Истока моего поэтического слова — в истоках моей биографии.
Этими истоками были для меня годы детства, проведенные среди природы тульского края, в Белевском уезде, где я родился в 1902 году.
Годы моего учения прошли в Орле.
Тульская и орловская земля воспитала во мне глубокое чувство поэтического. Это были тургеневские, лесковские, фетовские, бунинские места. На этой земле я с детских лет вслушивался в полновесное, красочное народное слово, слушал народные песни, частушки («страдания»), сказки, видел трудную жизнь дореволюционной деревни с ее горестями и радостями.
Тяга к поэзии пробудилась во мне рано, но слово давалось трудно. Самым важным для моего дальнейшего развития как поэта, самым существенным я считаю рано пробудившуюся способность вслушиваться, всматриваться, вчувствоваться в окружающее, чем бы оно ни было: в мерцание лунного снега, в трепет осинника, в песенку жаворонка, в веселый говор весеннего ручья, в народную поговорку, в вечернюю девичью песню, летящую с далекого сенокоса.
Все это я жадно вбирал в себя, совсем не думая о том, что это может быть высказано словом. Я тянулся к слову, созданному другими.
Первым поэтом, захватившим меня, был Некрасов. Может быть, потому, что многие образы, созданные поэзией Некрасова, были для меня не только литературой, но самой жизнью, самой правдой, раскрытой в волнующем поэтическом слове, скорбном и гневном, и таком певучем, что я, бывало, открыв книгу, часами не читал, а пел не только то, что пелось в те годы, но почти все подряд, сам придумывая мотивы.
А там открылись безмерные глубины поэзии Лермонтова, Пушкина, других классиков, а там — явления новой поэзии, с которой ближе и лучше я познакомился уже в Петрограде.
На меня обрушилась целая лавина поэтических открытий.
На смену уже утвердившемуся символизму пришло острое новаторство футуристов, свое понимание задач поэзии отстаивала практика акмеистов, о своей попытке создать «школу» заявляли имажинисты. Предстояло заново осмыслить классическое наследство. Поэзия выходила к новой тематике, к поискам нового действенного слова, новых средств поэтического раскрытия.
Для меня, представителя нового поколения, становилась существенной не столько теоретическая позиция каждой из этих школ, сколько та практика, те творческие их достижения, которые способствовали бы выходу новой поэзии на новую орбиту.
Для меня этот выход был ознаменован утверждением несколько отвлеченно раскрытой темы — косного мира и человека, мастера, которому предстоит этот мир перестроить. Поиски слова велись мной в соответствии с этой задачей — не только в направлении образного, красочного слова, но и слова-мысли. Эти мои попытки нашли свое отражение в первой книге моих стихов «Мир и мастер», вышедшей в 1926 году.
До того мои стихи публиковались в журнале «Красный студент». Первой публикацией в «большой» печати было стихотворение «Россия», принятое А. Н. Толстым и напечатанное в журнале «Звезда» в 1924 году.
В двадцатые годы мне пришлось освоить разные профессии. Я был санитаром, пожарным, актером, грузчиком в студенческих артелях. В дальнейшем вел редакторскую и редакционную работу.
Учился я в Педагогическом институте имени А. И. Герцена на отделении языка и литературы и в Институте истории искусств.
С 20-х годов состоял в различных творческих объединениях и союзах: в студенческой литературной группе «Мастерская слова», в Союзе поэтов, во Всероссийском союзе писателей, в группе «Содружество», куда входили представители разных жанров, в группе поэтов «Ленинград». В 1934 году, с момента возникновения Союза писателей СССР, вступил в него, был делегатом его первого и всех последующих съездов.
С самого начала Великой Отечественной войны я служил в Краснознаменном Балтийском флоте в распоряжении Политуправления. Был начальником литературного отдела газеты «Красный Балтийский флот». Участвовал в обороне Таллина и, не без приключений и трудностей, в прорыве кораблей Балтийского флота из Таллина в Кронштадт. Затем — блокадный Ленинград. Снова работаю над стихами, сатирическими фельетонами, лозунгами для газеты, над текстами песен для композиторов, для ансамбля Военно-Морского Флота, выступаю в частях и на кораблях. Совместно с поэтом С. Спасским пишу либретто для оперы М. Коваля «Севастопольцы», поставленной затем рядом оперных театров страны.
В послевоенные годы вышел целый ряд моих книг: «Мой светлый край», «Живопись», «Я слушаю время», «Я жгу костер», «Гимн одержимым» и другие. В них — раздумья о времени, о творчестве, стихи о Ленинграде, о природе, о любви. В них я часто возвращаюсь и к пережитому в дни войны.
Одновременно с работой над своими стихами с середины тридцатых годов я перевожу и редактирую переводы классиков и современных поэтов Украины и Белоруссии.
В разное время мной написаны две поэмы, выходившие отдельными изданиями: «Мюнхен», посвященная Баварской Советской Республике (1931) и «Молодость» (1959) — поэма о 20-х годах.
В настоящем сборнике, в отличие от предыдущих изданий, стихи расположены не тематическими циклами, а в хронологическом порядке; включены также стихи из ранних моих книг.
В этой краткой заметке невозможно раскрыть весь сложный и трудный путь моего поэтического развития. Одно чувство, одна уверенность не покидали меня никогда и посейчас остаются моим убеждением: творческие поиски в искусстве не имеют предела. Там, где кончаются поиски, там кончается искусство.
В нóчи, в нóчи, в поля, сквозь огни,
в черноту, где гудят
Паровозные топки, где шпалы звенят, где
когда-то
По скрипучим теплушкам, по рваным
шинелям солдат
Девятнадцатый год выжигал величавую
дату!
Там запутанный в травы, там кровью
окрашенный дым,
Он скитался немало, он слышал земли
перекличку,
Он расскажет о том, как над этим кочевьем
глухим
Нами брошена в порох задорная рыжая
спичка,
Как в изодранных пальцах рвались
и хрипели слова:
Лучше штык иль свинец, чем копить
золотые копейки!
И была не столицей — походной палаткой
Москва
С пятикрылой звездой на татарской своей
тюбетейке.
Может быть, он и горек, годов этих
яростных яд,
Но столетий острей и чудеснее годы такие.
Оттого и слова мои тусклою медью стучат
Перед звоном твоим, вознесенная дыбом
Россия.
Вот я имя твое, как завещанный дар
берегу,
И выводит рука над заглохшею в полночь
равниной:
Нет России былой! Есть Россия в свистящем
снегу,
Что в просторы вселенной рванулась
пылающей льдиной.
Касаться песен черствыми руками
В разгар азарта — нет, нехорошо!
Кто наш предел однажды перешел,
Вдохни огонь в захолодевший камень,
Возьми язык, и вырви, и учи
Слагать речей поющие ключи.
Ты видел мир? Он начерно и наспех
Сырым плакатом взят на полотно.
Земли плавучее зерно
И этих звезд пылающая насыпь
Твоим глазам развернуты давно.
Он ждет тебя. Ты старый мастер,
Не у тебя ль запрятаны в запястьях
Стук молотков и стук сердец,
И солнц играющие снасти,
И вымуштрованный резец?
Кромсай же заново и чертежи и карты.
Всю поступь мира начисто разбей,
Чтоб соль высокого азарта
Запела в россыпи камней.
Ты слышал мир? В его раскачке ранней,
В ветрах и водах жалобы дробя,
Все те же голоса трубят,
Все о твоем стремительном дыханьи…
Взойди на холм. Твоя земля в тумане.
Она поет. Она зовет тебя.
Подымается города взмах
На полуночных лунных весах,
Залетает зима,
Заметает зима
В переулочки, за дома.
В переулочках и домах
Суета согревает шаг.
Не у каждого под рукой
Крепкостенный жилой покой,
Чтоб нести в высоком строю
Рядовую судьбу свою,
Но у каждого злее зуб,
Если день на подарки скуп.
И когда призаляжет тьма
В переулочки, за дома, —
Не тряси, гражданочка,
Соболями,
Где фонарики
Не горят,
Там девчоночки
С делашами
Финским ножиком
Говорят…
А фонарики бегут, бегут,
А за стеклами уют берегут.
А за стеклами ночь зажжена
Золотей, чем над крышей луна,
И я вижу, как вяжут концы
Закупившие судьбы дельцы,
И цыганка с подругой в лад
Механическим жаром дрожат,
И одна наклонилась вперед,
А другая плечами плывет,
И слепыми глазами поет,
И гитара стучит и бормочет
Про «любовь, летней ночи короче».
И в волненьи сидят оловянном
Истуканы над желтым стаканом…
Вдруг ударило за окном
Полустанками, дымком,
Свежей сосенкой, петухом.
В подбеленной луной дали,
На средине моей земли,
По дороге — полозок, полозок,
Над полозьями — голосок.
То ли ветер в соломинку лег
И свистит на раскатах дорог,
То ли полночь…
А это она —
Снеговая моя страна,
Костромская моя жена —
Путь полозьями ворошит,
Сосны песенкой ворожит,
Древней песенкой, простой
На соломинке золотой, —
И страна широка, широка,
А соломинка высока.
Оттого вот и я пою
На широком таком строю,
И я слышу тебя, страна,
Снеговая моя струна,
Костромская моя жена!..
И как будто не давит тьма,
Залетевшая за дома.
Всей высотой смыкала чаща
Сырых ветвей смолистый вес.
Передо мной, как бред навязчив,
Кустарник шел наперерез;
Он был подростком настоящим,
Задирой был и в драку лез.
Он привыкал к игре военной:
Отбит один — бежит другой,
Он угрожал болотным пленом,
И, как взаправдашний огонь,
Сушняк взрывался под ногой.
Я чащу знал, как знаю утварь
Свою в дому, я шел, пока
Сквозная синяя доска
Стволы раздвинула, легка,
И вдруг — лужок, и вдоль лужка
Как будто в локте перегнута
Ручья гремучая рука.
Там, коченея между трав,
К земле, как к родине, припав,
Забыв труды и стремена,
Сверкали кости скакуна.
В высоких ребрах, где когда-то
Текла, играя, быстрота,
Топтался ворон вороватый,
Лопух качался у хребта —
Как мусор сохла быстрота.
Ручей летит под бережком,
И тот же норов ходит в нем,
С луной и солнцем переменчив,
То он ворчит, как жидкий гром,
То на таком поет наречьи,
Как будто плачет серебром.
И все б ему бежать — куда?
Глядеть, как блещут города,
Ловить людей чужую речь,
Греметь, и плакать, и беречь,
Смывая версты и мосты, —
Дыханье той же быстроты.
Пускай костяк из-за куста
Кричит, что это суета,
Но есть иной игры закон,
Как сон, как жажда тянет он,
И ворон, дергая ребро,
Такой же движется игрой.
И если вдруг — удар ножа
Иль пули — все-таки бежать
Вперед и грохнуться мешком,
И тут, в последний раз, ничком,
Теряя землю из-под ног,
Еще податься на вершок!
Хитра стихия. Осторожно
Войдет, наляжет на рычаг.
Но есть на площади морозной
Сторожевая каланча.
Там изваяньем спит пожарный
В тулупе, пахнущем овцой,
И каски, медью самоварной
Вдоль стенки выстроясь попарно,
Летят начищенным лицом
Навстречу той злодейской спичке,
Что спит, уткнувшись в коробок, —
Родоначальницей тревог.
В ней реки огненные рыщут,
В ней дым запрятан до поры.
Она проснется и засвищет,
Ударит в ведра и багры, —
И всё: от коек до конюшен
Отбросит теплый недосып —
И прянут в упряжки наружу
Четвероногие жильцы.
Но мирен храп досужей спички,
И на зубах у жеребцов
Хрустит овес, и кто отыщет
В дежурстве, пахнущем овцой,
Лицо огня и запах стычки,
Которой ждет, как лед горда,
Холодный выходец — вода?
Она пока еще в запасе
Должна от ярости потеть,
И плечи скользкие вертеть,
И в крик кричать, что тошно спать ей
В такой тюремной тесноте,
Что лучше стать речонкой тощей,
Бежать и петь прохладной рощей
С листком березовым во рту…
Она, повизгивая, вскочит
И вдруг пойдет на высоту
Между стропил и переборок, —
И человек увидит вдруг,
Как двух стихий сойдется норов,
Чтоб пеплом скорчиться к утру.
За каждой песней день лежит.
Но он забыт, и не отыщешь,
Какой был день, когда в глуши
Ворчала ось, тряслись гужи,
Торчало в воздух кнутовище.
С горы съезжали. Зной накрыл
Глаза сквозной горючей шапкой,
Как банщик, выкатив пары,
И колыхал, держа в охапке,
Русло воды, махры душок,
Косовороток говорок.
Внизу играл тележный гром:
Вступали кони на паром.
Храпя, артачился передний,
Как поля выкормыш дикой,
В нем подымалось подозрение
К дорожной зыбкости такой.
Но по-домашнему проворно
Овса потерянные зерна
У ног долбили воробьи, —
И, презирая плен позорный,
Он вдруг окаменел покорно,
И вожжи виснут на слабú.
Идет паромщик бородатый,
И выпрямляются канаты —
И сразу дрогнули, пошли
Бока бревенчатой земли.
Я тоже выкормыш дикóй,
Я так же чту, как этот конь,
Устойчивость. Но, как хотите,
Когда ступни мои несет
Моста плавучий заместитель, —
Я снова тот ловец, воитель,
Жилец лесов, гонец широт,
Несущий руки для открытий, —
Кто в первый раз над зыбью вод,
Связуя дерево, идет.
Ноябрь вошел, срывая сроки —
И всё, что фронтом было вчера, —
Серые шинели, небритые щеки
Людей, расшатанных до нутра, —
Сегодня идет сплошным распутьем,
Идет назад, на города,
Ползут снаряды и орудья,
Повозок обозная орда.
Скрипит мороз, траву топыря,
Скрипит по-зимнему опять.
Их было четыре зимы, четыре
Пытки! Пятой не бывать!
Летит к чертям войны мытарство —
Приказы кайзера — на штыки!
Идут саксонцы, шагают баварцы,
Качают каски пруссаки.
Бегут от газовых навесов,
Колючих проволок, волчьих ям,
Сырых траншей.
И поет железо
Колес по мерзлым колеям.
Несут герои, трясут калеки
Железные крестики на груди.
Их руки и ноги потеряны навеки,
Где-нибудь в овраге гниют позади.
А что впереди?
Что впереди?
Протезы — уродам.
Подачек божеские куски.
Что впереди?
Военных заводов
Заброшенные станки —
На что ж вам руки, здоровяки?
Что впереди?
Иссохшие груди
Матерей. Втолкуй им, поди,
Что это — хозяйское правосудье,
Что хлеба не будет,
Работы не будет,
Не будет!
Что еще впереди?
Встают бастующие заводы,
И лозунг у них один:
«Мира! Хлеба! Свободы!»
Что еще впереди?
Кайзера имя смыто, смято.
Ему взамен встает чета
Капиталиста и демократа,
Ловкие лозунги сочетав.
Но эту хитрейшую из ловушек
Ходатаев тупика
На слове Советы взрывают
и рушат
Лазутчики «Спартака».
Решайте, саксонцы!
Баварцы, решайте!
Не в этом ли слове конец беды?
Но это же слово берет соглашатель!
Проверим, товарищи, наши ряды!
Запоем, затянем новую песню,
Новую песню на новых путях!
Старого напева не выжить, хоть тресни:
Он въелся в печенки, зудит в костях!
Нас на битву собирали,
Гнали, как стадо, со всех концов.
«Deutschland, Deutschland über alles!..»
[1] —
Пели глотки молодцов.
Мы на славу постарались,
Мы дрались как храбрецы.
«Deutschland, Deutschland über alles!..» —
Пели даже мертвецы.
Нам за храбрость раздавали
Кайзера дар — железный крест.
«Deutschland, Deutschland über alles!..» —
Гремел крестов железный лес.
Мы гибли в газовой потасовке,
Мы глохли, слепли, но шли вперед!
«Deutschland, Deutschland!..» — пели
винтовки,
«Über alles!..» — вторил пулемет.
Нас кромсали, как в мясорубке…
«Über alles!..» — в угоду господам.
«In der Welt!..» Ползите обрубки!
С фронта оружье тащите по домам!
Там буря расправы идет, бушуя.
Буря расправы — в наших руках!
«Deutschland, Deutschland!..» — воют
буржуи,
Души спасая в особняках.
Мы идем, чтоб добивать их,
Мы жить хотим без их помех!
«Deutschland, Deutschland!..» К черту!
Хватит!
«Über alles!» — к черту всех!
Он поднял веки. Вдалеке, над морем,
Лежал туман, скрывая горизонт.
Был ранний час, когда в неравном споре
Ночь отступает и крепчает сон.
Он глянул вниз. Под ним стеной отвесной,
Как будто враз отхвачен топором,
Летел обрыв до той черты белесой,
Где море терлось об уступ ребром.
Он вскинул плечи крыльев угловатых,
Как плечи бурки, статен и высок.
Он шею вытянул, он поднял клюв горбатый,
Ловя далекой падали душок.
В той стороне, где гор верблюжьи спины
Свой караван тянули на восток,
Он уловил ни с чем не схожий, длинный,
Рокочущий настойчивый шумок.
Он увидал, как выросли в тумане
Два явно птичьих, два прямых крыла.
Они росли, гремя в рассветной рани,
И он присел и зашипел со зла.
Ему ль, владыке неба, гор и моря,
Грозе любой пернатой мелкоты,
Ему ли крылья опускать, не споря,
Перед пришельцем новым с высоты?
И он пошел стрелой навстречу гостю.
И ветер выл, струясь вокруг него.
Он вровень стал. И, клокоча от злости,
Взглянул в упор. И он узнал того,
Кто шел внизу, скрипя арбой воловьей,
Чьи гнезда пахли поутру дымком,
Кто полз внизу, чьей душной мертвой
кровью
Он тешил клюв. И он свернулся в ком
И камнем ринулся, ловча ударить первым
Червя крылатого, но воздух бил, гремя,
Сдувал назад, и рвал, и дыбил перья.
И он отпрянул на спину плашмя.
Но боль в крыло ударила. И сразу
Оно повисло тяжестью кривой.
Он шел к земле, корявый, несуразный,
Роняя перья, книзу головой.
И он, шипя, упал на щебень лысый.
Он отступал, сдаваясь в первый раз.
Гость уходил. А в море из-за мыса
Вставал огромный круглый красный глаз.
Говорить человеческим языком!
Это значит веками на брюхе, ползком
Продираться, мыча, как мычат скоты,
Сквозь тюремные заросли немоты,
Чуять солнца нагревы на отмелях плеч,
Видеть мир молодой, звероногий, рычащий,
Слушать птичью прищелкивающую речь
И уже презирать ее дикий, неумный
образчик,
И, с трудом подымая, впервой, кувырком
Выносить, открывать, разворачивать гром —
Говорить человеческим языком!
Это вырасти разом на сотню голов,
Это стать укротителем твари мычащей.
Это выйти к словам: «птицелов», «рыболов»,
«зверолов».
Это взять, как хозяйство, и реки, и горы,
и чащи.
Это выйти к толпе, тишину водворив.
Это врыться в подполье, где слово, как
взрыв,
Чтобы, мир перестраивая, как дом,
Говорить человеческим языком!
И, взывая к любимой сквозь тысячи мук,
От заумных «ау!» вырастая в двусложное
«слушай!»,
Все, что на сердце ляжет, за звуком звук,
Перегнать в речевую гортанную душу.
И затягивать песню, печалью туманя глаза,
И до самых низин обойти эту землю и
вызнать,
И запомнить, как реки поют, как яреет
гроза,
Как ревут города, — и сложить это
в повесть о жизни.
И войти в эту повесть, где каждый
параграф весом,
И не сдаться ни смерти, ни злобе поденной,
И печатной страницей открыться потом,
И в руках у потомков, еще не рожденных,
Говорить человеческим языком!
В последний раз он осмотрел
подрамник,
Он постучал рукой, как браковщик,
В натянутое чуть ли не до треска,
Певучее, как бубен, полотно.
И он вошел, как в облако, где вещи
В туманной влаге тонут без лица.
Он двинулся на них — и уголь свистом
Березовым запел на полотне.
Он уголь тряс, и щупал очертанья,
И щурил глаз, и подымал из тьмы
Углов, и ромбов, и кругов обломки,
И выносил, и в новый сноп вязал.
Он выжал краски плотными холмами,
Они сияли косной красотой:
Деревья, небо, камни, люди, лица, —
Характеры сырьем лежали в них.
И сразу мир заговорил, защелкал,
Заполыхал загадкой глаз, и губ,
И лба, и рук того, кто истуканом,
Захлопнув жизнь, маячил перед ним.
Расставив ноги, нюхом следопыта
Озера глаз, холмы бровей и лба,
Пустыни щек он обошел, облазил
И за мазком вытягивал мазок.
Еще, еще, пошли, перекликаясь,
Цветной ордой и вдоль и поперек,
Теряя тон, и злясь, и добывая
Чужую жизнь из-под семи замков.
Там где-то детство хлопало в ладоши,
За материнский пряталось подол,
Играло в рюхи, в отрочество лезло,
Вытягивалось, юностью горя.
Там выли страсти голосами бури,
Души и дел бежала кривизна,
Там наливались мудрости железом
Тупого лба упрямые бугры.
Он день за днем тянул все новый поиск,
И вдруг во сне вскрывал неправоту
Иных частей, бежал — и мастихином
Сдирал уже подсохший кривотолк.
И день за днем располагался хаос,
Густел, и цвел, и открывал лицо,
Летала кисть — и, наконец, последний
Пробег легчайший. И отпрянул он.
И перед ним, на все открытый створки,
Гремел квадрат. И это жизнь была.
И это все. Осталось только — подпись,
Палитры грязь, да тяжесть рук, да грусть.
Куда вы? Стоп! Назад, морские кони!
Назад! В конюшню! К Тютчеву! В стихи!
Он конюх ваш на первом перегоне,
Он вызвал вас из водяной трухи.
Так создают богов. И так играют дети.
Он был ребенком, с богом на губах.
Он создал вас — и вот уже столетье
Пасетесь вы на водяных лугах.
Сто лет вы бьетесь выпрыгнуть из плена,
Он обманул вас, темный следопыт!
Вы только пыль пучин, слепая пена,
И нет ни грив, ни торсов, ни копыт.
Он обманул себя, когда сквозь хаос
Уйти хотел в «элизиум теней»,
И тенью дыма жизнь ему казалась,
И тем звала и мучила сильней.
Что проку вам пустую гнать погоню?
И я хлещу вас по глазам — назад!
В стихи, туда, где спит ваш первый
конюх,
Неверный бог и знатный дипломат!
Не словами бедными, скупыми
Говорить бы нынче о тебе, —
Все сказать, назвать, придумать имя,
Все, чем стала ты в моей судьбе.
Не словами — облаком плывущим,
Еле слышным шелестом ветвей,
Свистом ветра, в море снасти рвущим,
Воркованьем сизых голубей.
Языком таким, которым в грозы
Туча с тучей в небе говорят,
Чтобы бились ливни, чтобы слезы,
Чтобы дали вздрагивали в лад!
Чтобы все цветы, деревья, травы
О тебе сказали: вот весна!
Чтоб твоей живительной отравой
Вся земля была полонена!
Чтобы звезды замерли, внимая
Невозможной песне о тебе,
Чтобы мог сказать я: «Дорогая,
Вот что значишь ты в моей судьбе!»
Распрощаемся, разойдемся,
Не в разлуку, а навсегда.
Разойдемся — и не вернемся,
И не свидимся никогда.
Никогда! Отпылают зори,
И леса отшумят листвой.
В дальней дали, как чайка в море,
Затеряется голос твой,
Затеряется облик милый,
Не дотянешься, не дойдешь,
Не докличешься. Все, что было,
Только небылью назовешь.
Только небылью! Все скитанья,
По которым прошли с тобой,
Все скитанья и все страданья —
Крылья молний над головой.
Так прощай же! Заря сгорает,
Звезды в небе, дрожа, встают.
Так прощаются, вдруг теряя
То, что молодостью зовут,
То, что в сердце горело, билось!..
Утро. Осень шумит листвой.
Это все мне только приснилось —
Ты покуда еще со мной.
Он спал как будто.
Песню ветра,
Гремя заслонкой, вел камин.
Висели звезды рядом где-то,
Между оконных крестовин.
Он сразу понял: осень, вечер,
Деревня, ссылка. Он привстал
На локоть. Вслушался: далече
Запел бубенчик и пропал.
Опять пропал! Опять хоть в спячку!
Ни книг, ни писем, ни друзей…
Вдруг слово первое враскачку
Прошлось по комнате по всей.
И, на ходу качая воздух,
То легкой рысью, то в карьер,
Шатая стены, окна, звезды,
Обозначается размер.
В его походке знаменитой
Раздольем песенной тропы
Восходят кованым копытом
Четыре тяжкие стопы.
Четыре солнца всходят разом,
Четыре бубна в уши бьют,
Четыре девы ясноглазых
В четыре голоса поют.
И песня льется, замирая,
А в ней, чиста и глубока,
То удаль русская без края,
То злая русская тоска,
Паром, скрипящий у причала,
Полынь, репейник на полях
И потерявшая начало,
Вся в рытвинах и колеях,
Дорога. Полосы косые
На верстовых ее столбах
И на шлагбаумах. Россия!
Трактиры, галки на крестах,
И деревянные деревни,
И деревянные мосты.
Россия, Русь в уборе древней,
Живой навеки красоты!
Душа изведала отрады
Народных песен, скорбных дум,
И глушь лесов, и гор громады,
И ширь долин, и моря шум.
Страна! Как сердцу в ней просторно
И как в ней тесно для ума,
Для вольности! Живые зерна
В ней душит рабство и тюрьма.
Уже друзей не досчитаться
На перекличке. Черный год!
Суровый год! И, может статься,
Его уж близится черед?..
Писать! Слова идут, мужают
И в строе песенном плывут,
А звезды стены окружают
И в окна свет неверный льют.
Писать, писать — в стихах и в прозе,
Писать! Не то сойдешь с ума…
Вот-вот зима. Свежо. Морозит.
Ужель еще, еще зима?
Пролетали журавли на север,
К северным болотистым озерам.
Длинным клином журавли летели
И кричали голосом протяжным.
А над ними плыли, отставая,
Облака и таяли в лазури.
Холоден еще апрельский ветер,
Но уж солнце крылья пригревает.
Впереди вожак, силен и зорок,
Ровным махом воздух рассекая,
Строй равняет и крылом могучим
Сдерживает натиск торопливых.
Так они летели. А под ними
Шли поля, селенья и дороги,
Шли леса в сквозной зеленой дымке,
Половодьем набухали реки.
И земли звучанье долетало:
Топоры стучали, ржали кони,
Петухи кричали, пели дети,
И перекликались паровозы.
И тянуло журавлей на север
Жаркое весеннее томленье
И заботы смутные о гнездах,
О птенцах крикливых, тонконогих.
Вдруг раздался звук внизу короткий:
Не пастух кнутом пеньковым щелкнул,
Не топор сорвался дровосека —
Злая пуля устремилась к небу.
Злая пуля злого человека
К журавлиной стае устремилась
И крыло тому, кто шел последним,
Острием свинцовым перебила.
И, внезапной болью обожженный,
Он глаза от ужаса расширил,
И взмахнул крылом, и покачнулся,
И оно, как мертвое, повисло.
И тогда в безумье, задыхаясь.
Он крылом здоровым резал воздух,
Но все выше уходило небо,
А земля навстречу подымалась.
И, ударив снизу жесткой глыбой,
Вздрогнула и вдруг остановилась.
И увидел он, как, строй нарушив,
Ходит стая в высоте кругами,
Кружит стая, брата окликает,
Окликает, кличет за собою.
Он ответил братьям слабым стоном
И рванулся, и упал на землю.
И когда опять он глянул в небо,
Он увидел: тем же строем ровным
Уходили сильные на север
И все звали, звали за собою.
Там озера в камышах и зори,
А ему теперь уж не увидеть,
Как по тем озерам ходит солнце,
Как дрожат в затонах звезды неба.
А ему не окликать подруги,
Не хранить от ястреба гнездовье,
Не летать за пищей по разводьям
И птенцов не обучать полету.
Но крылом своим, еще могучим,
Но дыханьем жадным и глубоким,
Всею кровью, что стучала в сердце,
Всею болью — он не верил в гибель!
Слишком громко север призывает,
Так, что шея тянется к полету
И в ушах посвистывает ветер!..
Пролетали журавли на север…
Все врозь: дома, дороги, руки…
Нет, даже рук не дотянуть!
Сквозь ночи долгиеразлуки
Дожить до встречи как-нибудь!
Что встреча? Света приближенье,
Вдруг озаряющее мрак.
Что встреча? Горькое мгновенье,
Невозвратимое никак.
Пройдет — и вновь затихнут птицы,
И снова тучи скроют высь.
А навсегда не распроститься!
А до конца не разойтись!
И все гадаешь, все не знаешь —
Где ты идешь? Кого ты ждешь?
Кого улыбкой ты встречаешь?
Кому ты руку подаешь?
Когда б, как два крыла у птицы,
Сошлись бы наши два пути!
Мне над тобой бы так склониться,
Так сердцем к сердцу подойти,
Чтоб видел я тебя воочью
Сквозь самый дальний перегон,
Чтоб нам одной и той же ночью
Один и тот же снился сон!
Она меня манила с детских лет.
Зарей, бывало, затаив дыханье,
Я вслушивался в голос паровозный.
Он долетал загадочный, зовущий —
То в нем печаль неясная звучала,
То вырастала смутная тревога,
А то — призыв… Куда? В какие дали,
В какие земли, страны, города?
Я выходил в поля. С холма я видел,
Как вдалеке, над легкой синью леса,
Взлетал порой дымок белесоватый,
Клубился, плыл и таял в синеве.
Я так любил рассказы о дороге!
И все слова — чугунка, паровозы,
Вагоны, рельсы и названья станций —
Входили в игры, оживали в снах.
И вот она! Как близко, мне казалось.
Издалека маячит водокачка,
Как медленно мы приближались к ней!
И, наконец, тяжелый, полосатый
Передо мной шлагбаум вознесен.
И вот они — влекущие, стальные,
Манящие в неведомую даль,
Змеятся рельсы. Вот они — вагоны,
То бешено летящие, цветные,
То хмурые товарные составы,
Звонки, платформы, суета посадок,
Лязг буферов, колесный гул в полях,
И вот они — сигнальные ночные
Зеленые и красные огни!
Я помню дни: тянулись эшелоны
На горькую германскую войну.
Я помню тихий пыльный полустанок.
Стоял июль. Клонился день к закату,
Тянуло мирно с поля спелой рожью,
И заунывно перепел свистал.
Состав остановился. Брали воду.
Теплушек двери настежь отворив,
Гуторили солдаты, затихая.
И вдруг, задорно по ладам пройдясь,
Гармоника заплакала. Сначала
Откуда-то совсем издалека
Поплыли, робко вздрагивая, звуки —
Казалось, чья-то горькая душа
Сама с собой в раздумье говорила,
Как будто языка не находя.
Но вот лады окрепли и пошли,
Пошли, старинной песней разливаясь, —
Не в этих ли рожденные полях?
О чем они? О той ли тяжкой доле,
О силе той, в груди народа скрытой,
О воле той, о родине? Солдаты
Притихли вдруг, притих и полустанок,
Заслушался. И далеко в поля
Зарей рвалась, неслась, летела песня.
Но вот залязгал, заскрипел состав
И тронулся, а песня все звенела
И поплыла туда, во мглу, на запад.
На горькую германскую войну.
Как я запомнил год, когда, бушуя,
Потоком с фронта, прихватив оружье,
Штыков не примыкая, все уставы
Перечеркнув, рванулись по домам
Солдаты, поезда переполняя,
Гурьбой веселой разместясь на крышах,
На буферах скрипучих укрепясь,
И как опять росла и разливалась
На сто ладов совсем иная песня —
То легкая, привольная, со свистом,
То грозная, скликающая в бой.
И вновь пошли, загрохали составы
К иным боям, иные видя дали, —
Красногвардейцев первые отряды,
Красноармейцев первые полки.
Они пошли, чтоб отплатить сурово
За всю тоску отцов о вольной воле,
За всю печаль старинных рабских песен,
За черный труд, за горький хлеб земли.
А впереди — влекущие, стальные,
Манящие в неведомые дали,
Бежали рельсы. Не о тех ли далях
Мне в детстве пел таинственный, зовущий
В ночах гудок протяжный паровоза,
Не этих дней ли грозная тревога
Звучала в нем?
Навек я полюбил
Гудки, вагоны, рельсы, полустанки,
Тревожную, неведомую даль!
Пастух кору надрезал у березы.
Склоняясь, тянет сладковатый сок.
За каплей капля падает в песок
Березы кровь прозрачная, как слезы.
А над землей — дыхание весны,
И все деревья с корня до листочков,
Едва раскрывшихся, напоены
Железной силой, рвущей створки почек.
Так ясен день! Так небосвод глубок!
Так журавли курлычут, пролетая!
И в этот миг березе невдомек,
Что, может быть, смертельна рана злая,
Что, может быть, от муки холодея,
Она увянет к будущей весне:
Иссохнет ствол, и ветви онемеют,
И помертвеют корни в глубине.
Но этот черный день еще далек,
И долго будет кровь еще струиться,
Над нею станут бабочки кружиться
И пчелы пить густой пахучий сок.
Покуда ж все, как прежде: зеленеет
Наряд ветвей, и зелень так свежа!
И пьет пастух. И на коре желтеет
Глубокий след пастушьего ножа.
Осенний лист упал на колею,
В сырую грязь, набрякшую дождями.
Все лето — в зной, в грозу — между ветвями
Оберегал он красоту свою.
Он зеленел и наливался влагой,
Мужал, темнел под солнечным лучом
И, непонятной одержим отвагой,
Вдруг сам, как солнце, заиграл огнем.
И не было ни боли, ни страданья,
Ни горечи в последней вспышке той.
Он и не знал, что это увяданье
Пылает в нем прощальной красотой.
Он будет смят проезжим колесом,
Его огонь померкнет в луже грязной,
А он лежит — недрогнувший,
прекрасный,
С открытым перед гибелью лицом.
Зима заметает дороги,
Поземкой по насту звеня.
Опять ты проснулась в тревоге,
Опять вспоминаешь меня.
Я вижу твой быт немудрящий.
Деревня. Уют избяной.
Грустят непроглядные чащи,
Хрипят петухи за стеной.
Хозяйка встает, громыхая
Дровами, заслонкой в печи.
Бегут огоньки, полыхая,
Синеют рассвета лучи.
Ты ждешь пробуждения сына.
Все ярче заря за стеклом,
Морозная стынет равнина,
Россия лежит за окном.
Россия! Холодные дали.
Под снегом родные поля.
Какой неизбывной печалью
Исполнилась нынче земля!
Россия! Помяты, побиты
Посевов твоих зеленя.
Их топчут стальные копыта,
Скрежещущих танков броня.
Но крепнет былинная сила
Твоих золотых сыновей.
Она им пути преградила
Сыновнею грудью своей.
Все двинулось в гневном походе,
Взывает о мести врагу…
Ты за руку сына выводишь,
Он видит деревню в снегу.
Он топает, розовый, быстрый,
В глазах его — небо и снег,
И в воздух, по-зимнему чистый,
Взлетает мальчишеский смех.
Пускай ему солнце сияет
Лучами победного дня!..
А снег все метет, заметает,
Поземкой по насту звеня.
Опять весна шумит над кораблями,
Опять лучами даль озарена.
По всем дорогам к западу с боями
Идет в поход военная весна.
И город весь, как бивуак походный,
Оберегая выход на залив,
Как знаменосец доблести народной,
Стоит, лицо на запад обратив.
Подъяты к тучам хоботы зениток,
И ястребки обходят небосвод,
И счет врагов расстрелянных, подбитых,
День ото дня умноженный, растет.
Для внуков станут сказкой наши были,
Войдут в преданья гордые дела.
Зима прошла. Ее мы пережили.
Нам не забыть, какой она была.
Зверел мороз. Дома, как люди, зябли.
Свет не горел. Пошли лучины в ход.
И, отзвенев скупой последней каплей,
Отбормотав, застыл водопровод.
С утра хозяйки за водой студеной
К Неве, тропинки протоптав, брели.
Гремели ведра, чайники, бидоны,
Везли на санках и в руках несли.
Порой снаряды, воя, пролетали,
И обагрялся кровью снег зимы,
Но не сдавались, бились, воевали —
И выдержали, выстояли мы.
Пускай у нас чуть-чуть погнулись плечи
И в волосах чуть больше седины —
Мы, как бойцы, идем боям навстречу,
Как воины, мы слышим клич весны.
«В поход, в поход!» — поет весенний ветер.
«В моря, в моря!» — курлычут журавли.
«Вперед, вперед!» — все, как один, ответят
Герои моря, неба и земли.
И наша сила вражью силу скосит,
И снова город станет молодым,
И, серый пепел с купола отбросив,
Опять Исакий будет золотым.
И, вновь напомнив пушкинское имя,
Адмиралтейства славная игла
Навеки свой чехол защитный снимет
И станет новой славою светла.
И Всадник Медный, бережно укрытый
Рукой достойных правнуков своих,
Подъяв коня тяжелые копыта,
Взлетит, «победы новыя вкусих».
Залечит раны победитель-город
И пыль боев с могучих плеч стряхнет,
И площадей притихшие просторы
Опять поток веселья захлестнет.
Настанет день: отцы вернутся к детям,
И цветом яблонь зацветут сады.
Шуми, весна! Труби, походный ветер!
Плывите в море, ладожские льды!
Догорела заря-заряница,
Во полуночи див прокричал.
Ярославне ночами не спится —
Улететь бы на дальний Каял.
Долететь бы до княжьего стана,
Приподнять бы палатки края:
«Где ты, Игорь мой, князь мой желанный.
Трижды светлая лада моя?
Кабы мне обернуться зегзицей,
Куковала бы я над тобой,
Стерегла бы твой сон до денницы,
Перед войском летела бы в бой.
Я простерла бы крылья, как руки,
К тайным силам небес и земли,
Чтобы Велеса добрые внуки
В поле ратном тебя берегли.
Чтобы стрелы не сохли в колчане,
Чтоб копье не тупилось в бою,
Чтоб стрелой не пробил половчанин
Сердце Игоря, ладу мою!»
И, слезой обжигаясь горячей,
Одержима горючей слезой,
Причитает княгиня и плачет
До зари на стене городской.
Будто видит: ковыль серебрится,
Реют стяги, как слава чисты,
Рыщут волки, и брешут лисицы,
На червленые брешут щиты.
«Где ты, Игорь мой, воин мой? Жив ли?»
Предрассветные дали молчат.
Над бревенчатым тихим Путивлем
Петушиные крылья стучат.
Я радуюсь весенним ручейкам,
Подснежникам, но мне весна дороже,
Когда над всем стоит грачиный гам,
Веселый хор, на песню не похожий.
Услышишь «карр!» — и воздух свеж и чист.
Услышишь «карр!» — таким дохнет
простором;
Зазеленеет первый клейкий лист,
И лютики взбегают на пригорок.
Повеет полем, первой бороздой,
Пахнет землей — грачи идут за плугом
И кланяются… Голубеет зной,
И теплый ветер наплывает с юга.
Когда ж в полях осенний синь-простор,
Когда прохладен и прозрачен воздух,
Услышишь на заре прощальный хор —
И опустеют брошенные гнезда.
И вдруг войдет такая тишина,
Такая грусть, что все опять приснится:
Ручей, подснежник, детство, и весна,
И это «карр!» веселой русской птицы.
Глубокая полночь. И только одно
Под самою крышей не гаснет окно —
Знать, сердцу чьему-то покоя все нет.
Не гасни, не гасни, мой свет!
В степи неоглядной далекий костер
Мерцает, и меркнет, и радует взор.
Теплом его путник продрогший согрет.
Не гасни, не гасни, мой свет!
Все море во мраке, уснула земля,
И только чуть видный огонь корабля
Как будто земле посылает привет.
Не гасни, не гасни, мой свет!
Высокая в небе пылает звезда —
Что ей мимолетные наши года! —
Горит миллионы беспамятных лет.
Не гасни, не гасни, мой свет!
Вот так же и ты мне и ночью и днем
Сияешь, горишь негасимым огнем,
С тобой не страшусь я ни мрака, ни бед.
Не гасни, не гасни, мой свет!
Люблю следить весны рожденье
Не в хвойных сумрачных лесах,
Где только слабым отраженьем
Запечатлен ее размах,
Где и студеною зимою
Все тот же на ветвях наряд,
Все так же ветры в звонкой хвое
Неумолкаемо шумят.
Нет, я люблю апрельский, редкий,
Еще не прибранный лесок,
Еще безлиственные ветки,
Где животворный бродит сок.
Люблю следить, как на пригорке,
Пробив сырую целину,
Травинок первые иголки
Встают, приветствуя весну.
А притаившийся подснежник,
Едва почуяв солнцепек,
Приоткрывает зябкий, нежный,
Еще несмелый лепесток.
Люблю следить, когда, прорезав
Тугую почку, первый лист
В глубокой ясной пройме леса
Качнется, зелен и лучист.
А там пойдет за почкой почка,
За веткой ветка зеленеть,
Чтоб кружевною оторочкой
Лесную просеку одеть.
Уже, забыв зимы угрозы,
В кругу ликующих подруг,
В сережки убрались березы,
На ивняке медовый пух.
А в речке небо яркой синью
Переполняет берега.
Вот-вот черемуха раскинет
Свои пахучие снега,
Засвищут птицы, не смолкая,
Гром отзовется с вышины,
И встанет радуга, сверкая
В честь новорожденной весны.
Нет зимы уже и в помине.
Вот баранчики расцвели.
Я не знаю, как по-латыни
Их ученые нарекли.
Так в народе их называли,
А ребята, мои друзья,
Те и книг еще не читали —
Впрочем, их не читал и я.
Снег сойдет, пообсохнет поле,
Раскудрявится ближний лес.
Мы весь день босиком на воле, —
Столько разных вокруг чудес!
Впрочем, может быть, это сами
Мы выдумывали чудеса —
И казались нам чудесами
Гром, и радуга, и роса.
И какой-нибудь первый цветик,
Что и красками небогат,
Расцветет — и лужок осветит,
И лужок — не лужок, а сад.
Мы ромашки звали — пупавки,
А щавель в лугах — столбецы.
Кто в названья их внес поправки —
Может, деды, может, отцы, —
Мы не знали. А под кустами,
По оврагам и у ручья —
Там баранчики вырастали,
Так ли я говорю, друзья?
Длинноноги и неказисты,
В желтых венчиках-бубенцах,
Вырастали в сухих и чистых
Наших лиственных лесах.
Был обычай у нас известный —
Все на вкус проверять в лесу:
Сыроежку и сок древесный,
Мед шмелиный или росу.
А баранчики расцветали —
Все мы с первых весенних дней
Стебли сочные поедали,
Будто не было их вкусней.
Так казалось, а вот, поди-ка,
В чем тут дело — не объяснить:
Ни малина, ни земляника
Не могли их потом затмить.
Видно, в мире таком безбрежном
Глубже в сердце хранишь своем
Самый первый, робкий подснежник,
Первый дождик и первый гром.
Костяшки ног едва передвигая,
Пришел он к морю, чтобы умереть,
Пришел к воде и лег, изнемогая.
Хвост повисал, как сломанная плеть.
Залив был тих. За горною излукой
Сверкала уходящая гроза.
Он поднял взгляд. Невыразимой мукой
Наполнились печальные глаза.
Был жаркий полдень. Но по тощим ребрам
Бежала дрожь. А плеск волны у ног
Таким казался ласковым и добрым,
Как будто муки все унять не мог.
Играя галькой, пена шелестела
И таяла. Шатаясь, он привстал
И вновь упал, вытягивая тело.
Вдали синел за дымкой перевал.
Пришла к концу последняя дорога.
Жужжали мухи. Ясные глаза
Взглянули вдаль внимательно и строго.
Сползла в песок последняя слеза.
И он застыл. А горы зеленели.
А полдень цвел, не изменив лица.
И всей могучей грудью волны пели
О жизни той, которой нет конца.
Мы из порта вышли на закате.
Встречный ветер, как пастух сердитый,
Гнал стада барашков непокорных,
И они, резвясь и убегая,
Рассыпались пеной серебристой.
И все дальше уходила гавань,
И все дальше отступали горы.
А за нами, за кормой высокой,
Шесть отважных белых-белых чаек
Вслед летели, словно провожали.
Сильной грудью рассекая воздух,
Широко раскидывая крылья,
То они как будто повисали,
Недвижимы, упираясь в ветер,
То к волне зеленой припадали,
В брызги пены крылья окуная.
Вот уж солнце в тучу закатилось,
Потемнели голубые горы,
Стали волны синими, как тучи,
Что, клубясь, окутывали небо.
Становился злей пастух сердитый —
Исполинский кнут его со свистом,
От волны до самых туч гуляя,
То хлестал по волнам, то по тучам,
То по белой мачте корабельной.
Но упрямо пробивались чайки,
Всё махали крыльями, прощаясь.
Улетайте, чайки, возвращайтесь!
Улетайте в гавань: крепнет ветер,
Торопитесь, чайки: будет буря,
Оглянитесь — еле виден берег,
Потонули горы в темной дали,
Торопитесь, чайки, — ночь подходит…
Если б так же, не сдаваясь буре,
Если б так же, не пугаясь мрака,
Люди нас душою провожали,
Те, что в тихой гавани остались,
Был бы ночи мрак уже не страшен.
Легче бы дышалось тем, кто в море.
Он в этот вечер здесь, за этим
Столом, у этого окна,
Знал, перед будущим в ответе, —
Задача будет решена!
Теперь все ясно: то, что было
Несвоевременно вчера,
Не может ждать и до утра…
Он окунул перо в чернила.
Рука торопится: пора!
Сегодня. Завтра будет поздно.
Сегодня — или никогда!
Россия ждет.
В молчанье грозном
Притихли села, города.
Россия ждет.
Иссякли сроки,
И все висит на волоске.
Бегут уверенные строки,
Мысль горяча. Перо в руке
Не дрогнет.
Слабых убеждая,
Оно с друзьями говорит.
Но мысль, перо опережая,
Уже в грядущее глядит.
Уже расчетом полководца
Она готовит близкий бой,
Нелегкий бой, но сердце бьется:
Оно всей кровью, всей судьбой,
Всей силой высшего прозренья
Победу видит впереди —
В ней революции спасенье.
Иной дороги нет.
Веди!..
Не утихал октябрьский ветер,
Качался тополь за окном —
В тот миг единственный свидетель
Строк, переполненных огнем.
Скорей же в бурю, в ночь, в дорогу!
Он сам, как буря, окрылен.
Перо скрипит…
Еще немного —
И настежь дверь откроет он.
Туманной памяти внимая,
Я воскрешаю этот год.
И вот он —
Белый вечер мая,
К театру хлынувший народ.
Дверей распахнутые створки,
Волненье, говор, теснота
И от партера до галерки
Заполоненные места.
Задернут занавес.
И где-то
За ним, вот здесь, — так недалек!
Он сам —
«Дитя добра и света».
Он сам,
Волшебник слова — Блок!
И вот уж словно легкий ветер
Прошелся.
Занавес открыт.
И вот уж слово о поэте
Корней Чуковский говорит.
И голос звонкий и высокий
Поет магические строки,
Как «ворон канул на сосну»,
Как «тронул сонную струну».
России образ,
Тень Равенны.
В снегах двенадцать без креста —
Он все напомнил вдохновенно.
Ушел.
Все стихли.
Ждут.
А сцена
Светла, огромна и пуста.
Все ждут.
И вдруг неслышной тенью
На сцену слева он шагнул
И встал.
Еще шагнул.
В волненье
Ему навстречу колыхнул
Весь зал, вставая, гул приветствий,
Аплодисментов бурный шум.
А он стоял, застыв на месте,
Весь в черном, строен и угрюм.
Стоял, пережидал…
А в зале
Со скольких мест — не сосчитать —
Стихов названья выкликали,
Его просили прочитать.
Когда ж возможность отозваться
Пришла к поэту, он сказал
Усталым голосом:
«„Двенадцать“
Читать я не умею», —
Зал
Притих.
И голос глуховатый
«Седое утро» стал читать.
И он, влюблявшийся когда-то,
Опять влюбляется, опять.
Опять лепечут колокольцы,
Опять разлуки боль в сердцах,
Опять серебряные кольцы
Блеснули на ее руках.
Опять все молодо.
И снова
Россия, Русь, Ермак, тюрьма,
И вновь над полем Куликовым
Зарей пронизанная тьма.
И пусть копье дрожит и гнется,
Стальные ломятся щиты,
И пусть над степью ворон вьется —
Не пропадешь,
Не сгинешь ты!
И как раскаяться, расстаться,
Оставить боевой редут —
Там, впереди, уже двенадцать
В снегах с винтовками идут…
Тревоги полный голос Блока
Дышал грядущего судьбой,
Как бы в раздумье, одиноко
Он сам беседовал с собой.
Он был как ясное виденье,
Светловолос и сероглаз.
И не угрюмство,
Не паденье —
Крылатый стих летел на нас.
И пусть мы строки эти знали,
И пусть они знакомы, пусть, —
За ним неслышно повторяли
Мы эти строки наизусть.
И молодых сердец биенье —
Все было —
Так и назови —
Не только знаком уваженья,
Но и раскрытием любви.
В любви к нему,
К его России
Иная зрела в нас любовь —
К России той, что в дни иные
Расплатой за года глухие
Детей своих теряла кровь,
Что, землю кровью обагряя,
На небывалый встала путь…
И зал от края и до края
Гремел.
Душили слезы грудь.
И вместе радость накипала.
И памяти уже невмочь
Припомнить, как тогда из зала
Мы в белую шагнули ночь…
Конопляники. Клевер. Полынь.
Край, что с детства вошел в мое слово,
Ты меня не забудь, не отринь,
Не суди меня слишком сурово.
Ты, как в детстве, повей надо мной
Той веселой березовой рощей,
Ты дохни мне опушкой лесной,
Где черемуху ветер полощет.
Материнскую ласку верни,
Прошуми на рассвете хлебами,
Родником под горой прозвени,
Затеряйся в хлебах за холмами.
Тихим словом, что шепчет не раз
Материнское сердце в разлуке,
Вспомяни меня в трудный мой час,
Протяни мне родимые руки.
Сколько лет от тебя я вдали,
От твоей первородной теплыни!..
Мне бы горсточку тульской земли,
Мне бы веточку тульской полыни!
Зозуля…Зязюлька… Кукушка…
Так ласковы все имена!
О чем же грустишь ты, подружка?
Взгляни, как бушует весна,
Как весело плещет ручьями,
Зеленым разливом берез,
Как бьет золотыми лучами
Сквозь брызги серебряных рос!
По всей неоглядной России,
В каком-нибудь сонном леску,
В рассветной бестрепетной сини
Вдруг дальнее дрогнет «ку-ку!»
Зарей еще спится и снится:
В былой отшумевшей дали
Гадает, горюет зегзица
Над судьбами русской земли.
И горестный возглас кукушки
Звучит отголоском судьбы
Забытой в веках деревушки,
Соломою крытой избы,
И древним Путивлем, и блеском
Рассветных над Русью лучей,
И копий, ломаемых с треском,
И скрежетом синих мечей.
«Ку-ку!» — и охватит прохладой,
И, в прятки играя, зовет,
И так одаряет отрадой,
Что сердце вот-вот разорвет
От счастья, которому сбыться…
Кукуй же, судьбы не тая,
Зозуля, зязюлька, зегзица,
Бессмертная юность моя!
Космонавт уснул среди вселенной
В бешено летящем корабле,
Все земли тревоги, все, что тленно,
Где-то там оставив, на земле.
И уже свободный, невесомый,
Озаренный славой на века,
Космонавт уснул совсем как дома…
Мимо мчалась звездная река.
А вдали, знакомая до боли,
Будто пылью звездною пыля,
В голубом качаясь ореоле,
Шла планета гордая Земля!
Шла, сверкая, в черном океане,
А на ней, земной отбросив сон,
Вслушивались трепетно земляне:
Вот уснул,
вот спит,
вот дышит он…
Вот оно —
его сердцебиенье,
Кровь его земная, словно гром,
Оглашая звездные владенья,
Мерно бьет в пространстве мировом.
Бурею летящий по орбите,
Спит, как пахарь наших мирных нив,
Спит, как настоящий небожитель,
Звезды в изголовье положив.
Просто спит, как человек усталый,
Утвердивший праведную власть.
Лишь Земля не спит, как мать,
бывало,
К изголовью сына наклонясь.
Может быть, потому,
что я в детстве ходил босиком
По траве,
по весенней меже,
по осеннему жнивью,
Прикасался щекою к дубам,
и к березам,
и к вязам,
И руками кору их шершавую гладил,
И смотрел, как на чудо,
на вспыхнувший первый подснежник,
Словно музыку, слушал
и шорох листвы,
и ручья лепетанье,
Кукованье кукушки
и перепелов перекличку, —
Может быть, потому и сейчас
не как гость я вступаю в природу,
«Здравствуй!» — шепчут мне сосенки.
«Здравствуйте!» — я отвечаю.
Со степенною елью
веду разговор я степенный,
Понимаю язык тростника,
ручейка
и рябины,
Будто сам становлюсь
тростником,
ручейком
и рябиной.
И стремительной ласточкой,
режущей крыльями небо,
И скворцом,
что дает позывные с высокой
скворешни.
Может быть, потому и весной молодею,
старею под осень,
На рассветной заре веселюсь
и грущу на закате,
И молчанью учусь
у безмолвия звездных ночей,
И учусь красоте у цветка,
что незримым художником создан.
Я с природою слит,
словно капля с волной в океане,
Но и капле дана
первозданная жажда полета,
Чтоб, взлетев над волной,
отразить глубину океана.
Стада сгоняют с пастбищ горных,
С лугов, с подоблачных высот.
Ступая важно и покорно,
Поток их медленный течет.
Над цепью горных исполинов
Горят слепящие снега.
Быки идут, как властелины,
Подъяв чугунные рога,
Как драгоценные короны,
Как непреложной власти знак.
За ними вслед идут их жены
С извечной кротостью в глазах.
И, озирая для порядка
Походный строй своих полков,
Идут с пастушеской повадкой
Овчарки чуткие с боков.
И чабаны, как в древней сказке,
В папахах, в бурках, для острастки
Поводят змеями кнутов
И скачут, сдерживая пляски
Своих горячих скакунов.
Их кожа солнцем так прошита,
Так резок этих лиц овал,
Как будто мастер из самшита
Их терпеливо вырубал.
Им месяцами был неведом
Семейный быт,
Домашний дым.
Они меж звезд вели беседу,
Язык их был понятен им.
Они внимали водопадам
И грозным возгласам грозы,
И облака ходили рядом
Среди чистейшей бирюзы.
Их сны глухие озаряли
Костры ночные да луна,
И лишь тревожный вой шакалий
Касался воплями их сна.
И вот уже родные склоны.
Осенний день.
Осенний цвет.
Овец мохнатые рулоны
За ними катятся вослед.
Мычанье, блеянье и топот,
Овчарок — для порядка — лай.
Идут, плывут сплошным потоком…
Скорей, художник, не зевай,
Бери палитру — и мгновенно
Пиши. Минута дорога.
Стада идут.
Быки степенно
Несут державные рога.
«Ищи свой почерк…» — часто говорили
Мне знатоки. Но что такое почерк
Художника?
Замысловатость линий?
Причудливое сочетанье красок,
Звучаний, ритмов, острота метафор,
То, чем в итоге говорит искусство?
Но разве только в том его итог?
И разве краски — это только краски,
Как цвет зари, как синева озер?
И слово — только чистое звучанье,
Как шелест ветра, как напев ручья?
Ведь и заря не только краски дарит,
Ведь и ручей не попусту поет —
То, перед нами душу открывая,
Их языком природа говорит.
И разве наш язык, что нам дарован
Природою, как несравненный дар,
И разве право быть владыкой красок,
И сила чудотворная Орфея,
Что даже камни двигала когда-то, —
Да разве это может все распасться
На
только краски,
только ритмы,
только
На те слова, что стали как скелеты,
На музыку, лишенную души?
Нет, почерк — это значит: росчерк бури,
И колыханье зыби океанской,
И гнев, грозе подобный, и любовь,
Что сердце на огонь кладет, не дрогнув,
И мужества кремневое упорство,
И болью опаленная душа,
И даже слезы, что подобны ливню…
Найди тот почерк — и в твоем
искусстве
Взыграют сразу линии, и краски,
И звуки, и метафоры,
и снова
Оно, подобно древнему Орфею,
Бездушный, мертвый камень оживит.
Мать качает меня на руках…
Деревянный домишко продрог.
Он по крышу — в снегах.
Он — в глуши, он вдали от дорог.
Тишиной начинается век,
не затишьем ли перед грозой?
Тишина — как струна —
в деревнях, в городах,
На проселках, на трактах,
над России извечной красой.
Тишина.
Немота.
Все языки молчат.
Глухота.
Только мерзлые вешки по трактам торчат.
Мать качает меня на руках…
«Баю-бай, — мне поет, —
засыпай, — мне поет, —
Засыпай!..»
Спит Россия в снегах.
Воют волки в ночи. Водят свадебный
хоровод.
Спит тревожно Россия.
Невидимый копится гнев.
Где-то искра готовит пожар.
И, свободою захмелев,
Где-то точат уже для грядущих расправ
топоры,
И в затворах грядущие молнии спят
до поры.
Мать качает меня на руках…
«Баю-бай!..»
И трещит керосин.
И, качаясь, дрожит огонек.
И качаются тени, на низкий ложась потолок.
Ходит вьюга по крыше и с воем влетает
в трубу.
Новый век, начинаясь,
мою начинает судьбу.
Тишиной, немотой, глухотой начинается век.
Но горят перед ним уже тысячи огненных
вех.
Он вот-вот — и коснется революций
великих огня…
Мать, качая, вручает великому веку меня.
Снег. Снег. Нá поле снег. Снег на лугу.
Лес утопает в снегу.
Все, что землею зовем, —
Пашни, пригорки, песок, чернозем,
И ручейка родниковый алмаз,
И озерка синеокий овал —
Все это скрыто, укрыто от глаз,
Все это Север, Север сковал.
Кинул на реки наручники льда,
Кинул — и каменной стала вода.
Топнул о землю и, вьюгой пыля,
Дунул — и оцепенела земля,
Дунул, оплел паутиною снов
Корни деревьев, и трав, и хлебов.
Снег. Снег. На поле снег. Снег на лугу.
Ночи длинны. Звезды ясны.
Звезды лучами играют в снегу.
Сон. Сон. Сон до весны.
Сон, как волшебник, коснулся ствола
Дерева спящего — и поплыла
Песня кудесника-соловья:
Щелканье, свист…
И лесные края,
Видится дереву, юной листвой
Плещут. И солнце над головой
Блещет.
Не веток ледышки стучат, —
Песни весенней коленца звучат.
Сон окунулся в притихший родник,
И хоть совсем родничок невелик,
Снится ему, что, сверкая, горя,
Мчится он в реки,
Струится в моря.
Сон прикоснулся к зерну — и росток
Землю пробил и, силен и высок,
Тянется к солнцу, чтоб зазвенеть
Колосом желтым, тяжелым, как медь.
В корни уснувшие трав и цветов
Входит кудесник с охапкою снов
И рассыпает их — и чудеса:
Ливни цветов окаймляют леса,
Рек берега и ручьев берега,
Льются в поляны,
Бегут на луга.
Сны — как весны молодые гонцы, —
Даже скворешне приснились скворцы.
…Снег. Снег. Снегá залегли.
Ночи темны. Звезды ясны.
Копятся, копятся силы земли.
Сон. Сон. Сон до весны!
Я жгу костер.
Сухие листья, травы —
Все то, что снегом, ветром и дождем
К сырой земле прибито, как гвоздем,
Швыряю в пламя.
Золотой, кудрявый,
Танцующий, веселый бог огня
В неистовом и яром исступленье,
Как жертву, принимает от меня
Мои дары и чудо превращенья
Творит.
И распростертые у ног
Бескровные, безжизненные травы
И листья мертвые, шуршащею оравой
В костер гонимые, подхватывает бог,
И все, что серо, сыро и убого,
В чем искорки не теплится былой,
Все ожило опять в объятьях бога,
Слепящей бурей взмыло над землей
В слепящем, буйном танце в честь Ярилы,
Его животворящей красоты,
Чтоб, отплясав, земле прибавить силы,
Чтоб, отпылав, в ее войти пласты,
Войти золой и в новое цветенье
Ворваться богом молодым, земным,
И снова жить.
Я жгу костер весенний.
Дымок пахучий тянется над ним.
В этом имени — слово есень,
Осень, ясень, осенний цвет.
Что-то есть в нем от русских песен,
Поднебесье, тихие веси,
Сень березы
И синь-рассвет.
Что-то есть в нем и от весенней
Грусти, юности, чистоты…
Только скажут:
Сергей Есенин —
Всей России встают черты:
И над заводью месяц тонкий,
И в степи, у заросших троп,
Красногривого жеребенка
Неуклюжий, смешной галоп,
И весенних, осин сережки,
И рязанского неба ширь,
И проселочные дорожки,
И приокские камыши.
А я помню его живого,
Златоуста,
А я слыхал,
Как слетало златое слово
В затаивший дыханье зал,
И как в души оно врывалось,
Мучась, жалуясь, ворожа,
И как в нем закипала ярость
Пугачевского мятежа.
Слово болью шло, замирая,
Будто било в колокола, —
Русь, Россия — не надо рая,
Только ты бы одна жила!..
…Если б черное знать предвестье
И от гибели остеречь!..
Только руки в широком жесте
Выше плеч летят,
Выше плеч.
Над Россией летят…
Есенин!
Осень, есень, осенний цвет.
Все равно — это цвет весенний,
Сень березы
И синь-рассвет.
Не унижайте рук.
Их изваянье
На пьедестал бы надо возвести.
Они достойны отлитыми быть
Из самого достойного металла.
Чтó медь! Чтó бронза!
Я бы отлил их
Из золота, горящего, как солнце, —
Они, как солнца свет, животворящи,
Как два луча, дарованных земле,
Два рычага, которым все под силу.
Руками пращур вытесал топор,
Огонь добыли руки Прометея,
Дедал рукам обязан взлету в небо,
Родили руки первый звук струны,
И вздох смычка, и рокотанье клавиш,
Они коснулись кистью полотна
И научили краски петь и плакать.
Не станет их — и все осиротеет,
Без них бурьяном порастут поля,
Оглохнут струны и ослепнут краски,
Без них бумаги мертвые рулоны
Не оживит пророческое слово,
И вся земля пустынею безмолвной
Предстанет нам.
Не унижайте рук.
Когда ты бог, ты одинок, как бог.
Но если ты — соперник бога, демон,
Ты для людей, для всех земных эпох,
Соблазном был, загадкой, вечной темой.
Дух изнывал, изнемогала страсть
В плену молитв, лампад и послушаний,
И демона ликующая власть
Была запретным знаменем восстаний.
Восстаний тела против тех вериг,
Что душат плоть, смирив ее елеем,
Восстаний мысли той, что каждый миг
Горит святым кощунством Галилея.
Ты, отрешенный, не был одинок,
Гордец, лишенный горней благодати,
Ты стал земным, и гордых духом рати
Отозвались тебе со всех дорог.
И нарастал восстаний грозный гул,
Смешав навек истоки вечных истин.
И, как легенда, в слово ты шагнул
И на полотнах петь заставил кисти.
Когда мне говорят:
он одержим —
Любым,
любою страстью —
окрылять
Все, что бескрыло,
одухотворять
Все, что бездушно,
наполнять живым
Дыханьем все, что косно, что мертво,
Будь это просто дерева кусок
Или струны волшебный голосок,
Иль камень, ощутивший торжество
Творящих рук, колдующих над ним,
Творящих глаз, что видят мир иным, —
Я гимн пою тому, кто одержим.
У одержимых нет дороги вспять,
Кто одержим, не верит в тишь да гладь.
Кто одержим, тот бурям лишь сродни,
С ним в лад поют лишь молнии одни.
И все дороги тех, кто одержим,
Ведут в их страсть, как все дороги в Рим.
Любовь иль ненависть, но их сердца —
Жизнь или смерть! — но бьются до конца.
Без них земля пуста,
Вода мертва,
Без них немеют на губах слова.
И нет огня без них, лишь смрадный дым…
Я гимн пою тому, кто одержим.
— «Германия, Германия превыше всего, превыше всего на свете!» (начальные слова немецкого гимна).
Последние комментарии
6 часов 10 минут назад
6 часов 45 минут назад
7 часов 38 минут назад
7 часов 42 минут назад
7 часов 54 минут назад
8 часов 7 минут назад