территория Украины, где злобствует и беснуется всемирная нечисть
Ничего, всем миром справимся с ней и погоним туда, откуда эта нечисть пришла, что б там не варнякала бледная моль, покупающая оружие в Северной Корее, и по все дни пьяный димон :)
Оценку не ставлю, но начало туповатое. ГГ пробило на чаёк и думать ГГ пока не в может. Потом запой. Идет тупой набор звуков и действий. То что у нормального человека на анализ обстановки тратится секунды или на минуты, тут полный ноль. ГГ только понял, что он обрезанный еврей. Дальше идет пустой трёп. ГГ всего боится и это основная тема. ГГ признал в себе опального и застреленного писателя, позже оправданного. В основном идёт
Касавиным, возникновение традиции всегда связано с предпосылочным знанием, сформировавшимся первоначально в рамках иной традиции, в нашем случае – «нового учения о языке» и советской лингвистики 20 – 30-х гг., в том числе языковедческого андерграунда 20 – 40-х гг.[5] Оно постепенно утратило связь с той социальностью, в которой формировалось, бытовало, которую «обслуживало». Точку на этом отрезке истории поставила «дискуссия 1950 года». Но традиция не исчезла полностью, а начала выполнять форму познавательного общения, приспосабливаясь к иной деятельности в другой эпохе. «Наследие Марра и Мещанинова» благополучно переживет и отечественную структуралистскую революцию 60-х, и семиотический бум 70-х, и окажется востребованным в 80 – 90-е гг. Далее наступает этап установления равновесия: предпосылочное знание – «старое» («неомарризм») и «новое» (структурализм, семиотика, «хомскианство» и пр.), наполнилось конкретной предметностью и пришло в соответствие с уровнем развития общественного сознания и общества в целом. Благодаря этому в 60-е гг. свойственный традиции тип познавательной деятельности получает социальное оправдание, а присущие ему схемы, нормы и идеалы начинают ограничиваться своими внутрирегулятивными функциями. Но в этот момент выработка социальных смыслов практически прекращается. Эпистемическое сообщество теперь занято, прежде всего, решением предметных, а не социальных задач: институциализация познавательной деятельности, в целом, завершена. Это время работ по машинному переводу, время расцвета московско-тартуской школы семиотики, создание факультета теоретической и прикладной лингвистки в МГУ, формирование большинства региональных лингвистических школ в СССР. Далее наступает этап социального насыщения познания, когда последнее предстает как некоторая бессубъектная активность. Начинаются активные поиски по выявлению и элиминации «метафизики», социокультурных и личностных контекстов, по демаркации «подлинного» знания от «неподлинного», по редуцированию познания к процессу зеркального отражения реальности. Тем самым ученый как бы пытается утвердить свою специфическую самостоятельность, свою ориентацию исключительно на познавательные, а не социальные потребности. За это он сразу же бывает строго наказан: общество начинает предъявлять обоснованные претензии. Это началось еще в 60-е гг. и регулярно повторялось в последующие десятилетия:
«Надо сказать прямо. Мы знаем, что великий одиночка Ломоносов обогатил отечественную науку множеством отличных русских слов. Одиночка Карамзин не отстал в этом от него. А вот целое огромное учреждение – Институт русского языка Академии наук СССР, – он как будто не подарил своему народу ни одного русского термина! Научил ли институт этот деятелей иных отраслей знания, как по законам русского словообразования создавать термины?…» [173, с. 72].
В период угасания познавательной традиции происходит разрыв между системой деятельности субъекта и формами ее социальности. Именно тогда, когда традиция становится делом отдельного человека, можно говорить о ее деградации, кризисе. Формы внутренней социальности познания в такой ситуации превращаются из стандартов общения познающих индивидов в способ самовыражения отдельной личности. Традиция превращается в миф. При этом возможны четыре формы угасания традиции: исключение значимых контактов с внешней социальностью, утрата способности отражать социальные потребности, исчерпанность деятельности и обретение предпосылочным знанием самостоятельного существования, вытеснение познавательной деятельности доктринализацией [86, с. 165 – 177].
Итак, эта книга призвана, в том числе дать ответ на вопросы: нужна ли нам история отечественной (советской) лингвистики второй половины XX века? как правильно написать эту историю? Эти вопросы поставлены нами в ряде предшествующих созданию книги отдельных статей [19, с. 4 – 30; 20, с. 3 – 20; 21, с. 4 – 9; 22, с. 183 – 189; 23, с. 34 – 40; 24].
Название книги – это аллюзия, отсылающая читателя к песне времен Гражданской войны:
Смело мы в бой пойдем
За власть советов!
И как один умрем
В борьбе за это…
Аллюзия не случайная. Многие воспоминания лингвистов той эпохи и о той эпохе связаны именно с дискурсом борьбы: «о борьбе идей и направлений в языкознании нашего времени» постоянно будет говорить Р.А. Будагов [41].
Фрагмент своего разговора с А.Ф. Лосевым в ноябре 1973 года В.В. Бибихин запишет:
«(11.11.1973) Какие огромные перемены на моем веку! Сейчас, конечно, тоже борьба, Брежнев какие-то теории устанавливает, но она чисто политическая, и она меня не касается. Но все равно, все может вернуться» [29, с. 32].
А.В. Ерофеев вспоминает:
«А.Ф. Лосев предложил мне озаглавить беседу для „Вопросов литературы“ в 1985 г. – „В
Последние комментарии
15 часов 59 минут назад
16 часов 4 секунд назад
16 часов 8 минут назад
16 часов 16 минут назад
17 часов 14 минут назад
17 часов 32 минут назад