КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 713215 томов
Объем библиотеки - 1403 Гб.
Всего авторов - 274672
Пользователей - 125096

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Семенов: Нежданно-негаданно... (Альтернативная история)

Автор несёт полную чушь. От его рассуждений уши вянут, логики ноль. Ленин был отличным экономистом и умел признавать свои ошибки. Его экономическим творчеством стал НЭП. Китайцы привязали НЭП к новым условиям - уничтожения свободного рынка на основе золота и серебра и существование спекулятивного на основе фантиков МВФ. И поимели все технологии мира в придачу к ввозу промышленности. Сталин частично разрушил Ленинский НЭП, добил его

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Шенгальц: Черные ножи (Альтернативная история)

Читать не интересно. Стиль написания - тягомотина и небывальщина. Как вы представляете 16 летнего пацана за 180, худого, болезненного, с больным сердцем, недоедающего, работающего по 12 часов в цеху по сборке танков, при этом имеющий силы вставать пораньше и заниматься спортом и тренировкой. Тут и здоровый человек сдохнет. Как всегда автор пишет о чём не имеет представление. Я лично общался с рабочим на заводе Свердлова, производившего

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Владимиров: Ирландец 2 (Альтернативная история)

Написано хорошо. Но сама тема не моя. Становление мафиози! Не люблю ворьё. Вор на воре сидит и вором погоняет и о ворах книжки сочиняет! Любой вор всегда себя считает жертвой обстоятельств, мол не сам, а жизнь такая! А жизнь кругом такая, потому, что сам ты такой! С арифметикой у автора тоже всё печально, как и у ГГ. Простая задачка. Есть игроки, сдающие определённую сумму для участия в игре и получающие определённое количество фишек. Если в

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Дамиров: Курсант: Назад в СССР (Детективная фантастика)

Месяца 3-4 назад прочел (а вернее прослушал в аудиоверсии) данную книгу - а руки (прокомментировать ее) все никак не доходили)) Ну а вот на выходных, появилось время - за сим, я наконец-таки сподобился это сделать))

С одной стороны - казалось бы вполне «знакомая и местами изьезженная» тема (чуть не сказал - пластинка)) С другой же, именно нюансы порой позволяют отличить очередной «шаблон», от действительно интересной вещи...

В начале

  подробнее ...

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
DXBCKT про Стариков: Геополитика: Как это делается (Политика и дипломатия)

Вообще-то если честно, то я даже не собирался брать эту книгу... Однако - отсутствие иного выбора и низкая цена (после 3 или 4-го захода в книжный) все таки "сделали свое черное дело" и книга была куплена))

Не собирался же ее брать изначально поскольку (давным давно до этого) после прочтения одной "явно неудавшейся" книги автора, навсегда зарекся это делать... Но потом до меня все-таки дошло что (это все же) не "очередная злободневная" (читай

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Черные бабочки [Моди] (epub) читать онлайн

Книга в формате epub! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


2

Каждый вечер — суп. С репой, с морковью, с луком-пореем, как получится. Не очень вкусно, но если с куском хлеба, то сойдет. Худшее — это бульон. Жирный куриный бульон. Подают его в воскресенье, якобы потому, что это полезно, а воскресенье — день Господень. Я не люблю воскресенье, это единственный день, когда я ее не вижу, и время идет очень медленно, слишком медленно, словно кто-то двигает стрелки часов назад.

Холодно тут.

Столовая пахнет супом, запах повсюду. Даже на завтраке пахнет супом. И хлоркой. И рвотой. Я никогда не понимал, как другие могли не чувствовать этот запах, он совершенно отбивает у меня аппетит. Отец Антуан ходит из стороны в сторону, следит за нами уголком глаза, чтобы убедиться, что ничего не оставляем на тарелке. Говорят, это дар Божий. Грех оставлять. Даже куски жира, кожи и хрящей на дне — все нужно съесть, чтобы порадовать Иисуса. Вначале я выкидывал немного под стол или отдавал этому идиоту Пьеро, который проглатывает все, что можно съесть. Но меня заметили. Дали ремнем, и я понял, что доедать хрящи все-таки нужно.

И вот идет отец Антуан со своими большими гвоздями на ботинках, скрежещущими по кафельному полу. Он осматривает мою тарелку, смотрит мне на ноги. Приказывает поднять крошки хлеба. Все боятся его. Но не я. Я никого не боюсь. Но он и вправду высокий настолько, что можно сломать шею, чтобы посмотреть ему в глаза. В эти маленькие черные глаза, выглядывающие из глубины его черепа, словно со дна колодца.

— Пять минут!

Мне плевать, я уже давно закончил. Через пять минут все поднимутся, чтобы прополоскать тарелки, чашки и положить столовые приборы в ящик. Затем мы будем ждать в коридоре, в строю, чтобы отправиться в часовню и послушать вечернее чтение. Отрывки Евангелия, всегда одни и те же, или иногда, по воскресеньям, проповедь, чтобы научить нас жизни. Что хорошо, что плохо. Все равно никто не слушает. Кто-то шепчет, другие дремлют, а я думаю. Я закрываю глаза. Представляю. Представляю себе Америку, с индейцами, лесами, реками и жвачками. Там их много, жвачек. Я даже думаю, что они бесплатные. Америка — страна, где все люди богаты. Они могут покупать что хотят и курить «Лаки Страйк». Прямо как я. Это лучшая сигарета в мире, сигарета солдат. У меня пачка есть, почти целая, которую я выкрал из кармана садовника. В ней осталось шесть, так что я экономлю и курю их по чуть-чуть, поджигая их спичками где-то в глубине парка. Я спрятал их в укрытии, которое никто никогда не найдет. А если Соланж захочет, я отдам ей все.

Интересно, как там у нее дома. Если попытаться угадать, я бы сказал, что она живет в маленьком домике со ставнями, которые можно закрыть ночью, чтобы получилось красивое освещение, горящий камин, немного темноты вокруг и тиканье стоячих часов. Доносится аромат пирога, варенья, апельсинов и всяких вкусностей, которые люди обычно едят, возвращаясь домой. Звук тишины. А возможно, немного музыки на фонографе с большой медной трубой, как тот, который достают во дворе школы в дни праздников. У нее, наверное, своя комната с замком на двери, кроватью с чистым бельем, пуховым одеялом, печкой для тепла. Наверное, и деревянная качалка-лошадка есть, большая, с седлом. И кукольный домик. Она уже вряд ли с ним играет, выросла, но она бы хранила их, своих кукол, чтобы передать дочери, когда настанет время. И чтобы шептать им тайны, которые не может рассказать никому другому. Рассказывает им, что в ее классе появился новенький, сирота по имени Альберт, о котором она думает каждый вечер, прежде чем уснуть.

Мне бы очень хотелось.

Но я удивился бы, будь это так.

Мог бы и я жить в таком доме, со своей комнатой и, возможно, с велосипедом. Все ведь действительно могло быть так. В прошлом году приехали мужчина и женщина, чтобы усыновить меня. Они приехали на красивой машине «Делайе», синей с белой крышей. Я очень гордился бы, садясь в нее. Они задавали мне много вопросов, много на меня смотрели, все время улыбались. Они хотели знать, как я учусь в школе. У женщины даже выступили слезы, она вытерла их кружевным носовым платком и сказала, что если я буду хорошим, то, возможно, они станут моими родителями. Мне бы это очень понравилось, потому что они были богатыми, по крайней мере, я так думаю. Чтобы иметь машину, нужно быть богатым. На ней были уродливые туфли с чешуей и золотой пряжкой, уверен, они стоили дорого. А он был в пальто бежевого цвета, со шляпой и перчатками для вождения, с маленькими дырочками. Мне бы очень хотелось иметь такие перчатки. Мне дали леденец, самый большой, который я когда-либо видел, белый с красными полосками, и он мне так понравился, что я даже не осмелился его съесть. В итоге его съел этот обжора Пьеро, мы подрались, и меня наказали. Некоторое время спустя они приехали увидеть меня снова, задавали еще вопросы, и женщина сказала, что я могу называть ее мамой.

Но больше они не возвращались.

Сначала я ждал, а потом понял, что я им не нужен. Может быть, я был слишком взрослым. Или у меня были плохо подстриженные волосы. Или потому, что я не знал, сколько будет девять умножить на восемь. В любом случае мне все равно. Мне не нужны родители. Я не младенец.

— Отбой!

Надо же, время прошло быстро. Завтра понедельник, школа, я увижу Соланж. Свет в спальне гаснет, кто-то шепчет, и я бдительно слежу, чтобы никто не украл мои носки, ведь они совершенно новые. Обычно я их прячу внутрь ботинок, но сейчас я настороже, поэтому положил их под подушку. Хорошо, что у меня не воняют ноги! Особенно теперь, когда под моей подушкой уже так много вещей: блузка, цветные карандаши и кусочек хлеба, который я унес из столовой. Я укутываюсь в одеяло, в коридоре звенят часы, кто-то кашляет около окна. Как всегда, сначала темно, а потом мои глаза привыкают и формы начинают вырисовываться во мраке. Вижу кровати с металлическими стойками. Головы, выглядывающие из-под одеял. Ночники. Туфли, аккуратно выставленные у ножек кроватей. Одежда, сложенная на табуретках. Можно подумать, что все спят, но нет. Никто не спит.

Все ждут. Ну, может быть, кроме новичков, ведь они пока не знают. Пять минут. Десять минут. Иногда это долго, очень долго, глаза сами слипаются, но что-то живот крутит, и сердце бьется слишком сильно. Вот, наконец, он идет. Мы слышим звук его тяжелых ботинок в коридоре. Шаги разносятся по плитке, словно приближающиеся удары молотка, и я сжимаю глаза так крепко, что мог бы раздавить их под веками.

Дверь открывается.

Луч света, желтый, бледный и холодный. И тень отца Антуана, длиннее, чем он сам, тянется, растягивается по полу, с его длинными костлявыми руками. Не меня. Не меня. Не меня. Я скрещиваю пальцы еще раз, вдруг это сработает.

— Ванель! Вставай. Время вечерней молитвы.

Скрип кровати, голые ноги шагают по паркету, и дверь закрывается. Я вздыхаю. Сегодня не меня. Вот как скрещивание пальцев все-таки работает! Не всегда, но иногда работает.

Ставни закрыты. Как всегда. Они больше не открываются или открываются мимолетно, в те часы, когда улица еще спит, чтобы впустить немного воздуха, немного лучей рассвета во мрак. Они потеряли свой цвет, остался только тускло-серый, и петли, застывшие от ржавчины, сливаются с фасадом. Время прошлось по ним, и дождь, и снег, словно артроз. Однажды, возможно скоро, они перестанут сопротивляться, и этот дом станет могилой.

И все же нужно вернуться.

Каждый день, из школы, со слишком тяжелым портфелем и грузом на сердце. Подниматься по главной улице, не сводя глаз со своих туфель, игнорировать взгляды. Забыть, что она та, с кем никто не разговаривает. Рыжая. Внебрачная. Дочь другого. Та, перед кем плюют на землю, как бы изгоняя зло. Та, которую никуда не приглашают, которая никому не подруга, та, кому отдают сдачу, не касаясь руки. Она чувствует себя грязной, и в то же время каждый раз, возвращаясь из школы, она моется, трет себя мочалкой, выскребает грязь даже из-под ногтей. Но это чувство прилипает и остается на коже.

Хорошо, наверное, быть сиротой.

Каждый раз, когда ее называют «эй ты», она молчит, повторяя свое имя в тишине, чтобы не забыть, чтобы не раствориться, как петли, в этом разлагающемся доме. Соланж. Соланж. Соланж. Только она произносит это имя. Мать не зовет ее по имени, она вообще больше не зовет, только роняет несколько слов, проходя мимо. Иди в свою комнату. Не шуми. Заплети волосы. В школе она — всего лишь фамилия, как и все остальные, и на улице она никто. Она смотрит на свое имя, написанное пером на обложке ее тетрадей, закрывает глаза и повторяет.

Соланж.

Когда она была младше, другие голоса присоединялись к ней, гномы, феи, русалки, лешие, но годы проходят, и постепенно остался только ее голос, потому что она выросла и больше в них не верит. Был еще кот, которого она так любила, что ей казалось, словно он ей отвечает. Кот, у которого не было имени, но он умер — закидали камнями местные мальчишки.

Они положили его перед дверью, твердым, как кусок картона, со все еще открытыми глазами. С тех пор, сколько она себя помнит, это единственное воспоминание, которое доводит ее до слез.

Гостиная пуста, заброшена с давних пор. Поглощенная мраком, пылью, старыми модными журналами, последний из которых датируется до войны. Под светом крючковой люстры мебель, покрытая белыми простынями, похожа на призраков. Соланж прячется здесь, тихо закрывая за собой дверь, чтобы учить уроки в безопасности, словно она одна на пустынном острове, в потерянной хижине. Закрывая глаза, она почти могла бы забыть, что с другой стороны двери, в коридоре, пахнущем влагой, раздаются шаги незнакомца. Одного из тех мужчин, которые паркуют грузовики у двери, которых ее мать приглашает на второй этаж, забрав в карман помятую купюру. Они оставляют за собой след, проникающий сквозь двери, облако едкого пота, холодного дыма сигарет и дешевого вина. С годами стены пропитались этим запахом, который скручивает желудок и остается, защищенный закрытыми ставнями, как будто они, эти мужчины, отказываются уходить. Как будто они все сидят здесь, в гостиной, в своих тяжелых ботинках, с кепками и усами. Она хотела бы прогнать их образ из головы, но запах слишком силен, и она погружается в учебу, надеясь, что география унесет ее за пределы карт, в страны, где ветер дует над пшеничными полями.

На лестнице слышен спор, раздаются крики, оскорбления, и как всегда, когда голос повышается, сердце Соланж начинает биться быстрее. Ей знакомы эти крики. Она никогда не забудет тот день, когда нашла свою мать, свернувшуюся калачиком в коридоре, с разбитой губой от ударов и нетрезвым взглядом. На полу лежали помятые купюры, и этот запах, сильнее, чем когда-либо, витал вокруг. Мать прерывисто плакала, как будто ее тело вырывалось из-под контроля. Соланж стояла, не сводя с нее глаз, не решаясь сделать шаг, потому что трудно утешить плачущего. Время шло. Секунды, минуты. Потом она осторожно приблизилась. Протянула руку, чтобы войти в ее мир, но встретила только пустой взгляд, полный боли и усталости. Взгляд, проходящий сквозь нее. Ее рука так и осталась висеть в воздухе. Долго. Все то время, пока слезы высыхали. Это было почти больно. Тогда она положила руку на плечо матери, отдавая ей всю нежность, надеясь, что, возможно, где-то из глубины своего разбитого мира она почувствует тепло.

— Это твоя вина.

Соланж отдернулась, словно и ее ударили прямо в лицо.

 — Это твоя вина.

Все эти годы мать ничего не говорила. Только полезные наставления. Сделай уроки. Оставь маму в покое. Ты опоздаешь. И вдруг слова летели, как ливневый дождь, пропитанные гневом, так быстро, что некоторые терялись в потоке. Это был крик души, долгий крик гнева. И одна и та же фраза повторялась снова и снова, словно били по клавишам расстроенного фортепиано: «это твоя вина». Маленькая дочка — это тяжело, это мешает далеко улететь. Это мешает возродиться. Уйти куда-то еще, забыть, залечить свои раны. Продавать вязаные шапки, находить работу. Это оковы, рот, который нужно кормить, портфель, который нужно наполнять, и эти чертовы фартуки, которые нужно стирать, гладить, подшивать снова и снова, не видя конца и края. Это вечное угрызение совести. Это взгляд других, стыд, который не исчезает. Никто не хочет дочку без отца. Никто. Это позорное пятно, отпечаток каторжника. И это приковывает здесь, навсегда, в этом доме, застывшем в пыли, за закрытыми ставнями.

На лестнице раздается крик.

Очень громкий.

Соланж прижимает руки к ушам, прежде чем снова погрузиться в книгу по географии. Как будто ничего не происходит за дверью. Как будто все хорошо. Ей особенно нравится эта книга с желтоватыми страницами, которая, возможно, принадлежала поколениям школьников до нее. Ученикам, которые выросли, покинули деревню, которые, возможно, отправились в Амазонию, Атлас или Гранд-Каньон. И она тоже когда-нибудь уедет. Далеко. Очень далеко. Но не одна. Она больше не одна. Она чувствует это, она знает.

Он протянул ей руку.


4

Вчера мне исполнилось пятнадцать лет. Всем плевать, в первую очередь мне, но Соланж купила торт со свечкой, и я задул, загадав желание, которое оставлю при себе, иначе оно не сбудется. Было бы жаль. Ведь я намерен жениться на ней когда-нибудь, с кольцом и со всем прочим, когда мы станем совершеннолетними. У нас будут деньги, свой дом и, возможно, автомобиль. Я никогда не говорил ей об этом, потому что было бы странно, но, конечно же, это случится. Иначе и быть не может. Мы никогда не расстанемся, всегда будем вместе. Я уже представляю себя в голубом лавандовом костюме, с черным галстуком и туфлями такими блестящими, что в них можно будет увидеть свое отражение, и я спрошу ее, да или нет. Она скажет «да». Я очень надеюсь. И мы будем смеяться, вспоминая, как сначала она не разговаривала со мной, как я болтал сам с собой и смеялся над своими же шутками. Все будет казаться нам далеким прошлым. И глупым. Но мы будем гордиться, потому что оказались сильнее всех. Никто не смог нас разлучить: ни люди, ни школа, ни священники, ни даже ее сумасшедшая мать, которая никогда не хотела меня видеть. Я даже не помню, сколько раз я перелезал через ограду, сколько раз она спускалась ко мне, скользя по желобу. Мы встречались за гаражом после закрытия, среди старых шин, или на мостике, где я первый раз заговорил с ней. Мы курили, немного. Ну, в основном я. Мы рассказывали друг другу все. Даже мелочи. И когда меня опять перевели в другую школу, я украл велосипед и спрятал в лесу, чтобы встречаться с ней после уроков. Я приезжал вспотевший, но все равно приезжал, и она смеялась, видя меня красного как рак. Она говорила, что я выгляжу как дьявол. По-настоящему дьявол. Единственное, что я мог делать, — это быстро крутить педали и верить, что ничто не сможет нас разлучить.

Соланж и я — как двухголовое создание. Вот, например, я точно знаю, о чем она сейчас думает. Она думает, что мадам Дюшемен — старая злобная старуха. Что ее волосы выглядят как гроздья винограда. Что ей стоило бы подстричься секатором, вместо того чтобы приходить и надоедать нам за двадцать минут до закрытия. И что ее мнение о музыке молодежи не важно. Что она знает о музыке, эта старая карга? Она провела всю жизнь здесь, в Монтре-сюр-Мер, танцуя под аккордеон на танцевальных вечерах. Это не мешает ей разглагольствовать на тему твиста, когда мы натягиваем на ее голову с бигуди пластмассовую шапку. Музыка для выродков, танец дикарей. В такие моменты я начинаю задаваться вопросом, что мы здесь вообще делаем, а потом вспоминаю, что мы сами хотели эту работу. Мы возложили на нее все наши надежды. У меня даже есть то самое объявление, сложенное в кошельке: «Ищу помощницу парикмахера, предоставляется жилье и питание, рекомендации приветствуются, обращаться к г-же Кремье».

Мадам Кремье было нелегко уговорить, потому что у нас не было рекомендаций. Но никто не может устоять перед невинным видом Соланж, и мадам взяла нас обоих. Ее — на помощь парикмахеру, меня — подметать.

— Альберт! Ты не видишь, волосы повсюду? Я плачу тебе не за то, чтобы в облаках витать!

Она мне ни за что не платит, ни за витание в облаках, ни за что-то другое, но так как она меня кормит, а Соланж обучается мастерству, я делаю вид, что не рас­слышал.

— Простите, мадам.

— В следующий раз пойдешь за дверь. Понял?

— Да, мадам.

— Ну и в самом деле. Я стараюсь изо всех сил, даю вам работу... Ведь не всем выпадает такая возможность!

— Знаю, мадам.

— Не только знать нужно.

Я опускаю глаза, обычно это успокаивает ее.

И позволяю ей высказать все, что она может сказать о неблагодарности молодежи.

Наклонившись над раковиной для мытья головы, держа в руках волосы мадам Дюшемен, Соланж подмигивает мне, и я стараюсь не улыбаться. Если бы она знала, эта толстушка Кремье, что мы говорим о ней за спиной... Не уверен, что ей хотелось бы видеть, как Соланж хохочет, когда я передразниваю ее с подушкой на животе. Не говоря уже о ножницах, которые она специально заказала откуда-то, но почта их так и не доставила. Соланж украла их, эти ножницы, чтобы позлить мадам Кремье, а еще потому, что мы в конце концов откроем свой салон. Не думайте, что инструменты для парикмахера дешевы. Особенно хорошие. Не просто так хозяйка отправляет жалобу за жалобой, чтобы поч­та их вернула.

Однажды, когда нам все это надоест, мы скажем ей в лицо, что весь салон уродливый: зеленые стены, розовая мебель, шахматный пол, поддельные цветы. Это не американский стиль, как она думает, а просто уродство. А пока что я прохожусь метлой по углам, закоулкам, потому что она будет все проверять, как и всегда, когда она меня бранит, а мне не нужна еще одна нравоучительная беседа.

Одного раза в день вполне достаточно.

А так как ей это никогда не надоедает, она еще и добавляет, что детям «как мы» палец протяни, а они руку оторвут.

— Пятнадцать лет — это возраст глупости, — бормочет мадам Дюшемен, которую никто за язык не тянул.

— Ой! И не говорите. Эти двое сводят меня с ума.

Да, пятнадцать лет, говорят, это возраст глупости. Но, если честно, я считаю нас довольно умными. Мы уже накопили немного денег, пару профессиональных ножниц, множество планов на будущее и довольно успешный метод, как получать хорошие чаевые, не попадаясь. Знаю таких, кто с двадцатью годами опыта менее успешен.

В отместку мадам Дюшемен не оставляет ни копейки. Уходит походкой старого кудрявого пуделя, а хозяйка нас бранит за то, что мы не попрощались. Да, именно это делает салон красоты успешным. Приветствие. Улыбка. Особенно улыбка. И разговор, и вежливость. Парикмахер — это не просто парикмахер, это доверенное лицо. Нужно знать все, помнить, спрашивать, как муж, лучше ли ему, сдал ли младший экзамен, была ли починена крыша. Пока мы этого не поймем, ничего не поймем, и вообще, мы ни на что не годимся.

— Я посчитаю кассу и оставлю вас закрывать, хорошо? Но осторожно: я рассчитываю на то, что утром все будет на месте.

— Да, мадам.

— Вот как говорить «да, мадам» — вы настоящие чемпионы.

Я бы ответил «да, мадам», чтобы ее раздразнить, но мне лучше, чтобы она ушла. Так что я молчу, как обычно, пока она завязывает платок с цветочным узором на клок сена, который ей служит вместо волос.

— До завтра!

Вот так, до завтра. В ожидании, пока мы откроем свой салон и отберем у нее всех клиентов, у этой жирной коровы.

Закрытие — лучший момент дня, даже если нужно протирать пол шваброй, и мыть раковины губкой, и чистить ножницы спиртом и расчески черным мылом. Потому что наконец-то мы остаемся одни и никто не учит нас жизни. Соланж расстегивает передник, потягивается, массирует себе шею. Она опускает голову, распускает узел на голове, и все кудри разом падают, такие красивые, словно она сама провела час на процедуре. Это меня забавляет. Все эти женщины, которых мы укладываем часами, даже близко ей неровня. Не нужно никаких валиков, лаков или бархатных ободков, чтобы выглядеть как парижанки. Ничего. Я так говорю не потому, что это она, а потому, что, если бы мы разместили ее фотографию в журналах, все бы посчитали ее звездой.

— Устала?

— Немного.

Я наблюдаю, как она снимает передник и вешает на вешалку, затем садится на стул хозяйки и скрещивает ноги на стойке администратора. Это строго запрещено. И именно поэтому она делает это каждый вечер. Но сегодня у нее что-то на уме. Что-то, что заставляет ее заранее улыбаться. Я не знаю, что, но знаю этот кокетливый взгляд, который говорит: ну же, задай мне вопрос.

— Что у тебя на уме?

— Ничего.

— Что-то точно есть.

Она улыбается мне, потому что знает, что я знаю.

— Знаешь, чего я хочу?

— Если бы знал, не спрашивал.

— Мне хочется сменить обстановку. Я больше не могу тут находиться.

Это вызывает у меня странное чувство, неприятную дрожь, как будто я вдруг понял, что ей не нравится наша жизнь.

— Хочешь уйти? Но куда?

— К морю.

Она смотрит мне прямо в глаза, и я ищу, что бы ответить, ведь я тоже не люблю большую Кремье и не люблю этот безобразный салон, но тем не менее это наш шанс, и у меня нет ни малейшего представления, что мы могли бы делать в другом месте.

— К морю...

— Да.

— И что там делать?

— Продавать устрицы.

Конечно, я теряю дар речи, и она начинает хохотать. Это меня немного огорчает, так как я повелся, как дурак, и в то же время успокаивает, потому что я бы пошел за ней куда угодно и мне действительно не хочется проводить всю жизнь, собирая ракушки.

— Это ты здорово придумала!

— Не хмурься так, мой Бебер. Нам здесь очень хорошо, ты это знаешь.

— Ну да, нам здесь хорошо. Вот поэтому я не понимал...

— Ты иногда такой дурачок.

Это заставляет меня улыбнуться, потому что это правда. Но только с ней, потому что в противном случае никто меня не обманет. Никогда. Я слишком осторожен.

Она продолжает смотреть на меня, и я понимаю, что у нас еще не все закончено.

— Тем не менее ты мне обещал.

— Обещал что?

— Что ты отвезешь меня к морю.

Это было давно, я почти забыл. Не знаю, когда это было, и не знаю, где, но мне кажется, что шел снег. Соланж всегда хотела увидеть море, а я хочу того же, что и она. Если бы она пожелала увидеть Северный полюс, я бы пообещал.

— В воскресенье, если хочешь.

— Да, хочу.


5

Блин, как красиво. Мне кажется, я никогда еще не видел ничего столь прекрасного. Я даже забываю, что чертовски долго пришлось ждать автобус, а потом идти два километра под палящим солнцем с корзиной, которая весит тонну. Подумать только, что это я настаивал на пикнике у моря... Если бы знал, мы бы поели перед тем, как уйти.

Тем не менее это красиво.

Пляж такой огромный, что глазами не охватить, а утесы настолько высоки, что от них почти кружится голова. Я не знаю, сколько мы шли, молча, на ветру, под солнцем и шумом волн. Я знаю только, что закрыл глаза, чтобы лучше почувствовать тепло песка под ногами. Соланж шла впереди меня, в руках — балетки, волосы развевались по ветру, и иногда сквозь пряди волос я видел, как она улыбается. Ее белая рубашка надувалась, как парус, ее обнаженные ноги тонули в песке. Мы могли бы пройти дальше, намного дальше, до самого горизонта, но остановились здесь, неизвестно где, как кораблекрушенцы. Я расстелил одеяло, которое у нас служит скатертью, вытащил бутерброды, а затем сел, перекрестив руки на коленях. Пахнет морем. Пахнет водорослями. Над нами кружат чайки, и я задаюсь вопросом, каково это, смотреть сверху вниз. Вероятно, еще красивее.

— Пойдем купаться?

Соланж уже раздевается, а я немного смущаюсь, потому что у нас нет купальника, а мокрые трусы, должно быть, будут выглядеть как большой подгузник.

— Даже не знаю.

— Как хочешь. А я пойду!

Я отвожу глаза, потому что впервые вижу ее в нижнем белье, но не могу удержаться и все же поглядываю. Ее кожа кажется еще белее на солнце, и я открываю для себя части ее тела, незнакомые мне раньше. Маленькая впадина выше бедра. Рыжие пятнышки на ее худеньких бедрах. Форма ягодиц. Я узнаю бежевый лифчик, который украл с веревки для сушки белья, пока она стояла на дозоре. Он немного ей велик, слегка показывает грудь, но на этот раз я действительно пытаюсь смотреть в другую сторону, нельзя переборщить. Она кричит мне «пойдем!» и бежит к морю, а я остаюсь сидеть здесь. Глупо. Я знаю, что это глупо. Отпуск закончился, туристы вернулись домой, на всем белом свете только мы одни с чайками.

Но мне не хочется, чтобы она посчитала меня неуклюжим.

Или уродливым.

— Ну, давай, Бебер!

— Я уже говорил тебе не называть меня так.

Она смеется среди волн, потому что хорошо знает, что меня это раздражает. Верно: «Бебер» звучит как «деревенщина».

— Я перестану, когда ты придешь плавать.

Ох, и черт с ней. В конце концов, она меня знает. От того, что и у меня есть части, которые она никогда не видела, ничего не изменится. Я швыряю свою рубашку, штаны и кепку и бегу по песку. В трусах. С диким воплем индейца, который собирается всех скальпировать.

— Вот увидишь!

Море кажется мне холодным, волны разбиваются о ноги, и Соланж брызгает на меня, пытаясь убежать. Я бросаюсь на нее, она уворачивается. Мы забрызгиваем друг друга водой. Мы ловим друг друга, толкаем, отпускаем, затем становится глубоко, и мы слегка паникуем, прежде чем вернуться на пляж, смеясь. Вода капает с ее волос, а мои прилипают ко лбу, и я не могу не думать, что чем она красивее, тем уродливее я кажусь себе. Но она улыбается, убирает мои волосы, и это согревает меня.

— Надо немного укоротить тебе эту челку.

Теперь, когда мы вышли из воды, она дрожит на ветру.

— Тебе холодно?

— Немного.

— Пойдем, давай поедим.

Я смотрю, как она трется полотенцем и наклоняется, чтобы отжать волосы. А я надеваю обратно свою рубашку, потому что солнце еще сильнее светит после морской ванны. Или это мне только так кажется. Я все еще чувствую вкус соли и легкое головокружение, которое охватило нас в волнах. Я вытаскиваю все, что приготовил: бутерброды, вареные яйца, бутылку, штопор. Я специально купил эту бутылку ради такого случая, ведь первая поездка к морю — это повод для праздника. Обедать здесь, на песке, с чайками, кричащими над головами, напоминает рай.

За исключением одного.

Тут есть кто-то еще.

Два парня приближаются.

Я смотрю на них, нахмурив брови, потому что, черт возьми, им бы лучше положить свое полотенце где-нибудь подальше, на другом конце пляжа, вместо того чтобы подходить и надоедать нам. Но нет, они направляются прямо к нам, улыбаясь.

— Привет!

Они меня уже бесят, с их американскими куртками, холщовыми брюками с подворотами и туфлями в стиле Элвиса. У высокого парня черные авиаторские очки — я всегда хотел такие, но они стоят неимоверных денег, — каштановые волосы аккуратно подстрижены, и его уверенная ухмылка так и кричит, чтобы я дал ему пощечины. Младший, похудее, должно быть, нашего возраста, несет их пляжную сумку.

Я отвечаю кивком головы, чтобы показать, что мы не хотим разговаривать, но это не мешает им встать перед нами и положить свою большую сумку, которая вся в песке, прямо на наше одеяло. Эти уроды хорошо снаряжены: маски, ласты, пляжные ракетки, все, что нужно... Они не в первый раз, сразу видно.

— Доктор Ливингстон, я предполагаю? — говорит высокий парень где-то из-за очков.

Другой хохочет, не знаю почему, и Соланж спрашивает меня взглядом.

— Эм... нет.

Мой ответ заставляет их еще сильнее хихикать, но высокий спокойно садится на наше одеяло, продолжая свой маленький спектакль.

— Мы уже начали отчаиваться в поисках следов цивилизации... Вы индейцы?

— Не обращайте внимания на моего брата, — смеется младший. — Он всегда такой.

Он протягивает руку мне, затем Соланж. Каждый представляется по имени, как будто нам это интересно, и младший объясняет нам, что они парижане и это их последний день отпуска. Их родители всегда уезжают после всех, чтобы избежать пробок, но пустой пляж — это ужасно скучно, особенно в сравнении с августом.

— Вы тоже в отпуске?

— Нет. Просто на день.

— Живете поблизости?

— Недалеко.

— А не хотите поесть с нами?

Вопрос навешивается на меня, я смотрю на Соланж, запинаюсь, но поздно, они уже распаковывают сумку: хлеб, банка сардин, колбаса. Я бы им и сказал, что мы предпочли бы остаться вдвоем, но у меня нет опыта вежливо отказывать людям. В итоге они достают из своей сумки кристально чистый приемник с выдвижной антенной.

— Музыка?

Для Соланж это волшебное слово. Она говорит «почему бы и нет», и вдруг атмосфера становится более расслабленной. Приемник шипит, потому что мы далеко от всего, но затем ловит радио, не очень хорошо, но слова все же узнаваемы. Все говорите yeah yeah. Yeah yeah. Я не очень люблю эту песню, но знаю, что Соланж она нравится, и видно, что и этим двум парням тоже, потому что они начинают кивать в такт. Все говорите yeah yeah, и они повторяют: yeah yeah. Они смеются, хрустят пальцами, покачиваются из стороны в сторону, и высокий прибавляет громкость. Прощайте, чайки. Мне не очень нравится, как он смотрит на Соланж через свои черные очки, а может быть, это просто мои домыслы.

— Ты можешь танцевать, если хочешь, — говорит он ей, смеясь.

Она покачивает головой в знак отказа, и он начинает петь, указывая на нее пальцем: отпуск закончился, это конец лета.

Бутылку уже хорошенько опустошили, и я делаю глоток, затем второй, третий, пока есть возможность, потом тяну руку за их колбасой, чтобы немного компенсировать. Я не знаю, может быть, из-за моря, но она кажется слишком соленой. Поэтому я делаю еще глоток. Красное вино на солнце начинает действовать.

— Последний в воду — проиграл!

Я не знаю, кто это сказал, но все начинают бежать к воде, кроме меня, потому что мне все равно. Раз так, я беру одну из их масок, потому что меня давно тянет попробовать и я хочу увидеть рыб. Но как только я оказываюсь в воде, вижу только, как высокий парень брызгает воду на Соланж и смеется. Мне становится немного грустно. Конечно, ему легко. Ему уже двадцать, он совсем не мальчик. Красивая рожа. И авиаторские очки. Впервые у меня появляется ощущение, что она больше не смотрит на меня.

Ну и нечего об этом думать.

Ей можно делать все, что хочет.

Под водой ничего не видно. Песок, водоросли и ноги того идиота. Так еще и все затуманено из-за запотевших очков. Вода попадает в маску, начинает щипать в носу, кажется, что лицо куда-то втягивают. Трубка в зубах имеет вкус обгоревшего пластика. Вроде бы я вижу проплывающую рыбу, а может, это водоросль. Младший парень смеется надо мной, потому что я стою на коленях, где не очень глубоко, а он хорошо плавает брассом, как актер из «Тарзана».

— Хочешь, чтобы я тебя научил?

— Нет, спасибо.

Я ищу глазами Соланж, но она уже вышла из воды с другим парнем, который сейчас трет ее полотенцем со своей парижской улыбкой. У меня начинаются судороги в животе. Она садится. Он тоже. Совсем близко. Он говорит. Она нет. Она смотрит вперед, на море, но я знаю, что она его слушает, я ее достаточно хорошо знаю. И брат продолжает говорить про брасс, как будто мне это интересно.

— Брасс — это стиль для девочек!

Он наклоняется к ней. Он продолжает ее тереть, но на этот раз она отталкивает его. Немного. Он смеется. Причесывается. Шепчет что-то ей на ухо. Я пытаюсь перехватить взгляд Соланж, но она все еще смотрит вдаль, возможно, на белый парус, далеко на горизонте.

— А нырять? Ты ведь умеешь нырять, да?

Вдруг он пытается поцеловать ее. Мое сердце замирает, но она освобождается, и тогда он хватает ее за талию. Она борется, он прижимает ее к песку, ложится сверху, уткнувшись лицом ей в шею.

Я бегу. Как сумасшедший. Вода замедляет меня, другой идиот смеется за моей спиной, волны отталкивают меня.

Соланж усиленно бьется бедрами, чтобы освободиться, но он продолжает смеяться и теребить ее между ног, срывает ее лифчик, ласкает груди. По песку бежать так тяжело, что я кажусь себе весом в тонну, меня охватывает страх, что я могу прийти слишком поздно, и я кричу, но никто не слышит. Рука Соланж ощупывает все вокруг, пытаясь найти что-то, что угодно, из того, что осталось после пикника. А я хватаю парня за волосы, оттаскиваю назад, кричу, что убью его. Но он уже мертв. Этот идиот. Штопор воткнут в горло, кровь бьет отовсюду, его глаза становятся стеклянными. Наши взгляды пересекаются, но я думаю, он меня уже не видит. Он издает странные звуки, рвотные, кровавые рвотные звуки, брызгающие на меня.

У меня кружится голова. Соланж на коленях на одеяле, лифчик разорван, волосы полны песка, она глубоко дышит. Кровь брызнула на ее плечи, грудь, живот. Полосы крови. Она начинает смотреть на парус далеко в море, и, повернув голову, я вижу, что младший брат все еще там, в воде. Рот открыт, глаза выпучены, он смотрит на нас. Затем понимает и начинает бежать. И я тоже начинаю бежать, потому что он видел нас, потому что мы не можем позволить ему уйти. Мы не можем.

Мои ноги издают глухой звук на песке, как барабан, он резонирует во всей моей голове, и младший брат спотыкается, скользя по водорослям. Он пытается подняться, но я уже над ним. Он борется, пытается ударить, царапает, плачет. Мне тоже хочется плакать, но у меня нет выбора, у нас нет выбора, если он убежит, все кончено. Я бью, его голова откидывается, затем тащу его в волны, схватив за плечи. И погружаю. Пока не перестаю видеть его волосы на поверхности. Он судорожно дергается, хватается за мои запястья, издает длинный пронзительный вопль, который странно звучит под водой. Я держу его. Крепко. Стиснув зубы. Слезы текут. Соль в глазах, крики чаек. Создается такое количество пузырьков, будто море начало кипеть. Я кричу, чтобы поддержать себя, чувствую, как он все еще двигается, сопротивляется, вертится, но его хватка ослабевает. Его пальцы разжимаются, и тело становится тяжелым.

Он медленно поднимается на поверхность, глаза открыты, рот немного искривлен.

Кажется, он мертв.

Кажется, моя жизнь окончена.


7

Ну вот, это официально: The Beatles распались. Лично мне все равно, никогда особо не любил их музыку, дурацкие индийские туники, но для Соланж это совсем другая история. Я даже думаю, что она пролила слезу. Поэтому мы целый день слушаем их двойной альбом Ob-La-Di, Ob-La-Da и между мытьем головы размышляем, как мы будем жить без них. Правда в том, что мы будем жить очень хорошо, с The Beatles или без них, мы никогда не были так счастливы.

Потребовалось десять лет, но он у нас теперь есть, наш салон. Наша собственная парикмахерская. Все, как мы хотели: стены теплого оранжевого цвета, большие бежевые цветы, светящиеся лампы на потолке. И красивые фотографии в рамках в витрине. Неважно, что люди говорят, будто парикмахерских уже слишком много. Парикмахерских никогда не бывает слишком много, особенно здесь, среди всех этих тоскующих старух и молодежи, которая не хочет доверять свои головы какому-то папиному знакомому. Они устали от старомодных стрижек, а в этом Соланж знает толк. Она может сделать им прическу Катрин Денев или кого-нибудь еще, просто глядя на фотографии в журнале. Я нет. Но я справляюсь. Я делаю мелирование, завивку, окрашивание и стригу мужчин, потому что мужчины — это просто. Три раза щелкнуть ножницами, разок побрить у виска — и все готово. В общем, кто угодно может сделать это после того, как поработал на стройке и потаскал ящики на рынке. Я еще был ночным сторожем, но недолго, потому что мы перестали видеться, и мыл машины на автозаправке. Вот такой я, не заморачиваюсь. Это Соланж настояла на том, чтобы меня научить. Каждый вечер после работы. Она знала, что мы добьемся и откроем нашу собственную парикмахерскую, даже если я слегка покромсал ей кончики волос или подрезал челку, как у бомжа. У нее уже все было продумано: название, цвета, декорации, зелень. Именно это позволило ей все выдержать. Начальников, которые относились к ней как к мебели, нищенскую зарплату и все эти туфли, которые она никогда не могла себе позволить. Она знала, что мы выкарабкаемся. Конечно, пришлось ждать, откладывать деньги и есть картофель на завтрак, обед и ужин, это часть игры. И нам повезло, потому что ее матери пришла прекрасная идея умереть — это, пожалуй, единственное, что она сделала для своей дочери, — оставив ей свой дом. Уродливый дом. Еще более уродливый, чем прежде, настоящая развалина. Но он все равно неплохо продался, потому что сосед давно положил на него глаз. Мне смешно думать, что благодаря этой женщине, которая никогда меня даже видеть не хотела, я теперь работаю на себя парикмахером. В двадцать пять лет — неплохо. Свобода. Ну почти.

— Мистер Сольбер! Я жду уже полчаса.

— Сейчас к вам подойду.

Соланж подмигивает мне, и я смеюсь про себя, потому что все клиенты в итоге начинают называть нас так. Конечно. Парикмахерская Сольбер. Я говорил ей, что это, вероятно, всех запутает, но не родился еще человек, который заставит Соланж передумать. А мне это нравится, в конце концов, новое имя, новая жизнь, как будто мы женаты.

Я усаживаю свою клиентку у раковины для мытья волос, температура нормальная, не слишком горячая, не слишком холодная.

— Вы видели? The Beatles распались!

Конечно, я видел. Соланж только что снова поставила эту чертову пластинку в десятый раз и подпевает. Back in the US, back in the US, back in the USSR. Господин Мачин, ждущий своей очереди, боком глядит на нее — как будто я его не вижу — за своей газетой «Пари Матч» на странице с велоспортом. Эдди Меркс выиграл еще раз, но ему все равно на Эдди Меркса, единственное, на что он смотрит, — это на нее. С ее платьем с крупными фиолетовыми цветами, с ботинками на молнии, с большой индийской головной повязкой, завязанной на лбу. Ну да, парень, это самая красивая женщина в мире. Мне даже хочется ему дать в лицо, потому что он раздевает ее взглядом, но с клиентами так не поступают, да и, в конце концов, это лестно. Он не тот, кого она выбрала. Ни он, ни кто-то другой. Не зря нас называют Сольбер.

Тем не менее она никогда прежде так не сияла. С тех пор как мы открыли парикмахерскую, мне кажется, что я вижу, как она расцветает. Не так уж сложно быть счастливым, нужно просто немного денег, немного удачи и много планов на будущее. Когда-нибудь мы откроем еще парикмахерские, здесь, там, может быть, даже в Париже, чтобы делать прически Мирей Дарк и Роми Шнайдер.

А пока что я делаю мелирование мадам Барнье.

— Моя любимая — это Love Me Do.

А ее любимый — Джордж. Потому что он красивый. И загадочный, хотя я и не понимаю почему, но мне все равно, я позволяю ей говорить. И мне кажется, это хорошо, что эти четыре дурака расстались, меня наконец перестанут спрашивать, кто из них мой любимый. Я никогда не понимал, как можно фантазировать, глядя на обложку пластинки. Будто они решат приехать сюда, в Монтре-сюр-Мер, чтобы спеть Love Me Do в местном культурном центре и трахнуть мамашу Барнье.

К счастью, есть кошка.

Ей достаточно лишь повилять хвостом, и все разговоры прекращаются. Прощай, Beatles. Она переходит с колена на колено, проскальзывает между креслами, трет голову о чьи-то туфли. Просто кошка. Но есть в ней что-то, такое же, как в Соланж, я не знаю, как объяснить, но, когда она проходит мимо, все обращают на нее внимание. Все хотят потрогать ее. К тому же она рыжая, как и Соланж. И, наверное, дворняжка, потому что мы нашли ее на улице, под дождем, в мусоре. Мы думали, что она будет ловить мышей, но она совершенно ничего не ловит, зато клиенты ее обожают. Я тоже люблю ее, Минетту. Да, Минетта, это не очень оригинальное имя, Соланж хотела назвать ее именем звезды, но мы бросили монетку, и победил я.

— Кстати, ваша Минетта заметно прибавила в весе!

— Вы так считаете?

Да, она так считает. И так как у нее есть кошки, она щупает, ощупывает со всезнающим видом.

— Да, я уверена! Скоро принесет помет.

— Невозможно... Она же никогда не выходит на улицу.

— Похоже, что выходит. Или это непорочное зачатие.

— Не понимаю.

— Дева Мария, если предпочитаете.

Она хихикает, дура, и это немного бесит, потому что складывается впечатление, что она считает меня идиотом. Тем не менее уж точно не ей мне объяснять, что такое непорочное зачатие, мне это в голову розгами вбивали. Вместе с искушением Христа, чудом насыщения и прочей чепухой.

— Чего я не понимаю, так это одного: как такое могло случиться.

— Ну, вы знаете, с кошками...

Взгляд Соланж ищет мой в зеркале. Знаю, о чем она думает, боится, что я взъемся, но ошибается, не будет такого, чтобы я орал на клиента.

Я улыбаюсь ей.

Но ее лицо остается серьезным.

Тогда я посылаю мадам Барнье под сушильный аппарат, кладу ей в руки «Пуант де Вю» и отправляюсь к Соланж, которая ждет меня на складе. Она села прямо на коробках, которые нам доставили с утра, сложив руки на груди, с этим обжигающим взглядом, меняющим цвет ее глаз, когда она хочет сказать мне что-то серьезное.

Все из-за клиентки, которую так и тянет спорить со мной на тему Девы Марии.

— Не беспокойся. У меня и в мыслях не было ей отвечать.

— Не об этом я хочу поговорить.

— А. Что-то случилось?

Пальцами она наматывает прядь волос на пальцы.

— У меня задержка.

— Задержка?

— Альбер...

Мне потребовалось некоторое время, чтобы вникнуть, потом вдруг все стало ясно, кошка, непорочное зачатие, словно ангел Гавриил только что пролетел через окно, чтобы научить меня жизни.

— Ты хочешь сказать, что...

— Да. Я беременна.


8

Шесть. Шесть котят, все розовые, не больше молодого картофеля. Не схалтурила она, Минетта, и мне бы хотелось оставить всех, но это невозможно. Это салон красоты, а не питомник, даже с одной приходится охотиться за пометом, и я не представляю, каково будет сразу с несколькими. Пока что они не доставляют хлопот, с еще закрытыми глазками и острыми писклявыми криками. Но через несколько дней, когда они хорошенько наедятся и начнут везде бегать, это будет сов­сем другое дело.

Существует не так много решений.

Но я не очень хочу об этом думать.

Так же как и о ребенке, который находится внутри Соланж. От него нам тоже придется избавиться. Какого черта нам делать с младенцем? Мы трудимся как волы, с понедельника по субботу, с семи утра до восьми вечера, а в воскресенье проводим уборку, потому что салон, как наш, не чистится сам по себе. Каждый вечер мы моем пол, но этого недостаточно, поэтому в день Господний тщательно убираем все, вместо того чтобы пойти в кино, как все. Мы не жалуемся, это наше решение, потому что хочется позволить себе подержанную машину, иногда поход в хороший ресторан или даже сотрудника в салон.

Нет, в нашей жизни нет места для ребенка.

Минетта мурлычет в корзине со своими шестью слепыми картофельными клубками и позволяет гладить себя по голове, закрывая глаза. Мы поселили ее в квартире, потому что здесь теплее и чтобы ей не докучали дети, которые приходят с матерями в салон. Я пытаюсь не трогать котят слишком много, вдруг я привяжусь к ним, но, объективно говоря, риск невелик. Они ничего не делают, кроме как перекручиваются, мяукаюти спят. И все они похожи друг на друга. Интересно, будет ли у них собственный настоящий цвет?

Здесь немного грустно в последние дни. Соланж больше не включает радио, возвращаясь с работы, — на это я даже не жалуюсь — и большую часть времени проводит в комнате, читая скучные книги из библиотеки. Под писк котят на кухне я ужинаю в одиночестве, без аппетита уставившись в тарелку. Об этом как-то не задумываешься, но, когда привыкаешь всегда проводить время вместе с кем-то, одинокие ужины превращаются в пытку. Это просто невыносимо. Я допиваю остатки вина, прежде чем переложить пюре с тарелки обратно в кастрюлю.

Пора нам поговорить.

Снова.

Я несколько колеблюсь, прежде чем проскользнуть в комнату, как будто это не мое место, как будто я вхожу в ее мир без приглашения.

— Спишь?

— Нет.

Моим глазам требуется несколько секунд, чтобы привыкнуть к темноте, затем все постепенно приходит в порядок. Прикроватный столик, стопка книг, шершавый коврик, мои ботинки перед шкафом. Белая форма подушек, мои и ее, которые она всегда укладывает, чтобы подложить под спину. И ее силуэт, сидящий на кровати, скрещенные ноги, руки на коленях. Все так тихо, что слышно, как снаружи идет дождь.

— Что делаешь в темноте?

— Ничего.

Я протягиваю руку к настольной лампе, но потом понимаю, что свет ее ослепит, и просто сажусь рядом. Когда она такая, лучше промолчать, приобнять и ждать, пока она положит голову на мое плечо, но сегодня этого делать не хочется. Мне кажется, что она хрупкая и любое движение может сломать ее. Глупо. Я знаю, что это глупо. Беременных ведь полно на улицах, и они не рассыпаются, когда их трогают.

— Ты подумала? — спрашиваю я, аккуратно положив руку на ее бедро.

Ее глаза открываются, почти сверкающие в темноте, и устремляются в меня. Долго. Достаточно долго, чтобы у меня пережало горло, чтобы мне захотелось сказать хоть что-то, чтобы только разорвать эту проклятую тишину.

И так я начинаю высказывать все, что приходит мне в голову: что мы не можем, мне хотелось бы, но наша мечта — это салон и мечта дороже всего; что у нас всегда будет время на младенцев, ведь мы хорошо знаем, к чему приводит, когда не можешь о нем позаботиться; что не стоит рождаться, чтобы в конечном итоге попасть на социальное обслуживание, жрать хрящи и поддаваться прикосновениям священников, читая Евангелие.

Она останавливает движением руки, потому что, возможно, у нее от меня начинает болеть голова.

Или, возможно, она просто хочет заплакать.

— Найди мне кого-нибудь.

— Кого-нибудь?

— Чтобы его вытащить. Он не вылезет сам.

Внезапно все становится реальностью, и я уже не знаю, что сказать. Тогда я беру ее в объятия, прижимаю к себе, но она ничего не чувствует. Ее взгляд ушел куда-то еще, далеко отсюда, в страну, которой нет, куда я никогда не мог за ней последовать. Я глажу ее волосы. Я говорю ей, что все будет хорошо. Что я рядом, что не надо бояться. Ее тело словно марионетка, с которой сорвали нитки, но она держится прямо, очень прямо, потому что она сильнее, гораздо сильнее, чем кто-либо в этом мире.

Тогда я наклоняюсь к ней и шепчу ей на ухо то, что я ей никогда не говорил, по крайней мере, не такими словами.

— Я тебя люблю.

Ее взгляд остается неподвижным, но ее рука крепко сжимает мою. Мне этого достаточно.

Вдруг я спрашиваю, голодна ли она, говорю, что осталось картофельное пюре, и сразу же жалею, потому что это немного разрушает волшебство. Как бы то ни было, она не хочет мое пюре.

Кстати говоря, картофель — мне нужно позаботиться о кошках.

Я осторожно закрываю дверь, чтобы вернуться на кухню, где Минетта, лежа в своей корзине, протягивает ко мне голову, желая, чтобы ее погладили. Мне больно видеть ее такой доверчивой, мурлыкающей в моей ладони, ведь я собираюсь отнять у нее детей. Всех шестерых. И не могу объяснить ей, потому что кошке не объяснишь. Я взял пакет из ящика, пластиковый пакет, наверное, им там будет тесно, но это неважно, в конце концов, они все умрут, и, да, они слишком маленькие, чтобы понять. Я опускаюсь на колени перед корзиной, глажу подбородок Минетты. Ее маленькие зубы царапают мою ладонь, и я не знаю почему, но мне даже хочется плакать. Мне от этого стыдно, ведь мужчина не должен плакать, тем более из-за кошек, и потом, черт возьми, я же даже в комнате только что не пролил ни слезинки. Я беру одного из них наугад.

Он, кажется, серый.

Минетта молчит, бедная, она только приподнялась, чтобы засунуть голову в мешок, но я ее отталкиваю и хватаю других. По одному, быстрее, чтобы это не затягивалось, чтобы они перестали пискляво мяукать, разрывая мне сердце. Черт, каждый день люди умирают во Вьетнаме, а я в таком состоянии из-за кучки котят. Это смешно. Не знаю, что со мной происходит. А Минетта теперь издает продолжительные крики, как будто плачет.

И я тоже плачу, черт возьми.

Я тоже.


10

У меня было все подготовлено. Все запланировано. Каждая маленькая деталь. Все, кроме этого дурака-фотографа.

И теперь я сомневаюсь.

Ночь наступила так быстро, что я даже не увидел, как солнце зашло, и миллионы звезд появились над морем. Именно таким я представлял этот момент: дорога вдоль побережья, возвращение после прогулки в прохладе ночи, лунный свет, блеском отражающийся на волнах, запах смолы. Рука Соланж обнимает мою талию, ветер в волосах. Как будто ничего не произошло. Через несколько минут мы дойдем до перекрестка, поднимающегося в гору, и придется принять решение. Вернуться в кемпинг или повернуть налево.

Слишком глупо теперь отступать.

Перекресток появляется в луче фар, я размышляю последний раз и, черт возьми, поворачиваю. Мы живем только один раз. Не имеет значения, что произошло ранее, в любом случае мы не изменим этого, и я все еще чувствую на своей коже, на своем языке запах Соланж. Вот что важно. Больше ничего. Но если завтра пойдет дождь, я буду в полном дерьме.

Скутер медленно поднимается в гору, я нажимаю на газ, и мое сердце начинает биться сильнее от мысли о том, что я собираюсь сделать. Мне кажется, что сейчас паниковать — глупо, но я так много раз повторил эту сцену в голове, что сложилось ощущение, будто меня вызывают к доске рассказать урок, который я плохо выучил. И это обидно, ведь я ничего не оставил на волю случая. Я знаю этот путь, я уже прошел его трижды в шесть утра под предлогом поездки за круассанами, пока Соланж спала в палатке.

Кстати, она начинает задавать вопросы, куда я ее везу.

— Куда мы едем?

— Увидишь. Сюрприз.

Я бы хотел увидеть ее глаза в зеркале заднего вида, но слишком темно, и она положила голову мне на плечо, потому что день был долгим, ветер начинает действовать на нервы и ей нравится плыть по течению неизвестной дороги.

Еще несколько виражей, и мы приезжаем на вершину холма, на маленькое плато, окруженное соснами, и с потрясающим видом на море. Это выглядит еще красивее ночью, под звездами, маленькая часовня в окружении природы, словно пастушья хижина. Я паркуюсь сзади, чтобы не портить вид, пока Соланж поднимает глаза к маленькому кресту над колокольней.

— Как красиво, правда?

— Да, красиво, но...

— Подожди. Это сюрприз, — говорю я ей с легкой улыбкой, потому что на ее месте я бы тоже задался вопросом, что мы здесь делаем в такое время ночи, особенно после всего, что только что произошло.

— Пойдем.

Я беру ее за руку и веду к краю с видом на море.

— Вот так, становись здесь, закрой глаза и оборачивайся только тогда, когда я скажу. Ладно?

— Ладно...

Как в детстве, она немного подглядывает через слегка приоткрытое веко, как только слышит мои шаги по гравию, но я слишком хорошо ее знаю, чтобы дать себя провести.

— Мы договорились: глаза закрыты!

Ее улыбка меня подбадривает.

Я оставляю ее стоять лицом к морю и возвращаюсь к скутеру, чтобы достать радио из пляжной сумки. Остальное находится в кармане моей куртки: зажигалка для свечей и кассета, которую я записал перед тем, как уехать. На всякий случай, если Соланж наткнется на нее, я наклеил этикетку «Концерт Джонни», такой жанр, который она никогда не послушает, даже если это будет последняя оставшаяся кассета на свете. Я мельком проверяю, что она по-прежнему смотрит на море, глубоко вдыхаю и готовлюсь войти в часовню.

Вот только она закрыта.

Черт побери!

Я пытаюсь повернуть ручку, не веря, что такое возможно, неужели каждый вечер кто-то приходит и закрывает эту чертову часовню, но, кажется, так и есть, сама себя она точно не могла закрыть. Я вспоминаю все, что приготовил внутри: аллею из свечей, ведущую к алтарю, нашу фотографию в маленькой рамке, два бокала, бутылку шампанского.

Ничего не поделать, эта чертова ручка сопротивляется.

— Что ты делаешь? — говорит Соланж, которая начинает терять терпение.

Я обыскиваю карманы, у меня осталось две свечи. Две из пятидесяти, что я разбросал повсюду внутри. Ничего не поделаешь, ставлю их по бокам от двери, это лучше, чем ничего, и с трудом зажигаю их, укрывая пламя от ветра.

— Подожди минутку! Не двигайся.

Она не двигается, но хохочет, услышав, как я копошусь за ее спиной.

— Надеюсь, что он того стоит, твой сюрприз.

Чем дальше, тем меньше он стоит, но теперь уже поздно отступать.

Я ставлю радио на камне, вставляю кассету и нажимаю Play, надеясь, что при ветре мы хоть что-то услышим. Затем быстро направляюсь к Соланж, считая секунды, как я делал вчера и сегодня утром, отмечая место, где она стоит, небольшой кучкой камней. Три. Четыре. Пять.

Это красивый роман, это красивая история,

Это романтика сегодняшнего дня.

Я касаюсь ее плеча, она оборачивается, и, естественно, все кажется менее волшебным, чем ожидалось. Две свечи перед закрытой дверью, одна из которых только что погасла, и еле слышное из-за ветра пение Мишель Фюган. Это далеко не освещенная сорока восьмью свечами часовня, созданная только для нас двоих, но все неважно, это всего лишь декорации.

Они встретились на краю дороги

На автостраде отпуска.

Вероятно, это был день удачи.

Или нет. Но сейчас не время задаваться вопросами, поэтому я опускаюсь на одно колено и вынимаю из кармана кольцо в бархатном футляре. Не бриллиантовое, как мне хотелось, для этого пришлось бы продать почку, но все равно красивое, позолоченное, даже проба есть. Соланж смотрит на меня широко открытыми глазами, это сбивает меня с относительно подготовленной речи, и, так как сейчас не время доставать бумажку, я на лету импровизирую.

— Это не совсем так, как я планировал спросить, но, Соланж, ты выйдешь за меня замуж?

Мне кажется, она не поняла вопрос, или же я действительно как-то неловко все сделал.

Пять секунд молчания, самые долгие в моей жизни.

— Ты серьезно, Бебер?

— Ну... А ты думаешь?

Соланж, наконец, понимает, что если я на одном колене перед ней с кольцом, то не шучу, и тогда она тоже опускается на одно колено и прижимает свой лоб к моему.

— Ты такой милый...

— Это значит «да»?

Я задерживаю дыхание, хотя в глубине души уверен, что это будет «да».

— Нет.

— Нет? Ты не хочешь?

— Не в этом дело, но... Брак — это не для нас. Ты прекрасно знаешь, что это не для нас. Ты можешь представить нас вдвоем в мэрии в воскресной одежде перед клоуном в сине-бело-красной ленте? Нам не нужно это.

Стоя в этой позе, я начинаю ощущать боль в коленях, не считая нелепости, поэтому сажусь на ступеньки и смотрю на море, чтобы попытаться выглядеть безразличным.

— Ладно. Я думал, что это тебя порадует.

— Но мне очень приятно!

— Не похоже.

Она садится рядом, плечо к плечу, и я чувствую, что она улыбается.

— А знаешь что? Я хочу выйти за тебя замуж, мой Бебер. Но не перед господином мэром и не перед священником, только мы двое, здесь и сейчас.

У меня на глазах наворачиваются слезы, я понимаю, что это может показаться глупым, но ее слова мне кажутся прекраснее всего, что я когда-либо слышал в своей жизни. Я смотрю на нее. Отодвигаю пряди волос, падающие ей на глаза. И думаю, как же мне повезло. Последняя свеча погасла, следующая песня заиграла совершенно некстати, но я никогда не видел столько звезд.

Для флирта

С тобой

Я сделал бы все.

Для флирта.

Я выключаю эту штуковину, от которой уже болят уши, протягиваю ей руку, чтобы помочь встать, и, как в фильмах, обнимаю ее за талию, думаю, что следовало бы вспомнить заранее про жвачку, потому что от всех этих эмоций у меня дыхание, как у тюленя.

— Могу я поцеловать невесту?

Она делает вид, что отталкивает, я чувствую, как она игрива, и это мгновенно заводит меня, вызывая стремительную реакцию — адскую эрекцию, которую я пытаюсь скрыть, потому что, черт возьми, это же свадьба.

— Только после того, как ты наденешь мне кольцо.

Руки у нее холодные, кольцо немного великовато, но это не важно, мы только что поженились здесь, перед морем, с ветром, заставляющим забыть обо всем остальном, и теплотой ее тела под моими пальцами. Черт, это идеальный момент. Оставьте себе на здоровье свои церемонии, молитвы, горсти риса при выходе из церкви. Соланж целует меня в шею, мои руки проскальзывают под ее блузку, и я глупо улыбаюсь, потому что счастлив, потому что ничто не может испортить этот момент: ни закрытая часовня, ни погасшие свечи, ни вся эта кровь, высохшая на нашей одежде.


18

Этот парень весит тонну. Даже таща его за ноги, мне трудно спустить его по ступенькам его трейлера. Поэтому я двигаюсь осторожно, короткими рывками. Я предпочитаю это делать один, чтобы уберечь Соланж от той части процесса, которую она не любит. Если мы хотим продолжать очищать мир от людей, которым здесь не место, нам нужно прибирать за собой. Ну да, рано или поздно его найдут, но это займет время. Предположим, кто-то интересуется этим идиотом. Даже его мать, если она есть, вероятно, переходит на другую сторону улицы, увидев его. Толстый мотоциклист, пропитанный пивом, на своей желтой «Сузуки» и с красными щеками, который подходит к девушкам у пиццерии на углу и говорит им, что они никогда не видели члена такого размера, как у него. Угадай, какого он размера. Скажи число. Еще немного, и он вывалит его на прилавок. Полагаю, что Соланж была первой, кто согласился пойти с ним к его обветшалому трейлеру, но одно можно сказать наверняка: она будет последней. Подумать только, что я чуть не потерял их по дороге, непросто было следовать за ним на «Рено 12». Меня до сих пор бросает в холодный пот, потому что этот придурок попытался ее ударить. Теперь это он бьется головой о ступеньки, оставляя за собой красную полосу, которую придется отчистить. Ну это если мы найдем отбеливатель в его норе.

— Альбер!

— Что? Я немного занят.

— Подойди сюда.

Она всегда зовет меня не вовремя. Когда я на стремянке меняю лампу, когда я надеваю обувь, шарф и куртку или собираюсь закрыть дверь. Кажется, она делает это нарочно.

— Иду.

Сперва я перетаскиваю тело за дерево, на всякий случай, если кто-то решит пройти мимо. И это совсем не весело, потому что кажется, что оно становится еще тяжелее, когда волочишь его по земле. Не знаю почему, но всегда так, даже самая худая креветка начинает весить как дохлый осел. Видимо, это какая-то религиозная штука: чем больше грехов, тем ты тяжелее.

Если это так, то жалко парня, который меня засунет в яму.

Я останавливаюсь на секунду, перекур. Не очень разумно, я знаю, но он меня утомил. Я заранее устаю от одной мысли, что придется тащить его в лес, выкапывать яму, накрывать все листьями и надеяться, что он там останется надолго. Скрестив пальцы, чтобы никто не прошел мимо. Чтобы никто не заметил «Рено 12», припаркованную у обочины. Скорее всего, на этой деревенской дороге, при такой жуткой погоде, моросящем дожде, тумане, нас не заметят, но никогда нельзя знать наверняка. Было бы глупо попасть под гильотину из-за парня, гуляющего с собакой.

— Альбер.

Она смотрит на меня, стоя наверху лестницы, и мне требуется несколько секунд, чтобы понять. Меня охватывает дрожь, неприятное чувство, поднимающееся по позвоночнику, заставляющее сердце биться быстрее. Как в детстве, когда меня ловили с украденным хлебом на кухне. Она стоит там, с распущенными волосами, в своем большом овечьем пальто, на руках кровь, на джинсах кровь, и в ее руках — младенец.

Чертов младенец.


19

Мы купили все необходимое в деревенской аптеке. Ну что именно нужно, мы не знаем, наугад решили, что ему шесть месяцев, потому что малышке мадам Жоссеран шесть месяцев и она примерно такого же размера. Плюс-минус. То же касается ее двух одиноких зубов. Как бы то ни было, я не думаю, что это многое меняет, молоко — это молоко, не ядерная физика. Мы налили его в бутылку, перемешали, и по звуку, который он издает, не отпуская соску, я бы сказал, что ему нравится.

Но не повезло нам, конечно, конкретно.

Если бы мне сказали, что этот парень живет один с ребенком, я бы никогда не поверил. Еще и в трейлере. В лесу, затерянном где-то между двумя деревнями. С запасом пива, которого хватит на все бары в округе года на два. Неясно, как он умудрялся возить его на своем мотоцикле. Туристическом, одноместном. Как он ухаживал за ним, как вообще водил к врачу, к матери, в его доме не было ни следа женщины. Ни одной вещи, ни расчески, ничего. Если бы мы знали, черт возьми... Конечно, мы бы прошли мимо, и он продолжил бы хвастаться размером своей «сосиски» перед всеми пиццериями мира.

А теперь мы едем по этой деревенской дороге, не сов­сем зная куда, со скрипящими стеклоочистителями, и Соланж кормит бутылочкой, как будто делала это всю жизнь.

— Ты видел? У него разноцветные глаза.

— Что глаза?

— Разного цвета.

Нам наплевать, какого цвета его глаза, они могли быть хоть розовыми, это ни на каплю не изменило бы то, насколько мы в дерьме. Убивать людей — это одно, уходить с ребенком — другое. Что нам теперь с ним делать? Мы ведь не можем просто бросить ребенка на церковную площадь и надеяться, что кто-то подберет его под дождем.

— Еще может измениться.

Второй раз я объезжаю один и тот же круговой разворот.

— Что может измениться?

— Цвет его глаз.

— Да. А тем временем важнее решить, что нам с ним делать.

Я боком гляжу на нее и думаю, как быстро женщина может превратиться в мать. Прямо сейчас, если бы я ее не знал, я бы даже не сомневался. То, как она его держит... Нежность ее движений... Да, это уже не первый раз, когда она берет ребенка на руки, с ними приходят к нам каждую неделю, и иногда она кормит их из бутылочки, пока мамы сидят на процедурах. И все же. Оказавшись у нее на руках, ребенок перестал плакать, и смотрит так, будто она сошла с небес, а когда Соланж гладит его по голове, он закрывает глаза.

— Наверное, лучше отнести его в больницу. Разве нет? Там много людей. У них есть оборудование и услуги на такие случаи.

Вместо ответа она вдыхает запах его головы и говорит, что он пахнет кремом, и меня это начинает раздражать, потому что возникает ощущение, будто только я понимаю, в какое дерьмо мы вляпались.

— Мне плевать, что он пахнет кремом. Что ты скажешь насчет моей идеи?

— А я думаю, мы могли бы его оставить. На время, подумать.

— О чем тут думать?

Ребенок начинает снова плакать, и она кладет его себе на плечо, похлопывая по спинке, как это делают все, чтобы помочь ему рыгнуть. Мне даже интересно, зачем это вообще делают, но сейчас не время об этом размышлять.

— Даже не знаю. Подумать, что с ним делать.

— Да нечего думать, черт побери! Что ты хочешь, чтобы мы сделали? Вернулись домой после выходных, просто так, с ребенком на руках? Сказать всем, что ты случайно забеременела, выносила ребенка всего за 48 часов и мы счастливые родители карапуза с голубым и зеленым глазами?

Теперь она воспринимает это на свой счет. Отводит взгляд куда-то в туман. Как будто ей это не очевидно. Ей, которая всегда права, которая с улыбкой говорит мне: «Альбер», заставляя меня чувствовать себя дураком одним только взглядом. Вообще не понимаю, что с ней происходит.

— Мы не можем его оставить, Соланж. Даже на время.

А этот сидит себе на руках и рыгает, оставляя пятно молока на ее плече.

— Понятно. Ты хочешь, чтобы мы его бросили.

— Мы его не бросаем, черт возьми. Это не наш ребенок.

— Может, и так, но без нас у него не будет отца.

— Про отца она мне тут рассказывает.

Я даже почти уверен, что мы оказали ему услугу. Вырасти в фургоне среди бутылок пива... Но на самом деле я знаю, что мы сделали, и это мучает меня. Малыш этого не заслужил. Его будущее — это служба опеки, детдом, как сейчас говорят. Общее спальное помещение, молитвы, удары линейкой. Тайные удовольствия священника. Столовая, воняющая рвотой, апельсин на Рождество и три скудные сигареты, которые будет прятать, надеясь, что поскорее вырастет. Это его ожидает. Если не найдется мать.

Если бы я верил в Бога, я бы молился, черт побери.

Дождь прекратился, но с таким туманом я продолжаю вести машину спокойно, не спеша. День и так был достаточно тяжелым, не стоит врезаться в дерево, вдобавок маленький человечек заснул. Дорога его успокаивает. Или, может быть, это рука Соланж, которая нежно гладит его волосы, шепча что-то на ухо.

Смешно подумать, что, глядя на нас сейчас, кто-то мог бы посчитать нас вполне нормальными людьми, почти.

Мы в итоге отказались от больницы. Слишком опасно. Слишком много шансов быть пойманными. Ну я говорю «мы», но Соланж промолчала. Она вернулась куда-то в свой мир, забрав с собой малыша, и я думаю, что им там будет лучше всего. Пусть он наслаждается этим спокойным моментом, позволит окутать себя теплотой, под наступающую ночь, гул двигателя, потому что скоро это закончится. Там, куда он направляется, будет шумно, очень шумно. И много людей, и много цветов. Я оставлю его где-то в городе, неважно где, перед магазином, у входа в подъезд, на автобусной остановке. В безопасности от дождя. Там, где его найдут.

В итоге я все-таки еду быстро. Мы уже видим городские огни, оранжевые фонари, неоновые вывески.

Я говорю «мы», но их вижу только я.


Черные бабочки
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
Примечания

Черные бабочки. Моди. Иллюстрация 2

Первый раз это произошло случайно.

Альбер, сирота, и Соланж, дочь солдата СС, любят друг друга, как умеют только те, у кого в жизни больше никого нет. Поэтому, когда на пляже незнакомый парень попытался изнасиловать Соланж, Альбер не колебался.

А потом это случилось снова. И они убили во второй раз.

А потом… потом они уже умели это делать.

Нуарный роман про французских Бонни и Клайд, полный мрачной романтики и гипнотического напряжения.

 

© 2022, editions du Masque, un departement des editions Jean-Claude Lattes.

© Чуркина Дик А. О., перевод на русский язык, 2024

© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2024

 

ISBN 978-5-386-15025-9

Гнев. Крики. Оскорбления. Рев толпы, собравшейся за решетками. Сжатые кулаки, вытянутые руки, знак победы. И эта дикая, безудержная, оглушительная радость, несущаяся по улице, словно поток раскаленной лавы.

Они откроют двери.

Они сжимаются, сплотившись в этом узком дворике, запачканном плевками, как будто могут удержать наступающую волну. Как будто они могут раствориться, скрыться под булыжниками, забыть все и начать сначала. Но их подталкивают сзади, и улица, пропитанная ненавистью, смехом и пивом, ждет их.

Она вышла вперед, потому что ожидание хуже всего и потому что она беременна. Беременную женщину не убивают. Не так. Не за это. У этих людей уже нет лица, они стали одним гневным монолитом, но они вместе с ней выросли, ходили в школу, покупали ее шапки, когда она еще вязала. Шапки на зиму, с грубыми петлями. И платки, и перчатки. Возможно, они вспомнят это под этим небом, слишком синим, чтобы умереть, в тепле августа. С двумя руками на животе она погружается в толпу, не задевая взглядом ни одного человека, и ее сердце бьется так громко, словно удары барабана. Ее туфли с деревянной подошвой шуршат по асфальту главной улицы. Рука сильно сжимает ее свитер. Женщина кричит в лицо, мужчина бросает что-то, что разбивается о ее спину. Возможно, гнилой фрукт. Или что-то еще хуже. И слова свистят, как пули: развратница, немецкая шлюха, изменница.

Улица деревенского поселка кажется длинной. Невозможно было даже представить, насколько длинной она может быть.

Она пытается вздохнуть, хотя сердце готово выскочить из груди. Выстоять, продолжить идти, но самое главное — защитить ребенка, который находится в ее животе, ведь только она может это сделать. Она пойдет до конца. Неважно, что будет, она пойдет до конца. Вслед за оскорблениями в нее начинают прилетать предметы. Ее толкают, пинают, направляют к поднятой на середине улицы платформе. Это эшафот позора. Стул, ведро. И мужчина ждет, держа в руках триммер, а на его рукаве знак FFI[1], который жена пришила утром.

Она спотыкается, ей плюют в лицо. Она ладонью вытирает длинную струю горячей слюны, почти не испытывая отвращения. Внутри не осталось ничего, кроме страха, который колотится в висках, жжет легкие. Толпа требует мести. Мести за эти четыре года унижений. За лишения, продовольственные карточки, аресты, звук сапог. И все, что у нее остается, — это горстка женщин. Кто-то должен заплатить.

Маленький блондин хватает ее за руку, размахивая пистолетом. Она закрывает глаза, но выстрел так и не раздается.

Вместо этого лишь суровая, жестокая пощечина, от которой на глазах наворачиваются слезы. Затем ее рубашку растягивают, юбку задирают, а блузку рвут, и смех становится жирным и неприятным. За ней другие уже наполовину обнажены, плывут по течению, и она решает прекратить борьбу. Виновная. Она была признана виновной военным судом, состоящим из подростков с оружием в руках. Сыновья Фернанды. Аптекарев помощник. И двое незнакомцев с аккуратными прическами, размахивающие пулеметами, веселясь в игре в солдатиков. Ее вместе с остальными потащили в большой зал для свадеб, где до сих пор возвышается рамочное фото Петена. Ей прочитали обвинительный приговор, нацарапанный карандашом на листе из школьной тетради, а затем на ее лбу нацарапали углем символ свастики. Коллаборационистка. Спать с немцем, даже с маленьким, простым солдатом, — это предательство Франции. А влюбиться в него — еще хуже. Это заслуживает смерти.

Обнаженная на стуле, лицом к толпе, она с трудом сдерживает стыд, пылающий на ее щеках. Они собрались здесь для зрелища. Они толпятся у окон, поднимая своих детей на плечи. Группа детей, сгрудившихся на американском танке, поворачивается, чтобы увидеть ее. Знакомые лица начинают проступать: ее бывший учитель, почтальон, продавщица молочных изделий. Дальний кузен Анри. И тот другой, которого она не пожелала, кричит ей «проститутка». Она старается избегать взглядов, заостряя свое внимание на другом, там, на крыше, где только что сел воробей. Или, возможно, синица. Он потряхивает своими перьями на водосточной трубе, прыгает, размахивает крыльями. Ей хотелось улыбнуться ему, показать, как она завидует его свободе. Триммер скрипит по ее голове, пряди волос падают на бедра, и кто-то становится рядом с ней, чтобы запечатлеть этот момент на фотографии. Птица улетела, остались только улица, флаги, фанфары и толпа, громогласно скандирующая «Марсельезу».

В этот миг она практически желает умереть.

Минуты тянутся, словно века, а триммер пожирает последние крошки. Затылок. Виски. От волос, тщательно расчесанных с утра, остался лишь сноп прядей, рассыпающихся между пальцами. Поднимают ей подбородок, направляют взгляд к объективу. Улыбайся. Давай покажи свою прелестную мордашку. Не такая уж ты и гордая без своего фрица. Затем ее поднимают, толкают, бросают на улицу. Но это еще не конец. Пришло время парада, процессии, карнавала. Шагать под насмешками голой, сопровождаемой толпой зевак. Вытерпеть плевки, угрозы, оскорбления. Ее взгляд, пристально устремленный вдаль, разжигает гнев в их сердцах. Они кричат о провокации, обзывают ее Мари-Антуанеттой. Приближаются, трогают, ощупывают. Груди, ребра, ягодицы. Она безуспешно сопротивляется, сжимает кулаки на животе, где ребенок прячется, как может, но их слишком много, они кишат повсюду. В воздухе витает запах пота, дегтя и пороха. И этот особенный запах униформы, смесь низкосортной ткани и нафталина. Женщина в платье и серой шляпе пробивается сквозь толпу, чтобы ударить ее в лицо. Брошенная. Развратница.

Толпа, словно прорвавшаяся плотина, заполнила воздух воплями смерти.

Она, если только бы могла, захотела бы что-то произнести, пожалуйста, прошу, но удары летят, а слова разбиваются, прижатые между зубами. Бьют ее вслепую, безжалостно, насмехаясь, теснясь друг с другом, чтобы получить свою долю. Им всем хватит. Она заплатит за него, она заплатит за всех. За тех немцев, которым никто не осмеливался взглянуть в лицо. За тех высокомерных офицеров, перед которыми низвергались, снимая головные уборы на улицах. Она заплатит за голодные годы, за реквизиции, за парней из этих мест, отправленных работать в Германию. За то, что они не сделали, за ту долгую парализующую страхом мертвую точку, за этих сопротивляющихся, примкнувших в последний час, которые ликуют, забывая, кем они были вчера. Шлюха для фашистов. Удары отдаются эхом в ее голове, но она не поднимет руки, не позволит своему ребенку лишиться последней опоры. Он нуждается в ней. Он хочет жить. Он хочет увидеть мир. И это будет девочка. Конечно же, это будет девочка. Девочки не ведут войны. Они ждут, они подчиняются, они выживают. Они вяжут теплые шапки с грубой вязкой, платки и варежки. Это будет девочка. И звать ее будут Соланж.


1

Соланж. Вот как ее зовут. Она не говорила мне об этом, но я знаю. Это написано на ее тетради прекрасными удлиненными буквами. С большой заглавной «С», закругляющейся, немного наклоненной, как и она сама, когда смотрит вдаль, молча и не обращая внимания на окружающих. Одинокая «о», округлая, не склоняющаяся к «л». А остальное — «анж», написанное одним взмахом, без клякс и пятен, без перекрестков пера, словно ее медно-рыжие волосы падают на лист бумаги.

Мне нравится, когда она пишет.

Мой почерк — это такие неряшливые каракули, как курица лапой. Но они больше похожи на лапки паука. Они острые, безобразные, слюнявят. И всегда выходят за пределы. Как бы я ни следил за линией, а они все равно выступают. Заглавная буква, строчная — все равно. Мне приходилось получать удары линейкой, но я не могу, это сильнее меня. Я не выношу школу. Школа воняет. Высохшими чернилами, грязными передниками, влажным деревом. Воняет другими. И я тоже не люблю других. Я как она. И хотел бы, чтобы она увидела меня, посмотрела на меня, но для нее я не существую. Она словно проходящая мимо фея, а я просто жаба.

— Дезидерио! Что я только что сказал?

Я не знаю, что он только что сказал. Овцы, коровы, наверное.

Все смотрят на меня.

Коровы, сэр.

Это смешит всех, кроме учителя, потому что коровы были вчера. Или позавчера, я уже не помню. Не моя вина, что мы каждый раз используем одну и ту же карту Франции. Я ненавижу эту старую карту, которую вешают на доску со своими розовыми, синими, зелеными департаментами, овцами, коровами и столицами, на которые надо указывать палочкой. Я в ней не ориентируюсь. Единственное, что я помню, — это Алье, столица Мулена. Я не знаю почему. Может быть, потому что я представляю себе мельницу. С ручейком и вращающимися крыльями, и лебедями тоже.

Я бы хотел жить в мельнице.

Нет, я не знаю столицу Креза. Мне плевать на столицу Креза. Безансон? Орильяк? Не то. Я встаю, протягиваю пальцы и жду. Глаза открыты. Зубы слегка стиснуты. Удар линейкой по кончикам ногтей, не скажешь, но очень больно. Некоторые плачут. А я нет. Я не плачу. Никогда. Последний раз я плакал, уже не помню, когда это было, но я был один и мне было стыдно. Это девочки плачут.

— Поскольку мистер Дезидерио решил поиграть в зазу[2], он будет делать это перед всем классом.

Я никогда не понимал, что значит «играть в зазу». И все же я играю. Возможно, это какое-то животное. Очень глупое животное. Животное, которое хватают за ухо — это тоже больно — и тащат к краю парты, под большую белую доску с таблицей умножения. Перед всем классом.

Я скрещиваю пальцы за спиной, — говорят, что это помогает, но нет, не помогает. Если бы работало, никто никогда не был бы наказан.

Учитель открыл свой ящик. Мне снова досталась ослиная шапочка. Она всегда для меня, ослиная шапочка. С длинными бумажными ушами и словом «осел», написанным красным. Весь класс смеется. И хоть щеки немного покраснели, я пытаюсь делать вид, что мне все равно, ведь Соланж смотрит на меня. Она смотрит на меня именно сейчас. Это напоминает мне, что мой передник всегда мятый. Мои туфли забрызганы грязью. Я чувствую себя чересчур большим, чересчур тяжелым, рукава слишком коротки, а волосы плохо подстрижены и похожи на шлем. И она, Соланж, слишком прекрасна для такого парня, как я.

Но я не опускаю глаза, ведь это только доставило бы удовольствие всем остальным. Они меня не любят. Я их тоже не люблю. У меня никогда не было друзей, ни здесь, ни где-либо еще. Я плохо играю в шары, плохо играю в футбол, и я не знаю ни одной песни, кроме «Братец Жак». Единственное, что я умею хорошо, это драться.

— Кто может сказать мне, в каком департаменте находится Осер?

Все поднимают руку, «Я, мсье, я, мсье!» — говорят они. Все, кроме нее. И все же я уверен, что она знает ответ. Урок продолжается без меня, они уже забыли о моем существовании. И теперь повторяют слова, как попугаи: Майен, штаб-квартира Лаваль, От-Сон, штаб-квартира Везуля. А я смотрю на них в своей ослиной шапочке, затем закрываю глаза и ощущаю тепло печки, пытаюсь сосредоточиться на чем-то другом.

Время тянется медленно, когда ты стоишь. И колени начинают болеть. Мне было бы лучше за партой, рядом с толстым Дельма, пусть он и пахнет по́том и старым супом. Я бы притворился, что повторяю за другими. Это легко. Пока не придется идти к доске, это легко. А мне все равно, пусть он отправит меня к доске, в худшем случае я получу ноль, как обычно. Я не хотел ходить в эту школу. Священник говорит, что мне повезло, но он не понимает, каково быть на моем месте.

Наконец звонок.

— Строимся, без шума! Тот, кто будет умничать, лишится перемены.

Все вылетели на улицу, как будто бы нашли муравейник, куда нужно пописать. Но Соланж не спешит, она, не торопясь, застегивает кофту поверх фартука. Она всегда последняя из тех, кто выходит. В конце концов, она не будет ни с кем разговаривать. Она не будет прыгать через скакалку. Она не будет играть в палочку-ножку. Она такая же, как и я, Соланж не интересуется прыжками на одной ноге до небес. Она обопрется спиной о стену там, под дубом, и будет смотреть вдаль. Я не знаю, о чем она думает, но иногда я надеюсь, что она думает обо мне.

Класс опустел, угли трещат в печи, и я жду, когда учитель скажет мне выйти с остальными. Но он молчит. Смотрит на меня своим заросшим лицом и начинает собирать вещи, как будто я просто воздух. И я остаюсь неподвижен, стоя на рассыпанных меловых осколках, перед пустыми партами, с ослиной шапкой. Другие кривятся в окне.

— Вот гляньте на него! Он ждет, когда его мамаша придет за ним!

Говорите что хотите. Я могу долго ждать свою маму. Она умерла, и мой папа тоже. Ну, так мне сказали, потому что я был слишком маленький, чтобы помнить. Я ребенок приюта, сирота, вот такой я, и, по-видимому, мне следует этим гордиться. Работать больше, чем остальные. Стать первым в классе. И сказать спасибо Франции, потому что она заботится обо мне.

Я плохо справляюсь.

Они стучат в окно. Смеются. И мне хочется им дать по морде, но я не могу, потому что, если я опять подерусь, меня переведут в другую школу. Они всегда меня переводят из одной в другую. Как будто там будет лучше. Сен-Виктор, Ле Розо, Даммартен... И каждый раз одно и то же. Сажают меня на заднюю парту, смотрят, как на странное существо. Смеются, потому что у меня плохо получается писать, рисунки похожи на палки, и у меня нет родителей. Я в этом виноват? Я ни о чем не просил. Я не вмешиваюсь в их игры, сижу в сторонке. И все равно кто-то всегда приходит и задирает меня. И я отвечаю ему, но в итоге всегда я виноват. И так каждый раз. Меня исключают, священник достает ремень, я получаю наказание, и все повторяется в другой школе. Здесь еще хуже, они поняли, что я не причиню им вреда, поэтому целый день дразнят. Толкают, швыряют в меня бумажные шары, кладут гадости в портфель. Чертополохи, крысьи какашки. Рисуют картинки с моим лицом и грубыми словами. Брошенный ребенок. Бродяга. Урод.

Мне все равно, больше я не буду драться. Больше не буду. У меня теперь есть причина остаться.

Каждый день одна и та же улица. Те же узкие дома с закрытыми шторами. Те же мусорные баки, те же машины. И дождь, всегда дождь, этот северный, никогда не прекращающийся мелкий дождь.

Это странное время суток, ни день ни ночь, когда небо колеблется, когда улица исчезает. Время, когда гаснут огни, ножницы возвращаются в ящики, а кресла аккуратно выстраиваются перед зеркалами. Словно кукольный домик, промытый хлоркой. Она завязала волосы платком, потому что все еще идет дождь, да и потому что так модно. Она плотно завязала пояс своего кремового пальто и поменяла рабочие сабо на пару балеток. Никто на подобное не обращает внимания в этом маленьком городке, где даже время не имеет значения, но ее отражение в витрине могло бы быть на странице журнала. На момент почувствовать себя парижанкой. Так она чувствует себя живой.

Ставни опустились, ржавый замок захлопнулся на двери пустынной гостиной, и небо перешло на сторону ночи. Холодно, по-осеннему холодно. И огни на улице мерцают неуверенно, словно все еще наполовину спят.

Там только она. И шум ее шагов.

Затем голос. Силуэт. Звон ключей. «Добрый вечер», на который она не отвечает, потому что этих «добрых вечеров» было слишком много, чтобы их можно было пересчитать, и смех, и свист. Прохожие, незнакомцы, отцы семейств, рабочие в грузовиках. Она опускает голову, ускоряет шаг, но он настаивает. «Добрый вечер». Звук ее шагов по тротуару. Тяжелый запах пота. Зловоние остывшей трубки. И он добавляет «мадемуазель» изысканности ради. «Вы очаровательны», — он произносит, ускоряя шаг, показывая свою улыбку с желтыми зубами в луче фонаря. Серые волосы. Грязные волосы. «Соль и перец», причесанные назад, неудачно скрытая лысина. И это едкое дыхание, направленное ей прямо в лицо. Она отводит взгляд, но чувствует его рядом, так близко, что он касается ее плеча. «Мадемуазель». Он обращается на «вы». Он обращается на «ты». Он швыряет комплименты, звучащие как плевок. Куколка. Пупс. Хорошее телосложение. Прекрасное. Как у полноприводного автомобиля.

Она начала идти быстрее, но эта деревенская улица длинная. Невозможно представить, насколько она длинная. Он попытался схватить ее за руку. Он попросил, чтобы на него посмотрели. Чтобы его слушали, когда он говорит. Это самая малость. Минимальное проявление вежливости. Не делай вид, что стесняешься. Со своей юбкой. И шарфиком. Известно, чего ты хочешь. Его руки стали нахальнее, он прикасается к ней с ярой резкостью. И эта бесконечная улица, эти упрямо закрытые двери, эти закрытые ставни на безмолвных домах. Она хотела бы закричать, но он прижимает ее к стене, не позволяя вздохнуть, и его руки пробираются под ее плащ, пытаясь проложить путь между ее ногами. Вот что она ищет, вот чего хочет.

Шлюха.

И вдруг открывается ставня. Где-то там, в луче света. Он остановился, задыхаясь, с затравленным взглядом, потому что это маленький город, потому что он носит обручальное кольцо, потому что у него есть дети, и друзья, и семья. Он поправляет прическу дрожащей рукой, выплевывает запах табака и, улыбнувшись, продолжает свой путь, пока она цеплялась за клапаны своего пальто, как у настоящей парижанки.

Все в порядке.

Все хорошо.

Это была шутка.


9

Мне нравится эта дорога. Ощущение, словно ты в фильме. Она серпантином извивается над морем, таким голубым, что кажется, будто оно ненастоящее, с бликами света, заставляющими прищурить глаза. Здесь пахнет смолой, пахнет каникулами. Да, каникулами, настоящими, а не воскресными поездками на скалы Севера. Ветер надувает мою куртку, волосы Соланж развеваются, и в зеркале заднего вида я вижу, как ее глаза сверкают.

Повороты следуют один за другим, дорога все поднимается. Я ускоряюсь. И думаю, что мы правильно сделали, арендовав эту белую «Веспу»[4], мятую, некрасивую, зато она хорошо едет в гору, и это намного лучше, чем автомобиль. Сумасшедшее ощущение скорости, семьдесят на спидометре, и мне кажется, будто мы летим. Все бьет в голову: ветер, запахи, солнце, красный цвет скал на фоне голубого моря. Блин, это так красиво. Соланж похлопывает меня по плечу, потому что перед нами знак «Смотровая площадка» и люди останавливаются, чтобы полюбоваться пейзажем.

Хоть я говорю «люди», здесь только одна машина, но это «Тип Е»[5], и я чуть ли не забываю посмотреть на море. Впервые я вижу такой, с открытым верхом, серебристого цвета с черной кожаной отделкой.

Это самая красивая машина в мире.

Я ищу подножку — этот скутер весит тонну, — пока Соланж торопится к краю утеса. У меня от вида чуть-чуть заныло в животе, кружится голова, но я все равно улыбаюсь, видя, как она раскидывает руки на ветру. Как обычно, она выглядит как с обложки журнала: белая туника, большой пояс, джинсы клеш, идеально облегающие ее ягодицы. И, как обычно, она привлекает взгляды. Даже здесь, в богом забытом месте, на этой смотровой площадке, где люди должны смотреть на море. Со временем я привык, думаю, мне это даже нравится, но сейчас меня немного раздражает, потому что этот парень ездит на Jaguar. Он уже третий раз смотрит на Соланж, с камерой в руке, и без стеснения направляет объектив на нее. Вот так, прямо перед моим носом. И делает снимок.

Серьезно?

— Хей! А что вы тут делаете?

Он улыбается мне, этот придурок. Со своим видом большого бобового стручка, брюки бежевого цвета, слишком обтягивающие на бедрах, ботинки на молнии, рубашка расстегнута до пупка.

Perfect moment.

— Что?

— Идеальный момент.

Какой идеальный момент? Начнем с того, что никто не говорит «момэнт», кроме англичан, которые сильно выпендриваются своим акцентом, чтобы соблазнить девушек, но вопрос не в этом.

— Извините, — говорит он, протягивая мне руку. — Стивен. Стивен Пауэлл.

Его рука остается вытянутой, и я колеблюсь, решая, стоит ли мне дать ему по морде. Но есть у этого придурка что-то обезоруживающее. И так как никто ничего не говорит, он продолжает, объясняя, что он фотограф, что здесь все красиво — море, небо, Соланж, белая Vespa и я. Что нельзя упустить идеальный момент. Что этот снимок мог бы стать прекрасной обложкой Vogue.Конечно, это не ускользает от Соланж, которая не может сдержать улыбку, потому что думает о стопке журналов на нашем журнальном столе, о страницах, теряющих цвет от частого перелистывания. Она знает их наизусть, каждый наряд, каждую чертову пару деревянных башмаков.

И теперь он разговаривает с ней, как будто меня уже нет, с его странными оборотами речи и жестикуляцией.

— Вы ведь модель, да?

— Нет.

— Модель.

— Нет.

— Ох. Действительно?

Это не вопрос, поэтому она не отвечает, но на ее лице появляется застенчивое выражение, которое меня немного раздражает, пока он продолжает разговор. Он разбирается в моделях, это его работа — его «джоб». Он видит их каждый день. Он снимает для Vogue. И Marie Claire. И Marie France. И других, о которых я никогда не слышал, но которые заставляют глаза Соланж сверкать.

— А ты? Как тебя зовут?

— Альбер.

— Чем ты занимаешься, Альбер?

— Я парикмахер.

— Вау!

Не знаю, почему «вау», но он хочет знать, навожу ли я красоту на головах девушек для журналов и на дефиле. Нет, я не подстригаю девушек на дефиле. Единственные головы, которые меня интересуют, — это головки элитного сыра.

— Guys, пойдем выпьем? Мой дом всего в десяти минутах отсюда, и у меня есть охлажденное шампанское. Бассейн, барбекю... Вы увидите, там круто.

— Нет, спасибо.

— Вы уверены?

— Да, мы уверены...

Но Соланж менее уверена, чем я, и это видно, поэтому он повторяет, что есть шампанское, потому что хорошо догадывается, что мы не пьем его каждые выходные, и я задаюсь вопросом, какой же парень открывает бутылку просто для того, чтобы выпить за здоровье с незнакомцами.

— Я арендую это место каждое лето. Для съемок. Если вам интересно увидеть студию...

Соланж больше убеждать не надо, она спрашивает меня взглядом, и, когда я колеблюсь, этот ублюдок добивает, подавая мне ключи.

— Поехали, давай. Ты хочешь повести машина, Альбер?

Нет, я не хочу водить эту «машина», потому что я только что сдал экзамен на права и не хочу промахнуться в повороте с ее V12[6], к тому же нам не стоит оставлять скутер здесь. Не говоря уже о том, что в его машине всего два места. Но мне все равно очень хочется сесть в «Тип Е», завести ее, поднять капот, открыть багажник, бардачок, поковыряться во всех этих хромированных кнопках на приборной панели, потому что такое бывает раз в жизни.

— Хорошо. Мы за тобой.

Таким образом, мы оказываемся за «Ягуаром», чтобы пойти выпить шампанского у фотографа, не умеющего правильно выговаривать «р». Я не знаю почему, но сложилось ощущение, что это плохая идея.

Десять минут, оборот речи. Или, может быть, он считает минуты с точки зрения «Ягуара», потому что на скутере это солидные полчаса, по буграм, которые заставляют нас подпрыгивать на сиденье. Все равно приятно так кататься, среди сосен, под пение цикад. Я говорю себе, что все в порядке, у нас отпуск, мы свободны и можем решить внезапно поехать куда хотим, не беспокоясь о чем-либо. Лазурный берег наконец-то, учитывая, сколько времени мы об этом мечтали.

И, кстати говоря, о мечте: мы проезжаем ворота, открывающие вид на невероятный сад с соснами и розовыми лаврами, чертовски красивый, вдали от всего, с открытым видом на море. Дом тоже потрясающий, полностью остекленный с огромными бетонными колоннами. Я не знаю, как он держится на склоне холма, практически в воздухе, как будто опирается на свою огромную террасу. Но лучшее — это бассейн, синий как небо, и деревянные шезлонги с большими подушками, обращенными лицом к морю. Я даже не знал, что такие дома вообще могут существовать.

Home sweet fucking home![7]

Я совершенно не понимаю, что он там рассказывает, но чувствую себя немного глупо, что принял его за балабола с телеобъективом и рассказами о моделях.

И мы еще ничего не видели. Парень ведет нас внутрь, наполовину по-английски, наполовину по-французски говоря, чтобы мы чувствовали себя как дома, — было бы неплохо, можем брать, что хотим. Бар здесь. Сигареты здесь. И конечно, проигрыватель с километрами пластинок, выставленных на полках, как в музыкальном магазине. Кроме того, он включает музыку. Показывает обложку, подмигивая. Как будто она мне известна. Он забавен со своими пластинками на английском, но я больше по Джонни Холлидей.

Соланж устроилась в какое-то подвешенное кресло в форме капли воды, висящее на цепи. Она перекрестила ноги, что заставило эту штуку начать вращаться, и закрыла глаза, кивая в такт гитаре. Ей подходит вся эта обстановка, будто она и правда здесь живет. И мне приходит в голову, что, возможно, однажды, когда у нас будет свой салон в Париже, появится шанс арендовать такой домик. С современной мебелью, стеклянными окнами с видом на море и белым ковром, напоминающим облако под ногами.

Фотограф тем временем закончил закручивать свою сигарету, положив внутрь черт знает какую дрянь. Он зажег ее, прищурив глаза, сделал большую затяжку, а потом протянул Соланж.

— Не бери это, — говорю ей, потому что чувствую, что она колеблется.

Парень смеется, глядя на меня.

— Ты не куришь?

— Не такое. Только сигареты.

— Ладно... Как хочешь. Но это не вредно, знаешь, это просто трава.

— Знаю.

— Марихуана. Мэри Джейн. Нет ничего лучше для расслабления, ребята.

Он уже начинает меня раздражать, пытаясь предложить нам свои наркотики вместо барбекю, которое обещал, — потому что, да, холодильник пуст, как выяснилось, по какой-то причине, которую я не совсем уловил. Какая-то история про друзей, которые свалили с едой, я до конца не понял. Бред какой-то. Если кто-то и украдет что-то из этого дома, то уж точно не колбасу. Но он не лгал про шампанское, это «Моет & Шандон»[8], неизвестно сколько за бутылку, и он щедро наливает его в хрустальные флейты.

Cheers![9]

Я шепчу Соланж на ухо, что лучше бы пойти и поесть рыбу у моря, как мы и собирались, но чувствую, что она не хочет уходить. Тем более этот снова начал говорить о моде, фотографиях, вдохновении, южном солнце и загорелой коже. Захватить момент — это непросто. Идеальный «момэнт». Обложка, за которую будут бороться все. Меня это действительно выводит из себя до такой степени, что даже не могу описать, но глаза Соланж сверкают, и я решаю, что стоит потерпеть.

И вот он ставит The Beatles, или, может, это она выбрала.

У бассейна все по-другому. Там дует ветер, пахнет соснами, и этот светло-голубой цвет захватывает весь небосвод. Мы все еще слышим музыку, I me mine, I me mine, I me mine[10], но здесь она меньше действует на нервы. Так что я расслабляюсь в шезлонге и наблюдаю за ними, слыша их разговор, но не слушая. Это странное ощущение, будто я мертв, словно Соланж начала новую жизнь и теперь живет здесь, в этом роскошном доме, с этим идиотом-фотографом. Я не понимаю, почему я думаю об этом, это вызывает дискомфорт. Может быть, потому что они любят одни и те же вещи, а у меня простые вкусы. Или потому, что я боюсь потерять ее даже сегодня, после всех этих лет, и каждый раз, когда какой-то парень смотрит на нее, я чувствую, что мое сердце съеживается, словно бумажный лист в корзине.

— Ты идешь, Бебер? Мы идем смотреть студию!

Парень отвечает, что я могу остаться у бассейна, если хочу, но я понимаю, что ему хочется остаться наедине с ней, поэтому иду за ними. Студия — это просто комната в конце коридора, с треногой, двумя прожекторами, чем-то для отражения света. Белая простыня, натянутая на стене. Плюс все необходимое для прически: пара не очень хороших ножниц, три дешевые заколки и баллончик лака. Долгая дорога точно стоила того.

— Смотри, я покажу тебе, — говорит этот с камерой.

Он подталкивает Соланж к белому покрывалу и спрашивает меня, что я об этом думаю. Стиль, свет. Я немного бурчу, потому что не знаю, что сказать, но он уже начал фотографировать, давая ей указания. Еще левее, еще правее. Отлично. Иди вперед, назад, встань в профиль. Ты талантлива, ты сексуальна. Она смущенно подсмеивается — я знаю, что это смущение, — и парень останавливается, чтобы вставить пластинку в проигрыватель. Для атмосферы. Потому что так делают на съемках.

Come on baby, light my fire[11].

Музыка на полную.

И дым от его косяка, вызывающий у меня тошноту.

Соланж расслабляется, начинает танцевать, а этот крутится во все стороны, вертится со своей камерой, одно колено на земле, сидит, стоит, приближается ко мне. Вспышки света сверкают так, что глазам больно, и я думаю, как она может не моргать, кажется, что он прав, она действительно создана для этого.

Yeah, baby. Go get it![12]

Она танцует теперь по-настоящему, руки раскинуты, как у птицы, музыка ее завораживает, будто его здесь нет, словно мы одни в нашей комнате.

— Давай, Альбер! — говорит он мне внезапно, толкая меня к ней.

— Что «давай»?

— Танцуй с ней.

— Э-э... Наверное, нет.

Он настаивает, она протягивает мне руки, и я, наконец, подхожу, но чувствую себя глупо, у меня и так танцевать не выходит, а теперь еще и фотографироваться.

— Ближе. Поближе.

Соланж смеется, берет меня за бока, я немного двигаю ногами, то вперед, то назад, суечусь как на пожаре, гримасничая под вспышками. Блин, даже и не знаю, зачем я себя так мучаю.

— Подойди еще ближе! Это твоя жена, верно? Обними ее.

Мне немного не по себе делать это перед ним, так что я делаю это неохотно, кончиками пальцев. Как получится. Это вызывает его смех, он говорит что-то под музыку и, не переставая фотографировать, толкает меня в спину.

— Прикоснись к ней. Поцелуй ее.

Конечно. Что еще? Гитара режет мне уши, он не слышит мой ответ, но протягивает руку к ней и поднимает тунику, чтобы увидеть ее грудь.

— Вот так!

Я отталкиваю его резко, готов дать ему по морде, но ему от этого смешно.

Take it easy, baby[13]. Это фотосессия.

Мы смотрим друг на друга в злобной недоумевающей тишине, он чувствует, что дела идут не к лучшему, и начинает говорить на своем жаргоне, частично заглушенном музыкой, потому что, да, когда ты хочешь стать моделью, ты забываешь о стыде. Мы в 1970-х, понимаешь, пары — это старомодно, все свободны делать, что хотят, главное — это любовь.

Он что, за идиота меня держит?

— Коснешься ее еще раз, — я прерываю его, угрожая, — получишь по морде.

И это тоже его смешит.

— Знаешь ли, Альбер, если твоя жена хочет быть моделью, то придется играть по правилам.

— Она не хочет быть моделью. То, чего она хочет, это открывать салоны красоты.

— Правда?

Соланж смотрит мне в глаза, не отвечая, и внезапно я понимаю, о чем они говорили до этого. Не знаю, что он ей пообещал, но она верит, надеется, будто этого достаточно, чтобы отказаться от своей мечты.

— Ладно. И чтобы быть моделью, нужно показывать грудь?

Oh, man[14]. Ты такой... Как это сказать... Старомодный. Ты знаешь «Люи», да?

— Кого?

— «Люи»!

Он выглядит потрясенным тем, что я не знаю Луи, и начинает рыться в стопке журналов, чтобы достать номер и подставить мне его под нос. «Люи»[15]. Он. Журнал современного мужчины. С голой блондинкой на обложке.

— Ты ведь хоть раз покупал «Люи», ну как же!

— Нет. Может быть, ты не заметил, но я в отношениях, мне не надо дрочить на порножурналы.

Он вздыхает, закатывает глаза, словно отец, ругающий своего подростка.

— Ладно. Знаешь что, Альбер? Давай ты подождешь нас за пределами, а мы закончим съемку.

Я сомневаюсь. Смотрю на Соланж. Думаю о нас, о нашей жизни. Ситуация разбивает мне сердце, но, если ей нужно, если это делает ее счастливой, у меня нет права лишить ее такого момента. Даже если этот придурок не сводит с нее глаз, даже если он продолжает класть руку ей на бедро.

— Продолжаем, дорогая?

— Я не буду фотографироваться голой.

— Конечно, нет! Ты просто снимешь верх. Топлес.

— Нет. Ни верх, ни низ, ничего не сниму.

Я еле сдерживаюсь, чтобы не улыбнуться, и на этот раз хмурится он. Ему, должно быть, редко отказывают, с его красивыми обещаниями, домом мечты, своей фотостудией.

— Вы маленькие буржуи, — смеется он, пожимая плечами.

Он бросает свой фотоаппарат на кресло, бормочет что-то на английском и начинает выключать прожекторы. Соланж остается стоять перед белой тканью на фоне звуков органа и насыщенных гитар.

Try to set the night on fire[16].

— Закончили?

— Да, закончили, а что ты думаешь? Что можно стать моделью, говоря «я не буду делать это, я не буду то»? Ты думаешь, ты особенная? Таких девушек, как ты, полная улица, и я могу тебя заверить, что они заплатили бы кругленькую сумму, чтобы оказаться на твоем месте сегодня.

Соланж молча принимает удары, как всегда, но я знаю, что каждое слово ранит ее в сердце. И я тоже принимаю, потому что мы одно целое, она и я. Но этот парень не отпускает ее, он хорошо знает, что она колеблется.

— Решай сама.

Для меня все понятно, но он обращается к ней.

— Ладно.

Не могу поверить, что она сказала «ладно», и этот идиот снова начинает улыбаться. Он пожирает ее взглядом. Его брюки, вероятно, уже тесноваты. Как будто она уже голая. Это выводит меня из себя, я выхожу из комнаты и слышу, как он говорит, со своим акцентом: «Убери это, поставь сюда». Мне даже хочется уйти, оставить ее взвизгивать до утра перед объективом этого идиота, если ей надо. Не хватало только, чтобы я им еще и свечку подержал. Я мог бы взять скутер, уехать, ничего не говоря. Или увести ее с собой, понравится ей это или нет, потому что есть границы. Вместо этого я возвращаюсь и пью из горлышка то, что осталось от «Mоет & Шандон», жду, пока они закончат свою идиотскую фотосессию, потому что, если вмешаюсь, она будет обижаться на меня всю жизнь. Но бутылка уже пуста, и мысль о том, что она одна с этим парнем, вызывает у меня спазмы в желудке, поэтому я прислушиваюсь, но не слышу ничего, кроме музыки.

Я приближаюсь.

Черт с ними, если они меня и увидят, плевать.

Он увеличил громкость, басы заставляют дрожать пол, и сквозь приоткрытую дверь я вижу их лежащими на полу на белой ткани, очень близко, слишком близко. Она с голой грудью, он без майки, меня словно бьет током, а потом я понимаю, что происходит. Он больше не прикидывается, больше не шутит, он держит ее руки над головой, пытается поцеловать, как будто хочет укусить. Вот почему он выгнал меня. Вот почему увеличил громкость. Мое сердце начинает бешено биться, ярость нарастает так сильно, что кровь закипает.

Я бросаюсь на него.

Ножницы вонзаются в его горло, кровь брызгает мне в лицо, его глаза закатываются вверх, и я, кажется, кричу. Он вращается, шатается, пытается дышать. Рот открыт, руки сжаты на горле, кровь струится между пальцами. Все начинает кружиться вместе с ним, меня вот-вот вырвет. Красный след на белой ткани, прожектор падает, музыка прерывается с хрустом. Он встает, спотыкается, хочет выйти, я хватаю его за руку, но его вес уносит меня, вес уже мертвого человека, падает на ковер, как тяжелый мешок. И, черт возьми, он все еще двигается. Он все еще кашляет. Кровь брызжет на меня, оставляет пятна на стенах, и ее запах выворачивает мой желудок наизнанку. Я так и не смог забыть этот запах ржавчины, который въедается в руки, липнет к носу, остается под ногтями.

Я уже проживал этот момент, черт побери.

Он перестает двигаться, но кровь все равно течет. Она впитывается в шерсть, распространяется как нефтяное пятно. Вокруг него образуется ореол. Почти как на иконе, бледный Христос, которого повесили на стену для искупления наших грехов. В этот момент, просто так, почему бы и нет, я наклоняюсь над ним, достаю ножницы из его горла и отрезаю прядь волос.

На память.

Соланж ждет, стоя спиной к стене, будто бы ничего не произошло, как будто эта чертова съемка еще не завершена. Кровь на ее брюках, кровь в волосах, осколки стекла под ее ботинками. Она прошлась рукой по лбу, оставив след красных пальцев, но ее взгляд где-то далеко. Я смотрю на нее, не могу подобрать слова, хочется протянуть ей руку, но вдруг она оживает, возвращается в наш мир. Она наклоняется над креслом, поднимает фотоаппарат, осматривает его, затем бросает на пол с некой безразличностью. Под ее пятками находится «Люи», журнал современного мужчины, с развернутой страницей, на которой изображена девушка на четвереньках.

Она садится. Смотрит на меня. И раздвигает ноги.

— Подойди. Я хочу.

Слишком шумно. Слишком много людей, дыма, музыки. Слишком много басов. Они бьют, вибрируют, перебивают сердцебиение. Под цветными прожекторами тела сливаются воедино, и они танцуют, и поют, и кричат.

Она проникла сквозь толпу, проталкивая себе путь к бару. Как яхта в шторм. Она позволила себя пронести, протолкнуть, стукнуть в этой смеси горячего дыхания, пахнущего алкоголем. Со смехом. С криками. И дымом, который выдыхают ей в лицо. Она сама захотела сюда прийти. А он не хотел. Ему никогда не хочется. Ему нравятся спокойные вечера, закрытые ставни, холодный свет телевизора. Это ради нее он томится в уголке комнаты с глазами, утонувшими в стакане. Он ждет. Как всегда. Пока все не закончится. Пока она не окунется с головой в толпу, пока танцы не победят отвращение, пока она наконец не унесется под звуки гитары.

Это может занять много времени.

Она облокотилась о стойку бара, кто-то нависает над ее плечом, и руки тянутся, я, я, я. Стаканы наполняются, монеты звенят на стойке, шейкер танцует в такт музыке. Она тоже, как и остальные, машет своей купюрой, чувствуя себя попрошайкой. Виски с колой. Пожалуйста. Я, я, я. Возможно, это и чувствуют люди, протягивающие руку у церкви, когда мы проходим мимо них, отводя глаза.

Ну, пожалуйста.

Ей улыбаются, ей предлагают пачку сигарет. Они сочувствуют, даже предлагают свой стакан. Мартини драй. Пока она ждет. Она отодвигает его пальцами. Нет, спасибо. Но ее уговаривают, и тогда она поднимает глаза с блаженной улыбкой и волосами во все стороны. Распахнутая рубашка, деревянные ожерелья. Странный взгляд. Не такой, как у остальных. Кольца на каждом пальце. Он приехал откуда-то, из Парижа, из Таиланда, из Катманду. Он видел горы Непала, пустыни Афганистана, он ездил в пикапах всех цветов, с людьми, чей язык он не понимает. Он видел мир, вдыхал свободу, и сегодня он вернулся, чтобы подарить счастье тем, кто не имеет возможности уйти. Счастье, оно здесь, на этом кусочке бумаги, который он подсовывает ей. Он совершенно не выглядит особенным. Обрывок разорванной бумаги. Стилизованный цветок, чернила которого теряются в волокнах. Но когда его кладут на язык, когда он начинает раскрываться, он открывает двери в мир, о существовании которого никто и не подозревает.

И к тому же бесплатно.

Для нее, сегодня вечером.

Он знает, что она колеблется, это нормально, что она колеблется. Как птица, которую выпускают из клетки. Трудно взлететь, когда ты провел всю свою жизнь за решеткой. Большинство остаются там, в своей тюрьме, глядя на открытую дверь. Они танцуют. Они пьют. И они идут домой, потому что завтра им работать, потому что нужно заботиться о детях, потому что нужно оплачивать счета.

Если это то, чего она хочет.

Слова крутятся у нее в голове, бумага жжет пальцы, но она пообещала, они пообещали, алкоголь, ладно, табак, ладно, но не более того. Все остальное — запрещено. Это для наркоманов, это для парней, ползущих по грязи во Вьетнаме. И все же. Этот цветок с фиолетовыми чернилами, чьи лепестки раскрываются на бумаге, выглядит красиво. Это должно быть здорово — раскинуть крылья. Всего один раз, чтобы развлечься. Забыть. Почувствовать себя легкой. За этим маленьким кусочком бумаги скрываются цвета, звуки, гитарные соло, Люси в небе с бриллиантами[23], весь галлюциногенный мир, скрытый за обложками пластинок.

Танцпол, как стена, кажется ей невидимым. Она открывает рот, почти незаметно, чтобы положить бумагу на язык. Это ее просфора, ее посвящение. Ее первый раз. Бумага липнет к нёбу, она закрывает глаза. Но цвета так и не приходят. Ни индийские дворцы, ни звезды. Ничего. На этой бумаге ничего нет. Или нужно время. Или ей нужно помочь, отправиться в глубь себя. Танцевать. Еще танцевать. С закрытыми глазами и с улыбкой. С ясным разумом, слишком ясным, чтобы она могла в это поверить, этот лист бумаги — пустышка, фальшивка, но бесплатная, это настолько абсурдно. Даже хочется смеяться. Почти без причины. Как подростку. Прямо здесь, среди людей. Она открыла глаза, ничего не изменилось, ничего вообще, и это еще смешнее, потому что на нее странно смотрят, не как обычно, или, возможно, как обычно. Она танцует. Она смеется, она танцует. Не останавливаясь от головокружения. Чтобы призвать цвета, эти чертовы цвета. Калейдоскоп, который вскружит голову. Округленные формы, изгибающиеся на стенах. Но ничего не происходит, ни одного цвета, даже прожекторы стали серыми. Серый — вообще не цвет. Это словно фильтр. Туман. Экран. Телевизор в темноте, шипящий, чтобы не погаснуть.

Она прекратила танцевать, уже не помнит, когда, давно ли это было, минуту, может, или час, но другие продолжают. Они танцуют. Они всё еще танцуют. Перед ней, вокруг нее. Слишком много шума, слишком много дыма, ей начинает не хватать воздуха, и девушки ушли, или они стали мужчинами. Пахнет по́том. Сигаретами. Рвотой, спермой. Пахнет грязной майкой и смазкой, воняет вином. Ее касаются, трогают, щиплют, толкают. На ней руки. Лица, запахи. Пахнет кислятиной. И духами. Она уже не смеется, никто не смеется, и ее зубы болят от того, что она кусает губы. И тогда она кричит, и бьет, и отталкивает, чтобы ее больше не касались. Но толпа сомкнулась вокруг нее, с их усами, запахами, руками. Они посадили ее на землю, и она ползет, сопротивляется, кричит изо всех сил, чтобы убежать от них, чтобы они оставили ее в покое, чтобы исчезнуть. Что-то ударило ее по спине, это была барная стойка, или стена, или мужчина. Она бы хотела подняться, но не может, слишком много рук, слишком много усов. И тогда она слышит его голос, знакомый голос, который зовет ее, говорит: «Соланж», потому что он знает ее имя. Он протягивает руку. Он преклоняется. Но и он пахнет, он тоже пахнет. Тот же запах пота, тот же запах смазки. Он такой же, как и остальные. Как все остальные.

Как все остальные.


12

Как хорошо вернуться домой. Даже несмотря на сырость из-за закрытых ставней. Счета накопились на коврике, холодильник издает странный звук, но мне все равно, я улыбаюсь. Девять часов за рулем — это долго, особенно на «Фиат 126», который полз за грузовиками. Сожрали немало дизельного топлива. Я бы поехал по автомагистрали, вместо того чтобы тратить вечность на обгон полуприцепов, но это стоит немалых денег, еще и пробки на пунктах оплаты — мы бы провели все время на правой полосе. Мне действительно нужно будет найти более быструю машину. С учетом времени, которое мы проводим в дороге, она быстро окупится.

А тем временем мне очень понравилась Страна Басков[24]. Я даже думаю, больше, чем Ла-Рошель. Там мило, честно говоря, с маленькими бело-красными домиками. К тому же дождь идет весь день, а нам это не чуждо.

Соланж положила чемодан на кровать, чтобы распаковать вещи и повесить блузки на вешалки. Как в отеле. Одежда — это для нее святое; даже когда мы проводим ночь в гостинице на обочине национальной дороги, она вешает вещи, чтобы не помялись. Меня это забавляет. Что касается меня, мои свитера могут мяться, если хотят, это не заставит меня достать утюг. Мой чемодан подождет до утра. Я проголодался с их бутербродами с белым хлебом, ветчиной и маслом, которые заглатываешь разом и за которые платишь двенадцать баксов. Вот, кстати, лучше бы мы открыли заправку.

Я так говорю, но нам не на что жаловаться. Салонный бизнес идет хорошо, мы отобрали всю клиентуру у той дурочки, и хоть мы и не живем, как набобы[25], на отпуск хватает. Много отпусков. Летом, зимой, на Рождество, на Пасху, — как только выпадает возможность, мы уезжаем. По крайней мере, мы знаем, зачем работаем. Все ездят нам по ушам со своим кризисом, нефтью и прочей ерундой, а нам все равно, мы наслаждаемся жизнью.

— Что будем есть сегодня вечером? — спрашивает Соланж, не сбиваясь с курса.

— Не знаю. Могу приготовить цикорий с ветчиной.

— Отлично.

Она проходит мимо с кучей вещей на руках и целует меня в шею. Обожаю такие моменты. Дом оживает, свет возвращается, печка разогревается до максимума, наверстывая упущенное время. У меня сложилось впечатление, что я какое-то существо, вернувшееся в свою нору.

— У тебя есть вещи для верхней полки?

Она уже вынесла складную лестницу, чтобы убрать чемоданы, потому что ей не нравится промежуточное состояние. Когда мы возвращаемся, мы возвращаемся. Все должно отправиться на свои места, как будто мы никогда и не уезжали. Лично мне это нисколько не мешает, особенно когда я только что проехал семьсот миль. Единственное, что я делаю, — это достаю коробку для сигар. Красивая, из какого-то дерева, с увлажнителем, я купил ее за двадцать баксов на блошином рынке. Мне нравится эта коробка. Там никогда не было сигар, потому что мы не курим, от них пахнешь как пони, поэтому она стала коробкой для прядей. Она начинает заполняться, постепенно. Там есть блондины, брюнеты, шатены... Нет рыжих, но, возможно, появятся. С небольшой ленточкой на каждой пряди, разной окраски, потому что иначе они перепутались бы, да и мы бы тоже. Это наши воспоминания о путешествиях. Коллекция, как и любая другая. Ну, не совсем такая, менее распространенная, чем барометр на стену или снежный шар. Это способ сказать себе, что нам не стыдно, то, что мы сделали, было из лучших побуждений. Чтобы оказаться в этой коробке, нужно еще заслужить. Это надо хорошенько постараться. Есть миллионы людей, которые охотятся каждое воскресенье. Никто им ничего не говорит. Все им разрешают. Разрешают убивать кабанов, которые никому не мешают и роют себе землю, пытаясь прокормиться. Мы тоже охотимся, но мы охотимся за ублюдками. Я уже не помню, в какой момент это стало одержимостью.

Четыре или пять лет назад вроде бы.

После кемпинга.

Я привязал черную ленту к новой пряди, не очень густой, конечно, учитывая его три пера на голове. Сорок лет, и уже лысый. Такие ребята — страшный сон парикмахера. Приходят со своей монашеской лысиной, с яйцом в качестве макушки, натянутой прядью, чтобы прикрыть это жалкое зрелище, и просят их освежить. В этот раз мы его действительно освежили. Научится теперь не шлепать девушек по заднице в туалетах на заправках. Ну, точнее, научился бы, потому что теперь-то он вряд ли чему-либо научится. Есть люди, которым даже нет смысла объяснять. Слишком поздно. Им остается только освободить место.

Единственное, меня беспокоит, что это может отра­зиться на Соланж. Конечно, мы осторожны. Не оставляем следов. Ничего не берем с собой. Никогда. Даже пачку сигарет. Если бы нам пришлось разложить каждую прядь на карте Франции, они были бы повсюду, от Бреста до Марселя через Эпиналь. На самом деле нет никаких шансов, что заподозрят нас, пару парикмахеров с Севера, тридцати лет, ухоженных, с процветающим бизнесом и порядочной жизнью. Мы путешествуем на автомобиле, останавливаемся, где хотим, никогда не брали билет на поезд. Да и к тому же мы не делаем это постоянно. Только когда натыкаемся на придурков. Настоящих. Большую часть времени мы просто туристы, гуляем, осматриваем достопримечательности, покупаем снежные шары. Но поскольку мы не меняем внешность, я все равно беспокоюсь. За нее, не за себя. И я говорю ей то же самое, уже пятнадцатый раз, пока она достает гладильную доску.

— У меня все-таки есть сомнения насчет заправки. Там был грузовик... Парень видел, как мы уезжали.

Не отвечая, она аккуратно разглаживает свою юбку — ту, которую называет цыганской, — чтобы слегка ее отпарить.

— Нет причины беспокоиться, правда. Это национальная дорога, совершенно нормально, что там есть машины.

Утюг скользит по красно-черной ткани с чертовски хирургической точностью, свойственной каждому ее движению.

— И он только и видит, что одни машины. Весь день.

Облако пара.

— Нам должно действительно не повезти, чтобы он запомнил номер «Фиат 126». И то, если предположить, что он что-то видел. По мне, так он вообще ничего не видел.

Она поднимает юбку и осматривает ее, аккуратно проводя рукой по узорам, похожим на больших птиц.

— Он остановился, пописал, уехал. Логично, разве нет? Зачем ему вообще переться в женский туалет?

Еще один поток пара, на резинку пояса.

— Как бы то ни было, я тебе уже говорил: если кто-то начнет задавать вопросы, полиция или кто-то другой, ты ничего не знаешь. Ты ничего не видела, ничего не слышала, ты сидела в машине и не знаешь, что произошло. Говоришь, что я пошел в туалет, и все. Что тебе не хотелось, и ты решила подождать меня. И что я вернулся, как ни в чем не бывало. Поняла?

Вешалка с прищепками, последний осмотр, и цыганская юбка присоединяется в шкафу к другим. Только тогда она оборачивается ко мне со слегка нахмуренными бровями, говорящими о том, что она собирается задать вопрос.

— Бебер.

— Да?

— Ты разве не обещал мне цикорий с ветчиной?


13

Она классная. Она красная. И за эту цену она беспроигрышная. Да, можно было бы взять R12[26], у которой на сорок тысяч километров меньше пробега, но ездить на «Альфе»[27] — все же совсем другое. Она в хорошем состоянии, две-три царапины, ожог от сигареты на пассажирском сиденье — нормально для подержанной машины, и мне нравится цвет. Большинство белые. Выглядят как машины для отца семейства. А вот по красной сразу видно, что это спортивный автомобиль. Бежевый интерьер, деревянный руль. Я представляю, как будут глазеть люди, когда мы приедем и припаркуем ее перед салоном и выйдем из нее в наших черных очках. Они просто обзавидуются до смерти.

Ну, что сказать, даже два мелких ублюдка могут неплохо подняться.

Я присел на четвереньки, чтобы осмотреть шасси, не то чтобы я в этом разбирался, но не хочу, чтобы парень принял меня за дурака. Если бы это был молодой парень, папенькин сынок, я бы насторожился, но мне кажется, что сотрудник банка в костюме точно заботился о своей машине. У него есть всё: сервисная книжка, счета, даты замены масла. Он уверяет меня, что она работает как часы и заводится с первого оборота. А грузовик обгоняет на подъеме даже без переключения на третью передачу. Большой шаг вперед по сравнению с нашим «Фиатом».

Соланж смотрит на часы, мне кажется, ей уже надоело.

— Что думаешь?

Она ничего не говорит. Пожимает плечами. Если бы решение зависело только от нее, мы бы продолжили кататься на нашей старой колымаге до конца времен. Но я люблю машины и считаю, что мы заслуживаем лучшего, чем у нас есть сейчас. Мы уже достаточно потрудились, чтобы позволить себе ездить на «Альфе». Глупо это, мне должно быть все равно на мнение других, но я уже представляю себя на красном светофоре, с открытыми окнами и громкой музыкой, спокойно выдыхающим дым от своей сигареты, ожидая смены на зеленый. Мне хочется оказаться на другой стороне, не быть больше парнем на тротуаре, который оборачивается, когда ты разгоняешься. Автомобиль — это витрина. Это миниатюра твоей жизни. Даже здесь, на парковке «Карфура»[28], люди смотрят на нее, проходя мимо. Так что я снова пытаюсь подбодрить Соланж, надеясь затянуть ее в мой мир, хотя бы на этот раз.

— Она красивая, не находишь?

— Ну неплохо.

Парень с воротником в форме сковородки смотрит на нас улыбаясь, и я бы хотел, чтобы он оставил нас немного наедине. Я бы смог рассказать Соланж, что меня вдохновляет этот автомобиль, о чем я думаю, когда вижу его. Я думаю о нас на узких дорогах, уютно устроившихся в спортивных креслах. Я думаю об автомагистральных площадках, о кофе, который мы заглатываем, сидя на капоте. О скорости. О потоках улиток, которых мы обгоняем, не задумываясь, о старых тракторах, остающихся в зеркале заднего вида. О километрах, проходящих незаметно. О слабом мигании фарами, которым обмениваются спортивные машины, приветствуя друг друга на дороге. О той гордости, которую мы почувствуем, — мы, те, кто всегда оставался на обочине, на дне, — когда увидим наше имя в техпаспорте. Все это за двенадцать тысяч баксов.

— Ну что? Берем?

Она подает мне знак, чтобы я подошел. Прямо тут, перед ним. Мне не нравится, когда она так делает, это кажется неловким, но я также понимаю, что она не будет говорить вслух. Поэтому улыбаюсь смущенно, говорю «одну минутку» и позволяю ей прошептать мне на ухо, что ее беспокоит с тех пор, как мы приехали на эту парковку.

— Ты правда хочешь это купить?

— Ну да.

— Красную машину со всеми этими наклейками?

Если бы он не смотрел на нас уголком глаза, я бы мог объяснить ей, что эти «наклейки» повсюду, как она говорит, с четырехлистным клевером, это оригинальная роспись. Фирменный знак компании. Люди платят за это, это дополнительная опция.

— Не повсюду! Только по бокам.

— В такой-то машине мы уж точно будем незаметными.

Я уже собираюсь рассказать ей свои истории о свободе, о скорости и о техпаспорте, но осознание пришло яркой вспышкой. Будто такое можно забыть. Забыть, что происходит каждый раз, когда мы выезжаем на дорогу. Все эти пряди, накапливающиеся отпуск за отпуском в коробке для сигар. Все эти места, которые мы покидаем, протирая стены. И как сердце начинает биться быстрее, когда нас обгоняют мотоциклисты из жандармерии[29].

— Я идиот...

Она улыбается мне.

— Немного, да.

И я тоже начинаю улыбаться, представив, как я почти купил этот мигающий как рождественская гирлянда автомобиль. Нам нужна белая машина, тот самый автомобиль для папы, каких тысячи, машина, о которой забудешь сразу, как только ее увидишь. Машина, как я. Не как Соланж. Или нам нужно остановиться, забыть всю эту ерунду и жить как все.

Возможно, так было бы лучше.

Но мне кажется, что мы купим R12.


14

Со временем начинаешь узнавать их с первого взгляда. Парень садится за соседний столик с наигранным безразличием, которым обманывает только себя самого. Он зажигает сигарету. Заказывает пиво. Смотрит на море. И не только на море, потому что Соланж надела юбку и только что скрестила ноги. Никто не делает это лучше нее: привлекает взгляды, не прикладывая никаких усилий. Все что нужно, это всего лишь ее пальцы, которые она греет о чашку чая, легкая улыбка, когда я говорю что-то, ее манера откинуть голову назад, чтобы отвести пряди волос, падающие ей на глаза. Это сводит их с ума. Этот похож на всех остальных: кудрявые волосы, кудрявая борода, военная куртка, ботинки. Браслеты, кольца. Псевдохиппи, который каждое утро приходит на работу, думая, что однажды бросит всё и уедет жить в Индию. А тем временем он делает всё, как все, и проводит воскресенье в Этрета[30].

Соланж мне подмигивает. Тогда я встаю, беру пальто и направляюсь внутрь кафе. Мне нравится эта терраса с видом на скалы. Здесь здорово можно насладиться зимним солнцем. Большие пластиковые панели слегка съела соль, но по крайней мере мы здесь защищены от ветра. С хорошим шарфом здесь можно провести часы, наслаждаясь кофе и наблюдая за чайками. Но его интересуют не чайки.

Я готов поспорить.

Пока я сходил в туалет и купил пачку «Житан», он уже подвинул свое кресло, чтобы защитить пламя руками и поджечь сигарету Соланж. Он разговаривает и разговаривает. Естественно, он знает, что времени у него немного, ведь для того, чтобы подкатить к девушке, находящейся в компании, нужно быстро перейти к сути.

— Простите, — говорит он, увидев меня. — Я думал, вы одни.

Как будто он меня до этого не видел.

— Это мой брат, — говорит Соланж, расставляя ноги.

— Ах! Я уже испугался. Я имею в виду... Боялся побеспокоить, короче. Я не привык...

Мне весело наблюдать, как он теряется, поэтому я ничего не говорю, сажусь, скрещиваю руки и наблюдаю. Он тоже наблюдает за нами, за мной, за ней, он находит нас странными. Я прекрасно вижу, что он находит нас странными, но ему все равно, потому что она ему нравится.

— О чем мы говорили?

— Я уже и не помню.

— О да, мы говорили о музыке.

Когда он говорит «музыка», имеет в виду ту, что играет в колонках, и, конечно же, ему не нравится, это коммерция, как всегда, на радио. Только французская. Попса. Джо Дассен, спасибо большое. Тут не будет играть ни Кросби, ни Стилс. Я смотрю на его руки с кольцами на каждом пальце и думаю, в какой момент он попробует дотронуться до нее. Руки о многом говорят. Взгляд можно замаскировать, просто улыбнуться, но руки... Вижу, как он крутит сигареты, чувствую, как нарастает его нервозность. Он думает, что будет сложно с братом на хвосте.

Он даже не представляет, насколько это будет сложно.

И так как мне не хочется упрощать ему задачу, я указываю на кулон «Мир и любовь», который он носит на шее на толстой кожаной веревке. Несколько лет назад все ходили с таким — даже Соланж, — якобы чтобы выразить протест против Вьетнамской войны. Как будто это могло остановить войну во Вьетнаме. Я долго думал, что это логотип «Мерседес», прежде чем понять, что там есть еще одна ветка и дурацкий символ.

— Не знаю, в курсе ли вы, но война во Вьетнаме закончилась.

— Закончилась, но есть другие войны.

— Ага. И ты это носишь, пока…

— Да.

— Пока все войны не закончатся.

Он смеется, тушит сигарету о пепельницу и смотрит краем глаза на Соланж.

— Я знаю, ждать придется долго, но я парень терпеливый.

Это заставляет Соланж улыбнуться, она берет свою куртку из овечьей шерсти и объявляет, что пойдет прогуляется по пляжу до прилива. Кто хочет, пусть идет за ней. Естественно, чемпион мира во всем мире поторапливается, не забывая оставить под моей кружкой купюру. На случай, если я решу подождать их тут. Он подмигивает мне, действительно думая, что я брат. Я киваю в ответ, он считает, что это его счастливый день, затем ускоряет шаг, чтобы пристроиться к ней, как пудель за хозяйкой.

Мир и любовь, да прям.

Менее чем через пять минут этот парень покажет свое истинное лицо.

Отсюда я их все еще вижу. Они идут по пляжу. Он показывает ей что-то вдалеке, возможно старый бункер на скале. Она не видит и кладет руку на лоб, словно вглядывается.

Он снова показывает. Она разводит руками. Не поняла, не заметила. Он смеется. Похлопывает ее по плечу, как друг. Это меня немного раздражает, хотя я прекрасно знаю, что она делает. Так каждый раз. Ничего не могу поделать. Мне не нравится видеть, как они находят общий язык. Как будто на несколько минут я выхожу из своей жизни и дарю ее другому. Он берет камень, пытается пустить блинчики, затем подкатывает. Рука на бедро, шепот на ухо. Ты красива, у тебя красивые глаза, красивая задница. Она его отталкивает, продолжает идти к подножию скалы. И конечно же, он следует за ней, идиот, после еще одного неудачного броска, который завершается небольшими брызгами пены.

Я начинаю терять их из виду. Тогда встаю, оставляю десять долларов на столе и спускаюсь к набережной. Ни за что не оставлю ее одну. Даже на минуту. Многое может произойти за минуту. Я знаю их, этих парней, я видел их при деле.

Черт, я думал, что потерял их.

Они там, в тени скал, под бункерами, скрытыми в скалах. Защищены от ветра. Защищены от взглядов. Отсюда их никто не видит. Никто не мог бы и представить, что где-то там девушка прислонилась к скале и парень подходит так близко, что их лбы почти соприкасаются. Никто, кроме тех, кто спустился бы на пляж, переломал бы себе ноги на этой чертовой гальке, скользил бы по водорослям, чтобы подойти поближе, не будучи замеченным. Я слышу их голоса, смешанные с криками чаек, слышу, как море разбивается о скалы, чувствую, как мои ноги куда-то проваливаются. Как в первый раз. Наш первый раз. Другой пляж, другая скала, но в остальном все одинаково, всегда все одинаково. Его руки на ней. Его тело на ней. Его губы на ней. Я чувствую, как злость вскипает.

Но он отступает.

Просто так, вдруг, он отступает.

— В чем дело?

— Ни в чем. Я просто расхотела.

— Хорошо. Просто так, расхотела?

— Да.

Легкий кивок головой, усмешка.

— Ты странная девчонка, знаешь ли.

Он убирает свой инструмент, застегивает джинсы и замечает меня, стоящего прямо за ним. Кажется, это его не тревожит.

— Возвращаю тебе сестру, парень. Кажется, я ей не нравлюсь.

Он приподнимает воротник своей камуфляжной ветровки, машет рукой Соланж и уходит по гальке с улыбкой того, кому будет что рассказать по приходе домой.

Мы смотрим друг на друга, Соланж и я.

Стыдно это говорить, и я никогда не скажу это вслух, даже ей, но мне кажется, я разочарован.


15

Для работника нет ничего хуже, чем закрытие. Все эти годы я это ненавидел. Кассу, веник, швабру и чувство, что ты никогда не делаешь ничего правильно. Но сегодня все иначе. Над нами никого нет. Салон — наш. Все, что я убираю, все, что я мою, я делаю для себя, и это все меняет. Поэтому я не спешу, подметаю под мебелью, прибираю витрину и, если не слишком устал, даже наношу немного крема на кожу стульев, чтобы она не трескалась. За ту цену, в какую они нам обошлись, глупо не заботиться о них, и, кроме того, мне нравится, когда все выглядит идеально, это придает шик. Матушка Кремье меня бы не узнала.

Соланж ушла сегодня пораньше, у нее болит голова — как обычно, — а я остаюсь подольше, потому что мы давно не чистили раковины для мытья волос. Они быстро загрязняются, а в небольшом городе клиенты любят поболтать. Я хочу, чтобы говорили, что у Сольбера все как в престижных районах Парижа. Нет ни пылинки. Так же стильно, и меньше время ожидания. Кстати, говоря об ожидании, я думаю, что пора бы идти домой, потому что Соланж уже наверняка проголодалась, а плита — это моя территория. Без меня она ела бы только Каприс де Дье[31], и то без хлеба, потому что никогда о нем не вспоминает. Говорят, что парни, которые готовят, редкость, а мне это нравится, и надо же как-то разделять обязанности.

Опуская ставни, я обещаю себе, что завтра намажу петли маслом. Еще светло, немного облачно над крышами, но небо все равно голубое, и уже чувствуется весна. Я завязываю рукава куртки вокруг талии, потому что слишком тепло и можно гулять в поло. Соланж сегодня нет, чтобы вешать мне ее на плечи под предлогом, что это выглядит по-пенсионерски.

Я беру багет, докуриваю сигарету и иду вверх, перепрыгивая по четыре ступеньки зараз.

— Это я!

Она, конечно, догадывается, что это я, не знаю, почему говорю это каждый раз. Что более необычно, так это запах еды. Настоящей, приготовленной в духовке, с помидорами, мясом, луком. Это меня ошарашивает, потому что с тех пор, как мы стали жить вместе, не припомню, чтобы Соланж что-то готовила, кроме лапши.

— Ты готовишь?

В фартуке, с легкой улыбкой, она выходит из кухни. Меня немного потрясает видеть ее такой, довольной в этой ненавистной ей роли и с деревянной ложкой в руке.

— Еще не закончила! Усаживайся, я позову, когда будет готово.

— Э-э... Хорошо.

Я смотрю, как она возвращается на кухню, с ее маленькой попкой в джинсах клеш, босоножках на платформе, белой расстегнутой рубашке сподвернутыми рукавами, фартуке, завязанном на талии, и не знаю почему, но я нахожу это ужасно сексуальным.

— Ты знаешь, что тебе идет фартук?

— Иди усаживайся, я тебе говорю.

— Хорошо, хорошо!

Завалившись перед телевизором, я чувствую себя немного похожим на отца, если бы у меня он был, на парня, который каждый вечер ждет, что ему принесут поесть. Если бы я был своим отцом, то, возможно, подумал бы, что пахнет хорошо, а тут, объективно говоря, пахнет горелым.

— Тебе помочь?

— Не.

Я слышу, как она что-то бормочет под нос, доставая блюдо из духовки, затем звуки приборов, штопора, вина, которое наливается в бокалы. Все как положено. Спалила и спалилась. Несмотря на открытое окно, дым щиплет глаза, и это меня немного веселит, потому что она всегда утверждала, что готовить — это не высшая математика.

— Вкусно!

«Вкусно» в кавычках, особенно с учетом внешнего вида блюд, но приятно, что она приложила такие усилия. Даже есть два бокала, как в хороших ресторанах, один для воды, другой для вина, все это на накрытом скатертью столе, которую мы купили на Рождество, с санями и шарами. Приборы аккуратно выстроены, даже есть цветок в маленькой вазе, чувствуешь себя за лучшим столом «У Евгена»[32]. В тарелке сориентироваться немного сложнее, но там, в самой кухне, среди беспорядка, который она за собой оставила, есть рецепт из моей личной коробки с рецептами, и там написано «Лазанья с базиликом». Я ее никогда не пробовал.

— Лазанья, серьезно?

— Я думала, что тебя это порадует. Учитывая особый случай.

— Особый случай?

— Серьезно? Ты не знаешь, какое сегодня число?

Она хохочет, я нахмуриваю брови и вдруг понимаю. Над холодильником она спрятала коробку со свечками и зажигалкой. Это глубоко трогает меня, словно она сделала что-то невероятное, потому что, насколько я помню, мы никогда не праздновали свои дни рождения. Дни рождения — это дело семейное. Дети из приюта, незаконнорожденные, дочери немцев — это не для них.

— Ты это все сделала в честь моего дня рождения?

— Да.

— Я... Я не знаю, что сказать.

— Ну и не говори. Ешь. Предупреждаю, я придерживалась рецепта, но немного пригорело.

Немного? Мне кажется, будто я жую золу, мясо такое сухое, что его невозможно проглотить без воды, лук сырой, но мне все равно, я наслаждаюсь, потому что мы празднуем мой день рождения.

— Тебе нравится?

— Очень.

Она рассмеялась, откидывая волосы назад.

— Да ладно, не ври! Это же несъедобно.

— Да нет. Я серьезно.

— Это все твои дурацкие рецепты. Не покупай такие вещи по почте, они только людей разводят.

— Да говорю, что это вкусно! Немного пережарено, но вкусно.

Я доел все до последнего кусочка сырого лука, как будто это требовалось, чтобы доказать свою любовь, и теперь у меня есть только одно желание: чтобы она разделась передо мной, надела фартук, завязала его за спиной и прибрала стол, чтобы освободить немного места. И я ей это шепчу. На ухо. Но это ее явно меньше интересует, чем меня. Что ей действительно интересно, так это почему лазанья пригорела, хотя в рецепте было написано 35 минут.

Затем внезапно, как она часто это делает, она переходит к чему-то совершенно другому.

— Мне нужно тебе кое-что сказать, Бебер.

— Мне тоже. Это касается фартука...

— Да хватит уже.

— Ну сегодня все-таки мой день рождения.

Мне достается хлопок по плечу, и она встает, чтобы пойти к холодильнику. Я бы с удовольствием пропустил торт, чтобы сразу раздеть ее, но я ее знаю, и, если она упрется, шансов нет.

— Десерт съедим в гостиной. Давай я сама все сделаю.

Я делаю вид, что не заметил праздничные свечки, и ухожу из комнаты, размышляя, не купила ли она мне подарок вдобавок ко всему. Это странное ощущение, как на Рождество, какая-то нетерпеливость, как у ребенка. И я уже думаю о том, что подарить на ее день рождения, может быть, шикарный поход в ресторан или поездку в Венецию, о которой она мечтает с самого детства. Я слышу, как она скребется как мышь на кухне, и это заставляет меня улыбнуться. Я представляю, как она расставляет свечи на торте, и гадаю, поставит ли она точное количество или просто две-три, символически. И пока она этим занимается, я иду в ванную, чтобы причесаться, потому что вдруг она выйдет из кухни голой в фартуке, а мне тоже хочется быть сексуальным. Пшик-пшик дезодорантом, чтобы прикрыть запах работы, немного духов, я бы поменял рубашку, но пора возвращаться.

И вдруг я замечаю содержимое корзины для мусора. Что-то наподобие маленького термометра с картонной коробкой и инструкцией из аптеки.

Меня это заинтриговало. Я достаю его. Вращаю, переворачиваю. Это ни на что не похоже, но на коробке написано «Тест на беременность». Три слова, которые я перечитываю три раза. И две красные полоски. Не нужно быть гением, чтобы понять, что они означают.


17

Брюгге[34]. Венеция Севера. Я бы предпочел Венецию Юга, но там другие цены, и нам потребовалась бы неделя. Мы могли бы полететь на самолете, но я не очень-то люблю самолеты, пусть на самом деле никогда на них и не летал. Мне не очень нравится сама мысль, она меня тревожит. Нам нравится дорога, свобода останавливаться, где захотим, небольшие гостиницы, объезды. Так что вот, мы в Брюгге. Два часа на машине, и все равно это прекрасные выходные. Я забронировал номер в таверне, рекомендованной «Зеленым гидом»[35], старинный стиль, хорошая еда, вид на каналы. Включенная парковка. Классно, знаете ли. И так как я сказал, что у нас медовый месяц, — это лучший способ, чтобы нас хорошо приняли, — парень по телефону пообещал, что в номере будет шампанское в ведерке. Попытка исправить ситуацию, потому что с тех пор, как закончилась финальная игра, Соланж какая-то холодная. Она все еще зла на меня. Надо признать, это было не вовремя, именно в тот день, когда она вышла из клиники... Если бы я знал, что это ее задело, я бы не смотрел матч. Так мы еще и проиграли. Но Соланж сложно понять, она как книга с пропущенными страницами.

Сейчас, например, я не совсем понимаю, о чем она думает, потому что она молча смотрит на пейзаж. Время от времени делает снимок. И каждый раз, когда я удивляюсь чему-то, она говорит «ага», не глядя на меня. Вокруг действительно красиво, честно говоря, все эти старые дома, видные с канала, и маленькие мосты, и деревья над водой. Да, это не гондола, а туристическая лодка, полная людей, чувствуется немного запах грязи, и громкоговоритель раздражает нас историей города. Тем не менее это наша первая поездка за границу, с паспортами, как положено. Несмотря на то что это так близко, это чертовски освежает.

— Ты видела вон ту башню?

Нет, не видела, она пытается поменять пленку в своей новой камере и запутывается в ремешке. Я ничего не говорю, потому что сейчас неудачное время, но это не я настаивал на покупке этого паршивого «Инстаматика»[36], который только и умеет, что делать размытые снимки. «Клик-клак Кодак», да ладно, нам следовало купить хорошую зеркальную камеру.

Мы проплываем под мостом — таким низким, что приходится наклонить голову, — со старой каменной лестницей, уходящей в воду. Я бы показал это Соланж, но она начинает меня утомлять своей отрешенностью, так что я наслаждаюсь один. И смотрю на людей. Они оценивают, это заметно. Пожилые люди восклицают в восторге от каждого фасада. Отец семейства объясняет что-то троим детям, и им кажется, что это интересно. Пара, говорящая на неизвестном мне языке, целуется на корме лодки. Мне почти кажется, будто я один. Со временем мне удается привлечь взгляд девушки с вьющимися волосами, которая, возможно, думает, что я на нее глазею, хотя это не так. Она улыбается мне, я улыбаюсь ей, и это действительно странно, потому что, как правило, меня никто не замечает. Не так, как Соланж, которая, где бы ни появилась, привлекает любого, кто похож на мужчину. Что уж говорить, девушка довольно симпатична: высокая, стройная, узкие бедра, кожаная жилетка на свободной рубашке, ботинки на молнии поверх джинсов. Я смотрю в другую сторону, на красивую каменную крышу, но надо же, я все еще чувствую ее позади, будто она не спускает с меня глаз. И когда я оборачиваюсь, она приближается, улыбаясь, с фотоаппаратом в руке.

— Sprechen Sie Deutsch?[37]

— Эм... нет, извините.

— English?[38]

— Тоже нет. По-французски.

Она смеется — я не знаю почему, но я почему-то тоже смеюсь, подражая ей. И я кидаю взгляд на Соланж, надеясь, что она увидит и это заставит ее немного ревновать, но нет, ей все равно, она фотографирует семью уток.

— Could you take a picture? Please![39]

Я ничего не понял, но так как она мне протягивает свой фотоаппарат, я предполагаю, что она хочет, чтобы я сфотографировал ее с Брюгге на заднем плане. Вот как, все-таки можно увлечься чем-то, кроме уток.

— Да, конечно.

Я беру ее фотоаппарат, немного путаюсь, она объясняет мне на английском, что нужно нажать здесь и там и сделать фокус с помощью этой штуковины посередине. Мы снова смеемся, наши пальцы пересекаются, я чувствую ее аромат, это начинает меня смущать, и не меня одного, потому что Соланж теперь смотрит на нас с мрачным выражением лица. Мне это даже немного нравится, хотя бы раз в жизни внимание обращают на меня. Пусть раз почувствует, каково мне в ситуации, когда незнакомец подходит с прицелом на задницу.

— Here. Great view[40].

Девушка стоит в позе, опершись на перила, позади нее церковь, которая удаляется слишком быстро, чтобы удержать на ней фокус. Через объектив я как бы наблюдаю за ней тайно, кажется, что меня это даже заводит и на несколько секунд я стал кем-то другим, живущим другую жизнь, но это не продолжается долго, потому что рука Соланж опускает объектив.

— Что ей надо?

— Ты же видишь. Чтобы я ее сфотографировал.

Девушка все равно улыбается, но немного бледнее, потому что она этого не ожидала, и Соланж смотрит на нее сухим взглядом, с каким-то отвращением.

— Она не собирается раздеваться догола случайно?

Я иронично улыбаюсь, а потом позволяю себе сделать последний снимок этой девушки. С красивой крышей на заднем плане. Без спешки. Девушка забирает свой фотоаппарат, не произнеся ни слова благодарности, и уходит на другой конец моста, так далеко от нас, насколько только возможно.

И Соланж снова смотрит с мрачным видом, будто ничего не произошло.

— Подожди, сначала ты тут сцену устраиваешь, а теперь начинаешь меня игнорировать?

— Я тебя не игнорирую.

— А, вот как? Выходит, показалось.

Я улыбаюсь, это ее раздражает, но она не отвечает.

— Ты ревнуешь?

— Ну ты точно... Фантазер.

— Ты была готова утопить эту девушку в канале, только потому что она хотела сфотографироваться!

— Бред.

Это вроде бы первый раз, когда я вижу ее в таком состоянии, и мне это нравится. Ей — меньше. Я чувствую, что она закипает. Когда мы проезжаем под мостом, она делает вид, что фокусирует свое внимание на какой-то детали, на камне, на растении, на фасаде, а затем вдруг, потому что это сильнее ее, потому что я продолжаю смотреть так, будто я ее чертова совесть, она начинает улыбаться. Сначала немного. Почти против воли. То, что нельзя сдержать, даже если решили злиться и ненавидеть друг друга вечно.

— Мы выходим на следующей остановке, — шепчу ей на ухо.

Я даже не знаю, как нам удалось так быстро вернуться в отель. Мы уже ни на что не смотрели, Северная Венеция или нет, единственное, что мы хотели, это остаться вдвоем. Мы нетерпеливо топчемся на месте, ожидая ключ на ресепшен, поднимаемся на лифте, молча глядя друг другу в глаза, врываемся в комнату и бросаемся друг на друга. Я раскидываю ее одежду по всей комнате, развязываю платок, удерживавший ее волосы, поднимаю ее на руки и несу к кровати. И сейчас моя голова между ее ног, потому что ей нравится, когда я начинаю с языка, это готовит ее к остальному.

Ну обычно.

Или дело в Брюгге, или во мне, но у меня ощущение, что ничего не происходит. Ни малейшего дрожания, ни рывка. Под моими руками, поднимающимися к ее груди, дыхание спокойное. И когда я поднимаю голову, вижу, что она смотрит на потолок, неподвижно, как будто ждет, когда это закончится. Это заставляет меня мгновенно остановиться, и я приподнимаюсь на локтях, думая, что́ сделал не так. Это не первый раз, с тех пор прошло немного времени, но сегодня — хуже, похоже, она действительно ждет, пока все закончится.

— Ты в порядке? Хочешь остановиться?

— Нет, нет. Продолжай.

Я колеблюсь, затем сажусь рядом с ней, потому что выгляжу глупо на четвереньках, когда только один из нас получает удовольствие. Только сейчас я обращаю внимание на комнату: она оказалась более старомодной, чем я предполагал, с антикварной мебелью, креслом из красного бархата, занавесками с бахромой, бабушкиным ночным столиком. Люстра с поддельными свечами, какая-то складная штука для чемодана. И наши журналы, каждый на своем ночном столике, которые мы быстро бросили при входе. «Автожурнал» для меня, «Рок и фолк» для нее. Как всегда. Как везде. Мы побывали во множестве гостиничных комнат, гостевых домов, перевалов у дороги... Единственное, что оживляет их, это мы.

А тут ничего не происходит.

Я знаю почему.

Просто не хочу это принять.

Соланж смотрит на меня, как на того, кто ничего не понимает, и меня это огорчает, потому что я знаю, что она притворяется ради меня. Правду она знает так же хорошо, как и я, хоть мы об этом никогда не говорили. Ей давно уже скучно в постели, когда мы остаемся вдвоем, дома, в гостиничном номере, как и все пары в мире. Единственные моменты, когда она получает удовольствие, испытывает оргазм и дает волю мыслям и эмоциям так же сильно, как и телу, — это после охоты. Сразу после. Когда наши сердца еще бьются. Не успев отдышаться. Воодушевленные, исполнены ярости. И кровь на подошве ботинок.

Я не хочу об этом говорить.

Я не хочу даже думать об этом.

Я просто надеюсь, что на обратном пути мы найдем, на что поохотиться.


20

Бордо — ужасный цвет. Правда. Так еще и с сиденьями из бежевого бархата, просто кошмар. Но это все равно хорошая машина, особенно за такую цену: сорок тысяч километров пробега, практически новая резина. Даже электрические окна есть, это вообще высший класс, к тому же я хотел остаться верен «Рено», потому что нет ничего более незаметного.

И все же она ужасна.

— Что скажешь?

— Мне нравится.

Вот и славно. Рука у окна, волосы по ветру, Соланж касается руля двумя пальцами и крепко держит рукоятку переключения передач. Какой бы ни была машина, главное, чтобы ехала. И ехала быстро. Люди, считающие, что женщины медлительны, наверное, никогда не сидели с ними за рулем на этих узких горных дорогах, где обгонять фургон — это самоубийство. Она обогнала два, пока я пытался вытащить кассету из бардачка. Я бы попросил ее немного замедлиться, потому что умереть так было бы глупо, но мне нравится видеть, как она вновь начинает жить, что я ограничиваюсь сжатыми ягодицами. И наслаждаюсь синим небом.

Уже шесть месяцев мы никуда не уезжали. Шесть месяцев работы, дождя, ранних подъемов, вечеров перед телевизором. Для остального мира это немного, но для нас это вечность. Отпуск — наш наркотик, и у нас началась ломка. Но Соланж не хотелось уезжать. И не хотелось оставаться. Ей ничего не хотелось. Она таскала за собой печаль, сея ее повсюду на своем пути. Со временем это стало действовать и на меня, даже не знаю почему, словно заразное заболевание. Когда людям грустно, их обнимают, целуют, успокаивают. Говорят, что все будет хорошо, покупают картошку фри на главной площади. Но не ей. С ней нужно ждать.

И вот так, внезапно, она снова ожила. Оказывается, было достаточно новой машины отвратительного цвета, чтобы вернуть ей желание снова отправиться в путь. Мы спускаемся на юг, близко к итальянской границе, в Ниццу, Ментон, все такое. Мне очень нравится эта местность, небо без единой тучи, цветущие лавровые кустарники, ряды пальм, создающие впечатление, что мы где-то в другом месте. Если бы все зависело от меня, мы бы приезжали сюда каждый год, арендовали дом в деревне на задворках, но из-за наших небольших «эксцессов» нам трудно устанавливать какие-либо традиции. Дураков везде хватает. Просто не нужно ловить слишком много в одном и том же месте, как говорят охотники.

И все же этот запах смолы — мне его не хватало.

Мы останавливались наугад, в небольших отелях на склоне холма, где можно завтракать, глядя на море. Мы загорали, слушая волны. Наслаждались жареными барабульками на террасе бара на пляже. А теперь мы едем вдоль побережья, с открытыми окнами и таким невероятным видом, будто мы находимся на обложке открытки. И мы поем вместе с Клодом Франсуа на полной громкости.

Я в твоей жизни. Я в твоих руках.

Ба-рра-ку-да.

Небольшая остановка на заправке, где какой-то уродливый автостопщик показывает нам свой картонный плакат. Не знаю, куда ему надо, и мне все равно, потому что мы никогда не подбираем автостопщиков. Перерыв на сигарету, и я сажусь за руль, а то от скорости Соланж на узких дорогах меня немного подташнивает. Я еду спокойно. Наслаждаясь пейзажем. Наслаждаясь музыкой. Думая о том, что жизнь снова прекрасна, и что в майке цвета хаки моя девчонка выглядит более возбуждающей, чем когда-либо. Меня смешат люди, которые говорят, что устают друг от друга. Мне достаточно на нее взглянуть, чтобы захотеть. Особенно так, летом, на солнце, когда она загорелая, ее кожа пахнет кремом, а волосы — пляжем. Как всегда, она отодвигает сиденье, кладет ноги на приборную панель. Шорты заползают между ее ягодиц, и меня это возбуждает все больше с каждым разом, как я поглядываю на нее.

Я кладу руку на ее бедро.

— Мы где-нибудь остановимся?

— Мы только что останавливались.

Я чувствую под моей рукой ее горячую от солнца кожу, двигаюсь вверх по ее бедру, мои пальцы скользят, но ее шорты слишком плотные, и мне сложно одновременно следить за дорогой. Машина сворачивает к обочине, и Соланж отталкивает меня.

— Осторожно.

Я извиняюсь, смеюсь, и как только дорога становится чуть более прямой, я снова отпускаю коробку передач и начинаю дразнить ее левую грудь.

— Прекрати...

— Ладно, ладно.

Она напряжена, и я не могу сказать, что она не права, ведь одно резкое движение рулевого колеса отправит машину в полет, поэтому я включаю поворотник и останавливаюсь на обочине. Это не самое идеальное место, но никого нет, вид на море потрясающий, и это возбуждает больше, чем номер в отеле.

— Что ты делаешь?

— Угадай.

С игривой улыбкой я выключаю двигатель. Это вызывает у нее только раздраженный вздох, но это нормально, она всегда немного оттягивает время, когда все идет не по ее плану.

— Ты красива.

Она не отвечает. Отодвигает мою руку. Чем немного меня раздражает, потому что, когда ей этого хочется, она должна получить все незамедлительно и я не имею право на отговорки или головную боль.

— Ну, давай... Расслабься. Это же отпуск!

Я наклоняюсь к ней, целую в шею, ее запах пляжа сводит меня с ума, и моя рука проскальзывает под ее майку.

— Прекрати. Мне не хочется.

— Тебе никогда не хочется! Расслабься немного.

Ее соски твердеют под моими пальцами, она отталкивает меня, дергается, это меня еще больше заводит, но вдруг она взрывается.

— Прекрати, я же говорю! Не трогай меня! Я сказала — нет! Ты не понял?

Я отдергиваю руку, как от удара током. Но этого ей недостаточно, она продолжает смотреть на меня, как на постороннего.

— Ты такой же, как и остальные, черт побери.

Ее фраза пронзила меня, как удар ножницами. Мне хочется ударить по рулю, по лобовому стеклу, закричать во все горло, но ничего не выходит, и я проглатываю все молча. Бросив мне в лицо, что я такой же, как и остальные, она, как всегда, отворачивается к морю, словно настоящая маленькая принцесса. Я. Я, кто делал для нее все, кто потратил свою чертову жизнь, чтобы сделать ее счастливой. Такой же, как и остальные... Да ладно. Вот что ее заводит — остальные. В этом она находит наслаждение. Если ей это нужно, я дам то, чего она хочет.

Не произнося ни слова, я снова завожу машину, разворачиваюсь, заставляя шины скрежетать, чтобы вернуться обратно. Три километра. Молча. Кулаки сжаты на руле. На заправку, где автостопщик все еще стоит с плакатом. Резкий тормоз, Соланж удерживает себя рукой на приборной панели.

— Ну а что ты теперь делаешь?

— Даю тебе то, что ты хочешь.

Мужчина смотрит на нас, ему, наверное, интересно, почему мы вернулись, но он не морщится, потому что, судя по его виду, люди нечасто останавливаются. Он одет как клоун, полностью в черном, с потертыми джинсами, желтыми шнурками на ботинках, цепью вокруг талии, курткой-косухой, усыпанной значками и шпильками. И большой красной буквой «А» на спине. «А» как «Амеба», я полагаю, с его самодовольным видом, в таком-то наряде. С одной из тех смешных стрижек, которые все чаще можно увидеть, ирокезом, будто он причесывает себя, вставляя два пальца в розетку. Нам все равно, он мог быть хоть в костюме космонавта, это бы ничего не поменяло.

Я спускаюсь, чтобы открыть ему багажник, так как у него рюкзак больше его самого, и Соланж мрачно смотрит на меня.

— Альбер...

— Что, Альбер? Я помогаю.

Она покачивает головой со вздохом, потому что парень уже бросил взгляд на ее ноги, и она прекрасно знает, как это закончится. Как будто это не то, что она хотела.

Но клоун не один. Есть две сумки. И девушка, выходящая из-за дерева, застегивая юбку. Та же стрижка «ежика», такой же стиль одежды: шотландская юбка, разорванные черные колготки, ботинки рейнджеры, слишком большая для нее куртка мотоциклиста. Такого я не планировал, но слишком поздно, парень уже устроился на заднем сиденье, и я так раздражен, что перестаю думать.

Я возвращаюсь на дорогу без слов, оба пугала улыбаются нам, и я смотрю на них в зеркало заднего вида с сердитой физиономией. Как ни странно, парень начинает принимать позы. Он подправляет кончики волос, любуясь своим отражением в заднем стекле. Еще ничего, если бы ему было хотя бы четырнадцать, но нет, ему, должно быть, тридцать. И он болтает с нами, пока глаза скользят по ногам Соланж.

— Вы из местных?

— Нет.

— В отпуске, так, что ли?

— Да.

Соланж наконец чувствует к нему жалость, принимает эстафету и начинает болтать. Отпуск, погода, трудности путешествия автостопом. Старый, добрый, вежливый разговор ни о чем. Не хватает только бигуди, и я бы мог подумать, что нахожусь на работе.

— Вы вместе? — спрашивает меня этот придурок, будто это его дело.

— Да.

— Давно ли?

— Да.

Соланж косо смотрит на меня, но я притворяюсь, что не замечаю.

Километры сменяются, я сворачиваю на маленькое богом забытое шоссе. Вглядываясь в дорогу и ничего не говоря, я слушаю их разговор о музыке, словно они знакомы уже много лет. Тип замечает мою кассету с Клодом Франсуа, это его смешит, и я даже не знаю почему. Он начинает перечислять группы, которые никто не знает, которые якобы бьют рекорды в Лондоне. Как будто нам есть дело, что там происходит в Лондоне. Если бы у меня было на это лишнее время, я бы посоветовал им послушать Джонни, потому что это настоящая музыка, но уже слишком поздно, чтобы учить их жизни. А Соланж уже погрузилась в игру, и я знаю, что она делает это, чтобы мне досадить. Она оправдывается, даже если это приходится делать за мой счет. На отдыхе мы слушаем песни для отдыха. Клод Франсуа и все такое. Для поднятия настроения. Для дороги. Но то, что она действительно любит, — это The Doors, Дженнис Джоплин, Pink Floyd. И немного диско, но просто так, чтобы потанцевать. Девушка немного отключилась, задремала на подголовнике, но парень не отрывает глаз от Соланж. Он впитывает ее слова, смеется, пододвигается ближе, якобы чтобы лучше ее слышать, из-за ветра вокруг. Еще несколько километров, и он будет видеть только ее.

Как и остальные.

— У меня есть кассета, если хочешь. Ты за?

Так, теперь мы еще и на «ты». И да, она за, и он передает ей свою подборку популярных в Лондоне треков, а меня это так бесит, что я еле сдерживаюсь, чтобы не достать его кассету и не выкинуть в окно. Эта его штука — просто шум. Шум. Крики, искажения, треск. Если это действительно то, что слушают англичане, то мне их жаль.

Соланж гримасничает, парень ржет и попутно, конечно же, брызгает Соланж слюной в шею.

— Подожди ты, нужно слушать слова! Ты знаешь английский?

— Нет.

— Не беда. Я могу перевести.

Не только проигрыватель с трудом это выдерживает. Я резко торможу, просто так, без предупреждения, потому что я больше не выдерживаю их маленькую игру. Прямо сейчас. Посреди дороги. Отключив звук, потому что мне не хочется оглохнуть.

— Эй, ты что, с ума сошел? — говорит Соланж, чуть не потеряв свои солнцезащитные очки.

— В моторе шум.

— Я ничего не слышу.

— Говорю, там шум.

Я открываю дверь, мельком смотрю в зеркало заднего вида, чтобы убедиться, что никто не приближается. Девушка потягивается, зевая, не обращая внимания на парня, который прилип к спинке Соланж, как устрица к камню. Теперь, чтобы ее развеселить, он шутит о моем стиле вождения. Он, наверное, думает то же, что и все остальные: смеющаяся женщина — уже наполовину в твоей постели[41]. Мы знаем таких парней, как он, у нас их полная коробка. Знаем достаточно хорошо, чтобы не сомневаться, что менее чем через минуту, если я отойду шага на два, он начнет лазить руками повсюду, говорить ей, какая она красивая, пытаться поцеловать ее в шею. Предложит секс вдвоем, втроем, вчетвером, что угодно, лишь бы переспать с ней. Она оттолкнет его, он станет навязчивым, он станет агрессивным, он назовет ее шлюхой, и он закончит, как и остальные, с ножницами в горле.

Все они одинаковые в конечном итоге.

— Альбер, что ты делаешь?

Я выхожу, хлопаю дверью, поднимаю капот и пытаюсь успокоиться, опуская голову в моторное отделение. Но этот дурак подходит ко мне, потому что работал в гараже, и нам повезло, ему нравится выступать в роли спасителя. Должно быть, свечи зажигания. Или генератор. Или вон та штука снизу. Я просто позволяю ему махать руками, и тут во мне все закипает, переполняется, а он еще и с ухмылкой поглядывает на Соланж.

— Не стесняйся, ладно? Можешь представить, что меня здесь нет.

Он смотрит на меня, не понимая. И тогда я хватаю его за воротник, вытаскиваю его голову из-под капота и пинаю его назад. Без особых усилий, потому что под его курткой мотоциклиста наверняка всего-навсего шестьдесят килограммов, и то, когда промокнет насквозь.

— Что с ним такое?

— С ним то, что он не любит, когда надо мной насмехаются.

Соланж поражает меня гневным взглядом, указывая мне на девушку на заднем сиденье. Она права, я знаю, что она права, но теперь уже слишком поздно.

— Если это из-за Клода Франсуа...

Либо он специально прикидывается, либо полный идиот. Я делаю вывод, что он это сделал нарочно, и толкаю его обеими руками, в любую секунду готовый врезать. У него перехватывает дыхание. Его прическа растрепывается. Он орет, что я сумасшедший, девушка называет меня идиотом, Соланж выходит из машины, а я продолжаю пинать его.

— Альбер, черт побери!

Слишком поздно, я на нем, замахиваюсь, и он достает что-то из кармана, лезвие, которое разворачивается мгновенно, тонкое и длинное с черными отблесками. Я думаю: «Черт — нож!», отодвигаюсь, спотыкаюсь, но он уже ударил, и боль пронзает мою грудь. На долю секунды мне кажется, что все в порядке, что это всего лишь порез, но воздуха начинает не хватать, боль поднимается по спине, моя рубашка становится красной. Я вижу его глаза, ему страшнее, чем мне, он кричит «Убирайся!» этой своей дурочке, которая громко визжит. Соланж держит меня, делает, что может, говорит что-то, но я слишком тяжелый, и головокружение затягивает меня, манит к земле, заставляет небо кружиться. Я умру здесь, черт возьми. На асфальте, на гравии. Я не знаю, куда пропало море, есть только синева и кровь, которая просачивается между моими пальцами. Я надавливаю, прижимаю, но это не останавливает ничего, даже тошноту. Я бы хотел что-то сказать Соланж — извини, прошу прощения, я тебя люблю, — вместо этого я говорю «больно» и потом вдыхаю. Выдыхаю. Дыхание — это жизнь, вот что важно; если я остановлюсь, то умру, но я не могу, не могу больше, остро колет грудь. Мое зрение затуманивается. Небо становится размытым. Это плохой знак. И мне холодно.

Очень холодно.

Она припарковалась между двумя машинами скорой помощи, окно все еще открыто, ключи в замке зажигания. Запрос на эвакуацию на лобовом стекле. Изображения прошлого дня, пыль с дороги. И кровь на двери.

Она бросает сумку на заднее сиденье. Садится за руль, закрывает глаза. Ни о чем не думая. Сиденье проваливается, бархат под ее пальцами и запах бензина, это немного как дом, немного как убежище, но больница все еще там, за закрытыми веками, с ее белыми коридорами и ослепительным светом.

Палата 14, третий этаж.

Она вернется завтра.

Пальмы дефилируют мимо, и фасады, и балконы, белизна на фоне неба, люди на пляже. Зонты. Воздушные змеи. Смех людей, гудящий автобус. Она поворачивает, перестраивается в правый ряд, к парковке отеля, но нет, не сейчас, не сразу, ей нужен воздух. Она поворачивает без предупреждения, не зная почему, к побережью, к холмам, к последнему круговому движению перед дорогой.

Перевалы следуют один за другим, машины встречаются реже, и стрелка тахометра прыгает с одной цифры на другую. Вторая. Третья. Вторая. Город исчезает за поворотом, остаются только сосны, зонтичные сосны, и море, море повсюду, до горизонта, вдоль склона холма. Безоблачное небо. Все сильнее жара, запах смолы и асфальта. Кончиками пальцев она ищет музыку, не ту, которую слушают вместе, а ту, что подхватывается на ходу, ту, которую он не любит и поэтому не выбирает, ту, что появляется и исчезает в поворотах. Звуки перекрывают друг друга, голоса, смех, рекламы и фрагменты музыки, гитара, фортепиано, Мирей Матье, «Субботняя ночная лихорадка».

Слушай землю,

Всюду движение,

Что-то происходит,

И я это чувствую.

Машина просыпается, вырывается из оцепенения, разгоняется немного вопреки самой себе, а потом начинает этим наслаждаться, возвышаясь. Быстро. Вгрызаясь в повороты носом, так как она тяжелая, потому что ее спроектировали для перевозки детей, безопасно усаженных на заднем сиденье, пристегнутых в своих огромных креслах, с их мягкими игрушками и куклами и этими тряпками, которые их успокаивают. Она качается. Она скользит. Как корабль без руля.

Они медленно тащатся впереди, с прицепом, фургоном, «Фиатом», загруженным багажом. Она нажимает на газ, пересекает среднюю полосу. Вспышка фар. Пустите меня вперед, черт возьми. Третья передача. Вторая передача. Она остается слева, продолжает давить на газ, стрелки на тахометре скачут, и вдруг они все исчезают, поглощенные зеркалом заднего вида. Встречный грузовик, нужно вернуться на свою полосу, но все происходит слишком быстро, они царапают друг друга, он сигналит, дыхание перехватывает, а впереди пропасть. Рычание двигателя заглушает музыку, и дорога наконец открывается только для нее, с манящим обрывом, порождающим желание взлететь. Там, на горизонте, виднеется вилла над морем. И кружат птицы. И небо, и снова небо. Тогда она разжимает пальцы, вдыхает и закрывает глаза, секунду, две секунды, не отпуская педаль газа, до самого обрыва, с музыкой, играющей в голове. Это аттракцион, парк развлечений, чертовски крутая горка в виде бесконечной восьмерки.

Нужно тормозить, сейчас же.

Резкий поворот руля. Ручник. Шины визжат, мотор заглох, задняя часть становится передней, передняя становится задней, и все останавливается, даже музыка, в облаке дыма. Она поднимает голову. Она снова дышит. И медленно, очень медленно отпускает руль. Ее руки все еще дрожат. Но она улыбается, потому что она все еще здесь, и будет здесь завтра, во время выписки, на парковке, между двумя машинами скорой помощи.

Комната 14, третий этаж.


22

Сегодня вечером мы идем на свидание. Я надел клетчатую куртку, вытер туфли и достал галстук, как будто собираюсь снова делать предложение. Немного одеколона для особых случаев, а не после каждодневного бритья. Для мужчин — от Caron. Играем по-крупному, так сказать. Я даже купил розу, спрятал в машине, чтобы сделать ей сюрприз. Все это ради ужина в ресторане и похода в кино, но поскольку такое происходит лишь раз в год, стоит делать все на высшем уровне. Как на первом свидании. Мы это называем нашей годовщиной, даже если понятия не имеем о настоящей дате, так что можем все время ее менять и выходить в свет, когда появляется желание. Мы не такие, как все, и можем писать свою историю.

Я бы с удовольствием забронировал небольшой отель на Нормандском побережье, уютный гостевой дом с видом на море, но погода была не очень хорошей, к тому же на выходных никогда нельзя быть уверенным, как все закончится. В итоге мы поужинали «У Евгена», как и в прошлом году. И в предыдущем. Цены там немаленькие, но их соленая морская щука — пальчики оближешь, а Соланж просто без ума от их карбонары. Они дали нам лучший стол у камина, под головой оленя на стене, и для завершения я себе позволил сигару после персика «Мельба»[44]. Жизнь в дворцовом стиле. Все это с улыбкой на лице, от опьянившего нас вина. Невероятно, как оно может изменить наш взгляд на себя. Надо сказать, что Соланж нравится, когда я одеваюсь стильно. Даже если она считает, что с этим галстуком я выгляжу так, будто оделся на католическое крещение. Надо выбираться почаще, может быть, раз в месяц, чтобы она чувствовала себя соблазненной, чтобы она забыла о моих рабочих брюках и рубашках. Мне не хочется, чтобы она устала от меня. Чтобы начала считать меня скучным. Особенно учитывая, что время не оставило на ней ни следа. Скоро наступит 1980 год, а она по-прежнему не набрала ни грамма веса, несмотря на то, что всегда так много ест. И, кроме того, она всегда одета, как принцесса, даже когда идет за хлебом.

Мне и в самом деле надо купить костюм.

Ради похода в кино я был готов даже на фильм, который заставит плакать или застрелиться, с парами, которые смотрят друг на друга, как на смертельных врагов, на пустынных пляжах. Или, что еще хуже, мюзикл. Это говорит о том, насколько я ее люблю. Но мы не в Париже, здесь всего один кинозал, и на этой неделе идет «Большая прогулка»[45]. Все его уже видели не один раз по телевизору, но каждый год его крутят снова независимо от погоды, потому что уверены, что зал будет полный. Наши места оказались последними. В первом ряду. Ретроспектива итальянского кино — это, конечно, красиво, но люди хотят Луи де Фюнеса.

Кроме Соланж. Из всего зала она, вероятно, единственная, кто никогда не хотел смотреть этот фильм, и единственная, кто не смеется. Ни разу. Даже когда он передает свои башмаки Бурвилю, который носит на три размера больше. Или когда он свистит в сауне, а парень смотрит на него косо. Я ржу, хоть и знаю этот фильм наизусть, и мне некомфортно, потому что я чувствую себя глупо, смеясь один. Я вытираю свои слезы, перестаю хихикать и шепчу на ухо Соланж, которая посмотрела на часы уже в третий раз.

— Тебе скучно?

— Нормально.

На ее языке это значит «да».

— Ты хочешь уйти?

— Нет, нет.

— Я его уже видел, знаешь ли.

Она уже не слушает меня. Ее пальцы играют на подлокотнике, взгляд скользит по изображениям, и я чувствую, как она мысленно уходит куда-то в другое место. Далеко от фильма, далеко от меня, далеко от нас. Я никогда не смогу к этому привыкнуть.

— Ладно. Скажешь мне, если надоест.

Шлем Бурвиля слишком маленький, в зале раздается смех, и мне немного трудно вновь погрузиться в фильм. Я жалею. Думаю о том, что я мог бы найти что-то другое, повести ее в цирк, выбрать другой день. Я боюсь, что испортил вечер своей «Большой прогулкой». Мне кажется, что это моя вина, что мы никогда не уезжали отсюда, что она могла бы быть счастливее в Париже, что нам, возможно, стоило бы рискнуть, хотя бы чтобы пойти на этот чертов мюзикл в вечер нашей годовщины.

Я уверен, что она именно об этом думает.

В момент, когда немецкий офицер начинает кричать, она поворачивается ко мне.

— Бебер.

Странная разновидность тревоги хватает меня за горло, я не знаю почему, словно она собирается объявить мне здесь, посередине фильма, что между нами все кончено. Я считаю секунды. Три. Два. Один.

— Мне нужно найти своего отца.

Возможно, виной музыка, актеры, которые кричат, и зал, который ржет во весь голос, но мне потребовалось целых пять секунд, чтобы понять, что она только что сказала.

— Что?

— Мой отец. Я хочу узнать, кто он.

— Мы разве не знаем, кто он?

— Мы ничего не знаем. Я хочу встретить его, поговорить с ним.

Ее отец. Ее отец-фриц. Которого как ветром сдуло во время Освобождения, который сбежал, оставив беременную женщину. Этот отец. Она часто вытаскивает разные желания, прихоти, планы неожиданно, как кроликов из своей шляпы, но это перекрывает их всех.

— И… это пришло тебе в голову просто так, во время просмотра «Большой прогулки»?

Это заставляет ее улыбнуться. Что забавно, потому что сам Луи де Фюнес пытался все для этого сделать, но не справился.

— Мне надоело быть дочерью без отца.

Жарко, даже слишком жарко, и запах пива бьет в голову. Но освещение красивое, зеленое и золотое, как солнце сквозь стекло витража. Она сидит за высоким столом, немного в стороне, сумка у ее ног, взгляд устремлен на дверь. Три минуты. Через три минуты он войдет, увидит ее, подаст ей знак и пересечет зал, среди разговоров и смеха. Среди всех этих слов, которые она не понимает. Все эти лица, которым она хотела бы улыбнуться. В этой таверне, пахнущей Германией, в этих униформах, пришедших отовсюду, есть частичка ее. В светлых глазах самых молодых. Их тоже ненавидят. Их выкидывают, отталкивают. Они выросли среди руин. Возможно, впервые она чувствует себя почти как дома.

Еще минута.

Она выпрямляется, поднимает подбородок, берет сумку, кладет обратно, а затем перекрещивает пальцы на столе, потому что они слегка дрожат. Сейчас он увидит ее. По-настоящему. Не внезапно, после звонка в дверь. Он сможет смотреть на нее, понимать, находить в ней свои черты. Движения. Слова. Манеру смеяться. Он будет думать о том, что она была где-то там все эти годы, часть его. Возможно, он подумает о тех моментах, которые они не пережили. О тех, что могли бы пережить. Дом был бы еще живым, окна были бы открыты, фортепиано было бы настроено, мебель не была бы укрыта одеялами. Какими бы они были, втроем, если бы его не затянула буря, не бросила в зиму с тяжелым шлемом, с разбитым бомбами сердцем.

Кот бы не умер. Или умер бы от старости, в корзинке у камина.

В ее кармане лежит письмо. То самое, которое так и не отправили, потому что слова переплетаются, потому что она не могла назвать его месье, ни дорогим месье, ни дорогим папой. Заголовок — перечеркнутые каракули, даже сегодня, после десяти попыток, но это уже не имеет значения, ни даже цвет — синий цвет надежды, черный — серьезности, — оба стали бирюзовыми. Важны слова, все то, что она никогда не решится ему сказать. Она написала их. Чтобы он понял. Чтобы он знал, что она прощает его и что еще есть время.

Дверь открылась, зонтик закрылся, и уже он двигается вперед, в дыму от сигарет, плывущем как туман. Он надел свои праздничные туфли. Пальто из шерсти. Шляпа старого образца, с маленьким пером. Должно быть, он и пахнет хорошо, кремом после бритья и лавандой. Аромат отца.

Она встала, затем снова села. У них дома обнимаются. Здесь — она не знает. Она улыбается, заикается и говорит, что может, две фразы, выученные наизусть. «Метод Ассимиль», немецкий за шесть недель. Guten Abend Vater[46]. И она ждет, как маленькая девочка, его одобрения, улыбки, огня эмоций, как у родителей на детском спектакле, где аплодируют, даже когда поют плохо. Никто никогда не аплодировал ей. Никто никогда не приходил. Никто никогда не обнимал ее, чтобы сказать, что она хорошо играет лисичку, ведь играть роль лисы сложно, а в следующем году она будет принцессой.

Ее отец здесь этим вечером, но он не аплодирует. Он сидит, не снимая пальто, не заказывая выпить, постоянно оборачиваясь, чтобы взглянуть на дверь, через которую только что вошел. Ему неудобно на табуретке, он крутится. Он перекрещивает ноги, перекрещивает руки. И затем он говорит на ржавом французском. Он не уверен. Не уверен, кто она, чего она хочет. В причинах, побуждающих ее. Тогда она подает ему свое письмо, оно расскажет все гораздо лучше, даже на французском, даже если потребуется время для его прочтения. Письмо не врет. Он это знает, он такой же, как она, потому что тоже достает конверт из своего кармана. И ничего не говоря, кончиком пальца толкает его к ней. Это заставляет ее улыбнуться, собаки не рождаются котятами, во Франции так говорят, чтобы не показывать, что они эмоционально взволнованы. Но он не понимает. Он не улыбается. И в его конверте нет письма. Там деньги. Купюры, три пачки, немецкие марки, все синие, все новые, как из игры в монополию.

Больше он не может ничего сделать.

Ее сердце сжимается, она отталкивает, она объясняет, она клянется, что не хочет ничего, но он ее больше не слушает. Это небольшая сумма для небольших доходов. Жизнь тяжела, налоги тяжелы, и с тех пор как закончилась война, он уже не тот, ограниченное время, работа на полставки, военная пенсия. Ей нужно понять. И семья. Его семья. Он не может так поступить. Не так, не сейчас. Они бы не поняли. Может быть, позже. Когда время пройдет. Он напишет ей. Он клянется, что напишет. Но пока что ей нужно уйти, ей нужно покинуть этот город, больше к нему не приближаться, больше не звонить в его дверь. Пожалуйста.

Он встает, надевает свою шляпу, извиняется. Он хотел бы остаться дольше, послушать ее историю, поговорить немного о матери, но время бежит, уже поздно, здесь ужинают рано. Не так, как во Франции. И потом, все сказано. Но ему было приятно увидеться. Счастливой дороги. Счастливого пути домой. Приятного пребывания. Увидимся. Непременно, возможно, когда придет время. Он отворачивается, расталкивает людей на своем пути и вдруг передумывает, что-то удерживает его, что-то возвращает назад, но нет, он просто забыл зонтик, и это заставляет его улыбнуться. Вот что его заставляет улыбнуться.

Она осталась неподвижной, не моргая, глядя в пустоту.

Он оставил свой конверт. Оба. И письмо тоже. Он взял его, конечно, возможно, из жалости, но в момент, когда он хотел положить его в карман, его движение прервалось, пока он подбирал слова. Французский, забытый где-то в дебрях его прошлого, как поломанная пластинка. Конверт остался в его руке, но завершив свою речь, он положил его обратно на стол, машинально, как кладут салфетку. Она смотрит на него, поднимает. Она мнет его. Затем хватает сумку и, не оборачиваясь, не протягивая руку к купюрам, идет к двери, которую ее отец вновь закрыл передней.


24

Эта комната, как сам город, уродлива и уныла. Желтые обои, вид на трамвай. Ночь была такой долгой, что мне кажется, будто я провел годы, постоянно переворачиваясь на этом проваливающемся матрасе. Мне было жарко, мне было холодно, мне хотелось пить, я видел, как идут часы, и каждый раз, когда мои веки закрывались, я поворачивался к Соланж, чтобы увидеть, не засыпает ли она, но она продолжала лежать как мертвец, глядя на потолок. Я не хотел спать без нее. Так что я брал ее за руку, говорил с ней, пока она не слушала, и сосредоточивал внимание на деталях, пятнах, трещинах, узорах ковра. На уродливой деревянной спинке кровати. На фарах машин, которые рисовали на стенах формы.

Я спал где-то час.

Сегодня утром снова идет дождь, и шторы серые от пыли. Сигнальные гудки на улице. Движение. Звук трамвая, мотоциклы, все уже мчатся по делам, в семь утра, а у меня головная боль.

— Как ты?

Очевидно, не лучше, чем вчера. Она сидит на кровати, снова глядя в пустоту. Как будто эта комната влияет на нее, старая мебель, увядший букет цветов, Библия на ночном столике. Любой было бы грустно здесь, особенно после того, как ее отверг отец. Проклятый урод. Я не знаю, что он ей сказал, не знаю, что он ей сделал, но кажется, будто она вернулась с войны. Я глажу ей спину, массирую шею. Обычно она выпрямляется, изгибается, как кошка, а сегодня утром она сидит прямо и жестко, как дочь немца.

— Давай пойдем вкусно позавтракаем. Скорее всего, будут сосиски.

Это, кажется, не помогает вытащить ее из забытья, поэтому я встаю, иду в туалет и думаю, что это временно, что все всегда временно. Ей станет лучше, когда мы вернемся. Войдем в наш дом, к теплым лампам, которые зимой дают прекрасный яркий свет, не то что эти 40-ваттные лампочки, создающие ощущение, будто ты в гробу. Мы все сотрем из памяти, снова станем негодяями, сядем перед телевизором и забудем о существовании этого идиота. Семья — это для других. Она начнет снова улыбаться, мы купим «Альфу», а он умрет в одиночестве со своей шляпой с пером, не имея возможности быть ее отцом.

В буфете я взял яйца, бекон, белую фасоль. Поскольку на тарелке осталось место, я набросал выпечку, которая немного пропиталась остальным содержимым тарелки, а затем сделал то же самое для Соланж, в надежде, что это поднимет ей настроение. Даже если помещение уродливое, на улице еще ночь, и мы могли бы обойтись без немецкого телевизора. Поезд уходит через час, у нас есть немало времени.

Вот только Соланж тут больше нет.

Чашки пусты, салфетки все еще сложены, а со спинки стула исчезла ее овечья куртка. Остался только ключ от комнаты, что означает, что ее там нет. Я немного глупо смотрю на свои две тарелки, затем оглядываюсь вокруг, спрашиваю у девушки, которая только что вошла с кружкой кофе. Пожалуйста, bitte, моя жена. Она говорит мне что-то, указывая на окно и огни на улице.

Черт. Я кладу тарелки, беру свою куртку и выбегаю наружу, говоря ей, что мы вернемся, что я оставляю ей наши сумки. Она кивает, я бегу в коридор и, не понимая, что мне говорит администратор, бросаюсь на улицу. Налево. Направо. Зонты. Машины. Старик с собакой. Я говорю «черт, черт, черт», перехожу дорогу, трамвай меня чуть ли не сбивает, кто-то что-то кричит. И я вижу ее удаляющуюся спину, голова запрятана в плечи.

— Соланж!

Она оборачивается, лицо мокрое от дождя, с этим пустым взглядом, туманом, который до сих пор не покинул ее.

— Куда ты идешь, черт возьми?

— Я ненадолго.

Я сдерживаюсь, чтобы не закричать на нее, не сказать ей, что, черт побери, хотя бы предупредить меня было бы неплохо, вместо того чтобы оставлять наедине с яичницей.

— Ты возвращаешься к нему?

— Да.

— Зачем?

Ее глаза пронзают меня насквозь.

— Подожди меня на вокзале.

Она снова начала идти, а я следую за ней как дурак, вытирая капли дождя, стекающие с моего лба.

— Брось. Тебе на него плевать, у тебя никогда не было отца, тебе он не нужен.

Она продолжает свой путь, словно я уже ушел доедать яичницу в отель. Ее каблуки стучат по тротуару, воротник куртки мокнет под дождем. И конечно, она направляется в район своего отца, по тем узким улочкам, которые мы проходили вчера, с их бежевыми кирпичами и красивыми автомобилями.

— Что случилось вчера вечером?

Мне надоело это чертово молчание.

— Скажи мне. Если он с тобой что-то сделал, клянусь, я сам пойду врежу ему по морде. Но если это просто, чтобы...

Она резко останавливается, так хладнокровно, что у меня сжимается сердце.

— Подожди меня на вокзале, Альбер.

Уже видно фасад, садового гнома, БMВ серии 3 с синим салоном, и у меня возникает желание схватить ее за руку, чтобы не позволить идти дальше.

— Иди сюда, черт побери. Мы идем домой.

Я знаю, почему она здесь, я знаю этот взгляд.

— Соланж. Пожалуйста.

Она собирается звонить, я беру ее за руку, умоляю, даже если она не слышит, потому что нам все равно на этого урода, он никто, всего лишь имя, имя в списке, это вполне могло быть ошибкой.

— Он того не стоит.

И даже если бы стоил.

— Это твой отец. Я не знаю, что он сделал, но это твой отец.

Два звонка в дверь. Долгие. Настойчивые.

— Соланж.

Зажигается свет за занавесками. Еще есть время отступить, уйти, закончить наш завтрак, как все, купить сувенир, открытку, журнал для путешествия и сесть на поезд без проблем, уставшими, но спокойными, давая себя укачивать каплями дождя на стекле. Нам плевать на этого типа. Нам плевать. Неважно, что случилось вчера. Неважно, что он сделал ей, ее матери, участникам Сопротивления, евреям, людям, которые не могут себе позволить BMW. Он ничто, он никто, бедняк, который переспал с девушкой, когда ему было двадцать.

Голос мямлит, ключ в замке.

Я больше ничего не говорю, потому что слишком поздно, да это и не мой отец. Но меня чуть-чуть передернуло, как в первые разы, как у новичка, как будто коробка от сигар не переполнена прядями. Я что-то говорю Соланж, но она не слушает, смотрит на дверь с каким-то очарованием, со сжатыми в карманах кулаками. Если бы я знал, то выбросил бы этот список. Наверное. Надеюсь. Я уже не уверен. Возможно, это сильнее нас. Возможно, это наша природа. Мы как бабочки, чертовы черные бабочки, слетающиеся на свет в желании сгореть.

Он приоткрывает дверь. Уничтожает нас взглядом.

— Я просил вас сюда не возвращаться.

Соланж вытаскивает что-то из кармана, комок мятой бумаги. Я узнаю марки и бирюзовые чернила, и все надежды, которые она в него вложила.

— Ты забыл это.

Ее рука остается протянутой, открытой, мне становится ее жаль, и я говорю ему, что ничего не стоит просто взять письмо, но никто не обращает на меня вни­мания.

— Оставьте меня в покое, или я вызову полицию!

Он пытается закрыть дверь, Соланж блокирует ее кончиком ботинка, тогда он толкает ее сильней, выплевывая фразу на немецком, потому что она для него никто, и уж точно не его дочь. Я злюсь — конечно же — и начинаю его оскорблять, одновременно сильно ударяя по двери. Он кричит, угрожает, в пижаме и тапках, и внезапно раздается женский голос. Was passiert? Где-то рядом, в другой комнате. Блин. Он не один. Я пытаюсь думать, но все происходит слишком быстро, слишком поздно бежать, он вызовет полицию. Он не один, черт возьми, он не один.

Он бросается к тумбочке, белая кружевная салфетка, зеленый абажур, я думаю, что он ищет оружие, но нет, это телефон, который он быстро хватает, и тогда я бью по мебели ногой. Ящик опустошается, ручки катятся по полу. Он бьет наугад, ногти царапают мне шею, но он легковес, и его тапки застревают в ковре. Я пинаю его, вырываю трубку из рук. Он кричит, зовет и вдруг бледнеет при виде ножниц. Как и все. Это момент, когда они понимают, что на этом все, это конец для них. Момент, когда они перестают бороться, кричат, закрывая глаза, будто это заставит нас исчезнуть. Я не знаю, кто сюда принес эти чертовы ножницы, зачем мы до сих пор носим их с собой повсюду, если со всем покончили, с охотой на выходных, с Бонни и Клайд.

Я даже не знаю, кто из них Клайд.

Первый удар попадает слишком низко, он издает пронзительный крик, я пытаюсь удержать его на полу. Лезвия погружаются, дважды, трижды, в подбородок, в горло, надо бы ему перестать так дергаться.

— Ганс?

Она моложе его, волосы темнее, и она не верит своим глазам, два незнакомца в их гостиной и ее муж истекает кровью на ковре. Она издает пронзительный крик, как в фильмах, такой, от которого дрожат перепонки, и убегает по коридору. Мое сердце начинает биться быстрее, я поднимаюсь. И бегу. Как проклятый. Потому что там должен быть еще один телефон, потому что она может открыть окно, закричать «убийца» или достать ружье для охоты и застрелить нас обоих. Она ничего плохого не сделала, я хорошо знаю, что она ни в чем не виновата. Я ничего не могу поделать. Никто уже не может. Я что-то хватаю на ходу, бронзовую скульптуру, своего рода вытянутого кота. Я догоняю ее, когда она собирается открыть дверь. И бью, стиснув зубы, не размышляя, почти закрывая глаза. Сильный удар по голове. Еще один. Третий. Кровь бьет струей, я кричу громче нее, даже, кажется, плачу, но это не мешает мне бить, еще раз и еще. И еще.

Я стою на коленях, на моих руках кровь.

И вдруг в тишине, между двумя сердцебиениями, слышится тоненький голосок.

Mutti[47].

Я думаю — «нет!», я говорю — «нет!», я молю — нет!», но она продолжает звать, там, прямо там, за дверью, которую мать собиралась открыть. Все смешивается в моей голове, я не знаю, что делать, вернуться назад, это то, что нужно — вернуться назад. К тому проклятому пляжу, где все началось. Стереть все, начать сначала. За этой дверью есть ребенок, опять ребенок, как тот другой, с разными глазами, которого мы оторвали от его жизни, чтобы сделать сиротой. И она зовет. Мама. Она здесь, мама, у моих ног, и я больше не знаю, что делать. Что сказать. Что думать, черт.

Я тяну ее за ноги, тащу по коридору. Остается след, длинный красный след, его не спрятать, не стереть, так он еще и всюду на стенах. Я вытираю руки, как могу, о ее брюки, о свои брюки и смотрю на себя в небольшое медное зеркало, висящие на стене. Я выгляжу как тот, кто я есть. Бледный, как мертвец, волосы взъерошены, кровь на щеках. И этот взгляд, я даже не узнаю себя.

Я достаю расческу, причесываюсь. Я вытираю лицо рукавом. Мне даже хочется принять душ, но маленький голос все еще зовет и разрывает мне сердце. Тогда я протягиваю руку, ручка скрипит, дверь открывается, и я вижу ее, маленькое существо в пижаме с медвежонком, с темными кудрями, большими черными глазами, она смотрит на меня, не понимая. Она стоит совершенно прямо, обнимает плюшевую игрушку. Я машу ей рукой, это на любом языке понятно, и потом, я не знаю, что мне говорить ребенку. На стене висят рисунки, много рисунков, раскрашенных в разные цвета, с ее именем, но мне не хочется знать ее имя, я хочу просто, чтобы она исчезла, чтобы ее никогда не существовало. Слезы текут по моим щекам, и она начинает плакать, поэтому я становлюсь на колени, говорю ей нет, не плачь, и пытаюсь улыбнуться.

Я оставил за собой следы, следы от красной подошвы.

Последний мах рукой, и я, не смея смотреть в глаза, оставляю ее стоять на розовой постели и прижимать к себе кролика. Медленно, очень медленно я закрываю за собой дверь, молюсь, чтобы она ее не открыла, чтобы она никогда ее не открыла. Кто-то придет за ней. Кто-то. Семья, спасатели. Соседи. Мне трудно дышать, на кончиках моих пальцев танцуют иглы, но я овладеваю собой, конечно, я овладеваю, потому что, черт возьми, не мне ведь падать в обморок.

Соланж стоит неподвижно в конце коридора, держит ножницы в руках, кровь капает на ковер. Она кажется отрешенной, более отрешенной, чем когда-либо, и я иду к ней, потому что ей тоже не следует открывать эту дверь.

— Пойдем. Все кончено.

Я медленно беру ножницы у нее из рук и говорю ей тихим голосом, даже не зная, что, лишь бы мой голос звучал, вглубь, в ее мир, чтобы он тек в нее, как кровь в ее венах. Именно это возвращает ее, именно это оживляет. Я ее скала. Я ее якорь.

— Пойдем.

Она все еще смотрит на дверь, возможно, инстинктивно, словно она чувствует ее, сквозь стены, сестру, которую она никогда не узнает.

— Пойдем.

Я чувствую, как ее взгляд оживает, она снова дышит. Ее веки снова затрепетали, слишком быстро, в ее глазах, полных любви, ярости, грусти, этого чертового отчаяния, которое я так и не смог унять. Теперь все происходит очень быстро, потому что это не первый раз. Промыться в раковине на кухне. Снять покрытую кровью одежду, свернуть ее и выбросить в первый попавшийся мусорный бак. Найти что-то в шкафах, старые полосатые брюки. Ничего не оставлять, ничего не брать. Даже прядку волос, потому что, черт побери, это ее отец.

Не открывать эту дверь.

Она идет через гостиную, наклонив голову, не глядя на него, на то, что от него осталось, дверь захлопывается, и мы на улице, под дождем, перед БMВ серии 3, на которой мне никогда не удастся поездить. Никого. Здесь никого нет. Ни полицейских, ни прохожих, ни взглядов, исполненных тревоги. Только машины, огни, немецкое утро, как и любое другое.

Перед вокзалом группа идиотов, переодетых в воронов, кричат на нас и поднимают бутылки пива. Мокрая пара туристов, ищущих путь к платформе 4, заставляет их смеяться. Я достаю ножницы из кармана и, не теряя ни секунды, потому что боюсь пожалеть, бросаю их в мусорный бак. В неизвестный мусорный бак, полный банок, окурков, порванных билетов на поезд. Мне едва ли удастся признаться себе, но мне странно оставлять их здесь, далеко от нашего дома. Эти ножницы столько всего сделали, столько видели, из них, возможно, если сильно нажать, начнет течь кровь. Они никогда не ломались. Никогда не ржавели. Они остались такими же, как в первый день, когда прибыли с другого конца света по почте, когда мы их достали из упаковки и пообещали себе, что откроем салон. Мы открыли свой салон. И использовали эти ножницы. Сегодня я думаю, что нам, возможно, лучше было бы оставить их у мадам Кремье.

Соланж тоже смотрит на мусорный бак, как будто мы хороним кого-то.

И я улыбаюсь ей, потому что начинается новая жизнь.

Ожидание. Дождь. Боль в спине. Стрелки часов неподвижно стоят на циферблате, время течет как бетон. И этот кукольный городок, без воздуха, без света, где на каждом лице написано имя. Она знает всех, до запаха их черепов, и их глаза следуют за ней, потому что здесь хотят знать. Все знать. Что она делает одна, парикмахерша, в то время как люди ужинают, с коричневой сумкой и шерстяной шапкой, которой никого не обманешь. Зачем она ждет автобус, под моросящим дождем, среди зонтиков, когда у нее есть машина и мужчина, чтобы вести ее. Ей машут рукой. Улыбаются. И она заставляет себя, в последний раз, последние слова, мадам Сольбер, все хорошо, а у вас? Она полюбила их, этих людей, этот город, они были ее пещерой, убежищем, приютом. Они укачивали ее, они видели, как она росла. Они укрыли ее от самой себя. Но сегодня дождь слишком сильный. Они двигаются медленно, медленнее, чем когда-либо, и эта очередь, которая не продвигается, поэтому она поворачивается, ей показалось, что увидела его, но нет, это не он, просто силуэт. Она толкается локтями, уклоняется от взглядов, извиняется, и, да, она хочет место, зачем стоять в очереди, если не хочешь место. Далеко от двери, далеко от водителя. Далеко от этого города, который она покидает с сожалением, хоть и ненавидит его.

Десять лет.

Она садится на заднее сиденье, за дверью аварийного выхода, предпоследний ряд, место 44. Она кладет сумку на колени, выпрямляет спинку, проводит рукой по запотевшему окну. Но улица остается размытой, мокрой, влажной, и огоньки сверкают. Она дышит и ждет. Минутная стрелка медленно движется вперед и шепчет, что еще есть время спуститься. Но автобус наконец трогается, багажный люк закрывается. Включаются стояночные огни. И ее сердце сжимается.

Она чувствует вес часов на запястье, ее первый настоящий подарок, марка «Лип», белый циферблат, кожаный ремешок, золотой замок, в нелепой упаковке, с кривым узлом. Ей не хватило духу оставить их, как оставила все остальное, но она чувствует их тяжесть, поэтому расстегивает ремешок. И кладет их на свободное место, по другую сторону прохода, чтобы предложить им новую жизнь. Отсюда она не унесет ничего, кроме образов, набора для макияжа и ребенка, которого носит в животе.

Огни города отдаляются, говорящий в нос голос шипит в микрофон. Две женщины тихо смеются. И дорога. Ночная дорога, мягкая и знакомая, платаны, которые проносятся в лучах фар. Она снимает шапку, потряхивает головой, рассыпая свои короткие волосы. В черной светящейся дымке габаритных огней ее лицо почти как у незнакомки. Но рыжие волосы ее выдают, они продолжают ее преследовать. Она покрасит их в коричневый, черный, медный, все равно, лишь бы быть другой.

За окном уже ничего не видно, и все же она смотрит. Дождь струится. Ее отражение в стекле. Ей нравится ночью на дорогах, дороги без пейзажа, в отличие от него, который любит знать, куда едет, который читает указатели и останавливается, чтобы расшифровать карту. Ночь — это длинная белая полоса, она разворачивается как лента, успокаивает, обволакивает. Ее веки тяжелеют под рев двигателя, вибрации сиденья, дыхание дороги. Запах пластика. Холодные окурки. Ощущение, что она далеко, очень далеко, как ребенок, который убегает из дома. Воспоминания смешиваются, другие ночи, другие дороги. Она почти ощущает, как он, сидя рядом, говорит теплым голосом, что все будет хорошо.

Но это другой голос. Другой запах. Парфюм, вызывающий отвращение, незнакомое локтем давление на ее сиденье. Здравствуйте. Она отводит взгляд, но он настойчив, наклоняется и дышит на нее, как и все остальные. Он хочет сесть. Потому что место свободно. Потому что он тоже свободен. Потому что ехать на автобусе долго.

Можно?

Она поднимает глаза на него, на его улыбку, его запах, его самодовольство. Ей хотелось бы сказать ему — нет, просто нет, но ничего не приходит, только усиливающаяся ярость, которую он видит в ее глазах. Она выпрямляется, он отходит, он вынужден вытерпеть слова, которые она выкрикивает на него, как удары ножницами. Он удивляется, он извиняется, затем он смеется, чтобы придать себе важности. Потому что она сумасшедшая. Потому что он не знает, что другие умерли за меньшее. Многие другие. Неизвестные, мальчики с пляжа, соблазнители на заправке. Грубые, настойчивые, пристающие. Пряди в коробке для сигар. Все эти ничтожества, которые думали, что могут прислониться к ее сиденью. У них всех одинаковый запах пота, масел, табака и алкоголя. Одинаковый запах насилия. Она охотилась на них. Преследовала. Уничтожала. Она ни разу не опустила глаза. Ее рука ни разу не дрогнула. Они падали, как кегли, задыхаясь в собственной крови, с их плечами и крепкими руками, и органом, которым они так гордились, который стал всего лишь слизняком. Они умирали, не понимая, потому что никто не боится женщины. Они смотрели на него, на него. Никогда на нее. Как будто это был он, державший ножницы. До последнего вздоха они сомневались, но она смотрела им в душу. Удар за ударом. Ни разу не отводя глаз.

Сегодня вечером она другая. Путешественница с короткими волосами, без имени, без ножниц и без багажа. Он вернулся на свое место, все еще продолжая хихикать. И она улыбается от мысли, что могла бы подняться, подойти к его месту, схватить его за волосы и перерезать горло, дважды, трижды, почувствовать вкус крови на своих губах. Не было бы никого, чтобы удержать ее, никаких тревожных голосов, никаких рук на ее плече. Нет ангела-хранителя, чтобы говорить ей тихо, стирать ее следы, пытаться защитить от тех, кого она выбрала. Она была бы свободна бить, пока его черты лица не исчезнут, пока у него совсем не останется лица. Но она не сделает этого, потому что она другая.

И ради ребенка, которого она носит.

Она нужна ему. Он хочет жить. Он хочет увидеть мир. И это будет мальчик. Конечно, это будет мальчик. Девочки не предназначены для такой жизни. Они ждут, они подчиняются, они выживают. Они становятся тенями, чтобы их забыли. Это будет мальчик. И он будет не таким, как остальные.


Примечания

1. FFI (Forces Françaises de l’Intérieur): официальное название голлистской ветви французского Сопротивления в 1943–1944 годах.

Вернуться.

2. zazous («зазу»): молодежная джазовая субкультура 1940-х годов (чем-то напоминающая советских стиляг), чьи представители часто воспринимались обществом как чудаки.

Вернуться.

3. Citroën Traction Avant: один из первых в мире серийных переднеприводных автомобилей с несущим кузовом. Выпускался французским автопроизводителем Citroën с 1934 по 1957 год.

Вернуться.

4. Vespa: итальянский мотороллер.

Вернуться.

5. Jaguar E-type: спортивный автомобиль фирмы «Ягуар», выпускавшийся с 1961 по 1974 год.

Вернуться.

6. V12: 12-цилиндровый двигатель внутреннего сгорания.

Вернуться.

7. «Дом, сладкий чертов дом!»

Вернуться.

8. Moët & Chandon: французское шампанское.

Вернуться.

9. «На здоровье!»

Вернуться.

10. «Я, мне, мое».

Вернуться.

11. «Давай, малыш, зажги мой огонь».

Вернуться.

12. «Да, детка. Продолжай

Вернуться.

13. «Расслабься, детка».

Вернуться.

14. «Ох, мужик».

Вернуться.

15. Lui: французский журнал для взрослых, выпускающийся с 1963 года.

Вернуться.

16. «Попробуй, зажги ночь».

Вернуться.

17. Пастис: анисовая настойка.

Вернуться.

18. Vache-qui-rit: французский плавленый сыр.

Вернуться.

19. Simca: среднеразмерный автомобиль, выпускавшийся французским производителем Simca с 1975 по 1980 год.

Вернуться.

20. Gitanes: французские сигареты.

Вернуться.

21. Старейший район в Париже.

Вернуться.

22. «Перно Рикар» (Pernod Ricard): французское вино

Вернуться.

23. Отсылка к песне The Beatles «Lucy in the Sky with diamonds».

Вернуться.

24. Французская Страна Басков, или Северная Страна Басков, расположена в юго-западной части французского департамента Атлантические Пиренеи и представляет собой северо-восточную часть Древней Страны Басков.

Вернуться.

25. Титул правителей индийских провинций.

Вернуться.

26. Renault 12: небольшой семейный седан от компании «Рено», выпущенный в 1969 году.

Вернуться.

27. Alfa Romeo Automobiles: итальянский производитель автомобилей премиум-класса, основан в 1910 году в Милане.

Вернуться.

28. Carrefour: французский гипермаркет.

Вернуться.

29. Жандармерия (Gendarmerie): французская военная полиция, подчиняющаяся Министерству внутренних дел и Министерству обороны.

Вернуться.

30. Étretat: город во Франции.

Вернуться.

31. Caprice Des Dieux: мягкий французский сыр с плесенью.

Вернуться.

32. Chez Eugène: ресторан на Монмартре.

Вернуться.

33. Футбольный клуб «Сент-Этьен».

Вернуться.

34. Город в Бельгии, центр провинции Западная Фландрия.

Вернуться.

35. Le Guide Vert: туристический путеводитель.

Вернуться.

36. Instamatic: недорогой малоформатный фотоаппарат, выпущенный фирмой Kodak в 1963 году.

Вернуться.

37. «Вы говорите по-немецки?»

Вернуться.

38. «По-английски? »

Вернуться.

39. «Не могли бы вы сделать фото? Пожалуйста!»

Вернуться.

40. «Вот здесь. Прекрасный вид».

Вернуться.

41. Femme qui rit, à moitié dans ton lit — французское выражение.

Вернуться.

42. Leonidas («Леонидас»): бельгийская шоколадная компания, производящая шоколад и другие кондитерские изделия, основана в 1913 году.

Вернуться.

43. Serge Gainsbourg: французский поэт, композитор, автор и исполнитель песен, кинорежиссер, актер и сценарист.

Вернуться.

44. Десерт из очищенных половинок персика, малинового соуса и ванильного мороженого.

Вернуться.

45. La Grande Vadrouille — французский фильм 1966 года с Луи де Фюнесом в главной роли.

Вернуться.

46. «Добрый вечер, отец».

Вернуться.

47. «Мама» по-немецки.

Вернуться.

48. Gruyère: традиционный швейцарский сыр.

Вернуться.

Ты убьешь ребенка. Убийца. Ты убьешь ребенка.

Она вышла из машины, не глядя на них, не видя их, не слыша их, почти закрыв глаза. И теперь она идет, преследуемая толпой, лающей ей в лицо. Ты убьешь ребенка. Своего ребенка. Хладнокровно. По записи, в 9:15, как к парикмахеру. Потому что теперь это законно. Потому что тебе дали право убивать.

Безответственная. Развратница. Убийца.

Ей перекрывают дорогу. Перед ее глазами машут плакатом. И этой ужасной куклой, раскрашенной красной краской, с ножом, воткнутым в череп. Теперь легко, да? Ты можешь трахать кого хочешь, когда хочешь. Когда ты выйдешь отсюда, твой ребенок будет мертв. И ты можешь начать сначала.

С опущенными глазами, тошнотой, она мягко отталкивает их, чтобы пройти мимо. Просто пройти. Это все, чего она хочет. Достичь здания, прямо там, за ними, закрыть за собой дверь, позволить им орать на улице. Но они окружают ее, как рой насекомых. Они кишат, жужжат, проникают в ее голову. Твой ребенок, ты пришла, чтобы убить своего ребенка. Кто-то цепляет ее сумку, она хватается за нее и ищет его, потому что он ее утешение, он ее защита. Но он исчез. В худший момент, чтобы припарковать свою чертову машину, чтобы ее не поцарапали, чтобы ее не повредили.

И тогда она поднимает глаза.

Они стоят у подножья лестницы, стена упреков, стена гнева, в своих старомодных нарядах, в клетчатых пиджаках, юбках ниже колена, с плакатами, вырезанными из картонной коробки. С их челками набок. Перманентной краской. Мокасинами, оправами для очков. С их крестами на цепочках, святыми изображениями на водолазках, покрытых катышками. Минуту назад их были сотни, их были тысячи. И вдруг их десять, может быть, двенадцать, под этим поблекшим плакатом с выцветающей красной маркерной ручкой. Это был парковочный крестовый поход, святая война в десяти минутах от дома, дешевый билет в рай.

Она могла бы обойти. Уступить, извиниться. Попросить прощения, объяснить, сказать, что она не может, что это невозможно, что по такой жизни, как у нее, можно идти только вдвоем. Она могла бы заплакать. Умолять о прощении, Господи, я недостойна, обещаю, что это последний раз. Она могла бы кричать, что ее тело принадлежит ей, что мир меняется, что мы свободны в своем выборе, что другие боролись за то, что она собирается сделать сегодня.

Но она им ничего не должна.

Они продолжают стоять перед ней, и она толкает их, грубо, как никогда никого не толкала. Баннер колеблется, кто-то возражает, старуха в бежевом костюме что-то говорит про молодежь, другие возмущаются. Чье-то ожерелье рвется, бусины катятся по лестнице, ей кричат, что она сумасшедшая. Ей все равно, она пройдет здесь, напролом, никого не обходя. Она хотела бы высказать им в лицо, что они ничего не знают, что они ничего не понимают, что они ничего не поймут, пока не увидят, как из их живота выпадают бесформенные куски, которые выбрасывают в ведро. Но из нее вырывается только крик. Крик ярости, бессилия, боли, цунами на фоне тишины. Она больше не может выдержать молчание. Больше не может идти по жизни, не издавая звука, шепота, как модель на подиуме, фотография в журнале. Кровь приливает к голове, горло горит, глаза полны слез, она вскрикивает еще раз, и они отступают, словно она со своим худощавым телосложением имеет силу смести их всех.

Они уступают дорогу, чтобы она могла пройти. Это коридор почета, позора, тишины, приводящий к двери, до которой она думала, что никогда не доберется. Когда она выйдет, ее ребенок будет мертв. Но они уйдут. Они вернутся домой, в свои узкие домики, стоящие так близко, что слышно, как шепчут соседи. Они будут стоять за окнами с кружевными занавесями, чтобы высматривать изогнутые формы греха в животах девушек.

Они вернутся, но ей все равно.

Потому что для нее это последний раз.

Оглавление

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

Примечания


3

Мне нравится дорога до школы. Мне бы она нравилась еще больше, будь у меня велосипед, но нечего мечтать, он дорогой. Это для богатых. Для тех, у кого есть семья, карманные деньги и кто меняет ботинки, как только подошва начинает протекать. А я шлепаю в своих огромных ботинках, но мне все равно, я прыгаю по лужам, словно исследователь в джунглях. Я даже специально иду через них. Если бы я был в Африке или где-то еще, искал бы золото или охотился на тигра, то и не думал бы о своих носках. Надо быть дураком, чтобы думать о носках. У меня была бы винтовка вместо палки, колониальный шлем вместо кепки и медный компас с крышкой, чтобы не заблудиться. А пока что у меня нет велосипеда и каждое утро приходится долго идти. Но мне нравится. Тут есть белки. Иногда даже косули, если знаешь, куда смотреть. И клерк, запрягающий плуг у фермы; каждый раз машу ему рукой, и он отвечает. Можно сказать, что мы уже друзья. Пусть ни разу и не разговаривали. Я считаю, что ему везет. Он свободен. Никто не спрашивает его, сколько будет девять умножить на восемь. Работает себе в поле в одиночестве со своим мулом, под солнцем, под дождем, под ветром, останавливается перекусить спокойно у дерева, в ароматах влажной земли. Я никогда на самом деле не понимал, зачем нас отправляют в школу. Может быть, чтобы досадить.

Ночью, судя по всему, шел дождь, грязь сегодня утром повсюду. Все ботинки в брызгах, голени испачканы, и учитель, наверное, снова скажет, что я выгляжу как цыган. Словно это моя вина. Хотел бы я видеть его на моем месте, с отполированными туфлями и брюками с отворотами. И я начинаю бранить его всеми возможными словами, как и каждый раз, когда о нем думаю, но вдруг кто-то начинает кричать. Голос девушки. Голоса парней. И оскорбления.

«Полукровка!»

«Фашистская дочь!»

Это происходит там, внизу, под маленьким мостом над ручьем, где я обычно останавливаюсь, чтобы смотреть на тонконогих пауков, скользящих по воде. Там трое, ребята из школы, в передниках, с портфелями на спине. Большой неуклюжий парень, имя которого я всегда забываю, и два дурака, которые всегда с ним тусуются: Фурье, кажется, и Барош. Это банда старшеклассников, тех, кто устанавливает правила во дворе, потому что считает себя сильнее всех. Я не могу разобрать, на кого орут, но они подбирают с пола камни.

— Шлюха! Вали к своему отцу в Германию!

И вдруг я понимаю. Под мостом лежит девушка, которую они толкнули в грязь, она свернулась калачиком, пытаясь спрятаться от летящих камней, и эта девушка — Соланж.

Я бегу.

Первый, кто меня видит, это Фурье. А может быть, его имя не Фурье, но это не мешает мне влепить ему пощечину. Настоящую пощечину, красивую, которая прилетела ему прямо по уху. Я прилагаю всю силу, да так, что его кепка летит, и он за ней. Он вращается, как бубен, а я продолжаю без размышлений, потому что никогда не умел думать в такие моменты.

Другие смотрят на меня широко раскрытыми глазами, пока не осознавая, что происходит, а затем бросаются на меня, орут, как суслики.

— Чего он хочет, этот внебрачный?

Один из них меня хватает, даже не знаю кто, но он сразу получает локтем в живот и сгибается пополам. Я пользуюсь этим, чтобы еще навалять ему, и он не поднимается, а затем ищу второго, смотрю впереди, потом позади себя, сжимая кулаки, как боксер, но его нет, этот трус уже бежит, видно только, как портфель подпрыгивает за спиной. Я сильно бью ногой в грязь, чтобы обрызгать парня передо мной. Теперь он выглядит как цыган. Уже не такой смелый на четвереньках, с трудом глотает воздух, волосы во все стороны. Он чихает. Корчит гримасу. Очень хочется подобрать их же камни и бросить им в лицо, но я понимаю, что у меня и так будет много неприятностей, так что решаю их отпустить. Но ору на них всеми оскорблениями, что знаю, а они опускают головы и не отвечают, потому что не хотят, чтобы я побежал за ними и еще надавал по шее.

Соланж уже поднялась, протирает свой портфель, и я надеюсь, что она все видела.

Теперь, когда все закончилось, у меня немного бьется сердце.

— Все хорошо?

Она смотрит на меня.

— Что они хотели, эти идиоты?

Она опять смотрит на меня.

— Не обращай на них внимания.

Я чувствую себя глупо, потому что она мне не отвечает, и вообще было глупо это говорить. Они только что бросали в нее камни, а я советую ей не обращать на них внимания. Если бы можно было вернуть время назад, я бы сказал что-то другое. Что-то, что, возможно, заставило бы ее смеяться. Или хотя бы улыбнуться. Но я не знаю что, поэтому протягиваю ей свой носовой платок.

— Держи. Для твоего портфеля.

Она колеблется. Я думаю, она спрашивает себя, почему я это сделал. Или, возможно, она подозревает всех, как и я. Это было бы нормально. Ее тоже обзывают внебрачной. И я начинаю понимать, почему она никогда не разговаривает.

Мне трудно смотреть ей в глаза, и, поскольку не хочу краснеть, я поворачиваюсь, чтобы убедиться, что другие не возвращаются. Но нет, мы одни — она и я. Как в тех историях, которые я придумываю, думая о ней. Вот только на самом деле все гораздо сложней. Тихий голос в голове побуждает меня что-то сказать, прежде чем она уйдет, чтобы она наконец поняла, что я ее друг. Единственный ее друг. Даже если никогда раньше я не осмеливался заговорить с ней. Чтобы она видела, что я уже немного знаю ее. Что мы похожи, и я и она — ублюдок прислуги и дочь Боша, — которых никто не любит, кого никто не понимает. Но я здесь, всегда рядом. Чтобы защитить ее. Чтобы никто больше не бросал в нее камни. Но такие вещи не говорят просто так, поэтому я молчу и глупо улыбаюсь ей, потому что больше мне ничего в голову не приходит.

Ей, кажется, все равно.

Я наблюдаю, как она вытирает низ платья, чуть выше колен, а также рукава и передник, но это только размазывает пятна. Грязь не уходит так просто. Она остается. Впивается. И чем сильнее тереть, тем меньше исчезает. Я знаю, о чем говорю, каждый вечер перед возвращением домой пытаюсь отмыть свои туфли у крана, чтобы не остаться без ужина.

— Пойдем, — говорю ей.

Потому что вдобавок ко всему мы еще и опоздаем. Другие, наверное, уже прибыли в школу, чтобы сказать учителю, что я напал на них без причины. Это снова будет моя вина, как всегда. Разве что Соланж что-то скажет, потому что учитель ее любит. У Соланж всегда хорошие оценки, она всегда приходит вовремя, ее никогда не наказывают. Ее передник всегда безупречен, как и тетради, как и туфли. Даже кляксы она не ставит. Когда я говорю, что мы похожи, это не совсем правда, на самом деле.

— Нам пора.

Я начинаю идти, а потом жду ее. Немного как с прирученным животным. Нежно. Без резких движений. Мне кажется, что если я двинусь, если буду говорить слишком громко или скажу что-то, что ее заденет, она улетит и исчезнет в облаках, с развевающимися по ветру волосами.

Она берет портфель, возвращает мой носовой платок — забрызганный грязью, но мне все равно, я горжусь тем, что она им воспользовалась, — и идет рядом молча. Это странно чувствовать ее так близко, слышать шум ее шагов, которые хрустят по гравию, вдыхать запах ее волос и мокрой одежды. У меня даже немного кружится голова.

Я хотел бы, чтобы этот момент длился всю мою жизнь.

Снова начинается дождь, мелкий, легкий дождик. Пахнет землей, мхом, скошенной травой, и там, в поле, пастух в черной шляпе собирает в стадо овец. У меня уже начинается легкая дрожь в животе от мысли, что будет, когда мы придем. И тогда, внезапно, не задумываясь, я протягиваю ей руку. Ей требуется немного времени, чтобы заметить, — или, может быть, она специально так сделала — потом она поворачивается ко мне и смотрит в глаза. Ее взгляд наполнен многим, всем тем, что она не говорит словами, и у меня пробегают мурашки. Она сомневается, мне хорошо видно, что сомневается, и я понимаю ее, потому что тоже никому не доверяю. Если бы я был на ее месте, тоже бы не взял руку такого парня. Шум наших шагов эхом разносится по лужам, ветер начинает дуть сильнее, и она смотрит прямо вперед, как будто меня рядом нет. Но я чувствую, как ее пальцы слегка касаются моих и осторожно скользят по моей ладони. Я крепко сжимаю ее руку. Кожа мягкая, немного прохладная, промокшая от дождя, и мне кажется, что маленькое сердце бьется в ее запястье. Мое сердце бьется так сильно, что головокружение усиливается, но я улыбаюсь, потому что это самый прекрасный день в моей жизни.

Она все еще молчит.

Ничего страшного. Она заговорит со мной. Я знаю, что она заговорит со мной. Когда будет готова. Когда захочет.

А у меня еще вся жизнь впереди.


6

Ветер принес облака внезапно. Кажется, будто они следуют за нами, тем временем как скалы уже далеко позади и море превратилось в серую линию на горизонте. Прищурив глаза, мы все еще видим солнце сквозь них и даже когда закрываем, оно все еще где-то там, за веками, словно призрак. Мне кажется, что все пахнет морем.

И кровью.

Я все вымыл. Все промыл в морской воде, все выжал. Ладони разболелись оттого, что тер так сильно, чтобы не осталось ничего, ни следа, ни капли и тем более запаха ржавчины, который вызывал у меня тошноту. Вещи мы оставили позади, не задумываясь, потому что единственное, что мы хотели, — это уйти. В любом случае мы бы ничего не смогли сделать. Или, возможно, нам следовало бросить обоих в воду, с сумкой, полотенцами, ластами, одеждой, очками, и надеяться, что течение унесет тела в открытое море и их никто никогда не найдет. Возможно, следовало бы. Но я взял руку Соланж, и мы ушли так быстро, как могли.

Она не произнесла ни слова.

Перед нами лес. Думаю, как только мы войдем в него, окажемся в безопасности. Больше никто не сможет нас увидеть. Мы наконец вздохнем, и я сброшу этот чертов мешок, вонзающийся мне в плечо, возможно, обнимем друг друга. Мое горло так сжато, что мне больно, и я вижу все снова. Каждую минуту. Я думаю о том, что мы могли бы сделать иначе. Мы должны были отказать им. Мы могли бы оставить им пляж. С тех пор как солнце исчезло за облаками, Соланж дрожит в мокром платье, и, даже если кивает, когда спрашиваю, как она, я знаю, что она сдерживает слезы. Было плохой идеей бросаться в море одетой, но я понимаю. Она хотела все вымыть, тело, волосы, одежду, надеясь стереть воспоминание о том, что мы только что сделали.

Но это не отменяет того, что она может заболеть пневмонией.

Я беру ее за плечо — как будто это может согреть — и говорю, что все будет хорошо, что мы найдем дорогу, автобусная остановка должна быть недалеко и, если повезет, нам не придется ждать долго. В худшем случае мы поймаем машину. Нужно идти быстро, чтобы согреться, и... И вот я замечаю дом среди деревьев. Это скорее хижина, убежище, не знаю, как его назвать.

Я ускоряю шаг, влеку Соланж за собой, мешок цепляется за ветви. Сначала я немного опасаюсь, думая, что мы можем столкнуться с родителями этих парней, но крыша выглядит так, словно вот-вот разрушится, и старый «Ситроен Трекшен»[3] с помятым капотом ржавеет в кустах. Это точно не то место, куда приезжают на отдых, особенно ребята, одетые по последней моде.

Больше нет двери, нет окон, только шаткий створ, висящий на фасаде. Домик местами разваливается, но этого достаточно, чтобы укрыться, и это хорошо, потому что начинает идти дождь. Я не могу поверить, что он идет теперь, после всего этого солнца.

— Надо бы развести огонь, — я говорю, увидев засоренный дымоход.

Это почти заставляет Соланж улыбнуться, потому что она хорошо знает, что единственное, что я умею зажигать, — это сигарету. Я никогда не мог разжечь костер даже с сухой древесиной, газетами, спичками и очищенным дымоходом. Но Соланж дрожит, поэтому я все равно пытаюсь, пусть и придется потратить всю зажигалку на эти старые бревна, испорченные влагой, которые не загорелись бы, даже если бы у меня был огнемет.

Меня это бесит.

Соланж сидит в углу, спиной к стене, руки перекрещены на коленях, мокрое платье прилипло к коже. Бледные губы теперь почти голубые, и мне кажется, что ее взгляд проходит сквозь меня, как будто она не видит меня.

— Не получается.

Ей ясно, что у меня не получается, но я должен продолжать разговаривать, мне не нравится, когда она уходит в свой мир, поэтому я пытаюсь вернуть ее сюда, ко мне, в эту хижину, которая пахнет землей и дымом.

— Соланж.

Очень медленно кончиками пальцев я отодвигаю локоны, падающие на ее лицо.

— Соланж. — Ее глаза остаются неподвижными, я сажусь рядом с ней. — Посмотри на меня.

Мягко, очень мягко она поднимает голову. Тогда я начинаю болтать, как дурак, потому что мне не хочется, чтобы она снова закрылась. Объясняю, почему огонь не загорается, это из-за сквозняков, гнилой древесины, а еще из-за меня, потому что я неудачник. Показываю ей свою зажигалку, она пуста, моя зажигалка только и может, что искриться. Вот, посмотри. Она смотрит. Я прекрасно знаю, что ей все равно. Мне тоже плевать на эту зажигалку, это просто чтобы сказать хоть что-то. И это срабатывает, потому что она в конце концов берет ее у меня из рук и, ничего не говоря, кладет ее обратно в карман. Потом она поднимает глаза и смотрит на меня. Наконец-то. Соланж словно птица. При первом резком движении все кончено, она улетает и садится где-то там, где ее никто не может достать.

— Нельзя тебя так оставлять, — говорю ей, — ты можешь заболеть.

Я объясняю ей, что дам свою рубашку, а она снимет платье, чтобы мы попытались как-то высушить его, и, если нам повезет, все будет хорошо. Нас никто не видел. Никто не подумает, что это мы. Мы слишком молоды. Мы не хулиганы. Мы даже не живем здесь. Я сам говорю это с трудом, но в любом случае она уже не слушает меня, встает и начинает расстегивать на спине пуговицы платья. Это заставляет мое сердце биться сильнее, хотя я уже видел, как она раздевается на пляже, но это не то же самое. Мне кажется, будто я смотрю через глазок. Говорю себе, что мне нужно отвернуться, но не могу, это сильнее меня. И я смотрю на нее, пока платье скользит по ее ногам, и думаю, что невозможно быть такой красивой. Я снимаю рубашку и протягиваю ей, бормоча что-то, но ее глаза впиваются в мои. Мне так хочется обнять ее, что голова начинает кружиться. Ей тоже хочется, она говорит «подойди», но это меняпугает. Да, пугает. Мне стыдно, я считаю, что мужчина не должен бояться девушек, но я ведь не умею этого делать, не умею целовать, ласкать и прочее. Но это же не сложно, все это делают. Даже парни из школы, которые хвастались этим на школьной площадке. Я хорошо знаю, что надо вращать язык по часовой стрелке, и гладить грудь так же, в том же направлении, как тесто. Все это знают. Если бы это была другая девушка, я бы вряд ли волновался. Уверен, что это бы меня нисколько не тронуло. Но это не другая девушка. Это Соланж.

— Подойди поближе.

Я подхожу, конечно, подхожу, но вовсе не смело, и мои руки дрожат немного.

— Ты уверена?

Она уверена. Я не слишком, но она уже так близко, что я чувствую ее дыхание, запах волос и дрожь, пробегающую по ее плечу. Я не знаю, куда положить руки, на ее бока, на спину, как не сделать это слишком быстро или слишком медленно, я бы хотел знать, когда начинать гладить. Она нежная, невероятно нежная, и такая холодная, так что я обнимаю ее, прижимая ее бедра к своим, чувствую ее грудь. Это с фантастической скоростью поднимает мой член. Мне кажется, что слишком рано, даже неуважительно. Я боюсь, что она оттолкнет меня. Боюсь, что будет смеяться надо мной. Боюсь, что ей нужны цветы, комплименты, все то, что нравится девушкам. Но она подходит еще ближе, так близко, что наши лбы соприкасаются. Ее взгляд горит как огонь, но ее руки дрожат, как и мои, и это меня успокаивает.

Вперед.

Я приближаюсь к ее губам, она отступает, затем возвращается, наши губы соприкасаются, мы сталкиваемся носами. Она целует меня очень мягко, один раз, два, затем моя очередь. Наверное, я немного перестарался, что заставляет ее улыбнуться, ведь я пру как бык. Ее губы, как и кожа, очень мягкие. Я стараюсь не вспоминать о том, что ел колбасу и пил вино, потому что ей, похоже, это не мешает, и, черт возьми, она тоже пила. Я плавно проскальзываю языком, ощущение странное. Я забываю, что его надо вращать, не помню, в какую сторону, но чувствую ее язык в ответ и забываю, я забываю все и закрываю глаза, ведь мы целуемся по-настоящему.

Покрывало мокрое, я даже не помню, кто расстилал его на полу. Мы бросились на него, прижимаясь друг к другу, не способные оторваться даже на секунду. Соланж голая, совершенно голая, и я тоже — после того как выкручивался как идиот, чтобы снять промокшие в соленой воде брюки. Мы продолжаем целоваться. Снова и снова. Мы катимся по полу. Трогаем друг друга. Дышим друг другом. Она опускает голову к моей шее. Ее волосы окутывают меня. Ее запах становится моим. Больше ничего не важно, ни дождь, ни земля, ни сажа, ни влажная древесина, даже то, что произошло на пляже, уже не имеет значения. Я больше не вижу ничего, кроме нее, я больше ничего не чувствую, кроме нее. Моя рука касается ее между ног, мое сердце бьется все сильнее, я чувствую ее волосы кончиками пальцев.

— Осторожно.

Я убираю руку, начинаю запинаться, извиняться, но она улыбается. Тянет меня к себе. Ее дыхание становится сильнее. Она этого хочет. Я знаю, что она хочет. Это мотивирует меня, возбуждает еще сильнее и в то же время пугает, потому что парень, наверное, должен хорошо проявить себя в постели. Даже когда постель — это мокрое одеяло на земле. Даже когда у него нет ни малейшего понятия, что делать. Мы нащупываем друг друга, тянемся друг к другу снова, наши руки пересекаются между ног, я извиняюсь снова. Вдруг вспоминаю, что, черт возьми, я забыл гладить ее грудь, возможно, в этом и проблема, я делаю все как идиот. И вдруг я внутри нее. От этого невероятного ощущения, тепла, которого я никогда не чувствовал, кружится голова. Я ищу взгляд Соланж, хочу сказать, что люблю ее, что это самое прекрасное, что произошло в моей жизни, но она морщится. Тогда я быстро отступаю с ощущением, что сделал что-то не так, если бы я только знал, что именно.

— Прошу прощения. Извини.

Она приподнимается, садится на одеяло и протягивает мне руку, улыбаясь.

— Подвинься поближе.

Сидя рядом с ней, с явным возбуждением между ног, я чувствую себя последним дураком. Едва смею смотреть на нее, но она красивее, чем когда-либо, совершенно голая на этом мокром одеяле.

Кончиком указательного пальца она заставляет меня повернуть голову к ней.

— Это было очень хорошо, мой Бебер.

— Не называй меня так.

Она целует меня в лоб, и на сердце сразу становится легче, потому что я знаю ее и умею читать в ее глазах.


11

Существует два направления. С кубиками льда или без. Для меня это одно и то же, у пастиса[17] вкус отпуска, и мне этого достаточно. Мы привыкаем к их аперитивам под зонтичными соснами, пусть мы и не привыкли зависать с людьми. Это просто, спокойно, дружелюбно. Каждый что-то приносит: бутылку, чипсы, коробку с «Ваш ки ри»[18]. Кемпинг, так сказать. Мне нравятся эти моменты, когда мы собираемся, как семья, — по крайней мере, я так это себе представляю, — чтобы поговорить обо всем, возможно, изменить мир, поедая колбасу. Есть тренер по виндсерфингу, механик из Монбельяра, парижане с их четырьмя детьми. Собаки. И проезжающие люди, кочующие из кемпинга в кемпинг, пока не доберутся до итальянской границы. Тут никто не будет втирать мне о моде. Тут ездят на «Симке»[19], носят майки и шлепанцы, курят «Житаны»[20] и не пытаются научить тебя жизни. Кто-то вытащил карты для игры в белот. Немного отстранившись на складном стуле и погрузив пальцы ног в песок, я слушаю шум волн, думая, что мы правильно сделали, решив остаться. Собрать багаж и внезапно уехать посреди отпуска было бы лучшим способом вызвать подозрения. Так мы еще и заплатили наперед. Две недели в кемпинге в пик сезона обходятся в копеечку, хоть наш участок — номер 29 — и немного дешевле других, потому что он напротив туалета. В любом случае если нас ищут, то найдут, здесь или где-нибудь еще, так что лучше воспользоваться оставшимися одиннадцатью днями.

Может быть, я не должен, но чувствую себя спокойно. Соланж тоже спокойна, сидя в шезлонге, с устремленным на море взглядом, с пляжной шляпой на голове и стаканом яблочного сока. Она думает так же, как и я, что ничего не случилось с нами десять лет назад и ничего не случится сегодня. Никто ничего не увидел, дом фотографа в тридцати милях. Мы ничего там не оставили, даже окурок, а пленку сожгли в пепельнице. Поэтому она наслаждается каждым моментом, который у нас еще есть, пением цикад и бризом в ее волосах. Но так как нас все никак не могут оставить в покое, рядом с ней сел какой-то большой усатый парень.

— Как дела?

Ему все равно, хорошо дела или нет, просто хочет начать разговор. Он уже некоторое время бродил по пляжу, с сигаретой во рту, в обтягивающих джинсовых шортах и с полотенцем на плечах. Как ни в чем не бывало. Я задавался вопросом: он ищет способ подсесть на аперитив или смелость подойти к самой красивой девушке в кемпинге. Все ясно, я получил ответ. Конечно, она единственная, кто носит большие солнцезащитные очки, босоножки на платформе, рубашки с цветочным рисунком. Парижанка, как все говорят. Принцесса. И это их привлекает, как мух.

Он представляется, Жан-Пьер, Жан-Люк, я плохо расслышал, и начинает рассказывать, что он ниоткуда, живет сегодняшним днем, по воле ветра и встречи на пляже никогда не случайны. Он уже не помнит, где был вчера, и не знает, где будет завтра. И так как это, кажется, не впечатляет Соланж, он добавляет, что ищет мир и любовь, потому что, да, он участвовал в войне или, скорее, в революции, бросая камни в полицейских вместе с богатыми детишками из Латинского квартала[21].

Как будто это что-то изменило.

— Ну, ты мне нальешь? Знаешь, парни как растения: им надо подливать.

Соланж лаконично отвечает, не отводя глаз от моря, — нет, она не хочет ему наливать, — но он настаивает, пальцами теребя усы, как будто хочет их выпрямить. Я ненавижу таких дураков, которые сами смеются над своими шутками.

— Ты ко мне жестока. Хорошо, что у меня есть свои запасы!

Его запасы — это бутылка «Рикара»[22], которую он таскает в пляжной сумке, как термос. Он выдергивает пробку и протягивает Соланж, чтобы чокнуться.

— Что пьешь?

— Яблочный сок.

— На аперитив? Боже упаси, ты ведь совершеннолетняя?

— Да.

— Сколько тебе, лет двадцать?

— Двадцать пять.

— И в двадцать пять лет тебе никто не сказал, что аперитив — это святое? Все им приходится объяснять, этим детям.

Она поворачивает голову ко мне, и хотя я не вижу ее глаз за солнцезащитными очками, слышу зов о помощи. Поэтому я говорю ей что-то, ничего важного, просто чтобы показать, что я здесь не просто элемент декора. Но ему, по ходу, плевать, как я понял, он верит или привык, что на таких сборищах все спят со всеми подряд.

— Если не нравится, я могу принести виски! У меня есть все, что нужно, в моем фургоне.

— Не надо, спасибо.

— И это не будешь? Ну ничего себе...

Раздвинув ноги, усевшись на песке, он крутит бутылку между пальцами. И вдруг к нему приходит озарение.

— Ты беременна, не так ли?

На этот раз она смотрит ему прямо в глаза, потому что он задел ее за живое.

— Вот почему она пьет сок, маленькая принцесса! У нее булочка в печи! Давай скажи мне, мне-то можно.

Соланж молча вырывает у него бутылку, выпивает три глотка, после чего возвращает ему в руки. Это заставляет меня улыбнуться, его — рассмеяться. А еще его это возбуждает, видно, как он взглядом снимает с нее одежду. Если бы не я, он бы уже увел ее в свой фургон, чтобы вытащить свой виски и истории о баррикадах.

Я должен был привыкнуть к этому со временем, но каждый раз поражаюсь, насколько все они сходят с ума по ней.

— Ну что же, похоже, она выпускает когти, — сказал он, смеясь, как будто я его старый приятель.

— Надо держаться от нее подальше.

— Вижу, что так!

Солнце плавно ныряет за горизонт, и небо приобретает потрясающие цвета. Тут такое происходит каждый вечер, настоящий фейерверк. А еще в такие моменты кто-то включает свою аудиокассету, чтобы создать атмосферу для второй части вечера. Пачка сигарет передается из рук в руки. Уже пахнет древесным углем и этими непонятными спиралями, которые сжигают, чтобы отпугнуть комаров. Скоро перед палатками засветятся фонари с рефлекторами, словно огни на праздничной ярмарке. Но этим вечером я думаю не столько о жареных колбасках, сколько об идиоте на пляже, который не сводит взгляд с Соланж. Вдали от глаз. Спокойно. Он наконец-то наполнил ее стакан и теперь рассказывает ей всякую чушь, размахивая руками. Месье сделал это, месье сделал то. И похлопал ее по плечу, и слегка толкнул локтем в знак дружбы. Я стараюсь не обращать на это внимания, мне действительно нечего волноваться, но ничего не могу поделать, я беспокоюсь. Хожу туда-сюда, держу все в поле зрения. Зажигаю сигарету. Подаю ей небольшой знак. Соланж улыбается мне, и становится легче, но как только я удаляюсь, у меня начинается тревога. Как будто она собирается бросить меня ради чувака в обтягивающих шортах. Так что я наливаю себе еще пастиса, несмотря на то что он уже прилично ударил в голову. Вроде бы четвертый стакан. Безо льда. И я все-таки начинаю задаваться вопросом, во что она играет. Особенно учитывая, что они только что встали и он берет ее за руку, чтобы повести к морю.

Немного в стороне, слегка зарытый в песок, стоит катамаран. Катамаран. На закате.

— Куда это вы собрались?

Парень нисколько не смущен и, не растерявшись, объясняет мне, что забыл вернуть катамаран, который арендовал на весь день. Он не живет здесь, завтра уедет, и ему повезло, что Сосо — я даже не могу поверить, что она позволяет ему так называть себя, — согласилась прокатиться с ним до водного спортклуба. Все пройдет благопристойно, конечно. Надеется, что клуб будет открыт. Что вполне вероятно, так как его огни видно отсюда. Или это пляжный бар. Трудно сказать в это время, когда ночь сливается с днем. Видя, какое выражение у меня на лице, он чувствует себя обязанным спросить, не против ли я, хотя прекрасно знает, что я отвечу. Никто никогда не скажет «я ревную». Такое не говорят. Особенно не в отношении Соланж, которой не нравится, когда ей указывают, что делать. И чтобы еще больше меня подразнить, он добавляет, смеясь, что катамаран похож на любовь, вдвоем работает намного лучше.

— Не беспокойся, мы вернемся к ужину!

Соланж странно смотрит на меня, как будто пытается что-то мне сказать. Ей наплевать на этого парня, я уверен в этом, и тем более ей плевать на его катамаран. Он воплощение всего, что она ненавидит, с его беспокойными руками и запахом пастиса. И не говоря уже о том, что мы теперь муж и жена. Я пытаюсь понять, но они уже толкают катамаран по волнам, поэтому я ухожу не раздумывая к месту отдыха, где все двигаются под музыку Франсуазы Арди.

Ни под каким предлогом

Не хочу

Иметь

Неудачный рефлекс.

Я бросаю стакан на песок и, как только исчезают из поля зрения, бегу. Сначала по аллеям, потом через парковку, протискиваясь между машинами. Пастис бьет в голову, но мне все равно, я бегу, повторяя себе, что не следовало ее отпускать, что она теперь одна с ним, у нее больше нет никого, кто защитит ее. Море уже не видно, только черное пятно, растворяющееся в небе, и уже первые звезды. Пробегая напролом через кусты, я достигаю прибрежной тропы и продолжаю бежать в направлении тех чертовых огней, которые сверкают вдали.

Чем дальше я бегу, тем дальше они от меня.

Я останавливаюсь, перевожу дыхание и слышу голоса. Там, прямо там, среди скал, где-то над морем. Они теряются в шуме волн, это почти заставляет меня засомневаться, но нет, это они, точно они. Они не могли уйти далеко, это всего лишь катамаран, а не моторная лодка. Подойдя ближе, я начинаю различать что-то. Мои глаза привыкают. И я замечаю небольшую бухту, милый маленький романтический уголок, куда этот ублюдок завез свой катамаран. Он все предусмотрел, этот козел, охладитель, бутылка розового вина, я не знаю, откуда он их достал, но что-то явно пошло не так, потому что все перевернуто на песке. Я слышу, как Соланж кричит «отпусти меня», и он называет ее маленькой шлюхой, пока я пытаюсь спуститься к пляжу в моих дурацких кроссовках, скользящих по скалам. Он слышит, что я иду, оборачивается, широко раскрывает глаза. Даже не знаю, понимает ли он, что его только что зарезали, я и сам задаюсь вопросом, зачем мы вообще решили оставить их при себе, эти ножницы. И вот все повторяется, кровь хлещет, как гейзер. Он бьет в пустоту, рычит, как животное, вращается, разбрасывая во все стороны песок. Соланж отходит, смотрит на меня. Я справляюсь. Я вмешиваюсь. Я отталкиваю его. Он мертв, я прекрасно знаю, что мертв, но он не знает этого и все равно хочет продолжать сражаться.

Черт возьми, всегда этим заканчивается.

Он падает лицом в песок, со сжатыми кулаками, раскрытым ртом, зубами в песке. Его тело еще дергается дважды, затем издает какой-то высокий свист. Я наклоняюсь, переворачиваю его, вынимаю ножницы. И я снова отрезаю прядь волос.

Соланж сидит на скале, не сводя с меня глаз. Небо теперь усыпано звездами, тысячами звезд. Они появились внезапно или уже были здесь, я не особо помню. Бухта и вправду романтична. Он даже принес свечи. Они покатились по песку вместе с его бутылкой и пластиковыми стаканчиками. Мне интересно, сколько раз он проделывал этот фокус с катамараном. Сколько девушек он приводил в такие места, чтобы вытащить свой охладитель и мужское достоинство. Сколько раз они сопротивлялись, сколько раз сдавались.

Этот раз последний.

А мы… мы займемся любовью под звездами.


16

Сегодня вечером финал. Финал не пропускают, особенно такой. Флажки повсюду, флаги на окнах, и я купил себе солнцезащитный козырек для машины, наклейку «Вперед, зеленые!», которая немного не сочетается с синим цветом R12. Мы даже закроем салон на час раньше, чтобы не рисковать пропустить начало. Все равно никто не ходит к парикмахеру в день матча, тем более когда на кону Кубок Европы.

И сегодня утром мы тоже закрыты. До 11:30. Это немного мешает организации записей, пришлось перенести одно окрашивание, но я настоял на том, чтобы сопроводить Соланж в клинику. Мне не хотелось, чтобы она ехала одна, даже если на этот раз это не так страшно. Небольшая операция, и все сделано. Без боли. Без этой чертовой вязальной иглы, которая до сих пор мне снится в кошмарах. От одного воспоминания о ней мне становится нехорошо.

А я ведь видал случаи и похуже.

Соланж удобно устроилась в пассажирском кресле, ноги на приборной панели, взгляд, утерянный в скользя­щих мимо деревьях. Она где-то далеко. Дорога всегда так влияет на нее, даже когда она сидит за рулем. Словно ее поглощает пейзаж. Я включаю радио, пытаюсь настроиться на волну, думаю, ей поднимет настроение, если я попаду на музыку, которая ей нравится, но это день финала, и песню «Зеленых»[33] крутят повсюду.

Кто сильнее всех? Конечно, зеленые, у нас хорошие болельщики и лучшая поддержка.

Глупо, но я позволяю себе втянуться и начинаю подпевать: мы победим, клянусь, до того момента, пока она не поворачивается ко мне.

— Альбер.

Я всегда забываю, что пою как ворона. Да и мы не на праздничную ярмарку едем.

— Прости.

Она уходит так же быстро, как пришла, по ту сторону окна, где две птицы взлетают над полем. Мне это немного ранит сердце, как будто она сердится на меня, но я хорошо знаю, что нет. Также знаю, что ее раздражает, когда я об этом спрашиваю. Нет, она не обижается на меня. Ей просто нужна тишина. Нужно, чтобы я перестал говорить, петь, делать прогнозы о счете на сегодняшний вечер. Чтобы перестал заполнять пустоту. Я это знаю. И надеюсь, что она ни о чем сейчас не жалеет, потому что я не жалею.

— Ты не хочешь еще раз подумать?

— Нет.

— Ты уверена?

— Да.

Переключатель застрял на третьей передаче, я выругался как только мог из-за этой чертовой коробки передач и в глубине души почувствовал облегчение. Я не знаю, что бы делал, возникни у нее сомнения. Честно говоря, знаю: держал бы свой рот на замке и стал бы отцом.

— Мы приедем точно ко времени.

Всегда нужно что-то говорить. Или зажечь сигарету, или включить радио. Все, лишь бы избежать этой тишины, напоминающей мне, что еще есть время повернуть назад. Ради нее. Не ради меня. Мне все равно, я не хочу маяться с ребенком. Но женщины — это совершенно другое, у них есть инстинкт, что-то, что движет ими. Мы видим их в салоне с орущими детьми, все они гордятся тем, что у малыша прорезались зубы, что он сказал «папа», научился недолго ходить как пьяный робот, прежде чем упасть на плитку. Я не знаю, внушают ли им, или это в крови, но, слушая их, кажется, что нет ничего прекраснее. И конечно же, Соланж их выслушивает каждый день. Что же она ждет, мадам Сольбер? Ей тридцать, мадам Сольбер. Пора бы уже, наверное, рожать! Часики-то тикают. Я делаю вид, что не слышу, но хорошо знаю, что они смотрят на меня уголком глаза, осуждая. Потому что семья — это святое. Потому что обязательно нужно оставить потомство. Потому что женщина действительно счастлива только тогда, когда катает коляску. Неужели все действительно было зря: хиппи, рюкзаки, «мир и любовь». Все, чего они хотят, это сделать так же, как и их родители. И родители их родителей. Если бы они знали, что мы отказались покупать красную машину, чтобы не попасться жандармам, они, возможно, меньше наседали бы со своими раздражающими намеками.

Осталось проехать последнюю деревню. Клиника находится в конце тупика, и, как ни странно, там пробка. Не время опаздывать, поэтому я сигналю. Дважды.

— Что они тут делают?

Кто-то кричит «убийцы!», и сначала меня это поражает, как электрический разряд. Я уже представляю нас запертыми между двумя машинами, с полицейскими, выходящими отовсюду, и я включаю заднюю передачу, но в зеркале ничего нет, ни кепок, ни сирен. Немного впереди мы видим группу возбужденных людей с плакатом, мужчин, женщин, молодежь, стариков, крутящихся перед машинами. Какой-то мини-митинг. Мое сердце продолжает биться по сто ударов в минуту, и я понимаю, что я дурак, что это связано не с нами. Они кричат, они скандируют против абортов, стоп убийствам. Одна из машин разворачивается на парковке. Под гул насмешек. И я начинаю снова сигналить, потому что мы сейчас опоздаем из-за небольшой группы идиотов с плакатом «Детоубийство», написанным красными буквами.

— Уберитесь, черт побери!

Теперь они смотрят на меня. Теперь это мне они кричат «убийца». Тогда я позволяю себе опустить стекло, посмотреть им прямо в глаза и тоже кричу так громко, как только могу.

— Вперед, зеленые!


21

— Ну? Как он себя чувствует?

Вот так вопрос. Как тот, кто получил десять сантиметров ножевого лезвия между ребрами, вот как он себя чувствует. Но давайте не будем жаловаться. Я не думал, что переживу удар ножом в сердце. Никто не переживает такое. Вот только сердце находится с другой стороны. В свою защиту хочу сказать, когда на тебя нападают ножом, анатомия не на первом месте. И нет, мы не видим нашу жизнь в ускоренном режиме, это ерунда. Мы просто паникуем, чувствуем, как пальцы онемели, и падаем в обморок. В конце концов, я выбрался с несколькими швами и коробкой шоколадных конфет Lеonidas[42], которую мне передала медсестра, потому что посчитала меня «чересчур милым». Ей подарил их другой пациент, но она такие не любит, считает, что они слишком сладкие. А потом он пытался лапать ее, когда она приходила менять ему катетер. Мораль: шоколадные конфеты с коньяком ем я.

«Слишком милый» — не совсем то, что я бы сейчас сказал, в моей ночной рубашке, застегнутой за спиной, с голой попой, бледным цветом лица и треснувшими губами. Не говоря уже о запахе больницы. У меня такое ощущение, что он прилип ко мне: смесь спирта, дезинфицирующего средства и морковного пюре. Надо было видеть выражение лица Соланж, когда она впервые вошла в мою палату, будто пришла идентифицировать меня в морге. Мы обнялись, она назвала меня дураком, мы оба заплакали, и я подарил ей конфеты.

Она, наверное, скоро придет, если только не решила поспать подольше в гостинице.

Дверь открывается, медсестра просовывает голову.

— У вас гости!

Я причесываю волосы пальцами, у меня наверняка изо рта сейчас запах, как у тюленя, но это не Соланж. Это парень в пиджаке, коричневом галстуке, коричневых ботинках, с аккуратно убранной за уши прической, которая уже была старомодной лет пятнадцать назад.

— Альбер Дезидерио?

— Да.

— Инспектор Вайбель, уголовная полиция.

Я вижу всю свою жизнь перед глазами. Все эти годы, все усилия, вся эта кровь, все погибшие, все, что мы построили, все, что мы любили. И мы. И она. И то, что нам осталось прожить.

— У меня есть несколько вопросов.

Конечно, у него есть вопросы. Ведь он здесь. Я надеялся, что все это пройдет незамеченным, что эти двое идиотов исчезнут в неизвестность с их ежеподобными головами, но нет, им, должно быть, было страшно. Они решили разгрузить свою совесть, как послушные мальчики церковного хора. Проклятые воскресные анархисты. Мне бы хотелось знать, что они рассказали. Вероятно, правду. Что мы подвезли их, что мы остановились без причины, что я напал на них, и они защищались.

— Врач сказал, что вы в состоянии разговаривать.

— Все в порядке.

Я пытаюсь думать быстро, казаться невозмутимым. Этот парень — гильотина в коричневых ботинках. Неправильный ответ, и для нас все кончено. Мы уже действовали здесь, оставили следы. Фотограф. Легионер. И даже другой, вот тот, многодетный отец. Камарг, это не так далеко. У них должно быть, есть материалы. Одно точно: если кто-то попадется им, то это буду я. Я годами готовил Соланж на случай, если нас поймают. Годами заставлял ее выучить наизусть, что она будет говорить этому менту, когда он начнет ее допрашивать. И пусть она никогда и не хотела меня слушать, я знаю, что она слышала. Она ничего не знает. Она ничего не видела. Она была всего лишь приманкой.

Мент достал блокнот.

— Ваша фамилия Дезидерио, верно?

— Пока не доказано обратное.

— Значит Сольбер — это фамилия вашей жены?

Черт возьми! Привычка оставлять ложное имя при регистрации в отеле.

— Нет, это название нашей компании.

— Хорошо. Вы пребываете за счет компании?

— Бывает.

— Чем вы занимаетесь?

— У нас парикмахерская.

Парикмахерская в тысяче километров отсюда. Я не знаю, во что я ввязался, мне трудно импровизировать с крепко завязанным бинтом и быстро бьющимся сердцем.

— Звучит это все не совсем законно.

Его ухмылка возрождает во мне надежду, я думаю, что он бы не улыбался, если бы собирался надеть на меня наручники. Так что я пытаюсь запутать моими историями о бухгалтерии, надеясь, что это его собьет со следа. Налоговое уклонение, когда рискуешь смертной казнью, — это весьма ценный подарок. Но его не интересуют мои расходы, его интересует то, что произошло вчера.

— Объясните мне.

Я объясняю. Без особых изменений в истории. Мотор издавал странный звук, мы остановились, чтобы проверить, а парень вытащил нож, то ли хотел денег, то ли просто драться, я защитился, вот и все, так я оказался в больнице. Он делает пометки. Кивает. Задает вопросы, хочет уточнений. И говорит «добрый день, мадам» Соланж, которая только что вошла, вся нарядная, в шляпе и с сумкой с бахромой.

— Вовремя вы. Я собирался попросить у месье описание нападавших.

— Ну да, их-то мы точно не скоро забудем.

Мне нравится ее уверенность.

И это меня немного успокаивает, потому что мы сейчас шагаем по канату над пропастью. Без защитной сетки.

— Мы составим фоторобот, но пока попробуйте мне их описать так подробно, как только сможете. С капелькой удачи они все еще могут быть неподалеку.

Соланж смотрит на меня, снимает шляпу и садится на стул, скрещивая ноги. И затем, словно ничего не происходит, она начинает описывать. Сначала мужчину. Среднего роста, довольно крепкого сложения, в джинсах и футболке, лет тридцати — тридцати пяти, темно-русые волосы, без особых примет, за исключением рыжих усов, которые вообще не сочетаются с цветом волос. Полицейский улыбается, такое замечание мог сделать только парикмахер. А мне становится ясно, что она делает. Тот человек, о котором она говорит, действительно существует. Он мясник-трактирщик в Монтре-сюр-Мер, и это я стригу его волосы. Что касается его жены, она приходит каждую неделю делать мелирование, и я бы мог практически с точностью нарисовать ее по памяти, если бы умел держать карандаш. Вот теперь и я начинаю добавлять детали, о ней, о нем, и, конечно, это звучит правдоподобно. Они получат свой фоторобот. И они могут искать всю свою жизнь, даже в Италии, если захотят, но никто не будет свидетельствовать о том, что произошло. Это было нападение, такое бывает каждый день.

Подумать только, я чуть не отправил их по верному следу.

Полицейский быстро скребет по своему блокноту, сосредоточившись, как школьник над контрольной.

— Вам повезло, знаете ли. Вы первые, кому удалось от них сбежать.

— Они нападали на других людей? — спрашиваю, пытаясь выглядеть так тупо, как только могу.

— Можно и так сказать. Эта пара убийц действует уже много лет. Бонни и Клайд, французская версия.

Бонни и Клайд. Для меня это песня Генсбура[43] с фальшивым вокалом, но, возможно, я что-то неправильно понял.

— Вы уверены, что это были они?

— Трудно сказать. У нас есть описания, но они противоречивы. Много ложных следов. Но на этот раз совпадают возраст... Холодное оружие... И методика. Они подстерегают людей на дорогах, на пляжах, в общественных местах, уводят их в сторону и нападают. Если это не они, то слишком много совпадений.

— Действительно, — без колебаний отвечает Соланж.

А я колеблюсь за двоих, но, к счастью, могу списать свой холодный пот на рану. Парень спрашивает, все ли в порядке, нужно ли вызывать медсестру, я гримасничаю от боли, чтобы оставаться в образе, и в конце концов он извиняется за то, что подверг испытанию после того, что мне пришлось пережить. Но каждый час важен, преступники все еще бегают на свободе, было бы глупо потерять их. То, что случилось с нами, может случиться с другими. Соланж соглашается. Все соглашаются. И я, хороший человек, говорю, что мне приятно выполнять свой гражданский долг, особенно если это поможет ему поймать Бонни и Клайд. Еще чуть-чуть, и мы попали бы ему в руки. Он прячет блокнот, еще раз благодарит и просит нас оставаться поблизости, пока не придет кто-то откуда-то, чтобы составить фотороботы.

Мы их поймаем.

Не бойтесь, мы их поймаем.

Соланж провожает его, парень вручает свою визитную карточку, я кладу голову обратно на подушку и осознаю, что так сильно сжимал кулаки под одеялом, что мои ногти оставили синеватый след на ладонях. Моя рана болит. Повязка слишком туго затянута. Запах пюре вызывает тошноту. Больно дышать, но мне все равно, то, что только что произошло, — это чудо. Чертово чудо. Такое бывает только раз.

С Бонни и Клайд покончено.


23

Карлсруэ. Я даже не знаю, как это произносится. Но знаю: чтобы жить здесь, нужно действительно сильно этого хотеть. Серо, печально, старо. И полно военных. Французы, англичане, американцы, все в форме, со стрижкой под ноль и сигаретой в зубах — их так много, будто ты в казарме. Наверное, кому-то стоило сказать им, что война закончилась тридцать пять лет назад. И идет дождь. Тонкий, но обманчивый дождь, который не прекращался с тех пор, как мы вышли из поезда.

Тем не менее я хорошо справился. В моем кармане имя, адрес и даже номер телефона человека, о котором мы почти ничего не знали всего год назад. Отец Соланж. С его непроизносимым именем, хуже, чем Карлсруэ. Как оказалось, возможно, это даже к лучшему, что он никогда ее не признавал. Немецкое имя для дочери фрица было бы вишенкой на торте.

Я был уверен, что мы его никогда не найдем. Во-первых, потому что он мог быть мертв. Или мог уехать на юг, в Южную Америку. И потому что в деревне Соланж старики имеют серьезные проблемы с памятью. Если ты спрашиваешь их о войне, странно, но они ничего не помнят. Или почти ничего. Просто то, что было трудно найти яйца. И также то, что разок железнодорожник открутил три болта, чтобы задержать на два часа отправку поезда в Германию. Мне пришлось настаивать. Вытащить купюру, чтобы освежить память. Чтобы вдруг вспомнили о другой сумасшедшей женщине в доме с закрытыми ставнями. Побритой налысо. Девушке, продающей шапочки. И о немце, который приходил за ней с букетами цветов, чтобы отвести ее на бал.

Соланж начала верить, когда я вернулся с именем, но имя — это не адрес. Это не как у нас, недостаточно справочника. И вдобавок каких-то там Гансов, их много. Но я не отступил. Я знал, как это важно для нее. Я перепробовал все, что только мог. Городскую администрацию, префектуру, архивы. Министерство обороны. Мне пришлось писать письма, мне, кто не любит писать даже список покупок, дорогой господин, пожалуйста, примите. Мне повезло, что этот придурок является членом ассоциации ветеранов, которая ведет списки в немецком стиле, организованно и аккуратно, как положено. Звание, назначение, город, даты, перемещения — все. Это ассоциация с хорошей репутацией, которая помогает травмированным солдатам. Надо же было на такое решиться. Мужик провел четыре года, вырывая ногти Командантуре в Шарльвиль, а затем просит пенсию, потому что не каждый день был легким, знаете ли. И он встречается со своими друзьями на большой ежегодной встрече, чтобы попить шнапс в память о старых добрых временах.

Я уже ненавижу его, даже до того, как увидел.

Вначале она хотела отправить ему письмо. Чтобы сказать ему. Чтобы подготовить. Это было разумнее, чем просто прийти, как мы собираемся сделать, и звонить в его дверь, как свидетели Иеговы. Но это письмо мы так и не отправили. Оно лежало на кухонном столе днями в своем конверте, с написанным ручкой адресом и коллекционными марками, которые я специально купил. Если бы я знал, никогда бы не приклеил. В первый раз в своей жизни Соланж не может что-то довести до конца. Она хотела переписать письмо, иногда пару слов, иногда несколько строк. Иногда ничего, только подпись. Или изменить цвет чернил. Я уже потерял счет, сколько раз обжег пальцы, пытаясь открыть этот конверт над кастрюлей. В конечном итоге я даже оторвал от него кусочек, но это уже не имело значения, мы оба знали, что она никогда его не отправит. И все же оно было красивым. Более того, это самое красивое письмо, которое я когда-либо читал. Слова, попадающие прямо в сердце. У меня глаза прослезились, притом что я уже знаю ее историю. Но я не солдат СС.

— Ну что, ты готова?

— Не особо, нет.

Редко можно увидеть ее такой взволнованной. Она спросила меня десять раз, подходят ли ее сапоги к сумке. Она смотрела на себя в каждой витрине, чтобы убедиться, что ее свитер не помялся. И подолгу перебирала прядь волос у лица, чуть ли не сделав себе кудри.

— Не беспокойся. Я уверен, что все пройдет хорошо.

— Да не говори.

С улыбкой она игриво пинает меня локтем, потому что очень хорошо знает, что я обо всем этом думаю. На ее месте я бы никогда не беспокоился о своем отце или о ком-либо еще, потому что мы всегда справлялись сами, и нам и сейчас не нужна семья.

— В любом случае надеюсь, что ты не унаследуешь его дом.

Это заставляет ее смеяться, потому что действительно этот кирпичный дом бежевого цвета на улице из кирпичных домов бежевого цвета выглядит просто ужасно. Все выровнено до миллиметра. Худшее в том, что это, должно быть, еще и не дешево; все аккуратно, ухожено, и машины говорят сами за себя. «Мерседес». БМВ. Не последние модели, но все же. Прямо перед домом «папы» стоит серия 3, серебристого цвета, и мне хотелось бы, чтобы он дал мне ключи, когда признает свою дочь. Я прижимаю нос к стеклу. Салон с синей кожей, спортивное рулевое колесо. Это почти заставляет меня забыть о пустом кусочке сада, пустых горшках, о потерявшем ухо садовом гноме.

Я провожу рукой по спине Соланж.

— Давай.

Она смотрит на меня, я улыбаюсь ей. Затем она тянет руку к дверному звонку, делая длинный вдох, как боксер, выходящий на ринг.

Минута. Две минуты. Звук ключа в замке. Задерживаю дыхание, потому что, черт возьми, я могу сколько угодно говорить, что мне все равно, но я никогда прежде не переживал подобный момент.

— Гутен таг, — говорит Соланж, которая повторяла свой немецкий в поезде.

Мужчина смотрит на нас с подозрением, и я не знаю, тот ли это человек, но если это он, то совсем не похож на того, кого я ожидал. Не высокий. Не блондин. Даже не рыжий, как его дочь, а его глаза глупо-карие. Как бы я ни напрягал воображение, никак не получается представить его в форме. В фильмах они выглядят лучше, ну или он неудачно постарел. В любом случае он одевается как старик. По прическе вроде бы ничего, аккуратно, возможно, чуть длиннее сзади было бы лучше. И я бы подстриг эти бакенбарды, которые уже выходят из моды, но, в общем, в шестьдесят это еще нормально, мы же не будем заставлять его танцевать диско.

С неловким видом он смотрит куда-то позади нас. Я не знаю, что его беспокоит: он не военный преступник и мы не выглядим как агенты Интерпола.

— Вы говорите по-французски?

Nein.

Надо же, у него тоже память короткая. Соланж пытается сказать три слова по-немецки, мужик качает головой, делает вид, что закрывает дверь, и я решаю вмешаться вопреки обещанию себе молчать, потому что знаю, что, если позволим ему уйти, он больше не откроет. Положив руку в проем, я натягиваю свою самую красивую улыбку и выдаю тираду на французском, потому что никто не заставит меня поверить, что парню, который трахал француженку в течение четырех лет, нужен переводчик.

— Извините за беспокойство, сэр, но Соланж, моя подруга, имеет веские основания полагать, что вы ее отец.

Соланж стреляет в меня взглядом, парень широко открывает глаза, и вот он вдруг вспоминает французский язык.

— Не понимаю, — говорит он с ужасным акцентом.

— Это не так уж сложно.

Судя по выражению их лиц, я думаю, что может быть, слишком далеко зашел, поэтому немного разбавляю ситуацию парой учтивостей и кладу руку на плечо Соланж, говоря, что она расскажет лучше меня. Чистая правда, потому что она настолько злится из-за моего вмешательства в эту историю, что даже забывает о своем страхе. И о сомнениях, и о вопросах, и о решениях, и об этом чертовом конверте, который мы распечатывали каждый вечер. Она снова становится Соланж. Девушка, перед которой ничто не устоит. С ее манерой речи, движениями, будто принцесса, танцовщица, с ее спокойным голосом, рассчитанными паузами, улыбкой. К черту, если бы я был этим немцем и она пришла бы мне сказать, что она моя дочь, я задохнулся бы от гордости.

Он слушает ее, наклонив голову, немного нахмурив брови, и я думаю, что сейчас, прямо сейчас, он немного похож на нее.

Она все сказала всего несколькими словами. Мягко, тонко. Его это трогает, хоть он и не совсем понимает, что на него нашло, с переполняющими его воспоминаниями. Он смотрит на нее. Долго. Считает, что она похожа на мать. Та же улыбка. Он часто задавался вопросом, что с ней стало, с его французской подругой, его спутницей в те темные годы. Вязальщица. Девушка с шапочками. Которая стала девушкой для водителей грузовиков из-за его глупости, но не мне ему это говорить.

— Как она?

— Она умерла.

— Прошу прощения. Мне жаль.

И конечно, он не знал. Не знал о том, что она была беременна. Что у него была дочь. И даже если бы он знал, тогда была война, война — большая беда, он немец, она француженка, битва в Арденнах, лагеря для военнопленных. Он провел там долгое время, как gefangener, политический заключенный. Мне кажется, ему повезло, с его кирпичным домом бежевого цвета и BMW серии 3, но Соланж кажется тронутой, поэтому я ограничиваюсь предложением, потому что снова начинается дождь.

— Может быть, лучше продолжим внутри?

Он извиняется, ведь невежливо оставлять нас снаружи, но сейчас не время, неподходящий момент, впрочем, — он смотрит на часы — лучше встретиться позже, в какой-то там пивной (не можем понять точное название, даже после трех попыток повторить). Он идет за карандашом, шаркая тапками, и записывает все это на куске упаковочной бумаги.

— До встреча.

— До встречи, — поправляет Соланж с улыбкой. Он смотрит на нее еще, словно между ними магнитное притяжение, затем кивает и закрывает дверь. Я протягиваю руку Соланж, открываю зонтик. Мне не нужно смотреть на нее, чтобы знать, что она чувствует себя успокоенной, счастливой, облегченной, потому что все наконец сделано, потому что она увидела его, поговорила и у них назначена встреча сегодня вечером в «какой-то там» пивной.

Она прижимается ко мне, целует за ухом, затем шепчет:

— Спасибо.


25

Она ушла. Я не знаю, когда именно, возможно, сегодня утром. Я чувствую себя глупо, стоя с пакетами, полными продуктов, всем, что я купил на неделю, потому что в холодильнике почти ничего не осталось, а парикмахерская открывается завтра.

Она оставила письмо. Или, точнее, небольшую записку, сложенную вчетверо, положенную на кухонный стол, с надписью «Альбер». Бирюзовым цветом. Я бы предпочел другой цвет. Или чтобы она написала «Бебер», ведь именно так она меня называет, и, в глубине души, мне это нравится. Там всего три строки, и я читал их столько раз, что они сами повторяются в моей голове. Она просит меня не ждать ее. Она хочет, чтобы я был счастлив. И она завершает четырьмя словами, которые никогда мне не говорила, но говорит сейчас.

«Я тоже тебя люблю».

Я уронил сумки, сел, мне захотелось заплакать. Я сварил кофе, но не выпил, появилась надежда, и я побежал в парикмахерскую, думая, что она может пойти туда, чтобы забрать свои вещи, не знаю, — свой халат. Но салон был закрыт. Ее не было. Тогда я вернулся домой, выпил свой холодный кофе и попытался успокоиться.

Это не может быть правдой.

Не могу поверить, что она ушла так, просто оставив записку, будто пошла за хлебом. Для своего отца она написала две страницы.

Это, наверное, моя вина. Наверняка это моя вина, но я не знаю, что сделал не так. Я перебираю все в голове, последние часы, последние дни. Вчера в поезде у меня было ощущение, что ей стало легче. Мы перевернули страницу. Ножницы были выброшены. Остальное стало лишь плохим воспоминанием, и пусть она ничего и не говорила — она никогда не говорит в такие моменты, — я рассказывал ей о том, что мы собираемся делать, что нам еще предстоит увидеть. Нашу новую жизнь. Нашу новую машину. Рим, Венецию, каналы, все такое. Она слушала. Она уснула, положив голову мне на плечо, как она всегда делает, уцепившись за мою руку, как маленькая обезьянка. Ей нравится, когда я так ее называю. Она мне говорит, что я ее дерево.

Нельзя жить без своего дерева.

Я искал везде, и это меня немного успокоило, потому что она ничего не взяла с собой. Ни свой большой чемодан, ни рюкзак. Она взяла только маленькую сумку для выезда на выходные, коричневую с карманами, и косметичку. Все ее вещи: платья, блузки, туники, джинсы, туфли, пояса — все еще здесь, плотно уложенные в шкафу, который стал слишком маленьким. Даже новый свитер, белый с большим воротником-гольфом. Она без ума от этого свитера и никогда бы не ушла без него. Не навсегда.

Мне странно чувствовать ее запах.

Но я знаю, что она вернется. Это всего лишь удар ниже пояса. Прихоть. Ее отец умер, ей нужно немного воздуха. Немного времени. И если это моя вина, я сделаю все, чтобы она была счастлива. Как раньше. Я перестану есть жареную картошку, перестану пить пиво, буду есть овощи. Буду заниматься спортом. Пойду бегать в парке, как другие дураки в воскресенье, в костюме, который она мне подарила, но который я никогда не надевал. Мы пойдем в театр. Мы пойдем в кино. Я буду многое планировать, даже если она не попросит, романтические свидания, походы по ресторанам. Я перестану читать «Телепрограмму», буду смотреть меньше футбола. Только финалы. И, возможно, полуфиналы. Я выброшу свои слишком широкие джинсы, куплю новые вещи, красивые, как она любит, вещи из кашемира, из чистой шерсти, ботинки за 300 франков, которые будут натирать ноги. И она получит свою собаку, даже если это неудобно, даже если нам придется ее везде таскать. Давно она мечтает о собаке.

И мы отправимся в Париж.

Я готов, теперь.

Я скажу ей обо всем этом сегодня вечером. Когда она вернется.

По возможности до ночи, потому что сейчас всякое может случиться. Я думаю, что с такой погодой и усталостью ей наверняка нужно что-то поесть. Поэтому включаю духовку. Вынимаю посуду. Доску для нарезки. Молоко, муку. Если я начну сейчас, ее будет ждать любимая еда, хорошо разогретая. Это ей поможет. К счастью, я купил все необходимое: цикорий, сыр грюйер[48], ветчину самого высокого качества, нарезанную, как она любит. Настоящий пир.

И если не сегодня, то завтра. Она вернется, я знаю это, уверен в этом. Мы не можем ничего делать друг без друга. Она не умеет готовить, я не разбираюсь в бухгалтерии. Без нее я потеряю всю клиентуру, да и ей навряд ли захочетсяковыряться в моторе. Ей нужен мой шум, мне нужна ее тишина. И она знает, что я не могу заснуть без нее.

Она вернется, потому что я ее дерево. Ее якорь. Ее парень, ее брат, ее тень. Я воздух, которым она дышит. Я земля под ее ногами.

Она вернется, когда будет готова.

И я буду ждать.