Орци, и они вышли за околицу. Через некоторое время незнакомец поравнялся с ними. — Здравствуйте! — поздоровался он. Застенчивая улыбка мелькнула в его глазах и слегка тронула уголки рта. И сразу предубежденность и холод, с которыми Калой вышел навстречу к этому человеку, уступили место радушию доброго хозяина. Бывает так, что с первого взгляда складываются отношения между людьми. И очень часто они сохраняются навсегда. «У этого нет ни злобы, ни хитрости», — подумал Калой, но все же решил до конца проверить впечатление. — Здрасьте! — ответил он. — Драсте! — повторил за ним Орци, который имел удивительную способность запоминать и коверкать слова чужого языка. — Куда едем? — спросил Калой человека. — Иду к вам. В Эги-аул, — ответил тот и замолчал в ожидании нового вопроса. Видно, он решил, что ему так легче будет разговаривать с этими горцами. — Тебе здесь кунак есть? — Нет. Кунаки у меня везде, где живут хорошие люди. Я знаю, что мне дадут крышу… — человек внимательно посмотрел на Калоя и почувствовал, что тот его понимает. — Ночь я побуду здесь, с вами, а завтра вернусь домой. — Пейдом, — сказал Калой и направился к своей башне. Пришелец последовал за ним. — Может быть, у вас дела, а я помешал? — спросил он несколько позже, но Калой прервал его. — Если идет госте, другой дела нет. Госте — самый большой дела! Госте Аллах дал… Хороший дела… — И он велел Орци поторопиться зарезать барашка. Когда Калой и пришелец подошли к башне, Орци уже свежевал тушку. Увидев это, гость искренне расстроился. — Зачем? Зачем вы это сделали? — воскликнул он, снимая с головы лопух. — Ведь я один… Один человек… — он показал палец. — Один! Что мне надо! Стакан воды и место… Орци улыбнулся и больше руками, чем словами, сказал: — Один, один, один, — он показал на него, на себя, на Калоя, — много один! — Яво руски — по-руски не знай! — пояснил Калой. — Это ми се надо кушайт! Пейдом! — И он повел гостя в кунацкую. Прошло немного времени, а они уже хорошо понимали друг друга. Гость оказался осетином, человеком ученым, который пишет на большой бумаге. Калой видел эти бумаги в городе. Там, на бульваре, люди держат их двумя руками я читают. И Калой показал, как они читают. Из этих бумаг одни люди узнают, что делают другие люди на земле. Очень интересно! Гостю нравилась беседа, и он часто смеялся. Он сказал, что когда-то, очень давно, его предок был ингушом. Предок убежал в Осетию от кровников… Что его самого зовут Георгием… — Да? — удивился Калой. — Ти наш человек! Георг — наш человек. Спасибо… Узнав, что Георгий прежде был в осетинском ауле писарем, Калой вспомнил своего учителя из Джараха и рассказал о нем. Георгий еще больше вырос в его глазах. Гость достал из сумки книжку с чистыми листами и начал делать в ней записи, пометки. — Царь далеко, — пояснял он Калою. — Его помощник — Государственная дума — тоже далеко. Они не слышат, как стонут кругом люди… Кто-то должен заставить их слушать! Надо писать! Надо рассказывать всему миру горе нашей земли. И, может быть, тогда что-нибудь изменится… Окончательно убедившись в добрых намерениях гостя, Калой послал за Иналуком и другими родственниками. Через некоторое время Дали подала чай вприкуску и чапилгиш[142]. Позже внесли свежую баранину, суп и галушки. Калой и Иналук наперебой угощали гостя, клали перед ним самые лучшие куски. После ужина разговор продолжался. Калой переводил вопросы, которые интересовали Георгия, горцы наперебой отвечали ему. Он спрашивал их о жизни, о земельных делах, о болезнях, о нужде… Калой рассказал ему, как во время голода и мора их заперли в горах, обрекая на гибель, как в прошлом году уничтожили посев, как старшина обирает их. Все беды свои высказали ингуши Георгию в эту ночь. Даже признались, что далеко не всегда и не каждый имеет чем попотчевать гостя… А Георгий все записывал в свою толстую чистую книгу. И листы ее быстро покрывались черными нитями. Такими же черными, как жизнь, о которой он писал. Разошлись поздно. Никому не хотелось расставаться с этим человеком. Он с болью в сердце слушал о их невзгодах и не из любопытства, а для того, чтобы рассказать в большой бумаге, которую он называл газетой. Это было необычайное дело!.. Когда гостю постелили в кунацкой чистую постель, он удивился, сказал, что во всех аулах находил добрых людей, но они не имели возможности так принять его. У них не было таких вещей… Калой промолчал, хотя ему очень хотелось рассказать Георгу, каким путем он добывал эту, материю! Рассказать, что рукава и полы его черкески были пробиты пулями… Но, может, узнав такое, гость откажется от его крова? Ничего! Он завтра все равно скажет ему об этом! Обязательно скажет! Говорят, в газетах пишут много плохого про эбаргов[143]. А надо бы, чтоб Георг рассказал всем, как из тружеников земли получаются эбарги… Калой и Орци помогли гостю умыться, раздеться и лечь спать. Он попросил оставить ему лампу. Давно уже спал аул, давно заснули и хозяева Георгия, а он все думал и писал в своей тетради. Перед ним проходили картины жизни его родного аула… Ему казалось, что в эту ночь в этом каменном доме говорили с ним те обездоленные горцы-осетины, в среде которых прошло его детство. Какой одинаковой была судьба этих народов! Он смотрел на белые листки страниц далекими глазами и писал:Глава седьмая. Солдаты
1
С того скорбного дня, как не стало бедной Матас, прошло несколько весен. Каждая из них несла людям то страх и опасение, то надежду. Чаще стали доходить в горы новые мысли. Жизнь становилась тревожнее, быстрее. В аулы наезжали теперь молодые ингуши. Они называли себя студентами, рассказывали о борьбе, которую вели в России рабочие, чтобы облегчить людям жизнь, изменить вековечный порядок, когда богатым достается все, а бедные должны работать на них и голодать. А в башню Калоя пришла радость. Дали подарила сына — Мажита. Калой перестал ходить в набеги. Уже два года он вместе со всеми пахал и косил, убирал урожай и заготавливал дрова. Снова братья арендовали на плоскости землю, только теперь в другом месте, и им удавалось сводить концы с концами. Запахивали и принадлежавший Виты клочок земли. Но не корысти ради, а чтобы поле не тосковало. С первого урожая справили поминки по Матас и поставили ей на могилку серую каменную плиту. Сам камень не стоил ничего. Братья вырубили его в горах. Но надпись обошлась дорого. Каждую буквочку, каждую точку посчитал грамотей-мулла. Каждый прочитанный стих из Корана пришлось оплатить зерном. Но братья не скупились. Они знали, что Матас видит все и, конечно, довольна ими. Что может быть дороже почести, воздаваемой памяти ближнего! Однажды пришло братьям письмо. Было оно от Виты, из Сибири. Рассказывал он о тяжелой жизни на каторге. Но о себе писал мало. Все больше спрашивал про дела горцев и только в конце, чтобы не подумали, что очень тоскует, просил написать про Матас: где она, как живет и здорова ли? Прочел братьям это письмо писарь, который в ту пору объезжал свой участок, проверяя подворные списки. Калой едва понимал его. Но когда писарь прочитал письмо второй раз, стало яснее, и Калой рассказал своим, о чем написал Виты. И снова плакали женщины по бедной Матас, расстроился и ушел в сарай Орци. А Калой завалился на нары и, пока писарь ел, думал и думал о том, что говорил ему из далекой Сибири молочный брат. Но одно место в письме он так и не понял: «Заключенные ждут амнистии!» О чем это речь? И когда писарь поел, он снова начал его допрашивать. — Чаво это — амнести? Какой слова? С большим трудом писарь пояснил Калою, что сейчас 1909 год, а через четыре года исполняется триста лет, как Россией правят цари из рода Романовых. Что по этому случаю царь-батюшка для праздника помилует своих врагов, и арестанты надеются на эту милость. Калой усмехнулся: — Кто знает, что будет через четыре года! И сколько людей не доживет до этого праздника! Но самое главное, Виты жив. Есть его адрес, и хоть изредка можно будет посылать ему гостинцы. Калой дал писарю целковый за бумагу и за ответ, который тот написал брату. В нем Калой рассказал Виты о жизни в горах и о том, что Матас умерла. Женщины, затаив дыхание, сидели в углу башни, прижавшись друг к другу, слушая, как Калой диктует письмо. Когда он называл имя Матас, они догадывались, о чем идет речь, и снова плакали. Только один Мажит ничего не понимал. Сидя у матери на руках, он старался достать за хвост кота, который залез от него под нары. В этот месяц Калой отослал Виты две посылки с сушеным мясом. Не забыл положить туда и цу мажиргиш[147]. Эта пища была очень сытной и могла не портиться годами. Но не одна любовь к мирной жизни удерживала Калоя от дерзких набегов. Царские власти, бессильные бороться против самих абреков, подвергали экзекуции, штрафам их аулы, а родных и близких поголовно ссылали в Сибирь. Калой, да и все в горах, знали, сколько безвинных чеченцев было разорено и сослано за неуловимого эбарга Зяламха. Жестоко, но справедливо наказывал Зяламх своих врагов. Он убивал карателей, грабил богачей. Однако тяжелой ценой оплачивал это народ. Зяламх тайно покинул Чечню и вместе со своей семьей скрылся у ингушей. Он готов был прекратить борьбу, потому что сотни чеченцев уже томились из-за него в тюрьмах. Но власть продолжала преследовать его. Для его поимки был создан отряд добровольцев-охотников во главе с есаулом Вербицким. Отряд этот так жестоко расправлялся с горцами, что о нем в народе сложили песню:2
В этот год зима выдалась бесснежная, холодная. Весна — дождливая, затяжная… Старые люди предсказывали сухое лето. Горцы всегда боялись засухи. Самые большие несчастья приносила она. В засуху не родил хлеб. Сохла и не росла трава. Погибала скотина, умирали люди. Так было всегда. И в этот год ничто не вселяло надежды. Кто имел посевы на плоскости, тот еще мог как-то обернуться, а у кого все было только в горах, того ждала беда. Много думал в это лето Калой. Был он уже в том возрасте, когда не все кажется просто. И мысль о том, что, может быть, снова придется вернуться к прежней жизни, рисковать, зависеть от случая, уже не грела его. Нелегко таиться по ночам, быть готовым к убийству или к тому, чтобы быть убитым… Ведь теперь у него было счастье — сын, жена, брат, невестка… Жили дружно. Любили друг друга. Но если наступит голод, он, конечно, пойдет доставать для них… Он снова будет отнимать у тех, по чьей вине он не имеет земли для пары здоровых рук. Шло лето. Каждое утро выходили люди из башен и всматривались в небо. И каждое утро на него всходило только солнце. И чем веселее бежало оно к зениту, тем печальнее становились люди. Ни облачка… Приближался месяц этинга, и горцы собирались хоть что-нибудь скосить, когда к ним пришла новая беда. Но на этот раз беда была не только их, даже не только одного народа, а всей России. В полдень прискакал гонец от начальника округа. Он выехал на середину Эги-аула и хриплым голосом закричал: — Эй! Выходите! Выходите! Объявление! Встревоженные горцы выглядывали из башен и бежали к маленькой площади. Гонец держал пику с трехцветным флажком. Он торопился, не дожидаясь, когда соберутся все, поднял вверх пику, встряхнул флажком и что есть силы прокричал: — Слушайте! Я, посланный начальником округа, объявляю! Слушайте все! Началась война!.. Царь германский напал на нашего царя! А вам приказано завтра в полдень собраться у Ассы! Всем мужчинам Хамхинского и Цоринского элу[152]! С вами будет говорить начальство! Меня ни о чем не спрашивайте! Все узнаете завтра! — И он поскакал дальше, в другие аулы. Народ глядел ему вслед, пока мелькавший на пике флажок не скрылся из виду. Война… Еще никто не знал, где война, почему война, но все уже знали, что от нее не может быть добра. У горцев свежи были в памяти все беды от прежних войн, и они слишком хорошо знали поговорку: «Война не родит сыновей…» Еще не все эгиаульцы успели побывать на площади, не все, кто был на ней, успели вернуться домой, как в соседние хутора и аулы, по тропам и без троп, через леса и ущелья, обгоняя вестника беды, бежало зловещее, черное слово — война!.. Иналук уже несколько дней болел и не выходил из дому. Калой проведал его, рассказал новость. — Интересно, зачем они собирают все Цоринское и Хамхинское элу? К чему бы это? Объявили о войне — и ладно… А что же еще? — Как что? — воскликнул Калой. — Хлеб, мясо, шерсть, пулю-порох где взять? Солдата — где взять? Иналук только глядел на Калоя, с трудом соображая, что тот говорит. — Вот для того и собирают, чтоб взвалить эту ношу на наши плечи! — Но ведь мы и так… Калой не дослушал Иналука. — Да, мы небогаты. Но каждый хоть что-то да сможет дать? А в казне из наших горстей горы соберутся. Только, думаю я, этим не обойдется… Он не договорил, встал, пожелал брату здоровья и пошел к себе. Проходя мимо встревоженных односельчан, он приветствовал их. Всюду говорили о войне. — Что они от нас хотят, как ты думаешь? — обратился к нему пожилой горец, у которого оспа, как лопатой, изрыла лицо. — На нас и так только кожа да кости! Калой улыбнулся. — Что нам гадать, — сказал он, — ведь говорят, что с того, на ком нет штанов, хоть всемером навались — не снимешь! До завтра недалеко, узнаем. Вот жаль только, что день пропадет. Косить бы надо… Вечерело, когда Калой пришел к себе. Орци правил косы. Жены готовили ужин и с тревогой смотрели на Калоя. — Ну чего вы? Давно не виделись, что ли? — в шутливом тоне прикрикнул он на них и сел ужинать. После ужина, уже во дворе, он посмотрел на горы, прикинул что-то в уме и сказал: — «На красный закат — готовь накидку, на красный восход — готовь еду…» Завтра быть погоде… Один пойдешь косить. А я схожу, послушаю начальство… Орци хотел возразить ему, но не решился и только с еще большим усердием принялся отбивать косу. Когда наступила ночь и встревоженный аул погрузился в сон, Орци притянул к себе Готу и прошептал ей на ухо: — Неспроста Калой отсылает меня косить… — А зачем? — так же тихо спросила жена. — Чтоб меня не взяли, если завтра будут брать на войну! Я сразу понял!.. Только ничего у него не выйдет. Я пойду сам. А его не пущу. Гота ничего не ответила. Чуть свет Орци сделал вид, что идет косить. А немного позже Калой отправился на сход. К полудню у реки Ассы, в урочище Дорхе, собралось множество народу. Начальник округа не заставил себя ждать. Он приехал верхом из Гойтемир-Юрта в сопровождении пристава, Чаборза и нескольких казаков. Видно было, что начальник очень озабочен. Они остановились на возвышенности, лицом к реке, около которой паслось несколько сот стреноженных коней. Горцы окружили военных. Разговоры смолкли. Начальник, сняв картуз, вытер белоснежным платком вспотевшую лысину, расправил усы и заговорил. Чаборз, который теперь уже неплохо понимал по-русски, переводил его без особого труда. У одного из конвоиров на пике развевался трехцветный флаг, и он держал его так, чтобы полотнище колыхалось над головой начальства. — Горцы Кавказа! Верные сыны России, дети всемилостивейшего нашего монарха! — прокричал начальник округа и остановился. Подражая ему в интонации, Чаборз приблизительно перевел эти слова. — Мне приказано объявить вам, что пятнадцатого июля сего года Австро-Венгрия объявила войну родственной и союзной нам Сербии, а девятнадцатого в войну против нас вступила Германская империя. Великое испытание обрушилось на матушку Россию! Но через три дня на нашей стороне против Германии встали Франция и Англия. Верные сыны отечества, доблестные наши армии повсеместно атакуют и теснят противника! Врага ждет возмездие! Завоевать нашу землю ему не дано! Чаборз переводил и орал еще громче и быстрее начальника. Казалось, все эти слова и мысли принадлежали ему. Народ с удивлением смотрел то на офицера, который багровел, чтобы перекричать шум ветра и реки, то на Чаборза, у которого от усердия глаза лезли на лоб. — Победоносный конец войны — не за горами! Армии союзников достаточно сильны! — кричали начальник и Чаборз, и народ едва успевал понять, о чем их речь, и уж никак не мог успеть за ними рассердиться на врага. — Идет мобилизация! — продолжал начальник округа. — Миллионы сынов отечества встают под наши победоносные знамена! Тут он снова вынул платок, звучно высморкался и сунул его в карман. При этом на лицах одних слушателей появилось крайнее удивление, на других — сдержанная улыбка. — Видели? Спрятал в карман! — непроизвольно вырвалось у кого-то. — Циска-мулла, добавь ему в платок! — выкрикнул другой. Уже состарившийся дурачок из Гойтемир-Юрта вскочил, матерно выругался и, дико тараща глаза, стал отыскивать обидчика. Когда люди из дальних аулов увидели длинное, худое лицо того, кого называли Циска-муллой, и его огромный влажный нос, на который не хватило бы и двух платков, раздался дружный хохот. Начальник в удивлении посмотрел на Чаборза. — Это они довольны, что много людей идет на немца, — выкрутился тот. Вдохновленный таким патриотическим поведением людей, оратор продолжал: — По воле всех кавказских народов будет сформирована кавалерийская армия, куда войдет и Ингушский полк! После моего отъезда во главе со своим старшиной вы путем добровольной записи или жеребьевки должны выставить от каждых пятидесяти жителей по одному воину с конем, сбруей, амуницией и в бурке. Если у воина все это имеется, ему общество за счет казны выплачивает двести рублей. Если нет — снаряжает его за свой счет! Понятно? — Понятно! Понятно!.. — раздались голоса. Начальник округа с одобрением кивнул и снова потянулся за платком. — Теперь голову вытрет!.. — крикнул тот же озорной голос. Этого человека, видимо, больше, чем война, занимали манипуляции начальника с носовым платком. А начальник действительно приподнял фуражку и протер лысину. — Циска-мулла, добавь ему! — не унимался шутник. И опять Циска-мулла вскочил и оскалился. — Своей матери добавь! Своей матери! — орал он, размахивая руками и брызгая слюной. На этот раз хохот разразился такой, что Чаборзу пришлось объяснить его дурачеством юродивого. В это время встал Калой, сидевший с мужчинами на бугре. — Оставьте шутки! — сказал он достаточно громко и строго, так, что его услышали все. — Где-то умирают люди, завтра кому-то из нас надо будет встать с ними рядом, а вы дурака валяете!.. Глупые могут уйти! Выждав, не возразит ли кто, он сел на место. На сей раз начальник сам понял, что этот горец призывал к порядку, и, воспользовавшись воцарившейся тишиной, сказал: — За разгром войска Шамиля под крепостью Владикавказ ингушское ополчение было в свое время награждено георгиевским знаменем! Оно почетно хранится во дворце войскового атамана! За отличия в турецкой кампании 1877 года на Дунае доблестные ингушские кавалеристы были удостоены двух серебряных труб и георгиевского штандарта. За участие в войне 1904 года против Японии ингушские офицеры и конники по приказу наместника Кавказа получили право оставить при себе навечно боевое оружие и каждый из них был награжден памятным подарком — серебряной чаркой и блюдом! Я уже не говорю о тех орденах, которые они получили. Эта слава, доблесть и верноподданничество ваших предков обязывают вас не посрамить их памяти и выставить полк, который в войне за Россию покажет пример храбрости и геройства на страх врагам! В полк надо послать лучших мужчин, потому что командовать армией дал свое согласие сам его императорское высочество великий князь Михаил Александрович, брат августейшего монарха! — Ура-а-а! — подхватили в несколько голосов стражники, а за ними и Чаборз. А ингуши с удивлением и иронией смотрели на них, не понимая, зачем взрослые люди вдруг начали вопить. — Кто-то должен ответить ему… так полагается, — подсказал Чаборз людям. Но непривычный к беседе с начальством народ молчал. Потом как-то, не сговариваясь, все повернулись к Калою. Калой встал, подумал и начал. — Скажи начальнику, — обратился он к Чаборзу, — и пусть он передаст царю, что мы опечалены тем, что началась война. — Чаборз перевел. — И мы знаем, что войну можно остановить только войной, как пожар в степи — только пожаром! Польза от этой войны для нас одна: мы хоть теперь узнали, как велика заслуга наших отцов перед царями и как она богато оплачена: два флага, две дудки и серебряные тарелки, с которых нечего было есть до сих пор… — Для полного счастья нам только барабана еще не хватает! — неожиданно раздался голос Орци. Народ рассмеялся, а у Чаборза глаза забегали, как у волка, попавшего в капкан. Он не мог придумать, что сказать начальству. Но в конце концов, видимо, все-таки нашелся, потому что начальник, слушая его, снисходительно кивал головой. — Скажи, — продолжал Калой, сделав вид, что ничего не услышал, — война началась не по нашей вине и, наверное, не по нашему желанию кончится. Но раз все горцы собираются помочь русским людям, ингуши не отстанут от других, будут впереди! — Он замолчал. В голове его быстро пронеслась мысль: «Кому-то из нас двоих все равно придется идти… Так не Орци же, который вовсе не воин… Дадут деньги, — значит, дома будет хлеб… Жалованье… Зовут лучших мужчин…» И он громко крикнул: — В войско брата царя первым запишите меня! Запись добровольцев и жеребьевка по аулам проходили в назначенные сроки. По болезни врачи отстранили от воинской службы Иналука. Были и такие, которые, не желая идти воевать, находили бедных людей, платили им и посылали за себя в полк. Это не запрещалось. Но так как все говорили, что война продлится недолго, что за время службы всадники будут получать жалование — двадцать рублей в месяц, а отличившиеся еще и особое вознаграждение, то комплектование полка шло успешно. Для многих горцев в этот засушливый год война явилась неожиданным подспорьем, избавлением от голода. Почти каждый из них имел седло или лошадь, сбрую или бурку, поэтому, получив на покупки деньги, можно было запастись зерном и прокормить семью до следующего урожая. А в доме у Калоя было плохо. Впервые за всю жизнь Орци восстал против решения старшего брата. Он говорил с ним как равный и требовал, чтобы тот остался дома, а сам собирался идти вместо него. — Я тебя знаю, — говорил он. — Когда ты в день сходки элу хотел оставить меня на покосе, я сразу понял, для чего ты это делаешь. Но я не думал, что ты сам напросишься идти в полк, не дождавшись жеребьевки. Вместо дяди Турса тебя воспитывал мой отец. Ты растил меня вместо моего отца. Теперь я вместо тебя должен растить Мажита? Да что же мы, прокляты, что ли, что у нас ни один отец не остается для своего сына?.. Я младший. У меня нет детей, и я… — Ты плохо знаешь, что такое младший! — строго оборвал его Калой. — Иначе ты не возражал бы мне… Я плохо выучил тебя… Есть дети! Нет детей!.. Это причина для разговора?.. Нет, так надо, чтоб были!.. Орци опустил глаза, отвернулся. — Я перед людьми дал слово и менять не буду!.. — отрезал Калой и замолчал. Однако младший снова возразил. — Ты несправедлив, — начал он с обидой. Калой уставился на него. Но Орци смело выдержал этот взгляд и продолжал: — Мне уже немало лет. И все, кроме тебя, считают меня мужчиной. А ты стараешься оберегать меня, как ребенка. Ты несправедлив. Ты не хочешь изменить своего слова, потому что тебя осудят. А что скажут про меня? «Младший брат дал, чтоб старший пошел на войну, а сам остался с бабами»?.. А если тебя искалечат, убьют?.. Скажут, что я ел хлеб, купленный ценой твоей жизни!.. Этого не будет! Ты должен понять меня. Если ты не разрешаешь мне идти вместо тебя, я пойду с тобой… У нас была одна жизнь. Одной она и останется. Орци вышел. И Калой понял, что на этот раз он должен будет уступить. Со страхом думал он о том, что Орци попадет на войну… Орци, которого он действительно привык считать ребенком. — Старший, — неожиданно обратилась к нему молчавшая все время Гота. — Каждой женщине тяжело, когда муж ее покидает дом для такого дела… Война — это не то, чему можно порадоваться. Но меня одной будет достаточно, чтобы заставить его уйти с тобой… — Замолчи! Только тебя мне не хватало! — закричал на нее Калой и замотал головой, как бык на привязи. Гота умолкла, но не испугалась деверя. Она знала, сколько доброты скрывалось в этом человеке за его порой свирепой внешностью. Дали подошла к ней, обняла за плечи, и они вместе вышли из комнаты. В день, когда всадники обеих горских общин собрались у Гойтемир-Юрта, чтобы вместе тронуться в путь, из города пришла весть о том, что царь Япошка тоже начал воину против царя Германа. — О! Теперь туго придется Герману! А когда подойдем мы, от него только клочья полетят в разные стороны, — говорили мобилизованные. — Хотя бы без нас война не кончилась!.. В полдень собрались все — и отъезжающие и провожающие. Было солнечно, но не жарко. В воздухе пахло пересохшей травой. Над головами то появлялись, то исчезали звонкие стаи щуров. Приехал старшина. Он был весь в золоте, в белой черкеске, как князь. Чистокровный конь его ни минуты не стоял на месте. Чаборз поднял плеть. Люди утихли. — Земляки! — воскликнул он. — Сегодня тот день, когда лучшие мужчины покидают горы, и никому не известно, кто вернется назад. Волей Аллаха и государя я был у вас старшиной. Но я рожден в этих горах ингушской женщиной, и когда наступил день испытания для всех, я не могу оставаться в стороне. Начальство приняло мою просьбу. Вместе с вами сегодня ухожу и я. И по моему ходатайству, с согласия начальника округа и назрановского пристопа, я до своего возвращения передаю цепь и звание старшины народом уважаемому… — он замолчал, отыскивая кого-то глазами, — народом уважаемому, честному человеку Иналуку из Эги-аула. Люди в удивлении зашумели. Все, что сказал Чаборз, было так неожиданно. Никто не мог подумать, что он добровольно уйдет со своего места, а тем более, что он станет тянуть на должность старшины человека из рода, с которым у гойтемировских вечные распри. Иналук был удивлен не меньше других. Он подъехал к Чаборзу, взял цепь, поднял ее и сказал: — Я никогда не был старшиной. Но, если вы хотите, я могу взять на себя эту цепь, хоть и не знаю, как справлюсь… — Бери! — Бери! — кричала толпа, и Иналук с волнением надел на себя знак власти. За сто лет главенства в горах рода Гойтемировых оно впервые перешло к другим. Мысль эта не сразу пришла Чаборзу в голову. Он долго думал и решил, что так будет лучше всего показать Эги свое дружелюбие, свою справедливость. Ведь дома у него оставалась семья, дети. А на войне могли и убить. Ну, а если все закончится благополучно, он не сомневался в том, что цепь снова вернется к нему, если он не поднимется еще выше, к начальнику округа или даже в канцелярию самого губернатора!.. Мулла призвал народ на молитву. Всадники спешились, отдали лошадей близким и длинными, неровными рядами стали за его спиной. За ними расположились провожающие. Молились горячо, в голос. Стоял ровный приглушенный гул. Все понимали, что эта молитва для многих — последняя на родной земле. Прощание было коротким. Только матери обняли сыновей, братья — братьев. Женам не полагалось подходить на людях к мужьям. Новый староста и мулла первыми тронулись в путь. Они ехали рядом. За ними — Калой, к нему присоединился Чаборз. Остальные по двое следом потянулись к ущелью. Провожатые стояли на возвышенности. Ни причитаний, ни слез. Все здесь знали и привыкли считать, что «мужчины рождаются для войны». — Вот и конец всем распрям и вражде, — в задумчивости произнес Чаборз, искоса поглядев на Калоя. «К чему бы это?» — подумал Калой, которому и так было не по себе от соседства с ним. И, помолчав, он сказал: — А разве война не мать вражды?.. Калой уже понял, что Чаборз намекает на примирение. Но он не верил ему. Он знал, что у этого человека во всем — только расчет. И твердо решил никогда не впускать его в сердце. Последним в колонне вел свою лошадь Орци. На ней сидел верхом Мажит. У поворота Орци обнял мальчика и отпустил к Дали и Готе, которые остались стоять наверху. Вскочив на лошадь, он оглянулся, поднял руку и поскакал догонять остальных. Скоро он скрылся за поворотом, и только облачко пыли, взлетевшее за ним, кружась, оседало в кустах. Но вот не стало и его… Наступил покой и тишина, словно не было на земле людей… Обе женщины молчали. Нарушил это молчание запыхавшийся Мажит. Увидев, что вокруг уже нет чужих, он сейчас же потянул мать за подол. — Дай!.. — крикнул он властно и капризно. — Отец сказал, что теперь в доме ты будешь мужчиной… — строго ответила мать, отцепляя его руку от подола. — А разве мужчина может быть сосунком? Мажит в удивлении разинул рот. Дали ожидала, что он сейчас раскричится, но он только засопел и пошел за ней. — А ты тоже слышала? — спросил он Готу. Та подтвердила. Весь остальной путь все трое шли, не нарушая молчания. Каждый думал о своем. Дома Мажит влез на нары и растянулся на отцовском месте. — Я бы поел чего-нибудь, — сказал он матери точно так, как говорил иногда отец. — Подай-ка мне чурека с молоком!.. Дали отвернулась к полке с посудой, чтобы скрыть волнение и жалость, и поставила перед ним еду. Весь этот день за тем, что делалось у ингушей, в котловине Дорхе, следили из лесных зарослей хевсуры. Они посчитали, сколько мужчин ушло, сколько осталось. Кто ушел. Многих они знали даже в лицо. И решили, что сил у соседей поубавилось намного. В эту же ночь они загнали свою скотину и отары овец на пастбища ингушей. Надо же было и им делать что-то, чтобы прожить. Мысль о том, как Орци оставить дома, не покидала Калоя. В пути он говорил об этом с Иналуком. Вместе они решили попросить сельскую комиссию, которая ждала их по выходе из ущелья, чтобы она как-нибудь забраковала Орци, потому что дома без него женщинам будет трудно. Им повезло. В комиссии нашлись свои люди, и Орци был признан негодным «по болезни глаз». Он помрачнел, но спорить не стал. Может быть, он заподозрил братьев? Только когда рекруты тронулись дальше, в Назрань, в конце отряда Калой снова увидел брата. В облаке пыли тот понуро плелся следом, рассеянно глядя по сторонам. В Назрани Орци снова был «забракован» окружной комиссией. Только теперь не по глазам — доктор нашел его здоровым, а уже из-за плохой лошади. От обиды Орци готов был провалиться. Но он сдержался, бросил на своих судей злобный взгляд и исчез. Здесь к горцам присоединились новые отряды из других аулов, и к вечеру всех их направили в город в казармы. На этот раз, как ни оглядывался Калой, брата он не увидел. И Калой решил, что тот, поняв его уловку, разозлился и уехал домой, даже не попрощавшись. Ночевали во Владикавказе, в казармах. Наутро должны были пройти последнюю проверку. Горланя непонятные для горцев команды, порой даже подталкивая руками, урядники кое-как выстроили их в колонну по три и повели за город на плац. Здесь уже стоял стол под зеленой скатертью, за которым сидели офицеры. Позади стола толпились зеваки, собравшиеся с окраины. Стайками носились во все стороны неугомонные мальчишки. Вскоре прискакал князь Химчиев, командир первой сотни. Это был красивый молодой человек с черными мефистофельскими усами и бородой. Он ловко спрыгнул с коня, поздоровался с товарищами и занял за столом главное место. Командир полка поручил ему сегодня заменить себя. На нем, как и на остальных офицерах, была серая, дагестанского сукна черкеска, серебряные погоны с инициалами «ИН», белые газыри, черный бешмет. Химчиев снял папаху, вытер платком жесткий бобрик волос и приказал: — Начнем! Всадники поодиночке подъезжали к столу, называли свое имя и фамилию, показывали амуницию, сбрую и пускали впробежку лошадей. После этого их заносили в список полка и определяли в сотню. Смотр близился к концу, когда Калой неожиданно увидел Орци на гарцующем коне. Он едва узнал брата. И, конечно, никто, кроме него, не мог даже подумать, что Орци подвыпил и подпоил свою лошаденку. Она настолько преобразилась, что не находила себе места. Вот он лихо подскакал, осадил коня у самого стола, поднял его на дыбы и закричал по-ингушски: — Я забракованный! В Мужичах меня назвали слепым, в Назрани моего коня — хромым! Если вы люди царя и вам нужны солдаты, запишите меня! И посмотрим на войне, кто раньше получит крест! Ингуш офицер, сопровождавший всадников из Назрани, наклонился к князю и что-то шепнул ему на ухо. Но тот только отмахнулся. — Пусть покажет лошадь! — крикнул он и тише добавил: — Если таких браковать, как же быть с теми, которых зачислили?! Орци рысью отъехал на некоторое расстояние, резко повернул лошадь назад и, хлестнув ее, понесся прямо на начальство. «С ума сошел!» — подумал Калой. Народ шарахнулся в стороны. Офицеры едва успели пригнуться, как Орци перелетел через них и тут же помчался назад. Прыжок… и конь снова перескочил через стол. Побледневшие офицеры вскочили. — Хватит! Остановить! — закричал князь Химчиев, в удивлении вскинув могучие брови и потрясая над головой кулаками. — Если хоть один ингуш попадет на фронт, ты будешь первым! Слышишь?.. Когда ошеломленные люди пришли в себя, плац разразился хохотом. А Орци на своей сумасшедшей лошаденке вьюном вился перед столом. — Где самые плохие люди на земле? — вращая глазами, обратился он к князю. — В четвертой сотне! — выслушав переводчика, подхватил его шутку тот и с издевкой указал на своего друга — командира этой сотни. — Запишите меня туда! — прокричал Орци и, не дожидаясь ответа, умчался в строй. «Сукин сын! — воскликнул про себя Калой. — Что ты с ним сделаешь! — И вместе с досадой он почувствовал радость за смелость брата и за то, что тот все-таки остался с ним. — Молодец!» Прошла неделя. Каждый день в Ингушский полк прибывало пополнение из плоскостных аулов. Начальство придумало называть солдат-горцев не солдатами или казаками, а всадниками. С утра и до позднего вечера на площадях города, на окраинах шло срочное обучение новобранцев всех войск и национальностей. Всюду раздавались зычные команды: «Ать-два! Ать-два!», «Два шага вперед — коли! Шаг назад — отбей! От кавалерии — за-а-кройсь!..» И солдаты с яростью кололи штыками соломенные мешки и, приседая на корточки, перекладиной поднимали над собой винтовки. Пот струился с сосредоточенных лиц молодых парней, сроду не ведавших о такой сложности военного артикула. А унтер-офицеры к вечеру срывали могучие голоса и шипели на своих подопечных, как гусаки. Солдаты-горцы были избавлены от необходимости колоть соломенные мешки. Но зато их день, начинавшийся с бесконечной чистки коней, заполняли не менее важные для войны занятия. Всадников учили ходить и перестраиваться в конном строю, рубить лозу, стрелять. Учили рассыпаться лавой, собираться в нужном месте и с гиком нестись на «врага». Поначалу тут поднималась такая неразбериха, что командирам приходилось выезжать на видное место и голосом и руками созывать своих людей. Но что было еще труднее, так это обучить их командам по сигналу трубы и отдаче чести. Горцы терпеть не могли этой условности и всячески избегали ее. При встрече с офицером на улице они делали вид, что не замечают его, и переходили на другую сторону. На этой почве между ними и офицерами чужих частей возникали неприятные инциденты. Тогда по гарнизону было дано негласное указание не обращать на поведение всадников серьезного внимания. В конце концов кто-то наверху понимал, что не в этом главное, а тем более, что горцы никогда не служили в войсках. А вечерами, когда с тягучим скрипом поднимались по проволокам газовые фонари, разливавшие вокруг себя бледно-зеленый свет, площади пустели, успокаивались. И город начинал жить иной жизнью. На окраинах хлопали закрывающиеся на железные засовы ставни, за калитки выходили на лавочки старики и старухи и слушали, смахивая слезу, как в казармах заливались запевалы, а стоголосые хоры стройно выводили:3
Уже несколько недель полк стоял в деревушке под Проскуровом. Каждый день проводились конные и пешие учения. Сотни совершали марши, рыли окопы, преодолевали препятствия. Учились перестраиваться по сигналам трубы, ползать, делать перебежки, стрелять, рубить. Офицеры волновались. Ожидали приезда начальника дивизии. Доходили слухи, что он уже побывал в соседних полках и многим не поздоровилось. Правда, говорили, что сам великий князь был сдержан и вежлив. Но зато после его отъезда полковое начальство обрушивало громы и молнии на головы тех офицеров, части которых вызывали нарекания. И Байсагуров не давал покоя ни себе, ни своим людям. Он готов был заниматься с сотней день и ночь, лишь бы не пострадало его самолюбие. В один из этих дней на большой поляне сотня занималась рубкой. Утренний холодок только подбадривал всадников. Они стояли в два ряда и по очереди скакали к лозам, рубили направо и налево, потом прокалывали чучело и пристраивались к своим с левого фланга. Обычно занятия эти проходили повзводно. Но сегодня штаб-ротмистр делал общую проверку. И многим уже досталось от него. Штрафников он ставил отдельно. Последним в их число попал и Калой. Не потому, что он не мог срубить пяток лоз, а потому, что это, как и многое другое в их занятиях, казалось ему несерьезной, детской забавой. «Не все ли равно, — думал он, — как ударить противника! Лишь бы тот завалился! И главное, чтоб не он тебя первым…» Размышления эти прервал подъехавший командир. — Вы опозорите всю сотню! Весь полк… и даже народ! — крикнул он гневно. — А про твою силу мне ведь целые истории рассказывали, — обратился он к Калою. — Где же она? В сказках? В молодости осталась? Тебе бы теперь барашек пасти… Но раз ты пришел на войну, да еще добровольцем — придется делать то, что и все! У Калоя в глазах потемнело. Никто не позорил его так при народе. Но он лишь покрутил головой, словно шею ему жал воротник, и ничего не ответил. А Байсагуров уже выхватил саблю и понесся к стоящим по обе стороны дорожки лозам. Он рубил красиво, со свистом. Потом поставили по пяти лоз в пучок. Он срубил и их. Всадники уже знали, легко ли это, и с уважением смотрели на такую чистую работу. Но в командира сотни словно черт вселился. — Десять лоз! — крикнул он всадникам. Они с удивлением посмотрели на него и поставили. Сотня замерла. Командир явно рисковал своей репутацией. Вот конь пошел с места в карьер, сверкнула полоска стали — и все десять срезанных прутиков острыми концами воткнулись в землю. Как ни зол был Калой на Байсагурова, но ловкость и сила восхитили его. Восхитили и причинили боль. С детства в игрищах не имевший себе равных, он увидел, как его обошли… Словно мальчик, зажегся он желанием доказать командиру сотни и всем, что его рано еще отсылать к овечкам. Целую неделю Калой выспрашивал у лучших рубак полка о тонкостях этого искусства. Целую неделю все свое свободное время тайно проводил в лесу, примыкавшему к поселку, колдуя там со своей саблей, наведенной на бритву. А в конце недели, когда командир сотни снова привел их на поляну, он играючи смахнул клинком все лозы и попросил разрешения срубить столько же, сколько и командир. Байсагуров поднял брови, но разрешил. И так же, как это было неделю тому назад, сотня затихла. Калой поскакал, взмахнул клинком и чисто снес лозы. Всадники ликовали. Солдат сравнялся с офицером. — Молодчина! — крикнул Байсагуров. — Вот это всадник. Видно, не сидел, повесив нос! А если больше, срубишь? — Срублю, — ответил Калой. — Давай! Ставь двенадцать! — приказал командир. Калой срубил двенадцать. Потом четырнадцать. Пятнадцатую лозу чуть заломил. Байсагуров был спортсменом. И подвиг немолодого всадника вызвал в нем неподдельный восторг. Это было событием не только для сотни, но и для всей дивизии! Он снял с себя великолепную гурду[154] и протянул Калою. Калой бережно принял драгоценную саблю, полюбовался ею, погнул в разные стороны и возвратил командиру. — Спасибо за подарок. Правда, я не сделал ничего особенного. Раз ты хочешь, я буду считать себя хозяином этого клинка. Однако прошу тебя: пусть он останется на своем месте. Две шашки носить нельзя. Хранить ее мне негде и рубить ею я не смогу. Уж очень легкая, нежная! Командиру понравилась находчивость и скромность Калоя. И в нем шевельнулось угрызение совести за то, что он в прошлый раз так резко говорил с ним. — Как это ты так быстро выучился? А? — сгорая от зависти, приставали к Калою молодые люди. — Выучишься, — усмехнулся он, — если тебе посоветуют барашек пасти… — Не обижайся, Портос! — благодушно воскликнул Байсагуров. — Ты же добрый человек! А я вас ругал тогда за дело. На фронт идем. И вы меня еще вспомните! Да вот и сейчас, наверно, самому приятно. Ведь столько никто не срубит! «Как он сказал: „Портос“? Что это такое? Бык, что ли?» — думал Калой. Но решил спросить потом. Чтобы люди не смеялись. Если это обидное слово, он проучит командира на всю жизнь!.. Несколько дней спустя полк на заре подняли по тревоге. Думали, что пришел приказ выступать. Но командир полка сообщил, что назначен внезапный смотр дивизии и отдельных пехотных частей. Уже через час полк прибыл на поле, в назначенное место. Здесь не было никого, кроме дежурного штаб-офицера из дивизии. Он принял рапорт, указал курган, где будет командование. Об очередности построения было известно лишь одно: первой пройдет Осетинская пешая бригада, а последним — 8-й Донской казачий артиллерийский дивизион, приданный Кавказской туземной дивизии, не имевшей своих артиллеристов. Посоветовавшись с офицерами, командир полка полковник Мерчуле попросил штаб-офицера, который был его другом, выпустить его полк на плац последним, перед артиллерией. Цель была простая: учесть чужие ошибки и постараться избежать их. Штаб-офицер согласился, и полк отошел на край поля, к лесу, справа оставив место для донцов. Сейчас же была отдана команда еще раз почистить коней, привести в порядок себя, приторочить бурки. Наступил ясный, солнечный день. Корнет Бийсархо сходил с ума. То он проглаживал носовым платком чью-то лошадь и, обнаружив налет пыли, заставлял всадника вновь чистить коня. То у кого-то замечал незастегнутым шарик-пуговку на бешмете. То ругал за грязь на чувяке. И изрядно надоел всем. — Неужели начальник будет разглядывать мои пуговки? — не выдержал Орци. Бийсархо вышел из себя. — Не возражать! — закричал он. — Разговорчики!.. И тут ему на глаза попалась лошадь Орци. — А это что еще за осел? Откуда появилась у меня во взводе эта мелкорослая тварь? — сверкая глазами, напирал он на Орци. Когда он злился, все мышцы на его лице приходили в движение, обтягивая резкие скулы, широкий рот и сильные зубы. Казалось, он готов был впиться человеку в горло. Он становился страшен. Но подчиненные не боялись его. Они привыкли к нему, да и вообще не в их натуре было пугаться. Поэтому Орци посмотрел на командира и сказал: — Что же я ее с каблуков снял, что ли? От рождения она такая. И комиссия ее видела и ты ее видел сто раз. Неплохая лошадь… Всадники отворачивались, смеялись. Разъяренный Бийсархо помчался куда-то в сторону. Через минуту он вернулся и приказал Орци: — Ступай сейчас же к санитарам и немедленно обменяй эту скотину на лошадь. Орци пожал плечами и повел своего коня в лес, где на всякий случай стояли санитарные двуколки. Бийсархо расхохотался ему вслед: — Что и говорить, для атаки лучшей лошади не найти! Пока дотащится — и войне конец! Орци хотел было вернуться и дать отпор обидчику, но передумал: «Ничего! Ты у меня еще посмеешься!..» Один за другим подходили полки и строились побригадно. К девяти утра дивизия была в сборе. В это время пришла весть, которая заставила побледнеть офицеров: смотр будет проводить не только начальник дивизии — его императорское высочество великий князь Михаил Александрович — родной брат государя, но и дядя государя — сам Верховный главнокомандующий армией, его императорское высочество великий князь Николай Николаевич. Этого никто не ожидал. Ровно в девять часов подъехали автомобили, на курган поднялось начальство. Войска издали увидели главнокомандующего. Он был на голову выше всех. Чуть пониже его виднелась папаха начальника дивизии. Труба пропела «Смир-н-о-о-о!» Всадники замерли возле лошадей. Начальник дивизии сел на коня и в сопровождении адъютанта и трубача поскакал к полкам. На полпути он принял рапорт своего помощника, а затем, здороваясь, объехал части. — Здарав джилай!! Ваш височ!.. — прокричали и ингуши, которых специально обучали произносить отрывисто замысловатые титулы. Когда гул приветствия замер, раздался одинокий голос: «Здрав джилай, ваш балгароди височ!» Начальник дивизии не услышал этого. Он скакал к артиллеристам. Но многие всадники, да и офицеры не удержались и фыркнули. — Кто сказал? — оглянулся корнет Бийсархо. — Я, — спокойно ответил Орци, сидя на толстой санитарной кобыле, белой, как сметана. — Сколько раз говорили, — воскликнул корнет, — кричать только вместе! И начальнику дивизии говорить «ваше высочество», а не «благородие»! Это же великий князь! — А я думал, «балгароди» лучше, — невозмутимо ответил Орци. — Ведь так мы тебя величаем. А кто выше тебя? Ты вот захотел — и меня на жеребую кобылу усадил… — Замолчать! — прошипел на него корнет по-русски, так и не поняв, издевается над ним эта дубина или действительно не понимает ничего. И опять всадники разрывались от сдерживаемого смеха. Но вот командиры полков, следовавшие за начальником дивизии, отдав ему честь, поскакали к своим частям, а он направился к кургану Верховного главнокомандующего. Полковник Мерчуле вернулся в подавленном настроении. Командиры сотен смотрели на него с тревогой. Какая задача поставлена полку? Мерчуле вызвал к себе Байсагурова. Зажав небольшую бородку в кулак, он прищурился, глядя на ряды выстроившихся сотен своего полка, и, видимо, что-то прикидывая в уме. Как кавказец он хорошо знал ингушей, уважал их за товарищество, смелость и верность в дружбе. Но как кадровый офицер он понимал, насколько недостаточна сейчас их воинская выучка, чтобы демонстрировать ее перед главковерхом русской армии. Что делать? Как не уронить чести офицерского состава и всего полка?.. Этим он и поделился с Байсагуровым, которого считал наиболее способным офицером. Оказывается, начальник дивизии предупредил, что Верховный может изменить порядок прохождения полков и начать командовать сам. Такое уже случалось. — Понимаешь, чего я боюсь, — закончил Мерчуле. — Перепутают, сигнала не поймут — и все! Из стройной части полк в одну секунду превратится в табун! Я видел. Такое и с более обученными случалось! Черт побери! Байсагурова обескуражило это сообщение. Он молчал. — Мы идем последними, — с печальной усмешкой продолжал командир полка. — Вот если бы он протрубил нам «в атаку», мы бы показали! Штаб-ротмистр в жизни был большим приятелем командира полка, и здесь, где их никто не слышал, они говорили на «ты». — Послушай! — тихо воскликнул Байсагуров. — Эврика! Это же мысль! Не дожидаясь его команды, двинуться в атаку самим! А там ищи-свищи! — То есть как? Без приказания? — Да очень просто! Если другим он будет выбирать аллюры, то мы сами выберем себе… Пойдем в три креста[155] — и конец! — Да с меня погоны сорвут! — воскликнул Мерчуле и в сердцах отвернулся. Грянул дивизионный оркестр. Осетинская бригада пришла в движение. Оба полка шли в пешем строю, отлично держа равнение на высокое начальство. Только мягкость шага выдавала в них кавказцев, отличавшихся легкой походкой, которая выработалась в течение веков оттого, что ходили горцы в чувяках. — Послушай! — торопливо сказал Байсагуров. — Началось. Надо решать. А мимо начальства уже шел Кабардинский полк. Как и ожидалось, раздался сигнал дивизионного трубача. Полк сделал поворот направо, потом налево… Перестроения эти были эффектны, но проходили не гладко. — Что дороже — один офицер или честь полка? — почти закричал Байсагуров. — О чем ты? — не понял его Мерчуле. Он следил за кабардинцами. — Послушай! Тебя сейчас увозит врач. Приступ аппендицита… Все остальное — положись на меня. Пан или пропал!.. Мерчуле поглядел на него, подумал и повторил: — Пан или пропал! Но если о сговоре узнают… А в общем — с Богом! Случится что — буду тебя выручать. Он велел адъютанту созвать офицеров. И когда те подскакали, сказал: — Господа офицеры! Я заболел и не могу превозмочь тяжелого состояния… Командовать полком приказываю командиру четвертой сотни штаб-ротмистру Байсагурову. Сожалею, что не в силах быть вместе… Надеюсь на службу! Проводив Мерчуле, Байсагуров вернулся. Он был бледен и строг, как никогда. А впереди, на поле, смотр проходил как настоящие маневры. Один за другим выходили Татарский[156], Чеченский полки. По сигналам они перестраивались, меняли аллюры… Байсагуров отдал приказ надеть бурки. И общий облик полка, одетый в домотканые черкески, преобразился. Команды следовали одна за другой и все больше удивляли офицеров, которые чувствовали в них что-то неладное. — Подтянуть подпруги! Са-а-а-дись!.. Еще несколько команд — и полк отступил назад и скрылся в лесу. На месте остался только сам Байсагуров, штандарт, трубач да взвод всадников. Но вот очередь дошла до третьей бригады. Тронулся Черкесский полк, за ним должны были идти ингуши. А на кургане только сейчас заметили, что полк исчез. На месте Ингушского полка стоял взвод. Тридцать человек вместо восьмисот. Это было невероятно. Но полка не было. Начальник дивизии посмотрел на командира бригады. Тот без шума направил к ингушам штаб-офицера. И в это время в их расположении послышался сигнал: «Развернутым строем — шагом марш!» Из лесу выступили черные всадники. Начальство не успело понять, что происходит, как последовал новый сигнал полковой трубы: «В лаву! От середины!..» Начальник дивизии искоса посмотрел на своего дядюшку. Главковерх с заметным любопытством следил за движением конницы, а она стремительно рассредоточивалась по фронту и шла за своим командиром полка, который со знаменем и трубачом быстро уходил вперед. — «К середине — со-о-омкни-и-и-ись!» — скомандовал трубач. Всадники вновь понеслись к центру. — «Шаш-ки-к-и во-о-о-н! В атаку марш-марш!» — последний раз прозвучала медь, и тысячи лошадиных копыт в бешеных ударах обрушились на поле. Земля задрожала. А всадников не было видно. Они лежали на конях, над которыми взлетали черные крылья бурок и голубых башлыков. Вот их командир свернул направо и наперерез полку помчался к кургану. Шагах в двадцати он выпрямился в седле, поднял перед собой клинок и, осадив коня, отсалютовал: — Ваше высочество! Ингушский полк в атаке! Штаб-ротмистр Байсагуров! Как только он повернулся и встал лицом к полку, его всадники разом поднялись на стремена и, сотрясая воздух гиканьем и возгласами «вурр-ооо!», яростно размахивая и кружа саблями над головой, лавой промчались под штандартом и скрылись за дальней деревней в тучах пыли. Отдав честь главнокомандующему, Байсагуров сделал свечу и как вихрь умчался за полком. Главковерх, не скрывая удовольствия, похвалил атаку и поблагодарил племянника и командира бригады за настоящий сюрприз. — Рады стараться! — по-солдатски ответил полушутя, полусерьезно начальник дивизии. — Кто командует полком? — спросил главковерх, насупив брови. Помощник командира дивизии ответил, что командует полком полковник Мерчуле. Но он внезапно заболел, и полк вел командир четвертой сотни штаб-ротмистр Байсагуров. — Отлично! Побольше бы таких! — сказал великий князь. — Командиру полка благодарность. Штаб-ротмистра произвести… Кес-ке-се?[157] — вдруг спросил он, взглянув на поле. Там к центру плаца шагом подъезжал одинокий всадник на брюхатой лошади. В левой руке его сверкала шашка, в правой была плеть. Ехал он траверсом[158], лицом к начальству, и изо всех сил нахлестывал свое толстокожее животное. А оно, как от овода, только отмахивалось от него хвостом. Наконец всаднику все же удалось разогнать лошадь, и она нашла курцгалопом, вздымая вместе передние ноги и едва продвигаясь вперед. И тогда всадник тоже закрутил шашкой над головой, заорал «вур-ро-о-о!» Стало ясно: он шел в атаку вслед за своим полком. А на поле уже вступали донцы. Кто-то из штаб-офицеров поскакал, чтобы убрать всадника в сторону. Тем временем лошадь его, видимо, приняв возглас «вурро» за «тпрру», остановилась. Заложив на спину кренделем короткий хвост, она стала освобождать свое бездонное брюхо от казенного фуража. Понукания не действовали. Штаб-офицер был шокирован. — Мерзавец! — воскликнул он. — Что ты здесь делаешь? Или ты не видишь, кто там!.. — Это не я, это лоша делает! Он десят лет армия. Если он сама не знаю, кто там, я откуда знаю? — Да убирайся ты со своей коровой! — потерял терпение офицер. — Мой лоша мой командер сказал осел. Эта лоша ты сказал коров! А я как, пеший атака пойдем? Да? — Олух! Сворачивай сюда! — закричал офицер. — Не олух! Орци я! — огрызнулся всадник и снова начал разгонять свою кобылу. Офицер выхватил шашку, ударял лошадь Орци фухтелем и, схватив ее за повод, поволок в сторону. — Отпускай! — угрожающе сказал Орци. — Плен моя не пойдет! Отпускай! Но офицер продолжал уводить коня вместе с ним. — Тогда смотри мине! — закричал Орци и взмахнул шашкой. Офицер чудом успел парировать удар в голову. Клинок Орци скользнул по его сабле до эфеса. В это время, развернувшись, на них полным ходом шла артиллерия. Офицер бросил Орци и поскакал в сторону. Некоторое время кобыла Орци неслась вместе с батареями, потом устыдилась своей прыти и снова перешла на курцгалоп. И опять до кургана донесся победоносный крик Орци — «вурроо!» Он продолжал атаковать. Когда штаб-офицер показал начальству разрубленный эфес и пояснил, что всадник кинулся на него, чтобы не попасть в «плен», главнокомандующий рассмеялся. — Его теперь в полку доконают! — сказал он, успокаиваясь. — А ведь он не сдался даже офицеру! Атаковал! Шел на подкрепление! Это воин! Не так ли? А вот кто кавалериста на такого битюга посадил, тому не мешает всыпать! Солдату медаль! Он замолчал, задумался и, окинув офицеров строгим взглядом, который, казалось, и смотрел на каждого и не видел никого, обращаясь к начальнику дивизии, сказал: — Ну что ж, дивизия твоя пока дикая. Гаять с нею было бы лучше, чем воевать. Но ничего не поделаешь. Общее положение вам известно. Фронт требует новых сил. А с недостатками на ходу разберетесь! — Он козырнул и пошел к автомобилю. Начальник дивизии уехал вместе с ним. Помощник начальника дивизии, тучный мужчина с красной шеей и большими седеющими усами, снял папаху, перекрестился. — Слава тебе!.. Пронесло! — Потом усмехнулся, покачал головой: — А здорово окрестил — «дикая»!.. Не в бровь, а в глаз! Так она теперь и пойдет!.. В эту ночь во всех полках дивизии офицеры кутили. Но особенно бурно предавались веселью ингуши. Командиру полка сразу «стало лучше». Да и как было не поправиться, когда он получил благодарность главковерха, его друга произвели в ротмистры и даже серьезная оплошность корнета Бийсархо обернулась первой медалью в полку. Орци был приглашен в офицерское собрание. Здесь его снова и снова заставляли пересказывать все, что с ним случилось на плацу, и хохотали до изнеможения. Кутеж закончился поздно ночью, когда были исчерпаны все запасы местной лавчонки и чаборзовских ящиков. А через пару часов сна офицеры уже стояли во главе служебных команд полка, выстроенных для торжественной присяги.4
Была глубокая осень. На смену утренним заморозкам приходили туманы и нудные дожди. Казалось, кто-то сквозь тонкое сито цедил их на головы солдат. Лес притих. Мокрые листья уже не шуршали внизу. Природа замерла в преддверии зимы и холодов. А люди все сильней разжигали пламя вражды, и огонь сражений все шире растекался по несчастной земле. Где-то на крайнем юге против России в войну вступила Турция. «Дикая дивизия» вместе с другими резервами была переброшена на Карпаты. Совсем недавно, разгромив неприятельские армии, русские захватили здесь большую часть Галиции и обложилиавстро-венгерскую крепость Перемышль. Днем и ночью воздух сотрясали тревожные вздохи орудий. Каждый день офицеры и всадники ждали приказа выступить на передовую. Ингушский полк стоял в помещичьей усадьбе, окруженной старинным парком, переходившим в лес. Штаб занимал охотничий домик. Сюда и вернулся к своим офицерам Мерчуле с новостями от начальника дивизии. Вечерело. На дворе стелилась промозглая сырость, а в домике командира полка буйно полыхал большой камин, наполняя комнату теплом и ярко озаряя загорелые лица гостей. Они сидели вокруг дубового стола, на скамейках, а те, что помоложе, бросив на пол бурки, расположились у огня. И если бы не серебро погонов да блеск орденов под газырями, можно было б подумать, что здесь сошлась лихая разбойничья ватага. Первое, чем поделился командир со своими друзьями, — это бочонком вина, полученным из родного села Илори. И хотя здесь в нем не было недостатка — мадьярские вина ничуть не уступали иным, друзья-офицеры с особым наслаждением цедили из кружек свое, кавказское, как драгоценный сок родной земли и частицу черноморского солнца. Второе, чем поделился он, — это новостями «из военных сфер» дивизии и корпуса, где подвизалось немало титулованных особ, которые считали своей единственной задачей в войне пить пиво, интриговать, присваивать чужую славу и поражать фронтовых коллег осведомленностью в государственных делах. Шел не первый месяц войны, а офицеры-фронтовики знали лишь то, что происходило у них на переднем крае и в лучшем случае — в масштабах своей армии. Вот почему, когда командиру полка случалось побывать в штабе дивизии, они с большим нетерпением ждали его и слушали «новости», в которых, конечно, далеко не все соответствовало действительности. Выпив по первой кружке, гости воздали должное хозяину и налили по второй. Мерчуле откинулся на спинку единственного кресла, которое, видимо, прежде служило самому помещику, и сощурился, глядя на огонь. Наступила тишина. Только дрова потрескивали в камине. — Э! Паши! — воскликнул командир первой сотни Химчиев, называя Мерчуле по прозвищу. — Не терзай нас. Вино чудесное. Но где же речь тамады, которую мы ждем? — Будет и речь, — откликнулся командир полка. — Для грузин это не новость, но так как здесь большинство ингушей, для них я должен начать немного издалека. В прошлом веке, спасаясь от врагов и преследователей, из Франции в Россию бежал прямой потомок Иоахима Мюрата, прославленного наполеоновского маршала и неаполитанского короля. Путешествуя, он заехал в Грузию, увидел дочь владетельного князя Дадиани Мингрельского, влюбился в нее, и они поженились. Отец невесты дал им богатые владения, и молодые остались жить в Мингрелии. Когда у них родился сын, назвали его Наполеоном. А по-грузински ласкательно Напо. Так вот, в штабе дивизии я совершенно неожиданно встретил принца Напо. Сейчас это пожилой человек. Полковник. Он служит у великого князя Михаила Александровича помощником по строевой части. Мы с ним сумели начать сей бочонок, и за этим занятием он рассказал мне немало интересных вещей. Вы понимаете, строевик он, может быть, и никудышный, но вхож принц Напо во все двери. И знает очень много. Расскажу вам главное из того, что мне пришлось услышать. Ну, во-первых, в высших сферах до сих пор тяжело переживают провал наступления нашей Первой и Второй армий в Восточной Пруссии. Бездарного Ренненкампфа[159] многие готовы считать изменником. Хорошо, что хоть Юг сумел поднажать здесь, в Карпатах. Во-вторых, союзники дали немцам сражение на Марне. И те, не ожидая от французов такой прыти, отошли. Там с обеих сторон дралось около двух миллионов человек. Это грандиозно. Но надо было видеть, господа, с каким чувством рассказывал об этом Напо! Временами мне казалось, что передо мной тот самый великий маршал Мюрат! Вот что значит кровь! Наша Ставка готовила новые планы, когда в сентябре кайзер вдруг обрушил на нас в направлении Варшава — Ивангород удар Первой австрийской и Девятой германской армий. Весь октябрь шли кровопролитные бои. Однако на этот раз Ставка сумела перегруппировать силы, создала перевес на правом берегу Вислы и повела контрнаступление. Вы помните, в то самое время нас перебросили сюда. Это был маневр. Немец ожидал здесь нового наступления и не смог снять отсюда на Польский театр ни одной дивизии. План по захвату Варшавы был сорван. А дальше наши двинули их еще на полтораста верст назад. Таково положение на сей день. Положение совсем неплохое. И давайте за это опорожним заждавшиеся кружки. — Да, это обнадеживающие вести! — воскликнул любимец командира полка Химчиев. — Но что же будет с нами? Так можно и всю войну просидеть, пороха не понюхав! — Не волнуйся, князь! — улыбнулся Мерчуле. — В этой мясорубке каждый получит свое! Да! Вот еще, чуть не забыл! Оказывается, по ту сторону фронта о нас ходят целые легенды. Нас там называют «Варварами России». Их командование пытается урезонить своих и говорит, что мы, мол, относимся к иррегулярным войскам, которые по своим качествам всегда уступают кадровым. Но австро-венгерских, да и немецких солдат эти объяснения плохо успокаивают. Они усвоили одно: раз дивизия «дикая», — значит, в нее собраны все русские зуавы, ирокезы, бушмены, — словом, фанатичные дикари, которые гораздо опаснее даже казаков. За каждого убитого дикаря мстят. С пленников снимают скальпы, а иногда пьют их кровь и пожирают! Гости Мерчуле дружно смеялись. — А ведь в этом есть доля правды! — воскликнул Байсагуров. — Всадники обязательно будут мстить за каждую нашу жертву! — И молодцы! — решительно сказал командир полка. — Это война. Пусть знают наших. Было за полночь, когда дверь в горницу распахнулась и на пороге появился человек в бурке, запорошенной снегом. — Из штаба дивизии. — представился он и передал пакет командиру полка. Мерчуле прочитал приказ, поднялся. Улыбнулся Химчиеву. — Господа офицеры, выступаем в 3.00. Взяв под козырек, офицеры направились в сотни. Ночь стала светлее. На дремлющий лес тихо ложился мягкий снег. Ингушский полк пришел в соприкосновение с противником совсем неожиданно. Железнодорожная станция, на которую он был направлен, считалась оставленной без боя. Но на рассвете разведка донесла, что станция забита австрийцами. Они окопались там и, видимо, не собираются уходить. Из штаба дивизии последовал приказ: «Станцию взять!» Местность была холмистая. В лощинах держался туман. Две сотни спешились и вступили с противником в бой по обе стороны железнодорожного пути. Остальные, прикрываясь лесом, зашли австрийцам во фланг. И когда пешие сотни поднялись в атаку, кавалеристы с диким воем и гиканьем ударили по врагу. Схватка была короткой. Австрийцы бежали, бросая оружие. Станция и большие трофеи достались полку почти без потерь. Часа через два все было готово, чтобы с воинскими почестями предать земле первых убитых. Но Чаборз, подоспевший сюда из обоза, о чем-то поговорил с Бийсархо, муллой, и они втроем пошли к командиру полка и стали просить его исхлопотать вагон для отправки убитых домой. Они говорили, что это поднимет настроение всадников и их уважение к командиру. Вечером, когда блеклое солнце зашло за лесистые холмы и от земли потянуло холодом, проводить своих товарищей на станцию собрались все, кому позволяла служба. Паровоз стоял под парами. В конце состава были вагоны с трофеями и один — с убитыми. Сопровождали их раненые. В этот же вагон погрузили кое-какие вещи, добытые на станции для семей погибших. Груз никто не проверял, и под наблюдением Бийсархо Чаборзу ничего не стоило добавить к двенадцати покойникам еще два гроба. В одном из них были австрийские винтовки, в другом — патроны. Легко раненный в руку родич Чаборза знал, куда и кому отвезти этих «покойников» и что за них получить. Сам он должен был вернуться в полк через две недели. Поезд тронулся. Мулла молитвенно поднял руки. За ним подняли Чаборз, Бийсархо и все остальные. Пошел снег. Вагоны медленно уплывали в серую даль. Вот уже виден только последний… Наконец в снежной пороше исчез и он. Холод пробирался под бурки солдат, ложился на сердце… Чаборз с облегчением вздохнул и, обращаясь к мулле и Бийсархо, прошептал: — Пойдемте ко мне… Есть чем погреться… В такой день никому не грех… — А когда шли, подумал: «Когда же еще бой? Отослать бы еще пару гробов…» И вдруг, испугавшись собственной мысли, он почти вслух воскликнул: «Чур меня!..» Калой и Орци последними покинули станцию. Шли они вместе, но каждый думал о своем. «Сколько горя и слез повезли!.. А сколько могил встретилось уже в пути!.. Убитые в землю уходят, а горе остается…» Мысли Калоя перебил Орци: — Было убито двенадцать, а отправили четырнадцать гробов… — Должно быть, двое скончались от ран, — откликнулся Калой. Орци оглянулся. Вокруг не было ни души. Он совсем приблизился к брату и сказал: — В двух фобах Чаборз и Соси отправили домой… винтовки и патроны!.. Калой остановился. — Что? Орци повторил. — А зачем?.. — Как зачем? — удивился Орци. — Продавать!.. Если сказать Байсагурову, — заторопился он, — их сейчас же арестуют и по проволоке скажут, чтоб задержали вагон! Сказать? Калой тяжелым взглядом смотрел на брата, и счастье было того, что в наступившей мгле он не видел его глаз. — Они собираются торговать награбленным. А ты чем? — наконец спросил он. — Как чем? Я не собираюсь… — растерялся Орци. — Будь это дома, я изодрал бы твою шкуру!.. — сказал Калой. Орци невольно попятился. — Наперед запомни: останусь один, но языкатого брата не потерплю!.. Калой пошел. Орци виновато шагал за ним. — Соси не раз глумился надо мной, — сказал он через некоторое время, — вот я и подумал: не отомстить ли ему?.. — Язык — это бабское оружие! — откликнулся Калой. — А если тебе больше нечем мстить, юбку надень!.. Больше они не говорили. Только через некоторое время Орци, видимо, в ответ на какую-то свою мысль здорово стукнул себя по лбу кулаком. В эту ночь взвод Бийсархо шел в пикеты. В такой снегопад нужна была особая осторожность, и корнет предупреждал своих людей. Всадники не верили в опасность. Кому придет на ум в метель на двор вылезать! Однако приказ есть приказ. Орци с товарищем лежали в кустах, в стороне от поврежденной железной дороги. Снег огромными хлопьями валил без конца. Они завернулись в бурки. И самым сильным их противником оказался сон. Он одолевал обоих. В полночь на полотне показалась тень. Присмотревшись и не поняв, волк это или собака, всадники, однако, отметили, что животное, прислушиваясь и оглядываясь, бежало от кого-то со стороны противника. Это рассеяло сон, насторожило. И снова время шло, и ничто не нарушало ночного покоя. У Орци заныло в животе. «Надо же в такое время!» — с досадой подумал он и решил назло самому себе перетерпеть. Но резь усилилась, стало невмоготу. В конце концов ему все-таки пришлось подняться и пойти в разбитый домик путевого обходчика, в который они заходили, когда шли на пост. Соблюдая осторожность, Орци тихонько добрался до дома. В нем по-прежнему все было мертво. Двери и окна сорваны взрывом. Однако здесь снег не слепил глаза и не дул ветер. Через некоторое время Орци мог уже возвратиться на пост. Но ему так не хотелось снова вылезать на холод, что он решил покурить. Курить он начал недавно, курил плохо и тайно от Калоя. Табачный дым сам по себе не доставлял ему удовольствия, но зато было приятно иметь кисет, табак, угощать товарищей и самому угощаться. Вот и сейчас он скрутил цигарку, сунул в рот и вспомнил: «А спичек-то нет!..» В это время около дома послышались осторожные шаги. Кто-то обходил его, останавливаясь и, видимо, прислушиваясь. Постояв в дверях, человек вошел в сторожку. Орци, уверенный в том, что это его напарник, обрадовался и негромко спросил: — Спички с тобой?.. Но вместо ответа человек нелепо взмахнул руками и отскочил в сторону. В просвете окна Орци увидел австрийца. Страх, как кинжалом, пронзил всадника. Человек бросился к окну, споткнулся о кирпичи, схватился за подоконник. Орци подмял его под себя и прижал к полу. Тот не сопротивлялся, не двигался. Орци сорвал с него пояс с револьвером, сунул оружие себе за пазуху и связал руки. «Притворяется», — мелькнула у Орци мысль, и он также молниеносно замотал лицо пленного башлыком, ноги затянул поясом. Лишь после этого он подумал о том, что враги, наверно, уже прикололи или увели с собой его товарища… «И все из-за этого проклятого живота!..» Он вынул револьвер, ощупал его, взвел курок и выглянул в окно… Там никого не было видно. Тогда Орци, петляя и прячась за кустами, побежал на пост… Товарищ лежал, ничего не подозревая. Орци увлек его за собой. Они побежали к дому. Пленный оставался на месте. — Да не убит ли он? — воскликнул напарник Орци. Он перевернул пленного на спину. Тот был жив, только тяжело дышал и таращил глаза. Всадники развязали его и повели к себе. Австриец едва волочил ноги. В блиндаже при свете фонаря Орци увидел наконец свою жертву. Это был молоденький младший офицер, умиравший от страха. Взгляд его безумно блуждал по бородатым лицам горцев в косматых папахах, с огромными кинжалами на поясах. Видимо, он ждал какого-то ужасного конца. Урядник послал за корнетом. Бийсархо пришел немедленно. Узнав о случившемся, он велел Орци и второму всаднику идти обратно на пост, а пленного направил в штаб полка. Через час все пикеты отвели назад. Полк занял оборону. Были предупреждены и соседние части. Атака австро-венгров, намеченная на предрассветный час и рассчитанная на внезапность, была встречена дружными залпами и плотным пулеметным огнем. Понеся большие потери, противник отступил. Орци получил вторую награду — крест. Неожиданно для самого себя он становился заметным человеком в полку. Как-то Бийсархо узнал, что Орци прячет револьвер плененного офицера и потребовал отдать трофей. Орци согласился. Он только попросил разрешения поговорить с корнетом наедине, потому что у него-де есть «личный секрет», связанный с этим делом. Когда всадники покинули землянку, Орци приблизился к Бийсархо и зашептал: — Я этот револьвер сам добыл, рискуя жизнью… Офицер не преподнес мне его. Я боролся! Но я отдам… Отдам… Только сначала хочу, чтобы вы с Чаборзом вернули в полк два гроба… — Орци улыбнулся. — Те два гроба… Бийсархо близко видел улыбающиеся глаза Орци. Он готов был размозжить ему физиономию. Как смел этот хам так говорить с ним, с офицером! Но вместо этого он заставил себя усмехнуться. — Ну и пройдоха же ты!.. — Мы все пройдохи! — засмеялся Орци. — А что делать? Я понимаю… деньги и мне и тебе нужны! Каждому нужны… Я этот револьвер хочу Чаборзу продать. А вот эту штуку не продам!.. Домой повезу! Откуда-то из глубины бездонного кармана он вытащил роскошный золоченый портсигар с монограммами и золотыми монетами на крышке. Запирался портсигар кнопкой с драгоценным камнем. — Где взял? — загорелся Бийсархо. — У убитого вытащил. — Орци вскинул портсигар, поиграл им и снова сунул в карман. — Да ты знаешь, за мародерство тебя могут… расстрелять! — воскликнул Бийсархо, умирая от зависти. — Не расстреляют! — хихикнул Орци. — А хоть и расстреляют, я рискую! Да… Ты вон какое жалованье получаешь и тоже рискуешь… А у Чаборза мало, что ли? А и он идет на риск: водку сюда, гробы — туда… Ха-ха-ха! — Орци тихо смеялся. — А у меня ни лавки, ни жалованья! Царь на царя идет тоже не так, ради геройства, а за что-то! И рискует царь. То ли он победит, то ли его поколотят! Словом, война, я так понимаю, это кто кого осилит, обхитрит, кто у кого вырвет! Ну и мы тоже не должны хлопать ушами… Свой у своего — нельзя, конечно! А у врага — отчего же? Друг друга понимать надо!.. — Он опять приблизил к офицеру глаза и любезно улыбнулся. — Ну, я пойду… Когда Орци вышел, корнет на цыпочках подбежал к двери и приник к ней ухом. Он знал, что всадники ждут Орци… Ведь они слышали, как он потребовал сдать трофей. — Ну? Отнял? — услышал он их голоса. — Конечно! Не будешь же перечить офицеру! — сокрушенно ответил Орци, и всадники засмеялись. Успокоенный его ответом, корнет вернулся к столу. Он не видел, как Орци, отвечая товарищам, одной рукой показал из-за пазухи револьвер, а другой похлопал себя по неприличному месту… Зима эта для кавалеристов проходила без большого урона. Наступление остановилось. Было приказано подменить пехоту, которую отводили для отдыха и переформирования. Противник, видимо, тоже собирался с силами и особенно не лез. Но все равно жизнь в землянках, в окопах или в седле — в зной и холод, в пыль и слякоть под открытым небом — изнуряла людей, заставляла мечтать о мирном времени, о доме. В феврале нового, 1915 года стало известно, что с поста Верховного главнокомандующего смещен, как его называли, Большой Николай. Ингуши не понимали, как царь, который был племянником Большого Николая, мог пойти против брата своего отца! Ведь это значит — показать всем, что у них в роду нет согласия, нет уважения! А как на это посмотрят чужие цари? В часы, когда на позиции наступало затишье и в окопах оставались только часовые, офицеры и всадники залезали в свои «лисьи норы»[160].Там они чинили одежду, играли в карты и передавали друг другу фронтовые новости, невесть как попадавшие сюда. Однажды в одной из таких нор при свете огарка Калой пытался починить обувь. К нему подошел всадник и, забрав сапог, сам принялся за дело. Обычно молодые солдаты-горцы всегда старались чем-то помочь своим старшим товарищам. — Ты лучше расскажи нам, за что Большого прогнали? — попросил солдат Калоя. — Ты ведь все знаешь. А сапоги я тебе починю! Калой прилег. Тусклый свет делал его бороду совсем черной, и она, сливаясь с концом закинутой бурки, казалась длинной, до самого пояса. — Приехал, говорят, царь туда, — начал Калой, — где стоит самая главная землянка на войне, и вызывает к себе дядю своего, будто тот ему и не дядя, а племянник. И при всех чужих офицерах спрашивает: «Ну как, не можешь справиться с немцами?..» Все переглянулись, испугались за царя. Знали, что Большой Николай свирепый и очень сильный человек. Другой раз разозлится, как даст по столу кулаком, так доски вдребезги!.. Ну, думают, влепит он сейчас племяннику-царю оплеуху, да такую, что тот до конца войны глухим останется. Но Большой Николай сдержался при людях. Только гневно посмотрел на царя усталыми, опухшими глазами и сказал: «Я-то с немцами как-нибудь справлюсь! Лишь бы ты со своими немками справился!.. А то, пока ты водку пьешь, твоя немка-жена нам вместо патронов картинки, на которых боги нарисованы, присылает и себе жеребца по кличке Распутин Гиришка завела…» Ну, думают офицеры, — теперь конец. Убьет царь Большого. Отбросил царь полу шинели, сунул руку в карман… выхватил платок и освободил в него нос… А потом поднял на дядю опухшие от водки глаза и сказал: «Этого я тебе никогда не прощу и не забуду!..» — и побежал в автомобиль. А когда уже отъехал, оглянулся и крикнул дяде: «Эй! Я лишаю тебя права кричать главные команды! Я сам буду теперь главные команды кричать! Иди домой!!!» Всадники, затаив дыхание, слушали Калоя. Так вот, оказывается, за что прогнали Большого Николая. — А дальше что? — спросил кто-то из темноты. — А что дальше? Офицеры перестали слушаться Большого, и он уехал. Царя слово главным стало. — Эх! А все-таки здорово он царю выложил! — воскликнул кто-то. В это время снаружи раздался свисток, загремели выстрелы. Всадники кинулись к выходу. Выскакивая, они разбегались в разные стороны, занимали свои места и, еще не привыкнув к дневному свету, открывали стрельбу, сами не зная, куда и в кого. Где-то показавшиеся было австрийцы исчезли. Постепенно стрельба затихла, и люди опять потянулись в землянки. На дворе было сыро. На дне окопа — талый снег, слякоть. Калой вернулся на нары. Босые ноги его стали черными от грязи. Он вытер их соломой и прикрыл буркой. — Ты уже чересчур стараешься! — сказал он парню, который продолжал чинить сапоги. — Мне в них не на смотрины! — Калой, а откуда ты узнал все про большого Николая? — продолжали выспрашивать всадники. — Так рассказываешь, словно сам с ними был! — Я там не был, — нехотя отозвался Калой, — но слышал от того, кому рассказывал тот, который сам видел того, кто был при этом!.. — Зурна издалека! — протянул один из всадников. — А ближе никто из нас этой зурны не услышит, — откликнулся другой. — Мы ведь и этого не знали!.. Калой молча надевал готовые сапоги и не намеревался выдавать, что многие новости он узнавал от своего командира сотни Байсагурова, который очень сблизился с ним и нередко рассказывал интересные истории. Весной всадникам уже не так часто приходилось отсиживаться в окопах. И хотя в них, за проволочными заграждениями, за брустверами, было где укрыться и передохнуть, горцы терпеть не могли траншеи. Они всегда предпочитали движение, маневр, где можно действовать свободно и каждому проявить себя. Наступление в Карпатах, которое с весны проводило командование, они встретили даже с радостью. Чаще всего ингушей посылали в разведку. Всадники умели бесшумно проникнуть в тыл врага, чтобы добыть ценные сведения, достать «языка». Многие из них имели за это награды. Наконец сложила оружие австро-венгерская крепость Перемышль, которая не сдавалась семь месяцев. С утра до вечера понуро брели по дорогам партии пленных. Их было сто двадцать тысяч! Калою и всадникам казалось, что вся Германия идет в Россию, что после этого должна прекратиться война, потому что у врага, наверно, дома не останется ни одного солдата. Но кончился поток серо-зеленых шинелей, а война продолжала греметь, не затихая ни днем, ни ночью. В один из таких дней на участке, где находился полк Мерчуле, пехоте никак не удавалось пробиться вперед. Горная дорога и вся местность вокруг находились под постоянным обстрелом артиллерии. Удивляло то, с какой точностью снаряды накрывали шоссе и скопления наших войск. Видно, отличные расчеты управляли батареей. И надо было обезвредить ее. Смельчаков на это дело нашлось более чем достаточно. Всадники лихо выскакивали из рядов и, крикнув: «Мине тоже керест хочу!» — пристраивались к добровольцам. Одним из первых вызвался и Калой. Не желание отличиться, как у многих других, и не безудержная молодецкая удаль толкнули его на это, а злость на врага за тех искалеченных, окровавленных русских пехотинцев, которые двигались в тыл сами и на носилках. Опыт, приобретенный на войне, подсказывал ему, сколько легло их там, на этой проклятой дороге, скольких корчат предсмертные муки, если так много раненых идет в тыл. К вечеру отряд охотников из тридцати человек с корнетом Бийсархо и местным крестьянином-проводником пробрался нехожеными горными тропами в глубокий тыл врага. Брату Калой не разрешил идти. С наступлением темноты охотники бесшумно сняли часового наблюдательного пункта и скрутили офицера, корректировавшего огонь. Разделившись на группы, они поползли к орудиям. Австрийцы никак не ожидали появления противника с тыла. Всадники застигли их врасплох. Произошла короткая, но яростная рукопашная. Расчеты врага были порублены. Калой увидел, как в землянке распахнулась дверь и из нее выбежал человек. Он погнался за ним. Тот начал отстреливаться. Пули свистели рядом. Однако Калой продолжал преследовать его. Наконец он догнал врага и протянул руку, чтобы схватить за шиворот. Но тот неожиданно нагнулся, и Калой перелетел через него. На земле между ними завязалась борьба. Враг был верткий и сильный. Однако хватило его ненадолго. Как только пальцы Калоя легли ему на горло, он захрипел и забился в конвульсиях. Калой приподнял его и ударил головой о землю. Тот вытянулся, обмяк. Калой встал, прислушался. Вокруг была тишина, и только где-то за дальней горой глухо стреляло орудие. Отряд охотников ушел. Калой забрал у пленного все бумаги, встряхнул его, чтобы он очнулся, и поволок за собой, надеясь догнать товарищей. Но вскоре то ли нарочно, то ли в самом деле обессилев, немец рухнул на землю. Калой выругался по-русски, взвалил его на плечо и пошел дальше. Шел он, как казалось ему, к своим. Но в сплошном кустарнике трудно было определить направление, и, вспомнив, что по пути сюда он видел Медведицу позади, Калой направился прямо на нее. Через некоторое время он остановился, снова прислушался. По-прежнему было тихо. Калой решил нарушить приказ, закричать. Может, свои где-то рядом. — Во-о-о! Ми-ча-д шо-о?[161] — раздалось в ночи. — О-о-о! — ответили холмы, и снова все замолкло. Немец от неожиданности вздрогнул. «Значит, притворился, чтобы измучить меня и бежать», — решил Калой и, сбросив пленника на землю, выхватил кинжал, срезал все застежки с его штанов, распорол их сзади пополам, выбросил пояс и велел идти, поддерживая штаны руками. Увидев метровый кинжал, пленный перестал притворяться и зашагал. Как ни странно, но он тоже шел на Медведицу. Только один раз Калой увидел, что они идут к Медведице боком. Он остановил пленного, поводил кончиком кинжала у него перед глазами и коротко сказал: — Иди Россей!.. Поняв безнадежность своего положения, немец тяжело вздохнул и зашагал к Полярной звезде. Калой шел следом, поглядывая то на звезды, то на блестящий шар бритой головы пленного. Как только батарея перестала бить по дороге, пехота двинулась вперед. Командование поняло, что отряд охотников выполнил свою задачу. Еще до рассвета Бийсархо рапортовал о выполнении приказа, сдал пленного корректировщика, доложил, что орудия выведены из строя, а их расчеты уничтожены. При этом в отряде оказалось пять раненых и один, очевидно, убитый. Сотня Байсагурова была потрясена, когда узнала, что не вернулся их признанный тамада Калой. Орци подъехал к командиру и сказал, что пойдет на поиски брата. — Уходить нельзя. Взвод наш и так уже поредел, — ответил Бийсархо. — Я не разрешаю тебе отлучаться! Не у тебя одного потеря… — Я должен пойти за ним, — сдержанно повторил Орци. — Мне все равно, как поступают другие. Я найду брата живым или мертвым! Дело дошло до командира сотни. Байсагуров отпустил Орци. — Потакаешь! А я должен дисциплину поддерживать!.. — вспылил Бийсархо. — Мои приказы не обсуждать! — строго оборвал его Байсагуров. — Вы, господин корнет, не сделали никакой попытки найти своего лучшего «охотника»! Так людьми не разбрасываются! Если бы не отличное выполнение задачи, я бы еще спросил с вас за это! Пошлите с Орци одного из тех, кто там был и знает дорогу… Бийсархо козырнул и, повернувшись по форме, ушел. Полк получил приказание изменить маршрут, перейти через горный кряж и атаковать с тыла засевшего в местечке противника. Байсагуров подозвал Орци и объяснил ему, где на обратном пути он должен искать своих. — Вас-то я найду. Найду ли брата — не знаю… Бийсархо нарочно бросил его там… — И затаенная угроза послышалась в голосе всадника. — Не говори, чего нельзя подтвердить, — остановил его командир. Орци покачал головой. — Э! Ты не знаешь! Он ненавидит меня и брата за то, что мы раскусили его… Да к тому же он пасется у Чаборза, а тот сожрал бы Калоя и меня живьем… Твою доброту я не забуду… Уже прозвучала команда «Садись!» и полк приготовился выходить на дорогу, когда все увидели, что из садов, где они провели ночь, бегут два человека. В одном из них всадники сразу узнали Калоя. Второй оказался немецким офицером. Гул радостных голосов пронесся над полком. Друзья Орци хлопали его, поздравляли, обнимали. А у пленного вид был очень странный. Без кивера, босиком, он бежал, подпрыгивая и упираясь в бока снятыми сапогами. Когда они приблизились к командиру полка, Калой взмахнул ладонью, словно ему в глаза попала муха, это должно было означать, что он отдал честь, и громко отрапортовал: — Гаспадин вашава-соки балга-ародия командир Ингушски полку, полковник Мерчули! Эта джирный свина ночи бежал, я его держал, суда таскал! Пирнимай! Яво мине очень надоел. Се время бар-бар… Эта бумага яво карман била. — С этими словами Калой отдал командиру полка все взятые у пленного документы. Мерчуле прочитал их с помощью переводчика и с любопытством посмотрел на офицера, который оказался полковником генерального штаба, прикомандированным к батарее для проверки качества усовершенствованных снарядов. — Господин полковник, — обратился к нему Мерчуле, — офицер везде должен оставаться офицером, даже в плену! Как вы стоите? Что вы держите сапоги, как цыган на базаре? Когда немцу перевели это, он выкатил круглые от злости глаза и, брызжа слюной, надтреснутым голосом громко ответил: — Как я понимаю, вы главарь этой ватаги. Да, я офицер! Поэтому меня могли убить в бою, взять в плен, содержать в тюрьме, подвергать пытке, могли расстрелять! Но издеваться над моей честью никто не имеет права! — Вы разговариваете с командиром полка и потрудитесь стать во фронт! — крикнул Мерчуле. — Вы этого хотите? Пожалуйста! — полковник бросил сапоги и опустил руки по швам. И тотчас же штаны его развалились и сползли до колен. — Что за безобразие! Позор! — закричал Мерчуле. Полк хохотал. — А это вы спросите своего папуаса! — ответил пленный, и, подобрав штанины, снова уперся руками в бока. Мерчуле строго посмотрел на Калоя. — Что это значит? — Мене один казак учил. Когда штана пуговица нет, тогда бижат нелизя. Штана держат нада. Когда сапог руках, тоже босый нога сапсем болит и яво сапсем бежат не могу. — Как ты дорогу нашел сюда? — спросил Калоя командир полка, с трудом удерживаясь от смеха. — Я не нашел. Он нашел, — показал Калой на пленного. — Я говорил, иди Россей! Кинжал показал. Тогда яво пирямо суда ходил. Яво очинь хорошо Знаю, гиде Россей!.. Лошадь Калоя была тут же, и он занял свое место во взводе. Только взглядом обменялись они с Орци. Люди не должны были знать об их чувствах. Счастливый Орци сидел на своем куцехвостом великане из числа тех, что он с товарищами недавно угнал у неприятеля. В последнее время начальство за каждую добытую у врагов лошадь платило всадникам хорошие деньги, и они наперебой стремились попасть за линию фронта, пойти в разведку, выкрасть у врага коней. Направив пленного в дивизию и объявив, что он представляет Калоя к «Георгию», Мерчуле повел полк в горы. И над кавказской конницей хоть и не совсем стройно, но бодро и весело поднялась песня — верный друг всякого солдата:Глава восьмая. «Я — комитет!»
1
Почти месяц русские наступали. На Юго-Западном фронте они были уже под Краковом, но дальше не пошли. Тыл не давал подкреплений. Это вызывало глухое недовольство солдат. Недели через две противник перешел в контрнаступление и в начале мая прорвал фронт. Истощенные русские войска отходили с боями. А когда нависла угроза гигантского окружения всего Западного фронта, Ставка вынуждена была оставить Польшу. Солдаты ничего этого не знали и не понимали, почему им приказывают отступать. Кавалерийские части прикрывали отход пехоты и вели тяжелые арьергардные бои. Только к осени иссякла наступательная сила австро-германских войск. Но выполнить свою задачу: вывести из строя Россию — они не смогли. Голодные, плохо вооруженные, обескровленные русские армии продолжали сопротивляться. Фронт снова зарылся в землю, окопался, опоясался рядами проволочных заграждений. И опять пришла зима с морозами, слякотью, недоеданием и вшами. Иногда на передовой вспыхивали перестрелки и велись короткие бои местного значения. Зато в штабах снова разрабатывались планы будущих операций, и тылы лихорадочно готовили для новых ударов людские и материальные резервы. Весною Калой попал в госпиталь. Во время разведки его ранило в ногу. Он считал, что может остаться в строю, и не хотел уходить из части, но Байсагуров посоветовал ему: — Ложись! Хоть отдохнешь немного. А может быть, врачи и вовсе спишут домой? Все-таки тебе не двадцать лет! Калой удивленно посмотрел на командира: — Я не понимаю, о чем ты? Как я могу уехать, оставив всех здесь? Больше об этом они не говорили. Но в госпиталь Калой все же попал. Рана гноилась и беспокоила. В госпитале излюбленным местом Калоя стал коридор, в конце которого до самого потолка громоздились парты. Тут солдаты курили, играли в очко и вели долгие беседы обо всем, даже о судьбе России. Разных людей пришлось повидать здесь Калою, разные мысли услышать. Одни говорили, что войну пора кончать, а царя гнать с народной шеи. Другие называли таких бунтовщиками и немецкими шпионами. Споры эти на многое открывали ему глаза. Однажды вечером, уже перед самым отбоем, к Калою подсело несколько дружков. Один из них получил письмо из деревни и растревожил всю палату. Из дому писали о разрухе и голоде. Долго держал солдат письмо в руке, потом сунул его в карман и кое-как, еще совсем неловко, скрутил одной рукой цигарку. — Чиркни, Филипп! — попросил он соседа. — Надоел ты, — огрызнулся владелец зажигалки. — Весь камень на тебя одного источил!.. — Не срамись, скареда! Кончится война, я тебе горсть этих камней отдам. — Ишь, какой добрый нашелся! — рассмеялся Филипп. — После войны! Ты только не забудь ворону заказать, чтоб он адрес запомнил, под какой корягой твой шкилет будет обдирать. Тогда и мы узнаем… — После войны… Сказанул! — попыхивая цигаркой, ухмыльнулся еще один раненый. Тоскливый получался разговор. — Конечно, дело наше ненадежное, — согласился раненный в руку, — впереди — австрияк, позади — военно-полевой, а между ними наш брат, серая вошь с порожним брюхом… Картина! — Да нынче и в тылу только та привилегия, что немца не видно! — сплюнув, пробасил парень с цигаркой. — Что немец? Это — враг. А свои-то лучше, что ли? Пишут жа: хлеб да скотина — все к перекупщику ушло! Надо тебе, иди и бери у него втридорога… — раненный в руку говорил негромко. Но ни одно его слово не пролетало мимо друзей. — И в городе, конечно, то же. Рабочие ради матушки России по осьмнадцать часов, с молотком, а прибыля — дяде… — А нам зато почет! — весело отозвался Филипп. — За храбрость — медаль на грудь! А за дурость — генеральский зад на шею! Незаметно подошел прапорщик. Знали его здесь как выскочку из приказчиков. Он числился в контуженных, но солдаты между собой окрестили его симулянтом. — Доболтаешься ты, Филипп! — сказал он чистеньким тенорком. И, напустив на себя важность, строго объявил: — И вообще пора прекратить эти разговоры! — На чужой роток не накинешь платок! — откликнулся Филипп. — Вам, господин прапорщик, промеж нас делать нечего, — спокойно заметил раненный в руку. — Темень вы! Деревенщина! — обозлился прапорщик. — Вас жиды агитируют кончать войну, а вы и уши развесили… Немецких шпионов не понимаете! — И то верно! — сказал Филипп, со свистом высморкавшись, и многозначительно добавил: — Не верь речам чужим, а верь глазам своим!.. Солдаты засмеялись. Прапорщик понял, что над ним насмехаются. — Пора на ужин… — начал было он, но Филипп перебил: — Хлеб да вода — богатырска еда! Солдатикам — тюря, командиру — куря… Прапорщик со злостью посмотрел на него. Но тот глаз не отвел. Это был парень сорвиголова. Разведчик. За дерзость он уже побывал в военно-полевом суде, да четыре «Георгия» выручили. Прапорщик боялся его, но и спустить ему не хотел. — Погоди! Ты у меня заработаешь! — пригрозил он так неуверенно, что, почувствовав это, сам покраснел до ушей и разозлился на себя. — Ваше благородие! — громко и даже с оттенком игривости обратился к нему Филипп и вдруг, перейдя на шепот, пустил скороговоркой:2
В полку многие не сразу узнавали Калоя. Пришлось ему рассказывать, что в госпитале стригут всех подряд, чтобы ничего в волосах не заводилось. Мужчину, который хотел его побрить, он прогнал. Но когда явилась санитарка, он не мог сопротивляться, потому что касаться руками чужой женщины неприлично, а она смело двинулась на него и сразу отхватила ножницами полбороды. Хорошо, что усы разрешили оставить. А то и вовсе был бы похож на бабу. Но выглядел он теперь моложе Орци. Вечером денщик Байсагурова позвал братьев Эги к командиру. Полк занимал большую деревню, и командир сотни жил в отдельной комнате. Офицеры-ингуши не были с подчиненными запанибрата. Но отсутствие в их языке обращения на «вы», традиция уважения к старшему по возрасту, почитание даже отдаленного родства, а главное, кровная месть за обиду создавали между ними такие взаимоотношения, которые во многом отличались от тех, что существовали в армии. Особенно это было заметно во внеслужебной обстановке. Поэтому, когда Калой и Орци вошли, Байсагуров встал и пригласил их как гостей сесть. Калой сел. Орци остался стоять у дверей. — Я позвал вас, — сказал командир, — чтобы прочитать письмо от ваших родных. — Он вынул из конверта вчетверо сложенный лист. Калой и Орци были очень взволнованы. Что принесла эта бумага: радость или боль? Ведь скоро два года, как они здесь. «Дорогие наши братья и мужья, — начал читать Байсагуров, переводя каждую фразу на ингушский язык, — в первых строках этого письма мы посылаем вам наш горский салам и привет от всего сердца!» При этих словах Калой почтительно привстал и ответил: — Салам и здоровья и вам от всех нас! Байсагуров продолжал: «Мы все живы и здоровы, чего и вам желаем. Почему вы так долго не кончаете войну? Без вас здесь трудно. Ведь когда вы уезжали, наша красная корова отелилась. А теперь эта телка сама скоро будет телиться. И еще сообщаем: умер старик Кагерман, Далиной матери брат и гойтемировский старик Боскар. Умерли и другие, но про всех писать не будем, вам хватит и этих…» — Да простит их Аллах! — сказал Калой. — Да простит их Аллах! — повторили за ним шепотом Орци, денщик и даже сам Байсагуров. «В жертву за брата матери Дали мы отвели серого быка… Но они отослали его обратно. С женщин, сказали, не надо ничего». — Как серого? — воскликнул Калой. — Это же телок. За дядю моей жены — телка? Какой позор! Потому и вернули… — А ты откуда знаешь, что это телок? — удивился Байсагуров. — Тут написано «быка»… — Что ж, я свою скотину не знаю, что ли?.. — возмутился Калой. — Да серому теперь два с половиной года, — вмешался в разговор Орци. — Ведь мы его оставили два года тому назад полугодовалым!.. — Да! Верно! Ну, тогда хорошо! — успокоился Калой. — А я и забыл, что мы здесь так давно. Читай, пожалуйста, еще. «Дали и Гота хотят, чтоб вы вернулись, — прочитал Байсагуров. — Село из десятой доли помогает им. Но лучше, когда хозяин дома. Чаборз присылает ящики с винтовками. Их хорошо берут. Неужели вы вдвоем не можете для нас отвоевать хотя бы один ящик? Только посылайте с патронами, а то Сафарбек из Цори хотел загнать в австрийскую винтовку русский патрон, а тот лопнул, выбросил ему в лицо железки и испортил винтовку. Так что деньги его пропали, и лицо стало рябым. Лошадиных гвоздей у нас тоже нет. У всех подковы звякают. А хлеба в городе мало. Но вы там не умирайте и скорее кончайте войну. Нельзя же всю жизнь воевать. На этом все. Скоро начнем пахать. К сему ваш брат Иналук, жена Калоя Дали и жена Орци Гота. Отписал писарь Джарахского участка. Очень хороший человек. Это говорит не он, а я, ваш кровный брат и старшина Иналук». — Большое тебе спасибо, Солтагири! — сказал командиру сотни Калой. — И им спасибо. И тому писарю спасибо. Да, наверно, он очень хороший человек. — А вы писали домой? — спросил братьев Байсагуров. — Нет, — ответил Калой. — Мы не умеем. А просить неловко. Каждый занят своим… — Надо сейчас же написать, — сказал командир сотни. — Не сегодня-завтра снова начнутся бои… Зачем откладывать? А им это будет большая радость. Говори, я запишу. — Он раскрыл чистую тетрадь, отточил карандаш. — Я готов. — А я даже не знаю, что им писать, — растерялся вдруг Калой. — Говори то, что ты сказал бы им, если б они были сейчас здесь, — подсказал Байсагуров, и Калой неуверенно начал диктовать: «Я тоже посылаю вам привет. И Орци посылает. Мы тоже очень хотели бы домой, но отсюда уезжают только в деревянных ящиках. А мы не хотим так. — Байсагуров улыбнулся. Это ободрило Калоя. — Вам не нравится, что мы не кончаем войну. А нам не нравится, что ее начали. Ну, а раз она есть, мы делаем свое дело и имеем кресты. Война эта, как осетинская лезгинка. То мы идем вперед, а они отступают, то они идут на нас, а мы пятимся. Но всякая пляска имеет конец. Кончится и эта война. Есть люди, которые говорят, что для того, чтобы кончился танец, надо у музыканта отнять гармонь. Удастся им это или нет — не знаю. Нам очень жаль тех, которые умерли дома. Но у них есть могилы. А здесь каждый день умирает столько, что им и могил не хватает. Всех в одну яму кладут. С едой сейчас у всех плохо. Но пока нам дают хлеб, мы не пропадем, потому что мясо к нему сами достаем у наших врагов. Много дырок на нашей одежде. На шкуре тоже были. Будут еще или нет — никто не знает. Чтоб не было больше, молимся Аллаху. Но война — это такой шум, иногда даже сам себя не слышишь, а слышит нас Аллах или нет — узнаем, когда умрем. На небе теперь тоже война. Здесь люди на крыльях летают и стреляют друг в друга. А другой раз и вниз железные банки бросают. Банки лопаются и летят нам в головы. Теперь еще дым стали пускать такой, что люди от кашля умирают. Все это, конечно, от Аллаха! А мы что! Есть у нас немного денег. За кресты платят и за лошадей, которых у немцев воруем. Наше начальство покупает у нас. Правда, цену дает небольшую, но куда бы мы их здесь девали? Эти деньги тоже отошлем вам, а вы на все купите зерно. Без мяса жить можно, а без хлеба — смерть. Когда все люди и лошади здесь воюют, откуда же хлебу быть? Купите зерно. А винтовки, как Чаборз, мы вам слать не будем. Самим не хватает. К нам приходят новые солдаты с пустыми руками. Кончились у царя винтовки. И ждут эти солдаты, когда убьет товарища, чтобы его винтовкой воевать. Если вернемся, хорошо. Если не вернемся, не горюйте! Значит, была на то воля Аллаха! Берегите нашего сына. Передайте горячий салам и моршал[163] всему аулу. Это письмо для вас написал очень хороший человек, наш земляк Байсагуров Солтагири. Ему тоже спасибо. Я — Калой и мой брат Орци. Еще. Мне доктор отрезал бороду, и я пошел назад — молодой стал. Живите счастливо». Когда письмо было закончено, Калой спохватился. Оказывается, он забыл написать самое главное. И Байсагуров по его просьбе добавил: «А с Чаборзом нас нечего сравнивать. Мы всегда впереди первых. И перед людьми наши лица белые. А он за полком, как ворон за пахарем. Идет и червей подбирает, он ни разу не был в бою, вместо крестов на груди у него лавка за спиной. Торгует едой и питьем, теплыми штанами и еще разный шурум-бурум продает. Все!» Когда письмо было закончено, денщик подал на стол вареную конину, хлеб и спирт. Настала полночь, а Байсагуров все не отпускал своих гостей. За ужином он пил один. Пить он умел, но, выпив, не мог удержаться от разговора. Он с увлечением рассказывал гостям о подвигах своего отца, который участвовал в последней турецкой кампании. О том, как тот из аманата вышел в офицеры и как не хотел, чтобы сыновья пошли по его стопам. Сначала он определил Солтагири в университет. Но за участие в собраниях и демонстрациях 1905 года его оттуда вместе с товарищами выгнали. И тогда заслуги отца помогли ему кое-как устроиться в кавалерийское училище. Горцы почтительно слушали его, а он говорил, говорил, шагая по комнате и изредка поглядывая на себя в зеркало. На столе горела оплывшая свеча. Слабый свет еще больше подчеркивал бледность Солтагири. От разговоров о своей жизни он вернулся к письму Калоя. — Я написал все, что ты хотел, — сказал он, встав против него. — Но в нем ты говоришь о таких вещах, за которые, если узнают, тебя по головке не погладят! Ты высказываешься против войны, против «гармониста»! Это политика! А солдату политикой заниматься запрещено. Наше дело — воевать. Я на всю жизнь получил урок за политику! Но то было мирное время. А сейчас знаете, чем это пахнет? Я уважаю вас. Мы земляки, вместе воюем, над нами равно витает смерть. И запомните мой совет: не наше это дело! Мы при России, а не она при нас. И пусть они решают свои дела, как хотят. Нас слишком мало, чтобы ввязываться еще и в их жизнь… Есть у них разные партии, в которых одни хотят одного, другие — другого. Есть и такие, которых немцы наняли мутить солдат, чтобы легче расправиться с ними. Только все это до поры до времени! Романовы правили триста лет! И еще триста будут! Народ русский терпеливый! А наша хата с краю… — Байсагуров вдруг замолчал, задумался о чем-то. — У тех русских, с которыми мне приходилось говорить, мало осталось терпения, — сказал Калой. — И до наших доходит… — Что? Да… Ну в общем не нам это решать. Мы присягали царю и отечеству и будем с честью до конца выполнять свой долг! — скороговоркой сказал офицер, видимо, желая прекратить этот разговор. В дверь постучали. — Войдите! В комнату стремительно вошел Бийсархо. Окинув взглядом всех и взяв под козырек, он обратился к Байсагурову: — Ваше высокородие! Четвертый взвод с нуля в карауле. Разрешите забрать людей? — И, обращаясь к Калою, гаркнул: — Всадник Эги, потрудитесь встать перед офицером! — Калой побледнел, но встал. — Разрешаю! — сказал Байсагуров. — А вам остаться. Когда Калой, Орци и денщик вышли, он подошел к Бийсархо и, обдавая его запахом спирта, покачиваясь с каблуков на носки, сказал: — Твоя манера разговаривать и вести себя с людьми кончится плохо… Или тебе кто-нибудь из офицеров сбреет голову… под подбородком, или от кого-нибудь из нижних чинов ты получишь пулю в затылок. — Но зато меня не разжалуют за излишний демократизм! — ответил корнет, не опуская глаз. Байсагуров отошел к столу, налил из баклажки две стопки спирта и, протянув одну Бийсархо, иронически улыбнулся. — Гость! — сказал он. — А я ингуш, и для меня закон гостеприимства свят! Пей! Бийсархо залпом осушил бокал, выдохнул, проглотил кусочек остывшего мяса. — Благодарю за предупреждение, — сказал он, — но я не знаю, как ты можешь пытаться совмещать либерализм с воинской дисциплиной. — А как Денис Давыдов водил крестьян с вилами и в лаптях против Буонапарте? — Но мы же не партизаны! И сейчас не двенадцатый год. А в нашем народе этого дурацкого, первобытного вольнодумства и так столько, что хватит еще на века! И вот доказательство: наглец Калой рассиживает с тобой, как равный! Как тамада на свадьбе! — Молчи! Про него молчи! — воскликнул Байсагуров. — Он хороший человек! Ей-богу! Я б на его месте давно рассчитался с тобой за твои придирки… И откуда у тебя столько амбиций! Ведь если взять любого из нас, так мы же в третьем колене поголовно все крестьяне! Не из князей же мы! — А в тридцатом или трехсотом колене обезьяны! Так что ж мне теперь вместе с Калоем на четвереньках ходить? Нет! Недаром современное общество разделено на сословия! И я считаю это разумным. Каждому свое! — Молодец! — снова воскликнул Байсагуров. — Хорош парад! Но послушай вот это: «А с Чаборзом нас нечего сравнивать. Мы всегда впереди первых. И перед людьми наши лица белые. А он за полком, как ворон за пахарем. Идет и червей подбирает…» А ты говоришь «сословия»… Учились бы вот такие, так больше пользы было б, чем от нас с тобой… — Это Калой доносит?.. — бледнея, спросил Бийсархо. — Корнет! Не забывайтесь! Или вы думаете, я позволю себе доносы записывать? — Байсагуров жег корнета взглядом. — Что я, жандарм? — Но тогда разрешите узнать, что вы читали? — заносчиво воскликнул Бийсархо. Байсагуров прошелся по комнате. Он едва справлялся с собой. Подсев к столу, он прочитал из письма Иналука о Чаборзе и его торговле оружием. — Это письмо из дому… А это ответ твоих всадников… И таким ответом солдата можно гордиться! — сказал он, пристально глядя на Бийсархо и покачивая ногой. — А вы за что ненавидите их?.. — Бийсархо молчал. Он не знал, известно ли Байсагурову о его причастности к этим махинациям с оружием и покойниками или нет. — Чаборз Гойтемиров твой приятель, — снова заговорил Байсагуров. — Если хочешь, сам скажи ему, чтобы он в двадцать четыре часа убрался к чертовой матери!.. Если он этого не сделает, я предам дело гласности, — он поднял письма, — и поставлю подлеца перед военно-полевым судом!.. И пусть тебе скажет спасибо, что я еще этого не сделал!.. Хозяин снова наполнил стопки. Они молча выпили. Байсагуров, разглядывая пустой бокал, сказал: — А мой демократизм пусть тебя не волнует и не пугает… Живет Франция и Америка… Но я присягал Николаю… А мне мое слово дороже всего! — Конечно! — коротко ответил Бийсархо и попросил разрешения вернуться к служебным обязанностям. Байсагуров встал, проводил его, дружески хлопнул по плечу и, постояв в дверях, пока он не скрылся в темноте, вернулся и лег на кровать. Перед закрытыми глазами его встала Вика… Они была в расстегнутой кофте, с распущенными волосами. В глазах — страх. Очертания Вики стали неясными, поплыли куда-то… — Золушка моя… — пробормотал он. Улыбка тронула его губы, и он уснул. Денщик вошел на цыпочках, бросил бурку под дверь и тоже, улегся. На столе в стакане то вспыхивал, то затухал огарок свечи.3
Весной и в начале лета 1916 года русский фронт лихорадочно готовился к наступлению. Но немецкие атаки на западе Европы, начавшиеся еще с февраля, осада французской крепости Верден потребовали срочных мер, которые смогли бы облегчить борьбу союзников России. Наступление, предпринятое с этой целью Северо-Западным фронтом в районе Двинска и озера Нарочь, успеха не имело. Однако оно все же вынудило Германию приостановить атаки на Верден. Западный фронт под командованием генерала Эверта ограничился слабым ударом на Барановичи. И только Юго-Западный фронт России, которым к этому времени командовал известный генерал Брусилов, не дождавшись 15 июня, как было намечено планом, уже в начале месяца пошел вперед. Кавказская туземная дивизия, покинутая своим высокопоставленным начальником еще в феврале, действовала в Галиции. Командовал ею теперь генерал-лейтенант князь Багратион. Пополнение поредевших горских полков проходило с трудом. Первоначально люди охотно вступали в дивизию, потому что им обещали быстрое окончание войны и легкую победу. Но с тех пор народ поумнел и понял всю легкомысленность этих надежд. Вот почему все попытки снова рекрутировать горскую молодежь для обескровленных полков встречали молчаливое сопротивление. Тогда-то кавказская администрация и решилась на крайнюю меру: амнистировать содержавшихся в тюрьмах бандитов и воров горской национальности, если они изъявят готовность идти на фронт. Для большинства из них это был совсем неожиданный и легкий путь к свободе. Да еще с перспективой получить отличие, с которым впоследствии можно было легче скрывать свои преступные дела. Так, в один летний день, когда Ингушский полк, как и все остальные, преодолевая сопротивление противника, с боями шел вперед, в его ряды влилась «абреческая сотня». Ретивые администраторы Кавказа во главе с генерал-губернатором Терской области Флейшером придумали сотне это название, потому что нельзя же было прислать в армию, действующую под командованием его императорского величества, сотню арестантов, каторжников, бандитов и воров! А «абреки» — это звучало романтично. Тем более, что даже по научному определению самого Даля, который стоял в библиотеке просвещенного губернатора, это означало: «Отчаянный горец, давший зарок не щадить головы своей и драться неистово!..» Чего же лучше! Но когда эта сотня пришла на передовую, в полк, ингуши — а они почти все знали друг друга — быстро разобрались в людях, присланных на пополнение. Мерчуле совещался с командирами сотен по поводу планов на следующий день, когда в его избу вошел адъютант князь Татархан и доложил, что трое всадников просят их принять. Командир полка хотел было направить солдат к своим командирам, но, подумав, велел впустить. Время военное. Кто знает, с чем они пришли? Отдав честь, Калой обратился к Мерчуле: — Разреши говорить ингушски! Мерчуле кивнул головой. Байсагуров, встревоженный появлением всадников своей сотни, приготовился переводить. Он видел, как люди его чем-то сильно взволнованы. — Мы третий год вместе, — говорил Калой, глядя прямо в глаза командира полка, словно тот понимал его. — Мы довольны тобой. Ты никогда не обижался на нас. — Байсагуров быстро переводил. Командир полка кивал головой. — В дивизии много полков разных народов. Мы, ингуши, не на последнем счету. И ничем не опозорили себя. Здесь каждый полк — лицо народа. Совесть полка — совесть народа. На прошлое мы не обижаемся. Но за будущее теперь не спокойны. И с этим пришли к вам. — В чем же все-таки дело? — нетерпеливо спросил Мерчуле. — Не торопите меня. Быстрая речка до моря не доходит, — ответил Калой. — К нам пришло пополнение, помощь. Но каждый из нас готов все делать за двоих, драться за двоих, только бы вы отправили этих людей обратно. Ингушские офицеры сразу поняли, в чем дело. Для других же — а здесь были и грузины и казаки — это заявление явилось полной неожиданностью. — Нам говорили, что едет сюда сто пятьдесят абреков. Мы удивлялись. Откуда столько абреков? Абрек — это особый человек! Он не грабит кого попало, не трогает мирного, бедного. Он делится с бедным, враждует с плохим начальством. А кого нам прислали? Мы — ингуши. Мы знаем друг друга от седьмого поколения. И мы знаем каждого из них. Это арестанты. Они были в тюрьмах за то, что у вдов и сирот крали телят, у соседей — кур, у дровосека и пахаря — веревку. Это проходимцы! От них, кроме плохого, никакой пользы не будет! Наше дело сказать. Мы тело полка, вы — голова. Голова пусть думает, чтоб потом не болела. И Калой с товарищами ушел. Но пополнение осталось. А то, чего боялись солдаты, случилось раньше, чем можно было ожидать. Через неделю чуть свет полк был поднят по тревоге. Много раз за эти годы всадники вскакивали и спросонок хватались за оружие. Это стало их обычной жизнью. Но на этот раз им не угрожало нападение врага и никто не призывал их идти на смерть, на подвиг. Однако волнение, охватившее людей, было гораздо сильнее, чем обычно. В полночь — а ночь была темная, туманная, шел мелкий дождь — часовой, охранявший штандарт и полковую кассу, был убит, караул обстрелян в своем помещении. А когда он вырвался, было обнаружено, что знамя и ящик полковой кассы на месте, на двуколке, но касса ограблена. Поиски не дали ничего. И вот полк стоял в строю. Выехал командир. Он был бледен. Вокруг глаз расплылись черные круги. Молча оглядев всадников, он негромко заговорил: — Я — командир полка. Вы — офицеры и всадники. Все мы — горцы. Мы вместе воюем, верой и правдой служим царю и отечеству. Мы много видели. Убивали врагов и хоронили своих соратников. Но честь полка до сих пор была незапятнана! В бою все бывает. Сегодня удача нам, завтра удача врагу. В бою мы могли потерять весь состав полка. Но если б сохранилось знамя, полк ожил бы снова из наших братьев и детей. На войне случается и такое, что часть теряет знамя. Это значит — она умирает. Умирает честно, как солдат. Но чтобы солдаты полка ограбили свой полк, ограбили свой первый пост! Я много служу, но никогда не слышал такого! И сейчас я думаю: счастливы те, которые умерли до этого дня!.. А я до сих пор не убит!.. До сегодняшнего дня было так: когда я являлся к великому князю, а позже к князю Багратиону, они знали, что я прибыл, чтоб доложить об исполнении приказа, о доблести офицеров и всадников нашего полка. А с чем я поеду сегодня? Слышно было, как каркают пролетающие галки. — Сегодня будет отдан приказ: штандарт отнять, полк распустить. Состав расформировать по другим частям. Вот что будет сегодня. Наступило долгое и тягостное молчание. Солдаты думали о том, каким насмешкам они подвергнутся в чужих полках, офицеры — о том унижении, которое выпало на их долю. Но все были уверены в одном: эта подлость с кассой — дело рук так называемой абреческой сотни. Тронув коня, ротмистр Байсагуров выехал вперед и обратился к командиру полка: — Мы потрясены случившимся и приносим свое сочувствие вам, которому тяжелее всех. Этот факт покрыл нас позором. От имени господ офицеров и всадников, хотя я с ними и не договаривался, я хочу просить вас разрешить восстановить кассу из нашего жалованья. Мы отказываемся получать его, пока вся похищенная сумма не будет собрана. И прошу сохранить этот случай в тайне до тех пор, пока он не будет смыт подвигом полка, нашей кровью… Раздался приглушенный гул голосов. Полк поддержал Байсагурова. — Ну что ж, — сказал Мерчуле. — Это, пожалуй, единственный выход из нашего положения. Я приму на себя эту ответственность. Днем полк продолжал двигаться за пехотой. Противник отступал. Но отступал не панически, а планомерно, отбиваясь и цепляясь за новые рубежи. Ночь застала ингушей в пустой деревне. Эти места за войну несколько раз переходили из рук в руки, и теперь здесь все было разрушено. Лишь чудом уцелело несколько крыш. Ограбление кассы вытеснило все обычные темы разговоров. Люди не могли успокоиться. Кто-то ударил всадников не только по самолюбию, но и по их солдатской копейке. Однако после ужина они быстро устраивались на ночлег и засыпали, как убитые. Бодрствовал штаб, дежурившая четвертая сотня да офицеры, которых квартирьеры по их просьбе всегда старались устроить подальше от штаба. Во дворах, где разместилась четвертая сотня, горели костры. Вокруг них сидели всадники. У офицеров денщики накрывали стол. Там готовились отметить чей-то день рождения. Неважно, что этот день фактически был еще очень далек. Его на всякий случай отмечали заранее. В штабе обсуждали полученное предписание — двигаться слева от пехотной «Железной дивизии» немцев, которая отходила в полном порядке, на день выдвигая сильные заслоны. — Видимо, командование выискивает удобную для удара местность, — говорил командир полка, склонившись над столом, где лежала вся исчерченная карандашами походная карта. — Во всяком случае разбить такую часть на марше можно скорее, чем когда она закрепится на позиции, — заметил адъютант Татархан. — Обратите внимание, судя по ландшафту, завтра может наступить момент, когда нам прикажут атаковать. Вот лес… Здесь мы… А им идти по открытой лощине… Если б еще справа помогли… Командир полка думал, разглаживая пальцами морщины на лбу, щурился. — И все равно, — сказал он, — если артиллерия не рассеет их, они нас до клинков не допустят! Шутите! Пехота в такой массе… — Он снова наморщил лоб. — Неудобно попрошайничать или подсказывать… Но вы, князь, придумайте… Надо как-то сделать, чтоб донцы поддержали пушками… — Не беспокойтесь, батоно[164]. Это я беру на себя. Князь Багратион поймет нас… — и князь Татархан многозначительно подправил и без того торчавшие в стороны острые усы. Байсагуров весь день был взвинчен. Он нервничал больше всех, хотя его заслугой было то, что командир полка принял предложение пополнить кассу. Но как смыть позор? Что для этого сделать? Одни товарищи поздравляли его, другие молча завидовали его находчивости и успеху и видели в этом залог будущего продвижения по службе. В числе последних был и Бийсархо, который считал, что сам он несправедливо застрял на корнете, хотя ничем не хуже Байсагурова. Но как бы он ни думал о друге, он признавал его храбрость, военный опыт и умение ладить с людьми… А у него самого всегда все получалось резко и грубо. Это создавало между ним и всадниками стену, которую он не мог, да и не хотел преодолеть. В доме, где собирались офицеры, одна из комнат была превращена в зал. Сюда денщики стаскали все оставшиеся в селе стулья, кресла и диваны. Заканчивалось приготовление к ужину. Давно уже офицерам полка не удавалось кутнуть как следует, и теперь в предвкушении попойки настроение у них было великолепное. Со двора доносился дразнящий запах паленого. Гремела посуда. Наконец Бийсархо, на которого сегодня была возложена роль распорядителя, пригласил всех к столу. Окна и двери в столовой были завешены бурками. Под сорванным до половины потолком висели ярко начищенные фонари. Стол, покрытый роскошной скатертью, невесть откуда прихваченной людьми хозяйственной части, ломился от зелени и птицы, фруктов, домашнего хлеба и бутылей вина. Это изобилие вызвало общий восторг. На ходу выбрав тамадой Байсагурова, офицеры против обычного быстро расселись, хотя и было их здесь больше двадцати человек. Наполнили стопки, настоящие стопки — баккара. Байсагуров поднялся и механически, как молитву, произнес: — День — государев! Ночь — наша! Здоровье его императорского величества! Все встали и молча выпили. Только после этого начался веселый спор о том, чей же сегодня день рождения. Желающих оказалось больше, чем думали. Но Байсагуров, пользуясь привилегией тамады, призвал собутыльников к порядку и сказал: — Мои друзья! Все правы. Здесь любой из нас может претендовать на то, чтоб сегодняшний день считали днем его рождения. В этом году мы очень мало кого отмечали. Давайте же за таким обильным столом справим день рождения каждого, у кого он еще не прошел. Я хоть и не скептик, но фаталист… Думаю, что многим из нас стоит это сделать сегодня! Крики «ура!» и «правильно!» покрыли его голос. Денщики поставили на стол целиком зажаренного барана. Из ноздрей и из ушей его торчали пучки зелени. Байсагуров потребовал к столу повара. Вошел краснощекий немолодой грузин с веселыми глазами. Тамада подал ему кружку вина и ножом из-под кинжала отрезал баранье ухо. — Шалико! — сказал он. — Спасибо тебе! Твои золотые руки заставляют нас везде чувствовать себя, как на Кавказе! Живи, дорогой! — Мадлоб! Мадлоб![165] — улыбаясь и кланяясь всем, ответил польщенный Шалико и, на секунду замолчав, чтоб овладеть вниманием, сказал: — Дай Бог мне никогда не видать вашего плохого! — Он залпом выпил вино. Но баранье ухо на ноже вернул Байсагурову. — Батоно Байсагуров! Я был бы плохим грузином, если б не знал, какой кусок за столом полагается мне, а какой старшим! Мадлоб за уважение! Он отрезал себе от ляжки и, поклонившись, ушел. Много в этот вечер было тостов пышных, красивых. Пили за добрый десяток друзей, пожелавших справить свой день рождения. Пили за командира полка, за князя Багратиона. Не забыли высоких князей Михаила и его дядюшку Николая Большого. В разгар ужина Бийсархо подошел к Байсагурову и на ухо сказал: — Чаборз уедет домой с первым же транспортом. Но сегодня он дал на стол все это вино и стоит во дворе. Может, позовем его, старик все же? Ротмистр неодобрительно посмотрел на друга и отрезал: — Здесь ему не место! Да и… штатских тут нет… Бийсархо иронически улыбнулся, пожал плечом и отошел. В конце вечера отдали долг и «человеку в серой шинели, который на своих плечах несет всю тяжесть бремени России», — выпили за солдата. А потом, как водилось, запели свою дивизионную. Начал ее Байсагуров. Голос у него был высокий, красивый. Сегодня он вообще был в ударе, хорошо говорил, много шутил, и друзья любовались тамадой. Правильный пробор посередине, короткие, кверху торчащие усы. Смелый взгляд. Но ему всегда казалось, что в этом взгляде его недоставало твердости. И он, стараясь скрыть это, резко изламывал бровь.4
Ингушский полк отличился. Ингушский полк не расформировали. Никто не говорил о том, чего ему и другим полкам стоил разгром «Железной дивизии». Не говорилось, что стало бы с полком, запоздай к нему на помощь все три бригады и артиллерия. Победа искупала все. Убитых всадников под пение муллы, звуки траурного марша и троекратные ружейные залпы закопали в братские могилы. Живых через одного поздравили с наградой. Сотню Байсагурова передали произведенному в штаб-ротмистры Бийсархо. Даже Мерчуле, который в этот день едва передвигался за полком с тяжелой мигренью, был пожалован орденом. А двух кавалеров георгиевского оружия: Байсагурова и его лучшего друга, командира второй сотни Бека Борова — после короткого прощального слова в цинковых гробах отдельным вагоном отправили домой, на Кавказ. Сопровождали покойных раненный в плечо Орци и в полном здравии маркитант Чаборз. Орци ни за что не хотел уезжать, оставлять брата. Но с Калоем трудно было спорить. Он решил, что один из них должен сопровождать Байсагурова, а так как Орци был ранен, то и ехать ему. Новый командир сотни не возражал. Он боялся и терпеть не мог Орци. А тут представился случай не только избавиться от него, но и заткнуть ему рот, втянув самого в спекуляцию оружием. В углу вагона, под брезентом и бурками, стояли два гроба, наполненные винтовками и патронами. Перед самым отходом поезда Бийсархо незаметно приписал в сопроводительном документе к фамилиям отправляемых на родину убитых офицеров фамилии двух «геройски погибших урядников». Фронт продвигался вперед, и поредевший Ингушский полк отвели в село, где он ночевал перед последней атакой. Все видел Калой за годы войны — убийство, контузии, болезни, даже самострелы. Но такого, как сделал Байсагуров, никогда. Калой был потрясен. Он думал, пытался доискаться причины, но, как ни прикидывал, не мог найти. Не мог оправдать его, не мог отыскать в этом «ума». А ведь Байсагуров не был глупым! Значит, что это? Все та же гордость? Желание быть лучше всех, красивее всех, счастливее всех? Значит, все мысли, все заботы всегда о себе?.. Калой сам не знал, как и за что привязался он к командиру. Он и сейчас, будь в его власти, ни за что не дал бы ему умереть! Но когда наконец он понял, что жил и умер его друг себялюбцем, он совсем освободил свою душу от этого человека. Через несколько дней выяснилось еще одно обстоятельство, показавшее, как бессмысленно было рвение Байсагурова «кровью смыть позор» с Ингушского полка. Оказалось, что полковую кассу ограбили вовсе не ингуши, а три преступника-мингрельца, которых Мерчуле принял на свой риск не через маршевый эскадрон. Один из них во время дележа награбленного убил своих товарищей и скрылся, прихватив все деньги. Узнав об этом, Калой еще раз подумал о Байсагурове и горько улыбнулся. Как-то в полк приехала никому здесь не известная девушка — сестра милосердия. Искала она четвертую сотню. Ее привели к Бийсархо. Когда она спросила, как ей увидеть ротмистра Байсагурова, Бийсархо, бросив на нее мимолетный взгляд и сделав мгновенный вывод, что с такой женщиной Солтагири ничего, кроме официальных отношений, иметь не мог, спокойно, как и полагалось фронтовому волку, для которого смерть — дело обычное, с наигранной грустью сказал: — К сожалению, должен вас огорчить… Его вы уже никогда не увидите! У незнакомки расширились глаза… Руки поползли к воротнику. — Как мне понять вас?.. В ответ Бийсархо, читавший какую-то газету, не глядя на нее, небрежно бросил: — Как понять? Убит. Вот как. Тут и понимать нечего. Разговор этот происходил во дворе, где жил Бийсархо. Всадники издали наблюдали за ними. Приезжая попыталась уйти, сделала шаг, другой, а потом медленно опустилась на землю… Оторвавшись от газеты, Бийсархо увидел девушку на земле. Серые, без кровинки губы… вокруг них капельки пота… — Что с вами? — Он кинулся, чтоб помочь ей, но она не могла подняться. — Не беспокойтесь… — пробормотала она. — Сейчас пройдет… По знаку командира всадники взяли ее на руки, отнесли в дом и уложили на топчан. — Кто вы? Простите, ваша форма… Я думал, вы просто из санитарных работников… Видно было, что девушка старалась сдержать слезы… Больше всего не любила Вика мелодраму. Нет, она не расплакалась, не стала причитать. Вздрагивали губы, но она знала: это пройдет… Она попросила воды. Выпила. Сунула мокрый платок на сердце. — А вы кто? — спросила она, когда ей стало немного легче. — Я друг Солтагири… Мы вместе с первого дня войны… — бормотал Бийсархо. — Я допустил бестактность. Но, знаете… право, он мне был чересчур дорог… И мне просто надоело пустое любопытство многих… — Вы Соси? — спросила Вика. — Да, — ответил Бийсархо. — А откуда вы знаете? Он мне никогда не говорил о вас… Вика достала из кармана гимнастерки письмо и подала Бийсархо. — Читайте… Теперь можно… Вы многого не знали, а я знала… Я рвалась сюда… Я б его спасла! Но он такой… Он не разрешил… даже свидания! Пока Бийсархо читал, Вика окончательно взяла себя в руки, села. Возвращая письмо, он посмотрел на нее, и в этом взгляде было не только любопытство, но и уважение. — Скажите, какая вещь!.. А мы ничего не знали… Вика печально улыбнулась. — Я понимала… — сказала она. — Он боялся, что вы засмеете его… за меня… — Бийсархо мысленно согласился с ней — так это, наверно, и было бы — и не мог найти слов, чтобы солгать ей… Такая все равно поймет! — Все вы его знали, — продолжала она, — как смелого, сильного, волевого… А я — еще и слабого и сердечного… Я так просила его, так просила!.. Пусть бы остался какой есть!.. А он хотел быть только блестящим!.. Вика говорила. И было видно, что это облегчало ее горе. Потом она попросила Бийсархо рассказать все, что он мог вспомнить о нем, о последних днях, последних часах его… И Бийсархо рассказывал много, хорошо. Невольно речь его зашла и о Калое. Вика захотела увидеть солдата, который был рядом с Солтагири в последнем бою. Калоя позвали. Когда он вошел. Вика оглядела его, словно на нем что-то должно было сохраниться от того рокового дня, и невольно подумала: «Ну как же ты, такой… и не сберег мне его, не спас…». Калою предложили сесть. Он поглядел на девушку, но не догадавшись, кем она могла доводиться его командиру, спросил. Бийсархо перевел его вопрос. И Вика впервые и для людей и для себя сказала: — Жена… Жена по гражданскому браку… Бийсархо не стал пугать Калоя понятием гражданского брака и просто сказал: — Жена! Солтагири скрывал это от товарищей, потому что она не ингушка. Калой поднялся перед Викой, тем самым как бы подчеркивая, что он признает ее. Она поняла. Это был первый человек, который отдал ей долг уважения как вдове Байсагурова. Отныне с этим именем ей суждено было жить. Калой обстоятельно рассказал Вике все. И свою ночную беседу с командиром в этом же селении, и атаку, и бой. С непонятной для Вики радостью он передал, как Байсагуров перед смертью отомстил за себя, зарубив, наверное, больше десятка врагов! С таким же чувством он рассказал, что убивший командира немец тоже не избежал возмездия, что он, Калой, убил его. Но смерть командира Калой не мог оправдать. — Хочешь обижайся, хочешь нет, — сказал он, — я не оправдываю его. Он мог жить, но сам выпустил из себя кровь, а с нею и душу, которую дал ему Аллах, и только он имел право отнять ее! Это грех! Он ранил сердце своей матери… О тебе я и не знал… Но ты была у него. Он знал об этом и не пощадил тебя… Я немолод. Не дай Аллах — случись мне стать калекой, так что же мне, убивать себя? Сейчас вон половина России без рук, без ног! Прости меня, женщина, без ума это! С его головой он и без обеих ног мог бы кормить тебя и иметь детей! Только после этих слов Вика горько заплакала. Калой растерялся, встал. — К чему ты? — рассердился Бийсархо. — Разве время и место? — Забылся… Досадно мне… Ты бы дернул, что ли, или не переводил всего… Вика по интонации поняла их и, сдерживая слезы, сказала: — Не ругайте его. Он прав! Это мы, интеллигенты, придумали себе условности, от которых одна дорога — в петлю! Видя, что Калой собирается уходить. Вика спросила, не помнит ли он, кому было адресовано письмо, которое передал ему Байсагуров? — Почта пойдет только сегодня. Вот посмотри, — ответил Калой. — Я его еще не отправил. — Мне, — сказала Вика, прочитав адрес. Калой колебался. Бийсархо подтвердил, что письмо адресовано Вике, и Калой разрешил ей прочесть его. Видимо, в письме не было ничего нового. Оно было дорого только как последняя память любимого человека. Но, когда она кончила читать, Калой забрал письмо. Вика растерялась. — Что ты делаешь? — закричал Бийсархо по-русски. Калой по-русски ответил ему: — Командир сказал: «Сам посылай»… «Отдай» не сказал… «Посылай» сказал. Я сказал: «Посылаю». Это смертный разговор! Последний слова. Неправда — никак нельзя! Я сегодня посылаем. Куда он писал — туда письмо поедишь. Тебе писал — тебе поедишь. Не обижай!.. Вика не обиделась. Она поняла, как свята для Калоя последняя просьба Байсагурова и обещание исполнить эту просьбу. За это человека можно было только уважать. «Он знает, — подумала она, — что должен делать не только для живых, но и для тех, которые ничего уже не могут с него спросить!.. Человек долга!» На ночь Вика осталась в сотне. Ее навестили Мерчуле, офицеры других сотен. Конечно, были среди них и такие, которым просто из любопытства хотелось посмотреть на ту, что была у Байсагурова «для души»… Но она этого не знала. Не знала она и того, что понравилась друзьям Байсагурова. Выразил это за всех командир полка, когда, расставаясь с ней, сказал: — Простите, я солдат. И, наверно, груб. Но я глубоко сожалею о том, что случилось… Потому что вы были бы хорошей матерью детей и другом нашему товарищу… И я не понимаю, как он мог забыть об этом в последний момент. Вечером Вика обошла всадников четвертой сотни. Разговаривала с ними, выслушивала их нехитрые слова о муже. Она присаживалась к кострам, и ей казалось, что она живет жизнью, которой жил он, идет по его следам… Солдаты понимали ее, сочувствовали ей. Ужинали у Бийсархо. За столом, кроме хозяина, были ближайшие друзья Байсагурова и помощник командира полка по интендантской части. Сначала все вели себя скромно, как приличествовало случаю. Но постепенно голоса становились громче, поведение свободнее. Огрубевшие за годы войны мужчины срывались на скабрезные словечки, плоские анекдоты. Помощник командира полка упросил Вику выпить вина. Второй бокал ей пришлось выпить за какой-то особый тост. Все эти мужчины были ей близки и дороги. Ей казалось, что каждый в отдельности и все вместе они своим вниманием стараются восполнить отсутствие ее друга. Когда они запели «Слово власти созывало…», Вика заплакала. Помощник командира полка постарался успокоить ее, дал воды. Они сидели рядом на топчане. — Что ты, голубушка? — гудел он сквозь пышные усы. — Надо держать себя в руках!.. Такое время… Каждый из нас сегодня есть, а завтра — капут. — Рука его незаметно для других тепло и дружески похлопала ее по бедру. Слегка отклонившись, он бросил взгляд на ее спину… Прикосновения соседа Вика, уже привыкшая на фронте к домогательствам, на этот раз отнесла за счет выпитого и простого выражения дружбы. Здесь было слишком много мужчин, чтоб опасаться кого-нибудь одного из них. Тем более мужчин — друзей Байсагурова… Наконец гости стали расходиться. Помощник командира полка, которого все называли просто Магометом, вышел с Бийсархо в другую комнату. Он спросил, как хозяин намерен устроить Вику, и, узнав, что она будет спать там, где сейчас ужинают, а сам Бийсархо уйдет дежурить по полку, попросил разрешения прилечь здесь, на диване, чтоб в таком виде не попадаться на глаза Мерчуле. Он тяжело дышал, и видно было, что выпил лишнего. — Можешь не беспокоиться. Через два-три часа я буду в порядке и приду в штаб. Только ты не выдавай меня… Бийсархо не возражал. Правда, у него мелькнула мысль: хорошо ли оставлять его рядом с Викой? Но Магомет уже почти спал, и он уложил его на диван. Когда наконец после всех речей, добрых пожеланий и целования ручки Вика осталась одна, она почувствовала, чего ей стоил этот тягчайший из всех ее дней. Она была бессильна воспринимать еще что-нибудь. Поблагодарив за прием уходившего Бийсархо, она сбросила сапожки и, забравшись на нары, уснула как убитая. Бийсархо подошел к денщику и Калою, сидевшим во дворе у костра, выпил кружку крепкого чаю и, предупредив, что гостья спит, ушел в штаб. Солдаты еще чаевали, разговаривали о своих делах, когда из дома донесся приглушенный голос. Они прислушались. — Во сне говорит… — сказал денщик Бийсархо. — Мне кажется, двое говорят… — возразил Калой. В это время раздался крик. — Пуганая она! — сказал денщик. — Воды отнесу. Крик повторился. Он был такой, словно человеку зажимали рот. Схватив из костра горящую головешку, денщик и Калой кинулись в дом. На нарах барахтались люди. Увидев свет, Магомет вскочил. Глаза его горели. Вика забилась в угол, сжала на груди разорванную кофту… — Оставьте меня! Оставьте меня! — срывающимся голосом кричала она, в ужасе глядя на Магомета, второпях завязывавшего очкур. Наконец, одернув черкеску, он резко повернулся к всадникам и на ингушском языке заорал: — Кто вас звал? Какое вы имеете право входить, когда здесь я? Убирайтесь вон! В отблеске света головни, наполнившей комнату смрадным дымом, он стоял багровый, с гневными глазами. На губе его видна была кровь. Денщик Бийсархо, вымуштрованный на причудах офицеров, услыхав повелительный окрик, испугался. Но Калой сразу забыл о воинской дисциплине и встал перед помощником командира полка не как солдат перед офицером, а как ингуш перед ингушом. Он шагнул к нему, заглянул в лицо и негромко спросил: — Кто ты такой? Что-то я не знаю тебя?.. — Я покажу тебе!.. Вон отсюда! — закричал офицер, топнув ногой. Калой с радостью почувствовал, как он снова стал свободным горцем, которому предстоит мужской разговор, где все будет решать только личная храбрость, а не служебное положение. — Ты что потопываешь ногой, словно норовистая кобыла?.. Ты что покрикиваешь, как коробейник на базаре? — Голос Калоя из мягко-шутливого становился все более угрожающим. — Ты что гонишь нас из нашей башни? Как ты посмел тронуть женщину товарища, гостью нашей сотни, мою гостью? — закричал он уже прямо в физиономию офицера. — Ты думаешь, погоны тебя спасут? — Замолчать! Серая сволочь! Негодяй! — истерически взвыл офицер и бросился в другую комнату. Выскочил он с поясом, на котором болтались шашка, кинжал и парабеллум. Но не успел он выхватить пистолет, как Калой обезоружил его, схватив за шиворот и, словно куль мякины, выбросил во двор. — Смотри за ней! — крикнул он денщику Бийсархо и выскочил за Магометом. Тот неуклюже поднимался с земли. Спрятав его пистолет в карман, Калой швырнул ему пояс с остальным оружием. — Убирайся! Убирайся, пока я не превратил тебя в холодный труп! Офицер подхватил свои доспехи и, застегиваясь на ходу, крикнул: — Завтра ты узнаешь, как поднимать руку на офицера! Раскаешься, да будет поздно! — Кто тебе сказал, что ты офицер? — снова овладев собою, издевательски спросил Калой. — Ты же сам знаешь, что ты всего лишь проститутка!.. — Он двинулся на Магомета. Но тот, стараясь сохранить достоинство, сделал вид, что не расслышал оскорблений, и решительно зашагал прочь. Калой вернулся в дом. Денщик зажег лампу. Вика сидела все в той же позе и дрожала. — Посмотри за чаем! — сказал Калой денщику. Тот кинулся, словно к нему обратился сам командир полка. — Теперь издес свина болыше нету. Ми не знал, — говорил Калой Вике. — Теперь лоджис спайт. Все будит хороший. Ти тут спайт, ми там садис. Ты наш сестра! Не боится! Пьян свина домой бежал. Не обижайся нас… Офицер не офицер — пьяни все свина! Ингуш так нелиза. Никогда! Ты наш дженшин… Денщик принес чаю. Вика сделала несколько глотков. Слушая Калоя, она успокаивалась. Убедившись, что Вика пришла в себя, Калой улыбнулся, таинственно показал ей из одного кармана наган, из другого парабеллум, из нагрудного браунинг, похлопал себя по кинжалу и спросил: — Ти типер не боюсь? Я издес. Прикрутив на столе лампу, он укрыл Вику буркой и потихоньку, словно она уже спала, вышел из комнаты. Несмотря на неприятность, Вика вскоре заснула. Калой сел к огню, подкинул дров в костер и, поразмыслив, принял решение. Он послал денщика позвать трех всадников из рода Байсагурова и столько же однофамильцев Бийсархо. Встревоженные вызовом в ночное время, все они, вооруженные до зубов, тотчас же прибежали к Калою. И тогда он рассказал им все, что случилось. — Я между вами посторонний, — сказал он в заключение. — Если б я не выбросил эту свинью, дом, где сегодня хозяином Бийсархо, а значит, и вы, стал бы домом, в котором опозорили б жену Байсагурова, женщину их рода. — Он указал на байсагуровцев. — Между вами возникла бы вражда. Да и в полку вам нельзя было бы показаться. Представителей обоих родов охватила настоящая лихорадка. — Если оставить это до утра, офицеры перекрутят все по-своему. Скажут: солдат напал на офицера. Меня отдадут под суд. Я буду вынужден рассказать все, как было, и вам все равно придется расхлебывать между собой эту грязь. Да еще и за мою гибель ответить… Но если вы хотите избежать этих неприятностей, идемте к Бийсархо! Поднимем командира полка и выложим ему все. Потребуем, чтоб Магомета еще до наступления утра не было в полку! Станет отпираться — поднимем сотню! Оставив денщика дежурить около дома, Калой с родичами нового и старого командиров направился в штаб. Командира полка, Магомета и Бийсархо они застали в штабе. Видно, Магомет уже успел изложить им происшествие по-своему. — Что вы наделали?! — шепотом спросил Калоя часовой, когда всадники подошли к штабу. — Они сговариваются кого-то арестовать, судить!.. — Я говорил вам? — бросил своим Калой и смело вошел в помещение. — В чем дело? Кто разрешил? — вскочил Бийсархо, кладя руку на саблю. — По-русски будим или по-своем? — спросил Калой у командира полка, не обращая внимания на Бийсархо. — Говорите по-русски! — приказал тот. — Мы, когда служба, садники. Когда дурной дело — ингуши! Ничего не боится! Каждый ден здес сто человек без делом умираю. А такой делом — мы рад умирать! Надо — с кинжалом добавлять будем! — Говори толком! — прикрикнул на него командир. — За что умирать собираетесь? — Ево дома, — Калой указал на Бийсархо, — Байсагурова жана спал… Это тоже там, другой комнате, тихонько сидел, — он показал на побледневшего помощника командира полка. — Когда се ушел, он это дженшин держал! Дженшин кричал. Ми пришел. Вижу: его на морда кровь, штана — в руках… открытый. Вот такой дела!.. Типер чаво скажу дургом сотни, дургом полка? Свой мертвый командир жана ему… отдали? Где лицо? Эта дженшин твой гость, наш гость… — Командир Мерчули! Ты его не гоняешь — твой полк парпал. Ми его стреляю! Все! Большой скандал буду!.. — поддержал Калоя один из однофамильцев Байсагурова. Калой бросил парабеллум Магомета на стол перед Бийсархо. — Это ливор ево. Твои дом он хотел бардак делат… Смотри типер сам… — С этими словами он и его товарищи вышли так же решительно, как и вошли. Но его глаза, полные гнева, так и остались стоять перед задумавшимся Мерчуле. Видно было, что он верил каждому слову этого горца. — Ваше сиятельство! — попробовал было заговорить помощник командира полка, угодливо производя Мерчуле в князья. Но тот резко оборвал его. — Мне стыдно было смотреть им в глаза! — с возмущением сказал он. — Позор! В моем полку вы больше не служите! И чтоб из-за вас никакой заварухи здесь не было! Иначе — суд чести! — Бросив на своего помощника гневный взгляд, он круто повернулся и ушел. Утром верст пять за село Вику провожали всей сотней. Сотня шла в конном строю. А Вика ехала в кабриолете, который всадники специально раздобыли для нее. Бийсархо, улучив момент, извинился перед ней за вчерашнее и сказал, что Магомет выгнан из полка еще ночью. На развилке дорог всадники тепло попрощались с Викой и посоветовали ей перевестись в их полк. Вика обещала. Ночной эпизод говорил лишь о том, что она должна свыкнуться с нелегкой участью свободной женщины, которую даже самое доброе имя мертвого мужа уже никак не может защитить. То, что произошло в эту ночь, стало известно всему полку. Только офицеры не говорили об этом с солдатами. Они осуждали поведение Магомета. Но их приводило в ярость то, что солдат осмелился поднять руку на помощника командира полка и что они вынуждены были оставить это безнаказанным. А среди всадников Калой был признан героем. Они радовались. Сообща им здорово удалось проучить пьяницу и распутника.5
Поезд с телами офицеров приближался к дому. По дороге Орци снова увидел Россию. Только это была уже не та Россия, которую он проезжал два года назад. Здесь не шли бои. Здесь не было сожженных хат и взорванных строений. Здесь не было бесконечных траншей, свежих братских могил. Но печать войны лежала на всем. По редкому жнивью, по заброшенным лугам бродили исхудалые коровы. В прогнивших соломенных крышах зияли черные дыры. Разгороженные дворы лежали пустырями. Очень часто поезд надолго застревал в сутолоке вагонов. Стояли мертвые, без угля, без машинистов, паровозы. В городах были очереди. Долгими часами толпились старики, дети, женщины за керосином, за хлебом, за спичками, за солью. Измученная войной и голодом страна превращалась в нищую. И Орци представлял себе, какая же нужда ожидает его дома. А что он ответит людям, которые, как и здесь, будут смотреть в глаза и с тоской и надеждой спрашивать: «Ну, когда же вы там?.. Когда же ей конец?..» Что ответит он? «День — вперед… два — назад… Десять — на месте!.. Полгода — вперед, полгода — назад… И так все время!..» Скажет, что и там, на фронте, все это надоело людям до смерти… Где-то за Ростовом Чаборз узнал, на какой станции следует запастись мукой. Оказывается, во Владикавказе все втридорога. Купил мешок муки и Орци. На большее не хватило. Все не с пустыми руками. Дал Чаборз телеграммы родственникам Байсагурова, Бека и своим. У Орци некого было извещать. — А как же ты повезешь свой гроб? — удивился Чаборз. — Ты поможешь… — с невозмутимым спокойствием отозвался Орци. — Ведь если ты свой увезешь, а я попадусь, я не стану брать груз на себя! — Как не станешь? — стараясь понять его, пялил глаза Чаборз. — Да очень просто, — ответил Орци. — За это же арестуют! А раз бумаги на тебя, тебе и отвечать за груз! Да и по возрасту — ты старший. И телеграммой я никого не вызывал! Не могут же они подумать, что я на своей спине собирался нести этот железом набитый гроб: а, брат! Они сразу сообразят, кто из нас хозяин, и побегут за тобой!.. Если ты об этом не подумал, я не знаю, как столько лет ты мог быть у нас старшиной! Так что я в полной надежде на тебя. — Удивительные головы у вас с братом! — воскликнул Чаборз. — Сам шайтан, наверное, свил гнездо в ваших мозгах! — Я ведь раненый, так что и грузить гробы придется тебе. Ты только не забудь пустить слезу. А я, как дальний родственник буду успокаивать тебя, — говорил Орци, не обращая внимания на ругательства Чаборза. — Не было у меня счастья, чтоб в этих ящиках лежал ты! — перекрикивая стук колес, заорал Чаборз. — Хорошо, я как знал, братьям дал телеграмму, чтоб они встретили меня на двух подводах… Орци все еще продолжал смеяться, потом оборвал смех, подошел к Чаборзу и, глядя на него в упор уничтожающим взглядом, сказал: — А разве ты не знал?.. — Что не знал?.. — нагло переспросил Чаборз. — Не кривляйся! Ничего из ваших планов не выйдет… — Каких планов? — Чаборз побледнел. — Тех, что вы с Бийсархо надумали: меня в госпиталь, а оружие себе… Я ведь все слышал. Чаборз с трудом преодолел растерянность. — Так ты ж ничего не понял! — Он пытался улыбнуться. — Мы договаривались на тот случай, если твоя рана не заживет… — Не будет вам того случая!.. Вот, — Орци снял руку с перевязи и взмахнул кулаком. Чаборз шарахнулся в сторону. — Сорвалось? Я еще подумаю, как мне быть с вашим гробом… «Прав был отец. Пока эти братья живы, покоя не будет… — тяжелыми тучами проносились мысли в Чаборзовской голове. — И я не я буду, если не избавлюсь от этих выродков!» На горизонте показались очертания Кавказских гор. Побродив по российским просторам, древняя вражда Гойтемировых с Эги возвращалась домой. Где она кончится?6
Знаменитый Брусиловский прорыв на Юго-Западном фронте имел большое значение для всей кампании 1916 года. Австро-германской армии пришлось оттянуть из-под Вердена и из Италии свои дивизии. Потери их дошли до полутора миллионов человек. Только пленными прошли в Россию девять тысяч офицеров и четыреста тысяч австро-германских солдат. Этот удар русских вместе с успехами наступления англо-французских войск на Сольме свел на нет инициативу командования немцев и заставил их на сухопутном фронте перейти к обороне. А австро-венгерская армия и вовсе потеряла способность вести значительные наступления до самого конца войны. Но Ставка царя оказалась бессильной поддержать свои войска, развить успех фронта в стратегический успех всей армии. Бездарное руководство Верховного главнокомандования не могло организовать ни подвоза подкреплений, ни снабжения фронта боеприпасами. И наступление стало выдыхаться. Солдаты расплачивались за это кровью, а промышленники и помещики набивали карманы прибылями и вели между собой борьбу за власть под лживыми лозунгами защиты интересов отечества и народа. В это время в стране повсеместно стала расти и крепнуть большевистская организация. В нее вливались все новые и новые силы российского пролетариата. Народ объединяла мысль о прекращении войны. Желание это шло от измученных солдат в тылы и возвращалось обратно в настроениях новобранцев, которых гнали на фронт из разоренных сел и голодающих городов России. Всадники Кавказской туземной дивизии не были исключением. Горцы-крестьяне, они хорошо понимали, какое бедствие принесла народу война. Но незнание русского языка и иная вера до поры до времени отгораживали их от мыслей изменить сложившийся порядок жизни. Однажды осенью кавалерия фронта получила приказ срочно передвинуться на юг и занять новый театр военных действий. Рассчитав, что настало удобное время вступить в войну и отторгнуть себе часть австро-венгерских земель, в конце августа 1916 года румынские заправилы толкнули свою страну на войну с Австро-Германским союзом. России был выгоднее нейтралитет Румынии. Она понимала, что вступление в войну этой страны только новым бременем ляжет на ее же плечи. Но при поддержке Англии и Франции Румыния все же осуществила свой план и вошла в Антанту. Первое время ей удалось потеснить австровенгров. Но очень скоро она получила сильнейший ответный удар в Трансильвании и Добрудже. Немцы вторглись на ее территорию, заняли Бухарест и захватили свежий источник продовольствия и нефти. А румынская армия, не в силах сдержать их натиска, обнажила южные границы России. Чтобы заткнуть эту брешь, русское командование бросило в нее свыше десяти кавалерийских дивизий и к концу года подогнало тридцать пять пехотных. Так был образован Румынский фронт, который увеличил линию обороны России на пятьсот верст! Но все это войскам стало известно потом. А в те часы, когда был получен приказ, невиданная масса русской конницы, а с нею и полки «дикой дивизии» двигались по всем дорогам на юг России, ни днем, ни ночью не давая отдыха ни людям, ни коням. На лошадях везли все: солдат, боеприпасы, штабы, их имущество. Истощенные животные гибли, усеивая дороги тысячами трупов. Порой на одном коне ехало по два, по три человека. Никто не считался ни с уставными нормами, ни с потерями. Приказ гласил: «Вперед!» — и его выполняли. А мимо этого потока, двигавшегося к границе, в обратном направлении, в тыл, шел другой поток — из людей, потерявших веру в свои силы, в себя. Это были румынские солдаты, которыми уже никто не управлял. Вот тогда в этом всеобщем движении вперед, в решимости, с которой шли русские, чтобы грудью встретить и отразить нависшую над родиной новую беду, конники-горцы особенно сильно почувствовали общность судьбы всех народов, боровшихся за Россию. Только к зиме на этом фронте установилась линия постоянных позиций и командование получило возможность посменно отводить войска на отдых. В феврале 1917 года Ингушский полк отдыхал недалеко от Кишинева. Из центра доходили тревожные слухи о предстоящих переменах власти. В стране была полная разруха. В соседних русских полках солдаты почти открыто говорили, что все их беды — из-за беспомощности царя и его генералов. Горцы не решались судить, так это или нет, и помалкивали. Их офицеры ездили в Кишинев, кутили. Всадники приводили в порядок одежду, сбрую, коней. Некоторые из них ходили в соседние поселки и выменивали или покупали что-нибудь съестное вдобавок к урезанному казенному пайку. А кому случалась удача у дамского пола, старались, как говорилось в дивизии, оставить по Кавказу добрую память… Потеплело. Дороги расползлись. Время отдыха полка подходило к концу. А так не хотелось покидать уютные хаты, чтобы снова лезть в окопы, в норы, в слякоть. В один из последующих дней из штаба дивизии вскачь примчался адъютант Татархан и от имени командира полка приказал сотенным выстроить людей «в лучшем виде». Вскоре из соседней деревни прибыл и встал рядом с Ингушским Черкесский полк. Эти два полка составляли третью бригаду, командовал которой генерал князь Гагарин. Рядом с черкесами выстроился недавно прибывший с Балтики для усиления дивизии отряд моряков-пулеметчиков человек в триста. За время отдыха всадники и матросы частенько встречались вне казарменной обстановки. У них было много общего: культ отваги, дружбы, умение постоять за себя, за друзей. Все это быстро сближало воинов. Но офицеры-кавалеристы всячески стремились, чтобы их подчиненные как можно меньше общались с пулеметчиками. И, видно, для этого у них были свои основания. Через некоторое время показалась коляска командира Ингушского полка. Ни у кого на всем фронте не было такой! Ингуши угнали ее у венгерского помещика, сами не зная зачем. Просто не могли бросить такую красоту. Ярко-оранжевая, лакированная, на рессорах, с кожаными черными крыльями, с фонарями, она казалась игрушкой. При ней была пара пегих коней и шикарная сбруя. В муфте на козлах торчал бич, которым, умеючи, можно было щелкать, как из револьвера… И всадники были очень довольны, когда Мерчуле приказал оставить коляску при штабе. Завидев ее, ингуши подумали было, что возвращается их командир. Но за коляской следовал кавалерийский эскорт, а это говорило о том, что в ней едет какое-то высокопоставленное лицо. Выбившиеся из сил кони едва волокли экипаж по грязи. Наконец он стал, и тогда все увидели командира дивизии князя Багратиона и рядом с ним командира бригады генерала Гагарина. Мерчуле, отделившись от эскорта, поскакал к своему полку. Генералам подали лошадей, и они чинно направились к линии конников, выстроившихся повзводно. Оркестр Ингушского полка грянул «Встречный марш». Мерчуле, который в свое время после Николаевского училища в Петрограде окончил еще в Италии высшую школу верховой езды, демонстрируя блестящую посадку, подскакал к начальству и отдал рапорт. Багратион, седеющий мужчина с усами и бородкой, в черкеске, скорее походивший на русского боярина, нежели на грузинского князя, не спеша подъехал к полку… Марш оборвался. В наступившей тишине негромко прозвучал чуть надтреснутый его голос: — Здравсте, славные ингуши! Полк дружно ответил: — Здравья желаем! Дальше Багратиона и кавалькаду офицеров встретил оркестр Черкесского полка, а князь Чавчавадзе, командир этого полка, отдал рапорт. Воинский церемониал проходил блестяще. И генерал имел основание быть довольным. Перед ним стояли заслуженно признанные Ставкой лучшими в кавалерии полки его полулегендарной дивизии. Очередь дошла до матросов. Безукоризненно выстроившиеся по команде «Смирно!» моряки стояли четким черным квадратом, как некий гранитный постамент. Генералу понравилась выправка молодцеватых пулеметчиков, и он подчеркнуто громко крикнул им: — Здравсте, братцы матросы!.. Наступили секунды обязательного безмолвного интервала между приветствием и ответом… прошли эти секунды… прошли еще… На глазах у свиты лицо генерала стало как у покойника. А матросы, держа на него равнение, молчали. Часть не принимала военачальника. Офицеры свиты и полка задвигались. Командир Черкесского полка приблизился к генерал-лейтенанту. — Ваше превосходительство, — обратился он к Багратиону, — дозвольте!.. Мы в одно мгновение изрубим этот скот! — Глаза полковника не оставляли сомнения в его решимости. Но Багратион уже овладел собой. Когда он подъехал к свите, все еще бледное лицо его было бесстрастно. — Спасибо, Александр Захарович, — ответил он полковнику. — Я ценю вашу верность. Но всех нас и Россию сегодня постиг больший, чем этот, удар! Мы лишились монарха! Да поможет Господь! Так не будем терять благоразумия… Неизвестно, с чем еще придется столкнуться завтра… Оставить без внимания… Начальник дивизии изменил намерение самолично объявить частям об отречении Николая и, поручив это командирам полков, уехал. Проводив генералов, Мерчуле и Чавчавадзе вернулись к своим. — Всадники! — крикнул Мерчуле ингушам. — Мне приказано объявить вам, что царь отрекся от престола! Отрекся и его брат Михаил, который был у нас начальником дивизии. И теперь Россией правит Временное правительство во главе с князем Львовым! Это правительство займется делами страны, а наше дело соблюдать порядок, дисциплину и драться против врага, который, как и прежде, хочет завоевать нашу отчизну. — Отныне, обращаясь к офицерам — от самого младшего до главнокомандующего, следует говорить: «господин!» Все остальное остается по-прежнему. Вы поняли? Всадники молчали. — Господа офицеры разъяснят, кому непонятно. Отдых кончился. Завтра выступаем на передовую. Ночью на своем собрании офицеры бригады приняли дипломатичную резолюцию, гласившую, что они в связи с отречением царя присоединяются к общему мнению народа и сословий России. А среди всадников было много насмешливых шуток. Никто из них не мог понять, зачем прогнали царя Николая, если война будет продолжаться, порядки останутся прежними и только «балгороди» меняется на «господин». Гораздо больше их занимало и удивляло то, что матросы не ответили на приветствие генерала. Одни осуждали их, говорили, что нельзя было оскорблять старика, что это неучтиво. Другие говорили, что, значит, у матросов был на это какой-то повод. Но, когда Калой, не принимавший участия в спорах, сказал, что как бы там ни было, а они настоящие мужчины и бесстрашные люди, все согласились с ним. Однако, какая причина вынудила матросов поступить именно так, узнать не удалось. Отряд пулеметчиков в ту же ночь был куда-то переведен. Несколько дней полк двигался к северу. Всюду встречались новые пехотные и артиллерийские части. Тысячи солдат — стариков и совсем молодых, безусых — подходили из России к передовой и здесь наспех обучались. Видно, новое правительство готовилось продолжать войну до победы. Где-то недалеко от Каменец-Подольска ночью полк спешился и занял на передовой окопы, обжитые пехотинцами из центральных губерний России. Калой с товарищами вошел в землянку. Редкие бревнышки поддерживали стены. На длинном столе коптил огарок свечи, сырость и махорочный дух, казалось, могли убить наповал. Пехотинцы, собиравшиеся уходить, шумно приветствовали смену. — Ну, как там на воле? Какие новости? — обратился к Калою, затягивая ремень, свежевыбритый солдат с молодцеватыми усами. — Очень хорошо! — ответил Калой. — Хлеб — нет, мяса — нет, Николай — нет, балгороди — нет. Господин — есть. Госпади памилу — есть! — Солдаты дружно хохотали. — Домой ехай — нет! — продолжал Калой, которому очень нравилось, что его так слушают. — Война — есть! Вош — нет. Где отдыхал, немец не был — мы тогда все вош убил. Теперь не чешит. Скучаю. Все не возьми. Немного здесь оставляй нам! — И снова смеялись солдаты. — Этого добра, если мало будет, мы вам ковшом подкинем! — Бритый заправился и, обращаясь к своим, сказал: — Слыхали? А ведь не русские! Все все, брат, понимают теперь!.. С этим отречением!.. — И, помянув чью-то мать, он подошел к Калою и спросил: — Солдатский комитет выбирали? — Чаво такой? — не понял его Калой. — Вы из своих солдат выбирали старших, таких, которые, если надо, с офицерами будут говорить за весь полк, которые наравне с ними теперь права имеют? — Ничаво не знаю. Не был такой дело, — ответил за своих Калой. — Плохо! — сказал солдат. В это время снаружи закричали: «Выходи! Выходи!..» Солдаты заторопились. — Ну, ничего! Тут наши побывают, расскажут, что к чему! Порядки уже не те! Вы смекайте! С немцем, что перед вами, мы жили — во! За месяц — ни одного убитого… Бывало, и музыку играли. А стреляли — только по приказу. И то поверху. И они поверху. Попробуйте и вы! Может, и войне скоро конец, так чего же умирать зазря? Пехотинцы ушли, и всадники заняли их места в окопах. Калой велел своим разойтись по всем землянкам и рассказать, что услышали от русского солдата. А главное — договориться: прицельным огнем первыми в немца не бить! А вдруг и в самом деле теперь так воюют!.. С неделю моросили дожди, лежали туманы. Изредка возникала перестрелка. Но урона не было. И доходили до всадников слухи: такое затишье на всем фронте. Надоело, что ли, насмерть бить друг друга? Раза два немцы выставляли над своими окопами какие-то плакаты. Но, несмотря на небольшое расстояние, без бинокля нельзя было прочесть. А биноклей солдаты не имели. Однажды в солнечное утро, когда с полей потянуло запахом свежей земли, в немецких окопах заиграла музыка. Горцы прислушивались. Эта музыка не была похожа на их родные мотивы. Не похожа была она и на русские и казачьи песни. Но в ней таилась какая-то грусть, тоска человека, где-то вдали и давно потерявшего счастье, и это было понятно и волновало. Замолкли разговоры, шутки. Люди думали о своей удивительной доле. А когда стало невмоготу, кто-то, чтобы скрыть за внешней удалью слабость свою, высунулся по пояс из-за бруствера и закричал сквозь десятки рядов колючей проволоки в немецкие окопы: — Э-э-й! Дава-а-й дургой, весе-е-лый! Там сначала все стихло, а потом словно поняли его. Из-за бруствера высунулась голова… руки и донеслась веселая плясовая. Горцы, все еще боясь подвоха, ставили на насыпь свои папахи, а сами откуда-нибудь сбоку, осторожно поглядывали на музыканта. Но немцы не стреляли. — Тащи наших! — весело закричали всадники. Кто-то побежал по ходу сообщения… И вот уже появились запыхавшиеся зурнач и барабанщик. Зурначом в полку давно уже служил толстомордый Аюб. Тот самый, который очень не любил, когда ночью говорили о покойниках. Он и играть-то научился только для того, чтобы избавиться от боевой жизни. Вместе со своим сухопарым барабанщиком он отсиживался в блиндажах, а в часы отдыха пищал на дудке, как немазаная арба с деревянной осью. Благо за грохотом барабана его все равно почти никто не слышал. — Вылезай! Вон, видишь, немец наигрывает свою лезгинку? Давай нашу! — закричали музыкантам всадники, подталкивая их к насыпи. — Куда вылезай? — удивленно вытаращил глаза Аюб. — Наверх! Как и немец. Аюб содрал с головы папаху, осторожно высунулся над бруствером и мгновенно нырнул вниз. — Попало! — крикнул кто-то. Всадники покатились со смеху. — Как будто и не стреляли, а? — Дураков нет! — отрезал Аюб. — Кто хочет, вот зурна… Вылезай и дуй! — Да чего ты боишься? — Да ничего! Но из-за ваших глупых голов я не собираюсь лезть под пули! Ишь, что выдумали! — Да они же не стреляют! — кричал и Аюбу солдаты. — А мне какое дело! Ишь, что выдумали! Отойди! А то как двину! — замахнулся он дудкой на всадника, который стал его подталкивать сзади. — Прав он! Оставьте! — кричали другие. — Кто удержится, не пальнет в такой горшок! Да еще когда он щеки надует! — У немца, так у того вон лицо! А наш разожрался — шальная пуля мимо не пролетит! Аюб двинулся было, чтоб уйти. Но всадники обступили его. — Куда?! Не позорь перед врагом! Сыграй хоть здесь, внизу… Только тужься посильнее, чтоб им слышно было! — Научишь! С натугой так его и за гаубицу могут принять!.. — Играй!.. Играй!.. — кричали со всех сторон. Аюб, зло крутанув глазами, сунул зурну в рот, надул щеки и извлек из нее такой звук, что он, как иглой, вонзился в уши. А у немцев на бруствере уже плясал солдат. — Э, была, не была! — крикнул один из молодых всадников. — Давай хоть барабанщика ко мне. — И, выскочив на насыпь, встал на носки. Всадники ударили в ладоши. Несколько человек подхватили цеплявшегося за их ноги барабанщика и, прежде чем тот опомнился, выбросили его на бруствер. С ужасом впился он глазами во вражеский окоп, словно увидел преисподнюю, а потом так заколотил по барабану, что руки его замелькали быстрее, чем спицы в шарабане. Грохот раздался неимоверный. Десятки вражеских солдат высунулись из окопов. Они перестали играть и танцевать и с любопытством смотрели в эту сторону. А здесь раззадоренные первым танцором парни выскакивали на насыпь и один лучше другого неудержимо плясали лезгинку. С улыбкой, замершей на лице, Калой глубоко задумался. Прошлой ночью пришли к ним в окопы русские солдаты из соседнего полка, созвали в землянку представителей от всех сотен и рассказали о том, что народ будет добиваться, чтоб правительство закончило войну и отпустило людей к мирной жизни. Там на собрании выбрали солдатский комитет полка. Выбрали в комитет и его. Русские поздно ушли к себе, а ингуши еще долго говорили, пытаясь понять, что следует делать. Да так ни до чего и не договорившись, решили положиться на время. Оно само покажет, как быть. И вот Калой видит, как разделенные рядами проволоки, десятками снарядных лунок пляшут мирные немцы там, пляшут наши здесь… А чего бы не сговориться да не разойтись по домам? Хорошо… Но уйдут одни, а на их место пришлют других… Да и куда уйдут? В Сибирь?.. — Прекратить! Прекратить шутовство! По местам! Огонь! — послышался вдруг неистовый крик. В первый момент Калой даже не понял, кто и зачем кричит. Всадники еще продолжали бить в ладоши, какой-то парень еще залихватски плясал, разбрасывая носками грязь, хотя зурна задохнулась, потому что барабанщик свалился на голову Аюба… Бийсархо схватил прислоненную к стене винтовку и, вскинув, прицелился в немцев. Но владелец винтовки подтокнул под цевье. Выстрел грянул в воздух. Танцор спрыгнул в окоп. Немцы скрылись. Наступила тишина. — Под суд! Негодяй! — закричал Бийсархо, пытаясь вырвать у всадника оружие. — Предатель! Дезертир! Мгновенно Калой очутился рядом с ним и строго сказал: — Не надо шуметь, господин ротмистр. Если бы ты убил немца, они застрелили бы нашего танцора… А зачем?.. — Как смеешь вмешиваться?.. — пуще прежнего закричал Бийсархо. — Ты здесь командир или я? Стало слышно, как земля с насыпи ссыпалась на дно окопа. Всадники переглянулись. — Ты командир, — ответил Калой и, запнувшись на новом слове, торжественно произнес: — А я… я — комитет!.. Слово это многие здесь услышали в первый раз. Но еще удивительнее было то, что Бийсархо сбавил тон и, только уходя, пригрозил: — Ну, мы с тобой еще поговорим, комитетчик! А пока война, солдаты будут подчиняться только нам, офицерам! Он быстро зашагал по ходу сообщения. «Музыкальная команда» побежала за ним. Всадники проводили его тяжелым взглядом. — Значит, русские были правы… «Комитет» — это большое дело!.. Молодец, Калой! — зашумели одни. Другие молчали. Думали. Немного погодя кто-то снова вспомнил о пляске, и солдаты весело зашумели. — Нет, а барабанщик-то каков! Герой! — Да ему что! Сухой, как кость. Его и пуля не возьмет! — Только в другой раз обязательно Аюба высадим на бруствер! Вот будет потеха! Пошутив, солдаты нехотя взялись за винтовки. Все ж команда-то «Огонь!» была. И загремели редкие выстрелы. В ответ высоко над их головами просвистели немецкие пули.Глава девятая. Из тьмы веков
1
О сложных условиях политической жизни Петрограда, Москвы и других промышленных центров России, где после Февральской революции власть фактически перешла к буржуазии, на фронте знали в общих чертах. Командование внушало армии мысль, что после отречения царя война перестала быть захватнической и Россия вынуждена вести ее ради защиты родины и революции от внешних врагов. Партия большевиков посылала своих лучших пропагандистов в войска. Они разъясняли истинные цели и задачи революции. Но все-таки еще многие солдаты не могли отличить интересы страны от интересов буржуазии и считали своим долгом сражаться «до победного конца». В мае вместо генерала Алексеева, который после Николая Второго стал главковерхом, на этот пост был назначен популярный в войска генерал Брусилов. В середине июня было предпринято еще одно бесплодное наступление, за которое народы России заплатили шестьюдесятью тысячами жизней. Эта бойня, организованная Временным правительством, вызвала возмущение в войсках. Многие полки и дивизии отказывались идти на передовую. В тылу поднялась новая волна забастовок и демонстраций. Народ все больше становился на сторону партии большевиков, которая призывала его готовиться к вооруженному восстанию, чтобы прекратить войну, свергнуть буржуазию и установить диктатуру пролетариата. Но Временное правительство в свою очередь стремилось закрепить положение. Ровно через месяц после назначения четвертый с начала войны главнокомандующий русской армией генерал Брусилов был смещен. Вместо него назначили монархически настроенного генерала Корнилова, в котором реакция видела будущего диктатора. В сговоре с Временным правительством и буржуазией он немедленно приступил к проведению в жизнь своего плана удушения революции. Этот план прикрывался патриотическими фразами об общегосударственной необходимости поднять дисциплину в армии и навести порядок в тылу. Для того, чтобы обвинить солдат и большевиков во всех поражениях на фронтах, по его приказу 21 августа была сдана немцам Рига. И тогда якобы для защиты столицы Корнилов направил к Петрограду Третий кавалерийский корпус донских и уссурийских казаков и «дикую дивизию» — части, которые Ставка считала лучшими, наиболее изолированными от большевистского влияния. Сделано это было с ведома Временного правительства, которое рассчитывало силами казаков и горцев расправиться с большевиками и революционным гарнизоном столицы. Но генерал Корнилов имел другие планы. Ингушский полк в августе находился в районе Черновиц, когда дивизия получила приказ сняться с позиции. Походным порядком один за другим полки стали прибывать в Каменец-Подольск. Здесь станционные пути были забиты порожняком. Части грузились непрерывно. Третья бригада в составе Ингушского и Черкесского полков первой двинулась в путь. Всю ночь с короткими промежутками от Каменец-Подольска отходили поезда. Никто, даже командиры, не знали, куда и зачем их везут. Было известно одно: приказ Ставки — двигаться на север. Поезда, громыхая на стрелках, пролетали мимо полустанков, не сбавляя хода. Ночью паровозы, как запаленные, брали воду и уголь и шли дальше. В вагонах под потолками раскачивались фонари, дремали дежурные, а всадники, укрывшись черкесками, спали мертвецким сном. Под утро Калой проснулся. Долго лежал он, закинув за голову руки. А когда забрезжил рассвет, встал, напился из чайника, задул фонарь и снова забрался на нары, к своему окну. Где-то на краю света бледнело небо, темной громадой лежала под ним необозримая земля, на которой иногда ранним огоньком обозначалось человеческое жилье. Калой смотрел и, казалось, ничего не видел, ни о чем не думал. Но потом, когда засияло солнце, разливая утреннюю радость по бескрайним полям, он покачал головой и в ответ на какую-то свою мысль тихо сказал: — Россей!.. В пути всадникам разрешали ненадолго выходить из вагонов, размяться, набрать кипятку. На одной из станций выдали хлеб и сахар. Сахара давно уже не было, и такая щедрость начальства подняла настроение. И снова в путь. Местные жители провожали их с непонятной тревогой. Калой заметил, что у здешнего народа нет к солдатам того сердечного отношения, с которым обычно их встречали и провожали за эти годы на разных дорогах войны. Отчего бы это?.. Теплый воздух врывался в открытые двери и наполнял вагоны сладким запахом трав. Мелькали разъезды, станции, вдали проплывали деревушки под шапками соломенных крыш. Редко где можно было увидеть человека. Он казался затерянным в этих просторах земли. Всадники маялись от непривычного безделья. Одни, свесив ноги, часами просиживали в дверях, другие играли в карты, а были и такие, что все время спали и открывали глаза лишь для того, чтобы узнать — день на дворе или ночь. Порой из вагонов неслось тоскливое религиозное пение. Приложив ладони к щекам и закрыв глаза, горцы пели стихи из Корана. Но думали они не о потустороннем мире и загробной жизни, а о покинутых семьях, о своей судьбе и бесконечном скитании по свету, затянувшемся и печальном, как однообразный мотив и эта долгая дорога. Вечером эшелоны подошли к станции Жлобин. Здесь их ожидали многочисленные интендантские команды. В спешном порядке выдавалось чистое белье, обмундирование, заменялась рваная обувь. Неожиданная забота властей насторожила солдат. К чему бы это? Позже всадники узнали, что впереди Могилев — Ставка Верховного главнокомандующего. Как этот новый генерал решил распорядиться ими?.. В Могилев прибыли в полночь. На станции — ни одного гражданского. Приказано было из вагонов не выходить. На перроне — дежурные юнкера, офицеры, солдаты ударных батальонов. На левом рукаве их гимнастерок — голубые щиты с изображением белого черепа и скрещенных костей. Через два часа все тридцать два состава с горскими полками подтянулись к головным и проследовали дальше на север. Поезд штаба дивизии остановился в Орше. Князь Багратион собирался хоть немного поспать. Но лязг и грохот на путях не утихал ни на минуту. Он проникал сквозь тяжелые шторы окна, лез под думку, гнал и без того тревожный сон. А причин для бессонницы хватало. Багратион знал о недавнем Государственном совещании в Москве, знал о рабочих волнениях, о возможности монархического переворота. Но он никогда не предполагал, что ему придется очутиться в центре этих событий. Дивизия его дралась далеко на юге, за многие сотни верст от столицы, участвовала в июньском наступлении, и задачи ее были предельно ясны. Но события последних дней изменили все. Неожиданно ее двинули на Северный фронт. А дальше стало известно, что дивизию разворачивают в Туземный корпус, что ей для этого придается из Третьей Кавказской дивизии, стоящей на юге в резерве, Первый Осетинский и Первый Дагестанский кавалерийские полки, а также Осетинская пешая бригада. Ночью в Могилеве от друзей — офицеров Ставки, посетивших его в вагоне, князь узнал, что кроме него в Петроград идет из Финляндии Пятая Кавказская казачья дивизия, а снизу — Третий конный корпус генерала Крымова в составе Первой Донской и Уссурийской дивизий. Все они вместе с Кавказским туземным корпусом образуют Особую армию, которой будет командовать Крымов. Эти военные приготовления вокруг столицы заставляли генерала думать и волноваться еще и за семью, которая жила в Петрограде. На рассвете, поняв, что ему уже не уснуть, он встал и оделся. Вскоре постучал дежурный офицер, который принес очень важные и срочные бумаги. Генерал вскрыл пакет. В нем оказался приказ Ставки еще от 22 августа. Пересылал его наштакор Третьего кавалерийского генерал Дитерихс. «С получением сего, — говорилось в нем, — приказываю поступить в подчинение командиру Третьего кавалерийского корпуса генерал-лейтенанту Крымову». Подписывал приказ генерал от инфантерии Корнилов. Наконец Багратион узнал точно, в чье подчинение он идет. — Значит, Крымов… — задумчиво сказал генерал, написал на документе, что он получен 26 августа, и положил его в портфель. Выпив содовой воды, он вызвал дежурного и приказал: — Отправляйте поезд! Направление то же — станция Дно. Через четверть часа поезд штаба, свистя и набирая скорость, помчался вслед за дивизией с такой быстротой, словно хотел обогнать события этого и последующих дней. Но они нарастали так стремительно, что их уже никто не мог опередить. Горцы подходили к станции Дно. Десятки эшелонов с казаками шли на Нарвском и Псковском направлениях. С фронтов снимались новые части, в их числе отряд броневиков с переодетыми в русскую форму англичанами. Еще задолго до этого в Петрограде была организована корниловская контрразведка во главе с полковником Гейманом. Но ни казаки, ни горцы еще не знали, что в эту ночь главнокомандующий, опираясь на их силу, предъявит ультиматум Временному правительству, и потребует, чтобы оно вышло в отставку, предоставив ему право сформировать новое правительство. После июльской демонстрации Керенский сам просил Ставку прислать ему войска для разгрома революционных сил столицы. Но в ночь на 26 августа из разговора по прямому проводу с Корниловым он узнал, что тот воспользовался его просьбой для совершения государственного переворота. Многие члены кабинета оказались на стороне Корнилова и ратовали за создание в России более «твердой власти». Правые газеты вышли с провокационными статьями, в которых говорилось, будто большевики в полугодовщину Февральской революции — 27 августа — собираются захватить власть путем вооруженного восстания. Это было сделано для того, чтобы замаскировать намерения Корнилова, дать ему предлог ввести в столицу войска и разгромить большевистскую партию и революционные организации рабочих. В такой обстановке Керенскому ничего не оставалось, как объявить стране о мятеже Корнилова и об отстранении его от должности главнокомандующего. В тот же день — 27 августа — Корнилов в свою очередь обратился к населению с призывом поддержать его против Временного правительства, которое якобы под давлением большевистских Советов действует в полном согласии с Германским генеральным штабом и разлагает армию. Весть о мятеже, поднятом главнокомандующим, мгновенно стала известна в столице. Центральный и Петроградский комитеты РСДРП(б), Центральный Совет фабзавкомов приняли воззвание «Ко всем трудящимся, ко всем рабочим и солдатам Петрограда» и приступили к организации сил для отпора врагу. Военная организация большевиков срочно собрала делегатов от всех воинских частей города. Под руководством Свердлова и Дзержинского была принята резолюция о борьбе с контрреволюционным мятежом Корнилова и обращение «Ко всем солдатам Петроградского гарнизона». Начатый Керенским вывод из Петрограда революционно настроенных пяти полков был остановлен. Большевики бросили сотни агитаторов на фабрики и заводы. Рабочим отрядам раздавалось оружие. Была установлена связь с матросами Кронштадта, которые взяли под охрану все правительственные здания. Вооруженным отрядам большевиков городов Минска, Орши, Витебска, Гомеля и солдатским комитетам ЦК партии предписал срочно блокировать Ставку и железнодорожные узлы, не допуская дальнейшей переброски войск с фронта. На борьбу с корниловщиной поднималась вся страна. В Москве, Харькове, Царицыне, Нижнем Новгороде, на Урале, в Донбассе, в Сибири, на Кавказе большевистские Советы рабочих и солдатских депутатов призвали революционные силы для отпора врагу. В Петрограде в боевые дружины записалась сорокатысячная армия рабочих. Вокруг города рыли окопы, устанавливали проволочные заграждения. Экстренные выпуски «Рабочей газеты», листовки предупреждали о нависшей угрозе, призывали трудящихся не поддаваться на провокации, не предпринимать никаких выступлений. На фабриках и заводах проходили митинги. Принимались резолюции с требованием освободить большевиков, заключенных после июльской демонстрации, организовать отпор корниловщине. Выражалось доверие партии РСДРП(б). В ЦК партии знали, какая серьезная опасность нависла над Петроградом. Можно было надеяться на широкое антикорниловское движение масс по всей России. Но трудно было предугадать исход борьбы, если сейчас, в эти считанные часы, государственная власть перейдет в руки реакционного диктатора и ему удастся разгромить рабочие организации столицы. А такая опасность существовала. Войск гарнизона было недостаточно, вооружения — тоже. Не хватало винтовок, пулеметов, патронов, средств связи, автомобилей. Офицерский состав был заражен корниловщиной. Рабочие не были обучены военному делу. В то же время от местных Советов Пскова, Луги, Витебска и других городов поступали тревожные сведения. На Петроград двигалось восемнадцать кавалерийских полков с приданной им артиллерией и пулеметными командами. Это была реальная и грозная сила, которая могла встретить поддержку и в самой столице со стороны части войск гарнизона и юнкеров. Мгновенно изменить такое соотношение сил уже не было ни времени, ни возможности. Корниловские эшелоны приближались с каждым часом. И тогда руководители ЦК большевиков поставили перед собой наиболее реальную и значительную задачу — встретить эти поезда в пути и разъяснить солдатам истинный смысл похода, в который их завлекли обманом. Немедленно были мобилизованы сотни лучших агитаторов партии и направлены на все станции от Гатчины до Нарвы и Пскова. Но как быть с частями «дикой дивизии», на которую Корнилов возлагал особую надежду? Как найти общий язык с людьми, не говорившими по-русски? А эшелоны этой дивизии продвигались к столице быстрее других. Еще вечером 26 августа они начали прибывать на станцию Дно. По заданию Ставки их там срочно вооружали ручными гранатами. Угроза братоубийственной резни невиданных размеров все реальнее нависала над столицей. В эти дни в Москве находился руководитель владикавказских большевиков Сергей Миронович Киров. У него было поручение своей партийной организации и Совета рабочих и солдатских депутатов к Центральному Комитету партии. Узнав о мятеже главнокомандующего и об участии в его авантюре «дикой дивизии», он тотчас же поехал в Московский Совет. Здесь уже знали, что перед петроградцами встал вопрос, как найти общий язык с солдатами-горцами. Киров посоветовал немедленно телеграфировать в ЦК партии, чтобы там собрали всех кавказцев-мусульман, проживающих в Петрограде, и с их помощью разъяснили всадникам смысл происходящих событий. Предложение это было передано тотчас же, а вслед за ним Киров сам выехал в столицу. Уже на следующий день в один из Петроградских районных комитетов партии стали собираться люди разных национальностей и племен Кавказа. В ожидании начала собрания они разговаривали с Кировым. Здесь многие знали его по Владикавказу, но большинство видели впервые. Не забывая о том, для чего собрали этих людей, Киров старался не задевать острых политических вопросов, чтобы с кем-нибудь не вступить в неуместную для такого времени полемику. Но когда речь зашла о корниловском мятеже, он отбросил дипломатию. — Лавру Георгиевичу, видимо, не дают покоя лавры Бонапарта, — заявил он. — Но ненависть к революции, как и чрезмерная самонадеянность, — плохие советчики! Правда, еще не все в войсках понимают, к чему ведет Корнилов, и он на это рассчитывает, но сегодня солдаты — русские да и не русские — это уже не «серая скотинка» и не пушечное мясо! Это думающие люди! Порою у них не хватает политического сознания. Демагоги задуривают им головы. Но зато, когда с ними говорят по-настоящему, они быстро понимают, где правда, а где ложь! У лжи короткие ноги! Так будет и на этот раз! — Обычно веселый и жизнерадостный, Киров был сейчас суровым и жестким. В комнату вошел немного усталый человек с интеллигентным лицом. Темная шапка волос. Пенсне. Небольшая бородка… Он окинул собравшихся внимательным взглядом и негромко поздоровался. Многие сразу узнали Свердлова — секретаря ЦК партии большевиков. — Не все еще? — спросил он. — Ничего. Ждать некогда. Уважаемые товарищи и граждане! Если можно так выразиться, горцы Петрограда! Мы пригласили вас для очень важного, экстренного дела. О мятеже Корнилова теперь, конечно, знают все. Главнокомандующий решил захватить власть, вернуть России престол и взойти на него по трупам ваших единоверцев, казаков, солдат и рабочих столицы. Разговоры о том, что мы, большевики, якобы назначили на завтра восстание, — ложь и провокация. На самом деле буржуазия решила начать гражданскую войну для разгрома и подавления революции! Ужасная необходимость, но, если они пойдут на это, мы готовы ответить на их удар. Временное правительство неизвестно на какое время впало в состояние шока. Оно и понятно. Мятеж начинался с его согласия, а кончился ультиматумом самому Керенскому. Прошло три дня, а они бездействуют. Но мы не можем ждать. Мы отдаем себе отчет во всей важности наступившего момента. Гарнизон, матросы, Красная гвардия вооружаются. Петроград готовится к обороне. К отпору врагу мобилизуют силы крупнейшие города страны. В Москве забастовка. Всюду требуют отстранения главнокомандующего. Мятеж, конечно, потерпит поражение! Но скрывать нельзя: если начнутся военные действия, прольются потоки крови. Неизвестно, на сколько затянется борьба и как плачевны будут ее последствия… Можно ожидать вмешательства Антанты… Над революцией нависла опасность. Вот почему ЦК нашей партии обращается к вам, людям, мы знаем, разных политических убеждений, но, мы надеемся, одинаково озабоченных тем, чтобы предотвратить кровопролитие, остановить контрреволюцию!.. Нужно немедленно рассказать вашим землякам всю правду о корниловском мятеже. Они должны знать, на что их ведет предательская клика офицеров. Должны понять, что война с русскими солдатами, матросами, рабочими столицы, то есть война со своими же братьями по классу, не в их интересах! Вы должны со всей честностью сказать им, что победа мятежных генералов вернет народам Кавказа ненавистные оковы царизма. И это именно так. Горцы не должны воевать за восстановление самодержавия. Туземный корпус должен быть остановлен! Остановлен во что бы то ни стало! Как конкретно осуществить эту важную, чрезвычайно важную задачу? Я думаю, вам виднее. Посоветуйтесь. — Он бросил взгляд на Кирова. — Одно ясно: прежде чем заговорит оружие, надо встретить эшелоны словом разума, идущим от сердца! Вот все. Прошу извинить. Меня ждут еще две группы наших товарищей, которые едут к казакам. Мы не сомневаемся, вы сделаете все, что в ваших силах. В данный момент — и это надо осознать,почувствовать — вы ответственны перед вашими народами и перед историей… Только вы! Удачи вам! — Свердлов дружески кивнул и вышел. Впечатление, оставленное им, было очень велико. В час смертельной опасности для революции этот человек предельно ясно видел главную задачу и не сомневался в том, что люди поддержат его и исполнят свой долг. Договорились собраться на Царскосельском вокзале в шесть часов утра. Киров посоветовал надеть черкески. Представитель Временного правительства, присутствовавший на собрании, обещал делегации особый поезд. А в это время казачьи дивизии уже вышли на Нарву и Псков и стали в ожидании последнего приказа. Поезд Багратиона прибыл на станцию Дно. Все пути здесь были заставлены эшелонами его дивизии. Залы первого и второго класса, буфет — забиты офицерами и всадниками. Разноязычный шум вместе с табачным дымом вырывался из открытых дверей. — Дурда! Айда к нам! — Эй! Криворотый! Тебя к вахмистру! — слышались голоса вперемешку с руганью. Среди этого гама, забравшись с ногами на деревянные скамейки, десятки всадников совершали намаз, словно они были не в этой человеческой толчее, а в безлюдной пустыне Сахаре. Офицеры штаба дивизии тотчас кинулись наводить на станции порядок. Но тем временем вагон князя все же отвели в такое место, откуда этот содом не мог попасть ему на глаза. Князю подали чай. Он пригласил к столу явившегося к нему с докладом генерала князя Гагарина. Почта доставила еще два «срочных» документа. Прочитав один из них, Багратион протянул его князю. — Кажется, это начало конца… Обращение главковерха к населению. Ответ на радиограмму Керенского… Два первых лица России — два противника обвиняют друг друга в измене… Что должны думать о нас за границей! — Ваше превосходительство, — ответил Гагарин, возвращая Багратиону документ, — сейчас важно не то, что подумают они, а что подумаем мы… — А что думать, князь, — Багратион вскинул брови, — мы — люди военные. Для нас существует субординация. — Корнилов — верховный, и мы подчиняемся… Да вот, пожалуйста, — и он прочитал: — «Главковерх приказал комкору Третьего конного, начдивам Уссурийской, Донской и Туземной дивизий высадиться между станциями Гатчина и Александровская и в конном строю двигаться к Петрограду в полном боевом порядке к Нарвской, Московской и Невской заставам. В случае обстоятельств, — подчеркивал каждое слово Багратион, — мешающих выполнению плана, главковерх приказал старшему генералу в чине принять на себя командование корпусами и дать сражение войскам Временного правительства. Лукомский». — Да. Все ясно. — Гагарин встал. — Пора. Багратион тоже поднялся. — С Богом, дорогой князь. Отправляйте бригаду. О продвижении докладывайте. За вами пойдут остальные. Поставьте командирам полков задачу: идем на подавление большевиков, на внутреннего врага! — Слушаюсь! Некоторое время спустя Третья бригада Туземной дивизии первой вышла со станции Дно в сторону Петрограда. В авангарде по-прежнему двигались эшелоны ингушей. Вечером отправка поездов внезапно прекратилась. Начальник станции получил депешу от управления дороги, которое на основании приказа генерал-майора Кислякова, помощника министра путей сообщения на театре военных действий, требовало прекратить перевозки эшелонов с корниловскими войсками на Петроград. Узнав об этом, Багратион велел немедленно привести к себе начальника станции. Но тот заболел нервной болезнью. Вместо него явился помощник. Он передал Багратиону полученный приказ. Генерал прочитал депешу. На лице его появилось выражение глубокого презрения. — Здесь я командую, — твердо и членораздельно сказал он. — И потрудитесь выполнять мои приказания беспрекословно! — Но мы ответственны и перед управлением… — заикнулся было помощник начальника станции. Багратион швырнул ему обратно депешу, ударил ладонью по столу и ледяным голосом заявил: — У нас приказы дважды не отдаются! Штаб-ротмистр, — обратился он к временному коменданту станции, — если по вине дороги будет задержан хоть один эшелон, начальника станции расстрелять! — Господин генерал, — голос у железнодорожника дрогнул, — но ведь и здесь приказ… — Он показал на депешу. — Да и расстрелы-то отменены… — Господин помощник начальника станции, вчера были отменены! А завтра будут восстановлены! Сегодня же, если потребуется, вас расстреляют. Под мою личную ответственность! И пусть вам от этого будет легче! Вы поняли? Попробуйте только!.. — Багратион встал. — Ступайте! Докладывать через каждый час! Когда дверь за штаб-ротмистром и помощником начальника станции закрылась, он прошелся по вагону, со злостью задернул шторку на окне. — «Господин генерал»! Хамье! Ну, погодите! Только дубьем!.. Немного погодя он вызвал адъютанта. Четко щелкнули каблуки, тоненьким звоном отозвались шпоры. — Что изволите, ваше превосходительство? — Отправьте телеграмму. Багратион достал из карманчика галифе золотой брегет, не открывая крышки, нажал на кнопку, прислушался. Часы мелодично отбили полночь. Заложив руки за спину и поскрипывая сапогами, он прошелся взад и вперед по вагону, потом остановился и продиктовал: — Ставка. Наштаверху генерал-лейтенанту Лукомскому. Со станции Дно. 27 августа, 24 часа. Погрузка дивизии и отправка эшелонов продолжаются. Часть из них находится в пути. Сейчас от генерала Кислякова получена телеграмма приостановить отправку эшелонов. Телеграмму не исполняю. Продолжаю отправку войск. Генерал-лейтенант князь Багратион. На рассвете поезда с Третьей бригадой остановились под станцией Вырица. Посланная из Ингушского полка разведка вернулась и доложила, что путь разобран. Мост на Царское Село поврежден. Мерчуле по телефону доложил обо всем командиру бригады и отдал приказ: «Полку выгрузиться. Продолжать движение походным порядком». Полк выстроился на дороге. Раздалась команда: «Смир-н-н-а-а!» Провезли штандарт. Мерчуле обратился к всадникам с коротким словом: — В Петрограде темные лица организуют беспорядки. Нашей дивизии в составе армии генерала Крымова приказано войти в столицу и обеспечить нормальную жизнь города, работу фабрик, заводов и государственных учреждений. Всякое сопротивление должно подавляться беспощадно! Мало кто понял его. Кто эти «темные лица»? Что они делают? Кого подавлять?.. И только всадники из абреческой сотни многозначительно переглянулись, предвкушая возможность погреть руки… Прозвучало: «Марш-марш!» — и полк выступил. Прошли речку. Всадники едва оторвали от нее недопоенных в пути лошадей. Погода была ясная, теплая. Из лесу пахло хвоей, в жнивье перекликались перепела. — Даже не верится, что где-то идет война… кто-то расстается с жизнью, корчится в муках… Удивительный у нас мир! — думал вслух Калой. Всадники только вздыхали. Говорить не хотелось, чтоб не оборвал Бийсархо, который ехал, как на парад, забинтовав скакуну ноги. Шли не торопясь. Миновали Павловск. Опять увидели разобранные пути, перевернутые вагоны. Значит, здесь было сделано все, чтоб задержать войска, замедлить их продвижение. Часть всадников отправили ремонтировать пути. Стали попадаться небольшие группы солдат. При приближении полка они поднимались и отходили, не оказывая сопротивления. Вечером полк издали обстреляли. Всадники ответили огнем, и на этом все снова затихло. Установили связь с черкесами, которые двигались параллельно. Ночь застала ингушей в районе какого-то хутора. Сотни разместились на ночлег, выставив боевое охранение, как на фронте. Весь день князь Багратион провел в имении, которое находилось недалеко от станции Дно. Здесь был телефон, и генерал Гагарин докладывал ему о продвижении эшелонов. Когда стало известно, что путь между Вырицей и Павловском поврежден, Багратион, несмотря на сильную мигрень, поехал на вокзал, откуда по аппарату Юза имелась возможность связаться со Ставкой. Было позднее время. Телеграфист долго выстукивал МГЛ, вызывал Могилев. Наконец Ставка ответила, и Гагарин продиктовал: — Я — генерал князь Гагарин. Прошу пригласить генерал-квартирмейстера штаба Верховного главнокомандующего генерала Романовского. Из Ставки ответили: — Сию минуту. Будет доложено. Послали за генералом Романовским. Через пятнадцать минут генерал будет у аппарата. Прикажете нажать? — Да. Пожалуйста. Нажмите. — Хорошо. Слушаюсь. Телеграфист Могилева отключился. Через некоторое время аппарат снова застучал. Вызывал Дно. — Я — Дно. Я слушаю. Кто у аппарата? — спросил Гагарин. — Я, генерал Романовский, — ответили из Ставки. И тогда к телеграфу подошел Багратион. — У аппарата генерал князь Багратион и генерал князь Гагарин. Передаю только что полученную телеграмму. Генерал Крымов в отъезде. В Лугу прибыли головные эшелоны донцов, которые железнодорожная администрация по приказу из Петрограда далее не пропускает. Головной эшелон туземцев дошел до станции Вырица, за которой, по полученным сейчас сведениям, путь разобран. Пассажирские и прочие поезда возвращаются. Я приказал головному эшелону высадиться и восстановить путь. Для исполнения этой меры сейчас в Вырицу выезжает князь Гагарин. Отправление эшелонов со станции Дно происходит беспрепятственно. Прибыл головной эшелон Осетинского конного полка, которому я приказал, не высаживаясь, следовать далее. Если путь не удастся восстановить, то дивизия пойдет от Вырицы в походном порядке в указанном направлении. Благоволите выслать части железнодорожного батальона или хотя бы инструкторов для руководства работами. Прошу доложить генералу Корнилову, что туземцы исполнят долг перед родиной и по приказу своего Верховного главнокомандующего, верховного героя, любящего больше всего на свете святую Русь, прольют последнюю каплю крови, чтобы доказать, что он единственный, который может достигнуть победы и отстоять отечество, родину от гибели. Депешу генерала Корнилова в эшелонах встретили громким «ура». Багратион замолчал. Начался прием ответа Романовского. Потянулась лента, побежали слова: — Все это я передам генералу Корнилову. Но должен вам сказать, что железнодорожный батальон или инструкторов прислать не удастся, так как у нас их нет и, по-моему, надобности в этом нет. От Вырицы до Царского Села тридцать четыре версты. Вы скорее дойдете походным порядком. Крымов сегодня в Гатчине. Ответ не понравился Багратиону, и он продиктовал: — Передайте: по высадке в Вырице следуем в походном порядке. Но восстановить путь необходимо для продвижения обозов и продовольствия, а также пассажирских поездов. Багратион говорил так, будто Романовский слышал его. Он терпеть не мог, когда кто-то поучал, а тем более, что Романовский был всего лишь генерал-майором. Видимо, и Романовскому не понравился текст Багратиона, и, заканчивая беседу, которая, по существу, не привела ни к чему, он передал: — Слушаюсь, понимаю. Держите самую тесную связь с генералом Крымовым. Если я больше не нужен, то до свидания. — И Могилев умолк. Это означало: «Не суйтесь в Ставку. У вас есть свое непосредственное начальство…» Багратион был вне себя. Он сознавал всю ответственность, которая ложилась на него в связи с его причастием к мятежу, знал, какая роль в захвате города отводилась его войскам, и тем обиднее был ему завуалированный выговор и вежливый отказ продолжать разговор генерал-квартирмейстера Ставки. Он устыдился своей напыщенной тирады в адрес Корнилова. Обидно было за себя. Ведь он рисковал и репутацией, и положением, и честью во имя этих штабных политиканов! А они в ожидании того, когда он добудет для них каштаны из Зимнего дворца, не желают даже разговаривать… Но отступать было поздно. Князь вышел на свежий воздух, простился с Гагариным и сел в автомобиль. Приехав в имение, он отказался от ужина, выпил снотворное и лег, приказав не будить без крайней необходимости. Но выспаться и на этот раз не удалось. В шесть утра доложили, что звонит генерал Краснов. Багратион подошел к телефону. Краснов говорил, что он здесь проездом и хотел бы встретиться для служебного разговора. Багратион послал за ним автомобиль. Снова пришел пакет из корпуса и несколько донесений о продвижении полков дивизии к Вырице. К тому времени, как генерал ознакомился с бумагами, приехал Краснов. Багратион со всем радушием принял нового корпусного прямо в столовой, отделанной дубом и украшенной оленьими рогами и натюрмортами. Стол был сервирован на двоих. Между блюд с холодными закусками стояли бутылки ликера, коньяка, графинчик с водкой и простой глиняный кувшин. — Неплохо, неплохо, князь! — воскликнул Краснов, усаживаясь в предложенное хозяином кресло. — Совсем как в мирное время! Только дам не хватает! — Что прикажет любезный Петр Николаевич, так сказать, для разгона? Шартрез француский. Коньячок из Шаранта. Русская… А здесь — подарок моих дагестанцев: домашняя абрикосовая водка, или арак! Я, откровенно говоря, последнее время предпочитаю ее. Есть в ней что-то освежающее, прекрасный букет! И пьется легко, хотя градус — дай те, господи! Горит. Попробуем? Пили генералы арак. Воздали должное коньячку. А как внесли жареного поросенка с кашей и блюдо перепелов, перешли на русскую. В конце завтрака гость долго смаковал турецкий кофе. — Я ведь начинал войну в Третьей бригаде вашей дивизии, — говорил он Багратиону, протягивая денщику на чай ленточку керенок. — И не могу отделаться от обычая кавказцев благодарить «искусные руки, накормившие нас!» — так кажется? Они вышли на веранду, сели в уютные кресла. Отсюда открывался вид на всю окрестность. Ивовый кустарник, тронутый осенней желтизной, подступал к усадьбе. За ним, вправо и влево, стоял золотой березовый лес. А посередине широкой полосой до самого бледно-синего неба простирались уже кое-где побуревшие мокрые луга… Шелестя корой сосен, что росли у самой веранды, и раскачиваясь на шишках, резвились веселые синички. — За три года войны мне не часто выпадали минуты такого благолепия! — первым нарушил тишину Краснов, вытирая платком мокрое лицо. — Хорошо! Ублажил ты меня, дорогой хозяин, знатно и нежданно. Все мне здесь по сердцу!.. Но чует оно, закрутятся нынче у нас с вами дела, да такие, что, может, еще ой как вспомнить придется этот добрый денечек! Серьезные времена для нашей матушки России начинаются только теперь… И большие испытания для ее верных сынов! — Коль уж о делах, так разрешите познакомить вас с только что полученным приказом, — сказал Багратион. — Вот приказ № 1 теперь уже главнокомандующего Отдельной Петроградской армией генерал-лейтенанта Крымова. Предписывает после захвата столицы объявить Петроград, Кронштадт, Петроградскую, Эстляндскую губернии и Финляндию на осадном положении. Тут же и подробный план действий войск в столице. А здесь мне вменяется подавлять вооруженной силой революционных рабочих и солдат Петрограда. Краснов, зачесывая пятерней непокорно спадавший на брови чуб, углубился в чтение. — Прекрасно! — с оттенком едва уловимой иронии воскликнул он наконец. И, посмотрев вокруг, словно желая убедиться, не слушает ли их кто-нибудь посторонний, негромко сказал: — Диспозиция, как говорится, идеальная! План города подробный. Когда вы его займете, каждая дивизия, каждый полк и сотня будут знать, где и что брать под охрану, кого и когда разоружить, кого разогнать… И я усмотрел здесь только один изъян… В приказе ничего не сказано о том, с чем вас будут встречать… с музыкой или с боем… — Он натужно рассмеялся. — Вот именно… — подхватил Багратион и закачал ногой, заложенной за ногу. — Слишком, слишком рано все предано гласности! Кто-то пренебрег элементарным правилом и первой гарантией успеха любой военной акции — внезапностью! И это мстит! Мы уже встречаем сопротивление! — Вы совершенно правы, генерал! — согласился его собеседник. — А в наше время болтунов и анархистов это еще черт знает к чему может привести! Вот если бы вы сегодня стояли на окраине столицы, был бы совсем другой камуфлет! Они помолчали, а потом Краснов снова заговорил очень серьезно и доверительно: — Я только что оттуда… из Ставки. Внешне — полный порядок! Батальоны смерти, эскадроны гарцующих текинцев на прекрасных скакунах… Я не сомневаюсь: Лавр Георгиевич хороший военачальник. Я разговаривал с ним… Но для того чтобы в этой сложной ситуации, когда немцы одолевают нас и с фронта и с тыла, суметь взять в руки власть, одной, как говорится, солдатской смекалки маловато! Политики — это хитрый народ! Они ой как поднаторены в интригах да в махинациях! И за свое протертое министерское кресло любой из них не постесняется продать Россию! А в Ставке считают: раз Керенского в армии ненавидят, значит, защищать его некому; значит, наш поход — это просто так, увеселительная прогулка! Но ведь Романовых тоже, наверно, не из любви к самодержавию защищали триста лет! — Да. Это все не так просто, — глядя куда-то вдаль, откликнулся Багратион. — Известно, например, — продолжал Краснов, — что в ваших полках не комплект, как говорится, офицеров. Ваши люди не знают, кто такой Крымов. А уссурийцы не знают меня… А ведь в таком деликатном деле, как переворот, простите меня, нужно взаимное доверие вожаков и масс! Тем более теперь, когда наши действия контролируют эти босяцкие Советы! Я предвижу все веселье этой «прогулки»… Арестовать, как говорится, на корню живое правительство, заранее вопя об этом на весь мир, — задача! Эта двуличная проститутка Керенский не постесняется войти в контакт с самими большевиками! А те будут рады стараться спустить своих провокаторов! Я уже видел на станциях этих юрких человечков в солдатских шинелях. Разглагольствуют среди казаков, а те их не бьют… Слушают… Вот почему огромная надежда на ваших азиатов. Слава Богу, хоть они еще не понимают нашего русского языка! Ну, а когда вы вломитесь, начнете, тут уж по инерции пойдет! — Сложно, конечно. Но могу сказать одно, — ответил Багратион, — если нам удастся дорваться, чтоб достать клинком, мы эту шваль, этих бунтовщиков и пораженцев, разнесем в пух и прах! Когда над звонкой брусчаткой Невского взметнутся мои бурки, все будет кончено! Нева заледенеет от их воя! Им все равно — романовы, керенские, большевики!.. Краснов обрадованно засмеялся. — В одном, оказывается, в Ставке правы! — воскликнул он. — Мне говорили: «А туземцам все равно, куда идти и кого резать, лишь бы их князь Багратион был с ними!» Багратион ничего не ответил, только, улыбнувшись, покачал головой. — Меня как командира корпуса, — продолжал Краснов, — в составе которого вы, очевидно, еще некоторое время будете оставаться, очень устраивает такое ваше настроение. Тем более, что, несмотря на многие нерешенные вопросы, в окончательном успехе Корнилова я не сомневаюсь. Ведь такие войска двинуты! Даже англичане с их броневиками… Надо, мы должны сделать все, чтоб была у нас настоящая власть. Только она сможет мобилизовать страну и добиться победы! Игра в демократию зашла слишком далеко. Армия гибнет. А с ней — и Россия. Колесница мчится к пропасти. Повернуть ее — нужна рука! И сегодня для этого я не вижу человека сильнее, чем Лавр Георгиевич. А коль скоро вам выполнять все эти приказы, от себя добавлю: не щадите большевиков! Ворветесь в город — плюньте вы на всю эту диспозицию и ищите, и бейте их! Прикажите, прикажите это своим дикарям! Большевики — самая настоящая немецкая агентура! Мы должны устроить им варфоломеевскую ночь! И Россия еще с благодарностью вспомнит наши имена! Речь генерала, увлеченного мыслью о спасении России, была прервана адъютантом. Он доложил, что на станцию прибыло два эшелона Приморского драгунского полка. Генералы поднялись. Один — чтобы ехать в Псков и принимать от Крымова корпус, другой — отправлять свои полки для захвата столицы. Они тепло посмотрели друг другу в глаза. Краснов резко пожал Багратиону руку и несколько театрально сказал: — Ну, что ж, как говорится, со щитом или на щите! — Только со щитом! — ответил Багратион. На рассвете того же дня полк Мерчуле, позавтракав сухарями с кипятком, потому что кухни не подошли, тронулся дальше. Немного погодя командир полка вернулся в Вырицу. Его вызвал прибывший со станции Дно командир бригады. А полк продолжал движение, оставив в стороне Царское Село — летнюю резиденцию русских царей. Много городов видели горцы за годы войны. Но такого не встречали нигде. Однако полюбоваться дворцами всадникам не удалось. Впереди показался дым паровоза. Полк спешился, развернулся и залег. Коноводы отвели лошадей в лощину. Конногорный дивизион, приданный авангарду дивизии, быстро занял позицию и навел на железную дорогу орудия. Офицеры решили, что на них идет бронепоезд. Но вскоре все увидели, что это обыкновенный паровоз с двумя пассажирскими вагонами. И все же раздалась команда: «Заряжай!» Послышался металлический лязг затворов и орудийных замков. А поезд шел. Вот он сбавил ход, выпустил облако пара, из широченной трубы пахнул дымом и наконец, свистнув, остановился. Из вагона повалил народ. Это была какая-то пестрая и, казалось, веселая толпа. Люди, не задерживаясь, прямо по полотну зашагали вперед. Всадники недоумевали. Офицеры тоже не могли понять, что происходит. Ясно было одно: люди шли без оружия. — Ассалам алейкум, братья мусульмане! — еще издали донесся с их стороны чей-то высокий голос. Человек кричал на ингушском языке. Всадники поднялись, постояли и пошли навстречу к прибывшим с ответными возгласами: — Во алейкум салам!!! Приезжие бледнолицые городские люди были в белых, серых, черных и даже в красных черкесках, в современных и в старомодных, обуженных кверху папахах, как будто они собрались куда-то на праздник. А им навстречу шли цепи всадников с лицами, обуглившимися на ветру, в серых, истертых о многие земли черкесках. Они с удивлением смотрели на приезжих, как на пришельцев из далекого, забытого мира. И вот они сошлись, прикладываясь сердцем к сердцу, приветствовали друг друга, как дома, на торжестве родного аула. Еще не было сказано ни одного слова, но встреча земляков была такой теплой и радостной, что казалось, ничто уже не сможет ее омрачить. Среди прибывших кавказцев и татар было всего несколько ингушей и чеченцев. С ними приехали и солдаты из революционных полков, и матросы того самого пулеметного дивизиона, который полгода тому назад не принял приветствия князя Багратиона. Ингуши очень обрадовались встрече с ними. Не прошло и десяти минут, как весь полк уже знал главную правду: никаких беспорядков в городе нет! Их обманули и ведут для того, чтобы задушить революцию. В одной группе Бийсархо схватился с приезжим. — Вы немецкие агенты! — кричал он. — Вы не имеете права врываться в воинскую часть со своей болтовней! Я прикажу арестовать вас, если вы сейчас же не уберетесь! — Не посмеешь, господин офицер! — ответил ему приезжий по-ингушски. — Мы делегация от Совета рабочих и солдатских депутатов, от Петроградского Совета и, кроме этого, имеем полномочия Временного правительства. Проверь документы. — Он протянул офицеру свое удостоверение. Бийсархо прочитал его и вернул. — Все верно. Но в воинских частях есть воинский порядок. Вы должны предъявить эти полномочия командиру полка и только с его разрешения говорить с людьми! — Бийсархо умышленно отвечал по-русски, чтобы не потерять официального тона. Делегат понял его уловку и тоже перешел на русский язык. — Господин ротмистр, да будет вам известно, правительственные полномочия не нуждаются ни в чьей санкции. А попытка ограничить их есть беззаконие. Если вы этого не понимаете, можете обратиться за разъяснением к своему командиру. — И, повернувшись к Бийсархо спиной он продолжал свою беседу с горцами. Бийсархо покраснел от негодования, но сдержался и поспешил к стоявшим в стороне офицерам. — На что мы смотрим! Надо приказать солдатам вернуться, а этих выдворить вон! Но офицеры не поддержали его. — Они не выполнят приказа! — сказал командир второй сотни. — А что тогда? Мы окончательно подорвем свой авторитет и только. Нужно доложить Мерчуле… Бийсархо вскочил на коня и умчался разыскивать штаб. А в это время приезжие решили провести митинг и вместе со всадниками направились к поезду. Один за другим поднимались делегаты на ступеньки паровоза и произносили речи: кто на своем языке, кто на русском. Говорили просто, понятно, и у всадников как бы заново открывались глаза на все, что происходило в России в эти годы, в эти дни. Они поняли, зачем их подогнали с фронта к столице. Возмущение их росло. Калой внимательно слушал всех, все взвешивал, думал, чему верить, чему нет. Сомневался: нет ли здесь какого подвоха… В делегации был представитель городского комитета партии. Он посоветовал одному из матросов обратиться к горцам с предложением прислать в Петроград свою делегацию от дивизии. — Пусть от каждого полка не один и не два, а человек по полсотни поедет! — заявил тот. — Поглядите и сами поймете, чего вам делать: слушать генеральские побасенки и воевать с нами, али кончать с этим делом! — Правильно! — зашумели горцы. Офицеры тоже протолкнули одного из своих людей к паровозу. Тот влез на ступеньку и закричал: — «Правильно!.. Правильно!» А что правильно — и сами не знаете! Их дело сказать свое, — он указал на делегатов, — а наше дело подчиняться своему начальству и делать свое. Если у них там порядок, так для нас еще лучше! Не беспокойтесь, мы приедем к вам только всей дивизией и уйдем, когда прикажут. А теперь — разговорам конец! Приезжий ингуш хотел было ответить ему, но работник горкома остановил. — Ты — на запас… Я скажу пару слов. Он поднялся на паровоз, оглядел горцев, дождался тишины и заговорил, пристально глядя на них, так что каждому казалось, будто он обращается только к нему: — Горцы! Ингуши! Вы не дети. Вы люди, которые много раз смотрели смерти в глаза, и вы не должны дать обмануть себя. Вам говорят: в Петрограде бунтуют, большевики организуют беспорядки, и вы должны их подавить. Главнокомандующий выдумал это для того, чтобы привести вас сюда. А чтоб вы поверили, тайно переправил в город верных ему людей, которые начнут погромы, как только вы войдете. И тогда будет предлог бросить вас на рабочих. Он хочет с вашей помощью свергнуть Временное правительство, захватить власть. Временному правительству он уже прислал ультиматум! Вы все понимаете меня? — Понимаем! Говори! — закричали всадники. — Рать, говорят, стоит до мира, а ложь — до правды! Корнилов хочет стать таким же царем, как Николай, которого мы сбросили со своих плеч. Вот вам и вся правда! Он требует смертной казни на фронте, в тылу! Выступивший здесь всадник заявил: «Придем в город и увидим: все ли там хорошо…» А что вы нам, хлеб и мир везете? Нет, дорогие горцы, вы лучше поторопитесь к своим аулам да там добейтесь революционного порядка! А то воюете вы три года, а дома у вас уже ни жратвы, ни земли! Думать надо. Людям нравилась его прямая речь. Они задвигались, заговорили все разом. — Могут сказать, — продолжал оратор, — а почему, мол, вы так не хотите, чтобы мы вошли в город? Отвечу. Ваша дивизия да казачьи дивизии — это десятки тысяч человек! У нас рабочей Красной гвардии, солдат гарнизона, матросов тоже десятки тысяч человек. И у всех — винтовка!.. Но среди вас и среди нас немало притаилось сволочи. Ее задача — столкнуть нас. А много ли для этого надо? Возле стога соломы с огнем не шутят! Но стог загорится — погибнет солома. Если же будут спровоцированы вооруженные силы? Прольется кровь! Ваша и наша кровь. А генералы в это время сцапают власть! Вот почему мы говорим: мы приехали к вам делегацией, со своей правдой, как братья, без оружия. Теперь приезжайте вы к нам так же делегацией и сами убедитесь во всем! Вот они, ваши единоверцы, и они говорят вам то же самое. А кто думает по-другому, тот наш общий враг! И я прямо скажу: мы готовы и рады встретить друзей. Но готовы и к отпору врагу. Калой глядел на этого человека издали, вникал в смысл его слов, прислушивался к голосу. Ему казалось, что где-то он слышал его. Что-то знакомое было и в его белом лице, на которое легли следы нелегкого времени. А когда оратор приподнял кепку и провел платком по седому ежику, Калой ринулся вперед. Он был так взволнован, что товарищи испугались и вцепились в него. — Да ты что? Успокойся! Он ведь правду говорит! — Это наш гость! Нельзя трогать! — кричали они ему со всех сторон, а он волок их за собой к паровозу. Работник горкома побледнел. Делегаты встревожились. Калоя схватила уже добрая дюжина рук. Наконец его остановили. — Илья! Илья! — закричал он тогда и обрушился на своих: — дурачье! Да отвяжитесь вы от меня! Человек, который только что так мужественно говорил, растерялся, выронил кепку и кинулся к Калою… Они обнялись… Илья Иванович не сдержал слез. Люди с удивлением смотрели на них, а они отстранялись, разглядывая друг друга, хлопали по плечам и снова обнимались. — Значит, ты остался! — наконец воскликнул Калой. — Остался! Вот видишь, остался я!.. — ответил Илья Иванович. — Много говорить надо. Потом! Очень много! — сказал Калой и, подсадив Илью Ивановича на ступеньку, сам встал рядом с ним. — Эй! Ингуши! — крикнул он на своем языке. — Вы знаете, кто это? — Узнаем, если ты скажешь! — ответили из толпы. — Нет! Не знаете! Потому что я не сумею сказать вам, какой это человек! Пятнадцать лет тому назад я узнал его. Он был брат моему брату Виты. А Виты был не человек, а сердце, плачущее о людях!.. Двенадцать лет тому назад, когда все рабочие люди бунтовали против царя во Владикавказе, Илья и Виты были главными! И их сослали в синюю Сибирь. Он как из могилы вышел! Не узнал я сразу… Сибирь покрыла его голову снегом… — Он поглядел на друга. — Это тот человек, который нам может посоветовать только хорошее. — Луде! Господины! — перешел Калой на русский язык, посмотрев в сторону гостей. — Илья я давно друг. Пятнадцать лет!.. Который вы говорил, который он говорил — мы принимаю! Какой наша дело царь назад таскать? Это война, это кушайт нету, это земля нету — вот так надоел! — Он провел рукой по горлу. — Пошел новый царь к… матери! — крикнул Калой, вдруг удивив всех чистотой произношения. — А мы все пошел — Кавказ! — И он снова заговорил по-ингушски: — Я считаю, что теперь, когда начинается драка за то, кому сидеть на месте Николая, нам здесь делать нечего! Не мы его царем сажали, не мы его снимали со стула, и не наше дело ради него умирать на улицах этого города и убивать вот таких людей! Если вы готовы, мы дальше никуда не пойдем. Мы вернемся в свои вагоны, позовем за собой другие полки и с теми, которые согласятся, тронемся домой! Хватит греметь в барабаны![171] Группа всадников из воровского призыва собралась в кружок и шушукалась. Когда голос Калоя стих, один из них выкрикнул: — Это не тебя будут спрашивать! — А кого? — насторожился Калой. — Командира полка, дивизии! Офицеров! — А мы что же, стадо баранов, по-твоему! Куда завернут, туда и пойдем? Прошло это время!.. Мы не можем идти и наводить порядки на всю Россию, уподобившись тому ослу, который, не имея приличного хвоста, чтоб себя обмахнуть, взялся обмахивать весь аул! Всадники дружно захохотали. — Я, как ваш солдатский комитет, спрашиваю всех: куда пойдем — войной на них, — он махнул в сторону гостей из Петрограда, — или назад? — Назад! Домой! — возбужденно закричали всадники. — Илья, луди! — обратился Калой к делегации. — Этом народа война нигде не надо! А здес, — он снова указал рукой на Петроград, — семь раз не надо! Мы идем домой! А кого хочит помирайт — кругом место много! Гостей пригласили остаться пообедать. Но они поблагодарили и направились в другие полки. Прощались друзьями, тепло и долго. Илья Иванович и ингуш из делегации отошли в сторонку. — Илья Иванович, — сказал молодой человек, — вы из Царского Села вернетесь в Петроград и доложите в Центральном Комитете. Но прошу вас, не пожалейте сил, чтоб делегации горцев устроили настоящую встречу! От этого зависит многое. И не только здесь, но и там, куда они вернутся. Скажите Кирову, что я остался в полку. Им нельзя дать остыть. Нельзя оставить одних, пока их солдатская организация не имеет настоящей силы. Я хочу встретиться с их начальством. — Хорошо. Вы только не забывайте: тут с офицерами надо поосторожнее. У них среди всадников своя родня. — Ничего! И у меня здесь родня! — улыбнулся ингуш. Калой подошел прощаться. — А меня ты не знаешь? — спросил его молодой человек. Калой оглядел его и покачал головой. — Нет… Хотя мне и кажется, что я тебя где-то видел… не припомню… — Галашки… Правда, это было лет десять тому назад. Вы, горцы, пахали там. А вечерами приходили ко мне слушать «новости»… — Мухтар? — воскликнул Калой. — Так ты ж тогда хворостинкой был! Ну и день! Надо же было мне пройти всю Россию, сто раз не умереть от немецкой пули, чтобы здесь встретиться с вами! Калой пришел в восторг, когда узнал, что Мухтар остается на ночь. Значит, будет с кем посоветоваться. А ведь есть о чем. И делегаты разъехались. Одни в соседний полк к черкесам, другие к чеченцам и в остальные части. С каждой группой на всякий случай Калой послал по нескольку всадников-ингушей. Бийсархо не вернулся. Командовать его сотней было некому. И тогда команду подал Калой. — Са-а-дись! — крикнул он. Всадники вскочили на коней. Командир второй сотни подъехал к Калою. — Ты знаешь, что за это самоуправство и за срыв боевого приказа тебя могут расстрелять? — Знаю. Но меня не расстреляют, — ответил Калой. — У меня в полку много родственников. А у них — свои родственники. А кто не родственник, так тот вместе со мной три года под смертью ходил. Ты видел, кроме воровской сотни, все за то, чтобы вернуться в вагоны. Да и из воров добрая половина согласна с нами. Кто меня расстреляет? А вот, если мы захотим, мы сможем… любого! И спросить будет не с кого! — Ты знаешь, сколько у власти войск? — спросил офицер. — У какой власти? — переспросил Калой. — У командующего. У Корнилова. — Знаю, — ответил Калой. — Много. Но сегодня — на один полк меньше. А завтра… С вершины срывается один камень, а до дна он доходит лавиной! Посмотрим! Мухтару подали лошадь. Они с Калоем стали во главе полка и тронулись в обратный путь. Сотни последовали за ними. Ингушский полк — авангард армии Корнилова — повернул от Петрограда. Вся линия железной дороги, восстановленная от Царского Села до Вырицы, все станции и полустанки к этому времени были забиты подошедшими эшелонами горцев. Штаб дивизии передвинулся на станцию Чолово. И по всей линии молниеносно пролетела невероятная весть: «В Ингушском полку бунт! Всадники отказались выполнять боевой приказ главковерха, вернулись в свои вагоны!..» Багратион был вне себя. Он созвал экстренное совещание командиров бригад и полков. В белой парадной черкеске, при всех орденах и медалях, сверкая драгоценной саблей и кинжалом, князь метался по вагону. Наконец он остановился, бросил презрительный взгляд на Мерчуле, гневно посмотрел на своих офицеров и голосом, привыкшим повелевать, отчеканивая каждое слово, сказал: — Предлагаю силами вверенных вам полков ингушей немедленно окружить и разоружить. Зачинщиков — расстрелять!.. Ваше мнение? Воцарилось неловкое молчание. Никто из офицеров не хотел говорить первым. Губы князя тронула недобрая усмешка. — Тогда прошу по старшинству. — Ваше превосходительство, — послышался глухой голос князя Чавчавадзе. — Не возражая по существу вашего предложения, я позволю себе просить не привлекать к этой операции моих черкесов. Мотивирую: мы все время в одной с ингушами бригаде. За войну люди сжились. Ведь матросы и мусульмане побывали и у нас… — Если будет принято решение разоружить ингушей, придется разоружать и чеченцев, — заявил командир Чеченского полка. — Это один народ. Я позволю себе напомнить известный случай: когда Ингушский полк атаковал «Железную дивизию», мои без команды ринулись им на помощь. И умирали… — Дело в том, ваше превосходительство, что взаимоотношения наших полков складываются на взаимоотношениях этих народов на Кавказе, — заметил командир кабардинцев. — И ни один кабардинец, дагестанец или осетин не позволит себе поднять руку на ингуша или чеченца здесь, ибо они знают: это тотчас же отзовется там, в их доме, враждой и кровопролитием. Багратион помрачнел. Когда поднялся полковник Мерчуле, наступила такая тишина, что стало слышно, как где-то беспомощно зудит муха, попавшая в паутину. — Ваше сиятельство, господа офицеры! Событие, которое произошло в моем полку, весьма прискорбно. Я сожалею о нем. Но сегодня от этого не гарантирован никто. Веяние времени. Однако я не об этом. Встал вопрос о разоружении полка. Я заявляю: никто никогда эти полки не разоружит! Чтобы сделать это, их нужно просто истребить! Но в такой операции, ваше сиятельство, на них пришлось бы положить немало! Это лучшие, обстрелянные кадровые части. Я уверен, ни один всадник нашей дивизии против ингушей и чеченцев не пойдет! Других войск здесь нет. Да и какой был бы смысл в подобном кровопролитии на виду у революционной столицы? И последнее — при всех обстоятельствах я никогда не покинул бы моих солдат! Багратион хлопнул по столу и вскочил. Вид у него был такой, словно с ним вот-вот случится апоплексический удар. — А что же вы предлагаете, командир изменников?! — закричал он. Голова его нервно покачивалась. — Прикажете всем присоединиться к вам и вместе бунтовать? Разделить с вами ваш позор? Мерчуле побледнел, шагнул вперед, положил руку на эфес. — Ваше сиятельство, меня удерживают только ваши седины! Упрек считаю незаслуженным и возвращаю его. Николай Николаевич, Николай Второй, генерал Алексеев, генерал Брусилов, генерал Корнилов — не слишком ли много главковерхов для одной войны, для одной армии и для одной страны? Присяга Николаю Романову, Временному правительству, верность Родзянке, князю Львову, адвокату Керенскому… Позвольте вас спросить, генерал Багратион, кому из них изменил я и мой полк? И кому из них верны остаетесь вы?.. Позвольте узнать, кто мы — регулярная армия Российской империи, призванная защищать священные границы родины от иностранного нашествия, или Особый корпус Третьего отделения, ландскнехты сомнительных претендентов на власть? В салон-вагоне воцарилась мертвая тишина. Такого себе тут еще никто не позволял. Такого здесь еще никто никогда не слышал. — При этаком командире полк не мог быть иным! И за это я никогда не сниму с себя ответственности! — с трудом произнес генерал. — Вы большевик! Я отстраняю вас! — Никак нет! Я не большевик. И, видно, никогда им не буду, — ответил Мерчуле. — Я лишь здраво смотрю на вещи, остаюсь честным солдатом и не лезу в политику. А освободить меня от должности, согласно приказу № 1 Петроградского Совета, никто не может без согласия солдатского комитета моего полка! Честь имею! — Он взял под козырек, повернулся, щелкнул каблуками и вышел. В то же самое время по всем туземным полкам проходили митинги. Прибывшие из Петрограда солдаты братались с горцами, распространяли среди них воззвание Керенского, разъясняли, что Корнилов уже отстранен от должности. Солдаты-горцы выносили решения прекратить поход на столицу и тут же выбирали делегатов на дивизионное совещание, которое временный солдатский комитет, избранный на станции Чолово, назначил на завтра. После того как командир Ингушского полка покинул совещание, Багратион отпустил офицеров, приказав им оставаться в своих полках и ждать его указаний. Смеркалось. Он подошел к окну. На горизонте блекло светились сине-розовые полосы облаков. Издали доносилось монотонное пение его солдат. «Дикие… — безотчетно крутилось в голове. И вдруг пришла ясная мысль: — Да, дикие. Но оказалось, что и они чего-то хотят, против чего-то протестуют и летит к чертям вся система продуманной операции… А так ли четко была продумана операция?» Этот вопрос в который раз за последние дни и часы вставал перед ним. И он отвечал себе: «Если б это была только военная операция, все шло бы гладко. Но идея этого похода — политический переворот, и Ставка допустила крупные просчеты… Чем же все это теперь кончится?» Снова принесли почту. Опять с грифом «Спешно!» «Какое количество приказов и предписаний, — с раздражением думал Багратион, вскрывая конверт. — Из Ставки, из штаба Северного фронта, от Крымова, от правительства… Одни беспрерывные указания, даже без интереса к тому, выполняются они или нет…» «Параграф первый, — прочитал он, — 16 часов. В ночь с 29 на 30 августа Первая Донская казачья дивизия, при которой буду и я, двинется на север по дороге: Луга, Старая Долговка, Селище, Чаща, Новинка, Большие Слудицы, Веденское Устье, Мина. 30-го ночлег в селении Луга, 31-го в районе к северу от селения Мина. Штаб корпуса и дивизии в селении Мина. Параграф второй. Туземной кавказской дивизии от Ородежа идти походом на Ям-Тесово, Бор, Лысцово, Глебово, Порожка, Большие Слудицы, Веденское Устье, куда подойти 31 августа». Дальше в приказе указывался подробный маршрут Уссурийской дивизии с выходом к вечеру 31 августа к Гатчине и предписывалось всем частям войти в связь с командиром Третьего кавалерийского корпуса генерал-лейтенантом Крымовым, подписавшим приказ. Багратион почувствовал слабость в ногах. Сказывались годы, нервное напряжение, усталость. Он подошел к столу. Сел. Попросил адъютанта, чтоб подали кофе, и снова углубился в приказ. Все было правильно, лаконично, ясно. Ему оставалось предписать своим бригадам маршруты, часы… И впервые за всю свою жизнь генерал понял, что он не выполнит приказа… Потому что воле его и его начальства противопоставлена воля тысяч солдат, которые не хотят этого похода! Проклятье! Багратион ненавидел и Ставку, втянувшую его в авантюру, и революционных агитаторов, развративших полки. Он чувствовал, что и те и другие приближают крушение его судьбы. Подали кофе. Он взял чашку, отошел к окну и, вглядываясь в смутные очертания уже потухающего горизонта, стал пить… Адъютант молча стоял в стороне. — Пишите, — сказал Багратион, не поворачиваясь. — Ставка. Генерал-квартирмейстеру генерал-майоруРомановскому. Копия генералу Крымову. — Из Старой Руссы поступают депеши, возбуждающие железные дороги к противодействию генералу Корнилову. Необходимо направить туда кавалерийскую часть для прекращения пропаганды. Число — сегодняшнее… Часы… поставьте 14 часов. «Пусть думают, — пронеслось в его голове, — что еще за два часа до их приказа тут уже возникла ситуация, при которой он не мог быть выполнен». Всю жизнь во всем он стремился быть первым. Но сообщить о том, что его дивизия первой вышла из повиновения, он не мог. Мухтар и Калой весь день провели в седлах. Они двигались от эшелона к эшелону, участвовали в митингах, сообщали о том, что ингуши вернулись в вагоны. Офицеры встречали их недружелюбно. Но мешать не решались. С вечера выборные представители ближайших полков сошлись ночевать к ингушам. Около вагонов жгли костры из старых шпал, пели солдатские песни, плясали под зурну и барабан. И лишь члены солдатских комитетов полков вместе с Мухтаром обсуждали создавшееся положение. Ясно было одно: только сплоченность солдат всей дивизии могла помочь им выполнить принятое решение и, может быть, даже вернуться не на фронт, а домой. Уже поздно ночью, когда, выставив дежурных, всадники погрузились в короткий сон, у первого эшелона появилась женщина, разыскивавшая Калоя. Дежурные проводили ее к вагону и разбудили Калоя. Он вышел. — Здравствуйте! — обратилась к нему женщина. — Вы, наверное, забыли меня? Я жена Байсагурова. — Здрасте, здрасте! — обрадовался ей Калой. — Забыли? Нет! Нельзя! Очень помню тебя! Где был? Сапсем парпал! Ми все скучаю. Вика была тронута такой встречей. — Меня наконец перевели в вашу дивизию, — начала она, — а сегодня всех облетела весть, что вы отказались идти против Петрограда и возвращаетесь домой… Я так рада! Это такое счастье, что вы не побоялись ослушаться. И так сколько крови! И я решила просить вас взять меня к себе. Вы теперь единственные близкие мне люди… — Она старалась подобрать подходящие слова, чтоб Калой лучше понял ее. — Я стала бояться… На войне ничего… А здесь мужчины не совсем хорошие… В особенности офицеры. И Калой понял. — Ничаво больше не боится! — воскликнул он. — И ты не боится и мы не боится! Муха, знаешь? Даже мухамужчин наша луди не пускаем на тебя садиться! Хорошо пришел! Домой пришел. Теперь спайт надо. Он поднялся в вагон, разбудил с нижних нар всадников, объяснил им, что в полк пришла жить вдова Байсагурова, и те приготовили ей постель, занавесили нары бурками и позвали спать. Ей было очень неловко, что Калой побеспокоил столько народа. Но он строго сказал: — Это не старухи. Это все молодой. Они своим друзьям ляжет. А ты здесь ляжет. Это твой дом. Спи. Всадники растолкали на других нарах товарищей и, потеснив их, улеглись. Калой завернулся в бурку и заснул прямо на траве у полотна дороги. А Вика, всегда боявшаяся домогательств мужчин, попав в вагон с четырьмя десятками парней, забралась за бурки, сняла с себя верхнее платье, кинулась на грубое ложе из кошмы и соломы и, вытянувшись, за многие дни и ночи впервые забылась глубоким сном. В эту тихую летнюю ночь по всем направлениям телеграфных проводов во все станции на пути к столице бежала для одних тревожная, для других радостная весть: «В „дикой дивизии“ волнения. Туземцы отказываются идти на Петроград!» Командование Третьего корпуса было ошеломлено этим сообщением. Такой пример не мог воодушевить казачьи части. В них самих под влиянием пропагандистов из Питера началось брожение. Утром князю Багратиону доложили: полки вперед не продвинулись. Митингуют. Выбирают солдатские комитеты. Пришли первые отрывочные сведения из Луги, Нарвы, Гатчины, Ямбурга. В них не было ничего утешительного. Встречая сопротивление работников железных дорог, войск, верных Керенскому, революционных организаций городов, корниловские полки увязали в пути, отказывались от участия в мятеже. И тем не менее эти данные облегчили душу Багратиона. Значит, не он один попал в положение «генерала без армии». Однако с тех пор, как он приказал полкам ждать его распоряжений и сам получил приказ двигаться вперед, время шло, а он ничего не предпринимал. В голову настойчиво лезла картина из давно прошедшей юности… Такое же лето. Он с товарищем по корпусу, сыном помещика, на охоте. В зарослях кустарника они набрели на яму. В ней волк. В глазах его ненависть, ярость и жалкая безнадежность. Выстрел — и, оскалившись, зверь падает. Все кончено… Но глаза волка Багратион запомнил навсегда… Почему именно сейчас это воспоминание мучило его? Потому ли, что в зеркале на мгновение ему почудились те же глаза?.. Или он вспомнил выстрел… тот выстрел, после которого волк перестал оскаливать зубы?.. Выстрел — и конец… Его терзало тяжелое раздумье. Как сквозь сон донесся от дверей голос адъютанта: — Из Петрограда прибыл кавказец. Просит аудиенции. — Пусть войдет, — машинально ответил князь. Несмотря на летнее время, вошедший был в шелковистой грузинской бурке до пят и в белой чалме из башлыка. Это был холеный мужчина с аккуратно подстриженной бородкой и красивыми глазами. — Князь Дадиани, — отрекомендовался он. И после того, как Багратион поздоровался с ним и предложил сесть, заговорил. — С вашего позволения я сразу приступлю к цели моего визита, — сказал он. — Нелегко было добраться до вас. Но у меня столь ответственное поручение, что я не мог не выполнить его. — Он достал из нагрудного кармана бешмета письмо и подал его князю. Это было письмо дочери и жены князя. Они умоляли не начинать борьбу против правительства, потому что нынче все на стороне Керенского и он просто погубит себя и семью, если вовремя не остановится. — Вы знаете содержание этого письма? Как вы его получили? — Нет, князь. Я не знаю, что в нем написано, — ответил гость, — но я представляю себе, что там должно быть. Мы все, я имею в виду грузин, проживающих в столице, очень беспокоимся за вас, за судьбу многих наших родственников, которые служат с вами. Это письмо от вашей семьи мне достал студент Жгенти, чтобы вы не заподозрили во мне провокатора. Откровенно говоря, я побаивался ехать. «Как бы он меня не расстрелял!» — говорил я друзьям. Гость подробно рассказал генералу, что делается в Петрограде, как там готовятся к обороне, передал пачку свежих газет, листовок, воззваний разных партий. Все они призывали народ к решительному отпору корниловщине. Но главная новость была в том, что Корнилов отстранен от должности. Отдан приказ о его аресте. А Верховное главнокомандование с сегодняшнего дня принял на себя Керенский. Начальником штаба при нем генерал Алексеев. Багратион встал. — Не может быть! — вырвалось у него. И нельзя было понять — рад он или огорчен этим. А генерал вдруг увидел для себя внезапно открывшуюся лазейку, по которой можно было попытаться уйти от ответственности за участие в мятеже. Надо было получше разыграть роль человека чисто военного, который, двигаясь на Петроград, выполнял приказ главковерха и только. А теперь точно так же готов подчиняться новому начальству, поставленному новым правительством России. Вот почему, когда адъютант доложил, что прибыла группа всадников, именующих себя временным солдатским комитетом, и просит принять их, он совершенно спокойно велел впустить. В вагон вошли человек десять. Остальные поместились в тамбуре, и их тревожные и хмурые лица выжидающе смотрели оттуда на начальника дивизии. Багратион продолжал стоять. — Что случилось? Готов вас слушать, — обычным тоном спросил он. — Прошу… И один из всадников заговорил: — Господин генерал, временный солдатский комитет Туземной дивизии явился сюда в полном составе. Мы настаиваем на том, чтобы был отдан приказ о приостановке движения частей к столице. Мы узнали, что нас хотят заставить драться с гарнизоном города, войсками Временного правительства, чтобы свергнуть это правительство и захватить власть, хотят, чтобы мы выступили против революции. Солдаты на это не пойдут. Сегодня, а если не успеем, то завтра мы соберем совещание представителей всех полков. И там решим окончательно. А пока вот таково наше постановление. — Он положил на стол протокол комитета. Багратион бегло просмотрел его и оглядел присутствующих. В вагоне стояла такая же напряженная тишина, как тогда, когда матросы-пулеметчики не ответили ему на приветствие. Он ненавидел их. Но сила и время были пока не на его стороне, и он даже с оттенком юмора обратился к солдатам: — Скажите, а других претензий или пожеланий нет? Несколько голосов ответили «нет!» — Значит, ваш временный комитет не хочет выступать против Временного правительства? — Он улыбнулся, развел руками. — Да… Такое уж время, что все и все у нас — временные!.. — И снова, сделав лицо серьезным, словно надев постоянную маску, он сказал: — Если других претензий нет, отвечу по существу. Я солдат. И вел вас сюда по приказу Верховного главнокомандующего. И по его приказу бросил бы вверенные мне войска в бой, не задумываясь. Тот, кто имеет право приказывать, тому виднее, с кем воевать. Меня не учили обсуждать приказы. Они существуют для того, чтобы их выполнять. Но сегодня, до вашего прихода, поступили сведения, что Россия получила нового Верховного главнокомандующего. Эта версия нами уточняется. А тем временем мною составлен вот этот документ, — он взял со стола лист бумаги, — в котором я отдаю приказ о приостановке движения моих войск до получения новых указаний. Следовательно, мое и ваше пожелания совпадают. Вот и все. В этот ответственный час в армии каждый обязан быть на высоте. Нельзя допускать беспорядка. Все действия должны быть согласованы. Наша часть, как всегда, должна быть в боевой готовности. И вас, временный комитет, я прошу, как и положено, помогать в этом офицерам. Война еще идет! У меня все. Члены временного комитета были удовлетворены его ответом и ушли. — Откройте, пожалуйста, окна! — сказал Багратион с раздражением адъютанту, когда за солдатами закрылась дверь. И заглядывая в чистый лист бумаги, который он только что назвал своим приказом, продиктовал:— Командирам полков вверенной мне Кавказской туземной дивизии. Станция Чолово. Приказываю немедленно приостановить движение частей дивизии, сосредоточить их в районе Вырицы и никаких выступлений против войск Временного правительства ни в коем случае не предпринимать. Генерал-лейтенант князь Багратион. 30 августа 1917 года, 13 часов.Подумав, он добавил: — Приказ протелеграфируйте в полки немедленно. А шифровкой одновременно передайте в Ставку и в военное министерство запрос по поводу версии о Верховном главнокомандующем. Немного погодя денщики накрыли в стороне круглый стол. Багратион пригласил к нему своего гостя и поднял бокал: — За вас, мой дорогой вестник! За матушку Россию! За Грузию! Выпьем. — Они выпили. — А теперь о делах Санкт-Петербургских. Соскучился я, черт знает как! — Генерал был радушен и весел. В два часа ночи в Вырицу прибыли делегаты от Первой гвардейской дивизии. Они восстановили полотно железной дороги и, прихватив с собой делегатов Третьей туземной бригады, поехали в Чолово на совещание. Вместе с Калоем, Мухтаром и всадниками Ингушского полка ехала и Вика. По пути в их поезд подсаживались делегаты от других полков. Ехали шумно, весело. Все эти дела были для горцев новинкой. Совещание в Чолово началось в одном из пристанционных помещений ровно в семь часов утра. На председательском месте сидел сам Багратион. Вел совещание один из членов дивизионного комитета. В зале было около двухсот делегатов полков, представители солдат Петроградского гарнизона, члены мусульманской делегации. Выступали люди от всех частей. Говорили не много, но решительно. Багратион от имени офицерского состава заверил собравшихся в том, что им ничего не было известно о мятеже. По предложению комитета единогласно проголосовали за резолюцию: «Движение Туземного корпуса на Петроград прекратить, так как дивизия была обманута. В Петроград направить делегацию для вручения Временному правительству резолюции корпуса и проведения переговоров. Возглавить делегацию генералу Багратиону. С ним вместе выехать членам корпусного и полковых комитетов, а также всем георгиевским кавалерам дивизии». Настроение у солдат стало праздничное. Большое несчастье удалось предотвратить. Делегаты наспех приводили себя в порядок. Ведь побывать в Петрограде не шутка! Другому такое и во сне не снилось! Через некоторое время поезд торжественно тронулся в путь, увозя в столицу несколько сот всадников и офицеров, среди которых не было почти ни одного без наград. Ингуши взяли с собой и Вику. Она была единственной женщиной в поезде. На станции гремел духовой оркестр. Когда стоявшие под Вырицей ингуши увидели в окне проходившего состава своих и кто-то крикнул: «Калоя арестовали», десятки всадников на ходу кинулись к делегатскому поезду и повисли на его подножках. Вскоре недоразумение выяснилось. Но ингуши уже не покинули вагонов и, присоединившись к делегатам, отправились в Петроград. Всю дорогу Мухтар отвечал на бесконечные вопросы всадников, рассказывал о положении в стране, о том, что народ и армия должны в конце концов взять власть в свои руки. Беседуя, они не заметили, как поезд подошел к самому старому в Петрограде Царскосельскому вокзалу первой в России железной дороги, по которой еще недавно ходили поезда царской семьи. Паровоз торжественно засвистел. А когда начал останавливаться у перрона, украшенного металлическими цветами, военный оркестр грянул марш. Глубокое волнение охватило всадников. Город, который по повелению генерала Корнилова они должны были залить кровью, на улицах которого они должны были убивать и умирать, навлекая на себя вечное проклятие народа, этот город встречал их как друзей. На привокзальной площади состоялся короткий митинг. Фронтовиков приветствовали ораторы от Петроградского Совета, от профессиональных союзов и гарнизонов города. А затем Багратион с военными, встретившими его, уехал на автомобиле к Керенскому вручать решение корпусного совещания, а всадники, построившись по три, двинулись в город. Колонну возглавила группа руководителей Петроградского Совета и рабочих. С ними шел и Илья Иванович. Снова заиграл оркестр. Толпы людей вдоль всего Загородного проспекта приветствовали процессию, забрасывая воинов живыми цветами, которые тут же везли на двуколках. В первой шеренге дивизионных представителей шагал Калой. Рядом с ним — Мухтар и Вика. Белая косынка Вики, спускавшаяся на плечи, в знак траура по мужу была покрыта крепом. Мухтар отличался от всадников только тем, что на нем не было погон и шашки. Колонна шла по центру города. Горцы, по традиции, ничему не удивлялись, хотя ни один из них никогда не мечтал о параде на улицах столицы. Когда затихал оркестр, до них доносился шум толпы, возгласы, дружеские приветствия. Не было видно ни одного враждебного лица. Словно гора свалилась с плеч петроградцев, которые все эти дни жили под угрозой смертельной опасности. Одновременно по городу распространилась весть о том, что части Третьего казачьего корпуса, как и «дикая дивизия», вышли из повиновения начальства и отказались идти на Петроград. Корниловский поход был остановлен на подступах к городу, разбит и обезврежен без крови. За годы войны Калой выучился ходить в строю. Он, как и все, левой рукой придерживал шашку, а правой, которую покрывал опущенный рукав черкески, делал широкие взмахи. На боку его в лакированной кобуре красовался морской парабеллум. Этот великолепный трофей он тщательно скрывал от начальства до последнего дня. Такого оружия не было в дивизии ни у кого. Калой смотрел вперед. Взгляд его казался бесстрастным. Но он видел все, что делалось вокруг. Он был очень доволен и от того, как повернулись события, и от своего участия в этих делах. «Царь Николай, генерал Корнилов, командующий всей русской армией и всей войной, — мысленно обращался он к ним, — вот он тот день, когда вы узнали меня! Вы не хотели думать обо мне, знать, чей хлеб едите, не ведали, чем я кормил свою семью, и хотели с моей помощью взобраться на свой стул, который стоял на нашей спине?.. Не вышло, потому что все мы теперь вместе и у нас в руках вместо плуга — винтовка…» Устыдившись своих горделивых раздумий, Калой скосил глаза на Мухтара, потом на Вику, словно они могли прочитать его мысли, и увидел, что Вика вытерла платком глаза. — Зачем так? — спросил ее Калой, не поворачивая головы. — Пройдет… — ответила Вика. — Подумала, что он тоже был бы теперь с нами… — Она попыталась улыбнуться. — Все, кто нету, — все равно с нами! Они все вижу… — с фанатичной убежденностью произнес Калой, и Вике показалось, что ей стало легче от этих слов. Вышли на Невский. Здесь толпа была еще гуще. Оркестр отошел в сторону, продолжая играть. На головы, под ноги солдат снова полетели цветы. Когда оркестр умолк, горцы услышали мягкий стук своих шагов на торцовой мостовой, ровной, как стол. «Деревянные улицы!» — отметили многие из них про себя, невольно сравнивая с этим проспектом полы своих глинобитных саклей. Впереди был мост. На его четырех углах вздыбились черные железные кони, готовые вырваться из рук оголенных железных юношей. Кавалеристы с восторгом смотрели на лошадей. Но многие заливались краской стыда и отворачивались от бесстыже обнаженных мужских фигур. Хорошо, что люди, собравшиеся у входа на мост, не обращали внимания на это поразительное и такое непристойное зрелище. Перед самым мостом отряд повел новый оркестр. Звонкая медь и грохот барабанов снова загремели над городом. Вдоль всей улицы, по которой шли горцы, возвышались многоэтажные дома. С балконов, из окон, из очередей, что толпились у магазинов, тысячи людей с тревогой вглядывались в шествие солдат «дикой дивизии», увешанных орденами и медалями. Мимо со звоном проезжали красно-желтые трамваи, пролетки, запряженные рысаками, покачивались на дутых шинах пароконные фаэтоны. Горцы видели: город жил своей нелегкой жизнью, но в нем не было никаких следов того «беспорядка», на подавление которого лживое начальство пригнало их сюда через всю Россию. «Как жалко тех людей, — думал Калой, — которые весь век живут в горах и умирают, никогда не увидев такой красоты!..» Если б ему кто-нибудь сказал, что здесь, в массе этого народа, найдется хоть одна душа, которая узнает его, Калоя с ингушских гор, он никогда не поверил бы этому. А между тем, не будь оркестра, оглушавшего первые шеренги, он услышал бы, как кто-то выкрикивал его имя, когда он глядел на Казанский собор, поражавший своей красотой и величием. — Боже мой! Ты погляди! — закричала немолодая женщина, тормоша за плечи другую и показывая ей на Калоя. — Это ж кто идет? И где идет? Калой!.. А он продолжал идти, ничего не подозревая. Шел там, где жили и ходили до него цари… И, думая об этом, он сам не переставал удивляться, какая необыкновенная выпала ему судьба, в какое необыкновенное время он родился! В конце улицы показалось стройное здание, сиявшее желто-белыми красками. Вершина его, как острие гигантского золотого клинка, вонзилась в светлое небо. — Наверное, это и есть главная сакля царя? — не выдержал и спросил у Мухтара Калой. Но тот объяснил, что это всего лишь дом, в котором служат люди, управляющие делами морей и судоходства России. Наконец с этой прямой улицы делегация свернула вправо и вышла к бесконечно длинному четырехэтажному дому. В середине его Калой увидел такие ворота, что в них могла бы проехать самая высокая подвода, груженная соломой. И даже если б возница встал на ней во весь рост и вытянул кверху вилы, то и тогда он не достал бы до верха. За воротами открывался двор. На нем уместились бы десятки кавалерийских полков. В центре двора стоял красный каменный столб, раза в три выше самой высокой башни в горах… Держась за крест, с него смотрел вниз на людей сам Ткамыш-ерды. «Значит, русские так же, как и мы, в старину верили не в пророка Ису[172], а в разные камни и лица», — подумал Калой, но спросить Мухтара постеснялся. Молодой человек мог потерять уважение к нему, если задавать много вопросов. Прошли мимо столба, и Мухтар заговорил сам: — Дом, что теперь перед нами, это и есть дворец царя. А сейчас в нем Временное правительство и Керенский. — Зачем нас туда ведут? — поинтересовался Калой. — Чтоб правительство знало, что не один Багратион, а вы все вместе решили не идти за Корниловым. Впереди стоял не очень высокий по сравнению с другими, всего в три этажа, красивый дом. Он был темно-красного цвета, с колоннами и под железной крышей. На самой кромке ее, как по команде «Смирно!», бесстрашно стояли люди. «Вот это почет! До чего мы дожили! — мысленно восхитился Калой. — Всюду люди… А эти, что выше всех, на самой крыше, наверно, и есть Керенские… Правительство… Видно, к митингу приготовились…» — И, подтянувшись, он под грохот барабана стал еще четче печатать шаг. Нельзя сплоховать перед «большими людьми». Отряд облетела весть: «Идем по Дворцовой площади. Впереди — Зимний дворец». Кавалеристы подобрались, вскинули головы и, лихо отрывая руку, пошли, как на параде, по этой видавшей виды площади. — Господин Волковски! — полуобернувшись, сказал Калой молодому офицеру-сибиряку, которого за простоту в обращений солдаты уважали больше всех. — Иди вперед! Команда надо. Волковский с удовольствием возглавил колонну. — Молодцы! Хорошо идут! — сказал он, улыбаясь, Калою. Люди, стоявшие около Зимнего дворца, зааплодировали отряду. Калой взглянул на них, потом поднял глаза на крышу, на «правительство»… Там… по-прежнему неподвижно стояли каменные фигуры, украшавшие великую саклю царя… Краска стыда и негодования на самого себя залила лицо Калоя. Горели уши. «Благодарю тебя, Аллах, — мысленно сказал он, — за то, что если ты и не наградил меня умом, то хоть вразумил быть не слишком болтливым! Что бы было, если б я свои глупые мысли высказал вслух!.. О великая мудрость молчания!..» Не доходя до дворца, Волковский вышел из строя и лихо скомандовал: — Батальон, стой! Переговорив с представителями Зимнего дворца, он отдал команду разойтись. Вот тогда только и начались бесконечные разговоры и обмен впечатлениями. Работники Петроградского Совета, которые шли с солдатами от вокзала, обещали показать гостям город и познакомить с жизнью рабочих. Илья Иванович условился с Калоем встретиться здесь, у подъезда, через два часа. Горцев пригласили во дворец. Когда они вступили под своды, заиграла музыка. Мраморные лестницы и колонны, ниши и статуи, золоченые люстры, массивные бра, хрусталь и золото канделябров, зеркала, картины, роспись и лепка потолков и стен, дорогая мебель с царскими вензелями — все это сказочное богатство и роскошь ошеломили их, но они не удивлялись вслух и гуляли по коридорам и залам, словно это были давно уже знакомые им места. Калой, Вика и Мухтар держались вместе. Вика была поражена не меньше Калоя. Ей представились эти покои заполненными великосветской знатью, придворными дамами, и, когда в зеркале она увидела себя в скромной форме фронтовой сестры, ей захотелось покинуть дворец. А Калой справился со всеми впечатлениями этого дня, обрел прежнюю уверенность и повеселел. И все-таки он снова был поражен, когда, посмотрев на пол, увидел под ногами свое отражение. — Если б я был один, — сказал он негромко, — я подумал бы, что все это сон! — Да, много здесь необычного, — согласился Мухтар. — А все это создано руками тех людей, которые, как и мы с тобой, при царе не могли показаться здесь. Но когда народ возьмет власть все это станет доступным каждому. — Если уж я пришел сюда, то, мне кажется, ты недалек от правды! — отозвался Калой. Обед начался в нескольких залах. Какие-то представители власти благодарили горцев-солдат за службу отечеству и за то, что они не поддались на провокацию, не пошли против своего «законного правительства». Они призывали солдат быть верными воинскому долгу и России. За столом, где сидели ингуши и некоторые другие делегации, главенствовал пожилой господин с блестящей розовой лысиной, одетый в черный костюм. Заканчивая свою длинную, видно, специально подготовленную речь, он говорил: — Ваша дивизия в составе Второго кавалерийского корпуса с самого начала войны ратными подвигами снискала себе почетное место в войсках восьмой, а потом девятой армий. Участие ее в августе четырнадцатого года в сражении на реке Гнилая Липа, у города Залешики, в Городокском сражении в сентябре, на реке Сан в октябре четырнадцатого года, бои около румынской границы в пятнадцатом году, июньское сражение 1916 года к югу от Днестра и до Доброноцца и, наконец, участие в июньском наступлении уже этого, семнадцатого года принесли ей громкое имя, а вашему оружию вечную славу! Горцы были польщены такой осведомленностью оратора в их делах и громко аплодировали. — Временное правительство было счастливо узнать, — продолжал он, — что вы, славные сыны России, в час грозной для нее опасности во главе со своим начальником нашли в себе мудрость и смелость остаться верными до конца! Враг у ворот. Но объединенная Россия непобедима! За славных орлов Кавказа! За вас — его лучших, храбрейших джигитов! Ура! И снова горцы дружно прокричали «ура!», хотя так и не поняли, что им теперь придется делать: возвращаться домой или идти в окопы. Обед был простой, обильный. Вина достаточно. Но большая часть солдат-мусульман спиртного не касалась. Да и ели они немного, как подобает в гостях. И только лимонад все пили с удовольствием. К концу этого обильного обеда всадникам надо было держать ответные речи. Ингуши попросили сказать Калоя. Он встал. Встали и всадники. Представитель власти при виде такого подчеркнутого уважения к этому горцу тоже поднялся. Калой вдруг вспомнил все, о чем прошлой ночью они говорили с Мухтаром. Вспомнил о разных партиях в России, о том, что временное правительство — это власть богатых, только без царя, и оно боится простых людей… Многое вспомнил Калой. Он знал, что стал умнее, что многие мысли и знания Мухтара стали его мыслями. И все же сейчас он еще не мог пользоваться этой мудростью и решил сказать так, как подсказывало сердце. — Я по-русски… плохо… — И он попросил Мухтара переводить его. Говорил он медленно, останавливаясь, чтобы Мухтар успевал перевести. Обращаясь к представителю власти, он держался как равный. А тот слушал его, смотрел на всадников, стоявших в строгом молчании, и удивлялся умению их вести себя и логике этого крестьянина-вожака. — Я благодарю товарищей, — переводил Калоя Мухтар, — за то, что они дали слово мне, когда каждый из них мог бы сказать лучше. Я благодарю их за то, что они не изменили обычаю почитания старших, хотя за эти годы на войне можно было забыть о всех правилах жизни! Я прошу наполнить чаши. Я прошу нашего хозяина сесть. И хочу, чтобы села Вика. Они сели. Все остальные наполнили свои бокалы, Калой продолжал: — Веревка, говорят, хороша длинная, а речь — короткая. Но это легче сказать, чем сделать. Тем более мне. Я не наиб Шамиля и не русский генерал. Я всего лишь горец, пастух. Я привык говорить со скалами. Скалы привыкли к моему голосу. А эти стены слушали царей. Эти стены не привыкли к голосу пастуха. Сегодня для нас удивительный день! Я хочу, чтобы мы вспомнили всех, кто погиб на войне… всех, которые не дожили до этого дня, до дня, когда я, Калой из Эги-аула, говорю в этой великой сакле!.. Ничего нет удивительнее этого! Мы шли по городу, — обратился он к представителю власти. — Я не знаю, может быть, и есть на земле человеческое жилье краше этого… может быть, и есть народ приветливее вашего, но нам ваши люди бросали цветы, а лица их были еще красивее. А ведь нас везли через всю Россию не для парада! Нас везли, чтоб мы убивали этих людей!.. Калой помрачнел, помолчал, опустив глаза, а потом вскинул голову, бросил взгляд на весь зал и гневно воскликнул: — Да покарает великий и всемогущий Аллах того, кто задумал такое злое дело! — Амин! — хором откликнулись всадники. — Да воздаст он добром за добро тем, которые пришли к нам, схватили за руку и сказали: «Безумные! Проснитесь! Ведь перед вами братья!» Великое спасибо этим людям за ум, за смелость, за правду! Иначе сейчас все было бы плохо! Все было бы очень плохо!.. Этому главному городу России, этой главной сакле в этом городе, вам, которого власть от себя поставила хозяином перед нами, мы желаем добра и берката! За этим столом мы пожелаем, чтоб не гибли на войне люди, — он бросил взгляд на Вику, — чтоб не сиротели дети, матери, жены России! — И, подняв над головой кусок черного хлеба, воскликнул: — Чтоб этот кусок хлеба, перед которым все мы всегда на коленях, был у нас в изобилии! Чтоб для всех рук хватало земли! Спасибо за уважение! Спасибо за хлеб-соль! Калой поклонился представителю власти, выпил и, дождавшись когда выпили все, вышел из-за стола. Его примеру последовали остальные. Небывалый обед в Зимнем дворце был закончен. Илья Иванович и Калой ехали в трамвае, шли пешком, переходили мосты. Илья рассказывал Калою, как их с Виты судили, везли в Сибирь и наконец разлучили. И с тех пор он ничего не знал о своем любимом друге. А Калой рассказал Илье, как погибла Матас и пришло письмо от Виты. Илья очень обрадовался, узнав, что товарищ жив. Они пошли по обыкновенным улицам, чем-то напоминавшим Калою родной Владикавказ. И от этого на душе стало хорошо, будто он приблизился к дому. — Вот здесь и квартируем. Четвертый месяц, — сказал Илья Иванович, переходя улицу и направляясь к дому с резным крыльцом. — Сыновья на фронте. Дочь в деревне у бабушки. И Вера была у них. Потом я переехал сюда, и она со мной. Так вдвоем и живем здесь, словно жизнь начинаем сначала. Да, собственно, оно так и есть. Не только у нас — у всей страны должна начаться новая жизнь! Он постучал в дверь, но никто не ответил. Тогда своим ключом он открыл парадную. Илья и Вера занимали просторную переднюю и большую комнату, разгороженную на две части платяным и книжным шкафами. В первой половине комнаты стоял стол, диван, несколько стульев и комод. За шкафами — кровать. Мебель и лакированные картинки на стенах, как и все здесь, принадлежали домовладелице. Калой пристроил в угол шашку, снял черкеску и остался в сатиновом бешмете. Только теперь он почувствовал, как устал за эти последние дни. Илья Иванович, немного смущенный тем, что дома не оказалось хозяйки, сам разжег керосинку и поставил чайник. Они сидели на диване, разговаривали, отдыхали. — Идет! — вдруг воскликнул Илья Иванович, посмотрев в окно. — Давай скорее сюда! Он завел Калоя за шкафы, спрятал его черкеску и шашку, а сам сел на диван, уткнувшись в газету. — Ты только не выдавай… — тихо бросил он Калою. В передней скрипнула дверь, послышался женский голос: «Беглец оказался дома!» — и Вера Владимировна вошла в комнату. — Где же это ты, Илья Иванович, пропадал?! — воскликнула она. — Небритый, глаза ввалились… И я извелась, не знала, где тебя искать… — Ну, уж и глаза ввалились, и борода… — засмеялся Илья. — Так сразу и сфотографировала! Ездили на встречу с Туземной дивизией. А от них — к казакам. Самое главное, что беду удалось отвести. Ради такого, думаю, можно и не побриться. — Илья, а ты никого не встречал в дивизии?.. — спросила Вера Владимировна. Илья отрицательно покачал головой. — Не поверишь, — продолжала она. — Идем мы по Невскому, гремит музыка, народ собирается. Глядим — казаки идут с шашками. Не можем понять: чего народ радуется! Сейчас ведь дела начнутся!.. И слышим: «Дикую дивизию» большевики распропагандировали. Идет в гости к гарнизону. Такая радость! Мы стали у Казанского, чтоб хоть издали посмотреть… И действительно, я сразу узнала: наши… горцы идут! Я как вспомнила все, меня аж затрясло… А тут… глянула на первый ряд и закричала при всем народе… Люди оглядываются, а я плачу, не могу… Кого, думаешь, увидела?.. Илья Иванович с едва скрываемой улыбкой слушал жену. Она заметила это… насторожилась, взглянула на шкаф… А там не то кошка черная, не то щенок лохматый притаился… Она забежала за шкаф, ахнула… — Шамиль! Кинулась к Калою, обняла его, и тяжко зарыдала… Илья Иванович и Калой не рады были этой затее и всячески старались успокоить ее. Наконец она взяла себя в руки. — Вы уж простите, что так распустилась… Я ведь не плакала, и когда сыновья уходили и когда он вернулся… Много лет копилась эта водица… Вот, значит, до какого случая!.. Как они с братом тогда гостинцы твоим сиротам привозили да к себе в горы звали… Ну, ничего… Слава Богу, все позади! Как у вас там? Как Матаска, бедняга, что слышно про Виты? — Ничего! — воскликнул Калой, про себя отмечая, как поседели виски у Веры. — Виты письмо был. Теперь, наверно, домой приедем! Матас — тоже хорошо! Все хорошо! — Илья Иванович был рад, что Калой скрыл про смерть Матас. — Один мальчишка тоже есть! — хвалился Калой, стараясь говорить только приятное. — Брат живой. Домой поехал… — Вот тебе и «дивизия»! — не могла успокоиться Вера. — Разве ж Калой мог пойти против нас? Наш Калой? Никогда! Ну, Илья, если уж и горская глухомань тронулась заодно с вами, — значит, правда ваша настоящая! — Что ж, слава Богу! Только как ни хороша политика, а соловья баснями не кормят! У нас гость! — сказал Илья Иванович, и Вера принялась хлопотать по хозяйству. Немного погодя пришел Мухтар. Вику не отпустили друзья, которых она разыскала в Петрограде. Смеркалось, когда снаружи постучали. Илья вышел и вернулся с молодым мужчиной. Открытое лицо. Непослушная копна волос. Он с интересом поглядел на Калоя и, подавая руку, сказал: — Будем знакомы, земляк. Сергей. Из Владикавказа. С Мухтаром они поздоровались как старые друзья. — Садитесь, что же вы все встали? Я ведь не старик! — засмеялся гость… — Не старик. Молодой ты, — сказал Калой. — Но ты гость! — Да какой же я гость? — воскликнул Сергей Миронович. — Это вы гость! Вы ведь только сегодня в этом доме, а я здесь бывал не раз. — Нет, — возразил Калой. — Я в этом доме пятнадцать лет! Илья наш брат. Значит, это наш дом. Ты садис. Я хозяин! — Ну, раз так, я горские законы знаю, — сказал Сергей Миронович, — хозяин даже перед юношей стоит! — И он сел первым. Всем хотелось узнать, что делается сейчас на Кавказе. Киров много рассказывал о том, как купцы, нефтепромышленники, офицеры пытаются удержать за собой власть, а партийная организация большевиков борется против этого. — А знаешь, за чье здоровье ты поднял тост в Зимнем дворце? — спросил Калоя Мухтар. Тот не понял его. — Ты пил за его здоровье! — указал он на Кирова. — Это он придумал послать нас к вам. Калой посмотрел на Илью Ивановича. А когда тот поддержал Мухтара, он торжественно встал, взял Кирова за руку и от всего сердца потряс двумя руками. — Спасибо! Спасибо! Большой беда был! Большой дело сделал! Это потом все луди узнают! Человек молодой, а башка хороший! Много масла есть![173] Кирову очень понравилось это выражение. Зная, что все услышанное здесь Калой передаст своим, Киров повел откровенную беседу. Он говорил, что горцы не должны слепо верить своим местным авторитетам — богачам, офицерству, чтоб они учились судить о людях не по их речам, а по делам и жили в мире со своими соседями. На это Калой, помрачнев, возразил: — Ты говоришь, наши луди разная есть. Это правда. Но сосед тоже разная есть… Когда мой сосед мой земля себе брал, мой хлеб кушал, а мне земля нет, хлеб нет — тогда это неправильный сосед! Киров согласился с ним. — Надо, чтоб власть стала наша, — сказал он. — А землю поделить сумеем. Подали ужин. Хозяйка просила извинить, что хлеба на столе маловато. Ужин прошел весело, по-семейному. Потом пили чай, настоящий, вприкуску. И снова говорили о приближении больших событий. Ведь рабочие и солдаты Петрограда требуют от своих организаций, от Советов немедленно брать всю власть в свои руки. Киров очень просто рассказывал о программах партии кадетов, меньшевиков, эсеров. Калой слушал его, но в конце концов не выдержал и перебил, заговорив на своем языке. — Он говорит, — перевел Мухтар, — ты всего этого не рассказывай! Николай был настоящий царь и то обманул! За двести рублей сманил меня на войну на шесть месяцев, а держит вот уже три года. Я пойду за тем человеком, который остановит войну, даст мне землю и право, чтоб среди людей человеком считаться! За такой партией — хоть на смерть! Все остальное — пустые разговоры! Те, о которых ты рассказываешь, не о нас хлопочут, а о себе. Начальниками хотят стать, командовать мною… Киров улыбнулся, кивнул головой. И только теперь начал рассказывать еще об одной партии — о большевиках. И снова Калой слушал его и думал, как непросто будет этой партии добиться победы. Правда, сейчас все тронулось с места. Но пока у начальников есть сила, да и умение командовать, трудно с ними справиться… — Скажи, — обратился он к Кирову теперь уже по-русски, — если бедный луде всех прогонит: Керенски гонит, Карнилов гонит, кто наш царь будет? — Не будет царя, — ответил Киров. — Ты, я, он — мы все будем управлять жизнью, страной! — Ничего не будет! — решительно возразил Калой. — Я дурной, как баран. Никогда не читал. Свой фамилии писать не могу. Ты, он — два голова. Два голова — два разны язык! Когда один голова нету, это руки ноги не может ходить. Когда дома один отец нету, все дитя туда-сюда бежит. Всем бедны луди тоже один голова надо! Вот я чаво говорю! Киров понял. — Нет, друг, ты не дурной, хоть и не учился! В твоей голове тоже много «масла»! — Все засмеялись. — Правильно. У бедных людей во время революции должен быть вождь, «голова»! Есть такая голова в России. Партия, вот мы все бережем этого человека, скрываем от врагов. Он руководит нами. А когда придет время, он встанет впереди! — Какой? — спросил Калой, слушавший Кирова с напряженным вниманием. — Мы домой пойдем. Говорить будет. Луди скажит: какой это человек? А я скажу — «не знаю». Тогда наш разговор чепуха будет. Ты видел? — Видел, — ответил Киров. — Будешь говорить людям, скажи, что он обыкновенный человек, такой же простой, как ты и я. Он очень много знает, очень умный, самый умный. Любит народ, учит бороться. Брат его царя хотел убить. Его схватили, повесили. Враги боятся этого человека. Друзья любят. Мы все ему верим. Зовут его Ленин… Калой задумался, взвешивая все услышанное. Потом посмотрел на Кирова и сказал: — Ле-нин!.. Значит, бедны луди есть своя царь! Киров дружески улыбнулся. — Ну, что ж, неточно, но считай, что есть! Несколько суток жили горцы в Петрограде. Их возили на заводы, на митинги, на собрания революционных частей гарнизона. И всюду они слышали, как народ требовал суровой расправы с главарями мятежа. Под давлением масс Временное правительство арестовало генерала Корнилова и его сообщников. Генерал Крымов, убедившись в том, что его поход на Петроград окончился провалом, застрелился. Командующие фронтами прислали телеграммы о своей лояльности к Временному правительству. Борьба с корниловским мятежом вызвала революционный подъем масс по всей России. Она усилила роль и значение партии большевиков как единственной реальной силы в стране, способной дать отпор контрреволюции.
2
Кавказский туземный конный корпус отошел на станцию Дно. Со второго сентября командующим корпусом был назначен генерал-лейтенант Половцев, жестоко расправившийся с июльской демонстрацией в Петрограде. Но в своем корпусе он не появлялся. Исполняющим его обязанности солдаты выбрали командира Ингушского полка Мерчуле. Сначала Временное правительство хотело вернуть корпус на фронт. Но солдатские комитеты отказались подчиниться этому. Тогда через две недели Керенский отдал приказ об отводе корпуса в город Армавир для окончательного укомплектования. Временное правительство не собиралось выходить из войны. А солдаты-горцы не думали возвращаться на фронт. И поэтому, когда подготовленный к задержанию корпуса пехотный заслон попытался в Армавире преградить ему дорогу, тридцать два эшелона ощетинились пулеметами и винтовками и беспрепятственно миновали станцию. Путь домой на Кавказ был свободен. На остановках всадники из вагона в вагон водили своих барабанщиков и зурначей и плясали на радостях лезгинку. В ту же ночь многие офицеры покинули эшелоны. Они вернулись в подчинение командования и были отправлены в действующую армию. С ними вместе ушел и Бийсархо. Всадники о них не жалели. В Невинномысске свернули к себе черкесы с абхазской сотней. В Прохладной ушли домой кабардинцы, а в Беслане ингуши и осетины попрощались с фронтовыми друзьями остальных полков, которые продолжали путь к своим — в Чечню, Дагестан, Азербайджан. Наступил конец «дикой дивизии», всего несколько дней только именовавшейся корпусом. С этого времени она как часть навсегда перестала существовать. Поезда вытянулись по ветке Беслан — Владикавказ. Ингуши не отрывались от окон с левой стороны. В осетинских вагонах все глаза были устремлены направо. Воины двух народов-соседей взволнованно смотрели на земли своих отцов, на далекие, еще зеленые очертания аулов, в которых им предстояло обнять родных и близких и теплым словом поддержать тех, к которым их мужчины никогда уже не придут на порог. Весь долгий путь от Петрограда до Кавказа Вика оставалась в вагоне, где ехал Калой. Из четырех нар ей выделили одни. Тридцать мужчин разместились на трех. Они приняли ее как жену командира и привязались к ней как к сестре. Поезда шли с остановками, долго. И за это время Вика почти всех своих друзей научила писать фамилии. Один Калой говорил, что он ничему не научится, потому что пальцы его способны держать только винтовку или топор. Но когда наконец у него раз за разом стало получаться «Эги Калой», радость его была велика. Он находил какие-то клочки бумаги, обрывки газет, писал на них свое имя, фамилию и, показывая Вике, спрашивал: — Это чаво? — Эги Калой, — читала она. Он вскидывал руки и смеялся. А потом показывал другую бумажку и задавал тот же вопрос, и Вика снова читала: — Эги Калой. И опять он смеялся, как ребенок. — Значит, правда! Умею писать! — восклицал он. Иговорил, что если бы в горах появилась хоть одна такая женщина, она всех горцев вывела бы в люди, сделала из них писарей на всю Ингушетию! А писарь — какое хорошее дело! Кому письмо надо, кому жалоба — все идут к нему и просят и несут: кто горшок масла, кто яички, кто курицу… Не жизнь, а сплошной байрам! А потом он рассказал про того писаря, который в детстве учил его. Как тот не только не брал у бедных, но сам делился с ними последним куском. И Калой не переставал удивляться, какие разные бывают люди! Вика зашивала солдатам черкески, бешметы. А порой вела с ними долгие беседы, рассказывая что-нибудь из прочитанного. И огрубевшие от войны мужчины сидели вокруг нее часами, затаив дыхание и не шевелясь. В этих занятиях Вика увидела свое призвание и навсегда решила, кем она будет в жизни. Подъезжая к городу, Калой вспомнил Петроград. Каким маленьким казался после него родной Владикавказ! А ведь совсем недавно он поражал его своими размерами. Вспомнил он и Илью, и Веру. Они провожали его до самого Царского Села. Вера дала сверток с гостинцами для сына, Илья — карточку Ленина, свой адрес, пачку керенок. Калой спрятал в бешмет фотографию, а от денег попытался отказаться. Но Илья и слушать не захотел. Прощаясь, Вера и Илья просили передать привет женщинам, обещали собраться в гости. А перед самым отходом поезда Калой высунулся из окна и доверительно сказал Илье: — Когда увидишь Ленина, скажи ему: он обязательно должен приехать к нам. Мы хотим его видеть. И вы приезжайте вместе с ним. А еще скажи: если что понадобится, он всегда найдет меня на месте! Вспомнил Калой сейчас Кирова, Илью, Веру и подумал: «Верно говорят, что не все мусульмане обязательно попадут в рай и не всем христианам гореть в аду!» Размышления Калоя прервала Вика. Она стала рядом. Молчаливая, печальная. Заметив это, Калой заговорил: — Скоро мама увидишь! Ох, как он буду рад! — Его село… — сказала Вика, взглядом показывая на далекий аул. Это был аул Байсагурова. Калой понимал, что тоска теперь с новой силой завладеет ею. Не будет больше полка, не будет работы, в которой она, стараясь облегчить страдания людей, забывала о себе, о своем горе. Слезы бежали по ее щекам, она утирала их и тихо говорила: — Конечно, не всегда он был прав и не всегда правильно поступал… Но он был хороший… Хороший… И я готова была ему все простить… Сколько я хлопотала, чтобы скорее попасть к вам… Может, ничего и не случилось бы… А пока пришло разрешение… — подбородок у Вики задрожал. Чтобы не разрыдаться она прикусила губу. — А как мама его любила!.. Она ничего не знает… Вика говорила, а село Байсагурова уходило назад, как ушла и осталась позади вся ее жизнь с ним. Калой глядел на Вику и не знал, что делать. Первый раз в жизни он должен был утешать русскую женщину. А что ей скажешь? На своих можно прикрикнуть, объяснить, что покойнику от слез близкого очень тяжело. А эта не поверит. У них другие обычаи. — Плакать нельзя. Ты молодой. Время мало — много идет, другой человек придет… Хороших человек не один. Се будет хорошо!.. Вика улыбнулась, покачала головой. — Нет, Калой, для меня больше никто не придет! Хороших людей много. Но такого нет. А другого мне не надо. — Нельзя так говорить! — почти закричал Калой. — Тебе дети нет. Лет мало. Это наша, горски дурной закон: муж помер — жена дома садис. Ваш закон другой. — Обидно говоришь! — сказала Вика, с укором посмотрев на него. — Разве могут быть у мужа и жены разные законы? Или он был не такой горец, как все вы? Калой давно уже знал, как Вика любит Солтагири. Но он не думал, что ее мысли подойдут так близко к их суровым понятиям о жизни. — Или он недостоин, чтоб жена уважала его память? — продолжала Вика взволнованно. — Я никому не буду этого рассказывать, потому что меня мои люди не поймут, а ваши — не поверят… Но ты-то его всадник и старший друг, человек, который видел его последний час, ты, который ко мне отнесся, как отец, ты должен знать, — Вика закрыла глаза, — жена Байсагурова никогда в жизни не будет уже ничьей женой!.. Поезд подходил к станции, Калой передал всадникам разговор с Викой. — Такая сделает все! — выразил один из них общее мнение. Они верили ей и любили за то, что ей можно было верить. Калой окликнул Вику. Она оторвалась от окна. Тридцать горцев, сгрудившись в середине теплушки, смотрели на нее. Она читала в их глазах сочувствие и уважение к себе. — Ты сказала тяжелый слово, — обратился к ней Калой. — Сейчас мы все пойдем разный сторона. Но все эти мужчины — твой братья. Ты забрал наша сердце. Пиши аул, фамилий всех! Чаво надо — все будем делать! Не скучай. Это Бог дело. Сегодня он, завтра нам время… Каждом человек — свой время! Вика слушала эту бесхитростную мудрость простых людей, завидовала им. И все же ей с ними было легче. Она исполнила их просьбу, записала адреса. Всадники первой сотни проводили Вику до дому, тепло простились с ней и обещали не забывать. Когда они скрылись за углом, Вика по-особому дернула за ручку звонка и услышала, как где-то в комнатах вскрикнула мать… Вот в передней зашуршали ее шлепанцы, открылась дверь… Вика вошла… Солдатский мешок вывалился из рук… Мать схватила ее за голову, все поняла… и прижала к сухонькой груди. — Ласточка ты моя!.. От судьбы никуда… никуда… Имущество Ингушского полка вместе с кассой и знаменем было перевезено в арендованный для этого дом купца Симонова, на углу Краснорядской, казармы определены за городом, на винокуренном заводе. А пока всадники, тепло распрощавшись, разделились на две партии и поехали по домам. Одни в сторону плоскостных аулов на Мочко-Юрт, Назрань, Экажево, Галашки, другие в горы — в сторону Длинной Долины. Царя давно уже не было. А горную и плоскостную Ингушетию по-прежнему разделяла линия казачьих станиц — живое подтверждение того, что в жизни угнетенных народов ничего не изменилось. Появление горцев-солдат в аулах взволновало людей. Народ выходил им навстречу. Многие спрашивали всадников о своих родственниках, об их судьбе. Спрашивали о событиях в стране. Жаловались, что после свержения царя началась настоящая неразбериха. Власть у казаков своя, у горцев своя. Согласия нет. Все с оружием, и каждая сторона норовит взять верх. Горцы хотят вернуть свои аулы, а казаки готовы за это объявить им войну. Нерадостные это были вести. Солдаты только что ушли от войны, а она, оказывается, опередив их, угрожала им в родных аулах. Разъезжаясь, условились: в случае чего сейчас же собраться и действовать сообща. Многие солдаты-горцы оставались на ночлег в плоскостных аулах, чтоб в пути не застала ночь. Калой не хотел ждать. У него были две лошади — своя и брата. Венгерского гунтера Орци он уже здесь обменял на крепкого кабардинца, потому что гунтеру жизнь в горах была бы не под силу. И ехал он теперь быстро — то на одной, то на другой лошади, не давая им уставать. Но горы есть горы. И к вечеру кони пошли шагом. До дома было уже недалеко. Миновав замок Ольгетты, Калой пустил лошадь попастись, а сам лег на лужайке и почувствовал радость не только от приятного покоя в теле, но и от ощущения покоя на душе, потому что лежал он на земле, где все было своим, родным. Каждая вершинка, каждый склон были здесь исхожены его ногами. Солнце садилось за высокий хребет, на котором искрился свежий снег. А напротив, через ущелье, на горе, еще во всей красе своей — в зеленых, желтых, лиловых и ярко-алых листьях — шумел осенний лес. Калой заложил руки за голову, потянулся. Высоко в небе кружили орлы. Калой закрыл глаза. Сколько времени за эти годы он пролежал на земле! Но там он весь превращался в слух и зрение. То он подстерегал врага, то враг подстерегал его… И вот настал день, когда можно было просто так уснуть, раскинув руки, и не думать, что этот сон может стать последним. Солнце спустилось за гору. Лучи его яркими полосами остались в небе и зажгли над собой облака. По ущелью пробежал вечерний ветер, зашуршал в траве, вскинул, распушил конские хвосты и исчез за ближним холмом тоненьким вихрем пыли. Калой ощутил в себе небывалую силу, вскочил, словно не было за плечами прожитых лет, окинул радостным взглядом горы. Какая-то тень померещилась ему у стен башни Ольгетты. Он сел на лошадь и снова тронулся в путь. Впереди, пофыркивая, бежал кабардинец Орци. «Неужели там был человек? — невольно подумал он. — Да кому теперь нужна эта башня! Может быть, и жить-то здесь не придется, если внизу вернут наши земли». Старая башня вызвала в памяти встречи с Зору, стычки с Чаборзом, горечь скитаний в абреках. Чем дальше уходил Калой в горы, тем теснее окружала его прежняя жизнь, словно он и не расставался с нею. Он свернул с тропы, и за холмом открылась серые камни Турса и Доули. Калой слез с коня и пошел к памятникам родителей. У подножия их журчал его родничок. Груша и яблоня, посаженные им, раскинули ветви, усыпанные поздними плодами. — Здравствуй, Турс. Здравствуй, мать моя Доули, — прошептал Калой. Упав на колени, он выпил глоток воды, напоил коней и встал на намаз. В молитвах он помянул родителей, Гарака и Докки, беднягу Матас и неведомо где сложившего кости свои старика Хамбора, принесшего ему печальное завещание отца. И вдруг к нему вернулась та мысль, что пронеслась в голове там, у замка Ольгетты: «Может быть, придется покинуть горы…» Он содрогнулся… Став между памятниками, он дотронулся до их холодной глади и заговорил, как с живыми. — Мой отец и моя мать! Я, который никогда не видел ваших лиц, не ел из ваших рук, я чтил вашу память священно! Я клянусь горем вашего последнего часа, счастьем всей жизни моих близких, клянусь, что никогда не нарушу завета твоего, отец, и не покину этой земли, как ты велел! Я буду добывать счастье свое здесь, в краю, по которому так тосковали вы и я… А за измену в мыслях своих я даю обет: до смерти не забывать этот наказ и в память о нем никогда не брить лица своего! Амин! И Калой поехал далыше, только теперь почувствовав, что он прежний Калой, что он снова дома. И смутное желание покинуть горы отошло от него навсегда. Он вернулся сюда, чтобы жить здесь и умереть. В глубокие сумерки подъезжал он к родным местам. Вон очертание скалы Сеска-Солсы. Вон башни аула и ранний свет в окнах. Свет и в его окне… Как долго этот свет ждал его! Сколько ночей провела Дали у этого окна, глядя в глухую темень ущелья, вымаливая его у расстояния, у времени! Но ждут ли его сегодня? Калой волновался. Много раз возвращался он домой. И в этом не было ничего необыкновенного. А сегодня… Он представил себе, как войдет во двор, как встретится с братом, с женой, с сыном… Какой он теперь? Узнает ли сын его? Мысля Калоя перебил мальчишка в папахе, в коротком бешмете. Он словно вынырнул из сумрака надвигавшейся ночи. — Дядя, тебе по дороге не попадалась овца? — Нет, — ответил Калой, — на тропе не ищи. Наверно, в каком-нибудь из этих оврагов осталась. Мальчишка задумался. — Куда бежать? — Возьми вон того коня и поезжай, пока не совсем стемнело! — сказал Калой, указав на лошадь Орци. — А куда же я потом отведу его? — спросил мальчик, схватившись за повод. — Отведешь во двор Орци. — Как? К нам? Калой вздрогнул. Может, ослышался? — А чей ты? — Калоя, — ответил мальчик, ловко вскочив в седло и умело поворачивая коня. — Какого Калоя? — Турсова Калоя. Из рода Эги. Брата Орци, к которому ты едешь, — ответил мальчик. — Я сейчас. Она где-нибудь недалеко… Нет, лучше давай я провожу тебя, гость, а потом вернусь! — Поезжай, поезжай! Мне не к спеху, — сказал Калой. — Я тоже помогу искать… По-разному представлял себе Калой встречу с сыном. Но такой — никогда. Мальчик был слишком велик для своих лет. В памяти Калоя он жил маленьким. Вскоре овца нашлась, и они поехали к аулу. Калой хотел было уже назваться, но решил еще немного поговорить с сыном, не выдавая себя. — А где твой отец? — спросил он. — На германской войне, — ответил Мажит. — А почему дядя не на войне? — Он был ранен. Отец тоже был ранен. Но отец очень сильный. Лошадь поднимает! Ему пуля, как укус осы: почесался — и прошло. — А кто тебя врать научил? — Калой едва сдерживал смех. — Я говорю правду. Это тебе и воти подтвердит. — Значит, и воти твой врет, — сказал Калой. Мальчик насупился. — Что же ты умолк? Нечего ответить? — Есть. Но ты взрослый и гость… Тропа к аулу расширилась. — А все дома, кроме отца? Все живы, здоровы? — Все. — Я вижу, ты почитаешь гостя. А чем мой приезд отметишь? — Барана зарежу. — Это как тебе еще разрешат! — А кто запретит? У меня свои бараны. — Как «свои»? Ты что, уже отделился от семьи? — Зачем. Мы вместе. Мне подарили двух ягнят. Я назначил их отцу… Вот они и выросли… Большие, жирные стали! — Но если ты зарежешь одного из них и узнает отец… Мальчик усмехнулся. — А если он узнает, что я пожадничал для гостя?.. Он знаешь какой?! — Какой? — Да опять скажешь вру… Воти даст мне еще одного ягненка, если я первым увижу отца. Так что зарежу для тебя, а у меня все равно будет два. — А если не ты? — Как это не я? Я с утра до ночи в горах. Все тропки вижу, как в трубу. Жду… — А если он ночью? — Ночью? — Да. — Ночью не увижу, — явно опечалился Мажит. Ему, видимо, и в голову не приходило, что отец может вернуться ночью. — Вряд ли он приедет ночью, — подумав, сказал мальчик. — Конечно, — согласился Калой. — Ну, как еще в пропасть сорвется или перепугается… Тут совы кричат… Волки воют… — Шутишь! — усмехнулся Мажит. — Калой сов испугается?! — И он весело рассмеялся. — Да он с немецкого полковника штаны снял и голым его к царю привел! Калой испугается! — И Мажит снова залился хохотом. На этот раз Калой тоже захохотал вместе с ним. — Какой ты веселый! Я никогда не видел таких гостей! — Эх ты! — не выдержал Калой. — Отца родного не узнал! А еще Эги Мажит! Мальчик опешил. Растерялся. Калой схватил его за плечо, дернул за ухо. Мажит молчал. — Что ж ты молчишь? — А это правда? — едва выговорил мальчик. — Ах ты, кутенок этакий! Неужели я бумагу тебе должен показывать? Вот сейчас узнаешь, Калой я или не Калой! Держись! — крикнул он и, схватив за гриву рядом шедшего кабардинца, потянул его на себя. Конь вскинулся на дыбы. Калой бросил его, поднял Мажита за пояс над головой, потряс в одной руке и сгреб в охапку. — Ну! Калой я или не Калой?.. Мажит молчал. А потом уткнулся в его грудь и заплакал. — Иди! — сказал Калой. — Садись на лошадь и скачи! Пусть Орци отдает ягненка! И запомни. Давно еще, когда я был таким, как ты, Гарак мне сказал: у нас мужчины не плачут!.. Но Мажит уже смеялся сквозь слезы. Он соскользнул с рук отца, догнал лошадь и помчался в аул. Калой пошел пешком, подгоняя овцу. У околицы он увидел задыхавшегося от бега Орци, за ним — женщин. — Да беги! Какая же ты! — укоряла Гота невестку. Но Дали не хотела оставлять Готу, которая была в положении. — Ничего! Дольше ждала! — с видимым спокойствием ответила она, хотя сердце у самой рвалось наружу. На этот раз братья не постеснялись обняться. Подбежавший Мажит забрал у отца повод и повел лошадь. Наконец, не выдержав, подбежала к Калою и обняла его Гота. И только потом подошла Дали. Ей можно было не торопиться. Он теперь был здесь. Ее. Надолго. Навсегда… — Не шумите, — сказал Калой, — а то люди соберутся. Мы ведь только сегодня приехали. Я прямо с поезда… Во дворе с база донесся запах шерсти и кизяка. Калой остановился. Шумно вздыхала скотина. На башне по-кошачьи мяукала сова. «Все, как прежде…» — подумал он и пошел в дом. Он ожидал увидеть черные каменные стены, бревенчатый потолок с подвешенным оселком, лук для взбивания шерсти, смолистые корни и множество других вещиц. Он собирался ступить на мягкий глинобитный пол. Но пол сверкал белизной вымытых досок, стены и потолок были оштукатурены и выбелены с синькой. Вещицы, веками имевшие свои места, исчезли. Кринки, миски, блюда встали за занавеску на новенькие полки, расположенные друг над другом. Калой молча прошел в другую часть башни. Всюду была такая же чистота и новизна. Он вернулся к притихшим домочадцам. Только камин в стене, очажная цепь да черный котел над ней оставались такими, как прежде. — Наше ли это жилье? — не то шутя, не то всерьез спросил он. Никто не нарушил молчания. — Значит, время пришло и сюда! Хорошо, что хоть очаг, у которого праотцы и матери наши начинали и кончали свои земные дела, остался таким, как был!.. Орци, Дали и Гота стояли придавленные его словами. — Да нет! Я не против всего этого. Хорошо! Чисто, — сказал им Калой, снимая с себя парабеллум и пояс с кинжалом. — Только куда мне это класть теперь? — Он усмехнулся и снова стал своим, добрым. — Клади, куда хочешь! Вещи найдут свои места! — повеселев, ответила Дали, принимая от него оружие и черкеску. Орци с восторгом рассматривал парабеллум. Калой сел на нары. Гота кинулась разувать его. — Нет. Не ты! — отстранил он ее рукой. — Но почему? Дай я сниму сапоги! — удивилась Гота. — Нет, — ответил Калой. — Важнее сапог — племянник… — Гота покраснела и отвернулась. — Пусть хозяйка поможет мне. Она, наверно, соскучилась! Дали вмиг стянула с него тяжелые солдатские сапоги. — В них в лесу хорошо будет. А дома надень вот эти. — И она поставила перед мужем новые суконные чувяки на сыромятной подошве, которые всегда шила для него сама. Калой успел разглядеть Дали. Она раздобрела, и ей это шло. «Хороша! — подумал он. — Очень хороша!» И невольно припомнил Наси, такую же пышную, цветущую… Видно, так и осталась она для него на всю жизнь мерилом женской красоты. — Возьми себе, — предложил Калой брату пистолет. Но тот наотрез отказался. — Если бы был такой же второй, я б его все равно выбросил, чтобы ни у меня, ни у других не было! Он только для тебя, для твоего роста! — А за какие же деньги вы башню так вырядили? — спросил Калой, снова оглядывая комнату. — Да у меня пара револьверов была… Портсигар дорогой… Продал их… У нас здесь оружию цены нет! — ответил Орци. Больше Калой об этом не спрашивал. В хурджинах у него оказались кое-какие подарки для женщин. Мальчику он привез гостинцы от Веры Владимировны. Но куда делся Мажит? — А, действительно, где он? — удивилась Дали. — Так ждал отца… Гота, а вслед за ней Орци вышли во двор. — Поставил лошадей и кончает свежевать барана, — сказала Гота, возвратившись. — Какого барана? — удивился Калой. — А он для тебя двух вырастил. Второго, говорит, завтра зарежу, когда к отцу люди придут. Ты можешь не беспокоиться, сын у тебя растет настоящий! — радостно говорила Гота. — Да как же он там в темноте? — удивился Калой. — Зажег бага. Видно, как днем. Калой только покачал головой. В это время Орци и Мажит внесли мясо. — Полей на руки, — бросил Мажит матери. И Калой с удивлением отметил, как похож на него сын. Мальчик говорил мягко, но повелительно. «Откуда это? Ведь он меня почти не видел, — подумал Калой. — Сосал еще!» — вспомнил он и улыбнулся. А Мажит вытер руки, вернул матери полотенце и встал у двери. Женщины принялись готовить еду. — Ну что, отдаст тебе Орци ягненка? — спросил Калой. — А зачем? Он, конечно, отдаст, — не в силах сдержать радостной улыбки, отвечал Мажит, взглянув на дядю, — но ждать нам теперь уже некого! — А если гость приедет? — спросил отец. — Тогда любого зарежем, — ответил Мажит. — Для этого никто особо не выкармливает! — О! — воскликнула Гота. — Из-за этих баранов мы не раз оставались голодными! Все из-под рук тянул для них! — А зато мясо какое! — Мажит приподнял кусок баранины. — И курдюк с полпуда! А вы хотели отца сушеной говядиной встретить? — Молодец! Так их! Мы им за это ничего, кроме кишок, не дадим! — А кишки знаешь какие? Одно сало! Из них такой бъар[174] выйдет, что они с радостью откажутся от мяса! — воскликнул Мажит. Мать украдкой поглядывала на мужа и сына. Глаза ее сияли от счастья. — Ну, не оставлять же их в честь моего приезда голодными? Мажит застеснялся. Опустил голову. — Нет, конечно, — сказал он, с любовью взглянув на всех. Тепло стало на душе у Калоя. В этом доме по-прежнему жила большая дружба. Он отдал сверток Веры Владимировны Мажиту и объяснил от кого. В свертке оказалось домашнее печенье, немного конфет и заводной матрос. Раскачиваясь, матрос мог шагать на месте. Научив мальчика обращаться с игрушкой, Калой рассказал домашним о встрече с Ильей Ивановичем и Верой. Мажит передал матери печенье, не попробовав его, потому что есть одному было неприлично. Матроса он поставил на подоконник. Отец заметил это: «А сын гораздо взрослее, чем я думал». — Что, не нравится? — спросил он. — Нравится. Хорошая кукла! — ответил Мажит, дав понять, что игрушки его уже не интересуют. А Калою очень хотелось чем-нибудь по-настоящему порадовать первенца. Он попросил подать ему хурджины и достал из них браунинг в новенькой желтой кобуре. У Мажита вспыхнули глаза. Отец вынул из кобуры пистолет, извлек из него обойму и подал мальчику. — Ты видел такой? — Да, — ответил сияющий Мажит. — А взвести умеешь? — Конечно. Воти научил меня. — И он взвел пистолет и щелкнул. — Молодец, — похвалил Калой и подал ему обойму. — А ну, заряди и выстрели в пол… Мажит вложил, в пистолет обойму, но взводить не стал. Помолчав, в явном замешательстве, он вздохнул. — Боишься? — спросил Калой. — Нет, — встрепенулся мальчик, — мне не хотелось бы стрелять… при Готе… да еще в комнате… — и, засмеявшись, добавил: — Да и патрона жаль! Другие можно достать, а таких купить негде… А стрелять я умею, ты не думай! Спроси у воти! — Сними пояс! — строго приказал Калой. Мажит взглянул на отца, не понимая его тона, но пояс вместе с кинжалом все же снял. Калой надел на его ремень кобуру и велел снова подпоясаться. Потом отдал пистолет. — Вложи в кобуру и никогда без дела не вынимай! Носи тоже, когда в этом будет нужда. Твой. Мажит растерянно посматривал на Калоя, на мать, не веря такому счастью. Потом рванулся и припал к отцу. — Сходи к Иналуку и позови его к нам, — велел отец. Орци шепнул что-то на ухо Мажиту. Мальчик кивнул головой, побежал, но вернулся и, приложив руку к пистолету, спросил: — Снять? — Нет, — сказал Калой. И Мажит скрылся за дверью. — Не рано ли такой подарок? — покачала головой Дали. — Он понимает оружие не хуже взрослого. Ему можно доверить, — не без гордости сказал отец. — Горец! Пусть привыкает к оружию. Мало ли что!.. В комнате стало жарко. Открыли дверь. Калой снял бешмет и прилег на нары. Дали подбросила ему под бок подушки. Он рассказывал про войну, про Петроград, про обман генералов… Орци сидел у него в ногах. Женщины продолжали готовить и слушали, не пропуская ни слова. Сколько нового, невиданного было в том, что он говорил! Калой почувствовал голод. Он замолчал, повел носом, улыбнулся: — Давно не слышал такого!.. Вы бы еще калмыцкого чаю сварили, так я, наверное, в один вечер забыл бы все тяготы войны! — Это нетрудно, — засмеялась Гота. — Чего-чего, а травы да молока в горах хватает. Со двора донеслось металлическое позвякивание. Вот звук этот зачастил по лестнице. Калой повернулся к двери. На пороге стоял человек. Ушанка, шинель нараспашку. Деревянная нога. Лицо, искривленное не то улыбкой, не то гримасой как улыбка… — Входи! — сказал Калой пришельцу и потянулся за бешметом. Тот загремел ногой, кинулся к нему, как ребенок, и затрясся в беззвучном рыдании. — Кто же ты? Я не узнаю… — смущенно спросил Калой. — Думал… думал и тебя уже не увижу… — Виты! — воскликнул Калой, узнав наконец его по голосу. — Что же это с тобой?.. Они снова обнялись. Женщины, отвернувшись, закрыли лица платками. — Да… Вот посмотри… вот и все!.. Рассказывать долго. А слово одно — Сибирь… Виты сел. Замолчал. Потупился и больше не поднимал глаз. Потом достал кисет, дрожащими, корявыми пальцами скрутил цигарку… Калой глядел на друга и не видел его. Перед ним встало иное время: далекое, серое небо… Исхлестанная взрывами, истоптанная копытами мокрая земля… Бесчисленные упряжки обезумевших от натуги скачущих лошадей… по ступицы в грязи колеса орудия… Разбросанные по полю, всеми покинутые мертвецы… Вот один из них взмахнул рукой. Конь шарахнулся в сторону. Калой спрыгнул. Солдат лежал вмятый в землю. Живой была в нем только эта рука… Через грудь его проходил глубокий след гаубицы… Калой вздохнул, посмотрел на Виты, и ему показалось, что он видит на нем этот тяжелый след железного колеса… «Раздавили, раздавили человека…» Утро наступило тихое, без ветра, без солнца. Туманы немного поднялись, повисли над горами и так и остались, чтобы ночью снова опуститься на землю. Калой спал. В башне и даже во дворе стояла тишина. Весть о возвращении полка и Калоя разнеслась по всему аулу и побежала в другие. Орци, Иналук, Виты встречали людей у ворот, благодарили за пожелание добра и приглашали после полудня на угощение. — Пусть спит! — понимающе говорили старики. — Нигде не спится так спокойно, как в родной башне. Пусть спит!.. И Калой спал долго, крепко. Несколько раз Дали входила к нему, тихонько присаживалась на постель. Он спросонок приоткрывал глаза и, узнав, что это она, улыбнувшись, засыпал снова. Вот и теперь он взял ее за руку и опять закрыл глаза. А она так и осталась сидеть, боясь пошевельнуться. Немного погодя, вошла Гота. Она тихо приблизилась к Дали, обняла ее. И в это время Дали ощутила на своей щеке легкий толчок чьей-то жизни, бившейся под сердцем у Готы. Они понимающе улыбнулись друг другу, и Гота прошептала: — Будет и у вас! Обязательно будет! Калой проснулся поздно. Когда он вышел в общую комнату, Мажит, сидевший под дверями, вскочил. Он не отходил от отца, предупреждал все его желания, поливал, когда тот умывался, подавал одежду, прислуживал во время еды. Когда мальчик зачем-то вышел, Дали сказала: — Он очень серьезный. Но теперь, кажется, и вовсе решил стать взрослым. За день в горы приехало много всадников полка — эгиаульцы, гойтемировцы, цоринцы. А к Калою, как к самому старшему из них, гости шли группами я в одиночку. Их заводили в башню, кормили. Они желали роду-племени Турса и Гарака благополучия, полной чаши и выходили во двор, чтобы посидеть, послушать Калоя. Освободившись от домашних забот, сюда собрались и женщины аула. К вечеру похолодало. Орци велел Мажиту с подростками разложить посреди двора костер. Вскоре высокое пламя озарило людей, строения, башню. Горцы сидели и стояли вокруг огня, слушая Калоя. Они уже немало знали о войне, о непоправимом горе, которое она несет. Но им почти ничего не было известно о том, что делалось в Петрограде и каких перемен в жизни можно было ожидать. Калой сидел на чурбачке, спиной к воротам, так, что весь народ был перед ним. Хозяину не полагалось садиться между башней и своими гостями. Орци, Мажит стояли позади него. Женщины ютились на веранде и на ступеньках. Калой рассказывал все так, как было, не упуская подробностей. Голос его звучал ровно, как будто он читал. И людям казалось, что они сами видят все, о чем он говорит. Стояла тишина, и лишь изредка кто-нибудь вздыхал или острым словом выражал свои чувства. Мысленно вслед за Калоем шли эти люди по просторам России, карабкались на Карпаты, рубились в Езеранах, стояли над братскими могилами и мчались в теплушках в далекий город русских царей, чтоб по воле удивительной судьбы стать участниками великих событий и найти в них свое, единственно верное, достойное место. Шла ночь. Много раз подкладывали в костер дрова. Но никто не уходил. Горцы хотели знать все, что знал сам Калой. Хотели угадать, что впереди. И Калой говорил о петроградских рабочих, об их надеждах, об их врагах. Говорил все, что узнал от русских солдат на фронте, от своего друга Ильи Ивановича, от Кирова и Мухтара. И выходило, что скоро должны начаться большие дела и большая борьба бедного люда против своих врагов. — Киров и Илья мне сказали: передай ингушам, что скоро придет время, когда полетят головы всех, кто ел и пил чужое и держал народ в ярме. Они сказали, что бедных в этом газавате поведет самый храбрый и умный из людей. Имя этого человека — Ленин… И когда он двинется, мы тоже должны пойти за ним… — Калой умолк. Он достал из кармана бумажник, из бумажника бумагу, из нее маленькую фотографию, подозвал Мажита, положил фотографию ему на ладонь и велел показать самым старшим. — Илья подарил, — сказал он. — Ленин!.. Народ заволновался. Каждому хотелось посмотреть на человека, которого они по-своему уже называли имамом бедных. Смотрели, не прикасаясь, только поворачивая ладонь Мажита к свету. Когда фотография вернулась к Калою, старший из присутствующих сказал: — Трудно угадать, каким он будет в бою. Здесь не нарисовано его тело. Но что смотрит этот человек далеко и думает — видно по глазам. — Киров говорил: он такой же человек, как и мы… Только мне кажется, он говорил это, чтоб не обидеть нас. Ленин не может быть таким. Старики согласились с ним, закивали головами. Каждый из них по-своему представил себе Ленина. Одним он казался великаном, на голову выше Калоя. Другие представляли себе его в черкеске, в папахе, с маузером на боку. Третьи видели на гарцующем скакуне впереди несметного войска, готовым ринуться на врагов. Но одно чувство было у всех общим — это вера и то, что есть у них теперь где-то защита и голова. — А что говорит он о земле? Видно, там у него своих дел немало. Как нам быть? — спросил один из пожилых горцев. — Для того, чтобы конь шел туда, куда ты хочешь, повод должен быть в руке, — ответил Калой. — Он готовится взять в руки повод страны. Если бедные победят, все будет иначе. — Хоть бы не забыли тогда про нас! Затеряны мы здесь между небом и валунами. Нас-то порою и Аллах, кажется, перестает видеть! — заметил другой гость. Старик встал. За ним встали все. — Калой, мы засиделись, — сказал он. — Мы слепые. Расспросам не будет конца. Мы видим только тогда, когда слышим… Пора расходиться. Ты дал пищу и телу и душе. За это воздаст вам Бог! Мы уходим отсюда с другим умом и с другими глазами. Но к тебе еще не скоро придет покой. Ты видел мир, ты знаешь больше других. Ты должен быть начеку, должен прислушиваться и, когда придет время, сказать нам, что делать! Мы с тобой! Верно я говорю? — обратился он к народу. — Верно! Верно! — раздались голоса. С большими мыслями народ расходился по домам. Ночь подходила к концу. Над горами занималось утро нового дня. Осенью прилетела долгожданная весть: «В России вышел Ленин!» Говорили, разогнал он власть Керенского и хочет помириться с царем Германа, чтобы люди могли заняться своими делами. Но во Владикавказе жизнь пока шла по-прежнему. Только вместо одной власти стало четыре. У ингушей — своя, у осетин — своя, у казаков — своя, у жителей города — своя. Командовали бывшие князья и офицеры. Между собой не ладили. И народом управлять не умели. Налогов в этом году горцы не платили. Не было порядка. Некому было платить. Станицы и аулы вооружались. Плохо было простым людям. И весть о том, что в России вышел Ленин, ободрила их. Лишь бы не забыли про горцев! Каждый день ждали они чего-то нового. Каждую ночь ложились с надеждой на следующий день. Наступила зима. Выпал первый снег. Ударил легкий мороз. Сквозь тонкий слой едва заметных туч весело глядело солнце. А в воздухе роились мелкие, бесчисленные снежинки, вспыхивая золотыми огоньками. Стучали топоры. Сизые дымки поднимались с крыш. Калой вышел на терраску. Внизу Мажит рубил дрова. Дали доила коров. Он поглядел по сторонам, вдохнул полную грудь свежего воздуха и почувствовал, как загуляла кровь. Сойдя вниз, он взял у сына топор, попробовал большим пальцем лезвие, кинул целую лесину на колоду и с одного взмаха стал отсекать поленья. Мажит смотрел на отца, как на чудо. Он знал: любой мужчина аула не смог бы перерубить такое дерево и за пять ударов. В это время с соседней горы послышался сигнальный крик: — Эй!.. Эй-эй!.. — Послушай, о чем там… — сказал Калой Мажиту, и тот побежал на холм, с которого лучше всего было слышно, что кричали соседи. — Тебя! — вернувшись, сказал он отцу и вынес ему шубу. Калой пошел на холм. К добру ли? К несчастью ли?.. — Ладуг![175] — крикнул он, приставив ко рту ладони. — Сход в Дорхе!.. Сход в Дорхе. Едут болыиевики-и-и! — долетел до Калоя голос с горы. Рядом с Калоем уже стояли подошедшие односельчане. — Передайте!.. Передайте!!! — кричал далекий человек. — Хазад! Хазад![176] — ответил ему Калой и повернулся к своим. — Ну, будем собираться!.. Все утро с горы на гору, с башни на башню передавалась эта весть, летел призыв. Он дошел до каждого аула, до каждого хуторка, поднял всех. Что-то новое врывалось в их жизнь. И верховые черными цепочками по заснеженным тропкам потянулись с гор и ущелий в долину Дорхе, окруженную тремя аулами, которые считались колыбелью этого народа. К полудню сюда прибыли далекие цоринцы и джайрхойцы, элу фяппийцев и хулинские наездники со своим старейшиной Алибеком. Галгаи с Калоем во главе встречали соседей-гостей. Долина около Ассы заполнилась людьми в бурках, в желтых овчинных шубах. Они шумели, двигались. Сияла в трескучих кострах хвоя. Даже женщины в этот день не остались дома. Кутаясь в свои ветхие, негреющие шали и куски домотканого сукна, они тоже пришли посмотреть на людей, называвших себя большевиками. Стояли они отдельно, прижимаясь друг к другу и едва вынося холод, пробиравшийся в самую душу. Возле них крутились полуголые дети. И вот на старинном валуне испытаний появилась группа мужчин. Старшина Иналук поднял пистолет и трижды выстрелил в воздух. Горцы на конях плотной массой двинулись к валуну. Воцарилась тишина, нарушаемая только лязгом сталкивавшихся стремян. — Во, нах![177] — прокричал Иналук. — Ладуг! Слушайте! Слушайте!.. На край валуна вышел Калой. — Слушайте! К нам имеют слово Киров и Мухтар из Фуртауга, — возвестил он. — Ладуг! Гости привезли в горы слово Ленина!.. Место Калоя занял Мухтар. Он был одет по-горски. В руках его люди видели бумагу. Мухтар начал читать и переводить документ, в котором новая власть обращалась к народу.«20 ноября 1917 года. Ко всем трудящимся мусульманам России и Востока! Товарищи и братья! Великие события происходят в России…» Он читал о том, что «рождается новый мир», что все народы ждут конца войны. «…Ваши национальные и культурные учреждения объявляются свободными и неприкосновенными, устраивайте свою национальную жизнь свободно и беспрепятственно. Вы имеете право на это. Знайте, что ваши права и права всех народов России охраняются всей мощью революции и ее органов, Советом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Поддерживайте же эту революцию и ее полномочное правительство».Мухтар читал о том, что Советская власть отказывается от завоеваний царизма в Персии, Турции, от дележа чужих стран и притеснения народов. К далеким невиданным странам обращалось от имени своей страны первое Советское правительство. Торжественная радость наполняла сердца. Эти простые труженики гор начинали сознавать себя участниками великих событий. Солдаты-фронтовики Калой, Алибек, Орци, джараховский старшина Иналук, старейшины других общин в строгом молчании стояли за Кировым и Мухтаром, как сородичи на присяге. «…Не теряйте же времени и сбрасывайте с плеч вековых захватчиков ваших земель!.. — неслись пламенные слова обращения. — Вы сами должны устраивать свою жизнь… ваша судьба в ваших собственных руках…» Народ бурно приветствовал воззвание. Калой немного подождал и крикнул: — Мы услышали то, чего ждали всю жизнь! Спасибо рабочим! Спасибо солдатам, которые победили в Петрограде! Мухтар перевел его слова Кирову. — У нас земли на каждых пять мужчин — десятина! На всех женщин — ни одной! У наших соседей — по двадцать десятин на каждого! Нелегко будет уравнять нас! Нелегко! Но если Ленин написал такие слова, он за нас, а мы за него! — Я был в России. Я не видел у нее ни конца, ни края. Бедных, обездоленных там тоже без конца и без края. И у Ленина должно быть много солдат. А мы — всего лишь небольшой народ. Но если у Ленина в руках великий кинжал России, то передайте ему — мы будем острием этого кинжала и будем драться за новую власть насмерть! — Киров внимательно слушал Калоя, всматривался в лица людей. — Сейчас обязательно начнется война. Побежденный никогда не соглашается с поражением. И мы должны быть готовы к этому. И мы готовы к этому! Хорошему коню достаточно одного удара плетью. Настоящий мужчина говорит слово только раз! — воскликнул Калой и поднял руку. — Мы клянемся на все времена быть с вами! На все времена! — Амин! — Вурро-о-о! — горцы потрясали оружием. Киров приветственно поднял руки и соединил их над головой. И снова долину Дорхе потрясли радостные возгласы. — Товарищи горцы! — заговорил он. — В этот чрезвычайно знаменательный, исторический день, когда вы впервые услышали обращение великого Ленина, я от всех большевиков Терской области приветствую вас! Я поздравляю вас с победой Октябрьской революции в России! На Тереке у всех народов и племен уже организована народная власть. Отныне это и ваша власть. Но у нее еще много врагов. Предстоит нелегкая борьба. И ей нужна прочная поддержка масс. Мы уверены, в случае опасности вы, свободные горцы, явитесь той реальной силой, на которую революция сможет положиться! Мы уверены, что вы своей священной клятве, которую только что дали, не измените никогда! Этот молодой жизнерадостный мужчина в кожаной куртке, в простой горской папахе был первым русским, который говорил здесь языком брата. Над Ассой в снежной пороше клубился солнечный день. Над Ассой впервые звучал голос большевика. Его повторяли «говорящие камни». Рождалась новая власть — власть народа. Еще много битв ожидало ее впереди. Над горизонтом вставал тысяча девятьсот восемнадцатый год. Но сегодня был именно тот день, когда древние горы ингушей — свидетели многих трагедий народа и его вечной мечты о светлой жизни — вместе с этим народом навсегда выходили из тьмы веков. 16 августа 1965–10 февраля 1967 г. Горы Джараха.
Последние комментарии
1 день 8 часов назад
1 день 13 часов назад
1 день 15 часов назад
1 день 17 часов назад
1 день 23 часов назад
1 день 23 часов назад