Изи Харик прожил всего 39 лет. Его постигла злая участь тысяч ни в чем неповинных соотечественников, уничтоженных в годы сталинских репрессий.
Он был поэтом, воистину рожденным революцией. В 1919 году Изи Харик добровольно вступил в Красную Армию, участвовал в гражданской войне. Затем учился в Высшем литературном институте, закончил еврейское отделение педагогического факультета 2-го Московского госуниверситета. Переехав в Минск, работал редактором еврейского журнала «Штерн» («Звезда»), был членом президиумов союзов писателей СССР и БССР.
Литературную деятельность Изи Харик начал в 1920 году. В течение последующих 16 лет отдельными изданиями в Минске, Москве и Киеве вышло более десяти книг поэта на еврейском языке. Его очерки и статьи печатались также в различных белорусскоязычных изданиях, он переводил на еврейский язык произведения Якуба Коласа и Михася Чарота.
Изи Харику уже тогда принадлежало одно из ведущих мест в еврейской советской литературе. Его сочинения становились хрестоматийными, их изучали в еврейских школах и училищах. Стихи Изи Харика переводили Андрей Александрович, Петрусь Бровка, Змитрок Бядуля, Алесь Дудар, Аркадий Кулешов, Максим Танк и многие другие известные поэты. Казалось, впереди — целая жизнь… Но судьба распорядилась иначе.
В сентябре 1937 года Изи Харик был арестован, а спустя полтора месяца Военная коллегия Верховного суда СССР подписала ему смертный приговор.
У каждой улицы есть выводок домишек,
Забрызганных дождем сгрудившихся овец.
Минск о дремоте их не помнит и не слышит, —
Там в центре царствует торговец и делец.
Жилая теснота и ржавых стоков слякоть,
Каморок и дворов окраинных тепло.
Здесь людям суждено терпеть и горько плакать.
Детей на ранний страх здесь горе обрекло.
Ни сада, ни травы они не заслужили.
На ямах выгребных играют голыши.
У каждого кулак растет, — он сух и жилист,
И чье-нибудь окно он выбьет, — не спеши!
И злость когда-нибудь через сознанье брызнет,
И по стеклу ножом как резанет тоска…
Но дети не спешат. Одна печаль в их жизни —
Копаться в мусоре и строить из песка.
У каждого жилья свой тихий говорок —
Машинка швейная, рубанок, молоток.
Машинки маленькие, слаб их голосочек.
А люди спину гнут с утра до поздней ночи.
А все теснее жить. А все скучней терпеть, —
В натопленной каморке злую песню петь.
За шилом, за сверлом, рубанком иль стамеской
Затягивают в лад, подхватывают резко.
И-и-их, до свиданья, Броня!
Пошла уже посадка, поезд на перроне…
И выйдешь ты из дома в ночь,
Когда окраина в дремоте,
И осторожным шагом — прочь
Отсюда скроешься в лохмотьях.
Беги из тесного жилья,
Беги в чужой квартал!
Вот это — ты, а это — я.
Забудься, ты устал.
Все стало нипочем. Беги
От собственной тоски.
Дождь хлещет. Впереди — ни зги.
Огнем стучат виски.
Внезапно, с воплем пополам,
Сорвешь дыханье: стой!
Зачем так много ярких ламп?
Иль праздник тут какой?
На рынки вывален товар.
Дома от спеси пухнут,
И вбиты прочно, в тротуар, —
Но час настанет — рухнут.
И — дзын! — в окно торговки камень.
— Как спится вам, мадам? —
И — с перехваченным дыханьем —
В ночь по своим следам…
Безродные, безрадостные дни…
Бессонницей отравленные ночи…
Под боком город, — вот его огни,
Но кто там выбросками озабочен?
Минск! В этом сумрачном, седом,
Равнинном белорусском поле —
Зачем на каждый светлый дом
Так много хижин, полных боли?
На магазинах вывески тускнеют.
Прилавок всякой всячиной оброс.
Дешевка! Стой! За двадцать пять копеек!
Пожалуйста! На всякий вкус и спрос!
По целым дням здесь торг. И глаз и рук
Здесь не хватает продавцам для счета.
Эй, Пиня, ты здесь ищешь пару брюк?
Год прогуляешь в рваненьких еще ты.
А сколько в окнах ветчины, колбас!
Голодная слюна щекочет глотку.
Вы плачете? Смех разбирает вас?
Мадам! Пожалуйста, почем селедка?
Все есть в окошке. Вывеска орет.
Трещат прилавки. Продавцы потеют.
Набить горячим хлебом полный рот!
Занять бы в долг хоть двадцать пять копеек!
Весело Пине работать на крыше,
Рвать, настилать жестяные листы.
Небо и воздух. А хочется выше,
Чтоб разговаривать с тучей на «ты».
Жесть накалилась. И солнце такое
Близкое — словно достанешь рукой.
Где-то внизу городок в непокое,
Улицы, вывески, гомон людской,
Лавки, собаки, разносчики, дамы,
Треплются руки, несется поток.
Плюнуть бы к ним на булыжник, на ямы…
К черту! Исчезни, сгори, городок!
Смеется Пиня-кровельщик,
И жесть гремит, визжит.
Подумаешь, сокровище —
Поденщик, бедный жид!
Есть в Минске разные дома.
Вон там — за красной занавеской
Всю ночь до света кутерьма,
Пьют пиво, дымно, жарко, тесно.
В одних домах субботний храп.
Там огонек в окошке слаб.
В других — картеж, туман, содом.
И знает Пиня каждый дом.
Суббота надевает белый талес
[1].
Светло от свеч. Закрыты окна, двери.
У Пини на сердце печаль, усталость.
И взгляд его невесел и растерян.
И вот подсядет к девушке Махал.
Ему плевать на все, возьмет и бросит.
Глядишь, он в синагоге завздыхал,
Гнет спину и грехам прощенья просит.
Приходит в пестром галстуке жених.
Смотри, — он чист, как стеклышко, — на зависть.
Ударить по щеке за всех, за них!
На, получай, насильник, вор, мерзавец!
За всех за них, за маленьких сестер
Из тех вертепов, с перекрестков жутких…
Бей ножиком, а если не остер, —
Подсвечником… — Стой! Прекратите шутки!
И ломит стекла гомон человечий:
— За всех за них! За вашу, сударь, дочь!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришла суббота.
Зажигают свечи.
Надела талес городская ночь.
Жесть охладилась. Влажен и спокоен
Притихший вечер. Теплится звезда.
Летит над крышей небо городское.
Летит большое небо, как всегда.
Поденщик выпрямляет спину.
Окончен длинный день труда.
И старший мастер учит Пиню
Все той же песне, что всегда:
— …Теперь в снегах живут они,
Там, далеко… А были дни…
Да, было время! Спозаранку
По нашим мастерским неслось…
Шла стачка. Пели «Варшавянку».
Поймешь ли ты, молокосос?
Пришлось им, сильным и горячим,
Идти в сибирские края.
Постой, настанет срок, — мы спрячем,
Мы зашвырнем туда царя!
Тогда мы выйдем к ним навстречу.
Мы ссыльных приведем сюда.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все та же песня каждый вечер.
И тот же вечер, что всегда.
Я не сплю на горячей постели,
И сквозь тысячу верст ледяных
Мне гремят кандалы их в метели,
И не сплю и смотрю я на них.
Что ни узник, — герой и хозяин,
Сильный, рослый, почти великан.
Хоть разок посмотреть бы в глаза им
И сказать им… Да нет! Далека —
Дальше всех расстояний разлука,
Даже голос к гортани примерз.
Где-то есть у царя эта штука,
Эта ссылка за тысячью верст…
Пошел гудеть в стране разворошенной
Знамен, и рук, и песен разговор.
Декрет помчался, спешно оглашенный,
От минской хляби до Уральских гор.
…И каждый, кто с горячей кровью,
С чьим беспокойством труд знаком, —
Будь наготове,
Будь наготове!
Учись! Тебя ждет Совнарком.
Кто был один, — не одинок сейчас.
Не сто голов, — а строй народоправства.
Наш путь — плечом к плечу, спеша, учась…
Долой!
Долой!
Да здравствует! Да здравству…
Мы улица. Мы сотни улиц,
Мы знаем беды издавна.
Мы с ненавистью проснулись.
Как хлеб, знакома нам она.
Все хорошо!
Пускай в виски
Ударит колокол тоски.
Но руки сухи и крепки.
В крови огонь, а все знобит.
Дни голода, утрат, обид,
Смертельных ран,
Огромных битв.
Пришла пора грозе такой
В домах, в крови, в любви людской.
Мы подымаем непокой.
— Стой! Кто идет? — Стрельба.
Никто не ведал счета дней
И часа гибели своей.
Все стали выше, строже, злей,
Забыли все себя.
Агитплакаты треплет ветер.
Смерть смотрит из любой норы.
Что лучше, — кто б тогда ответил, —
Дать хлеба, впрыснуть камфоры?
А жар накаляется. Мерить не будем.
Куда там! Термометров нету, и мрак.
А все-таки рвется на улицу, к людям,
Весь сыпнотифозный голодный барак.
Ты жизни растущей не схватишь за горло,
Не вырвешь из рук, не запрешь на замок.
Над шляхтой она свою руку простерла,
Сурово Деникина сжала в комок.
Из Минска поезд мчится. Эшелон
Горячих хлопцев. Помнишь ли, мой друг?
Здесь час назад был за окном перрон,
Марш трубачей, пожатья многих рук.
Фронт. Небо трескается. Это ад.
Ад на земле… Здесь Минск, а там граница.
Мы, если надо, не придем назад.
Имен и лиц от нас не сохранится.
В лесах дремучих, в белорусском крае —
Кто там на страже? Кто окликнул? Свой!
Рука в руке, глаза во мглу вперяя,
Выходит цепь из мути снеговой.
Измученные, милые! Спокойно!
Кто там на страже?
Кто из темноты
Нас окликает?
Лишь метель достойна
Сегодня с нами говорить на «ты».
Те, кто падут, забудут все, что помнят,
Винтовку кинут на снегу седом.
Ночь в переулке. Свечи низких комнат.
Прощай, наш Минск. Прощай, наш бедный дом.
1924
Перевод П. Антокольского
Отсель кричу в грядущие года,
Далеким возвещая поколеньям:
— Пусть наша явь пред вами никогда
Не воссияет сказочным виденьем!
В том солнечном краю, средь вечной синевы,
С душою восхищенной, благодарной
И с завистью — не вздумали бы вы
Короновать нас пылью легендарной,
Не вздумали б священным нимбом нас
Короновать в своем краю счастливом…
Здесь родились, здесь жили мы, трудясь,
Вздымалась нежность в нас и ненависть порывом.
Мы год от года клали кирпичи,
Самих себя мы клали кирпичами, —
Мечты о крыльях были горячи,
О крыльях, спорящих с планетными лучами!
Мы — с пылью разрушенья на руках —
Шагали дружно в солнечные дали;
И было нам назначено в веках,
Чтоб с песней эту землю покидали…
Живите же, потомки, не томясь
Тоской и завистью, в своем счастливом крае!
Отсель кричу, к вам руки простирая:
— Крылатые! Не коронуйте нас!
1925
Перевод Д. Бродского
Последние комментарии
6 часов 3 минут назад
6 часов 3 минут назад
11 часов 22 минут назад
15 часов 4 минут назад
15 часов 25 минут назад
16 часов 19 минут назад