Легенды и сказы лесной стороны [Сергей Васильевич Афоньшин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Сергей Афоньшин Легенды и сказы лесной стороны
Сказ о счастливой подкове
В славном да Великом Новгороде при Волхве-реке жил кузнец Скоромысло, смекалистая голова, сноровистые руки. Жил— не горевал, землякам-новгородцам железо ковал, кому что надо: торговым людям — весы да запоры, ратникам — мечи да копья, а ратаям — сошники да орала. Никакое дело от рук Скоромысла не отбивалось, заморские гости, и те знали к нему дорогу. Три молодца-сына отцу в кузнечном деле помогали, всякую вещь на славу ковали, чтобы люди довольны были. Свое ремесло кузнечное Скоромысло широко повел, железо и медь у боярина Мирошкиныча покупал, а иной раз и под запись брал. А займодавец-боярин все Кузнецовы долги на особой доске записывал и пеню-проценты к ним присчитывал. И росли долги кузнеца на деревянной доске, как тесто на хмельной опаре. Только скопит деньги, чтобы с боярином расквитаться, хвать — долги к тому часу втрое выросли! Вот так и попал честной кузнец в кабалу к боярину. Начал заимодавец старого кузнеца стращать: либо в долговой яме с железом на шее сидеть, либо работать на боярина без срока, без отдыха, ковать кандалы и цепи железные на строптивых новгородцев, на молодцов из вольницы. Как поведал Скоромысло сыновьям о своей беде, стукнули молодцы-кузнецы по наковальням молотами тяжелыми и молвили: — Не бывать тому, чтобы честной старик, наш отец родной, с железом на шее у Мирошкинычей в яме сидел! Не ковать нам кандалы да цепи на несчастных людей в угоду заимодавцу-боярину! Подговорили кузнецы своих дружков из вольных ушкуйников, пособрали инструмент кузнечный, баб да ребятишек да и пропали из Новгорода темной ночью, словно в воду Волхова канули. Через леса и болота, речками да озерами, а где и по суху, волоком, добрались кузнецы с ушкуйниками до истоков великой русской реки и с великим трудом до широкого русла доплыли. Тут распрощались кузнецы-новгородцы с дружками из вольницы и на трех ушкуях вниз по Волге поплыли. В конце весны причалили ко граду Радилову три ушкуя загруженные, с народом старым и молодым, с бабами и ребятишками. Княжья стража к ним навстречу повысыпала, окружила и доведываться начала, кто да откуда. Самый старый из ушкуйников таково сказал, что плывут они от самого Новгорода с Волхва-реки, а об остальном только самому князю поведает. Удивились княжьи люди-стражники: — Вот лютой какой — с князем говорить захотел! А как ты да лихо задумал? — Али вы басурманы какие, что русских людей до своего князя не допускаете? — ответил старый новгородец. Потолковали между собой дружинники, окружили кузнецов с бабами и детками и на княжий двор привели, за стену частокольную, за ворота дубовые, железом кованные. Вышел на резное крыльцо терема сам князь Юрий Всеволодович, гостей окинул взглядом пытливым. Тут старый Скоромысло вперед шагнул, низенько князю поклонился и о своей беде рассказал. А закончил словом таким: «Не поднялась рука ковать железы на братьев-новгородцев, хотим ковать мечи и шеломы для твоих воинов!» Приметил князь, что старый кузнец, разговаривая, изредка головой кивал, словно носом клевал или шапку-невидимку с затылка на лоб стряхивал. И спросил по-доброму: — А отчего ты, старик, головой, словно дятел, долбишь? В ответ широко, от души улыбнулся старик: — А я Дятел и есть! За привычку головой кивать сызмала так прозвали. Скоромысло по имени, Дятел по прозвищу. И все племя мое — детки со внучатами — Дятлами прозваны! Нет и не было у нас, князь, ни кубков золотых, ни ковшей заморских серебряных, ни мечей булатных дамаскинских. Но привез я тебе из Новгорода дар диковинный… С теми словами достал кузнец из кожаной сумы подкову конскую, в походах досветла избитую, и к ногам князя положил: — Мы, новгородцы, от заморских гостей примету переняли: кто подкову найдет, тому счастье само придет; кому подкову дарят, тому счастье в руки валят, удачу в жизни сулят! Поднял князь Юрий Всеволодович подкову дареную, оглядел всю семью Скоромыслову и позадумался. Потом такое сказал: — Невыгодно мне вас здесь на житье оставлять. Да и вам тут, после жизни новгородской, тесно покажется. Но поселю тебя, старый Дятел, на таком приволье, что князем во князьях будешь жить. Заморского вина вам там не пивать, в шелка своих баб не одевать, но житье будет вольготнее княжеского. Живут там рыбари, монахи да пахари, деревянными оралами землю ковыряют, голыми руками жито с поля убирают, на костяные крюки осетров ловят, а железный гвоздь да топор для них дороже золотого ковша! Будешь там жить и ковать и ремеслом своим мне, твоему князю, служить. А железом и милостью я тебя не забуду! В тот же день кузнецы Дятлы с княжескими провожатыми вниз по Волге поплыли до диких лохматых гор, под которыми Ока в Волгу вливалась. Тут бывалые княжьи люди место для причала выбрали и высадили семью Скоромыслову при устье ручья, что промеж гор по оврагу бойко бежал. Огляделись Дятлы и начали строиться да обживаться. На помогу коренные жители пришли — и русь, и мордва, и черемисы с той стороны. Помогали и словом добрым толковым, и работой спорой. Оправдались слова князя Юрия, что кузнецам напоследок сказал: «С русскими уживайтесь и мордвой не гнушайтесь. С мордвой брататься да кумиться грех, зато лучше всех! А у черемис только онучки черные, а совесть белая!» Скоро появились на склоне горы над ручьем новые просторные избы с крохотными оконцами, а ближе к воде — кузницы. И ожили дикие берега при слиянии двух могучих рек. Пылающие горнила кузниц манили к себе людей, и со всех сторон потянулись они к поселению новгородца Скоромысла. А старый Дятел и его сыновья с темна до темна ковали и ковали все, что на потребу было русскому, мордвину и черемису-заволжанину: мечи и орала, копья и медвежьи рогатины, топоры и остроги, подковы и гвозди. И прошла о Дятловых кузнецах великая слава вверх по Оке и в оба конца Волги великой. Дремучие горы днем хмуро вековыми деревьями зеленели, а по ночам сверкали пылающими горнилами кузниц. И дивился народ радостно: «Куют и куют наши Дятлы, рано встают, поздно ложатся и устали не знают!» А когда волжские булгары русь и мордву грабежами на полночь потеснили, кузнецам спать и вовсе некогда стало. Побросавши жилье и добро, бежал народ от булгар к Оке, новые места обживать и у Дятловых кузниц по горам, как пчелы вокруг матки, селиться и роиться начали. И первым делом в кузницу, ковать топор да мотыгу, острогу да рогатину. Кузнечихи Скоромысловы тоже сложа руки не сидели. Научили они русских и мордовских баб заморские кружева плести, цветные узоры по одежке вышивать, шерстяные рубахи-подкольчужницы искусно вязать. Вольготно зажили кузнецы Дятловы, часто добрым словом князя Юрия вспоминали. А для князя Юрия Всеволодовича с того дня, как Скоромысло ему подкову на счастье поднес, сплошные удачи начались. Поначалу в Суздаль на княжение перебрался, а потом и великим князем стал. Дареную подкову князь над порогом терема прибил и Скоромысла не забывал. Как узнал он, что булгары приволжский народ зорят и новым походом грозят, послал по Оке челны с железом и людей с наказом, чтобы наковали кузнецы подков и подковных гвоздей на княжий полк. И только успели Дятлы тот наказ выполнить, как от Владимира походом на булгар дружина пошла во главе со Святославом, братом князя великого. На устье Оки остановился Святослав от пыли отряхнуться, доспехи поправить, коней перековать. Позвал князь к своему шатру всех кузнецов роду Скоромыслова и спрашивает: — Можете ли, хватит ли вашей силушки мой полк заново перековать, боевым коням копыта подровнять, старые подковы на новые сменить? В ответ ухмыльнулся старый Дятел хитро таково: — На то мы и кузнецы. Кто чего заслужил, тому так и сделаем! И тут же кузнецы за дело взялись. Не заводя в станок, с колена лихих коней ковали, сами работали и воинам показом помогали! Потом как пошла Святославова рать на булгар, кони гололедь в брызги: разбивали, из камней огонь высекали, вражьих коней острыми подковами разили. Разбил, разогнал Святослав вражью рать по чистому полю. После того булгары миру запросили, много добра уплатили и зареклись русь и мордву обижать. Княжья дружина домой ко Владимиру поворотила с победой, а кузнецы Дятлы опять за мирную работу взялись. Лето ли, два ли прошло, как вдруг нежданно-негаданно опять дружина пришла, со князем Юрием Всеволодовичем. Весь народ с гор спустился великого князя встречать, а впереди других кузнецы Дятлы с хлебом-солью на белой скатерти. Вот тут и сказал князь Юрий старому Скоромыслу слово приветливое: — От подарка-подковы мне удача в делах и в жизни пошла. Мастерством своим помог ты, старик, дикий край оживить, заселить и диких булгар усмирить. А теперь помогай этот край от врагов на веки веков укрепить! И поведал князь о том, что задумал он русское поселение на приволжских горах валом да крепостью обнести. В тот же день Юрий Всеволодович сам гору обошел, осмотрел и указал, где башням быть, где крепость городить, рвы копать, валы насыпать. И зашумел народ вокруг Дятловых кузниц. Рады были люди, что их избы да клети будут городьбой обнесены, частоколом из дубняка долговечного, и старались на постройке крепости изо всей силушки. А кузнецы Дятлы всю работу намертво железом скрепляли. От весны до весны прожил князь Юрий под новым градом, доглядывал за постройкой вала и крепости с башнями на шесть углов из бревен дубовых. И, заложивши под конец на круче холма церковку, засобирался князь ко стольному граду своему Володимеру. Вот позвал Юрий Всеволодович к своему шатру всех кузнецов рода Скоромыслова, за стол княжеский пировать на прощание и молвил Дятлу старому: — Ну, старина, попрощаемся! Ты мне подкову на счастье поднес, а я тебе на горе подкову выстроил! И кивнул князь на городьбу с башнями. Как глянули Дятлы на ограду кремля, видят — и вправду она подковой глядит. Повеселел князь, глядя, как кузнецы дивуются. — Это тебе за подкову, кузнец, целый Юрьев-град! Доволен ли? Ничего не ответил старый Дятел, но задумался. Потом молвил не торопясь, раздумывая: — Не надо, князь, града Юрьева. Не называй его своим именем. Придет супостат, покорит, разорит, над твоим именем насмеется, своим назовет. А нареки ты наш град Новгородом, будет счастливое имя и долговечное! Тут князю Юрию Всеволодовичу пришла очередь призадуматься. Но скоро он дело смекнул и сказал: — От тебя, старик, не только удача да счастье — и советы идут толковые. Быть граду Новгородом, а старому Дятлу в нем заместо моего воеводы и посадника! Дремали под небом и солнцем суровые горы, в Оку да Волгу как в зеркало гляделись, словно любовались новым венцом-подковой, что чело их венчала. Дозорные воины с башен из-под руки во все стороны зорко глядели, Новеград от ворогов стерегли. А в деревянной церковке на темени горы божьи слуги молитву Михаилу-архангелу возносили, покровителю воинства православного. И с каждым годом росло население за стеной кремля и в посадах вокруг города. Булгары на Каме-реке смирно жили, издалека чувствуя сильную руку князя Юрия, мордва заодно с русским людом поближе к Новому граду теснилась, русскую веру и обычаи перенимала. Да и с левой стороны Оки народу не страшно стало на правый берег переселиться. Поредели вековые леса, кругом города поля распахивались, посады и деревни выросли, торговля и промыслы бойко пошли. Стучали, гремели, огнями сверкали Дятловы кузницы, поспевая людям служить: немало понадобилось новых сошников и топоров, копий и рогатин, подков и гвоздей. Старый Дятел от молодых кузнецов в работе старался не отставать, но и по граду пройти не забывал, крепость и посады хозяйским оком окинуть. А кремль на старика исполинской подковой глядел и князя Юрия забывать не велел. Так прошло немало лет. Старый кузнец поседел, в кузницах его сыновья да внуки наперебой молотками стучали, а Новгород земли низовской мужал и богател на радость жителям и князю Юрию. Но настал, видно, час, подкова счастья над порогом княжьего терема вдруг служить отказалась, и пришла на Русь Суздальскую беда нечаянная, неминучая. Доплеснулась волна ордынская и до Дятловых гор, поразметала стены частокольные и в кремль-подкову ворвалась. Похватали басурманы-воины кузнецов, окружили и к своему хану Чалымбеку привели. И приказал тот Чалымбек, чтобы кузнецы Дятлы без сна, без отдыха подковы да гвозди для ханской конницы ковали. Да потребовал еще с каждой живой души по паре подков и дюжине подковных гвоздей. За это посулил хан города не зорить, не палить и людей не угонять, а кто подковами не откупится, тому плетей и неволи не миновать. И поскакали басурманы дальше, на заход солнышка, остатки Руси топтать, князей полонить. А кузнецы Дятлы, не мешкая, принялись наказ хана исполнять. Старый Скоромысло по кузням ходил и всех учил, как подковы ковать и шипы наваривать, чтобы недолго служили, скоро разлетались. Да еще словом и делом показывал сыновьям и внукам, как умеючи подковные гвозди ковать и затачивать. Со всех сторон к Дятловым горам народ повалил, несли люди последние топоры на подковы переделывать, чтобы было чем от неволи и плетей откупиться. И ковали кузнецы-молодцы и подковы и гвозди, как их старый Дятел учил. Порыскавши по низовской земле, басурманы у Дятловых гор станом на отдых стали, коней на новые подковы перековали и снова на Русь ринулись, на князя Юрия. Но конница ханская в пути вдруг хромать начала, редела и таяла. А когда до битвы дело дошло, подковы на части разлетались и копыта коней калечили. И разбил Юрий Всеволодович рать Чалымбекову, как сокол ясный стаю серых ворон. Собрал Чалымбек остатки своего войска, отступил и послал гонцов к хану Бурундаю за помощью. Разоривши Владимир-град, подвалил Бурундай и силой ратной, как тучей темной, окружил рать суздальскую с одной стороны, а Чалымбек — с другой. Тут и полегла дружина княжеская в сече жестокой, а с ней и сам князь Юрий Всеволодович. Три дня пировали басурманы после победы на Сити-реке, победой и зверством похваляясь. Потом перековали всех коней на новые подковы, что с русских людей собрали, и пошли на Великий Новгород. Пошли, да недалеко ушли. Опять стали подковы на части разлетаться, разваливаться, кони захромали, обезножели, и повернула вспять вся великая рать Бурундая. Загоревал, запечалился старый Дятел, когда узнал о гибели Юрия Всеволодовича, но воспрянул духом при вести о том, что ордынцы не пошли к Великому Новгороду из-за хромоты, напавшей на басурманских коней. А хан Бурундай с Чалымбеком догадались да дознались, отчего на их конницу беда навалилась. Созвали на совет самых старых да бывалых воинов-соратников Чингисхановых, копыта коней ощупывали, подковы да подковные гвозди разглядывали, ругались, гадали да спорили. И рассудили, разгадали дело трудное: — Эти кузнецы из града на диких горах — колдуны русские. Видно, ковали они в час полуночный, призывая всех духов злых на погибель нашей конницы! И послали к Новгороду низовскому отряд самых свирепых воинов с лихими кузнецами расправиться. Вот прискакали басурманы, от славянской крови озверевшие, в осиротевший град ворвались, все племя Скоромыслово похватали, по рукам и ногам связали. И рано поутру, когда из-за Волги только что солнышко выглянуло, пленников на взлобок холма вывели. Сначала старого Дятла головорезы наособо поставили и дознаваться начали, почто и каким колдовством они, кузнецы зловредные, подковы для ханской рати ковали, много ли еще таких подков понаделано и куда отправлено. На то старый кузнец за всех отвечал: — Слыхано от дедов-прадедов, что с Олегом в походы хаживали: «Подкова — коню не обнова, да в бою страшнее палицы. Как подковать, так и воевать!» Вот и мы вас, кровожадных псов, подковали на все четыре ноги, да так, как душа подсказывала! И с каждым часом и днем все тошнее и труднее будет вам по Руси скакать, нашу землю топтать! Тут главный злодей саблей взмахнул. И покатилась голова старого Дятла с горы в овраг, к порогу кузницы. Поотрубали вороги всем кузнецам головы, а хоронить заказали, чтобы нижегородский народ устрашить. Но в первую же ночь смелые люди всех погибших тайно похоронили, дерном прикрыли, только холмы не насыпали да кресты не поставили, чтобы басурманы о том не ведали. Так и теперь никто не знает, где те кузнецы-молодцы со старым Дятлом похоронены. На долгие годы притихли Дятловы горы и кузницы. Сменялись князья и поколения нижегородцев, не один раз перестраивались и подновлялись стены и башни кремля. Но и сегодня этот каменный старец по форме своей напоминает огромную подкову, олицетворяя смекалку, силу и мужество народа русского.Сказ о башне белокаменной
В то лето, как великий князь московский задумал Нижний Новгород кругом каменной стеной обнести, томились в нижегородских темницах молодцы-удальцы из новгородских ушкуйников, а с ними их земляк Данило Волховец. Совсем молодым пареньком он в Новгороде Великом на возведении детинца трудился — камни тесал, кирпичи подносил, известь месил да и мастером стал. А когда детинец построили, другие ремесла от заморских мастеров перенял и стал искусником на всякую руку — и меч выковать, и колокол отлить, палаты каменные выстроить и судно морское починить заново. И такой тот Данило Волховец был толковый да памятливый, что перенял говор заморских гостей, что в Новгород по торговым делам наезжали. Вдруг в жизни Волховцу перемена вышла. Решился он с новгородскими ушкуйниками на Волгу податься, на вольный свет поглядеть, другую жизнь повидать. Ушкуйники люди верные, но отчаянные головушки, с ними подружиться — все одно что в «орлянку» сыграть: либо орел, либо плата-расплата! Так и у Волховца получилось. Попались они в цепкие лапы стражи княжеской и очутились в темницах Нижня Новгорода. Чуть не год сидели в застенках молодцы-удальцы, солнышка не видели, жаждой, голодом мучились. Ладно, что добрые люди сквозь решетки бросали им подаяние. Но одним днем распахнулись двери тяжелые и всех узников из темниц на волю кликнули: — Эй, вылезай на свет, кровь разбойная! Высыпали из башни каменной изнуренные новгородцы и пошли за стражей на горы высокие копать рвы глубокие, камни тесать, кирпичи таскать, стены крепостные выкладывать и башни под самые небеса поднимать. Скоро смекнул воевода Волынец, слуга князя великого, что напрасно новгородских молодцов в застенках держали, давно бы их к делу крепостному приставить — такие они сноровистые да ловкие в работе были! А первым среди них — Данило Волховец. И посулил воевода всех новгородцев за отменную работу на волю отпустить, а Волховца поставил главным мастером над всей ватагой каменщиков. Не одно лето трудились новгородцы рука об руку с коренными нижегородцами. Крепко-накрепко строили, не простою кладкой, а крестовою, а известь так хитро да умело гасили, что схватывала камень и кирпич намертво. Знали и умели люди русские, как кремль против ворогов строить: неспешно да надежно, на веки веков! Вот и показалось князю великому Василию, что нижегородская крепость строится мешкотно. И послал он в Нижний Новгород искусника и мастера по крепостям итальянца Петруху Франческо с помощником Джовани Татти. Оба прибыли разряжены по-заморскому, в шапочках диковинных, в плащах-накидушках и при шпагах, как настоящие воины. Мастер Петро Франческо всем русским по нраву пришелся, сразу угадали в нем человека великого духа и мастерства. А помощник его, Джовани Татти, был настоящий головорез, заморский хвастун и задира. Чуть что — и за шпажонку свою хватался, на ссору, на драку напрашивался. В крепостном деле только понаслышке смекал, а своими руками и одного кирпича не вкладывал. И за все его проделки и выверты переделали русские люди имя Джовани Татти на свой русский лад — Жеваный Тать. Начал было распоряжаться этот разбойник Жеваный Тать над артелью новгородцев, приказывал класть крепость не крестовой кладкой, а простой, чтобы скорее дело шло. Вот и стали рассуждать между собой русские мастера-каменщики, что кремль нижегородский строили: «Доколе будем терпеть ругань да понукание в убыток Руси и Нижню Новгороду? Некрепко крепость класть — в беду попасть! У иноземных мастеров одна заботушка — поскорее мошну набить и за море уплыть. А нам перед всей Русью ответ держать!» Знал Данило Волховец, что правду говорят мастера-нижегородцы. Не раз слышал он, как Джовани Татти уговаривал Франческо крепостные дела торопить и восвояси домой спешить. Вот выбрал Данило время, когда воевода Волынец с Петром Франческо вместе мимо проходили, и рассказал им о недовольстве мастеров-нижегородцев. А Петруха Франческо и сам давно приметил, что нижегородцы да новгородцы и без подсказки и указки надежно и умело крепость кладут. Особо отличал он Данилу Волховца и часто маэстром называл-величал, это по-иноземному, а по-русски сказать — искусник и умелец большой. Вот после того и приказал он своему помощнику Татти: «Не неволь русских по нашему способу стену класть. Их кладка крестовая чуть помешкотней, зато долговечнее!» Воевода Волынец в тот раз с Данилой тоже ласково обошелся и опять посулил всех новгородцев вольно поселить в любом посаде Нижня Новгорода, как только закончат постройку крепости. А тальяшка этот, Жеваный Тать, после того еще злей стал придираться к русским каменщикам и особо к мастеру Даниле Волховцу. Жила в ту пору на верхнем посаде одна девка-краса, темные глаза, толстые косы, а улыбнется — словно бутон розовый раскроется. По имени звали Настасьей, а прозывали Горожаночкой, лет ей за двадцать перевалило, но замуж что-то не торопилась и отшучивалась: — Милый не берет, а за немилого сама не иду — не миновать вековушей быть! Жила своим домком, с матушкой родной, честным трудом. Частенько она по горе за водой спускалась, и каждый раз ей молодцы-каменщики с крепости подмигивали, ягодкой называли, на стену зазывали. Только ягодка, видно, не промах была, отвечала бойко, но по-умному. Сам Петро Франческо на ту Горожаночку заглядывался, шапочку на лысине поправлял, усы крутил, завивал и, за шпагу держась, как журавель по стене выхаживал. А подручный его Жеваный Тать, завидев Настасью, добрым притворялся и рожу свою идолову старался подделать под ангельскую. Не знали, не ведали они, дурачки заморские, да и никто другой не догадывался, что не зря Настасья Горожаночка мимо стен часто ходила, ватагу трудовую водой поила. Давным-давно через решетку темницы она с Данилом Волховцем добрым словом уж перемолвилась. «Добьюсь воли — назову женушкой!» — так ей Данило однажды из окна темницы сказал. А теперь, не жалея сил, служил он князю московскому, надеясь дожить до обещанной воли. Молодецкая артель новгородская ничем перед девкой не бахвалилась и не охальничала, а, завидев ее, песни заводила и под песню крепость строила — камни тесала, тяжести поднимала:Про лебедушку Настасью
Подбросили к воротам Зачатьевской обители младенца. Ночью с Волги холодом потянуло, озябло дитя и расплакалось. Услыхали его келейницы, в тепло внесли, отогрели и при себе оставили. А когда дитя-девчоночка повыросла, отдали ее в дочки на Верхний посад. Там, у приемных родителей, и выросла краса Настенка, умелица да искусница. В те лета Низовской землей князья Кирдяпы правили. Вот прослышали басурманы-ордынцы о неладухах между Кирдяпами и задумали Низовский Новгород захватить, людей полонить. Подошло войско ордынское, вплотную ко граду подступило и кругом обложило. Но поднялись на оборону города все горожане и посадские заодно с воинами. Вражий приступ отражая, из луков стреляли, копья метали, круглые бревна с горы на басурман скатывали. Запоет стрела — сразит ворога, просвистит копье — насквозь проткнет, к сырой земле пришьет, а бревно покатится — целую ораву, что траву, примнет! А тех, что по лестницам на стены карабкались, горячей смолой поливали. И сражались низовцы от старого до малого, помогая воинам. Но всех смелее и сноровистее в битве была Настенка-краса, посадского приемная дочь. И копья, и камни метала, и кипящей смолой супостатов поливала, билась, не жалея себя. Лицо и глаза ей огнем опалило, руки смолой обварило, но она, как здоровая, приступ врага отбивала. Вот заметили это басурманы, сговорились, и нацелились в девчоночку разом сорок самых метких воинов. И упала Настенка, сраженная стрелами калеными. Горевать да плакать над ней было некогда, врачевать-колдовать некому. И то ладно, что не затоптали в суматохе намертво. Так и лежала до той поры, как вражья орава передохнуть отвалила. Ходила в тот час по крепости побирушка Улита, что в черной избе жила, лен пряла и полотна людям ткала. По крепости ходила, берестяной бурачок к губам раненых подносила — напиться давала, а мертвым глаза закрывала. Вот и набрела она на отроковицу-девчоночку. Лежит пластом со стрелой в щеке, руки смолой сварены, широко раскинуты, один глазок закрыт, другой кровью налился, чуть глядит. Склонилась над ней Улита, прислушалась, и слышит, стучит в теле жива душа, потукивает. Змею-стрелу из щеки девчоночки выдернула, другую из шейки, третью из плечика. Закапала, побежала из ран кровушка. Тут веки у девушки дрогнули, руки землю царапнули, и глаза сквозь опаленные ресницы глянули. Перекрестилась старая Улита радостно: «Вот и жива душа!» Из сумы черепяночку достала, пошептала над ней и три раза глотнуть Настенке дала. И в свою черную избу на Мостовую улицу на закукорках отнесла. Побилась, побилась о стены басурманская рать да и отхлынула от города без победы и добычи. Тихо радовались тому люди старые да разумные. А озорные да шальные головы во след басурманам по-лошадиному игогокали, поросятами визжали, голышами себя показывали и срамили их всячески, кто как умел. Потом погибших хоронили, пропавших разыскивали. Только красу Настенку искать было некому. Погибли ее приемные родители от басурманских стрел. Долго искалеченная девушка в Улитиной избушке отлеживалась. Добрая старуха ее травами да наговорами лечила, а молодая кровь своей целебной силушкой. И поднялась Настенка на ноги, бродить начала. Но остались на лице багряные пятна от ожогов, от стрелы дыра в щеке, правый глаз слезой исходил, а левый чуть-чуть на свет глядел. Обваренные руки позажили, но так и остались неприглядными. Стала Настя калекой непригожей, и глядели на нее люди со страхом и жалостью. И никто не признавал в ней ту посадскую девчоночку, что на весь низовский град красой и рукодельем славилась. Выйдет убогая на откос на Волгу взглянуть, а как завидит кого, словно мышка в норку, в Улитину избу схоронится, чтобы страшным видом своим людей не пугать. А при нечаянных встречах головку низко склоняла, дыру в щеке прикрывала, либо стороной людей обегала. И больно, и страшно ей было теперь встретиться с молодым князем Кирдяпичем. Не он ли при встречах, не сходя с коня, дорогие кольца да серьги к ее ногам бросал, нежно ягодкой да касаткой величал и княгиней назвать обещал. А теперь проедет мимо и оком не поведет, словно не девица, а карга убогая да болезная: встретилась. Только в работе изнурительной и находила Настя себе радость и утешение от горьких дум. Обносились да обгорели одежкой горожане, от беды обороняясь, и теперь спохватились посадской умелицы, что всем рукодельем служила. Куда запропала девка-краса, сноровистые руки, что полмира обшивала? Но скоро разнеслась молва о безродной умелице на Мостовой улице. «Шьет одежку нарядную, строчит и полотенца, и рушники, и столешники, а малышам: такие пошивает рубашечки, что те в них как на опаре растут и хвори не знают!» И бабы, и молодухи, горожанки и посадские — все узнали тропу к Улитиной избушке, где трудилась на радость людям добрая умелица. И радовалась старая карга Улита: — Вот какая слава пошла о тебе, моя печальница! С твоими-то руками жить да не тужить, а что ликом стала уродлива — о том забыть пора! Вот как-то повстречала Настя на улице молодого Кирдяпича. Борзого коня за уздечку ухватила, остановила и стала перед княжичем: «Вспомнит ли, узнает ли?» Удивился князек, по лицу тень пробежала, понахмурился. Глянул в лицо Насти-красы: из дыры в щеке слюнка бежит, глаза из-под опаленных век чуть на свет глядят, на лице от ожогов следы, и руки такие-то непригожие! — Чего тебе надо, болезная? Достал из сумки денежку серебряную и бросил к ногам ее, чтобы скорее коня отпустила. И поехал, не оглядываясь. Задумалась Настенка, глядя во след Кирдяпичу: «Видно, не зря про таких, как я, в народе сказано: «Такой-то красе дорога к Волге по росе!» Сбежала сирота к Волге, у самой воды на берег присела, колени руками обняла. Сидит, пригорюнившись, склонив голову. А волжская волна, гуляючи, на берег набежала, играет камешками, плещется и шепчет, да так-то явственно: «Не мудрено девице утопиться, да от греха-позора не отмыться! И обмыла бы, и полечила недуги твои, жива девчоночка, да сама не чиста: издалека свои воды качу, грязь и хворобы людские к басурманскому морю несу. Но беги ты, резвая, до моего братца Керженца, что течет из нелюдимых мест, непроходимых болот. Воды его чистые, неоскверненные, авось он вылечит!» Очнулась Настенка от чудных грез, головкой тряхнула. «Это сама матушка-Волга со мной разговаривала!» И на рыбацкой лодочке-долбленке на левую лесную сторону Волги переправилась. Шла день да ночь, а на заре вышла на речку дикую, что из болот воду брала и нелюдимыми местами текла. Подбежала к самой воде и молвила: — Речка быстрая, нелюдимая, полечи, исцели недуги Настенкины, чтобы добрые люди ее не сторонились, не отворачивались! В ответ зажурчала грустно речка Керженка, лаская струей ножки девушки: «Из ржавых болот свои воды беру, через леса хмурые к Волге несу, жажду диких зверей утоляю, корни дерев обмываю, а недугов людских не исцеляю. Беги-ка ты, девица, на восход солнышка, к сыну моему побочному Яру Ясному. Живет и полнится он родниками подземными, водами глубокими, волшебными. Он и снимет с тебя хворобу с недугами!» Послушалась Настенка, косы пышные за спину закинула, подол в руку ухватила да и побежала на восход солнышка к озеру Яру Ясному. Бежала да бежала тропами звериными, местами нелюдимыми и прибежала к дивному озеру. Спит между холмами среди дубравы, не шелохнется, и все, что вокруг, глядится в него, как в зеркало. Сбежала Настенка ко бережку, озеру с колен поклонилась и погляделась в воду до дна-песка. Увидела себя такую непригожую и расплакалась. Потом в озеро по колени зашла и старые раны на челе сполоснула. Погляделась в воду и не поверила: пропали, сгладились рубцы на челе. Другой раз водой в лицо плеснула и глазки промыла. Глянула в воду — засияли глаза синие, как лазурь, здоровые и ясные! Третий раз водой плеснула и по щекам ладошками похлопала. Погляделась в озеро — пропали дыры, разгладились щечки, стали, как бывало у Насти-красы. Только руки, сколь ни мыла их, остались неприглядными. Запечалилась девчоночка. Но дохнул ветерок, и заплескалось, зашептало озеро: «Не дано мне, девица, больше трех недугов исцелять, заживлять. Но беги ты на полдень к брату моему Яру Темному, он полон водами волшебными, авось и вылечит!» Отняла Настя руки от лица белого, чистого, прислушалась: «Чай, не ослышалась, не померещилось?» А волны уже что-то невнятное у берега шепчут, булькают, да и затихли совсем. Поклонилась Настенка Ясному Яру низехонько да и побежала нежилыми урочищами, тропами нехожеными к Яру Темному. Бежала да бежала, в каждое озерцо и калужину гляделась, лицом любовалась, а на руки и глядеть не хотела. Вот с холма открылось ей озеро. Мелкой волной оно играет, рябит, а кругом сосны вековые обнявшись стоят, шепчутся. Сбежала Настенка на кромку берега, чтобы волшебной водой руки помыть, присела на кочку передохнуть, да и задремала от изнеможения. И слышит: заговорило волнами озеро у самых ее ног: «А почто тебе, девица, руки белые да мягкие? Рукам умелым надо радоваться, на то и даны они, чтобы делом себя украшать, доброе слово от народа заслуживать. А руки белые — хилые да неумелые, руки мягкие — не сноровисты, руки нежные — ленивые. А твои-то руки — слава всему городу!» Вот очнулась от грез девчоночка и молвила: «Видно, правду вещало мне озеро. Не буду менять свои руки умелые на нежные да белые, поспешу-ка в обратный путь!» Поклонилась, спасибо за науку сказала Яру Темному и побежала знакомой тропой к родной стороне, добрыми руками людям помогать. И наторили люди к избе карги Улиты тропу торную. Княгини да боярыни, и те туда дорогу проведали. О чем ни попросят Настенку-рукодельницу, все исполнит быстро да сноровисто. Бабе сарафан сошьет к празднику — как цветок нарядится, мужику рубаху — не износить вовек. А столешники да рушники — всей семье на любование. Вот дошел слух до княжича Кирдяпича об искусстве сироты-умелицы, и поехал он Улитину избу разыскивать. На улице Мостовой встретилась ему девица. — Поведай, раскрасавица, где тут живет карга Улита с девкой-рукодельницей? А сам от красы-девчоночки не в силах глаза отвести. «Ох, видал я где-то эти глаза синие, косы густые, стан породистый, чело высокое! Али во сне снилась когда?» А девчоночка спрашивает: — А как звать-прозывать ту девицу-рукодельницу? — По имени Настасья, а по прозвищу Дыра в щеке. — Это князь в ответ. А сам все хмурится, вспомнить силится, где видал он эту девицу. — Видно, забыл ты, князь, как от недужной дурнушки на этом месте деньгой отбояривался? И подала на седло Кирдяпичу ту самую денежку, что к ее ногам была брошена. С того дня повадился Кирдяпич бывать в избушке Улиты-побирушки с заказами к Настенке-рукодельнице. Расшила ему Настенка чепрак под седло — друзей своих удивил. Боевой стяг шелками да золотом выткала — ворогов побил, победил. А рубаху-подкольчужницу не пробивало жало стрелы. Завидовали князю и други и недруги, а молва трубила о том, что от девки-красы Насти-умелицы везенье да счастье князю пошло. «Видно, правдива людская молва, что от нее мне удача идет!» — подумывал княжич и все чаще бывал на улице Мостовой, чтобы повидать Настенку-умелицу. Неохотно и боязно было Насте-красе с такими руками в княжий терем княгиней входить, насмешкам боярынь служить. Но старая Улита ей бодринки придавала: «Лицом да станом ты краше любой боярышни, разумом — не у княгинь занимать, а по рукоделью таких еще не сыскать. Бояр да князей робеть — век в избе просидеть!» А князь Кирдяпич и вовсе отговоров слушать не хотел. Кончилось тем, что суженой Настю назвал и свадебный пир созвал. Собрались, понаехали гости знатные, сели за столы пировать. Родные Кирдяпича невестино рукоделье на видных местах по стенам понавешали, искусством молодайки похваляясь. Только не гордилась за столом сама Настя-умелица, несмело на гостей глядела, ручки свои по привычке поджимая. Но вот дошло до обычая, когда невесте всех гостей брагой обносить, к каждому с братиной подходить, подавать и принимать. Тут и увидели гости знатные, какие у невесты руки непригожие. Завопили истошно боярыни, глаза закатывая: — Ой, какие руки-то у нее страшные! Запокашливали с насмешкой бояре молодые и старые: — Кхе-хе-хе! Ладно бы на лицо не смазлива была, а тут, гляди-ка ты!.. Ну и красотку княжич высватал! С руками неприглядными, шелудивыми! Да кто из таких поганых рук будет мед-пиво пить! Замерла Настенка-краса, ручки поджавши, ждет, не замолвит ли за нее княжич слово твердое. Нет, не стукнул Кирдяпич кулаком по столу, не глянул грозно на охальников, но склонил свою бесталанную голову и молча слушал насмешки гостей. Тут Настя братину перед княжичем поставила, сама в сени выбежала, из сеней на княжий двор, вскочила на боевого коня и к Волге поскакала. Храбрый конь, в походах бывалый, смело в Волгу вошел и, прядая ушами, на другой берег поплыл. Понеслась Настя-краса тропами звериными, урочищами нелюдимыми, лесами угрюмыми. И раным-рано прискакала к озеру Яру Темному. Сошла с коня усталого, ко бережку спустилась, на колени стала и тихо с озером заговорила:Оборотни хана Бурундая
Издавна гадают охотные люди о том, как и откуда взялись на Руси гончие псы, прославленные костромичи, от всех других пород отличные и по масти, и по стати, и по голосу. А по мертвой злобе-смелости к зверью дикому им, костромичам, и на свете равных нет и не было. Это они испокон веков русским звероловам в охоте служили, хищных зверей из непролазных чащоб под стрелу и копье выживали, на конных борзятников выставляли. И недаром завидовали на старинных русских гончих знатные иноземные охотники. В народных сказах и преданиях сквозь выдумку завсегда правда просвечивает дорогим самоцветом-камешком. Без нее, без правды, и выдумка-сказка не живуча. В этой сказке за вымыслом тоже правда кроется. Правда о том, как умные смелые псы от злого хана-басурмана на службу к русскому пареньку-зверолову перешли. И помогали отроку не только зверя добывать, но и очищать родную землю от вражьей нечисти. За ратью Батыевой, что на Русь грозным оболоком двигалась, бежали псы ордынские, твари злые и сварливые, до русских людей злобные. Привадили их завоеватели на славян нападать, бежавших пленников настигать и терзать. А за кибиткой хана Бурундая, что особо от Батыя шел на земли суздальские, ехал ханский ловчий Гуннхан, зверолов и наездник лихой. Под ним конь крепкий да выносливый, при седле лук тугой да колчан со стрелами, а у правой ноги копье боевое жалом в небо поглядывало. И бежали слева его коня две собаки, как песок пустыни, желтые, словно волки, высокопередые, с глазами раскосыми, кровавыми. Тех псов невиданных получил хан Бурундай в дар от владыки всех гор поднебесных, что сверкали вершинами на самом краю монгольской земли. Были они умны, бесстрашны и смекалисты, и не зря одну собаку звали Халзан, что обозначало Орел, а другую Гюрза-змея. Они выгоняли под копье Гуннхана свирепых барсов и кабанов, заганивали и душили матерых волков, но, в отличие от других монгольских собак, никогда не трогали человека. И тщетно ловчий Гуннхан в угоду своему хану старался пробудить в них злобу жестокую к людям, которых ордынцы пришли покорять. Словно тайный голос удерживал Халзана и Гюрзу от нападения на русских людей. И вот теперь на земле Руси басурманы-воины смеялись над ханскими собаками: — Испортились собаки! Любого зверя берут, собак наших душат, а уруса в овчине боятся! По указке хана ловчий Гуннхан стал собак очень худо кормить и голодных напускал на русских людей. Но исхудавшие от голода Халзан и Гюрза отказывались нападать на людей. Неведомое врожденное благородство не позволяло псам опозорить себя нападением на человека. А хан Бурундай и его ловчий не понимали поведения собак и настойчиво изнуряли их голодом. После одной битвы с русскими задумал хан Бурундай устроить пир для своих знатных воинов. Для ханского котла дичина понадобилась. И задрожала под копытами ордынских коней приволжская земля. Сам Бурундай с оравой охотников за добычей выехал, скакал по перелескам и крепям, выскакивал на опушки, топтал озимые поля. Халзан и Гюрза, худые до ужаса и страшные своей силой и смелостью, по сторонам рыскали, чутьем и смекалкой в звериных следах разбирались. За ними ловчий Гуннхан с трудом на коне поспевал. Вот прихватили псы свежий олений следок, через болота да чащобы зверя с подвываньем погнали и с глаз и со слуха ушли. Долго басурманы по лесу метались, к шумам лесным прислушивались, к следам звериным приглядывались. Но по лесам да болотам скакать на коне не так-то привольно, как по полям да степям. И вернулся хан Бурундай со всей свитой к своим шатрам без добычи. А ловчий Гуннхан волей-неволей остался, из конца в конец по лесу метался, прислушивался, принюхивался и после долгой скачки по крепям да долам разыскал собак у крутояра широкой реки. Синей сталью просвечивала она сквозь вековой сосняк, неудержимая и полноводная от осенних дождей. Русский отрок, склонясь над поваленным оленем, искусно работал ножом, свежуя добычу. А поодаль Халзан и Гюрза лежали, голодными глазами подачки ждали, от голода и холода вздрагивали. Тут Гуннхан подскакал, рысьими глазами нацелился и пролаял визгливо: — Мои собаки — моя добыча! И с того визга басурманского осыпался с деревьев первый снег-пороша, притихли пичужки и зверушки лесные. Но не испугался паренек в полушубке овечьем: — Мой зверь! — спокойно ответил отрок. Ногой на голову оленя наступил, выдернул из оленьего горла стрелу окровавленную и ордынцу ее показал. И все деревья кругом согласно кивнули мохнатыми вершинами. Долго молча с ненавистью глядел Гуннхан на русского охотника, что добычу у басурмана-воина осмелился оспаривать. Но глазом не моргнул отрок. Молча и ловко вспорол оленью тушу, достал сердце с печенью и собакам пополам разделил. Но не успели Халзан с Гюрзой проглотить добычу, как их свирепый хозяин взвизгнул яростно: — Мои собаки — моя добыча! И зверски ударил собак своей плеткой-нагайкой. С воем и рычанием собаки отпрянули в сторону, а Гуннхан бешеным конем на зверолова наступал. Но всего-то на три шага отступил паренек, а стрела его сама собой в тетиву уперлась, и лук тугой напружинился. И придержал тут Гуннхан своего коня. По тому, как, не дрогнув, жало стрелы в глаза ему глянуло, понял воин бывалый, что не промахнется этот урус, не спасут его от русской стрелы ни конь, ни копье, ни сабля острая. И начал незаметно коня назад осаживать, да так, словно бы сам конь, ярясь и храпя, от отрока пятился. Тут паренек проворно пудовый кусок от оленины отрубил и в торбочку свою положил. На остальное рукой махнул: — Вот теперь все твое! И, не торопясь, но с осторожной оглядкой, с луком и стрелой наготове, скрылся в сосновом бору. Напрасно Гуннхан улюлюкал вполголоса, посылая собак на отрока. Халзан и Гюрза не подчинились его приказам, отказались нападать на человека и не двинулись с места. Когда шаги зверолова стихли вдали, соскочил ловчий с коня, разрубил оленью тушу на части и приторочил к седлу. И в поводу повел нагруженного скакуна из хмурого леса. Собаки долго глядели вслед Гуннхану, потом нехотя поплелись за ним, продрогшие, худые и голодные. У ханской кибитки Гуннхана ждали сам Бурундай и другие знатные воины. Слуги расседлали коня, оленину внесли в кибитку, а седло с войлочным потником и чепраком оставили на ветру, потому что все было пропитано оленьей кровью. После того басурманы забрались в жилье, наварили оленины и стали пировать. А голодные Халзан и Гюрза бродили вокруг, дрожа от холода, и наконец задремали, прижавшись к войлоку кибитки. Ордынские воины ели оленину, запивали бузой и хвалили удалого зверобоя Гуннхана, его коня и собак, и меткое копье. Потом Гуннхан расхвастался о том, как трудно ему было поспевать лесом за зверем и собаками, какой был этот олень выносливый и хитрый и как долго он не попадал под его копье! И снова все гости хвалили охотника, и его коня, и ханских собак. Только в конце пира Гуннхан вспомнил о собаках. Он сидел покачиваясь и бормотал одно и то же: — Надо бы накормить собак. Кто накормит собак? Но все гости и слуги хана Бурундая опьянели от сытой еды и бузы, и никому не хотелось выходить из теплой юрты на холод. Скоро хозяин и все гости войлочной юрты заснули. Люди спали в теплой кибитке, а Халзан и Гюрза сиротливо жались друг к другу и тоскливо глядели в звездное небо. Но не жаловались, не выли. Над землей поднялся круглый месяц, стало еще холоднее, и собаки стали бродить, подыскивая место потеплее, чтобы свернуться клубком и заснуть. И набрели на брошенные у входа в кибитку седло и чепрак, пропитанные кровью оленя. Псы начали жадно вылизывать кровь, Гюрза из чепрака, а Халзан из войлочного потника. Лизали и лизали, но голод не унимался, становился невыносимее и заставлял собак прихватывать зубами то, что лизали, отрывать кусочки потника и чепрака и проглатывать. Скоро они съели все: Гюрза чепрак из черной верблюжьей шерсти, а Халзан войлочный потник, пропитанный оленьей кровью. Когда от седла и чепрака остались только отдельные клочья, собаки свернулись на земле клубочками и, зябко вздрагивая, заснули под холодным небом с круглой луной посередине. Спали в теплой кибитке воины, спали и собаки Бурундая, а холодный желтый месяц и редкие звезды глядели на них сверху. Халзану и Гюрзе грезилось, что они преследуют дикого зверя, и они сквозь сон вполголоса взлаивали и подвывали. Кругом было светло, холодно и жутко. Месяцу сверху хорошо видно было, как постепенно менялась окраска спящих собак. Халзан, съевший окровавленный потник, становился краснее и краснее, и наконец шерсть на нем стала совсем багряной, как застывшая кровь. У Гюрзы же, съевшей чепрак, спина и бока темнели и темнели и стали совсем черными, словно покрылись черным блестящим чепраком. Только лапы и голова ее оставались желтыми. Кончилась ночь, месяц опускался за край земли, с другой стороны показалось солнце, а собаки все спали, и шерсть на них отливала по-новому: у одной багрянцем, у другой крылом ворона. Выспавшись, вышли из кибитки ордынцы. Гуннхан хотел оседлать коня, но на месте седла увидел только клочья чепрака и войлока. А две совсем незнакомые собаки сидели поодаль и, словно насмехаясь, глядели на людей желтыми раскосыми глазами. Одна собака была вся багряная, другая черноспинная и желтомордая. Удивились Бурундай и Гуннхан и все, кто был с ними. — Откуда взялись эти странные псы? Или это оборотни? А Гуннхан закричал: — Это они сожрали мое седло! — Это русские лесные колдуны подменили моих собак! Надо расправиться с ними! — крикнул хан Бурундай. Басурманы повскакали на коней и стали гоняться за Халзаном и Гюрзой, стараясь затоптать, захлестать нагайками. Сначала собаки спасались от конников, бегая среди кибиток, но на помощь хозяевам подоспели сторожевые псы. Увертываясь от копыт и нагаек, собаки-оборотни успели так рвануть двух-трех ордынских псов, что они поползли умирать. Тут люди начали метать в них копья и стрелы, пытались поймать арканами. «Здесь только наши враги!» — подумали Халзан и Гюрза и спорым волчьим махом поскакали к дальнему лесу. Позади гикала, визжала и лаяла погоня во главе с ловчим Гуннханом, он кричал, призывая расправиться с собаками-оборотнями, которые осмелились съесть его седло. Но зубчатая зеленая стена приближалась, обещала укрытие, и гонимые псы стремительно убегали к ней. Когда же они вынеслись на последний холм, — увидели перед собой широкую полноводную реку, а спасительный лес темнел на том берегу. Немало ханские собаки переплыли рек и ручьев, глубоких и стремительных, пока служили Гуннхану, но никогда им не приходилось пересекать таких могучих потоков. А шум погони приближался, рос и подгонял. — За рр-реку! — рявкнула решительная Гюрза. — За рр-реку! — согласно рыкнул Халзан. Вода была страшно холодна, по ней плыла ледяная каша-шуга, но для собак была одна дорога — плыть и плыть к синеющему лесу на той стороне этой могучей реки. Две собаки плыли друг за другом, над водой видны были только их желтые головы да кончики хвостов, а набегавшие волны безжалостно их захлестывали и топили. — Не вернуться ли? — спросила Гюрза, плывшая позади. — Никогда! — отрубил Халзан. Тогда Гюрза, стыдясь минутного малодушия, прибавила ходу, обогнала и поплыла передом. Собаки уже доплыли до середины реки, но другой берег казался очень далеким. — Не вернуться ли? — спросил Халзан. — Никогда! — ответила Гюрза. Теперь Халзан обогнал Гюрзу и поплыл передом. Так ободряя друг друга и меняясь местами, собаки подплыли к другому берегу реки. Встревожена деревенька Соколиная у лесной стены над рекой. Изо дня в день с той стороны Волги далекий говор ветром доносится, чужой, басурманский, злое лошадиное ржание, а воронье летит и летит туда, как на званый пир. И совсем нерадостную весть принес вчера Савелий Обушок, зверолов, воротившись с правого берега: — За Волгой ордынцы! Всю ночь соколинцы скарб да жито хоронили, скотину в дебри прятали, а с рассветом затаились на берегу в ракитнике, с копьями, топорами да рогатинами. Недолго ждать пришлось. Вот с той стороны к реке конные басурманы повыскакали, за двумя собаками гонятся в диком порыве затоптать, захлестать. И тут удивились соколинцы невиданному: — Две собаки через Волгу плывут! Посуматошились, погалдели ордынцы и ускакали. Опустел правый берег, а к левому подплывали невиданные странные псы. И когда вышли они на берег песчаный да отряхнулись от ледяной воды, шатаясь от усталости, никто не грозил им ни копьем, ни топором, ни нагайкой. Люди в овчинной одежде манили собак к себе ласковым жестом и словом, бросали кости, кусочки хлеба и мяса. Но Халзан и Гюрза теперь не доверяли людям. Только на малое время они замерли на месте, словно изучая взглядом толпу людей, один багряный, как сгусток крови, другая черноспинная, желтомордая. И рысцой скрылись в прибрежных зарослях. А соколинцы подивились дикости собак: — Басурманской породы! С того осеннего дня Халзан и Гюрза прижились на левой стороне Волги, в краю исконных русских звероловов, но не подходили к жилью человека, а рыскали по полям, лесам и долам, добывая себе пропитание охотой на диких животных. Только в очень холодные ночи они подходили к деревне и ночевали в ометах соломы, чтобы с рассветом снова скрыться в лесу. И дивились смерди-звероловы неслыханным голосам двух собак, когда они заливались на разные голоса, заганивая добычу до изнеможения, насмерть. Казалось, не две, а дюжина собак ревет, поет и плачет в первобытном лесу. А зверолов Савелий Обушок, после того как в лесу с басурманом из-за добычи поразмолвился, на промысел за Волгу не ходил. Много дней и ночей в своей избушке за работой сидел, наполнял колчаны стрелами верными, убойными, чтобы хватило тех стрел и на зверей лесных, и на ворогов лихих, алчных на чужую добычу, на добро русское. Чернеет под месяцем деревенька Соколиная, словно шапка черная на холм нахлобучена. Только в крайней к лесу избушке оконце светится. При свете лучинки выскабливает отрок стрелы кленовые, наконечники подлаживает и камушком остро затачивает. А старая бабка Удола, дремоту пересиливая, внуку помогает, лучинку сменяет, чтобы огонек не угасал, не чадил, а ровненько светил. Не сидит без дела старая Удола. Каждую новую стрелу под жаром очага калит, выдерживает, чтобы лучинка, древко кленовое, была крепче кости сохатого, не гнулась, не ломалась бы, пронизывала и зверя и басурмана насквозь, как игла острая. А перед тем как в колчан положить, стрелу клочком барсучьей шкуры с пеплом протирала до светла, не переставая напевать, ворожить, внуку в охоте удачу сулить, на супостата-басурмана погибель накликала. Ой, неспроста она прошлой ночью на берег Волги выходила в час самый полуночный, босая, с волосом распущенным и, дрожа от стужи, богам своих предков молилась, глядя в лицо месяцу. И Волге, и земле кланялась, и месяцу со звездами, просила наслать напасть на ворога, что зверем напал и добычу отнял у отрока, внука сиротского. И теперь при свете лучины колдует старая с верой жестокой в свою ворожбу. После морозов уснула Волга, прошла холодная метель, засверкали под солнцем снега. Спит перед рассветом деревенька Соколиная. Но рано поднялся Савелий Обушок и на промысел собирается. Вот вышел он из избушки погоду узнать, на небо взглянуть — долго ли до солнышка, не выпала ли за ночь переновка свежая. Прислушался. А из синего леса, морозом заколдованного, набежал волнами зов заунывный, переливчатый да знакомый такой! Сразу и слухом и сердцем понял зверолов, что это грозные да певучие доносятся голоса собак, идущих по звериному следу. Собрался Обушок скоро-наскоро и пропал, растаял в морозной утренней мгле. Только стежку-дорожку оставил на снегу голубом до опушки лесной. Трудно стало Халзану с Гюрзой зимой пропитание добывать. Не скоро добыча в зубы давалась. Вот и в этот морозный день с зари до полудня молодой лось-сеголеток водит их за собой по трущобам лесным, на отстоях рогом и копытом смело обороняется. Устали собаки, но и зверь дышит тяжело, мечется, топчется на гриве сосновой. С двух сторон на него голодные псы наседают, норовят в горло вцепиться, повалить, задушить. Но не сдается лось, из последних сил за жизнь стоит. Вдруг безжалостный посвист стрелы. И не успел сраженный зверь повалиться, как Халзан и Гюрза пиявками повисли на нем, вцепившись в горло. И только когда подоспевший Обушок приколол лося ножом, обе отпрянули в сторону. Зверолов распахнул лосиную тушу и бросил собакам по куску внутренностей. Псы с жадностью проглотили подачку и на какой-то шаг подвинулись ближе. Отрок свежевал зверя и бросал помощникам куски парного мяса, а они подвигались все ближе и ближе, дрожа от непривычной сытости после долгого голодания. Шерсть на них дыбилась и горела под солнцем багрянцем и золотом, янтарные глаза отливали кровью. — Ух, как к зиме-то вырядились! — полюбовался Обушок на густые псиные шубы. И опять бросил им по куску от лосиной туши. Когда солнышко село за лес, охотник взвалил на спину тяжелую ношу и направился к дому. Халзан и Гюрза не раздумывая пошли за ним. Усталые, истощенные лишениями и голодом, но сытые они шли за человеком, к жилью человека. Над Соколиной уже были сумерки, густые, хмурые и морозные. Пока Обушок в сенцах сваливал ношу, Халзан и Гюрза разгребли лапами соломенную завалинку и, прижавшись к стене, улеглись ночевать. И прежде чем задремать, обе глубоко-глубоко вздохнули. После победы над Суздальской ратью начало Бурундаево войско шайками по сторонам рыскать. Пронюхали басурманы, что у заволжских звероловов в клетях да амбарах дорогих мехов полным-полно, шкурок бобровых, куньих да горностаевых. Вот дождались они, когда Волгу льдом заковало, и начали заглядывать в леса костромские да ярославские. Только мало было хану от того радости. Возвращались его воины из заволжских лесов без добычи дорогой, зато со стрелой в животе. В ту морозную ясную ночь Халзану и Гюрзе снилась охота на страшного зверя, и сквозь сон они рычали и взлаивали. Теперь собаки не страдали от голода, налились еще большей смелостью и силой и готовы были насмерть постоять за себя и своего хозяина. Не зря по вечерам из избушки старая Удола выходила, сытно собак кормила и костлявой рукой по загривинам ласково трепала, бормоча наговоры. Потом по снегу босая за околицу выходила, руки к тощей груди прижимала и, глядя на месяц, колдовала. При свете месяца чернела избушками деревенька Соколиная, да Волга спала под белой простыней. Мороз изредка потрескивал. А вот и первый петух прокричал. «Не тревожьте собаку, пока она спит». Так в древней пословице сказано. Халзан и Гюрза проснулись вдруг, когда нанесло на них запахом ордынского конника. Вот дробный хруст снега под копытами, чуть слышный звон сбруи и оружия. Собаки тихо зарычали и поднялись. Вот два конных воина свернули от околицы к избушке Обушка. Халзан и Гюрза теперь их видели и чуяли, они узнали людей, которые кормили их только побоями, не позволяли съесть куска от добычи, пытались затоптать конями, захлестать нагайками. Инстинкт и разум подсказывали псам, что эти серые всадники на побелевших от инея коньках несут зло и смерть их хозяину-зверолову, его жилью и всему селению. И шерсть на собачьих спинах поднялась дыбом от хвоста до затылка. Это были уже не собаки, а умные бесстрашные звери. Неприметно перешли они с освещенной месяцем завалины и затаились у темной стены избушки. И когда конники приблизились вплотную к хижине, с рыком бросились на врага. Увертываясь от сабельных ударов, собаки кусали всадников за ноги, а лошадей за ноздри и сухожилия. Кони храпели и пятились, басурманы визгливо кричали. С луком в руках выскочил из избы Обушок, узнал незваных гостей, и две стрелы, одна за другой, пропели со смертельной угрозой. Хрипя и визжа от ужаса, ордынцы повернули коней и скрылись в облаке снежной пыли. А Халзан и Гюрза отлично поняли, за что так ласково хозяин трепал и гладил их рукой по бокам, и обе глухо рычали, глядя в сторону ускакавших врагов. И поняли и запомнили. А старая Удола вынесла им по большому куску оленины. Целыми неделями стал Савелий Обушок в лесах пропадать, только изредка навещая Соколиную. К вечеру в избушку придет, а к рассвету Удола ему все для нового похода припасет и собак сыто-насыто накормит. А басурманы, что совались в глубину заволжских лесов разведать да пограбить, возвращались в стан Бурундая без добычи, зато с наконечником русской стрелы в животе, на лошадях с порванными ноздрями и сухожилиями. И рассказывали такие страхи, что жутко становилось ханам оставаться на русской земле. Собаками-оборотнями прозвали ордынцы Халзана и Гюрзу. Они с ужасом рассказывали, что не собаки, а багряный кровожадный барс и толстая черная змея с желтой головой кусали и рвали коней и всадников. А самое страшное было в том, что следом за оборотнями поспевал урус-невидимка с боевым луком и колдовскими стрелами. И пока всадники оборонялись от двух страшных зверей, русский стрелок посылал в них меткую каленую стрелу. Никто в Соколиной не догадывался о тайных подвигах Обушка. Только бабка Удола стала еще усерднее колдовать над каждой стрелой, а по ночам босая, с распущенными волосами выходила за околицу поклониться земле и месяцу, вымолить удачи внуку в опасном промысле. Обушок возвращался всегда с добычей и делился свежинкой с земляками-соколинцами. И снова до рассвета уходил бродить по лесным тропам и дорогам, искать встречи с запоздавшими и отставшими басурманами-грабителями. Халзан и Гюрза послушно шли за спиной хозяина до той поры, как попадался свежий след двух-трех всадников. Собаки уже чуяли, что ненавистные им люди совсем рядом и знали, как угодить своему повелителю. Схватка всегда была недолгой, но страшной. Глубокой ночью Обушок пробирался к вражьим становищам и терпеливо ждал запоздавших воинов, затаившись в засаде при дороге. Халзан и Гюрза с двух сторон прижимались к нему, а он гладил их, ласково успокаивая: — Тихо, милые, тихо, родные! И прижимались умные собаки к зверолову еще плотнее, чуть слышно рычали и мелкой дрожью дрожали в ожидании схватки. И с каждым днем воинам хана Бурундая все страшнее казалась лесная Русь с ее собаками-оборотнями и стрелками-невидимками. Задумался и сам хан Бурундай. Если на подступах к заволжской земле неведомый враг так истребляет его рать, то что ждет ее там, в глубине лесной заснеженной равнины! Подумал да и повел свое войско к открытым степным просторам, где всегда было привольно зоркому басурману. Подальше от собак-оборотней и урусов-невидимок. А отрок Савелий Обушок продолжал очищать родную землю от остатков вражьей нечисти. Долго шел он следом за ратью Бурундая и немало ордынских воинов оставил лежать на русском снегу. И только после того как выследил и приколол меткой стрелой ханского ловчего, повернул зверолов в родные края. 3а ним, ступая по-волчьи, след в след, шли верные и Храбрые псы — багряный Халзан и черноспинная Гюрза. Собаки, переплывшие Волгу, долго и верно служили своему хозяину. Осталось в лесном Заволжье предание о том, что от ханских собак, бесстрашных Халзана и Гюрзы, и пошла порода старинных русских гончих, ярославских и костромских. Прославленная порода собак багряной и чепрачной масти, с громовыми, но музыкальными голосами, с лютой злобой к дикому зверю, собак, которые никогда не нападают на человека, если им не угрожают плеткой-нагайкой. Вывели эту породу не какие-либо знатные и богатые охотники, а простые звероловы, как Савелий Обушок, жившие в курных бревенчатых избах. И до сих пор среди русских гончих встречаются собаки очень похожие на своих прародителей Халзана и Гюрзу: багряные либо черно-чепрачные, высокопередые, как волки, смелые, как орлы, умные и пролазистые, как змея-гюрза. Такие собаки в одиночку и парой преследуют любого зверя и волчью стаю, напевая свою безумную песню и не задумываясь о том, что, может быть, идут на верную смерть. И до сих в трудные минуты они поступают так, как их далекие предки при переправе через Волгу. Когда один из гонцов пропоет малодушно: «Не вернуться ли?» — другой обязательно гавкнет: «Никогда!» И гон по следам зверя польется с новой силой.Про атамана Сарынь Позолоту
Искушение Федула Носатого
Жаркий да душный выпал денек. Налетавшись досыта, дремлют чайки на мокром песке. Канюк привычно, как заведенный, над лугами кружится, будто дело делает. От реки прохладой, а с берегов жарынью да цветами наносит медовыми. Накалилась от солнышка коса-грива песчаная, что Ока с Волгой наметали весной дружными силами. С каждым годом та коса и ввысь поднималась и вширь раздавалась, и не успевали озеленять ее ни таловый куст, ни сосна, ни осокорь. Зато за Волгой от лугов зеленым-зелено, от лесов листвяных, сосновых и еловых синим-сине! А сверху по Волге плывет баржа-посудина, сама собой плывет, мимо лесов дремучих, берегов крутых, сыпучих. Два бурлака-заморыша по бортам сидят, лениво веслами шевелят, баржу по попутной воде подгоняют. Третий парень-молодец на кормовом весле посудиной управляет, чтобы не застряла на мели-перекате, не затрещала бы дном на мореном подводном дубе. Хозяин Федул Носатый посреди опалубка на бочонке сидит, бороду радостно пальцами расправляет. Бурлаки рассчитаны, барыши-прибытки подсчитаны, а град родной — вон он, за белой стрелой-косой, рукой достать. Немало прибыли взято за соль, за хлебушко, за меха звериные с новгородских богачей-гостей, с ярославских да тверских бояр и княжичей. Старый хозяин на пустом бочонке сидит, как прирос, а сынок в холодок у борта спрятался от жар-солнышка. Оба не нарадуются, что вон за той косой, что под солнышком как соль-бузун блестит, и посад, и дом, ладят к вечеру прибыть и в баньку сходить, в квасном пару попариться, ключевой водой из Почайного ручья окатиться. И дома на пуховой постели понежиться, развалиться. Заработано! Ну-тка, от самого Николы не мымшись, не паримшись, по-домашнему не спамши, не емши! Да и бабы-хозяйки, чай, проглядели глазоньки, ожидаючи! Проходят чередой берега, то крутые, то пологие, справа глинистые, слева песчаные под кустами ракитовыми, позади косы да перекаты, а впереди сквозь марево лохматые холмы высятся, в дубняк, липняк да вязовник разодетые. А по холмам укрепа-стена утерянной подковой коня-исполина в землю вросла. — А ну, взмахни, распаши стрежень веслами! Али плетку на ваши спины ленивые! Двое на веслах — бурлаки-заморыши. Третий — на рулевом весле, ладный такой, расторопный, только худоват, а силушка из-под одежи просвечивает. «Видно, давно досыта не едал!» — думается хозяину. Повыше Балахны позавчера он к Федулу нанялся через балахонские мели да перекаты баржу провести. А на рулевом весле молодец. Послушна ему баржа-посудина, как умная лошадка умному хозяину. В ответ на понукание хозяйское не торопится: — Ладно, боярин, успеется! За полудни к Почайной причалим. Только бы на Сарынь Позолоту не наскочить! — Полно тебе каркать, озорнику! Али охота беды наворожить? Вот нанял беспутного на свою голову? Бранится Носатый, а сам бердыш на ремне ощупывает и на бочонке пошире да поплотнее усаживается. А сыну шипит: «Ты, гляди, Гараська, топор под рукой держи, да по сторонам гляди — не вынырнули бы из-за ракитника лодки злодейские!» Расставшись с нагретым бочонком, походил хозяин по опалубку, гребцов оглядел, вдаль и по сторонам пощурился, и снова, крестясь, как филин на бочонок угнездился, не переставая на сынка ворчать: «Ты гляди в оба, Гараська, бердыш при себе держи, да и рогатины поближе положи. Оно хоть и близко, да не дома!» И день веселый, солнечный, и небо как шелковое, а неспокойно у боярина на сердце. Полна мошна кожаная деньгой золотой да серебряной. «Ох, довезти бы до своего подворья за городьбой-стеной! С новгородскими да тверскими торговать любо, не то что с мордвой да булгарами, золотишком да серебришком за всяк товар расчет ведут. Новгородцы — они с иноземными купцами дела ведут, люди честные. У них слово кремень, не олово, не то что у басурман каких». Раздумывает так скряга боярин, между думами бурлаков понукает, на рулевого покрикивает, сынка шпыняет. А бочонок под сиденьем покоя не дает, сердце тревожит. А тут еще этот молодец на рулевом весле песню заорал на всю Волгу-матушку:Как боярин блином подавился
Как забрал ордынец отца с матерью в полон, остался малолеток Семка один-одинешенек. Возле кузниц крутился, кузнецам прислуживал, горнило раздувал, в кузнице дневал и ночевал. И заодно кузнецкое дело перенимал. Да так перенял, что скоро смекалкой самых умелых перегнал. И стали старые кузнецы самое трудное дело пареньку доверять. По зову бояр да именитых людей на подворье к ним парня посылали мудреные замки-запоры починять и разные там хитрости подгонять. Где дело мудренее да неотложнее, туда и Семку, потому что был он на ногу скор и на работу спор. Вот вырос из отрока парень-паренек. И скажи ему хозяева-кузнецы: «Жениться, парень, надо, да к землице приставать. И ремесло не бросать. Для дела будет вернее, а для семьи сытнее!» Послушался парень. Добрые люди худому не научат. Раскопал Семка Смерд в лесу за посадами кулигу под горох да жито. Одному бы не осилить, так молодая жена Оганька, пока деток не было, во всем помогала. И лес валила, и валы огнем палила, и пеньки наравне с мужиком выдирала. На нови хорошо, богато уродилось. Такой ли горох вымахал, а жито колосом земле кланялось. Но не успели урожай снять, как позавидовал бедному смерду боярин Зотей Квашня. Не вдруг сдался Семен: — Моя кулига. По два лета вдвоем с бабой над ней кряхтели, пеньки корчевали, землю мотыгами копали, комья пятками разминали! — Кулига-то твоя, да земля под ней моя! Так и отобрал боярин кулигу с поспевшим горохом и житом. И никакой у боярина жалости, потому что сам жил под ордынцем, ханскому баскаку во всем услужить норовил. Осерчал Семен. И когда боярин с холопями с его кулиги урожай забирали, выдернул из земли дубок в оглобельку, да той дубинкой и отхлестал всех боярских людей заодно со боярином. После того долго боярин с ватагой холопей за Семкой гонялся, чтобы в железы мужика заковать. Только не дался им в руки Семка Смерд, за Волгу сбежал и в дальних узольских лесах в зимнице старца Аксена укрывался. Пока он там от боярской немилости хоронился, ханский баскак его жену за Суру-реку увез. Не одному Семке так «вольготно» в то доброе время на Руси жилось. Земля-кулига у боярина, жена в неволе у басурмана. Старое время — доброе время. Куда осиротевшему смерду податься? Не жить ему своим гнездом на горном берегу, а гулять по всей Волге-реке, а лютой зимой в глухих лесных зимницах отсиживаться. Для таких горемык река могучая сулила быть и кормилицей, и родной матерью. Не напрасно прозвали Волгу матушкой. Играет волной матушка Волга, в неведому даль спешит. Не отстает от нее время безжалостное, новизну открывает, старое прахом заносит, снегами засылает. Вот и про Семку Смерда, что с боярином насмерть поразмолвился, затихла молва. А уснула ли в непокорном сердце лютая ненависть к грабителю боярину и насильнику баскаку, о том догадывайся. Казалось людям городовым и посадским, что молодецкая вольница и людом прибывала и повадками с каждым днем смелела. Иные молодцы не только в посады, средь бела дня за городской вал-огородь заходили и бояр да торговых людей тормошили. Трясли, как по выбору: кто перед ханами и баскаками угодничал, того не обходили. Нижегородские княжичи, сыновья Борисовы, и те стали опасаться. По ночам вокруг подворья двойную стражу выставляли и в ворота никого не впускали. Потом молва дошла о новом атамане разбойной вольницы, что сверху по Волге спустился с ватагой удальцов смелых и безжалостных. На бояр да на богатых татар налетал коршуном, баржу-посудину останавливал, грозным голосом «сарынь» кричал. И страшно стало боярам да баскакам и по Волге плыть, и посуху ходить. Только за зимними морозами пришли покой да тишина за городьбу Новгорода земли низовской. По зиме перед масленицей пришла на боярский двор девка краса, тихая такая, в разговоре умная, сиротой назвалась и к боярину Квашне в стряпухи нанялась. И на другой же день такими-то блинами боярскую семью накормила, и полбяными, и гречушными, каких Зотей Квашня отродясь не едал. Ну, блины-то блинами, да не только из-за них боярин начал к стряпухе наведываться. Все на ее красу-породу любовался и где такая уродилась, дивовался. И по речи, и по ухваткам ее догадывался, что не холопье отродье ему блины печет. «Эх, с такой-то милашкой, чай, и старость бы погодила!» В последнее утро масленицы к боярской стряпухе черноризник незваный ввалился. В рясе да скуфейке монашеской, с посохом и сумой для подаяния. Девка-краса в тот час как раз блины пекла, боярина поджидая. А чернец свой посох в угол поставил, тяжелый кистень из-под рясы достал и на стену повесил. И по-хозяйски за стол уселся. Только успела стряпуха чернецу пару блинков подать, как сам боярин ввалился. Молодка, не будь проста, с него шубу-охабень сняла и на крюк поверх кистеня повесила. И за стол хозяина усаживает: — Не гнушайся монахом, боярин, он из божьих людей, вот поест блинков и уйдет восвояси! А боярин монаха глазами так насквозь и простреливает: — Это что тут за навозный жук за чужим столом сидит? Где-то видал я тебя. Не из Печерской ли обители? — Как меня не видать. Передом всей братии в соборе стою, когда «Отче наш» пою! Хожу вот, брожу, на обитель подаяние прошу, грешных людей на путь наставляю! Вот подала молодуха к блинам братину браги-медовухи, честит и монаха и хозяина. Приложился Квашня к братине, пососал, но не осилил и половины. После него чернец к братине потянулся:Сундуки со звоном
Эту историю надо бы пораньше рассказать. Помните, чай, как боярин Квашня у Семки Смерда кулигу с житом отнял, а потом, пока мужик за Волгой скрывался, бабу его Оганьку баскаку в неволю отдал. Так вот, спустя лето либо два по Новгороду низовскому молодец ходил, ликом смугловат, волосом русоват, а по бородке искринки-золотинки порассыпаны — не рыжая, а словно позолочена. И волос и борода на вид мягкие, а тронь рукой — как белоус трава жесткие. Парню эдак за двадцать лет, плечистый, проворный да пружинистый, а по взгляду — сокол сапсан, что добычу бьет на лету и начисто ощипывает. Вот ходил он по посадам и городу и с разным рукомеслом набивался. Топоры-бердыши остро-наостро оттачивал, рисовал по серебру и золоту, посуду медную выколачивал. А ловчее всего разные замки да запоры налаживал, чтобы не всяк лихой человек догадывался, как те потайные запоры отомкнуть. Богатому да знатному завсегда лестно было свое добро под семью замками держать. Ну и зазывали молодца-умельца на свои дворы. Воевода Тупой Бердыш под старость немало добра накопил. Один клад в сундуке заморском, кованом, за потайными запорами, клад серебра и золота, что в ратных походах было добыто. Другой клад в светелке-горнице — дочка Олена красы невиданной, ума смекалистого, недюжинного, Оленка синеглазая, статная да ладная, с косой породистой. Дочка-клад, смелая да своенравная, вольно жила, куда вздумала — туда пошла. И стал задумываться Тупой Бердыш о судьбе Оленки-дочери. «Девка в летах, давно бы пора под замок до жениха богатого да знатного, пока боярский сынок какой под угор не заманил. Вот у ханов-басурманов с бабами строго-настрого, по воле не разгуляются. Не худо и нам такое перенять!» Вот зазвал воевода молодца-умельца и указал ему наперво кованый сундук оглядеть и замки-запоры наладить, да так, чтобы без звона не открывались. Сидит парень в боярском тереме у окна светлого, над пустым сундуком думу думает, догадывается, как замки-запоры со звоном подогнать. По наковаленке молоточком стучит, зубилом железки рубит-долбит, пружинки подгоняет, заклепками дело скрепляет. И песенку тихо, как молитву, поет. В самый полдень, когда воевода с челядью после обеда задремали, в сенцы, где молодец над сундуком колдовал, воеводина дочка впорхнула, кругом молодца раз да другой обошла, приглядываясь. Потом подсела к нему и ручкой по русым кудрям и по бородке провела, погладила. Да и отдернула руку, как огнем обожглась: — Ой, какие жесткие! Чай, и сам сердит, как барсук?! — Волосом груб, да сердцем люб. Вот так-то! — сказал молодец, на девчонку глянул да и сам диву поддался: — Эка краса писаная! И где такая уродилась! Приглядывается Оленка, дочка воеводина, к молодцу темно-русому, вспоминает вслух, где такого раньше встречала, видела? — Как, чай, не видать, по всей Волге воеводой хожу, за порядком гляжу. Добрый человек встретится — пропускаю, боярина назад вертаю, басурмана-баскака на дно пускаю. Вот пойдем-ка за мной, покажу тебе всю мою вотчину! Час, другой проходит, молодец к делу приглядывается, а воеводина дочка все больше на него заглядывается, о чем-то догадываясь. Поплотнее к нему подсела и тихо спрашивает: — Слыхала я от челяди, что батюшка и на мою горенку надумал замки-запоры подвесить. Ты, чай, и тут покрепче запор смекнешь, чтобы без родительской воли шагу мне не шагнуть? Глянул на нее молодец искоса да с жалостью: «Не сладко-то ей будет, как пичужке в клетке, жить!» Да и молвил так, что сама догадывайся: — Это кому как понадобится. Можно со звоном, можно с простым поклоном, а то и с двойным потайным: кому прозвонит, кого так пустит! Тут Оленка ручку на его плечо положила, головку склонила: — Вот бы ладно-то было! Не сиди под запором, как басурманская жена под надзором, а сама себе птица вольная! — Знамо так. Кому мило ждать, чтобы за старого боярина выдали. Выбирай сама, пока молода! Тут удалой умелец Оленку за плечики обнял, и заслушалась она говора доброго, молодецкого: — Житье у нас будет вольное, вотчина привольная, прислуга расторопная, надежная. И над всей Волгой и землей низовской мы хозяева! И день, и другой живет молодец на воеводском дворе. Починил заново замки на сундуках кованых, пригнал запоры со звоном на ворота и двери терема. И стало надежно на боярском дворе от воров и разбойников, спокойно у воеводы на сердце. На всех дверях и сундуках запоры со звоном, а самый певучий — на дверях Олениной светелки-горенки. Как запоет под ключом-отмычкой серебряными колокольчиками — все подворье разбудит. Тупой Бердыш спал теперь без заботушки, запоры со звоном, как псы сторожевые, всякого облают, только рукой прикоснись. Одного не ведал воевода. Под рукой Оленки без звука отмыкался запор со звоном на дубовых дверях терема. Пропал из Новгорода низовского умелец по замкам и запорам, ушел и следа не оставил. Поначалу его добрым словом поминали. Радовались и бояре бородатые и посадские богатые, что их клети да кладовухи, амбары и погребухи теперь за надежными запорами, а на сундуки да лари, где самое дорогое ухоронено, замки со звоном поставлены. Порадовались до первых темных ночей да вдруг и начали ахать да плакать. Без шума, без шороха мышиного опустошались их клети и кладовухи. Пойдут с отмычкой на погребец за медом хожалым, дедовским, а там ни замка, ни запора, ни браги-медовухи. Отомкнут сундук кованый, прозвенит он звоном протяжным да нежным, а не порадует. Замок-то со звоном, а сундук пустой. Все добро-серебро, и парчу, и шелка будто домовой на плечах утащил. И понеслись по городу и посадам брань да причитания. Только воевода Тупой Бердыш в бороду посмеивался. Не заходили на его подворье ни тать ночной, ни разбойник дневной. Никто чужой не подходил к его погребцам и кладовухам, как завороженные стояли сундуки кованые, дополна добром набитые. Над, чужой бедой смеялся, перед челядью похвалялся: «Слово такое знаю, наговорное. Не миновать того слова ни смерду голодному, ни змею подколодному. Самому удалому молодцу не подступиться к моему терему и погребцу!» Похвалялся так, но не забывал по вечерам замки со звоном проверять, за горенкой дочки доглядывать, дубовые двери терема своей рукой на ночь закрывать. И казалось воеводе, что все ладно на его подворье и в тереме, не догадывался, что его Оленка по суткам из дома пропадает, замки со звоном неслышно открывая. Эх ты, тупой воевода Тупой Бердыш! Вот придут вдруг в поздний неурочный час сваты от боярина именитого и попросят товар лицом показать. Снимешь ты отмычку-ключ с пояса, подойдешь к дубовым дверям Олениной горницы. Запоет звоном замок, распахнутся двери, а дочки в горнице нет! Куда на ночь глядя запропала самовольница? С утра до вечера дома была, пояс шелковый кому-то плела, а тут нет Олены во всем тереме! И начнешь ты со зла-досады теребить свою бороду, бранить свою воеводиху да корить за то, что дочь избаловала и проворонила! И не рад будешь, воевода, сундукам заморским кованым, с певучим замком-будильником, с утробой полной утвари золотой и серебряной, чистого серебра и золота! Далеко под откос тропинками глухими да знакомыми проводила Оленка молодца с бородкой позолоченной. В глуши вязовой да ясеневой, в непролазном ракитнике лодочка в одно весло ухоронена. Тут и прощались-расставались умелец с дочкой воеводиной. Достал он из сумки кожаной, что через плечо носил, три кольца золотых с камешками ярче звезды утренней. Одно на средний палец девушке, другое на безымянный, а третье на мизинец в самую пору пришлось. Покачала умной головкой Олена-краса, на парня пристально глянула: — Почто ты с ремеслом по городу ходил, коли богатый да тароватый такой? — За тобой, моя голубка, приходил!Баскак Хабибула
Не напугалась и не раскаялась Олена, дочка воеводина, как узнала, с кем связала судьбу свою, кому будет верной спутницей. Грозное имя Сарынь Позолоты ее не отталкивало, а за собой влекло. Только стала она неприметнее из отчего терема пропадать и глухими тропинками к Волге сбегать. Вот в конце лета при желанной встрече и поведал атаман Позолота о задумке своей посчитаться со боярином и баскаком-басурманом за все обиды и надругательства. И о том, что не может он потушить в груди лютую ненависть к обидчикам, что у него жену отняли и кулигу-кормилицу. Ну и пала эта исповедь Олене на сердце смелое, как искра горячая на трут огнива. От той искры затлелось, разгорелось в ней зло неистребимое на всех ворогов ее удальца молодца. И сказала под конец тихо-тихо, а на вес золота: — Ладно, сокол сероглазый да бесстрашный мой! Оленка, дочка воеводина, знатного роду-племени, не погнушается помочь разбойнику посчитаться с корыстным боярином и баскаком-татарином. Не зря она на Волге родилась и выросла. Она, Волга, только робким страшна, а девке Оленке с малых лет мать родная. И баюкала, и укачивала, и волной ласковой окачивала! Перед бабьим летом в золотые ризы начали одеваться берега волжские. Жара да сушь летняя поторопили дубняк багряными листочками украситься, березняк желтел, осинник румянился. В ночь на ильин день по росе ночной августовской к Волге седой олень подходил, в плесе копытце обмочил, и с той ночи похолодела вода во всех реках и роса на лугах. Примета верная, народная, временем проверена. Охладела вода волжская и стала прозрачная, что горный хрусталь. Уже свозят смерды с полей в боярские закрома хлеб-жито, двуногие бородатые медведи с топором за поясом собирают последний мед диких пчел, холопы-рыбари заготовили бочки осетрины и стерляди. А сколь мехов еще по весне собрано со звероловов лесной стороны! Довольны бояре низовской земли, есть чем задобрить хана, да и на свою нужду всячины останется. А что до смердов, так им не привыкать голодать. Бурлак да смерд раньше пса не околеют. Заревели по зорям на заволжских моховых холмах олени сохатые. Последнее тепло над низовской землей стоит. Вот и поспешает ханский баскак Хабибула новую баржу добром загрузить, что бояре угодливо для хана припасли. Посудина надежная, утробой ненасытная, немало поглотила груза разного. Тут и бочки с осетриной да стерлядью, и дуплянки липовые с медом янтарным, мешки пеньковые с мехами куньими. И сумы кожаные с гривной серебряной. Дополна разным добром нагружает баржу ханский баскак. Хитро посмеивается: «Низовские князьки да бояре люди покладистые. Только их не тронь, а они за эту милость последнюю рубаху со своего русского стащат, деток-малолеток и жену отнимут, лишь бы хану угодить!» Доволен и сыт баскак Хабибула. Коренастым пнем стоит он на носу посудины под нежарким солнышком. И приветливо раскрывает перед ним Волга свои берега. Но не гордись, не радуйся прежде времени, баскак Хабибула! Провожать баскака в дорогу дальнюю вышли и бояре бородатые и княжичи бесталанные — все подлизы и угодники ханские. Но посадский люд да страдалец смерд на те сборы хмурой толпой глядят. Увозили хану немало добра, что их кровью и потом на скупой земле добыто. На посудине ни одного русского. Полдюжины басурман-воинов на веслах баржой управляют да сам баскак. Боярские холопы услужливо посудину от берега на стрежень реки оттолкнули, и поплыла она, как важная утица, на волне покачиваясь. Вот уже град земли низовской пропал за холмами лесистыми, позади серенькая обитель печерская. Левый берег в густых ивняках, на правом дубняки глядятся в реку, что в зеркало. Баржа под грузом в воде глубоко сидит, ладно, что плыть вниз по течению, чуть веслами пошевеливай — сама идет. Только от берега подале держитесь, татары-воины, и от левого, и от правого. Середины держитесь! Доволен и радостен на носу баржи ханский баскак Хабибула. А матушка-Волга радушно и берега и плесы навстречу раскрывает, обнять готовая. Но берегись, баскак, Волга — река русская. Может так обнять — не порадуешься! А солнышко уж на середину неба забирается. Жарковато стало татарам-воинам махать веслами, а тем, что на рулевом весле, — и подавно. Зорок глаз Хабибулы. Издалека приметил, как сквозь ракитник к Волге бабеночка спешит, пробирается, на ходу раздевается, косы распускает. Сама статная да рослая, а походочка — что пружинками девицу подкидывает. Вот на берег выбежала, одежку на камушки бросила и с разбега в Волгу бултыхнулась. И поплыла наперерез барже нырком-гоголем: то нырнет, то вынырнет, русалкой плещется, играет с волной, что белорыбица. Вот совсем рядом с баржей это чудо-юдо выплыло: не гоголь-нырок с моря холодного, не русалка с глазами зелеными, а девка русская глаза Хабибуле слепила красой. Плывет впереди посудины, как рыба резвая, пряди кос, что змеи живые, по спине струей разметаны. А руки сильные да белые с волной спорят легко, играючи. Вот она бочком поплыла, баскаку ручкой помахала, да так-то приветливо, что у того сердце екнуло. За всю свою жизнь не встречался басурманин с такой красой. И закричал сарычом, вцепившись руками в жидкую бороду: — Ух, якши баба! Ух, красна, баска русска девка! Навострили уши гребцы-воины, приподнявшись, глядят на чудо речное, дивуются. А красотка плывет да плывет впереди посудины, то одним бочком, то другим, без натуги плывет, играючи, будто всю жизнь в воде прожила. И глядел на нее баскак Хабибула как зачарованный: «Ох, якши баба, самому хану в подарок ладна! За такую и золота отсыплет, и коня подарит, и шапку соболью. Ох, гром на мою голову, у самого три жены, отдал бы всех за такую одну! А как смела, как ловка, была бы на зависть всей орде!» Вот краса русалочка на спинку повернулась, в ладошки похлопала и, красой дразня, круто к берегу повернула. И завыл тут баскак Хабибула на всю Волгу, сам не зная, кому и что приказывая: — Ай, нагнать, собаки шелудивые, поймать, заарканить! И ногами топал баскак, и бороду теребил, и бога своего бранил. И погнали басурманы-воины свою посудину за русалкой к левому берегу, так что весла гнулись и руль кряхтел. А девка, на берег выбравшись, резво одежку с камешков подхватила и в ракитнике сокрылась. Не успела посудина к берегу пристать, как ожили кусты ракитовые, заголосили, засвистели по-разбойничьи. Из кустов ватага удальцов высыпала с бердышами да копьями, по пояс в Волгу забежали молодцы, баржу крючьями да баграми зацепили и к берегу подволокли. Как увидел баскак страшное вольное войско, первым с борта в Волгу скакнул, а за ним его воины. Да, видно, в воде нырять не то, что на коне скакать. Побарахтались, своего бога на помогу покричали да и на дно пошли, как камни тяжелые. А молодцы-удальцы, не откладывая, принялись поклажу баржи тормошить. Первым им в руки бочонок попался, с медом пьяным, разымчивым, что бояре-угодники в подарок хану посылали. К меду бочонок стерляди выкатили, расколотили, на песке среди ракитника огонь развели, кругом сели и пировать начали. И не забыли пить за здравие Семки-смерда, Сарынь Позолоты по прозванию, атамана удалого, и за его залетку-зазнобушку из терема боярского, отважную и верную помощницу. Скоро к берегу голодный люд набежал, баржу-посудину от снеди опорожнили и опьянели все, не столь от меда, сколь от непривычной сытости. К вечеру баржа совсем опустела, над водой поднялась, на волне покачалась, будто раздумывая. И с пустой утробой вниз по Волге поплыла. Одна-одинешенька и пустым-пуста. Принимайте, ханы-басурманы, подарки от вольницы земли низовской!Пора невезучая
Невелика была ватага атамана Позолоты. Всего-то полдюжины молодцов, сам седьмой. Но боярам и баскакам, ханским прислужникам, казалось так, что глухомань заволжская, берега Волги низовые и горные кишат разбойной голытьбой, удальцами отчаянными. Да на то и смахивало. Как пробежит слух-молва, подобно ветру свежему — грозы предвестнику, что Семен Позолота по Волге плывет, вся голытьба и смердь голодная ждали да слушали, когда на реке бранный шум поднимется. Знали, что будет скоро для брюха еда, одежа для плеча. Ватажками и в одиночку к осиротевшей барже спешили и сноровисто ее от остатков снеди и товаров разгружали. Да не воровясь, не спеша, не кое-как, а с прибаутками да приговорами: «Боярин да хан-татарин наши избы грабят, а мы их на Волге гладим. Бог правду знает: как пришло, так и ушло!» А остатки от добычи немалые, как после сытого барса снежного. И не укрыться, не утаиться было от грозного Сарынь Позолоты ни торговому человеку — купцу богатому, ни боярину, ни баскаку-басурману. Словно во сне-вещуне привидится, или кто невидимый на ухо атаману шепнет, что по Волге посудина с богатым грузом плывет. С ватажкой из шести соколят налетит, разобьет, вино заморское да серебро заберет, а одежу да снедь береговой голытьбе оставлял. А хозяину с охраной дорогу в Волгу указывал, рассуждая по-божески: «Коли волгарь наш коренной, так выплывет, а коли захребетник какой, боярин, баскак, так водицы хлебни, ко дну иди!» Вот так и получалось, что опознавать да предавать атамана Позолоту было некому. А перед лютой зимой, когда мать Волга мертвым сном засыпала, Семен Позолота со товарищами в Печерскую обитель приходили, да с такими дарами, что настоятели и келари вслух не дивились. Сам Позолота до весны вратарем служил, а шестеро дружков-товарищей на других делах в монастыре и по посадским людям прислуживали, как люди жизни самой праведной. Но скучно и безрадостно было той порой житье Оленки, дочки воеводиной. Давно бы ей замужем быть, деток родить, мужу-боярину во всем угождать, а она, как трава колючая да жгучая, из-под воли отца-матери выбилась. И не хочет идти ни за боярина, ни за басурмана. Взять бы отцу-воеводе в руки плеть ременную да отхлестать голубушку по обычаю басурманскому, да под замок посадить на хлеб, на воду, на вольный свет не выпускать, солнышка не казать! Авось образумилась бы и присмирела, забыла бы, как днями и ночами из дома-терема пропадать. Да вот беда: дура воеводиха за дочку храбро заступается, грехи-проказы ее покрывает, волю дает. Не зря дочка с весны до осени по дням и ночам пропадает. Грозится, сердится воевода Тупой Бердыш: «Ой как тоскует, тужит по ней келейка в Зачатьевской обители, давно пора упрятать туда дочь непослушную, распутную. Осрамила на весь град, опозорила!» А время катилось да катилось вслед за солнышком. И мелькали дни да недели безжалостно. Только зло-лихо не торопится. «Лихо, оно споро — не пропадет скоро!» Это пословье русское старым-старо — ровесник гнету ханскому, живет от времени засилья басурманского. Лихо спорое и живучее, да оно и прилипчивое. Привыкли к тому лиху ордынскому и князья, и бояре именитые. Переняли обычаи басурманские, научились ползком подползать к ногам хана ордынского, и угодничать, и подличать. Мздоимство и лесть переняли. Ханов задабривали, а друг на друга, брат на брата подкопы копали, наветы придумывали. Научились в ругательствах свою честную мать поминать словами оскорбительными, непристойными, а своих дочерей под замком держать, добрым людям не казать. Задыхался народ низовской земли между двух тяжких стен: промеж боярином и ханом. Но и задыхаясь, противился и копил в сердце ненависть. Вот и Семка-смерд и во славе своей не мог забыть, что кулига его у боярина, а жена у басурмана. В ту пору низовской землей князья Иван да Данило поначалу правили, братья Борисовичи, прислужники татарские да булгарские. Только недолго покняжили. Поднялся на них народ нижегородский: и бедный, и знатный, и голытьба да вольница к тому подстала. И бежали братья Борисовичи, князья бесталанные, как два пса, к своим хозяевам. Семен Позолота со товарищами в том правом деле первыми были. Княжескую стражу разогнали и князей бежать поторопили. Но как узнали, что к Нижню Новгороду войско великого князя для порядка приступило, таково рассудили: «Хоть и послужили мы народу, избавляя от ханских прихвостней, но слава о нас разбойничья. Для таких молодцов у любого князя награда одинакова: два столба с перекладиной!» И к Волге родной откатились. И вовремя. По жалобам бояр воевода князя московского указал изловить всех молодцов из вольницы, тех самых, что помогли ему землю низовскую от ханской нечисти освободить. И довелось Сарынь Позолоте с удальцами в узольских лесах хорониться и пореже на Волгу выплывать. Вот так-то и обернулось одно лето для Семена Позолоты годиной несчастливой, безрадостной. А самое горшее да обидное было для атамана отступничество зазнобы Оленки, дочки воеводиной. Только потом узналось, что не отступилась она от своего сокола, а неволей пошла в обитель Зачатьевскую. Распорядился воевода Тупой Бердыш упрятать в монастырь свою дочку своевольную, чтобы не терпеть ему насмешек от знати боярской да княжеской. А среди простых людей молва о том была, что не бывать бы Оленке в заточении, кабы не охотились в ту пору за ее милым княжьи люди со стражею. А что с атаманом сталось, куда запропал, о том никто не знал. И голодала смердь да голь приволжская, доброго атамана невесть откуда поджидая. Не устает краса Волга каждой весной свои воды далеко по сторонам разгонять, как хозяйка небережливая, добро расточать по лугам и прибрежным лесам, кустарникам. Дубье да осокорье на крутоярах безжалостной струей подмывает и с кореньями на стрежень швыряет — плыви, куда судьба вынесет! Зато как схлынут вешние воды да обогреются берега солнышком, попрет из земли зелень буйная, расцветут и луга, и ракитники красой весенней, радостной. С грустью тихой, неулыбчивой глядит на весну сквозь оконце зарешеченное Оленка, дочка воеводина. Была Оленкой, а будет Секлетеей, Хавроньей либо Евфимией во иночестве. Семь мятежных беспамятных лет как в радостном сне прожито. В беспокойном, тревожном, но радостном. И милого любила, и милому в смелых ратных делах помогала, как рука правая надежно служила. Не один боярин поплатился головой и мошной за обиды, что учинил Семке-смерду, Сарынь Позолоте по прозвищу. Так ее любимого сокола за смекалку да отвагу дружки-ватажники прозвали. Знают, души разбойные, пока с ними храбрый Сарынь Позолота — удача и везенье во всяких опасных делах. За монастырской решеткой девка-краса, пловчиха смелая. А давно ли, кажись, с Волгой споря, с волной играючи, баскака Хабибулу, как быка дикого, ко гибели подводила? Злодею-боярину последний блин испекла, богатея-ротозея с баржой ко берегу подманила, помогла своему дружку мошну с серебром из-под сиденья боярина отнять? Семь лет жизни озорной, разбойной, радостной. Удержать ли решетке келейной Оленку, затворницу невольную! Только знать бы, ведать, что сталось с ее смелым соколом! А сны все такие небывалые. Часто снится ей Семен серым ястребом с перебитым крылом, с очами желтыми, яростными. Ох, не к доброму такие сны! А в окно кельи буен ветер с Волги врывается, несет запахи весенние, что сердце волнуют и кровь горячат и о спасении души забыть приказывают.Аксенова закутка
Стремится вверх по Волге челн просмоленный, со встречной волной разговор ведет, к левому лесному берегу жмется, торопится, на воде быстрый след оставляя. Молчат, на весла наваливаясь, гребцы угрюмые, и злая печаль на их лицах при закатном солнышке еще злее кажется. Давно плывут. И кто бы ни встретился им из простых людей, по воде плывущий или по берегу идущий, ко всем одно слово нетерпеливое: — Не слыхано ли про инока Макария, целителя из Печерской обители? Так плыли шестеро молодцов до утра и, ничего не дознавшись, свернули в устье родной реки, что с Волгой сливалась. Тут им оборванный смерд на глаза попался, что в липняке по берегу лыки на лапти драл и лубки для мочала в бочажинах замачивал. В сермяжине на голо плечо, в худых портах, не унимаясь, от овода мужик отмахивался. Не сразу дошло до его разума, о чем молодцы спрашивают. Да и комар жужжал, тучей кружась, покоя не давал. — Монахов с иноком Макарием? Не слыхано. Вот по весне, по большой воде, проплыли вверх по Узоле на двух челнах, только, кажись, не монахи, а люди вольные. Да вы, молодцы, во Аксенову зимницу наведайтесь. Место приютное, для вольных людей надежное! Как не знать молодцам зимницы Аксеновой! Самим не раз доводилось в ней, среди леса, отсиживаться, от воевод хорониться. Притаились в приузольских лесах деревушки никому не ведомые, упрятались в глухомань далекую от засилья боярского, ярма басурманского. На смердах одежка убогая, сами круглый год полуголодные, а с вольной братией при случае последним поделятся. В просторной да приземистой зимнице старец Аксен испокон века живет, и кто летами старше: жилье или хозяин — о том мало кто помнит. В молодости с вольницей по Волге и по суху ходил, ненавистных бояр и басурман при случае как мух давил. И летела о нем слава грозная как о разбойнике безжалостном. К самой старости Аксен боговым слугой поприкинулся, в глухомани, притаясь, век доживал. А зимней порой, студеной да неудачливой, лихих молодцов у себя укрывал. И слыл среди смердов приузольских старцем божьим, праведным. Из дальнего залесного поселеньица прибежит тропами неприметными девчоночка, к зимнице подкрадется тихонечко, поставит на оконце бурачок да узелок со снедью, постучится пальчиком: — Дедушка Аксен! Дома ли? Вот матушка тебе милостынку прислала. По дедушке година, по бабушке сорочина! И хлебушка, и горошку, и кваску добрые люди подадут, не забудут. Ну а рыбки да медку сам добывай, пока сила насовсем не покинула. На то оно и приузолье дикое да привольное. Вот так и живет старец Аксен, не грехи своей молодости замаливает, не душу спасает, а удалых молодцов от грозы-невзгоды укрывает. Под теплой ночью спят леса приузольские. Сквозь леса речка Узола бойко так пробивается, как на свадьбу, спешит на встречу с Волгой у Соленых грязей. Под крутым берегом плеса костер горит. Просмоленный челн у берега, а вокруг костра шестеро ватажников. Седьмой поодаль, у береговой стены, на войлоке недвижим лежит, ковром дорогим укрыт. Недвижим, но видно, как его злая хвороба трясет. Огонь в ночи, как зелье приворотное, привораживает, издали к себе манит. А тем, кто рядом, тихое раздумье кладет на сердце. Сытого ко сну торопит, голодному ночи прибавляет. Не спится, не дремлется шестерым у костра. По весне встретились им у Соленых грязей два челна с черноризниками. Подумалось, не монашья ли братия из Федоровской обители. Монахи-федоровцы на всю Волгу прославились угодничеством перед князьями да боярами. Не один раз попадались они с дарами, для хана припасенными, в руки атамана Позолоты со товарищами. «Подлизы басурманские, одной рукой крестятся, другой ордынца задабривают. Люди божьи, а служат аллаху да хану-басурману!» Такая о них слава была. Вот и стакнулись молодцы узнать, что за монахи плывут, кому какое добро везут. Да и узнали на свою голову. Позолота сам седьмой, а монахов четырнадцать. Да не в числе беда сокрыта была. Схватился на мечах с атаманом монах, что на кормовом весле стоял, как ворон черный волосом. Недолго побились, но повисла вдруг у атамана рука левая, а из плеча — кровь ручьем. С большим трудом отцепились ватажники от тех черноризников. И вот уж кою неделю свой челн из конца в конец по Волге гоняют, разыскивая инока Макария, что своим целительством Печерскую обитель прославил. Как назло к раненому атаману еще и лихоманка пристала. И плошал на глазах Сарынь Позолота. Все свою Оленку проститься зовет. И своих удальцов не узнает. А чем только не лечили! И по знахарям и по колдунам возили. И в обитель Печерскую заглядывали, да без толку, только страху на монахов нагнали. И тает свечой атаман лихой, на всю Волгу молвой прославленный. Была бы тишина сонная на речке Узоле, кабы струя ее под берегом сама с собой не разговаривала да замолчал бы озорной соловушка. Вот совсем рядом в темени чуть слышный шорох послышался. И как пружиной подкинуло шестерых удальцов, и за мечи схватились они при страшном окрике: — Не вешай головы! Сар-р-рынь! Сам Позолота, откинув ковер, приподнялся на войлоке и, опираясь на здоровую руку, в темноту глядел. Вот на свет костра леший старый шагнул. Глаза, как у филина, широко поставлены. На худых костистых плечах бурый кафтан, рубаха чуть не до колен, пояском подтянута, из-под рубахи порты вокороть, по колено от росы мокрые. На голове, на ногах — ничего. Глазастый, лобастый, а волосом — белее снега белого. — Ох, полоумные, оторви ваши головы! Знатное же местечко для ночного привала выбрали! Ваш костер с крутояра до самой Волги просвечивает! Али дуракам неведомо, что после печерского праздника, где вы огоньком божьему храму погрозили, княжья стража по всей округе рыщет, увечного атамана Позолоту разыскивая? Не вдруг узнали молодцы старого Аксена. А бывалый атаман-разбойник не на шутку расходился: — Развели огонь и спят сидя: вот, мол, глядите, люди воеводины, берите, хватайте нас, как курей с наседала, рубите пустые головы! Туши костер! Неси атамана в челн! Плывите вверх до старицы Аксеновой! Подождал, пока ватажники погрузились и отчалили, и потрусил впереди челна берегом, как птаха-поночуга неприметная. Только босые ноги мелькали да седая голова маячила в утреннем сумраке. Веками было безымянным одно глухое урочище в низовьях речки Узолы. Не имело ни имени, ни прозвища. Но вот поселился тут, скрываясь от грехов мятежной молодости, старый человек и Аксеном назвался. Зажил тихо, незаметно и другим таким же буйным горемыкам в своем жилье-пристанище не отказывал. И вот стало тут все прозываться именем Аксеновым. Зимница — Аксенова, закутка — Аксенова, и озеро-старица, и сосновый бор, и куща ясеневая — все прозвано не смерда именем, хлебороба мирного, бесталанного, а именем волгаря удалого, разбойного. Народная память проста да правдива: знает, кого при себе удержать. На рассвете Семеновы молодцы свой челн в Аксенову старицу завели, в конец проплыли и у знакомой зимницы причалили. Причалили и дивятся диву дивному. На берегу, под вязами, два больших челна вверх дном опрокинуты. В обрывистом берегу старицы землянки выкопаны, двери черной одежкой от комаров занавешены. И рыжий монах в челне вдали по озеру плавает, снасти выбирает. И сверкает в сетях серебро живое, холодное. Вот и старец Аксен из закутки встречать спешит, а с ним опять же монах. Монах, а с мечом у пояса. Тут молодцы атамана на ковре из челна подняли и под вязы на мураву вынесли. Склонился целитель Макарий над увечным атаманом и на его висок руку свою бережно положил. Живой стрункой билась неприметная жилка, билась, вздрагивая, словно сказать хотела: «Пока жив — жив пока! Пока жив — жив пока!» Стучит и бьется жилка жизни под пальцами инока, бойко, но тревожно, будто на помощь зовет. Ухватили молодцы ковер за углы и вслед за целителем в зимницу атамана понесли.Побратимы
Атаману Позолоте в то утро снились Волга и Олена. По играющей реке плывет посудина, дополна добром нагружена, на низы плывет, в орду татарскую. Это бояре низовской земли ханам дары отправляют. Плывет баржа, сосновым опалубком под солнышком сверкает, смолеными боками похваляется. Не торопясь плывет. А он, Позолота, берегом на перехват спешит. Но по колено вязнут ноги в сыпучем речном песке, и отстали где-то его шестеро верных удальцов-товарищей. А голодные смерды кричат издали: «Хлеба нам, Позолота, хлебушка!» И сердится атаман и плакать готов, кляня свое бессилие. А ноги по песку сыпучему никак не идут. Вдруг откуда-то краса Олена взялась. Подобрала подол одежины и навстречу посудине водой пошла. Ухватила баржу за просмоленный канат и, как щепочку, к берегу приволокла. И никого-то на той посудине: ни боярина, ни баскака, а хлебушка-жита голодным людям — полным-полно! И так атаману стало легко да радостно, что руками взмахнул, как крыльями, и из песка сыпучего вырвался, — и проснулся. Ни Волги, ни Олены, ни баржи просмоленной, ни смердов голодных. Полумрак кругом. В крохотное оконце сквозь ветхую занавесь свет пробивается. Жадный комар одиноко гудит. А в ногах — черный монах стоит. Черные и одежда, и борода, но не скрыть им силы и худобы. Вот он к изголовью шагнул, коснулся рукой атамановой головы. Бьется под пальцами целителя живая жилка, слабо, но ровно, надежно: «Жив буду — буду жив, жив буду — буду жив!» Хворобый атаман тоже чувствует, слышит это биение, а инок целитель и слышит и знает: будет жить! С больного плеча повязку бережно снял и к ране что-то новое, прохладное да такое пахучее приложил. И снова суровым холстом повязал, поучая: — Терпи, терпи, молодец, снова атаманом будешь! После того из глиняной фляжки недужному дал глотнуть. И раз, и другой, и третий. Пьет Позолота из фляжки, и чудится ему, что не впервые он такую горечь пьет. Ох, горше полыни настой коры ясеневой! Но сладок и крепок сон под шум вот этого дерева, что нависло над кровлей избы Аксеновой. Как крепко спится, без озноба и трясения! А монах все чернее и чернее становится, пока не пропал вовсе в сумраке. Вот и спит атаман. Пока инок Макарий атамана Позолоту от хвори выхаживал, его шестеро молодцов с монахами настоящую дружбу завели и помогали им во всяких делах. А монахи-мастера, швец да шварь, им одежку да обувку заново починили — хоть снова разбойничать иди, хоть гуляй да пляши. Рыбарь Варнава неустанно комаров на Узоле своей кровушкой поил-кормил и рыбку ловил. И с утренним солнышком в Аксенову заводь заплывал. Тут все — и монахи и удальцы — дело забывали, ко берегу сбегались на улов-добычу подивиться, рыбаря за талан похвалить. В ту пору день да ночь как раз спор затевали о том, кому убывать, кому прибывать. Липа доцветала, шиповник розовые лепестки по земле рассыпал, калина с рябиной последний наряд донашивали. И комары от жары попритихли. Над Аксеновой старицей тепло и солнечно, и вольготно так, что не надышишься. Но не выходит, не позволено выходить на жарынь да солнышко хворобому атаману. «Лихоманка, хворь трясучая, от жары и солнышка упрямства и зла набирается и крепче за больного держится. При лихорадке надо в тени, в прохладе сидеть, вечерней сырости избегать, тогда посмирней ей быть. Да не забывать горькое ясеневое питие пить!» — так иноком-целителем сказано. А рука у Позолоты к лубку привязана, суровым холстом замотана. Черный монах не забывает в один и тот же час приходить и к порану пахучей мази прикладывать на сале барсука, зверя живучего. И крестным знамением подкреплял монах свое целительство. До того утра, как Волга да Оленка атаману Позолоте приснились, не одну ночь мучил его бред беспамятный. Наслушался целитель Макарий от недужного Позолоты всякого: и «сарынь» он яростно кричал, топор-бердыш на боку искал, и Оленку к себе на помощь звал, и проклятия страшные сыпал князьям, боярам и баскакам-зорителям. До холодной испарины метался и гневался на знать Новгорода низовского, на бояр и княжичей, что хану басурманскому с душой и потрохами запродались. Наслушался и понял инок Макарий, в мире витязь Тугопряд, что не простой разбойник и грабитель этот недужный атаман, а супротивник яростный гнету боярскому, ярму басурманскому. И отхаживал, от смерти отстаивал атамана волжской вольницы, подкрепляя свое целительство словом божиим, следуя обычаю народному: «Без бога не до порога!» И вот утром ясным, розовым, проснувшись, Семен Позолота всем сердцем почуял, что беды и мучения его кончаются. Лихоманка уже не трясет, отступила, беспамятство кончилось, рана еще побаливает, но заживляется. Этот монах, видно, знал что-то повыше молитвы и слова божия, надежнее всякого колдовства и знахарства. Радуется жизни Семен Позолота, а целебное ясень-дерево тихо над кровлей листвой шумит, успокаивает и сном забыться велит. И вот когда инок навестил его, чтобы рану от повязки насовсем освободить и в последний раз горечь-пойлом угостить, атаман глядел на него как на избавителя. И сказал глухо, сдерживая волнение: — Чую, не жить бы мне без твоего умения да старания. Не Семке-смерду задумываться, чем за жизнь платить. Только, слыхано, есть на свете такое, что дороже серебра и злата. Не погнушайся быть мне братом названым, побратимом до последних дней! В ответ усмехнулся монах горько, невесело, рану ощупывая: — А побратался бы ты, атаман, с тем чернецом, что вот это увечье тебе учинил? Помнишь, в потемках на Волге у Соленых грязей? Не сразу нашел, что сказать, Позолота. И задумался, нахмурившись: «Четырнадцать чернецов пропало из Печерской обители. И тех, федоровцев, было столько же. Не зря мне он где-то виданным кажется. Да и не бывало такого, чтобы в схватке на мечах против Позолоты кто выстоял!» И заговорил, на правую руку приподнявшись: — Видно, правдиво сказано, что камень с камнем: не сойдутся, а человек с человеком не чают, да встретятся. Брат мой названый, не повинен ты в крови моей, коли сам я на то напросился! За федоровских захребетников в ту ночь твою ватагу принял. Ну и поплатился, и пусть та оплошка чернобыльником порастет. И на моем плече, как пятно родимое, останется. Слыхано, бежали вы с братьями по обители на волю вольную, на жизнь привольную. Какова эта жизнь сей вот день, какова впереди — о том думай сам. Но послушай побратима своего: оставь свою задумку вольным жить. Разбойные да беспутные под старость и те в монастырские ворота стучат. А монаху под старость из кельи бежать — маху дать! Какая там вольная воля, пока правят всем князьки да бояре — угодники ханские! На откуп басурманам отдана вся земля низовская, и нет над нами человека выше баскака-басурмана. Не завидуй на вольную жизнь разбойную. Вот выйдут инок Макарий да Семен Позолота со товарищами на Волгу гулять, бояр да богатых татар обирать. А кому на пользу пойдет наша удаль молодецкая и все добро, что мечом да бердышем будет добыто? Хана, лихоимцев баскака да боярина тем не пронять. Лихо-то оно споро, не погибнет скоро! Устал Семен Позолота, на изголовье откинулся, здоровой рукой с лица пот смахнул. Тихо было вокруг, и ясень под окном не шумел. — Эх, не Семке-смерду такую бы голову, а воеводе, князю, боярину! Давно бы люди низовские избавились от хомута басурманского! — Это старец Аксен взглянуть зашел, как-то атаман силы набирается. Вошел неслышно, как тать ночной али зверь лесной. Сказал так и опять замолчал. А Позолота, отдышавшись, снова заговорил: — Выбрать бы тебе, иноку, побратиму моему, место-урочище для монастыря-обители к Волге поближе, от бояр и князьев подале, под боговым именем силы да богатства набираться, чтобы не кланяться ни боярину, ни хану, а служить избавлению народному от ярма-ига басурманского! Не скоро заговорил беглый монах Макарий, в миру Иван Тугопряд: — На пустом месте монастырь не начать, не поставить. Чтобы сильным слыть, надо богатым быть. Без помоги князей да бояр монахам не жить, и потухнет дело в самом зачатии! И встрепенулся атаман Позолота ястребом. Снова привстал, рукой о стену опираясь: — А побратим твой Семка-смерд на что? Да только решись! Чай, помнишь, как Печерская обитель, бывало, семерых удальцов за стенами укрывала? А какие дары за то монастырю поданы, о том только игумен да келарь знали-ведали. А ты бедности боишься. Да только начни! А какое место-урочище раздольное да привольное укажет тебе Семка-смерд, брат твой названый! Там и леса непроходимые со зверями пушными и снедными, с бортями медовыми — медовый край, и тони-заводи стерляжьи да осетриные. И рядом тропа-дорога в края хлебные, из низовской земли в даль басурманскую. Скупиться да гривны считать твоей обители будет некогда. А богатство твое там, на речке Керженке, а в каком урочище, под какой сосной, о том только Сарынь Позолота ведает! — Эх, кабы мне твои лета-молодость да мою бывалую силушку! Не отстал бы от твоей ватаги ни на единый шаг. Послужил бы Семену Позолоте, как никому за всю жизнь не служивал! — Это старец Аксен, атамана заслушавшись, незаметно, шаг за шагом подвинулся и, стоя над ним, как на самого бога глядел. А беглый монах Макарий, инок мятежный, молчал. Но понял атаман Позолота, что они теперь и побратимы, и сподвижники.На устье Керженки
Заходили гоголем, орлом глянули шестеро удальцов, как видно стало, что их атаман хворобу поборол. И дивно всем было, что чернец-целитель с Позолотой, как братья родные, сердцами открытыми и дружбой связаны. Да и монахи все до единого тому радовались. Вот как-то собрались чернецы и ватажники во единый круг Иванов день помянуть. И вожаки к ним подсели. Иподелился Макарий со всеми раздумьем своим. Не ждал, не гадал он, что его чернецы так дружно духом поднимутся. Первыми братья-плотники рассудили веско, неторопко: — Оно неплохо, кабы свою монашью обитель где-то обжить, подале от князей да бояр. Был бы лес под рукой — к покрову кельи выстроим из дерева самого доброго! Подстали тут чернецы-кузнецы беглые: — Была бы там только порода рудная, железная. На укрепу дубовую накуем и шпигрей, и чесноку острого, частокол скрепим железом-обручем намертво! — Она, эта вольная жизнь под чистым небушком, под дождем да божьей росой, приманчива, видно, только издали. А изведавши ее, под крышу манит. Да и одежа с обувкой при вольной-то жизни скоро ветшают, изнашиваются. А где ее новую взять, коли с чужого плеча, с чужой ноги не снять? Из монахов какие уж грабители! — таково слово шварь да швец молвили. Оглядели на себе одежку да обувку Позолотины молодцы, ничего не молвили, а подумали: «Давно и нам приодеться пора. Монахам и в барахле ходить незазорно, иные из них еще и веревкой подпоясываются, а удальцам из вольницы подай новое да ненадеванное!» — А я одно скажу: одна сласть мне комарей кормить, что тут, на Узоле, что на другой такой реке. И одинаково ухой кормить, что своего брата чернеца, что удалого молодца из вольницы. Эх, привел бы господь, довелось бы порыбачить на Волге-матушке! То-то вольготно да радостно! После рыбаря Варнавы позамолчали все. Монахи вольную жизнь заживо хоронили, удальцы на новую надеялись, с везеньем да удачами. А над Аксеновой зимницей и старицей, кружась, орел летал высоко, до самой Волги землю оглядывая. Старец Аксен давно за ним из-под руки следил. И за всех радовался. Видеть в небе орла — к счастью и удаче, к везенью во всяких делах. И крикнул старец, да так, что сам Макарий с Позолотой вздрогнули: — Сар-р-рынь! Не вешай головы, молодцы! Гляди в небо! Вот орел высоко летит, птица смелая, далеко глядит, удачу сулит! Но чую старым сердцем, пригодится еще вам закутка Аксенова! С утра челны заново просмолили и на жарком солнышке просушили. После того на воду их столкнули и разное добришко в них погрузили. Со старцем Аксеном простились, от берега оттолкнулись, веслами взмахнули, за одну ночь из Узолы выплыли и мимо Новгорода низовского проскользнули. И на низы Волги подались. Плыли день да ночь и поутру свернули в устье реки, что с левой стороны в Волгу стремилась. По берегам дубняки могучие, липы столетние и ели, как стражи-монахи угрюмые. А вода в той реке опять-таки красная. И посмеялись молодцы-чернецы, работая веслами против быстрой речной струи: — Видно, и тут наш Варнава свою бороду помыл. Не зря вода желтым-желта, как медная! При самом устье на берегу станом стали. Выбрали место повыше, что вешней водой не заливалось, и тут свое гнездо заложили. И чернецы и удальцы знатно работали. Не боярину с ордынцем, а себе зимовье строили. И вырастал сруб за срубом, лубяной кровлей покрывался, с подножия красным мхом да землей утеплялся. А рядом за дубняками Волга волнами катилась, к морю воды несла, только горе и беды низовской земли сбыть не могла. А за Волгой при устье речки Сундовика на горах чернел остов выжженной крепости. Кем, каким ворогом растоптана укрепа на грани низовской земли? Княжичами нижегородскими при помоге басурман — булгар да татар. Не по дням, а по часам росла сосново-дубовая обитель у Желтых вод при устье речки Керженки — обитель гонимого мятежного чернеца Макария с братией. Радовался Семен Позолота новой жизни своего побратима. И думал о том, как будет расти и укрепляться эта обитель инока Макария от даров руки разбойничьей. Лишь бы стояла эта монашья братия против ненавистного гнета басурманского да не служила боярам, что головой запродались ордынцу проклятому. А он, атаман Позолота, их в беде не оставит. Будет чего отсыпать в копилку-кружку монастырскую опричь того, что у Темной заводи на Керженке захоронено. Не скупись, игумен Макарий, серебру да золоту и мертвый послужит! На берег Волги выходил атаман Сарынь Позолота и оком соколиным грозился вверх и вниз по могучей реке. Как тигр, на водопойной тропе затаившись, он будет поджидать на этой большой дороге-реке богатых и знатных басурман и ненавистных бояр, ханских угодников. А матушка-Волга, она много знала, далеко вперед времени глядела, но над задумкой побратимов не насмехалась. Послужит им сколь послужится, коли задумали они для низовской земли дело доброе, честное и смелое. Опять один остался старец Аксен. Вокруг своей закутки бродит, кряхтит, покашливает, незваных гостей вспоминает. «А пусть поплавают, на новых местах поживут, горем и радостью, удачей и бедой потешатся. Не один раз вспомнят закутку Аксенову, опять побывают. Святу месту не быть пусту. От озорного боярина да басурмана не только что на Узолу, на саму Унжу спрячешься!»Богово — богу
Согнула старость мать Агапею, хозяйку Зачатьевской обители. Давным-давно в монастырь по доброй воле пришла да по зову самой княгини основательницы. Боярская дочь, в молодости гулливая да распутная, в зрелых летах сплетница да сводница, а под старость в святую обитель, к божьему порогу постучалась. Заскрипели врата рая бабьего и впустили грешную с даром богатым. С дорогим-то вкладом и в монастыре не всухомятку живут: и тешатся, и винцо заморское пьют. В миру сама гуляка да распутница, а в старости черница и ханжа, злыдня на все красивое и доброе, что в людях есть, мать Агапея молодых послушниц да черниц заживо загрызала, на вольный свет взглянуть, ветерком свежим дохнуть им не давала. Вот Олена воеводина, птаха вольная да смелая, попала послушницей в ее клетку душную. И с первых же дней возненавидела Олену карга Агапеюшка, готова была ее слопать глазами зелеными, придушить зубками желтыми, съесть, как кошка старая касатку-ласточку. Ходит, бродит по двору старая Агапеюшка, стучит посохом, а посошок повыше ее головы. «Долгим-то батогом подале достану, покрепче, побольнее ударю!» И боятся ее посоха черницы и послушницы пуще кнута и плетки шелковой. Так с посошком она и в церковушку бредет. Одной рукой крест на цепи золотой ко груди прижимает, другой на посох опирается. А посох выше ее головы, а глаза злые да зеленые. Бродит игуменья по двору монастырскому, подожком стучит, по сторонам глядит. И чудится ей, что не высоки стены вокруг обители, не крепки ворота да запоры, широки оконца в кельи, ненадежны решетки железные, легки ставни оконные. А обитель ее к Волге крайняя, к лихим заволжским людям ближняя. Не хитро вольным людям через стену перевалить и всех монашек как кур передавить да и забрать сокровища, что годами накоплены. Не одиново распоряжалась Агапеюшка коренного кузнеца-умельца из Кувыльного оврага позвать. Но кузнецы, как сговорясь, одно в ответ: «Повременила бы, мать игуменья. Не вернулся еще из отлучки главный умелец по решеткам, замкам да запорам. Вот как объявится, и устроит все. А со стороны, кого попало, не нанимала бы. Чай, помнишь, как один молодец по городу ходил и запоры со звоном дуракам подлаживал!» Ну вот ждала так мать Агапея и дождалась наконец. Постучался в ворота дубовые кузнец-молодец, рожа, как у цыгана, немытая да прокопченная, одежка в дырах, окалиной в кузнице прожженная, только и видно из-под копоти, что глазами смел да волосом русоват. А так по всему — из пекла от чертей вырвался. Впустили молодца, и сама Агапеюшка его встретила. А кузнец под ее крестное знамение поклонился и таково первое слово молвил: — Ох, матушка игуменья! Сквозь годы старые краса твоя бывалая на свет божий пробивается! Чай, все княжичи за молодой-то вперегонки бегали да сватались! Любо старой карге, что такой молодец разглядел-таки красу ее бывалую. Разомлела сердцем, раздобрилась, поманило похвалиться молодостью: — Семеро княжичей на одном году один за другим ко свет батюшке сватов засылали. Да четверо боярских сынков сватались. Только охотнее было с милым за море плыть, чем с немилым да постылым в тереме жить! Ну а ты-то, статен молодец, кто таков, чем живешь, давно ли железо куешь? И глазки свои зеленые пытливые на кузнеца уставила, словно до сердца и ума доставала. — Сызмала по кузницам, матушка. У самых смекалистых обучался, а свою кузню завести — судьба не потешила. Вышло так, что землица у боярина, баба у басурмана, а я гол сокол. Один живу, хозяевам кузнецам служу. А о деле не сомневайтесь: устроим все по-божески да как хозяйкой будет указано! И тут же, при глазах игуменьи, из мешка ручные мехи достал, наковаленку, молотки, зубильца да бродочки разные. В горушке-холмике горнецо из дюжины кирпичей сложил и за работу принялся. Первым делом указала Агапеюшка на оконце одной кельи решетку заново укрепить. Кует кузнец, молотком стучит, железо калит, зубилом рубит, стальным бродком дырки пробивает, горячими заклепками скрепляет. И непонятные мудреные штуковины подгоняет. А игуменья около сучится, не отходит, на окно кельи искоса поглядывает, как псина сторожевая. Вот приставил кузнец к окну келейному лесенку и начал новую решетку к дубовым косякам прилаживать. Прилаживает, молоточком реденько постукивает и странную песенку поет:Падение Желтоводской обители
1
Над Волгой весенний ветер гулял, бурую волну навстречу реке гнал, последние застрявшие льдины истончал, кусты пушистой вербы на песках низко пригибал. Старался ветер, весне помогал. Сквозь редкий дубняк новая обитель инока Макария смолистыми бревнами желтела, а вокруг нее монахи как муравьи трудились, ограду-частокол укрепляя, во дворе порядок наводили. Позолотины ватажники нехотя им во всем помогали и часто по-сторонам и в небо глядели. Ох, немила им стала жизнь спокойная, монастырская, дохнуть бы вольной волюшки, взмахнуть веслами и уплыть по Волге до самого моря Хвалынского, либо вверх по реке до ярославской земли, до вольного Новгорода! А высоко в поднебесье сокол высоту набирал, чтобы сверху выбрать добычу из всего стада гусиного, что собралось в полет к морю холодному. Выбрать, от стаи отбить и на лету заклевать, забить, на землю посадить и позавтракать, зоб набить мясом горячим, живым. В тот час атаман Позолота на крутояре сидел, на волжскую даль-волну глядел, думу думал и невеселую тихую песню пел:2
— Почто затуманился, мой побратим? По матушке-Волге? Так вот она, плыви, погуляй! К зиме буду ждать тебя, — сказал инок Макарий побратиму своему атаману Сарынь Позолоте. — Прихвостней ханских — бояр да баскаков не жалей, а церкви да монастыри православные не обижай. Что там есть — от народа все одно не убежит. А добро боярское и басурманское у народа отнято, потому не жалей ни боярина, ни баскака-ордынца. И сам бог тебя да простит! И дал настоятель Желтоводской обители разбойнику Позолоте трех самых молодых и смелых чернецов, да два новых челна просмоленных. И стало в ватаге Сарынь Позолоты девять молодцов, сам десятый. Собрались ватажники, попрощались с монахами. Наказали не трусить, не бояться ворога. А ближнюю инородь не обижать, в христову веру силой не загонять, для инородцев — мордвы и черемис — доброго слова не жалеть, в рыболовстве и бортничестве не притеснять. На добро они памятливы, и когда придет лихой день, все встанут за обитель Желтоводскую! И в час предрассветный от стен монастыря молодцы отчалили. От зари до зари на веслах сидели, до полудня в прибрежные тальники заплывали и там дневное многолюдье пережидали. Волгарям, кто поутру навстречу попадался, рыбарями от нового монастыря Макария сказывались. И так, издали волжскую даль оглядывая, за две зори мимо Новгорода низовского проплыли, в устье Узолы заплыли, вверх поднялись и в закутке Аксеновой ухоронились. Как воскресенью своему, порадовался старец Аксен возвращению ватажников. Две долгих зимы один прозябал, с черствой корки на сухарь перебивался, водой из ключика запивал. И были у него праздники не по святым дням, а когда до его зимницы из ближайших поселений какая девчоночка тропинками доберется и в окно-подзоринку постучит: — Дедка Аксен, жив ли? Вот тятенька с матушкой тебе хлебца да киселька прислали! И выкладывала на оконце, кроме хлеба да деревянной чашки с киселем, кусок пирога с грибами, да ватрушку творожную. Скажет так, оглядит убожество Аксенова житья-бытья и убежит в свое селение, будто ее тут и не было! Он вышел навстречу такой, каким его оставили, только бледности в лице прибыло да глаза больше потускнели и слеза неустанно по щеке бежала. Каждого обнял, как христосовался, и, оглядывая молодцов, молвил, сколь старость позволяла, бодро и весело: — Дождался-таки Аксен своих верных дружков! Вот они, прилетели соколы, не забыли Аксенову закутку. Дай-то бог вам удачи во всяких делах. Эх, кабы не старость, поплавал бы с вами разбойник Аксен! Рассказал старик, что теперь в Новгороде низовском про Сарынь Позолоту позабыли, подумывают, что сложил он свою голову на радость всем, у кого мошна-кубышка с серебром да золотом под гузном спрятана. И теперь коли молодцы за свое ремесло возьмутся, то бояре с воеводой не вдруг поймут, откуда на них лихие беды налетели. Боярская дочь Олена в келье у Зачатия жила в послушницах, без пострига во иночество. Мать ее на это и не неволила и уже не казнила постами и стояниями перед иконами. Узнала карга старая, что за Оленой рука смелая, сильная. И в мир Олену охотно отпускала за дарами от богатых жен новгородских. Верила игуменья в бескорыстие послушницы, знала, что из даров на обитель не присвоит ни колечка золотого, ни сережек с камнями алмазными. А послушница Олена за эти два года много в миру вызнала — все ходы и выходы тайные и явные в теремах боярских и купеческих, потайные укромницы торговых людей. Все, что на бабий монастырь подавалось, в его сокровищницу отдавала, а приметы и лазы потайные в богатых подворьях в памяти оставляла. В первые же дни, как в Узолу заплыли, Семен Позолота свою Олену в келье навестил. Поведал ей атаман о задумке своей в конце лета далеко вниз по Волге сплавать, до стана ханского, свою жену Оганьку из неволи выкрасть, либо на худой конец выкупить. И было бы ладно, коли Олена ему в том деле помогла. Призадумалась Олена и молвила: — Ладно, послужу тебе чем могу, сокол мой! Рассказала Олена, по чьим дворам Позолоте походить надобно, по каким подворьям своих надежных людей в сторожа поставить. Потрепала потом белой рученькой атамана по жесткой русой бороде и закончила: — Сам походи, погляди, послушай. Твой глаз вернее, голова смекалистей. Не полагайся на все, что баба тебе припасла! А на выкуп страдалицы Огани отдам ларец дорогой, завещанный мне матушкой. Полон доверху он колец, серег да запястий золотых, серебряных, самоцветов ярких. И рассвело у Семена Позолоты на сердце, и верой исполнился он в задумку свою. Пока Сарынь Позолота у Олены пропадал, его молодцы в Аксеновой зимнице жили, неводом рыбу ловили, уху варили и старика россказнями занимали о новом монастыре у Желтой воды. Бывал там Аксен и в молодости и в зрелых летах, и разбойником и праведником. Знал он и Оленью гору и Лысую, и речки Керженец да Сундовик. И молвил, молодцов наслушавшись: — Хорошо и привольно. И рыбные тони, и звериные гоны, и мед и воск на каждой дуплистой сосне. Одно худо: не близко ли к хану? Иноку Макарию поблизости с басурманом не ужиться. Не по нутру им, когда супротив их гнета не хлеб-жито сеют, а «чеснок» перед стенами частокольными. С басурманами надо быть втрое хитрее басурмана. И хитрее, и злее, и обманчивее. А у инока Макария супротив только крест в руке да непокорность и неустрашимость. Устоять ли его обители на Желтой воде, на быстрой волжской дороге к богатству низовской земли? Может, и крепка его крепость, коль дубовая, одна беда — огнем горит! Ох, чует мое сердце старое: выкурят ордынцы нашего Макария из монастырских стен, не миновать ему с братией нашей Узолы-матушки с закуткой Аксеновой! Вот приплывут и кликнут с берега: «Принимай гостей, дедка Аксен!» Только откликнется ли он, доживет ли до той поры старик!3
Появился вдруг в Новгороде низовском калика перехожий, слепец с поводырем. Сам чуть ноги волочит, глаза как оловянные пуговицы, только на говор да на песни бог дар не отнял. А в поводырях у него всем бы молодец — и не стар, и не вял, только одна рука плетью висит, видно, отсохла в молодости. А здоровой рукой слепца за посошок водит. На торжищах, на людных местах слепец песни поет, были из старины рассказывает певучим голосом, а песни не простые, все разбойничьи. С незапамятных времен любил народ слушать разбойничьи песни. Как запоет старик о разбойнике Кудеяре, прохожего остановит, тот другого к себе позовет. Разбойничью песню поют! А слепец, передохнувши, про атамана Аксена заведет, что за полсотни лет до того по Волге вольницу водил, богатых грабил, бедных кормил. Сойдутся люди и глядят на старца как на диво дивное, чудо чудное, и глядят, и слушают, а песня привораживала, заставляла о делах забыть. И летели в шапку поводыря гроши-денежки, подаяние за песню волшебную. А детина-поводырь низко кланялся и крестился здоровой рукой. Ходит не торопясь по Новгороду низовскому слепец с поводырем, а за ним следом молва о том, что пришли они из самого вольного Новгорода, что орде не поддался и московскому князю не кланяется. И что слепой старик не только сказки сказывает да песни поет, но и знахарь, и ворожей, умелец зелье варить и приворотное и отворотное, кому какое надобно. Да как побормочет над тем зельем наговоры свои волшебные, сила в нем появляется страшенная. Приворотное зелье — это вдовицам да засидевшимся молодицам добрых молодцов присушивать, приваживать, а отворотное — богатым да боярам, чтобы лихого человека от своих ворот отворотить. Молва — она молва и есть. Сорока — ворону, ворон — борову, а боров — всему городу. Дошло до того, что за слепцом нарочные боярские слуги прибегали, зазывали на боярский двор наговоренным отваром побрызгать, чтобы лихого человека отворотить. И побредет слепец на боярский двор, держась за посошок поводыря. Приплетется на то богатое подворье и самого хозяина спрашивает: — От кого, от чего отворачивать? От беды, огня да хворобы — один корень да наговор, а от лихого разбойника другое надобно! И по указке хозяйской двери, пороги и запоры кладовок наваром отворотного корня опрыскивал, бормоча наговоры непонятные и страшные:4
Всего-то три дня и три ночи довелось отдохнуть молодцам атамана Позолоты, как вместе с передовыми басурманами прилетела к Новгороду низовскому недобрая весть о разгроме монастыря на Желтой воде. В ночь тронулся в путь Сарынь Позолота. Молча глядел старец Аксен вслед уходящим челнам. Нет, не согласился он поехать ко Макарию. Ждал он этой беды, чудилось ему, что так будет. Быстро неслись челны вниз по воде. К полуночи под Дятловы горы приплыли и, крадучись, зашли в тень от берега. Пусто и тихо было в ту ночь на нижегородском берегу. Только псы завывали на верхних посадах, чуя дикий басурманский дух. У Зачатьевской обители придержали разбег челнов. Сарынь Позолота на берег вышел и обухом бердыша постучал по днищу монастырского челна. Гулко, как исполинский барабан, загрохотало дно перевернутого челнока. И так три раза пробарабанил атаман по днищу челна. И стоял, прислушиваясь. Вот в сумраке чуть слышно стукнула щеколда, скрипнули ворота. Вся в черном, под черным платком-шалью быстро спустилась тропинкой к берегу женщина. Подошла к атаману: «Вот это на выкуп страдалицы Оганьки. Не пристало русской жене у татарина ноги мыть! — сказала и совсем тихо, на самое ухо: — Ниже по берегу баржа баскака ханского. Заглянул бы». Устремились челны вниз по течению. Вот и баржа чернеет, прижавшись к берегу. Позолота с пятерыми молодцами прямо с челнов поднялись на нее. Но чуткий баскак с двумя воинами были уже на ногах. В схватке скоро упали два воина, но храбро отбивался баскак Хайрулла. А как понял, что его живым взять хотят, в слепой ярости махнул за борт посудины. Однако достал его на лету бердыш ватажника. Скоро шапка рысья выплыла, но сам баскак так и не показался. Соскочили тогда ватажники в челны и поплыли вниз, вглядываясь в ночь. А как от зари чуть посветлело, увидели все, что на песке у самой воды человек лежит. Выскочили тут трое, подбежали к нему, повернули вверх лицом, оглядели. — Это он, наш татарин. Живой, тащи его, молодцы! В нос челна бросили кошму, уложили вражину, своей одежкой прикрыли и снова за весла взялись, понукая челны вниз по реке. Уже пропали позади и Дятловы и Беломошные горы, когда совсем рассвело. А два челна все стремились вниз. И только когда на Волге вдали показались первые рыбари, челны свернули в старицу и затаились в кустах. Тут им пережидать надобно было весь долгий день. В полдень атаман Позолота хмуро взглянул на басурмана, вспомнил свою последнюю схватку на барже баскака Хайруллы, родного сына его старого врага Хабибулы, и приказал ватажникам: — Обрядите рану, перевяжите. Смените подстилку да укройте. Берегите его пуще глаза, он нам пригодится! И другую ночь плыли, подгоняя челны. И только успели с Волги в Желтоводье заплыть, как совсем обвиднелось. Причалили, вышли из челнов, огляделись кругом. Ничего не уцелело от гнезда инока Макария. Ни стены частокольной, ни церковушки, ни келий, ни меленки. Остался только закут земляной у воды во черемуховых зарослях, где рыбарь Варнава с челноком приставал и ночевал, когда рыба в снасти дуром шла. Чуть-чуть видна она была сквозь кусты. Заглянули туда — и землянка пуста, только дымился остаток костра, да висела на шестах мокрая сеть. «Кто-то тут ночевал!» — поняли ватажники. И негромко так позвали они тогда: — Эй, кто тут есть? Покажись! Но никто не откликнулся. Только с пожарища вдруг ворон взлетел и на сосну уселся, встряхнув перьями. За Волгой конь заржал, визгливо, со злом. «Басурманский конь, — подумали ватажники, — наши кони ржут радостно!» И всем на сердце печаль легла. Там, на Оленьей и Лысой горе, тоже чернели головки. И безлюдно было, словно все вымерло. Встревоженный ворон снялся с сосны, стороной людей облетел и за Волгу направил полет, скликая товарищей. А позади, из кустов черемуховых, вдруг послышалось: — Подумалось, опять басурмане, ан наши пришли! Хорошее место выбрал рыжий Варнава для своей закутки. Закопался в землю на крутом берегу, за черемухой, как за темным пологом. По Волге близко проплывут, а ее не увидят. И с речки Керженки не разглядеть. А ему с крыши своей земляночки далеко видать. А внутри ее и пол, и потолок, и стены сосновые тесаные, как в хорошей мордовской избе. И нары широкие вдоль стен — и себе, и помощникам из послушников. Вовремя он увидал и эти два челна, когда они по Волге подплывали и в устье Керженки заворачивали. Да не поверил глазам своим, что это челны Сарынь Позолоты, побратима Макария. Вышел он к ватажникам таким же могучим и рыжим рыбарем Варнавой, каким был в Печерской обители, только обветренным и усталым. — Все пожгли, все порушили. Наших кого побили, кого за собой увели. А я на ту пору в Керженку далеко заплывал, там ночевал. С большим уловом домой плыл, думал своих порадовать. И приплыл к головням. Одни следы к Волге остались. Троих наших побитых захоронил. Да кого-то, видно, в огне сожгли. Плыла тут по Волге наша мордва, сказывали, что игумена Макария басурманы за собой повели. Живой, только изранен весь. На Сундовике видели. Обошел пожарище атаман Позолота, оглядел Варнавину закутку. И приказал перенести в нее баскака. Хайрулла к тому времени был уж в памяти, но к еде не прикасался, только пить просил часто. И сказал атаман рыбарю, указав на увечного: — Береги его, выхаживай, как ходил бы за самим Макарием. Да и тебе с ним будет охотнее, когда нас тут не будет. Потом ватажники челны вытащили и упрятали, в берегу еще землянку выкопали и перенесли в нее свои пожитки. И свое, и то, что атаману на выкуп Оганьки раздобыли. Немалая была добыча, а убиралась всего-то в двух махоньких сундучках. Здесь и жили дружки до той поры, как видно стало, что баскак выживет. Рана его затянулась, поджила, но нога оставалась недвижной. На это Варнава сказал: — Сам выживет, а нога высохнет. В такое уж место ему бердышом угодили. И сделал Хайрулле костыль, чтобы он мог по землянке пройти и, когда надо, за нее сходить, на солнышке посидеть. И кормил его как сына родного и хлебушком, и ухой, и медом сотовым, приговаривая: — Ты, может, и басурман, но душа в тебе православная. Потому как родился ты на нашей русской земле, с малых лет ешь русский хлеб, пьешь воду из русских родников и рек. Хайрулла потому и баскаком был, что по-русски знал, но в ответ на слова Варнавы молчал. А Варнава не отставал: — Правда, крестили тебя не по православному обычаю, а по басурманскому. Вырастили по-басурмански и к делу басурманскому приставили — у наших людей последнее отнимать, дань собирать и хану отправлять. А наш бог православный взял да тебя и наказал. И в Волге тебя искупал и ногу отнял. А не бог так судьба, едина суть. Только ты на нее, на судьбу, не серчай. Она наказала, она и помилует.5
Пока рыбарь Варнава ордынца утешал да на православие наставлял, Сарынь Позолота с ватажниками на перевернутых челнах сидели и о том судили, как ловчее басурман обойти, инока Макария из неволи вызволить да заодно и Оганьку, что давным-давно боярином в неволю запродана. Тут и сказал Позолота своим товарищам, что на выкуп Оганьки из их общей копилки казны не потребуется. На это Олена свой ларец отдала и настрого наказала несчастную у басурман отнять. А вот где она, в каком улусе, у кого в невольницах, о том не слыхано. Инока Макария разыскать нетрудно по свежим следам ордынцев, не по тем, что пошли на Новгород низовский, а по следам за Волгу, что с добычей домой поскакали. Но в погоню за ними плыть и бежать — все одно, что в петлю голову совать. Вместо того чтобы Макария за дорогой выкуп отдать, окружат вражины ватажников, кого порубят, кого повяжут и все их добро, припасенное для выкупа, силой отберут. И порешили ватажники не ходить далеко за Волгу, а плавать по ней в низовской земле, в реку Суру заплывать, прислушиваться к молве людской и славу распускать, что у них в руках баскак Хайрулла, племянник самого хана ордынского. И что они, ватажники, готовы отдать его в обмен на инока Макария без выкупа. А коли ко Макарию да прибавят Оганьку, жену русскую, что продана в полон лет за семь до того, то отсыплют за обоих столько выкупа, что довольны будут и сам хан, и все, кто с ним рядом сидит! Добрая ватага была у Сарынь Позолоты и с атаманом во всем согласная. Шестеро их было, все люди разные, а как одна голова. Тут два брата родных Швыряй да Сокол, с малых лет в сиротах. Батьку с маткой у них ордынец увел, а малышей на произвол судьбы оставил. Куда дети басурману, когда своих кибитка полная! Вот выросли парнишки, возмужали да и подались на Волгу в вольницу. Косой да Никитка тоже побрательники. Когда матку с отцом в полон погнали, они подростками были. Басурмане и их прихватили. Но бежали пареньки с речной переправы, когда ордынцы от них глаза отвернули. Побродили они вокруг разоренных сел и тоже на Волгу. Прямо в стан к Сарынь Позолоте. Последние два не братья, не побратимы, но дружба их железная. Один мордвин, другой чувашин, оба осиротели после набега вражьего. Все было так. В те страшные годы не зря в песне пелось про лихоимца-басурмана:6
В тот вечер Сарынь Позолота на берегу Волги на холмике сидел, как ястреб нахохлившись, и в раздумье тихую песню пел. На том же месте, где ранней весной перед походом в верховья задумывался. Но теперь не было за его спиной в дубняках келий и стены Желтоводской обители, не маячила церковушка своим дубовым крестом. Одни головни да пепел по пескам остались, безмолвие и запустение. Все сожгла, спалила рука басурманская. Быстро, за два лета построился и ожил тут монастырь, чтобы часом сгореть, дымом, пеплом развеяться. А не оправдалась ли тут примета древняя народная: «Как в правую руку войдет, так и из левой уйдет»? Это о добре, о богатстве нажитом. Коли честно, кровью да потом нажито — прослужит веки вечные, а злом да хитростью — все как в трубу очага улетит. Так думалось Сарынь Позолоте. Немало на монастырь из его добычи отсыпано, у бояр, у торговых людей, у баскаков-ордынцев силой да хитростью отнятой. Как нажито, так и прожито. Не впрок пошли Макарию Желтоводскому дары Сарынь Позолоты. А он как сокол, что не по себе добычу хватает. Уронит, забьет, сердце с печенью выклюет, остальное бросает. Теперь припас добычу дорогую на выкуп инока Макария. И, не жалея, отдаст все хану-татарину, все, что за короткую ночь у бояр нахватано. А за Оганьку — полный Оленин ларец. И впридачу за все Хайруллу, баскака ханского. Ах инок Макарий, непокорный твой нрав, честь неистребимая! Живет на Желтоводье, под носом у басурман, на их главной дороге, и призывает простой народ именем бога к непокорности врагу. И доходит до хана молва без прикрас, что Макарий Желтоводский и русских, и мордву, и черемис к православию призывает и против орды наставляет, и призывы свои именем бога православного подкрепляет! Разве хан такую обиду снесет? Как можно терпеть гнездо Желтоводское, где оттачиваются мечи на племя Чингисханово? Направо, за волжским плесом, солнышко заходило, волну золотило и землю низовскую к ночному покою звало, когда за Волгой на Лысую гору конный ордынец вылетел и долго из-под руки вдаль глядел. И был он с конем неподвижен, как дикий камень. Одинокие челны к своему родному причалу поспешали. А Сарынь Позолота все на своем холме сидел и под раздумье свою тихую песню пел:7
Тихо жили рыбарь Варнава да ордынец Хайрулла. И третий с ними сам Керженец. Над ними небо синее, какое только в конце лета бывает. И небо, и облачка, и прибрежный дубняк — все в плесо глядятся как в зеркало. И уже первые желтые листья по плесу под ветром бегут. Рыбарь Варнава только по утрам да вечерам из землянки пропадает, а день да ночь около бродит, снасти починяет. И Хайруллу на путь православный наставляет. Не скучно с ним баскаку, только вот больная нога совсем не слушается. Не стало тепла и жизни в ней. Раз-другой в неделю Варнава на полдня отлучается. На Желтые воды послушникам рыбку везет, а от них хлеб да ржаные сухарики, что из подаяния насушены. Довольны послушники, но рассказать Варнаве пока нечего, нечем его порадовать. И, не задерживаясь, плывет рыбарь вверх по речке Керженке, до устья ручья быстрого. Любит Варнава с Хайруллой поговорить. Русское слово тот как свое понимает, не зря среди русских в баскаках ходил. — Вот когда перестанешь ногу свою волочить, как ворон крыло перебитое, буду тебя за собой на рыбалку брать, чтобы тебе тут одному не тосковать. Ну потерпи! Вот, чай, скоро ваши из орды придут и заберут тебя, добра молодца, и за собой уведут. Дома-то, чай, жена, либо не одна, да сыновья, да дочки. По семье и затосковать не грешно. Семья — она у кого хошь семья, самим богом дана. И беречь ее, и растить по конец жизни. Тут Хайрулла задумывался. Жена у него одна. Лет семь назад попалась ему на глаза одна полонянка русская. Выкупил ее, к себе увел. Она ему сына родила, а других жен приводить не позволила. «Коли хочешь, чтобы с тобой жила и сына твоего пестовала, так с одной живи, как наши православные. А приведешь другую — меня не ищи!» Хайрулла о второй жене не шибко задумывался, а после такого разговора и совсем забыл. Был он смелым и не вороватым совсем, а роду именитого. И когда баскак низовской земли Хабибула воды из Волги хлебнул, на его место поставил хан Хайруллу, из того же рода Хабибулина. Немного было Хайрулле в том радости, но честно хану служил и год, и другой, и третий, вот до этой самой беды. Теперь остались у него из родни младший брат, да дядя роду ханского, да мулла-крикун. И жена с сынком-сорванцом. — Напрасно ты на эту собачью службу пошел! — пожалел как-то Варнава Хайруллу. — Баскаком быть — все доброе забыть. Тебя хан с данью торопит, ты трясешь боярина и всех имущих людей, а они все смерда трясут дочиста, до последней крохи. Последний хлеб, последнюю клячу, последнюю овчину — все отдай хану-басурману. Ох, не по-божески и не по-человечески! В первые дни бабьего лета надумал Варнава своего друга на рыбалку взять. Помог ему до берега спуститься и в челн усадил. И поплыл вверх по Керженке свои немудреные снасти оглядывать. Ранним утром и лес и река были как дождем умытые. Последние струйки тумана под солнышком на глазах пропадали, а по реке ни ряби от ветра, ни плеска рыбьего. Никогда еще Хайрулла не видал такой красоты! И сказал он по-русски: — Ух, как баско! Ух, красна, хороша река! А какой стал листок на дубах! И на этой вот на осинке! — А как дышится, чуешь? Словно мед ложкой хлебаешь! Вот погоди, поживешь да поплаваешь со мной, быстро выздоровеешь. Да и басурман своих насовсем забудешь. Выздороветь насовсем Хайрулла был бы рад. А вот своих насовсем забыть — о том задумывался. И то правда: серебра в шапку они ему не насыплют, скакуна даром не дадут, да и шапки не сошьют. Все самому добыть надо. Но там, в орде, осталась его жена с сорванцом Хабибулой, сыном Хайруллиным. Только бы на ногу научиться чуть-чуть приступать, а там видно будет! Каждый раз, как он из низовской земли в свой улус возвращался, родные на него как голодные псы глядели, подачки ждали. Они так думали: он в русской земле свои сумы серебром набил, и не верили, что все отдано хану. А рыбарь Варнава, как шмель, жужжал и жужжал рядом, жизнь свою с мала до велика вспоминая: — А я вот мордвином родился, по-мордовски крещен. Не упомнил, как отца с маткой басурманы угнали. Сиротой к мордвину нанялся стадо пасти. Богатый был мордвин, сердитый, скупой. А дочка у него как цвет полевой. Я до парня вырос, тут же в работники нанялся. Вот показалось хозяину, что его дочка по-доброму на меня запоглядывала. Прогнал со двора, да не дочку, а меня. Побродил я по мордовскому краю лето, другое. Как-то ненароком на Волгу вышел и там к одной ватаге пристал. Смелые были ребята, а в атаманах у них сам Аксен. От этого Аксена страх по всей Волге бежал и до костей пронимал и боярина и лихого басурмана-татарина. Он в ту пору уже стариком был и все подумывал оставить нас, а самому в монастырь уйти. В монастырь не ударился, а зарылся в лесах заузольских, как барсук в муравьевище. После того порядка в ватаге не стало. На зиму пришел я к печерским монахам дрова колоть да печи топить. А по весне в рыбари меня поставили. И все лето в русскую веру заманивали. Ну это не хитро было, в ту пору не было во мне никакой веры, никакого бога. Осенью по льду окрестили меня по-православному. Бросили через полынью жердочку, за нее я ухватился и с головой окунулся. Только кулаки поверх воды оставались. Выходит, весь я крещеный, а кулаки не крещены. После того на меня крестик повесили и сразу в послушники. Из послушников в монахи постричь долго ли? Постригли и Варнавой нарекли. С той поры я в православных монахах и хожу. И ничего, не жалуюсь. Была бы рыба в реке — всех накормлю. С русскими жить можно, народ добрый. Только их не задевай, они первыми не заденут! Неприметной протокой Варнава заплыл в старицу — старое русло Керженца. Здесь он струился когда-то, а теперь вот осталось на месте его только озеро, глубокое и темное, красы невиданной. Вековые деревья обступили его вплотную, нависли над ним, словно воды испить собираясь. Варнава высадил Хайруллу на пологий берег, на мягкую моховую кочку: — Посиди тут, погляди, а я снасти потрясу. Одному-то мне будет сподручнее! И поплыл ко крутому берегу. Видел Хайрулла, как он достал из воды конец сети, как стал выбирать ее в челн. И с каждым перехватом руки в челн вместе с мокрой сетью падала рыба. Какой только тут не было! И лещ, и язь, и щука, и окунь. И ленивые озерные жильцы линь и карась. И все это трепыхалось, подскакивало в челне, сверкало под солнышком. Варнава доволен был. — Рыбное озеро! Завтра под вечер опять в эту старицу брошу! — сказал он вернувшись. Выбрав рыбу, повесил сеть меж двух дубков для просушки, помог Хайрулле забраться в челн и поплыл протокой на Керженку. А Хайрулла долго еще оглядывался на старицу. Так приворожило его это красивое и сонное озеро. Вниз по реке плыть — играючи веслом махать. Теперь Хайрулла сидел лицом к рыбарю и глядел, как ловко он управляет челном. Огненная борода Варнавы уже серебрилась, да и лицом он поизнурился, но говорить не уставал. Бывало и на Волге так, когда от Печерской обители тони оберегал. Как пошлет судьба к его ночному костру путника какого, всю ночь проговорит, только слушай. — Только бы отец наш Макарий из полону вырвался — опять по-православному заживем. Где-нигде, а кельи выстроим и церковушку поставим, и народ к себе приманим. Здесь, на Желтоводье, видно, место несчастливое, либо мы не ко двору пришлись. Этого с кем не бывает. Иной добрый конь, да не ко двору попадет — и сразу хиреть да худеть начнет, хвост и грива войлоком сваляются. Говорят, что в том дедушка-домовой виноват. Коли он коня полюбит, так по ночам его и моет, и чистит, и гривы косичками заплетает. А того, что невзлюбит, ночью по двору гоняет, хвост и гриву дерьмом посыпает. Ну и пропадает конь. А вот в мордве на зверушку ласку это валят, будто она у коней гривы путает, из шеи кровь сосет и коню покоя не дает. А по моему разумению, у доброго хозяина конь всегда и здоров, и в теле. Невзлюбили ваши Макария, как злой дед домовой доброго коня. А все за то, что умен да смел, перед ханом на колени не падает и своих тому поучает. Грешно, мол, православным перед басурманами раболепствовать! Не перенимайте у басурман дикие их ругательства, порядки и обычаи! Не отдавайте им ни скота, ни жита, ни пшена, ни гороха — пусть сами, отряхнувшись от лени, научатся выращивать хлеб! Как шмель жужжит и жужжит рыбарь Варнава, только слушай. По вечерам в своей землянке, до того как заснуть, Хайруллу на путь праведный наставляет. Ни словом не заманивает его в веру православную, но незаметно сводит к тому, что здесь, в низовской земле, и поля, и лес, и реки, и сами люди добрее, чем на басурманской стороне. И во всех бедах русских людей повинны они, басурманские лихоимцы, что грабят и зорят незлобивый народ, детей сиротами оставляют, у матери детей отнимают. — Нет, ты поживи-ка с нашим народом подольше, одной семьей, тогда сам поймешь, можно ли на него руку поднимать, последнее отнимать, грабить да насильничать! Молчал в ответ Хайрулла, но задумывался. А думалось о том, как счастливо жилось бы ему вот в этой убогой землянке с любимой русской женой и сынком Хабибулой. Сам он плавал бы в челноке по реке, бросал в старицу сети и возвращался с уловом домой. А жена с сыном выходили бы на берег и ждали, когда его челн покажется из-за далекой излучины. Либо шли берегом ему навстречу. Потом, когда будет слушаться нога, он пошел бы в этот непроходимый лес и свалил из самострела большого рогатого зверя, больше любого коня, вкуснее конского мяса. И все привез бы сюда, к своей землянке. А в землянке жена и сын. А по весне они вдвоем с женой раскопали бы в лесу кулигу, как это делают все русские, и посеяли на ней и овес, и горох, и просо. Чтобы целый год у них был и кисель, и русская каша!..8
Ох, высока гора при устье Суры-реки. Высоко сидеть, далеко глядеть. И сама Волга видна, сколь осилит глаз, и Сура не заслонена. По склону горы дубняки да медовый липняк, а у берегов кусты таловые непролазные. А за горой, на родной плодородной земле, селеньица чувашские в пять — десять дворов, с посевами и пастбищами, да такими, что не только ордынец позавидует. Чуваши — такой народ: сковырни его, сожги его, раздень догола, только землю-матушку не тронь, не растаптывай, и он снова поднимется, за мотыгу возьмется, и жито, и горох, и просо вырастит! И накормит, напоит всякого, кто постучит в его окошко малое или ночевать попросится. Высока гора при устье Суры. В той горе земляночка наскоро выкопана, а под горой в тальниках у самой воды челнок убористый хоронится, только столкнуть — и плыви! Шестеро у челна, седьмой на горе, да на таком-то юру, что кругом видать. Глядит из-под руки и по Волге и по Суре, не покажется ли челнок или конный по суху, берегом. И всем, кого остановят, дают ватажники наказ донести молву до хана басурманского, что припасен ему выкуп дорогой за монаха Макария Желтоводского. А поверх выкупа будет хану молодой Хайрулла, баскак по низовской земле. Ох, высока гора при устье Суры-реки. И как птицы летят с нее вести в басурманскую сторону и с пешим, и с конным, и с быстрым челном. На ловца и зверь бежит, от губошлепа отворачивает. Вот причалила к той горе баржа, та самая, что под Новгородом низовским данью загружалась. Захватили ее ватажники, а их сухорукий атаман дознается у охранников: — А где ваш баскак Хайрулла, сын Хабибулы? Узнали басурманы атамана и рассказали, что после того, как их баскак в ту ночь за борт прыгнул, он так и не объявлялся. Видно, бердышом ему в самую спину угодили. На это сказал атаман: — Жив ваш баскак. Живет у нас на Желтоводском пожарище. Готовы мы его отдать в обмен на монаха Макария, когда вернут его на пожарище монастыря Желтоводского. Прибавим еще выкуп дорогой и за Макария, и за полонянку Оганьку с сыном-отроком. А порукой тому — слово крепкое Сарынь Позолоты, атамана волжской вольницы, что за всю свою жизнь никого неверным словом не наказывал! После того отпустили баржу с татарами и поплыли в верха, до устья речки Сундовика. По морям да рекам вести быстрее, чем по суше, летели. Прилетели за Суру-реку до хана басурманского две вести, как птицы разные. Одна о том, что воины ханские отважные Желтоводский монастырь позорили, сожгли, а ненавистного хану монаха Макария в полон захватили и скоро приведут к ханским шатрам. И другая весть вслед за первой летит, почернее крылом. Она о том, что ханский баскак Хайрулла в Волге утоп, в тот час, как молодцы из вольницы на баржу напали, стражу разогнали и все самое дорогое из ханской дани позабрали. Заскрежетал зубами басурманский хан и со злом нетерпеливым стал поджидать монаха с реки Керженки. Не успел того дождаться, как третья птица-весть прилетела. О том, что жив ханский баскак по низовской земле, только поранен в схватке с вольницей и в полон попал. И что атаман той волжской вольницы, Сарынь Позолота по прозвищу, готов отдать хану баскака Хайруллу живого и невредимого в обмен на Макария, монаха Желтоводского. Да просит еще тот Сарынь Позолота отдать ему за выкуп дорогой, невиданный полонянку Оганьку с сыномотроком. Ту самую, что в полон татарам продана до того за семь лет. На выкуп припасены у атамана Позолоты кольца и серьги золотые с камнями-самоцветами, да такие, каких ханши еще не видывали и не нашивали. А самому хану и его приспешникам припасены кубки дорогие и ларцы, каменьями усыпанные! Не заскрипел тут зубами басурманский хан, но запустил пятерню в свою жиденькую бороду да так и застыл, словно конским мослом подавился. «А искать того Сарынь Позолоту на горе при устье речки Сундовика, что напротив монастыря Желтоводского, ордынцами сожженного». Потом еще одна весть, и другая, и третья. И все о том, что припасен у атамана Позолоты выкуп дорогой за полонянку Оганьку да инока Макария. А сверх выкупа вернут хану баскака честного Хайруллу, сына Хабибулина. А тут из похода свои пришли и строптивого Желтоводского монаха привели. Нагляделся басурманский хан на своего супротивника Макария и приказал к обратному походу готовиться. Да сыскать по улусам русскую полонянку Оганьку с сыном-отроком. Не терпелось хану поскорее выкупом завладеть. Однако Огяньки не нашли, но разыскали полонянку русскую, что в женах у татарина Хайруллы жила и сына ему родила. Вспомнили тут, что будто был с нею и сын, когда в орду вели, да сбежал волчонок, как только низовскую землю прошли. Позадумался хан и таково приказал: «Ведите эту, Хайруллину. Своего баскака мы на знатной да богатой женим. А за эту дорогой выкуп сулят!» И только-только успел инок Макарий от дальней дороги передохнуть, как пришлось в обратный путь отправляться — погнали его менять на баскака низовской земли. А с ним еще жену и сына Хайруллы, сына Хабибулина. С отрядом из басурман-воинов посланы были дядя баскака Хайруллы, да младший брат его, да мулла-крикун того же знатного рода Хабибулина. Монах Макарий худ был, изнурен, но радостен. А жена-полонянка не знала, что ждет ее впереди, и потому плакала. Сама плакала, а сынку заказала: — Не мочи глаза! Пора воином быть!9
Живут ватажники под Лысой горой при устье Сундовика, живут тихо, неслышно, из орды посланцев ждут. Ждут и надеются, что до заморозков вернут им Макария, главного монаха Желтоводского. И по Волге вниз из-под руки глядят, и по Сундовику, и по горной стороне из-за Лысой горы. Трудно догадаться, откуда и как татарам подойти вздумается. Смерды чуваши и русские давно жито перемолотили и в житницы ссыпали, и озимь посеяли. По зеленым всходам прошли уже первые белые утренники, на ночных полях перелетные гуси гогочут, по утрам журавли перекликаются в поднебесье. А по селениям малые басурманские отряды рыщут, последнюю дань хану собирая. Сам атаман Позолота на той стороне побывал, у пожарища, трех послушников навестил и Варнаву с баскаком не забыл, добрыми вестями порадовал. Но что-то незаметно было, чтобы Хайрулла тому радовался. Каждый раз оживал и лицом светлел он, когда Варнава его за собой на Керженец звал, поплавать по плесам, по старицам, сетью тряхнуть, у костра посидеть в глухомани прикерженской. «Как вольно и радостно на реке этой дышится!» — думал тогда Хайрулла и чувствовал, как умиротворяет, усыпляет в нем река все дикое, оставляя доброе, человечное. А рыбарь Варнава вслух о том рассуждал, что жизнь человеку не для того дана, чтобы притеснять да изводить людей другого племени. И что над всеми один бог, одна судьба. Она, эта судьба, все видит и слышит и в памяти записывает, но не сразу о том людям сказывает. А придет время — и вспомнит, и скажет, как гром грянет! Капля камень точит. А Хайрулла не каменным был. И слова Варнавы поострее капли были. И случалось у них так, что Варнава уже заснет под шумок дубов, а баскак не спит, лежит, думает. И многое передумывал заново. За бабьим летом да утренниками туманы пришли, на поля и овраги легли, Волгу и Сундовик как молоком залили. Вот в такое-то утро и подвели к Лысой горе баржу-посудину ордынскую чуваши от Суры-реки. И дико было глядеть и слушать ватажникам, как басурманы-воины с баржи криком людей подгоняли, чтобы баржу веселее тянули. А на той посудине, кроме воинов, еще трое знатных и важных ордынцев из родни Хайруллы Хабибулина, да полонянка русская с сынком, да монах Макарий с цепью на ноге, чтобы за борт не прыгнул, не убежал. Помахали, покричали Позолотины молодцы, чтобы причаливали баржу к берегу. Подтянули к берегу смерды-чуваши посудину, и все на песок от устали попадали. Тут ватажники свой челн столкнули на воду и сказали тем, кто с баржи их разглядывал: — Нам так атаманом наказано, чтобы троих самых знатных да полонянку русскую, да монаха Макария на ту сторону Волги переправить, до Желтоводского пожарища. Там он ждет вас с выкупом за полонянку и Макария. А воины ваши с четырьмя нашими ватажниками здесь останутся. Худого не думайте. Дело будет честное! Позадумались угрюмо басурманы из рода Хабибулина, но с баржи сошли и в челн забрались, монаха и полонянку оберегая. Два ватажника на весла сели, взмахнули раз, другой и третий, и пошел челнок по Волге к монастырю Желтоводскому. Только накануне Семен Позолота рыбаря с раненым баскаком в ближнюю Варнавину землянку из дальней переправил. Это на тот случай, если вдруг от хана с обменом прибудут. А в это туманное утро он вышел на пожарище монастырское и сел на плиту из камня дикого, что осталось от сгоревшей церковки. Утро было холодное, туманное. Атаман Позолота на камне сидел, на Волгу сквозь туман глядел и тихую песню пел. Невеселую песню, что от самого сердца шла.10
А уж их ждали у дикого церковного камня. Сарынь Позолота сидел на нем нахохлившись, монах Макарий стоя пожарище оглядывал. Ордынцы, родня Хабибулина и мулла-крикун, сухорукого атамана разглядывали, что на всю землю низовскую до самой орды силой своей прославился. А полонянка, их тихую речь слушая, сына к себе крепче прижимала: «Ох, страшен этот Сарынь Позолота, атаман волжской вольницы!» И ничто в нем не напомнило ей Семку-смерда с верхнего посада нижегородского. Рыжеватый, седоватый да сухорукий, с лицом порубленным, сидит, как ястреб перед ненастьем, сгорбившись! А вот и они, Варнава с пленником. Рыбарь низко Макарию поклонился и перекрестился с глубоким вздохом. — Ну вот и мы оба тут! Так и впились глазами басурманы в баскака из рода Хабибулина. А полонянка в нем мужа узнала и, на колени опустившись, замерла, словно богу молилась. Вот старший из рода Хабибулина шаг вперед сделал и сказал торжественно: — Угодно было хану, чтобы выкупили мы его баскака верного Хайруллу сына Хабибулина в обмен на монаха Макария. Да посылает хан за выкуп обещанный полонянку русскую, что семь лет в орде жила. Никто ни слова в ответ басурману. И от Хайруллы ни слова приветливого, ни благодарности. Он на жену и сына глядел, пораженный жадностью хана. И сказал вдруг Хайрулла, как саблей острой взмахнул: — Не вернусь в орду! Как служить хану-предателю, что за ларец продал семью мою. Здесь остаюсь, с русскими. А жену и сына никому не отдам! Тут мулла-крикун, аллаха на помощь призывая, охрипшим голосом грозное слово прокаркал: — Подумай, Хайрулла! Хорошо подумай, пока я не сказал, что ты не татарин, а собака русская, шелудивый отступник! — Не отступник я! — отрезал Хайрулла. — На мне нет креста. Но в орду не вернусь. Что делать мне там? На коня не вскочить, по степи не проскакать, саблей свистя. А хану баскаком служить — для того надо остатки чести своей загубить. Мой дядя, мой брат, не зовите меня! Побледнели ордынцы от мысли вернуться к хану без выкупа. — Не руби, Хайрулла, наши головы! Тут атаман встрепенулся. Указав на сундучок и ларец, сказал: — За свои головы не опасайтесь. Выкуп ваш, Хайрулла наш. А монах да полонянка всегда русскими были! И приказал Варнаве поставить сундучок и ларец к ногам ханских посланцев. Заглянул ордынец в сундучок и — зажмурился, призывая на помощь аллаха. А Семен Позолота смеется: — Ларец поменьше, но добра в нем не меньше. Пусть владеют им ханские жены. Это на выкуп полонянки от послушницы Зачатьевской обители! Уж туман над Волгой рассеялся, когда, низко кланяясь и пятясь, знатные посланцы ханские с сундучком и ларцом спустились к челну. И помчали их два ватажника по быстрине к Лысой горе до ордынской посудины. А на диком камне, что порогом церковушке служил, остались первожители разоренного монастыря Желтоводского, его строители и основатели. И Хайрулла с родной женой и сыном родным. Молча думали о жизни своей, никто друг другу в мысли не заглядывал, но, как один, дружно к одному подошли. Первым рыбарь Варнава заговорил: — Надо нам, браты, вверх по Волге уплывать. Привольное это урочище, а невезучее. Трудно православному монастырю бок о бок с басурманами жить. И красна, и добра, и рыбная речка Керженка, да, видно, другую искать! Немалая забота у монаха Макария. Не о том, куда голову приклонить, а о том, где новое гнездо свить, чтобы было оно вдали от ордынца и низовского боярина. Понимал, что, попади он им в руки заново, живым в гроб заколотят, на костре сожгут как еретика и гордыню ненавистную. А как гнездо вить, когда все добро монастырское басурманами разграблено, огнем спалено? Полно, тужить ли о том монаху Желтоводскому, побратиму самого атамана волжской вольницы! В диком урочище на речке Керженке немало из добычи упрятано. Долго молчал атаман, но вот встал с камня дикого и сказал только: — Плыть так плыть. Ватаги у меня не убыло! К рассвету опустело Желтоводское пожарище, осиротели зимницы Варнавины по речке Керженке. Но остался дикий камень, плита гранитная, а над ней черный ворон на опаленной сосне за вечного сторожа. Зорким глазом за Волгу глядит, серых всадников ждет на диких коньках, что несут за собой смерть и опустошение. И еду обильную вороньему племени.11
Дед Аксен, чуя холода, вокруг своей закутки бродит, по лесу сучки да жердинки собирает и к стене под поветь приставляет. Дрова к зиме запасает, сам с собой разговаривает вполголоса. Не свалила его смертушка за теплые дни, видно, пожалела, до холодов оставила. А раздобрится ли на лето целое, до той осени — отсюда не видать. Кабы знать, что долго не заживется, так и с дровами не маялся бы. А как до весны придется жить, всю зимушку? Умирать собирайся, а рожь матушку сей, говорят. А дрова — что хлеб. Без дров умирать — в могиле до смерти побывать. И холодно, и сыро! Рассуждает так дед Аксен и тащит к своей закутке жердочку за жердочкой, сучки да бревнышки. Принесет, сбросит с плеча, передохнет, покашляет, к стене деревинку приставит — и снова за дело. Жили летом молодцы-ватажники неделю целую, не догадался упросить их дров запасти. Сам за Позолотой по городу ходил, как настоящий слепой, за посошок держался и песни пел да сказки сказывал. Вот проходил, пропел долгие-то дни, теперь один ходи да кряхти! А солнышко-то похолодало. Ну не беда, отдохнет за зиму и с весны опять запылает. Сегодня у деда Аксена добрый день. С утра размочил и пососал ржаной корочки. А тут, как знали, из деревушки и хлебушка, и молочка принесли. С наказом, чтобы помолился старец Аксен за раба божия, что недавно преставился. Помолился старик, как умел, потом хлебушком с молочком подкрепился. Вот и бродит теперь вокруг избушки, и храбрится больше обычного. Не поевши-то, немного бы наработалось, а тут, гляди-ко, целый костерок сучков натаскал. Солнышко за лес, и он в закутку спать. Только задремал, как в окошечко стук. И голос, да знакомый такой, что старику не поверилось: — Дедка Аксен, живой ли? — Живой, братики, живой! Али это опять вы? В сумерки вечерние вышел, а там сам Сарынь Позолота да монах Макарий, тот самый, что третьим летом со своими на низы уплыл. И этот рыбарь бородатый да рыжий, что всех без разбора ухой кормил. А от берега тропой вереницей молодцы-ватажники. А за ними увечный в татарском кафтане, с костылем под рукой. Да бабеночка по виду русская с пареньком. Никому в ту ночь не спалось. Ко восходу солнышка узнал Аксен про все беды, что на Макария Желтоводского обрушились. Слушал старик, головой покачивал: — Чуяло мое ретивое, что не житье будет монастырю православному по соседству с басурманами! Эх, не насоветовал я тогда не на Керженку, а на Унжу-реку плыть. С рассветом уснули все. А когда встали да огляделись, рыбаря Варнавы и Хайруллы не досчитались. Только с полуденным солнышком появились. Варнава не улову, не рыбе, а рыбалке радуется, тому, как его новая речка потешила: — Узола-то, она, матушка, видно, никакой реке не уступит! И осетрик, и стерлядка, и всякая рыба в нее из Волги заходит! Так-то бы и пожил на ней! Эх, не погорели бы наши сети запасные, до того лета бы рыбы запас. А сольца — она вон, только Волгу переплыть! А к низовской земле подступила осень настоящая. Нарядила осины в понявы багряные, листок дубовый посрывала, березы позолотила, ельник призадуматься заставила. А инок Макарий свою думу за собой привез да заботу о том, куда до зимы уплыть, от холодов спрятаться. И опять этот разбойник и святой человек Аксен подсказал: — Это верно, нельзя вам тут, под носом у боярина да ордынца, обживаться. Да и федоровские монахи — люди недобрые, завистливые, все к хану подлизы такие, а своих братьев норовят ногами затоптать. Обозлятся да и пошлют к нашей закутке молодца с огоньком. Эх, одолела меня старость бессильная, заглянул бы я в их гнездо, чтобы не забывали Аксена, атамана волжской вольницы! А не махнуть ли вам, побратимы, на Унжу-реку? Давным-давно там не бывал, но как живая она в моих глазах, лесная краса! Экая там благодать божия и человеческая! Поселения там редкие, друг от друга за десять верст, а люди хоть и дикие, но русские, православные. Помогут вам и зиму перезимовать, а по весне, как возьмутся за топоры, полетят щепки выше леса. И будут у вас к лету и кельи, и церковка, помяните слово мое! Народ там не то чтобы у бога в ногах ползает, но стосковался по слову православному с той поры, как от басурман да бояр туда убежал! А земля-матушка там урожайнее, чем здешняя. Рыбу там ребятишки корзинами да понявами ловят для всей деревни. А борть пчелиная на каждой старой сосне, и некому там эти борти обхаживать! А какое жито, какой лен там растет! Ни слова не выдумал старый Аксен, не раскаетесь. Мешкать да долго думать некогда было. Собрались ватажники, челны на воду столкнули. Тут рыбарь Варнава спохватился: — А где мой побрательник Хайрулла? А тот с женой и сыном стоял на берегу и спускаться к челнам не спешил. — Не по пути честному татарину с монахами. Хайрулла здесь остается. Так ли, старик? Перекрестил тут разбойник Аксен свою грешную голову: — Правда, браты, правда! Теперь мне и умирать не страшно!Про Семена-Ложкаря
1
По обширной и доброй земле бежала река, такая широкая и длинная, что люди, жившие по одну ее сторону, не знали обычаев населения другой стороны, а племена, обитавшие у истоков, не ведали, какие народы населяют земли в ее низовьях. От правого берега реки до теплых морей и высоких гор простирались владения грозного царя, его бояр и опричников, а на другом берегу был сосново-березовый край, ничейная и свободная земля под дремучими лесами. А жил на ней мастер-умелец по кленовой и березовой ложке, Семен-Ложкарь по прозвищу. С ним в соседях вокруг мордва, мещера да мурома, звероловы да хлеборобы русские, что с правого берега от ярма и неволи сюда попрятались. Жил Семен-Ложкарь в просторной черной избе над дикой лесной речкой Санахтой со своей Катериной и дочкой Авдоткой. Втроем успевали они делать ложки кленовые и березовые далеко на все стороны, да такие приглядные и ловкие, что люди тюрю с квасом, горох и кисель без масла и приправы хлебали да прихваливали! И пошла про Семена слава по лесам, городам и весям Поволжья, да, на его беду, дошла она до царской вотчины. А грозный царь в ту пору в своей столице сидел, с боярами думу думал, с опричниками по церквам да монастырям молился, а между важными делами пировал и бражничал. Вот один раз, натешившись пирами да молитвами, надумал грозный царь воевать сразу на три стороны: с крымским ханом, турецким султаном и ливонскими рыцарями и баронами. Людей в войсках у царя было много — пушкарей, и стрельцов, и конников. Пушек да пищалей на пушечном дворе понаделали, пороху, свинцу и ядер тоже вдосталь было. Всяких припасов в царских войсках хватало, вплоть до котлов, в которых воины кашу да похлебку варили. А вот ложек, коими русские люди испокон веку щи и кашу ели, у царя в запасе не было. В те времена простые люди, что жили вокруг царской столицы, в каждой семье сами для себя ложки выскабливали, а знатные люди — князья да бояре — серебряными ложками похлебку и всякое варево хлебали. Вот поэтому-то грозный царь и опростоволосился: войну начал сразу на три стороны, а ложек у воинов не было. А горячая еда да крепкая ложка в войне — не последнее дело! Созвал тут грозный царь всех бояр и опричников и задачу им такую задал, чтобы не далее как к весне у каждого воина, кроме оружия, за каждым голенищем по ложке было: одна коренная, другая запасная. Чтобы бояре и верные псы-опричники веселее за это дело взялись, обещал царь того, кто дело скоро исполнит, чином отличить и наградить, а кто посулит, да не сделает, того на дыбе поневолить и в застенок упрятать. Задумались бояре и опричники — дело это за длинным столом на царском пиру было. Но был среди них злой опричник Скирлибек. Вот и вызвался тог Скирлибекразузнать и разведать, в каком углу царства мастера-ложкари притаились. В кабак у столичной заставы зашли в ту ночь два бродяги Шиш и Ярыга, два друга. Исходили они Русь вдоль и поперек, на царской службе и кнута и дыбы отведали, а не остепенились. Сидели они за столом, хмельное пили, севрюжиной закусывали и друг перед другом всякой всячиной похвалялись. Подсел к ним тут Скирлибек и стал допытываться, где бы ему мастеров-ложкарей для царя подыскать. Ярыга и Шиш ответили, пусть, мол, боярин сначала кошельком тряхнет да хмельное поставит, а за отплатой дело не станет. И сказали они Скирлибеку, как разыскать искусника и умельца Семена-Ложкаря в заволжских лесах. Тут опричник Скирлибек мешкать не стал, кликнул своих слуг да друга Ваську Басмана. Оседлали они коней и поскакали из столицы по Владимирской дороге искать за Волгой ложкаря Семена.2
Сквозь сосновые боры и березовые долы пробирается темной змейкой речка Санахта, бежит-торопится повидаться с соседом Керженцем. На пологом холме у реки среди сосен вековых прижалась к распаханным кулигам просторная и приземистая изба Семена-Ложкаря. Глядит она в темень осеннюю веселыми глазами, огоньком приветливо подмигивает. В избе березовая лучина горит, угольки от нее в ушат с водой падают и гаснут шипя. Не успеет догореть одна лучинка, как девчоночка Авдотка от нее другую зажигает, в железные светцы вставляет. Пока лучинка горит, девчоночка работает, Семен-Ложкарь сам-третий, согнувшись, за работой сидит, топориком из березы ложки вырубает да зытесывает. Жена Катерина из ложки-болванки скобельком нутро выбирает и тыльную сторону зачищает, а дочка Авдотка ножичком остальную басу-красу ложкам придает. Сидят на низеньких чурбаках-стульчиках, тихий разговор ведут, к ночи прислушиваясь, а готовые ложки из ловких рук, как рыбы, ныряют на дно плетеного короба. А опричник Скирлибек с дружком Васькой Басманом и стремянным той порой уже за Волгу переплыли и скакали лесными дорогами в край заволжский сосново-березовый. Раным-рано поутру спешились опричники у Семеновой избы и в ставни стукнули. Недолго отклика ждали, вышли из избы все трое — и Семен-Ложкарь, и жена Катерина с дочкой Авдоткой, встали тесным рядком и дивятся на незваных гостей. На Семене сермяга внакидку, березовые стружки в курчавых волосах и бороде понасели, а Катерина в домотканом сарафане да кацавейке овчинной. Не шибко нарядной и Авдотка из избы выскочила — в рубашке льняной, розовой, высоко пояском подпоясана, на голове платок холстинковый узелком завязан, на ногах лапотки. Но загляделись на нее опричники, а пуще всех царский слуга Скирлибек. С большой неохотой оторвал он свой взгляд от девчонки Авдотки и грозно спросил Ложкаря: — Чей ты раб и холоп, как прозываешься и на какого господина работаешь? Мужик ответил опричнику, что с тех пор, как помнит себя, ничьим рабом и холопом не бывал, отца с матерью не упомнил, прозывается Семеном-Ложкарем, работает на всех русских людей, что по Волге живут и едят не руками, как басурманы какие, а с кленовой и березовой ложки. Скирлибек на это Семену сказал, что всех ничейных людей грозный царь к своим рукам прибирает, был ты ничей, а теперь стал царским. И объявил опричник грозный приказ о том, чтобы к концу зимы Семен-Ложкарь сделал для царя сто сороков ложек кленовых, а березовых во сто раз больше. Да сделал бы сначала кленовые — для царских воевод и опричников, для попов и святых отцов-монахов, что за здравие царя молятся. А после кленовых ложек принимался бы за березовые — для простых бойцов: стрельцов, пушкарей и казаков, для работных людей, кои крепости строят и пушки отливают. Так сказал Скирлибек-опричник Семену-Ложкарю, первому мастеру по деревянной ложке. Да еще для страха прибавил, что если Семен царский заказ не исполнит, то его самого царь угонит на край земли за Каменный пояс медь и свинец добывать, а жену с девчоночкой отдаст в неволю самому злому и распутному опричнику. На такие страхи Семен спокойно ответил, что наделать столько ложек, сколько царь повелел, не ахти как мудрено, лишь не подвела бы хвороба да хватило бы вокруг берез и кленов. Когда наелись и передохнули кони, опричники в обратный путь к царской столице ускакали, а Семен-Ложкарь с того дня сам-третий крепко за дело взялся и к концу зимы выполнил царский заказ по кленовым и березовым ложкам. Кленов вокруг осталось мало, а березняк так поредел, что сквозь него видны стали редкие поселения хлеборобов и звероловов, живших по соседству с Ложкарем. Перед весенней распутицей, по последней зимней дороге, к Семену царские обозники с думным дьяком приехали, пересчитали готовые ложки, погрузили на подводы и увезли к царю. Семен-Ложкарь с женой и дочкой у избы стоял, вслед обозу глядел и долго слушал, как скрипят по насту сани да звенят на конях бубенцы.3
Когда прибыл обоз с ложками на царский двор, грозный царь приказал выдать по кленовой ложке всем боярам, воеводам, опричникам и атаманам, а простым бойцам — стрельцам, пушкарям и казакам по две березовых. И стало у простых воинов за каждым голенищем по ложке: одна коренная, другая запасная. В тот же день все царские полки в поход выступили, пошли воевать сразу на три стороны: с турками, крымчаками и ливонцами. Войскам грозного царя в той войне поначалу везде удача была, во всех трех сторонах они быстро занимали иноземные города и праздновали победу за победой. После каждой победной битвы русские воины садились у котлов, доставали из-за голенища кленовую либо березовую ложку и принимались за еду. Поглядеть на бойцов собирался иноземный народ и дивился на них и на деревянные ложки, которыми они так ловко любую еду хлебали. Самые смелые из чужеземцев подходили ближе к котлам и просили дать им попробовать поесть с березовой ложки. А поевши, говорили, что есть с такой ложки очень сподручно и вкусно. Потом пробовали есть ложками воевод, атаманов и боярских сынков, а попробовавши, находили, что с кленовой ложки кушать еще ловчее. Понравились иноземцам деревянные ложки еще тем, что при еде не обжигали губы, как серебряные, а после еды не зеленели, как медные. Наевшись каши, царские бойцы-молодцы начинали веселье. Лихие музыканты на ложках играли, а плясуны пели и плясали. Побежденный народ иноземный глядел и любовался на русских воинов и завидовал житью под грозным царем. Чужеземцы так думали, что русские люди у себя дома только то и делали, что у котлов с кашей сидели, на ложках музыку играли, песни пели да плясали. И прошла великая слава о деревянных ложках по всем странам, с которыми грозный царь воевал, — по Крыму, по Туретчине и Ливонии. Дело дошло до того, что там простой народ бунтовать начал: «Не хотим войны с народом, который умеет делать такие чудесные ложки! Подайте нам ложки, которыми можно, не обжигаясь, любую пищу хлебать и, не отходя от котлов, музыку играть, чтобы петь и плясать!» Что дальше, то больше бунтовал народ во всех трех сторонах. Напугались народного гнева ханы, султаны, рыцари и бароны и послали грозному царю послов насчет мира договариваться. Те послы перед царем явились и сказали, что их правители согласны на скорый мир, все занятые города и земли за ним оставить, если он, грозный царь, на деревянные ложки не поскупится. Обрадовался царь, что скоро и выгодно закончить войну удалось, подписал грамоту о замирении, а послам насулил приписать ежегодно деревянных ложек, сколь их правителям надо. Довольные послы домой поспешили, правителей обрадовать и народ успокоить, а грозный царь в тот же день к себе Скирлибека вызвал. Когда опричник явился, повелел ему царь немедля за Волгу отправляться к тому Семену-Ложкарю, что для войск так скоро ложек наделал. «Пусть тот Семен-Ложкарь к концу каждой зимы припасет ложек кленовых и березовых в сто раз больше, чем для мово войска сделал. За то дело награжу его так, как никого в своем царстве не жаловал!» Вышел Скирлибек на царский двор, свистнул своих стремянных да дружка Ваську Басмана, оседлали они борзых коней и поскакали ватагой по Владимирской дороге. Не один день, не одну ночь мчались опричники от царской столицы на восход солнышка сквозь леса муромские. Через Волгу у града Новгорода Нижнего переправившись, еще ночь ехали и добрались наконец до края сосново-березового, где жил Семен-Ложкарь. Встречать незваных гостей хозяин опять сам-третий из избы вышел, оба с женой приветливые, а дочка Авдотка за год повыросла и стала еще пригожее. Прочитал Скирлибек ложкарю царскую грамоту, а от себя прибавил, что если Семен то дело не исполнит и ложек, сколь надо царю, к сроку не припасет, то его самого за Каменный пояс угонят свинец и медь из земли добывать, а бабу с дочкой самому злому басурману в неволю отдадут либо на самое непотребное дело определят. Задумался Семен-Ложкарь, бороду в кулак ухватив, жена Катерина поскучнела, а дочка Авдотка утешает: «Не кручиньтесь, родные, хватило бы вокруг берез да кленов — наделаем царю ложек, сколь ему надо!» И засел Семен всей семьей за работу. А Скирлибек, пока стремянные коней вываживали да кормили, к Авдотке подсел и, глядя на то, как ловко она ложки ножичком зачищала, начал ее в царскую столицу сманивать — жить в тереме, наряжаться в парчу и шелка, носить шубку из соболей сибирских. На такие хитрости и посулы Авдотка ответила: «С родным отцом да матушкой мне и в курной избе неплохо, а одежду себе сама припасу: ленку напряду, холстинки натку, сама рубашку сошью — не хуже и шелка будет!» Покосился опричник на розовые плечики и рукава Авдоткиной рубашки, на ее проворные и ловкие руки и снова манит с собой, сулит обуть в сафьяновые сапожки, а на голову — дорогую кичку, золотом расшитую, алмазами осыпанную. Но и на эти посулы Авдотка умный ответ нашла: «По родной земле не худо и в лапотках ходить — всей ножке тепло, пальчикам просторно, а головушку самотканым платочком принакрою». Скосил глаза Скирлибек на русую головку Авдотки и ни слова больше не молвил. В тот же день уехали опричники в обратный путь, царю обо всем доносить, награду за службу просить, а Семен-Ложкарь с женой и дочкой еще сердитее за работу принялись и под конец зимы выполнили царский урок по кленовым и березовым ложкам. Но клена и березняка вокруг осталось совсем мало, на месте березовых лесов появились пустоши с пеньками, а по краям сосняк вековой да ельник дремучий. Приехали царские обозники, пересчитали ложки, погрузили на сани и в царскую столицу увезли, а Семен, не отдохнувши, опять за ложки принялся. Работал без отдыха, похудел мужик, обтрепался, обносились оба с бабой, только Авдотка, как всегда, цветочком выглядела. Льна и жита Семену посеять стало некогда, хорошо, что народ из соседних лесных поселений помогал, иначе пропала бы с голоду вся Семенова семья. Наказал Семен обозникам и дьяку сказать царю, что он на царской работе с голоду и надсады умирает, но, когда те в столицу вернулись, грозного царя уже в живых не было. Поиграл он как-то на масленице с одним боярином в шахматы и проигрался. Расстроился царь и со зла да обиды со стула мертвым упал. Все бояре и опричники большой толпой, как мыши кота, грозного царя хоронили. Так вот поработал Семен-Ложкарь еще лето да зиму, все березы и клены далеко кругом дочиста на ложки срубил, а царский урок не выполнил — дерева не хватило. Перед весной опять приехали царские обозникиг погрузили на подводы что было наделано ложек и в обратный путь тронулись. Семен не посоветовал им впредь за ложками приезжать, потому что березняка вокруг совсем не стало.4
Но весной, как только снег растаял, лиходей Скирлибек явился опять с дружком Васькой Басманом и стражниками. Под видом царской немилости Скирлибековы стражники заковали в железы Семена-Ложкаря и погнали в гиблые места из-под земли свинец и медь добывать. А Скирлибек с дружком Басманом тут остались. И Семенову избу сожгли, а Катерину с Авдоткой с собой повели. Мать с дочкой впереди шли, кони им в затылки горячим дыхом дышали, копытами на пятки наступали, а дружки-опричники, сидя в седлах, своему злому делу радовались. Вот улучила Катерина минутку, когда опричники зубоскалили да по сторонам глазели, и шепнула Авдотке: «Беги, дочка, хоронись, у тебя ножки резвые, только лапотки сбрось. А я их задержу, разбойников!» Смекнула это дело Авдотка и стала сначала на одну ножку припадать, потом на обе и, обернувшись к злодеям, сказала: «Не могу идти, ноги натерла, позвольте лапоточки снять!» Села девчоночка на дорогу, разулась быстренько, вспорхнула и полетела, как пичужка, редким лесом сосновым да еловым. А Катерина опричниковых коней за уздечки схватила, поводья перепутала, а опричникам в глаза песком швырнула, и никак они не могли от нее отцепиться. Авдотка тем часом что было силы лесом бежала, только розовая рубашка между деревьями мелькала. Когда устала да запыхалась, у старой дуплистой ели остановилась, головкой к седому стволу прислонилась и просит: «Голубушка ель, сумрачное дерево, дремучие ветви, укрой Авдотку от опричников!» Закряхтела старая ель и в ответ проскрипела: «И рада бы укрыть тебя, девчоночка, только вижу я, бежит сюда злодей, боюсь, изрубит секирой меня, от ран изойду я душистой смолой, жуков да червей приманю, и источат они меня и тебя. Беги к сосне, авось она ухоронит!» Побежала Авдотка дальше, розовые плечики и рукавчики ее рубашки ярким цветком мелькали среди деревьев. Быстро бежала, скоро запыхалась девчоночка, остановилась у старой сосны, обхватила руками могучий ствол и просит: «Матушка сосна, улыбчивое дерево, укрой Авдотку от погони». Качнула, шевельнула гордой вершиной сосна, заплакала, обливаясь горючей слезой-смолой, и молвила: «Рада бы спрятать тебя, сирота-девчоночка, да боюсь, злодей с секирой сюда бежит, изрубит меня, слезой-смолой изойду, сама зачахну-высохну и тебя высушу. Беги на пустоши, не укроет ли старуха береза. Да торопись — погоня близко!» Вспомнила тут Авдотка, что на вырубках, где березняк на ложки рубили, отец одну старую дуплистую березу не тронул. И пустилась она бежать к пустошам. А Скирлибек из глаз ее не выпускает, бежит, догоняет. Добежала Авдотка до березы, обхватила руками: «Родная мать-береза, укрой Авдотку от царского опричника!» Ни слова не говоря, затрещала береза, дала трещину, дупло ее стало шире и больше. Юркнула Авдотка в то окно, как синичка в гнездышко, а дупло стало суживаться, закрываться да и совсем захлопнулось перед носом набежавшего Скирлибека. Начал опричник березу саблей рубить. Где ударит, там мигом березовая губа — трутник вырастает. Рубит, рубит, а береза стоит живехонька и с каждым ударом новым трутовиком, как языком, Скирлибека дразнит. Со зла и досады плюнул опричник и побежал назад Ваське Басману помогать. А тот от Катерины никак не мог отбиться: вцепилась худыми руками намертво, коней не оторвать и самому не отцепиться. Подоспевший Скирлибек ударил женщину по голове рукоятью сабли, когда упала она, вырвали опричники из рук ее поводья, вскочили в седла и ускакали прочь от своего злого дела. Катерина день и ночь пролежала, на заре очнулась и к пожарищу своей избы приплелась. Долго сидела она на головнях родной избы, пугливо озираясь по сторонам, ощупывала руками окровавленное темя, словно проверяя, на месте ли голова. Вдруг Катерина повеселела, засмеялась, присела, по-птичьи взмахнула руками, как крыльями, и закуковала кукушкой. Потом она долго ходила вокруг сожженного гнезда по березовым пустошам, заходила в редкие поселения того края и куковала. Не все узнавали жену и помощницу Семена-Ложкаря, и когда люди спрашивали, кто она и откуда, Катерина отвечала: «Я бездомная кукушка с Семеновых пустошей. Мы с мужем наделали для царя целые горы ложек, за это царские люди сожгли нашу избу, а Семена угнали за Камень. Не слыхали, не видели моего птенчика Авдотку? Говорят, что ее укрыла старая береза. Полечу к березе!» И снова Катерина взмахивала руками, приседала по-птичьи и куковала кукушкой. Соседи ложкаря — следопыты и звероловы — ходили на розыски. По следам и приметам дошли до старой одинокой березы, изуродованной множеством наростов и губ. Постояли, поговорили, подумали, а дерево молчало. Хотя и добрые пришли к ней люди, но тайны своей береза не выдала. А Катерина не переставала куковать. Так ходила она по окрестностям вокруг сгоревшей избы Семена-Ложкаря и куковала до зимы. Потом пропала неизвестно куда.5
Прошла зима, а весна принесла с собою много чудес и диковин. Манит весной человека на новые земли, в другие края. Когда прошел среди народа слух, что между Волгой и Керженцем хорошая земля под, березовыми вырубками пустует, потянулись люди на Семеновы пустоши. Узнать, разведать, местечко облюбовать, где пеньки корчевать, землю пахать, лен да жито сеять. А над речкой Санахтой на сосновом бугре среди пустошей той весной поселилась кукушка звонкая, неутомимая. Без устали куковала она, летая по ближним и дальним вырубкам. Придет ли, приедет ли новый человек, место для поселения выбирать, кукушку услышит, заслушается и невольно крикнет: «Кукушка, кукушка, сколько лет мне здесь жить?» Как начнет куковать серая! Тот человек за полета насчитает, со счета собьется, а она все кукует, ворожит ему долгие годы жизни на этой земле. И стали быстро, одна за другой вырастать на Семеновых пустошах зимницы, избы и деревни новоселов. А кукушка каждую весну появлялась на сосновом бугре у Семенового пепелища, нежным кукованием заманивала людей здесь селиться и ворожила им долгие годы жизни на новоселье. Одинокая и уродливая береза, что в своем дупле спрятала Авдотку, в ту же весну зазеленела пышным листом и нарядилась в длинные цветы-сережки. А под ней, из того места, куда со зла плюнул Скирлибек, вырос большой гриб мухомор, нарядный и ядовитый, как царский опричник. Когда сережки созрели, старуха береза тряхнула ветками, а ветер подхватил посыпавшиеся семена и разнес их во все стороны по Семеновым кулигам и пустошам и дальше по просторам Заволжья. Через год из ее семян пробилось буйное березовое племя, наперегонки потянулось к солнцу, и выросли вокруг распаханных полей новые березовые леса. Люди со всех сторон не переставали прибывать и заселять Семеновы пустоши. А кукушка на бугре была жива и куковала каждое лето, обещая новоселам долгую жизнь на новом месте. Лет через тридцать — сорок после того, как царские слуги сожгли избу и погубили Семена-Ложкаря, на Семеновы пустоши издалека пришел изнуренный старик. Когда его спрашивали, откуда он, старик отвечал: «Из-за Камня!» Когда спрашивали, чей он, старец отвечал еще мудренее: «Молодым был ничей, потом стал царским, а теперь опять ничей!» И трудно было старожилам узнать в страннике Семена-Ложкаря. Глаза его выцвели от пыли и пота, кожа побурела от ветра и солнца, голова побелела от лютой невзгоды, а спина согнулась от работы не по силам. Но умелые руки Семена-Ложкаря дела не забыли. Разыскал старик заросшее лесом пожарище, построил тут себе избушку и начал делать березовые ложки. Это было очень вовремя и кстати, потому что все ложки, которые он в молодости наделал местным людям, поломались и износились, а новых наделать было некому. Взрослые и дети пользовались самодельными ложками, грубыми и тяжелыми, которые царапали язык и губы. Зато ими было очень ловко драться и озорники ребятишки, сидя за столом, не столько ели кисель и кашу, сколько стукали друг друга ложками по лбу. Только у старых людей хранились Семеновы ложки в укладах и сундучках как драгоценности. По большим праздникам хозяева подавали их на стол только для того, чтобы показать, и все гости дивились мастерству Семена-Ложкаря, которого царские стражники угнали на Каменный пояс. Поработал старец Семен в своей избушке сколько-то дней и наделал ложек всем людям, от малого до старого, что жили между Керженцем и Волгой и даже дальше. Простой народ Заволжья стал обедать новыми ложками, радоваться возвращению Семена-Ложкаря и захотел перенять его мастерство. И потянулись к избушке старого ложкаря люди из близка и далека учиться ложечному рукомеслу.6
Старый ложкарь, не жалея сил, продолжал обучать людей делать ложки, а кукушка каждую весну прилетала на облюбованный бугор неподалеку от его избушки и без устали куковала, обещая людям долгую жизнь. И все, кто хоть раз появлялся на Семеновых пустошах, чтобы приглядеть место для новоселья, послушав кукушку, не раздумывая строили избу, распахивали кулигу, сеяли лен и жито. А пообжившись, чтобы не скучать от безделья долгой зимой, новоселец перенимал искусство Семена-Ложкаря. Так в сердце керженских лесов на березовых вырубках поблизости от Кукушкина бугра и Семеновой избушки быстро выросло большое селение Семеново, а далеко вокруг него — много деревень, где жили хлеборобы и ложкари. Сосновый холм, на котором жила и куковала кукушка, призывая людей заселять Семеновы пустоши, народ навечно прозвал Кукушкиным бугром. Так он и до сейчас называется, а семеновские жители издавна полюбили проводить на нем веселые праздничные гулянья. Искусница Авдотка, помогавшая отцу с матерью на всю Русь ложки делать, тоже не пропала бесследно. После того как старая береза, укрывшая девчоночку, расцвела и осеменила все Семеновы пустоши и все Заволжье, выросли здесь новые березовые леса. И стали ложкари примечать, что пеньки срубленных берез весной покрываются розовой накидкой, словно в розовую кофточку пенек одевается! Тогда старые люди, помнившие беду Семеновой семьи, сказали: «Это Авдоткины рукавчики на пеньках показываются, чтобы мы ее не забывали!» Продольный же шрам на стволах берез, укрывший либо дупло, либо нездоровую сердцевину, те старики называли Авдоткиной хоронушкой. Здесь конец сказки про Семена-Ложкаря. За все беды, лишения и гонения от царя, за бескорыстную передачу в народ доброго и полезного ремесла сама земля и люди, не сговариваясь, надолго запомнили его имя. Там, где была избушка старца Семена, родился и вырос целый город Семенов — родина и столица ложкарного промысла.Сказ о яростном олене
В летописях об этой истории ничего не записано. Видно, святые отцы-монахи тут промаху дали либо не успели из-за недосуга. Это они напрасно. Такие дела да случаи без внимания обходить — все одно что народ без сладких пирогов держать. Из старых книг известно о том, как во время похода грозного царя Ивана на супротивную Казань дикие звери — лось да олень — для войска подспорьем в харчах были. Все воины с дикого мяса силы набрались, вдвое храбрее стали и поэтому под Казанью долго не задержались. Это не мудрено, такому и поверить можно. А вот кто добывал для войска тех диких зверей, о том ничего не сказано. Если рассказывать без утайки, то дело так было. На полдороге к царству Казанскому отрядили воеводы царские дюжину охочих стрельцов, чтобы добывали они попутно для царя, воевод и бояр свежинку к столу. Был конец лета, а по-старинному к успеньеву дню все олени — и сохатые и рогатые — дикой силы и храбрости набирались, без устали по лесам ходили и на особых боевых урочищах яростно копытом в землю били, врага на бой вызывая. В эту пору бывалому охотнику зверя добыть нетрудно. Только те двенадцать московских бородачей напрасно по лесу с пищалями ходили, ничего не видели и не слышали. Под конец нашиблись они на паренька-подростка, что сидел в лесу у костра и лосиную губу кусочками на прутике поджаривал. Подсели стрельцы к огню, парень их лосиной угостил. Поели и спрашивают: — А где вся туша? — Да ваши же люди порасхватали, поразнесли! Кому свежинки неохота? Завидно стало царским людям, что подросток с луком да стрелой ловчее их и смекалистее, и стали выспрашивать, как он оленей добывает. Но парень своего секрета не выбалтывал, одно сказал: — Видно, вы по-коровьи реветь не умеете! Переглянулись стрельцы, ничего не поняли и поволокли подростка к царским шатрам. Вышли из шатров бояре да воеводы бородатые, а один молодой, но грознее всех, в доспехах боевых. Самый старый воевода стал подростка спрашивать, какого он роду-племени, а если холоп, то какого боярина. На это ответил парень, что вырос он у самого Нижня Новгорода, отца с маткой не упомнил, племени холодаева, рода голодаева. Так и в народе его кличут — «Холодай-Голодай, по лесам шагай». Луком да стрелой себе пропитание добывает и добрых людей не забывает. Тут спросил воевода бородатый: — А царя своего отчего забываешь? Не худо бы и к царскому столу свежинки добыть! Удивился Холодай-Голодай: — А почто царю на боку лежать? Пущай по-коровьи реветь научится, свежинка к нему сама придет. А как посидит ночь на ярище, дичина слаще покажется! Тут самый грозный да молодой воевода, усмехнувшись, сказал: — Ладно, попробует царь по-оленьи реветь, было бы у кого поучиться! И тут же приказал коней седлать, на лосиную охоту собираться. Вот и повел подросток царя на охоту в леса нижегородские. Не доезжая до урочного места, коней со стражей оставили, а сами пешком через болото пошли до дикой сосновой гривы. Там Холодай-Голодай лосиное ярище разыскал, засидку на двоих сделал, царя рядом посадил и засветло стал учить его сохатых оленей подманивать, лосихой клохтать. Сдавит себе горло руками и охает дико: «Ох! Ох!» — как лосиха квохчет. Потом царю говорит: — Ну, теперь ты, боярин, попробуй! Начал царь Иван лосихой охать, да что-то плохо получалось. Сердился Холодай-Голодай: — Эка голова скоморошья! Ты не по-гусиному охай, а по-лосиному! И снова учил царя сохатых оленей подманивать. К ночи научился царь лосихой реветь не хуже, чем Голодай! Оба тихо сидели, урочного часа ждали. Вот и спрашивает тихонько подросток: — Ты, боярин, хоть старый ли? — На Иванов день двадцать два минуло. — Вона как! А мне шестнадцать либо меньше чуть. Однолетки почти! Когда стемнело совсем, месяц над лесом поднялся, а болото туманом окуталось, и грива сосновая островком в белом море казалась. Тихо сидели. Чуть ворохнется царь Иван, как Голодай его в бок толкал и кулаком грозился: — Сиди, боярин, тихо, не вошкайся! Так ждали они до полуночи, когда в разных сторонах стук да треск послышались, будто кто-то сучки ломал и по деревьям стучал. Тут Холодай-Голодай царя в бок легонько толкнул: — Мани, боярин! Начал царь всея Руси сохатой коровой охать-реветь. Ничего, хорошо, очень похоже получалось! Когда поохали попеременно то царь Иван, то Холодай-Голодай, вышел из тумана на гриву страшенный лосище с огромными рогами. Остановился на ярище, обнюхался, прислушался и начал копытами землю копать да бить. Загудела земля как живая, а глаза звериные при месяце разными огнями светились. И так разъярился сохатый, на смертный бой противника вызывая, что царю с непривычки жутко стало. Схватил он свою пищаль дареную аглицкую и напропалую выстрелил. Замер зверь, насторожился, глазами и слухом врага разыскивая. Тут паренек Голодай тугой лук натянул, зыкнула тетива, и задрожала стрела, пронзивши лосиное сердце. Задрожали ноги сохатого и, вздохнувши шумно, свалился он на белый мох. Немедля, при свете месяца, начал охотник добычу свежевать, а царю сказал: — Неча, боярин, без дела сидеть, доставай огниво, разводи костер! Пошарил грозный царь Иван по карманам — нет огнива! — Какой же ты вояка, без огнива на татар идешь! — попенял Голодай и живо костерок развел. Потом лосиную губу на кусочки разрезал, на прутики повтыкал и спросил: — Нет ли сольцы, боярин? Но и соли у царя в карманах не оказалось. — Какой же ты охотник без соли? Достал Голодай из сумы тряпочку, высыпал остатки соли на царское кушанье и начал обжаривать. А тут и солнышко взошло, пригрело, и заснул царь Иван у костра на беломошнике. И приснился ему диковинный сон. Будто бы обложил он столицу Казанского царства своим немалым войском. Бьются воины русские головами о стены Казани, и колоколами гудят и звенят их шеломы. А татары со стен крепостных зубы скалят, насмехаются, гогочут и ржут по-лошадиному. Вдруг из тумана седого, что над берегами волжскими плыл облаком, показался сохатый олень, да такой большой, что вся Казань у него под брюхом оказалась. Как начал тот лось яростно копытами бить да рогами бодать, и полетели к небу камни крепости, дворцы и мечети, ханы и ханши, мурзы и воины! Проснулся царь Иван радостный, а когда поел жареной лосины с угольком да губы лосиной с вертела, почувствовал в себе силу и бодрость небывалую и сказал, что такой еды и по праздникам не едал. И в тот же день, вернувшись к шатрам, царь поставил Голодая старшим над царскими охотниками, приказал им во всем его слушаться, научиться сохатых и рогатых подманивать, чтобы мясом звериным яростным кормить воинов до самой Казани. Дело тут совсем ловко пошло. Войско вперед подвигалось, а охочие стрельцы под началом Голодая сохачей и оленей добывали. Скоро все воины, поевши вдоволь свежинки, силой и духом поправились и, придя под Казань, долго не мешкались, и в осенний день покрова за один раз приступом ее взяли. Вот так и оправдался сон грозного царя Ивана. Яростный нижегородский сохач рогами разметал, ногами растоптал вражью крепость дотла. После победы над казанскими ханами, на обратном пути в Москву, царь Иван в Нижний Новгород заехал, а московские бояре туда же прибыли царя с победой встречать да славить. И начался в столице земли низовской великий пир. В начале пира спохватился царь, про Холодая-Голодая вспомнил и разыскать его приказал. А когда того сыскали да привели, рядом с собой за стол посадил. Не по губе это боярам да царским слугам пришлось. Охотник не ведал о том, что простому человеку рядом с сильными мира посидеть не на радость да счастье выходит. На пиру мед-брагу ковшами пили да вина заморские, студнем-холодцом лосиным закусывали. А как отведали московские гости-бояре жареной лосиной губы, сказали, что за всю жизнь слаще ничего не пробовали. На том пиру заморские гости были, своими землями, городами и гербами похвалялись. Вспомнил тут царь Иван, что обширные земли низовские никаким гербом не отмечены. И задумался сурово, очи прикрывши. В глазах его как живой стоял зверь красоты дикой, невиданной, яростно рогами угрожал и ногой в землю бил. И тут же на пиру указал грозный царь, что быть Нижнему Новгороду и всей земле низовской под гербом сохача яростного, что помог ему казанскую твердыню взять. И вскоре появился на царских печатях и воротах Нижегородского кремля буйный сохатый олень, бьющий в землю копытом. Прибыв в Москву, царь с боярами еще пир на всю столицу задали. Но казалось царю Ивану, что не так хороши были яства на том пиру, как оленье мясо с угольков и прутиков у костра в нижегородских лесах. И гневался грозный царь на своих стольников и поваров. А Холодай-Голодай опять по приволжским лесам ходил, стрелой да копьем пропитание добывал. Но, через год либо два после казанского похода налетела с востока вместе с ветрами-суховеями язва моровая на всяких копытных зверей и домашнюю животину. Стали олени сохатые и рогатые от той язвы валиться, а самые разумные на полночь за Волгу пошли. Но и там не все спаслись от гибели, совсем мало в живых осталось. И стало пусто в нижегородских лесах, не гонялись по гривам и болотам разъяренные сохачи и олени, только кости да рога валялись. Охотника Голодая эта беда тоже за Волгу прогнала. Трудно в те годы было людям Заволжья жить, после моровой язвы скота не осталось, а олени долго не распложались. Теперь уже не помнят люди, сколько лет эта беда тянулась. Только получилось так, что понадобились грозному царю Ивану на праздничный пир лосиная губа да студень-холодец олений, чтобы было чем хмельную медовую брагу заедать. Поехали царские охотники в Лосиный остров под Москвой, но и там после мора в лесу пусто было. Вспомнились тут царю леса нижегородские, и послал гонцов-стрельцов в Нижний Новгород за олениной и лосиной губой. Струхнули тут нижегородские знатные — и бояре, и воеводы, и торговые люди. И рады были царю угодить, да не знали как. Вот дознались они, что охотник Холодай-Голодай за Волгой на моховых буграх живет, где оленей всегда было полно, стрелой да копьем пропитание добывает, в зимнице спит, у костра обогревается. И послали к нему людей с наказом, чтобы добыл для царского стола лося сохатого да оленя рогатого. Походил, побродил Голодай по заволжским лесам, воротился к боярам и сказывает: — Нетути за Волгой ни лося, ни оленя. Одна матка олениха с малыми оленятами ходит! — Ну, ино матку бей! — приказали бояре. — К царскому столу еды надо! Заупрямился тут Холодай-Голодай: — Не трону матку, она одна осталась на всю сторону! И холуям вашим погубить не позволю, а коли нахрапом полезут, так стрелой проколю! Рассердились воеводы и бояре на упрямца, кнутом отхлестали и послали со стрельцами за Волгу оленины к царскому столу добывать. Но Холодай со своими дружками-охотниками, вместо того чтобы боярским людям помогать, на них же самострелов насторожили, ям накопали, чтобы до оленей не добрались. И вернулись боярские горькие охотники без добычи, зато калеками хромыми да одноглазыми. Насовсем тут разозлились бояре и слуги царские, поймали Голодая, в город приволокли и в темницу кремля затолкали. После того не одно лето пришлось царю с боярами и опричниками пировать без дичинки-свежинки нижегородской, поэтому, наверное, и дела царские хуже пошли. Холодай-Голодай в застенке томился, всеми забытый, а благодаря ему олениха ушла с детками бродить по далеким краям, по хлыновским и удмуртским лесам, по Вятке да Каме рекам, нигде не останавливаясь. И все олени, и сохатые и рогатые, смекали своим догадливым звериным умом: «Видно, к привольным кормным местам старуха с дочками спешит либо зиму небывало суровую чует!» И, послушные непонятному зову, шли за оленихой на заход солнышка, к Волге широкой, к привольным моховым горам. И десятка лет не прошло, как в нижегородских лесах снова расплодилось племя оленей. Не один год Холодай-Голодай в темнице пропадал, томился и остался бы там до смертного часа, да, видно, судьба надумала иначе. Под старость грозный царь Иван затосковал вдруг, от войны, пиров и молитвы его отворачивать начало, хотел отдохнуть духом и телом, но не находил покоя. Вот приснился как-то царю Ивану сон, что месячной ночью с отроком-охотником в лесу на гриве сидит, пищаль наготове держит, зверя поджидая. И в радостной тревоге билось сердце царское усталое, замирая сладостно. Когда же проснулся царь, поманило его не на пиры и безумные радости, не в церковь грехи замаливать, а позвало неудержимо в леса нижегородские зело веселой утехи в последний раз изведать. Приказал он своим прислужникам коней седлать и отправился по дороге Муромской в Нижний Новгород. Там грозный царь Иван дознаваться стал у бояр и служивых людей о том, жив ли, проживает ли в нижегородской земле ничейный человек Холодай-Голодай, что в походе на Казань помогал охотой войско кормить. Перепугались хозяева города, немедля из застенка Голодая выпустили, помыли, накормили и чуть живого перед царские очи привели. Не вдруг они друг друга признали. Удивился царь: — Видно, ты и вправду холодал да голодал, пока меня не видал? — Ну и ты, надежа-царь, не добрым молодцем глядишь! Не сладко, знать, на Москве тебе живется! Так Голодай царю сказал, но жаловаться на пережитое не стал. Не откладывая надолго, царь с Голодаем за Волгу отправились, бояр да прислужников на берегу ждать оставили, а сами на моховые бугры да гривы пошли, где звери водились. Долго ходили, наконец выбрал Голодай одну гриву, на которую, по приметам, ночами сохатые яриться приходили, и тут засидку на двоих устроили. Засели и стали ночи ждать, а чтобы не скучать, тихий разговор повели. Спрашивает царя Голодай: — Ты, надежа-царь, чай, старый стал? — Скоро умру, — ответил грозный царь. — Оно и пора, — согласился охотник. — Заживаться на белом свете — оно невыгодно. Как пораньше умрешь, кто-то да пожалеет, а до немощи дотянешь, так только рады все будут, что бог старика прибрал. Усмехнулся горько-горько грозный царь Иван, припечалился и ничего в ответ не сказал. В половине ночи, когда месяц круглый бугры и гривы осветил, начали они попеременно рогачей подманивать. Вот откликнулся один, на бугор вышел и стал яростно копытами в землю бить, рогами деревья бодать, глазами и слухом врага разыскивать. За первым зверем другой да третий вышли, копытами землю копали, врага на бой вызывали. И затрепыхалось, затукало по-новому измученное сердце царя Ивана, и казалось ему, что за всю жизнь он не знал, не испытывал такой тревожной радости. До зимних заморозков охотился грозный царь в нижегородских лесах. Бояре на Москве уже радоваться начали, надеялись, что государь совсем сгинул. А он и прибыл вдруг, а следом за ним привезли на санях добычу царскую, бурых сохачей и оленей седых. Когда бояре, воеводы и гости заморские отведали у царя на пиру оленины жареной да студня лосиного, не знали, что больше хвалить, чтобы угодить царю, — лосину или оленину. А грозный царь Иван только одно вымолвил, что до конца жизни не забудет охоту в нижегородской земле на зверя столь красивого и храброго! Тогда, на пиру, никто не понял, какую охоту царь хвалил, оленью или лосиную. Но чиновные люди, чтобы царю угодить, задумали переделать на скорую руку герб земли нижегородской: вместо сохатого, буйного да яростного, изобразить оленя рогатого, бьющего в землю копытом. Только ничего у них в тот раз не получилось, и зверь на царских печатях и на лося и на оленя стал смахивать. Наверное, потому, что те чиновники в заволжских лесах не бывали, в засидке с Голодаем не сиживали и ни оленя рогатого, ни лося сохатого живым не видывали. После отъезда царя Ивана нижегородские бояре Голодая-Холодая в темницу больше не прятали. Поселился он в своей избе на Студеном посаде, по зимам за Волгой сохатых и рогатых оленей добывал и через нижегородских мясников в Москву на царский двор отправлял. И была у грозного царя на пирах дичина до самой его кончины. Помнил и согласен был царь Иван со словами охотника Голодая о том, что заживаться на белом свете невыгодно, и умер не очень старым. Но жалеть и плакать о нем было уже некому. В годы лихолетья, когда задумали нижегородцы воровских ляхов из Москвы выкурить, стали они войско набирать, оружие и продовольствие запасать. А всю скотину вокруг ляхи да казаки разбойные загубили. Дикие звери сохатые и олени недалеко за Волгой табунами паслись, только взять их не просто было; лямку на рога не накинешь, на двор не приведешь. Зверя добыть — не дерево подрубить. Тут вспомнили старожилы, что на Студеном посаде старик Холодай-Голодай живет, тот самый, что, бывало, с царем на оленей хаживал. Разыскали старика и за Волгу охотой промышлять послали. Давали было ему охочих людей в помощники, но Голодай от них отказался: — Старых дружков да лесовиков-охотников позову, а ваше дело добычу к месту прибирать! До конца зимы Голодай с товарищами сохатых да оленей добывали. Нижегородцы для своего ополчения дичины впрок запасли и перед трудным походом ополченцев свежинкой кормили, чтобы все воины силы набрались. По весне, перед выходом ополчения из кремля, вернулся из-за Волги сам Холодай-Голодай, а с ним за полсотни охотников разных племен, с рогатинами, копьями да пищалями. Только что отгудели колокола, народ Михаилу-архангелу помолился, русского воинства покровителю, и все войско ополченное, готовое к походу, под хоругвями нижегородскими стояло. Когда подвел старый Голодай свой отряд к воеводам, тот, которого народ запросто Минычем звал, спросил старика: — Ну как, дед Голодай, сам свое войско на ляхов поведешь или под мое начало отдашь? — Не будет худа, коли и сам пойду! — ответил старик. Потом глянул на хоругви ополчения нижегородского со крестом и оленем яростным и такое сказал: — Нашему-то олешку да ярославского медвежка на помогу бы позвать!.. Сразу смекнули воеводы ополченские, на что старый Голодай намекает, посоветовались между собой и порешили не прямо на Москву идти, а через Ярославль, город под медведем. И не напрасно они так надумали. Ярославцы да костромичи изрядно помогли нижегородцам, ратной силы в ополчении прибавилось. Тогда и на вражьих ляхов двинулись. Дело в конце лета было, когда все олени, и сохатые и рогатые, силы набрались и рога вырастили, без устали по лесам ходили, землю копали и ярились, врага на бой поджидая. Пока войско до Москвы добиралось, Холодай-Голодай со своей ватагой не плошали, попутно яростных оленей добывали и той свежинкой всех воинов кормили. С мяса лосиного да оленьего силы и храбрости у воинов вьявь прибавилось, и под Москвой с ляхами-захватчиками они скоро расправились. А дикий олень на хоругвях и стягах войска нижегородского, гордый своей породой, в благородной ярости угрожал и копытом и рогами, радуясь победной битве над врагом-супостатом.Сказ о городецком прянике
Само царствие небесное валится в рот…В каком-то году царю всея Руси Алексею Михайлову понадобилось церковные книги и обряды пересмотреть, чтобы у народов православной веры в церковных порядках разнобоя не было. Вот и взялись за это дело церковники под началом двух главных попов — Никона и Аввакума. Поначалу все попы заодно старались. Правда, часто они спорили, например о том, какой кашей ангелы в раю праведников кормят, на каких углях черти в аду грешников поджаривают — на сосновых или березовых, какой распорядок дня в раю и какой в аду. И много у них было других, не менее важных спорных вопросов. Пока спорили, Никон-поп не плошал, монастыри со всем добром к своим рукам прибирал, на божьем деле богател и все больше зазнавался. А чтобы царя Алексея на своей стороне держать, Никон всячески его задабривал. Скоро понял протопоп Аввакум, что надо не книги да порядки, но и самих церковников заново переделывать. И начался между Аввакумом и Никоном великий и жестокий спор. «Надо не книги да обряды поправлять, а унять распутство да корысть бояр и церковников, чтобы не столь жестоко народ угнетали, людей бы в железы не ковали и в ямы не бросали». Так протопоп Аввакум говорил. И доспорились главные попы до того, что протопоп всю церковь православную разбойничьим вертепом обозвал, трехперстное крещение — кукишем, Никоново благословение — каракулей, а самого Никона — царским ярыжкой и блюдолизом. Никон же обругал Аввакума еретиком, бунтовщиком и слугой антихриста. С того дня и стали они врагами на всю жизнь, до самой смерти. А нижегородец Аввакум и вправду не столько попом был, сколько бунтовщиком имятежником. Ему бы не в церкви протопопом служить, а у Степана Разина в помощниках. Тут Аввакум Петров оплошку дал, не додумался. Сам царь Алексей его побаивался, но был на стороне Никона, сделал того патриархом Руси и во всех церковных делах ему помогал. А протопопа Аввакума не любил за прямоту и строптивость. Незадолго до того, как по велению царя в Сибирь угодить, довелось протопопу Аввакуму в царские палаты по святым делам зайти. В тот час царь Алексей с молодой царицей и царятами за трапезой сидели и сладкие пряники с начинкой ели. Самодержец в добром духе был и сказал Аввакуму: «Вот ты все на Никона наскакиваешь, еретиком и всяко бранишь. А попробуй — каких пряников он к нашему столу из Вязьмы привозит!» И с теми словами царь один пряник протопопу подал. Впору сказать, что вяземские хлебопеки тогда по пряничной части большие мастаки были, пряники пекли отличные. Откусил Аввакум от пряника уголок, пожевал-пожевал да и сказал сердито: «Ремень!» Удивился царь, спрашивает: «Что такое ты молвил?» — «Говорю — ремень, сыромятина! Таким пряником только зубы да брюхо портить. Попробовал бы ты, царь-государь, пряники, какие одна баба-просвирня в Заволжье, бывало, пекла, — не захотел бы эту глину вяземскую в рот брать!» Когда ушел Аввакум из царских палат, царица с царятами просить стали царя, чтобы послал он этого сердитого попа к заволжской просвирне за пряниками. Но царь шибко расстроен был и о пряниках говорить и слушать не стал. А протопоп Аввакум, домой идучи, таково думал: «Хитрец Никон простачка царя пряниками задабривает. Хоть пряником, но дойму, досягу пса Никона!» Пономарь Ерофеич, Заноза по прозвищу, с протопопом Аввакумом издавна друзьями были. Из Юрьевца их в одно лето выгнали: протопопа за нетерпимость к слабостям боярским, а пономаря за питие хмельного, за песни окаянные да безбожные. Когда Аввакум на Москве протопопить стал, своего дружка Ерофеича в беде не забыл и в одну церковь звонарем посадил, а пономариху просвирней в той же церкви поставил. Теперь Ерофеич в церковной избушке жил, когда надо — в колокола лихо названивал, а его старуха, Ерофеиха, просвиры для богомольцев пекла. Да жила с ними приемная дочка Дарья — ее все Данькой звали, — сирота девчоночка из дальней лесной деревни. Печка в избушке была такая большая да такая жаркая и умелая, что часом по сотне просвир-колобушек выпекала. Пономарь-звонарь свои гроши с дружками пропивал да прогуливал, зато и было у него в Городце сто друзей. А сто друзей бывают дороже ста рублей. Чтобы как-то прокормиться, старуха Ерофеиха к базарным дням корзину пряников выпекала и с Данькой на базар отсылала. Пряники были хороши, да и торговка им под стать, девчонка бедовая, с песнями пряниками торговала: «Ой, пряники медовые, мягкие, фунтовые! То и малым ребятишкам, то и старым старикам! Сами печем, отдаем нипочем — с пылу, с жару, алтын за пару!» Как споет Данька свою песенку, кому надо улыбнется да глазком подмигнет — часом расхватывались пряники! Как-то нежданно-негаданно к Городецкому звонарю знатный гость — протопоп Аввакум нагрянул. И не знали Ерофеичевы, где гостя посадить, чем напоить, накормить. Звонарь на радостях зеленый шкалик осушил, а Ерофеиха подала на стол блюдо расписное деревянное с приглядными да пригожими пряниками. Отведал Аввакум пряников и как-то непонятно похвалил: «Хорош Федот, да лицом не тот!» После того они со звонарем долго в задней горенке сидели и тихо-тихо беседовали. Потом протопопа с дороги спать повалило, а звонарь по Городцу пошел знакомых мастеров-умельцев разыскивать. Сначала попался ему Лука Гром, кузнец и жестянщик, умелец по жести, по меди, по олову и лужению. Как возьмет Лука, к примеру, меди кусок да постучит по нему молотком часок, и получался котелок либо другая какая посудина. Оловянной лудой посудину изнутри протрет — тогда в ней хоть печево пеки, хоть варево вари: не позеленеет, не заржавеет. А противни из жести для просвир и хлебов-ситников такие выстукивал, что без подмазки любое тесто пеки — не пригорит, не присохнет. Поговоривши о деле, Ерофеич с Лукой пошли к Фоке Каленому, известному резчику по дубу и рисовальщику. Рисовать да вырезать по дереву Фока большой мастак был, а прялки для баб такие мастерил, что как жар-птицы разными огнями да цветами полыхали и прясть на них было сплошное удовольствие. Сядет баба-пряха за такую прялку, и как приворожит ее к делу, век бы сидела и лен пряла. Разыскавши Фоку в знакомой харчевне, звонарь с жестянщиком к нему подсели и тихий разговор повели. Ерофеич Аввакумовы грамотки достал и мастерам показал. После того как дело со всех сторон обсудили, по рукам друг другу хлопнули, хмельного выпили и без лишних слов по домам разошлись. Ровно через сутки, вечерком, в избушку звонаря заявились Лука Гром да Фока Каленый и диковинные противни и пряничные доски принесли. На противнях для каждого пряника свое место-гнездышко, на печатных досках картинки с узорами. Подмигнувши Даньке, молодые мастера восвояси отправились. Аввакум и Ерофеич спать полегли, а звонариха с Данькой печь затопили и стали тесто для пряников припасать. Сначала старуха перед иконами свечку зажгла, потом из сеней муку внесла, достала коробочки с приправами, бочонок с медом из-под лавки выдвинула и принялась тесто разводить да месить, напевая тихонько свою песню-раздумье:АВВАКУМ ПЕТРОВ
Последние комментарии
17 минут 52 секунд назад
18 минут 25 секунд назад
21 минут 5 секунд назад
31 минут 28 секунд назад
34 минут 9 секунд назад
42 минут 47 секунд назад