КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 712670 томов
Объем библиотеки - 1401 Гб.
Всего авторов - 274518
Пользователей - 125063

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Шенгальц: Черные ножи (Альтернативная история)

Читать не интересно. Стиль написания - тягомотина и небывальщина. Как вы представляете 16 летнего пацана за 180, худого, болезненного, с больным сердцем, недоедающего, работающего по 12 часов в цеху по сборке танков, при этом имеющий силы вставать пораньше и заниматься спортом и тренировкой. Тут и здоровый человек сдохнет. Как всегда автор пишет о чём не имеет представление. Я лично общался с рабочим на заводе Свердлова, производившего

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Владимиров: Ирландец 2 (Альтернативная история)

Написано хорошо. Но сама тема не моя. Становление мафиози! Не люблю ворьё. Вор на воре сидит и вором погоняет и о ворах книжки сочиняет! Любой вор всегда себя считает жертвой обстоятельств, мол не сам, а жизнь такая! А жизнь кругом такая, потому, что сам ты такой! С арифметикой у автора тоже всё печально, как и у ГГ. Простая задачка. Есть игроки, сдающие определённую сумму для участия в игре и получающие определённое количество фишек. Если в

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Дамиров: Курсант: Назад в СССР (Детективная фантастика)

Месяца 3-4 назад прочел (а вернее прослушал в аудиоверсии) данную книгу - а руки (прокомментировать ее) все никак не доходили)) Ну а вот на выходных, появилось время - за сим, я наконец-таки сподобился это сделать))

С одной стороны - казалось бы вполне «знакомая и местами изьезженная» тема (чуть не сказал - пластинка)) С другой же, именно нюансы порой позволяют отличить очередной «шаблон», от действительно интересной вещи...

В начале

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Стариков: Геополитика: Как это делается (Политика и дипломатия)

Вообще-то если честно, то я даже не собирался брать эту книгу... Однако - отсутствие иного выбора и низкая цена (после 3 или 4-го захода в книжный) все таки "сделали свое черное дело" и книга была куплена))

Не собирался же ее брать изначально поскольку (давным давно до этого) после прочтения одной "явно неудавшейся" книги автора, навсегда зарекся это делать... Но потом до меня все-таки дошло что (это все же) не "очередная злободневная" (читай

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Москаленко: Малой. Книга 3 (Боевая фантастика)

Третья часть делает еще более явный уклон в экзотерику и несмотря на все стсндартные шаблоны Eve-вселенной (базы знаний, нейросети и прочие девайсы) все сводится к очередной "ступени самосознания" и общения "в Астралях")) А уж почти каждодневные "глюки-подключения-беседы" с "проснувшейся планетой" (в виде галлюцинации - в образе симпатичной девчонки) так и вообще...))

В общем герою (лишь формально вникающему в разные железки и нейросети)

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Собрание сочинений в 8-ми томах. Том 6 [Вениамин Александрович Каверин] (pdf) читать онлайн

Книга в формате pdf! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

МОСКВА

«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»
1982

В. КАВЕРИН
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИИ
В ВОСЬМИ ТОМАХ

МОСКВА

‘ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»

1982

В. КАВЕРИН
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИИ
ТОМ ШЕСТОЙ
ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ
ДВУХЧАСОВАЯ ПРОГУЛКА
РОМАН

В СТАРОМ ДОМЕ

МОСКВА

«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»
1982

P2
К 12

Оформление художника
М. ШЛОСБЕРГА

4702010200-342
028(011-82

ское

© Оформление. Издательство
«Художественная литература»»
1982 г.

ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ
РОМАН

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

29.1.10. Пермь.
Костя! Прежде всего прошу Вас не называть меня
по имени и отчеству. Начальница может распечатать, и
это покажется ей странным или даже неприличным. Впро­
чем, у нее неприлично уже то, что я переписываюсь с
мальчиком (хотите — юношей). Вы пишете, что я проси­
ла Вас быть искренним? Вы меня неверно поняли, Костя.
Именно этого-то мне и не хотелось. В обязанность дружбе
полную искренность я не ставлю и сама всегда и во всем
откровенной быть не хочу, так как у каждого есть своя
«святая святых». Я и так слишком себя показываю, хотя
следовало бы лишь до известной степени быть откровенной
со всеми. Интересно, почему Вы считаете меня другом?
Сейчас я как раз не в расположении говорить о себе, а то,
пожалуй, Вы пожалели бы о своей, слишком лестной для
меня, торопливости.
Теперь мне хочется сказать Вам, что я солгала, сказав,
что уже была однажды на балу в мужской гимназии.
До прошлого года нас туда не пускали. После бала про
меня распустили сплетню, и мне пришлось выслушать
от начальницы приятные комплименты. Меня это страш­
но возмутило, не начальница, конечно, а мальчики, с ко­
торыми я была давно знакома. Правда, потом они извини­
лись, но хотя я и добрая, как говорят, по не прощаю лю­
дям. И вот я не простила одному гимназисту: я бросила
ему в лицо оскорбление, что он впоследствии объяснил
моими взглядами, слишком, по его мнению, идеальными.
7

Я читаю сейчас Вербицкой «Ключи счастья» и «Путе­
шествие на корабле «Бигль» Дарвина. Подумать толь­
ко — юношей отправиться на пять лет в кругосветное
путешествие. Какое счастье! Извините за почерк и ужас­
ный слог с ошибками.
Лиза.
Пермь. 1910

Военный оркестр гремел на хорах, тоненький моло­
дой человек из Дамского попечительства о бедных носил­
ся по залу, дирижируя танцами на плохом французском
языке, мамы в креслах сидели вдоль стен, а подле них
стояли, ожидая приглашения, раскрасневшиеся нарядные
дочки.
Пансионерки были с классной дамой Анной Петров­
ной, толстой, молодой и доброй, огорчавшейся, что кава­
леры обходят ее девочек, и Лиза вдруг смело пошла через
круг танцующих по навощенному, усеянному конфетти
полу. Незнакомый гимназист в длинном парадном мун­
дире, которые уже давно никто не носил, подлетел к ней,
пригласил на падекатр; они сделали тур и остановились
подле комнаты, где мужчины разговаривали и курили, а
женщины хлопотали, устраивая лотерею. Другой знако­
мый гимназист попросил венгерку, но Лиза сказала, что
венгерку нельзя, она обещала. Можно кадриль. Потом,
танцуя с Карновским кадриль, она с ужасом вспомнила
об этом. Но ужас был какой-то веселый, счастливый, кру­
жившийся вместе с ней в разгоряченном, гремящем и
тоже счастливом воздухе бала. Все было весело — танце­
вать, разрывая длинные разноцветные ленты серпантина,
поскользнуться и чуть не упасть, когда Карновский, стоя
на одном колене, повел ее вокруг себя в мазурке, стоять
с ним в тамбуре подъезда, где было прохладно и тихо,
только доносились из зала лихие, отчаянные возгласы ди­
рижера.
Весь вечер Карновский не отходил от нее, принес ей
лимонаду и пирожные из буфета, подарил розовый, отде­
ланный шелком ящичек для писем, который он выиграл
в лотерею.
— А ведь это значит, что судьба в самом деле велит
нам переписываться, Лиза.
Он предложил проводить ее, и она согласилась, хотя и
знала, что в пансион надо вернуться с Анной Петровной
8

и что, если она придет одна, ей непременно сбавят за по­
ведение.
Снег искрился и сверкал от луны — и было так холод-*
но, что у Лизы даже замерзли губы. Конечно, она запо­
мнила, о чем они говорили, это был серьезный интересный
разговор, но в тысячу раз серьезнее и важнее было то, что
Карновский так почтительно предложил ей руку и теперь
вел ее, как королеву, держась вполоборота к ней, нарочно,
чтобы показать, что он только для нее существует на
свете.
Через рукав она чувствовала его твердую мужскую
руку...
12.VIII.10.
Пишите мне, Костя, на конверте «Пермь», а не
«здесь» или «местное», так как дома должно произойти
объяснение по поводу нашей переписки, а мне хочется его
отдалить. Эта переписка есть проступок перед папой, ко­
торый не переносит, когда я бываю с мальчиками, потому
что не верит в их хорошие намерения, а заодно не дове­
ряет и мне. Но из этого не следует, что она (переписка)
должна прекратиться. Последнее может случиться лишь
в том случае, если я не смогу отвоевать себе независимое
положение. Переписываться же тайно я не желаю.
Костя, Вы не поняли меня: у нас семь классов, и по­
следний, то есть первый, равняется седьмому классу гим­
назии. Я собиралась после пансиона ехать за границу, у
меня есть небольшие средства, положенные на мое имя де­
дом. Но куда? И потом, эти деньги можно взять только
после того, как мне исполнится двадцать один год. Вооб­
ще, я решила остаться в России. Ужасно хочется поскорее
кончить пансион. Но знаете, что меня больше всего сму­
щает: цель жизни. Скажите мне откровенно, с какой
целью Вы учитесь и живете? Правда, ужасно трудно раз­
решить этот вопрос. Ну, пока до свиданья, еще бы напи­
сала, да жарко. Читали вы дневник Марии Башкирцевой?
Я не могу от него оторваться. Меня поражает уже то, что
она способна думать о себе с утра до ночи и даже во сне.
Я попробовала — и представьте, это оказалось очень труд­
но. Уже через четверть часа я стала думать о своей по­
друге, а потом об одной классной даме, которой мы ре­
шили насолить. Башкирцева пишет, что жизнь — это Па­
риж, а Париж — это жизнь. Может быть, поехать учиться
в Париж?
9

15.XI.10. Пермь.
Если Вы считаете меня другом (в письмах это вид­
но только из обращения), то будем переписываться. Если
нет — то лучше бросить. Да, мне хочется быть Вашим
другом, хотя, без сомнения, я смешна в Ваших глазах, если
только Вы не тот, каким я Вас себе представляю. Я до­
верчива и непостоянна в своих суждениях, что, кстати,
видно из предыдущих строк.
Напишите мне об университете, о Ваших впечатле­
ниях, о трудности предмета — ведь я тоже хочу идти на
математический. Обо мне говорят: лед и огонь. Но это
сравнение нейдет здесь: при чем тут характер, были бы
лишь способности и желание!
С Вашим письмом произошло несчастье: начальница
его распечатала и запретила переписываться. По поведе­
нию мне хотели поставить одиннадцать, но поставили все
же двенадцать, жалея мои успехи. Теперь вы мне пишите
на адрес подруги, и это даже лучше, потому что можно
не бояться быть прочитанным: Никольская улица, дом 14,
Марии Андреевне Милютиной, для меня.
Костя, неужели это правда, что какой-то корреспондент
сообщил о смерти Толстого, когда он был еще жив, то есть
за несколько минут до его кончины? Эта бесстыдность и
публичность так поразили меня, что от возмущения я даже
перестала плакать.
Если можете, пришлите карточку в форме студента,
у меня глупая пансионская любовь к форме. Как я гово­
рила, что забуду Ваше лицо, так и случилось. Только по­
мню, что Вы в светло-синем пенсне.
Напишите, Костя, о своих товарищах, об их идеях и
волнениях.
Читая мне нотацию, начальница вообще советовала не
переписываться со студентами. Я лгала, смеялась и снова
лгала. Вы даже не можете вообразить, как часто прихо­
дится лгать в пансионе, особенно начальству,— на каждом
шагу. Иногда даже хочется сказать правду, я попробовала,
но перестала, заметив, что ее-то и принимают за ложь.
17.XII.10.
Извините, Костя, что долго не писала. У меня гости­
ла подруга, а после ее отъезда я не могла до сих пор со­
браться. Мне очень хочется с Вами увидеться и погово­
рить, и я даже ходила по улицам и смотрела — не встречу
10

ли господина в светло-синем пенсне, хотя прекрасно знаю,
что Вы — в Казани. Наверно, не следует писать Вам об
этом, но мне давно хотелось име.ть друга, с которым я
была бы вполне откровенна. А то я откровенна со всеми,
и это мне очень вредит. Когда я поступила в пансион, я
сразу полюбила одного учителя и очень любила до ны­
нешнего года за то, что он хороший семьянин и входил
в наши интересы. Но потом он, по-видимому, стал простонапросто думать, что я бегаю за ним — ведь это принято
в пансионах,— и любовь стала охлаждаться. Потом я была
дружна с одной классной дамой, что причинило мне не­
мало неприятностей, потому что она меня совсем не по­
няла. Наверно, Вам уже надоело читать такое неразбор­
чивое письмо. Я очень рассеянная и не люблю перечиты­
вать.
Напишите мне ваше отчество.
Лиза.
10.1.11. Пермь.
Костя, какие разные Ваши два письма. Первое — вос­
торженное, а второе — такое унылое, как будто Вы что-то
дорогое потеряли. По первому письму я решила, что Вы
влюблены,— правда или нет, мне очень интересно. Вы
знаете, а я даже никогда не увлекалась, и это почему-то
считают странным. Сама же я объясняю это просто. У меня
уже создался известный идеал, а его нет среди окружаю­
щей молодежи. А если я влюблюсь в человека, не отве­
чающего моему идеалу, это будет индукция — и только.
На праздниках я, как и в прошлом году, была на балу
в мужской гимназии. Так странно, что прошел уже год,
а тот вечер вспоминается мне, будто я прочитала о нем
в какой-то книге. У меня тогда были плохие отношения
с регентом, который у нас имеет большую власть, и я
узнала, что меня не пустят на бал за то, что ушла из пев­
чих. Но мне все-таки разрешили, и первую половину ве­
чера, пока шел концерт, я была не в духе, как всегда, ко­
гда задевают мое самолюбие. Вы пригласили меня, и мне
все думалось: почему Вы именно меня пригласили? Когда
мы танцевали венгерку, мне было страшно, что Вы поте­
ряете свое пенсне. Кстати, я так и не знаю, какие у Вас
глаза, мне кажется —• серые или голубые. У меня почти
все танцы были розданы мальчикам, и они обиделись, в
особенности один, который думал, что я в него влюблена.
И

Ужасно надоело в пансионе. Скоро экзамены, хочу
сдать хорошо, надо заниматься, тем более что я думаю
о курсах, к которым совершенно не подготовлена. Но вре­
мени совершенно нет! Надеялась почитать на страстной
и на пасхе — каждый день служба, да еще два раза, очень
утомляюсь.
Еще я должна сказать Вам, Костя, что Вы совершенно
не понимаете моих писем. Вы считаете меня наивной
пансионеркой, которая навязывается со своей дружбой,
увидевшись с мальчиком (хотите — юношей) единствен­
ный раз. В этом я почти уверена, потому что иначе Вы
не отвечали бы в такой общей форме на мои вопросы.
Е. Тураева.

23.Ш.11.Пермъ.
Костя, что с Вами, Вы так долго не пишете! Я уже
все передумала: не больны ли Вы? Может, не находите
интересным со мной переписываться?
Этот год у меня удивительно гадкое настроение: ни­
чего не читаю, не учусь. Начальница опять начала приди­
раться, да и классная дама, которую я так любила и ко­
торая ко мне относилась очень хорошо. Лишили медали,
сбавив из-за поведения. В отпуск не хожу — все наказана.
Голова тоже совершенно пустая. Жду не дождусь, когда
кончу.
26.VI.11.
Благодарю Вас, Костя, за письмо. Теперь я живу на
Воткинском заводе. Сюда перевели полк, в котором слу­
жит отец. Мой адрес: командиру второй роты Тураеву для
Елизаветы Николаевны. Я кончила с золотой медалью, и
начальница при прощании сказала, что простила меня
ради моей доброй души,— не знаю уж, чем я эту доброту
показала. О будущем пока ничего сказать не могу, так
как папа не может меня содержать в Симбирске. Таким
образом, я прежде должна найти уроки и тогда, может
быть, смогу учиться в восьмом классе гимназии в Сим­
бирске, а там уж мне легче будет ехать в Петербург. Вот­
кинский завод — захолустье, каких мало, даже библиотеки
нет, а об интеллигентных людях и говорить нечего. Я здесь
очень скучаю. Мы живем довольно далеко от центра, где
находится красивый пруд, и его плотина служит местом
12

для гуляций, а по жаре, которая спадает только к десяти
часам, нет никакой охоты ходить. Вы ведь тоже думаете
о Петербурге. Поедете ли туда и когда? Вы еще не ответи­
ли на мои вопросы, хотя знаете, что я буду откровенно
отвечать на Ваши. Я вообще откровенна и люблю такое
же отношение к себе. Предугадываю Ваши мысли: «Боже,
какая наивность, сентиментальность». Верно ведь? Но
только это совсем не так. Я просто руковожусь одним:
«мне хочется», и почему же этому не быть, ведь я, конеч­
но, уважаю и чужую волю!
Сейчас читаю «Цепи» Ожешко. И думаю, что заму­
жество действительно не что иное, как цепи, особенно для
женщины. Я ужасно жалею замужних женщин, конечно
молодых. Вся их личная жизнь потеряна, и это — общая
судьба почти, за редким исключением. Я стою против бра­
ка, интересно, как вы?
Посылаю Вам свою фотографию. Правильно ли я уга­
дала, что у Вас глаза серые? У меня — неопределенного
цвета: иногда зеленые, а иногда серые, за что в пансиопе
меня звали «русалкой» и «Ундиной».
Не знаю, как Вы разбираете мой отвратительный по­
черк. Если судить по Вашему, мы — полная противопо­
ложность.
Костя, будьте со мной откровенны, забудьте, что я —
барышня. Ваша сдержанность, скрытность не позволяют
и мне вполне довериться Вам.
Лиза.

К этому письму была приложена фотография инсти­
тутки в белом переднике, с белой пелеринкой на плечах.
Черный бант поддерживал пышно уложенную груду волос.
Лицо было доверчивое, с большим красивым ртом и ши­
роко открытыми улыбающимися глазами. «Косте Карновскому,— было написано на обороте фотографии,— на па­
мять о нашей оригинальной дружбе».
На почтовой бумаге были оттиснуты цветные заставки:
на одних письмах — Петрушка, погоняющий черта, на
других — мышки, оседлавшие рыжего зеленоглазого кота.
Адрес выглядел старомодно-забавно: «Казань. Продол­
женье второй горы, дом Аверьянова. Его высокородию
г. Карновскому». Здесь и там попадались засушенные цве­
ты в самодельных конвертах из прозрачной бумаги.
13

12.IX.il. Сарапул.
Большое спасибо, друг, за Ваше письмо. Действи­
тельно, немало воды утекло с тех пор, как мы стали пере­
писываться. Смешно вспоминать, как наивна я была в
пансионе! Только теперь я начинаю знакомиться с жизнью,
и нельзя сказать, что она встречает меня с цветами. Я хо­
тела кончить восьмой класс в Симбирске, собралась туда,
оставалось в буквальном смысле надеть пальто и шляпу,
как получаю вдруг телеграмму, что нет ни одной свобод­
ной вакансии. Пришлось остаться и кончать восьмой класс
в Сарапуле. А как здесь я скучаю! Все одна! Совершенно
не с кем поговорить по душам! Сколько сомнений! Невоз­
можно было больше жить надеждами, мечтой о будущем.
И вот я поступила в рисовальную школу. Плата недоро­
гая, но все же пришлось взять еще один урок. Я стараюсь
скопить хоть немного денег, потому что очень мучаюсь
своей зависимостью от родителей и знаю, что она будет
особенно тяжела в Петербурге. Вы, Костя, жалуетесь на
разобщенность студентов. А по-моему, и не может быть
единения, когда нет большого общего дела. Впрочем,
дело-то есть, да все понимают его по-разному. По-моему,
идеальное общение может быть только в критические мо­
менты. А в спокойное время студенты должны жить круж­
ками, которые имеют свои цели. Организация этих круж­
ков, по-моему, зависит всецело от нас самих. Вот и я, на­
пример. С каким удовольствием устроила бы здесь свой
кружок! Но, к несчастью, это невозможно. Ведь я — гим­
назистка. А гимназия ставит узкие рамки для самостоя­
тельной мысли. Меня ужасно тяготит гимназия. В пансио­
не ждала, ждала конца! А тут опять целый год мучиться.
Боже, как хочется жить широко, со смыслом, по своей
воле! Читаю Ибсена, перечитываю Белинского, в восторге
от того и другого. Спокойной ночи!

23.IIL12. Дер. Крюки.
Как давно мы не писали друг другу, Костя! Может
быть, у Вас пропало желание переписываться со мной,
хотя бы и редко? У меня, как видите, оно еще сохрани­
лось. Мне очень интересны Ваши письма, особенно — ко­
гда у Вас появился кружок и журнал. Вы как-то писали,
что цель журнала — объединить молодежь. Но это лишь
разожгло мое любопытство.
Знаете ли Вы, что я служу в деревне? Мне нужны сред14

ства, чтобы учиться. Хотя бы с грошами, но дала себе сло­
во в будущем году поехать в Питер. Может быть, поступ­
лю на Бестужевские. Мне всегда хотелось изучать искус­
ство—у меня порядочные способности к рисованию, но это
трудно для меня в материальном отношении. По-прежне­
му намерена поступить па математический факультет, по­
тому что убеждена, что математика—самый короткий путь
к самостоятельному мышлению. На помощь отца я не рас­
считываю, мы с ним говорим на разных языках. Словом,
силы и желания у меня мпого, а знаний никаких. И все
же я не унываю, все же надеюсь, сама не знаю — на что.
О жизни в деревне я ничуть не жалею. Раньше я не
имела о ней пикакого понятия, а теперь приобрела опыт,
хотя и небольшой. Мир моих понятий расширился в том
отношении, что я поняла, до какой степени несчастен и
невежествен народ! Пройдут тысячелетия, прежде чем
наши усилия (иптеллигеиции) принесут плоды, а до той
поры равенство, по меньшей мере духовное,— невозмож­
но. Интересно, как решаются эти вопросы в Вашем круж­
ке. У мепя много знакомых из разных университетов, и
живут они, по моим наблюдениям, удивительно безотчет­
но. Может быть, я неправа?
Где Вы проводите лето? В пачале июля я собираюсь в
Симбирск. Вероятно, заеду в Казань, хотелось бы пови­
даться. Желаю всех благ, жму руку.
Лиза,

9.V.13. Сарапул.
Очень жаль, что Вы не получили моего письма
осенью, Костя: мы могли бы тогда переписываться, а то
я так скучала в деревне без писем. Теперь вернулась в
Сарапул, экзамены кончились рано, и вот уже неделя,
как я брожу без дела, если не считать рисования, которым
я занималась, кстати сказать, и в деревне.
Осенью еду на курсы в Питер. Пока решила поступить
на Бестужевские, на математическое отделение. А потом,
может быть, перейду на архитектурные, то есть на послед­
ние мне как раз и хочется. Но я боюсь потерять время по­
пусту, так как совершенно ничего не знаю об архитектур­
ных курсах. Многое я загадываю на будущее, суждено ли
-выполнить?
Цель Вашего кружка мне очень симпатична. Как бы
я хотела быть его членом! Я Вам писала, что хотела ос15

новать кружок здесь, но мне не удалось. Главным препят­
ствием были домашние обстоятельства. У пас с папой со­
вершенно различные взгляды. Да и в гимназии ко мне
относились очень недоверчиво. (Здесь гимназистки в выс­
шей степени неразвиты.) А когда я приобрела их дове­
рие, было уже поздно. Тогда я решила посвятить этот год
рисованию. Очень жаль, что приходится учиться ему
урывками. Кажется, у меня есть способности и вообще
любовь к искусству. Какое искусство Вы предпочитаете?
Времени, прожитого в деревне, я не жалею: я приоб­
рела опыт и знание деревни, хотя и небольшое. Раньше я
не имела о ней ни малейшего понятия.
Читала я порядочно, хотя подбор книг был скверный,
вернее — его не было, так как город — далеко и книги до­
ставались с трудом. Все же удалось добыть «Записки ре­
волюционера» Кропоткина, «Портрет Дориана Грея»
Уайльда и Амфитеатрова, который, по-моему, интересно
разобрал положение античного раба. Читали ли Вы? Ес­
ли — да, напишите мне Ваш вывод.

25.VIII.1913. Казанская железная дорога.
Ну, Костя, должна признаться, что Вы не просто
удивили, Вы поразили меня. Ведь читая Ваши редкие,
сдержанные, чтобы не сказать — холодные, письма, я все
думала — куда же девался тот любезный, разговорчивый
студент, который весь вечер танцевал со мной и старался
угадать каждое мое желание? Когда Вы показывали мне
галеру, на которой Екатерина Вторая путешествовала по
Волге, я подумала, что она позавидовала бы приему, ко­
торый Вы устроили мне в Казани. Это шутка, Костя, но
откровенно скажу, я была глубоко тронута, когда оказа­
лось, что Вы отменили все уроки и университет и пода­
рили мне чудеспый день с самого утра до почи.
Мне вспоминается Зилантов монастырь, когда мы ка­
рабкались по горке. Вы рассказывали, что в одной из пе­
щер, по преданию, жил когда-то крылатый змей Зилаит,
и так смешно вдруг изобразили его, что я чуть не упала
на землю от смеха. А этот в соборе серебряный ковш с
надписью, которую Вы объявили своей жизненной про­
граммой: «Пивше возвеселимся и любовью усладимся и
вовеки тоя не лишимся»,—видите, я запомнила наизусть!
Ваш друг Лавров очень понравился мне, я даже пред­
ставила себе, что в такого человека можно влюбиться.
16

Неужели он действительно так строго судит о Вас? В его
шутках мне показался оттенок серьезности.
Словом, спасибо, спасибо Вам, милый Костик! Сразу
же по приезде в Петербург я напишу Вам о своих впечат­
лениях, как устроилась, что на курсах и вообще обо всем
и буду с нетерпением ждать ответа. Мне и прежде была
дорога Ваша дружба, а теперь стала еще дороже. Право,
мне кажется, что в моей жизни не было более прекрасного
дня.
Лиза.
Казань. 1913

День, который Лиза провела в Казани, был проник­
нут ощущением конца одной жизни, пансионской, гимна­
зической, и начала другой, самостоятельной, которая вся
еще была впереди.
У Лизы и прежде были свидания. Она тайком убегала
из пансиона на набережную Камы, где ее по вечерам
ждал один гимназист, в которого, ей казалось, она была
влюблена. В Сарапуле за ней ухаживал подпоручик, при­
возивший ей письма и деньги от отца, служившего в пе­
хотном полку, который стоял в Воткинском заводе. Но
приезд в Казань был не просто свиданием, а событием,
которое она давно и с нетерпением ждала. Событием бы­
ла и тайна свидания: никто из родных не знал, что по
дороге в Петербург она собирается остановиться в Ка­
зани.
На пристани Лиза не сразу узнала Карновского: после
бала у нее осталось другое впечатление о нем, а на фото­
графии, которую он прислал зимой,— еще какое-то тре­
тье. Теперь все определилось.
Он был белокурый, выше среднего роста, пожалуй что
и красивый в своей новенькой тужурке и отглаженной са­
тиновой косоворотке. Светло-синее пенсне он носил, как
подумала Лиза, потому, что носить пенсне было модно.
Оп изменился за два года, в Перми оп был какой-то бело­
румяный«точно ангел на рождественской елке», вспо­
миная о нем, думала Лиза. Но в развороте широких плеч,
в красивых белых зубах, в твердой мужской уверенности,
с которой он поклонился и заговорил улыбаясь, не было
ничего ангельского, а было то, что заставляло постоянно
думать о нем и с нетерпением ждать его писем.
17

Это совсем не значило (как полагала Лиза), что она
была влюблена. У них была интересная серьезная перепи­
ска, опи были друзьями, и чувство, что у нее есть друг,
студент-математик, умный, начитанный и, по-видимому,
дороживший их отношениями, поднимало ее в собствен­
ных глазах.
Опа волновалась, подъезжая к Казани, придумывала,
как ей держать себя, и решила, что сдержанно, в духе его
коротких, сдержанных писем. Но уже в первые минуты
встречи эта придуманная манера как-то забылась, может
быть, потому, что Костя оказался обыкновеннее, чем опа
ожидала. И ей сейчас же стала нравиться эта обыкно­
венность. Было решено, что Карновский проводит ее в
гостиницу, а потом, после урока, вернется и покажет
Казань.
— Смотреть-то в общем нечего,— сказал оп.— Но у
меня есть старинный путеводитель, забавный. Мы будем
читать его и смотреть.
Он оставил ее в номерах Бонарцева па Черном Озере,
и Лиза немного огорчилась, когда часа через два он вер­
нулся не один: за ним лениво плелся студентик в бесфор­
менных штанах и потертой тужурке.
— Лиза, познакомьтесь. Великий математик и мой
друг Коля Лавров.
У Лаврова был остренький нос и прищуренные умные
глазки. Он снял фуражку с выцветшим синим околышем
и подал Лизе маленькую руку.
— Мадемуазель, я не мог отказать себе в удовольст­
вии познакомиться с вами. Дело в том, что только два че­
ловека в мире могли заставить нашего пупктуалиста не
пойти на лекцию профессора Маврина и отменить уроки.
— В самом деле? Кто же это?
— Вы и лейтенант Глан.
— Кто такой лейтенант Глан?
— Стыдитесь! Вы не читали гамсуновского «Пана»?
Глан —человек со звериным взглядом, который один жи­
вет в лесу и пе знает, что он сделает в следующую мину­
ту. Костя, сними пепсне.
Карновский улыбнулся и, сняв пенсне, протер его но­
совым платом. Глаза были серые, большие, блестящие и
немного растерянные, как у всех близоруких.
— Опаспый человек,— серьезно сказал Лавров.— Вы
его интересуете, а человечество — нет. В пьяном виде он
гладит морды извозчичьим лошадям и пристает к прохо18

жим. Засим — прощайте. Надеюсь, что столичный город
Санкт-Петербург не обманет ваших ожиданий.
И оп ушел.
— Умнейшая голова, надежда факультета,—- сказал
Карновский.— Вы понравились ему.
— Правда? Я рада.

Не было снега, поблескивающего под луной, город был
другой, незнакомый. Не было морозной ночной тишины,
неожиданной после бала с его надушенным жарким возду­
хом, с лентами серпантина, которыми швыряли в нее
раздосадованные гимназисты. Не было чувства риска, ве­
селой уверенности, что завтра ей непременно влетит.
Но все это было, было! При свете дня в осенней, шум­
ной, оживленной Казани!
На Сенном рынке Константин Павлович купил ей вы­
шитую бисером тюбетейку с кисточкой, опа сразу же падела ее, и оп притворно испугался, что сейчас она исчез­
нет, как пушкинская Людмила.
— Что вы стали бы делать?
— Пошел бы в ближайшую полицейскую пасть и со­
общил, что пропала Елизавета Тураева, абитуриентка,
восемнадцати лет.
Уходя с базара, оп купил ей еще и хорошенькие та­
тарские туфли, бархатные, украшеппые золотой кани­
телью, и в Державинском саду, испугавшись, что они ей
не впору, предложил примерить. Туфлп оказались впору,
он объявил, что в тюбетейке и туфлях Лиза похожа па
царицу Сююмбике, и тут же разыграл старого, сгорблен­
ного визиря с трясущейся головой, который показывает
Казань капризной царице.
— А вот и путеводитель времен казанского ханства.
И Карновский стал вслух читать советы «всем путе­
шествующим от Твери до Астрахани на пароходе обще­
ства «Самолет»: «В Казани есть множество гостиниц и
номеров для приезжающих, но мы пе беремся хвалить
первые: лучшая из них, «Одесса», все же уступает номе­
рам купчихи Христофоровой».
Кремль был белый, раскинувшийся, но стройный. На
толстых стенах были построены другие, топкие, с бойни­
цами, круто срезанными книзу, с башнями, точно прикры­
тыми громадными круглыми монашескими шапками.
19

Крепость стояла на горе, с которой была видна узень­
кая Казанка. По речке плыли грязные доски. У стен коегде лежали ядра, и Карновский сказал, что гимназистки
перед экзаменами приходят в кремль, чтобы целовать эти
ядра,— хорошая примета!
— Ядра целуют? А у нас в Перми ходили за благосло­
веньем к одной тетке, торговавшей бубликами.
Остановились у башни царицы Сююмбике, и Лиза уди­
вилась — башня была громадная, семиярусная, с высокой
сквозной аркой, прорезавшей первый этаж. Издали она
казалась стройной красной иглой. В овале арки сохрани­
лась изящная железная инкрустация, и, когда Лиза за­
любовалась ею, Карновский сказал, что и теперь под Казапыо есть деревни, где выделываются металлические
украшения, нисколько не уступающие этой решетке.
— Подумайте, как интересно! — И он прочитал:—
«Казанские татары утверждали, что в яблоке на башенном
шпиле хранятся какие-то таинственные, важные для них
бумаги, но это мнение оказалось ложным. В 1830 году
этот шар по приказанию мипистра внутренних дел был
снят, осмотрен, и мечта татарская разрушилась: он ока­
зался пустой и сделап из латуни».
Они пошли в ресторан Панаевского сада, выбрали
удобпый столик. Карновский протянул Лизе карточку и,
когда она стала выбирать что-нибудь подешевле, заказал
мазар-жульен-ромэн. Они остались голодными после это­
го загадочного блюда, и Карновский велел подать подовые
пироги.
— Жаль, что Коля ушел. Вопреки своей тощей ком­
плекции, оп эти пироги гутирует с азартом,— сказал он
смеясь, и Лиза вдруг поняла, зачем Костя привел к ней
Лаврова: «Боже мой, да как же я не догадалась! Он хо­
тел показать мне своего друга. И эту новую тужурку, ко­
торую он, наверно, носит редко, он надел для меня! И то,
что он так старается быть занимательным, веселым. Да
и не старается вовсе, а просто ему весело, что мы встре­
тились, и хочется, чтобы я узнала его».
— А ведь подруги недаром прозвали вас Ундиной,—
откровенно любуясь ею, сказал Карновский.— У вас дей­
ствительно глаза то серые, то зеленые. Ну, рассказывайте,
милая Ундина.
— О чем?
— О себе, разумеется. Ведь, несмотря на нашу пе­
реписку, я почти ничего о вас не знаю.
20

— Что же рассказывать? Полковая семья, и почемуто другие полки годами стоят в одном городе, а отцовский
переводят и переводят, так что я жила и в Саратове, и в
Перми, и в Симбирске. Поэтому меня и отдали в пансион.
Мама умерла, когда я родилась, отец женился снова, и
мачеха...— Она замялась.— Он — добрый, мягкий чело­
век, все его любят, а она властная, подозрительная, ее
боятся и обманывают. Я-то не боюсь, а у сестры — заби­
тый вид, и я очень рада, что ее тоже скоро отдадут в пан­
сион. Есть у меня еще брат, и мы с ним дружны, меня
только огорчает, что он тоже хочет стать офицером. Ну,
что еще? Все. Теперь вы.
— Я? Загадочная личность. Последователь Смайлса.
— А кто такой Смайле?
— Был такой философ, который трогательно заботил­
ся о человечестве. Книги его называются: «Бережли­
вость», «Самостоятельность», «Характер», «Долг». В ко­
нечном счете все сводится к тому, что в каждом человеке
сидит английский клерк в котелке, с зонтиком, и если вы­
тащить его оттуда на свет божий, все пойдет как по маслу.
— Вы смеетесь?
— Не совсем.
— Надо будет прочитать. Родные всегда упрекают
меня за небережливость.
— Уснете на первой же странице. Я ведь его читал,
потому что стремился существовать не как-нибудь, а со­
знательно, согласно теории. Причем теорий было много.
Одна из них, например, заключалась в том, что можно
прожить, питаясь по-китайски — только рисом. Потом я
прибавил к рису хлеб и все равно за год почти потерял
зрение, так и остался на всю жизнь близоруким. Мпе было
тогда шестнадцать лет. Была и другая теория. Но расска­
зывать вам о ней мне пе хочется. Вы еще маленькая и не
поймете.
— Расскажите.
— Любовь, согласно этой теории, есть нечто прямо
противоположное так называемому «семейному очагу».
Я понял это, насмотревшись на семейную жизнь старше­
го брата.
Какой-то господин в чесучовом костюме, в канотье,
поигрывая тростью, прошел мимо них, скользнув наглым
взглядом,— и Карновский сказал, что это филер, которого
недавно студенты избили в трактире,
— А кто такой филер?
21

— Это сыщик, Лизочка, сыщик,— поучительно сказал
Карновский.
— Я тоже против брака,— сказала Лиза.— Но я люб­
лю детей. А детей, согласно вашей теории, должен при­
носить аист.
— Ого! — смеясь, сказал Карновский.— Ого! Иметь
детей, Лизочка,— это в наше время преступление.
— Почему?
— Потому что они еще до своего рождения обречепы
на ложь, произвол и бесправие.
— Вы пеправы,— подумав, сказала Лиза.— То есть,
может быть, и обречепы, но все равно эта теория — эго­
истическая, и, если бы мне пришла в голову такая теория,
я бы, пе теряя пи одной минуты, повесила себе камень на
шею и бросилась в Волгу. Вы любите Волгу?
— Очень.
— Значит, вы все-таки способны любить?
— Не знаю. Кажется, да.
— Не помню, где я читала статью о Сапунове, знаете,
был такой известный художник. Он утонул. Это была уди­
вительная статья. Автор доказывал, что Сапунов утонул
потому, что его душа была родственна стихии воды. Он
упоминал еще кого-то* Кто еще утонул? Кажется, Писа­
рев?
- Да.
— Ну вот, иногда мне кажется, что у меня тоже та­
кая душа. Только я родственна не всякой воде, а именно
Волге. Если я когда-нибудь утоплюсь, так непременно в
Волге.

13.IX.13, С.-Петербург.
Наконец-то я Вам пишу, Костя. Не знаю, с чего на­
чать,— так много впечатлений! Телеграмму Шуре (не
знаю, писала ли я Вам о ней, это моя лучшая подруга) я
не дала, потому что нового ее адреса не знала. Номеров
свободных поблизости от вокзала не оказалось, я оста­
лась между небом и землей, и мою участь разделила еще
одпа симпатичная курсистка. Через некоторое время к
этой курсистке подходит, вижу, какая-то энергичная ба­
рышня и предлагает такую комбинацию: без мужчин нас
нигде не пустят, поэтому она сейчас обратится к своим
знакомым на вокзале, и все устроится наилучшим обра­
зом — для нас и для них. Мы ее любезно поблагодарили,
22

по отказались. В конце концов жандармский начальник
принял в нас участие, отправив в Общество защиты жен­
щин. Переночевали там, заплатив пять копеек. Наконец
на другой день разыскала Шуру.
На курсах мои занятия начались только девятого.
Я выбрала отделение физики и астрономии и, чтобы не
терять времени, хожу на лекции профессоров других фа­
культетов. Слушала Платона — очень нравится. Знаете,
Костя, что меня поражает? Мое равнодушие. Не отсут­
ствие интереса, а странное впечатление, что все это уже
было когда-то: я шла вдоль этих огромных зданий, высо­
кие черные кареты обгоняли меня, и даже этот стук ко­
пыт о деревянную мостовую смутно помнится мне — точ­
но я слышала его во сне или в своей предшествующей
жизни. Как тут не поверить в переселение душ? Это чув­
ство у меня с первых минут в Петербурге.
Костя, приезжайте на рождество. Я буду очень, очень
рада. Конечно, Вы не вспоминаете обо мне? Это нехоро­
шо. Шлю Вам мой искренний, сердечный привет.

2.Х.13.
Милый Костя, спасибо за дружеское письмо. Я тот­
час же припялась за ответ, написала его и изорвала. Вспо­
мнила полученный недавно от нового знакомого (очень
умного человека) урок: не нужно навязываться другим
со своими настроениями. Напишу Вам поэтому о своей
студенческой жизни. Хожу на курсы, слушаю лекции,
усердно занимаюсь тригонометрией и алгеброй; после
праздников думаю сдавать. Английский подвигается туго.
Встретила компанию студентов и, конечно, курсисток, но
мне они не очень нравятся. Хорошие, честные и симпатич­
ные, но очень уж узки их интересы. И в этом отношении
Вы не выходите у меня из ума.
Помимо курсовых слушаю лекции на насущные темы.
Например, Сперанского «Победители жизни». Говорит он
красиво, но как-то пусто. Я попыталась пересказать его
лекцию Шуре — а кончилось тем, что мы обе стали хохо­
тать до упаду.
Кстати сказать, с нами случилась неприятная исто­
рия: мы не могли своевременно заплатить за комнату,
хозяйка отказала, и пришлось бегать по всему городу.
Найти комнату в Питере — каторга. Бегали дня четыре,
23

наконец устроились. Мой адрес: В. О., 15-я линия, д. 70,
кв. 19.
Для отдыха я ходила по театрам с одним сарапуль­
ским знакомым. Видела в Александринке «Доходное ме­
сто» с Варламовым и Стрельской, а в Мариинке — «Евге­
ния Онегина» со Смирновым, Касторским и Славиной,
оркестром дирижировал сам Направник! Я была в вос­
торге — в особенности от Смирнова и оркестра.
Заинтересована и возмущена делом Бейлиса. Курсы
на завтра объявили забастовку. Послали защитнику при­
ветственную телеграмму. В университете тоже волнуются
и в других учебных заведениях, вообще все принимают
горячее участие в этом деле. С нетерпением ждем реше­
ния. Поистине ужасное обвинение бросается целому на­
роду в лицо. Отвратительный процесс, с бесстыдным ци­
низмом ведется дело!
Милый Костя, не забывайте меня и, очень, очень про­
шу, чаще пишите. Шура шлет Вам привет.
14.XI.13.
Милый, хороший Костя, спасибо за Ваше прелестное
письмо. Скорее, скорее бы святки! Как бы мне хотелось,
чтобы Вы сейчас были со мною. Я не умею выразить на
бумаге то, что могла бы сказать, если бы Вы были сейчас
со мною.
Хожу на лекции и огорчаюсь: сколько пробелов в моем
подготовительном образовании! Слушаю анализ и почти
ничего не понимаю. Оказывается, я еще так мало знаю
из алгебры. Теперь я вижу, что интерес к искусству по­
мешал мне серьезно подготовиться к математическому
факультету. И продолжает мешать. Вот сейчас, например,
я запоем читаю «Эллинскую культуру» Баумгартена. Да
и не следовало бы слушательнице математического фа­
культета бродить часами по Эрмитажу в почти идиотиче­
ском наслаждении.
С.-Петербург.
Костя, я была в Москве. Моя тетя (сестра отца), не
видевшая меня с детских лет, вдруг пожелала встретить­
ся. Она работает в Лиге борьбы с туберкулезом, но инте­
ресуется, как и я, искусством. В годах, но еще живая,
энергичная, и не я, а она затаскала меня по Москве.
24

С нами был ее друг Иван Иванович Реутов, преподава­
тель Строгановского училища, знаток искусства. Мы были
в храме Христа Спасителя, в Кремле, в церкви Василия
Блаженного и в первом этаже Третьяковской галереи
(второй, к сожалению, ремонтируется). Видела Вереща­
гина, который мне не очень понравился, может быть, по­
тому, что он больше говорит уму, чем сердцу. Зато от
Левитана и Борисова-Мусатова положительно не могла
оторваться. «Призраки» последнего напомнили мне мои
сны —• не помню, писала ли я Вам, что вижу сны так ча­
сто, что даже удивляюсь иногда, если ночь проходит без
снов? Перед картиной, которая мне нравится, я как бы
раздваиваюсь — знакомо ли Вам это чувство? Чтобы глу­
боко почувствовать настроепие картины, мне надо взгля­
нуть на нее глазами моего двойника. И когда это удает­
ся, я испытываю даже перед грустными произведениями
чувство непонятного счастья. К этому чувству присоеди­
няется удивление: почему в двух шагах от левитановско­
го «Вечернего звона» видишь только грубые мазки, а в де­
сяти или пятнадцати картина складывается так гармо­
нично? Ведь мне казалось даже, что я слышу звон колоко­
лов, доносящийся откуда-то издалека. Я не смотрела дру­
гих художников, берегла впечатление, а вечером пошла
па диспут о живописи, который в Политехническом инсти­
туте устроила группа «Бубновый валет». Боже мой! Ни­
когда в жизни еще не приходилось мне в один и тот же
день испытывать такие противоположные впечатления.
Попасть было почти невозможно, но тете удалось достать
билеты с помощью Реутова, и, пробравшись через огром­
ную толпу студентов, громко споривших с городовым, мы
заняли свои места па хорах.
Вечер открылся докладом Кульбина, о котором тетя
сказала, что ему, как врачу и статскому советнику, стыд­
но в сорок четыре года гопяться за модой. Кульбин срав­
нивал Скрябина с Пикассо (!) —и доказывал, что искус­
ство должно развиваться «спиралеобразно». Потом ху­
дожник Бурлюк — неуклюжий, в длинном пиджаке —
объявил, что Рафаэль и Веласкес — мещане духа и что им
удавалось притворяться художниками только потому, что
в те времена еще пе была изобретена фотография. В этом
месте тетя от негодования потеряла пенсне, и, пока мы
его искали, Бурлюк успел разделаться с Элладой IV века
и эпохой Возрождения. Иронические возгласы слышались
время от времени, но в общем публика не очень серди25

лась. Но когда Бурлюк стал показывать на экране репро­
дукции с «левых» картин, в зале началось бог знает что —
шум, свист, мяуканье, топот. Тетя тоже разве что не мя­
укала. И действительно, картины — если можно так на­
звать бесформенные груды черно-белых кубиков или ло­
шадиные морды, едва угадывающиеся среди каких-то
крыш,— производят отталкивающее впечатление. Шум
еще продолжался, когда на кафедре появилась стройная
женщина лет двадцати семи, в черном, строгом платье,
с гладко причесанными волосами,— и наступила тишина,
потому что сразу стало видно, что она дождется тишины,
как бы долго ни пришлось дожидаться. «Среди картин,
которые показал здесь Давид Бурлюк, две принадлежат
мне. Но это грубая подтасовка, против которой я, Ната­
лия Гончарова, решительно протестую. Группа, к которой
я принадлежу, называется «Ослиный хвост».— Она тер­
пеливо переждала общий смех и повторила ясным голо­
сом: — «Ослиный хвост». И наша группа не имеет ничего
общего с «Бубновым валетом». К сожалению, тетя, кото­
рая так волновалась, что чуть не упала с хоров в амфи­
театр, помешала мне внимательно выслушать Гончарову.
Между тем в том, что она говорила, попадались здравые
мысли: «Художник должен твердо знать, что он изобра­
жает, а уже потом искать для своего замысла определен­
ную форму». Тут же она сравнила произведения кубистов
с каменными бабами, что, по-моему, вздор, хотя бы по­
тому, что нельзя безоговорочно сравнивать живопись и
скульптуру. Но сама она мне очень понравилась. Более
того, мне вдруг смертельно захотелось быть такой, как
она,— серьезной, строгой и мужественно-убежденной.
Я позавидовала и ее внешности, впервые в жизни рассер­
дившись на свои длинные ноги.
(Письмо не датировано)
22.XI.13. С.-Петербург.
Милый Костик, зачем Вы не здесь? У меня очень
тяжело на душе. Зачем я живу? Из любопытства? Я слиш­
ком ясно вижу безотчетность в собственных действиях,
чтобы уйти от этого вопроса. Вот почему моя мысль все
чаще останавливается на Вас. Я верю, что Вы живете
сознательно, осмысленно, презирая мелкие цели, не ища,
как я, оправдания. Значит ли это, что Вы нашли себя?
Или — и пе искали? Но можно ли найти себя без поисков
26

и, следовательно, без участия сердца? Мое письмо, долж­
но быть, покажется Вам смешным. Я так боюсь этого,
что уже готова была разорвать его, но вот видите — снова
слабость. Не разорвала.
Очень внимательно слежу за делом Бейлиса. У нас па
курсах — общее возмущение. У меня много знакомых сре­
ди студентов юридического факультета, и там по поводу
этого процессабесконечные противоречивые разговоры.
Если бы Вы знали, Костик, как я Вас жду.
Вокруг меня нет никого, кто помог бы мне рассеять
мои сомнения. Единственный человек, перед которым, как
это ни трудно, я готова сознаться в своей несамостоятель­
ности,— это Вы. Право, мне кажется, что я отдала бы не­
сколько лет своей жизни, только чтобы поговорить с
Вами. Год за час! Скорее бы рождество!
Только жаль, что Вы так мало пробудете в Петербур­
ге. Зачем так много времени для Москвы? Ведь Вы там
уже были. Где Вы намерены остановиться? Если в номе­
рах, то я советую лучше снять комнату на неделю. Это
дешевле.

15.XII.13. С.-Петербург.
Костя, я Вам устроила комнату в том же доме, где
и я. За педелю с Вас возьмут 3 рубля (с самоварами).
Я пе знаю, может быть, это дорого для Вас, и тогда я
буду искать другую, но мне кажется, что это недорого, п
хозяйка прекрасная. Так вот, скорее отвечайте. А глав­
ное, напишите, какой суммой Вы располагаете для теат­
ров? Я думаю, что Вы ничего пе будете иметь против са­
мых дешевых мест? Репертуар я еще не знаю, но напи­
шите, куда Вам больше хочется: в оперу, в драматиче­
ские? Скорей бы рождество!

2.1.1914. С.-Петербург.
Мой дорогой, Вам это покажется странным, но я
ищу в себе душевные перемены после того, что произо­
шло между нами,— и пе нахожу, не сердитесь на меня за
откровенность. Я даже смотрелась на себя в зеркало, пря­
мо в глаза долго-долго, до дурноты. Нет, такая же!
Конечно, после Вашего отъезда я то и дело перебираю
в памяти наши встречи,— может быть, это одно доказы27

вает, что во мне что-то переменилось. Но ведь я и раньше
скучала без Вас, например в деревне, когда я так долго
ждала ответа на свое письмо, а гордость не позволила на­
писать снова. Но тогда я просто скучала, а теперь еще
и сержусь на себя, ругаю себя, даже плачу от злости. Ко­
нечно, Вам и в голову не придет — почему. Потому что я
ничего не успела сказать Вам, а хотелось сказать так мно­
го! Мне необходимо было поделиться с Вами своими со­
мнениями, надеждами и желаниями, а Вам, кажется,
только желаниями — или я ошибаюсь? Я знаю, что Вы
живете сознательно, не мечетесь (внутренне) из стороны
в сторону, как я. В каждом Вашем поступке чувствуется
какой-то отсчет — недаром же Вы математик,— и, хотя
я сержусь на это «тик-так», мне давно стало ясно, что
Вы решились не шутить с жизнью, а победить ее, раз уж
судьба Вам ее подарила. А я живу, как большинство, пре­
следуя мелкие цели, изо дня в день, безотчетно. Ведь
это, в сущности, нечестно — если не перед другими, так
перед собой. «Я в этот мир пришел, чтоб видеть солн­
це»,— говорит Бальмонт. Но красота жизни — в ее осмыс­
ленности, и не солнце у меня перед глазами, а мрак и
горе.
Я не умею логично выражать свои мысли, и это пись­
мо может показаться Вам наивным. Но ведь ближе Вас
у меня теперь нет человека.
Ну, полно! Всего не выскажешь, да, может быть, и не
надо.
Посылаю Вам свою физиономию. Должно быть, на ней
отразились мои роковые вопросы, иначе почему бы у меня
был такой страдающий вид? Пишите мне, дорогой. Ско­
рее и больше, больше.
Шура торопилась, ехала курьерским и все-таки не за­
стала Вас — очень обижена, находит Вас неделикатным,
но по доброте сердца все-таки шлет привет.
Как-то случилось, что я еще ничего Вам о ней не рас­
сказала. Опа — крепенькая, хорошенькая и отнюдь не за­
бывающая об этом, особенно в обществе мужчин. В ее
внешности есть что-то наивно-ангельское и совершенно не
соответствующее действительности, потому что она — ба­
рышня вполне земная, деятельная и, в противополож­
ность некой Лизе Тураевой, менее всего склонная к реф­
лексии (в смысле самонаблюдения). Я ее люблю, во-пер­
вых, за то, что она меня любит. А во-вторых, за то, что
могу, не опасаясь сплетен, рассказывать ей о Вас.
28

21.1.14. С.-Петербург.
Милый Костя, два дня я лежала в постели, просту­
дилась на дежурстве за билетами в Народный дом — я
снова была там на «Ромео и Джульетте». Боюсь, что мне
придется уехать из Петербурга. Папа вышел в отставку
по болезни, домашние дела — плохи. Я должна помогать,
значит — служить. Будьте добры справиться в земской
управе, не найдется ли свободного места для учительни­
цы? Нет ли у Вас на примете какого-нибудь урока? Пусть
это будет между пами, так как я надеюсь, что все еще
устроится.
Костик, пишите мпе чаще, я так жду Ваших писем.
О себе, о Ваших делах, о новом кружке. Мне интересно
все, что касается Вас.

1.11.14.
Дорогой мой, отгадайте, откуда я Вам пишу? Из
Ялты! Удивлены? Только что приехала и сижу в прекрас­
ной гостинице. Но не очепь-то радуйтесь за меня. Я чув­
ствую себя отвратительно, гадко.
Помните, я писала, что мне предлагают стипендию?
Этот господин ■— его фамилия Карманов — зашел ко мне
в тот день, когда у меня был врач, который сказал, что
у меня легкие нездоровы. И Карманов предложил мне не
только стипендию (па учение), разумеется, заимообраз­
но, по также и поездку на месяц в Ялту. Меня, правда,
немного смутило, что ему тоже надо было зачем-то в
Крым. Но человек он семейный, всегда был по отноше­
нию ко мне корректен, и, хотя я знала, что нравлюсь ему,
однако не имела основания не верить в его благородство.
Папа позволил мне ехать, и вообще о моей поездке мно­
гие знали. И вот в поезде этот господин вдруг сделал мне
формальное глупое предложение, на которое я ответила,
что, если он прикоснется ко мне (мы ехали в одпом купе),
я плюну ему в физиономию. Он перешел в другое купе,
и больше я его не видела. О стипендии теперь нечего и
говорить, хотя известная сумма уже затрачена. Я ему,
конечно, выплачу, когда стану служить. Сижу сейчас без
копейки, далеко от Питера, нездорова. Но уехать нельзя,
потому что я не хочу, чтобы папа узнал об этой истории.
От Севастополя до Ялты ехали на автомобиле. Хотя и
была скверная погода, холодно и снег, все же я любова­
лась природой, о прелести которой сейчас не в силах пи29

сать. Прошу Вас, сожгите это письмо. Не хочу, чтобы оно
впоследствии было свидетелем моего несчастья. Я верю,
что все перемелется, как-нибудь устроюсь, поищу уроки.
А пока — напишите мне, дорогой, чтобы хоть немного ус­
покоить меня.

13.11.14. Ялта.
Мой милый, мой пежпый друг, спасибо за Ваше со­
чувствие, но Вы совершенно напрасно послали мне день­
ги. Они, без сомнения, Вам самому нужны, а я всегда
сумею достать и даже, кажется, уже и достала. Мои дела
обстоят так. Я устроилась в комнате у одной интеллигент­
ной старушки. Она — вдова члена ялтинской городской
управы. Вместе с Чеховым принимала участие в построй­
ке санатория «Яузлар» и в сборе средств. На столе у нее
стоит известная фотография Чехова в пальто, с палкой,
с собаками. Автограф — «Милейшей Ольге Александровне
от А. П. Чехова». Очень умная и культурная женщина
лет пятидесяти пяти, всеми уважаемая. Уже получила
маленький урок — занимаюсь с гимназистом немецким
языком по 1 рублю в час два раза в неделю и надеюсь по­
лучить еще несколько уроков, которые оплачиваются
здесь прекрасно. Доктор нашел у меня «жесткий выдох в
правом легком» и сказал, что я хорошо сделала, приехав
сюда. Не знаю, что будет. Пока я чувствую себя пре­
красно.
Вы представить себе не можете, как нравится мне
море. Серое, хмурое, зеленоватое, всех оттенков, широкое
и такое разное всегда. То оно тихо плещет па берег волну
за волной, то начинает казаться, что оно сердится на лю­
дей за их мелочность п пошлость. А горы — фиолетовые,
с белоснежными пятнами на вершинах. Ялту они окружа­
ют со всех сторон, оставляя свободной только сторону, об­
ращенную к морю.
Я сижу па берегу подолгу, часами, и забываю обо всем
печальном и некрасивом, и думаю, что без красоты чело­
веку пет сил жить. Вам не кажется, Костик, что воспри­
ятие красоты — пе менее сильный инстинкт, чем доброта
и сочувствие к людям? Но я наскучила Вам своей бол­
товней, а между тем самого главного еще не рассказала.
И в Петербурге я боролась с желанием писать, а в Ялте
совсем свихнулась и па первые же заработанные деньги
купила пастели. Я боялась дороговизны, но удалось
30

найти ящик за четыре рубля. Оттенков маловато даже для
начала. Пока я только смотрю па пастели, по па душе по­
чему-то стало полегче. Костик, может ли такое сильное
желание соединиться с полным отсутствием таланта?
Боюсь, что да. Во всяком случае, я не собираюсь остав­
лять свою математику. Но ее я люблю, как добрую родст­
венницу, а живопись — как Вас.
Здесь, в Крыму, можно посмотреть только Айвазовско­
го (в Феодосии), и приходится довольствоваться воспо­
минаниями, которые, к моему удивлению, пикуда от меня
не ушли. В особенности — Борисов-Мусатов. Как стран­
ный, но интересный сон, вспоминается иногда вечер «Бубпового валета», но не картины, в которых я ничего пе по­
няла, а Гончарова, поразившая меня своей прямотой.
Милый, пишите мне больше. Я одна и одна. Часто ли
встречаетесь Вы с Лавровым? Боже мой, как я завидую
Вам! Если бы у меня был такой друг! Я ревную Вас к
нему, а не к таинственной незнакомке, о которой Вы на­
писали с такой дружеской простотой.
Ялта,
Вы пеосторожпо попросили меня описать Ялту, Ко­
стик. Пеняйте же на себя. Письмо будет трехтомпое, с
прологом и эпилогом.
Пролог
Ялта состоит из татар-проводников, набережной, ки­
нематографов и магазинов. Начало ее истории потерялось
бы во мгле веков, если бы не мемориальная доска, вися­
щая на часовне, между Кутузовской п Бульварной. Над­
пись гласит: «17 сентября 1837 года Его Императорское
Величество Николай I, осмотрев с этого места открывав­
шийся перед ним вид, высочайше повелеть соизволил пе­
реименовать деревню Ялту в город Ялту». Таким обра­
зом, историки навсегда потеряли возможность утвер­
ждать, что Ялта родилась, как Афродита, из пены мор­
ского прибоя.
Том первый

Татары-проводники являются прежде всего татара­
ми, а уже потом — проводниками. Они в круглых мохна­
тых шапках, в бархатных курточках и в щеголеватых ла31

кированпых сапогах, причем каждая часть костюма пред­
ставляет собой произведение искусства. Шапка расшита
сверху золотой или серебряной звездой, а курточка во
всю ширину груди, до пояса — позументом из серебряной
канители. Общее впечатление — черный цвет с серебром.
У каждого проводника две лошади, одна для себя, дру­
гая— «под амазонку». Держатся они развязно. Я была
свидетельницей такой сцены. Проводник ведет коня. Да­
ма в белом костюме сходит с панели и рукой в длинной
перчатке гладит копя по крутой лоснящейся шее: «Ах,
какой красавец!» Проводник (носатый, статный, с закру­
ченными черными усиками): «А хазаин ешо десать раз
лучи». Дамы, дорожащие своей репутацией, в горы с про­
водниками пе ездят.
Знаменитая гостиница «Ореанда», принадлежащая ка­
кому-то генералу Витмеру, находится па Николаевской,
и тут же, если перейти мост, начинается Набережная.
Вверх налево — детский пляж доктора Лапидуса с тен­
тами и цинковыми ванночками. Женская прислуга — в
халатах. Это один из немногих пляжей в Ялте — вообще
говоря, купаться с берега запрещено. Но если пройти не­
много подальше, за дачу бывшего царского повара Кюба,
можно и с берега, как это делают некоторые плохо воспи­
танные люди, вроде меня. Это не то что неприлично, а как
бы не соответствует духу благопристойности, воплоще­
нием которой является знаменитый «мостик» у Алексан­
дровского сквера. Этот «мостик» выдается в море саже­
ней на десять. На скамейках мужчины в канотье и чесу­
човых пиджаках читают газеты, а дамы под зонтиками
(здесь прячутся от солнца) задумчиво смотрят вдаль. На
берегу у «мостика» можно «подышать морем». В плете­
ных креслах сидят мамы и бабушки, а чистенькие дети в
матросках играют в песочек. Здесь даже море (разумеет­
ся, в тихую погоду) гордится своим респектабельным ви­
дом. Напротив парадного входа в «Ореапду» находится
купальня «Саглык-су» («Чистая вода») и ванное заведе­
ние Витмера. Я была в «Саглык-су» и решила больше не
ходить. Удобно только, что можно купаться без костюма.
В саженях десяти — пятнадцати от берега в море укреп­
лены бочки, от которых канаты протянуты к берегу. По
этим канатам, держась за них, можно доплыть до бочки.
Большой брезент отгораживает жепское отделение от
мужского.
Кинематографы. Самый дешевый из них носит зага32

дочпое название «Электробиограф Дрона», а самый доро­
гой — «Одеон». В «Одеоне» я была несколько раз с моими
учениками, которых без меня родители не пускают. К со­
жалению, они тащат меня па «Зигомара» или «Сопьку —
Золотую Ручку», в то время как мне хочется, как Вы по­
нимаете, посмотреть «Роковую любовь» с участием Мак­
симова и Веры Холодной.
В «Одеоне» билет стоит рубль — существенная причи­
на, по которой мы чаще бываем в «Иллюзионе П. К. Чепати», его мои ученики любят за то, что там в фойе стоит
орган, который начинает оглушительно реветь, если бро­
сить в него монетку. Зато, если бросить вторую, на стекле
(орган под стеклом) появляется девочка в розовом платье,
которая качается на качелях.
После сеанса выступает босоногая Жрица огня, в ша­
роварах, с удавом.
Милый мой, Вам еще не надоело мое трехтомпое пись­
мо? Посылаю веточку кипариса и два подспежппка. Так
хочется быть счастливой.
(Письмо не датировано)

Ялта.
Ах, вот как, милостивый государь, Вы еще не устали
от моей болтовни? Признаться, я остановилась перед ма­
газинами, потому что редкий мужчина любит бродить по
магазинам без дела. Кстати, мужчины (старше 35 лет)
непременно ходят здесь с палками, а женщины (очень
часто) со стеками. Итак:
Том второй
Магазины. Принадлежат они почему-то больше все­
го грекам, французам, полякам и немцам (Менье, Калфа,
Петри, Металиди, Равве, Пфейфер, Висконти и т. д.), так
же как аптеки — евреям.
Есть роскошные, вроде парфюмерии Остроумова в
стиле ампир. Я покупаю там мыло, хотя мне хочется ку­
пить духи, которые, говорят, не уступают фирме Коти.
Одновременно с мылом я получаю (бесплатно) портрет
какой-нибудь знаменитой артистки, с печатным автогра­
фом, извещающим господ покупателей, что Надежде Ко­
маровской нравятся духи «Японская лилия», а Алисе
Коопен — туалетная вода «Вербена».
2

В. Каверин, т, 6

33

Что касается моих учеников, то опи предпочитают иг­
рушечный магазин «Дело и забава», который они назы­
вают «Дева и забава», потому что за прилавком стоит
немолодая тихая немка с утиным носом, в зеленом платье
и с высокой прической. Мне тоже нравится эта дева, так
же как смешанный запах лака, краски и столярного клея,
который почему-то производит впечатление уюта. Как
известно, магазины вообще различаются по запахам, это
относится и к Ялте. В магазине Сарибегова, где продают­
ся кольца и браслеты, пахнет церковной службой, может
быть, потому, что кроме мишуры там продаются иконы.
В ковровой лавке — пылью, а в магазине Удельного ве­
домства (подвалов Массандры) — красным вппом.
Но довольно о магазинах. Упомяну, впрочем, еще
один, да и то потому, что па его витрине выставлен «мор­
ской черт», будто бы пойманный в Черном море. Морда
у него с бакенбардами, чем-то напоминающая Ибсена,
ручки — коротенькие, и рыбий хвост. Длина — аршин. Со­
здан природой в лице владельца магазина. В магазипе
продаются коробочки из ракушек и пепельницы из рапана.
Кондитерские. Вы равнодушны к сладкому, Костик, а
то я описала бы Вам ялтинские кондитерские, поглощаю­
щие добрую половину моих скромных доходов. У входа
в Александровский сквер кондитер печет вафли прямо па
глазах почтеннейшей публики, и нет никакого сомнения
в том, что больше нигде в мире нет таких вкусных ва­
нильных трубочек с кремом! Что же сказать о знамени­
той кондитерской Флореиа? Напротив пее, вдаваясь в
море, стоит на сваях поплавок, тоже Флорепа, тот самый,
который (по слухам) описал Чехов в «Даме с собачкой».
Впрочем, Чехов его как-то переименовал, не помню.
За этим поплавком начинается уже другая Ялта: ка­
ботажная пристапь. Весь берег занят рыбацкими лодками
и сетями. Рыбачат главным образом греки. Все свое сво­
бодное время я провожу па этой пристани с альбомом,
пишу все, что попадается па глаза, и никого это не удив­
ляет.
Большие двухмачтовые парусники стоят у причала,
раскачиваясь, п почему-то страшно скрипят, а между
ними — маленькие турецкие фелюги. Турки — в чалмах
или красных фесках. Подумать только — на своих крошеч­
ных суденышках, загруженных по самый борт, опи пере­
секают Черное море! Везут ранние помидоры, лимоны.
34

Приезжают они и на заработки, перекапывают виноград­
ники, быот камень, мостят дороги. Платят им только зо­
лотом, бумажных денег они не берут.
Том третий

Порт. Он состоит из а) мола, б) грузчиков, которые
называются здесь «хамалы», и в) Российского общества
пароходства и торговли.
Портовый шум сильно отличается от уличных криков,
вроде «Чпбурик гарачий—и-здэээсь!» (2 копейки штука),
или: «Сладкий виноград шашла малага — п-здэээсь!» Тут
кричат: «Майна! Вира! Стоп!», носильщики бегут по тра­
пам, комиссионеры, хватая приезжих за рукава, оглуши­
тельно выкрикивают названия своих гостиниц, шипит
пар, громыхают вагонетки, которые грузчики катят по
рельсам в пакгаузы, пароходы, отшвартовываясь от мола,
издают невероятный, зверски-угрожающпй рев.
Хамалы очень живописны. Среди них почему-то много
персов или азербайджанцев. На спинах у них подушки,
обшитые кожей, как у волжских грузчиков, на которых
они удивительно непохожи. Те ходят вразвалочку, эти —
бегают. Те разговаривают неторопливо. Эти — взрывают­
ся, вращают глазами, и все время кажется, что они так
и рвутся зарезать друг друга.
В этом шуме, беготне, суматохе почти невозможно
представить себе, что в двух шагах отсюда идет ленивая,
респектабельная курортная жизнь.
Не хватит ли? Я ничего не рассказала Вам о прелест­
ном маленьком театре Новикова, в котором я видела
братьев Адельгейм («Кин» и «Трильбп»), о курзале с хо­
рошей библиотекой, о каштанах, которые пекут возле
сквера на набережной в круглых печах, и, наконец, о
брандмейстере бароне Меллере, который разъезжает по
городу на собственном красном автомобиле.
Жизнь здесь дорогая, особенно во время сезона. Сей­
час сезон не начался еще. Я плачу за комнату, обед и
ужин 35 рублей, и это еще очень и очень дешево считает­
ся. Если не достану еще уроков, придется удирать, потому
что потом будет все дороже и дороже.
При всем том я вижу, что так и не рассказала Вам о
Ялте, о нежно-цветущей глицинии, гроздьями которой
увиты многие балконы и веранды, о красновато-сиреневых
2*

35

иудиных деревьях в цвету, о густых фиолетовых тенях
от кипарисов, о стенах из тесаного дикого камня, об
изящных железных калитках и оградах, за которыми
стоят дачи с затейливыми окнами и резными верандами.
А воздух, который полон запахом кипарисов и моря!
(Письмо не датировано)

20.IV.1914. Ялта.
Милый друг, я не требую «всесжигающей страсти».
Очень вероятно, что я преувеличиваю — нет, не роль, ко­
торую Вы играете в моей жизни, а Вас, или, вернее ска­
зать, те черты, которыми Вы отличаетесь от всех моих
друзей и знакомых. Это грустно, но я действительно не
в силах ни противодействовать своему чувству, ни доволь­
ствоваться тем, которое Вы питаете ко мне. Но оставим
этот разговор до встречи.
А еще сообщаю Вам, сударь, что Ваша мечта увидеть
Крым вполне осуществима. Я говорила с одним местным
архитектором о Вас. У него только двое детей — гимнази­
сты четвертого и пятого класса. Если Вы не знаете язы­
ка, возьмете латынь и математику. У них дача на самом
берегу моря, своя купальня и пляж. Как бы мне хотелось,
чтобы Вы приехали! Если, конечно, у Вас нет других, бо­
лее интересных видов на лето.

Ялта.
На днях еду в Питер и хочу в последний раз напи­
сать Вам из Ялты. Такая красота вокруг, а на душе тя­
жело. Море, поглотив «Титаник» с тремя тысячами жиз­
ней, по-прежнему красиво. Что можем мы противопоста­
вить жестокости шопенгауэровской «мировой воли»,
убивающей людей с помощью голода и болезней? Что та­
кое жизнь и неужели прав Ницше, утверждающий, что
«бытие можно оправдать лишь как эстетический фено­
мен»? Думаю, что нет, потому что искусство — это соци­
альное добро, а зло и страдание по самой своей природе
не свойственны человеку.
Друг мой, как хочется мне, чтобы Вы приехали в
Крым и провели хоть несколько дней со мной! Я знаю,
это невозможно: летом Ваша семья не может обойтись
без Вашей помощи. Правда? Как это печально.
36

Может быть, возвращаясь из Питера, я заеду в Ка­
зань между пятым и десятым мая. У меня есть дела в Ка­
зани. Будет ли у Вас время повидаться со мной?
(Письмо не датировано)
11. V. 1914, Петербург.
Сегодня выезжаю Рыбинск. Пароход «Богатырь» бу­
дет Казани шестнадцатого. Стосковалась смертельно.
Казань. 1914

По Воскресенской они прошли до университета и
клиник, а потом поехали обедать на пароход, который при­
вез Лизу в Казань.
Трамвайные рельсы были проложены по дамбе, соеди­
нявшей Волгу и город, пассажиры, входя в вагон, с гро­
хотом откидывали тяжелые спинки кресел — трамвай на
конечной станции не делал круг, как в Петербурге, а хо­
дил только по прямой, туда и назад.
Лавров и Карновский спорили, Лиза прислушалась, и
ей вдруг захотелось плакать, хотя ее только что интересо­
вал этот спор.
— Разница между нами заключается в том, что ты не
можешь прийти в себя от счастья, что дважды два — че­
тыре,— говорил Карновский,— а я намерен воспользо­
ваться этим знанием, причем сознательно, а не так, как
это делали пещерные люди.
Лиза не слышала, что ответил Лавров.
— Позволь,—возразил Карновский,—но тогда полу­
чается, что счастье вообще не зависит от знания?
— Нет, зависит, хотя об этом стоило бы, может быть,
пожалеть. Мир представляет собой хаос,— сказал Лав­
ров,— И мы счастливы, когда удается найти в нем эсте­
тическую закономерность.
Трамвай шел теперь по широкой грязной дороге вдоль
Волги. Справа, вдоль бесконечных лабазов и складов, та­
щились, поднимая пыль, тяжело нагруженные телеги.
Слева были магазины, пивные, номера с крылечками, с
лестницами, украшенные резьбой, над фасадами здесь
и там, как крылья маленьких мельниц, были завязаны
точеные деревянные банты. «Булыгин и сын»,— маши­
нально читала Лиза,— «Номера Восточная Бавария».
37

И без запятой, аршинными буквами: «Пивная лавка рас­
пивочно и навынос».
На пристани была толкотня, из открытых дверей трак­
тира доносилась дребезжащая музыка, грузчики катили
по мосткам громадные бочки с селедкой, и студенты за­
няли столик на другой стороне парохода, где тоже было
шумно, потому что поблизости перегружали хлеб с одной
баржи на другую. Но все же потише — «и поближе к
Волге»,—удобно устраиваясь в плетепом кресле, сказал
Карновский.
— Пару чайников и пару полотенец,— приказал он
официанту.— Будем пить чай по-купечески, до седьмого
пота.
— Постой, мы же приехали обедать?
— А потом будем обедать... Вот взгляни, например,
на эту беспорядочную массу воды, называемую Волгой.
Подул ветер, поднялись волны. Ты был бы счастлив, если
бы тебе удалось найти закономерность, которая скрыта
в этих движениях?
— Да я и пе стал бы ее искать!
— Почему?
— Потому что ими управляет случай.
— Ах, случай! Вот ты и попался, милый друг! От слу­
чая — один шаг до Творца, а если существует Творец,
стоит ли нам хлопотать о знании? Добрых пятьсот лет
человечество стремится освободиться от власти случая,
а ведь случай и Творец — две стороны одного явления.
Цель культуры — ограничение случая, потому что случай
слеп, а у нас есть глаза, которыми мы научились видеть.
«Лавров занят, он не хотел ехать с нами, зачем же Ко­
стя уговорил его? — думала Лиза.— Этот обед он устроил,
чтобы мы не оставались одни. Ему скучно со мной».
Официант, принесший им чай, сказал, что ветерок к
непогоде, и показал на разорванные облака-барашки.
— Задумываться над тем, зачем ты живешь, может
только человек, у которого есть для этого время,— гово­
рил Карновский.
— Звериная идея,— возразил Лавров,— Или арцыбашевская, что одно и то же! А по мне, если пе размыш­
лять, зачем нам дана жизнь, не стоит и жить.
«У него холодные глаза. Как я раньше этого не заме­
чала? И зубы слишком белые. Он не любит меня».
Лавров волновался, а Карновский говорил уверенно,
спокойно, сразу схватывая и обрушиваясь на главный до38

вод, так что все второстепенные, как бы они ни были убе­
дительны, оставались в стороне. Но Лизе нравилось то,
что говорил маленький Лавров, с его птичьей грудью, в
потрепанной тужурке, которая была наброшена на узкие,
как у мальчика, плечи. Определенность Карновского се­
годня раздражала ее, хотя прежде она писала ему, что
это — как раз то, чего ей самой не хватает.
И она со страхом подумала, что стоит ему сказать два
слова, и она вернет билет и останется в Казани.
— Антропоморфизм, Коля,— услышала она его го­
лос.— И наивный антропоморфизм. Ты одной мерой су­
дишь о том, что сделано человеком, и о том, что сущест­
вует помимо его воли. Часы созданы для того, чтобы не
опоздать па лекцию или на свиданье, а ты, глядя на них,
думаешь о том, что такое время.
— Освободиться от власти случая? — не слушая его,
говорил Лавров.— Но ведь для этого надо прежде всего
понять, что такое случай?
— Вот именно. Этим я и собираюсь запяться.
Карновский встал, прошелся, продолжая спорить, и
стало видно, какие у него крепкие, немного кривые ноги.
И Лиза подумала, что никакой случай, о котором они
продолжали спорить, не собьет его с ног.
«Но ведь он —добрый, благородный человек. У него
на руках мать, две сестры, брат, а я еще упрекала его
за то, что он не манкирует уроками, когда я приезжаю
в Казань. Почему же мне чудится в нем какая-то двой­
ственность, точно он что-то скрывает от меня за своей
логикой, за холодным задором?»
Логика была даже в густом белокуром ежике, подстри­
женном волосок к волоску.
— Уйти от власти непреложности, рока? — строго
спросил Лавров, и его узкое темное лицо стало грустно­
серьезным.— Напрасная надежда. Рок не дремлет, рок
только прикрыл глаза. Завтра он их откроет, и мы все
окажемся в дураках — и те, кто задумывается над смыс­
лом жизни, и те, кто убежден в том, что самый этот во­
прос заложен в человеческой природе.
— А ты думаешь, что стал бы счастливее, если бы тебе
удалось заглянуть в будущее? — ответил Карновский.—
Не думаю. Что касается меня, если бы дьявол или бог
предложил мне этот дар, я бы от него отказался.
«Он нарочно держится так небрежно, спокойно. Ему
хочется задеть, унизить меня».
39

Пообедав, они вернулись в город, поехали в «Русскую
Швейцарию» и долго бродили по большой, пересеченной
оврагами роще. Карновский вдруг облапил маленького
Лаврова и, хохоча, посадил его на сухой торчавший сук
старой березы. Лавров отбивался, тоже хохотал и, нако­
нец, надулся. Его темное лицо потемнело еще больше,
длинная прядка волос грустно свалилась на лоб. Ругаясь,
он слез с дерева ловко, как кошка, и ушел бы, если бы
Карновский не вымолил у него прощения.
«Ему весело. Ему все равно, что мы не виделись пол­
года. Боже мой, я совсем не знаю его».

Ялта.
Все эти дни я сердилась на Вас и поэтому долго не
отвечала на Ваше письмо, а ведь как хотелось! Вот и это
письмо я начала давным-давно, но все не посылала.
Дело вот в чем: кто же я в Ваших глазах? Трудно
заставить себя не ответить на этот вопрос вместо Вас.
Я понимаю, что мой приезд был некстати, но Вы так и
должны были сказать со всей прямотой, которую, наде­
юсь, я заслужила. Как посмели Вы спросить после нашей
встречи: «Ну что, теперь прошло Ваше дурное настрое­
ние?» Сначала я решила, что это случайность, или что
я неверно истолковала Ваши слова. Ио чем больше я ду­
маю, тем меньше сомневаюсь. Точно я невольно косну­
лась какой-то скрытой стороны Вашей жизни, или Вы
намеренно дали мне понять, что я для Вас — такая же,
как другие? Но, Костик, не рассчитывайте, что Вам удаст­
ся присоединить меня к Вашему «множеству», до которо­
го мне нет никакого дела. Одно я знаю: так мы больше
встречаться не будем.
Р. S. Мне тоже очень нравится врубелевский «Пан».
Значит, Вы думаете, что в нем соединились чувственность
и рациональность? Еще бы! В любимом художнике каж­
дый видит себя.
(Письмо не датировано)
Ялта.
Вот сижу я сейчас в своей комнате, стараясь отбро­
сить тяжелые мысли и проникнуться общим впечатле­
нием той красоты, которая окружает меня. И это удает­
ся? — спросите Вы. Да, к моему удивлению. Большое окно
40

моей комнаты густо заросло диким виноградом, в компате — зеленый полумрак, и только по утрам зайчики про­
биваются сквозь эту живую гардину. У меня всегда цветы,
и сейчас в одной вазе — красные, а в другой — палевые
розы.
Писала ли я Вам о даче, где я даю уроки? Это такая
прелесть. Она полукруглая, и когда сидишь в гостиной —
полная иллюзия, что едешь на большом пароходе: кругом
только море, и в окна врывается его беспокойный шум.
Из других комнат видна почти вся Ялта, весь амфитеатр
города — фиолетовые горы, а у их подножия, вдоль скло­
на — белые, утопающие в зелени дачи.
Да, смертельно хочется писать. Мой двойник, который
стоит рядом со мной, когда я смотрю на картины, теперь
почти никогда не покидает меня, и я вижу всю эту пре­
лесть его глазами. Впрочем, море я не стала бы писать —
и не только потому, что оно слишком красиво. Оно еже­
минутно меняется, и останавливать его на холсте — это
значит, мне кажется, подменять одно время другим. Ведь
у художника свое, особенное время, отличающее его от
фотографа, который может сделать моментальный снимок.
Нет, при виде моря мне хочется не писать, а летать. И я
даже чувствую — Вы, конечно, иронически улыбаетесь —
за плечами большие, легкие крылья. Вы должны увидеть
море — рано или поздно!
Вот я пишу Вам сейчас и вновь сомневаюсь: правда
ли, что Вы любите мои письма? Может быть, это тоже
Ваша «деликатность»? Я боюсь, что Ваша деликатность
держит в плену Вашу искренность. В ответ на мои излия­
ния я получаю два-три сухих слова, и это отбивает охоту
писать Вам (о чем, кажется, нельзя судить по этому длин­
ному письму). Может быть, мои претензии нетактичны, но
понятны. Пишите же!
(Письмо не датировано)

30.VI.14. Ялта.
Так Вы желаете мне «почувствовать жажду жиз­
ни»? А почему Вы решили, что у меня ее нет? Из-за моих
«настроений»? Да я просто не знаю, как мне и сладить
с этой жаждой, которой проникнуто все мое существо!
Об этом нетрудно судить — если Вам кажутся неубеди­
тельными другие примеры — хотя бы по моей любви к
41

природе. Обыкновенное, ежедневно повторяющееся ку­
панье в море я всякий раз встречаю, как праздник.
Невольно улыбаясь, щурясь и морщась, как старуш­
ка, осторожно спускаешься по горячей гальке, от которой
больно босым ногам,— и с головой в волны, укачиваю­
щие мягко, но сильно! А как хорошо потом раскинуться
под солнцем, закрыв голову войлочной шляпой! Жажда
жизни! Да у меня ее хоть отбавляй! Плохо только, что я
не могу передать ее на холсте, хотя должна признаться,
что не удержалась и стала писать — как попало и на чем
попало. Нет времени, я ухожу из дому в восемь утра, воз­
вращаюсь вечером и работаю только час-другой, еще до
уроков. Боже мой, как хочется учиться! Ведь мне уже ми­
нуло двадцать лет, это много, это убийственно много!
Если когда-нибудь появится хоть маленькая возмож­
ность — брошу все! Это решено. Я давно поступила бы
так, но курсы живописи — частные и дорогие. Между тем
у меня совершенно пет средств, и я даже не уверена в
том, что мне удастся устроиться в Питере самостоятельно.
Друг мой, Вам не скучны мои длинные письма? По­
пробуйте вылезти из своего футляра деликатности и на­
писать мпе об этом откровенно. Мы непременно, непре­
менно увидимся осенью. Неужели это правда, что Вы ску­
чаете обо мне? Неужели еще помните, как Вы меня на­
зывали?

ГЛАВА ВТОРАЯ

21.VIII.14. Ялта,
Вы спрашиваете, как я живу? Как все — от одного
выпуска телеграмм до другого! Среди приезжей публи­
ки — паника: все бегут по домам. Севастополь — на воен­
ном положении. Из-за мобилизации почти нет проезда.
Я лишилась половины своих уроков, а скоро, без сомнения,
растеряю и все остальные. Для меня эта война как снег
на голову, хотя я давно слышала о ее неизбежности.
Я ведь плохой политик, проще сказать, ничего не пони­
маю в политике, особенно внешней. А надо бы!
Милый мой, Вам не грозит участь пойти на войну?
Я сегодня видела Вас во сне, грустным, бледным,— и весь
день вспоминаю Вас с чувством тревоги. Напишите мне
Ваши взгляды на эту войну. Немецкую буржуазию я ни42

когда не любила, а если говорить о симпатиях беспри­
страстно — не хотела бы видеть немцев союзниками Рос­
сии. Но неужели нельзя как-нибудь искоренить в челове­
ке инстинкт физического насилия?
Ну, пока всего хорошего, Костик. Целую Вас горячо.
Пишите, прошу Вас. Мне так тяжело сейчас и так хочется
маленькой радости Ваших писем. Дайте телеграмму, если
призовут.
26. VIII.14. Ялта.
Дорогой мой, Вы так долго не писали, что меня, осо­
бенно по ночам, стали мучить дурные и печальные сны.
Все они исчезли при одном взгляде на адрес, написанный
Вашей рукой.
Неужели случится такое несчастье и Вас возьмут на
войну? Что же будет с Вашими сестрами и братом? Ведь,
кажется, есть закон, по которому нельзя призывать един­
ственного кормильца?
Отец уже на сборном пункте, и хотя он — офицер, мне
все-таки кажется нелепым и необъяснимым, что этот
добрый, робкий, всю жизнь страдавший от застенчивости
человек будет изо всех сил стараться убивать других лю­
дей и что для всех нас это стало теперь самым важным
делом на свете. Брат собирается идти добровольцем, а
тетя, которая еще в русско-японскую войну была сестрой
милосердия, на днях уезжает на фронт.
Когда же, наконец, кончится это безумие? Я почему-то
уверена, что это — последняя война в Европе. Но как
внушить человечеству сознание всей бессмысленности
этой зверской расправы? Впрочем, что говорить, если у
нас, при тысячелетней-то культуре, все еще существует
смертная казнь!
...Только что прочла в газете, что занятия в Питере
начнутся вовремя, студенты освобождены от воинской по­
винности. Это мало утешает меня. Все зависит от хода
войны — и я смертельно боюсь, что Вас возьмут рано или
поздно.
Хочу на днях уехать из Ялты. Вся эта блестящая юж­
ная феерия меня сейчас раздражает. Да и уроки мои почти
все пропали, а содержание здесь дорогое.
Целую Вас горячо, моя радость, мое счастье.
Ваша Лиза.
43

15.IX.14. Ялта.
Еще несколько медлительных дней, и я — в Казани.
А неутомимая мечта уже там! Меня и радует и пугает
наша встреча. Нет, радует. Я знаю, Вы любите, когда я
весела.
26.IX.14. Вагон 357. М.-К. ж. д.













Кто ты? — Кормщик корабля.
Где корабль твой?— Вся Земля.
Верный руль твой? — В сердце, здесь.
Сине Море? — Разум весь.
Весь? Добро и рядом Зло?
Сильно каждое весло.
Пристань? — Сон.— Маяк? — Мечта.
Достиженье?— Полнота.
Полноводье, а затем?
Ширь пустынь — услада всем.
Сладость, сон, а наяву?
В безоглядности — плыву.
(Бальмонт)

В эти стихи, которые я, бог знает почему, ежеминут­
но бормочу, расставшись с Вами на вокзале, неожи­
данно ворвался следующий диалог между соседкой и
мною:
— Ты што, из Мурома будешь?
— Нет.
— Откели?
— С Волги.
— Врешь, я тя в Муроме видела.
— Пра, нет.
— Ай, врешь! Что, из горнишных будешь?
— Рази видно?
— Да, уж повадка такая.
И т. д.
Пока всего хорошего, моя бесконечная радость.
16.Х.14. С.-Петербург.
Костик, почему не пишете? Я жду Ваших писем с не­
терпением каждый день, каждый час. Занимаюсь усилен­
но. Устроилась в старой квартире: Геслеровский, 19,
кв. 24. Живу одна, так как Шура, не предполагая, что я
приеду, поселилась с другой курсисткой. Уроков нет, не
44

везет. Но я не унываю. Недаром же меня еще в пансионе
называли «Ливхен-Неупывай»! Если раздумаете приехать
сюда на рождество, не смейте писать мне об этом.
22.Х.14, С.-Петербург.
Вы правы, война запутала, связала все и вся и дей­
ствительно положила на наш век свою тяжелую, позор­
ную печать. Если я считаю эту войну «освободительной»,
так не для себя. Для меня она отвратительна и безна­
дежна.
Ваше письмо пришло одповременно с известием о при­
зыве студентов. Я знаю, на Вас не распространяется это
предписание. А все-таки сердце падает, когда я развер­
тываю газету с этими страшными, бесконечными списка­
ми погибших: «Вечная память, вечная слава».
Без сомнения, Вы уже прочитали в газетах о студен­
ческих манифестациях? Я узнала подробности — и возму­
щена. Хотя пересаливала лишь небольшая группа, а имен­
но — белоподкладочники, но ведь тень-то упала на все сту­
денчество!
Милый, не беспокойтесь обо мне. Этот месяц я продер­
жусь, а там, может быть, устроюсь. Деньги пока есть. За­
нимаюсь. Записалась на курсы сестер милосердия, но за­
нятия, вероятно, начнутся не скоро.
Вы спрашиваете, как Шура? Она шлет Вам привет.
У нее есть Кузя.

10.XI.14. С.-Петербург.
Время бешено мчится вперед, одни события в беспо­
рядочном вихре сменяют другие. И что за странная вещь
человеческая натура! Раньше дух захватывало от этой
быстроты, а теперь как будто начинаешь привыкать, и все
реже приходит недоумение, охватывает ужас. Жизнь, эта
«ставка ва-банк», как сказал футурист Маринетти, идет
своим чередом, и разные Игори Северянины пишут в ее
оправдание нелепые, но искренние стихи.
За этот приезд я ни разу не была ни в музеях, ни в
театрах, но вот не выдержала, отправилась дежурить в
Народный дом и несколько дней хожу на удивительно
удачные спектакли. Позавчера была на «Богеме» с уча­
стием Липковской. Опера мне совершенно не понравилась,
ни даже обстановка, несмотря на то, что она была цели­
ком с декорациями взята из «Музыкальной драмы». Зато
45

Липковская одна возместила потерянное время! Но вот
вчера я пошла туда же на патриотический концерт «Ис­
кусство — воинам». Был весь питерский свет, все иностран­
ные посланники. Прежде исполнили русский гимн с хо­
ром и оркестром, потом Бакланов спел французский
гимн — и все это на фоне живых картин. Потом читали
лучшие силы драмы, кричали: «Ура бойцам!» — и т. д. По­
сланники отвечали короткими речами. Публика неистов­
ствовала, особенно галерка, где было до тысячи учащейся
молодежи. Но с ума свел меня балет. Танцевали две та­
кие звезды, как Карсавина и Кшесинская,— онп беспо­
добны, и я отказываюсь даже их хвалить, потому что слов
не хватит, чтобы передать это великолепие. В Питере пуб­
лика настроена патриотично, ежедневные сборы, и жерт­
вуют, не скупясь. Вообще, единодушие во всем, и этот
водоворот сегодняшних событий захватывает с головой.
В такое время и читать-то ничего не хочется, кроме
газет. Но, соскучившись о поэзии, я все-таки прочитала
Рабиндраната Тагора «Садовник», «Песнь о Гайавате»
в прекрасном переводе Бунина, Анну Ахматову, которая
в особенности поразила меня своей свежестью, простотой
и глубиной.
На днях, ища уроки, нарвалась на два гнусных пред­
ложения, от которых почувствовала тошноту и слабость.
Но я знаю, Вы не любите, когда я жалуюсь. Поэтому
впредь буду сетовать только па бесконечность нашей раз­
луки.
За окном идет снег, и, если долго смотреть на эти па­
дающие без конца мягкие снежинки, голова начинает кру­
житься. А она, бедная, и без того кружится, когда я вспо­
минаю о Вас. Дело в том, что я совершенно не могу жить
без Вас. Не худо бы Вам когда-нибудь об этом догадаться.
20.XI.14.
Ура! Нашла урок — следовательно, остаюсь в Питере
и могу продолжать занятия. Двадцать пять целковых, завт­
рак и обед. Совсем рядом. Мальчик девяти лет, кажется,
туповатый. Вчера весь день чувствовала себя счастливой.
Вы спрашиваете о настроении публики в связи с по­
следними политическими событиями? Да, были волнения
и однодневные забастовки, но только среди учащейся мо­
лодежи, а насчет рабочих я пе слышала. Теперь, пожалуй,
дело ведется подпольными путями. Может быть, общими
46

усилиями социалисты что-либо и сделают. Но ведь дело­
то невероятно серьезное и требует самого обдуманного
способа действий. Впрочем, каждая страна мечтает об
этом. Разрешить проблемы, породившие эту войну, да и
родившиеся с нею,— титанический труд. Вот почему огра­
ничиться во внутренней политике одними проектами было
бы непростительным преступлением...
Продолжаю вчерашнее письмо. Невероятно трудно жи­
вется! Стыдно за свое бездействие. Вы знаете, о чем я го­
ворю, но ведь нет ни одной свободной минуты! Вот мой
день — все, как один: утром — до двух — на курсах, с двух
до девяти — на уроке (не я в это время «воспитываю»
мальчика, а он меня — такой сорванец!). Вечером прихо­
жу усталая и для отдыха занимаюсь часов до одиннадцати
языками. А потом до двух — математика. До политических
ли тут интересов?
30.XI.14. Петроград.
Мой дорогой, ради бога сообщите мне немедленно —
приедете Вы на рождество или нет? И пожалейте, не на­
поминайте, что я просила Вас об этом.

3.II.1915. Петроград.
Не серди-и-и-и-тесь, милый. Клянусь, я не хотела
Вас обидеть. У меня были деньги, я решила вернуть ста­
рый долг и послала его Вам, не придавая этому никакого
значения.
Напишите мне снова. Как вы себя чувствуете, что де­
лаете? Что думаете?
Шура все прикидывала, как бы ей исполнить Ваше
поручение,— и в конце концов шепнула мне Ваш привет,
когда я спала. Но я очень чутко сплю, и ей пришлось по­
казать мне те строки, в которых Вы пишете обо мне. Спа­
сибо, спасибо! Мы с ней живем в одной квартире, но в раз­
ных комнатах. Это — мой самый близкий друг. И пред­
ставить себе не могу, как жилось бы мне без нее в такое
тяжелое время!
14.Ш.15. Петербург.
Когда не пишется, следует принимать «письмин» —
новое средство, которое, говорят, действует в подобных
случаях превосходно. Кажется, я впервые отпошу это за47

мечание к себе — и мне не помогает «письмин»! Уж не за­
разилась ли я Вашей дурной привычкой?
Видела Вас сегодня восне больным и сердящимся на
меня — и вот кинулась к перу и бумаге. Серьезно, как
Ваше здоровье? Не переутомились ли Вы? О душевном
состоянии нетрудно судить. Да чье сердце нынче не бо­
лит? Вокруг — неразбериха, и напрасны все усилия выйти
из заколдованного круга. Передать всю бессмыслицу про­
исходящего невозможно, да и не охватить ее своим жал­
ким умишком. Жить, конечно, не стоило бы —• если бы не
искусство!
Еще в феврале я стала посещать воскресные классы
Общества поощрения художников. Занимаюсь я в натур­
ном классе. Техника, конечно, отчаянно хромает, но все
же, кажется, делаю успехи. Не смею надеяться (и все же
надеюсь), что эти занятия — начало того, о чем я всегда
мечтала. Прибавьте к этому кружок, который затеяли то­
варищи по школе — мы приглашаем на паях натурщика
и рисуем два раза в неделю,—и оцените наслаждение, ко­
торое доставляют мне эти занятия.
На днях слушала Качалова, который читал «Кошмар»
Ивана из «Братьев Карамазовых». Вот когда поняла я
всю безвыходность, всю безнадежность России! Я думала,
что после этого вечера, когда слились в одно целое два гро­
мадных таланта, в зале едва ли осталась хоть единая
душа, не затронутая «богом», который мучил Ивана.
Что нового в Казани? У нас еще зима. Много снега,
морозы. Старожилы говорят, что не помнят такой поздней
зимы в Питере. Шура шлет Вам привет. Кузя у нас быва­
ет очень часто. Кажется, я уже писала Вам, что он — та­
кой же дельный, хозяйственный и розовощекий, как Шу­
ра. Глядя на них, так и хочется процитировать Пушкина:
Мы точь-в-точь двойной орешек
Под единой скорлупой.

Эта скорлупа, которой я, к сожалению, полностью лише­
на, надежно защищает их от всех больших и маленьких
огорчений. А когда приходится все-таки обороняться, оре­
шек превращается в ежа и выставляет иглы. Свадьба
у них весной.
Я знаю, что раньше, чем Вы закончите экзамены, нам
нельзя увидеться, но неужели... Ладно! Увидимся, когда
Вы захотите.
Вероятно, я скоро уеду домой, в Пермь,— Питер опро48

тивел мне со своей суматохой, шумом, пестротой, элек­
тричеством, рычаньем и рефлекторами моторов, со своей
спешкой, остротами и сменой беглых впечатлений. Бли­
зится пора белых ночей. Я устала от них, не могу собрать­
ся с мыслями, пока светло, и жду, когда можно зажечь
лампу, чтобы заниматься. Весенняя опасная пустота!
Больше всего самоубийств — в белые ночи. Хочется за­
браться куда-нибудь в глушь, в медвежий угол, не слы­
шать ничего, не видеть, и хоть выспаться хорошенько.
Устала я не от труда, а от борьбы с собственной душой.
Не умею я применяться к жизни, все хочется приложить
к ней свое, а это «свое», воспитанное в мечтах, слишком
хрупко и разлетается на куски при первом же столкно­
вении.
Где Вы будете призываться? Поступите ли в училище
или вольноопределяющимся? Если первое — то куда?
Миленький, миленький, пишите скорее, я так скучаю
без Вас.

20.V.1915. Петербург.
Я хотела заехать к Вам после Ваших экзаменов, но
получила письмо от тети, которая едет из действующей
армии в отпуск. Я должна ее увидеть, потому что не хочу
обижать моих домашних, которых не видела уже два
года. Поживу недолго в Москве, а потом поеду в Сим­
бирск —• к Шуре на свадьбу. Хотите ли Вы, чтобы из Сим­
бирска я приехала к Вам? Вы знаете, что значит для меня
это свидание, и поэтому прошу, более того, требую пря­
мого, пусть даже и беспощадного, ответа. Милый мой, не
надо играть со мной в кошки-мышки, хотя бы невольно.
Я знаю, Вы всегда «прямосердечны». Но Вы не знаете,
как я провела эту зиму. Ведь я старалась истолковать
в свою пользу каждое Ваше неясное слово! Я искала эти
неясности, неопределенности, и они одни были для меня
утешением. Нет так нет, но тогда уж навсегда и сразу!
До Вашего ответа я не стану покупать билет, а это надо
делать заблаговременно. Жду.
1.VI.1915. Москва.
Буду в Казани 5-го, в 11.20 утра. Хочу остановиться
в номерах, где-нибудь далеко от Вас. Знакомым пока не
стоит говорить о моем приезде. Если не можете встретить,
оставьте для меня на вокзале письмо до востребования.
49

6.VI.1915. Утро. Казань.
Как люблю? Ведь об этом я вчера обещала Вам рас­
сказать? Нет, не могу. Когда я поняла, что Вы не приеде­
те на святки, мне показалось, что я не переживу эту оди­
нокую, снежную, морозную зиму. Потом пришла весна, и
вот уже июнь, лето, но до самой нашей вчерашней встречи
я все еще чувствовала себя погребенной под грудой снега,
усталости и желания не думать о Вас, забыть Вас. Вчера
все это кончилось, растаяло. Или нет, не растаяло, а отда­
лилось, притаилось. Я ведь с неестественной отчетли­
востью помню все, что происходило и происходит теперь
между нами,— все наше, и мне иногда кажется странным,
что это немногое наше я должна защищать — от кого же?
От Вас. Милый мой, не сердитесь, но почему Вы оледе­
нели — не подберу другого слова,— когда я стала расспра­
шивать о Вашей маме и сестрах? Вы решили, что мне
захотелось познакомиться с ними? Предположим, что
это так, что же в этом плохого? Мне дорого, меня инте­
ресует все, что касается Вас. Кстати, я заговорила
об этом потому, что Вы пожаловались на младшего
брата, из-за которого Вам пришлось отказаться от од­
ного урока, потому что иначе он не перейдет в пятый
класс.
Я знаю, что Вам тяжело, что Вы тянете не только бра­
та, но всю семью, я всегда помню об этом. Но почему Вы
так старательно прячете от меня все, что касается Вашего
семейства? Ведь я-то рассказываю Вам все о себе и о сво­
их, всякую мелочь. Я не настаиваю ни на чем, упаси боже,
но не могу скрыть, что это неравенство огорчает и даже
обижает меня.
Мне трудно было заговорить с Вами об этом — поэто­
му и написала. И еще потому, что обещала рассказать
Вам о том, как я люблю. Вот именно так — ничего не
скрывая.

23.VII.1915. Пермь.
Сегодня с утра — грозы, одна за другой, молнии ши­
рокие и продолжительные, а капли дождя — крупные, как
будто кто-то пригоршнями бросает с неба алмазы. Я в дет­
стве верила, что во время грозы, когда небо открывается,
можно увидеть бога, и смотрела, смотрела во все глаза.
Не увидела. Должно быть, и не увижу.
50

Сейчас вечер, я зажгла свечу и вот пишу Вам. На
душе светло, а почему — не знаю. Ехала я хорошо. Пуб­
лики было мало. Познакомилась за сутки до Перми с вы­
соким, тонким застенчивым студентом духовной академии:
только что кончил, и его призывают на позиции. Глаза
у него светлые, с длинными темными ресницами — глаза,
по которым видно, что он не вернется. Всю ночь мы с ним
сидели на палубе, встречая восход, говорили о Чайков­
ском, о поэзии, о себе — очень откровенно, как разгова­
ривают люди, которые уверены, что больше никогда не
встретятся. Такой нежной души я и у женщин не встре­
чала.
Математикой я занимаюсь по утрам, с ясной головой
и с еще более ясным желанием поскорее отделаться от
нее и вернуться к своим холстам. Я пачала здесь с порт­
рета брата, но бросила, потому что он и минуты не мог
посидеть спокойно. Взялась за натюрморт — горящая све­
ча в медном подсвечнике возле раскрытой книги. Мне
хотелось передать тишину одинокого чтения: красно-жел­
тый язычок пламени на темно-голубом, сумеречном фоне.
Ничего не вышло! Надо учиться, а мне хочется в одно
прекраспое утро проснуться художницей. Я нетерпелива,
беспечна, доверчива, ничего не понимаю в искусстве и
вообще непоправимо, безнадежно тупа...
Была несколько раз в библиотеке и убедилась в
том, что хотя Пермь и «медвежий угол», но культурных
людей немало. Иногда бегаю к пансионской подруге, ко­
торую нашла здесь замужней. Все-таки снова и снова
пробую писать, а для развлечения «упражняю» свои силы
с братом. После этих упражнений моя сила пока­
зывается на свет божии в виде огромных синяков.
Как вы живете? Когда думаете отдыхать? Я, может быть,
поеду через Казань. Что Вы думаете об этом «может
быть»?

15.VIII.1915. Пермь.
Еду на «Князе Игоре». Из Перми он выйдет 17—
18-го, каюта 11. Когда будет в Казани — не знаю. Справь­
тесь по телефону. Оторвитесь хоть на минуту от Вашей
математики и приезжайте на пристань. Пароход будет
стоять не меньше часа. Вы ленитесь писать, а мне надо
увидеться и поговорить с Вами лично,
51

23.VIII.1915.
Все к лучшему, не правда ли? Пароход опоздал на
шесть часов и только утром ушел из Казани. Вы встре­
чали меня? Я не рискнула искать Вас ночью, в городе,
далеко от пристани. Оставалось только сидеть на палубе
и стараться не думать — о Вас и о нас. Это было трудно,
хотя применялись сильные средства. Я вспоминала, на­
пример, только что пройденный курс химии. Увы! Вместо
какого-нибудь «ангидрида» мне представлялась наша несостоявшаяся встреча, и я производила над ней качест­
венный и количественный анализы.
Познакомилась па пароходе с товарищем Вашего бра­
та — прапорщиком Медянцевым. Славный мальчик, розо­
вый, с детскими щечками. Везет ратников в Хабаровск —
передала с ним привет отцу.

7.IX.15. Петербург.
Карновский противный не пишет! И не надо — у
мепя и так на душе малиновый звон. (Не думайте, что
речь идет о садовой малине. Я предпочитаю лесную.) Если
Вы хотите знать, какова она на вкус, вспомните «Cam­
panella» Листа. Я только что слушала ее в исполнении
одного молодого шведа, студепта консерватории, который
нравится мне тем, что он немного похож на Вас, а я —ему, потому что похожа на его стокгольмскую невесту.
Вы, должно быть, смотрите на эту открытку и думае­
те: «Хороша Венеция!» Где уж Вам догадаться, что это
не Венеция, а самый настоящий Казанский собор и Мой­
ка рядом, а на Мойке — наши русские Ван Гоги. А нем­
цев мы не боимся, хотя чай пьем «вприглядку». Да-с.
Дела-то хороши, да плохи барыши. Ну, полно! Вооружи­
тесь лупой и терпеньем. Писать допускается. Не Ваша.

28.IX.15.
Милый мой, Вы думаете, что над Питером летают
цеппелины? Нет. Ни цеппелинов, ни немцев мы пока не
боимся. Мы боимся холода и голода. Пути заграждены,
навигацию прозевали, запасов в городе нет или почти
нет.
Жизнь в Питере стала каторгой, так все дорого. Вся­
кие акулы положительно готовы проглотить даже самого
обывателя, а не только содержимое его кармана. Жизнь
мчится с головокружительной быстротой — не успеваешь
52

оглянуться, не только остановиться. В этом году я совсем
не могу заниматься живописью. По утрам хожу на лек­
ции, оттуда на уроки и только к вечеру возвращаюсь до­
мой. На воскресных классах не бываю, чтобы не мучить
себя. Кружок, который мы затеяли весной, распался, по­
тому что на натуру не собрали денег. Если бы Вы знали,
Костя! Эх, да что говорить! Невозможность работать му­
чит меня, становится навязчивым бредом. В своих снах
я теперь неизменно пишу — блаженное состояние! Рас­
крашиваю географические карты — когда-то я славилась
этим в пансионе,— и они оживают: высокая стена бирю­
зового цвета встает передо мной, пронизанная жилками,
которые серебрятся на солнце. Это море. Тени, спрятав­
шиеся в глубоких медно-рыжих складках, медленно пол­
зут наверх. Это горы.
Но и наяву я нередко вспоминаю то радостное чувство,
которое испытываешь, работая или даже еще не работая,
а выдавливая краски на палитру. Мне всегда казалось,
что краски — это особенные, наделенные чудесными свой­
ствами существа, с которыми можно даже и разговари­
вать, если они этого пожелают. В их названиях мне всегда
чудился таинственный смысл: «кость жженая», «мертвая
голова». Так вот: я не работаю. Я пишу во сне, в уме,
на лекциях, в трамваях. Мгновенье, когда кисть прика­
сается к холсту, вспоминается мне как блаженство, кото­
рого я лишена незаслуженно, несправедливо. Даже моя
летняя мазня в Перми, когда я писала бог знает что с тем­
ной головой, кажется мне чем-то недооцененным до слез.
О слезах я упомянула не случайно. Я теперь часто плачу.
Эх, Костик! Если бы Вы знали! Без живописи я не слышу
музыки, не понимаю книг. Она нужна мне, как Синяя
птица в пьесе Метерлинка нужна внучке, умирающей от
желания счастья. Иногда мне кажется, я не могу жить,
потому что мне слишком хочется жить.
Как Ваши дела в гимназии? Как Лавров? Завидую, что
у Вас есть такой близкий друг. Что своего или нового
внесли Вы в преподавание? Я давно собираюсь поговорить
с Вами об этом. Сегодня снова не удалось.
19.Х.1915.
Мне хочется поделиться с Вами впечатлениями о
лекции Бальмонта. Она называлась: «Океания». Я изуми­
лась, когда он вышел на сцену,— он представлялся мне
53

совершенно другим. Маленький, похожий на испанца, ры­
жий, с длинными усами и остроконечной бородкой. Читает,
закинув голову и опустив глаза. В антракте не было дру­
гих разговоров, кроме как о его манерности, отчужден­
ности, высокомерии. Зато во втором отделении все было
забыто. Не знаю, как это случилось, но мы покорно от­
правились вслед за ним «из молчаливой России, мимо ту­
манной Англии и улыбающейся Франции», на Самоа, где
быстрые летучие сны возникают «как станы стрекоз, как
лепеты скрипки, как трепеты грез» и где смуглые краса­
вицы приветствуют вас: «Талёфа» (это приветствие пере­
водится как «любовь тебе»). Посылаю Вам свой набросок
Бальмонта, кажется, верно схвачен. Рисовала в профиль,
потому что мест не было, и я сидела на сцене.
Милый мой, жду тебя на рождество. Талёфа! Про­
щай!
24.IX.15, Петроград.
Заговор
Полюбив меня, помни меня.
Встанет ли солнце, помни меня!
Ляжет ли солнце, помни меня!
Как ты помнишь отца или мать,
Как ты помнишь родимый свой дом.
Днем ли, ночью ли, помни меня.
Если гром загремел — вспомяни,
Если ветер свистит — вспомяни,
Если звонко петух пропоет,
Если слышишь, как время идет,
Если час убегает за час,
И бежит, и ведет свой рассказ,
Если солпце идет за луной,
Всей своей памятью будь со мной!

К этому заговору был приложен рисунок, выполнен­
ный графитным карандашом на плотной желтоватой бу­
маге. Два автопортрета отвернулись друг от друга с раз­
ными выражениями: левый — с полуулыбкой, правый —
нахмурившись, но тоже с дрожавшим в губах, затаенным
смехом.
Лиза была уже совсем не похожа на институтку в бе­
лом переднике, с пелеринкой на плечах. Ее лицо с чуть
намеченным провалом щек было полно раскрывшейся
женской прелести. Оно прислушивалось. Оно куда-то рва54

лось. «От Ван Гога, как видите, я отличаюсь тем, что еще
не отрезала себе ухо»,—небрежно, наискосок, было напи­
сано под рисунком.
15.Х.15. Петроград,
Знаете, чем я увлекаюсь? Немецким языком, как и
Вы. И мне, так же как Вам, хочется вставлять в речь не­
мецкие слова и стихи. Я перевожу сейчас «Вертера»
Гете, потом перейду к Гейне, а потом к Шопенгауэру. За­
нимаюсь с одним студентом консерватории — Бергом, о
котором я Вам писала. Он — швед, впрочем обрусевший.
Родители его живут в Симбирске. Он учился в Берлине
четыре года и, конечно, прекрасно знает язык. Наши вы­
смеивают меня без конца, доказывая, что все это похоже
па «Страдания молодого Бергера», но мы держимся стой­
ко, хотя занимается он со мной от нечего делать.
Миленький мой, все, что происходит со мной, принад­
лежит Вам. Естественно, что мне хотелось бы узнать
о Вас хоть немного больше того, что Вы рассказываете
в своих коротких неласковых письмах. Вот если бы усо­
вершенствовали граммофон и сделали дешевле и доступ­
нее передачу голоса на пластинку! Какая чудесная полу­
чилась бы почта! Я слушала бы Ваш голос без конца,
а ведь как много значит человеческий голос! Без конца
заставляла бы я Вас повторять то заветное слово, кото­
рое — увы — слышу так редко! Я даже развеселилась,
подумав о том, что вы произносили бы его невольно, не
по своему, а по моему желанию.
Между тем веселого мало. От своих я получаю горькие
письма. Брат, ушедший добровольцем, пишет: «Неужели
зря пошел я голову класть?»
И представить себе не могу, что Вы не приедете на
праздники.
24.Х.1915. Петроград,
Зверь, изверг, кровопийца, мучитель, палач и т. п.
Слов не нахожу! Я умираю от тоски, а он и ухом не ве­
дет! Одно письмо через 32 дня аккуратно. Первое —
11 сентября, второе — 12 октября, а третье — 13 ноября.
Теперь пропустим через цензуру Ваши «если». «Уро­
ки» — можно передать Вашему другу Лаврову. «Утверж­
дение диплома» — Ваше присутствие не обязательно. «От*
55

ношение профессора к Вашей работе» — тут я не компе­
тентна. Все «если», связанные с Петроградом (комната
и пр.), я беру на себя.
Я получила Ваше письмо с первым снегом, и мне сразу
же захотелось смеяться и шалить. Мы с Бергом (он же
Ансельм из сказок Гофмана) бродили по улицам, я пела
и смеялась, а он удивлялся — чему я так радуюсь. Он не
знал, что я получила маленькую надежду на будущее —
Ваше письмо.
Да, я понимаю, как интересно заниматься с детьми.
Один из моих уроков сейчас — воспитание взрослой деви­
цы (16 лет), еще ничего не пережившей, но зато много
и беспорядочно прочитавшей, чуткой и умной. Я очень
увлечена этим уроком, отдаю ему много времени и, мне
кажется, сама многому научилась, по меньшей мере в пси­
хологическом отношении.
Часто бываю у Кауфманов. Помните, я рассказывала
Вам об этом семействе. Я люблю его за душевную кра­
соту и внимание друг к другу. У отца — жестяная мастер­
ская, четверо сыновей разделились: двое учатся в универ­
ситете, на физико-математическом, а двое — наборщики,
работают в типографии. Отец и сыновья — громадные,
а Розалия Львовна — маленькая. Когда она начинает
очень сердиться, кто-нибудь из мужчин осторожно сажает
ее на шкаф. Они постоянно всех устраивают — то надо со­
брать теплые вещи для ссыльных, то помочь больному
студенту. Все это делается горячо, с восторгом, с отчаянь­
ем, с возмущением. Она увлекается литературой, в по­
следнее время — Брюсовым, которого декламирует кстати
и некстати. Мне тоже нравится Брюсов. Я ценю отточен­
ность его стиля, но часто его стихи кажутся мне надуман­
ными, холодными. Об этой холодности говорит, кстати, и
циническая откровенность, чуждая поэзии по самой своей
природе. Поэтому «Город женщин» особенно не понравил­
ся мне.
Видела сон — Вы в кругу семьи. Старшая сестра усерд­
но чистит самовар и поет: «Ах, тебе досадно! — Нет, мне
не досадно!» А младшая держит дверь, чтобы я не вошла.
И я улетаю. За плечами у меня крылья, я — над морем,
и кто-то приказывает мне опуститься на самую большую
волну. Я открыла глаза с чувством счастья — так это
был сон?
Впрочем, «я с детства была крылатой». Но прежде
это были сны, полные свободы и силы, а теперь мучитель56

ные. То я боюсь, что крылья у меня привязанные, чужие.
То мне надо непременно увидеть их, а этого нельзя, по­
тому что стоит только оглянуться, и всему конец — за­
хлестнет, утону.
Пишите, миленький. Ваша и Ваша.

Прочла, как Вы пугаете меня экзаменами, и вспомни­
ла остроту из «Сатирикона».
— Сережа вернулся с экзаменов?
- Да.
— Где же он?
— Там, в детской висит.
19.XI.15. Петроград.
Костя, почему ни слова? Я не знаю даже, получили
ли Вы мою фотографию, которую послала Вам в послед­
нем письме? Вы как-то спрашивали меня насчет «страда­
ний молодого Бергера». В ответ расскажу такую историю.
Существует на свете некто Саблин, который любит по­
вторять слова Наполеона: «Мир делится на дураков и
подлецов». Так вот мой Берг принадлежит к первой кате­
гории, а Саблин — ко второй. Они — товарищи. У Берга —
сестра, курсистка семнадцати лет. У Саблина — жена и
ребенок. Живут они в общей квартире, коммуной. Но эту
коммуну надо понимать так: у Берга есть деньги, а у Саб­
лина их нет. Заведует всеми делами, покупками и т. д.
Саблин, а платит Берг, которого Саблин за глаза называет
«ничтожеством и тряпкой», а в минуты пьяной откровен­
ности еще и «дойной коровой». Более того, пользуясь не­
которым чувством Берга к его жене, он готов пустить
в ход и это верное средство. И вот чете Саблиных прихо­
дит в голову прекрасная мысль: купить на деньги Берга
кинематограф. Берг отправляется за деньгами (пять ты­
сяч) в Симбирск,— и тут мы — Шура, Кузя, я и еще чело­
век пять, всё студенты — решаем предотвратить эту новую
подлость. Я телеграфировала ему с просьбой не высылать
деньги до получения нашего письма. Он немедленно вер­
нулся, пришел ко мне вместе с сестрой, умной девушкой,
которая давно стремится вырвать его из этого грязного
дома,— тут уж вся наша компания постаралась протереть
ему глаза, весьма красочно изобразив его положение. Он
дал нам слово покончить с Саблиным.
Вы читаете это письмо с удивлением, милый Костик?
67

Я знаю, не надо было принимать так близко к сердцу эту
историю. Но что мне делать со своей глупой натурой! Не­
навижу слабодушие, слабоволие, развинченность. Когданибудь нас всех погубят такие вот милые, добродушные
Берги.

1.XII.15. Петроград.
Вы, наверно, заметили, что я совсем перестала упо­
минать (в своих письмах) о живописи, и, может быть,
даже порадовались, что я забыла об этом увлечении. Видит
бог, я сделала все, что было в моих силах, чтобы спра­
виться с ним. Я уговаривала себя так дельно, что сама
дивилась своей положительности. Во-первых, это дело до­
рогое, не по карману, и прежде чем оно начнет приносить
доход (если это когда-нибудь произойдет), за него надо
платить да платить. Во-вторых, что может быть вернее,
чем математика, в особенности если занятия ею увенча­
ются дипломом Бестужевских курсов?
Должно быть, долго еще мучилась бы я, сидя между
двумя стульями, если бы не один случай, вдруг заставив­
ший меня решиться. Подошел срок уплаты за очередной
семестр, я сидела без денег и уже собралась взять в долг
у Кауфманов, которым я и без того должна, когда встре­
тила на Конногвардейском ту симпатичную курсистку, с
которой приехала в Петербург и мы еще вместе переноче­
вали в Обществе защиты женщин. С тех пор мы виде­
лись редко, но всегда дружески, обмепивались десятью
словами и спешили дальше. Но на сей раз я вдруг выло­
жила ей все свои колебания. И досаду, что прошел еще
день, а я не взяла в руки кисть, и страх перед будущим,
если я брошу математику, и что математикой я зани­
маюсь, потому что так надо. С чего это я нежданно-нега­
данно накинулась на полузнакомого человека? Не знаю.
Видно, подошла такая минута. И что же? Выслушала
меня моя курсистка (ее тоже зовут Лизой), выслушала
внимательно, а потом как-то блеснула из-под меховой ша­
почки глазами: «А вы ее бросьте!» И так она просто ска­
зала, что и мне это вдруг представилось проще простого:
взять да и бросить! И потом она сказала, что, если бы
у нее была какая-нибудь страсть, она была бы счаст­
лива, будь это хотя бы ужение рыбы. «Страсть сама по
себе счастье, и заглушать ее в себе, бороться с ней — что
может быть глупее?»
58

Но дело даже не в ее рассуждениях, к которым я могла
бы многое прибавить. Дело в простоте, в легкости, которой
мне не хватало. В самом деле: взять да и бросить! И, кста­
ти, за очередной семестр не придется платить. И в долг
не брать. Времени будет, боже ты мой, сколько угодно.
И о живописи можно будет думать свободно, без угрызе­
ний совести, без запрета. Словом, я решила заняться толь­
ко живописью, как бы это ни было трудно. Решила — и
Вы не можете себе представить, как легко стало у меня
на душе. Я еще не оставила курсы, на днях сдала три
экзамена, хожу на интересный семинар по флюоресцен­
ции. Ничто не может помешать мне вернуться. Но я не
вернусь. Это значило бы отказаться от себя, похоронить
самое дорогое в жизни. Я поняла, что все эти годы была,
в сущности, глубоко несчастна. Все было всегда не на
месте в душе, и притворяться перед собой, что никакого
выхода нет, больше мне пе по силам.
И еще одно. Мой дорогой, Вы знаете, что значит для
меня наша близость. Я и среди друзей чувствую себя оди­
нокой. Конечпо, живопись не заменит мне Вас, но, может
быть, для нее так и нужно, чтобы я была одинока? Но
хватит! Пока все это еще только слова, и от меня зави­
сит, чтобы они стали делом. Теперь — практическая сто­
рона. Я поступила в художественную мастерскую. Руко­
водители — Добужинский, Яковлев, Лансере, Кустодиев,
Остроумова. Все это «Мир искусства», и это очень хоро­
шо не только потому, что Добужинский, например, очень
много говорит моему сердцу, а потому, что такие люди,
как он или Лансере, вдумчиво относятся к тем молодым,
которые работают в совершенно другой манере. Но мне,
разумеется, надо думать сейчас не о манере, пе о направ­
лении, а о том, как держать в руке карандаш.

11.X1I.1915.
Я поступила безрассудно — пишете Вы: любовь к жи­
вописи я приняла за талант? Но, Костя, как Вас убедить
в том, что эта любовь совсем не абстракция, а такая же
вещественность, как голод или жажда? Такая же страсть,
как опиум, от которой, говорят, нельзя излечиться. Ван
Гога свела с ума живопись, это нисколько не удивляет
меня. И потом, Костик, почему Вы думаете, что у меня
нет никакого таланта? Как раз в разгаре моих колебаний
из Москвы приехал Иван Иваныч Реутов, который зашел
59

ко мне по теткиному поручению. Я показала ему свои ри­
сунки, и он сказал, что мне непременно надо учиться жи­
вописи. И наконец — не первого же зашедшего с улицы
берет в свою мастерскую Добужинский!
Что касается того, что среди женщин мало талантли­
вых живописцев, так ведь и среди математиков мало!
Я, например, знаю только одну — Софью Ковалевскую.
Однако ведь и она, кажется, променяла свою математи­
ку — не на живопись, правда, а на любовь? Моя ли вина,
что я не могу жить без того и другого?
Ваше письмо — увы! — напомнило мне нотации, кото­
рые я часто выслушивала от начальницы, когда училась
в пансионе. Решительно на Вас дурное влияние оказы­
вают Ваши уроки. Вы привыкли учить, учить, учить...
Не сердитесь, мой милый.
15.XII.1915. Петроград.
Ми драго, ми злато! Неужели не приедете? Ложусь
и встаю с единственной мыслью — увидеть Вас на празд­
никах. Мы часто говорим об этом с Шурой: она оставляет
комнату в Вашем распоряжении и хочет вернуться за
день или два до Вашего отъезда — нарочно, чтобы позна­
комиться. Приезжайте, мое солнышко! Неужели наше сви­
дание, пусть короткое, может помешать Вашей «цели»?
Боже мой, какая это злая и упрямая соперница: отказы­
вается подарить мне хоть день счастья. Вы говорили, что
Вам нравятся иллюстрации Соколова к «Мертвым душам».
Так вот, я припасла их для Вас. Видите, как я Вас зама­
ниваю!
В мастерской меня заставили начать с азов, и я при­
шла в ужас. Вы и представить себе не можете, как я бес­
помощна. То и дело хочется от стыда провалиться сквозь
землю. Я не сплю ночами от усталости, клюю носом на
уроках, возвращаюсь домой полуживая и все-таки счаст­
лива. Вам это кажется странным?

20.XII.15. Петроград.
Я знала ответ и заранее приучила себя к нему, хотя
не перестаю терзать себя, думая о нравственном падении,
до которого дошла, умоляя Вас о приезде. Поделитесь Ва­
шими новостями. Они и меня немного интересуют. В Пи­
тере все по-старому: настроение равнодушно-угнетенное.
60

Погода — восхитительная, солнце, хрустящий снег, мороз.
Вы знаете, я чувствительна к этой прелести. Шура шлет
привет. Она еще не потеряла надежду познакомиться с
Вами.

24.XII.1915.
Нет, не могу простить. Вы не только сделали мне
больно, Вы смертельно оскорбили меня. Я поняла, что Вам
ничто не страшно сделать со мной — все перенесет, все
стерпит, раба. «Я недостоин Вашей любви»,—пишете Вы.
Да любили ли Вы? Если да — мне остается только пожа­
леть Вас. Сколько же было у Вас хлопот с этим не под­
дающимся взвешиванию и измерению чувством!
Мне нужно «найти себя» — пишете Вы. Кажется, это
удалось — с Вашей помощью, за которую я глубоко благо­
дарна. Не лучше ли было преодолеть трусость и прямо
ответить мне «нет»? В самом деле, ведь тогда Вы осво­
бодились бы от последней обязанности — из вежливости
отвечать на мои письма.
Е. Тураева.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

15.IV.1916. Петроград.
Вы просите, Костя, забыть нашу ссору? Так это, зна­
чит, называется ссорой? Вы пишете: «Простим друг дру­
гу». Стало быть, считаете, что не только Вы, но и я вино­
вата? Вам захотелось «вернуть нашу духовную близость»,
все же для Вас дорогую? Да была ли между нами духов­
ная близость? Я стремилась к ней, это правда, но встре­
чала в ответ только холодные поучения. И как характер­
но для Вас это «все же».
Так Вас еще интересуют мои дела и здоровье? Послед­
нее — в полном порядке, а что касается «дел», Вам, долж­
но быть, покажется странным, что у такой неделовой осо­
бы, как я, они идут превосходно. Я много работала у Добужинского по классу композиции и у Яковлева — по
рисунку. Яковлев мало известен широкой публике, потому
что лишь недавно вернулся из-за границы (поездку полу­
чил после Академии). Он выставлялся в прошлом году
в «Мире искусства» и сразу обратил на себя внимание.
Добужинский приходит не часто. Он меланхоличен, по-пе61

тербургски сдержан, накрахмален, и я его немного боюсь.
Замечания его вопросительно-немногословны, но необы­
чайно точны. Кстати, на днях он сказал мне, что я сделала
за зиму большие успехи. Так что Ваши мрачные предска­
зания, представьте себе, не оправдались!
Живу я у своей ученицы Леночки Гориной, о которой
я Вам писала. Типичная петербургская семья, по первому
впечатлению — холодная, а на деле — сердечная. Алексей
Павлович — профессор, читает на восточном факультете,
любезный, с красивым, матово-бледным лицом, с больши­
ми глазами. Я боялась его, пока на вечеринке, которую
устроила Леночка, он пе пригласил меня на мазурку. Мы
прошлись под аплодисменты, и с тех пор я его не боюсь.
Мать — Гаянэ Давыдовна, армянка, из известного семей­
ства Лазаревых, в прошлом — хорошая пианистка, дея­
тельная, постоянно занята в каких-то общественных ко­
митетах. Сын, Дмитрий, похож на отца, рыжеват, изыскан­
но вежлив и саркастпчески-равнодушен. Историк, ученик
Успенского, занимается Византией, в семье считается
звездой. Тоже играет — на виолончели. Вообще музыка
у Гориных — в чести, это очень приятно. Леночка в этой
атмосфере постоянной занятости и размеренности — во­
площение беспечности, неаккуратности и лени. Она спо­
собна, умна и может полдня проваляться с книгой в ру­
ках на диване. Я приглашена, чтобы заниматься с ней
всеми предметами, но занимаюсь я тем, что уговариваю
ее заниматься.
Так Вы хотите возобновить нашу переписку? Ну что ж!
Мой адрес: Екатерининский канал, 35, квартира 10.
Е. Т.

12.VII.1916. Териоки.
Милый Костя, откровенно говоря, я не ждала от Вас
такого ласкового, искреннего письма. Я тоже хочу Вас
увидеть! Может быть, Вы приедете в августе, до начала
занятий? Нынче родители моей Леночки предлагали мне
поехать с ней по Волге, но я отказалась.
В Ваших дружеских чувствах я никогда не сомнева­
лась, а уж в моих Вас уверять мне не нужно. Так вот,
милый друг, что я скажу Вам... Задумалась и забыла.
А будто что-то очень важное хотелось сказать... Нет, не
могу вспомнить.
62

Сейчас тихо. Уже около одиннадцати, а я пишу без
огня. Через открытое окно сильно пахнет табаком и
рожью. И на душе светло и тихо. Вот что! Я должна на­
писать Вам, где я и что со мной. Слушайте же, то есть
читайте. Я переутомилась за зиму, хотя устроена была
очень хорошо, пила кефир и вообще питалась великолеп­
но. «Слишком много нервных потрясений»,—сказал врач
и отправил меня на абсолютный покой в Финляндию, в
Терпокп (но купаться строго запретил, о чем я горюю и
все-таки купаюсь). Сняли мы с Леночкой комнату и жи­
вем вдвоем очень недурно. Плохо только, что все дорого —
курорт. Я живу самостоятельно, веду какую-то статистику
коров. Работу эту мне предложил отец Леночки. С ней я,
конечно, уже не занимаюсь. Она девушка милая, остроум­
ная, вечно меня смешит, пичкает невероятно, чтобы я по­
толстела, а когда я купаюсь, вытаскивает меня из воды.
Хорошо плескаться, берег песчаный. Но, разумеется, хуже,
чем в Ялте, и море, по сравнению с Черным, кажется
большой неподвижной лужей. Не удивляйтесь моей орфо­
графии, я так переутомлена, что забываю самые обыкно­
венные слова, а в музыке потеряла ритм. Это особенно
неприятно. Леночкин брат, Дмитрий, о котором я вам, ка­
жется, писала, недурно играет на виолончели, и зимой мы
с ним часто устраивали музыкальные вечера. А теперь
ничего не получается, потому что я слышу ритм, а следо­
вать ему не могу. Ну вот, опять уклонилась!
Живу я тихо, ни с кем не знакомлюсь. Читаю довольно
много. Радуюсь маленьким радостям. Работаю. Вот на
днях, например, был счастливый вечер. Как вы думаете,
отчего? Увидела на фоне сочно-зеленой поляны ковер с
ярко-пестрым рисунком, повешенный на жердь, а за ним,
вдалеке, сосны еще догорали в красках заката. Я поду­
мала: «Хорошо жить!» Принялась писать его и решила,
что плохо.
Пишите, буду очень ждать.
1.VI1.1916.
Дорогой мой, я хочу рассказать Вам об интересном
знакомстве. На этюдах я познакомилась с одним старым
художником, умнейшим и интереснейшим человеком. Он
высокий, костлявый, ходит быстро, так что даже я не по­
спеваю за ним на своих длинных ногах, резок, категори­
чен и одновременно добр и прост, как ребенок. Зовут его
63

Иван Яковлевич Рейнгарт. Когда мы познакомились, он
спросил: «Это имя вам ничего не говорит?» А когда я за­
мялась, прибавил: «Не волнуйтесь, мне — тоже». Знает
он все и вся и рассказывает великолепно. В живописи,
как он серьезно доказывает, главное — нахальство. Уже
передвижники, по его мнению, были нахалами, и только
поэтому им кое-что удалось. Мирискусники, несмотря на
всю их благовоспитанность, тоже нахалы и «своя своих
тащи», а что касается разных там «Бубновых валетов» и
«Ослиных хвостов», это уже просто громилы п все, как
на подбор, огромного роста. «Так что у вас, барышня,
ничего не выйдет,— сказал он задумчиво. — Вы корректны,
а на арену надо вылезать в некорректном виде».
Узнав, что я занимаюсь у Яковлева, он заметил, что
мне это дорого встанет, а когда я пошутила, что плачу
в студию только рубль за сеанс, буркнул: «Обойдется до­
роже». По его мнению, мирискусники уже сыграли роль
в свое время, и немалую, а теперь им ничего не остается,
как доказывать, что они «не такие». Нужно же что-то от­
рицать! Л чтобы не протянуть ноги, им надо еще и при­
творяться, что, отрицая, они «вбирают» в себя все новые
направления — отсюда и выставки, на которые они при­
глашают «левых». «Воображаю, какие чудеса самооблада­
ния показывает наш благовоспитаннейший Мстислав Ва­
лерианович, когда он имеет дело с этими нахалами»,—
сказал он о Добужинском. Но среди нахалов много талант­
ливых, например Машков,— и они еще себя покажут.
Очень интересно он говорил о рисунке. «За первое де­
сятилетие XX века художники всего мира старались раз­
учиться рисовать. Матисс был первоклассный рисоваль­
щик, но и он приложил все усилия, чтобы отделаться от
своего искусства. С точки зрения публики, он вдруг стал
рисовать, как дети. А на деле он учился тому рисунку, ко­
торый был нужен для его живописных идей».
Я слушала его развесив уши. Ничего похожего нико­
гда не говорил мне Яковлев, который, вместо того чтобы
объяснить мою ошибку, поправлял ее, иногда без единого
слова.
— Если хотите научиться чему-нибудь, милая барыш­
ня,— поезжайте в Париж,— сказал, прощаясь, Рейн­
гарт.— А здесь вы только одному научитесь — не уметь
работать. И математику свою вы, с моей точки зрения,
оставили совершенно напрасно. Кстати, она, может быть,
пригодилась бы вам и для живописи.
64

Каково? Вы даже представить себе не можете, милый
Костик, тот сумбур, который царит в моей бедной, запу­
тавшейся голове.

19.VIII.1916. Териоки.
Сегодня море ворчливое и угрюмое, это бывает ред­
ко. Утром я сидела на берегу и гадала: если волна обежит
задуманный камешек — осенью мы увидимся с Вами. Море
долго заставило меня ждать, я почти потеряла надежду.
И все же сжалилось в конце концов — лизнуло камешек и
ушло. А я рада, рада! Значит, я увижу Вас осенью. Да?
Пишите же скорее.

Телефонограмма. 23.V1I1.1916. Казань. Константи­
ну Павловичу Карновскому. Просит Вас увидеться необхо­
димо Тураева была телефонограмма. Они остановились у
Приклонских, дом Окачурина.
29.VIII.16. Пароход «Владимир Мономах».
Любимый мой, я думаю только о тебе. Тебе смешно,
что к чувству счастья примешивается изумление, но это
правда, я не понимаю, что опять случилось со мной. Ка­
кое чудо заставило меня мгновенно забыть ту необъятную,
черную зиму?
Сегодня утром в мою каюту посадили девочку-гор­
бунью, десяти лет. Она долго молча следила за мной.
— Чему вы улыбаетесь, тетя?
— Счастью, моя душенька.
— А вы знаете много сказок?
— Не очень. Рассказать?
Целый день я рассказывала ей сказки, и все о нас, о
тебе. То мы бродили где-то под снегом, то стояли у от­
крытого окна и смотрели на гроздья глициний. Спокойной
ночи, мой милый. Завтра допишу. Твоя и твоя. Я много
рисовала в дороге...
Доброе утро! Вот мы уже подходим к Перми, я ее
вижу. Пиши мне. Целую тебя.

10.IX.16. Пермь.
Числа пятнадцатого еду Казань

соскучилась це­

лую.
3

В. Каверин, т. 6

65

19.IX.16. Казань.
Мильш мой, а ведь ты был неправ вчера, упрекая
меня за Дмитрия. Во-первых, упрекать пока еще не за
что, а во-вторых... О, во-вторых, в-третьих и в-четвертых,
если бы мне пришло в голову упрекать тебя, на это ушли
бы все наши божественные дни в Казани. Мне захотелось
понравиться Дмитрию из озорства, а может быть, немного
от скуки, и, скажу откровенно, я ничуть не жалею об этом.
И то сказать —- я никак не ожидала, что он так легко рас­
станется со своим мнимым бесстрастием! Мне нравится,
что за его столичностыо и европейским всезнайством чув­
ствуется чисто русская беспечность и даже бесшабаш­
ность. Кроме того, он прекрасно играет на виолончели.
На наши музыкальные вечера иногда приходит сам Алек­
сей Павлович, который мне тоже нравится, и даже больше,
чем Дмитрий. К сожалению, с ним кокетничать нельзя,
потому что Гаянэ Давыдовна очень ревнива. Словом, воз­
вращаю тебе твои неожиданные упреки, тем более что
к твоей «теории свободной любви» они совсем не идут.
13.Х.1916. Петроград.
Душа моя, прости за молчание. Вот уже полторы
недели, как я в Питере,—и еще не написала тебе. Мой
бедненький зяблик, ты, наверно, замерз без своей куртки?
Я не писала потому, что приехала в Питер совершенно
больной. Простудилась, устала, а настроение прекрасное.
Не гордись. Ты знаешь, что значат для меня наши встречи.
Теперь о куртке. Цены — от 14 до 25 рублей. Первые,
конечно, менее изящны. Выбор большой. Так вот, решай.
Жду тебя с нетерпением в Питер. Целую твои серые не­
винные очи.

28.Х.16. Петроград.
Друг мой нежный! Так рада каждой твоей строчке.
Вчера была с Розалией Львовной у общих знакомых. Ска­
зала ей, что ты приезжаешь. Теперь ведь скоро, да?
Жизнь в Питере течет по-старому. Война почти не чув­
ствуется. Привычны стали плакаты, призывы к пожертво­
ваниям и т. п. И когда в трамвае слышишь, что вот, мол,
здесь такая погода, а каково-то в окопах,— делается не­
ловко до слез. Об этом теперь нельзя говорить. Надо мол­
чать или биться головой о стену. В особенности наскучиее

ли мне рассуждения снобов. Голос совести тонет в этом
претенциозном шуме.
А в воздухе, без сомнения, назревает что-то большое.
Искры срываются, и только кажется, что они гаснут в тем­
ноте. Были беспорядки на Выборгской, были столкнове­
ния солдат с полицией. На Бестужевских — забастовка в
знак протеста: 50 матросов отданы под военный суд в
Кронштадте за нежелание воевать.
Настроение у меня... Ну, что тебе сказать? Такого не­
внимания к себе я не запомню. Это осталось с нашей по­
следней встречи. Живу, как живется, и лишь иногда при­
слушиваюсь к этой подозрительной легкости с тревогой.
Была на днях у врача, и он сказал, что я совсем здо­
рова.
Шура сдает государственные. До скорого свидания.
Я еще напишу. Сейчас тороплюсь на почту.

Петроград. 1916

...Город шел рядом с ней, как во сне,—-дождь, мяг­
кий стук копыт по деревянной мостовой, дамы под зон­
тиками, продававшие значки Красного Креста да Садо­
вой, где она снова села в трамвай. Она ехала к Гориным,
Леночка ждала ее, и ей захотелось плакать, когда она
представила себе этот трехчасовой урок, который на две
трети состоял в том, что она уговаривала Леночку зани­
маться. Теперь рядом был запах мокрых пальто в трамвае,
фальшивый разговор о том, «каково-то сейчас нашим сол­
датам в окопах»,— и снова Костя, обещавший ей приехать
с первым снегом. Просыпаясь, Лиза прежде всего подхо­
дила к окну и смотрела на небо. Снег никогда не пойдет,
рождество не наступит, он не приедет...
Она ошиблась. Леночка знала урок, они быстро покон­
чили с математикой и принялись за французский. Пришел
Дмитрий в модном, высоко застегивающемся пиджаке,
стриженный бобриком, в пенсне, посидел, послушал и ска­
зал, небрежно растягивая слова:
— Лизанька, вы говорили, что интересуетесь византий­
ским искусством? Сегодня Успенский читает лекцию. Хо­
тите поехать со мной?
— В котором часу?
— В половине второго.
3*

67

Лиза интересовалась византийским искусством, но она
условилась встретиться в мастерской с одной мужеподоб­
ной девицей, которая хотела показать ей свои рисунки.
— Может быть. Но тогда я должна сперва заехать в
мастерскую. Кроме того, мы еще час должны заниматься
с Леной.
У обоих были умоляющие лица — у Лены, может быть,
потому, что она торопилась на свидание. Дмитрий еще со­
всем недавно небрежно поиграл бы пенсне и ушел, а те­
перь сидел и терпеливо слушал, как сестра, путаясь, спря­
гает французские глаголы.
Лизе вдруг стало весело. Она еще немного помучила
обоих, потом отпустила Лену, удобно уселась в кресло и
сказала Дмитрию:
- Ну-с?
Он хотел поцеловать ее, она отстранилась.
— Нет.
— Почему, Лизанька? Ведь вчера...
— Вчера я была влюблена в вас. Вы отлично играли
Грига. А сегодня дождь, плохая погода, я поскользнулась
на Морской, ушибла колено, и вообще нельзя, потому что
сегодня нельзя. Мне нужно в мастерскую, потом к Риккерту или Вольфу. Хотите поехать со мной? А оттуда на
лекцию вашего Успенского. Идет?
У Риккерта не нашлось книг, о которых просил Костя,
приказчик сказал, что Шевандье можно выписать из Па­
рижа, пришлют месяца через два. Дмитрий убедилее со­
гласиться.
— А зачем вашему знакомому Дюваль? Он же, кажет­
ся, математик?
— Ну и что же? Я — тоже бывший математик, а вот
ведь иду же с вами на лекцию по византийскому искус­
ству?
Они приехали за полчаса, и Лиза, любившая универ­
ситет, с удовольствием прошлась по длинному коридору,
неровно гудящему от разговоров, от смеха, от шагов про­
ходящих студентов. У пятой аудитории, где должен был
читать Успенский, уже толпились, ждали.
Семидесятилетний Успенский с круглым лицом и круг­
лой рыжеватой бородкой (Дмитрий сказал, что он похож
на всю русскую интеллигенцию сразу) начал не с Визан­
тии, а с византологии. Кому передать ее? Найдутся ли
среди нового, незнакомого поколения молодые люди, ко­
торые примут из его рук это наследие?
68

Слабый голос окреп, старое лицо разгорелось, и Лиза
представила себе Византию — светящиеся бело-восковые
овалы вокруг красных язычков свечей, стены храма в теп­
лом блеске мозаик. Тяжелые золотые одежды покачива­
ются на священниках торжественно и пусто. Везде эма­
ли — фиолетовые, оранжевые, черные, зеленые — и на этих
одеждах, и в убранстве икон, с которых глаза святых смот­
рят пристально и неподвижно.
— Необычайно замедлен
ритм истории,— говорил
Успенский.— Столетиями пишется золотой фон, заменяя
реальное, трехмерное пространство...
Где-то далеко и близко был Дмитрий, смотревший на
нее влюбленными глазами,— и на мгновенье ей почему-то
стало до слез жалко его.
Он не слушал Успенского. А опа слушала — с закры­
тыми глазами.
— Может быть, это слишком смелое сравнение,— гово­
рил Успенский.— Но Крумбахер писал, что византийское
богослужение напоминает ему театральное действо, возно­
сившее душу к небесам и сурово наказывавшее ее, когда
она не желала возноситься.
Теперь ее Византия была не только таинственным со­
единением мерцающих, оплывающих пятен, которые мед­
ленно поднимались в темный, тоже мерцающий купол.
Теперь ее Византия пела: желтый, как осенняя листва,
пел настойчивый желтый цвет, беспокойный красный зву­
чал, как альт, синий — низкий звук виолончели — вторил
ему задумчиво и осторожно.

2.XI.1916. Петроград.
Милый друг, доволен ли ты моей покупкой? Обежа­
ла чуть ли не все магазины в Питере — и не нашла ко­
ричневой. Есть свитера, но ты ведь хотел с застежками?
Не удивляйся, что куртка пахнет керосином, это — пред­
осторожность от моли. Поскольку я, как друг, сочувствую
твоим похождениям, советую ее предварительно проморо­
зить. Впрочем, на свете есть, может быть, женщины, кото­
рых волнует запах керосина. Я к ним не принадлежу.
Книгу Шевандье я выписала для тебя из Парижа.
Ты написал, что приедешь с первым снегом,— и ни­
когда еще так остро не ненавидела я эту затянувшуюся
осеннюю слякоть! Неужели на небе царит такая же не69

справедливость, как на земле, и голос женщины ничто для
господа бога?
Р. S. Вчера не успела отправить письмо. Сегодня вы­
пал снег. К твоему приезду его будет много.

20.XI.16. Петроград,
Костенька, милый! Как грустно, что ты отложил свой
приезд! И Шура разочарована, она на декабрь уезжает
домой. Ты ведь знаешь, как мне хочется вас познакомить.
Есть и другая, более важная причина. По-видимому, вско­
ре я брошу заниматься с Леночкой, придется вновь устраи­
ваться, и по этому поводу мне необходимо посоветоваться
с тобой. Ты знаешь, что я давно полюбила ее и всю семью
Гориных, так же как они — меня. Я окружена всевозмож­
ным вниманием — и все было бы хорошо, если бы у меня
появилась хоть маленькая возможность расплатиться за
эти заботы. Но это невозможно. Леночка не только не хо­
чет заниматься, но некоторым образом феномен в этом
отношении. Сколько раз я отказывалась, теряя терпение.
Вчера вновь было объяснение с Гаянэ Давыдовной, и дело
чуть не дошло до слез. Она умоляла меня подождать. Не
знаю, что делать. Алексея Павловича берегут, с ним о та­
ких вещах не говорят, а Дмитрий только пожимает пле­
чами. Очевидно, надо переломить себя и продолжать заня­
тия. Но... Несносное «но»! Оно касается моего внутреннего,
более чем печального, состояния. Единственная путевод­
ная звездочка — твой приезд, но и этим близким будущим
я живу как-то безнадежно. Может быть, потому, что в
твоих объяснениях мне все чудится какая-то посторонняя,
не зависящая от тебя причина.
Энергия моя — как керосиновая лампа, которую я то
слишком припускаю, пока она не начинает коптить, то
прикручиваю почти до полного замирания. Ничего мне не
надо. Разве нехмного ласки, как наркоза. Доходила — и не
раз — до мысли о самоубийстве, да все оттягиваю. Надо
подумать. Ну, полно! Я совсем забыла, ведь ты любишь,
когда я весела. Напишу лучше о живописи, она одна под­
держивает меня...
В мастерской — много интересного, особенно когда бы­
вает Добужинский (Яковлев вернется в декабре). В по­
следний раз он исправлял композиции. Темы были такие:
1) Бег горя, испуга и отчаяния. 2) Сон без движения.
3) Страшный сон... Я работаю и работала бы еще усерднее,
70

если бы меня не тревожили время от времени беспокойные
мысли. Вот одна из них: так ли уж отличается «Мир ис­
кусства» от передвижников, которые считаются в нашей
студии заклятыми врагами? Конечно, отличается: более
тонкое отношение к рисунку, артистичность и, что осо­
бенно важно,— открытие таких великанов, как Рокотов и
Левицкий. Но ведь оба направления, хотя и в неравной
мере, основаны на «рассказе». Я пробовала «рассказывать»
любимые вещи Добужинского — не только выходит, но
одно время было моим любимым занятием. Кстати сказать,
подогревает эти кощунственные соображения тот самый
маленький сборничек со статьями Аксенова и Аполлинера,
о котором я тебе как-то писала.
Читаю Микеланджело и Леонардо. И еще моего люби­
мого, необыкновенного, нежного Чехова — это тоже одна
из сторон моей души.
Сегодня идет снег, мне хочется, чтобы он шел и в Ка­
зани. Может быть, ты болен, скрываешь это от меня и по­
тому отложил свой приезд? Может быть, и тебе смутно,
тоскливо? Я хочу, чтобы ты никогда не забывал, что есть
на свете друг, которому дороги все твои радости и печали.
И не беда, если этот друг... Снова забыла! Все хорошо.

30.XI.16. С.-Петербург.
Дорогой мой, никогда я не думала, что придет время,
когда мне до зарезу понадобится твоя холодность, твоя
трезвость — все, что я так не люблю в тебе и к чему — я
это чувствую — ты себя принуждаешь. Не знаю даже, как
и назвать то, что происходит со мной... Ты знаешь, сколько
сил и упорства отдавала я живописи? Если есть во мне
что-нибудь цельное, нетронутое — это любовь к живописи,
радовавшая уже и тем, что всегда помогала мне внутренне
сосредоточиться, «вернуться к себе». Так вот, я бросила
мастерскую и ушла, хотя Добужинский хвалил мои по­
следние работы.
Трудно рассказать в письме, как это случилось. В об­
щем, так. Давно уже я стала мучиться ощущением, что мы
где-то «в пригороде», на тихой улице, до которой едва до­
носится шум отчаянной схватки между художниками всех
направлений. Не раз приходило мне в голову, что глав­
ное
там, а в нашей студии, устроенной по образцу «сво­
бодных парижских студий», все и происходит «по образ71

цу», а своего, то есть самостоятельного,— мало. Так вот,
теперь я убедилась в том, что занималась не живописью,
а живописью «по поводу», стало быть, не только не рабо­
тала до сих пор, а даже еще не приблизилась к работе.
Пишу тебе с темной головой, после трехдневных спо­
ров, сумасшедших, начавшихся в доме одного коллекцио­
нера, с которым меня познакомил Дмитрий Горин. Он
давно звал меня посмотреть это собрание (владелец — не­
кий мануфактурист, подражающий Станиславскому и дей­
ствительно чем-то на него похожий). Я отговаривалась,
может быть инстинктивно. Но вот согласилась — и боже
мой, что обрушилось на меня, какой странный, уродливый,
сдвинутый, ослепительный мир! Собрание строго совре­
менное, состоящее главным образом из бубнововалетцев.
Спор начался сразу, потому что я с первой минуты наки­
нулась на рассчитанную наивность, на подражание выве­
скам в картинах Ларионова и Гончаровой. Перед Татли­
ным мы с Дмитрием только что не подрались, в особен­
ности когда он стал доказывать, что «угловые и центровые
контррельефы» обогатили живопись, потому что «надо
искать выход по ту сторону холста». Тут же он сравнил
Татлина с византийскими иконописцами, на том основа­
нии, что и они разрабатывали живописную поверхность,
«не заботясь о сюжете, который повторялся столетиями и
не имел для них никакого значения». Я ничего не поняла
из всей этой абракадабры, но когда мы вернулись к Гон­
чаровой, передо мной действительно мелькнул «иконопис­
ный» угол зрения, хотя я не нашла ничего общего между
Татлиным и ею. И не Дмитрий с его византийской учено­
стью помог мне, а одно/воспоминание, детское, еще допансионских лет. Я — в церкви, где самый воздух окрашен
светом лампад, вечерней зарей, проникающей через полу­
прикрытые окна. Окрашено все — струящийся дым ладана,
мерцающая утварь, странная, женская, золотая одежда
священника. «Царские врата» окружены картинами, и
другие врата, справа и слева, устроены среди картин. Вез­
де, куда ни взглянешь, картины, иконы. Они —- ни для чего,
они не могут быть другими. И нужно, чтобы их было мно­
го, потому что все вместе они составляют новую, громад­
ную, во всю стену картину. Темно поблескивающие лица,
серебряные ризы, оставляющие открытыми лица и руки.
Это чувство детского изумления вспомнилось мне перед
картинами Гончаровой. Вспомнилась мне и она сама на
московском диспуте «Бубнового валета» — серьезная,
72

стройная, строгая — и ее слова о .том, что в искусстве важ­
но не только «что» и «как», но и «зачем». Не «по поводу»,
а «во имя».
1'5.XII.1916. Петербург.
Снег валит хлопьями, а тебя нет как нет. Не надо ду­
мать, что я сваливаю на тебя всю вину своей неудачной
любви. Если бы ты приехал, ты мог бы остановиться в
комнате Шуры, она уехала, и Кузя уезжает на днях. Сего­
дня я во сне получила телеграмму о твоем приезде.
17.XII.1916. Петроград.
Сколько долгих ночей провела я, мечтая о нашей
встрече, и в ответ два слова, которые, как ножом, полос­
нули меня по сердцу. «Меня бог любовью наказал»,— по­
вторяю я слова Гамсуна. За что? Не знаю...
Зачем лгать перед собой и перед Вами, что я в силах
переносить этот «холодный кипяток», это солнце, которое
светит и не греет? Вы «любите и не разлюбите»? Так лю­
бят игривого котенка.
Не пишите мне больше, это будет лучшим доказатель­
ством Вашего доброго ко мне отношения. Все хорошо, ни­
чего не изменилось. Вы улыбаетесь, читая это письмо?
Ваша правда, в нем есть нечто смешное.
Пожалуйста, верните мои письма, которые Вам, без
сомнения, не нужны.
Е. Тураева.
Карновский

Константин Павлович вырос в мещанской семье на
Большой Проломной улице, в двухэтажном грязном доме,
населенном главным образом еврейской беднотой. В даль­
нем левом углу двора был колодец, а в середине — зна­
менитая уборная, о которой репортеры неоднократно поме­
щали негодующие заметки в газете «Город Казань».
На полугоре под кремлем был толчок, и почти все оби­
татели дома торговали на этом толчке старым платьем,
обувью, москателью, чем придется — в лавках, в ларях,
под белыми зонтиками, вразнос. На ночь они прятали то­
вар в сундуки, запирая на замок, а сундуки обматывали
Цепями.
73

Отец Константина Павловича держал «полулавку» со
старым железом — и самоварные трубы, рогачи, топоры,
лопаты, подковы, обручи на бочки, инструменты долго ка­
зались мальчику особенным товаром, без которого уж ни­
как нельзя обойтись.
Толчок загибал в ворота Гостиного двора, и здесь, в
стороне, под стеной, старый сумасшедший еврей Попка
Именитов, бородатый, в русской рубахе навыпуск, с румя­
ным круглым лицом, строил огромный деревянный велоси­
пед, на котором собирался поехать в обетованные места.
Он строил его весело, сияя детскими, навыкате голубыми
глазами, и маленький Костя подолгу смотрел, как, напе­
вая, он что-то подтягивал и подкручивал... Колеса, спицы,
седло — все было деревянное, к железу он относился с
презрением. Костя случайно оказался на толчке, когда ра­
бота была закончена. Причесанный, в подпоясанной ру­
бахе, Попка громко прочитал: какую-то молитву, сел на
велосипед и отправился в свой путь. Велосипед съехал со
взгорья и развалился. И с острым, болезненным чувством
смотрел Костя, как гогочущие босяки мигом растащили
его по частям, как, отойдя в сторону, молча смотрел на них
сумасшедший и вдруг упал на землю, обхватив голову ру­
ками. Костя помог ему, довел до дому.
Что было для него в этой запомнившейся на всю жизнь
истории? Неужели он верил, что придет время, когда ста­
рый городской сумасшедший доедет на своем велосипеде
до обетованных мест? Нет, конечно, нет: в близких дру­
жеских отношениях между Лавровым и Карновским
этот «деревянный велосипед» был синонимом незави­
симого от действительности стремления настоять на
своем.
Семья была большая, каждая копейка высчитывалась,
записывалась. Керосин полагалось расходовать не больше
чем по бутылке в неделю, а когда однажды отец застал его
читающим в постели при свете огарка, он бросил книгу в
печку, а его, полуголого, выгнал на двор зимой.
В доме и полулавке был порядок, по воскресеньям вы­
стаивали в Ниноло-Гостинодворской церкви полную служ­
бу, пост соблюдался строгий, но раза два в месяц отец
запивал — и тогда все были виноваты, а больше всех семья
п соседи. Соседей он ненавидел. И ничего не переменилось,
когда он умер в 1899 году. Напротив, «как при отце» стало
мерилом, хотя при отце жили в унижении, в постоянном
страхе.
74

Костя кончил городское четырехклассное училище и
поступил в контору мыловаренного завода братьев Кре­
стовниковых, где уже работали два его старших брата.
Младший, Петр, бегал в приказчиках, а Леонид сидел в
бухгалтерии «на высоком стуле».
Братья жили в Плетенях, рядом с Татарской слободой,
у бабушки Матрены Вавиловны, и каждому из них она
готовила отдельно. Костя, получавший 15 рублей в месяц,
не мог тягаться с Леонидом, а Леонид — с Петром. Так
случалось, что Костя ел суп на «Петином мясе», а кашу —
на «Лёнином сале».
Здесь было не то, что на Большой Проломной,— зеле­
но, свежо! В отгороженной части двора был маленький
сад — две анисовки, пудовка и китайка, куст крыжовника
и строчка малины.
Зимой, просыпаясь, Костя слышал, как бабушка в од­
ном платье, повязав голову теплым платком, отгребает
снег от калитки,— так начинался день, который он прово­
дил в конторе завода, записывая в расчетную книгу зара­
ботки рабочих за две недели. Кончался день чтением — он
увлекся им еще в приходском училище. Он читал, а ба­
бушка, грея спину у печки, жаловалась, что легкие у нее
в «бураке» оторвались и болтаются.
Она была маленькая, сухонькая. Одним словом она
умела так окрестить человека, что прозвище оставалось за
ним на всю жизнь. «Королева Мопс» — назвала она одну
толстую величественную торговку овощами, и все Плетени
стали называть торговку Королевой Мопс.

25.XII.1916. Симбирск.
Дорогая Лизочка, я, конечно давно поняла, что ты —
с фантазиями, но все-таки не представляла себе, что эти
фантазии могут завести тебя так далеко. Сколько раз я
тебе говорила, что нет на свете того Карновского, кото­
рому ты пишешь свои сумасбродные письма. Понимаешь
ли, нет! Ты его придумала, наградила бог знает чем — и
умом необыкновенным, и какой-то особенной душевной
тонкостью и красотой, а потом без памяти влюбилась в
свое создание. Между тем он — заурядный, самовлюблен­
ный эгоист с наклонностями вампира, и только. И из-за
него ты хвораешь, ходишь с распухшей физиономией,
пьешь бром? Этот бром меня особенно взбесил, так что
Кузя уже приготовил для меня смирительную рубашку!
75

И чепуху ты несешь о его загадочной двойственности.
Никакой двойственности у него нет и следа. Он — человек
практический и холодный. Вот такие-то холодные — и ма­
стера доводить женщин до безумия, это известно. И вся
его теория о свободной любви придумана для единствен­
ной цели — не жениться, чтобы никто не помешал ему на­
слаждаться жизнью. Я тебе голову даю на отсечение, что
он не поехал в Питер, потому что в Казани у него другая
и ему не хотелось на святках с ней расставаться.
Насчет же того, что все это у него «здание, придуман­
ное головой, а не сердцем», и что в один прекрасный день
оно «рухнет»,— красиво, Лизочка, но туманно, туманно!
Почему рухнет? Ничего не рухнет! И белиберду ты пи­
шешь, что он «способен на неожиданный шаг». Как же,
дожидайся! У него эти неожиданные шаги заранее рассчи­
таны с точностью до одного вершка.
И потом, ты меня извини, но это положительно не
укладывается в сознание. Ты пишешь: «Я давно и непо­
правимо оскорблена не Карновским, а собой, своими жал­
кими попытками удержать его». Просто уму непостижимо!
Да кто же тебе велит оскорблять себя? Свет клином, что
ли, сошелся на твоем Карновском? Порвала с ним — и
слава богу. И выкинь его из головы, я тебя умоляю. И не
сердись на меня за прямоту, иначе не умею.
Теперь насчет Дмитрия. Я его знаю мало, ты соблаго­
волила только два раза мне его показать. Но и этого
вполне достаточно, чтобы сказать, что он тебя любит. И не
только любит, а предан всей душой. И ты в него влюблена,
пожалуйста, не удивляйся! Иначе, чем в Карновского, но
влюблена, влюблена! Между вами — сужу по твоим же
разговорам — подлинная, а не придуманная душевная
близость. Ты о нем рассказывала с восторгом.
У меня от него беглые впечатления, но он мне очень
понравился, очень. Скромный, прекрасно воспитанный,
внимательный и не лезет со своей ученостью, а все объяс­
няет спокойно и просто. Интересы у вас общие, ты сама
говорила, что знакомство с ним помогает тебе в понимании
искусства, Византии и пр. Я, как ты знаешь, плохо разби­
раюсь в этих вещах, но раз уж ты сделала глупость и бро­
сила математику, так именно Дмитрий поможет тебе вы­
браться в люди.
Конечно, весьма вероятно, что ты и в замужестве не
перестанешь дурить. Так и дури себе на здоровье! Ему не
разрешай, а сама дури, раз уж у тебя такой характер. Но
76

вообще — решай, Лизочка. Ты уже не девочка, вспомни!
Решайся, пока он, как Подколесин, пе выпрыгнул из
окошка.
Целую тебя. Пиши. Твоя Шура,
Вчера гадала на тебя, и вышел бубновый король на
сердце — прекрасная примета.

Мать ходила поджав губы, старший брат поссорился
с ним — и все-таки Костя настоял на своем. Частный по­
веренный Фомин, у которого он стал работать, взяв расчет
на заводе, предложил ему стол, квартиру и десять рублей
в месяц на оплату учителей. Костя решил сдать экстерном
за пять классов гимназии.
На толчке, на Большой Проломной, в семье, на заводе
жизнь была неприкрытой, грубо-откровенной, прямой. Те­
перь она обернулась к нему другой стороной — прибран­
ной, фальшиво-красноречивой. С утра до вечера он зани­
мался тем, что помогал Фомину придать ей вид приличия,
благопристойности, соответствия закону. Он научился
различать лжесвидетелей по рангам, соответствующим
оплате,— профессиональных и нанятых на случай. Взятки
брали почти все, начиная с председателя судебной палаты,
но были начальственные лица, которые отказывались
брать прямо в руки, а только через родных или знакомых.
Когда выяснилось, что адвокат — запойный пьяница, и
не тихий, а блажной, сочиняющий драму, Костя понял,
что ничего не будет — ни подготовки в гимназию, ни самой
гимназии, ни университета, о котором он осмеливался меч­
тать. Вдруг слетали со стола все прошения, жалобы и
акты, посетители напрасно стучались в квартиру. Лександра, старший брат Фомина, отвечал, что «их высоко­
благородие господин коллежский секретарь в отъезде»,
а господин коллежский секретарь в кальсонах и туфлях
на босу ногу, маленький, вдохновенный, с картофельным
носом и шлепающими губами, ходил из угла в угол и дик­
товал Косте драму «В золотой паутине Москвы».
Она начиналась с бесконечного разговора между
дворником и кухаркой по поводу хозяйки Амалии Карлов­
ны, у которой провел ночь некий владелец мебельного и
зеркального магазинов.
Дальше дело не шло, с каждым новым запоем автор
возвращался к началу, хотя и говорил, что, если бы ему
удалось окончить пьесу, она имела бы адский успех.
77

Запой кончался, работа возобновлялась — и не по тричетыре часа в день, как было условлено, а с утра до вече­
ра. О десяти рублях, обещанных на подготовку в гимна­
зию, не было и речи.
...Мало было стать необходимым — это-то ему легко
удалось! Костя свободно печатал на пишущей машинке.
Еще в городском училище он научился мастерски владеть
любыми шрифтами, начиная с полуустава шестнадцатого
века. «Прошения, на высочайшее имя приносимые» пи­
сались от руки на дорогой веленевой бумаге, и чем изы­
сканнее был шрифт, тем надежнее было положительное
решение.
Надо было все переделать в этом грязном распавшемся
доме, стать его хозяином, взять его в свои руки.
Так началась дуэль между шестнадцатилетним маль­
чиком и опустившимся, спившимся, но ловким дельцом,
который не только знал жизнь, но был принадлежностью
этой грязной, продажной, бесчеловечной жизни. Записы­
вать под диктовку его драму Костя вдруг отказался — п
Фомин только горько усмехнулся, но промолчал, стерпел.
В дни запоя адвокат требовал, чтобы лампа-молния, ви­
севшая в их общей комнате, горела особенно ярко,— Ко­
стя, ложась спать, стал прикручивать ее. Сошло и это. Он
стал молчалив, после четырех-пяти часов работы уходил
из дому без разрешения, с учебником в руках, куда-нибудь
в Державинский садик.
Наконец, когда очередной загул был в разгаре, произо­
шло то, что окончательно определило -их отношения.
Это было ночыо. Костя только что прикрутил до полу­
темноты лампу-молнию и собрался уснуть, сунув под по­
душку книгу, когда адвокат вошел, почему-то в одной
длинной ночной рубашке. Он держал веревку в дрожащих
руках.
Костя прикрыл глаза. Это была, конечно, комедия.
Фомин часто грозил, что он повесится, и Костя на всякий
случай держал под матрацем нож, чтобы перерезать ве­
ревку. И теперь он был почти уверен, что Фомин либо
знает, что Костя еще не уснул, либо нарочно старается
его разбудить.
С грохотом толкнул он табурет к стене, в которую был
вделан крюк, оставшийся от висевшего когда-то здесь кан­
делябра. Он укрепил веревку на крючке, сделал петлю.
Лампа мигала, и он подкрутил фитиль, чтобы озарить
сцену более ярким светом. Потом решительно, хотя и с
78

дрогнувшей челюстью, полез на табурет и накинул петлю
на шею.
Костя широко открыл глаза, и они встретились взгля­
дами. Это была минута, когда он понял, что все останется
по-прежнему, если он вскочит, станет кричать, уговари­
вать... Он не пошевелил и пальцем. Молча смотрел на
Фомина, который стоял на табурете с петлей на шее и,
казалось, вот-вот оттолкнет его тощей голой ногой. Нако­
нец, пробормотав: «А, черт!», он снял петлю, хватил пол­
стакана водки и завалился спать.
Все переменилось на другой день. Баба, нанятая Ко­
стей, мыла и прибирала квартиру, а он искал и находил
водку в шкафах, в голландских печках, в пальто, висев­
ших на вешалке, в старой рухляди на антресолях. Он вы­
ливал ее в уборную, а Лександра ходил за ним и умолял
оставить для него хоть пару бутылочек тайно от брата.
Сам Фомин, тихий, виноватый, сидел в столовой, раскла­
дывая пасьянс «Наполеон» и напевая приятным, негром­
ким баритоном:
Я вповь пред тобою стою, очарован,
И в ясные очи гляясу...

Лександру, который был превосходным шорником, спе­
циалистом по лакировке карет, побывавшим даже в Аме­
рике, на первых автомобильных заводах, Костя устроил
на работу. До тех пор он с утра до вечера спал в кухне на
печке да бегал для брата за водкой. По совету бабушки
Матрены Вавиловны была нанята приличная женщина
для ведения хозяйства.

5.1.1917,
Шурочка, ты неправа, Карновский сложнее, чем тебе
кажется. Своего решения —- не связывать себя — он ни­
когда от меня не скрывал. Его независимость — выстрадан­
ная (не то что моя, хотя и моя досталась не даром). По­
нятно, что он ею дорожит, иначе и быть не может. Я твер­
до решила покончить с нашими отношениями, я возвра­
щаю ему письма, не распечатывая, и все же в глубине
души сознаю, что он не виноват. Ни в своей холодности,
ни в безумии, которое охватывает меня при одном его по­
явлении. Но довольно о нем. Все хорошо.
Итак, ты думаешь, что я влюблена в Дмитрия? Если
бы! О нашей душевной близости нечего и говорить! Мы
79

понимаем друг друга с полуслова. Я не знаю, кто сделал
для меня больше, чем он. У него оригинальный вкус, в
живописи он умеет отличать подлинную новизну от показ­
ной, внешней. Ум у него гибкий, свободный — и если я с
ним иногда скучаю, в этом виновата я, а не он. Он хочет,
чтобы я стала его женой, и не раз говорил со мной об этом.
Я просила подождать — и он, разумеется, согласился.
Бром я уже не пью, но чувство опустошенности оста­
лось, оно не мешает мне работать — теперь уже не в ма­
стерской, а у Гориных, которые устроили мне настоящую
студию в своей двухэтажной квартире.
Снова стала заниматься с Леночкой, которая, кажется,
взялась наконец за ум.
Из дому — грустные вести. Умерла любимая сестренка
Машенька, моя крестница, ей не было еще и пяти лет. Отец
ранен, лежит в госпитале. Его отправят в тыл, еще не знаю
куда. Жду телеграмму. Брат Саша по-прежнему на пере­
довых, изверился, измучился. Темное, тяжкое время!. Це­
лую тебя. Пиши.
Твоя Лиза.
Образ жизни установился теперь в новом виде, вполне
подходящем для Кости: для адвоката он работал только
до обеда, а все остальное время готовился к экзаменам за
пять классов гимназии.
Вот тогда-то и начался тот отсчет времени, о котором
впоследствии писала ему Лиза. Как будто в нем самом
были спрятаны часы, которые — тик-так — не позволяли
ему потерять и минуту напрасно. Ему казалось, что он
продолжает заниматься даже во сне, бессознательно спря­
гая французские глаголы. Впрочем, оп почти не спал.
В мае 1907 года он был принят в шестой класс Третьей
гимназии. В шестой класс! Третьей гимназии! Третья гим­
назия всегда особенно нравилась ему, может быть, потому,
что стояла в стороне от шумных улиц, в большом старом
саду.
Ему было тогда восемнадцать лет, и первое время он
чувствовал себя неловко среди подростков. Потом при­
вык — и все стало вровень. Он знал больше, чем они, и
стал помогать, не подсказывая, а занимаясь с ними в сво­
бодное время.
Так началось преподавание, которое сразу же поста­
вило его на ноги. Он мог теперь уйти от «коллежского сек80

ретаря» с его запоями, бракоразводными процессами и
пьесой «В золотой паутине Москвы». Он переехал на Гос­
питальную, где жила мать с сестрами и маленьким братом.
Он кончил гимназию, поступил в университет, и скоро в
городе узнали, что для подготовки на аттестат зрелости
нет лучшего преподавателя, чем Карновский...

5.1.1917.
Костя, я получила письмо от Лаврова. Он просит, что­
бы я помирилась с Вами, что Вы в отчаянии, и очень рас­
хваливает Ваш математический талант, которого по моей
вине может лишиться наука. Это было бы, конечно, просто
катастрофой! Надеюсь, что не Вы продиктовали ему это
письмо? Он пишет, что Вы не в силах вообразить свою
жизнь без дружеской близости между нами. Попытайтесь!
Ведь у Вас сильная воля. Но если Вам так уж важно пи­
сать мне — пишите. Не посетуйте, однако, если я буду
редко отвечать на письма. Я очень занята. Всего хорошего.

Е. Т.
Семью он тянул, и это было трудно, потому что дом
вела мать, строгая, с мещанской враждой к «чужим», за­
мучившая старшую сестру, так и не вышедшую замуж, и
не пускавшая на порог жену старшего брата. Дети назы­
вали ее на «вы». «Как при отце» еще существовало. Но
Костя, устраивающий жизнь по собственному разумению,
был как бы вне этой атмосферы.
Он все держал в своих небольших крепких руках, и ко­
гда началась война, в его жизни почти ничего не измени­
лось. В армию его не взяли по близорукости, потом, в
15-м году, когда ему осталось только сдать государствен­
ные, все-таки чуть не взяли —- его год давно уже был под
ружьем. Но на него смотрели в университете как на буду­
щего Лобачевского, ректор хлопотал о нем перед минист­
ром народного просвещения, п ему продлили отсрочку.
...Когда на гимназическом балу в Перми, куда пригла­
сили его родители Лаврова, он увидел Лизу впервые —
что-то розовое, белое, с широко расставленными то зеле­
ными, то серыми глазами,— он не придал этой встрече ни­
какого значения. Больше всего она была похожа на ее же
собственный подкрахмаленный передник. Но она была и
строгой, и грациозной, и смелой.
81

Первое слово, которое Константин Павлович прочитал,
было «нозепарт» — название табачной фирмы «Трапезой»:
он прочитал его справа налево. Вот так же — справа на­
лево — читалась жизнь, когда он виделся с Лизой. Вдруг
его охватывало неудержимое желание рвануться куда-то в
сторону от своего рассчитанного по часам и минутам суще­
ствования. Он не узнавал себя в редкие дни этих встреч.
В свете ее изящества, искренности, беспечности он начи­
нал чувствовать опасную легкость, опасное соседство ка­
кой-то непреложной истины, которая была сильнее всей
его математики и не требовала никаких доказательств.
Вдруг пропадала утомительная необходимость постоянно,
неустанно заботиться о своей «гамсуповской» свободе.
Гамсун был тогда его богом. Все перестраивалось, все ле­
тело — и как-то косо, отвесно летело...
И вдруг его охватывал страх. Расставаясь с Лизой, он
начинал чувствовать себя не принадлежащим самому себе.
Казань, семья, университет, наука, весь тот порядок ве­
щей, который он устраивал годами, раскачивался, как во
время землетрясения. Именно в эти дни он писал Лизе
особенно холодные, сдержанные письма.
10.1.17. Петроград.
Ты мог бы не возвращаться к тому, что произошло
между нами. Я верю тебе и — зачем притворяться — ску­
чаю без нашей прежней, разумеется, дружеской близости.
Но встречаться нам не надо, не надо. Ничего не вернется.
Да и зачем?
Л. Т.

Город был переполнен беженцами, каждый день при­
бывали раненые, началась эпидемия оспы и скарлатины.
Лавров и Карновский работали в студенческих санитар­
ных дружинах, в комитетах помощи беженцам — и оба
испытывали странное чувство выхолощенности, никуда не
ведущего разбега, когда все, кажется, приведено в движе­
ние и с роковой неизбежностью проваливается в пустоту.
Газеты свирепо язвили мародеров, негодовали по по­
воду «мартышек»-комиссионеров, среди которых появи­
лись — это было новостью — молодые изящные дамы, жа­
ловались на дороговизну. Устраивались сборы — «Солда­
ту к рождеству», «Белый цветок», «Фургонный» — в поль82

зу беженцев. «Георгиевскому кавалеру». Университетский
праздник. Девятое ноября, когда, прошатавшись по городу
целый день безобразной толпой, студенты пьянствовали в
популярном «Чигорине», а выходя, катали по Рыбнорядской пустые бочки, был отменен в этом году. Тем не менее
Карновский провел этот вечер с Лавровым в том же «Чиго­
рине». Они никогда не говорили о женщинах — это было
молчаливое, строго соблюдавшееся условие. Но Карнов­
ский чуть было не заговорил — и, когда Лавров уехал на
святки к родителям в Пермь, горько пожалел, что не за­
говорил!
Это была не только усталость, хотя и усталость, под­
крадываясь незаметно, подчас укладывала его в постель с
мучительной головной болью. Отсчет времени, стучавший
чуть слышно, вдруг начинал бить, как колокол, от кото­
рого хотелось убежать, притаиться, не слышать. Он был
основан на другом, всепроникающем, охватывающем всю
жизнь отсчете.
Деньги! Еще в детстве для него в деньгах было что-то
загадочное. Тогда, случалось, он с изумлением рассматри­
вал двугривенный, размышляя о том, каким образом он
превращается в керосин, хлеб, водку. Теперь он, как перед
стеной, останавливался перед мыслью, что завтра деньги
заставят его делать то, что он делал вчера. Кроме женской
гимназии он вел две группы девушек, которые весной
должны были держать на аттестат зрелости, и давал уроки
по математике и латыни в богатой татарской семье.
20.1.1917. Петроград.
Нет, ни о чем не жалею. Да ведь и то сказать, мы
расстались не с пустыми руками. Ты ушел в науку, я —
в живопись. Еще в прошлом году Дмитрий подарил мне
книгу Шарля Диля о Византии — и я не могла оторваться
от нее, рассматривая эти широко открытые глаза, эти тан­
цующие фигуры, эти дивные, как бы неловкие позы, эти
ломающиеся складки одежды на длинных телах.
Осенью мы с Дмитрием были на лекции академика
Успенского, знаменитого византиниста, и тогда передо
мной впервые мелькнул тот «иконописный» угол зрения,
который, может быть, поможет мне наметить (хотя бы в
воображении) свой, особый путь в живописи. Ты не зна­
ком с работами Ларионова, Гончаровой, бубнововалетцев,
и мне трудно объяснить тебе, в чем заключается этот путь,
83

хотя Дмитрий, которому я показала свое письмо, любезно
согласился приложить к нему небольшое эссе, посвящен­
ное новейшей живописи. Я поблагодарила и — не посе­
туй — отказалась. Он очень занят.
Так ты просишь университет дать тебе командировку в
Питер? Ну что ж, приезжай. Кстати и повидаемся, если
найдется время.
Е. Т.

Никому, ни при каких обстоятельствах Карновский не
признался бы в своем душевном разладе. Только от Лав­
рова — и это было счастьем — он ничего не скрывал. Но
Лавров уехал на святки к родителям в Пермь, и Карнов­
ский не мог ему рассказать, что он первый послал Лизе
письмо (после их новой ссоры) и что это письмо вернулось
нераспечатанным, вложенным в конверт, надписанный
незнакомой рукой. Он долго вертел в руках этот конверт,
не веря глазам.
Они ссорились часто, Лиза не раз жаловалась, что в
ответ на ее письма он окатывает ее «ведром холодной
воды, да еще с сосульками». В прошлом декабре, когда
он посоветовал ей «найти себя», переписка прекратилась.
Но стоило ему через два-три месяца послать ей несколь­
ко ласковых слов — и все началось сначала.
Не распечатать его письмо? Вернуть его без единого
слова?
Он решил, что это ошибка. Он написал ей вновь, обду­
мывая каждую фразу. Он мягко выговаривал за долгое
молчание. Он просил объяснить очевидное недоразумение.
Старания пропали даром. И это письмо вернулось в Ка­
зань, небрежно сложенное пополам в конверте, на котором
было размашисто написано на этот раз Лизиной рукой:
«Его высокородию Константину Павловичу Карновскому».
Карновский готовился к государственным, не оставляя
преподавания и уроков. Изматываясь, он сохранял всю
видимость сдержанности, подтянутости, вежливости.
...В самом воздухе было разлито неуверенное, еще бес­
помощное стремление прочитать жизнь справа налево.
Угроза срыва чувствовалась во всем — и, может быть,
больше всего в упорном стремлении сохранить существую­
щий порядок вещей. Дамы-патронессы из профессорских
жен по-прежнему продавали в университетском буфете
бутерброды с колбасой, в которой было теперь больше кар84

тошки, чем мяса, студенты-белоподкладочники по-преж­
нему занимали дам, красуясь мундирами, точно взятыми
напрокат из театрального гардероба. Встречаясь с Кон­
стантином Павловичем в гимназии, девочки ныряли в глу­
боком книксене — точно так же они ныряли, без сомнения,
при Александре Втором.
Лавров вернулся. Карновский попросил его написать
Лизе и, наконец, получил от нее иронический, почти
оскорбительный ответ.
Но не ирония, не обидное предположение, что он про­
диктовал свое письмо Лаврову, задели его. Он почувство­
вал в ее ответе чье-то влияние, чыо-то направляющую
твердую руку. Кто-то был рядом с ней, кто-то внушил
ей — быть может, непроизвольно — это равнодушие, эту
трезвость!
Карновский не только никогда не испытывал чувства
ревности, но с презрением относился к тем, кто страдал от
этого чувства. Из его «теории свободной любви», о которой
он полушутливо-полусерьезно писал и рассказывал Лизе,
ревность, как «явление зоологическое», исключалась. Со­
вместная жизнь, если в ней возникала потребность, пони­
малась как «свобода вдвоем». Он шутил, что когда-нибудь
па его могиле благодарное человечество воздвигнет памят­
ник с надписью: «За сознательное отношение к любви».
Теперь эта сознательность, столь же определенная, как
прежде, почему-то перестала ему помогать. «Чувство люб­
ви никакому рациональному контролю не подлежит и не
нуждается в оправдании»,— когда-то написал он Лизе.
Теперь она могла вернуть ему эту мысль.
Были дни, когда ему казалось, что она легко, почти
без усилий, забыта. Были дни, когда в его напряженной,
рассчитанной по минутам жизни не оставалось места для
Лизы. Были дни, когда ему удавалось переломить себя,
приказать себе не думать о ней. Но неизменно она вновь
возникала в сознании, и рядом с ней — смутная петербург­
ская мужская фигура, в длинном модном пиджаке, поче­
му-то с моноклем в глазу, хотя Лиза никогда не писала,
что Дмитрий носит монокль.
Конечно, это был он, он! В последнем письме она упо­
минала о нем едва ли не в каждой строчке!-Она нарочно
обидела его, предложив, чтобы Дмитрий послал ему не­
большое «эссе» по вопросам искусства. Еще в сентябре,
после их последнего свидания в Казани, она откровенно
призналась, что «ей захотелось понравиться Дмитрию из
85

любопытства, а может быть, немного от скуки». И потом:
«Я никак не ожидала, что он так легко расстанется со
своим мнимым бесстрастием».
Когда Карновский работал в санитарной дружине, ему
случалось слышать жалобы на сильную боль в отрезанной
руке или ноге. Сравнение поразило его своей подлинно­
стью. То, что он испытывал теперь, относилось к отрезан­
ной, ушедшей в прошлое полосе его жизни. Но именно
против этого-то и восставала его «не подлежащая рацио­
нальному контролю» душа. Каждый день, ложась в по­
стель, он с изумлением, с досадой, почти с бешенством
думал о том, что происходит или уже произошло в Петро­
граде.
И еще одно: он редко виделся с Лизой, но у него всегда
было ощущение, что она где-то рядом, почти под рукой.
Теперь она отдалилась, ушла в затененное, отгороженное
от него пространство, точно обвела себя магическим кру­
гом. И к ревности (он больше не обманывал себя) при­
соединилось ощущение пустоты, холода, бессмысленного
мельканья связанных с ним людей и обстоятельств.
То, что он поедет в Петроград, он решил сразу же по­
сле ее первого письма, в котором она была так порази­
тельно на себя непохожа. К тому времени, когда он полу­
чил второе и третье, поездка была почти подготовлена. Он
убедил профессора Маврина, предложившего ему остаться
при университете, поговорить с ректором о командировке.
Повод был тщательно обдуман — на кафедре математики
Петроградского университета в теории функций действи­
тельного переменного были достигнуты любопытнейшие
результаты.
27.1.1917. Петроград.
Carissime! 1
Первым долгом посылаю тебе мое благословение.
Будь прилежен, почитай родителей и наставников, веду­
щих нас к познанию блага, и усердно трудись над своей
«эстетической топологией», в коей ты, надеюсь, после мо­
его внезапного исчезновения, сделал большие успехи.
Не скрою, что в Питере мне более всего не хватает
именно тебя. Ты уж, конечно, лег бы под колеса моего
1 Дражайший (лат.)<
86

«деревянного велосипеда», на котором я лечу с неслыхан­
ной быстротой в неизвестном направлении.
Мой милый стоик, история не так уж сложна, чтобы
затрудняться изложить ее на бумаге. Она, в сущности, за­
ключается в четырех словах, вполне исчерпывающих мое
состояние: «Я счастлив, как никогда». Dixi1 — и на душе
стало как-то спокойнее.
Остается рассказать тебе по порядку, что случилось со
мной в Петербурге. Начну с того, что Лиза встретила меня
па вокзале и отвезла в семейство Кауфманов, о котором
она мне не раз писала. Люди милые, симпатичные, хотя
хозяйка дома способна заговорить до полусмерти. Стар­
шие братья
на позициях, их комната сдается, в ней-то
я и пребываю на полном питании вот уже четвертый день.
Так-то, брат. Ну-с, а теперь речь пойдет о моем, спо­
ткнувшемся на ровном месте, благоразумии. Во-первых —
Лиза. Как тебе известно, она всегда была хороша — не­
даром же Ваше Стоическое Величество признавалось мне,
что в ее присутствии почва некоторым образом уходит изпод Ваших августейших ног. Но прежде это было нечто
вроде пушкинского:
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей.

А теперь ее красота стала уверенной и, так сказать, зна­
ющей себе цену. Во-вторых, опять-таки — Лиза. Дело в
том, что она и внутренне изменилась. В ней появилось
право располагать собой, то есть она как бы заработала
самое себя, если можно так выразиться. В частности, я
убедился ь том, что был прискорбно неправ, выговаривая
ей, да еще свысока, за то, что она бросила математику.
Она, конечно, прирожденная художница, человек искус­
ства, а не науки.
Дело опять-таки не только в том, что она au courant2
всего, что творится в живописи. С ходу, не давая мне опо­
мниться, она обрушила на меня все теории, споры, драки
и едва ли не поножовщину, которая идет между враждеб­
ными направлениями. Так много было говорено на выстав­
ках, в музеях, в доме Гориных, где она живет, что ты со
своим слабым здоровьем испугался бы за пищеварение.
Но шутки в сторону. Уйдя с головой в живопись, она
1 Сказал (лат.).
2 В курсе (фр.).
87

стала писать так, что даже и мои невооруженные глаза
увидели, насколько она продвинулась за год.
Показывала она мне свои работы в присутствии всего
семейства Гориных, проживающих в роскошной двух­
этажной квартире, где я, рожденный на брегах быстровод­
ной Казанки, должен был бы, казалось, почувствовать себя
казанским сиротой. Но, представь себе, не почувствовал!
И даже вступил в спор с Дмитрием Гориным, полупро­
фессором и византинистом. Это — личностьвысокоученая,
рыжеватая, с интересной бледностью, с ослепительным во­
ротником накрахмаленной рубашки и несколько томным
взглядом, более свойственным женскому полу. Говорили
о Византии. Так как я в этом предмете еле можаху,
ничего не оставалось, как заявить, что никакого византий­
ского искусства не было и не могло быть, поскольку вся
духовная жизнь была опутана бесовскими кознями и про­
никнута обещаниями адских мук. «Откуда же могло взять­
ся искусство? — спросил я, с удовольствием замечая, что
мой высокоученый собеседник с изумлением таращит на
меня глаза.— Если в этой вашей благословенной Визан­
тии на женщину смотрели, как на сосуд соблазна и орудие
беса? Откуда же взяться искусству без женщин?»
Лиза расхохоталась, и спор закончился отличным обе­
дом, за которым я, кстати сказать, убедился, что она в этом
европейском, петербургском, профессорском доме чувст­
вует себя по-королевски свободно. Вот и это тоже показа­
лось мне неожиданным. Такой я ее никогда прежде не
видел.
Vita mea \ все это я тебе пишу неспроста. Ты догады­
ваешься, без сомнения, о причине, упомянутой в первых
строках сего письма?
Теперь читай и постарайся поверить глазам своим.
Лиза едет в Самару, чтобы навестить отца, который ранен
и лежит там в госпитале. Я уговорил ее остановиться на
несколько дней в Казани, чтобы я мог познакомить ее с
мамой, сестрами, братом — словом, с моими. Еще ничего,
разумеется, не решено, хотя мама знает о наших отноше­
ниях и еще недавно спрашивала меня, где та худенькая
барышня, у которой подозревали чахотку. Я ответил, что
она здорова теперь, после полугода, проведенного в Ялте.
Я знаю, ты скажешь, что невозможно вообразить в на­
шем доме Лизу, с ее искренностью и прямотой, Лизу, кого1 Жизнь моя (лат.).
88

рая по-своему практична, не теряет времени даром и вме­
сте с тем способна на неожиданности, которые могут пока­
заться более чем странными не только в нашей семье, но и
вообще в Казани. Согласен! Почти невозможно. Но ведь я
всю жизнь занимался превращением этого «почти» в нечто
вполне определенное — вот тебе новый случай доказать,
что многолетний опыт не пропал напрасно.
Что касается моей «командировки», скажу тебе только,
друг мой Николаша, что мы с тобой — невинные девушки
в сравнении с тем, что сделали в Питере ляпуновские пи­
томцы. Но об этом при встрече.
Твой К.
Лиза

Проездом в Казань она провела в Москве три дня, и
все эти дни, слившиеся в один, были для нее острым,
непрекращающимся откровением. Она и прежде не раз
встречала Ивана Ивановича Реутова, преподавателя Стро­
гановского училища, длинного лысого человека, любив­
шего говорить о том, что в Москве живопись и все вокруг
живописи — совсем другое, чем в Петербурге. Его-то она
и застала у тети в первый день приезда — и разговор был
вытягивающий душу, резиновый, однообразный: в Петер­
бурге такой скромный человек, как Анна Васильевна (Ли­
зина тетя), не станет покупать живопись, а у нее — из­
вольте видеть — на стенах этюды, которые впору увидеть
в музее. (У тети был только один хороший этюд, левита­
новский, который она купила на посмертной выставке.)
В Петербурге картины покупаются как предмет обстанов­
ки, и, если у какого-нибудь действительного статского ви­
сит Богданов-Бельский, другой действительный статский
из кожи лезет вон, чтобы и его гостиную украшал именно
Богданов-Бельский. Словом, в Петербурге: «У меня — как
у такого-то». А в Москве: «Хоть я и не такой-то, а у ме­
ня — по-своему, не так».
Но вот договорились — доползли до французской жи­
вописи, и оказалось, что этот скучный Иван Иванович не
только знаком с Сергеем Ивановичем Щукиным, но может
устроить посещение его галереи.
Отправились на следующий день, предварительно вы­
слушав от Ивана Ивановича длинное рассуждение о том,
что и публика в Москве совсем другая, чем в Петербурге.
В Петербурге — воспитанная в известных традициях и
8

как бы не забывающая, что Эрмитаж принадлежит мини­
стерству двора. А в Москве смотрят на картину как на
произведение искусства, и публике безразлично, кому она
принадлежит.
Он надеялся, что Сергей Иванович сам покажет им свое
собрание. К счастью, этого не случилось — он был в отъ­
езде,— к счастью потому, что тетя говорила вздор, от кото­
рого даже вежливый Иван Иванович беспомощно хлопал
глазами, а Лиза... То, что она увидела, напомнило ей, как
это ни странно, летний день прошлого года, когда она
отправилась в Симбирск навестить родных. Вдвоем со сво­
ей пятнадцатилетней кузиной она поехала в большой лодке
на ту сторону Волги. Они сразу взяли много вверх, но силь­
ный ветер по течению стал их сносить. Вдруг все затми­
лось вокруг, Волга покрылась беляками, ударил гром,
дождь полил ведрами, и девочка, которая боялась грозы,
кинулась к ней с плачем. Тут надо было все делать сразу —
и успокаивать ее, и грести что было сил, и править веслами
все равно куда, лишь бы против течения! Мокрые до нит­
ки, обессилевшие, дрожащие, они наконец добрались до
берега, где жил, километрах в двадцати от Симбирска,
один знакомый бакенщик.
С этим-то чувством беспомощности, растерянности, изу­
мления тащилась она из одной комнаты в другую. Иван
Ивапович умно рассказывал о темной палитре Курбе и се­
ребристой — Коро, шутил, что между Моне и М~ане — раз­
личие далеко не в единственной букве, долго объяснял,
откуда у Ренуара «фарфоровая легкость мазка»,— она
слушала и ничего не понимала. Ей нужно было только
одно — выгрести к берегу под грозой, а гром оглушал ее в
каждой комнате — Сезанн, Дега, Гоген, Ван Гог. Потом
наступил Матисс, как наступает тишина или ночь, точно
чья-то могучая рука взяла ее за шиворот, как кутенка, и
с размаху швырнула в этот танцующий под музыку, про­
зрачный магический мир.
Иван Иванович говорил что-то о музыкальном аккорде,
который состоял из зеленого и голубого фона, дополнен­
ного телесным цветом фигур, о том, что Матисс восполь­
зовался самой белизной холста, «чтобы придать оттенкам
своеобразную шелковистость»,— она не слушала и не слы­
шала. Она разобрала только, что Матисс, оказывается, пять
лет тому назад был в Москве и помогал Щукину развеши­
вать его картины.
Она ушла с таким чувством, как будто в ее жизни про90

изошло событие, всего смысла которого она еще не могла
понять. Как в детстве, когда она на пари, не мигая смот­
рела на солнце, перед ее глазами плыли лиловые, красные,
зеленые, золотистые пятна.
С этим чувством она слушала тетю, которая много и
интересно рассказывала о войне, о воздушном бое, кото­
рый ей случилось видеть своими глазами, об эпидемии сып­
няка, о газовых атаках, против которых нашим трудно
устоять. С этим чувством, ни на минуту не оставлявшим
ее, она провела оставшиеся дни в Москве.
Город был зимний, сверкающий на солнце, заваленный
снегом, который никто, кажется, не убирал. Лиза впер­
вые была в Казани зимой.. Но изменилось, кажется, только
время года: она невольно засмеялась, когда, встретив ее
на вокзале и проводив в Щетинкинские номера, Костя из­
винился и сказал, что его ждут в женской гимназии. Он
тоже засмеялся и ушел, сказав: «Semper idem»
Но он был совсем не «semper idem», хотя не прошло и
двух недель с тех пор, как они расстались в Петербурге.
Он похудел, щеки запали, на носу стала видна горбинка,
которую она прежде не замечала. Веки были припухшие,
может быть, от усталости. Он был бледен, несмотря на
мороз. Он был... Приводя себя в порядок после поезда,
Лиза искала и не находила слова. Он был какой-то загнан­
ный — и она почувствовала это через десять минут после
того, как он кинулся к поезду и подхватил ее с последней
ступеньки вагона вместе с ее чемоданом.
Лиза думала об этом, когда пришел Лавров,— вот что
действительно не изменилось! Когда Костя был занят и
Лиза оставалась в Казани одна, он посылал к ней Лав­
рова.
— Смотрите, пожалуйста, догадался,— сказал Лавров,
показывая на цветы, стоявшие на столике у кровати.—
И откуда только он достал их зимой? Еще одно доказа­
тельство того, что прямая — не всегда кратчайший путь
между двумя точками. Кажется, он наконец убедился в
этом. Лиза, а вам не страшно выходить за будущего Лоба­
чевского?
— А я еще ни за кого не выхожу. Так вы думаете, что
Костя — будущий Лобачевский?
1 Всегда такой же (лат.).
91

— Едва ли,— подумав, ответил Лавров.— Но у него
бывают забавные догадки. Это обнадеживает. Словом, вам
придется туго. Вы завтракали?
— Да, в поезде. Мне не хочется есть.
— Тогда пойдемте гулять. Погода по Пушкину: «Мо­
роз и солнце, день чудесный».
В маленьком книжном магазине Лиза купила книгу
Морозова, которую не могла достать в Петербурге. Она на­
зывалась «Откровение в грозе и буре» и стоила дорого, пол­
тора рубля. Лавров, который читал ее, пошутил, что это —
книга об облаках и что посидеть, глядя на небо, часа дватри на скамейке в Державинском саду обошлось бы де­
шевле.
— Да, вам придется туго,— повторил он задумчиво,—
ио есть другая возможность. Выходите за меня.
Оба засмеялись. Лавров лихо выгнул узкую грудь и погусарски подбил усики. Усиков, впрочем, не было.
— Вы подумайте, прямой расчет. Семейная жизнь —
хлопотливая штука. А мы можем жить в разных горо­
дах, видеться два раз в год или, если вы заняты, еще
реже. Не переписываться и с благодарностью вспоми­
нать, что не мешаем друг другу. Ведь для женщины со­
знание, что она — замужем, важнее, чем замужество. Ну,
как?
— А вы не думаете, что нам стоило бы обсудить ваше
предложение с Костей?
— Ни в коем случае. Это опасно.
— Для вас?
— Нет, для вас. Он может согласиться.
Лиза засмеялась.
— Должна вас предупредить, что нам придется жить
не только в разных городах, но в разных странах. На дру­
гой же день после окончания войны я еду в Париж.
Они шли по Рыбнорядской, у многих лавок стояли оче­
реди, приказчик в длинпом белом переднике поверх паль­
то отпускал рыбу, мусоля карандаш и делая отметки в про­
довольственных книжках. Среди женщин, закутанных,
озябших, жалких, стоял какой-то смуглый солдат в рас­
пущенной нерусской шинели.
— Военнопленный,— сказал Лавров.— Очевидно, ма­
дьяр. А вот здесь в этом году открылась студенческая чай­
ная. Хотите зайти? Вы не замерзли?
— Нет.
— Значит, в Париж? Зачем? И почему не в Лондон?
92

— Потому что в Париже живет Матисс, у которого я
хочу учиться.
Лавров вздохнул.
— Увы! Я никогда не слышал о Матиссе. Это хороший
художник, да? Вот вы променяли математику на жи­
вопись. Это разумно, хотя среди женщин нет, кажется,
ни хороших математиков, ни хороших живописцев. Но
Париж! Сразу после войны? Война кончится через три
года.
Они вернулись в номера, на Большую Проломную, и
прождали Костю еще часа полтора.
Наконец он пришел, веселый, замерзший, с заиндевев­
шим поднятым воротником шинели, и с этой минуты все
стало совершаться только для того, чтобы поскорее кон­
чился этот день, с его обедом на Госпитальной и «смот­
ринами», которых Лиза ничуть не боялась. Но все шло
своим порядком. Ничего нельзя было изменить, и остава­
лось только искать маленьких утешений, которые помогли
бы ей дожить до вечера, когда они останутся одни. Уте­
шения были: они ехали на извозчике, полсть с разорван­
ной петлей соскальзывала с колен, и Карновский, придер­
живая полсть, крепко, нежно прижался к Лизе. Всю до­
рогу он грел дыханием и целовал ее руки.
— Соскучился?
И он ответил по слогам:
— Смер-тель-но.
По деревянной обледенелой лестнице они спустились
в овраг, вдоль которого вилась Госпитальная. Что-то заво­
роженное было в заборах, терпеливо согнувшихся под тя­
жестью снега, в ослепительных сосульках, свисавших с
кривых желобов, в домах, как будто утонувших в тишине,
в белизне. Карновские жили в одном из них, приглядистее
других, но с крыльцом без перил.
Девочка лет пятнадцати, в форменном платье епархи­
алки, открыла дверь, сделала книксен и сказала чуть
слышным голосом:
— Здравствуйте.
— Сестра Катя,— сказал Карновский.
Они разделись в прихожей. Другая, постарше, пока­
залась в дверях и тоже сделала книксен:
— Здравствуйте.
— Сестра Нина,— сказал Карновский.
Девочки постояли. Видно было, что у них захватило
Дух.
93

Потом, когда Лиза и Карновский сидели в комнате,
которая была, очевидно, и столовой, и спальней — у стены
стояла железная кровать,— вошел и что-то пробормотал
басом лохматый, похожий на Карновского гимназист в
форменной рубашке и высоких солдатских сапогах.
— Брат Федя.
Гимназист ушел, и сразу же пришла, сухо поздорова­
лась и стала накрывать на стол Анна Игнатьевна — круп­
ная, с грубыми руками, в очках, с твердым лицом. На ней
было длинное желто-зеленое платье в полоску, с широ­
кими, отороченными стеклярусом рукавами, и бело-чер­
ные, плетенные в клетку, ботинки. Потом, за обедом, Лиза
подумала, что Анна Игнатьевна ненавидит ее уже за то,
что ради нее ей пришлось надеть эти платье и ботинки,
пролежавшие, должно быть, лет десять в комоде.
Лиза рассказывала Карновскому о щукинской галерее,
он слушал с тем веселым вниманием, которое она любила
и которым он всегда отзывался на все, что было для нее
интересно. Но когда пришла мать, в их разговоре появился
оттенок напряжения.
К столу долго не звали, и он стал показывать Лизе
квартиру. Она удивилась: в комнате девочек на столе ле­
жали скроенные кальсоны. Девочки молчали, потупясь, с
потрясенными лицами, и Карновский объяснил, что это их
доля в подарках, которые казанская епархия посылает на
фронт.
Он жил в смежной комнате, с братом, который вскочил
с кровати, когда они вошли. Над письменным столом ви­
села литография врубелевского «Пана». «Твой подарок»,—
ласково сказал Лизе Карновский. Он снова был насторо­
жен, но теперь по-другому. «Боится, что мне не понра­
вится здесь»,— с нежностью подумала Лиза.
Пришел, запыхавшись, Лавров и принес вино.
— Самодельное, но не хапжа! — с торжеством объ­
явил он.
Позвали к столу.
На этом вине, которое Анна Игнатьевна едва пригуби­
ла, когда Лавров в шутливо-высокопарных выражениях
предложил выпить за Лизу, на его же болтовне, которую
слушали, преодолевая желание, владевшее, по-видимому,
всеми — встать и уйти,— и прошел этот тягостный, беско­
нечный обед. Вино было плохое, но, действительно, не
ханжа.
94

— Милые мои, на ханжу у меня не хватило бы фи­
нансов!
Ханжа стоила от шести до десяти рублей шкалик, конь­
як — тридцать рублей бутылка.
И Лавров заговорил о дороговизне, потом о призыве
ратников второго разряда, потом о военнопленных — зем­
ство требует военнопленных для работы в деревне, а город
согласился отдать только девятьсот человек.
Вдруг, ни к селу ни к городу, он рассказал о том, как
прошлым летом он был на кондициях в семействе сошед­
шего с ума заводчика, готовил па аттестат зрелости двух
его сыновей. На столе, за которым собирались родные,
врачи, какие-то приживалы и приживалки, стояло громад­
ное блюдо жареной стерлядки. Это был обед. Ели молча и
только стерлядку. Разговаривать запрещалось. Едва.ктонибудь начинал говорить, сумасшедший поднимал на него
палившиеся кровью, бешеные, страдающие глаза.
Лавров вдруг замолчал, смутился. Что-то прошло меж­
ду всеми. Карновский стал тереть рукой лоб — и Лиза пе­
рехватила его сдержанный взгляд. Ее «смотрины» были
чем-то похожи на этот обед, о котором рассказал Лавров.
В желто-зеленом полосатом платье, в бело-черных шах­
матных ботинках, неподвижная, угловатая, прямая, с под­
жатыми губами, с взглядом из-под очков, от которого ку­
сок застревал в горле, за столом сидела Анна Игнатьевна.
И Лиза, как на белом листе бумаги, прочитала все ее мыс­
ли. В то время как говорили о дороговизне, о ханже, о том,
что немцы будто бы применяют какие-то «летаргические
пули» — из дула вылетает облачко газа, лишающее созна­
ния на два-три часа,— о Распутине, о смерти императора
Франца-Иосифа, Анна Игнатьевна думала с отчаяньем, с
ужасом, что сын уходит от нее, дом рушится, она остается
с тремя детьми, которых еще надо поставить на ноги. Она
думала неотступно, безнадежно, злобно, что во всем вино­
вата эта барышня, долгоногая, глазастая и чахоточная! Ко­
стя врет, что в Крыму она выздоровела, на свою голову
врет!
Наконец кончилась эта мука, этот обед, за которым де­
вочки не получили жаркого: Анна Игнатьевна бережно
разделила между ними супное мясо.
Вышли вместе. Лавров простился, и Лиза заметила, что
Карновский ласково выше кисти сжал его руку.
Он проводил Лизу в гостиницу. Был пятый час, до ве­
чера далеко. Но она больше не ждала вечера с прежним
95

нетерпеливым радостным чувством. Когда Карновский
ушел — у него было еще два урока,— она расшнуровала и
сняла ботинки, сбросила платье и прилегла в капоте с кни­
гой в руках. Она поленилась встать, чтобы задернуть зана­
вески, и от окна шел постепенно темнеющий снежный ро­
зовый свет.
Она наудачу раскрыла книгу Морозова: «И не будет в
тебе ни звуков играющей арфы, ни поющего голоса, ни
трубного гласа, ни музыки тех, что играют на свирелях
и других инструментах,— прочитала она.— И не будет в
тебе ни художника, ни художества, и шума жерновов уже
пе будет более слышно в тебе». Какое предсказание! «Так
будет же»,— подумала она упрямо.
Автор толковал Апокалипсис, последнюю книгу Ново­
го завета. Она раскрыла книгу в другом месте, загадав те­
перь не на себя, а на Костю. «И в то время, как животные
четырех времен года прославляют и превозносят его, си­
дящего на троне, двадцать четыре старца-часа поочередно
преклоняются перед ним». Она засмеялась: «А ведь это и
вправду о Косте! Уроки!»
Она была еще там, на Госпитальной, где Анна Игнать­
евна бродит из комнаты в комнату, держась за сердце, в
отчаянии — из-за нее! Испуганные девочки забились по
углам, мрачный лохматый гимназист, которому все равно,
читает роман графа Амори — он читал эту книгу, когда
они вошли. Господи, что же делать?
В номере было душно. Может быть, от цветов? Она
встала и переставила цветы со стола на окно. «Может быть,
Костя должен был сказать матери, что все останется, как
прежде».
Почему-то она вспомнила, как после пансиона поехала
к отцу в Воткинский завод и нашла отца в только что сня­
той квартире, которая была чем-то похожа на квартиру
Карновских. Он был один, мачеха еще не приехала, и
Лиза принялась за устройство квартиры. Как отец был бла­
годарен ей, как ласков, как счастлив и горд, что она кон­
чила пансион с золотой медалью! Она с трудом отговорила
его — он непременно хотел показать эту медаль и ее атте­
стат своим офицерам. В первый раз она тогда разглядела
его — мягкого, доверчивого, заставляющего себя стано­
виться другим, бравым, несмотря на свою мешковатость,
строгим, несмотря на доброту, которая так и светилась в
его розовом, немного бабьем лице. Потом приехала мачеха,
чем-то похожая на Анну Игнатьевну, но не сдержанная, а
96

крикливая, требовательная, мещански самоуверенная — и
вот тогда-то он по ее настоянию сжег Костины письма.
Странным образом все это связалось с обедом на Госпи­
тальной, с чувством искусственности, насилия, несвободы.
Свобода была там, в не оставлявшем ее воспоминании о
щукинской галерее.
Она закрыла глаза, и голые танцующие фигуры — ди­
кие, свободные, как будто, кроме них, никого нет на земле
и никто им не нужен — стали кружиться перед ее глаза­
ми. Матисс! Радостно вздохнув, она вспомнила чувство
ритма, объединявшего эти фигуры. Их окружала прозрач­
ность. Казалось, что они написаны на стекле. От них не­
возможно было оторваться.
Но вот она заставила себя уйти от Матисса и с размаху
кинулась в совсем другой, деревенский, разноцветный мир.
Гоген! Коротконогие коричневые девушки, почти голые, с
яркими цветами в волосах, смотрели на нее, легко дыша.
Они были свободны! Они были доверчиво просто, беспре­
дельно свободны. Боже мой! Без сковывающей неизвест­
ности, без необходимости объяснений!
Она почти не спала в поезде и вдруг уснула сразу лег­
ко, точно окунулась в прозрачную воду. Сквозь мысли и
воспоминания она старалась понять что-то очень важ­
ное — и поняла наконец, облегченно вздохнув. Самое важ­
ное был Париж, похожий на повисший в воздухе разно­
цветный шар. От него шли прозрачные стрелы света. Он
покойно дышал на головокружительной высоте над пиками
готических зданий.
В полусне она слышала, как пришел Карновский, с
поднятым воротником шинели (он не носил кашне), в за­
потевших очках (он давно сменил пенсне на очки). Он ски­
нул шинель, задернул занавеску. Она следила за ним
из-под полуопущенных ресниц с вдруг перехваченным от
волнения горлом.
— Спишь? — негромко, ласково спросил он.
— Нет. Иди сюда. Садись.
Он поцеловал ее.
— Подожди. Слушай: на другой день после окончания
войны я еду в Париж. Горины обещают дать мне взаймы.
Я хочу учиться у Матисса.

Она проснулась рано — и вчерашний вечер прошел
медленно перед ее глазами, точно он терпеливо ждал ее
пробуждения. Может быть, они не поссорились бы, если
4

в. Каверин, т, 6

97

бы она не сказала, ^то Дмитрий предложил денег на по­
ездку, на жизнь в Париже? Может быть, Костя был прав,
доказывая, что самая мысль об этой аоездке оскорбитель­
на, ничтожна в то время, когда идет тяжелая, грозящая
поражением война, мародеры грабят страну, епархиалки
шьют для солдат кальсоны и женщины с двух часов ночи
становятся в очередь за тухлой рыбой? В то время, как
она сама едет к отцу, тяжело раненному на фронте.
Да, Костя прав. Но ведь это была даже не надежда, а
попытка надежды. Он не должен был расправляться с этой
попыткой так беспощадно, так сурово. Нет, здесь было
что-то еще, совсем другое, может быть, случившееся с ним
уже после обеда на Госпитальной. Она почувствовала это
даже в те минуты, когда они остались, наконец, одни в ти­
шине, в темноте. А потом вдруг этот спор, этот раздражен­
ный тон, эта неожиданная, изумившая ее грубость, от
которой у нее перехватило дыханье. Да, что-то случилось.
Семейный скандал? Ложное положение, в котором он не
хотел признаваться?
Она встала, умылась, оделась, раздвинула занавеску,
и в номере все похорошело — мебель, грубо раскрашенная
под орех, выгоревшие синие шпалеры. Утро было розовое,
свежее, с играющим светом. Лиза надела пальто, постояла
перед зеркалом: пальто было старое, немодное — теперь
носили в талию, с накладными карманами, с широкими,
отделанными мехом рукавами. Она с досадой подумала об
этом.
На Большой Проломной она позавтракала в кафе и по­
шла куда глаза глядят — Костя должен был забежать в
двенадцать, после урока у каких-то богачей Муралеевых.
Этот урок никак нельзя было пропустить.
...Замужем, что за странное слово! Шура вышла замуж,
она была на ее свадьбе в Симбирске, и для нее все было
ясно на десять, на двадцать лет вперед. Для нее все было
ясно, потому что она хотела стать принадлежностью мужа,
разделить с ним его, быть может, ничтожную жизнь. Зато
она «замужем», за-мужем, не одна, а за-мужем. И Лиза
будет не сама по себе, а «за-мужем». Она станет его уро­
ками, его экзаменами, его университетом, в котором он
считается будущим Лобачевским. Она будет «за», «при»,
«около», «возле». Их близость станет такой же повседнев­
ной, обиходной, как университет и уроки.
Она пришла в кремль и постояла у Сююмбекиной баш­
ни, зимней, грустно изукрашенной снегом. Потом спусти98

лась вниз и по уличкам, по тропинке, вдоль заиндевелых
заборов прошла на Попову гору. Татарин — разносчик
тканей, в круглой шапочке, с аршином в руках, встре­
тился ей.
— Барышня, хороший товар есть, бархат, кашемир,
сатин есть. Покупай, барышня, не пожалеешь.
Она покачала головой. Они едва разошлись на тро­
пинке.
И, может быть, он не поехал бы в Петроград, если бы
она не возвращала его письма, если бы не отказалась от
пего навсегда, как она писала ему. Это было вспышкой —
его решение поехать в Петроград и все, что там произошло
между ними. Вспышка пройдет через год или два. И будет
Казань, и снова Казань. И Анна Игнатьевна, которая не
пустит ее на порог. И Художественное училище, в которое
он вчера советовал ей поступить, доказывая, что по-своему
Фешин нисколько не хуже Матисса.
...Теперь она была на Рыбнорядской, где открывались
лавки и лари, стояли очереди и бродили пугливые, озве­
ревшие, тощие собаки. Кто-то говорил, кажется Лавров,
что на Рыбнорядской всегда было так много собак, что
один переулок так и назвали — Собачьим.
Почему-то она вспомнила самодельные гипсовые таре­
лочки с бумажными цветами, висевшие на стене в комнате
девочек, плетеные скатерти и накидочки из кружков в
столовой. И где-то еще аккуратную, выпиленную лобзиком
полочку, на которой стояли подобранные по размеру книги.
«Все это не он, не он,-— подумала она.— Но и гипсовые
тарелочки будут где-то «около», «возле».
Они не поссорились бы, если бы она не сказала, что
Дмитрий предложил ей денег на поездку в Париж. «Ах,
так? И на жизнь? — спросил он с той неторопливостью,
которая должна была показать, что он совершенно спо­
коен.— Каким же образом ты рассчитываешь вернуть
долг? Или ты надеешься на быстрый успех в Париже?»
Может быть, это ревность? С какой злостью он еще в
Петрограде сказал о Дмитрии, что при всей его учености
в нем чувствуется российское шалопайство!
И с раскаяньем, вдруг остро охватившим ее, Лиза стала
думать о Дмитрии, о его преданности, о дружеской близо­
сти, которая стала теперь привычной для них. О том, как
много он сделал для нее, какое единственное, неоценимое
место занял он в ее жизни. Как посмела она скрыть от
пего, что сговорилась о встрече с Карновским?
4*

99

Но страдным образом к чувству раскаянья, сожаления
примешивалось какое-то совсем другое, необъяснимое
чувство. Она не хотела, чтобы Дмитрий ждал ее в Петро­
граде. Она не только не хотела бы сейчас увидеть его, но
не могла представить себе, когда ей захочется его увидеть.
Она вспомнила его молящие глаза с большими ресницами,
узкие, слабые руки. Тогда, в августе, когда он сделал ей
предложение, Лиза просила его подождать. Теперь она от­
казалась бы.
...Она остановилась, прижав руки к груди. Отказалась
бы? Да.
Теперь опа была в Татарской слободе, какая-то широ­
кая улица вдруг оборвалась — и за поворотом открылась
взлетевшая в небо стрела минарета с полумесяцем, кото­
рый неожиданно и, как ей показалось, робко венчал эту
высоту.
«Костя, я уезжаю, чтобы подумать. В Казани это невоз­
можно, потому что я слишком люблю тебя.— Она не сочи­
няла письмо, оно само собой говорилось в душе.— Я вер­
нусь, я еще вернусь, или ты приедешь ко мне. Может быть,
для нас лучше, чтобы все осталось по-старому, как преж­
де? Мне ведь ничего не надо. Только — любить».
Она плакала. Старая татарка, закутанная, замотанная,
в длинной шубе, в высокой шапке, остановила ее и спро­
сила что-то с тревогой, певуче.
— Нет-нет,— сказала Лиза.— Спасибо. Все хорошо.
Только теперь она поняла, что замерзла сильно, до ко­
стей, что руки и ноги одеревенели и почему-то страшно
глубоко вздохнуть.
По узкой улочке, вьющейся вдоль сугробов, она вышла
на какую-то площадь. Женщины гремели ведрами у водо­
разборной будки. Поодаль стояли заиндевевшие лошади,
запряженные в низкие, без кузова, сани. Это была стоянка
барабусов — татарских извозчиков. Костя что-то говорил
ей о них. Она подошла — к ней кинулись. Она села в сани,
извозчик прикрыл ее ноги толстой кошмой.
— Куда прикажешь, барышня?
— В Щетинкинские номера.
И застоявшаяся лошадь тронула резво.
Лавров ждал ее в вестибюле, она не сразу заметила его
сжавшуюся в широком кресле маленькую фигурку в сту­
денческой шинели с поднятым каракулевым воротником.
100

— Здравствуйте,— радостно сказал он.— Мне сказали,
что вы рано ушли. Вы завтракали? Что случилось? У вас
расстроенный вид.
Она взяла ключ, они прошли в помер, и Лавров, сму­
тившись, достал из шинели коробку конфет.
— Спасибо. Зачем вы тратитесь, милый Коля?
— Что вы, пустяки! Костя скоро придет, мы встрети­
лись в университете. Он сказал, что вы поссорились.
Они посидели, помолчали. Лавров вздохпул.
— Мне хотелось...— поспешно сказал он.— Этот обед
на Госпитальной... Я у них жил, я хорошо знаю Анну
Игнатьевну. Она — человек хороший и Костю любит,
можно сказать, самоотверженно. Но ведь любовь, в осо­
бенности материнская,— это странная штука. Она у нее
какая-то... ну, мстительная, что ли... Вы только не по­
думайте, что Костя просил меня поговорить с вами.— Лав­
ров волновался, темная прядка упала на узкий высо­
кий лоб.
— Ну что вы!
— И вот я боюсь... За него и за вас.
— Не понимаю.
— Простите меня за это вмешательство. Я хочу ^ска­
зать, что вы не должны на него сердиться. У него вчера
был очень трудный день.— Он помолчал.— Вот я думал о
вас. О нем и о вас. Переписка — это совсем не то. Даже я,
когда беру в руки перо, становлюсь совсем другим челове­
ком. Ведь вы до сих пор как-то не вгляделись друг в друга.
Например, вы думаете, что он стремится к независимости.
Нет, он не просто стремится. Это — страсть независимости,
а страсть нельзя ни любить, ни ненавидеть. Надо ее по­
пять. И вот вчера...— Лавров говорил все быстрее: — Вы
понимаете, он почти весь день был в унизительном поло­
жении. Он стыдился того, что вы увидели на Госпиталь­
ной, и должен был скрывать от вас, что он стыдится, хотя
я говорил ему, что вся суть заключается в том, что от вас
он ничего не должен скрывать. А тут еще этот разговор с
Маришей...— Лавров вдруг осекся, смутился, покраснел,
замолчал.— Я хочу сказать...— начал было он и опять за­
молчал.
— Вы хотите сказать, что у Кости вчера был разговор
с какой-то Маришей?
— Ах, боже мой, что за вздор! Ваш приезд — это был
праздник, необыкновенность, а существует, вернее, суще­
ствовала какая-то обыкновенность, которой просто смешно
101

придавать значение. Мариша — это моя знакомая, и она
стала спрашивать Костю о вас, а он...
Лавров вынул носовой платок и мял, крутил его в ру­
ках, как провинившийся мальчик.
— Все это кончилось и, вообще, ерунда,— пробормо­
тал он с отчаяньем.— Костя скоро придет. Все будет хо­
рошо. Ну, пожалуйста, поверьте мне, что все будет хоро­
шо! Вы же умница. Как у вас со здоровьем? Анна Игнать­
евна почему-то думает, что вы больны.
— Я здорова. Впрочем, сейчас у меня начинается
головная боль, и нужно пройтись, чтобы она не разыг­
ралась.
Лавров надел пальто, они вышли вместе. Он еще го­
ворил о чем-то на лестнице, в коридоре. Она не слушала.
У подъезда гостиницы они простились, и Лиза пошла на­
право, к кремлю.
Замерзшая ленточка Казанки тускло блестела. На кры­
ше какого-то двухэтажного дома зеленый купол был окру­
жен пошлыми железными цветами, и Лиза подумала, что
таких домов почему-то много в Казани. Но белая высокая
стена кремля, доходившая до башни, а потом продолжав­
шаяся с темными стрелами бойниц, была прекрасна — и
Лиза немного успокоилась, глядя на ее сияющую под солн­
цем, пустынную белизну. Налево были пять голубых купо­
лов какой-то церкви, а направо все взгорья и взгорья, мно­
го рыжего и красного — крыши с торчащими побеленными
трубами, из которых поднимался серовато-прозрачный
дым. И всюду шла жизнь: женщина развешивала белье на
дворе, пилили дрова, где-то крыли тесом сараи. Ничего не
случилось. Земля была огромная, надежная, занятая
жизнью и собой, прекрасная и простая.
Она вернулась в номера, расплатилась. Портье сказал
ей, что поезд в Самару отправляется через Саранск в че­
тыре пятнадцать. Она наскоро написала Косте — и не
стала перечитывать свое холодное, мертвое письмо. В нем
было все по-другому, она не знала, с чего начать, чем кон­
чить,— точно что-то выпало из ее рук и разбилось.
На вокзале было грязно, шумно. Городовой кричал на
какого-то мужика, сидевшего на туго набитых мешках.
Строился маршевый батальон, ладили помосты к то­
варным вагонам. Бабы плакали. Татарин, стоя на коленях,
молился, шептал, кланялся в уголке заплеванного зала...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1

Прошлое отлетало стремительно,
бесповоротно.
Жизнь, оторвавшаяся от обихода, ворвалась в маленькую
квартиру па Госпитальной, все перекроив по-своему, за*
ставив Карповского бросить па время магистерские экза­
мены, потому что шли бои с «забулачниками», объявивши*
ми, что столица «Урало-Волжских штатов» находится в
одном из городских районов, за маленьким грязным про­
током Булак. В июпе 1918 года оп уехал с матерью и де­
вочками в Москву: чехословацкий корпус поднимался
вверх по Волге и был уже педалеко от Казани.
...Оп вернулся зимой в промерзший город, в обокра­
денную квартиру па Госпитальной, в университет, погру­
женный в непроглядную тьму. Младший брат был моби­
лизован белыми и погиб; об этом Карповский узнал толь­
ко через несколько лет. Надо было с чего-то начинать.
Надо было что-то продолжать. Он разыскал профессора
Маврина и доказал ему, что «красная арапия», как старик
называл большевиков, не возражает против изучения тео­
рии функций действительного переменного и всей высшей
математики в целом.
Так опять начался университет, паука и новый отсчет
времени, который был еще требовательней, чем прежде.
После магистерских экзаменов Константину Павлови­
чу предложили читать специальный курс в университете.
Он согласился, но почти все свободное время отдавал ор­
ганизации Политехнического института.
То была пора, когда после освобождения Поволжья в
городе постепенно восстанавливалась прежняя жизнь.
103

В ней была черта, сразу же захватившая его,— возмож­
ность невероятного, как он выразился в разговоре с Лав­
ровым. Эта возможность требовала размаха, тоже неверо­
ятного. Практически представить его было почти не­
возможно, но «логически» — доказывал он скептически
улыбавшемуся, изголодавшемуся Лаврову — «вполне обо­
зримо».
Политехнический институт создавался на базе ремес­
ленного училища. Но никакого ремесленного училища дав­
но уже пе было и в помине: учащиеся были мобилизова­
ны белыми или разбежались, в мастерских стояли два по­
ломанных токарных станка, электромотор времен Яблочко­
ва и разобранный двигатель внутреннего сгорания.
Осенью девятнадцатого Карновского назначили дека­
ном рабфака, и он снова согласился, подумав, что, в сущ­
ности, оп сам был первым рабфаковцем, когда работал на
заводе братьев Крестовниковых и занимался ночами. Он и
теперь прежде всего пошел на завод — набирать учащих­
ся и просить, чтобы рабочие помогли ему оборудовать ка­
бинет учебных пособий. Потом, спустя полгода, когда уча­
щиеся вдруг нахлынули разом, дело стало за преподава­
телями, и тут пригодилась репутация Константина Павло­
вича, как вежливого, вполне интеллигентного молодого че­
ловека, у которого было много знакомств среди богатых
русских и татарских семейств. Он нашел преподавателей
и среди них одного крупного инженера, который предска­
зывал советской власти скорую и неизбежную гибель.
Сложнее было с программой для рабфаков и техниче­
ских вузов, о которой шли бесконечные споры. Карнов­
ский принял участие в обсуждении и с самого начала за­
нял острую позицию. Он испытал сперва один, потом дру­
гой метод, горячо рекомендованный в сборнике «Новое
дело». Оба растаяли, как пар в нетопленной аудитории,
битком набитой людьми в солдатских шинелях, которые
занимались, пользуясь одной кпигой на троих и грея ды­
ханьем замерзшие пальцы. Нечего было и надеяться на
то, что им окажется доступной строгая, сложившаяся в
двадцатом веке система математических знаний. Для них
путь в математику шел через технику. Очевидно, где-то
здесь и надо было искать новые методы преподавания.
Возможно, что, если бы он не заходил к старику Мав­
рину, помогая ему приводить в порядок библиотеку и полусожженный архив, ему пе пришла бы в голову эта, в
сущности, простая мысль. Архив и библиотека были уни104

кальными, в них встречались книги не только начала де­
вятнадцатого века, когда Казань была одним из научных
центров Европы, но и восемнадцатого.
Карновский, который всегда интересовался историей
науки, начал с Чебышева и, двигаясь назад, к восемна­
дцатому веку, прочел два мемуара Эйлера. Он искал воз­
можность простого, наглядного подхода к высшей мате­
матике и проследил ее развитие, останавливаясь на тех
этапах, которые естественно связывали математическое и
техническое мышление. Гениальный Чебышев подсказал
многое. Еще неясные соображения горячо поддержал Лав­
ров, любивший повторять, что «только простое может бро­
сить свет на сложное».
Конечно, это было отступление, но ведь отступал же —
как сказал тот же Лавров — и Кутузов.
Новая методика, в оспову которой были положены ста­
рые «доабстрактные» способы преподавания, была разра­
ботана до мелочей, и, хотя статья Карновского вызвала но­
вые горячие споры, он, не отвечая, принялся за дело. Вре­
мя показало, что он был прав — в конечном счете именно
его методика легла в основу преподавания математики на
рабфаках и в технических вузах.
Прежде «отсчет времени» касался только внутренней
жизни Карновского. Профессор Маврин считал его самым
способным из своих учеников, и он был нужен кафедре,
университету. Теперь оказалось, что он нужен сотням лю­
дей, которые писали с грубыми ошибками и в лучшем слу­
чае знали таблицу умножения. Он стал центром острых
интересов, поражавших его своей повизной. Его аналити­
ческий склад ума, «пунктуализм», над которым подшучи­
вал Лавров, неожиданно оказались необыкновенно важ­
ными не только для него, но и для тех, кто с разбегу ки­
нулся к нему с делом. От него не просили, а требовали
знаний.
2

Он получил несколько писем от Лизы сразу же пос­
ле ее отъезда из Казани и вернул их, пе распечатав. Он
ничего больше не хотел знать о ней — теперь пришла его
очередь возвращать ей нераспечатанные письма. Она бро­
сила его — и прекрасно! Правда, это случилось с ним
впервые в жизни, «но, может быть,-— думал он с холод105

ностью, которая была (ои знал это) утешительной, при­
творной,— случится еще не раз». Но не с холодностью, а
с бешенством он спрашивал себя: что заставило его в раз­
гаре неотложных дел броситься в Петроград? Оскорблен­
ное самолюбие? Да, может быть. Ведь Лиза старалась до­
казать, что опа счастлива с Дмитрием, а он, Карновский,
может поступить, как ему вздумается — ехать или оста­
ваться в своей грязной Казани.
Но если так, что же произошло в Петрограде? Что из­
менилось в тот день, в тот час, когда он увидел Лизу?
Произошло то, что он едва узнал ее. Так это была она —уверенная красавица, остро и весело сознающая силу сво­
его обаяния? Так это она держалась так свободно, так сме­
ло у Гориных, в богатом профессорском петербургском
доме? Незаметный казанский студент в отглаженной, но
сильно потертой форме сидел в гостиной, не вмешиваясь в
тонкий разговор о «хроматической гамме света», в котором
он ничего не понимал и, разумеется, смеясь, сейчас же со­
знался в этом.
...То, о чем он мстительно думал перед отъездом, слу­
чилось и не могло не случиться, потому что она любила
его, а пе Дмитрия. Но случилось еще и то, что, снова без
памяти влюбившись в нее, оп допустил странную возмож­
ность, всегда казавшуюся ему невероятной,— и не только
допустил, а без оглядки поверил в эту возможность. Не он
ли писал и говорил ей о «совместном квартировании», как
оп с иронией пазывал семейную жизнь?
Лиза выбрала — семейная жизнь не состоялась. Так
почему же он был так оскорблен ее неожиданным бегст­
вом? Что заставило его вернуть одно ее письмо из Сим­
бирска, другое из Петрограда? Уж пе был ли оп в глубине
души доволен, что теперь все снова пойдет, как прежде,
своим путем, без волнений и тревог, без неожиданностей,
мешавших его жизни, его пауке?
Ему еще не было двадцати восьми лет, когда оп был из­
бран профессором Политехнического института. Он взял
отпуск, поехал в Ядрин, чтобы обдумать курс, и вот здесь,
в тишине, снова стал неотступно, с раскаяньем, с горечью
думать о Лизе.
Он начал разыскивать ее давно, еще осенью семнадца­
того года. Старушка Кауфман, у которой оп останавливал­
ся в Петрограде, ответила, что Лиза провела у нее лето
(«не у Гориных»,— сейчас же остро отозвалось в душе),
а в сентябре вернулась в Ялту, после воспаления легких.
106

Он написал ей в Ялту по старому адресу, на Мееровскую.
Письмо вернулось «за ненахождением адресата». Оп напи­
сал Шуре, которая жила с мужем в Симбирске. Да, Шура
получила открытку от Лизы, но давно, осенью 1917 года.
Тогда все было хорошо, но «здоровье еще не позволяет мне
оставить Крым,— писала Лиза,— хотя в последнее время
с легкими, кажется, все в порядке. Я пополнела, порозове­
ла, и снова появилась жажда жизни и аппетит к приклю­
чениям».
Вдруг задохнувшись, он прочитал эту фразу...
Он снова написал в Ялту, каретному мастеру, у которо­
го Лиза жила в свой первый приезд, весной 1914 года.
Когда он уже потерял всякую надежду, когда граж­
данская война была в разгаре и переписка между севером
и югом прекратилась, он получил от нее письмо, которое,
как ножом, отрезало все, чем оп жил день, час, минуту
тому назад.

20.V.1918. Ялта.
Костенька, родной, где ты? Я места себе не нахожу,
думая о тебе. Много раз я писала тебе, но в ответ — пи
слова. А сейчас и совсем оборвалось сообщение с севером.
Посылаю это письмо с едущими в Ригу, может быть, оно
доберется до тебя. Живем здесь в унижении, в позоре.
Пришли германцы (2 мая н. с.). Даже Севастополь сдал­
ся без боя. Наступило внешнее спокойствие, купленное до­
рогой ценой. Я была больна в первые дни, да и сейчас
еще больна нравственно, хотя стараюсь взять себя в руки.
Великолепие весны не смягчает горя, па ее цветущем фоне
еще отчетливее рисуются германские каски. Дрожу при
виде. Немцы самодовольны, гордятся корректностью и не
сомневаются в своем превосходстве. Хожу, опустив глаза.
Боюсь задохнуться от ненависти.
Ну, полно! Надодержаться. Не вечно же будут мель­
кать на фоне глициний германские каски! Почему-то их
особенно много вокруг моего старого любимого платана на
набережной. Оп смотрит сверху на них — с величавым пре­
зрением. Так же должны держаться и мы.
Если бы ты знал, как проклинаю я себя за то, что еще
осенью не вернулась на север! Но не только моя болезнь,
обострившаяся после воспаления легких, остановила меня.
Я осталась, потому что впервые в жизни ясно почувство107

вала, что твердо держу кисть в руках и знаю (или по
меньшей мере догадываюсь) — что и как я хочу напи­
сать. Бесценную помощь оказал мне один старый худож­
ник из передвижников (в далеком прошлом), но совершен­
но особенный — о нем я тебе еще расскажу. Уехать он не
хотел и не мог, потому что оп армянин и работает над
росписью армянского собора. Он и здесь — на родине, а
я — в мышеловке. Мы с ним одни в этом городе мертвых.
Бывают дни, когда я спрашиваю себя: не приснилось
ли мне все это — Петроград, Исаакий, белые ночи, платье
не с чужого плеча (меня обокрали, и я хожу здесь бог
знает в чем), возможность не думать о завтрашнем обе­
де? Ты — в этом я не сомневаюсь — был, есть и будешь. Но
была ли моя поездка в Казань и как могло случиться, что
я уехала, убежала, не простившись с тобой? О, как много
я требовала тогда от жизни, как была избалована, каприз­
на, горда! Или тогда-то я и была — я, а теперь потеряла
себя, одна, отрезанная от близких, измученная ненави­
стью, растерянностью, недоумением? Я — ничья здесь, а
ведь даже вещи, мне иногда кажется, способны тосковать,
когда они никому не принадлежат.
Единственное мое прибежище — работа. Зовут моего
учителя и бесценного друга Вардгес Яковлевич Суренянц.
Ему шестьдесят лет. Нет ни времени, ни возможности пе­
ресказать тебе все, чему он меня научил. Да и бог весть,
доберется ли до тебя когда-нибудь мое послание! Скажу
только, что если я еще живу и работаю после всего, что ви­
дела и пережила в Ялте,— это сделал он. В Ялте он жи­
вет потому, что армянская церковь богачей Тер-Гукасовых
расписывается по его эскизам. Мало сказать, что он — об­
разованный человек. Он владеет немецким, английским,
персидским и в совершенстве — итальянским. Влюблен в
восточное искусство, увлекался прерафаэлитами — и на
всю жизнь остался армянским художником. Он жил в Па­
риже, Вене, Риме, Валенсии, Венеции, оп иллюстрировал
Метерлинка, Уайльда, Толстого, Пушкина, работал в мо­
сковском Художественном театре — по его эскизам была
поставлена «Чайка».
Впрочем, Вардгес Яковлевич пе столько учит, сколько
как будто сам у всех учится. От пего идет тишина, в ко­
торой я так давно и глубоко нуждаюсь.
Он одинок, от его помощника, тоже армянского худож­
ника, я узнала, что оп всю жизнь любил одпу женщину,
которая вышла замуж за его друга, известного писателя
108

Ованесяна. Уж не потому ли мы с полуслова понимаем
друг друга?
Ну, что же еще рассказать мне о нем? Я, как в мопастырь, ушла в его мудрость. Он внушил мне уверенность.
Не похвалами—напротив, требовательностью. Но так тре­
бовать можно только от талантливого человека. И к Ви­
зантии моей он отнесся по-своему. Чудо искусства сохра­
нило ее в веках, несмотря на то, что она была попрана
турками — как сейчас, на наших глазах, попрана и униже­
на немцами Ялта.
Прощай, милый, родной. Увидимся ли когда-нибудь?
Кто знает.
Была бы моя воля, пошла бы пешком по Руси. Так хо­
чется, даже снится!
Посылаю тебе мою любовь и благословение.
Твоя Лиза.
3

Ничего невозможного не было в его решении добрать­
ся до Ялты и увезти Лизу, хотя пришлось бы перейти две
линии фронта и ехать через Украину, на которой хозяйни­
чал какой-то Махно. Карновский разузнал все подробно­
сти. Ехать надо было с фальшивой справкой о месте рож­
дения — Ялта или любой другой город в Крыму. Опасные
места начинались за хутором Михайловским — ничейная
полоса до Копотопа, часть пути надо идти пешком, и лег­
ко нарваться на гайдамаков. Из Конотопа до Киева до­
браться было уже нетрудно, а в Киеве у Карновского была
рука: Маврин дал письмо к своему двоюродному брату, ко­
торый был киевским городским головой. Из Киева в Одес­
су — поездом, а из Одессы в Ялту — пароходом. Немцы,
по слухам, пропускали в Ялту за взятку.
Карновский спрятал казанские документы в непромо­
каемый мешочек, а мешочек зашил в подкладку пальто.
Деньги он достал, а для взяток Лавров отдал ему запонки
и часы. Один из учеников Карновского, служивший теперь
в казанском горсовете, выдал ему фальшивую справку, что
он — уроженец Ялты. Он списался с Доброселовым, мос­
ковским математиком, у которого были на Украине какието связи. Словом, все было готово к отъезду, когда заболе­
ла мать. Сперва Карновский решил, что болезнь — при­
творная, связанная с его решением. Но болезнь — слабость
109

и головокружения — усиливалась с каждым днем. Все в
доме развалилось, распалось. Распалось, отдалилось, осты­
ло и его «безумное», как доказывал Лавров, решение.

В ноябре 1920 года, на другой день после появившего­
ся в газетах известия об освобождении Ялты, он написал
художнику Суренянцу, в доме которого жила Лиза, и поело
долгого ожидания получил ответ — большое письмо на ше­
сти страницах, исписанных слегка дрожащей старческой
рукой. Бумага была толстая, желтая, страницы перену­
мерованы большими римскими цифрами. Вот что он про­
читал:
Ялта. 15.IIL1921.
Глубокоуважаемый Константин Павлович, извините,
что с опоздапием отвечаю па Ваше письмо. Мне, при­
знаюсь, должно было собраться с душевными силами,
прежде чем написать Вам о Елизавете Николаевне.
Прежде всего скажу, что Вы для меня далеко не чу­
жой человек. Мы с Елизаветой Николаевной много, очень
много говорили о Вас. Случалось, что опа читала мне стро­
ки из Ваших писем, показывала фотографии. Она болез­
ненно переносила разлуку с Вами. До последней минуты
своего пребывания в Ялте она ждала известий от Вас и,
вернувшись, измученная, после первой неудачной попытки
уехать, прежде всего спросила: нет ли от Вас письма...
Но я забегаю вперед. Итак, по порядку расскажу Вам
о пей и о нашем знакомстве.
Оно началось, можно сказать, случайно, хотя Елиза­
вета Николаевна не только давно знала о моих работах, по
даже копировала некоторые из них. Однажды, возвращаясь
домой поздно вечером, она оступилась, расшибла ногу и,
как выяснилось на другой день, порвала связки в пред­
плюсне. Беспомощная, едва добралась до скамейки в Алек­
сандровском сквере, и вот тут-то я буквально наткнулся
на нее в темноте. Побежал на извозчичью биржу, и два из­
возчика донесли ее на руках до моей квартиры. Я упро­
сил ее остаться у меня до выздоровления, хотя она тре­
вожилась, что и без того доставила много хлопот.
Она помогала мне в работе над росписями армянской
церкви, но много работала и сама, может быть, слишком
много. Вы знаете Елизавету Николаевну лучше, чем я, и
110

не мне писать Вам о ее неспокойном, бурном характере,
о мгновенных переменах ее настроений, о смятении, кото­
рое часто охватывало ее и для которого единственным вы­
ходом была живопись, работа. Ее душевное изящество,
прямота известны Вам, без сомнения, лучше, чем мне. Эти
черты нашли свое отражение, кстати сказать, в ее увле­
чении византийским искусством, которое я сознательно
поддерживал в ней, потому что оно в известной мере было
для нее спасением. Ей нужна была мысль о вечном в ис­
кусстве, об источниках Духа. Она чувствовала себя здесь
па краю света, она истосковалась, с каждым днем теряя
надежду вернуться к родным и знакомым. Потому, мо­
жет быть, она и привязалась ко мне, что я, старый чело­
век, чего только не перевидал в своей жизни, о чем только
пе передумал! Мне кажется, что она искала во мне не
учителя живописи, а учителя жизни.
Елизавета Николаевна говорила мне, что Вы почти не
знакомы с ее работами, и все сожалела, что не может по­
казать их Вам теперь, когда она стала писать иначе и луч­
ше. Так вот, могу с уверенностью сказать, что она очень
талантлива, необыкновенно настойчива и трудолюбива и,
если можно так выразиться, «приговорена» к живописи
самим складом своей свободолюбивой души. Цветовая па­
мять у нее удивительная. Она помнит каждый холст, каж­
дый рисунок. Ей ничего не стоит мысленно увидеть лю­
бую, некогда затронувшую ее картину. Может быть, имен­
но поэтому ее морские этюды напоминают Клода Моне, а
пейзажи — Матисса. Однако мне удалось научить ее спо­
койно относиться к своей подражательности. Каждый
холст она все же доводит до конца, стараясь добиться
цельности,— и в последнее время это стало ей удаваться.
Перехожу теперь к той несчастной случайности, кото­
рая подтолкнула ее решение уехать из Ялты. Вырваться в
Москву или Петроград не было ни малейшей возможности.
У нее не было ни гроша, ни сколько-нибудь приличной
одежды. В эти-то особенно безнадежные дни появился в
Ялте некто Франческо, просивший называть себя именно
так, несмотря на свой солидный возраст (лет пятьдесят
пять — шестьдесят). Приехал он к своим родственникам
(в Ялте много греков) и отрекомендовался любителем и
знатоком живописи. И действительно, если судить по его
манере держаться, по его тонким суждениям, он, по-ви­
димому, был близок к художественной среде не только
Константинополя, куда он, по его словам, иногда наезжал,
111

но и Парижа. Как он говорил,— и это вполне вероятно —
он был владельцем небольшого салона в Париже, где, по
его словам, еще недавно выставлялись такие значитель­
ные мастера, как Брак и Сутин. Не было оснований не до­
верять ему, хотя в той манере, с которой он называл эти
имена, была какая-то преувеличенная небрежность.
Словом, нет ничего удивительного в том, что этот уве­
ренный, еще интересный мужчина, пожалуй, даже кра­
сивый со своими седыми висками и здоровым загаром,
произвел впечатление на Елизавету Николаевну, тем
более что он умно и с большой похвалой отозвался о ее
работах.
Приехал он — как я вскоре убедился — с целью ску­
пить у голодавшей ялтинской интеллигенции предметы
искусства, но проделывали все это, по-видимому, его
многочисленные родственники, разумеется, по его указа­
ниям.
Он зафрахтовал небольшой пароход до Константино­
поля, откуда он намеревался немедленно ехать в Па­
риж.
Не зпаю, как случилось, что он предложил Елизавете
Николаевне отправиться с ним. Началось с того, что он ку­
пил у нее, щедро заплатив, несколько картин, а потом она
вдруг явилась ко мне и сообщила с волнением об этом не­
ожиданном предложении. Я сразу же стал отговаривать ее,
я в глазах этого человека без труда прочитал его подозри­
тельные, вероятнее всего, низкие намерения. Мало сказать,
что я уговаривал, я умолял Елизавету Николаевну остать­
ся. Но беспомощность моя была очевидна. В самом деле,
с одной стороны — нищая жизнь в захваченной Ялте, не­
возможность выпить чашку кофе на набережной, потому
что ее обокрали и она ходила в платье, переделанном коекак, с чужого плеча, непрочность, неуверенность, голод, а
с другой — Константинополь, Пария?. Я убеждал ее, что
эта наша унизительная жизнь скоро кончится, что она не
должна смотреть на свое будущее глазами дня и месяца,
что все еще впереди. Ничего не помогало! У меня еще
была надежда, что пока этот господин собирается в доро­
гу, от вас придет письмо,— и тогда Елизавета Николаевна
осталась бы, переломила себя, хотя она с трудом отказы­
валась от своих решений. Чудо не совершилось. Я прово­
дил ее, мы оба плакали, опа уехала, и с тех пор у меня
нет от нее никаких известий...
112

4

Больше Константин Павлович не надеялся, что ему
удастся с помощью математики избавить человечество от
власти слепого случая. Он стал изучать эту слепую власть.
Он был убежден, что в двадцатом веке теория вероятности
может изменить всю картину мира в науке. Но к увлече­
нию, с которым он занимался этой теорией, странным об­
разом примешивалось чувство тоски. Самозащита, нейт­
ральная зона, спасительное расстояние позволяли ему спо­
койно встречать удары, из которых, с детских лет, состоя­
ла жизнь. Он боялся потерять свободу и независимость —
теперь ему подчас постылой стала казаться эта свобода.
Женщины, как всегда, были где-то в стороне от его ду­
шевной жизни. Между ними не было Лизы.
Без конца перебирал он в памяти их последнюю встре­
чу, тот единственный день, который Лиза провела в Каза­
ни. Он начался разговором с матерью, которая рыдала,
обнимая девочек и заставляя их кланяться ему в ноги. Он
вдруг сверкнул бог весть откуда взявшейся надеждой, ко­
гда, увидев Лизу, Карновский кинулся и подхватил ее со
ступеньки вагона вместе с ее чемоданом...
Потом была подлая неоткровенность, притворство, ухо­
ды и приходы. Смотрины, когда каждая минута резала,
как ножом, кусок не лез в горло, и Карновский прокли­
нал себя, не смея взглянуть на Лизу. Снова приходы и
уходы, нерешительность, сожаление, что он уговорил ее
приехать. И стыд. И разговор с другой женщиной, веселой
и циничной, которая доказывала, что глупо жениться, в
то время как у него всегда под руками такой «удобный
объект», как она.
Потом была ссора с Лизой, бессмысленная, потому что
ничего смешного или невозможного не было в ее надежде
поехать учиться в Париж. И не только бессмысленная, но
ничтожная, как будто вдруг предсказавшая их будущее
«совместное квартирование». Может быть, это и были ми­
нуты, когда он еще мог рассказать ей все, что он перенес,
перечувствовал, передумал? Он промолчал — и она уеха­
ла, не простившись...
...Где же она? Что сталось с ней? Добралась ли она до
Афин и бродит теперь по незнакомой стране, нищая, бес­
помощная, больная? Погибла ли в дороге?
Она уехала за несколько месяцев до бегства белых из
Крыма, стало быть, не попала в кровавую суматоху это113

го бегства, о котором ходили страшные слухи. Но если бы
она была жива — ведь она написала бы ему, все равно
откуда: из Афин, из Константинополя, из Парижа!
Нет, все копчено! Он больше никогда не увидит ее!
И все его сомнения, неуверенность, вся сознательность
его ограничений встали перед ним, требуя ответа. Он ки­
нулся перечитывать ее письма, горестные, праздничные,
любящие, прямые. «Вы не знаете, как я провела эту зиму.
Ведь я старалась истолковать в свою пользу каждое Ваше
неясное слово...» «Все, что происходит со мной, принадле­
жит Вам, и даже если Вы не принимаете этот дар — все
равно принадлежит, независимо от Вашей воли и жела­
ния»...
Каким образом, когда успевал он заниматься наукой?
Но ведь успевал же, подсаживаясь к столу на десять ми­
нут или вскакивая ночью, чтобы записать неведомо отку­
да взявшуюся мысль!
Задачу, которую знамепитый Грузинов поставил перед
своим семинаром в Москве, он решил, трясясь на водовоз­
ной бочке. В городе не было воды, а он, опаздывая на за­
нятия, попросил водовоза подбросить его к институту. Он
знал об этой задаче от одпого знакомого студента-москви­
ча и в тот же день послал своему приятелю листок с ре­
шением, занимавшим четыре строчки.
Письмо, которое он через песколько дней получил ог
Грузипова, заставило его задуматься над возможностью
переезда в Москву.
То была пора, когда во многих городах стали откры­
ваться вузы, и московские математики, впоследствии зна­
менитые, стали работать в Саратове, в Иваново-Вознесен­
ске. Школа Грузинова поредела — правда, ненадолго.
Это был человек, обладавший естественным даром при­
тяжения. Маленький, с ярко-голубыми глазами и редким
сияющим белым нимбом над высоким лбом, он всегда кудато летел, стремился, опаздывал, торопился. Простодушие
странным образом соединялось в нем с любовью к интри­
гам, к сложным, запутанным отношениям (в которых он,
впрочем, отлично разбирался). Он умел ловко, почти не­
заметно поссорить своих врагов, а иногда и друзей. Лег­
кость, с которой оп перебрасывался от самых общих мате­
матических структур к очередной микроскопической сплет­
не, поражала и врагов и друзей...
114

Константин Павлович сначала поехал к нему в науч­
ную командировку «для усовершенствования по специаль­
ности», а потом, через год, перевелся в Москву, поступив­
шись высоким положением профессора Политехнического
института и получив при кафедре Грузинова скромное зва­
ние доцента.
Осенью 1921 года он жил в Большом Палашовском пе­
реулке, в семье, которая была ему неприятна. Хозяин, быв­
ший владелец ломбарда, болел какой-то странной бо­
лезнью, заставлявшей его неожиданно падать. В квартире
была внутренняя лестница, и он падал с нее, гремя пал­
кой, ботами, кастрюльками, которые он зачем-то постоян­
но таскал по квартире. Прибегала жена, расплывшаяся,
злобная, и сын, глупо хихикавший, стеснявшийся своей
худобы. Они ставили старика на ноги, и он снова начинал
шаркать ботами, что-то бормоча, напевая. Однажды Кон­
стантин Павлович прислушался и разобрал слова воинст­
венной старинной шансонетки:
Всех патриотов ждет награда:
Когда мы двинулись с парада,
Я с маркитанткой храбро шел,
Жену гусар под ручку вел.

Почему Константин Павлович не съезжал с кварти­
ры — он и сам не знал. Комната была удобная, светлая.
В конце ноября хозяйка принесла ему маленькое ппсьмо, пересланное из Казани, с иностранной маркой.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1.VIII.1921.
Костя, я здесь, в Константинополе! В двадцатом году
поехала в Париж учиться живописи (за последнее время
сделала большие успехи), но не доехала по очень простой
причине: пара-ёк (по-турецки — денег нема). Кое-как
живу, питаюсь (главным образом) надеждой закончить
свое художественное образование. Здесь в Турции — ника­
кого искусства, кроме мертвого, необыкновенного (Визан­
тия), но заниматься им нет ни времени, ни силы. Если по­
лучишь мое письмо, напишу подробнее. Очень хотелось бы
тебя увидеть. Всех благ.
115

10.XI.1921. Константинополь, Чибукли.
По-старому рада твоему письму, мой далекий друг.
Оно шло всего три недели, но долго лежало на почте.
Я теперь живу на Босфоре: час езды на пароходе,— и в
городе бываю редко. С чего же начать? Я напишу тебе
короткий конспект моей истории после отъезда из Ялты.
В то лето (год забыла, как будто целая вечность про­
шла) я жила в квартире художника Суренянца, рядом с ар­
мянским храмом, который он расписывал по заказу бога­
чей Гукасовых. Мы с ним очень подружились, он заменил
мне тебя, как друга. О своей духовной жизни трудно рас­
сказать — для этого надо взглянуть на мои работы. В сер­
дечной жизни совершился большой перелом — разлюбила
тебя. Звучит это просто и случилось просто, когда я, на­
конец, поняла, что «душа — увы — не выстрадает счастья,
но может выстрадать себя». И стала выздоравливать.
И всю страсть души отдала живописи. Но осталось в душе
широкое, здоровое чувство к Волге — ты помнишь, как
понимали мы с тобой «любовь к Волге»? Думаю, что ты
искренне порадуешься моей свободе и вместе со мной по­
грустишь о прошлом. Ну, дальше!
В 1920 году познакомилась я случайно с одним грекомкоммерсантом, у которого был зафрахтован свой пароход.
Оп обещал довезти меня до Константинополя, а потом вме­
сте со мной поехать в Париж. Очень скоро — едва только
Ялта скрылась из вида — мне стало ясно, что передо мной
негодяй, ни минуты не сомневавшийся в том, что он купил
меня вместе с моими холстами. Я швырнула ему деньги в
лицо и в Константинополе не без труда отделалась от это­
го грязного прохвоста. Своих денег у меня было очень
мало, хотя выговаривалось в тысячах,— в общем, их хва­
тило лишь на два дня, когда, бегая по городу, я безуспеш­
но искала работу. Случайно мне предложили играть на
пианино в очень маленькой пивной за обед и ужин. Так я
провела пять месяцев — очень трудное, хотя интересное
время, о котором расскажу в следующем письме. Потом
мне посчастливилось случайно встретиться с одним пет­
роградским знакомым (другом семьи Кауфманов), кото­
рый устроил меня машинисткой в морскую базу. За мизерпое жалованье я работала там с полгода, бедствуя, как и
прежде. К новому, 1921 году база закрылась, и я осталась
без работы. Эту осень я иногда заходила по вечерам в
очень странный «Институт гармонического развития чело­
века». Через этот институт я устроилась гувернанткой к
116

маленькой дочери одного итальянца-архитектора. В январе
же я вышла замуж — за русского (об этом тоже речь впе­
реди). Итальянец устроил меня к бывшему хедиву Егип­
та, где я занималась с принцессами ритмической гимна­
стикой и рисованием. Потом принцессы уехали в Париж,
а хедив пригласил меня и мужа к себе в имение Чибукли,
где мы и обретаемся с июня 1921 года. Сначала я занима­
ла должность драгомана, а муж заведовал хозяйством, а
сейчас нам обоим поручены кролики, хотя я по-прежнему
считаюсь «драгоманом при королевском дворе». Это звучит
громко, но оплачивается грошами. Словом, моя констан­
тинопольская история — тяжелая, но забавная: от кабака
до королевских палат. Печально только то, что я почти не
занимаюсь живописью, хотя вокруг все как будто создано
для живописи, для искусства. Все-таки работаю. Когда до­
берусь до Парижа — бог весть! Не добралась еще и до ви­
зантийской мозаики, о которой так мечтала в Крыму. Здесь
мало русских художников, и почти никто не занимается
своим делом. Среди них — Саламатов, который бедствует
больше других, но держится бодро и работает много. В ту­
рецкой живописи — ничего интересного. Выставки —- нич­
тожные и малопоучительные. Все же собираюсь кое-что
выставить и я.
Ты пиши мне как можно чаще и больше! Мне очень
хочется домой. Тоскую по России, но вернусь только пос­
ле Парижа, когда научусь хотя бы чему-нибудь.
Замуж вышла, потому что не могла больше жить одна.
Правда, муж — моложе меня (духовно и физически), но
простой, честный, здоровый и нетронутый, что теперь слу­
чается редко. В нем есть та примиренность, уравновешен­
ность, которой мне так не хватает. По натуре он — тебе
это покажется странным — человек монастырский, хотя
совсем не религиозный, а в практическом отношении —
сметливый и неторопливо-дельный. Намучившийся и на­
учившийся скрывать свои страдания, не только душевные,
по и физические. На войне он был ранен и потерял ногу.
Я привыкла к нему, привязалась, оп для меня —- как млад­
ший брат, который нуждается в женской заботе. От живо­
писи он не только далек — он не понимает, зачем мне за­
ниматься этим ничего не обещающим делом. Пока это мне
пе мешает, потому что мой интерес к искусству все же вы­
зывает с его стороны известное уважение. Живем мы в
стороне от города, совсем одни, среди турок, арабов и пер­
сов, в большом парке, у самого моря. В доме — электри117

ческая кухня и прачечная, а мы готовим на мангале, воду
таскаем ведрами, и единственный признак цивилизации —
примус. Выучилась плохо говорить по-турецки. По вече­
рам перечитываем старые русские и французские книги
(на повые денег нет). Муж мой мало развит, со школьной
скамьи попал на войну. Ему двадцать пять лет. Сегодня
кончаю, завтра напишу снова. Посылаю фотографию мо­
ему далекому и близкому, светлому другу. Не сердись за
нескладность письма — это жизнь сделала меня такой не­
ловкой и грубой.

13.XII.21. Константинополь.
Ты пишешь, что «остальное не важно», но я-то пре­
красно знаю, что для тебя важно и «остальное». Жалею
ли я? Не зпаю. Ведь это был шаг в неизвестность, который
привлекал меня именно потому, что, шагая, я не знала,
ступлю ли я па твердую землю. И не ступила. Не земля у
меня под ногами, а плот. Помнишь, у Ахматовой:
Как будто под ногами плот,
А не квадратики паркета.

Плот мой — Чибукли. После падения Крыма, когда число
русских беженцев увеличилось здесь в десяткп раз, стало
ясно, что наша жизнь в Чибукли — это редкая, неоцени­
мая удача.
Ты пишешь, что тебе импонирует размах всего совер­
шающегося в России, что ты не подозревал всей грандиоз­
ности начавшегося движения. Он и мне импонировал бы,
если бы я не боялась, что при таком размахе могут сле­
теть купола с Василия Блаженного, а Врубеля могут пу­
стить на портянки. К этому страху присоединилось ост­
рое до болезненности сознание, что я никому не пужпа,
а когда берусь за дело (потому что не могу жить сложа
руки), все идет вкривь и вкось...

20.XI1.21. Чибукли.
Ты хорошо поступил, Костенька, объяснив мне мно­
гое с самого начала. Нет ничего убедительнее собственно­
го примера, и, когда ты рассказываешь о том, как тебе уда­
лось превратить ремесленное училище в Политехниче­
ский институт, это помогает мне понять общий смысл пре­
вращений, которые, по-видимому, характерны для всего
118

происходящего сейчас в России. Я могу, хотя и не без тру­
да, вообразить отсутствие прежней жизни, но присутствие
повой представить себе без твоей помощи положительно
невозможно. То есть, вообще-то, возможно, но в подроб­
ностях, с азов — нет. Вот эти «азы» мне и не даются! Ты
пишешь, например, что в Казани был избран профессором
Политехнического института, и это — понятно, хотя вообра­
зить тебя профессором нелегко. Но то, что ты был одно­
временно «деканом рабфака»,— это для меня загадка уже
потому, что я не знаю, что такое «рабфак». Ведь мы здесь,
в сущности, ничего не знаем, живем слухами, за глухой
стеной. Теперь, когда наша переписка возобновилась, ты
встал между мной и этими обрывками противоречивых
слухов. И для меня дорого, что, «глядя через тебя», я
вижу и тебя самого, в твоей, так хорошо мне знакомой,
душевной занятости, которая стала теперь, как мне ка­
жется, еще полнее.
Значит, Василий Блаженный стоит во всей своей кра­
соте, и Врубеля пикто не собирается пустить на портянки?
И ты, действительно, думаешь, что я пригодилась бы в
России с моим пансионским воспитанием, тремя курсами
Бестужевки и двумя языками?
Милый мой, это — так называемая гипербола. Верю,
что я тебе нужна. Делать из этого вывод... Что ж, может
быть! До сих пор мне казалось, что я в России не просто
пропаду, а постыдно, ничтожно пропаду, ничего в жизни
не сделав и никому не принеся счастья.
25.XII.21. Чибукли.
Я обещала рассказать тебе о своей жизни в brasse­
rie Ч Занята я была до поздней ночи. По утрам, в пере­
рыве, болтала на всех языках с посетителями (я быстро
схватывала разговорный язык и так же быстро все пере­
забыла). А посетители — портовые рабочие и матросы,
матросы со всех концов земли, солдаты. Преобладали
итальянцы. Я пополнила свой итальянский лексикон и сво­
бодно разговаривала с ними. Турки заходили редко, так
как пивная была греческая, а между турками и греками —
непримиримый антагонизм. Это был особый мир — веселый
и бесшабашный, добрый и жестокий. Бывали и русские
моряки — эти погрубее, но симпатичнее. Звалась я Нина.
1 Пивная (фр.).
119

Говорилось много пошлостей, слышала я и немало грязных
предложений — главным образом от греков и французов,
но пивная была «честная», хозяева заступались, и прихо­
дилось дипломатически увертываться, чтобы не отучить
клиента от посещений. Вот где насмотрелась я и драм, и
комедий, и фарсов, нередко с трагическим концом! Всего
не перескажешь! Я ничего не читала, кроме газет, мне
некогда было читать. С десяти утра до одиннадцати вече­
ра — в шумной, красочной, беспокойной толпе. Мой пи­
терский знакомый, о котором я тебе писала, одолжил мне
денег на пастели, я стала делать портретные наброски мат­
росов там же, в пивной, и они мне иногда недурно плати­
ли. Но я задыхалась там! Я боялась своих хозяев, они
держали меня, как пансионерку, боясь за честь своей пив­
ной,— о русских женщинах в Галате плохая слава. Меня
никуда не пускали и сами почти никуда не ходили. Что­
бы посмотреть Стамбул, я лгала, что нужно поехать к род­
ным, или убегала тихонько, встречаясь на соседней улице
с парижским студентом (солдатом) или итальянским ху­
дожником (матросом). Как маленький ребенок, наслажда­
лась я этой недозволенной свободой. Чудесные были про­
гулки по Золотому Рогу! Никто из мужчин не мог прихо­
дить ко мне в дом, а женщин знакомых у меня тогда не
было,— стало быть, я должна была видеться с немногими
друзьями на глазах у всех, в пивной. На какой покатой
плоскости я жила, ты поймешь из следующей истории.
Ко мне заглядывали русские: одни — надеясь спасти
меня от верной «гибели», другие — интересуясь обстанов­
кой портового бара. Впрочем, больше всего было голодных,
спившихся студептов, служивших матросами на иностран­
ных судах. Эти приходили поговорить «по-человечески»
или рассчитывая на помощь. Среди них был студент, кста­
ти сказать, математик, работавший то матросом, то шофе­
ром. Он хорошо играл на пианино, много говорил о теосо­
фии. Я звала его в часы, когда почти никого не было, что­
бы мы могли поболтать без помехи. И вот однажды он за­
говорил в туманных выражениях, что моя судьба может
в одну ночь измениться — отъезд в Париж, например, пе
составит никаких затруднений. Я притворилась, что под­
даюсь на соблазн, и это заставило его высказаться до кон­
ца. Дело было такое: капитан какого-то парохода, скупив­
ший или укравший в Крыму много брильянтов,— просто­
ватый человек,— мечтал, чтобы какая-нибудь графиня
или княгиня провела ночь в его каюте. Эта роль предпа120

значилась мне. Ночью, во время кутежа, я должна была
дать ему отравленную папиросу, потом открыть дверь сту­
денту с его приятелем и, стащив брильянты, удрать за гра­
ницу. Все было условлено — час, место встречи, костюм,—
и он был поражен, когда я вдруг не выдержала и расхо­
хоталась. Так и не знаю, было ли совершено преступле­
ние. Здесь каждый день совершается так много преступ­
лений, что о них мало и говорят.
Да, я забыла! В пивной были и политические споры,
часто кончавшиеся дракой или боксом (симпатичные лю­
ди англичане: поссорятся чуть ли не насмерть, выйдут на
улицу перед пивной и начинают боксировать). А полицей­
ские (английские) стоят вокруг и спокойно наблюдают
за порядком. Самые либеральные — итальянцы, точнее —
триестинцы. Эти поют революционные песпи, пропаган­
дируют большевизм — и носят в петлице значок, на кото­
ром изображен Ленин.
А Стамбул — грязный, порочный, шумный, таин­
ственный. Толпа — пестрая, яркая, все оттенки кожи —
от английской белизны до глубокого адского черно-си­
него топа.
Буюк — базар, огромное сводчатое здание с бесконеч­
ными закоулками, пестрые лавки в нишах, и, боже мой,
чего здесь только нет! Ковры, шали, старое оружие, сит­
цы, шелка, сафьяновая обувь — все пестро, ярко, но не
режет глаз, потому что свет проникает через верхние окна.
Шуму, гаму! Каждый тянет к себе,стараясьугадатьнациопальность, и так как в моей национальности не приходит­
ся сомневаться, я то и дело слышу: «Руська, хорошо, иди
суда». Это фраза модная, и все ее знают. Продается все —
сладости, смолы, запахи — искусственные и натуральные.
Можно купить одпу-две капли в маленьком пузырьке или
в изящной коробочке из кости.
Цветы — куда ни кинешь взгляд! Цветами прикрыты
корзины с фруктами и овощами, ишаки украшены акаци­
ей или золотым венчиком дыни. Даже «змеи», которые
У нас мальчишки делают из газет,— яркие, пестрые, из
цветной бумаги. И в глубине этого торжища, этой пестрой
ярмарки — развалины древпей Византии.
В Айя-Софии я еще не была, хочется, чтобы ее пока­
зали мпе знатоки константинопольского искусства.
Напиши мне, какое направление принимает живопись
в России. Что делает Машков? Кончаловский? Нет ли от­
крыток с работами Альтмана, Шагала?
121

...И здесь есть Блок, Ахматова, но все это, к сожале­
нию, мне не по карману. Книги мои остались в России,
сюда я привезла только третий том Блока, подаренный
тобою. О смерти его не в силах писать. Он для меня боль­
ше, чем любимый поэт. Это — часть моей жизни.
Справился ли ты со своей малярией?
Пиши, жду с нетерпением, мой нежный, далекий друг.

21.III.22. Константинополь.
Получила два твоих письма от февраля и марта и
была рада, что ты так далеко продвинулся в понимании и
оценке живописи.
Я познакомилась с молодым талантливым художником
Гордеевым (малоизвестным). Раз в неделю работаю вме­
сте с ним. Он — симпатичный человек, очень неглупый, но
бедствует, как мы все. Пишет для денег прелестные этю­
ды Стамбула и продает их на улице (не сам), то есть за­
нимается проституцией (по его выражению). Сейчас рабо­
таю над портретом старика суданца, высокого, тонкого, с
белой бородой, в белой чалме, который сидит с утра до ве­
чера под таким же, как он, вековым, корявым дубом, су­
нув свои черные ноги прямо в костер. (Он — сторож пар­
ка.) Выразительнейшая фигура! Одна беда: не хочет пози­
ровать. Как только замечает мои покушения — уходит.
Что касается твоего второго письма... Мне и горько и
грустно, мой дорогой! Ты, ты говоришь о любви трудной,
благословенной, неудовлетворенной? Вот когда, оказыва­
ется, я вымолила ее! За тысячи верст от тебя, связанная
замужеством, переломанная одиночеством, тоской по Рос­
сии, жалостью к мужу. Что же мне сказать тебе? Приез­
жай? Это невозможно! Забудь обо мне? Об этом страшно
подумать...
Без конца вспоминаю я нашу последнюю встречу в Ка­
зани — и ты не поверишь: в том, что тогда произошло,
особенно чудовищным кажется мне, что мы (по моей вине)
не простились. Разлука началась тогда — с Волгой, с мо­
лодостью, с тобой, самым дорогим и близким.
24.IV.22. Константинополь.
Иногда и мне хочется рассказывать тебе «старое».
Помнишь, мы бродили за Новиковой дачей? Все вокруг
было розовое — небо, и воздух, и березы, и в глубине рощи
122

прятался молочно-розовый свет, а ты стал уверять меня,
что я просто смотрю через розовые очки. Потом было то,
что было, и мне очень хорошо запомнилось каждое твое
слово. Может быть, потому, что в эти минуты говорила
всегда только я, а ты — редко и как будто сердясь на себя.
Да, старые стихи я забыла, а новых почти не читаю.
Как-то попалась книжечка берлинского издательства
«Мысль» — избранные стихи Эренбурга, Есенина, Камен­
ского. Стихи Бальмонта показались мне основанными на
недоразумении. Да, стоит задуматься над эпохой — кру­
шение или созидание? Но видеть только себя в этих безд­
нах и взлетах — неестественно для истинного поэта.
Ты зовешь меня домой? А муж? Сможет ли он вер­
нуться? А Париж? Здесь я пристроена кое-как — вот и
буду терпеливо ждать счастья! Я тебе писала о хедиве,
но ты, кажется, пе получил этого письма. Он был заме­
шан в заговоре против союзников, и ему пришлось скрыть­
ся в Турцию. Это — бесхарактерный человек, окруженный
либо мошенниками, либо дураками. Я ему нравилась, он —
старый ловелас, и к принцессам я была приглашена с весь­
ма очевидной целью. Но сумела постоять за себя, и он оце­
нил: пригласил меня вместе с мужем в Чибукли, и, кажет­
ся, скоро все управление имением перейдет в наши руки.
Для меня это единственная (пока) возможность учиться.
Я обещала тебе наброски Стамбула, да никак не собе­
русь, весь день занята, работаю у Гордеева, он рисует
меня, или ездим на этюды. Он живет в самом сердце старого
Стамбула с его мечетями, пестрыми базарами, разва­
линами старинных бань и городских стен. Домишки, дере­
вянные, без печей, несмотря на сырые, холодные зимы.
И в богатых, и в бедных домах — мангалы, которые раз­
нятся только по красоте и удобству. Турчанки ленивы, не­
развиты, целыми днями сидят на низких диванах у закры­
тых решетками окон (чтобы кто-нибудь, боже сохрани, не
увидел их с улицы) и ведут непристойные разговоры, ни­
чуть не стесняясь присутствия детей. Одеваться не умеют,
по зато отлично умеют раздеваться, как сказал мне од­
нажды хедив. Бедность страшная, но никто, кажется, не
обращает на нее внимания.
Сейчас здесь рамадан, то есть пост. Целый месяц
правоверные пе могут есть до заката солнца, курить, ню­
хать цветы, а уж о женщинах нечего и говорить. Грех
смертный! С заходом солнца пушка возвещает час еды.
Для богатых все это лишь средство превратить день в
123

ночь — до утра открыты рестораны, ходят трамваи и па­
роходы. А постятся и изнуряют себя бедняки, работающие
с утра до ночи.
Дорогой мой, у меня к тебе просьба, которая, может
быть, покажется тебе странной. Пожалей меня! Пиши о
чем вздумаешь: о художественных выставках, о своей ма­
тематике. Пиши о поэзии, присылай, хоть изредка, вырез­
ки из газет. Но пе заставляй меня по ночам лежать, ря­
дом с мужем, с открытыми глазами. Помнишь сказку Ан­
дерсена:
Ах, мой милый Августин!
Все прошло, все прошло.

Завтра поеду в город, зайду на почту, может, найду
весточку от тебя.
Аллах смаладык, Константин-эфенди!
Твоя Лиза-ханум.

28.V.22. Чибукли, Босфор.
Аркадаш джаным! (Милый друг!)
Пожалуйста, без лести по поводу моего беллетристи­
ческого таланта! Пишу всегда второпях и на людях, по­
тому что у меня отдельной комнаты нет. Вот тебе несколь­
ко набросков с натуры.
Кафе: низкие стулья — перед маленькой лавчонкой, в
которую может войти только сам кафеджи. Над две­
рью — огромный национальный флаг. По стенам, на пол­
ках, маленькие чашечки и лубочные картинки, среди них
(тоже лубочный) — портрет Кемаль-паши. Посетители —
одни, закатив глаза от удовольствия и слегка покачиваясь,
тянут дым через длиннейший (метра в полтора) мундш­
тук, другие пыот густой кофе и играют в кости и шашки.
Собаки. Ты, должно быть, знаешь из учебника геогра­
фии, что в Константинополе много собак? Мало! Те, ле­
гендарные, давно свезены на пустынный остров и съели
ДРУГ друга.
Цыганки бродят по городу в пестрых лоскутьях, вы­
крикивая свое «ми-ирэ-э-эси», что значит, как я догады­
ваюсь, «гадаю». Ослепительны их желтые и зеленые плат­
ки и синие, красные шальвары. Не подумай, что я изме­
нила своей любви к русской красоте! Но как вернуться?
Как?
Я уезжала из Ялты нищая, голодная, но ведь у меня
была надежда добраться до Парижа, с головой уйти в жи124

вопись, доказать себе, па-что я способна,— словом, пе про­
пасть постыдно, задаром. В Ялте я была в постоянном ду­
шевном напряжении, я искала — пет, не «конечный
смысл», как в восемнадцать лет, а хотя бы проблеск внут­
реннего оправдания. Я была не одна, рядом со мной был
человек необыкновенный, понимавший, что ни для него,
ни для меня нет в этой кровавой сумятице другого выхо­
да, кроме полного отречения в поисках «вечного» в искус­
стве. В Ялте «грянул гром», а ведь «пока гром не грянет,
русский мужик не перекрестится». Здесь над моей голо­
вой — ясное небо, гром не гремит, крестись или не кре­
стись, этого никто не заметит. В Ялте я работала с утра
до вечера, а здесь к холсту и краскам надо пробиваться —
замужество, хлеб насущный, хозяйство. Конечно, буду
пробиваться — ты меня знаешь.
Будь так добр, напиши в Пермь моей мачехе — я не
получила от нее ответа. Живы ли мои? Ведь у меня четы­
ре года нет от них ни слова. Адрес: Пермь, Вознесенская,
92, Елене Александровне Мартыновой. Я рассчитываю в
этом месяце заработать — богатый турок заказал мне порт­
рет жены. Если удастся, пошлю в Россию посылку. Буду
писать сначала для себя, а потом придется приукраши­
вать. Ведь нужно выписать каждое кружево, каждый во­
лосок — иначе не будет успеха и другие пе закажут.
Я учусь читать и писать по-турецки — это очень за­
нятно. Пришли мне стихи Ахматовой, если есть новые, я
ее очень люблю. О Пильняке я читала хорошие отзывы,
но достать еще не удалось. И не верь тому, что пишет о
Турции Пьер Лоти. Надувательство! Здесь он имеет успех,
потому что турчанкам кажется, что они похожи на его
героинь.
...О, как тщательно ты исполнил мою просьбу — не
писать о любви! Ты изложил мне даже теорию относи­
тельности — нарочно так сложно, чтобы я ничего не поня­
ла? Боже мой! О прошлом можно, хоть изредка, два слова.

Твоя Лиза.

Это письмо было украшено рисунком турецкой кофей­
ни: под древней стеной были разбросаны низкие зеленые
и желтые стулья. Бородатый кафеджи в полосатой кофте
и широких синих штанах разливал кофе; слева и справа
От овальной арки сидели посетители в халатах и красно125

белых чалмах. Цветной карандаш осыпался кое-где. В ри­
сунке была острота мгновенного впечатления, уверен­
ность, небрежность — и талант, который сказался, может
быть, в неизвестно откуда взявшемся свете, лениво оза­
рявшем эту сцену неторопливого наслаждения.
20.V.22.
Сюда приехала Маша Снегова с отцом (прямо из
Москвы, где жила последние полгода) и привезла мне ста­
рый, еще 1919 года, журнал «Изобразительное искусство»,
выходящий в Петербурге. Я прочитала его с изумлением.
Передовая, да ведь она как будто целиком взята из како­
го-нибудь «левого» манифеста! «Необходимо культивиро­
вать новый угол зрения на мир — его живописно-пласти­
ческое восприятие, представляющее собою как бы хрома­
тическую гамму цветовых ощущений». Каково! И дальше:
«Нельзя поощрять то или другое направление в искусстве.
Допустимо и полезно лишь сопоставлять их, предоставляя
каждому право свободно развиваться». Подписываюсь!
Именно свободно.
Не можешь ли ты достать мне следующие номера этого
журнала? Я читала его, как сказку из «Тысячи и одной
ночи». Почтовые марки работы Альтмана, серебряные
рубли — Сарры Лебедевой, проект народного герба — Че­
хонина, а печати Совнаркома — Ивана Пуни. Великолеп­
ные репродукции Штеренберга, рельефы Татлина, живо­
пись Малевича и Ольги Розановой, и все это в журнале,
который издается, как напечатано на обложке, Отделом
изобразительных искусств Народного Комиссариата про­
свещения! Я прочитала отчет этого отдела. Бог ты мой!
Государственные мастерские в Воронеже, Пензе, Саратове,
Твери и в твоей Казани. Десять районных художествен­
ных школ в Петербурге, больше двадцати в Москве. Что
же все это значит?
Этот журнал прямо противоречит тому, что я слышала
до сих пор о положении искусства в России, и более всего
слухам о «произволе», то есть намерении правительства
направить живопись по одному, строго определенному
пути. Особенно удивил меня размах: в одной Москве со­
бираются поставить сорок памятников, и среди них —
Курбе и Сезанну! Какговорится, дай бог!
И еще одно: постарайся, как это ни трудно, объяснить
мне, чем ты сейчас занят в науке. Когда-то ты мечтал из126

бавить человечество от власти слепого случая. Удалось?
Я шучу, мой дорогой. Вот уже четвертый год, как Случай
стал моим беспощадным властелином.
Так твоя работа напечатана в журнале Французской
академии наук? Поздравляю тебя, мой дорогой. Ведь этобольшой успех, не правда ли? Кто знает, может быть, мы
когда-нибудь встретимся во Франции. Ведь я не только
не отказалась от своей мысли добраться до Парижа, но
даже пытаюсь найти эту возможность с помощью моего
хедива.
4.VI11.22. Стамбул. Чибукли.
Милый друг, мне так приятно, что ты едешь в Петро­
град,— мысленно я с любовью иду рядом с тобой по его
улицам, захожу в комнаты, где мы встречались и где я
жила, получая твои короткие и беспощадные письма.
Главное между нами всегда происходило в письмах — и
происходит до сих пор, как это ни странно. Напиши мне
подробно о своей поездке. Удастся ли тебе разыскать Ле­
ночку Горину?
Я сейчас всецело поглощена работой, и, кроме живопи­
си, ничто больше не интересует меня. Годы уходят, нико­
гда прежде я не боялась смерти, а теперь боюсь, потому
что ничего не успела. Вот почему, милый друг, я ничего
не могу сообщить тебе о младотурках и Кемаль-паше. Зато
могу сообщить, что па Босфоре — воздух голубой, цвета
кобальта.
Неужели можно надеяться, что ты поедешь за границу?
У меня плохо на душе, и я жалуюсь тебе невольно. Да
больше и некому! У меня так мало женского общества.
Есть две-три знакомые дамы, но это совсем не то, что мне
хотелось бы. Я выросла среди женщин, у меня потреб­
ность в женской сердечности. Даже внешностью девушки
пли дамы я могу любоваться без конца. Мне так часто
приходится быть самостоятельной, и так от этого устаешь,
так хочется быть слабой, под защитой. А я делаюсь все
более мужественной, грубой.
Читал ли ты в «Эпопее» воспоминания Андрея Белого
о Блоке? Я прочитала — и с ужасом поняла, что разучи­
лась не только чувствовать, но и думать. Это — берлин­
ское издание, я пришлю, если оно до вас дойдет.
Р. S. Так журнал «Изобразительное искусство» боль­
ше не выходит? Почему?
127

27.IX.22. Чибукли.
Мой родной друг, давно не была в городе и не полу­
чала твоих писем. Последнее было из Ядрина. Ты прав, я
и сама легче представляю себя в Ядрине, чем в Турции.
Здесь как будто не я, а мой сон, от которого, увы, никак
пе очнуться. С моей надеждой на Париж придется, кажет­
ся, надолго проститься. Зато этой зимой я решила серьез­
но штудировать Византию —• зарисовывать памятники,
абонироваться в иностранные библиотеки и кое-что вы­
писать, если будут деньги. У меня к тебе просьба: если
тебе встретятся книги по старинной русской иконописи,
приобрети их — для себя, а потом, если будет возможность,
пришли мне, от всей души буду тебе благодарна. Говорят,
что, когда Матисс был в Москве, он пришел в восторг
перед старой иконописью.
Может быть, ты не согласишься со мпой, но я не вижу
ничего мистического в Блоке. Я ведь нерелигиозна и ре­
лигию искала не от религиозности, а эстетически. Так я
понимаю и Блока. Разница между ним и Соловьевым за­
ключается, по-моему, в том, что Блок воспел земную кра­
соту с молитвенной силой, а Соловьев — божественную —
с силой плоти.
Вот я как будто должна быть довольна сейчас своей
жизнью: хороший, любящий муж, живу много приличней
других беженцев, могу даже работать «для души», часто
счастлива «Марфинькиным» счастьем. А душа — цыган­
ка, все ищет бурь, «как будто в бурях есть покой»,
толкает в сторону от Марфиньки, тоскует. И кто-то тре­
тий (в душе) все оценивает, взвешивает — осуждающе,
строго.
Я переписываюсь с Шурой, и странное, противоречи­
вое чувство вызывают во мне ее письма. Кто бы мог поду­
мать, что моя хозяйственная, практичная, всегда со вку­
сом мечтавшая о семейной жизни Шура станет председа­
телем какого-то женотдела, общественной деятельницей и
т. д. О своей семейной жизни она пишет вскользь и в огор­
чивших меня «изящных» выражениях: «Мое существова­
ние украсилось рождением мальчика, маленького чуда».
Но вот что поразило меня: она не только не ищет защиты
в семейной жизни (как я), а как бы ставит ее вровень или
даже ниже своего женотдела. Зовет меня в Симбирск.
Я ответила, что охотно променяла бы Стамбул на любое
село на Волге, если бы это было возможно.
128

Напиши мне, что такое «нэп». Практически, что изме­
нилось в жизни? И почему ни слова о своем здоровье?
Здесь многие страдают от малярии.

20.Х.22. Чибукли.
Дорогой мой, если бы ты знал, как мне необходимо
увидеть тебя, посоветоваться, поделиться своим горем —
да, горем. Ума не приложу, как выйти из заколдованного
круга, в котором оказалась по собственной вине. Напишу
кратко, потому что сама еще ничего не знаю, ничего не ре­
шила. Кажется (и в этом вся беда), я полюбила художни­
ка, который (я тебе писала) работал со мной. Это человек
сильной воли, упорный, и теперь к его упорству в искус­
стве присоединилось еще одно — то, о котором нетрудно
догадаться и которому трудно противостоять.
Нас связывает многое, и прежде всего — глубокий об­
щий интерес к искусству. Без него — не быть мне худож­
ницей, а если так — стоит ли жить?
Но я и мужа люблю, милого, бесконечно .доброго, не­
счастного мальчика. Да, мальчика, ему двадцать шесть лет.
Каждый день собираюсь сказать ему — и нет сил, хотя и
знаю, что он догадывается, мучается. Как поступить?
Америка принимает участие в судьбе христиан, оказав­
шихся в Турции, и охотно приглашает людей искусства.
Гордеев зовет меня ехать с ним. Но оставить здесь мужа,
который глубоко привязан ко мне и несчастен, очень не­
счастен? Голова кругом, запуталась, нет тебя, и это самое
страшное, потому что к тебе я, как Христос, пошла бы по
морю, яко по суху. Ну, полно. Хоть выплакалась — и то
полегчало! Спасибо тебе, мой дорогой, за рассказ о поезд­
ке в Лавру. А вот я здесь больше двух лет, а в Айя-Софии
еще не была. Зато добралась, наконец, до мозаики Кахрие-Джами, древнего византийского храма, пострадавшего
сперва от иконоборцев, а потом от турок. Делаю зарисов­
ки, подкрашиваю их акварелью. Да разве передашь эту
палитру, это контрастпое соединение белых тонов с бело­
вато-желтыми, светло-синими, сиреневыми, фиолетовыми
или красно-коричневых с голубыми?
Живется нам пока недурно. Ну, а станут насильно вы­
селять христиан — ходят такие слухи,— уедем. Не прини­
мать же мусульманство! Здесь бы с деньгами пожить!
Эхма!
Жду твоих писем, как манны. Спасибо за фотографии.
5 в. Каверин,

т. 6

129

25.X.22. Чибукли.
Добрые два часа просидела я над твоим письмом, в
котором ты ответил на мой вопрос о «нэпе». Я никак не
могу взять в толк, кому и чему мешают открывающиеся
чуть ли не каждый день новые магазины и рестораны?
«Вместе с нэпом пришла идея погони за потерянным вре­
менем»,— пишешь ты. Пусть так. Но что же здесь плохо­
го? Ведь этот «нэп» не упал с неба, а вызван какой-то не­
обходимостью и, стало быть, обеспечен законом? Я прочи­
тала в «Monde», что «Традиционная русская тройка воз­
вращается на европейскую дорогу прогресса». Это хорошо
или плохо? Ведь ты, кажется, считаешь, что «нэп» — это
чисто русское явление?
Не поняла я и то, что «эти люди» (то есть нэпманы?)
лихорадочно стараются забыть «катастрофу в собственном
сознании». Словом, или я стала круглой дурой, или пере­
мены в России можно постигнуть, только увидев их соб­
ственными глазами.

1.XI.22. Чибукли.
Милый друг, тороплюсь закончить акварель, да со­
вершенно дело нейдет, вот и взялась за письмо к тебе вме­
сто работы.
На днях была у доктора, серьезного старика, который
меня напугал: подорвано, говорит, здоровье. Вы должны,
говорит, жить растительной жизнью или, по меньшей мере,
отказаться на время от всякой игры чувств и ума. Легко
сказать! Зная, как жадно мне хочется жить, ты поймешь
мое настроение. Как в Тартарене из Тараскона, во мне
странным образом сочетались Санчо Панса и Дон Кихот.
Первый хнычет и жалуется, а второй рвется вперед, хотя
у него еще не зажили следы былых сражений. Ты догады­
ваешься, о чем я говорю?
Найди мне где-нибудь в святцах историю Георгия Ве­
ликомученика. Мой художник похож на него — византий­
ский лик с огромными, полными тоски глазами.
Мы едем в Америку, может быть, скоро. Греки и армя­
не уезжают тысячами в день, боятся, что турки их заре­
жут! Русских пугают большевиками. Но многие давно сме­
нили вехи (если было что менять), а многие случайно
оказались в потоке беженцев и мечтают вернуться в Рос­
сию. Словом, решено! Год-полтора в Америке, а потом в
Россию, чтобы не терять времени в поисках синей птицы.
130

Эта птица стала теперь реальностью для меня: хочу сде­
латься серьезным мастером в живописи. Не растерять бы
только перышки по дороге!

10.XI.22. Стамбул.
Вот тебе один из моих этюдных дней. Шла по Буюкбазару, остановилась перед лавочкой торговца ватными
одеялами. Словами этого зрелища не передать, а когда я
попыталась «запомнить» его с помощью красок... Впрочем,
по порядку. Только что я села, устроилась, как собралась
толпа. Пришел полицейский и, вместо того чтобы ее разо­
гнать, тоже стал смотреть да еще и похваливать: «Ай,
руськи. Ресим япыйорсун? (Красками рисуешь?) Ай, карашо». Другие продавцы возмутились — толпа загоражи­
вала их лавчонки,— начали меня гнать. Я скандалила, не
уходила, и кончилось тем, что меня едва не побили.
С базара поехала я в Кахрие-Джами — и, к своему
огорчению, не нашла там старого муэдзина, который за
20 пиастров позволял мне работать в мечети. На этот раз
был другой, незнакомый, который стал требовать с меня
бакшиш (чаевые) в пять раз больше. У меня денег не
было, и тогда он прогнал меня без церемоний. Взволно­
ванная до слез, я отправилась в турецкое министерство
искусств или что-то в этом роде — «Эвкав», где после дол­
гого ожидания меня провели к какому-то мулле, который
сидел в европейском кресле, подогнув под себя ноги. Раз­
досадованная, я рассказала ему про все эти «бакшиши».
Он долго качал головой, причмокивая, а потом объявил,
что муллы получат строгий выговор — за что, как ты ду­
маешь? — за то, что они пускали меня в мечеть работать.
В ответ на мое недоумепие, возмущение — лишь прищел­
киванье языком: «Ёк»— нет! Я расплакалась от злости,
хлопнула дверью и ушла. Дикари! Теперь придется хло­
потать через соседа, директора музеев. Я учила его детей
рисовать.
Скоро выставка. Надо готовиться, а у меня все в этю­
дах и набросках. Ничего не удается продать, нечем и не
на чем работать, хотя отказываю себе в самом необходи­
мом. Хочется выписать книги — не могу. Просматривала
ежемесячник «Новая русская книга» — у вас выходит мно­
го интересных книг. В особенности меня интересует жур­
нал «Среди коллекционеров». Ты не можешь узнать,
сколько он стоит на фунты или лиры? Вопрос риториче5*

131

ский, но ты ведь знаешь, надежда никогда не оставляет
меня. Пиши, мой милый. Спасибо за отчет о выставке. По­
нятно, что передвижники — уже не вчерашний день, а
вчерашний век.

Чибукли. (Дата не проставлена.)
Знаю, что ты милый, знаю, что ты родной и вспоми­
наешь обо мпе сегодня, в день моего рождения. Я благо­
дарно радуюсь и тоже нежно думаю о тебе. Мне грустно
сегодня. Годы идут, уходят силы, уже нет или очень мало
той фокстерьерской жизнерадостности, которая некогда
то радовала, то сердила тебя. Сейчас валит густой пуши­
стый спег, что бывает здесь редко, очень холодно, и сад
погибает. В особенности мне жаль одно дерево — япон­
скую магнолию с крупными, хрупкими розовыми цветами.
Я только что бегала в парк, чтобы набрать последний бу­
кет,— пишу натюрморт. Но вот беда: кончились белила, а
пока соберусь купить — не будет цветов.
Я вернулась к мужу. Не могла я оставаться с мужем
в одном городе, перейдя с одной квартиры на другую. Гор­
деев взял с меня клятву, а время шло, Америка уплывала
из вида: я не могла ни жить, ни работать в такой неопре­
деленности. Да и... Откровенно говоря, не хочу я быть его
женой! Едва мы остались вдвоем, как мне смешными по­
казались мои рассуждения о том, что я не могу жить без
него (как художника), что мое будущее в искусстве все­
цело зависит от этого союза. Возможно, что это и так, но
не способна я на эту ложь во спасение. Мы по-разному
многое понимаем в искусстве. Для мужа моя живопись —
пустое времяпровождение, для Гордеева — дилетантство.
От каждого моего несогласия с ним он взрывается, а я
упряма. Мужа я убивала — это не пустые слова,— да и
себя не щадила, едучи в препротивную, нагоняющую ужас
Америку. С первого дня начались угрызения совести, бо­
лезненная жалость к мужу (а он у меня — настоящий
раджа по благородству чувств), преувеличение своей вины
перед ним и т. д. Все трое измучились нравственно и фи­
зически. Кончилось тем, что муж забрал меня к себе, как
в санаторий, когда мне уже ничего не хотелось. Влюбился
снова (раньше было «семейпое» чувство), ходит на цыпоч­
ках, умолял простить, хотя прекрасно знает, что не он, а
я перед пим виновата. С Гордеевым больше не встречаюсь.
Жалею и его, казню себя, но ничем не могу помочь его
132

горю. Что делать? Нет у меня настоящего чувства ни к
тому, ни к другому.
Тебе, должно быть, наскучила моя мелодрама. Но я
пользуюсь твоей просьбой писать о самом интимном.
Женщина всегда нуждается в друге, а у меня его нет.
Только ты...
Вчера всей компанией (Машенька Снегова с мужем и
Саламатов — старый художник, с которым я познакоми­
лась еще в Петрограде) ездили в Кахрие-Джами. Была
прелестная экскурсия. Саламатов, как мальчик, спешил
обо всем рассказать. Мулла, его старый знакомый, лазал
по расшатанной лестнице, протирал мокрой тряпкой мо­
заики и фрески, и от их сказочного оживления мы трепе­
тали и ахали от восторга внизу.
Я достала книгу Грабаря о русской иконописи. Фре­
ски Кахрие-Джами напоминают большеглазых русских
ангелов, архистратигов. Ах, скорее бы вернуться в Рос­
сию! С каким наслаждением порылась бы я в архивах!
Так и вижу старенького богомаза, который, принимаясь за
работу, открывает «Иконописный подлинник»: «Какова
была богородица? Росту среднего, вид лица ее, как зерна
пшеничного, волосы желтые, очи острые, брови наклонен­
ные, изрядно черные, нос не краток, лицо ни кругло, ни
длинно, но мало продолжено»,— и т. д. А «подлинник»
этот откуда? Из Византии.
Спасибо за фотографии. Ты до страппости не изменил­
ся с тех пор, как мы — сто лет тому назад — виделись в
Казани. Не сердись, мой милый, по в твоем лице появи­
лось что-то от маски — или это просто напряжение перед
фотографическим аппаратом?

10.1.23. Стамбул.
Ты спрашиваешь меня, Костенька, о моем «круге»,
с кем я близка, есть ли у меня друзья? Круга — нет и не
может быть, во-первых, потому, что мы с мужем живем в
Чибукли, на отлете. А во-вторых, потому, что я приехала
в Константинополь до эмиграции, своей охотой, стало
быть, не разделила трагедии вынужденного бегства. Это
сразу сделало разницу, которая чувствуется, иногда очень
болезненно,— решительно во всем. Ну вот, например, если
бы не Гордеев — нечего было бы и думать о моем участии
в выставке русских художников. (Я случайно узнала, что
он хлопотал за меня.) Конечно, я не одна, ведь я легко
133

схожусь с людьми. Меня полюбили в двух-трех турецких
семействах, где я учила детей рисованию. Эти знакомства
могли бы упрочиться, если бы я была уродлива или гор­
бата. Увы, это не так! Русские женщины имеют успех в
Стамбуле, а что касается блондинок или шатенок (к ко­
торым имеет честь принадлежать твой друг), то на них
турки только что не кидаются или по меньшей мере смот­
рят опасно бешепыми глазами.
У меня есть несколько друзей — не Саламатов и не
Снеговы, хотя Машеньку я люблю. Но, во-первых, у нихто как раз и есть свой круг, к которому я не принадлежу,
отчасти потому, что бедна, а они — богаты. (У Машеньки
отец — видный химик, который постоянно и уже много
лет живет в Париже.) Л во-вторых... Ну, как бы тебе объ­
яснить? Для русских Стамбул — лабиринт. Каждый меч­
тает выбраться. Но как? И куда? Все — в разное, пото­
му что у каждого своя жизнь. А для Снеговых, для Саламатова Стамбул — пересадка. Поезд подан, поехали даль­
ше. Я близка здесь только с Олей Сазоновой. Она моск­
вичка, художница, занимается миниатюрой, совсем моло­
дая (ей двадцать три года) — и навсегда (так мне кажет­
ся) потрясена гибелью мужа где-то на Сиваше, в послед­
ние дни войны. Никогда не жалуется, изредка обронит
два-три слова. Красива, но как-то очень уж не по-земному.
Такой безнадежности я в своей жизни еще не встречала.
Она однажды сказала, что я полюбила ее от скуки и толь­
ко потому, что мне удается иногда заставить ее вспомнить,
что жизнь не кончена в двадцать три года.
Стамбул, 1923

Сегодня она решила остаться дома, чтобы пабросать
косогор с козами и каменоломней, который она каждое
утро видела из своего окна в Чибукли. Турчанки в ультра­
мариновых платках убирали пшеничное поле на склоне.
Косогор был уже другой, июльский, потерявший сходство
с русским пейзажем, краски стали жестче, каменоломня
погрубела, и во всем — даже в белых, рыжих и розовых
козах — стало как будто меньше лазури. Но остаться дома
было нельзя — и не только потому, что муж, которого вы­
звал к себе швейцарец, управляющий имением, мог в лю­
бую минуту вернуться и начался бы бесконечный, утоми­
тельный, убивающий ее своей деликатностью разговор.
134

Остаться она не могла, потому что вся падежда была те­
перь на Кахрие-Джами, па мозаику, на ее зарисовки —
словом, на Византию.
Ехать было далеко, почти час до города, вдоль Золо­
того Рога, а потом еще час на трамвае. Но лучше не сокра­
щать дорогу, как на прошлой неделе, когда, залуудившись,
она попросила турчонка лет шестнадцати проводить ее в
Кахрие-Джами, и он с очень дурными намерениями завел
ее в развалины византийских стен: «Руськи, руськи, хайди, джаным. Иди суда». Хорошо, что она оказалась силь­
нее, чем он.
...Босфор. Выпуклая, льющаяся вязь серебристо-жем­
чужных и розово-зеленых мазков. Краски, растворенные
воздухом, нежные облака пара над проснувшейся рекой.
Рыбаки тянут сети: «Ой, лялла, лялла!»
Накануне она получила наконец письмо из России, от
Кости, и теперь дорогой думала о нем. Письмо было нежпое: «Так ты думаешь, что каждому из нас задан урок,
который должно выполнить до своего смертного часа?»
Новый мост, парусные суда, алые, малиновые, черные,
голубые! Что за тени на просыхающих парусах! Непо­
движные матросы в фесках, обмотанных цветными плат­
ками.
«Милый мой, родной дружок,— она мысленно писала
ему,— так уж рада твоей весточке, ведь почти три месяца
не было от тебя ни слова».
...Турчанки в длинных черных платьях, с закрытыми
лицами. Кривые переулки, кладбища, разбросанные среди
домов. Темные, острые линии минаретов, падающих па­
мятников, кипарисов. Арабский орнамент?
...«Часто, часто вижу себя в Казани. Да как же я могу
позволить тебе не звать меня домой? Для меня Россия те­
перь — это ты».
Все движется, деревья свиваются в беспорядочном беге,
между ними в тесных проходах — стоянки лодок, блики
воды. Моне?
«Я всплакнула сегодня над твоим письмом, хотя и ра­
да, конечно, если ты счастлив. Ты в Ядрине и влюблен,
что может быть светлее, милее?»
И снова Моне. Мелькание разноцветной толпы под ко­
сыми, размазанными лучами солнца, бегущие пятна синих
и лиловых теней.
«Это покажется тебе наивным, даже нелепым, но тай­
ная надежда, глупая надежда, что ты любишь только меня,
135

никогда не оставляла меня. Может быть, потому, что все
мои встречи с другими — это ты. И теперь, когда я спо­
койнее смотрю на свое прошлое, я вижу, что не было у
меня большего счастья, чем наша любовь, со всеми ее уни­
жениями и обидами — давно прощенными и даже чем-то
дорогими».
Она была уже в Кахрие-Джами, слезы мешали ей при­
готовиться к работе, она стала искать платок, не нашла и
сердито смахнула слезы рукой. Все еще смотрелось в мель­
кании яркого уличного света, сиянии воздуха и воды, а
здесь была чистота, тишина, строгость, апостолы и проро­
ки в медальонах, портики, под которыми, не опираясь,
светло и стройно остановились святые. Что за чудо соеди­
нило этот архитектурный ландшафт, эти террасы и купола
с ломающимися складками одежды, за которыми чувство­
валось нервное, нежное, порывистое тело? Ей надо было
добиться несуществования всего на свете, кроме работы.
Но то, о чем думала она дорогой, не только не уходило, а
поднималось снова и снова, пока она не заставила себя
долго и холодно рассматривать сильные и светлые краски
фона — она писала «Раздачу пурпура израильским де­
вам». Тогда взялось, понеслось — и наступила накопец та
блаженная пустота невидепья и неслышанья, в которой не
было ничего и никого — только работа. Ни воспоминаний,
ни сожалений, ни Ядрипа, ни Кости, ни внезапного изум­
ления — я в Турции? — ни бедности, ни горечи, ни голода.
Впрочем, голод напомнил о себе. Она съела припахиваю­
щий скипидаром бутерброд и вдруг полезла по шаткой
лестнице, чтобы взглянуть на мозаику в косом ракурсе, не
так, как она видела ее снизу. Ракурс надо было найти пе
выдуманный, а подлинный, то есть угадать зрение худож­
ника, построившего плоскость почвы не горизонтально, а
вертикально — вот откуда это впечатление, эта бесплот­
ность. Она пожалела, что не сделала еще два-три рисунка,
прежде чем писать фигуры, и вдруг засмотрелась на оди­
нокое эллинистическое дерево па другой мозаике, смело
пересеченное скалами. Дерево было похоже на любимый
ялтинский величавый платан, стоявший одиноко на набе­
режной, хотя вокруг были магазины, театры, толпа.
С лестницы и ее работа выглядела совсем другой, ста­
ло ясно, например, что все — и линия и свет — должно
стремиться к пятну пурпура в центре мозаики, а к тому
пятну, которое она написала, никто и ничто не станет стре­
миться. И надо...
136

Она слезла с лестницы и стала решительно, но осто­
рожно снимать пятно ножом.
Какие-то люди вошли в мечеть, и это было очень хоро­
шо, потому что она рассердилась на них — позволила себе
рассердиться, чтобы снова уйти с головой в работу.
Свет стал меняться почти неуловимо, не в воздухе, а в
складках одежды, которую она писала, фиолетовый отте­
нок перешел в сиреневый, а жемчужно-серый... Это зна­
чило, что надо заняться чем-то другим. Было уже далеко
за полдень, она с сожалением подумала, как мало сегодня
успела, и, обернувшись, заметила, что давешние посети­
тели стоят неподалеку и, не решаясь, может быть, подой­
ти, смотрят на ее работу. Это была пожилая пара — он в
длинном легком пиджаке и кремовых брюках, высокий,
худой, седой, она — затянутая, играющая лорнетом, в'чемто кружевном, дорогом, ниспадающем, и тоже величест­
венно седая.
— Извините.— Он подошел поближе, заметив, что
Лиза обернулась.— Мадам говорит по-английски?
Она ответила, что говорит, но плохо, и предпочитает
французский, итальянский, турецкий.
— Мне хотелось выразить свое восхищение вашей ра­
ботой, мадам,—на хорошем французском языке сказал
он.— Это пе простое копирование, но тонкая интерпрета­
ция, которой ничуть не мешает близость к оригиналу.
Лиза поблагодарила.
— Так же, как и вы, я очень интересуюсь византий­
ской живописью, мадам. Краски Джотто кажутся мне гру­
быми в сравнении с этой изысканной палитрой.
Лиза ответила, что ей, к сожалению, не посчастливи­
лось увидеть Джотто в оригинале.
— Давно ли вы занимаетесь зарисовками КахриеДжами, мадам?
— Скоро два года.
— О! Признаюсь, впервые я вижу такую изящную и
тщательную работу. Ведь это — новость, мадам. Насколь­
ко мне известно...

2.V. Чибукли.
Кто-то сказал, что жизнь — ряд пропущенных воз­
можностей. Как это верно! Всегда я как будто чего-то
Жду, сижу на полустанках, по дороге в столицу, не раскла­
-’•137

дывая вещей. А молодость проходит, да уже и прошла.
Где же столица?
Вчера была на вернисаже нашей выставки. Какая ску­
ка! Я выставила две вещи, написанные темперой на моти­
вы мозаики Кахрие-Джами, и недовольна, злюсь, даже
плачу. Все это еще так приблизительно, бессвязно.
А учиться не у кого! Гордеев, конечно, головой выше дру­
гих, и, работая, я не перестаю сожалеть, что подле меня
нет теперь такого неоценимого советчика и друга.
Вчера на вернисаже я впервые встретилась с ним по­
сле возвращения к мужу. Оба были глубоко взволнованы.
Я подала ему первая руку после нескольких секунд поте­
ри сознания. Он сел в углу на диване, наблюдая за мной.
Страшно исхудал, глаза огромные, как на древней иконе,
измученный и прекрасный. Меня тянуло к нему, как пре­
ступника к жертве, я подошла — и мы проговорили боль­
ше часа. Сначала было трудно, неловко, потом как-то сгла­
дилось, он с упоением рассказывал о работе своей и моей.
О прошлом — ни слова. Я слушала, точно снова была
влюблена. А когда ехала домой — как будто еще раз род­
ного похоронила.
Почему от тебя так давно ничего нет, мой милый?
В последнем письме ты беспокоился за меня: «Мужчина
любит в женщине себя, то есть создание своей воли и во­
ображения». Какой же ты создал меня, дружок? Напиши,
ведь, в сущности, я совсем не знаю себя. Между «знать»
и «любить» — целая пропасть. И почему беспокоишься?
Из-за мужа?
Большое спасибо за петербургские открытки. Я тебя
ревную к Петербургу. Какой ты счастливый! И зачем все
тебе одному? И Исаакий, и музеи, и белые ночи. И как
досадно, что последние дни твоей поездки были испорче­
ны приступом малярии! Кстати, говорят, что турецкие
врачи лечат ее превосходно.
Да, мне смертельно хочется в Россию, но и страшно,
ведь потеряны все знакомства и связи.
А теперь новость или, если хочешь, надежда. На днях,
когда я работала в Кахрие-Джами, ко мне подошла по­
чтенная пара,— как оказалось, весьма известный англий­
ский археолог с женой. Он заинтересовался моими зари­
совками, поехал даже ко мне в Чибукли и в итоге предло­
жил купить у меня несколько работ. В сущности, это поч­
ти решает вопрос о Париже, и деньги были бы уже у меня
в кармане, если бы по своей глупой добросовестности я
138

не попросила у него еще несколько дней, чтобы кое-что
улучшить, исправить. Теперь тороплюсь.
Сейчас понесу письмо на почту, спущусь к Босфору —
он такой голубой сейчас. И воздух и горы — голубые, и
дельфины кувыркаются в голубой воде. Я всегда хочу, что­
бы ты видел то же, что я, и так же, как я. Нужно кончать.
Скорее пиши, мой милый друг. Если будешь в Гаспре —
это так близко от меня, только море переплыть. Неужели
нельзя будет повидаться? Говорят, иногда берега Турции
видны с вершины Лй-Петри.
22.V.23. Чибукли.
Милый, золотой друг, где же ты? Иногда мне кажет­
ся, что ты скоро приедешь в Константинополь, и я начи­
наю ждать тебя, волнуюсь, не нахожу себе места. Вот ты
неожиданно вошел, у нас гости, я растерялась, бросилась
на шею, потом представляю как лучшего друга, приехав­
шего из сердца России. Начинаются расспросы, ты отве­
чаешь остроумно, дельно. А я жду с нетерпением, с вол­
нением, когда же мы останемся одни наконец! Потом
мы едем в Стамбул, осматриваем Кахрие-Джами и турецкие мечети, музеи, бродим по базару, переулкам, приста­
ням! Эхма!
Угнетена, унижена своей беспомощностью, своей без­
надежностью женского рабства. Вчера окончательно по­
няла, что мне надо жить одной, что я, со своей страстью
к искусству, в тягость мужу, который предпочел бы, что­
бы я бросила живопись или относилась к ней по-дилетант­
ски. Наговорили мы друг другу резкостей, и под горячую
руку я снова решила уйти от него. Но куда? Ни гроша,
чтобы снять комнату,— зарисовки не кончены, а англича­
нин мой куда-то пропал — и нет друзей, которые могли
бы приютить меня хоть на время. Заняла несколько пиаст­
ров, зашла за Олей Сазоновой, и отправились мы посидеть
за кружкой пива, отвести душу. Мимо проходил Гордеев,
я его сама остановила и пригласила. Говорили много, го­
рячо. Он доказывал, что ничему нельзя научиться, копи­
руя фрески, что для меня полезнее просто писать этюды
Стамбула. Вот его соображения, над которыми я не пере­
стаю размышлять: из византийского искусства один ход —
в графику, да и то слишком сложный для меня, ученицы
Добужинского, который, по его мнению, «не очень-то умел
рисовать». И русская иконопись ничего не может дать со139

временному художнику. Самое сильное в иконе — конт­
раст: нейтральный цвет ризы, и вдруг сильные красочные
удары — пятна лица и рук. Воспользоваться подобным
искусством, преодолеть его — невозможно. Это — путь к
неизбежной стилизации, а заниматься стилизацией не
только бесполезно, но вредно. Есть и другой путь — к
символизму. Тут он обрушился на Петрова-Водкина, «ко­
торому кое-что удалось не вследствие, а вопреки его ико­
нописному направлению». Вообще говоря, любые попытки
стилизаторов лишь показывают «расстояние, отделяющее
современного человека от любого, даже гениального бого­
маза»! И он обидно заметил, что в моих зарисовках отчет­
ливо видна «несоизмеримость между копией и оригина­
лом». Между тем надо пе копировать, а углубиться в себя,
потому что главное в живописи — непосредственность. Он
убежден, что очень скоро стремление к непосредственно­
сти и человечности надолго оттеснит «фокусников и ра­
ционалистов». «И я просто не могу понять, как вы — во­
площенная непосредственность — не понимаете этого и
мечетесь от одного направления к другому».
Он упрекал меня в бесхарактерности, доказывал, что
жизнь в искусстве — подвижничество и что для подлин­
ного художника признание — ничто. Я видела, что он меня
все еще любит. Слезы накипали, но я и не заикнулась, с
каким решением приехала в город. Расстались — и я была
поражена, когда Оля, провожая меня, сказала, что я сама
себе не верю: «Ты все равно вернулась бы к мужу, изму­
чившись сознанием вины».
Она поехала со мной в Чибукли и всю дорогу доказы­
вала, что я просто не вижу Гордеева, как ничего не видят
в первую минуту, выходя из темноты на свет. «Эти карие
глаза с желтоватыми белками, эти черные прямые, чуть
ли не конские волосы, эти тесные, без блеска, белые зубы!
Да он и дороги ради тебя не перейдет!»
Я вернулась расстроенная и не спала ночь, думая о
том, что прав был милый, добрый Суренянц, который го­
ворил, что я должна жить одна, потому что в любви все­
гда буду жертвой. Его смерть для меня — огромная утра­
та. Ведь он буквально «подобрал» меня, когда я и физи­
чески и нравственно погибала. Мы вели с ним нескончае­
мые разговоры, мы оба чувствовали, что выигрываем у
судьбы эти вечера в Ялте, отрезанной от всего мира. АйяСофия, до которой за два года жизни в Константинополе
я так еще и не добралась,— ведь я видела ее воочию в
140

часы наших разговоров, древнюю, еще не изуродованную
турками.
А потом это позорное лето, когда немцы заняли Ялту,
и Вардгес Яковлевич учил меня не видеть всего размаха
этого чудовищного, уродливого хамства. Раздутые от са­
модовольства офицеры небрежно и важно прогуливались
по набережной с дамами в необъятных шляпах. Только и
слышалось: «Моей», «Моей»,— как мурлыканье откорм­
ленных котов.
О, как хотелось мне тогда получить от тебя хоть
два слова! Мы очень, очень часто говорили о тебе. Я жда­
ла, он доказывал, что твои письма не могут дойти,
что между нами не один и не два фронта. Я все-таки
ждала.
А наши разговоры о цели искусства не как предмета
поклонения, а как сопричастности души с высшей жиз­
нью! Он любил цитировать Фета:
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огвя,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет уходя.

Вот этот огонь бессмертной души, уходящей в ночь и
плачущей, уходя, я чувствую, думая о моем покойном
друге.
У меня появилась маленькая надежда уехать в Париж.
Хлопочу о визе. Обещан вызов, а там — будь что будет.
Обнимаю тебя.
Твоя Лиза,

Здесь между письмами была вклеена слегка пожелтев­
шая фотография: перед мольбертом, на котором стоял на­
чатый картон, держа кисти в руках, сидел художник, без
сомнения, Гордеев, а в центре — серьезная, причесанная
на прямой пробор, в свободном, легком платье, оставляв­
шем голыми руки и шею, ему позировала Лиза. В том, как
она держала руки, легко соединив узкие, длинные кисти,
в покорности, странно противоречившей гордому поворо­
ту головы, в линии шеи, плавно переходящей в плечи, во
всем была скромная женственность — ее слабость и сила.
И такая же, схваченная несколькими линиями, она была
намечена на картоне.
Солнце светило в спину художника, и контур его по141

вернутого в профиль лица был расплывчат, неясен. Чтото офицерское было в небрежности, с которой он сидел,
скрестив ноги в высоких сапогах.
Москва, Большой Палашовский, 24, квартира 6.
Лизочка, родная, ты просила рассказать, какой те­
перь стала Ялта. Для этого необходимо было вспомнить,
какой она была,— и, перелистав наше с тобой эпистоляр­
ное наследие, я наткнулся на твое «многотомное» письмо
с прологом и эпилогом. Не обладая твоим беллетристиче­
ским даром, все же воспользуюсь этой, весьма удачной,
как мне кажется, формой. Так вот:
Пролог
Если прежде Ялта состояла из татар-проводников,
набережной и магазинов, то надо сказать, что проводники
исчезли бесследно. Набережную трудно изменить, посколь­
ку она слагается из неба, берега и моря. Однако купальни
заброшены и пустуют, мужчины и женщины, разделен­
ные дырявым забором, купаются в чем мать родила, а по­
том в трусах и бюстгальтерах идут освежиться в татар­
ский подвальчик возле Желтышевского пляжа.

Том первый

Как явление, неизвестное в прежней Ялте, следует
прежде всего отметить беспрестанное постукивание, кото­
рое производят козы и местные дамы. Первые постукива­
ют копытцами— что вполне естественно, а вторые — дере­
вяшками. Козы, как выяснилось, были приобретены у та­
тар в голодные двадцатый и двадцать первый годы, с не­
слыханной быстротой расплодились, и теперь их (коз)
можно увидеть не только на полянах и заброшенных вино­
градниках, но и во дворах центральных улиц. Деревяшки
с ремешками, вроде сандалий, остались с тех же времен.
Кстати, они упоминаются в известной песенке «Ужасно
шумно в доме Шнеерсопа». Празднуется свадьба, и «неве­
ста вся разоделась в пух и прах: фату мешковую надела,
и деревяшки на ногах».
Другое нововведение — серьезное, и называется оно
«Народный университет». Постоянного помещения у него
142

нет, и лекции читаются в Советской трудовой школе (быв­
шая мужская гимназия) и в Алексеевской аудитории.
Я выслушал одну, единственно из любопытства. Читал
древний старичок профессор Деревицкий, и хотя он подетски шепелявил, рассказывая об «этрусских вазах»,—
лекция была интересная, и слушали ее с интересом.
Кинематографы процветают, хотя «Электробиограф
Дрона», по-видимому, прекратил свое существование,
уступив место «Кефиру по Мечникову», которым торгует
румяно-бородатый мужчина в русской рубашке павыпуск.
«Одеон» действует, а в «Олимпе» гастролирует театр ми­
ниатюр «Табакерочка Полишинеля», причем каждая про­
грамма называется «понюшка» — первая, вторая, третья и
т. д.’ Я был, кажется, на девятой «понюшке». Шла миниа­
тюра «Шумит ночной Марсель»: «В перчатках черных
дама» вошла в притон и смело приказала служанке «по­
дать стакан вина»; потом появились старый: скрипач,
апаш, и под звуки танго на сцене происходило то, что так
волнует зрителей в романсе. Потом конферансье с боль­
шим успехом исполнил романс: «Капли испарений катят­
ся, как слезы».
Цирк — новость, хотя бы по той причине, что на его
афишах напечатано огромным красным шрифтом «Коро­
ва». Это значит, что вместе с обыкновенным билетом вру­
чается лотерейный, и после представления разыгрываются
кастрюли, чашки и, наконец,— корова, которая торжест­
венно выводится па арену. Я выиграл пепельницу из ра­
кушек. Среди зрителей было много татар, для которых сам
цирк был новостью, не говоря уже о возможности выиг­
рать корову.
Магазины, гостиницы и базар. Первые, как и в других
городах, отличаются прежде всего тем, что раньше на вы­
весках аршинными буквами изображались фамилии вла­
дельцев. Теперь на первый план выступила «фамилия» то­
вара, написанная белилами поперек витрины, а владель­
цы прячутся где-то в уголке, не привлекая внимания. На
иных магазинах — железные ставни, но многие открыты,
и торговля идет живо, хотя чебуречных, кафе и рестора­
нов гораздо больше, чем магазинов,— и кормят отлично.
Над одним из ресторанов висит большая вывеска
«Бон аппетит», а над чувячной — грозный лев напрасно
пытается разорвать чувяк. Объяснение: «Разорвешь, а не
распорешь». В сапожных мастерских можно заказать ко­
ричневые остроносые туфли «джимми» — и я бы сделал
143

это, если бы, как говорят крымчаки, у меня хватило
«башлей».
Не знаю, были ли при тебе чистильщики обуви? Теперь
они встречаются на каждом шагу, называют себя (с гор­
достью) ассирийцами и чистят обувь пастой «функ»,
ароматной, как помада.

Том второй

У подъезда гостиницы «Ореанда» стоит бородатый
швейцар в ливрее с серебряными галунами. Упитанные
мужчины в хороших костюмах и дамы, одетые по послед­
ней моде, с драгоценными кольцами, брошами и серьгами,
подъезжают к ней на автомобилях — многие прямо из
Симферополя,—все публика, которой ничего не стоит
дать вышеозначенному швейцару на чай червонец. Это и
есть нэпманы, которыми ты интересовалась.
На базаре можно купить все, что угодно: свежее мясо,
рыбу и птицу. С Украины везут овощи — помидоры, огур­
цы, капусту. Татары разносят в корзинах фрукты — че­
решню, клубнику, виноград. На базаре я был несколько
раз.
Порт, без сомнения, очень изменился, почти пустует,
а каботажная пристань, которую ты некогда так живо
описала, по-видимому, осталась такой же, хотя турок па
ней ты больше не увидишь. Суда по-прежнему привозят
муку, фураж, цемент. Арбузы и дыни сложены в громад­
ные, прямо-таки египетские пирамиды. Арбуз можно ку­
пить когда угодно — даже ночью. Улицы, понятно, пере­
именованы (но ялтинцы называют их по-старому): «Дво­
рянская»— в «Советскую», «Мееровская» — в «Володар­
скую», а «Кутузовская» (!)—в «Свердлова». Гостиница
«Франция» называется теперь «Учап-су», а «Метро­
поль» — «Парижская Коммуна».
Том третий

Высокий человек лет пятидесяти, с усами и черной
бородой, в толстовке с галстуком, быстро ходит по городу.
Через плечо — голубой ящик на ремне, на ящике над­
пись: «Горячие пирожки Тодорского». Время от времени
он останавливается и громко кричит: «Пира-а-жки! Кура-абье!» Это — в прошлом широко известный юрист То144

дорский. Курабье я не пробовал, пирожки у него покупал.
Когда однажды попытался заговорить о прошлом, «загля­
нув за пирожки»,—наткнулся на вежливую, непроницае­
мую, каменно-равнодушную стену — если можно так ска­
зать о стене.
Генерал Петров. На углу набережной и Морской ули­
цы — горшочки с цинерариями и флоксами. Есть и срезан­
ные цветы. Продает их пожилой, с бравой выправкой че­
ловек с подстриженной ежиком седой головой. Лицо уве­
ренное, спокойное, волевое. Это — бывший генерал от ин­
фантерии Петров, отказавшийся (по слухам) служить в
Красной Армии, несмотря на самые лестные предложения.
Мы с ним много говорили, однако преимущественно о
местных делах. Говорят, в Ялту приезжает какой-то из­
вестный режиссер, который будет ставить картину «Не
пойман — не вор». Не пробовал ли я счастья в рулетке
Тутебадзе — в последнее время играют крупно, в особен­
ности какая-то приезжая, скромно одетая пожилая дама.
Был ли я на диспуте «Есть ли бог?», в котором участво­
вал сам митрополит Введенский? Но когда я спросил его:
видел ли он «Приключения мистера Веста в стране боль­
шевиков»? — он иронически улыбнулся и заметил, что
уход за цветами мешает ему, к сожалению, посещать кино­
театры.
Все это осколки империи... Среди них есть несколько
сумасшедших, о которых мне не хочется писать, потому
что они как-то оскорбляют впечатление от милой Ялты с
ее узкими крутыми улочками, с ее увитыми глициниями
домами, с изящными железными калиточками в стенах из
серого камня— той Ялты, которую ты любишь, а я полю­
бил.
Кстати, величественный старый платан по-прежнему
стоит на набережной, опровергая пушкинскую мысль о
«равнодушной» природе. Он как раз удивительно нерав­
нодушен. Мне показалось, что он обладает способностью
памяти и, может быть, когда-нибудь расскажет потрясен­
ному человечеству историю Ялты — от генуэзцев до борь­
бы за Крым.
Теперь о твоем учителе и друге Вардгесе Яковлевиче
Суренянце. Один местный старожил рассказал мне, что
его хоронила вся интеллигенция Крыма. Прощальное сло­
во говорил знаменитый артист Ваграм Папазян. Сохра­
нился будто бы даже рисунок какого-то художника, изоб­
ражающий эту печальную торжественную процессию. Во145

образи же мое удивление, когда оказалось, что этот старо­
жил не мог показать мне, даже приблизительно, где нахо­
дится могила Суренянца: где-то рядом с армянской цер­
ковью, которую он расписывал. Он заведовал (в 1921 го­
ду) отделом в Союзе работников изобразительных ис­
кусств и жил в доме доктора Фаворского. Я пытался най­
ти людей, знавших его, но увы... Поиски мои внезапно
оборвались. Вернувшись из экскурсии в Никитский сад,
я заболел малярией...
(Письмо не закончено
и не отправлено. Без даты)
29.V.23. Чибукли.
Я часто сознаю, что нет у меня другого бога, кроме
живописи, что все другие стремления мои, в сущности,
низменны. Эта мысль мешает мне, унижает меня. Хорошо
я поступаю, кажется, только для других, боясь, чтобы
меня не приняли за эгоистку или просто за дуру. Теперь
я стала чаще сознаваться в этом (перед собой, ведь ты —
далеко) — и это почему-то помогает мне работать лучше,
чем прежде. Может быть, это и есть «бог» или «рука», ко­
торая ведет меня — не знаю, к совершенству ли, но уж
во всяком случае всторону от идолопоклонства. Это вы­
глядит смешно — не правда ли?
отказываться от при­
знания, которого нет, и от благополучия без гроша в кар­
мане. Не знаю, прав ли Гордеев, доказывая бесполезность
моего увлечения Византией, но он прав в другом, более
важном: если не воспитать в себе готовности к самоотре­
чению, к подвижничеству,—не стоит п браться за дело.
В искусстве есть свои «brasseries», у которых вполне доб­
ропорядочные хозяева, и нет ничего проще, как работать
в такой «brasserie», потихоньку греша и прилично зара­
батывая на жизнь. Вот я, бездомная, нищая и, в сущности,
совершенно одна, но я знаю, что все это — до холстов, ко­
торые я еще напишу. А когда начнутся холсты — все при­
годится, и даже то, к чему присуждена душа, как присуж­
дена она к разлуке с тобой.
Тебя, должно быть, удивляют мои нравствепно-философские размышления? Но душа как-то сама «на солныш­
ке» зреет. Хрупкое растение, и ох как трудно вырастить
его одной, без тебя!
Вот так-то, мой друг. Гордеев на днях едет в Париж.
Ему повезло, он получил визу. Но он — бывший офицер
146

русского корпуса, воевавшего с немцами в составе фран­
цузской армии. Может быть, мы с ним там встретимся.
Было бы хорошо... Написала и подумала: хорошо ли?
Ради всего святого, ответь мне. Я не могу больше
ждать, беспокоюсь и думаю о тебе беспрестанно. Здоров
ли ты? Где ты? Почему такое бесконечное молчание? При­
кладываю 50 пиастров на марки — может быть, у тебя так
осложнилось материальное положение?

5.VI.23.
«Греховодник отче Константине! На женску красу
не зри, ибо та краса сладйт сперва, а после бывает полыни
горше. Не возводи на нее очей своих, да не погибнешь.
Беги от красоты женской, как Ной от потопа, как Лот от
Содома. Ибо кто есть жена? Сеть, сотворенная бесом, са­
танинский праздник, покоище змеиное, болезнь безысцелеппая, коза неистовая, ветер северный, день ненастный.
Лучше лихорадкой болеть, нежели женой обладаему быть:
лихорадка потрясет да отпустит, а жена до смерти иссу­
шит. Кротима — высится, биема — бесится. Всякого зла
злее жена».
Все вышеизложенное прописано тебе в назидание.
А то, вижу, твоя блондинка совсем тебя полонила...
Я уезжаю числа восемнадцатого в Париж. На днях по­
лучаю визу, а теперь целые дни работаю, заканчиваю
Кахрие-Джами. Наконец-то на новые позиции! Пиши мне
туда — пока на Гордеева (103, Rue de Rennes, Paris VI,
для меня). Но на всякий случай и сюда, может быть, за­
держусь и буду волноваться, не получая твоего ответа.
Пиши же скорее! Твой маленький друг Лиза. (В объеме!
Похудела ужасно!)

10.VI1.23. Чибукли.
Ты спрашиваешь, что меня удерживает? Нет, не муж.
Мы спокойно решили разойтись. Облегчает разлуку и то,
что он начал кем-то увлекаться, да и очень занят работой
по имению хедива. Он — человек деловой, твердо решил
разбогатеть, и я убеждена, что когда-нибудь он достигнет
цели. Тихий, медлительный, но цепкий, своего не упустит
и видит его даже там, где другие ничего не видят. Ко мне
он переменился в том отношении, что я ему теперь не
очень нужна и даже, со своим сумасбродпым характером,
немного мешаю.
147

Я, конечно, очень хочу уехать в Париж, но как-то
страшно сейчас, перед зимой, без гроша, без обуви и одеж­
ды. Спасибо, мой дорогой, за твое намерение мне помочь.
Может быть, и в самом деле ты мог бы найти кого-нибудь
в Париже, кто ссудил бы мне небольшую сумму или устро­
ил на работу? Беда в том, что я все забыла — машинку,
математику и т. п. Есть у меня еще надежда на хедива.
Он сейчас в Париже. Хочу попросить у него взаймы года
на два. Это сложно, потому что я нравлюсь ему, о чем не
должна догадываться его ревнивая метресса. Иными сло­
вами, надо говорить с ним так, чтобы он не посмел сделать
обидного предложения, потому что в таких случаях у меня
все летит вверх тормашками. Видишь, какой талант Шехеразады мне нужен! Когда я учила принцесс, он пригла­
шал меня постоянно в сопровождении негров на женскую
половину, и мы вели наедине бесконечные разговоры.
Боясь, что он начнет за мной ухаживать, я длинно рас­
суждала о политике, в которой ничего не понимаю, и пу­
гала его романтическими похождениями русских женщин
в Стамбуле. Впрочем, его не очень-то испугаешь! Тогда
все кончилось благополучно. Теперь — сложнее. Мне надо
увлечь его живописью, которой он нисколько не интересу­
ется. Удастся ли? Кто знает. Нет, судьба моя странная.
Где мне удается, я не беру, а где трудно — лезу на рожон.
А хочется мне, как ты, наверное, догадываешься, написать
портрет не хедива, а твой.
Да, у меня были и будут упадки настроения, и не бра­
ни меня за них. Я женщина, одной мне трудно, нужна
крепкая дружеская рука, нужна ласка. Живу «рефлекса­
ми», как ты однажды выразился. Одни говорят, что я —
Дон Кихот, другие — что я не прилаживаюсь к жизни, а
жизнь стараюсь приладить к себе. Практический мир я, в
сущности, пе знаю. То, что всем легко, мне дорого доста­
ется. Вот и сейчас многие просто получают помощь от
Красного Креста на отъезд в Америку. Правда, до сих пор
я не пользовалась благотворительностью. Но когда я со­
бралась, мне отказали — и как-то очень обидно.
Конечно, я не обвиняю этот самый Красный Крест, все
благо, что сделано для русских, но мне известны случаи,
когда те, кто помогал нуждающимся, встречал в ответ
лишь ложь и воровство. Так что обида не личная, а все же
больше я никуда не хочу обращаться.
Пиши, миленький.
148

20,VI1.23.
Все еще на старых позициях! Но уже с визой и биле­
том в кармане. Очень трудно без денег. Случайно продала
кое-что из «Византий». Муж взял в долг, чтобы помочь
мне, и вот почти без гроша —в Париж!.. «Царство небес­
ное берется силой». И оттуда же: «Будьте как птицы не­
бесные».
Много дела, еду сегодня в Кахрие-Джами, кое-что на­
до проверить. Ищу покупателей. Хлопочу о письмах к
Шарлю Дилю и другим известным французским византи­
нистам.
Случается, что, расставаясь, тайно чувствуешь, что лю­
бые уверения: «Бог даст, еще увидимся» и т. д.—звучат
безжизненно, пусто. Так было у нас с милой, ставшей мне
близкой Олей Сазоновой. Условились писать, поплакали,
а потом она сказала, что для нее — времени нет. То, что
однажды с нею случилось, уже никогда и ни при каких
обстоятельствах не повторится: «Мы встретились — и сла­
ва богу! И не нужно себя обманывать, что встретимся сно­
ва. Разве что в день воскресения мертвых». Она верит, что
с покойпым мужем встретится в этот день. Я передала ей
все мои уроки рисования в турецких семействах и отгово­
рила, на прощанье, идти работать тапершей в кино. Беру
с собой несколько ее миниатюр — превосходных. Авось
удастся продать в Париже.
В детстве, когда уезжали с дачи, тоже было много дела:
нужно было перецеловать все любимые деревья, посидеть
в каждом заветном уголке. И Стамбул с его дикостью, с
его поэзией, с его ленивой чувственностью, с его бестолко­
вой, разноцветной жизнью я покидаю не без сожаления.
Я легко забываю языки, а с языком теряешь душу народа.
Как ни странно, но я была здесь не только несчастна, но и
счастлива. С тех пор как мы расстались, мне иногда труд­
но бывает отличить одно от другого. Как хотелось бы мне
вернуться сюда с тобою! Были бы деньги, я не торопилась
бы с отъездом, тем более что еще не закончила КахриеДжами. Но вот что важно: мой англичанин не только на­
шелся, но предложил мне издать в Лондоне альбом моих
зарисовок. Это, конечно, журавль в небе, но ведь без на­
дежды не проживешь? А пока, вместо того чтобы восполь­
зоваться ясными днями для Кахрие-Джами, я вынуждена
писать для продажи. Но об этом немного подробнее. Союз­
ники ушли второго, а шестого, в день возвращения турец­
кой армии, Константинополь украсился арками, флагами,
149

цветами. Перед выстроившимися войсками резали овец.
Язычники! А заодно, по-видимому, собрались резать всех
армян и греков, а при случае и русских. Пока дело обо­
шлось массовыми арестами, но резня висит в воздухе, од­
ной на улицах показываться опасно. Ты спросишь — при
чем здесь мои материальные дела? А вот при чем: в Кон­
стантинополе содраны все вывески на иностранных язы­
ках. Надо писать новые, по-турецки. Впервые на моей па­
мяти спрос в живописи превысил предложение. Пишу и
я. Ну что ж! Те же натюрморты, только с фамилией, а то
и с портретом хозяина. Новый жанр! Впрочем, не такой
уж и новый, если вспомнить о Тулуз-Лотреке.
Сегодня и у нас в имении была «революция». Рабочие
требовали прибавки, и наш директор-швейцарец не усту­
пал, скрывая от хедива истинное положение дел. Дрянь
ужасная, эгоист и дурак.
Целую нежно. «Гюль-гюль» — улыбнись! Так, проща­
ясь, говорят турки.
ГЛАВА ШЕСТАЯ

14.Х.23.
Милый друг, я уже четыре дня в Париже. Еще нигде
не была, потому что сразу же нашлась срочная работа по
росписи кабаре. За десять дней — шестьсот франков, то
есть целый месяц сносного существования. Живу, стало
быть, двумя чувствами: недостойным — наживы и достой­
ным — надежды. Работаю с утра до поздней ночи. Пишу
тебе в постели. Пока всех благ.
Твоя Лиза,

20.Х.23. Париж.
Терпение, мой друг. Зато получишь длинное письмо.
Я намеренно пользуюсь телеграфным слогом, чтобы не
увлекаться. Впрочем, я еще почти ничего не видела. Пока
дела идут хорошо. До скорого письма. Дивно красив Па­
риж и адски интересен!
2.XI.23. Париж.
Наконец-то собралась я написать моему дорогому
ДРУгу!
Выехала из Стамбула, продав кое-что из своей «Ви150

зантпи». Шли прямым рейсом без заходов до Марселя.
Билет у меня был палубный, началась качка, потом
шторм. Я промокла до нитки, мерзла отчаянно, и все мои
вещи промокли — волны захлестывали палатку, в которой
я почевала. Измучилась до полусмерти, до сих пор не могу
оправиться, исхудала ужасно и серьезно опасаюсь за свои
легкие. Под тем же ледяным ветром, под дождехМ пополам
со снегом добралась до поезда в Марселе и утром была в
Париже. Нашла Гордеева в крошечной комнате на седь­
мом этаже с окнами на Монпарнас. Доехала до него в мет­
ро (подземная железная дорога). Он уступил мне комнату,
сам перебрался к товарищу, и я пролежала два дня без
сил, спускаясь только к обеду. Потом разыскала хедива,
которого застала с метреской накануне отъезда на юг
Франции, где он собирается провести зиму. Подарила ему
две акварели чибуклийского парка, за что получила
300 франков — на пальто, как мне намекнула метреска.
И действительно, в Стамбуле, где много нищих, мой бала­
хон не производил такого сильного впечатления, как в
Париже. После подобной любезности я не решилась, разу­
меется, попросить у хедива 25 тысяч франков взаймы на
два года, как было решено в Стамбуле. Бог с ним!
Потом расписывала кабаре в стиле Ватто по эскизам
Гордеева — тяжелая работа! Кабаре ночное, шикарное, на
Place Pigalle, открывается в полночь — наслушалась я тут
об этих кабаре! Когда мы заканчивали, Гордеев сжалился
надо мной и отпустил на полдня в Лувр. Ну что расска­
зать о нем? Я бродила по бесконечным залам, замирая от
восторга, что я — в Лувре, и останавливаясь лишь по вдох­
новению. Но вот наткнулась на Леонардо и Рафаэля. Пе­
ред первым захватило дух, а перед вторым меня физически
затрясло, и я долго не могла унять морозной внутренней
дрожи. А Джоконду не заметила, может быть, потому, что
день был пасмурный, совсем петроградский. И представь
себе, даже этот молниеносный взгляд «с высоты Эйфелевой
башни» (которую я еще не видела) придал мне много ра­
дости и силы — так смертельно, так остро захотелось ра­
ботать!
Была несколько раз в знаменитой «Ротонде» и не на­
шла ничегошеньки интересного. Разношерстная публика
сидит в духоте, тесноте и шуме деловых и неделовых раз­
говоров. После чибуклийской тишины этот ад меня оше­
ломляет. Я предпочитаю проводить вечера дома.
С мужем мы расстались нежно. Решили испытать судь151

бу, но я уже о нем тоскую и хочу выписать сюда, если у
него нет других планов. Боюсь только, что оттолкнет его
моя неустроенная, богемная жизнь. Да и Гордеев — боль­
шая помеха. Между нами — дружба, но прошлое еще
слишком близко. Он станет ревновать, хотя сейчас увлечен
другой, так что ревную я, главным образом потому, что
эта женщина — художница (из Швейцарии) и моложе
меня. Характер у него бешеный, невыносимый даже и в
дружбе, не говоря уже о семейной жизни. Но все же мы
дороги друг другу. Хоть бы он женился поскорее! Ах, как
надоели драмы!
26/27.XI.23. Париж.
Ты жалуешься, что я мало рассказываю тебе о Па­
риже. Так вот же тебе день св. Екатерины, о которой мне
известно только одно: она была покровительницей старых
дев. Но празднуют этот день «катрииетки», то есть отнюдь
не старые, а молодые девы.
В полдень, после завтрака (на работе), все продавщи­
цы модных (и немодных) магазинов, швеи и модистки вы­
сыпают на улицы и бульвары, а за ними, разумеется, весь
Париж. Одеты они в фантастические цветные костюмы,
одни едут в такси, размахивая трещотками, палками и бу­
мажными лентами, «тещиными языками», другие протал­
киваются, хохоча и распевая, по тротуарам. Мужчины не
зевают, ни одна хорошенькая катринетка не останется без
поцелуя, вырывается, визжит — и довольна. Все — друзья,
все знакомы.
Часам к трем начинается новое шествие — студенты в
халатах, с нарисованными рожами, в цветных цилиндрах,
котелках и кепи, выходят из Латинского квартала и при­
соединяются к катринеткам. Многие в этот день наряжают
детей в разноцветные костюмы, даже на младенце в коля­
сочке можно увидеть цветной колпак. На улицах прода­
ются дешевые салаты, засахаренные каштаны, искусствен­
ный флердоранж. А вечером, после восьми, начинаются
балы, танцуют чарльстон, тустеп, танго и выдают призы
за самые оригинальные костюмы.
И вместе с тем Париж задумчив, печален. Война кон­
чилась пять лет назад, но для многих она еще продол­
жается. В редкой семье не было потерь, и они не забыты.
Не редкость и до сих пор встретить молодую женщину в
трауре по мужу, погибшему на Марне или под Верденом.
152

А сколько инвалидов, сирот, обездоленных матерей! Как
часто и в праздничные дни видишь в окне бледное, скорб­
ное лицо, выглядывающее из-за отогнутой занавески.
Не помню, писала ли я тебе, что начала ходить в Ака­
демию — это лишь громкое название самых обыкновенных
мастерских. Приходишь, платишь за сеанс — и нагая на­
тура к вашим услугам.
Ты спрашиваешь, как я получила визу. Очень просто:
Гордеев достал мне фиктивный контракт, что я принята
па работу ретушером. Не устроить ли мне тебя в Сорбон­
ну? Ах, милый, как грустно шутить!
11.XI1.23.
Время летит, как метеор, не успеваешь оглядывать­
ся. Спасибо, мой дорогой, за ласковое письмо, за твои за­
боты. Гордеев опять взял меня в помощницы — роспись
нового ресторана, на этот раз в японском стиле, клеевой
краской. Благодарю небеса, что не сделалась его женой.
Ты знаешь, я люблю природу, но не в таком диком, казац­
ком воплощении.
Снова была в Лувре и, путешествуя из столетия в сто­
летие, думала о том, что подлинное искусство всегда опи­
ралось на нравственную необходимость и, стало быть,
строилось по законам внутренней жизни. Почему худож­
ники всех направлений вот уже четыре столетия ищут (и
находят) все новые тайны в Рембрандте? Если мы с тобой
когда-нибудь увидимся (не перестаю надеяться) в Пари­
же, я поведу тебя в Лувр, прямехонько к его автопортрету,
с кистями и палитрой (1660 года) — к старому человеку,
у которого очень хочется спросить, как ему удалось дове­
сти цвет до такой ©ложности, что человеческий глаз не в
силах уловить всю бесчисленность переходов. Как он до­
бился того, что на каждом сантиметре холста происходит
медленное, но непрерывное изменение тончайших полуто­
нов? И самое главное — каким образом этот мерцающий
цвет передает историю его жизни, его страданий, которые
так близко касаются нас, точно они были нашими разоча­
рованиями, нашими надеждами и страстями?
Едва ли в Академии, о которой я тебе писала, найду
ответ на этот вопрос. Мне нужен учитель —не Гордеев,
который в Стамбуле горячо доказывал, что для подлинно­
го художника нет ничего опасней стилизации, потому что
она, как «царская водка», вытравляет искусство, и кото153

рый сам энергично занялся стилизацией в Париже. И было
бы еще полбеды, если бы он относился к этому занятию
должным образом, то есть с материальных позиций. Но он
работает с увлечением, совершенствуется быстро, и ему
ничего не стоит перейти от Ватто к Хокусаи. А для меня
эта ресторанная работа на заказ — мучительна, унизитель­
на. Пишу для себя только в редкие свободные дни, и,
странно сказать, именно эти полуголодные дни украшают
мое существование.
И неправ был Гордеев, утверждая, что мне ничего не
дала моя «Византия». Она помогла и помогает понять
смысл единства, стиль, неразрывный строй картины. Не
знаю, удастся ли мне добраться до него в собственной ра­
боте, но я вижу его (или его отсутствие) у других, а это
важно, это очень важно!
Что такое Камерный театр? Встретила здесь молодую
норвежку, которая в восторге от Камерного театра, хотя
ничего не понимает по-русски. Целую, целую. Что такое
Вхутемас?
Пиши, дорогой, я буду отвечать аккуратно. Очень рада,
что ты так подробно рассказал мне о своей Наде. По опи­
санию она мне очень понравилась, передай ей мой привет.

28.XII.23. Париж.
Мой родной, нежный друг, получила два твоих пись­
ма, одно — с упреками, а другое — о Камерном театре.
Лежу в постели, грипп, ужасная погода. После юга мне
здесь трудно, я не привыкла кутаться и бояться простуды,
а в Париже она подстерегает на каждом шагу. Трудно
жить на седьмом этаже, в поднебесье, в маленькой ком­
натке: воздух прокопчен, а я люблю дышать всей грудью,
без запрета.
Когда-то, в молодости, ты говорил мне, что занялся
математикой как могучим средством для избавления чело­
вечества от власти случая. А вот я, не надеясь на твою ма­
тематику, молю господа бога, чтобы эта слепая власть
вдруг взяла да и перенесла тебя ко мне в Париж. Неужели
в самом деле есть надежда?
Если необходим «вызов», то есть формальность, без ко­
торой нельзя получить визу, я сделаю все, что могу. Так
я устроила вызов мужу: хозяин ресторана, который мы
расписывали,— брат консула в Стамбуле. Он дал мне пись­
мо, и Алексей не только получает визу, но и половинную
154

скидку за проезд. Напиши, что нужно разузнать и сделать,
я не пожалею ни времени, ни сил...
Теперь о салонах, как ты просил: они отживают. Когдато они были бродилом, дрожжами всех жизненных сил со­
временного искусства. Сейчас это — собрание «спутников»,
из которых состоит интернациональный художественный
пролетариат Парижа. Светила, как правило, выставляются
отдельно: вот и сейчас общее внимание привлекают вы­
ставки Пикассо, Дерена, Брака, Матисса. И они заняты
поисками еще нетронутых «источников» в прошлом, но у
них эти поиски не приводят к почти полному уничтоже­
нию техники. Другие — подавляющее большинство — за­
меняют ее с большим или меньшим успехом либо мозаи­
кой, либо матовой поверхностью фрески, а то и керамиче­
ским барельефом с цветной поливой, подчас толщиной в
два сантиметра. Прибавь к этому, что просмотреть эти че­
тыре-пять тысяч полотен впору, лишь воспользовавшись
велосипедом, и ты поймешь, что представляют собой па­
рижские салоны. Занятнее, по-моему, уличные выставки.
В этом году на Монпарнасе художники устроили такой
«Marche aux navets», маленький рынок, где торговали
своими вещами. Были недурные работы, продававшиеся за
бесценок.
Кстати, не подумай, что я исключаю себя из числа
ищущих «новое» в прошлом. Но когда я встречаю среди
множества имитаций п подражаний отзвуки моей «Визан­
тии», мне хочется закричать: «Держи вора!» Ведь Визан­
тия не была для меня только школой. Я искала «свое».
А эти «новаторы» ничего не ищут. Они просто не могут
жить без подделки, без кражи. А это «свое»... Боже мой,
чего только пет в этом «своем»! Мне кажется, например,
что я стала художницей задолго до той минуты, когда
взяла в руки карандаш или кисть.
Это было в Симбирске, летним вечером на берегу Вол­
ги. Я сидела на скамейке с книгой в руках, и вдруг стра­
ница волшебно порозовела. Я подняла глаза. Это был за­
кат, но не огненно-красный, сплавляющий все в один на­
пряженный цвет, а кроткий, как бы позволявший каждому
Цвету зазвучать отдельно. Я увидела белые, синие, голу­
бые, фисташковые дома, зеленую траву, пламенный, круто
взлетающий склон, береговую сторожку с лиловым, оста­
новившимся дымом. Никогда не забуду этого мгновенья, к
которому потом прибавился — уже как будто во сне — по­
следний зеленый луч заката, проскользнувший в реке.
155

Как ни странно, именно это впечатление неизменно
вспоминается мне, когда заходит спор о том, различны ли
цели природы и искусства.
Кандинский, например, считает, что эти цели «суще­
ственно и мирозаконно различны — и одинаково велики, а
значит, и одинаково сильны». Не могу с ним согласиться.
Мир сам по себе — картина, и тот, кто обладает редким
даром живописного видения этого мира, и есть художник.
Все, что он знает об искусстве прошлого, все, что он пере­
жил, глубина его мысли, острота чувств — все подсозна­
тельное, иногда им самим не разгаданное,— все переходит
на полотно.
Кончаю. Ломит виски. Должно быть, жар. Гарсон ждет,
чтобы отправить письмо. Целую, целую. Привет Наде.

29.XII.23. Париж.
Писала тебе вчера с высокой температурой и голов­
ной болью. Сегодня мне лучше. Это — просто грипп. Рада
была получить твое «театральное» письмо — и смертельно
позавидовала твоей поездке в Питер. Местные газеты пи­
шут о нем много горестного — упадок, разрушение и т. д.
Вот ты только что оттуда — напиши, правда ли это? Не­
ужели так изменился его прежний величавый профиль?
Прошлое тянет, и даже Париж не в силах заслонить ми­
лые воспоминания. О, как мне не хватает тебя! Когда я
брожу по Парижу, неизменно одна, все думается — об
этом надо написать Костику, не забыть. А потом, в сутоло­
ке, забываешь. Почему-то я вижу тебя рядом со мной на
Place de la Concorde, в дождь, когда в мокрых панелях от­
ражаются электрические огни, а контуры дворцов как буд­
то вырезаны из черной бумаги. На улицах разноцветные
огни смешиваются с каким-то странным светом вечернего
воздуха, фантастически окрашены лица прохожих, деревья
бульваров.
Особенно хорошо перед праздником — все знакомы, как
в арлекинаде, целуются, обнимаются. Впрочем, здесь это
принято и в будние дни. Французы — веселый народ. Вот
на бульваре под большим садовым зонтиком три скрипача
и гармонист наигрывают без конца все тот же мотив. В чем
дело? Продают ноты и тут же обучают всех желающих но­
вой песенке, а желающих много, толпа! Свернешь в пере­
улок, а там тебя останавливают совсем другие звуки —
слепую женщину ведет другая, и они тихими, нежными
156

голосами поют молитвы и собирают медяки. Нищие? Долж­
но быть, так было и в двенадцатом веке.
Я не бываю ни в театрах, ни в концертах — ни време­
ни, ни денег, ни компании. Мои художники предпочитают
«Ротонду» и кино, где они могут целоваться со своими де­
вочками. Вот теперь мечтаю увидеться с мужем. Мы с ним
тоже неровня, но в наших отношениях я всегда находила
радость учить его любить то, что любишь сама.
Завтра встану, надо работать, но не буду выходить. За­
глянул Гордеев. Ты пишешь, что едва ли я могу рассчи­
тывать на дружбу между нами. Почему же? Мы живем в
разных концах города и видимся только на работе. Плохо
только, что я неосторожно посоветовала ему жениться на
его швейцарке — и он немедленно стал добиваться преж­
ней близости между нами, чего я не хочу и боюсь. Здесь,
на свободе, я присмотрелась к нему и поняла, что мне глу­
боко чужда его необузданность, его физиологическая, тем­
ная страсть. У него есть хорошие черты. Он прямодушен,
смел, если увлекается, так уж напропалую. Но область
чувств осталась неразвитой у него,— должно быть, он та­
ким же был и в восемнадцать лет. Не' думаю, что в его
жизни была хоть одна минута, когда он задумался бы над
собой. Все кажется ему ясным, а все неясное он попросту
отбрасывает, как не стоящее внимания. Он не сметлив, с
заказчиками резок, не умеет устраивать свои дела и в этом
отношении противоположность Алексею. Поэтому он нико­
гда не добьется богатства, о котором мечтает. Для этого
нужен по меньшей мере талант, а он у него — из вторых
рук, его работы всегда кого-то или что-то напоминают.
...Я очень несчастлива, очень: разучилась любить, как
любила тебя, без оглядки, без страха. Меня гипнотизирует
жалость, я уступаю и начинаю верить, что люблю. Но тыто знаешь, мой дорогой, кого я люблю!
Меня прерывают... Господи, неужели я снова увижу
тебя? Если приедешь, привези мне русскую, деревенскую
шаль, белую, с яркими цветами. Можно недорого купить
где-нибудь на ярмарке. Обнимаю. Пиши, не жди письма.
Как прошел дебют Нади? Передай ей привет.
29.11.24. Париж.
Спасибо тебе, мой дорогой, за письмо из Петербурга.
Не думала я, что когда-нибудь с таким волнением стану
рассматривать простой почтовый штемпель! Как под вол157

шебным фонаре^м вспыхнул зимний Михайловский сад,
мы — замерзшие, веселые, я толкаю тебя в сугроб и за­
брасываю твою шапку. Возвращение пз Академии и острое
чувство любви к тебе, вечером, подле Исаакия, у матовых,
заиндевелых колонн. Черт знает, как было хорошо! Ну
ладно! Мне уже скоро тридцать, у меня шесть (!) седых
волос...
Ты удивляешься моему «религиозному» настроению.
Не знаю, сумею ли я рассказать тебе о нем логично и
стройно, для этого необходимо время, а у меня его нет.
Для меня нет разницы между творческим и нравственным
отношением к жизни, и это вовсе не бесплотное, а, напро­
тив, самое практическое отношение, потому что в нем-то
и заложено требование внутренней жизни произведения.
Не церковные догматы необходимы мне, а та свобода,
которую открыл в себе голодный, бездомный Ван Гог.
Добраться до этого чувства мешает мне не только не­
устроенная, бродячая жизнь, а невозможность или пеумение превратить ее в искусство, как это удалось ему. Эта
невозможность связана с неполнотой «божественного» в
моей работе, с отсутствием священности призвания. Надо
«помнить себя», стало быть — верить.

15.IV.24. Париж.
Дорогой мой, вызов получить трудпо, но все же воз­
можно, при условии, что ты будешь вне Советской Рос­
сии — в Латвии, Польше и т. д. Может быть, теперь станет
легче — после того, как в парламенте прошло левое боль­
шинство. Вызов разрешают родственникам — придется
тебе все-таки со мной породниться. Напиши скорее — соби­
раешься ли? Хлопотать ли?
Ты находишь, что мое «религиозное умонастроение»
противоречит моим планам? Нисколько. Напротив, цель
моих планов должна согласоваться с ним.
Я намеренно подхожу к вопросу с «практической» сто­
роны, которая ближе для тебя как человека, настроенного
материалистически. Мне хотелось бы подойти со всех сто­
рон, по для меня пока это трудно: на стенке у меня ви-сит
расписание, которое относится главпым образом к духов­
ной жизни («помнить себя») и которое никогда не было
выполнено даже наполовину. Практичность уже успела
меня соблазнить, я разучилась верить. Между тем жить
без высшего осознания жизни, ограничиваясь одной лю158

бознательностыо, невозможно. Необходимо духовное твор­
чество.
Не помню, где я прочитала поразившую меня старин­
ную французскую легенду «Плясун божьей матери». Не­
кий плясун и акробат, утомленный мирской суетой, уда­
лился в монастырь. Он не умел ни читать, ни писать, ни
молиться и очень боялся, что игумен, узнав об этом, вы­
гонит его из монастыря. Спустившись в подземелье, он
увидел икону богоматери, освещенную лампадой, и решил
услужить ей своим искусством. Со слезами начал он вы­
делывать свои новые искусные номера: он крутился коле­
сом, ходил на руках, плясал, пел и подражал хрюканью
свиньи и лаю собаки. И когда он упал на землю без сил,
богоматерь сошла с иконы и отерла его лоб своим покры­
валом.
Ты догадываешься, почему так тронула меня эта ле­
генда? В сущности, у меня нет ничего, кроме живописи, и
мне смертельно хочется отдать ее не за мясо и зелень
(которые, кстати, становятся все дороже), а за право ска­
зать себе, что я не могу иначе. Это выглядит смешно, если
вспомнить, что у меня еще не было в Париже и трех-четы­
рех дней для своей, не чужой работы. Но если мне удаст­
ся, кончив работу у Гордеева, устроиться самостоятель­
но... Впрочем, не буду писать тебе об этой маленькой на­
дежде.
Вчера была на выставке Малявина. Правда ли, что он
был пастухом в Афонском монастыре и кто-то из наших
мастеров вытащил его оттуда, восхитившись его талан­
том? Одну работу, далеко не лучшую, купил Люксембург­
ский музей. Выставка Пикассо изумила меня — в особен­
ности эти огромные, исполненные графически, а потом
раскрашенные портреты. Посылаю тебе вырезку из газе­
ты, беглый обзор.
Как мне приятно так просто писать тебе обо всем, без
страха быть непонятой или скучной. Это счастье — иметь
такого друга.

20.V.1924. Париж.
Ты прав, мой дорогой. Конечно, в Париже я увидела
импрессионистов совсем другими глазами. Прошло девять
лет с тех пор, как я была на Знаменке, в Щукинском со­
брании, и теперь мне уже трудно представить себе ту оглу­
шенность, с которой я стояла, открыв рот, перед Моне или
159

Ренуаром. Слов нет, когда я возвращаюсь домой в бессол­
нечные, чуть туманные вечера, начинает казаться, что Па­
риж построен импрессионистами. И все же мне захотелось
писать его совсем иначе, чем они, не празднично, а в
скромной, сдержанной гамме. Я прочла в одном журнале,
что, когда Моне стоял подле умирающей жены, он, к свое­
му ужасу, заметил, что машинально следит, как меняется
цвет ее лица, голубые тона сменились желтыми, потом се­
рыми... Это страшно...
В последнее время я увлеклась двумя мастерами, по­
разительно не похожими друг на друга. Это — Матисс и
Утрилло. Но есть между ними и сходство, не живописное,
разумеется, а скорее психологическое. Каждый по-своему
понимает силу законченности, и в этом смысле восторг Ма­
тисса перед природой можно сравнить с восторгом Утрил­
ло перед Парижем. Вот когда вспомнился мне старичок
фон Рейнгарт, который утверждал, что Матисс нарочно
разучился рисовать, для того чтобы создать собственный
оригинальный стиль. Забыть свое умение, а потом вспо­
мнить его по-другому, увидеть самого себя с дистанции
времени — это удается немногим.
Об Утрилло — в другой раз. Я не могу на него насмо­
треться.
Ты спрашиваешь о выставках. В мае и июне их очень
много, я думаю, не меньше полутораста, во всех районах
Парижа. Они устраиваются обычно в эстампных или худо­
жественных магазинах. Было время, вскоре после моего
приезда, когда я кружилась в этом вихре, доходя почти
до потери сознания. Разнообразие — беспредельное, стрем­
ление поразить — настойчивое и в конечном счете —
успешное. Многое покупается. Но среди тысяч полотен —
почти ни одного, перед которым остановился бы с востор­
гом, с изумлением. Пишут для денег, для славы, загляды­
ваясь на других и не заглядывая в себя — верный путь к
скорому и неизбежному забвению. Подражают кому угод­
но —- от египтян до Модильяни, даже не пытаясь понять
тех, кому они возносят молитвы...
Здоровье мое недурно. Как твоя малярия? Неужели она
так плохо вылечивается?
12.VI.24. Париж.
Мой неизменно дорогой, милый и милый, я ужасну­
лась, хватившись, как долго я тебе не писала. Где ты, как
живешь? Помнишь, я писала тебе об англичанине, которо160

му понравились мои копии мозаики Кахрие-Джами? Оп
разыскал меня в Париже, отправил фотографии в Лондон
п сообщил — это было еще в апреле,—что музей «Викто­
рия» покупает четыре работы. Я рассчитывала на эти
деньги еще и потому, что хотела послать тебе на дорогу,
дополпив твои сбережения. Но дело задержалось, потому
что профессор, которому поручена экспертиза, уехал, а я
тем временем снова оказалась в рабстве. Почти неделю
перебивалась с хлеба на воду, и кончилось тем, что Геор­
гий переехал ко мне — на два дня, как он сказал. При­
шлось уступить (от усталости), и это были мучительные
два месяца, а не два дня, потому что я снова оказалась
между ним и мужем, которого я жду с нежностью и вол­
нением. Ну что ты скажешь об этом скорбном триптихе:
в середине — Елизавета великомученица и великомучительница, по одну сторону — невинно страдающий пра­
ведник Алексей, а по другую — грешник Георгий, и он
же (иногда) Победоносец. Прости мне эту невеселую
шутку.
Наконец я вырвалась, получив работу, переехала в дру­
гой отель и вот пишу тебе — первое преимущество сво­
боды.
Была я у Эберзольта и Диля, встретили суховато.
У Диля выходит труд о Кахрие-Джами. Он — худенький,
почивший на лаврах. Зато у Милле (который уехал на
все лето) познакомилась с его ученицей, и просидела пол­
дня, перелистывая собрание альбомов византийской и рус­
ской иконографии. Я не знала, что Милле читает в Сор­
бонне лекции, которые я непременно буду посещать — это
общедоступно.
Гарсон ждет, чтобы бросить письмо. Кончаю. Пришли
мне какие-нибудь открытки казанского кремля. Да и Мо­
сквы. Хоть самые простые, без красок.
20. VII1.24. Париж.
Ваша светлость, я Вас жду с нетерпением, которое
ничуть не постарело, по крайней мере в сравнении со
мной. Была сегодня в полиции, но не могла выяснить, ка­
кой документ тебе нужен. В советском консульстве мне
сказали, что, если ты получаешь командировку, визу тебе
поставят без полицейского удостоверения, в Москве. Зав­
тра пойду в Министерство иностранных дел — попробую
узнать, что это за документ и как его получить.

в. Каверин, т.-Л

161

Деньги, мой родной, я получила и бесконечно тебе бла­
годарна, как раз нечем было заплатить за квартиру. А вче­
ра — новая удача. Из Лондона прислали одиннадцать фун­
тов за мои маленькие «Византии». Лето было трудное. Без
помощи Гордеева мне долго не удавалось найти заказ, а
потом пришлось работать с утра до ночи, чтобы заплатить
долги. Расписывала ресторан в японском стиле. Вчера
впервые — подумай только! — поехала в Версаль. Было
преображение, и парижская толпа шумела на аллеях, на­
поминая нашу «Швейцарию» в Казани. Надо будет со­
браться туда как-нибудь в будни, на этюды. Правда ли,
что Петров-Водкин собирается в Париж? Хочется пока­
зать ему мои работы. Боже мой, ведь и ты не видел их ты­
сячу лет!

Это письмо кончалось упоминанием о химерах НотрДам. К нему были приложены открытки, изображающие
этих удрученных, самолюбивых, настороженных полузве­
рей-полуптиц.
В другом, веселом письме Лиза рассказывала о Блоши­
ном рынке, напоминавшем ей классическую Хитровку:
«Вот у женщины на руках прелестный фокс, и лает, и пе­
ребирает лапками совсем как фокс — не сразу и дога­
даешься, что сделан из тряпок. Вот картонные бойцы сра­
жаются не на жизнь, а на смерть, квакают лягушки, кря­
кают живые и искусственные утки, а продажа всей этой
живности из папье-маше идет под шутки, присказки, пе­
ние и оглушительную болтовню, которую нигде больше,
кажется, и не услышишь».
На этой толкучке Лиза купила готовальню, несколько
горшков для натюрмортов и акварель неизвестного худож­
ника, о которой отозвалась с восхищением. Легко предпо­
ложить, что покупки были сделаны за счет обеда — неда­
ром же упоминает она о закуске за пять сантимов: «Берут
вилку и запускают ее наудачу в чан. Вытащить можно
что угодно: рыбу или овощи, кусок колбасы или сосиску.
А потом можно и закурить: окурки сигар и папирос рас­
положены по сортам и — соответственно — по ценам».

3.11.25.
Милый друг, я еще провинциалка в Париже. Тебе,
должно быть, покажется странным, если я скажу, что еще
ни разу не была в театре. Дешевые билеты надо доставать
162

заранее, а у меня нет времени и нет никого, кто* позабо­
тился бы обо мне в этом отношении. Вот надеюсь на твой
приезд — так хочется многое увидеть вместе!
Теперь, как ты просил, о живописи. В моде — Пикассо,
Дерен, Брак, с одними носятся, другим подражают. Они
давно на сцене — еще в 1913 году почти все выставлялись
в нашем «Бубновом валете». Каждый по-своему пытается
открыть в искусстве новое с помощью старого: одни идут
от фрески, другие — от примитива, а кто и просто от
вывески. Последние — интереснее других. Что касается
Матисса, Гогена и даже Сезанна — они в частных руках
и почти недоступны. Вообще же говоря, на парижском
мировом рынке живопись — такой же товар, как, скажем,
картофельная мука или мясо. Все дело в моде, а мода
устраивается так: некий marchand (купец) заключает
контракт с молодым художником, обязываясь покупать
все или некоторые его картины по установленной (обыч­
но ничтожной) цене. Художник, со своей стороны, в пер­
вом случае ничего не продает на сторону, а во втором —
предоставляет торговцу, marchand’y, «право первого взгля­
да». (Кстати сказать, мне представлялась такая возмож­
ность, но Гордеев отсоветовал, возмутившись грошовой
оценкой.) Когда marchand видит, что товару достаточно,
он начинает рекламировать художника, устраивает вы­
ставки — таким образом создается имя и мода. Впрочем,
гораздо чаще художник до конца дней нищенствует в ожи­
дании славы.
В «Ротонде» на днях открылась выставка тридцати трех
русских художников: Ларионов, Борис Григорьев и Гон­
чарова приглашены для рекламы, а остальные — публика,
от которой нужно держаться подальше. Бездельники, ко­
торые целыми днями торчат в «Ротонде», потому что это
единственное место, где можно поживиться на чужой счет.
Часами сидит такой индивидуум за пустой чашкой кофе,
поглядывая по сторонам, кто сжалится над ним и «выку­
пит», то есть заплатит за кофе. Если ты пе один и уже из­
вестно, что у тебя можпо «стрельнуть»,—к тебе подходят
и просят «на слово». Опытный человек отказывает. «То­
гда на пол слова!» Даешь, в конце концов, франк — доволь­
ствуется и этим. На жаргоне «Ротонды», «слово» в прош­
лом году стоило десять франков, «полслова» — пять.
Тошно!
Я давно не видела работ Гончаровой и теперь снова
почувствовала в ней то, чего мне самой всегда не хватало:
6*

163

слитность жизни и труда, когда невозможно отделить одно
от другого. Зоркость у нее детская, которую почти никому
сохранить не удается. А ей удалось. Но рядом с этими дет­
скими, широко открытыми глазами (в двух холстах) —
опущенный, как у монахини, взгляд.
Мы горечь своей жизни на чужой стороне чувствуем
ежедневно и ежечасно. В лучшем случае — живем «мимо».
А у нее в этих опущенных глазах — трагедия разлуки.
И эту трагедию она пишет очень по-русски. Техника у нее
твердая, дышащая стариной, и она сознательно предпочи­
тает ее французской манере. Мне кажется несправедли­
вым, что ее неизменно ставят рядом с Ларионовым, хотя
сходство есть, как у супругов, которые от долгой совмест­
ной жизни становятся похожи. Ларионов — крупнее, ост­
рее. Но Гончарова мне ближе. И все-таки учиться у нее я
бы не могла. Думаю, что у нее и нельзя ничему научить­
ся. В ней все-таки нет того, что отличает бесспорных ма­
стеров: первоначальности, первозданности, новизны, при­
надлежащей только ей и никому другому...
Алексей отложил свой приезд. Дела! Жаль. Впрочем,
я уже «сносила» эту встречу, как, бывало, снашивала в
уме платье, которое не могла купить.
Живу одна и счастлива сознанием своего одиночества
и свободы, хотя живется дьявольски трудно. Женщине не
только тяжело, но почти невозможно достать работу в
Париже.
Р. S. Спасибо за фотографии. У Нади очень милое, сим­
патичное лицо (я им довольна).

27.IV.25. Париж.
Милый друг, я получила письма и фотографии, но
не было ни минуты, чтобы ответить тебе. Двадцатого была
в министерстве. Когда твои бумаги придут, обещают по­
торопить дело и известить меня о результате. Но я не верю
им и в конце недели поеду опять.
Наша артель (гордеевская) расписывает сейчас ресто­
ран-кабаре в русском стиле. Посетители будут увеселяться
русскими же артистами, и все это очень обидно и горько.
Вчера я случайно попала на репетицию: некая Лиза Вол­
гина играла на балалайке под аккомпанемент рояля. Но
как играла! Какой характер! Сколько музыкальности! Мы
разговорились: она выступала на концертах со своими
композициями, а теперь попала сюда — ночью играет пе164

ред иностранцами, днем спит. Пропадет, без сомнения, и
отлично знает, что пропадет.
На Монмартре — кабаки с русскими названиями:
«Тройка», «Домик», «Самовар», «Добро пожаловать» и т. д.
Как подумаешь, что все эти ночные заведения расписаны
русскими художниками, да еще какими,— жить не хочет­
ся! Или хочется, но не очень...
Милый мой, кончаю через две недели. Ночыо, когда я
сидела за этим письмом, за мной прибежал один худож­
ник из нашей артели и сказал, что у Гордеева тяжелый
сердечный припадок. Две недели я провела неотлучно при
нем, замучилась и не была, разумеется, в министерстве,
как тебе обещала. Надеюсь поехать завтра, если ему ста­
нет лучше. Сейчас он спокойно спит, а я пользуюсь этим,
чтобы закончить письмо.
Миленький, где я, что случилось со мной? Почему я
здесь, а не с тобой, в Петербурге или Казани? Вчера за­
шел скульптор Бернштейн, только что приехавший из Со­
ветского Союза, и до поздней ночи рассказывал о москов­
ских художниках (многие имена я услышала впервые), о
выставках Кончаловского, конструктивистов, Вхутемаса —
это, оказывается, название Высших художественных кур­
сов, на которых обучается около полутора тысяч человек,
главным образом с фабрик и из деревень, как сейчас во­
обще во всех высших учебных заведениях. Особенно
интересно рассказал он о Татлине с его Проектом памят­
ника Третьему Интернационалу. Он считает, что кон­
струкции Татлина оказали большое влияние па театр.
И снова о выставках Машкова, Лентулова, Рождествен­
ского, Грабаря. В Москве ждут Пикассо, приезд которого,
по мнению Бернштейна, послужит сигналом к ожесточен­
ной схватке между ОСТ (Общество станковистов) и АХРР
(Ассоциацией художников революционной России). Не­
давно эта Ассоциация устроила выставку «Жизнь и быт
народов СССР», которую жестокоругали в журнале «Пе­
чать и революция», а Луначарский очень хвалил.
Рассказывая, Бернштейн упомянул о Цекубу, а когда
я спросила, что это значит, объяснил, что в Советском Сою­
зе существует Центральная комиссия по улучшению быта
ученых, на даче которой отдыхают бесплатно ученые, вра­
чи, писатели и художники. Он сам прошлым летом провел
под Москвой целый месяц в таком санатории. «Питание
приличное, полный покой и отвлечение от всех мирских
забот».
165

«Но на монастырь это все-таки мало похоже,— сме­
ясь, прибавил он,— по причине приблизительно равного ко­
личества представителей сильного и слабого пола».
Я слушала с изумлением, Георгий —с недоверием. Не
знаю, может быть, Бернштейн талантливо рассказывал, но
у меня осталось впечатление, что в России происходит сей­
час нечто очень важное, не только в искусстве, но и в об­
разе жизни.
Пиши, родной. Меня смертельно пугает мысль, что ты
вдруг перестанешь писать.

17.V.25,
Пошла сегодня в Лувр, хотела посмотреть восемна­
дцатый век, и вот уже четыре часа, как не могу выбрать­
ся отсюда. Началась гроза, дождь льет и льет, а я в легком
платье, потому что было жаркое утро. Насмотрелась вво­
лю! Правда, немного голодно, но уж так хорошо! Брожу и
думаю о тебе. (Завтра снова пойду в министерство.
Черти!)
Гордеев поправился, я осталась с ним. Да! «Нам жи­
вется ничаво, между прочим, чижало!» Обнимаю. Жду.
6. VII.25. Менилъ.
Молчала по многим причинам, а вернее, без всяких
причин — просто не могла заставить себя взяться за перо.
Устала я, милый мой! Все иначе, чем думалось, мечта­
лось. Моя дерзкая, себялюбивая жизнь не научила меня
ограничивать себя (внутренне), урезывать, применяться.
Георгий любит меня, но ему надо еще и «прощать» меня,
а я если и виновата, так перед собой, да и то виниться
нет ни времени, ни охоты.
Живем мы сейчас в маленькой деревушке, два часа от
Парижа, среди пашен, полей и лугов. Пахнет травой, по­
коем. Много земляники. Хожу в лес, слушаю тишину и
стараюсь угомонить сердце. Хочется окрепнуть, я очень
подорвала здоровье. Георгий, кажется, скоро получит за­
каз — очень кстати! Надо подольше пожить здесь или гдепибудь у моря. В Париже можно задохнуться от жары.
Я тоже получила твой «бекар» 1 из министерства, это
значит, что мы увидимся пе скоро. Может быть, никогда!
1 Отказ.

16G

В советском консульстве меня встретили вежливо, но ни­
чего не обещали. Наверное, для получения визы нужна
солидная протекция или счастливый случай.
Давно я не видела тебя во сне, а вчера заказала себе —
и увидела. Ты шел по дорожке во дворе Зилантова мона­
стыря, задумчивый, со шляпой в руке, и, увидев меня,
приложил палец к губам. Почему-то нельзя было громко
разговаривать, и мы, стоя у знакомой калитки, еле слыш­
но перекинулись двумя-тремя словами.
Вот так и получилось у нас: перекидываемся время
от времени вполголоса, чтобы никто не услышал. Георгий
втайне ревнует к тебе, но молчит, зная, что лучше не тро­
гать мою «святая святых». Не забывай! Целую нежно.
Ты пишешь, что мой портрет стоит у тебя на столе и
что я кажусь тебе подчас чужой, почти незнакомой. Это
случается и со мной, по утрам, перед зеркалом, после бес­
сонной ночи.

12.VIIL25.
Милый друг, я трижды перечитала твое письмо
(сильно опоздавшее благодаря почтовой забастовке), пре­
жде чем поняла, что ты едешь, едешь, едешь и что мы, ста­
ло быть, увидимся осенью — или даже летом... Что за пре­
лесть этот академик Шевандье и как умно ты поступил,
послав ему свои работы! Теперь вот что: встретить тебя в
Париже я не могу, Георгий не отпустит меня, а ссориться
с ним в день твоего приезда... Словом, мне кажется, что
разумнее всего было бы провести спокойно в деревне не­
сколько дней, а потом поехать в Париж. От нас до моря
полтора-два часа, и мы можем заглянуть разок-другой в
Дьепп, там хорошо на пляже. Важно, чтобы сразу же по­
явился тон дружеский и «все в прошлом», а уж тон сде­
лает музыку, я об этом позабочусь. Плохо, что Георгий
не считается с неловкостями, а я перед его грубостью те­
ряюсь и цепенею. Вот тебе план дороги: с вокзала St.-Lazaге — линия Paris — Dieppe — и ты доедешь до Chars — это
пятая или шестая остановка. Там пересядешь на парови­
чок до Bouconvilliers, а оттуда надо идти пешком около
шести километров. Я бы встретила тебя на лошади, если
бы точно знала, когда ты приедешь. Адрес: Mesnil Danval
(читается Мениль), департамент Oise. От станции ты пой­
дешь по шоссе (перпендикулярно паровичку) до малень­
кого городка Lurville, а потом повернешь налево, и просе167

лочная дорога доведет до нашей деревни. Спроси, где жи­
вут русские художники, — покажут.
У меня сердце холодеет от бешенства, что я не могу ни
встретить тебя, ни остаться с тобой в Париже. Но я при­
думаю что-нибудь или, если не придумаю, все равно —
приеду.
В Париже
1

Константин Павлович по-прежнему жил в Палашовском переулке, в квартире с падающим хозяином, и попрежнему одновременно с преподаванием занимался одной
из самых общих областей математики, в которой среди
видных ученых ему принадлежало одно из первых мест.
Он ушел из университета в МВТУ, где ему предложили
кафедру, и был рад, что ушел, потому что, прославившись
(в школе Грузинова) своим умением сглаживать ссоры и
восстанавливать распавшиеся отношения, невольно отда­
вал этой стороне жизни больше времени, чем ему хо­
телось.
Первое время он жил одиноко в Москве. Потом появи­
лись знакомства. В Лесотехническом институте он прочи­
тал доклад о своих работах по приглашению знаменитого
Арденса и стал, хотя и редко, бывать в его доме. Это было
знакомство, которым он особенно дорожил.
Художественные выставки он почти не пропускал —
это было влияние Лизы — и постепенно стал разбираться
в современной живописи, хотя и любил говорить, что са­
мые сложные математические идеи — ничто в сравнении
с туманными теориями кубизма или супрематизма. «Ты не
математик, а настоящий профессор изящных искусств»,—
однажды написала ему Лиза. Иные выставки он посещал
ради нее.
Времени было мало, но Карновский умел не расставать­
ся с работой ни на выставке, ни в театре. Догадка, которая
не давалась полгода, пришла ему в голову на «Принцессе
Брамбилле» в Камерном театре, который он очень любил.
Он понял потом, что все приятное, неожиданное, празд­
ничное не мешает, а помогает работе, как бы ни была она
■далека от того, что происходит перед глазами.
Он много ездил. Летом 1922 года он провел несколько
168

дней в Петрограде. «Люблю его, как люблю свою юность,
прямолинейную, даже сухую, но озаренную»,—писал он
Лизе.
Крым и Кавказ — это были короткие, недальние по­
ездки. Он побывал и на Алтае, и в Туркестане. «Тебе, че­
ловеку, сидящему сиднем на печи, всегда казалась стран­
ной моя способность внезапно срываться с места и лететь
куда глаза глядят,— писал он Лаврову, оставшемуся в Ка­
зани.— Оствальд в своей известной книге делит ученых на
классиков и романтиков. Так вот мы с тобой, как это ни
странно, обменялись местами. Теперь ты — классик, по ко­
торому Казань скоро будет проверять часы, а я — роман­
тик, который открыл (для самого себя), что ему всегда
стоило огромных усилий повторять предшествующий
день».
Были и другие поездки — на Урал, на Дальний Восток,
связанные с возникновением новых вузов: в Наркомпросе
не забыли о том, в каких условиях Константину Павлови­
чу удалось в двадцатом году организовать Казанский по­
литехнический институт.
Среди частых, ежегодных поездок была одна, изменив­
шая жизнь, сделав ее теплее, богаче. Они с Лавровым про­
вели десять дней в Теберде, а потом решено было через
Клухорский перевал спуститься к Сухуму. Но Карновский
«переходил ногу», разболелось колено, и пришлось сесть,
впервые в жизни, на лошадь. Наставление, которое он по­
лучил от старого горца, владельца лошади (они условились
встретиться в Цебельде), было простое: «Чего ты не знай,
конь знай. Чего конь не хотел, ты не хотел. Не конь тебя
слушай, а ты коня слушай. Хорошо будет».
Горец велел идти рысью, не спеша, но напрасно Кар­
новский пытался приладиться к этому движению, при ко­
тором лошадь, как ей и полагается, поднимает сперва ле­
вую переднюю, а за ней правую заднюю ногу. Не прошло
и часа, как остро заныла спина, а в больном колене за­
стучали какие-то молоточки. Измученный, он спешился,
напился из родника и немного побродил, прихрамывая, по
сонной рыже-красной роще. Что за странность? Место
было ничем не примечательное, глухое. Откуда же взялись
вырезанные здесь и там на деревьях буквы? Или это были
естественные глубокие борозды в темно-бурой коре?
Вскоре он был уже на дороге, которая вилась по-над ре­
кой Кодори, блестевшей, как узкий кривой нож, на дне
ущелья. Конь шел по краю, и каждый раз, когда камеш169

ки сыпались из-под его копыт, у Карновского невольно
ёкало сердце.
Вдруг послышалось впереди движение, шум, ленивый
понукающий голос, и за поворотом показался осел с пере­
кинутыми через спину двумя громадными разноцветными
мешками, а за ослом — мальчишка лет пятнадцати в гряз­
ной рубахе и черной шапочке, с хворостиной в руке. Кар­
новский поздоровался, мальчик приветливо ответил па ло­
маном русском языке. Он ловко снял мешки, потянул
упиравшегося осла — и остановился. Он чего-то ждал, и
Карновский с ужасом понял, что он должен снова спе­
шиться и провести лошадь в поводу, чтобы разойтись на
узкой тропе.
— Нога больной? — Мальчик протянул ему крепкую,
как железо, маленькую руку, показал высокий камень, на
который, слезая, удобно было поставить ногу. Карновский
полез за кошельком и поразился гордости, с которой маль­
чик отвел его руку.
— Как тебя зовут?
— Джамиль зовут.
На каменистой тропе Карновский выцарапал несколь­
ко букв.
— Буквы, понимаешь? На деревьях? Кто писал?
Просияв, мальчик ткнул себя пальцем в грудь.
«Почему не на бумаге?» — «Бумага нет».— «Почему
не карандашом?» — «Карандаш кончал».
Разговаривая больше жестами, чем словами, Карповский провел с ним полчаса — ему чем-то понравился этот
быстроглазый мальчик с узким красивым лицом. Куда-то
он хотел поехать, где-то учиться. Наконец Карновский по­
нял, что Джамиль хочет поехать в Нальчик и поступить
на рабфак.
— Ну, это мы попробуем устроить.
Он вырвал из блокнота листок, записал свой адрес и
через полгода получил от Джамиля вполне грамотное пись­
мо, к которому было приложено заявление.
Один из учеников Карновского работал в Нальчике, и
устроить Джамиля на рабфак оказалось делом песложным.
Он приехал года через три, уже юношей, в Москву, и Кон­
стантин Павлович с энергией, которая его самого удивила,
принялся готовить его в МВТУ.
Способности у юноши оказались средние, но работо­
способность такая, что приходилось почти силой отрывать
его от занятий.
170

Случалось, что Джамиль жил у него в Палашовском не­
делю-другую. По воскресеньям они вместе ездили на лыж­
ную базу. «А сынок-то вас не дождался, чуть засветло
ушел»,— однажды сказала Карновскому женщина, выда­
вавшая лыжи и пьексы.
Может быть, он был одинок? Может быть, он потому
и срывался с места и летел куда глаза глядят, что был всетаки очень одинок в своей размеренной, разумно устроен­
ной жизни?
...Все уладилось, все стало на свое место. Мать так и не
поправилась в полной мере, он устроил ее в Ядрин, на по­
кой, неподалеку от своих друзей, которые присматривали
за ней. Сестры остались в девушках — и, кажется, не жа­
лели об этом. Одна была медицинской сестрой, другая кон­
чила Ветеринарный институт и работала под Казанью.
Все женщины, с которыми Карновский был близок, хо­
тели выйти за него замуж — и огорчались, догадываясь
(или не догадываясь), почему это невозможно. Огорчалась
и Надя Медведева, умная и хорошенькая актриса одной
из московских студий. Она-то как раз догадывалась. «Вы
боитесь, что вас могут бросить, как женщину?» — однаж­
ды весело спросила она. Карновский не ответил.
В Крым он ездил один, а на Кавказ они поехали вме­
сте. .
О Лизе он думал с той грустной нежностью, которая
давно утвердилась в нем за восемь лет, прошедших после
их последней встречи. Эта разлука, счастливо украсив­
шаяся перепиской, теперь стала частью его удавшейся,
устроившейся жизни. Молодые, свободные, сбивающие с
ног свидания, ссоры и примирения, вся история их любви
превратилась в письма — трогательные, дружеские, под­
держивавшие все разгоравшийся интерес Константина
Павловича к живописи, к искусству, но уже ничего нё из­
менявшие в нем. Все сложилось, смягчилось, и хотя он
волновался, представляя себе их встречу в Париже, это
было умплепно-нежное волнение воспоминаний.
2

Еще в Москве он обдумал план своего, к сожалению,
педолгого пребывания в Париже. Дела не должны были
помешать посещепию музеев, выставок и, если хватит де­
нег, театра. Ему давно хотелось побывать в «Comedie
Eranfaise». Денег было мало.
471

Приятель, недавно вернувшийся из заграничной поезд­
ки, рекомендовал ему дешевый отель «Эксцельсиор», не­
далеко от Гранд-Опера, и он снял в этом грязноватом оте­
ле комнату на третьем этаже, в глубине полутемного,
странно извивающегося коридора.
Он остановился в нерешительности, переступив порог
этой комнаты, куда быстрый и тоже грязноватый гарсон
мгновенно поставил два чемодана. Мебель была претен­
циозная, старая, с вытертой позолотой, портьеры тяжелые,
пыльные. Постель, покрытая желтым выгоревшим покры­
валом, показалась ему особенно подозрительной, может
быть потому, что, несмотря на сравнительно ранний час,
он заметил нескольких проституток, стоявших у подъезда
отеля. Он брезгливо отвернул покрывало — нет, белье, про­
тив ожидания, оказалось свежим.
Еще в поезде Константин Павлович решил, что не, по­
едет к Лизе наудачу, с тем чтобы идти шесть или семь ки­
лометров пешком с риском заблудиться в незнакомых ме­
стах, а напишет из Парижа с просьбой встретить его, если
это возможно. Но прежде надо было позвонить ШевандЬе,
и Константин Павлович позвонил, немного боясь за свой
французский язык — он недурно говорил, но плохо пони­
мал, в особенности по телефону. Но все обошлось. Шевандье назначил встречу на следующий день, и, написав Лизе
открытку, Константин Павлович кинулся бродить по
Парижу.
Он вернулся ночью, веселый, с горящими, гудящими но­
гами. В маленькой ванне можно было вымыться только
сидя, и, раздеваясь, он подумал, что именно в такой ванне
Шарлотта Корде убила Марата.
Шевандье, коротенький, пузатый, с большой головой, с
пронзительным голосом, принял его на следующий день.
Нужно было внутренне подготовиться к этому важному
разговору, и Константин Павлович не только подготовил­
ся, но, как всегда в такие минуты, как бы увидел себя со
стороны — белокурого, в новом, хорошо сидевшем костюме,
крепкого, ничуть не усталого после короткого, трехчасо­
вого сна. Разговор шел о проблеме броуновского движе­
ния, которой занимался Константин Павлович, и Шевандье
буркнул нечто одобрительное по поводу его статьи, а по­
том сказал, усмехнувшись, что был приятно поражен, убе­
дившись, что русские еще не забыли таблицу умножения.
Трудно было вообразить, что этот колючий старик, в бес­
форменных штанах и бархатном разбухшем пиджаке, на172

писал трактат о чувстве математической красоты, который
Константин Павлович знал чуть ли не наизусть и любил
цитировать в своих лекциях. Прощаясь, он упомянул об
этом трактате, и на старом лице Шевандье, с кривой бо­
роденкой и сварливым носом, мелькнула слабая тень
удовлетворения.
На другое утро Константин Павлович получил теле­
грамму от Лизы и пятичасовым поездом поехал в Мениль.
Пыхтящий паровичок еле тащил старомодные высокие, на
трех парах колес, вагоны, и он еще с площадки увидел ее
на станции, а рядом — Гордеева, высокого, по-цыгански
черного, красивого, в белой рубашке с закатанными ру­
кавами.
Первые минуты неловкости прошли быстро, может
быть, потому, что естественное, радостное оживление
Лизы, ее чуть подчеркнутая свобода от ревнивой насто­
роженности Гордеева передались Константину Павловичу.
Опа словно подсказала ему эту естественность и свободу.
Они встретились дружески-нежно, он поцеловал ее силь­
ную узкую руку, она в ответ притянула его к себе и по­
целовала.
— Нет, я знаю, что постарела,— сказала она с моло­
дым блеском больших глаз, когда они шли к стоявшей
у станции двуколке.
Блестевшие подобранные волосы были округло видны
из-под широких полей деревенской шляпы, глубокий вы­
рез платья открывал треугольник загара над белой поло­
ской пополневшей груди.
И все сразу же пошло бы отлично, если бы Горде­
ев, сидевший напротив в легкой двуколке, не старался
быть любезным со старым другом Лизы, как он, по-ви­
димому, обещал ей. Он то шутил — не слишком удачно,
то, слушая разговор о незнакомых ему событиях и лю­
дях, смотрел на Константина Павловича слишком прямо
и твердо.
Приехали в деревню, удивительно не похожую на рус­
скую своими каменными домами с окнами во двор, оста­
новились у последнего дома с голым крыльцом и наружной
деревянной лестницей, которая вела на чердак. Вошли в
полупустую комнату с большим камином, с двумя крова­
тями и простым деревянным столом, с подрамниками и со­
ставленными холстами в углах и вдоль стен.
Всю дорогу и теперь, когда они ели буйабес — вкусный
рыбный суп, который Лиза приготовила с утра, а теперь
173

разогрела,— она расспрашивала Константина Павловича —
торопливо, беспорядочно, нервно:
— Что такое теперь Петроград? Неужели правда, что
он так обветшал и запущен?
Константин Павлович сказал, что Ленинград так же
хорош, как прежде. Бестужевские слили с университетом,
а в здании курсов теперь рабфак.
Лиза спросила о Гориных, которых он по ее просьбе
разыскал в Ленинграде. Дмитрий потолстел, почтенный
профессор, в усах и бородке. Очень обрадовался, узнав, что
Лиза жива и здорова. Спросил адрес, сказал, что непре­
менно напишет, а если поедет в Париж — непременно зай­
дет. Леночка вышла замуж, тоже потолстела и учится петь.
— Она милая и добрая, но, кажется, глупая? — сомне­
ваясь, спросил Константин Павлович.
Лиза засмеялась:
— Может быть. Я не догадывалась тогда. Что в жи­
вописи?
Но прежде чем сказать о живописи, поговорили о не
понравившемся Лизе «Поликушке» в кино, с участием Мо­
сквина, потом о необычайном распространении радио.
В Москве на каждой улице — громкоговорители, а вечера
все проводят с наушниками на голове.
Они разговаривали, не считаясь с молчаливостью Гор­
деева, но в их естественном, радостном, оживленном раз­
говоре все же оставались две несливающиеся струи. Мож­
но было обойти Гордеева, но нельзя было обойти возник­
шее между ними ощущение, что все пришедшее с Карновским оттуда уже не принадлежало Лизе, а все составляв­
шее ее жизнь было для него чужим и далеким. Но он чув­
ствовал и другое: он чувствовал в Лизе какую-то совсем
не свойственную ей робость перед тем, что пришло с ним
оттуда.
Заговорили о живописи — и Гордеев сразу оживился и
даже стал медвежевато мил, в особенности когда этот ин­
теллигентный, с платочком в наружном кармане пиджака
господин из Москвы (на этот раз Константин Павлович
увидел себя его глазами) похвалил его деревянную скульп­
туру. Но она была действительно хороша — рыбаки и
рыбачки в танцующих позах, с анатомически точными
и, одновременно, сказочными телами. Иконописная не­
подвижность Петрова-Водкина угадывалась в диптихе
двух юношей, вырезанных на фоне овального медаль­
она. Не упоминая об этом сходстве, Константин Павло174

впч рассказал о своем знакомстве с Петровым-Водкиным:
они познакомились случайно, в поезде из Ленинграда в
Москву.
— Очень милый, словоохотливый и с первого взгляда
простоватый, а вглядишься — куда там! Очень обрадовал­
ся, узнав, что мне нравятся его работы. Теория у него та­
кая: трехцветка. Каждому искусству свойственна собствен­
ная палитра: русскому, например,— красный, синий и зе­
леный цвета. Еврейскому, если не ошибаюсь,— коричне­
вый, лиловый и желтый. Я подумал — и предложил ему
расположить радугу на круге по секторам, а потом взять
вилку о трех остриях и ставить ее таким образом, чтоб
получалась трехцветка. Он задумался: «А зачем?» — «Ну
как же! Для определения принадлежности к национально­
му искусству».
— Рассердился? — спросила Лиза.
— Нет. Засмеялся. А потом подумал и говорит: «Ин­
тересно».
Потом небрежно, но волнуясь, Лиза стала показывать
свои холсты, рисунки, этюды, и, бог знает почему, Кон­
стантин Павлович почувствовал, что о ее работе надо гово­
рить осторожно, не касаясь давнишнего и болезненного
спора между Гордеевым и ею. С первого взгляда было вид­
но, что как художники они не могли нравиться друг дру­
гу. У Гордеева талант был не открывающий, а напоми­
нающий, но в самой широте этого напоминания («от рус­
ской иконописи до ассирийских рельефов»,— подумал
Константин Павлович)
чувствовалась неуверенность,
странно противоречившая тщательности отделки.
Работа Лизы была связана, как и ожидал Константин
Павлович, с Византией, но Византия не повторялась, а
превращалась в ее холстах — и остро, неузнаваемо превра­
щалась! Старый черный араб с неподвижностью столпника
сидел в дупле векового дуба, белый нимб чалмы светился
над ним.' Акварели были таинственно-нежны — стреми­
тельная путаница малиновых, желтых, черных пятен на
неподвижном золотом фоне залива.
Это были константинопольские работы. Но в Париже,
по-видимому, пачалось совсем другое — интерьеры, напи­
санные более твердой, мужской рукой, натюрморты, в гу­
стых, сильпых, цельных тонах. Один холст показался Кон­
стантину Павловичу необыкновенным. Старинное, в раме
красного дерева, зеркало было как бы вздыблено в отча­
янье — вздыблено и повернуто к небу. Оно стояло в саду,
175

в мозаике разноцветных солнечных пятен, но оно было
полно пустотой. Нужно было взлететь, чтобы в него погля­
деться. Лишь две плоскости, розовая и серая, отражались
в нем, странно связываясь с темно-серебристым фоном
стекла. Холст был похож (обменявшись беглым взглядом,
они оба подумали об этом) на письма Лизы к Константи­
ну Павловичу. В сущности, это и было письмо, проникну­
тое грустным изумлением перед «загадочной, нелепой, бла­
гословенной штукой, которая называется жизнью», как она
ему однажды написала.
3

Все было сказано, все переговорено. Ничего не было
сказано и ничего не переговорено, потому что остаток дня
и весь следующий день, когда они бродили по окрестно­
стям, был битком набит невозможностью сказать друг дру­
гу хоть два слова наедине — Гордеев не оставлял их ни на
минуту. Обедали в деревенском трактире с огромным ка­
мином, в котором можно было спать — да и спала хозяйка,
когда они пришли. Фотографировали друг друга, пастушку
с кокетливым шарфиком на шее, коров в соломенных шля­
пах, странствующих торговцев с их детьми, женами и то­
варами, выставленными на прилавках перед высокими
фургонами-домами. Отдыхали в лесу, перегороженном че­
рез каждые двести — триста метров, что, к удивлению
Константина Павловича, не мешало охоте, и Гордеев даже
рассказал по этому поводу довольно занятную историю. Го­
ворили о Мейерхольде и Станиславском, о литературе, о
том, что должно было, кажется, интересовать всех троих,
но почему-то касалось только Константина, Павловича и
Лизы.
Теперь он уже не видел себя со стороны, как это было
у Шевандье, когда обдуманный душевный строй руководил
им .и подсказывал, что он должен сделать в следующую
минуту. Теперь он прислушивался к себе неуверенно, с
беспокойством. Что-то как бы стронулось в нем, и он даже
не знал — когда. Может быть, утром? Одеваясь, он увидел
в окно пробежавшую по двору Лизу, непричесанную, в ка­
кой-то оранжевой распашонке-халате, легкую, с мелькнув­
шими стройными.голыми ногами.
Потом поехали в той. же двуколке к паровичку, на
Bouconvilliers, а потом в Париж. Гордеев неуклюже шу176

тил: «Здесь не. Советская Россия, и чужая собственность
строго охраняется от покушений». Чужая собственность
была Лиза.
Московский душевный строй еще стучал, как метро­
вом, и Константин Павлович подумал, что, может быть,
он подчас не слышит его, потому что сердится на плоские
гордеевские шутки. Но он не слышал его, потому что уже
не мог не думать о том невозможном, о чем — он это
зпал — думала и Лиза. «Можно?» — спросил он накануне,
когда ему захотелось взглянуть на холст, стоявший лицом
к стене. «Все можно»,— ответила она, улыбаясь, и он вне­
запно внутренне задохнулся. Это было «все можно» их
первого свидания в Петербурге на рождественских кани­
кулах в 1914 году, «все можно», принадлежавшее только
им одним, особенное, памятное на всю жизнь, драгоценное
своей неожиданностью и прямотой.
Но не только «все можно», а ничего было нельзя, даже
поговорить с нею без Гордеева пятнадцать минут.
Константин Павлович чувствовал, что Лиза раздраже­
на и, так же как он, озабочена тем, чтобы еще больше не
рассердиться. Но надо было не только не сердиться, а сде­
лать что-нибудь, чтобы расположить Гордеева к себе. За­
чем? Он не знал. В какой-то немыслимой, сводящей с ума
надежде.
Париж. Белокафельные своды метро, в котором «чело­
веческое сырье обрабатывается при высокой температуре
и сильном атмсюферном давлении», как с отвращением за­
метила Лиза. Толпа, гудящая, раскрывающая зонтики, то­
ропящаяся из банного воздуха метро на утреннюю све­
жесть бульвара. Мастерская гордеевской артели — про­
сторный сарай с антресолями в глубине двора, за старыми
домами, образовавшими тупичок в зеленом узком переул­
ке. Все самодельпое: скамейки, табуреты, даже крутая, без
перил, лестница, приставленная к антресолям. Кленовые
чурки и плахи — заготовки для деревянной скульптуры,
глиняные мисочки с засохшей краской, подрамники, ящи­
ки, кисти, холсты. Гордеев, работавший над четырехметровым панно для квартиры богатого американца, показал на­
бросок па картоне: атлет, натягивая лук, целился в убегаю­
щего бизона, упрямо склонившего голову с оскорбленными
человеческими глазами. Набросок был хорош. Констан­
тин Павлович похвалил его, и цыганское, нервно-напря­
женное лицо Гордеева смугло покраснело от удовольствия.
Все шло, как должно, как предполагалось, но одновре177

менно все было как в детской игре, когда надо найти спря­
танный предмет с завязанными глазами и кругом кричат:
«Холодно, холодно, потеплее, горячо, совсем горячо!» Дав­
но уже было совсем горячо, давно уже серые глаза Лизы
стали зелеными, как это бывало всегда, когда исчезало все
вокруг на свете, кроме них,— как исчез и этот атлет с би­
зоном, о котором Константин Павлович только что говорил
не торопясь, искренне и серьезно.
Русские художники из гордеевской артели пришли и,
устроившись на дворе, у сарая, стали быстро, ловко зани­
маться очень странным, с точки зрения Константина Пав­
ловича, делом: с открыток Луврской галереи они делали
приблизительные, грубые копии — как выяснилось, для
какого-то фильма о том, как американцы изучают Париж.
Но и художники, один из которых грустно и весело спро­
сил Константина Павловича: «Ну, как вам нравится наше
птичье-небесное существование?» — были только вопло­
щенным отрезком времени, которое проходило бесцельно,
бессмысленно, напрасно, потому что и за эти новые пол­
часа ничего не произошло между ним и Лизой.
Потом отправились в «Ротонду» — выпить кофе и по­
казать Константину Павловичу знаменитых людей. И по­
шли, и показали: худощавый молодой человек, чуть сгорб­
ленный, без шляпы, с густой шевелюрой, уходил из кафе
с высокой, гибкой женщиной в модной белой шляпе-кол­
паке и в чем-то свободном поверх легкого платья. Это были
Эренбург с женой.
Потом показали кого-то еще в мелькании подходивших
и здоровавшихся с Гордеевым людей.
Все дрожало, как в нагретом, струящемся воздухе, и
сквозь этот ускользающий, вместе с временем, воздух он
видел и чувствовал только Лизу, ее лицо с знакомым выра­
жением отчаяния и самообладания, ее глаза, не смотрев­
шие и смотревшие на него. Она говорила так же, как он,
слыша и не слыша себя. И вдруг все остановилось, все
замерло, все заняло свое единственное, естественное место.
— Вам, должно быть, хочется посидеть вдвоем, вспо­
мнить старое,— нахмурившись, сумрачно, недобро сказал
Гордеев.— Посидите, а я пойду. У меня есть дело.
Он ушел, и они остались вдвоем за столиком, недалеко
от входа.
— Вот и подарок.
— Это подарок?
— Да. Ему трудно. Он любит меня.
178

— А ты?
— А я — тебя. Мне нужно вернуть тебе письма.
— Почему?
— Потому что я боюсь, что Георгий может их сжечь.
Там слишком много поцелуев. Меньше, чем мне хотелось
бы. Но много.
Отец Лизы сжег письма Константина Павловича, ко­
гда она, окончив гимназию, приехала к отцу погостить на
Воткинский завод.
— Я приду. Я знаю твой отель.
— Когда?
— Вечером. На десять минут.
— На десять минут?
— Да. Это — Париж. Не Казань.
— Да. Не домик ветеринара на улице «Продолжение
второй горы».
— Да. И не шалаш из бузины, которую мы наломали
в пять минут в парке за Новиковой дачей.
— И не Ялта. Я писал тебе, что в прошлом году был
в Ялте.
— Ну, как ты?
— Как видишь. Постарел?
—- На восемь лет. Георгий видит нас в зеркале. Не
оборачивайся. Это не беда. Я знала, что он не уйдет.
Гордеев сидел в глубине кафе, там, где столики были
разделены легкими стойками, на которые посетители бро­
сали пальто.
— Он не умеет читать по губам?
— Нет. Кроме того, для нас с тобой угол падения не
равен углу отражения.
— Я тебя люблю.
— Очень?
Он знал это поддразнивающее «очень?», от которого
остро и нежно дрогнуло сердце.
— Как твоя математика?
— Все хорошо.
— Вот видишь. И без меня даже лучше?
— Не знаю. Помнишь, ты как-то сказала, что на свете
нет несчастной любви?
— Не забыл?
— Ничего не забыл. И никогда не забуду.
Гордеев встал. Когда он подошел, они говорили о том,
что из одежды — и за сколько — может купить Констан­
тин Павлович в Париже.
179

Самое трудное было — вспомнить себя до этого разго­
вора, до муки ожидания, которая началась сразу, волшеб­
но отзываясь где-то в глубине души и заставляя Кон­
стантина Павловича сдерживать пробегающую острую
дрожь.
Они вышли из кафе и пешком отправились в Лувр че­
рез Люксембургский сад, где он сфотографировал своим
маленьким аппаратом дворец, бассейн с парусными лодоч­
ками, аббата с книгой в руках, сидевшего на сдвоенной
скамейке спиной к хорошенькой девушке, которая ждала
кого-то, волнуясь. Потом дали крюк, чтобы показать Кон­
стантину Павловичу маленькую, живописную, чем-то зна­
менитую улочку, выходившую на бульвар Сен-Жермен.
И все это было не Люксембургским садом, не бассейном,
не улочкой, название которой он сразу же забыл, а необ­
ходимостью, которая должна была заполнить этот вдруг
затянувшийся день.
Потом был Лувр, где они два часа бродили по залам
восемнадцатого века (было решено, что Константин Пав­
лович для начала должен посмотреть немногое, зато вни­
мательно и неторопливо), разговаривая о Шардене, о Ле­
вицком, единственном русском в этом отделе, о ком-то еще
и еще. Потом покупали открытки, обедали. Наконец в ше­
стом часу он вернулся в свой отель — с чувством счастли­
вой свободы от Гордеева, от Лувра, от Парижа, от всего,
что мешало ему ждать вечера и беспокойно, радостно на­
слаждаться этим ожиданием.
Она не могла прийти раньше десяти или даже одинна­
дцати, и он решил принять ванну и уснуть, но прежде
простоял добрый час у окна. Газетный киоск с прилавком,
на котором лежали стопками, прихваченные проволокой,
газеты и журналы, был виден под столбом газового света.
Вот длинный сухой старик в широкополой шляпе, толкав­
ший перед собой детскую коляску с откинутым верхом,
в которой тоже лежали газеты и журналы, остановился у
киоска, толстая владелица, в перехваченном длинном ба­
лахоне, вышла к нему, и начался длинный разговор, бес­
шумный и выразительный, как в пантомиме. Вот велоси­
педист, в кепке с утиным козырьком, подкатил, взял газе­
ту, не слезая с машины, бросил монетку и помчался
дальше, навстречу дождю, который вдруг стал виден в га­
зовом свете, сверкающий, брильянтовый и добрый, как
добры и необыкновенны были все эти проходившие, про­
бегавшие, останавливающиеся у киоска люди.
180

Константин Павлович принял ванну, вернувшись в пи­
жаме, радостно усталый и уже почему-то твердо знающий,
что Лиза скоро придет, сбросил неприятное шелковое по­
крывало с кровати, лег и сразу уснул — или не уснул, а
как будто на бегу прислонился к чему-то мягкому и, вздох­
нув, на минуту закрыл глаза. Он вспомнил себя в Ядрине,
у окна, из которого был виден неяркий июльский день,
скошенная трава на небольшом дворе, огород с подсолну­
хами. Небо — в длинных, отливающих тусклым серебром
облаках. Под окном — мальва и маки. «Как легко мне
представить тебя в этой обстановке и как трудно, несмотря
на все твои яркие описания, в Париже»,—он говорил или
писал это Лизе, хотя она была где-то здесь, потому что
еще вчера они всей компанией ходили в лес на ночевку, и
было весело раскладывать костер на высоком берегу Урги,
и варить суп, и петь, и уснуть на колком и мягком ельни­
ке, дыша горьковатым запахом дымка и хвои.
Он открыл глаза прежде, чем она постучала, лишь
услышав или вообразив, что слышит ее торопливые, мяг­
кие шаги в коридоре. Она вошла, и все в этом тусклом, не­
красивом номере сразу наполнилось ею, свежестью ее за­
горелого, разрумянившегося от быстрого движения лица,
шелестом мокрого блестящего плаща, который она скинула
и стояла, смеясь, держа его одной рукой на весу, а другой
убирая со лба упавшую потемневшую прядь волос. Он взял
плащ и повесил его на дверцу шкафа, которая вдруг по­
чему-то медленно открылась сама, как во сне, который,
может быть, еще продолжался.
Слабый газовый уличный свет или синевато-розовый —
вечернего неба установился в комнате, когда Константин
Павлович повернул выключатель. Опа сказала что-то о
Гордееве, но не было ни Гордеева, ни Парижа, ни невоз­
можности увидеть ее на следующий день — утром она воз­
вращалась в Мениль. Было только поднимавшееся ввысь,
нарастающее по вертикали возвращение после восьмилет­
ней разлуки. Все, что сдерживало и останавливало его,
все, что заставляло его холодно распоряжаться собой,
ушло, растаяло, отмучилось, отступило. Теперь он не то
что распоряжался собой, а с разбегу уходил в эту уносив­
шую его и бог знает что делавшую с ним силу. Как он
разгуливал, вырвавшись на волю, как качало возок, и мут­
ный месяц нырял среди косматых подсвеченных туч! Как
сплелись, соединились в одно их воспоминания — и тот мо­
розный вечер у Исаакия, и волжский пароход, который все
181

равно как назывался, и исчезновенье существования, и
острое желание, которое не надо торопить, потому что оно
возвращалось само собой, все разгораясь.
Он открыл глаза. Ее волосы были перекинуты через его
руку, слабый запах хвои от этих волос, от ее изумленного,
недоуменного дыхания кружил ему голову в темноте, в по­
лосках света, ложившегося на постель через полузадернутую занавеску. Какие-то стихи, которые еще днем она вспо­
мнила в Лувре, перекинулись к нему вместе с прояснив­
шимся сознанием. Он пробормотал их, она подхватила,
смеясь, и стала просить отпустить ее и снова сказала чтото о Гордееве.
— Ты меня погубишь.
Но он и себя погубил, и знал это, потому что то, что
происходило сейчас между ними, никогда не бывало преж­
де и не могло прежде быть никогда. Что разлука и не­
полнота счастья прежних встреч перед тем, как нежно и
сильно он наконец сжимал в руках ее голову, перед этим
жаром степи, по которой гулял морозно посвистывающий
ветер.
— ...И снова будут письма. Лавров как-то сказал мне,
что, когда ты берешь в руки перо, ты становишься совсем
другим человеком. Я запомнила, потому что это тоже было
в Казани...
— Да. А ты не становишься.
— Он сказал тогда, у нас все не ладится, потому что
мы никак не можем вглядеться друг в друга.
— Это правда. У нас не хватало времени.
— Еще бы! Ты всегда торопился.
— Теперь пришла твоя очередь.
— Это совсем другое. Я
к мужу, а ты торопился к
себе. Мне всю жизнь приходилось ждать. Я ждала, ждала,
ждала. Потом были встречи, которые были невстречи.
И снова разлуки. О разлуках я могла бы, кажется, напи­
сать целую книгу. Они ведь очень разные: замораживаю­
щие, когда вспоминались только эти невстречи. Бабьи,
когда смертельно хотелось, чтобы ты был здесь, рядом, как
сейчас, сию же минуту. Похоронные, когда совсем, на­
всегда теряешь надежду. В Ялте разлука была как во сне,
от которого никак но можешь проснуться. Но после встре­
чи с Вардгесом Яковлевичем я очнулась. И снова стала
ждать, ждать, ждать.
182

— А потом, из Стамбула, написала, что больше не лю­
бишь?
— Да. Встретила Алексея, и оказалось, что я ему очень
нужна. Я его пожалела. А ведь пожалеть — это и значит
полюбить. Деревенские бабы так и говорят: «Опа его жа­
леет»,— значит, любит. И потом — у меня никогда не было
«дома». А это был какой ни на есть, а все-таки «дом».
«Дом» — это ведь не хозяйство, не «совместное квартиро­
вание», как ты говорил, даже не дети. «Дом» —это когда
друг от друга ничего не скрывают. Ведь сегодня у нас с
тобой — «дом».
— Наконец!
— Да. Мне всегда казалось, что ты от меня что-то
скрываешь, и невольно думалось: «Это то, что должно от­
толкнуть его от меня». А тот же Лавров однажды расска­
зал мне, что ты куда-то ехал с матерью, еще гимназистом,
и она заболела в дороге, ты всю ночь держал ее на руках.
В письме, которое я оставила тебе в Казани, я написала,
что ты принадлежишь им, а не мне. И что так будет все­
гда. Ну, как Лавров?
— Он был влюблен в тебя.
— Я догадывалась.
— Он тяжело болел. Сыпной тиф в двадцатом году,
очень тяжелый. Он теперь на моей кафедре, в Политех­
ническом. Мы видимся, переписываемся. Жена, дети.
— Да. Ах, как мне все мешало, как мне все мешало в
Казани! И как запомнилось! Странно, ведь это было очень
давно.
— Вчера.
— Девочки кроили кальсоны, а на окне в столовой
стоял пенэкспеллер, от ломоты и ревматизма. Твой брат
все время молчал за обедом, а потом сказал о купцах:
«Подлецы первой гильдии». В тот день — может, по­
мнишь — я купила книгу Морозова об Апокалипсисе —
так и вожу ее повсюду с собой. И часто читаю. Там чтото наше. На вокзале газетчики кричали: «Родзянко! Род­
зянко!» Татарин стоял на коленях в углу, молился, кла­
нялся.
Опа плакала. Карновский поцеловал ее.
— И Дмитрий мешал, ведь он ждал меня в Петрогра­
де. Все хотели жениться на мне. Кроме тебя. В Казани
у тебя была Мариша. А теперь Надя Медведева. Она кра­
сивая?
— Приятная.
183

— И любит тебя?
— Кажется, да.
Они долго молчали.
— Значит, вернешься? —- спросил Карновский.
— К тебе?
— К себе. Это и значит — ко мне.
— И снова будут смотрины?
Карновский засмеялся.
— Когда я уезжала из Казани, мне казалось, что всё
у меня — там, не знаю где, в Париже. Теперь у тебя всё
в Москве, а здесь — только я. Немного... Значит, вер­
нуться?
- Да.
-Как?
— Еще не знаю. Я снова приеду. Теперь это стало не­
трудно. Все еще будет хорошо. Милая, родная моя, все
еще будет хорошо.
— Пора вставать. Что я скажу Георгию? А ты не ду­
маешь, что мне будет трудно в России? Я прочла много
книг, есть прекрасные. Я видела «Турандот». Но когда я
читаю другие книги, не прекрасные, я начинаю думать, что
мои холсты будут казаться там странными или даже «ино­
странными». И что в Париже до меня никому нет дела, а
у вас... Может быть, я ошибаюсь.
— Если бы тебе предложили выбор — ты осталась бы
здесь?
— Ни одного дня.
— Так о чем говорить?
— А Надя Медведева?
25.V111.25. Менилъ.
Ежик, твой крестник, бродит по дому почами, стучит
лапками, а я все думаю, думаю. Что же случилось? Поче­
му все вдруг сорвалось, распалось? Почему? Может быть,
потому, что наша встреча заставила меня взглянуть прямо
в глаза моей переломанной жизни? Ради веры в призва­
ние, надежды, мечты я с мукой добралась до Парижа.
Я думала, что счастье без живописи для меня невозмож­
но, а живописи не было бы, если бы я осталась с тобой.
Но ее нет и сейчас — я и ее и тебя потеряла. Чем оказал­
ся для меня долгожданный Париж: случайной работой,
полуголодной жизнью, росписью ночных кабаре в русском
и японском стиле, Гордеевым, «Ротондой»?
184

Ежик стучит лапками. Очень тихо. Светает, сквозь што­
ры уже просится утро. Я пишу тебе в постели. Жаркая
ночь, Георгий спит на дворе.
Может быть, для моей живописи нужно, чтобы я не на­
ходила себе места и терзалась невозможностью видеть
тебя? Мне жизненно важно было убедиться в том, что ты
меня любишь. Это звучит смешно, если вспомнить, как
давно мы близки, но как бы мы ни были безоглядно близ­
ки, сомнение никогда не оставляло меня. И вот я думаю,
как все было бы у нас, если бы это — мое возвращение —
стало возможным? Кем стала бы я для тебя? Как-то в
Ялте, которую я часто вспоминаю, мы с Вардгесом Яковле­
вичем пошли в домик Чехова. С каким трепетом рассмат­
ривала я его вещи! Мне казалось, что он жив и только
уехал на время из дома. Ты не писал мне, что был в че­
ховском домике. Но конечно же, был! Так вот, Вардгес
Яковлевич рассказывал мне тогда историю Лики Мизиновой. Он услышал ее от сестры Чехова Марии Павловны,
у которой часто бывал. Я слушала с жадностью — ведь мы,
женщины, всюду ищем свое.
Почему я вспомнила этот разговор, Ялту, чеховский
домик? Не знаю. Была простая и необыкновенная жизнь,
была и ушла любовь. Кто захочет, тот и войдет в кабинет,
в спальню —- совсем девичью, простенькую, белую. Я — в
отчаянии, мой дорогой. Может быть, мне не посылать тебе
это письмо? Заколдованный круг!

25.IX.25. Париж.
Мой родной, дело совсем не в том, что мне негде хра­
нить твои письма. Таскала бы в сумке, перечитывая в ми­
нуты тоски, а потом спрятала бы в укромное местечко.
Делов том, что после каждого твоего письма я хожу сама
не своя, улыбаясь некстати и чувствуя себя, как в детстве,
когда времени сколько угодно и кажется странным, что
может кончиться счастливый медлительный день. Я не
только бросила срочную работу (которая даст мне возмож­
ность приняться наконец за «свое»), но начинаю искать в
небе ангелов с распростертыми крыльями.
Репродукции Гордеева еще не вышли из печати, поче­
му-то задерживаются, вероятно из-за дороговизны. После
твоего отъезда он перестал писать мой портрет, долго мол­
чал, потом вдруг вспыхнул — последовала сцена, отврати­
тельная по своей бессмысленности и повторяющаяся, как
185

во сне. Жить с ним трудно, я втихомолку снова решила
расстаться, и на этот раз — надеюсь — бесповоротно. На­
дежда эта связана с другой, о которой еще рано говорить.
Ты догадываешься? Возвращение.
В прошлый раз я забыла вложить в письмо стихи Ла­
рисы Нестроевой, которые прислала Маша Снегова мне из
Праги. Вот если бы эти звуковые (смысловые) волны пе­
ревести в световые (цветовые) — что за праздник полу­
чился бы на холсте. Да куда мне! Не по Сеньке шапка!
Говорят, Нестроева скоро приезжает в Париж. Пойду
на ее вечер и постараюсь — мечтаю — познакомиться с ней.
Как твои материальные дела? Как здоровье? Как жи­
вется в Москве? Здесь цены на все поднимаются. Куда ду­
маешь поехать на святки? Уж не в Петроград ли? Если —
да, не забудь навестить наши места — Михайловский сад,
набережную у сфинксов.
Почему ты не рассказал мне о своем горском мальчи­
ке? Ты ведь знаешь, что мне дорого все, что связано с то­
бой. Впрочем, у нас не было времени. История — удиви­
тельная. Тебе, должно быть, покажется странным, что я
ревную тебя к нему? К Наде Медведевой — нет, а к
нему — да. Мы с тобой в чем-то стали теперь неравны.
Пришли мне его фотографию.
Последние дни в Мениле было у меня огорчение: ежи­
ка, твоего крестника, не уберегла. Георгий сердился, когда
он гулко бегал по ночам, постукивая лапками, а мне слад­
ко думалось о тебе. Ушел, точно знал, что мы уезжаем и
все равно скоро придется расстаться.
Кажется, мы с тобой еще никогда пе переписывались
до востребования? Так вот: пиши-ка мне Poste Restante,
Bureau, 102, Boulev. Pasteur.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ

17.VIII.1926.
Милый друг, мы в Бонифачо, на Корсике,— впе вре­
мени и пространства. Дожили до того, что остается, ка­
жется, сделаться чемпионами мира по плаванию: морем
до Марселя, а оттуда — по шпалам. Или — что вероят­
нее — придется оставить Георгия заложником (в лавоч­
ке— долги), а самой ехать в Париж раздобывать деньгу.
Не хочется смертельно. Я работаю, захлебываясь, угова­
ривая себя не спешить, передохнуть. Точно сам св. Паф186

нутий (покровитель художников) ткнул меня в то, что я
давно должна была увидеть, понять, написать. Что-то
вдруг открылось, распахнулось во мне. Объяснить это сей­
час невозможно. Может быть, потом, когда остановлюсь,
оглянусь.
Бонифачо — городок удивительный. Живут здесь
люди, для которых именно это важнее всего, то есть что
опи — люди. А что они — рыбаки, виноделы, кожевни­
ки — тоже, разумеется, важно, но не так, поменьше. Ме­
жду собою все они — родственники. Работать им неко­
гда — то крестины, то похороны, то свадьбы. Праздни­
ков — немного меньше, чем дней в году. Называют они
себя: «рантье без ренты»,— с юмором, который понимают
и ценят. Женщины носят красивые красные кувшины на
головах, не придерживая — по-итальянски. Носят гра­
циозно — откинутость стана придает им гордую осанку.
Многие в трауре: по близким родственникам здесь ходят
в трауре пять-шесть лет. Впрочем, и национальный ко­
стюм у них — черного цвета. Много хорошеньких, но нра­
вы очень строгие, по-своему домостроевские. Если девуш­
ка просватана, а жених скрылся — кончено! Никогда
и никто ее не возьмет. Но стоит ему показаться на гори­
зонте — женят насильно или убьют.
Здесь принята до сих пор vendetta, о ее героях расска­
зывают фантастические истории. Жандармы смотрят на
бандитов сквозь пальцы, а «континент», то есть Франция,
даже фабрикует для них специальные ножи: с одной сто­
роны вдоль лезвия— «vendetta Corsa», а с другой — «Che
la mia ferita sia mortale» h
Прибавь к этим впечатлениям море, в которое бонифачийцы «вписаны», как будто они и не могут существовать
вне его синевы, соли, свежести, и ты поймешь, как не хо­
чется мне уезжать отсюда.
Пишу тебе у окна, а через стекло меня смело рас­
сматривает ласка. Каждый день она приходит за своим
обедом, который мы ей оставляем неподалеку. Живем мы
в километре от Бонифачо, на скале (где стоит крестик).
Прямого спуска к морю нет, приходится обходить пол­
километра. С нами — Джакомо, друг Георгия, тот самый
грустный, рассеянный бородач, русский художник с ино­
странной фамилией, который интересовался твоим мпепием о нашей «птичье-пебесной жизни», Кстати, эта фор1 Да будет моя рана .смертельна (ит.).
137

мула как нельзя лучше подходит к нынешнему образу
существования: мы живем робинзонами, в крошечном до­
мике, без мебели, спим на ящиках и соломе. Зато из окон
видна Сардиния. Георгий собирается промышлять рыбной
ловлей. Вчера, например, он притащил какую-то красную,
похожую на бульдога рыбу, такую запятную по цвету и
форме, что я ее писала целый день, пока взревевшие от
голода мужчины не заставили меня сварить из нее уху.
Так-то, мой дорогой. Все было бы хорошо или по меньшей
мере недурно, если бы я не вспоминала чаще, чем следу­
ет, о том, что в Париже, па бульваре Пастер, есть bureau
№ 102, а в этом bureau меня ждут твои письма. Не о люб­
ви, а хоть о том, что ты жив и здоров (как твоя маля­
рия?), о живописи, о твоей летней бродяжнической жиз­
ни, которая так странно соединяется с зимней, академи­
ческой, математической.
Не подумываешь ли снова — ох! — приехать в Париж?

Так же, как первые парижские письма Лизы Турае­
вой, это письмо состояло из открыток с «продолжением»,
ожививших и дополнивших, ее рассказ о Бонифачо и
корсиканцах. На развернутой панораме бонифачского
побережья был отмечен крестиком маленький домик, сто­
явший высоко среди скал и еле заметный среди кустар­
ников «маки». Панорама охватывала лишь часть побере­
жья и кончалась каменной трапецией цитадели, напоми­
навшей суровую крепость Вобана в Марсельском порту.
10.IX.1926. Бонифачо.
Объяснить тебе, как я пишу,— трудно. В тех хол­
стах, которые ты видел в Мениле, была определенность,
от которой я теперь сознательно отказалась. Тебе понра­
вилось мое «Зеркало», попробуй представить себе, что ты
пришел к понимапию того, что это — зеркало (а не окно
или дверь), пе путем прямого, непосредственного пости­
жения, а через живопись, через цвет, его движение, ком­
позицию и т. д. Корсика — собор, построенный природой.
Это страна величественная, готическая, вознесенная к
небу. Камень, море и лес в неожиданных, поражающих
сочетаниях. Взметенные и навеки застывшие, дикие, по­
крытые зеленью скалы. Предметпость, обязывающая, на­
стоятельная, рвущая холст,— не удивительно, что мне
188

захотелось шагнуть через нее: увидеть ее пе в смысло­
вом, а в живописном значении, в отношениях цвета. Ну,
как еще объяснить? Из темного грота я вижу море, ко­
торое где-то сливается с небом. На этом фоне графически
отчетливо вписаны неподвижные рыбачьи лодчонки. Но
вижу я пе море и небо, а лилово-лазурные тона светяще­
гося полукруга, и в нем, в его глубине, сипеватые матово­
черные стрелы. Это вовсе не значит, что море и пебо на­
всегда исчезают с холста. Если работа удается, они появ­
ляются снова. Но теперь они принадлежат уже мне и пикому другому, потому что именно я увидела их такими.
Ты скажешь, что я сошла с ума, стараясь сперва поте­
рять предмет, а потом найти его в переходах цвета? Мо­
жет быть! Корсиканцы, кажется, уже решили, что я —
помешанная, но они любят меня, деликатны и только
скорбно покачивают головами. Георгий, у которого нет
времени на споры, бесится, но молчит. Единственный че­
ловек, которому нравятся мои картины,— бонифачийский
дурачок Жозеф, мой самый близкий друг и ежедневный
гость. Он высокий, худой, без «фаса», безобидный и уди­
вительно добрый. Его зовут простаком (simple), за глаза
подтрунивают. Он болен, рыбной ловлей занимается для
удовольствия, живет в семье сестры, где его очень любят.
Завтра еду с Георгием в горы — начало охоты. Хочу
воспользоваться экипажем и писать этюды в оливковых
садах. Для меня это — печальный день, я совершенно не
переношу убийства. Старая тема, ио меня она всегда
остро волнует. И представь, Георгий — страстный охотпик. Я понимаю его страсть (как спорт), но видеть убий­
ство и страдания животных — не в силах. Вся беда в том,
что мы многое, очень многое допускаем — лишь бы не
видеть!
Днем еще жарко, а утром и вечером уже свежеет. Дни
стоят нежные, голубые и бирюзовые. Как только нач­
нутся ветры, особенно мистраль, придется укладывать
пожитки. Привет Наде. Очень рада, поздравь ее за меня.
Что представляет собой студия, в которой она будет
играть? Это — театр?

15.Х.1926.
Так вот что ты называешь «письмами не о любви»?
Снова поехать в Крым, пройти от Гурзуфа до Алупки,
провести ночь в Верхнем Мисхоре, у старика Бекирова,
189

который еще помнит меня? Найти Олеиз, где я мечтала
о Византии? Поехать в Казань и опоздать на торжествен­
ное заседание памяти Лобачевского только потому, что
тебе захотелось убедиться в том, что еще жива, не вырублепа роща за Новиковой дачей? Спасибо тебе, мой род­
ной. Но подумай и обо мне — о той, которая читала тебе
«Александрийские песни» Кузмина в этой березовой
роще...
Но больше всего я благодарна тебе за фотографию
Вардгеса Яковлевича. И где только ты достал ее — ума не
приложу. Написал в Эривань? Свел знакомство с каки­
ми-то армянскими художниками? Таким молодым, как на
этой фотографии, я его не знала — это, должно быть, де­
вяностые годы? Хотя и догадывалась, что он был очень
хорош собой. Какое умное, доброе лицо, пе правда ли?
Глаза — задумчивые, разрез — плавный, продолговатый,
и какие-то победительно-нежные. Даже борода — доб­
рая. А эта трогательная франтоватость, над которой я
подшучивала,— белый жилет, изящная шляпа с кантом,
брелоки! Он ведь и в голодной, опустошенной Ялте ста­
рался принарядиться. Ты не мог сделать мне лучшего
подарка.
В наказание посылаю тебе образец «письма не о
любви».
Вчера я была на вечере Ларисы Нестроевой. Впеча­
тление сильное, острое. Впечатление неожиданной зави­
симости от ее поэзии и даже едва ли не от самого факта
ее существования. Стихи ее трудно слушать; их надо чи­
тать глазами, вдумываясь в каждое слово. Но и не вдумы­
ваясь, а только смутно их различая, начинаешь чувство­
вать, что вся она — невысказанный упрек нам, ушедшим с
головой в постылую борьбу за существование. Ушла —
должна была уйти в это — и она. Но она не только «в
ней», но и «над ней». И в этом «над» — ее сила. Причем
это «над» относится не только к нашей распыляющей со­
знание жизни. Это — «над», заглядывающее вперед, не
частное, а самое общее, какое только можно представить.
Не умею выразиться яснее. Читает она тихим голосом,
сдержанна и внешне спокойна. Смертельно хочу познако­
миться с ней, инстинктивно чувствуя, как это важно для
меня и для моей работы.
Была на выставке средневекового искусства в Нацио­
нальной библиотеке. Какие краски, какое великолепие! На
выставке — не только мапускрипты с их чудом паутинной
190

работы, на стенах — драгоценные фигурные ковры, в ви­
тринах — слоновая кость, золото нумизматики, золотые
львы и леопарды, золото — червонное, светлое, теплых и
холодных тонов. А какая ксилография! Невозможно пред­
ставить себе, что это — ее детство, первые шаги. Коричне­
во-красные, желтые, серые краски сохранили свежесть, в
этом ты можешь убедиться и сам — посылаю тебе репро­
дукцию одной из лучших ксилографий конца четырнадца­
того века. Не кажется ли тебе, что она напоминает Ша­
гала?
Р. S. Спасибо за фотографию твоего маленького горца.
На ней — ты, человек никогда не садившийся на лошадь,
а он — никогда с нее не слезавший. Первое вполне соот­
ветствует действительности, если вспомнить твой рассказ
о Военно-Сухумской дороге. Второе — догадка, конечно,
хотя что-то летящее, подгоняющее, стремительное можно
различить в его, еще детском, взгляде. Ты пишешь, что он
принадлежит к тем редким натурам, которые добиваются
своей цели в девяноста девяти случаях из ста. Дай бог.
22.1V.1927. Париж.
Вот уже три месяца, как я не работаю, начатые хол­
сты стоят лицом к стене, и отвращение, которое я испы­
тываю к себе, никогда еще не казалось мне таким ощу­
тительным, осязаемым. Вот его бы и написать! Куда там!
Ни одной свободной минуты! Расписываю шелковые
модные платки, шали, шарфы. Занята с утра до поздней
ночи и боюсь только одного: остановиться, оглядеться.
Сперва меня пригласили в одну мастерскую пайщицей,
а потом надули (тайком продавали мои платки за 200
франков, а мне выплачивали только сто) — и тогда мы с
Гордеевым, набравшись смелости, решили открыть мастер­
скую прикладного искусства. За крошечное ателье 2,5 па
6 метров заплатили 500 франков отступного и столько же
за ремонт. Занимаемся мы выжиганием и раскрашиванием
зонтичных ручек и выпускаем — ты не поверишь — до
500 ручек в день. В ателье работаем мы с Георгием п еще
Два художника, а остальные десять (с женами) — дома.
Меня зовут «королевой пирографии», и молва обо мпе обо­
шла все ателье. Таким образом, моя деятельность полу­
пила наконец широкое признаппе. Сколько времепи будет
Длиться эта мука — не зпаю, должно быть, еще месяца
Два. Я выплатила спешные долги, купила два платья, туф191

ли, пальто — деловая женщина должна прилично одевать­
ся. Короче говоря, я — в отчаянии, мой дорогой! Случает­
ся, что я вдруг, задохнувшись, приложив руку к сердцу,
останавливаюсь перед страшной мыслью, что слеппу, те­
ряю чувство цвета, перестаю видеть.
Прибавь к этому еще одну неожиданность, которая
могла доставить мне много радости, а принесла только
одни огорчения. Алексей (мой первый муж) в Париже.
Я узнала об этом от одной незнакомой дамы,, в чужом
доме, однако, как вскоре выяснилось, совсем не случай­
но. Алексея опа знает очень хорошо (жила с ним в одной
квартире в Стамбуле). Он теперь богатый или, по мень­
шей мере, состоятельный человек. Она пришла в этот дом,
чтобы сказать мне, что он будет счастлив поговорить со
мною. Я, разумеется, сразу же согласилась — мне. самой
очень хотелось увидеться с ним, вспомнить Чибукли, рас­
спросить. Но по своей глупой откровенности я рассказала
об этом Георгию, и он устроил мне отвратительную, ди­
кую сцену. Депь и час были уже назначены, но я была
вынуждена послать Алексею записку — откровенную,—
что мы не можем встретиться, к моему глубокому сожа­
лению.
Надо же было, чтобы через несколько дней, в церкви, у
всенощной, мы оказались почти рядом с ним. Я не виде­
ла его, было много народу, но Георгий видел. Копечпо, он
пе поверил мне, когда я сказала, что мы не встречались,
и ты легко можешь представить себе, что началось в тот
же день, едва мы вернулись в нашу опротивевшую мне
сараюшку! Нет, надо уходить. Но куда? Куда?

2.V.1927. Париж.
Да, мне тоже хочется прочитать мемуары. Казановы.
Что за век! Сейчас к нему большой интерес и в искусстве.
Мастеров барокко «открывают» снова — и, как это всегда
бывает в подобных случаях, преувеличивают их значение.
Первая стена в Лувре (помнишь, в Итальянском зале)
считалась скучной, а теперь о мастерах; мимо: которых
прежде равнодушно проходили, читаются курсы лекций.
Ситроен (автомобильная фирма) отправился в Афри­
ку для. испытания своих гусеничных машин и взял с. со­
бой Александра Яковлева. Вот кому повезло! Мы с ним не
встречались с тех пор, как я занималась у него: в студии
Добужинского, а тут вдруг случайно встретились наюдпой
192

выставке, и он интересно рассказал о своем путешествии.
Экспедиция пересекла Африку, а потом, по восточным про­
винциям, добралась до Мадагаскара. Он работал урывка­
ми, только на остановках. Его модели разбегались во все
стороны, заставить туземцев позировать было почти не­
возможно. И все-таки он привез триста больших рисунков
11 около сотни этюдов. Писал вождей африканских племен,
их жен, детей, домашнюю жизнь, охоту. Его выставка име­
ет громадный успех. Я пошла и была разочарована. Это
новость для Парижа, но не для живописи. Он очень многое
видел, но почти ничего не «увидел». Впрочем, кажется,
так думаю только я.
Умер Рильке, ты, верно, читал? Или у вас об этом не
пишут? Иногда мне кажется, что я вижу сон, чем-то зна­
чительный в самой своей нелепости, один из тех, которые
начинаешь рассказывать — и вдруг останавливаешься, за­
путываешься, умолкаешь. А иногда я записываю в карнэ
какую-нибудь свою мысль (для тебя), а потом не могу
разобрать собственные закорючки.
Ездила по делам Георгия в Экс, на родину Золя и Се­
занна. Забавный город! И к тому и к другому относятся с
отвращением. Золя поставили памятник, и сразу же на по­
стаменте появились — и появляются до сих пор — оскор­
бительные надписи. В музее — ни одной картины Сезан­
на. Нет пророка в своем отечестве!
Я могла бы написать тебе о гастролях еврейского теат­
ра «Габима», имевшего большой успех в Париже. О том,
что для настоящей оценки Энгра, оказывается, был пужен
кубизм. О том, что я читаю Марселя Пруста (когда есть
время) и твои письма (даже когда его нет). О том, что
я купила старый (13-го года) иллюстрированный каталог
выставки икон в Москве. Кстати, не попадется ли тебе ка­
талог за 1912-й?
Вот видишь, как мпого занятного и поучительного на
свете, кроме любви.
К Наде не ревную. Передай ей мой привет, скажи ей,
что она для меня — милая сестра. Я хотела послать ей
что-нибудь с тобой из Парижа, но ведь было «житие» с
одной стороны и расцвет души —- с другой. Пришлю при
первой возможности. Люблю ее уже и за то, что она не
отняла тебя у меня.
В Париже погода ужасная, вечный дождь, а если слу­
чится ясный день — жара и духота умопомрачительная.
Но город розовый и голубой, все мужчины носят розовые
7

В. Каверин, т. 6

Д93

костюмы и шляпы. Дамы подражают Жозефине Беккер —
прелестная мулатка!
Мы снова поедем на Корсику — если удастся оставить
ателье за собой.
Это прекрасно, что ты так радуешься, помогая своему
Джамилю, хотя не могу взять в толк, чем он напомнил
тебе младшего брата. Твой брат был русский гимназист
(помню его прекрасно, хотя видела только раз), то есть
личность вполне определенная в своей грубоватости, бес­
печности, лохматости, браваде. И особенным отношением
к миру, которым гимназист и отличался от реалиста или
кадета. А Джамиль, судя по твоим письмам, человек неколеблющийся, отдающий себе приказания. Он принадле­
жит к своему народу,— кстати, я даже не знаю, кто он?
Лезгин? Для меня новое в его истории соединяется со всей
той новизной жизни в России, о которой после твоего отъ­
езда осталось все же впечатление «не в фокусе», хотя я
многое поняла и узнала.
Бонифачо, 2,V.1927,
О, какой ураган! Как скрипит и дрожит наш домик,
открытый со всех сторон, и как страшно показывается
серо-черная громада цитадели на той стороне обрыва. Ты
видел «Золотую лихорадку»? Вот такой же ветер рвется в
наши окна, стучится в дверь, а на чердаке точно кто-то ме­
чется из угла в угол и гулко хлопает по л уоторв анной став­
ней. Холодище, впору хоть надевать шубу. Модель для
моего портрета — старый рыбак, красномордый и лукавый,
не пришел из-за плохой погоды. Остается только писать
себя. Это было бы недурно, если бы не приходилось до­
вольствоваться маленьким зеркалом. Обещано большое.
Тогда мне легче будет смотреть на себя, как на модель.
Маленькое зеркало, существующее для того, чтобы подве­
сти глаза или попудриться на ходу, напоминает мне, что
я женщина, а посторонние мысли, как известно, вредны
для работы. В особенности когда невозможно сделать их
непосторонними или даже главными. Это удается немно­
гим. Лариса Нестроева, с которой я наконец познакоми­
лась накануне отъезда, не выходит у меня из головы. «Не­
многие» — это она. Наши страдания, наш внутренний го­
лос, заглушенный интересами дня, наша работа, до кото­
рой так трудно дойти, доползти, добраться,-— это тоже Рос­
сия. И, может быть, самая страшная, самая безнадежная
194

сторона нашей нищей, цыганской жизни — непонимание
или нежелание понять, что мы — тоже Россия. В Нестрое­
вой поражает не только острота умственного зрения, но
сила художника, сумевшего превратить в поэзию и это.
Да не «и это», а именно это. Поэзия для нее — поступок,
это сказывается даже в том, как она читает стихи. И не
только поэзия. Она живет в мире поступков, значительных
решений, не шажков, а шагов. Либо отказывается — и на­
отрез, либо признает и тогда, как у Блока, «приветствует
звоном щпта». Обкатанное, благополучное существование
не может превратиться в искусство, потому что надо от­
давать жизнь сырьем, перемолотую, не дареную, а выст­
раданную.
Вот о чем я думала, глядя в маленькое зеркало, рабо­
тая над своим автопортретом — в шляпе, в повороте труакар, с левой стороной лица, уходящей в бесконечность, в
Корсику, в этот ураган, сотрясающий наш жалкий домик.
Да, бросить все, и прежде всего Георгия с его искренним,
несчастным желанием сделать меня «своим созданием»,
то есть собой, уйти, не знаю куда, остаться одной — и ра­
ботать! Не зарабатывать, а работать. Мне немного надо
одной. Авось не умру! А так непременно умру — и очень
скоро. Мне и то часто снится, что я умираю от чахотки и
пишу тебе об этом, и боюсь, что не успею кончить письмо.
На днях Георгий и Джакомо выпили коньяку больше,
чем следовало, и, когда я на что-то пожаловалась, стали
подтрунивать над моей печальной судьбой. Смеялась и я.
Решено было меня похоронить. Джакомо сочинил эпи­
тафию, Георгий нарисовал эскиз памятника, а я написала
завещание, оставив ему не картины, которые ему не нра­
вятся, а свой скелет. Потом мы спели погребальную мессу
и устроили отличный колокольный звон с помощью ложки
и медного таза. И это было так грустно... себя хоронить.
Кончилось это горькими слезами (конечно, моими), как,
впрочем, и полагается па похоронах.
Будь здоров, мой дорогой. Я еще жива, как видишь.
Мой старый рыбак пришел, песмотря на отвратительную
погоду, и рассказал с глубоким сожалением, что жандар­
мы убили героя Корсики, бандита Романетти, короля
«маки» (так называются здесь непроходимые кустарни­
ки, которыми покрыты горы). Говорят, что его предал
один из ближайших друзей. Ты, конечно, читал «Колом­
ба» Мериме? Нравы на Корсике не изменились с тех пор.
Зимой в нашем домике тоже скрывался бандит. Ему тай7*

195

ком приносили еду. На ставне до сих пор сохранилась пре­
достерегающая карандашная надпись, а у моей постели вся
стена закопчена костром, который он разводил в комнате,
чтобы дым не был виден над трубой. Привет милой Наде.
Как она поживает? Пиши, родной.
Твоя Лиза.
14 июля 1927. Бонифачо.
Сегодня, завтра в Париже все танцуют. На площа­
дях оркестры играют фокстроты и шимми. Шоферы, про­
езжая мимо, вылезают, делают тур-другой и возвращаются
к терпеливым седокам. «Взять Бастилию» спешит весь Па­
риж. До 14 июля он делится на богатых и бедных, весе­
лых и угрюмых, злых и добрых, а после 14 июля лишь на
«уезжающих и остающихся». Все, кто может уехать,
страстно ждут этого дня.
А мы живем здесь язычниками, дикарями. Я сильно
загорела, потолстела и даже, говорят, помолодела лет на
пяток. Рыбаки наивно ухаживают за мной, и Жорж не
ревнует, может быть, потому, что кроме своих панно очень
занят охотой. В хорошие дни ходим километров за шесть
к фонтану пресной воды (здесь с водой трудно). Дорога
утомительная, каменистая. Как-то на днях я устала, меня
посадили на осла (который вез хлеб, вино и кастрюли), и
мужчины, которые шли сзади, говорили, что это было за­
нятное зрелище: мой силуэт проецировался на зарю с гроз­
ными облаками, вокруг шли рыбаки с длинными Судили­
щами — ни дать ни взять Жанна д’Арк с почетным эскор­
том!
Последнее письмо, которое я получила от тебя перед
отъездом на Корсику, было, из Нижнего. Конечно, я пом­
ню главный дом на ярмарке и ужаснулась, представив
себе, что он был почти на сажень под водой. Я читала о
необычайном разливе Волги в этом году, но, конечно, и
представить себе не могла, что вода залила не только де­
ревни и села, но и такие города, как Астрахань и Ниж­
ний.

Из письма Карновского: «...А у причала в Нижнем
стоял наш с тобой «Владимир Мономах» под другим,
конечно, названием. Так же готовятся к ярмарке, так же
продают воблу на берегу, а плашкоутный мост еще пе на196

веден. По вечерам с Откоса видны тихие зори, а позднее—
затуманенная даль с коростелями и отдаленным, уже
сдержанным рокотом соловья. Ему осталось петь тринад­
цать дней, тех самых, которые еще так недавно отделяли
Русь от Европы. Она отделена теперь не временем, а ха­
рактером постижения жизни. И я не понимаю, почему
люди с жаждой необычайного не рвутся в Россию»...

...А как я завидовала твоей поездке в Вятку, и как
умно ты поступил, найдя время среди своих лекций и кон­
сультаций съездить на Керженец, в те места, где стояли
и еще стоят, как ты пишешь, раскольничьи скиты! Я по­
чему-то думала, что Китеж — в Костромской губернии.
Кстати сказать, в прошлом году я видела ваш чудесный
«Град Китеж» в Гранд-Опера. Надо обладать талантом и
энергией Эмиля Купера, чтобы соединить французский
оркестр с русским хором и без декораций добиться такого
успеха!
Поздравляю тебя с днем рождения и посылаю цветы
абсента. Тот горько-сладкий напиток, который готовился
из него во времена Верлена, запрещен. От него сохрани­
лось только название. Но здесь его готовят и пьют. Что
касается меня, я кладу абсент в постель — здесь царство
блох, которые боятся его, как нашей полыни.
Надеюсь, что ты не рассердишься на меня за этот бо­
лее чем скромный подарок? Я надеялась, что мне удастся
закончить автопортрет и послать его тебе ко дню твоего
рождения. Не удалось, но непременно пошлю — должно
быть, уже из Парижа. Привет Наде, как она? Какой умни­
ца Джамиль, что не согласился с твоим «требником люб­
ви». Представляешь себе, как выглядел бы этот требник
в его ауле? Мне кажется, что у вас с ним есть общие чер­
ты — равнодушие к повседневности, которая, по самой
своей сущности, не может помешать достижению цели.

18.IX.27.
Пишу тебе с «необитаемого острова» — не знаю даже
его названия. Это — первая наша поездка на лодке с мест­
ными рыбаками: иметь или снимать лодку иностранцам
запрещено •— близка Италия, боятся шпионажа...
Набрав всяких съедобных ракушек, я лежу у моря,
прислушиваясь к колокольчикам коз, которые бродят где197

то неподалеку по скалам. Лежу и думаю о том, что лю­
бовь — это, в сущности, простейший способ познания мира
и что подлинную сущность человека видит только тот, кто
действительно любит. Кто писал о «музыке души»? Ее-то
и слышит тот, кто любит. А все другие слышат в лучшем
случае гаммы, а то и уличный шум.,.
Кончаю вечером, дома. Мужчины вернулись с рыбной
ловли, и мне пришлось оторваться от своих размышлений:
началось главное событие дня — приготовление ухи. Все
горячатся, кричат. Рыбу чистят прямо в воде, внутренно­
сти растирают между скал, волны разносят запах, и из-под
скал выползают мурены. Огромные, больше метра, со
змеиными головками, похожие на удава. Их бьют остро­
гой — и нужно метко попасть, если не хочешь получить
ядовитый укус, который долго не заживает. Мурена уми­
рает, извиваясь стремительными, острыми углами. Зрели­
ще невыносимое, и для меня оно не искупается тем, что
рыбаки готовят необычайно вкусное блюдо из ее белого,
нежного мяса.
Мы проживаем последние деньги и в конце сентября
вернемся — без единого су — в Париж.
Я очень рада за тебя, что ты сможешь этим летом
съездить в Сибирь,— это, по-моему, не менее интересное
путешествие, чем за границу. И я завидую Наде, с тобой
очень приятно ездить. Только, пожалуйста, не скупись,
пиши мне с дороги чаще и подробнее. Мне не хотелось бы
прерывать переписку до осени, как это всегда бывает.
Если самому будет некогда, пусть Надя пишет, я буду ак­
куратно отвечать, только адрес папиши заранее, если
можно.
Как вы жили эту зиму? Расскажи мне о театре, в кото­
ром играет Надя. Как ее дела? Ты пиши о ней побольше,
я всегда рада. Я хотела бы ей написать о здешнем театре,
но, к сожалению, почти не бываю, а писать чужие отзывы
как-то неинтересно. Собирались сходить на новинку, но не
удалось. Сначала много работали, а потом сразу уехали: и
устали, и денег не хотелось тратить, чтобы побольше со­
хранить на лето.
Обнимаю тебя, мой дорогой.
К этому письму, отправленному из Парижа, был при­
ложен автопортрет Лизы, очевидно, тот самый, о котором
она писала: «в шляпе, с левой стороной лица, уходящей в
198

бесконечность». Но это была вовсе не расплывающаяся,
неопределенная бесконечность. Лицо было размышляю­
щее, с широко открытыми глазами, а слева от него — стре­
мительно бегущие вверх зеленые и розовые пятна: буря,
ворвавшаяся в кустарники, пригибающая деревья. Непо­
движно тупой оставалась только серо-солдатская граненая
корма цитадели.
25.XII.27. Париж.
Плохи мои дела, родной. Я почти бросила работу в
надежде, что ателье обеспечит нас хоть на полгода. Увы,
его пришлось закрыть. За границей не хуже нас научи­
лись расписывать шали и зонтичные ручки. Покупают
теперь только образцы. Англичане и американцы сбежали
из Парижа — дороговизна, кризис, «благодетелям» не до
искусства. Хорошо, что у нас было кое-что зимнее, а то
обносились на Корсике, купить не на что, а между тем в
Париже настоящий русский мороз. Сегодня на улицах —
веселые, спешащие на праздничный вечер люди с игруш­
ками и цветами в руках. А мы торчим в своей тараканьей
щели, где даже нашему коту Прокофию некуда протянуть
хвост, и никаких тебе праздников, никаких игрушек. Вот
сижу я сейчас с ногами на кровати и пишу тебе, а Геор­
гий и Джакомо свистят дуэтом, выглаживая стеклянны­
ми шкурками свое панно,— вообрази эту приятную музы­
ку! Вчера, впрочем, был хороший вечер: читали «КонькаГорбунка» и пели студенческие песни.
Но все это кончится когда-нибудь — не привыкать
стать! Может быть, и скоро!
А теперь о другом. Помнишь ли ты мое письмо, кажет­
ся, апрельское, о вечере Ларисы Нестроевой? Я писала
тебе тогда, что хочу поближе познакомиться с нею. Это
осуществилось при довольно странных обстоятельствах.
Еще в Стамбуле я познакомилась с Машей Снеговой,
художницей, приятной, хорошенькой, но пустоватой жен­
щиной,— помнится, я писала тебе о ней. Она прожила не­
сколько лет в Праге, потом переехала в Париж. Мы встре­
чались хотя и редко, но сердечно, не потому, что нас
связывали общие интересы, а потому, что обе нуждались
в женской дружбе. История у нее — не веселее моей. Она
была влюблена в одного молодого человека (русского),
замучившего ее своими «пи да, пи нет». Объяснялась эта
нерешительность просто: он был близок с Ларисой Не199

строевой. Не берусь судить об этих отношениях. Но раз
уж они были, значит, и в нем что-то было. Но вот с месяц
назад все решилось. Свадьбу устроили по старинке, со
всеми обрядами и даже с посыпанием молодых овсом.
Я, признаться, не удержалась от слез, увидев подругу в
подвенечном платье, измученную и все-таки хорошень­
кую. А через несколько дней она прибежала ко мне в
горьких слезах. Что же произошло? Нестроева вместо сва­
дебного подарка принесла Маше переписанное собственно­
ручно стихотворение, которое посвящено истории ее люб­
ви. Да какое там посвящено — пронизано, проникнуто,
распято!
Я утешала Машу, но, скажу откровенно, была восхи­
щена этим, ни на что па свете не похожим, королевским,
шекспировским шагом. Стихи необыкновенные, ударив­
шие меня прямо в сердце, написанные — господи боже ты
мой! — о нас, Костенька, о нас! Мы условились не писать
о любви, так вот, как будто подслушав этот запрет, она
о ней для нас написала. Как на Синай возвела она без­
вестность нашей любви, гордость этой безвестности, раз­
луку, которая не разлучает, а оборачивается неразрывно­
стью, невозможностью расстаться.
Давно уже все у Маши уладилось, она снова приходи­
ла ко мне, веселая, и моя жизнь идет, как прежде,— с
безденежьем, с муками работы, а я все не могу расстаться
с этими стихами, которые не только выучила наизусть, по
храню вместе с твоими письмами, потому что это и есть
твои и мои, наши письма.
Теперь о встрече: ты знаешь, что я свободна в обра­
щении и, вообще, неробкого десятка, а тут как на экза­
мен пошла, волновалась ужасно. Я ведь не очень пони­
мала, зачем иду, но после десятиминутного разговора обе
мы уже знали, что эта встреча была мне нужна, как...
должно быть, как хлеб.
Ты помнишь, Костенька, я всегда завидовала твоей
удивительной способности прочитать страницу одним
взглядом. Именно так, с первого взгляда, она меня про­
читала. Тогда, на своем вечере, она была другая, прика­
зывающая себе быть сдержанной, не отпускающая себя
от Себя, если можно так выразиться. И теперь сдержанна,
ио совсем по-иному. Ну, как передать тебе впечатление?
Одета более чем скромно, платье немодное, поношенное,
но все пригнано, подтянуто. Впечатление внутренней со­
бранности вспыхивает сразу же после крепкого рукопо200

жатия, а потом поддерживается каждым движением и
словом. Фигура — прямо-таки египетская: плечи широ­
кие, талия тонкая. Кажется неженственной, в светлых
глазах прячется (а когда не надо прятаться, должно быть,
ослепляет) умная женская сила. Еще одно впечатление:
не спускается к собеседнику, а поднимает его до себя. Ну,
а если не дал бог собеседнику крыльев, тогда просто —
вежливость, естественная для полузпакомства.
Она живет в Медоне, в пятнадцати минутах поездом
от Парижа, полдомика с маленьким садом, у нее двое де­
тей: мальчик, наверное, годика два, кругломорденький, в
локонах, синеглазый, и девочка лет семи, красивая, с
твердым, недетским лицом. Она пришла потом. Я застала
Ларису Ивановну в домашних заботах, и сперва мне по­
казалось, что она недовольна. Но как раз эти заботы и
помогли моему смущению и первым пеловким минутам.
Опа не могла поздороваться, обваливала мелкую рыбу в
муке и жарила — и я, недолго думая, засучила рукава и
принялась ей помогать. И наш разговор, как ни странно,
начался с этой рыбы. Все утра пропадают, четыре раза в
педелю рынок, нельзя пропускать и т. д. Она сказала, что
«рыба», то есть дом, хозяйство, дети ничуть не мешают
ей думать, но чувствовать — нет! Нельзя чувствовать, ког­
да у тебя клейкие руки, масло брызжет, когда ежеминут­
но прислушиваешься — не плачет ли Саша, и беспо­
коишься, почему так долго не возвращается Ка­
тенька, которая пошла за «coeur de cheval» h Я сама по­
стоянно покупаю «foie» 2 или «coeur de cheval», три с по­
ловиной франка за фунт, потому что конина вдвое дороже.
Мы заговорили о Катеньке. Лариса Ивановна сказала,
что хочет отдать ее не в обычную школу, а в школу ри­
сования Добужинского и Билибина. Я упомянула, что
сама училась у Добужинского, и как-то незаметно растая­
ла первая неловкость. А потом мы уже говорили... Да бог
весть, о чем мы только не говорили! Я почувствовала,
что понравилась ей, иначе она не была бы со мной так
откровенна. Или поняла мое одиночество? Или сама
одинока? Но о том, как я пыталась сравнить наши жиз­
ни,— после.
Конечно, Лариса Ивановпа догадалась, что я не толь­
ко прочитала стихи, которые она подарила Машеньке, но
1 Лошадиное сердце (фр.).
2 Печень (фр.).

201

и пришла-то потому, что прочитала! Мы говорили о
поэзии, о живописи, о том, что жизнь, которая не дает ху­
дожнику стать художником,— это и есть его биография.
Она не жаловалась, по вдруг как-то мельком сказала, что
в Париже и надо жить Парижем, а иначе он бессмыслен;
она живет здесь уже скоро год, a Notre Dame еще не ви­
дела. Я кое-что знала о том, как ее приняли в эмигрант­
ских кругах, и не решалась об этом заговорить, но она
сама спокойно сказала: за редким исключением ее здесь
ненавидят, всячески обходят и т. д. И, между прочим, не
только потому, что ее муж — евразиец (есть такое направ­
ление в политике, о котором ты, может быть, слышал) и
его считают коммунистом и т. д., но и по ее собственной
вине. «Я своего никому ничего дать пе могу — ни време­
ни, ни тишины, ни уединения. А ведь долг платежом кра­
сен. Да, впрочем,— прибавила она,— мне здесь и пока­
заться пе в чем. Платье, в котором я выступала,— чужое,
одолжеппое. Никуда пе хожу, потому что нечего надеть,
а купить пе на что».
У меня сохранились «пирографические» связи, и я обе­
щала ей достать платье — и это действительно удалось,
кстати, при помощи той же доброй Маши, которую муж
уверил, что стихи пе имеют к нему пи малейшего отноше­
ния.
И вот теперь я невольно сравниваю наши судьбы, так
непохожие, но в чем-то очень важном перекликающиеся,
и это «ау!» —то далеко, то близко. Слов нет, куда мне до
нее! И все же она была неправа, когда сказала: «Здесь я
никому не нужна!» Нет, пужна, потому что у пее есть
дом, и дети, и муж, который играет в кинематографе фи­
гурантом за 40 франков в день и с которым опа полчаса
разговаривает перед сном. А у меня нет дома. И если мы
обе «живем начерно», как она сказала, так ее черновик,
переписанный набело,— поэзия и, может быть, великая.
А мой... Да что толковать!
Я ушла потрясепиая еще и потому, что хотя мы не го­
ворили обо мне, но она своим магическим чутьем поняла,
как важна для меня ее помощь. Я уже собралась уходить,
когда она вдруг сказала с серьезной улыбкой: «Это странным вам, паверпо, покажется, но я всегда думала, что
дать можно только богатому, а помочь только сильному».
Вот видишь, какое длинпое письмо я написала тебе
под аккомпанемент фальшивого свиста двух мужчип, ко­
торых пора кормить — правда, пе рождественским гусем,
202

а все той же кониной, которую я вчера взяла у нашего
лавочника в долг. Но ты не подумай, здесь это принято,
конину даже рекомендуют врачи.
Ну, пиши мне больше и чаще. Что слышно о твоей
командировке в Париж? Я часто думаю о тебе. И так хо­
рошо, что ты существуешь, там, далеко в снегах. Привет
Наде. Пиши.
4.V.1928.
В Бонифачо пас встретили шествием, как Линдбер­
га. Но было много хлопот с поисками нового дома. Подле
старого, в котором теперь «un bordel»
сидят и играют
на своих дудочках (совсем как заклипатели змей) араб­
ские солдаты. Мы спяли хорошенький домик, тоже на об­
рыве, над портом, среди виноградников и библейских
олив. Плохо, что камин только в одной комнате — там,
где работают панно, а для моей живописи нет места. До
базара и воды — далеко, и пришлось купить ослицу по
имени Блонда (хотя она — брюнетка). Езжу на базар
амазонкой, изумляя местных дам, которые не ходят на
базар. Даже в самых простых семьях ходит муж, а жены,
разодетые, только в церковь, а потом прогуливаются по
шоссе. Ни одна из них вообще никогда не сядет на осла,
разве что за обещание войти в царство небесное! А я че­
рез два дня в третий тащусь, нагруженная бутылками и
мошками, и только знай покрикиваю на свою неторопли­
вую, как все бонифачийцы, Блонду (которую мы немед­
ленно переименовали в Машку). Вид—очень pittoresque 2.
Вчера я нашла в лавочке мясника «Метаморфозы» Ови­
дия на итальянском языке без начала и конца — в них
завертывали котлеты. Я взяла и читаю по вечерам. Здесь
до сих пор сильна итальянская культура. Я знаю одного
каретника, который читает в подлиннике Данте. С ним
мы, кстати сказать, подружились. Ведь я в свой первый
ялтинский приезд снимала комнату в доме каретного ма­
стера и теперь прочитала знатоку Данте целую лекцию о
крымских экипажах. В особенности он заинтересовался
«корзинами». Это были четырехместные коляски с плетен­
ными из прутьев (в виде корзины) сиденьями. Я даже
нарисовала ему по памяти этот экипаж, прикрытый пря1 Публичный дом (фр.).
2 Живописный (фр.).
203

моугольным большим зоптом с красной или зеленой под­
кладкой и бахромой по краям. Милая Ялта!
Посылаю тебе мои фото. Ты можешь сжечь их, тем
более что они далеки от совершенства. Но мне хочется,
чтобы ты видел, как я постарела, подурнела. Это — тоже
твое, как все, что происходит со мной.

30.V.28.
Пишу тебе из маленькой деревушки в центре Кор­
сики. Поехала за ореховым деревом для скульптуры,
здесь оно почти втрое дешевле, чем в Париже,— и ошале­
ла от здешней палитры, бесконечно более разнообразной,
чем краски бонифачийского побережья. Домики тесно
прижались к белой стройно-суровой колокольне, а во­
круг — самоцветные горы: какие цвета, какое богатство!
Деревня высоко в горах, прохлада по вечерам дает при­
ятную зябкость. Я приехала сюда с знакомой дамой-кор­
сиканкой к ее родным, которые и меня приняли, как род­
ную. Если случится, что ты явишься в Париж прежде нас,
сообщи мне об этом немедленно по ее адресу: «Бонифачо,
Аркады, m-me Лючия-Санпьетро». Она — благородный че­
ловек, и я ей доверяю всецело.
Брожу с красками, вспоминаю любимую оливковую
рощу в Олеизе. Здесь оливки—главная статья дохода (еще
пробковый дуб и ловля лангустов). Дорога вьется, и за
каждым поворотом открывается новое живописное чудо.
А какое спокойствие! Какой свет и воздух! В деревне при­
ходится даже пальто надевать, а спустишься в долину —
уже жарко, персики, виноград. И повсюду — форелевые
речки, холодная, вкусная родниковая вода. У каждого до­
мика— навес из винограда: синие и розовые гроздья де­
коративно спадают на серый камень крылец.
И люди здесь удивительно симпатичные, приветливые,
гостеприимные. Много бывших дворян, обедневших и жи­
вущих, как простые крестьяне. Давно не встречала я тако­
го доброжелательства, внимания, благородства! Кормят
меня на убой, и я уже начинаю жалеть, что послала тебе
фотографии, на которых выгляжу постаревшей и подурнев­
шей.
Значит, напиши мне через Лючию, а одновременно по­
шли дружеское письмо, спокойное, сприветами Георгию —
на наш, разумеется, адрес. Не перестаю молить бога, чтобы
ты приехал осенью, когда мы уже будем в Париже.
204

10, VI.28. Париж.
Здравствуй, милый друг Лиза. Сегодня третий день,
как я в Париже. Получил твое письмо, но не успел отве­
тить, так как была обычная суета перед отъездом. Устроил
ся дешево и удобно в центре Латинского квартала. Одна
беда — не с кем слова молвить по-французски. В малень­
ком пансионе, где в антресолях я снял комнату, живут рус­
ские, латыши, шведы—это крошечный Вавилон с крошеч­
ным хозяином, который ежедневно, в пять часов, утра, на ­
чинает оглушительно объясняться с супругой, дочерью и
щенком (по-еврейски). Моя командировка — до первого
сентября, я должен вернуться к учебному году, следова­
тельно, мы не увидимся, и я глубоко сожалею об этом. Оди­
ночество мое разделяет Аристархов, один из моих матема­
тиков, добрыц, но странный человек с голосом, раздираю­
щим уши. Сегодня мы три часа подбирали ему костюм — и
не подобрали. Французы на таких Святогоров не шьют.
День свой располагаю так, чтобы вечером не занимать­
ся, а бродить — ты ведь знаешь, это мое любимое занятие.
Хочется читать по-французски, но положительно не успе­
ваю. Марселя Пруста намеренно не читал дома по-русски,
а здесь говорят, что мне не одолеть его по-французски.
В Лувре еще не был, на частных выставках — тоже, кроме
выставки хризантем, да и то случайно заглянул, возвраща­
ясь из Сорбонны.
Каждое утро гарсон, принося кофе, сообщает, что «по­
холодало», хотя с утра стоит невыносимая жара. В воскре­
сенье я был в Булонском лесу. Молодые люди играют в тен­
нис, на конной дорожке — всадники в традиционных ко­
стюмах для верховой езды.
Мой доклад в Сорбонне состоится в конце августа. Кла­
няйся Георгию Дмитриевичу. Не теряю надежды на ваш
приезд.
Твой Костя.
10. VI.28. Париж.
Осталась ли ты довольна моим «дружеским» письмом,
которое должно успокоить твоего мужа? Я занимался
французским языком перед отъездом и писал это письмо,
вспоминая свои грамматические упражнения. Надеюсь, что
все главные и придаточные предложения — на месте? Это
пе просто оскорбительно — то, что мы должны притворять­
ся, чтобы увидеть друг друга. Это постыдно, и я не пони­
маю, я просто в толк не возьму, как ты можешь так жить!
205

Связанная по рукам и ногам, в ежедневпой и ежечасной
лжи, при одной мысли о которой мне становится тошно.
Я еще понял бы это добровольное рабство ради детей,
ради близких, для которых важно, чтобы в доме был «мир».
Но ты же сама писала мне тысячу раз, что нет у тебя ни­
какого «дома». Прятаться, не принадлежать себе, насило­
вать свои желания — да я не мог бы прожить так и двух
дней! Это не жизнь, а медленное самоубийство души.
И это ты, ты! Со своим свободолюбием, беспечностью, не­
зависимостью! Да куда же делось все это? Почему, за что
ты должна каждую минуту чувствовать себя без вины ви­
новатой? Откуда у тебя берутся силы, чтобы переносить
это напряжение, эту игру в семейную жизнь, это изматыва­
ющее, перекошенное существование? Ведь рядом с ложью
стоит трусость, которую ты же сама — это-то я отлично
знаю — презираешь еще больше, чем ложь. Теперь, когда
мы оба — во Франции, теперь не увидеться — да как же
пережить эту бессмыслицу? Или мне бросить все и поехать
на Корсику? Остановиться в каком-нибудь соседнем, бли­
жайшем городке, придумать что-нибудь с помощью твоей
Лючии? Напиши мне, не откладывая.
Твой К.
4.VII.28.' Бонифачо.
Дорогой мой, я получила твое письмо (через Лючию),
и оно так взволновало меня, что, уже спрятав его в тай­
ничок (у меня тайничок среди скал, где я храню твои пись­
ма в жестянке из-под красок), я через час вернулась и
прочла его снова. Я не узнаю тебя, мой милый! Куда де­
лось твое «равновесие», из-за которого мы так ссорились в
молодости? Я чуть не написала — в детстве. Все в тебе сей­
час настроено на одну ноту, или, как это бывает со зре­
нием,— на один цвет. Но закрой глаза и подумай спокой­
но: ведь мой внезапный отъезд без согласия Георгия будет
означать разрыв с ним, окончательный и бесповоротный.
«Дома» нет, но все-таки есть Георгий, который беспомо­
щен перед своей ревностью и — я это чувствую — стыдится
ее. Ведь в этом чувстве есть для него что-то безотчетное,
как будто существующее независимо от его воли и толка­
ющее его на поступки, в которых он раскаивается, преодо­
левая свою дикость и гордость. Ах, все пе так просто, как
тебе кажется теперь, когда мы ослеплены желанием ви­
деть друг друга!
206

Так вот — я приеду. План, который я придумала, осно­
ван на нашем неизменном, прочном фундаменте: безде­
нежье и все растущих долгах. Дело в том, что Георгий за­
кончил свои панно и надо везти их в Париж, тем более что
маршан, которому мы посылали фото, предложил на этот
раз вполне приличную сумму. Еще до твоего приезда было
решено, что поеду я, потому что Георгий ничего не пони­
мает в практических делах (и мужественно сознается в
этом). Но теперь, когда зашла речь о поездке, он напом­
нил мне известную загадку про волка, козу и капусту, ко­
торые должны были переплыть реку поочередно, оставив
друг друга в живых. Если сперва перевезти волка, коза,
оставшись на противоположном берегу, съест капусту.
Если перевезти капусту — волк съест козу, и т. д. Упомя­
нута была эта загадка весьма добродушно, и это позволило
мне в такой же полушутливой форме дать ему слово, что
я не встречусь с тобой — и, таким образом, останется це­
лехонька его драгоценная капуста. Словом, я убедила его,
тем более что без меня его действительно обведут вокруг
пальца. Не знаю еще ни дня, пи часа, когда мне удастся
заглянуть к тебе. В конце августа. Может быть, рано ут­
ром? Твой отель — рядом с театром Одеон, там поблизости
дешевый рынок, на который я иногда ездила, хотя он до­
вольно далеко от нашего дома.
Словом, терпенье, мой друг! Умоляю тебя. А теперь
еще раз хочу напомнить тебе, что ты — в Париже, что на
Rue de la Seine, в двух шагах от тебя,— выставка Пикас­
со, которая скоро закроется. Его можно видеть у маршана,
но грешно пропустить такой богатый ensemble. Пойди не­
пременно! На маленькие выставки вход бесплатный. Если
на окне или двери висит афиша — смело входи и смотри.
Стоит, по-моему, заглянуть и на выставку «Независимых
граверов».
Обнимаю тебя. Мы увидимся. Боюсь, что у нас не оста­
нется времени, чтобы поговорить о живописи. Но если Ге­
оргий вернется в Бонифачо, а мне удастся задержаться в
Париже...

Париж, 1928

Он проснулся с ясной головой, ощущением уверен­
ности, что третьегодняшний приступ не повторится, какие
повторился он накануне, когда Константин Павлович до207

кладывал в Сорбонне. Он проспал утренний разговор хо­
зяина отеля с женой, хотя разговор был оглушительный и
продолжительный, и услышал только удаляющееся: «Бубуль, Бубуль!» — хозяин ходил на рынок с собакой, кото­
рую звали Бубуль.
Сегодня было двадцать шестое, до конца августа оста­
лось пять дней, и утро, пока еще раннее, началось как
всегда. Всего лишь полмесяца прошло с тех пор, как он
получил последнее письмо от Лизы. Но и за полмесяца
это «как всегда» успело подняться над временем и перей­
ти в чувство, присоединявшееся ко всему, что он делал и
о чей! начинал думать с утра. День был занят Сорбонной,
переводом статьи Аристархова, которую тот оставил ему,
уезжая, а в свободное время — выставками и синема. Он
побывал на Пикассо, видел скульптуру и гравюры Гогена,
смотрел Сутина, Модильяни.
Но утро — это была Лиза. Собираясь в дорогу, он на­
ткнулся на зеркальце, которое она когда-то подарила ему,
овальное, в бисерном зеленом футлярчике, с трещинкой.
Он взял его с собой — и хорошо сделал, потому что в его
комнате на антресолях, с косым окном, из которого был
виден только крест какого-то собора, не оказалось зеркала,
и он брился и причесывался перед Лизиным, глядя на свое,
пересеченное трещиной, лицо и находя его незнакомым.
Так было и в это утро. Бреясь, он подумал, что похудел и,
кажется, помолодел в Париже. Скулы торчали, легкость,
которую он испытывал, бродя по Парижу без устали, по­
явилась в лице — «студенческом», как сказала бы Лиза.
Может быть, сегодня это была какая-то уж слишком лег­
кая легкость. Шум, почему-то напоминавший ему при­
гнувшуюся под ветром, перестукивающуюся рожь, по вре­
менам начинал звенеть в голове, потом проходил, и Кон­
стантин Павлович не прислушивался к нему, потому что
это был, конечно, не приступ. Было еще рано, ему захо­
телось еще полежать, но он заставил себя, не снимая
пижамы, перевести несколько страниц аристарховской
статьи. Вполне оправдывая свою семинарскую фами­
лию, Аристархов писал длиннейшими периодами, кото­
рые, переводя на французский, приходилось делить по­
полам.
Все-таки он решил полежать, хотя чувствовал себя пре­
восходно. Почему-то Казань вспоминалась ему, но мелька­
ющая, скользящая, точно он куда-то бежал, а за ним гна­
лись, и нельзя было ни оглянуться, ни остановиться. Оп
208

но знал, почему так важно было вспомнить, когда и по­
чему он бежал,— может быть, чтобы убедиться, что он
здоров и что ему пичуть не мешает обычный утренний, не­
стройный шум отеля? И он вспомнил: у Высших женских
курсов был траурный митинг — Лена Кондакова, которую
он готовил на аттестат зрелости, покончила самоубий­
ством, и студенты, человек пятьсот, пошли провожать
гроб до кладбища па Арском поле. Вдруг послышался стук
копыт по булыжнику, на толпу с нагайками мчалась ка­
зачья сотня. Все смешалось, сдвинулось, метнулось, в об­
щей сумятице обмороков, бегства, криков он один остался
на месте, огляделся. Он был подле Института благородных
девиц, и хотя забор был очень высокий, но ему удалось
подпрыгнуть и схватиться за кромку руками. Он прыгнул
в сад, перебежал аллеи и перескочил через второй забор,
который оказался еще более высоким,— земля с той сторо­
ны, на Подлужной, оказалась гораздо ниже, чем он ожидал.
Девицы, гулявшие в саду и не ожидавшие, что, какой-то
студент неожиданно перелетит через забор, встретили его
звонкими взрывами хохота — и очень странно, что он ясно
слышал этот хохот сейчас, через двадцать лет, в Париже,
а не в Казани. «Не может быть, чтобы они все еще смея­
лись надо мной»,— подумал он. Но тогда почему же всетаки он видел и слышал не только то, что было, но и то,
чего не было и не могло быть никогда? Он ясно увидел
Ялту, но не ту, в которой он был несколько лет назад, а
другую, старую, дореволюционную, о которой рассказы­
вала ему в письмах Лиза. У ярко освещенного мола стоял
пароход «Цесаревич Георгий»; по трапу бежали носиль­
щики с большими бляхами-номерами; комиссионеры, хва­
тая приезжих за рукава, выкрикивали названия своих
гостиниц; подле сходен стояли полицейские; паровые ле­
бедки поднимали из трюмов тюки мешков, ящики, бочки.
На толстых чугунных швартовых тумбах были надеты ка­
наты, и в этой суматохе и тесноте ему почудилось, что
одна летящая петля как-то нечаянно упала на него и силь­
но стянула горло.
Какой-то комиссионер с огромными черными усами, в
фуражке, на околыше которой было написано «Гостиница
Франция», надвинулся на него и оглушительно крикнул в
самое ухо: «Комфорт только у нас!» Но сразу же настала
тишина, потому что од был теперь в кипарисовой роще,
высоко над морем. Одинокая беломраморная колонна стоя209

ла над чьей-то могилой; он вспомнил, что это была могила
писателя Найденова и что он списал для Лизы его высе­
ченные на мраморе стихи.
И тишина была глубокая, легкая, полуденная. Он при­
слушивался к пей, лежа на постели, с закинутыми под го­
лову руками. Он ждал ее, потому что вместе с этой тиши­
ной к нему должпа была прийти Лиза. Пожалуй, это была
несбыточная надежда, и он удивился и обрадовался, когда
до него все-таки донесся стук ее каблуков по асфальту. Он
вообразил этот стук, а может быть, и не вообразил, потому
что его нельзя было перепутать с другим, учащавшимся и
вдруг переходящим в гулкое медленное биение. То был
совсем другой стук — может быть, сердца? Да, он слы­
шал ее шаги, и это был не приступ, потому что он не чув­
ствовал озноба, голова была свежа и даже, может быть,
слишком свежа. Лиза шла к нему через Монмартр, мимо
кабаков с русскими названиями, которые она расписала,
мимо Блошиного рынка, на котором можно купить оку­
рок сигареты, мимо «Ротонды», где они могли провести
за столиком лишь полчаса, потому что это не Казань, а
Париж.
Иногда автобусы, проносившиеся вдоль бульвара СенМишель, заглушали ее шаги, но потом оп научился и в
этом железном грохоте различать шаги ее длинных, креп­
ких, загорелых ног.
Скоро она придет к нему, п они будут одни, здесь, в
антресолях, совсем одни, потому что в бисерном зеркаль­
це с трещиной, которое она ему подарила, угол падения
не равен, не может быть равен углу отражения.
Пот заливал глаза, и должно быть, надо было все-таки
померить температуру. Но градуспик лежал где-то очень
далеко, на столе, за километр, и сам стол то отодвигался,
то приближался.
Лиза вошла осторожно, быстро, он попробовал встать
и улыбнулся, когда выражение ужаса мгновенно измени­
ло ее лицо, любимое, сияющее, взволнованное предчув­
ствием встречи.
— Родная моя, нам не повезло,— сказал он с неж­
ностью.—Ты дала мужу слово, что мы не встретимся, да?
Ты торопишься и убежишь через десять минут? Я тебя
люблю. Понимаешь, третьего дня у мепя был приступ
малярии, и я надеялся, что он не повторится, потому что
она у меня трехдневная, п если пе повторяется на сле­
дующий день... Но вот повторилась.
210

Особенность этого многолетнего разговора, продолжав­
шегося почти четверть века, заключается в том, что по
временам он как бы замирал, останавливался. Необходи­
мость переписки, естественно, отпадала, когда Лиза встре­
чалась с Карновский,— так случилось и летом 1928 года.
Но сохранилось несколько писем, по которым видно, что
с той поры началась другая полоса неисчерпаемости их
отношений.
«Я горько плакал, читая листки из твоего блокнота,
написанные, по-видимому, наспех, где-нибудь на приста­
ни или на вокзале, и думая о том, что нехотя стал причи­
ной новых потрясений в твоей и без того тяжкой судь­
бе,— писал Константин Павлович.— Никогда не забуду я
великой — не боюсь этого слова — простоты, с которой ты
в этот день осталась со мной. Никто не знает о нашей
любви. Когда Коля Лавров, перенеся сыпной тиф и воспа­
ление легких, лежал у меня в Казани, я читал ему твои
письма. Тебя я считал погибшей, а его — вернувшимся
с того света. Может быть, мне казалось, что жар и чистота
твоей любви помогут его выздоровлению».

Он получил ответ на это письмо уже с Корсики, куда
Лиза уехала одна, после решительного объяснения с му­
жем... «Я тоже плакала, но не горько, а от счастья,— пи­
сала она.— В молодости твои письма не всегда приносили
мне счастье, и случалось, что я часами, а иногда целыми
днями не открывала их, стараясь продлить ожиданье.
О тебе больше всех знала Шура, и я до сих пор болезнен­
но переживаю нашу с ней, теперь уже, должно быть, не­
поправимую разлуку. Георгий знал, что я люблю тебя,
видел и понимал силу моего чувства, но, разумеется, и он
никогда не читал твоих писем, кроме того, которое я про­
сила тебя написать, чтобы легче было обмануть его и по­
ехать в Париж. Теперь — господи благослови! — никого
не надо обманывать. Мы расстались спокойно, я отпра­
вила его вещи с Джакомо, а сама решила остаться на зиму
здесь, где жизнь дешева и можно работать. Так что не
кори себя, мой дорогой! Все к лучшему. И не потому мы
разошлись, что я провела с тобой тот благословенный день,
а потому, что я для него — «дом», а он для меня — сделка
с судьбой.
Давным-давно решила я отказаться от маленьких удач,
без которых не мог бы существовать этот «дом» и которые
211

были связаны с работой «на заказ» и, следовательно, с от­
сутствием свободы. Но об этом не только не говорилось,
а я вынуждена была притворно радоваться, когда Георгий
или я получали заказ. Получал почти всегда именно оп,
я помогала, и то, что у меня на это уходили все время и
силы, считалось естественным, а то, что я делала для себя,
«допускалось». Нет, нет! Я должна восстановить свою не­
зависимость— и не только от Георгия и его круга, кото­
рый давно потерял интерес для меня, а от любого круга.
Не думай, что я потеряла надежду на успех, выставку,
Салон, куда меня не пускают. (Под этим словом, кстати,
здесь понимают художественный товар на все вкусы.)
В том-то и его сила, что в него не пускают! И тем не ме­
нее, как это ни парадоксально, надо убить в себе Салон,
чтобы попасть в него. Из тысячи холстов девятьсот девя­
носто девять написаны с этой надеждой».
ГЛАВА ВОСЬМАЯ

7.VI.29. Бонифачо.
...Георгий в Париже, мы переписываемся дружески,
хотя и редко. Это было трудно — остаться друзьями,— не
для меня, для него. Помогли внешние обстоятельства. Его
панно и прежде имели успех, но, расходясь по рукам, оста­
вались «за кулисами» Парижа. Нынешней зимой ему уда­
лось устроить выставку — ив «Les Echos d’Art» появилась
статья с репродукциями его работ, одобрительная, хотя
и небольшая. Меня трогает в его письмах сожаление, что
мы расстались, когда ему повезло. Но и мне повезло, хотя
совсем по-другому. Все, что происходило со мной в послед­
ние годы, было трудным, медленным возвращением к жи­
вописи. В понимании ее мы давно разошлись, мне ме­
шала настоятельность, с которой он превращал ее в сред­
ство существования. Мы в последнее время редко раз­
говаривали о живописи, я молчала, помогая ему, или
лгала, потому что он вспыхивал при малейшем возраже­
нии. Но это только одна сторона, сам понимаешь, насколь­
ко важная. Была и другая. Я давно поняла, что подлинная
любовь скрыта от людей, а когда ее показывают или о ней
узнают, опа, в сущности, перестает быть любовью. Мне
в детстве всегда казалась странной торжественность сва­
дебного обряда, и я испытывала неловкость при мысли,
что все знают, что вскоре должно произойти и непременно
212

произойдет между молодыми. Тайна, которая должна
остаться между любящими, становится заранее известна
всем и даже публикуется в газетах! Какая, в самом деле,
ложь «таинство брака» и как лицемерно украдено это сло­
во у подлинной любви! Довольно вспомнить о пытке рев­
ности, которой Георгий терзал меня годами, о постыдной
торопливости, с которой я должна была возвращаться до­
мой, чтобы он не подумал, что я была «где-то и с кем-то»,
о близости, неискренней, унизительной, только чтобы
оправдаться, хотя не виновата, успокоить, хотя не о чем
было волноваться. Только ты знал и писал мне об этом,
потому что мне ни в чем никогда не стыдно было тебе
сознаться. А работа! Эта подлая ревность лишала меня
внутренней свободы, без которой ничего нельзя сделать
в искусстве, да и не только в искусстве. Я должна была
шагать через это рабство, и сколько сил уходило у меня
на это шаганье! А теперь что ты скажешь, мой дорогой,
если я признаюсь тебе, что, как ни странно, я скучаю ино­
гда без Георгия? Уж очень мы «вжились» в наши ссоры
и примиренья. Но ведь и по тюрьме скучают. Кажется, у
Леонида Андреева один из рассказов кончается: «При за­
кате солнца наша тюрьма прекрасна...»

Бонифачо.
Мой милый друг, я давно написала тебе большое
письмо, но, перечитав, разорвала. Я не люблю запоздалые
письма. Время идет без стрелок, как на «Черных часах»
Сезанна, и остановить его, к сожалению, невозможно.
Впрочем, можно — в искусстве. Но для этого как раз и
нужно быть Сезанном.
В Бонифачо нынче много художников. На каждом углу
видишь соперников. Детишки толпой переходят от одного
к другому, то хвалят, то бранят — оглушительно и откро­
венно. Некоторые их замечания необычайно верны. Врож­
денный вкус, корсиканцы!
На днях ко мне заходил один молодой художник, по­
ляк, красивый, энергичный малый. Восемь месяцев назад
он поехал в Аргентину, хотел заработать, и вот после
долгих мытарств вернулся во Францию. Славны бубны за
горами! В Аргентине богаты только скотоводы и помещи­
ки, а народ ведет едва ли не пещерный образ существо­
вания. Много русских — где только их нет! — бедны и не­
счастны. Вернувшись, поляк нанялся на резку виногра213

да — 30 франков в день и, разумеется, винограда — сколь­
ко влезет. Подумываю о том же и я, да боюсь, не хватит
силенок! А жаль — доктора давно советовали мне проде­
лать виноградный курс.
(Письмо не датировано)

30. VI.1929. Бонифачо.
Дорогой мой, ради бога, даже и не думай посылать
мне деньги! Они гораздо нужнее тебе, в особенности если
снова появится возможность приехать в Париж. Я полу­
чила заказ на портрет, у меня есть ученица, этого пока
вполне достаточно. Жизнь на Корсике поразительно де­
шева. Да и вообще, мой родной, ты меня знаешь и всетаки не знаешь! Ведь я — семижильная! Я — цепкая, как
репейник. А уж теперь-то, когда для меня наступил «день
первый», много ли надо, кроме денег на холсты и краски?
Портрет, кстати сказать, мне заказала моя милая, благо­
родная, деликатная Лючия Санпьетро. Я пишу его на фоне
Корсики, и все так ярко, так пропитано солнцем, что не­
вольно хочется поставить между собой и натурой очень
топкую, прозрачную кисею, приглушающую этот блеск.
Я ее п поставила — мысленно, а потом перенесла на холст.
Получилось или получается что-то новое, по меньшей мере
для меня.
Вот так-то мне и живется, мой дорогой. Трудно, но ко­
гда, кому из художников было легко? Краска бесшумно
ложится на холст, но ведь в этих простых движениях —
шум жерновов, перемалывающих жизнь. Это тоже кто-то
сказал, а может быть, и не кто-то, а я.
Событий у меня, Костенька, нет, если не считать, что
вчера я вернулась с «необитаемого острова», где провела
несколько дней. Спала в шалаше, который наша компания
построила в прошлом году, мпого работала, много купа­
лась.
Помнишь, я писала тебе о бонифачийском дурачке
Жозефе? Он привозил мне хлеб, рыбу и пресную воду.
Мы подолгу разговаривали, и я окончательно убедилась
в том, что он не только не дурачок, а по-своему очень
умен, хотя и простодушен, как дитя. Он сказал мне одпажды: «Было бы чересчур хорошо, если бы все жалели
людей, как я». Это покажется тебе странным, но я запа­
саюсь душевными силами в наших разговорах.
214

Мой «необитаемый остров» — Корсика в миниатюре,
только без зелени, если не считать кустарника маки.
Одни заливчики врезаны в красно-розовые, византийские
скалы, другие — в светло-серые, почти белые, грубо навалепные друг на друга. В этом хаосе (который я писала
несколько раз) легко различить выразительные формы
живого мира: здесь и белый медведь, и капуцин, и тигры,
и старуха в чепце. Если соединить эти скалы с зеленой и
лазурной водой — какое волнующее открывается велико­
лепие! Впрочем, па Ядрин я бы все-таки его променяла.
Между прочим, на днях в порту стоял огромный трех­
мачтовый парусник. Я проплывала совсем рядом, восхи­
щаясь матросами, которые красили борт. Какие рослые
итальянцы! Вдруг слышу русскую речь! Я плавала так
долго, что чуть не утонула...
...А у меня другое отношение к смерти. Если бы я
знала свой час, я бы совсем не торопилась — напротив,
это знание стало бы для меня одним из условий свободы.
Так не торопится Пруст. Должно быть, поэтому его нель­
зя и читать торопливо.

10.VII.29. Порто-Веккьо.
Миленький мой, ты молчишь — и я невольно начи­
наю волноваться. Может быть, потому, что поехала с Лю­
чией в Порто-Веккьо, и оказалось, что городок охвачен
малярией. Страшно было увидеть в этом японском раю
(то и дело встречаются настоящие японские пейзажи)
шатающиеся тени, изможденные, зеленые лица.
Как твое здоровье? Где ты? Пишу тебе второпях, что­
бы поскорее получить ответ. Мепя тревожит твое молча­
ние.
20.Х.1929. Бонифачо.
...Все одушевлено, любой предмет, который ты пи­
шешь,— все равно, человек это или корыто,—и надо пи­
сать так, чтобы ему некуда было деваться, чтобы он по­
чувствовал, что подмечен глазом художника и, стало
быть, открыт для него. А для всех других — скрыт за
собственной обыкновенностью или необычайностью, это не
имеет значения. Я поняла это практически, то есть через
самый материал живописи. Неясно? Понятнее я могла бы
сказать только в одном случае: если бы ты сейчас был
215

рядом со мной, на берегу стоячего заливчика перед хол­
стом, на котором я пишу кактусы и сосны. Берег золоти­
стый, а сосны под прямым углом опрокинулись в воду.
Париж, в котором приобретаешь весь мир и теряешь
душу, стал страшен для меня, но поехать, в конце концов,
придется. Ведь там, чтобы не чувствовать лихорадки, то­
ропливости, шума,— нужно самой сделаться этой лихорад­
кой и шумом. Не хочу.
Как я жалею, что отдала тебе твои письма,— ведь я
могла бы перечитывать их теперь без конца. И они заме­
няли бы мне тебя. Я написала «заменяли бы» — и засмея­
лась. Не заменили бы! Но среди них есть просто любимые
и любимейшие, без которых мне особенно скучно.
Какие правила для пересылки картин почтой? Если ты
скоро не приедешь во Францию, я пошлю тебе свой луч­
ший холст. Но ты приедешь, я верю.
Так Джамиль кончил институт и уехал в Челябинск?
Напиши ему, что твой близкий друг шлет ему самые го­
рячие поздравления и пожелания.

8.XI.29. Бонифачо.
Милый, будь! Пребывай всегда — ты мне так нужен!
Что касается «доминанты», о которой ты пишешь,— ее
нет. Более того, она невозможна. Живопись не соединяет
и не разъединяет нас. Я думаю совсем о другом: придет
время (разделяю твою надежду), и я приеду к тебе. Но
не возьмет ли тогда свое наша разлука? Она ведь долгая,
бесконечная. Она для меня — как злое божество, привык­
шее считать себя неодолимым, непреодолимым. Слишком
много опыта было и мало счастья. В этом опыте, кстати
сказать, таится убеждение, что с годами женщина входит
во вкус семейной жизни, а мужчина теряет этот вкус.
Ты не боишься, что нечто подобное может случиться и
с нами?
Вчера вышла на этюды — и вдруг захотелось побро­
дить, подумать. Утро было холодное, ясное. Даже казен­
ные здания порта, прежде раздражавшие меня, окраси­
лись в теплый розовый цвет и пожелали принадлежать
пейзажу.
Возвращаясь, я встретила забавную процессию — бонифачийцы на ослах ехали за город собирать маслины.
Винограду в этом году мало, вино вздорожало. А хоро­
шее здесь было вино...
216

Да, совсем забыла, у меня неприятность. Последнее
время я стала легко устаБать. Не знала, что у меня тем­
пература, градусника не было. Значит, легкие не в поряд­
ке. Пройдет, если не придется вскоре вернуться в Париж.
Там вылечиться трудно, да еще без денег.
Я снимаю комнату недалеко от «марины» — так назы­
вается нижняя часть города, пристань. Рыбаки сейчас не
уходят в море, сушат свои сети, плетут невода. А в порту
идет погрузка громадных лангустов. Их ловят летом и
до поздней осени держат в море, в больших круглых кор­
зинах. Смотреть на эту погрузку я не могу — у меня бо­
лезненное чувство жалости ко всему животному миру.
А не смотреть — тоже не могу, потому что это зрелище
неизъяснимо прекрасное и просто требующее, чтобы я его
написала.
Вечером дул сирокко. Ведь здесь, к сожалению, не бы­
вает осени. Скоро зима. Когда я думаю, что приеду в Па­
риж и тебя там не будет,— мне хочется плакать.
Париж (без даты).
В метро, в автобусах я пишу тебе длинные письма,
а когда возвращаюсь домой, усталая, трудно взяться за
перо. А ведь многое хотелось бы рассказать. От непривыч­
ной ранней жары Париж ошалел, обезумел... Храмы, бир­
жи, музеи, дворцы, скачки с препятствиями, джаз-банды,
мюзик-холлы, ревю, дансинги, салоны, выставки, диспу­
ты... Вавилонское столпотворение!
Ты спрашиваешь меня, куда идет французская жи­
вопись? Ответ простой: на выставки и к торговцам. В про­
шлом году в моде был кубизм. В этом — сюрреализм. Для
большинства молодых холст — результат договора с тор­
говцем, а не иносказание духа. Тонкая, неторопливая
техника давно не в ходу. Как можно больше быстрых
мазков — и портрет готов в два-три сеанса! Тень неуда­
чи — и работа отставлена, переписывать некогда, рынок
не ждет.
Вчера была в Салоне Тюильри, интересных полотен
мало. Зато частные выставки хороши. На одной из них
я встретила удивительную личность, которую только и
можно, кажется, встретить в Париже. Я была у своего
маршана, привезла paravent1, и вдруг из соседней ком1 Ширма (фр.).

217

наты, где висели работы Матисса, бомбой вылетает гро­
мадный мужчина с мушкетерскими усами, в широкополой
шляпе и бархатной куртке с отложным воротником. До нас
и прежде доносились его оглушительные оценки, пересы­
панные теми особенными словечками, без которых не об­
ходятся в Париже критики и художники. Кстати сказать,
оценки были неглупые, особенно насчет японцев, совер­
шенно потерявших за последнее время свой национальный
характер. И вот этот тип подходит к Матиссу и начинает
рассыпаться в комплиментах: восторженно, шумно, с ма­
нерами влиятельного критика. Все очарованы, Матисс
кланяется, благодарит, приглашает в свое ателье. Холоден
только хозяин. Когда же этот «влиятельный критик», на­
конец, удалился, оказалось, что он — бывший натурщик
Родена. Все ужасно смеялись.
Матисс похвалил мой параван, хотя и угадал в нем
черты «Византии», о которой, мне казалось, я давно за­
была и думать. Когда все разошлись, маршан предложил
мне немногим больше, чем стоили холст и краски. Я со­
гласилась. Он-то как раз человек влиятельный, хотя и
скуп, как Гобсек.
Жаль, что Камерный театр так скромно «подал себя»
и что так мало было спектаклей. Понравилась мне «Жирофле-Жирофля». Ритм — обдуманный, неотразимый, и та­
кое впечатление простоты, легкости, свежести! Мне вспо­
мнились школьные шарады и те спектакли, которые мы
разыгрывали детьми после посещения театра.
А Мейерхольд — ведь это совсем другое?
Последние дни у меня было досадное чувство, что я
все забываю сказать тебе о чем-то важном, неотложном
и крайне необходимом для нас обоих, в особенности для
меня. Теперь вспомнила: ничего, что я постарела? «Ста­
реют, когда этого хотят»,—говорят французы. Я стараюсь
увидеть себя в зеркале твоими глазами.
Твоя Л.
10.XII.1929. Париж.
Мне захотелось составить свой «инвентарь». Вызвано
это желание предчувствием скорой смерти. Это странно,
хотя бы потому, что на днях я была у врача и он сказал,
что я почти здорова.
Вообще говоря, я спокойно отношусь к мысли о смер­
ти. Но если ученые найдут средство «вечной жизни» и ты

.213

будешь жить, а я умру, это — обидно. В том, что задача
бессмертия будет решена, я не сомневаюсь. Но так как
при моей жизни этого, очевидно, не случится — ничего не
поделаешь, надо умирать. Надеюсь, что это случится не
на Корсике, а в Париже, где меня по крайней мере со­
жгут. Вот видишь, я еще диктую условия.
Пишу я все это шутя, но мысли у меня серьезные.
Как всегда, опи соединяются с желанием «рассказать
себя».
Сделала я, конечно, мало. Более того, чувствую, что
только начинаю работать. Это относится прежде всего к
композиции, в которой мне лишь недавно удалось, кажет­
ся, найти свое. Самое трудное было преодолеть или даже
забыть «готовые» формы, то есть, в сущности, почти все,
чему меня учили. Это происходило мучительно долго, а
совершилось в одно мгновение. Однажды в Бонифачо, вер­
нувшись в сумерки домой с этюдов, я вдруг увидала
странную, полную внутреннего напряжения, совершенно
неизвестную мне картину. Непонятно, что было изобра­
жено на ней, ,и, только вглядевшись, я поняла, что это мой
собственный холст «Малярия в Порто-Веккьо», который я
бросила ради какой-то другой работы. Холст косо стоял
у стены, и, может быть, ракурс и сумерки сделали то, что
я увидела только цветовые пятна, но в таком оригиналь­
ном и остром сочетании, о котором я прежде не могла и
мечтать. Прислушиваясь к этому впечатлению, я еще доб­
рых месяца два работала над этой картиной. Холст не­
большой. Написан он о малярии, конечно, но в тютчев­
ском понимании этого слова: «Люблю сей божий гнев...»
Я работала, вспоминая тот благословенный день, кото­
рый мы с тобой, впервые за десять лет, провели не рас­
ставаясь.
Итак, рделано мало. Самое главное, может быть, впе­
реди. И все же достаточно, чтобы «гешрИг ma mesure du
destin» l.
Помнишь, я писала тебе, что Алексей приезжал в Па­
риж и передал через одну полузнакомую даму, что будет
счастлив увидеться со мной. Я поняла по ее намекам,
что он не переставал следить за моей жизнью все эти
годы. Теперь он снова просил передать, что весной будет
в Париже и что ему необходимо поговорить со мной «по
Делу».
1 Исполнилось то, что мне суждено (фр.).
219

20.XII.1929. Париж.
Миленький мой, ты меня напугал. Конечно, жаль,
что твоя командировка сорвалась, но ведь ты пишешь,
что не намерен с этим примириться и вновь будешь хло­
потать. В твоем письме я почувствовала отчаянье, что во­
все на тебя не похоже. Я-то была почти уверена, что скоро
ты не приедешь. Я плохо разбираюсь или даже почти не
понимаю тех особенностей твоей нынешней жизни, кото­
рые могут тебе помешать приехать в Париж.
Я часто вижусь в последнее время с Нестроевой, и,
хотя между нами (я в этом давно убедилась) не может
быть женской дружбы, которой мне так не хватает, наши
встречи неизменно волнуют меня. Она — человек слож­
ный, и не моего ума дело разобраться в этой сложности,
или, вернее сказать, содержательности. Я только чувствую
в ней завидную способность становиться вровень со своей
поэзией, причем это происходит естественно, само собой.
И еще одно: подчас мне кажется, что в ней соедини­
лось много людей — то ссорящихся между собой, то со­
храняющих напряженное согласие. Такова же, по-моему,
и ее поэзия.
Мне она сказала, что все, что я пишу,— Россия, будь
то корсиканский пейзаж или интерьер моей мастерской.
Все — через свет снега или через Волгу, в том понимании,
о котором я тебе когда-то писала. И говорим мы главным
образом о России, которую она каким-то чудом увезла в
своей бродячей котомке. У нее все невольно устремлено
туда, а все, что в ней звенит,— оттуда. Звон этот можно
принять за колокольный, потому что слышится он отку­
да-то сверху. И она заражает этой высотой, внушает ее са­
мой своей личностью, быть может, невольно.
Но мы много говорим и об искусстве, а на днях даже
чуть не поссорились. Я сказала, что она счастливее меня,
потому что для нее сама русская .речь — поэзия, а я —
если пятно цвета уподобить слову — невольно говорю на
всеобщем языке. Она возразила, что набор слов — еще не
поэзия, так же как живопись — не случайное соединение
пятен. И что в нашей нищете и бесправии лучше не рав­
няться «счастьем»...

15.1.1930. Париж.
Мой милый друг, я так давно тебе не писала. Все со­
биралась и откладывала, зная, что ты путешествуешь и
еще не скоро вернешься. Посылаю тебе фотографии моих
220

последних работ. О них горячо отозвался русский худож­
ник Корн, недавно приехавший из Советского Союза. Это
важно для меня, бесконечно важно, и сейчас я тебе объ­
ясню — почему. Мы познакомились на выставке Матисса,
и он пригласил меня в свою мастерскую. Квартирка бед­
ная, в крошечном домике, переделанном в ателье из гара­
жа. Он — в командировке, которую, как он надеется, удаст­
ся продлить еще на год. Его работы... Мало сказать, что
они изумили меня. Ты понимаешь, это было так, как буд­
то свет, который падал передо мной на дорогу, вдруг об­
ратился назад, озарив все мои горестные промахи и редкие
удачи. Я поняла, например, что, расставшись с иллюст­
ративностью, которой учили меня Яковлев и Добужин­
ский, я выиграла, потому что обратилась к цвету. Здесь
Византия сыграла одновременно и отрицательную и поло­
жительную роль. Отрицательную — потому что она (вме­
сте с Георгием) тянула меня к стилизации, а положитель­
ную — потому что она помогла мне понять, что ларионовско-гончаровское направление—не мое. Все это стало вид­
но вовсе не потому, что Корн шел таким же путем. И оп
ушел от сюжета. (Не пойми меня превратно: под «сюже­
том» я вовсе не подразумеваю «содержательность». Порт­
реты Рембрандта не менее сюжетны, чем «Утро стрелец­
кой казни», хотя «сюжета» в смысле «события» в них
пет и следа.) Но у него все это произошло совершенно
иначе, и я до сих пор не понимаю, почему, глядя на его
работы, я увидела свои другими глазами. Так бывает,
когда, слушая музыку, думаешь о «своем», и оказывается,
что «свое» — это та же музыка, которую ты все-таки слы­
шишь. Словом, давным-давно я так не волновалась, как
перед работами Корна. Они на первый взгляд сдержанны,
даже холодноваты. Самое главное в них — прямота, отсут­
ствие сложности, даже, может быть, трезвость. Но это не­
легкая прямота, требующая огромной работы, как требует
ее очень умная, «человечная книга. После Корна мне рас­
хотелось посылать тебе фотографии моих работ. Но всетаки посылаю.
Твою сестру Катю я помню маленькой девочкой с
взрослыми, серьезными глазами. Как жаль, что ты не мог
повидаться с ней в Сибири! О Сибири ты пишешь на этот
раз бегло, без того воодушевления, которому я радова­
лась всегда, читая твои письма о поездках в Чувашию,
на Кавказ, в Самарканд. Это очень странно, но у меня
221

осталось впечатление, что ты не уехал, а сбежал в Gn6npb.
От кого? Напиши поскорее снова.
Я подарила Корну свою последнюю работу. Она вну­
тренне связана с ним, и я была счастлива, когда он сам
сказал мне об этом.
Париж, 1930

Накануне Елизавета Николаевна виделась с Алексе­
ем, в котором трудно было узнать прежнего, измученного
Алексея, еще таскавшего потертую офицерскую шинель,
говорившего с пей терпеливым голосом (когда она прихо­
дила в отчаянье, сердилась, волновалась), страдавшего
от муки безножия и всегда скрывавшего от нее что-ни­
будь — ревность к Георгию, неприятности, связанные с
дурным отношением к нему швейцарца, управляющего
имением хедива. Худое лицо его сгладилось, погрубело,
потеряло открытость. Он почти не прихрамывал (ему сде­
лали в Париже новейший удобный протез) и был сдер­
жанно, со вкусом одет. Борьба со швейцарцем кончилась
его победой, теперь он управлял имением ц добился того,
что Чибуклп стало приносить немалый доход хедиву. Ели­
завета Николаевна сердечно встретилась с ним, подавив
раздражение, вспыхнувшее в ней, когда он мельком, но
с сожалением оглядел ее бедную комнату с тахтой, по­
крытой облезлым ковром. Она достаточно знала его, чтобы
угадать, о чем он подумал: для него смысл жизни опре­
делялся одной главной возможностью — достижением уда­
чи, а здесь все было на грани насущно необходимого для
человеческого существования. Елизавета Николаевна не '
успела, а потом и не захотела убрать со стола две вареные
картофелины и кусок селедки, торчавший из газетной бу­
маги.
Так много воды утекло с тех пор, как они расстались
в Стамбуле,— он, едва удерживаясь от слез, она, взвол­
нованная отъездом, исполняющейся мечтой о Париже,—
что разговор долго не вязался, шел ни о чем, о мелочах.
Потом что-то дрогнуло в его голосе, и Елизавета Николаев­
на насторожилась — подумала, что он заговорит об их
песостоявшемся свидании, от которого она была вынуж­
дена отказаться. Она ошиблась. Он заговорил о другом.
Помнит ли она, что, уезжая в Париж, она надеялась взять
взаймы у хедива 25 тысяч франков на два года? Теперь
222

это можно устроить, он сам поговорит с хедивом,-—и по­
чти уверен, что сумеет его убедить.
Это было так неожиданно, так кстати, что все мгно­
венно неузнаваемо изменилось вокруг. Это было такое
упавшее с неба счастье, такая ослепительная возможность
спокойной, бесконечной — два года! — работы, что она не
то что не поверила, а всем своим опытом полунищего су­
ществования заподозрила: нет ли здесь какого-то заднего
умысла, какой-то ловушки, придуманной этим уже полу­
знакомым, гладким, спокойно-уверенным человеком? Но
она сейчас же опомнилась. Этот человек был Алексей, в
порядочности которого она никогда не сомневалась. И всетаки она еще медлила — и согласилась, лишь когда он по­
казал ей фотографию молодой красивой женщины с при­
льнувшим к ней маленьким ребенком. Второй год, как
Алексей женился. Она — русская, ей двадцать два года,
москвичка, дочь профессора по римскому праву. Отец
умер, она жила с матерью, очень бедствовала, он взял ее
па работу в имение. «Я больше не мог жить один»,— ска­
зал он, и Елизавета Николаевна сердечно поздравила его,
обняла и поцеловала.
Принаряженная, оживленная, она шла теперь к Корну,
жившему недалеко от нее, тоже в Клямаре. Он показал
ей близкую дорогу, переулочками, приятную, потому что
можно было не выходить на шумную магистраль, прово­
нявшую парами бензина. Она уже успела привыкнуть к
мысли, что получит от хедива 25 тысяч франков взаймы,
п теперь весело распоряжалась в воображении этой почти
невообразимой суммой: она расплатится с долгами — их
к счастью, немного,— назначит себе столько-то франков
на ежедневные траты и поедет на Корсику, где жизнь
втрое дешевле.
Но по мере приближения к дому, где жил Корн, мыс­
ли ее приняли другое направление. Он был глубокий ху­
дожник, в его холстах Елизавета Николаевна чувствовала
то, чего так не хватало ей в собственной работе: упрям­
ство независимости, сдержанность и одновременно вол­
нующий, тяжелый накал страстей. Он рассказывал о за­
гадочной, болезненно незабытой родине, куда она непре­
менно вернется, о живописи, которая там шла своими,
сложными и тоже загадочными для нее путями. Они усло­
вились, что он станет читать ей нечто вроде лекции после
работы, а кое о чем расскажет и во время работы. Словом,
знакомство было драгоценное, неоценимое. Ее огорчало
223

только одно. Он настойчиво ухаживал за ней, добиваясь
взаимности, и она не знала,- как отделаться от этих уха­
живаний, не обижая его. По-видимому, ему казалось , со­
вершенно естественным, что она, одинокая тридцатисеми­
летняя женщина, должна принадлежать ему — почему бы
и нет? — тоже еще молодому и чувствующему себя оди­
ноко в Париже. Но после недавней встречис Константи­
ном Павловичем, так радостно и необыкновенно изменив­
шей их отношения, она не могла даже и представить себе
близости с другим человеком, хотя бы даже он был так
талантлив, так умен и привлекателен, как Корн.
Елизавета Николаевна даже немного жалела о своей
прежней молодой легкости, которая позволяла ей не за­
думываясь решать этот, никогда не казавшийся слишком
сложным, вопрос.
Но тогда Константин Павлович был другой, и любовь
к нему была другая, метавшаяся, отравленная воспоми­
наниями о его «холодном кипятке», о внезапных, мучив­
ших ее поворотах. Теперь все устроилось, все устоялось.
Теперь она ждала, и этому ожиданию были светло и проч­
но отданы душевные силы.
Корн работал, когда она пришла, но, увидев ее из
окна,.сбежал с лестницы и радостно протянул ей обе
руки:
— Здравствуйте. Как хорошо, что вы пришли!
Он был тощий, костлявый, в болтавшейся, запачкан­
ной красками блузе, с легкими движениями, в очках, рас­
сеянный, быстрый. У него было одновременно и деятель­
но-энергичное, и усталое лицо с лысеющим лбом. Он много
говорил, перебивая себя, но не путаясь, вдохновенно со­
глашался, вдруг неожиданно возражал и был, как однаж­
ды Елизавета Николаевна сказала ему, удивительно «од­
нозначен», то есть никогда и ни в чем не выдавал себя ни
за кого другого. Это полное отсутствие притворства спер­
ва как раз и показалось Елизавете Николаевне притвор­
ством. Но потом она поняла, что Корн так глубоко ушел в
свою живопись, с такой полнотой отдал ей свои силы, что
у него просто не хватило бы этих сил, чтобы хитрить или
притворяться, чтобы устроить благополучную жизнь. Ему
ничего больше и не осталось, как быть самим собой, и это
удивляло Елизавету Николаевну и казалось ей трогатель­
но необыкновенным.
Он любил выпить, мог часами бродить по Парижу. Но
она знала, что работает он мучительно медленно, без коп224

ца возвращаясь к своим сосредоточенным, без единого пу­
стого сантиметра, холстам.
Ее приход — Елизавета Николаевна сразу почувство­
вала это — был счастливой возможностью на короткое вре­
мя забыть о работе и заняться другим делом, которое он
тоже очень любил и которому отводил немалое место в
жизни. Не прошло и десяти минут, как он попытался об­
нять ее. Стараясь отвести его руки, она сказала с укориз­
ной: «Матвей Ильич»,— но он не отпустил, и пришлось
вырваться силой.
— Милый Матвей Ильич, ну, пожалуйста, не надо!
— «Ну, пожалуйста» — первый сказал я.
— А кто обещал рассказать, как Малевич поссорился
с Шагалом?
— Ну да, хорошо, непременно. Но я не могу расска­
зывать, когда мне хочется вас целовать. Можно одновре­
менно?
— Нет. Это долго объяснять, но я, к сожалению, не
могу позволить, чтобы вы меня целовали.
— Все-таки — к сожалению?
— Да. Это ничего не меняет.
У него были огорченные глаза, и Елизавету Николаев­
ну тронуло, что он нисколько не старается скрыть огорче­
ния. Надо было как-то помочь ему заменить неисполнившееся желание надеждой, и она заговорила о его послед­
ней, еще стоявшей на мольберте работе.
— Как все изменилось за несколько дней!
Это был уголок парка в Медоне. Лиловые пятна рас­
кинулись на дорожках, на траве — тени, отброшенные от
грубых стволов. В центре холста — угол дома с разноосвещенными окнами, одно над другим, а в стороне — ма­
ленькое темно-сиреневое строение. Неуловимо меняющий­
ся цвет древесной коры окрашивал пейзаж. Справа этот
цвет медленно переходил в зелень кустарника, а слева —
грубо сталкивался с краснотой осеннего клена.
— Нравится?
— Очень.
Они долго молча смотрели на холст, и когда Корн за­
говорил, у него были уже другие, спокойные глаза. Она
облегченно вздохнула.
Но он еще сердился на пее. Привязавшись к какому-то
ее замечанию, он стал доказывать, что она вообще не умеет
«смотреть».
3

В. Каверин, т. 6

225

— Я же вижу, как вы смотрите! Вы доверяете своим
зрительным впечатлениям, а нужно как-то отделываться
от них, п чем скорее, тем лучше. Им можно доверять, ко­
гда мы, например, обедаем, чтобы не поднести ложку к
уху. А перед картиной надо искать зрительные впечатле­
ния художника, а не ваши. Вы не умеете смотреть на
холст глазами того, кто его написал. Что такое пятно на
холсте? Это — событие, происшествие, иногда скандал, и
так далее. У Рембрандта — событие, у Гогена — скандал.
Все равно. Надо его понять, а кто не умеет смотреть, тот
никогда ничего не поймет, потому что ничего не увидит.
Все это было еще продолжением неловкой сцены уха­
живания — то, что он разговаривал с ней, как будто она
вчера взяла в рукп кисть. Но вот он заговорил о «пятне»
у бубнововалетцев, и сразу стало интересно. Когда-то он
сам принадлежал к этой группе.
— Для меня все началось с того, что надоели мирис­
кусники, я устал от их «тонкости вообще». У них все было
«вообще», даже образованность, хотя образованность им
как раз пригодилась. Опп были постаревшие актеры, ко­
торым пе хотелось уходить со сцены, и тогда они стали
покровительствовать другим, чтобы не уйти, а сами при
этом скрежетали зубами. Я лично слышал, как ваш Добужинскпй скрежетал, хотя при этом он был очень вежлив.
Дверь осталась открытой, и Елизавета Николаевна по­
няла по его скользнувшему взгляду, что ему очень хочет­
ся закрыть дверь. Он колебался, зная, что она снова на­
чнет стыдить его, и боялся, что по мягкости характера
ему снова ничего не удастся.
Они считали, что мы обезьянничаем, и были правы,
потому что действительно ■— куда бы мы кинулись без Се­
занна или Гогена? И потому что многие действительно
остановились на подражании. А некоторые не останови­
лись и даже перешагнули Сезанна. Конечно, тогда это
было не так ясно, как теперь, и даже совсем неясно. Тогда
шли ощупью п главным образом старались все отменить.
Сперва литературу, потом сюжет. Лет пятнадцать тому
назад я, например, писал пейзаж, а получался натюр­
морт. Мне нравились прозрачные предметы — стекло или
вода в графине, потому что это — не предметы, а окрашен­
ная среда. Вы когда-нибудь пробовали? Это очень по­
лезно.
— Да— Покажете?
226

Елизавета Николаевна покачала головой»
— Нет. Это было плохо.
— Ну вот. Дальше надо было идти учиться к куби­
стам, а я не пошел. Одно время я писал, как кубисты, но
у меня ничего не получалось, может быть, потому, что я
но натуре человек общительный и мне всегда хотелось в
работе спокойно разговаривать с людьми, а кубисты не
разговаривали, а настаивали, кричали.
Он забыл о «Бубновом валете» и стал рассказывать
о себе. К сюжету он вернулся уже в другом, цветовом
значении. Например, писал весь холст в одном определен­
ном цвете, стараясь, чтобы пространство, фактура, вся
инструментовка были не только связаны, но как бы про­
исходили из этого основного цвета. Потом стал искать
«освещение цветом», и оказалось, что сюжет ничему не
мешает и даже помогает, если понимать его в чисто жи­
вописном, а не в литературном смысле.
Он вышел и, вернувшись через несколько минут, за­
крыл дверь, не решившись все-таки накинуть крючок. Но
этот крючок уже участвовал во всем, что он рассказывал,
как бы заставив его раздвоиться: один Кори уже за­
хвачен тем, что должно было непременно произойти, если
он все-таки накинет крючок, а другой Корн еще расска­
зывал о своем отношении к супрематистам: по его мнению,
каждая труппа «левых» поняла революцию как победу
своего направления. Шагал был комиссаром по искусству
в Витебске, его ученики рисовали на всех заборах летя­
щих вверх ногами свиней и коровок. Через два года его
низложил Малевич. Малевич доказывал, что нечего во­
зиться с изображениями каких-то предметов и фигур:
подлинное революционное искусство беспредметно. Он от­
бил у Шагала учеников, захватил художественное учили­
ще, и Шагал должен был уехать в Москву.
В мастерской стемнело. Корн пробормотал, что надо
зажечь свет, подошел к двери и накинул крючок.
— Матвей Ильич, мы же не дети,— поспешно сказа­
ла Елизавета Николаевна, когда он снова обнял ее.— Если
бы я могла, я бы... Ну, просто... Раз уж вы... Но я не
могу.
Он что-то говорил изменившимся, беспамятным голо­
сом: «Ну, пожалуйста, я не хочу насильно...»
— Насильно нельзя, и вообще нельзя. Поверьте же
мне! Я так дорожу нашим знакомством, а теперь мне при­
дется...
8*

227

— Почему, почему? Напротив, если б мы были близ­
ки, мы виделись бы часто, каждый день. Ну, я очень про­
шу вас, Лизанька. Очень!
Она снова отвела его руки. На мгновенье ей самой ста­
ло досадно, что она так холодна.
— Не могу. И объяснить не могу. Вы мне разорвете
платье,— сказала она, отклоняясь.— А оно у меня одно.
Есть, впрочем, другие, но это — самое лучшее. Пожалуй­
ста, откройте дверь, чтобы не волноваться. И я вам все
объясню.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Париж, 1931,
Милый друг, я начала это письмо давно, еще когда
мой сад, состоящий, как ты знаешь, из единственной че­
решни, был в цвету. Теперь она отцвела, пожелтела, ветер
срывает последние листья. Я ее люблю и такой, с графи­
ческим рисунком ветвей. Плохо только, что к ней больше
не приходит в гости Лариса Нестроева. Мы поссорились,
должно быть навсегда, потому что она не из тех, кто воз­
вращается, а я не из тех, кто просит вернуться. Дело на­
чалось со спора, в сущности, отвлеченного. Ей не понра­
вился интерьер, который я пишу, и она сказала мне об
этом, может быть, слишком резко. Потом мы вернулись
к нашему разговору о «первоначальности» искусства, и я
первая сорвалась, когда она сказала, что недаром сказа­
но: «В начале было слово», и что в сравнении с поэзией
«все зрительное — второстепенное». Я стала доказывать
обратное, то есть «первоначальность» живописи, и не пашлась, когда она возразила, что на необитаемом острове
художник — только Робинзон, а поэт — бог. Мы обе силь­
но волновались, но я сдерживалась, а она с каждой ми­
нутой становилась все холоднее и резче. Она преклоняет­
ся перед Гончаровой, я знала это и уже нарочно сказала,
что как раз у Гончаровой-то и нет той первозданности,
того «начала начал», которое свойственно подлинным
большим мастерам. Она посмотрела на меня, точно от­
толкнула,— мне холодно стало от этого взгляда,— и заме­
тила уже почти небрежно, что между Гончаровой и мной
уже та разница, что я только подхожу к искусству, а опа
им одержима, захвачена. Для нее иного выхода нет, а для
меня — есть. И тут она беспощадно сказала о моей пиро228

графин, о зонтиках, точно кнутом стегнула по больному
месту. Я расплакалась, она тоже — и вскоре ушла, лишь
наружно помирившись.
Меня потрясло ее презрение, и теперь я думаю, это
была совсем не шутка, когда она сказала, что ходит в го­
сти к моей черешне. А ведь сколько было выговорено под
этой черешней! Сколько в памяти перебрано, какие счеты
сведены, не между собой, а между долей мужской и жен­
ской, нерусской и русской. Так вот, не будет больше этих
разговоров. И не потому мы разошлись, что ей не нравит­
ся моя живопись, а потому что мы обе — странницы, кото­
рым больше невмоготу бродить «Христа ради». Все это —
горечь душевная, отрава, месть себе, камень на шее, с ко­
торым не жить бы, а впору только броситься в воду.
Я не писала тебе, что подавала просьбу о возвраще­
нии и, к сожалению, получила отказ. Я уже после первого
разговора в консульстве сомневалась, что мне удастся вер­
нуться, по все-таки подала заявление, заручившись под­
держкой руководителей Союза возвращения на роди­
ну,— ты, должно быть, слышал об этой организации, в
которой кого только нет — от безграмотного вологодского
мужика до бывшего министра. Отказ пришел через полго­
да, и я немедленно — так мне посоветовали в том же со­
юзе — подала новое заявление. Вот так-то, родной. Те­
перь остается только одно: ждать тебя. В последнем пись­
ме ты упомянул, что возобновляешь хлопоты о команди­
ровке.
О моих работах ты сказал много верного, и это удиви­
тельно, если вспомнить, что я послала тебе только фото­
графии. Но, миленький мой, все это для меня уже пе
вчерашний, а третьегодняшний день! Я работаю теперь
совершенно иначе... Ну, могу только «философски» объяс­
нить: так, чтобы не я требовала от живописи все возмож­
ное и невозможное, а опа — от меня. Посылаю тебе пись­
мо, не перечитывая, чтобы пе задержать.
6,1.31. Париж.
Не могу тебе передать, как ты беспокоишь меня, мой
дорогой. Или ты сердишься- на меня за то, что я не сразу
ответила? В твоем письме есть нечто принужденное, точно
ты написал его через силу. Может быть, ты просто раз­
любил меня? Нет, это тебе не удалось бы утаить, стран­
ные недомолвки твоего письма относятся к чему-то со229

вершенно другому. Мне показалось даже, что у тебя
переменился почерк, и я, дура, кинулась сравнивать... Нет,
твой! Умоляю тебя, напиши мне правду или, если это не­
возможно, хоть краешек правды, я все пойму с полуслова.
Если это служебные неприятности, ради бога, не прида­
вай им значения. Если откладывается командировка —
ну что ж, нам с тобой не занимать терпения, надежды.
Что же мне, мой родной, рассказать о себе? У меня —
трудная полоса. Не в материальном отношении, там — не
«полоса», а вся жизнь. Хедив, с которым Алексей говорил,
отказался ссудить мне 25 тысяч франков на два года.
Алексей предложил свои десять, и на этот раз отказалась
я. Но меня беспокоит не безденежье. Другое не дает мне
покоя, о другом думаю я беспрестанно: неужели так и
не удастся вернуться домой? На Волгу. К тебе.
Все это, должно быть, наивно, мой дорогой, но почему
бы иногда не помечтать одинокой женщине средних лет,
которая только что долго смотрелась в зеркало, стараясь
угадать, «какую» ты меня любишь. Ты станешь смеяться,
но прежде чем приняться за письмо к тебе, я крашу губы,
подвожу глаза, с сожалением разглядываю морщинки
вокруг рта и глаз. Говорят, что стареют, когда этого
хотят. Неправда! Когда этого не хотят — еще больше ста­
реют.

4.IIL1931. Париж.
Я все поняла, мой дорогой. Больше ты не услышишь
от меня ни единой жалобы. Мне просто захотелось по­
мечтать, и я забыла о том, как, в сущности, безнадежно
это занятие. Я буду терпелива. Я стану писать тебе о
ежедневном, обыкновенном, о том, что не заставляет за­
глядывать ни вперед, ни назад. Ты приедешь, нет же ни­
каких оснований предполагать, что этого не случится?
И все будет хорошо.
В последнее время стоит мороз 2—4° ниже нуля, Па­
риж в снегу. Для французов это бедствие, а я не могу
на него наглядеться. Странно, что можно взять в руку
хрупкий комок, он холодит и напоминает петербургскую
зиму. Отдать бы полжизнп за этот свет, через который,
как говорила Нестроева, смотрятся мои картины, да не­
кому, никто не возьмет. Впрочем, снег скоро растает. На
террасах больших кафе пылают переносные печи, на пере­
крестках в жаровнях аппетитно дымятся каштаны, но уже
230

открылся рынок цветов, и на тележках — фиалки, нарцис­
сы, мимозы.
Клямар в десяти минутах от Парижа. Через три
года обещают метро, а пока приходится ездить поездом
и трамваем. Домик — настоящая спичечная коробка. Две
комнаты, в одной живет хозяйка, в другой — ваша по­
корная слуга. До меня здесь жил один знакомый худож­
ник, который всю мебель сделал своими руками — как
мы когда-то с Георгием в нашем сарае. Топорно, но уют­
но. Тахта, на которой лежит матрац, покрытый облезшим,
путешествующим со мной всю жизнь турецким ковром.
Стол, два стула. Все прочее представить себе очень легко:
холсты, которых становится все больше, подрамник, бан­
ки с кистями... На подоконнике стоят цветы. За окном —
маленький двор, а на дворе — мое утешение — черешня.
Опа, конечно, изображалась не только в разных ракур­
сах, но во все четыре времени года.
Зарабатываю я мало, главным образом книжной ил­
люстрацией. Всегда что-нибудь да подвернется в послед­
ний момент. Иногда я устраиваю себе праздники. Вот вче­
ра, например, поехала на выставку Тулуз-Лотрека. Он
впервые представлен с такой небывалой полнотой, номе­
ров пятьсот, а может быть, и больше. Живопись, пастель,
гуашь, рисунки, литографии и изумительные плакаты. Ка­
кая свобода, мастерство, грация, искренность, сила! Ка­
кое заступничество за попираемого ногами, униженного,
уничтоженного, затолканного человека! Что касается его
«плоскостности», о которой мы с Корном много говорили...
Ты знаешь, Кандинский где-то писал, что он научился,
не без труда, наслаждаться далеким и даже «враждебным»
ему искусством и холодно проходить мимо холстов, будто
родственных ему по духу. Именно это чувство испытала
я на выставке Тулуз-Лотрека.
Посылаю тебе книгу о Модильяни. Пиши, мой дорогой,
поздравляю тебя с днем ангела. Пришли мне свое фото,
так хочется посмотреть на тебя!

5.VII.1931. Париж.
Ты знаешь, как редко я бываю в театре, а тут вдруг
собралась и пошла к Питоеву посмотреть «Три сестры».
Французы пишут о «высокой поэзии, неотразимом очаро­
вании, своеобразной прелести». И одновременно: «Это
сумасшедший дом, весь народ заражен коллективной не231

врастенией». Вздор, конечно, и непонимание того, что ли­
тература в России — это совсем другое, чем где бы то ни
было. Это — плоть от плоти интеллигенции, а паша интел­
лигенция — особое явление, ни на что не похожее, неда­
ром же ни в одном языке нет даже и самого этого слова.
Она, может быть, и хотела бы стать другой, но не в си­
лах — в этом ее и беда и утешение. Стать другой — это
значит не искать правды, не заботиться о ней, не требо­
вать от других того, что ты требуешь от себя, и т. д. Вот
попробуй мысленно представить себя таким — и мгновен­
но в тебе сразу восстанет все передуманное, пережитое,
все прочитанное, а из прочитанного па первом месте все
та же русская литература, те же Толстой, Достоевский и
Чехов.
Ну, полно! Я снова расфилософствовалась, а это все­
гда — не к добру.
Мне хочется зимой вернуться на Корсику. Для этого
нужны деньги, а лето — трудное, безденежное, держусь
только кредитом у соседних лавочников, которым стара­
юсь внушить привязанность к искусству.
Во Франции кризис спадает, но художники, пострадав­
шие от него в первую очередь, очень медленно восстанав­
ливают свое положение — такая уж, видно, наша судьба.
Почему ты в последнем письме ничего не пишешь о
своей командировке? Может быть, я могу помочь чем-ни­
будь? Ну, скажем, пойти к Шевандье?
Спасибо за книги, в особенности понравился мне
«Дневник Кости Рябцева», хотя и показалось пемного
странным, что педагоги у вас побаиваются собственных
учеников. Я вспомнила мой пансион в Перми. Нам не жи­
лось так привольно.
Не пишу о том, как я жду тебя. Для других любовь —
развлечение, украшение жизни. А для нас с тобой — рок.
Только ты не можешь помешать моему одиночеству.
Ведь любовь — это и есть творчество, по меньшей мере в
тех преувеличениях, которые оказываются действитель­
ностью.

10.XII.1931. Париж.
Милый друг, спешу тебе написать, что я жива и —
чуть не написала: здорова. Как раз — нездорова. Вот уже
четвертый день лежу с гриппом, температура высокая, в
голове — странная, почти приятная легкость. Впрочем,
232

сегодня уже не очень высокая, и можно почитать, помеч­
тать. За окном, как «сонмы маленьких княжен», плывут
белые праздничные облака. Черешня моя —- совсем япон­
ская, для Хокусаи.
Давно не писала тебе, но думала много. Говорят —
silence fait eloigner plus que distance
Ио когда я вну­
тренне разговариваю с тобой, я путаю нас, а если бы ты
получил письмо, адресованное, в сущности, самой себе,
оно, пожалуй, произвело бы на тебя странное впечатление.
И думаю я, милый мой, о любви.
Можно ли представить ее объективно, вне нас? Если
можно, она должна быть неслыханно высокого мнения
о нас. И это сказалось прежде всего в том, с какой после­
довательностью, как настойчиво и энергично она затруд­
няла нам жизнь. Едва ли не с первых дней нашего зна­
комства она разлучила нас и потом занималась этим в
течение десятилетий. Она охраняла нас от пошлости. Мы
всегда были в ее руках, и это медленно, но неуклонно
учило нас нравственности, то есть, в сущности, вкусу. Она
наградила нас тайной, без которой не может быть подлин­
ной любви и которая сохраняет ее от распада. Ей не ме­
шало то, что я была близка с другими, потому что эта
близость не только не напоминала ее, но была ее проти­
воположностью, как моя жизнь с Гордеевым или уверен­
ность в том, что и ты был близок с другими. Она стала
совсем другой, чем в молодости, и я даже знаю, когда это
случилось: в тот день, который я провела у твоей посте­
ли. Опа научила нас терпению — это в особенности от­
носится ко мне, я всегда была позорно нетерпелива. Она
заставила нас жить, вглядываясь друг в друга, а ведь
люди вообще плохо понимают друг друга. Я много раз
замечала, что мужчина и женщина, говоря па одном язы­
ке, вкладывают совершенно различный смысл в то, что
они говорят. Кроме тайны любви есть еще и тайна лично­
сти, и хотя мы, кажется, не утаили друг от друга ни еди­
ного движения души — она осталась для нас почти непро­
ницаемой. Но так и должно быть, потому что усилия про­
никнуть в тайну личности есть те же усилия любви. Но
и это еще далеко не все. Душа засорена бог знает чем, за­
сорялась всю жизнь и продолжает засоряться почти еже­
дневно. Любовь, как метла, как баба с мокрой тряпкой
в руках, трудилась и трудится до седьмого пота, чтобы
1 Молчание отдаляет больше, чем расстояние (фр.).

233

вымести этот сор. Мое женское дело было в том, чтобы
облегчить ей этот нелегкий труд, но я — каюсь — далеко
не всегда ей помогала. Так любовь очищала душу, воз­
вращая ее к самому главному — к самопознанию, к спо­
собности внутреннего взгляда, без которого смысл жизни
уходит между пальцами, как песок. Здесь у нее было вер­
ное, испытанное, сильное средство — страдание, которое я
всегда от души ненавидела и ненавижу. Ты долго старал­
ся обойти его, не замечая, что это значило обойти и меня.
Ты как будто надеялся, что времени удастся обогнать
пашу любовь и опа уйдет в прошлое. Этого не случилось,
потому что она оказалась сильнее всего, что может с нами
случиться.
Но и это еще не все, мой дорогой. Она не только пере­
строила нас, опа пе только постоянно была камертоном,
к которому мы невольно прислушивались, хотели мы это­
го или нет. Опа искала и нашла себя в искусстве. Не знаю,
многое ли мне удалось, останется ли что-нибудь в живопи­
си после моей смерти, найдется ли для меня хотя бы кро­
шечное самостоятельное место? Но с тех пор, как я поня­
ла, что пишу свое, каждый новый холст — хотя бы это был
натюрморт с репой и капустой — внутренне был связан
с нашей любовью. Не потому, разумеется, что я пишу для
тебя, а потому, что искусство не только не мешает любви,
а, напротив, стремится выразить ее образ.
Вот тебе целый трактат о любви, как я ее попимато.
Но не думай, что я подвожу итоги. Ничуть пе бывало!
Я жду тебя. Сам знаешь, как! Напиши мне, мой дорогой,
поскорее.
12.1.32. Париж.
У меня ничего нового, мой дорогой, за одним счаст­
ливым исключением: на прошлой неделе к моей «спичеч­
ной коробке» подъехала машина, из которой вылезла пре­
лестная молодая женщина — мой маршан, представь себе,
послал ее ко мне. А у меня по всей комнате развешано
белье, пахнет кухней, я — черт знает в чем и т. д. Гово­
рили мы под отчаянный лай Джима, хозяйского сеттера.
Она — полурусская-полугрузинка, живет в Праге. Муж ее
едва ли что не министр, а она —■ историк живописи, соби­
рает коллекцию п хвасталась мне (впрочем, очень мило),
что у нее уже есть Ларионов, Шагал и Сутин. Я, конечно,
только развела руками, услышав эти имена, но она, к
234

моему изумлению, выбрала два холста (которые мне со­
всем не хотелось продавать) и уехала, оставив свою ви­
зитную карточку. Фамилия у нее самая русская: Неле­
динская-Мелецкая,— помнится, был такой поэт в допуш­
кинское время. Ты ведь знаешь, я не завистлива. Но тут
позавидовала — и аристократической простоте, и женской
прелести, которая ничуть не мешает ей понимать живо­
пись и говорить о ней свободно я тонко. Еще два-три та­
ких визита, и у меня наберется денег для Корсики, по
которой я очень скучаю. Лючия зовет меня к себе, но она
сама еле-еле сводит концы с концами. Там дни долгие,
спокойные. А здесь не оглянешься — и ночь.
Посылаю тебе занятный газетный отзыв о Ван Донгеие, одном из кумиров Парижа.
А вот Надю мне жаль. Я думаю, что ты к ней неспра­
ведлив, я знаю, ты ведь бываешь жестокий. Есть две рев­
ности: одна — ложь самому себе, своему сердцу, другая —
ложь в других. Мне кажется, что ты нарочно обманывал
себя, чтобы расстаться с ней.
По-прежнему бываю у Кориа, который работает сейчас
над портретом мальчика, сына консьержки: горбоносый,
тоненький, вот-вот переломится, с вытянувшимся, очень
узким лицом. Я вспомнила Шамиссо с его убежавшей
теныо, то есть не Шамиссо, а именно эту тень. Брови
вздернуты. И ждет, и рвется куда-то.
Не беспокойся обо мне, мой родной. Все будет хоро­
шо. Помнишь, я прислала тебе заговор?
Полюбив меня, помни меня,
Встанет ли солнце, помни меня.

Тогда я заклинала. А теперь просто верю.

В этом письме нашелся адрес Нелединской-Мелецкой.
Впоследствии опа читала курс истории искусств в Карло­
вом университете. Ее собрание pousses — восковых порт­
ретов, заменявших в XVIII веке фотографии,— считается
одним из лучших в мире. В маленькой отборной коллек­
ции картин, состоящей из русских художников, сохрани­
лась одна работа Тураевой.
Она называется «Малярия в Порто-Веккьо». Синий
треугольник неба тяжело ниспадал к другому треуголь­
нику, состоящему из пристани, бухты и набережной, на
235

которой тревожными поблекшими пятнами застыли ред­
кие фигурки людей. Небо было написано так, что оно,
казалось, сейчас упадет на Порто-Веккьо. Это было не
небо, а твердь небесная, написанная беспощадными, не­
умолимыми, мерцающими, раскаленными сиренево-серы­
ми тонами. А внизу медленно плыла твердь земная, как бы
охваченная лихорадочным бредом. Зернистый свет горел
в глубине картины, и пустота набережной, пристани была
полна этим тревожным светом.

20.1.32, Париж.
...Как никогда важен теперь для меня «собеседник»,
тот, кто увидит мою работу в России и кому она передаст
мои мысли и чувства. Мне страшно, что я притащу на ро­
дину свое грешное «тело», свои страдания, свои неосуществившиеся стремления, свои пристрастия и пороки...
Борьба между душевной жизнью и действительностью, в
которой я провела долгие годы, глубоко изменила меня.
Я выработалась, как собственный двойник, я не та, какой
могла бы стать, если бы у меня была другая жизнь. Все,
что я видела до сих пор и переносила на полотно, было
предопределено моим двойником, моим зеркальным отра­
жением. Вот откуда эта жажда одиночества, эта мысль,
что так и должно быть, что я могу обходиться без чужого
лица, без постороннего взгляда. От беспредметности до
одиночества — один шаг. «Я вижу так, а больше мне ни
до кого нет дела». И только поняв это, я снова стала
искать возможность разговора с людьми. Для этого надо
было поставить центр тяготения вне себя, вырваться из
одиночества, убить в себе «двойника». Нельзя найти свое
лицо, не переключая себя на других. Это вовсе не зна­
чит — перешагнуть через самого себя. Напротив, это зна­
чит овладеть собой — и это сделал Корн. Достигну ли я
когда-нибудь полной власти над собой — не знаю. Тогда
люди увидят мои холсты, и среди людей отберутся те, ко­
торых я заслужила.
Боюсь, что эти размышления покажутся тебе, в свою
очередь, беспредметными, мой дорогой. Какое несчастье,
какая беда, что я не могу поговорить с тобой не в пись­
мах, пе беззвучно, а во весь голос, перед холстами. Но
ведь нельзя же представить себе, что мы никогда не уви­
димся. Это было бы...
236

.Москва, 2 марта 1932 года.
Уважаемая Елизавета Николаевна!
Пишу Вам по просьбе Константина Павловича Кар­
новского. Он находится в больнице им. Боткина (седьмой
корпус, четвертая палата), и, хотя состояние его здоровья
улучшается, однако ему еще надолго — может быть, па
полгода — запрещена всякая умственная работа, даже чте­
ние. Заболевание его очень редкое, называется арахнои­
дит, а по-русски — воспаление паутинной оболочки мозга.
Иногда оно является следствием травмы, но чаще — само­
го обыкновенного гриппа. Константин Павлович недавно
перенес грипп, так что у меня причина его болезни не вы­
зывает сомнений. Он часто спрашивает — нет ли для него
писем, но лишь сегодня сообщил мпе Ваш адрес и попро­
сил передать, чтобы Вы не волновались, если некоторое
время от него не будет известий. Но Вас он просит писать,
как прежде, на его домашний адрес, откуда письма будет
доставлять сосед по квартире. И я со своей стороны прошу
Вас писать ему обычные письма, то есть такие, как если
бы ничего особенного не случилось. Это может сыграть из­
вестную роль в его выздоровлении. Со своей стороны я
буду время от времени сообщать Вам о его положении.
Желаю Вам всего хорошего.
Доктор Л. Безбородов.

20.II1.32. Париж.
Костенька, я получила сегодня письмо от твоего вра­
ча, очень меня огорчившее. Конечно, я буду писать тебе,
мой дорогой, а ты ответишь мне, когда поправишься, на
все мои письма сразу. А пока спешу тебе сообщить, что
па днях я встретилась с Бернштейном, помнишь, я тебе
писала о нем? Я рассказала ему о своих хлопотах, и оп
был так добр, что отправился в консульство вместе со
мной. Ответа из Москвы еще нет, но разговор был совсем
другой, обнадеживающий. Бернштейн думает, что за дело
следует взяться иначе: надо, чтобы за меня поручился
или, по меньшей мере, прислал рекомендательное письмо
кто-нибудь из видных советских деятелей — писатель или
художник. Он знаком с А. Н. Толстым и обещал мне по­
говорить с ним по возвращении. Я теперь все думаю, как
бы мне послать Толстому в подарок что-нибудь из моих
работ. Да страшно, а вдруг не понравится! Мне кажется,
что ему должны нравиться «мирискусники» — ведь его
237

проза в этом духе, не правда ли? Тогда лучше, пожалуй,
ие посылать. Так или иначе, я верю, что все будет хорошо!
Мы увидимся, увидимся непременно! Но я тебя умоляю,
не торопи свое выздоровление. Я по себе знаю, как важно
найти душевные силы, чтобы оставить себя в покое.
Обнимаю тебя. Скоро напишу снова.

Париж.
Пока у меня ничего нового, мой родной, если не счи­
тать неожиданного, во всех отношениях, предложения —
сделать фрески в шато одного богатого архитектора, очень
симпатичного человека. Ты знаешь, я не робкого десятка,
по тут долго сомневалась, прежде чем дать согласие. Прав­
да, я предупредила заказчика, что технику знаю только
теоретически. Ты, без сомнения, представляешь себе в об­
щих чертах, что такое фрески. Тут многое зависит от шту­
катура, который готовит стену. Удалось найти очень опыт­
ного, но оказалось, что это и хорошо, и плохо. Пришлось
мне самой взяться за дело, то есть он стал работать по
моим указаниям. Конечно, дня не проходило без спора.
То, что я говорила, шло вразрез с его опытом, он настаи­
вал на своем и, когда меня не было, не раз портил работу.
Никак не мог попять, что надо каждый раз перед работой
класть грунт и писать по сырому, потому что, как только
грунт высыхает, он уже не вбирает краску. Подбор красок
тоже очень сложен, приходится пользоваться подкладоч­
ными тонами, усиливающими прочность и светосилу. Сло­
вом, это новая и очень интересная работа, о которой я меч­
тала еще в Стамбуле, копируя мозаики Кахрие-Джами.
И наконец, что тоже весьма существенно, я получила со­
лидный аванс, а когда работа будет закончена, совсем раз­
богатею. Не только расплачусь с долгами, но смогу спокой­
но работать по меньшей мере месяца три-четыре.
Вот так-то, мой родной. Все складывается хорошо.
Я снова виделась с Бернштейном, и он сказал, что почти
не сомпевается в благоприятном ответе...
(Письмо не датировано)
Перед зеркалом

Не опа, а Гордеев получил заказ от богатого архи­
тектора, и все, что она паписала о фресках, ей рассказал
накануне Гордеев. Опа действительно встретила Берп238

штейна на улице, и разговор о возвращении был, но это
был совсем не обнадеживающий, а скорее обескураживаю­
щий разговор, хотя этот благожелательный человек ис­
кренне сочувствовал ей и обдумывал вместе с ней все
возможности возвращения. Но она не была с ним в кон­
сульстве, и не только не была, а не посмела даже попро­
сить его поехать с ней. Она понимала, что, несмотря на
всю его благожелательность, он вряд ли сумеет ей
помочь.
Он действительно был знаком с Алексеем Толстым, но
пе предлагал и не мог предложить Елизавете Николаевне
обратиться к нему, потому что Толстой не стал бы хлопо­
тать за незнакомого человека. Бернштейн назвал его как
пример«вот если бы такой человек, как Толстой...».
Но среди ее русских друзей и знакомых не было такого
человека.
У нее давно разладились отношения с Машей Снего­
вой, но все же она поехала к ней, вспомнив, что среди
друзей ее мужа есть врач-невропатолог. Встреча состоя­
лась, и врач сказал, что трудно что-либо посоветовать, не
видя больного.
Елизавета Николаевна вернулась к себе, измученная,
полумертвая. Хозяйка пришла, чтобы напомнить о долге,
и раскричалась, показывая длинные желтые зубы...
Она писала Константину Павловичу чаще, чем преж­
де, и хотя это было трудно — притворяться, что ничего не
случилось, как ее попросил об этом доктор Безбородов,—
опа притворялась. Когда-нибудь он прочтет ее письма и
узнает, как она естественно, разумно лгала. Все устрои­
лось: она задолжала за квартиру, но хозяйка — добрая
женщина — охотно согласилась подождать, а потом, когда
Елизавета Николаевна написала ее портрет, приняла его
в счет долга. В Клямаре сейчас хорошо, цветут яблони,
сливы и груши. Должно быть, весна загоняет в ее домик
поэтов, на днях Маша приехала с молодым итальянцем,
который, по ее словам, пишет почти как Д’Аннунцио. Опа
показала Матиссу последние работы, п он поздравил ее и
сказал, что поговорит о выставке с маршалом.
Маша действительно приезжала с итальянцем, и он чи­
тал плохие стихи. Клямар был розовый и белый от яблонь
и груш. Матисс действительно очень хвалил , ее картины.
Но выставить надо было не меньше 50—60 холстов, каж­
дая тоненькая посеребренная рамка стоила очень дорого,
а маршал сказал, что он готов рискнуть, но с условием —
239

если где-нибудь, например, в «Les Echos d’Art», о ней по­
явится статья или хотя бы заметка.
Теперь у нее было два существования. Одно — выду­
манное, благополучное, в котором сбывалось все, на что
она давно перестала надеяться. И второе — подлинное, го­
лодное, спотыкающееся, в котором была одна опора — ра­
бота.
В молодости, когда жажда новизны окрашивала и
оправдывала ее жизнь в Турции, во Франции, па Корсике,
ее почти не мучила ностальгия. Константин Павлович был
для нее Россией. Теперь, когда ее письма оставались без
ответа, она чувствовала себя наказанной за то, что уеха­
ла, и неотвратимо, безнадежно одинокой.
После того как Елизавета Николаевна разошлась с Гор­
деевым, у нее образовался новый круг знакомых. Хозяйка
прислала судебного исполнителя, маленького грозно-доб­
родушного старика с пышными седыми усами, он ушел
очарованный, взяв с нее обещание, что она напишет се­
мейный портрет,— и по воскресеньям она стала бывать
в шумном, любознательном, беспечном, истинно француз­
ском доме. То и дело к ней приезжали корсиканцы, с ко­
торыми надо было и приятно было возиться. Дух легкости,
неунывания поддерживался, хотя ее решение — отказать­
ся или почти отказаться от того, чем она прежде зараба­
тывала на жизнь: от зонтичных ручек, раскраски тканей,
портретов на заказ — было, по мнению всех ее друзей, на­
стоящим безумием. Но это решение было связано с дру­
гим, очень важным. Она не хотела вернуться на родину —
если произойдет это чудо — с пустыми руками. Конечно,
она все равно не могла не работать. Внутренняя необхо­
димость, которую она не замечала, как не замечают необ­
ходимости дышать, заставляла ее писать каждую минуту,
свободную от других необходимостей — есть, спать, забо­
титься об одежде. Но прежде эта главная необходимость
была связана с надеждой на возвращение, а теперь на­
дежда была подорвана.
Это-то она и писала, иногда бессознательно и опоми­
наясь лишь, когда очередной холст подходил к концу. Она
написала интерьер, стену и дверь ее мастерской — и это
была грустная, плотно закрытая дверь, захлопнувшаяся
перед ней п оставшаяся темной, несмотря на красноватоискрящийся свет, скользящий откуда-то с невидимой вы­
соты и загорающийся, когда холст освещал естественный,
солнечный свет.
240

Другой интерьер, маленький деревянный стол в углу,—
опа работала над ним два месяца,— был портретом очень
одинокого стола, терпеливого, сжавшегося, притерпевше­
гося, слепо смотрящего на бесчисленные светлые пятныш­
ки, из которых составлялось медленно опускавшееся к
нему разноцветное мерцание.
Она не думала, понравятся ли кому-нибудь эти холсты,
так же как не думала больше, понравится ли кому-ни­
будь она сама — с ненакрашенными губами, в платьях,
вышедших из моды, постриженная почти по-мужски, что
ей, кажется, совсем не шло. Равнодушие к чужому мне­
нию не мешало, а может быть, даже помогало делу.
Елизавета Николаевна не знала, откуда взялась уве­
ренность в том, что она не может работать иначе. Это
была уверенность бессознательная, возможно даже, что ей
не удалось бы выразить то, что она думает о своей жи­
вописи, в разговоре или на бумаге. Но то, чем стала для
нее работа, она легко могла рассказать.
Работа была теперь для нее все усиливающейся догад­
кой, что нищая жизнь, и ностальгия, и сны о России, и
письма Константину Павловичу, в которых она все лгала
о себе, нужны для того, чтобы были написаны эти холсты.
Работа была пониманием того, что ей не все равно, где
быть одинокой, и невозможностью изменить что-нибудь
в этом одиночестве.
Работа была опытом прежней жизни, в которой само
собой отбиралось то, что важно для живописи,— памят­
ный летний вечер в Симбирске, когда красновато-холод­
ный свет заката потемнел, становясь теплее, добрее, и
каждый цвет зазвенел отдельно — голубой, зеленый, фи­
сташковый, белый. И другой вечер, в Олеизе, когда перед
ней вдруг открылся хребет Яйлы, горы, которые она ви­
дела ежедневно пз своего окна — видела и не понимала.
Одна была покрыта лиственным лесом. Зимой, в прозрач­
ности высоты, она выглядела как будто припорошенной
пеплом. Этот легкий, почти бесцветный пепел смягчал
краски, и, чтобы увидеть всю гору сразу, надо было со­
средоточиться на самых ярких купах. Среди них были чуть
тронутые розовым, были блекло-зеленые. Сильнее других
по цвету были темные, облетевшие, с четким, грозным ри­
сунком ветвей. Налево от этой курчавой горы была дру­
гая, с безлесной, травянистой, ровно-зеленой верхушкой,
па которой лежал полосками снег. А в глубине была вид­
на третья, по которой круто вилась до самой вершины до241

рога снега, и купол тускло и страшно блестел под голой
луной.
Никогда прежде опа не чувствовала с такой остротой
самый материал живописи — деревянные кресты подрам­
ников, кисти, упрямую, тупую белизну холста — и связан­
ное со всей этой вещественностью блаженное оцепенение
работы.
Бернштейн подарил ей альбом «Палехские мастера», и
она написала Константину Павловичу: «С трепетом слежу
за жизнью в России. Какой подъем! Какая сила, упорство
и терпение!»
В Клямаре, в маленьком домике из двух комнат, выхо­
дившем в переулочек между других домов, а уже потом
на улицу — зеленую летом,— жизнь казалась забежавшей
с шумной дороги, присевшей отдохнуть и принявшейся за
неустанную, неотвратимую работу. Жизнь шла, как паро­
вичок по бульвару Сен-Мишель, ночами перевозивший
овощи на Большой рынок. Она слышала его осторожное —
чтобы никого не разбудить — попыхиванье в ту ночь, ко­
торую она провела у Константина Павловича, лежавшего
в малярии.
Кризис кончился, продукты стали дешевле, деньги —
дороже. Сперва решительно отказавшись от помощи Гор­
деева, она все-таки брала у него взаймы, возмещая долги
работой в его артели. Маршан иногда присылал покупа­
телей.
Мясничиха сделалась коллекционершей ее картин, сре­
ди которых были две или три хороших. Мясо, полученное
в обмен на холсты, Елизавета Николаевна продавала на
рынке.
Жизнь шла незаписанная, неназванная. Прошлое ста­
ло осязательно прошлым. Еще более осязательным было
настоящее с его ощущением независимости, ни перед кем
невиновности, никому и ни в чем неодолженности.
Переписка с Константином Павловичем была для нее
зеркалом, в которое она смотрелась всю жизнь, с шестна­
дцати лет. Когда она жила в России, это были письма о
том, что происходило в ней и с нею, о людях, с которыми
она встречалась, о книгах, которые она читала, о музыке,
живописи, любви. Потом этот круг стал теснее, мечта о
свидании казалась почти безнадежной, и Елизавета Ни­
колаевна впервые попросила его не писать о любви: «Не
заставляй меня лежать ночью, рядом с мужем, с откры­
тыми глазами».
242

Потом, в Париже, когда можно было писать обо всем,
она поняла, что ни ему, ни ей нельзя писать обо всем.
Круг стал еще меньше — теперь она смотрелась в зерка­
ло, подчас не узнавая себя. Разлука научила ее любви —
не той раскалывающей, кидающей из стороны в сторону,
непроглядной, а чистой, подлинной, прячущейся, скры­
той. И хотя теперь можно было сколько угодно писать о
любви — круг продолжал сжиматься, как сжимается душа
от незаслуженного унижения.
Были дни, когда ей становилось легко, она сама не
знала, откуда бралась эта легкость. Может быть, от ощу­
щения чистоты, соединявшегося с полной душевной заня­
тостью, от ощущения, что не работа теперь принадлежит
ей, а она — работе.
Она похудела, подурнела. Она почти пе бывала у Корпа, и наконец он, рассердившись, сам пришел к ней и
потребовал, чтобы она показала ему последние холсты.
Длинный, худой, в грязной холщовой блузе, он долго
мрачно ходил помастерской, а потом, тоже мрачно, ска­
зал, что она стала работать самостоятельно, смело. И он,
как Матисс, заговорил о выставке:
— Вы — женщина, а женщинам нужен триумф.
Елизавета Николаевна слушала и думала, что, разго­
варивая с ней, он больше не косится на дверь и не надеет­
ся, что она позволит ему накинуть крючок.
Из Парижа надо было уехать не только потому, что
па Корсике остались холсты, необходимые для выставки
(состоится она или нет), но еще и потому, что она сильно
кашляла: очевидно, с легкими снова было неблагополуч­
но. К доктору она не пошла, а Гордееву, который, загля­
нул к ней и ужаснулся, напомнила, что однажды оп ее
уже похоронил и что завещание (согласно которому он
получит ее скелет) остается в силе.
За зиму ей удалось расплатиться с долгами. Она спи­
салась с Лючией. Бонифачийский дурачок Жозеф уже
искал для нее комнату и предлагал на первое время свою.

Бонифачо.
Костенька, я живу пока у своей Лючии в счастливом
одиночестве, вдали от суеты и забот Парижа. Нигде мне
не работается так хорошо, как здесь. Рыбаки заходят,
рассказывают об охоте, о бандитах. Говорят опи па испор­
ченном итальянском, я их понимаю, они меня — нет, но
это ничуть не мешает нашим беседам. К моей живописи
243

они относятся с уважением, и заработать здесь ничего не
стоит. Я сделала несколько детских портретов и обеспечи­
ла себя работой на месяц. Читаю по вечерам длиннейший
роман Марселя Пруста «В поисках утерянного времени».
Главный герой, в сущности,— память. Действие происхо­
дит в глубине душевного мира.
Ну, что тебе еще написать? К ужасу Лючии (бонифачийцы начинают купаться в июне), каждое утро я наби­
раюсь храбрости и лезу в море. Вода еще очень холодная.
Песок — цветной, самоцветные камушки, ракушки, выто­
ченные морем, и среди них маленькие кораллы, которые
я собираю и тащу домой пригоршнями.
Словом, все хорошо, кроме холодного ветра и слишком
большой общительности бонифачийцев, от которой я ино­
гда устаю. Пишу на солнце, и письмо пропитано солнцем
и соленым корсиканским ветром. До свиданья, до следую­
щего письма.
Твоя Лиза.
(Письмо не датировано)
В клинике

С ним разговаривали чуть слышно, почти не шевеля
губами,— обыкновенный звук обыкновенного человеческо­
го голоса казался ему оглушительным, разрывающим уши.
Еще когда он лежал в приемном покое и дежурный врач
советовался с кем-то по телефону, он слышал пе только
то, что говорил врач, но и то, что ему отвечали. ’
Теперь, в Боткинской, ему казалось, что до него доно­
сится весь грохот перестраивающейся Москвы, на улицах
которой стояли еще невиданные машины, вываливавшие
из своих совков тяжелую каменную кашу.
Нельзя было ни читать, ни писать, ни вырезать нож­
ницами фигурки из газетной бумаги. Нельзя было не по­
тому, что врачи запрещали ему делать то, что ему хоте­
лось, а потому, что ему ничего не хотелось.
Были часы и даже дни ясного сознания. Был досуг, на­
валившийся на него, отодвинув пухлой рукой все на све­
те: чтение лекций, занятия с аспирантами, общественную
работу в МВТУ, гранки его новой книги, на которые
он даже не взглянул, хотя издательство торопило его и он
сам с нетерпением ждал выхода книги. Досуг понадобил­
ся ему для другого. Он вспоминал свое детство.
244

На дверях маленького дощатого чуланчика, отгоро­
женного от чердака, он повесил надпись: «Мастер фоку­
сов и портниха». Ему было девять лет, сестре — семь. Оп
устраивал фокусы, а она шила из лоскутков платья для
кукол. Любимый фокус назывался «Молния-лилипут». Он
крепко натирал щеткой плотный лист бумаги и, поставив
па два стакана металлический поднос, прикрывал его этим
листом, осторожно держа его за подклеенные полоски.
Потом со двора приглашались зрители, Костя приподни­
мал лист и предлагал любому из них на полвершка при­
близить палец к подносу. Слегка укалывая палец, из под­
носа вылетала искра, которая была видна даже днем.
Потом отец запретил ему показывать фокус, потому
что один из стаканов разбился. И искра, возникавшая из
неизвестности, из пустоты, погасла, исчезла...
Как-то, прислушиваясь к разговорам взрослых, он за­
помнил поразившее его выражение: «точка зрения». Ба­
бушка Матрена Вавиловна иногда увозила его с собой в
Плетени. На втором этаже ее маленького домика жил сто­
ляр Михей Михеевич, который в свободное время делал
шкатулки, вырезая кленовые листочки на их полирован­
ных крышках... «Точка зрения? — переспросил он и повел
Костю на соседнюю Екатерининскую улицу, по которой
ходила конка.— Видишь, как рельсы сближаются? — спро­
сил он.— Где они сойдутся, вот там, братец ты мой, и бу­
дет точка зрения. Понятно?»
Костя сказал, что понятно.

Бонифачо.
Завтра еду в горы, в экипаже, с одной молодой худож­
ницей, француженкой, в которую влюблены все в Бони­
фачо, даже я. Очень хороша, любит одеваться, танцевать,
выходит замуж за какого-то графа. Кокетничает даже со
мной, но все прощаешь ей за женственность и грацию —
удивительно сложена! Одна беда: уговорила меня позиро­
вать ей — пишет меня в кухне, где я чищу овощи и рыбу.
Голландский (!) стиль. Жалко времени, но: «Оно все рав­
но ушло бы на приготовление обеда!» Нечего возразить!
В горах мы с ней будем писать оливы. Помнишь, я пи­
сала тебе о библейской оливковой роще в Олепзе? Я буду
работать, думая о нас.
Сегодня шторм, море иссиня-черпое, пейзаж Апокалип­
сиса — и этот цвет каким-то чудом проникает всюду. Мне
245

как раз и хочется передать это чудо, хотя я пишу скром­
ный интерьер — дверь, полураскрытую в комнату Лючии:
Обнимаю тебя, мой родной. Надеюсь, что вскоре я по­
лучу от тебя хоть несколько слов.
Твоя Лиза.
(Письмо не датировано)

Карновский не выносил перекрестного разговора, и это
осталось надолго, так же, как мельканье кино, мгновенно
доводящее до полубессознательного состояния. В палате
он лежал с одним старым архитектором, деликатным,
скромным человеком, как-то проговорившимся, что он-то
и строил тот седьмой корпус, в котором они лежали, так
же как некоторые другие здания Боткинской больницы.
Но к-соседу приходили жена и дочь, и хотя они говорили
вполголоса — Константин Павлович лежал, заткнув уши,
покрывшись с головой одеялом, и думал только о том, как
бы не встать и не трахнуть — все равно кого — настоль­
ной лампой. Но вот они уходили, и он думал, думал...
Когда он в первый раз поехал в Париж, он искал луч­
шего в жизни, хотя и без этой поездки жизнь, пусть уто­
мительная, нелегкая, была полна. Почти полна. Как же
случилось, что не Париж, не успех его доклада в Сорбон­
не, не отзыв Шевандье, закрепивший все дальнейшее дви­
жение работы, оказались для него самым важным в Па­
риже? Самым важным оказалась Лиза, встреча с ней, зна­
чение того, что они по-прежнему любят друг друга. Стало
быть, для него было мало уверенности в том, что он ну­
жен друзьям, знакомьш, кафедре, студентам, надежды на
то, что он много сделал и еще больше сделает в пауке?
Да. Ему нужен был еще и Мениль, когда, проснув­
шись, он увидел ее, пробежавшую по двору, в халате, g
мелькнувшими стройными ногами. И разговор в кафе, ко­
гда Гордеев оставил их вдвоем.
— Приду. Я знаю твой отель.
— Когда?
И потом:
— Он не умеет читать по губам?
— Нет. Кроме того, для пас с тобой угол падения пе
равен углу отражения.
Что же случилось с ним после той встречи в Париже?
Случилось, что она, со всей своей беспомощностью, без246

защитностью, оказалась его защитой. Защитой? От кого?
Разве он нуждался в защите?
В конце второго месяца ему разрешили смотреть кар­
тинки. Кто-то из друзей принес «Ниву» за 1916 год, и оп
настоял на разрешении, хотя толстый том неудобно было
перелистывать лежа. Торжественное молебствие в при­
сутствии императора перед открытием Государственной
думы. Раздача куличей иа позициях. Иконы, иконы, кар­
тины на религиозные темы. Шляпы с вуальками, палан­
тины с хвостами. Бороды, бороды. Резинка «Слон». «Синий
журнал». Жанна Гренье предлагает всем желающим уве­
личить свой бюст с помощью признанного всем миром
средства. Впечатление устоявшейся, несмотря на войну,
непоколебимой жизни.
Карновский вспомнил, как в 1916 году в Петрограде
по Невскому шли войска, и опи с Лизой больше двух ча­
сов пе могли перейти на другую сторону. Бравые, подтя­
нутые, в папахах, в аккуратных шинелях.
— Неужели все это может когда-нибудь рухпуть? —
спросил Карновский, и Лиза ответила:
— Через пятьдесят лет.
Через три месяца рухнуло, как карточный домик.
Прошла еще неделя, и Константину Павловичу разре­
шили читать десять минут в день. Потом — двадцать. Еще
неделя — тридцать.
Бонифачо,
Дорогой мой, одновременно с этим письмом посылаю
тебе все, что соответствует почтовому размеру. Избушка,
которая мне не удалась (на обратной стороне),—очень
занятная, врезана в валуны и напоминает что-то русское,
камское.
На днях кончила большой заказной портрет девицы из
того неприличного домика, в котором когда-то жили мы
с Гордеевым. Она совсем не похожа на парижских pelites
poules1. Смуглота, красота, острота — того и гляди, заре­
жет. Плохо только, что эта Кармен хотела, чтобы я изоб­
разила ее Мадонной.
В мае я решила отдохнуть — и отдохнула бы, если бы
Лючия не получила в подарок маленького (двухмесячно­
го) ирландского сеттера, которому надо варить кашку и
1 Курочек (прозвище проституток) (фр.).

247

водить на прогулки. Вообще у нас сейчас «диктатура зве­
рей». Мой Прокофий является по утрам изодранный, на
винограднике толпа ослов ухаживает за ослихами Лючии.
Мы с ней только и занимаемся тем, что выгоняем чужих
ослов и разыскиваем своих. Мне надоел этот звериный
быт, и я решила побродить с акварелью по Корсике.
Съезжу в Сьерру к родственникам Лючии, потом, может
быть, еще куда-нибудь...
Перечитала письмо и спохватилась, что пишу тебе о
всякой чепухе. Извини, мой милый. Между тем на деле
я настроена очень серьезно. Осенью — выставка, и я ду­
маю о ней со смешанным чувством отчаянья и надежды.
Я продолжаю подбирать для тебя книги, ведь тебе, я
надеюсь, вскоре разрешат читать. Две книги Жоржа Дюа­
меля — хорошие, а Моруа — о Шелли. Жизнь здесь стала
беднее, крестьяне уезжают во Францию, на заводы, бес­
ценные рощи изводят на топливо... Обнимаю, жду хоро­
ших известий.
Твоя Лиза.
(Письмо не датировано)
Москва, 1932

Константин Павлович не только не был измучен бо­
лезнью, но вышел из клиники в состоянии незаметно раз­
вивавшегося и наконец укрепившегося душевного подъ­
ема. Он вернулся к работе в МВТУ и охотно принял пред­
ложение поехать в Магнитогорск с поручением, хотя и да­
леким от той области математики, которой он занимался,
но имеппо поэтому особенно для него интересным. Поезд­
ка удалась. Вернувшись в Москву, он установил, что его
расчеты имеют более широкое значение, чем он предпола­
гал, и могут пригодиться для других крупных строи­
тельств. На Челябинский тракторный с этими расчетами
поехал его ассистент.
Он прочитал последние письма Лизы и хотя догады­
вался, что она нарочно смягчает теневые стороны ее жиз­
ни, однако поверил главному, то есть тому, что она здоро­
ва, не бедствует и с надеждой смотрит на свое возвраще­
ние в Советский Союз. Она не ждала его приезда, ей и в
голову не приходило, что, оправившись, он прежде всего
снова займется вопросом о своей командировке. Между
тем это было именно так.
Еще в клинике, выздоравливая, он обдумал свои преж­
ние хлопоты и решил, что сам был виноват в том, что они
248

пе удались. Вместо того чтобы обойти трудности, выждать,
он торопился и действовал прямолинейно, не стараясь
справиться с нарастающим душевным напряжением. Две
первые командировки устроились легко, потому что вре­
мя было другое и совет МВТУ, пославший его в Париж,
был другой. Теперь прежнее направление, согласно кото­
рому считалось полезным посылать за границу ученых, по
играло значительной роли, ездили реже, а полагаться па
содействие Шевандье и вовсе не приходилось. Теперь дело
было не в учреждениях, как прежде, а в людях. Это каса­
лось и другой, более сложной задачи — возвращения Лизы
в Советский Союз. Для него было ясно, что все ее попытки
заранее обречены на неудачу: без влиятельного поручи­
тельства ей не разрешат вернуться.
Ему показалось немного странным, что скульптор Берн­
штейн, с которым он встретился в Москве, сказал, что он
вовсе не советовал Лизе обратиться к А. Н. Толстому.
— Видимо, она спутала меня с кем-то другим. И даже
несомненно спутала, если сообщила вам, что я вскоре сно­
ва собираюсь в Париж.
Бернштейн понравился Константину Павловичу. Это
был трезво-благожелательный человек, отзывавшийся о
Лизе с глубокой симпатией. Но толку от этой встречи было
мало. И без Бернштейна он понимал, что наряду с обыч­
ными хлопотами необходимо заняться совсем другими, в
которых главную роль должен сыграть чей-то двухминут­
ный телефонный звонок.
У него была надежда, что хлопотать согласится Ар­
дене. У них были одновременно и далекие и близкие отно­
шения. Далекие потому, что они встречались у Грузинова
два-три раза в году, а близкие потому, что Ардене был од­
ним из немногих математиков, которые интересовались
работами Константина Павловича и понимали их перспек­
тивное значение. После одной из статей Карновского, про­
блемы, которыми они занимались, внезапно сблизились —
и он получил от Арденса шутливую поздравительную те­
леграмму. Возможно, что еще до разговора с Арденсом не­
обходимо было многое уточнить, разузнать, подготовить.
Решившись наконец позвонить Арденсу, он после понял,
что никакие предварительные хлопоты не нужны. Ардене
сказал, что командировку можно устроить, хотя и с тру­
дом. Тут же он прикинул — кто в Наркоминделе может
«поднять бумаги». После похода «Сибирякова», в котором
он принимал участие и о котором говорил весь мир, могли
249

помочь многие. Из них он выбрал тех, кто не только мог,
по и захотел бы помочь. Что касается возвращения Лизы
в Советский Союз, Ардене думал, что не следует «мусси­
ровать», как он выразился, этот вопрос.
— Будем надеяться, что придет время...
После болезни Константин Павлович редко встречался
с друзьями. В том, как они держались с ним, ему все чу­
дилось сожаление. Он полюбил вечерние разъезды по Мо­
скве. Шесто'й автобус пересекал Калаичовку, на которой
начиналось строительство метро. Огромная земляника,
составленная из лампочек, висела над Северным вокзалом,
электрические цветы украшали вагонетку, везущую ба­
гаж,— ему нравились эти цветы, эта старомодная, дека­
дентская земляника. Автобус пробегал под виадуком, оги­
бал загороженную Мясницкую, уходил в широкий пролет,
образовавшийся на месте снесенных Красных ворот...
...Он думал о том, что близость с Лизой уже не суще­
ствовала отдельно, как это случалось прежде, а стала ча­
стью их общей жизни. В их неразрывно скрестившемся
прошлом за каждый ложный шаг в ее жизни отвечает он,
он один.
...Не было Иверских, Тверская скатывалась прямо на
Красную площадь, Минин и Пожарский стояли теперь у
Василия Блаженного. На площади Дзержинского не было
привычного фонтана.
«Что такое теперь Москва? — спрашивала его Лиза.—
А извозчики еще есть? Я пе могу представить себе Москву
без извозчиков!»
Извозчики еще были — в ямщицких полуцилиндрах,
па колясках с лакированными крыльями, с длинным, тор­
чащим у козел кнутом. У них был лихой, упрямый, обре­
ченный вид.
«В Казани я купил ей тюбетейку и расшитые бархат­
ные татарские туфли. Почему я так мало дарил ей всегда?»
И оп вспоминал, как они провели весь день в Раифской пустыни под Казанью, пошли купаться, их застал
слепой дождь, они спрятали одежду под кустарниками и
бросились в озеро. Он кричал Лизе, которая далеко заплы­
ла, чтобы она вернулась, и не слышал себя в шлепанье
круглых капель, вылетавших фонтанчиками из потемнев­
шей воды. Он пе догнал ее, поднял руки: «Сдаюсь!»-—и
она поплыла обратно, с мокрыми распустившимися коса­
ми, с блестящим, мокрым, милым лицом. Константин Пав­
лович хотел обнять ее, она выскользнула, смеясь...
250

Потом, когда дождь перестал и оказалось, что ее пла­
тье все-таки промокло насквозь, опа долго сидела на бе­
регу в купальном костюме, обхватив колени руками. Все
дымилось вокруг, от песка шел пар. Старый, сгорбленный
монашек шел по берегу, накинув па плечи мешок, и ме­
шок тоже слабо дымился.
Потом Лиза ушла одеваться и не возвращалась
так долго, что он стал беспокоиться, пошел искать, оклик­
нул ее. Она не отозвалась—«из озорства», подумалось
ему. Но она сказала, что не шалила, просто задума­
лась.
— Я просто задумалась,—сказала она и нежно от­
толкнула Константина Павловича, когда он стал целовать
ее плечи...
Ардене позвонил в начале ноября, и Константин Пав­
лович, держа трубку в задрожавшей руке, услышал спер­
ва поздравление с наступающим праздником, а потом... Но
уже по веселой неторопливости поздравления он понял,
что разрешение получено, дело — за формальностями, а в
основном — решено, удалось.
Все остальное, что произошло в этот день, он вспоми­
нал с чувством человека, вскочившего на подножку по­
следнего вагона и только чудом не опоздавшего на поезд,
Он никак не мог написать телеграмму, все перечеркивал,
пока не вспомнил, что надо послать не одну, а две теле­
граммы — может быть, Лиза уже вернулась в Париж? Из
МВТУ позвонили: его ждали студенты.
Ему вдруг стало страшно, и, собравшись на почту, оп
долго сидел в пальто па сундуке в передней.
— До полно же. все будет хорошо,— громко, сильно
сказал он себе.
И день снова помчался, ринулся, побежал, и он сам
куда-то помчался с блаженным чувством, что от него от­
валилась непонятная тяжесть, которая долго держала его,
а теперь отпустила, растаяла, отлетела.
Бонифачо.
Родной мой, ненаглядный, я получила повое письмо
от твоего врача. Он пишет, что тебе, слава богу, стало луч­
ше к можно надеяться, что скоро ты будешь совершенно
здоров.
Я собираюсь в Париж, осенью — выставка. Маршал
пишет, что ждет меня, и жалуется на цены.
251

Сборы у меня были бы недолгие, если бы я не затеяла
одну композицию, которую очень хочется закончить.
В предпасхальные дни здесь устраиваются религиозные
процессии. В городе несколько братств, у каждого — своя
праздничная одежда, красная, белая, зеленая, синяя. Все
мои знакомые — бородатые, с животиками лавочники, мяс­
ники, сапожники — преображаются ночами во время этих
процессий. С пением они несут по городу статуи, вернее,
группы статуй из старинной церкви. Огромные факелы,
разноцветные фонари освещают эти странные фигуры.
Игра светотени, пение — все необыкновенно: и празднич­
но и грустно. Вот эти-то фигуры я сейчас пишу. Церковь
удивительная, времен тамплиеров. Но, как полагается, все
стены сверху донизу замазаны известкой по фрескам, по
каменной резьбе. Попик презанятный, хитренький, выма­
нивает у туристов подачки, а ко мне все пристает, чтобы
я — за разрешение работать в церкви — раскрасила одну
из статуй, метра в полтора. Пока я покрасила ему гипсо­
вую статуэтку за два су с площади Saint Sulpice, где их
фабрикуют миллионами. Теперь все Бонифачо ко мне при­
стает с такими же просьбами. Пока отбиваюсь.
Много времени я провожу теперь на своем «необитае­
мом острове». Жозеф превратил мой шалаш в настоящую
виллу, укрепил валунами и даже попытался (неудачно)
разбить перед ним маленький садик.
По-прежнему он привозит мне хлеб и рыбу, вечерами
мы подолгу разговариваем с ним — и подчас он поражает
меня своей детской мудростью. Вчера он заметил, напри­
мер, что «лучшие произведения художника должны пре­
восходить его собственное разумение». Конечно, это было
выражено другими словами. Я хочу написать его портрет
и уже принялась за рисунки.
(Письмо не датировано)

Париж,
Уж не знаю, как мне благодарить тебя за то, что ты
поправился, мой дорогой, ненаглядный. Бог знает о чем я
только пе передумала, чего не вообразила! Спасибо тво­
ему доктору, меня только и поддерживали его твердые,
сердечные письма. Так вот: все, наконец, хорошо, без
утайки, без оговорок. Выставка не только окончательно
решена, но маршан, посмотрев холсты, которые я привез­
ла с Корсики, предложил контракт на приличных усло­
виях.
252

Во дворе, вокруг моей черешни, я устроила «репети­
цию вернисажа», и ты не поверишь, как я была поражена,
когда собрала работы последних лет. Ах, как это важ­
но— поставить рядом, осмотреться, вглядеться! Корн два
часа молча ходил по двору, а потом поздравил меня и ска­
зал, что до сих пор я лишь отдавала живописи долг, а те­
перь она мне этот долг с лихвой возвратила.
С выставкой много спешки, хлопот, беготни и, как во­
дится, непредвиденных осложнений. Часть работ еще не
пришла из Бонифачо, я боюсь, как бы они не пострадали
в дороге. Там есть несколько акварелей, которые, на мой
взгляд, могут украсить «корсиканскую стену».
Но что же я пишу о себе? Значит, ты возобновил свои
хлопоты о командировке? Не может ли снова помочь Ше­
вандье? Ведь он француз! Если я пойду к нему и скажу,
что не могу жить без тебя, он в лепешку разобьется, но
устроит вызов. Сделать так? Напиши мне, мой дорогой,
поскорее.
(Письмо не датировано)

Париж.
Милый мой, пишу тебе поздней ночью, полуживая
от усталости и счастливая, как никогда. Да, как еще нико­
гда в своей жизни! Выставка прошла превосходно, прода­
но много, успех неожиданный—и не только для моего маршана, трепетавшего, что не удастся покрыть расходы па
помещение и рамы! Сам Пьер Лоти в своей статье отозвал­
ся о моих работах так лестно, что я едва поверила глазам.
По его мнению, я принадлежу к художникам, у которых
«все по-своему», и это свое не взято напрокат из Африки
или Древнего Рима, а «вырвано с кровыо из сердца». Ста­
тья называется: «Лиза Тураева. Возвращение к реализ­
му?» Не пишу о том, что говорил мне Матисс. Расскажу
при встрече.
Сейчас нужно только одно — побольше сил,— и я ума
не приложу, откуда мпе их взять. Мне казалось, что я и
выставку не вытяну, все дни металась, не чувствуя под
собой ног,— и если бы пе милый, добрый Корн (который
бешено ругался с маршаном, а потом притащил на вы­
ставку чуть ли не весь художественный Париж), меня бы
как раз и вынесли с выставки вперед ногами.
Вот теперь надо передохнуть и снова кинуться с голо­
вой в дела и заботы.
253

Только бы побольше здоровья, а то вчера с трудом за­
ставила себя подняться, чтобы вернуть лавочнику долги.
Все же вышла и встретила — кого бы ты думал: Бальмон­
та (он живет недалеко), окруженного своими верными,
преданными старушками. Мы немпого знакомы, я подо­
шла, но старушки почему-то захлопотали, взволновались
и торопливо увели его от меня...
(Письмо не датировано)
Бонифачо, 1932

Елизавета Николаевна задумала написать Жозефа
еще два года тому назад, когда Георгий и Джакомо уехали
па рыбную ловлю; она с блокнотом бродила по островку
и добралась, прыгая с камня на камепь, до незнакомого
места, которое было чем-то похоже па морское дно. На ска­
лах — длинный, стелющийся зеленоватый мох, а между
ними — маленькая серо-зеленая долинка. В этой долинке
стоял, опустив голову и глубоко задумавшись, Жозеф.
Елизавета Николаевна долго смотрела на него, не окли­
кая,—и тогда еще решила непременно сделать его портрет.
Но он был в трауре по отцу, ей не хотелось писать его
в черном, а потом она отвлеклась, занялась чем-то другим.
Теперь он каждое утро привозил ей хлеб и рыбу, и
было бы грешно не воспользоваться такой прекрасной мо­
делью.
Прежде чем взяться за кисть, она сделала не меньше
полусотни рисунков — надо было понять это странное, за­
думчивое узкое лицо, с вывернутыми веками и лохматой
угольно-черной и полуседой шевелюрой.
Потом она долго выбирала место — где писать? Конеч­
но, не в шалаше — темно и не хватит расстояния — и не у
моря, где скользили блики и нельзя было умерить яркость.
Она посадила Жозефа у входа в шалаш, на табуретку.
Фон был неопределенный, но теплый, оранжевая стенка
чуть заметно переходила в синеватую тень шалаша.
Жозеф спросил, можно лп разговаривать, она ответила:
«Конечно»,—но предупредила, что иногда не будет ему
отвечать.
— Значит, не слышу.
Опа работала еще ощупыо, подолгу смотрела на Жо­
зефа, а потом быстро набрасывала на холсте бог знает
что — какой-то серо-золотисто-синий мир, в который она
254

должна была окупаться с головой, копаться й купаться.
От левого края — к пустому четырехугольнику, заполняв­
шемуся тем, что должно было стать лицом Жозефа. По­
том — к правому краю.
Жозеф сидел, скрестив ноги, и даже в грязном большом
пальце, торчавшем из рваного башмака, видна была за­
думчивость, углубленность. Выцветшие голубые глаза рас­
сеянно бродили по сторонам.
Он спросил названия красок, и опа назвала: кость
жженая, английская красная, охра золотистая, «мертвая
голова».
—- Это удивительные названия, мадам. И они так на­
зывались всегда?
- Да.
— С сотворения мира?
Она улыбнулась.
— Может быть.
Она постаралась на первом же сеансе закрыть весь
холст, чтобы наметилось то «самое общее», что должно
было приблизить ее к портрету, который она видела в во­
ображении. Но ничего не наметилось, и она с огорчением
долго переводила взгляд с холста на Жозефа, у которого
тоже стало огорченное лицо. Он, как ребенок, перенимал
выражение.
— Вы снова очень похудели, мадам.
— Да? Ну что же! К старости лучше худеть.
— Но мне кажется, что вы нездоровы. Вы очень каш­
ляете. Лучше вернуться в Бонифачо.
— Кончу твой портрет и вернусь.
— Здесь очень холодно по ночам.
— Ты же привез мне теплое одеяло.
Жозеф уехал, и она принялась за хозяйство. Надо было
приготовить обед. Она чистила рыбу, думая о портрете.
Потом прилегла отдохнуть, уснула, и оказалось, что она
думала о нем и во сне.
На втором сеансе Елизавета Николаевна снова пере­
писала весь холст, на этот раз меньшими долями, меняя
то, что вчера шло свободно, открыто. Они разговаривали, и
она сказала, что не боится смерти.
— Это потому, что вы будете жить долго, мадам. Вы —
русская, а ведь русские живут долго. Говорят, что между
ними много святых.
— Я не святая. Я — грешница, Жозеф,.
Он надолго задумался.
255

— Нет, вы святая, мадам, — наконец сказал он.—
В Бонифачо почти все уверены в этом, и мы будем молить­
ся, чтобы бог даровал вам долгую жизнь.
— Зачем?
— Но чтобы исполнилось наше общее желание, мадам.
Она засмеялась.
— Боюсь обещать, Жозеф.
Он смотрел на нее тревожными глазами. Левое веко
опустилось. Он склонил голову набок. Она поправила позу.
— Я тоже очень кашлял, особенно по ночам. Сестры
приготовили для мепя настойку из трав — и все прошло.
Завтра я не могу привезти ее. Надо сорок дней, чтобы она
настоялась.
— Спасибо. Боюсь, что мне уже ничего не поможет.
Жозеф сказал, что завтра он не приедет, потому что
бог запрещает в воскресенье работать, и она долго убеж­
дала его, что позировать — вовсе не значит работать и что
богу все равно, сидит ли Жозеф на табуретке в Бонифачо
или подле ее шалаша. Ничего пе произошло бы, если бы
ей пришлось пропустить один день. Но это она понимала
разумом, а разум не освобождал ее от тоскливого чувства,
охватившего ее при мысли, что завтра она пе прикоснется
к холсту.
Ей очень помогало, что она уже четвертый год была
знакома с Жозефом. Она писала странного, но для нее уже
давно близкого человека. Круг ее жизни с каждым годом
сужался. Отступил Стамбул с его вызывающе яркой па­
литрой. Отступил Париж с его сдержанностью, веществен­
ностью, обыкновенностью — она не написала и десятой
доли своего Парижа.
У нее остался «необитаемый остров», на котором от­
лично работается, никто не мешает. Лючия любит ее. Жо­
зеф и его сестры, милые сороки, заботятся о ней, посыла­
ют ей старые фуфайки и теплые одеяла.
Неизвестно, как и почему, ио эти фуфайки, одеяла —
и даже мазь от комаров, которую на днях привез ей Жо­
зеф,— участвовали в его портрете.
— Вы плохо себя чувствуете, мадам?
— Нет, хорошо.
— Но вы работаете в фуфайке. Вам холодно?
— Нет. Я рано встала, утро было свежее, и я еще пе
согрелась.
Теперь она ясно видела пустые места на холсте, п
надо было заполнить их так, чтобы не потерять наметив256

шегося сдвига. Сдвиг наметился вчера, когда у Жозефа
стало тревожное лицо с полуопущенным веком.
— Так вы не думаете, что ученые когда-нибудь найдут
средство вечной жизни, мадам?
— Возможно. Но я уже не успею им воспользоваться.
— Это не имеет значения для вас.
— Почему?
— Потому что вас все равно ждет евангельская вечная
жизнь.
Она засмеялась.
— Может быть. Во всяком случае, мне хотелось бы
умереть, не затрудняя друзей. Не в Бонифачо, а в Париже.
— Почему?
— Ну, не знаю. И потом, я не умру, пока не закончу
твой портрет. Люди будут смотреть на него и думать о
тебе.
— Мне бы хотелось, чтобы они думали и о моих се­
страх, мадам.
...Это было на четвертом сеансе. Все уже, кажется,
установилось. Ей удалось связать два пятна, на которых
держался весь холст,—лицо и рука, упавшая на колени.
Она уточнила цвета — белый дов’ела до розового, а в крас­
ном погасила резкость.
Перед окончанием работы опа обычно откладывала ее,
чтобы холст мог подсохнуть, а потом только поправляла
отдельные места. И она уже подумывала об этом, когда
два светло-розовых крыла стали раскрываться на холсте,
как бы поддерживая лицо Жозефа.
Он смотрел на нее, приоткрыв рот. Он что-то спросил.
Елизавета Николаевна не ответила. Он согнулся, опустил
плечи — некогда было исправить позу. Она поспешно вы­
давливала и смешивала краски, она не отходила, а отбе­
гала, чтобы взглянуть на холст, и сразу же возвращалась.
Все снова перестраивалось, еще приблизительно, неточно.
Еще неизвестно было, что выйдет из этих крыльев, но
Елизавета Николаевна уже работала над ними, с красны­
ми пятнами на щеках, энергично, быстро. Все до сих пор
было не то и не так. Лицо осветилось, глаза стали глубже,
смуглота на провалах щек потеплела. Детские, прозрач­
ные крылья писали сами себя, и вообразить портрет без
них было уже невозможно.
Когда оп уехал, она не сразу принялась за обед. Голо­
ва немного кружилась, ей захотелось полежать, и она
устроилась в тени шалаша на одеяле. Парусник шел зиг9

в. Каверин, т. 6

257

загами против ветра — должно быть, в Сардинию. Она
долго следила за ним, потом закрыла глаза. Она думала,
видела, вспоминала...

Париж.
Милый мой, родной, я без конца перечитываю твою
телеграмму, я никому не сказала о ней — сама не знаю
почему. Из суеверия?
Положила ее в кармашек платья и время от времени
достаю, перечитываю или просто, не вынимая, касаюсь
рукой. Я скрывала от тебя, что очень больна, но теперь,
когда я знаю, что скоро увижу тебя...
(Письмо не датировано)
Послесловие

Понадобилась сильная лупа, чтобы прочитать эти
случайно попавшие ко мне письма,— почерк был нераз­
борчивый, обгоняющий мысли, небрежный.
Несколько замечаний:
Работая над подготовкой текста к печати, я узнал мно­
го нового о Елизавете Тураевой, которой принадлежали
письма, и Константине Карновском, которому они адресо­
ваны. Эти сведения дополнили книгу.
Я отобрал лишь самые значительные из писем.
Лица, упомянутые в письмах, были извещены о наход­
ке и согласились на публикацию, однако при условии, что
их фамилии будут изменены. Это не коснулось деятелей,
оставивших заметный след в русской и мировой культуре
первой четверти двадцатого века.
Пользуясь правом романиста, я дополнил переписку
немногими сценами.
1965—1970

ДВУХЧАСОВАЯ
ПРОГУЛКА
РОМАН

1

«Позвольте мне рассказать историю моей жизни,—
читаете вы подчас в искреннем, простодушном письме.—
Это настоящий роман». Историями набит белый свет. Они
совершаются в каждом доме, открыто или втайне, стал­
киваясь или осторожно обходя друг друга. Веселые, груст­
ные, занимательные, скучные — стоит только наклонить­
ся, чтобы поднять любую из них. Но мимо одной вы про­
ходите равнодушно, другую взвешиваете, оцениваете и
забываете, чтобы вспомнить случайно или не случайно. Вы
пе принимаете в ней никакого участия. Но она — «ваша»,
и вы почти бессознательно разыгрываете ее, как музыкант,
исполняющий сонату, не глядя на ноты. Иногда она пре­
вращается в рукопись. Рукопись, если она удается, пре­
вращается в книгу, а книга ищет и находит — или не
находит — свое место среди событий, составляющих
жизнь.
Взгляните па черновики — в них еще полуслепые сло­
ва толпятся, тесня друг друга. Подчеркнутые строки, на­
ходки, намеченные наспех, подробности, записанные коекак, десятки страниц, жирно зачеркнутых крест-накрест,
одни карандашом, другие фломастером (эти уже не могут
пригодиться), рисунки, чертежи, планы. И рядом — жизнь
автора, которая врывается в рукопись началом дружеско­
го письма, записью сюжета другой книги, которая когданибудь будет написана, размышлениями, воспоминания­
ми, загадочными знаками, понятными только одному че­
ловеку на свете.
261

Но вот начинается строгий отбор, вспоминаются харак­
теры, обдумываются отношения — будущая книга еще
раскачивается, как высотный дом во время землетрясения.
Еще не найдена таинственная связь, которая должна заста­
вить читателя листать страницу за страницей, а между
тем уже приходит день, когда кажется, что обдумано все,
приходит вместе с уверенностью, что перемены неизбеж­
ны. Чистая страница лежит перед вами, и — никуда не де­
нешься — на ней должна быть написана первая фраза.
Впрочем, она уже давно написана и пора переходить
к летнему вечеру 1971 года, когда Петр Андреевич Кон­
шин, заканчивая прогулку, случайно встретился с Оскол­
ковым, заместителем директора своего Института.
2

— Петр Андреевич, а вы что же тут делаете, в Лос­
кутове?
— Живу, Валентин Сергеевич.
— Давно ли?
— Третий месяц. Обменял свои две комнаты в центре
на однокомнатную квартиру.
— В новом доме?
- Да.
В Лоскутове был только один шестиэтажный дом.
— И довольны?
— Очень. Здесь тихо. Рядом лес. Зимой можно ходить
на лыжах.
— Ну, это уж не для меня!
— Ничуть не бывало!
Осколкову было под шестьдесят, но он не располнел,
как многие его сверстники, держался прямо, с привычной
сдержанностью, и если бы не его усталое лицо с яркоголубыми глазами, ему нельзя было бы дать больше пяти­
десяти.
— А вы где живете? — спросил Коншин.
Живу в Москве, а здесь бываю. Часто, летом почти
каждый день после работы. Вы, наверное, приметили ря­
дом с последней остановкой трамвая старый деревянный
дом с балюстрадой. Моя дача. К сожалению, назначена на
слом. А жаль! Я бы сохранил ее... «Памятник русской дач­
ной архитектуры девятнадцатого века. Охраняется госу­
дарством». Впрочем, кажется, удастся отстоять.
262

Он засмеялся. Смех был неприятный. «Задавлен­
ный»,— подумал Коншин.
— Знаю этот дом. Проходил мимо и слышал музыку.
Даже узнавал Рахманинова, Дворжака, Баха.
— Неужели так слышно на улице? А вы любите му­
зыку?
— Про любителей говорят — «страстный». Обо мне
можно сказать — «пылкий».
— Так непременно заходите. Есть редкие пластинки.
Кэтлин Фэрриер, например.
— Даже не слышал.
— Между тем считается одной из лучших певиц в
мире. Контральто. Прославилась исполнением Генделя и
Баха. У меня как раз есть и тот и другой.
— Спасибо. С удовольствием.
Они обменялись телефонами, простились, и Коншин
ушел немного озадаченный: между ним и Осколковым
были скорее плохие, чем хорошие отношения»
3

Через несколько дней он возвращался от Левенштейна, где весь вечер говорили об институтских делах, давали
себе слово не говорить и все-таки говорили. Потом Левенштейн повел его смотреть детей — у него была двойня,
мальчик и девочка,— и Коншин, у которого в горле защи­
пало от умиления, ласково погладил их одинаковые бело­
курые головки.
Теперь, в очереди на такси, он думал, что одинок, как
собака, и, в сущности, несчастен. Перед ним стояла Хоро­
шенькая (мысленно он так и назвал ее, с большой бук­
вы) — в шубке с продольными блестящими полосками и в
меховом берете. Ей было на вид лет тридцать, и Коншин,
любивший угадывать профессии, решил, что она врач. Ему
хотелось заговорить с Хорошенькой, и он загадал: «Заго­
ворю, если обернется». Но она не обернулась. Она ждала,
казалось, терпеливее всех. Снег таял на свежем лице, а на
прядях светлых волос, выбившихся из-под берета, не таял.
В ней было что-то рождественское, она стояла, как Сне­
гурочка под елкой.
И мигом он вообразил, что она навещала мать: в метро<
в автобусах он любил придумывать биографии случайных
соседей. Мать мнительная, а Хорошенькая не любит ле263

чить родных. Но он уже думал о собственной матери, ко­
торую похоронил в прошлом году. Мать сокрушалась, что
у нее нет внуков. Жениться снова? Некогда, да и зачем?
У него есть Леночка Кременецкая, а семейная жизнь
сложна и требует постоянного, терпеливого внимания.
Снова счастливое семейство Левенштейнов представилось
ему. Но там все держится на Але, а где взять еще такую
Алю? Такую умную, гостеприимную Алю, которая уже
сдала кандидатский минимум, а потом, сообразив, что на
свете существует нечто важнее диссертаций, бросила ра­
боту и родила Льву Петровичу сразу двух прелестных де­
тей. Такую взять негде.
Должно быть, последние слова оп произнес вслух, по­
тому что Хорошенькая обернулась.
— Простите, вы не врач? — негромко, чтобы не обра­
щать на себя внимания, спросил он.
— Нет. А вам нужен врач?
Она сказала это с чуть заметной улыбкой — может
быть, почувствовала, что от него пахнет вином?
Только он собирался ответить, как подошли сразу две
машины, и одновременно в клубах пара, вырвавшегося из
дверей ресторана, надевая пальто на ходу, разговаривая и
смеясь, появились молодые люди. «Экие бугаи»,— успел
подумать Коншин.
В первую машину уже садился мужчина с чемоданом,
ко второй подошла Хорошенькая, но, прежде чем она от­
крыла дверцу, один из молодых оттолкнул ее. Очередь за­
шумела, но он уже договаривался с шофером, опустившим
стекло, и стало ясно, что сейчас молодые люди сядут в ма­
шину и уедут, а Хорошенькая останется с беспомощно
протянутой рукой. Но КонШин, переломив желание не
ввязываться в скандал, кинулся к нахалу и левой рукой—
он был левша — сильно двинул его в челюсть. И тот вдруг,
что называется, «слетел с копыт», распластавшись на мо­
стовой. Его ошеломленные товарищи не сразу бросились
на Коншина, и он успел посадить Хорошенькую, а потом
почти машинально плюхнулся рядом с ней на сиденье.
— Давай,— сказал он шоферу.
— Что «давай»? Вылезайте.
Коншин сунул руку в карман и положил рядом с шофе­
ром трешку. Это подействовало.
~ Куда?
— Улица Алексея Толстого,—сказала Хорошенькая и
взглянула па Коншина.— А вам?
264

— Прежде всего прошу меня извинить.
— За что?
— Ну вот... Сел в машину без вашего разрешения.
— У вас не было времени, чтобы спрашивать разреше­
ния. Вы мне помогли, и я благодарна. Здорово вы его. Вы
боксер?
Коншин засмеялся.
— Нет. А вот про вас, когда мы стояли в очереди, я
подумал — врач.
— И ошиблись. Так вам куда?
— Далеко. В Лоскутово. Водитель, вы когда-нибудь
были в Лоскутове?
— Был. Не поеду. Мне к одиннадцати в парк.
— Прекрасно,— с удовлетворением сказал Коншин.—
Отвезем даму и поговорим.
Он отвез ее раньше, чем ему хотелось бы, и она не по­
зволила ему расплатиться. Коншин знал, что женщинам
нравится его вежливость, которой он умел придавать ста­
ромодный оттенок. Но на этот раз оттенок, очевидно, не
помог. Он попросил шофера подождать и проводил ее до
старого трехэтажного дома, до двери, на которой было
светлое пятно от недавно снятой дощечки.
— Вы мне разрешите...—начал он, прощаясь.
Она перебила:
— Извините. Я очень признательна вам, но...
Пока она рылась в сумочке, ища ключ, он убедился в
том, что она не просто хорошенькая и что это слово к ней
даже и не подходит. Прелестная, может быть, а это со­
всем другое дело! Блондинка, лет двадцати пяти. Уютная,
мягкая, но и твердая. И видно, что недаром живет на све­
те. Ключ нашелся.
— Я только хотел...
— Извините,—снова сказала она и улыбнулась. Оче­
видно, у него был расстроенный вид.— До свидания.
— Будьте здоровы.
Это пожелание, не совсем обычное, Коншин перенял от
отца. Прощаясь, его отец, врач, желал пациентам здоровья.
Он вернулся к машине. «Здесь какой-то особый квар­
тал,—смутно подумалось ему.— Дипломатический? Это
дом американского посла? Нет, тот на Спасо-Песковской
площадке...»
Но и самой Спасо-Песковской площадки не было дав­
ным-давно, тому назад лет пять или десять. Исчезла Хо­
рошенькая, и неизвестно даже, было ли происшествие у
' 265

ресторана «Бухарест», на стоянке такси. В сердце твори­
лось что-то странное. Махнуть к Леночке? Но это безумие:
воскресный вечер, двенадцатый час, все спят и, главное,
муж, конечно, дома. «Недобрал»,— подумал Коншин. Они
ехали в Лоскутово. Он недобрал у Левенштейна, но это
было прекрасно. Завтра рабочий день, и хотя Осколков не
решается сделать ему замечание за то, что он приходит
в отдел к двенадцати, а то и к часу, но завтра надо прийти
к девяти и улизнуть от всех и вся, потому что завтра у
него опыт.
4

В детстве Коншину казалось, что он никогда не смо­
жет управлять людьми, связывая себя с интересами их
существования. Он отлично учился и, будучи спокойным,
уравновешенным школьником, много времени отдавал об­
щественной работе, так же было и в студенческие годы.
Он занимался ею старательно, энергично — и все-таки не
очень хорошо, а иногда даже плохо. Ему мешала неуве­
ренность в своем праве вмешиваться в чужие дела и ме­
нять их так или иначе. Он думал, что в любом поручении
как раз и участвовало это право, никому, впрочем, кроме
него, не казавшееся произволом.
Возможно, что он навсегда остался бы человеком лег­
ким, беспечным, желающим всем добра, но беспомощным,
когда надо было распорядиться этимжеланием, если бы
не попал в руки Ивана Васильевича Шумилова.
Студент последнего курса, Коншин явился к нему с
научным предположением, от которого пришел в восторг
его будущий учитель. Завязавшиеся отношения упрочи­
лись, когда Шумилову удалось «отбить» Коншина, послан­
ного было по распределению преподавателем на Дальний
Восток.
Общее впечатление блеска, которым сопровождалось
все, что говорил и делал Шумилов, прекрасно соединялось
с желанием, чтобы этот блеск был оценен всеми или по
меньшей мере замечен. Друзья в шутку называли его «гу­
саром» — и действительно, что-то гусарское было в при­
родной веселости Шумилова, в жизнелюбии, которым были
отмечены все его речи, поступки, решения.
Этот высокий красивый человек, мастер на выдумки,
не оставлявший, казалось, равнодушной ни одну женщи266

ну, был одним из крупнейших теоретиков медицинской
науки. Петр Андреевич считал своим долгом развивать и
углублять систему его научных воззрений.
5

Коншин руководил отделом, состоявшим из двух ла­
бораторий, и это было сложное, требующее твердости и
мягкости дело, которое далеко не исчерпывалось холод­
ным словом «руководство». Это было дело, за которым
стояло, переплетаясь, множество решений и поступков,—
и не стояло, а двигалось, меняясь год от года.
За двадцать лет работы Петр Андреевич изучил то, что
можно назвать искусством управления. Он давно привык
к мудрой молчаливости Левенштейна, верного хранителя
шумиловских традиций. Толстый, скептический, добро­
душный, он напоминал Коншину того тургеневского ге­
роя, который на все, что ему доводилось услышать, отве­
чал только «брау, брау», что означало «браво». Это был
человек, считавший, что любое внешнее продвижение при­
водит к отдаче, которая неизбежно сказывается на самом
образе мышления деятеля науки. Ему неоднократно пред­
лагали лабораторию, он отказывался решительно и непре­
клонно...
К упрямству Володи Кабанова Петр Андреевич на­
учился относиться терпеливо. Маленький, решительный,
кривоногий Володя внимательно выслушивал все замеча­
ния руководства, а потом ни на йоту не отступал от наме­
ченного направления. Над его богатой личной жизнью
подшучивали: девушки, имена которых он путал, звонили
ему ежедневно.
Полной противоположностью Володе был Сергей Льво­
вич Тепляков — бледный, задумчивый, бородатый, с крот­
кими задумчивыми глазами. Можно было подумать, что
его деятельность заключается в том, что он часами курит
на лестнице, рассеянно здороваясь с товарищами по рабо­
те — иногда дважды, а то и трижды. Петр Андреевич не
мешал ему. Автор немногих, но безупречных работ, Теп­
ляков не терял времени на лестнице. Он думал.
...В искусстве управления отделом лежало, в сущности,
только два принципа, и Петр Андреевич понимал, что,
если их соблюдать, станет выполнимой главная цель, от­
носившаяся уже не к тактике, а к стратегии.
267

Первым принципом была очевидность. Ничто ни при
каких обстоятельствах не должно происходить за спиной,
касается ли это внешних или внутренних отношений.
Разумность работы должна быть ясна каждому, начиная
с шефа и кончая лаборантом.
Вторым принципом была естественность. Редкая ста­
тья печаталась под одним именем, почти всегда она была
результатом усилий двух, трех, четырех авторов, и поря­
док, в котором стояли имена, был основан на объективной
оценке вклада каждого из них. Несправедливость заранее
исключалась, что создавало атмосферу взаимного доверия.
Этот принцип соблюдался не только в подобных случаях,
но и в сотнях других, вызывавших необходимость прийти
к справедливому решению. Отношения с сотрудниками
сложились давно. Одного он защищал еще при Шумилове,
который в минуты вспыльчивости был способен на неспра­
ведливость, другого покрывал при загулах. Третий, по об­
щему мнению, был дураком, хотя и считал себя глубоким
мыслителем. Но этот дурак был тонким экспериментато­
ром, правой рукой Коншина, его опорой. Четвертый долго
не печатался, все искал «подход», и надо было осторожно
придерживать тех, кто ждал от него немедленных резуль­
татов. Пятый метался из стороны в сторону и давно бы
вылетел из другой лаборатории, а Коншин ценил его имен­
но за эту неуверенность, потому что в ней чувствовалась
попытка взглянуть на дело всей лаборатории со стороны.
Шестой не мог писать, потому что у него постоянно бо­
лели дети, и надо было писать за него. И наконец, находи­
лись люди, которые лучше, чем он, понимали дело, по
меньшей мере свое дело, которым они занимались в пол­
ную силу. Но самое главное, без сомнения, заключалось в
том, что все они были не сотрудниками, а соратниками,
которых он втянул в рискованное предприятие. Идея, не­
опровержимость которой он доказывал в статьях и выступ­
лениях, была очевидна только для него, и они работали
в атмосфере его увлеченности, его убежденности, его пред­
сказывающего взгляда.
В мелочи, неизбежно сопровождавшие работу отдела,
Коншин вмешивался редко. Он знал, что каждый серьез­
ный работник (а других, кажется, у него не было) сумеет
взвесить самостоятельно, является ли эта мелочь хотя
бы незначительным, но истинным вкладом. Ощущение
истинности было особенно важно — оно помогало работе
практически.
268

Петр Андреевич заметил, что эта последняя черта ха­
рактерна для женщин в большей степени, чем для муж­
чин, или, во всяком случае, для женщин, работающих в
его отделе. Когда они чувствовали «истинность вклада»,
они трудились без устали, неутомимо. Но когда с помощью
какого-то загадочного чувства они угадывали посторон­
нюю цель — карьеру, внешний расчет,— они сознательно
или бессознательно начинали работать плохо. Впрочем,
Коншин, любивший повторять павловское: «Природа —
проста»,—и эту черту объяснял очень просто. Если уж
отрываться от семьи и детей, если уж жертвовать своим,
особенным, женским, то не ради посторонней цели, а ради
истинности своей доли в общей работе, причем эта доля
обходилась им дороже, чем мужчинам. Стало быть, и це­
ниться она должна была дороже.
Это наблюдение в полной мере относилось к Нине Мат­
веевне Скопиной, похожей, как многие утверждали, на
Грибоедова мужским треугольным лицом и по-мужски
подстриженными, слегка вьющимися волосами. Сходство
подчеркивалось маленькими очками в тонкой немодной
оправе. Это была женщина, сознательно ограничившая
свою жизнь интересами науки. В своей фанатической от­
решенности она была резка, насмешлива, зла. Но за этой
отрешенностью Коншин угадывал то, что он больше всего
ценил в людях,— мужество и благородство.
Напротив, понятие отрешенности показалось бы смеш­
ным по отношению к Марии Игнатьевне Ордынцевой,
плотной, крепкой женщине, седой, но моложавой для сво­
их пятидесяти трех лет. Из основного ядра отдела она
была, кроме Левенштейна, старше всех. Это была личность
опасная в том смысле, что она не умела ни молчать, ни
выбирать удобное место, чтобы высказывать свои подчас
очень острые мнения.
6

Знакомство Коншина с Леночкой Кременецкой, ра­
ботавшей в другом институте, началось не совсем обычно.
Ей давно хотелось посоветоваться с Коншиным по по­
воду своей диссертации, над которой она работала почти
два года. Леночка начинала у Врубова — нынешнего ди­
ректора Биологического института — и он, без сомнения,
легко мог бы устроить эту встречу. Но не зная, в каких
269-

отношениях Коншин с Врубовым, она решила пойти без
рекомендации, полагаясь только на себя. Решение было
принято перед зеркалом. «Полагаясь на себя» — это озна­
чало «на свою внешность».
У нее было свежее крестьянское лицо, в котором бес­
печность прекрасно уживалась с трезвостью и здравым
смыслом. Пожалуй, ее нельзя было назвать красавицей,
но что-то располагающее было в ее легкой походке, в
улыбке и даже в тонких белокурых волосах, завязанных
небрежным узлом на затылке. Этой привлекательности
ничуть пе мешали ни короткий нос, ни слишком большие
даже при ее росте ноги. Кокетливость ее казалась немного
странной — она кокетничала не только с мужчинами, но
и с женщинами. Но и в этой странности была привлека­
тельность, о которой Леночка прекрасно знала.
К Петру Андреевичу она решила приехать не на рабо­
ту, а домой — и неожиданно, хотя всем было известно, что
его день проходил по часам и что он старался соблюдать
этот строгий порядок. День заканчивался прогулкой — мо­
жет быть, стоило позвонить ему и попросить разрешения
встретиться на прогулке?.. Но Леночке хотелось показать
ему свои таблицы, а это невозможно было сделать где-ни­
будь в парке (Коншин жил тогда напротив «Ударника»).
И после долгих колебаний она решила приехать к нему
за полчаса до прогулки.
Петр Андреевич открыл ей дверь, и хотя встретил веж­
ливо, оттенок недовольства все же почувствовался в пер­
вые минуты разговора. Но Леночка знала, что он исчез­
нет, и он действительно исчез, хотя для этого она почти
ничего не сделала — только говорила, как бы сердясь на
себя за собственную дерзость.
Она не раз видела Коншина, читавшего каждые три
месяца необязательную лекцию в университете. Но так
близко она встретилась с ним впервые, и он показался ей
выше ростом и моложе своих сорока трех лет. Он нравил­
ся Леночке, ей хотелось взглянуть на него в домашней об­
становке. Впрочем, все слушательницы Коншина были
влюблены в него, и ему не раз случалось получать от них
любовные записки, над которыми он добродушно под­
смеивался.
Он был выше среднего роста, худой, узкоплечий и кра­
сивый, хотя в лице его не было, кажется, ни одной черты,
которую можно было бы назвать этим словом. Но в его су­
туловатой, угловатой фигуре была мягкая значительность,
270

как бы приглашавшая собеседника высказаться откровен­
но. Улыбка восхищения и одобрения, скользившая по его
добрым губам, необычайно шла к его нервному лицу, свет­
ло-серым глазам и непроизвольно крепкому рукопожатию.
И все вместе производило впечатление красоты, которую
он не только не замечал, но и удивился бы, если бы ему о
ней сказали.
Не выходя за границы материала, он, к изумлению Ле­
ночки, так все перестроил в ее диссертации, что незначи­
тельное выдвинулось вперед, а то, что казалось ей самым
важным, ушло в тень («До поры до времени»,—серьезно
сказал Петр Андреевич).
Это и было впечатление, которое осталось у Леночки
после их первой встречи: его мягкость, расположенность
и удивление перед легкостью, с какой он мгновенно пере­
кроил ее работу.
И у него осталось чувство удивления, но совсем дру­
гого, не имевшего никакого отношения к науке: она за­
писывала его соображения, он расхаживал по комнате и,
останавливаясь, смотрел на молодую прямую нежную шею
с выбившимися из-под шпилек крутыми завитками. На
другой день, читая лекцию в университете, он почему-то
вспомнил и эту шею, и разгоревшееся ухо, и то, что за ок­
ном вдруг повалил густыми хлопьями снег, и то, что они
оба странно замерли, когда повалил снег. Коншин пере­
стал говорить, Леночка — записывать. Тишина, после ко­
торой должно было, казалось, случиться что-то возможное
и невозможное, установилась в комнате. Но ничего не слу­
чилось. Только к свету настольной лампы присоединился
сумрачный свет снега, который бился в окно, как бесфор­
менные белые птицы.
7

«Зачем-то я ему все-таки нужен,— подумал Петр
Андреевич, когда Осколков позвонил ему.— И не в музыке
тут дело».
— Так заглянете?
—• Когда?
— Хоть сегодня. Еще не поздно, девятый час.
Коншин подумал. Это значило пожертвовать прогул­
кой, а догадка, которую он хотел обдумать, казалось, толь­
ко и дожидалась конца утомительного рабочего дня.
271

— Вот сегдоня-то как раз и не могу*
— Цогда завтра.
— Кажется, я записал ваш телефон?
— Повторить?
— Пожалуйста. Я позвоню вам.
И через несколько дней Осколков встретил Петра Анд­
реевича у подъезда. Он познакомил его с матерью — ма­
ленькой, скромной, в очках, совершенно непохожей на со­
временных молодящихся старух, напоминающих знамени­
тый офорт Гойи «До самой смерти». Ее трудно было пред­
ставить себе перед зеркалом, за столиком, уставленным
баночками с кремом, коробками с пудрой, флаконами с
духами. В седой торчавшей головке было что-то тревожно­
птичье. Она не глядела, а выглядывала из клетчатой шали,
накинутой на острые плечи.
— Евдокия Павловна,— представилась она и, совсем
как в «Дворянском гнезде», прибавила: — Прошу покорно
садиться.
Но то, что увидел Коншин, меньше всего напоминало
«дворянское гнездо». За фасадом деревянного дома с ба­
люстрадой и крышей, отороченной резными украшениями,
открылась просторная, уютная четырехкомнатная квар­
тира.
Столовая была карельской березы, с удобными кресла­
ми-стульями и внушительным буфетом — на нем было
так много хрусталя в серебре, китайских ваз и разноцвет­
ного стекла, что у Коншина зарябило в глазах. Вдоль
стены, покрывая широкую софу, висел громадный, очень
старый и, по-видимому, драгоценный ковер, на котором
загадочно улыбались персиянки с миндалевидными гла­
зами.
В просторном кабинете-спальне стояла мебель красно­
го дерева, должно быть павловская или александровская,
письменный стол с множеством ящиков и ящичков, с сия­
ющими медными подсвечниками и еще какими-то медно
сияющими предметами неизвестного назначения.
Третья комната была отведена под библиотеку, и на
полках — Коншин пробежал взглядом по корешкам —
стояли не «собрания сочинений», за которыми охотилась
вся Москва, а монографии по живописи и театру. За пово­
ротом коридора находилась четвертая комната. Осколков
зажег плафоны, и перед изумленным Коншиным откры­
лась картинная галерея. Он плохо разбирался в живописи,
но некоторые имена — Кузнецов, Кончаловский, Фальк —
272

были ему знакомы. К ним Осколков прибавил два десятка
других, не менее знаменитых.
— Труд всей жизни,— сказал он, заметив, что Коншин
удивлен, и обводя символическим жестом стены.
Но сравнительно недавно назначенный заместителем
Врубова, он в течение многих лет руководил Ветеринар­
ным институтом. «Каким же образом удалось ему выта­
щить все это изобилие из скромной профессии ветерина­
ра? — подумал Петр Андреевич.— И где живет мамаша?
На кухне?»
Евдокия Павловна позвала к столу, но прежде решено
было послушать Кэтлин Фэрриер, и, пока старушка хо­
зяйничала, мужчины оставались в кабинете.
Коншин знал и любил музыку. Слушание музыки было
для него не только наслаждением, он как бы считался с
ней, как считаются с естественностью смены дня и ночи,
с восходом и заходом солнца.
Низкий, круглый голос вошел в комнату как будто из­
далека — и все отодвинулось, исчезло, уступило место с
полной покорностью, без тени возражения.
Коншин слушал, удивляясь той власти, с которой пе­
вица так быстро овладела его душой. Мягкий, проникно­
венный голос вел его, приказывая и одновременно как бы
покоясь, как покоится младенец в руках рафаэлевской ма­
донны. Эти трогающие, волнующие низкие ноты, эта чи­
стота, в которой чувствовалось благоговение, эта строй­
ность, женственность, величавость. Коншин слушал, и к
горлу подступали счастливые слезы. Острое чувство жало­
сти почему-то охватило его — и он пожалел Осколкова,
слушавшего с выражением самодовольства, точно он пред­
ставлял как свою собственность великую певицу.
Белокурые головки детей Левенштейна вспомнились
Петру Андреевичу — и они в этом блаженном слушании
нашли свое место.
Гендель кончился. Осколков хотел перевернуть пла­
стинку, но Петр Андреевич остановил его.
— Нет, благодарю вас. Больше не надо.
— Почему же?
Коншин помолчал, потом спросил:
— Вы что-нибудь знаете о ней?
— Немного. Англичанка. Была учительницей. Препо­
давала музыку в маленьком городке, потом попала в Лон­
дон к знаменитому Бриттену; тогда ей было уже за три­
дцать. Появилась впервые в одной из его опер и очень
$73

быстро получила мировую известность. Объездила весь
свет. Но выступала недолго, кажется, только лет восемь.
— Сколько же ей было, когда она умерла?
— Сорок. Хотите, я подарю вам эту пластинку?
— О нет! — с удивлением воскликнул Коншин.— Мы
еще слишком мало знакомы, чтобы я позволил себе при­
нять такой подарок.
Не только это неожиданное предложение — многое в
этот вечер показалось Петру Андреевичу странным. К сто­
лу были поданы балык, красная и черная икра, жареные
цыплята с грибами. Вина —• превосходные, французский
коньяк и португальский портвейн.
Но было еще и нечто невещественное, как бы распы­
ленное в воздухе и тем не менее заметно окрасившее этот
вечер. Может быть, неясное ощущение «вторичности»?
Коншину казалось, что хозяин, столь осведомленный в му­
зыке и живописи, повторяет чьи-то чужие слова... Или еще
более неясное чувство ожидания, точно кто-то мог неожи­
данно постучать и войти, хотя никого, кажется, не ждали?
Впрочем, Петр Андреевич был доволен. Его всегда интере­
совала «новизна», касалась ли она вещественного или ду­
ховного мира. Он любил, например, проводить часть сво­
его отпуска, садясь в первый попавшийся поезд и выходя
на случайно выбранной станции только потому, что ему
приглянулось ее название. Провести два-три дня в незна­
комом городе, заглядывая в магазины, музеи, церкви, зна­
комясь с рыбаками, если город стоял на реке, или с охот­
никами, если вокруг были леса,— для него со студенческих
лет это было любимым отдыхом и развлечением.
У Осколкова он тоже познакомился с «новизной», на­
чиная с самого хозяина, который, как выяснилось, был не­
седеющий, крупный, что называется, вальяжный мужчи­
на, почти загадочная личность и притом как бы заштри­
хованная.
Евдокия Павловна, скромно простившись, ушла. Оскол­
ков вновь принялся уговаривать Петра Андреевича взять
пластинку и, когда тот решительно отказался, вдруг спро­
сил его:
— Как вы думаете, можно ли сказать, что талант —
это страсть?
— Пожалуй,— подумав, ответил Коншин,—Но страсть
не талант.
Заговорили об институтских делах, и самый тон, в ко­
тором началась беседа, заставил Коншина насторожиться.
274

Можно было допустить, что заместитель директора в част­
ном разговоре (да и то с хорошо знакомым человеком, ко­
торому он вполне доверяет) решится на беспристрастную
оценку того, что происходило в Институте. Но оценка бы­
ла не только беспристрастной, но издевательски-беспощадной. С полной откровенностью Осколков говорил о
давлении Врубова на ученый совет, о его самоуправстве,
о мнимых реорганизациях, рассчитанных на увольнение
неугодных сотрудников, о том, что в Институте господ­
ствует зависть,—это забавно, не правда ли? Директор за­
видует. Кому? Да каждому талантливому человеку.
— Любопытно, что, кроме меня, никто, кажется, не до­
гадывается об этом,— сказал Осколков, смеясь.
Он был прав, но что-то неприятное почудилось в том,
как он это говорил — бесстрастно или иногда с оттенком
холодноватой злобы.
— А больше всего он завидует вам.
— В самом деле? Может быть, потому, что я ученик
Шумилова, а они были в плохих отношениях?
— Это не повод для зависти. Нет. Просто потому, что
у вас крупное имя в науке, а у него — в Академии и в
Министерстве здравоохранения. А потом, эта история
с поездкой в Майами. Вы думаете, она прошла для вас
даром?
— Никакой истории не было,—холодно возразил Кон­
шин.
— Ну полно...

Два года назад в Америке, в Майами, состоялся кон­
гресс, на котором обсуждались доклады, проходившие по
касательной рядом с работами коншинского отдела. Он не
надеялся попасть на конгресс, однако, к его удивлению,
Врубов вызвал его и заговорил о поездке.
— Не думаете ли вы, что наш Институт должен при­
нять участие в работе конгресса? — спросил он.
Через две недели Коншин принес доклад. Перелистав
несколько страниц, директор вернулся к первой, на кото­
рой было написано название и стояли фамилии Коншина,
Ордынцевой и молодого сотрудника, помогавшего им. Это
показалось Петру Андреевичу странным.
— Прекрасно,— сказал Врубов, не улыбаясь.— У вас
есть доклад, которым может гордиться наш Институт, а у
меня — заграничный паспорт.
275

Очевидно, это была одна из тех неприятных шуток,
которыми он любил ставить своего собеседника в нелов­
кое положение. Впрочем, ясно было, что он собирался в
Майами, чтобы представить доклад Коншина на конгрес­
се. Ну что ж! Это была обычная практика. Брать его с со­
бой Врубов, без сомнения, не собирался.
— Если позволите, я сам переведу доклад,— сказал
Петр Андреевич, когда Врубов предложил своего референ­
та.— Есть оттенки, которые могут ускользнуть.
На другой день он принес доклад, переведенный на
английский, и сцена повторилась. Снова были фразы, ко­
торые можно было с одной стороны понять так, а с дру­
гой — иначе; снова были многозначительные паузы, снова
внимательный взгляд останавливался на фамилиях, стояв­
ших под названием. Но на этот раз выражение досады, а
может быть даже и злости, мелькнуло на круглом голом
лице.
Теперь Коншину была ясна причина этой досады. Под
заглавием должна была стоять и фамилия директора. Яс­
нее говоря, Врубов хотел приписаться к работе и доложить
ее как общую, хотя ни к теме, ни к направлению, ни к
сложным, топким опытам, методически новым, он не имел
ни малейшего отношения.
Коншин легко терял душевное равновесие. И на этот
раз ему с большим трудом удалось его сохранить. Его доб­
рое лицо вдруг приняло странное, одновременно и жалоб­
ное и какое-то почти зверское выражение. Он посмотрел
прямо в глаза Врубову, тот похрустел пальцами и отвер­
нулся.
Ничего исключительного не было в предложении Врубова. Приписывание имени шефа (и тем более директора
института) считается делом обычным и даже полезным:
молодых охотнее печатают, когда они выступают под по­
кровительством старших. Но к той работе, о которой шла
речь, у Коншина было совершенно особое, личное отно­
шение, и Петр Андреевич совсем не хотел делиться с кем
бы то ни было, а уж меньше всего с директором, который
едва ли мог в ней разобраться. Даже если бы он не зани­
мался ею с особенным увлечением и даже если бы она не
была тесно связана с предшествующими работами — про­
сто он не хотел, чтобы их имена стояли рядом.
«И все это было прочтено на моей дурацкой, ничего не
умеющей скрыть физиономии,— думал Петр Андреевич.—
Прочтено и учтено. Недаром этот ханжа сразу же стал так
276*

необычайно вежлив, недаром заговорил о чем-то другом,
недаром, провожая меня, ласково положил руку на плечо
и сказал голосом, не обещающим ничего хорошего: «Ну
что же!»

— Впрочем, если вы считаете, что истории не было,
тем лучше для вас,— весело сказал Осколков.— Вы зна­
ете, мне кажется, наша главная беда — я имею в виду весь
Институт в целом — в том, что Врубов никак не может за­
быть, что он был без пяти минут министром! Психологиче­
ски он в этом звании утвержден навечно. Власть в себе,
поставившая перед собой единственную цель — само­
утверждение. Государственный человек! Вы заметили,
кстати, как он моргает?
— Нет,— смеясь, ответил Коншин.
— Ну как же! Небрежно и вместе с тем значительно,
веско. Институт он считает своей вотчиной, а вотчиной в
наше время можно управлять и по телефону. Часто ли он
бывает на работе? Хорошо, если два-три раза в неделю.
Все управление Институтом, в котором ни много ни мало
более семисот человек, он свалил на нас, а сам...
«Не на нас, а па тебя,—подумал Коншин.—И можно
не сомневаться, что ты сделал для этого все, что в твоих
силах».
«А ведь неясно, зачем все-таки он меня пригласил,—
думал он, возвращаясь домой.— Неужели просто захоте­
лось похвалиться квартирой? Или это провокация? За­
чем-то я ему нужен, сукину сыну».
8

Когда Леночка Кременецкая вновь пришла к Кон­
шину с уже законченной диссертацией, была уже не зима,
а лето, точнее — июль. Томительно жаркий день только
что отступил, жара ослабела. Снова он, расхаживая по
комнате, останавливался, говорил, советовал, расспраши­
вал ее и снова говорил. Но с первой же минуты, когда
Коншин увидел ее, разлетевшуюся, на что-то решившую­
ся, смело вошедшую к нему, он почувствовал, что это бу­
дет совсем другая встреча.
Она внимательно слушала, уверенно записывала не
без грамматических ошибок, как он убедился, заглянув в
277

ее тетрадку. Но он пе рассердился, не возмутился из-за
этих ошибок, что неминуемо произошло бы, если бы на
месте Леночки была другая женщина, может быть, пото­
му, что и ошибки, и вопросы некстати, и напряженность,
с которой она держалась, и его вспыхнувший интерес к
этой напряженности — все происходило оттого, что между
ними началось нечто неожиданное, то, что по своей вне­
запности никуда не вело и не могло длиться долго.
Сперва ему показалось забавным, что Леночка так ста­
ралась ему понравиться или, по крайней мере, не осту­
питься, не сделать того, что могло бы его оттолкнуть. Он
подсмеивался над тем, что она, по-видимому, этого смер­
тельно боялась. Потом с сильно застучавшим сердцем он
вдруг сбился в своих соображениях, приказал себе вер­
нуться к холодности —- и вернулся.
Зимой она пришла в старенькой беличьей шубке, было
холодно, мокрый снег мотался за окном, и между ними
была зима, тишина, резко очерченный круг света от на­
стольной лампы. А теперь Леночка была в легком летнем
платье, с открытыми руками, и он принуждал себя оста­
ваться спокойным, глядя на крепкие загорелые руки, на
молодую грудь, поднимавшуюся и опускавшуюся под тон­
кой материей. Ему уже кружила голову новизна неожи­
данности, неизвестности.
И когда, снова склонившись над тетрадкой, он коснул­
ся щекой ее волос, вдохнул свежий запах, шедший от ее
лица, волос, шеи, она замерла, вспыхнула, перестала
писать. Но он снова справился с собой, и разговор продол­
жался — обыкновенный, но невольно сопровождавшийся
острым ощущением близости, которая могла бы, кажется,
перейти в другую, еще более острую. Он что-то говорил
фальшиво-занимательно, стараясь скрыть, что расстроен,
и она, казалось, была огорчена, хотя и совершенно иначе,
чем оп.
Они простились, и Леночка ушла, оставив его в состоя­
нии ошеломленности. Над этой ошеломленностью он по­
чему-то не в силах был посмеяться, что было совсем на
него не похоже.
9

Коншин не ошибался, предполагая, что неожиданное
нападение Осколкова на директора было чем-то вроде про­
вокационной игры. Это еще не было поступком. Это был
278

как бы макет поступка. Макет, который мог пригодиться
или не пригодиться. Однако макет был прицельный.
Осколков знал Врубова, кажется, лучше, чем самого
себя. Он не только прочитал все его научные труды —
Врубов был в тридцать два года доктором наук,— но и
публицистику, речи. Он тщательно изучил его биографию.
Он решил его, как решают не очень сложную, однако тре­
бующую ума и смелости загадку.
В те далекие времена, когда появлялись первые рабо­
ты Врубова, считавшиеся если не блестящими, то по мень­
шей мере оригинальными, многие полагали, что у него от­
раженный талант и что даже в своих лучших работах ему
не удалось сказать собственное слово в науке. Так думал,
например, Шумилов, который однажды, выступая в мо­
сковском Микробиологическом обществе, не только срезал
противника, но сокрушительно-весело посмеялся над ним,
назвав Врубова «гением обусловленности»,— Осколков
был на этом заседании. Под обусловленностью понималась
мода в ее социальном значении.
И Шумилов был прав. При любых обстоятельствах Па­
вел Петрович Врубов стремился оказаться на виду. Адми­
нистративная карьера шла одновременно с научной — она
была связана с выступлениями, лекциями, речами. Он
прекрасно владел собой, не тонул в словах, и далеко не
всегда можно было догадаться, что он говорил именно то,
что должно было сказать в определенном месте и в опре­
деленное время.
Сомнительные компромиссы были неизбежны — Оскол­
ков знал наперечет и эти компромиссы.
Потом был неожиданный стремительный взлет — он
получил назначение, о котором не смел и мечтать. Тогдато и началось то, что Осколков в разговоре с Коншиным
назвал властью в себе, утвердившейся навечно. Для чело­
века умного — а Врубов считался человеком умным — это
было несколько странно. Но Осколков сумел оценить и
этот ум, плоский, лишенный иронии, не позволяющий ви­
деть себя со стороны.
Потом Врубов срезался — на чем, это так и осталось
неясным. Он стал директором Биологического института,
и Осколков, уже работавший тогда в Институте, сумел
оценить сложность его положения. Впрочем, сложностей
было много. Главная заключалась в том, что директор ока­
зался еще и руководителем огромного бесформенного от­
дела, в котором надо было что-то делать. Что же именно?
279

Уже давным-давно он не «работал руками» — это была
граница, за которой для одних начинается полоса итогов
и размышлений, а для других «приписыванье», работа чу­
жими руками. Осколков подсказал решение: отдел должен
был существовать и развиваться, чтобы придать научной
деятельности директора «современный характер». Все, что
оказывалось в центре внимания страны, немедленно нахо­
дило прямое отражение в работе директорского отдела.
Для этого необходимо было навести в нем порядок — Ос­
колков сделал и это. Так он стал тем, что в старину назы­
валось alter ego,— вторым «я» Врубова в Институте.
Он научился умело придерживать и в то же время уга­
дывать и расчетливо брать на себя все, что было для Вру­
бова неприятно. Это бесило Осколкова не потому, что он
считал для себя унизительными угодливость и покорность,
а потому, что в этом положении для поступков, как он по­
нимал это слово, не было оперативного пространства.
А существовать, не вырывая у жизни новых возможно­
стей, он не мог.
«И очень хорошо,— думал Осколков,— что между Вру­
бовым и Коншиным плохие отношения. Надо воспользо­
ваться этим, чтобы поставить директора в ложное положе­
ние».
Но многое было еще «надо». Идея свалить Врубова и
занять его место еще была тенью идеи, ее расплывчатым,
неясным отражением.
ю

Коншин женился сравнительно поздно, тридцати ше­
сти лет. Портрет девочки с вихрами, торчащими из-под
косынки, висел у него на стене так, чтобы можно было,
просыпаясь и засыпая, смотреть на него: девочка стояла
на подоконнике, в пустоте, в голубизне распахнутого на­
стежь большого окна. Под коротеньким халатом были вид­
ны крепкие, статные ноги. Другой портрет — та же девоч­
ка, уже почти женщина, с подобранными косами — стоял
на его письменном столе в простой старинной рамке. Это
была его жена Альда, умершая от родов.
Кроме нее, ни одна женщина никогда не вызывала у
него желания соединить с нею жизнь. Он влюблялся ис­
кренне, стараясь не замечать, что у одних женщин не было
вкуса, а другие старались научить его жить. Он огорчался,
280

когда изящные, тонкие женщины в минуты близости со­
вершенно забывали о нем и думали только о себе,— это ка­
залось ему по меньшей мере несправедливым. Почти все
они стремились выйти за него замуж — это вызывало в
нем инстинктивное сопротивление. Ничего не прощал он
только тем, которые не любили детей, таких он бросал не­
медленно, едва в этом убедившись. Он сам не просто лю­
бил детей — он постоянно думал и читал о них, он сразу
же сближался с ними, искренне разделяя их интересы.
Женщины, считавшие, что дети усложняют или даже
отравляют жизнь, как раз и казались ему отравитель­
ницами, которым ничего не стоит совершить преступ­
ление.
Постоянное прислушивание к себе развило в нем ост­
рую наблюдательность по отношению к другим, и прежде
всего это касалось женщин, существующих в собственном
мире, для которого была характерна, как ему казалось,
путаница мелочей. Путаница заключалась в том, что глав­
ное и второстепенное в их жизни могло мгновенно и без
повода обмениваться местами. Этой черты не было, считал
он, в Леночке Кременецкой.
11

Прошло больше года, прежде чем Коншин снова
встретил ее; весной, уже не в блеске прежней розовой кре­
стьянской свежести — ей было двадцать пять, когда они
впервые встретились, а можно было дать восемнадцать.
Он поздоровался, она ответила, улыбнувшись свободно,
открыто. Сбоку не было зуба, это немного портило ее. Она
нарочно улыбнулась так, чтобы все показать ему — и что
нет зуба, и что она похудела, подурнела и ждет новой
встречи, пусть и случайной. Это было на людной улице, и
они говорили недолго. Он спросил, защитила ли она дис­
сертацию.
— Да. И даже единогласно.
Еще минута — и они расстались бы, возможно, снова
на год, если не навсегда. И, может быть почувствовав это,
она сказала ему свой адрес.
— Загляните,— сказала она, прощаясь и краснея.—
Я свободна первые три дня недели.
Он ответил неуверенно:
— Может быть.
281

12

Леночка жила далеко от Коншина, в заброшенном
районе, каких много еще в Замоскворечье, его давно соби­
рались перестроить. Коммунальная квартира была, оче­
видно, переделана из чердака, потолок в углу косо срезан,
и там за ширмой стоял широкий матрас на ножках, по­
крытый спускавшимся со стены ковром.
Все было чисто, скромно. Много книг, один стеллаж
«мой, биологический», объяснила Леночка. Другой — «ма­
тематический, мужа».
Петр Андреевич пришел неудачно. Не прошло и четвер­
ти часа, как откуда-то из пригорода приехал свекор Ле­
ночки, седой, задыхающийся, багровый, добродушный и
заметно огорчившийся присутствием у Леночки незнако­
мого мужчины.
Зачем-то Петр Андреевич принес шоколад, большую
плитку, и стал теперь угощать старика, хотя это было поч­
ти неприлично,— Леночка потом сказала ему об этом: он
должен был сделать вид, что угощает Леночка, а не он.
Но прежде чем приехал свекор, когда они еще были
одни, она успела сказать, что за эти полтора года не было
дня, когда бы она не думала о Петре Андреевиче, не по­
жалела бы, что не видится с ним.
— Только когда сестра тяжело заболела и приходилось
все делать мне,— сказала Леночка,— готовить, стирать,
мыть посуду,— тогда не думала.
Сестра умерла, и ее сын остался на руках у Леночки.
Он жил чаще у нее, чем у родителей Леночки,— они и
сами нуждались в уходе.
Как бы заранее не предполагая в людях ничего дурно­
го, инстинктивно стараясь поставить себя на их место,
Коншин был воплощением прямоты, и, как ни странно,
отсутствие затаенности, заслоненности не мешало, а об­
легчало ему жизнь. «Дурное» было, оно встречалось по­
чти на каждом шагу. Но он привычно противопоставлял
этому «дурному» свое «хорошее», бессознательно сохраняя
душевные силы. Он остро чувствовал ложь, в его сознании
она была связана с унижением. С детских лет его пугала
и казалась неестественной раздвоенность, даже если она
была вызвана важной жизненной целью. Эта раздвоен­
ность почудилась ему в Леночке еще в тот день, когда она
впервые появилась у него, застенчивая и одновременно
смелая, заранее решившаяся на что-то и забывшая о сво282

ем решении, когда он стал перекраивать ее неумелую ра­
боту.
Свекор ушел, они остались одни, и Коншин с удивлением убедился, что перёд ним были как будто две женщи­
ны: одна с интересом слушала его мнение о «Ночах Кабирии» Феллини, об итальянском неореализме, другая бро­
силась к столу, едва он упомянул о ее диссертации. И не
только упомянул, но стал связно и свободно диктовать то,
что хотя и было связано с диссертацией, но уходило дале­
ко за ее пределы. Она не понимала, переспрашивала.
— Записывайте, пригодится для докторской,— смеясь,
сказал Коншин.
Потом он целовал ее, доказывая между поцелуями, что
они ровно ничего не значат, и затыкал уши, когда она пы­
талась что-то объяснить, возразить. Так он ничего и не
узнал о ней, кроме того, что она замужем давно, «уже два
года», муж — математик и каждую неделю уезжает на три
дня в Иевлево, где преподает в местном техникуме. Поче­
му-то, когда Петр Андреевич был уже в передней, она ска­
зала, что ее муж маленького роста.

13

— Вы, должно быть, удивились, когда я попросил
вас заглянуть ко мне? — спросил, улыбаясь, Осколков.
— Почему же?
— Вы последнее время на меня волком смотрите.
И ведь, кажется, у вас есть для этого все основания.
— Только ли кажется?
На этот раз не было разговора о живописи, не слушали
Кэтлин Фэрриер, не пили французские и португальские
вина. Осколков извинился — мать заболела — и сам устро­
ил скромную закуску за журнальным столом в кабинете.
В этот вечер он выглядел особенно оживленным и све­
жим. Голубые глаза его, красивые, но несколько рачьи,
сияли, он держался уверенно, разговаривал неторопливо,
значительно, веско.
— Эх, Петр Андреевич! Разумеется, только кажется,
потому что мало кто в Институте относится к вам с боль­
шим уважением, чем я. Знаю, что и к этим моим словам
вы вправе отнестись с недоверием. Именно поэтому я и
решился поговорить с вами. Так вот: не следует думать,
что в неприятностях, с которыми вам приходится сталки283

ваться, я принимаю добровольное,— он подчеркнул это
слово,— участие. Ну вот пример: по должности я был вы­
нужден передать выписанный для вас анализатор амино­
кислот в директорский отдел. Но попробовали бы вы на
моем месте этого не сделать! Это был прямой приказ Вру­
бова, причем совершенно бессмысленный, потому что его
сотрудникам этот прибор не нужен. И ведь это не един­
ственный случай, не правда ли?
— Еще бы!
— Это расчет. И так как он начинает бросаться в гла­
за кое-кому и вне Института, Врубов, по-видимому, решил
его оправдать.
— То есть?
— Вы понимаете, без сомнения, что этот наш разговор
более чем доверительный. Сегодня я, выражаясь высоко­
парным стилем, отдаю себя в ваши руки. Вы никогда не
задумывались над причинами неприязни Врубова к ваше­
му отделу?
— Случалось,— осторожно ответил Коншин.— Однако
любопытно, что об этом думаете вы.
Осколков помолчал.
— Независимость, дорогой Петр Андреевич,— вот при­
чина причин! Он мало сказать не любит — он ненавидит
вас, потому что вы держитесь вне тех границ подчинения,
на которых он настаивает и в которых находится весь Ин­
ститут. Он инстинктивно чувствует, что вы из тех, кто
даже при желании не смог бы держаться иначе. Он не
умеет управлять не властвуя, он считает, что иначе невоз­
можно, а между тем у него перед глазами ваш отдел, в ко­
тором никто не властвует, а дело идет,— и, стало быть, это
возможно? Но этого мало. У вас европейское имя. После
смерти Шумилова ваш отдел стал одним из центров биоло­
гической мысли. Интерес к нему — и всесоюзный и меж­
дународный — идет мимо Врубова. Значит, что же? Надо
сломить вас, и тогда все станет на свои места. Но действо­
вать, конечно, по возможности чужими руками.—И Оскол­
ков мельком взглянул на свои узкие, с длинными пальца­
ми руки.— Теперь прикинем, как действовать. Наука? Тут
к вам не подступиться. Разве что затруднить международ­
ные контакты. Он так и делает — и, как вы знаете, не без
успеха.
«Ах он? А уж не ты ли, голубчик?» — подумал Петр
Андреевич. Он е трудом справлялся с нарастающим раз­
дражением.
284

— Попытаться организовать нападение, так сказать,
изнутри? Куда там! Вы за своими как за каменной стеной.
Все за одного, один за всех. Стало быть, надо искать дру­
гие возможности. Вот, скажем, существовал при Инсти­
туте такой Клуб науки и искусства, деятельность которого
была признана вредной. Вы один из организаторов этого
клуба, не так ли?
— Когда это было!
— Не имеет значения. Клуб закрыли, а вам предло­
жили признать свои ошибки.
— А я их не признал.
— Вот именно. И это было оценено как полное равно­
душие к своему общественному долгу. А ведь каков пои,
таков и приход. Почему бы не связать этот поступок с
весьма низкой посещаемостью вашими сотрудниками се­
минара по философии? Ну-с, что еще? Дисциплина. Ведь
я сквозь пальцы смотрю на ваш свободный, мягко говоря,
режим работы. Одни сотрудники засиживаются до поздней
ночи, а другие опаздывают, и кто же подает им пример?
Коншин взглянул на него, поджав губы.
— Дисциплина должна опираться на интерес к рабо­
те. Нет интереса — нет и дисциплины. Впрочем, вам не ка­
жется, Валентин Сергеевич, что выговор, если я его заслу­
живаю, вы могли бы сделать мне не у себя на даче?
Осколков бережно взял Коншина за локоть и тотчас
же отпустил.
— Петр Андреевич,— мягко сказал он,— не для выго­
вора пригласил я вас, а чтобы вместе обдумать создав­
шееся положение. Обдумать и, если можно, изменить его.
Коншин прислушался: слабый голос донесся откуда-то
издалека. Прислушался и Осколков с тревожным лицом.
— Извините, я оставлю вас на несколько минут,— ска­
зал он.— Посмотрю, что с мамой. У нее грипп затянулся,
и я боюсь, как бы не началось воспаление легких.
Одна дверь из кабинета вела в коридор, другая в сто­
ловую. Поспешно выходя, Осколков плотно закрыл пер­
вую, и сейчас же, как это бывает в старых деревянных до­
мах, бесшумно приоткрылась вторая...
Это было как во сне, когда одна картина, в которую
едва успеваешь вглядеться, незаметно, загадочно подме­
няется другой, и сознание напрасно старается объяснить
эту непостижимость. Не вставая с кресла, Коншин увидел
сквозь приоткрывшуюся дверь ту часть столовой, где сто­
ял диван и над ним висел запомнившийся натюрморт —

бело-розовый букет сирени. На краешке дивана спиной к
Петру Андреевичу сидел какой-то человек с неестествен­
но длинной шеей, на которую, как на палку манекена,
была надета маленькая стриженая голова. Человек этот,
как разглядели острые глаза Коншина, был немолод, от­
растающие волосики отливали сединой. Он не обернулся,
и это было естественно: он с головой ушел в свое показав­
шееся Петру Андреевичу странным занятие. Когда опыт­
ные кассиры считают деньги, бумажки, подчиняясь
скользящему движению, так и мелькают перед глазами, а
потом, при пересчитывании, снова мелькают, стремитель­
но падаяодна на другую. Именно так в столовой Оскол­
кова считал деньги этот человек с маленькой головой.
В его руках была одна пачка, но по дивану в беспорядке
были разбросаны другие.
Долго ли, по-детски приоткрыв рот, смотрел на него
изумленный Коншин, он и сам не знал — должно быть,
минуты три или пять? Потом послышались шаги. Петр Ан­
дреевич поспешно переменил позу, взял со стола книгу...
— Извините,— входя, сказал Осколков. Слегка нахму­
рившись, он плотно закрыл дверь в столовую.— Так я го­
ворил...
— Вы говорили, что стараетесь смотреть сквозь паль­
цы на отсутствие дисциплины в моем отделе.
Это было сказано хотя и серьезно, но слишком серьез­
но, и в голубых глазах Осколкова мелькнуло холодное вы­
ражение.
— В нашем разговоре нет места для иронии, дорогой
Петр Андреевич,—жестко сказал он.—Ведь можно итак:
встретились, поговорили и разошлись друзьями. Однако
к сущности дела я еще не подошел.
— А сущность дела заключалась в том, что директор
считает Институт своей вотчиной и управляет им по те­
лефону? — дерзко спросил Коншин.
Почему-то этот человек, считавший в столовой деньги,
развязал ему руки. «Еще какие-то тайны собачьи»,— по­
думал он злобно. Он чувствовал опасную легкость в голове
и боялся наговорить лишнее. Но остановиться было уже
невозможно.
— О том, что директор считает себя вельможей и ни­
как не может отвыкнуть от своего высокого звания, к это­
му можно многое добавить: внутри Института он дейст­
вует против самых способных сотрудников. Он прекрас­
но знает медицинские круги и настолько самоуверен, что
286

позволяет себе поиздеваться над видными деятелями
этих кругов,— несторожность, которая может вам приго­
диться.
— Позвольте, позвольте...
— Да полно, Валентин Сергеевич! — побелев, сказал
Коншин.— Почему бы не сказать прямо, что вы собрались
накатать телегу на директора и решили воспользоваться
нашими дурными отношениями в надежде, что я помогу
вам состряпать это дело? И не верю я, что вы затеяли его
с благими намерениями, хотя и допускаю, что вам непри­
ятно досаждать мне неприятностями. Но как же вы не по­
нимаете...
Он заставил себя замолчать. Молчал и Осколков — дол­
го, минуты три. У него было странное лицо. Не торопясь
он закурил, протянул портсигар Коншину и, когда тот
взял сигарету чуть задрожавшей рукой, добродушно рас­
смеялся.
— Ну и нагородили же вы, дорогой Петр Андреевич,—
сказал он.— Ну ладно. Забудем этот разговор. Вот давай­
те-ка я вам лучше коньяку налью. Хороший армянский
коньяк, «Давид Сасунский». Его давно перестали выпу­
скать, но мне достали бутылочку по знакомству.
14

Леночка не поверила Петру Андреевичу, когда он
сказал, что встречаться у него нельзя, потому что в кухне
живет Ольга Ипатьевна, старушка, которая вела все его
незатейливое хозяйство. Она поняла, что единственная
причина не в этом,— и была права. Коншин принимал у
себя женщин только по делу. В его квартире, как и рань­
ше, когда у него было две комнаты в коммуналке, никогда
не происходило того, что заставило бы его повернуть пор­
треты покойной жены лицом к стене. Он не мог не «из­
менять» ей, но он был верен памяти, и не было никакого
смысла объяснять практической Леночке («Отдельная
квартира, а встречаться негде?») значение этого чувства.
Впрочем, он жил в пригороде, ездить к нему было далеко,
а Леночка почти всегда торопилась. Пока было лето, они
гуляли в парках, иногда ездили за город. Однажды в Из­
майловском парке сторож прогнал их, и, хмурые, рас­
строенные, не разговаривая, они зашли в чайную. Была
уже осень, серое сплошное небо, резкий ветер. «Расстать287

ся?» — думал он тревожно, глядя на большую руку Леноч­
ки, державшую стакан, на раздосадованное и все-таки
беспечное лицо, на черное пальто, явно перешитое с чу­
жого плеча...
Она сама попросила Петра Андреевича снять комна­
ту — и сделала это с той решительностью, которой не хва­
тало ему.
Муж по-прежнему уезжал на три дня в неделю, но сре­
ди соседей по квартире были злобные сплетницы; встре­
чаться у Леночки •— об этом нечего было и думать.
Как-то незаметно произошло, что теперь Леночка рас­
поряжалась их близостью. Не он, а она со своей склонно­
стью к лжи, которую она от него и не скрывала, со своим
размахом и здравым смыслом. Удивительно было то, что
склонность к лжи, всегда внушавшая Петру Андреевичу
отвращение, не только не отталкивала его от Леночки, но
легко прощалась, забывалась, отодвигалась и даже опас­
но, соблазнительно привлекала.
Теперь они виделись часто. Он снял комнату у одной
отслужившей актрисы. «Для работы»,— сказал он. Но ста­
рая, накрашенная, с неестественно гладким лицом, тороп­
ливо-угодливая дама сразу же все поняла и вскоре как
будто даже с каким-то тайным удовольствием вручила
Петру Андреевичу ключи: дверь запиралась сложно.
Леночка была немногословна, но иногда, в хорошем
настроении, рассказывала о себе — талантливо, остро. Она
и была талантлива. Петру Андреевичу становилось смеш­
но, когда он находил в ее немногих работах свои мельком
брошенные и толково развитые соображения. У нее добро
даром не пропадало.
Однажды она пришла на свидание голодная, не успев
пообедать. Петр Андреевич купил ветчины и булок и
смотрел, как она ест,— на белые показывающиеся зубы,
на короткий нос, на карие небольшие глаза, которые зату­
манивались, когда он ласкал ее. Надо было, как всегда, то­
ропиться, но он не мог насмотреться, как она ест, как рвет
руками бело-розовую ветчину и мягкую булку.
15

Жизнь отдела должна была идти как бы сама собой,
почти без ощутимого влияния Коншина, хотя именно эта
неощутимость и была основой его авторитета. Все это от288

носилось к тактике. Но решения, связанные с магистраль­
ным движением вперед, требовали вмешательства, и это
была уже стратегия.
Годы шли, внутри лабораторий возникали объединен­
ные близкими темами группы. Молодые люди постепенно
притирались друг к другу, и очень важно было не только
не разрушить эту сложную нарастающую связь, но бе­
режно упрочить ее, обозначить, раскрыть. Обычно выдви­
гался сотрудник наиболее способный, упорный, энергич­
ный, сумевший убедить других идти рядом с ним к опреде­
ленной цели. Так возникала группа, лаборатория в
лаборатории, ядро в ядре, постепенно захватывающая соб­
ственное «место под солнцем».
Отдел существовал и развивался в обстановке внутрен­
них и внешних сложностей, характерных для любого ис­
следовательского института, с той разницей, что они были,
по крайней мере, удвоены усилиями директора, понимаю­
щего толк в этом деле.
Это видел не только Коншин, но весь Институт,— имен­
но поэтому нужно было вести себя по отношению к Врубову особенно осторожно. Кое в чем Петр Андреевич уступал
вопреки мнению ближайших сотрудников и прежде всего
Марии Игнатьевны Ордынцевой, которая в глаза называла
его растяпой. Она была не права: он уступал, напоминая,
что он таков и ни при каких обстоятельствах другим не
станет.
Это были внешние сложности, а внутренние — совсем
другие. Младшие стремились к кандидатским диссертаци­
ям, старшие, если это были талантливые люди, относились
к докторской как к неизбежной, часто досадной преграде,
которую надо было преодолеть, чтобы спокойно продол­
жать самое важное, подчас лишь косвенно связанное с
защитой. Эти, сопоставляя личные и научные интересы,
бескорыстно отдавали предпочтение делу. Но были и хо­
лодные карьеристы, относившиеся к науке как к предпо­
лагаемой возможности легко и благополучно прожить
жизнь с ее помощью и под ее прикрытием. Таких нужно
было нейтрализовать, и это удавалось бы Коншину, если
бы ему не хотелось под горячую руку спустить с лестницы
неосторожного склочника или любителя преждевременных
сенсаций.

10 В. Каверин, т. 6

289

16

Было что-то завораживающее в том, что по временам
он становился другим. Он как будто с головой нырял в не­
известность. Жизнь, состоявшая из его науки, из сложного
положения отдела, которым он руководил, из институтских
склок и интриг, от которых он уклонялся, была ясна.
В другой все отклонения, которые могли случиться, вопло­
тились в одном большом Отклонении — в Леночке, всегда
торопившейся к племяннику, которого не с кем было оста­
вить, смешно сердившейся, когда Коншин опаздывал хотя
бы на минуту. Отклонение манящее, опасное, с небрежно
заколотыми пышными волосами, с высокой прямой шеей,
придававшей стройность походке, с нежной белой шеей,
которую он любил целовать. Это Отклонение было далеко
от его привычной, день в день повторяющейся жпзни — да­
леко и вместе с тем неотразимо близко. «Вне» было одно­
временно «внутри», и скрыть это от самого себя можпо
было, только притворяясь.
Но откуда взялось ощущение лжи, неизменно сопро­
вождавшее эту желанную близость? Почему он не чувст­
вовал полной свободы по отношению к Леночке, как это
было с другими? И что делать с инстинктивным желанием
разрыва, в то время как, ожидая свидания, он волновался,
если Леночка опаздывала на четверть часа?
Но вот пришли дни, когда Отклонение ушло,— стало
быть, его тайное желание исполнилось?
17

Оба переболели гриппом, Леночка легким, Петр Анд­
реевич тяжелым. Когда он поправился, но слабость еще не
прошла, он каждый день сидел в сквере недалеко от дома.
Однажды он позвонил ей, и она пришла с туго набитой
хозяйственной сумкой, прямо с работы. Вечером они с му­
жем ждали гостей, и, чтобы не терять времени, она зара­
нее купила продукты. Была зима, Петр Андреевич сидел
на скамейке в шубе и валенках, в сквере гуляли няни с
детьми.
Болезнь заставила его сосредоточиться, остановиться, а
Леночка летела куда-то в заботах несущегося дня — уст­
раивала в детский сад племянника, затеяла новую работу,
290

«в которой,— сказала она, краснея,— мне без тебя не обойтись. Поможешь?».
— Еще бы! А почему покраснела?
— Не знаю. Соскучилась.
Они разговаривали недолго. Петр Андреевич вернулся
и лег, еще чувствуя в своих руках ее большую нежную
руку.
Он приехал, и дело действительно оказалось важное:
Леночка решила перейти в его Институт. Еще до того, как
она сказала, кто ее приглашает, Петр Андреевич с беспо­
койством подумал, что институтские знакомые почти на­
верное видели их вместе где-нибудь на улице или в парке
и тогда не обойтись без сплетен. Но тут же он мгновенно
забыл об этом, узнав, что Леночку приглашает Врубов,
— Не может быть!
— Почему же? Он меня знает, я у него начинала, Всем
известно, что ты с ним в плохих отношениях. Ну и что?
У тебя в неприятельском лагере будет свой разведчик.
— Неприятельского лагеря нет,— потирая лоб, сказал
Петр Андреевич.— Наш отдел в немилости, но это еще не
война. Почему ты так решила? Впрочем, это не имеет зна­
чения... Если же говорить о деле, то чему ты сможешь у
него научиться?
— Конечно, не у него! Он предлагает мне младшего
научного сотрудника у Ватазина. Ты сам как-то говорил,
что Ватазин способный.
— Способный, мягкий, безвольный и очень больной.
Сам он человек порядочный, по-моему, но его сотрудни­
ки... Они вьются вокруг Врубова, льстят ему, превозносят.
— Ты думаешь, что я способна льстить и превозно­
сить? — холодно сказала Леночка.— Ваш Институт — пер­
вой категории. Мне будут больше платить, почти на три­
дцать рублей. Для меня это немало, А научиться... Ты сам
знаешь, у кого мне хотелось бы хоть чему-нибудь на­
учиться.
Это было то, о чем Коншин думал много раз. В его от­
деле Леночка с ее сметливостью и энергией живо нашла
бы свое место. Но если он не может взять ее к себе, спра­
ведливо ли отговаривать ее от лаборатории Ватазина?
— Ну подумай! Во-первых, наш институт перед ва­
шим, как говорится, все равно что плотник против столяра.
Во-вторых, моя Серафима давно забыла все, что когда-то
знала, и просто не понимает,, чем занимаются ее сотрудЮ*

291

ники, и я в том числе. Так что же, мне так и сидеть у нее
сложа руки? А у вас, ты представь себе только...
Теперь они разговаривали спокойно, тщательно взве­
шивая все «за» и «против». Может быть, и в самом деле
грешно было отказываться от возможности работать у Ва­
тазина? Попасть к нему нелегко, об этом мечтают многие,
и если он согласится...
Но важнее всего этого было то, что Леночка намерен­
но — он в этом не сомневался — отвезла Вовку к его отцу,
надела к приходу Петра Андреевича свое лучшее платье
(он знал все ее платья) и подкрасила чем-то голубоватым
веки. Подкрасила, насмешив его, потому что ее лицу с
живыми, естественными красками не шли искусственные.
Она пудрилась, но перестала красить губы, после того
как кто-то однажды сказал ей, что с накрашенными губа­
ми она становится похожей на куклу.
18

Решено было летом уехать куда-нибудь вдвоем хоть
на несколько дней. Они выбрали Прибрежное, маленький
курортный городок на Черном море, и поехали в разное
время, чтобы не вызвать подозрений. Петр Андреевич при­
думал командировку, Леночка сговорилась с подругой,
которая тоже ехала на юг, но в другое место и должна
была в случае необходимости подтвердить, что они ездили
вместе.
Они поселились у толстой, еще красивой женщины,
молдаванки, с пьяным, бродившим по ночам мужем-маля­
ром, которого она оглушительно проклинала, и Леночке
понравилась эта комната, двор с утками, этот живой пле­
тень с ветками и зелеными листочками, хвосты винограда,
свисавшего над темной, прохладной частью двора. Она лю­
била все деревенское, негородское. Мать ее была из дво­
рянской семьи, отец из крестьян, и она любила рассказы­
вать о поездках вместе с ним в его родную деревню. Она
говорила, что пошла в отца,—и правда, что-то деревен­
ское было в ее больших руках и ногах, в ее трезвости,
беспечности, в ее твердом свежем лице.
Они были одни и теперь, когда никто не мешал им, ста­
ли жить неторопливо, без прежней неутолимости, без стра­
ха потерять минуту. Купаться они ходили не на пляж, а
в далекие, плохие для купанья места и проводили у моря
292

целые дни — разговаривали или подолгу счастливо мол­
чали.
Леночка рассказывала, как ей работается на новом ме­
сте, рассказывала, как всегда, талантливо, в лицах.
— Ты знаешь, я думала, что Осколков туповат, но ни­
чуть не бывало. Он с выдумкой и умеет заставить всех
себе повиноваться. К тебе оп относится плохо.
— Почему?
— Не укладываешься в схему. И на твоем месте я бы,
пожалуй, постаралась уложиться. Потому что в против­
ном случае тебя ждет множество хлопот. Тебе не мешало
бы вести себя, как Ватазин.
— А именно?
— Он молчит, когда ждут, что он заговорит. И гово­
рит, когда ждут, что он будет молчать.
— И его заставляют повиноваться?
— Иногда. Обычно он угадывает, что от него хотят.
— Н-да... Но ты знаешь... Брать с него пример мне всетаки пе хочется. Тыс ним кокетничаешь?
— Напропалую.
— Зачем?
— Еще не знаю. Может быть, пригодится.
— Ты знаешь, ведь об этом говорят в Институте.
— А о чем именно?
— Да вот... Со всеми кокетничает, но дело знает. И что
ватазинскую лабораторию не узнать. Врубов уже где-то
отозвался о тебе с восторгом. И вообще,— смеясь, сказал
Петр Андреевич,— ты, очевидно, карьеристка?
— Ложпое впечатление. Просто Ватазин часто болеет,
и тогда все останавливается. А я продолжаю работать. Это
новость, и кажется, для всего Института, кроме, разумеет­
ся, твоего отдела. Можно бездельничать, а человек рабо­
тает. Чудак! А что ты думаешь об Осколкове?
— Я думаю, что он опасный подлец,— сказал Петр
Андреевич.
Он спросил себя, рассказать ли Леночке о своих встре­
чах с Осколковым. Необъяснимое чувство удержало его.

19

Однажды они купались под развалинами старой кре­
пости. Леночке захотелось пройтись, и она в одном купаль­
ном костюме ушла в горы. Прошло полчаса, он уже места
293

себе не находил от беспокойства. Наконец она появилась,
статная, высокая, шагающая упруго, легко, и он подумал:
«Неужели эта женщина принадлежит мне и сегодня вече­
ром снова будет моей?..»
В другой раз они разговорились с местными рыбаками,
которые жаловались на плохие, особенно в этом году, уло­
вы, на правлепие артели. Почему они говорили с Петром
Андреевичем так откровенно? Может быть, они приняли
его за журналиста, который может им в чем-то помочь?
И, слушая их, он подумал с чувством стыда, что в срав­
нении с жизнью этих людей у него позорно легкая жизнь,
что ему надо не обнадеживать их, а повиниться перед
ними за счастье этой поездки, вдруг показавшейся ему
жалкой, ничтожной. Но вот Леночка, вертевшая его шляпу
в руках, надела ее на себя (должно быть, ей наскучил
разговор), и он мгновенно забыл о своем раскаянии — так
она была хороша, свежа после купанья, так привлекатель­
на и крепка.
Обедали они в столовой, а на завтрак, ужин ели что
придется — хлеб с консервами, молоко. В Леночке не было
женской хозяйственности, она не баловала Коншина за­
ботами, и он думал, что у нее, наверное, и дома так — есть
что-нибудь, и ладно. Нетребовательность Коншина нрави­
лась ей.
— У тебя хороший характер,— сказала она ему од­
нажды.
Петр Андреевич уступил Леночке широкую полутор­
ную кровать, а сам спал на узенькой полудетской. Матрас
лежал на веревочной сетке, она рвалась, каждое утро он
чинил ее обрывком старого невода. В седьмом часу он про­
сыпался, долго лежал с закинутыми под голову руками,
потом выходил во двор, переступая через спавших в сенях
хозяев. И сладко было после душной комнаты (окна были
завешены марлей от мух) вдохнуть утренний морской воз­
дух, посмотреть на прохладное, с гаснущими звездами
небо.
Они получили письма. Петр Андреевич от Левенштейна об институтских делах, очень его обеспокоивших, Ле­
ночке подруга прислала письмо от мужа.
Вечером они пошли в кино, не досмотрели фильм, ушли
и долго молча бродили вдоль моря. Леночка стала спра­
шивать, что пишет Левенштейн, и Коншин вдруг холодно
перебил ее:
— А что пишет муж?
294.

В последнюю перед отъездом ночь он лег рано. Его не­
много знобило, спину и плечи покалывало, как после сол­
нечного ожога.
Он долго не мог уснуть и, проснувшись внезапно среди
ночи, не понял, что с ним происходит. Чужая женщина
лежала на широкой кровати. Под легким одеялом видны
были очертания крупного тела. Лунный свет падал в окно,
где-то назойливо жужжала муха. Из сеней слышался храп,
сонное кряканье доносилось со двора. «Где я? Что со
мной?»
Женщина спала, бесшумно дыша, одеяло поднималось
на груди и ровно опускалось. С холодной ненавистью он
долго смотрел на нее.
Это прошло, когда на случайном грузовике они едва
успели к поезду,— условленная машина не пришла. И толь­
ко что вышли на станции, как началась прежняя зависи­
мая жизнь: какие-то экскурсанты, среди которых почуди­
лись даже знакомые лица, неподалеку на маленькой пло­
щадке разбирали вещи...
Все обошлось с этой поездкой на юг, о которой Леноч­
ка потом говорила с восхищением — не о самой поездке, а
о смелости, с какой они на нее решились.
Леночка вышла на какой-то станции, откуда ей был®
ближе до дачи, и хотя потом муж нашел в сумочке два
железнодорожных билета, ей удалось как-то выпутаться,
предупредив подругу.
20

Старая актриса заболела, они лишились комнаты, и
однажды вдруг без предупреждения он приехал к Леноч­
ке, придумав на всякий случай какой-то шаткий предлог,
если муж окажется дома. И все сошло благополучно, она
радостно встретила его, взяла за руку, повела к себе« Ока­
зывается, она была одна в квартире.
Но в другой раз соседи не только оказались дома, но
очень заинтересовались Петром Андреевичем. Шляпницамодельерша постучалась и забежала, чтобы примерить на
Леночке новую шляпку, потом зашел кто-то еще..в
Когда нельзя было больше оставаться, она первая осто*
рожно вышла в коридор, потом молча поманила Петра Ан­
дреевича, и он быстро шагнул на площадку, услышав за
собой негромкий стук закрывшейся двери...
295

На следующий день она позвонила.
— Я вас прошу никогда больше не приходить ко
мне,— сказала она ровным, спокойным голосом.— Не
звонить, не писать, и вообще забыть о моем существова­
нии.
Ничего не понимая, он только ответил:
— Хорошо.
И повесил трубку.
Все объяснилось через несколько дней, когда они уго­
ворились встретиться у памятника Пушкину на десять ми­
нут: соседи рассказали мужу, что Петр Андреевич бывает
у Леночки.
— Ничего не было упущено. Дни, часы, едва ли не
минуты!
Сперва она держалась с мужем нагло-спокойно — она и
прежде говорила Коншину, что становится холодной, как
лед, когда муж начинает ее ревновать. Но на этот раз он
был подавлен, разбит. Он перестал спать, ходить на рабо­
ту, а потом замолчал и целые дни неподвижно лежал на
диване. Она испугалась и стала отчаянно, напропалую из­
ворачиваться и лгать. Муж, кажется, поверил — или дал
себя уговорить. Они помирились. Интеллигентный, тихий
человек, он грубо изругал соседку-модельершу, когда та
снова стала на кухне оговаривать Леночку.
— Мы не будем теперь встречаться долго,— твердо
сказала она Петру Андреевичу.— Полгода.
21

Приближалась весна, возобновились и его прогулки,
прекрасные, чистые, по не прибранному после зимы лесу.
Он уже начинал зеленеть, обломанные голые ветки хворо­
ста торчали, напоминая геометрических хвостатых зверей;
тропинки, еще влажные, едва прочерчивались среди про­
шлогодней травы.
Это были два часа, когда он наконец оставался один и
можно было спокойно вернуться к любимому строю мыс­
лей. Два бесценных часа, когда он переставал чувствовать
себя «собакой, которую за хвост оттаскивают от мяса», как
он любил говорить.
Его и прежде оттаскивали, внезапно прерывая опыт,
вызывая на совещание, где приходилось слушать длинные
речи Врубова, оттаскивали, требуя, чтобы он переделывал
296

планы, почти всегда неопределенные, потому что цель нау­
ки — истина и предсказать ее заранее невозможно. Но по­
сле его последней встречи с Осколковым работать стало
еще труднее. Снова отказали в необходимом, выписанном
по его настоянию приборе. Не пустили в Швецию Володю
Кабанова на симпозиум, посвященный его работе, и при­
шлось целый день возиться с ним, доказывая, что не надо
жаловаться министру здравоохранения. Опальный отдел!
По-видимому, для тех, кто старался заслужить располо­
жение директора, это была карта в какой-то происходя­
щей за спиной Коншина игре.
Он был человеком воображения, он тонко понимал лю­
дей, легко угадывая их намерения и желания. Но поста­
вить себя на место другого человека он не мог, в особен­
ности когда встречался с прямо противоположным спосо­
бом существования. Какая-то врожденная наивность
мешала ему. Он не в силах был представить себе естест­
венность называния черного белым. Как согласиться с тем,
что мешать полезной работе — полезно? Это было для него
так же трудно, как убедить себя в том, что разумнее хо­
дить не на ногах, а на руках.
То, что происходило в последнее время с ним и его со­
трудниками, нельзя было назвать иначе как бессмыслицей,
вредной с государственной точки зрения. Ничего не оста­
валось, как сопротивляться ей, и в этом отношении он был
силен. Прямодушие и упрямство остро соединялись в этом
сопоставлении, и, как ни странно, ему помогало то, что он
не был создан для «игры в отношения».
22

Прошло четыре месяца, как он виделся с Леночкой,
и он не испытывал ни малейшего желания возобновить эти
встречи. Он вспоминал минуту необъяснимой ненависти к
ней ночью в Прибрежном. Быть может, тогда за слепотой,
за самообманом открылось подлинное, невыдуманное
чувство?
Теперь ему казалось странным, что в ее присутствии
он начинал чувствовать себя другим, действуя, как собст­
венный двойник, закрывающий глаза на все, что состав­
ляло главную сторону существования. И, думая о Леночке
холодно, почти равнодушно, он старался объяснить себе,
что же в ней так привлекало его. Ее нельзя было назвать
297

даже хорошенькой, у нее были большие руки и ноги, гру­
боватое, хотя и полное жизни лицо. Небольшие глаза,
пышные, но слишком тонкие, рассыпающиеся волосы.
Что заставляло мужчин оглядываться на нее на улице?
Сколько раз он замечал, что они будто заставляли себя
отрывать от нее глаза,— и Леночке это, несомненно, нра­
вилось.
Все это время она не звонила ему. А если бы позвони­
ла — ну что ж! Разве не случалось им разговаривать в спо­
койном, дружеском тоне? Так будет и теперь. «Ну как
дела?» — спросит она, и он ответит: «Ничего, спасибо». И о
новых встречах ни слова!
В этот день Коншин приехал на работу к часу дня и
застал ораторствующую Марию Игнатьевну, вокруг кото­
рой с заинтересованными лицами сидели и стояли Володя
Кабанов, Тепляков и Скопина. Похоже было, что все они
куда-то шли и остановились на минутку, а потом застряли.
По обрывку фразы — Марию Игнатьевну кто-то перебил —
он понял, что импровизированное заседание посвящено,
как это ни странно, Леночке Кременецкой. Дверь в лабо­
раторию была полуоткрыта, но все слушали Ордынцеву с
таким вниманием, что появление Петра Андреевича оста­
лось незамеченным — он вошел в свой кабинет из коридо­
ра. Обсуждались перемены в отделе Ватазина, причем не
научно-организационная сторона этих перемен, так ска­
зать, а их нравственное значение. И оратор и слушатели
остановились перед загадочным вопросом: как могло слу­
читься, что Ватазин, серьезный, значительный ученый,
оказался под влиянием новой сотрудницы, работающей у
него без году неделю?
— Распоряжается в лаборатории, как у себя дома,—
говорила Мария Игнатьевна.— Это уже не влияние, а... Не
знаю, как и назвать!
— Оккупация,— серьезно предложил Володя.
— А вы, Володя, чем смеяться, лучше помогли бы
делу. Я видела, как она с вами в коридоре кокетничала.
Вы человек холостой, молодой, интересный.
Трудно было назвать Володю с его кривыми ногами и
синими — вопреки тому, что он брился дважды в день,—
щеками интересным мужчиной, но когда Мария Игнатьев­
на входила в азарт, она не останавливалась перед мело­
чами.
— Вот и взялись бы за дело!
— За кого вы меня принимаете!
298

— Марья Игнатьевна, а вы, оказывается, сплетница,—
грустно сказал Тепляков.— И интриганка.
— Сплетница — да, потому что все женщины сплетни­
цы, а интриганка — нет. Ведь Ватазин — больной человек.
У него уже было два инфаркта.
— А по-моему, нехорошо так о ней говорить,— сказа­
ла Скопина, слушавшая до сих пор молча. Она всегда му­
чительно краснела, вмешиваясь в разговор, задевавший
личные отношения.— Ведь мы, в сущности, ее совершенно
не знаем. А мне она нравится. Мы на днях познакомились.
Она добрая. И вежливая. У нее сестра умерла, она пле­
мянника воспитывает и рассказывала мне о нем... Так не
мог бы рассказывать плохой человек. И вообще все, как
один, говорят, что в лаборатории все буквально заиграло
с ее появлением.
— Может быть, и заиграло,— сказала добрым, серди*
тым голосом Мария Игнатьевна.— Но как бы эта игра пло­
хо не кончилась!
С чувством вдруг охватившей его ревности, от которой
остро заболела голова и захотелось что-нибудь сломать, со*
крушить, Коншин выслушал этот, впрочем, вскоре обо­
рвавшийся разговор.
«Так вот что — Ватазин,—думал он.— Ну да почему
бы и нет? Боже мой! А я еще сегодня серьезно думал о
ней, вспоминал, волновался.— Он уже забыл о том, что ду­
мал о Леночке не только равнодушно, но готовился к под*
черкнуто спокойному разговору, после которого невозмож*
ны были бы новые встречи.— И уже весь Институт знает
об этом! И обсуждаются планы, как спасти от нее Ватази*
на. Так, может быть, и вся эта история с мужем была вы­
думана, чтобы расплеваться со мной?»
У него было напряженное, взволнованное лицо, он это
знал. Но ему всегда удавалось (когда это было необходи­
мо) как-то «распускать», освобождать лицо. Так он посту­
пил и в этот раз: вызвал Володю Кабанова и стал с непри­
вычной для него строгостью выговаривать ему за то, что
в его работе одно осталось недоказанным, а другое похоже
на артефакт.
— Только этого еще не хватает!

Но когда Леночка позвонила через несколько дней, он
уже справился с собой и был совершенно спокоен.
— Как дела?
299

Коншин ответил осторожно:
— Все хорошо, спасибо.
— А почему не звонишь?
— Но мы же условились.
— Что же, что условились! Мог бы и позвонить. Здо­
роваться перестал.
— То есть?
— Вчера нос к носу столкнулись в коридоре. Посмот­
рел прямо в лицо и прошел мимо.
— Да что ты! Извини. Должно быть, задумался.
— Не знаю, не знаю. А я уже решила, что ты поверил
своей старой сплетнице.
— Какой сплетнице?
— Да Ордынцевой же!
— Марии Игнатьевне? А о ком же она сплетничает?
— Не притворяйся, пожалуйста,— уже сердито сказа­
ла Леночка.— Она по всему Институту распустила гряз­
ную сплетню, будто я уморила Ватазина.
— Как уморила?
— Неужели не знаешь? У него третий инфаркт.
Она еще что-то говорила, но он уже еле слушал. Зна­
чит, Мария Игнатьевна на ветер слов не бросала! Мигом
вся история отношений между Леночкой и Ватазиным вы­
строилась перед ним.
— Вообще мне надо с тобой поговорить,— сказала Ле­
ночка.
Он назвал день — не близкий, даже далекий.,
— Понятно. А поскорее нельзя?
«Сказать — нет?» — мысленно спросил он себя. И ска­
зал:
— К сожалению, нет.
— Понятно,— повторила она.-— А ты не можешь ко
мне заглянуть?
Он снова хотел сказать «нет», но она продолжала:
— По старой памяти.
Теперь в голосе почудился смех, и он успокоился. Ле­
ночка подчеркнула это «по старой памяти», стало быть,
поняла, что все между ними кончено. И, может быть, даже
надо встретиться, чтобы эти новые, ни к чему не обязы­
вающие отношения установились. Но они установились и
без новой встречи.

300

23

Коншин пил немного, но он и не нуждался в том,
чтобы пить много. Уже после третьей рюмки жизнь каза­
лась ему пресной и хотелось украсить ее какой-нибудь
неожиданностью, подчас острой или даже опасной.
Левенштейн знал это и хотел проводить его до стоян­
ки такси, но Петр Андреевич отказался. Ему хотелось,
чтобы тот памятный вечер, когда бугай «слетел с копыт»
и он отвез Хорошенькую домой, повторился.
Многое было похоже. Пар клубящимися шарами вы­
катывался из дверей «Бухареста». Снег неподвижно ви­
сел в воздухе словно нарочно, чтобы все видели, как он
искрится в голубоватом свете. Но в очереди стояли ка­
кие-то толстые бабы, не нуждавшиеся в покровительстве
Коншина, скучно садившиеся в подходившие машины. Хо­
рошенькой не было, а между тем ему нужно было уви­
деть ее положительно «до зарезу», и он решил, что ничего
не произойдет, если вместо «Лоскутово» он скажет води­
телю «улица Алексея Толстого». Может быть, он посове­
туется с ним, если попадется толковый парень. Он попро­
сит его подождать, а сам поднимется по лестнице и поста­
рается вообразить, что получится, если он нажмет кнопку
звонка. Может быть, он просто постоит на лестнице и уй­
дет. Самое важное заключалось в том, что он необыкно­
венно отчетливо помнил не только адрес, но и обитую кле­
енкой дверь, на которой осталось пятно от снятой до­
щечки.
— Улица Алексея Толстого,— сказал он водителю.
В крайнем случае муж (если Хорошенькая замужем)
спустит его с лестницы. Не хотелось бы. Впрочем, необъ­
яснимое предчувствие подсказывало ему, что все обойдет­
ся. Пьяных любят, а он, кажется, немного пьян. У него
легко шумит в голове, и кто-то ласково доказывает, что
ничего невозможного, в сущности, нет. Советоваться с шо­
фером ему расхотелось. Не поймет, и в конце концов это
было его, Коншина, личное дело.
Он перешел небольшой дворик, поднялся на второй
этаж и обрадовался, что не ошибся — на двери было вы­
цветшее квадратное пятно. И круглый глазок, на который
он в прошлом году не обратил внимания. Откуда-то доно­
сился слабый стук пишущей машинки — похоже, что из-за
двери. Оставалось одно — позвонить, и выяснилось, что это
не так уж и трудно. Он нажал кнопку, послышался мело301

дичный звонок — две ноты. Машинка умолкла, и женский
голос спросил:
— Кто там?
— Простите,— сказал Коншин,— но это, к сожалению,
вопрос, на который почти невозможно ответить.
За дверью помолчали.
— Вы, вероятно, ошиблись?
— Думаю, что нет. Если у вас хорошая память на
лица, не откажите в любезности посмотреть в глазок. Ма­
ловероятно, но кто знает? А вдруг вы меня вспомните?
Он чиркнул спичкой и поднес ее к самому подбородку.
— Может быть, вам поможет подсветка? Узнаете? Ну
конечно нет, потому что это было без малого год назад на
стоянке такси, напротив ресторана «Бухарест». Не могу
сказать, что с тех пор я так уж часто вспоминал о вас. Но,
вы понимаете, обстоятельства сошлись — снова зимний ве­
чер, воскресенье, снег. Надо домой, много работы, а рабо­
тать не хочется. Я приехал, чтобы спросить — не могу ли
я чем-нибудь помочь вам? Уверяю вас, совершенно беско­
рыстно. Мало ли что могло случиться за год.
— Я вас плохо слышу.
— А вы приоткройте дверь, заложив ее предваритель­
но на цепочку,— обстоятельно посоветовал Коншин.— А я
повторю, и, если хотите, с подробностями. Ведь это без­
опасно. Вы увидите меня, и, может быть, мое появление не
покажется вам таким уж странным. Возможно даже, что
вы почувствуете себя в андерсеновских галошах счастья,
а они, как известно, исполняют любое желание. Например,
вы можете решить, что это более чем странно — являться
к вам после десятиминутной прошлогодней встречи, и я
растаю, как мираж, а вы уснете в полной уверенности,
что увидели сон.
Послышался легкий звон цепочки, и дверь приоткры­
лась— ровно настолько, чтобы увидеть, что Хорошенькая
была в хорошеньком голубом халате. И Коншин, по-види­
мому, стал виден ей — в распахнутом пальто, с небрежно
замотанным шарфом, в шапке, откинутой на затылок, вы­
сокий, с нервным лицом, которое Маша нашла красивым.
— Вы не очень пьяны?
— Все относительно. С моей точки зрения — нет.
— Это действительно очень странно, что вы вдруг вспо­
мнили обо мне. Так вы не боксер?
— Увы, нет. Я занимаюсь наукой в одном забытом бо­
гом Институте. Моя фамилия Коншин, а зовут Петр Ан302

дреевич. А теперь, если ваш муж не собирается спустить
меня с лестницы...
— Никто не собирается. Да и некому. Но так не зна­
комятся. Мне по меньшей мере не случалось. Запишите
мой телефон и как-нибудь вечером позвоните. Меня зовут
Мария Павловна. Спокойной ночи.
И она захлопнула дверь.
24

Наутро он проснулся с ощущением, что накануне
произошла какая-то ошибка, нелепость. Нет, не ошибка, а
как раз нелепость. У Левенштейна они изрядно хватили, а
потом он поехал... Выжимая гантели, приседая, изображая
бег на месте перед открытым окном, он вдруг схватился
за голову и побежал в ванную.
«Но о чем я болтал, черт побери? — думал он, стоя под
ледяным душем, а потом свирепо растирая полотенцем свое
худое сильное тело.— Доказывал, что я не боксер? Реко­
мендовался?»
Робкая надежда, что все это, быть может, только при­
снилось ему, все же теплилась, копошилась, хотя после
ледяного душа воображение с какой-то дьявольской отчет­
ливостью нарисовало перед ним приоткрытую дверь, за ко­
торой мелькал голубой халатик. И более того — в ушах
повторялся, как звон старинных часов, мягкий, но реши­
тельный голос: «Так не знакомятся... Как-нибудь позво­
ните».
Насилу дождавшись вечера, он позвонил и горячо, иск­
ренне извинился.
— Мне смертельно хочется попросить вас не сердиться.
Но я знаю, что это невозможно, и поэтому сердитесь, толь­
ко, ради бога, не очень.
— Я не сержусь. Вы были вежливы. И вообще это
было забавно.
— Правда? Ну тогда все хорошо. Дело в том, что мне
ВДРУГ До смерти захотелось, чтобы та прошлогодняя сцена
повторилась. И я решил...
— Об этом нетрудно догадаться,— смеясь, сказала
Маша,— Вы решили съездить за мной, поставить в очередь
на такси, а потом съездить по уху какому-нибудь нахалу.
— Так вы не сердитесь?
— Да нет же! Более того: я уже многое узнала о вас.
303

— Каким же образом?
— Вы знакомы с Верой Николаевной Поповой?
— Нет.
— Это мой лучший друг. Она замужем за сотрудником
вашего Института, мы вместе ездили в больницу и в раз­
говоре я спросила о вас. Его фамилия Ватазин.
Петр Андреевич не мог удержаться от изумленного вос­
клицания:
— Георгий Николаевич?
- Да.
— Прекрасный человек и глубокий ученый.
— Точно так же он отзывался о вас. И даже еще бо­
лее лестно.
— Как его здоровье?
— Он поправляется. Вы ведь знаете, у него третий ин­
фаркт.
«Я-то знаю больше»,—подумал Петр Андреевич.
— Выписывается на днях.
— Слава богу.
Казалось, время было проститься, но оба медлили, и
неловкое мгновение прошло, когда Коншин спросил:
— Надеюсь, вы разрешите мне когда-нибудь увидеть
вас не через дверь?
— Буду рада. Я работаю, но часто дома. Машинистка.
Кстати, как раз переписываю докторскую Ватазина.
— Так когда же?
— В субботу.
И они встретились, но при других обстоятельствах, бес­
конечно усложнивших жизнь Коншина и заставивших его
глубоко оценить новое знакомство.
25

Теперь неприятности отнимали почти все рабочее
время. За каждой из них Коншину мерещился — не без ос­
нования — вежливый человек, никогда не повышающий го­
лоса, седеющий, с большим благородным лицом, как бы
озаренным ярко-голубыми глазами. Еле различимый за
спиной Врубова, он тем не менее сумел за последний год
занять в Институте совершенно особенное положение.
По плану международного сотрудничества работники
отдела должны были выезжать за границу для участия в
симпозиумах и конгрессах, и. всякий раз —не^ без участия
304

Осколкова — их имена вычеркивались и заменялись дру­
гими.
Когда приглашение получал сам Коншин — это случа­
лось часто,— Осколков не решался действовать открыто.
На уровне Института и райкома поездка получала полное
одобрение, а в Академии или даже в министерстве срыва­
лась по неясным причинам, которые Коншин не умел и не
желал выяснять.
Премии, выдававшиеся из директорского фонда, но по­
чему-то проходившие через руки Осколкова, обходили от­
дел, и это иногда доводило Коншина до бешенства.
Просьба о премировании часто была связана с завер­
шением цикла важных работ, и в список обычно включа­
лись и технические работники, низко оплачиваемые вопре­
ки тому, что они работали не за страх, а за совесть. Так,
он однажды схватился с Осколковым из-за уборщицы,
которая была абсолютно необходима отделу и отказыва­
лась работать за шестьдесят рублей в месяц.
Заявки на заграничную аппаратуру неизменно остава­
лись без ответа, а когда аппаратура все-таки появлялась,
директор под каким-нибудь предлогом передавал ее
другому отделу. Иногда это происходило втайне от Конши­
на, где-то за кулисами, в глубине громадного Института.
Способные студенты, работавшие у Петра Андреевича,
получали отказ, когда после окончания вуза они просили
направить их в его отдел.
Были и другие нелепости, придирки, прямые и скры­
тые подлости, столкновения и недоразумения.
Наконец, впервые скользнули показавшиеся Коншину
невероятными слухи, которые заставили его подумать, что,
может быть, стоит заранее обратиться к друзьям покойного
Шумилова, имена которых были известны биологам всего
мира. Они-то понимали предсказывающее значение его
работ, они умели оценить само существование отдела как
долг перед его памятью и, следовательно, перед наукой.
Впрочем, на основании слухов, да еще казавшихся не­
вероятными, обращаться к ним было и невозможно и бес­
полезно.
26

В печальных и тревожных снах, когда уже ничего
нельзя было изменить, он улетал, взмывал вверх, легко
владея собой, и полет неизменно связывался с чувством
305

простора и счастья. Еще мать говорила ему, что летание
во сне означает, что дети растут. Значит, в свои зрелые
годы он возвращался к детству, потому что в эти минуты
чувствовал ничехм не замутненную, естественную, может
быть, свойственную только младенцам свободу.
С этим-то желанием улететь он вошел в кабинет Вру­
бова, который встретил его, как всегда, с той искусствен­
ной вежливостью, за которой можно было предположить
и демагогический ход, и скрытую угрозу.
За директорским столом сидели, кроме Врубова, три
его заместителя — Павшин, Сенявин (чем-то похожие друг
на друга, чернявые, худощавые, с чубами) и Осколков,
подтянутый, спокойно и уверенно поглядывающий по сто­
ронам. Народу было много — секретарь парторганизации,
кадровик, председатель месткома, кто-то еще и еще — эти
сидели за длинным столом для совещаний.
В свои семьдесят лет Врубов был еще, что называется,
видный мужчина.'Не согнулся, двигался свободно, и его
походка, высокий рост, умение держаться внушали неволь­
ное уважение. Костюмы и в молодости и в старости сидели
на нем прекрасно. «Выдавали» его почему-то только со­
вершенно голая круглая голова да привычка часто огля­
дываться. Проницательный взгляд угадывал неуверенность
за его покровительственной манерой держаться.
Речь, которой он открыл заседание, состояла, как обыч­
но, из общих мест, однако на сей раз в ней неоднократно
упоминалось о необходимости существенных перемен в
самой структуре Института.
— С каждым годом в нашей стране... Время не стоит
па месте... Идти вперед можно, только меняясь... Речь идет
прежде всего о научной истине...
Он механически раскрывал и закрывал рот. Два крас­
ных пятнышка горели на впалых щеках. Неужели он вол­
новался?
— Я надеюсь, Петр Андреевич, что вы одобрите эту
меру, потому что сами, очевидно, чувствуете известную
необходимость в обновлении отдела.
— О каком, собственно, обновлении идет речь?
— А вот сейчас вы об этом узнаете. Валентин Сер­
геевич,— обратился он к Осколкову,— прочитайте при­
каз.
— «Согласно решению бюро отделения Академии био­
логических наук и утверждению новой структуры Инсти­
тута,—читал Осколков, время от времени поглядывая на
806

Коншина с осуждающим выражением,— отдел... упразд­
нить, организовав на егобазе две новые лаборатории...»
— То есть как упразднить? — с изумлением спросил
Петр Андреевич.
— «Во-вторых,— продолжал Осколков,— объявить на
все должности научных сотрудников конкурс. Временно
исполняющим обязанности заведующего лабораторией био­
химии назначить Коншина Петра Андреевича. Временно
исполняющим обязанности заведующего лабораторией
биофизики назначить Полозова Василия Петровича».
Это значило, что все должны были избираться по кон­
курсу, как сотрудники, поступающие на работу, хотя не
прошло и полугода, как они были избраны на новый срок.
Это значило, что одних можно было теперь избрать, а дру­
гих, наиболее способных, не избрать. Это значило — раз­
рушить отдел, втолкнув в него своих людей вроде какогонибудь бездарного Муразова, который давно лижет Оскол­
кову пятки. Это значило, что деваться некуда. Кто же
добровольно откажется от работы?
Ошеломленный, с головой мгновенно разболевшей­
ся, как всегда перед неясной опасностью, Коншин вы­
слушал новую длинную речь директора, доказывающую
не только полезность, но прямую необходимость этого
шага.
— Никто не может, опираясь на те или иные сообра­
жения... С таким же чувством ответственности... Именно
на это должна быть направлена инициатива... Между тем
факты свидетельствуют...
На «фактах» Коншин взорвался:
— Факты свидетельствуют о том, что за пять лет от­
дел опубликовал двести восемьдесят две работы, из них
пятьдесят шесть в международных журналах! Факты сви­
детельствуют, что на Выставке достижений народного хо­
зяйства мы получили три золотых медали!
— Не вам судить о вашей работе!
— Нет, мне, потому что я за нее отвечаю! Как сотруд­
ник я обязан подчиниться, но как ученый...
Через полчаса, вернувшись в отдел, он путался, пере­
бивая себя, как будто так уж важно было рассказать по
порядку об этой унизительной сцене. Почти невероятно
было, что он кричал на Врубова, но судя по сорванному
голосу...

307

27

В субботу он, как условились, позвонил Маше.
— Что-нибудь случилось? — спросила она после пер­
вых же ничего не значащих фраз.
— Мне очень хочется видеть вас, и я бы непременно
приехал. Но у меня неприятности. Впрочем, это не то сло­
во. Настоящая беда, с которой я не знаю что делать.
—- Вы нездоровы?
— Нет, совершенно здоров, хотя две ночи почти не
спал, что со мной случается редко.
— Так что-нпбудь на работе?
— Ах, Мария Павловна, а что такое в наше время ра­
бота? Это и есть жизнь. Да. На работе произошло несча­
стье, от которого впору помешаться, и если это не проис­
ходит, так, очевидно, только потому, что потерять рассу­
док в эти дни я не имею права.
— Так вот что,— решительно сказала Маша,— приез­
жайте немедленно и расскажите.
— Не могу. Я дома, но у меня сидят сотрудники и
каждые десять минут кто-нибудь звонит по телефону.
— В таком случае приезжайте, когда освободитесь.
Ведь однажды вы заглянули ко мне в половине второго?
— В половине первого. Мне кажется, что это было в
прошлом веке. Нет, не могу.
— Тогда завтра?
— Тоже не могу. Или очень поздно. Я позвоню вам.
28

У него сидели сотрудники, и каждые десять минут
кто-нибудь звонил по телефону. Это было так, как будто
заседание ученого совета рассыпалось на тысячи отдель­
ных минут и каждая взвешивалась и тщательно обсуж­
далась. Он не знал, куда деваться от искренних, но бес­
полезных советов.
Впрочем, один совет, который он получил от академи­
ка Вейсфельда, прославившегося не только своими тру­
дами, но и тем, что он приехал получать Рокфеллеровскую
премию с дедовским зонтиком и в галошах, был принят
с благодарностью и сейчас же осуществлен. Этот дально­
видный совет заключался в том, что в подобных случаях
надо прежде всего заводить «склочную папку». Доказа­
тельства того, что отдел хорошо работал и что заведующий
308

энергично возражает против его ликвидации, прежде всего
следует изложить на бумаге.
— Надо застолбить свой протест,— сказал Вейсфельд.— Бумаги, относящиеся к делу, всегда должны быть
под рукой.
По-прежнему Коншин каждый день бывал в Институ­
те, хотя это стало для него настоящей пыткой. С темной
головой он писал две докладные записки — одну в ученый
совет, другую на имя президента Академии биологических
наук 1 — и отчет о работе отдела за пять лет, который он
давным-давно должен был доложить на директорском со­
вещании. То, что ему пикто не предложил выступить с от­
четом, было прямым нарушением закона, если бы он
существовал. Или, иными словами, если бы он, опять-таки,
был изложен на бумаге. Но он не был изложен, и, следо­
вательно, оставалось лишь притворяться, что он сущест­
вует. Петр Андреевич был лишен способностей притво­
ряться — обе докладных и отчет писались медленно, труд­
но, с перечеркнутыми и разорванными страницами, с
бесконечным хождением из угла в угол, с бешенством и
проклятиями, которые мало помогали делу.
Левенштейн предложил приехать. Коншин отказался.
— Зачем? Все равно обе докладные будут отправлены
в лучшем случае в архив, а в худшем в корзину для бумаг.
— Выпей рюмочку и успокойся. И помни: ни на кого
не жаловаться и ни о чем не просить. Отчет надо составить
так, чтобы он сам говорил за себя.
— Может быть, записать на пленку?
Левенштейн помолчал.
— Послушай, я все-таки приеду,— с тревогой сказал
он.— Дело в том, что я всегда считал тебя среднеостроум­
ным, но так тупо ты до сих пор не шутил.
— Иди ты...
Докладные и отчет были посланы, и сразу же появи­
лись новые, а впрочем, не такие уж новые заботы — впер­
вые они мелькнули и скрылись сразу же после ученого со­
вета: до зарезу надо было, чтобы все или по меньшей мере
подавляющее большинство сотрудников отказались пода­
вать на конкурс, продолжая работать. Именно такая
1 От автора: пользуясь правом романиста, я отказался от пря­
мого описания реально существующих лиц, происшествий, инсти­
тутов; это относится и к вымышленной Академии биологических
наук.
309

«итальянская забастовка» была решена единогласно. Но
уверенности не было. У каждого была своя жизнь, свой
круг интересов, и уж, во всяком случае, никому не хоте­
лось остаться без работы. Если выход не будет найден
вскоре — кто знает, может быть, иные задумаются, пошат­
нутся?
Лучший выход не вызывал сомнений — уйти из Инсти­
тута вместе с лабораторией. Но куда? Конечно, к Сабли­
ну — это было общее мнение. Саблин, директор Института
биохимии, был близким другом Шумилова. После его смер­
ти, когда вопрос о новом руководителе еще не был решен,
он звал Коншина к себе. Так неужели теперь...
29

Это был один из тех безнадежных дней, когда Кон­
шин с особенной силой почувствовал, что он настигнут бес­
смыслицей, которая идет за ним по пятам и с которой он
в то же время сталкивается ежечасно. Это было так, как
будто он двигался в вязкой среде, состоявшей из бессон­
ных ночей, телефонных звонков, повторяющихся разгово­
ров,— двигался, на каждом шагу встречая сопротивление.
Он устал, и ему вдруг остро захотелось хоть на два-три
часа уйти, выпутаться, свободно вздохнуть. Напиться? По
он не любил и даже побаивался пить в очень дурном на­
строении. Удрать куда-нибудь на день или два из Москвы?
Это было невозможно. Какая-то полузабытая мысль, как
солнечный зайчик, играющий на стене, то появлялась, то
исчезала. Что это было? Он схватился за голову. Боже мой!
Улица Алексея Толстого! Мария Павловна, которой он за­
был позвонить! Он бросился к телефону.
— Это говорит Коншин. Вы меня еще не забыли?
— Нет.
Это прозвучало сухо.
— Поверьте, я давно позвонил бы вам, если бы...—
Ему не хотелось рассказывать о том, что произошло на
работе.— Но я...
— Вы были больны?
— Да. У меня тяжелая бессонница, я похудел, пожел­
тел, и мне не хотелось показываться вам в таком виде.
— Что за вздор!
— Так можно приехать? Ну пожалуйста! Ненадолго.
Хоть на часок! Я бы немного отдохнул у вас. Если вы ра310

ботаете, я просто посижу с книгой на диване. Мне очень
хочется увидеть вас.— Он тяжело вздохнул, и ему показа­
лось, что Маша прислушалась сочувственно.— Вы не ве­
рите, и я на вашем месте тоже не поверил бы. Но это прав­
да. У меня тоска. Я просто не знаю, куда деваться.
— Приезжайте,— помолчав, сказала Маша.
Дорогой он уже не жалел себя, а думал о ней. Его
немного лихорадило, как всегда перед свиданиями, и хотя
он уговаривал себя, в нем невольно разгоралось чувство,
перед которым таяли, уходили в тень эти уговоры. «Боже
мой, хоть один вечер провести с милой женщиной. Хоть
вздохнуть спокойно, свободно, хоть притвориться, что не
существуют на свете эти люди, навалившиеся на меня —
за что?» И он стал мысленно, как мокрой тряпкой с гри­
фельной доски, стирать все, что случилось с ним, и всех,
кто был связан с тем, что случилось. Некоторых — Оскол­
кова, Врубова — он сперва грубо перечеркивал крест-на­
крест, а потом стирал. «Почувствовать, пусть ненадолго, что
мы —одни». И снова прогнал соблазнительную надежду.
«И не жаловаться, потому что тогда и я покажусь ей жал­
ким. Вообще да пошли они все к...» Он выругался, и на
сердце полегчало.,
30

— Значит, вот вы какой,—сказала Маша, когда он
снимал пальто в передней.—Я помнила, но неясно. По­
правьте галстук. И вот вам гребенка. У вас взъерошенный
вид.
Он поправил галстук, причесался и смущенно замор­
гал, увидев себя в зеркале. На нем был поношенный тви­
довый пиджак и брюки с пузырями на коленях.
— Извините. Я в таком виде! Забыл переодеться.
— Ничего удивительного.
Но сама Маша была в новом темно-вишневом платье,
причесана тщательно и со вкусом.
Они прошли в комнату, и Коншин удивился. Комната
была и кабинетом и спальней, но удобным кабинетом и
уютной спальней. Старинная, красного дерева мебель както не соединялась в его представлении со скромной про­
фессией машинистки. Однако на дамском столе, тоже ста­
ринном, стояла машинка, а подле нее рукопись и стопка
бумаги.
— Садитесь и рассказывайте.
811

— Ах, боже мой! — совершенно забыв, что он только
что причесался, и снова взъерошивая свои прямые, гус­
тые, седеющие волосы, сказал Петр Андреевич.— Да черт
с ней, с этой историей! Вы были так добры, что простили
мою бестактность. После двух сволочных недель я наконец
вижу вас.
— Наконец! Вы просто забыли обо мне.
— Забыл,— сокрушенно признался Коншин.— Но зато
если бы вы знали, как обрадовался, когда вспомнил! Вы
смотрите недоверчиво, а между тем клянусь, что говорю
правду.
— Почему же? Я верю.
Он оглянулся.
— У вас прекрасная комната. Как все удобно, краси­
во! Простите за нескромный вопрос: вы замужем?
— Была. Почему же нескромный! Мы прожили недол­
го и дружески разошлись. Муж у меня врач. Он работает
за границей.
— Значит, здесь вы полная хозяйка?
— Да. До поры до времени.
Неясно было, почему «до поры до времени» и почему
муж-врач работает за границей, но расспрашивать было
неудобно, и Коншин стал рассказывать о себе, хотя думал
уже только о ней. Боже мой, один с этой женщиной в пу­
стой квартире... У него заколотилось сердце, й он на мгно­
венье перестал слышать себя.
— Я тоже был женат, но жена — ей еще не исполни­
лось двадцати лет — умерла от родов. Это было давно, в
шестьдесят четвертом. С тех пор один. И хотя работа та­
кая, что не соскучишься,— скучаю. И вы знаете? По де­
тям. Вот у одного моего друга двое детей. Я ему завидую.
А вы любите детей?
— Очень.
— Слава богу.
— Почему «слава богу»?
— Да так уж! Почему бы и нет?
Ему показалось, что Маша чуть-чуть покраснела.
— Вы давно разошлись? — спросил он.
— Три года. Впрочем, мы и прожили-то вместе недол­
го, а ссориться начали на десятый день. Очень скоро для
меня стало ясно, что замужество — понятие, в чем-то про­
тивоположное любви.
— И с тех пор не нашелся человек, который убедил бы
вас в обратном?
312

— Находились. Но не убедили.
— Вам не скучно одной?
— Я не знаю, что такое скука. Моя работа, например,
мне очень нравится. Она только кажется однообразной.
Я работаю в Доме дружбы, а дома перепечатываю науч­
ные рукописи, а ведь это трудно. Меня знают в кругу
писателей, драматурги присылают мне билеты на свои пре­
мьеры. Работа свела меня с интересными людьми. Я мно­
го читаю.
— Почему глаза грустные? — спросил Коншин и лас­
ково взял ее руку.
Она отняла руку.
— Вы всегда говорите то, что думаете? — спросила
Маша.
— Кажется, да.
— А может быть, всегда все-таки не стоит?
— Ох, какой же я болван! И ведь не в первый раз спо­
хватываюсь в разговоре с вами! Простите! Больше не буду.
— Что не будете?
— Гадать, какая вы. И, в частности, угадывать.
— Самая обыкновенная женщина тридцати лет. С по­
ловиной.
— Нет, прелестная женщина.
Он снова взял ее руки в свои и хотел поцеловать, но
она отняла их и спрятала за спину.
— Ах, боже мой, ну что случилось бы, если, б я поце­
ловал ваши руки? — с досадой сказал Коншин.— Или
даже поцеловал вас, что же случилось бы, скажите ради
самого господа бога? Это жестоко. У меня собачья жизнь,
я занимаюсь наукой. Старею, седею, мне немного за со­
рок, а можно дать все пятьдесят. Никто меня не жалеет.
Решительно всем на меня наплевать, а если нет, значит,
я кому-нибудь нужен. Нигде не бываю, и у меня нет
даже телевизора, потому что он меня раздражает. Страш­
но подумать, но я с нетерпением жду тех двух часов, ко­
гда мне удается остаться одному, а ведь это тоже одино­
чество и тоже наука! Единственная женщина, которую я
любил, умирает, едва дожив до двадцати лет, и с тех пор
я скитаюсь, как пес. Всем женщинам почему-то хочется
замуж. А это ответственность, за которой я никогда не
гнался. Куда деваться, если на вас смотрят сорок глаз и
все ждут, что вы, как крысолов с дудочкой, выведете крыс
из города и утопите их в болоте! Послушайте, вы, конеч­
но, не знаете, что был на свете такой человек — Шумилов?
313

— Представьте, знаю.
— Спасибо. За то, что знаете. Это был волшебник,
который умел доказывать, что вы на голову выше, чем
сами о себе думаете, и оказывался прав. Так вот он создал
совершенно уникальный отдел в Институте и, умирая, по­
ручил... Да не поручил, а вручил его мне. Дело в том, что
нельзя заставить ученого думать так, а не иначе. Есть та­
кой магазин — «Тысяча мелочей». Ученому вход заказан.
Разумеется, в переносном смысле,— добавил он, заметив,
что Маша с удивлением подняла брови.— Дело в том, что
порядочность неразрывно связана с независимостью от ме­
лочей, от предвзятости, от ложных отношений. Там, навер­
ху, в сфере идей, где, казалось бы, кончается логика, он
должен мыслить с полной, окончательной искренностью.
Он не может ни притворяться, ни лгать, ни лицемерить.
Он просто вынужден быть порядочным человеком, потому
что знает, что его открытие будет проверено в сотнях ла­
бораторий. На него смотрят тысячи глаз. Он — перед
лицом совести, а с ней шутки плохи. Потому что когда
ученый лишается совести, наступает самое страшное:
научная смерть.— Он снова взъерошил волосы длинными
пальцами.— И это совсем не смешно.
— Извините.— Маша покраснела.— Я улыбнулась, по­
тому, что вы бог знает что делаете со своей головой.
— Черт с ней. Теперь — что произошло в Институте?
Представьте себе человека, который убежден, что меня, как
любого другого научного сотрудника, можно заставить ду­
мать так, а не иначе. Почему? Потому что я ему подчи­
нен, и это внушает ему ложную мысль, что наукой управ­
лять не только можно, но должно. Потому что он не видит
ни малейшей разницы между поисками открытия и его
разработкой. Тысяча причин. Тысяча мелочей. Потому что
он считает своим долгом заставлять нас каждый день,
каждый час нырять с головой в эти мелочи, из которых
состоит его жизнь. Потому что между его административ­
ным и научным положением — пропасть. Он действительно
член Академии биологических наук, он директор громад­
ного Института, каждые два года выходит его новая кни­
га, но в науке он —мертв. У него сердце давным-давно
остановилось, а если оно еще бьется механически, это ни­
чего не значит... Как вы хорошо слушаете! Точно не мой
отдел ликвидировали, а ваш.
— Отдел ликвидировали? Почему?
— Я же сказал: тысяча причин,—вздохнув, ответил;
ЗК

Коншин.— Одна из них выглядит почти фантастической.
Дело в том, что против меня действует еще один человек,
перед которым Врубов просто щенок. Его заместитель
Осколков, по-видимому, рассчитывает воспользоваться
схваткой для собственной цели. А цель одновременно
сложна и проста. С одной стороны, он надеется со време­
нем свалить Врубова и сесть на его место. С другой — ни
я, ни мой отдел ему не нужны, так же, как, впрочем, и Врубову. Но Врубов был все-таки видным ученым, а этот во­
обще не смыслит в науке ни уха ни рыла. Он не может
управлять Институтом, в котором действует мой отдел.
Это ему просто не под силу. По-видимому, с его точки зре­
ния, все лаборатории должны быть на одном уровне — та­
ким институтом он уже руководил. Итак, они оба меня не
любят, но хотя Врубов человек плохой, ничто человече­
ское ему не чуждо — он, например, влюблен в свою моло­
дую жену. А Осколков — это загадочная фигура. Я для
него просто одно из возможных препятствий на пути к за­
думанной цели. Я ему мешаю самим фактом своего суще­
ствования, и этого достаточно, чтобы он прихлопнул меня,
как муху... Боюсь, придется рассказывать до утра, а вы
уже перестали слушать.
— Почему вы так думаете? — возмутилась Маша.
— У вас глаза косят.
— Ну и что же? Они у меня всегда немного косят от
внимания. Продолжайте. У вас с директором и его замом
плохие отношения. Почему?
— Может быть, потому, что это единственное, что их
объединяет. Оба вздрагивают, когда иностранные ученые
через пять минут после их появления в Институте просят
разрешения заглянуть в мой отдел. Оба терпеть не могут
Ордынцеву — есть у меня такая сотрудница, которая лю­
бит резать правду в глаза. Так не лучше ли покончить со
всеми этими неприятностями одним ударом? Задушить в
темноте, по возможности бесшумно, чтобы никто не услы­
шал. А для того чтобы найти реальную поддержку, надо
объяснить какой-нибудь высокой инстанции сущность
дела. Но где я найду инстанцию, которая оценит наш ме­
тод использования реверсий при воздействии мутагенов
для определения динамики репликаций вирусной РНК?
Если бы и нашлась такая инстанция... Врубов сказал —
не вам судить о своей работе, и он прав. Да и как растол­
ковать, что разделение отдела равносильно его полной ли­
квидации? В том-то и дело, что все изображается таким
315

образом, как будто ничего не случилось! Как были две ла­
боратории, так они и остались. Я вас не утомил?
— Нет, что вы!
— А вы не можете не косить?
— Это вам мешает?
— Да. Дело в том, что, когда я смотрю на вас, у
меня и так кружится голова, а когда вы еще начинаете
косить...
— У вас голова кружится от усталости.
— Увы, нет! Знаете что? Черт с ней, с этой историей!
Пропади она пропадом! Все это не так или не совсем так
и, во всяком случае, гораздо сложнее.
— Ах, забыла! — вдруг всплеснула руками Маша.—
Ведь вы же, наверное, голодный? Обедали?
— Кажется, да.
— Но это было давно?
— Пожалуй.
— Хотите, я сделаю вам яичницу?
— Нет. Это будет продолжаться сто лет, а мне не хо­
чется, чтобы вы уходили.
-- Это будет продолжаться десять минут.
Она ушла, а когда вернулась с яичницей, он спал в
кресле, подложив под щеку ладонь и подогнув длинные
ноги. Прядь волос упала на лоб. Лицо успокоилось, раз­
гладилось. Он казался моложе во сне. Она вздохнула, не
зная, что делать, и он как будто в ответ умиротворенно
вздохнул.
31

Родилась девочка с вьющимися волосиками, с голу­
быми глазами. Он приходит и радостно говорит: «Инфан­
та!» Альда пеленает ее, кладет в конверт, а оттуда полно­
весно, полнозвучно звучит хор из «Града Китежа». Она
весело зовет его: «Это твое любимое, послушай!»
Хорошая девочка, но странно: то она здесь, рядом, то
исчезает. Она — с луны. Грустно, что родилась такая не­
удачная, но все еще можно поправить. И он думает за
Альду: «Ничего, будут другие». За девочку: «Почему вы
так смотрите на меня, нехорошие, злые?» За себя: «Ниче­
го, что с луны. Я согрею ее, и она оживет». И девочка на­
чинает улыбаться, пускает пузыри, протягивает ручки...
Что-то будто толкнуло Коншина, и он вскочил с кресла
316

с немотой в подогнутых ногах, с затекшими руками. Где
он? Незнакомая комната была освещена ночной лампоч­
кой, стоявшей в стороне, на маленьком столе, среди книг.
Ночная тишина стояла как на часах, приложив палец к
губам. Ночные, сонные, еще не проснувшиеся, стояли не­
знакомые стулья и кресла.
Коншин был прикрыт пледом, и плед запутался в но­
гах, когда он вскочил. Мария Павловна прикрыла его, кто
же еще? Но где она?
Круглый стол перед ним был накрыт, стояла сковород­
ка с холодной яичницей. Ломтики черного и белого хлеба,
аккуратно нарезанные, лежали на тарелке, прижавшись
друг к другу. Масленка, стакан крепкого чая. Он ужас­
нулся. Уснул, пока хозяйка пошла на кухню, чтобы при­
готовить ужин! Хорош! Голова была ясная, хотелось есть,
он чувствовал себя отдохпувшим. Но к чувству свежести
примешивалась досада. Черт возьми! Впрочем, что-то под­
сказывало ему, что невозможно и бесполезно было вести
себя как ему хотелось, когда он представлял себе эту
встречу.
Сняв туфли, он на цыпочках вышел в коридор и приот­
крыл дверь комнаты напротив. И здесь была ночь, но уже
другая, предутренняя. Сквозь легкие шторы старался про­
биться прозрачный утренний свет. Продольные полоски,
очертившие шторы, лежали на полу перед диваном, на
котором, положив руки под голову, в голубом халатике
спала — или не спала? — Маша.
Он хотел так же осторожно уйти, но она сказала
весело:
— Доброе утро.
— Доброе утро! Простите меня, ради бога...
— Петр Андреевич,— продолжала она,— вчера вы про­
спали свой ужин, а сегодня хотите утопить в извинениях
наш завтрак? Знаете, который час? Около восьми. Не знаю,
как у вас, а у меня ровно сорок минут, чтобы умыться и
одеться. И потом... Не будем же мы есть холодную яич­
ницу, правда? И вам надо умыться. И побриться,— доба­
вила она после короткой паузы.— У меня есть все для
бритья. Пойдемте, я покажу.
Она провела его в ванную, он побрился, а потом, раз­
девшись до пояса, с наслаждением умылся холодной водой.
— А теперь вернемся все-таки к вчерашнему разгово­
ру,—сказала Маша, когда они завтракали.—Как ваши
сотрудники отнеслись к тому, что случилось?
317

— Очень просто. Все до одного отказались подавать
на конкурс.
— Так, может быть, коллективное заявление?
— Нет, это скандал, а я не хочу скандала.
— Не скажите,— задумчиво сказала Маша.—Скан­
дал — это вещь.
— Где скандалить? В Институте? В министерстве?
— Об этом надо подумать.
— Вы хотите сказать, что я должен кинуться в бюро
отделения, в редакцию «Правды» или «Литературной га­
зеты»? Хватать за горло? Жаловаться? Кричать, что меня
обижают? Ну посмотрите на меня. Похож я на горлохвата?
— Не похожи. Но надо стать горлохватом, если дру­
гого выхода нет. А стать им вы можете или даже должны.
Ведь вы за всех своих в ответе?
- Да.
— Вот видите! Для этого надо только одно: вообразить
себя Осколковым, оставаясь, конечно, самим собою. Я по­
нимаю, для вас это почти невозможно. Но надо осмелить­
ся и перешагнуть.
Коншин вздохнул.
— Можно мне называть вас Машей?
— Конечно, можно.
— Так вот, ничего не изменилось бы, милая Маша,
если бы даже мне удалось вообразить себя папой римским.
Все, что я могу сделать, это положить на стол заявление
об уходе. Но Врубов знает, что я этого не сделаю. Он пом­
нит о моем долге перед памятью Шумилова, на это он и
рассчитывал, затевая свою игру. Да и куда уходить без
лаборатории? Двадцать лет работы собаке под хвост, а по­
том все начинать сначала? Нет, нужен не уход, а ход.
А если уж уход, тогда всей лабораторией,— это было бы
лучшим решением. Но куда?
— Во-первых, заявление об уходе — это уже и есть ход,
о котором стоит подумать. А во-вторых, мне не нравится,
что вы не чувствуете себя оскорбленным,— с засверкав­
шими глазами сказала Маша.— В ваших словах не чув­
ствуется ни угрозы, ни решимости, ни стремления отбить­
ся. У вас не хватает остойчивости.
— Настойчивости?
— Нет, именно остойчивости,— повторила Маша по
слогам.— Надо идти вперед, не теряя равновесия. А вы его
уже потеряли. Да вы же мне вчера сами доказали... Ну
что вы смотрите?
318

— Любуюсь,— сказал Коншин.
И было чем: перед ним была прелестная женщина с
нежным чистым лицом, стройная, державшаяся прямо, с
белокурой, уложенной на голове косой, с покатыми, как на
старинных портретах, плечами.
— Не сердитесь,— прибавил Коншин, заметив, что она
нахмурилась.— Вами невозможно не любоваться. Конечно,
вы правы. Нет у меня в характере этой остойчивости.
Я вспыльчив, несдержан, способен только на короткий ре­
шительный шаг.
— Нет, есть. Вы себя не знаете. Кто они, все эти врубовы, перед вами? Вы должны заставить их отступить. Вот
Ватазин сказал мне о вас...
— Бедняга этот Ватазин!
— Почему же бедняга?
Петр Андреевич посмотрел на часы.
— Не пора ли?
— Вы не ответили. Верочка — мой лучший друг. По­
чему?
— Отвечу, но в другой раз. Ведь мы теперь будем ви­
деться часто?
32

В том, что Саблин возьмет отдел, сомневался только
Левенштейн, верный хранитель шумиловских традиций.
— Но почему? Почему? — спрашивал Петр Андреевич.
— Потому что и он боится. Не Врубова, так Осколко­
ва. Или, точнее, паутины, в которую влипает каждый, кто
вмешивается в дела нашего Института.
Все другие в один голос утверждали, что Левенштейн
не прав. Мария Игнатьевна, которая знала Саблина — он
был оппонентом на ее докторской,— доказывала, что не
просто возьмет, а оторвет с руками. Володя Кабанов съез­
дил в саблинский институт и вернулся обнадеженный: че­
тыре из пяти заведующих лабораториями были готовы по­
тесниться и отдать добрую треть своих комнат.
— Они встретили меня с подъемом! — пылко повторял
он.— Конечно, все дело в Петре Андреевиче, которого им
смертельно хочется перетянуть, но ведь и мы, черт побери,
не лыком шиты! Конечно, первое время будет трудно, но
для Саблина строится новое здание. Через каких-нибудь
два-три года у нас будет целый этаж.
319

Володя был оптимистом.
Нина Матвеевна Скопина, потерявшая сходство с Гри­
боедовым, переменившая прическу и, к общему удивлению,
собравшаяся замуж, предложила, не дожидаясь конкурса,
подать коллективное заявление об уходе. Спасти положе­
ние мог, по ее мнению, только неожиданный и отчаянный
шаг.
Пошли к Теплякову, который, как всегда, курил на
лестнице, и он, кротко поморгав своими девическими гла­
зами, погладил бороду и сказал негромко:
— Я — как все.
Но Левенштейн оказался прав. Саблин дружески при­
нял Петра Андреевича, выслушал, посочувствовал, но сра­
зу же дал понять, что в дела Врубова вмешиваться не
будет.
— Я уверен, что он и не думает разгонять ваш от­
дел,— сказал он.— И мой вам дружеский совет: никуда не
обращаться и ничего не просить — словом, даже не пы­
таться помешать ему! Уверяю вас, это приведет к обрат­
ным результатам.
«Боится»,— подумал Петр Андреевич, глядя в сторону,
чтобы не видеть Саблина, старчески красивого, с эффект­
ной седой шевелюрой, с глубоко сидящими осторожными
глазами, с крупными мягкими морщинами на большом
лице.
Очевидно, в глазах Петра Андреевича было написано,
о чем он подумал, потому что Саблин вдруг смутился,
впрочем, еле заметно. Они расстались, как всегда, сердечно.
33

Маша сказала неправду, уверяя Петра Андреевича,
что довольна своей работой и не знает, что такое скука.
Она действительно перепечатывала научные рукописи, ее
знали в небольшом писательском кругу и один из драма­
тургов приглашал ее на свои премьеры. Но в ту пору, ког­
да Коншин познакомился с ней, она не только не чувство­
вала ни малейшего удовлетворения от своей работы, но
была в глубоком душевном упадке.
У нее было неудачное замужество, она вскоре поняла,
что равнодушна к мужу. Но неудача заключалась еще и
в том, что, когда она только приступила к дипломной ра­
боте, муж увез ее в Индонезию, где он работал в нашем
320

посольстве. Она не окончила университет, у нее не было
профессии, и машинисткой она стала случайно — помогая
мужу, научилась бегло печатать.
Мебель, которой была обставлена квартира, принадле­
жала мужу, и он мог — хотя она не думала, что он это сде­
лает,— в любую минуту распорядиться ею по своему усмо­
трению. Кроме нескольких заграничных платьев, которые
она без конца перешивала, английского столового сервиза
(свадебный подарок ее друзей Поповых), трех десятков
книг, у нее не было почти ничего, только вещи, покупав­
шиеся или подаренные в годы замужней жизни. Она чув­
ствовала себя в этой удобной, уютной квартире как жи­
личка, как постоялец. Но с этим еще можно было прими­
риться, так же как с необходимостью отказывать себе в
необходимом — она рано столкнулась с лишениями, у нее
было трудное детство.
Нет, другое терзало ее, о другом она старалась не вспо­
минать, заваливая себя неотложной работой: у нее не
было будущего. Что могло измениться, что могло сделать
ее жизнь содержательнее, полнее? Она знала других ма­
шинисток, пожилых, одиноких, интеллигентных, накра­
шенных, с увядшими лицами, неестественно любезных,
еще кокетничающих и тоже получавших иногда билеты
па премьеры от знакомых драматургов. Вот и ее ждет та­
кая же участь! Годы шли, ей было уже за тридцать. Она
знала, что у нее приятное, свежее лицо, но вот глаза уже
были грустные, как заметил Коншин, а в уголках появи­
лись морщинки. Ей было трудно сознаться, что жизнь пе
удалась, «а ведь, кажется, действительно не удалась»,—
думала она, опоминаясь от машинальности, с которой чи­
тала текст, не глядя на клавиатуру машинки. И, переби­
рая своих подруг по университету, она вспоминала, что
одна преподает в педагогическом институте, другая — ре­
дактор, а третья, мечтавшая стать актрисой и работавшая
администратором в театре, сказала с удовлетворенным
вздохом: «Ну и что ж! Зато у меня дети!» Верочка Попова
переводит и много печатается. Все замужем, а когда рас­
ходятся, снова выходят замуж. Подчас она жалела, что
разошлась с мужем, но жалела холодно, рассудочно, со­
знавая в глубине души, что иначе поступить не могла.
Она встретила Павла Вадимовича Трубицына у Попо­
вых — Верочка была ее самой близкой подругой в универ­
ситете. Ему было за пятьдесят, в молодости он служил на
океанографических судах, и Маша в его присутствии поВ. Каверин, т. 6

321

чему-то робела, а когда он обращался к ней, невольно
опускала глаза. Он был превосходным рассказчиком, у По­
повых его всегда ждали с нетерпением и, провожая, уго­
варивались о новой встрече. Была ли Маша влюблена в
него? Он так много видел и слушать его было так инте­
ресно! Он всегда превосходно выглядел, не располнел, дер­
жался прямо, с непринужденностью, и, если бы не седая
голова, ему можно было дать лет на десять меньше. Ка­
ким образом получилось, что в общей беседе он и Маша
стали разговаривать как бы отдельно и о своем, хотя еще
неизвестно было, что представляет собою это «свое»? По­
повы в один голос утверждали, что возраст не имеет ни­
какого значения. «И может быть, они правы?» — думалось
Маше. Вскоре, через год, она должна была окончить уни­
верситет. А дальше? Средняя школа, преподавание лите­
ратуры по программе, которая, как ей казалось, была со­
ставлена так, чтобы заставить школьников разлюбить
литературу.
Трубицын очень правился Верочке — это тоже было
почему-то важно. Конечно, надо было окончить универси­
тет, но Павел Вадимович получил назначение: на два или,
может быть, три года он отправлялся в Джакарту.
И вот прошли эти три утомительных года в Индоне­
зии, где она задыхалась от всепроникающей сырости —
ложилась в мокрую постель, а вставая, надевала мокрый
халат,— где однообразные дни проходили в узком кругу
работников посольства, где она как раз и занималась пре­
подаванием литературы в школе и где попяла, что не лю­
бит и никогда не любила мужа. Она мечтала о ребенке —
какое там! Павел Вадимович считал, что нет необходимо­
сти усложнять и без того сложную жизнь.
Маша не могла дождаться возвращения, но когда они
вернулись, отношения с каждым днем становились все хо­
лоднее. Теперь Маша смотрела на мужа другими глазами.
Оказалось, что он мелочно ревнив — еще в Джакарте она
получала выговор за то, что разговаривала лишние пят­
надцать минут с молодым человеком. Он был любезен и
разговорчив только на людях, а дома молчалив и, что осо­
бенно поразило Машу, негостеприимен. Нельзя было от­
казать ему в некоторых достоинствах — он, например, лю­
бил чистоту. Но Маша почему-то раздражалась, видя его
по воскресеньям в переднике, с пылесосом в руках.
По-прежнему он любил бывать в гостях, и даже чаще,
чем прежде,— ведь теперь он был женат на молодой жен322

щине. Рассказы, которые он повторял, перевирая, Маша
выучила наизусть. Он был скуп, а она презирала скупость.
Маша стала заниматься французским, ей хотелось посту­
пить на работу, а он требовал, чтобы она занималась хо­
зяйством. Ссоры кончились тем, что она не долго думая
продала все его подарки — в том числе какой-то драгоцен­
ный браслет, переходивший из поколения в поколение,—
и заплатила вперед за пятьдесят уроков.
Трубицына чуть не хватил удар, он осмелился замах­
нуться на Машу, и тогда она сложила вещи и ушла к По­
повым. Павел Вадимович уехал за границу, вернулся, сно­
ва уехал. Они разошлись, хотя дружеские отношения впо­
следствии восстановились...
Ах, как горько жалела она теперь, что поддалась угово­
рам мужа и ушла из университета. Каким интересным,
содержательным делом казалось ей теперь преподаванье
литературы, о котором так много спорили — почти каждую
неделю в газетах появлялись статьи.
Она старалась не забывать французский — кто знает,
может быть, когда-нибудь пригодится. И все-таки забы­
вала.
Встреча с Коншиным поразила ее. Все в нем казалось
ей неожиданным, да и не только казалось. Собираясь на
свидание, он забыл переодеться, приехал в поношенном
костюме, небритый — а ведь, без сомнения, надеялся на то,
что он называл «отдохнуть»? Под старым пиджаком чув­
ствовались худые крепкие плечи, сильные руки, п, увидев
его впервые у себя в передней близко, в двух шагах, Маша
побледнела, как всегда, когда не могла справиться с волне­
нием. Он пытался ухаживать за ней, а потохм увлекся, стал
рассказывать о своих институтских делах и уснул, когда
она ущла на десять минут,— этого в ее жизни еще пе слу­
чалось. «Кружится голова»,— все повторял он. Так ли? Она
не знала. Кружилась у нее — в этом не было никакого со­
мнения. И ведь как странно! Когда она расспрашивала о
нем Ватазиных, она заранее знала почти все, что они о
нем скажут. Ей даже казалось, что она знает больше, чем
они, потому что заранее вложила в него свои давно уста­
новившиеся представления о человеке, которого она не­
пременно должпа была встретить и полюбить. Самое глав­
ное заключалось не в том, что он не был похож на других,
не в его неожиданностях и странностях, а как раз наобо­
рот — в сходстве с тем неизвестным, воображаемым
человеком, образ которого непонятно как и почему сло11*

323

жился из прочитанных книг, кинофильмов, всего переду­
манного и пережитого.
Он пообещал позвонить и не позвонил — так долго, две
недели! Маша смотрела на проклятый молчаливый теле­
фон, как на притаившееся загадочное существо, которое
в одно мгновение могло сделать ее счастливой. А когда это
наконец произошло — ведь надо, надо было притвориться
сдержанной, спокойной!
Так не бывало с ней еще никогда, и она радовалась, и
ужасалась, и доказывала себе, что, если даже они останут­
ся только друзьями, все равно она счастлива этим нахлы­
нувшим, неожиданным и долгожданным чувством.
34

В Пущине, где был крупный биологический центр, не
оказалось подходящего помещения, если только это не
было поводом для отказа. Разговор с ректором универси­
тета, одновременно и деловой и сердечный, кончился не­
определенно.
Может быть, это было преувеличением, но за каждой
неудачей Петру Андреевичу мерещилась теперь предста­
вительная фигура Осколкова с его неестественно голубы­
ми проницательными глазами. Казалось, что он даже не
очень старался скрыть, что следит за каждым шагом Кон­
шина,— это было для него характерно. Вдруг он позвонил
Петру Андреевичу и сказал, что убедил директора в необ­
ходимости расширить отдел.
— Два мальчика кончают медико-биологический фа­
культет Второго медицинского института. Я говорил с
ними. Мне кажется, что они вам пригодятся.
Это был ход, которым Врубов и Осколков старались
доказать, что они не только не разгоняют отдел, но и за­
ботятся о его укреплении. Мальчики были умные и, повидимому, способные. В другое время Коншин охотно
взял бы их, но теперь это значило бы, что отдел не
упразднен, а как бы упразднен, и, следовательно, об ухо­
де не может быть и речи.
Петр Андреевич написал докладную, отказался, ди­
ректор ответил ему приказом. После этого мальчиков от­
правили к Левенштейну, который немедленно завалил их
технической работой, а приказ и копия докладной отпра­
вились в «склочную папку».
324

И дальше день за днем пошли получасовые разговоры
по телефону, обсуждение всевозможных вариантов, хло­
поты, на которые не было времени, встречи с Машей, на
которые время все-таки находилось.
Незаметно, постепенно она вошла в круг близких лю­
дей, для которых жизненно необходимо было отменить при­
каз и восстановить отдел. Уволенные сотрудники остава­
лись на своих местах, и они же должны были подавать на
конкурс — эта бессмыслица в особенности ее возмущала.
— Вам не кажется, что я стала вашей внештатной со­
трудницей? — однажды спросила она Петра Андреевича.
Теперь он встречался с Машей почти каждый вечер, а
хотелось, хотя он себе в этом не признавался, видеть ее
каждый час. Поводы были не нужны, но повод всегда на­
ходился, потому что все, что Коншин делал, спасая свой
отдел, знала и одобряла (или не одобряла) Маша.

35

— Вы просто свалились мне на голову вместе со сво­
им отделом. И я иногда просыпаюсь со странным ощуще­
нием, что со мной происходит то, что в эту минуту проис­
ходит с вами.
— Да. И у меня то же ощущение. Точно пе недели
прошли с тех пор, как мы познакомились, а годы.
Они разговаривали в Лоскутове — Петр Андреевич
впервые пригласил Машу к себе.
— Вот так я и живу,— сказал он, показывая ей свою
кое-как прибранную квартиру, в которой вопреки его уси­
лиям чувствовалась неустроенность одинокого человека.—
Вы не думайте, что у меня всегда такой беспорядок. Сей­
час моя Ольга Ипатьевна больна, а то она со мной обра­
щается строго. Требует, например, чтобы дома я ходил в
мягких туфлях. И восхитилась, когда один шотландец, вой­
дя с улицы, снял с ботинок тоненькие галоши. Даже ска­
зала: «Вот это человек!»
— И была совершенно права,— откликнулась М$ша,
вынимая из сумочки другую маленькую прозрачную су­
мочку, в которой лежали хорошенькие домашние туфли.
Зато в полном порядке было все, что относилось к му­
зыке, прекрасный новый проигрыватель и пластинки в
конвертах, аккуратно стоявшие в камерах полированного
низкого шкафа.
325

— Вы любите музыку?
— Да, очень.
— Тогда мы с вами как-нибудь непременно поедем к
Поповым. Это мой любимый дом со студенческих лет. Ири­
на Павловна, мать Верочки, преподает в Гнесинском и
устраивает у себя музыкальные вечера. Помните, я гово­
рила вам о Верочке Поповой?
— Помню. Она замужем за Ватазиным.
— Да. У них я тоже бываю, но редко. А кстати, почему
вы однажды назвали его беднягой?
— Как его здоровье?
— Он поправляется. Так почему же?
— Что же хорошего? Три инфаркта.
— Нет, вы думали о чем-то другом.
Коншин смутился.
— Давайте-ка лучше ужинать.
Она посмотрела на него, поджав губы. Он опустил
глаза.
— Ну хорошо. Только позвольте мне сегодня быть хо­
зяйкой,— сказала она, когда Коншин принес из кухни бе­
лую скатерть.— Не нужно ничего убирать со стола. Вы
ведь дома не обедаете?
— Иногда. По субботам.
— А завтракаете и ужинаете па кухне?
- Да.
— Вот и мы пойдем на кухню. Есть мне не хочется, а
чаю выпьем. Приготовить нам что-нибудь?
— Да. Начнем с устриц и бордо, а потом, пожалуйста,
приготовьте мне салат и филе соус мадера.
Она улыбнулась.
— А не угодно яичницу с колбасой? У вас есть кол­
баса?
— Ветчина.
— Еще лучше.
— М-да,— задумчиво сказал оп, глядя, как она ловко
накрывает на стол, разбивает и размешивает в стакане
яйца. Она вопросительно посмотрела.— Нет, ничего, ни­
чего...
— А теперь вернемся к Ватазиным,— сказала Маша,
когда яичница была съедена и они пили чай.— Я жалею
Верочку.
Коншин промолчал.
— Полно, я же все знаю. И не только я. У этой вашей
Кремснецкой странная черта: она не только не скрывает
326

свои романы, а, напротив, рассказывает о них на всех пе­
рекрестках. Закройте рот,— дружески посоветовала она
Коншину, глядевшему на нее с изумлением.— Очевидно,
ей хочется, чтобы весь мир знал о ее победах. Верочка го­
ворила, что когда Кременецкая была вашей любовницей,
об этом тоже все знали. И жалели, потому что вас любят
в Институте. Ах, боже мой, да что же вы так смути­
лись? — спросила Маша с досадой.— Мне хочется помочь
Верочке, и я решила, что вы, может быть, посоветуете чтонибудь как... Ну, словом, как специалист по Кременецкой.
Коншин не мог удержаться от улыбки.
— Ну вот! Вы уже смеетесь, хотя, в сущности, все это
совсем не смешно. В самом деле,— рассуждала она,— вы
вон какой здоровый и крепкий и можете одним ударом
сбить с ног человека, а Георгий Николаевич рыхлый, сла­
бый, близорукий и выглядит в своих очках с толстыми
стеклами старше своих лет, а ведь ему только сорок четы­
ре. Вы, может быть, легко прошли через эту, ну, скажем,
любовь, незнаю уж, что там у вас было.
— Нет, трудно.
— Тем более. Даже вам было трудно! А Георгий Ни­
колаевич... Ведь ему в буквальном смысле грозит верная
смерть. Вы даже представить себе не можете, как он му­
чается.— Она помолчала.— Они оба мучаются. Георгий
Николаевич потому, что таится и убежден, что Верочка
ничего не знает. А она — потому что знает и боится, что­
бы он, боже сохрани, не догадался об этом.
— И ревнует? — спросил Коншин.
— А как вы думаете? Но изо всех сил старается не
показать. И ведь они любят друг друга. Но они уже де­
вять лет женаты, в отношениях близости что-то теряется,
и мужчина, мне кажется, чаще, чем женщина, невольно
начинает томиться, тосковать. Мы с Георгием однажды
говорили об этом, разумеется отвлеченно, без имен и даже,
как ни странно, почти без слов. Мы как бы обменивались
мыслями. И вот что я услышала в этом разговоре: «Ведь
никто не страдает оттого, что я близок с другой. Неужели
у меня нет права на «свое», на ту долю полной свободы,
которую мне подарила судьба? Подарила или наказала —
кому, в конце концов, до этого дело?» Конечно, он так себя
спрашивает только в полной уверенности, что Верочка ни­
чего не знает.
— И что же вы ему ответили?
— Я только дала ему понять, что ему надо рассказать
327

жене все без колебаний и размышлений. Но вам я могу
сказать, что виноваты, мне кажется, оба.
— Почему?
— Потому что все началось задолго до Кременецкой.
Оба, не задумываясь над своими отношениями, как бы
привычно «принимали» друг друга. Дни летят, повторя­
ются, отщелкиваются, как на счетах,— и нет ничего лег­
че, как просмотреть поворот. Ну, а что представляет собой
ваша Кременецкая? Что она за человек?
— Она прежде всего женщина, а потом уже человек.
Проходя мимо нее, мужчины оглядываются, это я заме­
чал много раз.
— Так хороша?
— Да не так уж и хороша, однако оглядываются.
И больше того: как будто заставляют себя отрывать от нее
глаза.
— И ей это нравится? Впрочем, оставим это,— вдруг
быстро сказала Маша.— Дайте мне сигарету. Я редко
курю, а сейчас захотелось.
Они закурили.
— И простите,— она слегка побледнела,— это было
бестактностью, что я стала расспрашивать. Я вижу, что
вам неприятно. Больше не буду.

36

Да, непременно надо было притворяться сдержанной
и одновременно совершенно свободной от него, а это было
почти невозможно. Кем она была для него? Одинокой жен­
щиной, о которой каждый мужчина думает: «А почему бы
и нет?» Машинисткой, которая притворяется, что любит
свою работу и нисколько не жалеет, что за год до оконча­
ния ушла из университета? Как обидно он удивился,
узнав, что Маша легко читает и немного говорит по-фран­
цузски! Она была никто для него. В этом разговоре она
держалась так непринужденно не потому, что была на од­
ном уровне с ним, а потому, что пересилила себя и осме­
лилась так держаться. И все это — неуверенность, смя­
тенье, страх перед тем, что когда-нибудь должно было слу­
читься, непонятная слабость, охватывающая ее, когда они
встречались,— все это она должна была скрывать от него.
Влюбилась, как школьница, как девчонка! Скрывать, как
бы это ни было трудно.
328

37

В темноте, в неопределенности, в напряжении, кото­
рое сотрудники старались скрывать, делая вид, что все об­
стоит благополучно, мелькнул проблеск света. Секретарь
одного из ученых советов Большой Академии, с которым
Петр Андреевич почти не был знаком, позвонил, чтобы
узнать, не хочет ли он выступить на бюро ученых советов.
— Поставим ваш доклад. Или отчет. Почему бы нам
не устроить конференцию с вашим докладом?
В самом факте такого предложения была невысказан­
ная, но подразумеваемая поддержка, и Коншин подумал,
что Врубову и Осколкову подобный доклад, без сомне­
ния, покажется попыткой сопротивления. Тем не менее
он согласился. О далеких последствиях, которые вызвал
этот шаг, показавшийся ему незначительным, он в лихо­
радке забот не подумал. Для него было не только важно,
но лестно, что конференция в Большой Академии готови­
лась по поручению двух очень известных ученых, для ко­
торых Врубов, не говоря уж об Осколкове, почти не суще­
ствовал.
Один из академиков позвонил Коншину и сказал, что
им нужно договориться заранее, как «жуликам, которые
в случае возможного допроса не разошлись бы в своих по­
казаниях».
— Надо, чтобы ни у кого не было сомнения, что кон­
ференция запланирована нами,— сказал он.— И что ни при
каких обстоятельствах отменить ее невозможно.
Впервые за много дней Коншин вздохнул свободно. Он
почувствовал подлинную заинтересованность в его деле —
вот откуда этот доброжелательный, шутливый тон.
Но тотчас же последовал ответный ход — и рассчитан­
ный метко.
Осколков вдруг вызвал его и, глядя прямо в лицо, со­
общил, что в самые ближайшие дни состоится ученый со­
вет, на котором Коншин должен выступить с отчетом за
пять лет работы.
Во всех своих докладных, возражая против ликвидации
отдела, Петр Андреевич с негодованием писал, что приказ
был отдан без предварительного отчета, а теперь, когда в
газете появилось объявление о конкурсе, когда все сотруд­
ники считались уволенными, а он исполняет должность
врио, вдруг понадобился отчет, да еще «с перспективой
развития», как подчеркнул Осколков.
329

— По-видимому, как обычно, в четверг? — спросил
Петр Андреевич.
— Возможно. Но повестка печатается пока без указа­
ния даты.
— Почему?
— По указанию директора.
Коншин усмехнулся.
— Так, может быть, в понедельник? — спросил он.
На понедельник была назначена конференция в Боль­
шой Академии.
— Да, возможно.
— Ну-с, вот что,— сказал Петр Андреевич.— Я не
приду.
— Почему?
— Семейный праздник, день рождения бабушки.
— Но позвольте...
— Нет, не позволю,— чувствуя легкость, сказал Кон­
шин.— Ученый совет был обязан выслушать мой отчет до
ликвидации отдела. А теперь, когда в «Медицинской га-<
зете»...
— Явка всех заведующих обязательна,— сказал Ос­
колков.
— А я не заведующий. Я — врио.
Осколков помолчал.
— Послушайте, Петр Андреевич,— мягким голосом на­
чал он.— Вы же умница. Неужели вы не понимаете, что
вопреки дурному характеру директора вы должны про­
должать свое дело?
— Я его и продолжаю.
— Да, но свою энергию, драгоценную причем энергию,
я не боюсь этого слова, вы тратите на защиту отдела. Дал­
ся вам этот отдел! В сравнении с вашими сотрудниками
вы — на недосягаемой высоте.
— Позвольте мне самому оценивать своих сотрудни­
ков,— сдерживая себя, ответил Коншин.— Я бы, пожалуй,
объяснил вам значение отдела, но для этого надо разби­
раться в вопросах, которые для вас по сей день недо­
ступны!
Он вышел, хлопнув дверью, и, вернувшись в отдел, наппсал длинное, обстоятельное заявление об уходе. Черно­
вик он не забыл оставить для «склочной папки». Это был
шаг, который выходил далеко за пределы врубовской за­
теи. Прямое сопротивление разрушало задуманный план.
Без заведующего «перестройка» отдела не удавалась.
330

38

Уход! Как легко выговаривалось это слово! Между
тем что означал для него уход? Невозможность завершить
то, над чем он работал долгие годы. Потерю соратников,
которые верят, что ни один день, ни один час не были по­
теряны даром. Он бросал себя на полдороге. Уход от
себя — вот в чем был подлинный смысл этого слова! Догад­
ка и размышления, страстная защита своих догадок, сме­
лое забеганье вперед, вглядыванье в будущее, терпеливая
работа с каждым сотрудником, который терял надежду,
отчаивался, сомневался,— все это принадлежало ему, и от
всего этого он должен был теперь отказаться. Уход был
потерей всей сложнейшей подготовки к главному, специ­
ально выведенных животных, новых приборов, сделанных
его руками, всего, что было приспособлено, обдумано, уст­
роено им, начиная с любой розетки, поставленной в над­
лежащем месте, и кончая всем строем его жизни, подчи­
ненной рискованной задаче.
39

Он писал доклад три дня, не отрывая пера от бумаги,
а потом приехал Левенштейн, застал у него Машу и рас­
свирепел. Толстые губы обиженно набрякли, доброе лицо
потемнело.
— Что-нибудь одно,— сердито сказал он в ванной, где
с ожесточением мыл чистые, мягкие руки.— Мог бы, ка­
жется, обойтись.
— Молчи, дубина,— тоже рассвирепев, ответил Копшин.— Это совсем не то.
Слышала ли Маша? Он не был уверен. Но когда она
вернулась из кухни с подносом, на котором стояли три
чашки свежего, крепкого чая, глаза у нее смеялись.
Левенштейн прочитал доклад, долго мялся и наконец
выпалил, что это не доклад, а двухчасовая академическая
лекция, более чем далекая от «создавшегося положения».
— Здесь нет и тени обороны. А между тем нужно, что­
бы она чувствовалась, хотя о ней, конечно, нельзя упоми­
нать ни словом. И надо — извини — не рыть землю носом,
а написать изящный, острый, броский доклад.
Он был прав, и Петр Андреевич согласился, как бы
окинув все написанное одпим взглядом.
331

— Минут на сорок пять. Ну пятьдесят от силы. Послу­
шай, откуда ты взял эту прелесть? — спросил он в перед­
ней, надевая пальто.
— Ах, прелесть?
— Да, да! — с восторгом подтвердил Левенштейн, хотя
Маша, пока обсуждался доклад, произнесла не больше чем
три-четыре слова.— Тебе нужно жениться на ней. И чем
скорее, тем лучше!
Коншин вернулся, смеясь.
— Знаете, что он мне сказал? Что нам надо поже­
ниться.
— Может быть, может быть,— быстро сказала Маша.-—
Но прежде всего необходимо переделать доклад.
Времени почти не оставалось, полдня, но оп в каком-то
веселом бешенстве набросал новый вариант и вечером по­
звонил Маше.
— Как, уже?
— Да. И, кажется, получилось. Надо бы перепечатать.
Но сойдет и так.
— Сейчас приеду и перепечатаю.
— Нет, нет. Я знаю, у вас был утомительный день.
— Да. Возьму такси и буду у вас через сорок минут.
Опа приехала и, не теряя времени, села за машинку.
— Вам нужно выспаться. Я перепечатаю и тихонько
уйду.
Она ласково погладила его по лицу. Он поцеловал ма­
ленькую руку.
— А я уже больше не могу.
— Нет, нет! Ну что вы! Не сегодня. Мы оба устали, и
я еще ничего не решила.
Он спал под стук машинки и, просыпаясь, смотрел на
Машу, сидевшую прямо, с энергичным, поглощенным ли­
цом, одновременно и работающую, и оберегающую его
сон, его жизнь.
Она была здесь, рядом, она не покидала его в тревож­
ном, перепутанном сне, когда он брел куда-то в пыли, и
везде полыхала эта черная пыль, из которой все труднее
становилось вытаскивать ноги.
Потом он проснулся, у него затекла рука, и сквозь при­
щуренные веки снова увидел Машу — наяву или во сне?
Она уже не печатала больше, она смотрела на него неж­
ным, добрым, любящим взглядом. Но в этом взгляде было
еще и то, что заставило Петра Андреевича вскочить и ки­
нуться к ней. Она только слабо вскрикнула, когда Коншин
332

обнял ее и подхватил на руки, как ребенка. Он целовал
ее, задохнувшуюся, побледневшую, с распустившейся ко­
сой, прижавшуюся к нему и повторяющую что-то дрожа­
щими губами.
40

Еще целых полчаса оставалось до доклада, и, ста­
раясь держаться подальше, он время от времени косился
па подъезд Института. Идут? Да, шли и шли. Он узнавал
знакомых, но очень много было и незнакомых, молодых,
громко разговаривавших, и их голоса в морозном воздухе
звучали ободряюще-звонко.
От станции метро он шел к булочной, потом заворачи­
вал налево, к новой парикмахерской, похожей на огром­
ный, стеклянный, ярко освещенный куб, в котором про­
исходило что-то загадочное: силуэты двигались навстречу
друг другу, мелькали руки, пересекались отсветы зер­
кал,—и снова круг за кругом: метро, булочная, парик­
махерская.
И вдруг — Петр Андреевич не поверил своим глазам —
из подъехавшей машины вышел и неторопливо прошест­
вовал, волоча тяжелую распахнувшуюся шубу, грузный
старик в боярской шапке, о котором один из величайших
биохимиков мира сказал, спустившись по трапу на аэрод­
ром: «Наконец-то я на земле Костылева».
Когда Коншин вошел в Институт, его сразу же окру­
жили друзья, ожидавшие в вестибюле. Он объяснил, что
рано пришел и решил прогуляться.
На кафедре он всегда испытывал чувство уверенности,
и она явилась, когда он отчетливо услышал собственный
голос. Вскоре не было ни малейших сомнений в том, что
он глубоко заинтересовал аудиторию тем, в чем сам был
глубоко заинтересован. С радостью, от которой невольно
зазвенел голос, он почувствовал, что самое важное уже
совершилось.
— Я хочу рассказать вам о том, чем я живу,—как
будто говорил он, хотя речь шла о строго научной пробле­
ме.— Я хочу рассказать о том, что все усилия моего ра­
зума, моей воли были направлены на решение загадок,
которые, как вы сами убедитесь, мпе удалось разгадать.
Кроме истины, мне ничего не надо. Я хочу высказать вам
трезвым голосом ясные мысли, я уверяю вас, что этой
333

трезвости и простоты вполне достаточно, чтобы опроки­
нуть неврастенический ажиотаж, улавливанье настроепий, борьбу честолюбий, искаженное властвование,— все
это ничего, кроме вреда, не может принести нашей науке.;
У меня нет никакой посторонней цели. Я говорю только
о справедливости и чувстве долга, без которых и жить
невозможно, и дела делать нельзя.
Он говорил это для всех, для переполненного зала, но
радостное волнение, звеневшее в голосе, относилось к той,
что сидела в первом ряду вся собранная, прямая, в на­
рядном темно-вишневом платье.
Он нажал кнопку, чтобы показать слайды, а потом,
когда в зале вспыхнул мертвенно-бледный, но яркий свет,
продолжал говорить, внутренне обращаясь к одной только
Маше.

41

Все, что произошло в ближайшие дни, было похоже
па кинофильм, запущенный в обратном порядке. События
паступали друг другу на ноги, торопясь сложиться в пер­
воначальную картину. Но в этом зрелище, которое обычно
производит комическое впечатление, не было ничего
смешного. Напротив—это была пора несбывшихся надежд.
Успех доклада был двойной — внутренний и внешний*
Внутренний заключался в том, что если прежде кое-кто
колебался, подавать ли на копкурс, теперь решение было
единодушным, и если бы удалось выдержать его до кон­
ца, это могло поставить дирекцию в сложное положение.
Внешний успех... О, внешний успех показал, что во­
круг Петра Андреевича не разреженное пространство,
что оп в определенной среде, которая поддерживает его в
разгоревшейся схватке!
Можно смело сказать, что в самых широких кругах
биологов говорили теперь о том, что происходило в Ин­
ституте. Что-то вздрогнуло, зазвенело, переломилось, ц
это немедленно нашло отражение в многочисленных от­
зывах, письмах, пожеланиях. Все шло хорошо, и даже так
хорошо, что суеверный Левенштейн стал показывать фи­
ги и плевать через левое плечо — у него была сложная
манера открещиваться от неприятностей.
Петр Андреевич должен был отработать еще две не­
дели для того, чтобы его заявление «вступило в силу»*
334

На следующий день после конференции он, как обычно,
пришел на работу, и уже через час ему позвонили, сооб­
щив, что президент Академии биологических наук Кржевский просит его прислать официальное ходатайство о вос­
становлении отдела.
Задача была сложная — не мог же он откровенно про­
сить президента, чтобы отдел был переведен в другой ин­
ститут! И Петр Андреевич,, кратко изложив историю кон­
фликта, ограничился тем, что приложил отчет за пять
лет. Может быть, он был бы смелее, если бы знал, что в
Большой Академии уже составлялось заключение, подво­
дившее итоги конференции, подчеркивающее уникаль­
ность отдела и неразрывную связь составляющих его двух
лабораторий. Впрочем, он ждал вызова к президенту, и
«уж тут-то,— думалось ему,— я не уйду от него, пока он
не согласится».
И все, казалось, шло к тому, чтобы этот выход осуще­
ствился.
В разговоре с одним из близких сотрудников Саблин
дал понять, что он готов поговорить с Коншиным, если
тот не намерен взять назад свое заявление. Встреча со­
стоялась через несколько дней.
Впервые он видел Саблина в домашней обстановке —
седая величественная голова, мягкие движения крупного
тела, глубоко сидящие задумчивые глаза удивительно
вписывались в эту обстановку. Но глаза как будто из­
бегали смотреть в глаза собеседника. Сдержанность? Ос­
торожность?
Все в его кабинете было устроено изящно и про­
сто. Мягкая удобная мебель, гравюры на стенах (Саблин
был знатоком и собирателем старинных гравюр), на
небольшом письменном столе полный порядок, все под
рукой.
— Так, значит, ко мне,— сказал он, свободно улы­
баясь.— Трудности с помещением постараемся преодо­
леть. Тем более что мои сотрудники так любят и уважают
вас, что готовы потесниться. Весь вопрос в том, как это
сделать. Необходим расчет, и заключается он, по-моему,
в том, чтобы Кржевскому пришлось предложить мне взять
отдел,— и тогда мы сразу становимся хозяевами положе­
ния.
Петру Апдреевичу было неясно, каким образом можно
устроить, чтобы Кржевскому «пришлось предложить». Он
попросил объяснения.
335

— Да очень просто! Вы должны стоять па своем и на­
отрез отказываться от любых предложений. А когда он со­
гласится, дело сразу же примет другой оборот. Во-первых,
я смогу тогда диктовать свои условия, оборудование и
прочее. Во-вторых...
Но Петр Андреевич уже едва слушал это «во-вторых».
Он храбрился, получив вызов от президента. Но теперь
эта встреча во всей своей конкретности, вещественности
явилась перед его глазами.
Он с детства чувствовал не только уважение к людям
старше его по возрасту и положению, но ему казалось
неприятным и странным убеждать их, настаивая на своем,
и, стало быть, противоречить их намерениям и желаниям.
Именно это чувство испытывал он и сейчас, разговаривая
с Саблиным и убеждаясь, что не в силах просить его взять
на себя хлопоты по переводу. А впереди его ждало более
тяжкое испытание: убеждать президента. И еще одно: за
благожелательным тоном Саблина чувствовался оттенок
неуверенности. Советы он давал решительные, но какието уж слишком решительные и в конечном счете исклю­
чавшие его участие в деле. Считал ли он, что Коншип
преувеличивает сложность своего положепия? Или просто
разделял общее убеждение, что от Врубова лучше дер­
жаться подальше?
Все-таки Петр Андреевич ушел обпадежеиным. Расчет
Саблина показался ему разумным. И не мог же он гово­
рить с ним о чувствах, а не о деле! И, черт возьми, дума­
лось ему, неужели у Кржевского он не сумеет настоять па
своем?!
Но когда через несколько дпей он поехал в Академию,
произошло именно то, чего он боялся, хотя на этот раз оп
говорил и о чувствах и о деле.
Он был встречен более чем доброжелательно. Прези­
дент встал из-за стола и пошел ему навстречу. Из-под
густых бровей глядели маленькие, умные, проницатель­
ные глаза. Сложение при небольшом росте было могу­
чее, и, как всегда, он напомнил Петру Андреевичу пло­
товщиков, которых в молодости ему случалось видеть на
Енисее.
— Я пе был на бюро,— решительно сказал Кржевский,—лежал в больпице, но решение было сформулиро­
вано иначе. Пока я здесь, вы можете работать спокойно.
Он не заметил, как двусмысленно прозвучало это «по­
ка». Через три месяца предстояли выборы, и на месте это­
336 .

го президента мог оказаться другой, по-своему понимав­
ший отношения между директором и отделом.
«Но не могу же я спросить его: «А вы уверены, что
вас снова изберут?» — с грустной усмешкой подумал
Петр Андреевич.
Какой-то сотрудник заглянул в кабинет, и Кржевский,
покосившись, сказал:
— Сегодня же будет доложено вашему. Словом, на
ближайшем президиуме будет рассматриваться ваше дело.
Восстановим отдел, это я вам обещаю.
— А вам не кажется,— стараясь, чтобы у него не дро­
жал голос, сказал Коншин,— что если это случится...
И он заговорил о неискренности, о сложности врыва­
ющихся в работу личных отношений. Если бы не долг пе­
ред покойным Шумиловым...
Но боже мой! Как не похоже это было на саблинское
«стоять на месте, упорствовать, настаивать на своем»!
Кржевский слушал его не без интереса, но с оттенком
нетерпения. Он полусогласился с ним, хотя с его точки
зрения нецелесообразно было срывать с места большой,
энергично и успешно работающий отдел. Ведь врубовский
Институт, в сущности, на нем-то главным образом и дер­
жался. Он верил Коншину и боялся за него. Но инстинк­
тивно он стремился к равновесию в громадном хозяйстве
Академии, а если отдел перейдет к Саблину, это равнове­
сие... Но подумать надо! Надо подумать.
— Восстановят отдел, а там видно будет. Может быть,
и переведем.
— Да Врубов съест меня, если отдел восстановят! —
вырвалось у Коншина.
Кржевский успокоительно положил ему руку на плечо.
— Вы ему не по зубам, дорогой Петр Андреевич,—
сказал он сердечно.— Я-то зпаю вам цепу. Но встретить­
ся с ним вам все-таки придется. Он звонил и утверждал,
что вы настоятельно уклоняетесь от разговора. А, соб­
ственно говоря, почему? Если вы уверены в своей пра­
воте...

42

Верочка, с которой Маша должна была пойти в Те­
атр на Малой Бронной, заболела, и она позвонила Пет­
ру Андреевичу, что у нее свободный билет. Шли «Три
«7

сестры» в новой постановке, которую дружно ругали га­
зеты.
— Но если тебе не хочется, я отдам кому-нибудь би­
леты и приеду к тебе.
— Ни в коем случае. Сейчас одеваюсь и бегу.
Они встретились у театра. Потолкавшись в гардеробе,
поднялись в фойе. Маша была праздничная, нарядная, с
голубовато подведенными веками, в длинном модном
платье, делавшем ее стройнее и выше.
— На тебя оглядываются.
— У тебя уже были женщины, на которых оглядыва­
лись.
— Совсем по-другому.
— Собственник,— сказала Маша и посоветовала ему
перечитать «Сагу о Форсайтах».
О «Трех сестрах» они недавно спорили, и поэтому уви­
деть спектакль, да еще в повой постановке, было особенно
интересно.
Петр Андреевич утверждал, что в пьесах Чехова каж­
дый занят только собой и одни герои давно знают то, что
пм говорят другие.
— В сущности, что мешает сестрам переехать в Моск­
ву? Это так и остается неясным. Если бы кто-нибудь, хотя
бы Чебутыкин, купил им три железнодорожных билета —
Соленый не убил бы барона и все могло окончиться бла­
гополучно. Вообще почему их так тянет в Москву? Прав­
да, они провели там детство, но потом оказывается, что
пи одна из них Москву совершенно не помнит.
И Маша терпеливо объяснила ему, что Чехов умыш­
ленно противопоставил реальную Москву с ее универси­
тетом и Василием Блаженным другой, неопределенной,
романтической Москве, и поэтому пьеса производит не
комическое, а трагическое впечатление. Чебутыкин, ко­
торый спрашивает: «А может быть, нас нет?» — пе в си­
лах отправить сестер в Москву уже потому, что без них пе
представляет себе собственной жизни. Уехать в Москву
сестрам мешает не невозможность купить билеты, а не­
возможность стать собой.
И уже в первом акте Коншину показались смешными
и детскими его возражения.
В душноватой темноте зала рядом с ним была Маша,
и они вместе вдруг перенеслись в другую жизнь, которая
с волшебной простотой открылась перед ними. Сестры
ищут гостей, именины Ирины, и в ожидании еще можно
338

раскинуться иа диване, вспомнить прошлое, поболтать.
Приходят Тузенбах и Чебутыкин, каждый действительно
говорит о себе, но как интересно, как важно то, что они
говорят, не для них, а для Коншина и Маши. Счастливые
слезы проступили у пего на глазах, он нашел и в темноте
нежно поцеловал Машину руку.
Он уже любил их всех, и боялся за них, и удивлялся
вместе с ними, что Чебутыкин подарил Ирине серебря­
ный самовар, и обрадовался, что вошедший Вершинин заго­
ворил так естественно и свободно. Прошли десятилетия с
тех пор, как они жили, и все-таки он чувствовал свою
кровную связь с ними, с сестрами, с добрыми, благород­
ными Вершининым и Тузенбахом. Они поняли бы его, ес­
ли бы он рассказал им о своих делах и заботах. А Соле­
ный с его ущемленным самолюбием, с его непо-лпоценностью и стремлением утвердить себя там, где для него
не было места,— боже мой, да он, Коншин, каждый день
сталкивается с такими людьми у себя в Институте! На
концертах он подчас ловил себя на том, что и слушает и
не слушает музыку, думая о себе. Так и теперь, пе про­
пуская ни одного слова из того, что происходило на сце­
не, он думал о том, какие бессмысленные, никому не нуж­
ные унижения приходится ему переносить только для то­
го, чтобы заниматься своим делом. Но он думал и о судь­
бе, подарившей ему Машу, когда оп уже почти был уве­
рен, что его ждет одинокая старость. «Неужели пройдет
время — ия забуду наслажденье этого вечера? — думал
он.— Это блаженное неодиночество, от которого даже те­
перь, в театре, на людях, сладко кружится голова?»
В антракте его и Машу не оставляло праздничное на­
строение. Первый акт понравился, и Коншин, смеясь, за­
метил, что берет назад свои парадоксы.
— Как хорошо, что Ирина танцует вальс. Ведь это
день ее именин и надо радоваться, даже если не очень хо­
чется. В первой картине все кажется немного бессвязным,
по потом начинаешь верить, что это не бессвязность, а
отношение сестер к тому, что происходит в доме.
— Ив мире.
— Да,— согласился Коншин, снова начиная бессозна­
тельно любоваться Машей, которая была такая же, как
дома, но и какая-то еще, не забывавшая, что опа нарядно
одета.— Ты знаешь, я впервые понял, что эта пьеса — ис­
тория дома, из которого сестры уходят одна за другой.
И потом, я все время чувствую их близость ко мне, точно
339

Тузепбах или Ирина — мои родственники, которым важ­
но, что со мной происходит. Может быть, не родственни­
ки, это смешно, но, во всяком случае, близкие люди.
— А у меня нет этого чувства. Я смотрю и думаю:
«Так вот как все это было».
— Но было?
~ Да.
— Так что Чебутыкин не прав, когда он спрашивает:
«А может быть, нас нет?»
Маша засмеялась.
Коншин ушел покурить и, возвращаясь, еще на верх­
них ступеньках лестницы увидел, что рядом с Машей сто­
ит незнакомый молодой человек.
— Познакомьтесь,— сказала Маша.— Паоло Темиров,
мой товарищ по университету.
— Так вот кто тебя укротил,— крепко пожимая Петру
Андреевичу руку и улыбаясь, сказал Темиров.
Коншин помрачнел: что значит это развязное «укро­
тил»? И откуда этот субъект знает, укротил он Машу или
нет?
— А Маша была неукротимая? — с плохо скрытым
раздражением спросил он.
— Не в плохом смысле. В хорошем. Как по-русски
сказать — бедовая,— ответил Темиров. Он говорил с лег­
ким грузинским акцентом.
Смуглый, коротко стриженный, невысокого роста, с
красивыми глазами, он смотрел на Машу с доброй улыб­
кой. Но Коншину не понравилась и эта улыбка.
— Как я рад, что мы встретились,— говорил Теми­
ров.— Черт знает, в одном городе живем, может быть да­
же рядом живем, а никогда друг друга увидеть не можем.
Ну что ты, как ты? Вы простите,— обратился он к Конши­
ну,— что я так разговариваю. Мы друзья были.
Петр Андреевич промолчал.
— Мы большими друзьями были. Я ее Фру-Фру драз­
нил. Маша, помнишь, как я тебя дразнил?
— Конечно, помню,— ответила она и засмеялась.
— Но позвольте, Фру-Фру... Кажется, так звали ло­
шадь Вронского в «Анне Карениной»? — спросил Коншин.
— Вот именно. Лошадь. Кто-то сказал, что Маша по­
хожа на Анну Каренину, а я сказал — на Фру-Фру. И она
по рассердилась. Правда, Маша? Ей даже понравилось.
Вернувшись к себе, Коншин взял с полки «Анну Ка­
ренину» и нашел страницу, где рассказывалось о Фру340

фру: «Во всей фигуре и особенно в голове ее было опреде­
ленное, энергичное и вместе нежное выражение». «А ведь
и в самом деле,— подумал Коншин,— похожа на Машу».
Но в театре он с трудом заставил себя не сказать Темирову, что сравнивать девушку с кобылой по меньшей
мере неприлично.
— Хорошее было время, правда? — говорил Теми­
ров.— А где Верочка?
— Попова? Мы с ней часто встречаемся. Как была,
так и осталась моей лучшей подругой.
— Передавай ей привет,— сказал Паоло.— Я ее тоже
любил, она немного зануда, но все равно мы все друг дру­
га любили. Значит, работаешь машинисткой?
- Да.
— И довольна?
— Очень.
— Ты красавица, умница. Извините, что я так разго­
вариваю,— снова сказал он Коншину.— Теперь, конечно,
дама. Совершенно такая же, как раньше, но немножко
солиднее. Сколько лет прошло?
— Девять. А как ты?
— Я? Ну что я? Каким был, таким и остался. «То воз­
несет его высоко, то в бездну бросит без стыда!» Эх, уже
звопок! Расставаться жалко.
— Зачем же расставаться? Приходи, Паоло, я буду
рада.
— Можпо? — Он улыбнулся, показав красивые ровные
зубы.
— Почему же нет?
Маша достала блокнот и записала телефон и адрес.
— Позвони и приходи.
...Чебутыкин уже прочел в газете, что Бальзак вен­
чался в Бердичеве, и Коншину показалось нелепым, что
Ирина, раскладывая пасьянс, повторила эту никому не
нужную фразу. На сцепе было почему-то темнее, чем в
первом акте,— или Петру Андреевичу это только каза­
лось? Соленый не мог сказать, что оп изжарил бы своего
ребенка на сковородке, а если Чехов написал этот вздор,
режиссеру (будь у него хороший вкус) следовало бы вы­
марать эту фразу. «Вообще зачем было ставить эту уста­
ревшую пьесу? Кого интересует этот барон, который
фальшиво объясняется Ирине в любви? Соленый уже
объяснялся ей, и лучше бы она вышла за него, чем за
этого неопределенного слюнтяя».
341

Он искоса посмотрел на Машу, она улыбнулась ему в
темноте, в тишине зрительного зала и нежно вложила в
его руку свою. Неужели она чувствовала, что в нем про­
исходит? Он не мог заставить себя улыбнуться в ответ.
«Зачем Маша сказала ему: «Позвони и заходи»? Вот те­
перь и будет каждый день шляться этот подозрительный
тип! «Буду рада». Есть чему радоваться! И что это зна­
чит: «Мы любили друг друга»? Кто это «мы»? Чебутыкин,
который знает, что будет дуэль, и не сомневается в том,
что Соленый убьет барона, сказал об этом так, как буд­
то ему наплевать и на Соленого и на барона. Хорош врач!
«И зачем, зачем Маша уговорила меня пойти на эту пье­
су, которую я видел тысячу раз?» Маша не уговаривала,
но ему уже казалось, что уговаривала и уговорила. Спек­
такль кончился, они медленно спускались по лестнице в
шумной толпе. Маша была уверена, что сейчас он спро­
сит ее о Темирове, но Петр Андреевич мрачно молчал, и
она заговорила сама.
— Тебе не поправился Темиров, я вижу.
— Мне показалось странным, что он так развязно го­
ворил с тобой.
— Мы дружили в университете, хотя он был в дру­
гой компании. Его любили. У него всегда были деньги, и
он не просто спешил, а кидался выручать товарища из
беды.
— Откуда же деньги?
— А он картежник,— спокойно объяснила Маша.
— Должно быть, счастливо играл.
Ей было и радостно и смешно. Приревновал к Паоло!
Но опа еще и сердилась.
— Чем оп занимается?
— Не зпаю. Из университета его исключили, потому
что в общежитии в своей комнате оп устроил настоящий
карточный клуб.
— Так, может быть, еще и шулер?
— Весьма вероятно. Тогда благородный шулер.
— И такого человека ты приглашаешь к себе?
— Да,— твердо сказала Маша.— Ведь не к тебе.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я хочу сказать, что довольно страдала от беспри­
чинной ревности и больше не хочу.
Они поссорились, Маша отказалась ехать к нему и по­
шла пешком на улицу Алексея Толстого. Дорогой Кон342

шин, которому стало стыдно, попросил у пее прощенья.
Она холодно поцеловала его. Он проводил ее до дому и,
расстроенный, уехал к себе.
43

Поэты любят писать о поэзии — им кажется, что они
раскрывают тайны своего ремесла.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.

Но и они в конечном счете прячут разгадку, за кото­
рой мерещится неоглядный труд.
Проза не растет, как лопухи и лебеда, она строится,
как город. План этого города лежит перед глазами, меня­
ясь, повинуясь воле автора, который знает, где живут и
встречаются (или не встречаются) его герои. Улицы, как
воспоминания, переливаются одна в другую, сталкивают­
ся на перекрестках, упираются в тупики, заставляя пеше­
хода пользоваться проходными дворами.
В иную квартиру нельзя попасть, минуя проходной
двор. В катран можно пройти только через проходной
двор, где старухи сплетничают, греясь на солнце, а маль­
чишки гоняют клюшками консервную бапку.
Девятый час, еще не темно, но в грязные окна почти
пе проникает августовский вечерний свет. Грязная лам­
почка висит на грязном шнуре, по грязной комнате бро­
дят оборванцы и щеголи, жалкие нищие с разваливающей­
ся походкой и стройные, сильные красавицы. Тихие маль­
чики с сумасшедшими глазами и инвалиды. Шулеры«паковщики», которые на выигранные деньги покупают
золото и драгоценные камни, и шулеры-«гусары», остав­
ляющие тысячи в ресторанах.
Кто только не встречается в этом кругу! Карманщики,
воры, бродяги, потерявшие человеческий облик,—и ря­
дом с ними бывшие артисты, инженеры, даже адвокаты.
Но эти не играют в аэропортах, в такси, где попало. В ка­
тране две комнаты, почти совершенно пустые, стулья или
табуретки, иногда маленький столик. Либо три комнаты,
если хозяин, содержащий катран, пользуется им как квар­
тирой. Условный звонок — несколько коротких, потом
343

длинный или наоборот: за вход пятерка, но уж если вы
пришли — надо играть, иначе вас примут за чужака, за
«мента». У хозяина можно купить и бутылку водки, и
двести граммов колбасы за десять рублей.
В этом кругу почти нет вожаков, сегодняшний вожак
может завтра превратиться в нищего, которого пускают
в катран из милости, разрешая ему лишь посмотреть, как
играют другие.
В катране на Кадашевской набережной не расходятся
до утра. В одной комнате горячатся, шумно спорят, ссо­
рятся за нардами кавказцы. В другой тоже шум, ио сдер­
жанный, заинтересованный. Здесь, стоя у подоконника, на
который падают карты, играют Паоло Темиров и Рознатовский — сухощавый человек с неестественно длинной
шеей, на которую, как на палку манекена, надета малень­
кая стриженая голова. Он хорошо одевается, у него есть
автомобиль. Он не пьет, разнодушен к женщинам. У него
воспаленные веки — ни днем ни ночью не выпускает ко­
лоду из рук. Проигрывая, оп нервным движением трет
голову о плечо.
Здесь Хумашьян, которого боятся, потому что его
младший брат Сандро, бывший боксер, может силой за­
ставить расплатиться.
Здесь Юра Сухомский, по прозвищу Антибиотик,
хромой, с палочкой — в драке ему повредили ногу.
Здесь аферист Валя, одутловатый, с мертвыми глаза­
ми, бывший пекарь.
Здесь Адоная, наркоман, судившийся за изнасилова­
ние, маленький человек в очках, с усиками, под которыми
видны крепко сжатые губы. Оп нигде не учился, но соби­
рает редкие книги...
Слух, которому трудно поверить, перекидывается
от одного игрока к другому: Паоло женится, Паоло
играет в последний раз. Сомневаются, шутят, верят, не
верят.
Лева по кличке Сало, огромный жирпый мужчина,—
оп не расстается с туристским топориком, который носит
в футляре,— пытается поздравить Паоло и получает та­
кой взгляд, что невольно пятится назад, хватаясь за свой
топорик.
Цвет!
Полуцвет!
Нецвет!
Они играют в штос, мало чем отличающийся от клас344

сического штоса «Пиковой дамы». В одной незаконченной
рукописи Лермонтова загадочный старичок, сошедший с
портрета, носит фамилию Штосс — и недаром: он обыгры­
вает героя повести, и именно в штос. Впрочем, в те вре­
мена черви не называли еще «цвет», бубны — «полуцвет»,
пики — «иецвет». Тогда ставили па одну карту, теперь на
четыре. Есть и другая разница: здесь Германн не мог бы
«снять и поставить свою карту, покрыв ее кипой банков­
ских билетов». В катран деньги не носят, играют только
в долг. Берется расписка с определенной датой и «вклю­
чается счетчик»: за каждый просроченный час должник
рискует заплатить десятку.
В этот вечер не час и не два продолжается штос. Лю­
бопытные давно оставили других игроков; у подоконника
схватились два мастера, играющие честно, давно махнув­
шие рукой на свое несравненное искусство. Сейчас реша­
ет не искусство — судьба. Паоло выигрывает, проигрыва­
ет, выигрывает. Ставки всё выше. Он небрежно швыряет
новую расписку па подоконник, и раздается вздох завис­
ти, изумления, восхищения. Сорок тысяч!
Цвет, полуцвет, нецвет! Розиатовский нервно трет ко­
ротко стриженную маленькую головку о плечо. Он про­
игрывает. Паоло смеется. На смуглом лице с красивыми
добрыми глазами мелькают и скрываются сплошные,
крупные белые зубы.
44

Впрочем, если роман не похож на строящийся город,
он напоминает фрегат с выгнутыми от ветра парусами.
Фрегат плывет к берегу, трудный путь — позади. Книга
начинает сама писать себя, и подчас нелегко остановить
разлетевшуюся руку. Брошен якорь не по расписанию,
в пе угадапный заранее час.
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный...

А ведь рассказано далеко не все! Еще лежит в беспо­
рядке на пристани груз подробностей, заслонивших друг
друга. Воспоминания, размышления, встречи и невстречи,
чудеса, страдания, сны. Лицо будущего романа сложи­
лось, но хочется еще и еще раз взглянуть ему прямо в
-345

глаза: не станут ли они яснее, после того как, подобно
оценщику в ломбарде, ты стараешься взвесить и оценить
все, что еще может пригодиться для дела?
— А почему не спрашивала?
Сама не знаю. Мне мешала мысль, что раз ты не
рассказываешь... Все думалось: дочка. Но ее фотографии
не было в семейном альбоме, который ты мне показывал,
и я поняла, что это что-то особенное и не семейное, а
очень твое. Однажды ты застал меня, когда я рассматри­
вала этот портрет... Ты вошел и не сказал ни слова. Мо­
жет быть, нехорошо, что я теперь спрашиваю?
— Теперь можно все. Это жена, ее звали Альда. Мать
была влюблена в норвежскую литературу и требовала,
чтобы назвали Сольвейг или Ингеборг. Кое-как уговорили
остановиться на Альде. Холодное имя. A-льда. Что-то из
льда. Она смеялась и говорила, что имя собачье. «Если
бы я не была Альдой, я бы купила и назвала так собаку».
И рисовала пойнтера с узкой грудью и поджарым брюхом.
— Где вы познакомились?
— Она была дальней родственницей Шумилова и, ко­
гда ее мать умерла, а отец женился на другой, ушла из
семьи и сама предложила Ивану Васильевичу хозяйни­
чать в его доме. Он давно овдовел, дети разъехались.
Пришла и предложила.
— И что же он?
— Ну конечно, согласился... Он был восхищен. Такой
поступок в тринадцать лет! Вот тогда мы и познакоми­
лись. Я ведь очень люблю детей, ты знаешь.
— Да. Я тоже.
— Ну вот. Опа была быстрая, легкая, все у нее так и
кипело в руках. Вела дом и успевала всюду. У Шумило­
ва всегда было много знакомств, редкий вечер не соби­
рались, и она принимала гостей свободно, любезно, как
настоящая хозяйка дома. А когда начинали шутить по
этому поводу, делала вид, что не слышит. Ко мне она от­
носилась по-дружески серьезно. Когда я уезжал, мне нра­
вилось писать ей длинные дельные письма. В школе ее
любимым предметом была русская история, и я стал чи­
тать ей лекции. Дарил книги, а к лекциям даже готовился.
Так прошло несколько лет, и вот однажды, условившись
с Иваном Васильевичем, я пе застал его дома. Сижу в
кабинете, читаю и вдруг слышу далекое, как мне показа346

лось, пение. Приоткрыл дверь в столовую, а у Шумилова
в квартире были большие окна. И вижу — Альда стоит на
подоконнике, моет окна и поет.
— Она и на портрете такая.
— Я позже попросил ее встать точно так же перед от­
крытым окном и сфотографировал. Мне хотелось, чтобы
это мгновение не было забыто. Все изменилось с тех пор.
Я стал почему-то не так часто бывать у Шумилова, а она
проводила вечера очепь страпно, по рассказам Ивана Ва­
сильевича,—лежа на диване лицом к стене. Все разла­
дилось в доме. Шумилов беспокоился, расспрашивал ее.
Молчит. Вскочит, расцелует со слезами на глазах и мол­
чит. А прежде не только была с ним откровенна, но вече­
рами, когда он ложился, приходила и подробно рассказы­
вала. О чем был очередной реферат, кто за пей ухажива­
ет и почему ее возмущает отношение какого-нибудь Кости
Ожогина к какой-нибудь Олечке или Тане. Он потом мне
говорил, смеясь, что изо всех сил старался не уснуть,
чтобы не обидеть ее, по все-таки засыпал, не дождавшись
конца очередной истории. Теперь эти вечерние признания
прекратились. Альда похудела, подурнела, и тогда... Это
уже не он, а опа мне рассказала... Тогда он только спро­
сил ее: «Петя?» — но спросил так, что невозможно было
не признаться, и она, плача, кинулась к нему на шею в
слезах и сказала, что пе просто влюблена в меня, а даже
не может вспомнить, когда пе была влюблена. В тот же
день Иван Васильевич спросил меня: «Любишь?» — а ког­
да я ответил, что просто жить без нее не могу, благосло­
вил пас по-старинному, только что без иконы. Она как бы
еще в отрочестве перешагнула юность. Была сложившим­
ся, взрослым человеком, и все ее мысли и чувства были
не по возрасту зрелыми, поражавшими меня своей серьез­
ностью и глубиной. Однажды, например, она сказала мне,
что пустота внутри страшнее для женщины, чем для муж­
чины, который может избавиться от пее, заполняя пусто­
ту научной, военной или административной деятель­
ностью или физической работой... А когда врачи сказали,
что они не ручаются за благополучный исход — оказалось,
что у нее больное сердце,— с ней началось что-то невооб­
разимое. Во время какого-нибудь незначительного разго­
вора вдруг с трудом удерживалась от слез. Ей все каза­
лось, что, если надеяться, страстно желать, все обойдется.
Ведь иначе наказание оказалось бы непостижимым по
своей жестокости, а опа пи в чем пе виновата.
347

— Помолчим немного. Успокоимся. Доскажешь в дру­
гой раз.
— Да что же досказывать? На восьмом месяце родила
мертвую девочку и умерла.

45

«Конечно, он оценил то, что произошло в Большой
Академии,— думал Петр Андреевич, поднимаясь по лестпице, которая вела в кабинет Врубова,— и знает, что я
был у Кржевского. О том, что впрезидиуме готовится от­
мена приказа, он не только знает, он уже сделал все, что­
бы не состоялась эта отмена. Готовится ли?»
У Врубова было странное лицо в этот день — кирпичпо-красное, с белым носом и плоскими, как пуговицы,
стеклянными глазами. «Муляж»,— как ни был взволно­
ван, подумал Петр Андреевич... И, закручиваясь, как
спираль, начался этот разговор, в котором Врубов угова­
ривал его взять назад заявление об уходе, а Коншин
отказывался, и это повторялось без конца в многочислен­
ных вариантах. Внутренне сжавшись, думая только о том,
что он скажет сотрудникам, которые ждали его возвраще­
ния, Коншин упрямо держался на своем «нет», в то вре­
мя как Врубов вертелся, уходил в сторону и кружным
путем снова приходил к исходной позиции, уверяя, что
заявление Коншина об уходе — ложный и бесполезный
шаг. Но кроме прямой, непосредственной цели, которая
была центром разговора, в пем заключался и другой, бо­
лее глубокий смысл. Врубов давно и бесповоротно забыл,
что в молодости сам был в чем-то похож на Коншипа, но
вот теперь оказалось — и это было страшно для пего,—
что не совсем забыл! Для него было важно доказать себе,
что некогда он поступил правильно, избрав ту жизнь, ко­
торая вела его от удачи к удаче, и отказавшись от искрен­
ности и прямодушия ради карьеры. Он не верил, что воз­
можен и другой путь. Невозможно было представить себе,
что Коншин действительно не хитрит, не притворяется,
ни на что не рассчитывает и стремится только к возмож­
ности спокойно работать. Вот почему этот спор так вол­
новал Врубова. В какой-то мере это был спор с самим
собой.
Почему-то ему вдруг не захотелось оставаться наеди­
не с Коншиным, и он решил вызвать из лаборатории Ле348

венштейна, очевидно надеясь, что тот поможет ему убе­
дить Петра Андреевича взять назад заявление.
Левенштейн пришел, подумал и спокойно сказал, что
не видит выхода из положения. Вместо доказательств он,
к ужасу Петра Андреевича, неторопливо рассказал тол­
стовскую притчу о том, как гадюка, которой крестьянин
отрубил хвост, стала просить, чтобы он оставил ей жизнь.
Но крестьянин сказал: «Нет, я не могу простить тебе
сына, а ты не забудешь свой хвост». И отрубил ей голову.
— Вот так будет и у нас,— поучительно сказал Левен­
штейн.—Равновесие и прежде было неустойчивое, а теперь
восстановить его будет вообще невозможно.
Коншин знал эту притчу и надеялся, что Левенштейн
хоть скажет не «гадюка», а «змея». Но Левепштейн
безжалостно сказал «гадюка» — и Врубов, у которого
круглая голова повернулась, как на шарнире, помолчав,
только произнес:
— Можете идти.
Но, как ни странно, после этой притчи что-то прояс­
нилось, переломилось. Директор вернулся к уговорам, по­
том сказал злобно:
— А ведь я, шутки в сторону, могу и подписать ваше
заявление.
— Какие же шутки? Я вас об этом и прошу,— попяв,
что он выдержал, не сдался, ответил Петр Андреевич.
Врубов помолчал.
— Но ведь конкурс в конце концов — пустая формаль­
ность,— сказал он.
— Насколько мне известно, никто не собирается по­
давать на конкурс.
— То есть как?
— Вот так,— сказал Коншин, убеждаясь с удовольст­
вием, что этот метко рассчитанный удар произвел впе­
чатление.
— Стало быть, опи намерены уволиться из Института?
— А почему бы и нет? Вы пе оставили другого выхода
пи мне, ни им.
Наконец Врубов отпустил его. Оба едва дышали.
Петр Андреевич вернулся к своим, и они почему-то
стали поить его валерьянкой, хотя (как оп думал) он был
совершенно спокоен. Рабочий депь давно кончился, по ни­
кто не ушел. Два раза Володя Кабанов бегал смотреть,
горит ли еще в кабинете директора свет.
349

46

Осколков приходил ровно в девять пятнадцать, и
плохо приходилось тем, кого оп не заставал на своих мес­
тах. Он не терпел опозданий. В этот день, когда он под­
нимался по лестнице, осанистый, свежевыбритый, в но­
вом костюме, его обогнал один из сотрудников. Осколков
окликнул его и вежливо, неторопливо сделал ему замеча­
ние, хотя это был видный ученый, заведующий лаборато­
рией, работавший в Институте едва ли не со дня основа­
ния.
Секретарша принесла бумаги на подпись, и с привыч­
ным ощущением ненависти и к секретарше, и к своему
кабинету, и к начавшимся телефонным звонкам он на­
чал бегло читать и подписывать эти бумаги. На одной он
писал: «К исполнению»; на другой: в такой-то отдел. Но
вопреки тому, что резолюции подчас не имели между со­
бой ничего общего, почти все они так или иначе клони­
лись к понятию «отфутболить», сравнительно недавно
обогатившему русский язык. Однако были и бумаги, от
которых невозможно было отделаться с помощью этого
слова. Тогда он звонил Врубову, который предупредил, что
этот день оп проведет на даче.
Потом началась текучка, обычный прием: один со­
трудник пришел, чтобы выяснить, когда назначить та­
кую-то проблемную комиссию, другой — такую-то и кого
приглашать или не приглашать со стороны. Кадровик за­
ставил его потерять добрых полтора часа па конкурсные
дела. Пошли просьбы о премировании, которые надо было
внимательно взвешивать, чтобы такого-то пе задеть, а
такого-то не только задеть, по обидеть. Секретарша в пя­
тый раз напомнила о диссертанте, который сидел в при­
емной с утра, и Осколков наконец припял его. Сущность
дела в этих случаях оп был вынужден обходить.
— Ас достаточной ли тщательностью вы провели ста­
тистическую обработку? — веско говорил он, глядя прямо
в лицо диссертанту выпуклыми внимательными глазами.
Или:
— А не кажется ли вам. что разумнее было бы вос­
пользоваться другим методом статистического анализа?
Набор вопросов, которые могли относиться к любой
диссертации, он выработал еще в Ветеринарпом инсти­
туте.
Он сидел в кресле и смотрел в окно, стараясь справить350

ся с нараставшим бешенством — и справлялся, хотя это
было трудно. Все, что делал, о чем он говорил, все, о чем
думали и говорили другие, было ничтожно, однообразно и
омерзительно мелко.
— Да кто же не знает, что Кудеяров вор? — спросил
он заглянувшего к нему Паншина, замдиректора по ад­
министративно-хозяйственной части.
Кудеяров заведовал виварием.
— Напиши докладную, поговори с Врубовым и передай
дело в ОБХСС. И все-таки давай не путать твои заботы с
моими.
С темпой головой он снова надписывал какие-то бу­
маги — закупка оборудования, планирование, отчетность.
Только что пе скрипя зубами от бешепства, он принял
видного клинициста и был с ним так любезен, что тог
ушел обпадежеппый, почти счастливый.
Последовательно, равномерно, неуклонно он действо­
вал, властвовал, распоряжался. Он злобно смотрел на тре­
звонивший телефон и скучал, томился, заставляя себя пе
смотреть на часы.
О Коншине он думал с утра, но мимолетно, бегло.
К концу дня он приказал секретарше никого к нему пе
пускать и выпил стакан крепкого чая. Стало быть, что же?
Решили не подавать на конкурс едва ли не единодушно.
Это было прекрасно. Это была серьезная возможность
скандала, который может дорого обойтись Врубову. Лишь
бы они пе дрогнули, а па это было похоже. Липовецкая
н Полозов, по-видимому, решили подать. Сомневаются
многие. У него был в коншинском отделе свой человек —
Румянцев. Но Румянцев был дурак, да еще к тому же
дурак, который стремится подыгрывать начальству. Хоро­
шо бы поговорить с умным человеком, и такой человек
был. И не только умный, но близкий к Коншину и, уж
конечно, прекрасно представляющий себе, что творится
в его отделе. Он позвонил секретарше и вызвал Кременецкую, подтвердив, чтобы к нему не пускали. Леночка
пришла в халате не только ослепительно белом, но даже
подкрахмаленном — так твердо оп охватывал ее стройную
высокую фигуру.
Они поздоровались и несколько минут разговаривали
ни о чем. Потом он спросил о Ватазине.
— Смертельно жалко его! Третий инфаркт — не шут­
ка. Но я звонил, Вера Николаевна сказала, что лучше.
Как справляются без него в лаборатории?
351

— Плохо справляются. Работаем, разумеется. Но все
расстроены, и дело, по правде говоря, как-то валится из
рук.
— Ну, у вас-то, надо полагать, не валится?
— Нет, и у меня.
Они помолчали.
— Елена Георгиевна, я пригласил вас, чтобы погово­
рить о коншинском отделе.
— Со мной?
— Именно с вами. Дело в том, что я был против
приказа Павла Петровича и пытался уговорить его, но у
него, по-видимому, были какие-то далеко идущие сообра­
жения.
Это было не очень удачное начало, о чем легко было
догадаться по непроницаемому Леночкиному лицу. «Не
верит, стерва»,— подумалось ему.
— Петр Андреевич знает, что я отношусь к нему с
глубоким уважением. Он бывал у меня — мы ведь почти
соседи. У него в Лоскутове квартира, у меня дача. И те­
перь, когда он попал в такое трудное положение...
Я знаю, что у вас с ним хорошие, дружеские отношения.
Не правда ли?
— Были дружеские,— быстро сказала Леночка,— а те­
перь — никакие. Впрочем, я, так же как и вы, глубоко его
уважаю.
Это было сказано с оттенком насмешки. Оп заметил
ее, ио продолжал:
— История затягивается, и мне кажется, правда, мо­
жет быть, я ошибаюсь, что Павел Петрович не то что жа­
леет о ней, но... Мы вместе с ним могли бы, пожалуй,
найти примиряющий выход. Но для этого мне надо... Ну,
словом, Петр Андреевич едва ли будет откровенно разго­
варивать со мной, а с вами...
Леночка, сидевшая до сих пор скромно, опустив глаза
и положив руки на колени, подняла голову и спросила,
улыбаясь:
— Валептип Сергеевич, к чему такие сложности? Ска­
жите просто: вам хочется, чтобы он рассказал мне о поло­
жении дел. Так сказать, информировал меня о том, что во­
обще происходит в его отделе. Да?
Осколков засмеялся. «Ну, эта далеко пойдет»,— поду­
мал он.
— Даже если и так?
— Так вот, Валептип Сергеевич, если бы даже я и со7
352

гласилась сыграть эту, скажем прямо, нелестную роль, из
этого ничего бы не получилось. Вы ошибаетесь, предпола­
гая, что он будет со мной откровеннее, чем с вами. Кроме
того, выяснять-то, по-моему, нечего! Люди работают. Зар­
плата идет, общественные поручепия выполняются как
должно. По-моему, в отделе даже стараются не говорить о
том, что случилось. Вот и все.
Осколков помедлил.
— Ну что ж,— сказал он, стараясь скрыть раздраже­
ние,— будем считать, что исполнить мою просьбу вы отка­
зались.
— А не лучше ли,— дерзко спросила Леночка,— счи­
тать, что никакой просьбы не было? Я могу быть свобод­
ной?
47

Они работали в разных зданиях. Леночка приходила
в девять, Коншин — в двенадцать, но случалось, что они
встречались во дворе или в проходной, здоровались, и каж­
дый раз Коншин испытывал неловкость. Но в эти месяцы,
потребовавшие от него небывалого напряжения, Леночка
исчезла из его жизни, он просто забыл о ней. И она, без
сомнения, догадалась об этом, потому что ни разу пе по­
звонила ему. Но накануне заседания президиума она, к
его удивлению, позвонила и даже предложила встретиться,
и когда он отказался, она сказала быстро:
— В котором часу президиум?
— В четыре.
— Ты поедешь один?
— Да, а в чем дело?
— Для тебя очень важно то, что я хочу сказать. Может
быть, в метро?
Они условились встретиться за полчаса до заседания
в метро на Маяковской.
Что-то изменилось в Леночке — и не потому, что опа
была в дубленке, не потому, что постриглась и новая при­
ческа очень шла к ее похудевшему, похорошевшему лицу.
Нет, с первого слова он почувствовал, сперва почти неуло­
вимо, потом все более отчетливо, какую-то внутреннюю
перемену, заключавшуюся в том, что она как бы старалась
доказать, что никакой перемены пет и что в ее жизни ни­
чего нового не случилось.
12 в. Каверин, т. 6

353

— Извини, что так настаивала. Но я кое-что узнала,
и мне хотелось бы рассказать. На днях я была у Житневых (это были знакомые Леночки, о которых она часто
упоминала), пришел Врубов и много говорил о тебе. Жа­
ловался, что у него поднялось давление, что он достал для
тебя редкую аппаратуру, посылал за границу. И вот —
благодарность! Он все повторял, что только бог заставит
его отменить приказ, «да и то после смерти». Тем не менее
он в недурном настроении: Саблин зашатался.
— Как зашатался?
— Вот так.— Она вытянула руки по швам и с остолбе­
нелым лицом пошаталась на месте.
— Почему ты думаешь?
— Сделала заключение. Дело в том, что там, у Житневых, был...— Она назвала фамилию еще молодого, быстро
делающего карьеру заместителя министра.— И он сказал
многозначительно: «Им недовольны». Ты знаешь, а я на
твоем месте не стала бы переходить в другой институт. Вопервых, переход развалит работу. Во-вторых... Допустим
даже, что ты перейдешь к Саблину. Но ведь ты будешь у
него один из многих, а у нас ты, что ни говори, номер один.
Кстати, я была на твоем докладе.
— Ну и как?
— Хоть я и не все поняла, но понравился. Ты — тоже.
— Что «тоже»?
— Ты был необычный. И тихий и бешеный,— сказала
с удовольствием Леночка.— Я даже вспомнила, как ты
двинул меня.
— Ну вот еще! За что?
— За то, что я не хотела, чтобы ты купил апельсины
для Вовки, (Вовка был племянником Леночки.) Ты рассер­
дился,— продолжала она,— и двинул.
— Да полно тебе!
— Я запомнила, потому что мне понравилось, как ты
это сделал.
— Так надо было тебя бить!
— Возможно, возможно,— сказала Леночка, улыба­
ясь.— Но теперь некому меня бить. Ты занят.— Это было
Сказано с намеком.
— Меня самого бьют, и весьма беспощадно. Так ты го­
ворила. пто Саблин...
— За что купила, за то продаю. Но я на твоем ме­
сте...— Она замолчала.
— Договаривай.
334

— Взяла бы заявление об уходе обратпо.
Петр Андреевич нахмурился.
— Но ведь это как раз и значило бы, что я согласен
с приказом!
— Не знаю, не знаю. Вы с Врубовым, как говорится,
в разных весовых категориях. Кстати, это сказал кто-то из
твоих, а Врубову немедленно доложили, и он был очень
доволен. Что еще? Ах да! «Его хотят сделать мучеником и
знаменем».
— Это еще что?
— А это тоже была одна из тем разговора. Очевидно,
мучеником науки и знаменем вольнодумия. Ах да! Еще
одно. Осколков вызвал меня на днях и просил поговорить
с тобой. Нанимал разведчицей.
— Вот как? И что же?
— Как это «что же»? — с обидой спросила Леночка.—
Дала ему понять, что он дурак, и ушла.
— Он далеко не дурак.
— Да. Но в данном случае это было глупо. Хотел сы­
грать на... Ну, ты сам понимаешь на чем.
— Спасибо. Послушай,— вдруг сказал Коншин, вспо­
мнив свой разговор с Машей.— Извини, что я вмешиваюсь
в твои дела. И не сердись заранее. Оставила бы ты в покое
Ватазина. Ведь его в самом деле не узнать. Я тебе друже­
ски советую.
Леночка засмеялась.
— А ты это ему дружески посоветуй. Не умрет. Гово­
рят, от счастья не умирают. Впрочем, не волнуйся. Твой
Ватазин интересует меня, как прошлогодний снег. А кто
же это просил тебя поговорить со мной? Неужели сама
долговязая метла Вера Николаевна? Не похоже, пе похо­
же. Так ты на президиум?
- Да.
— Ну, с богом.
48

Он пришел рано, задолго до начала. Разговор с Ле­
ночкой расстроил его. Во-первых, вмешиваться в ее отно­
шения с Ватазиным было глупо. А во-вторых •— Саблин?
Может быть, он в самом деле зашатался?
Но что-то преднамеренное почудилось ему в этом слове.
Надо было охватить разговор одним взглядом. Так он
12*

355

всегда делал, запутываясь в противоречиях. В разговоре
было что-то одновременно и беглое и значительное. Была
двойственность. Была преднамеренность. Может быть, ко­
му-то показалось важным, чтобы за два часа до президи­
ума он узнал, что положение Саблина непрочно?
Хотела ли Леночка ему помочь? Может быть. Но одно­
временно не только помочь. Или точнее: не только ему. Но
если так, разве она стала бы рассказывать о том, что ее
вызывал Осколков? Ему стало стыдно. Подумать, что этот
разговор подсказан Врубовым и направлен к определен­
ной цели — перед самым заседанием выбить его, Конши­
на, из седла,-— что за вздор! Леночка просто хотела ему
помочь, она искренне считает, что он должен взять заяв­
ление назад. И довольно об этом!
Но почему-то ночь перед отъездом из Прибрежного
вспомнилась ему. В духоте тесной комнаты сонно жуж­
жат мухи. Под легким одеялом видны очертания крупного
тела. Одеяло поднимается и опускается на груди. Чужая
женщина спит, бесшумно дыша, а он смотрит на нее, не
чувствуя ничего, кроме внезапной холодной ненависти.
Пора было, впрочем, подумать о другом. Он тщательно
приготовился к выступлению на президиуме. Но что-то
было еще не взвешепо, не соотнесено, могли встретиться
неожиданности. И как бы рукой отстранив разговор в мет­
ро, он в тысячный раз представил себе, как неопровер­
жимо докажет, что переход в другой институт — единст­
венный выход.
49

Медленно собирались члены президиума. Пришел
Саблин, поздоровался и подмигнул с таинственным видом.
Потом пробежал, еле кивнув Петру Андреевичу, Врубов
прямо в кабинет президента. Пришла большая группа со­
трудников другого института — их вопрос должен был об­
суждаться первым.
Вдруг явился спокойный, добродушный Левенштейн,
от которого попахивало вином, и когда Петр Андреевич
удивленно спросил его: «А ты здесь зачем?»—тот ответил:
— Наши прислали. Считают, что ты нуждаешься в мо­
ральной поддержке.
Он увел Коншина в коридор: «Нечего раньше времени
показываться на глаза начальству» — и они долго молча35В

ли, стоя у окна, за которым весело метался мелкий кру­
питчатый снег. День был солнечный, не очень холодный,
просторный. Но Коншин, у которого болела голова, с не­
приязненным чувством смотрел на этот вид за окном, на
эти солнечно-снежные зайчики, скользившие по металлу
автомобилей, по заиндевевшим веткам тополей.
— Господи, хоть бы все это кончилось поскорее! — по­
чти простонал он.
И Левенштейн, который вдруг превратился в озабочен­
ную и добрую старую няню, сунул ему таблетку, принес из
приемной стакан воды, заставил принять.
— Бывают же дурные сны, когда нет силы проснуть­
ся,— сказал он.— Жизнь идет полосами. Сейчас у тебя
плохая полоса. Она кончится, пойдет полоса хорошая.
Прошел час, сотрудники, вызванные по первому во­
просу, ушли, а Петр Андреевич все ждал, когда его вы­
зовут.
— Решают без тебя,— сказал Левенштейн.- Голова
болит?
- Да*
— Еще таблетку?
— Нет. Пройдет, когда вызовут. Стресс.
Вызвали на исходе дня, когда зайчики исчезли и все на
дворе и в здании стало сумеречным, вечерним.
В кабинете президента сизый табачный дым плавал в
свете высоко подвешенной люстры; за длинным столом си­
дели академики, все незнакомые, кроме Саблина, Кржевского, Врубова. Петра Андреевича пригласили к столу, и
па него доброжелательно и с любопытством уставились
старые седые люди, серые от усталости, с воспаленными
глазами.
Кржевский в официальном тоне предложил рассказать
о сущности дела — «если можно, покороче», добавил он,
окинув всех присутствующих острым взглядом маленьких
глаз, означавшим, что все утомлены и что оп, Петр Анд­
реевич, пе должен обижаться на просьбу. Кое-кто под­
держал:
— Да, покороче.
Не чувствуя никакого стресса, все с той же темной го­
ловой, Коншин начал заранее приготовленной фразой.
Врубов, перед которым лежали какие-то папки, раскрыв
одну из них, сразу же стал возражать, ио Кржевский рез­
ко прервал его:
— Это мы уже слышали. Там ничего нет.
357

Петр Андреевич продолжал говорить. Но он не ска­
зал и десятой доли того, что было обдумано, взвешено,
соотнесено, подготовлено, когда Кржевский остановил
его.
— Мы обсудили вашу просьбу и вполне с вами соглас­
ны,— мягким, доброжелательным голосом сказал он.— От­
дел будет восстановлен.
— Но как же конкурс? — почти закричал Коншин.
— Ваш директор заверил президиум, что никто из со­
трудников пе пострадает.
— Но он действовал незаконно! — воскликнул Кон­
шин.
«Сейчас скажу,— подумал он тут же с похолодевшим
сердцем.— Сейчас все скажу. И что с Врубовым невозмож­
но работать. И что отдел надо перевести в другой инсти­
тут. Левенштейн был прав, все решили без меня, и все до­
вольны своим решением... Но почему Саблин молчит? Он
должен сказать, что берет к себе наш отдел!..»
Но Саблин молчал, а какой-то работник аппарата гну­
саво сказал, что «конкурс мог быть объявлен на основании
постановления министерства» — он назвал дату и номер —
и что «все сотрудники будут утверждены в течение десяти
дней».
Теперь на Коншина смотрели с умиротворяющим, но и
недоумевающим видом. Отдел будет восстановлен, что же
еще ему надо?
— Вам мало гарантии президиума? — мягко спросил
незнакомый академик с усталым лицом.
— Мне мало восстановления отдела,— зло скосив гла­
за, тихим голосом сказал Коншин. — Президиум не мо­
жет дать гарантию в том, что после восстановления мы
будем работать в благоприятных... Да куда там! Хотя бы
в нейтральных условиях! Единственной возможностью
спасенпя отдела является переход в другой институт. И не
кажется ли очевидным...—у него сорвался голос, он спра­
вился, но с каждым словом говорил все громче,— что,
прежде чем восстанавливать отдел, надо задуматься над
тем, почему он был упразднен? Нанесено оскорбление—за
что? Казалось бы, без всякой причины? О нет! Причина
заключается в том, что для директора не имеет никакого
значения научный успех любого сотрудника, любой лабо­
ратории, если из этого успеха он не может извлечь выго­
ды для себя, связанной с премией или заграничной поезд­
кой. («Ну все, пропал»,—подумал оп, посмотрев прямо в
358

плоские, расширенные от бешенства глаза Врубова.) Ин­
ститут существует не для того, чтобы содействовать разви­
тию науки, а для того, чтобы украшать существование
директора. А наука!..
Он замолчал, и Врубов немедленно прохрипел что-то
невнятное, вроде: «Прошу меня оградить!» Но Коншина
не останавливали, напротив — слушали с неожиданным
интересом.
— И до этого приказа, который граничит с преступле­
нием, наш отдел существовал в атмосфере неприязни, нам
отказывали в аппаратуре, не посылали на симпозиумы и
конгрессы. Не говорю уж о других, более мелких придир­
ках, отнимавших у меня как руководителя так много вре­
мени, что только к концу рабочего дня удавалось вернуть­
ся к делу. Мы не жаловались, мы работали. И когда мы
были в разгаре работы...
Кржевский поднял руку.
— Простите, еще две минуты,— уже смело, полным го­
лосом сказал Петр Андреевич.—Я готов положиться на
благородство Павла Петровича. Но руководство Института
в целом... Я имею в виду его заместителя Осколкова.
Даже ребенку ясно, что президиум не может гарантиро*
вать отсутствие мнительности и незлобивости в характере
этого человека. Отдел после восстановления попадет в
условия несравненно худшие. Единственный выход — и я
убедительно прошу рассмотреть эту возможность — пе­
рейти в другой институт.
Легкий шум
прокатился по кабинету — многие
члены президиума одновременно заговорили друг с дру­
гом.
— Но вопрос о переводе в другой институт не был по­
ставлен и не обсуждался,—уже совсем другим, сдержанно-возмущенным голосом сказал Кржевский.— Павел Пет­
рович, сейчас мы закончим, а потом я дам вам слово,—
сказал он Врубову, а потом продолжал: — А пока... Вы, я
полагаю, согласитесь с тем, что упраздненный и, следова­
тельно, формально не существующий отдел нельзя перево­
дить в другой институт?
...И дальше все пошло очень быстро. Кржевский что-то
диктовал стенографистке, все пришло в движений начал*
ся общий разговор, все вставали из-за стола...
— Вы свободны,— сказал Кржевский, и, уходя, Петр
Андреевич слышал захлебывающийся голос Врубова:
— Прежде всего...
359

Конпшн вышел в приемную и через открытую дверь
увидел взволнованные лица Левенштейна, Ордынцевой,
кого-то еще — собрался почти весь отдел.
— Ну как? Что решили?
— Опи пошли навстречу нам и решили восстановить
отдел.
— А как же насчет перевода?
— Надеюсь, вы согласитесь со мной, что формально не
существующий отдел никуда переведен быть не может? —
нервно смеясь, спросил Коншин.— Поехали ко мне, рас­
скажу.
50

— Ты понимаешь, я никак не мог трезво оценить то,
что случилось. Опи приехали ко мне, я рассказал о пре­
зидиуме, и Ордынцева оценила меня однозначно: «Вы не
выдержали. Президиум выдал нас на расправу Врубову,
оп теперь всех сожрет, и сопротивляться поздно. Второй
раз заявление об уходе подавать нельзя — это смешно.
Второй раз вся Москва за вас заступаться не будет». Ты
знаешь, это состояние, когда внутри все опускается, и все
безразлично, и не хочется жить! Но я подумал о тебе: что
сказала бы Маша?
— Обними меня. Вот так. Теперь продолжай.
— Левенштейн и Володя Кабанов стали спорить с Ма­
рией Игнатьевной, но в конце концов и Левенштейн ска­
зал: «Отдел восстановили, а возможность провалить на
конкурсе любого из нас подтвердили. Но ты все равно ни­
чего сделать не мог. Формально президиум прав. Отдел
упразднен, стало быть, перевести его невозможно». Я слу­
шал и думал: «Нет, я виноват. Я не выдержал. Когда
Кржевский сказал: «Вы свободны», я не должен был ухо­
дить. Мне помешала моя проклятая вежливость, я не в си­
лах был кричать на старых усталых людей. А нужно было
устроить скандал». Я думал: «Маша сказала, что скан­
дал — это вещь». Потом, когда я вернулся домой, пришли
мальчики, которых Врубов прислал в отдел, и один ска­
зал: «Петр Андреевич, считаем своим долгом заявить, что
мы —всецело за вас». И оказалось, что приехали многие,
но не решаются войти, не зная, в каком я состоянии. Я вы­
бежал к ним, позвал и с той минуты почувствовал, что,
хотя ничего хорошего не произошло, меня вроде бы никто
.360

не винит. Когда я рассказывал, мне смертельно хотелось
только одного: чтобы они сказали, что ничего большего я
сделать не мог. Почти невозможно было объяснить, что
мне мешала вежливость, и я боялся, что как раз этого-то
и не поймут. Но, кажется, заметили и поняли, только одна
Мария Игнатьевна фыркнула: «Жаль, что там меня не
было»,— и я согласился, что жаль. Потом начался разго­
вор, в котором все, хотя и по-разному, согласились, что
ничего большего я сделать не мог. Конечно, жизнь будет
теперь нелегкой. Врубов найдет возможность отплатить,
но к трудностям не привыкать, опи были и будут. Но по­
том, когда все разошлись, я почувствовал, что схожу с ума.
Предал я их или нет? Была ли возможность переломить
ход президиума? Я не мог оставаться один, хотел позво­
нить тебе, но было три часа ночи, а я знал, что завтра у
тебя трудный день. Пошел в ванную, посмотрел на себя в
зеркало и, ты знаешь, удивился: таким я себя еще никогда
не видел... Ну хватит об этом. Еще ничего не кончилось.
Поговорим о другом.
— Так тебе понравились Поповы?
— Да, и особенно Ирина Павловна. У нее становится
нежное лицо, когда опа слушает музыку.
— Жаль Верочку.
— Да. Опа терпелива?
— Очень.
— Тогда все будет хорошо. Дело в том, что Георгий
Николаевич просто нужен Кременецкой. Она даже желает
ему добра, ведь она, в сущности, человек хороший. Но по­
том, когда он станет ей не нужен...
— Ты думаешь, станет?
— Не сомневаюсь. Ты бы слышала ее выступление на
институтской конференции. Она далеко пойдет.
— Но как же Георгий? Неужели он не понимает?
— Может быть, догадывается. Но он человек, у кото­
рого нет представления о тайной цели. Он обманывается
в ней, потому что не в силах поставить себя на ее место.
Она кажется ему однозначной, а между тем его лаборато­
рия, в которой она стала теперь полной хозяйкой, для нее
только ступень, начало.
— Знаешь что? Пойдем погулять.
— Не поздно? Девятый час. И завтра у тебя трудный
день.
361

— Наплевать! И знаешь куда? В лес. Не боишься? По
моей любимой просеке.
— Не заблудимся?
— Я найду ее с закрытыми глазами.

51

Дспь был теплый, но ветреный, когда они вышли,
еще гнулись тонкие осинки на поляне, за которой начи­
нался лес, а с кленов медленно, нехотя слетали первые
листья.
Маша рассказывала, Петр Андреевич слушал ее, бес­
сознательно отмечая в сумерках знакомые места.
— Родители постоянно ссорились, мать, не выдержи­
вая, вцеплялась ему в волосы, он отталкивал ее так, что
она летела в другой угол комнаты, и, плюнув, уходил.
Причину этих ссор я поняла очень рано — каждый раз
упоминалось новое женское имя. Но были и другие причи­
ны, из которых главная заключалась в том, что мать была
как бы рождена для страданий, а отец — для счастья, ко­
торое выражалось в том, что оп любил подчинять и под­
чиняться. Водку и женщин он тоже любил, но это была
мелочь, не стоившая серьезного внимания, а главным в
жизни было исполнение правил, обязательных для граж­
дан. Он работал в райисполкоме. Правила были записаны
где надо, и оп наслаждался, наблюдая, чтобы они не нару­
шались.
...Вот две ели и дуб с мертвой кроной, на котором не­
давно появился срез с красной отметиной — стало быть,
лесники спилят дуб во время очередной санитарной очист­
ки леса. Отметина была чуть видна в полутьме.
— Теперь, когда я оглядываюсь назад, я вижу, что все
это было бессознательным сопротивлением. Я не вмеши­
валась в ссоры между матерью и отцом. Я бессознательно
сопротивлялась той атмосфере, в которой они были воз­
можны. Я бессознательно устояла против душевной опу­
стошенности, в которую мать ушла с головой, а ведь она
и меня тянула в эту опустошенность. Когда я решилась
убежать от нее, это тоже было сопротивлением.
...Вот упавшая поперек, перегородившая просеку сос­
на — ее почему-то долго не убирают, и Коншину приходит­
ся зимой обходить ее на лыжах. Сейчас они перебрались
через нее, вдыхая слабый обморочный запах умершей хвои.
3G2

— Мама была еще хороша собой, невысокая, стройная,
привлекательная. Ни в одной школе она не работала боль­
ше года. Она как будто была заранее уверена, что с ней
будут спорить, и непременно свысока, чтобы унизить.
Только что я привыкала к одной школе, как мама перево­
дилась в другую. Из Углича в Серпухов, потом на юг, в Су­
хуми. Потом в Батуми. Все, что происходило в каждой но­
вой школе, оскорбляло ее, но не потому, как я поняла в
конце концов, что ее не устраивали порядки, а потому, что
ее бросил муж и с этим она никогда не могла примирить­
ся. О том, что она любит его, я не догадывалась долго и,
может быть, совсем не догадалась бы, если бы, когда я
была в девятом классе, она не послала ему пальто. Ей хо­
телось скрыть это от меня, но я случайно узнала. Мы жили
па гроши, и она откладывала из этих грошей годами, что­
бы послать ему пальто, в котором он ничуть не нуждался.
— Он жив?
— Не знаю. Мама умерла в прошлом году.
Пора было возвращаться, но Петр Андреевич решил
дойти до заинтересовавшего его темного пятна, то исчезав­
шего, то появлявшегося на далеком повороте просеки. Это
был человек, как он убедился, подойдя поближе. Маша
продолжала рассказывать, но Коншин уже не слушал.

— Ты понимаешь, для меня стало ясно, что в конце
концов ее жизнь станет неотвязной частью моей собствен­
ной жизни. Но как убежать? У меня дух захватывало, ко­
гда я думала об университете. Я с восьмого класса зараба­
тывала деньги и отдавала матери только половину. А ле­
том нанималась в совхоз — за все бралась, лишь бы зара­
ботать. Кончила школу, оставила маме записку, в которой
умоляла ее не беспокоиться, и уехала в Москву с двумя
платьями, сменой белья и сорока рублями. Подруга, тоже
собравшаяся поступать в университет, предложила пожить
у родственников, а если сразу не удастся попасть в обще­
житие, остаться еще на месяц-другой. Я кончила с золо­
той медалью и могла не держать экзаменов, но на собесе­
довании чуть не срезалась. Не знала, как ночью опреде­
лить страны света по звездам.
Человек, стоявший на просеке, почему-то спрятался
за деревом, точно поджидая кого-то. Потом вышел, и ря­
дом с ним появился второй. Они стояли, разговаривая, и
казалось, что им не было до Коншина и Маши никакого
дела. «Повернуть? — подумал Петр Андреевич.— Но что
363

стоит им догнать нас? Это показало бы только, что мы ис­
пугались».
Маша замолчала, теперь и она увидела людей на тро­
пинке.
— Кто это?
— Не знаю.
— Повернем.
У нее был испуганный голос.
— Зачем? — Он обнял Машу за плечи, крепко прижал
к себе и сразу же отпустил.
Теперь люди на тропинке стояли молча, дожидаясь.
— Закурить найдется? — спросил один.
Второй зажег и погасил карманный фонарик. Копшин
молча протянул пачку сигарет. Взяли оба, чиркнули за­
жигалкой, закурили.
— Кто такие?
— А вы кто такие? — спросил Коншип.
«Одного прямым ударом в лицо, другого коленом в
пах — и бежать,— лихорадочно стало повторяться в созна­
нии.— Куда? В бузину. (Налево неясно темнела заросль
бузины.) Только бы Маша не растерялась».
Второй снова зажег фонарь — казалось, он осматривал
Коншина и Машу. Оба они были одеты скромно — Петр
Андреевич в старом свитере., Маша в дешевом осеннем
пальто.
— Деньги есть? — спросил первый.
— Есть, да не про вашу честь,— дерзко сказал Кон­
шин и, когда тот опустил руку в карман (чтобы достать
оружие?), вынул бумажник и швырнул на землю.—Нет
денег!
Денег действительно не было. При свете фонаря вор
с досадой вывернул бумажник, какие-то квитанции раз­
летелись. Маша невольно хотела поднять их, но Коншип
удержал ее.
— Чего стали? Проходите! — крикнул вор.
— Ты мне не указывай, хайло собачье,— тихо и злоб­
но сказал Петр Андреевич, прибавив длинное ругатель­
ство, в котором упоминались и бог, и душа, и мать.— И
пе кричи, сукин сын, а лучше сам уходи подобру-поздо­
рову.
Маша испуганно потянула его за рукав. Он снова об­
нял ее за плечи, и они не торопясь пошли дальше. Вслед
посыпалась такая же бешеная, но как бы несколько озада­
ченная ругань8
364

— Испугалась? — ласково спросил Коншин.
— Господи, как я тебя люблю,— ответила Маша.
Он засмеялся и быстро поцеловал ее.
— Бумажник жалко.
— Новый?
— Нет, старый, но я к нему привык.
— Я подарю тебе новый.
— Спасибо.
Опи вернулись по другой просеке, перешли площадку,
на которой кружились ночные трамваи, и остановились
неподалеку от дачи Осколкова. Там было что-то нелад­
но, смятенье, бестолочь, шум. «Волга» стояла у подъезда,
кого-то выталкивали из дома, и тот — крупный, плечи­
стый человек в распахнутом плаще — сопротивлялся и,
невпятпо бормоча, почему-то пытался встать на колени.
Подъезд был освещен, но лампочка вдруг погасла, хотя
никто еще не спустился с крыльца. Но и в свете уличных
фонарей было видно, что человеку, которого тащили, всетаки удалось встать на колени.
— Да где же совесть-то? — вдруг громко, на всю пло­
щадь выкрикнул оп.— Ведь как же так? Куда же мне
теперь? В петлю?
Шофер выскочил, и теперь уже трое или четверо, уго­
варивая, упрашивая, успокаивая, стащили человека в
плаще с крыльца, втолкнули в машину. Двое сели рядом
с ним, третий побежал в сторопу и пропал за углом, Ма­
шина умчалась, все затихло.
— Оч-чень странно,-— сказал Петр Андреевич.
Мигом вспомнился ему человек с маленькой стри­
женой головкой, считавший деньги в столовой Оскол­
кова.
— Какой-то пьяный скандал? — спросила Маша.
— Знаешь, чья это дача?
— Нет.
— Осколкова.
— Как, того самого?
— Вот именно.
— Ну и что же! Он устроил кутеж, кто-то напился,
стал скандалить, и его выставили, вот и все.
— Может быть, может быть! Ты не находишь, что у
нас сегодня ночь приключений?

365

52

Когда собственное решение не помогло во второй, в
третий раз, он спросил себя: а нельзя ли отдать это реше­
ние другому? В молодости он лечился от бессонницы гип­
нозом. Почему бы вновь не испытать это средство? Врачи
отказывались — страсть к игре не болезнь, это черта ха­
рактера, а характер нельзя лечить. Осколков все же уго­
ворил молодого психиатра, и, казалось, наметился успех,
но ненадолго. Приходилось мириться с неприятным странпым ощущением — на следующий день после сеанса он
чувствовал, что кто-то неведомый, неуловимый постоянно
находится рядом с ним. К вечеру ощущение проходило, а
однажды вместе с ним ушло и хрупкое влияние гипноза.
В прошлую субботу, когда Рознатовский и Хумашьян
привезли к нему директора овощной базы, которого они
предварительно напоили в ресторане «Варшава», и тот,
проигравшись, плакал и, как сегодняшний командировоч­
ный, бухался на колени, снова было решено, что это
больше не повторится. Не просто решено, а клятвенно,
твердо, бесповоротно. Он пошел к матери и сказал, что
хочет поклясться ей перед иконой. Мать плакала от ра­
дости, слово за словом она заставляла его повторять мо­
литву: «Господи, яви надо мной безграничное твое мило­
сердие. Не погляди на грехи мои ради усердной молитвы
моей. Сподоби мне вернуться с бодростью и рвением к
труду моему. Преклони людей к доставлению мне покро­
вительства. Милость твоя да посетит меня. Да осенит
меня сила неисповедимого креста твоего. Яко твое есть
царствие во веки веков отца, и сына, и святого духа.
Аминь».
Что же заставило его в который раз нарушить клят-*
ву? Куда уйти от самого себя?
Жизнь его сложилась удачно. Он всегда добивался сво­
его, и всякий раз это был новый поступок. В молодости
его страстью было ломать женские судьбы, но не грубо,
а неторопливо, с внезапными уходами и возвращениями, с
игрой, которая превращалась в увлекательное, занима­
тельное дело. Несколько раз он принимался составлять
список своих женщин, но бросал, пе хватало терпения<
Случалось, что он отрывал жену от любящего мужа про­
сто потому, что его раздражало зрелище семейного бла­
гополучия. Жизнь шла поступательно, перебежками, на­
падениями, иногда обходами — так оп обошел войну, про3G6

славившись в тылу как опытный и умелый администра­
тор. Потом начались карты, и он быстро научился ценить
наслаждение случайности, опасности, риска. Один посту­
пок следовал за другим, играя, он не узнавал себя, он
стремительно преображался.
Тогда дело было не только в деньгах — в «крае». За
картами он ежеминутно стоял «на краю», и надо было
уметь не сорваться. Потом пришли деньги, и он полюбил
их за легкость, с которой они ему доставались. Он купил
дачу, стал приобретать редкости, драгоценности, хол­
сты — денег было много, и надо было воспользоваться ими
умело. Так началась двойная жизнь, бесповоротно его за­
хватившая.
Что привлекало его в ней? Свобода. Поле действия не­
обозримо раскинулось перед ним. Он не знал и не мог во­
образить себе никого, кто решился бы на такое мужество
двойного существования. Теперь он был «па краю» не
только за картами — ежедневно и ежечасно.
Тогда-то и ворвался в его жизнь весь сброд шулерско­
го мира. Но он никогда не запутывался, он держал этот
сброд в подчинении. На него снизу вверх смотрели все
эти рознатовскпе и хумашьяны. Его дача была не гряз­
ным катраном, в котором обыгрывали доверчивых «ло­
хов». Обыгрывали и у него, но только в тех случаях, ког­
да попадался «жирный лох» и в крупной «выдаче» не было
сомнения. Здесь почти всегда играли без шулерских при­
емов. Здесь мастера с полувековым стажем показывали
свое неистощимое искусство. Сюда приходил знаменитый
Алексеев, который всю жизнь уходил от полиции и мили­
ции и уже не играл — тряслись руки,— жил за счет шуле­
ров, пообещав им огромное наследство. Здесь на кон ста­
вились десятки тысяч, и сам хозяин не раз проигрывался
до последней пятерки...
Но годы шли, и он устал. В газетах стали появлять­
ся статьи, которые по касательной задевали его. «У них
свои клички, свой язык — деньги они называют «бабка­
ми» или «воздухом». Проигрываясь дотла, они говорят,
что «нечем дышать». Они объединяются в компании. Опи
играют в бильярдных, на вокзалах, в аэропортах. Ле­
том — на берегу Москвы-реки, на Ленинских горах, с ок­
ружной дороги сворачивая в лес. Они пользуются услов­
ными знаками. Время от времени представители шулер­
ских компаний из разных городов собираются — это на­
зывается «академия». Обсуждаются организационные во367

просы, показываются новые приемы обыгрывания, рас­
пределяются «зоны влияния»...»
У Осколкова немели руки, когда он читал эти статьи.
Давно пора было прислушаться к своей усталости, к
своей тревоге. Но вот оказалось, что на это не было сил.
Оказалось, что он не может справиться с собой, как он
умел справляться с другими. Куда же кинуться, где ис­
кать спасенья? Сознание обреченности было в отмене
двойной жизни, в однозначности, и эта однозначность
могла — так ему казалось — вернуться к нему только в
одном случае: если бы он стал директором Института.
Идея пришла издалека, со стороны. Идея пришла от за­
трудненности дыхания, от неполноты «оперативного про­
стора». И в Институте всегда шла игра, но тесная, томи­
тельная, продолжавшаяся годами. Теперь она получила
новое назначение, новый неожиданный смысл. Когда оп
станет директором, расстояние от тайной жизни разбога­
тевшего шулера до нового высокого положения станет не­
вообразимым, беспредельным. В его руках окажется гро­
мадное дело, которому он отдаст всю энергию, все свои
силы. Он пе будет подобно Врубову руководить Институ­
том по телефону, он отменит бесконечные реорганизации,
которые устраивались, чтобы избавиться от самых спо­
собных ученых. Он станет опираться на них.
Неужели этот решительный поворот пе вернет его на­
конец к однозначности, не поможет ему победить себя?
Так началась эта игра, в которой разговор с Коншиным
был первым неудачным ходом. Неудачным, потому что
он не разгадал Коншина, и более того, сам был легко разга­
дан им.
В детстве он видел па паперти молодого нищего, блед­
ного, с сумой через плечо, о котором мать сказала, что он
странник и ему «ничего не надо». Казалось, что Коншину
«ничего не надо», и это было необъяснимо, опасно.
53

Все было хорошо, но слишком хорошо, и это беспо­
коило Машу. Уже несколько раз она сталкивалась с
мыслью, что Петр Андреевич принимает ее за кого-то
другого, за женщину, которую, как ей казалось, он создал
в своем воображении. Иногда она почти физически чувст­
вовала, как непохожи на нее его представления о ней, и
368

приходила в отчаянье. Высказатьсебя в таких случаях
было невозможно, а не высказаться значило оставить его
в заблуждении.
У нее был сложившийся характер, сложившаяся
жизнь, пусть невеселая, но своя и как бы выстроенная ее
руками. Прочно ли? Оказалось, что нет. Оказалось, что
все, что она «устраивала» в душе после развода с мужем,
рухнуло, развалилось, и она стояла перед этими развали­
нами растерянная, расстроенная — и пе знала, как посту­
пить. Человек, без которого она не могла жить, о котором
думала безотвязно, безотрывно, ворвался в этот давно
сложившийся мир. Он разрушил его, оп устроил в нем
сказочный беспорядок, по этот беспорядок был так похож
на него, что жить, как прежде, было уже невозможно.
Надо, надо было посмотреть правде в глаза, а правда за­
ключалась в том, что они не пара. В старину это, кажет­
ся, называлось мезальянс — перавный брак, и нечего было
скрывать от себя, что их брак, если бы он произошел, был
бы действительно неравным. Две сложившиеся жизни
скрестились, сошлись — а что, если не сошлись, а столк­
нулись? Петр Андреевич не знает, как нетерпима она к
малейшему проявлению власти над ней. Оп не знает, что
сдержанность, к которой она себя приучала годами, за­
сушила сердце. После того, как они встретились, это про­
шло, она стала мягче, согрелась, раскрылась. Но кто зна­
ет, быть может, черствость вернется, когда они привыкнут
друг к другу? А созпапие, что она неудачница? А нена­
висть, с которой она подчас смотрела на свою машинку?
Ватазин сказал, что Петр Андреевич мало сказать та­
лантлив, что его догадки иногда приближаются к «грапи
гениальности». Как она будет выглядеть в кругу этих
гениальных догадок со своей полуобразованностью, со
своим забытым французским? Со своим самолюбием, со
своей беспричинной тоской, от которой подчас некуда бы­
ло деваться? А ведь в браке власть одного супруга над
другим неизбежна. В браке надо учиться смирению, под­
чинению, утаенности чувств — и не только от себя, от му­
жа. Маша была замужем, она-то знает, что это для нее
невозможно! Страшно подумать, что опа начнет ссориться
с Петром Андреевичем,— страшно потому, что чувствует
свою полную беспомощность перед ним. Нет, пе перед
ним, а перед всецело захватившим ее чувством принад­
лежности, от которого некуда было деваться. Она пони­
мала, что необходимо рассказать ему о своих сомнениях,
369

о своей неуверенности,— все труднее было заслонить ее,
утаить. Но она понимала и то, что у нее никогда не хватит
мужества открыться перед ним,— ведь если она откроет­
ся, если Петр Андреевич узнает всю слабость ее неуве­
ренной, шаткой души, что-то переломится в их отноше­
ниях и, кто знает, может быть, это «что-то» станет кон­
цом, приговором?
Все это удвоилось, подступило к горлу, когда она убе­
дилась в том, что у них будет ребенок. Счастье, о кото­
ром она так долго молила судьбу, на которое давно поте­
ряла надежду. Чудо, отдалявшееся с каждым годом ее
оскорбительно-пустой женской жизни, теперь должно
было совершиться — и как же она встречала это событие,
это чудо?
И прежде Машу мучила мысль, что она и Коншин лю­
бят друг друга по-разному. Невозможно было представить
себе, что и для него наступило то особенное, непостижи­
мое время, когда довольно увидеть ее, чтобы почувство­
вать себя по-детски счастливым. Быть может, он любит
ее, как любил других? Тогда — страшно подумать,— тогда
не нужно, чтобы у них был ребенок.
В этот день она не позвонила ему, не подходила к теле­
фону, с утра до вечера бродила из угла в угол в халате.
Обеспокоенный Коншин приехал поздно, она пошла от­
крывать, и он ужаснулся, увидев ее бледную, измучен­
ную, с кое-как заколотыми волосами.
— Что с тобой?
Она. кинулась к нему.
— Что случилось?
Опа смеялась и плакала и прижималась к нему и
отстраняла от себя, чтобы наглядеться.
— Садись, и я объясню тебе, почему мы не пара.
— Вот как! Это интересно! Ну-ка объясни.
Он выслушал ее спокойно, серьезно, а потом так же
спокойно рассказал ей почти все, что она боялась ему
рассказать.
— Неужели ты не видишь, что я уже давно узнал и
и понял тебя? — спросил он.— Боже мой, не сердись, это
было не так уж и сложно! Но вот в чем дело: скажи, что,
по-твоему, могло бы измениться, если бы даже я разделил
твои чувства?
— Не знаю. Но я хочу сказать...
— Ничего бы не могло измениться,— поучительно ска­
зал Петр Андреевич.— Потому что мы как раз пара.
370

И тут ничего не поделаешь. Мы пара. Третий час,— при­
бавил оп устало и поцеловал ее, как ребенка.— Как ты
думаешь, еще не поздно выпить чаю?
«Сказать или не говорить? — думала Маша, уже ког­
да рассвело, глядя на его успокоившееся лицо, казавше­
еся ей прекрасным.— Конечно, да. Но не сегодня. Через
несколько дней. Когда не останется никаких сомнений»,
54

После гарантий президиума ничего, кажется, больше
не оставалось, как взять назад заявление об уходе. Но
никто не поверил этим гарантиям. Более того, почти все
сотрудники отдела были уверены, что конкурс окажется
ловушкой, после чего отдел все равно будет разделен.
— Сговорятся с конкурсной комиссией, а потом тот
же Осколков побеседует по-дружески с каждым членом
ученого совета, одному пообещает премию, другому по­
ездку за границу,— сказала Мария Игнатьевна.— И будь­
те здоровы, живите богато!
Петр Андреевич был уверен, что мнения разделятся,
и чуть не заплакал, когда его проводили к Врубову еди­
нодушными наставлениями не брать заявление назад.
— И вообще — молчи,— посоветовал Левенштейн.
— То есть как?
— Пользуйся разговорной речью только в случае край­
ней необходимости. Держись загадочно. Вдруг скажи
что-нибудь не то. Постарайся оставить его в состоянии
остолбенепия.
Цоншин засмеялся. Но совет был, как оп вскоре убе­
дился, дельный.
Врубов встретил его более чем дружелюбно. Пылкая
речь Петра Андреевича была упомянута в первых же сло­
вах, но в спокойном, миролюбивом тоне.
— А вы, оказывается, горячий человек,— смеясь, ска­
зал Врубов.—Вот уж пе подумал бы! Карты на стол, а
там — море по колено.
Он подождал ответа. Копшин промолчал.
— Мпе хочется заверить вас,— сказал Врубов твердо,
уставившись в лицо Коншина стеклянными глазами,-^
что все зависящее от меня будет сделано быстро и без
недоразумений. Соберите сотрудников и скажите им, что
конкурс — пустая формальность, будут избраны все. И во371

обще, дорогой Петр Андреевич, пе кажется ли вам, что
пришла пора новых, более, я бы сказал, естественных от­
ношений?
Тут следовало сказать, что эта пора действительно на­
ступила и что естественные отношения сами собой восста­
новятся, когда приказ будет отменен. Но Коншин не от­
ветил, и снова наступила пауза, в которой, казалось, было
печто значительное. Ничего значительного не было, одна­
ко как бы могло быть, и, по-видимому, это заставило Вру­
бова насторожиться. Зашел будто невзначай Осколков и,
спросив о чем-то директора, остался в кабинете.
— Вот я говорил Петру Андреевичу, что конкурс —
простая формальность,— повторил Врубов.— Так сказать,
общепринятая формула перехода. После решения прези­
диума этому может помешать только одно обстоятельст­
во — заявление об уходе.
— Ах, боже мой,— сердечно сказал Осколков.—Да не­
ужели, дорогой Петр Андреевич, вы еще не устали от это­
го затянувшегося недоразумения? Пришло, кажется, вре­
мя пожать друг другу руки, обменяться добрыми поже­
ланиями и — мне ли об этом говорить? — за работу, Петр
Андреевич, за работу!
Можно было возразить, что обмениваться добрыми по­
желаниями рановато, и Коншин уже собрался было ска­
зать об этом, но, вспомнив совет Левенштейна, только
раскрыл и закрыл рот. Снова наступила пауза, еще более
неловкая после столь добрых, оптимистических восклица­
ний. Все трое молчали долго, с минуту. В рачьих глазах
Осколкова мелькнуло беспокойство.
— Насколько мне известно, Павел Петрович намерен
не только восстановить, но расширить отдел,— сказал он
наконец.— Вы, кажется, просили у него третью лаборато­
рию для Ордынцевой. Мы обсудили этот вопрос и согла­
сились, что это действительно необходимо.
Не было ни малейших сомнений в том, что это дейст­
вительно необходимо. В группе, которой руководила Ма­
рия Игнатьевна, молодые и не очень молодые люди давно
притерлись друг к другу, и важно было еще больше упро­
чить эту связь. Но Коншин только сказал совершенно не­
кстати:
— Так.
Это было более чем загадочно. Врубов и Осколков об­
менялись взглядами. Они были озадачены. По-видимому,
372

в странном поведении Коншина им почудилась серьезная
опасность.
— Простите,— осторожно сказал Осколков,— я не по­
нимаю, что вы хотите сказать.
Пришло наконец время заговорить. И Коншин, дейст­
вуя, очевидно, совершенно бессознательно, встал, задум­
чиво прошелся по кабинету и сказал:
— На конкурс подавать не будем.
Если прежде паузы были недоумевающие, неловкие,
неопределенные — новую можно было назвать оглуши­
тельной: Врубов и Осколков, как в музее восковых фигур,
застыли в позах крайнего негодования.
— То есть как не будете?
Коншин снова промолчал.
— Вы хотите сказать, что все ваши сотрудники наме­
рены уволиться из Института? — спросил Осколков.
— Да, намерены. Если приказ не будет отменен.
Врубов с бешенством ударил кулаком по столу.
— Ни при каких обстоятельствах я этого не сделаю! —
закричал он.— Я гарантировал президиуму восстановле­
ние отдела, но не давал обещания отменить приказ. Об
этом в постановлении нет ни слова.
— Если не ошибаюсь, в военном уставе записано, что
приказ заведомо бессмысленный или наносящий очевид­
ный урон подчиненный выполнять не обязан,— возразил
Коншин.— Наш разговор, полагаю, закончен?
Он поклонился и вышел. Вернувшись в отдел и отмах­
нувшись от валерьянки, которую ему снова предложили,
он со смехом, правда несколько нервным, рассказал сцену
в директорском кабинете. Его горячо одобрили.
— Ага, я же говорил! — воскликнул Левенштейн.—
Ни слова?
— Как будто воды в рот набрал.
— Прекрасно! Это скандал, а на скандал они не пой­
дут.
— Чем черт не шутит, может быть, теперь-то все на­
ладится? — задумчиво сказала Ордынцева.— Поговорю-ка
я еще раз с Саблиным. От него многое зависит...
Прошла неделя. Все замерло, остановилось. Втихомол­
ку сотрудники других отделов поздравляли Коншина с
победой. Он с досадой отмахивался — не слишком-то за­
метны были плоды этой победы.

373

55

Все действительно замерло, оцепенело. Но в самом
отделе работа продолжалась. Более того, сопротивление
встряхнуло отдел, и если бы этого не случилось, быть мо­
жет, не возникла бы необходимость уйти от самоповторения, обновить идеи. Коншин считал, что критический воз­
раст, после которого любая лаборатория начинает терять
свою новизну, оригинальность,—десять, пятнадцать лет.
Потом начинается плато — равнина, возвышающаяся вы­
соко (или не очень высоко) над морем науки. На этом-то
плато и произошла схватка, в сущности бессмысленная,
но как бы подхлестнувшая ту стимуляцию лучшего, кото­
рая естественно определяет весь ход научного мышления.
Но обстановка надолго осталась сложной.
Новая работа Коншина, задуманная в тревожные дни,
широко развернулась, опрокинув немало устоявшихся
представлений и показав всю значительность «случайных»
результатов, которые до той поры не получили объясне­
ний.
И Петр Андреевич с головой ушел в работу — это был
волшебный источник, исцелявший от всех горестей, обид
и разочарований. За те потерянные часы, недели, месяцы,
когда врубовская история «оттащила» его от лаборатории,
в науке, которой он занимался, произошли значительные
перемены. Он не боялся, что его опередили, это было не­
возможно. Задача, которой занимался он и круг ближай­
ших сотрудников, должна была казаться — и казалась —
почти фантастической, слишком рискованной, ненадеж­
ной. Но перемены произошли, и он не мог не считаться
с ними.
Никогда прежде сотрудники с такой аккуратностью не
ходили на работу. Мария Игнатьевна, долго путавшаяся
в мелочах, вдруг поняла, что как раз от этих-то мелочей
и надо идти вперед,— и впереди, еще в тумане, мелькнуло
что-то похожее на открытие.
Тепляков — это было замечено всеми — стал проводить
на лестнице вдвое меньше времени и вопреки настояниям
Коншина продолжал ходить в Институт, хотя его астма
ухудшилась и он легко мог взять больничный лист.
Ровно в девять утра маленький энергичный Володя
Кабанов решительными шагами входил в лабораторию и
принимался за дело. Девушки теперь почти не звонили
374

ему, а когда звонили, он говорил с ними недолго и покомандному кратко. С его точки зрения, стало даже луч­
ше, что отдел попал в «состояние невесомости» и как бы
почти не существует. Ведь от несуществующего отдела
нельзя требовать, чтобы сотрудники теряли время на ни­
кому не нужные комиссии и заседания.
Лучше не было, каждую минуту можно было ожидать,
что станет хуже, но, как ни странно, сквозь толщу равно­
душия, стремления показать полную лояльность по отно­
шению к дирекции, сквозь приказ, поставивший отдел
в унизительное положение, стали мало-помалу пробивать­
ся токи симпатии, сочувствия, внимания. Если взять весь
огромный Институт в целом, он, без сомнения, был на сто­
роне упорствующего отдела. Понимали ли это Осколков
и Врубов? Трехмесячный срок конкурса давно прошел, и
никто не подал заявление на освободившиеся вакансии.
Это было естественно, слух о скандальной истории разнес­
ся широко, и никому не хотелось унижать себя, подавая
заявление на «живое место».
Так прошла зима — в атмосфере полной неопределен­
ности, которая странным образом противоречила внутрен­
ней сплоченности, с каждым днем нараставшей в отделе.
Совет, который Левенштейн дал Петру Андреевичу —
пользоваться разговорной речью только в случае крайней
необходимости, — как бы распространился на позицию всех
и каждого в отделе, напоминавшем осажденную крепость.
Сорок человек молчали, энергично работали и делали вид,
что ничего не случилось. Событием, обсуждавшимся наи­
более оживленно, было, как это ни странно, замужество
Нины Матвеевны Скопиной, доказавшей таким образом,
что ее интересует не только наука. Она вышла за пожи­
лого симпатичного моряка, устроившего шумную, много­
людную свадьбу.
Состоялась общеинститутская конференция, на кото­
рой с годовым отчетом выступил Осколков, а Врубов вел
собрание и был, по-видимому, в прекрасном настроении.
Когда началось обсуждение, он прерывал ораторов шутка­
ми, улыбался, острил. Все было в отчете — и то, что науч­
ная жизнь Института развивается успешно и быстро, и
то, что это происходит отнюдь не в безвоздушном про­
странстве, а в связи с насущными потребностями страны.
Ничего не было сказано только о том, что произошло с от­
делом Коншина, и он сразу решил, что выступать не надо.
Сопротивление невидимо присутствовало на конференции,
375

и хотя казалось, что с ним никто не считается, на деле
все только и ждали, что вспыхнет новый скандал.
Скандал не вспыхнул. По бесшумному приказу дирек­
ции он был заранее как бы выключен из сознания, выне­
сен за скобки. Но Петр Андреевич ловил одобрительные
взгляды, видел благожелательные лица.
Леночка Кременецкая выступила в строгом, немного
старившем ее (что здесь было вполне уместно) англий­
ском костюме, с конспектом своей речи, в который она
даже не заглянула. Она рассказала о перспективах рабо­
ты под руководством Ватазина («который просил передать
свое глубокое сожаление, что болезнь помешала ему при­
ехать на конференцию»), и Петр Андреевич с изумле­
нием убедился в том, что Леночка умело — иногда, впро­
чем, не слишком умело — пристроила к ватазипской тема­
тике его, Коншина, далеко идущие соображения.
Выступление понравилось. Когда она кончила, в зале
раздались даже отдельные хлопки, усилившиеся, когда
похлопал сам директор. Она говорила дельно, связно, крат­
ко и как-то так, что было бы даже странно, если бы ей
вдруг пришло в голову упомянуть о коншинском отделе.
56

Маша знала, что с Коншиным будет трудно жить,
потому что ему самому было жить трудно. И ей легко
удалось войти в его дела, заботы и тревоги. Когда, воз­
вращаясь домой, он рассказывал о новых этапах борьбы
за отдел, между ними сразу же устанавливалось любимое
ею цельное ощущение слитности: все происходило как бы
пе только с ним, но и с нею.
Основная трудность заключалась в том, что каждый
час его домашней жизни был отдан «думанью», которое
могло сопровождаться чем угодно — музыкой, ответами на
письма, легким разговором. Но иногда Коншин нуждался
и в полном одиночестве: стесняясь, он попросил Машу не
сердиться за то, что он не будет брать ее на свои прогул­
ки. И она не только не рассердилась, но сказала, что бе­
рет на себя защиту этого «думанья», которому на работе
постоянно мешали и большие и малые помехи.
Однако вскоре в доме должна была появиться «поме­
ха» — и самая большая, которую только можно было во­
образить. Она ждала ребенка, и она невольно боялась,
376

что его рождение осложнит их жизнь. Где, например, им
жить? Однокомнатная квартира в Лоскутове мала для
троих. У нее была маленькая надежда, что Трубицын
вернется не скоро, хотя устраиваться временно на улице
Алексея Толстого тоже совсем не хотелось. Но она полу­
чила от него письмо, извещавшее о скором возвраще­
нии,— стало быть, об этой возможности нечего было и
думать, а заниматься сложной операцией обмена сейчас
тоже было некогда.
Все эти тревожные размышления таяли, рассеивались,
когда она вспоминала, какое лицо стало у Петра Андре­
евича, когда он услышал от нее, что у них будет ребенок.
С озабоченными, сияющими, изумленными глазами он
обнял Машу и трогательно, бережно положил руку на ее
живот.
Мир, без всякого сомнения, менялся у нее на глазах:
прежний, который существовал до того, как она убеди­
лась в своей беременности, постепенно исчезал, а на его
месте появлялся непривычный, новый. И даже если она
просто брала книгу и открывала ее, ей казалось странным,
что книга — это книга и что ее нужно читать. Это чувство
было связано с неусыпной заботой: сделать все возмож­
ное, чтобы жизнь, зародившаяся в ней, не только не ушла,
не погибла, но спокойно, естественно развивалась. Где-то
у Цветаевой она прочла, что мужчины живут, не зная
риска смерти, не чувствуя, что придет день, когда к ним
приблизится этот риск. А женщины знают и чувствуют,
потому что они рожают, а роды — всегда риск! Но для
Маши это была еще и неизвестная -страна, которая от­
кроется перед ней, когда произойдет чудо, все значение
которого она и вообразить не могла, хотя и старалась.
В свободные часы она шила распашонки, вязала чеп­
чики, покупала одеяльца, пеленки, конверты. Суеверная
Верочка Попова считала, что шить можно, а покупать ни­
чего нельзя, и вдруг однажды принесла целую библиоте­
ку — Чуковского, Маршака, Чарушина и Бианки. Петр
Андреевич смеялся, читая вслух стихи для детей, а по­
том притащил груду книг, толстых, дорогих, в перепле­
тах. Маша прочитала названия и покатилась со смеху.
Это были университетские учебники физического факуль­
тета.
— Ну и что ж тут особенного? Вырастет и поступит.
Пригодятся.
377

57

«Первая мысль, с которой я подхожу к письменному
столу,— бежать от него»,— сказал мне однажды автор
доброй сотни книг, которые всю жизнь шли за ним по
пятам, не давая покоя ни днем ни ночью.
Но вот приходит день, когда бежать уже поздно. Герои
заняли свои места и нетерпеливо ждут воплощения. Они
видят себя не так отчетливо, как видит их автор. Иные
едва намечены пунктиром, иные проглядываются словно
сквозь завесу тумана. Становится ясно, что в орбиту ра­
боты должно вторгнуться Знание. Это не тот айсберг, о ко­
тором некогда писал Хемингуэй. Автор давно обдумал
биографии действующих лиц и давно отобрал из этих био­
графий то, что может ему пригодиться. Это — знание по­
следовательности, с которой одни события следуют за дру­
гими.
Еще ничего не рассказано о том, как часто теперь бы­
вает у Коншиных Темиров. Случилось так, что в первый
раз, когда он пришел, созвонившись с Машей, Петр Анд­
реевич застал его, и разговор, в котором Паоло рассказал
о себе, тронул и заинтересовал Петра Андреевича. Таких
людей он еще не встречал. Это тоже была «новизна».
— Конечно, у каждого своя жизнь, и я не знаю, может быть, сам бог устроил, что человек не может жить без
крыши над головой, а где мне ее взять, эту крышу? — го­
ворил Паоло.— Конечно, я, в переносном смысле то есть,
без дома. Родители надеялись, что из меня доктор выйдет.
Но вот вы умный человек, Петр Андреевич, вы хороший
человек, я это понял с первого взгляда и обрадовался за
Машу, потому что она тоже была одна, а это еще хуже,
чем для мужчины. Я обрадовался потому, что в универ­
ситете был не один. Меня товарищи любили, и мы с Ма­
шей тоже были только товарищи, тем более что она, между
прочим, была умница и отличница, а я уже тогда не кни­
ги в руках держал, а карты. Когда я умру, меня ни одна
живая душа не пожалеет. А ведь нужно, чтобы хоть один
человек пожалел! Так что ничего, Петр Андреевич, если
я буду иногда приходить?
Паоло не женился и не бросил играть. Со всей нерастраченной пылкостью одинокого человека он, как маль­
чик, влюбился в Петра Андреевича и, когда его нет дома,
настойчиво — это смешит Машу — заставляет ее расска­
зывать о нем. Ему уже известно о несчастье, обрушив378

шемся на отдел, и он серьезно размышляет вслух, что он,
Паоло Темиров, может сделать, чтобы приказ Врубова
был отменен. С трогательным упорством он без конца воз­
вращается к этой мысли.
Однажды, когда Петра Андреевича не было дома, Пао­
ло явился с предложением:
— Слушай, Маша, я в Тбилиси поеду.
— Зачем?
— К отцу. У меня отец видный человек, его весь го­
род, вся страна знает. Академик. Ну, не академик, а вро­
де. Он меня прогнал и может снова прогнать, если я к
нему на голову свалюсь. Его подготовить надо — сын рас­
каялся, бросил играть и хочет вернуться. Мама может по­
мочь, у меня мама, между прочим, грузинка. Мы с ней тай­
ком видимся, я ее тоже очень люблю. Как увидит меня —
плачет. Я ей говорю: «Мама, о чем плакать, у каждого
своя жизнь. Я жив-здоров, не плачь, а то я к тебе не буду
приезжать, я не могу видеть, как ты плачешь». Она меня
все хочет женить, думает, что тогда перестану играть. Но
я тебе скажу. Я сам недавно жениться хотел, но знаешь,
в последнюю минуту выскочил из окошка, как Подколесин. Потом девушке дорогую брошку прислал, она обиде­
лась, гордая, вернула брошку, и я теперь тебе подарю.
Маша засмеялась.
— Спасибо, не надо.
— Почему не надо? Хорошая брошка, дорогая, и Петр
Андреевич не рассердится, он знает, что я тебя как друга
люблю. А та девушка... Ты понимаешь, она влюбилась
в меня, а разве можно в игрока влюбляться? У него толь­
ко карты на уме. Хочешь верь, хочешь не верь, семейных
среди игроков очень мало.
— Так зачем же ты собрался к отцу?
— Как зачем? Поговорить. Когда меня выгнали из
университета, он хотел, чтобы в Тбилиси я на медицин­
ский пошел. Это смешно, правда? Что мне с больными де­
лать? В тридцать одно играть? Или в сингапурскую триа­
ду. Я паспорт разорвал и уехал в Москву.
— Зачем же паспорт разорвал?
— Бумаги были нужны для поступления, но я его
разорвал, просто чтобы показать, что из меня доктора не
выйдет. Я ему сказал: «Слушай, отец, а твоя жизнь —
не игра? Ты всю жизнь играл, чтобы стать академиком,
и я тебя за это не виню. Я только еще не знаю, кто из нас
честнее играет — ты или я».
379

— Так о чем же ты все-таки хочешь с ним говорить?
— Я ему скажу: «Слушай, я брошу играть, я сделаю
все, что ты хочешь, буду жить в Тбилиси, поступлю на
работу, а ты мне поможешь в одном деле?» Конечно, сна­
чала с ним мама поговорит, а уже потом я. Он спросит:
«В каком деле?» И я ему расскажу, ч!о эти подлецы с
Петром Андреевичем делают. Ты не думай, он влиятель­
ный человек. Если он захочет...
Смуглое лицо Паоло еще потемнело, зубы поблескива­
ли, в больших, добрых, серьезных глазах застыло взвол­
нованное, ожидающее выражение. Маша подошла и по­
целовала его.
— Спасибо, Паоло, ты хороший. Едва ли это поможет.
Да и как же ты пообещаешь отцу, что бросишь играть?
Ведь не бросишь?
— Может быть, брошу.— Он прошелся по комнате и
сел, обхватив голову руками.— Эх, Маша! Пропала жизнь.
Я все книги об игроках прочитал. Все искал — должен же
быть какой-нибудь выход. У Достоевского игрок — не иг­
рок, если он способен много выиграть и в Париж укатить
с проституткой. А сам Достоевский? Он играл, чтобы раз­
богатеть, а потом спокойно работать. Но не для денег иг­
рает настоящий игрок. Деньги ему нужны для игры. Он
одинокий человек, ни жены, ни детей, он — и судьба. Вот
ты говоришь, я добрый человек. Я мать люблю, людей
люблю, но куда же мне девать свою доброту? Человек дол­
жен иметь назначение в жизни. У меня нет назначения.
У меня предназначение, а это значит, что выхода нет. Нет,
пропал, не утешай! Я не люблю, когда меня утешают.
58

Пришел Петр Андреевич, и Паоло просиял. Маше он
сделал большие глаза, это означало: молчи. На такой от­
кровенный разговор при Коншине он бы не решился. Маша
чуть заметно кивнула.
За ужином он рассказывал о шулерах.
— Ко мне, между прочим, это не относится. В конторе
знают, что я порядочный человек.
Конторой Паоло называл угрозыск.
— Конечно, допрашивали много раз, но я сказал: «Все
могу, но не стану, потому что это обман доверия». А так
знакомятся, конечно, где-нибудь в порту или на вокзале.
380

Видимость случайности. «Извини, пожалуйста, товарищ,
ты не из Новосибирска?» Или: «У меня как раз два сво­
бодных места в такси». И прямо в ресторан. Конечно, не
всякий ресторан, а с договоренностью, например «Вар­
шава» или «Прага». Еще за столом начинают играть,
сперва по маленькой. Если рыбак — «Неужели не знаешь
рыбацкую секу?» Название игры. Еще японский сунду­
чок, три листика, тридцать одно. Тот, с которым играют,
называется лох. Если лох попадается богатый, но недо­
верчивый, осторожный, его в катран не везут. Конечно,
можно намешать в коньяк химикат, но опасно. Придет
в себя, начнет шуметь, и отмазаться пе всегда удается.
С таким надо играть в хорошей интеллигентной семье.
Какой-нибудь рыбак или зверолов с Камчатки с большими
деньгами. Для таких квартира: «У меня знакомый есть,
между прочим, известный ученый. Поедем к нему». Созва­
ниваются; рядом лох в автомате. «Валентин Сергеевич,
можно приехать? Случайный знакомый, но очень хороший
человек».— «Пожалуйста, буду рад». И едут.
— Постой, постой, как ты сказал? — спрашивает Ма­
ша.— Валентин Сергеевич?
— Да. Но это я случайно назвал настоящее имя. Мож­
но сказать иначе — Иван Петрович.
— Настоящее?
- Да.
— А как фамилия этого Валентина Сергеевича?
— Осколков. Оп, кстати, живет здесь, в двух шагах.
Такой старинный дом вроде дачи. У трамвайной останов­
ки. Мерзавец. Почти убийца.
59

— Может ли быть? Вы уверены, что не ошибаетесь,
Паоло?
Петр Андреевич не мог прийти в себя от изумления.
— Я ошибаюсь? — закричал Паоло. — Пускай меня жи­
вым сожгут, если я ошибаюсь!
Маша вспомнила о странной сцене у крыльца, когда
подле дачи тащили кого-то в машину, и Паоло сразу же
сказал, что это был командированный из Ростова-на-Дону,
который проиграл казенные деньги. Коншин рассказал,
как он случайно увидел в столовой Осколкова странного
старика, считавшего деньги, и Паоло не замедлил пазвать
старика: «Рознатовский».
381

— Какой он Осколков, у него кличка есть — Бухен­
вальд. Он не человек. Из-за него один директор мебель­
ного магазина удавился.
— Удавился?
— Ну, как сказать по-русски? Повесился. Тоже коман­
дировочный. Откуда-то из Сибири. Все проиграл — и свое
и казенное. В землю кланялся, просил обратно часть. Не
все деньги, небольшую часть. На обратную дорогу. Не дал.
Петр Андреевич, я вам не рассказывал, Маша знает.
У меня отец — академик, он на него заявление подаст.
— Поразительно! — говорил Коншин.—Ты, Маша, не
видела Осколкова. Все что угодно можно подумать о нем,
но представить себе, что этот человек... с его аккурат­
ностью, с его строгостью, с его отвратительным деловизмом, за которым, в сущности, ничего нет, потому что делато он и не знает! Этот человек, у которого каждое чувство,
кажется, взвешено, занумеровано! Этот холодный, как лед,
деляга... Ведь что же? Значит — двойная жизнь? И не ме­
сяц, не два, а может быть, годы?
— Годы!—кричал Паоло.—Он подлец, вор! У меня
друг есть, ну, не друг, а знакомый. Уже пожилой, с выс­
шим образованием. Мы вместе к нему пойдем. Он ему
объяснит: «Знаешь Коншина?» — «Ну знаю».— «Так вот
что, слушай! Или ты его оставишь в покое, или мы тебя
уберем».
Петр Андреевич засмеялся.
— Маша, скажи ему! Разве ты мне не говорила, что
этот подлец — правая рука директора? Ведь если узнают,
что он занимается такими делами...
— Нет, Паоло,— сказал Коншин.— Как бы тебе объ­
яснить. Тут всякий окольный путь... Об этом нечего и ду­
мать. Конечно, это могло бы его дискредитировать...
— Ди-скре-ди-ти-ро-вать? — переспросил по слогам
Паоло.— Я его убью. Маша, скажи мужу. Я ему счастья
желаю!
— Спасибо, мой дорогой.
С доброй улыбкой Паоло дал поцеловать себя и бес­
помощно развел руками.
— Что спасибо? Ты хочешь, чтобы я сам в контору
пошел? Этого я не могу. Тогда меня свои, между прочим,
зарежут. И, между прочим, за дело.
— Ни в коем случае,— сказал Петр Андреевич.— Ос­
колков как дракон о трех головах. Его не убьешь. Он не
один. Меня-то, без сомнения, он бы в подобном случае...
382

Но я, к счастью, не он. Все к лучшему! Машенька, у нас
есть там еще коньяк? Выпьем за здоровье Паоло.
— Маша, ну скажи ему! Как же так! Он тебя послу­
шает. Ты умница, красавица. Если такие люди есть, зна­
чит, бог есть. Мать говорит — я жениться должен. Чтобы
дети были. Нормально жить. На ком жениться? Где такую
найти? И ты знаешь, странно! Меня не интересуют жен­
щины. Попадались хорошие. Приличные. Не интересуют.
60

— Я тебе помешала? Позвонить позже? Мы давно не
виделись, а хотелось бы посоветоваться...
После доклада на конференции, когда Леночка Кременецкая так ловко «вмонтировала» его мысли в свои,
просить о новых советах?.. Он промолчал.
— Я бы охотно пригласила тебя к себе, но ты ведь
не приедешь?
— Нет.
— Знаешь что? Встретимся где-нибудь неподалеку от
твоего дома. Кажется, тебе будет интересно то, что я со­
бираюсь тебе рассказать.
— Опять кто-нибудь зашатался? — спросил он, вспо­
мнив, как «шатался» Саблин перед президиумом.
— Напрасно ты иронизируешь. Серьезное дело.
Вечер был светлый, жара отступила, когда они встре­
тились в условленном месте и медленно пошли по тропин­
ке, поглядывая друг на друга.
Леночка была в брючном костюме, что очень ей шло,
была подтянута, с чуть накрашенными губами,—и уже
невозможно было представить ее в стареньком купаль­
ном костюме на пляже в Прибрежном.
— Что это ты так похудел? Я па днях видела тебя в
Институте — ты шел как сомнамбула, но выглядел, кажет­
ся, лучше.
—- Нет, я здоров. Как ты?
Вот постриглась. Идет? Или ты не заметил?
Тон был свободный, но слишком уж свободный, и Кон­
шин разозлился. Он забыл побриться, поношенный пид­
жак болтался на костлявых плечах, это раздосадовало его
с первых минут встречи, когда он увидел нарядную Ле­
ночку. Но теперь он уже сердился на себя за эту досаду.
Кроме того, ему было жалко времени.
383

Леночка тем временем рассказывала, как ей трудно.
Ватазин постоянно болеет, лаборатория запущена. Нужно
хлопотать о новых штатных единицах, и она уже выхло­
потала две и теперь ищет подходящих людей. Петр Анд­
реевич слушал и не слушал.
— Я похудел потому, что мало сплю и много работаю.
Тебе трудно с Ватазиным, ты постриглась, и тебе это, ка­
жется, идет. Но все это как-то не относится к делу,— мед­
ленно выговаривал он.—-Ведь ты приехала по какому-то
делу?
— Ох, мне трудно говорить с тобой в таком топе! Ты
сердишься на меня?
— За что?
— Не притворяйся. За все, что я у тебя украла. Но я
подумала: «Ведь он, в сущности, ничего мне никогда не
дарил». Вот это и был твой подарок. Ты ведь не жадный?
И потом, если бы я сослалась на тебя, получилось бы, что
между нами... Получилось бы, что я сослалась на то, что
между нами было.
Петр Андреевич засмеялся. Он не ждал такой откро­
венности.
— Да полно! Это пустяки.
— И, кроме того, многое из сказанного тобой я просто
не понимаю.
Они помолчали.
— Так решено не подавать на конкурс?
— Допустим,— осторожно сказал Коншин.— А что?
— Нет, ничего. Скучно у Ватазина. Знаешь, о чем я
на днях говорила с Врубовым? Когда все уладится, не бу­
дет ли он возражать, если я перейду к тебе?
— И что же он?
— Не будет.
— Ага, не будет. А тебе не кажется, что, прежде чем
говорить с Врубовым, следовало бы...— Он сдержался.—
Так он считает, что все уладится?
— Не он, а я.
— Ах, ты?
— Я думаю... Впрочем, даже не думаю, а точно
знаю,— она подчеркнула это слово,— что если ты возь­
мешь назад свое заявление об уходе, он отменит приказ,
Коншин остановился и пристально посмотрел ей в
лицо.
— Так,— сказал он.— Ясно. То есть ясно, зачем ты
приехала. Или, точнее, ясно, кто тебя подослал.
384

— Не подослал, а попросил съездить.
— А почему именно тебя? Очевидно, у него есть для
этого свои основания?
— Да, но не те, о которых ты думаешь. О наших отно­
шениях я ничего ему не рассказывала...
— Еще бы! О наших отношениях знал весь Институт!
— Ну, это другое дело. Ему я ничего не говорила. Ты
сам подумай — зачем? Просто ему известно, что мы давно
знакомы.
— А, просто! — стараясь успокоиться, сказал Петр
Андреевич.— Стало быть, Врубов просил, чтобы ты угово­
рила меня взять назад заявление? А, собственно говоря,
почему вдруг такой оборот?
— Потому что его вызвали в бюро отделения, и Кржев­
ский... Не знаю, о чем они там говорили. Правда, он ждет
выборов в Академии и надеется, что Кржевского не выбе­
рут,— но ведь могут и выбрать?!
— Очень хорошо,— начиная звереть, сказал Кон­
шин.— Ты, стало быть, у директора на побегушках? А хо­
чешь, я тебе скажу, что из тебя получится? Или, точнее,
что из тебя имеет быть?
Он не знал, почему «имеет быть» точнее, он уже не
помнил себя.
— Тебе сейчас трудно, потому что Ватазин болеет.
А потом, после докторской, ты сама его спровадишь, что­
бы занять его место. Ты его с помощью того же Врубова
доконаешь, потому что у тебя мертвая хватка. А потом,
когда он умрет или уйдет, ты вместе с Врубовым будешь
управлять Институтом. И тебя будут бояться так же, как
и его, потому что тебе, как и ему, наплевать на науку. Ты
будешь сталкивать людей лбами, ты будешь подкапывать­
ся под тематику‘чужих лабораторий. Ты научишься сго­
вариваться заранее, чтобы провалить того, кто станет тебе
сопротивляться или просто не захочет участвовать в твоей
игре. Ты будешь и хитрить, и притворяться простодуш­
ной, и лицемерить, пока не станешь в конце концов тем
же Врубовым, только в юбке, а может быть, еще и по­
страшнее, потому что он все-таки был когда-то человеком
пауки. А теперь передай, пожалуйста, своему патрону,гуспокаиваясь, сказал Коншин, с удовольствием наблюдая,
как, побледнев, она жестко поджала губы,—что я возьму
назад свое заявление лишь только в одном случае: если он
отменит приказ.
13 в. Каверин, т. 6

385

61

Наконец шевеленье произошло, она его узнала не
сразу, это был радостный день. Пришло спокойствие и
вместе с ним странное чувство все усиливающегося на­
рушения. Она была нарушена, она была не она. Впервые
появилось ожидание приближающейся опасности — нешу­
точной, грозной.
Маша не испугалась, она знала, что надо справиться
с этим чувством,— и справилась. Ничего особенного, про­
сто теперь ей приходилось носить еще и этот страх вместе
с ощущением долгожданного счастья, тревоги. Тайком она
написала маленькое прощальное письмо — кто знает, все
может случиться!
Никогда еще Петр Андреевич не был так внимателен
к ней, так настоятельно заботлив и добр. Иногда ей каза­
лось, что с появлением ребенка он ждет исполнения ка­
ких-то особенных тайных надежд. Появление ребенка
связывалось в его сознании с освобождением от душевной
усталости, от сложного сплетения неизвестности и риска —
словом, от того, о чем он не хотел и не мог рассказать ей,
а она, в свою очередь, не хотела и не могла заставить его
сделать это.
По ночам, когда не спалось, она думала о странной од­
новременности своих двух душевных состояний. В ней
была новая жизнь, ее тело было как бы удвоено, ее ни на
минуту не оставляло счастье исполнившегося желания.
Но впереди была неизвестность, опасность, тревога.
Она простудилась, врачи запретили антибиотики, ко­
торые могли повредить ребенку, и пришлось лечиться до­
машними средствами, а грипп был затяжной, тяжелый.
Но она выкарабкалась. Когда на грудь клали горчичники,
он (или она) начинал лупить ногами и ворочаться, как
медвежонок. И начинался бесшумный диалог с неведомым
явлением, которое, «нарушало» ее, которое причиняло ей
боль, которое она ждала радостно и нетерпеливо. «Ну, ми­
ленький, успокойся,— уговаривала она его,— Перестань
барахтаться. Ты девочка или мальчик?»
62

«Москвич» останавливается у бывшего купеческого
дома в Лоскутове. Хозяин открывает сам — он в пижаме,
и они просят его одеться. Может быть, когда он надевает
888

свою ослепительно белую рубашку, его руки немного дро­
жат. Впрочем, он спокоен. Но ярко-голубые глаза как бы
подернуты дымкой. Короткий двухминутный разговор.
Осколков зовет мать.
— Я уезжаю, мама, наверно, надолго. В кабинете на
моем столе лежит папка, передай ее, пожалуйста, Врубо*
ву. И никому другому. Институтские дела,— поясняет он
непрошеным гостям.
— Ясно,— отвечает первый, а второй как эхо повто­
ряет «ясно».— Впрочем, вы скоро вернетесь домой.
- Да?
— Часа через два-три.
Но он возвращается позже. В большом здании на Пет­
ровке он поднимается на четвертый этаж, холодно побле­
скивают панели, одна белая дверь повторяет другую, сияют
ослепительной чистотой пол, потолок и стены, коридор ка­
жется бесконечным.
В самом обыкновенном маленьком кабинете начинает­
ся подробный разговор — без сомнения, он записывается,
потому что, подводя итоги, Осколкова просят подписать
протокол. Его настойчиво просят припомнить тот вечер
или другой, того человека или другого. Вероятно, его сни­
мают — и едва ли фотографии удаются, он удивительно
непохож на себя. Оказывается, он способен похудеть в те­
чение получаса. Оказывается, полная достоинства осанка,
которую он носил, как носят изящно сшитое пальто, мо­
жет слететь, как слетают под ветром осенние листья.
Когда он жалуется на забывчивость, ему напоминают.
Когда он отказывается признать свою подпись на доку­
ментах, расписках, ему предъявляют неопровержимые
данные экспертизы. Ему предлагают чай, бутерброды. Он
отказывается.
— Еще рано, в это время я никогда не ем.
Но проходит еще два часа, и он пьет холодный чай и
ест бутерброды. Платком он вытирает пот на высоком вы­
пуклом лбу. С двумя следователями он поднимается на
восьмой или девятый этаж. В крошечном просмотровом
зале ему показывают фильм. Зачем? Может быть, чтобы
убедить его в полной осведомленности — из немалого чис­
ла серьезных обвинений он в некоторых решительно отка­
зывается сознаться.
Человек в глухой маске, закрывающей его лицо, кроме
глаз, показывает шулерские приемы. Молодые руки, мо­
лодой убедительный голос. Сперва быстро, как это проис13*

387

ходит в игре, потом медленно, чтобы стало ясно, как же
все-таки это происходит. Но что это? На экране вдруг
появляется столовая карельской березы с удобными крес­
лами-стульями, внушительным буфетом, на котором стоят
хрустальные вазы в серебре, китайские тарелки, фужеры
из цветного стекла. На столе вино и закуска, во главе сто­
ла — сдержанно улыбающийся, в изящном белом костюме
хозяин с колодой в руках, окидывающий гостей снисходи­
тельным взглядом.
Кадр останавливается, следователь называет гостей
одного за другим — фамилия, кличка — и умолкает, услы­
шав негромкое хриплое: «Довольпо».
— Может быть, в самом деле довольно?
Снова лифт, на этот раз вниз,— и Осколков в огромном
светлом кабинете. Длинный стол крестообразно соединен
с другим, для совещаний, еще более длинным. Навстречу
встает еще не старый высокий человек в генеральскОлМ
мундире. Разговор поразительно откровенный.
— Пожалуй, некоторое время мы еще не стали бы бес­
покоить вас по причине, о которой нетрудно догадаться.
Ваша квартира представляет собой центр, в который сте­
каются люди богатые, у нас это, понятно, нуждается, я бы
сказал, в тщательном изучении. Откуда берутся крупные
деньги у заведующего мясным отделом в продовольствен­
ном магазине или, скажем, у заведующего кладбищем?
Судьба подобных людей интересует нас, уважаемый Ва­
лентин Сергеевич, и вы, может быть даже не подозревая
об этом, помогали нам. Да, помогали. Но вот, к сожале­
нию, ваше положение изменилось. Кто-то помимо нас и
независимо от нас узнал о вашем, так сказать, хобби, и
это, увы, заставляет нас поторопиться. Так что придется,
придется вам закрыть свою квартиру для посторонних.
Я полагаю, дальнейших объяснений не потребуется, не
правда ли? До поры до времени вы можете вернуться до­
мой, а в дальнейшем... Ну, пока еще трудно сказать.
Пауза.
У Осколкова немеют руки. Сильнее — левая. Плохо.
— Мне еще труднее сказать. Но самое время... И не
только сказать, но п рассказать. Сперва о картах. Этот
в маске, которого вы мне показали — Хумашьян. Недур­
ной, в сущности, человек. И кто меня раскрыл — знаю.
Он работает у вас: Адоная. Послушайте, я тайно верую­
щий, я молил бога, чтобы меня оставила эта страсть.
Если бы мне досталось настоящее дело, а не наш Инсти388

тут, этот гадючник, где все, кроме немногих счастливых
одиночек, хотят съестьдруг друга — ведь я бы себя пока­
зал. У меня силы много. И горько думать, что злоба, ко­
торую я разжигал в себе годами, могла бы обернуться
делом, добром.
Он ищет в кармане пиджака валидол. Забыл в пальто.
Досадно.
— Я одинок, ни родных, ни друзей. Никого, кроме
матери, которую я каждый день своими картами убивал.
Вас я не знаю. Но на краю пропасти терять нечего. Вы
что же, не видите, что от равнодушия окостеневают люди?
От пустоты. И она не стоит на месте. Она рвется вперед,
подминает, наступает. Наука. Да что наука? Не только
в науке мертвецы хватают и душат живых. Тсс! Молчу.
Ни звука, ни слова. Да и жаловаться не на кого — вокруг
меня глухо, темно. Только на себя. Вот я сейчас голый
стою перед вами, и мне не стыдно, потому, что я самый
стыд давно потерял.
Ярко-голубые глаза смотрят спокойно, но рука — черт
с ней! — онемела.
— А ведь я в детстве любил людей и жалел — вот о
чем я вспоминаю с изумлением. Извините, задохнулся.
— Успокойтесь, Валентин Сергеевич. Выпьем чаю. За­
курим, помолчим.
— Я спокоен. Так вот, пустота. Ее-то я и пытался за­
полнить. Чем, вы спросите? Мусором, деньгами. Вот вы,
без сомнения, думаете — Институт одно, а катран другое.
Да для меня... Я иной катран на наш Институт не про­
меняю. В катранах рискуют, страсть, а в институтах под­
кованными картами без риска играют. И мы с Врубовым
играли подкованными картами, чтобы Коншина убрать,
потому что он не хотел встать на колени. Он не ангел, но
он — талант, а ведь это опасно! Потому что талант знает,
что без порядочности науку двигать нельзя. Он это, может,
чувствует и прав, прав! Там где порядочность и любовь
к людям — нет пустоты. И ему сочувствуют — разумеется,
втайне, а мы это сочувствие хотели ободрать, принудить,
купить. Может быть, эти дела вас не касаются. Но надо
же сказать все хоть единожды в жизни.
Он усмехается.
— И не нужно думать, что теперь это мне дешево
стоит. Дорого. Но вы знаете... Ведь у меня вот сейчас ста­
ло легко на душе. Как видно, я недаром детство вспомнил.
Было же время — лет до пяти — когда я не лгал...
389

Странный слух разносится по Москве, передается из
уст в уста, разрастается, принимает все более отчетливые
очертания. Правда ли, что некоего Осколкова, заместителя
директора одного из крупных институтов, снимают с рабо­
ты, потому что за ним числится уголовное дело? Правда ли,
что его квартира давно находилась под наблюдением угро­
зыска? Правда ли, что какой-то человек, обыгранный им,
покончил с собой? Об этом говорят в кулуарах. Об этом го­
ворят в университете, в Большой Академии. Об этом гово­
рят — и, кажется, готовится статья в «Литературной га­
зете».
Но может ли быть, что в квартире знатока искусства,
русской живописи двадцатых годов, любителя музыки и
театра происходили подозрительные сборища, на которых
крупно играли? Да не просто играли, а обыгрывали до
нитки незнакомых или полузнакомых людей. Истина пе­
ремешивается с вымыслом — об Осколкове начинают гово­
рить как о вожаке московских шулеров, как о виртуозе
мошенничества, которого знает и уважает весь карточный
мир. Необыкновенный факт постепенно приобретает не ме­
нее необыкновенную психологическую основу: у него бы­
вают падения и взлеты, однако многолетний опыт не по­
зволяет ему опуститься, он знает, что в этом случае ему
придется отказаться от двойной жизни, в которой он нахо­
дит особенную остроту и прелесть.
Эти предположения принадлежат самым младшим со­
трудникам — тем самым, которых Врубов прислал для
«укрепления отдела». «Талантливые мальчики»,— заме­
чает, оценивая этот психологический анализ, Левенштейн.
Кто знает? Может быть, они правы?
63

Где-то вспыхивает слушок. Странный слушок, почти
нелепый, ему невозможно поверить! Он прокатывается и
замирает. Потом снова вспыхивает в самом незаметном
уголке Института. Намеки, удивленные восклицания, дву­
смысленности, злорадные шутки, выразительные жесты —
палец к губам — и неопределенное пожимание плечами.
Он прокатывается еще и еще раз, приобретая твердость.
Он не смолкает. Он становится уже не слушком, а слухом,
который разрастается, принимая все более отчетливые
очертания. Между тем герои этой книги, уже давно за­
нявшие свои места, окружают автора, который чувствует
390

себя среди них своим человеком. Он еще и еще раз воз­
вращается к «тетради планов», просматривает черновики.
Что еще может пригодиться? Вчерашний день, случайная
встреча? Происшествие, которое необходимо рассказать,
чтобы читателю стало ясно то, что происходит на послед­
них страницах романа? Врубов звонит Петру Андреевичу
и просит его заглянуть. Заглянуть? Вот именно. Если у
него есть время.
64

Коншин впервые был у Павла Петровича и подивил­
ся сравнительной скромности его квартиры, небольшой,
даже, скорее, маленькой. В кабинете стоял старый кожа­
ный гарнитур с глубокими удобными креслами. На стенах
висели портреты Пастера и Коха. Уютно тикали висев­
шие над книжным шкафом тоже старые часы с медным
циферблатом.
— Ну-с, Петр Андреевич, вот вы и у меня — лучше
поздно, чем никогда. И как это я раньше не догадался
пригласить вас. Ручаюсь — доброй половины недоразуме­
ний не было бы! Недаром же государственные деятели
предпочитают личные контакты.
Таким Коншин его еще не видел. Он был в какой-то
не то домашней, не то охотничьей мягкой куртке, лысая
голова весело сияла, а в глазах — трудно поверить — за­
таилось тоже веселое, лукавое выражение. «Ну, дер­
жись»,—подумал Петр Андреевич.
— Вы, я полагаю, спрашивали себя, зачем этот ста­
рый, ну, скажем, дипломат вас пригласил. Ответ покажет­
ся вам странным: познакомиться. Ведь, в сущности, я по­
чти не знаю вас. Деловые отношения не в счет. На работе
мы волей-неволей вступаем в некие, я бы сказал, маска­
радные отношения. Слов нет, они неизбежны. Более
того — необходимы. На работе не станешь всем и каждому
исповедоваться, не правда ли?
— О да,— вежливо ответил Петр Андреевич.
— А ведь иногда хочется поговорить именно откровен­
но. Ну, скажем: попробуйте вообразить себя на моем ме­
сте. Вы думаете, я не вижу, что Институт рыхлый? В нем
действует одновременно множество колесиков, пружин и
винтиков, и действует разнонаправленно,— я имею в виду
личные отношения.
Он помолчал, быть может надеясь, что Коншин согла­
сится. Но Коншин промолчал.
391

— Вы могли бы без лишней скромности — а она вам
в высшей степени свойственна — сказать, что ваш отдел
лучший в Институте. Любой сотрудник, в том числе и я,
не может с этим не согласиться.
— Благодарю вас.
— И не удивительно, что это вызывает весьма слож­
ные чувства, о которых вы даже не подозреваете.
— Очень даже подозреваю.
Врубов поморгал.
— Находятся люди,— продолжал он,— нет необходи­
мости их называть, они стараются встать между нами.
Между тем я совершенно ясно представляю себе, что слу­
чилось бы, если б ваш отдел перешел в другой институт.
Может быть, на первый взгляд ничего особенного! Но я,
как директор, обязан смотреть с более широкой точки зре­
ния. И я почти убежден, что в этом случае Институт, ну,
что ли, потускнеет. А между тем по иерархии он занимает
в сознании биологов всего мира весьма заметное место.
«К чему ты, сукин сын, клонишь?» — подумал Петр
Андреевич. Эти комплименты в особенности напугали его.
— Мне известно, что вы хотели перейти к Саблину.
Слов нет, у него хороший институт и ему хочется, чтобы
он стал еще лучше. Но у него нет помещения для вас, и
хотя я слышал, что Арнольд и Семенов готовы потеснить­
ся, вам придется втискиваться, а это лишит вас спокойной
работы на годы.
— На годы?
— А что вы так удивлены? Проект нового здания толь­
ко что утвержден, и даже если у Саблина это дело заиг­
рает, раньше чем лет через пять рассчитывать не прихо­
дится.
— Рабочая атмосфера важнее помещения.
— Верно. Но теснота неизбежно начнет сказываться на
отношениях, то есть именно на рабочей атмосфере.
Они помолчали.
— Между тем время идет,— продолжал Врубов.— По­
являются новые люди. Вот на последней конференции Кременецкая выступила с блестящим докладом.
— Да, она очень способный человек,— согласился
Коншин.
— Какие же из этого вышесказанного, как говорили
в старину, следуют результаты? А следует то, что ваш
отдел надо расширить. Мы, помнится, уже говорили о
третьей лаборатории, не так ли?
' 392

- Да.
— Вот и должно ее организовать. И, по всей видимо­
сти, возглавить ее должна Мария Игнатьевна Ордынцева.
Правда, у меня с этой дамой свои счеты...— Он добродуш­
но рассмеялся.— Но так уж и быть. Так что вы об этом
думаете,, дорогой Петр Андреевич?
Впервые в жизни Коншин понял, что значит онеметь
от удивления. Он смотрел на Врубова, широко открыв гла­
за и стараясь справиться с чувством, которое при всем
желании не мог бы ни выразить, ни определить.
— А как же конкурс? — наконец выговорил он.
— Какой конкурс? Ах да! Ну, это не имеет значения.
Срок кончился, никто не подал, и, следовательно, не бу­
дет никаких перемен.
Никаких перемен! Полгода — куда там, больше! — бес­
покойства, тревоги, смятения, колебаний, огорчений, по­
давленного страха, суеты, бессонных ночей! Коншин по­
бледнел. «Теперь надо сдержаться, не удивиться, промол­
чать. Сделать вид, что ничего другого я и не ждал».
— А? — спросил Врубов, и как будто с другого конца
света донеслось это несмелое, слабое «а».
— Ну что же, прекрасно,— спокойно сказал Петр Анд­
реевич.— В таком случае полезно было бы поставить мой
отчет на ближайшем ученом совете. За последний год сде­
лано немало. А теперь, когда Мария Игнатьевна получит
лабораторию, в отчете найдет свое место и новая структу­
ра отдела. Кроме того, вышел большой том избранных
трудов Шумилова, подготовленный моими сотрудниками.
Я расскажу о нем.
— Вот и прекрасно!
Они помолчали. Часы тикали в тишине и вдруг нето­
ропливо, важно пробили три раза. Петр Андреевич взгля­
нул на свои часы — без четверти десять.
— Смотрите пожалуйста,— вдруг сказал он.— Часы-то
ваши! Бьют каждые четверть часа!
И странным образом эта ни к чему не обязывающая
фраза подвела итог неожиданному разговору.
— А Марии Игнатьевне скажите,— прощаясь, сказал
с веселой улыбкой Врубов,—что если ей придет в голову
ругать меня в автобусе, пускай она у..., что ли, умерит
силу своего голоса. А то находятся доброхоты, которые на
следующий день извещают меня о ее соображениях, при­
чем, представьте себе, даже в письменной форме!
393

65

На другой день в квартире Коншина набилось так
много народу — было воскресенье,— что Маша даже рас­
терялась: в доме не оказалось ничего, кроме полбутылки
коньяка, а между тем событие необходимо было отметить.
Впрочем, Левенштейн, приехавший на такси, предусмот­
рительно не отпустил машину, и уже через час состоялось
нечто вроде маленького банкета; в кухне за это время был
приготовлен винегрет на двадцать пять человек. Говорили
все сразу, перебивая друг друга.
— Зачем же все-таки нашему вурдалаку понадобилась
вся эта затея?
— Марья Игнатьевна, кого вы называете вурдала­
ком — Врубова или Осколкова?
— Обоих.
— Может быть, директору в Академии врезали?
— Какое там!
— Ему просто надоело с нами возиться.
— Товарищи, а может быть, суть дела в Осколкове?
Говорят, за ним какое-то уголовное дело?
— Петр Андреевич, почему у вас такое загадочное
лицо? Вы что-нибудь знаете?
— Нет.
— Ведь дача Осколкова рядом с вами.
— Ну и что же? Дача как дача.
— Если его снимают или уже сняли, все ясно!
— Вообще говоря, у Врубова, без сомнения, какие-то
неприятности. Вы заметили, что с недавних пор он каж­
дый день бывает в Институте? И выглядит плохо.
— Петр Андреевич, расскажите еще раз!
— Да что же рассказывать? Срок конкурса давно про­
шел, никто не подал, стало быть, и приказа как будто и
не было. Никаких претензий. Кроме, впрочем, одной.
К Марье Игнатьевне.
— Вот еще! Что же ему от меня надо?
— Немного. Ему не хочется, чтобы вы его поносили
в автобусе.
— Поносила,— с гордостью призналась Мария Иг­
натьевна.
— А ведь, пожалуй что, и не стоило. Доехали бы до
дому да и отвели бы душу.
— Собеседник попался хороший.
— Кто же именно?
394

— Колышкин.
— Какой Колышкин?
— Стеклодув. Я его сто лет знаю.
Все рассмеялись.
— Но не один же Колышкин был в автобусе?
— Разумеется, не один. Полный автобус.
— А голос у вас...
Петр Андреевич прислушался.
— Кажется, звонок?
Он вышел в переднюю, и Володя Кабанов, сияющий,
с пакетами, с авоськой, из которой торчали две бутылки
шампанского, стремительно влетел в квартиру.
— Держу пари, что не поверите! — кричит он.— Ос­
колкова сняли! Мне Павшин звонил!
— Да что ты говоришь!
— Быть не может!
— Вот бы не поверила!
— Никто не верит. Товарищи, вы понимаете, насколь­
ко это ослабляет положение Врубова?
— Теперь все ясно.
— Ведь это все равно что отсечь ему правую руку.
— Петр Андреевич, что же вы молчите?
— Думаю.
— О чем?
— О Саблине. Поработаем год-другой, а потом — к
нему.
66

Машипы сроки приближались, и, может быть ин­
стинктивно чувствуя, что скоро у него не останется време­
ни на размышления, Коншин энергично принимается за
«оставленное на потом». Уже давно он наткнулся на
мысль, которая осветила все, над чем он работал в послед­
ние годы, и теперь оказалось, что «оставленные на потом»
незначительные, непонятные факты, которые он как бы
ронял на пути к этой еще неведомой цели, связаны между
собой, хотя еще вчера они были безнадежно далеки друг
от друга.
И он с размаху врезался в ту сравнительно редкую для
него полосу, когда знание, казалось, почти физически пре­
вращалось в сознание. Когда ему представлялось стран­
ным, что он существовал до этой мысли, примиряясь с ее
305

небытием, с темнотой, в которой она таилась. Но одновре­
менно он понимал, что еще два-три тому назад года он
просто не знал бы, что ему с нею делать.
Теперь он знал. Теперь в опустевшем, гулком от­
деле, где ему никто не мешал — почти все сотрудники
были в отпуске,— он работал как бешеный и был счаст­
лив как никогда. Все события, большие и маленькие, со­
ставлявшие его жизнь, отодвинулись, остановились, посто­
ронились. Ошалевшие от усталости лаборанты уговари­
вали его съесть что-нибудь, он смеялся, соглашаясь, но
тут же забывал о чае, который остывал, о бутербродах с
загибающимися по краям, высыхающими ломтиками
сыра.
Он расхаживал по опустевшим коридорам, свистел,
щурился и думал. Он чувствовал себя вне времени, в сво­
ем времени, в диаметре только своего созпания. В «не
свое», в общее, всеобщее время он ходил теперь как в го­
сти, торопясь домой. То, что еще вчера казалось неустой­
чивым, шатким, приблизительным, на его глазах станови­
лось достоверностью настолько реальной, что ее, казалось,
можно было коснуться рукой.
67

День возвращения из роддома был одновременно
торжественный и уютно-тихий. Ольга Ипатьевна была пе­
реквалифицирована в няню. Дел оказалось так много, что
без этой неторопливой, молчаливой, похожей на монаш­
ку старухи все рассыпалось бы, перепуталось и остано­
вилось.
Цветы из комнаты, где спала девочка, были вынесе­
ны — друзья в один голос утверждали, что для новорож­
денной вреден их запах. Петр Андреевич был отправлен
в аптеку за марганцовкой, детской присыпкой, клизмоч­
ками, сосками и другими бесчисленными предметами, не­
обходимыми для нового существа, которое вдруг вторглось
в жизнь и отстранило все другие дела, намерения и забо­
ты. Имени у девочки еще не было, колебались между Ири­
ной и Анастасией, она еще мирно спала двадцать три часа
в сутки, просыпаясь только для своих однообразных завт­
раков, обедов и ужинов, в то время как над нею уже воз­
двигался целый мир хлопот, сложных и утомительных, как
это выяснилось в первые же дни. Все происходящее в доме
396

вертелось теперь вокруг будущей Насти или Ирины, мол­
чаливо требовавшей, чтобы ее кормили, взвешивали, ку­
пали, распеленывали и пеленали. Но с ней еще и разго­
варивали часами.
Казалось бы, все было приготовлено к ее появлению
на свет, но когда это произошло, вдруг выяснилось, что
не хватает того и мало другого. Словом, если бы не Ольга
Ипатьевна с ее золотыми руками, с ее умением всюду по­
спевать и все своевременно подсказывать, Маша совсем
растерялась бы вопреки тому, что заранее основательно
проштудировала известный труд «Мать и дитя». Впрочем,
она все-таки растерялась, потому что девочка спустя не­
делю вдруг стала кричать. Чем она была недовольна — на
этот вопрос не могли ответить ни родители, ни врачи, на­
ходившие, что она совершенно здорова. И добро бы она
еще плакала в дневные часы! Нет, по ночам, и так горько,
что не только у ошалевших родителей, но и у молчали­
вой, строгой и отчасти даже грозной Ольги Ипатьевны от
жалости разрывалось сердце.
Почему-то она успокаивалась, только когда ее брал
на руки Петр Андреевич,—и оп носил, носил ее и пел.
Никогда он так много и с таким чувством не пел, прини­
маясь энергично, а потом начиная сонно мычать и наты­
каться на стулья.
Промытарившись полдня в загсе, он вернулся домой
с метрикой, из которой явствовало, что на свет появилась
Анастасия, названная так в честь покойной бабки,— и,
как это ни странно, девочка стала плакать не так часто
и громко, как прежде.

68

Умирает Ватазин, и Институт торжественно хоронит
его. Гражданская панихида в большом конференц-зале,
перед гробом .проходят все сотрудники Института. Врубов
произносит высокопарную и неискреннюю, а Кржев­
ский — трогательную и искреннюю речь. Леночка Креме7
нецкая в черном нарядном траурном платье распоряжает­
ся дельно, умело.
Через два года она защищает докторскую, и хотя дис­
сертация несамостоятельная, опа защищает ее с блеском,
а потом — тоже с блеском — устраивает роскошный бан­
кет в ресторане «Прага». Коншип ошибся, предсказывая,
397

что она станет Врубовым в юбке. Он упустил возможность
ее влияния на Врубова, а между тем Леночка оказывается
достаточно умной и дальновидной, чтобы разумно вос­
пользоваться этим влиянием.

Давно погасла заря, за окнами катрана ночь. Кто-то
спит под нарами, кто-то клянчит на водку у выигравшего
счастливца, и тот жалеет, дает.
Играют немногие, две-три пары. Играют! Будущее,
которое тут же, сию минуту совершается на глазах, и
смертельно хочется его подгонять, торопить!
Жизнь скользит как по лезвию старомодной бритвы —
Темиров не признает ни «Жиллетта», ни электробритв,
ему нравится точить блестящую английскую сталь на лос­
нящемся кожаном ремне. Он весел, смеется, накануне за­
платил долги и теперь играет удачно. Вокруг, как всегда,
толпятся любопытные, и среди них жалкий, опустивший­
ся бродяга, в прошлом один из вожаков карточного мира.
Он опухший, в засаленном пиджаке, с потрескавшимся
склеротическим лицом. Ярко-голубые глаза его потускне­
ли. Он ждет, когда кончится игра. Паоло помогает ему,
без Паоло он давно умер бы где-нибудь в канаве.
Под стук машинки спит, раскинувшись, двухлетняя
девочка, румяная, похожая и на отца и на мать. После
трудной полосы, когда все заботы, все внимание, все вре­
мя были отданы ей, жизнь устроилась, наладилась. «Вот
только чертовски тесно»,—говорит себе Маша, стараясь
думать о том, что она печатает, и думая о Петре Андре­
евиче, о квартире, о дочке. «Пете надо работать, и хотя
он говорит, что я ничуть не мешаю ему...» Бог знает по­
чему, но слезы набегают на глаза, строки сливаются. Маша
вытирает глаза платком и снова принимается за работу.
Откуда берутся эти слезы? Ведь все хорошо, она счастли­
ва, почему же ей страшно, что все — хорошо? «Он нуж­
дается в одиночестве — вот что никогда не приходило мне
в голову. И в его простоте, в его неуклонности есть что-то
сложное, необъяснимое. Боже мой, ведь я не уверена, что
так уж необходима ему! А дочка?» Она целует дочку, по­
правляет на ней одеяльце, и эти мысли начинают казаться
ей выдуманными, пустыми...
У Коншина всегда один и тот же маршрут, не мешаю­
щий и даже помогающий думать своей привычностью, не
308

отвлекающий внимания. Он идет вдоль просеки, как все­
гда отмечая знакомые места: вот две ели и рядом дуб
с красной отметиной — до сих пор не спилили, а теперь,
пожалуй, и не спилят, потому что на нем появилась боль­
шая зеленая ветвь. «Держись, старик!» — говорит ему
Коншин. Сосна, перегородившая просеку, так и лежит
там, где упала, и тропинка далеко огибает ее. А вот не­
большая поляна с другой, флаговой сосной, привольно
раскинувшей свои могучие выгнутые ветви-стволы. Петр
Андреевич здоровается и с ней.
...Он вернулся к одной из старых, «боковых» работ, и
ему хочется растолковать ее, вглядеться, раскрыть при­
чину неудачи. Там, за главным, мерещится что-то еще
более главное, уже почти разгаданное, и Петр Андреевич
мучается над этим «почти».
ЭПИЛОГ

Проходит три года, автор случайно снимает с полки
«Двухчасовую прогулку» и входит в нее, как в полузабы­
тый загородный дом. Полузабытый? Да — так много про­
изошло с тех пор, как он окружил себя своими героями,
постарался разгадать их (каждый человек — загадка), а
потом выдумал их. Выдумал? Да, такая работа.
— Ты написал сказку,— говорит ему один из друзей.
И автор задумывается. Может быть, он всю жизнь пи­
шет сказки? Задумчиво бродит он по комнатам. Вот это,
кажется, удалось, а это — нет. Скуповато построен дом,
мало света, надо бы сделать окна пошире.
И ему, как Коншину, начинает мерещиться, что за
главным он не разглядел самого главного. Что значитель­
ные подробности пробежали рядом с ним и догнать их,
оценить их так и не удалось.
Лежат в архиве отслужившие свою службу докумен­
ты, отчеты, стенограммы. Живут и действуют те, о кото­
рых рассказано в этой книге. Те — да не те! Коншину уда­
лось все-таки перевести в институт Саблина свой отдел.
Врубов на пенсии, катраны — уже немногие — еще сущест­
вуют.
Историями по-прежнему набит белый свет. Они совер­
шаются открыто или втайне, сталкиваясь или осторожно
обходя друг друга. Веселые, грустные, занимательные —
стоит только наклониться, чтобы поднять любую из них.
399

Но мимо одних вы проходите равнодушно, а в другую на­
чинаете, вглядываться, догадываться, что она — «ваша».
Что она принадлежит вам и не станет мешать своему пре­
ображению.
И вот начинается строгий отбор, вспоминается собствен­
ная жизнь, обдумываются отношения. Еще не найдена
таинственная связь, которая, может быть, заставит чита­
теля листать страницу за страницей. Белый лист лежит
на его столе и на нем — никуда не денешься — уже на­
писана первая фраза.
И думал —- не зачеркнуть ли ее? Автор прощается с не­
давно построенным, но уже далеко от него, как на коле­
сах, откатившимся домом. Вопрос — написал он роман или
сказку — остается открытым.
1977—1980

В СТАРОМ ДОМЕ

ВСТУПЛЕНИЕ

В предисловии к первому полному изданию «Былое и
думы» Герцен писал, что, может быть, он переоценил свой
труд, потому что «в этих едва обозначенных очерках схо­
ронено так много только для меня одного; может, я гораз­
до больше читаю, чем написано; сказанное будит во мне
сны, служит иероглифом, к которому у меня есть ключ.
Может, я один слышу, как под этими строками бьются
духи... может, но оттого книга эта мне не меньше до­
рога» L
Эти слова стояли передо мной, когда я писал свои вос­
поминания. Я знал, что строки их «едва обозначены», что
живой отпечаток времени нашел в них лишь «иероглифи­
ческое отражение». Но я знал и другое: прошлое никогда
не оставляло меня. Оно шло за мной следом, оно скрыва­
лось где-то в глубинах памяти, как бы гордясь своей не­
доступностью, уходом навсегда. Это была мнимая недо­
ступность.
В известной сказке Гауффа превращенный в аиста ха­
лиф не может вернуть себе человеческий образ, пока не
вспомнит условленного магического слова. Поиски этого
слова похожи на захватывающий труд воспоминаний:
мысль, важная для далекого или близкого прошлого, долж­
на быть не найдена, но открыта. Более того, она должна
быть открыта в пору своего расцвета. Тогда-то, мне ка1 Д. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах, т. VIII. М., Изд-во
АН СССР, 1956, с. И.
403

жется, и возникает «заметность» прошлого. Тогда-то и
вручается нам герценовский «ключ». Но, может быть, «он
нужен только для меня одного»? Я не задавал себе этого
вопроса. Заметки о работе семинара по современной прозе,
которым я руководил в двадцатых годах на курсах при
Ленинградском институте истории искусств, случайно со­
хранились в моем архиве, погибшем в годы ленинградской
блокады. Я давно бросил бы в огонь пожелтевшие, испи­
санные неразборчивым почерком школьные тетради, если
бы, перелистывая их, не натыкался на «осколки време­
ни» — если представить себе понятие времени в его
вещественном, материальном значении. В этих осколках,
мелькавших здесь и там, зеркально отражался узкий, но
содержательно-сложный краешек стремительно разверты­
вающейся литературы. И ведь странная вещь! Мы почти
не замечали всего этого богатства хлынувших в литера­
туру новых имен. Потому ли, что новое в искусстве было
трудно отличить на фоне необозримой новизны, из кото­
рой состояла жизнь? Или потому, что здесь вступала в
силу «незаметность» настоящего — в противоположность
той «заметности прошлого», которую нам предстояло от­
крыть?
Разумеется, лишь небольшая доля великого множества
литературных явлений двадцатых годов отразилась в запятиях моего семинара. Мы шли петляющей дорогой, но
карта этой дороги, быть может пунктирная, записана пц
живым следам.
Так сложилась эта небольшая книга, представляющая
собой часть более обширного замысла. По жанру этот
труд приближается к художественно обработанному архи­
ву автора, поскольку превращение современного материала
в исторический происходило в течение десятилетий на его
глазах.
Рассказывая о встречах в двадцатых годах с писателя­
ми и историками литературы, я не стремился ограничить
себя этим десятилетием. Отношения развивались, освещая
подчас обратным светом начальную пору советской ли­
тературы. Так, продлены воспоминания, посвященные
Вс. Иванову, И. Эренбургу, 10. Тынянову. В них я вос­
пользовался некоторыми прежде опубликованными страт
ницами. Я не рассчитываю написать исчерпывающую кар­
тину литературной жизни Ленинграда в двадцатых годах.
Ио отсутствие этих страниц сказалось бы в решении даже
и той скромной задачи, которую я поставил перед собой.
404.

ДОМ № 5

В ту пору я не интересовался историей дома № 5 на
Исаакиевской площади, в котором помещался Российский
институт истории искусств. Мне было двадцать два года,
я только что окончил университет, только что выпустил
свою первую книгу, только что был приглашен вести семи­
нар по современной литературе на Высших курсах при
этом институте — ив этом «только что» лишь промелькну­
ла застывшая роскошь старого дома, в который ворвалась
молодежь, стремившаяся все узнать и все устроить посвоёму — если не в истории, так по меньшей мере в исто­
рии литературы.
В запомнившемся контрасте между старым и новым
было что-то беспокоившее меня, связанное с ощущеньем,
что я чего-то не заметил, просмотрел по молодости лет.
Это-то ощущенье и заставило меня поехать в Ленинград
весной 1969 года.
Что и говорить, Ленинград как был, так и остался го­
родом, который, неизвестно как и почему, продолжает
участвовать в моей жизни, хотя вскоре после войны я пе­
реехал в Москву. Прожив в Ленинграде четверть века, я
ничуть не устал от любви к нему, от неизменного удивле­
ния и восхищения. Знаменитое гоголевское «Редкая птица
долетит до середины Днепра» становится — как это ни
странно — особенно понятным в Ленинграде. Гоголь знал,
что ему не только простят, но с радостью примут это пре­
увеличение, потому что оно подсказано невозможностью
иначе выразить чувство восторга.
Но дом № 5 на Исаакиевской площади, в котором по­
мещается теперь Институт театра, музыки и кинематогра­
фии, никогда не вызывал во мне этого чувства, хотя я, ра­
зумеется, десятки раз видел его, бывая в Ленинграде. По­
чему? Не знаю. Может быть, потому, что у меня была
счастливая молодость и все происходившее в этом доме
соединялось в необыкновенности этого счастья, которое
в ту пору я не замечал и ничуть не ценил?
Теперь, когда стало ясно, что он связан с неповторимой
полосой моей жизни, он отделился от других воспомина­
ний, встал в стороне. Поездка была особенная — к дому
как старому, строгому другу.
Он оказался не таким уж и старым, конца XVIII века.
В начале тридцатых годов XIX века он перешел к минист­
ру внутренних дел А. А. Закревскому. Его жена, Аграфена
405

Федоровна,— личность, занимающая немалое место в на­
шей Пушкиниане. Пушкин посвятил ей знаменитый
«Портрет», две последние строчки которого: «Как безза­
конная комета в кругу расчисленном светил» — вошли в
обиход русской речи как поговорка.
В пятидесятых годах в доме помещалось испанское по­
сольство, а в шестидесятых он перешел к семейству Зубо­
вых, потомков известного Платона Александровича Зубо­
ва, фаворита Екатерины Второй. Внешний вид здания был
значительно изменен, фасад украшен гирляндами и пиля­
страми. Еще прежде во дворе была построена большая
стеклянная галерея. В ней находился впоследствии боль­
шой зимний сад, который был виден из аудиторий, выхо­
дивших окнами во двор.
В 1912 году в этом доме был открыт первый русский
Институт истории искусств. Учредителем его был владе­
лец дома, Валентин Платонович Зубов, Его лекцией откры­
лись курсы, которые в 1916 году получили права высшего
учебного заведения.
Мне повезло, дом почти не изменился за сорок пять
лет. И ведь оказалось, что не так уж я был непамятлив!
Я вспомнил лесенки из одной комнаты в другую, антресо­
ли, перила. Я нашел разбросанный по всему дому гарни­
тур — кресла с высокими спинками, крытые тогда шелком,
а теперь кожей, стулья, бюро красного дерева и другие
бюро, с резьбой. Впрочем, резьба, напоминавшая заставки
в старонемецких книгах, была и на стульях, и на спин­
ках диванов — цветы, античные головки, амуры.
Я вспомнил великолепный зеленый зал — позднее ба­
рокко — с медальонами на пасторальные темы,, с подокон­
никами, покрытыми малахитом, с венецианскими окнами,
с зеркалами во всю стену — зал, в котором выступал в
1928 году огромный, усталый, стриженный наголо Мая­
ковский. Наконец, я нашел аудиторию, в которой собира­
лись мои слушатели, и соседнюю, в которой Н. С. Тихо­
нов вел семинар по поэзии.
Многое я узнал от сотрудников института, с которыми
не расставался в дни этого осмотра. Я узнал, например,
что канцелярия наших курсов находилась в комнатах се­
мейного зубовского сейфа, отрезанных от других комнат
массивной стеной. В этом сейфе мне показали еще и внут­
ренний сейф, в котором за стальной дверью, должно быть,
хранились бесценные сокровища самого Платона Зубова,
пожалованные ему Екатериной Второй. Впрочем, в этих
406

сейфах и ныне, хранятся сокровища, только совсем другого
рода. В старинном шкафу стоит, например, нотная биб­
лиотека Елизаветы Петровны.
Пытаясь восстановить хотя бы в общих чертах перво­
начальную историю создания института, я написал
В. П. Зубову (в 1925 году он уехал в Париж). Он ответил
мне и прислал свои воспоминания.
В 1907 году три русских студента, учившихся за грани­
цей, решили создать в Петербурге Институт истории ис­
кусств, по образцу флорентийского, состоявшего из богатой
библиотеки, в которой время от времени читались лекции
и доклады. Это были В. П. Зубов, М. И. Семенов, племян­
ник известного географа, и Т. С. Трапезников, родственник
известного меховщика Сорокоумова, «того самого,— писал
В. П. Зубов,— который на свечке жег в присутствии жены
сторублевые бумажки, чтобы отучить ее от скупости».

Решено было прежде всего составить библиотеку. «Мы
поехали в Лейпциг, вошли в сношения с большими книж­
ными фирмами и покупали, покупали, покупали».
Осенью 1910 года библиотека, приобретенная на сред­
ства В. П. Зубова и состоящая из 3000 томов, была от­
правлена в Петербург. Забегая вперед, надо отметить,
что в первые же послереволюционные годы она увеличи­
лась до 50 тысяч.
«Вставал вопрос, где быть Институту,— писал В. П. Зу­
бов.— Моя мать посоветовала мне занять пижний этаж
нашего семейного дома на Исаакиевской площади. К по­
мещениям Института примыкали мои личные апартамен­
ты, которые с его ростом постепенно стали сокращаться.
Большая аудитория вмещала около ста слушателей. С од­
ной стороны к ней примыкали читальный зал и книгохра­
нилища, с другой — мой кабинет».
Упомянув о том, что его ближайшими сотрудниками
были В. А. Чудовский и Н. Э. Радлов, мой корреспондент
перешел к «идиотским бюрократическим трудностям», ко­
торые ему приходилось преодолевать, оформляя юридиче­
ское существование института: «Совался я в три министер­
ства: просвещения, казалось бы, в первую очередь компе­
тентное, двора — как владельца главных художественных
хранилищ и Академии художеств, и внутренних дел, в
лице градоначальства. Одно перебрасывало меня к друго­
му, никто не желал принимать ответственности, которой,
407

в сущности, не было: я ничего не просил, кроме официаль­
ного штемпеля, ни денег, ни чинов. Под конец подумывал,
не обратиться ли в Государственное коннозаводство...»
Институт был открыт 2 марта 1912 года. Вскоре к биб­
лиотеке В. П. Зубов присоединил «систематические курсы
без экзаменов и дипломов». «Я хотел дать пример бесплат­
ного образования, которое позже было принято правитель­
ством Советской России». И новый Институт стал быстро
развиваться. В числе преподавателей были виднейшие
ученые: византолог Д. А. Айналов, историки искусства
С. М. Волконский, Н. Н. Врангель, О. В. Вальдгауэр,
В. Я. Курбатов. Число слушателей достигло 300 человек, и
В. П. Зубову пришлось закрыть прием за отсутствием
мест.
После Октябрьской революции, когда «все состояния
пошли на дым и дома были отчуждены,— писал далее
В. П. Зубов,— я стал смотреть на себя как на стоявшее во
главе Института должностное лицо нового правительства.
Я, так сказать, сам его у себя конфисковал... Но когда я
собрал совет профессоров и предложил официально войти
в контакт с новой властью, я встретил сопротивление.
Мне удалось добиться от своих коллег, что Институт пока
что будет оставаться нейтральным. Впрочем, я нисколько
не считался с этим платоническим постановлением и про­
должал действовать как единственный представитель Ин­
ститута. События оправдали мои действия, и сопротивле­
ние погасло...»
В продолжение трех лет при ближайшем участии
А. В. Луначарского был создан научно-исследовательский
институт, состоявший из пяти «разрядов»: археологиче­
ского, истории театра, музыки, изобразительных и словес­
ных искусств. Энергичным помощником В. П. Зубова был
известный эллинист и театральный деятель А. Пиотров­
ский. Разряд истории музыки возглавлял А. Глазунов.
Впоследствии при институте были открыты курсы ис­
кусствоведения — высшее учебное заведение, в котором
кафедры занимали выдающиеся ученые Ф. Ф. Зелинский,
И. 10. Крачковский, В. М. Алексеев, В. В. Бартольд,
Л. В. Щерба, В. В. Струве, И. А. Орбели. К ним присоеди­
нились еще молодые тогда В. М. Жирмунский, Б. М. Эй­
хенбаум, Б. М. Энгельгардт, В. В. Виноградов, IO. Н. Ты­
нянов.
...Паша переписка внезапно оборвалась — в ноябре
1969 года В. П. Зубов скончался в возрасте восьмидесяти
408

трех лет. О дальнейшей истории института я мог судить
лишь по архивам и отчетам.
Нетрудно было убедиться в том, что ими никто и ни­
когда не интересовался. Судя по реестру дел, за сорок пять
лет кем-то была затребована единственная справка. Между
тем загляните в «Краткий отчет о деятельности Россий­
ского института истории Искусств за 1921 год» 1 — и вы
легко убедитесь в том, что в те времена «первый русский
художественно-исторический институт имел на Западе
лишь немногочисленных собратий» — как писал В. П. Зу­
бов. Среди них на первом месте называется немецкий ин­
ститут, который по своему уровню и размаху был беско­
нечно ниже Российского института истории искусств.
Общая оценка его деятельности принадлежала А. В. Луна­
чарскому. В отзыве о книге А. А. Гвоздева «Из истории
театра и драмы» он писал:
«Издательство «Academia» выпустило целый ряд работ
различных отделов Всероссийского института истории
искусств. Знакомый с работами этого Института и по его
отчетам я не могу не отметить, что почти все без исключе­
ния издания свидетельствуют об интенсивной и удовлетво­
рительно направленной деятельности его.
Иной раз раздаются вопросы о том, почему деятель­
ность Института истории искусств не направлена по стро­
го марксистскому руслу. Ответ на это прост... Марксистискусствовед как нельзя больше заинтересован в научном
искусствоведении вообще. Конечно, когда наука является
фальсифицированной... когда от нее разит метафизическим
запахом, она становится вредпой. Но в работах Института
истории искусств нет ничего подобного. Это в общем стро­
го научные, отчасти популяризирующие работы, выдер­
жанные в тонах, в общем параллельных интересам нашей
революции» 2.
В письме Ф. Н. Петрову (начальнику Главного управ­
ления научных и музейных учреждений Наркомпроса
РСФСР) Луначарский находил существование института
«весьма полезным»:
«...Мы можем бороться... с контрреволюционными тен­
денциями, с попытками заостренной антимарксистской
трактовки ученых тем и т. д. Никаких подобных вредных
тенденций у Института истории искусств нет и в помине.
1 Гос. муз. паучпо-псследовательский институт. Историографи­
ческий кабинет. И и в. помер 14994.
2 «Литературное наследство», т. 82. М., «Наука», 1970, с. 395.

409

Я полагаю поэтому, что всю шумиху вокруг Института
надо самым решительным образом прекратить. Если под­
ходить с подобной точки зрения, то надобно было бы
устранить все ученые заведения, начиная с Академии
паук. В особенности теперь... было бы совершенно недо­
пустимо ставить какие бы то ни было трудности группе
очень передовых ученых, работающих с очень большой
нагрузкой в области, которая в России еще остается столь
мало разработанной» \
Нужны годы труда и не одна объемистая книга для
того, чтобы охватить в целом деятельность института.
Приведу только один пример.
В 1922 году Разряд истории изобразительных искусств
выделил Новгородское отделение с целью «всестороннего
исследования и изучения памятников Новгорода и его
окрестностей». Члены этого отделения изучали древнерус­
ское искусство отнюдь не в кабинетах, а в Белозерском и
Владимиро-Суздальском крае, в Ладоге и Пскове. В тече­
ние двух лет они впервые произвели в Новгороде точней­
шие архитектурные обмеры, которые после Великой Оте­
чественной войны легли в основу восстановления разру­
шенных бесценных исторических зданий.
Все это — и многое, многое другое — лишь промельк­
нуло передо мной, когда я, думая о том, как плохо мы
знаем историю русской науки, перелистывал страницы
«отчетов о деятельности», докладов, записок. Отмечу, что
в них чувствуется трогательная скромность, хотя, кажет­
ся, было — да и есть — чем гордиться.
СЕМИНАРЫ

Зимой 1919 года в Москве я бывал на Пушкинском
семинаре, который вел на своей квартире высокий, слегка
сгорбленный, с тонкими чертами серо-желтого, пробкового
лица Вячеслав Иванов. О Пушкине говорили сосредото­
ченно-тихо, проникновенно, умно, как о тайне, которую
еще никому не дано разгадать. Мне было семнадцать лет.
Еще недавно, в шестом классе Псковской гимназии, я увле­
кался Писаревым. «Писаревщина как корь,— писал мне
10. Н. Тынянов,— ею должен переболеть каждый». Корь
быстро прошла. Теперь, в Москве, «писаревщина», наив1 «Литературное наследство», т. 82, с. 61.

410

но, хотя и азартно язвившая Пушкина, сменилась туман­
ными намеками, многозначительными иносказаниями.
Пушкин в семинаре Вяч. Иванова был как бы прочтен
вполголоса. Мы все были в чем-то перед ним виноваты.
Я не разделял этого чувства и вскоре перестал посещать
семинар.
В Ленинградском университете я ходил на обязатель­
ные семинары. Сама мысль о том, что я обязан пойти на
лекцию, которую не желаю слушать, в ту пору показалась
бы мне смешной.
Мы были тесно связаны с литературой своего времени,
и многочисленные диспуты, дискуссии, доклады в литера­
турных и философских обществах были для нас тем же
университетом, такой же школой ответственной любви к
искусству, принесшей нашему поколению неоценимую
пользу.
Самый значительный семинар, внушивший мне ту про­
стую мысль, что без полной и безусловной преданности
литературе лучше держаться от нее подальше, состоялся,
когда я уже окончил университет. Его устроили для своих
ближайших учеников Б. М. Эйхенбаум и Ю. Н. Тынянов.
Среди его участников были Б. Я. Бухштаб, Л. Я. Гинзбург,
В. А. Гофман, Н. Л. Степанов. Пожалуй, можно назвать
его «семинаром отбора» — иным из нас были не по плечу
занятия, требовавшие основательного знания западноевро­
пейской теоретической литературы. Они связались в моей
памяти со странным ощущением, что за нами строго сле­
дит сама литература. Обсуждая самые отвлеченные вопро­
сы, мы знали, что под ее пристальным взглядом нельзя ни
хитрить, ни лгать, ни притворяться.
Я начал преподавать литературу на курсах техники
речи сразу же после окончания университета в 1924 году.
Многие слушатели были старше меня. Один из них, опоз­
дав на первую лекцию, принял меня за студента, развле­
кавшего товарищей передразниванием преподавателя, и
громко выразил свое неодобрение.
Почти все студенты были начинающими писателями
или журналистами, и теперь мне кажется странным, что,
едва взяв в руки перо, я пытался учить их литературному
искусству. Думаю, что этому искусству вообще нельзя на­
учить. Вовсяком случае, оно требует внутренней общно­
сти между учителем и учеником — той, которая была меж411

ду Флобером и Мопассаном,— частых встреч, переписки,
глубокого взаимного уважения, всматривания в творче­
ство друг друга. Все это редко встречается в литератур­
ных вузах, которые играют заметную роль в деле образо­
вания, тоже очень важном, но лишь косвенно связанном
с работой создателя художественных произведений.
Должно быть, уже и тогда, еще совсем молодым чело­
веком, я догадывался об этом, потому что от души обрадо­
вался, получив предложение прийти в Институт истории
искусств. Мне был поручен семинар по современной прозе,
Н. С. Тихонов согласился вести семинар по современной
поэзии.
Случалось, что мы устраивали совместные обсуждения,
полезные не только для слушателей, но и для нас. На од­
ном из них присутствовал Осип Мандельштам, и обычные
занятия вдруг вспыхнули, превратились в спор, запомнив­
шийся потому, что в нем отразились существенные черты
тогдашней литературной жизни.
Это было в 1926 году, и Тихонов, недавно отказавший­
ся от «голой скорости баллады», был под ударами крити­
ки, утверждавшей с сожалением, что «золотая цепь его
творчества порвалась». Он часто со смехом цитировал эту
фразу.
Мог ли он ожидать, что его новая позиция, рельефно
сказавшаяся в «Дороге», встретит противника в лице Ман­
дельштама? Гордо закинув голову, полузакрыв глаза, Ман­
дельштам возражал против «бумажной поэзии», против
голого смысла, равного кратчайшему расстоянию между
двумя точками: «В то время как это расстояние — беско­
нечность». Это была защита права поэзии на пророчество,
на разговор с вечностью.
Я слово позабыл, что я хотел сказать,
Слепая ласточка в чертог теней вернется...

«Слепые ласточки» то и дело взлетали в его вдохновен­
ной речи.
Жилистый, красный, худой, даже какой-то вогнутый,
затянутый по-солдатски, Тихонов отстаивал свою позицию
уверенно, с глубоким знанием классической и современ­
ной поэзии. Он не отрицал колеблющегося, идущего на
ощупь поэтического слова, но предпочитал меткость, от­
четливость развертывающейся мысли, не нуждающейся в
изысканности отгадок.
412

Оии схватились друг с другом перед студентами, впро­
чем не находившими ничего исключительного в этом спо­
ре. Свидетелями подобных схваток они бывали не раз...
ГОРОД эн
1

Два заседания были посвящены Леониду Ивановичу
Добычину, и тот факт, что участники семинара дважды
собирались, чтобы обсудить его творчество, говорит за
себя. В средине двадцатых годов в ленинградском литера­
турном кругу Добычин был заметной фигурой. О нем мно­
го спорили. Принадлежность к направлению была в те
годы невидимым центром множества важных и второсте­
пенных факторов, из которых складывалась литературная
жизпь. Добычин был далек от этого центра. Он напечатал
три маленькие книги: «Встречи с Лиз», «Портрет» и «Го­
род Эн» (две первые в значительной мере повторяют друг
друга).. Крошечные, по две-три страницы, рассказы напи­
саны почти без придаточных предложений и представ­
ляют собой как бы бесстрастный перечень незначительных
происшествий. Однако они читаются с напряжением, и
это не напряжение скуки. Это поиски тех внутренних,
подчас еле заметных, психологических сдвигов, ради ко­
торых автор взялся за перо. Иногда это — обманутая на­
дежда («Дориан Грей»), иногда — ненависть к мещан­
скому равнодушию («Встречи с Лиз»). Но чаще всего —
просто промелькнувшее и исчезнувшее душевное движе­
ние: привязанность, сочувствие, доброта.
Добычин писал о том, что в обыденной жизни проходит
незамеченным, о мимолетном, необязательном, встречаю­
щемся на каждом шагу. Его крошечные рассказы пред­
ставляют собой образец бережливости по отношению к
каждому слову. Пересказать их невозможно. Поэтому при­
веду один из них целиком, тем более что он, как боль­
шинство других, занимает не больше двадцатой доли пе­
чатного листа. Он называется «Отец».
На могиле летчика был крест — пропеллер. Иптересные бу­
мажные венки лежали кое-где. Пузатенькая церковь с выбитыми
стеклами смотрела из-за кленов. Липу огибала круглая скамья.

413

Отец шел с мальчиками через кладбище на речку. За кустами,
там, где хмель, была зарыта мать.
— Мы к ней потом,— сказал отец,— а то опоздаем к волнам.
Заревел гудок.
— Скорее,— закричали мальчики.
— Скорее,— заспешил отец.
Все побежали. Над калиткой стоял ангел, нарисованный на
жести и вырезанный. Второпях забыли постоять и, подняв головы,
полюбоваться на него.
Сбегали по тропинке, и гудок опять раздался.
— Опоздаем,— подгонял отец.
Сердца стучали, в головах отстукивалось.
Сбрасывая куртки, добежали и, вытаскивая ноги из штанов,
упали на землю: успели. Справа тарахтело, приближался дым, нос
парохода, белый, показался из-за кустиков. Вскочили, заплясали,
замахали шапками. Величественный капитан командовал. Шумело
колесо, шипела пена, след в воде кипел. Присели, потому что с
палубы смотрели женщины и, глядя на них боком, сжали себе руки
коленями.
Шлеп — набежала первая волна.
— Скорей!
Все бросились. Река была как море.
— Ух,— кричали люди и подскакивали.
— Ух,—кричал отец, держа мальчишек на руках и прыгая.
— Ух, ух,— кричали они, обхватив его за шею, и визжали.
Волны кончились. Отец, гудя по-пароходвому, ходил в воде на
четвереньках. Мальчуганы ездили на нем. Потом он мылся, и они
по очереди терли ему спину, как большие. Выпрямляясь, он
осматривал себя и двигал мускулами: вечером он должен был от­
правиться к Любовь Ивановне. Он думал: «Но зато я неплохой
отец».
Назад шли медленно.
— А то купанье,— говорил отец,— сойдет на нет.
Взбирались по тропинке долго. Обдували одуванчики и обры­
вали лепестки ромашек. Оборачивались и смотрели вниз. Коровы
шли по берегу, отсвечиваясь в речке. Иногда они мычали. Огоньки
зажглись у станции и переливались. Солнце село. Звезд еще не
видпо было. Ангел над калиткой потемнел.
— Вы подождите здесь,— сказал отец у липы.— Я приду.
Они уселись, сняв картузики, и взялись за руки. Пищал комар.
Кусты сливались, чернея. Верхи крестов высовывались из них.
Хмель светлелся. Здесь отец остановился и стоял без шапки. Он
зашел по поводу Любовь Ивановны и мялся: как и что сказать?
А мальчуганам было страшно. Мертвые лежали под землей. В раз414

битое окошко церкви кто-нибудь мог выглянуть, рука могла от­
туда протянуться. Стало хорошо, когда пришел отец.
Приятно было идти улицами, мягкими от пыли. Фонари горели
кое-где. Ларьки светились. Во дворах хозяйки разговаривали с
чинными коровами, пришедшими из стада. В городском саду по­
жарные отхватывали вальс. Отец купил сигару и два пряника.
Молчали, наслаждаясь.

Принцип «отсутствия автора» доведен в произведениях
Добычина до предела: к такому итогу пришли участники
семинара. Это тот антипсихологизм, который как бы пре­
вращает писателя в простого регистратора фактов. Жизнь
начинает говорить за себя — автор превращается в чело­
века-невидимку.
Теперь, через много лет, перелистывая школьную тет­
радь, содержащую заметки о работе моего семинара, я по­
нял, что, усердно стремясь «разобрать» Добычина, мы его,
в сущности, так и не прочитали. Мы не поняли, что обык­
новенность и даже ничтожность его героев — это не «остранение», не «смещение», не «принцип рапорта» и не
«поиски фабулы», а выражение человечности, ответствен­
ности всех за всех, идущее, может быть, от гоголевской
«Шинели». И не «отсутствие автора», да еще доведенное
до предела, характерно для Добычина. Автор — негодую­
щий, иронизирующий, страдающий от пошлости одних, от
бессознательной жестокости других,— отчетливо виден на
каждой странице. Мы не заметили его потому, что раз­
глядывали с близкого расстояния, да еще в лупу молодого
теоретизирования, стремившегося прежде всего назвать,
определить, а уже потом почувствовать, понять. Теперь
видно, например, что в своем страстном отрицании ме­
щанства Добычин был близок к Зощенко, несмотря на то,
что оба писателя пришли бы в ужас от подобного сопо­
ставления. Зощенко — разговорность, развязность, влече­
ние к целому, интонационная свобода. Добычин — сдер­
жанность, подчеркнутый лаконизм, мозаичность, недого­
воренность. Но герои Добычина могли бы расположиться
в произведениях Зощенко, как в собственном доме.
Вскоре после нашего диспута Добычин написал книгу,
в которой, не отказываясь от лаконичности, он рассказал
о себе,— и это лучшая его книга.
В ней беспощадно, с горькой откровенностью показана
жизнь мальчика, потом юноши в провинциальном город415

ке,— может быть, в Двинске с его смешанным в начале
века русско-польским населением.
В прекрасном стихотворении Арсения Тарковского
«Вещи» названы вещи его детства.
Все
Я в
Где
Где

меньше тех вещей, среди которых
детстве жил, на свете остается.
лампы-«молнии»? Где черный порох?
черная вода со дна колодца?

Где
Где
Где
Где

«Остров мертвых» в декадентской раме?
плюшевые красные диваны?
фотографии мужчин с усами?
тростниковые аэропланы?

Где твердый знак и буква «ять» с «фитою»?
Одно ушло, другое изменилось,
И что не отделялось занятою,
То запятой и смертью отделилось...

Любую из этих исчезнувших вещей можно найти в
«Городе Эн». Но повесть написана не о них. Они просто
существуют, как существует и самый город с его повто­
ряющейся, машинальной жизнью, скользящей перед гла­
зами взрослых и ежеминутно останавливающейся перед
глазами ребенка.
Кстати, о глазах. Через всю книгу проходит неосознан­
ная, необъясненная неполнота зрения маленького героя.
Никто не догадывается, что он близорук: ни он сам, ни
его близкие, ни товарищи по гимназии. Мир сдвинут,
слегка стерт, растушеван. Но вот однажды его взгляд не­
чаянно попадает в стеклышко чужого пенсне, и в тот же
день, после посещения глазного врача, к нему возвращает­
ся нормальное зрение. Но становится ли богаче его душев­
ный мир, который больше не нуждается в дополнительной,
увлекательной работе воображения?
Повесть написана не об исчезнувших предметах, а об
исчезнувших отношениях.
2

Я хорошо знал Леонида Ивановича Добычина, мы
переписывались, и у меня сохранились его короткие, па­
радоксальные письма. Однажды он прислал мне три свои
переписанные от руки миниатюры — это был подарок. «Го­
род Эн» он прислал мне с приклеенной на фронтисписе
студенческой фотографией. Он был человек легко рани416

мый, опасавшийся любых оценок и считавший их — не без
оснований — бесполезными, потому что все равно иначе
писать не умел и не мог. Инженер-технолог по образова­
нию, он работал в Брянске, но, занявшись литературой,
часто и подолгу живал в Ленинграде. Он был молчалив,
прямодушен. Благородство его было режущее, непримири­
мое, саркастическое, неуютное. Он не «вписывался» пси­
хологически в литературный круг Ленинграда и был дру­
жен, кажется, с одним только Н. К. Чуковским. Душевное
богатство его было прочно, болезненно, навечно спрятано
под семью печатями иронии, иногда прорывавшейся не­
обычайно метким прозвищем, шуткой, карикатурой. Впро­
чем, он никого обижать не хотел. Он был зло, безнадеж­
но, безысходно добр.
В 1936 году Л. И. Добычин покончил с собой, оставив
строго деловую записку Н. К. Чуковскому, в которой не
упоминалось о его трагическом решении.
Почему в литературе тех лет его место — пусть неболь­
шое — считалось особенным, отдельным? Потому, что у
него не было ни соседей, ни учителей, ни учеников. Он ни­
кого не напоминал. Он был сам по себе. Он существовал
в литературе — да и не только в литературе,— ничего не
требуя, ни на что не рассчитывая, не оглядываясь по сто­
ронам и не боясь оступиться.
ЭСКИЗ К ПОРТРЕТУ

В ту пору образ Эренбурга возникал передо мной в
слегка туманном освещении, как бы в клубах дыма от его
тринадцати трубок.
О нем много и охотно говорили: он — человек богемы,
он с утра сидит в кафе, за окном — Париж, Мадрид, Кон­
стантинополь. Гора исписанной бумаги не помещается на
маленьком столике, листки падают на пол, он терпеливо
подбирает их, складывает и снова исчезает в клубах дыма.
Он — европеец, улыбающийся уголком рта, он — вопло­
щенье равнодушия, сарказма, иронии. Он — путешествен­
ник, журналист, легко пишущий книгу за книгой.
Через много лет несколько строк в книге «Люди, годы,
жизнь» показали мне, как я ошибался: «...Был я бледен
и худ, глаза блестели от голода... Годы и годы я ходил по
улицам Парижа с южной окраины на северную: шел и ше­
велил губами — сочинял стихи».
14 в. Каверин, т. 6

417

1

— Можно ли считать «Хулио Хуренито» романом? —
так я начал свою лекцию,— Едва ли. Ведь именно этого
опасался сам Эренбург. «Мне было бы весьма мучитель­
но,— писал он,— если бы кто-нибудь воспринял эту книгу
как роман, более или менее занимательный».
Для романа характерно ступенчатое, кольцевое или па­
раллельное построение. А в книге Эренбурга нет ни того,
ни другого, ни третьего. Может быть, это — огромный, рас­
тянувшийся на триста пятьдесят страниц фельетон? В са­
мом деле: отправляясь от «малых» тем, Эренбург приходит
к широким социальным явлениям. Беглость, разговор­
ность, шутка, прикрывающая серьезную мысль,— именно
так работают наши лучшие фельетонисты Сосновский, Зо­
рин, Кольцов.
Где же искать «пункт отправления» этой книги — в
классической или современной литературе, в русской или
западноевропейской?
Не знаю, додумался ли бы я до сравнения романа Эрен­
бурга с житиями святых, если бы не лекции академика
В. Н. Перетца. Мы отлично знали, что в любом житии
вслед за предисловием, в котором автор — обычно ученик
святого — извинялся за грубость и невежество, следовала
биография праведника, непременно с самого детства, по­
том рассказ о его подвигах, сопровождавшийся поучения­
ми, и, наконец, описание смерти, за которым обычно сле­
довала похвала учителю. Часто рукопись заканчивалась
предсказаниями—как жития Андрея Юродивого пли Ва­
силия Нового. Для житийной литературы был характерен
приподнятый, дидактический язык, как бы обращенный
через головы слушателей ко всему миру. Очень странно,
но я действительно нашел все эти черты в «Хулио Хуре­
нито».
В предисловии, точно как в житии, ученик святого жа­
луется на свои слабые силы: «С величайшим волнением
приступаю я к труду... Моя память смутилась и одряхле­
ла. Со страхом я думаю о том, что многие повествования
и суждения Учителя навеки утеряны для меня и мира...»
Так же, как житие, «Хулио Хуренито» написан с по­
учительной целью: «Для чего же Учитель приказал мне
написать книгу его жизни?.. Не для скалистых мозгов, не
для вершин, не для избранных ныне пишу я, а для гряду­
щих низовий, для перепаханной не этим плугом земли...»
418

Так же, как в любом житии, вслед за «подвигом» сле­
дует «поучение», обращенное не только к ученикам, а ко
всему человечеству и подводящее к заключительному
предсказанию.
Я закончил свою лекцию скромно, отнюдь не настаи­
вая на том, что сделал открытие. Но, боже мой, что подня­
лось, едва я произнес последнюю фразу! Сперва один слу­
шатель, потом другой и третий попросили слова, и начал­
ся спор, сперва со мной, потом друг с другом. Стоит отме­
тить, что и студентам и преподавателю было немногим
больше (или меньше) двадцати лет. Привыкнув к сдер­
жанной обстановке университета, я был озадачен, когда
спор, разгораясь, перешел в скандал, который явился уни­
мать сам комендант Бобков, усатый, в защитной гимна­
стерке и выцветших, оставшихся еще от царской армии
брюках.
2

Разгоревшийся спор с особенной четкостью опреде­
лил характер семипара: передо мной были молодые люди,
энергично готовившиеся занять свое место в современной
литературе,— будущие писатели, критики, литературове­
ды. Я назову несколько имен, чтобы показать, в какой пол­
ной мере осуществились эти стремления: Л. В. Успенский,
В. Н. Орлов, Т. Ю. Хмельницкая, А. В. Федоров, А. Г. Ост­
ровский.
Первый оппонент. Сходство «Хулио Хуренито»
с житием — поверхностно и не имеет конструктивного зна­
чения. Все, что наппсапо Эренбургом после «Хулио Ху­
ренито», бросает обратный свет на этот роман, и становит­
ся ясно, что он представляет собою попытку вообразить
некий материал, которого в действительности не сущест­
вует.
Без ретроспективного взгляда понять это невозможно.
По сопоставьте «Лето 25 года» с «Хулио Хуренито», и вы
убедитесь в том, что эти книги контрастны. В свете обрат­
ной перспективы становится ясно, что первая основана на
подлинном рисунке (или наброске) с натуры, вторая — на
опасной, близкой к стилизации пустоте. Впрочем, и в той
и в другой лицо автора почти неразличимо под гримом.
Кстати, сравните «Полуночную исповедь» Жоржа Дюаме­
ля с «Летом 25 года». Париж Дюамеля почти процптире14*

419

ван Эренбургом. Намерение Эренбурга убедить читателя,
что «Хулио Хуренито» исповедь, а не роман, наивно.
Да, не роман. Игра в роман, которая не удалась даже
Стерну.
Второй оппонент. В основе сюжетного произве­
дения лежит отношение к фабуле как доминирующему на­
чалу. Занимательность сама по себе не имеет никакого от­
ношения к художественной литературе. Сюжетная кон­
струкция сильна своей законченностью или, точнее, ожи­
данием законченности, заставляющим читателя перевора­
чивать страницы. Таков «Прыжок в неизвестное» Лео Перуца — роман, построенный на оригинальной находке: ге­
рой — в наручниках, и читатель долго не может догадать­
ся об этом. «Ибикус» А. Толстого удался не потому, что
А. Толстой умело воспользовался занимательным сюже­
том, а потому, что в атмосфере опрокинутых социальных
отношений был открыт оригинальный характер. Револю­
ция и гражданская война показаны в повести глазами со­
временного Расплюева. Это — новый угол зрения. Он-то и
является сюжетом в широком смысле слова.
Больше всего Эренбургу мешает то, что он, в сущности,
прямодушен. И «Хулио Хуренито», и «Лето 25 года» на­
писаны как бы от имени вымышленного героя, за которым
скрывается отлично известный читателю автор.
Третий оппонент. Без анализа стиля невозмож­
но понять ни удач Эренбурга, ни его поражений. Это —
писатель, которому нечем тормозить развитие своей соци­
ально-психологической темы. У него нет собственного
принципа композиции, он берет его напрокат. Заметили ли
вы, что «Жизнь и гибель Николая Курбова» написана как
бы двумя писателями? Первая половина книги (в стили­
стическом смысле) спорит — и весьма энергично — со вто­
рой.
Четвертый оппонент. Лучшая книга Эренбурга
«Рвач» осталась вне нашего спора, может быть, по той
причине, что лишь немногие из присутствующих прочи­
тали этот роман. Между тем это была первая попытка ав­
тора увидеть страну изнутри, а не в перевернутый би­
нокль. Пути, которыми Эренбург идет к созданию харак­
тера, пока еще примитивны: по существу, опи исчерпыва­
ются приемом повторяющегося контраста, которым пест­
рят страницы «Хулио Хуренито». Тематическое столкно­
вение двух планов встречается и в «Жизни и гибели Ни­
колая Курбова», и в «Любви Жанны Ней», но в статиче420

ском виде. В «Рваче» этот прием приобретает динамич­
ность, развивается и именно поэтому достигает цели. Одна
черта, одно направление ума и чувства неожиданно сме­
няется другим, прямо противоположным. Прием традици­
онный — вспомним Стендаля. Однако именно он помог
Эренбургу создать запоминающийся характер.
3

Теперь, через много лет, стало яспо, что ошибались
не только мы, но и сам Эренбург. «Хулио Хуренито» не
фельетон и не житие. В наши дни эта книга читается имен­
но как роман, и этому нисколько не мешают ни фельетон­
ная манера, пи «историко-литературная» связь с житиями
святых.
Я наметил общие черты пашей дискуссии, чтобы пока­
зать, как в те далекие годы сознание было заколдовано,
захвачено значением литературной формы. Вопрос о том,
фельетон или житие «Необычайные похождения Хулио
Хуренито», был важнее того пророческого смысла, кото­
рым проникнуты лучшие страницы романа.
За двенадцать лет до прихода Гитлера к власти Эрен­
бург показал герра Шмидта, для которого нет никакой раз­
ницы, кроме арифметической, между убийством одного че­
ловека или десяти миллионов, который собирается «коло­
низировать» Россию и разрушить — как можно основа­
тельнее — Францию и Англию.
Арифметика мосье Дэлэ, серьезно предлагавшего уста­
новить деление па шестнадцать разрядов для похорон —
от нищего до миллионера,—разве эта идея не стала уни­
версальной?
Мало кто догадывался, что судьба выдала билет даль­
него следования этой книге, написанной в течение одного
месяца 1921 года.
4

Соединение небрежности и внимания — вот первое
впечатление, которое произвел на меня Эренбург, когда в
марте 1924 года он приехал в Ленинград из Парижа и был
приглашен па обсуждение его романа «Любовь Жанны
Ней».
421

Небрежность была видна в манере держаться, в изряд­
но поношенном костюме, а внимание, взвешивающее, все
замечающее,— в терпеливости, с которой он выслушивал
более чем сдержанные отзывы о своем ромапе.
Ему было интересно все—и способные на дерзость мо­
лодые люди, и их учителя, выступавшие скупо и сложпо.
Он много курил, пепел сыпался на колени. Немного
горбясь, изредка отмечая что-то в блокноте, он, казалось,
не без удовольствия следил за все возрастающей темпера­
турой обсуждения.
«Любовь Жанны Ней» — свидетельство кризиса сю­
жетной прозы...»
«Расчет па большую форму нарочит, историю Жапны
можно было рассказать на двух десятках страниц...»
«Толстую книгу стоит написать, чтобы убить ею кри­
тика,— увы, толстый роман Эренбурга легок, как пух! Им
никого не убьешь...»
«Русские герои книги чувствуют себя неловко среди
парижских декораций».
«От книги нельзя оторваться, но для этого «нельзя»
надо было найти другой, более основательный повод».
«Как известно, Дюма ставил на стол фигурки своих
героев, чтобы не забыть, кто из них еще здравствует, а кто
уже погиб и, следовательно, должен отправиться в ящик
письменного стола до нового романа...»
«Волшебство занимательности должно помогать, а не
мешать психологической глубине — вспомним Достоев­
ского».
«В «Любви Жанны Ней» занимательность раздражает.
Она должна быть изобретена, а не заимствована. Новый
сюжетный роман прпдет из глубин русской литературы».
Эренбург слушал, не перебивая, с любопытством. Лицо
его оживилось, он как будто повеселел под градом возра­
жений. Он стал отвечать — и с первого слова мы поняли,
что перед нами острый полемист, легко пользующийся гро­
мадной пачитанностыо и весьма внимательно следивший
эа делами нашей литературы:
«Все ждали появления сюжетного романа. Теперь, ког­
да это произошло, начинают требовать, чтобы он перестал
быть сюжетным».
Да, он сознательно стремился к занимательности и
удивляется только тому, что оппонепт, упрекавший его в
том, чти эта занимательность заимствована с Запада, пе
сослался при этом на «Дафниса и Хлою».
422

Оппоненту, заметившему, что «не стоит писать толстую
книгу, чтобы убить критика»,—-он ответил, что пора на­
учиться спорить, не пользуясь тяжелыми предметами,
будь то полено нли книга.
Он отнюдь не собирается скрывать, что сюжет романа
был тщательно обдуман, более того — графически изобра­
жен. Сейчас он покажет карту, которой он пользовался,
работая над романом. Разумеется, она не имеет ничего
общего с фигурками Дюма,— кстати сказать, оппонент,
упомянувший о них, кое-что напутал.
Он развернул перед нами карту, и нельзя сказать, что
она укрепила его позицию, изложенную уверенно и уме­
ло. Что-то наивное показалось вдруг в этой карте с чер­
ными кружочками, обозначавшими места встреч героев,
с разноцветными линиями, пересекавшимися и перепле­
тающимися по мере развития романа. Были, кажется, и
даты.
Эренбург понял — это почувствовалось сразу,— что
карта не произвела впечатления. Он сложил ее, сунул в
портфель и, отвечая на чей-то вопрос, стал интересно рас­
сказывать о французской литературе.
5

В 1932 году Эренбург приехал в Ленинград с же­
ной, Любовью Михайловной,— ее я тогда увидел впервые.
Он позвонил мне и пригласил зайти — хотел поговорить
о моем недавно появившемся романе «Художник неиз­
вестен».
В молодости у меня бывали странные минуты оцепене­
ния. Я шел к Эренбургу, намереваясь рассказать ему, как
был написан этот роман. Я хотел рассказать ему, как еще
в 1919 году почти каждый день ходил в Музей западной
живописи на Кропоткинской (бывшей Пречистенке). Сте­
ны двух пролетов лестничной клетки были раздвинуты
контурными фигурами Матисса, напоминавшими мне тан­
цующих вавилонских богинь из* учебника древней исто­
рии. Я смутно улавливал внутренний ритм, объединявший
эти фигуры, через которые как бы можно было смотреть,
по от которых почему-то не хотелось отрываться. Впослед­
ствии, читая книгу незаслуженно, забытого талантливого
поэта Константина Вагинова «Опыты соединения слов по­
средством ритма», я. вспомнил эти работы Матисса.
423

Ван Гог поразил меня роковой невозможностью писать
иначе, настигшей его, как настигает судьба. По одной
только «Прогулке осужденных» можно было, ничего не
зная о нем, угадать его приговоренность к мученичеству
и непризнанию.
В зале Гогена я с головой кидался в странный, дере­
венский, разноцветный мир, к которому удивительно под­
ходило само слово «Таити». Коротконогие коричневые де­
вушки, почти голые, с яркими цветами в волосах,— я смот­
рел на них с тем чувством счастья и небоязни, о котором
Пастернак написал в стихотворении «Ева»:
О женщина, твой вид и взгляд
Ничуть меня в тупик не ставят.
Ты вся — как горла перехват,
Когда его волненье сдавит.

Но и это чувство, так же как воспоминание об Ассирии,
когда я смотрел Матисса, так же как попытки разгадать
трагическую судьбу Ban Гога, не мешало еще чему-то
очень важному — тому, что я видел как бы сквозь свои
мысли и воспоминания и что доставляло мне особенное,
совершенно новое наслаждение. Конечно, это был только
первый шаг к пониманию формы, которая, может быть, и
должна оставаться незамеченной, но постижение которой
с необычайной силой приближает нас к произведению ис­
кусства.
Прислушиваясь к этому чувству, я принялся через не­
сколько лет за роман «Художник неизвестен». Я написал
его дважды. В первой редакции, оставшейся в рукописи,
он напоминал трактат об искусстве, в котором я стремился
столкнуть два взгляда на жизненную задачу — «расчет на
романтику» и «романтику расчета». Книга была написана
без глубины, без ощущения подлинности, гибель героя
была не бескорыстной в том смысле, что и опа как бы слу­
жила доказательством его правоты. Юрий Тынянов, прочи­
тав рукопись, сказал, что в романе мало прозы, и проци­
тировал «Охранную грамоту» Пастернака: «Мы втаски­
ваем вседневность в прозу ради поэзии».
Я принялся за работу снова. Чтобы втащить в него
«вседневность», надо было самому стать ее участником
или на худой конец необходимой деталью. Я поехал в
Сальские степи, в совхозы «Гигант» и «Верблюд», где
впервые встретился с людьми, которые даже не снились
мне до той поры в моей книжной, архивно-библиотечной
424

жизни. Вернувшись, я переписал роман от первой до по­
следней страницы, поставив его, как мне казалось, па «ре­
алистические ноги». Я хотел рассказать Эрепбургу, как
мне было трудно работать. Но то ли потому, что я немного
боялся его, то ли сомневался в том, что ему покажутся ин­
тересными мои ничем, в сущности, не замечательные раз­
мышления об искусстве, но как будто кто-то замкнул мепя
на замок с первой минуты встречи. Вместо того чтобы
поддержать важный для меня разговор, в котором приняла
участие прелестная, тонкая, легкая Любовь Михайловна—
в ней было что-то и византийское, и парижское,— я вдруг
застыл, одеревенел.
Эренбург похвалил мой роман, о котором только что
появилась весьма опасная по своей определенности статья
Селивановского в журнале «На литературном посту» под
названием «Художник известен», и стал с интересом рас­
спрашивать меня о работе ленинградских писателей. Я от­
вечал сдержанно, коротко и даже с какой-то несвойствен­
ной мне важностью, как бы стараясь не уронить себя, хотя
никто, разумеется, на мое достоинство не покушался.
Так ничего и пе вышло из этой встречи. Эренбург го­
ворил, а я, почти не слушая его, думал только о том, чтобы
не сказать что-нибудь обыкновенное, заурядпое, слишком
простое. Не знаю, почехму я держался так неестественно,—
может быть, потому, что па мне было все новое, с иголоч­
ки,— костюм, рубашка, носки,— надетое впервые для
этого свидания. Я ушел, а вечером снова встретился с
Эренбургами на Октябрьском вокзале. Мы с женой прово­
жали Тихоновых, с которыми в те годы были особенно
близки. Все оказались в одном вагоне, и проводы вышли
веселые, сердечные. Много смеялись, и, прощаясь, Любовь
Михайловна сказала мне:
— Боже мой, так это вы были у нас утром? Я вас не
узнала.
6

Может быть, это перевоплощение было началом зна­
комства, которое с тех пор не прерывалось. Мы переписы­
вались, Любовь Михайловна присылала мне из Парижа
понравившиеся ей книги или новинки, о которых говорили
в литературных кругах. В книгах Эренбурга, которые я
получал от него с неизменной краткой дружеской надпи425

сыо, я встречал совершенно недоступную для меня поли­
тическую зоркость, с которой он всматривался в опасно
перестраивающуюся жизнь Западной Европы.
Думаю, что умение перекидывать мост между незначи­
тельной на первый взгляд подробностью обыкновенной
жизнп и явлениями, граничащими с мировой катастро­
фой, развилось у Эренбурга именно в эти годы. В его кни­
гах («Хроника наших дней», «Затянувшаяся развязка»)
появилось то, что можно назвать «вибрацией времени»,
ощущеньем подземных толчков в истории, а не в про­
странстве. «Виза времени» — книга, в которой сквозь тол­
щу обыденности просматривается скелет с косой в руках—
так некогда изображали смерть. Впрочем, эту «рентгено­
скопию машинальности» можно заметить уже в «Хулио
Хуренито». Но там она носила другой характер: не при­
стального вглядывания, а памфлетного обобщения.
Потом началась испанская война. В тысячах комнат, в
коридорах общежитий, в кухнях коммунальных квартир
появились карты с воткнутыми флажками, которыми от­
мечалась линия фронта. Русские летчики спасли Мадрид.
Колонны, штурмовавшие Сарагосу, назывались «Чапаев»
или «Бакунин». По русским кинофильмам испанцы учи­
лись воевать. Там работали Кольцов, Эренбург, Савич —
их корреспонденции появлялись в «Правде», в «Извести­
ях», в «Комсомольской правде». Революция защищалась,
соединив (впервые в истории человечества) испанцев с
немцами, итальянцев с французами, русских с англичана­
ми, норвежцев с чехами, норвежцев с венграми, американ­
цев с австралийцами, поляками, болгарами, румынами.
...Всю жизнь Эренбурга преследовали необычайные,
причудливые слухи. В самой его личности, в его неутоми­
мых странствиях по всему свету, в атмосфере «громкости»,
в которой он жил и работал, было нечто вызывавшее от­
ветное, почти всегда острое эхо. В годы испанской войны
эти слухи приняли рыцарский характер. Эренбург — в
центре борьбы. Он создает фронтовую агитбригаду, с ки­
нопередвижкой и типографским станком. В Барселоне
центурия отправляется на фронт под знаменем, на кото­
ром написано «Илья Эренбург». Он организует мировой
конгресс писателей в осажденном Мадриде и выступает па
этом конгрессе. Он награждается орденом Красной Звез­
ды — в ту пору это была редкая награда.
Участие в испанской войне было для Эренбурга не
только школой мужества, соединенного с энергией, пора426

жавшей его друзей и читателей в годы Великой Отечест­
венной войны. «Если четыре года спустя я смог работать
в «Красной звезде», находил нужные слова, то помогли
мне в этом, как и во многом другом, годы Испании» («Лю­
ди, годы, жизнь»), В более чем сложной политической об­
становке сложился характер писателя, для которого пере­
ход от нравственной идеи к ее практическому воплощению
стал фактом ежедневной жизни. Немедленная реакция, на
любые проявления фашизма (в его неприкрытом пли за­
маскированном виде) после испанской войны окрашивает
всю деятельность Эропбурга — художника, публициста,
поэта.
7

Я всегда прислушивался к нему как к старшему, хотя
дело было не в разнице лет. Он был старшим по неисчер­
паемому опыту жизни, по знанию и пониманию искусства.
Он был горячим, неутомимым спорщиком, никогда не сер­
дившимся на возражения. Напротив, сердился, когда, не
соглашаясь с ним, я (по пелюбви к спору) отстранялся от
защиты своей точки зрения.
У него был острый политический ум, редкая способ­
ность к предвидению, меткость в схватывании алгебраиче­
ских формул истории. Мне случалось встречать людей,
которые считали его человеком желчным, эгоистическим,
колючим. Между тем сохранились тысячи — без преувели­
чения — свидетельств, говорящих о том, что он был удиви­
тельно добр, внимателен, отзывчив. Эти свидетельства ~
огромная сохранившаяся переписка, охватывающая не­
объятный круг вопросов — от личных просьб до обсужде­
ния событий мирового размаха. Самое понятие эгоизма
выглядит смешным по отношению к человеку, который
жил и работал без оглядки, не щадя себя, ежедневно по­
могая другим, глубоко равнодушный к своему здоровью,
отдыху, развлечениям. Отзывчивость была тщательная,
входившая в подробности. Он не упускал ни одной воз­
можности, несмотря па то что подчас силой обстоятельств
они сводились до ничтожно малых пределов...
Мои воспоминания растянулись бы до бесконечности,
если бы я стал расскдзывать всю историю наших много­
летних отношений; Но вот несколько «моментальных
снимков».
427

Дождливый мартовский вечер в затемненной военной
Москве 1942 года, возникающие в сумерках, скользящие
по мостовой слабые, лиловатые отблески фар, прикрытых
козырьками. Эренбург в берете и рыжем, набухшем от
времени и дождя пальто прогуливает собаку вдоль фаса­
да гостиницы «Москва». Фронтовая, закамуфлированная
машина останавливается у подъезда, усталый немолодой
офицер вылезает, расправляя затекшие руки и ноги.
Взгляд его падает на сгорбленную, озябшую фигуру Эрен­
бурга, терпеливо ожидающего, пока собака сделает свое
несложное дело.
— Черт знает что!—с возмущением говорит офицер.—
И откуда еще такие берутся? Просто уму непостижимо!
Он говорит это самому себе, но отчасти и мне — я стою
под крышей подъезда.
— А вы знаете, кто это? Эренбург!
— Ну да?
— Честпое слово!
— Да вы шутите!
Я заверил его, что отнюдь не шучу, и тогда он вернул­
ся к машине, сказал что-то водителю, и, перешептываясь,
они смотрели на Эренбурга, пока он не исчез в темноте.
Все было прощено мгновенно: и до неприличия штатский,
тыловой вид, и то, что кому-то, видите ли, еще до собак, и
старый берет, из-под которого торчали давно не стрижен­
ные седоватые лохмы.
Кстати сказать, это был первый вечер, который я про­
вел у Эренбурга в годы войны. Наш разговор начался с
воспоминания о том, с какой непостижимой точностью он
предсказал дату ее начала. Первого июня 1941 года мы
вместе поехали навестить Ю. Н. Тынянова в Детское Село,
и на вопрос Юрия Николаевича: «Как вы думаете, когда
начнется война?»—Эренбург ответил: «Недели через три».
Теперь в его номере (он жил в гостинице «Москва»,
потому что его квартира на Лаврушинском была разруше­
на бомбой) я напомнил об этом Илье Григорьевичу. Он
буркйул:
— Не помню.
С первого же слова он набросился на меня. Почему я в
Москве, а не на фропте? Я успокоил его, сказав, что рабо­
таю военкором «Известий» на Северном флоте и только
что приехал из Мурманска.
— Не сердитесь,— смеясь, сказала мне Любовь Ми­
хайловна,— так он набрасывается на всех.
428

На окнах, на столе, на полу, на диване лежали рукопи­
си — Эренбург был как бы «вписан» в этот своеобразный
пейзаж. Он похудел, был бледен, очень утомлен. В сере­
дине разговора, не допив свой чай, он расстелил на столе
большую грязную карту и стал рассматривать ее с каран­
дашом в руках, что-то прикидывая, соображая. Впечатле­
ние человека потрясенного, отдалившегося от всего слу­
чайного, неотступно думающего о том, что происходит
там, на линии фронта, еще усилилось, когда оказалось,
что он не помнит о своей статье, которую я слышал утром
по радио. Он стал уверять меня, что я ошибаюсь. Потом
вспомнил и рассмеялся. В этот день он написал шесть
статей.
8

Можно с уверенностью сказать, что любому из участ­
ников войны запомнилось впечатление, которое произво­
дили эти статьи, передававшиеся по радио и почти еже­
дневно печатавшиеся в наших газетах. Маршал Баграмян
недаром считал их «действеннее автомата», и недаром
Илья Григорьевич был зачислен «почетным красноар­
мейцем» в 1-й танковый батальон 4-й гвардейской
бригады.
Знаменитое суворовское «быстрота и натиск» в полной
мере можно отнести к этой публицистике с ее стремитель­
ностью, меткостью и размахом.
Маршал Баграмян прав: иные статьи напоминают пу­
леметную очередь, причем пули уходили не «за молоком»,
а прямо в намеченную цель. Особенность их заключается
в том, что они обращены к товарищам по оружию. Вот по­
чему Эренбург с такой уверенностью шагает через всеобъединяющее понимание чудовищности фашизма и
необходимости победы. Он — не только вровень, но
рядом со своими читателями, ему не приходится напря­
гать голос, чтобы быть услышанным. Его поймут с полу­
слова.
Совершенно иначе написаны статьи, которые Илья
Григорьевич регулярно посылал через Информбюро за­
рубежным газетам и агентствам: французской «Марселье­
зе», американским Юнайтед Пресс и «Ныо-Йорк тайме»,
английским «Ныос кроникл» и «Ивнинг стар» и многим
другим газетам, выходившим в Стокгольме, Бейруте, Каи429

ре и т. д. Голос другой — неторопливый, убеждающий, на­
пряженный. Задача другая: второй фронт.
По самым скромным подсчетам, для зарубежных изда­
ний он написал свыше трехсот статей. Рукописи их счита­
лись потерянными. В настоящее время они обнаружены в
архиве Эренбурга, и журнал «Вопросы литературы» (№ 5
за 1970 год) оказал бесспорную услугу истории советской
публицистики, напечатав некоторые из них на своих стра­
ницах (публикация Л. Лазарева).
Статьи расположены в хронологическом порядке — от
июля 1941-го до января 1945-го. Это — хронология терпе­
ния, мужества, упорства и снова терпения.
Все пригодилось Эренбургу для этих статей — не толь­
ко опыт испанской войны, не только глубокое понимание
психологии зарубежного читателя, не только знание запад­
ноевропейской истории, ее поэзии и живописи. Статья от
10 июня 1943 года представляет собой тройной анализ. По­
зиции иностранных обозревателей, ломающих головы над
загадкой: почему немцы до сих пор не начали наступле­
ния в России? Политики близкого прицела как характер­
ной черты гитлеризма. Морального состояния вооружен­
ного советского народа, который «в дни затишья мечтает о
боях... Кипит возмущенная совесть России... Если на ве­
сах истории что-либо значат чувства, если весит не только
золото, но и кровь, если совесть имеет право голоса на со­
вещаниях государственных деятелей, то веско прозвучит
слово России: пора!»
Для зарубежного читателя не могли пригодиться «бы­
строта и натиск», стремительность пулеметной очереди,
расчет на понимание с полуслова. Надо было растолко­
вать, трезво объяснять, расчетливо доказывать. Надо было
умело сражаться с немецкой пропагандой, пугавшей со­
юзников «призраком коммунизма».
Мнимая «тайна» русского сопротивления, роль само­
внушения в немецком упорстве, уверенность в том, что фа­
шисты, предвидя военный разгром, уже думают о ревапше,
чувство времени как необходимая черта полководца — вот
малая доля в том охвате, который связывает эти статьи.
Они написаны с блеском. «Откуда у русских солдаты? Это
все равно что спросить, откуда в России люди». Вся статья
от 14 января 1943 года пронизана этим рефреном, вдохно­
венным и трезвым, как стук метропома во время тревоги в
годы ленинградской блокады.
430

9

Последние годы мы часто бывали у Эренбургов, про­
водили у них вечера, а летом ездили в Новый Иерусалим,
на дачу. В моей памяти эти вечера соединяются, сплета­
ются, и, хотя каждый нз них был зеркальным отражением
времени, разделить пх немыслимо, да и не нужно. Еже­
дневное, обыкновенное скрещивалось в наших разговорах
с мировым, особенным, необычайным. Но, может быть, са­
мым важным было то, что эти вечера происходили в эренбурговском доме.
На первый взгляд он мог бы показаться музеем или
картинной галереей — так много в нем первоклассных про­
изведений искусства. Ложное впечатление! Почти все эти
произведения связаны с личными отношениями — с друж­
бой, уважением, признательностью, признанием. Бесцен­
ные холсты, рисунки, керамику, скульптуру дарили дру­
зья. И эта дружба продолжалась годами, десятилетиями,
всю жизнь. В описании этой коллекции не найдется, к со­
жалению, места для тех трогательных, значительных, а
иногда и забавных воспоминаний, которые можно было
услышать лишь из уст самого Эренбурга. На варшавской
встрече сторонников мира Пикассо за чашкой кофе на­
бросал карандашом черта, который радостно встречает
Эренбурга (в переписке Пикассо в шутку называл себя
Чертим — прозвище, которое дал ему Эренбург). На бу­
мажной салфетке остался оттиск, который хозяин кафе
продал за крупную сумму.
Свидетельство другой встречи с Пикассо — раскрашен­
ные фотографии, в которых он несколькими беглыми, под­
черкнуто грубыми линиями надел на Эренбурга цветной
цилиндр, а себя изобразил с бородой и вкольчуге.
Единственная коллекция, которую Илья Григорьевич
собирал (в молодости), была коллекция трубок —о ней он
написал свою широко известную книгу. Бесценные произ­
ведения искусства привела в его дом сама жизнь.
Хозяин этого дома должен был обладать глубокими по­
знаниями, безошибочным вкусом, талантом человечности,
который привлекал к нему сердца людей, нуждавшихся в
нравственной опоре.
II еще одно: жизнь меняет людей. Одни намеренно ста­
вят между собой и жизнью невидимый заслон, обходят
ее — так легче избежать ошибок. Заботясь о своей внут­
ренней неприкосновенности, они не замечают роковых пе431

ремен в собственном сознании, перемен, ведущих к непо­
движности, окостенению.
Эренбург всегда шел на приступ, любое из его произ­
ведений — будь то политическая статья, очерк, роман —
было нападением. Вот почему он всегда оставался самим
собой. Его крупно прожитая жизнь требовала последова­
тельности, единства. На своем шестидесятилетии он про­
чел подпольную листовку, написанную им, когда ему было
шестнадцать лет.
— Я готов,— сказал он,— и теперь подписаться под
каждым ее словом.
10

Он был превосходным рассказчиком, спокойным, не­
торопливым, по отнюдь не стремившимся «приковать» слу­
шателя,— напротив, ничуть не заботившимся об успехе
своего рассказа.
Так, однажды Илья Григорьевич полтора часа расска­
зывал о какой-то несчастной женщине, обратившейся к
нему как депутату Верховного Совета. Мало было редкой
памяти, чтобы запомнить каждую подробность этой исто­
рии. Так говорят о сестре, о близком друге. Все интересно,
все важно — и вовсе не только потому, что это была дей­
ствительно необыкновенная история, вобравшая в себя
всю мировую сутолоку, все несбывшиеся надежды, все
грустные сны неудавшейся жизни. Для Эренбурга в этой
истории, как в осколке зеркала, отразилась картина века.
В другой раз он стал рассказывать, как он нашел сво­
его друга Савича в деревушке под Фигерасом в последние
дни проигранной испанской войны,— и мы своими глазами
увидели комнату в крестьянском доме, ярко освещенную
пламенем огромного камина, в который Савич швырял
русские книги. Психологический портрет Савича, комнат­
ного, тихого человека, который оказался в испанской вой­
не храбрейшим из храбрых, был дан пространно, с юмо­
ром, легко, блестяще. Ощущение «пропади все пропа­
дом», презрение к опасности — все было в этом изображе­
нии страстного книжника, сперва с отчаяньем, а потом
с детским увлечепием швырявшего в огонь книгу за
книгой. Мне дорого минутное сожаление, с которым Са­
вич, помедлив, швырнул в огонь мой роман «Два капи­
тана».
432

— Не оставлять же фашистам!
Да, Эренбург был собеседник, помогавший, а иногда
и заставлявший вглядываться в себя, постигший ред­
кое и драгоценное искусство — ставить себя на место
других.
Вот почему «Люди, годы, жизнь» оказались для меня
чем-то вроде продолжения его рассказов. Разумеется, я
узнал и очень много нового. Кинокадры, остановившиеся
перед беспощадно внимательным объективом, сменяются
размышлениями, так или иначе связанными с мыслью,
пронизывающей книгу: «Приподымая занавеску испове­
дальни, скажу, что книга «Люди, годы, жизнь» родилась
только потому, что я сумел в старости осуществить ска­
занные мною давно слова — победить то, что сделала со
мной жизпь, и если не родиться заново, то найти достаточ­
но сил, чтобы идти в ногу с молодостью». В книге десятки
портретов — Пикассо, Модильяни, Бальмонт, Жолио Кю­
ри, Бабель, Панаит Истрати, Маркиш, Фальк, Мате Залка,
Кольцов, Пастерпак, Алексей Толстой,— всех не перечис­
лишь. Люди войны, труда, науки. Портреты, занимающие
целые главы, сменяются контурами, беглыми рисунками —
и это не поспешность, а манера.
Но больше всего — встреч с самим собой, со своим дет­
ством в Киеве, с революционной юностью, с Парижем и
поисками призвания. Автопортреты — беспристрастны.
Сопоставление взглядов, впечатлений, своего места в раз­
ные эпохи истории показалось бы утомительным, если
бы не было тесно связано с неукротимой жаждой новиз­
ны, заражающей читателя и объясняющей мировой успех
книги.
«Время проходит? — гласит печальная мудрость Тал­
муда.— Время стоит. Проходите вы».
Эренбург был живым отрицанием этой мысли. Движе­
ние времени он ощущал физически, как те редко встре­
чающиеся люди, которые, не глядя на часы, определяют
время. Его историзм веществен, заземлен. Он не стремит­
ся к обобщениям, более того — он их избегает. Он убеж­
ден, что любые доктрины, как бы они пи были бесспорны,
не могут избегнуть доброго и строгого судьи — человече­
ского сердца. Он знает, что жизпь опрокидывает любые
предсказания, а история — умнее наших размышлений
о пей...

433

ПЕТРОГРАД, 1921

1

«Серапиоповы братья» собирались каждую субботу в
комнате Михаила Слонимского в Доме искусств. Впослед­
ствии Ольга Форш назвала этот дом «Сумасшедшим ко­
раблем» и рассказала о странной жизни его обитателей,
полной неожиданностей и вдохновения 1. Но ничего стран­
ного не находил в этой жизни студент-первокурсник, хо­
дивший с поднятой головой по еще пустынному, осенью
двадцатого года, Петрограду. Еще бы не гордиться! Он
только что приехал из Москвы, где чуть ли не ежедневно
бывал в знаменитом «Стойле Пегаса». Он неоднократно
видел Маяковского, Есенина. Он сам писал стихи — очень
сложпые, как ему казалось. Однажды ему случилось даже
побывать у Апдрея Белого, который показал только что
вышедшие «Записки мечтателя» и говорил с ним так, как
будто он, мальчик, едва окончивший школу, был одним
из этих мечтателей, избранников человечества и поэзии.
Очевидно, совсем другое пришло в голову Юрию Тыня­
нову, другу моего старшего брата, приехавшему в Москву
по командировке Коминтерна, где он работал в те годы
переводчиком. Найдя меня среди бледных, прекрасно оде­
тых молодых людей, называвших себя поэтами и носив­
ших в наружном кармане пиджака порошки с кокаином,
он испугался за меня и убедил переехать к нему в Пет­
роград.
Сам не знаю, почему мне пришлась по душе эта мысль.
Может быть, потому, что город Пушкина, Петра, Медного
всадника, декабрьского восстания был одним из тех горо­
дов, которые стоило завоевать, тем более что в Москве мне
не удалось добиться признания даже той маленькой поэти­
ческой группы, которая называлась — не помпю — или
«Зеленое кольцо», или что-то в этом роде и в которую вхо­
дили самые разнообразные люди, в том числе даже буду­
щий известный врач-гинеколог.
Стремясь приблизить необычайные события, которые
непременно должны были произойти со мной, я поступил
одновременно в университет п в Институт живых восточ­
ных языков. Мне хотелось стать дипломатом. Меня не пу­
гала смерть Грибоедова и нравилась жизнь Мериме. Миро1 См.: «Жизпь искусства», 1924, № 27.
434

вая революция приближалась. Я видел себя произносящим
речь в Каире, в мечети Аль-Азхар, на конгрессе освобож­
денных восточных народов. В свободное от государствен­
ных дел время я намеревался писать стихи или, может
быть, прозу.
Словом, литературная Москва еще стояла в моих гла­
зах, когда я впервые появился в маленькой, пропахшей
дымом комнате Михаила Слонимского в Доме искусств,
нимало не напоминавшем «Стойло Пегаса».
Преодолевая застенчивость, догадываясь, что я кажусь
замкнутым, надменным, вглядывался я в лица будущих
товарищей по литературе и жизни.
В комнатке было очень тесно. Люди сидели на крова­
ти, па окне. Юноша с каштановыми вьющимися волосами,
присев па корточки, колол кухонным ножом и подбрасы­
вал в «буржуйку» чурки.
Одип из моих новых товарищей — красивый человек,
худощавый, высокий, с правильными чертами лица, кото­
рое запоминалось сразу,— показался мне старше других.
Светлые глаза его были широко открыты, а когда он вдруг
вступал в разговор, раскрывались еще больше, хотя это
было уже почти невозможно. Это был Федин.
Другой мой новый знакомый — невысокого роста, с
бледным, матовым лицом, державшийся прямо, с воепной
выправкой,— мягко усмехаясь, изредка вставлял в общий
разговор какое-нибудь ироническое и вместе с тем дышав­
шее добротой и простотой замечание. Это был Михаил Зо­
щенко.
Меня привел Виктор Шкловский, представив не по
имени, а названием моего первого и единственного расска­
за — «Одиннадцатая аксиома», о котором, по-видимому,
знали будущие «Серапиоповы братья». Потом он ушел, а
я откинулся в угол кровати и стал песколько пренебрежи­
тельно, как это и полагалось столичному поэту, прислуши­
ваться к разгоравшемуся спору. В нем принимали участие
все, кроме плотного молодого человека в гимнастерке и
солдатских английских ботинках с зелеными обмотками,
который молча слушал, склонив большую голову набок.
Это был Всеволод Иванов. Главными противниками были
Федин и юноша, разжигавший «буржуйку»,— Лев Лунц,
как я узнал вскоре. Это был спор, не похожий на споры
молодых московских поэтов, в которых было что-то слу­
чайное, менявшееся от месяца к месяцу. Здесь — это я по­
чувствовал сразу — спор шел об основном.
435

Со всей страстью, в которой трудно было отличить
убеждение от литературного вкуса и которая тем не менее
двигала в бой целые полки неопровержимых (как мне
тогда казалось) доводов, Лунц нападал на Федина, слу­
шавшего его терпеливо, не перебивая.
Знаменитый тезис, над которым в то время подсмеива­
лись формалисты,— сначала что, то есть сначала содержа­
ние, а потом как, то есть форма,— лежал в основе концеп­
ции Федина, и он умело превращал его из оружия оборо­
ны в оружие нападения.
В его книге «Горький среди нас» изложено содержание
этого спора, под знаком которого прошли наши «субботы»
1921 года:
«Стычка была жестокой. Истина сидела где-то в углу
комнаты, ухмыляясь за спинами «серапионов», поддержи­
вавших Лунца или соблюдавших нейтралитет.
Спор велся так.
Лунц говорил: русская проза перестала «двигаться»,
она «лежит», в пей ничего не случается, не происходит, в
ней либо рассуждают, либо переживают, но не действуют,
не поступают, она должна умереть от отсутствия кровооб­
ращения, от пролежней, от водянки, она стала простым
отражением идеологий, программ, зеркалом публицистики
и прекратила существование как искусство; спасти ее мо­
жет только сюжет — механизм, который ее расшевелит,
заставит ходить, совершать волевые поступки. Традиция
сюжета находится на Западе, мы должны привести эту
традицию и оплодотворить ею нашу лежачую прозу, по­
боров в себе пошлую, внушенную литературными дядями
боязнь перед романом приключений, учась у того писа­
теля, который владеет секретом действия, будь то Стерн
или Дюма, Стивенсон или Конан Дойль, и нечего брать
русскую литературу под защиту, она настолько велика,
что в защите не нуждается, ограждать ее от западного со­
седа — значит обречь на повторение пройденного, а вели­
кое, будучи повторено, перестает быть великим. Поэтому
наш девиз — на Запад!..
Я говорил так: мечта литературы состоит не в том, что­
бы размножать книжные образцы, все равно какие — за­
падные или русские, важно — к чему будет приложен ме­
ханизм той или другой традиции, ибо ничего не получит­
ся, если мы, ради придания подвижности русской прозе,
заставим Обломова ездить на трамвае... Материал литера­
туры есть чувство, и все дело в том — обладаешь ли чув436

ством, которое хочешь выразить, какими средствами ты
этого достигаешь — безразлично — с помощью прослав­
ленного сюжета или с помощью презренной риторики,—
все средства хороши, и они, во всяком случае, хороши в
«Пиковой даме» и в «Портрете», хотя эти повести — в пря­
мом родстве с якобы бессюжетной русской прозой. И так
как чувство всегда идет в ногу с временем, всегда совре­
менно, то нельзя себе представить в наше время писа­
теля без страсти ко всему создаваемому революцией.
Поэтому сначала нами должно быть во всей глубине по­
нято, что мы хотим сказать, тогда мы найдем, как надо
сказать...» 1
Первый вечер, который я провел среди новых друзей,
потом смешался с воспоминаниями о других вечерах, быть
может не менее интересных. Но это был вечер перехода к
новой, еще неведомой жизни — вот черта, которую я по­
чувствовал смутно, но верно.
Мы возвращались после первого серапионовского со­
брания с Константином Фединым, с Елизаветой Полон­
ской. Петроград, уже опустевший, хотя еще только проби­
ла полночь, лежал перед нами пустой, геометрически точ­
ный. С жадностью юноши, начитавшегося Пушкина,
всматривался я в этот город, который полюбил на всю
жизнь2.
2

Лев Лунц не вошел, а стремительно влетел в лите­
ратуру, легко перешагнув порог распахнувшейся двери.
Одновременность произведений — от трагедии до фельето­
на — нисколько не мешала ему. Талантливый студент, вла­
девший пятью языками и чувствовавший себя во француз­
ской, испанской, немецкой литературах как дома, он смело
пользовался своими знаниями — и, может быть, именно
здесь, в свободе обиходности, с которой эти знания участ­
вовали в создании его произведений, следует искать ключ
1 К. Феди н. Горький среди нас.— В кп.: Копст. Федин.
Собр. соч. в 10-тп томах, т. 10. М., «Художественная литература»,
1973, с. 77.
2 О литературной жизни Ленинграда и о моем участии в ней
я гораздо подробнее и точнее рассказал в последней части моей
книги «Освещенные окпа» — «Петроградский студент». См. т. 7
паст. Собр. соч.
437

к его творчеству, цельному, несмотря на всю разносторон­
ность. Такие трагедии, как «Вне закона» и «Бертран де
Бори», с их неожиданностями, с подчеркнутым, но ничуть
не смешным героизмом, с острыми поворотами, мнимыми
случайностями, шиллеровскими преувеличениями, мог на­
писать только человек, проникнутый пониманием законов
успеха.
«Вместо театра настроений, голого быта и голых фоку­
сов я пытался дать театр чистого движения. Быть может,
получилось голое движение — не беда. Мелодрама спасет
театр. Фальшивая литературно, она сценически бессмерт­
на! А для меня сценичность важна прежде всего!» —
писал он в послесловии к «Бертрану де Борну».
О Лунде можно сказать, что он испытывал беспре­
станное чувство счастья от самого факта существования
литературы. Этот факт (в котором действительно есть не­
что удивительное, если взглянуть на него глазами юноши,
открывшего в себе возможность писать трагедии, статьи
и рассказы) был для него неизменной праздничной реаль­
ностью, к которой он таки не успел привыкнуть за свою
недолгую жизнь.
После окончания университета, получив научную ко­
мандировку в Испанию, он заехал к родителям в Гамбург.
Он умер двадцати трех лет. Одно из его последних произ­
ведений называется «Путешествие на больничной койке».
Его неизменно поддерживали ободряющие письма Горь­
кого, который написал после его смерти трогательный нек­
ролог: «Лунц был одарен бесспорным талантом драматур­
га. Живи он и работай — думалось мне — и русская сцена
обогатилась бы пьесами, каких не имеет до сей поры»
(«Беседа», 1924, № 5). В другом некрологе, принадлежа­
щем К. Федину, отразилось чувство горестной утраты,
охватившей всех друзей Лунда. «На его долю выпала же­
стокая смерть: он был прикован к постели, не мог дви­
гаться, а вся его жизнь была в движении. Он всегда торо­
пился, спешил. Слова его едва успевали за мыслью, а смех
не мог угнаться за воображением... Неспокойный, стреми­
тельный, мчащийся Лунц перенес свой темперамент из
жизни в искусство. Он ожесточенно раскачивал «правую
фракцию» «Серапионовых братьев», где еще сильны были
тенденции статичного русского рассказа».

438

3

Полпая, безусловная откровенность была главным
двигателем дружбы между Лунцем и мною — двигателем,
потому что это была развивавшаяся дружба. Мы оба ду­
мали, что сюжет — это единственный, проверенный столе­
тиями механизм, с помощью которого можно вытащить
прозу из «болота» орнаментализма. Но вкусы у нас были
разные. «Голое движение», которым он был готов на ху­
дой конец воспользоваться, меня не устраивало. Я и тогда
не любил детективпых романов, которые надо решать, как
кроссворд, или, в лучшем случае, раскладывать, как
пасьянс.
Повороты, неожиданности, острые столкновения—-весь
инвентарь сюжетного романа не интересовал меня сам по
себе. Сценичность во что бы то ни стало казалась мне в
трагедиях Лунца «обреченной на успех», по не двигаю­
щей вперед нашу драматургию. Я считал, что ему нс хва­
тает вкуса.
Случалось, что, оставаясь вдвоем, мы спорили с боль­
шим ожесточением, чем на «субботних встречах». Но это
были споры двух юношей, которые даже не подозревали
(или только догадывались), как они нужны друг другу.
Лунц был стремителен, находчив, остроумен. Его пыл­
кость обрушивалась, обезоруживала, увлекала. «Редкая
независимость и смелость мысли» (о которых Горький на­
писал в некрологе) были эталоном его мировосприятия —
иначе он не мог работать и жить. К смелости мысли сле­
дует прибавить застенчивость чувства. Я помшо наши раз­
говоры о любви — как обоим смертельно хотелось влю­
биться. Почему-то это стремление (или самое понятие
любви) называлось у нас «Свет с Востока». Когда я воз­
вращался после студенческих каникул, которые проводил
у матери в Пскове, мы обменивались последними сведе­
ниями, касавшимися «Света с Востока». Сведения были
неутешительными. Влюбиться не удавалось...
Лунц заболел, когда он был в разгаре работы. Он был
довольно крепок, плотен, среднего роста, кудряв. Жизнь
так и звенела в нем, когда странная, до сих пор не разга­
данная болезнь накинулась на него злобно, свирепо. Он и
отбивался свирепо. Он не терял надежды, что ему удастся
в конце концов сломить ее. Все черты его исключительно­
сти выразились отчетливо, резко — теперь, когда надо бы439

ло спешить. On переписывался с Горьким, с «братьями» —
и работал, работал. На больничной койке был написан сце­
нарий «Восстание вещей», в котором вещи, одушевленные
гениальным ученым, восстают против человека. Сценарий
и теперь, в наши дни, представляется мне счастливой паходкой для талантливого режиссера. Он полон предвиде­
ний, пророческих предсказаний.
4

В тогдашних представлениях Лунца (и моих) между
«орнаментализмом» и стоячей прозой стоял знак равенст­
ва — сюжет автоматически расползался под натиском
цветных, раскрашенных слов. Это доказывается в рецен­
зии Лунца на книгу Вс. Иванова «Седьмой берег» («Кни­
га и революция», 1923, № 1). В маленькой рецензии инте­
ресно все — и полное, безоговорочное признание таланта
Иванова как стилиста, и резкости, казалось бы немысли­
мые между близкими друзьями. И последовательно дока­
занная мысль, что «превосходный язык Иванова», «уменье
владеть диалогом», «портретность», все бесспорные досто­
инства его прозы плохи тем, что их слишком много: «...На
стихийном движении самого материала Иванов дает заме­
чательные портреты своих героев, и эти живые герои сами
уже знают, что им делать,— писатель идет за ними. Не он
владеет материалом, а материал им».
Только рассказу «Дитё» Лунц отдает должное, как
произведению, в котором стихия языка не мешает ориги­
нальному развитию сюжета. Все остальные рассказы, по
его мнению, не удались потому, что «Вс. Иванов не знает
элементарнейшего построения фабулы, не умеет развить
даже одного мотива». Этот недостаток становится особен­
но ощутимым в романах «Цветные ветра» и «Голубые пе­
ски»: «Роман требует интриги, законченной и строгой.
Язык, образ, описания, как бы хороши они ни были,—
утомляют, надоедают... «Цветные ветра» и особенно «Го­
лубые пески» — неудобочитаемы. Даже стихийные их ге­
рои, с прежним мастерством написанные, теряются, забы­
ваются. По-прежнему хороша каждая страница, каждая
фраза, каждое слово, но все вместе однообразно и скучно
до зевоты».
Кстати о резкости. Это написал один из «Серапионовых
братьев» о другом — не высказался в запальчивом споре,
440

а напечатал в журнале, который редактировал третий из
«братьев» — К. Федин.
Не помню, как отнесся к этой рецензии Вс. Иванов.
Думаю, что он прошел мимо нее, не заметив. Он почти не
вмешивался в наши споры. Мудрое спокойствие, которым
он отличался подчас, давало нам повод сравнивать его с
Буддой.
В наше время совершенно ясно, как ошибался Лунц,
пытаясь оцепить начинавшийся сложный путь Вс. Ива­
нова с позиций страстного приверженца сюжетной прозы.
В 1922 году исполнилось столетие со дня рождения
Эрнеста Теодора Амадея Гофмана, и, хотя над мнимой
близостью нашего ордена к великому немецкому писате­
лю подшучивали и мы сами, и наши «гостишки», мне было
поручено выступить с речью, посвященной этой дате. «Го­
стишки», кстати сказать, смеялись едко. В одном из шу­
точных стихов, которые Тынянов читал на серапионовских годовщинах, были такие строки:
Пиша в неделю пять романов
Про азиатов и...
Из оных Всеволод Иванов —
Чистейший Гофман Амадей.

Понятно, почему серапионы поручили именно мне вы­
ступить с этой речью. Не ощущая никакой зависимости от
Гофмана, я считался —и, вероятно, не без оснований —
гофманианцем.
Вот эта речь. Главное ее достоинство: краткость. Обой­
ти ее — значило бы пренебречь единственной данью ува­
жения, которую Серапионовы братья отдали своему вооб­
ражаемому патрону.
«Серапионовы братья и почтенное сообрание! На нашу
долю выпала высокая честь первыми в России отметить
торжественным заседанием память Э.-Т.-А. Гофмана. На­
званием его произведения мы полтора года тому назад
наименовали наше содружество. Сегодня мы должны быть
подлинными Киприаном, Отмаром, Лотаром, Теодором,
Винцентом и Сильвестром, чтобы достойно помянуть чело­
века, некогда создавшего их. Это лежит прежде всего на
нашей обязанности, ибо, несмотря на то, что лишь немно­
гие из нас считают Гофмана своим учителем, именно мы
обязаны напомнить, что снова пришло время, когда значе441

пие его, которое в свое время оценили не только Пушкин
и Гоголь, но Герцен и Достоевский, с каждым днем все
более возрастает.
В чем высокое призвание Гофмана? У нас его считают
сказочником и, подобно Диккенсу, Стивенсону и другим
великим писателям Запада, назначили служить забавой
детям. В этом есть какая-то своеобразная мудрость. Детям
свойственна способность к мгновенным переменам в вос­
приятии окружающего, а это всегда было характерной
чертой творчества Гофмана. Его понимали по-разному.
Искали в нем отражение жизни его времени — и находи­
ли. Искали тончайший философский смысл — и находили.
В его фантасмагориях находили реальность, а в реально­
сти — игру воображения. Но он принадлежит к числу тех
писателей, которых стали изучать, прежде чем внима­
тельно прочитали. Дирижер, композитор, карикатурист,
декоратор, судебный советник, музыкальный критик, пья­
ница, великий враг пошлости, он доказал, что магия неве­
роятного живет рядом с нами. И черная, прибегавшая к
помощи дьявольских сил, и белая, основанная на божест­
венном вдохновении. Белинский недаром назвал его «од­
ним из величайших немецких поэтов, живописцев неви­
димого внутреннего мира, ясновидцем таинственных сил
природы и духа, воспитателем юношества, высшим идеа­
лом писателя для детей».
Где найти ту психологическую или философскую
меру, которая помогла бы нам оценить удивительную спо­
собность Гофмана к «смещению» — ту способность, кото­
рая мгновенно превращает реальность в поэтический
сон, а сон — в прозаически скучную жизнь?..
Ансельм хватается за ручку двери, но это вовсе не
ручка двери —- это рожа, которая корчит страшную гри­
масу, у которой изо рта пышет огонь. В детстве я встретил
в цирке фокусника, в котором без труда узнал Перигринуса Тисса. Он был в чулках, в блестящем зеленом костю­
ме. Он подкидывал трость, которая в воздухе превраща­
лась в змею, а по рыжему клоку его волос, падавших на
квадратный набеленный лоб, медленно полз Повелитель
блох со скипетром в маленьких лапках и с бриллиантовой
короной на голове. Я обознался, придумал, вообразил? Не
все ли равно? В любом случае мне помог Эрнест Теодор.
А теперь мне двадцать лет, и я стою перед вами, Серапио­
новы братья. Но не кажется ли вам, что не я, а монах
Медард, испивший сатанинский эликсир, стоит перед ва442

ми? Не кажется ли вам, что наше почтенное собрание со­
стоит из архивариусов, сапожников, бочаров, из нежных
фрейлейн и добродетельных фрау? Все сущее представля­
ется кажущимся, достаточно и двух измерений, чтобы
понять планиметрический гофмановский мир. Его герои
написаны черным по белому, а ведь силуэт — мне всегда
казалось, что это именно так,— непременно должен дви­
гаться по прямой, а поворачиваться под прямым углом. Он
лишен объема. Так написана «Принцесса Брамбилла», в
которой раздвоение героя повлекло за собой раздвоение
мира. Я читал эту повесть с карандашом в руках, ища ее
скрытый смысл, пытаясь уловить закулисный строй, в ко­
тором Гофман спрятал философию своей эпохи. Напрасно!
Читая Гофмана, надо одновременно слушать его, как слу­
шают музыку, а слушая музыку, думают о своем.
Это далеко не все, что следовало бы сегодня сказать о
Гофмане. Но мне кажется, что мы должны закончить этот
вечер не здесь, в почтеннейшем Доме искусств, а там, где
один из нас снова покажет нам неподражаемое искусство
палпвать восемь рюмок одним плавным движением руки.
Ведь именно так поступил бы на нашем месте Гофман!»
Место, где я предложил закончить паш вечер, был ка­
бачок Гулисова на Невском проспекте. Там, после наших
субботних встреч, мы, случалось, засиживались допоздна.
Это было время, когда мы еще придумывали прозвища,
а встречаясь, говорили шутя вместо приветствия: «Здрав­
ствуй, брат. Писать очень трудно».
Прозвища были забавные: Груздев — «отец настоя­
тель», Никитин—«брат летописец», Слонимский—«брат
виночерпий», Иванов — «брат алеут», а я—«брат алхи­
мик». Федин в книге «Горький среди пас», дополняя спи­
сок прозвищ, дает другие варианты. Никитин — «брат
ритор». Шкловский — «брат скандалист» — это одно дока­
зывает, что придуманные имена не привились в нашей
маленькой группе.
Напрасно просил я своих товарищей преисполниться
глубоким значением Гофмана. Напрасно со всей энергией
двадцатилетие го мальчика, стремившегося увидеть мир не
таким, каков он был в действительности, старался пере­
дать поразившие меня впечатления от «Эликсира сатаны»
и «Принцессы Брамбиллы». Серапионовы братья были
бесконечно далеки от гофмановских «Серапионовых брать­
ев». Это были люди, прошедшие войну, видевшие револю­
цию или участвовавшие в ней и думавшие не о превраще443

ниях реального мира в нечто фантастическое, а о том, что­
бы отразить этот реальный мир в своих произведениях.
Но в наших отношениях действительно было нечто
гофмановское или, по меньшей мере, трогательное: друж­
ба, украсившая жизнь и сохранившаяся на долгие годы.
Тем сильнее и тем поразительнее она была, что между
нами очень рано определилось несходство вкусов, намере­
ний, ожиданий. Лунц писал: «Мы не члены одного клуба,
не коллеги, не товарищи, а братья. Каждый из нас дорог
другому, как писатель и как человек. В великое время, в
великом городе мы нашли друг друга... Один брат может
молиться богу, а другой дьяволу, но братьями они оста­
нутся. И никому в мире не разорвать единства крови род­
ных братьев».
Лунц оказался не лучшим из предсказателей. И всетаки он был прав. Я не знаю другой литературной группы,
члены которой так долго чувствовали бы себя связанными
отношениями, основанными на благодарных воспомина­
ниях, счастливо соединившихся с любовью к литературе.
ЗАТЕЙЛИВОЕ СЛОВО

Доклад «Леонов и орнаментализм» начался с попыт­
ки представить в одной общей панораме все стилистиче­
ское разнообразие прозы двадцатых годов.
По мнению докладчика, можно было наметить по мень­
шей мере три направления:
1. Так называемое «орнаментальное», основанное на
сложной, «украшенной», иногда подчеркнуто ритмизован­
ной фразе.
2. Сюжетно-смысловое, в котором художественная
ткань стремится к экономному, реалистическому, контур­
ному слову, в конечном счете прямо связанному с темати­
ческой задачей.
3. Сказ, стилистический строй, приближающийся к
разговорной речи и выдвигающий на первый план фигуру
рассказчика, выдуманную или подлинную.
Особое место докладчик отводил стилизации как явле­
нию вторичному, подменяющему любую из перечисленных
стилистических установок.
— Остановимся па орнаментализме,— сказал доклад­
чик,— и попытаемся прежде всего определить его проис­
хождение. Орнамент (согласно энциклопедии Брокгауза и
444

Ефрона) представляет собою «изображение, употребляе­
мое для придания красивого вида изделиям всякого рода...
Из самого назначения орнамента вытекают главные тре­
бования, которым он должен удовлетворять: необходимо,
чтобы он не имел самостоятельного значения, был вполне
подчинен украшаемому им предмету... не затемнял собою
их общей формы и расчленений, а только скрывал их на­
готу, уничтожал их монотонность и чрез то возвышал эсте­
тическое значение предмета». Думаю, что в известной
мере это определение можно отнести к нашей «орнамен­
тальной» прозе.
Еще Пушкин писал: «...что сказать об наших писате­
лях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи
самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу до­
полнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не
скажут дружба, не прибавя: сие священное чувство, коего
благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано по­
утру — а они пишут: едва первые лучи восходящего солн­
ца озарили восточные края лазурного неба — ах, как это
все ново и свежо, разве оно лучше потому только, что
длиннее.
Читаю отчет какого-нибудь любителя театра: сия юная
питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол...
боже мой, да поставь: эта молодая хорошая актриса — и
продолжай — будь уверен, что никто не заметит твоих вы­
ражений, никто спасибо не скажет» h
— Символисты,—утверждал докладчик,—обошли да­
лекую от «орнамента» прозу Бунина и Куприна и попы­
тались отказаться от классического, в широком смысле
слова, стиля. У их последователей слово, как таковое, ста­
ло хозяином прозы. В «Цветных ветрах» Всеволода Ива­
нова не кажутся странными, например, следующие стро­
ки: «Лошадь боится седобородого — песет. Топор за поя­
сом, лошадь за поясом. Разве удержишь?» Где-то в дру­
гом месте за поясом оказывается телега.
Причем любопытно, что эта безоглядность вовсе не го­
ворит об отсутствии выбора, то есть о том, что писатель
останавливается па первом попавшемся слове. Без этой
безоглядности «Партизанские повести» Вс. Иванова мно­
гое потеряли бы в своей выразительности. Важно другое:
она немыслима в прозе Чехова или Бунина.
1 А. С. Пушкин. О русской прозе.-- Цит. по: А. С. Пу шк и н. Собр. соч. в 10-ти томах, т. 6. М., «Художественная литера­
тура», 1976, с. 227,
445

Особенно интересны в свете этих соображений поиски
Леонида Леонова.
В «Петушихинском проломе» за словесной «липко­
стью» просвечивает символика, претендующая на глуби­
ну. В «Записях некоторых эпизодов, сделанных в городе
Гогулеве Андреем Петровичем Козякиным» на первый
план неожиданно выходит фигура рассказчика, перебра­
сывающая нас из «орнаментального» в «сказочное» на­
правление. Эта повесть Леонова — результат щедрости его
дарования и одновременно некоторой неопределенности
избранного им пути.
В заключение докладчик высоко оценил «Туатамур» —
произведение, в котором «орнамент как бы перешагнул
через самого себя».
Первый оппонент. Цветистая, похожая на под­
солнечник, нарядная фраза гуляет по нашей литературе.
Строгий композиционный строй рухнул, на его месте ста­
ла подниматься, как на дрожжах, вязкая словесная опара.
Что же касается доклада, то в нем нет ни Леонова, ни
«орнаментализма». Леонова нет потому, что автор остано­
вился лишь на трех его ранних произведениях, обойдя
«Барсуки» и даже не упомянув о только что вышедшем
«Воре». А «орнаментализма» нет потому, что в нашей ли­
тературе просто не существует подобного направления.
И докладчик сам доказал это, разбирая повесть «Туата­
мур», которая действительно принадлежит к лучшим про­
изведениям Леонова. Он заявил, что повесть хороша, по­
тому что «орнамент в ней как бы перешагнул через само­
го себя». Знаменательно это «как бы»!.. А может быть,
все-таки не перешагнул? И действительно не перешагнул,
потому что, если орнаментализм существует, в «Туатамуре» он нашел блистательное воплощение. Повесть внут­
ренне музыкальна, в ней много татарских слов, и они сво­
бодно ложатся в русский текст — прямое доказательство
того, что «украшение», если оно стоит на месте, ничему не
мешает.
Второй оппонент. В ранней прозе Леонова за­
тейливое слово как бы смотритея на себя в зеркало, лю­
буясь собой, подчас без малейших оснований. В ранних
вещах оно стремилось к рисунку — и этот рисунок радовал
свежестью и своеобразием. В романе «Вор» эта склонность
превратилась в риторику. Фразу Шкловского (из преди­
словия к «Zoo») — «тут книжка начала писать себя са­
ма»— можно отнести и к «Вору», потому что риторпче446

ская манера обладает сильнейшей инерцией, вторгаясь в
речь персонажей и лишая их внутренней связи.
Руководитель. Попытка докладчика охватить од­
ним взглядом общую картину прозы двадцатых годов во
всем ее стилистическом разнообразии кажется мне по
меньшей мере смелой. Это, конечно, только чертеж или
даже набросок чертежа, за которым трудно разглядеть
жизнь быстро развивающейся литературы. Нельзя, одна­
ко же, забывать, что это первая попытка.
Явпая или скрытая склонность к затейливому слову
была свойственна, без сомнения, еще скоморохам, и наив­
но считать эту склонность чертой литературного направ­
ления. Такого рода «орнаментализм» — скорее бытовое,
чем литературное явление. Оно характерно, кстати ска­
зать, для графоманов, полагающих, что писатель уже как
бы и не человек, а нечто более высокое — и, следователь­
но, должен не говорить, а «изъясняться».
Речь идет о другом — о стилевой структуре, не связан­
ной с обычной интонацией, стремящейся уйти от живой,
разговорной речи. Так работает Андрей Белый. Читая его
«Петербург», невольно удивляешься, каким образом жи­
вет и развивается истасканный, в сущности, сюжет рома­
на? Ответ: повелительный, гипнотизирующий стиль так
далеко уносит читателя от этой «истасканности», что он
не узнает ее, она преображена музыкой стиля. Недаром
же Белый писал: «Изжитые, избитые темы в позолоте ме­
тафор являют нам полет поэтической мысли» (цитирую
наизусть п, может быть, ошибаюсь). Но этого мало: невоз­
можно представить себе Аблеухова вне той ритмической
поступи, которая постоянно сопровождает его появление.
Конечно, именно этим открытием искусно воспользовался
Замятин, рисуя в «Островитянах» свою леди Яблоко и
других, вырастающих из стиля героев...
Переход от рассказа к роману — я говорю о «Воре» —
вообще далеко не прост. Количество страниц не признак
жанра. В романе другое смысловое пространство, и опре­
деляется оно пе объемом. Уверенность в том, что любой
новеллист может написать роман, ошибочна. Гончаров пы­
тался доказать это в письме к Тургеневу от 28 марта 1859
года: «Если смею выразить вам свой взгляд на ваш талант
искренне, то скажу, что вам дан нежный верный рисунок,
а вы порываетесь строить огромные здания или цирки и
хотите дать драму. Свое свободное безграничное, отведен­
ное вам пространство хотите вы насильственно ограничить
447

тесными рамками (курсив мой.— В. К.). Вам, как орлу,
суждено нестись над горами, областями, городами, а вы
кружитесь над селом и хотите сосредоточиться... над неви­
димыми для вас сверху внутренними чувствами, страстя­
ми семейной драмы... В этом непонимании своих свойств
лежит, по моему мнению, ваша ошибка. Скажу очень сме­
лую вещь: сколько вы ни напишете повестей и драм, вы
не опередите вашей Илиады, ваших «Записок охотника»,
там нет ошибок».
И дальше о «Дворянском гнезде»: «Между лицами нет
органической связи, многие из них лишние, не знаешь, за­
чем рассказываете историю барыни (Варвары Павлов­
ны)... автора занимает, очевидно, не она, а картинки, си­
луэты, мелькающие очерки, исполненные жизни, а не сущ­
ность, не связь и пе целость жизни...» 1
Заметим, что безграничное пространство рассказа Тур­
генев хочет, по мнению Гончарова, ограничить тесными
рамками романа. Представление о романе как объемном
произведении заставляет искусственно раздвигать эту
тесноту.

Дискуссия прошла в несколько сонной атмосфере, точ­
но разговор шел о чем-то полузабытом и едва ли нуждав­
шемся в воскрешении. Так и было. Для того чтобы восста­
новить атмосферу борьбы против «орнаментализма», надо
было вернуться к самому началу двадцатых годов. М. Зо­
щенко уже в 1922 году напечатал острую пародию, в ко­
торой высмеивал пе только стиль Вс. Иванова, но и ничем
не мотивированные поступки его героев.
Травы были пахучие и высокие, под брюхо лошади. От ветра
опи шебуршали, сладостно, как осока осенью, и припадали к земле,
кланяясь. Пахло землей и навозом приторно и тягуче.
У костра сидели два мужика и разговаривали:
— У-у, лешаки,— тихо сказал Савоська Мелюзга и матерно
сплюнул в сторону. Другой мужик, тоже Савоська, по прозвищу
Савоська Лю Юн-чапь, поправил костер и сказал строго:
— Да. Скажу я тебе, парень... Привязали мы этих человеков
к деревьям... За одпу ногу, скажем, к одной верхушке, за другую
к другой и отпустили. А кишка, парень, дело топкое, кишка от
натуги непременно рвется...

1 «Гончаров и Тургенев. По неизданным материалам Пушкин­
ского дома». Пг., 1923, с. 81.

448

Савоська Мелюзга потявулся у костра в сказал глухо:
—- Врешь?.. Ну, а как ты, парень, про бога думаешь? А?
Ах, гравы, травы! Горючий песок! Нерадостны прохожим го­
лубые пески, цветные ветра, кружевные травы...

В то время, когда мы заговорили на семинаре об «ор­
наментализме» (1927), «цветистая, похожая на подсол­
нечник, фраза» уже не гуляла по нашей литературе. Фа­
деев противопоставил ей подчеркнутую толстовскую про­
стоту в «Разгроме». Многие писатели сознательно стали
уходить от вычурной фразы. «Композиционный строй» не
только не рухнул, а стал набирать силу. Булгаков пора­
зил читателей своими фантасмагориями, написанными в
летящем, стремительном стиле. Недавно появившиеся Ба­
бель и Олеша казались уже привычными. Появился «Ти­
хий Дон» Шолохова, определились очертания докумен­
тально-психологической летописи гражданской войны.
Самое противопоставление орнамента и сюжетной про­
зы устарело. «Мы устали от одноцветных плоскостей, от
незадёвающих колес,— писал Ю. Тынянов.— Вот почему
так быстро стерся одноцветный лозунг, брошеппый два
года назад Львом Лунцем: «На Запад!»,— вот почему фа­
бульный роман перестает интересовать, как перестала уже
давно интересовать бесфабульная повесть» Ч
Новые явления, возникавшие одновременно, заранее
отменяли любую попытку объяснить их с ходу, поставить
в ряд. Литература развивалась сложно, быстро, противо­
речиво.
ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР

Дружеские отношения между Сера пионовыми бра­
тьями продолжались десятилетия. Годовщина возникнове­
ния группы —1 февраля 1921 года — вплоть до середины
шестидесятых годов отмечалась встречами, сердечными
телеграммами. Подчас спохватывались, вспоминая,— и
все-таки не забывали! Можно смело сказать, что «Орден»
украсил нашу литературную юность. Но когда же прекра­
тились наши встречи, наши споры, подчас кончавшиеся
1 Ю. Тынянов. Литературное сегодня.— В кн.: Ю. Н. Т ып я и о в. Поэтика. История литературы. Кино. М., «Наука», 1977,
с. 157.
15 В.’Капорин, т. 6

449

тем, что рукопись летела в огонь? Так, Зощенко сжег одну
из своих ранних повестей после того, как она была едино­
душно осуждена на «братстве». Так, после обсуждения мо­
его «Маленького романа», я провел бессонную ночь, мыс­
ленно отражая безжалостные нападения «братьев». Впо­
следствии я превратил его в рассказ, который даже в не­
узнаваемо преображенном виде доказывает, что мои това­
рищи были правы L
Выше я рассказал о первой встрече, оставившей острое
впечатление жизненного перелома. Теперь расскажу о по­
следней. Надо сознаться, что она полностью ускользнула
из моей памяти, хотя историки литературы точно датиру­
ют ею фактическое прекращение деятельности «Серапионовых братьев». А. Зайдман, недавно защитившая диссер­
тацию «Горький и „Серапиоповы братья44», сообщила мне,
что в архиве Института русской литературы в Ленинграде
(Пушкинский дом) хранится какая-то принадлежащая
мне «речь, не произнесенная на восьмой годовщине Орде­
на Серапионовых братьев». Я не только начисто забыл об
этой речи, но и теперь не могу припомнить, по какой при­
чине она была написана. Впрочем, кому-то из «братьев»
она была известна, иначе в левом верхнем углу не стояла
бы надпись красным карандашом: «Присоединяюсь.
М. С.» (очевидно, Михаил Слонимский). Вот эта речь:
«Серапионовы братья и почтенное собрание!
Прошу извинить меня за это обращение, которое в 1921
году казалось заимствованным из Эрнеста Теодора Амадея
Гофмана. Это имя звучит анахронизмом на нашей восьмой
годовщине. Оно неуместно тем более, что Серапионовы
братья никогда не имели ничего общего ни с Гофмапом,
ни с каким-либо другим иностранным писателем. Они
были и, без сомнения, останутся в истории русской лите­
ратуры явлением национальным, пасынками МельниковаПечерского, Чехова, Лескова. От Чехова, например, они
позаимствовали сходство с тем самым живым чиновником,
о котором по сходству фамилий была произнесена поми­
нальная речь. Мне бы не хотелось, чтобы моя речь была
поминальной. Мы постарели, пополнели, стали осторож­
нее, задумчивее и вежливее,— нопа гражданскую пани­
хиду мы еще не согласны.
Плохо ли, что за истекший год мы не собирались ни
1 См. сб. «Бубновая масть». Л., «Книжные новинки», 1927. Рас­
сказ «Кутумские часовщики».
450

разу? Плохо ли, что мы редко и неохотно читаем книги
ДРУГ друга, а прочитав, думаем одно, а говорим другое?
Плохо ли, что мы ссоримся иногда, принимая литератур­
ную рознь за личную или полагая, что это одно и то же?
Плохо. Я припоминаю, что гораздо интереснее было соби­
раться каждую неделю, часто и охотно читать книги друг
друга, прочитав, говорить то, что думаешь, и ссориться не
из-за себя, но из-за литературы. Привилегией «обижать­
ся» пользовался тогда только один из пас — со всей па­
шей сдержанностью, мы теперь не умеем беречь друзей
так, как берегли их раньше.
Серапионовы братья! Я знаю, что у каждого из нас
своя литературная судьба, «своя жена, свой дом и свой
кусок земли», как писал покойный Лунц в трагедии «Бер­
тран де Борн». Меня не привлекает, равным образом,
идея остановить или пустить в обратную сторону время.
История необратима... В этом месте, думается мне, вы пе­
рестанете меня слушать. Один из вас займется соседкой
справа или соседкой слева, другой засмеется над чем-то
ему одпому понятным, третий, боясь, что сейчас я скажу
некорректное слово, будет, не слушая, готовить в уме чтонибудь вежливое и безразличное
чем можно безоши­
бочно замять любой разговор, четвертый, скучая, посмот­
рит мимо меня холодными и мечтательными глазами.
В дорогом меньшинстве будет только один — тот самый,
что всегда интересовался историей. А в недорогом — еще
один из нас, человек холодпый и себялюбивый, чей глу­
бокий талант и проницательный ум чужды теплоты и
искренности, так же, как он сам, расставшись с нами, по­
желал быть чуждым для нас.
Итак, вы пе слушаете меня, друзья!
Отлично, это развязывает мне руки... От имени Эрнеста
Теодора Амадея Гофмана и нашей юности в Доме искусств
я обвиняю:
1. Тебя, брат летописец, в том, что ты пренебрег сво­
ими обязанностями, не оставив ни одной записи о героиче­
ском периоде нашего Ордена. Еще в многословии, при ко­
тором не миновать греха.
2. Тебя, отец настоятель, в том, что ты не устранил
своевременно причин, повлекших за собой гибель Ордена,
не мирил ссорившихся, не обуздывал горделивых, не на­
казывал преступивших устав.
3. Тебя, брат виночерпий, в том смирении, которое паче
гордости.
15*

451

4. Тебя, сестра, в том, что ты незаконно воспользова­
лась упомянутой привилегией, дарованной Орденом толь­
ко одному из нас.
5. Тебя, всеми уважаемый брат, в том, что верность
Ордену ты заменил вежливостью, старым друзьям предпо­
читая новых и менее достойных.
6. Тебя, мплый брат, не носивший, если не ошибаюсь,
никакого прозвища, в том, что, охладев к Серапионовым
братьям, ты перестал на них обижаться.
7. Тебя, брат алхимик, в нетерпимости, в гордости, в
непослушании.
8. Тебя, брат алеут, в том, что ты первый из нас брать­
ев по ремеслу перестал считать братьями по сердцу.
Только к двум из Серапионовых братьев я не могу
предъявить никаких обвинений. К одному — потому, что
оп ни в чем не виноват, к другому — потому, что ни обви­
нений, пи одобрений он уже никогда не услышит.
Дорогие товарищи, я знаю, что нет ничего легче, чем
взывать к неосторожным идеалам нашей юности, которая,
очевидно, не повторится. Как говорит брат беснующийся,
будем считать, что опа прошла с барабанпым боем».
БРАТ АЛЕУТ

1

Самые необыкновенные из профессий, перечислен­
ных Фединым в книге «Горький среди нас», принадлежа­
ли Всеволоду Иванову,— все-таки никто, кроме него, пе
протыкал себя булавками и не глотал огонь перед изум­
ленной аудиторией. Впоследствии он рассказывал мне, что
это не так уж и сложно.
Но сразу вспыхнувший интерес ц нему вовсе не был
связан с необычностью его биографии, Напротив, каждый
его рассказ,— а он приходил по меньшей мере раз в месяц
на «серапионрвские чтения» с новым рассказом,— пора­
жал своей «обыкновенностью», которая потому и была его
силой,, что представляла собой первую живую запись того,
что происходило в стране. Тогда я не понимал, что это —
мнимая обыкновенность. Девятнадцатилетний студент,
увлеченный возможностью устроить в литературе свой
мир, а в этом мире свой беспорядок, я не понимал тогда,
что «бытовизм» Иванова бесконечно далек от созиатель452

ного самоограпичения натуралиста, от раскрашенной фо­
тографии в литературе.
Он как раз не боялся раскрашивать, но что это были
за фантастические, смелые, рискованные цвета! В книге,
которая недаром так и называется «Цветные ветра», эта
смелость достигает размаха, который подлинным «бытови­
кам» показался бы кощунством.
Без сомнения, уже тогда Иванова больше всего интере­
совала та неожиданная, явившаяся как бы непроизвольно,
фантастическая сторона революции и гражданской войны,
которая никем еще не ощущалась в литературе. Он рань­
ше Бабеля написал эту фантастичность в революции как
нечто обыкновенное, ежедневное. Именно эта черта и сде­
лала его «Партизанские рассказы» литературным фактом
принципиального значения. На фоне необычайности того,
что происходило в стране, история, рассказанная в «Дитё»,
кажется естественной, хотя она глубоко противоречит
представлениям устоявшегося дореволюционного мира.
Вот почему, когда в 1922 году я спросил Иванова, кто, по
его мнению, пишет сейчас лучше всех, оп ответил: «Разу­
меется, Бабель».
Это показалось мне шуткой. Имя Бабеля я услышал
впервые.
Иванов был человеком, редко удивлявшимся, почти не
принимавшим участия в спорах, но умевшим слушать,—
за его тогдашней молчаливостью скрывалась огромная,
вскоре сказавшаяся жажда познания.
В те дни, когда он писал на оборотной сторопе геогра­
фических карт, вырванных из Британской энциклопе­
дии,—впоследствии он рассказал об этом в своей автобио­
графии,— ему казалось, что он может работать в любом
жанре, не только в прозе. Однажды он явился к пам с
поэмой и от души удивился, когда мы в один голос сказа­
ли, что она никуда не годится. Как известно, Л. Н. Тол­
стой дважды начинал своих «Казаков» стихами. Эти сти­
хи относятся к гениальной прозе «Казаков» примерно так
же, как поэма Иванова, которую мы добродушно, но бес­
пощадно раскритиковали, к его «Партизанским расска­
зам», которые были встречены нами с восторгом.
Я упомянул, что он писал на оборотной сторопе гео­
графических карт, но, без сомнения, среди его ранних ру­
кописей найдутся и толстые, разлинованные листы бух­
галтерских книг. Мы все писали тогда на конторской бу­
маге. На Большой Морской, очень близко от Дома ис453

кусств, где мы собирались, был банк, в котором никто ие
работал — саботаж — и куда мог зайти любой прохожий
через распахнутые настежь огромные двери. Это было на­
всегда запоминавшееся зрелище неизвестной, сложной,
остановившейся на полном ходу, полной самоуважения
жизни. Темный, сумрачный свет стоял в высоких залах с
тяжелыми люстрами, с высокими, пыльными, лакирован­
ными барьерами. Отодвинутые кресла еще хранили, каза­
лось, движение быстро, в испуге или негодовании, вскочив­
ших людей. И везде па столах лежали толстые, как Биб­
лия, гроссбухи — бумага, бумага, прочная, линованная,
довоенная, дореволюционная, забытая, как забыт был то­
гда вкус белого хлеба.
Мы писали на ней долго, годами. Помнится, зайдя к
Тихонову в 1928 году, я удивился, увидев, что его новые
стихи написаны на этой бумаге.
2

Мне кажется, что Иванов как писатель сложился в
те молодые годы. Уже тогда его героями были глубоко за­
думавшиеся люди, правдолюбцы, пытающиеся найти един­
ственную в мире, выкованную в муках справедливость.
Уже тогда они искали ее, путаясь в снежной пыли, как
путается и не может уйти от заколдованного селезня Бог­
дан в рассказе «Полынья».
В книге «Тайное тайных», составившейся из рассказов
первой половины двадцатых годов, талант Иванова выска­
зался с определенностью и силой; Дело было не только в
том, что Иванов первый в советской литературе соединил
опыт гражданской войны с глубоким знанием сибирской
деревни. И это немало. Но главное все-таки заключалось
в том, что этот опыт был окрашен любовью к необычайно­
му, глубоко свойственной русскому характеру и русской
литературе. Быт интересовал Иванова не сам по себе, а
как путь к «тайному тайных», к глубоко запрятанной сущ­
ности человеческих отношений, загадочно и остро рас­
крывшихся в годы исторического перелома. Иногда это —
широкий путь, по которому, сидя в автомобиле с жепой
неподвижно, как перед фотоаппаратом истории, ведет сво­
их партизан Вершинин. Иногда — извилистая, теряющая­
ся в песках Тууб-Коя тропинка Омехина, выбирающего
между совестью, долгом и острой жаждой любви.
454

Нарушение традиционных представлений возникло в
его творчестве как отражение тех неожиданностей, кото­
рые пришли с революцией. Жизнь предстала перед ним
как галерея неограниченных возможностей — о них он и
стал писать, вдохновленный Горьким, который понимал и
поддерживал его дарование.
Вот откуда взялся его интерес к русской фантастике, к
Владимиру Одоевскому, к Вельтману, произведения кото­
рых он собирал годами. Он искал и находил любимую тра­
дицию и в прошлом русской литературы.
На месте будущего историка я попытался бы просле­
дить развитие этой традиции, начиная с загадки гениаль­
ного «Носа», через трагическую иронию драматургии Сухово-Кобылина и сказок Салтыкова-Щедрина — к Миха­
илу Булгакову, показавшему в «Дьяволиаде» и «Роковых
яйцах» образцы гротеска, твердо стоявшего па бытовой
основе. Тогда нетрудно было бы доказать, что искусство
Чаплина, парадоксально смешавшего бесконечно далекие
жанры, во многом предсказано русской литературой.
Впрочем, мне уже случалось писать об этом.
3

Частые встречи с Ивановым оборвались, когда в се­
редине двадцатых годов он переехал в Москву, но друже­
ские отношения остались, и не на год или два, а на всю
жизнь. Чистота, озарявшая наши молодые споры, была
порукой этих отношений. Юность шла за нами по пятам.
Наши отношения, лишенные малейшей предвзятости, все­
гда были проникнуты интересом и вниманием друг к дру­
гу. Главной чертой его характера была прямота, сливаю­
щаяся с глубоким интересом к людям.
Я не помню, чтобы какие бы то ни было обстоятель­
ства заставили его назвать черное белым. Но он вовсе не
был холоден, равнодушен. Напротив: однажды я был сви­
детелем его смелого выступления, когда в короткой и
сильной речи он горько упрекнул в равнодушии тех, кто
из осторожности или трусости стремился обойти события,
взволновавшие всю страну.
Что сказать о его трудной писательской судьбе? В рас­
сказе «Сизиф, сын Эола» солдату Полиандру не очень по­
везло в жизни, потому что он служил царю Кассандру,
«соединившему в себе рядом с беспощадной вспыльчиво­
стью еще более беспощадное честолюбие». Он хотел, что455

бы Кассандр думал о пем хорошо,, но «Кассандр пе верил
солдату Полиандру, всем солдатам — ои боялся его щита,
его широкой красной шеи, его огромного голоса, к раска­
там которого любили прислушиваться другие солдаты».
И вот нищий, израненный, но еще иолный надежд солдат
отправляется на родину. В горах ои встречает Сизифа, ко­
торый некогда правил Коринфом и который — как в зна­
менитом мифе — должен вечно вкатывать в гору обломок
скалы.
В рассказе Иванова древнегреческий миф приобретает
страппые, смутно знакомые очертания. За фигурой могу­
чего п прямодушного солдата, которого боятся именно по­
тому, что он прямодушен, чудятся нелицемерные черты
моего старого друга, идущего вперед «при любых обстоя­
тельствах и при любых силах, ибо добродетель — главная
и всеединая цель человеческого существования». Но и сам
Сизиф — этот друг, уже немолодой, в старости, когда его
лицо «наполнено тем победным избытком дней, который...
указывает па необыкновенную силу и умелое и терпели­
вое расходование этой силы». Он писал о судьбе Сизифа,
но думал о своей судьбе.
Некоторые романы и повести Иванова, долго пролежав­
шие в письменном столе и лишь теперь появляющиеся в
свет,— нелегкое чтение. Но не для того он отдал годы тру­
да, чтобы читатель нашел в этих книгах развлечение пли
забаву. Они связаны с судьбой страны, с ее историей. Путь
солдата Полиандра, мечтавшего о легкой жизни, о том,
чтобы «спать на пуху, под песнопения красавиц», не
прельщал автора «Сизифа».
Вот почему, входя в его дом, я неизменно чувствовал
дыхание страны с ее радостями и горестями, надеждами
и трудами. За большим столом Всеволода Иванова соби­
рались люди, значение которых неоспоримо в истории на­
шей культуры. Русские ходоки в далекие чужие земли
вспоминались, когда он рассказывал о своих путешестви­
ях,— а путешествовал он всю жизнь — верхом, пешком, на
плотах, на лодках, по воде и по суше. С молодых лет он
отправился в «Индию литературы», и путешествие, полное
загадок, опасностей и открытий, продолжалось ни много
ни мало — до самой смерти.
Ходоком, искателем нового, пытливо всматривающимся
в неведомую жизнь, в непостижимые ее взлеты и беспо­
щадные приговоры, он был — и останется — в нашей ли­
тературе.
456

ВСТРЕЧИ В КРАСНОЙ ГОСТИНОЙ

1

Английский ученый Дональд Пайпер прислал мне
свою диссертацию, в которой упоминал между прочим, что
я был членом Комитета современной литературы при Ин­
ституте истории искусств. Когда мы встретились в Моск­
ве, я поспешил уверить его, что он ошибается: я не был
членом комитета по той причине, что и самый 'этот ко­
митет никогда не существовал.
— Поверьте,— сказал я,— что, занимаясь преподава­
нием современной литературы в Институте истории ис­
кусств, я бы знал о его существовании.
Пайпер выслушал меня с вежливым недоумением, но
не настаивал. Что ж! Не было так не было.
Так вот был же этот комитет! Перелистывая отчеты о
деятельности Словесного разряда Института истории
искусств, я наткнулся на следующий раздел: «Комитет
современной литературы был основан в январе 1924 года
и имел целью установление связи между работой в обла­
сти теории п истории литературы и актуальными пробле­
мами современной художественной литературы и крити­
ки». Вслед за фамилиями приглашенных писателей следо­
вали пояснения по поводу общего замысла и технических
задач.
Выше я рассказал об одной из этих встреч — с Эрен­
бургом,— именно они-то и устраивались комитетом.
Вот их неречепь за 1924 и 1925 годы, может быть пред­
ставляющий некоторый интерес для историка советской
литературы:
1. И. Груздев и В. Каверин, «Проблема современной
прозы» (3/11 1924).
2. А. Толстой, «Черпая пятница» (2/Ш 1924).
3. И. Эренбург, «Любовь Жанны Ней» (9/Ш 1924).
4. В. Шкловский, Отрывки из «Сентиментального пу­
тешествия».
5. Н. Тихонов, «Лицом к лицу» (6/IV 1924).
6. М. Волошин, «Стихотворения» (20/IV 1924).
7. Ю. Тынянов, «О современной прозе» (11/V 1924).
8. Б. Эйхенбаум, «О современной литературной крити­
ке» (11/V 1924).
9. Ю. Тынянов, «О современной поэзии» (24/Х 1924).
10. В. Каверин, «Конец хазы» (23/XI 1924).
457

И. К. Федин, «Города и годы», с докладами Ю. Тыня­
нова и Л. Гинзбург по поводу романа (24/11 1925).
12. Н. Тихонов, «Дорога» и «Красные на Араксе»
(12/IV 1925).
13. В. Шкловский, «О современной русской прозе»
(12/V 1925).
14. О. Форш, «Очерки Москвы» и «Современники»
(отрывки) (30/V 1925).
15. В. Каменский, «Стихотворения» (7/ХП 1925).
«Встречи» обычно происходили в Красной гостиной.
За длинным овальным столом сидели гости, докладчики,
профессора, а все прочие — где придется. На каждом из
кресел помещались по мепьшей мере три студента, а на
длинном диване, покрытом красным штофом, с красными
же, пемного бледнее, цветами,— едва ли пе весь мой се­
минар.
Я любил сидеть на окне: длинную, до самого пола,
портьеру можно было чуть отодвинуть — ив меловых су­
мерках открывался Исаакий.
2

Встреча, о которой мпе хочется рассказать, состоя­
лась, должно быть, в 1927 году. На этот раз в институт
пришли «обернуты» — малепькая группа поэтов. Назва­
ние расшифровывалось как «Объединение реального ис­
кусства», а «у», как утверждают исследователи творчест­
ва Заболоцкого, было прибавлено «для веселья».
К «обериутам» были очень близки Н. Олейников,
Е. Шварц.
На «встречу» в Институт истории искусств пришли
Н. Заболоцкий, А. Введенский и Д. Хармс — три молодых
человека, которых, судя по внешности, можно было объ­
единить только на основе неопределенных взглядов, изло­
женных в «Манифесте». Заболоцкий был в длинной сол­
датской шипели, которую ои так и пе спял, читая стихи,
Хармс — в актерском пиджаке, застегнутом у самого под­
бородка, под которым был аккуратно расправлен детский
шелковый бант, Введенский, напротив, щеголял обыкно­
венностью прекрасно сшитого костюма с платочком в на­
ружном кармане. Но и особливость и обыкновенность сра­
зу же забылись, когда поэты стали читать стихи. Возмож­
но, что память мне изменяет, по, кажется, именно в этот
458

вечер Заболоцкий прочитал «Поприщина», которого он
впоследствии не включил в осповпое собрание.
Безумие Гоголя и Поприщпна сопоставлено в этом
стихотворении. Просвистанный метелью Петербург рож­
дает не жалкого чиновника с «престранной фамилией»,
который в кабипете директора департамента чинит гуси­
ные перья, а воинствующего мечтателя, недаром вообра­
зившего себя королем Фердипапдом. Мечта осуществляет­
ся. Вопреки воле департаментского Рока, торжествующая
Севилья встречает своего короля. Ветер, опрокидывающий
кареты, покорпо ложится к его ногам. И оп не сдается, пе
жалуется, не просит матушку «спасти своего бедного сы­
на». «Испанский король» выбирает смерть.
...в последней отваге
Встречая слепой ураган,—
Качается в белой рубахе
И с мертвым лицом —
Фердинанд.

Даниил Хармс, грустный, слегка загадочный, костля­
вый, очень высокий, прочел отрывки из драматической
поэмы «Елизавета Вам», после которой стихи Заболоцкого
показались мне образцом классической поэзии. Впослед­
ствии, когда я полностью прочитал «Елизавету Вам», я
оценил ее оригинальность. Но в тот вечер я почти ничего
в пей пе понял.
Потом Введенский прочел несколько стихотворений, и
«Елизавета Вам», в свою очередь, показалась произведе­
нием, в котором, хотя и пе без труда, можно разобраться.
Рассказывая о своих новых замыслах, он упомянул, что
намерен написать повесть под названием «Убийцы, вы
дураки».
Потом началось обсуждение, похожее, как всегда в
таких случаях, на известную эпиграмму: «Глухой глухого
звал на суд судьи глухого». О поэзии говорили умпо, топ­
ко, о поэзии «обериутов» — приблизительно, вежливо и
неточно.
СЧАСТЬЕ ТАЛАНТА

1

В наши дпи кажется странным как бы «вписывать»
Н. Заболоцкого в папораму литературной школы. Но шко­
ла была — после выхода книг А. Македонова и А. Турко459

ва о Н. А. Заболоцком пет необходимости вновь устанав­
ливать этот факт. Более того, на истории «обериутов» лег­
ко представить себе этапы развития любой литературной
школы: сперва новый принцип намечается, потом стремит­
ся распространиться на другие явления, потом стирается,
автоматизуется, превращается в собственную тень. И. Рахтапов сомневается, был ли у «обериутов» свой манифест. В
настоящее время манифест опубликован. Но говорит он, в
сущности, не столько о принципах новой школы, сколько
о неумении писать литературные манифесты. «Новый ху­
дожественный метод — метод конкретного (материали­
стического) ощущения вещи и явления...» «Люди реаль­
ные и конкретные до мозга костей, мы — первые враги
тех, кто холостит слово... Конкретный предмет, очищенный
от литературной и обиходной шелухи, делается достояни­
ем искусства».
Расстояние между этой декларацией и творчеством ее
автора (Заболоцкого) — беспредельно. Она не передает
главного — склонности «обериутов» к необычайному, их
игры, словесной и театральной, их «детскости», за которой
открывалось еще неведомое поэтическое пространство.
2

Я знал Николая Алексеевича Заболоцкого в течение
многих лет. Мы были друзьями. Это не была полная, окон­
чательная откровенность, та близость, при которой меж­
ду друзьями нет и пе может быть никаких тайн. Между
нами была известная сдержанность, может быть, потому,
что я инстинктивно чувствовал в нем эту черту. Он был
человеком глубокой мысли и глубокого чувства, но выра­
жение мысли и чувства было не так-то легко для пего.
Все выражалось в слове. А слово было для него не толь­
ко элементом речи, но как бы орудием какого-то действа,
свершения. Думая о нем, невольно вспоминается библей­
ское: «Вначале было слово».
Я не сразу понял, по молодости лет, ту главную черту,
которая кажется мне теперь для него необычайно харак­
терной: все, что происходило с ним, вокруг пего, при его
участии или независимо от него, всегда и неизменно было
связано для пего с сознанием того, что он поэт. Это вовсе
тте было ощущепием учительства, стремлением поставить
себя выше других. Это было чертой, которая морально,
460

этически поверяла все, о чем он думал и что он делал.
Ощущение высокого призвания было для него эталоном в
жизни. Он был честен, потому что он был поэтом. Он ни­
кого не предавал, потому что был поэтом. Он никогда не
лгал, потому что он был поэтом.
3

Когда я встретился с Н. Заболоцким, это был розо­
вощекий мальчик, только что вернувшийся из армии,
мальчик, которому, как это часто бывает с молодыми по­
этами, казалось, что он все начинает сначала. В том, что
писали «обернуты», было много «нового во что бы то ин
стало», которое казалось им важным для пашей поэзии
только потому, что опо было новым.
Но для меня, тогда еще совсем молодого писателя, за
этим мпимо новым чудилась подлинная новизна, обязы­
вающая задуматься над собственной работой. Это осталось
навсегда. Стихи Заболоцкого всегда возвращали меня к
мысли об ответственности в собственной работе.
Даже для самых слепых или по меньшей мере близору­
ких уже и тогда в стихах Заболоцкого был виден не только
острый и оригинальный талант, но талант социально на­
правленный — вот что крайне важно отметить. Лучшие
стихи тех лет, вошедшие в последнее, составленное им
самим незадолго до смерти собрание,— это стихи против
пошлости, против косности в быту и сознании.
Странно, что они не были поняты нашей критикой.
Странно хотя бы потому, что в стихотворениях «Новый
быт», «Свадьба», «Ивановы» почти впрямую (что редко
для Заболоцкого) дано его тогдашнее кредо.
Ужелп там найти мне место,
Где ждет меня моя невеста,
Где стулья выстроились в ряд,
Где горка — словно Арарат —
Имеет вид отменно важный,
Где стол стоит и трехэтажный
В железйых латах самовар
Шумит домашним генералом?
О мир, свернись одним кварталом,
Одной разбитой мостовой,
Одним проплеванным амбаром,
Одной мышиною норой,
Но будь к оружию готов:
Целует девку — Иванов!
461

В картине мещанского праздника («Свадьба») это
«оружие» названо с определенностью, не оставляющей и
тени сомнения:
А там — молчанья грозный сон,
Седые полчища заводов,
И над становьями народов —
Труда и творчества закон.

Одновременно возникает вторая, крайне важная для
Заболоцкого, тема природы. Я не знаю в нашей поэзии
другого поэта, который с такой проникновенной задумчи­
востью остановился бы перед самым понятием природы,
перед ее бесконечно многообразным воплощением, перед
теми сложными, подчас поразительными отношениями,
которые возникают год за годом между нею и человеком.
«Школа жуков», «Торжество земледелия», «Прогулка»,
«Меркнут знаки Зодиака» — я думаю, что по меньшей
мере треть всего, что написал Заболоцкий, связана с раз­
мышлениями о природе, с картинами природы, с преобра­
жением природы.
Поэма «Торжество земледелия» сыграла особенно важ­
ную роль во всей его дальнейшей работе. Он был поражен
идеей преображения природы, которое только что начина­
лось в нашей стране. Странно, что эта поэма была понята
как попытка исказить в нашем представлении чудо преоб­
ражения. Может быть, здесь была виновата ее необычная
форма? Но положите рядом «Фауста» Гете и «Торжест­
во земледелия» — и сразу станет видно, откуда идет это
стремление взглянуть на мир глазами батрака, коня, пред­
ков, кулака, сохи, животных, солдата, тракториста. Ду­
ховный и материальный мир природы глубоко задет ду­
хом преображения, спором человека с природой, стремле­
нием преобразить и подчинить ее.
Человек с его надеждами, стремлениями, несчастья­
ми, любовью поздно появился в стихах Заболоцкого. Этой
теме научила его сама жизнь. «Я умирал не раз. О, сколь­
ко мертвых тел я отделил от собственного тела...» Появи­
лось «я» Заболоцкого, и тогда оказалось, что пригоди­
лось все — и ирония, и ненависть к пошлости, и вера в
светлое будущее, без которых он не мог бы жить и рабо­
тать.

462

4

Заболоцкий провел несколько лет вне литературы,
вне поэзии, вне той жизни, которой были полны его
друзья по делу литературы. Это были трудные для него
годы, о которых он пе рассказывал ничего или почти ни­
чего. Это были годы, когда, работая землекопом, дорож­
ным рабочим, чертежником, оп совершил подвиг—не
могу иначе назвать его перевод «Слова о полку Игореве»,
который является, как мпе кажется, одной из вершин его
мастерства. Можно смело сказать, что, каков бы ни был
суд потомков над пашей поэзией, перевод «Слова о полку
Игореве» займет в пей высокое место.
Многие ли из пас читали «Слово» в подлиннике? Это
очень трудно. Гениальный памятник древнерусской ли­
тературы, в сущности говоря, никогда не читался. Его
изучали любители, студенты-филологи (в том числе и я,
когда это было нужно к экзаменам по истории древней
литературы). Но до появления перевода Заболоцкого
«Слово о полку Игореве» никогда пе было «чтением». Бо­
лее того — увлекательным чтением.
Здесь дело не только в том, что Заболоцкому удалось
передать с исчерпывающей точностью смысл каждого сло­
ва,— в этом легко убедиться, положив рядом оригинал и
перевод. И пе в том, что ему удалось передать трагедию
Руси, потерпевшей одно из тяжких своих поражений, и
даже не в том, что оп понял «Слово» как интересное
чтение и сумел передать читателю это ощущение. Забо­
лоцкий сделал то, что до пего пе удавалось другим пере­
водчикам, среди которых были великие поэты. Он перевел
«Слово» па язык современной поэзии.
Это могло быть сделано только в паше время, хотя бы
потому, что внутренне перевод «Слова» связан не только
с поэтической деятельностью самого Заболоцкого. Оп вхо­
дит как неотъемлемое целое в ту работу, которой-лучшие
наши поэты отдали годы.
5

Все, что перевел Заболоцкий, стало фактом русской
поэзии, как это в свое время произошло с переводами
Лермонтова и Жуковского. С удивительной силой он ви­
дит и чувствует личность другого поэта, в себе самом на463

ходит его черты и передает их так же сильно, как они вы­
ражены в оригинале.
Время, народ требуют лица поэта, его поэтического
характера, его позиции в жизни и литературе, той пози­
ции, которую нельзя подменить решительно ничем и кото­
рая должна быть такой же сильной и своеобразной, как
самый поэтический голос. Вот почему при чтении подлин­
ного, глубокого поэта всегда возникает ощущепие его
личности, его поэтической биографии. Стоит только пред­
ставить себе, насколько образ, возникающий при чтении
Лермонтова, отличается от наших представлений, когда
мы читаем Некрасова, чтобы оценить все значение лично­
сти поэта,— пе позы, а именно личности.
Размышляющие глаза Заболоцкого видны за его сти­
хами, читая их, вы неизменно встречаете этот почти в
упор направленный взгляд. Поэзия его поучительна, по­
тому что она построена на требованиях высокого разума,
и в этой поучительности отчетливо видны классические
традиции, русской литературы.
Близка ему и грузинская поэзия, в которой всегда бы­
ли сильны мотивы рыцарской морали. Он переводил раз­
ных, не похожих друг на друга поэтов — Гурамишвили,
Орбелиани, Важа Пшавелу. Каждый раз нужно было от­
крыть новый ход к чужой душе, разгадать новую тайну.
Для Гурамишвили нужно было обладать тем желанием
добра, той поучительностью, о которой я говорил выше.
Для Важа Пшавелы нужно было иметь размышляющее
направление ума, нужно было уметь думать о поэзии. Ор­
белиани нельзя было хорошо перевести, не обладая изя­
ществом, светлой легкостью чувства. И нужно было преж­
де всего быть мастером русской поэзии.
Я перешел к переводам непреднамеренно, хотя, может
быть, и не случайно. В сороковых годах и пятидесятых
Заболоцкий отдавал очень много времени переводам.
Но работа над оригинальными стихами продолжалась,
развивалась, была полна повых поисков и новых откры­
тий.
Он пишет ряд психологических портретов—«Жена»,
«Неудачник», «Некрасивая девочка» — и как бы подводит
итог этим опытам в стихотворении «О красоте челове­
ческих лиц»:
Есть лица, подобные пышным порталам,
Где всюду великое чудится в малом.
Есть лица — подобия жалких лачуг,

464

Где варится печень и мокнет сычуг.
Иные холодные, мертвые лица
Закрыты решетками, словно темница.
Другие — как башни, в которых давно
Никто пе живет и не смотрит в окно.
Но малую хижинку знал я когда-то,
Была неказиста она, небогата,
Зато из окошка ее на меня
Струилось дыханье весеннего дня.
Поистине мир и велик и чудесен!
Есть лица — подобья ликующих песен.
Из этих, как солнце, сияющих нот
Составлена песня небесных высот.

Это — пе только об «архитектуре» человеческой души,
по о собственном опыте — жизненном и поэтическом, ко­
торые переплелись теперь неразрывно.
Жизнь поэта со всеми ее тревогами, сомнениями, разо­
чарованиями в конечном счете направлена к тому, чтобы
стать самим собой, выразить себя с наибольшей полнотой.
Среди немногих счастливцев, которым это удалось, одпо
из первых мест принадлежит Заболоцкому.
Однажды мы говорили о нем с Евгением Шварцем, на­
шим общим и близким другом. Это было в трудную для
Заболоцкого пору, когда его поэзия была объявлена «юро­
дивой» и даже умные, казалось бы, критики нанесли ему
нерасчетливо беспощадные удары.
— Нет, он счастлив,—упрямо сказал Шварц,—никто
пе может отнять у него счастья таланта.
Он был прав, потому что самые горшие из несчастий
превращаются в поэзию силой таланта и счастье поэта —
поэзия, как бы ни сложилась жизнь.

6

В конце жизни он написал цикл «Последняя лю­
бовь», десять стихотворений, объединенных одной те­
мой — и неожиданных, потому что прежде он не писал о
любви. К его поэзии размышлений не шла «обыкновен­
ность», казалось бы, давно исчерпанной темы. Но в этом
цикле вдруг открылась такая глубина нежности, которую
трудно было прежде разглядеть за поэтической петоропливостыо Заболоцкого, за торжественностью его стихового
строя.
465

Я увидел во сне можжевеловый куст,
Я услышал вдали металлический хруст,
Аметистовых ягод услышал я звон,
И во сне, в тишине, мне понравился оп.

Я почуял сквозь сон легкий запах смолы.
Отогнув невысокие эти стволы,
Я заметил во мраке древеспых ветвей
Чуть живое подобье улыбки твоей.
Можжевеловый куст, можжевеловый куст,
Остывающий лепет изменчивых уст,
Легкий лепет, едва отдающий смолой,
Проколовший меня смертоносной иглой!
В золотых псбесах за окошком моим
Облака проплывают одно за другим,
Облетевший мой садик безжизнен и пуст...
Да простит тебя бог, можжевеловый куст!

Изящество, которое Заболоцкий передал в переводах
грузинской лирики, точность, которой он достиг в стихах
о природе, жадное, неукротимое стремление к правде, оза­
рившее весь его поэтический путь,—все соединилось в цик­
ле «Последняя любовь». Почти каждое стихотворение —
открытие в поэзии Заболоцкого, а такие, как «Чертопо­
лох» и «Можжевеловый куст»,—в русской поэзии XX века.
ДЕТСКОЕ ЗРЕНИЕ

В 1931 году в издательстве «Academia» вышел сбор­
ник «Мнимая поэзия», составленный из произведеппй
пародической поэзии XVIII—XIX веков. Название, взятое
из одного старинного сборника, метко . определяет «вторичность» пародийной поэзии, ее утилитарную цель.
О Заболоцком в последнее время пишут заслуженно
много. В интересных «Рассказах по памяти» И. Рахтапов
отметил заслугу С. Я. Маршака, «привлекшего Д. Харм­
са, А. Введенского и других «обериутов» к детской поэ­
зии». Верно и то, что он рассказывает о талантливой энер­
гии С. Маршака в истории создания журналов «Еж» и
«Чиж», несомненно представляющих собой совершенно
особенное явление в мировой детской литературе. Однако
вопрос о связи творчества Заболоцкого с детской поэзией
сложнее, чем кажется на первый взгляд, и не исчерпыва­
ется понятием примитивизма или, в еще меньшей степе­
ни, инфантилизма, который является, как известно, при­
знаком сохранившейся в зрелом возрасте отсталости раз406

вития. Между тем его исследователи часто упоминают
именно об инфантилизме. Он отдал должное «мнимой по­
эзии», сохранившейся в немногих списках, по-видимому,
против его воли.
Судя по восстановленным по памяти или случайно за­
писанным стихам, «мнимая поэзия» заняла в его твор­
честве свое место. Достаточно упомянуть «Записки апте­
каря», написанные от имени неторопливо-рассудительно­
го, гордого своими познаниями, идиотически-серьезного че­
ловека:
...«Бессмертны мы!» — вскричал мудрец Агриппа,
Но обмишурился и умер он от гриппа.
Как странно: у Ильи-гомеопата,
Как и у нас, по рупь пятнадцать вата.

Возможно, что в соленом огурце
Довольно много витамина С.
Как хорошо, что дырочку для клизмы
Имеют все живые организмы.
И т. д.

«Мнимая поэзия» лежала рядом с детской — в обоих
случаях сложное, ассоциативное слово отвергалось. На
смену ему приходила разговорность, подчеркнутые прозаизмы, прямота обыкновенного языка. Детские стихи За­
болоцкого нельзя сравнить ни с острой поэзией Д. Харм­
са, как бы с размаху швыряющего детей в неожиданную
словесную игру, ни с манерой А. Введенского, у которого
классический русский стих слегка сдвинут, что (в соеди­
нении с забавной степенностью) производит комическиуспокоительное впечатление.
Заболоцкий писал стихи для детей нехотя, как бы тя­
готясь самым назначением детского чтения. Между тем он
был очень близок к детской поэзии. Более того — я ду­
маю, что этот факт имеет некоторое значение для пони­
мания его творчества в целом. Я уже упоминал о том, что
инсценировки классических произведений редко удаются
потому, что театр в его песпецифическом, но тем не менее
вполне законченном выражении входит в эти произведе­
ния как органическое начало. Спектакль в них уже сыг­
ран— и с большей полнотой, чем это могут сделать акте­
ры во плоти вместе с режиссером, театральными рабочи­
ми и директором театра. И все же искусственные роды
происходят, да еще подчас с наложением щипцов.
467

Так нельзя «вынуть» детскую поэзию из стихов За­
болоцкого. Итальянский перевод его стихов вышел в пе­
реплете, на котором воспроизведен холст Пиросманишвили. Заболоцкий любил знаменитого французского прими­
тивиста Анри Руссо. Самодельное (и самое подлинное)
издание «Столбцов» украшено копией его картины (на
фронтисписе). Но мне кажется, что для понимания его
творчества в целом важен не примитивизм (с такой си­
лой изображенный им в стихотворении «Движение»), а
детское зрение, которое создает «до-живопись» и часто
исчезает, когда начинаются годы учения. Сравнение с
примитивизмом кажется мне, в свою очередь, примитив­
ным, потому что оно говорит лишь о внешнем сходстве, а
не о тех «выходах» в иное поэтическое сознание, которые
были связаны у Заболоцкого с его детским зрением. Без
зоркости детского зрения, сопровождавшего его всю
жизпь, опи и не могли бы состояться. Зпамепитое стихо­
творение «Меркнут знаки Зодиака» построено на детском
отношении к простейшим существам и предметам:
Меркнут знаки Зодиака
Над просторами полей.
Спит животное Собака,
Дремлет птица Воробей.

Это — колыбельная, в которой за голосом, укачивающим
ребенка, чувствуется уходящее в сон детское сознание.
Меркнут знаки Зодиака
Над постройками села.
Спит животное Собака,
Дремлет рыба Камбала.
Колотушка тук-тук-тук,
Спит животное Паук,
Спит Корова, Муха спит.
Над землей луна висит.

Но самоуспокоение только чудится, и детская колыбель­
ная вдруг превращается в нравственный самоотчет:
Высока земли обитель.
Поздно, поздно. Спать пора!
Разум, бедный мой воитель,
Ты заснул бы до утра.
Что сомненья? Что тревоги?
День прошел, и мы с тобой —
П олузвери, полубоги —
Засыпаем на пороге
Новой жизни молодой.

468

Таких «выходов» из детской поэзии много в творчестве
Заболоцкого. Таковы «Лебедь в зоопарке», «Полдень»,
«Осенние пейзажи», «Оттепель», «Журавли».
Лексический строй в этих стихотворениях, очень близ­
ких к детской поэзии, интонационно углублен, предпола­
гая совсем не детский разговор с неведомым читателем
или с самим собой.
Так, в «Отдыхе» — веселая, мирная, немного сонная,
по-детски разноцветная картина грузинской маслодельни
вдруг озаряется драматическим светом:
Все спокойно. Вечер с нами!
Лишь на улице глухой
Слышу: бьется под ногами
Заглушенный голос мой.

...Я перечитал эту главку и задумался: да стоило ли
трудиться, вглядываясь в еще, мне кажется, не подмечен­
ные черты поэзии Заболоцкого, если он сам раскрыл их с
такой простотой и глубиной, о которых не приходится и
мечтать исследователю литературы... Я говорю о его клас­
сическом «Детстве»:
Огромные глаза, как у нарядной куклы,
Раскрыты широко. Под стрелами ресниц,
Доверчиво-ясны и правильно округлы,
Мерцают ободки младенческих зениц.
На что она глядит? И чем необычаеп
И сельский этот дом, и сад, и огород,
Где, наклопясь к кустам, хлопочет их хозяин,
И что-то вяжет там, и режет, и поет?
Два тощих петуха дерутся на заборе.
Шершавый шмель ползет по столбику крыльца.
А девочка глядит. И в этом чистом взоре
Отображен весь мир до самого конца.
Оп, этот дивный мир, поистине впервые
Очаровал ее, как чудо из чудес,
И в глубь души ее, как спутники живые,
Вошли и этот дом, и этот сад, и лес.
И много минет дней. И боль сердечной смуты,
И счастье к ней придет. Но и жена и мать,
Она блаженный смысл короткой той минуты
Вплоть до седых волос все будет вспоминать.

Рукописное собрание стихотворений Николая Заболоц­
кого лежит передо мной на столе — сто семьдесят стихо­
творений и четыре поэмы. Принято считать, что Тютчев
написал мало. Но он написал много. Это в полной мере
относится и к Заболоцкому.
469

На последней странице — примечание: «Эта рукопись
включает в себя полное собрание моих стихотворений и
поэм, установленное мной в 1958 году. Все другие стихо­
творения, когда-либо написанные и напечатанные, я счи­
таю или случайными, или неудачными. Включать их в
мою книгу пе нужно...»
Неудачными или случайными оп считал, без сомнения,
и свои шуточные стихи и поэмы. Он был сдержан, молча­
лив, все, что он делал, было проникнуто глубоким досто­
инством поэта. Вместе с тем он был человеком оригиналь­
ного юмора, душевного веселья. Редкая встреча у него
или у его друзей обходилась без шуточных эпиграмм, экс­
промтов, стихотворных посланий.
Незадолго до смерти он сжег все эти стихи, среди ко­
торых многие были настоящими шедеврами по топкости,
выдумке, блеску. Оп не хотел шутить ни с поэзией, пи со
своей жизнью, которая, может быть, предстала бы в этих
стихах совсем другой, чем опа была на деле. Разумеется,
бесконечно жаль, что эти стихи погибли. Но, размышляя
о светлой и трагической жизни поэта, начинаешь пони­
мать, что он не мог поступить иначе, «рсть литература на
глубипе,— писал Юрий Тынянов о Хлебникове.— Есть
жестокая борьба за новое зрение, с бесплодными удачами,
с нужными, сознательными ошибками, с восстаниями ре­
шительными, с переговорами, сражениями и смертями.
И смерти при этом бывают подлинные, не метафориче­
ские. Смерти людей и поколений».
ОН ЛЮБИЛ УДИВЛЯТЬ

Заглянув ко мне однажды и оценив более чем
относительный порядок в моей комнате, Хармс спро­
сил:
— Скажите, пожалуйста, что вы стали бы делать, если
бы на вашем шкафу вырос нос?
И спокойно кивнул, когда я сказал ему:
— Вешал бы на него свою шляпу.
Оп был из той породы добродушно-длинных людей, па
которых легко рисовать карикатуры. Он двигался легко,
говорил свободно, был естественно прост и по-своему изя­
щен. В пем были детские черты — он любил удивлять. Оп
мог, остановившись у газетного киоска, спросить отчетли­
во, серьезно:
470

— Скажите, пожалуйста, здесь живет Петр Алексе­
евич Силантьев?
Мне всегда казалось, что он делает много добрых дел
втайне, по секрету, а потом, оставшись наедине с собой,
хохочет и потирает руки, радуясь, что кто-то теряется в
догадках, а может быть, даже и пугается, подозревая, что
произошло чудо. Так должен радоваться дед-мороз, со­
драв свою седую бороду и размахивая ею по воздуху пад
головой.
Этой дедморозовской добротой полна поэзия Хармса.
Главная ее черта — невозмутимость. Ничего удивительно­
го нет в «Удивительной кошке», которую лечат, привязав
к ней воздушные шары,— кошка порезала лапу.
И сразу столпился народ на дороге,
Шумит, и кричит, и на кошку глядит.
А кошка отчасти идет по дороге,
Отчасти по воздуху плавно летит.

Именно эта невозмутимость позволяла Хармсу доводить
до абсурда — я намеренно пользуюсь этим словом — то,
что в обыденной жизни не вызывает ни малейшего удив­
ления. Мало ли встречали мы в детстве - да и в зрелом
возрасте — людей, заведомо говорящих неправду. Но
«Врун» Хармса — врун вдохновенный, не знающий гра­
ниц, настаивающий на своем, и с ним, хотя бы в какойто мере, невозможно не согласиться.
А вы знаете, что под?
А вы знаете, что мо?
А вы знаете, что рем?
Что подморем-океаном
Часовой стоит с ружьем?
- Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь, врешь, врешь, врешь!
Ну, с дубинкой,
Ну, с метелкой,
Ну, еще туда-сюда,
А с заряженным ружьем —
Это просто ерунда!

Хармс был серьезен, я редко видел его улыбающимся,
и его любовь к «странностям» и «розыгрышам», о кото­
рых пишут его друзья 1, его бесчисленные забавные псев­
донимы — Иван Торопышкин, Д. Шардам, Карл Ива1 См.: Даниил Хармс. Что это было?. М., «Малыш», 1968.
Послесловие И. Халатова.
471

ныч Шустерлинг — скрывали натуру тонкую, сложную.
Его поэзия для детей, получившая полное признание,
была для него, в сущности, лишь виртуозной игрой. Он
думал о другом. Такие стихи, как «Иван Иваныч Само­
вар», читали и взрослые и дети. Но для молодых литера­
торов двадцатых годов Хармс был автором драматической
поэмы «Елизавета Вам», отрывки из которой он читал на
вечере в Институте истории искусств.
Драматическая поэма «Елизавета Вам» написана в
хлебниковском духе. Это — произведение, не разделяю­
щееся на отдельные сцены. Герои лишены биографий,
они — просто люди, и этого достаточно для автора, кото­
рый заставляет их чувствовать, думать, мечтать. Они как
будто льются, меняются па глазах: люди, пришедшие аре­
стовать Елизавету Вам за убийство, ссорятся между со­
бой, сперва строго, потом добродушно разговаривают с
преступницей и в конце концов просят отпустить их
домой. Потом опи снова начинают искать ее, но эти поис­
ки то превращаются в игру в пятнашки, то переходят в
разговор с родителями Елизаветы Вам, утрированно бес­
связный, по, в сущности, напомипающий бесцельные обы­
вательские разговоры.
Елизавета Вам — то взрослая, замужняя женщина, то
девочка, которая ищет защиты у папы и мамы. Эти пре­
вращения — важная черта пьесы-поэмы. Кэрроллу не при­
ходится извиняться за то, что его Алиса пролезает в кро­
личью норку: читатель — в стране чудес. Хармс отказыва­
ется извиняться. Если в «Удивительной кошке» он пред­
лагает детям не удивляться тому, что кошка «отчасти
идет по дороге, отчасти по воздуху плавно летит»,— в
«Елизавете Вам» он требует, чтобы подобному способу
летания не удивлялся взрослый читатель.
Среди действующих лиц — скрипка, барабан, дудочка,
голоса за сценой. Заблудившийся в несообразностях, в на­
рочитой бессмыслице, мотив заговора против Елизаветы
Вам возникает снова в разговоре между ее преследовате­
лями Иваном Ивановичем и Петром Николаевичем.
В новом превращении они отнюдь пе агенты «угро­
зыска». Это — философы, размышляющие о загадках при­
роды.
И. И. Скажите, Петр Николаевич,
Вы были там, на той горе?
П. Н. Я только что оттуда.
Там прекрасно... Деревья шелестят.

Стоит избушка, деревянный домик.
В избушке светит огонек,
На огонек слетаются черницы,
Стучат в окно ночные комары.
И. И. А в этом домике, который деревянный,
Который называется избушка,
В котором огонек блестит и шевелится,
Кто в этом домике живет?
П. Н. Никто в нем пе живет
И дверь не растворяет,
В нем только мыши трут ладонями муку,
В нем только лампа светит розмарином
И целый день сидит пустынником на печке таракан.
И. И. Но кто же лампу зажигает?
П. Н. Никто, она горит сама.
И. И. Но этого же не бывает.
П. Н. Пустые, глупые слова.
Есть бесконечное движенье.
Дыханье легких элементов.
Планетный бег, Земли вращепье,
Шальная смена дня и ночи,
Глухой природы сочетанья
И покоренье человеком
Законов света п волны.

Разговор заканчивается грозным напоминанием, что
«завтра ночью Елизавета Вам умрет». И тогда отец Ели­
заветы, до сих пор безразлично относившийся к участи
дочери, неожиданно выступает в ее защиту.
Папаша (входя). Которая Елизавета Вам,
Которая мио дочь,
Которую хотите вы
На следующую ночь
Убить и вздернуть на сосне,
Которая стройна,
Чтоб знали звери все вокруг.
И целая страна.
И я приказываю вам
Могуществом руки
Забыть Елизавету Вам,
Законам вопреки.

И в третьем преврагпепин под колокольный звон откры­
вается сраженье между отцом и одним из преследовате­
лей. Теперь они — богатыри. С разных сторон зала доно­
сятся голоса, извещающие о том, кому принадлежит
текст предстоящего зрелища, кто написал музыку и т. д.
Теперь Петр Николаевич — чародей, и сраженье начина­
ется с заклипаний. Но отец не боится заклинаний:
473

Папаша. Пускай на солнце залетит
Крылатый попугай,
Пускай померкнет золотой
Широкий день, пускай.

И рыцарь, сидя за столом
И трогая мечи,
Поднимет чашу, а потом
Над чашей закричит:
— Я эту чашу подношу
К восторженным губам,
Я пыо за лучшую из всех
Елизавету Вам!

Интермедия — лучшая часть поэмы. Богатыри, сража­
ясь, рассказывают зрителю о философском зпачепии бит­
вы. Странный мотив преследования девушки, которая са­
ма не знает, совершила ли она преступление, получает
новый поэтический смысл:
Хвала железу! Песнь битве!
Она разбойника волнует,
Младенца в юпоши выносит,
Терзает до смерти врага!

Чародей повержен, разбит и просит извинить его пе­
ред смертью:
Ты слышишь, колокол звенит
На крыше: «бпм» и «бам».
Прости меня и извини,
Елизавета Бам.

Сраженье кончено — и действие возвращается к нача­
лу. Снова Елизавета Бам жалуется, что ее преследуют,
снова слышатся голоса, обвиняющие ее в убийстве, снова
Иван Иванович и Петр Николаевич требуют, чтобы она
открыла дверь, снова она, оправдываясь, мечется по ком­
нате... Первая сцена повторяется дословно. Точнее ска­
зать, почти дословно, потому что пьеса-поэма кончается
тем, что Елизавета Бам все-такп арестована за убийство.
Со смутным ощущением, что только это и произошло, а
то, что мы прочитали и увидели между двумя одинаковы­
ми сценами, лишь причудилось, померещилось и бесслед­
но ушло в небытие, читатель расстается с поэмой.
ТЕАТР ТЕНЕЙ

Николай Макарович Олейников, один из создателей
журналов «Еж» и «Чиж», был оригинальным детским пи­
сателем, первоклассным редактором и тонким ценителем

литературы. Я знал его... Впрочем, вернее было бы ска­
зать, что мы были хорошо знакомы. Оп внутренне как бы
уходил от собеседника — и делал это искусно, свободно.
Он шутил без улыбки. В нем чувствовалось беспощадное
знание жизни. Мне казалось, что между его деятельно­
стью в литературе и какой-то другой, песовершившейся
деятельностью — может быть, в философии? — была про­
пасть. У него были сложные отношения с друзьями.
Е. Шварц говорил мне, что он считает Николая Макаро­
вича человеком гениальным. Может быть, сознание несовершившейся деятельности, в которой он мог бы проявить
себя в полной мере, было причиной скрытности его ха­
рактера? Ирония, породившая его стихотворный цикл,
была для него одним из способов существования !.
В книге «Здравствуй, брат. Писать очень трудно...» я
рассказал о том, как был поражен Антокольский, встре­
тившись у меня с Заболоцким и впервые услышав его
стихи.
— Да это же стихи капитана Лебядкина! — сказал он,
на что Заболоцкий спокойно ответил, что он ценит Лебяд­
кина выше иных современных поэтов. Так мог бы — и с
большим основанием — ответить Н. М. Олейников.
В «Бесах» Достоевского капитан Лебядкип читает
свою «пиесу» Варваре Петровне:
Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
И потом попал в стакан,
Полный мухоедства.
Место занял таракан,
Мухи возроптали,
«Полон очень наш стакан»,—
К Юпитеру закричали.
И пока у них шел крик,
Подошел Никифор,
Бла-го-роднейший старик...

Одно из самых популярных (по меньшей мере в литера­
турных кругах) стихотворений Олейникова представляет
собою развитие этой истории, в которую вкладывается
мнимый философский и трагический смысл. Эпиграф (не­
точно) взят у Лебядкина:
1 См. о нем в книгах И. Рахтанова «Рассказы по памяти» (М.,
1969) п А. Македонова «Николай Заболоцкий» (Л., 1968).

ТАРАКАН

Таракан попал в стакан.
Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосет.
Он попался. Он в капкане,
И теперь он казни ждет.
Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, с топорами
Вивисекторы сидят.
У стола лекпом хлопочет,
Инструменты протирая,
И под пос себе бормочет
Песню «Тройка удалая».
Трудно думать обезьяне,
Мыслей нет — она поет.
Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосет.
Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша...
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Но наука доказала,
Что души не существует,
Что печенки, кости, сало —
Вот что душу образует.

Вот палач к нему подходит,
И, ощупав ему грудь,
Он под ребрами находит
То, что следует проткпуть.

И, проткнувши, па бок валит
Таракана, как свинью,
Громко ржет и зубы скалит,
Уподобившись коню.

Ты, подлец, носящий брюки,
Зпай, что мертвый таракан —
Это мученик науки,
А пе просто таракан.
Сторож грубою рукою
Из окна его швырпет,
И в окно вниз головою
Наш голубчик упадет.

На затоптанной дорожке
Возле самого крыльца
Будет он, задравши ножки,
Ждать печального конца.
Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.

Когда я прочел моей семилетней внучке это стихотво­
рение, она заплакала: пожалела таракана. Для нее он был
сродни Мухе-Цокотухе.
В сближении Олейникова и Лебядкина интересно мпогое, и прежде всего то, что герой Достоевского писал свои
стихи, меньше всего думая о поэзии. Стихоплетство — та­
кая же черта его характера, как обнаженность чувств или
склонность к высокопарности. Стихи его лишены поэтиче­
ской функции, назидательны — и что особенно важно —
принадлежат вымышленному персонажу.
Можно ли назвать Лебядкина «литературной лично­
стью»? Едва ли. В сравнении с Козьмой Прутковым, на­
пример, он — беспомощный дилетант. Но что такое «ли­
тературная личность» и каким образом она связывается с
авторским «я» — названным и неназванным?
Я попросил Юрия Тынянова выступить на одном из
заседаний моего семинара по этому вопросу, и он прочел
лекцию, которая остро запомнилась мне, может быть пото­
му, что это была импровизация, развернувшаяся свободно
и стройно. Он думал, что в наше время каждая книга ста­
новится шагом, поступком, а отсутствие поступка неиз­
бежно приводит к отсутствию книги. Речевая интонация
смещается в прозе, но это не мешает ей упорно стремить­
ся к воспроизведению живой, разговорной речи. В дальней­
шем развитии интонация связывается с жестом, а жест
подсказывает лицо, персонаж, характер. (Впоследствии я
не раз был свидетелем практического воплощения этой
мысли: работая, Ю. Тынянов «превращался» в Кюхельбе­
кера, Булгарина, Грибоедова и даже Нессельроде). Как пи
далека художественная проза от устной речи с ее бесчис­
ленными оттенками интопации, все равно в конечном сче­
те каждая книга становится «говорящим лицом», то есть
обращена к читателю как речь, и требует отзыва, отчета.
Личность писателя, его судьба, интересна и важна для
читателя, как важна судьба собеседника, современника.
Что касается Козьмы Пруткова или конан-дойлевского
477

бригадира Жерара, то придуманная литературная лич­
ность является как бы моделью подлинной, подобно мо­
дели в экспериментальной физиологии. Первоначально
Козьма Прутков воспринимался как пародия. Разносто­
ронность жанров, в которых он выступал, придала этой
пародии реальные черты — отвагу поучительности, невоз­
можность увидеть себя со стороны и другие признаки ре­
ального существования, вплоть до портрета...
Ю. Н. Тынянов в своей лекции не коснулся поэзии
Олейникова — и это понятно. Ни Козьма Прутков, нп ге­
рой Конан Дойля отнюдь не напоминали мистического ме­
щанина, от имени которого писал Олейников.
Герой Олейникова погружен в самоизучение, он занят
только собой. Да, он слегка корит себя за «безнравствен­
ность» и грубо-вещественное отношение к действитель­
ности. Все это написано с точки зрения отнюдь не уверен­
ного в себе человека, в этом смысле герой Олейникова —
антипод Козьмы Пруткова.
Главная его черта — изумление. Из стихотворения
«Чарльз Дарвин» следует, например, что исследование
природы основано на изумлении перед ее чудесами. И не
только природы:
Я стал задумываться над пшеном,
Зубные порошки меня волнуют,
Я увеличиваю бабочку увеличительным стеклом,
Строенье бабочки меня интересует...
Везде преследуют меня — ив учреждении
и на бульваре —
Заветные мечты о скипидаре,
Мечты о спичках, мысли о супах,
О разных маленьких предметах,
Какие механизмы спрятаны в жуках,
Какие силы действуют в конфетах?

Если попытаться одной чертой обвести круг интересов
работы, житейских мелочей, литературного быта «обериу­
тов», окажется, что он почти нигде не выходит за преде­
лы той атмосферы, которая напоминала трезвость ста­
рушки из рассказа Д. Хармса «Как старушка с луны,сва­
лилась», напечатанного в одном из номеров «Ежа». Эта
атмосфера сказывалась не только в спокойном стремлении
«изумить», неожиданно переломить привычное представ­
ление о том, что такое поэзия, но и в остроте, с которой
подхватывались черты необыкновенного в обыденной
жизни.
Я помню, как «обернуты» приехали в Сестрорецк, что478

бы навестить Е. Шварца, и собрались пойти купаться
только под вечер, когда солнце уже заходило.
Пляж давно опустел. Гости разделись, пошли к морю—
и за ними с карикатурной неторопливостью поползли по
песку их тени. Ничего особенного не было в этих посте­
пенно удлинявшихся тенях, но, должно быть, все-таки
что-то было, потому что высокий, костлявый Хармс вдруг
подпрыгнул, смешно выворотив руки и заставляя свою
тень повторять эти нелепые движения. Он вытягивал тело,
вдруг садился на корточки и медленно «вырастал», строго
поглядывая на свое далеко распластавшееся по пляжу
черное послушное отражение. За ним, сохраняя полную
серьезность, стал прыгать Олейников, тоже костлявый,
потом тяжеловатый Шварц, кто-то еще...
Сторож, выползший из своей будки в пальто — было
уже прохладно,— постоял в недоумении, потом нереши­
тельно засвистел, хотя в этом неожиданном «театре те­
ней» не было ничего нарушающего порядок. Свист был
предупреждающий, действительность напоминала, что,
согласно правилам поведения на пляже, странности неже­
лательны, даже если они и не запрещены.
ТЫ БУДЕШЬ АДМИРАЛОМ

Лермонтовская идея героя пашего времени навсегда
утвердилась в нашей литературе. С новой силой опа
вспыхнула в двадцатых годах. Героя своего времени иска­
ли все. В книге, которая так и называется «Поиски ге­
роя», Н. Тихонов с добродушной иронией рассказал о том,
как долго не давалась ему в руки эта «синяя птица». Его
герой — сапожник, участник революции и гражданской
войны:
Он встал, перемазанный ваксой Марат,
И гордо рубцы показал мне.

Гайдар нашел совсем другого героя — мальчика, при­
слушивающегося к «шуму времени», смутно различающе­
го в этом шуме свой собственный голос.

В 1925 году альманах «Ковш» (Ленинград) напечатал
в первом и втором номерах повесть Аркадия Голикова
«В дни поражений и побед». Повесть эта, обсуждавшаяся
в пашем семинаре, не имела успеха. После фурмановско479

го «Чапаева», в котором без видимого напряжения был
создан характер, книга Голикова показалась старатель­
ным, по безжизненным репортажем. Она была как будто
написапа мальчиком, которому непременно хочется ка­
заться взрослым. Несмотря на множество событий, о ко­
торых обстоятельно рассказывает автор, она — неподвиж­
на: грамматическая правильность стиля заставляет смут­
но догадываться, что автор именно такой представлял
себе «большую литературу»: «Разговаривая оживленно и
делая всевозможные предположения, они шли рощей, на­
ходившейся около курсов... Однажды перед рассветом,
рассыпавшись в цепь, отряд курсантов осторожно охваты­
вал деревушку, в которой спали перепившиеся бандиты».
Если в то время в нашей критической литературе еще
не установилось понятие «штамп», первая повесть Гай­
дара могла дать для пего вполне достаточное основание:,
«Как встревоженный осиный рой, загудел бандитский ла­
герь», «На первое время это было удачным решением во­
проса» и т. д.
Прошло несколько лет, прежде чем я узнал, что автор
повести «В дни поражений и побед» написал «Школу».
Это был неожиданный и многообещающий шаг. Положи­
те две повести рядом — и в «Школе» вы увидите живой
взгляд, мелькающий за неподвижностью правильной
грамматической фразы. Это — путешествия в прошлое, в
детство. Появился угол зрения, стремящийся перестроить,
«договорить» материал. Появился герой — мальчишка, за­
мешавшийся в трагические события гражданской войпы,
тот самый, который, развиваясь и видоизменяясь, впослед­
ствии станет Тимуром. Но он появился раньше, до «Шко­
лы»,— уже в «РВС» Гайдар шагнул к детству, найдя в
памяти первые (и, без сомнения, самые острые) впечат­
ления гражданской войны.
Читая его произведения в хронологическом порядке,
легко составить карту этого возвращения. Впрочем, оп
сам очень просто написал о ней: «Вероятно, потому,
что я в армии был еще мальчишкой, мне захотелось рас­
сказать новым мальчишкам и девчонкам, какова была
жизнь».
Но он не был бы Гайдаром, если бы остановился на
этом открытии. От сухого перечня фактов и следа не ос­
тается в, «РВС». Найдя своего героя, он вдумывается в
него, открывает в нем новые черты, ставит в самые не­
ожиданные положения. И тогда приходит, может быть,
480

самая важная черта его творчества: стремление к непо­
стижимому, романтика детства.
Я мало знал Гайдара и все-таки сохранил о нем яркое
и живое воспоминание. Вероятно, это произошло потому,
что он принадлежал к людям, не скрывавшим ни своих
чувств, ни мыслей. Напротив, он всегда стремился рас­
крыть себя, возможно полнее передать другим все, что его
волновало. Это было прямодушие, обезоруживающее, не­
отразимое, открывавшее картину души — картину меняю­
щуюся, сложную, но всегда озаренную светом искрен­
ности и чести.
О нем хможно было сказать, что он всем взял — и рос­
том, и дородством. Он был высокий, плотный, статный, с
красивым, бледным, детским лицом. Детскость, мелькав­
шая в овале лица, в круглоте глаз, осталась заметной чер­
той на всю его жизнь. Когда он только что, двадцатилет­
ним юношей, появился в Ленинграде, мы, его старшие то­
варищи, помнится, немного подтрунивали над его на­
ивной уверенностью, что успех в любом деле требует не
столько труда, сколько решительности,— однако подтру­
нивали за глаза, потому что знали, что он неудержимо
вспыльчив. Так, он вдруг взялся изучать французский
язык, пытаясь заговорить на нем недели через три после
первого урока. Он писал, что у него обыкновенная био­
графия и что не он, а время сделало то, что на четырна­
дцатом году своей жизни он ушел в Красную Армию, на
пятнадцатом стал командиром роты, а шестнадцати уже
командовал полком. Да, время было необыкновенное, но
необыкновенной была и та романтическая глубина, с кото­
рой этот мальчик пошел ему навстречу. Выбор был сде­
лан— и на всю жизнь. Люди, знавшие Гайдара зрелым,
сложившимся человеком, неизменно чувствовали в нем
этот полет времени, эту юность, сказавшуюся в каждой
строке и как бы шедшую за ним по пятам.
В чем значение его успеха, его удачи в литературе?
Почему его книги с таким увлечением читают мальчики
и девочки и взрослые, но особенно, разумеется, мальчики,
для которых Гайдар, быть может, самое большое в нашей
литературе явление? Потому, что ему удалось угадать
путь мальчишеского сознания — со всеми его неожидан­
ностями, с его верой во все светлое, высокое, чистое, с
его стремлением все объяснить. Взрослые читают его кни­
ги, радуясь тонкости, с которой раскрыт и, как на геогра­
фической карте, начертан этот подчас сложный, риско16 В. Каверин, т. 6

481

ванный путь, а дети — так, как будто они сами невольно
участвовали в их создании.
«Дым в лесу» — далеко не самое сильное произведение
Гайдара, но перечитайте сцену, где двенадцатилетний Во­
лодя, взволнованный и разгневанный (известием о под­
жоге), встречается в лесу с комиссаром эскадрильи.
«Сильной рукой этот человек остановил меня. Посмотрел
на мой оцарапанный лоб и вынул из моей руки оловян­
ный браунинг. Я смутился и покраснел. Но человек этот
не улыбнулся, не сказал ни одного насмешливого слова.
Оп посмотрел, взвесил на ладони мое оружие. Вытер его
рукавом кожаного пальто и вежливо протянул мне обрат­
но». В этом жесте, в этой вежливой заинтересованности —
весь Гайдар, с глубокой серьезностью относящийся к каж­
дому движению детской души, не принижая ее, ставя знак
равенства между детским и взрослым сознанием.
Вот за что его любят и уважают дети. Вот почему они
всегда будут читать его — поколение за поколением! Он
уважал их без притворства, легко переходил в мир их ин­
тересов, думая их мыслями, чувствуя их чувствами. Это
и было главным свойством его таланта.
Дети любят сказки. Сказка всегда идет где-то рядом
с самой подлинной, реальной жизнью в произведениях
Гайдара. Но она никогда не служит ни для украшения,
пи для развлечения. Это почти всегда серьезная сказка, с
помощью которой гайдаровские герои стараются понять,
что происходит вокруг них в нисколько не страшном и
очень занятном мире взрослых.
«Раньше, когда Гек жил в Москве, ему представля­
лось, что вся земля состоит из Москвы, то есть из улиц,
домов, трамваев и автобусов. Теперь же ему казалось, что
вся земля состоит из высокого дремучего леса». А от сказ­
ки рукой подать до поэзии — вот почему читатель ничуть
не удивляется, когда проза Гайдара переходит в стихи и
некий страшный Турворон появляется в фантастических
снах, которые иначе и нельзя рассказать, как стихами.
Но есть в этой галерее детских характеров одна общая
черта, очень важная для понимания Гайдара. «Гек, ко­
нечно, был растеря и разиня. Мало того, что ночью он не
мог вспомнить, куда засунул свои брюки. Но зато Гек
умел петь песни».
В сущности говоря, именно Гек, маленький или по­
старше, хвастливый или скромный, самоуверенный или
застенчивый, но зато «умеющий петь песни»,— вот глав482

пый герой Гайдара. Таков Тимур с его трогательной иг­
рой, которая повлекла за собой целое движение среди пи­
онеров; таков барабанщик с его суровой и сложной судь­
бой; таков, наконец, и сам Гайдар, за которым в его «Шко­
ле» поэзия подвига идет по пятам.
Я познакомился с ним в 1925 году в Ленинграде. Он
был чем-то глубоко удручен в те годы. Потом я узнал,
что он только что оправился от тяжелой болезни, заста­
вившей его покинуть армию. По первой повести трудно
было судить о его своеобразном таланте.
Через много лет мы случайно встретились снова в ял­
тинском Доме творчества — период, отмеченный в немно­
гих сохранившихся после него дневниках. Он ходил в
гимнастерке, в папахе, в высоких сапогах,— пожалуй,
можно было подумать, что этот традиционный костюм
стремится нарочито подчеркнуть романтическую припод­
нятость, свойственную его произведениям. Но если даже
это и было позой, то какой-то простодушной, наивной и
располагающей к себе, как и он сам располагал к себе
своим открытым лицом и доброй улыбкой.
По утрам он будил нас пионерским горном, после ужи­
на играл вечернюю зорю. Мы бродили по ялтинской на­
бережной, заходили в татарскую деревню Ай-Василь и
много разговаривали, главным образом, разумеется, о ли­
тературе. В нем чувствовался художник, свободный от
традиций, и он защищал необходимость этой свободы, ви­
дя в ней условие для движения вперед. Он как бы начи­
нал все сначала, не замечая, быть может, что иные от­
крытия, казавшиеся ему новыми, были известны еще Сти­
венсону или Марку Твену. Но это «новое» было озарено
поисками правды, которые так свойственны нашей лите­
ратуре и без которых она, мне кажется, пе может суще­
ствовать. Едва ли Том Сойер нашел бы клад, если бы оп
так же бескорыстно был занят чужой судьбой, как Тимур,— у него просто не хватило бы времени па то и дру­
гое. Я хочу сказать, что если в кпигах Гайдара, так же
как и в его представлениях о литературе, мелькал иногда
Том Сойер, то это был уже такой русский Том Сойер, та­
кой бескорыстный, такой не думающий о себе!
Однажды, когда мы возвращались с прогулки, Гайдар
заметил на ялтинской набережной маленького айсора, чи­
стильщика сапог, такого черного, как будто его окунули
в гуталин, стоявший рядом с его скамеечкой в грязной
банке. Оп постучал по скамеечке щеткой, когда мы про16*

483

ходили мимо, и Гайдар немедленно поставил на его ска­
меечку ногу.
— А ну, давай!
Не помню, о чем мы говорили, пока маленький чи­
стильщик тщательно обрабатывал гайдаровские высокие
сапоги,— во всяком случае, о чем-то не имевшем отно­
шения к маленькому айсору. Но когда работа была кон­
чена и мы отошли от мальчика на порядочное расстояние,
Гайдар вдруг вернулся к нему, взял за плечи и сказал,
взглянув прямо в его округлившиеся, испуганные глаза:
— Ты будешь адмиралом.
Больше не было сказано ни слова. Мы ушли. Мальчик
стоял, глядя нам вслед, изумленный, растерянный, с за­
горевшимися глазами...
Гайдар жил так же просто и светло, как умер. Есть
смерти значительные, неслучайные, венчающие жизнь,
бросая па нее мгновенно вспыхивающий, ослепительный
свет. Так пал Шандор Петефи, сражаясь на стороне рево­
люционного венгерского народа. Так погиб Гарсиа Лорка,
расстрелянный франкистами в Гранаде.
Гайдар, военный корреспондент «Красной звезды»,
отказался вернуться в Москву после отхода наших войск
из Киева, остался у партизан и был убит в бою.
Да, он был не только писателем, который три четвер­
ти своей жизни проводит за письменным столом, расска­
зывая о том, что он видел или не видел. Путешественник,
разведчик, солдат — оп был самим собой, без преувели­
чения, без притворства.
«МОЯ ВРЕМЕННИК»
1

Я упомянул, что среди наших учителей был Б. М.
Эйхенбаум, глубокий ученый, тонко чувствовавший жан­
ровые особенности монографии, статьи, литературного
портрета. Его книгам свойственна законченность, завер­
шенность, немыслимая без плавного сцепления доказа­
тельств, склоняющего читателя к восприятию историколитературной картины в целом. Внутреннее изящество
свойственно пе только его научным трудам. Он сам был
сдержанно изящен, радушен и вдохновенно, нравственно
трудолюбив.
В жизни ему не раз приходилось брать душевные барь­
484

еры — он был студентом Военно-медицинской академии,
потом консерватории. Историю русской литературы ои на­
шел, как находят родину, и тайная радость, что он ее на­
конец нашел, чувствовалась и в счастливые и в тяжелые
периоды его жизни.
Вот почему мы, его ученики, были удивлены — и даже
скептически удивлены, когда автор «Мелодики стиха»,
«Анны Ахматовой», «Лермонтова» вдруг выпустил книгу,
которую никак нельзя было поставить в один ряд с его
научными трудами. Она называлась «Мой временник»
(Издательство писателей в Ленинграде, 1929). Вот что
писал автор в обращении к читателю: «Обложка этой
книги указывает па то, что книга задумана по типу жур­
нала. Читатель вправе ожидать предисловия от редакции.
Я не объявляю подписки и не собираюсь выпускать мой
временник периодически. Мпе просто захотелось пропу­
стить свой материал сквозь форму журнала, которая так
не удается современным редакциям. В XVIII веке неко­
торые писатели выпускали такого рода журналы, запол­
няя их собственными произведениями».
Книга делится на четыре отдела — «Словесность»,
«Наука», «Критика» и «Смесь». В отделе «Наука»
Б. М. Эйхенбаум рассказывает о журнале А. Е. Измай­
лова «Благонамеренный», доказывая, что он интересен
как особая литературно-бытовая форма. С читателями Из­
майлов объяснялся совершенно по-домашнему. Если но­
мер запаздывал, он ссылался на масленицу или на то, что
дочку надо было отдавать в институт или провожать род­
ственников и т. д.
Автор «Моего временника» не заходит так далеко,
хотя и упоминает в конце предисловия о «игре воображе­
ния». В сущности, книга делится только на два основных
отдела. В первом Б. Эйхенбаум рассказывает свою био­
графию, во втором дает ряд блестящих литературных пор­
третов, основанных на живых аналогиях между современ­
ностью и историей. Эта книга обсуждалась на семинаре
в связи с вопросом о «второй профессии писателя.
2

Опускаю доклад, автор которого ограничился лишь
изложением книги В. Шкловского «Техника писательско­
го ремесла», сопоставив ее с «Моим временником», и пе­
рехожу к прениям.
485

Первый оппонент. К сожалению, нам так и не
довелось узнать, что думает докладчик о «второй профес­
сии» и как он относится к проблеме «литературного быта»,
но вернемся к моему семинару, на котором обсуждалась
книга Б. М. Эйхенбаума. Книга Шкловского представляет
собою сборник дельных советов. Но не худо бы в таком
случае показать, что она все-таки чем-то отличается от
поваренной книги. Была ли у самого Шкловского вторая
профессия? Отвечу за докладчика: была. В годы первой
мировой войны он служил в школе шоферов, водивших
броневики, и даже был одним из инструкторов этой шко­
лы. Воспользовался ли он ею для своей первой профессии?
Да, но только в прямом отражении: он отлично пишет о
шоферах.
«Шоферы изменяются сообразно количеству сил в мо­
торах, на которых они ездят...»
«Мотор свыше сорока лошадиных сил уже уничтожает
старую мораль...»
«Быстрота отделяет шофера от человечества...»
«Но к чему такая быстрота?»
«Она нужна только бегущему или преследующему...»
«Мотор тянет человека к тому, что справедливо назы­
вается преступлением...»
И далее Шкловский рассказывает о роли автомобиля
в революционных движениях («Zoo», «Письмо вступитель­
ное»). Есть упоминания о шоферском деле и в других —
и в «Технике писательского ремесла», и в «Сентименталь ­
ном путешествии» — частые, со знанием дела.
Но пригодилась ли Шкловскому его «вторая профес­
сия» для теоретических работ? Снова отвечу за докладчи­
ка: нет. Дело в том, что даже в границах деятельности
одного писателя «вторая профессия» отнюдь не является
постоянной величиной. В более широких границах ее во­
обще не существует. Воспользоваться ею может любой
«до-писатель», скажем, токарь, который хочет стать ли­
тератором. Но даже если он первоклассный токарь, его
ремесло будет соотноситься с ремеслом писателя как неиз­
меримо малое соотносится с неизмеримо большим. Нет
сомнения в том, что «дописательская» жизнь не только
отражается в работе писателя, ио часто служит для нее
психологическим, эстетическим, нравственным мерилом.
Укладывается ли этот опыт в понятие «второй профес­
сии»? Для того чтобы убедить нас в ее необходимости,
Шкловский ссылается на великих писателей — Л. Толстой,
486

например, был профессионалом-землевладельцем. Ну, а
кем был, скажем, Достоевский? Каторжником? Или Тур­
генев? Эмигрантом? И что делать с Пушкиным, которому
было пятнадцать лет, когда в стихотворении «Другу-сти­
хотворцу» он успел рассмотреть вопрос о «второй профес­
сии» и, по-видимому, остановился на первой?
Несколько «вторых профессий» очень пригодились
Горькому и оказались почти бесполезными для Грина. Ка­
кую роль сыграла «вторая профессия» в том, что малень­
кий чиновник и неудачливый коммерсант Лесков свободно
владеет любыми формами повествования, а Зощенко, ко­
торый был офицером, милиционером, дегустатором, дело­
производителем, следователем уголовного розыска и т. д.,
виртуозно владеет только формой сказа?
Второй оппонент. Шкловский исключил из своей
книги понятие таланта, и я боюсь, что она приведет в
нашу литературу множество искусных штукатуров и ста­
леваров, которые легко откажутся от своей трудной «вто­
рой профессии» и займутся «первой», которая покажется
им соблазнительно легкой.
Я согласен, что, изложив свою мысль с школьной по­
следовательностью, Шкловский написал сборник дельных
советов. Сущность сборника заключается в том, что «пи­
сатель должен иметь вторую профессию не для того, что­
бы не умереть с голода, а для того, чтобы писать литера­
турные вещи. И эту вторую профессию он не должен
забывать, а должен ею работать: он должен быть кузне­
цом, или врачом, или астрономом. Эту профессию нельзя
забывать в прихожей, как галоши, когда входишь в лите­
ратуру»... Понятие «второе ремесло» подтверждается при­
мерами: Л. Толстой писал как «профессионал — военный
артиллерист» и как «профессионал-землевладелец». Газет­
ная работа считается полезной для начинающего писате­
ля — недаром Л. Андреев, Чехов, Горький, Диккенс рабо­
тали в газете.
Иначе ставит этот вопрос Эйхенбаум. Он полагает, что
мы переживаем новый литературный кризис. Ну что ж!
Любая порядочная история литературы состоит из кризи­
сов. Пушкин, как известно, «надоел» к середине тридца­
тых годов и завидовал Марлинскому, которым зачитыва­
лись до потери сознания. Нет, дело не в кризисе, которого
не существует. Дело в обратном. Вопрос о том, «как быть
писателем», возник именно потому, что наша литерату­
ра — на подъеме. «Сейчас несколько тысяч писателей. Это
487

очень много»,— пишет Шкловский. Сопоставим с этим ци­
тату из Белинского, которой воспользовался Эйхенбаум:
«...слишком много нужно было бы гениев и великих та­
лантов, чтобы публика никогда не нуждалась в литератур­
ных произведениях, удовлетворяющих потребность ее еже­
дневных досугов... Обыкновенные таланты необходимы
для богатства литературы, и чем больше их, тем лучше
для литературы» («Мой временник», с. 71—72). Именно
это и происходит в наше время. «Несколько тысяч» удов­
летворяют потребность ежедневных досугов публики, и в
этом нет ничего неожиданного для нас, отдавших немало
времени изучению второстепенных и третьестепенных
писателей тридцатых и сороковых годов прошлого века.
Важно другое. Важно, что литература сейчас разделилась
на тех, кому насущно нужна книжка Шкловского, и на
тех, кто, прочтя статьи Эйхенбаума, задумается над своей
жизненной задачей.
Руководитель. В книге Шкловского теме «второй
профессии» посвящены только первые страницы. Книга
написана о «двойной жизни» писателя, о причинном соот­
ношении искусства и жизни, без которого немыслимо воз­
никновение художественного произведения: «Для того
чтобы сделать вещь и вложить в нее работу, нужно иметь
как будто бы двойную жизнь, а жизнь у нас одна». И не
правы те, кто утверждает, что «Техника писательского
ремесла» написана только для начинающих писателей.
И опытный писатель может найти в ней для себя много
нового.
В «Моем временнике» тема «второй профессии» пря­
чется где-то в глубине, среди исторических аналогий. Еще
недавно художественное произведение рассматривалось...
как подлежащий изучению «литературный факт». Сейчас
па первый план выдвигается новое понятие — самое «дело
литературы». Не «как писать», а «как быть писателем» —
вот определяющий вопрос новой полосы литературной
науки.
Работа Эйхенбаума всегда была близка к художествен­
ной прозе. Поэтика и поэзия скрещивались в ней, и сред­
ства, с помощью которых он подчас достигал портретной
выразительности, в сущности, мало отличались от той
техники писательского ремесла, которой рекомендует поль­
зоваться Шкловский. «Второй профессией» в данном слу­
чае Эйхенбауму служила профессия историка литературы.
Иногда, как в кпиге об Ахматовой, он намеренно от488

называется от этой черты, которую сдержанно называет
«неизбежным импрессионизмом». «В образе ахматовской
героини резко ощущаются автобиографические черты —
хотя бы в том, что она часто говорит о себе как о поэтес­
се,— пишет Б. Эйхенбаум.— Это породило в среде чита­
телей и отчасти в критике особое отношение к поэзии
Ахматовой — как к интимному дневнику, по которому
можно узнать подробности личной жизни автора... Но чи­
татели такого рода не видят, что эти автобиографические
намеки, попадая в поэзию, перестают быть личными и чем
дальше отстоят от реальной душевной жизни, тем больше
ее касаются».
«Мой временник» освободил Эйхенбаума от строгости
научного стиля. Его «импрессионизм» победил в этой кни­
ге, лучшие статьи прямо противоречат вышеприведенной
цитате: «подробности личной жизни автора» на этот раз
глубоко интересуют его. И все-таки журнал не получил­
ся — и не мог получиться. Ведь именно книги Б. М. Эй­
хенбаума дают ясное представление о том, что компози­
ция (в широком смысле слова) не берется напрокат и не
падает с неба. С одной стороны, она зависит от эволюции
предшествующих форм, с другой — от внутренней соотне­
сенности материала и стиля.
Более того: его книги подсказывают ту мысль, что
результаты, добытые при изучении художественной про­
зы, можно использовать для анализа историко-литератур ­
ных и теоретических исследований: и композиция, и стиль,
и отношение к материалу эволюционируют в литературной
науке, так же как и в художественной прозе...
3

Перечитывая «Мой временник», я подумал о стран­
ной судьбе этой маленькой книги: все «современное» вы­
глядит в ней устаревшим, а все «историческое» живо и
представляет бесспорный интерес в наши дни. Промельк­
нула и исчезла проблема «литературного быта», но корот­
кие «портреты», с помощью которых Б. Эйхенбаум дока­
зывал необходимость ее изучения, внимательно прочтет
любой читатель, интересующийся историей русской лите­
ратуры.
Трагедия Гоголя, которому после двадцатилетней ра­
боты «стало казаться, что он — писатель нечаянный, слу­
чайный, что ему надо делать что-то другое» (письмо Плет489

певу, 1846), изображена в связи с вопросом о «деле
литературы». «Вопрос, который всю жизнь тревожил Го­
голя, был именно этот вопрос: как быть писателем и что
значит быть писателем?» («Мой временник», с. 89—90).
Одним общим взглядом окидывая всю деятельность Го­
голя, Б. Эйхенбаум указывает исторические причины —
перелом тридцатых — сороковых годов, заставивший Гого­
ля усомниться в своем историческом назначении: «Я не
могу сказать утвердительно, точно ли поприще писателя
есть мое поприще» («Авторская исповедь»).
Таков беспощадный портрет Тургенева с его кокетст­
вом, с его апологией «артистизма», с его «притворством
простоты» (Л. Толстой) — Тургенева, переносившего удав­
шиеся строки из личных писем (С. Аксакову, А. Фету) в
романы. Быстрый взгляд на профессиональную жизнь пи­
сателя открывает в ней разрывы и пустоты.

В обращении «К читателю» Б. Эйхенбаум с характер­
ной для него скромностью пишет, что «Мой временник» —
всего лишь «игра воображения». Жизнь без игры стано­
вится иногда слишком скучной».
В наши дни, перечитывая «Мой временник», убежда­
ешься в том, что эта книга — далеко не игра. В ней чувст­
вуется смелость исследователя, изящество, артистизм.
И уже меньше всего она похожа на черновики — «брульон», как говорили в старину. Вопрос о том, «как быть
писателем», не только не устарел, но приобрел особенную
остроту в наше время. Но это совсем особая тема.
ТРЕТЬЯ ЭЛОИЗА

Вопрос о «второй профессии», обязательной для пи­
сателя, был поставлен В. Шкловским. Но когда я познако­
мился с ним, у него была только одна профессия — исто­
рика современности в широком смысле слова, а в узком —
и теоретика литературы.
В квартире Тынянова на Греческом проспекте была
коммуна. Мы жили весело и голодно. Шел двадцать пер­
вый год. Трамваи еще не ходили, потом пошли. Сначала
мы ездили бесплатно, потом за билет надо было заплатить
три копейки. Можно было за три копейки купить белую
булочку, и мы предпочитали ходить с Греческого в уни490

верситет или в Мариинку пешком. В Мариинке пел Ша­
ляпин.
Хлеба было маловато, крошки мы высыпали в чай, под­
слащенный сахарином, получалась тюря, вкусная вещь.
В передней стоял шкаф, а в шкафу неприкосновенный
запас овощей, из которых мы каждый день варили неиз­
вестно что, съедавшееся без остатка. Обед готовили по оче­
реди, и однажды, когда я варил мясной суп, а мяса было
очень мало, я не долго думая добавил в суп сушеной рыбы.
На этот раз ел только я.
Прежде в квартире жил сбежавший за границу круп­
ный чиновник. Мебель была безвкусная и роскошнащ и ка­
залось — свойство молодости,— что самым главным в квар­
тире был солнечный, крупный, веселый, как мы, простор­
ный воздух.
В этот молодой и голодный мир врывался Шкловский.
Он не приходил, а именно врывался, каждый раз с новой
мыслью, от которой начинала кружиться голова.
«Сюжет возникает самопроизвольно,— иначе нельзя
объяснить одновременное возникновение одинаковых сю­
жетов в разных концах мира».
«Сумма художественных приемов передается в литера­
туре не от отца к сыну, а от дяди к племяннику».
«Очень важен литературный фон».
Шкловский являлся с заплечным мешком — так ходили
тогда почти все. Казалось, что он высыпает из этого мешка
рабочие гипотезы, предположения, доказательства, догад­
ки. Однажды, когда Елена Александровна Тынянова по­
жаловалась, что в коммуне пе хватает посуды, оп принес
в заплечном мешке большой музейный столовый сервиз.
Разговаривая, Шкловский пе сомневался в том, что его
собеседнику ничего не стоит перемахнуть вслед за ним че­
рез пропасти, которых он даже не замечал. Он существо­
вал в атмосфере открытий. Тех, кто не умел делать откры­
тий, он учил их делать. А тех, кто не хотел,— презирал.
Одна из его первых книг обрывалась словами: «Еще
ничего не кончилось». Ими же он мог бы закончить лю­
бую из своих последующих книг. И действительно, ничего
не может кончиться для писателя, который рассчитывает
на то, что он всегда начинает. Тогда, в начале двадцатых
годов, он начинал с особенным блеском. Он выпускал кни­
ги — в том смысле, что не только писал их, а набирал, пе­
реплетал и развозил на саночках по книжным магазинам.
Все в мире делилось для него (и для нас) на две боль491

шие группы понятий: «интересно» и «неинтересно». Это
было началолитературного взлета двадцатых годов, и в
Ленинграде Шкловский был уверенным, веселым участни­
ком этого взлета \
Потом он написал о любви. У каждого из нас есть до­
рогая книга, иногда непризнанная, полузабытая и все-таки
самая близкая тому, кто ее написал. Я думаю, что Шклов­
ский больше других своих книг должен ценить «Zoo, или
Письма не о любви».
В самом названии его книги заключена игра («Zoo» —
зоологический сад в Берлине). На титульном листе книга
названа снова: «Посвящаю эту книгу Эльзе Триоле и даю
ей имя «Третья Элоиза».
Первая «Элоиза» принадлежит Абеляру, знаменитому
религиозному философу средних веков (1079—1142), вто­
рая — эпистолярный роман, состоящий из 163 писем,—
Жан-Жаку Руссо. Все они — автобиографичны, но лишь
книга Шкловского непосредственно связана с теорией ли­
тературы. «Для романа в письмах необходима мотивиров­
ка — почему именно люди должны переписываться,— пи­
шет в предисловии к первому изданию автор.—Обычная
мотивировка — любовь и разлучники. Я взял эту мотиви­
ровку в ее частном случае: письма пишутся любящим че­
ловеком, у которого нет для этого времени. Тут понадоби­
лась новая деталь: так как основной материал книги — пе
любовный, то я ввел запрещение писать о любви. Получи­
лось то, что я выразил в подзаголовке,— «Письма не о
любви».
Теоретическая книга была смелым шагом в художест­
венную прозу. Личная интонация была новостью для тео­
рии литературы. Самонадеянное «я» заменялось подчерк­
нуто безразличным «мы» — и часто заменяется до сих пор,
едва лишь полет критической мысли переходит в тяжелую
поступь литературоведа. В автобиографической естествен­
ности «я», на которое решился Шкловский, таилось мно­
гое. Оно было связано с характерной для футуристов иде­
ей самоутверждения.
«Я» теоретических статей Шкловского в «Zoo» получи­
ло новое назначение. За «я» появился характер, личность,
рассказчик. Это и было главной удачей книги. Второе
предисловие, написанное через год после первого, опроки1 Об этом подробно в кн.: «Освещенные окна». Часть третья.
«Петроградский студент». См. т. 7 наст. Собр. соч.
492

дывает поразительное по своей бессердечности предполо­
жение, что полуотвергнутая, мучительная и по-своему
изящная любовь к женщине—только «обычный прием для
эротических вещей», как сказано в первом предисловии.
К счастью, женщина существует. К счастью, ее туфли
де11ствительно разговаривают с водой, добравшейся до ее
квартиры (в Берлине — наводнение). К счастью, она лю­
бит — если не автора, так, по меньшей мере, того, кого она
действительно любит.
Выход в художественную прозу удался не потому, что
Шкловский «взял мотивировку» и «взял запрещение пи­
сать о любви». Она удалась потому, что он любил, а также
потому, что ему мучительно хотелось вернуться на родину
из «Zoo», вокруг которого жили русские эмигранты.
В книгу ворвалась эмоциональность, читатель оценил
манерность женских писем, он пожалел автора, он разде­
лил его одиночество. Не так уж важно стало для него, что
автор — один из основателей ОПОЯЗа, что ему принадле­
жат известные книги и статьи. Возможно, что все это не
входило в намерения автора. В таком случае перед нами
был нередко встречающийся в искусстве пример «закреп­
ления случайного результата».
И когда в одном из писем (двадцать второе) Шклов­
ский утверждает, что книга представляет собой «попытку
уйти из рамок обыкновенного романа», читатель радуется,
что эта попытка не помешала ему с волнением прочитать
удавшийся роман.
ГОРЬКОВСКИЕ ДНЕВНИКИ
1

В двадцатых годах интерес к подлинному, невыду­
манному ничуть не уступал нашему времени. Но мне ка­
жется, что это был совсем другой интерес. В мемуарной
литературе двадцатых годов прямая информация была как
бы слегка затушевана и не самый факт, а отношение к
нему было характерной чертой. Документализм еще пе
притворялся искусством.
В сохранившихся записях моего семинара мемуарной
литературе отдано много страниц. «Мои университеты» и
«Дневник» Горького поразили читателя неисчерпаемостью
впечатлений, не вошедших в литературу и все-таки став­
ших литературой, казалось бы даже вопреки желанию ав493

тора. Странным образом в этой книге почувствовалось
освобождение от непреклонности, от упорства, набираю­
щего силу с годами, от напряжения, которое почти неиз­
бежно присутствует в работе художника — все равно, му­
зыка ли это, живопись или литература.
В 21-м году, когда Горький впервые пригласил к себе
серапионов, он, рассказывая нам о том, что такое литера­
турный труд, привел в пример Эмиля Золя, который, ра­
ботая, привязывал себя к креслу. В «Моих университетах»
и «Дневниках» нет этой борьбы с собой.
Горький — «один из тех писателей, личность которых
сама по себе — литературное явление, легенда, окружаю­
щая его личность,— это та же литература, но только нена­
писанная, горьковский фольклор,— писал Ю. Н. Тыня­
нов.— Своими мемуарами Горький как бы реализует этот
фольклор» («Литературное сегодня»).
Рядом с тяжелой, редкой по выразительности, пастоз­
ной живописью («Пожары»)—легкость пробежавшего
мимо, но оставившего неизгладимый след. Рядом с удиви­
тельной определенностью психологического контура —
тень того, что больше не повторилось, ушло навсегда и всетакп осталось в памяти. Надолго ли? Оказывается, что на­
долго. Может быть — навсегда.
В рассказах «Палач» и «Ветеринар» лица схвачены, как
при свете магния, с точностью фотоснимка, напоминаю­
щего, что фотография еще сравнительно недавно казалась
настоящим чудом. Скромный, тихий, сдержанный учитель
чистописания оставляет у квартирной хозяйки тетрадь, в
которую он записывает свои размышления. Виньетки,
тщательные выписки, строгая законченность, ни единой
помарки. Разнообразнейшие почерки — славянская вязь,
готический ромб — и, наконец, собственный почерк учите­
ля — мелкий, круглый, неторопливый. Им написан эпи­
граф, предваряющий книгу: «Скоро оказалось, что хри­
стиан много,— так всегда бывает, когда начинают зани­
маться исследованием какого-нибудь преступления». Из
письма Плиния императору Траяну».
Великолепным ромбом учитель воспользовался, чтобы
выразить как бы весьма обыкновенную и все-таки несколь­
ко странную мысль: «Мышление есть долг всякого грамот­
ного человека». Славянская вязь соединяет эту мысль с
каким-то происшествием, ворвавшимся в душевную жизнь
учителя: «Я никогда не позволю себе забыть насмешек
над собой». Возвращение к собственному круглому почер494

ку развивает идею тайного убийства: «Внезапность не ис­
ключает предварительного и точного изучения условий
жизни намеченного лица. Особенно важно — время и место
прогулок. Часы возвращения из гимназии с уроков. Ночью
из клуба».
И в дальнейшем все, что касается идеи тайного убий­
ства, написано не славянской вязью и не ромбом, а имен­
но этим мелким, круглым, аккуратным почерком. Среди
виньеток, рисунков, подробных записей, отражающих скуч­
ную жизнь маленького городка, идея внезапного тайного
убийства вырастает, определяется, превращается в план:
«Внезапность действия — гарантия успеха. Извозчика на­
нять старика, по возможности со слабым зрением. Соско­
чить — схватило живот. Проходным двором идти прямо
на него, но — не здороваться, чтобы он растерялся» и т. д.
Учитель чистописания не участвует в рассказе. Его
нет, он давно умер. Мы не знаем, кого он хочет убить.
Может быть, это месть? Нет. Он обдумывает убийство пе
какого-то определенного лица. Это — торжество полноцен­
ности, доказательство своего превосходства, своего «воз­
несения» над жалкой, унизительно-однообразной жизнью.
Недаром и учитель чистописания ставит рядом две идеи —убийства и искусства: «Так называемое искусство питает­
ся преимущественно изображением и описанием всякого
рода преступлений, и я замечаю, что чем преступление
подлее, тем более читается книга и знаменита картина,
ему посвященная. Собственно говоря, интерес к искусству
есть интерес к преступному...»
В рассказе — пять страниц.
Заметка «Люди наедине с собой» еще короче — четыре
с половиной. Чехов, сидя у себя в саду, ловит шляпой сол­
нечный луч и пытается надеть его на голову вместе с шля­
пой. Толстой тихонько спрашивает ящерицу:
— Хорошо тебе, а?
И, осторожно оглянувшись вокруг, признается:
— А мне нехорошо.
В фойе театра красивая дама-брюнетка, поправляя пе­
ред зеркалом прическу, спрашивает себя:
— И
надо умереть?
Блок, стоя на лестнице, пишет что-то на полях книги
и вдруг, прижавшись к перилам, почтительно уступает до­
рогу. Лестница пуста, и все-таки кто-то бесшумно и не­
зримо прошел мимо него, потому что иначе он не прово­
дил бы его улыбающимся взглядом.
495

«Мои университеты» и «Заметки из дневника» нару­
шили привычное представление о мемуаре — именно по­
этому они сразу же стали предметом горячих, долго про­
должавшихся споров.
Рассказывая о себе, Горький почти никогда не остается
наедине с собой. Его дневники и воспоминания основаны
на высшей объективности, на свидетельстве очевидца. Воз­
никшие как бы за пределами литературы, они наметили
контуры нового жанра. В сущности, это —мемуары- без
мемуариста. Центральный, поражающий разнообразием
смысл его «Университетов» — интерес к людям, много­
кратно перевешивающий его интерес к самому себе. «Гово­
рить о себе — тонкое искусство, я не обладаю им»,—ска­
зал он в разговоре с Блоком.
2

В 1924 году я послал Горькому свою первую книгу —
«Мастера и подмастерья». Она писалась в течение трех
лет, и вслед за появлением чуть ли не каждого из расска­
зов, составивших этот сборник, я получал от Горького
письма, содержавшие строгую, но добрую критику и сове­
ты, причем не только литературные, но и житейские. С гор­
достью и изумлением перечитываю я теперь эти письма.
С гордостью — потому, что это письма Горького, а с изум­
лением — потому, что многие из этих писем обращены к
начинающему писателю, еще ничего не сделавшему для
нашей литературы.
Он учил меня — и делал это со всей щедростью вели­
кого человека. Но ему казалось, что это совсем не так.
«Милый друг, Вы должны чувствовать, что я пишу Вам не
как «учитель», эта роль всегда была противна мне, и я
никогда никого не учил, кроме себя, но, к сожалению, де­
лал это «вслух». Пишу я Вам, как товарищ, как литера­
тор, органически заинтересованный в том, чтоб вы нашли
вашему таланту форму и выражение, вполне достойные
его» (13/ХП 1923 года).
И все-таки Горький учил, и прежде всего тому, о чем
он почти не упоминал в своих письмах,— вдохновенному,
бескорыстному, чистому отношению к самому делу лите­
ратуры. Он подсказывал темы, направлял мысль, предо­
стерегал — и все это осторожно, деликатно, не задевая
самолюбия. Но в каждой строке звучало суровое напоми­
нание о том, что мы работаем в великой литературе и, ста496

ло быть, не имеем права превращать ее ни в игру словами,
ни в средство собственного благополучия и славы. «Здесь,
в Европе, наблюдается истощение, анемия литературного
творчества, здесь — общая и грозная усталость. Здесь
очень процветает словесное фокусничество, а у людей
серьезно чувствующих возникает все более острый инте­
рес к русской литературе. Посему: «не посрамим земли
русской!» Надобно работать. Вам, новым, это особенно не­
обходимо» (13/XII 1923 года).
Надобно работать! Но как? Разумеется, так, чтобы со­
вершить нечто новое в литературе. Но что это значит? Раз­
ве мало было писателей, искренне убежденных в том, что
их «новое» двигает литературу вперед,— и быстро забы­
тых?
3

Итак, я послал Горькому «Мастера и подмастерья» и
с волнением стал ожидать ответа. Можно было не сомне­
ваться в том, что рассказы понравятся Горькому,— разве
не писал он, что «целая книга сразу покажет читателю
оригинальность [Вашего] таланта, своеобразие и свежесть
фантазии [Вашей]».
Вот письмо, которое надолго отрезвило меня:
«Я получил Вашу книжку — спасибо! — внимательно
прочитал ее, но — похвалить не могу. Не сердитесь на
меня и верьте, что мое отношение к Вам совершенно
ограждает Вас от излишней придирчивости старого лите­
ратора, не чуждого, вероятно, известной доли консерва­
тизма. Не сердитесь и спокойно выслушайте следующее:
несмотря на определенно ощутимую талантливость автора,
несмотря на его острое воображение и даже — порою —
изящество выдумки,— вся книжка оставляет впечатление
детских упражнений в литературе, впечатление чего-то
несерьезного. Может быть, это потому, что Вы отчаянно
молоды и, так сказать, «играете в куклы» с Вашей выдум­
кой, что, в сущности, было бы не плохо, обладай Вы более
выработанным и богатым лексиконом. Но — языка у Вас
мало, он сероват, тускл и часто почти губит всю Вашу
игру. Вам совершенно необходимо озаботиться выработкой
своего стиля, обогатить язык, иначе Ваша, бесспорно инте­
ресная, фантастика будет иметь внешний вид неудачной
юмористики: Ваши темы требуют более серьезного и вдум­
чивого отношения к ним...
17 в. Каверин, т. 6

497

Я не повторяю достаточно истрепанного указания на
Вашу зависимость от Гофмана, я очень уверен, что Вы —
писатель, у которого есть очень много данных для того,
чтобы стать независимым, оригинальным. Но для этого
надо работать, Вы же, кажется, работаете мало,— в книге
не чувствуешь «восхождения к более совершенному» ни в
языке, ни в архитектуре рассказов.
Затем: мне кажется, что Вам пора бы перенести Ваше
внимание из областей и стран неведомых в русский, со­
временный, достаточно фантастический быт. Он подсказы­
вает превосходные темы, например: о черте, который сло­
мал себе ногу,— помните — «тут сам черт ногу сломит!»:
о человеке, который открыл лавочку и продает в ней
мелочи прошлого,— человек этот может быть антикваром,
которого нанял Сатана для соблазна людей, для возбужде­
ния в них бесплодной тоски о вчерашнем дне...» (1923).
Не выдумка ради выдумки, не затейливая, но, в сущ­
ности, бесцельная игра воображения, а фантастика, рас­
крывающая сущность социальных отношений,— вот смысл
этого характерного для Горького «подсказа». Не выходя
за пределы жанра, свойственного, как ему казалось, начи­
нающему писателю, он вкладывает в его «детские упраж­
нения» современное политическое содержание. Антиквар,
наемник Сатаны, продающий мелочи прошлого,— фигура,
не потерявшая своей остроты и в наше время.
Только в одном ошибался Алексей Максимович — я ра­
ботал много.
Это письмо произвело на меня глубокое впечатление,—
теперь я не мог не остановиться перед пропастью между
серьезной темой и ничтожными средствами для ее вопло­
щения. В каждой строке Горький требовал, чтобы я отно­
сился к своей работе с полной, глубокой серьезностью...
Как тут было не задуматься над «выработкой стиля»?
Нужно было влияние Горького, чтобы во весь рост был
поставлен вопрос о простоте стиля, о его народности.
«У всех вас неладно с языком,— писал он мне в декаб­
ре 1923 года, приводя многочисленные примеры стилевых
погрешностей, неудачных сочетаний и утверждая, что од­
ному писателю за его плохой роман «следовало бы ску­
шать бутерброд с английскими булавками...». «И вообще,
с русским языком обращаются зверски» (там же). Через
год, в другом письме, он возвращается к задачам стиля:
«Говоря о «быте», я был очень далек от мысли конформировать литературу Пильняка и К0, хотя сам я являюсь
498

«бытовиком». Но я, ведь, хорошо и всюду вижу, что эта
школа, во всех ее разветвлениях, сделала свое дело и дав­
но уже не имеет сил питать как духовные запросы худож­
ника, так равно — я надеюсь — и духовные интересы чи­
тателя. Должна отмереть и «словотворческая» литература
Ремизова, тоже сыгравшая свою, очень значительную
роль, обогатив русский словарь, сделав язык наш более
гибким, живым» (15/1 1924 года).
Несколько позже, в начале тридцатых годов, Горький
привлек общее внимание к вопросам литературного язы­
ка, и с тех пор пушкинский принцип: «Точность и крат­
кость — вот первые достоинства прозы. Она требует
мыслей и мыслей; блестящие выражения ни к чему не слу­
жат» — становится идеалом, к которому начинает созна­
тельно стремиться наша литература. Конечно, этот прин­
цип по-разному понимался разными направлениями, но,
во всяком случае, с прозой «изысканной» было покончено,
и — нужно надеяться — навсегда 1.
4

Юношу девятнадцати лет, едва взявшего в руки перо,
Горький встретил как старший друг, и с тех пор я неиз­
менно чувствовал, что могу опираться на его руку. «Наша
цель — внушить молодежи любовь и веру в жизнь,— пи­
сал он впоследствии Ромену Роллану,— мы хотим научить
людей героизму». Не я один, десятки начинающих писате­
лей без конца перечитывали его письма.
Сравните их — и с первого взгляда станет ясно, что для
каждого «молодого» у него был свой, особенный ключ. Чем
меньше мы походили друг на друга, тем больше он ждал
от каждого из нас. Он ценил несходство, оригинальность,
новизну.
«Ругают Вас или хвалят — это должно быть совершен­
но безразлично для Вас»,— писал он, незаслуженно высо­
ко оценивая мои первые, слабые рассказы... «...У Вас есть
главное, что необходимо писателю: талант и оригинальное
воображение, этого совершенно достаточно для того, чтоб
1 Впрочем, в истории литературы, да и не только литературы,
«навсегда» —ложное понятие, и я в этом убедился в шестидесятых
годах, когда новая «изысканность» стала характерной чертой нашей
прозы.
17*

499

чувствовать себя независимым от учителей, хулителей и
чтоб свободно отдать все силы духа Вашему творчеству.
Наперекор всем и всему оставайтесь таким, каков Вы есть,
и — будьте уверены! — станут хвалить, если Вы этого хо­
тите. Станут!» (25/XI 1923 года).
Эти строки вовсе не были продиктованы стремлением
внушить мне равнодушие к критике,— иначе Алексей
Максимович не тратил бы так много сил на тщательный
критический разбор первых, слабых произведений. Он во­
оружал меня против критики легковесной, случайной,
против бессодержательной «хулы и похвалы», которые
ничему не учат. Он опасался, что под влиянием этой кри­
тики молодой писатель — это относилось, конечно, не толь­
ко ко мне — откажется от своей особливости, от своего
права на новое слово в литературе. Он умел восхищать­
ся — черта, все реже, к сожалению, встречающаяся в на­
шей литературной жизни.
Без сомнения, он прекрасно понимал, что под моими
теоретическими нападками на «быт» как литературный
материал таилось полное незнание жизни. Но с какою же
чуткостью, стараясь ничего не опрокинуть в хрупком зда­
нии моей детской прозы, внушал он мне мысль о том, что
«бытовое», то есть происходящее ежедневно, не мешает, а
помогает подлинному искусству!
«Но я думаю, что «быт» нужно рассматривать, как фон,
на котором Вы пишете картину, и, отчасти, как материал,
с которым Вы обращаетесь совершенно свободно. Нужно
также помнить, что быт становится все более быстро те­
кучим, и что быт XIX века уже не существует для худож­
ника, если он не пишет исторический роман. Для худож­
ника вообще не существует каких-либо устойчивых форм
и художник не ищет «истин», он их сам создает. Ведь и у
Вас игра в ландскнехт 1 — черта бытовая, но, вообразите,
что карты тоже играют людьми, играющими в карты, и
Вы тотчас же вышли за черты реального быта, вообразите
человека, который реально — вполне одинок и одиноче­
ство понуждает его создать себе сложную «бытовую» об­
становку силою только фантазии своей. Создал и — видит
реальность создания своего — понимаете?
Этот человек — Вы, это — художник. Это очень хоро­
ший «герой», в то же время. Все, что написал Л. Толстой,
он писал о себе, так же, как Пушкин, Шекспир, так же,
как Гёте.
Вам особенно не следует бояться быта и нет нужды
500

отрицать его, ибо у Вас есть все задатки для того, чтобы
легко превратить тяжелое «бытовое» в прекрасную фан­
тазию. В конце концов — все великолепные храмы наши
создаются нами из грязной земли.
В заключение: я думаю, что пришла пора немножко и
дружески посмеяться над людьми и над хаосом, устроен­
ным ими на том месте, где давно бы пора играть легкой и
веселой жизни. Мы достаточно умны для того, чтоб жить
лучше, чем живем, и достаточно много страдали, чтоб
иметь право смеяться над собой.
Мне все кажется, что Вы — из тех, кто должен хорошо
понимать это. Несмотря на Вашу молодость, которая,
впрочем, никогда не порок» (15/1 1924 года).
В 1929 году я послал ему свою книгу «Барон Брамбеус. История Осипа Сенковского, журналиста, редактора
«Библиотеки для чтения». Он ответил письмом, которое
поразило меня не только тонкими замечаниями, относя­
щимися к самому жанру историко-литературной моногра­
фии, но превосходным знанием и пониманием Сенковско­
го — писателя, забытого уже в шестидесятых годах прош­
лого века. Многие ли профессиональные литературоведы
могут похвастать таким знанием истории русской лите­
ратуры?
5

Когда-то, в начале тридцатых годов, мне казалось,
что для того, чтобы изобразить то необычайное время, в
которое мы живем, и изобразить так, чтобы читатель понял
и принял книгу, нужно отказаться от задач чисто лите­
ратурных, потому что непосредственное знание само под­
скажет то или другое решение литературной задачи. Я ча­
сто цитировал известные строки Толстого: «Вронский... не
мог себе представить то, что можно было вовсе не знать,
какие есть роды живописи, и вдохновляться непосредст­
венно тем, что есть в душе, не заботясь, будет ли то, что
он напишет, принадлежать какому-нибудь известному
«роду»...»
Теперь я вижу, что был неправ и что эта мысль, глубо­
ко верная, например, относительно выбора жанра, совсем
не предполагает «свободу от техники»,— стоит только
1 Речь идет о моем рассказе «Щиты и свечи».

501

вспомнить ту школу самоизучения, которую создал для
себя Толстой, прежде чем была написана первая строка
«Детства».
Загляните в черновые рукописи Пушкина, Некрасова,
Достоевского, и вы увидите, что пафос преодоления труд­
ностей осенял три четверти того, что было создано этими
гениями нашей литературы. Я уж не говорю о трудностях
нелитературных — об усталости, инерции, горечи обид,
наконец, просто лени. «Не пишется» — как часто прихо­
дится слышать эти слова от товарищей по работе! «Первое
желание, когда подходишь к письменному столу,— бежать
от него»,— сказал мне однажды один известный писатель.
Но многие превосходные книги не были бы написаны, если
бы создатели их прислушивались к подобным желаниям.
Необходимо дать молодым ясное представление о том
объеме труда, который вкладывается в законченное про­
изведение.
Н. В. Берг в своих воспоминаниях рассказывает о том,
какой способ работы считал наилучшим Гоголь: «Сначала
нужно набросать все как придется, хотя бы плохо, водяни­
сто, но решительно все и забыть об этой тетради. Потом,
через месяц, через два, иногда более (это скажется само
собою) достать написанное и перечитать: вы увидите, что
многое не так, много лишнего, а кое-что и недостает. Сде­
лайте поправки и заметки на полях — и снова забросьте
тетрадь. При новом пересмотре ее — новые заметки на по­
лях, и где не хватит места — взять отдельный клочок и
приклеить сбоку. Когда все будет таким образом исписано,
возьмите и перепишите тетрадь собственноручно. Тут сами
собой явятся новые озарения, урезы, добавки, очищения
слога. Между прежних вскочат слова, которые необходимо
там должны быть, но которые почему-то никак не являют­
ся сразу. И опять положите тетрадку. Путешествуйте, раз­
влекайтесь, не делайте ничего или хоть пишите другое.
Придет час — вспомнится заброшенная тетрадь: возьмите,
перечитайте, поправьте тем же способом, и когда снова она
будет измарана, перепишите ее собственноручно... Так на­
до делать, по-моему, восемь раз» L
Разумеется, этот способ работы нельзя считать единст­
венным или обязательным. Манера работать бесконечно
разнообразна. Известно, с какой быстротой писал в неко1 Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе.— В кн.: «Гоголь
в воспоминаниях современников». М., Гослитиздат, 1952, с. 506.
502

торые периоды своей жизни Достоевский. Стендаль в те­
чение двух месяцев продиктовал «Пармский монастырь».
Однако не сделает ошибки тот, кто скажет, что в основе
литературного искусства лежит труд, неустанный и еже­
дневный, помноженный на профессиональное умение, по­
глощающий все силы ума и сердца.
ГРИН И ЕГО «КРЫСОЛОВ»

Жизнь писателя — что бы там о ней ни говорили —
беспокойна, пестра и однообразна, несмотря на свою пест­
роту. С записной книжкой в руках он бродит по стране,
по своему и чужим городам. Он всегда настороже — а ну
встретится с интересным человеком, услышит необычай­
ную историю, прислушается и запишет полузабытое, но
выразительное слово! Он «собирает материал», заранее
стараясь избежать упрека в незнании жизни, часто спра­
ведливого. Он даже не пытается доказать, что нужны годы
труда и незаурядное упорство, чтобы научиться находить в
«материале» хотя бы приблизительное выражение жизни.
А потом — письменный стол:
Мой письменный верный стол!
Спасибо за то, что шел
Со мною по всем путям.
Меня охранял — как шрам.

Мой письменный вьючный мул!
Спасибо, что ног не гнул
Под ношей, поклажу грез —
Спасибо — что нес и нес.
Так будь же благословен
Лбом, локтем, узлом колен
Испытанный,— как пила
В грудь въевшийся — край стола!
(Марина Цветаева.
Мой письменный верный стол!..)

Но представьте себе писателя, который ставит ни во
что подлинность места действия, характера, детали. Писа­
теля, который свободен от этой подлинности, понимая ее
по-своему, шагая через «узнаванье» читателем самого себя
и стремясь к обратному — к «неузнаваныо».
...Доклад назывался «Кризис сюжетной прозы», и кри503

зис был не только установлен, но теоретически обоснован.
Но поскольку для всех было ясно, что никакого кризиса
нет, заговорили об А. Толстом, М. Булгакове, Б. Лаврене­
ве, И. Эренбурге.
— Самая остроумная теория сюжетосложения,— ска­
зал докладчик,— еще не объяснила нам, откуда берется
волшебство занимательности. По-видимому, ее природа
связана с искусством неожиданности, полета над обыден­
ностью или вообще удивления — ив этом смысле несколь­
ко напоминает цирковое искусство? Но какова бы она ни
была — в художественной литературе она должна не ме­
шать, а помогать психологической глубине. Но равна ли
мера этой требовательности той мере, которую мы предъ­
являем, скажем, к реалистической прозе?
Спор кончился тем, что меня попросили рассказать об
Александре Грине.
...Я мало знал Грина, хотя раза два заходил к нему в
21-м году, когда он, так же как Шкловский, Ходасевич,
Форш, жил в Доме искусств. Острота и необычайность
жизни тех лет лишь однажды привлекла внимание Грина.
В одном из своих лучших рассказов, «Крысолов», он пока­
зал фантастичность геометрически-пустого Петрограда, с
его оглохшими, саботирующими учреждениями, завален­
ными канцелярской бумагой. Но это был тот сравнительно
редкий случай, когда Грин наткнулся на «материал», ко­
торый с такой непреложностью принадлежал ему, что
освободиться от него было уже невозможно.
Он описал себя в этом рассказе: «Теперь, может быть,
уместно будет привести кое-что о своей наружности,
пользуясь для этого отрывком из письма моего друга Ре­
пина к журналисту Фингалу... «Он смугл,— пишет Ре­
пин,— с неохотным ко всему выражением правильного
лица, стрижет коротко волосы, говорит медленно и с тру­
дом». Это правда, но моя манера так говорить была не
следствием болезни — она происходила от печального ощу­
щения, редко даже сознаваемого нами, что внутренний
мир наш интересен немногим. Однако я сам пристально
интересовался всякой другой душой, почему мало выска­
зывался, а более слушал. Поэтому, когда собиралось не­
сколько человек, оживленно стремящихся как можно
чаще перебить друг друга, чтобы привлечь как можно бо­
лее внимания к себе,— я обыкновенно сидел в стороне».
Это, без сомнения, автопортрет, а не цитата из письма
неведомого Репина к неведомому журналисту Фингалу.
504

Ссылка на имена будто бы широко известных людей
характерна для Грина. Это почти беспечное отмахиванье
или, в лучшем случае, подачка тем, кто ищет подлинности
во что бы то ни стало.
В ленинградском литературном кругу Грин был оди­
нокой, оригинальной фигурой. Высокий, худощавый, не­
много горбившийся, молчаливый, он отличался от других
обитателей Дома искусств уже тем, что все они куда-то
стремились, к чему-то рвались. Он никуда не рвался. О нем
говорили, что он не подписывает договора. Редактор одно­
го еженедельника рассказывал мне, что однажды Грин
положил на его стол рукопись, назвал сумму и сказал:
— С условием: не читая.
Редактор согласился — и не проиграл. Рассказ оказал­
ся превосходным.
Возможно, что это анекдот, но он характерен для
Грина.
...Он щедро пользуется бессмертным реквизитом роман­
тики — и часто потрепанным, дешевым реквизитом. Вдруг
начинает казаться, что его рассказы написаны на полях
когда-то прочитанных книг. Воспоминание о чем-то полу­
забытом возникает в сознании. Но это обманчивое впечат­
ление. Грин относится к своим предшественникам — сре­
ди них и Стивенсон, и Эдгар По, и Джек Лондон, и Леонид
Андреев — с такой же свободой, как и к самой действи­
тельности. Больше всего он дорожит внутренней свободой.
Предшественников он не ищет, отзвуки их творений сами
собой возникают в его воображении, а что касается дейст­
вительности, то он предпочитает построить собственные
города Лисс, Зурбаган, Гель-Гью и населить их людьми
неизвестной национальности, с выдуманными именами.
Изобретательность Грина в его стремлении представить
себе земной шар не разделенным пограничными зонами —
трогательна и говорит о глубине его человечности. Он не
хочет видеть ни сети национальной ограниченности, ни
кровавых доказательств мнимого превосходства одной на­
ции над другой. Его интересует другое: чувство и время.
Время — только для себя. Часы истории почти всегда
стоят в произведениях Грина, хотя в целом действие его
произведений ограничено XIX и XX веками. Время для
него — вглядыванье в собственное прошлое, самопознание,
перечень неосуществленных замыслов. Недаром многие
рассказы Грина написаны от имени автора, задумавшего­
ся над промелькнувшим воспоминанием.
505

Впрочем, подчас он называет время — год, месяц, даже
день,— но часы идут верно только на первых пяти-шести
страницах, а потом он не обращает на них никакого вни­
мания.
Чувство... О, ради чувства Грин взял в руки перо! Под­
час начинает казаться, что его книги написаны упрямым,
сдержанным, погруженным в себя подростком, который
скрывает от взрослых свою страсть к сочинительству, лю­
бовь к загадкам и тайнам, который стесняется своего
благородства. Шиллеру было шестнадцать лет, когда он
написал «Разбойников». Рыцарство, отнюдь не рассчитан­
ное на психологическую глубину, рыцарство подростков,
стало нравственным законом для Грина.
Почти всегда замысел его артистичен, изящен. Он сме­
ло ссылается на выдуманные источники, на изречения
никогда не существовавших философов, художников. Он
цитирует Шатобриана, Свифта,— но напрасно вы стали бы
искать у них эти цитаты.
В рассказе «Капитан Дюк» моряки поют:
Позвольте вам сказать, сказать,
Позвольте рассказать,
Как в бурю паруса вязать,
Как паруса вязать.
Позвольте вас на саллинг взять,
Ах, вас не саллинг взять,
И в руки мокрый шкот вам дать,
Вам шкотик мокрый дать...

Таких стихов много у Грина, и принадлежат они ни­
щему поэту Берганцу, или Джону Манишке, или Стеббсу
из «Блистающего мира», о котором Грин написал, что поэ­
зия в его душе «лежала ничком, ибо негде ей было повер­
нуться».
Но как беспомощен Грин, когда пишет реальную дей­
ствительность, лишая ее возможности внезапного преоб­
ражения. Он пытался даже теоретически обосновать свое
отвращение к «литературе фактов»: «Литература фактов
вообще самый фантастический из всех существующих ри­
сунков действительности... Достаточно вспомнить то хлад­
нокровное внимание, с каким просматриваем мы газету,
не помня на другой день, что читали сегодня, а между
тем, держали в руках не что иное, как трепет, борьбу и
жизнь всего мира» («Блистающий мир»).
В этой «пустоте действительности» Грин неуклюж, не­
ловок, неизящен. В рассказе «История одного убийства»
солдаты говорят: «...энта», «чичас», «страсть похож»,
506

«натрет» и т. д. Зато как начинает блестеть и искриться
жизнь, когда в нее врывается чудо.
«Крысолов» начинается, как реалистический рассказ:
«Весной 1920 года, именно в марте, именно 22 числа,—
дадим эти жертвы точности, чтобы заплатить за вход в
лоно присяжных документалистов...» Но точность нехотя
отступает с той минуты, когда герой рассказа попадает в
опустевший банк, заваленный бумагой, которая «взмывается у стен», висит на подоконниках, струится по парке­
ту, «образуя взрыхленные поля и барьеры». Это картина,
еще закрепленная временем — 1920 год, Петроград. Но
вот герой рассказа натыкается на шкаф, битком набитый
провизией,— и хотя здесь еще нет ничего невозможного,
мелодия чуда уже начинает отдаленно звенеть в пустыне
мертвого банка, где двести шестьдесят комнат «стоят, как
вода в пруде», тихие и пустые.
Она приближается, когда герой по бездействующему
аппарату звонит в «никуда», в пространство, пересеченное
спутанными проводами, и телефонистка отвечает ему. Он
неточно называет номер, усталый голос поправляет его, и
вымысел *начинает приобретать все черты последователь­
ности, неизбежности — только потому, что откуда-то все
громче доносится мелодия чуда. В опустевшем банке гос­
подствуют крысы, они стремятся уничтожить человека, ко­
торый бессознательно перешел границу дозволенного в по­
нимании их загадочного существования. Это крысы-обо­
ротни, стремящиеся уничтожить своего смертельного врага
Великого Крысолова. Вы уже давно забыли мгновенье,
когда точная дата отметила начало этой странной исто­
рии. Так же, как отозвался бездействующий телефонный
аппарат, вы начинаете слышать звон сказочных часов. Не­
зависимо от мирового календаря, стрелки их движутся со­
гласно тому, что происходит в рассказе.
Не думайте, однако, что Грин готов согласиться с тем,
что он написал сказку, фантастическую историю. Великий
Крысолов существует, он живет в Петрограде — указыва­
ется его адрес. Существуют и загадочные крысы. Некий
Эртус написал о них, оказывается, целую книгу, и Грин
цитирует из нее несколько строк, стилизованных в духе
перевода:
«Коварное и мрачное существо это владеет силами
человеческого ума. Оно также обладает тайнами подземе­
лий... В его власти изменять свой вид, являясь как чело­
век,- с руками и ногами, в одежде, имея лицо, глаза и дви507

жения, подобные и даже не уступающие человеку... Им
благоприятствуют мор, голод, война, наводнение... Они
крадут и продают с пользой, удивительной для честного
труженика, и обманывают блеском своих одежд и мяг­
костью речи. Они убивают и жгут, мошенничают и подсте­
регают...»
И читатель, закрывая книгу, догадывается, что крысыоборотни живут в человеческом обществе и делают все, что
им вздумается, потому что никому не удается разглядеть
их подлинную крысиную сущность.
Впрочем, из русских писателей это приходило в голову
не только Грину. В одном из рассказов А. К. Толстого ге­
рой так отвечает на незначительный вопрос:
— Нет, я никого не ищу. Мне только кажется стран­
ным, что сегодня на балу я вижу упырей.
А. Грин и А. Платонов — писатели, о которых можно
сказать, что они полярно противоположны друг другу.
Именно поэтому заслуживает внимания статья Платонова,
посвященная Грину Ч
Платонов — воплощенье первоначального реального
опыта жизни. Грин — воплощенье опыта литературного,
обусловленного книжным сознанием. Платонов стирает
привычные представления, Грин строит из них свои фан­
тастические истории. Героев Платонова не с руки даже и
называть героями — этот примелькавшийся термин не идет
к лицам, действующим в его «прекрасном и яростном
мире». Для людей, о которых пишет Платонов, самый
факт их существования является фактом нравственным, в
то время как «Грину необходимо, чтобы его люди жили в
«специальной» стране, омываемой вечным океаном, потому
что автор, обремененный заботами о характеристике своих
оригинальных героев, должен освободить их от всякой
скверны конкретности окружающего мира»,— так пишет
о нем Платонов.
«Скверна конкретности» — это упрек писателю, увле­
ченному занимательностью в ущерб великой нравственной
задаче литературы.
У Платонова — свой, особенный язык, основанный на
скромной, но непреклонной простоте, на едва заметных
сдвигах разговорной речи, оставляющих впечатление све­
жести и новизны. У Грина вы редко останавливаетесь на
1 См.: А. Платонов. Размышления читателя. М., «Советский
писатель», 1970.

508

отдельной фразе — он пишет страницами, в неудержимом
разбеге.
Как же подходит Платонов к творчеству Грина? Он пе­
реносит его феерию со сцены в зрительный зал, из морской
дали, в которой показывается корабль с алыми парусами,
в обыденность, в мир «дрожащих, нуждающихся, не абсо­
лютно прекрасных человеческих сердец». Ради «объектив­
ности» он представляет себе Ассоль не в деревне Каперне,
одетой «покрывалами воздушного золота», а в Моршанске.
Он подчеркивает, что капитан Артур Грей происходит из
богатой семьи, и упрекает его за то, что он любит пере­
возить на своем корабле кофе и чай, а не мыло и гвозди.
И, наконец, пересказывая историю деревенской девушки
Ассоль, окончившуюся так счастливо, он горько сожалеет
о других жителях деревни. «Бедный народ деревни увидел
образ плывущего счастья в виде корабля под алыми па­
русами. Но деревенские люди знали: это счастье плывет
не за ними, и действительно, лодка с корабля взяла к
себе одну Ассоль».
Я остановился на статье Платонова как на примере
столкновения двух глубоко искренних писателей, идущих
в диаметрально противоположных направлениях. Столк­
новение основано не только на прочном убеждении Плато­
нова, что произведения романтические «неспособны дать
той глубокой радости, которая равноценна помощи в жиз­
ни». Это — суровый, исподлобья, взгляд, это тяжелая рука
мастера, для которого литература — не развлечение, а пот
и кровь. Не менее строго осуждает он Паустовского и его
«старших по возрасту литературных братьев», рекомендуя
«положительно и скоро их забыть».
Не буду входить в существо спора. Скажу только, что
Грин не хитрит с читателем. Он как бы заранее заключает
с ним дого-вор, в котором ясно и недвусмысленно сказано,
что его творчество не имеет ничего — или почти ничего' —
общего с действительностью. Требовать от него, чтобы он
перестал быть Грином, бесполезно, даже если мы вспом­
ним о том, что Л. Толстой требовал от Шекспира, чтобы
он перестал быть Шекспиром. Фантазии Грина нечего
делать в Моршанске, так же как герои Платонова почув­
ствовали бы себя растерянными и оскорбленными в ГельГью или Зурбагане.

509

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

Советская литература тогда была еще сравнительно
небольшая, существовала она немного меньше десятиле­
тия и представлялась нам чем-то вроде таблицы Менделе­
ева в начальный период ее существования. Пустых клеток
было больше, чем заполненных, и заполнить их можно
было, только подходя к уже открытым элементам теоре­
тически, аналитически. Вот почему вслед за обсуждением
творчества Грина в моем семинаре был поставлен доклад
«о герое и характере» — центральный для прозы двадца­
тых годов. Было единодушно признано, что Грин обошел
этот вопрос. Его герои — двухмерны, общечеловеческие
понятия добра и зла заменили в его книгах психологиче­
скую глубину — стоит только вспомнить Грея («Алые па­
руса») или Битт-Боя («Корабли в Лиссе»). Но где же
искать подлинного «героя нашего времени»? И правы ли
те, кто утверждает, что он надолго исчез из нашей лите­
ратуры?
Доклад был обстоятельный, идущий издалека. Школ
нет, писатели отрекаются от своих предшественников.
Искания «личной поэтики», которыми усердно занимает­
ся, например, Вс. Иванов,— бесплодны, потому что он
идет ощупью, наугад. В литературе нет органически
развивающегося отношения к слову. Роман двадцати пяти
писателей в «Огоньке» «Большие пожары» блестяще до­
казал «стертость» стиля. Кроме М. Зощенко, который
остался самим собой, затея «Огонька» неожиданно поста­
вила в один ряд Буданцева и Лидина, Бабеля и Леонова.
Игра оказалась игрой с огнем.
— «Героя нашего времени»,— продолжал докладчик,—
ищут на стройках, на заводах — и, без сомнения, встреча­
ются с ним лицом к лицу. Встречаются, но не узнают —
вот почему читатель напрасно ищет его на страницах бес­
численных очерков и рассказов. В мелькании ежедневного,
злободневного прячется, «не попадает в фокус» личность,
воплощающая в себе самые характерные черты эпохи...
Но кроме поездок по стране, изменяющейся на глазах,
раскачивающейся на поворотах, существуют и другие
поездки: не в настоящее, а в прошлое.
Чем объяснить внезапность острого интереса к истории
России? — спрашивал докладчик.— Даже сверхсовремен­
ный Пильняк написал рассказ, стилизованный в духе
петровского времени, в котором разного рода «спектаку510

ли» неопровержимо доказывают, что автору лучше было
оставаться сверхсовременным. Появляются исторические
пьесы—«1881 год», «Азеф», «Заговор императрицы»,
«Николай Первый и декабристы». Постановка одной из
них ознаменовалась трогательной чертой: автор пьесы
«Пушкин и Дантес», В. Каменский, требовал, чтобы не
Дантес убивал Пушкина, а Пушкин — Дантеса.
Выходят в свет воспоминания Суворина,Сухомлинова,
Витте, записки участников революции и гражданской
войны.
История ворвалась в кино со смелостью молодости
(«СВД» Козинцева и Трауберга) и с дешевой чувствитель­
ностью, огорчившей не только пушкиноведов («Поэт и
царь» Гардина).
Но в . художественной прозе история расположилась
иначе, чем в соседних искусствах,— прочнее, увереннее.
И это не удивительно: вспомним, что исторические рома­
ны были господствующим жанром в прозе 20—30-х годов
прошлого века (Загоскин, Лажечников, Масальский, Зо­
тов, Булгарин).
Впрочем, докладчик отнюдь не намерен перекидывать
мост через столетие — от двадцатых годов XX века к
двадцатым годам XIX века. Он лишь хочет только напом­
нить о том, что вопрос о «поисках героя» решается не
только в современной, но и в исторической прозе. Однако
«свободная охота» современного писателя ограничена в
исторической прозе: нельзя перешагнуть тысячи печатных
свидетельств. Самое важное, очевидно,— выбор историче­
ской личности, связанной с современностью по духу, то
есть как бы представляющей ее в истории России. Так,
ретроспективный взгляд 10. Тынянова остановился на
Вильгельме Кюхельбекере, А. Чапыгина — на Степане Ра­
зине, О. Форш — на Михаиле Бейдемане.
Начнем разбор в обратном порядке. О. Форш выступи­
ла еще до революции и, если судить по ранним вещам
(«Рыцарь Тогенбург»), относилась к истории с романти­
ческой неопределенностью, свойственной символистам.
Следы этой неопределенности легко найти в романе
«Одеты камнем». Герой романа — подлинное лицо, офицер,
эмигрировавший из России и работавший в типографии
Герцена. В 1861 году он пытался вернуться на родину, но
был арестован в Финляндии и заключен в Алексеевский
равелин Петропавловской крепости.
«Один год (1860—1861) восторженных порывов, бла511

городнейшего одушевления и пылких мечтаний... И через
год — сразу Алексеевский равелин. Вошел уверенным в
себе, пылким и дерзким энтузиастом. Потом медленное,
разлагающее, засасывающее действие равелина. Попытка
напомнить о себе, крикнуть: авось услышат! Мучительный
вопль о пощаде... И за громким воплем, затихнувшим у
высоты престола... безумные, дикие вопли... Из угла в
угол, точно зверь в клетке, вопит и бьется головой в сте­
ну... 20 лет заключения в равелине... Увезен лишенным
рассудка...» (А. Е. Щеголев. Таинственный узник.
Петроград, изд-во «Былое», 1919).
Докладчик не сомневается в том, что роман О. Форш
основан на маленькой книге Щеголева. Но повторяемость,
неподвижность истории Бейдемана затрудняет развитие
романа, и если бы не строгие исторические даты, О. Форш,
надо полагать, сократила бы срок его заключения.
— Известна поговорка: «Солдат спит, а служба идет».
Перефразируя ее по отношению к роману «Одеты кам­
нем», можно сказать, что Бейдеман сидит в крепости, а
роман не идет,— продолжал докладчик.— И это не удиви­
тельно. Сюжет как бы заключен в крепость вместе с ге­
роем.
Тыняновский «Кюхля» был разобран докладчиком не
менее сурово.
— Нельзя не согласиться с тем, что жанр «Кюхли»
приближает нас к современности,— сказал он.— В сущ­
ности, это роман-биография, композиционно близкая, как
это ни странно, к «Рвачу» Эренбурга. Однако в романе нет
темы достаточно целеустремленной, чтобы вести за собой
героя. Вот почему трагическая судьба Кюхли пробуждает
чувства, но оставляет за сценой возможность размышле­
ний. Я бы сказал, что роман битком набит представителя­
ми историко-революционной темы, но ее присутствие, не­
отразимость ее влияния — почти незаметны. Несмотря на
бесспорную полноту и историческую точность изображе­
ния, задача характера не решена. «Кюхля» остался роман­
тическим героем «вообще», а не «в частности», и в совре­
менной прозе появление романа не меняет почти ничего.
В конце доклада был разобран (более чем кратко) ро­
ман А. Чапыгина «Разин Степан», написанный, по мне­
нию докладчика, языком челобитного приказа: канцеляр­
ская нарочитость сказалась даже в названии: почему «Ра­
зин Степан», а не «Степан Разин»? Упомянув, что роман
Шильдкрета «Крылья холопа» напечатан в газете, доклад512

чик истолковал это обстоятельство как свидетельство на­
ступления исторической темы, захватывающей все боль­
ший плацдарм.
Первый оппонент. Что разумеет докладчик под
понятием «литературная школа»? Писатели, к его сожа­
лению, отрекаются от своих предшественников. Еще бы!
Было бы странно, если бы Пильняк признал свою зависи­
мость от Белого, а Зощенко — от Лескова. Два понятия —
«традиция» и «школа» — слились в сознании докладчика,
поразительно напоминая библейскую формулу: «Авраам
родил Исаака, а Исаак — Исава и Иакова».
Вообще говоря, в основе доклада чувствуется смутное
недовольство тем, что в литературе какой-то беспорядок,
что она почему-то существует сама по себе и развивается
как бог на душу положит, а не в строгой последователь­
ности, установленной литературной наукой. Из некоторых
верных наблюдений сделаны неверные выводы. Роман
двадцати пяти писателей в «Огоньке» не имеет ни малей­
шего отношения' к «стертости стиля». Его появление —
факт литературного быта, а не литературы. Вс. Иванов не
занимается «исканием личной поэтики» и, может быть,
даже не подозревает о ее существовании. «Тайное тайных»
доказывает, что это не помешало ему сделать большой
шаг вперед.
Второй оппонент. Откуда же все-таки возник
острый интерес к прошлому, к истории России? Доклад­
чик осторожно уклонился от ответа на этот вопрос. Мне
кажется, что тщательно возведенное здание его доклада
не раскачивалось бы, как во время землетрясения, если
бы он вспомнил, что прошло уже больше десяти лет после
Октябрьской революции и что нет ничего более естествен­
ного, чем стремление оглянуться на себя и заново оценить
свое историческое развитие.
Докладчик убежден и постарался убедить нас в том,
что «поездки в прошлое» так же необходимы для поисков
героя нашего времени, как поездки на Волховстрой. Что и
говорить, смелая мысль! Происхождение ее — совершенно
ясно, по меньшей мере для меня. Это — подгонка живой
литературы под холодную алгебру теории. Факты должны
соответствовать ей. Не соответствуют? Ну что ж! Тем
хуже для фактов!
Если «Одеты камнем» — неудача, то причины ее надо
искать в другом романе О. Форш — в «Современниках»:
у нее нет самостоятельного взгляда на исторический ма513

териал. Более того: мы вправе заподозрить ее в незна­
нии материала. Это легко доказать. Прошу извинить меня
за пример, который граничит с насмешкой, но ведь если
бы О. Форш тщательно изучила жизнь Гоголя, его нос не
оказался бы для нее такой драгоценной деталью? Форш
идет не за Гоголем, а за его памятником — стоящим в
Москве, на Гоголевском бульваре.
В «Современниках» вокруг выдуманного Багрецова
скользят, как па коньках, Лермонтов, художник А. Ива­
нов. Появление их не диктуется внутренней необходи­
мостью. Отношение О. Форш к историческому материалу
можно определить как геометрическое: берется точка и
вытягивается в линию. Иногда линия намечена пункти­
ром. Так написана, например, сцена встречи Гоголя с
Багрецовым перед сожжением второй части «Мертвых
душ». Здесь, по меньшей мере, играет известную роль во­
ображение. Оно отсутствует, когда Форш пользуется ис­
точниками, уже сыгравшими историческую роль в рус­
ской культуре. Так, в роман входит Герцен, ипогда
пересказанный, полуцитатный. Короче говоря, О. Форш
ошиблась, предположив, что «собирать» исторический ма­
териал легче, чем современный.
Свидетелей существования, поведения, характера исто­
рического лица — много, солгать нельзя, предварительная
объемная работа неизбежна. «Кюхля» в этом смысле пред­
ставляет собою исключительное явление. Характер,—
кстати, не герой, а именно характер,— без сомнения, сло­
жился в сознании автора задолго до той минуты, когда он
написал первую фразу.
Руководитель. Мне кажется, что без той беспо­
щадности, с которой Лермонтов открыл Печорина в самом
себе, нельзя найти «героя нашего времени» и доказать,
что это — общественное явление.
Можно понять попытку докладчика повернуть нас ли­
цом к исторической прозе — он надеялся таким образом
подойти к вопросу с неожиданной стороны. Но в таком
случае он не должен был обходить вопрос о «смещении»,
которое в разной степени можно найти и у О. Форш, и у
Ю. Тынянова, и у А. Толстого. По-видимому, для того,
чтобы историческая личность ожила, чтобы портрет со­
шел с полотна и заговорил с читателем, необходимо, чтобы
этот разговор был равно интересен для обоих. Готовые
представления должны быть отметены в сторону, смеще514

ны. Характер возникает на их «смещении», которое может
быть еле заметным.
О романах Ольги Форш было сказано много спорного.
Не стоит рассчитывать, что остроумие — приправа к лю­
бому блюду: в данном случае оно было неуместным, что­
бы не сказать — неприличным. С моей точки зрения, «Оде­
ты камнем»— значительное произведение. Но свободу обра­
щения с материалом О. Форш подменила свободой от ма­
териала. Вот почему ей не удалось найти в истории модель
героя нашего времени. Надежда на создание этой модели
с помощью «готового» исторического лица не оправда­
лась.
Два слова о «Кюхле». Когда роман был окончен, один
из друзей Тынянова предложил приложить к нему карту
отношений между Кюхельбекером и великим князем Ми­
хаилом Павловичем, начавшихся, когда они были товари­
щами детских игр, и кончившихся, когда на Сенатской
площади Кюхля целится в него из пистолета.
Самое слово «неподвижность» удивительно не подхо­
дит к стремительному Кюхле, кидающемуся на своих
длинных ногах к тем, кто нуждается в помощи, под­
держке, утешении. И уж никак нельзя сказать, что в ро­
мане нет темы. Эта тема — поэтическая правда служе­
ния народу. Недаром же среди декабристов было много
поэтов. Вспомните предсмертные тюремные стихи Ры­
леева:
Мне тяжко здесь, как на чужбине.
Кому повем тоску мою?
Кто даст криле мне голубине,
Да полечу и почию.

Вот эти «голубиные крылья» и дал Тынянов своему
«Кюхле».
Мне кажется, что доклад следует оценить высоко хотя
бы потому, что он дал повод к острой и интересной дис­
куссии. Я помню, как на одном из собраний Серапионовых братьев В. Шкловский предложил описать процесс
завязыванья узла словами, без рисунка, утверждая, что
это почти невыполнимая задача. Не знаю, как поступили
мои товарищи, но я, вернувшись домой, попробовал ре­
шить ее — и решил, но с помощью технических терминов,
беспомощно и неумело.
Книги Ларисы Рейснер двадцатых годов на первый
взгляд не имеют к исторической прозе ни малейшего от515

ношения. Но если представить себе некий «знак историз­
ма» — его можно разглядеть на их страницах. Это — ощу­
щенье «надвременности», которое неопровержимо дока­
зывает историчность того, что совершается на глазах.
И возникает оно именно потому, что, не замечая его, Рей­
снер думает только об исторической правде.
Так без помощи рисунка, без технических терминов
она описала процесс завязыванья исторического узла. Со­
бытия гражданской войны показаны с точки зрения не­
написанного, нерассказанного будущего страны. Между
читателем и позицией автора как бы стоит кристалличе­
ская призма, которая медленно поворачивается на незри­
мой оси.
Я привел этот пример потому, что ощущение значи­
тельности, ответственности, исторической весомости —
необходимое условие для поисков «героя нашего време­
ни». И в этом смысле, может быть, действительно стоит
воспользоваться опытом исторической прозы. Что и гово­
рить, догадок много, сила всматриванья подчас так вели­
ка, что кажется, еще усилие — и перед нами появится но­
вый Печорин или, по меньшей мере, Максим Максимыч,
которые, как доказала Лариса Рейснер, сыграли неоцени­
мую роль в гражданской войне. Но для того, чтобы вопло­
тить догадку, нужна беспощадность по отношению к са­
мому себе, беспощадность, которой надо учиться. А мы
учимся мало, нехотя. Мы работаем торопливо, думая о
себе, а не о литературе. И, наконец,— увы — многие,
слишком многие из нас болеют эгоцентризмом: болезнь
тяжелая, почти неизлечимая, средство от нее не продает­
ся в аптеках.
Одни пишут о том, как они относятся к Революции,
другие — о том, как Революция относится к ним. Рядом с
подлинной литературой вырастает другая, мнимая, по­
строенная на ложном представлении о собственном зна­
чении, полная обид и признаний. То и дело слышится:
«И я, и я» — из знаменитого стихотворения Гейне «Ослыизбиратели». Это относится, например, к разудалому Пан­
телеймону Романову, который летит вдоль русской исто­
рии на лихаче, с ковровой полстью и фонариками на
оглоблях. От надежды показать современного героя «без
черемухи» он, очевидно, наконец отказался.

516

ПРОФЕССОР Т.

1

Главные линии диспута, посвященного в моем семи­
наре историческому роману, пересекли в разных направ­
лениях деятельность Ю. Тынянова как ученого и рома­
ниста. Это были годы, когда наука лежала рядом с лите­
ратурой, а иногда и переплеталась с нею. Многие мои слу­
шатели, так же как и я, писали повести, пьесы, романы.
Переход от науки к литературе был хотя и непрост, но
возможен и соблазнителен, потому что подготовлен — те­
оретическим изучением да и общим образованием. Об
этом хорошо написала в своих воспоминаниях о Юрии
Тынянове его ученица Л. Я. Гинзбург: «Все студенты ли­
тературного факультета Института истории искусств пи­
сали стихи (некоторые и прозу, но это было менее обяза­
тельно). Нам казалось, что это естественно, и даже каза­
лось, что историк литературы, изучающий стихи, должен
иметь практическое понятие о том, как это делается. Нам
казался тогда нормальным путь от литературы (хотя бы
от неудавшихся опытов) к истории литературы или, на­
оборот, от истории литературы — к литературе... Среди
сочинявшихся от случая к случаю куплетов студенческой
песни был и такой:
И вот крадется, словно тать,
Сквозь ленинградские туманы
Писатель лекцию читать,
Профессор Т.— писать романы».

О профессоре Т., писавшем романы, можно смело
сказать, что, несмотря на трудную жизнь, осложнив­
шуюся безнадежней болезнью, он не потерял даром и
часа.
Он был мягкий, уступчивый, подчас нерешительный
человек. Но могучая воля исследователя, сурово и непре­
клонно стремящегося к цели, не оставляющего в стороне
ни одного самого ничтожного факта, если он может слу­
жить делу, видна в его рукописях, написанных твердым,
поражающим своей определенностью почерком. Многое в
его архиве еще не разобрано, но, когда удается проследить
главную мысль, десятки других, ла первый взгляд незна­
чительных, выстраиваются -— и становится ясно, что весь
517

этот беспримерный труд произведен для того, чтобы на­
писать две или три строки романа.
«Дело идет о маленьком абиссинце, который попал в
Россию, во Францию, снова в Россию, женился на плен­
ной шведке, капитанской дочке, пошли дети, и четыр­
надцать абиссинских и шведских сыновей все стали рус­
скими дворянами.
Так началось русское Ганнибальство, веселое, серди­
тое, желчное, с шутками, озорством, гневом, свирепостью,
русскими крепостными харемами, бранью, нежностью,
любовью к пляскам, песням, женщинам...» (рукопись).
Так в старой конторской книге Юрий Тынянов начал
свой ромап «Пушкин» — с главы о Ганнибалах, от кото­
рой — так же как и от многих других — он впоследствии
отказался. Если перевернуть конторскую книгу и начать
чтение с последней — а теперь опять с первой — страни­
цы, вы встретитесь с автобиографическими рассказами
Тынянова. Первый рассказ начинается так:
«Я родился в 1894 г. в городе Режице, часах в 6 от
мест рождения Михоэлса и Шагала и в 8 от места рожде­
ния и молодости Екатерины I. До войны город был Ви­
тебской губернии, теперь латвийский. В городе одновре­
менно жили: евреи, белорусы, великорусы, латыши, и
существовало несколько веков и стран. В староверском
скиту тек по желтым пескам ручей, звонили в било (от­
резки рельсов; колокола были запрещены), справляли на
бешеных копях свадьбы. Потом разводились, и тогда тоже
мчались на конях, загоняли их. Там ходили высокие рус­
ские люди XVII века; старики носили длинные кафтаны,
широкополые шляпы; бороды были острые, длинные, со­
сульками. Пьянства случались архаические и опять-таки
кончались ездой. «Конь разнес» — это было еженедель­
ное событие. Однажды хмельного старика конь нес до
Двинска (203 версты!).
Я помню на ярмарках, на латышских кермашах (ста­
рое немецкое слово: kermesse), этих высоких людей и их
жен в фиолетовых, зеленых, синих, красных, желтых бар­
хатных шубках. Снег горел от шуб. Все женщины каза­
лись толстыми, головы не по телам малыми.
Они были верны в дружбе. Отец молодым грачом жил
у старовера. Он посадил в саду яблоню. Каждый год, де­
сятки лет, приносили нам яблоки с Тыняновки: «Кушай,
Аркадьевич». Люди уходили из скита в город — печника­
ми, малярами, плотниками. Случалось, печники возвра518

щались миллионщиками. Звали всех этих высоких людей
по-птичьи: Синица, Соловей, Воробей. Помню, напротив
сад печника с павлинами, которые грубо кричали...
Я застал еще в городе мистерии. Сапожники и хлебо­
пеки надевали бумажные костюмы, колпаки, брали в
руки фонарь, деревянные мечи и ходили вечерами по до­
мам, представляя смерть Артаксеркса.
На свадьбах бывали бадханы, шуты. Они объедались
и опивались; все смотрели на них, раскрыв рты, хохотали
долго, валились под стол, хватали друг друга за руки,
повторяя, объясняя, тыча пальцем в шута. В городе было
много сумасшедших: они бегали по улицам. Ими забавля­
лись, как было принято па востоке в XVIII веке. У каж­
дого было свое лицо, свой характер, роль, неожиданности.
Их любили, как шутов па свадьбе.
Окраины города звались Америкой, и жители их —
американцами. Это была другая страна. Нищета превзо­
шла там понятные пределы, и люди оттуда уезжали в
Америку. Я помпю воющих, как по мертвым, женщип
на дебаркадере вокзала, уходящий поезд и жандарма со
строгим удовлетворенным лицом, притворяющегося, что
не слышит. Оставшиеся жили в этой Америке; они жили
более в Америке, чем где бы то пи было...
Там водились шарманщики. Они выходили в город на
драку с мяспиками; помпю предводителя мясников — гор­
батого, толстого, с выпучеппыми глазами, с острой бород­
кой, с раздутыми ноздрями нахала, с медленными, плав­
ными движениями. Дрались они оглоблями. Дрались и
одиночки — «посадские» (древний вид хулигана): помпю.
как спал в пыли однорукий приземистый человек — Миш­
ка Посадский, его стриженую голову, тонкий песок. По­
садские дрались камнями, так же как мастеровые; их
возили в участок городовые, они сидели в погах у городо
вых, все в крови, точно покрытые свежей краской или
освежеванные; извозчики помахивали кнутиками, везло
медленно: городовые не платили.
Лавочники проводили жизнь в тщеславии. Вместо вы­
весок на многих дверях висела еще красная тряпица
(«красный товар») или заячья шкурка («меха»)...» (ру­
копись) .
Так Тынянов вглядывался в жизнь маленького город­
ка, думая о книге, которую он писал медленно, возвра­
щаясь к работе с перерывами в годы. Мир взрослых, его
странная непоследовательность показаны в автобиогра519

фических рассказах со всей свежестью и остротой детско­
го зрения. Время детей и время взрослых протекает с
разной быстротой. Ни драки между мясниками и шарман­
щиками, ни средневековые мистерии не удивляют взрос­
лых, жизнь которых идет своим чередом.
В той же конторской книге удалось разобрать замет­
ки, относящиеся к отцу Юрия Тынянова, известному в
городе врачу, которого,— как я убедился, приехав летом
1965 года в Резекне (бывшую Режицу),—до сих пор по­
мнят и любят...
«...По вечерам, когда в столовой никого не было, а
мать куда-нибудь уходила, он осматривал комнату косым,
скучным взглядом, не замечая меня. Вздохнув, он запу­
скал руку в карман и осторожно, как бы нехотя, но с лю­
бопытством разворачивал бумажки, раскладывал на столе
медяки, больные заворачивали монеты в бумажки. В бу­
мажках попадались пуговицы, даже соль. Он жДал этого,
он медленно огорчался...»
«Он яростно читал газеты; больных он принимал, как
промежутки между известиями.
— Ого,— говорил он,— шутка сказать: Япония... Вой­
дите!
Он принимал больного, громко говоря с ним, как с
глухим, повторяя самые простые слова, как маленькому,
писал рецепт, отпускал больного и заканчивал:
— А Япония... становится великой державой! Шутка
сказать!
Отдыхая, он покрывался газетой — от мух. Так с ней
и не расставался.
Прошлогодние газеты клались на стол в приемной.
Все радовались, когда приходил штабс-капитан.
Штабс-капитан называл себя шнапс-капитаном, ему было
лет восемьдесят, у него на шее болталась медалька за
турецкую войну; у него были бакены, которые носили
все военные и полицейские эпохи Александра II. Он
усаживался в приемной, брался за газеты, пропускал
все очереди. Потом в кабинете начинался громкий раз­
говор:
— Как поживаете? — кричал отец.
— Не поживаю, а доживаю,— медленно и ясно говорил
штабс-капитан.— Слыхали? Англия? Сделала представ­
ление. Чрезвычайно любопытное убийство в Петербурге.
Но полиция не найдет. Она на ложном следу. Арестована
жена. При чем тут жена?
520

Отец возражал, соглашался, уступал. Штабс-капитан
говорил:
— А во вчерашней газете пишут: открыт новый спо­
соб лечить холеру. Турция что-то шевелится...
Штабс-капитан терпеливо и медленно рассказывал от­
цу прошлогодние новости. Больные ждали. Жаловался он
на старость и летнюю жару, и отец прописывал ему ре­
цепт. Он наслаждался!» (рукопись).
Работая, Тынянов как бы прислушивался к своему дет­
ству, которое шло за ним медленно, но неуклонно. Если
бы не было этого детства (и этих набросков, случайно
сохранившихся в архиве писателя, половина которого по­
гибла в годы ленинградской блокады), мы, вероятно, не
прочли бы тех страниц в романе «Пушкин», где первое
дыхание поэзии налетает на маленького Александра, как
ветер в Юсуповом саду в жаркое полуденное время: «Его
искали. Он убегал все глубже. Здесь уж была татарская
дичь и глушь, новый, правильный сад обрывался — начи­
нался старый. Стволы были покрыты мхом, как пеплом,
хворост лежал вокруг статуй. И их глаза с поволокой, от­
крытые рты, их ленивые положения нравились ему. Со­
мнительные, безотчетные, как во сне, слова приходили ему
на ум... Было два часа пополудни, сонное время. Арина
дремала на скамье, полуоткрыв рот. Вдруг нечувстви­
тельно набежал ветер, листья зашевелились на деревьях.
Он увидел, как тонкое каменное тело дважды покачнулось
вперед, точно пошло на него. Сердце его остановилось...
Арина проснулась. Бессмысленно лукавя, он притворился
перед нянькою, что все время смотрел на пруд...»
Не были бы написаны и те страницы, где маленький
Пушкин бродит по дому неловко, бочком, замечая и пони­
мая то, чего не понимают взрослые. Не было бы семейных
вечеров, когда становилось ясно, что «у дома и у родите­
лей были разные лица: одно — на людях, при гостях, дру­
гое— когда никого не было». Ни разговоров о политике,
о войне, о государе. Ни внезапного восклицания одного из
гостей: «А французы-то нас бьют да бьют!», напоминаю­
щего рассуждения «шнапс-капитана». Не было бы отры­
вистых и быстрых, без разбора, чтений — тайком, в отцов­
ском кабинете. Словом, не было бы в нашей литературе
детства Пушкина, написанного с бесценной подлинностью,
потому что Тынянов знал, что «никогда писатель не вы­
думает ничего более прекрасного и сильного, чем правда»
(Автобиография) .
521

2

Я поступил в Псковскую гимназию в том году, когда
Юрий Тынянов кончил ее. Он был дружен с моим стар­
шим братом и часто бывал в нашем доме. Отзвуки жизни
старшего поколения доносились до меня то горячими спо­
рами о Гамсуне и его лейтенанте Глане, то стихами Блока,
то гимназическими любовными историями — и жизнь бра­
та и его друзей представлялась мне загадочной, сложной,
необыкновенной.
Это впечатление романтической приподнятости нару­
шалось в моем тогдашнем представлении лишь одним чле­
ном «компании» — Юрием Тыняновым. Среди этих юно­
шей, кончавших гимназию, много занимавшихся и успе­
вавших одновременно влюбляться, проводить ночи в
лодках на реке Великой, решать философские проблемы
века,— он был и самым простым, и самым содержательно­
сложным. Он был веселее всех. Он заразительно хохотал,
передразнивая товарищей, подражая учителям,— и вдруг
уходил в себя, становился задумчив, сосредоточен.
Он писал стихи. Но главпым делом, которому еще в
гимназии Тынянов решил посвятить жизнь, была история
русской литературы.
Глубокая, всепоглощающая любовь к нашей литера­
туре была основной чертой всей жизни Тынянова. Лишь
поняв и объяснив ее, можно понять и объяснить его жизнь.
И наука его, которой он не переставал заниматься, уже
будучи известным романистом, была, в сущности, не чем
иным, как жадным стремлением изучить русскую литера­
туру, открыть и объяснить чудо этой литературы.
Я мало встречался с ним в те годы, когда он был сту­
дентом Петербургского университета, и знаю об этом
периоде главным образом по его же рассказам. Его учите­
лями были замечательные ученые, оставившие глубокий
след в истории русской литературы и русского языка. Он
слушал одного из крупнейших лингвистов начала века
Бодуэна де Куртенэ. Он был учеником гениального Шах­
матова, маленького человека с тихим голосом, поражав­
шего всех своей необычайной скромностью: выслушав Ты­
нянова, который был тогда на первом курсе и хотел посо­
ветоваться с Шахматовым по поводу своего реферата, он
сказал: «Да, да. Я тоже все собираюсь заняться этим во­
просом».
Впоследствии, когда многое было пересмотрено, когда
522

оказалось, что время ниспровергло многих богов литера­
турной науки, Шахматов по-прежнему оставался для Ты­
нянова открывателем нового, ученым, умевшим соединять
бесконечно далекие научные понятия и постигающим ис­
тину на путях их скрещений. Однажды Тынянов расска­
зывал мне, как в 1918 году пришел в университет на лек­
цию Шахматова. В аудитории кроме него было еще для
или три студента. Это не остановило профессора, и он
начал свою лекцию, как всегда, в назначенный час. Он
читал, пе замечая времени: электричества не было, стало
темнеть, и Тынянов, записывавший каждое слово, вынуж­
ден был писать все более и более крупными буквами. На­
конец стемнело совсем, короткий зимний день кончился,
но лекция продолжалась. Я видел среди бумаг Тынянова
эту лекцию, записанную в полной темноте — огромными
буквами, по два-три десятка слов на странице.
Да, Тынянов никогда не порывал с лучшими традиция­
ми русской науки, но бережно и с любовью отбирал из нее
все, что могло помочь новому поколению филологов. Он
учился у известного С. А. Венгерова, о грандиозных за­
теях которого всегда отзывался с глубоким уважением,
хотя и предвидел, что они не будут доведены до конца.
Вот что он писал в набросках автобиографии, которую я
нашел в его архиве: «Венгеров был старый литератор, а
не университетский профессор... Этот семинар скорее на­
поминал литературное общество, чем студенческие заня­
тия. У Венгерова читали обо всем, и он всем интересо­
вался. Руководитель с седой бородой вмешивался в споры,
как юноша... Он научил нас работать над документами,
рукописями. У него были снимки со всех пушкинских
рукописей Румянцевского музея. Он давал их изучать
каждому, кто хотел».
Работая в этом семинаре, Тынянов стал заниматься
Кюхельбекером, о котором в то время знали только одно —
что он был другом Пушкина и что лицейские друзья смея­
лись над его стихами. Страхов писал Толстому в 1878 году:
«У него (Семевского.— В. К.) оказалось большое собра­
ние ненапечатанных стихов и прозы Кюхельбекера и его
дневник. Куча тетрадей произвела на меня самое привле­
кательное и грустное впечатление. Но я побоялся труда
и времени, которые будет стоить чтение и обдумывание
этих рукописей. А ведь Вы хвалили Кюхельбекера?»
Тынянов не побоялся труда и не пожалел времени. Он
был первым человеком, который прочитал это собрание
523

стихов и прозы Кюхельбекера и впоследствии опублико­
вал их.
«Кюхельбекер трогателен»,— ответил Страхову Тол­
стой. Именно эта «трогательность» Кюхельбекера, его че­
ловечность, его неловкое, неуклюжее, но алмазно-чистое
стремление к справедливости привлекли внимание Юрия
Тынянова к этой тогда полностью забытой фигуре. Он
стал изучать Кюхельбекера и изучал его, в сущности, всю
жизнь. Он написал о нем большую работу, главы которой
читал на заседании пушкинского семинара. В 1918 году
эта первая научная работа Тынянова вместе с его бума­
гами и библиотекой сгорела в Ярославле во время бело­
гвардейского мятежа. Впоследствии он разыскал почти все
написанное Кюхельбекером и издал собрание сочинений
этого неровного, но интересного поэта. Он написал о нем
роман, ставший любимым чтением для детей и взрослых,
роман, который один, по мнению Горького, «гасит всю
сухую бессильную болтовню не только одного Мережков­
ского».
3

Тынянов стал работать переводчиком во французском
отделении Коминтерна, едва только тот был создан. Об
этом стоит упомянуть, потому что в то время, когда раз­
вертывалась гражданская война, когда почти ни одно
учреждение не работало — всюду царил саботаж,— поступ­
ление на советскую службу, да еще в Коминтерн, было не
случайностью, а поступком.
Мне кажется, что работа в Коминтерне дала ему очень
многое. Десятки необыкновенных людей прошли перед
его глазами. Он встречался с деятелями международного
революционного движения, и я помню, с каким волнением
рассказывал он мне о горячих спорах, в которых участво­
вал Марсель Кашен и другие.
Его первая книга «Достоевский и Гоголь» вышла в
1921 году и посвящена теории пародии. Концепция была
основана на историко-литературном открытии: Тынянов
доказал, что в «Селе Степанчикове» Достоевский высмеи­
вал, пародировал гоголевские «Выбранные места из пе­
реписки с друзьями».
Однако сказать только это — значит почти ничего не
сказать. В маленькой книге, не рассчитанной на психоло­
гическую задачу, читатель в лице Фомы Опискина видит
524

как бы живого Гоголя времен «Переписки». Более того:
«Характер Гоголя пародирован тем, что взят Гоголь вре­
мен «Переписки» и вдвинут в характер неудачника-лите­
ратора, приживальщика». В книге Тынянова, без сомне­
ния, сказались характерные черты будущего автора
«Кюхли». «Что касается личности Гоголя,— пишет он,—
то Достоевский вообще охотно работал над историческим
и современным материалом». Не будет преувеличением
сказать, что в книге «Гоголь и Достоевский» Тынянов на­
рисовал характеры того и другого, воспользовавшись исто­
рико-литературным материалом. Это касается и нрав­
ственной проповеди Опискина — Гоголя: оба ищут «пре­
красного человека». «Я хочу любить, любить человека,—
кричал Фома,— а мне не дают, запрещают любить, отни­
мают у меня человека! Дайте, дайте мне человека, чтобы
я мог любить его».
«Затронут и вопрос о «прекрасном человеке — идеаль­
ной маске у Гоголя,— пишет по этому поводу Тынянов,—
и дан обычный ответ Достоевского: прекрасен несовершен­
ный человек...»
С интуицией художника Тынянов умел читать текст,
нащупывал в нем внутреннюю, затаенную жизнь. Страни­
цы, по которым равнодушно скользили глаза, открывались
перед ним в новом, глубоком значении, становились вдруг
ясными, живыми. Подчас не прибегая к свидетельствам
современников, он умел находить в литературе картину
борьбы направлений, той борьбы за «новое зрение», о ко­
торой он впоследствии написал в статье о Хлебникове.
Именно эта борьба за новое зрение была главной темой
Тынянова в истории литературы. Ей посвящены его луч­
шие статьи — «Архаисты и Пушкин», «Пушкин и Тют­
чев» и многие другие.
Почему-то принято думать, что в Тынянове как бы
соединились два человека — исследователь и художник,
что в его литературной биографии «художество» спасало
его от ложной науки. Это кажется мне глубоко неверным.
Художник всегда был очень силен в исследовательских ра­
ботах Тынянова, а романы его были бы невозможны без
того глубокого разреза истории, который он производил
умным ножом исследователя. Он не стал бы романистом,
если бы не был знатоком истории литературы, мастером
исторического изучения, умевшим сопоставлять бесконеч­
но далекие факты и делать из них выводы, неожиданно и
блистательно опровергающие готовые представления.
525

Да, Тынянов был художником, когда, читая Пушкина
или Катенина, он на основании едва заметного поэтиче­
ского пунктира восстанавливал тайную, глубоко запрятан­
ную литературную полемику, сложнейшую историю их
отношений. Он умел разгадывать новое не так, как рас­
крывают шифр, а так, как изучают почерк — с психологи­
ческой глубиной.
4

В 1923 году Тынянов — уже семейный человек —
служил корректором в Госиздате. Он окончил Петроград­
ский университет, был оставлен при кафедре русской ли­
тературы, что в те времена равнялось аспирантуре. Но
о дальнейшей работе в университете нечего было и думать.
В ту пору факультетом еще руководили почтенные, но
весьма консервативные люди* для которых история рус­
ской литературы кончалась Жуковским и Пушкиным. Ты­
нянова в свою дистиллированную, академическую среду
они не пустили бы. Да и не пустили!
Именно тогда и произошла изменившая многое в его
судьбе встреча с Корнеем Чуковским. В своих воспоми­
наниях Чуковский рассказал о том, как был задуман и
написан «Кюхля», и я не стану повторять этой известной
истории. Добавлю только, что наряду с внешними обстоя­
тельствами, заставившими Тынянова приняться за прозу,
были и другие, внутренние. Вот что он писал об этом в
своей не опубликованной при жизни автобиографии:
«В 1925 году написал роман о Кюхельбекере. Переход от
науки к литературе был вовсе не так прост. Многие уче­
ные считали романы и вообще беллетристику халтурой.
Моя беллетристика возникла, главным образом, из недо­
вольства историей литературы, которая скользила по об­
щим местам и неясно представляла людей, течения, раз­
витие русской литературы. Такая «вселенская смазь»,
которую учиняли историки литературы, понижала произ­
ведения и старых писателей. Потребность познакомиться
с ними поближе и вонять глубже — вот чем была для меня
беллетристика. Я и теперь думаю, что художественная
литература отличается от истории «не выдумкой», а боль­
шим, более близким и кровным пониманием людей и со­
бытий, большим волнением о них. Никогда писатель не
выдумает ничего более прекрасного и сильного, чем прав526

да. «Выдумка» — случайность, которая зависит не от су­
щества дела, а от художника. И вот когда нет случайно­
сти, а есть необходимость, начинается роман. Но взгляд
должен быть много глубже, догадка и решимость много
больше, и тогда приходит последнее в искусстве — ощуще­
ние подлинной правды: так могло быть, так, может быть,
было».
5

В «Кюхле» Тынянов впервые подошел к историче­
скому документу как художник. «Есть документы парад­
ные, и они врут, как люди,—писал он впоследствии.—
У меня нет никакого пиетета к «документу вообще». Че­
ловек сослан за вольнодумство на Кавказ и продолжает
числиться в Нижнем Новгороде, в Тенгинском полку.
Не верьте, дойдите до границы документа, продырявьте
его. И не полагайтесь на историков, обрабатывающих ма­
териал, пересказывающих его...»
Но самое совершенное знание материала, как извест­
но, не создает еще художественного произведения. В «Кюх­
ле» был создан характер. Писатель и революционер, «про­
павший без вести, уничтоженный, осмеянный понаслыш­
ке», как писал Тынянов о Кюхельбекере в предисловии к
собранию его сочинений, ожил перед нами во всей правде
чувств, со всей трогательной чистотой своих надежд и
стремлений. «Кюхля» — это роман-биография, но, идя по
следам главного героя, мы как бы входим в портретную
галерею самых дорогих нашему сердцу людей — Пушкина,
Грибоедова, Дельвига, и каждый портрет — а их очень
много — нарисован свободно, тонко и смело. Везде чув­
ствуется взгляд самого Кюхельбекера. Подчас кажется, что
он сам рассказывает о себе, и чем скромнее звучит этот
голос, тем отчетливее вырисовывается перед нами траге­
дия декабристов. Быть может, именно в этой скромности,
незаметности и заключается сила характера, нарисован­
ного Тыняновым.
На последних страницах романа Кюхельбекер показы­
вает жене на сундук с рукописями: «Поезжай в Петер­
бург... это издадут... там помогут... детей определить надо».
Этот сундук с рукописями впоследствии действительно по­
пал в Петербург и долго находился в распоряжении одного
из сыновей Кюхельбекера. Не знаю, какими путями, но в
1928—1929 годах к рукописям получил доступ некий ан527

тиквар, который, узнав, что Тынянов собирает все напи­
санное Кюхельбекером, стал приносить ему эти бумаги,
разумеется, по градации: от менее к более интересным. Ты­
нянов тратил на них почти все, что у него было, и посте­
пенно «сундук» перешел к нему.
Я помню, как в письме поэта Туманского к Кюхельбе­
керу он нашел несколько слов, написанных рукою Пуш­
кина. Это было торжество из торжеств!
В «Кюхле» Грибоедов нарисован бегло. Но и этот бег­
лый портрет останавливает внимание своим несходством
с готовым, сложившимся еще в школьные годы представ­
лением об авторе «Горя от ума». Откуда взялось это пред­
ставление? Произошло ли оно от скучных предисловий к
академическим изданиям «Горя от ума», авторы которых
откровенно признавались, что «трудно восстановить духов­
ный облик Грибоедова» (Н. К. Пиксанов), или от понятия
«классик», которое всегда было как бы броней непогреши­
мости, скрывавшей от нас подлинную жизнь? Кто знает?
Впоследствии в цитированной выше автобиографии Тыня­
нов писал: «Я стал изучать Грибоедова — я испугался, как
его не понимают и как не похоже все, что написано Гри­
боедовым, на все, что написано о нем историками литера­
туры».
В свое время некоторые критики объявили «Смерть
Вазир-Мухтара» мрачной, пессимистической книгой, хотя
книга о трудной жизни и страшной смерти Грибоедова
едва ли могла быть особенно веселой. Отдавая должное
таланту Тынянова, они упрекали его в нарочитой услож­
ненности образа Грибоедова, в субъективистском истолко­
вании истории. На деле же не Тынянов усложнил исто­
рию, «а его критики пытались ее упростить»,— справед­
ливо замечает по этому поводу в своей вступительной
статье к сочинениям Юрия Тынянова Б. Костелянец.
Широко известна мысль Ленина о трех поколениях,
действовавших в русской революции. Под рукой Тыняно­
ва она нашла художественное воплощение. В этом смысле
«Смерть Вазир-Мухтара» дополняет и объясняет социаль­
ную картину декабрьского движения, нарисованную в
«Кюхле». Что касается оценки психологической, в которой
главную роль играет авторское чувство, определяющее
позицию Тынянова-историка, то она в полной мере выра­
жена в предисловии к «Смерти Вазир-Мухтара», где про­
ведена беспощадная грань между людьми двадцатых и
тридцатых годов: «Людям двадцатых годов досталась тя528

желая смерть, потому что век умер раньше их... Как
страшна была жизнь превращаемых, жизнь тех из
двадцатых годов, у которых перемещалась кровь! Они чув­
ствовали на себе опыты, направляемые чужой рукой, паль­
цы которой не дрогнут».
Это — о страшной жизни Грибоедова, того Грибоедова,
который не верит в удачу декабрьского движения и кото­
рый падает в обморок от ненависти при виде Майбороды,
предавшего декабристов.
В «Смерти Вазир-Мухтара» перед нами друг декабри­
стов, отравленный горечью их неудач. Перед нами не хре­
стоматийный классик, заслуживший вечную благодар­
ность потомства, но автор запрещенной комедии, не уви­
девшей ни печати, ни сцены. Перед нами Грибоедов, у ко­
торого «в словесности большой неуспех». Грибоедов, раз­
говаривающий со своею совестью, как с человеком. О «Горе
от ума» в романе говорится мало, и вместе с тем весь ро­
ман — это как бы огромный психологический коммента­
рий к гениальной комедии. Все ясно — и причина, по ко­
торой она, в сущности, осталась единственным произве­
дением Грибоедова, и тот кажущийся парадоксальным
факт, что автор этой комедии, распространявшейся декаб­
ристами в целях политической пропаганды, стал полно­
мочным министром-— «Вазир-Мухтаром».
С проницательностью тонкого дипломата Тынянов рас­
крыл интриги английской миссии, направленные против
русского влияния в Персии. Кажется очевидным, что эта
сторона романа основана на особенно тщательном изуче­
нии исторических документов,— стоит только представить
себе, какую политическую ответственность брал на себя
Тынянов, рисуя деятельность британских резидентов при
шахском дворе в Тегеране. Между тем лишь недавно, уже
в наши дни, с выходом в свет книги С. В. Шостаковича
«Дипломатическая деятельность А. С. Грибоедова» (М.,
1960), стало ясно, насколько точна была художественная
интуиция Тынянова. «Весною 1828 года, во время пре­
бывания Грибоедова в Петербурге, там «случайно» оказал­
ся один из активных противников русского влияния на
Среднем Востоке капитан Кемпбелл, секретарь британской
миссии в Тавризе». Тынянов, без сомнения, знал об этом.
Но он не знал, что «при встрече с Грибоедовым в Петер­
бурге Кемпбелл бросил русскому посланнику весьма не­
двусмысленное предупреждение: «Берегитесь! Вам не про­
стят Туркманчайского мира!»
18 в. Каверин, т, 6

529

«Там, где кончается документ, там я начинаю...—пи­
сал Тынянов.—Я чувствую угрызения совести, когда об­
наруживаю, что недостаточно далеко зашел за документ
илине дошел до него, за его неимением». Именно так,
с изумительной интуицией, был угадан Грибоедов-дипло­
мат — фигура, историческое значение которой лишь те­
перь в полной мере доказано исследованием С. В. Шоста­
ковича.
«И полковник Макдональд проводит вечера напролет,
запершись наглухо в кабинете с доктором Макнилем, ко­
торый спокоен, как всегда» («Смерть Вазир-Мухтара»).
Теперь мы знаем, о чем они говорили.
«И, как всегда, доктор Макниль остался в комнате,
когда увели маленьких принцев и ушла мать. Вошли,
осторожно ступая, три евнуха, как три шахских мысли.
Манучехр-Хан... Хосров-Хан... и Мирза-Якуб... Они сидели
неподвижно на коврах и разговаривали. Потом доктор
Макниль пошел на второй визит к Алаяр-Хану... к ЗиллиСултану, сыну шахову, губернатору тегеранскому.
Вот и все, что известно об этих визитах доктора Макниля» («Смерть Вазир-Мухтара»).
Теперь о них известно гораздо больше. Вот что сказа­
но в книге С. В. Шостаковича: «Многотысячная толпа, в
полном смысле слова потерявшая всякий человеческий об­
лик; омывшая руки в крови защитников миссии, штурмом
берет дворы британского посольства, убивает русских (на­
ходившихся там.— В. К.), грабит русское имущество в
британской миссии и одновременно бережно относится к
имуществу, составлявшему британскую собственность...
Мыслимо ли вообще представить, чтобы сами обезумевшие
фанатики во время резни русских четко отличали бы «дру­
жественное» — британское от «вражеского» — русского,
если бы не было среди них подстрекателей и вожаков,
надлежащим образом наставленных организаторами раз­
грома русской миссии. Недаром Макниль писал своей
жене в феврале 1829 года: «Я не сомневаюсь, что был бы
в Тегеране в такой же безопасности, как и везде».
Мне хочется привести обратный случай в работе Тыня­
нова — когда не отсутствие, а наличие достоверных по ви­
димости документов искажало историческую картину.
Работая над «Смертью Вазир-Мухтара», он был поражен
историей Самсон-Хана. История эта была разработана
известным археологом А. П. Берже, автором многочислен­
ных авторитетных трудов по истории Кавказа. Тынянову
530

показалось странным, что Самсон-Хан, солдат-дезертир
русской армии, в работах Берже показан как дворянин,
случайно поступивший на службу к иностранному прави­
тельству; во время русско-персидской войны он будто бы
отказался от участия в войне и уехал из Тавриза. По Бер­
же получалось, что русский батальон дезертиров не высту­
пил против русской армии. «Я решительно ничего не мог
сделать с этой конфетной историей,— рассказывал Тыня­
нов в статье для сборника «Как мы пишем».—И не про­
бовал. У меня не было под рукой никаких документов,
опровергающих Берже, и все-таки я не мог писать вместе
с Берже. Мне почему-то представлялся все время какой-то
попечитель учебного округа эпохи Александра III, где-то,
в какой-то гимназии, уверяющий гимназистов, что «даже
закоренелые преступники и те почувствовали раская­
ние...». Бахадеран в ханском халате, убивший свою жену,
как-то хмурился и не соглашался на свои горячие нацио­
нальные чувства. Начальник гвардии не может отказать­
ся от военных действий. И как персы позволили бы этому
своему генералу пить кофе и шербет, когда их били? Раз­
ве из недоверия? Но батальон дезертиров, эти дезертиры,
многажды битые и прогнанные сквозь строй — и ненави­
дящие строй, который их обидел, так-таки «не пожелали»,
«отказались» и т. д.? Нет. И, сознательно, не имея доку­
ментов, опровергающих Берже, я написал об участии
Самсона и его солдат в битвах с русскими войсками и не
чувствовал угрызений совести. А потом, уже после того,
как напечатал это, роясь в каких-то второстепенных мате­
риалах, наткнулся на краткую записку генерала (кажет­
ся, Красовского), в которой тот требовал подмоги, потому
что на левом фланге наседают на него русские изменни­
ки. А насчет того, что Самсон уезжал из Тавриза во
время войны, этот факт подтвердился. Но уехал он из
Тавриза — в ставку персидского главнокомандующего
Дб0аса Мирзы».
Как свободно, хочется отметить, пишет Тынянов о сво­
ей работе! С каким изяществом! Можно подумать, что она
не стоила ему такого уж большого труда. Но в глазах
становится темно, когда вы открываете любую его ру­
копись с бесчисленными зачеркнутыми, восстановленными
и вновь зачеркнутыми вариантами, проверенную беспо­
щадностью историка и великой любовью к русской лите­
ратуре.
18*

531

6

Мы были близкими друзьями и в течение многих лет
виделись почти ежедневно. Когда он писал «Кюхлю» и то­
ропился, потому что издательство «Кубуч» заказало ему
повесть в два-три печатных листа, а роман перевалил за
семнадцать, он попросил меня написать одну из маленьких
главок. Я охотно исполнил просьбу. Главка — двадцатая
из главы «Побег» — начинается словами: «Из Минска в
Слоним, из Слонима в Венгров, из Венгрова в Ливо, из
Либо в Окунев, мимо шумных городишек, еврейских ме­
стечек, литовских сел тряслась обитая лубом повозка, за­
пряженная парой лошадей, одной чалой, с белой лысиной
на лбу, другой — серой». Только этот зачин Тынянов оста­
вил почти нетронутым, а весь остальной текст основатель­
но переделал. В свою очередь, когда я писал роман «Скан­
далист», он наметил прощальный издевательский доклад
профессора Драгоманова «о рационализации речевого про­
изводства».
Тынянов работал неровно — то месяцы молчания,
то печатный лист в день. Так, в один день была на­
писана глава о Самсон-Хане в романе «Смерть ВазирМухтара».
Но и месяцы его молчания были работой. Почти всегда
он переводил Гейне — на службе, на улице, в трамвае.
Работая, он разыгрывал сцены, и так как я знал, кто
стоит за иными из его героев,— это были сцены современ­
ной жизни, хотя действие их происходило в двадцатые
годы прошлого века. Он был талантливым имитатором —
однажды от имени некоего журналиста заказал Б. М. Эй­
хенбауму срочную статью для «Известий» по телефону и
через полчаса, когда тот уже сидел за столом, позвонил
снова и с хохотом отменил предложение. Он писал шуточ­
ные стихи, эпиграммы, некоторые из них сохранились
в архиве, в «Чукоккале». На серапиоиовских «годовщи­
нах» читались его шуточные стихи. В одном из них каж­
дая строфа представляет собой беглый, но выразительней
рисунок.
Как Ленский, благородно бледен,
На остеклевших рюмок ряд
Глядит стеклянным взором Федин
И забывает Госиздат.

Федин служил в Госиздате (редактируя «Книгу и ре­
волюцию») и очень уставал.
632

Не футурист, не акмеист,
Не захвален и не охаян,
Он и в стихах кавалерист —
Наш уважаемый хозяин.

Это — Тихонов, служивший до революции в гусарском
полку.
Не заставая меня дома, Тынянов неизменно оставлял
шутливую стихотворную записку. Он был человеком рас­
положенным, то есть всегда готовым выслушать, объяс­
нить, помочь в беде,—-и железно упрямым во всем, что
касалось литературы. Его мягкость, уступчивость, нере­
шительность на литературу не распространялись. В лите­
ратурных кругах его мнение считалось золотым, неоспо­
римым. Когда был организован Союз писателей и мы по­
лучили подписанные Горьким билеты, Тынянову был вру­
чен билет номер один — факт незначительный, но харак­
терный.
Отмечая годовщину со дня смерти Льва Лунца, Тыня­
нов написал покойному другу письмо о друзьях, о литера­
туре: «...Вы, с вашим умением понимать людей и книги,
знали, что литературная культура весела и легка, что она
не «традиция», не приличие, а понимание и умение делать
вещи нужные и веселые. Это потому, что Вы были настоя­
щий литератор, много знали, мой дорогой, мой легкий
друг, и в первую очередь знали, что «классики» — это кни­
ги в переплетах и в книжном шкафу и что они не всегда
были классиками, а книжный шкаф существовал раньше
них. Вы знали секрет, как ломать книжные шкафы и сры­
вать переплеты. Это было веселое дело, и каждый раз
культура оказывалась менее «культурной», чем любой са­
моучка, менее традиционной и, главное, гораздо более ве­
селой...»
7

Если бы я был историком литературы, я бы непремедно занялся отношениями между Тыняновым и Маяков­
ским, который лучше чем кто бы то ни было умел «сры­
вать переплеты и ломать книжные шкафы». Маяковский,
встретившись с ним после выхода «Кюхли», сказал: «Ну,
Тынянов, поговорим, как держава с державой». Тынянов
писал о Маяковском как о великом поэте, возобновившем
грандиозный образ, утерянный со времен Державина, чув­
ствующем «подземные толчки истории, потому что и сам
533

когда-то был таким толчком». Это ничуть не мешало ему
шутить над «производственной атмосферой» Лефа. В его
бумагах сохранился «Сон» — острый и одновременно добро­
душный шарж на редакционные совещания в Лефе.
Мне снился сон, что я сотрудник Лефа и что Владимир Вла­
димирович Маяковский спросил меня басом:
— Это вы — Тынянов, который, кажется, пишет исторические
романы?
— Я...— ответил я трусовато.
— Что же вы — маленький или, может, вы позабыли, что мы
в 1924 году с Чужаком обнародовали, что этого не должно быть? —
спросил несколько сурово Владимир Владимирович.
— Я позабыл,— ответил я как можно простодушнее, все еще
желая, чтоб меня похвалили.
Я действительно как-то позабыл о Чужаке.
— Загоскин, Мордовцев и Толстой тоже писали исторические
романы,— сказал Владимир Владимирович, жуя папиросу.— Ни­
чего нового. Садитесь, пейте чай.
Я сел на стул, но Владимир Владимирович легонько меня
одернул:
— Не сюда. Это Брик.
Клянусь, никого на стуле не было.
«Ах, так вот он, Брик, вот как он выглядит»,— подумал я, оша­
рашенный. Вот тебе и стул.
— Товарищи,— сказал Владимир Владимирович,— я долго вас
слушал. Теперь мое слово. Никакой литературы. Согласны?
— Согласны,— сказала стриженная, как мальчик, барышня.
— Идите в газету.
Я почувствовал беспокойство. В какую? Я написал десять ли­
стов. Молчать нужно.
— В какую,— пискнул я,— идти?
— Да не в какую, а вообще — газета,— сказала мне терпеливо
барышня, похожая на мальчика.
— Тынянов, вы печатались в газете? — спросил меня Виталий
Жемчужный.
— Иногда. Статьи. Объявления,— сказал я беззвучно.
— Объявления — это же Моссельпром,— сказал мне Виталпй
Жемчужный.— Вы совсем начинающий. Молодняк.
Он слегка потрепал меня по плечу.
Вдруг один еще совсем молодой мальчик, к удивлению моему,
возразил:
— Мы уже были. Не пускают. Говорят: не нужно.
534

— Как это не нужно? — сказал Виталий Жемчужный.— Это
же социальный заказ.
— Они говорят, что мы не умеем.
Все засмеялись. Я тоже хохотнул не без сарказма (может, про­
стят роман?).
— Тогда пишите путешествия, как Витя,— сказал Владимир
Владимирович.
— Но ведь, кажется, Карамзин уже...— вдруг пискнул я. Это
у меня сорвалось. Барышня на меня посмотрела так, что я заерзал
на стуле...
Но мальчик опять смело возразил:
— А если мне билета не на что купить?
Это был молодняк. Я посмотрел на него во все глаза и при­
ободрился.
— Да, как с билетом? — спросил я смело.
— Кирсанов,— сказал ему Владимир Владимирович,— сиди у
себя на Варварке и описывай ее. У тебя получится Париж. Род­
ченко же описал.
— Товарищи,— сказала барышня,— получен социальный заказ
из типографии: править корректуры прозой.
— Я вам слова не предоставил,— сказал Владимир Владими­
рович.— Пейте чай, если вы сотрудник. Когда в 1926 году мы вели
борьбу с Полонским, мы решили: дисциплина на заседаниях.
Пейте чай. Я сейчас буду читать новые стихи.
— Но ведь, кажется, Пушкин уже писал стихи? — пролепетал
я, думая о том, что все-таки мое дело пропало. Да и молодняком
быть не так сладко.
— Если бы жил Пушкин, мы бы его пригласили сотрудником
в Леф,— сурово ответил мне мой друг, Виктор Шкловский.
Я сразу почувствовал, что Пушкина приплел не к месту.
— То-ва-ри-щи,— покрыл нас басом Владимир Владимирович.—
Я читаю стихи. Сначала идут условия, потом официальный отдел.
О найме квартир прочтет Николай Николаевич. Это сначала, а по­
том...
Я сидел, слушая новые стихи Владимира Владимировича и
думал: что было бы с Пушкиным, если б старик вдруг отказался
от сотрудничества в Лефе? Николай Асеев написал бы тогда «Путе­
водитель по Пушкину». Пушкин бы запил. Брошу я к чертовой
матери романы! И я сильно захлопал, потому что Владимир Вла­
димирович кончил официальный отдел. Потом Владимир Владими­
рович прочитал о Пушкине, потом о Лермонтове. Это были стихи.
Тут я испугался и задом — в переднюю.
По дороге задел этажерку и извинился.
Может быть, Брик?

535

8

Подчас казалось странным: откуда взялось такое тон­
кое постижение человеческой души во всех ее малейших
изгибах у человека, жившего, в сущности говоря, комнат­
ной жизнью? Болезнь рано ограничила возможности его
поездок, да и самые поездки были связаны с попытками
устоять против тяжкой болезни, которая терзала его много
лет и свела наконец в могилу.
Но контраст между малым жизненным опытом и пси­
хологической глубиной его книг — только видимый, кажу­
щийся. Это был человек, который умел из наблюдений,
подчас совершенно ничтожных, делать неожиданные, да­
лекие выводы. Тифлис в «Смерти Вазир-Мухтара» написан
по историческим материалам, но когда Тынянов приехал
в Тифлис в 1927 году, перед его глазами открылся тот го­
род, который он выстроил в своем воображении. Как из­
вестно, Кювье восстанавливал скелет доисторического жи­
вотного по одной его кости. Так для Тынянова достаточно
было одной подробности, чтобы восстановить весь строй ■—
исторический, этнографический, лексический,— к которо­
му она относилась.
Меня поражало то богатство ассоциаций, то сопостав­
ление бесконечно далеких подробностей, явлений, идей,
которое было характерным для его таланта и которое по­
могло ему, не выходя из кабинета, широко и смело рисо­
вать картины жизни петровского времени, двадцатых и
тридцатых годов прошлого века.
И еще одна черта, равно характерная для него как пи­
сателя и человека: он умел слышать тот «шум времени»,
который доступен лишь деятелю, ясно представляющему
себе движение истории, ход и столкновение исторических
величин.
Не следует думать, что Тынянов был погружен в исто­
рические изучения и лишь там находил источники своего
вдохновения. Сила его как раз и заключалась в том, что
это был человек глубоко современный, превосходно пони­
мавший мировое значение новой полосы в истории Рос­
сии. Нет никаких сомнений в том, что произведения его
не могли быть созданы в другое время. Исторические судь­
бы страны волновали его всю жизнь, и это волнение про­
низывает его книги, написанные о далеких временах и тем
не менее глубоко современные. «Ощущение нашей страны,
как страны великой, сохраняющей старые ценности и со536

здающей новые,—главный двигатель работы и историка
литературы, и исторического романиста»,—писал Тыня­
нов.
Мне еще не удалось установить, было ли опубликовано
интервью Тынянова о своей работе, относящееся, по-видимому, к 1938 году. Вот что говорил он о необходимости
борьбы литературы с фашизмом:
«Фашизм должен быть разоблачен с начала до конца,
во всех его проявлениях и теориях. В частности, писатель,
работающий на историческом материале, должен разобла­
чить пышную, но лживую генеалогию фашизма, которой
он, как истый выскочка, затыкает дыры своего мещанско­
го происхождения. Их предки — не Вотан и не варвары,
не Цезарь и не Помпей, а убогие погромщики и позором
покрытые колониальные авантюристы XIX века.
Не древнего происхождения сжигание книг на костре:
это проделал в 1817 году старонемецкий дурень Ян в
Вартбурге; даже книжки остались, в сущности, те же: он
жег книги Иммермана, друга Гейне, теперь жгут самого
Гейне.
Ветеринарные домыслы, полицейская философия и
фантастическая генеалогия должны оправдать разбой не­
слыханного размера.
Долг писателя — разрушить до основания это убогое
сооружение. Писатели должны быть готовы сменить ору­
жие пера на оружие в буквальном смысле.
Среди западных писателей есть некоторые, напомина­
ющие салтыковский персонаж Дю-Шарио, который «на­
чал объяснять права человека и кончил объяснением
прав Бурбонов». Борьба должна вестись и против этих
пособников фашизма, будь то пособники по слабо­
сти, или по отсутствию воли, или из жажды самосохра­
нения».
Сила исторической прозы в том, что она нужна своему
времени, связана с ним и является его отражением. Поче­
му в годы Великой Отечественной войны вся страна кину­
лась читать «Войну и мир»? Потому, что в этой книге на­
писано не только о том, как мы победили, но кто — мы и
почему мы снова непременно должны победить. Так, читая
романы Тынянова, мы — русские середины XX века — ви­
дим себя со всеми нашими радостями и печалями, надеж­
дами и размахом.

537

9

Кто не знает рассказ «Подпоручик Киже», обошед­
ший весь мир, переведенный на множество языков, рас­
сказ о том, как ошибка писаря, нечаянно написавшего
вместо «подпоручики же» — «подпоручик Киже»,—послу­
жила поводом для создания мнимого человека? В машине
павловского государства с ее канонизированными закона­
ми существования достаточно описки, чтобы из нее вышла
андерсеновская тень, которая растет, делает карьеру, за­
нимает все большее место в сознании и наконец распоря­
жается судьбами беспрекословно послушных мертвому
ритуалу людей.
Параллельно Тынянов рассказал историю поручика Синюхаева, который благодаря другой, прямо противополож­
ной, ошибке выбыл из числа живых и был записан мерт­
вым. Нигде не перекрещиваясь, не переплетаясь, две ис­
тории ведут читателя в самую глубину той мысли, что для
мертвой правильности канцелярского, мышления не нужен
и даже опасен живой человек.
Этот рассказ, написанный с лаконичностью латинской
прозы, в тридцатых годах был единодушно признан значи­
тельным явлением в нашей литературе.
Подпоручик Киже стал именем нарицательным, стал
символом холодного, равнодушно-казенного отношения к
жизни. Это имя и до сих пор можно встретить в сатириче­
ской заметке, в публицистической статье, направленной
против бюрократизма. Но значение рассказа глубже.
В упоминавшемся наброске автобиографии Тынянов пи­
сал: «После романа о Грибоедове я написал несколько
рассказов. Для меня это были в собственном смысле рас­
сказы: есть вещи, которые именно рассказываешь как не­
что занимательное, иногда смешное. Я работал тогда в
кино, а там так начинался каждый фильм и так находи­
лись детали». Это замечание относится, мне кажется,
к рассказу «Малолетний Витушишников». Как и в «Под­
поручике Киже», Тынянов из множества больших и малых
событий, составляющих жизнь огромной страны, выбирает
в этом рассказе самое малое: на этот раз «государственное,
потрясение» в России Николая Первого возникает и мол­
ниеносно развивается по той причине, что фрейлина Нели­
дова «отлучила императора от ложа». Но и это незамет­
ное, ничтожное, замкнутое событие оказывается тесно
связанным с другими, все более крупными, доходящими
538

наконец до «исторической катастрофы». Так стройно ра­
ботающий «электрикомагнетический аппарат» николаев­
ской эпохи открывается во всей своей мнимой значитель­
ности и ложном величии.
Исторические рассказы Юрия Тынянова проникнуты
иронией — по видимости добродушной, а на деле язви­
тельной и горькой. Я бы сказал,— быть может, это пока­
жется странным,— что в них есть нечто чаплинское: то со­
единение гротеска и трагедии, обыденного и невероятного,
смешного и печального, та бессмысленность существова­
ния, против которой не только трудно, но опасно бороться.
10

Повесть «Восковая персона» стоит несколько в сто­
роне от других произведений Тынянова, хотя нисколько
не уступает им ни в конкретности исторического вообра­
жения, ни в силе, с которой нарисованы деятели петров­
ского государства. Она порою трудна для чтения: она на­
писана как бы от имени человека петровского времени,
когда в русский язык ворвалось множество иностранных
слов, подчас в неожиданных и причудливых сочетаниях.
Это были слова, еще как бы неловко и неуверенно чувст­
вовавшие себя в чужом языке и вместе с тем необычайно
резко окрашивавшие разговорную речь того времени.
Нужно было глубоко проникнуть в лексику петровской
эпохи, чтобы воспроизвести ее на страницах «Восковой
персоны».
Но стилистическая новизна и острота этой повести за­
ключается не только в том, что в ней воспроизведен язык
петровской эпохи. Эти языковые средства помогли Тыня­
нову создать характеры, поразительные по своей точности.
Таков Меншиков с его потерей представления о том, что
его окружает, с его страхом перед огромностью того, что
находится под его неограниченной властью, с его любовью
к «даче», то есть к взятке, которая мила ему именно своей
конкретностью, определенностью, ощутимостью. Такова
Екатерина, так и оставшаяся деревенской девкой, погру­
женная в мир поразительно ничтожных интересов. Таков,
наконец, сам Петр, умирающий в одиночестве на своем
холодном ложе, вокруг которого с каждым часом обра­
зуется пустота, простирающаяся далеко, граничащая с
крушением всего, что он сделал, доходящая до тех преде539

лов, которые он некогда завоевал с «великим тщанием и
радением».
Нельзя не согласиться с Б. Костелянцем, который счи­
тает, что в этой повести Тынянов «отвергает идею, будто
народ живет вне истории». С более глубокой позиции, за­
воеванной советской литературой в ходе своего развития,
он видит взаимосвязь между тем, что творится на «аван­
сцене» истории и на ее «задворках». На «авансцене» исто­
рии идет «неслыханный скандал», идет «ручная и ножная
драка» между Меншиковым и Ягужинским, первыми людь­
ми государства. А на «задворках», в народных низах, рож­
даются силы, которые стремятся уйти и уходят из-под
власти феодально-бюрократической государственности.
«Восковая персона» проникнута ужасом перед тем пол­
ным уничтожением человеческого достоинства, которое
заставляло брата доносить на брата, которое в самом пре­
дательстве находило счастье, восторг, самоупоение. В по­
вести рассказана история двух братьев — Якова, одного из
«монстров и натуралий» петровской, кунсткамеры, и Ми­
хаила, «солдата Балка полка», каждая мысль которого
определена сознанием того, что он — не кто иной, как сол­
дат этого давным-давно не существующего «Балка полка».
Солдат «Балка полка» доносит на мать, обоих пытают,
потом отпускают, изуродованных, и «они пришли, каждый
своей дорогой, к своему погосту, и у погоста встретились,
и, не глядя друг на друга, пошли к дому...».
Повесть называется «Восковая персона» потому, что
после смерти Петра художник Растрелли создает его вос­
ковое подобие. Фигура встает, когда к ней приближаются,
и поднимает руку. И одним кажется, что покойный импе­
ратор приветствует их, а другим, что он гневно указывает
на дверь. Фетиш создается, чтобы продолжал действовать
страх, который был сильнейшим оружием петровского
государства. Восковой император властвует над разру­
шающимся хаосом его великих дел до тех пор, пока его
не ссылают в кунсткамеру, к другим «монстрам и рари­
тетам».
11

Неоднократно печаталось письмо Горького к Тыня­
нову в связи с выходом «Смерти Вазир-Мухтара». Не знаю,
можно ли выразить с большей силой признание таланта
540

исторического романиста, чем это сделал Горький, оцени­
вая портрет Грибоедова: «Должно быть, он таков и был.
А если и не был — теперь будет». Эти слова определяют,
в сущности, основную задачу самого жанра исторической
прозы.
Я был у Горького вместе с Тыняновым, кажется, в
1931 году. Шел разговор о создании «Библиотеки поэта»,
а в сущности — о генеральном смотре всей русской поэзии.
Можно смело назвать Тынянова рядом с Горьким в этом
огромном, еще продолжающемся деле. Но они говорили
и о другом. Горький знал, что в двадцатых годах Тыня­
нов работал в кинематографии, и уговаривал его вернуться
к этому делу.
12

Начиная «Пушкина», Тынянов думал, что этой кни­
гой будет закончена трилогия — Кюхельбекер, Грибоедов,
Пушкин. К новой книге он приступал издалека, насторо­
женно, неторопливо. Но не огромность задачи смущала его.
Он в полной мере сознавал всю ответственность, ложив­
шуюся на плечи писателя, который осмеливается создать
роман, охватывающий всю жизнь Пушкина,-— роман, в то
время как у нас еще и до сих пор нет историко-литератур­
ной монографии, решившей эту задачу.
«Эта книга — не биография,— писал Тынянов в черно­
вике предисловия, сохранившегося в его архиве.— Чита­
тель напрасно стал бы искать в ней точной передачи фак­
тов, точной хронологии, пересказа научной литературы.
Это — не дело романиста, а обязанность пушкиноведов.
Отгадка часто заменяет в романе хронику происшествий —
с той свободой, которой издавна, по старинному праву,
пользуются романисты. Научная биография этим романом
не подменяется и не отменяется. Я бы хотел в этой книге
приблизиться к художественной правде о прошлом, кото­
рая всегда является целью исторического романиста».
В интервью, которое я цитировал выше, задача опре­
делена еще точнее: «Свой роман я задумал не как «рома­
низованную биографию», а как эпос о рождении, развитии,
гибели национального поэта. Я не отделяю в романе жиз­
ни героя от его творчества и не отделяю его творчества от
истории его страны».
В первых вариантах роман начинался с Абиссинии, с
541

предков Пушкина, с петровского арапчонка. Тынянову по­
казалось, что эти главы не удались, и работа была отложе­
на надолго. Он вернулся к своему замыслу лишь через
год, решив идти вслед за пушкинским планом автобиогра­
фии, который относится к 1830 году и публикуется обыч­
но под названием «Программа записок». Эта «Программа»
вся помещается на одном листочке и представляет собой
настолько краткий перечень событий жизни Пушкина, что
некоторые параграфы оставались для исследователей за­
гадкой. «Программа», как известно, доведена лишь до
1815 года.
Нужно было любить и понимать Пушкина, как любил
и понимал его Тынянов, чтобы расшифровать эти загадки,
эти начатые и брошенные фразы, эти фамилии, которые
можно прочесть так или иначе. «Мои неприятные воспо­
минания»,— пишет Пушкин. Какие воспоминания? О чем?
«Нестерпимое состояние»,—пишет он. Чем оно вызвано?
Как его объяснить? Тынянов заново прочел этот малень­
кий текст и положил его в основу первой части своего ро­
мана. Так, из строчки: «Юсупов сад.— Землетрясение.—
Няня.» -—вышла удивительная по своей силе глава, в ко­
торой угаданы первые движения души маленького
Пушкина, те движения, в которых уже виден будущий
гениальный поэт.
Случилось, что самое глубокое знание материала всетаки не давало Тынянову возможности нарисовать истори­
ческую картину со всей полнотой. «Представление о том,
что вся жизнь документирована,— ни на чем не основано:
бывают годы без документов. Кроме того, есть такие доку­
менты: регистрируется состояние здоровья жены и детей,
а сам человек отсутствует. И потом сам человек — сколь­
ко он скрывает, как иногда похожи его письма на тороп­
ливые отписки! Человек не говорит главного, а за тем, что
он сам считает главным, есть еще более главное. Ну, и при­
ходится обходиться самыми малыми документами. Важ­
ные вещи проявляются иногда в мимолетных и не очень
внушительных формах. Даже большие движения — чем
они сначала проявляются на поверхности? Там, на глуби­
не, меняются отношения, а на поверхности — рябь или
даже —все, как было» (сборник «Как мы пишем»). Так,
опираясь на ничтожные данные, на то, что можно назвать
лишь тенью поступка, мысли, чувства, он угадывал глав­
ное и строил на нем свое повествование.
Такой «тенью» была любовь Пушкина «к неизвестной»,
543

любовь «необычайная по силе, длительности, влиянию на
всю жизнь, им самим не названная» (Ю. Тынянов). Мно­
гие исследователи (Гершензон, Щеголев) пытались уга­
дать имя женщины, которую тайно и безнадежно любил
Пушкин. Назывались имена Голицыной, Раевской. Прочтя
по-своему лицейские элегии, сопоставив рассказы, запи­
санные Бартеневым, изучив отношения Пушкина и Ка­
рамзина, Тынянов пришел к выводу, что этой любовью
Пушкина была Екатерина Андреевна Карамзина. Он вы­
сказал гипотезу, что к ней относится посвящение «Полта­
вы», что создание «Бахчисарайского фонтана» связано с
воспоминанием о Карамзиной, с ее рассказом. Он объяснил
их последнее свидание, когда за час до смерти Пушкин
позвал Карамзину, когда, прощаясь, она перекрестила его
издалека, а он сказал: «Подойдите ближе и перекрестите
хорошенько». И лишь окончательно убедившись в своей
правоте, Тынянов стал писать об утаенной любви, прошед­
шей через всю жизнь Пушкина, от лицея до смерти.
В архиве С. М. Эйзенштейна нашлось его письмо Ты­
нянову — глубокое и оставшееся новым — в понимании
цвета, который был бы не «раскраской, а внутри-необходимым драматическим фактором» в кинематографии: «До­
рогой и несравненный Юрий! С громадным удовольствием
прочел, сидя в доме отдыха в горах на китайской границе,
Вашего «Пушкина». В свое время меня в полный восторг
привела Ваша гипотеза, изложенная в «Безымянной люб­
ви», и развитие этой темы здесь не менее увлекательно»
(рукопись).
Пораженный догадкой Тынянова, Эйзенштейн решил
поставить фильм, посвященный Пушкину и его утаенной
любви. В письме с необычайной отчетливостью раскрыта
живописная гамма будущей картины: «Петербург послед­
него периода с выпадающим цветовым спектром, посте­
пенно заглатываемый мраком. В темном кадре лишь одно,
два цветовых пятна. Зеленое сукно игрального стола, жел­
тые свечи ночных приемов Голицыной... И полный тон
концовки с гробом, увлекаемым в ночь... Игра цветовых и
музыкальных лейтмотивов вырастала сама собой. Не хва­
тало для сценария главного лейтмотива, что для фильма
такого «персонального» типа просто необходимо... И тут
дружеская рука указывает мне на Вашу «Безымянную
любовь». Вот, конечно, тема. Ключ ко всему (и вовсе не
только сценарно-композиционный). И перед глазами сразу,
же все, что надо...Так или иначе (если Вас не отпугивает
543

тон и соображения моего к Вам послания), очень прошу
«считать Вашего «Пушкина» в изложенном разрезе сцена­
рия за мной».
Думаю, что Тынянов с радостью согласился бы рабо­
тать с Эйзенштейном, и можно не сомневаться в том, что
роман о Пушкине нашел бы глубокое воплощение. Но
письмо не было отправлено. Оно заканчивается припиской
(от 4 января 1944 года): «Узнал, что Тынянов — умер.
Письмо не отправил. Переделаю в статью: «Запоздавшее
письмо».
В предвоенные годы мы виделись очень часто, почти
каждый день. Я приходил к нему, мы шли гулять. Но не­
деля за неделей все короче становились наши прогулки:
до Сенатской площади (он жил на улице Плеханова), до
Адмиралтейства, до Казанского собора, до садика с воронихинской решеткой. Перед войной он уже с трудом
спускался с лестницы, и случалось, что, постояв во дворе,
мы возвращались обратно.
Тяжелая болезнь — рассеянный склероз, против кото­
рого до сих пор не найдено средства,— не лишила его ду­
шевной бодрости, энергии, живого интереса ко всему, что
происходило в стране, в литературе. Он принимал участие
в литературных делах ленинградских писателей, и мнение
его считалось золотым, неоспоримым.
Незадолго до войны ленинградские писатели устроили
торжественный вечер, о котором стоит упомянуть, потому
что это был, в сущности, единственный вечер, когда при­
знание Тынянова выразилось с запомнившейся силой.
Он был строго требователен в вопросах литературных
и никогда не боялся такой же строгой требовательности
по отношению к себе. Любовь его к русской литературе
была любовью к родине — этой мыслью было проникнуто
все, что говорилось в тот вечер. И можно смело сказать,
что вся его трудная, полная страданий жизнь была про­
никнута этим высоким чувством.
Во время войны, в тяжелых условиях эвакуации, он
дрожащей рукой писал третью часть своего последнего
романа. Он знал, что умирает, но ему хотелось, чтобы в
этой третьей части юность Пушкина была рассказана до
конца.
...Пушкина высылают. Белой ночью, которая яснее, чем
день, он прощается с Петербургом, как с живым челове544

ком. «Его высылали. Куда? В русскую землю. Он еще не
видел ее всю, не знал. Теперь увидит, узнает. И начина­
лось не с северных медленных равнин, нет — с юга, с ме­
ста страстей, преступлений. Голицын хотел его выслать в
Испанию. Выгнать. Где больше страстей? Он увидит роди­
ну, страну страстей. Что за высылка! Его словно хотят на­
сильно завербовать в преступники. Добро же! Он уезжал.
Вернется ли? Застанет ли кого? Или повернет история?
Она так быстра». И дальше: «Он знал и любил далекие
страны как русский. А здесь он с глазу на глаз, лбом ко
лбу столкнулся с родною державой и видел, что самое чу­
десное, самое невероятное, никем не знаемое — все она,
родная земля...»
Прощаясь с жизнью, писал Юрий Тынянов прощанье
Пушкина с юностью. Но мужеством проникнуто каждое
слово: «Выше голову, ровней дыханье. Жизнь идет, как
стихи». Это было написано, когда все ниже клонилась го­
лова, все чаще прерывалось дыхание...
ЧТО ТАКОЕ УСПЕХ!
1

...В докладе была раздражающая методичность, от­
зывы библиотекарей читались от строчки до строчки, спор­
ная мысль о том, что нельзя ставить знак равенства между
«читательским» и «социальным» заказом, повторялась
слишком часто — и первый же оппонент ворвался в тща­
тельно построенное здание доклада с заднего хода.
Первый оппонент. Что такое успех, спрашиваете
вы? Какой — подлинный или мнимый? Мнимый успех вы­
падает на долю произведений, написанных с мнимой зна­
чительностью. Не помню где, кажется в диккенсовском
«Оливере Твисте», мне запомнилась сцена обучения моло­
дого вора, который из костюма, увешанного колокольчика­
ми, должен был так бесшумно вытащить кошелек, чтобы
не зазвенел ни один колокольчик. Успех «Зависти» Юрия
Олеши основан на том, что, при всей видимости глубины,
ему удалось обойти самые острые вопросы современности.
Ни один колокольчик не звенит, а кошелек украден. По­
пытка докладчика разделить читателей на социальные
группы — бесполезна потому, что после революции в со­
знании читателя произошел глубокий сдвиг и началась
545

быстрая, еще никем не исследованная кристаллизация
вкуса.
Любопытнее было бы представить себе не градацию чи­
тателя, а градацию успеха:
1) Успех, основанный на расчете писателя, причем этот
расчет часто не достигает цели.
2) Успех мгновенный, случайный, непроизвольный, ни­
кому не ведомый, литератор наутро просыпается знаме­
нитым.
3) Успех медленный, набирающий силу с годами.
Последний характерен тем, что он не только далек от
любого расчета, но возникает естественно, как явление
природы. Таков успех Библии или Евангелия, возникший
задолго до книгопечатания. Успех этих книг обусловлен
тем, что они, в сущности, направлены против самой идеи
успеха, как явления, происходящего в пределах времени
и пространства. Подобные произведения как бы записы­
вают самое время — и уже тем самым от него не зависят.
Любопытно, что самоповторение не мешает относитель­
ному успеху церковной службы, представляющей собой
сложное театрально-литературное представление. Подоб­
ный спектакль напоминает колыбельную, повторяющуюся
в течение столетий. Очевидно, оставляя в стороне интел­
лект, он обращается непосредственно к подсознанию..
Второй оппонент. Какие же свойства обеспечи­
вают книге долгую жизнь? Занимательный сюжет? Зло­
бодневность, ощущенье связи с сегодняшним днем? Заме­
чали ли вы, что в состязании перед лицом времени неиз­
менно выигрывают те писатели, которые не только «рису­
ют», но еще и «сообщают»? Успех основан на «сообще­
нии», на перечне фактов, расположенных таким образом,
чтобы последующий был связан с предшествующим не
прямо, а по контрасту или, на первый взгляд, не связан
совсем. Во все времена именно это подхлестывало интерес
читателя, заставляя его переворачивать страницы. В осно­
ве успеха всегда лежала «история», подлинная или выду­
манная,— это не существенно. Скорее подлинная, потому
что чаще всего именно в подлинной истории есть оттенок
сплетни, а всякий читатель — немного сплетник, и ему
почти всегда хочется узнать, что делается в доме соседа,
даже если этот сосед находится бесконечно далеко от него
во времени и пространстве.
Третий оппонент. Читатель ищет себя — вот в
чем сущность вопроса. Успех обеспечен, когда у него воз546

никает естественный, живой повод сравнить себя с героя­
ми книги. Именно в этом смысле читатель определяет мно­
гое — язык, который должен быть правдив и точен, сюжет,
который должен развиваться, захватывая все больший
круг явлений, тему, которая должна быть связана с опре­
деляющим мировоззрением эпохи. Именно в этом смысле
надо понимать выражение: «социальный заказ». Я не хочу
сказать, что под вкус читателя надо подлаживаться. На­
против! Писатель не должен жертвовать своим правом на
«новое» в литературе, тем более что читательский вкус
подчас наводит на грустные размышления. В том значе­
нии, которое ему стали с некоторых пор придавать, таятся,
кстати сказать, неутешительные предзнаменования.
В газете «Читатель и писатель» (или, в просторечии,
«Чип») читатель смотрится в писателя, как в зеркало, и
недоволен потому, что даже в зеркале — не говоря уже о
фотографии — читателю хочется видеть себя красивее,
умнее и смелее, чем в жизни.
Руководитель. Прежде всего несколько частных
замечаний: нельзя отказать в остроумии оппоненту, со­
славшемуся на сцену обучения молодого вора, но к «Зави­
сти» Ю. Олеши она не имеет ни малейшего отношения.
Олеша не обходит современность, напротив, он обводит ее
контурной, резкой чертой. Он с такой отчетливостью ви­
дит вещественный мир, что предметы, реквизит его пове­
сти, слагаясь, производят почти стереоскопическое впечат­
ление.
Открытие Олеши состоит в том, что не реальная жизнь,
а сон, притворившийся реальностью, заставляет нас заду­
маться над проповедью Ивана Бабичева, строителя маши­
ны «Офелия», таскающего с собой подушку п мечтающего
устроить «последний парад умирающих чувств». Мне ка­
жется, что эта книга связана — прежде всего в жанровом
отношении — с творчеством Честертона, для которого люди
не существуют вне идей, хотя бы микроскопически малых.
Многое в «Зависти» ведет к Честертону. Парадоксаль­
ность, от которой один шаг к инфантилизму,— так найисан Кавалеров. Вещи — символы: подушка, сосиска. Ге­
рои, размышляющие вслух и придающие форму пропове­
ди произнесенным наедине с собой размышлениям.
Но есть и заметные черты несходства с Честертоном —
и они, к сожалению, не украшают повесть. Честертон не
стал бы писать Володю Макарова, придуманного вполне
целесообразно, но похожего на «живой», реальный стул,
547

вставленный в условное пространство киноэкрана. Герои
Честертона или равно условны, или равно реальны.
Так или иначе, успех повести нельзя назвать случай­
ным. Окажется ли он длительным или книга будет вскоре
забыта? Заключены ли в ней те магические свойства, ко­
торые нейтрализуют время? Кто знает? Меня приятно
обрадовал размах одного из оппонентов: от Библии до
Юрия Олеши. Успех—это вторая жизнь книги, когда в ее
истории начинает играть существенную роль новое дейст­
вующее лицо — читатель. Предложенная градация успе­
ха — несостоятельна, во-первых, потому, что расчет всегда
присутствует в сознании автора, даже в тех редких слу­
чаях, когда он пытается намеренно уйти от него, меняя
псевдонимы. А во-вторых, успех и время всегда стоят ря­
дом. Библия или церковная служба как раз и представ­
ляют собой пример высшего расчета, которым не худо
было бы воспользоваться некоторым современным писате­
лям. К сожалению, наблюдается обратная картина. Успех
любой современной книги — от Эренбурга до Пантелеймо­
на Романова — напоминает известную игру в «блинчики».
Мальчишки бросают с берега камешки над водой, и выиг­
рывает тот, у которого «блинчики» летят дальше других.
Но выигрывает ли? Едва ли. Не потому ли камешки летят
дальше других, что они — плоски, и не заключается ли все
искусство в том, что, запущенные с силой, они почти не
задевают поверхности воды?
2

Это была одна из самых оживленных дискуссий,— и
слушатели, и руководитель в равной мере мечтали о славе.
Но значение успеха в жизни писателя осталось неясным,
может быть потому, что изучение этого вопроса является
делом социологии, а не истории литературы. «Литерату­
ра — это то место, на котором ты стоишь, утверждая, что
именно оно-то и является литературой,— сказал мне Вик­
тор Шкловский, заглянувший случайно на одно из заня­
тий нашего семинара. И добавил, подумав: —- А интересно,
все-таки, какие из вас вырастут баобабы?»
Речь шла, разумеется, о невозможности для подлинно­
го художника стать другим — той невозможности, в ре­
зультате которой Ван Гогу удалось продать только одну
картину. Наша дискуссия много выиграла бы, если бы мы
548

задумались над значением не успеха, а неудачи, ничего
не меняющей в жизни художника. Это было бы по мень­
шей мере поучительно для будущих писателей, среди ко­
торых многие — добрая половина — надеялись однажды
проснуться знаменитыми.
Примеров обратного влияния, когда успех, вторгаясь в
работу писателя, перестраивает ее по-своему,— бесчислен­
ное множество, и, может быть, для нашего времени они
особенно характерны. Прославившееся произведение за­
ставляет прислушиваться к себе, как к камертону, начи­
нается самоповторение, и писатель, найдя свое место,
упорно стоит на нем, вместо того чтобы идти в новом, еще
неизведанном направлении. Здесь бесценная роль должна
принадлежать критику. Понятие«новое зрение» перехо­
дит к нему.
В истории нашей литературы были случаи, когда одна
критическая статья гасила славу, охватившую всю читаю­
щую Россию. Так вспыхнул и погас Бенедиктов. Его по­
эзию высоко ценили Жуковский, Вяземский, Тютчев. О его
замечательном даровании писали Плетнев, Краевский,
Сенковский. «Декабрист Николай Бестужев в 1836 году
писал из Сибири: «Каков Бенедиктов? У него, к счастью
нашей настоящей литературы, мыслей побольше, нежели
у Пушкина, а стихи звучат так же». А И. С. Тургенев
признавался впоследствии Толстому: «Кстати, знаете ли
вы, что я целовал имя Марлинского на обертке журнала,
плакал, обнявшись с Грановским, над книжкою стихов
Бенедиктова и пришел в ужасное негодование, услыхав
о дерзости Белинского, поднявшего на них руку?» 1
Эта дерзость решила литературную судьбу писателя.
Сила приговора была не только в том, что он был произне­
сен спокойным голосом, вежливо, умело и беспощадно. Бе­
линский дал формулу органического сродства между поэ­
зией Бенедиктова и социальными условиями его успеха:
«.„поэзия г. Бенедиктова не поэзия природы, или исто­
рий, или народа,—а поэзия средних кружков бюрократи­
ческого народонаселения Петербурга. Она вполне выразила йх, с их любовью и любезностию, с их похвалами и
све'гскостию, с их чувствами и понятиями, словом, со все­
ми их особенностями, и выразила простодушно-востор­
женно, без всякой иронии, без всякой скрытой мысли...» 2
1 Цит. по предисловию: Л. Я. Гинзбург. Бенедиктов. Боль­
шая серия «Библиотеки поэта». Л., «Советский писатель», 1939, с. V.
2 Там же, с. VI.
549

Белинский остановил успех — остановилась и поэзия
Бенедиктова. Она была названа и в подлинной литерату­
ре, которая не терпит пустоты, больше жить не могла.
Есть другие истории успеха, поразительные, потому
что они касаются гениальных произведений.
Такова, например, история «Анны Карениной», кото­
рая была встречена, как известно, весьма холодно и даже
враждебно. Известна язвительная эпиграмма, приписы­
вавшаяся Некрасову и не противоречащая его холодному
отзыву в письме к Достоевскому:
Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом,
Что женщине не следует «гулять»
Ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом,
Когда она жена и мать 1.

Тургенев, с нетерпением ожидавший появления «Анны
Карениной», был глубоко разочарован. «Что будет даль­
ше,— писал он о первых главах,— не знаю, пока это и ма­
нерно и мелко, и даже (страшно сказать!) скучно». Мне­
ние Тургенева не изменилось после чтения второй и
третьей частей: «Роман Л. Н. Толстого обманул ожида­
ния, если не публики, так мои...» «Как ни велик талант
Л. Толстого, а не выбраться ему из московского болота,
куда он влез. Православие, дворянство, славянофильство,
сплетни, Арбат, Катков, Антонина Блудова, невежество,
самозванство, барские привычки, офицерство, вражда ко
всему чужому, кислые щи и отсутствие мыла — хаос, од­
ним словом! И в этом хаосе должен погибать такой ода­
ренный человек».
Хотя при дальнейшем чтении некоторые страницы при­
знавались «бессмертными», «первоклассными» и резкость
оценки смягчилась, Тургенев в целом все же остался не­
доволен романом2.
М. Е. Салтыков-Щедрин назвал «Анну Каренину» «ко­
ровьим романом» и собирался написать на него пародию
под названием «Мои любовные радости и любовные стра­
дания. (Из записок солощего быка)» 3. Н. С. Лесков, высо­
ко оценивший «Анну Каренину», писал, что роман «дурно
ругают» 4.
1 Автору «Анны Карениной».— В кн.: «Русская эпиграмма вто­
рой половины XVII — начала XX в.». Л., «Советский писатель»,
1975, с. 445.
2 См.: И. С. Тургенев. Поли. собр. соч. и писем. Письма,
т. XL М.- Л., 1966.
3 М. Е. Салтыков-Щедрин. Письма. Л., 1925, с. 76 и 111.
4 Н. С. Лесков. Собр. соч., т. 10. М., 1958, с. 389.

550

Не стану ссылаться на другие примеры. Самое важное
в этой истории — то, что ни эти отзывы, кажущиеся в
наше время курьезными, ни другие, прямо противополож­
ные 1, едва ли заставили Толстого изменить что-либо в его
романе. У него были свои поводы для того, чтобы написать
«Анну Каренину» именно так, как он ее написал, и никто
из его критиков, будь он даже семи пядей во лбу, не мог
догадаться о мучительной борьбе с собой, пронизывающей
создание гениального романа.
ИЗ ПРОЩАЛЬНОЙ ЛЕКЦИИ

«Дорогие друзья, особенность нашего семинара за­
ключалась в том, что он представлял собой как бы непрерывающийся разговор о современной литературе, острый,
подчас доходивший до спора, беспорядочный, с повторе­
ниями, с чувством удовлетворения от самого сознания сло­
весного боя. Но самому длинному разговору приходит ко­
нец, и он пришел, когда вы кончили курсы и принялись за
дело, которое было тесно связано с вашими занятиями,—
за критические статьи, рассказы и романы. Может быть,
именно поэтому не будет нескромностью с моей стороны
посвятить эту прощальную лекцию собственной работе. За
последние два-три года я написал несколько рассказов и
роман «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове».
Должен сознаться, что, несмотря на все усилия сделать
свои книги не похожими друг на друга,— так я понимал
свое движение вперед,— они похожи, и сходство заклю­
чается в том отсутствии жизненного опыта, которое я на­
прасно старался возместить стилистической «игрой» и
острыми поворотами сюжета. Это были фантастические
рассказы, в которых действовали алхимики, фокусники,
средневековые монахи — и автор, время от времени соби­
равший своих героев, чтобы посоветоваться с ними о даль­
нейшем развитии событий. Первым, еще очень робким,
выходом из этого круга узколитературных представлений
1 Достоевский, сперва холодно встретивший роман, впослед­
ствии писал, что «Анна Каренина» «есть совершенство, как худо­
жественное произведение, подвернувшееся как раз кстати, и такое,
с которым ничто из европейских литератур в настоящее время не
может сравниться...» (Поли. собр. соч., т. II. СПб., 1896, с. 247).
Факты, касающиеся «провала» «Анны Карениной», взяты из работ
В. А. Жданова, тщательно изучившего этот вопрос.

551

была повесть «Конец хазы», в которой я попытался изоб­
разить бандитов и налетчиков нэповских лет, «блатной
мир» Ленинграда. Собирая материал для «Конца хазы»,
я читал уголовную хронику, ходил на заседания суда и,
случалось, проводил вечера в притонах, которых в ту пору
было еще немало. Я готовился к работе именно так, как
это делали мои старшие товарищи, неоднократно и спра­
ведливо упрекавшие меня в незнании жизни, в стремлении
укрыться от нее за стенами студенческой комнаты, зава­
ленной книгами по истории литературы. И тем не менее
почти все, что мне удалось узнать о налетчиках и банди­
тах, осталось в моей записной книжке, а повесть была на­
писана с помощью «готовых схем» и юношеского вообра­
жения. Лишь одна ее сторона чуть-чуть приоткрыла свое­
образие «блатного мира» — самый язык налетчиков, во­
ровское «арго», которое заинтересовало меня как линг­
виста.
Повесть имела успех,— впрочем, скандальный. Одна из
рецензий на нее называлась: «О том, как Госиздат напе­
чатал руководство к хулиганству».
Подлинное открытие «жизненного опыта» произошло
позже, в ходе работы над романом «Скандалист», опубли­
кованным в журнале «Звезда» за 1928 год. Впрочем, это
было не открытие, а вторжение, прорыв, нападение из-за
угла, причем, как это ни странно, нападал я на самого
себя, как на автора занимательных (чего бы это ни стои­
ло) произведений.
История эта поучительна, и рассказать ее, мне кажет­
ся, стоит. В ней участвует та непроизвольность, которая
в работе художника подчас превращается в необходи­
мость.
Весной 1928 года я работал над книгой, которая не
имела почти ничего общего с будущим «Скандалистом».
Как обычно, я завел «тетрадь планов» — и ни в одном
из них не было Виктора Некрылова, писателя, фи­
лолога, скандалиста, шумно вторгающегося в литератур­
ную жизнь Ленинграда. И самая жизнь была совсем дру­
гая.
Я хорошо знал Ленинградский университет двадцатых
годов, в котором старое и новое столкнулись с необычай­
ной остротой и силой. Для меня был понятен тимирязев­
ский бунт одних профессоров и сознательная косность
других. Университет казался мне плацдармом, на котором
шла глухая борьба между академической ученостью и
552

бретерами от науки, борьба, которая с роковой неизбеж­
ностью кончилась поражением и тех и других.
Загадочные люди посещали «Вечера на Васильевском
острове» — так мы называли некоторые семинары,— и
мне остается только пожалеть, что я не «зарисовал», хотя
бы наскоро, их фантастические силуэты, в которых опыт­
ный глаз мог бы разглядеть всю неповторимость переход­
ной эпохи. Да, я знал университет, но еще не знал, не мог
представить себе того расстояния, которое лежит между
знанием материала и бесчисленными возможностями его
воплощения. Вот почему, решившись рассказать о траге­
дии профессора Ложкина, заблудившегося между Револю­
цией и древнерусской «Повестью о Вавилонском царстве»,
я выстроил сложную параллельную историю, действие
которой (очевидно, по контрасту) должно было происхо­
дить в кругу цирковых артистов. Здесь главным действую­
щим лицом был японец Сато, акробат, а ответственность
за связь между цирком и университетом была возложена
на профессора-япониста Драгоманова.
Не стану рассказывать о том, что сохранилось от пер­
вого варианта плана,— скажу только, что во втором и
третьем цирк отступал все дальше, давая дорогу универси­
тету. В обширной галерее студенческих воспоминаний
мне удалось найти прототипы. Назову лишь один из них:
в лице Драгоманова я попытался изобразить необычайно
сложную фигуру известного лингвиста Евгения Дмитрие­
вича Поливанова, с которым я часто встречался в начале
двадцатых годов.
Работа была в разгаре, когда я вдруг решительно от­
казался от циркового материала. В нем было что-то бро­
ское, искрометное и одновременно требовавшее отказа от
этой искрометности, за которой открывалась неведомая
мне трудная жизнь. Короче говоря, чтобы писать о цир­
ке, надо было изучить цирковой быт с такой тщатель­
ностью, как это сделали во французской литературе Гон­
куры («Братья Земганно»), а в русской — Куприн и Жит­
ков. В конечном счете от всех моих цирковых планов оста­
лось лишь краткое рассуждение Драгоманова о «респуб­
лике циркачей на манер платоновского государства уче­
ных».
Вот именно тогда-то, зимой 1928 года, я встретился у
Юрия Тынянова с одним литератором, живым и острым,
находившимся в расцвете дарования и глубоко убежден­
ным в том, что ему ведомы все тайны литературного дела.
553

Говорили о жанре романа, и литератор заметил, что этот
жанр был не под силу даже Чехову, так что нет ничего
удивительного в том, что он не удается в современной ли­
тературе. У меня нашлись возражения, и он с иронией,
в которой всегда был необыкновенно силен, выразил со­
мнение в моих способностях к этому сложному делу. Взбе­
сившись, я сказал, что завтра же сяду за роман и это бу­
дет книга о нем — о скандалисте, у которого биография
была всегда интереснее, чем литература. Он высмеял
меня — и напрасно. На другой день я стал переписывать
роман с первой страницы. По-видимому, только молодость
способна на такие решения и только в молодости можно
с такой откровенностью ходить с записной книжкой по
пятам своего будущего персонажа. Он смеялся надо мной:
«Утилизационный завод имени Каверина»,— я записывал
и это. Он сыпал шутками, блистал остротами, подчас не­
обычайно меткими и запомнившимися на всю жизпь,— я
краснел, но записывал. Вероятно, он был вполне убежден,
что из романа ничего не выйдет, иначе! пожалуй, был бы
осторожнее в этой необычайной дуэли.
Так в книгу ворвался живой человек, и все в ней как
бы вздрогнуло, сосредоточилось и стало быстро перестраи­
ваться в каком-то другом, неожиданном порядке. «Види­
мый невооруженным глазом» герой не мог существовать
в безвоздушном пространстве условно-литературного мира.
Сюжет и до появления «Скандалиста» лежал в облом­
ках — теперь надо было совсем отбросить его, хотя бы
потому, что книга об университете, об ученых-филологах
в новом ракурсе неизбежно должна была задеть литера­
турный круг Ленинграда. В центре нового сюжета появи­
лась фигура Некрылова — ученого, журналиста, скандали­
ста, который всю жизнь возится с сознанием своей исто­
рической роли.
Сюжетный роман, построенный на неожиданностях и
контрастах, с каждой новой главой превращался в исто­
рию характеров, в комедию нравов. В новой книге, кото­
рая теперь писалась как бы сама собой, фабула не играда
почти никакой роли. Тень ее мелькнула в последнем ва­
рианте, когда роман, начавшийся главой о бессоннице,
кончился страницами об уснувших наконец героях.
Отразились ли все эти перемены на стиле? Без сомне­
ния! Мне хотелось написать нечто вроде романа-моноло­
га, который был бы живым отрицанием пуризма, основан554

ного на подчеркнутом внимании к нашей классической
прозе. Я был убежден в том, что литературный вкус, огра­
ниченный «Толковым словарем» Даля, давно отжил свой
век, тем более что и сам Даль был противником книжной,
грамматически выдержанной прозы... «С грамматикой я
искони был в каком-то разладе, не умея применять ее к
нашему языку и чуждаясь ее не столько по разуму, сколь­
ко по какому-то темному чувству»,— писал он.
Появление нового героя не помогло мне написать
абстрактно задуманный роман-монолог. Но недаром я хо­
дил за своим «скандалистом» с записной книжкой в руках!
Оттенок живой современной речи окрасил книгу, когда в
ее центре оказался человек, говорящий парадоксами, за
которыми слышался разбойничий посвист, человек беспо­
рядочный, вспыльчивый, остроумный, с разорванной, пры­
гающей с пятое на десятое речью.
И, наконец, самое важное: на первый план выдвину­
лись социальные отношения героев, проблема интеллиген­
ции и революции, борьба между теми, кто хотел «отшу­
титься от современности», и теми, кто в новых, еще небы­
валых обстоятельствах продолжал энергично действовать
в великой русской науке.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ

1

Едва оставив преподавание, я поехал на Днепростой,
в Магнитогорск, по совхозам. Незнакомая жизнь откры­
лась передо мной, и я смотрел на нее жадными глазами,
нисколько не уставшими от множества прочитанных и
трех-четырех написанных книг. Теперь, через сорок лет,
пора и оглядеться. Перелистывая записи моего семинара,
я вижу, что четыре года преподавания принесли мне не­
оценимую пользу. Они научили меня искусству спора, то
есть умению, уважая чужие взгляды, обдуманно защи­
щать свои.
Они развили вкус. Они заставили меня (и моих слу­
шателей) охватить всю картину литературы в целом. Лю­
бопытно, что дар предвидения участвовал в этом охвате.
В конспекте одного доклада я встретил стройную систему
доказательств, что на мировой литературной магистрали
в ближайшее десятилетие окажется социальная фантасти555

ка, а в другом — доказательство, что литературу отражен­
ной действительности заменит невыдуманная литература
документа, факта.
Не думаю, что мы ясно видели всю картину современ­
ной литературы. Мы видели ее с пустотами, заполненными
воображением,— с пустотами в тех местах, где чувствова­
лась необходимость новых открытий.
Я не только учил, но учился и убежден в том, что эта
черта — одна из важнейших в преподавании литературы.
Ведь литература уже и в школе отличается от других пред­
метов. Самое слово «предмет» кажется мне чем-то туск­
лым, тупым, деревянным, когда речь заходит о Пушкине,
Некрасове, Блоке.
Без умения восхищаться (которое было так характерно
для Горького) нечего и браться за преподавание литера­
туры. Это не значит, разумеется, что надо в немом благо­
говении или с возгласами восторга раскрывать перед слу­
шателями величие и глубину художественных произведе­
ний. Умению восхищаться предшествует понимание, а это
понимание в свою очередь не похоже ‘на любую систему
доказательств, которые преподаватель физики или мате­
матики передает ученикам, пользуясь разумом, а не чув­
ством.
В доказательствах, которыми пользуется учитель лите­
ратуры, непременно участвует жизнь, более того — совре­
менная жизнь, даже если речь идет о древней литературе.
Поучительность должна явиться сама собой, без намеков
или иносказаний.
Литература год' от года должна учить все большей тон­
кости чувств, а это невозможно, если учитель чужд этой
тонкости, не думает о ней, если он не «читатель» в под­
линном смысле слова. «Грамота», умение читать еще
не сделало гоголевского Петрушку читателем» Ч Точно так
же знание (даже отличное) всего, что написал Пушкин
или Толстой, не делает молодого человека, окончившего^
соответствующий факультет, преподавателем литературы.
Мало знания, необходимо постижение, утонченность вос­
приятия, способность к развитию этой утонченности и, мо­
жет быть, больше всего — страсть. Пусть скрытая, она
непременно передается слушателям, если она искренна и
благородна.
1 Ю. Тынянов. «Не кинограмота, а кинокультура» (О зада­
чах кинофакультета Института истории искусств).
556

2

Накануне отъезда из Ленинграда, летом 1969 года,
мне захотелось еще немного побродить по старому дому на
Исаакиевской площади, а заодно проститься с сотрудни­
ками нынешнего института — проститься и поблагода­
рить. Два слова о них.
Лариса Михайловца Кутателадзе работает в институте
уже тридцать четыре года, включая и страшные блокад­
ные. Старший научный сотрудник сектора источниковеде­
ния, она показала мне уникальные рукописи —• ноты Мо­
царта, большой сафьяновый, с золотым тиснением испан­
ский альбом Глинки с карандашными набросками и сти­
хами.
Ксения Юрьевна Стравинская, племянница великого
композитора, была приглашена, чтобы я не напутал чегонибудь, рассказывая об интерьерах, в которых можно най­
ти и немецкую готику, и барокко, и псевдогреческий
стиль — словом, все, что было модно тому назад лет во­
семьдесят, в конце прошлого века.
Анатолий Яковлевич Альтшуллер, заведующий секто­
ром, очень занятой человек, с величайшей охотой согла­
сился потерять два дня, чтобы показать мне каждый уго­
лок старого дома.
Мы снова обошли его. В большом зеленом зале, как
я узнал на этот раз, была торжественно отпразднована
свадьба В. П. Зубова. Он женился на молоденькой слуша­
тельнице курсов. Теперь это конференц-зал, в котором
устраиваются защиты диссертаций, и, хотя именно в нем
была отпразднована свадьба, только он один нарушает
сохранившееся каким-то чудом ощущение уюта жилого
семейного дома. Оно сохранилось в библиотеке с видом на
Исаакий — может быть, потому, что когда-то здесь была
зубовская столовая. Ангелы неуклюже вылетают из дере­
вянных, как будто завязанных узлом, инкрустаций. На
спинке дивана — сцена поклонения волхвов: грустная,
склонившаяся мать, грустные волхвы с длинными посо­
хами, грустный младенец. И почему-то хочется предста­
вить себе удивленные детские глаза, рассматривающие эту
старательно вырезанную — и, в сущности, странную сце­
ну. Лесенки, лесенки, антресоли с перилами. Канцелярия
с павловским столом и александровским секретером. Снова
лесенки...
Когда мы всё обошли, осмотрели, обсудили и догово557

рились уже до коменданта Бобкова, который до револю­
ции служил дворником у гр. Юсупова и очень гордился
тем, что именно он открыл ворота убийцам Распутина,
когда они увозили его тело,— для меня был устроен музы­
кальный праздник. В Музее музыкальных инструментов
Надежда Иосифовна Голубовская исполнила (магнитофон­
ная запись) на клавесинах сонату Скарлатти.
Я простился со своими новыми знакомыми в простор­
ном вестибюле с мраморной лестницей, с ионическими ко­
лоннами и статуями в духе Кановы — на памятной лест­
нице, по которой я когда-то поднимался, без конца повто­
ряя первую фразу вступительной лекции, которой должен
был открыться мой семинар. Теперь я уходил, оставляя за
собой двадцатые годы, казавшиеся обыкновенными и ока­
завшиеся удивительными по своей наполненности, ориги­
нальности и предсказывающей силе. Тогда никого не удив­
ляла ранняя возмужалость, может быть характерная для
переходных эпох истории. В стремлении понять и оценить
современную литературу скрывалась еще бессознательная
попытка найти путь к пониманию прошлого. Мы не заме­
чали осязательности истории, совершавшейся на наших
глазах, но в той уверенности, с которой мы судили о со­
временном искусстве, было заложено сознание личного
участия в нем. Оно-то, обращенное в прошлое, и помогало
нам по-новому прочитать Пушкина, Достоевского, Гоголя.
Мы учились и учили друг друга с тем необъяснимым чув­
ством, что произведения, которые мы так горячо обсуж­
дали, мы же и написали или еще напишем когда-нибудь,
но лучше, значительнее, острее.
1969—1972

* * *
Перед зеркалом.— Впервые в журнале «Звезда», 1971, № 1, 2.
Двухчасовая прогулка.— Впервые в журнале «Новый мир»,
1978, № 11.
В старом доме,— Впервые в журнале «Звезда»,. 1971, Яг 9, 10.
558

СОДЕРЖАНИЕ

ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ. Роман в письмах............................
ДВУХЧАСОВАЯ ПРОГУЛКА.
В СТАРОМ ДОМЕ.

7

......................................

261

Воспоминания и портреты..

403

Роман

Каверин В. А.
К 12 Собрание сочинений: В 8-ми т.— М.: Худож.
лит., 1980.—
Т. 6. Перед зеркалом: Роман; Двухчасовая
прогулка: Роман; В старом доме. 1982.— 559 с.
В том включен роман в письмах «Перед зеркалом», роман
«Двухчасовая прогулка» и воспоминания и портреты «В старом
доме».

К

4702010200-342
028(01)-82 подписное

Р2

ВЕНИАМИН АЛЕКСАНДРОВИЧ
КАВЕРИН

СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
В ВОСЬМИ ТОМАХ

ТОМ

ШЕСТОЙ

Редактор
О. Новикова
Художественный редактор
Е. Б н е н к о
Технический редактор
Е. Полонская
Корректоры
Г. Киселева и
О. Н аренкова

ИБ № 2419
Сдано в набор 27.03.81. Подписано к
печати 04.01.82. А05401. Формат
84Х108|/з2- Бумага типографская № 1.
Гарнитура «Обыкновенная новая». Пе­
чать высокая. Усл. печ. л. 29,'4. Усл.
кр.-отт. 29,4. Уч.-изд. л. 30,64. Тираж
100 000 экз. Изд. № IIJ-404. Заказ
Л* 2867. Цена 2 р. 30 к. Ордена Трудо­
вого Красного Знамени издательство
«Художественная литература». 107882,
ГСП Москва, Б-78, Ново-Басманная,
19. Ордена Октябрьской Революции и
ордена Трудового Красного Знамени
Первая Образцовая типография имени
А. А. Жданова Союзполиграфпрома
при Государственном комитете СССР
по делам издательств, полиграфии и
книжной торговли. Москва, М-54,
Валовая, 28