Письма о восточных делах [Константин Николаевич Леонтьев] (fb2) читать онлайн
- Письма о восточных делах (и.с. Философия. Психология) 341 Кб, 90с. скачать: (fb2) - (исправленную) читать: (полностью) - (постранично) - Константин Николаевич Леонтьев
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Константин Леонтьев Письма о восточных делах
I Наше назначение и наши выгоды
Когда мы размышляем о делах Востока и хотим дать себе ясный отчет в том, что нам может предстоять и что для России выгоднее, то необходимо прежде всего различить идеал наш или цель наших замыслов и действий от средств выполнения задачи. Средства достижения должны, конечно, избираться самые подручные и легкие, но об этой легкости и доступности должно, однако, заботиться лишь настолько, насколько это не вредит высоте и ширине идеала[1]... Если высшему политическому идеалу слишком легкие средства вредят, то надо предпочесть им более трудные и даже такие, которые сопряжены с величайшими жертвами. О выборе тех или других средств я буду говорить позднее; теперь же я хочу поделиться с вами любимыми моими мыслями и о том, что должно быть нашим сознательным идеалом, или о том, что, вероятно, будет нашим роковым назначением. (Я употребляю здесь слово «роковой» не в исключительно мрачном его значении, а в смысле более широком – в том смысле, что свершение исторических судеб зависит гораздо более от чего-то высшего и неуловимого, чем от человеческих, сознательных действий; сознательный идеал необходим; но он тогда только осуществим приблизительно, когда он хоть сколько-нибудь сходен с неясной еще в подробностях картиной этого рокового предначертания, когда он предугадывает ее общие черты.) Идеал наш при разрешении Восточного вопроса должен быть самый высший, самый широкий и смелый, самый идеальный, так сказать, из всех возможных идеалов. Вот почему. Если идеал наш будет слишком односторонен, мелок и прост, то мы, стремясь без меры настойчиво только к ближайшим, очередным целям и не храня в душе иных заветов, можем испортить себе будущее, закроем себе путь дальнейшего, правильного и спасительного развития[2]. Россия – не просто государство; Россия, взятая во всецелости со всеми своими азиатскими владениями, – это целый мир особой жизни, особый государственный мир, не нашедший еще себе своеобразного стиля культурной государственности (говоря проще – такой, которая на других не похожа). Поэтому не изгнание только турок из Европы и не эмансипацию только славян и даже не образование во что бы то ни стало из всех славян, и только из славян, племенной конфедерации должны мы иметь в виду, а нечто более широкое и по мысли более независимое. Начнем хоть с турок. «Свержение позорного ига азиатской орды» может занимать ограниченные умы наших единоверцев и единоплеменников; нам же давно пора догадаться, что никакое насильственное иго азиатских владык не может быть так «позорно», как добровольно допускаемая народом власть собственных адвокатов, либеральных банкиров и газетчиков. Насилие не может так опозорить людей, как их собственная непостижимая глупость. Удаление турок – только необходимый прием, это одно из неизбежных средств и больше ничего. Можно, пожалуй, говорить о «варварстве» и т. п.; можно даже, если это необходимо для возбуждения людей попроще, склонять печатно во всех падежах слово «орда», «орды», «ордою», об «орде», как делали газеты и журналы наши во время последней войны; но надо помнить при этом стих Тредьяковского:Держись черни,
А знай штуку...
II Продолжение того же
Я сказал в первом письме моем, что высшим идеалом нашим при разрешении Восточного вопроса должно быть нечто более широкое, более содержательное и по мысли более самобытное, чем мещански-сентиментальная охота на «азиатских варваров» и чем простодушное освобождение славян «от ненавистного ига турок и швабов»... Даже и создание конфедерации независимых славянских государств не должно быть высшим идеалом нашим. Уже и теперь для внимательного ума ясно из самых положительных, реальных данных истории, современной этнографии, текущей политики, из географических отношений и даже из некоторых оттенков национальной психологии, что бессознательное назначение России не было и не будет чисто славянским. Оно уже потому не могло и быть таковым, что чисто славянского, совершенно своеобразного (настолько своеобразного и полного, например, как прежняя английская конституция, как готическая архитектура, как французские моды и обычаи, как китайские мануфактурные произведения, как мусульманизм аравитян и турок) – ничего до сих пор у славян и не было. Разве – блестящая и действительно ни на что не похожая республика польская, ничего прочного и поучительного в наследство миру по кончине своей не оставившая. Назначение России еще и потому не может быть односторонне славянским, что сама Россия давно уже не чисто славянская держава. Азиатские, подвластные Короне русской провинции обширны, многозначительны по местоположению и весьма характерны по идеям своим, и при каждом политическом движении своем Россия должна неизбежно брать в расчет настроение и выгоды этих драгоценных своих окраин. В самом характере русского народа есть очень сильные и важные черты, которые гораздо больше напоминают турок, татар и др. азиатцев, или даже вовсе никого, чем южных и западных славян. В нас больше лени, больше фатализма, гораздо больше покорности властям, больше распущенности, добродушия, безумной отваги, непостоянства, несравненно больше наклонности к религиозному мистицизму (даже к творчеству религиозному, к разным еретическим выдумкам), чем у сербов, болгар, чехов и хорватов. У них больше выдержки, терпения, гораздо больше трезвости физической и умственной; скромные семейные добродетели у них несравненно крепче, чем у русских людей; они мало расположены к каким-нибудь нигилистическим крайностям, но зато их индифферентизм в религии поразителен; их машинальное, сухое охранение кой-чего, к чему они привыкли или что им дорого только в политическом отношении, без всякой бури и боли «искания» очень неприятно поражает русского, когда он с ними ближе знакомится. Они все расположены более или менее к умеренному либерализму, который, к счастью нашему, в России так неглубок и так легко может быть дотла раздавлен между двумя весьма не либеральными силами: между исступленным нигилистическим порывом и твердой, бестрепетной защитой наших великих исторических начал. Одним словом, наши западные и южные единоплеменники гораздо более нас похожи всеми своими добродетелями и пороками на европейских буржуа самого среднего пошиба. В этом смысле, т. е. в смысле психического, бытового и умственного своеобразия, славяне гораздо менее культурны, чем мы. Ибо я сказал уже вам, что под словом культура я понимаю вовсе не какую попало цивилизацию, грамотность, индустриальную зрелость и т. п., а лишь цивилизацию свою по источнику, мировую по преемственности и влиянию. Под словом «своеобразная мировая культура» я разумею целую свою собственную систему отвлеченных идей религиозных, политических, юридических, философских, бытовых, художественных и экономических (необходимо прибавить: когда дело идет о нашем времени; ибо нельзя же отвергать, что экономический вопрос везде теперь стоит на очереди и что та нация или то государство, которому посчастливится захватить в свои могучие и охранительные руки это передовое и ничем до поры до времени не отвратимое движение умов, станет на целые века во главе человечества и не только себя прославит неслыханно, но и предохранит множество драгоценных этому человечеству предметов и начал от насильственного разрушения). Такую систему отвлеченных идей, и бессознательно в жизни живущих, и сознательно в жизнь проводимых, и из нее в область дальнейшей мысли извлекаемых, я зову культурой. Надо уговориться в терминах, чтоб понимать друг друга, и для меня в этом смысле Китай культурнее Бельгии; индусы культурнее североамериканцев; русский старовер или даже скопец гораздо культурнее русского народного учителя по «книжке барона Корфа». В этом же именно смысле можно позволить себе сказать про Россию странную вещь, что она есть нация из всех славянских наций самая не славянская и в то же время самая славянская. Она самая не славянская, потому что по истории своей, по составу (быть может, и по крови), по психическому и умственному строю она от всех других славян очень отлична. Она же, с другой стороны, самая славянская из всех; не потому только, что она призвана стать политически во главе славян, но и потому, что только у нее и существует уже, и зарождается, и может, утверждаясь, развиться дальше многое такое, что не свойственно было до сих пор ни европейцам, ни азиатцам, ни Западу, ни Востоку. Это и естественно; ибо только из более восточной, из наиболее, так сказать, азиатской – туранской нации в среде славянских наций может выйти нечто от Европы духовно независимое; без этого азиатизма влияющей на них России все остальные славяне очень скоро стали бы самыми плохими из континентальных европейцев и больше ничего. Для такой жалкой цели не стоило бы ни им «свергать иго», ни нам предпринимать для них и за них самоотверженные крестовые походы. Не для того же русские орлы перелетали за Дунай и Балканы, чтобы сербы и болгары высиживали бы после на свободе куриные яйца мещанского европейства à la Вирхов, à la Кобден или Жюль Фавр. Это было бы ужасно! Конечно, мы славян освободим; это необходимо; это неизбежно; обстоятельства, не от нас одних зависящие, заставят нас сделать это и, вероятно, очень скоро. Никакие коалиции нас не удержат; никакая боевая Германия со своими шульмейстерами не воспрепятствует этому. Даже побеждая славян на поле битвы, она будет побеждена политически, фаталистически уничтожена, подобно Австрии, уступившей Венецианскую область после победы своей при Кустоцце. Судьбы исторические должны свершиться вопреки человеческим соображениям; либеральное разрушение всего социально-политического строя Европы, созданного веками прошлого величия, еще не достигло «точки насыщения». Национализм же чисто политический, т. е. определяющийся не культурно-бытовым своеобразием племени, не оригинальностью в нем всего, от религии до мод и вкусов, а только государственной независимостью его, есть не что иное, как одно из главных проявлений все того же и того же, то есть того могучего и не всегда понятого движения, которое одни зовут обновлением и прогрессом, другие – революцией, а я предпочитаю называть точнее: эгалитарно-либеральным разложением романо-германской цивилизации. Разложение это заражает и будет заражать все человечество до тех пор, пока движение не дойдет до поворотной точки, или, говоря прямее, до тех пор, пока то, что я здесь говорю и что многим кажется лишь одной оригинальностью, не станет таким же общим местом, каким теперь стало многое, полвека тому назад казавшееся тоже чуть ли не пустым чудачеством! Люди, освобождающие или объединяющие своих одноплеменников в XIX веке, хотят чего-то национального, но, достигая своей политической цели, они производят лишь космополитическое, т. е. нечто такое, что стирает все более и более национализм бытовой или культурный и смешивает всё более и более этих освобожденных или свободно объединенных одноплеменников с другими племенами и нациями в общем типе прогрессивно-европейского мещанства. Космополитический демократизм и национализм политический – это лишь два оттенка одного и того же цвета. Чтобы понять это, стоит только вспомнить следующие общественные события истории истекающего ныне столетия. Демократическое (эгалитарно-либеральное) движение началось с Франции. Франция первой республики и консульства не говорила специально о национальности; она провозглашала общедемократическое начало. Это так; но это начало до того тесно связано с политическим и племенным национализмом, что космополитическая идея очень скоро и незаметно для самих французов превратилась в патриотическую и довела посредством побед политический патриотизм граждан этого, по преимуществу племенного, чисто национального государства до неслыханного исступления и героизма. Замечательно, что даже войска стали тогда только в первый раз кричать: Vive la France![4] Прежде кричали: Vive le roi![5] Реакция всей остальной Европы, не желавшей еще тогда расстаться с величием своей аристократической культуры, приостановила в 1816 году этот поток. Но остановила она его ненадолго. Франция, предлагая миру свое космополитическое учение, стала в высшей степени национальна. Вследствие давнего сплошного единства племенная эгалитарность не была ей опасна; у нее не было ни внутри подвластных, чуждых племен, уравнивая которых с французами, можно было бы расшатывать градативный, неравноправный спасительный строй своего государства; ни настоящих соплеменников по языку и крови за пределами Франции, освобождая которых или присоединяя к себе (т. е. также уравнивая в правах и положении со всеми другими), она могла бы способствовать расстройству и распадению других государств и этим способствовать косвенно общему всесмешению. Франции (как и всякому другому государству) было опасно только одно социальное, внутреннее, сословное и провинциальное уравнение, т. е. однообразие в ее единстве. Это уравнение и низвело ее неожиданно, шаг за шагом, падение за падением (и все во имя прогресса, свободы и гуманности!) от Жемаппа и Вальми до Меца и Седана, от демонического и легендарного корсиканца, у которого только волосы были плоски (le Corse aux cheveux plats), до Греви, который весь есть не что иное, как самое чистое проявление «честной» европейской плоскости! Другие нации и другие державы были в другом положении. Для их либерально-эгалитарного расстройства историческому року нужен был другой прием, не столь прямой и односложный, как для единой и однородной Франции, тысячелетие продержавшейся одними только горизонтальными общественными наслоениями. Придумана была иллюзия: национальный вопрос или, вернее назвать, племенная политика. Источник был национален, замысел тоже; результат же везде все тот же космополитический – гражданское равенство, политическая и личная свобода, смешение племен и сословий, однообразие провинций, т. е. то же самое, что во Франции. Название другое, дело одно. Действительно национального по мысли, по духу, по формам (без которых истинное творчество духа невообразимо и не бывает), т. е. оригинального не вышло из этого движения ничего. Напротив того, очень многое из того, что создано было прежде и потом с горячей любовью и непоколебимо сохранялось целые века, погибло очень быстро, благодаря этому новому и как бы лукавому повороту революционного вихря. Этот поворот был до того обманчив, и ослепление от этого вихря было так сильно, что многие мыслящие патриоты (и даже наши славянофилы) не узнали в так называемом национальном движении своего злейшего врага: космополитическую революцию! Так случилось везде; начиная с 1821 года (т. е. с эллинского восстания) и до мечтаний несчастного Араби-паши о независимости арабов... Подробно перечислять здесь все примеры, признаться, тягощусь. Хочу скорее кончить это письмо. Вспомните их сами – Италию и Австрию, Францию и Германию, даже Россию и Польшу 60-х годов, победы и поражения, войны и восстания... Результат везде и ото всего один: либеральная демократизация и космополитическое однообразие идей, вкусов, потребностей и внешних форм... У славян, если бы не было около них этой загадочной, полуазиатской, мистической и как-то героически-растерзанной России, вышло бы все это смешение и опошление и выдыхание хуже, чем где-либо, вследствие подражательности славян, вследствие слабости их охранительных и творческих сил. Славяне, за неимением лучшего, готовы хвастаться (и не раз хвастались), что они по природе своей либеральнее других племен... Да и наши русские от этого, как вам известно, до сих пор не прочь... Прошу вас, однако, не ужасайтесь тому, что я говорю о славянах так сухо и недоброжелательно. Я знаю, вы за Православие и Самодержавие покойны, когда я пишу, но я прошу вас и за «братьев славян» не опасаться. В моем идеале или в пророчестве моем и для них отведено подобающее место. Я говорил уже, что их придется освободить и даже невольно, быть может, объединить в союз, политически устроить. Чего же им больше? Они только этого и желают. Бедность их мысли выше политической независимости и равенства со всеми другими – с немцами, греками, турками и т. д. – не может и подняться теперь... Их либерализм должен быть сначала удовлетворен в международном отношении. И чем скорее мы развяжемся с этим необходимым и, Бог даст, последним эмансипационным делом, тем скорее можно будет приступить к действиям созидающим, устрояющим, т. е. ограничивающим (не власть, конечно, а свободу!), – одним словом, к организации, которая есть не что иное, как хронический деспотизм, всеми, более или менее, волей и неволей, по любви и из страха, из выгод или из самоотвержения признаваемый и терпимый, в высшей степени неравномерный и разнообразный деспотизм; постоянная и привычная принудительность всего строя жизни, а не преходящие и неверные принуждения одной только администрации. И это нужно (т. е. действие административного жезла), и теперь нужно даже до крайности; но для векового бытия этого мало, очень мало...III Опять греко-болгарский вопрос
Неприятная неожиданность заставила меня изменить первоначальному намерению моему поделиться с вами моими общими взглядами на дела Востока и на наше там значение. Я хотел говорить вам постепенно все яснее и яснее, все подробнее и, так сказать, изобразительнее о том идеале, который сложился в душе моей после долгой жизни в Турции, в среде единоверцев наших, и после долгих разнообразных размышлений о судьбах того странного и до сих пор еще загадочного мира, который зовется Россией, или Государством Русским. Но непредвиденная случайность вынудила меня от общих и самых широких картин и отвлечений перейти почти насильственно и внезапно к одной из самых скучных и антипатических подробностей Восточного вопроса. Один ученый священник напечатал в «Православном обозрении» пренаивный или прековарный (сразу не могу понять еще какой) разбор книги Т.И. Филиппова «Современные церковные вопросы». Опять все то же! Опять защита болгар, опять несправедливые, близорукие придирки к Цареградской Вселенской патриархии. Все это довольно пусто, сантиментально, нецерковно, негосударственно, самому всеславянству очень невыгодно и вдобавок очень неново... Все это мы слышали от разных болгарских Дриновых, Даскаловых, Жинзифовых, от редакции «Голоса» и т. д. Ново здесь одно то, что г. Филиппов представляется писателем, вредным для Церкви. «Книга его – неутешительное явление»; для Церкви настали (благодаря писателям) самые «тяжкие времена». Для какой Церкви – вопрос? Для древней Восточной Греко-Российской, известной нам Церкви не может быть вреден писатель, защищающий единение русской иерархии с греческими патриархатами. А если г. Филиппов вреден для какой-нибудь новославянской, либеральной религии, так за это надо его благословлять! Вот что говорит г. Дурново в своей почтенной, хотя и до грубости иногда прямодушной газете «Восток»: «Каждый раз, как только ревнители Церкви выскажут свое осуждение действиям болгарских демагогов и атеистов», – либеральные московские священники, «вместе с известным редактором „Церковно-общественного вестника“ г. Поповицким, смехотворным арабским богословом г. Муркосом и с калязинским протестантским богословом Беллюстиным выступают якобы против Вселенской патриархии, а на деле против православной Церкви, которую, по их мысли, давно бы пора преобразовать в протестантскую, с женатыми архиереями во главе». Не зная, прав ли вполне г. Дурново в своих резких обвинениях, но от себя по этому поводу прибавляю здесь вот еще что: славяно-англиканское новоправославие (о котором иные, несомненно, мечтали, а может быть, мечтают и теперь) есть нечто более опасное (да и более бесплодное, пожалуй), чем всякое скопчество и всякая хлыстовщина... В этих последних уклонениях есть хоть еретическое творчество, есть своего рода сатанинская поэзия, есть строй, есть пластичность, которая их тотчас же обособляет в особую, резко огражденную от православных группу; а что было бы в том англо-славянском поповском мещанстве, кроме греха и духовного бунта, с одной стороны, глупости и прозы – с другой? Для кого же и для чего нужно, чтобы какая-нибудь мадам Благовещенская или Успенская сидела около супруга своего на ступенях епископского трона? Для чего? Для спасения души? Спасались без всяких дам, с одними монахами. Для государства? При слабости белого духовенства и при силе черного оно было и будет крепче, кафоличнее, так сказать. Для культуры? Не оригинально, слишком похоже на англичан и не особенно красиво. Итак, в чем же самый вопрос? Греко-болгарское дело, очень смутное и даже как бы скучное издали, очень просто и ясно для того, кто с ним раз ознакомился. Оно до того ясно, что я просто тягощусь даже препираться и доказывать шаг за шагом то, что давно доказано. На что подробности, на что второстепенные доводы, когда достаточно ответить на два главных вопроса, чтобы видеть, до чего болгары не правы. 1-й вопрос. Если бы малороссы (положим), находясь в пределах одного государства с великороссами, пожелали бы иметь особый экзархат, а Св. Синод (или Московский патриарх, например) не находил бы нужным им его дать, хотя бы по самым несправедливым и корыстно-политическим соображениям, то малороссы имели бы или нет духовное, так сказать, право объявить сами себя независимыми от Московской или Всероссийской Церкви, даже и с разрешения светского правительства? Конечно, нет!.. Если малороссы (или, положим, грузины, или эсты, или поляки, принявшие православие) канонически не имели бы права это сделать вопреки власти духовной, даже и с разрешения единоверной светской власти, то как же можно сделать то же самое на основании указа власти иноверной, как сделали болгары? Султанский фирмáн необходим только в том смысле, что светское правительство не препятствует известной форме отделения. Бóльшего значения он не может иметь. К тому же, если подчиненный главенству какой-нибудь иерархии народ признаёт за собою в принципе права самоволия в делах Церкви, т. е. возводит в идеал духовно-административный бунт, то и за эту одну идею существенно основную, без всяких иных уклонений догматических, второстепенно-канонических и обрядовых и т. д., он заслуживает строжайшего церковного осуждения, и самое учение подобной духовной инсуррекции можно назвать расколом, если не ересью... Истинно русские, православные люди так и думают. Приведу два примера: один – из высшей духовной сферы, другой – из простой «мужицкой». Митрополит Филарет вот что сказал про болгар: «Просить у Порты самим учредить свою народную независимую иерархию, это показывает, что болгары, хотя уже довольно имели времени обдумать свое дело, но все еще имеют упрямое желание, а понятия не приобрели. Учредить новую независимую иерархию можно только с благословения законно существующей иерархии». Это пример высшего духовного понимания. А вот пример другой, из жизни простых и безграмотных людей. На нижнем Дунае, в Добрудже, в 70-х годах было довольно много русских – не староверов только или молокан, но православных малороссов и великороссов. Все они, вместе с болгарами, были, разумеется, подчинены Вселенскому патриарху и его епископам. Когда в 72-м году произошел между греками и болгарами разрыв, и к болгарам в Тульчу приехал свой, раскольничий епископ, то болгары стали приглашать русских тоже отделиться от греков и перейти к ним. Они указывали им на сродство крови и языка, на одинаковое богослужение и т. д. Русские мужики ответили на это так: «Оно бы и хорошо, да словно грех без благословения патриарха». Замечу еще, что тогдашний греческий епископ в Тульче был человек грубый, ума весьма ограниченного, лукавый, и его многие обвиняли и во взятках, и в других неблаговидных делах. Болгары же в то время прислали в Добруджу епископа образованного, воспитанного, кажется, в России и которого вообще любили за его личные качества. И, несмотря на все это, русские предпочли остаться с греками, по верному мистическому чувству истинно православных людей! Если есть в церковных делах закон из законов, канон из канонов, так это канон повиновения иерархии. Неужели почтенный иерей от. Склобовский не согласен с этим? Но лучше я умолкну на мгновенье, и пусть говорит вместо меня Влад. С. Соловьев, человек, у которого «я не достоин ремень обуви развязать», когда дело идет о религиозной метафизике и о внутреннем духе общих церковных правил. Вот его недавние слова: «Если только признано, что Церковь, несмотря ни на какие неправды и грехи своих представителей, не теряет Божественной благодати (в таинствах и проч.) и что «господствующая» Церковь действительно обладает этою благодатью, то какие же тогда человеческие соображения могут быть достаточно сильны, чтобы отделить верующего от этого вместилища Божьих даров?» («Русь», № 40: О Церкви и расколе.) Или еще лучше (там же, № 38): «Всякий человек имеет, в силу воплощения Христова, возможность соединиться с Божеством, но для того, чтобы эта возможность быть сынами Божьими стала действительностью, необходимо прежде отречься от существующей уже противобожеской (греховной) действительности человека, корень которой состоит в эгоизме или самости, т. е. именно в усилии поставить и утвердить себя вне Бога и против Бога; следовательно, человек, желающий действительного воссоединения с Божеством, прежде всего должен отказаться от своего самоутверждения; он должен признать, что не в нем источник добра, истины и жизни, и ни в каком случае не должен говорить и действовать из-за себя и во имя свое, чтобы не заслонять Божественной благодати своим себялюбивым посредством. Но именно иерархический строй Церкви – только он устраняет и делает невозможным всякое себялюбивое и самовольное посредство между Богом и творением, ибо в этом иерархическом строе (и только в нем одном) никто сам собою или в своей отдельности не получает благодати Божьей, но каждый имеет ее лишь от божественного целого чрез других, не собою ее приявших. Так, все миряне не сами собою, а через священника принимают благодать, но и священник не собою священнодействует, а в силу посвящения от епископа; епископ же не собою дает и не от человеческого произвола берет свое святительское полномочие, но посредством Собора старших епископов получает его через Апостолов от самого Христа, Которого Бог Отец освятил и послал в мир для нашего спасения и Который Сам творит волю не Свою, но Пославшего Его. Итак, в этой чудной цепи благодатного действия нет ни одного звена, запятнанного человеческим самоутверждением, в этом великом обществе нет ни одного деятеля – от Божественного Главы его и до последнего церковнослужителя, нет ни одного деятеля, который сам бы о себе свидетельствовал или сам бы поставил себя в проводники благодати и свидетели истины. Потому, каковы бы ни были человеческие дела какого-нибудь иерарха (или целого ряда иерархов), и хотя бы он в своем личном характере обнаруживал высочайшую степень гордости и высокомерия, – святительское его служение все-таки основано на смирении и самоотвержении, ибо он не сам себя поставил в иерархи, не во имя себя действует и не свое проповедует. Напротив, все основатели и учителя отделившихся от Церкви сект, как в западном протестантстве, так и в нашем расколе, хотя бы иные из них, по личному своему характеру, и были люди смиренные, но служение их основано на самоутверждении и гордости, ибо они сами о себе свидетельствуют, во имя свое выступают, все свое делают и проповедуют. Иерархия же церковная не по делам своих членов, а по совершенству своего начала, по чистоте и целости своей кафолической формы свята, непорочна и божественна». (Не правда ли, как нехороши и как вредны подобные слова и этого тоже светского писателя?..) Итак, если весь церковный строй основан на смирении и покорности, то как же не раскольники те, которые самовольно отделяются от своей местной «Господствующей» Церкви? Если бы у них не было сверх этого и тени еще иных неправильных идей, если бы они, оставаясь во всем ином чистыми и не коварными, отделились самовольно только потому, что это им показалось лично удобным или национально выгодным, – то за одно это действие они заслужили бы название раскольников; и это учение принципиальной непокорности можно было бы назвать даже особым именем – напр., «инсуррекционизмом» или «анархизмом», или еще иначе удачнее. Но у болгар была еще сверх идеи простой непокорности и другая идея – идея филетизма, как выразился Цареградский собор 72-го года. Они хотели, чтобы каждый болгарин, где бы он ни был, где бы он ни жил, зависел не от греческой иерархии, а от особой своей; подобно тому как армянин зависит от своей иерархии, русский старовер – от своей, католик – от своей. Другими словами, они сами желали раскола, они добивались его, нарочно затягивали дело, нарочно даже раздражали греков и очень лукаво старались настолько разрушить каноны, чтобы можно было «вылущить», так сказать, все свое население во Фракии и Македонии «из греков». Но вместе с тем они нарушали эти каноны не слишком уж эффектно и грубо, дабы не привести в ужас русскую дипломатию и русское духовенство, которого многие представители склонялись тогда на их сторону, по недоразумению или по тайному желанию тоже «политиковать» в славяно-либеральном духе... Не знаю, почему... Вот мы и дошли до второго вопроса. 2-й вопрос. Правильно ли было желание болгар – иметь везде, где только есть болгары, свое особое духовное начальство? – Конечно нет. Такое желание есть прямо искание раскола, и на такие требования у Вселенского патриарха мог быть только один ответ: «Non possumus!»IV «Всё то же» (Т.И. Филиппов и о. Склобовский)
Все то же, все одно и то же и во второй статье о. Склобовского против Т.И. Филиппова. «Греки Фанара», «с греками», «от греков Фанара», точно бывало про турок в наших газетах во время войны – «азиатская орда», «с азиатской ордой», «от азиатской орды»! А между тем знает ли о. Склобовский, что такое «фанариоты» и какой их дух? Фанариоты (т. е. цареградские греки и духовные, и светские) от греков афинских отличаются тем, что они охранительнее этих последних; тем, что у них православные предания были долго сильнее, чем племенные чувства, а у афинских греков наоборот. Знает ли острогожский священник, что для истинных фанариотов постепенность политических сочувствий и расчетов располагается так: 1) Лучше всего, полезнее была бы, конечно, эллино-византийская империя, если бы можно было создать греко-православную аристократию; но это невозможно – афинский якобинизм и умеренный либерализм греческого большинства (т. е. общеевропейская пошлость) все подобное затопят, даже и само православие. Афинские греки во многом гораздо вреднее турок; вере турки были издавна полезны, и если они теперь стали с этой стороны гораздо хуже, то этому мы обязаны нашим греческим и югославянским либералам: они выучили турок искусству вредить Церкви; помогли немало этой науке и русские своею нам (т. е. фанариотам) эмансипационною оппозицией. 2) И потому, так как либеральное греческое царство нам, фанариотам, не особенно соблазнительно, то необходимо по возможности охранять Порту; надо Порте служить; надо ее защищать. И я с этим взглядом фанариотов согласен: паша лучше эллинского демократического номарха (префекта); паша монархичнее, государственнее, умнее, шире. 3) А если Порту сохранить нет уже никакой возможности, то лучше ладить с Россией, чем с афинской демагогией... Россия сравнительно с Элладой представляется державой и нацией в высшей степени православною, консервативною, даже «аристократическою». И это правда, ибо если в России аристократическое начало было слабее выражено, чем на Западе, а теперь дворянские привилегии почти вовсе уничтожены, то все-таки у нас, русских, существуют барские предания, дворянские привычки, аристократические положения, рыцарские вкусы, а у свободных эллинов, точно так же, как и югославян, ничего этого нет; фанариоты же, сжившиеся с властителями турками, воспитавшиеся под властью все-таки сильной монархии (сравнительно с кукольною конституционною Элладой даже очень сильною), выросшие под непосредственным и давним влиянием Великой и Вселенской Матери-Церкви, фанариоты эти – все более или менее монархического, церковного и аристократического духа люди. Греческий монах, греческий епископ, не испорченный еще дотла революционно-племенным направлением (как был испорчен, например, известный Ликург Сирский), – вот самые лучшие и верные союзники России на Востоке. Греческие твердые монахи и черногорские воины – вот столпы нашего влияния, вот наши опоры! А после них надо для ближайшего будущего поставить фанариотов, всех этих аристархов, муссурос-пашей, фотиадес-беев, вогоридесов... Нам необходимо беречь их, даже ласкать; не оскорбляться их временным туркофильством, ибо они вместе с высшим греческим духовенством будут самыми полезными для нас людьми, когда мы возьмем Царьград и присоединим его... А мы его взять должны, и возьмем, ибо другого исхода нам и нет ни из лабиринта Восточного вопроса, ни из трясины наших домашних неустройств. Старая жизнь на началах 60-х годов оказалась непригодною; нужна жизнь новая, а совершенно новая жизнь всегда требует нового центра, новой столицы; если не прямо административной, то, по крайней мере, культурной (т. е. не чисто русской, не греческой и не исключительно славянской, а православно-восточной или, пожалуй, западно-азиатской столицы). Избегнуть такого исхода невозможно; а при таком исходе всякий союзник будущего дорог, каковы бы ни были его нынешние или вчерашние интересы. Итак, все это для знающего дело ясно, все это даже близко... Сама историческая судьба влечет нас к этому вопреки нашим колебаниям. О чем же беспокоиться теперь-то за болгар?.. Государство у них есть и будет свое, и весьма достаточное, если они будут рассудительны. Чего же им больше? Греки серьезно вредить им теперь уже не могут; объявлением раскола они сами выделили из себя болгар и дали им время окрепнуть; собор 72-го года сам убил в корне эллино-византийскую «Великую идею». Поэтому можно в 82-м году и оставить славянские пристрастия и судить объективнее и церковнее. Оно и политически выйдет гораздо мудрее, и для панславизма крепость и устойчивость Греко-Российской Церкви необходима, и надо трепетать при малейшем ее потрясении. Да! Кто славянофил или панславист мало-мальски понятливый и не близорукий, тот в болгарском вопросе должен быть за патриарха Цареградского, ибо он греческий только по исторической случайности, но вовсе не греческий по историческому значению. По значению он именно Вселенский, первопрестольный патриарх, и в самом «Православном обозрении» несколько лет тому назад печаталось сочинение английского (или североамериканского?) писателя Ниля, который прямо говорит, что Константинопольской патриархии предстоит в случае разрешения Восточного вопроса великая будущность. (Я привожу его слова на память, приблизительно, но за смысл ручаюсь.) Довольно нам петь этого сантиментального славянского «Лазаря» во что бы то ни стало!.. Это уж слишком наивно, даже в случае небольшого политического коварства. Именно коварство-то такого сорта, либерально-церковного и односторонне-славянского, было бы уж слишком детское... Факты коварнее наших простых эмансипационных соображений... Неужели это не ясно?.. Греко-византийская империя и слишком «великая» Болгария стали теперь одинаково невозможны и ненужны... Как ни судить вопрос этот, все надо статьв нем, именно в нем-то, в этом церковном деле, на сторону греков. Будем ли мы судить духовно в тесном смысле, – мы должны вспомнить еще раз митрополита Филарета («учредить новую независимую иерархию можно только с благословения законно существующей иерархии») и ответ придунайских русских: «Без благословения патриарха словно грех!..» Судя духовно, нельзя также успокоиться тем рассуждением, на котором успокаивались у нас иные люди, огорчавшиеся распрями наших единоверцев: «Болгары не правы канонически, а греки не правы нравственно». Правильное рассуждение должно быть следующее: греки правы канонически, но, пожалуй, не совсем чисты нравственно в этом вопросе, потому что действия их, видимо, имели не одну только цель церковного домостроительства или строгого охранения церковных законов, но и политически-племенную цель приготовить себе побольше территории и жителей на случай падения Турции. Болгары же, требуя экзархата с неопределенными границами, доискиваясь отделения не столько топографического, сколько племенного, и (что важнее всего) создавая себе иерархию новую без благословения прежней, – не правы и канонически, и нравственно. Нравственная нечистота их побуждений видна уже из того, что они преднамеренно стремились к расколу – именно к расколу, а не к ереси, – к легкому, неясному, умеренно-либеральному, практическому отщеплению, а не к какой-нибудь мистической и еще более, быть может, опасной, но все-таки искренней ереси. Какая у них там мистика! Узкий племенной патриотизм, национальное самолюбие, – и больше ничего. Болгары преднамеренно и очень искусно искали этого легкого и тонкого отщепления, и после всякой уступки греков нарочно новыми требованиями затягивали дело. Напрасно добродушный о. Склобовский полагает даже, что они особенно «раздражались» упорством патриархии; я жил там долго и очень многих из вождей этого движения знаю хорошо. Они даже не особенно раздражались, – они радовались: радовались они и уступкам, и упорству греков; они очень ловко плыли по модному эмансипационному течению; турки помогали, а мы не смели и не сумели их вовремя остановить. Раздражились же на болгар греки – раздражились страстно, до ошибки; ибо, оставаясь правыми с церковной точки зрения, они ошиблись именно там, где им совсем не хотелось и не шло ошибаться, – они ошиблись политически; выбросивши болгар из своей Церкви, они исполнили их желание иметь совершенно особое церковное управление и под предлогом этой особой церковности забрать постепенно в свои руки Румелию, Македонию, Фракию, если можно и если посчастливится, то, пожалуй, и Царьград. У греков «Византийская Империя», «Великая Эллинская идея»; у болгар «Великая Болгария», – не все ли это нам равно? С точки зрения нравственной это для нас давно было все равно. С политической точки зрения – тоже почти все равно; ибо мы, русские, ни того, ни другого не можем допустить. И то и другое – вредный для общего дела вздор. Кроме нас, никто не должен сметь и думать о Босфоре, и в этом отношении между православием и эллинизмом мы должны проводить наиглубочайшую черту. Как представители православия на Востоке, как хранители Святых Мест, как обладатели патриарших тронов, греки (и в особенности эти самые «фанариоты») должны быть нам дороже всяких других союзников, и с этой стороны хорошо делать им всевозможные уступки. Что же касается до эллинизма, или до греков, как представителей своего племенного начала, то это – смотря по обстоятельствам: можно быть и за них, и против них. Не следует и с этой стороны непременно и всегда предпочитать им югославян, но всегда самих себя; или, лучше сказать, великое призвание России должно всегда предпочитать либеральному и сравнительно с этим призванием бессодержательному эллинизму. Впрочем, не довольно ли?.. Я бы желал прекратить эту специальную беседу и возвратиться к тем более общим вопросам, от которых меня отвлекла досада на отца Склобовского, вздумавшего напасть на Т.И. Филиппова и говорить, что все светские писатели причиняют Церкви только одну скорбь. Да и на что все это теперь? Ни Св. Синод, ни дипломатия наша, видимо, болгарам более потворствовать в этом деле не расположены и не станут. На практике, значит, мнение г. Филиппова торжествует. Книга его имеет замечательное историческое значение, ибо этот мирянин, этот «светский писатель» один в России возвысил свой голос в защиту Вселенского патриарха, канонов, дисциплины и преданий; он возвысил свой голос в начале 70-х годов, в то время, когда все колебались, все недоумевали, все или либеральничали, или не понимали, или хитрили, или терялись в хлопотах мелочного «оппортунизма» – и в дипломатии, и в печати, и почти везде... Книге г. Филиппова суждено жить, и славе таких великих христианских заслуг автора предстоит расти; а про заметки и мнения о. Склобовского нельзя сказать даже, что им предстоит умаляться. Нечему! Ибо кто в наше время (после 1 марта 81-го г.) либерал, тот едва ли имеет умственное будущее! Разве он отступится резко от прежних убеждений. Насчет взглядов г. Филиппова на греко-болгарское дело можно сделать одно только замечание. Все, что касается до самой греко-болгарской распри, в книге его правильно и до высшей степени ясно; прибавить теперь можно разве еще то, что Св. Синод и правительство наше в 72-м году поступили с большою мудростью, воздерживаясь и от Вселенского собора, и от всякого прямого вмешательства и решения. Оно, может, было бы по-человечески искреннее и прямее ответить письменно или собрать Вселенский собор. Но вот в чем было опасное и великое затруднение: письменный, ясный ответ отсюда после схизмы, вероятно, был бы в первую минуту до того благоприятен болгарам, что мог бы привести нас к разрыву с греками. Крайние, враждебные России эллины, под влиянием английских интриг, пламенно этого желали. Самые серьезные и честные из греческих охранителей этого боялись. Церковный же разрыв русских с греками был бы и для нас, и для них, и даже для югославян таким бедствием, о котором и подумать страшно! Греки остались бы все-таки церковно правее всех; но они сделались бы совершенно бессильными, попали бы окончательно в руки своих «красных» и очень скоро стали бы добычей или Англии, или Италии и Франции, или тех же югославян, против которых мы тогда бы, конечно, защищать их уже не имели бы особых причин. Славяне же, с Россией во главе, продолжая совершенно напрасно считать себя архиправославными, очень быстро впали бы в какую-нибудь полулиберальную ересь с женатыми (например) епископами, без постов, без монашества и т. д. Или бы распались на два лагеря: представители одного, верные преданиям, остались бы с греками, а приверженцы другого дошли бы на воле до каких угодно крайностей пустоты. Таковы могли бы быть последствия письменного ответа отсюда в то время, после местного Цареградского собора 72-го года. Но Господь сохранил нас от этого ужаса! Что же касается до собора Вселенского, то там, на месте, под влиянием формальной (т. е. верной основной сущности) греческой правоты, иерархам нашим пришлось бы осудить болгар; и тогда или все болгары перешли бы в униатизм (ибо к этому они, как всем известно, гораздо склоннее греков), или тоже разделились бы на две части: на покаявшихся православных и на униатов. В этом случае югославянский элемент уже слишком бы тоже ослабел в Турции, и невозможны бы стали события 76–78-го годов. Падение Турции задержалось бы дольше, чем нужно для будущности Востока; или бы стала возможнее эллино-византийская империя, что для православия хуже всего; ибо два слишком сильные православные царства, Россия и сильная морская, богатая, торговая Эллада, пребывая в постоянной и неотвратимой борьбе, растерзали бы и самую Церковь. Именно два преобладающие царства опаснее многих единоверных и неравносильных царств для мира Церкви. Вот почему я сказал, что факты в одно и то же время и церковнее, и словно случайно с виду (а, несомненно, по смотрению Божию) премудрее всех соображений наших. Сила Божия и в немощах наших познается... Греки, раздраженные донельзя упорным и тонким коварством болгар, выбрасывают их из своей Церкви гораздо решительнее, чем того требовали бы их собственные национальные и политические выгоды. Русская иерархия воздерживается от явного вмешательства; она безмолвствует, но вместе с тем почти не допускает болгар до церковного с собою общения. Она остается формально правою, к отчаянию афинских демагогов! Объединенные больше прежнего посредством своего обособления и ободренные первым успехом, болгары сбрасывают маску покорности, которую они так еще недавно носили перед турками: у них сил мало; привычки к кровавой борьбе еще меньше. Но тем лучше – их беззащитность для них спасительна... Их избивают, их режут, жгут!.. Русское войско переходит Дунай... Оно перед Царьградом... Но мы не вступаем туда, мы не присоединяем его... Ошибка с виду; слабость, быть может, по сознанию, по человеческому расчету. Но спасение – по «смотрению» Божию... В тот год еще мы были недостойны туда взойти, – мы всё бы там погубили... Мы были тогда слишком либеральны! Война уничтожила Турцию как политическую идею и раздробила ее. Война же (вызванная все теми же ободренными удачным отщеплением болгарами) доказала грекам всю тщету их мечтаний о Византии и даже, общее говоря, всю глубокую политическую несостоятельность их в удалении от России... С другой стороны, и русские должны же наконец понять после этой войны, что «без греков (как выразился недавно один из даровитейших дипломатов наших) нельзя решить успешно Восточного вопроса; ибо в них-то самая сущность его, а славян надо было еще прежде выдумать». Замечу вдобавок, что этот замечательный русский человек, начавши свою службу в провинциях греческих и коротко с греками знакомый, послужил и славянскому делу на политической практике едва ли не больше всех других русских деятелей на Востоке... (Мне очень жаль, что я не имею права его назвать.) Немало пользы также сделало общему делу и более близкое знакомство русских с югославянами на самом месте их жительства. Русские во многом разочаровались вовремя, не слишком рано и не слишком поздно... Союз скреплен; одностороннее пристрастие остыло. Все готово – готова ли наша мысль?.. Мне кажется, и она довольно близка к своей зрелости... Пора!.. Вот как надо судить об этом великом деле!.. Со всех сторон подходя к нему... А что – о. Склобовский!.. «Болгары желали», «болгары не искали оскорбить патриарха Григория VI...», «Греки Фанара... Греки Фанара...» «Болгары желали раскола, и греки Фанара исполнили их желание». Эти ужасные и хитрые греки были на этот раз так страстны и так неосторожны, что из-за строгости церковных правил погубили невозвратно ту Византийскую Империю, на которую с такою невинно-дипломатическою «экивокой» и «придворною штукой» подмигивает о. Склобовский. Удивительно тонко и дальновидно!.. Т.И. Филиппов ведь не понимает ничего, охранитель «pur sang»[6], – надо его или обличить, или открыть ему самому глаза на эти опасные злоупотребления!.. Я спрашивал себя в начале предыдущего письма, что это у о. Склобовского: коварство или простодушие? Теперь я думаю вот что: насчет отделения всех славян от «лживых» и слишком охранительных в делах Церкви фанариотов (т. е. насчет преобладания «белого духовенства», архиереев с архиерейшами и т. д.), – пожалуй, коварство. А насчет «угнетения» братьев-славян «греками Фанара» – быть может, и простодушие... Не довольно ли об этом?.. Я думаю – довольно. В заключение, впрочем, мне крайне желательно привести мнение одного всеми уважаемого православного христианина, не грека и не славянина и потому особенно внушающего доверие к своему беспристрастию во всем этом деле. О прискорбных недоразумениях, существующих между патриархией и русским обществом по поводу «болгарской схизмы», доктор Овербек сообщает следующее: «Патриархия не оспаривает в основании прав национальной болгарской Церкви на независимое существование в тех самых условиях, в которых находятся и другие местные православные Церкви, например, Российская, Румынская, Церковь Греческого королевства и др. Ежели бы (продолжает доктор Овербек со слов греческих иерархов, с которыми ему приходилось говорить об этом предмете) Болгарская Церковь пожелала ограничиться именно таким положением, никто бы конечно и не подумал оспаривать у нее законности ее требований, но, по-видимому, болгары такими правами довольствоваться не хотят; по мнению греческих иерархов, они желают ввести в отношения болгарского народа к патриархии принцип так называемого φιλετισμος’а, народности, согласно которому всякий болгарин, где бы он ни находился, вместо подчинения местному епископу становится под юрисдикцию своего собственного болгарского экзарха; таким образом, в одном и том же городе было бы два православных епископа, что, конечно, противно законам. По мнению собеседников доктора Овербека, болгарский священник, живущий, например, в Царьграде, не должен подчиняться никому иному, как только Вселенскому патриарху; точно так же, как, напр., греческий священник, живущий в Петербурге, находится ныне в подчинении петербургского митрополита. «Схизма» – явление тем более прискорбное, что Рим легко может ею воспользоваться и ловить в мутной воде рыбу. Для Рима тем легче будет устроить сильную и опасную для православия пропаганду, что он теперь может действовать под покровом австрийского правительства, которое весьма умно и расчетливо обставило римскую иерархию всеми условиями успешной борьбы с православием в недавних своих приобретениях в Боснии и Герцеговине. Борьба между болгарами и Константинополем может легко повести первых даже к прямому сближению с Римом! Что касается до России, – продолжает доктор Овербек, – то она много выиграла в глазах греков вследствие того, что она столь осторожно отнеслась к последнему болгарскому посольству, которое было, правда, принято Россией в высшей степени радушно – в смысле посольства политического, но коего духовные лица не имели случая участвовать в сослужении с российскими иерархами». Восстановление добрых отношений между патриархией и российским синодом доктор Овербек считает не только в высшей степени желательным, но и, на основании совершенно достоверных данных, весьма возможным. «Восстановление дружбы между ними, – говорит Овербек, – было бы благодеянием для обеих Церквей и, без сомнения, возвысило бы влияние православия на всем свете. Недоразумения произошли оттого, что к вопросам чисто церковным примешались соображения политические. Но, – продолжает он, – эти недоразумения легко устранимы: я явился в Константинополь как открытый друг России и Русской Церкви и не раз имел случай заявлять об этом в моих разговорах с патриархом; тем не менее решительно все отнеслись ко мне с полнейшим дружелюбием. Греки, – говорит доктор Овербек, – начинают понимать (может быть, не без некоторого прискорбия), что хотя номинальное предводительство в православной Церкви принадлежит им, фактическое преобладание перешло уже к славянам (т. е. к русским, около которых группируются остальные славяне). Греки видят, так. обр., что центр тяжести в этом деле переходит на Север, к России, за которой оказывается преимущество не только в более значительном числе ее детей, но, по мнению доктора Овербека, иногда и в более правильном взгляде и на некоторые догматические вопросы. Правда, многие греческие иерархи, получившие образование за границей, возвращаются на родину с немалым запасом русофобии; но зато все те знакомые мне греки, которые окончили свое образование в России, вообще очень дружественно расположены к ней. Было бы крайне желательно, чтобы Россия привлекала к себе молодых греческих богословов и кандидатов богословия и давала бы им возможность оканчивать свое образование в русских духовных академиях вместо иностранных университетов, где они вместе с неоспоримым научным развитием получают иногда и некоторый гетеродоксальный колорит. Сближение между обеими Церквами должно бы исходить от России, как от стороны более сильной. Желание такого сближения, заявленное со стороны Российской Церкви (по крайней мере, в лице более значительных ее представителей), было бы, без сомнения, встречено греками с полнейшим сочувствием; русским было бы легко приобрести расположение и любовь своих меньших братии – как умеренностью и скромностью, так и снисходительностию к традиционным идеям греков о первенстве Византии». Вот что говорит Овербек! (Доклад секретаря Петербургского отдела Общества любителей духовного просвещения А.А. Киреева, читанный в заседании Общества 23 марта 1880 года: «О поездке доктора Овербека в Царьград в 1879 году».)V Гамбетта, Скобелев и Бисмарк[7]
Гамбетта умер... «Анархии теперь представляется шанс (говорит по этому поводу «Daily Telegraph»). Как бы французы ни скорбели об утрате того, кто мог бы совершить дело отместки и сокрушить Германию, иностранцы не разделяют этих сожалений...» Я согласен с английской газетой; но у нас, по-видимому, многие думают иначе... Я не говорю о венке, посланном нашими присяжными поверенными на гроб их французского собрата по ремеслу[8]. Это понятно, и удивляться надо только одному: как позволило им сделать это безнаказанно петербургское начальство. Но вот перед нами передовая статья газеты московской, большею частью серьезной, несомненно патриотической, нередко очень умной... Я говорю о «Современных известиях». К чему этот уважительный тон! К чему вся эта германофобия или германофагия, которая сквозит между строчками?.. «Для России, в частности, смерть Гамбетты – утрата немаловажная, – говорит эта газета. – Как выскочку, наши дипломаты, по-видимому, его не совсем жаловали. Да и были, действительно, у него не очень приятные замашки зазнавшегося буржуа. Но мы знаем, союз Франции с Россией был для Гамбетты мечтою, и он от всего сердца желал силы для России. Насколько способен был углубиться его ум, чисто французский и потому поверхностный, он соглашался признать исторические задачи России. Довольно сказать, что он связан был самою искреннею приязнию с покойным Скобелевым. И удивительная судьба! Не исполнилось еще годовщины со смерти нашего героя; смерть похищает собеседника, с которым Скобелев делился мыслями и который Скобелеву поверял свои задушевные политические мечты». «Кёльнская газета» подтверждает этот взгляд следующими словами: «Сближение с Россией против Германии нашло в Гамбетте столь же ревностного сторонника, как и в молодом Скобелеве... 1882 год унес обоих сторонников идеи русско-французского союза. И это во всяком случае выгода для спокойствия мира» (Welt). Что ж эта близость доказывает? Она доказывает только, что Скобелев ошибался в этом случае и что политический смысл его был гораздо ниже его военного гения. Если бы еще можно было предположить, что поведение Скобелева было не искренно и что он делал лишь «демонстрации» для некоторого устрашения Германии и для большего склонения ее государственных людей к союзу с нами... «если хочешь мира (или союза) – готовься к войне», то, конечно, это было бы очень умно и дальновидно. Но можно ли это предположить? Конечно, нет. Хотя подобная долголетняя и слишком тонкая игра очень трудна и опасна, ибо может раздражить того, кем мы дорожим, но она могла бы иметь еще смысл со стороны лица, облеченного специальною, так сказать, властию; со стороны министра, посла или, наконец, самого монарха; но Скобелев никем не был «официально» уполномочен для подобного косвенного давления на Германию, и, по всем признакам, его надежды на союз с Францией были искренни. Мысль о таком союзе и о французской «отместке» недурна и естественна, пока мы думаем только поверхностно о внешнем, военно-политическом равновесии европейских государств и России. Но для того, кто ни на минуту не хочет забыть заветной, исполинской и вместе с тем весьма осуществимой мечты о независимой, многосложной и новой славяно-восточной цивилизации, долженствующей заменить романо-германскую, – для того всяческое унижение Франции, как передовой нации Запада, должно быть дороже военной победы над Германией. Если бы Германия была теперь такой же либерально-эгалитарной республикой, как Франция, если бы в ней президентом сидел какой-нибудь «честный труженик» вроде Вирхова, то трудно было бы, конечно, решить, которая из двух республик гнуснее, ненавистнее и пошлее... парижская – «tigre-singe»[9], по выражению (кажется?) Вольтера, или та «корова», грациозно играющая на лугу, с которой сравнивал Герцен либерально-революционную Германию. Германское современное общество, положим, в некоторых отношениях, быть может, еще буржуазнее и хуже (по идеалам, а не поведению лиц, – надо понимать эту разницу) французского; но германское государство – монархия; и немецкое общество еще выносит это государство; оно еще не настолько пало, чтобы не выносить таких людей, как старый, воинственный император, Бисмарк, Мольтке... К тому же у Германии, если только она не пойдет прежде времени против России, еще не исполнившей своего рокового назначения и потому политически непобедимой, есть еще огромные задачи на Западе – присоединение 8 миллионов австрийских немцев (пожалуй, и без выстрела), завоевание Голландии и вытекающее из этого морское соперничество с Англией; весьма возможные и естественные претензии в Балтийском море; дальнейшее унижение Франции, которую, в случае равнодушия России, вовсе не так трудно даже и разделить теперь, как Польшу, между Италией, Испанией и Бельгией, оставляя в середине небольшой независимый остаток, и, наконец, господствовать над всем Северо-Западом, заменив непригодную после великого семилетия (от 71 до 78-го г.) идею культурного Drang nach Osten[10] систематическим государственным движением nach Westen[11]. Вот какие простые помыслы и вместе с тем нелегкие по исполнению задачи могут предстоять даже и подгнившей социально Германии за пределами нынешней империи, если она будет дружить с Россией. Россия нужнее Германии, чем Германия – России... В самом деле, какое существенное, органическое, так сказать, и непоправимое зло может нам сделать Германия в случае войны с нами и нашего поражения? Отдать Австрии Константинополь? Это смешно! Надолго ли? Разве в наше время явного антиконституционного поворота идей; в наше время – аграрно-рабочего движения против меркантильного индивидуализма; в наше время – не оконченной еще племенной эмансипации и не осуществившегося еще племенного объединения, – разве может успешно бороться государство... положим... 50-миллионное[12], конституционное и малоземельное, почти исключительно меркантильное, наскоро сколоченное в слабую федерацию, без всякого преобладающего и одушевленного единством идеи племени, с государством 80-миллионным, имеющим в среде этих 80 миллионов подданных миллионов более 50 однородного, цельного племени (русских), вдобавок легко одушевимого, с государством многоземельным, общинным и в котором индивидуально-буржуазный дух так не серьезен, что не выдержал и 20 лет либерального режима, а породил только крайнее обеднение у одних, безумное, болезненное какое-то грабительство – у других, у третьих – отчаяние и самоубийство, а у самых умных – совершенное разочарование в благодетельности юридического равенства и гражданской свободы?.. Разумеется, тут серьезная борьба возможна только в двух-трех регулярных сражениях... и только! У Австрии нет будущности; у России – великая. Вредна ли или полезна будет эта будущность России для остального человечества, разрушительная она будет или созидающая, – это другой вопрос; но что будущность есть великая – это ясно. Это ясно из самих отвратительных пороков наших; мир должен скоро отказаться от идей 89-го года, от равенства и свободы; это только не ясно для тех глупцов, которые думают, что нужна еще у нас конституция, чтобы окончательно в этом убедиться... А если мир должен скоро отказаться от «буржуазной» цивилизации (т. е. от свободы и равенства), то вопрос, какое население (про Австрию нельзя сказать «народ») ближе к новому идеалу (вновь юридически расслояющему, вновь лица к чему-нибудь или к кому-нибудь насильственно прикрепляющему): то ли население, у которого либеральные порядки держатся лучше и крепче некоторой личной добропорядочностию, экономией, трезвостью, какими-то умеренными, ни то ни се, преданиями; или тот народ, у которого эти «буржуазные» добродетели слабее, который, именно вследствие чутья и сознания своих слабостей, жаждет крепкой над собою духовной, отеческой власти, любит ее, ищет чего-то и волнуется больше душевно, чем политически... Борьба с одной Австрией для России (до взятия Царьграда или после – все равно) была бы даже и в случае минутной первой неудачи почти триумфальным шествием, и больше ничего. Это не Турция, у которой есть религиозная, великая в своем роде идея; есть, наконец, множество мусульман. Какое же еще может сделать нам зло Германия? Победивши нас (и с каким трудом, с каким страхом за свое будущее), отнять часть Польши и Курляндии?.. Велика ли эта беда для нас? И возможно ли это без вознаграждения все на том же необходимом нам Юго-Востоке? Ведь не легко же достанется немцам и такая неважная победа? И долго ли бы они пробыли в этой Польше, если бы мы захотели вернуться и изгнать их? И многие ли из поляков не перешли бы на нашу сторону тотчас же? И сверх того, есть ли во Франции способный вождь или нет его, Германия во всяком случае не совершенно положится на робость и безучастие нации, равносильной ей по численности, военной по преданиям и оскорбленной ею так глубоко!.. При правительстве слабом даже и соглашение с Францией ненадежно; все может измениться в три дня в Париже; не настолько измениться, чтобы воскресить невоскресимое, т. е. величие Франции, но настолько лишь, насколько нужно, чтобы помешать немцам кинуться всеми силами на нас и чтобы дать возможность восточно-славянскому духу свершить свое назначение... Сам князь Бисмарк говорил в 71-м году французским дипломатам, что «ни на слабое правительство, ни на чувства нации надеяться нельзя в политике, но можно надеяться на единоличное слово сильного государя». Если мы, русские частные люди, в силах понять все это, неужели германские политики не могут додуматься до таких простых и естественных соображений? Было бы странным предполагать в них подобное затмение; и есть много признаков тому, что в Германии очень хорошо понимают все это. «Оканчивающийся год, – пишут, например, все в той же „Кёльнской газете“, – уносит с собою одну из крупных политических личностей в Европе. Гамбетты не стало. Это был непримиримый враг Германии, главный представитель того политического направления во Франции, которое стремится к отместке. Направление это не умрет вместе с ним, но он, во всяком случае, как организатор, как настойчивый предводитель раз установленного плана, был таким лицом, которое не скоро найдет себе заместителя». Что значат эти слова в стратегическом отношении? Они значат, что в случае войны с Россией немцам и без Гамбетты необходимо будет держать под ружьем на границе Франции около половины своего войска, и только другую половину противопоставить русскому исступлению... Да, именно – исступлению, русскому бешенству, не знающему границ... Ибо, как это ни странно с первого взгляда, но можно утверждать, что и крепкий союз, и вынужденная обстоятельствами война с Германией будут у нас в народе одинаково популярны! Объяснять причины такой двойственности русского настроения было бы долго; но понятно, что в случае союза и здравый смысл, предпочитающий легкое трудному, будет удовлетворен у русского народа, и старые предания о дружбе и родстве двух царских родов еще обновятся и окрепнут; а в случае войны припомнятся у нас германской нации даже и все те мелкие обиды, которые наносили нам у нас живущие немцы. Германское правительство уважается у нас, по слухам и преданиям, даже и мужиком (не любят его только русские либералы); бюргерство же, т. е. большинство немецкой нации, вследствие исторических и социальных впечатлений, ненавидится в России донельзя... Вот в чем разница!.. Неужели гениальный князь Бисмарк не знает и не понимает этой важной разницы?.. Ведь это все так ясно и так просто! Чтобы вообразить себе, что может нам предстоять с Германией, нам необходимо только предложить себе два вопроса: 1-й вопрос: Выгоднее ли для Германии соглашение с Россией по делам австро-турецким, чем война с Россией? Конечно, несравненно выгоднее. В одном случае – огромные приобретения безо всякого риска и потерь. В другом – ужасный риск и гадательные выгоды (например, мечты о создании двух, парализующих друг друга, славянских держав). 2-й вопрос: Есть ли в Германии люди, способные понять, в чем состоят истинные германские интересы? Кажется, что есть. Итак – зачем нам Гамбетта и вообще на что нам излишняя поправка Франции?VI Какое сочетание обстоятельств нам выгоднее всего?
Иное дело писать о предстоящих нам или о возможных и желательных политических действиях наших; иное дело излагать взгляды на предстоящие, возможные или желательные политические обстоятельства, долженствующие обусловить образ этих действий. Когда мы говорим о желательных действиях, мы даем нечто вроде совета. Когда мы говорим только об обстоятельствах, мы делаем нечто вроде предсказания. Давать советы считается делом более скромным, чем предсказывать или пророчествовать. Не знаю, всегда ли это так. Если, напр., врача не приглашают на консилиум для избрания тех или других способов лечения, не смешно ли будет с его стороны предлагать практические советы? Но если этот самый врач думает, что он предвидит счастливый исход болезни, если обстоятельства (даже вовсе и не зависящие от воли больного и его близких) сложатся так-то и так-то, то я полагаю, что он хорошо сделает, если откровенно выскажет кому-нибудь свою мысль. При таких условиях самое смелое пророчество гораздо скромнее непрошеного совета. Так хочу и я поступить в этом письме. Советовать я никому не призван; но предвидения и предчувствия мои нахожу полезным сообщить хотя бы и тем немногим людям, которые могут сочувствовать мне. Какие же обстоятельства выгоднее всего для той высшей цели, к которой мы, русские, вовсе и не думаем сознательно стремиться, но к которой фатально влечет нас история, отчасти вопреки ошибкам нашего «по-европейски» настроенного разума, отчасти благодаря самым этим счастливым ошибкам?[13] Но прежде еще чем изложить мой взгляд на эти обстоятельства, надо напомнить: какая же эта самая высшая цель? Я сказал во 2-м письме моем, что Россия – не просто государство; Россия, взятая во всецелости со всеми своими азиатскими владениями, – это целый мир особой жизни, особый государственный мир, не нашедший еще себе своеобразного стиля культурной государственности. Поэтому не изгнание только турок из Европы и не эмансипацию только славян, и даже не образование во что бы то ни стало из всех славян и только из славян племенной конфедерации должны мы иметь в виду, а нечто более широкое и по мысли более независимое. Это более широкое и по мысли независимое должно быть не чем иным, как развитием своей собственной, оригинальной славяно-азиатской цивилизации, от европейской (или романо-германской) настолько же отличной, насколько были отличны: эллино-римская от предшествовавших ей египетской, халдейской и персо-мидийской; византийская (распространявшая свое влияние до IX, X и XI веков и на западные страны) от предшествовавшей ей эллино-римской, или, наконец, настолько, насколько была отлична новая, последняя романо-германская цивилизация от предшествовавших ей и отчасти поглощенных и претворенных ею органически цивилизаций эллино-римской и византийской[14]. Подобная историческая цель достигается, конечно, веками, сознательными и бессознательными усилиями целого ряда поколений, их прямыми и косвенными, совершенно даже иногда нецелесообразными действиями; но история доказывает нам, что некоторые удачные предприятия и решительные поступки влиятельных и власть имущих лиц, увлекающих за собою толпы или приостанавливающих известное движение, определяют дальнейший тип или стиль культурного развития и могут считаться поворотными пунктами всеобщей и частной истории. Примеров на это множество, и я нахожу даже лишним их здесь приводить. Они должны быть известны из учебника. Таким поворотным пунктом для нас, русских, должно быть взятие Царьграда и заложение там основ новому культурно-государственному зданию. И так как несомненно то, что человечество стало по всем отраслям жизни теперь самосознательнее, чем было тогда, когда происходила смена прежних великих культурных типов, то главные черты предстоящей культуры можно даже, сообразно с примерами прежнего, и приблизительно угадать, особенно с ее отрицательных сторон. Но здесь речь не столько о самой этой цели, сколько об обстоятельствах, выгодных для ее достижения. Обстоятельствами, выгодными для нас и для всего славяно-восточного мира, я считаю приблизительно следующие: 1) Скорая война с Австрией или Англией. 2) Соглашение с Германией. 3) Анархия во Франции. Прежде или после нашей войны – это второстепенный вопрос. 4) Неустройства в Болгарии и Сербии; грубые промахи короля Милана и неблагодарность либеральных болгар и сербов. Объяснюсь подробнее: 1) Скорая и несомненно (судя по общему положению политических дел) удачная война, долженствующая разрешить восточный вопрос и утвердить Россию на Босфоре, даст нам сразу тот выход из нашего нравственного и экономического расстройства, который мы напрасно будем искать в одних внутренних переменах. Раз вековой сословно-корпоративный строй жизни разрушен эмансипационным процессом, новая прочная организация на старой почве и из одних старых элементов становится невозможной. Нужен крутой поворот, нужна новая почва, новые перспективы и совершенно непривычные сочетания, а главное, необходим новый центр, новая культурная столица. Само собою разумеется, что Царьград не может стать административной столицей для Российской Империи, подобно Петербургу. Он не должен даже быть связан с Россией в той форме, которая зовется в руководствах международного права «union réelle»[15], т. е. он не должен быть частью или провинцией Российской Империи. Великий мировой центр этот с прилегающими округами Фракии и Малой Азии (напр., до Адрианополя включительно и вплоть до наших теперешних границ около Карса) должен лично принадлежать Государю Императору; т. е. вся эта Цареградская или Византийская область должна под каким-нибудь приличным названием состоять в так называемом «union personelle»[16] с Русской Короной. (Наподобие Финляндии или прежней Польши, или наподобие Норвегии, в которой король шведский есть нечто вроде наследственного президента.) Там само собою, при подобном условии, и начнутся те новые порядки, которые могут служить высшим объединяющим культурно-государственным примером как для 1000-летней, несомненно уже устаревшей и с 61-го года заболевшей эмансипацией России, так и для испорченных европейскими влияниями афинских греков и югославян. Поставленный, с одной стороны, с Россией только в личное, а не в реальное соединение; призванный, с другой – стать не административной только столицей одного государства, а культурным центром целого греко-славянского союза или нового восточного мира, Царьград не легко подвергнется опасности, что в него целиком и спроста перенесутся устаревшие привычки демократизованного за последнее время Петербурга, а напротив того, сам этот, столь вредный, цивилизованный, но не культурный (не культурный, значит, по-моему, несвоеобразный) Петербург начнет быстро падать и терять значение, и в самой России административная столица почти невольно перенесется южнее – вероятно, не в Москву, а в Киев. Итак, будут тогда две России, неразрывно сплоченные в лице государя: Россия – Империя с новой административной столицей (в Киеве) и Россия – глава Великого Восточного Союза с новой культурной столицей на Босфоре. Таков наилучший и даже единственно возможный исход наш из современного нашего положения; и для скорейшего достижения подобной цели позволительно русскому гражданину желать, чтобы Австрия или Англия каким-нибудь слишком дерзким поступком, или сама Турция какими-нибудь новыми и нестерпимыми беспорядками вынудили бы нас воевать. Если бы я призван был советовать, то я бы даже посоветовал довести их поскорее до этого. И лучше бы все-таки начать с Австрии; ибо тогда одно чувство самосохранения дало бы нам нравственное право направить из Карса войска к Босфору. Воюя с Австрией, мы имели бы полное право позаботиться, чтобы нашей армии никто не угрожал с юга. Турция пала бы тогда сама собою. Все эти австро-русские соглашения и «лестные приемы», о которых пишут в газетах, могут быть очень искренни, благоразумны и т. д. Но... и Шлезвиг-Гольштейнское соглашение кончилось битвой при Садовой и извержением Австрии из Германского союза. Ведь я сначала предупредил вас, что буду говорить больше о благоприятных обстоятельствах для целей высших (культурных), чем о похвальных и полезных действиях для целей низших (утилитарных, напр., для меньшей потери людей и денег). О русских столицах необходимо заметить здесь еще нечто особое, нечто такое, с чего приличнее, пожалуй, было бы даже начать, ибо это очень важно. Из всех культурно-государственных образований, возникших, павших и существующих ныне со времени Рождества Христова, только у двух подобных исторических организмов была до сих пор наклонность переменять столицы: у мусульманизма и России. Все остальные государства и культурно-религиозные организации в Западной, близкой к нам Азии, в Северной Америке, в Западной Европе и в ее грубом продолжении – новейшей Америке, центров своих не меняли, и жизнь всех этих государств и культурных организаций была и есть неразрывно и неподвижно связана с каким-нибудь городом. Папство с Римом, Франция с Парижем, австрийское государство с Веной; нечего и сомневаться, что с переходом Вены в общегерманское владение погибнет Австрия безвозвратно. Великобритания, понятая как Англия в тесном смысле, как соединенное королевство Великобритании и Ирландии, а не как культурное всесветное поприще англосаксонского племени, неразрывно связана с Лондоном, несмотря на всю свою децентрализацию, и связь эта выразилась резче именно с той поры, когда стиль английской культурной государственности определился впервые с ясностью, т. е. с эпохи Тюдоров. Мелкие государства Италии и Германии, имевшие прежде (особенно в первой) каждое свой особый культурный оттенок, все были связаны с определенными городами, со своими второстепенными столицами... Единая Италия, давно тяготевшая к Риму, естественно и в очень короткое время овладела им. Остается еще сомнительным – возможно ли и удобно ли будет даже и для совершенно объединенной Германии перенести, после неизбежного падения Австрии, свою столицу из скучного Берлина в приятную и веселую Вену? Не слишком ли это будет близко к границам того же неотвратимого Восточно-Славянского Союза? Я сказал, что только Россия и мусульманство меняли не раз свои столицы. Мусульманство, начавшись в Мекке, перешло потом в Багдад, Бруссу, Адрианополь и Царьград; и, покинув Царьград, оно должно будет искать себе новый центр в Азии или в Африке или окончательно разлагаться и угасать, подобно религии Зороастра. Россия начала свою историческую жизнь в Новгороде; но очень скоро перенесла свой центр в Киев, потом во Владимир и Москву, потом в Петербург и теперь, видимо, рвется от него опять к югу... Итак, религиозная культура исламизма и государственность русского племени со стороны этой «непоседности» сходны. Но, с другой стороны, разница между ними огромная. Исламизм, меняя центр, менял племя, менял государственность, но сам не менялся, как и следовало ожидать от своеобразной религиозной культуры. Русское племя и русская государственность, имея в себе всегда мало оригинального, всякий раз, меняя центры, меняли и нечто весьма важное в своем культурном типе, во всем строе своей жизни и в духе своего мировоззрения. Новгород – первый зародыш государственности и племенного объединения: призвание варягов; Киев – православие и начало удельной системы (какая-то неудачная попытка своеобразного устройства); Владимир (ненадолго – такое же преддверие Москвы, как Новгород – преддверие Киева); Москва – падение удельной федерации; царство; утверждение восточно-византийского культурного стиля; новый порыв, так сказать, из «варяг в греки»; Петербург – Европа; обратный порыв «из греков в варяги», но с сохранением огромного, уже крепко нажитого, византийского запаса. С 61-го года нашего столетия крайний европеизм, по-видимому, торжествует; иллюзия «благоденственной», эвдемонической демократизации увлекает петербургски настроенную интеллигенцию всей России; начинается разложение петровской России по последним европейским образцам. Тысячелетию русской государственности ставят памятник в Новгороде; а тысячелетие для государств – цифра роковая и страшная, ибо очень немногие государственные формации прожили больше 1000 лет; большинство прожило меньше! И вероятно, если бы не было этого спасительного Восточного вопроса и этого великого Царьрада, то памятник гордости нашей в 62-м году стал бы памятником разочарования и отчаяния... чуть-чуть не надгробным!.. Но в эти же самые роковые года (61-й, 62, 63-й) возобновляются с новой силой те юго-славянские и греческие движения, которые мало-помалу разложили Турцию, сделали невозможной Византию эллинскуюtitle="">[17] и приготовили нам путь к чему-то новому, к чему-то такому, что должно же быть своеобразно-созидающим, чтобы не стать только разрушительным (и, заметим, не по-европейски, а уж гораздо более разрушительным!..). Третьего пути быть тут не может, и назад мы уже более в делах восточно-славянских идти не в состоянии. Вот почему я нахожу, что чем скорее, тем лучше. Цареградская Русь освежит московскую, ибо московская Русь вышла из Царьграда; она более петербургской культурна, т. е. более своеобразна; она менее рациональна и менее утилитарна, т. е. менее революционна; она переживет петербургскую. И чем скорее станет Петербург чем-то вроде балтийского Севастополя или балтийской Одессы, тем, говорю я, лучше не только для нас, но, вероятно, и для так называемого «человечества», ибо не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей входил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы «индивидуально» и «коллективно» на развалинах всего этого прошлого величия?.. Стыдно было бы за человечество, если бы этот подлый идеал всеобщей пользы, мелочного труда и позорной прозы восторжествовал бы навеки!.. Чем скорее война, тем выгоднее для высшего идеала! 2) Соглашение с Германией. Об этом я подробнее говорил в 3-м письме[18] и повторять здесь того же не буду, даже и кратко. Напомню только вот о чем: в 1-м моем письме (№ 83 прошлого года) я сказал, что средства для достижения целей наших, разумеется, надо выбирать самые легкие, но только до тех пор, пока это не вредит высшему идеалу нашему. Если же эти легкие средства осуществлению высшего идеала (культурному отделению от Запада) вредят, то надо нам быть готовыми и на всякие жертвы, лишь бы это призвание наше не упустить из виду. Например, если б Германия, положим, предложила нам поделить Турцию с Австрией, т. е. отдать Австрии в полное обладание западную часть Балканского полуострова до Салоник, а самим взять Малую Азию, Босфор и часть Фракии с Адрианополем, то такое сочетание обстоятельств, по моему мнению, надо счесть невыгодным. И не только легкая война с Австрией, но и кровопролитная война с самой Германией, с моей точки зрения (государственно-культурной, а не утилитарно-эвдемонической), должна считаться условием несравненно более выгодным, чем соглашение, подобное вышеприведенному. Казалось бы, с точки зрения легкости и удобства приема, начать с Турции, а кончить Австрией выгодно; т. е. выгодно, допустив австрийцев господствовать над западной частью Балканского полуострова года на три, на четыре, изгнать их оттуда позднее победоносно; но не надо забывать, что Австрия – страна более либеральная и вообще более европейская, чем Россия, и в три-четыре года власти может некоторыми сторонами своего либерального европеизма развратить сербов и албанцев еще гораздо больше, чем католичеством. Восстать-то сербы и албанцы восстанут под нашим знаменем несомненно против Австрии позднее, но некоторые струны, и без того у них (особенно у сербов) слабые, могут совершенно оборваться; напр., православное чувство, которому либеральный европеизм гораздо больше вредит, чем само католичество. Югославяне и без того православные весьма плохие, и не будь на Востоке греков, особенно греков столь напрасно поруганного у нас фанариотского духа (т. е. просто старомосковского), то за будущее православной Церкви на Востоке можно бы решительно отчаяться. Вот одна из главных причин, почему механический, «трауматический», так сказать, вред большой войны надо предпочитать химическому и тонкому отравлению европеизмом тех именно стран, к которым тяготеет все более и более гений нашей истории. Из войны с Германией мы также выйдем победителями, не потому, что наше войско окажется непременно лучшим, или генералы наши непременно проявят необычайную находчивость, но потому (это уж непременно), что Восточно-Славянскому Союзу нужно быть, потому, что ему предназначено создаться, и Германия об эту идею разобьется точно так же, как разбились Австрия и Франция об единство Италии и Германии... Я говорил, что племенная эмансипация есть не что иное, как оттенок общей эгалитарной революции, но именно потому-то ее идея и должна быть вполне (или приблизительно) исчерпана прежде, чем демократизация и Запада, и Востока, достигши до своей точки насыщения и до полного в самой себе разочарования, не заставит человечество выйти на новые и творческие пути, вместо тех разрушительных, по которым оно так самонадеянно и глупо стремится с конца прошлого века. Есть еще одна частность по поводу Германии и славян; было бы большим счастием, если бы немцы заставили бы нас предать чехов на совершенное съедение германизму. Иначе можно опасаться, что они попадут тоже в состав великого Восточно-Славянского Союза; это было бы великим бедствием. Чехи – это европейские буржуа по преимуществу, буржуа из буржуа, «честные» либералы из «честных» либералов. Их претенциозное и либеральное бюргерство гораздо вреднее своим мирным вмешательством, чем бунты польской шляхты. Это тоже химическое, внутреннее отравление. Их гуситизм гораздо опаснее иезуитизма; иезуитство и папство осязательны, стройны, охранительны, ясны, наконец; гуситизм же есть лишь отрицание католичества; революционное племенное знамя оппонирующего по-европейски чешского мещанства. Нет гуситской религии; есть только гуситская критика, гуситское отвержение всего положительного. У Лютера есть хоть аугсбургское исповедание; у гуситизма исповедания нет, а есть только «охи» и «ахи» протеста и пусто-славянского фразерства! Эгалитарного либерализма довольно и у нас, и у болгар, и у сербов, и у греков, и у румын, и у словаков, а теперь даже и в Польше; довольно его и без чешского ученого, трудолюбивого и мещански настойчивого контингента. Вопрос в том, как ослабить демократизм, европеизм, либерализм во всех этих странах, как задушить их, а не в том, как подбавить им еще чего-то архилиберального и архиевропейского... Если бы нужно было проиграть два сражения немцам, чтобы обстоятельства заставили нас с радостью отдать им чехов, то я, с моей стороны, желаю от души, чтобы мы эти два сражения проиграли! Я знаю, славы у нас останется еще довольно в конечном результате и при этой частной неудаче. О том, почему нам выгодны анархия во Франции и некоторые ошибки и неустройства в югославянских землях, я поговорю в следующем письме.VII Какое сочетание обстоятельств нам выгоднее всего?
В предыдущем письме я сказал, что третьим выгодным для нас условием я считаю анархию во Франции (прежде или после взятия нами Царьграда – это вопрос второстепенный). Почему же это так? Я затрудняюсь отвечать на это, потому что мне стыдно за несогласных со мною! Но отвечать, хотя бы очень кратко, необходимо; ибо опыт жизни убедил меня, что большинство не то чтобы «наших соотечественников», но вообще большинство, претендующее понимать («la médiocrité collective»[19] по определению Дж. Ст. Милля), понимает поздно... Было же время, когда и я не ясно все это понимал. Нужно поэтому снисхождение и к другим... Вот чего я, например, не понимал лет 15–20 (положим) тому назад, а теперь понимаю, благодаря, конечно, помощи хороших книг и статей, о которых я ниже и упомяну с признательностью. 1) Франция была передовая страна Запада с самого начала развития романо-германской культуры. Франция – это романо-германская Европа по преимуществу, это такой исторический факт, который можно назвать математически или физически точным. С этим согласны и сами французы всех партий, и все иностранцы, как сочувствующие Франции, так и ненавидящие ее. Во Франции все общеевропейское[20] выразилось резче, яснее, нагляднее, так сказать, чем в других странах Запада. Борьба реальных сил общества – сил социально-политических, властей, сословий, классов – была во Франции выразительнее и как бы последовательнее, чем те же движения в Англии, Германии, Италии, Испании. Во Франции смена владычеств: церкви, дворянства, монархии, буржуазии – была определеннее и как бы резче и решительнее. Все те движения, которых результаты должны были иметь широкое и бесповоротное влияние на судьбы всего романо-германского мира, происходили или вследствие прямой французской инициативы и под французским руководством; или когда эти движения зарождались и разрослись в Италии, Англии, Германии, то всякий раз для распространения их на всю Европу и далее требовалась французская популяризация, французская переделка их местных форм в общедоступные. Распадение Церквей, т. е. выделение католичества из общеправославного единства, – выделение, определившее бесповоротно самые основные и резкие особенности будущей романо-германской истории, совершилось под непосредственным влиянием французского монарха Карла Великого. Во главе крестовых походов стало прежде всех французское рыцарство. Французы же довели и принципы рыцарства до наистрожайшего и наитончайшего их выражения. Союз городских общин с королем против феодальных дворян был во Франции постояннее и яснее, чем в истории других европейских государств. Монархия во Франции была блистательнее и абсолютнее, чем где-либо; только Людовик XIV во всей Европе имел логическое право сказать: «L’Etat c’est moi!»[21] Моды и общественные обычаи Франции господствуют везде уже около 200 лет, и до сих пор люди не решаются от них отказаться, несмотря на то что они пережили сами себя, исказились под влиянием демократического строя общества; несмотря на то, что они не только неудобны и смешны, но и нецелесообразны; ибо моды и светские обычаи имеют в виду изящество, эстетику, а моды и обычаи Франции XIX века давно уже, за исключением весьма немногих своих сторон, весьма неизящны и некрасивы. Они даже в высшей степени, до беспримерности, так сказать, исторической, вредят развитию хорошего реализма в современном искусстве. Поневоле все пишут на картинах мужиков (людей погрубее), когда людей потоньше и психически более интересных и сложных изображать по внешнему безобразию их одежды (особенно мужской) на картине нельзя! (Какой же слепой не видит, например, на батальных картинах Верещагина и других художников, до чего европейский русский солдат выходит на бесстрастном и беспристрастном полотне безобразнее и кукловатее азиатского низама; не говоря уже о мусульманах в чалме и т. п.) Атеистически-либеральное движение умов началось в Англии, но общечеловеческий вред причинило это направление только через посредство Франции XVIII века. В конце того же прошлого века и в начале XIX практическое приложение этих идей Руссо, Монтескье, Дидерота и Вольтера к государственной жизни во Франции приняло исступленные, фанатические размеры, произвело сперва либерально-эгалитарный террор внутри сословно-монархической Франции, а потом под знаменем Наполеона целым рядом неслыханных побед убеждало остальную Европу в необходимости и силе этих революционных идей и, несмотря на низвержение Наполеона, во всех остальных государствах Европы, где раньше, где позже, где быстрее и опрометчивее, где осторожнее и медленнее распространялась, однако, эта самая демократическая революция без террора, а путем мирных и легальных реформ. (Прием, конечно, более приятный, – плоды те же, не менее ядовитые!) Франция первая укрепила христианскую религию на Западе; она же первая начала смело и открыто вытравливать ее из жизни. Франция скорее других держав довела монархию до высшей точки величия и блеска; она же первая и решилась стать настоящей демократической, эгалитарно-либеральной республикой. Французское дворянство было в свое время образцом изящества и блеска; французский буржуа есть нынче образец пошлости, грубоватости или изломанности и дурных манер (физически даже очень дурных). Герцен справедливо заметил, что даже лица у этих буржуа всё какие-то некрасивые и ничтожные (и это до того верно, что стоит только сравнить портреты Трошю, Шанзи, Мак-Магона и других генералов новой Франции с портретами Бисмарка, Штейнмеца, Мантейфеля, даже злого и бритого Мольтке, а также с портретами французов XVIII, XVII, XVI века, чтобы понять, до чего Герцен прав[22]). И в этом отношении, значит, в отношении вырождения, падения, унижения всяческого, Франция тоже остается передовой страной романо-германской Европы, раньше доходившей и доходящей до всего того, до чего суждено дойти всей романо-германской Европе... Падать – так падать во всем и совсем! Социалистическое учение во всех его главных видоизменениях (от Бабёфа до Кабе и Луи Блана) зародилось и развилось во Франции; и во Франции же начались и первые бунты рабочих, под этим уже не граждански-юридическим, но экономическим знаменем. В Париже и во Франции люди прежде других решились жечь исторические здания и картины, взрывать церкви и выбрасывать из школ (легальным порядком) распятия... Даже великая, охранительная, художественная английская конституция должна была пройти сквозь французское арифметическое какое-то опошление, чтобы иметь возможность принести везде тот вред, который она принесла на континенте Европы, разбившись, наконец, о священную скалу русского самодержавия. Замечу, что все это, перечисленное мною здесь без особого внимания и несколько второпях, гораздо последовательнее, точнее и вообще несравненно лучше изложено у Гизо в его превосходной «Истории цивилизации», у Данилевского в истинно великой (хотя и очень дурно местами написанной) книге «Россия и Европа», и, если меня не обманывает память, в одной очень хорошей статье г. А. Градовского в журнале «Заря» (за 69 или 70-й год). У каждого из этих авторов свои оттенки и своя цель, но все они приводят мысль к одному результату: Франция – это Европа par excellence[23]; это «путь» романо-германской цивилизации; primum vivens – primum moriens[24] западноевропейской государственности. Итак? Итак, вывод до грубости прост: если для дальнейшей независимости восточно-российской мысли от мысли романо-германской, для выступления на новые, иные пути культурной по идее и форме государственности необходимо, чтобы в глазах людей Востока (которые не очень дальновидны) престиж романо-германской цивилизации поскорее все падал бы ниже и ниже, если для достижения той умственной независимости, без которой не для чего, по-моему, долго и жить одной политической независимостью, необходимо, чтобы подобострастные предрассудки в пользу европейской цивилизации поскорее перешли бы в свирепое предубеждение против нее, то надо желать, чтобы как можно скорее и окончательнее компрометировала бы свой гений та страна, которой принадлежит инициатива современно понимаемого прогресса (т. е. прогресса не разнообразного развития, а всеравняющего революционизма). Надо, чтобы новые европейские идеи, господствующие с XVIII века и до сих пор, доказали бы как можно скорее и яснее свою несостоятельность. Нынешнее большинство решительно не понимает, что пошло и низменно, что в жизни изящно или величественно; не понимает даже, что государственно и что негосударственно (даже А.И. Кошелев доказал, что он ничего этого не понимает). Но это ограниченное большинство сейчас понимает, что ему удобно и что неудобно. Надо поэтому желать, чтобы, наконец, само существование стало бы решительно неудобным в передовой стране либерально-эгалитарной по духу Европы XIX века. И в этом смысле я не знаю, почему бы людям, желающим России идеального блага (т. е. духовной независимости), не желать от всего сердца гибели и окончательного унижения той стране или той нации, которой дух и во дни величия, и во дни падения представлял и представляет собою квинтэссенцию западной культуры, хотя и отживающей, но еще не утратившей вполне своего авторитета в глазах того отсталого большинства русской интеллигенции, которое теперь еще имеет наивность верить в какое-то «демократическое и благоденствующее человечество». Франция была передовой страной католичества, лучшей опорой западной Церкви; она стала передовой страной атеизма; она давно пала, таким образом, как пример религиозности; Франция вознесла монархию на высшую точку славы; она же начала (во имя прогресса) казнить королей, изгонять их, менять династии; она давно перестала быть примером монархической лояльности. Франция первая уничтожила у себя аристократию; люди серьезных аристократических убеждений и вкусов давно перестали ей через это сочувствовать... Французская нация долго была самой победоносной, самой героической нацией Европы; но в 70-х годах эта нация потерпела такое поражение, что в глазах людей военных или чтущих воинственность она стала чуть ли не самой последней нацией с этой точки зрения. Но за то, что Франция республика, и республика демократическая, якобинская, у нас многие прогрессисты, многие либералы, нигилисты явные и тайные (осторожные, робкие – служащие, напр.), ей еще сильно сочувствуют; надо желать, чтобы якобинский (либеральный) республиканизм оказался совершенно несостоятельным и не перед реакцией монархизма, а перед коммунарной анархией; ибо монархическая реакция все-таки прочна не будет, а только собьет еще раз с толку наше и без того плохое общественное мнение, ненадежная монархия будет только томить, как томит осужденного на смерть больного медленная агония; она будет длить обманчивое и зловредное влияние европейских либеральных идей; торжество же коммуны более серьезное, чем минутное господство 71-го года, докажет, несомненно, в одно и то же время и бессилие «правового порядка», искренно проводимого в жизнь (чем искреннее, тем хуже!), и невозможность вновь организоваться народу на одних началах экономического равенства. Так что те государственные организмы, которым еще предстоит жить, поневоле будут вынуждены избрать новые пути, вовсе непохожие на те пути, по которым шла Европа с 89-го года. Большинство не умеет ни отвлеченно предвидеть, ни художественно предчувствовать; большинству нужны наглядные примеры... Прибавляю еще вот что: возможно ли серьезное (хотя, повторяю, опять-таки временное) торжество и господство коммуны без вандализма, без вещественного разрушения зданий, памятников искусства, некоторых библиотек и т. д.? Конечно нет, и при нынешних средствах разрушения обратить большую часть Парижа в развалины и груды пепла гораздо легче, чем было во времена древние разрушать другие великие культурные центры – Вавилон, Ниневию, старый Рим и т. д. А этого и нужно желать тому, кто жаждет новых форм цивилизации на берегах Босфора. Разрушение Парижа сразу облегчит нам дело культуры даже и внешней в Царьграде. И неужели это только бессильное желание варварской зависти? Не думаю! Не вернее ли, что это нечто вроде пророчества, если не совсем уже научного, то полунаучного, гипотетического, по индуктивному способу из примеров исторических выведенного. В следующем письме буду, скрепя сердце, говорить о славянах и о том, почему их ошибки и даже, пожалуй, и некоторая степень неблагодарности могут быть нам выгодны. Здесь же заранее скажу только два слова об этом: Ошибки и неблагодарность югославян могут быть нам выгодны по той же самой причине, по какой нам выгодны и неустройства во Франции. Интеллигенция югославян слишком похожа на французскую или общеевропейскую буржуазию, и если она несколько лучше, то разве только тем, что она еще гораздо хуже ее. Это я надеюсь объяснить очень просто.VIII Итак, теперь следует о югославянах.
В прошлом письме моем я сказал так: «Ошибки и неблагодарность югославян могут быть нам выгодны по той же самой причине, по какой нам выгодны и неустройства во Франции. Интеллигенция югославян слишком похожа на французскую демократию, и если она несколько лучше, то разве только тем, что она гораздо хуже ее». Чем же хуже и чем лучше наши «братья славяне» современных французов и вообще европейской интеллигенции? Хуже они тем, что интеллигенция их стоит еще дальше на пути эгалитарного индивидуализма, чем интеллигенция устаревшей Франции. Хуже они тем, что у них нет и тени тех могучих тормозов (легитимизма, ультрамонтанства, аристократизма, национально-военных и рыцарских преданий и т. д.), которые в течение целого века сдерживали Францию на наклонной плоскости ее эгалитарного ниспадения и ослабели окончательно только в 60-х и 70-х годах нашего века. Хуже славяне тем, что они все сплошь либералы, конституционалисты и демократы; что у них нет ни тех впечатлений в душе, ни той социальной почвы под ногами, которые воспитывают людей мыслящего и властного охранения. Что касается до простолюдинов, до болгарского и сербского земледельца, до черногорского воина, до чешских и словацких крестьян и рабочих, то у них охранение есть лишь дело привычки и незнания, и кроме буржуазии, в высшей степени обыкновенной и европейской по типу своему, они ничего из среды своей, предоставленные самим себе, выделить до сих пор не могли. Югославянская интеллигенция, говорю я, не имея за собою никаких могучих собственно местных национальных монархических, аристократических и даже особенно сильно выраженных религиозных преданий, представляет собою тип чистейшей плутократической демократии. В этом смысле не только южное славянство, т. е. болгары и сербы, но и славянство австрийское, т. е. словаки, чехи и хорваты, – одним словом все славяне (за исключением русских и поляков) самые демократические по строю своему нации. Все монархическое, все аристократическое и даже, говорю я, все религиозное господство над ними в течение веков более или менее, хотя и в разной степени и по разным причинам, было или совсем чуждо им, или, по крайней мере, не соединено со славой народных преданий. У болгар и сербов Турции все это было греческое или турецкое; у австрийских славян – швабо-мадьярское. Этим-то они хуже даже итальянцев, французов и немцев-бюргеров, ибо плутократически-либеральное устройство общества есть самое бессодержательное, ненадежное и беспринципное из всех общественных устройств. Нет ни сильных, привычных обществу привилегированных властей, ни могучих, вне либерального благоденствия стоящих и поэтому дисциплинирующих это общество, – идеалов... Но именно поэтому-то, что общество южных и западных славян по природе своей еще либеральнее и эгалитарнее, чем нынешнее общество Франции, – оно и лучше. Строй этого общества до того уже не прочен, жизнь эта до того бессодержательна, до того не идеальна по духу или смыслу своему, до того поэтому не надежна, что долго так она простоять не может. Славянство, после неизбежного падения Турции и Австрии, вынуждено будет самой непрочностью своего либерально-плутократического строя выйти скоро вслед за Россиею на какой-то новый исторический путь. Теперь, пока Турция и Австрия еще существуют, славянство занято преимущественно вопросами политики внешней; оно прежде всего заинтересовано отношениями своего племени к немцам, туркам, мадьярам и грекам. После удаления турок с Босфора, после неминуемого разрушения Австрии и после необходимого образования на развалинах этих двух держав великого Восточного Союза под гегемонией России славяне вынуждены будут устремить все внимание свое на дела внутренние, на свой социальный строй. А так как события на западе Европы в то же время идут своим чередом (и даже очень быстро); так как социализм либеральный (т. е. революционный) растет там не по дням, а по часам, то грядущие, близкие и всеми ожидаемые перевороты в Европе романо-германской не могут не отозваться и на славяно-греческом Востоке. Ясно поэтому следующее соображение: если после падения Австрии и Турции и во время того, как будут слагаться совершенно новые условия Восточного Союза, – во Франции, Италии, Испании (и даже, может быть, в Германии и самой Великобритании) индивидуально-плутократический и конституционно-демократический строй общества окажется никуда не годным и уже слишком неустойчивым, то все восточные и славянские нации, которым необходимо будет так или иначе войти в состав вышеупомянутого Великого Союза, принуждены будут из чувства самосохранения произвести у себя дома прогрессивно-реакционные реформы, которые могут придать их обществам больше стойкости и уменьшить в недрах их ту лихорадочную подвижность, которой так болезненно увлеклись все наиболее образованные нации мира; сначала Франция со дня объявления прав человека (с 89-го года прошлого века); потом вся романо-германская Европа (с 48-го года нынешнего столетия) и, наконец, и наша Россия с 61-го года. И при этом естественно, что те нации и те государства, в которых прежних сословно-корпоративных устоев было меньше, должны, движимые силой русского самодержавия и вдохновляемые примером русской покорности, скорее прийти к тем нелиберальным условиям, при которых потребуется организация подобных же устоев, совершенно новых по частным формам, но вечных по существу своему. Говорю еще яснее: таким нациям, в хорошем смысле отсталым (т. е. по сравнительной неопытности и патриархальности) и в самом дурном смысле передовым (т. е. крайне эгалитарным по строю), – легче будет перешагнуть прямо к практическому отвержению ложных начал 89-го года, т. е. к отвержению не только экономического, но даже и гражданского всеобщего равенства и всеобщей личной свободы, чем тем государствам и нациям, которые изболтались, так сказать, за целый последний век в атмосфере буржуазно-плутократического либерализма. Весьма вероятно, что самый аграрно-рабочий вопрос (взятый не с точки зрения революционно-либеральной, т. е. не со стороны вопроса личных прав или всеобщего экономического равенства, которое невозможно, а только со стороны материального обеспечения, отчасти и насильственно-легального, данного властью, подобно, например, принудительному обеспечению нашей русской крестьянской общины), весьма вероятно, говорю я, что этот вопрос есть не что иное, как маскированная и сама себя еще не понявшая корпоративно-сословная реакция будущего. Есть основания думать и надеяться, что осуществленная в государственно-культурной практике аграрно-рабочая идея оказалась бы не чем иным, как новой формой феодализма и больше ничего; т. е. новым, особого рода закрепощением лиц к разным корпорациям, сословиям, учреждениям, внутренно-принудительным общинам и отчасти даже и другим лицам, как-нибудь особо высоко карьерой или родом поставленным. Поэтому, чем более мы будем убеждаться, что дальнейшее развитие человечества не на началах личного равенства и личной свободы, а на принципах совершенно противоположных, должно привести народы к новому горизонтальному расслоению и к новой вертикальной группировке общин, примиренных в высшем единстве безусловно монархической власти, – тем станет яснее, что тот либерально-эгалитарный процесс, которым восхищается интеллигенция всех стран с конца прошлого века, – есть именно то, что обыкновенно называется революцией, т. е. легализованная, медленная, хроническая анархия. Рациональная, научно-самосознательная Европа не могла и не хотела разлагаться эмпирически, неожиданно, нечаянно, как разлагались и падали прежние государства и культурные миры; она выдумала рациональный самообман демократического и утилитарного прогресса. Древний Египет, Эллада, Рим гибли тоже от уравнительного смешения; от демократизации, от плутократии, от материализма, от усиления, если не везде легального, то, по крайней мере, фактического равенства прав и свободы положений; но они неизбежную смертельную болезнь не считали гигиеническим идеалом и не оправдывали теоретически это самоубийственное движение, не называли его восторженно прогрессом к чему-то лучшему... Определить демократический прогресс как разложение очень важно, между прочим, и для того, чтобы исправить наших анархистов легальных, тайных и даже наивных и бессознательных, к числу которых принадлежат, к сожалению, еще очень многие русские (даже и теперь, после ужасного события 1 марта 1881-го года). Такими умеренными анархистами я называю всех либералов наших. Я вовсе не говорю, что все они злонамеренные люди; я хочу только сказать, что они не понимают, куда идет дело, и не хотят верить, что нам, русским, надо совершенно сорваться с европейских рельсов и, выбрав совсем новый путь, стать, наконец, во главе умственной и социальной жизни всечеловечества. Для того же, чтобы стать во главе этого человечества и сказать свое слово, надо прежде всего отречься не от прогресса, правильно понятого, т. е. не от сложного развития социальных групп и слоев в единстве мистической дисциплины, но от двух ложных европейских принципов: 1) от утилитарно-эвдемонического, всеполезного, благоденственного направления реальной науки и заменить его честно-скептическим и во многих случаях даже пессимистическим направлением этой науки; и 2) от либерально-эгалитарного понимания общественного прогресса; и заменить это детское мировоззрение философией, более верною действительности, которая учит, что все истинно великое, и высокое, и прочное вырабатывается никак не благодаря повальной свободе и равенству, а благодаря разнообразию положений, воспитания, впечатлений и прав, в среде, объединенной какой-нибудь высшей и священной властью. (Дополнение 1885 г.)Второе мое указание, кажется, довольно понятно; оно подразумевает само собою: незыблемость самодержавия; укрепление Церкви и заботы о церковном воспитании народа и высшего общества; утверждение и развитие общины и вообще начала неотчуждаемости (даже и дворянских земель, напр.), вообще уменьшение подвижности общественного строя, ограничение безусловной свободы купли и продажи и т. д. Что касается до первого, то есть до того, чтò я позволил себе назвать пессимистическим направлением реальной науки, то тем, кому это не ясно, я могу указать, во-первых, на «Поучение при освящении новых зданий вокзала железн. дор. в Одессе, пр. Никанора, еп. Херсонского и Одесского». («Православное обозрение». 1884, октябрь.) Это поучение – превосходный образец смелого и прямого пессимистического отношения к знаменитым изобретениям и открытиям ненасытного XIX века. Образцов же эвдемонического и утилитарного, то есть противоположного воззрения на все эти усовершенствования, такое множество, что затруднение только в выборе. Их найти можно везде и сколько угодно. Как на другой пример скептического и отрицательного отношения к индустриальному, техническому и т. п. богатству нашего времени можно указать еще на публичные лекции г. Астафьева (читанные им недавно в доме Коншина, на Пречистенке); две первые лекции были даже прямо и озаглавлены так: «Наше техническое богатство и наша духовная нищета». Г. Астафьев доказывал, что быстрота современной жизни, ее излишняя подвижность и все это смешение сословий, наций, обычаев, религий не могут не отражаться крайне вредно и на психическом состоянии человечества; от этого смешения происходит неясность, непрочность, неопределенность, неустойчивость душевной нашей жизни. Еще должно упомянуть здесь вообще о сочинениях Влад. Серг. Соловьева. В его книге «Критика отвлеченных начал», в его недавнем прекрасном сочинении «Религиозные основы жизни» и во всех других статьях и брошюрах этого замечательного русского мыслителя мы находим одну основную, опять-таки пессимистическую мысль: бессилие нашего духа, необходимость боговластия, подчинение рационализма мистике, подчинение всего грубо понятного и реально доступного таинственным высшим началам, непонятным для самодовлеющего в мелочности своей рассудка, но жажде веры вполне доступным и, можно даже сказать, осязательным! Я полагаю, этих трех примеров будет довольно, и они одни доказывают, что русский ум мало-помалу срывается с утилитарно-эвдемонического пути буржуазного европеизма и находит свой!.. Заметим здесь еще очень простую, но в высшей степени важную вещь. Пессимизм общего мировоззрения или неверие в возможность земного счастья, земного благоустройства и земной всесправедливости дает обыкновенно в частных житейских случаях оптимистические плоды. Человек, философски разочарованный в земном человечестве, не будет от людей слишком требователен: он будет меньшим доволен. Он не будет ребячески мечтать о золотом веке на земле, достигнутом путем радикальных революций, уравнительных реформ или путем неслыханных еще физико-химических изобретений. Пора разочароваться во всем этом и пора ожидать, что сама точная наука в близком уже XX веке приведет нас вовсе не к тем восхитительным результатам, на которые надеялись передовые люди в XVIII веке и в первой половине истекающего столетия! Пора!
Последние комментарии
6 часов 9 минут назад
6 часов 17 минут назад
12 часов 29 минут назад
12 часов 33 минут назад
12 часов 44 минут назад
12 часов 50 минут назад