КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 710800 томов
Объем библиотеки - 1390 Гб.
Всего авторов - 273984
Пользователей - 124951

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

medicus про Маш: Охота на Князя Тьмы (Детективная фантастика)

cit anno: "студентка факультета судебной экспертизы"


Хорошая аннотация, экономит время. С четырёх слов понятно, что автор не знает, о чём пишет, примерно нихрена.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
serge111 про Лагик: Раз сыграл, навсегда попал (Боевая фантастика)

маловразумительная ерунда, да ещё и с беспричинным матом с первой же страницы. Как будто какой-то гопник писал... бее

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
medicus про Aerotrack: Бесконечная чернота (Космическая фантастика)

Коктейль "ёрш" от фантастики. Первые две трети - космофантастика о девственнике 34-х лет отроду, что нашёл артефакт Древних и звездолёт, на котором и отправился в одиночное путешествие по галактикам. Последняя треть - фэнтези/литРПГ, где главный герой на магической планете вместе с кошкодевочкой снимает уровни защиты у драконов. Получается неудобоваримое блюдо: те, кому надо фэнтези, не проберутся через первые две трети, те же, кому надо

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Найденов: Артефактор. Книга третья (Попаданцы)

Выше оценки неплохо 3 том не тянет. Читать далее эту книгу стало скучно. Автор ударился в псевдо экономику и т.д. И выглядит она наивно. Бумага на основе магической костной муки? Где взять такое количество и кто позволит? Эта бумага от магии меняет цвет. То есть кто нибудь стал магичеть около такой ксерокопии и весь документ стал черным. Вспомните чеки кассовых аппаратов на термобумаге. Раз есть враги подобного бизнеса, то они довольно

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stix_razrushitel про Дебров: Звездный странник-2. Тропы миров (Альтернативная история)

выложено не до конца книги

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Крепостной Пушкина [Ираклий Берг] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Крепостной Пушкина

Глава 1 В которой Пушкин Александр Сергеевич знакомится с очень странным крестьянином

Ранним утром 1 октября 1833 года на одной из бесчисленных дорог государства Российского поломалась карета. Что послужило виной тому неприятному событию — то ли слабость конструкции произведения искусства с выписанной надписью «Каретных дел мастер Тимофей М.» на дверце, то ли определённая условность слова «дорога», применяемого к направлению движения, то ли неосторожность лошадей — не могли сказать и сами свидетели происшествия.

Ямщик, плутовского вида мужичок, суетился как мог, заламывая руки и ругаясь на всё разом — и на дорогу, и на лошадей, которых в сердцах окрестил коровами, и на карету — вернее, её сломанную ось передних колёс, — и на свою горькую судьбу, на немцев, и даже на свою жену, которую не видел как с месяц, и которая непременно была виновной во всех его несчастьях.

Пассажир его, средних лет мужчина, безусловно дворянского положения, хмуро смотрел на эти ужимки, никак не проявляя сочувствия, отчего Васька (так звали ямщика, даром, что годами приближающегося к весьма почтенному возрасту. Но никто и не думал звать его как-то иначе, очень уж выражение лица пройдохи не располагало к солидности), подозревающий, что если виновным не будет признано хоть что-то, то виновным окажется он, потел и горячился ещё более.

Пассажир продолжал наблюдать за ним некоторое время и вдруг улыбнулся. Улыбка совершенно преобразила его лицо. Ушла не только хмурость — ушёл возраст. Теперь это был не строгий мужчина лет тридцати-тридцати пяти, а весёлый человек, глядя в живые, озорные, лучистые глаза которого так и хотелось назвать юношей.

— Эх, Вася, Вася, — приятным мелодичным голосом произнёс он, — эх, Вася... Россия.

— Дык это, ваше высокородие! Барин, помилуйте! Все эти клячи проклятые, будь они неладны! Уж и так с ними вожусь и этак, представьте себе, уход как за жеребятами малыми, а всё туда же норовят набедокурить! Вот уж правду люди говорят — не в коней корм! Живут у меня как баре, ей-богу, не серчайте, Александр Сергеевич, животное ведь глупое, что в башку им втемяшится — глазом моргнуть не успеешь, как уже дёрнут куда не надоть, и вот — сломали.

Васька, радуясь, что гроза миновала, облегчённо тараторил первое приходящее в голову, ругался, клялся, божился, словом — делал всё то, что делает обыкновенно русский мужик, чувствующий вину, но не желающий за неё отвечать.

Пушкин, а это был он, довольно известный поэт и писатель своего века, находящийся в том удивительном состоянии ощущения собственных сил, что заполняло его в путешествиях, Пушкин видел его насквозь.

— Эк ты мне чинов прибавил, братец, — перебил он разглагольствующего ямщика, — я пока лишь благородие, а буду ли высокородием — кто знает.

Лёгкая тень омрачила его лицо, но мгновением спустя ушла, и он вновь принялся с любопытством разглядывать наивного хитреца.

Тот уже выдохся и, тупо уставившись, смотрел на поломку. Починить ось своими силами не представлялось возможным, это было видно ему сразу. Просить барина обождать — опасно, чай не степь, не утерпит. Цель поездки была не столь далеко, но и предлагать пройти пешком те шесть или семь вёрст, что отделяли их от Большого Болдина, казалось чрезмерной дерзостью. Вот если бы барин сам изъявил желание, то можно было бы не спешить, спокойно самому добраться до местных мастеровых и сладить дело.

— Скажи-ка мне лучше вот что, Вася, как далеко ещё осталось?

— Дык рядом совсем, вот в чём и дело, — от радости, что барин говорит то, что ему и нужно, ямщик вновь затараторил, — пять вёрст, не более. Если бы из крестьян ваших кто мимо проходил — мы бы мигом всё починили, можа и к вечеру.

— К вечеру?! — воскликнул Пушкин. — Нет уж, до вечера ждать не имею желания. Лучше я так пройду, по-простому. К вечеру! Шутишь, братец.

— Как же вам можно по-простому ходить, ваше превосходительство? А холопья увидят, как же это? — Васька, для вида изображающий возмущение, даже всплеснул руками.

— Да так и можно, так и пройду, — спокойно ответил Пушкин, — а ты, шельма, оставайся, жди помощи. Увижу старосту, скажу ему послать мужиков. Вещи мои стереги. Пропадёт хоть что — выпорю. И это я серьёзно, не сомневайся. Не по злобе сердца, видит Бог, нет её у меня, а по долгу службы, ибо бумаги мои в портфелях — важные, государственные. Береги их.

И, не обращая более никакого внимания на рассыпающегося в уверениях плута, барин пошёл пешком. Было прохладно, пасмурно, но ему нравилось. Ему вообще многое нравилось здесь. Чувство земли в Болдино было особенно сильным. Пушкин гордился тремя веками своих владетельных предков, их памятью, их странной силой, в его живом воображении передающейся ему как потомку. Здесь он был хозяин. Здесь он был творцом. Его земля. Его люди. Его имение. Чувство воли. Место, где никто не мог быть выше него, и где даже император, пожелай посетить это место — гость.

Пушкин шагал широко и спокойно, оглядывая пустые поля со снятым уже урожаем, небольшие рощи, легко преодолевая известную кривизну дороги, радуясь тому, что вскоре увидит свой усадебный дом, и тому, как лёгко дышится.

— Барин, барин, остановитесь! — крик, раздавшийся позади, заставил обернуться. Саженях в ста, много полутораста от него катилась повозка. Минутой спустя она добралась до него, и ловко соскочивший с неё крестьянин отвесил поясной поклон.

— Долгие лета вам, Александр Сергеевич, вам и семье вашей. Окажите милость, барин, позвольте вас подвезти.

Пушкин ответил не сразу, молча разглядывая явившегося перед ним человека. Вид того был более чем странен, что острый наблюдательный взгляд быстро отметил. Это был крестьянин, безусловно. Возможно, даже его крестьянин, хотя он был готов поклясться, что видит его впервые. Широкоплечий, статный, высокий, с умным лицом и аккуратной бородой — такого бы он запомнил. Одет тот был опрятно, да что там — роскошно. Для крестьянина. Конь же его (а запряжён в повозку был именно конь) только добавил удивления. Это был конь не для пахоты. Это был конь непонятной породы, отчего Пушкин, как страстный лошадник, почувствовал уязвление, что не смог определить её. Одно было точно — конь стоил дорого, нелогично дорого для крестьянина, если тот не богач из «капиталистых», а таковых в своих владениях Пушкин не знал.

— И кто же ты, братец? — только и спросил он, продолжая отмечать всё больше несуразностей в виде этого человека и начиная подозревать какой-то розыгрыш.

— Степан я, сын Афанасиевич, крепостной ваш, — отвечал крестьянин так просто, и с таким ненаигранным достоинством, что лишь усилил подозрения.

— Вот как. И откуда же ты взялся, Степан, сын Афанасьевич?

— Кистенёвские мы, барин. Улица Самодуровка. Ваши все, испокон веку, — и странный человек ещё раз низко поклонился.

— Я не могу помнить всех крестьян. Да и не разыгрываешь ли ты меня? — насмешливо отозвался Пушкин. — Что-то я не слыхал о подобных франтах в этих краях. Кафтан-то поди дорогой? Да и кто же носит кафтан не в праздник?

— Так ведь удобно, барин.

— С серебряным шитьём?

— У всех свои слабости, барин. Люблю серебро. Можно сказать — сребролюбец.

Пушкин рассмеялся. Наглец ему нравился, как нравилась смелость людей ниже его по положению.

— И кто же ты, удалец?

— Так я и говорю вам, барин, Степан я, крепостной ваш.

— А говоришь не как крестьянин, а, Степан?

— Говорю я как умею, барин, — спокойно отвечал называющий себя крепостным, — а что речь моя может казаться вам непривычно, так то грамотен я.

— Ого!

— Книжки читал разные.

— Ещё раз «ого»! И отчего же я тебя, такого грамотного, не знаю?

— Дык вы ведь в Кистенёвке и не бывали ещё толком, барин. Откуда же вам знать?

Пушкин задумался. Действительно, в Кистенёвке он бывал всего пару раз и недолго. Да и то всё ограничилось недолгим общением с помощником управляющего. Старый Калашников с сыновьями держал вотчину крепко, ограничивая как мог барина от погружения в дела рутинные, повседневные.

— И что же ты хочешь, Степан?

— Как это что? — широко заулыбался тот. — Подвезти хочу вас, барин. Нешто это прилично, чтобы барин своими ногами топал?

— Сколько раз тебя пороли, Степан? — полюбопытствовал Александр Сергеевич.

— Частенько, ваше благородие, частенько.

— И за что же, позволь узнать?

— Всяко бывало, барин, и за дело и так. Вот батюшка мой, царствие ему небесное, за разум поколачивал, а управляющий наш, Михайло Иванов — за глупость тягал. Пытался, во всяком случае.

— Как это — пытался?

— Да как оно и бывает, барин. Глупость я совершил, а он и пороть меня. Да только не дался я.

— Как?! — воскликнул ошеломленный Пушкин. — Он ведь управляющий! Воля моя! Неужто ты бунтовщик, братец?

Крестьянин поклонился третий раз, и удивлённый Александр Сергеевич готов был поклясться, что сделал он это не из смирения, а чтобы скрыть пробивающуюся улыбку.

— Да что вы говорите такое, барин, — молвил Степан, слегка растягивая слова, — где это видано, чтобы бунтовщик самым справным оброчным был? Да второго как я во всей области не сыскать! Губернии, то есть.

— Так ты же сам говоришь, что желал тебя наказать управляющий, так?

— Верно, барин. Очень желал.

— А ты ему не дался, так?

— И это верно, барин. Не дался.

— Значит ты и есть бунтовщик. Управляющий — власть, а ты, значит, против власти пошёл. Верно?

— Нет, барин, никак нет. Неверно, ваше благородие.

— Как так? Объясни.

Пушкин любил говорить с крестьянами, редко вникая в дела общие, которые он, как чувствовал, не понимал, но охотно вникал в дела личные, касающиеся конкретных людей, что было ему понятно. Стоящий перед ним человек, называющий себя его крепостным (Пушкин ещё до конца не поверил в это), вызывал интерес неподдельный, и поэт был рад удовольствию разрешения этой загадки. Разодетый как не всякий купец разоденется на ярмарку, в шикарном кафтане, новых и дорогих сапогах, с залихватского вида малахаем, что снял и держал в руке, сам здоровенный детинушка, крестьянин смотрелся странно, непривычно. Однако же, интуиция подсказывала, что человек этот прям, определённо честен, и вызывал невольную симпатию.

— Да так... не любит он меня, батюшка. Серчает, что мужики кистенёвские меня за старосту почитают, даром что молод я, а его, управляющего, сынка Михайлова в грош не ставят. И не стоит мне с вами до самой усадьбы идти, барин, вы бы позволили свернуть мне ранее, оказали бы милость?

— Как ты узнал, что я пойду этой дорогой? — внезапно спросил Пушкин.

— Откуда же мне было это знать, барин?

— Ты вот что, Степан, сын Афанасиевич, ты меня за дурака не держи. Что-то не верится мне, что встреча наша случайная. Очень уж ты разодет. Очень уж вовремя меня заметил, а ведь тебе что-то нужно от меня, не правда ли? Теперь я даже сомневаюсь в том, случайно ли карета моя поломалась. Но бог с ним. Всё бывает на свете. И всё-таки я спрашиваю тебя — как?

Крестьянин помялся, смешно шевеля губами, выбирая слова, добродушно улыбнулся, совсем по-простому почесал бороду, и, будто решившись, коротко бросил одно слово:

— Деньги.

— Деньги?

— Мошна, ваше благородие, она самая.

Пушкин расхохотался.

Так они и двинулись вместе к усадьбе. Лезть в повозку, по предложению Степана, Александр Сергеевич не стал, предпочтя пешую прогулку. Крестьянин взял своего коня под уздцы и пошёл рядом, с молчаливого согласия барина.

— А вы ведь много где побывали, барин?

— Немало где.

— И я далеко бывал, барин. По делам торговым, — уточнил Степан, поняв невысказанный вопрос, — а так посмотришь кругом, подумаешь, а ведь нигде лучше нашего Болдино да Кистенёвки и нет.

— Так уж и нет? — фыркнул Пушкин. — Ещё с Петербургом сравни нашу глушь, если ты там бывал, конечно.

— Бывал, барин, бывал. Да что Петербург? Чахотка одна, вот что есть Петербург. Так-то оно, конечно, красиво, да ведь красота-то она разная, Александр Сергеевич, вам ли не знать? Где в Петербурге такие поля найти? Рощи? Луга заливные? Река там и то дрянь. И людей нет.

— Как это, людей нет? Да их там больше, чем во всей нашей губернии!

— Нет там людей. Народу много, но... вот здесь, бывает, едешь и двадцать вёрст в день, и тридцать, встретишь десяток человек, а бывает, и никого не встретишь, а всё же чувствуешь — есть здесь люди. В Питере только толкаешься, да следишь, как бы кошель не вынули, да ноги не отдавили, а чувства, что люди есть, — нет.

— Не знаю, не знаю, — Пушкин задумчиво качал головой, с одной стороны, потешаясь над рассуждениями крепостного, с другой — восхищаясь ими, — как-то уж больно резко ты судишь. Всему ведь есть своё место. И селу, и городу. Петербург — большой город, особенный. Я больше люблю Москву, там и душевнее, там и родился. Но чтобы так отрицать град Петров — нет уж. Великого ума был государь, знал, что делал. Какую пользу России принёс. Вот ты, Степан, торговлей промышляешь, как понимаю. Что же тебе Петербург хаять? Сколько из него товара к нам идёт, а сколько от нас?

— Дык я не о пользе молвлю, ваше благородие, о красоте. О том, как людям жить удобнее, да и как милее. Польза — не спорю, есть, и великая. Со всего свету товар! С любых стран, из-за всех морей. А дома какие. Дворцы. Кто не был — не верит. У нас, в Кистенёвке, так почитай у трёх из четырёх изб даже крыши нормальной нет. Топят по-чёрному. Глянешь — нищета, бедность. А всё же сердцем говорю вам, барин, жить лучше здесь.

— Может быть, может быть, — с тёплой задумчивостью отозвался Пушкин, — как в народе говорится? Где родился — там и пригодился, верно?

— Верно, барин. Истинно так.

— А вот что бедность в Кистенёвке — то худо. По-чёрному топят, говоришь? А хлеба как, хватает до посевной?

— Хлеба хватает. Да мы ведь отходники, почти всё село, покупаем, сколько надобно.

— А скотины довольно?

— Каков двор, барин, у кого как.

— Но дворы ведь бедные, говоришь?

— Бедные. Жалко людей. Во всём селе только один приличный дом и есть! Каменный, два этажа, крыша медная. Прочие — хорошо, если в дождь не мокнут.

— Каменный?! Два этажа?! — удивлённо переспросил Пушкин. — Крыша из меди? Это чьи же хоромы? Уж не твои ли, Степан сын Афанасиевич?

— Мои, барин. Да ведь и я ваш, и всё, что имею, — тоже ваше.

Степан задумался, и решил поклониться ещё раз, но Пушкин не позволил, нетерпеливо махнув рукой.

— А оброку ты сколько же платишь? — прищурясь, спросил он странного спутника.

— Плачу я справно, государь наш, батюшка, Александр Сергеевич, бездоимно, в срок. Никаких отговоров не признаю, сколько положено, верное моё слово.

— Сколько?

— А ежели кто из мужиков кистенёвских поиздержался, или даже пропил если, али лихие люди обнесли, то и за них плачу, батюшка, как сход порешил третьего года, оттого село наше бездоимное и...

— Сколько?

— Две тысячи.

— Немало! Две тысячи! Но и себе ведь остаётся, коли не врешь, что такой дом отстроил?

— Остаётся, барин.

— Две тысячи, — повторил Пушкин, — это же сколько на серебро если, пятьсот?

— Это и есть серебром, ваше благородие, — улыбнулся Степан, — монетами. Целковыми.

Александр Сергеевич ещё раз очень внимательно осмотрел представшего перед ним человека, раздумывая, не дурят ли его, но произнесённое тем казалось столь невероятным, сколь и неожиданным, отчего он поверил в правду, слишком нелепой казалась здесь ложь. Тот воспользовался ситуацией и отвесил глубокий поклон.

— Не побрезгуйте подношением, батюшка, — нарочито изменённым голосом, с «оканьем» протянул крепостной, — примите дар от христиан кистенёвских, что под рукой вашей ласковой господа молят о здоровии вашем, не обидьте сирот ваших.

Пушкин молчал. Степан ловко откинул полотно, прикрывающее что-то в повозке, и представил на свет ящик с дюжиной бутылок вина, в котором барин сразу признал бургундское.

— Однако. Моё любимое. И где, здесь? — пробормотал Александр Сергеевич.

— Прознали мы, мужики кистенёвские, что любите вы питие заморское, и вот — решили уважить отца нашего.

— Кхм-кхм, — прокашлялся Пушкин, — да уж, уважили. Что же, мужики кистенёвские так любят барина своего — дело славное. Но так ли они любят барина, как ты мне рассказываешь, — барин ведь и не видал их почти. Как же вдруг полюбили?

— Барина не выбирают, — с непробиваемой торжественностью сказал Степан заготовленную фразу, — с ним живут и умирают.

Пушкин почувствовал, что он покорён. Сложилось всё разом, радость от скорого прибытия, сладкое чувство свободы, вольный дух, которым, казалось, дышали здесь душа и тело, симпатия, всё сильнее охватывающая его к удивительному крестьянину, а теперь и слова его — всё это вместе сложилось в странное ощущение непонятного счастья и инстинктивного доверия будущему.

— Спасибо, Степан, — мягко ответил поэт, — я не забуду ни тебя, ни крестьян кистенёвских. Тебя уж точно. Ты вот что... понимаю так, что о делах потолковать хочешь. Так приходи завтра... нет, послезавтра в усадьбу поутру, всё и обсудим. А крестьянам передай, что барин рад им и помнит добро. Однако же, — спохватился он, — не потащу же я сам этот ящик, а слуга мой с неделю как слёг, да в пути остался. Ты бы довёз все это до усадебки, и...

— Нет, барин, казните, не могу, — развёл руками на добрую сажень Степан, — не можно мне Михайлу видеть, не невольте, покинуть бы мне вас здесь.

— Так как же быть тогда?

— Так ведь и конь ваш, и повозка. Всё ваше, государь мой. Вам и делать не нужно ничего, коняшка умная, сам за вами дойдёт, словно пёс ручной. А мне, право же, лучше как вы назначили прийти.


И, с неподражаемой дерзостью, практически невозможной не только для обречённого в крепостную повинность, а вообще для крестьян того времени, странный человек ещё раз поклонился и быстро пошёл прочь в сторону, с которой они шли. Пушкин молча смотрел ему вслед, не окликая, не пытаясь пресечь самовольство.

Глава 2 В которой Пушкин узнаёт, что дела обстоят куда хуже, чем он думал

Всякое представление крестьян барину — представление и есть. Спектакль. Театр. Каждая роль изучена и продумана.

Михайло Калашников держался важно, с достоинством и почтительностью. Как и трое его сыновей, стоящих прямо за батюшкой, он был одет в самую простую одежду. Рубахи-косоворотки, зипуны, порты, лапти. В руках войлочные шапки. Все чистое, аккуратное. Подальше, образуя полукруг, находилось ещё два десятка мужчин степенного образа, выглядевших поярче, цветастее, у одного даже порты были странного синего цвета, но в целом общую картину, предоставленную на суд барина, можно было бы описать словами «бедненько, но чистенько». Баб было трое: пышная толстая женщина с необъятной талией, с головой, покрытой красивым кумачевым платком, державшая поднос с хлебом и солью, и две юные, но не менее цветущие на вид девки, с роскошными косами «в пол», несущие подносы с водкой и чем-то ещё, что Пушкин не сразу разглядел.

Задерживаться на крыльце барин не стал, разом спустившись на двор и встав перед делегацией. Любопытно, что никто из крестьян при этом не двинулся с места, будто зная заранее, что барин станет именно так, отчего сами заняли места даже раньше него.

— Ну здравствуйте, православные! — бодро начал Александр Сергеевич.

Православные низко поклонились.

— Мир вам, дети мои, — продолжил поэт, — что привело вас?

— Государь наш, батюшка, Александр Сергеевич, — начал гудеть управляющий имения, не до конца распрямившись, — рабы твои божьи тебе челом бьют.

— Ты же вольный, Михайло, — заметил Пушкин, — зачем себя-то рабом кличешь?

— Все мы дети твои, батюшка, — ничуть не сбился Калашников, продолжая говорить давно заученный текст, из которого следовало, что жизнь их крестьянская была тяжела и безрадостна без отеческой длани барина, потому они очень рады явлению оного, поскольку теперь уж заживут прекрасно, в чём нет никаких сомнений, и как же тому не радоваться? Им даже неудобно перед «государем», что тому пришлось отложить дела свои важные, «царские», да обратить внимание на них, непутёвых детей его, что сами не способны порты завязать. Нет, он, конечно, не сказал так прямо — «порты», но общее ощущение от речи складывалось именно таково. В заключение монолога управляющего были предложены традиционные «хлеб и соль», после чего чуть менее традиционные рюмка водки и тонко нарезанное сало.

Хлеб Пушкин съел (кусочек), от водки отказался, поблагодарив за честь. Тут же он, как вежливый и добрый барин, произнёс ответную речь. Из неё крестьяне узнали, что барин отсутствовал, это верно, но никогда не проходило дня, чтобы не думал о них, их нуждах, их жизни, чаяниях. Ни при каких обстоятельствах не забывал их Александр Сергеевич — особенно как волей отца своего был назначен управляющим (перед семьёй Пушкиных) нижегородским имением, всегда пристально следил за регулярностью выплат в Опекунский совет, куда была заложена и дважды перезаложена большая часть ревизских душ Большого Болдина, дабы не отягощать православных детей своих ещё и штрафами. Постоянно он думал об улучшении быта крестьянского, мучительно решая задачу совмещения повышения доходности имения с ростом благосостояния его жителей, и не раз и не два обсуждал это с самим царём, императором Всероссийским, после чего непременно присылал письменный вид своих соображений Михайле Калашникову.

Крестьяне плакали. Кто потвёрже — остался стоять на ногах, не стесняясь слёз умиления, но большинство опустилось на колени, неистово крестясь и призывая божью благодать на Александра Сергеевича.

Пушкин, хоть и любовался произведённым эффектом, чувствовал, что с императором немного перегнул. Тогда он пальцем подозвал одну из девок, и все-таки опрокинул предлагаемую рюмку русской.

Но хлеб и соль — прекрасно, рюмочка — превосходно, однако не было того, без чего не обходится ни одна приличная встреча барина. Не было некой суммы, пусть небольшой, но все-таки денег, устанавливающей наиболее тёплые отношения между помещиком и его крепостными. Сообразив, что Михайло не желает по какой-то причине вершить сие таинство публично, а будто случайно хватается рукой за что-то, находящееся за пазухой, Пушкин волей своей приказал всем расходиться, ещё раз нежно назвав всех своими детьми, хотя большая часть их ему и в отцы годилась.

Михайло всё понял правильно, и, помявшись для вида, нижайше испросил дозволения обратиться к барину приватно, передать просьбы письменные. Пушкин согласился и даже пригласил его в дом, что должно было означать высшую степень доверия.

Странное дело — стоило этим двоим пройти в рабочий кабинет, устроенный Пушкиным ещё тремя годами ранее, в своё первое посещение Болдино, как управляющий, доселе полусогнутый, то ли от хвори какой, то ли от груза ответственности, что нёс на своих уже немолодых плечах, вдруг стал выше и совершенно прям. Барин же, напротив, заметно утратил в молодечестве, и взор его стал строг и тревожен.

— Ну что, Михайло? Говори честно. Каковы здесь мои дела?

Пушкин не стал садиться, предпочтя остановиться посреди кабинета, сердце подсказывало ему, что обстоятельства имения дурны. Тремя годами ранее они уже были весьма плохи, и он знал, что лучше стать они не могли. Некому было делать их лучше, а вот хуже — охотников предостаточно. Насколько, насколько всё плохо — вот что он желал знать, и как человек редкого личного мужества стремился принять удар поскорее, чтобы найти в себе сил одолеть его хотя бы морально.

— Дела не очень хороши, ваше благородие, — старик Калашников не стал тянуть. — Из сил выбиваюсь, но всё одно — плохо. Долги душат имение, Александр Сергеевич.

— Долги... Долги немалые, это верно. Сколько всего?

— Всего примерно двести пятьдесят тысяч рублей, ваше благородие.

— Как двести пятьдесят тысяч? — воскликнул Пушкин. — Этого быть не может, чтобы столько. Отец мне говорил, что всего долга тысяч сто и не больше.

— Если батюшка ваш говорил только о своих душах, то Опекунскому совету он должен сто девяносто тысяч рублей чистого долгу. Имение дважды перезаложено, Александр Сергеевич. И ещё одиннадцать тысяч рублей процентов, что мы должны за этот год и покамест не платили. Личные долги вашего батюшки мне неведомы, но они точно есть.

— Плюс мои долги, верно?

— Верно, ваше благородие. Но у вас ситуация лучше, часть ваша заложена лишь раз, и ещё есть в наличии семьдесят шесть душ, не заложенных, вашего батюшки.

— А доход? Сколько в этом году?

— Позвольте всё же уточнить, Александр Сергеевич. Мне считать части ваши и батюшки вашего совместно или порознь?

— Вместе считай. Теперь я веду все дела, резона нет путаться.

— Извольте, ваше благородие. Общий доход с имения двадцать шесть тысяч рублей ассигнациями. В этом году.

Пушкин нахмурился.

Здесь важно сделать отступление и прояснить читателю общую картину, складывающуюся в нижегородских владениях Пушкиных.

Дед нашего героя был человек известный и богатый. Не принявший добром свержение и гибель императора Петра Третьего, он жил на широкую ногу, барином, проматывая немалое состояние, достигавшее в своём наибольшем значении до пяти тысяч ревизских душ крепостных. Детям своим он всё же смог что-то оставить, и в той части, что касалась дел в данной губернии, попросту разделил Болдино между двумя сыновьями. Отец Александра, Сергей Львович, получил половину села, как и его брат Василий, получивший другую половину. Болдино населяло 500–600 крепостных (считая только ревизские души, то есть мужского пола), но имение не ограничивалось одним лишь селом, и в долю Сергея Львовича вошло ещё сельцо Кистенёвка, тоже немалое, и доросшее до 500 ревизских душ населения. Перед браком Александра на Гончаровой отец выделил ему ту часть крестьян Кистенёвки, что оставались незаложены, — приблизительно половину сельца. Отчаянно нуждавшийся в деньгах жених, понукаемый обеспечить приданное, без которого тёща отказывалась соглашаться на брак, заложил уже свои 200 душ за 38 тысяч рублей ассигнациями. Деньги большие, серьёзные. Хватило же их на полтора года. Приданное невесты, займы друзьям, помощь родителям, резко выросшие расходы на жизнь, наконец, — всё это могло сточить и более крупную сумму. Так или иначе Пушкин оказался на мели и в последнее время стал проедать аванс, выданный ему от лица государства на создание «Истории Пугачёва», с поездки по местам действий которого он и оказался в Болдино.

Мечтательность характера помогала смотреть на всё с оптимизмом, и по пути Александр думал не только о том, чтобы поправить дела и выручить семью, но и замахивался на мечту — выкуп второй половины и объединение имения. Дядюшка его, Василий Львович, уже три года как скончался, но, не имея прямых законных наследников, сумел позаботиться о детях незаконных, прожитых от любящей его купеческой дочки. Детей было двое, Маргарита и Лев, — под фамилией Васильевы. На них дядюшка и выписал заёмных писем на 110 тысяч рублей, из которых 60 тысяч приходилось на долю его части Болдино, и потому брат его, Сергей Львович, отказался от претензий на наследство — за неимением данных средств. Любой желающий получить это имение должен был взять на себя и его долги, что в сумме составляло не менее 200 тысяч рублей. Альтернатива — дождаться аукционный продажи, была тем, что в народе звалось заменой мыла на шило, поскольку имение и не могло стоить меньше.

Оптимизм, одно из самых приятных свойств характера Александра Сергеевича, не позволял ему смотреть на вещи иначе как в ключе отсутствия невозможного, потому он сперва надеялся поправить дела, а после поверил в это и воспринимал уже как данность. Выкупить часть дяди, объединить, воссоздать имение и жить в нём полновластным господином — мысль была столь приятна, что он сам не заметил, как свыкся с ней. Именно поэтому слова управляющего о долгах, огромности которых Пушкин не представлял, уязвили его. Да, он ожидал, что отец преуменьшит трудности, но не настолько.

Ситуация менялась, и приходилось признать, что думать следовало не о выкупе дядюшкиной доли, но о том, чтобы не потерять окончательно пока ещё имеющееся.

— Двадцать шесть тысяч — ведь это неплохо, — произнёс он, собираясь с мыслями, — даже очень неплохо. Это значит, что доход всего в десять раз меньше долга. Но ты сказал, что не уплачены взносы в совет?

— Истинно так, Александр Сергеевич, не уплачены.

— Значит, минус одиннадцать. Остаётся пятнадцать. Отцу не меньше семи тысяч, сестре... Погоди-ка, отец говорил, что доход был в двадцать две тысячи, но это без моих, каков же доход от моей части?

— Аккурат четыре тысячи, Александр Сергеевич.

Что-то здесь было не так. Не встреть вчера он того странного человека, представившегося его крепостным из Кистенёвки, разодетого в пух и прах (по крестьянским меркам), с почти физически ощущаемым могучим интеллектом, с речью, совершенно не похожей на речи крестьян (тем более что Пушкин, сильнейший лингвист своего времени, без труда разгадал потуги на её упрощение), очевидно образованного, он бы не усомнился. Но сейчас, в минуту внутренней сохранности, когда все чувства обострились, ему хватило мгновения, чтобы понять — здесь ложь. Михайло Калашников лжёт ему.

— Что-то мало выходит, Михайло, — доверительно обратился Пушкин к управляющему, — в соотношении мало. Моих двести душ ведь, так?

— Так, Александр Сергеевич.

— Выходит по двадцать рублей ассигнациями на каждого. А батюшкиных крестьян всего сколько?

— Пятьсот шестьдесят две души по последней ревизии числится.

— Ага. И от них двадцать две тысячи рублей? Значит по сорок рублей с души, приблизительно. Вот так разница! Вдвое. Чем же мои хуже?

Управляющий еле заметно поморщился.

— Так ведь кистенёвские-то — нищета почти все, Александр Сергеевич, беднота, голь. Плохие люди. Недоброе. Не зря их ушкуями кличут.

— Вот как? — удивился Пушкин. — Расскажи.

Управляющий вздохнул.

— Говорить можно долго, можно и коротко, а всё одно: паршивый народишко — люд кистенёвский. Бунтовщики, мятежники, воры. Лентяи, бездельники, пьяницы. Их ваши пращуры из Болдино в Кистенёвку и направляли, весь лихой люд. Оттого и название — Кистенёвка! Кистень, значит. А улицы их так и зовутся, что не Самодуровка, то Бунтовка. Вот и весь сказ, государь мой. Счастье, что вообще платят, ей-богу. Простите великодушно за прямоту мою, Александр Сергеевич, наболело. Намаялся с ними, вот истинный крест.

Пушкин внимательно слушал и следил за Калашниковым, пытаясь понять, где тот его обманывает.

— А как вообще зарабатывают наши крестьяне? — решив не давить вопросами, чтобы самому не вызвать преждевременных подозрений, немного изменил тему Пушкин.

— Так это... отходничеством. В основном.

— А где, куда? Рассказывай, Михайло, мне интересно.

— Да кто где, Александр Сергеевич, кто где. Одни в бурлаках ходят, другие в гуртовщики идут, за Волгу. Третьи — до Самарской губернии добираются, батрачат, — и управляющий развёл руками, показывая недоумение перед столь пристальным интересом барина к рутинным пустякам.

— А торговцы есть?

— Да есть, конечно, как не быть. Ярмонки на что? На Макария купцы едут, да по пути берут товар.

— Погоди, погоди, я вспомнил. Писали мне что-то странное... Есть якобы у нас крестьянин один, Семён или Семёнов, не помню хорошенько, вот он якобы торговец знатный, аж в Петербурге дела ведёт. Только не знаю я такого, да и ты не рассказывал, — Пушкин с интересом уставился на управляющего. Тот побледнел.

— Да, верно, — продолжил Александр Сергеевич, будто вспоминая, — я ещё удивился, что мужик этот из кистенёвских, — писали, не болдинский, якобы торговец неплохой и оброк большой платит. Что такое?

Калашников задыхался. Бледность ушла с лица его, сменившись краснотой, кулаки сжались, и весь он представлялся с трудом удерживающим себя в руках человеком.

— Что с тобой, Михайло? Да ты никак знаешь, о ком речь? Неужто есть такой взаправду?

— Лжа это! — не то воскликнул, не то выплюнул старик, — есть мошенник, разбойник, кулак, сволочь, а не торговец честный. Изворотлив как змей, душегуб, каковых свет не видывал, но да ничто, вот где он у меня будет! — и Михайло помахал крепко сжатым кулачком перед лицом удивлённого этой вспышкой Пушкина.

— Однако. Да ты, брат, суров, — только и заметил поэт.

— Каюсь вам, государь мой, погорячился. Но есть ли мочь у человека терпеть нестерпимое? Ведь Стёпка этот — бунтовщик, вор, Иуда. Людей мутит, с разумения сбивает.

Калашников осознал, что забылся, старался говорить спокойно, но поднявшаяся в нём ярость не желала легко отступать. Пушкин же, напротив, совершенно успокоился и хладнокровно изучал лицо управляющего.

Михайло был ему не чужой человек. Не совсем чужой. Бурный «роман» с его дочерью, Ольгой, принёс Пушкину немного счастья, но немало хлопот. Был момент, когда он хотел на ней даже жениться, но насмешка Вяземского, посоветовавшего именно это, отрезвила.

Родные отнеслись философски, с кем не бывает, мол, но сам он чувствовал определённый стыд и вину. Ольга быстро поблекла, став слишком говорливой бабенкой, ребёнок умер в младенчестве, Пушкин сделал немало, но и немного. Вольная для отца, её братьев и её самой, организация спешного брака с неким «личным дворянином», согласным за небольшую мзду принять на себя позор, небольшие подарки — вот, собственно, и всё. С отцом же её дело обстояло сложнее. Михайло был умён от природы и за счёт ума, подкреплённого крестьянской изворотливостью, всегда безошибочно указывающей ему, как вести себя с барами, добрался до должности старосты, а после и управляющего Михайловским имением матери Александра. Оценив его хватку и деловые качества, старшие Пушкины отправили Калашникова в Болдино, своё главное имение. Там по пути он и узнал, что барчук совратил его дочь. Александр допытывался, желал знать, как именно тот отнёсся к известию, но должного качества свидетелей не нашлось. Один говорил, что Михайло было раскричался, стыдил и позорил дочь, обещал какие-то смешные кары на головы прелюбодеев, тогда как другой уверял, что Калашников и бровью не повёл. Так или иначе, но уже восемь лет как он служил главным управляющим Болдина, и именно с его деловитостью Пушкин связывал часть надежды на поправление дел.

Сейчас же, глядя на с трудом сохраняющего контроль управляющего, вспоминая одновременно детали встречи со странным крестьянином, Александр чувствовал, что имеет дело с определённой загадкой, которую ему необходимо раскрыть. Загадки он любил, и интуиция шептала, что дело может статься серьёзнее, чем кажется.

Оставалось решить, как именно её разгадывать, — допытывать Калашникова сразу или временно отступить. Пушкин склонялся к первому варианту, но не успел приступить к делу, как вошедший сын управляющего, Фрол, доложил о прибытии господина Безобразова, супруга «Маргаритки», той самой двоюродной непризнанной сестры, что имела в своём распоряжении заёмные письма покойного дядюшки.

Принять его следовало незамедлительно, отчего Пушкин отпустил управляющего и сам отправился встречать гостя.

Глава 3 В которой Пушкин думал найти врага, а находит друга.

Достойно принять гостя вне Петербурга — означает накормить гостя.

Стол был неплох, и Пушкин засчитал это мысленно в пользу старого Калашникова. Три года усадьба не видела своих владельцев, но стоило приехать барину — и всё в наличии! Да, разумеется, обед на две персоны не идёт ни в какое сравнение с обедами на двадцать, тридцать и более человек, что так любили закатывать друг другу богатые и просто обеспеченные господа, переезжая из одних гостей в другие. Ходил даже анекдот о тамбовском помещике, владельце нескольких имений, который, изрядно отобедав, никак не мог понять, у кого же он сегодня пирует, кому ему следует отнести слова благодарности и похвалить мастерство повара, пока ему не объяснили друзья по кутежу, что ныне они заехали в его собственное имение. Правда это или нет, Пушкин не знал, но урона своей чести не терпел, при любой возможности (то есть при наличии достаточных денег) устраивал пиршества для друзей, и тогда не считался ни с чем.

Сегодня же он находился в роли хозяина официального по положению, но условного по фактическому состоянию, поскольку сам прибыл только вчера, и вся кулинария была отдана на откуп местной администрации, то есть Михайле Калашникову. Тем радостнее было ему играть роль хлебосольного барина, когда представленное превзошло его ожидания.

Четыре перемены блюд — как положено для небольших обедов. Ни больше, и не меньше.

Щи, традиционные щи, вкуснейшие, здесь Пушкин чувствовал нюансы. Второй суп — из репы с уткой. К ним пироги с грибами, капустой и зайчатиной. Соленья. Наливочка.

Затем, после традиционной котлетки из щуки, чтобы отбить вкус предыдущих блюд, шло холодное: буженина, ветчина, осетрина, заливная телятина, к ним на гарнир — раки.

Именно здесь Александр Сергеевич изумил гостя, предложив настоящее белое бургундское вино. Безобразов, как лихой гусар, заслуживший на поле брани право ношения мундира в отставке (в котором он и приехал к Пушкину), Безобразов, ещё в юности видавший обеды известных всему свету генералов — оценил.

Третьей переменой шло горячее: телячья голова с черносливом, бараний бок с гречневой кашей и главное украшение стола — молочный поросёнок с хрустящей корочкой. К ним — солёные яблоки и огурцы.

Четвёртая перемена — дичь. Целиком зажаренный гусь, несколько куропаток и почти две дюжины рябчиков.

— Вы извините великодушно, что индейки нет, — сокрушался Пушкин, — и белужины что-то я не видел... И с устрицами здесь прямо беда! Только вчера приехал, вот, приходится обходиться малым. Ещё вина, Пётр Романович?

Пётр Романович ни от еды, ни от вина не отказывался, считая, что отказ не только обидит доброго хозяина, но и может бросить тень на честь мундира русского офицера.

Увидев подаваемый десерт — гору оладьев, — бравый гусар всё же немного смутился, но, будучи человеком решительным, не побоявшимся самого Бонапарта когда-то в юности, храбро откусил кусочек.

Следует добавить, что сидели они культурно, как положено, то есть трапезничали на фарфоровой посуде, оставшийся ещё от деда поэта, с серебряными ложками, ножами и вилками, с начищенными бронзовыми канделябрами, в которых горели свечи, с лакеями, одетыми как павлины (что тоже относилось как к дедушкиным запасам, так и вкусам), стоявшими за спинами обедавших благородных господ с салфетками в руках.

— Однако, Александр Сергеевич, удивили! Сразу видно петербуржскую косточку! Или, как сказали бы (и я уверен — ещё скажут) наши славные провинциальные барышни, «столичную штучку». Да вы гусар, господин поэт! Говорю вам без малейшей иронии.

— Вы очень добры, Пётр Романович, и я хоть и привык одно время к столице, право же, неловкость чувствую от похвалы подобного образа.

— Нет, ну действительно, вы ведь с Урала едете, а ранее здесь не жили? И настоящее Шабли! Прекрасное вино, прекрасное. Я его ещё с Франции помню.

Пушкин понял это как намёк на военное прошлое гостя, а заодно и на то, что он, Пушкин, не военный.

— Так где мне, Пётр Романович, до Франции за вином добираться! Но люблю за обедом, знаете ли.... Вот, присылают. Так что и на Урале можно не сильно себя стеснять, а уж в имении родовом тем паче.

Безобразов понял это как намёк на родовитость, в которой он уступал хлебосольному хозяину.

Обед закончился, настало время покурить. Пушкину пришла в голову мысль о сходстве их обычаев с обычаями индейцев северной Америки, о которых он услышал от знакомого путешественника и рассказал гостю.

Тот выслушал так же благожелательно, как делал всё до этого. Добрый обед привёл его к добродушию, и Пётр Родионович с удовольствием расположился на предложенном кресле-качалке, вынесенном на крыльцо дома. Так же, как и Пушкина, его укутали тёплым одеялом, и предложили курительные трубки на выбор.

— Хорошо у вас, Александр Сергеевич, — Безобразов пустил колечко дыма, — как мой денщик любил говаривать: и сыт, и пьян, и нос в табаке.

— Польщён вашей оценкой, Пётр Романович, и льщу себя надеждой и дальше пользоваться вашей добротой и расположением. — Пушкин тоже закурил.

— Помилуйте, Александр Сергеевич, знакомство с вами — честь для меня, а гусары, как известно, не бывают неблагодарными. Тем более, что мы с вами соседи. Что лучше доброго соседа? Только добрые родственники.

Пушкин улыбнулся.

— Ваша правда, Пётр Романович, и я не столь зашорен, чтобы не признавать некоторые... родственные связи между нами.

— Польщён, Александр Сергеевич.

— Все дворяне — родственники, не так ли?

— Так.

— Но у нас с вами особая ситуация, Пётр Романович, мы не просто дворяне, не только родственники, и даже соседи не вполне обычные. Вот вы были столь милостивы, сударь, что отозвались положительно о моей скромной обители. Но ведь это лишь часть целого, и говоря «у вас», вы могли столь же верно сказать «у нас», и были бы правы.

Безобразов задумался. Представитель известного рода, сам орловский помещик, он был женат на незаконной дочери Василия Пушкина, дяди поэта. Интересы супруги переходили дорогу желаниям его нынешнего гостеприимного хозяина, и он мучительно искал выход. Пётр любил жену, но любил и поэзию, и не для вида (в среде гусар это являлось частью моды, влияние героя войны 1812 года и всеобщего любимца Дениса Давыдова), а всерьёз. Пушкин в его понимании был гением слова, чем-то значительным, куда важнее самого Безобразова. Гусар был не в тех годах, чтобы с юной пылкостью восторгаться наглядно, добиваясь признания своего обожания таланта поэта, но сердце его не черствело, и в чём-то он оставался парнем, в возрасте шестнадцати лет записавшимся в действующую армию.

Дело же, касаемое Болдина, обстояло следующим образом: на руках у Петра Родионовича было заёмное письмо — то самое письмо на шестьдесят тысяч о принадлежности имения его жене. Маргарита Васильевна желала получить эти средства как можно скорее, изрядно огорчаясь и нервничая тому, что за три года, прошедших со смерти отца, не удалось обратить обязательство в живые деньги. Продать заём со скидкой не позволяла ей купеческая часть души, доставшаяся от матери, и в конце концов в голове Маргариты вызрел план: всячески способствовать скорейшей продаже имения кому-нибудь, кто выложит всю сумму. Имение оценивалось тысяч в двести как минимум, и желающих нашлось мало, точнее, всего один — отставной полковник Зыбин. Отправив мужа на разведку, Маргарита выяснила, что деньги у полковника есть, но нет ни малейшего желания погружаться в волокиту. Тогда следовало привести имение к аукционной продаже — через полное разорение. Смысла в выплате долгов и присвоении владения она не видела. Но тут подал весточку о себе непризнанныйдвоюродный брат: письмо от Александра Сергеевича, писанное им в минуту особого вдохновения, в котором он рассыпался в похвалах её покойному отцу, её уму и красоте, пылко выражал надежду на полюбовное решение вопроса наследства, прямым текстом описывая пламя своей мечты объединения Болдино — смутило её. В платёжеспособности поэта она сомневалась, и не без оснований, но ореол славы Александра, достигший и их краёв, его вхождение в высшую знать империи, личное знакомство с царём, немедленно обросшее самыми невероятными слухами, — всё это взволновало добрую женщину. Покойный отец её любил племянника, она помнила и это. А вдруг у царского поэта действительно есть деньги? Фавор — штука особая, ещё вчера ты никто, а сегодня — человек сильный, влиятельный. Вчера был с пустыми карманами, а тут глядь — и полны они золота, камней самоцветных. Маргарита задумалась и написала ответное письмо, полное ласки и мягкости (в её понимании), где просила не насмехаться над бедной сиротой, не даровать ей надежд ложных и не смущать в её несчастьи, а, напротив, поддержать её как слабую женщину и выкупить вторую часть Болдино.

Пушкин удивился, но, поразмыслив, обрадовался. Ему представилось, что для начала достаточно погасить задолженность перед «племянницей», то есть выкупить заём, а после заявить от лица отца желание вступить в права наследства (передумал батюшка, дескать, бывает), объединить имение и начать выплачивать долг Опекунскому совету, рано или поздно, но очистив имение. Потому он неприятно поразился действительной сумме долгов их части Болдино, это ставило крест на идее найти необходимые шестьдесят тысяч. Отказываться же от мечты столь быстро, как подсказывал ему холодный разум, не хотелось, и приезд Безобразова подстегнул Александра к своеобразной буффонаде, чему успешно поспособствовал управляющий, организовавший стол к приезду барина, словно в лучшие годы преуспеяния.

Пётр Романович в живой мысли поэта казался сперва солдафоном, после — деловым хватом, кулаком от дворянства, увидев же, что и это неверно, Пушкин решил, что человек этот безусловно приятен, но, вероятно, под каблуком своей «купчихи»-жены. Потому он с некоторой симпатий и снисходительностью человека воображающего, что подобная участь никогда не сможет произойти с ним самим, с капелькой превосходства, поведал Безобразову о том, как славно будет объединить имение, отстроить усадьбу и жить как встарь.

— Остаётся по сути один лишь вопрос, мой дорогой кузен, — вы позволите мне обращаться к вам подобным образом? Он очень прост: для того, чтобы объединить имение, необходимо выкупить вторую половину, то есть или я выкупаю у вас, или вы у нас.

— Но супруга моя, — начал «кузен», усиливая подозрения поэта в своей податливости к мнению жены, — Маргарита Васильевна, вовсе не является владельцем половины Болдина, у нас лишь заёмное письмо.

— Ах, это пустяки, — воскликнул Пушкин, — все ведь всё понимают. Опекунский совет с удовольствием избавится от имения, найдись лишь желающий взвесить на себя эту ношу. Ваша кандидатура идеальна. Все ведь всё понимают, — повторил он.

— Пожалуй, вы правы, Александр Сергеевич. Действительно, ситуация не столь щекотлива, как порой случается. Но вот с желанием взваливать на себя эту ношу, как вы метко обрисовали ситуацию, вот с этим желанием не всё гладко.

— Вот как? Поясните, Пётр Романович.

— Извольте. Как вам должно быть известно, я — орловский помещик. Поместье моё там и у него тоже... некоторые сложности. Нижегородские земли прекрасны, но далеки. Если бы кто-то смог выкупить имение и погасить заёмное письмо, это стало бы для нас, меня и моей жены, наилучшим выходом.

— Гм. Вот как?

— Именно так, Александр Сергеевич, говорю без утайки. Более того, признаюсь вам как на духу, что супруга моя, женщина прекрасных качеств, которой я не устаю восхищаться, всё-таки не лишена удивительной тяги рассматривать жизнь как... гмм... бесконечную попытку уйти от человеческой слабости обманываться, отчего стремится обезопасить не только себя, но и близких. Проще говоря, кузен, — позвольте и мне так обращаться к вам, Александр Сергеевич, — она все уши прожужжала напутствиями, как мне вас объегорить, к чему я склонности ну совершенно не имею.

Пушкин рассмеялся. «Кузен» ему нравился, и он бы слукавил, сказав, что этому никак не способствовала открытая приязнь, демонстрируемая отставным ротмистром.

— Подайте кофе! — приказал поэт, и, увидев непонимание в глазах слуги, сообразил, что они с Петром Романовичем машинально перешли на французский, сами того не заметив. Повторив указание по-русски, он вернулся к беседе с приятным гостем.


— Так как вы собирались меня «объегорить», кузен?

— Проще простого, Александр Сергеевич. Я бы сказал, что это я желаю выкупить вашу половину.

— Хм. И что бы это вам дало? — не враз сообразил Пушкин.

— Как это — что? Вам бы пришлось раскрыть ваши карты, как минимум их часть, дорогой кузен. Ту их часть, что касается действительной финансовой диспозиции. Иначе говоря — есть у вас шестьдесят тысяч вдруг, или их нет.

Безобразов отложил трубку и, приподнявшись в кресле, внимательно посмотрел на Пушкина.

Тот если и смутился, то самую малость, с невинным выражением лица встретив взгляд гусара. С минуту посмотрев в глаза друг другу, они расхохотались.

— Так я и подозревал, Александр Сергеевич, денег сейчас у вас нет.

Гость вновь вооружился курительной трубкой и стал задумчиво её набивать.

— Сию минуту нет, это правда, — Пушкин тоже решил выкурить ещё трубочку, — но деньги приходящи.

— И вы, кузен, рассчитываете на столь крупный приход?

— Почему нет.

— Вы человек известный, Александр Сергеевич, человек знаменитый... Не спорьте, это правда. Но слава и деньги редко ходят рука об руку. Надеетесь на перо?

— Надеюсь, Пётр Романович, надеюсь.

— Так-то оно так... Пишете вы виртуозно, что говорить. И я горжусь, что живу в одно время с вами. Но народ наш темен, необразован. Ему не до чтения. Дворянства же... Да вы сами знаете — хорошо, если на всю Россию найдётся тысячи три настоящих читателей.

— Ну уж и три, — не согласился Пушкин.

— Пусть пять. Не более. Мне было бы приятно посоветовать вам что-то умное, но в голову ничего не приходит. Разве что вольную Степану дадите, да сдерёте с него тысяч пятьдесят, а то и сто. Да ведь не отпустите, как вам тогда своё имение на плаву удержать?

Пушкин замер.

— Простите, кузен, — медленно проговорил он, откладывая трубку на столик, — о каком Степане вы говорите?

Безобразов удивился.

— То есть как это — о каком Степане? О богатее вашем, крепостном мужике. Нет, вы действительно не знаете? Это... невероятно, Александр Сергеевич.

— Знаю, отчего же, — холодно произнёс Пушкин, — да только сам не ведаю, что знаю. Прошу вас, Пётр Романович, расскажите мне известное вам, и вы окажете мне услугу.

— Да я и сам не сказать, что... Но извольте, кузен, расскажу, что знаю.

— Я весь внимание, Пётр Романович, — Пушкин подался вперёд, сцепив руки в замок, что означало у него высшую степень заинтересованности, и приготовился слушать.

— Да что тут говорить, право, — Безобразов даже развёл руками, — мужик ваш, кличут Степаном, богатей, кулак, спаситель, вор, благодетель, кровопийца, отец родной, мироед... о таком хочешь не хочешь, а прознаешь. Но что богат — верно. Мне говорил кто-то, что дом у него едва не больше барского, вашего, то есть, Александр Сергеевич. Что деньгам счёт не ведает, будто бы платит оброк за всё село в одиночку, а мужиков за то в каменном кулаке держит. И то ещё слышал, что держатся они за него как за торбу расписную, иного им не надо, говорят. Что торг ведёт аж в столице... Да вы шутите, кузен, не может быть, чтобы не знали. Как же тогда он разрешение на тот же торг бы получил, а?

— Вот и я думаю — как?

— Но тогда на вашем месте, Александр Сергеевич, я бы попросту взял, да и съездил посмотреть. Не примите за дерзость.

— Да какая дерзость, что вы. Правы вы, Пётр Романович. А знаете, что? А давайте вместе и нагрянем, да посмотрим, что за фрукт такой у нас вырос, а? Составьте компанию, вам ведь тоже интересно.

— Почту за честь, но когда же? Сейчас? Сию минуту?

— Зачем же ждать. Пётр Романович? Всего восемь вёрст! К вечеру обернёмся.

— Ваша правда. Что же, я готов. Располагайте мною.


И приятели (оба они чувствовали, что уже стали приятелями) засуетились, собираясь в дорогу.

Глава 4 В которой Пушкин чудом остаётся жив

Осенняя дорога от Болдино до Кистенёвки располагала к молчаливости, окутывая путешественников холодной красотой пейзажей Нижегородской земли, но разогретые обильным застольем господа продолжали беседовать, не желая расставаться с чудесным ощущением лёгкой всевозможности, когда русский человек на любое почти предложение, подчас самое фантастическое, способен ответить «Почему бы и нет?».

Кроме того, обоим казалось, и в этом был определённый резон, что так дорога быстрее закончится, — пусть путь им предстоял недолог, но кому же хочется терпеть лишнее?

Ведение светских бесед в бричке (они воспользовались тройкой отставного гусара, настаивавшего на предоставлении им данной услуги), равно как и в любом транспортном средстве, есть особый вид искусства, и человек, овладевший им, всегда спешит поделиться умением со своими вольными, или не очень, спутниками. Дело не только в словоохотливости многих людей, а в том, что равенство физического положения ведёт к куда большему плюрализму мнений обо всём, что только существует на свете, и Пушкину, как человеку бывалому и опытному путешественнику, чего только не наслушавшемуся в поездках от спутников самого разного воспитания, положения, таланта и образования, нет-нет, да и приходила в голову шальная мысль, что подлинная демократия возможна в дороге даже больше, чем в бане.

Сейчас же они весело играли словами, легко меняя части темы, перескакивая с одной на другую, ничуть не огорчаясь тому факту, что не углублялись ни в одну. Да и не просто бы им было иначе, ведь, с одной стороны, хотелось выглядеть людьми опытными, знающими, но с другой — предметом их усилий был крестьянин. Не тот, к которому они столь сумбурно собрались нагрянуть, а крестьянин вообще. Странное, удивительное создание Господа нашего, который существует в огромном числе и многообразии, а вместе с тем остаётся неведом людям, выросшим вне его мира. Полумифическое существо — русский мужик, имеющий своих поклонников и противников, тех, кто возвышает и ставит его во главу угла (не поясняя, впрочем, какого именно, и вообще того, что же это означает), тех, кто презирает его настолько, что отказывает в самом существовании его в ранге человека разумного, и о котором достоверно известно только лишь то, что этого самого русского мужика — много.

Словом, и Пушкин, и Безобразов просвещали друг друга в вопросе мужицких чаяний, надежд, взглядов на мир, того, что мужику нужно, а что совершенно без надобности, что он считает дурным и почему, что ему нравится, к чему он склонен, а что не переносит на дух, как помогать ему, как верно управлять им и как сделать его счастливым, то есть о всём том, о чём господа, даже проведшие в деревне жизнь, имеют крайне смутное представление.

— Ну вот сами посудите, Александр Сергеевич, — объяснял отставной гусар, — хозяйство прекрасное, пятеро сыновей и все положительные, работники, не лодыри. У всех дети. Дом — полная чаша, по мужицкой, конечно, мере. Лошадей — едва не десяток, коров семь штук, овцы, птица, всё, кажется, есть. А всё туда же — как старшак помер, так хотим, барин, разделения! Я им толкую, толкую, и так и этак, и лаской, и Бога зову в свидетели, что глупость это. Зачем? Справное хозяйство, побольше бы таких, куда им делиться, зачем? Из одного прекрасного двора станет пять средней паршивости. Так ладно ещё это, но ведь двое, если не трое из них не сдюжат, в бедноту обратятся, да к собственным братьям в батраки и пойдут. В чём смысл? Бьюсь с ними, бьюсь, но вижу — не верят. Не желают понимать! Вы нашего мужика знаете, ему какая блажь втемяшится — топором не вырубить. Ладно, думаю, может, им погулять хочется? Три, не поверите, Александр Сергеевич, три ведра водки предлагал, и год оброк не повышать, если передумают, да где там! Хотим, барин, делиться, и всё тут. И чую я, без баб здесь не обошлось. Вся их женская натура подлая. Не могут, видите ли, пятеро баб спокойно в одном доме жить! Старшак был — вот так держал! Так то старшак, голова, а эти что же? Спят и видят, как горшки поделить, да каждой побольше, побольше, тьфу. И шепчет такая дура мужу, делиться надо, дескать, одни будем жить. А знаете пословицу, что ночная кукушка... А того не понимает, ослица упрямая, что не всякий потянет, и, может, придётся ей с ним и побираться идти, «в кусочки», нищенствовать, милости просить. Разве это дело?

— Не дело, Пётр Романович, не дело, — легко соглашался Пушкин, — тут ведь ещё то, что крестьянину много не нужно. Когда кому нужно, тот работает много, вот у него всё и есть. А чтобы пятерым нужно было — вряд ли. Разорятся, ваша правда. Как пить дать. Эх, как бы научить мужика не пить! Чтобы он счастье без водки видел. Но для того интерес нужен, а каков интерес без грамотности? Учить надо мужика, что не в деньгах счастье и только поняв это, у него денег вдоволь заведётся, — таков парадокс. А так что — смотрит он, как немного имеет, да и думает, мол, какая разница, что есть, что нет, а пойду-ка я выпью.

— Пьянство есть зло, — подтверждал Безобразов, — потому я винокурни у себя под свой строжайший контроль взял. Волю дай, ведь всё зерно на брагу изведут. Здесь не только долг, но простое человеколюбие требует — мужика надо спасать от самого мужика.

Пушкин и здесь был вполне солидарен, но указывал в ответ на особенность климата, вырабатывающую у мужика привычку к короткому тяжёлому труду летом и лежанию на печи зимой (как и многие господа, он считал зиму временем отдыха крестьянина), отчего не прорастает в народе достаточно инициативы.

Безобразов согласно наклонял голову на слова поэта и говорил о вреде немецких нововведений для русских пашен, которые лишь разоряют помещиков и сбивают мужика с толку.

Так они и ехали вдвоём (вообще-то втроём, но не обращать же внимание на кучера), делясь соображениями о том, как лучше обустроить деревню. Кистенёвка находилась в восьми вёрстах от Болдино, как уже было сказано, но, говоря «вёрст», Пушкин назвал расстояние географическое, которое измеряется на карте в виде прямой линии. Дорога же имела своё мнение на этот счёт и извивалась вёрст на двенадцать. В одном из мест она резко спускалась вниз, пересекая пересохший ручей, и так же резко поднималась, создавая известное неудобство для путников. И надо же такому было случиться, что с бричкой здесь произошло ровно то, что днём ранее с каретой Александра Сергеевича — она сломалась.

Кучер ускорил лошадей, будто надеясь преодолеть подъём одним махом, и они дернулись, но одно из колёс зацепилось за корягу, что-то хрустнуло, и вся повозка завалилась на бок.

— Вы целы, Александр Сергеевич? — поднимаясь на ноги и осматривая себя на предмет ущерба, спросил Безобразов.

— Цел, Пётр Романович, а вы?

— В порядке. Что же ты натворил, братец? — ледяным голосом обратился гусар к мнущемуся в смущении кучеру.

Яшка (как того звали) молча краснел в ожидании наказания. Оно бы непременно последовало — в виде нескольких хороших оплеух, с этим добром у отставного военного проблем никогда не возникало, как Пушкин внезапно указал на поломку.

— Посмотрите, Пётр Романович. Вот здесь.

— Что? А? Вот как.

— Подпилено, Пётр Романович.

— Гм. Действительно. И что это значит, Александр Сергеевич? Чьи-то шутки? — Безобразов быстро наливался гневом, его кулаки сжимались, дыхания не хватало, усы топорщились, как у разозлённого кота. — Шутить со мною? Шкуру спущу. Лично. Говори, сволочь, твои проделки? — вновь обратился он к отступающему от него кучеру. Яшка вдруг быстро перекрестился и дал стрекача, вскочив вверх на дорогу и побежав что есть духу от удивлённых помещиков.

— Стой! Стой, дурак, запорю! Стой, кому говорят, мерзавец! — кричал ему вслед Безобразов, тогда как Пушкин, изумлённый не меньше, о чём-то сосредоточенно думал.

— Пустое, Пётр Романович, не утруждайте себя.

— Нет, но каков подлец! Одно хорошо — дурак!

— Что вы имеете в виду?

— Ну как же. Мог ведь отбрехаться, я не я и лошадь не моя, ну получил бы по морде, вот невидаль, а так враз ясно — знает что-то. Тут-то мы его и выпотрошим как курёнка.

— Вы думаете, Пётр Романович?

— А куда ему бежать, Александр Сергеевич? — возразил Безобразов. — Виноват, отчего и струхнул. Не выдержал. Был бы чист, так и стоял бы, мекал, а коли побежал — виноват. А того не скумекал, шельмец, что бежать ему куда? Мужики и изловят, только сказать. А то и сам вернётся, расскажет, как бес попутал.

— Рад бы согласиться с вами...

— Что не так?

— Да вот — что-то не так, дорогой кузен. Больно уж шибко он помчался.

— Испугался, что проказа его раскрыта, и дал дёру, — пожал плечами Безобразов, успокаиваясь, — струхнул и все дела.

— Будем надеяться, Пётр Романович, что так оно и есть. Надо решить, однако же, что нам теперь делать.

— Идти придётся, Александр Сергеевич. Пешком. Далеко ли осталось, как по-вашему?

— Версты три ещё. Как раз здесь роща начинается, через неё, да два поля за ней.

— Ну что же, делать нечего, пойдёмте. Ногу зашиб немного на зло, а она и так у меня... Вы знаете, пулю словил ещё в тринадцатом, под Дрезденом. Думал уж всё, отберут мне ногу, ведь большая, ружейная пуля. Кость раздроблена. Но пожалел меня доктор. Собрал по кусочкам. Но ходить мне с тех пор тяжело. Почему и перешёл в гусары из егерей. На коне как-то легче. Кстати, что же нам делать с лошадьми?

— Да ничего, — пожал плечами Пушкин, — здесь и оставим, а из сельца пошлём мужиков.

— Ваша правда. Ну что же, пойдёмте?

— Если вас нога беспокоит, то право же, Пётр Романович, оставайтесь здесь, я и один дойду скоро, а там помощь вам вышлю.

— Нет, нет, нет, не уговаривайте меня, не останусь. Вдруг мерзавец как раз в Кистенёвке этой? Хочу ему в глаза посмотреть, да ребра пересчитать. А нога уж потерпит ради такого удовольствия.

— Воля ваша, дорогой кузен. Пойдёмте. Позвольте однако же предложить вам руку, здесь подъём.

— Да, благодарю вас.

Пушкин помог Безобразову, у которого нога действительно плохо слушалась от ушиба, подняться на дорогу, и они побрели в сторону сельца Кистенёвка, весьма злые и раздосадованные.

К Пушкину, впрочем, внешне быстро вернулось привычное благодушное настроение, и он даже отпустил несколько шуток, на которые спутник только хмыкал. Будучи человеком наблюдательным, Пётр отметил странные нотки скрытого напряжения в голосе Александра, и, приглядевшись, понял: того что-то беспокоит, тревожит. Пушкин стал походить на рысь, такое сравнение пришло на ум отставному гусару. Шагал поэт плавно, мягко, словно перекатываясь с ноги на ногу, глазами внимательно ощупывая пространство впереди.

— Вы хотите разглядеть нечто интересное в этих деревьях, Александр Сергеевич, — не выдержал наконец Безобразов, — неужто мыслите, что негодяй за ними прячется?

— Что? — вздрогнул Пушкин, — а? Нет. Кстати, Пётр Романович, скажите, вы случайно не при оружии?

— Оружии? — изумился Безобразов. — Нет, зачем мне оно? Есть клинок в трости, впрочем, но это так. Дань моде.

— Не приходилось использовать?

— Нет.

— Дай Бог, что и не придётся.

— Что-то мне не нравятся намёки ваши, Александр Сергеевич.

— А я всегда при оружии, вот, взгляните, — и Пушкин продемонстрировал пару маленьких карманных пистолетов, распахнув фрак.

— Зачем вам здесь оружие, кузен? — Безобразов даже остановился.

— Я ведь путешественник, Пётр Романович, и бываю не только в наших добрых великоросских землях, вот и сложилась... привычка. Бывали случаи.

— Гм. Оно, конечно, так... Всякое бывает, это верно. Но сейчас вы мне зачем вашу артиллерию показали?

— Интуиция, Пётр Романович.

— Опасаетесь чего?

— Засады, Пётр Романович.

— Засады? — воскликнул Безобразов и громко расхохотался, как умеют все отставные бравые вояки, способные перекричать пальбу целой батареи.

— Тише, тише, прошу вас, — сквозь зубы прошипел Пушкин, — не шумите так.

— Простите великодушно, но право же — как это... странно.

— С удовольствием посмеюсь с вами вместе, Пётр Романович, но потом. Сейчас же — возьмите пистолет, прошу вас.

— Да зачем мне, Александр Сергеевич? Нет, если вы настаиваете, то извольте, — Безобразов взял протянутый поэтом пистолетик, с иронией разглядывая «пукалку», уместившуюся целиком на его широкой ладони. — Заряжен?

— Да, только курок взвести. И не морщитесь так, кузен, оружие есть оружие.

— Знаю я... Не люблю пистолеты, уж больно плохое это оружие. Мне больше шпага или сабелька...

— Отчего так? Оружие верное.

— Верного в пистолетах лишь то, что или мимо, или наповал. И чаще мимо, — возразил Безобразов, уже смирившийся с тем, что посчитал странностью поэтической души своего спутника, великодушно мысленно простивший ему эту маленькую слабость как человеку невоенному, и вновь приходя в хорошее расположение духа от удовольствия собственной снисходительности.

— Это особенные пистолеты, — улыбнулся Пушкин, — заказные, из Лейпцига. Небольшие, но очень надёжные. И стволы нарезные.

— Неужто? Гм, ваша правда, — Безобразов поковырял мизинцем в стволе, — и как вы из них стреляете?

— Муху в стену на спор впечатываю, два раза из трёх, — похвастался Пушкин, — но после обсудим, дорогой кузен, сейчас нам надо проявлять осторожность.

— Да, верно. Вы сказали о засаде, которой опасаетесь, растолкуйте же мне, сделайте одолжение. Какая засада, чья, почему? — Безобразов ловко заткнул пистолет за пояс, и, опираясь на свою трость с набалдашником в форме головы льва, вопросительно уставился на поэта.

— В этой роще кто-то есть, — сказал Пушкин, — я это чувствую. И наблюдает за нами.

— Отчего вы так решили, Александр Сергеевич?

— Чувствую, — просто повторил Пушкин, — на нас глядят, и взгляд этот недобрый.

— Ну знаете... Вы не сердитесь, кузен, бога ради, но как-то это звучит...

— Странно? — подсказал Пушкин, и не думавший обижаться.

— Да, именно. Странно. Сломалась у нас бричка, жаль. Осерчал я было, расстроился. Оно и понятно — моя ведь бричка, и это я уговорил вас ей воспользоваться, пригласил. И такое позорище вдруг на голову! Но глаз ваш зорок, первым вы увидели подпил, а значит не моя вина в том, а чья-то шутка глупая, злая. Это и плохо, да мне лучше. Пусть. Яшка этот ваш удрал — пусть. Поймаем, да поговорим с ним, потолкуем по-свойски. Но вы здесь видите что-то такое, о чём в книгах пишут, а в жизни...

— Что?

— Редкость. Ещё раз прошу вас простить, Александр Сергеевич, говорю вам прямо, как на духу, не кривясь.

— Ценю вашу деликатность, Пётр Романович, — Пушкин тепло улыбнулся, но Безобразов видел, что тревога не покидает его, — наоборот, в чертах лица поэта явственно проступало нечто острое, хищное. Он понял, что тот уверен в наличии какой-то опасности, и решил не перечить сейчас, не подшучивать, не быть упрямцем ради упрямства, а помочь и тем выразить своё расположение на деле.

— Командуйте, кузен, — неловко помешкав, сказал он, — вам и карты здесь в руки.

Пушкин кивнул благодарно, и, повернувшись по направлению их пути, ещё раз зорко оглядел лес вдоль дороги.

— Пойдёмте же, но будьте начеку, кузен.

Тот буркнул, что всегда начеку, покорно вышагивая рядом с Пушкиным. Поэт мысленно поставил ещё один плюсик к характеру гусара, обладающему покладистостью, столь редкой у бравых вояк в отношении людей во фраках. Что Безобразов ничуть не верит в какую-либо опасность, было вполне понятно, Пушкин видел это ясно как день. Что тот считает всё иллюзией богатого воображения штатского, не нюхавшего настоящего пороха, и оттого испытывает неловкость за него, за Пушкина. Однако же не спорит, не настаивает, а даёт возможность самому убедиться в беспочвенности подозрений.

В том, что опасность была, сам Пушкин не сомневался. Чувство тревоги, охватившее его, никогда не приходило впустую. Он вспомнил случай в Петербурге, когда стоял на Невском, словно праздный зевака, и бездумно разглядывал проезжавшие экипажи. Внезапно закололо в затылке, улица как потемнела, — он даже помотал головой, чтобы сбросить наваждение, но оно не уходило. Тогда он зачем-то сделал несколько шагов в сторону и всё прояснилось, как звук глухого удара заставил обернуться. На месте, где он только что стоял, тротуар украшал разбитый цветочный горшок, выпавший из окна особняка. Пушкин запомнил тот случай. Были и другие. Вот и сейчас он понимал, ощущая знакомое чувство, что здесь какая-то опасность грозит ему, надеясь, что обойдётся, и стараясь успеть её заметить вовремя.


Заметил её, однако, не он. Пушкин почувствовал, как сильный толчок в плечо от «кузена» сбивает его с ног, и, уже падая на землю, услышал выстрел.







Глава 5 В которой Пушкин сражается

— К лесу!

Крик Петра, короткий и хлесткий, привёл Александра в состояние полной собранности. Вскочив, он в два прыжка ушёл с дороги за ближайшее дерево. Где-то рядом шумно дышал Безобразов, тоже укрывшийся за деревом.

— А вы были правы, кузен, не подвела вас интуиция!

— Что это было? — Пушкин выхватил пистолет и постарался аккуратно выглянуть.

— Выстрел, Александр Сергеевич. Блеснуло что-то, как ствол мушкетный, я и толкнул вас машинально, подумать даже не успел. И вовремя, должен признать. Пуля прошла прямо над вами.

— Где?

— Да вот, из того кустарника, — Пётр ткнул тростью в направлении произведённого выстрела. — Саженей тридцать, не более. Эй, разбойничек! — заорал он, обращаясь к невидимому злодею. — Ты ещё там? Или пятки уже салом смазал?

Тишина была ему ответом.

— Думаете, стрелявший ушёл?

— Пока мне сие неведомо, Александр Сергеевич. Может, и ушёл, а может, перезаряжает. Я бы поставил на второе. Стрелял-то он в вас, дорогой кузен. Нет никаких сомнений. Скажите, у вас враги смертельные есть?

— Враги? Недруги есть, разумеется, да у кого их нет. Но чтобы так... Нет.

— Думайте, Александр Сергеевич, думайте хорошенько. Кто-то ведь подловил вас на лесной дороге, да застрелить хотел, как куропатку.

— Отчего вы решили, что стреляли непременно в меня, а не просто разбойник решил подстрелить одного из путников, а второго запугать, например.

Безобразов рассмеялся.

— Случайный разбойник здесь — уже невероятно. С ружьём! Слыхали вы когда-либо о подобном в этих краях? Но пусть так, представим подобное. Отчего же он стрелял в вас, а не в меня?

Пушкин понял. Действительно, ситуация смотрелась как на ладони: случайный злодей стрелял бы в офицера, оставив штатского на закуску. Гусарский мундир, право на ношение которого в отставке Безобразов заслужил на полях сражений — чем был горд (а кто бы не был?), — не мог не привести преступника к простой мысли о том, что первым надо убить офицера, как человека непременно опасного, и лишь потом заниматься господином во фраке.

— Вы точно уверены, Пётр Романович, что стреляли в меня, что это не случайный промах?

— С тридцати саженей немудрено и промахнулся, Александр Сергеевич, если рука нетверда или фузея плохая. Но как же ваша интуиция, которая столь блистательно подтвердилась? — насмешливо поинтересовался ротмистр. — Нет уж, дорогой кузен, сколь я был недоверчив поначалу, столь же верю вам ныне. В вас палили, господин поэт, в вас... а, впрочем, давайте проверим?

— Каким же образом, Пётр Романович?

Безобразов, не отвечая, снял кивер с головы и насадил на трость. Осторожно двинулся, чтобы с той стороны казалось, будто это попытка выглянуть, и подождал некоторое время. Ничего не произошло, никто не стрелял, и вовсе никакого движения у места выстрела не было.

— Может, и правда ушёл, — прокомментировал Пушкин эти манипуляции.

— А теперь вы, Александр Сергеевич, — Безобразов водрузил кивер на голову и протянул свою трость Пушкину. Тот пожал плечами, но повторил операцию со своим цилиндром, осторожно выставив его на обзор. Долго ждать не пришлось — тяжёлая ружейная пуля пробила головной убор почти сразу.

— Вперёд, братцы, на вылазку! — заорал ротмистр, выбегая на дорогу. — Вперёд, Александр, возьмём его, пока безоружен!

Пушкин замешкался было, но быстро опомнился и побежал следом, дивясь прыти отставного вояки. Тот действовал грамотно и решительно, быстро сокращая расстояние до места, откуда велась стрельба. В том кустарнике кто-то что-то выкрикнул, не разобрать, и сразу раздался долгий протяжный свист.

— А ну стоять! — кричал Пётр, подбегая уже совсем близко. Лезть в кусты, однако, не пришлось — из них внезапно вышел человек, а за ним ещё один. Оба — молодые ещё, коренастые мужики с недобрыми глазами. Один держал в руках ружьё, причём за ствол, собираясь, видимо, использовать его как дубину, другой, недобро ухмыляясь, поигрывал ножом, коим обыкновенно режут свиней.

— Здоровьичка вам, ваш бродь, — поприветствовал их тот, что с лезвием, — спасибочки, что сами подошли, а то шустрые больно.

— Да здесь целая шайка! — ротмистр гаркнул так, что у Пушкина зазвенело в ухе. — В атаку, братцы, в штыки! — продолжал орать бравый гусар, выхватывая пистолет и наводя на изменившегося в лице негодяя.

— За Веру! — кричать громче, казалось, уже невозможно, но он смог, одновременно взводя курок и стреляя. Разбойник пошатнулся, роняя нож и грузно падая сам. Пуля вошла точно в глаз, убив его «наповал», как выражался наш гусар.

— За Царя! — выдал новый клич Пётр, швыряя бесполезный теперь пистолет в лицо второго разбойника. Тот отшатнулся, как его противник сблизился и попытался вырвать ружьё. Мужик не позволил разоружить себя, и, будучи очень силён, сам оттолкнул офицера, отчего оба лишились равновесия, но злодей оказался сверху, чем и воспользовался, всем весом придавив к земле доблестного гусара. Безобразов сражался отчаянно, но плохо бы ему пришлось, не подоспей наконец помощь.

— За Отечество, — добавил от себя Пушкин, шарахнув тростью по голове разбойника. Тот потерял сознание и упал на Петра, заливая тому мундир кровью из разбитой головы.

Чертыхаясь на чём свет стоит, Безобразов пытался сбросить с себя обмякшее тело, что и удалось с помощью Пушкина. Недовольно осмотрев испачканный мундир, он буркнул что-то невразумительное, обозначавшее слова благодарности за помощь (ему было неловко от того, что не справился сам). После Пётр заинтересовался ружьем.

— Смотрите-ка, Александр Сергеевич, экая штука. Штуцер!

— Вот как.

— Аглицкий штуцер. Вот так разбойнички. Да он стоит рублей восемьдесят на серебро. Страшная вещь. Мои солдатики если кого в плен брали с такой штукой, то... можно сказать, что в плен не брали.

— Значит, всё-таки покушение, — Пушкин задумался. — Но я представить не могу, кому понадобилось подобное.

— Врагу, Александр Сергеевич, врагу. Или врагам. Кто-то очень желает преждевременной вашей гибели.

— Так сложно вызвать на дуэль? Я никогда не уклонюсь от вызова, — гордо вскинул голову Пушкин. Сейчас, когда он понял, что едва не стал дичью для неизвестного охотника (представить, будто поверженные мужики-разбойники сами организовали подобное, отметалось как нелепица), который сам не желает сразиться с ним, это раскипятило и без того горячую кровь поэта. Понять, кто же это, он не мог, и услужливое воображение рисовало только руки врага, тонкие, костлявые, с заострёнными ногтями.

— Эк, сильно вы его приложили, нескоро очухается. Жаль, — вынес вердикт Безобразов, осмотрев разбойника с разбитой головой. Обнажив клинок из трости, он наковырял немного земли и залепил рану, замотав куском ткани с рубашки самого мужика. — Крепкий удар, Александр Сергеевич, даже слишком. Я, впрочем, не жалуюсь. Надо как-то его допросить. Но не сегодня.

— Слышите? — внезапно спросил Пушкин.

— Да, — Безобразов прислушался. — Кто-то едет. А знаете, что, кузен, давайте-ка зарядим ружьё этой анафемы.

— Зачем, Пётр Романович?

— Кому-то же они свистели, Александр Сергеевич, припоминаете? Мало ли... Я осмотрю кусты, где-то должны быть заряды и шомпол.

Ротмистр скрылся, а поэт повернулся в сторону некоего шума, источник которого опытный слух определил как несколько повозок с лошадьми.

В затылке сильно закололо — повинуясь инстинкту, Пушкин подобрал валяющийся пистолет, сошёл с дороги и поспешил вслед за товарищем.

— Опять, кузен, голова, — прошипел он сквозь сжатые зубы. Ротмистр чертыхнулся, став аккуратно и быстро заряжать ружье.

— Десять зарядов, Александр Сергеевич, — тихо произнёс он, — а как у вас к пистолетам?

— Три заряда, Пётр Романович, — так же тихо отвечал Пушкин, заряжая пистолет, — у меня всего по одному запасному заряду припасено с собой было.

— Час назад я бы сказал, что вы чрезмерно мнительны, кузен, но сейчас могу лишь пожурить по-дружески вашу неподготовленность к прогулке по местным лесам, — пошутил гусар, — а теперь тихо. Вот они.

На дороге показались одна за другой три телеги, запряжённые битюгами, обыкновенные деревенские повозки, в которых крестьяне возят товар на ярмарки и ездят сами. Сейчас они были заполнены людьми, по семь или восемь человек в каждой. Пушкин так и впился в них взором.

— Да ведь кого-то из них я видел, — изумлённо прошептал он, — вон того, длинного, и этого, в синем зипуне. Это ведь мои мужики, кистенёвские! На поклон приходили!

Ожидавший увидеть банду головорезов или что-то подобное, Пушкин пришёл в столь сильное недоумение, что захотел окликнуть мужиков, но угадавший его намерение ротмистр не позволил, сильно дёрнув за рукав.

— Погодите, кузен, погодите, дайте им показать себя, — зашептал тот в ухо поэта. — А покамест произведём ретираду, кузен. Вы, что в руках у них, гляньте.

Пушкин вздрогнул, осознав, какую ошибку мог только что совершить. Приближающиеся мужики были вооружены. И если топор — часто необходимый инструмент, то чернеющие стволы ружей указывали на то, что это вряд ли артель лесорубов. Потому он дал увлечь себя глубже в лес, вполне доверяясь опыту храброго ротмистра. Тот не стал уходить далеко, а, сделав полукруг, вновь вышел едва не к дороге, выбрав очередной кустарник для их временной дислокации. Теперь они находились в полусотне саженей от места схватки, где остались лежать тела разбойников. Достаточно близко, чтобы можно было наблюдать и слушать, и достаточно далеко, чтобы не выдать себя.

Скоро обоим стало ясно, насколько предусмотрительно и вовремя был совершён маневр. Повозки остановились, соскочившие с них люди столпились вокруг лежащих тел, очень грубо и недружелюбно выражая отношение к увиденному.

— Каков слог! — шёпотом восхитился отставной военный. — Вы, кузен, должны оценить.

Пушкин только вздохнул в ответ.

— Нет, право же, у меня даже конь таких слов не знает, — Безобразова разобрал смех, и он хихикал, зажимая рот рукой.

Тем временем события приняли жестокий оборот. Разбойники (что это были именно разбойники, не осталось сомнений) перестали галдеть, и стало видно, кто их атаман. Крепкий, широкоплечий мужик с мощной шеей и могучими руками, кривой на один глаз, в простой косоворотке, приструнил прочих. Сам он говорил негромко — слуха приятелей не хватало уловить, что именно, — но окружающие его мужики согласно кивали. Пнул тело оглушённого Пушкиным негодяя, а после выхватил нож и, присев, ловким движением перерезал тому горло.

— Вы видели, Александр Сергеевич, вы видели? — вновь зашептал Безобразов. — Каков ловкач! Раз — и готово. Видно — не впервой.

Пушкин кивнул, почувствовав холод между лопаток. Ситуация становилась всё опаснее. Жестокость не пугала поэта сама по себе, но он отчётливо понимал, что это пришли по его душу.

Шуршание рядом привлекло его внимание, Пушкин повернул голову и обомлел — его новый друг (сложно не стать друзьями после совместного участия в подобной переделке, Александр это знал) невозмутимо старался поудобнее расположить штуцер, целясь в разбойников.

— Что вы собираетесь делать, Пётр Романович? Вы с ума сошли?

— Никак нет, Александр Сергеевич. Я думаю, что надо подстрелить этого мерзавца, только и всего.

— Да ведь их вон сколько, опомнитесь. Набросятся всем скопом и нам конец.

— Войско без генерала есть стадо баранов, дорогой кузен, — Безобразов и не думал отказываться от затеи. — Да сами подумайте, что дальше-то? Это ведь одна шайка, не сомневаюсь, и вы не сомневайтесь.

— Что же с того?

— Да то, что в засаде было всего двое, с ружьём дорогущим. А здесь толпа, и движется она от Кистенёвки, как понимаю, к нашему Болдино. Зачем же, а? Подумайте, Александр Сергеевич, и у вас волосы встанут дыбом. Жечь они идут усадьбу-то.

Пушкину приходила та же мысль, но не хотелось в неё верить.

— Вас подстрелить наверняка, а там усадебку и спалить. Разбой, мол. Мятеж. В усадьбе за вами гоняться — одно, может, и удалось бы сбежать вам. А так — всё красиво, даже аккуратно. Одного не пойму — неужто не ясно, что за такое здесь полк драгун Кистенёвку эту вашу по брёвнышку разберёт? Зачем же так? Да некогда нам размышлять. Они видят, что сплоховали подельнички их, не сдюжили. А где же мы? То есть вы, Александр Сергеевич? Они пройдут дальше, увидят сломанную бричку, да поймут — здесь мы. То есть вы. Негде больше. И устроят облаву, раз голова ваша так им нужна.

Пушкин чувствовал, как по вискам стекает пот, но не признать правоту товарища не мог. Кто-то поставил на него капкан, и чудо, или провидение Господне в том, что он не попал в него. Хотя и ситуацию нельзя было назвать простой: вдвоём, в лесу, против шайки разбойников — ситуация та ещё. Но счастье было видеть своих убийц и иметь возможность защищаться. У поэта взыграла кровь. Какие-то твари смеют ставить на него силки, как на зайца? Что же, посмотрим, решил он.

— Стреляйте, Пётр Романович.

— Уже.

Грянул выстрел. Пушкин увидел, как голова атамана брызнула кровью, а сам он рухнул как подкошенный. Пётр тут же принялся перезаряжать штуцер.

— Постарайтесь не дать им подойти разом, Александр, сомнут. Как сунутся, палите с двух стволов, пусть знают, что у нас не только ружьё.

Пушкин кивнул, взводя курки пистолетов.

Разбойники, однако, не бросились на них сразу. Внезапное нападение и гибель атамана поколебали их. Часть и вовсе отбежала, кто к повозкам, кто к лесу, по обе стороны дороги. Но народ здесь подобрался лихой, и самые дерзкие двинулись к кустарнику, где укрывались наши герои.

— Эй, вашбродь, тута ли вы? — крикнул долговязый молодой мужичок в потрёпанном зипуне, выхватывая топор из-за пояса. Человек пять или шесть шло за ним, подбадривая себя возгласами невысокого уровня пристойности и тоже доставая оружие. Ружья были у двоих, они демонстративно взвели курки, направляя дула на кустарник.

— Вы бы это, не шалили, вашбродь, — под смех подельников продолжал храбриться долговязый, — а то людей поубивали ни за полушку, осерчать народ может. Вы бы лучше...

Что именно лучше мог сделать Пушкин, осталось неизвестным, так как Безобразов, перезарядивший штуцер со скоростью им самим от себя не ожидаемой, прицелился и нажал на курок. Насмешник опрокинулся, роняя топор. Пуля вошла точно в глаз. Прочие грозно загудели, и в ответ раздалось три выстрела (один из разбойников, то ли осторожный, то ли глупый, поддержал наступавших выстрелом прямо от повозки), по счастью, не задевших наших товарищей.

Пушкин, белый как полотно (в минуты неистового гнева он бледнел) вышел прямо на приближающихся.

Разбойники остановились. Почти с минуту, очень долгую минуту, они смотрели друг другу в глаза. Пушкин вышел не умирать, он о подобном даже не думал. Всё его существо, его натура, его дух, если угодно, желало одного — уничтожить противника. От него столь явственно веяло холодом смерти, что даже опытные головорезы задумались, поняв звериным нутром, что лёгкой добычи им здесь не будет.

— Вы бы бросили пистолетик, барин, — как-то по-доброму, ласковой интонацией прервал молчание один из них, аккуратно сдвигаясь к Александру, — не ровен час, пальнете ещё.

Очередной выстрел сложил его пополам. Это Безобразов, понявший замысел разбойника, без колебаний применил оружие.

— Он не один! — воскликнул кто-то всем уже очевидное.

Пушкин, спокойно, словно находясь в тире, поднял пистолет и выстрелил в лицо стоящему против него мужику с непонятной острой штукой в руках. Тот упал. Не медля, но и не спеша, поэт направил второй пистолет на следующего. Но не успел он выстрелить, как мужик захрипел, держась за горло, из которого торчала рукоять ножа.

— Попал! — раздался из кустарника рёв доблестного вояки, сумевшего в очередной раз за день удивить поэта.

Пушкин прицелился в следующего, хладнокровно застрелив и его, в тот момент, как Безобразов вывалился из куста, с диким криком держа штуцер над головой.

— Ааааааааа! — вопил отставной гусар, наскакивая на попятившихся мужиков, никак не ожидавших подобного напора. Пушкин схватился за трость, намереваясь поддержать атаку, но нужды в том уже не было: Безобразов страшным ударом прикладом разбил голову очередного душегуба, а пара оставшихся на ногах резво повернула прочь от опасных «благородий», побежав куда быстрее, чем их могли преследовать.

— Хватайте ружья, Александр Сергеевич, — прорычал вошедший в раж ротмистр, — хватайте и на позицию. Мы им покажем!

Но показать им ничего не довелось, как на сцене театра боевых действий показались новые лица. Раздался очередной свист, долгий, протяжный, за ним прозвучал выстрел, судя по звуку — пистолетный, донёсся топот копыт, и за повозками, где всё ещё стояло несколько разбойников, на дорогу выехало четверо всадников. Первый из них, на роскошном вороном скакуне, в упор уложил кого-то из слишком осторожных представителей шайки, на чём всё сопротивление и было сломлено. Ошеломлённые внезапным подкреплением к «благородиям», осознавая, что дело не выгорело во всех смыслах, разбойники благоразумно укрылись в лесу кто как мог, бросив свои телеги и оставив поле боя.

Всадники мигом пронеслись мимо них, уже почти не обращая внимания на разбегающихся, направляясь прямо к нашим героям. Если бы Пушкина спросили, от чего он больше всего устал в тот день, он бы ответил, что более прочего устал удивляться. И что самым большим удивлением дня для него было узнать в возглавлявшем небольшую кавалькаду всаднике того самого странного человека, встреченного им по пути в Болдино, и уверявшего, что является его, Пушкина, крепостным.

Сейчас же этот человек напоминал скорее кентавра, держась на лошади верхом так, как это не бывает у крестьян. Доскакав едва ли не до самогоПушкина, тот соскочил на землю с ловкостью кошки, лихорадочно ощупывая поэта взглядом. Увиденное ему явно понравилось, ибо он закатил глаза к небу, и, отпустив длинную матерную тираду, подытожил:

— Живой. Ну и слава богу.

Глава 6 В которой Пушкин знакомится наконец с Кистенёвкой

— Ни себе хрена, итить твою в коромысло! — высказался Безобразов, после чего витиевато развил мысль, привести которую по форме полностью нет никакой возможности, но по содержанию скажем, что выражала она восхищение и изумление одновременно.

— Да уж, — иронично отозвался Пушкин, сам пряча немалое удивление, — живут же люди.

Степан же Афанасьевич погладил свою аккуратную бороду, стриженную на немецкий манер, что само по себе было странным до чрезвычайности, затем погладил живот, словно он выпирает для чести владельца, пошаркал немного ногами, похмыкал, и виновато подтвердил, что да, мол, живут.

— Окон-то, окон сколько! И все в стекле! А!? Сколько окон? — Безобразов допытывал Степана.

— Одиннадцать осей оконных, вашбродь. — ещё более смущённо сообщил Степан.

— Одиннадцать! воскликнул ротмистр. — Нет, вы полюбуйтесь, кузен, как ваши крепостные живут! Цоколь белокаменный! Пилястры! Пояс декоративный!! А это что за здание? Конюшня? Сколько лошадей держишь?

— Да двух десятков не наберётся, вашбродь, — как-то даже жалобно протянул Степан, но Пушкину почудилось, что мужик с трудом удерживает смех, — десяток да ещё девять, девятнадцать, стало быть...

Пётр закашлялся, тут же охнув и схватившись за ногу. Его порядком растрясло в дороге, и бравый воин страдал от боли. Оказалось, что вся его прыть, проявленная во время схватки с лесными душегубами, держалась лишь на гордости и мужестве, тогда как больная нога причиняла страдания, ставшие почти невыносимыми после победы, когда азарт схлынул и готовности погибнуть более не требовалось.

Степан, сын Афанасиевич, первым заметивший неладное, успел подскочить и поддержать готового упасть воина. Боль была столь сильна, что Пётр Романович едва не терял сознание. Подоспевшие мужики аккуратно перенесли его на одну из трофейных повозок, расположив с возможным ситуации удобством.

Сам же Степан уговорил барина продолжить путь в Кистенёвку, и Пушкин согласился. Во-первых, просто ближе, а ротмистру следовало поскорее отдохнуть, а Степан божился, что сумеет создать приличные для того условия. Во-вторых, Пушкин и сам туда стремился изначально, так зачем же откладывать? В-третьих, и это было главным, сердцем Пушкин чувствовал, что крестьянин его что-то знает о нападавших, это казалось логичным, раз уж в шайке присутствовали кистенёвские мужики, и что ему должно прояснить это сколь возможно скорее. В-четвёртых, личность самого крепостного была столь странна, что удержаться от попытки разгадать её Пушкин не мог. Парадокс, но чем менее Степан походил на крестьянина, тем более поэт ощущал, что тот не лжёт, и на самом деле является тем, кем представился. Потому он не стал возражать, и вся их компания двинулась в заданном направлении, едва только пара подручных Степана привела лошадей, распряжённых ими от сломанной в овраге брички.

Ротмистру было действительно худо, нога «стреляла» так, что он искусал себе губы до крови, а в глазах нет-нет, да и появлялись слёзы. Пушкин, устроившийся в той же повозке, старательно не замечал их, изображая, как интересны ему окружающие виды, но мысленно возвёл храброго вояку в ранг героев, которые только и смогли остановить Бонапарта.


Немирно встретила их Кистенёвка. Сперва послышался колокольный звон, бивший в набат, как при пожаре или ещё каком бедствии.

— Что это? — поинтересовался Пушкин.

— Колокол, барин, — Степан подобрался и принял равнодушный вид.

— Слышу, что колокол. Откуда он?

— С колокольни, вестимо, с храма.

— Какого ещё храма, Степан? Откуда храм в Кистенёвке? Это ведь даже не село, а сельцо?

— Так выстроили, барин. Было сельцо, станет село, дело-то нехитрое.

— Что ещё за храм, Степан сын Афанасиевич? — очень ласково повторил Пушкин. — И отчего я того не ведаю?

— Храм Воскресения Господня, барин, — если крестьянин и напрягся, то не выдал себя ничем, — строено как положено, с архитектором, по закону.

— А разрешение как получено? — Пушкин почти мурлыкал, что не предвещало ничего хорошего.

— Так батюшка ваш добро дал, и изволение своё добавил, да благословил на дело богоугодное.

— Батюшка? Благословил? Лукавишь ты, Степан, сын Афанасиевич, и крепко лукавишь. Не мог мой батюшка благословение дать.

— Отчего же, барин? Очень даже мог. Говоря по правде, батюшка ваш вообще не слишком строг порою к тем бумагам, где подпись свою ставит.

— Так вы обманом получили разрешение? И ты так спокойно говоришь мне это?

Степан слегка ослабил поводья (он взялся лично править «экипажем барским», как окрестил повозку, в которой расположились помещики) и, повернув голову, внимательно посмотрел в глаза Александра. Как тот ни был раздосадован тем, что выглядит глупо, но почувствовал вдруг, что раздражение покидает его. Взгляд крепостного был столь чист, и одновременно глубок, что Пушкину мгновение казалось, как время остановилось и он проваливается, втягивается в эти глаза, за которыми находится что-то огромное, некий мир, иная вселенная. «Взгляд, которого не бывает у крестьян, — подумал поэт, — значит тогда не показалось. Кто же ты, Степан?»

— А разве лгать хорошо, барин?

— Лгать грешно, Степан, но разве не о том я, что вы обманули, солгали батюшке?

— Недоговорили, барин, это верно. Батюшка ваш понял просьбу как благое пожелание вперёд, на будущее. Когда-нибудь. А что стройка начнётся сразу — не знал.

И Степан вновь принялся править повозкой с прежней невозмутимостью.

— Быстро построили? — насмешливо поддержал разговор Пётр. Боль крутила его, но дух был крепок, и страдать молча он не желал.

— Быстро, барин. За два года, почитай, возвели. Отделка ещё не закончена, впрочем.

— Два года? Да это как лошадь за минуту перековать. Виданное ли дело? И во что обошлось? — не унимался гусар.

— Да, Степан, какова же цена храма? — поддержал Пушкин, слегка досадуя, что товарищ опередил с вопросом.

— Всем миром строили, барин! — Степан важно перекрестился. — Почти всем.

— Степан.

— Семьдесят пять тысяч, барин. Серебром.

Безобразов захохотал. Пушкин онемел. Степан стащил свой малахай с головы.

— Жарко что-то, барин, — пояснил он.

— Знаешь, что, братец, мне кажется, есть в этой ситуации что-то неправильное, — Пушкин сам уже кусал губы, чтобы не рассмеяться и сохранить строгость вида. — Всё заложено-перезаложено, денег нет, имение на грани аукционной продажи, Опекунский совет денег просит... а тут вы, «крестьяне Кистенёвки» выкидываете почти триста тысяч на ассигнации, чтобы поставить колокольню?

— Почему колокольню? Храм возвели. Да вот он, взгляните, — Степан вновь водрузил малахай на голову и указал на открывшееся их взорам село.

Храм внушал, как, впрочем, внушало почти любое строение из камня на Руси, подчёркнуто окружённое деревянными постройками разной степени качества.

Безобразов присвистнул. Пушкин залюбовался.

— А ведь красиво, Пётр Романович, ей-богу, красиво. Что скажете?

— Красиво, Александр Сергеевич, не спорю. Другого такого вёрст за пятьдесят нет. Лучше Успенского, что в Болдино. Купола голубые. Кресты как блестят. Побелка свежая. Да только впору ли такой здесь? В Кистенёвке душ триста, четыреста?

— Пятьсот, барин, — степенно отозвался сын Афанасьевич, — всего людей свыше тысячи. С детишками.

— Пускай. Да такой храм для села в пять или шесть раз большего годен. Не слишком ли? Поставили бы церковь себе в пору, и довольно, раз уж душа требует. Что вам, до Успенского ходить далеко? Нет, само дело богоугодное, доброе. Но почему такая бедность кругом? Избёнки больно неказисты, а, Степан, как же это?

— Россия, ваше благородие. Страна контрастов.

— Что?! Прости, братец, как ты сказал?

— Дык это, барин... это самое... Деньга у людей есть. Но — не хотят лучше строиться.

— Такому храму не один ведь батюшка нужен? И их всех содержать миром надобно.

— Три священника, вашбродь, и два дьякона.

Безобразов прищурился.

— А скажи мне, друг Стёпа, каков лично твой здесь вклад был? Всем миром строили — это я уже слышал. Сколько сам внёс?

Ответить Степан не успел, их небольшая процессия проехала мимо храма, красующегося свежей отделкой, проследовала по улочке мимо покосившихся курных изб весьма жалкого вида и выехала в то место, что у селений, себя уважающих, зовётся площадью, где проводятся ярмарки, вообще ведётся торг, где стоит пара колодцев, где сходятся дороги и собирается по случаю люд.

Именно это и происходило в тот момент. На глаз — более трёх сотен мужиков с топорами, косами и прочим дрекольем мрачно переминались в ожидании чего-то. Какой-то седовласый священник держал икону. Баб не было видать, что добавляло колорита.

— Барин, а, барин, — возбуждённо затараторил Степан, — мужики собрались, видите? Дозвольте речь им толкнуть!

— Толкнуть?

— Ну, сказать, произнести, молвить? За вас ведь волнуется люд кистенёвский, вот заодно их и представлю.

— Валяй, братец, — Пушкин пожал плечами, — глядишь, и мы что путного услышим, а, Пётр Романович?

Тот кивнул, Степан спешно поднялся в рост и гаркнул во всю мощь своей глотки:

— А ну шапки долой, мужики! Барин приехал! Живой да здоровый! — после чего соскочил на землю и сам обнажил голову.

— Нет, каков шельмец, а! Хорошо говорит, сладко. Так бы и слушал, — минут через десять сообщил Пушкину его товарищ. — Чешет как по писаному.

Александр, усмехаясь, согласился. Всё это время перед ними разворачивался театр одного актёра, в котором им, несмотря на частое упоминание, отводилась роль статистов.

— Михайло вашего Калашникова хорошо приложил, — продолжил комментировать представление Безобразов, — трижды. Да обвинения какие! У вас, Александр Сергеевич, запасных выстрелов к пистолетам точно не осталось? Жаль. Как бы не пригодились вскоре.

Пушкин покачал головой. Опасений Петра он не разделял, но и слушать оратора становилось всё интереснее в том смысле, что говорил он вещи дерзкие, отчаянные, оставить без последствий которые было невозможно.

Степан сообщил мужикам, что злодей Михайло, обворовавший их доброго барина, а заодно и каждого мужика в округе, задумал скрыть следы своих преступлений, барина убив. Для чего нанял банду душегубов-ухорезов, дабы подстеречь барина на узкой дорожке.

— И что греха таить, — гремел он перед онемевшей толпой, — нашлись иуды и среди нас, согласились и наши мужики, кистенёвские, в лиходействе участвовать. Да наши ли они? Эти выродки рода человеческого? Кому слаще нет ничего, лишь бы своего брата-мужика обобрать? Кто Михайле готов лапти лизать, а соседа кнутом бить за проценты неправедные?

Мужики загомонили было, но Степан пресёк начинающийся балаган, продолжив выдавать свою версию событий. Замысел негодяя Михайло, по его словам, заключался в хладнокровном убийстве их доброго и Богом данного барина, после чего злодеи намеревались спалить дотла господскую усадьбу в Болдино (здесь помещики дружно вздрогнули и переглянулись), свалив это чудовищное преступление на кистенёвских мужиков, представив их бунтовщиками и мятежниками.

— Таким образом, этот нелюдь, это существо в обличии человеческом, добивался всего разом: барин убит, усадьба разорена, виноваты мы, а он один весь в белом и ловко прячет концы в воду! Но не тут-то было! Забыл Михайло, что есть Бог на небе! Забыл, а зря! Мы вот — не забыли. Как только ворованное вернули, так кому первым делом хвалу вознесли? Господу нашему, Иисусу Христу, как добрые христиане. Храм поставили, а вы все помните, как Михайло противился? Вижу, что помните. И недаром же, чуял пёс, что Господь на стороне праведной, то есть нашей. Отвёл беду!

Далее Степан вовсе разлился соловьём, описывая лесное побоище, где «была сеча зла и люта» и «полчища кровососов-людоедов, потерявших человеческий облик» наступали на барина, но тот не дался им, а, напротив, сам перебил большую их часть с помощью «друга верного, да сабли булатной», порубил нехристей на куски, а кого не порубил, тех разогнал по лесу, и спас таким образом весь люд кистенёвский от гибели по слову и делу злодея.

— Слава барину! Спасителю нашему слава! — грохотал он, войдя в раж. — На колени!! На колени и просить благословения!

Речь проняла даже Пушкина, что уж говорить о мужиках, в порыве бухнувшихся на колени как один человек.

— Ваш выход, барин, — прошептал Степан, утирая пот со лба, — благословите детей ваших.

Александр Сергеевич умел думать быстро. Доказательства могли и подождать, хотя он не сомневался, что оратор сильно сгустил краски, и что вообще всё это — лишь борьба двух конкурентов, а Степан попросту метит на место Калашникова. Но нападение в лесу было, и это факт. Что удайся замысел у убийц и виновными окажутся кистенёвцы — тоже походило на правду. Потому он тепло поблагодарил мужиков за верность, представив дело так, что они собрались для того, чтобы идти выручить барина (а зачем же ещё?), чего не понадобилось, но он ценит порыв и чистоту помыслов. Что никто их не будет обижать более, что все дела он разберёт лично и беспристрастно. Затем отдельно поблагодарил за строительство храма и приказал всем расходиться по избам.

Пока он разглагольствовал, Безобразов дал знак Степану подойти.

— Под топором ходишь, братец, — сообщил он ему, — не боязно?

— Правду говорить легко и приятно, — усмехнулся мужик в ответ. — А за каждое слово ответ дам, и дам легко. Сегодня же.

— Ну-ну. А скажи-ка ещё, любезнейший, ты сколько книг прочитал?

— Каких книг, барин?

— Таких, что разговаривать научился? — бросил Безобразов фразу на французском.

— Не понимаю, барин. Знаю, что французский, но не разумею.

— Странный ты больно, братец. Даже сейчас любой мужик сказал бы, что не разумеет по-немецки, а не по-французски.

— Каков есть, ваше благородие. Впрочем, вам скоро яснее станет, вы ведь тоже захотите послушать мои объяснения.

— В этом не сомневайся, послушаю. Да вот, твой барин закончил, кажется. Веди уж.

Ну, а далее Степан, сын Афанасиевич привёл господ к своей «избёнке», вид которой и добил их окончательно.

— Да... это не дом, это домище! — подвёл итог Безобразов. — И внутри, чай, богато?

— Не бедствуем, — скромно подтвердил Степан, кланяясь.

Здесь стоит отметить, что мужики, сопровождавшие его в лесу, оказались людьми не случайными, поскольку все трое присутствовали во дворе — нарядно одетыми, в сапогах — и встречали господ наряду с хозяином.

— Нет, вы ещё полюбуйтесь, кузен, каков мужик ныне роскошный пошёл! — ехидно заметил гусар. — И слугами обзавёлся.

— То батраки мои сезонные, барин.

— Сезонные? В октябре? Диво дивное! Небось и служанки имеются?

— Имеются, ваше благородие, как же не быть работницам в доме? Холостой ведь я.

— Как так? Неженатый мужик — непорядок.

— Вдовый я, барин. Скончалась родами суженная моя, и ребёнок с ней вместе. Забрал господь души невинные.

Все перекрестились.

— Что же, Степан, это после обсудим. Надо устроить ротмистра. Как ваша нога, Пётр Романович? — Пушкин почувствовал себя хозяином именно во дворе дома странного крепостного и деловито принялся распоряжаться.

— Пройдёт, Александр Сергеевич, пройдёт. Потерплю.

— Нет, это не дело, — возразил поэт, — Степан, это никуда не годится. Действуй же.

— Так я баньку в виду имел, барин, а это мы быстро. Прошка уже топит, верно? — кивнул он на одного из «сезонных работников».

— Всё готово, хозяин, — отозвался названный Прошкой, — уже топлено. Ждём-с.

— Баньку? А не навредит ли ещё больше? — засомневался Пушкин.

— Не должно, барин. Мыслю я, что дело в усталости мышц. Большие и долгие нагрузки противопоказаны. Вот и крутит ногу. А банька мышцы расслабит, полегчает.

— Противопоказаны, — передразнил Пушкин, вновь отметивший словарный запас мужика, — раз уверен, то действуй. Но смотри у меня!

— Нешто я не понимаю, барин. Да и вам банька бы... того... не помешала. А после — ужин подоспеет. Акулина во всю старается, шутка ли — барин приехал!

— Ладно, подхалим, — сдался Пушкин, — баня так баня. И правда я устал что-то.

Степан не обманул, или, вернее, не ошибся. Нога храброго ротмистра перестала болеть после первого захода в парную. Баня господам вообще понравилась.

— Знаешь, Стёпушка, я к тебе, пожалуй, буду специально заезжать, попариться. — Безобразов, избавившись от мучивших его болей, пришёл в необычайно хорошее расположение духа.

— Сделайте милость, ваше благородие, всегда рады, — Степан жестами показал одновременно то, как он будет рад, и пригласил «их благородий» в дом.

— Чем барина потчевать будешь, Степан, сын Афанасьевич? — Пушкин тоже стал весьма весел и игрив, сбросив усталость.

— Вестимо, чем... Чем Господь послал, чем же ещё, барин? — и Степан провёл гостей в столовую, где их ждал великолепно сервированный стол.

— Знаете, мой дорогой кузен, — задумчиво произнёс ротмистр, — мне кажется, что это уже слишком.

Пушкин промолчал, собираясь с мыслями.

— Нет, действительно, — продолжил разглагольствовать Безобразов, взяв в руки вилку и осматривая её со всех сторон, — есть вещи, которые... перебор.

— Что такое, ваше благородие? — насторожился Степан.

— Понимаешь, Стёпушка... дом твой громадный — могу понять. Бывает. Редко, но бывает. Хоть Грачёвых вспомнить, легенду Шереметевых. Скатерти — тоже понятно, не есть же как свинья в таких хоромах. Посуда серебряная, сервиз немецкий — эка невидаль, коли мошна позволяет. Но вот с устрицами, братец, ты маху дал. Ей-богу.

— Что не так с устрицами, — не понял Степан, - хорошие устрицы. Фленсбургские. Идеально сочетаются с Шабли, барин.

Пушкин застонал.

Глава 7 В которой Степан рассказывает многое, но не всё

Ужин прошёл замечательно. Развеселившиеся господа почти силком усадили с собой хозяина (Степан отнекивался, мол, велика больно честь, но ему возразили, что раз он хозяин, то негоже гостям столь беспардонно пользоваться гостеприимством, тем более ведь не видит никто, и он сдался), стараясь его несколько подпоить.

— Анжуйского, анжуйского испей, Стёпушка, под пирог Страсбургский, — Безобразов пододвигал к хозяину приличную рюмку водки и кусок пирога с зайчатиной.

— Бордо весьма неплох с лимбургским сыром, — Пушкин с видом знатока выбирал наливочку и предлагал её с куском буженины.

— Трюфли, трюфли бери, Стёпушка, не стесняйся, — продолжал Безобразов, указывая блюдо с солёными груздями, — будь как дома.

Он и был. Степан, сын Афанасьевич, ничуть не терялся. Легко разгадав, что за шутками господа прячут немалое смущение, оказываемое на них самой ситуацией, добрый малый с удовольствием принял игру и свою роль в ней. Ловкость владения столовыми приборами он сдобрил тем, что взял голой рукой кусок сыра, а заложив за воротник салфетку, пару раз нечаянно вытер руки о скатерть.

Господа оказались не лыком шиты, и, в свою очередь разгадав эти нехитрые маневры, перестали подтрунивать над мужиком.

В конце трапезы подали кофе и трубки гостям. Хозяин предпочёл сигару.

— Кубинские, барин, — ответил Степан на молчаливый вопрос, — Гаванна. И раз вы, барин, даже бровью не повели, то приближается разговор, как понимаю.

Пушкин не ответил, молча раскуривая трубку и задумчиво поглядывая на удивительного крестьянина. Безобразов также молчал.

— Ну что же, — вздохнул Степан, — сколь верёвочке не виться...

Он поднялся из-за стола, и, отложив сигару, отвесил поясной поклон Пушкину.

— Спасибо вам, Александр, батюшка наш, за хлеб да за соль. И сыты, и пьяны, и обуты, и одеты, ни в чём нужды не имеем благодаря вашей милости, государь мой.

После чего уселся обратно на дубовый, с золочёной обивкой стул, вновь вооружившись сигарой, курил которую он с нескрываемым наслаждением.

Господа продолжали сидеть так же молча, попыхивая трубками.

— Это я к тому, Александр Сергеевич, государь мой пресветлый, что всё, что имеется у меня — ваше. Всё нажитое непосильным трудом — краденое. Обворовали вас, господа Пушкины, и лихо обворовали. На то и живём-с.

Если Степан думал произвести фурор этим выпадом, то просчитался. Помещики внимали со столь же невозмутимым и внешне расслабленным видом, пуская колечки дыма и никак не проявляя эмоций. Они словно говорили без слов: «Что же, послушаем. Вдруг интересно? Ещё что скажете? И это всё? Какая скучная банальность. Право же, от вас ожидали большего. Может, попробуете ещё раз? Постарайтесь не разочаровать нас, любезнейший».

Степан сейчас остро ощутил то, чего не чувствовал ранее. Ни храбрость в минуту опасности (а он, осмотрев поле боя, вполне оценил то, как они сражались), ни то, что он знал о барине как литераторе и великом поэте (о, это он знал более чем. Местами — больше самого барина, на данный момент), ни их привычка повелевать, столь же естественная, как дышать, ни общее благородство вида — ничто не могло произвести на него столь сильное впечатление, как это внимательное молчание. Степан почувствовал породу. Он понял, как просто для любого из них убить человека только за то, что тот показался подлецом и негодяем, например, и вовсе не только при самообороне. Как просто для каждого из них пойти до конца, считая себя правым, и пожертвовать при этом чем угодно. Что эти люди только мнят себя прагматичными материалистами, но являются и людьми духа не в меньшей степени. Смутить их, не поколебав дух, — невозможно. Они иначе глядят на мир. И ещё — что они хищники.

Следовало, однако, продолжать, но весь план подготовленной им речи не годился, и это было главным, что он понял.

Степан вздохнул. «Что же, — подумал он, — вызов принят. Остаётся импровизация. Ай да господа».

— Вы не помните своего дедушку, Александр Сергеевич. Как и я, разумеется. Но, возможно, вы слышали о его крепостном, ставшим доверенным лицом Льва Александровича. В какой-то степени. Простой мужик, но очень хитрый. Очень умный. Незаменимый для ведения дел, когда хозяин не желает вникать, но требует результата.

— Он говорит о легендарном Никите, — улыбнулся Пушкин, обращаясь к Безобразову.

— Да, Александр Сергеевич, о Никите. И правда ваша, барин, личность сия легендарна, в том смысле, что густо обросла легендами. Но не о сказках речь. А о реальном Никите — не домыслы, а правду, ну, или хоть часть её, могу поведать вам только я.

Пушкин зевнул.

— Это важно, Александр Сергеевич, поверьте. Здесь дело простое, с одной стороны, а с другой — тонкое, щекотливое. Подобно тому, как в книгах бывают прологи, введения, так же и здесь, без Никиты не обойтись, — продолжал Степан, с удовлетворением отметив, как барин улыбнулся от сравнения, — дело всё в том, что этот самый Никита — родной мой дедушка.

— Ого! — подал голос Безобразов. — Да тут потомственные жулики, не иначе.

— Именно так, ваше благородие. Как человек недюжинных талантов, но не имеющий достаточного воспитания, мой дед не мог стать никем иным, как мошенником.

Посудите сами — в его руках было всё хозяйство знатного, благородного барина, совершенно не желающего возиться с такой ерундой как «дебет и кредит» более пары раз в год, но желающего жить на широкую ногу, с размахом.

Пять тысяч душ — шутка ли? К концу жизни Льва Александровича оставалось около четырёх тысяч душ без двухсот и долги.

— Не так и плохо, — вмешался Безобразов, — немудрено и всё промотать. Ваш предок, — повернулся он к Пушкину, — оставил всё же приличное состояние.

— Ах, ваше благородие, — воскликнул Степан, — это лишь кажется на первый взгляд. В реальности всё было промотано куда как серьёзнее. Во-первых, крестьянам, нашим добрым христианам, свойственно плодиться. Основные земли были — и есть — здесь, в земле Нижегородской, что не очень располагало к барщинному труду, а известно всем, оброк не даст того дохода, как труд ярёмный.

— И что с того? — высокомерно спросил Безобразов.

— Того, ваше благородие, что сумм оброчных всегда не хватало для жизни, что вёл Лев Александрович, и Никита попросту продавал «избыток» крестьян. С ведома барина, конечно. Времена были простые, закон дозволял продавать без земли. И всего, за период жизни барина после отставки, было продано около трёх тысяч душ.

— Да быть не может, — Пушкин даже хлопнул ладонью по столу.

— Отчего же не может, барин? Тысяча от пяти, да две тысячи «избытка»... Но дед мой, Никита, нащупал и себе золотую жилу. В бумаги часто, даже очень часто, не попадали женщины и малые дети. Обыкновенно дело решалось так: мужикам, назначенным «на выход», объявлялось, что продают их одних, без семей. О том, что мужики женатые, Никита забывал доложить барину, поддерживая в нём уверенность, что речь о холостой молодёжи. Да и Лев Александрович, правду сказать, считал лишь ревизские души.

Далее мой дедушка предлагал мужикам заплатить за то, чтобы вместе с ними были проданы и их жёны с детьми. И представьте себе, барин, платили как миленькие.

После чего он продавал с мужиками их баб с детьми, но мимо бумаг и за полцены. Все оставались довольны: барин получал денег сколько хотел, мужики не разлучались с семьями, покупатель получал существенную скидку, а мой дед — приличную сумму. Великого ума был Никита!

— Этому уму великому, эконому доморощенному, в Сибири самое место, — буркнул Безобразов.

— Но ведь были ещё и войны! Война — значит рекруты. Здесь дедушка не мудрствовал лукаво, а попросту обирал мужиков, чтобы избавить от набора. Сам же скупал всех пьяниц, лодырей, бездельников, попавшихся воров, беглецов, ущербных и отправлял этот достойный люд на усиление войска против турок.

— Какой-то негодяй, — мрачно отозвался Пушкин.

— Турки были разбиты, государь мой, — развёл руками Степан, — и в этом дедушка узрел божье одобрение дел своих, ибо, надо отметить особо, был человеком весьма набожным.

— Кстати, о набожности, — продолжал крестьянин, — именно Никита уговорил барина на строительство храма в Болдино. Лев Александрович был в добром расположении и идею одобрил, освободив часть крестьян от оброка и наградив их барщиной постройки. Отказаться мужики не могли — против всевышнего кто пойдёт? Немыслимо! Так и построили с третьей попытки, первые две архитекторы испортили. Они ведь, шельмы, желали по науке камень класть, на века! Но вмешивался Никита, и... А, — махнул рукой Степан, одновременно крестясь, — построили в итоге, и слава богу!

В горле пересохло, потому он налил себе квасу. Помещики терпеливо ожидали продолжения истории, которая оказывалась интереснее ожидаемого, хотя они и не узнали ничего такого, о чём бы вовсе не имели представления.

— Когда же Лев Александрович скончался, упокой Господи его душу, — продолжил рассказ Степан, — то Никите настало совершенное раздолье. Раздел наследства длился долго, порядка десяти лет. И всё это время кто, как не он, поддерживал имения в порядке? Кто, как не Никита, исправно собирал оброки? А вот надзор барский... того... снизился. Здесь дедушка и развернулся во всю широту своей немалой натуры.

Надо упомянуть и то, что в неусыпной и неустанной заботе о повышении доходности имений Никита ещё во время Льва Александровича вплотную занялся отходничеством. Не сам, понятное дело, но вот тем, куда и как лучше направить отходников, — весьма озаботился. Формировал артели бурлаков, направлял пастухов к башкирам, даже до столицы добрался, особливо когда рассчитал, сколько способен заработать извозчик в год на берегах Невы. Но славные господа крайне редко точно знали это, а потому, чтобы не обеспокоить их лишний раз, дедушка клал разницу себе в карман. Многое, многое делал старый Никита. Золотой человек. Торговые лавки пробил уже через вашего батюшку, Сергея Львовича. Только торг там шёл не тем, что барин думал, и не в тех количествах.

— Надеюсь, этот достойный человек умер прилично, дома в постели, в окружении любящих родственников? — в голосе Пушкина отчётливо слышалась гадливость.

— Нет, барин, здесь разочарую вас, — Степан улыбнулся, — как я уже упоминал, дедушка был человеком набожным, богобоязненным, и очень, очень не хотел умирать. Боялся неведомо чего этот прекрасный человек. А тот, кто пуще всего на свете умереть боится, тот смерти достойно принять не может по определению.

— Всё-таки он хорошо говорит, — вновь вмешался Безобразов. — Не очень складно, порой натянуто... и вообще как-то странно. Но хорошо. Продолжайте, любезнейший, мы вас внимательно слушаем.

— Извольте, барин, воля ваша. Умер Никита плохо. Не в том плохо, что страдал телесно, а что душевно мучился преизрядно. Достаточно сказать, что последние слова его были: «Моё, не отдам». На чём и испустил дух.

— Бедняга.

— Вы очень добры, мой господин. Детей у Никиты было всего четверо, все сыновья, да троих пережил он. Старшего лихие люди зарезали, когда он от персиян возвращался (и до Персии добрался Никита!), двоих прибрала лихоманка, и оставался лишь Афанасий Никитич, отец мой.

— Постой, постой, — перебил Пушкин, — я ведь его помню! Это ведь...

— Да, барин, вы правы совершенно, что делает честь вашей памяти. Он был старостой Болдина до Калашникова.

— Так я и знал! — воскликнул Пушкин. — Эта вражда твоя к Михайле семейная! Что, на отцовское место желаешь?

— Ээээ, нет, барин, простите, — твёрдо возразил Степан, — здесь дело иначе обстоит, совершенно.

— И как же? — поэт насмешливо покачал головой, будто желая сказать что-то вроде «ну и подлый же народ», но промолчал, вновь взявшись за трубку и кисет с табаком.

Хозяин хлопнул в ладоши. Тут же отворилась дверь и два мужика внесли новые канделябры, уже зажжённые, сменив ими те, на которых почти прогорели свечи, и удалились.

— Даже не знаю, как угощать вас, барин, после всего мною сказанного, но... Может, ещё рюмочку? — Степан устал и хотел выпить. — В горле пересохло, ваше благородие.

— Ты пей, пей, не стесняйся, — Пушкин всё же раскурил трубку и вновь принял непроницаемый вид, — тебя никто в околоток не тащит. А себе мы и сами нальём, коли пожелаем, не сахарные, не растаем.

— Тогда, с вашего позволения, барин, — крестьянин ловко опрокинул рюмку русской и захрустел огурчиком.

— Акулина солит, хозяюшка моя, — пояснил он, — лучшего посолу в жизни ещё не встречал.

— Так вот, — вновь обратился он к помещикам. — Батюшка мой, Афанасий Никитич, ему тоже, кстати, царствие небесное, вот он — другой человек был. Не в дедушку. Если о том языки злые шептали, что такого мошенника белый свет не видывал, то мошенников как батюшка мой свет видывал. Глупый, жадный, трусливый. Неудачливый.

— Ты там полегче, братец, — резко одёрнул Безобразов, — не гоже так о родителях говорить! Каков ни есть, но он — отец!

Степан кротко улыбнулся отставному ротмистру.

— Верно, ваше благородие, верно. Вы правы. Но ещё он был скотом и пьяницей.

Безобразов вскипел на столь неслыханную дерзость, и даже начал было приподниматься со стула, но, напоровшись на странный взгляд крепостного, замер. Невольно отпрянув, он бросил вопросительный взгляд на Пушкина, и, увидев, что тот ничуть не возмущён, лишь махнул рукой.

— Библии здесь нет, но, — Степан поднял правую руку, — клянусь, что говорю правду, и ничего, кроме правды. Так проще мне, ваши благородия, да и вообще — так проще.

— Толку с твоих клятв, даже креста не поцеловал, — проворчал Безобразов, но внутренне он, как и Пушкин, был впечатлён неожиданной выходкой хозяина, записав её ему в плюс.

— Воровал мой батюшка неумело, — тот продолжал повесть, — талантов деда не имея, он попросту «недоносил» часть сборов, что оброчных, что прочих. О, я забыл рассказать, как Никита играл с кредитными деньгами! Простите, это важно. Именно Никита предложил вашему батюшке и дядюшкам погасить долги Льва Александровича через залог имений в Опекунский совет. Тогда это было ново, свежо, смело, почему и опасливо. Но дедушка сразу здесь узрел перспективы. И по его рекомендации примерно половина имений всех наследников была заложена и долги выплачены, что являлось непременным условием окончания раздела имений. Да только Никита сам предварительно скупил долговые расписки (собственного барина, какого!), пользуясь тем, что обнародование суммы долга обесценило их вдвое, и положил почти весь куш в карман. Почти — так как, права не имея на подобное, провёл всю операцию через должного ему купца третьей гильдии.

Убедившись, что купчик ему послушен и не посмел присвоить лишнего, Никита стал думать, как повторить операцию. По всему выходило, что следует разорять имения. Падение доходов ведёт к долгам. Долги к залогу имений. Залог имений — возможность скупать долги со скидкой. Таким образом получилась беспроигрышная комбинация. Прибыль на воровстве для управляющего оборачивается долгами владельца, ну а дальше вы уже понимаете.

— Разумеется, я знал, как знает любой владелец, что меня обворовывают, — заметил Пушкин, — но чтобы вот так. Не могу не признать, что дед твой был бесспорно умён, Степан. Продолжай.

Степан довольно закурил очередную сигару. Всё-таки ему удалось пронять этих достойных дворян, традиционно если не презирающих, то с пренебрежением смотрящих на мышиную возню вороватых слуг, старост, управляющих. Легко так смотреть, когда думаешь, что те грызутся за крошки с барского стола, и очень трудно принять факт, что тебя жрут целиком без соли.

— А далее, Александр Сергеевич, подул западный ветер. Суровая поступь колонн корсиканца. Кому война, а кому мать родна, знаете пословицу. Дед вёл расширяющую обороты торговлю всем, что для войны требуется. Через купца, через детей (тогда ещё были живы трое), которым выправил разрешение. Не стану утомлять вас подробностями, но, судя по тетрадям (о, да, он был грамотен и вёл записи), дела шли хорошо. Падение бумажного рубля не принесло ничего, кроме прибыли, — как человек, не доверяющий ассигнациям, он хранил всё в серебре и золоте, и все дела вёл только на пересчёт к серебру. Финальным успехом Никиты была продажа крупной партии оружия в 1812 году, когда Бонапарт рвался к Москве. Дедушка взял едва ли не четыре цены за сабли и мушкеты. Но радоваться долго не пришлось — как раз после этого всевышний прибрал его к себе, решив, видимо, что довольно.

— Не богохульствуй! — вновь одернул Степана Безобразов.

— Простите, барин. Но ведь вы были тогда участником. А кто-то... я говорил, что умер дедушка со словами «моё, не отдам», — а то был день Бородинского сражения.

— Ну а батюшка мой, — продолжал Степан, решая закругляться, — будто не той породы. Осознав, какое богатство свалилось в руки, — ведь истинного масштаба состояния Никиты никто не подозревал — он больше всего опасался, что отнимут. Узнает барин — и всё.

— А ты, стало быть, не боишься? — спросил Пушкин.

— Нет, Александр Сергеевич, не боюсь.

— Отчего так?

— Хотите верьте, хотите нет, но, право же, барин — не моё это. Краденое. Все эти деньги ваши, и я ничуть не лукавлю.

— Сколько же всего? — задал вопрос Безобразов, понимая, что Пушкину несколько неудобно.

— На данный момент? Я уточняю, барин, потому лишь, что уже три года как пользуюсь наследством, если можно так выразиться, и произвёл ряд трат. Сейчас, если брать чистые деньги, то выйдет приблизительно в семьсот тысяч серебром. И золотом. От двух с половиной до трёх миллионов ассигнациями, смотря каким курсом считать.

Безбородов присвистнул, изумленно вынув трубку изо рта.

— Три миллиона? — растерянно пробормотал Пушкин. — Так много?

— Вы удивитесь, барин, каких успехов порой добивается человек, поставивший в жизни единственную цель — ковать деньги. А батюшка мой, при всех недостатках, терял недополученную прибыль, если можно так выразиться, но основной капитал сохранил.

— И всё это... ты хочешь отдать мне?

— Вернуть, Александр Сергеевич, а не отдать. Деньги краденые.

— А если я откажусь? — усмехнулся Пушкин.

— Да ты с ума сошёл, что ли? Опомнись, кузен! Ведь если этот человек говорит правду, — а я сам не знаю, почему склонен верить его хитрой физиономии, — то это решит всё! Все проблемы! — Безобразов уже немного изучил Пушкина и мгновенно понял, что этот гордец на самом деле способен отказаться, отчего сам пришёл в ужас.

— Да так, — продолжал усмехаться Пушкин, — додумать бы след. Знаете, что, Пётр Романович, а не пойти ли нам спать? Утро вечера мудренее.

— Спать? Как спать?

— Как люди спят. Надеюсь, у нашего гостеприимного хозяина найдётся пара кроватей? Вот в них и ляжем. А завтра обсудим всё. Сейчас что-то голова разболелась. А ведь мы ещё услышим здесь немало интересного, уверен в этом. Говоря по правде, я рассчитывал услышать, чем же Михайло так насолил нашему Стёпе, что тот его со свету изжить хочет. Да доказательства обещанные посмотреть — ты ведь их обещал, Степан, помнишь? И о самом не отказался бы послушать. Где учился, как жил. Откуда-то ведь взялось такое чудо? Но не сейчас, увольте. Зело голова болит. Сейчас — спать.

Глава 8 В которой частично раскрывается история Степана

Помещики отказались брать себе по целой спальной комнате, как предлагалось почётным гостям, отказались также занимать комнату хозяина, как предлагалось слугой господину, а предпочли сравнительно небольшое, но уютное помещение с двумя раздельными кроватями и окнами, выходящими на ворота двора.

— Здесь даже зеркало есть, — заметил Безобразов, осматривая комнатку, — и обои! Уютно. Только чего-то недостаёт.

— Чего же, Пётр Романович?

— Да вот так сразу и не скажешь, Александр Сергеевич. Впрочем, известно, чего. Руки женской. Как-то по-холостяцки здесь всё. Духа бабьего недостаёт, — засмеялся отставной гусар. Подобно многим военным своего времени, ему виделось не очень пристойным любить собственную жену, мнилось в том слабость, недостойная офицера, отчего внешнее отношение к супругам в их среде эволюционировало от более или менее приличных шуток про супружескую неверность в славное холостяцкое время, где главным героем анекдотов был непременно лихой представитель конкретного их полка, ежедневно развешивающий рога штатским ротозеям, до нарочито пренебрежительного отношения к женщинам со стороны обвенчанных.

Пушкин мысленно ухмыльнулся, его новый друг выдавал себя с головой самим фактом брака на женщине ниже по положению, в брак по расчёту же в данном случае он не верил.

— Подносы серебряные... — Безобразов продолжал осматривать комнату, — перина, простыни. А знаете, дорогой кузен, Степан ваш действительно крестьянин.

— У вас были сомнения?

— Да, что-то неясно в нём. Образованность, — Пётр постучал себя пальцем по лбу, — чувствуется. Речь, манеры. Но какая-то не та, неполная, не наша. Будто учился он у того, кто и сам толком... А с другой стороны — в любом салоне подобный тип сошёл бы за прелюбопытного оригинала. И не трус!

— Да уж, Пётр Романович, не испугался, когда вы на него накатили.

— Я уж думал, вы не заметили. Но верно, ничуть не испугался. Посмотрел только, что не знаю, как и описать вам.

— Вполне себе представляю... Вы, однако, говорили, что уверились в мужицкой сущности нашего хозяина?

— Да, Александр Сергеевич, вполне. Вы посмотрите, как всё ловко задумано. Бери, дескать, барин, деньгу небывалую, ваше всё, кланяемся. И где говорит? В доме, который иначе, как хоромами, и не назвать. Мелкопоместным и не снилось, а ведь дворяне. И момент подобран — за ужином, когда сам барин у него, да не один, а с гостем! Ловко.

— Что же вы видите здесь в ловкости? Поясните, кузен.

— Ну как же, да ведь после этакого угощения, да спасения нас в лесу — он же нас спас — как ни крути, долго бы нам не устоять против разбойников. Вовремя пришла кавалерия, как на манёврах. И после всего — неужто вы ему не оставите вот этот дом, как бы в награду? А добра здесь на тысячи и тысячи, богато живёт мужик. А, может, и не только дом оставите, а и ещё как пожалуете барин слугу верного? — ротмистр остро посмотрел на поэта, принявшего задумчивую позу мыслителя. — Вот вам и смекалка крестьянская. Дед воровал, отец прятал, а внук... внук не желает прятаться. Как же открыться? И с людьми в мире жить? Вот и смекнул, что делиться надобно. Крестьян задобрил, уж не ведаю, как, храм отгрохал. За ваши деньги, кстати. И вам предложил сумму столь великую, что...

— И в чём смысл тогда, если всё раздать?

— Если всё. Если, Александр Сергеевич, дорогой. Кто знает, что это всё, а не половина, к примеру?

— Ну уж...

— Почему нет? В том он прав, что человек, душу положивший на алтарь золотому тельцу, больших успехов достигает порой. Ещё этот его конфликт с вашим старостой. Как думаете, правду о Михайле он тогда говорил?

— Это важно, — согласился Пушкин, — ведь если дела обстоят действительно так, то...

— Ещё подумайте, Александр Сергеевич, что же они с такими деньжищами на волю не вышли ещё? Выложил бы разом десять тысяч, двадцать, тридцать, хоть сто! Вы бы и думали, что много взяли, удачно, а на деле — мелочь. Но то бы после оказалось. Зачем он так рискует, открываясь вам?

— Зачем же? Вы, Пётр Романович, не стесняйтесь, право же, говорите, что мыслите. У меня, признаюсь, вправду шум в голове.

— Защита ему нужна. Вот что.

— От кого?

— Да от того же Михайлы. А, может, и от вас, кузен, кто знает? Послушаем, что он расскажет про управляющего вашего, а после самого управляющего послушаем, да сравним. Ещё неизвестно, кто острее выйдет. Мутный тип этот Степан, сын Афанасиевич, ох, мутный. И идёт ва-банк, если по-нашему. А когда всё на карту ставят? Вот, то-то и оно, Александр, не от хорошей жизни. Значит — и сам он прижат к обрыву. Значит — деваться некуда, тогда любые деньги отдашь, лишь бы барин рассудил в твою пользу. Я их брата хорошо знаю. Жулик на жулике. Честный крестьянин способен жить в достатке, но никогда не может быть богат, так устроена жизнь. Да он и сам признаёт, что денежки не его.

— Всё может быть, Пётр Романович. Давайте спать ложиться.

Пушкин задул свечи, и, частично раздевшись, улегся. Безобразов последовал его примеру, но уснуть не мог. События минувшего дня были слишком насыщены, и усталость не могла одолеть неутолённого возбуждения. Он всё раздумывал над тем, что видел, и чем больше думал, тем больше склонялся к мысли, что Степан — мошенник, желающий обмануть Пушкина.

Пришло на память, как его, ещё совсем молодого, едва записавшегося в армию парня, с такой гордостью носившего мундир егерей, поучал ротный «дядька», приставленный к нему старый солдат Никифор:

— Вы, ваше благородие, смотрите, кто перед вами. Человека враз видно. Так и поступайте, как разумение велит.

— А если непонятно, кто перед тобой, как тогда быть, солдат?

— Тогда близко не подпускай. А прёт, будто непонимает, — коли его штыком, вашбродь, коли, не думая.

И были случаи, когда Петру доводилось убеждаться в правоте солдата. Годы спустя, вернувшись в армию после ранения и записавшись в гусары, он был почти не удивлён услышать приблизительно то же от эскадронного командира, сказанное разве что с большей экспрессивностью, а вместо «коли» было «руби».

Всё непонятное таит опасность. Непонятное и близкое — ещё опаснее. Непонятное, которое ищет с вами сближения, — сама опасность и есть. Не нравился ему Степан — вернее, не нравился именно тем, что нравился, оставаясь неясно кем. Где он учился? Что учился, у ротмистра не было и тени сомнений. Речь выдавала мужика с головой. И там не пара-тройка церковных книг. Но почему же человек образованный — нет, даже не крепостной, а вообще в сословии крестьянском? Почему ещё не в табеле о рангах? С деньгами да головой карьеру на Руси можно сделать. В чём же загадка, что его держит в холопах?

Пётр ворочался, не в силах уснуть.

— Спите, Александр Сергеевич? — не выдержал он.

Пушкин не отвечал. Так бы и страдал Безобразов до самого утра, не случись опять нечто чрезвычайное. Сперва раздался стук со двора, столь сильный, что он сел на кровати, затем сразу же залаяли псы и послышались голоса. Он подошёл к окну. Во дворе что-то происходило. Два человека держали зажжённые факелы, освещая какого-то всадника и отворённые ворота. В одном из людей Пётр узнал хозяина. Тот о чём-то говорил со всадником, но не долго. Появились ещё люди и вдруг стали расходиться в разные стороны, но офицер понял, что спать не придётся в любом случае. Что-то произошло. Потому он без сожаления подошёл к Пушкину и стал трясти того за плечо.

— А? Что? — ошалело спросил поэт.

— Просыпайтесь, друг мой, просыпайтесь. Что -то произошло, дом не спит, все бегают.

— Ку-куда бегают?

— Кто куда, Александр Сергеевич, просыпайтесь, сейчас за нами придут, — после чего разом успокоившийся и повеселевший гусар принялся одеваться.

Оказалось, он как в воду глядел. Минуты не прошло, как в дверь их спальни постучали. Вошедший хозяин, по виду и сам не смыкавший глаз, доложил, что прискакал гонец из Болдино с пренеприятными известиями, заключавшимися в том, что в селе пожар и барская усадьба горит.

— А потому, барин, надобно бы...

— Вон.

— Помилуйте, барин, вы, должно, не расслышали спросонья...

— Вон, я сказал, — Пушкин поднял глаза на оторопевшего хозяина, и тот попятился.

— Всё я понял, Степан, всё я слышал. Не серчай, сын Афанасиевич, но собраться мне надо. Дай пять минут. После мы выйдем. И чтобы лошади были готовы.

Надо отдать Степану должное — хватило нескольких мгновений, чтобы он оценил ситуацию, коротко поклонился и вышел. Будил господ он потому лишь, что не доложить такое известие сразу означало навлечь на себя гнев после. Ни о каком путешествии посреди ночи Степан не думал, рассчитывая дождаться рассвета и тогда уже выехать с господами в Болдино.


Зачем спешить, для чего? Пожар начался более часа назад, скорее — около двух. Пока разгорелось, пока вспомнили о существовании барина и о том, что тот не в Петербурге, а где-то поблизости, пока доскакал гонец... Сколь угодно поспешные сборы безнадёжно запаздывали. Степан подозревал, что всё, способное сгореть, уже сгорело. А вот сам факт пожара был куда интереснее в том смысле, что не было сомнений в поджоге. И следовало это доказать. Михайло, враг, человек в крайне безвыходном положении, на шее которого всё туже затягивалась петля, аккуратно наброшенная Степаном за последние годы, отчаялся совершенно, если решился на такое. Надо признать, выбора старосте он не оставил. Дело здесь было вовсе не в том, в чём подозревали его господа, — сама должность управляющего не привлекала его совершенно.


Степана и здешние мужики, кистенёвские, считали маленько не от мира сего, куда уж управлять имением. Когда он прилюдно сжёг все долговые расписки, какие были, а всё, оговорённое устно, при свидетелях объявил ничтожным и силы лишённым, — его не поняли. Когда объявил о грехах своих смертных, да повинился перед сходом за себя, за отца своего, да за деда, — не поверили. Ну не мог Стёпка, ещё юнцом получивший кличку «кулак», пугающий до дрожи свирепой жестокостью, наслаждающийся властью над кругом должных ему односельчан, подельник Михайло Калашникова, с которым они держали под сапогом весь местный люд, вдруг так перемениться. Говаривали — и до него доносились эти слухи, — что напугала его лихоманка, едва не отправившая вслед за братьями на Суд Божий, ведь после неё он и стал не Степаном будто. Сам он кривился на такое, как от боли зубной, но рассказать правду не мог никому.

Когда на сходе было объявлено, что по воле и одобрению барина, Пушкина Сергея Львовича, в сельце будет строиться храм, народ взволновался. Ноша казалась неподъёмной. Бедный, даже скорее уже нищий люд прекрасно понимал, чем грозит ему подобная благодать, что построить-то они построят, но многие увидят результат уже с небес.

Тогда-то и случилась событие, заставившее кистенёвцев по-другому взглянуть на Степана, ещё раз, внимательнее.

Слова о том, что все расходы он берёт на себя, не вызвали ожидаемой им реакции. Мужики просто молчали, привыкшие к тому, что любая речь начальства ведёт лишь к расходам и дополнительному труду. Слова призыва всем желающим потрудиться во имя Господа только убедили их в этом. Обещание целиком взять на себя годовой оброк сельца — совершенно пропустили мимо ушей как очевидную глупость. Но когда Степан пнул один из заготовленных им бочонков с серебром, а затем повторил действие ещё с четырьмя, рассыпав содержимое на подстеленную холстину, что-то изменилось. Видеть разом сотню целковых — нечастое событие для крепостных, связанное обыкновенно с тем, о чём известно всем, например, свадьбой, или же с тем, о чём не стоит знать никому. Некоторым, возможно, доводилось лицезреть и тысячу монет, всяко бывает. Но ни один из стоящих перед ним мужиков никогда не видел такой кучи денег разом. Двадцать пять тысяч рублей, почти тридцать пудов серебра валялось перед онемевшими людьми, а где-то рядом звучал голос Степана, продолжавшего говорить что-то, чего никто уже точно не слушал.


Неизвестно, чем бы закончилась подобная выходка, — возможно, что там бы Степана и убили, после разделив деньги, но на его счастье вмешался Фрол, младший сынок Калашников. Его отец пристроил в Кистенёвку старостой по форме, и соглядатаем по сути. Фрол, неприятный, какой-то одновременно и рыхлый, и костлявый парень, должен был помогать Степану в его делах со своим отцом, заодно приглядывая за ним, да вникая в те самые «дела».

Предпочитал же он щипать девок и важно расхаживать с картузом на голове, да требовать, чтобы его величали не иначе, как «бургомистр».


Вот этот самый Фрол и разрядил ситуацию, бросившись «спасать» деньги от мужичья, крича всем пойти прочь, что серебро это барское и что «Стёпка» головой занедужил, отчего и баламутит народ. Бил Степан его долго, жестоко, с удовольствием.


Публичное унижение «назначенного» старосты мгновенно поставило «настоящего» на его законное в глазах мужиков место. А потому приехавший разбираться Михайло понял, что лучше бы ноги унести поздорову, чем права качать. Вся Кистенёвка попросту вышла из-под контроля, хоть и номинального. Сам не понимающий, какая муха укусила подельника, Михайло ругался, корил, взывал к разуму, божился, даже уговаривал, позабыв об избитом сыне, чьим картузом мальчишки украсили дрянное чучело. Степан на всё отвечал усмешкой презрения, а когда Калашников намекнул, что может донести кое-что барину, то просто хлестнул кулаком наотмашь.

— Знаешь, Миша, — молвил тогда Степан ласково, — шёл бы ты отсюда поздорову. Я ведь тоже молчать не стану. И делишки эти не только мои, они наши. Только мне всё равно, милый, меня жаба не душит. Могу и рассказать. Вообще всё. И всё ворованное дедом ещё — отдать. А ты так сможешь?

Уехал Михайло, ничего не сказал. А неделю спустя обнесли его тайники, забрав и серебро, и бумажки. И самое страшное — журнал, содержимое которого веком спустя назвали бы чёрной бухгалтерией. Такого он никак не ожидал. Кто это сделал, сомнений не было. Но зачем? Вот что не мог понять Калашников, отчего и пропустил удар. Зачем потомственному вору, как пиявка сосущему кровь из общины, самому рушить годами, даже десятилетиями выстраиваемые схемы, в которые сам Михайло лишь вписался, вполне осознав силу семьи тайных богачей?

Так или иначе, но по всему выходило, что он в руках человека, способного сжить его, Михайлу, со свету, и следовало опасаться. За три года глухой вражды, однако, ничего не произошло между ними. Степан — кроме строительства храма, ради чего выписавший заграничного архитектора, — казалось, блажит, уж больно дивные слухи сорока доносила из Кистенёвки. Будто бы возомнил сын Афанасьевич самого себя барином, хоромы возвёл такие, что и господскую усадьбу затмят. Будто дела ведёт иначе, как никто и понять не может, но в прибыль. Будто ест пищу господскую, даже ту, что человек бы и не стал. Будто выписывает книги и журналы себе едва не возами. Будто коней завёл, что и царю впору. Будто учителя привёз, хотел заморский язык учить, да что-то там у них не сложилось, и прогнал он учителя.

Слухи, и не только, шли и в обратную сторону. Степану было ведомо, что Михайло и радовался такому глупому поведению, и распалялся в своём гневе. Что Стёпка дурак — хорошо. Что роскошь завёл — ещё лучше.

Нельзя сказать, что оба не готовились к схватке, но дело вели к тому осторожно, без спешки, выискивая момент для смертельного удара. Михайло не простил и не мог простить ни унижения, ни грабежа. Степан не мог простить в принципе. Начать же действия им мешало соображение, что придётся посвятить в дело господ, чего нельзя было допускать без полной готовности. Внешне всё было ладно, оброк Кистенёвки шёл полностью и в срок, и единственным, что могло изменить ситуацию, могло стать физическое явление барина, после чего деваться было бы уже некуда.

Степан считал, что он готов. Но события последнего времени — от слуха, будто Михайло нашёл где-то шайку висельников, до нападения на Пушкина в лесу, когда он чудом успел узнать о засаде и броситься на помощь, — всё это показывало, что Степан серьёзно недопонял ситуацию и недооценил Калашникова. Теперь вот пожар в имении.

— Ну что там, — спросил он подбежавшего с новым факелом Прошку.

— Ругаются, хозяин.

— Ругаются?

— Бранятся как есть. Непонятно ничего, не по-нашенски. Господа.

— По-французски говорят они, Прохор. Громко?

— Громко, хозяин. Ногами топают. Даже разбили что, кабы не зерцало.

— Зеркало... да хоть бы и разбили. Лошади готовы?.. Фу, чур, вот они.

И действительно, из дверей дома вышел, точнее, выбежал Пушкин.

— Коня! — с ходу потребовал барин.

— Тогда и мне! — не заставил ждать себя Безобразов. — Одного не пущу!

Кони были готовы, как верховые, так и уже отремонтированная бричка ротмистра с его собственными лошадьми. Пара подручных Степана с незажжёнными пока факелами держала под уздцы лошадей, намереваясь сопровождать, если будет нужда.

Пушкин, не выбирая, взял ближайшего коня.

— Ты и ты, — ткнул он пальцем в подручных, — зажигайте и скачите вперёд. Степан, ты тоже садись на коня и за мною. Пётр Романович, вам я настоятельно рекомендую воспользоваться бричкой, вы отстанете всего на пару минут.

— Не дождётесь, кузен, — рявкнул сердитый и очень недовольный гусар, — знаю я, как пара минут потом оборачивается. Коня!

Пётр ловко, по-военному, взобрался в седло и принялся раздавать указания:

— Ну, с богом, касатики. Аллюр два креста, рысью. Ворота запереть, никого не пускать, в барабаны бить! Вперёд, кузен. А с тобой, — бросил он Степану, — я после потолкую хорошенько, Мефистофель, — добавив ещё одно слово в форме прилагательного, которым нередко украшают заборы. И они помчались.

Глава 9 В которой выясняется, что Пушкин был не так прост

Кони оказались превосходны. При всех неудобствах ночной езды, до Болдино они добрались менее чем за час. Александр спешил, но не мог никого упрекнуть в недостатке резвости. Верховые с факелами, больше указывающие путь, чем освещавшие его, Безобразов, скакавший рядом, Степан, замыкающий их небольшую кавалькаду, — все держали задаваемый темп.

Пушкин знал, что опаздывает, и, внутренне смирившись с потерей, желая выплеснуть всю свою злость, взял в галоп, как только закончилась лесная часть пути.

Усадебный дом — те головешки, что от него оставались, — ещё дымился. Люди, сбежавшиеся на пожар, частью уже расходились, обсуждая произошедшее. Печальных не было — наоборот, радость от того, что огонь не затронул села, отчётливо угадывалась на лицах, когда мягкий свет от догорающих углей попадал на них. Слышался смех. Кто-то, зябко поводя плечами и зевая, махал рукой, поспешая домой, кто-то продолжал разглядывать итоги пожарища, равнодушно сплевывая, а кто-то высматривал, не блеснёт ли в углях что-нибудь, что можно было бы утащить незаметно.

— Едут! — раздался крик, когда всадники оказались уже совсем рядом.

Пушкин, вырвавшийся вперёд, соскочил с коня, быстро сделал несколько шагов к бывшему ещё вчера зданию и замер, оглядывая пожарище.

За ним спешились и остальные.

— Дела, — Безобразов сочувственно вздохнул. — Был дом и нет дома.

— Сгорело всё.

— Вы очень точны, кузен.

— Вы не понимаете, ротмистр. Сгорел не дом. Сгорело всё.

— Признаться, действительно не улавливаю, Александр Сергеевич.

— Я объясню, кузен, но сперва мне хотелось увидеть Михайло. Где он?

Стали искать Калашникова, но тот как в воду канул. Никто не видел ни старосту, ни его сыновей на пожаре. Дома их, три пятистенных избы, стоявшие рядом, оказались пусты. Лошадей и собак не было.

— Не могли они уйти далеко, барин, — Степан, взявший на себя роль следователя, с помощью подручных и нескольких добровольцев из числа заинтересовавшихся новым развлечением местных крестьян, обшарил что мог, и с недобрым лицом человека, предвкушающего возможность покончить с тем, кто ему неприятен, докладывал господам, — часа три, много четыре как скрылись.

— И что с того?

— Как что? — растерялся Степан. — Догоним.

— Зачем?

— Спросить с них бы надобно, барин. Вы ведь сами желать изволили с Михайлой пообщаться. Мне вы ведь не поверили. А я вам больше скажу — поджог это, барин. На то всё указывает. И уходили они хоть и в спешке, а взяли с собой немало. Шутка ли, почитай три семьи, человек десять, а то и пятнадцать, если с жёнами и детишками. По следам если, то телег пять выйдет. Даже коров несколько взяли с собой, а корова не конь, догоним.

— Оставь их, Степан.

— То есть как оставить?

— Вот так. Оставить. Ты победил, поздравляю. Теперь ты будешь здесь управляющий, Степан, сын Афанасиевич. Молодец. А Калашниковых не трогать. Пускай идут с богом, только он им судья.

— И что убить вас хотели, ведь душегубы лесные — Михайлы дело, тоже простить?

— Ты тут язык-то прикуси, с барином как говоришь? Воли забрал? Так и напомнить могу, даром что кузен доброты сказочной, — вмешался Безобразов. Ему категорически не нравилась ситуация, ведущая к очередному неправильному, по его мнению, решению Пушкина, и смотреть на то, как подозрительный мужик забирает власть, он не желал. Раздражало, что относительно сбежавшего старосты Степан был прав, погоню действительно следовало организовать, для чего оставалась самая малость — убедить в том Пушкина, как-то разом перешедшего от состояния стремительного порыва к меланхоличной апатии. Действовать следовало с умом, дабы не повторить недавней ошибки, когда он уговаривал того дождаться утра, но распалил поэта ещё больше. Оказалось, что Александр Сергеевич совершенно не переносит давления.

Потому, решив действовать плавно, отставной ротмистр занялся обустройством некого подобия походного бивака, здраво рассудив, что с рассветом следует снова всё осмотреть, а до того и замёрзнуть можно. Возвращаться в Кистенёвку казалось глупым, тем более что лошади ещё не отдохнули от скачки, спать же здесь, в Болдино, негде, а идти к крестьянам не хотелось.

Хозяйственность Петра Романовича не подвела, и вскоре всё было готово. Палатки у них не было, на что гусар, пожав плечами, сказал сам себе, что сгодится и открытый бивак. Костёр, охапки сена, наброшенные почти в рост человека ветки со стороны ветра — вот испытанная временем система, которой и воспользовались. Степан был недоволен, но работал, как и его люди, хорошо, так что Безобразов сменил гнев на милость, услав их всех ещё раз обследовать избы Калашниковых, да заодно и здание главной конторы, о котором в горячке забыли.

— Найди вина, Степан, или хоть водки, — напутствовал гусар хмурящегося мужика, — а если ром найдёшь да головку сахару, то я тебя, брат, расцелую. Ты ведь всё найти можешь? Вот и ищи, тем более тебя барин головой здесь поставил. И не тяни, прогреться надобно, вот заболеет Александр Сергеевич, не приведи господь, что делать будем?

Степан ушёл со своими парнями.

— Найдёт, этот найдёт, — произнёс Безобразов вслед удалявшимся теням, — такой чёрта из-под земли достанет. А пока так погреемся. Скажите, кузен, вы действительно назначите этакого прохвоста управляющим?

— Почему нет? — Пушкин последовал приглашению, поудобнее садясь на солому и протягивая руки к огню.

— Да просто странно. Мужик он способный, не спорю. Но уж больно легко с деньгами общается. А староста по определению обязан быть прижимист. Разве нет?

— Может, и так, — улыбнулся Пушкин, — но что мне за дело.

— Как это, что за дело? Как же он вам тогда доход обеспечит, когда швыряет деньги словно князь, а мужик простой?

— А как хочет, так пусть и обеспечивает, — возразил Пушкин, — я ему ещё ряд требований выдвину, пусть соответствует.

— Лошадки у него больно знатные, — гусар даже обернулся в сторону отдыхающих лошадей, — и обучены славно. Хоть сейчас в полк. Где взял таких...

— Лошади-то чем вас удивили, Пётр Романович? Да, хорошие. Но раз денег-то много, не на клячах же ездить.

Безобразов открыл было рот, чтобы сказать «вот о деньгах я и хотел бы уточнить, Александр Сергеевич», но, заметив ироничную насмешку в глазах поэта, решил, что рано, и сказал иное:

— Вы вот знаете, как зовут вашего скакуна? Ну, того гнедого, на котором так сюда мчались?

— Нет, кузен, не знаю. И как же имя моего Буцефала?

— Вот, не знаете. А я спросил у того рыжего, что без стремян ездит. Коня вашего зовут Айфон.

— Как?

— Айфон.

— И что сие значит?

— Представления не имею, Александр Сергеевич. А моего коня — ну, на котором я ехал, зовут Айпад.

— Странные имена, вы не находите?

— Нахожу. Я и слов таких не ведаю. Спросил тогда сразу, у того же рыжего, отчего так? Отвечает — хозяин назвал, мужик этот, Стёпка. Который конь ваш, мол, яблоки жрёт как не в себя, и потому он Айфон. Который же мной опробован, как собаки лаять начнут, так подпевает им, потому Айпад.

— Я ничего не понял, Пётр Романович, кто поёт? Конь?!

— Ну как поёт... он так выразился, я повторяю лишь. Может, конь ржёт, а Стёпушке в том музыка дивная слышится, его и спрашивайте. Парень сам ничего не понял, судя по всему.

— Ваша правда, кузен, странно это.

— Вот-вот, и я о чём. Спросил ещё, кто самый резвый у них, так там вовсе какой-то Макбук, говорит, только ногу подвернул и сейчас лечится.

— Гм.

— Вот вам и «гм», кузен. Престранный тип этот Стёпка. А вы его в начальники метите!

— Да кого же ещё, Пётр Романович? Вы несправедливы.

— Я?! В чём же, позвольте узнать?

— К Степану несправедливы, — пояснил Пушкин, — он мужик-то хороший, я это чувствую. Чудной, есть такое, но главное — мужики кого слушаются? В Кистенёвке мы с вами видели — его. Вот и весь выбор.

— Что значит «слушаются»? — возразил Безобразов. — Они любого слушаются, коли назначить. Михайлу вашего, что, не слушались?

— Так-то оно так, но слушаться можно разно. Да и говоря откровенно, между нами, — неужели вы действительно думаете, что это мы управляем крестьянами?

— А кто же ещё? Не понимаю вас, кузен.

— Мы думаем, что управляем. Мы читаем докладные, в которых нас стараются запутать, — что несложно, нельзя не признать, мы выслушиваем доклады лично, и в этих докладах нас запутывают ещё больше, мы можем даже лично ходить по полям глядеть на спины работающих баб и мужиков, да говорить им что-то, но всё это не наше. И в конечном счёте нам интересен только один вопрос: сколько мы получим денег. Это не значит управлять, дорогой кузен.

— Ну нет, позвольте! Вы говорите частный случай, когда, допустим, некогда следить из-за службы, но и лично я знаю немало помещиков, которые прекрасно знают всё о своих владениях.

— Вот вы правильное слово употребили, Пётр Романович, следим. Именно что следим, наблюдаем с разной степенью внимания, только и всего. Имения годами живут сами по себе — я имею в виду не совсем уж мелкопоместных, вынужденных безвылазно сидеть в деревне, не говоря уже о несчастных однодворцах, чей быт не сильно отличается от крестьянского, а нормальные имения, позволяющие жить достойно.

— Так что же? Управляющие ведут дела, как скажет владелец. Вы, должно быть, под впечатлением от повести вашего Степана о деде своём, она и меня взбодрила, правду сказать. Но, во-первых, ещё неизвестно, сколько в том правды и сколько выдумки, ведь мужик ваш хитёр и умён — самое страшное сочетание. Ещё и смел, хоть это утешает, ибо хитрый да умный трус — хуже некуда. Во-вторых, представить даже всё правдой, то случай исключительный. Но барин есть барин, Александр Сергеевич! Войско без главнокомандующего — не войско! Пусть он и бывает раз в год на смотру, но как что серьёзное — война, поход, — так без него никуда!

— Вы только забываете в вашем сравнении, Пётр Романович, что без команды, без офицеров и генералов солдат никуда не пойдёт и маршировать забросит за ненадобностью, а крестьянину что есть барин, что нет его, всё одно — он возьмёт косу да пойдёт косить, ну или что там ещё они делают. Коров будут доить в любом случае, хоть с палкой над ним стой, хоть в столице живи.

Ротмтстр был не согласен, обдумывая ответ, он машинально крутил ус, но продолжить диспут не смог, так как вернулся Степан со своими «батраками».

— Что-то ты долго, Стёпушка.

— Ром искал, барин! Всё перерыл, куда мог ром задеваться? Загадка. Нигде нету, барин, только водка.

— Нет, ну каков наглец! — засмеялся Пушкин. — Давай уж водки, нечего делать. Да оно и к лучшему, Пётр Романович. Помянем.

— Кого помянем? — не понял Безобразов.

— Труды мои помянем, кузен. Всё ведь сгорело, всё. Столько записей, столько важных деталей. Столько времени и сил положено, и обернулось пеплом. Прахом пошло.

— А... вы ведь здесь...

— Проездом, кузен. Нет, что-то я помню, и вообще на память не жалуюсь, но записи есть записи. Приду с докладом, так и так, мол, собрал чемодан, но не сберёг, сгорел он. Эх.

— Но вины вашей нет, кузен. Начальство разберётся, и уверен, что сильно корить вас не станут. Пожар есть огонь, а значит — воля божия. Если вы не собираетесь, как понимаю, писать о розыске Михайло-поджигателя.

— Ахахаха, — водка быстро оказала своё весёлое влияние на поэта, — начальство! Оно больше обрадуется, нежели расстроится. Говоря откровенно, часть записей и так бы сожгли, было в них кое-что такое, что только сжечь и забыть. И о Михайле вы правы, бог с ним. Я виноват перед ним несколько, вот и сочлись.

— Вы? Виноваты? Но чем?

— Да был случай... Неважно это всё, Пётр Романович. Вот что, Степан. Перекрестись-ка, братец.

Степан перекрестился трижды и вопросительно посмотрел на Пушкина. Тот налил водки в кружку и плеснул её Степану в лицо.

— Ахахаха, — продолжил смеяться поэт, — и святая вода не берёт! Значит не демон ты, сын Афанасьевич! А я уж было навоображал! Представьте себе, кузен, — вновь обратился он к Безобразову, — когда этот потомственный мошенник мне миллионы предложил, я чуть было не согласился!

— Да вы что, Пушкин! — вскричал ротмистр громче чем нужно, «святая вода» подействовала и на него, — вы всё-таки отказываетесь?! Не делайте, не делайте этого!

Степан протёр лицо рукавом и с интересом наблюдал за господами. Всё шло не так, как он задумывал, но было весело.

— Я не совсем уж отказываюсь, — уточнил поэт, — но и обирать несчастного крестьянина не могу.

Тут он согнулся со смеху от собственной чрезвычайно удачной, как ему казалось, шутки. Отсмеявшись, продолжил:

— Так что слушай указ мой, Стёпушка. Ты полностью погасишь заёмное письмо Пётра Романовича. И не бумажками, а серебром! Не спорьте, кузен, — остановил он жестом дернувшегося было гусара, — такова моя барская воля! Сами же уверяли, что я решаю здесь что-то, ну вот я и решаю!

— Далее, — продолжал Пушкин, — ты оплатишь все долги Опекунскому совету по обеим частям имения. По обеим — потому что я выкупаю вторую часть на те деньги, что ты назвал моими. Это третье. Четвёртое — ты отстроишь здесь дом вместо сгоревшего, и смотри, чтобы было прилично. Пятое... я забыл. А, вспомнил! Оброк! Ты будешь платить оброк за всё имение. Это ведь тысяч сорок на ассигнации выйдет, после объединения Болдино? Назначаю тебя главным управляющим здесь всего и вся. Собирай как хочешь, твоё дело. Вижу, что человек ты неплохой и зря мужика мучить не станешь. Верю в тебя, цени. И шестое. Лично за себя станешь платить шестьдесят тысяч в год ассигнациями! Надеюсь, не обеднеешь. Если не соврал, там у тебя после всех выплат миллиона на два с гаком останется, вот они — твои. Живи как хочешь, любые просьбы подпишу, торгуй, дела веди — как разумеется, но чтобы сто тысяч в год бумажками у меня на столе было, понял?

— Так точно, господин товарищ-барин! — гаркнул Степан. — Будет исполнено!

— Лошадей распугаешь, обормот! — Безобразов был все ещё недоволен, но испытал немалое облегчение от того, что его новый друг не задурил, как сперва опасался гусар, и не лишил себя выгоды. Немного поразмыслив, он даже пришёл к выводу, что такое решение в чём-то лучше получения кучи денег разом, надёжнее, если вспомнить манеру жить ближайших родственников поэта.

Начинало светать.

— Подкиньте ещё дров, — приказал холопам Пушкин, — а я ведь и о вашем будущем хотел поговорить, Пётр Романович.

— О моём?

— Да. О вашем. Вы бодры и полны сил, дух ваш выше всяких похвал. Вы умны и решительны.

— Польщён столь лестной оценкой, кузен, но не понимаю.

— Вы не хотели бы вернуться на службу?

— Вы смеётесь, кузен? Или насмехаетесь?

— Нет, я вполне серьёзно, Пётр Романович. Перефразирую вопрос. Если бы вы могли, то есть имели физическую возможность вернуться на службу, сделали бы это?

— Нет, я в штатские не пойду, — замахал руками гусар, решивший, что понял идею поэта, — сменить мундир на его подобие? — только не обижайтесь, пожалуйста. Извините, но нет. Сразу и окончательно.

— Службы, они ведь разные бывают, вы говорите об общеизвестной, а ведь есть... Вы помните, в каком я чине, кузен?

— Разумеется, — буркнул Безобразов.

— А я вот запамятовал, — усмехнулся Александр, — не напомните мне, кузен?

— Вы серьёзно спрашиваете?

— Совершенно серьёзно, Пётр Романович. И не подумайте, ради бога, что я над вами смеюсь. Вы поймёте, потом. Или нет. Зависит от ваших ответов. Скажите же мне мой чин, прошу вас.

— Вы титулярный советник, — ротмистр пожал плечами, словно показывая — «я здесь ни при чём».

— Верно. А жалование моё вам известно?

— Нет. Но можно предположить. Впрочем, слышал нечто странное на этот счёт, особо не вникал. Мало ли что говорят.

— Жалование моё — семьсот рублей в год, ассигнациями.

— Нежирно.

— Где уж там жировать. И ещё пять тысяч сверху. Вы об этом слышали, судя по всему.

— Вот как. Да, теперь припоминаю. Виноват-с, не поверил.

— И вас можно понять. В честь чего простому титулярному будут платить оклад, равный окладу министра? Тем не менее, это правда. Информация стала публичной не по моей вине. И жаль, что стала.

— Позвольте, позвольте, — Безобразов потёр лоб, — говорили, будто вы занялись историей по просьбе его величества, вот вам и положили оклад в виде исключения. Это не так?

— Так и не так. Теперь приходится заниматься ещё и историей, да. Вернёмся же к вам. Понимаете, дорогой кузен, служба бывает разная. Иногда очень разная. Но задачи разных служб, в их идеальном, конечно, прочтении — одни и те же. Служба. И я вас спрашиваю — предварительно, прошу заметить — не согласились бы вы, имей вдруг такую возможность, еще раз послужить отечеству?

Пётр прищурился. Кузен говорил что-то непонятное, но он чувствовал, что тот серьёзен, и что сам он ответит «да».

— Я бы задумался, Александр Сергеевич, — сказал он вслух.

Глава 10 В которой ответы ведут к новым вопросам

Степану было дурно. Он стоял, согнувшись и держась рукой за молодую берёзку, стараясь продышаться. Осторожные глубокие вдохи и выдохи, казалось, помогали, он начал было медленно распрямляться, как тело вновь одолело волю и новый спазм желудка согнул его ещё раз.

Господа держались потвёрже, пусть вид их и оставлял желать лучшего. У Пушкина кровь прилила к голове так, что он словно почернел, а храбрый ротмистр стиснул зубы столь сильно, что, приди ему вдруг потребность произнести что-либо, хоть ругательство, не смог бы сразу разжать их.

Остальным, то есть Степановым подручным, было проще, они держались поодаль, успокаивая волнующихся от тяжкого запаха крови коней.

— Твари, — наконец выговорил Степан. — Законченные.

Все трое — господа и мужик — пребывали в том счастливом возрасте, когда человек одновременно считает себя как умудрённым знанием и опытом, так и радуется тому, что может дать фору молодым в вопросах остроты мысли. Поэтому, пережив первый шок, они таки смогли взять себя в руки и рассмотреть всё более отстранённо.

Устраивать погоню за исчезнувшей семьёй Калашниковых не пришлось, она и сама оказалась куда ближе ожидаемого, найдя свой конец менее чем в двух верстах от Болдина. Шестнадцать мёртвых обнажённых тел со связанными руками были живописно, если уместно применить это слово, разложены в форме круга, по старшинству — от младшей девочки, лет трёх-четырёх, до Аграфены, старой жены Михайлы, так что ножки девочки касались седых волос женщины. В центре круга находилось тело самого Калашникова, распятое в виде морской звезды, привязанное за конечности к вбитым колышкам. У него было вынуто сердце. Живность, то есть кони, пара коров, которых беглецы взяли с собой, собаки, несколько кур и гусей, а также старый кот — всё было мертво и навалено кучей между телег со скарбом.

— Вот вам и беглецы, кузен, вот вам и разбойники, — Безобразов прервал, наконец, молчание. — И ничего не взято. Такие вот разбойники.

Действительно, вещи находились в куда большем порядке, чем люди. Телеги так и были полны уложенными и частично привязанными к ним вещами, даже одежда покойников не носила следов ущерба, а аккуратно лежала сложенной стопкой.

— Кровь выпустили, — продолжал ротмистр голосом, лишённым эмоций, — земля ей пропитана. У всех глубокие порезы на руках. Медленно убивали. Сколько же их было? О, вот даже как.

Пётр подошёл к трупам животных, сдерживая желание зажать нос рукой.

— Да, их тоже зарезали. И коней, и коров, и даже собак. А псы немалые.

Пушкина мутило, но он держался. Чувствуя себя на грани самообладания, поэт обогнул покойников, подошёл к повозкам и тупо уставился на них.

— А здесь корреспонденция для вас, Александр Сергеевич, — вновь раздался голос Безобразова, — и ставлю свою трубку против бирюльки, это стоит прочесть.

Пушкин обернулся — к нему шёл Пётр, протягивая какое-то письмо.

— Где вы его взяли?

— Да вон, приколото было к деревцу. Видите — дырка в углу. Ножик странный, узкий, — показал он небольшой, похожий на стилет клинок, — печать замысловатая.

Александр взял письмо в руки. Печать и правда была странной. Оттиск на сургуче изображал паука в короне. Он сломал печать, развернул бумагу и принялся читать.

«Дорогой брат. Человек, пишущий вам эти строки, верит в то, что вы живы и прочтёте их. Я верю в вас и вашу удачу. По воле высших сил и во имя разума я вынужден делать то, что должно, а именно — решить проблему с вами, милостивый государь. Проблему, возникшую из-за вас, если быть более точным. Не могу вам назваться именем, даже тем, что используется в свете, замечу лишь, что мы лично представлены, но поверьте — будь иначе, я не испытывал бы к вам меньшее уважение. Глубочайшее уважение. Именно оно направляет сейчас мою руку и заставляет писать вам, брат.

Я хочу спасти вас. Не все Люди способны оценить вас подобно мне, отчего я, признаюсь откровенно, иду на некоторое нарушение этики, обращаясь к вам напрямую, как к равному, но потому, что я и считаю вас равным, несмотря на ваше происхождение из народа обречённого.

Одновременно с этим мало кто способен достаточно оценить всю ту огромную степень опасности, представляемую вами, но — и в этом заключена ирония — как раз понимание вашего уровня и привело меня к безоговорочному признанию вас личностью равной нам.

Должно быть, вам уже приходила в голову мысль, что происходящее (повторюсь, я совершенно убеждён, что вы живы и судьба не позволит вам сгинуть столь бесславно) каким-то образом может быть связано с вашим негласным занятием, — и здесь вы правы. Частично.

Действительно, ваш Дар, ваши уникальные способности, ваш талант — доставили некоторые затруднения мне и коллегам, отчего и было указано решить вашу проблему сколь возможно быстрее, пока вы не зашли чрезмерно далеко. Но принимающие решения — сами, безусловно, величайшие умы эпохи — находятся от вас дальше, чем если бы могли разглядеть в вас то, что вижу я.

А я вижу гения. Шедевр творения. Человека, способного изменять, корректировать реальность, а значит — влиять на будущее.

Не раз и не два поднимал я вопрос, указывал на то, что в диких землях появился человек невероятной силы, тот, который Может. От меня отмахивались, принимая тревогу за избыток рвения быть полезным человечеству, и что же? Кто оказался прав?

Даже сейчас, когда вы заставили прислушаться к моим словам, когда вы нанесли ряд серьёзных ударов, когда совершенно испортили ряд планов, работающих на востоке, когда в вас признали проблему, достойную решения, — они видят не то, что должно.

Литературный Дар ваш до сих пор не оценён в его пугающей полноте. И вновь, как и ранее, я остаюсь непонятым братьями. Они увидели вас, увидели ясно, но что же именно? Лишь то, что вы способнее прочих в деле, которым занимаетесь в своей негласной части службы. Толковую часть механизма. Досадную случайность. Погрешность. Но разве проблема в этом? Я обращал внимание на более важное, на главное, на то, что в вас есть частица Творца, на то, что любая из ваших детских песен (вы называете их «сказки») несёт в себе заряд неизмеримо большей опасности. Что вы создаёте обречённым язык уровня, ими не заслуженного, даёте немым возможность обрести речь. Что вы обгоняете время и делаете то, что могло бы появиться лишь спустя век, не ранее. Что ваше Слово — оружие, с которым, если не принять мер срочных, придётся сражаться нашим потомкам. Что вы способны дать разум даже пучине морской. Что подобное не может остаться без последствий и последователей, которые размножатся подобно головам гидры.

К счастью или нет — вы не философ, иначе вас уничтожили бы немедленно, прояви вы и на этом поприще такие способности.

Мне поручили решить проблему — и я её, безусловно, решу. Во имя будущего, во имя людей, во имя всего нашего вида, во имя разума. Я спасу вас. Человек, вам подобный, не должен растратить Дар против воли Творца, но вы не ведаете его воли — в том ваше счастье и гибельность. Я же вижу свой долг в том, чтобы помочь вам открыть глаза. И когда вы узрите этот мир с ясностью, мы, возможно, даже станем друзьями. Я верю в то, что однажды вы поблагодарите меня и это станет моей наивысшей наградой.

Пока же не могу сказать вам большего — вы попросту не готовы.

Со временем, подводя вас всё ближе к пониманию, я буду писать вам яснее, сообразно тому, как будет проходить ваше нравственное излечение. Что же до проблемы дня сегодняшнего, в действительности рутинной, — я отведу от вас преждевременную беду тем, что переиграю вас, докажу, что вред, вами нанесённый, не столь велик, и причиной его послужила расслабленность тех, кто отвык встречать достойных противников и стал слаб.

Пока же прощаюсь с вами, брат мой. И на прощание расскажу историю, венец которой сейчас должен быть прямо перед вашими глазами.

Слушайте же.

Однажды вы влюбились. Обычное дело для человека со столь пылким воображением. Единственно странно, что человек ваших талантов предпочитает весьма пошлую любовь к женщинам, но и такое случается. Только любовь была направлена не на особу вашего круга, как величают себя эти полуживотные в расшитых золотом мундирах и платьях цвета Белой госпожи, а в представительницу тех, кого в географических журналах называют населением. Звали её, как вы уже догадались, Ольга Калашникова. Вы оказали ей честь, обратив внимание, и она пала к вашим ногам. Не думаю, что это было для вас особенно сложно. Влюбившись, вы полюбили. Вы никому и никогда не говорили этого, но всерьёз рассматривали возможность брака. И пали бы уже вы, дорогой брат, но вас хранила милость Бога. Женщина сама всё испортила. Она поняла, почувствовала, что у вас всё серьёзно, и стала инстинктивно воспринимать вас уже как мужа, хотя вы даже не намекали на подобное. Таким образом она приоткрылась, позволила вам выйти из грёз о счастье и рассмотреть объект своей любви повнимательнее. Вы ужаснулись. Были ошеломлены. Вы вдруг поняли, что вам не о чем с ней разговаривать. Когда в вас говорила любовь, когда вы мысленно общались с ней и за неё тоже, всё было прекрасно. Когда она заговорила сама, когда вы услышали её речь, разглядели её содержание, вам стало плохо. Влюблённые слепы — тем страшнее обретение ими ясного зрения. Вам стало ясно, что с таким же успехом вы могли полюбить собаку или лошадь. Неприятное открытие.

Будучи человеком, вы взяли всю вину за собственную оплошность на себя, но Ольга к тому моменту находилась уже в положении. Что же делать? То же, что и все. Вы так и поступили, максимально мягко обойдясь с объектом ошибки. Вы устроили её брак за спивающееся существо дворянского статуса, снабдили средствами, продолжили помогать даже после того, как ваш ребёнок скончался.

Но разве полуживотное способно оценить деликатность? Надо отдать Ольге должное, она вполне удовлетворилась имеющимся, но вот её отец — нет.

Михайло Калашников затаил злобу на вас, дорогой брат, и заодно на весь род, к которому вы принадлежите.

Как существо, лишённое духа и представлений о чести, он долго вынашивал план мести. Ему хотелось отомстить вам достойно, но достоинство в его представлении ограничивалось деньгами. Михайло задумал разорить вас, нажиться на том и поглумиться после. Найдя сообщников (вы, вероятно, даже не догадываетесь, сколь интересная семейка кровососов обосновалась в имении среди ваших рабов: скажу только, что действительная власть над населением ваших земель — у них), он с радостью и большой охотой пускал вас по миру, год за годом помогая делам прийти во всё более плачевное состояние.

Так бы и всё и тянулись ещё лет десять, но что-то у мошенников произошло, и они рассорились. Михайло быстро проиграл в конфликте, как более мелкий зверь, и не знал, что делать. Тут на него вышли люди (с маленькой буквы, так как по факту то были представители Людей), предложившие помощь и потребовавшие её же.

Калашников согласился. Опуская подробности, — он должен был способствовать вашей смерти от рук преступников.

Я знал о замысле, разумеется, но нашёл лишним вмешиваться, ведь вера моя в вашу исключительность не допускала и не допускает возможности вашей гибели от рук подобного отребья. Поразить вас способен только равный.

Поэтому я, убеждённый, что ничего у них не выйдет, отдал другой приказ (не удивляйтесь несуразности, у нас параллельная система команд, и я выговорил себе право руководства, наступающее в определённый момент) на ожидаемый случай провала. Результат вы сейчас видите.

Это мой подарок для вас, Александр Сергеевич. Ваши враги мертвы, я приношу их в дар. Здесь была казнь существ, осмелившихся поднять руку на человека. Вы можете заглянуть в глаза предавшего вас Калашникова, поскольку я приказал срезать ему веки.

P.S. Чемодан ваш не сгорел, доложу вам. Его должны были украсть до заметающего следы пожара. Вы должны понимать причину.

С уважением, ваш брат, и, надеюсь, в будущем — друг».

— И что это за околесица? — спросил Безобразов, когда Пушкин дал прочесть и ему. - Кроме того, что у вас действительно есть враг, я немногое понял.

— Вот и я не вполне понимаю, Пётр Романович, но письмо это писано левой рукой.

— Что с того?

— Значит автор не желает показывать свой истинный почерк так же, как истинное имя и лицо.

— Я бы сказал, что это нелепая, глупая и несмешная шутка, не видь сейчас столько загубленных душ. Кстати, кузен, а что там было о «народе обречённом»? Это о нас, что ли?

Вместо ответа поэт подозвал Степана и тоже дал почитать письмо, благо, написано оно было на русском.

— Давайте подождём, что скажет Степан, — предложил Пушкин.

— Степан скажет, что таких друзей — за... один орган да в музей, барин, — отозвался мужик, закончив чтение и начав заново.

— Зачем вы дали ему письмо? — Насупился ротмистр, но Пушкин только ухмыльнулся.

— Я показал вам это творение больного разума потому, что вы должны согласиться со мной, Петр, и согласиться добровольно, что давать письму ход нельзя.

— Что вы имеете в виду, кузен?

— Что автор — ненормален. При том обладает большой властью и силой. Доказательства лежат перед нами. И дать письму ход по инстанциям — значит подвергнуть вас опасности.

— Почему вы так думаете?

— Письмо я изучу поподробнее, но сразу могу сказать, что логика этого человека искажена и отравлена. Возможно, он фанатик. Упоминает некую организацию, все эти братья, люди, разум, человечество...

— Неужто масоны? — удивился Безобразов.

— Боюсь, что нет, мой храбрый друг, масоны действуют иначе, да и друзей у меня там... Откуда вы, к слову, знаете, что они ещё действуют, ведь масонство запрещено? — смог улыбнуться Пушкин.

Безобразов пожал плечами, видом показывая, что, мол, тоже ему секрет.

— Нет, я понимаю одно: вам нужно держать ухо востро, Александр, раз дело не в случайных душегубах, не в проворовавшемся Михайле, а в чём-то большем. Из Петербурга всё идёт.

— Думаете?

— Уверен. Вся дрянь оттуда. С жиру бесятся. И, кстати, пока не забыл — япринимаю ваше предложение о поступлении на службу, о которой вы говорили. Или, вернее, так и не сказали ничего толком.

— Вот как?! А Маргарита Васильевна не станет перечить?

— Баба?! Мне? Перечить?! — изумился ротмистр с тем оскорблённым видом, что так любят принимать находящиеся под каблуком у супруг мужья, когда кто-либо подвергает сомнению их главенство в семье.

— Не обижайтесь, Пётр Романович, я лишь беспокоюсь о вашем домашнем счастии.

— Пустое, кузен. Засиделся я дома, а так, быть может, и не скучно получится. Сдаётся мне, что... а, впрочем, не важно. Я согласен!

Мужчины пожали друг другу руки и раскланялись.

— Но я так и не понял, почему вы желаете утаить письмо от властей?

— Потому что его автор будет явно разочарован обратному.

— Гм.

— И ещё... Знаете, кузен, отчего я так сорвался в Болдино ночью, при всех ваших разумных доходах?

— Нет, но если желаете объяснить, то был бы искренне признателен.

Пушкин взял его под руку и отвёл шагов на двадцать от Степана, перечитывающего письмо раз уже в третий, с каким-то жадным вниманием.

— Я испугался, — прошептал Пушкин, — и был очень зол на себя.

— Испугались? — столь же негромко ответил Пётр. — Но чего именно?

— Денег, кузен, денег. Странно звучит, понимаю, но вся эта странность, ситуация... будто искушает меня кто. Так не бывает, показалось мне: долги, долги, безденежье, и вдруг — сокровище. На вот, держи миллионы! Ещё и Степка этот странный, вся подача... Да сразу после того, как старуха с косой на волосок от меня прошла! Я и струсил.

— Но чего?!

— За всё нужно платить, Пётр Романович, за всё. Вот и почудилось мне, как нашептал кто-то, втемяшилось вот... Что согласись я — и писать не смогу после этого. Дара лишусь.

— Ну уж вы скажете, кузен. Какая здесь может быть связь?

— А такая. Я ведь уверен был, что чемодан с бумагами сгорел с усадьбой, вот и вообразил себе, что стоило мне только задуматься взять деньги, как предупреждение свыше — «не надо».

— А что в том чемодане, кстати?

— Об этом потом, Пётр Романович, после.

Подошёл Степан.

— Да уж, — заявил он, возвращая письмо барину, — вот вам и случайная дуэль на Чёрной речке.

— Ты о чём?

— Ой, извините, машинально ляпнул что-то, барин. Оговорился. Романов начитался, смешалось всё в головушке. Виноват.

— Ну-ну.

Глава 11 В которой выясняется, что красиво жить не запретишь

Петербург Степану нравился, что бы он там ни говорил. Нравился тем сильнее, чем меньше он желал в том признаваться. Москвич в прошлой жизни, привыкший к пикировкам на тему «какой город лучше», с прошитой в подкорку убеждённостью о полном преимуществе златоглавой, страшно разочарованный от посещения Москвы 1833 года, где ему было тяжко даже ходить, он безошибочно чувствовал в Санкт-Петербурге то, чего ему так недоставало в деревне, — столичного духа, столичного лоска, надменности и безразличия к человеку, сочетаемой с вниманием и комфортом.

Удивляло, как мало попадалось на глаза женщин. Степан не знал, что их и была едва ли треть от населения, но скажи кто ему эти цифры, не поверил бы и в эту многочисленность.

Зато здесь было много мужиков. Строители, торговцы, извозчики, бесчисленная дворня — всё это был мужик, пришедший в самый денежный и дорогой город империи на заработки. Все эти дворники, крепкие как на подбор бородачи, плотники, маляры, столяры, кожевники, рыбаки, мясники, целовальники, печники, штукатуры, каменщики, половые, коновалы и хлебники, башмачники и сапожники, даже большая часть живописцев, как называли художников, и слуги, слуги, слуги — всё это были представители самого крупного сословия государства российского, отчаянно спешившие сколотить какую-то нужную им сумму.

Артели из Тверской, Ярославской, Олонецкой, Нижегородской, Калужской, Владимирской и многих других губерний прибывали постоянно, стараясь занять и подтвердить какую-то свою трудовую нишу в этом человеческом муравейнике, строго поддерживая походную дисциплину (за редкими исключениями) и ревниво оберегая своё с таким трудом отвоёванное место. Степан, впрочем, особо не вникал, своих дел было по горло, лишь отметил с довольной усмешкой, что и здесь москвичи умудрялись занимать какие-то особенно хлебные места.

Бытовые условия жизни основной массы этого люда часто смущали образованных современников необходимостью считать их нормой, когда отсутствовало желание сопереживать «иванам», в силу своей дикости и неотёсанности предпочитающих ночевать по 30–40 и более человек в одной комнате, упорно выбирающих полуподвальные помещения, чердаки, а то и совершенно отказывающихся от жилья и отдыхающих прямо на рабочих местах. Считать же это не нормой и сопереживать отдавало либерализмом, странностью, недостаточностью патриотизма, вело к сомнениям в благонадёжности, и, что самое страшное, к вопросу о верноподданстве. Потому самым распространённым доводом в пользу того, что мужики живут плохо лишь по собственной лени и нерадивости, было приведение примеров, противоположных бедности, — благо, и богатых крестьян в Петербурге хватало. Снимающие порой целые дома, щеголяющие в роскошных шубах, разъезжающие в каретах, украшающие своих жён жемчугами на десятки тысяч рублей, сами имеющие слуг, эти удачливые крестьяне вели дела на уровне первогильдейского купечества, содержа магазины, мастерские, торговые ряды, вкладываясь в артели, строительство, занимаясь заграничной торговлей и не гнушаясь давать деньги в рост. Таковых было несколько сотен семей.

Тяжёлый труд, недоедание, грязь и сырость вели к болезням. Лихорадка и тиф забирали в год тысяч по двадцать душ, считая лишь тех, кто умер в пределах городской черты, а не успел дойти перед смертью до одной из окрестных деревень, но новые тысячи и тысячи крестьян обильно пополняли ряды ещё живых горожан. «Московские ведомости» не без ехидства отмечали, что виной тому не самый здоровый для мужика климат, «Санкт-Петербургские ведомости» не писали о том вовсе.

Степан жил нагло, занимая барскую двенадцатикомнатную квартиру с конюшней на четверых лошадей, наигранно сетуя на дороговизну подобного роскошества. Это была квартира самого Пушкина, которую тот снял у Жадимировского за 3300 рублей ассигнациями в год, но летом с семьёй перебрался на дачу, так же арендуемую, откуда и уехал на Урал. Наталья же, его супруга и особа весьма требовательная, сложность угодить вкусам которой приводила к частой смене жилья, решила выбрать новую квартиру, о чём и поставила в известность своего мужа, забыв о такой малости, как бывший арендодатель. Оставшийся без квартиранта, Жадимировский расстроился, обратясь в суд с требованием выплатить ему все деньги согласно договору, без снисхождения к душевной пылкости жены поэта. Разбирательство грозило растянуться на несколько лет, и в другое время Пушкин был бы тому рад, осознавая шаткость своей позиции против собственной же подписи на договоре, но сейчас решил проблему просто — поручил её Степану с указанием разобраться и доложить. Новый управляющий Болдинского имения, последовавший вместе с барином в Петербург на зиму, где у него были основные дела по торговой части, разобрался, выплатив купцу недостающую сумму, и доложил, что вопрос решён. Заодно занял квартиру сам, до срока завершения аренды.

Приближались праздники — Рождество, Новый год и грядущий за ними бальный сезон уже сводил с ума барынь и барышень столицы. Степану это было ведомо куда больше, чем хотелось. Так вышло, что женская половина родни поэта при всей рассеянности оказалась достаточно наблюдательна и заметила новый способ решения бытовых вопросов Александром — «поручить Степану то-то и то-то». Наталья Пушкина, убедившись в эффективности способа, по возможности старалась избавить мужа от мелких и ненужных ему проблем, взвалив их на свои хрупкие плечи, как и положено хорошей жене.

Получив двенадцать тысяч рублей «на булавки», Наталья Николаевна потратила их за неделю, решив достойно подготовить к сезону не только себя, но и сестёр. Приличное платье не могло стоить менее пятисот, а платья особенные, идеально подчёркивающие красоту их счастливых обладательниц, начинались от тысячи. Но ведь нельзя обойтись одним платьем? Требовалось не менее четырёх, а чтобы не беспокоиться о них до следующего года, десяток. Да разве в одном только платье дело? Степан ежедневно получал записки от барыни, со злорадством доставляемые ему лично Никитой Козловым, крепостным «дядькой» поэта, решительно невзлюбившего «выскочку», из которых узнавал, что благородной женщине нужно весьма и весьма многое.

Перчатки разных видов, зонтики, веера, сумочки, туфельки, береты, боа, шарфы, накидки и многое другое, о существовании чего Степан и не подозревал, задумчиво разглядывая очередной счёт, серьги, колье, браслеты для рук и ног, фероньерки, перстни и кольца — всё необходимое, когда можно не экономить, разом понадобилось Наталье Николаевне.

Пушкин совершил ошибку — или, вернее сказать, допустил оплошность, — равнодушно отреагировав на пробный шар от благоверной, когда та вплела в своё щебетание слова «я отправила Степану счёт за парикмахера». Это было воспринято как разрешение и даже одобрение, не требующее пояснений. В итоге счета посыпались ежедневно, становясь всё более весомыми.

Странность положения ничуть не смущала ни Наталью, ни её сестёр, ни тем более их достопочтимую матушку, да и что было странного в том, что муж, зять и благородный дворянин достойно содержит семью? Напротив, слухи один другого невероятнее льстили самолюбию. Внезапно поправившееся благосостояние Пушкиных, очистивших имение от всех долгов, разумно объяснить было невозможно, что и вело к самым фантастическим предположениям. Говорили, будто Пушкин разыскал клад Пугачёва, который привезли аж на пятнадцати возах (на деле из Михайловского была доставлена библиотека поэта), что Пушкин выполнял секретное поручение государя императора, попутно собрав взятки со всей Сибири, что Пушкин был в Персии, где обыграл в карты самого шаха, и даже то, что на его руках умер какой-то алхимик, передавший перед смертью секрет философского камня.

Сам Александр Сергеевич, этого, к счастью, не знал, иначе было бы не избежать дуэлей, и, возможно, сердечного приступа. Вернувшись в Санкт-Петербург после четырёх месяцев свободы, он с головой погрузился в работу, оказываясь дома лишь вечером, чтобы успеть немного поиграть с обожавшими его детьми, поужинать и лечь спать.

Расходы увеличивались с пугающей быстротой. Обновляя гардероб, Наталья Николаевна прислушалась к словам матушки, утверждавшей, что наёмные экипажи не слишком удобны, и заказала новую карету, за что Степану пришлось внести аванс в три с половиной тысячи. Посуда, фарфоровые и серебряные сервизы, мебель, какие-то вазы и обновление драпировок — всё необходимое для достойного ежедневного принятия гостей появилось в квартире Пушкиных.

В один из дней Степан не выдержал и решил сам навестить барыню (он быстро понял, что держаться следует подальше и на глаза попадаться поменьше, но на счетах это сказалось только хуже) с вопросом о турецких шалях для сестёр Натальи, стоимостью по девять тысяч каждая.

Степан приказал кучеру везти его в торговые ряды, набрал корзину свежих фруктов (то были его собственные лавки, приносящие каждую зиму приличный доход), после заехал на Апрашку, где на него работало несколько скупщиков товара сомнительного, чтобы не сказать краденого происхождения, и, взвесив за и против, отправился на Пантелеймоновскую улицу в дом капитана Оливье, где и располагалась квартира господ.

Хозяин несколько дней бился над задачей, вызвавшей у него трудности, и ожидаемо отсутствовал. Степан знал это потому, что Пушкин отправил записку с требованием найти и доставить какие возможно сочинения Декарта и Коперника и сколь можно скорее. Барыня же безропотно взвалила на себя всю светскую часть благородной жизни. В данный момент у неё проходил утренний приём визитов, куда менее формальный, чем обычно, ибо посетителей было лишь двое и «свои», а именно подруги её — графиня Дарья (Долли) Фикельмон, внучка фельдмаршала Кутузова, и Надежда Еропкина, с которыми что Пушкины, что Гончаровы дружили семьями.

— Таша (так звали Наталью близкие), — сказала Долли, когда та со смехом объявила, что должна покинуть их на несколько минут, чтобы узнать, не принёс ли «медведь-камердинер» требуемые шали, — зови скорее своего медведя сюда, я умираю от любопытства!

— Ах, Долли, тебе лишь бы шутить! — притворно топнула ножкой Наталья, внутренне очень довольная произведённым эффектом. — Он не так сильно несёт мужиком, как другие, но сюда? Право же...

— Да, Таша, зови, хоть посмотрим на того, кого твой муж отыскал в Сибири на каторге, освободил, тот оказался страшным богачом и дал клятву служить Александру до конца дней своих верой и правдой. — Поддержала подругу Еропкина.

— Не был он ни на какой каторге, — рассмеялась Наталья, — больно упитан!

— Но дерзок так, что хватит и на три каторги, — заметила Долли, — это ведь о нём вчера рассказывали случай с государем императором?

— Какой ещё случай? — остановилась хозяйка, внимательно посмотрев на подругу.

— Да будто бы вчера или позавчера государь возвращался со смотра — вы ведь все знаете, что он предпочитает открытые экипажи. Такой мужчина! И всегда найдётся дурень, что завопит во всю глотку: «Да здравствует государь император! Ура!». Тут уже вся улица начинает кричать «виват» в порыве чувств, ну, как обычно. А и не ведают, что государь того очень не любит, но вынужден терпеть, дабы не оскорблять любви верноподданных. И вдруг чуткий слух его императорского величества уловил нечто другое, непривычное. Государь остановил экипаж, встал во весь рост и грозно так осмотрел крикунов, так, что они умолкли и попадали на колени со страху. А один не упал, нет. Стоит предерзостно, глазами хлопает. — Графиня поднялась, изображая описываемую ею сцену так, как сама её представляла.

— Иди сюда! — говорит государь мужику. — Кто таков?

Тот и объясняет, мол, так и так, крепостной я Пушкина Александра Сергеевича, титулярного советника и мужа прекраснейшей в мире барыни. — Долли добавила последнее уже от себя, заметив, как побледнела подруга от упоминания императора.

— Что ты сейчас кричал? Говори! — а государь может быть очень строг, вы знаете. Все замерли, дышать боятся. Этот же охламон (приношу свои извинения, дорогие мои, но словом этим сам император изволил титуловать мужика), ничуть не потерявшись, отвечает, дескать, кричал он слова «Спартак — чемпион», поскольку растерялся от восторга видеть его императорское величество.

— И что это значит? — продолжал государь.

Мужик ответил, что кричал о знаменитой лошади, которую он где-то видал, и которая брала какие-то призы.

— Так значит Спартак — знаменитый конь? — уточнил государь. — А сейчас-то почему кричал? Я по-твоему, что - похож на лошадь?

— А дальше... — Долли замялась.

— Ну же!

— Не знаю, — призналась графиня, — передали только, что мужик что-то ответил и государь рассмеялся и подарил тому часы.

— Не может быть! И чем всё закончилось-то?

— Да тем и закончилось. Государь посмеялся, все посмеялись, да и всё.

— Тем более зови своего медведя, — вмешалась Еропкина, — сейчас всё и узнаем.

Степана провели в салон, где кроме вышеупомянутых трёх дам находилась пара лакеев, в напудренных париках по старинной моде и пышных ливреях с золочёными пуговицами, истуканами стоявших в углах. Степан знал лишь, что отзываются они исключительно на Пьера и Жана, хотя от рождения носили имена Ананий и Арсений.

— А вот и наш герой! — ехидно заметила Долли, когда сын Афанасиевич кланялся. — Шуба бобровая, а что это в руках — малахай?

— Ваша правда, барыня.

— Как звать тебя?

— Степан, сын Афанасиевич я, барыня.

— А фамилия у тебя есть, Степан? Или без надобности?

— Барановы мы.

Дамы рассмеялись, по привычке прикрываясь веерами.

— Ну расскажи нам, Степан Баранов, кто таков, что ты такое.

— Да брось, Долли, — Наталья мягко перебила подругу, — сперва по делу. Ты получил мою записку?

— Получил, барыня.

— И что же?

— Вот, барыня, — Степан поставил корзину с фруктами на пол, слегка распахнул шубу и достал два бумажных конверта, перевязанных голубыми лентами. Наталья спешно взяла их.

— Какая прелесть! — воскликнула барыня, обнаружив в них две прекрасные, тончайшие и тёплые турецкие шали. — Долли, Надя, посмотрите!

— Ого! — графиня кинула быстрый взгляд на шали и другой, более долгий и внимательный — на Степана. — Да ты и правда шит не лыком. Недёшево обошлись ведь?

— Недёшево, барыня.

— Ты должен звать меня ваше сиятельство, — Долли протянула руку и дотронулась легонько до ткани. — Узор великолепен.

— Как скажете, ваше сиятельство.

— И послушный. Ты ведь послушный, Степан?

— Не совсем вас понимаю, бар... ваше сиятельство.

— Ай, Долли, отстань от него, не видишь — растерялся бедняга, — Наталья была в полном восторге от столь быстрого исполнения желания, которое, говоря откровенно, смущало её дороговизной. Она вполне допускала, что мужик может потребовать подтверждения от мужа, что было чревато если и не отказом, то урезанием просьбы. Сейчас же она ликовала, испытывая неподдельную радость от мысли, как она будет дарить эти шали, в каком восторге будут сестры и как обрадуется её мать.

— Это правда, что государь одарил тебя часами, Степан? - Спросила Еропкина.

— Правда, барыня. - Не дожидаясь требований подтвердить слова, он извлёк из кармана великолепный золотой брегет с инициалами императора.

— Что же ты сказал государю такое, что он не наказал тебя за дерзость?

— Правду, барыня. Его императорское величество изволили спросить, не считаю ли я его лошадью. — При этих словах дамы вздрогнули. — Я отвечал, что лошадь не считаю, а всю Россию царь-батюшка в одной упряжке тянет.

Дамы уставились на Степана как на чудо морское. Даже Наталья отвлеклась на минуту от драгоценных шалей и посмотрела на него хлопая глазами, словно недоумевая от того какую странную глупость услышала. Степан смутился, чувствуя что краснеет. Сейчас ему та выходка казалась действительно неуместной, да и тогда он понял, что спасло лишь царское благодушие проявленное на публику. Ощущение стыда перед этими дамами уязвило его.

— Здесь что-то не так, — продолжала изучать Степана Долли, — неужели вы, то есть ты, из тех мужчин, которым проще выйти под пули, чем оказаться в обществе женщин?

— Это было бы логично, ваше сиятельство, — возразил ей Степан, — первое куда безопаснее.

— О! У медведя есть когти? Уже хорошо. Скажи, с государем ты был столь же остёр на язык?

— Нет, ваше сиятельство, — улыбнулся Степан той улыбкой, что означала у него иронию, — имея честь невольно обратить на себя внимание его императорского величества, я был скорее мышью, чем медведем, — чтобы шкура моя не привлекла внимания охотника.

— Бывают охотники, которых не обмануть, Степан, не правда ли?

— Ваша правда. Ведь потому я и подтвердил, что случаются ситуации, когда под пулями не так и опасно, ваше сиятельство.

Долли вспыхнула, оцарапав ногтями веер, но сказать на это ничего не успела, когда Наталья — сгорающая от нетерпения, не замечающая ничего, кроме собственной радости, не видящая того, что графиню этот странный мужик заинтересовал куда больше турецких шалей, а Еропкину заинтересовало непривычное оживление меланхоличной Долли, — прервала эту сцену, отпустив Степана и в порыве чувств предложив ему пройти в лакейскую и выпить чаю.

Степан раскланялся с присущей ему неуклюжей грацией, поблагодарил барыню за оказываемую честь и вышел в задумчивости. Присутствие гостей помешало ему поговорить с Натальей, как он желал, но чувства потерянного времени не было. Он прошёл к выходу, миновав лакейскую, — пить их «чай», то есть опивки, Степан не собирался.

Глава 12 В которой Безобразов прибывает в Санкт-Петербург и развлекается.

Пётр Романович добрался до Петербурга лишь в середине января, изрядно задержавшись в Болдино по просьбе спешившего в столицу Пушкина.

Зверская расправа над семьёй Калашниковых требовала присутствия хоть кого-то из способных засвидетельствовать господ, и Безобразов, вздыхая, согласился взять это на себя. Следствие началось традиционно неспешно — приехавший на третий день капитан-исправник предложил обвинить во всём болдинских крестьян, настрадавшихся от тяжёлой руки управляющего и выместивших на нём злобу. Пётр обратил его внимание на то, что в подобном случае господин Пушкин рискует остаться без крестьян вовсе, ибо их всех будут ждать рекрутчина или Сибирь. Капитан-исправник в свою очередь заметил, что столь неслыханное душегубство есть бунт против основ мироздания и государя императора, а потому спуску быть не должно, о чём он уже отписал военному губернатору перед тем, как выехать. Тем более что разбойники в тех краях редкость и, существуй они на самом деле, изловить их было бы непростой задачей, а крестьяне — вот они. Удивлённый Безобразов тоже написал письмо губернатору, в котором изложил своё восхищение особенностями логики чиновника, но не успел его отправить, как губернатор нагрянул сам.

Михаил Петрович Бутурлин, генерал-майор, один из героев войны 1812 года и заграничного похода русской армии, служивший и в егерях, и в кирасирах, и в кавалергардах, превосходный распорядительный чиновник (с точки зрения начальства), умный, начинающий с того, что решительно не берёт взяток, добиваясь экономии средств и подтверждая репутацию человека честного и неподкупного, — после чего берёт их в двойном размере, совершенно не доверяющий людям и подчёркнуто деликатный в общении, словом, подлинный сын своего века — явился в Болдино с дурным настроением.

Когда Пушкин ещё только стремился в Оренбург, Бутурлин не поверил его официальному объяснению, решив, что столь хитрым способом прикрывается ревизия. Мысль эта казалась ему верной и единственно разумной настолько, что он бросил её на бумагу в письме к военному губернатору Оренбурга Перовскому. Тот, посмеявшись, показал эти строки самому Пушкину, который впоследствии пересказал их Гоголю, предложив использовать как идею для какого-нибудь произведения.

Сейчас же Бутурлин был совершенно уверен в правильности своего чутья и в верности догадки, поскольку на следующий день, как Пушкин со Степаном выехали из Нижнего Новгорода в столицу, ему пришла бумага «Дело № 77. Секретное»: «Об учреждении тайного полицейского надзора за прибывшим временно в Нижний Новгород поэтом титулярным советником Пушкиным». Проклиная на чём свет стоит нерасторопность службы (до Оренбурга подобная бумага дойдёт лишь спустя две недели), он лично сел сочинять отчёт о тщательно организованном полицейском надзоре над Пушкиным, когда получил извещение от капитана-исправника о бунте болдинских крестьян, истребивших семью управляющего под корень. Михаил Петрович не стал мешкать и выехал в Болдино с ротой драгун и полусотней казаков, жалея, что не может прихватить с собой пушки.

К счастью, один из крестьянских парней смог ускользнуть и добежать до Кистенёвки, где в степановых «хоромах» временно жил Безобразов. Тот вскочил на коня и поспешил в Болдино, примчавшись, когда дело ещё не зашло слишком далеко. Слово ротмистра перевесило доклад капитана-исправника — особенно резон, что Пушкин взялся лично доложить шефу жандармов о минувших событиях и в докладе том будут фигурировать разбойники, а не крестьянский бунт. Пётр сказал это наугад, но проверить Бутурлин не мог, отчего решил проявить осторожность. Крестьян посекли, конечно, но не чрезмерно, и баб не трогали. Арестовывать генерал тоже никого не стал, отбыв с миром восвояси. Видя столь решительный настрой начальника, Безобразов умолчал о результатах собственного следствия, поскольку некоторых мужиков-кистенёвцев нашли в лесу мёртвыми, и ротмистр был уверен, что они из участвовавших в нападении. Информации с того было мало, а навлечь беду на Кистенёвку — легче лёгкого, он и не сказал ничего.

Выждав ещё неделю, Пётр выехал в Санкт-Петербург, взяв с собой одного из слуг. С супругой своей он так и не свиделся, рассудив, что лучше сперва сделать, а после говорить, чем наоборот. Маргарита Васильевна, впрочем, получила письмо, подробное и туманное одновременно, из которого поняла, что деньги у неё в кармане, но супруг временно отбывает в столицу для решения каких-то формальностей.

Все столичные города похожи друг на друга тем, что их можно любить и не любить, обожать и ненавидеть абсолютно за что угодно. Безобразов Петербург уважал. Ему нравилась простота и скромность жизни, аккуратность течения времени, приятность в поведении людей, строгость и чинность. Будь у него иной нрав, он мог бы любить этот город за что-то другое — например, за роскошь и мотовство, за непредсказуемость не то что завтрашнего, но и сегодняшнего дня, за удаль и молодечество и даже за чувство свободы. Так уж устроены столичные города, что отражают мир посещающих их людей.

Остановился Пётр у одного из встреченных бывших сослуживцев, который сам предложил пожить в маленьком флигеле его дома до тех пор, пока дела гостя не обретут определённость. Пётр согласился, убедившись, что и в самом деле не стеснит приятеля, устроившись вполне сносно.

Человек он был, как можно заметить, надёжный, не любящий опозданий, предпочитающий иметь некоторую фору во времени, сумевший прибыть за двое суток до назначенной ещё в Болдино встречи с Пушкиным. Эти дни Пётр думал употребить на приятное ничегонеделание, прогуливаясь по улицам, катаясь на извозчиках, когда устанет ходить, смешиваться с толпами зевак, если встретит что-то интересное, пить кофе и обедать в приличных заведениях, словом — вести себя как на отдыхе за границей.

План был хорош, но, как и множество других хороших планов, не был и не мог быть осуществлён. Человек предполагает, а Петербург располагает. Нет, поначалу всё складывалось как нельзя лучше: Пётр заглянул в кофейню, где подавался очень хороший «кофий», честно помёрз на Невском проспекте среди спешащих куда-то людей и даже сходил в театр, соблазнившись любопытством посетить дворец, в котором тот находился.

Императорский Михайловский театр, совсем новое, недавно открытое для широкой публики заведение, ставил произведение тридцатилетней давности, драматурга Василия Фёдорова, любимое многими «Русский солдат, или Хорошо быть добрым господином» — о взаимоотношениях помещика со своими мужиками. В нём помещик по фамилии Добров, человек очень добродетельный, по причине этой добродетели испытывает нужду в деньгах и находится на грани разорения. Крестьяне, проведав о беде барина, все как один решают помочь и собирают средства. Но помещика выручает солдат, когда-то давно сданный им в рекруты. Этот славный человек, уже инвалид на пенсии, приносит барину полную драгоценностей шкатулку, добытую им на войне. Барин умиляется — так тут ещё и крестьяне приносят десять тысяч рублей серебром, которые собрали, продав всё своё имущество. Барин уже не умиляется, он растроган. В порыве благодарности он предлагает вольную крестьянскому старосте, чем приводит того в испуг. Крестьянин категорически не желает на волю, боится, что барин его отпустит и умоляет этого не делать, в конце концов убедив помещика отменить решение.

Публика была в восторге, трижды вызывая актёров на бис и завалив сцену цветами. Некоторые из стариков, в мундирах ещё екатерининской эпохи, не могли сдержать слез. Сейчас они были уверены, что так всё и происходило, и жалели о прошедших временах, с естественным превосходством поглядывая на куда менее счастливых современников.

Петру выступление тоже понравилось — он сам не знал, почему. Было в нём что-то доброе, чего так порой недоставало в суматохе повседневности с её ворохом мелких проблем. По этой ли причине или другой, но ротмистр позволил старым приятелям (так устроены театры — в них непременно наткнёшься на сослуживцев, которых не видел много лет и менее всего заподозрил бы в любви к искусству) увлечь себя «на вечер» к графу «У», совсем ещё молодому повесе, так нуждающемуся в положительном примере старших товарищей.

Безобразов, подобно многим дворянам — даже не слишком богатым и знатным, чувствовал себя в Петербурге словно в игрушечном военном лагере, по чьей-то воле обустроенном в прекрасное имение, где было всё, где были все и где он сам был как «у себя». И жизнь наглядно подтверждала это чувство: вот он прошёл шлагбаумы, очутился внутри, без труда отыскал, где ему жить, где отдыхать, бесспорно найдёт, где служить, а пока едет приятно провести время в одно из сотен ежедневно используемых для этой цели мест.

Долго добираться не пришлось, молодой граф У. обитал в просторной квартире на пятнадцать или шестнадцать комнат на Конногвардейском бульваре. Гостей встречал швейцар, рослый детина в роскошной ливрее, рождённый, если судить по лицу, в одном из кантонов между Тулой и Нижним Новгородом.

К моменту явления новых гостей дым уже стоял коромыслом, людей было очень много — не менее трёх десятков мужчин, не считая лакеев, большей частью в форме (хотя попадались и штатские), которые ели, пили, смеялись, курили, ходили из комнаты в комнату, топали сапогами, звенели шпорами, играли в биллиард и карты. Сам граф, действительно молодой человек с благородным лицом, старался делать всё сразу. «Обычная история, — подумал тогда Пётр, — юноша желает казаться взрослым, для чего предоставляет свой дом на разграбление этой саранче». Опытный глаз военного сразу отметил главную особенность данного сборища — развязность манер участников, редкую даже для самых дружеских вечеров.

К столу он не притронулся, очень уж тот был «обглодан», а лакеи, судя по всему, заботились лишь о замене опустевших бутылок и разбитых бокалов.

«Без скандала не обойтись, — понял Безобразов, — так встретим его достойно!». После чего спокойно сам налил себе хорошую рюмку водки.

Люди действительно вели себя некрасиво. Развязность коробила. Кто-то перебивал рассказчика и хохотал тому в лицо, другой держал соседа за воротник, третий стоял, пошатываясь, с открытыми бутылками шампанского и нечаянно плескал его на пол, а иногда и на штаны проходящих мимо. Четвёртый говорил с набитым ртом, пятый взял рукой без перчатки кусок сахару, шестой дважды за минуту наступил кому-то на ноги, седьмой выбил трубку в пустую тарелку, восьмой... Вскоре Пётр понял, что так его смущало: не было ни одного исключения, ни одного человека, кто наглядно не нарушал бы писанные и неписанные правила этикета. Вот это было действительно необычно — в жизни он успел повидать всякое и считал себя весьма снисходительным к слабостям находящихся под влиянием Бахуса, но подобное неумение держаться впервые наблюдал у всех сразу.

Перейдя в следующую за гостиной комнату, Пётр оказался в биллиардной, где увидел то же самое. Бьющий игрок киксанул оттого, что какой-то нахал чихнул ему в ухо, и оба рассмеялись. Безобразов оторопел, ведь игра шла на деньги, кучкой лежащие на углу стола и придавленные тяжёлой пепельницей, да и в целом биллиард — не бирюльки. За подобный фокус попросту били, не за само нарушение даже — за мерзость. Здесь же будто в порядке вещей!

Он стал оглядываться в поисках пригласивших его приятелей, но тех и след простыл. Знакомых лиц больше не было — и эта мысль заставила его собраться, ведь сама по себе тоже казалась странной. Невозможно знать всех, но оказаться в столь многочисленным обществе, не зная совсем никого — то есть ни одного лица не встречав ранее, такого в его жизни тоже ещё не бывало.

— А что вы не играете, ротмистр? — чья-то рука хлопнула его по спине.

— Мы представлены? — поинтересовался Пётр, разглядывая растрёпанного наглого юнца в мундире корнета конной гвардии. Тот лишь хихикнул.

— Представлены, не представлены, какая разница, ротмистр? Нет, если желаете того, то извольте: корнет Ширяев, к вашим услугам! — после чего попытался изобразить подобие выправки и позвенеть шпорами.

— Ротмистр Безобразов. Вы что-то хотели, молодой человек?

— Ну да, я же сказал! — удивился корнет, разом обмякая и удивлённо глядя в глаза собеседника. — Карты. Здесь играют. Почему вы сторонитесь? Пойдёмте со мной, я провожу вас. Граф любит хорошую компанию.

Выдержка не подвела гусара. Вместо того, чтобы вызвать молодого хама на дуэль, а то и просто проучить каким-нибудь более позорным способом, он, не меняясь в лице, отправился следом. Упоминание графа остановило уже дёрнувшуюся было руку. Из всех присутствующих только хозяин показался Петру приличным человеком, отчего он решил не пороть горячку, а осмотреться. «Быть может, это компания шулеров, обманувшая доверие графа, вот и посмотрим, — решил он, — зачем же им тогда я?»

Войдя в комнату, где шла игра, ротмистр решил, что не ошибся в предположении. Вновь выдавало поведение — он не понимал, как такое возможно, ведь шулеры как раз традиционно знали правила наилучшим образом, но здесь творится подлинный шабаш.

За несколькими сдвинутыми ломберными столами сидело девять человек, включая графа. На полу валялись использованные колоды карт, стопки денег дополняли картину — игра уже шла, и явно не преферанс, а игроки, словно не зная о незыблемом правиле говорить в таких случаях строго по делу, чесали языками, как кумушки на базаре. Немыслимо.

«Господа так себя не ведут и вести не могут, — подумал Пётр, — это всё шайка жуликов. И кто же цель? Граф? Как же отец его допускает подобное? Столь уважаемый человек.»

Безобразов уселся, поприветствовав собравшихся, и поставил пять рублей на червонную даму.

Выигрыш не удивил. Графу тоже дали карту, и он радостно засмеялся. Пётр загнул угол, удваивая кон. Крестовая дама принесла ему ещё десять рублей. Пожав плечами, он загнул три угла, учетверяя ставку, и пиковый туз обогатил его ещё на шестьдесят рублей. Граф не рисковал так сильно, но тоже брал карту за картой.

Ротмистр ставил на все карты, что приходили в голову, получив вскоре свыше пятисот рублей — ему упорно давали выиграть. Он ждал, когда эта весёлая компания начнёт ощипывать его светлость, жадно поглядывающего на его, Петра, «удачу».

Штосс — не та игра, где всё развивается медленно. Вскоре он выиграл несколько тысяч, от трёх до четырёх. Граф проиграл почти всё, затем снова выиграл и под непрекращающиеся шутки остальных жадно пил охлаждённое вино. Как там у прочих обстояли дела, Пётр и не глядел.

Так прошёл час. Ситуация обострилась — это было понятно по почти замолкнувшим «игрокам», сосредоточенно глядящим на карты и руки понтёра. Граф проиграл всю наличность и попросил играть в долг. Ему поверили. Безобразов покачал головой. Не нравилось то, что ему по-прежнему давали выиграть, осаживая особо лихие наскоки, но сразу компенсируя сериями более мелких выигрышей.

Тем временем граф погружался в пучину проигрыша. Долг рос. Ему давали выиграть незначительные суммы, но при укрупнении ставок забирали всё. Юноша держался достойно, насколько подобное возможно в его ситуации, даже пытался шутить, чего никто уже не поддерживал.


— С вас двести тысяч, граф. Довольно, — понтёр остановил игру. — А вы, ротмистр, выиграли двадцать тысяч.

— Я ничего не выиграл, — возразил Безобразов, — вы мне их дали.

— Что вы имеете в виду, сударь? Извольте объясниться.

— Я имею в виду то, что актёры из вас никудышные. Карты краплёные, и весьма грубо.

— Вы с ума сошли, ротмистр? Вы понимаете, что за подобное оскорбление будете стреляться со мной немедленно? - Понтер, средних лет человек с тонкими холеными руками, в вицмундире Надворного советника, без тени волнения, даже насмешливо смотрел в глаза Петру.

— Ага. Через платок. Не тряситесь так, граф, или как вас там, вы переигрываете. Вы все переигрываете. Сперва я подумал, будто вы шайка шулеров, решивших обобрать наивного юнца, было дело, но сейчас... могу лишь повторить — актёры из вас никудышные. Кто вы?

— Если рассчитываете притвориться сумасшедшим, то...

— Хватит! — Пётр резко ударил тростью по столу, отчего все присутствующие вздрогнули и даже граф поднял голову. — Хватит. Я бы ещё поверил во всё то свинство, что вы здесь развели. В неумение лакеев. В отсутствие воспитания разом у стольких господ. В незнание этикета игры. В то, что можно, не скрываясь, передёргивать и без того меченые карты, но в одном вы очень перегнули. Невозможна игра на крупные суммы без того, чтобы на кону не присутствовало ни одной самой маленькой золотой монетки. Так не бывает. Потому спрашиваю ещё раз — кто вы? И отвечайте честно, иначе клянусь вам знаменем полка, канделябрами вы не отделаетесь.

Глава 13 В которой Пушкин готовится встретить Рождество. Степан тоже. По мере сил.

— Осторожнее! Да тише, тише вы, слоны! Сюда ставь, сюда, оглоеды! Ай. Ставь, где стоишь! Сами дальше... на, получите и давайте отсюда. Шибче, шибче. Ну вот — как знал, что натопают. Александр Сергеевич, ну что за свиньи?

Пушкин, скрестив руки на груди, с улыбкой наблюдал, как Стёпа командует работниками и шипит на них, размахивая руками. Принесли рождественскую ёлку, живое дерево в кадке, и теперь старались аккуратно установить её в углу одной из гостиных. Была глухая ночь на 25 декабря, все домашние уже спали, а кто не спал — делал вид, что спит.

— Ну вот, Александр Сергеевич, теперь дело за нами, — Степан вытер несуществующий пот со лба и вопросительно посмотрел на поэта. Ему тоже было радостно. Новый год — любимый праздник с детства и какая разница, что в эту эпоху его отмечали уже после Рождества? Главное — ёлка! Она так и называлась — рождественская. Обыкновенно их рубили, но Степан решил, что живое лучше. Запах хвои, волшебный, который будто сам по себе уже означает праздник, заполнял комнату.

— Действительно, так лучше. Твоя правда, Степан. Давай украшать же.

Пушкин сам становился немного ребёнком в такие минуты. Любящий праздники, веселье и шутки, обожающий детей, Александр словно светился изнутри какой-то особенно мягкой добротой.

Они вскрыли один из принесённых ящиков, Пушкин извлек оттуда яблоко— сочное, красное, достаточно крупное — и залюбовался им.

— То, что надо, Стёпа, ты молодец. Как достал-то?

Степан лишь хмыкнул, мол, места знать надо, это вам не бумагу марать чернилами, барин.

Яблоки, обязательно красные — главное украшение ёлки. Их повесили более трёх десятков, за ниточки к плодоножкам.

Затем пришёл черёд конфет, крупных, с ладонь, в красивых цветных обёртках с изображением медведей, лисиц, оленей и других животных.

Следом шли грецкие орехи, завёрнутые в фольгу, пряники, продетые за нитку, — настоящие тульские, в форме коров и коз, знаменитые «козули», и цветные ленты.

Особо внимательно устанавливали свечи, так, чтобы будущие огоньки не касались веток.

Пушкин был страшно доволен — ёлка выглядела замечательно. Он не сразу обратил внимание на мурлыкающего что-то Степана, но, услышав, не мог не спросить, что это он там напевает?

— Как что... это самое, барин. «В лесу родилась ёлочка», что же ещё?

— Впервые слышу. Напой-ка понятнее.

Степан напел.

— Слова народные, барин, — заявил он, видя, как Пушкин впечатлён, — музыка тоже... наверное.

— Но это ведь прекрасно! Это... кто бы мог подумать! Степан, ты должен записать её мне. Немедленно, — поэт стал взволнован, что лично сходил в кабинет за пером и чернилами.

— Пиши.

Степан написал.

— Эк ты безграмотно калякаешь, Стёпа, — попенял он мужику, — где «яти», где... Впрочем, всё понятно. Сам перепишу. Но как же хорошо! Вот оно — слово народа русского!

Степану было и приятно, и стыдно. Столь сильного эффекта он не ждал, да и вообще никакого не ждал, в самом деле случайно напев известный ему с детства мотив. Но эти простенькие, как он считал, строки, произвели на Александра поистине магическое воздействие. Поэт словно стал выше ростом, всё читал и читал текст песни.

— Это настолько просто, — наконец подвёл итог Пушкин, — что гениально. И где это поют, у нас в Нижегородчине? А я и не знал?!

Стёпе всё же удалось понемногу успокоить барина, напоминая, что у них ещё есть дела. Тот внял, бережно сложил листок и спрятал в карман сюртука.

— Что там ещё?

— Подарки, барин. Детям, под ёлку. И не только детям.

— Давай.

Какие именно подарки припас Степан, поэт не знал. На том настоял сам Стёпа, и барин после недолгого сопротивления сдался, попросив лишь не шутить чрезмерно. Степан не очень представлял, как можно особенно шутить с детьми, старшей из которых не исполнилось и двух лет, но промолчал.

Отдельно красовались вазы с персиками и мандаринами. Персики — потому, что их любил Пушкин; мандарины — потому, что без мандарин праздник не праздник, как пояснил Степан.

— Тебе лишь бы тратить, — шутливо заметил хозяин своему крепостному (тот отчего-то закашлял в кулак), — дорогие, небось?

— Девять рублей кучка, в кучке три штучки.

— Однако!

— И вот ещё что, барин, я тут это... вам. Вот, — мужик выложил на стол стопку странных картонок.

— Боже мой, Стёпушка, что это?!

В руках у него была сложенная вдвое плотная бумага с красивым рисунком рождественской ели, украшенной почти как стоящая перед ними. Сверху шла надпись «С рождеством!». Раскрыв, Пушкин прочёл: «Милостивый государь! Поздравляя Вас с Рождеством, от всей души желаю Вам всего хорошего в жизни и молю Бога о продлении Ваших дней, с продолжением которых несомненно связано и всеобщее благополучие».

Внизу были выведены собственная, Пушкина, строка «Пока сердца для чести живы» и, чтобы совсем не оставалось сомнений, его инициалы и фамилия.

— Открытка, барин.

— Открытка? А... объясни.

— Удобно. Всем нужно поздравлять с разными праздниками многих людей. А так — взял открытку, подобрал нужную по празднику или случаю какому, выбрал понравившиеся узор и текст, подписал да отправил.

— Красиво. Но я здесь при чём? Эта строка вот.

— Экий вы непонятливый, барин, то ведь ваша мануфактура их производит и продаёт, — заявил хитрец.

В течение следующих нескольких минут поэт узнал, что является владельцем «небольшого, но прибыльного предприятия», «мануфактурки», которая и создаёт подобные картонки. Себестоимость продукции («Где он всё-таки учился?» — в очередной раз подумал Пушкин, но перебивать не стал) составляет семь копеек медью, а продаются они по пятнадцать.

— Продаются? — уловил главное Александр.

— Четыре дня уже как. И хорошо продаются, доложу вам. Первые дни ещё ничего, а вот со вчера словно плотину прорвало.

— И сколько же этих картонок ходит сейчас по рукам?

— Пятьдесяттысяч, Александр Сергеевич. Весь запас, что был подготовлен. Всё продано.

— Сколько?!

— Ну а чему вы удивляетесь, барин? Просто, недорого и удобно. Всем удобно, не только барам — и купцы берут десятками, и крестьяне. Ещё пятьдесят тысяч на Новый год заготовлено, завтра продажи начинаются. И сто тысяч ко дню Крещения.

— А слова-то мои зачем здесь?

— Эх, барин, вы позволите начистоту?

— Давай.

— Голова у вас — умища необъятного. Но вы совсем ничего не смыслите в коммерции. Позвольте уж — так и вам будет лучше, и мне.

Пушкин призадумался.

— Вот что, Степан, — произнёс он после долгого молчания. — В дела твои я лезть не стану, как и условились. Но вот подпись моя — то другое. Если решишь ещё что такое, то сперва показывай. Так будет лучше и мне, и тебе.



Утром барская квартира напоминала потревоженный улей, то же творилось почти во всех квартирах и домах города. Заканчивался пост, ограничения в еде снимались, а рождественский стол обязан был быть изобилен. Торговые лавки, переполненные товаром разного уровня цен и свежести, делали выручку. Во все концы города люди тащили гусей, поросят, рыбу, сладости, вкуснейшую икру, фрукты — всё, что навезли бесчисленные телеги купцов и крестьян. Открывались ярмарки, начинались поздравления, праздничное настроение заполняло собою всё, и уже к полудню весь Санкт-Петербург казался одной большой ярмаркой, даже традиционно строгий центр. Уличная торговля пользовалась спросом как никогда в году — не только обычный люд, но и многие чиновники, младшие офицеры и просто публика во фраках позволяли себе купить у разносчика несколько пирогов, миску вкуснейшей гречневой каши, выпить стакан чаю с колотым куском сахара вприкуску. Прямо на улицах, в специально разрешённых местах выступали циркачи, фокусники, скоморохи, музыканты, шуты. Дворники ещё затемно набросали как можно больше снега на проезжие части улиц для создания максимально плотного и твёрдого покрытия, и теперь по улицам неслись развесёлые тройки с бубенцами и колокольчиками. В эти дни город показывал, что, несмотря на собственное происхождение как изначально европейского, во многом заграничного по стилю, обилие иностранцев и предпочтения высшей знати, он был истинно русским по духу и умел праздновать так, как умеют только в России.

Если бы Пушкин Александр Сергеевич мог окинуть взором все улицы и улочки столицы, то тотчас непременно изумился бы, обнаружив несколько десятков странных лавок с надписью «Шаурма и точка», в которых сновали мужики из его деревень и предлагали петербуржцам неведомое ранее угощение, сразу получившее повышенный спрос. И что на вывесках тоже присутствуют его инициалы и фамилия.

Нева достаточно замёрзла и от Благовещенского моста до Литейного была заполнена гуляющими людьми, развлекающимися аттракционами и балаганами, среди которых тоже были неведомые ранее предложения веселья и не обошлось без участия скромного управляющего болдинским имением.

Этого поэт ещё не знал, поскольку находился в куда более интересном месте — ожидая начала кулачных боев у моста Александра Невского. Среди участников был Степан с целой бригадой кистенёвцев, полторы дюжины которых сейчас разминалось на краю импровизированной фаланги нижегородцев. Противник состоял из ярославцев и давних недругов — тамбовцев, крайне упрямых по характеру и не сдающихся мужиков.

Пушкин бился об заклад за своих против аж трёх первогильдейских купцов из Ярославля, и заклад был отнюдь не мал. Хмельные уже с утра купцы выложили по пять тысяч каждый, объявив, что держат пари против любого, кто рискнёт той же суммой, и Александр, раззадоренный новостью (для него это была новость) об участии кистенёвцев, принял вызов. По совету Степана, надо признать. Теперь он с нетерпением ждал, чем окончится дело, нервно постукивая тростью о лёд. Ставка немалая, но не она так будоражила кровь, а чувство, известное любому барину, когда кто-то «из своих» состязается с кем-то из чужих.

Едва две толпы (в каждой — человек по двести) полуголых детинушек бросились друг на друга, он едва не устремился за ними.

Степановы парни бились крепко, их первый натиск вышел особенно удачным, разом продавив тех, кто бежал им навстречу. Сам Степан так и вовсе поражал сноровкой, сбивая с ног одного за другим. Пушкин почувствовал удачу. Хотелось кричать что-то ободряющее, подстёгивающее, но поэт только стискивал крепче зубы и мысленно «держал кулаки».

Бьющиеся мужики смешались, но опытный взгляд видел, что нет в том хаоса. После первого столкновения грудь в грудь бойцы норовили наскакивать по двое или трое на одного, стоило кому зазеваться. Теряющие равновесие считались проигравшими и, если могли, отползали в сторону, ожидая, чем всё закончится. Державшиеся на ногах постепенно украшались брызгами крови, своей и чужой, сбивали кулаки и теряли зубы.

Степан вёл свою команду с фланга, где они одержали победу, в центр общей свалки. Опьяняющая прелесть бешенства захватила его. Он был счастлив. Сейчас не нужно было сдерживаться, и он выплёскивал всё, что накопилось за годы неустанного самоконтроля. Пусть его нельзя было назвать непобедимым кулачником, но выручало отсутствие у местных привычки уворачиваться, многие считали подобное подлым приёмом, недостойным. «Ловкачей» не любили, презирали за мелкость души. Степану было абсолютно плевать на восприятие себя в этом ключе — скорее, он даже стремился утвердить среди крестьян именно такое. И оставаться без зубов тоже не хотел.

Так или иначе, победа была одержана, когда последних противников сбили с ног, и победители под радостные крики своих ранее выбывших вскинули руки.

Пушкин прочувствовал схватку столь остро, что можно было подумать, будто участвовал сам. Раскрасневшийся, с блуждающей улыбкой, слегка пошатываясь, поэт побладарил своих кистеневцев, наградил двадцатью рублями "на водку", поздравил Степана, и, взяв того за руку, повёл к купцам за выигрышем. Те было заартачились, напирая как раз на нечестность «ловкача», свалившего многих сильных противников, но Стёпа предложил им всем выйти против него по очереди, уверяя, что не станет уворачиваться, и купцы передумали спорить. Вместо этого они предложили другое пари.

— Вот что, ловкач, — заявил самый дородный из них, с длинной окладистой бородой и недобрыми глазами, — слово есть слово. Но вот другое пари, — повернулся он уже к Пушкину, — одолеет человека нашего честно, без хитростей, холоп твой, и мы ещё столько же не пожалеем. А одолеет наш — вернёте деньги. Каково?

Пушкин, отнюдь не считавший, что «холоп» действовал нечестно, хотел возразить и поставить на место зарывающегося купчину, как Степан уже выпалил:

— Согласен.

— Слово сказано! — поспешно ухватился купец. — Согласны, ваше благородие?

Александру ничего не оставалось, как согласиться.

— Ты что творишь? — зашипел он на Степана, отведя того в сторону. — Да они сейчас громилу двухсаженного выставят.

— Пусть, — беспечно отвечал тот, — зато повеселимся, барин. Ишь, что удумали! Уворачиваться — грех! А впятером на одного напрыгивать не грех, значит.

Купцы не подвели, предложив в поединщики огромного дюжего парня ростом на голову выше Степана. Тот, если и смутился, вида не подал.

— Не переживайте так, барин, — заметил он хмурящемуся Пушкину, сплевывая на снег — ещё поглядим. Чем больше шкаф, тем громче падает, как говорят у нас в Нижегородчине.

Бросили жребий. Первый удар достался Степану. Он же оказался и последний. Здоровый парень рухнул в глубокий нокаут, к огромному разочарованию поспешно ретировавшихся купцов.

— Вот так вот, — подвёл итоги Степан, — всего выходит тридцать тысяч как с куста. Неплохо, да, Александр Сергеевич?

Пушкин, однако, отказался брать себе деньги за поединок, почти насильно всучив их «холопу».

— Стенка на стенку ещё ладно, да и не ставил бы я без твоих уговоров, — объяснил он своё решение, — так много, во всяком случае. А вот второй раз — это полностью твоё.

— Но, Александр Сергеевич, — возразил тот в ответ, — уступи я, платить пришлось бы вам.

— Ну и что?

— Потеряли бы вы, а приобрёл я? Нелогично.

— А разве ты не крепостной мой?

— Крепостной.

— Так значит, ты — то же самое, что и я, — Пушкин дал понять, что разговор окончен. Степан не слишком понял барскую логику, но деньги взял.


Приближался вечер. Город всё сильнее погружался в темноту и окутывался гастрономическими ароматами, улицы понемногу пустели. Рождественский вечер — домашний праздник. Степан, за неимением семьи, задумывал провести его в одиночестве, но не судьба. Сегодня и у него был гость.

— Вот уж не думал, что встречу Рождество в столь славной компании! Сядем за стол или у камина? Пить будем вино, или душа ваша чего покрепче требует?

Никита Козлов мрачно разглядывал пройдоху, как он не стеснялся звать Степана прямо в глаза, а то и ещё посильнее.

Помнящий «Сашу» с пелёнок, приставленный к нему за верность и трезвость в качестве «дядьки», он невзлюбил Степана, отреагировав на появление «выскочки» рядом с обожаемым, «его», барином, как старая собака реагирует на появление в доме новой.

— Как там дома у вас? — участливо продолжал Степан, действительно впечатленный подобным визитом. — Довольна ли барыня, барин?

Он не нашёл ничего лучше, чем поднести Александру, — то есть положить в подарки, что под елью, две пары пистолетов. Дуэльные, немецкие, великолепной точности боя, и пару дорожных двуствольных изумительный работы тульского мастера. Подарок для барыни волновал больше, ибо в его случае Степан не смог удержаться от определённого сарказма. Но оказалось, что Никита не по тому случаю. «Дядька» молча поставил на стол большую, в четверть, бутылку водки и с некоторой торжественностью произнес:

— Вот что, анафема. Слушай сюда. Мы говорить будем. В такую ночь врать ни один чёрт не сможет. Вот сейчас я и разузнаю, что тебе, проходимцу, от барина нашего нужно. Понятно?

«Понятно, — подумал Степан, — выяснять будем, кто из нас барина больше любит. Эх, Россия. С Рождеством тебя, Русь-матушка!»

Глава 14 Бал с мужиками.

— Я на такое пойти не могу! То ведь бунт! Не-мыс-ли-мо! Мятеж! Разврат! И не уговаривай, сила анафемская! Нет, как надумать такое возможно? Да веруешь ли ты в Бога?!

Степан блаженно щурился январскому солнышку, развалившись в кресле у оконца, и с наслаждением внимал горячей речи нового друга. Никита Козлов, что называется, «попался», пообещав с хмельных глаз лишнего, и теперь не знал, как отвертеться.

— Но ведь ты обещал, Никита, как же теперь в обратную идти? — мягко упрекал Степан, раскуривая трубку. Квартира осталась в его распоряжении ещё на год — на случай «посещений Петербурга», как выразился Александр, подписывая новый договор с арендодателем. Что управляющий намерен пребывать в столице куда дольше, чем в Болдино, Пушкин понял, но ему так было лучше, и он согласился на «просьбишку».

— Обещал! Что с того! С пьяных глаз ведь, Стёпа, — как-то жалобно тянул Никита, — что только не скажешь с этой водки проклятой, а?

— С пьяных ли, с трезвых, а спорил ты знатно. Ни в грош не верил. Насмехался. Грозился, божился, а как до дела — так в кусты? Нет, брат, не годится. И потом, — Степан подался вперёд в кресле, бросив на Никиту взгляд, в котором тот узрел сотню бесов и отшатнулся, — не поверю я в то, что самому тебе не хочется на живого Царя посмотреть. Не издали, не «ура» кричать, а вот как мы с тобой сейчас. Рядышком.

Никита страдал. Предлагаемое Степаном, будь он неладен, было слишком невероятным, дерзким, рискованным, шальным, глупым и дьявольски заманчивым. Внутренне он чувствовал, что согласится, что не сумеет отказаться, но именно от осознания того, что всё всерьёз, захватывало дух и заходилось сердце. С перепугу он выстраивал бастионы из доводов против, стараясь возразить как можно больше, чтобы, когда Степан разобьёт их, дело уже не казалось настолько страшным.

А предлагалось ему не более и не менее как принять участие, хотя бы просто посетить бал-маскарад в Зимнем дворце, традиционно даваемый императором, на который приглашались не только дворяне, но и люди купеческого и мещанского званий.

Традиции было едва не век, со времен весёлой государыни Елизаветы Петровны, обожавшей праздники самого разного рода.

Событие, неизменно поражающее иностранцев (во многом для того и поддерживаемое), заключалась в том, что в первые дни нового года проводился грандиозный бал, демонстрирующий искреннее единение правящего и податного сословий, а также всеобщую любовь к монаршей особе. Пригласительные билеты раздавались в огромных количествах, от двадцати до сорока тысяч, для получения хватало заявки. Провести их строгий учёт было совершенно невозможно. Записывались первый входящий и последний выходящий, прочее же отпускалось на веру в природную склонность русского человека к законности, ну и на волю Божию.

Степан, пообещавший легко устроить встречу с царём прямо в царском дворце и вызвавший этим у Никиты гомерический хохот, попросту купил два пригласительных билета у должных ему третьегильдейских купцов.

Увидев эти билеты, специально подготовленные тёплые длиннополые фраки «сибирки», круглые шляпы — то, в чём недворяне ходили на подобные мероприятия — уверившись, что всё всерьёз, Никита лишился дара речи. Обретя его вновь с помощью рюмки русской, он набросился на Степана с обвинениями в святотатстве, сумасшествии и разбойничьих замашках. Степан же слышать ничего не желал, твёрдо решив идти и привести с собой Никиту и считая, что мысль о такой близости к царю перевесит остальное.

Так и вышло. В полдень Никита бранился, кричал, угрожал, взывал к разуму, умолял, напоминал об их холопском положении, стращал карами как на земле, так и на небесах, отказывался наотрез, грозился пресечь неподобающее силой, а уже к трём часам они вышли разодетые по случаю, сели в коляску и Степан назвал кучеру адресом Дворцовую площадь.

Доехать, впрочем, не смогли. Затор из колясок начинался ещё на подъезде к цели, потому приятели спешились и пошли сами.

Вид впечатлял: казалось, все извозчики города собрались тут. На деле же многочисленные коляски «простого люда», из тех, кто не мог себе позволить идти пешком даже к царю, занимали не более половины площади. Далее не пропускала цепь гренадер Преображенского полка, оставляющая место для прибытия экипажей господ. Те не спешили, и даже зная, что в этот день во дворце будут толпы «мужичья», не желали отказываться от привычного распорядка и приезжать раньше.

Народ уже запускали группами по сотне человек, считая приблизительно по головам. Давка началась серьёзная и обещала стать ещё большей. Это объясняло, почему в толпе из разодетых во фраки купцов и мещан так мало женщин. Не все были уверены в своих силах уберечь супруг и дочерей от чрезмерного знакомства с азартом нацелившихся на что-то людей, но встречались и такие, а их спутницы сверкали бриллиантами на роскошных нарядах.

Степан аккуратно вёл Никиту вперёд, весьма ловко протискиваясь в толпе. Им понадобилось не более часа, чтобы пройти мимо караула из дворцовых гренадер и попасть с очередной группой в святая святых государства Российского — Зимний дворец.

Все замолчали разом. Галдящие секунды назад гости притихли. Иорданская лестница поражала великолепием и видавших виды иностранцев, что уж говорить о людях простого звания. Даже те из купцов, что были здесь не раз, вновь чувствовали себя не «солью земли», а кем-то очень маленьким перед чем-то очень большим. Красота и сила, заключённая в этих ступенях, перилах, во всём помещении, придавливала. Никита так просто стоял, открыв рот.

— Пошли, — Степан ткнул его в бок.


Люди поднимались неспешно, отдавая дань уважения значимости как места, так и момента. Крестились на каждом повороте, кланялись и шли дальше.

— Вот это да, — к Никите вернулся дар речи.

— Иорданская лестница, — охотно пояснил ему приятель, — она же Посольская. Послов по ней водят к царю, чтобы понимали, к кому идут.

Беломраморный Фельдмаршальский зал произвёл не меньшее впечатление, но здесь уже и у Степана появились признаки жадного интереса. Пользуясь тем, что напарник оробел, он взял того под руку и повёл осматривать картины славы русского оружия.

— Вот здесь изображён Суворов-Рымникский, Никита.

— Каков. А я его богатырём представлял.

— Он и был им, Никита, богатырь настоящий. А вот — Потёмкин Таврический.

— Слыхал о таком.

— Слыхал! — передразнил его Степан. — Тут не слыхать, тут знать надо. Великий человек был.

— Чем же?

— Турок воевал. Да сам подумай, не будь человек великий, разве бы портрет его здесь повесили?

— И то верно. Не серчай, Стёпа, но что-то я разволновался.

— Понимаю. А вот и Кутузов Смоленский. Свежая работа. Красиво.

— Кутузова все знают, — Никита смог выдавить улыбку. Надо признать, в отличие от самой залы картины не произвели на него особого впечатления, и, освободившись от приятеля, он принялся разглядывать потолки. Тот же самым внимательным образом изучал живопись, толкаясь среди прочих желающих, порою одёргивая слишком ретивых, стремящихся рассмотреть картины не иначе как носом.

Опомнившись, Степан поискал взглядом Никиту и нашёл разглядывающим конногвардейский караул, неподвижная шеренга которого сама по себе являлась одним из украшений зала.

Становилось очень уж людно, народ шёл и шёл, Степан вновь подхватил приятеля и повёл в Петровский, обитый розовым бархатом зал, он же Малый тронный.

Здесь было множество людей, главным образом гостей простого звания, но попадались уже и дворяне в традиционных для маскарадов плащах-домино, напоминающие то ли пасторов, то ли путешественников. Некоторые из них, не скрывая насмешки, разглядывали пиршество у оконных ниш. Там, как и в прочих залах, стояли лавки из Таврического дворца, на которых был устроен буфет для угощения публики. Публика угощалась. Царская еда вызывала наиживейший интерес, но место действия накладывало определённые ограничения, требуя проявлять сколь возможную степенность одновременно с нежеланием остаться без ничего, потому гости не опрокинули ни одной из лавок, лишь немного повредив паркет.

Никиту это действо тоже не обошло стороной, буфет тянул его словно магнитом, и Степан ждал добрую четверть часа, пока его товарищ не прорвался к заветным лавкам и не выбрался назад.

— Вкусно? — участливо поинтересовался Стёпа.

— Конечно вкусно, — не понял насмешки Никита, — царево угощение!

— Тогда пошли, иначе здесь вовсе не пробиться станет.

Оказалось, что не пробиться им стало уже сейчас. Степан рассчитывал пройти через галерею героев 1812 года, оттуда попасть в Георгиевский зал, бывший для него изначальной целью, но давка там была такой, что он изменил решение и повёл приятеля в обход, через Белую галерею, или зал, он сам твёрдо не помнил, как называлось это помещение до того, как стало Гербовым залом.

Здесь, как и везде, куда допускались в этот день «гости», было тесно, и только размеры помещения позволяли как-то расходиться и передвигаться. Никита хотел опробовать буфеты и здесь, но Степан воспротивился. В компенсацию он помог товарищу добраться до застеклённых шкафов, в которых демонстрировалась царская посуда, большей частью золотая, при том, что элита империи давно ела на фарфоровой, но «ради мужика», чтобы не обманывать его, мужика, ожиданий, из кладовых извлекли золотую и особенно красивую серебряную, да расставили по углам. Смотри, любуйся. «Мужик», почти целиком состоящий из купцов и тех, кого в странах западнее принято величать «буржуа», любовался. И было на что! Золотые кубки, блюда, тарелки, подносы, работы изумительной, серебряные шедевры, один из которых (поднос) весил более шести пудов — всё это привлекало гостей.

Надо отдать должное лакеям: вышколенность персонала дворца была выше любых похвал. Каким образом в этом столпотворении они умудрялись разносить подносы, уставленные чаем, и при этом ни с кем не столкнуться, нельзя было объяснить ничем иным как чудом. Но они справлялись и даже успевали забрать серебряные ложечки, которыми размешивали сахар, до того, как чай попадал в руки гостей.

Господ неохотно, но пропускали. Степан понял, что им не пробиться, или пробиться, но не сейчас, потому занял место недалеко от выхода в галерею героев, поставив рядом с собой и Никиту.

— Вот здесь, — толковал он старшему товарищу, — проход, который не обойти. Это путь в бальную залу. Видишь, господа идут? И царь здесь пройдёт, так что стоим и ждём.

Пока же было на что посмотреть и без царя. В отличие от «мужиков», одетых добротно, по возможности ярко, но всё же не так, чем если бы им разрешили больший выбор одежды (за исключением редких женщин, конечно), господа постарались вовсю.

Мужчины, так же ограниченные в выборе, почти поголовно в домино, постарались как минимум выбрать плащи разного цвета. Были и белые, и синие, и фиолетовые, и красные, и жёлтые, и чёрные, разумеется, и салатовые, и песочного цвета, и коричневые, даже оранжевый плащ присутствовал. Все они явились без масок, запрещённых по той логике, что зачем же маски, если и без того маскарад и никто никого не знает? Даже государь здесь был совершенно неузнаваем, и обратись к нему некто со словами «ваше императорское величество», получил бы в ответ только взгляд, полный недоумения, тогда как нейтральное «вы» — а порою и «ты» — воспринималось доброжелательно.

Женщины — совсем другое дело. Все в масках, сверкая драгоценностями (значительная их часть была заменена фальшивыми в связи с особенностью этого маскарада), в самых фантастических нарядах, они являлись подлинной красотой и украшением бала. Каких только костюмов они не изобрели! Но, к единственному сожалению, имели крайне смутное представление о том, как выглядело (или должно было бы выглядеть) то, чему стремились подражать. Поэтому публике являлись порой такие шедевры как «костюм Евы» в виде кринолинового бархатного платья или «костюм рыцаря» — и сам по себе довольно своеобразный, и славно сочетаемый с обязательным для всех женщин кокошником.

Степан пытался угадать, что же представляет собой костюм очередной дамы, как над его ухом раздался знакомый сердитый голос:

— И что это мы здесь делаем?

Пушкин, а это был он, пребывал в отвратительном расположении духа. Приказ присутствовать на маскараде (воспринять иначе настойчивое пожелание от министерства двора было сложно), известие о скором получении им звания камер-юнкера — всё это не способствовало хорошему настроению. Поэт на бал явился, но, будучи сердит, занялся тем, что мысленно назвал «мещанством», — разглядывал гостей-недворян. Нечаянно обнаружив Степана с Никитой, Пушкин остолбенел было от изумления. Даже для Степана подобное казалось уже слишком. Александр протиснулся к парочке и задал резонный вопрос, не суливший им ничего хорошего.

Никита побелел и как-то сжался. Ему ли, приставленному к «Саше» четверть века назад, ему ли вытворять такие кунштюки, с которыми всё детское озорство барчука и рядом не стояло?

Степан держался спокойно, хотя тоже явно испытывал неловкость. Отвечать ему, впрочем, не пришлось. По головам прошелестело слово «царь», и всё внимание публики направилось ко входу, на государя с двумя дамами. Памятуя о правилах, то есть о том, что он никем совершенно не узнан, император спокойно шёл через залу. Странное дело — он шёл ровным шагом и беспрепятственно там, где мгновение назад яблоку было негде упасть. Перед ним расступались, а за ним — смыкались.

Внезапно государь остановился. Всё замерло. Наклонившись к дамам, он что-то шепнул, после этого выпрямился и подошёл прямо к нашим приятелям и их кусающему губы барину.

Николай пристально разглядывал троицу. «Вот он, знаменитый взгляд василиска, — подумал Стёпа, — что-то мне страшно. Нет, я не трус, но я боюсь. Мама, роди меня обратно. Впрочем, мне кажется, или его величество смеётся?»

Царь не смеялся, но глаза его и правда прекратили «убивать».

— Хороший нынче бал, не правда ли? — услышал Степан до того, как понял, что произнёс это сам.

— Неплохой, — неожиданно ответил император. — А ты, я смотрю, знаток?

— Не очень. Мне больше чай с баранками нравится. Но здесь тоже неплохо.

Теперь Степан был уверен, что не ошибся: глаза Николая смеялись.

— Под вашу ответственность, — сказал император Пушкину, повернулся и тем же ровным шагом вернулся к ожидавшим дамам. Продолжив движение к выходу, он вскоре прошёл в галерею героев, оттуда в Георгиевский зал, где, судя по донёсшейся музыке, тотчас начался бал.

— Быстро отсюда. Оба, — Пушкин, в отличие от царя, смешного не видел вовсе. — Чтобы духу вашего здесь не было. Ясно? А с тобой, любитель баранок, я ещё поговорю. Мало не покажется.

Никита дышал как рыба, выброшенная на берег, и держался за сердце. Произошедшее с ним за день было слишком для немолодого слуги. Ему требовалось время, чтобы прийти в себя и поразмыслить. Пока же он на ватных ногах следовал за Степаном и не сразу понял, что идут они куда-то не туда, во всяком случае, не тем путём, каким пришли.

— Куда мы, Степа? — задал он вопрос слабым голосом.

— Куда Макар ведёт, туда и идём, — пожал плечами на ходу приятель. Тут только Никита разглядел, что и правда, перед ними кто-то идёт, судя по виду — дворцовый лакей.

— Куда? Что? Ты что? Барин сказал! Царь сказал! Зачем? Кто? — выдал Никита каскад вопросов, от которых Степан только оскалился и хлопнул его по плечу.

— Не дрейф, Никита! Всё, что могло быть страшного, то уже случилось. Жаль, бал не посмотрели толком. Все эти полонезы... эх. Ну, значит не судьба. А идём мы, друг мой, в людскую.

— К-куда? — от предчувствия чего-то ужасного — всегда сопровождающего людей, слишком долго бывших слугами, при понимании, что приказ хозяина исполняется неправильно — он стал заикаться.

— На чердак, — просто ответил Степан. — Макар там живёт. Обещал показать. Вот и посмотрим.

— З-зачем?

— Понимаешь, Никита... как бы тебе сказать. Есть здесь одна легенда. Правда или нет — не знаю. Вот проверить хочу.

— Правда, правда, — подал голос Макар, — сами увидите.

Он вёл «гостей» «домой», как называли свои жилые помещения бесчисленные слуги дворца. Значительная часть их располагалась действительно на чердаке. Иного варианта разместить более двух тысяч человек прислуги, кроме как использовать все мало-мальски пригодные места, не было. На чердаках жили сотни лакеев разных профессий, поваров, ламповщиков, дровоносов, трубочистов и прочих. Жила там и рота пожарной охраны, и часть фрейлин. Чердаки являли собой отдельный мир со своими законами, иерархией, неписаными правилами, а их обитатели — касту. Дворцовых слуг отбирали особенно тщательно, нередко доводом в пользу кандидата служила родословная, то есть когда кто-то из родителей сам был служащим дворца. Эти люди действительно воспринимали свои комнаты, нередко наследственные, домом. И этот дом, хотя бы отчасти, Степан и собирался посмотреть. Найти желающего оказалось не так сложно, как он думал. Удивительно, но именно кастовость мышления Макара, лакея из кухонных разносчиков, сыграла на пользу. Возжелай кто с улицы, посторонний, посетить чердак — ему было бы отказано, и отказано презрительно. Особенность же восприятия дворца не только как рабочего места, но и дома... Словом, Степан пообещал, что он будет среди посетителей маскарада, гостей, а это совершенно меняло дело. Гость государя — гость всех. Это совсем другое. Оказать небольшую услугу такому человеку не зазорно. По сути нет разницы между тем, чтобы помочь найти выход заплутавшему гостю и тем, чтобы показать собственную комнату и что ещё ему захочется, решил Макар. Тем более раз гость столь щедр.

Надо признать — чердачные лабиринты впечатлили Степана не меньше роскоши парадных залов. Люди здесь именно жили. И подобно любому другому жилью, что занимают люди невысокого звания... Козы, куры, гуси, овцы, свиньи — весь набор живности, попадавшийся им на пути, не мог не впечатлить Степана (и совершенно не впечатлил Никиту), пока Макар не остановился перед очередным углом, огороженным какими-то досками, и не произнёс:

— Ну вот, я же говорил. А вы не верили.

Степан был очарован.

— Ради этого, друг мой Никита, и стоило сюда зайти. Не находишь? Это ведь прекрасно.

— Ты, Стёпушка, совсем головой стал скорбным? Ты приходи к нам чаще, на задний двор. Я тебе двух таких покажу. Что здесь прекрасного? Коров не видел никогда?

— Коров на чердаке Зимнего дворца? Нет, Никита, не видел. А вот теперь — видел.

Глава 15 В которой Степан понимает, что язык до Киева доведёт

— А это что такое?

— Скрепка, Александр Сергеевич, обыкновенная скрепка. От слова «скреплять». Очень удобная вещь для соединения листов бумаги. Вот, посмотрите.

— Да, неплохо. И что ты думаешь, производить их?

— Запатентовать. Без патента их любой скрутит сколько угодно.

— Патент. Тогда вольная нужна.

— Так не на моё имя, барин. На ваше.

— Мысль-то твоя. Негоже так. А это что?

— Английская булавка. Вот здесь я думаю, что дело пойдёт. Очень уж удобная вещица. И украшать можно. Но...

— Нужен патент?

— Верно, барин. Нужен.

— Почему «английская»?

— Для лучших продаж. Но можно и «русскую», почему нет.

— Это всё?

— Нет. Вот, взгляните.

Пушкин взял листок с какими-то квадратиками.

— А вот здесь, Александр Сергеевич, я на вас дюже надеюсь. Сие есть «кроссворд»!

— Хм.

— Сочиняются вопросы, ответы вписываются в квадратики, они пересекаются. Игра ума и знаний.

— Хмм.

— Любой сложности. Можно для детей, можно для взрослых. Можно по специальности или... да как заблагорассудится, можно. Крестьянские, купеческие, дворянские. Или не делить. Очень полезная идея, барин. Человек ведь загадки любит, многие страсть как любят. Вот эти кроссворды и пустить в народ. Хочешь не хочешь, а для ответа надобно слово знать.

— Любопытно. Действительно. И это ты сам придумал?

— А кто ещё? Ваш Никита, что ли, придумает? Всё сам, барин. И ещё посмотрите, как это для журналов полезно станет.

— Каким же образом? Ты что, хочешь в журналы такое печатать?

— Отчего нет? Вы, барин, писатель знатный, то всем ведомо. Но много ли в России читателей? Читать — ум нужен, привычка, сноровка, желание. Не всякому дано, да не всякий и захочет. А кроссворды любому зайдут. Вот испытайте, барин. Создайте журнал литературный, сколь угодно прекрасный, да издайте двумя номерами. Один — просто журнал, а другой — с кроссвордами. Листов хоть десять. И поглядите, как продажи пойдут.

Пушкин вздрогнул было на словах о недостатке в государстве читателей, но слушал внимательно. Он и сам не заметил, как разговор, им намечаемый в качестве выволочки Степану, а то и чего похуже, незаметно и быстро ушёл в деловую сторону.

— Думаешь, сильно повлияет?

— Ещё как, Александр Сергеевич, ещё как! Писатель вы гениальный, не примите уж правду за лесть. Но нет у вас в достатке деловой жилки.

— А у тебя, Стёпа, есть?

— Есть, барин. Неправильно это — хвастать, но ведь получается. Дела идут.

Пушкин задумался.

— Журнал — дело верное, но и недешёвое. На начало тысяч тридцать надо. Да, понимаю, что тебе это не деньги. И не говори мне здесь опять про «всё ваше, барин» — тебе не идёт.

— Так ведь...

— Степан! — Пушкин предостерегающе поднял руку.

— Ладно, барин. Но ведь без вас не выйдет многое.

— Так ли? Ты, Стёпа, мне голову не морочь. Давай по порядку. Скрепки — идея хорошая. Булавки твои — тоже. А что за торговля съестным идёт под моим именем? Я ведь, кажется, предупреждал тебя сперва докладывать, нет?

— Виноват, барин. Но то уже готово было к моменту, как вы сказали. А всё новое — как условились.

Степан прошёл к буфету и достал из него тарелку со странными ломтиками.

— Вот, барин. Отведайте.

— А это что ещё такое?

— Чипсы, барин. Картофель тонко порезан, обжарен, солью посыпан и готово.

Пушкин попробовал. Картофель он любил.

— Вкусно. Ей-богу, вкусно! Степан! Что же ты мне свои скрепки суёшь, а эдакое прячешь? И это тоже продавать мыслишь?

— Конечно, Александр Сергеевич! Выгода огромная! Вдвое от затрат — самое малое. И, уж не гневайтесь, вот сие блюдо мне хотелось бы назвать вашей фамилией. Картошка по-пушкински!

Александр скривился.

— Не кажется ли тебе, Степан, сын Афанасиевич, что «жилка», о которой ты в себе уверяешь, несколько пошловата?

— Так для народа ведь, барин. Но и без вас тяжко, опять же. Люди ведь что — они господам подражают. Вот бы вы, Александр Сергеевич, приём устроили, да всех чипсами угощали — молва бы пошла. Что молва — мода. Это страшная сила. Господская пища! И недорого... ну, относительно. Любой возжелает. А мы им и напиток продадим, солёное заедать.

— Ты и напиток придумал?

— Чего нет, того нет, барин. Но я работаю. Пока же можно чаем обойтись. Есть там мысль о пакетиках... Но да ладно, как созреет идея, так я вам немедля представлю.

Пушкин опустошил предложенную тарелку и с сожалением на неё посмотрел.

— Вина, барин?

— Не откажусь. Запить бы и впрямь надо.

Степан сходил в соседнюю комнату и принёс поднос с тремя бутылками вина, разного, на выбор.

— Красиво живёшь, Стёпа.

— Так вашей милостью, барин.

— Квартира-то как, устраивает? — не удержал шпильки поэт.

— Более чем, барин. Мне столько комнат и не нужно, одной бы хватило. Но, вы только не смейтесь, статус требует. Крепостной, не крепостной, а деньгам должен соответствовать.

— Это верно, — грустно улыбнулся Пушкин, — статус... я вот камер-юнкер теперь. Знаешь?

— Слыхал, Александр Сергеевич. И что с того?

— Да ничего. Пятый ранг! Его высокородие теперь. Иногда. Но звания дворцовых — всё, что ниже четвёртого — для детей.

— Как — детей? — не понял Степан.

— Для юнцов.

— Аааа...

— Такое вот «аааа», Стёпа. Вроде и наградили, а вроде как понизили. Но ничего, нам ли быть в печали? Ты, верно, ещё что придумал?

— Придумал, барин.

— Давай. Слушаю.

— Да всё о журнале том думаю, барин. Как же завлечь покупателя?

— Читателя, — поправил Пушкин.

— Нет-нет, я не ошибся, ваше высокородие, то вы читателя завлекаете, а я — покупателя, — и довольный собой мужик хитро заулыбался.

Радоваться было с чего. Положа руку на сердце, Степан всё же волновался по поводу разговора с барином, ведь проступок его, иначе не назовёшь, тянул на ссылку в Сибирь самое малое. Нет, он верил, что обойдётся, можно сказать — был уверен, но червячок сомнений присутствовал. Слишком лихо он повёл дело в последние месяцы. Но ведь и удавалось почти всё! Сейчас же он уверился в правильности выбора тактики, отчего испытал облегчение и радость. «Куй железо, пока горячо!» — подумал Степан и продолжил:

— Есть и другие задумки. С рисунками. Для журнала. Или отдельного журнала — здесь сам не понял ещё, ваш совет нужен.

— Неплохо, — заметил Пушкин, — мы плавно подошли к тому, что журнал уже не один и ты совета спрашиваешь. Ну-ну.

— Да что вы, Александр Сергеевич, я ведь о людях думаю. Не о себе. Как приучить, как завлечь. Заинтересовать. Вот и роятся идеи, словно пчёлы. Смотрите, как вам мысль нарисовать историю?

— Историю?

— Не ту историю, что у государств, а приключение какое-нибудь. И не с людьми, а сказку с животными? Про волка и зайца, например.

— Твоя мысль для меня слишком сложна, признаюсь.

— Не насмехайтесь, барин, дело говорю. Сделать их не как зверей, а будто люди они. И рисовать короткие истории, как из жизни. Но с общим сюжетом, словно волк всё догоняет зайца, съесть желает, а тот убегает и не даётся серому.

— Хмм.

— Понимаю, звучит странно. Но я нарисую, то есть найду того, кто нарисует, а вы уж поглядите и скажете, глупая затея или как. Но верю — идея отличная. И народу понравится. Очень.

— А знаешь, Стёпа, — заявил вдруг Пушкин, — вот смотрю на твои идеи и одно общее вижу. Очень они у тебя простые. Такие, что любой догадаться может. Ничего сложного. Однако же догадался не любой, а ты. Как это?

— Ну уж и любой, Александр Сергеевич, — Степан сделал вид, будто обижается. В действительности похвала была ему очень приятна. — Не любой. Вы вот верно отметили, что просто всё. Но ведь в том и сложность, чтобы простое делать. Сложное любой дурак придумает, а попробует простое — обмишулится.

— Пожалуй, ты и прав, — Пушкин вновь впал в задумчивость. — Но всё же я с трудом представляю, как буду патентовать ту же скрепку. Как-то это несолидно. Вот, мол, я, аж камер-юнкер, проволоку гнул на досуге, сделал загогулину, патентуйте.

— Здесь всё опять о том же, барин, — терпеливо вернулся к разъяснениям Степан, — дело в подаче. Что есть скрепка? Проволоки маленький кусочек, верно. Но ещё это и слово. Скрепка. Скреплять. Скрепа. А это уже... скрепы. Здесь и в третьем отделении одобрят, не то что патентный ценз! Кто там главный, Бенкендорф? Вот пусть он и оценит. Заодно и купит.

Пушкин рассмеялся.

— Умеешь убеждать, чёрт языкастый. Но знаешь, друг мой Стёпа, слушаю тебя, слушаю, и мысль о вольной для тебя мне всё покоя не даёт.

— Что так, барин?

— Да то, что не должен человек с таким умом и живостью в холопах ходить. Всё-таки дам я тебе вольную. И денег не возьму. Если, конечно, не докажешь, что без выкупа в сто тысяч, или сколько там станешь предлагать, «подача» неправильная будет.

— Нет, барин, увольте. Зачем мне вольная?

— Ну как зачем? А скрепки продавать Пушкин будет? Откроешь дело, я, может, войду на паях, отчего нет? Не верю я, что деньги не нужны. Так не бывает.

— Да мне так попросту удобнее, Александр Сергеевич, я ведь говорил.

— Говорил, помню. Но так не очень удобно мне, видишь ли. А потому получишь вольную.

— Да не нужна мне никакая вольная!

— А вольные грамоты, Степан, сын Афанасиевич, да будет вам известно, выдаются вне зависимости от желания лица, на волю отпускаемого. Таков закон.

— А может вольный тогда обратно записаться? Нет, это идиотизм, конечно, но чисто теоретически?

— А давай пари?

— Пари? Какое, барин?

— На волю твою побьёмся. Скажи мне стих. Любой. Такой, чтобы я его не знал. Сможешь — твоя взяла, не дам. Не сможешь, тогда не взыщи — лети, птичка вольная. Как тебе такое? — и Пушкин, налив себе ещё вина, приготовился слушать.

— Ну это как-то странно, — на лице мужика читалась нерешительность. — Условие. Я могу, но... это нечестно.

— Тогда вольная, Стёпа?

— Ночь. Улица. Фонарь. Аптека... — Степан прочёл пришедшее на ум короткое стихотворение Блока.

— Твои стихи? — как-то очень серьёзно спросил Пушкин.

— Нет, Александр Сергеевич, не мои. Другого человека. Я их слышал. Кого, то есть чьё стихотворение — сказать не могу. Но оно вас устраивает?

— К сожалению, да. Более чем.

— Так значит, никакой вольной? — улыбнулся Степан.

— Оно прекрасно. Оно... это шедевр, сын Афанасиевич, а я знаю, что говорю. Да, похоже, вольную тебе я не выпишу. Нет в ней твоей надобности. Боюсь, что в воле тоже. Кстати, друг мой, очень прошу тебя, не делай резких движений, — не менее широко улыбнулся Пушкин, наводя пистолет на опешившего мужика.

— Ээээ... барин, я не очень понимаю.

— У нас есть несколько вопросов к вам, Стёпа, сын Афанасиевич, и было бы спокойнее задавать их, держа вас под прицелом. Не взыщите.

— У вас?

— У нас, у нас. Здравствуй, старина, давно не виделись! — раздался знакомый голос, и в комнату вошёл Безобразов — в неизменном гусарском мундире и тоже с пистолетом в руке.

— Позволь-ка, я тебя свяжу, братец. А вы держите молодца на мушке, кузен. Если что — стреляйте, не колеблясь, — и ротмистр ловко связал руки опешившего Степана.

— Ну вот, так-то лучше, — после чего усадил того на стул и присел сам, всё так же держа мужика под прицелом. — И не вздумай выкинуть чего такого. Оба выхода перекрыты. Под окнами дежурят люди. Не уйти.

— Да я и не собирался.

— Это хорошо. Это очень хорошо, Степан, сын Афанасиевич, или как вас там величать? Согласитесь, есть в этом определённая неловкость, когда вот вроде знаком с человеком, а кто он — не ведаешь.

— В каком смысле?

— В смысле вашего имени, звания, должности. Подданства. Нам всё интересно, друг мой ситный.

— Не понимаю. Что вы такого обо мне не знаете? Какое ещё подданство?

— Вот и нам интересно, Стёпушка, уж придётся величать тебя так, доколе правды не скажешь. Но ты скажешь, не сомневайся, — и Безобразов положил ногу на ногу.

— Подданство, я думаю, британское, — мягко произнёс Пушкин, — не правда ли, Стёпа?

— Да с чего вы взяли, барин? Что вы себе вообразили?

— Но ведь даже «кроссворд» твой — типичный англицизм, разве нет? И булавка отчего-то английская? Не «аглицкая» даже.

— Что с того? Я ведь всё объяснил — это маркетинг, — ляпнул мужик не подумав.

— ......... — в рифму ответил Безобразов. — Да что с ним, мерзавцем, миндальничать? За жабры и на вертел. Вот как надо. Дозвольте, Александр Сергеевич!

— Сам посуди, Стёпа, - голосом ещё более мягким продолжил Пушкин, — очень уж много странного накопилось. По отдельности оно ещё ничего, но в сумме — многовато. Твоё появление дивное, чудное. Крестьянин-миллионщик, о котором и не слыхал его барин, поведения вольного. Не крестьянского. Ящик вина, мною любимого. Речи небывалой. И встретились как вовремя, когда я груз секретный вёз с Урала. Затем разбойники, когда ты спас нас.

— Если спас, — насмешливо вмешался гусар, — а не сам всё организовал. Помнится, среди нападавших, вы, кузен, признали кистенёвцев? Так вот — мертвы они. Нашли их после в лесу. Не скажут ничего уже. Ловко!

— Затем история твоя невероятная. Предложение денег огромных. И в ту же ночь сгорело моё имение. А чемодан пропал.

— Михайлу оклеветал, подлец, — снова вмешался ротмистр. — И такой он, Михайло, и сякой. То ли дело друг наш Стёпа, защитник сирых и убогих, церквей строитель! А бескорыстен как! Рубаху, нажитую нечестно, отдать готов. Сам, правда, ест на серебре и спит на перине, но то ерунда, не правда ли? А с Михайлы уже не спросишь. Пропал в тот же день и погиб. Бежал, говорят. Или уволокли? Я ведь внимательно всё рассмотрел в избах старосты и сыновей. Погром настоящий, будто сражение какое было.

— Да. С Михайлой это вы перегнули, — Пушкин покраснел, но голос оставался мягким.

— Перегнули! — воскликнул Безобразов. — Да за подобное душегубство на кол посадить мало!

— И письмо, что было там, на месте преступления, чересчур внимательно читали.

— Вы... простите, Александр Сергеевич, я не скажу, что вы с ума сошли, но скажу, что вы всё не так поняли, — Степан был ошеломлён, но таки обрёл дар речи и теперь лихорадочно соображал, что ещё из его действий могли превратно истолковать. Долго ждать, впрочем, не пришлось.

— Так ты нам объясни, а мы рассмотрим, — пожал плечами гусар, —только держать за дураков нас не нужно. Речь твоя, замашки — всё выдаёт чистого горожанина. И не русского. Креститься только напоказ — мало. Нет в тебе набожности истинной. Может, и правда англичанин?

— Ну какой из меня англичанин? — нашёл в себе силы выдавить улыбку Степан.

— Английский, какой ещё? Где ты учился, у кого? В том, что учён, смешно и сомневаться. Но и дурак.

— Не ругайтесь, Пётр Романович, — попросил Пушкин.

— Да как здесь не ругаться, кузен? — вскипел Безобразов. — Он ведь, страшно сказать, к государю подобрался чуть ли не как до нас с вами! Слыхал я, что этот ловкач сумел прямо на улице внимание на себя обратить. Всё рассчитал. Часы в дар получил. Золотые! Мужик! От царя! А этот, говорят, и глазом не моргнул. В карман сунул да пошёл.

— Действительно, Степан, ваше проникновение на маскарад — перебор, — с укоризной, но по-прежнему мягко, чтобы не сказать нежно, произнёс Пушкин, — ещё и Никиту с собой приволок.

— Так для отвода глаз, яснее ясного, — с жаром подхватил гусар, — Никита ведь образец верности. Какие шпионы, что вы, кузен. Два дурака, один Козлов, другой Баранов, вот так случайно во дворец прошли, к царю на расстояние руки!

— Никита говорит, что вы и после моего приказа по дворцу шастали. Верно ведь?

— Верно, барин, — Степан понурил голову, не зная, как объясниться в ситуации. Так и так выходило скверно.

— А зачем? Никита молвил, что ты лакея подкупил, на чердак вы забирались. Зачем же?

— Вам сказать правду, барин? — мужик с видимым усилием поднял голову и посмотрел в глаза Александра.

— Разумеется. Сам поведал мне однажды, что говорить правду легко и приятно. Ну же. Что ты хотел на чердаке?

— Корову посмотреть.

Ротмистр захохотал.

— Нет, кузен, бесполезно это так. Волчара матёрый, опытный. Издевается. Надо бы его отвезти куда надо, там с ним и поговорят как следует. С пристрастием.

— Но мы не звери, кузен! — возмутился Пушкин.

— А что делать? Добром говорить он не желает. Знать же надобно. Дело нешуточное, и не такие за подобное на дыбе висели.

— Но...

— Никаких но! Тем более что он не дворянин, по собственным словам. Как ни спросишь — крепостной мужик Пушкина, крепостной мужик барина. А коли так...

— Но нет, Пётр Романович, не могу я поверить, что нельзя обойтись без подобного! Знаю, что Стёпа сам всё расскажет, лишь только соберётся с духом. Это ведь тоже непросто.

Неизвестно, сколь долго могла бы продолжаться старая, как сыск, игра в доброго и злого полицейских, но закончилась она раньше, чем предполагали участники. Раздались шаги, скорее топот, и в комнату ввалился очень взлохмаченный Никита.

— Простите, барин, но вы говорили, мол, если что...

— Что?

— Царский дворец горит! Сильно пылает!

Господа вскочили.

— Здесь недалеко совсем, бежим скорее, Пётр Романович! Никита, лошади?

— Ждут, Александр Сергеевич.

— Хорошо, поспешим. А ты, Никита, охраняй его. Глаз не спускай. Если что — вот, — Пушкин дал слуге свой пистолет.

— Дай-ка я его получше свяжу, уж больно ловок. И нам спокойнее, — ротмистр дополнительно привязал Степана к столу, и господа выбежали из комнаты.

Никита, покряхтев, сел, понюхал недопитую бутылку вина и повернулся с Степану.

— Что, аспид, попался?

Глава 16 Первый пожар. Первая часть

— Папа, почему ты так любишь солёные огурчики?

— Потому что они очень вкусные, милая.

— Неправда, они не вкусные. Вкусное — это мороженое.

— Да, это тоже очень вкусно. Но я пообещал больше не есть его.

— Почему?

— Чтобы вам досталось больше, дети мои.

— Ольга! — императрица одёрнула дочь. Девочка поджала губы, принимая вид обиженной невинности. Николай бесшумно рассмеялся.

Здесь, за обеденным уютом, в Малой столовой Императрицы, он расслаблялся от служения. Бесконечный тяжёлый труд — вот как этот человек понимал своё звание государя, искренне печалясь и недоумевая тому, что чем больше он трудится, стараясь вникнуть в каждую мелочь — вплоть до рассмотрения формы пуговиц на мундирах, — тем больше дел требует внимания. «Всё они норовят возложить принятие решений на мои плечи» — вздыхал Николай, разгребая очередную стопку докладов и предложений. Служащие империи разных званий и рангов, происхождения и образования, казалось, не могли решить и пустяковых вопросов без монаршего одобрения. Николай много путешествовал по России и везде встречал в глазах одно и то же: преданность до самоотречения, готовность жизнь положить за Царя и Отечество, и чем ближе находился государь, тем более явственно это стремление проступало на лицах, усердие, за которое хотелось сразу наградить орденом. Но вот беда — почти каждый из этих прекрасных людей не знал, что же конкретно ему делать, без твёрдого указания с самого верха, отчего никто без оного указания и не делал почти ничего.

Император трудился как ломовая лошадь, порою засыпая на рабочем столе от усталости, но количество проблем, ожидающих решения, только росло. Проект новой крепости, изменение мундира уланского полка, новый декор гостиной Аничкова дворца, дипломатическая переписка с Францией, вид шляп у студентов, развитие флота, цензура очередной пьесы, изменение податей, пенсия заслуженного генерала, дополнения к строевой подготовке гвардии, перестановка порядка танцев на ближайшем балу, выбор художника для портрета императрицы, отчёт генерал-губернатора и многое, многое другое занимало львиную долю суток.

— Ника, ты слишком их балуешь, — заметила императрица, когда лакей, повинуясь незаметному приказу государя, внёс блюдо с мороженым на салфетках.

— Воспитание дочерей — ваша забота, дорогая, — парировал император, — а сыновей — моя. Но что я буду за отец, не имея возможности иногда немного побаловать своих красавиц?

Сам он был крайне умерен в пище, легко удовольствуясь простыми блюдами и водой, требуя подавать не более трёх перемен, если обед не официальный. Мороженое, впрочем, любил, но давно от него отказался — из чувства солидарности с младшим братом, которому запретили врачи.

— Алекс сказал, что станет генералом. Это правда, папа? — не слишком церемонясь, спросила Мария, старшая из дочерей и самая смелая.

— Нет. Он получит генеральский мундир, но генералом не станет.

— Странно.

— Так принято, Мари. Ему стукнет шестнадцать. Получит мундир и начнёт посещать заседания Сената, не более того.

— Но как же он будет носить мундир генерала, если не будет генералом?

— Наследник есть наследник, Мари. Так принято, — государь пожал плечами, но сам задумался о странном несоответствии.

— Дай отцу отдохнуть, Мари, — императрица проявила недовольство и старшей дочерью, — ему и так приходится тянуть на себе огромную ношу. Зачем говорить о делах здесь и сейчас?

«Она права, — подумал император, — ноша действительно велика. И отказаться нет возможности. Я как солдат в карауле, у которого есть приказ, но нет надежды на его отмену».

Отдыхать, однако, более не пришлось, и вовсе не по причине близкого завершения трапезы. Внезапно вошёл Волконский, министр Двора и глава Кабинета его величества. Коротко поклонившись императрице, он молча остановился, не доходя до стола и глядя на государя. Николай вопросительно поднял брови. Должно было произойти нечто совершенно чрезвычайное, форс-мажор, чтобы объяснить подобную требовательность — потому царь встал, успокаивающе коснулся руки супруги и вышел в соседнюю комнату. Там стоял бледный как снег Мартынов, комендант дворца и всего города.

— Ну?

— Пожар, государь. Фельдмаршальский зал горит.


Николай молча повернулся и широким шагом направился в сторону указанного бедствия. Там уже более часа разворачивались события, о масштабе и последствиях которых ещё никто не догадывался.



Сперва появился дым. Такое иногда случалось при засорении дымоходов, но в этот раз его было слишком много. Выскочил испуганный флигель-адъютант — оказалось, что в его комнате, примыкающей к залу, также дымно. Немедленно вызвали дежурную пожарную команду. На вызов явился лично капитан второй роты (чей рядовой состав квартировался на чердаке дворца), Алексей Свечин, немолодой уже человек, но опытный пожарный. Оценив ситуацию как тревожную, он немедля отправил часть команды «вдоль отдушины» — обследовать её, затем чердак над нею и трубу на крыше, приказав заливать водой всё. Что и было исполнено. Сам же, с другой частью команды, отправился обследовать стояк, для чего они спустились в подвал.

— Вот она! — торжественно заявил один из унтер-офицеров, — вы посмотрите только, Алексей Варфоломеевич, что ироды творят.

Оказалось, что главным из сообщавшихся со стояком был дымоход от лаборатории дворцовой аптеки, заткнутый рогожей, чтобы не уходило тепло. Рогожа тлела — и была немедля извлечена и залита солёной водой.

Вернувшись в Фельдмаршальский зал, капитан убедился, что дым почти исчез. Но опыт говорил обождать, и он решил остаться в зале ещё какое-то время.

Увы, чутьё не подвело пожарного. Вскоре дым повалил пуще прежнего.

— Вскрывать паркет, — отдал приказ капитан.

— Как, ваше благородие?

— Ломом, Иванов, ломом. И быстрее, счёт идёт на минуты.

Иванов — дюжий и кряжистый парень, недавно переведённый из гвардии по причине безнадёжности для правильного ружейного артикула, но могучий как медведь — поднял лом и ударил со всей силы по полу возле отдушины. Внезапно рухнула фальшивая зеркальная дверь у Министерского коридора, являя взорам столб огня.

— Петровский горит! — раздались крики.

Капитан выругался и бегом бросился в Петровский зал. Горели хоры.

— Трубы сюда! — заорал Свечин. С собой, то есть здесь и сейчас у пожарных было шесть малых труб, по два человека на каждую. Они ударили водой, но огонь был сильнее, и диспозиция, если можно так выразиться, была на его стороне. Вскоре загорелись люстры и огонь пошёл вверх.

— Балки горят, здесь мы его не остановим, — капитан сохранял полнейшее хладнокровие, глядя на падающие куски балюстрады, — уходит через балки на чердак, а там всё деревянное.

Пожарные отступили, вернувшись в Фельдмаршальский зал.

— Здесь становится жарко, корнет, — обратился капитан к начальнику караула, молодому совсем парню, всё это время стоявшему истуканом рядом с гвардейцами, которые охраняли зал.

— Жарко, капитан. Но что делать?

— Уходите.

— У меня нет приказа.

— Вы доложились по команде?

— Да. Комендант уже знает.

— Вам нужно уйти немедля. Здесь становится нечем дышать.

— Значит, судьба.

Капитан понял, что корнет не покинет пост ни при каких обстоятельствах, отдал честь храброму юноше и вывел своих людей, раздавая команды и направляясь на чердак, где по его пониманию сейчас было самое важное место.

Скоро в Фельдмаршальском зале действительно начали задыхаться.

— Садитесь на корточки, братцы, — скомандовал корнет, — внизу легче.

— А вы, ваше благородие?

— А я постою. Мне офицерская честь не позволяет. «И чёртовы лосины», — мысленно добавил корнет.

Так бы он и угорел, а с ним и весь караул, не явись наконец спасение — в виде самого императора. То ли государь обладал способностью собирать вокруг себя людей, то ли весть о пожаре разлетелась по дворцу настолько быстро, но прибыл он уже во главе порядочной группы, включавшей брата и старшего сына.

— Караул ещё здесь? Корнет, сюда! — стены дворца стали свидетелями мощи царской глотки. Император разглядел сидящих на корточках гвардейцев, приказав выходить и им.

— Молодцы. Благодарю за службу! — похвалил Николай кашляющих людей.

«Надеюсь, в рапорте это отметят, — подумал корнет, — как ни крути, а горели мы в полном порядке.»

Становилось многолюдно. Пришла первая рота дворцовых пожарных — с топотом и грохотом, достойными полка.

— А ну-ка, братцы, разбейте окна! — скомандовал Николай, указывая на Фельдмаршальский зал и надеясь, что дым улетучится и станет проще. Ошибочное решение. Получив доступ к свежему воздуху и кислороду, огонь обрёл ещё большую силу — весело полыхнув так, что пришлось отступать.

На глазах у людей пламя пошло сразу в двух направлениях — из Малого тронного зала в Белую галерею, дворцовую церковь и галерею героев 1812 года, а также к Невской анфиладе, за которой располагались помещения царской семьи.

— Что думаете? — отрывисто бросил император командиру пожарных.

— Плохо дело, ваше императорское величество. Сами посудите, сколько здесь всего деревянного и сухого. Большой огонь и идёт верхом. Людей мало. Во дворце две роты, подойдут команды и станет... ну, три. Нужна помощь, государь. Пока что мы можем лишь замедлить движение пламени, но не остановить его.

— Ясно, — Николай резко развернулся и, указав сыну следовать за ним, направился в покои императрицы. Опасности он не боялся и не помышлял отступать, но сперва следовало позаботиться о семье.

— Миша, поднимай полки. По военной тревоге, — сказал он появившемуся рядом брату. — Двух достаточно, но чтобы скоро. Ближайших. Преображенский и Павловский. Чтобы дежурные батальоны уже через полчаса стояли перед дворцом! Понял? Действуй. С Богом.

Брат кивнул, отдал честь и исчез.

— Теперь ты, — обратился император к сыну. — Дело плохо, будет жарко. Ты должен отвезти наших в Аничков.

— Но, отец!

— Знаю, всё знаю. Ты мужчина и думаешь, что неучастие в борьбе с пожаром может бросить на тебя тень. Это чушь. Тушить найдётся кому. Твоя задача — спокойно, без паники, отвезти братьев с их няньками, сестёр и мать в безопасное место. Ты знаешь, как я люблю твою мать, но женщины не могут действовать должным образом в минуты опасности. Такова их природа. У них нервы.

— Я никогда не видел, чтобы мама нервничала, отец. В том смысле, чтобы паниковала.

Николай вздохнул.

— Нервы есть у всех женщин — здесь императрица, увы, не исключение. Но однажды я сказал ей, чтобы нервов не было. И их не стало. Не о том речь. Ты уже не ребёнок и должен сам уметь руководить, принимать решения, командовать. Друзья твои, Виельгорский и Паткуль, помогут. Втроём справитесь.

Цесаревич нехотя кивнул. Ничего он не желал сейчас так, как проявить себя на глазах у отца. Но понимал, что спорить с ним бесполезно. Тот, кого мать и близкие звали Никой, царедворцы Незабвенным (при жизни), а прочие несколько более прямолинейно — Палкиным, не терпел противодействия своей воле. Внимательному взгляду, впрочем, было заметно, что отца что-то беспокоит. Император шёл не так скоро, как мог, словно желая продлить время общения.

— И вот ещё что, — Николай остановился, и Александр понял, что оказался прав в своей догадке. — На всякий случай. Дело не то чтобы опасное, но в жизни случается всякое. Ты хорошо учился и сможешь править не хуже других. Я не прощаюсь, не предчувствую чего-то, — поспешно вскинул он руки, видя изумление и страх в глазах цесаревича, — но правитель обязан предусматривать всё, что только возможно. И на этот самый крайний случай несчастья со мной — ибо видит Бог, я не стану прятаться за чужими спинами — на этот случай я говорю. Образование твоё достойно, да и как иначе — учителей подбирал я сам. Но есть то, чего ты, мне кажется, недопонимаешь. И никакой Жуковский, при всём моём уважении, тому не научит. Сейчас я дам тебе простой урок, а ты его запомни. Он поважнее прочих. Готов?

— Конечно готов, отец.

— Скажи мне, сын, наследник и будущий император. На чём держится государство наше? На чём держится Россия?

Александр растерялся. Логика подсказывала, что вопрос с подвохом, а значит, ответ на него должен быть очень прост. Но ничего достойного на ум не приходило.

— Здесь нет нужды думать, — легко прочёл по его лицу Николай, — такое чувствуется сердцем. Ещё раз. На чём держится Россия?

— На... войске. Верных людях. Вере в Бога. На дворянах.

— Правильно. Но ответ проще. Вот на этом, — император поднёс кулак прямо к носу цесаревича. — Вот на этом всё держится. Запомни и не забывай никогда. Теперь же пошли, поспешим.

Они почти бегом — вернее, государь шёл, а сын едва поспевал за ним, как и следующая в отдалении группа придворных, почти все — гофмаршальской части, именуемые острословами «полковниками от котлет», — вошли в покои императрицы. Дочери не покидали мать всё это время, с беспокойством ожидая известий.

— Вот что, мои дорогие, вы должны собираться немедленно. В дальнем крыле произошло незначительное задымление, и мне не хотелось бы, чтобы вы дышали этим чадом, доберись он сюда, — Николай не стал тянуть с объяснением.

— Собираться? — воскликнула Мария.

— Да, вы все едете в Аничков дворец, немедленно. Александр, братья.

Цесаревич кивнул и вышел, направляясь в комнаты великих князей.

— Брать только самое важное. Драгоценности, — император подошёл к столику, в котором, как он знал, жена хранила целое состояние. Отперев его, Николай полюбовался блеском камней.

— Мария, обойди фрейлин. Забрать нужно всех. Тряпки, вещи — оставить. Брать лишь необходимое. Командует Александр. Я приказал ему отвезти вас, и он выполнит приказ.

— Он даже не генерал, тоже мне командир, — не удержалась от шпильки Мария, пряча внутреннюю тревогу.

— Незначительное задымление, Ника? И поэтому мы все должны уехать? — подала голос государыня, пытаясь собраться с мыслями.

— Знаешь, дорогая, есть такая пословица, что дыма без огня не бывает.

— И что она означает?

— То, что в ней сказано. Там, где дым, будет и огонь. От этого огня вы и уезжаете.

— Но как же ты?

— Да, папа, мы не уедем без тебя! — Ольга немногое поняла, но чувствовала детским сердцем, что происходит неладное, а родители только изображают спокойствие.

— Уедете, — император впервые в жизни посмотрел на дочь знаменитым взглядом, от которого трепетали все, а самые умные даже падали в обморок. Та смутилась, и Николай опомнился.

— Так надо, милая, — он склонился над Ольгой с высоты немалого роста, — вы должны помочь мне. Помочь — значит не мешать. Сейчас мне это очень нужно. Понимаешь, милая?

Девочка кивнула.

— Ну и отлично. Собираетесь и уезжайте. Я же пойду отдам ещё несколько распоряжений. Меня ждут.

Николай вновь вышел в «публичные» залы, где отряды дворцовых гренадер уже возводили стену от огня, нося руками кирпичи с улицы. Работа шла споро — бодрые усачи шутили и, завидя государя, удвоили усилия.

— Молодцы, молодцы. Шибче, шибче, — похвалил и подбодрил он солдат. План, зреющий в голове, обрёл ясные очертания. Необходимо было остановить огонь, закупорить на возможно меньшей части дворца, а после задушить, задавить массой борющихся с ним людей. Император ещё не знал, что на чердаках нет и не было ни одного брандмауэра и потому все усилия ниже бесполезны. Не знал, что брат исполнил приказ буквально и помощь уже пришла, но бездействует. Что первые два батальона Павловского и Преображенского полков стоят на Дворцовой площади, не понимая, зачем их подняли и что вообще происходит. Что пожарная рота Свечина выбилась из сил в попытках возвести стену на чердаке, но капитан уже видел, как огонь идёт по потолку, стенам, полу — и что им нечем его удержать. Но даже всё это знание не смутило бы Николая в ситуации видимой опасности. Каким бы царём он ни был, но командиром являлся прекрасным и сейчас ощущал себя даже радостно — как человек, наконец-то оказавшийся на своём месте.

Великое сражение за Зимний дворец только начиналось.

Глава 17 Первый пожар. Вторая часть

Действовать следовало быстро и решительно. Николай, человек в первую очередь военный, знал это как азбучную истину. Проходя Невскую анфиладу, он отдавал короткие команды, приказывая всем находящимся в помещениях следовать за ним. Личный пример необходим — это он тоже усвоил ещё в юности. На ум пришли слова Наполеона, этого вечного примера для офицеров эпохи, что рисковать собою командующий права не имеет, поскольку гибель его может привести к поражению, но, видя, что ситуация требует, должен без колебаний идти в огонь. Он и шёл.

Пламя играло уже у большой аванзалы — гораздо ближе, чем он надеялся.

— Орлов!

Адъютант подскочил и вытянулся во фрунт, пожирая глазами начальство.

— Да, ваше императорское величество!

— Вот что, граф, всё здесь нужно отрезать от огня. Возведите стену, заложите дверные проёмы.

— Так точно, ваше им...

— И чердак. Там тоже нужна стена. Берите солдат, — император на мгновение задумался. — Преображенцы и павловцы понадобятся мне в другом месте. Возьмите семёновцев. И кирпичи. Проберитесь на крышу, оттуда на чердак и выстройте преграду над концертным залом. Здесь же — само собой. Действуйте, граф.

Адъютант умчался выполнять приказание, то есть разыскивать Семёновский полк, а Николай продолжил свой путь через горящие залы, во главы свиты из ближайших генералов, офицеров и служащих дворца. Пройдя через Фельдмаршальский и Петровский, он был принуждён остановиться в Белой галерее, где стоял такой дым, что казалось, дышать уже нечем. Кто-то из пожилых генералов свиты осел было на пол, но его тут же подхватили. Решившись, Николай перекрестился и направился дальше столь же быстрым размеренным шагом. Добравшись до Статс-дамской залы, где располагались обыкновенно гренадеры, можно было перевести дух.

Появились наконец преображенцы. Наблюдаемая им ситуация казалась критической, император понял, что чем-то придётся жертвовать.

— Спасай Эрмитаж, — объявил он вновь оказавшемуся рядом брату, — оба перехода разобрать. С той стороны всё, что можно, заложить кирпичом и заливать водой. Отдельным командам — сбивать пламя со стороны дворца, когда оно пойдёт. Воду брать в Неве — создай цепь, понял?

Михаил Павлович кивнул и с присущей ему великолепной выправкой отправился исполнять. На сердце Николая потеплело. Безукоризненное отношение брата к службе, от которой вздрагивали даже бывалые солдаты, радовало как никогда. «Здесь будет толк, — уверился император, — а я пока спасу что можно из горящих зал и в первую очередь — из церкви».

Солдаты толпами сновали туда-сюда, вынося всё, что казалось им ценностью (то есть буквально любой предмет), и офицеры старались организовать этот хаос. Все портреты галереи героев 1812 года успели спасти, равно как и картины из Фельдмаршальского зала. Знамёна полков, величайшие святыни, едва не повредили от усердия, но тоже вынесли без потерь. Малый тронный зал ободрали как липку, презрев ожоги, задымление и пламя. Спасли и трон, и прочие регалии. Картины, зеркала, мебель, статуи, люстры — дух истинной гвардии пробудился в солдатах, их охватил и заполнил азарт сражения со стихией, поэтому не только офицеры, но и сам государь неоднократно наблюдали игнорирование приказаний.

— Да оставьте его, братцы, господь с ним! — восклицал Николай при виде скрипящих от натуги гвардейцев и их попыток поднять тяжёлую старую, но те, ничего не слыша, упорно тащили её к выходу, пыхтели и ругались.

— Осторожно, сейчас балка обвалится, все назад! — кричал император, но павловцы лезли, помогая друг другу, на стену за очередной картиной.

Не раз и не два благодаря отваге гвардейцев, к собственной участи вполне равнодушных, в опасности оказывался сам государь, отказывающийся покидать очередное обречённое помещение, пока там находится хоть кто-то живой.

В дворцовой церкви дело вышло особенно жарко. Сначала вынесли святые мощи и ризницы, все самые ценные образа, огромную серебряную люстру и прочую утварь. Но на стенах оставалось немало икон, и местами их начинало облизывать подбирающееся пламя. Именно здесь, в святой обители, на некоторых солдат и служителей двора нашло своего рода исступление. Кто-то выкрикнул: «С нами Бог!», после чего на стены полезли почти все присутствующие.

Николай был здесь же (после, возвращаясь к воспоминаниям этого дня, многие отмечали, что государь успевал находиться как будто везде, особенно в самых опасных местах) и тщетно взывал к разуму, указывая спасать лишь то, что возможно. Но куда там. Апогеем отваги безумия стало спасение образа Спасителя с вершины иконостаса, куда лестница не доставала и где уже немного горело, почему он прямо запретил туда даже подходить. Двое солдат, добравшись до конца лестницы, полезли далее с ловкостью необыкновенной, цепляясь за украшения, карнизы, за всё, способное выдержать вес, и сняли-таки образ. После чего, обожжённые, но довольные, продемонстрировали добычу императору, только сейчас обратив на него внимание. Растроганный и гордый за них Николай тут же поручил выдать каждому по 300 рублей.

Со стороны Эрмитажа дела обстояли тяжело, но терпимо. Все распоряжения были выполнены, переходы разрушены, проёмы заделаны, и тысячи людей поддерживали бесперебойную подачу воды от Невы ко стенам дворца, чтобы пламя оттуда шло не столь сильное. Внутри Эрмитажа непрерывно работали брандспойты, поливая стену, обращённую к Зимнему.

В самом дворце обстоятельства складывались хуже. Пламя вырвалось наружу одновременно во многих местах, отчего тот стал похож на подожженый именинный пирог. Зрелище красивое, манящее, приковывающее взоры, и совершенно неудивительно, что толпа зевак, окружающих дворец, росла. Близко подойти они не могли — одним из первых распоряжений Николая (с блеском выполненным опять же братом) было создание плотной цепи из солдат, не пропускавших никого ни на Дворцовую площадь, ни на Дворцовую набережную. Попутно сформировались места, куда складывали спасённые предметы: их несли или в здание Адмиралтейства, или оставляли вокруг Александровской колонны — в зависимости от того, кто куда выходил из дворца.

Николай до тех пор надеялся отстоять покои семьи, но, добравшись ещё раз до Концертного зала, убедился, что огонь удержать не удастся. Запыхавшийся Орлов доложил, что ведомый им батальон лейб-гвардии Семёновского полка уже забрался на крышу и готов умереть с честью в полном составе, и он лишь временно покинул его, чтобы лично сообщить о столь геройской перспективе.

— Почему погибнуть? — не понял сразу государь.

— Потому, ваше императорское величество, что веса стольких солдат с кирпичами доски не выдержат и батальон попросту провалится вниз, туда, где уже огонь. Те же, кто не провалится, сгорят немного позже, но тоже верно.

Николай ужаснулся. Отсутствие брандмауэров губило дворец, он осознал, что наспех возводимые стены на чердаках не смогут их заменить.

Затем он вспомнил — чердачные помещения являются одновременно жилыми, что напрочь вылетело из головы, и почувствовал, как холодеет.

— Гвардии спускаться, — резко бросил он адъютанту, — пусть горит всё, что горит. Выводите людей. Всех. Покинуть дворец всем кроме солдат и пожарных.

Адъютант снова умчался, Николай же, поразмыслив, решил, что погорячился. Пожар обещал быть долгим, возможно — на несколько дней, и бросать столь многое было жалко. «Тем более, — подумал император, — сгорит имущество прислуги, всё, что нажили эти несчастные за годы беспорочной службы (уличённых в порочности не держали), а значит, я обязан позаботиться и об этом.»

После чего, махнув мысленно рукой, отдал приказ запускать во дворец всех солдат, какие только есть, за исключением стоящих на постах, с указанием выносить всё возможное изо всех залов и помещений.

— Понапрасну не рисковать! — не забыл он дополнить распоряжение.

Менее чем через четверть часа во дворец хлынула волна в серых шинелях.



К моменту, когда Пушкин и Безобразов пробились к гвардейскому оцеплению, императору показалось, что не будет большого греха в том, чтобы привлечь к спасению имущества ещё и народ, то есть добровольцев из окружающей место действия растущей толпы. Даже в столь кризисные минуты Николай не забывал о роли главы государства Российского и должен был думать о будущем. Для этого самого будущего было бы неплохо продемонстрировать единение власти с народом, а не огораживаться друг от друга. И вот оцепления расступились, создавая проходы, офицеры обратились к людям с просьбой помочь, но лишь тем, кого они сами выберут. С руганью и драками составились «народные команды» из лиц, более-менее трезвых на вид, которые вскоре присоединились к разносящим дворец солдатам.

Кузенов пропустили беспрепятственно. Поднявшись на второй этаж (первый огонь еще почти не затронул, что и создавало определенное удобство для эвакуации), они не узнали Зимний.

— Вандалы. Рим, — прокомментировал ротмист открывшуюся им картину.

Люди тащили вазы, кровати, стулья, шкафы, картины, сундуки, часы, люстры, канделябры, статуи, охапки белья, стопы книг, оторванные драпировки, хрусталь, фарфор, ковры — всего и не перечислить.

— Ну и куда нам? — продолжил Безобразов. — Мне представляется, что здесь прекрасно справятся без нашей помощи, кузен, если вы не желаете спасти какую-либо люстру. Смотрите — две ещё висят.

Огорошенные вестью о бедствии, они бросились на выручку инстинктивно, не задумываясь о том, что же именно будут делать, и сейчас гусару было неловко. Присоединяться к солдатне и бегать, выпучив глаза, казалось несолидно, стоять столбами и не делать ничего — позорно. На его счастье, у Пушкина сомнений не было, и он увлёк за собой друга.

— Куда же мы, Александр Сергеевич? — гусар едва поспевал за прытким кузеном, — вы стремитесь словно в самое пекло!

Пушкин не отвечал, ловко обходя снующих солдат, кивая офицерам и отталкивая штатских мещанского вида. Его целью являлся кабинет императора, к несчастью, расположенный на третьем этаже. Он уже был там однажды и знал дорогу. Если бы кто спросил, почему именно царский кабинет, Пушкин не смог бы ответить. То ли вновь проявила себя интуиция, то ли ещё что, но на заданный себе вопрос «какое помещение во дворце наиважнейшее?» сам собою же пришёл ответ — кабинет императора, куда Александр и рванул что есть мочи.

— Ого! — не унимался ротмистр, когда увидел, что они направляются к лестнице наверх. — Надеюсь, вы не собираетесь на горящий чердак искать корову, что так восхитила нашего пленного?

— Нет, кузен, — не мог не улыбнуться Пушкин, — коров мы будем изучать в другом месте. Мне интересен царский кабинет.

— А кто нас туда пустит? — удивился Безобразов. — Это ведь особо охоаняемое помещение. Там стража равнодушна как небо. Без государя не войти. Да и оттуда всё вынесли первым делом, наверняка.

— Вот мне и хочется посмотреть, кузен.

Чутьё не подвело Александра. Он надеялся увидеть опустошённую комнату или в самом крайнем, невероятном случае забывчивости императора — караул, невозмутимо охраняющий пост под падающими головешками, после чего обойти какие успеют помещения с целью проверки, не остался ли кто забыт, но увиденное превзошло все ожидания в худшую сторону.

Жилые комнаты императора оказались вычищены так, будто их выскоблили. Ободранные стены в полумраке, жар и гул огня наверху, ещё не доевшего потолка. В них не было ни души — это резко контрастировало с тем, что кузены видели по пути. У входа в кабинет молча стояли фигуры двоих караульных.

— Эй, братцы, а что... где ваш офицер? — Безобразов подошёл ближе. — Да они мёртвые, Александр Сергеевич.

Пушкин и сам это понял.

— Да как убиты, вы только посмотрите — насквозь прибиты, — ротмистр даже присвистнул. Гренадеры стояли лишь потому, что из горла каждого торчал штырь, проходящий сквозь их шеи далее и вонзающийся в дверь.

Пушкин осторожно отворил дверь и заглянул в кабинет. Там всё было перевернуто вверх дном, огромные столы сдвинуты и пол усыпан бумагами.

— Что-то искали, — отодвигая поэта, в кабинет прошёл ротмистр, по-хозяйски зажигая свечи ближайшего канделябра, — и, видимо, не нашли.

— Почему вы так думаете?

— По тому беспорядку, что мы наблюдаем. Искали что-то конкретное. Точно не зная где. Иначе не устроили бы подобное. Были в офицерской форме. Бьюсь об заклад — кавалергардов.

— Да с чего вы это взяли?

— Во-первых, в примыкающих помещениях вынесено всё. Качественно. До мелочи. Так не изображают — значит, работали солдаты семёновцев или преображенцев, которые взяли на себя эту часть дворца. Кто кроме кавалергардов мог на глазах других офицеров гвардии — на минуточку, почти всех знакомых друг с другом в лицо — войти в кабинет императора в его отсутствие? Это чудовищное нарушение правил, но сегодня такой день, когда государь занят и все знают, чем, а значит — возможно допущение, что он действительно доверил спасение своего кабинета достойным. А кто у нас достоин? Кавалергарды.

— Что-то натянуто чрезмерно, — возразил Пушкин. — А как вы объясните смерть часовых? Тоже кавалергарды, вернее, люди в их форме, ибо я не желаю допускать подозрений в их адрес, так вот, эти люди на глазах у других офицеров убили непонятными предметами часовых и спокойно ходили?

— А во-вторых, вот кусок ткани, оторванный явно с мундира, — продемонстрировал находку ротмистр, — и с мундира кавалергардов. Парадного мундира, замечу.

— Допустим... кусок ткани. И всё же это ничего не объясняет.

— Ах, кузен. Рассуждайте логически. Некто воспользовался пожаром — я говорю воспользовался, чтобы не смущать вас ещё худшим предположением — и проник в кабинет государя. Заодно убил часовых. Перевернул здесь всё. И совершил это, или совершили, что вернее, буквально на глазах тех, кто выносил имущество в соседних комнатах! Должен признаться, я бы решил, что это невозможно, но ещё доверяю собственным глазам. Два варианта, Александр Сергеевич: или уходить сразу, или попытаться найти то, что искали эти люди. Я бы предпочёл первое, не примите за трусость.

— Но что же они искали? — гул наверху усиливался, становилось жарко. Близость опасности возбуждала поэта, хоть он бы в том и не признался, и уж тем более — не признался бы в желании найти то самое важное, чем оказать услугу императору.

— Что может быть ценного в главном кабинете империи? Явно не драгоценности. Нет, здесь искали то, что разбросали по полу. Бумаги. Но как найти то, не знаю что? Какие именно документы или документ могли так интересовать... опять же — неизвестно кого!

— Тайник, — предположил Пушкин. — Найти тайник, а там уж любое содержимое ценно.

— Тайник здесь есть, возможно, не один, — насмешливо отозвался ротмистр, — но тайники в подобных местах сделаны так, что их найти может... хотя не исключено, что только вы и можете.

— Узнали, чем я занимаюсь в свободное от официальных дел время? — Пушкин с иронией взглянул на гусара.

— Немного узнал, немного догадался. Но ваш шеф, а теперь и мой, прямо в восторге от ваших талантов, кузен. Настолько, что ваша протекция оказалась мне словно входным билетом. Нельзя сказать, что я не оценил. Но о том после, время дорого. У вас есть несколько минут, после чего начнутся проблемы другого характера.

Пушкин осмотрелся. Кабинет как кабинет. В прошлый раз его посещения тут царил идеальный порядок. Сейчас же... все дверцы шкафов, всё, что можно было открыть, было распахнуто.

— Боюсь разочаровать, кузен. Я не стану ничего искать.

— Но почему? А, впрочем, вы правы. Тогда идём?

— Я не стану ничего искать потому, что уже нашёл, Пётр Романович. Видите эти ружья? — Александр указал на две фузеи с отомкнутыми штыками, валяющиеся на полу у одного из огромных окон.

— Ну да, и что? Всем известна склонность его Величества к ежедневным упражнениям с ружейными приёмами... погодите-ка. Вы хотите сказать...

— Совершенно верно, дорогой друг. Когда его величество удостоил чести принять меня здесь, я увидел ружья и подумал о том же, что и вы сейчас. После же заметил, что мысленно возвращаюсь к ним, и это беспокоило. Наконец, я понял.

— Что именно?

— Помещение просторно, но недостаточно. Здесь негде упражняться, не стесняя себя. Столов слишком много.

— Так государь и упражняется наверняка не здесь, а в... — Безобразов замолчал. Он тоже понял.

— Всё так, кузен. Не здесь. А ружья, самые простые солдатские мушкеты, держит в кабинете рядом с собой. Человек, не терпящий беспорядка и утверждающий, что у каждой вещи, как и у человека, должно быть своё место. Ну, или наоборот. Не суть. Возможно, я ошибаюсь, и с этими ружьями всё просто, но интуиция…

— Понятно. Интуиция. Я вообще склонен ей доверять, интуиции вашей, кузен. Тогда — хватаем ружья и ходу, пока потолок не рухнул.

Так они и поступили. Выйдя на свежий воздух, обратились к одному из офицеров охранения с просьбой пометить мушкеты как лично императорские и не класть в общую кучу, горой окружающую Александровскую колонну. Тот проявил было скепсис, но действительно, о прихоти государя было ведомо многим, потому согласился отложить их в сторону, к личным вещам его Величества.

Зимний пылал. Огонь обошёл чердаки кругом, и сейчас вся верхняя часть дворца от третьего этажа являлась собою один огромный костёр.

Какой-то солдатик, от волнения очень громкий, что-то взахлёб рассказывал сослуживцам. Пушкин прислушался:

— А государь им говорит: да бросьте вы это зеркало, братцы, — но они ни в какую. Тогда он как шарахнет кулаком — зеркало вдребезги! И говорит им: видите, мне ваша жизнь дороже любого зеркала!

Зарево было видно за пятьдесят вёрст.

Глава 18 В которой Степан попадает из одного плена в другой.

Наталья Пушкина, прекрасная душой и телом, по уверениям поклонников, число которых равнялось числу согласных с мнением государя императора, представляла собою тот тип женщин, возвышая которых, обычно забывают отметить ум — и совершенно напрасно. Наталья была не просто умна, она была умна, как говорится, дьявольски, подлинным воплощением того типа людей, которых мало кто принимает всерьёз, не замечая твёрдой последовательности в исполнении их желаний и не видя в том никаких внешних трудностей, отказывая им в приложении ума и воли при достижении оных.

А между тем именно свойство Таши получить желаемое так, что никто и не заметит до момента, когда это что-то уже у неё в руках, и послужило главным доводом для её матери согласиться на брак дочери с Александром. «Эта не пропадёт» — решила Наталья Ивановна, давая благословение. Породниться с Пушкиными, не самым знатным, но весьма древним и уважаемым родом, было почётно для Гончаровых, вынужденных разбавлять правду (благосклонность Великого Петра к их купеческому предку) с выдумками о более благородном происхождении, которым все верили, как воспитанные люди верят небылицам.

Дело осложнялось плачевным финансовым положением в семьях брачующихся — и если Пушкины ещё не успели до конца промотать состояние, то Гончаровы страдали, что не могли промотать своё, как хотелось. Проклятье майората висело над ними, мешая поделить и продать всё возможное — «поправив дела», как это тогда называлось. Богатейшая семья, владельцы многих тысяч душ крепостных, десятков сёл и деревень, производители лучшей в империи бумаги, производители полотна, оптом закупаемого англичанами для своего флота, за которое те платили золотом вперёд, семья, чьё богатство было в шаге от того, чтобы стать пословицей — оказалась не в состоянии обеспечить подобающее приданное своим невестам.

Перенести такое унижение виделось невозможным, и Наталья Ивановна, отчаявшись получить что-либо от отца, владельца майората, в лицо заявила Александру, что не видать тому её дочери, если он, жених, не обеспечит приданное своей же невесте. «В долг» — добавила будущая тёща, перекладывая на зятя все будущие деловые расчёты с главой майората. Пушкин, несмотря на досаду от подобного ведения дел, сдобренную намёками о недостаточности положения как его самого, так и всей семьи (в сравнении с Гончаровыми), согласился. Его можно извинить — поэт был влюблён без памяти.

Статная красавица с глубоким, слегка туманным взглядом, чарующим мелодичным смехом, удивительной плавностью движений и свежестью молодого здоровья покорила его. Приданное было найдено.

— Ах, ты не представляешь, — горячо объяснял Пушкин другу, — да, да, я говорил, что нет ничего лучше холостой жизни. И как божился на стакане, что не женюсь, поскольку не дурак. То молодость была и юность, но сейчас... Ты понимаешь, вот она смеётся. Или молчит, но смотрит на меня. Я вижу в ней не женщину, не идеал, от колдовства подобных пустяков я защищён, но здесь иное. В ней всей играет человечность как содержимое её, и тут уж я бессилен. Я женюсь.

Друг пожимал плечами, вздыхал, отдавал должное красоте невесты, но не понимал.

Тёща же лишний раз убедилась в полезном свойстве дочери «получать», и, пусть с беспокойством, но решилась на согласие.

Дедушка, к которому Пушкин ездил за уточнением вопроса приданного, не пожалел благословения, но деньгами помочь не смог, поскольку только что истратил всё на любовницу. Александр принял и это.

Надо признать, женой Наталья оказалась хорошей, если оценивать с точки зрения мужа. Александр её обожал, ревновал, восхищался, боготворил и стыдился всех этих чувств, как чего-то не очень достойного. Она же — просто любила его, как, наверное, любила бы любого другого на его месте.

Не возникай порою сложностей, вызванных особенностями ведения дел обоими супругами, можно было бы назвать их союз безоблачным: она не лезла ни в какие «неженские», не зная об их существовании, он же позволял ей что угодно, вполне доверяясь её чувствам и вкусу.

Но и в дни, когда сгущались тучи, Наталья не трепетала, не помогала себе обмороками, но хмурила брови, что делало лицо её особенно прелестным, и приходила на помощь.

— Как не на что поехать на бал?

— Вот так, друг мой сердечный, наши расходы несколько... кхм... превысили доходы, душа моя, — виновато объявлял Пушкин за завтраком, угощаясь куском хлеба с простой чёрной икрой.

— Но это невозможно.

— Превысить доходы, ангел мой? Увы, оказалось вполне возможным.

— Нет, дорогой, невозможно не поехать на бал. Ведь я уже ответила согласием за нас обоих.

— Я, то есть мы, можем заболеть. Будет лучше, если заболеете вы, тогда я буду просто обязан окружить вас наибольшей заботой и, соответственно, остаться дома.

— Нет-нет, Александр, не пугайте меня, прошу вас.

— Ничуть не пугаю вас, милая, но посчитал своим долгом сообщить, что приобрести новое платье, столь вами желаемое, просто не на что, к моему глубочайшему огорчению.

— Но... неужели нет возможности что-нибудь сделать? — нерешительно уточняла супруга.

— Надежд очень мало, скажу вам честно. Доходов из деревни не предвидится, да и те все расписаны. Жалование моё в залоге... Впрочем, если бы кто-то купил у меня стихи...

— Верно! — Наталья радовалась так, словно проблема уже решена. — Вы ведь пишете стихи!

— Иногда, — подтверждал муж.

— И вас всё время обманывают эти лавочники! — горячо продолжала супруга.

— Обманывают?

— Ну да. Как же ещё? Они вам платят значительно меньше, чем ваши стихи стоят!

— Вот как.

— Да. Напомните мне, пожалуйста,как зовут и адрес этого... этого... ну, кто их покупает.

— Смирдина?

— Да, верно. Никак не могу запомнить.

— Кхм. А зачем он вам?

— Как это — зачем? Я напишу немедленно этому Смирдину, чтобы не смел обманывать моего мужа. Это неприлично, в конце концов. А ещё лучше — напишите ему вы. Когда же он придёт, отправьте его ко мне.

— К вам? — смеялся Пушкин. — Но что вы собираетесь делать? Я не могу допустить, чтобы вы, моя дорогая, унизились до уговоров.

— Уговоров? — в свою очередь удивлялась Наталья столь глупому предположению от умного в её понимании человека. — Я просто не отдам ваше стихотворение, или что вы там ещё напишете, пока этот... этот человек не даст настоящую цену!

И удивительное дело — несчастный Смирдин, никак не планировавший отдавать ничего сверх обычной цены, безропотно выкладывал золото, пятился и уходил, радуясь, что ещё дёшево отделался от «такой дамы».

Все оставались довольны: Наталья примеряла желаемое ею платье, Пушкин хохотал, Смирдин заносил в актив прелестную историю, да и стихотворение он всё же получал.

Таким образом можно понять, что Пушкины жили душа в душу — хоть в это многие и не верили, по привычке ища изъяны в чужой семье, но дальше пустого злопыхания зайти не смели. С одной стороны, домашнее счастье защищала горячность поэта, который готов был испепелить любого посягнувшего, с другой — весёлая жизнерадостность Натальи позволяла не обращать внимания на пустяки.

Мужа она уважала. Во многом это стало причиной того, что появление супруга с кучей денег из не предвещавшей доходов поездки не вызвало удивления. Демонстрация Степана, представленного новым управляющим, тем более. Чему же было удивляться, когда с детства она только и слышала о том, что львиная часть проблем связана именно со сложностью найти хорошего управляющего? Так говорили отец, дед, мать, дядя — да практически все знакомые, время от времени испытывающие затруднения, утверждали, как всё было бы хорошо, кабы нашёлся славный управляющий! Не ворующий, честный, не знающий слова «нет» и непьющий. Увы, таковых не находилось, и потому все были вынуждены лезть в долги, подчас неподъёмные. Но почва была удобрена, и со слов мужа Наталье удалось понять — он совершил чудо и разыскал такого человека. Испытав Степана лично, дабы не тревожить супруга по пустякам, Наталья убедилась в верности вывода. Управляющий всегда был трезв, прилично одет и честен, так как не врал о том, что чего-то нельзя.

О пожаре в Зимнем Наталья узнала от Долли, заехавшей к подруге поделиться пылающей новостью. Пушкина расстроилась было, но вспомнив, сколько ещё в Петербурге мест для балов, вернулась в хорошее расположение духа. Тем более подруга предложила не скучать, а поехать навестить ещё кого-нибудь, пока в её салоне (у Долли, как и у её матери, были салоны, находящиеся в одном доме, что многим казалось весьма удобным) проводят «косметический ремонт». Выражение было новым, модным, иностранным, и графиня щеголяла им направо и налево.

— Нужно сообщить мужу, — Наталья вдруг подумала, что пожар может быть тому интересен и он по такому случаю даже что-нибудь напишет.

— Ты идеальная жена, — попеняла ей подруга, — но пускай. Куда же ехать?

Александр говорил, что удержал за собой старую квартиру, где поселил управляющего, в связи с чем и саму квартиру перекрестил в «контору» — там и собирался провести весь день, «погружаясь в дела». Не очень далеко (в великосветском Петербурге той поры всё было недалеко), но выезд есть выезд, пусть даже в подобное место. Отправив вперёд Никиту, чтобы предупредить, Наталья занялась туалетом и через какой-нибудь час была совершенно готова. Узнав, где находится эта «контора» и кто в ней живёт, Долли страшно развеселилась, на ходу сочиняя шутки — смущать этого мужика, странным образом ей запомнившегося. К сожалению, Никита смог выполнить распоряжение не полностью, совершенно забыв сообщить о грядущем визите, что привело в свою очередь к определённому замешательству благородных дам, обнаруживших явно не ту картину, что ожидали.


— Мне представляется, Таша, что ваш слуга как-то странно выполняет твои указания. Никита — тебя ведь так зовут, кажется? — ты что тут устроил и где Александр?

— Что здесь происходит, Никита? — потребовала разъяснений Наталья. — Почему управляющий связан этими верёвками?

Никита оробел. «Барыню» побаивалась вся мужская часть прислуги, почему — сами не смогли бы ответить. Под напором же сразу двух блестящих дам прийти в смятение тем более было не трудно.

— Дык это... барин... сказал тут. Аспида. Вот.

— Что — вот? Какого ещё аспида? Степана, что ли? — Наталья вообще соображала очень быстро. — И почему он аспид? Где Александр?

— Так ведь пожар, барыня. Дворец горит. Охранять надо, — Никита вспотел от натуги как после целого дня работы.

— А ты что молчишь, сокол ясный? — вмешалась Долли.

— Язык берегу, — отвечал сокол.

— Спину побереги. За что тебя так? Неужто напился как свинья и буянил?

— Нет, ваша светлость. Не буянил.

— Так в чём же дело? Кто тебя привязал? Этот? — Долли глянула на Никиту так, что бедняга съёжился.

— Нет, ваша светлость, не этот. Барин привязал.

— За что? Чем барину не угодил?

При виде раскрасневшейся красавицы к Степану вернулось хорошее настроение.

— Понимаете, ваша светлость, барин считает, что я английский шпион. А я совсем не английский шпион. Да и вовсе не шпион, если разобраться.

— Шпион? — недоумённо переспросила Наталья.

— Да, барыня. Английский, если я правильно понял. Возможны варианты.

— Ничего не понимаю. А ты, Долли?

Дарья, она же Долли Фикельмон, ответить сейчас не могла. Смех душил её. Поняв, что всё равно не устоит, она рухнула в свободное кресло и затряслась, прикрыв лицо веером. Наталья тоже развеселилась.

— Шпион? — переспросила она.

— Шпион, барыня, — виновато подтвердил Степан, — разоблачили.

— Но это нелепость. Степан — управляющий. Долли, хватит смеяться.

— Не могу, — отозвалась та из-за веера, — шпион английский! Ааааа!

— Почему вы считаете, ваша светлость, что я не могу быть английским шпионом? — немного обиделся Степан.

— Ты своё отражение в зеркале когда-нибудь видел? Я не сильна в шпионах и подобной чепухе, но сдаётся мне, что здесь наш Александр ошибся. Прости, Таша.

— Ничего, Долли. Я тоже не понимаю, как мужу могла прийти в голову подобная нелепица. Как мужик может быть... Кстати, а чем конкретно занимаются шпионы? Кто они вообще?

— Фу, Таша. Приличные женщины должны знать о неприличных вещах. Шпион это тот, кто подсматривает за другими, ворует важные документы, продаёт секреты.

— Кому продаёт?

— Своему правительству — ну то есть в страну, на которую работает.

— Ты-то откуда знаешь?

— Я? Я ведь замужем за шпионом.

— Как?!

— Мой муж — посол. Любой посол одновременно ещё и шпион. Ну или руководит шпионами. Это все знают, ни для кого не секрет, но все делают вид, будто это не так, потому говорю лишь тебе. Между нами, — поправилась Долли, сообразив, что зашла слишком далеко. Не мог же её муж, почтенный фельдмаршал-лейтенант и кавалер орденов за кем-то подглядывать. Но изнанку посольской службы она знала хорошо, многое поняв ещё в Италии. Например, что продвижение по дипломатической службе идёт не только за выслугу лет.

Наталья совершенно запуталась. Теперь она представила себе мужа Долли, мысленно назвала его «шпион» и сравнила со Степаном. Вышло непохоже.

— Расскажи подробнее, — вдруг стала серьёзной Долли, — быть может, я смогу тебе помочь.

— С чего такая милость, ваша светлость? — мужик глядел не менее серьёзно.

— Есть в тебе что-то интересное, — нехотя призналась графиня, — только шпион из тебя как из коровы лошадь. Мне интересно, что же ты сделал, раз Александр смог допустить такое.



Когда кузены вернулись в квартиру, Степана в ней уже не было, Никиты тоже.

— Сбежал! Эх, дали мы маху, кузен! — с досадой воскликнул Безобразов. — Нужно было оглушить негодяя, а после уже вязать. Моя вина, не сообразил.

— Погодите сокрушаться, Пётр Романович. Взгляните — записка.

— Если это очередная издёвка, то клянусь честью, я заставлю его съесть эту писульку, когда поймаю.

— Вряд ли наш Стёпа пользуется женскими духами, — Пушкин взял сложенный вчетверо листок, уловив идущий от него аромат, развернул и стал читать.

«Дорогой друг. Я похищаю вашего Степана и молю простить мне эту вольность, чтобы не сказать грубость. Вы знаете, как я к вам отношусь, сколь сильно моё искреннее расположение, и верю, что вы не позволите себе истолковать мои действия как оскорбляющие вас. Степан рассказал мне свою историю, которой я, как, видимо, и вы, не поверила ни на сколько (я должна писать «нам», но ваша супруга в бесконечной доброте своего сердца гораздо больше доверяет людям), а вам ли не знать, как привлекают женщин вроде меня всякого рода загадки. Степан не тот, за кого себя выдаёт, я разгадала вашу мысль. Но и согласиться со столь странным выводом, которым вы огорошили беднягу, не могу. Мне он представляется кем-то другим — не хладнокровным, ищущим выгоду себе на чужой рассеянности и доверчивости негодяем, не подлецом, способным продать собственную собаку, а глубоко несчастным, скрывающим боль и тоску человеком. Что он их перенёс, я знаю, как может знать только женщина, сама пережившая что-то не очень хорошее. Иногда достаточно просто знать, не копаясь в подробностях. Но сохраним же хладнокровие. Я хочу узнать, кто он, не меньше вас — а возможно, и больше. И я прошу у вас два дня на разрешение этой тайны, после чего управляющий вернётся к вам в целости и сохранности. Милая Таша не смогла отказать мне в подобной малости, и я прошу не ругать её, ругайте лучше меня.

Всегда ваша, Долли.»


— Ну и что вы на это скажете, кузен?

— Нет слов, Александр Сергеевич, у меня нет слов. Это чёрт знает что.

— А ведь может, она в чём-то и права, Пётр Романович. Вспомните — Степан был не просто удивлён или раздосадован, он был ошеломлён. Изумлён. Растерян, но не напуган. И я не чувствовал в нём злобы.

— Это всё... Ах, кузен. Нет, действительно, чёрт знает что! Влюблённой женщины нам сейчас только недоставало.

Глава 19 В которой выясняется, что Его Императорское Величество мог быть не только смелым, но и благодарным.

— Ты понимаешь, что говоришь, Александр Христофорович?

— К сожалению, да, государь.

— Ты отрицаешь Божью волю.

Бенкендорф мысленно перекрестился, испытывая немалое облегчение. Раз император изволил шутить, пускай в своём особенном стиле чёрной иронии, значит, гроза миновала, или, вернее будет сказать, направилась в безопасную для него, Бенкендорфа, сторону.

— Я никогда бы не осмелился, государь, сомневаться в воле Всевышнего, не сомневаюсь и сейчас. Но лишь трактовка этой воли для нас, смертных, является объектом моего пристального внимания и неустанных усилий. Пока же я могу вам доложить, что Божья воля, вероятно, заключена в том, чтобы вы знали определённо — причиной возгорания она не являлась.

— Об этом я и сам уже как-то догадался, граф.

Бенкендорф подтянулся, превратившись в образец должной выправки.

— Знаешь, а ведь так куда проще. Ошибка, совпадение, оплошность, нелепая случайность — всё это было бы в чём-то обиднее. Но если причина несчастья — дело рук человеческих, направляемых злой волей, то и выглядит это иначе. Божий промысел слишком уж напоминал бы Божью кару и трактовался непременно так. И самодержец казался бы слаб. В царском доме пожар, что всем Петербургом тушили, да не потушили! Это слабость. Если уж в собственном доме такое... А вот поджог означает злодейство. Обман доверия. Но ведь доверие — не признак слабости. Наоборот, лишь сильный государь может позволить себе быть доверчивым. Иногда. А поджигатель крался, словно тать, не действовал открыто и потому — слаб. Иль я не прав?

— Помазанник Божий не может быть неправым, ваше величество.

— Эта фраза означает у тебя несогласие.

— Ваше императорское величество, государь, позвольте начистоту.

— Не только позволяю, но и требую, граф.

— Доверие — великодушие, обманутое кем-либо, только тогда есть проявление силы, когда известно, что обманщики понесли наказание. В противном случае...

— Это само собою разумеется, — Николай разочарованно отвернулся, — я ожидал чего-то более дельного, чем прописные истины, граф. И раз уж вы пускаетесь в столь пространные разъяснения, несложно сделать вывод — вам неизвестно, кто стоит за этим.

— Мы прилагаем все усилия, ваше им...

— Но что-то ведь известно? Вы твёрдо уверены в поджоге, при этом разводите руками на вопрос «кто?». Отчего же?

Александр Христофорович вспотел. Направляясь с докладом о первых результатах следствия, он мучительно размышлял, как же решить задачу и доложить, что всё плохо, таким образом, чтобы создать обратное впечатление — будто он доложил, что всё не плохо, местами даже хорошо. Сложность заключалась в том, что это был первый случай за его службу, когда нельзя было нечаянно «забыть» какую-либо важную делать. Риск, что всё откроется и государь узнает от кого-либо ещё, был слишком велик. Такое бы не простили. Не в этот раз. Император был задет за живое и раздавил бы любого, вздумавшего с ним играть. Хуже того — общество требовало действий. Первые доклады о настроении в светских салонах были практически идентичны. Все жалеют государя, ещё больше жалеют прекрасный дворец, а более всего — о том, что сгорел дом, стены которого слышали речи Кутузова, Суворова, Екатерины Великой, Ломоносова и множества прочих лиц, представляющих собой славу государства. Кое-где доходило до слёз. Всё бы ничего, но появились слухи о поджоге, и вот это уже было серьёзно. Бенкендорф ненавидел слухи, их разрушительную мощь (в том смысле, что слухи разрушили немало карьер) и справедливо опасался их.

«Слух о поджоге распространится быстрее самого пожара, — думал он, — и тогда виноват буду уже я. Не уследил. Это конец всего. Не пройдёт и года, как последует отставка. Что тогда? Все эти люди, что дрожат от одного моего имени, станут писать разные пасквили и малевать пошлейшие рисунки. Я буду осмеян с убийственной вежливостью в каждом салоне, вздумай куда прийти. Изысканные мерзавцы смешают меня с грязью. И выход останется один — ехать на пенсию в провинцию, где сам мой чин только создаст подобающее отношение. Но от кого? Разве в провинции есть люди? Нет, нельзя отчаиваться. Нужно бороться. В конце концов, я-то чем виноват?»

Дальнейший ход рассуждений привёл мудрого главу третьего отделения к печальному выводу, что придётся говорить правду. По счастью, рассудил Бенкендорф, и правду можно подать чуточку по-разному. «Моя главная и основная задача заключается в том, — подвёл он итог мозгового штурма, — чтобы государю я показался полезнее в роли помощника, а не козла отпущения. Значит, нужно не ослабить, а усилить и направить гнев императора. Но куда и на кого? Данных нет. Придётся импровизировать.»

Импровизации глава жандармерии любил не больше, чем всякий чиновник любит ревизии, но выбора не оставалось. Отказавшись от ужина, а после и завтрака, дабы придать лицу вид как у человека, забывающего о самом себе в процессе работы, он помолился и отправился в Аничков дворец.

Император встретил ласково, добросердечно, что опытный придворный безошибочно определил как предвестие грозы. Бенкендорф понял, что терять уже нечего, и, будучи лично храбрым, пошёл в атаку, с ледяным хладнокровием выкладывая государю всё, что удалось разузнать. Это спасло его. Неожиданная прямота от человека, должного понимать, что любого из представленных им фактов достаточно для отставки, измождённый, но решительный вид — всё это устыдило Николая.

«В конечном счёте, есть и моя доля вины, — признал император, — ведь слуги есть слуги, что с них взять. А ведь этот из лучших. Но кто же осмелился на подобное? Англичане? Зачем им. Австрийцы? Нелепо. Французы? Опять же — непонятно зачем. Враги внутренние? Великосветская чернь сейчас должна ликовать, смаковать и радоваться за притворным сочувствием. Масоны? Я делаю вид, что запретил их, они делают вид, что их нет. Погорячился я тогда, конечно. Вообразил невесть что. Хороша тайная организация, в которой все друг друга знают. Наделил их силою, которой и нет, и не было. Но что же — не разрешать ведь заново. Кто? Брат? Абсурдно. Константин мог, но он мёртв.»

— Вот что, граф, давай ещё раз. Что известно. Я буду говорить, а ты — подтверждать, либо отрицать. Итак. Произошёл пожар.

— Совершенно верно, государь.

— Сгорел Зимний дворец.

— И это верно, ваше величество.

— Хм. Что же, сам предложил. Далее — следов поджога не обнаружено.

— Пока не обнаружено, государь.

— Мне нравится твоё «пока», граф. Но обнаружено нечто другое. Что и наводит на мысли о неслучайности этой трагедии.

— Обнаружено, ваше императорское величество.

— Во-первых, — начал загибать пальцы Николай, — не выполнен мой приказ об эвакуации рабочего кабинета. Подожди, граф, — остановил он Бенкендорфа, заметив, что тот собрался соглашаться и дальше, — не так часто. Во-вторых, куда-то пропал генерал-лейтенант Клейнмихель, которому это было поручено. Кстати, его не нашли?

— Нет, государь. Пока не нашли.

— Среди мёртвых, я имею в виду.

— Нет, государь. Есть в наличии несколько тел, определить которые не удалось, но это вопрос времени. Среди них совершенно точно нет тела генерала, ваше императорское величество. Простые солдаты.

— А каковы вообще потери?

— Около сотни тел, государь. Из них три десятка — солдаты гвардии. Остальные пожарные, служащие двора и, видимо, кто-то из добровольцев.

— Мир их праху, — перекрестился Николай, — они погибли как герои. Нужно как-то отметить этот подвиг. Но потом. Надеюсь, газетчики сумеют достойно отметить героев живых.

— Безусловно, государь, — Бенкендорф даже кивнул головой, показывая, что понял и никаких сведений о погибших опубликовано не будет.

— Вот-вот. Клейнмихель исчез. Ушёл выполнять приказ и не вернулся. Ты не находишь это странным? Генерал всегда так исполнителен.

— Нахожу, государь. Хотя вам и известна моя неприязнь к этому человеку, но в стремлении... гм, угодить вам наилучшим образом с Петром Андреевичем сравнятся немногие.

— Пропал он, то есть встретил некую трудность, которую не смог преодолеть, по пути в мой кабинет, верно?

— Судя по тому, что рассказали очевидцы, да.

— Судя по тому, кто эти очевидцы, они могли написать даже поэму по случаю. — Передразнил Николай собеседника.

— И здесь вы правы, государь.

— Надворный советник Пушкин и... как ты назвал второго?

— Надворный советник? — Бенкендорф так удивился внезапному повышению Пушкина в чине, что на мгновенье потерял концентрацию — как бывает с придворными при виде милости, обращённой к кому-либо по неизвестной им причине.

— Надворный советник, — подтвердил император, — и камергер.

Бенкендорф промолчал, лихорадочно пытаясь понять, что же пропустил. Гроза действительно миновала, раз государь перешёл к награждениям, но за что был обласкан Пушкин, да ещё и первым, понять не мог. Это тревожило.

— Но...

— Ты удивлён, граф? Но ведь я действую исключительно на основании твоего же доклада, — Николай уже открыто веселился, с удовольствием подмечая замешательство шефа жандармов.

— Признаюсь, ваше величество, что не вполне понимаю вас. Пушкин — достойный дворянин, но...

— Он, то есть они — как всё-таки зовут второго?

— Пётр Безобразов, ваше императорское величество. Ротмистр в отставке. До недавнего времени.

— Вы удивительно плохо разбираетесь в званиях людей, имеющих некоторое отношение к известному вам отделению, — с напускной суровостью заметил Николай, переходя на «вы». — Не отставной ротмистр, а коллежский асессор, служащий в дипломатическом корпусе. По части иностранных дел, как сказал бы его приятель. Кавалер ордена святой Анны третьей степени.

Бенкендорф молчал.

— Так вот, они оказались единственными, кто был в моём кабинете с момента пожара, — продолжал император, — из людей приличных, разумеется. Ведь судя по представленному описанию, в кабинете моём, этой святая святых, да простит меня Господь за святотатство, был сущий погром. Более того, отсутствовал начальник караула — как понимаю, он тоже исчез — а стража мертва. Не так ли, граф?

— Да, ваше величество. Слова... гм... надворного советника и коллежского асессора подтверждаются теми соображениями, что, во-первых, кабинет выгорел куда сильнее смежных комнат, то есть там было чему гореть, во-вторых — обугленные останки тел стражи найдены именно так, как было описано этими достойными господами — пригвождёнными к стене. К тому, что от неё осталось.

— И что ты думаешь по этому поводу? — Николай вновь перешёл на благодушное «тыканье», столь всеми ценимое.

— При всём уважении, государь, не могу не заметить, что и с учётом всей ценности известий, представленных этими господами, они могли бы спасти от огня что-нибудь важнее ружей.

— Думаешь?

— Было бы логичным и разумным постараться уберечь как можно больше бумаг — по их словам, разбросанных в крайнем беспорядке — и безусловно значимых для вас, государь.

— Ты бы так и поступил, верно?

— Истинно так, государь, — подтвердил Бенкендорф, от взгляда которого не укрылась внезапная бледность императора, как и то, что тому стало словно трудно дышать.

— Знаешь, граф, — Николай с усилием улыбнулся, — вот именно поэтому ты полный генерал, а Пушкин только надворный советник. У тебя три орденские ленты, а у него лишь Анна второй степени.

— Анна? — пробормотал шеф жандармов.

— Да, разве я не говорил? Пушкину станет обидно, если его товарищу дадут орден, а ему нет. Ничего не поделаешь, придётся наградить и его. Никто не сможет сказать, что император не стоит на страже добрых чувств своих подданных.

Бенкендорф был кем угодно, но точно не дураком. Он понял, что где-то дал маху, пообещав себе разобраться.

— Чем были убиты стражники, выяснили? — продолжал Николай.

— Да, государь, это выяснили. Их закололи рапирами.

— Рапирами?

— Так точно, ваше величество, рапирами. И весьма странными. Оружейник утверждает, что извлечённые клинки — от очень старых рапир. Семнадцатый век.

— Вот как. Это ведь странно, граф.

— Очень странно, ваше величество. И нет эфесов — видимо, их сломали, чтобы нельзя было определить принадлежность клинков. Возможно, рапиры фамильные.

— К чему такие сложности? Зачем ломать свои фамильные реликвии вместо того, чтобы просто заколоть несчастную стражу и вернуть клинки в ножны?

— Это одна из загадок, ваше императорское величество.

— Загадки, сплошные загадки. Неизвестные убийцы в моём кабинете, пропавший Клейнмихель, сам пожар, наконец. А отгадка на них одна — кому нужно такое, кто мог, пусть под прикрытием бедствия, добраться до моих покоев? Что до огня — я всё-таки не понял, почему произошедшее в рабочем кабинете непременно указывает на поджог? Разве не могло здесь быть простое совпадение? Или даже так: услышав о возгорании, некие заговорщики — а что здесь заговор, я лично не сомневаюсь — решили воспользоваться удобным моментом?

— Нет, ваше императорское величество, позволю себе быть категоричным. Такое совершенно невозможно.

— Но почему?

— Подобных совпадений не бывает на свете, — Бенкендорф упрямо мотнул головой, — ладно войти в пустой, брошенный кабинет. Но так, с кровью, да ещё и ловкостью театральной труппы — простите, государь, за пошлость сравнения — нет, невозможно. И Клейнмихель пропал.

— Похоже, ты прав. Прав, — Николай тяжко вздохнул и задумался.

— Ваше императорское величество, — решился наконец шеф жандармов, — я рискну вызвать ваш гнев, но если бы вы оказали содействие...

— Что такое?

— Если бы вы только предположили, что именно искали злоумышленники...

— Дорогой граф.

— Понял, ваше императорское величество, молчу.

— Ну и молодец. Ищи лучше. Весь Петербург переверни, но достань мне их. Господь поможет. Ищущий да обрящит, знаешь ли.

Бенкендорф понял, что победил. Нет, положение оставалось сложным, но теперь в вариантах будущего показалась и светлая полоса. Он будет искать и найдёт что-нибудь, что высоко оценит государь. Неудача приведёт уже к непременной отставке, успех же — к укреплению позиций и, возможно, чем чёрт не шутит, к четвёртой ленте столь желанного ордена Андрея Первозванного.

— От Сивиллы нет известий? — вернул его в реальность император.

— Жду к вечеру, самое позднее — завтра утром, государь.

— Немедленно ко мне по получении. Пусть даже она скажет, что представления ни о чём не имеет. Ясно?

— Так точно, ваше импер...

— Не шуми. Ответ и указания я напишу ей лично.

Бенкендорф с пониманием кивнул. Сивиллой являлась его родная сестра, прозванная так ещё предыдущим императором, известным знатоком женщин, считающим, что по уму и неженской ловкости Доротея, как её звали, даст фору большинству мужчин дипкорпуса. Обворожительная супруга российского посла в Лондоне, благороднейшего князя Ливана, человека безукоризненных манер и воспитания, рыцарственного настолько, что англичане, эти известные скептики, не могли ответить ему ничем, кроме искреннего доверия и восхищения — эта женщина обладала всеми талантами и свойствами, потребными дипломату для того, чтобы восхищать своего государя, а не кого-либо ещё.

Блестящая пара была вхожа везде и знакома со всеми. Никогда — ни до, ни после — в Петербурге не обладали столь полной информацией о внутренней кухне английского «света». Доротея не просто узнавала всё возможное из первых рук (её салон был в числе самых блестящих и почётных в Лондоне), но в определённой степени и сама могла влиять на мнение ряда представителей британской знати.

Раз в неделю она отсылала письмо дипломатической почтой, поскольку родственные чувства были в ней весьма сильны. Увы, Александр Христофорович оказался куда менее щепетилен в этом вопросе и письма даже не читал, передавая всё адресованное «любезному брату» Несельроде, а «дорогому брату» — лично государю императору.

Сейчас же Николай требовал доставить ему любое письмо, какое только прибудет. Бенкендорф, разумеется, согласился.

Покидая дворец, он чувствовал себя очень уставшим, но то была приятная усталость победителя. Он сумел отстоять своё место. Нужно было работать, но это не пугало. Уж как-нибудь он сумеет добиться желаемого и представить тот результат, что поднимет его ещё выше. Начать же следовало с этих хитрецов, Пушкина и Безобразова, столь внезапно и демонстративно отмеченных императором.

Глава 20 В которой Степан знакомится со светским обществом, а светское общество знакомится со Степаном.

Александр Васильевич Никитенко страдал внешне и мучился внутренне. Он не любил салоны и тянулся к ним. Как это сложно — держаться просто! Легко сказать «быть самим собой», но каково при том быть как медведь и понимать это? Как сохранить приличие? Быть скромным и доброжелательным? Взять, к примеру, скромность. Не выставлять свои достоинства и тем более преимущества напоказ. Богатство, чин, знатность — ясно и без руководства по этикету, что тем кичиться недостойно, когда салонная культура подразумевает равенство общения. Это Никитенко понимал. С образованностью выходило труднее. Её, образованность, тоже не годилось подчёркивать, и, упаси боже, выпячивать. Но если ничего другого нет?

Сын крепостного графов Шереметевых, с детства отличающийся недюжинным умом, он сумел получить свободу с помощью принявших в том участие господ и сделать карьеру, в неполные тридцать имея должность адъюнкта кафедры русской словесности в Санкт-Петербургском университете.

Являясь человеком весьма сдержанным, Никитенко носил на себе клеймо убеждённого «либерала от народа», чем привлекал внимание и ценился, а также был принят во всех значимых литературных салонах столицы. Власть утверждала, что народ против всего иностранного и чужд любым модным западным веяниям. Никитенко своим существованием служил обратным примером, отчего был обласкан и даже любим салонной публикой.

Имя, если можно так выразиться в данном случае, сделала ему история с одним из стихотворений Виктора Гюго. Образованных людей в стране существенно недоставало, и надо же было такому случиться, что уровень образования Александра Васильевича был кем-то сочтён достаточным для занятия должности цензора. На этой должности он допустил к печати строки с участием некоего шалопая, предлагающего «прохладу райских струй» и «гармонию миров» неведомой красавице за поцелуй, а заодно державу, трон, скипетр и прочую мелочь — за один только взгляд. Церковь возмутилась, было доложено государю. Император прочёл стихотворение и не одобрил подобное расточительство. Никитенко получил восемь суток гауптвахты и славу.

Как человек не только умный, но и наблюдательный, подмечавший многочисленные нюансы, Александр Васильевич не мог не видеть, что ему решительно недостаёт воспитания. Не того воспитания, что учит стремиться к добродетели и избегать пороков, не того, что говорит, в какой руке держать вилку и когда снимать шляпу, а того, что закладывается с детства самой средой жизни обеспеченных дворян и что для них естественно, как дышать. Будучи человеком не их круга, он видел, что его простота и естественность — совсем не то, что у них, и замечал за собою то гнетущую его скованность, то заставляющую краснеть развязность.

Никитенко сердился, злился, ругал себя за хождение «со свиным рылом в калашный ряд», выплёскивал обиду на страницах дневника, обещал себе собрать волю в кулак и отказаться от подобного времяпровождения, но всякий свободный вечер ноги сами несли его в общество, от восхитительного вкуса которого он не мог уже отказаться.

Как человек, строгий не только к другим, временами он назначал сроки, по достижению которых требовал от себя стать достаточно «приятным», уподобиться всем этим дамам и господам, что были «приятны» в отношении него. Они не обращали внимания на чужие, то есть его, Никитенко, оплошности, дружно помогали сглаживать допускаемые им неловкости, внимательно выслушивали и доброжелательно поддерживали. Обидно было то, что всё это не стоило им ни малейших усилий, большинство не то что не догадывалось, но и не задумывалось вовсе, что этот «мужик во фраке» оттого несчастен.

Нынешний вечер выходил у него особенно неудачно. Во-первых, было непривычно много людей «в чинах», даже для столь известного салона Долли Фикельмон, а инстинктивный страх перед чинами слишком глубоко въелся в его натуру — с самого крестьянского детства. Времена изменились, мальчик вырос, но сам отлично знал, что любой новоиспечённый корнет или прапорщик чувствует себя более вольно перед самим государем, чем он перед любым офицером, тем же корнетом или прапорщиком. Страх подавленный, спрятанный глубоко, но от этого не менее сильно ранящий самолюбие.

Во-вторых, отсутствовала сама Долли. Это был первый случай на его памяти, когда хозяйка покинула гостей более чем на час — и те немножко пошли вразнос. Нет, всё оставалось прилично, но наличие хозяйской руки, взгляда и голоса — непременных атрибутов любого званого вечера — считалось всё-таки обязательным. Кто-то засмеялся громче, чем следовало, другой отпустил каламбур капельку менее тонкий, чем стоило, третий... Никитенко встал у стены и ругал себя за то, что пришёл и не может теперь уйти.

Все обсуждения крутились вокруг одного — сгоревшего императорского дворца, и можно было поспорить, что эта тема останется основной не менее чем на ближайший месяц.

Одни вздыхали о несчастье, другие намекали, что несчастье одного быть может счастьем для другого, третьи уже не намекали, а говорили прямо, что следует искать след, четвёртые усмехались, ищите, мол, а нам и так всё известно, а что известно — не скажем, пятые уже недобро поглядывали на четвёртых, и неизвестно, как далеко всё могло бы зайти, не вернись наконец Долли.

Всё сразу стихло, и более двух десятков пар глаз с любопытством заметили, что вернулась она не одна.



— Ах, господа, простите меня, простите, но все вы не откажете в понимании, когда позволите мне объясниться, — Долли оставила своего спутника и пролетела, словно порхая, по салону, успевая одарить улыбкой каждого, и заняла своё привычное место.

— Вот, знакомьтесь! — объявила она. — Это Степан.

Тишина была ей ответом. Гости подозревали некую выходку, но не спешили с выводами и ждали пояснений.

— Вы не поверите, господа, кого вы видите перед собой! Это...

— Здрасте, здрасте, люди добрые, — пророкотал мужик с малахаем в руке, представленный Степаном, — вечер в хату, так сказать. Простите, само выскочило.

— Вечер в хату? — переспросил Вяземский. — Это народное выражение?

— Да, да! — подхватила Долли. — Степан и есть представитель народа. Представьте себе — он управляющий имения Пушкиных, — после чего победно оглядела собрание, будто сказала: «Вот Карл Великий».

— Простите, графиня, — смущённо заметил Оболенский, немолодой уже повеса и ценитель красивого слога, как он сам себя рекомендовал, — должно быть, это ещё не всё?

— Ах, ну конечно не всё, — повела плечом Долли на столь очевидное, — ещё он кулачный боец, знаком с государем, миллионер и поэт!

— Гм.

— Вы чем-то смущены, генерал? — Долли наградила одного из военных взглядом «вас пригласили ради эполет, не затеняйте же их блеска».

— Не то чтобы смущён, ваша светлость, но ваш напор напоминает мне юность. Военную юность, я имею в виду. Когда нам доводилось брать крепости.

— Ах, ваши каламбуры слишком сложны для меня. Иногда я радуюсь, что родилась слабой женщиной, а не Наполеоном, иначе пришлось бы палить из всех орудий, чтобы сделать вам приятное.

— Быть может, гость прочтёт свои стихи. Ничто так не сближает людей, как добрая рифма, — Вяземский решил прийти на помощь хозяйке, вполне доверяясь её вкусу и желая поскорее вернуть вечер в привычное русло.

— Пусть, — улыбнулась Долли. — Степан, прочти что-нибудь из того, что читал... эээ... несколько раньше.

«Как будто я помню, что читал, — подумал Степан, — несколько раньше я был несколько пьян вашими стараниями, графиня. И сейчас голова трещит. Какие ещё стихи?»

Но вслух произнёс другое:

— Мне бы водки стаканчик. Лучше два. Тогда будут стихи.

В салонах никогда не кормили, не допуская смешения пищи духовной с телесной и предлагая лишь чай и кофе с печеньем, но у хорошей хозяйки найдётся всё, а потому минуту спустя перед не отошедшим от выпитого накануне Степаном возник невозмутимый лакей с тремя стаканчиками водки и блюдом солёных огурцов на подносе.

Общество было вынуждено насладиться зрелищем разом подобревшего мужика — который употребил стаканчик, крякнул, закрыл лицо малахаем, издал через него сильный утробный звук и объявил, что после первой не закусывает.

Степан отодвинул лакея как вещь, прошёл в середину помещения салона, оглядел общество задорным взглядом и объявил:

— Стихи!

И прочитал «Бородино». Как мог, с чувством, размахивая руками, местами напирая на букву «р» — выходившую как «ррр».

Эффект был сокрушительным. Молчали все, только один из генералов заплакал.

«Кажется, не зашло, — решил Степан, — попробуем ещё раз.»

— Водки! — потребовал новоявленный поэт, добавив, что после второй он тоже не закусывает.

Однако же господа пребывали под впечатлением и с самым неподдельным вниманием следили за представлением.

«Кажется, перебор, — подумал Стёпа после второй, — щас спою. Есть в графском парке чёрный пруууд. Может, это? Нет, не годится. Соображай быстрее, алкаш. И почему всё время лезут в голову анекдоты о поручике Ржевском?»

— Я лучше всё-таки спою! — мужика слегка покачивало, а взгляд стал совершенно шальной и разбойничий. Он расставил ноги пошире, подбоченился, бросил на пол мешавший ему малахай и запел дурным голосом «Русское поле».

Публика была очарована.

— Это невероятно! — Вяземский вскочил, забыв на время о любимом образе снисходительной невозмутимости.

— Да уж. Удивил, брат, — Давыдов, герой-партизан войны 1812 года, ныне генерал и просто гусар, как его называли, сам не лишённый (как, впрочем, многие из присутствующих) поэтического дара, казался поражён. Хотя почему казался — он и был поражён.

— Не будь здесь дам, я бы сказал покрепче. Но увы! Дай хоть тебя расцелую! — после чего бросился обнимать и целовать в щёки отчаянно сопротивляющегося мужика.

— Какие ещё пацаны не поймут? Ты о чём вообще? Кто это такие? Да ты не пьян ли, братец? — Давыдов крепко сжимал Степу за плечи, стараясь получше его запомнить.

Никитенко отстраненно наблюдал, как около минуты в салоне творится хаос. Мужику — поразившему и его в самое сердце, надо признать — аплодировали, мужика обнимали, хлопали по спине, мужику говорили банальности и, не зная, что делать далее, отходили прочь.

— Долли, но вы говорили, что этот человек — управляющий господина Пушкина, — подала голос княгиня Куракина, пожилая и очень почтенная дама, к которой жалась её дочь, Лиззи, дурнушка, известная робостью и неумением кокетства.

— Да, княгиня. Именно так и обстоит дело.

— Но он свободный?

— Увы, Авдотья Петровна, нет. Степан — крепостной. Но...

— Но ненадолго! — подхватил Вяземский. — Кому как не нам знать Александра! Да этот человек получит вольную в ту самую минуту, как повторит ему то же, что декламировал нам. Странно лишь, что не уже. Как же так?

— Я вам объясню, князь, — поспешно заговорила Долли, — дело в том, что Степан при всех достоинствах бывает очень скромен. И не знакомил Александра ни с одним из своих стихотворений до недавнего времени. Его можно понять — разве мужицкое это дело? Но вот случилось так, что стихотворение он всё же прочёл. И вы не поверите, господа, что было после этого!

— Порка?

— Вольная грамота?

— Ведро вина?

— Два ведра? — посыпались предположения.

— Вы все неправы, господа! — графиня Фикельмон торжествующе оглядела салон, собирая внимание. — Александр решил, что Степан не больше и не меньше как английский шпион.

Только правила приличия помешали всем дружно рассмеяться этой остроумной шутке. Хохотнул один Никитенко, но на него тактично не обратили внимания.


— Не верите? — ликовала Долли: пробил её час оказаться в центре этой удивительной истории. — Так слушайте же!



Утром следующего дня надворный советник Пушкин Александр Сергеевич получил записку от графини Фикельмон, после чего обнаружил своего управляющего спящим как младенец в той самой комнате, откуда он был «похищен». На столе вновь лежало письмо. В нём Пушкин прочёл следующее:

«Дорогой друг. Верная своему слову, я возвращаю вам управляющего в целости и сохранности. Как и обещала, делюсь с вами выводами, что удалось сделать за столь ограниченное время.

Степан — не английский шпион, здесь вы допустили промашку. И вообще не шпион. Он просто не может им быть, так как действительно не знает никаких языков, кроме русского, это совершенно точно. Английский ему знаком, но в столь малой мере, что я бы не отказалась посмотреть в глаза тому учителю, если таковой был, чтобы запомнить и не доверить ему случайно свою кошку. Краткий набор слов, половина которых относится к лексикону портовых грузчиков — не спрашивайте, откуда я имею представление о подобном, — не может считаться знанием языка. Ещё печальнее дела обстоят с французским — его Степан совершенно не понимает, хотя несколько раз пытался повторить странную фразу, подслушанную, вероятно, у голодающего нищего. Итальянский, этот язык живого пения — вы знаете, что он мой любимый, — неизвестен Степану вовсе. Интереснее всего дело обстоит с немецким, но и здесь в его голове только обрывки военных песен о том, что немецкие солдаты и офицеры не сдаются. Латынь для него — тёмный лес. Можете мне не верить, но всё именно так, как я вам пишу.

Одновременно с этим Степан великолепно владеет русской речью — во всем её многообразии. Надеюсь, вы поймёте, о чем я, без пояснений.

Он действительно пишет стихи, и стихи прекрасные. Здесь я должна повиниться. И ещё раз попросить у вас прощения. Дело в том, что я показала вашего управляющего всем, кто оказал мне честь скрасить вчерашний вечер. Иными словами, к вечеру нынешнему весь город будет судачить не только о несчастии, постигшем государя, город и всю Россию, но и об удивительном крестьянине господина Пушкина, который пишет стихи не хуже своего барина. Вот это — самое невероятное, и не слушай я собственными ушами, не наблюдай реакцию господ, куда как более разбирающихся в поэзии и вам известных, то вряд ли поверила бы сама. Все сходятся во мнении: поэтический дар у Степана можно оценивать только в одной степени — превосходной. Его стихи разнообразны, сильны, проникновенны. Ёмкость образов, острота мысли. Здесь вам, впрочем, лучше обговорить подробнее с теми из ваших друзей, кто объяснит куда лучше и точнее моего.

Самое сложное и непонятное, загадочное — это его воспитание. Оно определённо есть. Одновременно его нет. Я не могу понять, кто, где и как растил этого человека. Быть может, он представитель тех личностей, что талантливы от рождения, по природе? Сперва казалось так, но после я поняла ошибку. Нет, он не нахватался где-то манер. Человек копирующий — смешон, жеманен, нелеп. Взять хотя бы нашего Никитенко. Степан совершенно иной. Он не подражает, но и не ведёт себя, словно дикарь, хотя порою может сложиться и такое впечатление. Он ведёт себя так, будто годами жил в обществе, но... нет, не могу объяснить словами! Это меня тревожит. Степан умеет остановиться там, где остановится лишь культурный человек, чувствует нюансы и моменты, недоступные выросшему в среде плебеев. Он не боится — на самом деле не боится и не испытывает пиетета к чинам и званиям, словно равное обращение со всеми ему привычно и естественно. Согласитесь, с настоящим крепостным этого быть не может. Именно поэтому я и поняла ваши подозрения на его счёт. На вашем месте, возможно, я тоже заподозрила бы невесть что. Оставляю это вам и льщу себе надеждой, что вы будете столь же благородны, сколь и умны, и поделитесь со мною, когда поймёте. Ещё раз прошу меня простить.

Всегда ваша, Долли».

— Час от часу веселее, — пробормотал Александр, внимательно глядя на похрапывающего Стёпу, — ты у нас всё же ещё и поэт.

Глава 21 В которой подтверждается пословица, что муж и жена — одна сатана.

К концу января у Пушкиных неожиданно закончились деньги. Печальное известие сообщил барину Степан, не отказав себе в удовольствии некоторого злорадства.

— Ты, должно быть, шутишь, — не принял на веруАлександр Сергеевич, — мы никак не могли истратить сто тысяч так скоро.

Степан торжественно, с чинным достоинством управляющего, положил на стол пухлую папку, где находились аккуратно сложенные счета, включая самые незначительные.

— Вот!

— Что это? — брезгливо отодвинул от себя папку Пушкин.

— Счета всего, ваше превосходительство.

— И что ты мне суёшь эти бумажки? — Александр со вздохом всё же взял папку и открыл.

— На что истрачено, барин. Каждая копеечка.

— Прямо каждая?

— Каждая. Ведение дел, Александр Сергеевич, есть не что иное как учёт и контроль. В основном.


Пушкин издал особо протяжный вздох и погрузился в изучение представленных бумаг. Степан ждал, внутренне ликуя. При всём уважении, совершенно неподдельном, что он испытывал к великому поэту, желание выпороть барина, его супругу и вообще большую часть известных ему дворян порою становилось очень сильно. Заставить их жить по средствам представлялось невозможным. Разумом Степан понимал, что вина в том не только их, но и системы, в которой крепостной мужик стоил от тридцати годовых доходов с него, — то есть наличие капитала, в десятки раз превышающего чистый доход, неизбежно ведёт к залогу имений и жизни в долг, но сердцем всё равно иногда чувствовал желание надавать тумаков этим «зажравшимся благородиям». Ныне ему предоставлялся момент осуществить нечто подобное, пускай и образно.

— Что за ерунда? — внезапно спросил Пушкин. — А портному ты зачем заплатил?

— За работу, — не понял Степан, — за все тряпки, то есть изделия, что были заказаны и доставлены в срок. Платья, фраки, новые мундиры, шляпки... там всё указано.

— Это я вижу. Но зачем ты платил?

— То есть как, барин?

— Но вот же. Семь тысяч восемьсот рублей. С ума сойти. Невероятно. И ты отдал?

— Так ведь приличное платье рублей пятьсот-шестьсот стоит. А хорошее от тысячи. Прекрасное платье, как метко выразилась барыня, пять тысяч.

— Где? — побледнел Пушкин.

— На отдельном листке, ваше превосходительство.

— Какое ещё платье за пять тысяч? Это моё годовое жалование.

— Платье действительно прекрасно, — хмыкнул Степан, — как у княгини С. Только лучше.

Пушкин быстро пересмотрел счета и квитанции, приходя во всё больший ужас. Управляющий не лгал — действительно, расход составлял ту же сумму, изначальная величина и округлость которой тешили его надеждой не иметь более проблем с финансами. Реальность оказалась пугающей.

— Невероятно, — повторил он, вытирая со лба выступивший пот, — сто тысяч за полтора месяца. Тридцать тысяч на тряпки! Шали, платье... хм, что это за платье такое? Прочее барахло... новый экипаж, мебель, сервизы, выкуп драгоценностей у ростовщика... но «продукты питания» на четыре тысячи — это как? Балов мы ведь не устраивали. Новые лошади — шесть тысяч... уплата старых долгов — двадцать семь тысяч. Да уж. Немудрено! Тут ведь долги не только наши, но и шурина!

— Барыня изволила приказать, — Стёпа принял дурашливый вид, задрал голову и стал увлечённо изучать конструкцию люстры.

— Ну, может... может... если принять это как разовое вложение... Не будем же мы тратить столько всегда! Просто так вышло. Требовалось единовременно много для поправки дел, а коли они поправились, то более и далее...

Стёпа перевёл взгляд с люстры на барина как на более интересный объект. Пушкин не без успеха пытался справиться с шоком через убеждение, что всё нормально, логично и должно так быть.

«И будь миллион, а не сто тысяч, оказалось бы очень логичным купить дом на Невском в качестве разового вложения средств, закатить там несколько балов, а после удивляться, куда же всё подевалось.» — подумал управляющий.

— К тому же, это ведь траты прошлого года, не правда ли? — просиял лицом Александр, найдя, как ему показалось, слабое место в ситуации. — То есть оброк прошлогодний! А этот год ведь ещё не трогали!

— Не трогали, барин, всё верно.

— Ну вот же! — воскликнул он от радости, как легко всё разрешилось.

— Видите, как всё просто, ваше превосходительство, — поддержал барина Степан, — тот год за месяц, этот год за два. Вы ведь не станете ждать осени, а решите распределить всё сразу, не правда ли?

— Степан...

— Затем можно будет вспомнить об очищенном от долгов и объединённом имении — да как же о нём не вспомнить, если первый заклад принесёт тысяч триста на ассигнации! До осени протянуть можно.

— Степан!

— К зиме, правда, придётся что-то делать, ведь праздники, балы, одним словом — сезон. Хотя что думать? Зачем же существуют ростовщики на свете, как не затем, чтобы избавить людей от невзгод? Как раз к тому времени они успеют соскучиться по столь любимым клиентам и выложат тысяч сто, если не жадничать и отнести разом все кофейники...

— Степан!!!

— Что, ваше превосходительство? Простите, задумался. Неужто я чего молвил? Не обращайте внимания. Мысли вслух.

Пушкин задумчиво рассматривал управляющего. Отношения их последнее время претерпели изменения, превратившись в странное сочетание приятельства, какое бывает у волка с собакой, когда оба сыты.

Относиться к Степану по-прежнему он не мог, чему был рад, ибо сам не формулировал твёрдо, как же относился к нему раньше. Поведение крепостного, Александр понимал это, если отбросить неслыханную вольность общения, дерзость и прочие несуразицы, напоминало собой покровительство — наибольшую нелепицу, какую только можно вообразить. Теперь же всё изменилось. Тот факт, что Степан пишет стихи, и стихи хорошие, поставили их на равную высоту в глазах Пушкина. Вслух он подобного не говорил — из резонных опасений, что никто бы не понял, — но для себя решил твёрдо. Степан мог спасти ему жизнь, выручить, совершить подвиг, говорить сколь угодно ловко и быть хоть кем — разница происхождения создавала барьер восприятия. Искусство сломало его в щепки. Прочтя, а после прослушав несколько произведений, Пушкин почувствовал, что они одной крови, и перед этим чувством всё остальное — карнавальная мишура.

Первым порывом было выписать Степану вольную немедленно, как многие и предполагали, но и в этот раз упрямому мужику удалось отбиться.

— Не время ещё, Александр Сергеевич, — с улыбкой говорил Степан, — что мне та вольная?

— Да разве не всякий человек жаждет свободы?! — сердился поэт. — Да не всякому она на пользу. Но ты — другое дело. Как я могу держать в рабстве поэта? Безумие. Фарс.

— Некомильфо, — подсказал Степан.

— Как будут на меня смотреть? Даже сойди я вдруг с ума и вздумай кичиться тем, что у меня в рабах есть автор, которого читают в каждом приличном салоне, — одобрение одних не искупит негодования других. Кто я такой, чтобы держать тебя в цепях? Иадмон?

— Рабство, цепи — то лишь слова. И вы нарочно говорите мне их барин, чтобы позлить. Но на подобные приёмы я привит, извините.

— Привит?

— Да, как от оспы. Не действуют.

— Да почему ты не хочешь свободы?!

— Хочу, отчего же. Но на моих условиях, а они пока ещё не готовы.

— Каких ещё условиях?

— Я вам скажу, но после.

— Не понимал тебя, Степан, и не понимаю, — Пушкин развёл руками, — но ты учти одно: запомни хорошенько, что рано или поздно, и скорее рано, я просто выпишу вольную и говори там что желаешь. Хоть царю жалобу пиши с просьбой вернуть тебе крепостную зависимость. Вот подивится государь! На меня и так уже косо смотрят некоторые. Другие одобрительно. Но я не из других. Позориться я не желаю. Сам выпишу и не спрошу, так и знай.

— Ладно, ладно, Александр Сергеевич, — понимая, что Пушкин обижен, Степан примирительно поднял руки, — уговорили. Обождите маленько. Не так и долго осталось ждать. Как буду готов — сразу обрадую. Договорились?

— Ладно. Господь с тобой. Делай, как знаешь. Но смотри — не затягивай.

На том и порешили. Барин не напоминал крепостному об обещанной вольности, мысленно уже считая его свободным, тот же делал вид, что всё по-прежнему.


В действительности Степана держали два обстоятельства, изложить которые он планировал в день получения вольной грамоты, отчего и подгадывал срок. Сейчас же, как, впрочем, и всегда, он и без грамот чувствовал себя более свободным, чем многие дворяне, стиснутые процветающим в те годы чинопочитанием. В чём-то Степан их понимал.

Чин — основа всего. Кто первый, кто второй, а кто десятый. Кто кому и как кланяется, кто дорогу уступает. Даже в церкви чин означал место человека. Вышла девушка замуж, к примеру, дочь генерала да за поручика, её место в церкви и сменилось. То с папенькой стояла в первом ряду, а то с мужем в хвосте. Важное дело!

Степан отчётливо сознавал, что воля здесь весьма эфемерна, и как свободный крестьянин он не особо продвинется в статусе. Купечество тоже его не прельщало.


— Так для чего же ты платил всем этим швеям да портным, и в магазины полные суммы?

— Недопонял, Александр Сергеевич. А как можно ещё?

— Ну дал бы им четверть, много — треть, и довольно.

— А прочее?

— Что прочее?

— Когда платить? Я долги не люблю, барин. К чему их копить?

— Полностью оплачивают подобное или князья, или идиоты, дорогой Стёпа. Ты не князь, надеюсь, но и не дурак. Тоже надеюсь.

— Не понял. Поясните, ваше превосходительство, окажите милость, — Степан нутром почуял, что где-то дал маху, и нахохлился.

— Видишь ли, в чём дело, — начал Пушкин, вновь обращая на своего крепостного взгляд зоолога, обнаружившего неизвестную науке бабочку, — никто и никогда в высшем свете не платит за всё это столько, сколько объявлено. Из тех, кто вообще считает деньги, конечно же.

— Как это?

— Так. Тебе говорят — тысяча. Ты даёшь триста. Это называется задаток. И забываешь об остальном. Всё.

— Да как такое быть может?

— Элементарно. Я ведь понятно объясняю. Даёшь треть. Забываешь.

— Но ведь долги накопятся.

— Конечно. Когда они накопятся до некой приличной суммы, скажем, тысячи две, то о ней можно вспомнить. Даёшь ещё четыреста. И забываешь.

— И сколько так будет длиться?

— Всегда, покуда существует свет. Можно, впрочем, поменять поставщика, если кредитор становится чрезмерно назойлив. Как ты можешь того не знать, если сам торгуешь?

— Я больше с простыми людьми... Погодите! Но отдавать всё равно придётся, пусть частями. В чём смысл?

— Смысл, любезный управляющий, заключён в том, что всё отдавать не придётся. Долг может гулять десятилетия, передаваться по наследству и никогда не быть отдан.

— Но ведь это нечестно?

— А требовать триста рублей за то, что стоит сто, честно? — возразил Александр. — Все потому и задирают цены, что знают, сколько получат в действительности.

— Но долги...

— Это не долги, это одолжение.

Степан только хлопал глазами.

— И что же, — спросил он, — не платить?

— Можно и платить, мой уважаемый ведущий дела, если хотите платить за других. Но кажется мне, что всех твоих денег станет недостаточно, если ты продолжишь одевать весь Петербург.

Степан стоял столбом и молчал. Незнание реалий вновь подвело его, и вместо воображаемой порки барина за расточительство супруги он сам получил отлуп. «Надо признать — он хороший муж.» — поставил себе галочку управляющий.

— Кстати, раз уж мы заговорили о долгах, как скоро ты сможешь предоставить оброк за этот год, Стёпушка? — Пушкин закончил рассматривать управляющего, должность которого он при всех идеях о свободе брата-поэта надеялся сохранить, и стал странно играть пальцами по поверхности стола.

— Когда угодно, ваше превосходительство! — напрягся Степан. Свойство барина говорить самые ужасные вещи наиболее мягкими интонациями он уже выучил.

— То есть в любой день? — уточнил Пушкин.

— Да.

— То есть хоть завтра? — продолжал допытываться Пушкин.

— Да хоть сегодня, барин, — столь же мягко, копируя Александра, ответил Стёпа, — неужели что-то произошло?

— Сущие пустяки, Стёпушка. Небольшой долг.

— Долг?

— Увы. Причём долг чести.

«Вот так и знал! — мысленно охнул Степан. — Продулся в карты наше всё. Опять!»

— Долг чести — вопрос серьёзный, ваше превосходительство, — сказал он иное, приняв надлежащий ситуации строгий вид, — насколько я понимаю, сии долги есть наиважнейшие и наиглавнейшие?

— Ты совершенно правильно всё понимаешь, братец.

— И как велик этот долг?

— Довольно велик, признаю честно. Я немного увлёкся. Как раз сто тысяч.

— Вы серьёзно, Александр Сергеевич? — услышал Степан свой враз охрипший голос.

— Я никогда не шучу, когда дело касается чести, — холоду в голосе Пушкина могли бы позавидовать сковавшие улицы в те дни морозы.

— Но кому? Как? Александр Сергеевич, дорогой, но это же... Здесь только развести руками, право слово.

«Когда он забывается, то тянет на чиновника, только нигде не служившего», — отметил Пушкин.

— Ну вот так. Итоги дружеской попойки. Провожали твоего «друга», и так вышло.

— Петра Романовича, — нашёл силы на улыбку Стёпа, — великого человека.

— Я бы не ёрничал на твоём месте — но кажется, ты из тех людей, которых не переделать.

Безобразов категорически отказался реабилитировать Степана, упорно считая если не шпионом, то опасным мошенником, с неизвестной, но непременно дурной целью втирающимся в доверие к господам. Против Долли он идти не мог, не та фигура. Против Пушкина — не хотел. Гусару оставалось только рычать в кулак и обещать себе разоблачить «негодяя». Стёпу он видел ещё дважды и оба раза наливался кровью, недобро смотрел, но ничего не говорил. Тот в ответ вёл себя подчёркнуто почтительно и величал свирепого оппонента то «сыщиком от бога», то «недюжинным умом», а то и «великим человеком», как сейчас. Ума, впрочем, хватало не потешаться в лицо, иначе удержать гусара от возмездия не смог бы никто.

— И куда же вы столь бурно провожали своего Патрокла, ваше превосходительство?

— Ты читал «Иллиаду», Стёпушка? — насмешливо спросил Пушкин.

— «Илиаду»? — включил дурака Степан. Пушкин вздохнул и махнул рукой — ладно уж, мол, деревенский ты наш.

— А провожали мы друга нашего за границу. В Англию. По делам. Эх, живут же люди! Меня вот не отпускают.

— Почему в Англию, а не во Францию?

— Сперва в Англию, а потом... постой. Ты что-то знаешь?

Степан побаивался таких взглядов, каким наградил его барин. Слишком остро, слишком проницательно.

— Да нет, Александр Сергеевич, ничего такого.

— И всё-таки у тебя вырвалось недоумение. Почему?

— Долли, — признался Степан, — то есть её светлость графиня Фикельмон, прошу прощения. Третьего дня я посещал по просьбе барыни вашу квартиру, ей нужно было... впрочем, неважно. Была там и госпожа графиня и дважды спросила меня, не собираюсь ли я, получив вольную, — вы извините, для неё этот вопрос будто решённый, но что может понимать женщина в душе русского крестьянина? — посетить Париж. Вот у меня как-то и выскочило.

— Подробнее, — потребовал Пушкин. — Ты, может, ещё не понял, но госпожа Фикельмон не умеет говорить слова попусту. В том её сила, но и слабость. Вспомни дословно.

— Дословно я не смогу, знал бы... Сказала, что любому человеку нужно образование, получить которое лучше в Европе.

— Ну-ну. Далее.

— Что Париж — лучший город для жизни. Что парижская опера и театр — лучшие на свете. Что английские... Ой, Александр Сергеевич, она и англичан упоминала. Вот сейчас вспомнил.

— Говори же.

— Ну, что английские дельцы — скучные люди, ничего, кроме денег, не видят и потому слепы. А вот французы — совсем другое. И что мне следует посетить театр. Или оперу, не помню хорошенько, хоть убейте, ваше превосходительство.

Лицо Пушкина приобрело опасный, хищный вид. Он о чём-то глубоко задумался, и Степан ещё несколько минут ожидал, когда барин вернётся к куда более интересной теме. Наконец тот встрепенулся, опомнился и, извиняясь одними глазами, перешёл к обсуждению долгов чести.

— Мне нужны эти сто тысяч на неделе, Степан. Ничего не поделаешь.

— Будут вам сто тысяч, — буркнул тот, смиряясь. — Но кому вы хоть проиграли?

— Да какая разница, — к Пушкину вернулась беспечность, — какому-то шулеру.

— Шулеру? Так зачем же ему платить, если он шулер? — удивился Степан.

— Ах, братец, тебе столько ещё предстоит узнать, чего нет в «Илиаде». Запомни — шулеру платят всегда, при любых обстоятельствах. Видов оплаты два — канделябрами или деньгами. Но всегда.

Глава 22 В которой приоткрываются личные потребности голландского посланника

— Сколько?

— Семь тысяч девятьсот сорок франков, господин барон.

— Значит, восемь тысяч. А это? — указал тот на ящик с тканями.

— Полотно знатное. Около... трёх тысяч франков, господин барон.

— Хорошо. Деньги здесь?

— Да, господин барон. Вот, — мужик выложил на стол четыре пачки ассигнаций по двадцать пять рублей и одну десятирублевую. Барон поморщился — привычка русских считать свои ассигнации равными франкам раздражала пунктуального голландца, но этот «делец», как мысленно звал он Степана, давал «настоящую цену», на треть превосходящую предложения прочих, потому приходилось сдерживаться и не выдавливать из этого дикаря лишнюю сотню.

Голландского посольства в Санкт-Петербурге тех лет не существовало вовсе, если считать посольством непременный особняк, в котором должно давать балы, приёмы и вести полноценную светскую жизнь в окружении свиты из советников, консультантов, атташе, курьеров, переводчиков и других сотрудников. Всё это стоило больших средств, и даже посольства крупнейших держав в городе «более дорогом, чем Лондон или Париж» поддерживались на достойном уровне не только крупными выплатами (их всегда не хватало) от своих государств, но и личными состояниями послов, нередко разорявшихся на этом поприще.

Барон Геккерн не был богат. Королевство Нидерландов также не отличалось особой щедростью, а потому всё посольство умещалось в обыкновенной квартире доходного дома по адресу Невский, 51, где ютились барон с канцелярией. Ни о каких приёмах речь идти не могла, что огорчало честолюбивого барона. Луи, как его звали, не просто желал — он жаждал признания, чего не всякий заподозрил бы в этом строгом человеке с окаменевшим лицом, на котором живыми были только глаза, всегда аккуратном, плотно застёгнутом на все пуговицы господином. Увы, внешность обманчива — и за этой маской, надетой словно на всё тело разом, скрывались страсти, которые, будь только видимы, заставили бы людей осторожных отходить от барона подальше, как от кипящего на плите чайника.

Лишённый возможности пользоваться служебным положением, как того требовала его натура, Геккерн стал пользоваться положением, как того требовала его нужда. При всей незначительности Нидерландов в европейской политике, всё-таки находились и плюсы, коими воспользовался бы и человек более щепетильный.

Во-первых, сестра государя императора Всероссийского была супругой наследника престола Оранской династии, таким образом дипломатия частично принимала собой элементы семейного дела. Николай всегда, без исключений, приглашал барона на аудитории после поездок того на родину. Доступ к государю на уровне посольств таких могучих участников «европейского концерта», как Англия, Франция и Австрия, — уже кое-что. По этой причине Луи был приглашаем везде, где происходило что-либо значимое. Барон не был дураком, и скоро, поняв характер русского монарха, стал брать уроки русского, языка чрезвычайной сложности, ради того, чтобы в один прекрасный день обратиться на нём к государю. Тот пришёл в восторг — посланник Нидерландов был первым и единственным из европейских послов, кто проявил подобное уважение! Геккерн, смущаясь для вида, попросил сохранить это в тайне, на что радостный Николай тут же согласился.

Во-вторых, и это вытекало из первого, барон имел возможность использовать такую удобную и полезную вещь, как дипломатическая почта, — не подвергаемую таможенному досмотру согласно решению Венского конгресса 1815 года.

Надо признать — пользоваться ею не только по прямому назначению барон стал не сразу. И заставила его прибегнуть к подобному средству строгость русской таможни — чьи офицеры и чиновники слишком открыто выражали сомнения в необходимости посла ежемесячно ввозить для личного пользования десятки пудов тканей и прочих интересных вещей без пошлины. Луи сердился, негодовал, писал своему другу Нессельроде (как известно, все дипломаты — закадычные друзья или смертельные враги, среднего не дано) о возмутительном недоверии к его честному имени. Тот действительно симпатизировал барону, но как англиканин по вероисповеданию не мог простить протестанту перехода в католичество и относил подобные протесты в личную канцелярию императора. Николай вздыхал и ставил положительные для посла резолюции. Вечно такое длиться не могло, и красный от стыда и гнева Геккерн в итоге плюнул, приказав грузить всё прямо диппочтой.

С реализацией особых проблем не было, если не считать таковыми удивительную жадность русских купцов, но, найдя подходящего, барон успокоился. Им оказался Степан, нашедший самым простым способом выход на так интересующего его человека. Для барона стало открытием (и откровением), что находящиеся «в рабстве» туземцы могут вести дела на уровне приличных буржуа, но лучшего искать было невыгодно. Степан, или Стефан, как стал звать его Геккерн на польский манер, брал всё оптом и платил как за розницу.

Вот и сегодня он без торга назвал достойную цену, забирая очередную партию товаров «для личного пользования» посла. Состояла она, как обычно, из дорогих тканей, посуды и прочих ценных в России вещей. Хрустальные, фарфоровые, серебряные сервизы, канделябры и художественная бронза, сотни портсигаров от лучших мастеров Германии, живопись фламандских художников, лучшее вино ящиками, десятки часов, порою — даже статуэтки, по сто и по двести «штук» тканей — дипломатическая почта работала на износ.

На что тратил деньги «чрезвычайный посланник и полномочный министр», при этом никто не знал. Непонятным было то, что внешний образ жизни представителя Оранской династии ничуть не менялся, по-прежнему являя собой образец экономной скромности. В ведомстве его друга Нессельроде мнения — из тех, на которые имелось право, — разделились. Один дипломат считал, что благородный барон лишь стремится составить себе состояние — с целью подкрепить благородство происхождения благородством золота. Другой, и это был сам Нессельроде, — что вырученные в обход таможни деньги используются на взятки секретарям прочих посольств, чтобы подкрепить уровень официального положения уровнем неофициальных знаний. При этом оба были уверены, что часть средств — и немалая — уходит по особой графе личного пользования бездетного и неженатого барона, но из деликатности не упоминали её вовсе. Слух, что барон был «зелёным», как величали в то время ревнителей мужской красоты, оставался в положении слуха и не вызывал ничего, кроме улыбок снисхождения к человеческим слабостям.

— Почему ты платить больше других? — вдруг резко спросил Геккерн.

— Дык это... товар красный, добрый. Чего же не платить? — пожал широкими плечами мужик.

— Твой господин есть надворный советник Пушкин?

— Так точно, господин барон, — Степан еле заметно отступил, прожигаемый яростным взглядом посланника. — Я ведь говорил вам...

— Помню. Но тогда я не придать тому значения. Сейчас же... Скажи, ты делать свой господин подарок?

— Бывает, господин барон. Но вообще он не любит подарков.

— Как так? Все любить подарок. Ты мне лгать? — усмехнулся Луи.

Действительно, что хозяин этого мужика носит странную фамилию Пушкин, не говорило ему ровным счётом ничего, когда они только познакомились более года назад. Этот «раб-буржуа» тогда впервые взял сразу всё предлагаемое за хорошие деньги. После же лично, а то и через приказчиков продолжал забирать так же справно и чётко, не вызывая ничего, кроме невольного уважения. Сейчас положение дел изменилось — имя Пушкина звучало иначе. Да и сам Пушкин был другой — что старый отец передал дела сыну, барон разузнал. И вот этот молодой Пушкин...

— Я никогда не лгу, господин барон, — Степан с дышавшим простотой лицом выглядел, как сама правда.

— Как же твой господин их не любить? Разве ты плохой слуга и не уважать свой господин?

— Мой господин не очень любит подарки, потому что любит сам себе делать подарки, — глубокомысленно произнёс мужик, незаметно держа скрещённые пальцы за спиной.

— О! Господин Пушкин — оригинал! Но оставим его вкус. Мне стало известно, что ты скоро получить свобода, Стефан.

«И этот туда же! — с досадой подумал Степан. — Всё ваше общество как кружок кройки и шитья.»

— А это значит, что ты, Стефан, будешь вести дела далее сам. Лично. Не так ли?

— Придётся, господин барон. А что делать?

— Ты недоволен? — удивился Геккерн.

— Как вам сказать. Поживём — увидим, — продолжил философствовать мужик, внутренне подбираясь. Голландец не зря затеял этот разговор, тут сомневаться не приходилось.

— Странно. Вы все, русские, странные. Но я хотел говорить о другом. Ты знаешь, кто я? Конечно. Ты далеко не глуп, я это видеть. Ты хитрый. Ты далеко идти. Но всем нужны деньги. И связи. У меня есть связи. Понимаешь?

— Вы хотите и дальше вести дела, когда я стану свободным?

— Конечно. Но я хочу больше.

«Смотря чего» — подумал Степан, молча ожидая продолжения.

— Я хотеть расширить дело. Всё это — мелочь. Пошлина — тормоз честной торговли. Тот, кто может обойти пошлину, стать очень богат. Очень, — барон замолчал, выжидающе глядя на мужика.

— Как же вы думаете обойти таможню? Что вы делаете сейчас — максимум, иначе бы вы делали больше.

— Верно! — Луи прищёлкнул пальцами. — Сейчас это максимум. Но после... Это ведь ты писать стихи, о которых говорят все?

— Да, господин барон.

— Хорошие?

— Думаю, да. Именно они послужили причиной того, что мне придётся вести дела самому, как вы выразились, господин барон.

— Вот! Всё сходится.

Почуяв удачу, посланник принялся расхаживать по комнате, стараясь не поддаться эмоциям.

— Я представить тебя ваш царь, Стефан, — сформулировал наконец мысль Геккерн.

— Царю? — Степан едва не ляпнул, что с царем они и так знакомы, но сдержался. Выходило, что голландцу известно было не всё, и это радовало.

— Да. Когда ты будешь не раб, я приведу тебя к царю. У нас есть маленький секрет. Только царь знает, что я говорю на вашем языке. Из людей благородных. Я ему сказать, что читал твои стихи. Одно дело, когда свои, другое — иностранец. Посланник. Я сказать, что писать о тебе домой. Государь захотеть тебя видеть. Это точно. И тогда... царь наградить.

— Но почему награда будет в виде торговых привилегий? Логичнее, что она будет другой.

— Это мой дело! — отрезал барон. — Я сказать, как есть. Ты иметь деньги, я иметь связи. Связи дать право, а деньги дать ещё деньги.

«Ну и чёрт с тобой, — подумал Степан, — если не врёшь, тогда и поглядим.»

— Сейчас ты может думать, что всё сделать сам. Но мир так устроен, Стефан, что связи важнее деньги. Каждому нужен господин. Добрый господин. Кто будет участие дела. Ты понимать?

— Понимаю.

— И твой добрый господин со связи могу стать я. Ты умный. Хитрый. Красивый. Мы сделать дело.

«А красивый здесь при чём? Если ты о том, что я подумал, то иди на хрен, господин хороший. То есть нет, нет, я фигурально!»

На его счастье, барон не подразумевал ничего такого — лишь по привычке использовал комплимент. Идея всё больше захватывала Луи. Он думал развивать её ещё долго, но внезапный визит гостя более важного заставил закруглиться со «Стефаном» и отпустить его, взяв обещание зайти завтра. Степан, кланяясь, удалился.



Более важным гостем оказался совсем молодой человек чрезвычайно приятной наружности.

— Здравствуйте, друг мой! — с замечательной развязностью произнёс юноша, небрежно кивая барону. — Вы приняли ко мне столь живое участие, что, право же, мне было бы неловко — не будь я столь стеснён в обстоятельствах, не позволяющих быть неловким. — Весьма довольный изящным, как он посчитал, каламбуром, юноша сел без приглашения.

— Вы опасный человек, мой юный друг, и есть нешуточная опасность в вашем пребывании здесь.

— Опасность? — поднял бровь юноша.

— Безусловно. Россия — дикая страна, и как бы вы не послужили причиной возвращения к язычеству этих схизматиков. — Луи был рад возможности вернуться к привычному французскому языку.

— Каким же образом?

— Вы обладаете способностью нравиться людям, Жорж. В свете вы произведёте фурор. Прекрасный, как Аполлон, строгий, как Артемида, играющий словами как Гермес, мудрый подобно Афине, горячий, словно Гефест, любвеобильный подобно Зевсу — вы предстанете как половина пантеона олимпийцев разом.

Юноша рассмеялся.

— Ценю столь лестное мнение о собственной особе, барон. А вы льстец!

— Я дипломат.

— Верно, это одно и то же. Однако же, для покорения света в любой стране, даже столь дикой, как Россия, недостаточно предстать, будучи никем.

— Вы видите в этом сложность?

— Определённое затруднение, признаюсь честно. Потому я и зашёл к вам столь бесцеремонно... О, да, я помню вашу настойчивость в просьбах отставить церемонии, но в те дни я болел, и это всё же иное.

— Честность — добродетель, и я последую вашему примеру, Жорж.

— Вы желаете быть добродетельным?

— С вами — да, дорогой друг.

— Чем же я заслужил такую честь, как дипломатия добродетели от дипломата?

— Эти каламбуры бросят к вашим ногам половину дам Петербурга.

— Всего половину? — Жорж капризно надул губы. Геккерн залюбовался.

— Другая падёт ещё и от вашего облика, нет сомнений.

— Эх, барон, ваши бы слова...

— Вы сомневаетесь? — посланник был по-настоящему удивлён подобным недоверием.

— Позволю себе капельку сомнений. Маленькую, чтобы не оскорбить вас.

— А я уже по сути выполнил обещанное.

— Выполнили?

— Да. Я был у государя и результат...

— Что же? — юноша нетерпеливо подался вперёд. Лицо его приобрело требовательное выражение ребёнка, желающего конфету.

— Не заставил себя ждать. Вы теперь, Жорж, не просто Дантес, а корнет гвардии.

— Вот как!

— Прочтите и увидите сами.

— Ах! — с досадой воскликнул юноша, жадно схвативший было бумагу. — Я не знаю русского языка!

— Пустяки. Это приказ о вашем зачислении в кавалергардский полк в чине корнета.

— Кавалергарды ведь гвардия внутри гвардии! — порозовел от удовольствия Жорж.

— Верно. И вы можете убедиться, что я держу слово.

— Вы дьявольски любезны, барон. Но...

— Вас что-то беспокоит?

— Служба в гвардии, ещё и такой — недёшево! А вам, как никому, известны мои обстоятельства.

— Вам назначено скрытое жалование — из личных средств императора. Не бог весть что, но для поддержания статуса вполне достаточно.

— Даже так?!

— Именно.

— Но чем... почему? Отчего ко мне проявлена столь особая милость? Я молод, но не глуп. Монархи — люди прижимистые. В чём же дело?

— Вы удивительно наивны порою, дорогой друг, не примите, ради бога, за насмешку. Разумеется, потому, что за вас попросили.

— Хотите сказать, что посланник страны, от которой только что оторвали половину, настолько влиятелен при дворе северного царя, что тот выполняет подобные просьбы? Не шутите так, барон, вам не идёт.

— Но разве я сказал, что государь отнёсся с вниманием к моей просьбе? Я лишь сказал, что за вас попросили. Передал слова — не более того.

— Ничего не понимаю, — Дантес нахмурился, став ещё более очаровательным, стоило ему перестать позировать. — Но кто ещё здесь мог замолвить за меня словечко?

— Вероятно, те, кому небезразлична ваша участь, милый Жорж.

— Но кому?

Геккерн вздохнул, стараясь отвлечься от созерцания красоты юноши — в данный момент это мешало делу. Эту партию следовало провести безупречно, и он одёрнул себя.

— А как вы думаете, дорогой друг?

— Говорю же вам — я не представляю.

— Но сложите всё воедино. Франция... неудачный пример. Однако и там вы могли заметить, с какой лёгкостью перед вами открылись двери академии Сен-Сира.

— Ничего особенного, — пожал плечами Дантес.

— Вы так считаете в силу достоинства молодости, — мягко упрекнул его Геккерн, — пусть. Но далее, после всех приключений, что выпали на вашу долю, когда вы лежали больным... вас нашёл я.

— И я ценю ваше участие, можете не сомневаться, — нетерпеливо произнёс юноша.

— А после пообещал пристроить ко двору русского царя. Я обратился к нему с просьбой, и он отнёсся к ней благожелательно. При положении моём — вы верно заметили — не столь существенном, как хотелось бы.

— Вы сказали, что передали чьи-то слова, — медленно произнёс Жорж, — но этот кто-то явно повыше вас. Кто может быть выше посланника? Только... — он осёкся, с изумлением глядя на барона.

— Браво, мой юный друг, — негромко ответствовал тот, — вы весьма быстро разобрались в деле.

— Но какое отношение имеет ко мне ваш господин, его величество...

Геккерн молчал, наслаждаясь тем, что читал юношу, словно открытую книгу.

«Рыбка заглотила наживку, — думал барон, — сейчас узнаем, из какого ты теста. Что выберет прекрасный юноша? Откажется верить или откажется от родителей? Что для тебя весомее, Жорж Дантес? Честь твоей матери, твой отец или фантомная иллюзия быть бастардом его Величества?»

— Я... сын короля? — нерешительно и тихо озвучил юноша мучившую его мысль.

— Я ничего подобного не говорил, друг мой.

Дантес почувствовал, что задыхается.

— Сын короля, сын короля, — повторил он несколько раз, пробуя эти слова на вкус. — Вот оно что.

— Вы корнет императорской гвардии, мой юный друг.

— Да, да, я понял. И значит, его величество решил пристроить меня подобным образом?

— Вы будто чем-то недовольны.

— Нельзя сказать, что я рад. Подобные факты о себе узнаёшь не каждый день, знаете ли. Всё-таки разница между простым дворянином и королевским отпрыском довольно существенна. Вы не находите?

— На вашем месте, дорогой друг, я бы не раскидывался подобными предположениями. Это всё ваши догадки. Заметьте — я ничего подобного не говорил.

— О, это я понимаю! — к Дантесу вернулась дерзость и насмешливость уверенной в себе красоты. — Но между нами замечу, что батюшка не более милостив, чем российский император.

— Вы желаете титула! — понял Геккерн.

— Гм. Было бы недурно.

— Это возможно.

— Русский император сделает меня князем? — рассмеялся юноша. — Нет, барон, в это уже не поверю, не взыщите.

— Нет, титул вам даст не русский царь — титул дам вам я.

— Вы? Но это нелепость. Каким образом?

— Я вас усыновлю.

Дантес вытаращил глаза, после чего расхохотался.

— К несчастью, я всего лишь барон, так что поначалу не рассчитывайте на многое. Но я тешу себя надеждой добиться большего. Вот тогда, быть может, станете и князем.

— Это самая смешная шутка, что я когда-либо слышал.

— Я говорю совершенно серьёзно.

— Серьёзно?

— Да. Посудите сами. Вы поможете мне, я помогу вам. Вместе мы сделаем карьеру, и награды от нас не уйдут. Я дам вам титул и этим вызову особое отношение и к собственной особе, не так ли? Награждая меня, его величество будет держать в уме, что возвеличивает вас.

— Вы ловкий человек, господин барон. — В чертах лица юноши проступило еле заметное выражение гадливости. — Но вы забываете, что мой отец ещё жив. Как же вы собираетесь меня усыновить?

— Очень просто, — с полнейшим хладнокровием отвечал барон, — я напишу ему, и он согласится.

— Но если он согласится, то получится, что он отрекается от меня, — Дантес успел забыть, что минутами ранее он сам отрёкся от отца без колебаний.

— Всякое бывает на свете.

— Порою с ума можно сойти от этого всякого. Да, барон, я, видимо, приму ваше предложение, если всё обстоит именно так. И не буду строить из себя потерянного принца. Хотелось бы, конечно, знать поподробнее, как там вышло с матерью. Прекрасная дама, король, чувства. Романтика, которой так не хватает в это рациональное время!

«Когда я спущу с вас брюки, милый сын, — подумал барон, — то будет тебе и романтика.»

Глава 23 В которой бывший гусар становится негоциантом и свидетелем второго пожара

Пётр Романович был принят в Лондоне безукоризненно. Князь Ливен, посол от России, являл собой тип джентльмена, встречающегося не чаще, чем тип Дон Кихота встречался в кругу идальго.

Приветственная речь, с которой он обратился к соотечественнику, очень понравилась Безобразову, пусть тот в ней ничего и не понял по причине незнания английского — но интонации, жесты и благородство осанки не оставляли сомнений в том, что это была очень приятная для него, коллежского асессора, речь.

Судя по всему, князь куда-то спешил, поскольку завершил монолог тем, что обвёл широким, но изящным жестом пространство вокруг себя, лучезарно улыбнулся и удалился, не взяв в руки пакета с корреспонденцией, что должен был ему передать Безобразов.

— Его сиятельство оказывает вам честь, — пояснил оставшийся с Петром один из секретарей посольства, обращая на себя внимание. — Он предлагает вам располагать его домом, пока обстоятельства вынуждают его покинуть вас, но к ужину непременно вернётся и принесёт самые искренние извинения.

— Пётр Романович, — представился Безобразов.

— Свицкий, Андрей Павлович.

— Что же мне сейчас делать?

— Всё, что угодно. Князь вернётся, как и сказал, к ужину. А у вас разве один пакет?

— Признаюсь, у меня два пакета.

— Второй можете отдать мне. Госпожа княгиня дурно чувствует себя последние дни и не покидает постели (Доротея Ливен болела уже неделю после ссоры с любовником — графом Грей, премьер-министром Великобритании. На их ежедневную переписку, впрочем, недомогание не влияло), но она спрашивала о вас и ждёт писем.

Петру это не понравилось, но полученные инструкции допускали подобный вариант, и он расстался со вторым пакетом.

Так он и поселился в одном из флигелей княжеской резиденции, в комнате, соседствующей с комнатой Свицкого, приставленного к нему в качестве компаньона на те дни, что требовались для получения ответных писем. Князя он практически не видел — тот был обыкновенно занят приёмами важных посетителей и появлялся лишь за столом к ужину, или не появлялся вовсе.

— Мне, право, неудобно намекнуть его сиятельству, что я не знаю английский язык, — признался Пётр после первого дня, — он или решит, что я неуч, или оскорбится.

Свицкий только посмеялся над подобными опасениями.

— Что вы, Пётр Романович, полно. Князь — лучший человек на свете. Вам не о чем беспокоиться.

Сам же он предложил гостю побыть его гидом и показать Лондон за эти дни — на что тот немедленно согласился.

— Не буду кривить душою, Пётр Романович, — в том не только моё желание, но и просьба княгини. Её сиятельство всё недужит и не простит себе оставить гостя без должного обращения. Кстати, она передаёт вам записку — с глубочайшими извинениями, как понимаю.

Коллежский асессор записку прочёл, затем прочёл ещё раз, после чего сжёг её на огне свечи.

— Вы смотрите на меня, словно увидели впервые, — заметил Свицкий, — и я догадываюсь, почему. В записке должно быть сказано, что без меня вам не понять души этого города, не правда ли?

— Вы удивительно точно разгадали мысль вашей госпожи, — заметил Безобразов, — ей хочется, чтобы я понял этот город.



Несколько дней они гуляли. Андрей Павлович оказался превосходным знатоком британской столицы и знакомил гостя с тем, что шутливо называл «полусветом», подразумевая места приличные, но доступные. Они посещали парки, кофейни, клубы, биржу.

В Англии было приятно сердцу. Всё представлялось точным, качественным, выверенным, неспешным. Сильнее прочего Петру нравились люди. Любой англичанин, как ему виделось, потому был спокоен, что твёрдо знал своё место. Этой мыслью он поделился со Свитским.

— Вот, Андрей Павлович, смотрю и радуюсь. У нас в России как-то не так. Сперва взглянешь на погон или ещё какие знаки отличия, а после уже на человека. Здесь же наоборот.

— Пётр Романович!

— Да, так и есть. Более того скажу вам — у нас порою человек, когда в зеркало смотрится, сперва на мундир посмотрит. Кто я да что я.

— Ну уж вы преувеличиваете! — рассмеялся Свитский.

— Нет, верно говорю вам. Не подумайте — я не из тех, кому стоит за границу попасть, так сразу начинают Россию хаять, но ведь правда. У нас человек сам часто знать не знает, кто он таков, вот и держится за чин. Здесь же... моряк — это моряк. Джентльмен — это джентльмен. И всё так. Вот они и спокойны, уверены.

— Может быть, может быть.


Особый интерес у Безобразова вызвала Лондонская биржа, место и впрямь удивительное.

— Подумать только, — рассказывал ему Свитский, — здесь ежедневно решаются дела на десятки и сотни тысяч фунтов. А сколько вы желаете вложить?

— Четыре тысячи фунтов.

Ранее Пётр признался, что обладает некой суммой, которую согласен пустить в оборот по случаю, но не знает, во что именно. Секретарь посольства горячо поддержал идею.

— Англия — владычица морей! А значит, их дела самые выгодные. Тем более ведут они их веками и есть вполне безрисковые варианты.

— Это именно то, что мне нужно. Вы знаете — как только я сменил военный мундир на статское платье, так более прочего стал ценить безрисковость.

— Тогда вам на биржу. Куда же ещё?

— Это действительно безопасно?

— Да. Самое простое здесь — вложиться в страхование.

— Страхование? — недоверчиво переспросил Безобразов. — А чего именно?

— Кораблей, — пожал плечами Свицкий, — тех самых кораблей, что идут сюда со всех уголков мира.

— Но если корабль утонет? Вы это называете надёжным?

— Ах, боже мой. Не корабля, нет. Кораблей. Я всё вам расскажу, позвольте.

Он увлёк Петра в очередное уютное кафе, где можно было с комфортом вести любую беседу.

— Так вот. То, что я вам предлагаю, есть самое надёжное и самое массовое дело — из имеющих деньги, конечно, — им занимаются здесь все или почти все.

— Гм.

— Более того, я даже горжусь, что главным человеком, всё это организовавшим, был наш с вами соотечественник!

— Как это?

— Да так. Родился в Санкт-Петербурге официально в 1735 году, мать была русской, а отец — англичанин. Звали его Юлиус Ангерштейн.

Безобразов закашлялся, но быстро оправился.

— Между нами, — невозмутимо продолжал секретарь посольства, — в среде британцев на его счёт ходят слухи, немыслимые до неприличия, и находись мы сейчас в России, я не рискнул бы их повторить. Словом, одни считают его сыном будущей императрицы Екатерины, другие — сыном императрицы Елизаветы, третьи — сыном императрицы Анны. Нелепица на нелепице, как видите.

— Да уж.

— Ещё юношей Ангерштейн отличался удивительно сметливым умом и быстропродвигался по службе — в данном случае я имею в виду службу в торговой компании — а после сверхвыгодного брака развернулся во всю ширь, по сути и соорудив то, что зовётся обществом Ллойда. Формально оно древнее, ещё семнадцатого века, но в том виде, как дело ведётся сейчас, — почти целиком заслуга Ангерштейна, — Свицкий с наслаждением отпил поданный кофе. Пётр тоже не мог не оценить превосходное качество напитка.

— И как же оно ведётся?

— Он гениально разделил риски. Шестьдесят лет назад было основано общество Ллойда. В него вошли разом семьдесят девять самых уважаемых страховщиков Англии.

— И они поделили риски. Действительно умно.

— Такое мог придумать любой, — возразил Свицкий, — Ангерштейн пошёл дальше. За счёт своих связей и невероятного, согласно легендам, дара убеждать он смог сплести воедино интересы купцов и аристократов. В страховании всегда нужны деньги. В плохие дни — много денег. Приятно получить тысячу фунтов с корабля только за то, что он пришёл в порт, но мало приятного выплачивать десять тысяч при неудачном исходе плавания. Ангерштейн попросту переложил все риски с компании на частников.

— То есть? Разве кампания сама не частная?

— Верно, но я о том, что само общество Ллойда ничем не отвечает за застрахованное имущество. Они стали посредниками и только.

— Ничего не понимаю.

— Вы желаете застраховать некий груз. Допустим, корабль целиком. Компания проводит оценку корабля, груза, учитывает риски — а за минувшие столетия они накопили достаточный опыт и знания — и выставляет счёт. Вы платите. Это хорошо. Представим дурной вариант, и ваш корабль отправился на встречу к Посейдону. Тогда должны выплатить страховую сумму вам. Где же общество берёт деньги? Да просто у частников. Стать членом общества Ллойда трудно, практически невозможно со стороны. Но участвовать в прибыльном деле хочется. Как же быть? И вот частные лица создают своё общество, сроком на год. Они выписывают полисы, которыми и подтверждается страховка обществом Ллойда. Например... нужно застраховать груз кошенили. Или серебра. Быть может, кофе. Агенты общества смотрят, кто желает страховать кофе. Ага — вот, есть такие люди. И их полисы используются. В случае потери груза полис оплачивается теми частными лицами. Гарантом служит всё их имущество.

— Но ведь тогда они несут все риски.

— А вот здесь и заключается гениальность Ангерштейна. В деле участвует английская аристократия в почти полном составе. И все их земли, золото, замки и прочая недвижимость гарантируют страховые выплаты. Им подражают джентри. В результате минимум половина богатства Англии служит гарантией выплат. Но зачем рисковать и страховать один корабль? Можно застраховать сразу десять, но частично. Или хоть сотню. Общество Ллойда потерь не несёт в принципе, только имеет прибыль. Гаранты — по ситуации, но накопленный, повторюсь, опыт позволяет не нести потерь и им. Разве кто совсем глупый и невезучий. Все довольны! Одни получают деньги, идущие нескончаемым потоком, другие — сверхнадёжное страхование.

— Но кто же платит? — нерешительно спросил Пётр.

— Немного переплачивает, лучше сказать. Владельцы судов и груза, кто же ещё? В порт идёт тысяча кораблей, пятьдесят из них не дойдут. Но страховка составит не пять процентов, а десять, например, с чего и живут страхующие. Если корабль дошёл, то прибыль и владельцам будет в любом случае, если же нет — владельцы ничего не потеряют.

— Удивительно.

— Расчётливый народец.

— И вы предлагаете принять участие в этом?

— Почему нет? Пять процентов почти гарантированной прибыли, разве только корабли станут тонуть в разы чаще, чем делали столетия до того. Хотя и тогда, я думаю, британцы вывернутся. И ещё один момент... незначительный.

— Какой же?

— Всё это подтверждается на бумаге, как вы понимаете.

— Понимаю, конечно.

— А вы понимаете, сколько бумаги должно накопиться хотя бы за сто лет?

— Боюсь даже вообразить.

— И правильно сделаете. Все договора или их копии хранятся в архивах, существенная часть которых расположена в здании самой биржи.

— Не может быть!

— Почему? Очень удобно. Да и само общество Лойда устроено там же.


В тот вечер Безобразов впервые увидел княгиню. Дама в возрасте под пятьдесят не очень походила на ту красивую женщину, после пятых родов которой английский принц-регент не уставал повторять, как же похож на него ребёнок, но ещё обладала определённым шармом, так что Пётр, посвящённый Свицким в некоторые нюансы российской дипломатической миссии в Англии, смог понять нынешнего премьер-министра.

В отличие от мужа, тоже присутствовавшего, княгиня не проронила за ужином ни слова, но после десерта Петру было сказано, что её светлости гость пришёлся по нраву и она даёт ему своё благословение.

— Вы должны — нет, просто обязаны посетить Париж, Пётр Романович, — голос княгини был воркующим и мелодичным одновременно. — Я дам вам несколько писем, окажите любезность старухе, доставьте их.

Безобразов согласился, да и как он мог отказать? В Лондоне более ничего не задерживало, и он уехал бы на следующий же день, не помешай этому трагическое событие, описание которого в письме к его другу Пушкину десятки раз зачитывали вслух в салоне Долли Фикельмон.

Среди прочего в нём были такие строки:

«Должно быть, свет ещё не видывал более незадачливого негоцианта, чем я, дорогой друг. Стоило отнести деньги на эту хвалёную биржу, как Господь покарал мою самонадеянность и она, биржа, сгорела к чёртовой матери. Надеюсь, вы пропустите эти строки, если вздумаете прочесть письмо в присутствии известной нам обоим дамы, как и вообще кого-либо женского полу. Полтора века стояла биржа и ничего, а здесь... экая незадача!

Никто не знает, что произошло. Говорят, будто пожар начался от неисправной печи в кофейне Ллойда (эти англичане устраивают кофейни решительно везде), а дальше началось то, что навело меня на невольные мысли о частичном родстве англичан и русских. Другими словами — пожар оказался внезапным совершенно событием, к которому никто не был готов. Пожарные трубы или отсутствовали, или были неисправны. Шланг пожарной машины надорван, забит льдом и не работал. Сами пожарные (здесь родство с русскими закончилось, дорогой друг) категорически отказались идти в огонь без воды, пока им не пригрозили увольнением. Огонь распространялся быстро, очень быстро. Колокола играли „Боже, храни короля“, что меня насмешило — но, поразмыслив, я нашёл в этом определённый резон, поскольку монарх у англичан один — деньги. Их и спасали — вернее, пытались спасти. Огонь пережёг верёвки, и колокола рухнули, разбив входную арку, парой часов спустя развалилась и сама колокольня. Ущерб нанесён колоссальный. Погибли все королевские статуи — на которые всем было наплевать, откровенно говоря. Сгорела канцелярия лорда-мэра, до сих пор не нашли большую городскую печать. Уничтожены все архивы, от одного упоминания которых слёзы текут по лицам гордящихся бесстрастностью людей. Их можно понять — текущие договоры тоже сгорели, и каковы будут личные потери, остаётся лишь догадываться. Видели бы вы этих несчастных, отчаянно старающихся вынести хоть что-то! Кто волочил сейфы, кто сам нёс в огне охапки бумаг. Тяжёлое зрелище. Войска действовали плохо, с большой задержкой начав отсекать людей, — но слава им, иначе количество жертв могло бы стать очень большим. Достаточно сказать, что пламя виднелось за двадцать пять миль — это сорок вёрст по-нашему — и любоваться им можно было из самого Виндзора.

Больше всего поразили свиньи на улицах — и я не о нищих, а о настоящих свиньях. Откуда они только взялись? За те дни, что я изучал город (и прекрасный город, вынужден признать), не видел ни одной свиньи на улицах проживания чистой публики, то есть в центре. Но стоило начаться этому безобразию, как невесть откуда появились хрюкающие и визжащие создания, беспорядочно мечущиеся, всеми пинаемые, внёсшие свою лепту в общий хаос.

Наш посол, столь же любезный, сколь и добрый человек, слёг от волнения и печали. Не могу не отметить, что супруга его, напротив, проявила силу духа и, невзирая на недомогание, вела приём посетителей и отдавала визиты за мужа.

— Вот видите, Пётр Романович, — сказала мне эта удивительная женщина, чем оказала честь, — несчастье может случиться со всяким. Вы знаете, какой сигнал поднял Нельсон на своём флагмане, давая начало сражению при Трафальгаре?

Я отвечал, что, разумеется, знаю!

— Англия ждёт, что каждый исполнит свой долг, ваше сиятельство.

— Вы правы, — сказала она, — и мысль эта глубока в своей простоте. Действительно, что ещё может способствовать успеху государства, как не простое исполнение долга всяким человеком? То, что вы говорите, ужасно (я пересказал ей увиденное, ещё находясь в плену свежести впечатлений), но я возлагаю надежду на природное благоразумие англичан и что описанное вами помешательство, охватившее их, пройдёт. Быть может, это бедствие способствует тому даже более, чем что-либо другое. Как говорят у нас — не было бы счастья, да несчастье помогло.

По правде говоря, ей действительно нездоровится — её светлость намекнула, что, возможно, им придётся покинуть Лондон в более или менее обозримом будущем, так как туманный климат располагает к простудам и участившимся, по её словам, мигреням. Я же сделаю это немедленно и отправлюсь в Париж, как только завершу это письмо......»

Глава 24 В которой Степан вызывает Пушкина на откровенность

Февральские морозы облагородили Санкт-Петербург, превратив город, и без того славящийся порядком, в эталон рационального образа жизни. Холод не позволял жителям ничего лишнего, любой человек, покидающий отопленное помещение, делал это исключительно по необходимости. Праздношатание исчезло, Невский, как говорили, «ускорился». Не стало зевак, бесцельно гуляющих франтов, бездельников, рыскающих в поиске некоего «интересного случая», ушло, или, вернее сказать, временно отступило то, что люди строгих нравов считали балаганностью, а люди острых взглядов — вольтерьянством.

Суровость зимы передавалась жителям, и по прошествии первой недели месяц уже был именован кровавым. Император вновь недужил, но, как и прежде, вида не подавал, считая, что заболеть и отойти от дел хоть на день — непростительно. Всё шло не так, всё случалось неладно, а он, как столп и опора общества, обязан находиться в силе и бодрости. «Маяк не имеет права гаснуть во время волнений» — любил говорить себе государь, и только самые близкие знали, каких физических усилий стоило ему выглядеть на людях «как обычно».

Иного выхода Николай не видел. Он чувствовал весь январь, как нечто сгущалось в воздухе, что-то менялось и тревожило в настроении окружающих, и наконец разразилось грозою и блеском молний.

В гвардии случилась бойня. Слухи о неподобающем поведении кавалергардов во время трагедии Зимнего, чтобы не сказать прямо — измене, слухи ложные, слухи подлые и не имеющие отношения к действительности (он в это верил, заставлял себя верить) обрели положение правды, как только император заменил охрану покоев императрицы на казаков. Оплошность свою Николай осознал быстро, когда двое суток спустя получил доклад о семи дуэлях разом со смертельным исходом. На следующий день произошли ещё две, а на третий — двенадцать. Подобного не случалось никогда. Он лично опрашивал задержанных участников, желая разобраться в причинах, но видел только убийц, холодные, равнодушные взгляды достойнейших офицеров, уверенных в своих действиях. «Нам всё равно, — говорили их глаза, — мы делали, что должны, а далее не наша забота. Сам решай.»

Как всякий правитель, склонный к неограниченной власти, Николай невольно пасовал перед чужой волей, когда она превосходила ожидаемый им страх наказания.

«Быть может, они и правы, — раздумывал царь, — как бы я поступал на их месте? Скорее всего, так же. И как судить?»

Гвардия никогда не являла собой единое тело, культура русской армии вообще не подразумевала боевого братства, превосходящего братства полка. Да, перед лицом неприятеля никто не пасовал, выручали друг друга крепко и без сомнений, но то основывалось на чести полковых знамён. Перевод офицера в другой полк — всегда особый случай. Всегда — только с одобрения других офицеров, изучивших кандидата и давших за него поручение. Людям, известным «всей армии», было проще, новичков рассматривали придирчиво. Предпочтение отдавалось потомкам служивших в данном полку ранее, но ещё больше — родственникам. Трудно было разыскать полк, в котором не было бы целых семей, и не одной, служащих вместе. Отец и сыновья, двоюродные и троюродные братья, дяди и племянники, что с одинаковыми, что с разными фамилиями, но родственная спайка закладывала фундамент надёжности и устойчивости, тщательного соблюдения воинской чести и потому всецело одобрялась властями. Хорошим негласно считался полк, в котором из полутораста офицеров не менее сотни были роднёй или друзьями детства, как минимум — соседями по имениям. Подобный подход вселял уверенность: и будучи новичками в военном деле, ещё необстрелянными, неоперившимися, как говорили тогда о не бывавших в огне, они не струсят и не побегут на глазах у «своих». Скреплялось это выбором рекрутов, не всегда возможным, но также предпочиталось набирать солдат для полка с одной местности, чтобы те чувствовали себя не одинокими, а частью землячества. Что в сумме и давало ту особую устойчивость в бою, которой так гордилась армия, в эпоху, когда «стоять и держать позицию, несмотря ни на что» почиталось за наивысшую доблесть.

Гвардия — случай особый. Здесь командир был не только царём и богом, как в линейных армейских полках, но и первым среди равных. Обилие отпрысков знатных семей, ведущих родословные от Гедемина и Рюрика, прибалтийских дворян, воображавших себя едва ли не менее знатными, европейцев, поступивших на русскую службу, патронаж представителей царствующей династии — всё это лишало гвардейские части настоящей семейственности. Тем более рьяно офицеры отвечали на малейший ущерб их чести, понимаемый порою весьма щепетильно. Намёка на недостаточное доверие к полку кавалергардов хватило для вспышки кровавого обострения.

Сперва кавалергарды, движимые желанием очистить имя от любых намёков, вызывали представителей прочих частей. Но почти сразу прокатилась череда вызовов среди остальных, кроме разве что гвардейской артиллерии. Жестокость висела в воздухе и требовала выхода. Николай видел странную собранность в задержанных дуэлянтах, но его настораживало ненаигранное равнодушие к своей дальнейшей службе и судьбе.

«Что происходит? — думал государь. — Люди и так мрут как мухи, а эти головорезы устроили себе войну». Под людьми он понимал главным образом светский круг, но и — отдадим должное — отчёты о ежедневно замерзающих от холода и недоедания представителях «чёрного люда» воспринимались им как беспорядок.

В обществе хоронили несколько десятков девиц, не перенёсших простуд. Жаркие балы, идущие непрерывно, заканчивались дорогой домой в ледяных каретах, и не спасали ни шубы, ни знаменитые турецкие шали. Подобное происходило ежегодно, но столь массовой смертности девиц Николай припомнить не мог.

Погибали и слуги. Без замёрзших в ожидании своих господ кучеров и лакеев не проходило ни бала. Князь Шаховский так лишился сразу всех сопровождавших его восьмерых — обнаружил окоченевшие тела по завершении праздника. Император попенял за неосторожность и повелел устраивать слуг в тёплые помещения на время балов. Исполнить подобное оказалось невозможно физически, потому оно и осталось благим пожеланием.

Как ни странно, бесконечные похоронные процессии не отражались на настроении привычным образом — люди не мягчели при виде чужих несчастий, зато ожесточались от своих.

Весть о Лондонском пожаре была встречена с ликованием («дикованием», как выразился анонимный остряк), звериной радостью, чьи причины не всякий мог себе объяснить.

— У соседа корова сдохла, вот счастья привалило, — заметил Степан своему барину. Тот никак не отреагировал, находясь в совершенно измотанном состоянии. Пушкин почти не появлялся у себя, а балы не посещал вовсе. Целыми днями он пропадал на службе — часто ночуя там же, иногда приезжая на квартиру управляющего. Степана это тревожило — он видел, что хозяин поглощён какой-то целью и перед ней отступает всё остальное. Зная, как Пушкин любит семью, он пришёл к логичному выводу, что тот занят чем-то таким, что заставило отложить всё. Чем именно занят барин, Степан не знал, но догадывался, и догадка заставила принять меры. Собрав своих мужиков — из тех, кто ещё был в городе и не уехал в Кистенёвку, — Степан постарался внушить им серьёзность дела, разбив на тройки и приказав поочерёдно находиться недалеко от Александра — и прийти ему на выручку, если вдруг что. Самым толковым, назначенным старшими в тройке, он заявил прямо, что барина могут убить и следует быть начеку. Но сам не слишком верил в способность мужиков к столь деликатному делу, отчего каждый вечер приходил и лично ждал, сколько мог, появится барин или нет.

Неудобство доставила степанова невольная известность. Теперь его знали слишком многие, а свойственная человеку тяга преувеличивать возводила на определённый пьедестал. От роли ручной обезьяны светского общества Степан сумел отойти, сказываясь то больным, то попросту «забывая» приглашения, посылаемые с важничающими лакеями (мужик, что с него взять!), и дождался падения интереса к своей особе. Но вот в среде простого люда дело обстояло куда хуже. Степану порою казалось, что он знаком решительно всем. Богатые желали войти с ним в долю, бедные просили денег, и каждый требовал рассказать историю о том, как он, Степан, «с царём чай пил». Убеждать в обратном оказалось пустой тратой времени. Все знали о нём куда больше самого Степана. Как вера в важность и значение слова сочеталась с самыми невероятными небылицами, он не понимал.


Поразмыслив, он решил обратить это на пользу и в один прекрасный момент, когда Пушкин устало засыпал в кресле после стакана подогретого вина, спросил в лоб.

— Ну как там дела-то, Александр Сергеевич, всё расшифровали?

Пушкин даже не удивился.

— Не всё, Стёпа, не всё.

— Или не всех?

— Или не всех, Стёпа, или не всех.

— А почему вы не хватаетесь за пистолеты, барин? — засомневался было Степан.

— Незачем. Разве помогут пистолеты, если даже ты догадался?

— Что значит «даже»? Быть может, я один и догадался.

— Сам знаешь ведь, что глупость говоришь.

— Ну так проясните, Александр Сергеевич. На вас смотреть больно. Вижу — себя изводите, света белого не видите. И ради чего?

— Всё как всегда, Стёпа, — устало выдавил улыбку Пушкин, — ради того, что кажется больше себя самого.

— О России думаете, — зашёл с подколки мужик.

— И о ней тоже, братец.

— А оно того стоит? — усомнился Степан. — Была, есть и будет. По-разному, правда, но суть одна.

— Я не любитель философий. Ответь-ка лучше, известно ли тебе о «Гидре»?

— Это с которой Геракл сражался?

— Почти. Это о той подписи, что красуется под половиной анонимок со всеми мерзостями, которые подбрасывают людям.

Степан показал, что ничего такого не знал и впервые о подобном слышит. Всмотревшись в него, Пушкин понял, что это правда. Внезапно ему пришла в голову мысль.

Расположившись поудобнее и налив себе ещё вина, Александр с внешним равнодушием прочёл небольшую лекцию об аспектах негласной жизни.

— Ты ведь слышал о мятеже декабристов? Хорошо. И, должно быть, ты знаешь, что за это никого не наказали?

— Как? Пятерых повесили, а ссыльных сколько!

— Это мелочи. Во-первых, не повесили никого. Я имею в виду — никого из тех, кто вывел войска на площадь. Пестеля не было в Петербурге, наивному Каховскому вменили смерть Милорадовича, а Рылеев... Неужели кто-то мог подумать, что он способен привести хоть одного солдата? Среди казнённых не было никого из поднявших казармы. Среди ссыльных — да. Но и здесь внимательный глаз легко обнаружит странности. Сослали, по сути, лишь горячих голов.

— Я не знал.

— Теперь знаешь. Новый император пытался разобраться, но выходило лишь то, что некие тайные общества из пылких идеалистов хотели, как лучше. Тайные настолько, что о них знали все. Неудивительно! Ведь они состояли из самого общества, если можно так выразиться. Запретить их можно было с тем же успехом, как отменить саму светскую жизнь.

— Но император запретил масонов, — решил не быть совсем дураком Степан.

— Правда? И ты туда же. Надо сообщить о столь прискорбном факте батюшке, всё время забываю. Он ведь в их среде один из главных.

Степан покраснел.

— Но хорошо, что ты напомнил о вольных каменщиках. Верно, государь переволновался и запретил ложам собираться. Его смутил факт, что совершенно неясно было, как отдавались приказы к мятежу, и он подумал на масонские... мммм...

— Виды коммуникаций.

— Лучше и не скажешь. У тебя редкий дар слова, мой дорогой крепостной. Ты употребляешь слова, которые... а, неважно. Кратко — именно так Николай Павлович и решил. Первое время ему казалось, что он прав, ведь внешне всё успокоилось. До польского восстания.

— А с ним что не так? — Степан решил налить вина и себе. — Желание независимости вполне естественно для народов — как и для отдельных людей.

— Некоторые упрямцы с этим порою спорят. Не знаешь таких? Но здесь возник вопрос не о желании Польшей свобод, а об измене на самом верху империи.

— Измене?

— То, что я говорю тебе сейчас, всего лишь сказки. Не придавай им значения буквальности.

— Но…

— Хочу лишь сказать, что восстание затянулось до тех пор, пока главнокомандующий Дибич и великий князь Константин не скончались от холеры. Только и всего. Николай может быть кем угодно, но совершенно точно не дурак, поверь мне. Дважды столкнувшись в своём государстве с некой организацией — или организациями, имеющими доступ буквально везде (поляки и их сторонники показали это куда ярче декабристов), помня о странной смерти брата, предыдущего императора, и о менее странной смерти отца, он принял меры.

— А какие здесь могут быть меры? Что не можешь запретить — возглавь. Тем более весь смысл этих ваших якобы тайных обществ - в обсуждении настроений. Возможность поговорить без чинов с теми, с кем официально откровенно поговорить нельзя. Неужели государю не интересно?

— У тебя острый ум, дорогой управляющий из глухой деревни. Но запрещение масонства ставило крест на подобной мысли, пусть она и верна. Оставалось другое.

Пушкин задумался и на время погрузился в свои мысли. Степан не мешал. Ему действительно было жаль этого человека, но упускать подобного случая откровенности он не мог и потому ждал.

— Пётр Романович пишет, что в Париже сгорела опера, — вдруг сказал Пушкин.

— Опера?

— Да, не сходить тебе в неё. Пока не отстроят, во всяком случае. Долли расстроится.

— Будет вам, Александр Сергеевич, — поморщился Стёпа, — не поминайте её, пожалуйста. Верите — две недели на стакан глядеть не мог.

— Это куда лучше, чем если бы ты не мог глядеть на женщин, — серьёзно заметил Пушкин, — но каково везение Петра Романовича. Стать свидетелем трёх грандиозных пожаров за месяц. Право, даже страшно. Может, отправить его в Стамбул?

— Сильно сгорело?

— О, да. Пожар был, по его словам, на уровне. Давали «Дон Жуана». В конце всё и произошло. Когда появилась статуя Командора и призвала негодяя к раскаянию, тот дерзостно отказался. Тогда огонь охватил зал и фурии уволокли его в ад. Обычное представление — но в этот раз огонь действительно охватил зал. По выражениям Петра Романовича, сгорело всё «к чёртовой матери, не хуже, чем в Лондоне». Вот так.

— Бывают в жизни совпадения.

— Знаешь пословицу — «Держи друзей близко, а врагов ещё ближе»?

— К чему вы это, Александр Сергеевич?

— Возвращаясь к нашему разговору. Государь понял, что, если он планирует сохранить трон за династией, ему следует как-то обезопасить себя от разного рода неожиданностей.

— Разумно.

— Противно. У императора рыцарский характер. Ничего он не желал бы так сильно, как открытого боя с врагами. Увы, это невозможно.

— Но какие именно враги могут быть у царя? Чего они хотят? Разве не каждый своего — и тем мешают друг другу?

— Эх, Степан. Раз уж ты сообразил о роде моей деятельности, мог бы предположить о некотором разочаровании в природе человека с моей стороны.

— Если вы сами говорите, то, может, проясните немного? Догадки — не есть уверенность.

— А что именно ты подумал?

— Что вы разгадываете зашифрованные письма.

— Ну да. Так и есть. Жить на что-то надо. Так уж сложились обстоятельства.

— Вам не нравится?

— Нет. Разгадывать интересно. И я добился серьёзных успехов. Но читать уже разгаданное — мерзко.

«Я был прав, — подумал Степан. — Мой дорогой поэт — дешифровщик. Удивительно. Но, если подумать и вспомнить, что это век гуманитарного образования, ничего странного. Одни мастера слова маскируют, другие снимают покров тайны. Но наше всё скромничает. Судя по всему, он просто заноза у оппонентов. И очень большая.»

— Вас беспокоит моральная сторона вопроса?

— Нет. Мне противно видеть людей, которым нельзя сказать в лицо, что знаешь о них такое, после чего руки не подать. Ведь это не мои тайны.

— Вы упоминали о «Гидре». Что это? Новая организация?

— А какие, по-твоему, вообще цели у подобных обществ?

— Власть? Деньги? Занять время? Чувствовать себя значимыми?

— По существу ты прав. Но «Гидра» — нечто особенное. Неясно кто в нем состоит, что само по себе абсурд. Загадка. Как и его глава. Угадаешь прозвище, за которым он маскируется? Ты ведь любитель древней Греции, как я понял.

— Понятия не имею, барин. Зевс? Юпитер?

— Подумай хорошенько. Не перебирай. Как бы ты назвал себя, находясь во главе общества, что проповедует отказ от всего святого? Исповедует культ силы? Считает только себя и своих последователей достойными жизни? Объявляет всё устройство общества ложным? Отвергает право монархов и монахов быть представителями Господа, отвергает самого Господа? Ставит целью уничтожение государств и религий? Дошло до всего этого под идеей борьбы за правду? Это ни разу не масоны, говорю абсолютно точно.

— И такое вот общество существует? Но это абсурдно.

— Почему?

— Власть имеющие не станут рисковать настолько, чтобы подвергать себя опасности. Одно дело — посадить угодного царя, а неугодного свергнуть. Такое понятно. Ослабить монархию, ввести ограничения в виде конституции — тоже понятно. Но то, что вы говорите... такое общество разрушителей не способно существовать. Даже обычная революция пожирает своих детей. Представить подобное общество... в нём или фанатики, или обманщики. Последние победят, когда первые устанут от себя и уничтожат друг друга. Достаточно им не мешать.

— Увы, но факты говорят об обратном. Такое общество существует. И во главе его некто, именующий себя...

— Прометей?

Пушкин прикрыл усталые глаза. Ночь обещала быть долгой.

— И раз вы столь серьёзно относитесь к этой "гидре", то она должна была проявить себя не только на словах? А я ничего подобного не слышал. Погодите! То зверское убийство Калашниковых и странное письмо с отборным бредом — это они?

— Возможно.

— Тогда вы в ещё большей опасности, чем я думал. Мне представлялось, что угрозу вам несёт знание некоторых деталей чьей-либо деятельности, характер которой предпочитают скрывать. Одного пронырливого голландца, например. Не более того. Теперь чувствую себя как в паутине. Помогите разобраться.

— Каким образом, если я сам не понимаю?

- Расскажите что можете, или, что посчитаете возможным. Сделайте милость.

Глава 25 В которой Степан получает урок.

Выход журнала получился сверхуспешен. Подобного даже Степан не ожидал. Память подсказывала, что в его реальности (впрочем, считать ли реальностью то, что ни он, ни кто-либо из знакомых не видел, а знал из источников, подчас противоречивших друг другу?) «Современник» был немного кому интересен и провалился, собрав около 600 подписчиков, что не смогло окупить производство. Сейчас же первая тысяча экземпляров ушла за несколько дней и срочно допечатывались ещё две.

Пушкин уступил его доводам и согласился на эксперимент. Во-первых, Степан настоятельно требовал отбросить название «Современник», заменив его на «Вокруг слова». Во-вторых, решительно изменилось содержание. Здесь следует сказать поподробнее.

Открывший журнал читатель первым делом видел стихотворение «Скифы» за авторством Степана Афанасиевича, как и было печатано, без фамилии. Далее следовало «Бородино» того же автора и ряд других, не менее острых произведений.

Затем шла «Пиковая дама» самого Пушкина (Степан ликовал, увидев повесть, опасаясь, что своим вмешательством чрезмерно изменил ход истории и ряд произведений «пропадёт»).

Следующей он поставил фантастику Одоевского, но по-своему. Мужик повёл себя столь напористо и решительно, что Владимир Фёдорович спасовал, согласившись, как и Пушкин, на внесение корректировок. Был изменён год описываемых событий — с 4338 на 2034. Содержание в основном осталось прежним: миром правили империи России и Китая, который воевал с «одичавшими американцами» и «перенимал русские манеры». Говоря по правде, именно этим Степану текст и понравился. Москва и Петербург в воображении Одоевского превращались в один город под хрустальной крышей, что ещё больше восхитило самоназванного корректора, люди жили как в сказке, общаясь друг с другом через магнетические телеграфы, путешествовали в воздушных кораблях и наслаждались изысканной пищей, например, сгущённым азотом и ананасной эссенцией. Наверху, над текстом, так и было указано — фантастика, со знаком вопроса в конце слова. Одоевский желал сохранить инкогнито, отчего автор указывался как Рюрирович.

За фантастикой расположилось несколько пустых страниц, не считая надпись сверху «Как нам обустроить Россию». Зачем сие — не пояснялось. Пушкин протестовал, но вяло.

Следующим шёл «Дубровский», возвращающий читателя от хрустального града МоскваПитера к менее приглядной действительности.

За «Дубровским» был блок кроссвордов, часть которых составил Пушкин по советам управляющего, за кроссвордами — анекдоты. Здесь уже Степану пришлось признать правоту Пушкина и удалить те из них, за которые, по мнению поэта, «нас убьют, но это ладно, а вот журнал закроют — жалко». После анекдотов читателя ожидали три статьи о недавних пожарах, из которых становилось ясно, насколько бодрый русский дух в минуты опасности превосходит вялый европейский, и статья о чудовищной смертности среди девушек высшего общества по причине людской безответственности.

В заключительной части журнал представлял на суд читателя первые главы детектива и романа-триллера о румынском вампире под шапкой «Новые жанры». Выпуск получился пухлым, приятно пахнущим типографской краской.

Заминка вышла с обложкой.

— Нет, Степан, нет, — морщился Пушкин, — это негодно. Пошло и наивно. Ребячество. Идея хороша, но выглядит дурно.

— Да что не так, Александр Сергеевич? — не понимал Степан, который желал видеть на обложке Геракла, отсекающего головы Лернейской гидре.

— Тебе недостаёт вкуса.

— Ну, извините, — заворчал мужик, — мы в лицеях не обучались. Но, может, тогда изобразить Прометея?

— Каким же образом?

— Самым простым. Прикован к скале, орёл клюёт ему печень. Но орёл двуглавый!

— После такого как бы нам в путь до Нерчинска не махнуть.

— Да отчего же?!

— Прометей нёс людям огонь знаний. А орёл двуглавый ему печень готов выдирать, лишь бы не допустить подобного? Прекрасная мысль. Оригинальная.

— Хм. Ваша правда, барин, не подумал.

— И как это изобразить — подобную жестокость? Любой глава семьи возмутится. Вдруг женщины увидят. Они любопытны.

Степан хотел было отпустить комментарий на этот счёт, но не стал. Пушкин был прав.

— Но что же тогда?

— Тебе непременно хочется украсить обложку рисунком, отсылающим к древним мифам?

— Непременно, Александр Сергеевич. Отсечённая голова Горгоны тоже не годится, как понимаю.

— Правильно понимаешь. Тогда... пусть будет подвиг Геракла, пусть. Но другой. Изобразить, как он вытаскивает на свет божий треглавого пса. Цербера.

— Интересно.

— По сути посыл твой, если верно я его понял, останется прежним, но выражен тоньше. Изящнее.

— Вы гений, Александр Сергеевич, — Стёпа изобразил шутовской поклон, — так и сделаем.


Всё-таки Пушкин не уследил. Степан — из лучших побуждений и привычки доделывать, улучшать работу до последнего момента — перестарался. Номер был раскуплен действительно быстро, причём заметная часть выпуска, около двухсот экземпляров, приобретена лицами купеческого и крестьянского сословий. О причинах столь неожиданного интереса к нерелигиозной литературе пока оставалось только догадываться, и Стёпа сделал мысленно зарубку в памяти — разобраться. Но вот у некоторых представителей сословия дворян возникли вопросы, и они не преминули их задать.

— Что это, Стёпушка? — Пушкин был вынужден лично вернуться за ответами.

— Это? А это... гороскопы, барин. Удачная задумка. В последний час вспомнил, еле успел наборщик.

— И почему же я не видел раньше сию удачную задумку?

— Так я и говорю вам, поздно сообразил. В редакционный номер не вошло, а в серию — да.

— Мне казалось, что мы договорились.

Степан понял, что совершил ошибку. Доверительное отношение, утвердившееся после откровенного, пусть и относительно, разговора с Александром, сейчас переживало удар, и виноват в том был только он сам. Широкий характер, привычка прощать людям мелкие слабости, стараться вести дела «по существу», со снисходительностью к мелочам, вольность поступков — всё это не вполне и не всегда подходило для текущей эпохи и конкретного человека, считавшегося его хозяином. Степан это знал, но немного забылся. Пушкин был добр, способен ставить себя на место других, не мелочен, если вопросы не касались его жены, но не был тем, кого в другие времена звали бы «свой парень». В его случае подобное определение если и могло быть применимо, то лишь в значении «свой собственный», а не для кого-то ещё. Самое обидное, что Степан, хорошо читавший людей, сообразил об этом почти сразу и всё равно допустил оплошность. Снисходительность поэта к другим иногда перемежалась резкостью мысли, Пушкин был строг к себе — не до фанатизма стоика, но предпочитал откровенность суждений. Вывод Степан из того сделал самый логичный: Александр относится к тем людям, которые почти всегда простят ошибку, даже укажут на неё сколь можно мягче и не станут припоминать. Одновременно те же люди с трудом переносят небрежность, воспринимая это как пренебрежительное отношение к ним самим — проявляемое как раз в ответ на их снисходительность.

«Вот я дурень, — ругал себя Степан, — дёрнул же меня чёрт поспешить. Хотел как лучше. Думал ведь, что можно будет со второго номера добавить к анекдотам эти гороскопы. Улучшил, нечего сказать. Наше всё оскорбилось. Тем более, что ни кричать, ни ругаться он не станет. Не тот случай. Решит, что сам виноват, переоценив меня... эх. И как долго теперь сие исправлять?»

— Не могу не заметить, — устало продолжал Пушкин, — что идея как таковая недурна. Но исполнение могло быть и лучше. Более вдумчивым, менее грубым. Но сделанного не воротишь. Знаешь пословицу — «Что написано пером, не вырубить топором»?

«Точно обиделся, — окончательно убедился Степан, — да сильно, кажется. Охохо.»

— Знаю, барин.

— Но не следуешь ей. Напрасно.

— Виноват.

— Некоторые вещи... просто чудовищны, мой странно образованный соавтор. Как только в голову могло прийти такое?

— Ну...

— У Козерогов в ближайшем месяце будет особо насыщенная половая жизнь, — прочёл Пушкин. — Это вообще что?

— Шутка, Александр Сергеевич. Признаю — глупая.

— В первую очередь она оскорбительна и очень груба. На месте «Козерогов» я бы не расценил подобные слова как юмор. Или вот «Близнецы», к которым я отношусь, насколько понимаю. «Будьте готовы к внезапным встречам, проявляйте известную осторожность при употреблении вина». Потрясающе. Спасибо за заботу. А как понять «возможно неожиданное прибавление в семействе» у «Раков»? Гм. Неожиданное! Стёпушка, я рад, что слово «гороскоп» тебе известно, но во мне нет уверенности, что ты вполне понял его значение.

— Это ведь шутка, — жалобно повторил Степан, которому она только сейчас перестала казаться смешной.

— Я не был в том уверен, пока не разглядел подпись. «Друид Кузьмич». Даже не знаю, как тебе объяснить.

— Виноват.

— Строительство церкви в Кистенёвке — дело хорошее. И остаётся надеяться, что внимание церковников к слову «друид» удастся этим уравновесить.

— Церковников?

— А как ты думаешь? Или чем ты думаешь? Они не смогут пройти мимо подобной скверны. Жалобы последуют непременно, и серьёзные. С требованием самого сурового наказания, вплоть до запрещения журнала.

— Ну это вы сгущаете, Александр Сергеевич! — не очень уверенно возразил мужик.

— Я? Сгущаю? Ничуть.

— То есть священники будут жаловаться и придётся удалять гороскопы в угоду им?

— Даже если церковь промолчит, чего, конечно, не будет, их всё равно придётся удалять, дорогой Степан.

— Почему? Немного перегнул, признаю. Но исправить — дело нехитрое.

— Потому. В угоду мне для начала. Ты можешь представить хотя бы на минуту, как выглядит в глазах других людей владелец издания, допускающий подобное? Должно быть, мнишь, что остроумным и весёлым шутником? Увы, но нет. Скоморохом. Подобное возможно от отчаяния, но и тогда решится не всякий. Кривляться публике на потеху — не то, с чего хотелось бы начать серьёзное, как замышлялось, издание.

— Что же. Я немедленно отправляюсь в типографию и сниму эту страницу с печати. Всё-таки журнал идёт хорошо, даже прекрасно. Страницей меньше. Жаль, что я недодумал. Но постараюсь исправить, насколько возможно.

— Это всё обождёт до завтра. Кстати, насколько помню, среди твоих многочисленных талантов есть и лекарский, не правда ли?

— Так, Александр Сергеевич. Кто-то заболел?

— Пока еще нет, но может свалиться. У меня дуэль.

— Дуэль?! — вскричал Степан. — Но с кем? Когда?!

— С каким-то мальчишкой-кавалергардом. Завтра утром.

— Но причина?!

— Наш журнал. Мой, если точнее. Его глубоко оскорбили некоторые слова.

— Кто он по гороскопу? — Степан издал нервный смешок, услышав, насколько глупо прозвучал вопрос.

— Нет, дело не в гороскопе. Его возмутило описание пожара в Париже. Русский язык он не знает, но нашёлся доброжелатель, и юнец счёл себя оскорблённым.

— Он француз?

— Разве неясно я выразился?

— Как его имя?

— Представился как Жорж Дантес.

— Как?!!

— Твой крик указывает, что имя тебе знакомо, — с любопытством заметил Пушкин. — Что-то можешь сказать о нём?

Степан почувствовал дрожь.

«Не может быть, — замелькали мысли, — Дантес и дуэль. Так рано! Неужели реальность так сопротивляется изменениям? Нет, нет, нельзя допустить их дуэли. Только через мой труп.»

— Чем это он тебя так пугает?

— Вы не должны драться с ним.

— Почему же? Он бросил вызов так, что не оставил мне выбора.

— И вы согласились?

— Разумеется.

— Но где она произойдёт?

— Дуэль? На Чёрной речке. А что?

Степан стиснул зубы, чувствуя, как покрывается холодным потом. Пушкин ждал.

— Интуиция, — прошептал Степан. — Вы ведь доверяете интуиции?

— О, да. Но только своей. И она молчит.

— Зато моя просто вопит. Вы не должны с ним драться. Это опасно.

— Об этом следовало думать раньше. Но даже и так — что же теперь, не жить?

— Я должен присутствовать.

— Ну да, я ведь о том и говорю. Ты не ответил, где и при каких обстоятельствах слышал об этом Жорже. Или видел.

— Да нет, не видел. Слышал, как один офицер кавалергардского полка хвастался другому, какой ловкий стрелок их новый товарищ.

— Умение лгать не относится к числу твоих достоинств, Степан.

— На каком расстоянии вы собираетесь стреляться?

— Но мы не будем стреляться вовсе. Я выбрал шпаги.

— Как?!

— Разве я не ответчик в этом деле? Выбор оружия за мной. Логично, что я предпочёл клинок. При всей своей пылкости, юноша заслуживает урока, а пуля его не даст.

«Если всё обойдётся, поставлю тысячу свечей тебе, боженька, — подумал Степан, — и ещё тысячу, если больше не будет вызовов.»



Ночью никто из них не спал. Пушкин приводил дела в порядок — писал завещание, распоряжения и прощальные письма, как полагалось и служило приметой «чтобы не пригодилось». Около полуночи он закончил, собрал всё и уехал к себе, посмотреть на жену с детьми. Там уже знали о предстоящем событии — слухи подобного рода всегда распространялись очень быстро, и Наталья ждала мужа. Степану не спалось от волнения. Ему пришло на ум, что Дантес может использовать кольчугу и нужно непременно не допустить этого. Затем он обратился к себе, к воспоминаниям о том, как оказался в прошлом — вариант с прошлым привлекал его больше варианта с параллельным миром, не говоря уже о прочих, — как легко признал реальностью своё новое тело и положение участника необыкновенного путешествия. Как сразу поверил, что это не розыгрыш, как был ошарашен, узнав, в теле чьего крепостного оказался, — больше, чем от всего остального. Как вообразил себя избранным волей провидения... И как теперь по причине его оплошности всё может выйти хуже, чем было бы.

***

Секунданты уже были на месте и запыхались, утаптывая снег. Обыкновенно они прибывали вместе с главными участниками событий, но на сей раз ввиду не лучших погодных условий допустили отступление от правил.

— Стрелялись бы, как все, было бы проще, — проворчал Данзас, тяжело дыша, — снегу больше, чем по колено. Сюда бы взвод солдат не помешал.

— Ворчите, Константин Карлович?

— Как не ворчать! Умаялся.

— Я бы помог с удовольствием, но вынужден мёрзнуть. Как и всегда — везде есть недостатки.

Секундант противника, атташе французского посольства, сам молодой человек немногим старше Дантеса, сохранял на лице приветливость, но не нужно было гадать, чтобы понять — он тоже не в восторге. Слугам доверили держать факелы и освещать место — было ещё темно. Врача, немца Кляйна, привлекать к топтанию снега не казалось разумным, он был занят проверкой своих инструментов, в итоге место для поединка не успели подготовить вовремя.

Дуэлянты терпеливо ждали, незаметно наблюдая друг за другом. Примирение будет предложено, но оно невозможно — каждый их нихпонимал. Корнет проявил чрезмерную грубость и должен был поплатиться за это. С позиции Дантеса всё обстояло ровно наоборот. Какой-то писака вздумал посмеяться над Францией - стране чести и доблести! Он заткнёт ему рот. Да и есть ли способ лучше заявить о себе в новой среде, как не дуэль за правое дело? Выбор противником шпаг если и смутил корнета, то лишь самую малость. Фехтовал он отменно, владея холодным оружием почти столь же ловко, как огнестрельным.

Степан молча стоял рядом с Никитой (они помирились, но практически не разговаривали), рукой грея в кармане небольшое зеркальце. Как утопающий хватается за соломинку, так и он, не зная, что придумать, решил в удачный момент ослепить противника Пушкина солнечным лучом. Что солнца нет и не предвидится, не пришло ему в голову — по одному лишь этому можно было судить, в какой растерянности мыслей он находился. Всё идеи предотвращения дуэли, приходящие в его голову накануне, отбрасывались одна за другой, как никуда не годные и ведущие к ещё худшим последствиям. Оставалось надеяться и наблюдать.


Наконец всё было готово и ритуалы соблюдены. Примирение предложено и отклонено. Правила — до того, как кто-то не сможет продолжать бой, — озвучены, оружие измерено. Противники разделись до рубах и встали в позиции.

Первый же выпад Дантеса пустил Пушкину кровь, оцарапав плечо. Почти сразу тот отквитался, задев противнику бок. Степан, чьи знания о фехтовании основывались на кинематографе, никак не ожидал такого бурного начала. Со всё возрастающим изумлением и страхом он, как и прочие, наблюдал за поединком. Поединок был совершенно не зрелищен. Любой выпад или парировался, или достигал цели, но мастерство дерущихся не давало ни одному из них поймать на лезвие тело противника при взаимном сближении, принудив довольствоваться всё более многочисленными уколами и порезами. Рубахи краснели — при том, что серьёзных ран нанесено не было.

— Me apud vos recipite![1] — внезапно выкрикнул француз, делая выпад. Правила дуэли на холодном оружии допускали, хотя и не приветствовали, общение во время поединка. Выпад был отбит.

— Parce civibus tuis,[2] — поддержал беседу Пушкин, отчего-то приходя в весёлое расположение духа.

Его ответный выпад нанёс новый укол противнику, и тот рассвирепел. Апломб и гордыня юности подвели его. Уверенный в своей скорости и превосходстве, француз не ожидал встретить опасного соперника в человеке невоенном и быстро терял терпение. Насмешка же вывела из себя. Корнет закусил губу и усилил натиск, проведя атаку из трёх выпадов подряд. Выпрямляясь после последнего, он почувствовал что-то не то. Скосив глаза вниз, Дантес увидел рукоять шпаги противника, торчащую из его живота. Больно не было, но вдруг стало темно.

Глава 26 В которой Степан переходит из наблюдателей в действующие лица.

Дантес был ещё жив. Врач хмурился, выражением лица напоминая Степану французского бульдога, работая быстро и проявляя скупость на слова, отчего все поняли — дела пострадавшего плохи. Секунданты помогли погрузить тело в карету, сели туда же и поспешно поехали в Петербург. Пушкин тоже сел в свою, где терпеливо сносил неуклюжую заботу Никиты, дрожащими руками обрабатывающего его ранения. Всего их было семь, и крови поэт потерял немало.

— Неожиданно, Александр Сергеевич. Думал, вы выбьете шпагу из его рук, или ещё как обезоружите. Проявите милосердие и тому подобную мягкотелость. А то и погибнете из лучших побуждений.

— Я проявил милосердие, — голос Пушкина был слаб и насмешлив. — Ты просто не понял.

— Растолкуйте дураку.

— После поговорить можно, — заворчал старый слуга, справившись наконец с перевязкой и укутывая барина в лисью шубу, — домой бы скорее. Не искушайте Господа, от такой ведь беды отвёл.

— Едем, — согласился Пушкин, — но времени немного. Так что, Степан, полезай внутрь, по пути обсудим кое-что.

Никита недовольно засопел, но беспокойство о здоровье хозяина перевесило возражения — и он только молча показал Степану кулак.


— Вот так, Стёпа, я и стал убийцей, — слегка морщась от движения кареты, сообщил поэт.

— Скажете тоже. Дуэль была честная. Даже странно. Тем более что француз ещё жив. Может, и не умрёт.

— Это вряд ли. Я бил наверняка, Степан, сын Афанасиевич. От таких ран не поднимаются. Пробил его насквозь и провернул клинок. Доктор сразу это понял, отчего и насупился, словно мышь на крупу. Будет теперь считать меня пожирателем младенцев.

— Так вы хотели его убить?

— Не хотел. Я не люблю лишать кого-либо жизни, тем более такого глупого мальчишку. Но убил. Представь себе, хладнокровно и расчётливо. Ай да Пушкин, так сказать.

— Зачем же тогда?

— Ответный ход одной шахматной партии. Видел у тебя шахматы в Кистенёвке, ты умеешь играть?

— Первый взрослый разряд.

— Что это означает?

— Значит, обыграл по сей день всех, с кем садился за доску. Стало быть, пока первый, — выкрутился Степан, как сумел.

— Это хорошо. Сыграем при случае. Тогда должен понимать, что невозможно выиграть, если не убирать с доски фигуры противника. Даже если они пешки.

— Тем более пешки, — поправил Степан.

— Да, их часто недооценивают, — согласно кивнул Пушкин, — а потом удивляются их превращению в фигуры. Так и здесь.

— По-вашему, он метил в ферзи?

— Верно. Дантес — пешка, но пешка с норовом, перспективная. Она прошла бы далеко и могла бы решить исход партии.

— О какой партии и о какой игре вы всё время говорите? Я не совсем тупой и понимаю намёки, но вы словно насмехаетесь, Александр Сергеевич. Говорите отрывочно, информацию подаёте кусками — а ты, мол, Степан, сам составляй мозаику. Если сумеешь.

— А ты — разве не так? Нечего на зеркало пенять... Взять вопрос «Кто ты?» — разве добьёшься от тебя ответа внятного? Что ты не крестьянин, понятно за пять минут. И никогда им не был. Это заметно в сотнях мелочей. Пусть. У человека могут быть свои секреты. Но твоё упорство в позиции, что ты мой крепостной, иногда даже оскорбительно, не находишь?

— Чем же?

— Чем оскорбительна настойчивость требования изображать слепца и глупца?

— Хм. Вы это так воспринимаете?

— Иногда. Но пусть. Я так устал от чужих секретов, что иногда просто не хочется разгадывать. Может, это смешно прозвучит, но и здесь я доверюсь своей интуиции. Она говорит мне, что от тебя не исходит опасности. Ну и славно. Придёт время, и ты сам всё мне расскажешь. Или не расскажешь. Занятно наблюдать, к тому же. И выгода какая — ты вот даже не понял, кажется, что мои внезапные расходы были вызваны ещё и интересом, до каких пределов простирается щедрость неизвестно кого и неизвестно почему.

— Я говорил правду касаемо финансового положения дел.

— Может быть. Мне всё равно. Сперва я начал наводить о тебе справки, узнал, что да, есть у меня такой кулак среди крестьян. Тайный богач и кровопийца. Да ведь ты — не он. Но на его месте. Где же он и кто вместо него? А после подумал — какая разница? Смотреть надо на другое. Что этот некто играет роль — значит, имеет перед собою цель. Какую же?

— Вот так всегда, Александр Сергеевич. Начинаете об одном, а потом — говори, Степан, кто таков!

— Не хочешь — не говори. Сперва я, как и наш храбрый Пётр Романович, думал, что мошенник. После — что, кхм-кхм, имеешь отношение к казённой части. Да откуда же у них подобные деньги? Мне ли не знать, как там печально с этим делом. Опять мимо. Непонятно. Но — сам расскажешь, уверен. Как и то, что рассказ будет весьма интересен. А говорю я частями потому, что всё-таки не знаю наверняка, с кем имею честь делиться лишним, хоть этот человек и на моей стороне как кажется. Всё логично. Одно скажи — мы не родственники?

— Нет, Александр Сергеевич, точно не родственники, — Степан едва успел прикусить язык, чтобы не сказать: «Зато тёзки. Или были когда-то».

— Вот как. Жаль. Я уж задумывался... твой поэтический дар наводил на мысли. Но вернёмся к милому Жоржу.

— Да, давайте лучше о нём.

— Этот красивый и пылкий юноша — жало змеи, — продолжал Пушкин, — наконечник копья. Он сам клинок. Или пуля. Меч судьбы. Кара господня. Словом — тот, кого люди, лишённые романтики, называют «исполнителем».

— Что же такого он должен был исполнить, за что был бестрепетно насажен, как куропатка, на вертел?

— Могу лишь догадываться. Знаю лишь — его прибытие сюда, в Россию, неслучайно. Нас атакуют. Ситуация становится недоброй. Ты избегаешь общества — даже той малой части, что была предложена, — и можешь не вполне осознавать той дряни, что сейчас происходит.

— Может, и зря, а вы правы. Но проясните.

— Сам не вполне понимаю, сын Афанасиевич. Общество лихорадит. Как чья-то злая твердая рука готовит нас всех к чему-то. Куда-то ведёт. Напряжение, смерти эти бесконечные. Даже не знаю, как сказать. Словно колдун морок навёл. Люди, ещё вчера обыкновенные и нормальные, сегодня сами не свои. Злость, сухость, равнодушие. И одно бы привычное светское, так нет. Хуже. К себе равнодушие. Как погорельцы все — после пожара в Зимнем.

— А ваша, эээ, работа? Она ведь тоже даёт пищу для размышлений, не правда ли?

— Ещё как. Но то не столь и важно, если подумать. Люди всегда будут интриговать, стараться обыграть друг друга. Должен сказать спасибо — твои рассуждения мне сильно помогли.

— Мои рассуждения? Польщён. Но не понял.

— Практичность твоего подхода, если точнее. Я задумался. Действительно, а зачем это? Кто чего хочет в конечном итоге? По всему выходит, что ты прав. Нет нужды искать сложное, когда всё должно быть просто.

— Жизнь — не очень сложная вещь, Александр Сергеевич. Кто доказывает обратное — желает обмануть вас. Или себя.

— Разумно. Я и пересмотрел некоторые моменты с этой позиции. Стало куда яснее. Все хотят чего-то для себя.

— Не все.

— Те, кто не хотят, не устраивают спектаклей, где отводят себе важные роли. И уж точно не претендуют на положение вершителей судеб.

— Вы о той непонятной «Гидре»?

— О ней. Она очень скользкая, эта гадина. Но, применив твой взгляд, ещё раз спасибо, я понял, что нет нужды хватать её за хвост, ведь можно зайти с другой стороны.

— Так у неё много голов.

— В мифе, возможно, неточность. Но метод борьбы описан вполне ясно.

— Вы догадались, кто они?

— Подозреваю. И это уже успех.

— Дай-то Бог. Могу вам чем-то помочь?

— Конечно. Кстати, знаешь, куда мы едем? Вернее, к кому?

— К вам домой, разве нет?

— Сперва встретимся с одним человеком. А он уже решит, куда нам, домой или нет, — улыбнулся Пушкин, откидываясь назад. Степан ждал продолжения разговора, но вдруг понял, что Александр уснул. С трудом удержавшись, чтобы не разбудить раненого, он отвернулся к окну, разглядывая мутный однообразный пейзаж из снега и голых деревьев.

«На самом интересном, — думал он, — как только я собрался узнать, кого он подразумевает под словами „нас атакуют“. Кого — „нас“? Что Сергеевич — большой патриот, я заметил. И раньше знал. Только понятие патриотизма в это время немножечко не то, что в моё. Здесь свои интересы сплетают с государственными и на полном серьёзе считают себя великими патриотами. Заодно и большими мыслителями, поскольку иногда сложно совместить одно с другим, не будучи человеком учёным. Нет, в самом деле! Мне пары дней в свете хватило, чтобы за голову схватиться. Одному нравится, например, Франция, у него там друзья и родственники, да и здесь... и он большой патриот, готов хоть голову на плаху, лишь бы Россия была с французами. Другому Англию подавай здесь и сейчас. И все патриоты!»

«Их можно понять. Почти всё, чем они пользуются, — импорт. Вино из Франции, духи из Франции, добротные ткани — или Англия, или Голландия. Мебель оттуда же, посуда тоже. Мода, язык. Даже оружие покачественнее — и то оттуда. А если и здесь что сделано, то кем? В двух случаях из трёх — вновь европейцем. Сколько здесь немцев, англичан, итальянцев, я и подумать не мог. Детей учить кому доверить? Опять француз, пусть плохонький, но мусью. Девочкам нужна гувернантка, так англичанка будет. А музыке её научит итальянец. Доктора — немцы через одного. Вся качественная прислуга — иностранцы или вышколена под иностранцев. Портнихи из Европы. Повара из Европы. Учителя фехтования или стрельбы — снова оттуда. А русские что? В лаптях ходить и водку пить. На меня как на чудо заморское смотрят. Тьфу.»

«Нет, надо признать, если видят русского, способного не хуже, то часто продвигают даже. Но мало их. Или нас? Вот, путаться уже начал. Нет, здесь всю консерваторию менять надо. А как её менять, если как образец предлагается то, что невозможно применить? Допустим, это я знаю, а они — нет, и потому наивны. И как же не быть наивными, если не только вещи, но и мысли оттуда? Но задевает, чёрт возьми, задевает. Нужно дом построить — зови иностранца, это куда годится? Теперь понимаю, что такое техническая отсталость. Странно — в то, моё время, было приблизительно так же, однако воспринималось не столь остро. А здесь прочувствовал. Дело в образованности? Может быть, может быть. Когда народ годится только на то, чтобы мёрзнуть на бесконечных стройках, и сморкается в два пальца — нагляднее выходит. Ну да ничего. Всё изменилось. Я здесь. Дантес убит или скоро умрёт. Всё иначе. Надо бы пересмотреть приоритеты.»


***

Николай любил гулять именно по Дворцовой набережной. Здесь всё казалось эталоном порядка. Он и сам не знал, почему. В простой серой шинели, раскланиваясь с редкими встречными, император наслаждался тем, что считал «утверждением». Возможность ходить так, без охраны, стала чем-то вроде демонстрации силы и власти. Отца его убили прямо в спальне — не помогли ни стены, ни отряды охраны. Пришли и забили. Гуляя запросто — моду ввёл ещё старший брат, — он показывал, что бояться нечего. Что положение в государстве столь прочно, сколь и одобряемо всеми. Людям действительно импонировало подобное поведение, и прогулки царя обросли множеством анекдотов, в которых быль смешивалась с выдумкой, но везде государь был неизменно строг и справедлив.

Сегодня, впрочем, ему было не до шуток. Арендт Николай Фёдорович, лейб-медик императора, встревоженный состоянием его здоровья, настойчиво советовал постельный режим. Тот отказывался, молча продолжая делать вид, что всё хорошо. Врач, сам отменно упрямый, сердился и убеждал — чем возбудил в государе желание идти наперекор.

«Тем более ты старый масон, — подкрепил свои соображения император, — целую ложу основал. В другое время я бы послушал. Но не сейчас.»

Но как человек, помнящий не только зло, но и добро, он не мог прямо возражать поднявшему его на ноги — когда сам уже решил, что умрёт. Дело было несколькими годами ранее. Николай поскользнулся на паркете и упал, сильно ударившись головой. Так пролежал без сознания до утра, опамятовался в крайне плачевном состоянии, и только мастерство заботы лейб-медика помогло сперва воспрянуть духом, а затем и телом.

Так или иначе, но для того, чтобы сейчас просто ходить своей знаменитой походкой истинного солдата, приходилось собирать волю в кулак. В глазах временами темнело.

«Может, и зря я так, — подумал император, — недоставало ещё свалиться здесь. Худшего и выдумать сложно.»

Когда рядом с ним остановилась карета, Николай шагнул к ней и с облегчением опёрся на открывшуюся дверцу.


— Ты жив, я гляжу. Как всё прошло?

— Кажется, я убил его, ваше величество.

— Убил? Это запрещено.

— Запрещены дуэли, ваше величество, — Пушкин тоже выглядел не слишком хорошо.

— Именно поэтому и запрещены.

— Я полностью признаю вину, ваше величество.

— Разве в том была необходимость? Александр Христофорович докладывал иное.

— Я ослушался.

— Ослушались. И что прикажете делать? Знаете ведь — я обязан вас арестовать и наказать примерно. Александр Сергеевич, не ожидал от вас. Убили! И опять кавалергарда. Порою мне кажется, что все действительно как с ума сошли.

— Я постараюсь объяснить свои соображения Александру Христофоровичу.

— Прекрасно. Вы заявляете мне, что убили офицера, мальчишку, что без году неделю как служит, за которого просили меня — понимаете, просили! И заявляете со спокойствием разводящего караула. А он что ещё здесь делает? — Николай разглядел в карете Степана, с изумлением слушавшего их разговор.

— А, это мой крепостной. Помогал в том деле.

— На гауптвахту. Оба.

— Слушаюсь, ваше императорское величество.

Пушкин вышел из кареты, за ним последовал и Степан.

— Я ждал вас с отчётом, чтобы из первых рук. Ваш план, если можно назвать благородным словом эту авантюру, подразумевал совершенно иное. Совершенно! — в гневе государь таращил глаза, думая, что это придаёт ему не комичный, а устрашающий вид. — А вы!

— Я...

— Всё объясните, это я слышал. Но не здесь и не сейчас. Конечно, вы объясните! А пока — гауптвахта. И этому тоже.

Пушкин с кривой улыбкой, так, чтобы не видел Николай, глазами показал Степану — мол, «влипли, но ты не паникуй». Тот кивнул, демонстрируя, что и не думал.

Император решил сам проводить арестованных, получив повод прервать прогулку и вернуться. Так и шли, семеня за его величественной фигурой. Растерянный Никита вёл следом пустую карету.

— Куда?! — вдруг крикнул государь, заметив грубое нарушение. Одна из карет, что попадались навстречу, внезапно направилась в их сторону, сойдя с положенной стороны дороги.

— Стёпа, — прошептал Пушкин.

Тот, даже не обладая интуицией Александра, и сам сообразил, что что-то не так, уже рванувшись вперёд.

Чужая карета остановилась, из двери показалась рука с пистолетом.

— Ложись! — заорал Степан в прыжке, всем весом сбивая императора с ног. Он не успел совсем немного. Раздался выстрел — пуля ударила в плечо Николая. Они с мужиком повалились на землю.

Раздался ещё один выстрел — это Пушкин отправил встречный подарок в дверцу кареты. Степан развернулся, выхватывая свой двуствольник, взвёл курки и не целясь выстрелил дважды. В кого-то они попали, поскольку услышали стон и ругательства , затем карета сорвалась с места и покатилась дальше по набережной.

— Жив?!

— Да у него жар! — воскликнул Степан, осматривая потерявшего сознание царя.

— Никита! — закричал Пушкин.

— В карету его, быстро, — понял его мысль мужик, — рану, рану зажимай.

— Вот мы дурни, — заметил барин, когда они впихнули тяжёлое бесчувственное тело внутрь.

— Что такое, Александр Сергеевич?

— Надо было в лошадей стрелять.

— И то верно. Но всё после. Куда теперь?

— В Аничков. Быстрее, Никита, быстрее.

Глава 27 Погром. Первая часть

Толпа, собравшаяся у Медного всадника, не предвещала ничего хорошего. Огромное людское море заполняло площадь и окружало знаменитый памятник. Слух, что англичане убили царя, облетел город в считанные часы. Какие-то мальчишки носились по улицам, выкрикивая это во всю мочь. Народ, вооружённый чем попало, повалил из домов.

— За что?! За что, я спрашиваю? Чем им наш царь не угодил?! — надрывался разбитной парень.

— Посади свинью за стол, она и ноги на стол! Приголубили иноземцев, уже и так к ним, и этак, а им всё мало! — вторил другой, чем-то похожий на первого, чуть поодаль.

— Немцы царю изменили, прознал он о том и приказал изгнать их вон из Руси! За то, что богатства свои наживают обманом! — орал третий, ещё немного далее.

— Англичане давно хотят весь русский корень извести! — просвещал собравшихся четвёртый. — А град Петров сжечь, как Москву.

Власти не реагировали на стихийный, казалось, сход, пребывая в видимой растерянности, — на что указывало исчезновение с площади караулов и военных вообще. Будочники со своими алебардами тоже пропали. Народу становилось всё больше.

— На Невском уже громят! — ликующий выкрик слился с рёвом толпы.

— Смотрите, смотрите! Читайте, кто может! — вверх полетели сотни листов, из которых людям открылась — с помощью знающих грамоту — вся глубина подлого замысла англичан.

На каждом печатными буквами красовался заголовок «Английский план». Который далее раскрывался в пяти пунктах:

1. Погубить царя-батюшку.

2. Захватить русских в рабство.

3. Сжечь Петербург, как мы сожгли Зимний дворец.

4. Ограбить все церкви православных и погубить святые иконы.

5. Отдать Святую Русь басурманам на поругание.

***

На Невском действительно начались события. Как и на Сенатской и Дворцовой площадях, здесь собралась толпа людей, растерянность которых быстро перешла в озлобление.

«Магазин Никольса и Плинке» первым принял удар. Для начала он, магазин, был чрезвычайно богат и оброс легендами даже в среде провинциальных дворян, изредка посещавших столицу. Что провинция — многие иностранцы, впервые прибывавшие в Санкт-Петербург, знали о нём из путеводителей. Во-вторых, магазин очень подходил для грабежа. Занимая весь первый этаж, он представлял собою анфиладу из двадцати пяти комнат, каждая из которых по сути являлась отдельным магазином со своими продавцами-англичанами. В обычные дни он славился как место для гуляния праздной публики, разглядывающей товары. Здесь было всё — и не только английское. Прошедший по анфиладе посетитель мог видеть золото, бронзу, серебро и бриллианты, заготовки для орденов, всевозможные ткани, готовую одежду — от дамских шляпок любых фасонов до мужских шинелей — из первоклассного материала, любой вид шёлка, ситец, бархат, кисею, другие ткани. Винный отдел предлагал ликёры и шампанское, коньяк, ром и вина разных стран. Чемоданы, ковры, плащи, люстры, оружие, обувь, духи и консервы, малахит, книги, кружева, сумки, футляры, мелочь вроде иголок и крючков для рыбалки, посуда и столовые приборы на любой, но непременно качественный вкус — сложно и выдумать было, что же нельзя приобрести в этом месте! Всякий находил себе нужное. Здесь торговали, но не торговались. Цены, конечно, «кусались», но пристальное внимание к качеству позволяло положиться на слово каждого из продавцов без опасений.

Именно привычка этих англичан к самоуважению привела к первой крови. Удивлённые столь бурным наплывом посетителей, по-своему трактующих формулу «здесь не торгуются», под звон бьющихся окон, осыпаемые оскорблениями — кто-то из них не выдержал и вздумал защищаться с оружием в руках, взятом здесь же. Толпа труслива, когда ей больно, и совершенно безжалостна при слабом ей сопротивлении. Все англичане в магазине были убиты. Часть растерзанных тел выбросили наружу, а товары разграбили.

Осмелевший — или, вернее сказать, озверевший — от сладкого чувства крови, силы и вседозволенности людской поток уже не мог остановиться. По всему Невскому шли погромы иностранных магазинов — не важно, английских или немецких. Французам тоже досталось.

***

Надо признать, англичане быстро сориентировались. В месте их компактного проживания — а это своего рода город в городе на более чем три тысячи человек — улицы перекрывались возами, сооружались импровизированные баррикады. Раздавалось оружие, на скорую руку составлялись отряды самообороны. Английская набережная и особняки на ней пострадали слабо — там были расположены дома русской знати с многочисленной дворней, не готовой враз изменить хозяевам, и толпа, можно сказать, прошла мимо, ограничившись парой десятков камней брошеных в ворота. В сторону Васильевского острова, где находилась значительная часть торговых складов и вовсе никто не двинулся, но уже на Галерной улице, где было много вывесок на английском языке, начались грабежи.

— Нет, вы только полюбуйтесь, — сказал один из представителей рода Толстых своему другу, наблюдая за движением из окна, — икон принесли столько, что можно подумать о святом паломничестве.

— Дай Бог, чтобы эти святые паломники мимо прошли и сюда не сунулись, — мрачно ответил друг. — Мне одно непонятно: где войско? Где полиция? Заблудились в Петербурге? Взбесившаяся чернь — хуже огня. Тушить надо сразу и без сантиментов.

— Пока они не кажутся бешеными.

— О, это вопрос времени. И не особенно продолжительного, поверьте, граф.

— Что же это? Бунт?

— Дай Бог, чтобы так и не более.


Когда колонна, если можно это так назвать, приблизилась к первому заграждению, из-за него вышел высокий человек во всём чёрном. То был Джеймс Браун, кожевенник в третьем поколении, перебравшийся на берега Невы ещё в детстве с отцом и братьями. Ныне он владел мануфактурой по производству сёдел, сбываемых через семейный магазин «Браун и сыновья». Прожив в Петербурге почти четверть века, Джеймс с трудом изъяснялся по-русски — во многом благодаря глубокому презрению к грязным туземцам. В его понимании, приличные люди говорили по-английски, на худой конец, по-французски или по-немецки. Когда пришли известия, что король русских погиб — так сказал ему брат — и винят в том их, англичан, Джеймс только презрительно пожал плечами. Чего ожидать от дикарей? Испуг, читаемый на лицах соседей и знакомых, привёл его в ярость. Всерьёз опасаться этих свиней? Достаточно хорошего пинка, чтобы они разбежались. Так он и сказал. Ему возразили, приведя в ещё большее негодование.

— Вы можете трястись, сколько угодно, но мне стыдно глядеть на вас и думать, что вы англичане! — воскликнул он, глядя на поспешные приготовления к худшему.

— Ты бы меньше храбрился, Браун, — заметил приятель-трактирщик. — Если здесь начнут грабёж, пострадает не только моё заведение.

Джеймс ничего не ответил, сплюнул, но собрал своих мастеровых и братьев, сообщив, что лично он не собирается терять из-за туземцев даже фартинга.

— Кого мы боимся? Никого конкретного. Лишь того, что их может оказаться много. И только. У страха глаза велики, но британские львы не боятся овец!

— Но что же делать, Джеймс? — спросил брат.

— Что и все, как бы позорно это ни выглядело. Мы — готовый отряд. Если эти животные осмелятся подойти, встретим их подобающим образом. Оставайтесь на месте и смотрите — пусть знают, что я не один. И не будь я Джеймс Браун, если не обращу их в бегство.

Гордость этого человека не подверглась сомнениям — никто не удивился, когда он так и поступил.

— Кто вы такие и что вам надо? — Джеймс широко расставил ноги, словно заправский моряк на качающейся палубе.

В ответ он услышал столь много, что ничего не понял.

— Вы все должны идти в свои норы. Никто из нас не убивал вашего короля. Я вижу у вас много икон. Это даёт надежду, что вы не совсем законченные негодяи. Но клянусь — кто сделает ещё шаг, того я лично отправлю на встречу к дьяволу!

С этими словами англичанин выхватил пистолеты и навёл их на приближающихся людей. К сожалению, те, на кого напирают сзади, не могут резко остановиться, даже когда захотят.

Джеймс выстрелил. В ответ раздался крик боли, заглушённый яростным воплем сотен глоток. В него полетели камни, помешавшие произвести новый выстрел, а после и сбившие с ног. Подняться англичанину не довелось, он был буквально затоптан на глазах соотечественников.

Штурма укрытия не случилось — минутная заминка, вызванная зверской расправой, поколебала дух защитников, и распалённая ускорившаяся толпа ворвалась на территорию неофициальной английской колонии.

***

Генерал-губернатор, Эссен Пётр Кириллович, не сидел сложа руки. Напротив, он развил самую кипучую деятельность, на которую был способен.

Известие о ранении императора потрясло его. Воображение быстро нарисовало отставку с позором, разжалование в рядовые и отправку на Кавказ. Дитя века Екатерины, то есть записанный на службу в возрасте четырёх лет, в двадцать ставший капитаном, а в двадцать пять — генералом, он привык воспринимать монаршие милости как данность, а немилости как наихудшее из того, что может приключиться с человеком. Покушение на государя представлялось ему наказанием господним, и Эссен не мог взять в толк, чем он так прогневал Всевышнего, что тот решил разрушить его карьеру.

Бросившись в Аничков, он узнал, что император жив, но ранен и лежит без сознания. Это было и хорошо, и плохо. Сейчас следовало, он чувствовал это, поспешить и в наилучшем виде представить государю отчёт о предпринятых мерах.

В распоряжении своей деловитости Эссен видел две силы — армию и полицию, ими и воспользовался. Полиция в почти полном составе была отправлена на место покушения «искать и найти», чем и занималась с точностью, равной точности полученного приказания. Войско же понадобилось для обеспечения безопасности Аничкова дворца.

Такого количества солдат Александринская площадь ещё не видела. Двенадцать батальонов пешей гвардии и двенадцать эскадронов кавалерии заняли собою всё. Аничков мост сперва хотелось разрушить, но, поразмыслив, генерал-губернатор отказался от этой блестящей идеи. Мост был защищён ротой гвардейской артиллерии и батальоном преображенцев, а офицеры получили строжайшее указание звать подкрепление тотчас, если вдруг что.

Обезопасив таким образом государя, Эссен вспомнил о существовании церкви. Поражённый, что никто до этого ещё не додумался, он отдал распоряжение всем храмам города молиться за выздоровление императора и отслужить соответствующие службы. Отдавать приказы такого толка он не мог, но ситуация не предполагала дискуссий — и вскоре по Петербургу пронёсся колокольный звон. Воспринятый жителями, увы, совсем не как планировалось.

***

Хаос нарастал. Почти полное отсутствие представителей власти на улицах (офицеры при виде происходящего спешили к тем своим частям, что не могли уместиться вокруг Аничкова дворца, где получали приказ губернатора быть готовыми ко всему и ни в коем случае не покидать расположения без команды), слухи о гибели царя, которые никто и не думал опровергать, самые невероятные обвинения в адрес иноземцев, колокольный звон — всё привело именно к тому, к чему и приводят подобные эксперименты.

Жестокость межэтнических столкновений жителей одной местности обусловлена и тем, что очень скоро среди жертв оказываются женщины и дети, быстро выводя конфликт на уровень взаимного зверства. Нельзя требовать от женщин и детей не вмешиваться, когда перед ними убивают близких. Но вмешательство не приводит к снижению накала — происходит наоборот.

В течение нескольких часов толпа, в которую вливалось всё больше черни, разгромила десятки контор и магазинов на Невском — и среди пострадавших оказались все, кого можно было принять за иностранцев. В одном из швейных ателье убили четырёх женщин за то, что те не имели в распоряжении достаточно «угощения». Аптекарям пришлось хуже прочих. Их истребляли целыми семьями, часто живущими в тех же домах. Но и добыча в виде спирта пришлась «мстителям» по душе гораздо больше, чем разного рода вина.

На Галерной улице и в её окрестностях, где и находилась основная «колония» англичан, жестокость доходила до крайности. Жители, понимающие, что терять им нечего, пускали кровь нападавшим как могли, доводя тех до неистовства. Сколь-нибудь организованную оборону не удалось организовать из-за малочисленности, и сражение разбилось на части — штурмы домов.

Предложение сжечь англиканскую церковь было принято с восторгом. Дровяная улица звалась так не даром, и запасы её, хоть и порядком истощившиеся в течение первых месяцев зимы, послужили столь богоугодному делу.

К счастью, на какие-то минуты возобладал голос то ли разума, то ли совести — осталось неизвестным — и перед поджогом из церкви позволили выйти укрывавшимся там старикам, женщинам и детям, а также вынести всё ценное, немедленно отобранное. Одни плача, другие со смехом смотрели на горящее здание. Немногим позже погибла и часть спасённых, но уже при других обстоятельствах. Кому как повезло.

***

Сообщения о беспорядках поступали в Аничков почти непрерывно, но не проходили дальше коридора у императорской опочивальни, где лежал раненый Николай.

Эссен решительно не допускал никого к постели государя и в этом ссылался на указания врачей, рекомендующих полный покой. Уступил он только требованию наследника, резонно предположив, что жестоко в такую минуту отказывать сыну, если тот может сам стать скоро императором.

Устав от надоедливых известий о побоище, он всё же отправил коменданта Мартынова разобраться, настрого запретив применять силу против патриотически настроенных подданных и велев обходиться увещеваниями, если эти подданные где-то слегка пошалили.

— В крайнем случае, — заявил Эссен, — выпорите парочку зачинщиков, наиболее пьяных, но не усердствуйте!

Увиденное поразило коменданта. Во главе неполной сотни верховых он с трудом пробился к месту действия, где впал в ступор.

Разорению подверглись торговые лавки, предприятия, частные дома и квартиры. Тут и там полыхали пожары, чудом не слившиеся во что-то большее, — спасало безветрие.

Но не количество убитых, голые тела которых лежали повсюду, удивило генерала. Не разгромленные пивоварни, склады и мануфактуры. Даже не сожжённая церковь. Всё это он уже видел в годы военных походов. Самым неожиданным после увиденного масштаба разрушений оказался стихийный торг «добычи», которую прямо на улице грузили возами, продавали или обменивали, пока в нескольких шагах продолжалось избиение. Крепкие мужики с деловитым и добросовестным видом выкрикивали свой «товар», предлагая его по самым скромным ценам.

Явление властей было встречено недружелюбно. Никто не расступался, не жался к стенам. В первые минуты их будто вовсе не заметили.

— Смиррррна! — закричал рассерженный генерал. — Шапки долой!

— А то что, ваше превосходительство? — насмешка прилетела из толпы. Кто-то послушался и обнажил голову, но таковых было немного.

— Что?! Бунт?! — от крика коменданта шарахнулась его же лошадь. — Да как вы смеете! Разбой! Вы что натворили?! В кандалы захотели? Против кого? Против Бога? Против царя?!

— Убили царя! — раздались крики, сливаясь в гул недовольства.

— Лжа это! — изо всех сил закричал комендант. — Жив государь! Ранен только! А вы здесь что?! Бунт!?

Мартынов мог говорить ещё долго, однако пуля с одного из верхних этажей оборвала его жизнь, попав прямо в голову.

***

Побоище продолжалось, и не было видно ему конца и края. Погром — не то занятие, от которого испытываешь скорую усталость.

Глава 28 В которой фигуры расставляются.

Войска на Александринской площади провели под ружьем весь день. Только вечером, когда уже стемнело, Эссен дал согласие на постепенную ротацию частей. Лейб-медики извлекли пулю из плеча императора, и все ждали когда он очнется.

Безобразов, прибывший в этот день в Петербург, пробирался, иначе и не скажешь, к зданию занимаемым Третьим отделением, когда лицом к лицу столкнулся со своим другом.

- Александр Сергеевич!

- Пётр Романович! И вы здесь?!

- Как видите. Простите мою вульгарность, но что, черт побери, здесь происходит?

- О, вы ещё не знаете?

- Я только что из-за заставы, и могу знать лишь то, что вижу, Александр Сергеевич.

- И как вам увиденное?

- Нельзя сказать, что пребываю в восторге. Скорее, наоборот. Кругом пьяное мужичье. Не представляете каких усилий мне стоило не разбить им десяток физиономий. По улицам не проехать - видите, я пешком. Был вынужден бросить карету. Трижды подходили эти хари, окружали и спрашивали не англичанин ли я! Счастье их, что я в партикулярном. Но что это? Восстание?

- Вас, однако, не тронули.

- Пришлось использовать выражения недоступные иностранцам. Действует как пропуск. Но просветите меня скорее, что происходит? Правду ли говорят, что государь убит?

- Нет, слава Богу, жив. Ранен в плечо и без сознания. Если не будет заражения - поправится. Плохо лишь то, что он был болен и скрывал это, одно наложилось на другое. Но вы знаете как он крепок, я верю в лучшее.

- Как это произошло?

- Здесь могу поведать вам как очевидец, представьте себе.

- Даже так?

- Его Императорское Величество оказывало мне честь своего личного сопровождения на гаупвахту когда все и произошло.

- Гаупвахту? - удивился Безобразов. - Вы позволили себе не застегнуть все пуговицы мундира и это не осталось незамеченным?

- Увы! Признаться, я вовсе был без мундира, в шубе практически на голое тело.

- И показались в подобном виде на глаза государю? Вас сошлют на Кавказ, кузен.

- Понимаете, я возвращался с дуэли...

- Ещё лучше! С Кавказа вы отправитесь в Сибирь, друг мой. Но что за дуэль?

- Выход первого номера моего журнала вызвал некоторый резонанс среди публики. Говоря правду - воспользовался вашим описанием пожара в Парижском водевиле. Я оценил его как превосходное! Не все с тем согласились. Был вынужден отстаивать свое мнение со шпагой в руке, кузен.

- Боже мой! Но против кого?

- Вы его, скорее всего, не знаете. Мальчишка корнет из кавалергардов. Недавно поступил на службу и уже успел произвести фурор в среде наших романтичных дам. Боюсь, они меня возненавидят теперь. Я убил его.

- Убили!? - потрясенно воскликнул Безобразов.

- Да. Не сразу, но он отдал душу Богу.

- И государь...

- Случайно встретил меня возвращающегося с дуэли. Вы знаете строгость его Величества на этот счёт. Таким образом, я оказался арестован.

- И после этого произошло покушение? Удивительное совпадение. Но расскажите же! Я сгораю от любопытства.

- Не более удивительно, чем ваше свойство оказываться везде где происходит "движуха", как выражается Степан. - возразил Пушкин жадно слушающему другу. - Кстати, он у нас герой. Успел сбить государя с ног и пуля не поразила того насмерть. Стреляли почти в упор.

Безобразов бросил острый взгляд на Степана, словно только что заметил присутствие молча стоявшего мужика, и в его взгляде промелькнуло невольное уважение.

- Значит власть в городе сейчас в руках генералов, - сделал он логичный вывод, - а народ буйствует. Отчего же допустили беспорядки? Что вам известно, Александр Сергеевич? Вы были во дворце?

- Разумеется, был, Пётр Романович. Буквально сейчас иду из Аничкова. Успокоить Наталью и переодеться. Наш дорогой Александр Христофорович приложил неимоверные усилия, чтобы не арестовать меня ещё раз за подобный вид. Вынужден покаяться - я не сообщил ему, что уже вроде как арестован...

- Понимаю вас. Но так пойдёмте, я провожу вас. Заодно расскажете что к чему, не правда ли, кузен?

- Извольте. Рассказывать особо нечего, впрочем. Генералы делают все возможное в их понимании. Эссен окружил дворец войсками и ждёт пришествия Наполеона, судя по всему. На Невском погромы, но никто им не препятствует, солдаты стоят рядом и смотрят. Чернь безумствует в порыве верноподданических чувств. Полиция ищет злоумышленника или злоумышленников, словом - гуляют по Дворцовой набережной. Во дворце скорбь и похоронные настроения. Императрица и наследник не отходят от постели государя. Лейб-медики категорично не согласны друг с другом. Иностранные послы требуют немедленных мер по наведению порядка. Но кому сейчас до них дело? Александр Христофорович.... вы не к нему направлялись, кстати?

- Именно так, кузен.

- Он сейчас тоже во дворце. Жандармерия ведёт свое собственное следствие.

- Есть какие-то версии?

- Доподлинно известно, что карета из которой стреляли в государя, сгорела в беспорядках охвативших город, но перед этим останавливалась у входа в Английский Клуб.

- Час от часу не легче!

- Теперь вы понимаете всю глубину затруднений, не правда ли?

- М-да.

- Веди след в любое другое место, было бы куда легче.

Безобразов кивнул, соглашаясь. Действительно, более неудобного места для розыска придумать было нельзя.

- Триста пятьдесят членов, - продолжал Пушкин, - все люди отборные. Искать среди них - оскорбление всего света разом. И не искать нельзя. Но не хочется. Вот и ищут на Дворцовой набережной, словно пьяный под фонарём, где светлее.

- Что же делать?

- Александр Христофорович предложил мне постараться посетить клуб и сделать все возможное и невозможное. Это это слова дословно. Вот я и иду. А вы, Пётр Романович, не желаете составить компанию?

- С удовольствием, дорогой кузен. И Степана с собой возьмём?

- Да, я намерен выполнить поручение. Для того мне потребуется везение, как же без Степы? Но и вы, любезный кузен, вы ведь тоже своего рода оружие! Право, если ещё и с клубом что-либо произойдёт из ряда вон выходящее и при этом разрушительное, то я стану вас опасаться.

- Скажете тоже.

- Да не бурчите так, я ведь шучу, - засмеялся Пушкин, - но в каждой шутке... Впрочем, вот мы и пришли ко мне. Прошу вас продолжать сохранять бодрый вид.

Они поднялись в квартиру, где были встречены Натальей, с видимым облегчением увидевшей мужа живым.

***


Обер-полицмейстер Санкт Петербурга, Кокошкин Сергей Александрович, от волнения не находил себе места. Обстоятельства складывались так, что впору застрелиться. Пожар в Зимнем дворце нанёс по нему удар - сестра Варвара, супруга пропавшего и так и не найденного графа Клейнмихеля, стремительно теряла влияние при дворе, что грозило неприятностями и его карьере. Покушение на императора прямо ставило на ней крест. Беспорядки с многочисленными жертвами в столице империи - добивали её окончательно.

Неудобство положения определялось сейчас тем, что у Кокошкина было много начальников. Он подчинялся генерал-губернатору по территориальному принципу, подчинялся министру внутренних дел по ведомственному отношению и подчинялся третьему отделению по негласному правилу, не считая того, что подчинялся еще и прямо августейшей семье. Иначе говоря - действовать самостоятельно он не мог, не имел возможности. Бездействие помочь ничем не могло, не тот был у него чин, чтобы из уважения к оному его "забыли" наказать, напротив - как никто другой он подходил на роль козла отпущения.

Ничего он так не желал, как добиться какого-либо успеха немедленно, перебить этим свалившиеся на его голову неудачи, но как это сделать будучи связанным по рукам и ногам?

Кокошкин бросился к генерал-губернатору при первом известии о чудовищном преступлении на Дворцовой набережной, но скоро осознал, что Эссен глядит на ситуацию отлично от него. Строжайший наказ искать и найти злодея (или злодеев) немедленно, одновременно лишил его возможностей к его исполнению. Эссен сам знал как нужно все делать и согнал почти весь штат полиции на место проишествия, прямо запретив им покидать набережную пока дело не будет раскрыто. Абсурдность приказа была столь вопиюща, что Сергей Александрович осмелился почтительнейше указать на возможную необходимость увеличения района розыска, но Эссен сорвался и так страшно кричал и топал ногами....

Тогда Обер-полицмейстер отправился к министру. Здесь его приняли ласково, сочувственно, согласились с его соображениями и обещали поговорить с генерал-губернатором. Кокошкин понял, что он списан.

В расстроенных чувствах он отправился к Бенкендорфу, длячего пришлось вернуться в Аничков. Шеф жандармов сам находился в положении схожим с положением главы полиции, но Кокошкин, увлечённый собственным несчастьем этого не понимал, почему и стал лёгкой добычей для более опытного и изощренного придворного.

Бенкендорф быстро сообразил, что в складывающемся положении Обер-полицмейстер именно тот, кто ему нужен.

- Скажу вам без обиняков, Сергей Александрович, вы допустили чудовищную оплошность, и спасти вас может только чудо. Или я. Но вы пришли ко мне не сразу, а убедившись только, что терять вам нечего. Как же мне вам доверять?

Бенкендорф говорил сухо и холодно, отчего Кокошкин почувствовал слабость в ногах.

- Ваша светлость! - взмолился начальник полиции. - Я верой и правдой...

- Дело не в вере и не в правде, - перебил его шеф жандармов, - а в том, что в императора стреляли. Все мы давали присягу. Все мы верны ей. Наш долг сейчас заключается лишь в одном - найти преступника. Вы не согласны?

Кокошкин показал, что он согласен.

- Тогда, - продолжал Бенкендорф, - должно действовать решительно и без церемоний. Я верю, что вас не в чем упрекнуть, но мы оба знаем, что это ничего не стоит перед фактом совершенного преступления. Вы должны раскрыть это дело в наикратчайший срок. Даже дней у вас нет, счёт идёт на часы. Потом станет поздно. Вы это понимаете?

Кокошкин понимал. Он был готов на что угодно, лишь бы сгладить ситуацию и тем избежать катастрофы. Предложенное шефом жандармов, однако, ввело в ступор и его.

Александр Христофорович совершенно спокойно, говоря как о рутинном деле, предложил ему провести обыск и допрос в Английском клубе Санкт-Петербурга.

- Предвосхищая ваши вопросы, отвечу сразу - да. Я осознаю, что предлагаю вам. Но информация верна, карета преступника направилась прямо на Мойку и останавливалась у входа в клуб. Есть и ещё соображения, о которых вам знать не нужно. Нити ведут туда, я уверен. И вам, Сергей Александрович, предстоит разворошить это осиное гнездо. Или - вы погибнете.

- Но... Александр Христофорович...

- Согласен, вы можете погибнуть и там. Но есть шанс. Бездействие вам не предоставит его вовсе. И знаете, ведь даже лучше, что на улицах идут убийства и грабежи. Они, бесчинства, прикрывают вас.

- Не понимаю, ваше светлость.

- Критическая ситуация не только оправдывает, она требует критических мер. Вы не хуже меня знаете, что есть Английский Клуб.

Кокошкин, разумеется, знал. Попасть даже в рядовые члены клуба, или, вернее, собрания, было нетривиальной задачей. Свыше тысячи кандидатов ожидали своей очереди, иногда десятилетия. Каждый новичок рассматривался отдельно, непременно по поручительству минимум двух уже действующих членов, и принимался согласно итогу тайного голосования. Представители высшей знати империи, самые заслуженные люди, военные, дипломаты, деятели культуры - вот кто входил в это собрание. Допускалось приводить гостей, по записи, не более одного от каждого члена клуба за раз. Иностранные дипломаты и прочие представители посольств имели право посещения собрания без предварительной записи. Женщинам вход был запрещён категорически.

Что же происходило за стенами столь закрытого сообщества? Всякое. Император Павел в свое время интересовался этим вопросом и получил ответ, что члены клуба только и делают, что пьют за его, императора, здоровье. Павел поверил на слово, и верил вплоть до роковой ночи в Михайловском замке.

Впрочем, кухня собрания и впрямь была великолепна, а обеды и мастерство поваров - легендарны.

Зайти в Английский Клуб с полицейским обыском, тем самым нанести смертельное оскорбление всем этим людям.... Кокошкин не был уверен, что идея застрелиться сразу - хуже.

- Да, можно и застрелиться, - угадал его мысль Бенкендорф, - но можно и победить. Идея рискованная, можно сказать отчаянная. Но в случае удачи и успех станет неотразимо сокрушителен. Не находите?

- Что вы имеете ввиду, ваше сиятельство?

- Рассудите сами, Сергей Александрович. Покушение на государя императора есть ничто иное как покушение на существующий и богом данный порядок вещей. Так?

- Так, ваше сиятельство.

- Значит, любое действие направленное на поимку преступников, есть действие в защиту государя и богоугодно. Верно?

- Верно, ваше сиятельство.

- Подумайте, Сергей Александрович, как может все сложиться хорошо и как может сложиться все плохо. В случае успеха, вы, можно сказать, поймаете звезду удачи, которая сама упадёт вам в руки. Тяжёлые времена, пожар в императорской резиденции, покушение, бунт на улицах, куда ещё хуже? Но государь жив и ранен не слишком опасно, я верю, что все обойдётся. Господь не допустит иного, убережет помазанника. Император очнется, и, быть может, весьма скоро. Представить ему пойманного негодяя - что может быть лучше? Будь преступник простой сумасшедший - это одно, но что если здесь заговор? А у меня есть все основания считать, что именно заговор и есть. Раскрытие подобного стоит тысячи сумасшедших. И как будете выглядеть в глазах государя вы, не побоявшийся поставить все на карту во имя долга, не испугавшийся действовать там, где мало найдётся охотников. Это прямой путь в министры как самое меньшее. Ну а в случае неудачи, чего быть не может, конечно, тогда вам будет плохо. Однако, вам и так будет плохо. Доживать свои дни с захолустном городе, кляня себя за то что не попытались переиграть обстоятельства? Нет, вы не такой человек, Сергей Александрович.

Когда было нужно, Бенкендорф умел уговаривать, интуитивно подбирая нужные слова. Сумел и в этот раз. Кокошкин дал свое согласие. Шеф жандармов вдруг понял, что предчувствует удачу.

"Может и выгореть, - подумал он, - осталось найти людей. Моих будет недостаточно."

***

- Живой, живой! - радостно смеялась Наталья Пушкина, приводя в смущение как супруга, так и его гостя.

- Вы очень непосредственны, дорогая. - заметил ей Александр.

- Живой, живой! - Наталья не заметила, как стала пританцовывать. Она на самом деле была рада.

- Ну хватит, Натали. - подпустил Пушкин строгости.

- Все обошлось, я знала, что все обойдётся! Но он тебя ранил?

- Пустяки. Никита отлично справился. Но я ненадолго, Натали, служба.

- Опять? Сегодня?!

- Правду сказать, я зашёл только переодеться.

- Ах! - расстроилась Наталья. - Но обещай мне никаких дуэлей сегодня!

- Обещаю.

- И завтра тоже! И послезавтра!

- Вас послушать, дорогая, так я какой-то бретёр! - Пушкин притворно рассердился.

- Мой муж - дуэлянт, это все что я знаю.

- Я вас покину, Пётр Романович, скоро вернусь. Натали, позаботься о госте. Степан, за мной.

- Тебе принесли письмо, - вспомнила Наталья, - я приколола его к двери кабинета.

- Письмо?

- Да, какой-то очень важный лакей. К ней была записка адресованная мне, с настоятельной просьбой непременно сообщить о нем сразу, чтобы ты не отложил на потом.

- Странно. От кого?

- Это самое интересное. Записка подписана "представители Английского собрания". Я и не думала, что в столь подчёркнуто мужском и важном обществе известно о существовании такой особы как я! - вновь рассмеялась Натали.

***

"Уважаемый Александр Сергеевич. Мы, члены правления Английского собрания Санкт-Петербурга, просим вам по получении сего письма сколь можно скорее оказать нам честь своим посещением. Приносим свои глубочайшие извинения за подобную категоричность, но обстоятельства не до конца вам известные, вынуждают нас настаивать на важности встречи с вами. Это нужно не только нам, но и вам. Дело касается несчастья которому вы были очевидцем на Дворцовой набережной."

Глава 29 Старые друзья

- Ты заходи, Сверчок, предвестник полуночи. будь как дома. Без чинов, сам понимаешь. Рад тебя видеть, хоть и пороть тоже был бы рад.

- И я безмерно рад видеть вас в здравии, Александр Семёнович, хотя не скрою изумления. Вы - здесь?

- Приходится, Сверчок, тряхнуть стариной. Видишь, неспокойно как. А в зимний холод всякий молод.

Пушкин, он же Сверчок, быстро оглядел присутствующих в комнате. То был известный кабинет в Английском собрании, личные хоромы Ивана Андреевича Крылова, куда он редко пускал кого-либо. Сейчас за тяжёлым столом из крепкого дуба расположились семь человек. Каждого из них он знал много лет.

- Я голосую "за", господа. Александр Семёнович достойнейший человек. Предлагаю звать его Шарокат.

- Не до шуток, Сверчок. - поморщился Блудов, Дмитрий Николаевич, министр внутренних дел империи, он же Кассандра.

- Что же до Ивана Андреевича, то и он мне более чем по сердцу, - невозмутимо продолжил Пушкин, - его я предлагаю звать Гаргантюа.

- Действительно, Сверчок, угомонись.

- Да разве я не прав, Старушка?

Старушка, он же министр народного просвещения, Сергей Семёнович Уваров, только вздохнул в ответ. Пушкин веселился, скрывая таким образом немалое удивление. Большинство присутствующих, как и он, состояли полтора десятка лет назад в обществе "Арзамас", где и получили свои шутливые прозвища. Само общество возникло как средство борьбы с Шишковым Александром Семёновичем, основанным им обществом "Беседа любителей русского слова".

Надо признать - слово русское Шишков любил. Иностранные слова, заполонившие речь - не любил, находя в них унижение чувства национальной гордости и недостаток огня любви к Отечеству. Боролся вице-адмирал изо всех сил, достигая скорее побочных эффектов, чем успехов. Пушкин, например, более полугода не мог сосредоточенно играть в биллиард, всякий раз припоминая такие чудесные слова как шарокат (биллиард) и шаропих (биллиардный кий).

Отсюда легко понять удивление, даже некоторую отторопь поэта, когда сам Шишков, на дух не переносивший Английского Клуба, оказался здесь, да ещё обратился к нему арзамасским прозвищем. В ответ Пушкин "предположил", что собрание здесь обсуждает приём Шишкова в их славные ряды.

- Дело действительно дрянь, Сверчок. - Василий Жуковский, он же Светлана, воспитатель цесаревича и личный друг императорской семьи (по слухам не только друг), взглядом призвал поэта к серьёзности. Его Пушкин послушался.

- Хорошо. К делу. - Александр сел за стол, оказавшись напротив всех остальных, как школьник перед экзаменационной комиссией. - Зачем звали? Что хотели?

- Чтобы ты не натворил ещё дел, Саша, и не погиб бесславно. Разве это недостаточная причина?

Пушкин задумчиво посмотрел на Палетика, Петра Ивановича, способного говорить совершенно любые по смыслу вещи одинаково очаровательно. Первоприсутствующий Первого отделения Пятого (уголовного) департамента Сената, при всей условности его положения, имеющий статуса значительно больше чем реальной власти, казался Пушкину весомее действительных министров. Пётр Иванович являл собою власть переросшую необходимость непременного ежедневного подтверждения своей силы.

- Достаточная, Пётр Иванович. - согласился поэт, встречной любезностью не используя прозвище Очарованный челнок.

- Кроме того, ты ведь герой, Сверчок, а герой не должен потерпеть поражение. - насмешливо заметил министр юстиции и статс-секретарь Дмитрий Васильевич Дашков.

- Выражайся яснее, Чу.

- Дашенька хочет сказать, что твоя дуэль с корнетом - подвиг, - поспешно вмешался Жуковский, чтобы не дать разгореться ссоре недолюбливающих друг друга Дашкова и Пушкина, - но лишь один из многих. Ты стал почти как древнегреческий герой, Сверчок, вот о чем речь. Сам не знаешь насколько, впрочем. Вот мы и собрались для того, чтобы поведать тебе это. Не обижайся, но так нужно.

- Хорошо. Говорите. Я жду и весь превратился в слух.

- Рассказ наш может показаться тебе выдумкой, дорогой друг. Позволь сперва продемонстрировать серьёзность наших слов.

Шишков хлопнул в ладоши, после чего дверь отворилась и в комнату вошёл лакей, несущий поднос с неким круглым предметом, покрытом салфеткой. Торжественно поставив поднос на стол, лакей удалился.

- Фокус! - заявил министр внутренних дел, нервным движением смахивая салфетку. На подносе красовалась голова человека.

- Что это? Или, вернее, кто это?

- Не узнаете? - удивился Палетика.

- Погодите... это ведь..

- Голландский посланник, дорогой друг. Правильно говорить Нидерландов, но если дело в их землях пойдёт и дальше так как идёт, кроме Голландии решительно ничего не останется... а ты молодец, Саша, даже не моргнул.

- Геккерн.

- Он самый.

- Думаете удивить меня отрезанной головой? Но я не первый день в высшем обществе.

- Хм. Действительно.

- Кто же так ловко отделил её от тела?

- Кто совершил этот подвиг, ты хочешь узнать? Понятное дело - герой. Это их занятие. - Дашков взглядом попросил у Крылова разрешения закурить. Тот отрицательно качнул головой.

- Минутой ранее, Чу, ты произвёл в герои меня, из чего я заключаю две вещи. Во-первых, слово это тебе неприятно, поскольку недоступно, во-вторых, мне предлагается роль убийцы ещё и барона? Не слишком ли много для скромного литератора? И почему я?

- Не только вы, дорогой друг, - мягко заметил Палетика, - но ваша роль, безусловно, главная. Именно вы раскрыли заговор.

- Моё любимое занятие.

- Не без помощи друзей, разумеется.

- Ещё бы! У Ахилла был Патрокл, у Александра Великого был Гефестион, да что далеко ходить? У государя императора был и есть Бенкендорф! Мне кажется, что если кому и раскрывать заговоры, то нашему дражайшему шефу жандармов. Не находите?

- Вы правы, дорогой друг. Однако, рискну показаться дотошным, у вас друзей куда больше.

- Ого! Значит я победитель!

- Да хватит юродствовать, Сверчок! - Блудов с досады хлопнул ладонью по столу слишком сильно, так что самому стало больно. - Времени нет, а он кривляется словно мальчишка. - пояснил он в ответ на укоризненые взгляды товарищей.

- Император ранен и в беспамятстве, но доктора ручаются, что он очнется, и весьма скоро. - Жуковский вновь взял слово. - Очнувшись, наш государь потребует немедленно доклада и отчёта. Но что же он узнает? Что некий негодяй, гнусный злодей и мерзавец стрелял в него посреди Петербурга? Что в городе разгром, власти (тут он бросил быстрый взгляд на Блудова) упустили контроль над ситуацией, что англичанам устроили Варфоломеевский день и мы в шаге от войны с Англией? Последствия трудно себе представить, но легко вообразить. Государь - рыцарь, и как рыцарь он обнажит меч.

- А головы полетят с плеч. Ну и что? Разве не так и должно быть?

- Разве не долг наш не допустить страданий невиновных? - произнёс вдруг Уваров. - Не мы ли мечтали вести народ к просвещению, к воспитанию поколений, к достижению гармонии среди людей? К чему тогда всё наше прекраснодушие, если сейчас мы бросим ситуацию на самотёк? Война есть наихудшее из зол. Она разоряет, она убивает. Вносит смуту в умы. Вспомните скольких товарищей мы потеряли из-за антихриста на полях сражений. Но это ещё половина беды. Чего я никогда не смогу простить корсиканцу, так это тех, чьи умы были смущены, отравлены, тех кого мы потеряли после.

Пушкин почувствовал, что закипает. Уваров намекал о тех членах их бывшего общества, которые примкнули к декабристам, и которых хладнокровно судили некоторые из здесь присутствующих, что входили в назначенный суд.

- Ситуация повторилась, - продолжал министр народного просвещения, - только сейчас все вышло ещё хуже. Змея ещё вчера казалась раздавленной, но подросли змееныши.

- На счастье, Бог хранит Россию, - подхватил Жуковский, - и ничего у них не вышло. Мы победили.

- Мы? - вопросительно изогнул бровь Пушкин.

- Мы, Сверчок, мы. Защитники Отечества.Так вышло, что мы пропустили удар, выпад. Это верно. Виной тому природное миролюбие наше и доверчивость. Но мы же и парировали его! Заговор обезглавлен.

- Это все очень мило, но мне кажется, вы дружно забываете с кем говорите. - улыбнулся Пушкин.

- Ничуть, - возразил Жуковский, - но информированность твоя неполная, знания обрывочны. У нас, впрочем, тоже. Вот мы и собрались здесь для достижения ясности.

"И для того, чтобы решить какую версию скормить императору. - подумал Пушкин. - А я подхожу идеально как "спаситель". Спасение государя плавно переходит в спасение сановников государя от государя. Ловко задумано."

- Ты должно быть считаешь, что нам здесь свои чины с регалиями жаль, раз осерчает император? - Шишков укоризнено покачал головой.

- Так расскажите уже, что ходите кругом да около?

- Изволь. Поведаю как вижу, а вы все поправьте меня, если где допущу неточность. - Жуковский выдохнул, сосредоточился и начал рассказ:

- В любом поколении встречаются люди нетерпеливые, пылкие. Сила их жизни велика, а огонь сердец ярок. Так было, есть и будет....

***

Пушкин сохранял внешнее спокойствие. Из уважения к Василию Андреевичу он не перебивал, не вставлял комментарии, не шутил, слушал молча и сосредоточенно, но с каждой минутой понимал все больше, что это последнее уважение которое он может испытывать к данному человеку.

- И вот они вскружили себе головы, - вещал Жуковский, - решили, что наш мир прогнил, делая поспешные ложные выводы из частных случаев, рисуя нарочито мрачные картины настоящего, оправдывая тем свои желания идти наперекор существующему порядку вещей. Рисуя чудовищно апокалиптичные картины воображаемого будущего, лишённого всякой надежды, оправдывая тем свои замыслы....

"Что вы сейчас и делаете" - подумал Пушкин.

- ..... радикализм нередко представляется удачным решением, особенно в среде молодых людей, нам ли не знать этого? Но энергичность молодости объяснима. Тем менее можно простить негодяев использующих благородные, пусть заблуждающиеся души, в своих личных и совершенно неблагородных целях!

- Подумать только! - Пушкин все-таки не выдержал. - Вместо того, чтобы сгладить остроту порывов юного благородства, поделиться знанием и опытом, взять на себя роль мудрых наставников, находятся люди направляющие сии порывы в угоду своим низменным целям!

- Именно так, Сверчок. Во всяком времени свои преимущества. С годами человек обретает дар более чётко формулировать мысли, наращивает силу своей речи, усиливает способность внушения.

- Был бы признателен тебе, Старушка, если бы ты воспользовался этим даром немедленно. Прочих тоже касается. Могу помочь. Скажите прямо, Гидра - это вы?

Хор возмущённых голосов был ответом. Только Крылов продолжал тепло и снисходительно улыбаться, оглядывая собравшуюся публику.

- Нет, Саша, - произнёс он негромко, но все замолчали, - тебе желают объяснить как раз обратное. Что Гидра - не они. Не мы. Напротив - здесь собрались только противники оной. Но вы непонимаете друг друга. Тебе, Сверчок (я совершенно не против прозвища Гаргантюа, оно превосходно) надо понять одну вещь, которую Василий никак не может выложить без затянувшейся подготовки. Гидра - не мы. Но она наше творение. Недоработка. Джинн, восставший против хозяина. Голем, вообразивший, что обрёл разум. Раскольники.

- Староверы? - опешил Пушкин.

- Да нет, - усмехнулся Крылов, - нововеры. Отколовшиеся от учения. Вобравшие в себя слишком горячих голов. Приходится остужать.

- И это голова голландского посланника...

- Голова Прометея, руководителя Гидры.

И так проникновенно баснописец посмотрел в глаза Пушкина, что тот понял - лучше не возражать. Сказали - он, значит он.

***


Они договорились по существу, но разошлись в деталях.

- Нет, это совершенно невозможно. Как вы сами себе представляете подобное? Заколоть, застрелить, даже отравление ещё куда ни шло, но голову зачем мне отрезать? Я не казак, не турок.

- Бились на саблях, вот и отсек её супостату. Звучит напыщенно немного, но...

- Напыщенно? Да это фантасмагория. Издевка. Ладно бы надо мною, переживу, но если видеть целью правдоподобность, то для кого сие годится?

- Твоя правда, Сверчок. Перебор. Обдумать надобно.

- Думайте.


При всей своей любви к разного рода шуткам, Пушкин терпеть не мог выставляться посмешищем. Тонкая грань разделявшая "прилично" от "неприлично" здесь казалась нарушенной и поэт негодовал. Что ему оставалось? Он находился в том отвратительном положении, в котором откровенную ложь вынуждают изображать правдой.

"Меня заманивают словно осла морковкой. Главная роль. Спасение Государя и Отечества. Да ведь морковка та с гнильцой. И отказаться нет возможности. Голова барона как прямой намёк. Слишком крупная ставка, не до сантиментов. Кнут не может быть меньше пряника."

Что же ему предлагалось?

Во-первых, юный Дантес прибыл в Россию с целью убийства государя императора. Министру внутренних дел это стало известно, о чем он сообщил Пушкину вечером перед дуэлью, с просьбой постараться вывести Дантеса из строя. Действовать через Бенкендорфа не было времени, да и зачем, если министр стоит на страже? Дело выглядело столь щекотливым, чтобы не сказать больше, что Блудов лично, по старой памяти и никого не ставя в известность, отправился к поэту. Таким образом, планируемое нарушение закона превратилось в действие государственной важности.

Во-вторых, Александр спас государя ещё раз на Дворцовой набережной, физически то сделал его крепостной, но ведь это одно что барин.

В-третьих, Александр с помощью того же министра вычислил стрелявшего, коим оказался посланник Нидерландов. Немыслимый дипломатический скандал! Посоветовавшись с друзьями и коллегами (то есть некоторыми другими министрами), Блудов и Пушкин заявились к посланнику с требованием разъяснений. Геккерн встретил их крайне недружелюбно, спровоцировал драку и..... вот здесь версии разошлись. Александр предлагал дать барону возможность сбежать, после чего его, барона, тело нашли растерзанным толпой. Министру не хотелось упускать столь важного злодея, и он настаивал на том, что барона заколол Пушкин в его присутствии. А голову посланник потерял уже после, когда разъяренная толпа ворвалась в его квартиру, приняв её за английский магазин, благо Геккерн сам сделал все для того, чтобы разница не была велика.

Сошлись на том, чтобы императору было доложено оба варианта разом, первый как "на самом деле", второй - как официальная версия в интересах государства.

- Николай Павлович человек прямой, но подозрительный, потому очень любит секреты, - добавил тогда Палетика, - и подобное сочетание непременно убедит государя в искренности.

Зачем же было несчастному барону городить подобное? О, здесь начиналась политика, вещь бескрайняя и практичная.

Оказалось, что до того как жилище посланника подверглось нашествию варваров, его успели осмотреть (опять же Пушкин и министр) и обнаружить множество свежих листов бумаги с провокационным содержанием, направленым на обвинение англичан, с чего и начался погром в городе.

- Геккерн католик, в этом все дело. Да ещё склонный к специфическим предпочтениям. Авантюрист. Шпион. Он тайно служил Франции. В Париже не хотят независимой Бельгии, они хотят присоединить её к своему королевству. Но кто же им позволит? Англия и Россия выступят категорически против, о немцах можно и не говорить. Но столкнуть Англию и Россию между собой.... кхм, из Лондона известий нет, но интуиция и опыт....кхм.... подсказывают мне, что и там могут происходить события не менее интересные! И все Геккерн. Экий пакостник! Всех предать, всех обвести вокруг пальца! Не удивлюсь, если окажется, что пожар в Зимнем, как и Лондонской биржи - его рук дело. Как уж он все это провернул не знаю, но шельма ещё та. - закончил свое пояснение министр народного просвещения.

- Да, Францию не обвинить, - поддержал Палетика, - и метод "ищи кому выгодно" не поможет. И долг наш донести это до государя, удержать от войны.

Пушкин, для которого существование листовок стало новостью, похолодел. Надворному советнику только сейчас стало совершенно ясно, что речь шла о государственном перевороте, которому внезапно дали команду "отменить".

- Ты знаешь, Саша, не думай лишних глупостей, - сказал ему Крылов с грустной мудрой усмешкой, - всё что ни происходит, всё к лучшему. Говорят, что в многих знаниях многие печали. Это верно. Но в незнании печалей не меньше. Вот ты, должно быть, голову ломаешь, зачем тебя так просят на себя взять важное... а ведь ответ прост, и подумав, ты бы и сам догадался.

- Библиотекарь дельно говорит. - заметил Шишков.

- Ружья?

- Конечно. Ты очень умен, Сверчок. Ружья... эх, знал бы ты какое содержимое у тех ружей. Но - тут уж и правда многие печали могут выйти. В целом, все ясно. Был заговор, но повержен.

- Так что же такое Гидра?

- Это Сверчок, уж без тебя доложат. Но, чтобы ты не обижался, кратко скажу. Гидра - организация заграничная. Именно потому её не удалось разоблачить быстро. Но в этом и плюс! Значит измены нет на Руси-матушке. Государь будет рад.

- Опять Франция?

- Кто же ещё, Сверчок? Все беды от них.

Глава 30 В которой мечты перемежаются с реальностью

Степан топтался около входа в Английское собрание. Ему было холодно.

"А был бы хоть колежский регистратор, глядишь и внутрь бы пустили, не мерз бы сейчас. Стою здесь как чёрный в Америке времен сегрегации. Хотя, почему "как"? Чёрный и есть. Пора, пора идти на повышение, Степан сын Афанасиевич, видишь как всё быстро происходит. Не та это реальность, что в книжках читал. Похожа, но не та. Цепляться за прошлое, должное стать будущим - путь в никуда. Мягкой коррекции не выйдет. Значит, нужно менять всё по-жесткому. И вновь встаёт вопрос зачем мне это. Соскочить проще простого, сейчас для этого сложилась подходящая ситуация. Пожить для себя в свое удовольствие, желать ли большего? Очнется царь, золотом осыпет. Проси чего хочешь! Хочешь купцом первогильдейским быть, почётным гражданином Петербурга? Будешь. Поставщиком двора Его Императорского Величества? Не вопрос. Этого мало, Степан, это и сам ты можешь легко. Дворянство? Наверняка, разве только в отказ пойти. А зачем мне отказываться? С царской протекцией карьера светит, если не спиться как Комиссаров. Вот смеху будет, если обгоню в чинах барина и стану повыше. Начальником! Приходят ко мне Пушкин и Безобразов, стоят навытяжку. Ждут. А лакей вопрошает, мол, прикажете принять? Буду звать его Хлестаков. Смешно, да. Но реально! Дело моё политическое, вал высочайшего благоволения обеспечен. Покушался кто-то из своих, из дворян. Неудивительно. Они тем каждое царствование занимаются. Природа и порода таковы. А спас мужик простой, что означает любовь народа. О том вся страна знать будет, в каждом медвежьем углу говорить станут как задумали плохие бояре царя-батюшку извести, да русский мужик не позволил. Здесь такие плоды собрать можно, что и моей фантазии не хватит. А для плодов сих удобрение надобно, в виде награды царской, о том тоже везде говорить будут. Не может царь и тени мелочности здесь позволить. Народ не поймёт. В представлении люда простого награда царская это такое, что ни один другой человек на земле не сможет большего. Когда от сердца. Да и не мелочен Николай. Чего нет, того нет. Но и не порывист как отец его был. Фельдмаршалом не сделает. Но ласки будет предостаточно. Звание даст, пенсию или ренту пожизненную, особняк, назовёт другом и будет звать чай пить с баранками. Водить будет перед сановниками за ручку, как обезьянку смышленую. Смотрите люди добрые на моего спасителя, учитесь уму. Был холоп, а стал важной птицей. На ус мотайте. Люди добрые намотают, что уж там. Приглашать станут наперебой везде и всюду. Куда там стихам, то пшик. Эфир. А царское благоволение весомей будет. Потому - водки ему, или вина. Пей, мужичина, да весели нас во хмелю. Наивные. Куда им до Долли...".

"Долли...Что-то часто на ум приходить стала. Все чаще и чаще. Это плохо. Кабаки да бабы доведут до цугундера, как говорил один опытный дядя. Неужто зацепила? Меня? Да, зацепила, зачем себя обманывать. Чем - непонятно. Значит, действительно дело печально. Почему печально, кстати? Где я и где она? По самоощущению я выше, понятно, но то такое. Впрочем, сейчас могу подняться. Национальный герой! Но она замужем за старым австрийцем. Дипломат, значит хитрый лис. Интересно, во всей происходящей кругом катавасии, австрияки её при делах? Такой банкет и без цезарцев, как до сих пор их называют? Странно."

"Нет, действительно холодно. Заболеть только нехватает. Лечиться здесь нечем кроме подорожника, бани и водки. Как до сих пор не подхватил никакой дряни - сам не понимаю. Скорей бы Сергеевич вышел. Задубею."

Превращаться в ледяную статую Степан не желал, почему извлёк из-за пазухи красивую серебряную флягу с водкой, из тех товаров что были выкуплены у Геккерна, и употребил часть содержимого по назначению.

"Если он выйдет, Сергеевич, - продолжил мужик отвлекать себя рассуждениями, - что вообще не факт. От этих господ ожидать можно чего угодно. Я тут стою, мечтаю, а его там уже на части режут, например. Они могут. Что такое "господа" в этом времени я уже понял, не дурак. Им государя шарфом удавить и ногами забить не проблема, коли мешает. Или подстрелить средь бела дня. Тем более кто и что им какой-то Пушкин? Но не должны, если логически думать. Не та фигура. Да и свой. Зачем тогда звать? А валить всех "околостоящих" пока ещё не принято. Эпоха высокой культуры!"

Степан вновь приложился к фляге. Хмель не брал на морозе, но ощущение тепла было приятно. Мысли его потекли в сторону всего происходящего за последние сутки. Сейчас он остро жалел, что не мог покинуть все это время барина и потому испытывал дефицит информации. Что в городе погромы он понял, как понял бы любой другой человек на его месте, обладающий слухом и зрением, но не вполне представлял масштаб событий. Это раздражало. Степан чуял, что дело серьёзно, но насколько? Чем заняты его люди? В порядке ли лавки? Можно ли поживиться на этом бедствии? В последнем он был уверен, надеясь, что ещё успеет. Если беспорядки достаточно велики, значит награблено немало. А где разбой, там и сбыт, подчас за бесценок. Можно неплохо навариться.

"Не о том думаешь, - одернул он себя, - здесь и своя голова может висеть на нитке. Все планы пошли прахом. Или не все? Во всяком случае, требуется сесть и обдумать. Пока только следить остаётся, да плыть по течению. Вот так вот! Считал себя самым умным, заранее знающим, а оказалось, что роль своей личности в истории несколько преувеличена. Обидно дураком себя чувствовать. Словно пришел на спектакль, а там у режиссера "свое новое видение". Но да ничего, ещё посмотрим кто лучший режиссер."

***


Обер-полицмейстер говорил себе после, что не испытывал подобного волнения со времен Бородино и взятия Парижа. Сергей Александрович лукавил. На деле, он никогда не волновался столь сильно. Бородино и Париж были в юности, когда смерть не страшила, а жизнь представлялась не стоившей ничего. Два десятилетия спустя все виделось в ином положении. Риск "потерять" годы беспорочной службы (подобно любому человеку чья карьера развивается только вверх, Кокошкин был уверен в безупречности своего послужного списка) давил его.

- Внутрь пойду я сам! - объявил он жандармским офицерам. - Если спустя час я не выйду, штурмуйте здание.

- Помилуйте, Сергей Александрович, - возразил старший за ним по званию, - стоит ли рисковать?

- Рисковать? Вы полагаете, что здесь есть какой-либо риск? В среде лучших людей империи? В чем же он по вашему заключается? - Полицмейстер скрывал за насмешкой смущение.

- Риск существует всегда, ваше высокопревосходительство, - с равнодушным упрямством отвечал жандарм, - здесь он хотя бы в том, что эти "лучшие люди империи" наверняка оскорбятся вашему стремлению провести следствие.

- Они тем более оскорбятся, зайти мы туда все разом, - заметил Кокошкин, - напротив, явление моё в одиночестве должно быть понято как уважение к присутствующим. Вы же, голубчик, разделитель на две команды и перекройте оба выхода.

Жандарм понял, что генерал прав. Уступать, однако, не хотелось.

- Головой рискуете, Сергей Александрович. Здесь ведь наподобие храма. Простите за сравнение.

- Ничего, тем более вы правы. Но я так решил. Иду один и будь что будет. Но если через час я не выйду...

- Всё понял, Сергей Александрович. Бог вам в помощь.

Жандарм отошёл от полицмейстера, занявшись распределением людей. Всего их было около трехсот. Кроме непосредственно жандармов, Бенкендорф смог найти подкрепление в виде инвалидных команд внутренней стражи. Отличало их особенная гордость от значимости собственной службы, что компенсировало насмешливое, в лучшем случае, к ним отношение прочих войск.


Кокошкин решительно направился к входу в собрание. Обыкновенно там стоял швейцар, а то и двое, но сейчас не было никого. Замерев на мгновение, Обер-полицмейстер быстро и мелко перекрестился, после чего резко открыл дверь и вошёл внутрь.

Чьи-то могучие руки подхватили его с двух сторон, зажимая так, что генерал не сразу сумел вздохнуть. Эти же руки повели, или, точнее, понесли его куда-то вправо. Ошеломленный Кокошкин не сопротивлялся, как-то сразу поняв, что вырваться из железной хватки не удастся. Двигались они быстро, почти бегом, так что опомнился генерал только когда его внезапно отпустили и он осознал себя стоящим перед открытой дверью ведущей в комнату из которой раздавались весёлые голоса.

- Сергей Александрович! Дорогой! Заходите, чего вы стесняетесь? - произнес один из них. Машинально поправив шпагу и сбившуюся перевязь, Обер-полицмейстер шагнул вперёд.

Увиденное не понравилось. Он почувствовал, как тело привычно вытягивается в струнку перед начальством.

"Три министра, судейский сенатор, воспитатель цесаревича, писатели. Ох, мать честная. А это что?!" - взгляд генерала зацепился за голову на подносе.

- Вижу, вижу удивлены, Сергей Александрович. - Блудов поднялся и подошёл к замершему Кокошкину. - Немудрено. Вы ведь не знаете ничего. А дело здесь государственной важности.

***


Пушкин вдыхал морозный воздух полной грудью. Повторный якобы обыск у голландского посланника оставил впечатление более тягостное, чем переговоры в Английском собрании. Изображать перед полицмейстером, человеком весьма зорким и наблюдательным, что он, Пушкин, здесь уже был и находил какие-то листовки, было неприятно. Александр готов был поклясться, что Кокошкин все понял. Так или иначе, но генерал сделал вид что принимает все на веру.

- Но я останусь здесь, - заявил полицмейстер, - с одним жандармским отделением, если господин полковник будет настолько любезен, что предоставит мне его. Сами подумайте, как можно покидать это место? Нет, здесь необходимо осмотреть все хорошенько ещё раз. Вы сделали большое дело, Александр Сергеевич, но свежие следы ещё не всё. Раз преступник установлен, да ещё и наказан, то торопиться некуда. Я обстоятельно все изучу, быть может удастся найти ещё что-либо важное. Да и бумаги опечатать необходимо. Служба!


Сам путь вооружённого отряда с Мойки на Невский возбуждал в воображении поэта сравнение то ли с Опричниной, то ли с Днём Святого Варфоломея из истории Парижа. Чернь, собравшаяся в банды, творила присущие ей бесчинства. Но если бы только чернь! Вид Невского, полного пьяных грабителей, ещё вчера казавшихся обычными людьми, ранил.

- У нас что, война? - Безобразов сплюнул и выругался. Петра Романовича пустили в Собрание, в виде исключения, но занят он был там другими людьми, дожидаясь Пушкина. Теперь они шли рядом, как и Степан, вынырнувший невесть откуда (при появлении жандармов у здания Собрания мужик изчез, но умудрился оказаться за спиной своего барина когда тот вышел), хмуро оглядывающий изменения во внешнем виде улиц.

- Бунт, кузен, не более того.

- Чудовищно. - полковник жандармерии разрывался между строгим приказом Бенкендорфа "ни в коем случае не отвлекаться на пустяки" и желанием вмешаться с целью наведения порядка. Очередной женский крик решил его сомнения.

- Игнатов, Сидоров, Кошкин! Взять их!

Унтер-офицеры исполнили приказ с видимым удовольствием. Отделения жандармов ворвались в указанное им здание, где, судя по воплям, происходила борьба и выволокли из него с десяток человек. Обошлось без стрельбы.

- Кто такие?

- Царя убиииилиии, - завыл один из погромщиков, судя по одежде самый главный, - убииили.

- Встать, мразь несчастная. - Полковник с отвращением оглядел нетрезвого человека.

"Да ведь я его знаю! - подумал Степан. - это Сапогов, купец второй гильдии. Тульскими самоварами торгует, разбойник."

- Кто таков, спрашиваю?

- Убилииии, - рыдал купец в пьяном исступлении, когда трогательная жалость к себе или кому-то ещё, перемежается с приступами безграничной жестокости.

- Как смеешь ты, подлец, утверждать, что государь наш, Николай Павлович, мёртв? Да я тебя за такие слова прямо здесь прикажу выпороть так, что язык к горлу присохнет.

- Бояре царя убили! - заорал вдруг купчина вырываясь из рук жандармов. Те, впрочем, видали и не такое, держали крепко.

Полковник успокоил Сапогова по-своему, ударом кулака выбив тому несколько зубов. Купец обмяк.

- Ваше высокоблагородие, - заикаясь обратился один из унтеров. Там это...вы бы посмотрели сами, господин полковник.

Тот посмотрел на унтера, потёр кулак, слез с коня и прошёл в дом.

- А сейчас пистолеты при вас? - прошептал Безобразов на ухо Пушкину.

- Да, Пётр Романович. А что?

- Оглянитесь, кузен.

Их отряд, при всей своей многочисленности а может и благодаря ей, вызвал двойственную реакцию среди захвативших Невский людей. Пока они шли никого не трогая, их словно не замечали. Но стоило задержаться и проявить силу, как поодаль стала собираться толпа.

Полковник вышел из здания, подошёл к осевшему купцу, молча достал пистолет, взвел курок и выстрелил тому в голову.

- Всех приговариваю к смертной казни. - сообщил жандарм. - братцы, ставьте их прямо к этому дому.

Солдаты споро подняли задержанных и прислонили к стене.

- Именем.... - полковник запнулся. То что он собирался сделать превышало его полномочия, но выход был найден. - Приговариваю вас к смерти. - просто сказал он. - Первое отделение! Ружья наизготовку. Целься. Пли.

- Убивают!! - нечеловечески громко закричал один из приговоренных за мгновение до того как тяжёлая ружейная пуля погасила его сознание.

"Прощай, Егор Иванович. Понесла тебя нелегкая. А дворянина бы не расстреляли, - заметил себе Степан, - ещё один довод в пользу получения сего звания ... хм...а как они определяют кто дворянин, а кто нет? По одёжке? Да ведь уйма мелкопоместных выглядят как те же крестьяне. На слово верят. Есть преимущества и в этом. Но может стоит удостоверения ввести? Наподобие студенческих билетов, ахаха. И ежегодно свежая печать! Надо шепнуть царю-батюшке, порядок он любит."

- Придётся пробиваться, господин полковник. - указал Безобразов на все растущую людскую массу. - До Аничкова около версты.

- Что с того? Думаете эти люди посмеют остановить нас?

- Пётр Романович прав, - заметил Пушкин, - во всяком случае нужно быть готовыми.

- Смести картечью первые ряды, остальные разбегутся. - буркнул полковник известные слова корсиканца.

- К сожалению, у нас нет артиллерии. Но может дружный залп остудит головы? Смотрите, они приближаются.

- Сперва они должны ослушаться словесного увещевания.

- Да, но...

- Не юнкер, понимаю. Построиться! Ружья наизготовку!

Масса людей действительно приближалась.

- А ты что скажешь, Степан?

- Да то же, что и господин полковник. - пожал плечами мужик. - Говорят, что толпа аморфна. Шарахнуть по ним из всех стволов, да и дело с концом.

- Аморфна? Вряд ли господин полковник использует подобные слова. Но раз и ты так считаешь..


- Стрелять по моей команде.

- Господин полковник, взгляните, там полно детей. - шепнул командиру один из жандармских офицеров.

- Сам вижу, - так же шёпотом ответил полковник, - но сейчас это не дети. Ясно?

- Так точно.

Жандарм стиснул зубы. Количество совсем ещё мальчишек, радостно принимающих деятельное участие в творимых безобразиях, бросилось в глаза. Множество учеников, подмастерий, да и просто беспризорников обитающих на окраинах города, привнесли свою энергию в беспорядки. Грязные, чумазые, плохо одетые, они с упоением подхватывали все что плохо лежит, пролезали везде где только можно, пили вино наравне со взрослыми.


Полковник выехал вперёд, обнажив саблю. Что именно он собирался сказать всем этим гневно выкрикивающим нестерпимые оскорбления людям осталось неизвестным. Жандарм вглядывался в лица бунтовщиков и слова застревали в его горле. Ему почудилось, что всё это и не люди вовсе, а какое-то чудовище ползёт на него. Наконец он развернул коня, молча проехав сквозь ряды построенных в три шеренги стрелков и бросил одно слово:

- Пли!

Залп из почти двух сотен ружей оглушил Степана. Он закашлялся от дыма. Где-то впереди, за пределами резко уменьшившейся видимости раздавались крики боли и ярости.

- Перезаряжай! Товсь! Пли!

Второй залп был дан совершенно вслепую, так как безветрие мешало дыму улетучиваться и было попросту не видно стрелкам куда целить.

- Перезаряжай!

Полковник задумывал дать три залпа, после чего идти в штыки и будь что будет.

- Ваше высокоблагородие, слышите?

- А! Что?

- Барабаны, господин полковник.

Жандарм замер, прислушиваясь. Действительно, сквозь крики до его слуха донеслась барабанная дробь, выбивающая команду "движение вперед".

- Я уж думал почудилось, ваше высокоблагородие, - глотая слова возбуждённо зачастил офицер, - но слышу команду. Это только свои.

Полковник уже сам это понял. Не слушая более, он направил коня вперёд, продолжая держать обнаженную саблю в руке. Выехав за "дымовую завесу" он увидел десятки лежащих окровавленых тел, в большинстве своём раненых, корчащихся и стонущих. То был результат действий его стрелков. За ними творился хаос, сотни мечущихся людей, стремящихся покинуть проспект. А вот за ними полковник разглядел стройные ряды солдат Преображенского полка, твёрдо шагающих под бой барабанов.

- Знамёна развернули. Идут как на войну. - невозмутимый Безобразов незаметно очутился рядом. - Ого! Вы это видите, господин полковник?

- Что именно, позвольте спросить.

- Да вон ту группу всадников за первыми ротами.

- Вижу. Что же такого?

- Как? Вы не узнаёте двуглавого орла на белом фоне? Впрочем, здесь далековато.

Но полковник увидел личный штандарт императора. Это могло означать только одно. Помазанник Божий очнулся.

Примечания

1

— «Бей в лицо! / Подойди ко мне поближе!» (латынь)

(обратно)

2

— «Щади сограждан» (латынь)

(обратно)

Оглавление

  • Глава 1 В которой Пушкин Александр Сергеевич знакомится с очень странным крестьянином
  • Глава 2 В которой Пушкин узнаёт, что дела обстоят куда хуже, чем он думал
  • Глава 3 В которой Пушкин думал найти врага, а находит друга.
  • Глава 4 В которой Пушкин чудом остаётся жив
  • Глава 5 Вкоторой Пушкин сражается
  • Глава 6 В которой Пушкин знакомится наконец с Кистенёвкой
  • Глава 7 В которой Степан рассказывает многое, но не всё
  • Глава 8 В которой частично раскрывается история Степана
  • Глава 9 В которой выясняется, что Пушкин был не так прост
  • Глава 10 В которой ответы ведут к новым вопросам
  • Глава 11 В которой выясняется, что красиво жить не запретишь
  • Глава 12 В которой Безобразов прибывает в Санкт-Петербург и развлекается.
  • Глава 13 В которой Пушкин готовится встретить Рождество. Степан тоже. По мере сил.
  • Глава 14 Бал с мужиками.
  • Глава 15 В которой Степан понимает, что язык до Киева доведёт
  • Глава 16 Первый пожар. Первая часть
  • Глава 17 Первый пожар. Вторая часть
  • Глава 18 В которой Степан попадает из одного плена в другой.
  • Глава 19 В которой выясняется, что Его Императорское Величество мог быть не только смелым, но и благодарным.
  • Глава 20 В которой Степан знакомится со светским обществом, а светское общество знакомится со Степаном.
  • Глава 21 В которой подтверждается пословица, что муж и жена — одна сатана.
  • Глава 22 В которой приоткрываются личные потребности голландского посланника
  • Глава 23 В которой бывший гусар становится негоциантом и свидетелем второго пожара
  • Глава 24 В которой Степан вызывает Пушкина на откровенность
  • Глава 25 В которой Степан получает урок.
  • Глава 26 В которой Степан переходит из наблюдателей в действующие лица.
  • Глава 27 Погром. Первая часть
  • Глава 28 В которой фигуры расставляются.
  • Глава 29 Старые друзья
  • Глава 30 В которой мечты перемежаются с реальностью
  • *** Примечания ***