Лоскутный мандарин [Гаетан Суси] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Гаетан Суси Лоскутный мандарин
РАДОСТИ И ТАЙНЫ РАЗРУШЕНИЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Все началось с падения. Склонившись, чтобы завязать шнурки на кроссовках, паренек получил удар коленом между лопаток. Он скатился на дно котлована. Глубина котлована составляла примерно пятнадцать метров, он был вырыт на строительной площадке, занимавшей три квартала. Парнишка упал в жидкую грязь, вздувшуюся, как старый ковер, у него перехватило дыхание. Рабочий, который его ударил, стоял на краю обрыва. Один из товарищей по работе в знак одобрения дружески похлопал его по спине. Оба громко смеялись. Падение пришлось им по душе. Парнишка хотел подать им знак, сказать им, что ему падение тоже доставило большое удовольствие. Но не мог подняться на ноги. Мы сейчас в Нью-Йорке в конце 1920-х годов, на строительной площадке, где сносят дома. Парнишка — новоиспеченный иммигрант. Так, по крайней мере, он всем заявляет. Его здесь знают под именем Ксавье Мортанс. Работа в тот день проходила в тяжелых условиях. Под предлогом угрозы общественной безопасности власти обрекли на снос четырехэтажный дом с двумя подъездами. Правда, в этом вопросе еще не все было ясно, и потому пошли досужие разговоры, вскоре разнесшиеся по округе нараставшими «как снежный ком слухами. Могущественную Гильдию разрушителей обвинили в саботаже: фасад дома осел, лестница обрушилась, как мог бы сказать злопыхатель, в самый подходящий момент. Не обошлось без жертв. Тайно распространялись листовки с призывами к сопротивлению. «Лачуги сносят, чтобы строить шикарные дома для богачей, конторы которых заправляют деньгами во всем мире». И дальше в том же духе. Бывшие жильцы, теперь лишенные крова, шныряли по строительной площадке небольшими воинственно настроенными группами. Иногда без всякой видимой на то причины вдруг раздавалась грязная брань — порой такое можно услышать в сумасшедшем доме. А рабочие тем временем продолжали, посвистывая, делать свое дело. У них все было в порядке. Им не раз доводилось такое наблюдать. Ксавье Мортанс иногда задавался вопросом, каким образом влияют на его подготовку к карьере разрушителя постоянные унижения, которым он подвергался в бригаде, куда его приняли в качестве подручного. У него были веские причины спрашивать себя об этом. Парнишка был родом из другой страны, но это мало что объясняло: половина рабочих родились под небом других стран. Может быть, проблема состояла в том, что он был худеньким и стройным, как тростиночка, и эти крупные, плотно сбитые люди, чем-то напоминавшие пианино, чувствовали к нему инстинктивную неприязнь. Как бы то ни было, его молодость, искренность, забавное произношение и причудливое построение фраз, его лицо, как у свалившегося с луны клоуна, казалось, с непреодолимой силой напрашиваются на их насмешки и провоцируют пинки. Рабочие необоснованно обвиняли его в ошибках, которых он не совершал. Заставляли таскать самые тяжелые инструменты, нарочито не замечая его слабость. Пару дней назад один шутник подсыпал ему в миску сонный порошок, от которого Ксавье стало так плохо, что он сам удивлялся, как ему удалось остаться в живых, если учесть, что в тот день он и сосчитать не мог, сколько раз в дремотном состоянии, близком к обморочному, едва себе кости не переломал. Подручный воспринимал это как должное. «Так они мне передают секреты своего мастерства», — писал он сестре. Он вместе с рабочими силился смеяться, когда они говорили, что, если у них возникнут проблемы с едой, им не придется бросать жребий, чтобы выяснить, кто будет съеден первым. Подручный встал на ноги. В этот самый момент на фоне неба завораживающе медленно описала широкую параболу восьмитонная стальная груша и ударила в фасад пятиэтажного здания, рухнувшего как карточный домик. Стая обезумевших от ужаса птиц в панике вспорхнула в небо с обрушившихся карнизов, и черная туча штукатурной пыли, смешанной с цементом, накрыла котлован. У Ксавье забились легкие. Парнишка откашлялся, сплюнул сероватую мокроту. Потом, когда пыль рассеялась, он взглянул на предмет, о который стукнулся головой. Если бы Ксавье не был в каске (розовой, какие обычно бывают у подсобных рабочих, с изображением зеленого, как яблоко, цыпленка), он расколол бы себе об него голову. Такие контакты не проходят бесследно, и ему захотелось выяснить, что это было такое. Предмет оказался полированным деревянным ящиком величиной примерно с коробку для ботинок. Что-то типа ларца, причем очень красивого, трогательного и совершенно неуместного в этой выгребной яме, с маленьким ключиком, вставленным в позолоченную замочную скважину. Ксавье убедился, что никто на него не смотрит, и взял ларец в руки. Ему важно было знать, что никто за ним не следит, потому что на прошлой неделе без всякого дурного умысла он положил в карман ржавую ложку, за что мастер задал ему взбучку, потому что к правилам надо относиться уважительно, и он это себе отлично уяснил. Все, что найдено на строительной площадке, определенно принадлежит Гильдии разрушителей, и это он должен был хорошо зарубить себе на носу. Поэтому он быстро положил вещь туда, откуда взял. Изнутри донеслось тяжелое дыхание и панические удары в стенку. Шея Ксавье покрылась бусинами пота. С таким же неистовством мог бить в крышку гроба человек, которого похоронили по ошибке. Не вполне отдавая себе отчет в том, что он делает и какие принимает на себя обязательства, подручный спрятал находку под кучей мусора, потом побежал к лестнице, чтобы выбраться из котлована. Спустя час завыла полуденная сирена, и, как всегда, у Ксавье на глаза навернулись слезы радости. Он снова прошел мимо котлована. Украдкой бросил взгляд на кучу мусора, под которой спрятал ларец, и убедился, что никто ничего не трогал. На лице парнишки играла привычная улыбка — от губ расходились застенчивые морщинки, наподобие тех, какие иногда бывают на кроличьей мордочке. Потом он взял коробку с завтраком и вместе с другими рабочими пошел перекусить. Они устроились на небольшой расчищенной площадке, примыкавшей к котловану. Старую балку положили на цементные блоки так, что получилось некое подобие скамьи. Несколько рабочих уселись на ней, как куры на насесте, и ели. Некоторое время Ксавье стоял в нерешительности. Кое-кто из рабочих перестал жевать, другие продолжали есть, но прекратили болтовню с набитым ртом, и все уставились на него с откровенной недоброжелательностью. — Если вы позволите… — пробормотал Ксавье. Разрушители обменялись вопросительными взглядами и согласились освободить для него место шириной в две ладони. Для его ягодиц размером с пару небольших луковиц этого было вполне достаточно. Ксавье открыл коробку с завтраком, переделанную из бывшей коробки из-под ботинок по собственному его разумению. Крышка крепилась к ней двумя тесемками, продетыми сквозь четыре дырочки, проколотые гвоздиком. Это было практично и удобно — она открывалась как крышка маленького гробика. Сначала Ксавье вынул из коробки клетчатую салфетку и аккуратно расправил ее на коленях, потом послюнявил каждый ее кончик — этот странный ритуал интриговал многих рабочих. Затем достал голубую салфетку; вынимая эту салфетку, он каждый раз задавал себе вопрос о том, действительно ли его сестра, — сестра, оставленная им в родной стране, по которой он очень скучал и которой писал каждую ночь, — действительно ли это она вышила чудесную розовато-желтую овечку, украшавшую голубую салфетку, или кто-то другой. Он аккуратно заткнул салфетку себе за воротник рубашки, как детский слюнявчик. Рабочие, со смаком откусывавшие куски сочившихся жиром сосисок, косились в сторону подручного, толкали друг друга локтями и давились от смеха. Ксавье просто сидел себе и улыбался. Он вроде даже как-то с опаской сидел на своем насесте, ноги у него были будто сшиты вместе, он ел свой салат без постного масла, без уксуса, без вилки, вообще без ничего. Мясистый салатный лист, стебель сельдерея с листьями, полморковки, полезной для глаз, и редиску, такую крупную, что, казалось, она сама в рот просится. Его непреложным правилом было пережевывать каждую порцию пищи столько раз, сколько месяцев в году, все время думая при этом о том, что он делает, чтоб челюсти его особенно не увлекались. Овощи надо пережевывать задумчиво, их нельзя заглатывать в спешке. Пищу, которая питает нашу плоть и кости, надо уважать и пытаться постичь ее язык. Он был твердо уверен втом, что овощи тоже по-своему разговаривают. Поэтому еда имеет для ума не меньшее значение, чем для тела, неразрывно соединяя их воедино. Наполнять себе живот невесть чем когда захочется — особенно мясом, как это каждый день на его глазах делали рабочие, — чревато риском повредиться в рассудке, уподобиться обезумевшей от страха лошади. Пережевывая пищу, он оглядывался по сторонам. Масштаб работ требовал привлечения полдюжины бригад, всего около шестидесяти рабочих, одним из которых был он сам. Рабочие располагались группами на расчищенных участках. А по периметру неподвижно и бесстрастно стояли люди, совсем недавно лишившиеся крова. Их было гораздо больше, чем рабочих, на которых они пристально смотрели, как голодные волки, не говоря ни слова. Выражение глаз всех бездомных отличала одинаковая мрачность. Конные полицейские следили за растянувшимися линией бездомными, копыта коней глухо цокали по мостовой; власти опасались беспорядков в связи с предстоявшими похоронами. Тем временем рабочие, подняв кверху нос, горланили песни на своем жаргоне разрушителей, не отказывая себе в удовольствии посоревноваться, кто громче испортит воздух. Съев бутерброд, один из них бросил кусок хлеба под ноги бездомного, как швыряют кость собаке. Товарищи рабочего одобрительно рассмеялись, поддержав эту наглую выходку, — все, кроме подручного, который не испытывал презрения к этим людям. Бездомный даже не взглянул на хлеб, валявшийся у его ног. Он смотрел на рабочего без ненависти, лишь осуждая его взглядом. Тем не менее после этого оскорбления бездомные придвинулись ближе к группам рабочих, и Ксавье почувствовал, как засосало под ложечкой, — он всегда это чувствовал, когда волновался, последний кусок у него даже в горло не лез. Но вмешались конные стражи порядка и разогнали бездомных — инцидент был исчерпан. А потом кто-то заметил парящую в воздухе ягодицу. Она расчищала себе путь между головами бездомных, и когда эта ягодица, розовая, как у младенца, выплыла из их массы, оказалось, что на самом деле то была вовсе не летучая задница, а лысая голова престарелого господина, известного под прозвищем Философ. Само по себе появление немолодого мужчины было настолько впечатляющим, что грубый гогот, бесстыдные песни и вульгарные танцы тут же прекратились, их сменила скромная сдержанность. А лицо Ксавье засветилось в улыбке, как китайский фонарик. Дружба, связывавшая Ксавье и Философа, началась с истории с кроссовками. Когда Ксавье, за день до того принятый на работу, впервые пришел на строительную площадку, мастер сказал, что об этом и речи быть не может. — О чем? — спросил Ксавье. Мастер ответил: — О том, чтобы подручный работал в кроссовках. У тебя же на голове каска, или это не так? Ну, и обувь у тебя должна быть соответствующая. Теперь не до шуток стало Ксавье. — Кроссовки я не сниму ни за что. Мастер ушел, но вскоре вернулся с парой грубых ботинок, свисавших у него с ремня на завязанных шнурках. Он подошел к Ксавье, который забился в угол, отрезав себе все пути к отступлению. Он бы скорее сбежал, скрылся, бросил эту новую работу, чем снял с ног кроссовки. Вот тогда-то за него впервые и вступился этот престарелый господин, известный под прозвищем Философ. Он нашел выход из положения. Решение состояло в том, что были найдены такие большие ботинки, что подручный мог натягивать их прямо на кроссовки. Когда пришло время обеда, Ксавье сорвал эти пудовые гири с ног. Он почувствовал себя так, будто парит над землей. Ощутил такую легкость, будто стал стрекозой. Теперь Философ снял с головы Ксавье розовую каску и потрепал его по волосам жестом заботливого папаши. Обратившись к остальным, он сказал: — Скажите мне, ребятки, как сегодня у вас идут дела? — Потом тихонько спросил Ксавье: — А тебе, малыш, все здесь по душе? Он был самым старым на этой площадке, где сносили дома, и Философом его прозвали совсем не случайно. Он не мог ничего разрушить, заранее все не продумав, — манера у него была такая. Говорил он при этом очень мало. А если и говорил, то фразы, слетавшие с его губ, никогда не были завершенными. Они как будто обрывались в пропасть. Так, например, он с вздохом мог произнести: «Недели и месяцы уходят на строительство того, что можно разрушить за пару дней», — потом следовало многозначительное молчание, открывавшее мысли безграничный простор. Рабочие стояли опешившие, пытаясь осмыслить сказанное, ощущая смутное беспокойство, думая о своих старых матерях. Да, он частенько изрекал что-то неясное, бередящее душу, что проходило сквозь разум, как вода сквозь песок. Потому его и прозвали Философом. Философом Безмолвные Пески. Когда с едой было покончено, старик вынул из кармана короткую глиняную трубку, придававшую ему вид мыслителя, как иногда сомбреро на голове мужчины придает ему вид мексиканца. Другие стали просить его рассказать о былом, о Великой Эпохе, когда разрушители еще работали с молотками, а стены проламывали кулаками. Рабочие завороженно слушали его истории, как дети — дедушкины рассказы. Философ говорил, продолжая ерошить пальцами мягкие волосы подручного. Ксавье был спокоен оттого, что старик так явно выражал свое дружеское расположение к нему, лицо парнишки озаряла улыбка блаженной радости. Так продолжалось до тех пор, пока Философ в конце концов не признался, что жалеет о своей потраченной на разрушение жизни. — Скажи мне тогда, работяга, почему же в таком случае ты не сменил профессию? — серьезным тоном задал ему кто-то вопрос. Пески ответил ему, что пути Господни неисповедимы, как бы там ни было, разрушение было его ремеслом, и в его возрасте поздно учиться новому ремеслу. — Но сердце мое больше к этому не лежит. Можно сказать, кровь мою это уже не будоражит. И рабочие, судя по себе о той страсти, которая в них кипела, с суеверным уважением смотрели на человека, которому достало сил сдержать бушевавшую в нем ярость. Но никто на этой земле не создан для того, чтобы на ней воцарилось единодушие! Взять хотя бы Берни Морле, прибывшего в сопровождении двух своих помощников. Он был экспертом-подрывником, к которому с опаской относились как из-за колдовской силы его брикетов динамита, так и вследствие его едкого сарказма. Он с чванливой самовлюбленностью сознавал тот факт, что воплощает будущее Профессии, принадлежит к наиболее перспективному крылу Гильдии, и потому в грош не ставил золотой век ручного сноса, когда голые кулаки разрушителей вступали в схватку с кирпичом. Морле с презрением относился к преданиям о Великой Эпохе, эпохе Бартакоста, Скафарлати и им подобных, которых он презрительно называл «крушителями сараев». Из Философа он сделал своего рода козла отпущения. Считал его бездельником и выжившим из ума стариком. Ни с кем не поздоровавшись, эксперт-подрывник сразу обратился к Философу: — Ну что, старый маразматик, ты, я слышал, книгу взялся писать? Действительно, прошел слух, что по вечерам Философ доверял бумаге плоды многолетних размышлений. Старик не стал это ни подтверждать, ни опровергать. Ему хотелось, чтобы тайна продолжала жить. Морле локтем опирался на сваю, на которой, как на насесте, устроилась его команда. Он привычно откусил кусок сырой луковицы. — Если это так, — не унимался он, — тебе бы лучше сначала нам ее дать почитать! От этого замечания оба его помощника загоготали. Все ждали от Философа ответа, который бы обезоружил его оппонента. Но вместо этого старик как-то покорно сник, на глаза у него навернулись слезы. Ксавье положил ему руку на плечо. Философ лишь мельком бросил в сторону подручлого растроганный и виноватый взгляд, как ребенок, которому только что задали по первое число. Рабочие в замешательстве стали расходиться. Эксперт-подрывник продолжал хамовато ржать. Колокольный звон разносился в воздухе сапогами-скороходами.Глава 2
Лестница — та, которая, по слухам, обрушилась из-за саботажа Гильдии разрушителей, — увлекла с собой девочку семи лет, дитя нужды и лишений. Это событие отнюдь не способствовало урегулированию отношений между жителями и нью-йоркскими властями. Девочка промучилась еще полторы недели, страшно страдая из-за того, что все кости у нее были переломаны. За три дня до ее смерти спешно было подписано решение о сносе дома, что стало еще одной пощечиной тем, кому вскоре предстояло лишиться своего жилья. Отстаивая собственное достоинство, они решили в знак молчаливого протеста провести церемонию прощания с девочкой в часовне, расположенной в конце улицы. Поэтому похоронный кортеж должен был проследовать мимо всей строительной площадки, где сносили дома. На похоронах погибшего ребенка большинство бездомных стояли по обеим сторонам улицы как в почетном карауле. Другие, те, кто были моложе, смелее и настрой у кого был бунтарский, взобрались на крыши, угнездились на карнизах, уличных фонарях и столбах. Оттуда они смотрели вниз на группы рабочих, собравшихся посреди расчищенной площадки. Рабочие-разрушители чувствовали себя там абсолютно незащищенными. Не было ни крыш, ни стен, за которыми они могли бы укрыться. Ксавье тем временем продолжал стоять у сваи. Ему хотелось присоединиться к остальным рабочим, быть вместе с ними в это опасное время. Но Философ мягко ему сказал: — Не лезь в это дело, мой мальчик, — и пошел прочь, занятый своими мыслями. Эксперт-подрывник — единственный человек, стоявший неподалеку от подручного и равнодушно наблюдавший за тем, как развиваются события, — продолжал жевать свою сырую луковицу. На протяжении нескольких минут до слуха паренька доносился лишь похоронный звон колокола, волнующий и тревожный, подчеркивающий тишину, и глухое цоканье копыт по булыжной мостовой. Ксавье следил за конными полицейскими, адресовавшими повелительные жесты устроившимся тут и там молодым бездомным, но молодежь только презрительно скалила зубы и отмахивалась от их указаний. Что же до остальных бездомных, выстроившихся вдоль улицы двумя рядами, — полиция ничего не могла с ними сделать. Не было такого закона, по которому гражданам — даже бездомным — было бы запрещено отдать последний долг покойной. В конце концов кортеж тронулся в путь. Он медленно двигался по улице к строительной площадке, где сносили дома. За ним следовал самодеятельный сводный оркестр; в числе инструментов были орфеон, бретонская волынка, туба, еврейская скрипка, коробка с гвоздями и небольшая шестиугольная гармошка-бандонеон, на каких обычно играют танго. Тоскливая и тягостная мелодия вызывала желание удавиться. Ксавье отошел от сваи и как зачарованный пошел в направлении процессии. Бездомные снимали головные уборы, когда к ним приближался гроб, крестились и опускались на колени — все было как обычно. Священник в берете в итальянском стиле нес в руках крест. Сама процессия была немногочисленной — только ближайшие родственники ребенка. Двое мужчин в стоптанных башмаках с резинками по бокам, одетые в заношенное тряпье вполне под стать обуви, несли на плечах небольшой деревянный гроб, покрытый лаком, простенький, без всяких украшений, но вместе с тем не лишенный изящества, как кукольная туфелька, чем-то даже пугающий, потому что именно он и привлекал всеобщее внимание. Внезапно Ксавье, наблюдавший за происходящим издали, почувствовал, что его схватили сзади и подняли над землей. Это эксперт-подрывник со своими двумя подручными решили с присущим им юмором посадить парнишку себе на плечи и пройти так несколько шагов в том же ритме, что и кортеж с оркестром, сопровождавшим покойную. Чувствуя себя донельзя смущенным, Ксавье убедительно попросил их прекратить этот неуместный балаган, что в итоге они, ухмыляясь, и сделали. Кортеж поравнялся с разрушителями. Они продолжали стоять плотной группой посреди расчищенного пространства. В рабочих полетел гравий, которым были до отказа набиты карманы бездомных, согнал с балки тех, кто на ней сидел. Рабочие стали возмущенно негодовать, но тем не менее открыто протестовать они не решались, потому что их все больше и больше переполнял страх. Бездомные тем временем снова обрушили на них град мелких камешков. На этот раз один из помощников эксперта-подрывника взял комок высохшей земли и запустил им в бездомного мальчугана, который дразнил рабочих, взобравшись на столб. Тот отклонился в сторону, и ком ссохшейся земли ударился в гроб, разбился и пылью осел на шедшем сзади священнике, который сильно закашлялся. Кортеж остановился как вкопанный, музыка смолкла. На некоторое время все оцепенели. Никто не знал, с какой стороны, что еще в кого полетит. Конные полицейские скакали кругами, пустив коней иноходью. Несколько рабочих стали подбирать с земли камни, целясь в бездомных, забравшихся повыше, но Философ не терпящим возражений тоном крикнул: — Нет! Только не это! И тут раздался голос от самого кортежа, женский голос, бросивший в небеса имя ребенка: — Ариана!.. — И благодаря этому беспомощному призыву, этому воплю, в котором звучало безысходное отчаяние, в мгновение ока восстановилось спокойствие, тишина и уважение к происходящему. Молодые бездомные спустились со своих насестов, растворились в толпе и скрылись из виду. Кортеж снова неспешно и размеренно двинулся вперед, хотя ему и грозило падение в котлован. Вновь заиграла музыка, но нерешительно — ноты одна за другой будто падали на землю, как выбившиеся из сил воробышки, и скоро слышалась только гармошка. Однако играла она недолго, потому что звуки, издаваемые инструментом, напоминали мелодию, выдуваемую на губной гармонике туберкулезником, бьющимся в агонии, и потому она тоже вскоре стихла. Немного времени спустя кортеж свернул на боковую улицу и исчез, следом за ним втянулся между домов длинный хвост бездомных. Остался лишь жаркий полуденный летний воздух, дрожавший, как листовая жесть. А им пора было снова браться за работу. Конные полицейские сказали бригадирам: — Не бойтесь, мы их вам найдем, — имея в виду зачинщиков беспорядков и тех, кто швырял камни. Недавние события помешали рабочим в полдень по обычаю расслабиться, и поэтому все были в скверном настроении. Несколько человек перепугались до смерти и не собирались это скрывать. Во всех бригадах ощущалось какое-то напряжение. Некоторые рабочие, чтобы вернуть себе кураж, стали горланить гимн разрушителей; при этом складывалось впечатление, что они не то тявкают, не то отхаркиваются: мелодия этой песни не оставляла сомнений в том, что клубнику под нее не собирают. Здесь и там раздетые по пояс рабочие, стоя на коленях, смывали с себя пыль и бормотали что-то вроде заклинаний, какими разгоняют тоску. Ксавье бродил по строительной площадке. В то время ему не определили никакого задания. Он вовсе не избегал мастеров, но и не искал встреч с ними специально. На площадке царила атмосфера уныния, к тому же Ксавье все еще чувствовал стыд, поэтому он не хотел привлекать чрезмерное внимание к собственной персоне. А Морле снова схватил его за шиворот. — Ну-ка, взгляни вон туда! — Эксперт-подрывник прижался носом к щеке подручного — сильный запах лука так и обдал его. На другом краю площадки около подъемного крана сгрудились не сколько рабочих, энергично хлопавших в ладоши. — Что там такое? Что они делают? — Давай, иди сюда, я тебе покажу, что за тип этот твой Философ на самом деле со всей своей болтовней о жалости и сострадании. Морле положил руку Ксавье на плечо, словно дружески обняв его, но на самом деле так напряг бицепс, что шея парнишки оказалась зажатой как в тисках. Эксперт-подрывник потащил подручного к собравшейся группе разрушителей. Все происходило около старого дома, в котором жильцы снимали квартиры. Он держался на четырех толстых досках и трех винтах, полным ходом шла подготовка к его сносу. Философа окружила толпа рабочих, они дразнили старика, ругали и бессовестно издевались над ним. Ксавье в толк взять не мог, как они могли так обращаться с человеком, особенно с тем, которого очень уважали. — Давай, давай, — кричали разрушители Философу, обзывали его «старым козлом», стараясь вывести его из себя. Если он пытался сбежать, они ловили его, окружали, и старик, которому вся эта затея вовсе не казалась забавной, становился все более напряженным, сжимал и разжимал кулаки, как человек, которому грозит опасность, и повторял: — Пустите меня, не хочу я больше с вами дурака валять, в играх этих детских участвовать! Я же вам сказал, не кипит у меня больше кровь. Дайте мне отсюда уйти! Но они снова выталкивали его в центр круга. — Что они хотят делать? — спросил Ксавье. Подрывник сказал ему, чтоб он набрался терпения и сам следил за развитием событий. Рабочие начали пляску, состоявшую в том, что они били себя по лодыжкам, потом хлопали соседа по руке, причем двигались все быстрее и быстрее и при этом кричали все громче и пронзительнее. Ксавье думал, что бригадиры остановят эту нелепую забаву, но они сами в нее включились, стали хлопать себя по лодыжкам, бить по рукам соседей, и так далее — странное было зрелище. По мере ускорения ритма пляски с Безмолвными Песками происходили странные метаморфозы. Рот старика наполнился слюной, которая потекла с губ. Он начал невнятно бормотать, хоть внутри у него что-то еще этому противилось, потом покачал головой и в отчаянии произнес: — Нет! Но скоро ритм стал просто бешеным, вопли — непереносимыми, казалось, от них голова вдребезги расколется. Философ теперь стал похож на тяжело дышащего зверя, в котором проснулся бычий инстинкт и повел его к входной двери в многоквартирный дом. И вдруг он начал подпрыгивать, на все кидаться, топать ногами с такой силой и остервенением, будто кувалда била по земле. Он так боднул головой входную дверь, что сорвал ее с петель. Именно в этот момент из дома выскочила объятая паническим страхом женщина, в одной руке державшая ребенка, а другой толкавшая коляску, полную всякого скарба. Философ, пошатываясь, с безумным взором отпрянул назад, товарищи по работе хлопали ему в ладоши и смеялись. Изможденный, он опустился на одно колено. Лоб его был в крови, он сплюнул, как человек, проклинающий сам себя. И тут же все разрушители бодро и радостно вновь принялись за работу. — Это еще не все, — сказал Морле, отпуская паренька. — Это тот дом, где обрушилась лестница, которая придавила девочку. Как ты считаешь, малыш Ксавье, знал Философ об этом или нет? Когда подручный шел к Пескам, сердце парнишки переполняла жалость, а Философ все продолжал сквозь зубы чертыхаться. Но когда Ксавье попытался ему помочь, старик грубо его отстранил движением руки и послал куда подальше.Глава 3
В конце концов Ксавье получил задание на весь оставшийся день — ему велели перетаскивать еще годные к применению пустотные кирпичи на дно котлована. По правде говоря, от того, что кирпичи были пустотными, мало что менялось. Их там оставалось по меньшей мере штук шестьдесят, и таскать их надо было метров за сто, а то и больше. Когда взвыла шестичасовая сирена, подручный мог почесать ногу чуть выше щиколотки, даже не наклоняясь. Он кашлял, насквозь вымок от пота, его ребра и плечи ныли, будто кто-то прошелся по ним дубинкой. Инструменты собрали, рабочие стали расходиться. Ксавье был настолько измотан, что, казалось, толкал перед собой собственное склоненное вперед тело, как будто перед самым кончиком его носа висел отвес. Возвращая положенные по инструкции ботинки мастеру, еле живой от усталости, он так плохо контролировал движения — и ничего не мог с этим поделать, — что уткнулся лбом в плечо начальника, словно хотел прикорнуть. Мастер без долгих разговоров оттолкнул Ксавье, да так, что тот отлетел на пару метров. Когда подручный встал на ноги — удар был сильным, — мастер посоветовал ему поскорее отваливать и бросил ему под ноги доллар и тридцать два цента — плату за преданность делу переноски пустотных кирпичей в тот день. Ксавье сидел в окружении штабелей кирпичей — плодов его дневных трудов, и, чтобы стало легче дышать, он ослабил планки собственной конструкции — чуть-чуть, чтоб не давили. Голова звенела пустотой, тело было как выжатый лимон, но он должен был оставаться начеку, чтобы отреагировать на малейший шум и спрятаться, если в том возникнет потребность. Он пытался бороться со сном, клевал носом, силился сдержать дыхание. Глубоко заснуть значило для него то же самое, что стать одной ногой в могилу. Идти и внезапно почувствовать, что падает прямо в ловушку, из которой никогда не сможет высвободиться. Даже по ночам он засыпал в страхе, нахмурив брови, ему приходилось делать несколько попыток перед тем, как он погружался в сон, как бы умирая естественной смертью; раньше он, бывало, вздрогнув, просыпался и в ужасе стонал, словно на грудь ему собирался усесться огромный зверь. Но день выдался такой тяжелый во всех отношениях, что в конце концов с неизбежностью очевидного усталость его одолела, и там же, близ им же сложенных кирпичей, он впал в тяжелое сонное оцепенение. Когда подручный очнулся, вокруг не было ни души, спустились сумерки. Он очень удивился, что никто из рабочих не подошел к нему, пока он забылся на дне котлована, не заехал ему ботинком по ребрам и не сказал, чтоб он убирался со строительной площадки подобру-поздорову, потому что оставаться там после окончания работы считалось таким же преступлением, как покушение на грабеж. Ксавье встал, все такой же разбитый и измотанный, как и раньше, но шевелил мозгами он теперь гораздо лучше. Он вспоминал дневные события, пытаясь усвоить произошедшее и решить, что делать дальше. Ему надо было как-то сориентироваться. Это представлялось непростой задачей, потому что уже почти стемнело, а он оставался на дне котлована, вдали от уличных фонарей, и здания, которые могли бы помочь определить собственное местоположение, были снесены еще утром. Остались только лестницы. Он вспомнил, что спрятал ларец под кучей мусора в нескольких метрах от одной такой лестницы. Ксавье отправился его искать, опасливо ступая в потемках по земле, усыпанной самым разным строительным мусором. Больше всего он боялся ржавых гвоздей, от которых столбняк можно получить быстрее, чем выговорить это слово. — Ксавье? Что ты здесь делаешь? В нескольких шагах Ксавье различил очертания фигуры Философа, который, как ему показалось, был удивлен, смущен и чувствовал себя на строительной площадке в неурочный час так же неловко, как и сам подручный. Тем не менее он успокоился, потому что явно ожидал худшего. Лысый череп старейшины корпорации был обмотан бинтом, как большой палец, по которому стукнули молотком. Сзади из-под повязки выбивались, спускаясь на спину, пряди длинных седых волос, которые росли у него на уровне ушей. — Я… Я тут заснул, — произнес после затяжной паузы Ксавье, довольный тем, что начал с правды, которая не целиком была ложью. Спустя некоторое время он спросил: — А вы? — Я? Ну, я-то, знаешь, гм, совсем не потому… То есть я хочу сказать, гм… Там был кто-то еще. Приземистая фигура, державшая в руке лампу и толкавшая перед собой небольшую тележку. — А это — моя старуха, — поспешил пояснить Философ. — Видишь ли, мой мальчик, мы тут были неподалеку, в общем, по соседству, и я сказал… сказал, понимаешь, я себе и своей жене: «А что, если кто-то здесь что-то забыл, на строительной площадке? Давай-ка сходим и поглядим». Ты понимаешь, мы так иногда захаживаем туда, где дома сносят, чтоб убедиться в том, что там нет никаких опасных предметов, знаешь, вроде осколков стекла, всяких ржавых железяк, видишь ли, которые бы могли причинить вред рабочим или таким подсобникам, как ты. Мы так делаем иногда, жена моя и я, когда выдается свободная минутка. Старик осекся, видимо, засомневавшись в том, что ему удалось убедить Ксавье, но подручный относился ко всему, что ему говорил Философ, как к непреложной истине. Потому и не вслушивался в его слова. Стремясь сменить тему разговора, старейшина сказал: — Ты уж меня извини за то, что случилось сегодня днем. — Он показал на забинтованную голову. — Не знаю даже, что на меня нашло, старое, должно быть, накатило. Я с тобой был немного грубоват, то есть я хочу сказать, когда ты хотел помочь мне подняться… Так что ты уж прости меня, старика. Ксавье сделал широкий жест рукой и рассеянно сказал: — Ну что вы, ерунда, все в порядке, — продолжая искоса, озабоченно разглядывать лестницы. Фигура с лампой в руке подошла поближе. Женщине было скорее всего около шестидесяти. Приземистая, с такими короткими полными ногами, что почти не прослеживались лодыжка и стопа, она чем-то очень походила на слоненка. Весь ее облик будто громогласно вещал о том, что жить ей отпущено не меньше чем до ста трех лет. Когда она к ним присоединилась, Философ, как показалось подручному, особого восторга не испытал. Сначала женщина бросила подозрительный взгляд на Ксавье. Ее муж произнес: — Это Ксавье, подсобный рабочий, о котором я тебе так много рассказывал. Он, очевидно, хотел направить разговор именно в это русло, но жена его лишь слегка кивнула в сторону молодого человека. Потом, повернувшись к мужу, как будто подручный вообще перестал для нее существовать, сказала: — Вот, это все, что я нашла. У Ксавье что-то защемило в области солнечного сплетения, когда он подумал о своем ларце. Но предмет, который женщина подняла с тележки, совсем не был похож на ларец. Он представлял собой переплетение каких-то патрубков, которые жена Философа назвала медью, напоминая музыкальный инструмент, но старик тут же положил его обратно на тележку со словами: — Завтра мы отдадим это бригадиру. Женщина бросила на мужа недобрый взгляд. Философ тоже взглянул на жену, будто хотел сказать, что это вполне очевидно, и повторил ей еще раз, что завтра, как обычно, они передадут «это» бригадиру, чтобы тот распорядился найденным во благо Гильдии. Жена Философа, так ничего и не понявшая, спросила у него, с какой это стати они завтра передадут «это» бригадиру на благо Гильдии, и тем окончательно вывела Пески из терпения. — Иди, давай, топай ты отсюда! Я тебя потом догоню! Иди, иди себе, отваливай! Женщина побрела прочь, бормоча сквозь зубы, что ее старик совсем уже из ума выжил. — Не обращай на нее внимания. Давай-ка мы лучше здесь с тобой сами пройдемся. А она пусть пока идет себе своей дорогой. Ксавье стал судорожно соображать. — Я просто коробку здесь свою где-то оставил из-под завтрака. И на этот раз ему удалось соврать, говоря правду: похоронная процессия, приставания эксперта-подрывника — все это, вместе взятое, заставило его забыть и о коробке, и обо всем ее содержимом, и о салфетке в клеточку, и о вышитой салфетке-слюнявчике, и о редисе с салатом, и обо всем остальном (черт бы его драл). — И ты хочешь ее найти перед тем, как отправишься домой? Ксавье не хотелось даже на словах брать на себя какие-то обязательства. Пусть старик думает себе об этом все, что ему в голову взбредет. А что касается подручного, главное для него состояло в том, что он ему, собственно говоря, даже и не соврал. Жена Философа остановилась впереди них примерно шагах в двадцати. Она подняла над головой лампу, как будто спрашивала: ну, и что теперь? — Уже иду, — крикнул ей старик. Потом обратился к Ксавье: — Будь осторожен, мой мальчик. Место тут небезопасное. По ночам крысы из сломанных труб выскакивают. Кроме того, вся округа кишмя кишит бездомными. Если они на тебя наткнутся, когда ты будешь в одежде строителя, ты понимаешь… Они же только того и ждут, эти люди. — Вы обо мне не беспокойтесь, — сказал Ксавье, все с большим нетерпением желавший, чтобы старик поскорее отправился восвояси. Он добавил, что здесь недалеко живут его друзья, если что случится, просто друзья, точнее говоря, знакомые, но это уже было откровенной ложью. Когда паренек сказал старику об этом, Философ решил, что понял наконец причину его странного поведения. Лицо его помрачнело. Он сначала положил руку Ксавье на плечо, потом по-отечески поднял указательный палец на уровень носа подручного. Ксавье неотрывно смотрел на палец. — Остерегайся пустых забав, друг мой. Станешь этим увлекаться — кончишь в сточной канаве с гнилыми зубами, губами, раздутыми, как сардельки, и больными легкими. Я знаю, о чем тол кую, сам когда-то был в твоем возрасте и в чем-то так из него и не вышел. Ты обещаешь мне, что будешь осмотрителен? — Обещаю, господин Леопольд. Философ медленно кивнул, глядя прямо в глаза Ксавье. — Обещаю, — повторил подручный, хоть и не очень себе представлял, о чем говорил старик. Старейшина снова замялся в нерешительности. Ксавье нетерпеливо переминался с ноги на ногу. — И вот еще о чем я хочу тебе сказать. Не стоит завтра говорить рабочим, что я приходил на строительную площадку забрать те вещи, которые, так сказать, могли бы кому-нибудь причинить вред. Ты меня понимаешь? Это… Так, знаешь, лучше будет, добрые дела лучше вершить, оставаясь в тени. Ты ведь умеешь хранить секреты, правда? — До гроба, — заверил его Ксавье. В конце концов старик пошел к жене, и по дороге к лестницам между ними вспыхнула бурная перебранка, в ходе которой они осыпали друг друга взаимными упреками. Вот так-то. Теперь надо было действовать быстро. Свет дня уже почти угас, и, убедившись в том, что пожилая пара скрылась из виду, Ксавье заспешил к тому месту, где высились лестницы. Он шел торопливо, потому что от всех разговоров о крысах и бродягах у него снова засосало под ложечкой. Наконец он достиг своей цели, небольшая куча строительного мусора лежала у его ног, это же надо! Он разгреб мусор руками и вытащил ларец. Сдул с него пыль, внимательно осмотрел и залюбовался, насколько позволял это умиравший свет. Ксавье слегка встряхнул ларец, не подумав о том, каким хрупким могло быть его содержимое. И к тому же живым. Ксавье вспомнил, что кто-то стучал в стенки изнутри. А может быть, это ему только показалось. Возможно, он просто неловко наклонил ларец, и то, что в нем находилось, ударилось о стенку, а подручному показалось, что там кто-то живой стучит изнутри. Все может быть. И именно в этот самый момент, как будто прочтя его мысли, то, что было заключено в ларце, снова стало изнутри бить в стенки ларца энергичнее прежнего. Ксавье тут же поставил ларец на землю, как будто он от жара раскалился докрасна. Подождал. Потом поднес дрожавшую мелкой дрожью руку к ключику, который по-прежнему торчал из замочной скважины. Но что-то заставило подручного остановиться. А что, если там была крыса? …Заброшенный ларец валяется на дне котлована, в него забирается крыса, случайно захлопывает крышку и оказывается в собственной тюрьме-мышеловке… Если так оно и было, можно себе представить, в каком состоянии была эта тварь! Ксавье уже видит мысленным взором, как крыса перегрызает ему горло, из яремной вены, прокусанной крысиными клыками, толчками вытекает кровь, а крыса уже принимается рвать зубами его щеку. Лучше, наверное, взять ларец со всем его содержимым домой, потом принять все необходимые меры предосторожности, чтобы обеспечить максимальную безопасность, например обмотать себе шею стеганым одеялом, привязать на голову подушку, вооружиться отверткой, но от этого могло стать еще хуже, потому что он уже видел, как крыса выскакивает из ларца и мгновенно скрывается в темном углу или забивается в нору в его малюсенькой квартирке, где Ксавье больше никогда не сможет спокойно находиться, потому что отныне и до века будет жить в постоянном паническом страхе при мысли о том, что увидит, как эта тварь будет вылезать из своего убежища!.. Ксавье собрался уже было уходить, все к черту бросить, пусть ему будет хуже, слишком уж это было рискованно, но в этот самый момент из ларца вновь донесся стук, только на этот раз это скорее было тихое, нежное, мягкое постукивание, звучавшее, если можно так выразиться, вполне интеллигентно. Подручный прикусил губу, заломил в отчаянии руки и в конце концов резким движением повернул ключ в замке. В ларце что-то щелкнуло, и Ксавье отбросило назад, будто кто-то его толкнул. От изумления он широко раскрыл рот и выпучил глаза. В ларце сидела лягушка, элегантно положив лапку на лапку; на ней был фрак, на голове красовался лихо сдвинутый набок цилиндр, на узкое плечико она привычным жестом вскинула тросточку с набалдашником.Глава 4
Тележку тащил человек, согнувшийся чуть не до земли из-за тяжести наваленного на нее скарба. Ксавье испугался, решив, что наткнулся на банду разбойников, — бездомные, оставшиеся без крыши над головой, нередко становились опасными преступниками. Но за мужчиной шла женщина, прижимавшая к груди ребенка, а рядом с ней, держась за ее юбку, шагал мальчуган лет шести или семи. На жестоких бандитов они похожи не были. Тележка была наполнена доверху, как мусорный бак. Стулья, матрасы и еще какая-то мебель, перевязанная веревками так, что вся эта груда вещей держалась на честном слове. Ксавье узнал женщину. Именно она в панике выскочила из того дома, дверь в который Пески сорвал с петель ударом головы. Кивнув в сторону Ксавье головой, мужчина сказал жене: — Смотри, Мария, этим людям мало того, что они наши дома сносят, они потом возвращаются, чтоб разграбить наши пожитки. Ксавье сделал жест, который должен был опровергнуть утверждение мужчины. Тот опустил ручки тележки на землю и направился к Ксавье, который отступил на шаг назад. — Что ты тут делаешь? А? Ну-ка, отвечай! — Джорджио, пожалуйста, не трогай его, ты разве не видишь — он еще ребенок, — негромко сказала Мария, и слова ее согрели сердце парнишки. Пристальным взглядом Джорджио смерил Ксавье с головы до ног: тощий, длинный парень, которого трясло от страха и усталости. — Значит, ты у нас разрушитель, так получается? — спросил мужчина уже не так резко, как говорил раньше. — Ты вроде на них не похож. — Только подручный. Всего лишь ученик. Мужчину, казалось, заинтриговало совсем не то, что волновало Ксавье. — И сколько тебе уже стукнуло? Семнадцать, восемнадцать? Ксавье не ответил. Мужчина повторил вопрос, но Ксавье молчал, будто воды в рот набрал. Наконец он выдавил из себя: — Я всего лишь подсобник. Еще даже не рабочий. — Да, я знаю. У тебя каска розовая. На некоторое время Джорджио погрузился в раздумья. — А этот твой акцент… Ты уже давно в Америке? — Не знаю. Может, месяца два с половиной. Может, и того меньше. Не могу вам точно сказать. — Не знаешь? — Не знаю. — И ты хочешь стать рабочим-разрушителем? Ксавье только хлопнул ресницами, длинными и как будто завитыми кверху, что само по себе его всегда удивляло, когда он смотрел на себя в зеркало. Парнишка перенес вес тела с правой ноги на левую ногу. — А это, скажи мне, пожалуйста, что у тебя такое? И Джорджио протянул руку. Ксавье отпрянул, защищая ларец. Быстрыми, судорожными движениями он ощупывал свой ящик, напряженно соображая, что бы ему соврать. — Это подарок моей сестры, которая осталась в наших краях, — чтобы я завтрак свой брал в нем с собой на работу. Мальчуган, державшийся за материнскую юбку, спросил, не крыса ли сидит в том ящике, потому что, как гласила легенда, которую знали дети всех бездомных, разрушители Гильдии питались в основном летучими мышами и крысами, и несколько раз, когда Ксавье шел домой после работы, дети донимали его пересказами этих жутких поверий. Мария успокоила ребенка. — Так, что же ты искал в котловане в такое время? — продолжал гнуть свою линию Джорджио, не закончив еще допрос. И снова Ксавье воздержался от ответа. Он только заверил мужчину в том, что не украл свой ларец, в котором, он поклялся, нет никакой крысы, и Джорджио понял, что если он еще слегка нажмет на парнишку, тот тут же расплачется. Мужчине стало не по себе, и он отвел глаза в сторону. Мария спросила подручного, как его зовут. Но не получила ответа. — У тебя же должно быть имя, как тебя зовут люди? Ее голос ее был полон такой теплоты, что у парнишки отлегло от сердца, и он ответил: — Ксавье, так они меня называют. Сказав это, он инстинктивно бросил взгляд на свое левое запястье. Джорджио это заметил. Он без грубости взял парнишку за локоть. Спросил, какого черта имя КСАВЬЕ написано у него на запястье несмываемыми чернилами. И снова парнишка ничего ему не ответил. Мужчина отпустил его локоть и заложил руку за спину. Он уже начал раздраженно сопеть, и потому Мария спросила подручного еще более участливо: — Из какой страны ты приехал? Где ты жил до того, как приехал в Америку? Ты сказал, что оставил в родных краях сестру. Где ты ее оставил? — Я иммигрант из Венгрии, — в конце концов задумчиво ответил Ксавье, как ученик, не уверенный в том, что ответ его правильный. Брови Джорджио, изогнувшись, взлетели вверх. Он вопросительно взглянул на жену, которая озадаченно пожала плечами. Джорджио прочистил горло. — Значит, ты говоришь, что зовут тебя Ксавье и ты приехал из Венгрии? Ксавье снова хлопнул длинными ресницами и еще раз, как бы подчиняясь какому-то рефлексу, взглянул на запястье, и тут же к лицу его прилила кровь, потому что это выглядело так, будто он хотел убедиться в том, что именно так его и зовут. В этот момент до них донесся звук скрипящих колес, и появился человек, сгорбившийся на велосипеде. На заднем багажнике сидела старуха, крепко обнимавшая руками мужчину за шею; она была перевязана множеством шалей, концы которых развевались на ветру. Поравнявшись с ними, велосипедист, сжимавший зубами сигару, чуть притормозил, слегка кивнул Джорджио и поехал дальше своей дорогой. Они молча следили, как он удаляется, пока странная парочка не исчезла из виду. Ксавье охватила паника; мальчуган глубже зарылся в материнскую юбку, он чуть не кричал от страха. — В чем дело? — спросил Джорджио, сам готовый запаниковать. Лягушка стала колотить в стенки ларца с таким остервенением, что невольно напрашивалась мысль о кастаньетах. — Так ты мне скажешь, в конце концов, или нет, что там у тебя такое в этом ящике? Мальчик завопил: — Там крыса! Он крысу в своем ящике спрятал! Ксавье почувствовал, что у него раскалывается голова. Он бросился бежать. — Нет! Подожди! — кричал Джорджио. — Мы не хотим тебя обидеть. Есть масса вещей, о которых мне надо с тобой поговорить! Ксавье! Но он был уже далеко, часто и тяжело дышал и очень страдал от того, что у него кололо сердце, потому что, когда он бежал, у него всегда сердце кололо; и теперь он старался идти так быстро, как только мог, хоть из-за боли в сердце шел слегка прихрамывая. Подручный дошел до конца улицы и понял, что попал из огня да в полымя. Именно там находилась часовенка, вокруг которой группами стояли бездомные, их много было на лужайке, на паперти и в самом здании. И — надо же такому случиться! — Ксавье оказался в самой их гуще в одежде разрушителя. На другой стороне улицы были припаркованы три или четыре полицейские машины. Некоторые бездомные указывали пальцами в сторону колокольни и кричали полными вековой скорби голосами: «УБЕЖИЩЕ!.. УБЕЖИЩЕ!» Полицейские отвечали им презрительными усмешками; раньше или позже они всех этих бродяг пересажают за решетку. С наступлением ночи спала дневная жара. Стало даже зябко, тут и там начали разжигать костры и печь в углях свеклу и картошку. Вокруг огня собирались люди: мужчины чинили обувь, женщины кормили детей; бородачи в очках, тощие личности в обносках размахивали тростями и судачили о политике, пальцы их пожелтели от табака; какие-то старики настолько впали в детство, что приветливо махали полицейским и смеялись как дети. Обездоленные всех мастей были поглощены своими нищенскими нуждами — штопали, латали, подвязывали, перешивали, и повсюду на горемычных своих подстилках рядом с тележками, как две капли воды похожими на ту, что катили Мария с Джорджио, маялись хилые и хворые. Ксавье надеялся, что никто его не заметит, и он сможет пересечь площадку перед часовней без остановки, но подручный ничего не мог с собой поделать — когда он поравнялся с часовенкой, ноги его остановились сами собой. Внутри горели костры. Стоя на коленях, молились женщины, плечи их покрывали розовые шали, что делало их похожими на креветок, которых обожал Философ, чистивший рачков в обеденный перерыв толстыми, грубыми пальцами. Мерцающий свет тлеющих углей наполнял часовню чудесными красноватыми бликами, теплыми, как кровь, и могло даже показаться, что это свисает с крюка выпотрошенная туша лошади, подвешенная за передние ноги. Рядом с Ксавье кареглазая женщина говорила со своим малышом, голос ее звучал так ласково, что ему захотелось стать тем ребенком. Когда она улыбалось, было видно, что у нее недостает нескольких зубов, рот ее был чем-то похож на расческу. Ксавье не мог оторвать от женщины взгляда. Волосы ее прикрывал голубой платок, одета она была в простое длинное просторное платье наподобие стихаря, напоминая подручному картинку, которую он видел в иллюстрированной Библии Песков. Картинка так ему понравилась, что старик вырезал ее из книги и дал парнишке, чтобы тот ее повесил на стенке своей комнатушки. Но когда женщина посмотрела в сторону Ксавье, в глазах ее тут же вспыхнули недобрые искорки. Она засвистела, зашипела сквозь дыры в зубах и стала суматошно жестикулировать, явно намекая на то, чтоб он не медля уносил оттуда ноги и свою форму разрушителя. Ее поведение насторожило остальных. Скоро уже с полдюжины бездомных освистывали молодого подручного-разрушителя, а он ковылял себе потихонечку, потому что сердце продолжало сильно колоть. Они шли за ним, продолжая его травить, пока он не свернул в переулок. Там наконец парнишка остался один, глаза его были полны слез, он устало оперся о какую-то стену, съехал по ней на землю и прокричал в небеса имя — имя женщины. Так он и сидел некоторое время, быстро моргая, потрясенный самим собой. Потому что он только что выкрикнул имя — Жюстин и понял, что так зовут его сестру, ту самую, оставшуюся в родных краях, которой он писал каждую ночь, чье имя тщетно силился вспомнить вот уже несколько недель.Глава 5
Ксавье пошел дальше, оглядываясь по сторонам, как затравленный зверь, обеими руками сжимая чудесный ларец. Когда он переходил оживленные улицы, водители едва уклонялись от столкновений. Полицейский хотел было его остановить, но, как это иногда случается, загорелся зеленый свет, и Ксавье растворился в потоке пешеходов. Парнишка натыкался на прохожих, но не отдавал себе в этом отчета. Он изо всех сил старался сделать так, чтобы никто не обращал на него внимания, — пытался кого-то из себя изобразить, жался к стенам, втягивал голову в плечи так, что, казалось, хотел затолкать ее за воротник, — но результат получался прямо противоположный. Одно было для него очевидно: даже когда он шел по незнакомой улице, стоило ему только прислушаться к звуку, раздававшемуся в голове, как он сразу же находил дорогу к своему жилью. Может быть, причиной тому был шарик, подвешенный на нитке над его подушкой. Звук этот походил на протяжный звон колокола: когда Ксавье шел не в ту сторону, звук стихал, а когда двигался в направлении своей каморки — усиливался. Это было очень удобно, потому что как-то Философ дал ему карту города, и Ксавье чуть не свихнулся, пытаясь разобраться в том, что к чему на малюсеньком ее кусочке. Когда он достигал цели своего путешествия, а именно здания, в котором жил, звук стихал, дело было сделано. — Мозги у меня птичьи, — говорил он иногда. — Компас мне ни к чему. Но в тех ситуациях, когда дело не касалось его жилья, этот звук не мог ему помочь ни в чем. Во всех других случаях он чувствовал себя совершенно потерянным. Не мог отличить левую сторону от правой стороны. На самом деле тогда звучал не колокол, а эхо, доносящееся после того, как язык ударяет о стенку. Он свернул на улицу в рабочем районе, где находился его дом. У тротуаров были припаркованы грузовики, мастерские уже все позакрывали, тускло светили уличные фонари. Хоть на улице почти никого не было, Ксавье свернул в переулок, чтобы обойти стороной «Шахматный клуб». Так называлось кафе, куда он как-то по глупости заглянул, возвращаясь с работы. Сначала он остановился у окна, потому что оно светилось теплым желтым светом. В витрине неподвижно, как манекены, стояли два человека, склонившиеся над шестьюдесятью четырьмя квадратиками. Ксавье не помнил, чтобы он когда-нибудь учился играть в эту игру, но с самого первого взгляда она ему стала предельно ясна — все ее правила, ходы, рокировки, взятие фигур на проходе, у него возникло такое чувство, что игра была у него в крови с самого начала времен. А когда он увидел, как ходят те игроки, у него не просто под ложечкой засосало, у него ком в горле застрял, потому что ходы, какие они делали, просто противоречили здравому смыслу. Особенно бородач, который, казалось, играл с нарочитой глупостью. Он делал один ход нелепей другого, словно вспоминая о том, как начинал учиться играть. Партию выиграл его соперник, причем выиграл он ее, если можно так выразиться, по чистой случайности — ни дать ни взять просто ужас какой-то. Заметив Ксавье, победитель махнул ему рукой, приглашая зайти и сыграть, если он в настроении. Помявшись в нерешительности, Мортанс зашел в помещение. Он с поразительной легкостью обыгрывал там всех подряд, без разбора, даже самых лучших игроков, и к полуночи столик, за которым он играл, стал центром всеобщего уважения, граничившего с благоговейным трепетом. Когда в конце концов он оттуда ушел, его просто тошнило от двухцветных квадратиков. В его возбужденном мозгу игра продолжалась всю ночь напролет. Если он пытался сомкнуть глаза, становилось еще хуже, и перед его мысленным взором как на экране одновременно разыгрывались сто десять партий. На рассвете он впал в забытье и почти на час опоздал из-за этого на работу. Своей сестре — Жюстин он написал: «Нет ничего опаснее для моего разума, чем эта игра, если можно так ее назвать. Она как западня для мысли, и если мысль в нее попадает, то оказывается в темнице, из которой не может выбраться, и я начинаю терять рассудок». Он дал себе зарок никогда больше в эту западню не попадать. По дороге к дому по переулку, которым он шел, надо было пройти через двор скотобойни, поставлявшей мясо для засола по французским рецептам; ее французское название «Салезон Сюпрем» писалось на английский лад. Ксавье посчастливилось, потому что по ночам глотки животным не перерезали. На воротах для въезда грузовиков со скотом для забоя висел плакат, изображавший усатого мужчину с ножом в руке и в фартуке, заляпанном темно-красными пятнами; над плакатом на ленте, которую с двух сторон поддерживали ангелочки с поросячьими рожицами, на латыни был написан девиз компании: «Для христиан — соборование, для исчадий ада — лучший засол». От свернувшейся крови асфальт двора был липким, и когда парнишка шел по нему, подошвы его кроссовок противно поскрипывали. И запах там стоял соответствующий. Наконец Ксавье дошел до дома, где снимал свою конуру. Который теперь, интересно, был час? Он подошел к дверце лифта, где, как обычно, висела табличка с надписью о том, что администрация приносит извинения за то, что лифт не работает. Ему пришлось по лестнице подниматься на восьмой этаж к себе в комнатенку, куда он добрался уже совершенно обессиленный. В коридоре мутно светила только одна лампочка. Он на ощупь пробирался к своей двери, потому что уже не мог твердо стоять на ногах, и ему пришлось опираться на стену. Вдруг он почувствовал рядом чье-то присутствие, тень, тепло, совсем близко, не больше чем в полуметре от себя. Он определил это присутствие по черному блеску волос, а еще по женскому духу. Позже, когда он писал то имя в письмах сестре, его начинала бить дрожь. О’Хара. Пегги Сью О’Хара. Ей было двадцать два года, и Ксавье поражался тому жизненному опыту, который у нее накопился за такую долгую жизнь. Кроме того, она делала невероятные вещи со своими волосами. Она каждый день меняла прическу. Должно быть, потому, что работала парикмахером. Иногда по вечерам, чтобы немного подработать и из-за любви к книгам, Сью торговала в букинистическом магазине (так она говорила). Ей всегда хотелось, чтобы он звал ее Пегги, просто Пегги. Но подручный не мог ее так называть. Ей показалось, что Ксавье поздно вернулся домой, и она мягко сказала ему об этом. Как обычно, когда она была рядом, Ксавье не знал, что ему делать с руками, ногами, сердцем, коленками, лицом и всеми прочими частями тела. — Я сегодня немножко переработал, — сказал он, и это не очень противоречило истине, но в голове у него мелькнула мысль о том, что в тот день ему пришлось слишком много врать, и он коснулся носа, чтобы проверить, так это или нет. Потом, нащупав дверь своей каморки, он, не говоря ни слова, зашел в помещение. Ему казалось, он дал ей этим понять, что хочет остаться один. Хоть внутри было очень тесно, он там, по крайней мере, мог быть наедине с самим собой. — Эй! Что это ты собрался у меня делать? — спросила Пегги с улыбкой. Подручный искоса взглянул на номер комнаты и понял, что Пегги была права. Эта ошибка в особенности удручила его. Ему казалось, что голова у него просто раскалывается от вопросительных знаков. Пегги подошла к нему и, положив ему руку на плечо, даже испугалась того, насколько он был худым. Ключица выпирала у него, как дужка у цыпленка. Ксавье почувствовал, как во рту застучали зубы. Он не отдавал себе отчета в том, что говорит, только слышал звук собственного голоса. Он следил за собой с удивлением, его голос звучал так, будто кто-то тряс его за плечи. — Он выбил дверь ударом головы… у него весь лоб был в крови… все в ладоши захлопали, когда она выскочила из дома… в панике… это тот дом, где лестница упала прямо на Ариану… ступеньки обрушились вниз, когда девочка стояла на лестнице… а в часовне такие цвета… как будто подвешенная за ноги и выпотрошенная лошадиная туша свисает с крюка в мясной лавке. Пегги Сью коснулась лба паренька, и ей будто обожгло пальцы, а Ксавье — измотанный до предела, взвинченный до крайности — уткнулся носом в ее восхитительные волосы, увлеченный отвесом невероятной усталости. Пегги мягко приподняла ему голову. Сказала ему, что не может оставить его одного в таком состоянии. Подручный, покорный и чуть живой, ни в чем ей не противоречил. Каморка Ксавье размером была чуть больше могилы и почти такой же пустой. Кровать, стул и стол (на самом деле это был не стол, а широкая откидная полка, привинченная к стене шурупами). Из стены вылезал кусок резинового шланга, из которого все время текла тоскливая струйка воды. Покрытая пятнами ржавчины раковина крепилась чуть выше и левее постели. Этот непрерывный ток воды мучил подручного все ночи напролет, постоянно вызывая у него желание помочиться. Пегги щелкнула выключателем; лампочка без абажура тускло осветила комнату. С трудом передвигая ноги, мелкими шажками Ксавье шел туда, куда она его вела. Он бормотал какие-то фразы, вроде: «Я шел все выходные, пятнадцать дней кряду», — и сам не понимал значения того, что говорит, слова сами по себе слетали у него с губ, полки слов без полковника, без авангарда и арьергарда, они сами, тесня друг друга, проскальзывали у него между зубов. Пегги уложила его на матрас, набитый свалявшимися в кучки перьями, на котором он, как принцесса на горошине, ворочался, потому что металл железных пружин врезался ему в бока. Пегги осторожно взяла у него из рук ларец. Поначалу он никак на это не отреагировал. Но когда она поставила ларец на стол, Ксавье вскочил с кровати и схватил его. — Я вовсе не собиралась красть твою коробку, — пояснила ему девушка терпеливым и убедительным тоном, каким часто говорят с больными. — Это твоя коробка, Ксавье, мне даже совсем не интересно, что там внутри. — Дохлая крыса, — услышал Ксавье свой голос, как будто проговорил эти слова во сне. Она взглянула пареньку в глаза, потом устремила взор на его руки — длинные, изящные, нервные, сильные, как скрипки. — Что вы на руки мне смотрите? — смутившись, спросил Ксавье и спрятал руки за спину. — Я смотрю на них и думаю, что они такие красивые, что в коробке твоей никак не может лежать дохлая крыса. — Что-то я здесь связи не улавливаю. Некоторое время она стояла в молчании. Потом заправила за миниатюрное ушко выбившуюся прядь волос. — Пойми, Ксавье, тебе надо отдохнуть. Не можешь же ты спать вместе с этой коробкой. Я только хочу ее куда-нибудь поставить. Здесь, в комнате. Тут, где ты живешь. Я даже открывать ее не буду. Ксавье обдумал ее слова, потом встал и положил коробку на стол (который на самом деле был откидной полкой). После этого вернулся к кровати и снова лег на нее, вытянув руки вдоль тела. Озноб прошел, его легкие и горло как будто были набиты тлеющими угольками. Он извинился перед Пегги. Заверил ее в том, что такие внезапные приступы, при которых резко поднимается температура, случаются у него довольно часто. Волноваться по этому поводу нет никаких причин. Во время этих приступов он иногда говорит или делает нечто такое, что совсем на него не похоже. Он попросил у нее прощения, если позволил себе грубость. — Нет, нет, Ксавье, милый мой, ты совсем не был со мной груб. Она присела на краешек постели. Пальцы ее перебирали гладкие волосы паренька. Она ласково дула на его виски в испарине, чтоб их охладить, как, бывает, дуют на шерсть кошки. Она шепотом спросила Ксавье, почему бы ему не сходить к врачу. Он даже подскочил на кровати и уселся на ней, готовый сбежать. Она его успокоила, снова мягко уложила в постель. Она же совсем не хотела, чтоб он шел туда прямо теперь, посреди ночи, может быть, как-нибудь на днях… У нее есть один знакомый доктор, прекрасный специалист, преданный своему делу, честный, Ксавье даже идти к нему не надо будет, врач сам сюда придет его посмотреть. Подручный повернулся лицом к окну. Он пытался представить себе всю меру собственного падения, если в его каморку как-нибудь поутру насильно привели бы врача, когда сам он лежал бы в постели. А еще он подумал о том, хватит ли ему времени, чтобы добежать до окна и прыгнуть вниз… Ксавье сказал Пегги: — Я сам пойду к врачу, — хоть делать этого вовсе не собирался. Она продолжала смотреть на него своим взглядом лани. Ксавье тем временем размышлял о том, было ли ее лицо таким белым, потому что волосы у нее такие темные, или наоборот. — А теперь ты мне доставишь большое удовольствие, если сомкнешь на ночь веки. Ксавье вяло покачал головой. — Я еще не хочу спать, мне сначала надо кое-что сделать. Он повторял это снова и снова: — Я не хочу спать, не хочу спать, — но слова его становились все тише и тише, пока он не погрузился в благостное забытье. Пегги на цыпочках пошла к выходу. Когда она уже собиралась затворить за собой дверь, взгляд ее упал на ларец, и ей стало жутко интересно, что же в нем могло быть. Не из праздного любопытства, а из-за того, что Ксавье, как ей показалось, придавал ларцу очень большое значение, а еще потому, что она была достаточно привязана к парнишке и интересовалась всем, что имело к нему хоть малейшее отношение. И потому она имела моральное право открыть ларец без ведома Ксавье, так как он крепко спал (мягко посапывая, а не грубовато похрапывая, как девочка, которая слишком долго играла на снегу). Но она обещала не открывать ларец. Жизнь слишком коротка, чтобы нарушать данное слово. Ксавье лежал, вытянув левую руку вдоль тела, а правую положив на сердце, как будто подручный приносил клятву верности. Это худощавое, жилистое, недокормленное тело, эти тонкие черты лица — лица ребенка, хранившего серьезное выражение даже во сне, — все в нем не соответствовало тому, что он делал. Возникало такое ощущение, что этот странный и трогательный паренек совершенно не вписывается в свою жизнь! Она еще раз бросила взгляд на его руки. Руки пианиста, созданные для ласки и нежности. Руки, которыми благословляют и отпускают грехи. Но не разрушают. Она вышла из тесной комнаты, беззвучно затворив за собой дверь. Вынула из прически цветок и положила его на порог, чтобы прогнать от парнишки дурные сновидения. Ксавье проснулся час спустя, в глазах его отражался приснившийся сон. Он видел во сне реку в ночи. Небо было цвета дыма. Разбросанные повсюду ноги и руки, потерявшие свои тела, пытались подняться по обрывистому берегу, но рабочие-разрушители лопатами сбрасывали их обратно в темную воду и при этом грязно ругались. Через некоторое время он вернулся к реальности своего убогого пристанища. Оглядел каморку и убедился, что Пегги внутри уже нет. Потом попытался еще раз вспомнить, что ему снилось, как обычно делают люди, чтобы понять скрытый смысл сна. Но так и не смог догадаться, о чем вещал ему сон. Он видел во сне реку; должно быть, это к деньгам… Усевшись в кровати, он понял, что заснул, не ослабив планки собственной конструкции. Тем хуже. Часы в порту показывали начало двенадцатого. Некоторое время он так и сидел, упершись локтями в колени, а лбом — в ладони. В памяти пронеслись события прошедшего дня, и внезапно он распрямился. Ларец был там, где он его оставил. Он подошел к нему со смешанным чувством восхищения и тревоги и повернул ключ в замке. Но открывать его не стал. Ему подумалось, что в нынешнем своем состоянии от нового чуда нетрудно будет совсем слететь с катушек (повредиться в рассудке). Во-первых, надо прийти в себя, успокоиться, заняться будничными делами, как будто нить не была разорвана. Поэтому он сел за стол, поднял с пола корзинку с едой и вынул из нее завтрак на следующий день: три капустных листа, половину морковки и кусочек шоколадки размером с большой палец. Кстати, эти кусочки шоколада, разломанные на квадратики, оставались для него тайной. Они были его грехом, потому что противоречили его принципам питания. Он нашел около пятнадцати таких кусочков у себя в кармане в тот день, когда внезапно понял, что оказался в нью-йоркском порту после того, как сошел на берег с корабля, о котором начисто все забыл. Он часто спрашивал себя, не его ли сестра, сестра его Жюстин, которая осталась в родных краях, не она ли тайком положила ему в карман эти вкусные, но не имеющие никакой питательной ценности квадратики шоколада. На самом деле, эта была мелочь, но порой ему казалось, что все имеет определенное значение, если хочешь толком разобраться, что к чему. Одна мелочь цепляется за другую, а в сумме они образуют бесконечность. Настало время писать его дорогой сестре, которая, к его большому удивлению, до сих пор не ответила ни на одно его письмо. Поначалу он принялся за дело без особого энтузиазма, но скоро слова сами стали проситься на бумагу, искрометные, неиссякаемые, и он записывал их по привычке на страницах газет, найденных в мусорных урнах. Он писал часы напролет. Когда безумство охватившей его страсти пошло на убыль, от усталости у него перед глазами роились черные мушки, нарисованные воображением. Или звездочки, мгновенными вспышками взрывавшиеся у него перед глазами. Занималась заря нового дня. Ему надо было еще так много сказать сестре, в частности про его проект реформы Соединенных Штатов Америки, который ему едва хватило времени обозначить в самых общих чертах. Что с ним станется, если в один прекрасный день его назначат на должность главы этого государства! А пока ему и без того дел хватало: надо было завтрак на работу собрать, добраться до строительной площадки, проработать десять часов кряду, выстоять или погибнуть или то и другое вместе. За окном виднелось серое небо. Ничем не прельщала его сердце работа. Он думал о том, что сулит ему грядущий день. Сегодня должен был вернуться Лазарь, мастер, ужасный Лазарь, Лазарь Гроза Стен. Вдруг сам собою раскрылся ларец, и из него высунулась лягушачья голова, на которой все еще красовался цилиндр. Лягушка подмигнула Ксавье, и лицо его расплылось в улыбку, как у идущего на поправку больного, когда в его комнату вдруг заглянул обожаемый им ребенок. Тут лягушка выпрыгнула из ларца и, описав в воздухе элегантную параболу, как снежинка, медленно опустилась на колено подручного, раскрыв в воздухе малюсенький зонтик, благодаря которому замедлилось ее падение. «Лягушка поутру, — подумал Ксавье, — это, должно быть, к радости». Теперь он уже не чувствовал себя таким одиноким в Америке. Ему было кого любить.ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 1
Лазарь шел к берегу озера, которое ребенок в саване тумана пересекал в маленькой лодочке вместе с собакой размером чуть не в два раза больше него самого, — странной собакой, коронованной какой-то тиарой, а может быть, просто дурацким колпаком, причем лицо ребенка было невероятно печальным, он отчаянно жестикулировал, подавая знаки Лазарю, и жестикулировал он не рукой, а ее обрубком, потому что сама рука у него была отрезана, и полуостров напоминал очертаниями мертвого зверя, щетинившегося соснами и елями в закопченное небо, которое, казалось, хочет свалиться на землю. Лазарю было трудно идти к озеру, он еле передвигал ноги, а ребенок молчаливо все звал его к себе. Лазарь тоже махнул ему рукой, как будто хотел сказать: «Подожди! Подожди еще самую малость!» Он расстегнул ширинку и стал мочиться в озеро. Собака презрительно фыркнула. Лазарь почувствовал, как приятное тепло растекается по промежности, ляжкам, ягодицам; теплое, умиротворяющее ощущение сначала было не лишено приятности, но вскоре переросло в беспокойство, и, начиная понимать, что с ним случилось, он напряг все свои силы без остатка, но уже было поздно. Он проснулся в омерзительно теплой луже на обмоченных простынях. Не успел он глаза открыть, как слепящая муть света мокрой тряпкой хлестнула его по лицу. Первым впечатлением наставшего дня стал невыразимый ужас бытия. Его квартирная хозяйка, только что распахнувшая шторы, стояла у окна, в которое било неуемное летнее солнце. Лазарь быстро прикрыл пах подушкой. Но, может быть, женщина уже успела заметить загаженные простыни? Он рукой прикрыл глаза от нестерпимо яркого света. — Задерните шторы, у меня под веками будто пожар. — Ты сам меня просил тебя разбудить. Перед тем как уйдешь, изволь расплатиться. — Уйду? Лазарь не удержался и мельком бросил взгляд на простыни. (Ничего страшного, сверху они казались чистыми.) — Я хочу сказать: до того, как ты пойдешь на работу. Сегодня четверг — день платы за жилье. Мне надо, чтоб ты расплатился утром, тогда я смогу пойти купить еды на неделю. Не бери в голову, я тебя вон не выгоняю. Засаленная кофта хозяйки, как обычно, была надета наизнанку и застегнута криво. Наклонившись, чтобы поднять полупустую бутылку с выпивкой, лежавшую в куче грязного белья, она рукой заправила огромную грудь в бюстгальтер, левую, как обычно, левую, которая всегда сама собой бесконтрольно оттуда выпадала. Существо, похожее на гориллу, пухлое и безбородое, вихрем ворвалось в комнату, вскочило на кровать Лазаря, подмяло его под себя, впечатав в матрас, и стало осыпать поцелуями, оглушительно чмокая. Его топорщившиеся уши мотались по щекам Лазаря как собачий хвост. Лазарь с омерзением пытался от него защититься. Мадам Гинзбург схватила сына за шиворот — не грубо, но жестко, и стащила его с жертвы своей привязанности. Дебил хлопал в ладоши и с неизъяснимым блаженством повторял: «’азарь, ‘азарь», — а Лазарь тем временем, вытирая обслюнявленные щеки, беспомощно пытался сообразить, сообразить уже в тысячный раз, откуда у этого кретина могла возникнуть к нему такая страстная привязанность. — Мы ждем тебя к завтраку, — сказала мадам Гинзбург, уводя с собой сына, продолжавшего выть свое «’азарь, ‘азарь», потому что ему очень не хотелось уходить из комнаты. Оставшись в одиночестве, Лазарь соскочил с кровати. Несколько мгновений комната вертелась у него перед глазами, потому что накануне вечером он прилично поддал и, конечно, снова перебрал. Голова была будто налита свинцом, а печень екала, как прокисший студень. (Он пил, чтобы заглушить кризис, неотвратимое приближение которого ощущалось все явственнее, а в случае его наступления ему снова грозило заточение в клинику Гильдии в течение нескольких недель.) Он пинком отбросил форму разрушителя к куче грязного белья, чтоб она была поближе к окну и подальше от кровати. Такого с ним не случалось вот уже больше месяца. Все то время, что он снимал комнату у мадам Гинзбург. Ему уже даже стало казаться, что он избавился от своего позора. Что же, получается, теперь ему снова придется переезжать? Ему по десять раз в год приходилось менять квартиры из-за того, что краник у него подтекал. Он съезжал без предупреждения — на рассвете, посреди ночи, оставляя постель неубранной, ничего с собой не забирая, кроме своей любимой картинки, бросая одежду, ножи, туалетные принадлежности, не требуя уплаченных вперед денег, кляня себя на все лады, с бешенством в сердце, оставляя мокрые вонючие простыни лежать на кровати. Лазарь снял с себя обмоченные пижамные штаны и бросил их на загаженные простыни. Он натянул форменные штаны разрушителя, но не стал их сразу застегивать, оставив живот открытым; он стоял босой, соски на груди были как глаза. Он устремил взгляд на свою любимую картинку — единственное украшение стен, на фотографию побережья Баффиновой Земли. За торосистым ледяным полем под серым небом простиралась длинная полоска пустой земли, где не было ни людей, ни растений, ни даже намека на вообще что бы то ни было: то было единственное место на земле, куда устремлялись его мечты, потому что там не было ничего. Снимок являл собой самый замечательный образ ничего, какой только можно себе представить. Лазарь повсюду носил эту фотографию с собой с самого детства. Когда-нибудь ему обязательно надо будет туда уехать и поселиться там. Отправиться туда на китобойном судне, высадиться на пустынном берегу и как-то умудриться выжить в этой пустоте. С детских лет он знал, что жизнь его закончится там, что его ждут эти пустынные просторы, где ничего нет, верил в это, будто так ему на роду было написано. Он откладывал свой отъезд с одного охотничьего сезона до другого. Когда же он, наконец, решится на этот шаг? Ему грезилась молодая спутница. Без нее он туда не поедет. Он поднял с пола бутылку с выпивкой, еще не зная, будет пить или нет, хоть его уже била мелкая дрожь. В конце концов он сделал первый глоток, потом второй, гораздо более долгий, так что перехватило горло, и половину он вернул обратно в рот. Мерзостная жидкость перекатывалась от одной щеки к другой. Когда дыхание восстановилось, глотка горела огнем. Остаток содержимого бутылки он вылил на постель, добавил туда изрядную долю бензина для зажигалки, убедился, что его собственные вещи валяются на достаточном расстоянии от кровати, потом скомкал газету, поджег ее и бросил на простыни. После этого отворил дверь во внутренний дворик и вышел. Нервно закурил, пожал плечами, разминая мышцы спины и настороженно прислушиваясь к звукам, доносившимся из комнаты, потом ударил по футбольному мячу, послав его в стенку. В тот же миг послышался глухой звук: ууууфффффф, и в комнате вспыхнул пожар — повалил черный дым, к потолку взметнулись языки пламени. Не больше чем через пять секунд раздались отчаянные вопли мадам Гинзбург. Ее старший сын, которому было пятнадцать лет, бросился в комнату с лоханкой для мытья посуды, полной грязных тарелок и мыльной воды, и вывалил все ее содержимое на матрас под звон и треск бьющегося стекла и фаянса. Младший сын, вооруженный тяжелым одеялом, бросил его на последние язычки пламени, и пожар был потушен. Но младшенький — дебил все видел и продолжал выть, даже уши его, казалось, еще больше топорщились. Лазарь стоически вернулся к себе в комнату. Все облегченно вздохнули. И тут хозяйку как прорвало: — Ты совсем спятил, из ума выжил! — Честное слово, я здесь не при чем, — спокойно сказал Лазарь. Молодой разрушитель смотрел на свою изуродованную кровать. Результат был вполне удовлетворительный. Теперь никому и в голову не придет, что у кого-то произошла неприятность на этих почерневших простынях с прожженными дырами. Лазарь стал неторопливо натягивать рабочую одежду. — Сами собой пожары не случаются! — в бешенстве продолжала кричать перепуганная хозяйка. Особого впечатления на Лазаря ее крик не произвел. — Я заплачу. Больше это не повторится. Глагол платить, независимо от спряжений и наклонений, всегда действовал на мадам Гинзбург успокоительно. К тому же она знала, что, несмотря на все свои недостатки, несмотря на фортели, которые он порой выкидывал, этот парень всегда держал слово. Он ее уже почти убедил. — Это больше не повторится, — еще раз сказал Лазарь, сосредоточенно застегивая клетчатую рубашку мастера. Он бросил на себя взгляд в зеркало. Челка черных как смоль волос лихо свисала на лоб; кожа желтовато-оливкового оттенка и большие круги под глазами; прекрасные голубые глаза и такой тяжелый взгляд, которым, казалось, в кирпиче можно буравить дыры. «Лик ангела, изгнанного из рая», — подумал он. — Хватит на себя в зеркало таращиться, ты бы лучше скорее на кухню шел. Я не хочу, чтоб у меня тосты подгорели. — Я вовсе на себя не таращусь, — хмуро заметил Лазарь, не отрывая взгляда от зеркала. — И не беспокойтесь из-за этого разгрома, я сам все приведу в порядок. — Ну, тогда ладно. — Мать сказала детям, чтоб шли вместе с ней, и на этом инцидент был исчерпан. Мадам Гинзбург разливала обжигающе горячий кофе с цикорием в металлические чашки. — Ты заметил? — обратилась она к старшему сыну. Потом совсем тихо добавила: — Там одна половица неплотно подогнана. Может, он их туда и прячет. Она подошла к двери маленькой кухоньки, приложила к двери ухо, чтобы проверить, занят Лазарь все еще уборкой или нет, потом вернулась к сидящим за столом сыновьям. Заправляя салфетку за воротник младшенького — дебила, она сказала еще тише: — Ладно, как только он отвалит, ты пойдешь к нему и посмотришь. Сдается мне, мы сможем раскрыть его тайну. Тайна, которая не давала ей покоя, заключалась в том, что делал Лазарь Бартакост со своими деньгами. Она подходила и с одного бока, и с другого, но проблема от этого не прояснялась. Он, должно быть, богат как Крез! Она была убеждена в этом по двум причинам. С одной стороны, он — мастер, причем не какой-то там простой мастер, а мастер-разрушитель. Рассуждения ее сводились к следующему: Лазарь был не просто мастером-разрушителем, но сыном покойного Рудольфа Бартакоста, известного под прозвищем Великий, о котором она собрала достаточно сведений, чтобы уяснить себе, что его товарищи считали его первым среди разрушителей за последние сто лет; так вот, поскольку Лазарь был сыном Бартакоста Великого, а также в силу своих собственных достоинств разрушителя, которые превратили его в виртуоза своего дела, виртуоза такого масштаба, что когда-нибудь он смог бы даже превзойти своего отца, а еще благодаря тому почтению, с каким к нему относились его рабочие, называя его не иначе как Гроза Стен, не так давно он в свои девятнадцать лет стал самым молодым мастером в истории сноса домов в Америке и вращался в самых высоких сферах Гильдии, а там, как известно, проводились весьма солидные финансовые операции, которые должны были приносить ему вполне солидный личный доход. С Другой стороны, — и это была вторая причина, дававшая ей основания полагать, что у Лазаря водятся деньги, — она не могла забыть тот самый день, когда молодой мастер пришел к ней в дом по объявлению в газете о сдаче внаем небольшой комнаты, где он жил вот уже почти полтора месяца. Она спросила его, не слишком ли для него высока плата за комнату, а он ответил, что готов платить в два раза больше. Хозяйка не растерялась и со смехом парировала: — Тогда я буду брать с тебя в три раза больше. А парень ответил: «Согласен!» — и стал платить ей каждую неделю в три раза больше того, что она просила в объявлении! Ну, чем, скажите на милость, не прихоти богача? Человека, настолько богатого, что он не знает, через какое окно лучше швырять деньги на ветер? Вот тут-то и была зарыта собака — что же он делал с такими сумасшедшими деньжищами? Она даже посылала двух своих нормальных сыновей следить за ним; он никогда не ходил в банк, и платили ему наличными. Он, конечно, должен был частенько поддавать по-тихому, но, хоть сыновья ее и следили за ним, шпионили, можно сказать, он никогда не тратился по-крупному, что, по разумению мадам Гинзбург, могло бы нанести существенный урон его несметному состоянию. Машины у него не было, из одежды он покупал только самое необходимое и никакой собственностью, если можно так выразиться, не располагал. Что же до девиц легкого поведения, разодетых в шуршащие юбки с оборочками, он, насколько ей было известно, никогда к ним даже близко не подходил. Обдумав всесторонне эту проблему, хозяйка в конце концов сделала поразительный вывод, что деньги Лазаря всегда были при нем. Может быть, конечно, он их не всегда держал при себе, в карманах штанов, например, но наверняка хранил их где-то здесь, в комнате, где жил. Она пришла к этой мысли как-то ночью, когда никак не могла заснуть, а на следующее утро с нетерпением дожидалась ухода молодого человека на работу. Однако, после того как она перерыла все ящики и шкафы, по несколько раз обыскала его чемоданы, прошлась по каждому шву на его одежде, ей не удалось обнаружить даже намека на вожделенную огромную сумму денег. Тем не менее в то утро сразу же, как только парень, продрав глаза, наклонился, чтобы поднять бутылку с горючим, она заметила около окна неплотно прилегавшую к полу половицу, и сердце ее все еще глухо билось от этого открытия. Она была уверена, что наконец-то нашла то, что искала. Но мадам Гинзбург никогда не задавалась вопросом, как ей надо будет поступить, если она найдет сокровища молодого разрушителя. Конечно, она и не думала их похищать — такая мысль даже в голову ей не приходила. Она была просто помешана на деньгах, мысли о них доводили ее до такого состояния, что деньги снились ей по ночам, и нередко, даже когда она бодрствовала, ей грезилось несметное богатство, почет и уважение в банке, сыновья, разодетые, как наследники английского престола, и все остальное в том же духе, но на самом деле она была честной женщиной и прекрасной матерью. Ей хотелось знать, где этот чертов Лазарь прячет свои деньги, просто ради того удовлетворения, которое она испытала бы, узнав, где этот чертов Лазарь прячет свои деньги. — Он идет, осторожно. Лазарь прошел прямо к столу, откусил кусок сосиски, чуть не залпом выпил все еще обжигающе горячий кофе с цикорием без молока, без сахара, черный, как тьма кромешная. — Все убрано, — сообщил он. — И связано в узел. Во дворе, рядом с мусорным баком. — Ты тамсмотри, будь осторожен, может, осколки остались. — Все выметено, не о чем беспокоиться. И поскольку мадам Гинзбург стала сетовать на то, какие у нее были замечательные тарелки, от которых теперь остались одни осколки, Лазарь снова пообещал ей оплатить весь понесенный ущерб. Закончив завтрак, он положил деньги за комнату рядом со своей тарелкой, присовокупив к ним несколько чудесных крупных купюр, которые он аккуратно разложил по всему столу, отчего у всех присутствовавших, даже у младшенького дебила, загорелись глаза. — Это покроет все расходы, — сказал мастер. И вышел, прихватив с собой свой кожаный мяч и даже не попрощавшись. Ему проще было говорить короткими-рублеными фразами, чем-то напоминавшими пулеметные очереди, потому что он заикался.Глава 2
Лазарь сворачивает налево, направляясь к Астор-плейс. Улица уже полна оборванной ребятни. Они пинают мяч, носятся как угорелые и кричат. Лазарь идет своей дорогой не сворачивая, не обращая на них внимания. Чуть не под ноги ему падает теннисный мячик; он ловит мячик на лету, машинально протянув к нему руку, как ящерица ловит муху длинным своим языком. Сует мячик в карман. Мальчишки просят его отдать им мячик. Он продолжает свой путь, на ребятишек ему наплевать. Он забыл зайти вчера в табачный магазинчик, чтобы взять там свой конверт, точнее говоря, ему просто не до того было. Сегодня он первым делом пойдет туда, а уже потом — на стройку. Мальчишки все суетятся вокруг него, требуют назад свой мячик, лица их раскраснелись от праведного гнева. На углу улицы Лазарь заходит в автобус. Садится рядом с дверью. Женщина неопределенного возраста держит на коленях пуделя в наморднике. Напротив Лазаря устроился мужчина; у него тонкие, ниточкой, усики, какие любят носить цыгане и звезды кино, и прилизанные волосы, из-за которых весь воротник рубашки засален. Он курит сигарету, свернутую из сухого кукурузного листа. Лазарь рассеянно вертит в руках кожаный мяч, бьет им легонечко о колени; его гложет неясное, но неотвязное беспокойство. Пассажиров в автобусе на удивление мало, можно даже подумать, что это окраина, но неожиданно на одной остановке заходит так много народа, что даже все откидные сиденья оказываются заняты, людям приходится поджимать ноги, прижимать локти к телу. Автобус отходит от остановки, как бочка, набитая селедкой. Лазарь старается не смотреть на других пассажиров, они у него вызывают непонятное раздражение, их запахи ему так неприятны, что дыхание перехватывает. Он прижимается головой к оконному стеклу. Палящее солнце, толпы людей на улицах, лица, тела в переливчатом мареве сухого жара и запахе раскаленного асфальта. Нью-Йорк уже погрузился в утреннюю сутолоку часа пик, Нью-Йорк уже превратился в ад. Он сходит на следующей остановке, садится в другой автобус, в первый, который подошел, и скоро снова выходит, ему все до лампочки. Возвращаясь назад, он выбирает дорогу, которая идет в обход Центрального парка. Ему досталась внушительная сумма зеленых во времена Великого Исхода, когда после бегства с отцом от нью-йоркского правосудия он путешествовал с бродячим цирком, собирая шапито перед представлением и разбирая его после спектакля. Тогда Лазарю было, наверное, лет десять. Вдвоем с отцом шагая по сельским дорогам, они расспрашивали местных, нет ли где поблизости покосившегося от старости сарая, амбара или хлева для свиней, который надо было бы снести; и если находили, то продавали деревенским жителям билеты, и мальчик, практически один, почти без помощи отца, ловко орудуя молотком, отверткой да канатами, которые изредка тянула лошадь, сам рушил строение на глазах изумленных сельчан. Именно тогда отец его начал сильно пить и, единожды начав, так и не остановился. Великий Бартакост считал, что сын его наделен исключительным даром, и очень переживал, что таланты Лазаря растрачиваются впустую, таланты ребенка, колыбель которого благословила фея разрушителей, мальчика, родившегося, если можно так выразиться, с молотком в руке, который снес свою первую собачью конуру, когда ему было четыре года, которого Бартакост брал с собой на стройки Нью-Йорка уже в самом нежном возрасте, целенаправленно стремясь обучить сына всем премудростям ремесла как можно раньше, как священники передают своим детям тайны ритуала, Великий Бартакост просто места себе не находил, видя, как таланты его ангелочка растрачиваются на сараи и курятники вместо того, чтобы находить себе применение в Детройте, Нью-Йорке или Чикаго, расти, цвести и приносить плоды, потому что Лазарю на роду было написано, не иначе, стать самым великим разрушителем всех времен и народов — в этом его отец был непоколебимо уверен с самого рождения сына. Но их тогда искали все полицейские страны, и потому они снова топтали пыль и месили грязь проселочных дорог, следуя за бродячими цирками и странствующими ярмарками, терпеливо сносили пустословие проповедников и враждебность деревенских жителей, им опротивели леса, луга и горы, — можно было подумать, что в Америке больше вообще ничего нет! — отец и сын источали ненависть каждой порой тела, они были в постоянном напряжении, как затравленные собаки, никому и ничему не доверяли, спали и ели одни в своей повозке, а по ночам, когда смыкали глаза лишь по очереди, кляли на все лады звезды и свежий воздух. Лазарь сворачивает на улицу, где находится табачная лавка. Его начинает беспокоить кожа, он снова испытывает зуд (как в прошлый раз). Он чувствует неясную, неопределенную опасность, которая обретает в высшей степени странную форму. Он думает: «Как будто он не мог с этим совладать». Он думает о себе в третьем лице: «Как будто у него не было никакой возможности с этим справиться». Сгорбленная старушка, семенящая навстречу и крепко прижимающая к животу хозяйственную сумку; круглые пресные хлебы, выставленные в витрине булочной; даже форма бороды раввина, с которым он чуть не столкнулся, — все, что, казалось бы, не имеет к нему ровным счетом никакого отношения, представляется ему ужасными предзнаменованиями, скрытыми предупреждениями. Ион думает о мальчике, приснившемся ему в эту ночь, о маленьком мальчике в маленькой лодочке, машущем ему своей культей, и в тех его детских взмахах Лазарю тоже видится предзнаменование, то же предостережение, отзвук той же тайны — непостижимой, но неотвязной. Чтоб унять тошнотворную муть в душе, он изо всех сил пытается смотреть на вещи трезво, с бесстрастием профессионала. Он оценивающим взглядом оглядывает здания, определяет, куда надо ударить, чтоб быстрее их снести, обдумывает другие детали. Ведь неслучайно его прозвали Грозой Стен. Строители говорят, что он может сам голыми руками разрушить дом, и они недалеки от истины. Ему ведомо, что он самый лучший, но гордыня его не обуяла. Он так и говорит, когда его об этом спрашивают, но говорит он об этом так же, как сказал бы о том, что кусок сыра — это кусок сыра, если бы у него спросили, что это такое. Иначе говоря, о своей репутации он отзывается так, как человек, который ни разу в своей жизни не улыбнулся. Он лишь бесстрастно констатирует некую истину, к которой вроде бы не имеет никакого отношения, и при этом делает это совершенно искренне, без всяких задних мыслей. Горькая складка в уголке рта — его неотъемлемая черта, как стальной блеск глаз, как страстная ненависть к подручному Ксавье Мортансу. Здесь ничего уже невозможно изменить. Лазарь идет мимо церкви. Каждый раз, когда он проходит мимо нее, мастера гложет темная, смутная, подспудная тревога. Он помнит эту церковь с детского возраста. Ему тогда было пять лет, он только-только оправился после несчастного случая, в результате которого едва не лишился жизни. Он видел тогда бригаду, которая должна была снести церковь. Отец взял его с собой, чтоб он полюбовался работой разрушителей. Колокола уже были сняты с колокольни, а крест — с вершины крыши. Утро в тот ноябрьский день выдалось хмурое, холод пробирал до костей. Десять человек тянули канат, обмотанный вокруг колокольни, и когда она сорвалась со своей металлической основы и рухнула вниз, на Лазаря это произвело такое сильное впечатление, что он стал биться в судорогах — должно быть, это произошло вследствие недавнего несчастного случая. К счастью, рядом оказался Философ. При виде того состояния, в котором был ребенок, Леопольд решил поговорить с его отцом. Не надо бы мальчику на такое смотреть. От вида таких страшных разрушений его потом могут мучить кошмары, они могут подорвать его здоровье. Бартакост-старший только горько усмехнулся, он ничего больше не хотел об этом слышать. — Мышь, которой кладбище сожрать хочется, — сказал потом о нем Пески, известный также как Златоуст и Острослов. Лазарь торопится, прокладырая себе путь в толпе пешеходов. Ему что-то неприятно трет бедро, он вспоминает о теннисном мячике и вынимает его из кармана; увидев идущего навстречу малыша лет четырех-пяти, не больше, шагающего рядом с мамой, которая держит его за руку, Лазарь прикладывает мяч к его животику, мячик, окрашенный в цвета французского флага, отдает его мальчугану, не остановившись, ни слова не сказав, машинально, сплевывают в урну жевательную резинку, и продолжает твердо следовать своей дорогой. Потом резко сворачивает направо в переулок. Там находится табачная лавка. — Хозяин отошел по делу, господин Лазарь. Он будет через пару минут. У молодого продавца бегающий, виноватый взгляд, щеки красные от прыщей. Лазарь покупает у него две пачки «Голден Бэт» Тут же берет сигарету, и услужливый продавец дает ему прикурить щелкнув зажигалкой. Лазарь ему слегка кивает, мол, спасибо тебе. Думает, положено ли продавцу по штату называть его по имени. В ожидании хозяина Лазарь подходит к окну, смотрит на людей, идущих по тихому, узкому переулку. У него до одури чешется под лопатками, локоть, в ухе, но он не чешется. Он прекрасно знает что, стоит ему только начать, он не кончит, пока там рана не образуется, пока не расчешет то место до крови. Этот жуткий зуд был одним из первых симптомов прошлой осенью. Все началось в это же время с такого же непонятного беспокойства, какое он почувствовал вчера вечером, из-за чего он так надрался. Любая мелочь, даже самая, казалось бы, незначительная — скамейка в парке или кофейник, — внезапно обретала странное, ужасающее значение. Какая-то непроглядная тьма таилась в самой сути вещей и посылала ему оттуда знаки, которые он никак не мог понять. Потом наступала бессонница, которую усугубляли боли в желудке, и от этого он ночи напролет проводил в постели, скорчившись, как скомканная простыня. Еще хуже было то, что при виде бездомных на строительных площадках, где сносили дома, у него начинало страшно щемить сердце, доставляя ему непереносимые страдания. Он замечал их как будто впервые, ощущение острых угрызений совести от простого факта самого их физического присутствия было для него настолько новым явлением, и ему так непросто было осознать его причину, что он был готов винить в своих муках самих бездомных. Лазарь был зол на бездомных за то, что они вызывают в нем жалость, он их за это просто ненавидел. Все чаще и чаще Лазарь не выходил на работу. Он оставался дома, его терзала непереносимая печаль. Дни напролет он только пил и раскладывал пасьянсы. Незадолго до Рождества вмешалась Гильдия. С этого момента начались его мытарства в Клинике, продолжавшиеся четыре месяца. За окном движется приземистая, тучная фигура хозяина табачного магазинчика, распахивается дверь, звенит колокольчик, и без всякого приветствия он говорит Лазарю: — Тебе положено приходить по средам, сколько раз я должен тебе это повторять? — Он тут же добавляет: — Я не могу здесь держать такие суммы, это просто глупо. Лазарь бросает на него хмурый взгляд — хватит, мол, тебе кипятиться. Из-за прилавка торговец достает конверт, как две капли воды похожий на все остальные конверты с его кодовым номером. Лазарь хватает конверт, не проверяя содержимое. Торговец, как всегда, настаивает, как делает это каждые две недели. Лазарь со вздохом открывает конверт и считает деньги — как обычно, тысяча двести долларов. — И подпись поставь на расписке. Мне не нужны проблемы с Гильдией, как в прошлом месяце. Лазарь что-то быстро царапает в нижней части листка бумаги. — Ну, ладно, теперь так тому и быть. Но в следующий раз приходи в среду. Ясно тебе? Лазарь уходит, оставив его вопрос без ответа. Но в дверях на секунду задерживается в нерешительности. Ему надо решить, идти ли теперь в салон, где она работает, потому что он поблизости, чтобы увидеть ее там, просто взглянуть на нее, но время летит, он уже и так слишком задержался, и Лазарь уходит в противоположном направлении. Да, все те же симптомы появились у него примерно неделю назад. Но он себе дал зарок, что в Клинику больше не вернется. Нескончаемые дни в шезлонге под фланелевым одеялом, неподвиж ность (не двигаться!), журналы и лекарства, текущие в венах, свинцовая тяжесть, горячее молоко, овсяная каша, рыба, обвалянная в сухарях, и фрукты — все это он ненавидел, потому что, кроме сосисок, ничего не ел, даже принужденное участие врача, доброжелательность эта тоже вызывала у него отвращение, он считал ее лицемерной, она напоминала ему о матери, а также сильный душ с горячей и холодной водой по очереди; нет, он скорее в Гудзо прыгнет, чем снова допустит такое унижение. У него возникло чувство, что ему с этим не совладать. Он думает себе в третьем лице: как будто у него нет никакой возможности справиться с этим. Но, ха-ха-ха! Он скоро женится. Он женится, он знает, что в этом его спасение. Ха-ха-ха. Это случилось в прошлом месяце — он шел домой в среду вечером после визита в табачную лавку и вдруг остановился, словно остолбенел. Она выходила из парикмахерской. Он пошел за ней следом — ничего не мог с собой поделать. С того вечера все было решено. Они поженятся, самое позднее — этой осенью. Она согласится уплыть с ним за море на китобойном судне, и они вместе останутся в бескрайней пустоте Баффиновой Земли, где ему на роду написано поселиться навеки. Последний раз он влюбился двенадцать лет назад. Двенадцать лет тогда ему было. А девочке — девять или десять. С тех пор — хоть шаром покати. По-этому можно сказать, что теперь это было с ним в первый раз. Но он привык к простым и конкретным решениям. Он найдет способ решить этот вопрос. «Ты — первая и последняя». Да, он прямо так ей сразу и скажет, предварительно отрепетировав эту фразу, чтобы ни в коем случае не заикаться, говоря с ней совсем уже бегло, когда наконец он решится к ней подойти. И одежду нормальную ему надо будет купить для такого случая. Нечего пугать молоденькую девушку формой разрушителя. Эту фразу как-то изрек Философ. Его слова влетели не в глухое ухо. А пока надо будет выяснить, как ее зовут. Лазарь идет дальше по переулку. Воняет сточными водами, гнилыми фруктами и прогорклым маслом. Вязкая грязь, к которой липнут подошвы. Задворки фабрик, складов и гаражей, пустые кузова грузовичков, ржавчина, прязь. Он натыкается на хозяина лошади, копающегося в отбросах. Рядом с ним спокойно стоит его коняга; телега, в которую она запряжена, полна всякого хлама. Старьевщик. Именно это слово он произнес, когда прошлой зимой врач в Клинике задал ему вопрос о его самом первом воспоминании. Старьевщик. Первым его воспоминанием была переехавшая его телега, которую тянула лошадь старьевщика. Ему тогда было пять лет. Дорога была покрыта красноватыми пятнами вербейника, манившими его к себе, как хор ангелов. Мать его отвлеклась на минутку, и маленький Лазарь, рассмеявшись, бросился к цветам. Откуда ни возьмись, на дороге, заняв все ее пространство, с грохотом возникла скачущая лошадь. Лазарь почувствовал то, что, должно быть, чувствует жаворонок, врезавшийся на лету в оконное стекло. Колеса телеги сломали ему ключицу и перебили ноги. Он потерял сознание, испытав необычайно сильное ощущение, будто на него внезапно страшной волной накатило счастье. Некоторое время Лазарь смотрит на старьевщика, решает, что никаких чувств к нему не испытывает, и продолжает идти своей дорогой. В конце переулка он останавливается. Смотрит на конверт, вынимает из него тысячу двести долларов и кладет триста долларов себе в карман. Дивиденд от акций, унаследованных от отца, которые вот уже тридцать лет приносят прибыль, благодаря умелому вложению денег Гильдией. Лазарь думает о мадам Гинзбург. Он подозревает, что ей страсть как хочется знать, что он делает со всеми своими деньгами (он даже как-то застукал ее сыновей, которые за ним следили). Он пожимает плечами, остальные деньги, сотенные банкноты, убирает обратно в конверт. Пора идти на снос домов. Он в курсе того, что уже какое-то время находится под наблюдением. Каждый день устные донесения о нем поступают самому высокому начальству Гильдии, он знает об этом, у него есть собственные источники информации. Все его выходки и похождения, отказ подчиняться инструкциям, болезнь его прошлой зимой, его ночное буйство на строительных площадках, где, надравшись чуть не до потери пульса, он крушит все и вся, — все эти обстоятельства делают его неблагонадежным в глазах руководства. Еще малейшее отклонение — и его вышвырнут со стройки, заставят в какой-нибудь конторе бумагами шуршать и даже, если называть вещи своими именами, насильно упрячут его опять в Клинику. Так что теперь не стоит на работу опаздывать. И все-таки перед тем, как отправиться на стройплощадку, он прикуривает последнюю сигарету. А потом по заведенному обычаю поджигает от зажигалки конверт, полный сотенных банкнот, и бесстрастно бросает его в колодец канализации.Глава 3
Ксавье Мортанс не был, конечно, образцом разрушителя, но он был полон благих намерений. Правда, у него была склонность витать в облаках. Иногда для тренировки ему поручали разбить какую-нибудь стену, но во время этого занятия он начинал размышлять о других вещах, забывал о стене и мысленно улетал в облака. Тогда Лазарь так на него гаркал, что парнишка буквально подпрыгивал: — Ты как ребенок, который по торту стучит погремушкой, — и дальше в том же духе. Потом мастер брал какой-нибудь инструмент и тыкал им парнишку под вздымавшиеся ребра. Ксавье в таких случаях извинялся, заверял его в том, что учится уму-разуму, и преисполнялся новой порцией благих намерений. Рабочие с симпатией относились к Лазарю. Официально обучение подручного было поручено ему, чтобы он не перенапрягался, поскольку нервное состояние мастера продолжали считать неустойчивым, но большинство разрушителей рассматривали решение Гильдии как дисциплинарную меру, примененную к нему в качестве наказания за многочисленные случаи неподчинения. Вместе эта парочка долго не протянет. Так они говорили. У одного из них раньше или позже крыша поедет. Когда наступало время обеда, Лазарь обычно отдавался второй своей страсти после разрушения — кожаному мячу. Съев сосиски, он отходил от остальных и тешился, играя мячиком. Вытянув руки в стороны, как будто изображая самолет, он перекатывал мячик с тыльной стороны ладони левой руки до тыльной стороны ладони правой, балансировал им на затылке, подбрасывал вверх, ударяя головой, и выделывал другие затейливые штуки. А от удара ногой его мяч улетал быстрее пули. Но в тот день мастера так мучили спазмы в желудке, что ему было не до мяча. После еды Лазарь так и остался сидеть, хмуро глядя перед собой, положив одну руку на живот, пока его товарищ по работе чесал ему спину под лопатками, чтобы хоть как-то облегчить его мучения. Ксавье завершил немудреную трапезу. Ему очень нравились розоватые кирпичи, и он решил возвести из них маленькую стенку — просто так, от нечего делать, как иногда строят карточный домик, чтобы убить скучное время в ожидании задания на оставшуюся часть рабочего дня. Лазарь взял камень и запустил им в стенку, которая тут же рухнула. На глаза у Ксавье выступили слезы. В этом поступке он не видел ничего, кроме явного, ничем не прикрытого издевательства, сознательного глумления над ним со злым умыслом, здесь и намека не было на то, чтобы поделиться с ним профессиональными навыками работы. Подручный решил пойти и сказать своему молодому наставнику, что тот поступил несправедливо. Глядя на приближающегося паренька, Лазарь скалил зубы, хоть его и терзали судороги. Приятель, чесавший ему спину, сказал Ксавье, что их работа разрушать, а не стеночки такие маленькие строить, хи-хо-хи-хо. Но Ксавье (возмущенный) возразил, что это не повод для того, чтобы творить несправедливости. И подручный начал вполне сдержанно излагать свои взгляды, чтобы окружающие не подумали, что в нем клокочет злоба или что он говорит сгоряча, наслушавшись злых языков, — он сказал, что сосиски и выпивка по выходным доводят Лазаря до приступов, если называть их своим именем, гибельного поведения, да и организму его это не приносит пользы, от того его и мучают судороги. Пока Ксавье говорил, ухмылка сошла с лица Лазаря, но Гроза Стен держал себя в руках, позволяя подручному высказаться до конца. Потом, желая показать, что не таит на начальника зла, в знак примирения Ксавье решил принести Лазарю его мяч. Но именно в этот момент судьба решила сыграть с ним злую шутку. Как только подручный коснулся рукой мяча, тот будто ожил и, подпрыгнув, вырвался из рук; Ксавье сделал шаг, чтобы схватить мяч, но нечаянно ударил по нему ногой, и мяч вылетел на середину дороги, по которой мчался грузовик, — нарочно такое не придумаешь! От взрыва мячика, попавшего под колеса, у Ксавье волосы встали дыбом. Застыв в оцепенении, он неотрывно смотрел на дорогу, как на чудо какое-то. Потом повернулся и взглянул туда, где раньше сидел Лазарь. Гроза Стен, очень спокойный с виду, шел в его направлении, но от его спокойствия дрожь пробирала до костей, потому что взгляд у мастера был просто свирепый. Подручный втянул голову в плечи, как кролик. Не успел он пробормотать извинения, как почувствовал такой удар, будто врезался в поезд головой. Потом на него обрушился град таких же страшных ударов. Чтобы оттащить мастера от подручного, едва хватило четырех крепких разрушителей. Лазарь продолжал крушить кулачищами воздух, корчась, как кошка вводе, и товарищи удерживали его с большим трудом, Ксавье растянулся на земле и хохотал, будто его щекотали, от страшных ударов перед глазами шли круги. Когда ему с большим трудом, удалось подняться, все вокруг завертелось. Лазарь избил подручного так сильно, что тот продолжал идиотски хихикать, пытаясь поблагодарить всех, кто был рядом с ним, за избавление, но никого не мог узнать. Ксавье приложил руки ко рту и понял, что кровь течет у него из носа, как из водопроводного крана. Ладони у него были серые, а кровь — черная, и все вокруг, даже кирпичи, даже яркие пятна одежды разрушителей были только черного, белого и серого цветов, как в кино. Он перестал различать цвета. Расталкивая остальных, к месту происшествия спешил прораб всей площадки сноса, загодя настроенный против Ксавье. — Снова Мортанс отличился, кто же еще? Опять этот Мортанс! В поле зрения Ксавье возникла еще одна встревоженная личность — это был Философ. — С тобой все в порядке, мальчик мой? Ответь же мне, у тебя все нормально? Ксавье сделал неопределенный жест рукой, который должен был означать, что все с ним вроде как в порядке. Не так, конечно, чтобы очень, но лучше, чем могло бы быть. Старик положил руку подручному на плечо, но Ксавье высвободился, показывая, что может твердо стоять на собственных ногах. Но как только он сделал маленький шажок, все тело его от ступни до головы вспышкой короткого замыкания пронзила острая боль, как на ярмарке, когда звонят в колокол, ударяя языком о стенку. Несколько рабочих обнимали Лазаря, мягко нашептывая ему в уши слова утешения. Ксавье подумал, что Лазарь, должно быть, очень счастлив. Надо же такому случиться: мастер его избил, а к нему самому относились как к побитому! Прораб схватил Ксавье за воротник. — Проваливай отсюда, чтоб духу твоего здесь не было! Из-за тебя здесь одни неприятности. Тебе надо денег? Денег тебе надо? — Он сунул ему в руку несколько монеток. — А теперь давай, вали отсюда да поскорее! Ксавье зажал деньги в ладони, но «проваливать» никуда не стал. Начальник приказал остальным браться за работу. — А ты, — сказал он Лазарю, ткнув молодого бригадира в грудь грозящим пальцем, — еще раз такое вытворишь, и Клиника с принудительным отдыхом тебе обеспечена, картина тебе ясна? Поняли мы, надеюсь, друг друга? Философ предложил Ксавье сходить к врачу. Подручный отказался. Рабочие не спеша снова принимались за работу; Ксавье все еще не мог различать цвета. Ребра и левая рука сильно болели. Несмотря на это, он попытался поднять молоток, чтобы внести свою лепту в общее дело, но спину пронзила настолько острая боль, что он чуть не лишился остатка той малой толики сознания, которое в нем еще теплилось. Безмолвные Пески настаивал на том, чтобы отправить его в клинику, но подручный снова решительно отказался. Прораб приказал старику оставить парнишку в покое и идти работать, следуя примеру остальных. Но Философ все равно спросил Ксавье: — Почему бы тебе не вернуться обратно в Венгрию? Я так понял из того, что ты мне говорил, у тебя там сестра, которая тебя любит, и ты ее тоже любишь. Возвращайся к ней, и живите себе там с ней вместе. Ксавье нашел в себе силы пробормотать: — Завтра увидимся, — пытаясь пошевелить обессилившими пальцами. Он ушел со строительной площадки чуть живой, но ушел он оттуда подручным. По дороге Ксавье наткнулся на группу бездомных, которые не посмели сделать ему ничего дурного. Он хотел было им улыбнуться, но челюсть его так болела, что все лицо исказила гримаса боли. Какая-то сволочь бросила в него ком земли и попала прямо в глаз. А под рубашкой Ксавье от планок его собственной конструкции остались только воспоминания.Глава 5
Если не вдаваться в детали, Пегги дважды согласилась пройтись с этим парнем. Точнее говоря, полтора раза. Он часто попадался ей на глаза в ее квартале. Одевался он как-то странно. Куртка была ему тесновата, но он всегда застегивал ее на все пуговицы; из-под куртки торчал жесткий воротничок, какие носили в начале века, а на голове у него красовался котелок. При ходьбе, казалось, он не сгибает ноги и заставляет себя двигаться через силу. Она подумала, что с деньгами у него, должно быть, туго. Манеры у него были какие-то нерешительные, но вместе с тем грубые, надменные, можно сказать, даже злые, как будто он страдал от постоянных унижений. Или запах у него изо рта был такой, какой он сам не переносил. Но глаза его казались ей замечательными. Он так часто встречался ей, что Пегги даже пришла в голову мысль о том, что он ее преследует. Но он вроде как не обращал на нее никакого внимания. Она ведь и с другими людьми постоянно сталкивается. Должно быть, он работает где-нибудь по соседству. Она представила его себе скромным чиновником, который марал бумагу, принужденный к этому силой обстоятельств. Но вместе с тем он был неизменно предан какой-то мечте, крепко угнездившейся в его сознании. Как-то днем, стоя на тротуаре перед салоном красоты — был небольшой перерыв, и она курила там с одной из подружек, — Пегги увидела его в витрине аптеки на другой стороне улицы. Она обратила внимание на то, что он пристально на нее смотрит. Пегги сказала себе: «Ну и что здесь такого? Это лицо мое, наверное, показалось ему знакомым, вот он и думает, где мог меня видеть. Надо же, какие у него красивые глаза, я взгляд гордый и неподкупный». Она улыбнулась ему, как, бывает, улыбаются незнакомому прохожему. Улыбка осталось безответной. Но к концу смены, то есть около девяти вечера, она заметила, что парень стоял на том же месте, за той же витриной и в той же позе, причем он поднял голову с таким видом, как будто ждал именно ее. К счастью, в тот вечер она поехала домой на такси вместе с хозяйкой. На протяжении следующих двух недель то же самое повторялось четыре или пять раз. Это было настолько очевидно, что в конце концов даже подруги по работе стали спрашивать Пегги, что за парень маячит за аптечной витриной, поскольку было ясно, что его интересовала только она, — он с нее глаз не спускал. Другие девушки, как обычно, по этому поводу над ней постоянно подтрунивали. Пегги это очень раздражало, и она обычно тут же гасила только что прикуренную сигарету. В последний раз перед тем, как вернуться в парикмахерскую, она сурово и пристально посмотрела на парня. Глаз он в сторону не отвел. Как будто смотрел на нее, оставаясь невидимым. И частенько по вечерам, когда дневные труды были завершены — она никогда не знала об этом заранее, — он так там и стоял. Сначала хозяйка предложила Пегги решить вопрос очень просто — она каждый вечер будет увозить ее с собой на такси. А иногда они даже могли бы посидеть вечерком где-нибудь в кафе и расслабиться, что им мешает? Почему бы и нет? Это стало у них своего рода традицией. Хозяйка слушала ее со спокойной улыбкой, в которой не было и тени начальственной снисходительности. Польщенная тем интересом, который ее скромная персона вызывает у птицы такого высокого полета, как ее хозяйка, Пегги раскрывала ей свою душу. И никто по этому поводу не шушукался, не болтал, что она хозяйкина любимица. В конце концов, в пятницу вечером, после изматывающего однообразия беспрерывной дневной работы, она решила, что сыта по горло, и сказала хозяйке: — Подождите меня, пожалуйста, минуточку. Она решила уладить это дело без дальнейших проволочек — раз и навсегда. Пегги твердым шагом направилась к аптеке. Молодой человек увидел, что она переходит улицу, и поджал хвост, как побитая собака. Когда Пегги вошла в дверь и преодолела несколько ступенек, в аптеке его уже не было. Парень дал деру через черный ход. Пегги вернулась к хозяйке. У входа в парикмахерскую их уже поджидало такси; хозяйка собралась было открыть ей дверь, но Пегги отказалась ехать, сославшись на то, что ей хочется вечером подышать свежим воздухом и прогуляться. Выражение хозяйкиного лица изменилось, огорчение ее было заметным до странности. Но она тут же взяла себя в руки. — Ты уверена в этом? — спросила она. — Не боишься, что этот ненормальный вернется? Пегги устало провела рукой по волосам. — Я хотела бы побыть на воздухе. Мне станет легче, если я дойду до дома пешком. Хозяйка натянуто улыбнулась, потом села в машину и уехала — ни здравствуйте вам, ни до свидания. Пегги резво направилась к дому. Если она так будет идти всю дорогу, за полчаса дойдет. Было ветрено, полы ее плаща развевались, как крылья, мешая идти. Ей пришлось завязать пояс, хоть делать это она не любила. С завязанным поясом фигура ее казалась мешковатой. Она шла, сердито глядя себе под ноги. В конце концов Пегги дошла до дома, распахнула парадную дверь и… даже вздрогнула от неожиданности и удивления. Тот самый парень поджидал ее, держа одну руку за спиной. Она быстро огляделась — по улице шли пешеходы. Решила, что бояться ей нечего. Парень сделал шаг в ее сторону и пробормотал что-то нечленораздельное. Она попросила его повторить, но он только смотрел на нее и хлопал своими ресницами, закованный, как в броню, в кургузую куртку и рубашку с жестким воротничком. Тем не менее в итоге он все-таки повторил сказанное, но и на этот раз она разобрала только последние его слова: «… и ты будешь последней». Пробормотав это, он вынул из-за спины руку. В ней был букет цветов. Пегги — женщина. Сосулька в душе ее растаяла. Теперь он уже не был назойливой мухой, которая липла к ней две недели кряду, смешным недотепой в своем дурацком котелке, который, казалось, вот-вот свалится у него с головы. Он был бедным застенчивым малым, подарившим ей цветы, потратив на них, должно быть, свои последние гроши. — Я подумал, — сказал он, — может быть, мы бы могли… — он не докончил фразу. — Могли бы что? — мягко спросила Пегги. Набравшись смелости, Лазарь выдавил: — Я думал, может быть, мы могли бы поговорить. Он даже так расхрабрился, что добавил: — Мне нужно тебя кое о чем попросить, но только не сегодня. От парня пахло спиртным. (Это он для храбрости, с пониманием подумала она.) Девушка удивилась собственной сентиментальности. Он был таким застенчивым. И глаза у него такие замечательные. Да, вот именно — замечательные. — Прости, что ты сказал? — переспросила она. Задумавшись, она не расслышала его слов. — Я сказал: Баффинова Земля. Ты знаешь, что это такое? — Гм, да. Она вспомнила, что эта земля находилась где-то в Африке. — Я подумал, — сказал он, — мы бы могли… — Недосказанная фраза, оборвавшись, повисла в воздухе. — Что мы бы могли? — снова мягко спросила Пегги. Лазарь выпалил одним махом: — Я подумал, что мы бы могли пойти в кино, то есть я хочу сказать, что мы бы вместе одни могли бы туда с тобой пойти. — Почему бы и нет? — произнесла она, не отводя взгляда от удивительно красивого лица парня, при виде которого могло растаять любое девичье сердце. — Мы могли бы сделать это завтра, завтра вечером. — Да, Завтра. У него чуть дрогнула рука. — А цветы? — спросил он. — Ты не хочешь взять мои цветы? — Ой, конечно, обязательно, извини меня, пожалуйста, мне очень совестно. Она взяла букет и нежно прижала его к груди. Улыбнулась парню. В голове у нее мелькнуло что-то смутно связанное с приключенческим фильмом, снятым где-то в Африке, на Баффиновой Земле. — Значит, до завтра? — Да, до завтра. Ты подходи сюда, мы встретимся здесь, скажем, часов в семь, тебе это подойдет? Парень коротко кивнул. — Да, кстати, как тебя зовут? — Зови меня Ишмаэль, — сказал Лазарь, думая о себе в третьем лице. Ему никак нельзя позабыть, что он представился, назвав себя этим именем. — А меня зовут Пегги. — Я знаю, — заявил он, потом резко повернулся и в прямом смысле слова понесся прочь — он почти бежал. Свернув за угол и убедившись, что скрылся из поля ее зрения, Лазарь наотмашь двинул ногой по мусорному ящику, который сделал ему ничего плохого. На уровне бедер ткань его штанов только чуть-чуть потемнела. К счастью, уже спускались сумерки.) Она, наверняка, ничего не заметила. Но смутное чувство тревоги все равно его не покидало. Он пошел дальше, бранясь сквозь зубы. Дело в том, что он полностью сосредоточился на том, чтобы не заикаться, и поэтому на минуту забыл про то, что творилось у него в штанах.Глава 6
Так вот, на следующий день он приходит, как они договорились, такой же застенчивый, так же нелепо одетый, с такими же цветами, только на этот раз она понятия не имела, что с ними делать. Она уже держала в одной руке сумочку, а в другой — зонтик, она же не о трех руках была. И потом, оделась она без особого шика, но вполне прилично: немножко красного, немножко голубого. Для первого вечера вполне пристойно. А он — можно было подумать, что он в своей одежде и ночью спит не раздеваясь. Ну да ладно, страшного в этом ничего, конечно, не было. Хотя, надо сказать, не на той ноте все начиналось. Она доверила парню понести свой зонтик. Кино ей, надо сказать, понравилось. Сначала был короткометражный фильм с Гарольдом Ллойдом, который от души ее рассмешил. Потом душещипательная драма, главную роль в которой играла ее любимая актриса, непревзбйденная звезда — Мэри Пикфорд; Пегги даже немного всплакнула. Они вышли на улицу. Парень не смеялся, не плакал, он вообще никак ни на что не реагировал. Пегги попыталась сообразить, каким боком он зациклен на этой Баффиновой Земле. На другой стороне улицы рядом с кинотеатром была кулинария и при ней кафе; они решили туда зайти. Все это время Лазарь молчал, будто воды в рот набрал, и когда они сели за столик, он тоже продолжал хранить молчание. Пегги снова подумала, что он, конечно, очень застенчивый, и это даже в чем-то трогательно, но всему же есть предел! Она попыталась обсудить с ним фильм. Он только что-то неразборчиво мямлил и пожимал плечами. Сидел как истукан, положив руки на стол и не осмеливаясь на нее взглянуть. Время от времени он прикуривал сигареты, но ей даже не предлагал. К тому же он курил «Голдэн Бэт», которые она терпеть не могла. Ей с трудом удавалось сдерживать зевоту. Пегги сказала: — Да, кстати, вчера ты говорил, что хочешь меня о чем-то спросить? Парень встал. — Можно я провожу тебя домой? Пегги вздохнула, мол, ладно, если тебе так хочется. А сама подумала: «Если весь вечер испорчен, с этим уже ничего не поделаешь». Она не могла дождаться возвращения домой, в свою комнату, ей очень хотелось забраться в постель с хорошей книжкой и читать, грызя зеленое яблоко. Провожая девушку домой, Лазарь продолжал хранить молчание. Пока они ехали в трамвае, он с тревогой и злостью все время смотрел по сторонам, и несдобровать бы любому, кто положил бы глаз на его спутницу. У ее парадного он полез в карман куртки и вынул из него конверт. Внутри конверта лежала фотография. Пейзаж, который можно себе представить на мертвой планете. — Что это? Баффинова Земля, ответил он. Ничего общего с представлениями Пегги об Африке на снимке не было. Он поправил ее. Не с Африкой, а с Заполярьем. «Ну что ж, — подумала Пегги, почесав себе нос, — вот и тема для разговора». Самое время поговорить, а она собралась закрыть за собой дверь парадного. Она уже сказала себе, что больше с ним встречаться не собирается, но он сумел ее задержать. Потому что добавил: — Сюда, когда сходит лед, приходят на стоянку большие китобойные корабли. Клянусь тебе, я когда-нибудь отправлюсь туда бить китов. Он убрал снимок в конверт, который аккуратно положил в карман. Пегги и раньше терзала какая-то смутная догадка, но тут до нее дошло, в чем было дело. Она не читала Германа Мелвилла, но знала о его романах достаточно, чтобы сказать: — Имя Ишмаэль ты взял из «Моби Дика». Это не настоящее твое имя. — Нет. Мое полное имя — Ишмаэль Лазарус. Но люди меня зовут Лазарь. Только не ты. Он вдруг как-то странно смолк. — Что только не я? — А ты… мне было бы очень приятно, если бы ты звала меня Ишмаэль. — Договорились. Такие вот дела. Значит, она была права. У этого парня, на вид мужлана, в первый раз приехавшего в город, таилась в душе мечта, большая мечта, которая действует на женщин так же, как букет цветов. Она решила дать парню возможность для второй попытки. «Мы пойдем с тобой в кафе в следующее воскресенье, ты согласен? Где-нибудь во второй половине дня». И она заставила его пообещать ей, что он тогда расскажет, с какой просьбой хотел к ней обратиться. Молодой герой ушел, причем походка его была все такой же странной — тугой и неуклюжей, как будто он не сгибал в коленях ноги. Пегги поднялась по ступеням домой, про себя повторяя: Ишмаэль, Ишмаэль… Вот и наступило следующее воскресенье. Прежде всего, от парня снова несло перегаром. Это повторялось второй раз за три встречи. Такой оборот дела ей был совсем не по душе. Особенно потому, что было еще только два часа. Она прекрасно помнила, какой непоправимый вред пьянство нанесло ее детству, и у нее совсем не было желания вновь возвращаться к тем воспоминаниям. Помимо этого в поведении Ишмаэля сквозили признаки грубого, раздражительного и высокомерного характера. Когда они входили в метро, на контроле перед ними замешкалась пожилая женщина, которая сначала долго никак не могла пройти через турникет, а потом еще по одной перетаскивала за собой свои сумки. Лазарь прошипел тогда сквозь сжатые зубы: — Давай, карга старая, пошевеливайся, не могу же я здесь весь день торчать! Когда они проходили мимо группы бездомных, он заметил, что эти люди вполне могут найти себе работу, как и все остальные. И в конце концов, когда они уже сидели за столиком в кафе и им принесли кофе, Лазарь вынул из кармана фляжку и добавил в чашку приличную порцию чего-то крепкого. Пегги сказала: — Тебе не кажется, что для этого еще рановато? На эту ее реплику он ответил, что он такой, какой есть, и ей придется к этому привыкнуть. От такого заявления Пегги даже подпрыгнула на стуле, как будто из него пружина выскочила. Через сорок пять секунд она уже садилась в трамвай. Парень даже не пошевелился, чтобы ее удержать. Он в одиночестве остался сидеть, где сидел, и, заикаясь, все на свете клял на все лады. Потом Ишмаэль стал преследовать ее в парикмахерской. Он приходил утром и садился в вестибюле. Ни к кому не приставал, никого не беспокоил. Листал себе журналы или угрюмо смотрел в окно. Одежда его становилась все более затасканной и неряшливой, как будто он и вправду в ней спал. Сравнение уже перестало быть образным, скорее всего так оно и было на самом деле. Пегги мыла волосы клиентам в десяти шагах от него. Полностью занятая работой, она не обращала на парня никакого внимания, думая только о том, чтобы делать все как надо, и стремясь хоть как-то сохранить присутствие духа. Лазарь сидел там минут по двадцать, иногда по полчаса, потом смотрел на часы и ровно в одиннадцать уходил. В четвертый раз он пришел во вторник утром, день был легкий, клиентов мало. Пегги бросила на него взгляд, скрестив руки на груди. Он продолжал листать журнал, не читая, даже не глядя на картинки, просто перелистывал страницы механически, и все. Она решила к нему подойти. — Зачем ты все время сюда ходишь? Чего ты ждешь от меня? — Я думал, может быть, мы бы могли. — Поговорить. Да, знаю. Ну, говори. — Здесь? — Здесь, там, какая разница? И она резко так ему и сказала, что для нее очень важно никогда его больше снова не видеть, ни так, ни сяк, вообще никак. Он долго на нее смотрел, как будто не мог поверить тому, что услышал. Он был настолько не в себе, что пробормотал, не заикнувшись, на жаргоне разрушителей: — Кореккири деска? Пегги пожала плечами, как будто хотела ему сказать: «Давай, бормочи себе там по-марсиански все, что тебе в голову взбредет, от этого ровным счетом ничего не изменится». Следующая неделя прошла спокойно, парень как будто ее больше не преследовал. Правда, обстановка в парикмахерской стала довольно натянутой. Пегги казалось, что расположение хозяйки сменилось неприязнью. С того вечера, как она отклонила ее приглашение пойти в кафе, хозяйка не раз предлагала подвезти ее, как обычно, до дома. Она, конечно, не бранила Пегги, но стала чаще указывать ей на незначительные изъяны в работе — поправляла прически, жестом показывала ей на пряди волос, валявшиеся на полу, которые Пегги по недосмотру не подмела. Девушка чувствовала себя на грани нервного срыва. Ей казалось, что она уставала еще до начала работы, и постоянно, без всякой на то причины из глаз ее текли слезы.Особенно тяжело давалась ей работа по ночам в морге. У нее совсем не оставалось времени для себя самой. А потом как-то утром в парикмахерскую завалился Лазарь, спиртом от него разило за версту, одежда вся была в грязи, и настроен он был весьма воинственно. Она сказала ему, что вызовет полицию. Угроза подействовала — скоро Лазарь убрался прочь. Чтобы прийти в себя, Пегги пошла в комнату для сотрудников. Хозяйка только что приехала. Она стояла у самых ступенек, собираясь подняться. Смотрелась она впечатляюще: еще красивая дама, исполненная достоинства, в которой, несомненно, было что-то азиатское, пятидесятилетний рубеж она явно еще не переступила. Женщина вынула носовой платок и дала Пегги, чтоб та вытерла им глаза. Платок хранил запах хозяйки. Пегги шмыгнула носом и улыбнулась. — Ничего, все в порядке. Дама склонила к ней голову и шепнула: — Можешь мне все рассказать о своих сердечных проблемах, если они у тебя возникли; ты же знаешь, со мной можно говорить обо всем. Когда хозяйка шептала ей это, может быть, вовсе без задней мысли, она коснулась губой ушка Пегги, и девушка от неожиданности резко отшатнулась. Ее непроизвольное движение слегка смутило обеих женщин. Девушка взглянула на хозяйку с пугливым удивлением. Дама взяла у нее свой носовой платок и с приветливой улыбкой искренне сказала: — Ну, хорошо, теперь принимайся за работу. Пегги бы, наверное, тут же забыла об этом случае, если бы не заметила, что у хозяйки чуть подвернулась нога в туфле на высоком каблуке, когда та поставила ее на последнюю ступеньку, — такое случается с женщинами тогда, когда им ударяют в ноги слишком сильные чувства.Глава 7
В конце концов Ксавье Мортанс привык к Пегги, человек ко всему может привыкнуть. В ее присутствии он, как бывало раньше, уже не испытывал того ощущения, когда не знал, что делать со своими пальцами, коленками, глазами — со всеми этими частями тела, а еще с душой своей и легкими. По вечерам она частенько к нему заглядывала. Иногда приносила ему сладости (или цветы). Ксавье был не из тех, кто любит принимать подарки. Порой он заставлял ее брать подарки с собой, когда она от него уходила. «Ты сама мой самый лакомый кусочек». Пегги смеялась. Но из вежливости он, конечно, ей такого не говорил. Она вся лучилась задором, свежестью и очарованием, которых ему так недоставало, по которым он так тосковал, оставаясь в одиночестве. Еще он все время спрашивал себя, почему она никогда не делает себе одну и ту же прическу дважды. Хоть ответ на этот вопрос был ясен как день: просто так, без всякой на то причины. Бывая вместе, ничем особенным они не занимались. Пегги рассказывала ему о работе в парикмахерской. Теперь вот уже две недели, как дела шли лучше. Ишмаэль — тот самый парень — так больше и не возвращался. Отношения ее с хозяйкой снова были прекрасными и спокойными; вечером в прошлую пятницу они вместе опять зашли поболтать в небольшое уютное кафе. И дальше в том же духе. Еще она рассказывала Ксавье про книги, которые ей нравились, потому что чтение было ее страстью. Как-то вечером, когда подручный вытирал пыль, она принесла ему один роман, который произвел на нее большое впечатление. Книжка была небольшая, около ста страниц, и она сказала себе, что Ксавье, как-то признавшийся ей, что никогда не читал, может набраться терпения и одолеть ее. Листая книгу, подручный подошел к окну — там было светлее. Молодой еврей-юрист все бросил, чтобы стать композитором. Прошел через тяжкие испытания. У него достало смелости, чтобы преодолеть выпавшие на его долю невзгоды. И так далее. В конце книги его приглашает королева Виктория. Пегги прикурила тонкую сигару, подражая восхищавшей ее хозяйке, но, сделав затяжку, закашлялась и тут же, вся красная, загасила ее. Ксавье подошел к подруге и вернул ей книгу. — Интересно, — сказал он (из вежливости). — Как и все придуманные истории. — Подожди, по крайней мере, пока все не прочитаешь. Ксавье слегка опешил, не ожидая от нее такого странного ответа. — Но я же только что ее всю прочитал, пока стоял у окна. Он снова стал вытирать пыль. У человека, который так беззастенчиво врет, подумала Пегги, не может быть такое выражение лица. Она еще раз пристально на него посмотрела. Какой странный этот мальчик! Единственным обстоятельством, омрачавшим их отношения, была лягушка. Поделать с этим нельзя было ничего — бывает так, что иногда отношения не складываются, и все тут. Ксавье разными способами пытался уговорить свою маленькую актрису, склонялся над ней, уперев руки в колени, снова и снова повторял: — Ну, давай, спой же ты что-нибудь! Спой и спляши! Но как только Пегги появлялась в комнате, лягушка начинала квакать с поражавшей подручного тупостью. Когда Пегги наблюдала за тем, как тяжело приходится ее другу, ей становилось как-то неловко. Чего именно он ждал от этой твари? В конце концов Ксавье сдавался и отправлял свое чудо обратно в ларец. — Она такая застенчивая, — говорил он, как будто в чем-то оправдывался. А когда он пытался рассказать подруге о том, что выделывала лягушка, когда бывала в настроении, Пегги Сью слушала его не перебивая. — Бывает, она мне своим пением даже заснуть не дает по ночам!.. Он смолк. Пегги продолжала на него смотреть, с лица ее не сходило то же серьезное и удивленное выражение. Она погладила паренька по волосам, тыльной частью руки провела ему по щеке. Потом грустно ему улыбнулась от переполнявших ее чувств. Еще Пегги часто говорила с ним о своих любимых актерах кино. Рассказывая ему о чем-то, она оживленно жестикулировала, сводя и разводя руки, постоянно поправляя себе прическу или ероша волосы, бабочками порхавшие вокруг ее лица. Порой Ксавье становилось непросто уследить за всеми ее движениями. Но когда она уходила от него к себе, а Ксавье оставался в своей каморке один, ему казалось, что погода стала пасмурнее, и сразу же к нему возвращались все его печали и горести. Как и раньше, подручный каждый день ходил на стройку. Он уже вполне оправился от побоев. Кровоподтеки сошли и царапины на лице зажили, он уже начал различать некоторые цвета — зеленый, например, а еще синий, если день выдавался светлый и солнечный. Только рабочим было на него наплевать, он их волновал, как первый в жизни молоток, который они взяли в руки. Они оставляли его в каком-нибудь углу, а сами рушили стены подальше от того места, где он обретался. Когда дело доходило до настоящей работы, они его прогоняли, и Ксавье уходил со смешанным чувством стыда и смущения, стараясь при этом не выражать свое неудовольствие и не огорчаться. А это было совсем непросто. Еще он очень досадовал, что теперь ему перестали платить доллары, как платили раньше, чтобы ему хватало на пропитание. Он уже дошел до того, что стал брать деньги из своих сбережений. Но обо всем этом он не рассказывал своей подруге Пегги, чтобы она за него не переживала. Он даже стал ей говорить, что теперь дела у него на работе идут лучше, гораздо лучше, что рабочие теперь приняли его в свой круг, прекратили насмехаться над ним и оставили свои идиотские шуточки. Но девушку продолжало беспокоить его здоровье. (Он постоянно должен был в чем-то ее убеждать, давать обещания все время следить за питанием и все такое, спать восемь часов в сутки.) Потом, когда Пегги уходила, лягушка, казалось, совсем теряла рассудок, нередко так продолжалось всю ночь. Когда наступало утро, Ксавье с опухшими глазами, улыбнувшись, часто ей говорил: — Да, никто никогда не скажет, что ты положительно влияешь на мое здоровье. Как-то вечером, когда он жевал свой салатный лист, к нему неожиданно впорхнула Пегги, возбужденная мыслью о том, что должна сделать его счастливым, чего бы это ей ни стоило. Ксавье сидел за столом и смотрел в окно. Контуры подвесных трамвайных путей, выписывающих кривые маршрутов в лучах заходящего солнца, чем-то то напоминали ему строительные леса. Алые отблески заката наполняли комнату, и от этого подручному, у которого кошки скребли на душе, становилось немного спокойнее. Он поглаживал пальцем лягушку (при этом та даже щурила глазки от удовольствия). Ксавье только чуть скосил глаза на Пегги, влетевшую к нему в приподнятом настроении. Ей на работе только что выдали премию, которая на нее как с неба свалилась, денег было немного, но ей очень захотелось поделиться ими с Ксавье. Она ему еще толком ничего не успела предложить, но парнишка с ходу отказался. Она настаивала. Говорила, что, если он не примет ее дар, это будет ей очень неприятно. Он что, и в самом деле хочет сделать свою подругу несчастной?.. Ксавье сдался, потому что почувствовал ее правоту, ему вовсе не хотелось лишать ее радости от сознания того, что она может сделать его счастливым. Пегги села на кровать, в изножье, и начала ему рассказывать, что она имела в виду. Девушка спросила его, есть ли у него планы на ближайшие два выходных дня. Ксавье тешил себя надеждой, что в субботу напишет своей сестре Жюстин, которая осталась в Венгрии. Но это дело, сказал он, может подождать. — Вот и хорошо. Потому что в субботу вечером я собираюсь пригласить тебя в мюзик-холл! Ручаюсь, ты такого никогда в своей жизни еще не видел. Я права? Ксавье посадил лягушку обратно в ларец, потом сел рядом с Пегги. Когда он к ней повернулся, выражение его лица было серьезным. — В мюзик-холл? — спросил он. Она кивнула. Он обдумывал ее слова. — А там будут фокусники? Такой вопрос слегка ее удивил. — Не знаю. Может быть. Какой же ты забавный! Девушка убрала упавшую на лоб прядь волос. Ей показалось, что Ксавье вовсе не был в восторге от ее приглашения. Вид у него был отсутствующий, хмурый и озабоченный. Чтобы как-то расшевелить парнишку, Пегги начала ему рассказывать о программе представления. Прежде всего, там будут много петь и плясать, потом выступят цирковые артисты, акробаты итак далее. Гвоздем спектакля станет пантомима с элементами магии, это, как ей говорили, было просто потрясающе, все клиенты парикмахерской только об этом и говорят. Пантомима называется «Лоскутный Мандарин». А еще там будет играть большой симфонический оркестр. — Что это у тебя так физиономия вытянулась? Ты что, музыку не любишь? — Ничего у меня не вытянулось, — буркнул Ксавье. — Вытянулась, вытянулась, у тебя будто скорбь вековая на лице. Как-то раз Ксавье остановился перед наспех смастеренными подмостками, рядом с которыми висел плакат с объявлением о концерте на открытом воздухе. Он сел на лавку, улыбаясь в предвкушении удовольствия и немного конфузясь из-за того, что не был вполне уверен в своем праве там присутствовать. Собралось человек тридцать, многие мужчины и дамы были уже в годах. Оркестр настраивался, странная перекличка инструментов негромким шепотком пленила его сердце. Когда настройка закончилась, подручный захлопал в ладоши и встал, полагая, что концерт окончен. Но тут внезапно и резко на слушателей шквалом обрушилась настоящая музыка, и Ксавье отбросило обратно на место с силой взрывной волны. Он съежился на лавке, каждый раз сгибаясь, когда вступала медь, чтобы защитить грудь — он боялся, что эти звуки ее просто расплющат. Когда звучали флейты, он чуть расслаблялся и глотал воздух, как утопающий. А невероятно пронзительные звуки струнных инструментов страшно действовали ему на нервы, как будто на части рвали листовое железо в то время, когда он с головокружительной скоростью несся вниз на американских горках. Он не смог там высидеть и пяти минут. Подручного охватил такой ужас, что он попросту сбежал. Он, правда, ничего не стал об этом рассказывать Пегги, которая все меньше и меньше понимала, почему он так подозрительно относится к ее предложению. Но молодая женщина поклялась себе, что не уйдет до тех пор, пока не соблазнит Ксавье своим предложением. — И это еще не все! — сказала она. — Всю субботу мы проведем вместе. Сначала пойдем в универмаг и выберем тебе там костюм, не беспокойся, платить за все буду я. А потом… Ксавье тут же стал возражать. Это ему-то костюм покупать? Ему, венгерскому иммигранту? Какая бессмысленная трата денег!.. Пегги вздохнула. Она ему доходчиво объяснила, что идти в субботу вечером на представление в одежде разрушителя-подручного просто неприлично!.. Потом стала подробно излагать свои планы. Они пойдут на экскурсии в музеи, как настоящие туристы, которым деньги девать некуда; потом зайдут куда-нибудь, чтобы полакомиться мороженым, а после этого — красиво жить не запретишь! — перед началом представления она собирается пригласить его — только представь себе на минуточку — поужинать в ресторан! Подозрительность подручного усилилась. Неизвестно, какого качества там еда, микробов там может быть много, и еще неизвестно, какие в этом ресторане могут быть сюрпризы. Напротив, стояла Пегги на своем, в Нью-Йорке полно отличных местечек, где можно поесть не хуже, чем в Париже. Кроме того, она уже несколько раз бывала в том заведении, куда собирается его пригласить, со своей хозяйкой. Подмигнув ему, она взмахнула руками, как лебедь, расправивший крылья, чтобы подчеркнуть свое неотразимое обаяние, и предоставила подручному возможность оценить все великолепие своего предложения. Ксавье не мог не признать, что она очень красива, может быть, она самая красивая девушка во всем Нью-Йорке. Пегги не сдержала простодушной довольной улыбки. Она поднялась и очень женственно поправила прическу. — Я только не понимаю, почему ты все это делаешь для меня. — Какой же ты бестолковый! Да потому, что ты мне очень нравишься, вот почему, — сказала она. И поцеловала его игриво в самый кончик носа. Подручный в изумлении округлил глаза. Пегги вышла, но ее аромат продолжал витать в комнатке. Женский запах сирени майской ночью после жаркого дня.Глава 8
В тот день великий голливудский маэстро Д. У. Гриффит, до крайности измотанный путешествием на поезде, которое казалось ему нескончаемым, прибыл наконец на строительную площадку с целой армией помощников и двумя полупустыми фляжками виски в карманах пиджака, шатаясь, будто он был о четырнадцати ногах, и раздавая направо и налево затрещины парням, тащившим его багаж. В тот самый день, закончившийся ужасными событиями, Философ, мечтавший о нем, как молоденькая девица грезит своим первым балом, испил полную чашу горечи и унижения. Предполагалось, что Гриффит снимет документальный фильм к вящей славе индустрии разрушения, и после нескольких туров переговоров, протекавших с переменным успехом, маэстро в конце концов вынес вердикт о том, что поистине гомеровская грандиозность этой темы соответствует масштабам его собственного величия. Он загодя выслал вперед фотографов, задача которых состояла в том, чтобы найти выразительных типажей среди разрушителей, которые будут наняты для съемок в качестве статистов. Вот так они вышли на Безмолвные Пески. Родился он в Ирландии, в местечке, утопавшем в зелени (ему было четыре года, когда родители его эмигрировали в Америку), однако виду него был такой, что он вполне мог бы сойти за престарелого вождя апачей, как иногда их показывают в кино — с высокомерным презрением относящихся к алчности бледнолицых. Вины его в этом не было. Он, должно быть, с рождения чем-то походил на древнего мудреца, как некоторые появляются на свет рыжеволосыми или со слоновьими ушами, и страху не ужиться с тем, что ему было на роду написано, постоянно терзал его душу, хоть сам он об этом никому не докладывал. Философу пообещали, что его много раз будут показывать крупным планом. (При этом киношникам пришлось объяснить ему, что такое крупный план.) Этот шедевр киноискусства должен был превратить его в символ профессии, которую он представлял. (Они объяснили ему, что значит символ.) Восемь суток подряд Философ не мог заснуть. Ида, его жена, потрудилась немало, чтобы ее муж появился на экране в самом убедительном своем наряде. Поэтому в то утро он пришел на строительную площадку в таком одеянии, которое тут же вызвало за его спиной шушуканье с пересудами. Пески делал вид, что ему это до лампочки. Он принимал гордые позы, упирал руку в бедро, вглядывался в собственное отражение в стеклах, иногда слегка краснел, считая себя неотразимым. Первый раз он в тот день расстроился из-за плохого обращения с его протеже — Мортансом. Когда Лазаря убрали со строительной площадки, поручив ему какую-то таинственную задачу, подручный на несколько дней получил небольшую передышку. Но теперь праздношатающиеся рабочие, которым надлежало дождаться прибытия команды киношников и только после этого приниматься за работу, оживились, обсуждая, как бы его больнее задеть, и глумливо скалились в предвкушении того веселья, которое им должны были доставить издевательства, призванные превратить утро Ксавье в непрерывную цепь страданий. Сначала они решили разыграть с ним шутку, которая была у них известна под названием «бродячая сосиска». Подручный, которому никто не давал никаких указаний, задремал на брошенном у тротуара старом сломанном диване, из которого в нескольких местах выдавались пружины, прорвавшие ткань обивки. Рабочие вымазали шнурки его ботинок клеем да еще связали их для надежности. Потом кто-то из разрушителей дико крикнул прямо ему в ухо; подручный вскочил на ноги, не соображая, что происходит вокруг, и, еще даже не заметив, что шнурки у него связаны и склеены, стал нелепо подпрыгивать, как будто бежал с кем-то наперегонки, надев на ноги мешок. Потом его заставили нести на плече такое тяжелое бревно, что у него подгибались колени, и один рабочий крикнул с крыши, что он выглядит «как человек, который хочет на ходу облегчиться». Это было настолько верно подмечено, что его фразу подхватили другие разрушители на всей площадке, и она тут же стала расхожей остротой. Подручный тоже изо всех сил старался смеяться со всеми. Философу очень хотелось утешить паренька. Но ему тогда надо было бы сесть рядом с ним на кирпичи, а так бы он испачкал свое одеяние. Вскоре после полудня наконец приехала съемочная группа. Скрестив руки на груди, разрушители с любопытством наблюдали за приготовлениями, время от времени задавая киношникам нелепые вопросы. Когда проходившие мимо женщины останавливались около площадки, чтобы поглазеть на съемки, и забывали о том, что ветер задирает им юбки, рабочие отпускали в их адрес свои обычные скабрезные шуточки. К их сальным замечаниям Философ присовокуплял свои, но как бы нехотя, отдавая дань стадному чувству, несмотря на то что эти молодые женщины напоминали ему собственных дочерей, младшей из которых, той, что работала на почте, исполнилось всего семнадцать лет. Скоро площадку окружила небольшая толпа зевак — многим хотелось посмотреть, как снимают кино. Там же топтался полицейский, который должен был поддерживать порядок. И над всеми пылало жаром безжалостное июльское солнце. Не поднимаясь со складного стула, маэстро, который слегка протрезвел после того, как в него влили кофейник кофе, отдавал приказы голосом, превращавшимся мегафоном в металл. Хитроватые, исполнительные помощники нервно суетились вокруг, срывая злость на мелких сошках, которые все сносили из боязни быть в любой момент уволенными. Несмотря на присутствие полицейского, Гриффит время от времени вынимал из кармана фляжку и делал глоток-другой виски, вытирая рот рукавом. Сжав голову руками, он простонал: — Покинул меня мой гений! Гений мой меня оставил! Потом маэстро внезапно встал, готовый, как лев, сокрушить все, что его окружало. Он безжалостно приказал повторить массовку, но так, чтобы она бьща строго упорядочена. И тут настала очередь Философа предстать пред его ясными очами. Его провожал к светилу режиссуры помощник, мягко поддерживая за бицепс. В руках Пески вертел свой Президентский жезл — знак отличия Гильдии. Он вел себя так безропотно, что чем-то напоминал кающегося преступника, которого в наручниках ведут к судье. Примерно минуту он стоял в нескольких шагах от Гриффита, пока маэстро без всякого зазрения совести в очередной раз в его присутствии прикладывался к фляжке. Старик старался смотреть на него с подобающей вежливостью, но взгляд его невольно подмечал некоторые детали: усы и пальцы режиссера пожелтели от никотина, он был небрит, ботинки были надеты прямо на босу ногу, а короткие штаны, доходившие до середины бедра — ему почему-то пришла в голову мысль об африканском сафари, — оставляли голыми тощие ноги, до лодыжек покрытые узлами вспухших вен. Наконец маэстро соблаговолил бросить взгляд в его сторону. Режиссер снял очки, после чего его брови очень медленно поползли вверх, как будто он постепенно цепенел. Философ не знал, куда деваться. Как испуганный ребенок, он комкал руками подол рубашки. Старик чувствовал себя ужасно заметным в ярко-красных своих штанах, в берете с позолоченными кисточками и белой шелковой рубашке, которую надевал только в дни Церемоний, подвязанной президентским поясом — предметом его особой гордости. Такой вот наряд приготовила ему супруга. Философ повторил ей, что ему сказали по поводу значения слова «символ», и она обрядила мужа в полном соответствии с собственным представлением о смысле этого термина. В конце концов маэстро вынес свой вердикт: — В чем смысл этого комического опереточного костюма? Такой вопрос ранил старика в самое сердце. Потом началось то, что представлялось ему медленным и неумолимым падением в пропасть. Сначала он был лишен всех своих регалий — пояса, берета, медалей, — которые как попало бросили в сумку, а потом — «чтобы ты выглядел естественно», как сказал ему один из ассистентов, — ему вымазали всю рубашку грязью и обсыпали пылью. Старик не противился, он понуро стоял, опустив голову, как офицер, разжалованный в рядовые. Потом его отвели довольно далеко в сторону. Он сел на полый кирпич, уперев локти в колени. Вдруг в нескольких дюймах перед его глазами возникла пара кроссовок. Он поднял голову. Тощий силуэт подручного вырисовался против света, причем свет солнца, закрытого его головой, образовал вокруг его фигуры подобие ослепительного нимба или ореола. — Так почему же, черт побери, за ними гонялась вся полиция Нью-Йорка? Я так и не понял. У старика задрожали веки, будто он только что пробудился ото сна, в котором кто-то спрашивал его о чем-то по-китайски. — За Лазарем, — возбужденно попытался объяснить Ксавье. — Вчера вы начали мне рассказывать о том, что Лазарь, когда ему было восемь лет, вместе с отцом мотался по деревням, потому что их преследовала вся полиция Америки. Вы мне вчера начали про это рассказывать. А потом вдруг взяли и ушли. Вас позвал мастер. — Ну да, теперь припоминаю. В тот момент Философ был очень далек от этого рассказа. Но он всегда себя контролировал и никогда не терял спокойствия, разговаривая с обезоруживающе наивным пареньком. Поэтому он встал и продолжил рассказывать историю о том, как мать Лазаря раскрыла истину. — Истину, — как эхо повторил Ксавье, жадно ловивший каждое слово Философа. Как-то утром, задав Лазарю какой-то немудреный вопрос, она вдруг поняла, что ее сын, спрятавшийся у себя в комнате, даже не знает алфавита. Тогда она поняла, что, вместо того чтобы водить сына в школу, Великий Бартакост каждый день брал его с собой на стройки, чтобы учить понемногу отпрыска азам треклятой профессии разрушителя. За этим последовала омерзительная сцена, свидетелем которой стал Лазарь. Бедная женщина осталась как мертвая лежать на кухонном полу. А Бартакост после этого скрывался, бродя по проселочным дорогам вместе с восьмилетним сыном. — Такая вот, понимаешь, приключилась история, — закончил рассказ Философ. — Как мертвая? — не понял подручный. — На самом деле она не померла. Ну, скажем так, померла не на все сто процентов. Она как-то умудрилась выжить. Но все тело ее было тогда одно кровавое месиво. Она навсегда осталась наполовину изуродованной. — Это то же самое, что и полностью изуродованная, — бросил Ксавье. — Если тебе так больше нравится. Бедро у нее так и осталось сломанным, оно уже никогда не срослось. До конца жизни она ходила, приволакивая за собой ногу. Ксавье тут же стал обдумывать эту новую информацию, глаза его при этом горели. Он ходил из стороны в сторону, прижав кулак ко рту, как следователь, который вот-вот найдет разгадку тайны нераскрытого преступления. — Ну, вот! Теперь понятно. Этим все и объясняется, — повторял он себе. Философ вяло сделал рукой неопределенный жест и пошел своей дорогой. Он угрюмо глядел на здание, которое предстояло разрушить, — около него уже сгрудились операторы со своими камерами. То был театр, и старик еще помнил, как его строили, когда он был ребенком лет шести. Тогда погиб один строитель, делавший фриз, сорвался с лесов двадцатиметровой высоты. Он знал его очень близко, потому что тот рабочий был другом его отца. Иногда он угощал его чем-нибудь вкусненьким. Тот несчастный случай по молодости лет произвел на него глубокое впечатление. Воспоминания о трагедии преследовали его потом долгие месяцы. То была первая смерть в его жизни. Именно тогда строительные работы стали вызывать в его душе какие-то смутные дьявольские предчувствия, начали неотвратимо и обреченно его соблазнять. Время от времени он ходил на то самое место, куда человек упал с лесов, разбившись насмерть, и смотрел на маленький крестик, которым он сам будто невидимыми чернилами пометил ту каменную плиту, и подолгу там оставался, мрачный и подавленный. Месяц назад, когда он узнал, что Гильдия получила контракт на разрушение этого здания, он пришел к театру, нашел тот самый невидимый крестик, который уже выцвел в памяти и почти изгладился в ней временем, но все еще метил важную веху его детских лет. Те его детские воспоминания и теперь временами всплывали из глубин памяти, накладываясь на нынешнее его бытие размытыми образами выцветших фотографий, и в такие моменты он становился задумчивым, как человек, вспоминающий прожитую жизнь, который начинает идти по своим собственным следам, а это было верным признаком того, что круг его жизни приблизился к своему завершению. И снова он размышлял над тем, что через три дня они разрушат то, что возводилось месяцами. Эта мысль казалось ему воплощением идеи бурного развития, он видел в ней некий всеобщий закон, разгаданную им часть космической тайны бытия. Но за пределы этого вывода мысль его никогда не выходила. Он просто не был в состоянии преодолеть этот рубеж. Оттого и молчал он так многозначительно, чтобы остальные думали, что ему ведомо и другое, находящееся за этой гранью. Вот уже тридцать лет он ходил кругами вокруг своей мысли, но никуда дальше она его не вела. Как пещерный человек, застывший перед костью мамонта в неясных предчувствиях какого-то события, которым чревато будущее, который пыхтит от натуги, чешет себе плешь, нюхает кость, но неизменно остается на том же месте, как парализованный, мысль его неизменно бьется без толку, ограниченная невидимыми пределами, и никак ему не дается изобрести Орудие. «Самозванец я, вот кто я такой», — думал про себя старик (не без некоторого удовольствия отдаваясь во власть щемящей грусти меланхолии). А все эти люди ждали от него потрясающий шедевр! Именно на его долю выпало всем показать на страницах книжки жизнь, посвященную радостям и тайнам разрушения. И его собственная дочь — самая старшая, у мужа которой была небольшая католическая типография, — принесла ему сотню чистых страниц, и он должен был их заполнить плодами своих размышлений, которым предстояло лечь в основу книги, что должна будет вскоре издана, он так всем и говорил, что ему только самую малость осталось дописать… Да, прав был Морле — эксперт-подрывник, когда смеялся над ним. Да, он был таким человеком, которого вполне можно было бы назвать воплощением лжи. С фундамента местами впалого, а местами выдающегося вперед фасада в форме буквы «S», который держался скорее на каких-то внутренних волокнах, похожих на растительные, — рабочие на своем жаргоне называли их «кирпичными волосами», потому что они по всей видимости, как-то прорастали внутри стен по мере того, как те старились, — группа разрушителей, встав на колени, счищала цемент, чтобы подготовить здание к сносу. Немного поодаль они мазали себе лбы розовато-оранжевой кирпичной пылью, чем-то напоминавшей пралине. К тому же эти крепкие ребята ударяли друга в грудь кувалдами. Обычаи и традиции разрушителей. Помощник Гриффита кивнул старику, который робко приложжил к груди указательный палец и спросил: — Я? Ассистент режиссера был долговязым, худосочным существол неопределенного возраста в человеческом облике с оливково-желтым кожным покровом. Всей своей полной горечи внешностью он походил на человека, уже расставшегося с какими бы то ни было иллюзиями, и по его лишенной всяких эмоций гладкой физиономии легко можно было сделать вывод о том, что последний раз улыбка на ней промелькнула, когда он ходил в детский сад. В углу рта у ассистента всегда торчала сигарета, которая, казалось, пустила такие глубокие корни. Глаза его, казалось, вот-вот выскочат из орбит. (Философ запоминал все эти детали, чтобы потом рассказать жене.) По восковому цвету его лица можно было сказать, что смерть уже занесла над ним свою косу. Ассистент прошипел несколько слов с сильным техасским выговором, и Пески не столько понял, сколько догадался, что тот имел в виду. Потом Философ забрался на помост. Идея заключалась в том, чтобы снять его крупным планом под небольшим углом, что бы создать впечатление мощи и господства. Ему это объяснили. Старик скромно пытался изобразить господство над миром подбородком, плечами и бровями. Для этого он так далеко запрокинул голову назад, что можно было с полной уверенностью сказать: он пытается остановить носовое кровотечение. Так ему прямо и сказали, без всяких околичностей, и старик зарделся как роза. Отсняли еще несколько кадров. По вытянувшимся лицам киношников он понял, что результаты их не убедили. Под мышками у Философа все взмокло так, будто он сжимал там мокрые губки для мытья посуды. Они начали готовиться к съемкам следующего эпизода. Теперь философа попросили смотреть в камеру с таким видом, будто что-то его страшно разозлило. Он старался изо всех сил. Но был так напуган, что все потуги его оказывались тщетными, потому что он выглядел, как маленький мальчик, который был готов расплакаться из-за того, что большие мальчишки отняли у него стеклянные шарики для игры. Кроме того, он постоянно отводил глаза от камеры и бросал взгляды на ассистента, чтобы проверить, доволен ли тот его игрой. Ассистент наконец с корнем вырвал сигарету изо рта и выпалил со злостью (причем слова его, хоть и на этот раз выговор его был далек от совершенства, по крайней мере, можно было понять): — Да сделай же ты хоть что-нибудь убедительно, черт бы тебя драл! Потом снова укоренил сигарету в уголке рта. Старик кивнул — хорошо, мол, теперь мне ясно, что вы от меня хотите. Он глубоко вздохнул и стал корчить злые рожи, натужно пыхтя, пуская слюни и рыча, как зверь, как крупная самка гориллы, у которой отняли детеныша, и это было так нелепо, что все присутствующие схватились за животы от смеха. Философа так шатало на помосте, что он должен был опереться на поручни, чтобы устоять на ногах. Ему сказали не «играть», а вести себя «естественно». И опять — новая попытка. Теперь старик вообще никак ни на что не реагировал: он и глазом не моргнул, ни один мускул не дрогнул на его лице — именно так он понял смысл просьбы о том, чтобы он больше не «играл». Смирившись с неудачей, ассистент тяжело вздохнул — какая разница, в конце концов, попыткой больше, попыткой меньше… Он сказал, что все в порядке, они сделали то, что было нужно, а теперь пора переходить к съемке следующего эпизода. — Приведите другого козла, — прошипел он. Теперь им предстояло снять аллегорическую сцену «Опыт благословляет молодость». Привели другого козла, — того самого, о котором шла речь, — он, естественно, должен был изображать вторую фигуру аллегории. Глаза Ксавье все еще горели, кулак был прижат к губам, выглядел он как следователь на пороге разгадки таинственного преступления, и все такое. Ему тоже велели взобраться на помост. Он опустился перед Философом на колени и сложил руки, а старик в отеческом жесте положил ему ладонь на голову в полном соответствии с инструкциями ассистента. После чего тот добавил: — Сделайте вид, будто вы разговариваете. Говорите что-нибудь, неважно что, все, что вам обоим в голову взбредет. Коленопреклоненный Ксавье не мог бы его попросить о большем одолжении. — Теперь все становится на свои места, — сказал он, причем лицо его, обращенное к Философу, лучилось наивной гордостью. — Все дело в том, что я никогда не видел никого, кто с такой же свирепой жадностью, как Лазарь, уплетает сосиски. Он ест с каким-то остервенением, можно подумать, еда его сводит сума. Вы понимаете, когда что-то ешь, становишься тем, что ты ешь. И так как мы убиваем животных, господин Пески, потому что мы их убиваем так, что можем их съедать целиком, то есть, я хочу сказать, не только их тела, но и их души, потому что мы режем их на части, вынимая кости, и потому, что мы едим их со всеми потрохами — сердцем, кишками, печенкой и почками, вполне естественно было бы ожидать — я клоню именно к этому, — что все эти нечистоты попадают в наше нутро, и когда мы их глотаем, когда мы это мясо убитое перевариваем, оно становится частью нас самих. Так вот, я все никак не мог понять, откуда у Лазаря та ярость, с которой он ест, и эта загадка не давала мне покоя. Но теперь я ее разгадал. Я так и думал, ей-богу, что у него это с детства, и так получается, что, когда он ест свои настоящие бесконечные сосиски, ему каждый раз кажется, что он пожирает тело своей матери!.. Последние слова Ксавье произнес шепотом, прикрыв ладонью рот. Пораженный, Философ отдернул руку от головы Ксавье, как будто испугался, что чем-нибудь заразится. Раньше или позже этому суждено было случиться. Парнишка сошел с ума. — Положи руку обратно на его голову! — крикнул ассистент, на этот раз произношение его было на удивление четким. — Чтоб ясно было, что ты его благословляешь, черт тебя дери! Болтай что хочешь, что в голову тебе взбредет! Философ стал читать молитву, бормоча себе под нос «Отче наш» и удивленно глядя на подручного, чья ослепительная улыбка лучилась тем же искренним торжеством. — Да, — сказал он, — теперь мне все стало ясно. Как только я следующий раз увижу Лазаря, я все ему объясню. И не будет у него больше ни Клиники, ни злости, ни желудочных колик! — Бедный мой мальчик, — прошептал старик. Настало время переходить к следующему эпизоду. Философа попросили с помоста, чуть не столкнув его второпях вниз. Старик безропотно подчинился, следуя строгому графику и понимая, что время — деньги. Новая сцена — новая аллегория. На этот раз она называлась так: «Традиция протягивает руку будущему». Философ выслушал объяснения и «зарубил себе все на носу», напряженный и преисполненный доброй воли. Дело было нешуточное, потому что съемкой этого эпизода должен был руководить сам маэстро Гриффит (тревога Песков разгорелась с новой силой). Рабочие съемочной группы водрузили на плечи стул, на котором сидел великий режиссер, и перенесли маэстро на середину строительной площадки. Что касается сюжета о будущем, его героем, конечно, должен был стать Морле — язвительный эксперт-подрывник. Капли холодного пота медленно стекали со лба на брови Философа. Он уже настолько осмелел, что внес предложение: — Может, еще кого в этой роли попробовать? Зрителям до этого все равно дела нет. Предложение передали режиссеру, но оно его не заинтересовало. Интересовала его физиономия Морле, неподражаемая демоническая ухмылка подрывника. Все приготовились к съемке. Объектив был направлен на высившееся на заднем плане здание подлежавшего сносу театра, а подрывник в сопровождении помощника должен был идти по направлению к Традиции под недремлющим оком трех съемочных камер. Так было задумано. Слегка робевший в присутствии маэстро, но преисполненный профессиональной гордости, Философ глубоко вдохнул, чтобы превозмочь сковывавший его страх сцены, а потом, когда Гриффит крикнул: «Мотор!» — он широким шагом направился к Морле. Тот в свою очередь шел в направлении старика с протянутой рукой, насмешливо кривя губы. Метрах в двух за ним следовал его помощник, на ходу разматывая провод, соединенный с запалом динамитных шашек, заложенных в разных местах здания, которое предстояло разрушить. В правой его руке были зажаты еще две динамитные шашки. Морле ухмылялся, глядя прямо в глаза старика, который решительно шагал в его направлении, сжав кулаки. — Очень хорошо, просто отлично! — крикнул Гриффит в мегафон. — А теперь говорите! Говорите что хотите, что вам в голову придет! — Ну, что, господин Символ, мы сегодня разоделись прямо в пух и прах? — язвительно произнес подрывник, наступив старику на больную мозоль. Помощник одобрительно заржал. Морле немного замедлил шаг и как-то неловко взял у него две услужливо протянутые динамитные шашки, так что они коснулись друг друга. Никто еще ничего не успел понять, когда все тело Философа вдруг с невыносимым гулом мощно обдала упругая раскаленная воздушная волна, ударившая по барабанным перепонкам так, что они чуть не лопнули. В мгновение ока на месте помощника подрывника взвился в воздух столб кроваво-черного дыма. Что-то ударило старика в грудь с такой силой, что сшибло его с ног. В голове у него мелькнула мысль о том, что пришел конец. С трудом поднявшись и почти ничего не слыша из-за несмолкаемого грохота, разрывавшего ему голову на части, он увидел под ногами тело, сбившее его с ног, — тело эксперта-подрывника. Левая рука и левая нога были от него оторваны, половина лица обуглилась, но он еще стонал и молил о помощи, сжимая оставшейся рукой штанину Философа…Глава 9
Медленно сгущались сумерки, будто умирал человек, лицо которого прикрыли подушкой. Несмотря на пылавший костер, огонь которого пожирал большие бревна, и яркие, скрещенные в форме буквы «X» лучи, которыми была помечена строительная площадка, настроение у всех было подавленное. Тем не менее на вечер был намечен праздник и всеобщее веселье. Для приветствия делегаций, прибывших из всех крупнейших городов — Филадельфии, Детройта, Чикаго и других, собралась тьма народа. Официальные лица зачитывали строителям торжественные и благодарственные послания, в которых воздавалось должное их труду, и поили делегатов рабочих из козлиных рогов. Но случившееся в тот день несчастье тяжелым камнем лежало на сердце у всех. Операторы и подсобные рабочие съемочной группы смешались со строителями, как бы выражая им свои соболезнования, говорили им что-то, скрестив руки на груди, и ни в чем их не упрекали, как на похоронах. То здесь, то там группы рабочих хором напевали печальные мелодии. Кое-где без особого энтузиазма пытались делать пирамиды. У всех на уме было одно и то же. От молодого помощника подрывника осталось только мокрое место, козырек кепки и каблук ботинка. Морле бился в агонии в палате реанимации одной из нью-йоркских больниц. (Прошел слух о том, что он, к несчастью, переживет свои ожоги.) Что же касается Гриффита, то маэстро при первой же возможности вскочил в такси со всеми своими тряпками, томными взглядами и приторными запахами, и больше его тут никто не видел. Философ отошел в дальний угол строительной площадки, подальше от безрадостного веселья. В вялых руках он держал коричневый бумажный пакет, в котором лежали никчемные атрибуты его трудовой славы — пояс, берет с дурацкими кисточками, смешные и жалкие медали (впервые в жизни у него тогда возникло к ним такое отношение). У старика так гудели плечи, будто он весь день пахал как проклятый. Никогда — даже если ему двадцать раз суждено умирать и двадцать раз рождаться снова, — никогда ему не забыть, как этот живой обрубок плоти человеческой молил его о помощи, о том, чтоб он избавил его от бессмысленных страданий. Дрожащая рука Морле цеплялась за его штаны. Как и его взгляд — последний признак духа человеческого в этом кровавом месиве; его взгляд единственного глаза, потому что левый глаз эксперта-подрывника стал обугленным катышком, свисавшим из глазницы как шутовской бубенчик. Даже когда приехала карета «скорой помощи», даже когда под него со всеми предосторожностями подложили носилки, рука Морле не пускала штанину Леопольда, и глаз свой единственный он не сводил с лица старика, которого он сделал козлом отпущения, объектом своих издевательств. Во взгляде подрывника звучала мольба, мольба, чреватая ненавистью, неистребимой ненавистью, которая казалась сильнее непереносимой боли; он как бы говорил Философу: и даже когда мне муки такие непереносимые выпали, несмотря на то, что я молю тебя о помощи, я тебя все равно презираю и осуждая тебя так же, как раньше. Когда старик снова вспомнил тот глаз карающий, в его ушах зазвучал голос Морле, который обзывал крушителем сараев, и он встал весь мокрый — с него градом катился пот, как будто он вдруг очнулся после кошмарного сна. Чтобы как-то унять обессиливавшее его волнение, он стал смотреть на рабочих, переместившихся в самую глубь строительной площадки. Наигранное оживление, с которым они поначалу участвовали в празднестве, понемногу сменилось неподдельной веселостью. То тут, то там слышались взрывы хохота, иногда, правда, показного, но даже такое проявление веселья свидетельствовало о том, что лед тронулся. Представители разных городов устроили дружеские состязания. Раздули угли и стали запекать на них молодых баранов. Сколько из них раньше были пожарными, каменщиками, штукатурами, пекарями, стекольщиками, или даже юристами, скрипачами, страховыми агентами, или просто состоятельными молодыми людьми? На самом деле очень немногие начинали, как Леопольд, с профессии разрушителя. Каждому из них было хорошо знакомо чувство удовлетворения после хорошо сделанной работы, радость начала, развития и завершения процесса созидания в той области, где они были мастерами своего дела. Но раньше или позже все они не устояли перед неизъяснимой притягательностью разрушения. Это ощущение дано пережить лишь тому, кому довелось его испытать. Это лихорадочное, подспудное, бурлящее в крови, поистине дьявольское возбуждение. Все они знали ту темную, коварную, невыразимую часть самих себя, которой были обязаны глубоким, коварным, невыразимым удовольствием,получаемым от сноса трущоб, от крушения зданий. Оно раскрывало бездонную пропасть в самом сердце их существа, о которой понятия не имели те, кто никогда не держал в руках орудий разрушения (кроме разве что рабочих, забивавших скот на бойнях). Они тешили в себе это чувство, виновато из-за него напивались, потому что эта жестокая радость их одновременно еще и терзала, но устоять перед этим пьянящим соблазном они не могли никак. Радость разрушения обуревала их настолько сильно, что порой крушила самих разрушителей. Жертв нервных срывов отправляли в Клинику — истинное чистилище для людей их профессии. «И мне ее не миновать», — думал Пески. Хоть он всем и говорил, что та темная страсть, та плотская радость, которую доставляло разрушение, к счастью, больше «не бурлит в его крови», нельзя было с уверенностью сказать, когда она снова охватит его и расправится с ним, как акула, которая без предупреждения всплывает из пучины на гладкую поверхность океана. Как случилось на прошлой неделе, когда на глазах у недавно лишившихся крова людей он головой вышиб входную дверь жилого дома (если б только он снова встретил ту женщину, что выскочила из парадного секунду спустя с детской коляской, Философ без колебаний предложил бы ей половину своей месячной зарплаты). Более того, совсем недавно он специально остался дома с женой Идой, чтобы присмотреть за внучкой — дочкой своей старшенькой, которая отправилась куда-то по своим делам. Он нежно склонился над колыбелькой, где малышка спала сном ангела. И вдруг его охватило безотчетное жуткое желание что-то сокрушить. Пальцы его уже сжали мертвой хваткой прутья колыбельки, и ему стоило неимоверных усилий сдержать мускулы, готовые переломать и искромсать дерево. Он поднял голову и окинул взглядом комнату маленькой девочки, мебель, будто из розовой карамели, фарфоровых балерин и музыкальную шкатулку, и все его нутро сковал невероятный панический страх, страх того, что его охватит непреодолимое желание крушить все вокруг. Он, конечно, не хотел этого, но что он сможет поделать, если это желание окажется сильнее его самого? Страх поддаться искушению, уступить соблазну, который может захлестнуть все его существо и сокрушить его волю, был сродни страданиям наркомана или алкоголика. Взяв ребенка на руки, он в ужасе от себя самого выскочил тогда из дому. Откуда ни возьмись, перед ним возникла бледная тень, котору вполне можно было принять за приведение, потому что она скорее скользила, а не шла, причем появилась она перед ним внезапно, весь свой рост, так что у Философа кровь к голове прилила. Ксавье Мортанс показал на деревянный ящик, на котором сидел старик. — Можно мне тут присесть? — спросил он и сел рядом. Философ еще не оправился от испуга и ничего парнишке не ответил. Что касается подручного, он не осмеливался сразу же про должить разговор, прерванный несколько часов назад. Так он и сидели в молчании, наблюдая за царившим вокруг весельем. Теперь оно разгорелось в полную силу. Были организованы состязания (дружеские) между представителями разных городов, в которых принимало участие все больше людей, соревнования уже принимали чуть ли не официальный характер, ставки можно было делать любому желающему. Все громче пелись песни, в слова и мелодиях которых звучали радость и неодолимая убежденность. Главным аттракционом стала Охота на лося. Смысл его состоял в том, чтобы пробежать метров двадцать и столкнуться с соперником, причем сначала его надо было ударить головой. Удары должны были повторяться снова и снова, до тех пор, пока кто-то не будет сбит с ног (достаточно было коснуться земли коленом). Чемпионом в этой забаве стал свирепый индеец из Чикаго, по прозвищу Ужасный Гигант, быстрый на ноги, с бычьей шеей. Каждая его победа сопровождалась одобрительными возгласами. Пламя огромного костра играло на стенах стоявших вокруг развалин — призрачных, полуразрушенных, сводящих сума причудливых контурах руин. Под светлым от огней небом, выпуклым, как увеличительное стекло, продолжала готовиться баранина. Ксавье так и подмывало задать вопрос, даже губы его горели от нетерпения, он искоса поглядывал на Философа, пытаясь улучить подходящий момент. В конце концов он спросил: — Так все-таки, виделся он еще с ней потом? — Кто виделся, с кем? — не понял старик, в реплике которого прозвучала нотка нетерпения, не оставшаяся незамеченной под ручным. Но пареньку слишком хотелось знать, чем кончилось дело. — Лазарь. Со своей матерью. Леопольд тяжело вздохнул, не раскрывая рта: опять двадцать пять. Мортанс и впрямь помешался на этом. Но — спокойствие, только спокойствие; негоже в присутствии парнишки терять самообладание. Он стал почесывать мозоли на руке. — Когда отец его помер — Лазарю тогда было лет двенадцать, — федеральная полиция отослала мальчишку домой в Нью-Йорк и снова передала на воспитание матери. На этом Философ хотел закрыть тему, но Ксавье спросил: — А что было потом? — И вдруг старику самому неожиданно стала интересна эта история; он напряг память и продолжил рассказ, глядя в одну точку, как будто говорил не только для паренька, но и себе тоже. — Мать его тем временем устроила свою жизнь. Она вышла замуж за одного странного малого, которого наполовину парализовало, когда он переболел полиомиелитом. (Философ знал это слово, потому что один из его племянников скончался от этой болезни.) Этого беднягу, который понимал, что жить ему оставалось недолго, постоянно мучил вопрос о том, кто унаследует его дело; и Лазаря он воспринял как дар, ниспосланный ему свыше. Но если ты вспомнишь, что когда Лазарь еще лежал в колыбели, над ним склонилась фея разрушителей, тебе легко будет себе представить, с какой радостью он отнесся к ремеслу своего приемного отца. У того бедняги, надо тебе сказать, была часовая мастерская. Только подумай — ему надо было научиться обращаться со всеми этими крошечными зажимами, малюсенькими винтиками, часовыми механизмами и всем прочим. Лазарь чуть было не рехнулся. Он ведь думал только о том, как дома сносить. На самом деле даже тогда его распирало неуемное честолюбие, а это, я тебе скажу, может принести большой вред; ему, например, церкви хотелось разрушать. Мечта у него была такая — снести церковь, можешь себе представить? Я тебе не про динамит толкую, не про все эти треклятые изобретения, ты ведь сам днем видел, до чего они могут довести, правда? Я говорю о том, как мы сносили дома в добрые старые времена, когда разрушение было еще настоящей профессией. Так вот, сносить часовню или церковь обычным инструментом, которым мы работали, очень сложно и опасно из-за колокольни, потому что ты понятия не имеешь, в какой момент она может обрушиться. Я знал людей, которые при этом погибали! Но Лазарь в свои четырнадцать лет только об этом и думал. Он уже тогда был как моська, которая лает на слона. Хоть мать запирала его в подвале, в обитой войлоком тесной комнате, и держала его там связанным, парень был упрям как осел. Он отказался учиться на часовщика и поклялся, скрипя зубами, что станет разрушителем, и все тут. А часовщик из-за этого все хуже себя чувствовал, таял и сох, прямо на глазах превращаясь в полную развалину, и скоро умер. На следующий год и мать Лазаря скончалась от рака. Я был на той строительной площадке, куда он пришел, как только ему стукнуло семнадцать. Это было недалеко отсюда — на Двенадцатой авеню. Какой же там тогда шорох поднялся, когда его встречали, как вспомню — так вздрогну! Потому что он уже давно стал легендой у разрушителей. Ничего подобного я с тех пор не видел. Тогда говорили, что, когда мать его померла, он только плечами пожал. И все. Вот, пожалуй, и все, что я знаю. Воцарилось молчание. Потом Ксавье спросил: — Скажите мне, пожалуйста, господин Пески, а откуда вы знаете, что такая-то мать на самом деле приходится матерью такому-то ребенку? Философ насупил брови. Может быть, это он ослышался? Озабоченно и опасливо старик взглянул на подручного. — Что это еще за вопрос такой? — почти шепотом проговорил он, чуть ли не напуганный наивностью парнишки. — Да так, ничего, — ответил Ксавье. Больше он не сказал ничего. Только задумчиво смотрел прямо перед собой. Философ изучающе посмотрел на Ксавье оцепеневшим взглядом, как будто тот был неким чудом в своем роде. Откуда, черт побери, мог этот парень свалиться? (Этот вопрос он себе задавал уже, наверное, в тысячный раз.) Ему вспомнилась первая встреча с Ксавье. Тогда у него за спиной прозвучал тихий слабый голос: — Скажите мне, добрый человек, нет ли у вас нескольких долларов, долларов или работы, чтобы их заработать? Леопольд обернулся. Грязные, засаленные обноски — просто мерзость какая-то со следами рвоты и засохшей крови, протянутая мальчишеская рука, нищий. Достаточно было одного взгляда, чтоб сердце старика сжалось от жалости. — Я, господин, только ужинал, роясь в очень вкусных отбросах. Философ замолвил слово за голодающего паренька, него с-гласились взять подсобным рабочим, хоть на первый взгляд он вовсе не был создан для этого грубого ремесла. И вот как раз теперь, когда события дня подвели старика к раздумьям о судьбе, он задал себе вопрос о том, какие пути ее неисповедимые привели этот ходячий салатный лист на строительные площадки, где стены зданий крушили молоты весом в четыре тонны. — Ты, мой мальчик, для меня загадка, — не смог сдержать признания Философ. Ксавье взглянул ему прямо в глаза, лицо у парнишки было гладкое, наивное, взгляд открытый. — Неужели? — спросил он. — Я никак в толк взять не могу, почему ты все занимаешься этим делом, которое тебе ни с какого боку не подходит. Может, тебе лучше в школу ходить? Учиться по книжкам? Взгляд Ксавье затуманился. — Книги, — сказал он, — всегда вредят мозгам. Старик немного повысил голос. — А что ты о разрушении думаешь? Разрушение твоим мозгам не вредит?.. Да и телу твоему тоже? — И тому, и другому, — подручный поднял указательный палец, но Философ пропустил это замечание мимо ушей. — Очень хорошо, когда человек придерживается принципов питания, как ты говоришь, и рассуждает о мясе убитых животных и трупах, которые мы едим, но что тут поделать, если мы такие, какими сотворил нас Господь! Ты только посмотри на себя, ты и в плечах широк, и вполне мог бы стать крепким парнем. Но ешь ты, как воробышек. Ты такой слабый, как умирающий на смертном одре, только молоток поднимешь, так с тебя уже семь потов сойдет! Если честно признаться, смотрю я иногда на тебя и удивляюсь, что ты от слабости в обморок не падаешь. Частенько, мальчик мой, ты еле на ногах стоишь. А ты только взгляни туда на всех этих мужиков. — Он махнул рукой в сторону веселившихся разрушителей. — Отец Лазаря кирпичи мог грызть! Ты что, по-твоему, здесь делаешь среди всех этих людей? Чего тебе вообще здесь надо? Ты должен стать одним из них, ясно это тебе? Стать таким же, как они, той же породы, иначе они разделаются с тобой так же, как со стеной. Ксавье сидел, скрестив руки на груди, выражение его лица было угрюмым и упрямым. — Меня сюда наняли разрушать, вот я и буду разрушать, — заявил он, и в голосе его прозвучала непреклонная решимость. Он поднялся и начал безостановочно шагать — туда и обратно, не вынимая рук из карманов штанов. Старик смотрел на него так, будто со всем смирился. Он знал, что слова бессильны излечить парнишку от иллюзий, которые он лелеял. Раньше или позже он прозреет, такова жизнь, и картина, которая ему откроется, думал Философ, будет не из приятных. По краю строительной площадки в их направлении шли трое рабочих. Леопольд догадался, что ищут его, потому что церемония требовала участия старика. Но они были еще слишком далеко, что-бы крикнуть им, что он здесь. Ксавье, все так же погруженный в размышления, наконец остановился. — Вот вы сказали, господин Пески: после того, как помер его отец. А от чего он умер, отец Лазаря? Некоторое время Философ пребывал в нерешительности. Надо ли делиться с пареньком этой тайной? Как он решит ею распорядиться?.. А с другой стороны, почему бы ему об этом не рассказать? — Убили его. Отец Лазаря умер потому, что его убили. Ксавье вынул руки из карманов и медленно поднес их к щекам. — Как его убили, кто это сделал? — Убили его, и все тут, — буркнул старик, начиная терять терпение. Потом хлопнул себя руками по ляжкам и встал. — Ой!.. Кокони иро-зо! — крикнул он приближавшимся рабочим, что на жаргоне членов Гильдии значило: «Эй!.. Я здесь!» Один из троих разрушителей подошел к нему. Рыжие волосы, подстриженные ежиком, ручищи, которыми запросто можно завязать на узел кочергу. Когда-то этот малый был флейтистом в Карнеги-холле. Он сказал Философу: — Пойдем, мастер. Пришло время крушить стену. Пески устало подчинился. Ему по праву предстояло сыграть эту роль как старейшему рабочему. В последний раз он обернулся к Ксавье, будто хотел ему сказать, что выбора у него нет. Подручный ему улыбнулся, как бы давая понять, что не возражает против ухода философа, он же понимает, что к чему. Но взгляд его при этом, тем не менее, затуманился. (Потому что тем, кто еще не стал полноправным рабочим, было запрещено принимать участие в празднествах Гильдии.) Философ печально махнул парнишке на прощание рукой. Он не знал почему, но у него вдруг возникло такое чувство, будто он видит подручного в последний раз. Он постарался встряхнуться, отбросить печальные мысли и направился к остальным на строительную площадку. Ксавье охватили такие же предчувствия, причем нахлынули они на него с такой силой, что он пошел за своим другом. Но рыжий — бывший флейтист тут же цыкнул на него и оттолкнул, так что парнишка попятился шагов на шесть. Давая ему понять, что понял намек, Ксавье сделал еще несколько шагов назад. Но разрушитель бросил в него камнем, чтобы подручный ушел еще дальше. Потом он сделал тайный знак — выставил указательный палец и мизинец, — как будто хотел уберечься от сглаза. Ксавье поднял валявшийся рядом молоток. Он медленно дошел до каната, огораживавшего строительную площадку, и там остановился. Он неуклюже переминался с ноги на ногу, пытаясь принять такую позу, которая свидетельствовала бы о том, что все у него в порядке, как одинокий ребенок, которого сверстники прогнали, не приняв его в игру. Когда Философ присоединился к остальным разрушителям в центре строительной площадки, около сотни рабочих образовали большой круг, и четверо из них подняли его, держа за руки и за ноги. Старик не сопротивлялся. В горизонтальном положении его донесли до невысокой стенки, обреченной на разрушение. В стене было окно, и Ксавье очень надеялся, что все стекла были из него предварительно вынуты (но он не был в этом уверен, потому что расстояние до той стены было приличным). Руки и ноги Философа вытянулись, как будто те, кто его нес, хотели оторвать конечности от его тела; потом они стали раскачивать старика на вытянутых руках по траектории все более увеличивавшегося полукруга, и в какой-то момент со всего маха ударили его головой об окно. Одного этого удара было достаточно, чтобы выбить раму. Теперь голова Философа высрвывалась с другой стороны невысокой стены. Рабочие продолжали держать его в горизонтальном положении, и оконная рама как бы обрамляла его голову. К нему подошел мужчина, одетый в женское платье, с женским париком на голове, подмазанный, подкрашенный и увешанный женскими побрякушками, но небритый. Он сдержанно поцеловал Философа в бровь. Стоявшие вокруг рабочие, следуя традиции, хранили молчание. Наконец движениями, исполненными подобающей случаю торжественности, соблюдая ритуал до последней запятой, мужчина в женском наряде стал накручивать длинные седые пряди Песков на бигуди… Разрушители затянули печальный и неторопливый гимн. Пламя костра, в который никто не подбрасывал больше досок, горело уже не так ярко, хотя время от времени языки огня взметались ввысь. На строительном мусоре, растягиваясь длинными неясными контурами, умирали тени. «Когда-нибудь я стану одним из них, — подумал Ксавье, — и тогда они меня тоже полюбят». А ягнята, насаженные на огромные вертела над тлеющими углями, тем временем неспешно доходили до готовности, издавая восхитительный запах. Шкуры их пузырились и с треском лопались.ЛОСКУТНЫЙ МАНДАРИН
Потому что, если привязаться к другому существу, надо быть постоянно готовыми к тому, что эта привязанность может резко и внезапно оборваться; ведь жизнь — это веревка, которая часто рвется.Ксавье Мортанс. Отрывок из Писем к сестре
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Жюстин поставила чашку чая на стол. Прошло уже двадцать минут с того времени, на которое была назначена встреча, и теперь она думала, что ошиблась, доверившись этому типу, с которым почти не была знакома. К счастью, в это кафе захаживали многие представители богемы, и потому оно закрывалось очень поздно. Она решила ждать до одиннадцати. За третьим столиком от нее рыдала молодая женщина: — И это после всего, что я для тебя сделала, после всего, чем я была для тебя! Она обращалась к молодому человеку с прилизанными волосами, который нарочито не обращал на нее никакого внимания. Он курил сигарету, глядя в окно, держался надменно и заносчиво. «С таким без толку говорить о боли, которую он может причинить, — мелькнуло в голове Жюстин. — Он, должно быть, бьет ее, когда требует денег». Дальше за ними сидел толстый потный мужчина, за обе щеки уплетавший спагетти, — до всего остального ему не было дела. В кафе вошел человек, которого она ждала. На нем был грязный, мятый плащ бежевого цвета, щеки заросли щетиной. Он ковырял в зубах спичкой. Не поздоровавшись и не сняв шляпу, мужчина подсел к ней за столик. — Добрый вечер, — сказала Жюстин. Тот буркнул в ответ что-то невнятное и поднес руку к шляпе. Некоторое время он продолжал ковырять в зубах, потом проговорил: — Почему вы назначили мне встречу так поздно? Я начинаю работать с раннего утра. — А я допоздна работаю пианисткой в кинотеатре здесь по седству. Последний сеанс кончился в девять сорок. — Ну, ладно, если вы ждете от меня новостей, для этого еще слишком рано. — Но прошло уже три недели. — Прошло, моя дорогая, что прошло — то прошло! Что я могу с этим поделать? Вы же мне не дали почти никаких сведений. Я начал с того, о чем вы просили: прочесал весь порт вдоль и поперек, опросил грузчиков, обошел все кабаки, где из-под полы торгуют выпивкой. Кстати, вы должны будете оплатить мне расходы. Квитанции и все прочее у меня имеется. Жюстин подумала о сбережениях, таявших не по дням, а по часам. Ну да бог с ними. — Я все вам оплачу. Вы же знаете. — И потом, тот молодой человек, который… — Ксавье. — Да, Ксавье. Кто знает, может быть, он просто, сел на какой-нибудь пароход. Там многих парней берут просто так, прямо перед отплытием. Если и его так взяли, он теперь может быть в другом конце света. — Вы хотите сказать, что мне лучше бы вообще от поисков отказаться? Мужчина насторожился: вопрос мог отразиться на его гонораре. — Я только хочу сказать, что дело это не из простых. И если есть кто-то, кто сможет парня для вас найти, то человек этот — я, Гэри Хублер. Он положил спичку на стол и мерзко щелкнул языком, пытаясь его кончиком забраться в дупло зуба, из которого выпала пломба. Когда обстоятельства вынуждали Жюстин иметь дело с такими вульгарными типами, от ненавирти и отчаяния у нее на глаза часто выступали слезы. — Нечего и говорить, вы же понимаете, что, как только у меня будет хоть какая-то ниточка, я тут же дам вам знать. Вы живете там же? — Нет. Это одна из причин, почему я хотела с вами встретиться. Я переехала сегодня утром. Вот мой адрес. Она протянула Гэри Хублеру визитную карточку. БЕЗМОЛВНЫЕ ПЕСКИ МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ ВЛАДЕЛЕЦ: ЛЕОПОЛЬД ОДОНАХЬЮ ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ И ТАК ДАЛЕЕ Детектив прищурил глаза, напрягая память. — Ну-ка, погодите. Леопольд О’Донахью… Леопольд О’Донахью. Да, теперь припоминаю. Как ученик, хорошо выучивший урок, он проговорил: — Старейшина нью-йоркской Гильдии разрушителей, родился в Ирландии, товарищи по работе дали ему прозвище Философ… — Вполне возможно, — перебила Хублера Жюстин, хоть его осведомленность произвела на нее впечатление. — Вот видите, я знаю все. Поэтому можете не беспокоиться, я найду вам вашего Ксавье. Как бы пытаясь ее в этом заверить, он коснулся своей длинной, худощавой, влажной и волосатой рукой локтя Жюстин. Улыбка обнажила его желтые, как у лошади, зубы. — Мне кажется, я не давала вам разрешения прикасаться ко мне. Гэри Хублер убрал руку. В глазах у него было такое выражение, как будто он хотел сказать ей: «Ну что ты из себя недотрогу разыгрываешь». Спокойно, с чувством собственного достоинства Жюстин отпила глоток чая. — Это, конечно, меня не касается, — сказал сыщик, — но из любопытства хочу задать вам вопрос. Когда я найду вам вашего Ксавье, что вы собираетесь с ним сделать? — Убить его. Гэри Хублер негромко рассмеялся. Он взял со стола спичку и бережно положил ее в бумажник, который убрал в карман плаща. — Если вы такое задумали, моя дорогая, вам надо обратиться к кому-нибудь другому. Я в такие игры не играю. — Я сделаю это сама. Хублер хотел уже было уйти, но еще некоторое время продолжал сидеть. Воцарилось молчание. Детектив с интересом разглядывал Жюстин. — Я так понимаю, вы здорово перетрусили. Признайтесь мне в этом, — сказала она. Детектив цинично хмыкнул. — Знаете, мне всякое довелось повидать. Меня уже трудно чем-нибудь удивить. Жюстин накинула лисью шкуру на плечи, приколола шляпку к волосам. — Скажите мне, только серьезно, что вы не шутите. Вы и впрямь собираетесь это сделать? — Нет, я это так сказала, ради смеха, — ответила она, поднимаясь со стула. Оставив на столе мелочь, женщина вышла на улицу. Гэри Хублер вынул свою зубочистку из бумажника и снова стал задумчиво ковырять в зубах.Глава 2
Ночь накануне похода в театр с Пегги Ксавье провел очень неспокойно. Конечно, события того дня произвели на него большое впечатление — тайны и откровения о жизни Лазаря, потом этот несчастный случай с динамитными шашками, взрыв которых так и стоял у него перед глазами. Тем не менее он тщательно приготовился к отходу ко сну. Запер лягушачий ларец и для верности обмотал его ремнем. Снял планки собственной конструкции. Потом заткнул уши, наверное, килограммом бумаги. Тем не менее шум, доносившийся от соседей, не давал ему заснуть до двух часов ночи. Пара, жившая в комнате рядом, вернулась домой около одиннадцати. По тому, как у мужчины заплетался язык, можно было с уверенностью сказать, что он не отказал себе в удовольствии прилично поддать. Женщина громко и неестественно смеялась, будто ее щекотали, что сильно действовало подручному на нервы. Напрасно он ворочался на своем матрасе с бока на бок, как раненая мышка под кошачьей лапой, ему никак не удавалось отключиться, не слушать и не слышать эти звуки. Он часто тяжело вздыхал. Подручный тщетно силился понять, чем там занималась эта парочка, и эта неопределенность донимала его еще сильнее. Мужчина жалобно что-то просил у женщины, а она согласилась ему уступить с неохотой, да и то только тогда, когда он пообещал ей заплатить. В конце концов Ксавье сдался (он уже отчаялся что-либо понять и уснуть) и, чтобы убить время, стал ходить по комнате из угла в угол в надежде на то, что возня, смех и стоны этой парочки — он вспомнил, что женщину звали Розетта, — стихнут до рассвета. Когда в конце концов Ксавье удалось забыться, он то и дело просыпался в самых нелепых позах: страуса (зарывшись лицом в подушку, с поднятым вверх задом); собаки, которая чешет себе ухо (нога прижата к щеке, как телефонная трубка); или повешенной кошки — самой неудобной из всех позиций (стоя вверх ногами на кровати с упертыми в стену пятками). Промучившись так около часа, он окончательно проснулся, причем тело его ныло еще сильнее, чем перед отходом ко сну. Все лицо его горело, из глаз искры сыпались, и он заранее судорожно представлял себе все события грядущего дня. Все те испытания, от которых у него все внутренности обязательно начнут сворачиваться узлами. Что его ждет? Скука музеев и суета магазинов? Мороженое? Потом еще этот ресторан и в завершение всех мук — мюзик-холл? Где ему на все это силы взять? А что, если он прямо посреди улицы упадет в обморок, если лишится всех пяти чувств одновременно? Что, если вдруг ему сожмет грудь, и он станет задыхаться? Пегги, конечно, расстроится, он ей все настроение испортит, и так далее, она больше дружить с ним не захочет. Все планы молодой женщины, все ее надежды на то, чтобы удивить его и порадовать, оборачивались для подручного кошмарами. Вдруг одна мысль затмила все остальные и настолько им овладела, что он даже вскочил с постели. Пегги пообещала купить ему костюм — так тому и быть. Она ему еще говорила, что будет выбирать костюм вместе с ним, и он пойдет в нем в мюзик-холл. С этим тоже все в порядке. Но ему придется раздеваться у нее на глазах. Он бросился на кровать, чтобы телом прикрыть бешено забившееся от страха при этой мысли сердце, стук которого, казалось, отдавался от стен. С его губ сорвался тихий стон, как у издыхающей собаки. Он напрягся изо всех сил, пытаясь вызвать воспоминания о родных краях. Выпрямился, как будто нашел ответ на мучавшии его вопрос. Храбро вынул ремень из брюк и повесился на нем. Ксавье упал на собственные штаны — крюк, с которого свисал ремень, выскочил из прогнившего потолка, и подручный очутился на полу, прилично отбив себе зад. Так он там и сидел, удивленно озираясь по сторонам. — Я чуть было не умер. В конце концов, когда у него нервы напряглись до предела, как струны, вот-вот готовые лопнуть, он прижался виском к стене и провалился в сон, глубокий, как обморок. Спал он долго, а когда проснулся, почувствовал себя совершенно измотанным, все мускулы болели так, будто он всю ночь дрался. Парнишка стал машинально одеваться, но потом, хоть ему очень не хотелось, должен был раздеться и снова одеться, потому что он забыл о своих планках. После этого подручный открыл лягушачий ларец и погладил пальцем лягушке брюшко, что ей всегда очень нравилось, но на этот раз примадонна пребывала в печали. Она была обижена на него за то, что всю ночь провела в заточении, — потому и хандрила. — Прости меня, — сказал он. — Я больше никогда так не буду с тобой поступать. Пегги постучала в дверь, как они условились, около одиннадцати. Около десяти секунд он ждал с закрытыми глазами, прижав кулак к груди, потом отворил дверь. К жизни своей он относился серьезно. И отступил назад, как будто его кто-то толкнул. Перед ним был не иначе как первый цветок первого утра творения. Пегги подкрасила губки, напудрила личико, подвела глазки (совсем немного), с мочек ушей у нее свисали два маленьких синеньких перышка. Красный ореол шляпки, матросский костюм с плиссированной юбкой, туфельки на низком каблучке и ленточки, вплетенные в черные косы. «Единственное, чего ей недостает, — это скакалки», — подумал Ксавье со странным чувством возвращения в детство. — От тебя пахнет ручейком, — сказал он. Она, казалось, не вполне поняла, что именно он хотел сказать ей этой фразой. Что-то вспыхнуло в ее взгляде, будто кто-то чиркнул спичкой, и погасло. Ксавье объяснил: Пегги была как струя свежей воды. А он, наоборот, чувствовал себя так, будто всю ночь провел в сточной канаве. Насколько он помнил, ему никогда не доводилось бывать в лесу, но ему казалось, что, подходя к ручью, чувствуешь его запах, и от нее исходило то особое благоухание свежести, которое он себе представил. Он сказал ей об этом. Такое сравнение отнюдь не ухудшило настроение Пегги. Глаза ее заблестели снова. В тот день в Нью-Йорке было чудесное утро, в небе ослепительно сияло солнце, создавая ощущение праздничной субботы. Яркая зелень деревьев, плавные линии улиц и мостов, изящные контуры зданий. Пегги выбирала самые красивые, зеленые и веселые улицы и проспектыу даже если они не вели их к цели кратчайшим путем. А Ксавье шагал, уныло опустив голову, будто перед носом его висел отвес. Пегги не очень беспокоило пасмурное настроение парнишки. Она больше думала о том, какие удовольствия его ждут, полагая, что он просто не сможет остаться равнодушным. Она была совершенно уверена в том, что, одев Ксавье с иголочки, сделает его счастливым. — К тому же, — заметила она, — когда переоденешься, всегда чувствуешь себя лучше. Ксавье свернул с улицы в сквер, подошел к скамейке и сел, как будто устал и решил отдохнуть. — Что с тобой? Подручный не ответил. Уперев локти в колени, он безучастно рассматривал муравьев, перетаскивавших травинки. Пауза затягивалась. Пегги села рядом с ним, почти к нему прижавшись, и положила ногу на ногу; Пегги повернулась к нему спиной и стала внимательно изучать собственные ногти; Пегги встала и некоторое время стояла, подперев плечом дерево; в конце концов Пегги снова села на скамейку, но на этот раз — на дальний ее конец, подальше от него, и стала так вздыхать, будто хотела, чтобы вздохи ее дошли до небес. Все это она делала, желая ему показать, что ждет его. А Ксавье все сидел — молчаливо и неподвижно. Примерно четверть часа он вообще не пошевелился. Он как-то отреагировал на ее присутствие только тогда, когда она шмыгнула носом. Пегги осторожно терла себе глаза. Ксавье жалобно произнес: — Я не хочу, чтобы кто-нибудь покупал мне костюм. Срывающимся голосом Пегги спросила его почему, и Ксавье ответил ей тоном, не терпящим возражений: — Потому. — Но ты же понимаешь, что в мюзик-холл не ходят, вырядившись, как ты. — Это моя рабочая одежда, — парировал подручный, хоть было ясно, что он не слишком уверен в силе своего довода. — Ты что, считаешь, что в субботу вечером люди ходят в мюзик-холл в рабочей одежде? Она произнесла это с нарочитым спокойствием и сдержанностью, потому что хотела дать ему ясно понять, что, несмотря на веские причины не сдержаться, у нее достало великодушия не поддаться этому искушению. Подручный это прекрасно понимал, он сам себе был противен до крайности, но ничего не мог с этим поделать. Это было выше его сил. С похоронной торжественностью он оценил последствия — последствия для него самого, и ту печаль, на которую он обрекает молодую женщину. Так тому и быть. Он услышал, как с языка его сорвалось: — Если это так необходимо, я думаю, мне лучше вообще не ходить в этот твой мюзик-холл. Он заметил, что сжатые в кулачки изящные руки Пегги безвольно упали на ее изящные бедра. — Ну, что ж, если тебе так больше хочется… Она встала со скамейки, Ксавье так и сидел, сгорбившись, уперев локти в колени, продолжая на нее смотреть и испытывая к себе самому невероятное отвращение. Пегги собралась уходить. Но перед этим решила убедиться, что ремешок ее сумочки надежно держится на плече, — так она давала пареньку последний шанс задуматься над своими словами и извиниться. Ксавье угрюмо рассматривал фаланги и суставы пальцев. Он жалел, что ничего у него рано утром не получилось с ремнем. От той попытки у него остались только желтоватые следы на шее, которые он пытался скрыть, подняв воротник. Пегги не выдержала: — Почему? Можешь ты мне объяснить почему? Что, черт возьми, такого страшного в покупке нового костюма? Он сказал, что такие вещи предназначены не для него. И печально добавил: — И потом, я все равно не знаю, как это делают, как одежду покупают… Пегги хмыкнула. — Надо же! Это совсем не трудно. Выбираешь, что тебе нравится, идешь в примерочную, смотришься на себя в зеркало, потом платишь и — до свидания. Вот и все. Она проговорила это больше себе самой, тихо так сказала, почти шепотом, скорее чтобы привести в порядок собственные мысли; она понятия не имела, какую реакцию вызовут ее слова. Все ее радужные надежды на праздник вдруг развеялись в пух и прах, исчезли, испарились, дымком растаяли в воздухе. Но вдруг Ксавье распрямился! (Это было его первое движение за последние полчаса.) При слове «примерочная» с ним произошла удивительная метаморфоза. Ей пришлось объяснить ему, что оно означает. Он хотел совершенно точно уяснить себе, что это такое. Потом он спросил, можно ли ему туда пойти одному. — Конечно, а как же иначе? — спросила она, отпрянув от неожиданности. Лицо Ксавье озарила улыбка. Страхи его улетучились, Ксавье почувствовал то же самое, что каждый день ощущал на стройке, когда снимал свои пудовые башмаки: как будто у него сзади вырастали крылья. Все его восхищало, приводило в изумление, как чудо, вызывающее в душе трепет. Он часто смеялся — громко и от души. Когда они вошли в универмаг, его длинные ноги несли его, казалось, сами по себе; он не знал, что такое прилавки, и постоянно оказывался за ними рядом с продавщицами, что неизменно смешило Пегги. Все там было для него новым и неожиданным — светильники, обилие товаров, щелканье кассовых аппаратов, звон монет и шелест купюр, яркие указатели. Временами у него начинали болеть глаза, словно он пристально смотрел на солнце. В конце концов настало время покупать костюм. Двойку, будьте любезны, двубортную, из чистой шерсти мышиного цвета, в синюю крапинку, но очень мелкую, такую, что заметить можно, только если носом в ткань уткнешься. И, кроме того, — только представьте себе! — не одну, не две, а целых три рубашки в тон костюму, и все с жестким воротничком — только вообразите себе на минуточку! Эта необъяснимая бескорыстная щедрость, желание сделать подарок просто для того, чтобы доставить ему удовольствие, вызвала у подручного слезы. Почему все это ему — Ксавье? Мисс Пегги сама выбрала ему галстук-бабочку — фиолетовый, не больше большого пальца величиной. Ксавье скептически оглядел себя в зеркале, отягощенный сомнениями, гадавший, почему эти вещи сидят на нем не так шикарно, как на манекенах, которыми он любовался в витринах универмага. Но Пегги уверила парнишку в том, что выглядел он просто восхитительно. Он шепнул ей застенчиво на ухо: — Все на меня глаза таращат! Она со смехом подтвердила: — Так оно и есть! Когда она оглядывала его с головы до ног, покусывая себе нижнюю губу, глаза ее сияли. Результат превзошел все ее ожидания, которые, надо сказать, были весьма беспокойными. Когда они вышли из магазина, она спросила Ксавье, можно ли взять его под руку, на что тот ответил: — Конечно, конечно можно. Они рядом пошли дальше, подручный ступал широким шагом, а Пегги просто таяла от счастья, когда женщины оборачивались, не сводя глаз с ее спутника. Через некоторое время подручный замер как вкопанный у витрины шляпного магазина, зачарованно глядя на какую-то шляпу. — Хочешь, мы еще тебе купим шляпу? Ксавье не ответил. Взгляд его был прикован к витрине. — Давай, — сказала Пегги, — пойдем тебе шляпу покупать. Ксавье перемерил добрую дюжину головных уборов. При этом он выказывал такое бурное воодушевление, был так взыскателен и придирчив, что Пегги никогда даже представить себе его таким не смогла бы. В конце концов почти вышедший из себя продавец, усы которого чем-то напоминали вешалку для одежды, стал поглядывать на них с раздражением. Но Ксавье не обращал на это внимания. Он внимательно изучал шляпы, размышлял, глядя на них, пытаясь определить что-то, ведомое лишь ему одному. Преодолевая присущую ему застенчивость, подручный пытался объяснить продавцу, что именно ему хотелось купить. К сожалению, его американский язык был не настолько хорош, чтобы выразить все оттенки его желания. Он ужасно расстроился — Пегги даже показалось, что он вот-вот расплачется. И тут в мгновение ока свершилось чудо. Как вспышка молнии, как любовь с первого взгляда, возникла круглая шляпа с узкими полями, такого же серого цвета, как костюм подручного, которую он тут же надел, до отказа сдвинув на затылок. У Пегги вырвалось удивленное «Ох!». Эта шляпа, казалось, с начала времен была предназначена Ксавье. А продавец еще обратил его внимание на то, что она была самой дешевой из всех, обследованных дотошным покупателем; он даже не стал упаковывать шляпу в коробку, а просто положил в бумажный пакет, из которого Ксавье тут же ее решительно достал и водрузил на голову. Счастливые, они чинно вышли на улицу. Еще когда они были в магазине, Пегги предложила купить ему заодно пару ботинок, но парнишка заявил ей, что прекрасно себя чувствует в кроссовках, и добавил, что никогда ничего, кроме кроссовок, в жизни не будет носить.Глава 3
В кафе, куда они зашли полакомиться мороженым, Пегги показалось, что Ксавье вроде как не в своей тарелке, и она решила выяснить, в чем дело. Подручный ложкой собирал со стенок стаканчика остатки мороженого, кусочки бананов, клубники и шоколада. Он почесал кончик носа. Пегги мягко коснулась его подбородка и, приподняв парнишке голову, заставила его взглянуть ей прямо в глаза, как иногда делала ее хозяйка (она была в том возрасте, когда люди любят подражать жестам тех, кем восхищаются и на кого хотят быть похожими). Она спросила его, почему он такой грустный. Он сказал, что она не права, наоборот, он очень счастлив, это его самый счастливый день в Америке. — Есть, правда, кое-что, не дающее мне покоя… — О чем ты? Он спросил ее, что означает одно очень грубое американское слово. От неожиданности Пегги пришла в замешательство, кровь прилила ей к лицу, и она бросила беспокойный взгляд на людей за соседними столиками. Ксавье ждал. Пегги сделала вид, что поправляет воротничок, и прочистила горло. Потом шепотом объяснила подручному значение интересующего его слова… Парнишка обдумал ее ответ и кивнул. Потом он буквально обрушил на нее поток невероятных непристойностей и попросил объяснить ему значение каждого слова. Она смотрела на него совершенно изумленная. Было ясно, что глупыми шутками здесь и не пахнет. Она расправила ремешок сумочки и героически согласилась ему растолковать все как есть. Пегги начала объяснения, опуская некоторые технические детали, которые могли бы показаться чересчур откровенными. Тем не менее она внимательно следила за реакцией парнишки на сказанное. Этот интенсивный курс обучения словам, отражающим известные факты жизни, завершился тем, что подручный в какой-то момент просто оцепенел, и Пегги всерьез встревожилась, потому что оцепенение это продолжалось некоторое время. Ксавье часто моргал, глаза у него горели, как две свечки. Вдруг он слегка ссутулился, и его охватил неудержимый приступ неподдельного детского веселья. Смех его был так заразителен, что Пегги не удержалась и вместе с ним расхохоталась. — Что тебя так рассмешило? — Мои новые соседи, которые живут за стенкой. — Подмастерье продолжал давиться от смеха. — Просто поверить этому не могу! Что с ними творится, с этими людьми? Ксавье попытался жестами показать ей, чем, как ему казалось, они там занимаются, но время от времени он должен был прикрывать руками рот, когда его начинал душить неудержимый хохот. Именно в этот момент Пегги, поднеся к губам ложку с мороженым, вдруг оцепенела. Через два столика за Ксавье сидел не кто иной, как Лазарь-Ишмаэль. Он сидел, повернувшись к ней лицом и глядя на улицу. Глаза его прикрывали солнечные очки. Расстроившись, она отвела взгляд в сторону. Расстроилась она из-за того, что осознала, до чего же он был красив. Теперь он выглядел вовсе не как шут гороховый. Одежда его была совсем простой — черная рубашка и полотняные брюки. Растрепанный, с застывшей на губах горькой усмешкой, он выглядел, как падший ангел. Мог он здесь оказаться потому, что следил за Пегги?.. Она снова украдкой бросила взгляд в его сторону. Теперь он смотрел прямо на нее. Он снял темные очки. Голубые глаза, взгляд острый, как нож. Пегги вскочила, бросила на столик доллар и стремглав выбежала на улицу, потянув за собой Ксавье, который, продолжая оставаться в блаженном неведении, от души заливался смехом. Весь день в магазинах, где Пегги покупала те мелочи, которые приобретают только женщины, и в метро (с ней он не боялся там ездить), и на Бродвее Ксавье постоянно одолевали приступы хохота, от которых его трясло, как от ударов тока. Иногда, когда с ним случались эти припадки безумного веселья, стоявших рядом людей это обижало, потому что им казалось, что причиной его смеха были они. Окружающие оборачивались и смотрели на него в упор, непонимающе мигая округленными от удивления глазами. В музее «Метрополитен» перед обнаженной фигурой, о которой что-то рассказывал экскурсовод с козлиной бородкой, подручный разразился таким неудержимым смехом, что Пегги пришлось увести его на улицу. Ресторан, где их ждали, был расположен в центре города. Пегги достаточно часто заходила туда с хозяйкой, ее узнали, и это несказанно ей польстило. Их посадили за столику окна, чтобы всем была видна красота молодой женщины. Изнутри ресторан был оформлен в стиле ар-деко — тогда это был последний крик моды. Обитые плюшем сиденья вдоль стенок кабинок были мягкими и удобными; Ксавье чувствовал себя там просто замечательно, его восхищали мраморные колонны, обернутые тканью в кремово-коричневатых завитках. Пегги оживленно начала беседу, Ксавье слушал, хлопая ресницами. О ее работе в книжном магазине и в парикмахерской, которая ей нравилась, хоть легким такой труд не назовешь. Чего бы ей это ни стоило, она мечтала накопить денег и через пару лет поступить в одну очень престижную школу, где готовили писателей. — Мне хочется писать сценарии для голливудских фильмов. Потом она стала рассказывать ему о людях, приходивших в парикмахерскую. Пегги вынула из сумочки щипцы для завивки волос и сказала, что уже три дня носит их с собой. — Ты не хочешь спросить почему? Ее немного расстроила вялая реакция паренька. — Гм, нет, — ответил Ксавье, для которого не было ничего не обычного в том, что молодая женщина носит с собой в сумочке щипцы для завивки волос. — Ну, хорошо, я тебе тогда все равно расскажу, — заявила Пегги, обнажив зубки в ослепительной улыбке. — Смотри, я здесь их специально поцарапала. — Она показала ему маленькую царапинку на щипцах. — Понимаешь, хозяйка пообещала мне, что сделает ими завивку — угадай кому?.. Ну, давай… Попробуй догадаться! — Тут голос ее оборвался так внезапно, что паренек едва не подпрыгнул наместе. — Ладно, так и быть, я тебе скажу: только представь себе — Мэри Пикфорд, вот кому! Ксавье не знал, кто такая Мэри Пикфорд, но не подал вида. Пегги так и не могла понять, почему он воспринял эту новость без должного энтузиазма. — До тебя что, не доходит? Мэ-ри Пик-форд! Это же самая яркая звезда кино! А еще хозяйка мне пообещала, что я смогу вымыть ей волосы! Господи, боже мой! Я себе места не нахожу от нетерпения! Я только молюсь, чтоб мне до понедельника не умереть! Подручный кивнул и рассеянно улыбнулся. Он озабоченно нахмурил брови, но по отсутствующему взгляду паренька было ясно, что его мысли витали где-то далеко. И вдруг ум Пегги озарился ужаснувшей ее догадкой. Она почувствовала себя так, будто приехала в чужую страну и потерялась на улицах незнакомого города; она не знала языка той страны и даже название своей гостиницы не могла вспомнить. Вот уже несколько недель, пусть неосознанно, ее все больше влекло к этому пареньку, и воображение с каждым днем сближало ее с ним все теснее, так что она сама уже не могла понять, насколько близкими были их отношения, и не знала поэтому, как пройти весь путь обратно к его началу. Ей пришла в голову одна мысль, но она даже не решалась ни назвать ее своим именем, ни представить себе ее последствия, казавшиеся ей катастрофическими. Щеки ее от возбуждения покрылись красными пятнами. Сказав подручному, что ей очень жарко, она вышла в дамскую комнату, чтобы справиться там с охватившим ее смущением. Пегги вернулась именно в тот момент, когда Ксавье уже отправился на кухню — через ту дверь, что была предназначена только для персонала, и к тому же он чуть не сбил с ног выходившего оттуда официанта, у которого обе руки по локоть были уставлены тарелками со всякой снедью. Пегги отвела парнишку обратно к столику. Объяснила ему, что ходить на кухню, чтобы выбрать себе еду, нет никакой необходимости, и протянула ему меню. Ксавье целиком погрузился в изучение перечня блюд. Он был, немного не в своей тарелке, даже несколько раз облизал губы, как будто ароматы блюд, перечисленных в меню, никак не соответствовали напечатанным на листке словам. Какие они на вкус, спрашивал он себя, желая знать, что скрывается за вычурными названиями. (Как ему ответить на такой вопрос?) Отлучка в дамскую комнату оказалась благотворной для Пегги, как обычно бывает у женщин. Она вновь стала выказывать парнишке несколько преувеличенные знаки внимания, как заботливая старшая сестра. — Так что тебя здесь соблазняет? — Пока не знаю. В конце концов он закрыл меню; кого, интересно, они хотели им удивить? Он кивком подозвал официанта, как это недавно сделал кто-то за соседним столиком. Ему хотелось составить собственное меню. Листья салата с нарезанной морковью, и чтоб ни соли никакой не было, ни перца, ни подливки — вообще ничего. Еще вареная капуста, нарезанная тоненькими полосками, и все. Разве что добрая порция молока, только не в прозрачном стакане, а в чашке, в «совсем непрозрачной чашке». (Официант записал заказ, еле заметно ухмыляясь.) Ксавье объяснил Пегги, что молоко надо обязательно держать в непрозрачной посуде, потому что иначе микробы и всякие ужасные бактерии с ума станут по молоку сходить, как и он сам; и если ему принесут порцию молока в прозрачном стакане, микробы с бактериями тут же это заметят и полчищами устремятся в его напиток. Перед тем как их покинуть, официант вежливо предложил подручному снять шляпу, как требуют правила хорошего тона, и Пегги на мгновение напряженно затаила дыхание, опасаясь неприятностей. Но Ксавье безропотно подчинился, восприняв замечание официанта как неукоснительное руководство к действию. Только потом он обратил внимание на одну странность — даже когда шляпы на голове уже не было, ему казалось, что она все еще на нем. Почему, интересно, все пять чувств так его подводили? Если закрыть глаза, он готов был поклясться, что шляпа все еще у него на голове, но глаза уверяли его в том, что она лежит перед ним на столе. — Я просто лучше пытаюсь разобраться в пяти своих чувствах, — пояснил он Пегги, которую слегка озадачило поведение подручного. Они уже почти закончили трапезу, когда Ксавье решил рассказать ей об одном своем сне. Он вернулся в Венгрию, но Венгрия была как две капли воды похожа на Нью-Йорк. Люди прыгали из окон домов, и Ксавье шел по телам, падавшим «как яблоки с дерева». Тротуары были усыпаны ногами, руками, «всякими оторванными конечностями». Ксавье шел к священнику, чтобы читать ему наизусть из катехизиса. Он волновался, потому что совершенно забыл заданное. «По дороге я все повторю», — думал он. Но тут же понял, что вместо портфеля с учебником держит под мышкой ларец Страпитчакуды. Пегги чуть не поперхнулась кофе. — Чей ты держишь ларец? — Страпитчакуды. Как-то на днях без всякой видимой причины его лягушка проговорила это странное слово раз двадцать кряду: Страпитчакуда, Страпитчакуда… Ксавье даже записал его на бумажке, а потом полночи промучился, пытаясь понять, что бы такое оно могло значить. Что ему хотела сказать лягушка? В конце концов он пришел к выводу, что это просто имя у нее было такое. — Вот я и стал ее с тех пор звать Страпитчакуда. Заметно нервничая, мисс Пегги загасила сигарету. Она удобнее устроилась на диванчике, скрестила руки на упругой, внушительных размеров груди. После этого посмотрела на Ксавье долгим, пристальным взглядом. — Кстати, должен тебе сказать, это не первая моя лягушка. Когда он жил с сестрой своей Жюстин в Венгрии, они, когда были еще детьми, приручили одну лягушку; ночью лягушка с ними спала, они брали ее с собой тайком в приходскую школу и кормили дохлыми мухами. Потом она вдруг ни с того ни с сего померла; сестра его Жюстин потом много слез по ней пролила. Та лягушка тоже была горазда на всякие выдумки-например, звонила в колокольчик, когда мухой хотела полакомиться, но до Страпитчакуды ей, конечно, было далеко. Они с сестрой его Жюстин были в детстве — водой их не разольешь. — Тебе очень Жюстин не хватает? — спросила Пегги после затянувшейся паузы. Ксавье рассеянно улыбнулся. Потом сказал, что, как ему кажется, он всю жизнь скучал по Жюстин. Такое у него самого иногда складывается впечатление. В ресторан вошла сухонькая пожилая дама, на шее у нее было колье, пальцы украшали кольца с красными камнями, голову венчала тиара, сделанная, должно быть, в кузнице Люцифера. Ксавье рассеянно на нее взглянул, продолжая думать о своем. Дрожа, будто в ознобе, дама расположилась за столиком неподалеку от того места, где они сидели. Надменного вида пудель с розовой ленточкой вокруг шеи устроился у нее на коленях. Ксавье в свою очередь спросил Пегги, есть ли такая страна, которая постоянно влекла бы к себе ее память о детстве, как влекли его ландшафты Венгрии и образ сестры. — Земля моего детства все бежит у меня перед глазами и бежит, струится, как река. — Да, конечно, — сказал Ксавье, — я что-то запамятовал. Она рассказала ему, что детство ее прошло в бродячем цирке. Он сообразил, что ей совсем не хочется делиться с ним своими воспоминаниями. Он снова задал ей вопрос: — А твой отец? Чем твой отец там занимался? Был акробатом? — Инспектором манежа. На самом деле он не был моим отцом, он меня удочерил. То есть, я хочу сказать, что он стал мне отцом. Страна моего детства — моя память о нем. В ее словах прозвучала нотка печали, не ускользнувшая от внимания Ксавье. Он спросил ее, потому ли это случилось, что ее родной отец умер, или с ним приключилась другая беда. — Много воды с тех пор утекло, — уклончиво ответила Пегги. Она могла бы добавить, что он скончался от воспаления легких в тюрьме. Он поймал как-то мальчика, который забирался на дерево и подглядывал в окно вагончика за Пегги, думая при этом, что она об этом не догадывается, — хоть на самом деле она это подозревала, — смотрел, как она раздевается, ложится в постель и засыпает. Пегги тогда было десять лет. Так вот, однажды ее отец, прилично поддав, сильно избил того парня. Вмешался его отец, и родители подрались. На солнце блеснуло лезвие ножа. Пегги все видела собственными глазами. О том парне, который за ней подглядывал, она так ничего и не узнала, потому что лишь мельком видела его только раз или два. Она даже не знала, как его зовут. — Когда мне было десять лет, ответственность за меня, как говорится, взяло на себя государство. Меня определили в закрытый пансион при женском монастыре, где монахини ревностно соблюдали дисциплину. Вот и вся моя история. Еще она могла бы добавить, что именно там два года спустя она узнала о смерти отца. Но об этом она ничего Ксавье говорить не стала. — Что-то голова у меня разболелась, — сказала она. — Не знаю почему, должно быть, от сигарет… Но эти слова Ксавье пропустил мимо ушей. К столику, за которым сидела пожилая дама, подошел официант и стал расставлять заказанные блюда, каждое кушанье называя своим именем. Услышав одно из названий, подручный даже подскочил. Он встал и сделал шаг в сторону престарелой дамы. Та с удивлением на него посмотрела. Стоявшее перед ней кушанье чем-то напоминало жареные лапки тарантула. Он спросил пожилую даму, было ли то, что она собиралась есть, тем, что назвал официант. Дама как будто не поняла его вопрос. Пудель стал тявкать так, словно с него шкуру сдирали. Ксавье настойчиво повторил вопрос, голос его стал громче, в нем звучала если не угроза, то по крайней мере вызов, — могло даже сложиться впечатление, что он собирается кого-то ударить. Вдруг рядом появился официант — расторопный, услужливый и вежливый. Он любезно попросил молодого человека вернуться за свой столик и, чтобы подчеркнуть, что его любезность равносильна приказу, взял Ксавье под локоть и проводил к его месту. При этом он сказал подручному: — Мадам изволили заказать лягушачьи лапки. Руки Ксавье дрожали, как листья на ветру.Глава 4
Ксавье сел на свое место, скрестив руки за спиной, и с неподдельным интересом стал наблюдать за наполнявшими зал зрителями, пробиравшимися вдоль рядов кресел к своим местам и удобно там устраивавшимися. Он одобрительно оценивал строгие вечерние костюмы мужчин, расшитые блестками платья женщин — как будто совместное посещение представления связывало их семейными узами. Он без устали всех приветствовал, щедро расточая комплименты. Люди испытывали к нему схожее чувство беспечного расположения — такое, по крайней мере, складывалось впечатление, — многие улыбались ему в ответ, чего никогда не случалось, если он, скажем, обращался к прохожим на улице. — Скажи мне, мы сможем сюда вернуться? Мы сможем сюда часто ходить? Сможем? Сможем? Пегги кивнула — по-доброму, но рассеянно. Потому что ее беспокоили два обстоятельства. Во-первых, поскольку среди ее соседей было немало разрушителей, она без труда подмечала наряды, в которые они облачались по большим праздникам. Неизменные одинаковые фраки, одинаковые галстуки, какие носят на Западе, одинаковые зачесанные назад прилизанные волосы, будто смолой приклеенные к голове, широкие одинаковые манжеты, такие широкие, что они, как у клоунов, почти скрывали их руки. Пегги заметила в зале примерно полдюжины разрушителей. Они, конечно, были там порознь, но все же ей казалось, что они мелькали то тут, то там, обмениваясь издали какими-то своими знаками. Хотя, может быть, это у нее так воображение разыгралось. Как бы то ни было, встреча с ударным отрядом Гильдии никогда не предвещала ничего хорошего. Вторая причина ее озабоченности состояла в том, что одним из облаченных во фрак разрушителей был Ишмаэль, который, войдя в зал, пристально на нее посмотрел, причем в его взгляде не было и тени удивления, как будто он заранее знал, что встретится в мюзик-холле с ней. (Ксавье же — подручный был в восторге от прекрасных дам, которые заняли свои места на балконе и развлекались, отвечая на приветствия этого высокого, нескладного простака, — вообще ничего не заметил.) Когда зрители уже почти расселись и устроились, а свет в зале стал меркнуть, прозвучал громкий возглас, услышанный всеми собравшимися: — Здание в аварийном состоянии, оно может обрушиться! С галерки раздался ответный крик: — Какое безобразие! Вы только посмотрите на эти трещины в потолке!.. По залу волной прокатился шепоток. Пегги посмотрела туда, откуда доносились голоса. Она совсем не удивилась, заметив там крепких парней во фраках. Уже пора было начинать представление, оркестранты расселись по местам. И на протяжении часа в театре шло фантасмогорическое представление, творились чудеса, завораживающая магия превосходила буйство самой дикой фантазии. Ксавье был уверен, что от всего этого он просто тронется умом. Ему трудно было усидеть на месте. Его так и подмывало завыть от боли и восторга. Он даже палец запустил себе за воротничок, чтобы не задохнуться, и то и дело бросал на Пегги полные изумления взгляды. Когда кто-то из выступавших на сцене артистов, к примеру фокусник, задавал зрителям какой-нибудь вопрос, Ксавье отвечал ему с таким видом, будто вопрос был адресован исключительно ему. Он кричал как оголтелый: «Это две пики! Двойка пиковая!» — и тут же покрывался румянцем, потому что у всех соседей его вопль вызывал смех. То, что происходило, не было похоже ни на что из того, с чем ему доводилось сталкиваться раньше. Варварство разрушения на строительных площадках, жестокость жизни улицы, оплеухи и унижения, которые ежедневно приходилось ему терпеть, — все это никак не могло его подготовить к внезапному ощущению этого райского наслаждения. Значит, было все-таки такое место в Нью-Йорке, этом безжалостном городе, такой островок благодати, куда можно просто прийти и потешить душу блаженством очарования. После каждого номера Ксавье аплодировал изо всех сил (на одной ладони у него даже появился небольшой синяк). По щекам его текли слезы. Пегги легонько постукивала его по колену, чтоб хоть неумного привести в чувство, будто хотела сказать ему: да уймись же ты, приди в себя, уцелеешь ты во всем этом ликующем торжестве, останешься живым и невредимым. Когда начался антракт, Пегги понадобилось несколько секунд, чтобы стащить его с кресла. Ксавье к нему как будто приклеили… Он вышел из зала, опираясь на спинки других кресел, совершенно ошеломленный. В толпе снова послышались крики подстрекателей: — Скандал! — кричали они. — Скоро здесь все развалится! — и дальше в том же духе. Время от времени с потолка падали мелкие куски штукатурки. В фойе, где напитки подавались в соответствии с сухим законом, царило оживление (но если вы знали, какие слова сказать официантам, они под прилавком могли плеснуть вам в стакан чего-нибудь горячительного). Некоторые зрители уже покидали театр, потому что все игры и забавы остались в первом отделении; во второй части представления давали «Лоскутный Мандарин» — музыкальную пантомиму, и чтобы понять, о чем был этот спектакль, даже культурному зрителю надо было быть семи пядей во лбу. Некоторые дамы, одаренные тонким восприятием культуры и искусства, уже предвкушали удовольствие, которое им доставит этот шедевр, но их спутники тоскливо зевали, готовясь к скуке всего этого представления. (К счастью, некоторые критики до небес превозносили «потрясающие сценические эффекты» спектакля.) Ксавье болтал не умолкая, будто бредил в горячке. Он пытался рассказать обо всем, что совсем недавно видел, как будто Пегги в концертном зале не было. Он бессвязно бормотал что-то о Максе — Зайце-Пожарном, — одетом в карнавальную маску, изображавшую счастливого грызуна; артист так отбивал чечетку и скакал из стороны в сторону, что Ксавье казалось, будто он, как бабочка, порхает в воздухе (подручный понятия не имел о марионетках, которые делают то же самое, когда кукловоды дергают их за невидимые ниточки). Пегги слушала его, время от времени касаясь его рук, холодных как лед, потому что половина крови его тела прилила к пунцовому лицу, а другая — к сердцу. Тут едва не случилась настоящая катастрофа. Мимо нее прошел мужчина с сигарой, так близко, что едва не прожег ее матроску. (Надо сказать, что девушка-продавщица сказала Пегги, когда та покупала блузку, что ткань могла загореться даже от пристального взгляда). Пегги возмущенно посмотрела на незнакомца, как сильно рассерженная маленькая девочка. И вдруг за спиной Ксавье она снова заметила Лазаря-Ишмаэля в нелепых в это время солнечных очках. Губы молодого человека беззвучно шевелились, словно он произносил ее имя: Пегги Сью О-Ха-ра. Потом он глотнул из своей фляжки и утер рукавом рот. Ксавье обернулся, чтобы взглянуть на то, что вызвало такое странное выражение на лице Пегги. Он спросил ее, в чем дело. Она ничего не ответила. Представление вот-вот должно было продолжиться, пора было возвращаться на места. Они оказались в Китае. Со всеми его пагодами, сужающимися к концу бородами, спускавшимися до колен, нестрижеными ногтями, длинными, как лезвия перочинного ножа, и слугами, падающими на живот по мановению длинного ногтя хозяина. На декорациях виднелись горы, фарфор, соловьи и рахитично изгибавшиеся деревья гинкго. История заворожила Ксавье с самого начала. Молодой Мандарин безукоризненной внешности был единственным утешением и гордостью печальной матери — вдовствующей императрицы, носившей траур после кончины супруга. Жила императрица очень замкнуто, все время оплакивала покойного мужа, украшая цветами его статую, которая стояла в центре сцены. Но каждый вечер она уединялась в маленькой пагоде, вход в которую был для всех закрыт. Там она в большой тайне проводила все ночи напролет. Как-то утром, опоив императрицу сонным зельем, несколько ведьм отвели, молодого Мандарина в маленькую пагоду. Они сняли покров с ширмы, и взору его предстала нарисованая картина, изображавшая мать Мандарина, когда та была молоденькой девушкой, вместе с мужчиной — морским офицером в форме западной страны, один глаз которого, как у пирата, закрывала повязка. На руках этого мужчины, которого Мандарин никогда раньше не видел, сидел маленький хорошенький, как кукла, ребенок. И тут ведьмы, кружившиеся в танце, как разъяренные фурии, сказали молодому вельможе, что этот ребенок, изображенный на картине, не кто иной, как он сам, а неведомый офицер — его настоящий отец. Разгневанный тем, что они ничего не сказали ему заранее и оскорбили память человека, которого он всегда считал своим отцом, молодой Мандарин, который на самом деле оказался незаконнорожденным, причем его отцом был до кончиков пальцев иностранец, впадает в ярость, вынимает из ножен меч и пытается расправиться с ведьмами. Но он не в силах противиться чарам злых колдуний, которые с помощью магии рвут его на части («потрясающий сценический эффект»). Первое действие завершается тем, что руки и ноги молодого Мандарина оказываются разбросанными по сцене. Пальцы рук сжимаются и разжимаются; голова рыдает; публика замерла в оцепенении. — С тобой все в порядке? Ты в этом уверен? — спрашивает Пегги. С губ Ксавье слетает чуть слышное «да», он побелел как полотно. Второе действие: безутешная вдова, потерявшая сына правительница императорской крови, приветствует посланца таинственного Чародея, живущего в горах, вечно покрытых снегом. Он заявляет, что может оживить молодого Мандарина; для этого ему нужна лишь отрубленная голова юноши. В следующей сцене, во время которой по телу Ксавье прошла мелкая дрожь, принцесса вынимает из сундука голову сына, которая все еще жива (это та же самая голова, что и в первом акте пантомимы): глаза моргают, по щекам тихо текут слезы. Зрители в недоумении обмениваются взглядами, изумленно спрашивая друг друа: — Как же они, черт побери, умудрились такое вытворить? Второе действие завершается появлением на сцене молодого Мандарина, ставшего теперь «лоскутным». Чародей вернул его к жизни, дав ему тело тигра, две собачьи лапы вместо ног, крылья пеликана и крысиный хвост. Только голова этого невероятного существа была головой молодого вельможи. При виде этого зрелища повелительница императорской крови от ужаса кусает себе кулак. (В тот же момент тот же жест повторяет Ксавье.) Третье и заключительное действие: схватка с Чародеем, которого повелительница заключила под стражу. Она приказывает накрыть лоскутного Мандарина покрывалом, чтобы вид его не смущал ничьих взглядов. Входит Чародей, ноги его закованы в цепи, лицо скрывает маска. Императрица повелевает ему объяснить, что произошло (струнные и духовые инструменты взрываются резкими звуками). Чародей ведет себя надменно, как виолончель, вместо ответа подходит к сотворенному им чудовищу и срывает с него покров (императрица от омерзения закрывает лицо руками). Чтобы доказать, что это лоскутное существо, несмотря ни на что, и вправду является сыном императрицы, он пришлепывает ему на череп прическу молодого вельможи. Только теперь Чародей срывает с лица маску, которая закрывала его все это время. (Ксавье в испуге прикрыл лицо руками, но все-таки решил в щелочки между пальцами подглядеть, как развиваются события.) В этот самый момент резкие звуки музыки достигли безумного апогея. Глаз Чародея закрывала повязка! Он был не кто иной, как таинственный морской офицер, нарисованный на ширме, который, как нагло заявили злые колдуньи, и приходился Мандарину настоящим отцом! От этого поразительного откровения императрица замертво падает на пол. А Мандарин убеждается, что ведьмы говорили правду, и теперь, когда они снова появляются на сцене и заводят дикий хоровод, он понимает, что те с самого начала действовали в сговоре с жестоким Чародеем. В последней сцене бредущий нетвердой походкой Мандарин в одиночестве умирает от горя, с мыслями о том, в какую бездонную пропасть отчаяния он попал, превратившись для всех жителей империи в безродного выродка. Слабо подрагивают его пеликаньи крылья. Раб тайком привязал голубя к кончику его крысиного хвоста. Птица хочет взлететь, но не может оторваться от пола, как узник, заточенный в темницу. На этом спектакль и завершается, сходят на нет кипевшие страсти. — Ксавье? Ксавье? Ответь же мне. Скажи мне хоть что-нибудь. Глядя перед собой в пустоту, подручный не хлопает в ладоши ничего не говорит, не дышит. Он наполовину сполз с сиденья своего кресла. Пегги трясет его за руку; то, что с ним происходит, вовсе не смешно. — И пыль эта у тебя на костюме… что это такое? Откуда на тебе эта пыль? Она отряхнула рукав его пиджака, покрытый гипсовой пылью. И вдруг мелькает догадка, ей как раз хватает времени, что-бы взглянуть вверх; с ужасающим громом и скрежетом с крюка в потолке срывается люстра и летит прямо на них, и Пегги едва успевает прокричать «Караул!». Внезапно люстра зависает в двух метрах над их головами — ее удерживает электрический провод, мелодично позвякивают хрустальные подвески. И их, и других зрителей, находящихся вокруг, накрывает густое облако гипсовой пыли. Скоро из огромной дыры в потолке на головы, на прически, на одежду людей начинают падать какие-то меховые шарики, но, свалившись, шарики вдруг молниеносно разбегаются во всех направлениях, и тогда становится ясно, что это крысы. Тут повсюду стали раздаваться вопли, началась толкотня, все устремились к запасным выходам, причем каждый зритель норовил обогнать другого, люди были в ужасе, некоторые падали в обморок. Один из подстрекателей взобрался на стул и стал махать кулаком: — Это же просто скандал! Эти здания надо сносить! Сограждане, мужчины и женщины! Они же над нами просто издеваются! Наши жизни под угрозой! Мы должны разрушить этот дом, и чем скорее — тем лучше! А Пегги тем временем все пыталась расшевелить Ксавье. Рот его был приоткрыт, взгляд будто приклеился к люстре, немигающий и неподвижный. Пегги закашлялась от пыли, щипавшей в горле. Она пыталась убрать сгусток гипсовой пыли, залепивший подручному рот. В раздражении, охваченная паникой, она его ударила. Парнишка пришел в себя. — Давай же ты, поторапливайся! Совершенно потрясенный, Ксавье дал толпе себя увлечь, он понятия не имел о том, что происходит. Крысы дюжинами носились по креслам, по брошенным норковым манто и шубам, они разбегались во всех направлениях — их тоже охватила паника. Подручный все никак не мог понять, в каком сне он в этот раз заблудился. Они вышли из здания. На улице царила такая же суматоха, как в театре, повсюду толпой управляла растерянность. Все с отчаянием разглядывали свою запачканную одежду. Ругались из-за такси. Некоторые зрители продолжали стоять, застыв в оцепенении. Заняв стратегические позиции, крепкие мужчины во фраках продолжали призывать к решительным действиям, к распространению воззвания с требованием немедленного сноса здания. Но им не удалось обмануть никого из зрителей. Обветшало это здание или нет, обрушится ли оно завтра, унося с собой жизни людей, или простоит еще несколько лет, не имело никакого значения; это здание очень не нравилось Гильдии разрушителей, вот и все. Все присутствующие прекрасно понимали, что никогда больше они не войдут в это здание, где расположен мюзик-холл. Пегги Сью ощутила острый приступ жалости. Она даже застонала — так ей было жаль прекрасную испорченную блузку. Ей было жаль до невозможности новый наряд Ксавье, который так ему шел. И вечер этот, закончившийся кошмаром, ей тоже было жаль. Она кляла на все лады и этот город, и театр, кляла Гильдию разрушителей. Господи! Она готова была начать судебный процесс, и если бы кто-то его возбудил, на ее поддержку можно было рассчитывать полностью!.. — Пойдем — сказала она, взяв себя в руки. — Не хватало еще, чтобы вдобавок ко всему мы и на последний поезд метро опоздали. Нам повезло, что станция рядом. Подручный следовал за ней безропотно, как игрушка. Он смотрел себе под ноги широко раскрытыми глазами, продолжая оставаться в том же состоянии возбужденного умопомрачения. — Это же надо! Ну и приключение! Это просто жуть какая-то! — Да, просто ужасно, — произнесла срывающимся от слез голосом Пегги. Но Ксавье думал совсем не о люстре, которая чуть заживо его не расплющила. Он думал об истории лоскутного Мандарина.Глава 5
Лазарь ждал у входа в метро, все чаще поднося к губам небольшую фляжку с выпивкой, сделанную в виде кожаного мешочка с пробкой. Скоро он совсем опустел, и Лазарь, сжав его, выдавил на язык последние капли. Бурдючок был сделан из бобровой кожи. Мастер выкинул его без сожаления в сточную канаву. От выпивки во рту у Лазаря остался привкус гнили, как будто он высасывал из фляжки трупные соки, — при этой мысли разрушителю скрутило живот, и его едва не стошнило. Он прислонился к стене, рот его был открыт, слюна капала на одежду. Ему стало мучительно тоскливо. Потом он вынул из кармана фрака другую маленькую фляжку, и все повторилось заново. — Саботаж и освобождение крыс — вот до чего я докатился. — Он сдавленно фыркнул, горько и пьяно. — С этим пора кончать. В кармане у него лежала струна ми, оставшаяся от гитары нищего, которую он купил и разбил у того на глазах несколько дней назад. Такая струна могла выдержать сильное натяжение. Он проверял. В шутку ему ответили: «Она такая прочная, что борова выдержит, если повесить». Время от времени он касался ее со странным чувством решимости и какой-то извращенной привязанности. Он их заметил, когда они переходили улицу по дороге к метро. Лазарь тут же отошел в тень. Но, дойдя до тротуара, они остановились. Они были еще слишком далеко от него — примерно в шестидесяти шагах, и он не мог слышать, о чем они говорили. Ксавье хлопнул себя ладонью по голове. — Моя форма! — сказал он. — Я забыл взять сумку с формой разрушителя! — Подожди! — крикнула Пегги, но подручный уже повернулся и стрелой понесся к театру. Ей было неудобно бежать за ним в юбке. Она осталась ждать на углу, скрестив руки и покусывая губы. Место это было плохо освещенным, люди проходили редко. У нее возникло такое чувство, что она стала чьей-то легкой добычей, нежным лакомым кусочком плоти для ночных акул. Она не осмеливалась обернуться, боясь испугаться, но вся обратилась в слух. При виде птички, контуры которой внезапно обозначились между двумя прутьями решетки, Пегги бросило в дрожь, К ней неторопливо приближался Лазарь, но она его не заметила. Он подошел к ней. — Ты выйдешь за меня замуж, Пегги. Мы вместе уедем на Баффинову Землю и там начнем все заново. И Лазарь-Ишмаэль вынул из кармана пачку денег — несколько сотен долларов. — Так что там лежит в твоей сумке? — спросил гардеробщик, у которого дел было немало, и все — гораздо более важные, чем вопрос Ксавье. (Все сотрудники были мобилизованы на охоту за крысами.) — Одежда. — Какого цвета? — Одежда? — Нет, сумка. — Не знаю. У меня с цветом всегда проблемы. В следующий раз я не потеряю билет, обещаю вам. Гардеробщик раздраженно стал рыться в массе сумок, оставшихся в гардеробе после бегства обезумевшей толпы. — Ты хоть можешь мне сказать, какая там была одежда? Через широко распахнутые двери Ксавье наблюдал за началом потасовки. Несколько нетрезвых мужчин намеревались проучить молодцев во фраках, слова уже начали переходить в удары. Вдалеке послышался вой сирен полицейских машин. Выйдя из себя, нетерпеливый гардеробщик повторил вопрос. — У меня там лежит форма, — ответил Ксавье. — Рабочая одежда, рубашка там такая в клеточку. Розовая, кажется, если я правильно помню. Потому что, понимаете, я только начал осваивать эту профессию. — Ты разрушитель? — Подручный! — энергично ответил Ксавье, подняв палец, чтобы поправить гардеробщика. Тот бросил пареньку сумку и посоветовал ему скорее отваливать подобру-поздорову, иначе он собственноручно зубы ему выбьет. Ксавье поспешно приподнял шляпу и без промедления выполнил желание гардеробщика. Он быстро промелькнул мимо бойни, которую устроили мужчины на ступеньках театра. Его можно было принять за игрока в регби, стороной обходившего место драки с сумкой под мышкой, которую он нес, как обычно несут футбольный мяч. Пегги будто парализовало. Лазарь настойчиво совал ей пачку денег, которую так и держал в руках. — На Баффинову Землю или еще куда-нибудь. Подальше на север. Потому что это очень далеко. Там никто не живет. Поедем на китобойном корабле. Видеть ничего не будем неделями. И пить я там больше не буду. Брошу пить. Она чуть подвинулась в направлении станции метро, но он преградил ей дорогу. Она повернулась и пошла в противоположную сторону. Он следовал за ней, спокойно, с решимостью сомнамбулы. Ее трясло от страха. Она прекрасно понимала, что, бросившись от него бежать, окажется на еще более мрачных и безлюдных улицах. Это был фабричный район, однако ночью фабрики не работали. Там ее в два счета могли зарезать, изнасиловать, сделать с ней все что угодно, а потом выкинуть ее останки в мусор, и никто об этом даже не узнал бы. Ей очень хотелось упасть на землю и заплакать подобно маленькой девочке. Но она продолжала идти, а Лазарь, казавшийся безразличным и уверенным в том, что получит желаемое, неотступно следовал за ней. Он бубнил себе под нос какие-то мотивы, вдруг резко замолкая. Должно быть, мотивы его вдребезги разбитого детства. Даже на расстоянии двух метров, разделявшем их, она чувствовала запах перегара, которым от него разило. Внезапно он поравнялся с ней, отрезав пути к отступлению, встал к ней лицом и заставил остановиться. — Дай мне пройти или я закричу. — Давай, ори сколько хочешь, все равно тебя никто не услышит. Послушай лучше. Выслушай, что я должен тебе сказать. Я боялся, что потерял тебя навсегда. Но в глубине души был уверен, что мы встретимся снова. Может быть, ты скажешь мне, что я не должен был искать с тобой встречи прошлой весной, когда ты выходила из парикмахерской? Ты соб… ты, может быть, собираешься мне сказать, что в жизни происходят такие вещи без всякой видимой причины? Я сразу же понял, кто ты такая. С самого первого взгляда. — Но ты для меня никто, оставь меня в покое. Я боюсь тебя, мне надо идти домой. Он никак не мог взять в толк, что может напугать девушку, — это обстоятельство озадачило его. Он даже оцепенел на некоторое время и от этого казался еще более пьяным. — И это после всего, что было между нами. — Не говори глупостей. Мы и двух раз с тобой не встретились! — Что это меняет? Он был искренне удивлен ее доводам и чуть ли не обрадовался их неубедительности. Потом с внезапной грустью проговорил: — Я знаю, что ты все еще меня любишь. Иначе и быть не может. После всего, что мы вместе с тобой пережили. В кино. Около твоего парадного. Это просто нельзя забыть. — Пожалуйста, прошу тебя, дай мне пройти. Черты молодого человека стали тверже, голос его теперь звучал жестче, он стал говорить таким резким тоном, который иногда присущ исключительно пьяным людям. (Он как будто искал дорогу в пещере, где становилось все темнее, все тревожнее, где он сам уже тоже начинал бояться.) Он снова сказал: — Я знаю, ты еще меня любишь. Я знаю это, даже если сама ты этому не веришь. Что дает тебе право заставлять меня так страдать? По какому праву! Он все больше заводился, когда Пеги вздохнула с облегчением: вздернув подбородок, на приличном расстоянии от них на улице появился Ксавье. Он шагал большими шагами, как обычно ходят тощие долговязые люди, направляясь к ней и ее преследователю. Каким чудом он узнал, что она именно там? Наверное, специально отыскал ее, чтоб выручить из беды! (На самом деле все было гораздо проще: покинув театр, он просто заблудился. А потом вышел на первую улицу, которая вела к метро.) А Лазарь снова стал размахивать перед носом Пегги пачкой денег. — Я люблю тебя, — сказал он, силой заставляя ее взять деньги. Она нервно рассмеялась — в смехе ее прозвучала благодарность, даже счастье. — Ой, надо же! Да это же Лазарь! — Ксавье был явно удивлен сюрпризом. — Вы, значит, оказывается знакомы? Правда? Лазарь машинально оттолкнул его в сторону, даже не взглянув на парнишку. Все внимание его было безраздельно приковано к Пегги. — Прошу тебя в последний раз. Уезжай со мной. Мы вместе уедем отсюда, как и собирались. Мы уедем с тобой далеко на север. — Ты просто сума сошел, — заявила Пегги, заметно осмелевшая в присутствии подручного. И выкинула деньги, которые Лазарю удалось втиснуть ей в руку. Купюры подхватил ветерок, закружил и понес в разные стороны. Никто из них троих не обратил на это никакого внимания. Ксавье по-братски положил руку на плечо мастера. — Лазарь, — проникновенно произнес он, — Лазарь, все твои проблемы решены! Я все продумал, и мне стало ясно, откуда берутся все твои беды, я теперь покажу тебе свет в конце туннеля! И снова, не сводя глаз с Пегги, Лазарь отбросил подручного прочь, как лев отбрасывает от себя львят, посягающих на его мясо. Ксавье снова подошел к мастеру, раздумывая, стоит еще раз класть ему руку на плечо или нет. В конце концов решил положить. — Тебе надо завязывать с сосисками. Решений твоих проблем немного, и я говорю тебе: это решение правильное. Все дело в том, что твой отец бил твою мать, понимаешь? И когда ты жуешь свою сосиску, получается, что зубы твои и челюсти — они как твой отец, а сосиска — как твоя мать. Так вот, мать твоя — ты ее любил, так же как, к примеру, ты любишь мясо и выпивку, и эти чувства смешиваются у тебя в голове, а это очень опасно. Потому что все потеряло бы на этой планете всякий смысл, если бы ребята перестали любить своих благословенных матерей. Так вот, поедая ее так, перетирая ее каждый день, год за годом зубами, в конце концов ты начинаешь думать, что сам ее избил и оставил умирать, и за это ты постоянно себя коришь, и наказываешь желудочными спазмами, и напиваешься в стельку. Тебе надо изменить систему питания! — Он чуть коснулся ключицы мастера, чтобы вызвать его доверие к себе и успокоить. — Как только ты перестанешь есть мясо, и особенно сосиски, ты излечишься и избавишься от своих проблем, причем совершенно бесплатно, и Клиника тебе будет не нужна, стоны твои прекратятся, и не надо тебе больше будет в выпивке горе топить. Лазарь, даже не пытавшийся слушать весь этот вздор, схватил Пегги и прижал ее к стене. Молодая женщина стала понимать, что присутствие подручного на деле ничего не меняет. — Ты что — отказываешься? Ты нарушаешь наши клятвы и выбираешь себе этого идиота? Значит, так? Следи за своими словами. — И сейчас я тебе говорю — нет, и всегда я тебе только отказывать буду. Тебе надо лечиться. В последний раз я тебе говорю: дай нам уйти. Лазарь стал трясти ее за плечи. От гнева он стал сильнее заикаться, брызгая слюной. — И это после всего, что мы вместе пережили! После всего этого ты смеешь отказываться ехать со мной! После всего, что мы пережили! Угрожая ей, он занес уже было кулак, но она вцепилась ему в лицо ногтями. (Ксавье выразил свое мнение кивком головы. Он как будто хотел сказать: «Вот видишь? Вот что происходит, когда живот у тебя полон сосисок!») Страх Пегги обратился в ярость. — Хочешь, чтоб я тебе ответила? Я люблю другого человека! И скоро я собираюсь выйти за него замуж! Слышишь меня? Я выхожу за него замуж! Лазарь в изумлении отшатнулся назад. Он прислонился спиной к фонарному столбу, как будто боялся упасть навзничь. Ногти Пегги оставили на его лице три кровоточащие полосы. Он коснулся щеки, потом с отсутствующим взглядом облизал кончики пальцев. На брюках его, в паху, появилось темное пятно, оно разрасталось, спускаясь по бедру, и скоро стекло с ноги на тротуар. В этот момент на улице показалась машина Пегги бросилась чуть ли не под колеса, подняв вверх руки. Таксист едва успел вовремя затормозить. — Вы что, дамочка? Или у вас не все дома? — завопил водитель. — Вы с жизнью решили покончить, или что? Пегги вскочила в машину, втащив за галстук-бабочку за собой Ксавье (сам бы он там остался; нельзя же было мастера оставлять в таком состоянии). Она сказала водителю, куда ехать, бросив последний взгляд на Лазаря. Тот неотрывно смотрел на омерзительную лужу, растекавшуюся под ботинками. Взгляд его был опустошенным. Лицо — краше в гроб кладут. — Опасный лунатик, — сказала Пегги, которую пробирала дрожь. — Это все от сосисок, — повторил Ксавье со знанием дела. — Сосиски во всем виноваты!.. Такси свернуло за угол, а ветерок все играл банкнотами, словно опавшими листьями.ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 1
В каморке подручного, когда все страхи уже остались позади, Пегги никак не могла унять дрожь вследствие пережитого потрясения. Всю ее трясло до мозга костей, и она ничего не могла с этим поделать. Ее тошнило, живот сводило, ныли груди. Что же касается Ксавье, он только теперь вспомнил слова Пегги, сказанные Лазарю, и стал осознавать все их значение. Конечно, ему не терпелось спросить ее напрямую… а, собственно говоря, почему бы и нет: — Это что — действительно правда? Ты влюблена? Ты влюблена и скоро выйдешь замуж? — С чего ты взял? Я это просто так сказала. Чтоб больше не лез. — Понятно. Я так и подумал. Ну, хорошо. Он не стал ей докучать дальнейшими расспросами. Время было уже за полночь, Ксавье взял перочинный нож и стал нарезать тонкой стружкой свой драгоценный шоколад, собираясь растворить его в горячем молоке и дать подруге, чтобы та успокоилась. Она легла на постель, а Ксавье подвинул к кровати стул, чтоб сидеть рядом с ней и чтобы сердца их бились рядом. Он укрыл ее пиджаком, а сверху прикрыл своим единственным одеялом, счастливым обладателем которого являлся. Но Пегги продолжала дрожать. — Он вернется, — сказала она. — Он всюду будет меня преследовать, куда бы я ни пошла. Он все время будет мне здесь попадаться на глаза. — Не думаю. Он вроде малый понятливый. Взгляд у него, покрайней мере, был такой, как будто до него наконец дошло. Он не вернется. — Ты так считаешь? — Голос ее звучал, как у маленькой девочки, которой хочется, чтоб ее утешили. Ксавье озадачил свою совесть вопросом о том, не будет ли его ответ откровенной ложью, чтоб не брать грех на душу. — Да, я так считаю. На некоторое время воцарилось умиротворенное молчание. Единственным звуком, нарушавшим тишину, было тихое поквакивание лягушки в ее ларце, свидетельствовавшее о том, что она спит (и видит сны). Подручный продолжил настругивать шоколад. — Спасибо тебе, Ксавье. — Не за что, — ответил он, продолжая заниматься своим делом. — Спасибо тебе за то, что ты такой, и за то, что врать не умеешь. Это такая редкость. Он посмотрел на нее, и во взгляде его мелькнула смутная тень беспокойства. Потом резко встал и начал мерить тесную комнату шагами. — Ах, ты об этом. Этот вопрос у меня в голове уже давно крутится. Классические сомнения перед тем, как продолжить. Ксавье глубоко вздохнул и проговорил: — Помнишь, Пегги, ту ночь, когда я в жару пришел домой, а ты меня уложила в постель, такая нежная, заботливая, вполне в твоем стиле? Я сказал тебе тогда, что работал за сверхурочные. Это была ложь. Я тебе соврал. Я там ждал на строительной площадке, пока все уйдут, чтоб мне можно было спокойно пойти и забрать ларец со Страпитчакудой. — И тут же добавил: — Но я его не украл, честное слово. Я, если можно так выразиться, ларец нашел. Он был ничей. Я вполне мог тебе все это рассказать. Но язык мой врал, как будто сам по себе. Пегги улыбнулась, тронутая и приятно удивленная. Это было вполне в его манере, так и должно было быть. — Все это ерунда, — сказала она. — Никакая это не ложь. — Если кто-то начинает врать даже в мелочах, этому конца не будет. Будешь врать, пока совсем не заврешься. Но тогда уже станешь врать и по-крупному. — Да, есть такое мнение. В пансионе монашки нам это постоянно втолковывали. Но это не так. Можно обманывать, чтобы не делать кому-то больно. Если только обман не несет в себе ничего дурного. А еще, если ты от своей лжи ничего не выгадываешь и ничего важного ни от кого не скрываешь. Вот когда врешь ради выгоды, это ложь серьезная. Чтобы выгадать или сознательно сбить кого-то с толку. А в других случаях… — Значит, ты меня прощаешь? — По этому поводу можешь даже не переживать. Пегги уже стала немного согреваться внутри, дрожь тела пошла на убыль, боль в груди успокоилась. Она наблюдала за пареньком с улыбкой заботливой сестры. Он стал помешивать шоколадную крошку в чашке с горячим молоком. (Изобретательный парнишка соорудил домашнюю жаровню из нескольких кусочков картона, керамическойпепельницы, пяти или шести спичек и умело согнутой старой вешалки для пальто.) Наконец-то она смогла точно уяснить для себя истинную сущность ее отношения к нему. Она не была в него влюблена, вовсе нет. Ей просто хотелось заботиться о нем. Хватит с нее страданий. Сердце ее теперь исцелилось окончательно. — Надо же, — сказал Ксавье, — вот лежишь ты здесь, укрытая одеялом до подбородка, выглядишь, как незнамо что, даже сказать не могу, на кого ты похожа, но мне это по душе. — Иди сюда, ляг рядом со мной. Оставь ты этот горячий шоколад, я потом его выпью. Иди сначала сюда, я тебе местечко освобожу. Подручный покорно повиновался. Тело его с благодарностью ответило на волну благодатного тепла, исходящего от молодого женского тела. Хорошо, когда кто-то есть рядом. Жизнь тогда стоит того, чтобы жить. — Знаешь, — улыбнулась Пегги, — должна тебе признаться, что тоже была с тобой не до конца честной. Классические сомнения перед тем, как продолжить. — Тебе совсем не обязательно в этом признаваться. Я не имею права тебе лгать, это я знаю твердо. Но ты — ты можешь со мной лукавить, сколько тебе вздумается. Не все в жизни дорога с двусторонним движением. Я, например, ем свою морковку, но это вовсе не значит, что морковка в отместку должна съесть меня. Они долго вместе смеялись. Потом смех стих. — Но, конечно, — сказал Ксавье, — если тебе хочется мне рассказать о твоем обмане — пожалуйста. Если только тебе от этого станет легче. — Я тебе как-то говорила, что иногда работаю в букинистическом магазине, чтоб немного денег подзаработать. Это неправда. Я тебе соврала. Я и в самом деле иногда подрабатываю, только не у букиниста, а в морге. Они лежали бок о бок. Ксавье упер локоть в единственную подушку, счастливым обладателем которой являлся, и голову опустил себе на ладонь. — Морг — такое же место, как и любое другое, — сказал он. — Там даже жить можно. Пегги взяла в рот большой палец, как маленькая девочка, которой не хочется признаваться в своих проделках. — Ну, и что же в этом плохого? — спросил Ксавье, начинавший уже волноваться. Пегги отвернулась лицом к стене. — Понимаешь, я там мертвецов перед похоронами гримирую. Лазарь лежит в парке на траве, подложив руки под голову и сцепив пальцы. Он смотрит в небо, видит, как раскачиваются ветви самых высоких деревьев. Невыносимая боль любви. Как-то вечером после ужина он обнаружил девочку на обочине дороги. Она сидела за кустом на корточках, подняв юбку до пояса. Он шел туда, чтобы собрать свои инструменты и положить на тележку, а она его не заметила. Он замер как вкопанный. Он смотрел на чистую струйку, чуть золотившуюся в отсветах заходящего солнца, она была такая светлая и чистая, можно было подумать, что это вода отражается в зеркале. Земля пила из пенистой лужицы между ног девочки, маленькие капельки искорками отскакивали на стебельки травы. На следующий вечер все повторилось. И повторялось еще и еще, каждый день на протяжении целой недели. Лазарю казалось, что, спрятавшись за колесом тележки, он был в безопасности. Но однажды вечером, оправив опущенную юбку, она повернулась к нему лицом. Лазарь распластался на земле. Он клял все на свете сквозь стиснутые зубы. Девочка вернулась в свой трейлер, но перед тем, как затворить за собой дверь, проказливо хихикнула, от чего сердце Лазаря ушло в пятки. Ему тогда было двенадцать лет. Потом он все ходил мимо того места неделями, но больше девочку не видел. Кто-то сказал, что она заболела. Она больше не выходила из трейлера. Когда тоска по ней становилась просто непереносимой, томила его так, что сердце в груди сжималось, когда он начинал испытывать физические страдания, подобные тем, когда мучают голод и жажда, когда ему хотелось умереть или завыть волком, Лазарь, убедившись в том, что отец его спит, снимал с себя всю одежду, вручая свое тело ночи, и карабкался на сосны и ели. Иногда он взбирался на самую вершину высокой сосны, сдирая с тела кожу, покрываясь тысячей синяков, мошонка его размером с грецкий орех и членик его, как носик у чайника, кровоточили, израненные стволом дерева, ветками и иглами. Потом полчаса или час он давал себя баюкать качавшейся кроне так близко к небу, что его лихорадочно горевшую плоть от ледяного света далеких звезд бил озноб. И сегодня, двенадцать лет спустя, распростертый в парке на траве в перепачканной одежде, с безнадежно разбитым сердцем, он испытывал чувство такого же облегчения, сходного с глубоким обмороком, как будто после непереносимых страданий разом отмерли те нервы, что вызывали эти муки. Он потягивается. Щека горит. Пегги оцарапала его, как пантера. Неужели она и впрямь подумала, что он хочет ее ударить? Он ведь занес кулак для большей убедительности, чтоб она скорее поверила в искренность его чувств. Он бы никогда ее не ударил. Лазарь достает фляжку с выпивкой, собирается глотнуть, но передумывает. Вместо этого бросает кожаный мешочек в стоящее рядом дерево. Он думает о том, что никогда в жизни не касался женщины, в том смысле не касался, что никогда ни с кем не переспал, никогда ни одну женщину не ласкал с нежностью, даже не погладил. Он понимает всю тщету своих усилий, чувствует непреодолимую внутреннюю потребность разрушения, закипающую в крови. Теперь он знает, что ему еще осталось сделать, знает, куда ему нужно идти. Он проверяет для большей уверенности, лежит ли все еще в кармане гитарная струна. Потом отправляется в путь, чтоб решить эту проблему, все проблемы сразу решить — раз и навсегда. Пегги прижалась щекой к лопатке Ксавье. Паренек уснул. Время от времени он постанывает, как, бывает, стонут детеныши зверей. Она слышит, как бьется его сердце — очень странным образом. Оно то ровно постукивает, как отлаженный мотор, то начинает сбиваться с ритма, как будто кто-то неуверенно бьет в барабан (нет, думает она, это похоже на далекие отзвуки грома приближающейся грозы в летнюю ночь); а потом оно вдруг начинает биться: с такой силой, как будто кто-то колотит кулаком в дверь. Она не знает, надо будить парнишку или нет. Ведь, если не раздеться перед сном, плохо спится. Она шепчет ему на ухо: — Ксавье, Ксав… — и мягко касается его плеча. Парнишка спит как убитый. Ну, хорошо, пусть спит. Она встала в постели на колени. Так, по крайней мере, ей было проще снять с него галстук-бабочку. Еще она расстегнула ему воротничок, чтоб лучше дышалось. Потом начала расшнуровывать кроссовки. Подручный тут же проснулся, от волнения у него даже дыхание перехватило. Он коснулся воротничка, понял, что пуговица расстегнута, и увидел, что Пегги расшнуровывает его кроссовки. — Что ты делаешь? Какого лешего ты это делаешь? И, соскочив с кровати, он быстро застегнул пуговицу на воротничке. Пегги рассмеялась. — Господи Иисусе, да что же ты так разволновался? Тебе нечего бояться! Я только хотела, чтоб тебе было удобнее. Внезапно смех ее стих. Никогда раньше она не видела на лице Ксавье такого выражения. — Да что же это такое творится со всеми людьми в Америке? Сума вы, что ли, все здесь посходили?! Ты воспользовалась тем, что я сплю, чтоб меня догола раздеть? Тебе что, поиграть со мной захотелось в эти игры свинские, или что? Слиться со мной через краник мой маленький, как эти психи, соседи мои, что за стенкой живут, которые погрязли в пороке? — Да что ты, Ксавье, я тебе честно говорю, по правде, я только хотела… — Не хочу я, чтоб ты со мной больше разговаривала! Никогда больше не хочу говорить с тобой! Не хочу, чтоб ты меня когда-нибудь еще трогала! На что ты хотела посмотреть, а? А? Что ты хотела увидеть? Скажешь ты мне или нет? Нет, не хочу я тебя больше слушать, вообще никогда больше слушать тебя не хочу! Ты — злая колдунья, ты хотела дождаться, когда я засну, а потом разорвать меня на куски! Зачем ты повела меня на этот спектакль в мюзик-холл, можешь ты мне сказать? Ты знаешь что-то о моем отце, но скрываешь это от меня с той самой минуты, как мы с тобой встретились, и ты решила показать мне эту так называемую пантомиму, чтоб я сам все себе уяснил? А потом ты хотела раздеть меня, воспользовавшись тем, что я заснул, чтоб соединиться со мной через мой маленький краник и разорвать меня на куски, разбросать все члены мои и сделать так, чтоб я тоже стал лоскутным? Да? — Ксавье, мне кажется, ты бредишь, ты не проснулся еще, ты все еще спишь, ты… — Убирайся отсюда, ведьма проклятая! Чтоб духу твоего здесь больше не было! Мы будем жить вдвоем со Страпитчакудой, и больше нам вообще никто не нужен! С этими словами он смахнул со стола чашку с горячим шоколадом, который Пегги даже не пригубила, и она со стуком упала на пол. Пегги хотела подойти к нему, даже руки развела в стороны, будто собиралась его обнять. — Да что же это с тобой творится, Ксавье, дорогой мой, друг мой, Ксавье. С тобой что-то странное происходит. Проснись же, ты еще спишь. — Я не сплю, я знаю, что говорю! Убирайся прочь! И не прикасайся больше ко мне! Она вышла из комнаты в ужасе, в полном смятении чувств. Оставшись в одиночестве, Ксавье снова расстегнул воротничок и все пуговицы на рубашке, в гневе сорвал с себя и кинул на пол планки собственного изготовления. Потом подошел к лягушачьему ларцу. — Страпитчакуда! Страпитчакуда! Он с силой стал трясти ларец. Лягушка не просыпалась. Он со стуком захлопнул крышку ларца. Раздетый по пояс подручный стал ходить по комнате кругами, сжимая и разжимая кулаки, как больной аутизмом ребенок. — Лоскутный, лоскутный, — повторял он снова и снова, нё в силах справиться с волнением. Разошелся шов. Выступила маленькая капелька крови.Глава 2
Сокращая путь, Лазарь перелез через забор бойни; в этот момент Пегги села на кровать, измотанная, истерзанная, опустошенная, зажав три таблетки в ладони. Как ни крути, она была не в состоянии что бы то ни было понять. Слова подручного, их смысл были настолько же для нее загадочными, как если бы он говорил с ней на арамейском языке. Хоть она очень из-за этого страдала. Откуда у него взялись эти мрачные, эти ужасные подозрения в отношении нее? Пегги пыталась убедить себя в том, что скоро это недоразумение разрешится само собой. — Завтра разум Ксавье прояснится. Я уверена, что это сон так на него подействовал. Такое вполне в его стиле. Проснувшись, он обо всем забудет, если только это возможно. Потом Пегги проглотила все три таблетки, несмотря на то что доза была большая. Никогда раньше она эти таблетки не принимала и понятия не имела о том, как они действуют. (Таблетки дала ей мадам, когда Пегги сказала, что иногда не может уснуть.) Она отдавала себе отчет в том, что не сняла ни юбку, ни блузку, и завтра одежда будет такой мятой, будто ее корова жевала. Тем хуже — она слишком устала. Пегги легла на диван, положив голову на валик. Керосиновая лампа все еще горела (она досталась ей от отца). Пегги любила засыпать, глядя на знакомое мерцающее пламя лампы, как на символ ночи, похищенной у детства. Лампа стояла на ночном столике, у самого изголовья, и ей казалось, что исходившее от нее тепло ласкает ей щеку. В голове, будто в шутку, мелькнула мысль: «А если я больше никогда не проснусь? Ну и что? Кто-нибудь другой вымоет волосы Мэри Пикфорд в следующий понедельник. Только и всего». Она стала считать слонов. Не досчитав до десятого, Пегги погрузилась в забытье. По фасаду здания от крыши почти до самого низа приделаны приставные лестницы. Но даже если Лазарь поднимется по ним до самой крыши, он не сможет добраться до последней секции, расположенной в двух метрах от карниза. Так что придется карабкаться по стене. Хватит ли ему сил? Лазарь рассчитывает, что подъем займет у него минут пятнадцать, если принять в расчет остановки и головокружение. После этого (только бы не забраться не на тот этаж) ему останется только крепко ухватиться за перила ограждения, и он сможет взобраться на узкий балкон. Рискованно, ничего не скажешь. Но теперь ему все одно — после того, как боль его умерла, в нем не осталось ничего живого. Эта боль, терзавшая его почти беспрестанно вот уже больше десяти лет подряд, тащившая его за волосы, как гневный ангел, столько раз толкавшая его к единственной возможности освобождения — вышибить себе мозги ружейной пулей, теперь она стала ему безразличной, как гнилой зуб, от которого раскалывается пол головы, но который, будучи удален, теряет какое бы то ни было значение. Что изменится, если он сломает себе шею, свалившись со стометровой высоты, когда все уже и так потеряно? Что изменит падение для того, у кого уже ничего не осталось внутри? Разве может что-нибудь изменить падение пустоты в пустоту? Он шагает по разбросанному мусору, по засаленным рваным бумажным пакетам, вдыхая зловоние гнилья; в конце концов, раскидав кучу пустых консервных банок, Лазарь начинает свой страшный подъем. В детстве он часто взбирался на деревья высотой с колокольни. При этом у него не было ни страха, ни тревоги, он всегда чувствовал себя в безопасности, защищенным со всех сторон от беды так же, как если бы он прокладывал себе путь сквозь жесткие, нечесаные, густые космы великана, как если бы наверху его ждал холодный, режущий глаз свет звезд. Но взбираться на здание по наружной лестнице — совсем другое дело: тут чувствуешь себя игрушкой в руках ветра и разверстой со всех сторон пустоты, которая норовит тебя поглотить с такой же легкостью, как муху. Лазарь смыкает веки, чтоб увидеть бескрайние заснеженные просторы, вслушаться в суровое безмолвие полярных равнин. Когда он добрался уже до седьмого этажа, что-то случилось у него в трусах, там будто что-то парализовало. Ветер задувает снизу внутрь штанин, все стынет от икр до ягодиц. Он достиг невидимого предела, называемого рабочими-строителями «точкой разлома». Слева от него, величиной не больше, чем его кулак, маленькая и одновременно пугающая сгрудилась масса домов, похожих на опрокинутые коробки для игрушек. Их мистическая масса громоздится в красновато-буром тумане города, сгоревшего в огне, «взъерошенного бетонного города Нью-Йорка» (по выражению Философа), а все вокруг вдалеке внизу — неоновые огни, обрамленные» унылыми лужами мостовых цвета только что разделанного мяса. А дальше, еще глубже, как лицо, наполовину закрытое тенью, провал, которым отмечены невидимые лачуги: они невидимы, но присутствие их ощутимо, этих уцелевших трущоб, смастеренных из обрезков дерева, чтобы спалить их дотла, хватит одного окурка, — и среди них, как нити эктоплазмы, протянулись провисшие под тяжестью белья веревки, одежды, которая, как ему хорошо известно, так никогда и не отстирается, потому что там нечем дышать от пыли и выхлопных газов, и, помимо собственной воли, он думает о нищете тех бедняков, что сейчас забылись сном, о тряпье тех вшивых бродяг, которых обошла стороной удача, и мысли о них вызывают у него отвратительное чувство омерзения с примесью жалости, и Лазарь так напрягается на лестнице, что все мускулы его начинают вибрировать, как туго натянутые струны, когда его душат слезы. Поддавшись внезапному порыву, он отпускает одной рукой лестницу и лезет во внутренний карман пиджака. Там должна лежать еще одна фляжка. Но рука его так дрожит, что фляжка из нее выскальзывает, переворачивается, содержимое проливается, и она летит по прямой вниз, как уличный фонарь, пролетающий в окне проносящегося поезда и тут же заглатываемый ночью. Лазаря внезапно охватывает жгучее желание разжать руку, откинуться назад и лететь вслед за фляжкой в синюю тьму лачуг. Но все фибры его души резко протестуют, мастера наполняют свежие силы, и восхождение завершается с лунатической легкостью, как будто фея подхватила его за воротник и донесла до цели. Вот он уже и на балконе, от Пегги его отделяют всего три метра. Лазарь всегда ненавидел спальни девочек-подростков. Это чувство родилось в доме, где он снимал квартиру у хозяйки, дочь которой, девушка лет шестнадцати, никогда не вставала с постели, потому что от чего-то умирала. Мама изо всех сил старалась угодить дочери во всем, окружила ее невероятной заботой и вниманием, все время беспрерывно целовала ее, как будто постоянно клевала умиравшую девочку в щеки, а та воспринимала регулярные приступы материнской любви с трогательной душевной силой, потому что была святая, и все ее близкие верили в это, как в непреложную истину. Стены в спальне умиравшей были выкрашены в розовый цвет, комната была битком набита игрушками, пережившими детство девушки (Лазарь изредка заглядывал к ней, чтобы поприветствовать или справиться о здоровье, и видел, как она говорила с игрушками сюсюкая, как «маленькая девочка», считая эту манеру очаровательной). Комната была переполнена десятками никчемных и нескладных безделушек — фарфоровыми балеринами, музыкальными шкатулками, восхитительными картинками, изображавшими Иисуса, не говоря уже об оборочках и кружевах под стать занавескам на окнах и балдахину над кроватью. Через свою сиделку она посылала ему нежные записки, очевидно надеясь, что молодой разрушитель сможет уловить прозрачные намеки. Как-то утром все это ему осточертело. Он вошел к ней в спальню в запретный час, вынул из-под нее судно, вылил его свежее содержимое прямо ей на голову и ушел, наткнувшись по дороге на безутешно рыдавшую мать девочки. Именно поэтому Лазарь ощущает нечто похожее на благодарность Пегги за то, что ее спальня совсем не похожа на спальню той девочки. Полка с книгами, письменный стол, простой туалетный столик без всяких украшений, комод с ящиками, из которых выглядывают чулки. И сама Пегги, в сторону которой он даже не осмеливается взглянуть, освещенная керосиновой лампой, — оранжевые отблески огня мягко играют на ее лице, как переливчатые струйки воды. Внезапно до слуха его доносятся бархатистые гитарные переборы. Он пытается сообразить, откуда они могут слышаться. Закрывает глаза, напрягает слух. Поначалу далекие звуки гитары приближаются к нему, становятся более отчетливыми. Вместе с тем у Лазаря возникает такое ощущение, что он видит над собой какой-то странный свет, исходящий из него самого, пронизывающий все его поры и постепенно уходящий ввысь. Ему вдруг приходит в голову мысль, что, как примеряют костюм, он сейчас облачается в то тело, которое будет принадлежать ему вечно. Потом он открывает глаза и видит, что стоит голый. Смотрит на руки свои, на запястья, ладони, на ноги свои и живот, как будто не узнавая их, берет в руку хилый свой член, безропотно смиряясь с тем, что оказался теперь в двенадцатилетнем своем теле. Лазарь воспринимает происходящее как данность, как событие, скорее всего, никак не связанное ни с чем другим, возникшее ниоткуда и проходящее в этот миг через всю его жизнь, как некое тихое чудо, из-за которого бессмысленно терзаться, которому не надо искать никаких объяснений, при мысли о котором не надо даже давать себе труд удивляться. Мимолетное чудо. И это его двенадцатилетнее тело, которое он вновь для себя открывает, становится его естеством, как будто он никогда и не покидал его, это сотканное из света тело и есть он сам — совсем голый, стоящий на цыпочках на клумбе, разбитой рядом с трейлером. Эта опасная поза дает ему возможность прижаться лицом к круглому окошку, за которым — спальня десятилетней девочки, лучистой и светловолосой, как только что спиленное дерево. Теоретически она не должна знать, что он за ней подглядывает, но по тому изяществу, с каким она раздевается, по той расчетливой невинности движений, по тому, что перед тем, как надеть ночную рубашку, она с нарочитой медлительностью складывает свою дневную одежду, оставаясь совершенно обнаженной, просто нельзя себе представить, что она даже не догадывается о его присутствии. Это их тайна, тайна настолько тайная, что они сами даже не осмеливаются владеть ею. Лазарь всматриваемся до рези в глазах, до страданий, схожих с муками голода и жажды, в чистый, теплый живот девочки, любуется розовыми бутонами, распускающимися на ее груди, взглядом маленького зверька, только что почувствовавшего силу своего предназначения, впивается в мягкую складочку, ложбинкой уходящую между ног, о сладком интимном аромате которой ему остается только догадываться, потом надолго закрывает глаза, боясь потерять сознание. Он снова открывает глаза — миг благодати остался в прошлом. Лазарь принимает это как должное. Теперь он на балконе восьмого этажа доходного дома в Нью-Йорке, у окна спальни, где мертвым сном спит его единственная любовь, единственный человек во вселенной, который что-то для него значит, лик ее мерцает в неясных отсветах огня керосиновой лампы. Лазарь полностью раздет, одежда его валяется под ногами. В каком сне, в каком другом мире он сбросил ее с себя? Теперь он вернулся в свое двадцатичетырехлетнее тело с поджарым животом, в тугих узлах мышц, безволосое белое тело, мускулистое и худое, как у танцора, он все еще теребит хилый свой член, так и не выросший, который отказался расти, как будто преданно хранил верность единственным часам благодати, когда-либо ниспосланным Лазарю, — в тот год, когда ему исполнилось двенадцать, когда он узнал ту девочку в суматошной жизни бродячего цирка. Он понимает, что, если ему было дано вновь пережить тот момент, это знак того, что его ждет. Это воспоминание есть начало того, что придет в свое время, абсолютный миг, который застынет в его глазах в момент смерти, в нем сольются все остальные его воспоминания, и в нем они исчезнут, как в бездонном колодце. Это тот образ, на который его голубые глаза будут взирать вечно. Случилось это двенадцать лет назад. Лазарь притаился в тени, прижав нос к окошку-иллюминатору, думая, что он в безопасности. Гитарный перебор сказал ему о том, что отец девочки находится по другую сторону трейлера. Но в тот вечер, зачарованйый зрелищем обнаженного тела, он не услышал донесшихся сзади шагов. Инспектор манежа схватил мальчика за волосы и начал жестоко избивать, а Лазарю вдруг стало нестерпимо стыдно за свою наготу. Бартакост, его отец, пивший в своем фургоне, встревожился. Он пришел туда, где били сына, и не успел еще инспектор манежа раскрыть рот, как Бартакост схватил его за воротник и ремень. Поднял его над головой и понес к росшему невдалеке дубу. Он начал методично бить инспектора манежа спиной о ствол дерева с явным намерением сломать ему позвоночник. Но тот внезапно крутанул рукой, в которой что-то блеснуло, Бартакост выронил жертву из рук и приложил руку к шее. Он обернулся и посмотрел на кучку, сбежавшихся людей. Меж пальцев у него с равными интервалами била кровь. Он пошатнулся, упал на колени, потом рухнул навзничь. Никто не посмел к нему подойти. Отец девочки — он стоял на четвереньках, тяжело дыша, на траве рядом с ним валялся нож — неотрывно смотрел на умиравшего человека диким виноватым взглядом. В тишине было слышно, как из раны хлещет кровь. Лазарь видел, как от растекавшегося красного пятна прочь уползла змея. Это длилось невероятно долго. Потом хриплое, судорожное дыхание разом стихло. Тело застыло без судорог и конвульсий. Бартакост лежал в луже собственной крови, блестевшей в осенних сумерках. Лазарь шмыгнул разбитым в кровь носом, потом провел по нему кулаком. Но — хватит воспоминаний. Лазарь прижимается лицом к окну и внимательно разглядывает слабо освещенную спальню. Он хочет убедиться втом, что там есть на чем повеситься, — может быть, там в стену вбит крепкий гвоздь, может быть, еще что-нибудь. Да, нашел, причем рядом с постелью. Оставаясь нагишом, он достает из кармана снятых штанов струну, потом аккуратно открывает окно и ждет. Пегги недвижна, как мумия. Он входит в комнату. Переборов угрызения совести, Ксавье решился. Он снова приспособил планки, взглянул на себя в маленький осколок зеркала, сказал себе, что плохо выглядит, совсем плохо, и вышел в коридор. У двери подруги он застыл, охваченный сомнениями. Ему послышался странный шипящий свист, как будто спускали воздушный шарик, к тому же он был очень удивлен: щель под дверью светилась так ярко, будто комната была наполнена светом. Внезапно сзади появился живший за стенкой сосед. — В чем дело? — Мужчина задал вопрос, завязывая пояс купального халата. — Не знаю, — проговорил Ксавье. — А что? Мужчина подошел ближе, виду него был озадаченный, а в дверном проеме его квартиры тем временем возник силуэт встревоженной женщины, причем Ксавье даже вспомнил, что ее зовут Розетта. — Что-то здесь не то, — сказал мужчина, приложив руку к стене. — Жарко очень. Ты знаешь, кто здесь живет? Подручный уже хотел ответить, суетливо соображая, как бы ему убедительно солгать, когда дверь в комнату резко распахнулась, и прямо на грудь Ксавье бросилось кошмарное чудовище, охваченное ярким пламенем, какое-то пугало, осьминог, бешеная собака, дико вопившая всеми своими пятьюдесятью огнедышащими глотками.Глава 3
После непродолжительной борьбы Ксавье удалось сбросить с себя судорожно изгибавшегося монстра. Подручный загасил несколько искр, тлевших на его рубашке. Розетта быстро кидала на охваченную пламенем кровать одеяла, которые с суетливой торопливостью приносили другие соседи. Все надрывно кашляли. Матрас сильно дымил. Когда приятель Розетты, который гасил пламя на чудовищном звере, закричал: «Помогите же мне, бога ради, помогите мне кто-нибудь!» — Ксавье наконец осознал, что этим существом, корчившимся от боли на полу, чей череп покрывали кровоточащие струпья, была его подруга Пегги Сью. Ксавье стоял, будто его разбил паралич, он единственный ничего не делал в царившей суматохе среди беспорядочно суетившихся вокруг него людей. Он не мог понять, что произошло, пока не увидел обнаженного Лазаря, повесившегося на крюке, вделанном в потолок; ноги мастера покачивались над опрокинутым ночным столиком. Им пришлось отклонить его мертвое тело, держа за ноги, чтобы оно не загорелось. Окна открыли, чтобы выветрился дым. В конце концов, все, что можно было сделать, было сделано, теперь оставалось только ждать прибытия «скорой помощи» и спаателей, которым на самом деле спасать уже было почти нечего. Все семнадцать человек, в подавленном состоянии сгрудившиеся вокруг Пегги, беспомощно молчали. Надеяться было не на что разве на то, что мучения молодой женщины скоро закончатся. На тот случай, если сострадание призовет их к действию, один дряхлый старик пошел к себе, чтобы взять пистолет. Конец неотвратимо приближался, Пегги часто дышала, как загнанная гончая, иногда ее дыхание прерывалось воплем. Ее налившиеся кровью глаза стали похожи на детские стеклянные шарики, один глаз еще вращался в своей орбите в неизъяснимом ужасе. Обгоревшая кожа на запястьях у нее как-то странно пожухла и потрескалась. Пегги, точнее, все, что осталось от нее, было покрыто одеялом, но и под ним ее трясло, как человека в ванне со льдом. От губ ее и кожи на щеках мало что осталось. Обнаженные челюсти конвульсивно постукивали, нелепо и ужасающе. Над ней склонились две женщины, потом три, к ним присоединилась четвертая. В конце концов глаз застыл на одной точке, одеяло перестало подрагивать, Пегги больше не кричала. — Жизнь так быстро пролетает, что и не заметишь, — прошептала склонившаяся над бездыханным телом пожилая женщина. Пегги навсегда осталась двадцатидвухлетней.Глава 4
Не получив ответа, мужчина приоткрыл дверь и заглянул в комнату. На нем была широкополая шляпа, из тех, что носят только полицейские. Физиономия его была похожа на младенческое лицо, только заросшее густой щетиной. Он посмотрел на сидевшего в углу на корточках Ксавье, который упер подбородок в кулаки и дрожал, как загнанная в угол крыса. Мужчина в замешательстве стал разглядывать убогую обстановку, самодельную жаровню, привинченный к стене стол, кровать, которую правильнее было бы назвать нарами, валявшиеся на полу планки, вызвавшие у него недоуменный вопрос о том, для чего они могли быть предназначены, — и наконец взгляд его остановился на крюке, забытом на полу, но, очевидно, вырванном из потолка, в котором от него осталась дыра. Такие крюки были в каждой комнате на этаже, этот был как две капли воды похож на тот, на котором повесился Лазарь-Ишмаэль Бартакост. На кровати была свалена в кучу форма разрушителя. Мужчина нервно достал из кармана плаща носовой платок и вытер лоб. Ксавье так и сидел в своем углу. Его трясло, взгляд бегал из стороны в сторону. — Инспектор Монро, — без особого апломба представился мужчина и показал свой значок. Ксавье ничего ему не ответил. — Мне поручили вести это расследование… Я хочу сказать… что… это происшествие, случившееся по соседству пару дней назад. Можно мне присесть? — полицейский указал на стул. Он сел, снял шляпу, снова вытер лоб, потом надел шляпу. — Слушай, мне не хотелось бы, чтобы ты думал, что я всякие сплетни собираю. Мне сказали, ты работаешь разрушителем? — Он бросил взгляд в сторону рабочей формы Ксавье. — Тебе нечего бояться. Это дело мы быстро закроем. Мне уже удалось восстановить всю картину. Ну, так что ты по этому поводу думаешь? Инспектор с мольбой и тревогой ждал ответа Ксавье, но со стороны последнего не последовало никакой реакции. — Это мое первое расследование, и оно связано с разрушителями, — сказал инспектор как бы себе самому. — Но я тебе точно говорю. Вот, послушай. Представим себе на минуточку, что господин Лазарь-Ишмаэль Бартакост повесился по причинам, которые нас ни в какой мере не касаются, тем более что я не из тех, кто берется кого-то за что-то судить, боже упаси. Та табуретка, на которую он взобрался, когда упала, случайно задела ночной столик. Понимаешь, к чему я клоню? А там, на столике этом, стояла керосиновая лампа. Так вот, лампа упала на диванный валик, на котором лежала голова спавшей молодой женщины, так что все становится на свои места, и нам нет нужды ничего больше доискиваться или кого-то еще в чем-то подозревать. Пока инспектор говорил, Ксавье поднялся и попятился как-то боком, как краб. В конце концов он сел на кровать. Он по-прежнему молчал, и, казалось, его это дело вообще мало интересует, что некоторым образом успокаивало инспектора. — Что же касается тебя, — ты же знаешь, какие у людей бывают длинные языки, — так вот, кто-то заявил, что застал тебя у двери в комнату мисс О’Хары во время этой трагедии. Но я бы вот что хотел тебе предложить. Ты не был знаком ни с ней, ни с ним, и… — Пегги была моей подругой, а Лазарь — моим мастером. Инспектор заткнул уши и раздраженно сказал: — Я ничего не слышал! Я ничего не слышал! Он взглянул на Ксавье, убедился в том, что тот больше ничего не говорит, и только после этого вынул пальцы из ушей. — Ну, давай предположим, что ты не знал ни его, ни ее — так ведь бывает, правда? Ведь случается иногда тебе кого-то не знать?.. Ну, ладно. Ты услышал шум (инспектор попытался изобразить, как это могло быть). Или тебя насторожил странный запах (он с шумом втянул носом воздух), ты вышел в коридор посмотреть, что там к чему, и тогда (широкий театральный жест рукой, который, видимо, должен был выражать удивление) ты заметил там дым. Вот потому-то ты там и очутился, положив руку на ручку двери. Вот и вся история. Давай, мы с тобой будем придерживаться этой версии. Всем тогда будет хорошо, никто меня не будет беспокоить, и мы быстренько закроем дело. — Пегги была моей подругой, а Лазарь — моим мастером. Мы вместе провели вечер. Инспектор разразился звуками, похожими на щенячье тявканье. — Я и слушать не хочу эти твои истории. Пожалуйста, избавь меня от них! Или мне тогда придется продолжить расследование. Надо будет допрашивать других разрушителей. Нет, только не это! Я тебя прошу… я просто умоляю тебя. Евреи они или негры, мне дела нет до того, какого они цвета, мое мнение в этих вещах полностью совпадает с твоим. В глубине души я с большим уважением отношусь к разрушителям, можешь мне поверить, один из двоюродных братьев моей матери женат на дочери члена Гильдии, клянусь тебе в этом! Инспектор промокнул глаза носовым платком. Ксавье медленно лег на койку, вытянул руки вдоль тела, мышцы на шее у него напряглись. Он повторил: — Она была моим другом, а он — моим мастером. Мы провели вечер вместе. Инспектор быстро и с шумом вышел из комнаты, снова зажав пальцами уши. Мортанс остался один на один с ужасом, терзавшим его последние два дня. Он не мог думать — перед его мысленным взором все время возникала фигура его подруги, объятой огнем. Временами он не мог дышать, щеки его бледнели до синевы. Ему никак не удавалось совладать с этим ужасом. Эта яркая до жути картина не шла у него из головы больше недели. Больше недели память снова и снова заставляла его вспоминать это ужасное событие. Если вдруг его внимание на краткий миг, совсем ненадолго переключалось на что-то другое — «Лучше выкинуть банановую кожуру теперь, пока она не начала пахнуть», — он удивлялся, что в этот момент уходила боль, и боль немедленно возвращалась. Когда он переставал о ней думать, она сама к нему возвращалась. То же самое происходило, когда он делал над собой усилие, чтобы отдохнуть, а это всегда знак сильного расстройства, когда приходится делать над собой усилие, чтобы расслабиться. Он мрачно сосредоточивался на мысли о том, что ему надо уснуть, как будто готовился к поединку. С огромным усилием воли, если он извлекал логарифмы из восьмизначных чисел, заставляя мозг напрячься в вычислениях, ему удавалось достичь странного состояния, при котором голова продолжала работать сама по себе, а он в это время как будто отключался, но, подчинившись внезапному внутреннему порыву, он вдруг восклицал: «Наконец-то я смогу заснуть! Не буду я больше об этом думать!» И тут же охваченная огнем Пегги яростно будила его, и он от ужаса кричал, а она хватала его за волосы, чтобы глубже погрузить подручного в пучину страданий. Сбежать, уйти, куда глаза глядят, чтобы только не остават там, где была ты! Но если бы он прошел по коридору, вдохнул мерзкий запах горелой человеческой плоти, который еще оттуда не выветрился, который он чувствовал, подойдя к ее двери, если б он снова увидел ее комнату — место чудовищного абсурда, эта невероятная, непереносимая борьба наверняка кончилась бы тем, что он сошел с ума. Поэтому спастись от себя самого он пытался доступным ему способом: от стула к окну — три шага, от окна — кровати, попытаться лечь на нее и хоть ненадолго забыться сном чего так жаждала каждая клеточка его тела. Он накрывал голову подушкой, снова ненова безуспешно пытался уснуть и клял свое бытие, — узник собственных костей, он сжимал ладонями голову так, что в ней начинало что-то подозрительно поскрипывать. В конце концов он дошел до того, что прекратил есть. Теперь его силой нельзя было накормить. Правда, иногда, не сдержав зверского аппетита, он хватал первое, что попадалось ему под руку, луковицу например, и откусывал от нее кусок, даже не счищая шелуху. Но не успевал Ксавье проглотить пишу, как желудок ее отвергал, и парнишку начинало тошнить. С этого времени его всего — и тело, и разум, как единое целое, все время выворачивало наизнанку. С этого времени он разрывался между охваченным постоянной паникой разумом, дошедшим до такого состояния, что одни и те же мысли постоянно прокручивались, как белка в колесе, и своим истощенным телом, исстрадавшимся от голода, бессонницы и жалости к самому себе. Эти две его сущности стали теперь настолько друг от друга далекими, как осьминог и стремянка. И вдобавок, пока он испытывал такие мучения, каледый вечер в одно и то же время, как по расписанию, вплоть до самого рассвета Страпитчакуда пела так, что любого могла довести до белого каления. За все это время он ни единой строчки не написал сестре своей Жюстин. И только на рассвете восьмого дня его мучений траектория хода планет обрела иную конфигурацию. Что-то будто прорвало нарыв той боли, от которой рвалась на части душа Ксавье, вскрыло его, и боль устремилась наружу. Он все еще думал о произошедшей трагедии, но образы ее уже не носились беспрерывно в его голове, как ошпаренные кипятком кошки. Он мог теперь спокойно разложить их по полочкам. Когда первые тусклые лучи солнца заглянули к нему в оконце, он вдруг испытал нечто схожее с потрясением; в голове его, где на протяжении восьми дней стоял бессвязный невероятный грохот, вдруг воцарилась гробовая тишина. Добрая фея коснулась волшебной палочкой его тела на уровне печени, и из того места по телу стало распространяться благодатное волшебное тепло. Теперь он знал, что исцеление возможно. Жизнь, как говорится, вступала в свои права, призывая его следовать странной обязанности продолжения бытия. Теперь ему предстояло преодолеть бескрайнюю пустыню горя. Следующие три дня он посвятил заботе о себе самом — нормально питался, долго спал, уделял должное внимание своему сильно потрепанному организму. Он внимательно следил за тем, чтобы движения его были не резкими, продуманными, последовательными, он учился если не холить себя, то, по крайней мере, относиться к себе с уважением, с тем трезвым вниманием, которое необходимо любому идущему на поправку больному. В конце концов, в самый последний день, в самую последнюю ночь он так горевал, оплакивая дорогую свою утраченную подругу, что проплакал два часа кряду и тем самым дал ей возможность уйти из этого мира в плоти его во второй и последний раз. На двенадцатое утро он проснулся, спокойно привел себя в порядок и приготовил завтрак, который должен был взять с собой на работу. Ему было невероятно противно надевать форму разрушителя — подручного. Как-то они к нему отнесутся после его более чем десятидневного отсутствия? Он вышел на свежий прохладный воздух и отправился на строительную площадку. Никогда еще город не казался ему таким серым, никогда вертикальность его очертаний так его не подавляла. Он остановился у нескольких росших группой деревьев. Они были здесь вместе с Пегги, когда он видел деревья в последний раз. Мягкая грусть согрела ему душу. Поворачивая за угол, он надеялся увидеть подъемные краны и занятых своим делом рабочих. Вместо этого на месте трех кварталов все было сравнено с землей. Пустырь напоминал озеро, заваленное отбросами. Ксавье застыл на месте, будто ноги вросли в бетон, а перед носом его повесили отвес. — Что тебе здесь надо? — услышал он чей-то голос. — Тебе здесь делать нечего. Ступай отсюда прочь! Подручный пришел в себя. Мужчина, который к нему обратился, походил на одного из бездомных. Раньше бы, наверное, Ксавь сразу же убежал отсюда со стыда. Но только не сейчас. — Куда они все ушли? Мужчина рубанул воздух рукой, его жест был полон злоби и презрения. — Ушли они все, кончили свое грязное дело и ушли. Бог знает, где они теперь себя позорят! А теперь убирайся отсюда! Пошел к черту! Ксавье машинально сделал несколько шагов, маленьких таких шажков, как будто кто-то дергал его сверху, как марионетку, за веревочки. Но он не знал, куда идти, и потому остановился. Значит, теперь ему надо искать свою команду? Весь город исходить единственно ради этого во всех направлениях? Как же, интересно, он не сможет найти свою бригаду разрушителей на необъятных просторах Нью-Йорка? Сколько дней это у него займет? Сколько недель? Это равносильно поискам иголки в стоге сена. Не суждено нам покой обрести на этой земле.ТРЕВОЖНЫЕ ОГОВОРКИ
И если поставить одно зеркало напротив другого, полученный образ будет отражаться не бесконечно, обрати внимание, потому что свет имеет скорость, причем ограниченную. Так вот, когда смотришь на себя в зеркало, лицо, которое видишь, уже в прошлом.Ксавье Мортанс. Отрывок из Писем к сестре
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Иногда ей нравится сидеть на комоде у окна, не говоря ни слова, она даже не смотрит на него. Она может так сидеть полчаса, час. Она почти не двигается, может за это время, скажем, кончик носа почесать. Ноготок света, растущий на пальчике из света, который чешет кончик носика, а носик — тоже свет, и больше ничего. И волосы ее тоже сотканы из света. А потом она снова исчезает. Правда, бывает и так, что он вообще ее не видит, но она с ним говорит, причем говорит так, что голос ее звучит прямо у него в голове, минуя уши. А еще иногда случается, что она сидит в ногах кроватки Тонио, и тогда он и видит ее, и слышит, и они вместе играют в удивительные игры, которым она его научила. Такие игры, например, как притвориться, что его и ее вообще не существует. В этой игре она всегда выигрывает. Не успевают они начать — а ее и след простыл. Он ее никогда не зовет, потому что знает, что, даже если и позовет, она все равно не появится. Она приходит в мир лишь тогда, когда ей самой этого захочется. Она говорит ему, что ее нет, что она как будто никогда и не рождалась, и Тонио готов ей поверить. Его папа и мама, например, не видят ее и не слышат, никак не чувствуют ее присутствия, даже если она здесь. Так что для них — для папы и мамы Тонио — Арианы не существует. Это она ему сама сказала, что ее зовут Ариана. Как девочку, которая отправилась в другой конец света, спускаясь по обрушившейся лестнице. Все они живут в этом месте — он сам, его папа Джорджио, его мама Мария и его маленький брат, который еще пока только малыш в пеленках. Это место — склад. Для Тонио здесь отгородили закуток вроде комнатки, вместо стен поставили перегородки. Только одна стена в его закутке настоящая — та, которая выходит на улицу, с дырой, закрытой стеклом, которая называется окно, и именно через него Ариана иногда приходит в мир, ничего ему не говоря, даже не глядя на него. Через окно видна статуя Свободы; это на нее смотрит Ариана и на причал, у которого стоят корабли. На этом складе еще живет господин Лонг-д’Эл — Рогатьен Лонг-д’Эл. Это он предложил семье Тонио туда перебраться. Папа его делает все, что ему говорит господин Лонг-д’Эл. Маме, правда, не очень по душе, что папа ему так покорно подчиняется, никогда ему не прекословит и делает все, что говорит ему Лонг-д’Эл. По правде говоря, ей господин Лонг-д’Эл совсем не нравится, и все тут. Но вам же надо где-то жить, если ваш дом разрушили. Папа все время это повторяет. И Мария со вздохом произносит: — Я это прекрасно понимаю. Джорджио души не чает в старом Лонг-д’Эле. Он так к нему привязан, как мог бы быть привязан к отцу. Он говорит Марии, что господин Лонг-д’Эл — гений. А с гениями — что с ними делать? Единственное, что можно с ними делать, — это быть им глубоко преданными. Правда, что касается Марии, когда дело доходит до гениев, ей, честно говоря, эти гении нужны как прошлогодний снег. Склад этоттакой же, как и все другие, ничем особенным не отличается: их здесь целый огромный ряд проходит через весь порт. Если заглянуть в дырку в стене соседнего склада, можно увидеть, что там внутри. На этом складе хранятся гробы. Сюда привозят гробы всех размеров. В некоторые можно положить только малыша в пеленках. А в других места хватит даже для такого высокого человека, как Рогатьен Лонг-д’Эл. Есть там гробы для богатых, есть — для бедных. В первый вечер, когда они сюда переехали, Тонио спросил папу, лежат ли в гробах покойники, и папа с улыбкой ответил: — Не волнуйся, эти гробы пустые. Но Тонио и не думал волноваться. Даже если бы в гробах лежали покойники, он бы не испугался. На самом деле ему приятнее было бы думать, что гробы не пустые. Что в них уже лежат те, кого туда должны будут положить. Ариана рассказывает ему про такие вещи, о которых знают только несуществующие девочки. Каким-то чудом ей ведомы имена тех, чьи тела через какое-то время положат в эти гробы. Она знает, какие именно гробы кем и когда наполнятся, а какие так и останутся пустовать. Например, она может показать на гроб и сказать: «Этот пойдет на растопку, когда его разберут на доски». Есть у Тонио и свои любимые покойники. Его покойники. Он часто с ними беседует. Он стоит перед дыркой в стенке и смотрит то на один гроб, то на другой, и говорит с ними тихо-тихо, едва шевеля губами, так, чтобы мама не услышала. Он им рассказывает свои секреты. Только имейте в виду, что они отвечают не так, как Ариана, когда она решает прийти в мир и заглянуть к нему в его «спальню». Они же не могут, потому что они мертвые. Но Тонио хочется думать, что уж слышать-то его они непременно слышат. Каждый день как по расписанию на этот склад, что за стенкой, приходят люди, снимают с гробов мерки, потом уезжают, забрав с собой несколько гробов, и Тонио понимает, что некоторые покойники только что умерли. Иногда в их числе бывают и его любимцы. Тогда Тонио с ними прощается, как бы провожая их в последний путь. А иногда наоборот — приходят другие люди и приносят на склад новые гробы. Так что можно встречать новых покойников, любить другие мертвые тела. Тонио часто задумывается над тем, положат ли его когда-нибудь в один из этих ящиков. Конечно, его туда как-нибудь запихнут — он ведь знает, что рано или поздно всех туда запихивают. Его волнует другое — стоит ли уже его гроб на этом складе. Иногда ему кажется, что стоит. И если предположить, что он уже здесь, какой именно гроб ему уготован? Насколько он велик? Продолжая витать в облаках, он в таких случаях обычно смотрит на сваленные в кучу дешевые гробы. Но в это утро он против обыкновения смотрит на порт, на корабли, на рабочих, которые их разгружают, на мощные лебедки, от которых доносится шум цепей. Небо голубое. Солнышко спокойное, как яичный желток. Рядом с ним мама латает штаны. А папы нет — он занят. Помогает господину Лонг-д’Элу делать утренний туалет. Вот как раз этого Тонио предпочитает не видеть. Господин Лонг-д’Эл провел ночь весь исколотый трубочками, что, как считает Мария, плохо, даже отвратительно, может быть, из-за этого он и свалился на пол, а Джорджио теперь должен ставить его на ноги. Тут вдруг к воротам склада подъезжает очень длинный роскошный автомобиль, и из него выходит маленький человечек с острыми усиками, одетый, как настоящий богач. В руке у него трость с набалдашником, на плечи накинуто пальто. Он подходит к складским воротам, за ним идет шофер. Раньше Тонио никогда этих людей не видел. Когда человечек входит в здание, Мария чуть привстает со стула, но мужчина вежливым жестом дает ей понять, что беспокоиться я не стоит. Его шофер кажется Тонио гигантом. Он такой же высокий, как Рогатьен Лонг-д’Эл, но плечи у него в два раза шире, грудь в три раза объемней и кожа у него черная. Маленький человечек, направляясь к Тонио, с доброй улыбкой опускает руку в карман. Тонио кажется, что он даст ему сейчас леденец. Но вместо этого он вынимает маленький кусочек картона. Тонио выучил буквы только несколько месяцев назад. Понять, что написано на картонке, ему непросто. ВИЛЬЯМ-ГОВАРД КАЛЬЯРИ ФИНАНСИСТ, ПРОМЫШЛЕННИК БАНКИР, ИМПРЕСАРИО ОРАТОР МЕЖДУНАРОДНОГО КЛАССА ЭКСПЕРТ ПО ПСИХОАНАЛИЗУ ГОСТИНИЦА «АЛАМАК» УГОЛ 71-й УЛИЦЫ И БРОДВЕЯ Тонио не очень понимает значение того, что написано на маленьком картонном прямоугольнике. Он думает, что так этого господина зовут. «Гостиница «Аламак»» и все прочее для него — тарабарская грамота, как и цифры в нижней части карточки. Тонио не знает, что такое адрес и что значит телефонный номер. Кальяри потрепал его по плечу. Вот, наконец, и долгожданная сладость: он протягивает Тонио леденец. Потом поворачивается к Марии и спрашивает ее, здесь ли сейчас Рогатьен Лонг-д’Эл. Обращаясь к Марии, он называет ее «мадам»- вежливый такой господин. Мария жестом показывает, что ему надо идти за перегородку. — Господин Лонг-д’Эл сейчас не в лучшем виде, — добавляет она. — Ясно. У него, как всегда, спина болит? — Так он говорит. Хотя, после этих приступов он всегда очень странно выглядит. — Ну, хорошо. Мы что-нибудь придумаем. Кальяри идет в указанном направлении. Шофер несет хозяйс-кие шляпу и портфель, трость с набалдашником и мягкие лайковые перчатки. Тонио хочется пойти следом за взрослыми. — Не беспокой господ, — тихо говорит Мария. Тонио подумал и решил пойти в другом направлении. Он идет вдоль перегородок и подходит к трещине в стене. Здесь слышно все, что говорится по другую ее сторону, отсюда видно все, что там делается. Его папа Джорджио стоит на коленях перед Лонг-д’Элом и массирует ему ногу. Лонг-д’Эл устроился на стуле, обитом потертым плюшем, этот стул он называет своим троном. Трон водружен на деревянный ящик, в котором когда-то перевозили омаров, если верить сохранившейся на нем картинке. Голова Лонг-д’Эла прикрыта коричневым бумажным пакетом с двумя прорезями для глаз. Он называет его позорной маской. Сбоку от него на шатающемся одноногом столике лежат несколько согнутых ложек, свеча и две трубочки из тех, что он вставляет себе в вены. Подозрительно глядя на приближающегося Кальяри, Лонг-д’Эл говорит: — Это же надо! Парсифаль вернулся из Пруссии! Потом нетерпеливо дергает ногой — он уже по горло сыт тем, что кто-то там трет ему пятку. Джорджио встает: — Я, хозяин, пойду, чай вам приготовлю. Рогатьен ему приказывает: — Нет, останься. Ближе подойди. Вот сюда. Джорджио покорно садится на пол рядом с ящиком, разрисованным омарами. Лонг-д’Эл кладет тяжелую руку ему на голову, как будто собирается взъерошить волосы. Потом на ящик поднимается Кальяри. Берет с одноногого столика фотографию. Тонио знает, чью фотографию. Когда господин Лонг-д’Эл вкалывает в себя трубочки, он, бывает, в течение нескольких минут кряду глядит на нее. Это фотография молодой женщины. Кальяри читает вслух надпись на ее обороте: «Твоя сестра Жюстин». Кальяри показывает на фотографию пальцем: — А что она? Ты ей не сказал? — Нет, мой дорогой, я все ей сказал. — И что? — И неблагодарная женщина хотела выцарапать мне глаза. — Я бы очень удивился, если б у нее не возникло такого желания. Она все еще в Нью-Йорке? — Не знаю. Не думаю. Хотя, кто ее знает? Лонг-д’Эл срывает с головы позорную маску и бросает ее в сторону. Волосы у него седые, скорее серебристые, стрижка — как у пажа, как у Жанны д’Арк. Цвета льда. Глаза, как всегда, налиты кровью, как у пса издыхающего. Он, должно быть, с такими глазами родился. Еще у него такая бородка маленькая, козлиная. Лонг-д’Эл с трудом устраивается удобнее на своем троне. — Ну, как там наш воробышек? — подает голос Кальяри. — Где он теперь, чтоб я мог на него взглянуть? — Воробышек? Упорхнул. Улетел. Испарился. — Придумай что-нибудь другое, Альбино. Это уж слишком. — Спроси Джорджио, — предлагает Лонг-д’Эл. — Да, господин, — подтверждает Джорджио, — он ушел. Губы Кальяри кривятся в ухмылке. Гаденькой ухмылочке нехорошего мальчика, которого Тонио знал, когда они еще жили в тех домах, что теперь снесли. Такая ухмылочка была на губах нехорошего мальчика, когда он ловил мышку, с которой хотел поиграть. — Значит, ты хочешь сказать, что проиграл, — говорит Кальяри. — Вовсе нет, друг мой. Я выиграл. Рогатьен Лонг-д’Эл встает с трона. Он не очень прочно стоит на ногах, поэтому ему приходится опираться на голову Джорджио, который все еще покорно сидит сбоку от трона. Лонг-д’Эл ласково проводит рукой по лицу Кальяри, который выглядит карликом, стоя рядом с этой каланчой пожарной. Тонио понимает, что ласка эта фальшивая, он просто хочет посмеяться над богачом. — Знаешь, что, сладкий мой, ты отлично выгладишь, франт ты эдакий. Расскажи-ка мне лучше, как там Берлин? Что там твои любители поиграть в солдатиков, из пушек пострелять? Кальяри не отвечает, смотрит Рогатьену прямо в глаза. — Хватит дурака валять, Лонг-д’Эл. От ящика из-под омаров Лонг-д’Эл идет в направлении гиганта-шофера. Ростом Рогатьен, как дверь, долговязый и серый, как бедренная кость. И просто до невозможности худой!.. Пояс его домашнего халата развязан, сам халат болтается на нем как на вешалке. Старческий пенис с синюшным концом длиной почти до колен болтается от одной ляжки к другой, много веков назад забыв о главном своем назначении. — А этот амбал тут зачем, а? Чтоб нос мне расквасить? — осклабился он. — Не знаю. А ты как думаешь? Лонг-д’Эл пожимает плечами, возвращается к Кальяри. — Мы его найдем, не беспокойся. Джорджио его, кажется, уже выследил. Правильно я говорю, Джорджио? Он сейчас работает кем-то вроде подручного-разрушителя. С твоими связями в Гильдии разрушителей его нетрудно будет выследить. — Меня это не касается, — говорит Кальяри. — Это твое дело. Ну, ладно. Давай, сделаем так: предположим, я сомневаюсь в исходе дела. Даю тебе еще месяц. После этого ты делаешь все необходимое, чтобы со мной расплатиться. Уговор дороже денег! Кальяри берет пакет с белым порошком с одноногого столика. — Если тебе придется возвращать мне все до последнего цента, — говорит он, — мне кажется, тебе лучше было бы прекратить себя этим тешить. И снова Кальяри ухмыляется ухмылочкой нехорошего мальчика. Он делает вид, что хочет положить пакет в карман. Лонг-д’Эл хватает его за руку и выворачивает ее. — Отдай мне это! Сейчас же! Шофер делает в их направлении угрожающий шаг, и тут же встает Джорджио, готовый броситься на защиту хозяина. Тонио кусает себе пальцы. Он боится, что чернокожий гигант поколотит его отца. Но продолжающий ухмыляться Кальяри в итоге кладет пакет на стол, пресекая тем самым потасовку. — Месяц, понял? Я тебе даю один месяц. И даже не пытайся от меня спрятаться. Я тебя и в Тимбукту достану. Лонг-д’Эл ответил ему кратко: — Пошел к черту. Посетители уходят тем же путем, что пришли. Потом Лонг-д’Эл говорит Джорджио, чтоб тот приладил ему трубку для вливания. — Вам не кажется, хозяин, что уже достаточно? Лонг-д’Эл заносит руку для удара. — Ну, хорошо, хорошо. Только тогда половину дозы. Обещаете? Лонг-д’Эл идет обратно и усаживается на свой трон. — Вот так-то, мой юный Джорджио. Ты понял, что нас с тобой ждет работа? — Да, хозяин. Мы его найдем. Тонио напряженно следит широко раскрытыми глазами за отъездом Кальяри. Этот человек одновременно притягивает его и пугает. — Такие вот, значит, дела! — прямо в его голове звучит голос Арианы. Она ему сообщает, что сегодня утром на склад, что за стенкой, привезли гроб для богача.Глава 2
Каждое утро, когда Ксавье Мортанс просыпался и прилаживал планки, он думал о том, не лучше ли было бы все-таки надеть форму разрушителя, чтобы производить впечатление радеющего о деле подручного. Но он неизменно облачался в одежду, купленную ему Пегги Сью, не забывая при этом о лиловом галстуке-бабочке величиной с мизинец, шляпе мышиного цвета, которую носил, лихо сдвинув на затылок, и так далее, и именно в таком виде он выходил на поиски своей команды. Иногда парнишка брал с собой Страпитчакуду. От постоянной жизни в ящике, думал он, кто угодно помешается. А лягушке его, несомненно, доставляло удовольствие выступать на открытом воздухе. Так что и он получал в награду свою долю радости. Расплата, так сказать, добром за добро. Ксавье держал ларец обеими руками, осторожно прижимая его к груди, постоянно опасаясь, что кому-нибудь взбредет в голову его отнять. Прогуливаясь, он обычно смотрел вверх, потому что его непрестанно поражали небоскребы. Люди, жившие по соседству, уже стали его узнавать. Когда он переходил площадь, сквозь витрины магазинов многие удивленно, но по-доброму смотрели ему вслед. Иногда он играл с детьми. Или, точнее говоря, это дети с ним играли, всегда одна и та же небольшая компания — можно было подумать, что они никогда не ходят в школу или еще на какие-либо занятия. Их очень интересовала его шляпа, они сбивали головной убор у него с головы, и подручный, смущенно улыбаясь, должен был носиться от одного шалуна к другому с вежливыми просьбами прекратить это безобразие. Шляпа, как муха, летала с одной ноги на другую. Так продолжалось, пока дети не уставали, а потом они возвращали головной убор владельцу, который быстро надевал шляпу, сдвинув ее на затылок, и продолжал свой путь — пока, детвора! Но эти легкие унижения были действительно детскими играми по сравнению с тем, что ему приходилось терпеть раньше. Потому что, если все принять во внимание, несмотря на безделье, вызванное отсутствием у него работы, эти бесцельные скитания заполнили лучшие его дни с того времени, как он оказался в Соединенных Штатах. Главное, его больше сильно не били, и это уже было важно само по себе. Кроме того, если не считать одного случая, когда он по наивности своей зашел на территорию какого-то мелочного придиры, который прогнал его прочь, он не мучался больше из-за того, что на него орали из-за всякой ерунды, как это бывало раньше каждый день на строительной площадке. Так что в целом настроение у него было хорошее. Время от времени он останавливался перед мирными маленькими домиками — пока еще мирными, потому что кое-где они еще сохранились, — навевавшими ему приятные мысли о домашнем очаге и спокойном сне. Мечтая об этом, он мог добрых полчаса простоять перед таким домиком, пока жильцы не начинали отдергивать занавески и бросать в его сторону косые взгляды. Тем не менее у него не было никаких основании забывать о своем долге. Его взяли на работу, чтобы он разрушал, разрушению он присягал на верность. Ксавье наводил справки о том, где могла быть его команда, и, несмотря на то что никто толком не мог ответить на его вопросы, слюнявя химический карандаш, он методически записывал все, что ему говорили. Подручный не позволял себе даже минутной слабости — такой соблазнительной, когда ты сам себе хозяин. Какими бы бесконечными ни казались ему улицы Нью-Йорка, он дал себе зарок найти свою бригаду разрушителей. Терпение, справедливость и добрая воля в итоге должны были восторжествовать над всеми напастями и превратностями судьбы. Ксавье был в хорошем настроении, какое собирался сохранить навсегда. Правда, спустя неделю результаты поисков были все такими же обескураживающими. Один или два раза ему указывали направление в сторону какой-то строительной площадки на какой-то улице. Пока Ксавье туда шел, у него все мускулы ныли от напряжения. И каждый раз, когда он находил ту строительную площадку, работавшие там люди говорили ему, что они его знать не знают. «Надо их, по крайней мере, порасспросить хорошенько», — говорил он себе. Но думать при этом собственной головой. Он не стеснялся задавать вопросы всем подряд, приставал с расспросами к прохожим, нередко нарываясь при этом на грубость, а как-то раз, долго простояв среди незнакомых разрушителей, для которых он был пустое место, Ксавье — безработный подручный, так и ушел, несолоно хлебавши. (Но, как говорится, нет худа без добра. «Они меня не били».) Так он и ходил — туда-сюда, сюда-туда — часы напролет, истаптывая дороги, которые никуда его не приводили. Он устраивал себе перерывы — один в полдень, когда съедал палочку сельдерея, и второй, подольше, около трех часов. Иногда ему даже удавалось в это время подремать, если он находил в общественном месте подходящую скамейку, и там же съедал морковку. Но больше ему нравился перерыв, когда он ел сельдерей. Ксавье подыскивал себе какой-нибудь укромный уголок подальше от нескромных взоров, выпускал Страпитчакуду из ларца и позволял себе расслабиться, пока она устраивала для него представление. Она пела ему в таких случаях только веселые песни: «Ночь, когда упала кровать», «В летний лагерь пришла зима», «Поцелуй мою Дип-педи-ду», «Я сам себе дедушка», «У меня из лапы тебе на брюхо сочится кровь» — и другие в том же роде. Иногда лягушка аккомпанировала себе на банджо, иногда — на аккордеоне. Ксавье смеялся. Бог есть. Как жизнь хороша! Как-то в полдень, подыскивая себе укромный уголок, чтобы спокойно съесть свои овощи, он наткнулся на слепца. Точнее говоря, он просто шел мимо. Слепец, на котором не было темных очков, — очки были ему просто ни к чему, Ксавье всегда так считал, именно потому, что слепые не видят и очки им нужны, как подгузник ребенку без попки, — так вот этот слепец без всяких очков сидел, прислонившись спиной к стене, а рядом с ним лежала шляпа для милостыни. Ксавье пошарил в кармане и вынул пару центов. Потом склонился над шляпой, — улыбаясь, потому что он был из тех, кто улыбается даже слепым, — чтобы бросить в нее монетки, но вдруг застыл, чем-то явно обеспокоенный. Он тихо спросил слепца, настоящий ли он слепой или просто притворяется, а слепец ответил ему, что, если бы он мог видеть лицо человека, который задает ему такой вопрос, он бы ему тут же врезал по физиономии. Такой ответ показался Мортансу вполне убедительным. Извинившись, он бросил два цента в шляпу. — Если хочешь, чтоб я тебя простил, помоги мне добраться до дому. — Конечно, господин слепец, — подручный с радостью взял нищего под локоть, чтобы помочь ему подняться. Слепец опрокинул содержимое шляпы — несколько монеток, которые ему бросили сердобольные прохожие, — в смехотворно широкие штаны, причем не в правый их карман и не в левый, а прямо в штаны, за ремень, точнее говоря, за кусок бельевой веревки, служивший ему ремнем; потом неуклюже, как на пружине, присел и выпрямился, прислушавшись к тому, как монетки звякнули у него в исподнем. Дело сделано. Можно отправляться в путь. Слепец оказался настоящим слепым, и в этом Ксавье, все еще сомневавшегося в достоверности его слепоты, окончательно убедило неприятное происшествие, случившееся по дороге. Слепец врезался в приставную лестницу. Человек, стоявший на лестнице, решил, что мир под ним обрушился водопадом, он в самый последний момент сумел ухватиться за уличный фонарь и повиснуть на нем. Это событие вызвало смятение и суматоху. Несмотря на охватившее его волнение, Ксавье попытался исправить положение, но из-за начавшейся паники так получилось, что он лишь несколько раз ткнул лестницей повисшего на столбе человека под ребра — ему только этого недоставало. Кончилось дело тем, что подручный опрокинул банку с краской, какой второй рабочий красил основание столба. В конце концов он положил лестницу на землю и пустился наутек вместе с нищим, схватив его за полу обтрепанного пальто. Через некоторое время, когда Ксавье убедился, что они в безопасности, беглецы остановились, поддерживая друг друга, чтобы перевести дыхание. Нищий тяжело и неровно дышал, как будто, у него ничего не осталось от легких. Потом он пришел в себя и разразился раздраженной бранью. Что этот олух там себе думает, почему, черт побери, он его не предупредил, что там эта лестница треклятая на дороге стоит, это же надо так обойтись со слепым человеком! Нахлынули угрызения совести, и Ксавье застыл как вкопанный, будто перед его носом повесили отвес. Он даже был не в состоянии ничего ответить, потому что, судорожно думая о том, что ему следует говорить слепому господину, Ксавье совсем забыл, что тот слепой, и не предупредил его, что путь преграждает лестница. Олух, снова сказал нищий. Но Ксавье продолжал настаивать на том, что будет его глазами и дальше, пока не доведет до дома, и поклялся памятью Пегги Сью, что со всем должным вниманием впредь будет относиться ко всем помехам на их пути, таким, например, как лестница, чтоб ей пусто было! Слепой, ворча, побрел дальше. Но Ксавье все равно улыбался. Слепец ведь и в самом деле оказался тем, за кого себя выдавал, и помощь ему, чему подручный намеревался посвятить всего несколько минут, была добрым делом, наполнившим его пустой без этого день. Все мысли Ксавье были заняты тем, что он пространно, в деталях рассказывал новому знакомому о своих приключениях подручного, искавшего бригаду разрушителей. Погрузившись в задумчивость, слепец внимательно его слушал. Когда Ксавье перечислял названия улиц, где он искал свою команду, нищий насупил большие, черные, кустистые брови; временами он поражался рассказу подручного, особенно когда речь заходила о некоторых поступках парнишки или когда тот делился некоторыми своими соображениями и мнениями об Америке, Гильдии разрушителей, обязанностях подсобного рабочего и прочем. Они свернули в глухой проулок, и Мортанс немного удивился, когда понял, что он ведет человека в тупик. — Тупик слепца, — торжественно проговорил нищий. Домом ему служили покоробившиеся доски, кое-как приколоченные гвоздями к столбу, сверху покрытые листом жести цвета тела покойника; жесть символизировала крышу, едва прикрывая самый верх конструкции, причем на одну ее стену досок не хватило, и с той стороны она оставалась совершенно открытой всем стихиям. Посредине этой хибары была навалена куча старого тряпья, обрывков картона и бульварных газет, и на ней дрыхнул большой вшивый пес. Ксавье, увидев эту картину, от изумления округлил глаза. — А где, ты думал, может жить нищий слепец? Во дворце Сарданапала? — подал голос слепой, догадавшийся о том, что происходило с его спутником. — Мне довелось повидать хороших людей, приличных людей, но шляпа моя никогда не была полна деньгами. Ну, повидать — это так обычно принято говорить. Ладно, выбери себе где-нибудь место и присаживайся. Сдается мне, ты еще совсем молоденький, так, должно быть, оно и есть. Сколько тебе стукнуло — шестнадцать, семнадцать? И прежде всего, как тебя зовут? Ксавье сказал ему с улыбкой, что зовут его Ксавье. Слепец полюбопытствовал, не собственное ли имя — Ксавье вызвало у него улыбку. Ксавье ответил, что нет, что это он просто так улыбается, без всякой на то причины. А потом нищий сказал, что таких олухов, как подручный, надо душить в колыбели ради гуманности и сострадания к ним, но сказал он это по-доброму или в шутку, и Ксавье понял, что на самом деле его собеседник не имел в виду ничего обидного. — Ладно, давай, садись, я нам сейчас сварганю монетное варево — это мое собственное изобретение! Подручный сел, пристроившись на краешке небольшого округлого камня, смахнув с него предварительно пыль рукой. Дом Страпитчакуды он аккуратно поставил на другой камень, ласково при этом коснувшись ларца рукой. В наступившей тишине он в очередной раз улыбнулся нищему слепцу. Тот сел на землю, поджав под себя скрещенные ноги. Ксавье продолжал поглаживать ларец. Глазницы слепца были цвета сгоревших предохранителей. — Ну вот! А теперь смотри внимательно, — сказал нищий, ощупывавший руками исцарапанный, погнутый поднос, какую-то емкость, напоминавшую кастрюлю, помятые жестяные чашки и разные другие предметы — чего там только не было. — Когда закипит вода, мы бросим в нее монеты, преимущественно те, что заработаны за день. А после этого добавим к ним вот эту монетку. Эта монетка неожиданно материализовалась у него между указательным и большим пальцами как по волшебству. Странная, надо сказать, монетка достоинством в один цент. Она походила на ущербную луну, только-только начинающую наползать на солнце при солнечном затмении, или на орех, кусочек которого отгрызла белка. Нищий гордился своей монеткой так же, как Философ, когда рассказывал Ксавье о первом скрипичном концерте внучки. — Видишь ты это своими глазами? Ты когда-нибудь видел такую одноцентовую монету? А? Видел? Я как-то нашел ее у себя в шляпе. Это мой амулет, мой талисман, мне с ней на все наплевать. Кто знает, что бы со мной без нее сталось? Он бросил монетку в кипящую воду. Через некоторое время нищий с жадной ухмылкой разлил монетное варево по чашкам. «Только осторожно, оно горячее». Слепец услышал, как Ксавье хлебнул воду из чашки. «Ну, как тебе?» Что ему было на это ответить? Ксавье сказал, что варево ему чем-то напоминает вкус горячей воды, но ему нравится, и поблагодарил слепца, слегка коснувшись его руки. Тот, похоже, немного на него обиделся. — Хорошее варево, хорошее, — заверил его Ксавье. Вдруг в животе у него забурчало. Он решил, что проголодался. Разломил пополам морковку и поделился ею с нищим. Не обходит Иегова чад своих милостью, машинально сказал слепец перед тем, как откусить кусочек. Они в молчании жевали хрустящий овощ. Потом Ксавье осведомился у слепого господина, всегда ли тот был слепым или так случилось, и устроился удобнее на валуне. — Прежде всего, — сказал нищий, — мне надо тебе кое о чем рассказать. Побирался я не всегда. В юности мне довелось работать на бойне, называвшейся «Салезон Сюпрем», не знаю, существует ли она теперь. Пусть они говорят что хотят, но когда речь идет о том, как глотки перерезать, самое плохое — это не овцы. Это свиньи! Ох, уж эти свиньи! Послушай-ка ты визг хоть одной, когда ее режут. Но, знаешь, мне эта работа никогда не была по душе. Нет. Мне хочется, то есть мне всегда хотелось стать оперным певцом. И в подтверждение своих слов он напряг голосовые связки и вывел шумный пассаж. — Ну да ладно. Сам слышал, на что я способен. А что касается глаз — зрение я потерял во время войны. С одной бойни, можно сказать, на другую перешел. Неисправная винтовка попалась, взорвалась у меня в руках. Вот тебе и результат: я ослеп. Нищий заныл-застонал, причем так убедительно, что Ксавье его стало жалко до невозможности. Он даже жевать перестал. Никак не мог в себя прийти от того, что его собеседник глаза на войне потерял. — Только не говори мне, что никогда раньше не встречал ветеранов. Ксавье, чуть ли не заикаясь, спросил его, приходилось ли ему когда-нибудь убивать живых людей. На миг ему показалось, что черные глазницы слепца стали зрячими и что-то видят, но если нищий что-то и видел, то только в воображении. В конце концов он ответил: — На войне как на войне, так оно и есть, это я тебе точно говорю. Воцарилась тишина, Ксавье изображал интерес к линиям собственных ладоней. — Если ты все время слоняешься по улицам, — спросил слепец, — как тебе удается сводить концы с концами? Подручный признался ему, что эта проблема его сильно беспокоит, так как, хоть он и растягивает свои гроши изо всех сил и ест, только чтобы с голоду не помереть, его запасы все равно уже почти истощились. — Если тебе деньги нужны, малыш, тебе бы лучше податься в цирк. Я так на слух смекаю, что рожица твоя создана совсем не для бродячей уличной жизни. Подручному показалось, что мысль слепца была вполне здравой, и он засмеялся так заразительно, что нищий рассмеялся в ответ. В это время Страпитчакуда, которая, должно быть, никак не могла понять, почему ее не выпускают на дневное представление, стала нетерпеливо скрести стенки ларца, и эти странные звуки достигли слуха слепца, который спросил, в чем дело. Ксавье поставил ларец на колени. Его мучили сомнения, от напряжения он даже прикусил верхнюю губу — очень уж велик был соблазн. В конце концов он проговорил: «У меня есть для вас сюрприз», — и, подмигнув слепцу, открыл ларец. Из ларца тут же с песней выпрыгнула Страпитчакуда. Она была одета на мексиканский манер — маракасы, сомбреро, корасон, мучачас. Нищий спал с лица. Неожиданное дополнение к невидимому окружению его изрядно напугало. Последнее обстоятельство, видимо, не ускользнуло от внимания лягушки. Она внезапно прервала концерт и — от греха подальше — живо скользнула в ларец, прикрыв за собой крышку, — щелк. — Эй! Что это еще такое? — Щека нищего вдруг ожила и задергалась. — Портативный фонограф? Ксавье объяснил ему, что это была лягушка. Слепец с видимым усилием разжал губы, но никаких звуков за этим не последовало. Он неторопливо провел рукой по щеке. Ксавье озадаченно ждал. Нищий попросил его повторить, и после повторного выступления Страпитчакуды слепец пришел к выводу, что над ним просто решили посмеяться, и прямо так и сказал об этом подручному с затаенной злобой. Но Ксавье дал ему лягушку, чтоб он сам смог во всем удостовериться. Тот ощупал и гитару, и малюсенькое сомбреро. Слепец все еще находился в каком-то мрачном оцепенении. Но ему пришлось смириться с фактом: это действительно была лягушка. Чтобы окончательно убедиться в невероятном факте, он спросил: — А чем ты мне докажешь, что пела именно лягушка? — Я вам клянусь, — сказал Ксавье, положив руку на сердце. Но ему можно было и не клясться, потому что Страпитчакуда по собственной инициативе решила продолжить прерванное представление. На этот раз нищий слушал с энтузиазмом и пришел в восторг. Закончив песню, Страпитчакуда прыгнула из рук слепца на колено Ксавье, И встала там, уперев лапку в бедро и перекинув гитару за плечо, в элегантной и даже в чем-то залихватской позе. Нищий шумно показал Ксавье, что теперь он поверил ему окончательно. Да прославится имя Иеговы! — Это же надо! — слепец хлопнул в ладоши, затем повторил сказанные слова и сделанный жест. Ксавье гордо поглаживал лягушку по голове, а та щурила глаза от чувственного удовольствия. В конце концов она юркнула обратно в ларец и стала там наводить порядок. Слепец взял свою пустую жестяную кружку и кинул ее в том направлении, где, по его разумению, должен был почивать его большой, заеденный блохами пес, и — это невероятно! — чашка попала кобелю прямо в бок. — Эй! Ты это слышал, Данки-Пух? Видишь, чего можно добиться, если немножко потренироваться, ты, пьянь старая? Никогда не мог этого пса ничему научить! Пес только недовольно заворчал, даже век не разомкнув, не изменив позы на ворохе старого тряпья, служившего ему подстилкой. Нищий энергично встал на ноги и возбужденно заговорил. — Ты же, Ксавье, самый большой олух из всех олухов, которых мне доводилось знать! Ты голову себе ломаешь, как бы заработать жалкие гроши на хлеб насущный, а в кармане у тебя — сокровище! Да ты ведь можешь себе с этой лягушкой состояние сколотить. Подумай об этом! И нищий бессвязно, но с оптимизмом стал убедительно излагать подручному раскрывавшиеся перед ним грандиозные перспективы. Что же касается его самого, он скромно предложил Ксавье свои услуги в качестве импресарио, чтобы наивного юнца никто не обвел вокруг пальца, «и все мы вместе, то есть, я хочу сказать, ты, я и твоя лягушка, мы покорим Нью-Йорк!». И Большое Яблоко станет нашим! Подручный слушал его, и слова слепца изумляли его все больше. У него и мысли такой никогда не было — и никогда не будет — давать с лягушкой представления. Что это еще за вздор!? Кроме того, сам он не имел к индустрии развлечений никакого отношения — он ведь был подручным-разрушителем! — Ну, и чего ты сможешь достичь, занимаясь сносом всякого хлама? Я внимательно выслушал все, что ты мне говорил. Они ушли, они знать тебя не хотят, мне кажется, это ясно как дважды два! И даже если ты их найдешь, ты что, думаешь, они тебя встретят с распростертыми объятиями и радостными песнями? А ведь у тебя в руках сокровище, и ты даже толком не знаешь, как им воспользоваться. Нищий нетерпеливо направился в сторону подручного, но дал промашку, потому что между ним и парнишкой стоял горячий поднос с чашками и было все прочее, — слепец споткнулся и упал. Тогда он дополз до Ксавье, схватил его за брюки и стал на ошупь искать ларец. Подручный пришел в ужас. — Не дури, отдай мне эту лягушку! Отдай мне этот ларец! Ты недостоин этого сокровища! Это же преступление — дать такому богатству ускользнуть из рук! Мортанс кое-как стряхнул нищего с себя, схватил ларец и уже собрался бежать. Но нищий, все еще лежавший на земле, драматическим жестом протянул руку в сторону Ксавье. — Нет, постой! Прошу тебя, остановись! Не бойся, не украду я твое сокровище! Не украду. Слепец пытался отдышаться, потому что даже вследствие самого незначительного волнения или оживления у него сбивалось дыхание, так как у него все больше и больше сдавало сердце. — Как бы то ни было, для меня это уже слишком поздно, — сказал он, сочтя за благо вновь перейти на мирный лад. — Слишком поздно. Помоги-ка мне лучше подняться. Ксавье осторожно протянул ему руку. Слепец водил руками перед собой и стонал, как загнанный зверек. Нащупав руку Ксавье, он поднялся и вероломно бросился на подручного; разгорелась яростная борьба за обладание ларцом. К счастью, рядом валялась кастрюля, нищий угодил в нее ногой, потерял равновесие, и Ксавье смог освободиться от него. Слепец снова поднялся, он сгорал от стыда за свое поведение. Извинившись, он признал, что поступил очень плохо. Сунул быстро руку в карман штанов и вынул монетку, приносящую удачу. Потом подошел к Ксавье, на ошупь нашел его руку и вложил в нее монетку. — Ну вот, теперь она твоя. Я больше уже ни на что не надеюсь. Да и вообще, она мне мало что хорошего принесла. Хоть я и глотал ее, а потом она из меня выходила, ходил с ней неделями, положив ее в ботинок, никогда мне не удавалось воспользоваться ее магической силой. Я так понимаю, чудеса придуманы не для меня. Может быть, у тебя все будет по-другому. Как бы то ни было, олух, тебе очень нужна удача. Бери монетку себе. Ксавье рьяно отказывался принимать подарок. Но нищий настаивал. — Я тебе даю монетку, чтобы ты меня простил. Возьми ее, пожалуйста. Последний аргумент убедил подручного. — А теперь иди. Не хочу я, чтоб ты со своим поющим сокровищем больше здесь околачивался. Слишком мне от этого больно. Слепец так сильно поддал псу ногой, что тот даже тявкнул, огрызнувшись. — Тварь никчемная!.. Ты как моя сестра, ничему тебя нельзя научить. Ксавье уходил медленно, без особого желания, удивленно глядя на нищего, ударявшего самого себя по заду. …И снова гримасы большого города, о которых он уже стал забывать. Подручный не знал, в каком районе Нью-Йорка находится, но полагался на звеневший у него в голове колокольчик, выбирая направление, в котором надо было идти. Он шел около часа, пока не начал узнавать знакомые улицы, соседствовавшие с его жильем. На одной улице он увидел толпу бездомных. Подошел к ним, справедливо полагая, что на лице у него не написано, что он — подручный-разрушитель. Попытался смешаться с толпой, чтоб утолить жажду общения. Какая-то старуха, обращаясь к окружающим, что-то им говорила, а те ее внимательно слушали. Она рассказывала: — Я слышала, что дети Лафармара тоже ее приметили. Обычно она является только детям. Но они уверяют, что их больная бабушка, которая не встает с постели, с ней тоже разговаривала и… Увидев, что рядом стоит Ксавье и слушает ее рассказ, старуха вдруг смолкла. Все повернулись в сторону подручного. Ксавье опустил глаза и ушел, не проронив ни слова. Вернувшись домой, он воскресил в памяти обрывок услышанного рассказа старухи, и понял, что речь шла о маленькой Ариане, останки которой предали земле несколько недель назад, — похоронная процессия проходила в опасной близости от строительной площадки. Уже некоторое время распространялись слухи о том, что она стала появляться в округе, но до него в этой связи доходили лишь какие-то неясные намеки. Она являлась каким-то детям, и некоторые из них даже утверждали, что она с ними говорит. Кто-то видел, что как-то вечером, когда проходила какая-то процессия, она, как фея, танцевала на электрических проводах. Ксавье, полагавший, что в этом нет ничего невозможного, все-таки задумался над тем, можно ли считать такое явление нормальным, и остается ли вообще что-то от человека, когда его останки, преданные земле, разлагаются в могиле. От размышлений, в которые погрузился Мортанс, его оторвала лягушка, начавшая назойливо гоношиться в ларце. Он открыл ларец, чтобы взглянуть, что происходит внутри. Лягушка не собиралась снова давать представление. Она проказливо хихикала, прикрывая рот, и показывала подручному десятицентовую монетку. По тому, как она копировала жесты нищего, он с ужасом понял, что Страпитчакуда стащила у него эту монетку.Глава 3
Прошло три недели, Ксавье продолжал поиски, но слишком велик был Нью-Йорк, слишком много в городе было строительных площадок. Он не то чтобы отчаялся, но нередко случалось, что к концу дня его охватывало странное безразличие, заставлявшее его шагать чисто механически. Как-то раз он даже дошел до главного здания Гильдии, но внутрь его, конечно, не пустили: ведь доступ туда разрешался только по предъявлению значка квалифицированного рабочего. Что же касается расписания работы бригад разрушителей, эта информация, очевидно, была недоступна для непосвященных. Поэтому Ксавье решил отдаться на волю случая, но в сложившейся ситуации надежда на помощь случая была равносильна надежде на то, что подброшенные в воздух пятьдесят две карты упадут, сложившись в красивый замок. Кроме того, надо сказать, что Ксавье ходил по Нью-Йорку стой же логикой и последовательностью, с которой летает муха. Если бы его шаги оставляли белые следы, эти походы стали бы похожи на полет вороны, точнее говоря, на тарелку с вареными макаронами. Каждый день он неизменно наблюдал суровую правду городской жизни. События, свидетелем которых он становился то тут, то там, часто причиняли ему боль, угнетали его: нищета людей, крики, доносившиеся из полуподвалов, неожиданно вспыхивавшие ссоры и драки в темных переулках, вездесущие наряды конной полиции в сопровождении еще более устрашающих людей в штатском, которые в слепой ярости выгоняли на улицу укрывшихся в пустых сараях бездомных (однажды из такого сарая выбежала женщина, одной рукой поддерживавшая округлившийся живот размером с воздушный шар). Но хуже всего было то, что стало ухудшаться его здоровье. Временами в разгар путешествия его чуть с ног не валил жар, чаще кружилась голова, ноги иногда болели так, что ему казалось, будто какой-то подземный демон на каждом шагу приклеивает его ступни к тротуару. И в довершении всех бед чем меньше у него оставалось денег, тем сильнее его терзал голод. Однажды в полдень он с жадностью съел три капустных листа, ломоть черного хлеба, четвертушку репы и две морковки. Двадцать минут спустя, из-за такой необычайной жадности, его стошнило. Он вытер губы и заметил на салфетке кровь. — Никак не думал, что и в репках течет кровь, — сказал Ксавье лягушке. Как-то утром он проверил состояние своих финансов и обнаружил, что все его земное богатство составляет один доллар и сорок два цента. К счастью, за квартиру было уплачено. Он подсчитал, что на еду ему на неделю понадобится не меньше доллара, даже если он будет себе во всем отказывать. Сорок два цента надо было отложить на всякий пожарный случай. Что же ему делать, когда эти семь дней пройдут?.. Обуреваемый тревогой, даже не заправив сзади рубашку в брюки, он отправился в свое ежедневное восьмичасовое странствие. Сегодня, наконец, он напал на след — точнее говоря, получил кое-какие расплывчатые сведения, стоившие ему шесть центов. Какая-то бригада разрушителей вроде бы работала где-то в районе рыбного завода. Путь туда был неблизкий, минут сорок пять пешком. Придя на место, он чуть не расплакался — вся площадка была расчищена, земляные работы завершены, подземные коммуникации выведены, мусор вывезен и так далее. О разрушителях, которые там работали, никто ничего толком не знал. От этой новости у кого угодно могло засосать под ложечкой. Пару часов Ксавье бродил кругами, как сомнамбула, чуждый всему, что его окружает: местам, по которым он шел, идущим навстречу людям, непостижимым мотивам их действий. В конце концов он остановился у газетного киоска. Попытался отвлечься от тревожных мыслей, не дававших ему покоя. Сказал себе: «Не все так плохо, как черт малюет». Но ничего не мог с собой поделать, продолжая суеверно возвращаться мыслями к худшему, как будто плохое, если не думать о нем, обязательно случится, но уже как наказание. Он бездумно скользил глазами по заголовкам, слишком занятый своими мыслями, чтобы вдуматься в то, что стоит за напечатанными словами. Его внимание привлек один журнал, название которого он уже раньше где-то встречал. Журнал был посвящен сносу, и издавался он Гильдией. (Ксавье вспомнил, что только слышал о журнале, но никогда не видел ни одного номера.) Когда он понял, что там должно быть напечатано расписание работы разрушителей, у него бешено забилось сердце. Он стал листать журнал, но продавец тут же ему сказал, что знакомиться с содержимым журналов, не заплатив за них предварительно, запрещено. Журнал стоил тридцать семь центов — практически все деньги, отложенные Ксавье на черный день. Тем не менее, после непродолжительных колебаний, он эту сумму уплатил. Держа под мышкой ларец со Страпитчакудой, подручный направился к скамейке, лихорадочно листая журнал, будто он был его последней надеждой. Ксавье вышел на площадь Тайме, над которой нависало здание редакции «Тайме» со скошенным подбородком. Повсюду сновали управляемые зелеными трупами длинные приземистые автомобили, в которых почти никогда никого не было видно; трамваи и автобусы напоминали майских жуков, прокладывающих себе путь среди суетящихся муравьев; массы людей гудящим роем входили и выходили из зданий, прокручиваясь в дверях универмагов; в резком солнечном свете в окнах зданий в пятьдесят этажей и выше мелькали возбужденные лица. Ксавье было трудно сосредоточиться, но ему очень хотелось поскорее найти себе какое-нибудь спокойное местечко. Журнал. На первых страницах без всяких рассказов или заголовков были помещены только какие-то загадочные картинки. Мертвое тело женщины, лежащей на животе на камнях в поднятой до середины ягодиц юбке; голова ее накрыта темной тряпкой. Оборванные дети, с мисками в руках ожидающие, когда им нальют суп, приготовленный в походной кухне; их маленькие ручки скованы наручниками, у многих на лицах ссадины икровоподтеки. Полностью раздетый старик, однорукий, беззубый, безногий, как бюст, установленный на перевернутый мусорный ящик; с двух сторон от него стоят молодцы в форме рабочих-разрушителей и улыбаются фотографу, как будто этот обрубок человеческий — их охотничья добыча. Голова несчастной лошади, слепой на один глаз, сломанная посредине так, что кажется, будто она хочет достать ртом до лба (этот снимок сопровождает таинственное слово: шиннатсубай). Итак далее. Что бы все это могло означать? В конце концов, дойдя до разворота, Ксавье обнаружил расписание работ — наконец-то! Но только для того, чтобы убедиться, что ни единого слога не понимает в тарабарщине жаргона профессиональных разрушителей. Руки его безвольно разжались, журнал упал на землю. Ксавье бессмысленно смотрел прямо перед собой. И на это он потратил тридцать семь центов!.. Сцепив руки за спиной, приблизился патрульный полицейский; он поднял журнал и положил его Ксавье на колени. Подручный нечленораздельно пробормотал благодарность. Полицейский коснулся пальцами козырька фуражки: — Рад был вам помочь. Из-за угла показался оркестр, медь громогласно выводила бравурные патриотические мотивы. Ксавье этого даже не заметил. Он уже дошел до ручки, до самого дна. И дно это было мутным, грязным, мерзким, манившим скатиться еще глубже. Он отсутствующе покачивал головой, сказал «нет» какой-то своей мысли, как будто перед ним собственной персоной стояло Горе, а он молил его уйти. Впереди оркестра шел мужчина, одетый в красочный костюм наподобие тех, что носят иногда церемониймейстеры, он кричал в рупор: — Готовьтесь, Минута настает. Готовьтесь, Минута приближается! Поравнявшись с Ксавье, он как бы в шутку — поскольку оцепенение подручного было чревато бедой — поднес расширяющийся конец рупора к самому уху парнишки и снова прокричал свой лозунг. Ксавье подпрыгнул как обваренный, в глазах у него отразилась такая паника, будто его разбудил будильник. Но скоро он пришел в себя. Огляделся вокруг, сначала удивившись тому, как он очутился в этом месте, потом поразившись тому, что, несмотря на козни всех недоброжелателей, он остался прежним. Все, что происходило вокруг, казалось ему нелепым и странным. Создавалось такое впечатление, что даже атмосфера содрогается от скопившегося в ней электричества, как будто в преддверии могучего разрешения воздух вибрирует с грохотом листовой жести. Взгляд подручного упал на журнал, о котором он тоже совсем забыл. Ксавье снова раскрыл его. С какой это стати, скажите на милость, он должен отчаиваться? Может быть, там можно найти какую-то информацию, какую-то деталь, которая ему поможет, направит его поиски по нужному следу, воодушевит его? Он дошел до страниц, написанных нормальным языком. Они предназначались очень ограниченной аудитории и назывались Странички подручного. Парнишка внимательно их пробежал, но ничего действительно для себя полезного не нашел. Несколько поучительных историй, добродушный юмор, карикатуры денди — как же все это было далеко от того, что на самом деле творилось на строительных площадках! (Так, например, на одной картинке были изображены маленькие монахи в сутанах, умилительно махавшие пухлыми ручками, как будто с кем-то прощались. «Бригада миссионеров-разрушителей отправляется в Японию. Саёнара!») Когда он перевернул страницу, с нее как будто бесенок соскочил: на него с портрета смотрел Лазарь. От одного его вида подручного затрясло. Сын Великого Бартакоста был призван служить образцом для молодых читателей: «Ты тоже можешь стать Грозой Стен!..» В сопроводительном тексте, насколько мог судить Ксавье, ложь громоздилась на небылицы. Он перевернул эти страницы, чувствуя себя еще более удрученным, чем раньше. А потом случайно заметил объявление в рамочке. До него не сразу дошел его смысл — сначала он мелькнул как некая, если так можно выразиться, достаточно абстрактная догадка, которая, тем не менее, вскоре превратилась во вполне осязаемое искушение. Он вспомнил слова слепого нищего, которые завертелись у него в голове, как мелодия шарманки: «С этой лягушкой ты сможешь стать очень богатым». Ксавье пошарил в кармане и вынул оттуда его жалкое содержимое. Потом снова перечитал объявление. Однако ему пришлось отвлечься от размышлений, потому что вокруг стало происходить что-то в высшей степени странное. Все грузовички, машины, трамваи и так далее вдруг остановились, пассажиры из них вышли, и народа вокруг стало в три раза больше, чем когда Ксавье пришел сюда час назад. Неподалеку тот же церемониймейстер продолжал скандировать тот же лозунг: «Готовьтесь, Минута настает. Готовьтесь, Минута приближается!» — это, видимо, означало, что вот-вот должен неумолимо наступить конец света. Рядом с заинтригованным Ксавье прошла женщина, бормоча что-то себе под нос, как актриса, повторяющая роль перед выходом на сцену. Какой-то старик со скакалкой, перекинутой через плечо, гнусаво повторял своей жене снова ненова: «Я не мог, ну, честное слово, не мог я». Итак далее. Все чего-то ждали. Кто-то с буйным восторгом, но большинство с угрюмой сосредоточенностью, как будто собираясь с силами перед неминуемым тяжким испытанием, и все словно боялись что-то пропустить. Ровно в полдень взвыла сирена, и Нью-Йорк превратился в сумасшедший дом. Ксавье не знал, в какую сторону смотреть. С семидесятого этажа здания «Тайме» к пятому этажу расположенного напротив через площадь дома по наклонной был протянут канат. Какой-то человек, прицепившись к этому канату за ноги и за воротник, скользил вниз с сумасшедшей скоростью, будто летел, но вдруг ноги его случайно отцепились, канатоходец животом наткнулся на ветку высокого дерева, сбив себе дыхание, и завертелся на канате, как китайский фонарик на ветру. Не успев вовремя прийти в себя и включить тормозную систему, он врезался головой в стену здания. Никому, казалось, не было до этого дела. На улицах, на бульваре, в парке, у входов в здания и магазины каждый во всю силу легких пел свою собственную песню, плясал собственный танец, что в целом представляло невообразимую какофонию. Две пожилые дамы весьма почтенного вида, осторожно поддерживая друг друга за руки, слегка приподнимали ноги в такт напеваемой с одышкой мелодии канкана. Старик, который только что прошел мимо с женой, из последних сил неловко прыгал через скакалку, было ясно, что он уже на грани инфаркта; а жена все его подгоняла, играя на губной гармошке. Такое же опереточное безумие охватило многие тысячи других людей — на улицах, на всех этажах стоявших поблизости зданий, повсюду, куда доходил взгляд. Некоторые в опасных позах гримасничали на карнизах и, чтобы потешить зрителей, пытались перебраться от одного окна к другому. Взобравшись на капоты автомобилей, молодые модники самодовольно пытались отбивать чечетку. Другие, должно быть, решили, что превратились в кошек, и, взобравшись на деревья, свисали с ветвей. Кто-то просто кувыркался. Но ни один человек не стоял спокойно на месте. Причем во всей этой вакханалии не чувствовалось ни радости, ни хорошего настроения, как будто горожан кто-то заставлял все это вытворять помимо их воли. Никто, кроме Ксавье, не был потрясен происходящим, никто не стоял на месте, будто их ноги приросли к земле. Его замешательство привело к тому, что проходивший мимо полицейский походя ткнул его под ребра дубинкой — ведь он и был призван к исполнению важной задачи — разбираться с нарушителями общественного порядка. Тот же самый полицейский, который совсем недавно поднял его журнал, теперь без всякого намека на шутку бросил ему сквозь зубы: — Эй, козел! Пошевеливайся! Или тебе невдомек, что сегодня праздник? — Ксавье понятия не имел даже о том, какое сегодня было число. — У нас сегодня Национальная Минута Сильных Ощущений, чтобы выжить в Соединенных Штатах Америки! Шевелись, делай что-нибудь. Только поторапливайся, а то я тебя оштрафую! И полицейский пошел дальше, неуклюже приплясывая, как пятящийся боком лось. Ксавье постарался что-нибудь изобразить — он поднял ногу, руки положил на шляпу и попытался сделать пируэт, как балерина на музыкальной шкатулке. Как только он два раза обернулся вокруг собственной оси, у него так закружилась голова, что пришлось закрыть глаза. И в этот самый момент кто-то прокричал прямо ему в ухо: — Хватит корчиться, дурак! Ты что, не понял, что Минута уже прошла? Подручный открыл глаза и чуть не упал, потеряв равновесие. Начался учет нанесенного Минутой ущерба. Завыла сирена «скорой помощи». Пожарные сносили вниз врезавшегося в стену канатоходца, тело его обвисло у них на руках, как тряпка. Несколько человек, в основном старики, со стонами расползались в разных направлениях. Их мучила боль в растянутых связках, вывихи и прострелы. Вновь взревели моторы. Люди со злостью повсюду осыпали друг друга взаимными упреками. Один мужчина толкал другого, одетого как тамбурмажор, обвиняя его в том, что тот помял капот его машины, ударяя его при этом головой о тот же капот и повторяя: — Это самый большой кретинизм, который мне доводилось видеть! И дальше в том же духе, вокруг Ксавье наблюдал тысячи примеров охватившего толпу безумия. Он шел, топча отходы праздника — конфетти, транспаранты, осколки стекла из разбитых окон, — не веря собственным глазам. Здесь и там виднелись следы крови. Бог с ними, со всеми. Через двадцать минут служащие вернулись в свои конторы, пешеходы снова пешком пошли по тротуарам, покупатели толпами повалили в магазины, суетливая нью-йоркская жизнь вошла в свое размеренное русло, следуя обычному жесткому и торопливому распорядку.Глава 4
Джефф напряженно соображал, как он оказался в этом кресле, почему грудь его ничем не прикрыта и кем мог быть этот надушенный маленький человечек в атласном халате. Вильям-Г. Кальяри рассеянно и нежно гладил его одной рукой по груди, покрытой курчавящимися волосками, а в другой держал книгу Зигмунда Фрейда, толковавшую сны. Джефф широко раскрытыми глазами смотрел на роскошь окружавшей его обстановки, он был совершенно не в состоянии вспомнить, как сюда попал. — Что со мной, почему я здесь? Кто вы такой? — Друг, — мягко ответил Кальяри, поцеловал парнишку в затылок и вернулся к прерванному чтению. — Кто вы такой, чтобы так себя со мной вести? В шепоте парнишки звучали паника и благоговейный ужас. — Я же сказал уже тебе, что я — друг, и ты это знаешь, — спокойно повторил Кальяри и, положив книгу на стол, начал нежно постукивать по молодой груди. Джефф напрягся, пытаясь отодвинуться подальше, и только тогда понял, что руки его привязаны к подлокотникам. Он прищурил глаза и снова с тревогой в голосе спросил:. — Где я? Что со мной происходит? — Ему не доставляло никакого удовольствия чувствовать, как Кальяри нежно покусывает ему грудь, эти укусы были для него как ожоги. Раздался телефонный звонок. Кальяри оставил парнишку наедине с его тревогой и пошел в дальний угол комнаты. На другом конце провода раздался взволнованный голос его помощника: — Хозяин, — сказал ему тот с места в карьер, — хозяин, вам совершенно необходимо приехать в контору. Господи, можете мне поверить, что ничего подобного я за всю свою жизнь счастливую никогда не видел! Вы просто обязаны приехать! Кальяри очень не нравилось, когда кто-то говорил ему, что он обязан делать. И он вполне однозначно дал это понять своему помощнику. Но тот продолжал настаивать. — Клянусь вам, хозяин, это действительно совершенно необходимо, вы еще меня будете благодарить! Это такой номер — вы ни глазам своим, ни ушам не поверите. Никогда не видел ничего подобного. Мальчишка с лягушкой!.. Больше я вам ничего не скажу. Выражение лица Кальяри оживилось. — Значит, лягушка, говоришь? — Честное благородное, чтоб мне на месте провалиться! Сомнения Кальяри длились не дольше секунды. — Приеду к тебе через час. Он повесил трубку, не будучи в состоянии сдержать возбужденной улыбки. Потом вернулся к Джеффу, склонился к его лицу и мягко куснул его несколько раз за губы. Юноша простонал: «Что я здесь делаю? Почему вы так себя ведете? Эй, я же ведь связан!» — и стал от ласок дышать так часто, как издыхающий пес. Насвистывая, Кальяри вышел из комнаты. Сказал лакею, чтобы тот присмотрел за Джеффом и отвез его обратно в клинику. Потом прошел в покои сестры. Она лежала в шезлонге — рослая, бледная, цвета серой притирки. Лоб ее прикрывал компресс, служанка поправляла подушки, чтоб ей было удобнее. В большой комнате чувствовался стойкий запах лекарств и жженых спичек. Кальяри опустился на колени, взял худую руку сестры и с искренней любовью поднес к губам. Не открывая глаз, она сказала ему, что его усы ее щекочут и это ей неприятно. — Сестра, мне нужно тебя оставить. И жестом, полным благоговения, он убрал упавший ей на лоб локон. — Опять! Ты же мне обещал… — простонала она с упреком. — Я знаю, прости меня, но такая уж планида у несчастных импресарио. Знаешь, я куплю тебе ожерелье. Помнишь? То, что мы видели в прошлый вторник… Но сейчас у меня неотложные дела, мне надо ехать. К вечеру я вернусь. — Ты оставляешь меня одну с этой идиоткой? Служанка, привыкшая к замечаниям такого рода, спокойно продолжала готовить шприц. Кальяри запечатлел прощальный поцелуй на пальцах сестры, которая снова пожаловалась ему на то, что усы ее щекочут. На лестнице он столкнулся с полным смущения Джеффом. Тот был в сильно растрепанных чувствах, его под руку провожал лакей; поравнявшись с парнишкой, Кальяри по привычке ущипнул его за щеку. Потом, надев перчатки, он вызвал шофера. Только бы ногами не шаркать. «Лягушка, это же надо!» — подумал он, улыбнувшись снова. У выхода он бросил на ходу: — Джефф, милый, увидимся, как обычно, в следующую среду, мой дорогой. А юноша тем временем с тревогой, граничившей с полной растерянностью, напряженно соображал, кто же этот человек, ради всего святого, кто этот странный человек, которого он видел в первый раз в своей жизни. Как только машина Кальяри тронулась с места, стали открываться чугунные ворота гостиницы «Аламак», где ему были отведены лучшие покои. На самом деле вся эта гостиница, занимавшая почти всю улицу, принадлежала ему. Он с сестрой половину времени проводил здесь, а другую половину — на роскошной вилле, к которой прилегал сад больницы для душевнобольных. Эмблема Кальяри красовалась при входе в гостиницу, на чугунных воротах, в большом зале для приемов, она была вышита на каждой скатерти, покрывавшей каждый стол в каждой комнате. Гостиницу в свое время купил его отец — Лестер Кальяри. Семья Кальяри всегда была состоятельной, но при Лестере ее богатство стало поистине колоссальным. Молодой красивый адвокат с гордо поднятой головой, чем-то напоминавшей голову льва, когда ему было двадцать лет, прежде всего заключил чрезвычайно удачный брак, связавший его с семейством Морганов — одним из тех великих семейств коммерсантов, которые в девятнадцатом веке контролировали Нью-Йорк. От этого брака родилось двое детей — Белинда и Вильям — Говард, тот самый, которому очень нравилось поглаживать грудь. Вильям был тщедушным и хилым, Белинда — худощавой, как лакричная палочка. И тем не менее они родились в один день, в один час и в одном месте. Со времени родов их мать стала страдать повышенной чувствительностью. И на протяжении всего детства дети видели родительницу только в ее мрачных покоях, где окна были закрыты тяжелыми гардинами, потому что, как она говорила, малейший свет жег ей глаза. Она постоянно сжимала виски руками из-за жестоких мигреней, и эту манеру переняла ее дочь, достигнув возраста зрелости. Когда боль ненадолго давала ей передышку, мать любила играть на пианино. У нее была болезненная страсть к Шуберту. К немецкой культуре в целом, включая ее любимых музыкантов, ее любимых писателей, ее любимых художников. Поэтому у близнецов была гувернантка тевтонского происхождения, которая научила их бегло говорить на языке Гёте. Кроме того, они выучили французский язык. По настоянию Лестера. Потому что для него слово «цивилизация» было тождественно понятию «Франция». Ему нравилось почти все, что было связано с этой страной. Он играл на бирже, был воинствующим капиталистом, запускал руку в общественный кошелек так глубоко, как только мог, выходя при этом сухим из воды, все свои знания в области юриспруденции использовал для проведения совершенно законных сделок, которые нельзя было назвать иначе как мошенничество, но вместе с тем обожал Виктора Гюго, и его «Отверженные» не раз доводили Лестера до слез. Первый приступ депрессии он пережил в 1886 году. Тогда на протяжении нескольких недель он только и делал, что плакал, вставал с постели лишь для того, чтобы бесцельно бродить по улицам; он забросил дела, охваченный ничем не объяснимой меланхолией. Его не покидало чувство ужасного горя, хоть он не имел ни малейшего понятия о том, в чем состояла его утрата. Кроме того, у него возник необоснованный страх перед деревьями. Когда шелестели листья деревьев, ему казалось, что они подают ему какие-то знаки. Лестер часто спрашивал себя, не сходит ли он с ума. «Но, — рассуждал он, — если бы я был сумасшедшим, настоящим сумасшедшим, у меня не было бы никаких сомнений в том, что деревья со мной и в самом деле говорят. А поскольку я в этом сомневаюсь, значит, я не сумасшедший. А если я не сумасшедший, получается, что это не плод моего воображения, и деревья на самом деле относятся ко мне странно». Как-то июньским утром он попытался утопиться в Гудзоне. Однако, будучи человеком со средствами, он достаточно быстро оправился. Во всех юридических вопросах Торговая палата Нью-Йорка на него молилась. Он преподавал конституционное и договорное право в самых престижных учебных заведениях. Кое-кто считал, что он состоит членом какой-то могучей тайной организации. И дальше в том же духе. В марте 1888 года произошло событие, изменившее судьбу Нью-Йорка, а заодно и будущее Лестера. Невероятной силы снежная буря на два дня остановила жизнь всего города. На некоторых улицах толщина снежного покрова достигала трех метров. Охвативший город паралич стал для мэра Хьюетта чем-то вроде благословения Господня. Случившееся самым удивительным образом подтвердило его точку зрения о том, что лишь самая современная транспортная система сможет уберечь город от таких происшествий. Так родился грандиозный проект строительства нью-йоркского метрополитена. Мэр Хьюетт выступил с оригинальной блестящей концепцией «сотрудничества общественного и частного секторов», В некоторых деловых кругах такого рода государственное вмешательство в общественные дела рассматривалось как «неконституционное»; их представители заявляли, что государству лучше заниматься не строительством транспортных систем, а возведением зданий. Однако всемогущая Торговая палата выступила в поддержку «формулы Хьюетта». Преуспевающего адвоката, считавшегося признанным экспертом в этом вопросе, сочли самой подходящей фигурой для умиротворения взбунтовавшихся представителей деловых кругов. С того дня состояние Кальяри стало увеличиваться в геометрической прогрессии. Лестер был одним из участников тех масштабных преобразований, которые этот проект вызвал к жизни. С тех самых пор судьба его семьи оказалась тесно связанной с американской Гильдией разрушителей. Ведь перед тем, как построить, надо разрушить: выкопать, снести, взорвать — таков порядок вещей. Благодаря Лестеру Гильдия получила контракт на земляные работы. А Гильдия никогда не забывала своих друзей. Память эта обретала материальные формы в виде ценных бумаг, недвижимости и банкнот. Но по мере того, как богатство Лестера росло, проблемы его семьи обострялись. Чувства власти не подвластны — Лестер любил жену, а той все меньше и меньше хотелось бороться за жизнь. Легкие Бернис стали похожи на паутинку. Возвращаясь каждый вечер домой, он боялся, что жена скончалась. Это сильно выводило его из равновесия. Но были еще и дети, которые тоже постоянно его тревожили. Как-то раз молодой Вильям пошел с сестрой на урок танцев. По возвращении домой он заявил: — Вот чем я хочу заниматься. — Раздался смех. — Господин Вильям хочет стать танцором? — Нет, я хочу быть балериной. Когда об этом доложили Лестеру, ему это вовсе не показалось смешным. Его сын, его единственный сын захотел стать балериной? Он решил воспитывать его дальше так, как подобает растить настоящих мужчин. Заставил сына подчиняться жесткой дисциплине, чтобы из пуделя сделать бульдога. Чередовавшиеся занятия подростка включали теперь борьбу, крикет, бокс, фехтование, французский бокс, греблю, холодные ванны и гимнастику. Он также стал давать сыну уроки шахматной игры, полагая, что это лучшее средство сформировать мужской характер. Два года, на протяжении которых Вильям должен был жить в таком режиме, стали для него пыткой, воспитавшей нем стойкую враждебность к отцу. Единственной отрадой были для него шахматы — скоро юноша достиг на этом поприще весьма существенных успехов, свидетельствовавших о раскрывшемся в нем таланте. При первой же возможности он освободился от ига отцовской тирании, поступив на юридический факультет университета. Но вскоре Вильям забросил занятия и стал прогуливать, уверенный в том, что для сдачи всех экзаменов ему достаточно будет взяться за учебники перед началом сессии. Дни напролет он проводил в шахматном клубе на Манхэттене. Там он несколько раз встречался с такими знаменитостями, как Ласкер, Маршалл и даже Стейниц, который в то время жил в страшной лужде, почти сошел сума, страдал от гангрены одной ноги; Вильям с радостью оплачивал его сигары и кофе. Именно там он встретился и с молодым канадским студентом-медиком, которого, как и его самого, заразили шахматы. Звали будущего эскулапа Рогатьен Лонг-д’Эл. И вот уже на протяжении почти тридцати лет их связывали странные отношения приязни и соперничества. В то время психическое здоровье его отца было уже сильно расшатано. Вскоре после кончины супруги Лестер начал страдать хронической бессонницей. Кроме того, его неотвязно, с нарастающей силой мучило ощущение того, что «подлинная» реальность от него скрыта. Что жена его лишь «для вида» покинула этот мир. Он стал верить в сверхъестественное, занялся спиритизмом, искал поддержки у ясновидящих и прорицателей, читал все, что мог найти, о теософии и медиумах, потратив в итоге небольшое состояние на эктоплазму и другие атрибуты «материализации» духов. Он поехал в Англию, чтобы встретиться там с дряхлой дамой, похожей на скелет, ростом почти два метра, безобразной, как горгулья, — все это не смущало его, потому чтб она прославилась тем, что проводила спиритические сеансы с Виктором Гюго на острове Джерси. В то же время нельзя было сказать, что Лестер и впрямь повредился в рассудке, — он был не из тех, кто дает себя, легко одурачить. Вскоре он обнаружил, что с ним ведут нечестную игру. Он разочаровывался раз за разом, но это только разжигало его жажду «знания». Ему казалось, что покров, отделяющий его от Тайны, где-то рядом и что вот-вот он сможет получить доступ к Знанию. Такие погружения в мир сверхъестественного продолжались около двух лет и кончились тем, что его снова выловили из Гудзона. Но на этот раз вернуть Лестера в нормальное состояние оказалось выше человеческих возможностей. Пришлось его определить в сумасшедший дом, где его поместили в обитую войлоком палату. Там он и скончался, уморив себя голодом. Когда лев испустил последний вздох, он весил всего тридцать два килограмма. За два года, что он страдал расстройством психики, существенно пострадало семейное благосостояние. Вот тогда-то Вильям, которому было только девятнадцать лет, показал, на что он способен. Всего в течение нескольких месяцев семья Кальяри восстановила былое благосостояние и стабильность, причем не просто восстановила, но даже увеличила. Более того, Вильяму удалось приобрести значительное влияние в индустрии развлечений. К этому времени он стал хозяином артистических агентств, мюзик-холлов, театров, ночных клубов и кабаре, где из-под полы торговали спиртным. Благодаря тщательно продуманной схеме сноса старых домов он смог одного за другим обойти всех своих конкурентов. На деле эстрадный бизнес был для него чем-то вроде хобби, надводной частью айсберга, составлявшего его огромное состояние. Главным источником миллионов, сделавших его очень богатым человеком, была биржа, где он играл, как виртуоз на рояле. Несколько лет кряду он также прилично грел руки на военной промышленности. У него были партнеры в Берне, которые путем придуманных им хитроумных комбинаций отмывали его деньги и вкладывали в дело в Германии. Он полагал, что в течение ближайших пяти лет в Европе вспыхнет война. Вот так его корабль шел вперед на всех парусах. — Лягушка, можешь ты себе такое представить? — обращается он к шоферу, пока машина движется к цели, преодолевая заторы на улицах Манхэттена. — Да, господин, — отвечает чернокожий водитель. — Лягушка, это же надо!.. — Да, господин. Кальяри ухмыляется, как вредная мышка. У него прекрасное настроение, лишь совсем немного омраченное тенью беспокойства. Несмотря на кажущуюся беззаботность, подспудно Вильяма-Говарда терзает страх перед таким же, концом, как у его отца, выжившего из ума. Поскольку он знает немецкий язык, он — один из первых американцев, читающих работы Фрейда в качестве меры предосторожности. Более того, он пригласил из Австрии специалистку-психоаналитика, которой очень неплохо платит за то, чтобы она занималась только им одним. Еще он внимательно читает работы Карла Маркса. Что же касается его состояния, мастерски заработанного на бирже, еще до конца текущего года оно рухнет как карточный домик, когда начнется кризис. Но Вильяму-Говарду Кальяри уже не будут до этого никакого дела. К тому времени тело его будет гнить в могиле.Глава 5
Помощник Кальяри старался сохранять на лице мрачное выражение, потому что первая заповедь профессионала состоит в том, чтобы никогда не подавать вида, что он чем-то поражен, наоборот, он должен производить такое впечатление, будто все уже видел и слышал. Однако ноги его под столом дрожали мелкой дрожью, а пальцы рук постоянно сжимались и разжимались. Как пить дать хозяин не поскупится, ведь он ему такое откопал!.. А если особенно повезет, потому что иногда Кальяри мог быть просто невероятно щедрым, он надеялся, — кто знает? — что ему даже удастся дать взятку какому-нибудь влиятельному члену Гильдии, чтобы спасти домик его старухи-матери, над которым нависла угроза сноса. Что же касается Ксавье, он спокойно сидел на стуле, поставив ларец с лягушкой на колено. Оба они прекрасно знали, какое впечатление производит ее выступление, а потому время от времени обменивались заговорщическими улыбками. Как только Ксавье прочел объявление в журнале, занимавшее целую полосу и гласившее: «Вильям-Говард Кальяри, официальный организатор праздников разрушителей. Все виды представлений и развлечений, организация встреч с артистами и т. д. Владелец многочисленных мюзик-холлов в Нью-Йорке и других местах», — он почувствовал, что жизнь его вот-вот должна резко измениться. Ох, как же он переживал, места себе сначала не находил, терзаясь мучавшими его сомнениями, но теперь, когда решительный шаг был сделан, все они развеялись как дым. Вокруг него — на столах, на подоконниках, на камине — повсюду стояли призы и награды. А еще фотографии артистов, некоторым из которых было лет тридцать, все без исключения с пылкими надписями, выражавшими признательность Вильяму-Г. Кальяри. Ксавье и сидевший напротив мужчина ждали. Оба они молчали. Время от времени подручный отпивал из чашки небольшой глоток холодного чая. Как только часы пробили пять, в помещение без стука вошел Кальяри, и его помощник, которого будто ветром сдуло со стула, стал всячески лебезить перед хозяином. Импресарио сопровождал верный, как сторожевой пес, телохранитель. У Ксавье мелькнула мысль о том, что он уже где-то видел это лицо, причем эта мысль была такой яркой и вместе с тем мимолетной, что уже в следующее мгновение он сказал себе, что ошибся, что он никогда не мог видеть этого господина. Но в его душу тут же вновь закрались сомнения, потому что Кальяри тоже как будто растерялся, увидев Ксавье, как иногда люди удивляются при виде знакомого, которого в каком-то месте они никак не рассчитывали встретить. — Значит, это ты тот самый паренек с лягушкой? — Гм, да. Мы с вами где-то раньше встречались? Импресарио на вопрос не ответил, а по улыбке его трудно было что-то определить. Но про себя он подумал: «Надо же такому случиться! Эта даже лучше того, на что я рассчитывал». Кальяри сел в кресло помощника. Закинул ногу на ногу. Помощник дернул Ксавье за рукав, парнишке следовало тут же начать представление — нельзя было заставлять хозяина ждать. Ксавье поставил Страпитчакуду на ларец, и она тут же начала концерт. Почти сразу же Кальяри его прервал чуть заметным движением, но настолько властным, что лягушка по собственному своему разумению тут же прыгнула в карман пиджака подручного. — Хватит, — сказал импресарио. — Назови цифру. Я жду, парень. Цену мне свою назови. Ксавье пожал плечами, кдк бы говоря, что об этом он не имеет ни малейшего представления. — Я предлагаю тебе пятьдесят долларов за представление из расчета четыре представления в неделю и два бесплатных представления по утрам в рабочие дни. Для начала мы заключим с тобой контракт сроком на полгода. Подручный, который хотел уже было попросить семьдесят пять центов за выступление, чуть не упал в обморок. Должно быть, господин Кальяри его разыгрывает? — Вовсе нет. Только у меня есть одно условие: ты сам выходишь на сцену вместе с лягушкой. Одетый точно так же, как ты одет сейчас. В шляпе, с галстуком-бабочкой, в кроссовках — и вперед. — Вместе выходим на сцену, — машинально повторил потрясенный Ксавье. — Они от одного твоего вида обалдеют. — От вида обалдеют, — повторил Ксавье как попугай. Кальяри щелкнул пальцами, и шофер тут же вынул какой-то документ из папки крокодиловой кожи. Все готово. Типовой контракт артиста эстрады. Осталось только поставить подпись. Он вручил документ подручному. Тот склонил над ним изумленное лицо. Но числа были такими большими, что значки доллара, казалось, слетают со страницы — $$$$$$$$$$$$$ — и кружатся вокруг него, пока у него самого голова не начинает кружиться, пока он не доходит до такого состояния, что уже не понимает ни слова. Он берет ручку, которую Кальяри сует ему чуть ли не под нос, и подписывает документ, продолжая оставаться все в том же состоянии оторопи. Импресарио вынимает из папки пачку денег. — Вот твой аванс. Ксавье никогда еще не видел долларовых банкнот такого цвета. Кальяри отсчитал десять бумажек и вложил ему в руку. Две слезинки выкатились из глаз подручного, который никак не мог сосчитать, сколько будет десять раз по сто долларов. Кальяри сделал небрежный жест в сторону помощника, который следил за развитием событий с явным душевным смятением. Этот жест должен был означать примерно следующее: «Расслабься, я знаю, что делаю». — Ты начнешь в пятницу вечером. Приходи в мюзик-холл «Гранада». Постарайся там быть к шести. Вот адрес. Он велел водителю отвезти господина Мортанса домой. Шофер положил руку на плечо смущенно семенившего ногами Ксавье, глаза которого горели, как свечи: он чем-то напоминал лицедея, которому только что ушиб голову камень, свалившийся с луны. Тяжело дышавший, вспотевший помощник заложил кончики пальцев за отворот пиджака, приняв позу, в которой на картинах иногда изображают Наполеона; он чувствовал себя так, будто вот-вот у него лопнет печенка. Он полез в карман за таблетками. Но в конце концов не выдержал: — Что на вас нашло, хозяин? Зачем вы ему отвалили такую кучу денег? Этот болван был бы донельзя счастлив, если бы вы за его лягушку платили ему по два доллара! Каким-то шестым чувством он уловил, что деньги, потраченные на этого лягушачьего артиста, чреваты для него самого потерей. Кальяри отпил чая и выдержал достаточную паузу, чтобы дать этому человеку вспомнить о том, кто из них двоих миллионер и домик чьей матери грозятся снести разрушители. Потом сказал: — На самом деле меня интересует не столько лягушка, сколько мальчик. — Да он же олух царя небесного, — сказал его помощник, чья печень готова была разорваться на части. — Может быть, да, а может быть, и нет. Как бы то ни было, получается даже забавнее, если отдать за это большую цену. Я бы за этого паренька готов был заплатить гораздо больше. — Но он ведь без лягушки ничего не стоит. — Помощник щелкнул ногтем указательного пальца себе по зубу. — Зачем же выэто сделали? Кальяри смотрел на своего служащего, покручивая пальцем ус, который отращивал специально для этого. — Чтоб наступить на мозоль Рогатьену Лонг-д’Элу, вот для чего. Озадаченный помощник тяжело осел на диван. Кальяри взглянул на часы. — Надо же, — заметил он, — никак не думал, что еще так рано. Значит, у меня есть еще немного времени. Он приподнял голову помощника за подбородок и посмотрел ему в глаза ангельски ироничной улыбкой. — Ну, ничего, не переживай, ты же знаешь, и тебе кое-что перепадет. Потом добавил, обращаясь больше к самому себе, поэтому — не без доли самолюбования: — Сегодня встреча у меня не назначена. Ну да ладно, я столько ей плачу, что, думаю, она не откажется меня принять для очередного сеанса психоанализа. Контракт, полный тревожных оговорок, так и лежал на столе.Глава 6
После ночи, сами можете себе представить, какой ночи, Ксавье Мортансу не терпелось осуществить намеченные планы. Не будет преувеличением сказать, что так неожиданно свалившееся на него богатство сводило его сума, по крайней мере первые несколько часов. Он просто не знал, что можно себе купить на тысячу долларов. Это была какая-то дикая, немыслимая сумма денег, настоящая бомба, и эти банкноты такого странного, даже, можно сказать, зловещего цвета… Эта сумма его сначала просто ужасала. Деньги были весомей абстрактного могущества волшебной палочки чародея, потому что, вынь он их из кармана, произошло бы невероятное, так как они были той силой, что влекла к себе Могущество, заставляла его служить нашим желаниям, каким-то дьявольским образом превращала то, чего нет, в то, что есть. Низвергнутый с неба архангел Люцифера, совращающий Америку, только что ворвался в жизнь Ксавье, обретя форму десяти прямоугольных кусочков бумаги, и он теперь не мог выкинуть их из головы, сжечь или выбросить на помойку, они сами уже взяли его за горло. И это еще только начало! Доллары должны были скапливаться у него в руках, оттягивать ему карманы, дождем сыпаться ему на плечи. Но в итоге он все-таки понял. Он в конце концов понял: то, что с ним случилось, было признаком подувшего в Америке ветра перемен, и ветер этот дул в правильном направлении. Весы чуть-чуть наклонились в ту сторону, какой они и должны были склониться. Он понял теперь, когда сердце его билось так гулко: чем больше у тебя денег, тем больше ты можешь давать. Много банкнот еще было в руках очень скупых людей, но скоро деньги перейдут в руки Ксавье, и уже из его рук они потекут к нищим и обездоленным. Вот так, когда забрезжил рассвет, ему пришли в голову четыре мысли, после чего он наконец успокоился, и возбуждение его спало. Четыре прекрасные мысли. Во-первых, он подпишет с домовладельцем контракт сразу на год вперед — это, конечно, будет ему стоить дороже, чем ежемесячные выплаты. Зато до следующего года ему не придется думать о переезде. Но как только срок договора истечет, он обязательно переедет в какой-нибудь маленький одноэтажный домик — ни в коем случае снова не в многоквартирный высотный дом, — и чтоб он стоял на том же уровне, на котором пасутся коровы, и двери его жилища будут открыты для всех бедняков. К этому сводилась его первая мысль. Она-то и легла в основу остальных трех мыслей, которые он сделал своей программой действий. Он шел по улице в приподнятом состоянии, душа его пела, он всем улыбался, несмотря на усталость (подручный ни на секунду не расставался со своей квакшей). Улыбнулся он и соседским ребятам, у которых, как всегда, ни школы не было, ни других занятий, они его, как было уже заведено, стали по-разному обзывать, не забыв при этом поиграть в футбол его шляпой. Избранный им путь привел его на почту. Он оказался там единственным посетителем. Ксавье внимательно посмотрел на все окошки, не зная, к какому подойти. Сначала он пошел к одному, потом перешел к другому, дошел до третьего, которое чем-то больше его соблазнило, но снова отошел, пока единственная девушка, работавшая там в то утро, не утомилась бегать за ним от окошка к окошку вдоль всей стойки. Наконец-то уважаемый посетитель соблаговолил остановиться у одного из окошек! Он улыбнулся ей и спросил, не продаст ли она ему несколько марок, чтоб он мог послать своей сестре несколько банкнот. Ему пришлось повторить вопрос, потому что с первого раза девушка, видимо, не поняла, что он хотел сказать. В итоге она, вскинув брови, дала ему положительный ответ. Вынимая марки из ко обки, она не сводила с подручного глаз, будто взгляд ее к нему приклеился. Ксавье очень волновал вопрос, почему девушки всегда так на него смотрели — их реснички трепетали, голубиная грудка мягко вздымалась. Когда она дала ему марки, он попросил еще и конверт, и снова подумал: это же надо, как просто получить все, в чем у тебя нужда, и вздохнул как человек, у которого сегодня было на тысячу долларов больше, чем вчера. Она принесла ему конверт, так и не сводя с него глаз, и это уже начинало действовать ему на нервы. В письмо на двенадцати страницах Ксавье вложил двести долларов. На конверте написал: МОЕЙ СЕСТРЕ НА ДЕРЕВНЮ ВЕНГРИЯ и наклеил на конверт марку, лизнув ее предварительно длинным, как у кошки, языком. Потом протянул девушке стодолларовую банкноту, чтобы она дала ему сдачу с конверта и марок. Взгляд девушки мигом оторвался от лица Ксавье и с восхищением переместился на банкноту, которую он держал в руке. — Ой, знаете, у меня нет… Я не наберу вам в кассе девяносто девять долларов и шестьдесят семь центов. Ксавье в нерешительности почесал себе кончик носа. Потом сказал, что может прийти завтра и принести нужную сумму, только поверит ли уважаемая девушка с почты в искренность его намерений? — Конечно, конечно, о чем вы говорите! И снова ее взгляд приклеился к его лицу. Ксавье собрался уходить. Ей очень хотелось его хоть немного задержать. — А вы не забыли написать на конверте обратный адрес? — спросила она (единственный вопрос, который пришел ей в голову). Ксавье хлопнул себя по лбу и поднял глаза горе, как бы показывая ей, что такие провалы в памяти у него не редкость. Потом написал на оборотной стороне конверта: Это от Ксавье, который живет в восьмиэтажном красном доме в Нью-Йорке, в Америке, на улице, где находится бойня «Салезон Сюпрем». И Я НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ЭТО ПИСЬМО БЫЛО МНЕ ДОСТАВЛЕНО ОБРАТНО! Последнее предложение ему особенно понравилось, он подумал, что и по форме, и по содержанию такая фраза вполне соответствуем положению человека, который прогуливается с тремя сотнями долларов в кармане. Потом сам бросил письмо в почтовый ящик. Приподнял на прощание шляпу и сказал, указав пальцем на ларец: — Это моя лягушка. Ему было крайне интересно узнать, что по поводу этого его заявления подумала девушка, провожавшая его приклеенным взглядом, пока он не удалился из поля зрения. Через некоторое время он увидел на улице какого-то ничем не примечательного господина, шагавшего куда-то с зажатой под мышкой папкой. При виде его подручного озадачил волнующий и вместе с тем банальный вопрос: почему он — Ксавье, а не этот мужчина? И в этот самый миг каким-то чудом Ксавье стал тем человеком, а тот стал Ксавье, но поскольку ни у того, ни у другого не осталось никаких воспоминаний о тех людях, которыми они больше не были, и никаких намеков на другие воспоминания или характерные черты, присущие тем людям, которыми они стали, в итоге во вселенной ни на йоту ничего не изменилось, и каждый из них, так ничего и не заподозрив, продолжил свой путь.Глава 7
Ксавье узнал адрес банка, любого, самого близкого, пошел туда и в обмен на две стодолларовые банкноты получил двести долларов по доллару. Он спросил кассира, нет ли, случайно, в Америке купюр по три, семь или восемь долларов, но угрюмый старичок в окошке сказал ему, что он не Джордж Вашингтон, а потому понятия об этом не имеет. И безразлично добавил: — Так, мне кажется, проще. Подручный, потирая нос, размышлял некоторое время над ответом кассира, показавшимся ему вполне резонным. В конце концов кто-то раздраженно сказал ему, чтоб он отошел от кассы, потому что у окошечка уже собралась очередь. Ни для кого не секрет, что жителям Нью-Йорка всегда не хватает времени. Так что Ксавье извинился, приложив руку к шляпе, повернулся и пошел на улицу, но врезался в большую стеклянную дверь, не заметив, что она закрыта. С полными денег карманами он направился к первой попавшейся на глаза строительной площадке, где только что были снесены дома. Дойдя до пустыря, он увидел нескольких разрушителей, приводивших расчищенное место в порядок, сортировавших и убиравших строительный мусор, ровнявших землю. Рабочих, которые этим занимались, презрительно называли «домохозяйками». Вокруг пустыря собралось примерно тридцать человек, недавно лишенных крыши над головой. Среди них была полулежавшая женщина, голова которой покоилась на каком-то ящике, служившем раньше мебелью, к груди она прижимала ребенка в пеленках. Ксавье подошел к ней и, не говоря ни слова, вложил ей в руку два доллара. Женщина с удивлением на него посмотрела, но он уже подошел к другому бездомному и тоже дал ему два доллара. Потом третьему. Потом четвертому. Зажав деньги в руках, люди смотрели на него в полном недоумении. Под мышкой Мортанс держал ларец, а в левой руке — развернутую веером плотную пачку купюр, и, передвигаясь от одного бездомного к другому, он правой рукой всем раздавал деньги. Возбуждение нарастало. — Эй! Попридержи коней! Что там происходит? — крикнул один из бездомных. — Постой минутку на месте и скажи нам, почему ты это делаешь. «Домохозяйки» прервали работу и тоже стали подозрительно коситься напаренька. Запыхавшийся, с раскрасневшимися щеками, Ксавье объяснил, что это компенсация тем, кто остался без крова. Человек, потребовавший объяснений, еще больше насторожился. — Что ты нам лапшу на уши вешаешь? С чего бы вы теперь стали о бездомных печалиться? С каких это пор? Ксавье признал, что это не официальная инициатива, и добавил, что своими действиями он хотел призвать власти продолжить дальше в том же духе. — К этой мысли я пришел сегодня ночью. — А деньги у тебя откуда? Ты их, должно быть, украл? — Ксавье вовсе не производил на мужчину впечатления человека, зарабатывающего миллионы. — Эти деньги я получил от моей лягушки. Точнее говоря, от господина Кальяри. Поэтому эти деньги мои. Она у меня ничего не ест. А сам я ем только овощи, да и то немного. А лягушка эта стоит кучу денег. Так мне слепой сказал. Она — все, что у меня есть, с тех пор как другая — с черными волосами, от которой хорошо пахло, настоящая индианка из Канады, — с тех пор как она умерла. — Не тараторь же ты так! Понять ничего нельзя. Кто умер? Лягушка твоя? Это что, французская лягушка из Канады? Парнишка, страдавший от счастья, отрицательно покачал головой. Он поставил ларец на камень, поднял крышку и выпустил Страпитчакуду. Дал ей в лапу пачку денег. Ему было очень трудно себя сдерживать, как будто все части тела вдруг захотели двигаться одновременно сами по себе. — Ну, хорошо, встаньте в очередь, — произнес он измученным голосом. — Разбейтесь по парам и подходите — Страпитчакуда будет вам раздавать доллары!.. Ну, давайте же, двигайтесь! Он стал хватать растерянных бездомных за рукава и строить их в очередь. Подталкивал их в спины, бегал от одного к другому, смеялся так, будто потерял рассудок. Против собственного желания бездомные разбились на пары и стали по очереди подходить к Страпитчакуде, которая с сияющей мордочкой щедро поигрывала банкнотами. Ксавье расстегнул галстук-бабочку, потому что горло ему распирало от прихлынувшей крови. Он крикнул им: — А теперь пойте, пожалуйста, пойте! Пойте и пляшите! Поначалу стесняясь, но зато от всей души бездомные приступили к делу. Осторожно держа друг друга за руки, они по двое приближались к лягушке, исполняя какой-то странный менуэт, и, неловко поклонившись, получали свои доллары. Отовсюду стали подтягиваться другие бездомные, привлеченные внезапной милостью провидения. Они выходили из заброшенных зданий, вылезали из люков водопроводной магистрали, из картонных коробок, в которых с трудом мог уместиться один человек. — Да, правда! Давайте, споем и спляшем, чтобы поблагодарить этого милого мальчика, — воскликнул один бездомный с явным славянским акцентом, только что получивший два доллара. Он подбросил в воздух овчинную шапку-ушанку и пошел отплясывать русский танец. К нему присоединились несколько бывших соотечественников — они пели, плясали, притопывая каблуками, и бросали в воздух шапки. Скоро все бездомные выделывали что кому не лень. Кто-то под зонтиком томно танцевал танго; кто-то просто пустился бегать кругами, постукивая себя по ягодицам, чтобы изобразить галоп; какой-то старик, маршируя на месте, хлопал себя руками по лысой голове; калека раскачивался на костылях, и так далее. Ксавье тем временем как-то странно двигал одновременно торсом и ягодицами, прижав локти к бокам, пытаясь танцевать, как четырехлетний ребенок. К нему подошла убеленная сединами бабушка, потрепала по плечу дрожащей рукой и запечатлела у него на щеке звонкий поцелуй — и все разом захлопали в ладоши. Покинув строительную площадку, к ним подошли «домохозяйки», и один рабочий, окликнув Ксавье, сказал, что он не имеет право делать то, что делает. Вскоре, естественно, появились и конные полицейские в сопровождении «черных воронов» с надрывающимися сиренами. Бездомные поспешили спрятать полученные банкноты. Ксавье закрыл Страпитчакуду в ларце и присоединился к бездомным. Он говорил им, как он их любит, расточал направо и налево комплименты, благодарил. Что же касается полицейских, они бесцеремонно рассеивали толпу под предлогом того, что представления под открытым небом запрещены и сегодня Национальная Минута Сильных Ощущений, чтобы выжить в Соединенных Штатах Америки, не предусмотрена! «Черные вороны» сновали вокруг строительной площадки, как индейцы апачи, вой их сирен нагонял на людей страх. Они стали разбегаться куда глаза глядят, и скоро на стройплощадке не осталось никого кроме Ксавье. Ему было сказано отправляться домой и носа оттуда не высовывать. Гордый своим подвигом, подручный одарил полицейских ангельской улыбкой, но его внутренний голос говорил им всем, чтоб они проваливали куда подальше. Теперь ему осталось сделать последнее дело, чтобы исполнить всю намеченную на день программу. Он вернулся в свой район и пошел в полицейский участок. Что могло случиться с телом его подруги Пегги Сью, вы не знаете случайно, господин полицейский, очень красивой молодой женщины, волосы которой так хорошо пахли, которая сгорела около моей двери в прошлом месяце, а, господин полицейский? Они хотели узнать, зачем ему это нужно, и Ксавье пришлось объяснять им все с начала до конца и с конца до начала, рассказать об их дружбе, и все такое, о том, что его связывало, с подругой, и т. д. Потом им захотелось узнать, что у него в ларце, они смотрели на Страпитчакуду, которая, как оказалось, была самой лягушачьей из всех лягушек в обычном смысле этого слова, и это было очень хорошо, потому что объяснения его могли бы очень сильно осложнить дело, если бы квакша продемонстрировала им все свои блистательные таланты и способности, и в итоге они сказали ему, что хозяйка салона красоты, где работала Пегги, когда еще была жива, оплатила могилу для молодой женщины, а также надгробную плиту с выгравированным на ней именем, что пришлось как нельзя более кстати, потому что в противном случае ее останки закопали бы в могиле для нищих. Потом они написали подмастерью название кладбища и объяснили, где там находится ее могила. Ксавье зашел в ближайший цветочный магазин. Тот же прилипчивый взгляд молоденькой продавщицы с голубиной грудкой и т. д. Он внимательно и придирчиво осмотрел каждый букет, как шляпу, которую покупал с Пегги. Извинился за то, что так долго выбирает, но цветочница ласково его заверила, что он может продолжать выбирать сколько ему угодно. В конце концов он сделал выбор. Осталось только определить количество. Ксавье подумал несколько минут, взвешивая все «за» и «против». Потом глубоко вздохнул — он вовсе не собирался подчиняться зову сердца и на ветер выбрасывать деньги, независимо от суммы, решив ограничиться только самым необходимым, — и распорядился доставить на могилу своей подруги шестьдесят три дюжины диких гвоздик.ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 1
Жена готовит ему завтрак. Она утирает фартуком слезы. Вот уже третий день муж ее не выходит на работу на строительную площадку. Она считает, что у него снова начался сдвиг по фазе. На него наваждение какое-то нашло, и спасти его от этого под силу разве волшебнику. Ее мужу приснилось, что подручный по имени Ксавье просит его о помощи. Вот и все. Но с тех пор Леопольд упирается так, что его с места не сдвинешь. Он сидит за столом и, пока она готовит ему завтрак, думает о том, отчего ей кажется, что он свихнулся. Он размышляет над тем, почему женщины всегда считают, что у их мужей шарики начинают заходить за ролики именно тогда, когда они только начинают все видеть так, как оно и есть на самом деле. Шестьдесят лет подряд он только тем и занимается, что с горечью борется с препятствиями, которые жизнь ставит на его пути, чтобы в итоге умереть. Жизнь бесцельна. Леопольд встает, берет свой бутерброд, сует его в карман штанов. Как только он выходит, жена бежит со всех ног к старшей дочери, а та уже ждет ее у черного хода. Они там сидят в машине с зятем, он поведет машину. Ида к ним подсаживается. Зять заводит машину. Они весь день собираются следить за Леопольдом. Дочь спрашивает Иду: — Он вчера работал над книгой? После небольшой паузы Ида кивает. Вот уже несколько лет Леопольд каждый вечер запирается на кухне и при свете настольной лампы нежно поглаживает книги и стопки страниц, исписанные неразборчивыми каракулями. У него их набралось уже много сотен. Название (предварительное) книги: «Строить или разрубтать? Размышления на закате моей долгой жизни». Все домашние, включая полдюжины жильцов, уважительно относятся к его работе. Разрушители, которые с ним работают, с нетерпением ждут выхода в свет книги, в которой найдут отражение его серьезные размышления. Но с тех пор, как Леопольду приснился этот сон, он перестал работать над книгой, больше он уже не уединяется на кухне. Он сидит в своем кресле-качалке около окна, поджав губы. Смотрит прямо перед собой, посасывает трубочку. Иногда он что-то бурчит, но никто не понимает, ни что именно старик произносит, ни к кому он обращается. Ида пытается убедить себя в том, что на него нашла очередная блажь и это скоро пройдет. Нелепые причуды Леопольда не редкость. Вспомнить хотя бы то мистическое наваждение, что нашло на него лет двадцать назад, когда он едва не тронулся умом из-за Богоматери. Он посвятил ревностному служению Деве Марии три месяца, на протяжении которых своевольничал так, что вспомнить страшно. Все стены в меблированных комнатах завесил ее изображениями. Пройти было нельзя, чтоб не задеть одну из статуэток Божьей Матери. Повсюду висели четки, как сосиски в магазине португальских деликатесов. Леопольд даже вбил себе в голову, что икона с образом Девы Марии, найденная им в развалинах одной снесенной хибары, каждую пятницу около трех часов пополудни мироточит. Он ходил по соседним улицам, всем показывал чудотворную икону и призывал грешных покаяться. Ему даже взбрело в голову встретиться с епископом, чтоб дать тому святую реликвию на обследование. Епископ с недоверием отнесся к его словам, и на Пески его вразумление подействовало как ушат холодной воды. Вечером того же дня он выкинул все «церковные цацки» и сказал, что это — предрассудки и суеверия. Ида, которая, конечно, была верующей и в разумных пределах исполняла предписанные Церковью правила, почувствовала большое облегчение. Их машина неотступно следовала за трамваем, в который зашел Леопольд. Он всегда ездил в один и тот же район города. Туда, где, как казалось Безмолвным Пескам, обитает подручный Ксавье. Парнишка часто говорил ему, что живет в фабричном районе, но никогда не называл улицу. Хоть Леопольд все там исходил, навел справки в местном бюро регистрации актов гражданского состояния и отделении службы иммиграции, в полицейском участке и даже в морге (сердце у него при этом чуть в пятки не ушло), напасть на след Ксавье Мортанса ему не удалось. В первые дни, когда Ксавье не выходил на работу, Философ, которого забрала неожиданная для него самого тоска, пытался как-то утешиться, говорил себе, что мальчик наконец понял, что ремесло разрушителя ему не по плечу, что, может быть, он пошел в школу, кто знает? Или даже собрался и уехал обратно в свою Венгрию, чтоб жить там с сестрой своей Жюстин. Но после того, как на прошлой неделе ему приснился этот сон, в котором Ксавье звал его на помощь, Леопольд свято поверил в то, что молодой человек попал в беду и что его долг — найти подручного и спасти. Поэтому Леопольд и бродит по улицам, без тени сомнений в собственной правоте. Он уверен, что в один прекрасный день судьба вновь сведет их вместе. А что потом? Ничего, просто он приведет Ксавье в свои меблированные комнаты, и они станут жить вместе. Леопольд будет относиться к нему как к собственному сыну, которого Господь так ему и не послал. А сын этот будет ему служить чем-то вроде проводника. Только Ксавье сможет его спасти от постоянно терзающего его обмана, все чаще беспокоящего его с тех пор, как он почувствовал приближение смерти. Ему откроется простая, ничем не прикрытая правда, когда он сможет наблюдать за жизнью Ксавье, проникаясь его искренностью, чистотой, его добродушной странностью, которая, может быть, проявляется чересчур непосредственно, — именно это открылось Пескам на прошлой неделе, его как будто озарило, — но ведь именно в этом и может заключаться чистая настоящая праведность. Леопольд идет по улицам, кажется, что он немного не в себе, — перебарщивает, как всегда, не может удержаться от этой мысли Ида, — старик чем-то напоминает человека, потерявшегося в пустыне. Через одинаковые промежутки времени он кричит. Зовет Ксавье по имени. Время от времени из окна показывается чья-нибудь физиономия, и он слышит в ответ раздраженное «Заткнись!». Леопольду на это откровенно наплевать. Он продолжает зват подручного. Иногда от уныния и подавленности он становится колени. Тогда дочь его выходит из машины и дает ему что-то выпить. Она пытается его уговорить: — Ну, пойдем, папа, пойдем домой, хорошо? Но он отталкивает ее театральным жестом. — Не пытайся отвратить меня от моего пути! Дочь идет обратно к машине. Леопольд обращается к прохожим описывает им внешность Ксавье — парнишка мог здесь проходить в форме разрушителя-подручного. И в кроссовках, подчеркивает он, в кроссовках! Люди пожимают плечами, давая старику понять: что они никого похожего не видали — или что им до этого просто дела нет. За ним идет какой-то человек, чернокожий, одетый так, как одеваются бездомные, в углу рта — окурок. Ида начинает волноваться: что, если негр собрался напасть на Лео? Нет, на это не похоже — он вдруг добродушно рассмеялся. Его рассмешило выражение лица Философа и его поведение. Лицо у старика такое, как у великого актера-трагика, и он все время закрывает его руками, будто его терзает неутешное горе. В конце концов человек говорит Философу: — Эй, папаша, что это за роль ты здесь репетируешь? Уж не даму ли с камелиями? И, посмеиваясь, идет дальше своей дорогой с чувством невозмутимого превосходства. Леопольд застывает на месте, уперев взгляд в землю под ногами. Долго стоит в такой позе. Потом, чертыхаясь сквозь зубы, решительным шагом направляется к машине, где сидят Ида, его дочь и зять. Садится в машину и произносит лишь одно слово: — Домой. Ида довольно хмыкает. Леопольд хранит молчание. Взгляд его не отрывается от окна, он смотрит на проплывающие мимо здания. Он злится и сетует на себя самого. Философ понимает, что он снова лишь спектакль разыгрывает, шута из себя корчит. И вместе с тем тревога за Ксавье, желание найти паренька — он к нему чувствует привязанность, которая его чем-то пугает, — не дает его душе покоя. Это преследующий его обман все портит. Следует за ним по пятам тенью, все изгаживает, к чему только ни прикоснется, ничего от него не оставит, кроме бренных останков, которые положат в гроб. Внезапно его переполненное чувствами сердце сжимается. С ним происходит то, чего не случалось со смерти его «маленького мышонка», его первой доченьки, скончавшейся в судорогах, когда ей было два года. Философ не выдерживает и разражается рыданиями.Глава 2
Мюзик-холл «Гранада» расположен на Бродвее, что само по себе гарантирует наплыв зрителей, и Ксавье, который никак не мог найти здание театра, потому что в сутолоке уже не мог отличить правую сторону от левой, через каждые пятнадцать шагов спрашивал прохожих, где он находится, пока наконец не оказался перед самым входом. Здание было поразительное — с портиком, огромными, помпезными, массивными колоннами, при взгляде на которые невольно возникает вопрос: что это за люди такие странные построили этот дом, зачем они это сделали? Ксавье даже в дрожь бросило, когда он переступил порог роскошного мюзик-холла. Натертый пол блестел, как каток. Не прошел он и трех шагов, как его остановил резкий свист. К нему направлялся одетый во фрак человек лет где-то шестидесяти с хвостиком, рука у него была вытянута так, будто он уже собрался схватить Ксавье за шиворот, а нога, казалось, подергивается от нетерпения дать ему пинка под зад и вышвырнуть вон из заведения. — Ты что, парень, не видишь, куда идешь? Ксавье Мортанс сказал, что его зовут Ксавье Мортанс, и, показав на ларец, сказал, что в нем живет Страпитчакуда. Потом спросил, куда ему нужно идти давать представление. Исполненным достоинства взглядом служитель, выгнув дугой бровь, внимательь просмотрел свой список. — Ну, да, теперь понятно. Номер с лягушкой, так? Подручный с улыбкой ответил, что именно так. Человек спросил его, что в этом смешного. Ничего, ответил ему Ксавье. Служитель добавил, что в кроссовках в здание входить запрещено, и правила хорошего тона требуют снимать в помещении шляпу. Подручный торопливо снял шляпу и зажал ее в руке, опасаясь, что придется снять и кроссовки. Потом он поочередно поднял ног, и оглядел подошвы, не понимая, в чем дело. Ксавье сказал служителю, что если тот обутый, почему же в таком случае он должен снимать свои кроссовки? — И кроме того, это господин Кальяри распорядился, чтоб я так оделся на представление, поэтому… — пожав плечами, попытался подручный объяснить служителю. — В таком случае следуй за мной, я отведу тебя в твою гардеробную. Служитель повернулся и вздохнул, подняв глаза к потолку. Ксавье шел за ним не отставая, глядя вверх — его поразила лепнина на потолке, — и когда служитель внезапно остановился, желая убедиться, что подручный следует за ним, тот, семенивший; ногами, врезался прямо в провожатого. Они прошли несколько невысоких дверей, поднялись по нескольким небольшим лесенкам, прошли по каким-то коридорам и прибыли к месту назначения. Точнее, почти прибыли. Потому что служитель пустился в пространные объяснения о том, как отсюда добраться до его гардеробной. Ксавье слушал, кивая. Но как только служитель ушел, подручный понял, что потерялся, и отправился бродить за кулисами. То, что он увидел за сценой, право же, стоило того, чтобы жить. Там, например, сидела очень грациозная, изящная женщина в купальном костюме. Она читала газету, зажав в зубах трубку и поглаживая густую, как у дровосека, бороду. То и дело она говорила «да» или «нет» мужчине, который полировал себе ногти, выделывая поистине невероятные воздушные пируэты и сохраняя при этом полнейшее спокойствие. (Батут, на котором он скакал, был скрыт от Ксавье перегородкой.) Повсюду стояли детали декораций, куски каких-то пейзажей, двери открывались в никуда или в стену; Ксавье внимательно разглядывал какое-то замысловатое устройство, части которого возносились под самый потолок, а кроссовки его тем временем как будто сами собой спотыкались обо все лежащие на его пути предметы. Реквизиторы и рабочие сцены сновали во всех направлениях, одеяния всех эпох валялись и висели всюду, где было можно и нельзя, и так далее. Ксавье вынул Страпитчакуду из ларца и посадил себе на плечо, чтоб лягушка тоже могла насладиться удивительным зрелищем. Вдруг он наткнулся на клетку, внутри которой стояла страусиха, с шеи птицы свисал поводок. Страусиха, которая неотрывно воззрилась на него, ни с того ни с сего стала ударять в пол своими длинными, как из жесткой резины, ногами, будто печати на полу ставила в приступе внезапно нахлынувшей на нее безответной любви. Ее огромные накладные ресницы, как шторки, взлетали вверх и падали вниз, потому что птице очень хотелось, чтобы подручный показал ей язык. Ради смеха он с ней в шутку поздоровался, и от избытка нахлынувших чувств страусиха громко испражнилась. — Эй, ты, потише там, Шарлотта, не гони волну! — сказал кто-то и потянул страусиху за поводок. Чтобы успокоиться и прийти в себя, она проглотила будильник. Глядя на птицу, Ксавье давился от смеха. Вдруг она мощным рывком просунула голову между прутьями клетки и чуть не достала клювом Страпитчакуду, которая сидела на плече подручного. Тот инстинктивно отскочил назад, задев какой-то ящик, из которого на пол вывалилась груда всякой всячины. Ксавье попытался исправить положение, стал поднимать упавшие вещи, но, укладывая их обратно в ящик, случайно нажал на рычаг какого-то механизма, при этом настежь распахнулись какие-то дверцы, ящик развалился, и на свободу выскочили разные зверюшки, находившиеся в закрытом ящиком зверинце: кролики, голуби, куры и неизвестно кто еще. Ксавье пытался их поймать, гоняясь за зайцами, птицами, морскими свинками и щенками. Тут откуда ни возьмись на него с воплями налетели стройные балерины, от ужас схватившиеся за головы. В наступившей панике Страпитчакуда сочла за благо спрятаться в карман пиджака подручного. Потом пришли рабочие, причем каждый из них от души ругался на родном языке. Ксавье сделал вид, что он здесь ни при чем, и счел лучшее уносить ноги. На полпути он внезапно в тревоге остановился. Спросил у рабочего, будут ли сегодня вечером выступать циркачи, потому что о боялся их, страх его перед этими артистами, устройствами для лжи, машинами для обмана был беспределен. Рабочий ответил, что ему и без того дел хватает со всеми этими так и кишащими тварями, и показал в сторону какого-то человека, которого назвал помощником режиссера, чтобы подручный спросил у него, если так приспичило. Этот помощник режиссера оказался крайне занятым человеком, одновременно говорившим с восемнадцатью людьми. Как только к нему подходил еще кто-нибудь, его охватывала паника. — По какому делу? — посмотрел он на Ксавье, причем его вопрос прозвучал, как тявканье собаки. Но Ксавье еще рта не успел раскрыть, как помощник режиссера уже в хвост и в гриву чихвостил кого-то другого, а подручный так и стоял со своим вопросом, не успевшим слететь с языка, и с застывшим в воздухе указательным пальцем. Тут несколько голубей взвились в воздух и понеслись на сцену, чуть не задев крыльями помощника режиссера. — Крови вы моей хотите? Да? Крови моей? И он стал налево и направо раздавать тумаки всем, кто проходил мимо, включая человека, которого Ксавье сначала не заметил в этом всеобщем бедламе, но потом узнал с первого взгляда: то был нищий слепец. А с ним — его шелудивый, спившийся, страдавший ревматизмом старый пес. Слепец, нарвавшийся на подзатыльник, воспользовался неожиданной возможностью привлечь к себе внимание помощника режиссера и обратиться к нему. — Отвали отсюда, рожа чумазая, от тебя смердит, — бросил ему помощник режиссера. — Некогда мне брехню твою выслушивать. Я тебе уже об этом пятнадцать раз говорил, или не так? Эй, ты, пойди сюда! Что это здесь еще за желтые пятна такие, а? Слепец умолял его дать ему еще одну возможность: — Ну, ладно, ладно, будьте любезны, взгляните еще разок, только один разик. Нищий согнулся и стал балансировать, опираясь на голову и две руки. Но ноги его так и не оторвались от земли, он стоял, выпятив зад. Он цыкнул псу, чтобы тот взобрался ему на спину и завыл. — Он сейчас будет петь, вот увидите! Давай, Данки-Пух, залезай! Пес сначала вообще не двигался, потом улегся на свернутый в бухту канат. Слепой повалился на пол, расплющив бок под собственным весом. Но тут же вскочил на ноги, как будто все так было заранее задумано. Он искал помощника режиссера, который даже не смотрел в его сторону, водя в воздухе обеими руками. Нищий на ощупь схватил первую попавшуюся руку и со страстью хотел поднести ее к губам. Но эта конечность принадлежала не помощнику режиссера, а канатоходцу, который отдернул руку, не дав слепцу возможности ее облобызать. — Он не виноват, он почти всю жизнь свою был пьяным. Вы понимаете, мы живем рядом с фабрикой, где делают гуталин, только не такой, которым ботинки мажут, а жидкий, так вот, господин мой, уж не знаю, как ему это удавалось, но каждую ночь он как-то умудрялся пробираться в здание и валяться в этой дряни. Но теперь фабрика закрыта! Он больше не будет напиваться! Я вам клянусь! Он снова будет петь! Давай, Данки-Пух, покажи, на что ты способен! И слепец, который хотел показать, как поет его пес, завыл так, что хоть святых выноси. Пес презрительно зевнул и пошел прочь. — Здравствуйте, слепой господин, — подал голос Ксавье. Нищий буквально остолбенел. Потом воскликнул: — Силы небесные! Да это же олух! И в прямом смысле этого слова бросился на подручного. Они крепко обнялись, от избытка чувств из глазниц нищего потекли слезы. Ксавье высвободил одну руку и незаметно положил несколько долларов в грязные штаны своего товарища. Когда взрыв эмоций и душевных излияний утих, слепец решил занять то место, которое ему принадлежало по праву. Он снова крикнул помощнику режиссера: — Взгляните-ка сюда хорошенько, вот оно, настоящее сокровище!.. — и добавил, обратившись к Ксавье: — Значит, ты все-таки решил выступать с лягушкой? Ну, ты даешь! Эй, где вы там, господин помощник режиссера? Ксавье понял, что для привлечения внимания нужно было срочно принять какие-то меры. Он, старательно подмигивая всем собравшимся, поставил ларец на какой-то ящик, опустил руку в карман и вынул свою любимую исполнительницу: котелок, зонтм британский акцент. — Я был трухляв, как старый пень, ядрена вошь, когда я ветретил Дэйзи, — пропела Страпитчакуда и продолжила дальше в том же духе. Раздались бурные аплодисменты, которыми лягушку наградили танцовщицы, акробаты, клоуны, осветители и рабочие сцены. К подручному грациозно подошла совсем молоденькая балерина, красивенькая, как спичка: — Как это было мило! Скажи мне, лапушка, ты не сможешь мне ее иногда одалживать после представлений? Тут-то слепец, как счастливый родитель, и крикнул во все горло, что это он обнаружил этот талант! До последнего предела растроганный Ксавье улыбался и всех от души благодарил. — Поздравляю вас всех с днем рождения! — почему-то сказал он. — Вы все тоже замечательные люди! Я всех вас люблю! Ура! — Вот, значит, ты где, — сказал подошедший помощник режиссера. — А я-то уже было решил, что ты вообще не придешь. Ну, хорошо, так или иначе, это ты так лягушку выдрессировал, и я снимаю перед тобой шляпу. — Ксавье стал вежливо протестовать. — И костюм у тебя, надо сказать, отличный, прекрасная идея! Он объяснил подручному, что его выход — после антракта, после рекламной паузы и краткого выпуска новостей. Уже натянули трос, на котором будет петь его Стру… его Стра… его Струк… одним словом, его лягушка, на нее направят один прожектор (тут он бросил быстрый взгляд на подручного), а на него — другой, прожектор будет светить на него снизу вверх. — Костюмчик, шляпа — что надо, чертовски хорошая мысль. Помощник режиссера хлопнул в ладоши, требуя внимания, после чего стал быстро и четко всем раздавать указания. На миг воцарилась тишина. Потом грянул оркестр, снизу осветились декорации, и в этот самый момент Ксавье почувствовал неодолимый страх перед сценой. Это ощущение было для него настолько новым и необычным, что сначала он даже смутился, приняв его за острое желание пописать. Он склонился к ларцу. — Послушай, ты ведь выдашь для меня отличное представление, да? — произнес он негромко. Но лягушка лукаво скрестила лапки на груди и неизвестно почему удалилась в угол ларца.Глава 3
Теоретически, конечно, Страпитчакуда принадлежала Мортансу, но в целом правильнее было бы сказать, что и Мортанс, и его лягушка принадлежали слепому нищему. Когда кто-нибудь говорил ему, чтобы он отвалил, когда кто-нибудь говорил ему, что от него воняет, слепец заявлял, что он — импресарио Ксавье, а потому не может потерять его из виду. Смотреть представление из-за кулис — то же самое, что любоваться прекрасной женщиной, окривевшей на один глаз. К этому нужно добавить, что Ксавье еще должен был обо всем рассказывать нищему, которому нравилось представлять себе происходящее в воображении. Например, как фокусник вынул из шляпы маленькую коробочку, которая стала расти, увеличиваться и растягиваться, пока не достигала размеров крупного предмета мебели, — Ксавье узнал в нем тот самый ящик с потайным механизмом, который он совсем недавно случайно задел, что чуть не привело к катастрофе; и как потом из этого огромного ящика, к всеобщему удивлению, выскочили две живые человеческие головы, качающиеся как на пружинах и прыгающие вверх и вниз с одного конца сцены д другого. Головы грязно друг друга ругали и плевались, целясь прямо в лицо одна другой; потом они вернулись в свой ящик — он их словно проглотил и стал понемногу уменьшаться, пока опять не превратился в маленькую коробочку, которую фокусник положил обратно в шляпу, после чего поклонился публике. Нищий отказался во все это поверить, но Ксавье поклялся ему всем для него святым, что так оно и было на самом деле, он это видел собственными глазами, что тут можно еще добавить, слепой господин? После этого объявили антракт, потом антракт закончился, и Ксавье почувствовал, как в душе нарастает сильное беспокойство. Рядом с ним, устроился чревовещатель, положивший свою куклу на колени. Подручный сказал ему, что скоро подойдет очередь его и его лягушки, на что чревовещатель заметил: «Вот и хорошо», — и ничего к этому не добавил. Воспользовавшись случаем, Ксавье улучил момент и спросил его, будут ли сегодня вечером выступать цирковые артисты, но кукла чревовещателя его заверила, что весь вечер будут давать только эстрадные номера и ничего другого. — А ты, парень, не дурак, — подал голос слепец, — если опасаешься циркачей. Ох! Мой раввин знал, о чем говорит. С музыкой, например, все в порядке. Но он запрещал нам ходить на театральные спектакли. Он говорил, мой раввин, что нельзя в течение двадцати пяти лет жизни человеческой каждый вечер пытаться убедить людей в том, что мы те, кем на самом деле не являемся потому что люди и так знают, что мы не те, за кого себя выдаем, но притворяются, что верят нам, и от этого у нас ум за разум заходит. Они поэтому насквозь пропитаны ложью, понимаешь, и всякими извращениями в смысле продолжения рода. Ксавье совсем не вникал в пересказ философствований раввина, потому что все его внимание сосредоточилось на вышедшем на сцену Моисее, который только что получил скрижали завета. — Если это не актер, скажите на милость, кто же он тогда? — спросил Ксавье, чувствуя, как у него начинает сосать под ложечкой. (Его вопрос был адресован кукле чревовещателя.) — Это просто рекламный агент, — услышал он ответ. А Моисей тем временем вынул из своей просторной туники пакет с зефиром, нанизал кусок пастилы на острие патриаршего жезла и стал его греть над огнем неопалимой купины. — Ничто после откровения свыше не может сравниться с теплым ароматным зефиром от Крафта, — авторитетно заявил исполнитель. Раздались аплодисменты. Потом настало время кратких новостей. На языке у слепца так и вертелся вопрос, не дававший ему покоя. — Скажи-ка мне, парень, ты, наверное, за свою лягушку деньги лопатой гребешь? Ксавье не ответил, взгляд его был прикован к сцене. Первая краткая новость представляла собой нечто вроде отчета о работе нью-йоркских скотобоен. Ксавье узнал фронтон «Салезон Сюпрем». Лошадей, свиней и другую скотину ударами молотов по голове валили на землю, а потом животных подвешивали на крюках, они так и висели, раскинув окорока. Зрители с воодушевлением имитировали вопли животных, которым перерезают горло. Прошел слух, что профсоюз забойщиков скота решил вступить в коалицию с Американской гильдией разрушителей, и рабочие скотобоен вместе с рабочими-разрушителями радостно пустились в пляс, празднуя это знаменательное событие… Во второй краткой новости до небес превозносились туристические достоинства одной заморской страны — ее национальные костюмы, красочные народные празднества, ее памятники, ее монархия. Ксавье поразило объявление о том, что страной этой является Венгрия. — Ах, эта Венгрия! — сказала кукла. — Дунай, Будапешт, замки… Мы ездили как-то туда в турне, но это было очень давно. Я бы с радостью осталась там жить. — Если б у меня деньжата были, я бы до конца жизни хотел жить в Германии, — заявил слепец. — Я видел ее во время войны, и это было последнее в моей жизни прекрасное зрелище, которое видели мои глаза… Германия оставила в моей жизни свой знак. Мой раввин, который оттуда родом, любил повторять, что не знает в мире ничего прекраснее сельского пейзажа в Пруссии. — Но это же не Венгрия, — возмутился подручный. — Прежде всего, где же там свекла? И крест на вершине горы? И река Святого Лаврентия? Третья, и последняя, краткая новость состояла в том, что в мир никогда больше не будет никаких войн, с этим покончено навсегл и так далее, потому что Америка будет присматривать за миром. Аплодисменты. Зрители встали и вытянулись по стойке смирно, Ксавье почувствовал приближение момента, которому суждено определить весь ход его будущей жизни. Но вопрос, волновавший слепца, продолжал жечь ему язык потому что подручный так на него и не ответил. Нищий снова сказал, брызжа слюной, что теперь Ксавье, должно быть, с этой своей лягушкой лопатой гребет деньги, что теперь он так разбогател, что наверняка забросил к черту поиски своей разрушительной команды. Но подручный огорчил его, сказав, что, напротив, он свои поиски продолжает, и добавил, между прочим, что пока он искал бригаду, часть своей невероятной зарплаты раздал бездомным, а слепец, когда это услышал, воздел руки к небу», после чего прикрыл ими свою шляпу — этот жест красноречивее слов должен был свидетельствовать о его разочаровании и беспокойстве. — Ты говоришь, деньги свои на бездомных разбазарил? — переспросил он с таким видом, будто вот-вот умрет от желудочных колик. Ксавье, все еще расстроенный представленной картиной Венгрии, рассеянно ответил, что он и ему дал несколько долларов и теперь у него больше ничего не осталось, потому что, если можно так выразиться, он все их выдал, но в следующую свою зарплату он наполнит ему — слепцу то есть — все карманы купюрами, если он того захочет, и даже больше даст, хоть сотни долларов, если только такое можно себе представить. Нищий весьма натурально остолбенел. Потом по его бороде покатились слезы благодарности. Он стал бормотать имена пророков, раскачиваясь всем телом. Тут к подручному подошел один из служителей, взял его под локоть и сказал: — Ваш выход следующий, через три минуты. — Делай что хочешь, когда лягушка твоя будет петь. Чечетку выбивай, пальцами щелкай, все что душе угодно. Только одно имеет значение: всегда улыбайся. А все остальное… Ксавье кивнул, под ложечкой заныло, руки и ноги стали как ватные. Слепец потрепал его по плечу. — Не переживай, парень. С таким профессионалом дело будет в шляпе. А ты уже сегодня к вечеру станешь звездой. При мысли о такой возможности, которая никогда раньше ему в голову не приходила, у него мурашки по коже побежали, и дрожь его сотрясла. Теперь было уже поздно отступать, передумывать, пытаться куда-либо бежать. Помощник режиссера в вечернем костюме объявил следующий номер: невероятная дрессировка, номер века! И ничего больше не сказал. Хорошо, сказали зрители, давай, показывай. На сцене вдруг стало темно как ночью, а в голове у подручного — вдруг возникло у него такое ощущение — будто кто-то откупорил бутылку сельтерской. Ноги его не слушались, сердце, казалось, стало биться в горле. Кто-то толкнул его в спину, кто-то сказал ему: — Иди! Но он и шага не мог сделать. Тогда его толкнули еще раз, теперь сильнее. И вот он уже в лучах бьющих снизу прожекторов. Словно кто-то бросил ему в лицо пригоршню соли и совершенно его ослепил. Там, где должна была быть публика, он боковым зрением видел только огромный провал. Он шел по сцене, делая частые, мелкие шажки, едва отрывая подошвы кроссовок от деревянных досок. На его лице застыла ледяная улыбка, какие бывают у церковных служек, когда они несут на руках на алтарь младенца Иисуса. Ксавье дошел до центра сцены, где над одноногим столиком был натянут канат. Со всеми мыслимыми предосторожностями он поднес Страпитчакуду к канату, застыв на секунду в нерешительности перед тем, как посадить на него свою лягушку… — Это не лягушка, а черепаха! — крикнул кто-то из зрителей, рассерженный тем, что время шло, а дело не двигалось. В зале раздался смех. Но Страпитчакуда уже сидела на канате. Ксавье немного отступил назад, оставляя лягушке больше простора, потом посмотрел на нее с таким выражением, какое было у Жанны д’Арк, когда она слышала повеление свыше. На протяжении бесконечно тянувшейся минуты молчания зрители удивленно смотрели на лягушку, во фраке и цилиндре сидевшую на канате, в душе восхищаясь этим клоуном, улыбка которого напоминало зажатый губами банан. Ну хорошо, а дальше-то что? И тут Страпитчакуда квакнула, причем квакнула она протяжно, медленно, глубоко, как самая лягушачья из лягушек в самом обычном смысле этого слова. Снова среди публики раздались смешки. Потом опять зрители затихли в напряженном ожидании. Страпитчакуда квакнула еще раз. Теперь смех уже звучал громче. Только тут подручный начал понимать, что его лягушка не собирается делать ровным счетом ничего такого, что кто-нибудь мог бы назвать чем-нибудь. Он повернулся к почтенной публике и снял шляпу, как бы принося ей свои извинения. Одновременно одними губами он еле слышно пытался подбодрить свою актрису: — Ну, давай же, Страпитчакуда, давай, девочка моя, сделай хоть что-нибудь. Результат был прежний. Тогда, страшно смутившись, Ксавье сам попытался изобразить несколько па, если так можно было назвать жалкие судорожные телодвижения, от которых у него свело плечи и ягодицы. Кто-то с силой запустил в него перезрелым помидором, попав прямо в лицо. Зрители отреагировали на это овацией. Потом на подручного обрушился град галош. А Страпитчакуда тем временем все продолжала квакать… Опустился занавес, и, обливаясь потом, на сцену выскочил помощник режиссера. — В чем дело? Да скажите же мне хоть кто-нибудь, что же это такое происходит? — умолял охваченный паникой слепец. Ксавье никого не узнавал, ничего не слышал, шел, прямо глядя перед собой, как под гипнозом. Помощник режиссера скрылся в кулисах, потом вернулся, сделал один большой шаг и, оказавшись рядом с подручным, от души двинул парня в ухо. После этого распорядился очистить помещение от посторонних, имея в виду нищего. Хоть тот и выкрикивал имя Ксавье, его оттащили вместе с псом к выходу, дали хорошего пинка под зад, и он полетел на кучу мусора. Ксавье рухнул на какую-то скамейку далеко от того места, где была его гардеробная, потому что теперь для него все стало настолько же далеко, насколько близко. Его лицо и одежда были залиты томатным соком, во рту чувствовался вкус пепла, смешавшегося с кровью. Рядом с ним, зажав в лапе соломенную шляпу, Страпитчакуда выводила мелодии Мориса Шевалье, покачиваясь в такт музыке. Тут неподалеку показалась Шарлотта — веселая страусиха, которую выпустили почему-то из клетки. Она шла в их направлении своим долговязо-широким, размашистым шагом. Когда птица заметила Ксавье, во взгляде ее можно было прочесть длинную вереницу восклицательных знаков. А он был настолько не готов к ее появлению, что вскрикнул от ужаса, когда внезапно в пяти сантиметрах от собственного носа увидел ее заостряющуюся к клюву голову величиной с увесистый кулак. Целиком поглощенный глубокими внутренними переживаниями, он, считая, что это его не касается, почти не обратил внимания на слабый запах брокколи. Схватив лягушку и ларец, Ксавье напряг все свои силы, чтобы как можно скорее унести ноги. Страусиха помчалась за ним следом, и Ксавье пережил несколько малоприятных мгновений, потому что, когда он от нее убегал, зажав ладонями щеки — что было совсем не просто, птица то пыталась обнюхать его зад, то норовила дотянуться клювом ему до плеча и клюнуть лягушку, пока наконец он, совершенно растерянный и расстроенный, не застыл на месте как вкопанный, пытаясь лишь уклоняться от грозного клюва, и от ужаса и отвращения пронзительно завопил. — Ах! Вот ты где, — сказал подоспевший рабочий, с удивительной ловкостью накинув страусихе на шею лассо и потянув ее за собой. Пока птица, печатая шаг, шла за рабочим, взгляд ее ни на миг, не отрывался от парнишки, спешившего поскорее убраться подальше, она говорила себе, что просто была уверена, всегда знала, что в один прекрасный день ей дважды доведется испытать прекрасное чувство любви.Глава 4
Положение оставалось без изменений и в следующие дни. А реакция публики была такова, что Ксавье вполне мог уже открывать дело по продаже непарной обуви. Как только Страпитчакуда видела зрителей, она превращалась просто в пустое место. После трех вечерних концертов, закончившихся полным крахом, Ксавье получил конверт с вызовом в резиденцию Кальяри на следующий день. Тот день приходился как раз на воскресенье. Причем дождливое воскресенье. Мелкий промозглый дождь заставил подручного поднять воротник, ветер дул с такой силой, что с него чуть не сорвало шляпу. Непонятные мучительные судороги терзали деревья. От аванса Кальяри в тысячу долларов у Ксавье оставалось ровно сто пятьдесят два доллара и тридцать три цента. Каким, интересно, образом он сможет вернуть эти деньги, если Страпитчакуда не выйдет из своего летаргического состояния? Даже если предположить, что он найдет свою бригаду разрушителей и будет как прежде работать подручным, ему годы придется гнуть спину и во всем себе отказывать, чтобы накопить такую громадную сумму денег. Так что боли под ложечкой и других удовольствий ему еще хватит надолго. И тем не менее он в обе ноги собрал всю свою храбрость и ровно в шесть утра отправился на них через весь город, потому что трамвай стоил дорого, а метро его очень утомляло. Все путешествие до места заняло у него добрых три часа. Даже дождь за это время прошел. И вот, наконец, перед ним убежище мультимиллионера, расположенное посреди огромного сада, окруженное восхитительными цветами — большими, красными, буйными цветами, не переносящими холода и так далее. Позвонив в звонок, Ксавье ждал у ворот. В конце концов откуда-то вышел юноша, который, как показалось Ксавье, оказался у ворот совсем не потому, что он позвонил в звонок, так как при виде подручного тот чрезвычайно удивился. Два паренька смотрели друг на друга с разных сторон ограды. — Привет, — сказал Ксавье. — Привет, — отозвался парнишка. Обрадовавшись тому, что отношения начали так хорошо завязываться, подручный спросил, действительно ли здесь находится резиденция господина Кальяри. — Кальяри… Кальяри… — повторял другой паренеккак будто витая в облаках. Он огляделся по сторонам, потом сказал: — По правде говоря, я и в самом деле не знаю, почему и как я очутился здесь в данный момент, понимаешь? Тут и теперь, понимаешь? Дело в том, что я не очень себе представляю, где я… — Дану? — И действительно, что мне тут делать? Продолжая осматриваться, молодой человек бросал на все вокруг радостно-удивленные взгляды. — Ты живешь в этом доме? — полюбопытствовал Ксавье. — Нет, мне так не кажется. Я всегда жил в Оклахоме. В Киркланде, моем родном городе. Но я знаю, что это не Киркланд… Взгляни, например, сюда… — Он делано рассмеялся. — Так что же со мной такое случилось? Может быть, я напился? — Нет, я так не думаю. На такого ты не похож. — Мне тоже так не кажется. Ты только посмотри… Подручный не знал, смеяться ему или плакать. Он сказал, что его зовут Ксавье Мортанс, а паренек назвал свое имя: Джефф, рад с тобой познакомиться. Они пожали друг другу руки через решетку ворот. — Мы с моей лягушкой… У меня, понимаешь, лягушка есть и, должен тебе сказать, она не совсем обычная, так вот, у нас с лягушкой назначена встреча с господином Кальяри. Он мой импресарио. Мне и адрес его дали. — Ах, ты, должно быть, артист из балагана с ярмарки?.. Но, видишь ли, я не знаю, здесь ли он на самом деле. Хотя, все равно, заходи. Мы вместе, вдвоем найдем ответ на твой вопрос. Он замешкался, не зная, как отпереть ворота, как будто впервые открывал замок, но справился с задачей и впустил Ксавье в сад. Джефф неуверенно сделал несколько шагов по тропинке. Потом остановился перед чудесным цветком розовато-лилового цвета, который полностью захватил его внимание. — Ты садовник? — спросил Ксавье, и от этого простого вопроса Джефф даже вздрогнул. — Господи, как же ты меня напугал! — произнес он улыбаясь. — Ну, ничего, все равно, здравствуй. Чем я могу быть тебеполезен? Джефф радушно смотрел на Ксавье, но складывалось впечатление, что он видит его в первый раз. — Я просто спросил тебя, не работаешь ли ты в этом прекрасном саду садовником. Садовник — чудесная профессия. Есть занятия гораздо хуже, можешь мне поверить. — Я — садовник?.. Может быть… На самом деле, ты, наверное, будешь смеяться, но я понятия не имею, где нахожусь. Забавно, правда? А ты? Ты здесь живешь? Ксавье почесал кончик носа и озадаченно подумал: «Ну и дела!» Джефф продолжал смотреть на цветы, временами на лице его отражалось восхищение, потом оно внезапно пропало, он больше не обращал на цветы никакого внимания, как будто весь погрузился в какие-то неожиданные заботы. После этого, уперев руки в бедра, долго смотрел на прояснявшееся небо. — Мне кажется, у тебя проблемы с памятью. — Ой, прости, я тебя не заметил. Не знаю, что со мной сегодня все утро творится, но… Скажи мне, сейчас же ведь утро — правда? Ты… — Нет, я здесь не живу. — Ты, кстати, действительно какой-то особенный — отвечаешь на вопрос до того, как я тебе его задал. — Знаешь… Я просто подумал, может быть, в этом доме родственники твои живут? У тебя есть семья? Джефф сказал, что, конечно, есть, и перечислил всех по именам — папу, маму и сестру, все они живут вместе, по одному адресу. — В Киркланде, штат Оклахома, — проговорил Ксавье. Джефф как-то странно на него посмотрел. Во взгляде его, выражавшем благоговейное изумление, застыл немой вопрос: кто ты такой, черт тебя побери? Это вызывало тревогу. Тревога была чревата ужасом. — Послушай, — Ксавье взял его за руку, — почему бы нам не пойти и не посмотреть, кто живет в этом доме? Может быть, они нам что-нибудь скажут? — Ты тоже не знаешь, где мы находимся? — Я знаю и не знаю. Знаю, где нахожусь, но не знаю, является ли то место, где я нахожусь, владением Кальяри. — Кальяри… Кальяри… Нет, это имя мне ничего не говорит. — Я знаю, что нам делать. Они повернули на тропинку, что вела к дому. Время от времени внимание Джеффа привлекал какой-нибудь цветок, и тогда ему надо было напомнить, что они идут к дому, и он, сбитый с толку, снова шел, пока опять не терял нить своей мысли. — Ты здесь живешь? — вежливо поинтересовался Джефф. Ксавье положил руку на плечо Джеффу и спросил его, что это у него за привычка такая все время до такой степени терять память. — О чем ты говоришь? Напротив, у меня прекрасная память. Хотя, правда, должен тебе признаться, я не очень понимаю… И все пошло по новой, абсолютно все, вплоть до «здравствуй», «меня зовут Джефф». — Но мы же встретились не больше пяти минут назад, — напомнил Ксавье, пожимая протянутую руку. — У ворот в сад. — Да, действительно, у меня есть смутное чувство, что я встретил кого-то у ворот. Это что, у тех ворот, которые вон там виднеются? — Ты мне действительно очень нравишься, — сказал Ксавье. Страдающий потерей памяти юноша рассмеялся. — Знаешь, ты мне тоже. Даже не пойму почему — я тебя совсем не знаю, но ты мне с самого начала понравился. Взгляду тебя какой-то удивительный. — Спасибо. Ксавье смахнул со стоявшего рядом пня пыль и взял друга за плечи, чтобы усадить его. Вынул из кармана салат и дал Джеффу самый сочный лист. — Только не торопись, не ешь его быстро. Нет ничего лучше для здоровья, чем салат, овощи надо есть, размышляя, созерца тельно. Если будешь пережевывать салат без спешки, все полез ные для памяти вещи, которые есть в нем, перейдут в твое тело и помогут тебе лучше все запоминать. Джефф покорно кивнул головой. И Ксавье стал рассказывать ему о своих мытарствах подручного, который ищет свою бригаду разрушителей, о Лазаре — жертве сосисок, рассказал о темных махинациях Гильдии, обрекающей дома на снос, потом об опасности, которую несут цирковые артисты, устроенные как машины для вранья, о своей подруге Пегги, убитой пламенем, и в заключение — о своей лягушке, подробно остановившись на некоторых деталях. Но человеку, который за одну минуту два раза теряет память, было очень трудно уследить за ходом повествования — Ксавье это понял по тому беспокойству, которое отражалось на лице его нового друга. Поэтому он решил сменить тему и переключиться на что-нибудь более простое, стал, например, спрашивать Джеффа, как называются цветы, которые он держал в руках, или птицы, деревья, овощи. Потом они некоторое время молчали, Джефф любовался плывущими в небе облаками. — Ты похож на человека, которому нравятся облака. — Да, я люблю смотреть, как они проплывают по небу. На облака, которые приходят нас проведать, а потом снова уплывают вдаль. — Я тоже, — сказал Ксавье. В доме вдруг как-то сразу все проснулись. Стали открываться ставни. Закипали чайники, разносился запах яичницы, слышались голоса медсестер; в окнах мелькали головы удивленных мужчин, одетых в полосатые пижамы, они выглядывали в сад с таким видом, будто никто из них не знал, как они там очутились. Джефф как зачарованный пошел на запах яичницы. Ему кивнула сиделка, распахнувшая штору, закрывавшую окно на первом этаже, и помахала ему рукой, как старому знакомому. Ксавье собрался уже было последовать за своим новым другом, но кто-то, стоявший сзади, спросил его: — Ты ищешь Кальяри? Зачем он тебе нужен? Ксавье обернулся и увидел человека, прислонившегося к стволу дерева, росшего около тропинки. — Ох, наконец-то! — воскликнул Ксавье. — Вы не знаете, он здесь, Кальяри? Человек был одет в застегнутую на пуговицы долгополую хламиду, спускавшуюся ему чуть ли не до пят. Из-под нее выглядывали полосатые штаны пижамы. Он был бледен, под глазами залегли темные круги, а сами глаза светились болезненной горечью тех, кому ведомы такие страшные вещи, что им никто не верит. — Здесь ли Кальяри? Да здесь все принадлежит Кальяри, вся эта улица до самого холма. Здесь все его, и люди здесь тоже ему принадлежат. Джефф, ты, я. Если ты ступил на эту территорию, значит, ты принадлежишь Кальяри. — Но я пришел сюда не для того, чтобы ему принадлежать, а для того, чтобы с ним встретиться. И Ксавье подробно рассказал бледнолицему человеку о своей лягушке, о крахе своем в «Гренаде», об авансе и в заключение о конверте с письмом, в котором было сказано явиться к Кальяри. Все это время человек так и простоял, прислонившись к дереву, в постоянном напряжении, с затравленным взглядом. — Беги отсюда, мой мальчик. Беги отсюда прочь, если не хочешь, чтобы с тобой случилось что-то похожее на то, что произошло с Джеффом. Ты себе даже представить не можешь, что ему довелось пережить. Его заставляли, — он понизил голос до шепота, — его заставляли выступать перед публикой! В кабаке, где из-под полы торгуют спиртным, перед всякой пьяной мразью. Их подбивали задавать ему всякие вопросы. Они заставляли его рассказывать им свою историю. Джефф хотел оттуда сбежать, но его приковали к сцене, его волнения, унижения и страхи дошли, того, что после каждого представления, которое ему приходилс давать, он выл как умалишенный. Да, люди известной категорий называют этот кабак «Мажестик», и владеет им Кальяри! — И не кто иной, как господин Кальяри, узнав о том, что с иным инвалидом так жестоко обращаются, сделал все необходимое чтобы молодого человека доставили сюда, в это частное учрежденние за счет самого господина Кальяри. Это сказал доктор (потому что на шее у него висел стетоскоп) который тихо подошел к ним сзади, почему Ксавье его и не заметил. Человек в хламиде бросил в сторону врача ненавидящий взгляд и исчез в кустах с проворностью бывалого заговорщика. Доктор представился Ксавье и объяснил ему, что лечит здесь людей, у которых проблемы с головой. Ксавье, у которого душа ушла в пятки от рассказа человека в хламиде, спросил врача, не сможет ли тот ему, в конце концов, помочь выяснить, живет здесь господин Кальяри или не живет? Врач сказа ему, что здесь господин Кальяри не живет, он живет рядом, в соседнем доме, и это иногда приводит к путанице, потому что клиника расположена в доме номер 77, а Кальяри живет в доме 77 а. — Да, вот именно, путаница, иногда можно подумать, что в этом мире ничего не существует, кроме путаницы, — заметил на это Ксавье вполне в философском духе. И, как будто испугавшись чего-то, осекся, опустил глаза и стал разглядывать собственные кроссовки. — Значит, ты познакомился с Джеффом? — Да, он мой друг, — кивнул Ксавье. — У меня друзей немного. — К сожалению, он уже забыл о твоем существовании. Ксавье сказал, что он так и думал. — Скажи мне, пожалуйста, мой мальчик, что привело тебя сюда к Кальяри? Ты участвуешь в представлении в мюзик-холле как исполнитель? — Нет, это не я, я, вообще-то, ни в чем не участвую, у меня и на тень таланта даже намека нет, что вы, нет, конечно, я бы в жизни об этом никогда не подумал. Но вот лягушка моя — да. Она поет, танцует и все такое. — Лягушка, значит. — Да, хотя точнее будет сказать — нет. То есть, я хочу сказать, что она отказывается петь, плясать и все такое. Именно в связи с этим господин Кальяри и хочет с нами встретиться. — Понятно. Доктор внимательно рассматривал парнишку с чисто профессиональным интересом. — И где же эта твоя лягушка? В этом ящике, что ли, который ты держишь? Ксавье раскрыл ларец. Лягушка сидела там, скукожившись, взгляд ее был полон печали. Он мягко погладил ей лапки, чуть приподнял их пальцами — никакой реакции. — Вы видите? Она всегда такая, когда я кому-нибудь ее показываю. Боязнь сцены, наверное, кто знает? — А тебе не кажется, что, наоборот, она выглядит как все совершенно нормальные лягушки? Подручный пожал плечами — к чему попусту тратить время на объяснения? Вдруг ему очень захотелось выглядеть жалостно, хотя бы немного, потому что глаза доктора светились таким откровенным участием, но Ксавье вовремя одумался. Засунул оставшийся салат в карман и собрался уходить. — Знаешь, мой мальчик, если тебе захочется с кем-нибудь поговорить или если у тебя возникнут какие-нибудь проблемы, тебе здесь всегда будут рады. Опять искушение, даже, наверное, еще более сильное, и снова ему достало сил его преодолеть. (И кроме того, вдруг этому доктору просто так, из сострадания, захочется его послушать своим стетоскопом, и ему придется раздеваться? Только этого еще не хватало.) Правда, Ксавье не смог удержаться и спросил врача, не сможет ли он ему сделать небольшое одолжение. — Сделаю все, что в моих силах, — ответил тот. — Вы бы не могли сказать Джеффу, что у него есть друг по име ни Ксавье? — Передам ему это непременно. Но смотри, вот он только что вышел, ты сам можешь ему это сказать. — Мне бы не хотелось его беспокоить, он, кажется, о чем-то думает. И пожалуйста, как можно чаще ему об этом напоминайте, кто знает, может быть, тогда эта мысль как-нибудь задержит у него в голове. — Да, здесь трудно сказать что-нибудь определенное. Некоторое время доктор смотрел вслед уходящему Ксавье, потом направился к зданию. Проходя мимо Джеффа, он с ним поздоровался. Тот не ответил. Юноша стоял подбоченившись и смотрел в небо, на облака, которые загадочный ветер сначала создает, а потом рвет на части.Глава 5
Когда Ксавье нажал на кнопку дверного звонка, он уже опоздал к назначенному часу на двадцать пять минут. Ему было сказано, что Кальяри не из тех людей, которых заставляют ждать, поэтому лягушачьим артистам следует со всех ног лететь на зов Кальяри, когда у того выдастся свободная минута. — А как мне узнать, когда у него выдастся такая минута? Подручному ничего не оставалось, как ждать, звоня в звонок каждый час, чтобы выяснить, был ли Кальяри уже расположен его принять, но всякий раз дверь захлопывалась перед самым его носом. Он весь день прождал у двери, пытаясь как-то согреться, разминая мышцы и подняв воротник — не переставая моросил дождь и дул порывистый ветер, — от нечего делать считая шляпки забитых в дверь гвоздей. Наконец, чихавшего и шмыгавшего носом, его, где-то около семи вечера впустили в дом. Выписанный из Лондона дворецкий старой школы, знавший все правила этикета как таблицу умножения, проводил его через несколько комнат и коридоров в большой зал; там на стенах висели такие большие зеркала, что в уме невольно возникал вопрос: кто может увидеть свое отражение в их уходящей под потолок верхней части? В такой обстановке Кальяри казался еще меньше, чем был на самом деле. Импресарио сосредоточил все внимание на шахматной доске, надменно взирая на нее сверху вниз. Он никакого внимания не обратил на подручного, словно тот был комаром на сквозняке. — Я завтра телеграфирую ему свой ход, — проговорил Кальяри. Он обращался к своей долговязой сестре, лежавшей в шезлонге, которая положила руку тыльной частью на лоб в трагической позе актрисы на смертном одре. Кожа у нее была бледная и уже начавшая увядать. — Ты достаточно ему заплатил, чтоб он мог дать себя избить, — сказала она. Кальяри ухмыльнулся и передвинул белую ладью с a1 на d1. Подручный наблюдал, у него не только под ложечкой заныло, но и в печени стало покалывать. Он ничего не мог с собой поделать, фигуры двигались у него в голове помимо его воли. Все линии игры сошлись, а потом стали расходиться, разворачиваться, как ветви дерева с побегами вариантов. Ему даже пришлось отвернуться, как отворачиваются при виде живой, кровоточащей раны. Не отрывая глаз от этих проклятых шестидесяти четырех квадратов, Кальяри внезапно произнес: — Что случилось с этой лягушкой? Вместо ответа Ксавье сильно закашлялся. Он был настолько взволнован, что в желудке у него что-то сжалось, и его чуть было не вывернуло наизнанку. Он с трудом сдержался, чтобы его не стошнило. Все это время импресарио хранил невозмутимое спокойствие. Потом сказал: — Она больше не поет? Плясать перестала? Недержание у нее всего прямо на сцене? — Да, господин Кальяри, все так. Не отрывая взгляда от шахматной доски, Кальяри резко протянул руку ладонью вверх, явно намекая на то, что хочет что-то получить. — Тогда возвращай деньги. В животе заныло, засосало до невозможности. — Я тебе платил за то, чтобы лягушка пела, а она не поет. Поэтому верни мне деньги. — … — Ну, что ж, картина проясняется. Импресарио снизошел до того, чтобы бросить на Мортанса высокомерный взгляд. И даже чуть подвинулся в его сторону, чтоб лучше разглядеть подручного. Осматривая его внимательно, как бы ощупывая парнишку взглядом, он вроде как оценивал его форму, если можно так выразиться, изнутри, покручивая, естественно, при этом себе усы, которые отращивал именно для этой цели. — Ты еще так молод и уже так расточителен. Ты уже растратил все деньги на танцовщиц. Все мы об этом знаем. — Все они свиньи, — скептически бросила его долговязая сестрица. (Она даже не соизволила открыть глаза, чтобы посмотреть, к кому обращается ее брат.) — Если это так, — продолжал Кальяри, — предлагаю тебе сделку. Ох, до чего же все в животе скрутило! Оговорка первая: лягушачьему артисту нет смысла снова пытать счастье в мюзик-холле «Гранада». В связи с этим, во-вторых, с настоящего времени и далее он будет работать в небольшом баре «Мажестик», сказал Кальяри, или пивной, где из-под полы торгуют спиртным, там Ксавье будет мыть посуду, прислуживать за столиками, помогать кухонным рабочим и официантам, в общем, делать все, что ему скажут. Оговорка третья: иногда земноводные проявляют необычайную чувствительность, поэтому, возможно, роскошь и великолепие «Гранады» привели лягушку в замешательство. В связи с этим время от времени в качестве попыток ей будет предоставляться возможность исполнить свой номер на сцене «Мажестика», например, после выступления Шарлотты-психоаналитика, страусихи-глотательницы будильников. Может быть, благодаря этому она получит необходимый опыт для нового шанса проявить свой талант на сцене мюзик-холлов высшей категории. Что касается финансового вопроса, он будет рассмотрен позже. — «Мажестик»… — прошептал Ксавье. Он спросил, там ли работал раньше его друг Джефф, развлекая публику, но Кальяри тут же резко его оборвал: — Джефф? Кто такой Джефф? — Так, никто. Кальяри подошел к своей худой высокой сестре и стал ей массировать ступни. Внезапно он бросил на подручного жесткий взгляд: — Ты все еще здесь? Ксавье из вежливости хотел сказать, чтоб хоть как-то сгладить свою вину, что надо ходить не ладьей, а брать пешку слоном, это же совершенно очевидно даже начинающему шахматисту, но вместо этого понурился и счел за благо промолчать. К выходу его провожал дворецкий, но на этот раз они шли другим путем — по длинному коридору; там Мортанс увидел на стенах много самых разных портретов самых разных художников и эпох, и один портрет настолько его поразил, что он застыл перед ним с раскрытым ртом как вкопанный. На портрете был изображен очень молодой человек, у которого едва начали пробиваться усы, одетый в тесный пиджачок, какие носят фермеры, во взгляде его сквозило беспокойство, а в руках он держал ларец. Картина называлась «Пат Фитцгабен и его поющая лягушка». На маленькой медной табличке, прикрепленной к рамке картины, можно было прочесть: Шоубридж, 1901 г. — Нью-Йорк, 1919 г.Глава 6
Ксавье шел сквозь нью-йоркскую толпу, гляда себе под ноги. Иногда, — когда его вновь охватывало ощущение неопределенности, — пораженный тем, что не додумался до этого раньше, как будто не было конца его мытарствам, он шарил глазами по земле, словно там хотел найти ключ к решению своих проблем. Время от времени он вслух произносил какие-то слова, сопровождая их жестами смущения и тревоги, причем без всякой задней мысли, и тут же удивлялся тому, что люди, проходившие рядом, смотрят на него как на ненормального. Сам не зная зачем, он сел в трамвай, проехал не сколько остановок, потом где-то сошел, потому что там выходил много людей, хоть до порта они еще не доехали, и почему-то оказался в метро, продолжая иногда говорить с самим собой. В подземке он встал, прислонившись к столбу. Рядом с ним молодая женщина красила губы, глядясь в маленькое круглое зеркальце, от которого пахло пудрой. Тут же дремал усатый мужчина в смокинге, перекинув через плечо пальто не первой свежести, в руках он держал футляр для скрипки. Две женщины, у одной из которых сидел на коленях ребенок, зажавший в кулачке погремушку, разговаривали о соседских делах. Рабочий в картузе читал газету, к его губе прилип погасший окурок. Подручного окружала сама действительность во всех ее мельчайших подробностях, спокойная и полная жизни. Хотя в этом было что-то необычное. На палец Ксавье села муха. Сначала он посмотрел на нее с безразличием. Потом вдруг с поразительной очевидностью это показалось ему чудовищным. Не только муха, а вообще все вокруг него — мужчины, женщины, губная помада, футляр для скрипки. — Что теперь будет? Что же теперь будет? Он в испуге стряхнул муху с руки. У него возникло острое предчувствие неминуемой катастрофы. Ему стало трудно дышать. Он чувствовал себя так, как будто диафрагма его вот-вот должна порваться, как кожа на барабане. Руки у него стали липкими, на лбу выступил обильный пот. «Я сейчас потеряю сознание, — подумал он в панике. — Отключусь прямо среди этих людей. Что же со мной станется?» В нем началась ужасная борьба: тело его становилось его врагом. Он чувствовал себя так, будто ему надо постоянно делать над собой усилие, чтобы заставлять сердце биться, а легкие дышать, как будто ни один его внутренний орган не мог функционировать сам по себе. Он ощущал свою ответственность за органы собственного тела, их работу, которую он сам должен был обеспечивать. «Конец мне пришел», — подумал он, словно услышал отчаянный крик души, и почувствовал, что ноги становятся ватными. Тем не менее ноги вынесли его из вагона метро. Но подъем по ступеням стал для него непосильным испытанием. На то, чтобы выйти на поверхность, у него ушла целая вечность. Наконец он оказался на свежем воздухе. К счастью, его дом находился всего в нескольких кварталах от станции метро: это место было ему хорошо знакомо, в голове раздавался звон, ведущий его к дому. От прогулки ему стало немного легче. Улицы опустели, прохожих было мало, район чем-то напоминал ему пустой чулан. «Я абсолютно одинок, — внезапно подумал он, приступ острой жалости к самому себе вызвал у него слезы. — Должно быть, я сам в этом виноват». В тускло освещенном переулке он услышал какие-то странные приглушенные звуки, как будто выбивали ковер: два гиганта избивали ногами какого-то мужчину. Тот уже не двигался, не кричал, напоминая мешок с мякиной, поворачивающийся от ударов с боку на бок. Ксавье бросился бежать. Наконец-то он около дома! На входной двери здания кто-то совсем недавно наклеил объявление. УВЕДОМЛЕНИЕ О СНОСЕ ЭТО ЗДАНИЕ ПОДЛЕЖИТ СНОСУ БЕЗ ДАЛЬНЕЙШИХ ОБСУЖДЕНИЙ, КАК ТОЛЬКО ПРЕДСТАВИТСЯ ВОЗМОЖНОСТЬ, ХОРОШО? КАРКАС БУДЕТ СОХРАНЕН, СНОС БУДЕТ ОГРАНИЧЕН ЛИШЬ ВНУТРЕННЕЙ ЧАСТЬЮ ЗДАНИЯ- ХА — ХА — ХА — ХА — ХА — ХА — ХА — ХА — ХА! ВНУТРЕННИЙ СНОС? ХА — ХА — ХА — ХА — ХА — ХА — ХА! ВПОСЛЕДСТВИИ ЭТО ЗДАНИЕ ПЕРЕЙДЕТ ЛИБО К СКОТОБОЙНЕ «САЛЕЗОН СЮПРЕМ» В КАЧЕСТВЕ СКЛАДА, ЛИБО К СТУДИИ КИНОКОМПАНИИ, ПРИНАДЛЕЖАЩЕЙ МЭРИ ПИКФОРД РЕШЕНИЕ ПО ЭТОМУ ВОПРОСУ БУДЕТ ПРИНЯТО КОГДА СЛЕДУЕТ. МЫ ЧУВСТВУЕМ, ЧТО НАМ С ВАМИ НЕ УЖИТЬСЯ. ПОЭТОМУ ПРИНЦИПИАЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ ВЫСЕЛЯЕМЫЕ БУДУТ СВОЕВРЕМЕННО УВЕДОМЛЕНЫ КАК О ТОМ, ЧТО ИМ НАДЛЕЖИТ ВЫПОЛНЯТЬ, ТАК И О ПРАВАХ, КОТОРЫХ ОНИ ЛИШАТСЯ МЫ ПОЙДЕМ ТОЛЬКО ЭТИМ ПУТЕМ, ДРУГОГО ПУТИНЕ БУДЕТ! СНОС — НАШ РУЛЕВОЙ! ХА-ХА-ХА-ХА-ХА-ХА-ХА! Не успел Ксавье прочитать это объявление, раскрыв от удивления рот, как кто-то запустил ему прямо в лицо конское яблоко. Неподалеку радостно подпрыгивал маленький мальчик и показывал на него пальцем: — Я попал в него, папа, я в него попал! Отец ребенка в форме разрушителя был тем человеком, который только что наклеил объявление; он держал в руках кисточку; и банку с клеем. Ксавье с налипшим на щеку лошадиным пометом выглядел в этот момент настолько одиноким и жалким в этом огромном мире, что бездомный пес, проходивший мимо, остановился рядом с подручным, оглядел парнишку, потом лизнул его кроссовку и пошел дальше своей безрадостной дорогой, пригнув голову к земле и продолжая путь, полный нужды и унижений.РАВНОДУШНЫЕ ОВАЦИИ
Так вот, может показаться, что это создание часто обладает жизнью и разумом, отличными от человеческих, и негоже ему стыдиться говорить об этом или это выказывать, постоянно пытаясь скрывать и утаивать то, чем ему следовало бы гордиться и что следовало показывать во всем блеске и с торжественностью, как священнику во время богослужения.Леонардо да Винчи. Записные книжки
Последние комментарии
1 день 26 минут назад
1 день 4 часов назад
1 день 6 часов назад
1 день 8 часов назад
1 день 14 часов назад
1 день 14 часов назад