КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 710219 томов
Объем библиотеки - 1385 Гб.
Всего авторов - 273855
Пользователей - 124904

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Д'Камертон: Странник (Приключения)

Начал читать первую книгу и увидел, что данный автор натурально гадит на чужой труд по данной теме Стикс. Если нормальные авторы уважают работу и правила создателей Стикса, то данный автор нет. Если стикс дарит один случайный навык, а следующие только раскачкой жемчугом, то данный урод вставил в наглую вписал правила игр РПГ с прокачкой любых навыков от любых действий и убийств. Качает все сразу.Не люблю паразитов гадящих на чужой

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Коновалов: Маг имперской экспедиции (Попаданцы)

Книга из серии тупой и ещё тупей. Автор гениален в своей тупости. ГГ у него вместо узнавания прошлого тела, хотя бы что он делает на корабле и его задачи, интересуется биологией места экспедиции. Магию он изучает самым глупым образом. Методам втыка, причем резко прогрессирует без обучения от колебаний воздуха до левитации шлюпки с пассажирами. Выпавшую из рук японца катану он подхватил телекинезом, не снимая с трупа ножен, но они

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
desertrat про Атыгаев: Юниты (Киберпанк)

Как концепция - отлично. Но с технической точки зрения использования мощностей - не продумано. Примитивная реклама не самое эфективное использование таких мощностей.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Журба: 128 гигабайт Гения (Юмор: прочее)

Я такое не читаю. Для меня это дичь полная. Хватило пару страниц текста. Оценку не ставлю. Я таких ГГ и авторов просто не понимаю. Мы живём с ними в параллельных вселенных мирах. Их ценности и вкусы для меня пустое место. Даже название дебильное, это я вам как инженер по компьютерной техники говорю. Сравнивать человека по объёму памяти актуально только да того момента, пока нет возможности подсоединения внешних накопителей. А раз в

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Рокотов: Вечный. Книга II (Боевая фантастика)

Отличный сюжет с новизной.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Солнечная ночь [Нодар Владимирович Думбадзе] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

СОЛНЕЧНАЯ НОЧЬ

День рождения

  ГУЛИКО

МАТЬ

ПАРНАС

 ЗАКУСОЧНАЯ

МОРЕ

ТАВЕРА

СЕКРЕТАРЬ ПАРТБЮРО

ГАЛАКТИОН

ПАРК ИМЕНИ КИРОВА

НЕ ПОКИНЬ МЕНЯ!

ЛИЯ

НЕ УБИЙ!

notes

1

2

3

4

5



МОСКВА

״МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ»

Нодар Думбадзе

ИЗБРАННОЕ В ДВУХ ТОМАХ

Перевод с грузинского ЗУРАБА АХВЛЕДИАНИ



СОЛНЕЧНАЯ НОЧЬ


Роман




День рождения



В сто седьмой аудитории разыгрывалась трагедия. Экзамен по политэкономии принимал сам профессор, уважаемый Касьян Гогичайшвили. Событие это само по себе для нас не было неожиданным, и никого оно особенно не волновало. Но когда из аудитории, вопя и царапая щеки, выскочила Люба Нодия и заявила, что «он все слышит!» — нас объял ужас. Кто бы мог подумать, что наш добрый, глухой профессор, которому на экзамене можно было, не опасаясь за последствия, рассказать вместо теории меркантилизма о строении корней люцерны, — кто бы мог подумать, что он обретет слух именно сейчас, в разгар весенней экзаменационной сессии! В такой ситуации лично для меня экзамен можно было считать оконченным, но любопытство взяло верх, и я подбежал к пожелтевшей, словно перезревшая дыня, Любе, которая никак не могла оторвать взгляда от красовавшейся в ее зачетной книжке двойки.

— Ну, выкладывай, в чем дело? — спросил я и потянул ее за рукав.

— Что мне теперь делать? — простонала Люба.

— Да разве он не знал, что выставлять двойку в зачетной книжке не полагается? — спросил Гурам.

— Я сказала ему. А он ответил, что не знал, что впервые в своей жизни пишет двойку. Что мне теперь делать? — Глаза у Любы наполнились слезами.

— А все же, какие тебе достались вопросы? — спросил Гурам.

— Первый — товарооборот, второй — инфляция, третий забыла...

— И ничего не ответила?

— Я начала отвечать.

— Что же ты сказала?

— Сказала, что лето, мол, провела в деревне, помогала на огороде бабушке... Что бабушка моя женщина добрая...

— А он что?

— Ну, говорит, пусть добрая бабушка и выставит тебе отметку...

Люба, всхлипнув, уткнулась лицом в зачетную книжку.


Дверь аудитории распахнулась, и появился наш староста Ефрем со списком в руках.

— Барамидзе и Чичинадзе, входите! — объявил он.

— Дегенерат! Это в каком алфавите после «Б» следует «Ч»? — возмутился Гурам.

— Один сверху, один снизу! — разъяснил Ефрем, указывая глазами на дверь, — дескать, я тут ни при чем, так велел профессор.

Я не знаю названия этой болезни — ну, когда сердце подступает к горлу, язык проваливается, лоб покрывается холодной испариной, колени подкашиваются, руки начинают дрожать и в глазах темнеет, — однако, взглянув на Гурама, который огромным платком вытирал лоб и руки и облизывал пересохшие губы, я понял, что болезнь эта заразная.

В аудиторию мы вступили на цыпочках. У покрытого зеленым сукном стола сидел улыбающийся профессор. Мне сразу бросились в глаза его новые очки — огромные, в золотой оправе, концы которой соединялись с погубившей нас миниатюрной мембраной.

— Присаживайтесь, пожалуйста! — вежливо пригласил он нас.

Мы не тронулись с места.

— Вы что, плохо слышите? — повысил профессор голос. — Пожалуйста, к столу!

Мы присели к столу, на котором, словно листки со смертным приговором, лежали белые, почти нетронутые экзаменационные билеты.

— Возьмите билеты и подготовьтесь! — попросил профессор.

Я взял билет, пробежал его глазами и понял, что эго именно тот билет, думать над которым я буду до самой смерти. Гурам тоже взял билет, быстро на него взглянул, и я прочел в его глазах печаль отданного на заклание бычка.

— Ваши имя и фамилия? — спросил профессор.

— Барамидзе Теймураз! — ответил я на первый вопрос.

Профессор записал в блокнот.

— Ваши? — обратился он к Гураму.

— Чичинадзе! — бодро ответил Гурам.

Профессор записал.

Я и Гурам уселись согласно экзаменационному ритуалу поодаль друг от друга. С удивительным равнодушием стал я читать свой билет. Первый вопрос — земельная рента.

— Может, начнете? — спросил вдруг меня профессор.

— С удовольствием! — ответил я.

Гурам от удивления разинул рот.

— Ну-с, приступайте! — обрадовался профессор.

— Земельная рента. В капиталистических странах земля продается. Там вообще продается все, даже совесть. Совесть, разумеется, дешевле. Рентой называется доход, получаемый капиталистами с земли. В капиталистических странах очень высокие налоги. Крестьяне стонут под ярмом военных налогов, потому что капиталисты бряцают оружием. Вооружение требует больших расходов, расходы — денег. Откуда взять деньги? — спрашивает логика событий. Ясное дело, путем взимания налогов!..

— Как вас зовут, молодой человек? — прервал меня профессор.

— Темо, батоно!

— Посещали ли вы мои лекции?

— Что за вопрос, уважаемый профессор! — обиделся я.

— Почему-то я вас не помню... А вас я вообще не знаю! — обернулся он к Гураму.

— Зато мы вас прекрасно знаем, уважаемый профессор! Вы Касьян Гогичайшвили, любимый наш педагог. Вы наша гордость! Пропустить ваши лекции? Как вы могли такое подумать! Мы их не записываем — глотаем! — Гурам был в экстазе.

— Ну-ка, расскажите, что вы глотаете? — остановил его профессор.

Гурам остолбенел, потом тряхнул головой, точно вытащенный из воды пес, и взглянул на меня. Чтобы не расхохотаться, я прикусил язык.

— Ну-с? — повторил профессор.

— С Барамидзе вы уже закончили, уважаемый профессор? — тихо произнес Гурам, одарив меня обворожительной улыбкой.

— Барамидзе подумает над вторым вопросом.

Гурам еще раз взглянул на билет, потом закатил глаза и стал искать ответ где-то вверху. Однако, не обнаружив там ничего, привел глаза в нормальное положение и вдруг спросил профессора:

— Можно переменить билет?

— Можно, — ответил со вздохом профессор.

Дрожащая рука Гурама скользнула по билетам, затем остановилась на одном из них и надолго застыла.

— Чичинадзе, кроме вас, мне нужно проэкзаменовать еще и других! — напомнил профессор.

Рука Гурама задвигалась, потом поднялась, захватив билет, и остановилась перед глазами. Гурам зашевелил губами, — видно, повторял вопросы.

— Ну-с, что скажете? — сказал профессор и нервно постучал по столу пальцами.

— Сколько можно переменить билетов? — спросил Гурам надтреснутым голосом.

— Дайте вашу зачетную книжку! — Профессор протянул руку.

Гурам обмяк.

— Не губите меня, профессор, стипендия пропадет!

— Стипендия? У меня, молодой человек, пропал друг, друг детства, и ничего, видите, я жив и здоров!

— Что же с ним стряслось, с несчастным? — растрогался Гурам.

— Чичинадзе! Дайте зачетную книжку! — повторил профессор.

«Спаси!» — попросили меня глаза Гурама.

— Уважаемый профессор, вы совершите несправедливость, поставив ему двойку. Мы всю ночь занимались вместе, — вступился я за друга.

— Молодой человек, я пять лет учился в Оксфордском университете с Чемберленом. Он стал премьер-министром Англии, а я сижу в Тбилиси и учу подобных вам идиотов. Ясно? — спросил профессор.

Всe было ясно, как солнце. Но Гурам не хотел отступать.

— Уважаемый профессор, представьте, что вы миллионер, — начал он. — Вы миллионер, и у вас несколько миллионов троек. Приходит к вам нищий и говорит: «Уважаемый миллионер, окажите милость, подарите мне одну тройку». Теперь представьте, что тот нищий — это я, и я прошу вас...

Я не выдержал диалога миллионера и нищего и, прикрыв рот рукой, выскочил вон.

В коридоре никто меня не остановил, никто не стал расспрашивать. Только Гулико молча проводила до конца коридора, но, не дождавшись от меня ни слова, отстала.

Я спустился по лестнице. Дойдя до нижней ступени, почувствовал на себе ее взгляд и оглянулся. Гулико стояла на верхней площадке, упершись локтями в перила, и, опустив подбородок в сомкнутые ладони, смотрела на меня.

— Чего уставилась? — огрызнулся я.

Гулико выпрямилась, покачала головой и ушла.

Я спустился в университетский сад, шлепнулся па скамейку. Девчурка, присев передо мной на корточки, маленькой лопаткой копала землю и посыпала ноги мальчика. Тот покорно стоял, словно молодой саженец, и улыбался. Девочка частенько посматривала на мальчика, проверяя, вырос ли он, и продолжала копать землю.

Мальчик тоже ждал, когда начнет расти, и улыбался, улыбался.

В саду стояла теплая майская погода.

Именно в этот теплый майский день расходная часть государственного бюджета благодаря моей двойке сократилась на 275 рублей и 40 копеек *.

* Имеются в виду денежные знаки до реформы 1961 года.

Стипендия относится к той удивительной категории денег, которую не назовешь иначе как божьим даром. Для меня, человека честного, всегда оставались неразрешимыми три вопроса: почему мне выплачивают стипендию, почему этот божий дар облагается подоходным налогом и почему с меня требуют плату за обучение? К тому же я был твердо уверен, что нет на свете человека, который бы нуждался в стипендии больше, чем я.

И вот теперь, лишенный стипендии, я сидел в университетском саду и взирал на маленькую девочку с бантиком, которая закончила посадку саженца и приступила к его поливке.

Мальчик-саженец взглянул на меня и улыбнулся.

— Как тебя зовут, мальчик? — спросил я.

— Его зовут Лаша, меня — Ия! — ответила девочка.

— А почему ты его поливаешь? Ведь он может простудиться.

— Чтобы вырос!

— Так мальчики не растут. Вот я, когда был маленьким, много ел и вырос большой, видите?

Девочка недоверчиво взглянула на меня.

— Что вы ели? — спросила вдруг она.

— Хлеб с маслом, молоко, кашу, пирожное... — начал я загибать пальцы. Дойдя до большого пальца, проглотил слюну и умолк...

— А теперь? — спросила девочка.

— Что — теперь? — спросил я.

— Что вы теперь едите?

— Теперь? Еще ничего. А что буду — не знаю, — улыбнулся я.

— Почему? — спросила девочка.

— Потому что потерял стипендию.

— Что?

— Стипендию!

— Где потеряли?

— Как — где?

— Ну, вы ведь сказали «потерял». Что вы потеряли?

— Ничего я не терял. Пошутил.

— Скажи, дяденька, что ты потерял?

— Перпетуум мобиле.

— Что-о-о?

— Пер-пе-туум мо-би-ле! — произнес я по слогам, полагая, что девочка не сможет повторить слово и отстанет.

Но свершилось чудо.

— Пермендумобиле? — спросил мальчик.

— Ого, как ты вырос! Хватит, вылезай из грязи! — переменил я тему беседы.

־— Не вылезай! Высохнешь! — велела ему Ия. Мальчик не сдвинулся с места.

— Дядя, ты сильный? — спросил он.

— Так, ничего себе.

— Ну-ка, согни руку!

Я согнул руку, напряг мускулы. Мальчик указательным пальцем пощупал бицепс и в знак одобрения икнул.

— Сильнее горы?

— Конечно!

— Сильнее медведя?

— Разумеется.

Дети облегченно вздохнули.

— А теперь хватит, ты уже большой! — сказал я Лаше, обнял его за плечи, приподнял и вытащил из земли.

Мальчик потопал ножками, стряхнул землю.

— До свидания! Дома, перед сном, поешь хлеба с маслом и утром встанешь большо-о-ой-большой!

Я поцеловал мальчика и опустил на землю.

— Уходишь, дядя? — спросил с сожалением Лаша.

— Ухожу. Ну-ка, покажи твои мускулы!

Мальчик согнул тоненькую ручку, напряг шею, затаил дыхание и уставился на меня. Я тронул пальцем его руку.

— Э, да ты, брат, оказывается, не шутишь! — удивился я.

Лаша расцвел в улыбке и взглянул на девочку.

— Завтра я буду еще сильнее: поем хлеба с маслом, — заверил он меня.

— Смотри, не подведи, пожалуйста! — попросил я мальчика и покинул сад...


По правой стороне Варазис-Хеви стоит дом. На четвертом этаже этого дома — моя комната. С востока и запада со мной граничат добрые соседи, с севера — гора мусора, сваленного для засыпки оврага, с юга — университет. Площадь комнаты — 26 квадратных метров, но в жилуправлении, с благородной целью снизить мне квартплату, площадь изменили на 20. Мебель комнаты — две кровати, один письменный стол, три стула и один шкаф. В шкафу — три с половиной тарелки, четыре стакана, столько же вилок и ложек. Что же касается вешалки — функции ее выполняю я сам: вся моя одежда на мне. Поэтому, уходя из дому, я вручаю ключи первому попавшемуся соседу или же оставляю дверь вовсе не запертой.

...С тяжелым сердцем поднимался я по лестнице. Дверь передней оказалась открытой. Я вошел в комнату и остолбенел. По телу пробежала дрожь, колени подкосились. Комната была полна соседей. Они окружали кровать, на которой сидела худая, белолицая, седая усталая женщина средних лет. Женщина, грустно улыбаясь, тихим голосом рассказывала что-то. Моего прихода соседи словно и не заметили. Женщина спокойно посмотрела на меня и продолжала свой рассказ. Соседи сочувственно покачивали головами. Женщина вдруг умолкла, уставилась на меня, потом взглянула на соседей. Соседи обернулись. В комнате наступила мертвая тишина. Я слышал биение собственного сердца и противный скрип стула. Больше ничего. Женщина не сводила с меня глаз. Потом она испуганно посмотрела на соседку Элико. Та утвердительно кивнула головой. Тогда женщина встала. Руки и губы ее дрожали. Она была удивительно похожа на ту, другую женщину, которая двенадцать лет тому назад здесь, в этой комнате, в четыре часа ночи разбудила меня, перекрестила и поцеловала в грудь. Потом ее увели двое мужчин, один из которых выглядел испуганным, а другой — с полным серебряных зубов ртом — улыбался.


Это была моя мать.

Сейчас нас разделяли каких-нибудь три шага. Ома шла ко мне медленно, очень медленно, я уже слышал ее дыхание. Мне хотелось повернуться н убежать, но я не мог сделать этого. Я закрыл глаза и ждал, что будет дальше. Потом я почувствовал на своем плече ее голову и услышал шепот:

— Здравствуй, сын.

И еще, и еще много-много раз: «Здравствуй, сын...» Я понял, она ждала ответных слов: «Здравствуй, мама». Но я не смог произнести их.

— Здравствуйте! — сказал я и заплакал.


Я сижу на кухне и смотрю в окно — на выстроившиеся перед зданием университета чинары. Одна, две, три, четыре... Соседи, видно, уже спят. Элико больше не заходит и не уговаривает меня: «Иди в комнату, парень, не будь бессердечным, пожалей женщину...» Она тоже, наверно, легла... Ни о чем меня не спросила — где я учусь, па каком курсе, как живу... Семь. Семь чинар... Их, видно, сажали через год, иначе почему седьмая чинара выше всех остальных? Сейчас я войду в комнату, спрошу: «Ты спишь, мама?..» Что за вопрос! Спрошу: «Как ты себя чувствуешь, мама?» Или: «Не обижайтесь, сударыня...» Нет, говорить так не следует... Это, наверно, последний трамвай. Сейчас он пройдет и вернется лишь в четыре утра... Я знаю этого вагоновожатого, он разрешает мне подниматься с передней площадки, а потом смеется: «Дружок, хоть ты и депутат, а все же не забудь насчет билета...» Прошел... Дзинь, дзинь, дзинь... Часы на улице с моей стороны показывают час ночи, с другой стороны на них, наверное, уже светает... Сейчас я войду к ней и скажу... Что я скажу ей? Не знаю. А что скажет она?

Я тихо приоткрыл дверь. Мать лежала па кровати, подложив руки под голову, уставившись в потолок. Я подошел к своей кровати и лег. Лежал час, быть может, два, может, минуту, а может, и все двенадцать лет... Вспомнил все, начиная с того дня. Закрыл глаза, и передо мной прошли все те годы — ясно, отчетливо, словно семь чинар. Но ее не было нигде. Ее, матери, не было нигде. Сейчас она есть, мы вдвоем в одной комнате. И это не сои, это явь, как те семь чинар перед университетом. Сейчас мы лежим в разных углах комнаты и одинаково несчастны оттого, что пришел, наконец, этот счастливый день.

Господи, неужели она так ничего и не скажет? Может, заговорить первому мне?

— Темур! — услышал я тихий голос. — Темур, Темо!..

Я не мог вымолвить ни слова. Сердце подступило к горлу.

Мать встала. В белой длинной сорочке, она, словно призрак, приближалась к моей кровати. Подошла, опустилась на колени. Я закрыл глаза и почувствовал на висках прикосновение ее дрожащих рук.

— Темур, мой маленький мальчик! Темо, Темико, скажи хоть слово, сынок!

Мне хотелось умереть, оглохнуть, кричать, звать соседей на помощь.

— Темур, какой ты большой, сынок! Кто тебя растил, как ты рос? Знаешь ли ты, что завтра тебе исполняется двадцать? Почему, почему двадцать?! Почему тебе не восемь, мой маленький? Почему не восемь, почему, почему?! — Она упала мне на грудь и зарыдала.

Я встал, обнял мать за плечи, подвел к кровати и усадил.

— Почему?.. Почему?.. — повторяла она.

— Успокойтесь, пожалуйста, очень вас прошу! — с трудом выдавил я.

Мать закрыла лицо руками и немного успокоилась.

Я подошел к своей постели, оглянулся. Мать не двигалась. Тогда я быстро оделся и на цыпочках вышел из комнаты.

Я спустился по Варазис-Хеви, поднялся по тропинке, бегущей вдоль правого берега речки Верэ, и вышел к мосту с грифонами на парапете. Вокруг не было ни души. Лишь в крайнем окне четвертого этажа высотного дома горел свет, но и тот, словно завороженный моим взглядом, погас. Где-то за мостом Челюскинцев, возвещая об официальном наступлении ночи, протяжно свистнул милиционер. Потом он свистнул еще раз, теперь уже предупреждающе: дескать, не шалите, люди, — и снова наступила тишина. Тихо, убаюкивающе журчала Верэ, и я подумал, что, не будь этого приятного журчания, тишина не была бы столь полной.

Я пересек площадь, подошел к гастроному. Перед широкой дверью магазина на ступеньке каменной лестницы сидел закутанный в овчинную шубу ночной сторож. На коленях у него лежала одноствольная «централка». Сторож грел руки над тлевшими в ведре угольками. Я приблизился к сторожу. Он одним глазом, не поднимая головы, взглянул на меня.

— Холодно, дяденька? — спросил я.

— Жарко! — ответил он и принялся палкой перемешивать угли.

— Можно мне погреться?

— Нельзя!

— Почему?

— Не знаю! Нельзя, и все! — огрызнулся старик.

Я прошелся немного, потом остановился перед сторожем и снова спросил:

— Значит, нельзя, говоришь?

— Не я — устав говорит! — ответил он, поднимая голову.

— Ага, значит, устав?

— Что ты ко мне привязался, парень? Видишь, я на работе, ты навеселе. Пойди погуляй, мало тебе места?

— Да ничего я не навеселе! Просто разговариваю с гобой.

— Ну и отлично! А теперь проваливай!

Я прошелся и снова подошел к старику. Тогда он извлек из кармана свисток па длинном шнурке.

— Считаю до трех! Не уйдешь — свистну! — Сторож поднес свисток ко рту и надул щеки.

— Погоди, дядя, что с тобой? Вор я, что ли?

— Раз! — начал старик.

— Ты что, боишься? На вот, посмотри! — Я быстро вывернул карманы. — Видишь, ничего у меня нет. Хотелось душу отвести, поболтать с кем-нибудь. Вот и подошел к тебе. Не хочешь — уйду! — сказал я обиженно. — До свидания! — Я расстегнул и снова застегнул пуговицу на плаще.

— Иди, сынок, иди... Ну, чего ты ждешь? Вот послал бог черта на мою голову!

— А-а-а, боишься! — протянул я, злорадствуя.

— Чего бояться-то? — обиделся старик. — У меня и свисток, и ружье!

— Тоже мне, ружье бронебойное!

— Поди, стань на сорок шагов — увидишь!

Я повернулся, отсчитал сорок шагов и очутился на середине площади. Потом повернулся лицом к сторожу, расстегнул воротник, расставил ноги и... приготовился к смерти. Я не видел глаз сторожа, но был уверен: он принял меня за сумасшедшего.

— Ну, стреляй, трус!

Старик не спеша поднялся, подошел к бордюру тротуара, взвел курок, вскинул к плечу ружье, прижался щекой к прикладу и стал целиться, как мне показалось, прямо в лоб.

— Э-э, ты с ума сошел! — завопил я, сорвался с места и бегом, зигзагами бросился к старику.

Опершись на ружье обеими руками, он громко, от души хохотал.

— Ты, дядя, ненормальный! — сказал я обиженно.

Сторож все смеялся. Я махнул рукой, пошел к магазину и присел у ведра.

Нахохотавшись, старик подошел ко мне и, кряхтя, уселся рядом.

— Небось душа в пятки ушла? Обезьяна! — Он готов был снова покатиться со смеху.

— Табак у тебя найдется? — спросил я, отводя взгляд в сторону.

Старик пристально посмотрел па меня, медленно достал из кармана кисет, протянул мне и встал. Я отсыпал табак, скрутил цигарку и возвратил кисет. Старик тоже закурил.

— Так бы и сказал, что курить хочется...

Я затянулся один раз и бросил цигарку в ведро.

Сторож удивленно посмотрел па меня, покачал головой и вздохнул:

— С тобой, брат, творится что-то неладное!

Я промолчал.

— Не куришь?

—Курю.

— Зачем же выбросил?

— Не знаю.

— Табак не понравился?

— Поправился.

Старик промолчал.

— Какой сегодня день? — вдруг спросил он.

— Понедельник.

— Тяжелый день — понедельник. Понедельник и суббота.

— А почему суббота?

— В субботу в Верхнем квартале... Ты Кола знаешь? Кривого Кола?

— Нет.

— Сторож он. Вроде меня.

— Понятно...

— Так вот, в субботу, в Верхнем квартале... Который сейчас час?

— Около четырех, наверно...

— То было в два... Подходят, значит, к Кола двое парней, вроде тебя. Кола — сторож, вроде меня. Но у него магазинчик пустяковый, у меня — гастроном. Так вот, подходят и просят закурить. Достает, значит, Кола табак и протягивает им, ну, как я тебе... А они тот табак — в глаза бедному Кола! Пока Кола глаза протирал, парни ему рот завязали, ружье отняли. У него, правда, и ружье-то пустяковое — «гекко», а у меня — «централка»... Завязали, значит, рот и говорят: смотри, мол, ни звука, иначе убьем! Кола подумал: «Какой там звук с завязанным ртом», — и промолчал.

— Потом?

— Потом парни взломали дверь магазина, пошарили кругом, а потом надавали Кола тумаков — дескать, какого черта ты тут торчишь, когда магазин пуст? А Кола подумал, что, будь магазин полон, никто бы его ему не доверил, и снова промолчал.

— Что же они взяли?

— Весы и десять гирь — от стограммовых до двух-килограммовых. И еще зеркало из кабинета завмага.

— Как же теперь?

— А так. Пока ищут воров, Кола платит за похищенный товар.

— Что говорит милиция?

— Милиция — не знаю, а Кола говорит, что, если те парни придут еще раз, он обязательно их узнает... Вот и все, — закончил старик свой рассказ и в знак доверия протянул мне свой кисет. — Кури!

Мы оба закурили.

— Как тебя зовут? — спросил он после недолгого молчания.

— Темо, — ответил я.

— Фамилия?

— Барамидзе.

— А меня зовут Артавазом. Армянин я!

— Да?

— Да, армянин. У тебя что, нет дома? — Артаваз пальцем почесал затылок и искоса взглянул на меня.

— Есть.

— Дом, в который человек не может войти, — это не дом, — проворчал он.

— У тебя есть мать? — спросил я.

— Этого еще не хватало! — улыбнулся Артаваз.

— Давно ее нет?

— Давно.

— Сколько тогда было лет?

— Мне — шестьдесят один, ей — не знаю.

— Жена есть?

— Нет.

— Сын?

— Был бы сын, разве я торчал бы здесь? — обиделся Артаваз.

Я промолчал.

— А у тебя? — спросил он.

— Что — у меня?

— У тебя есть мать?

— Моя мать приехала вчера.

— А ты болтаешься по улицам?

— Моя мать вернулась из ссылки.

— Откуда?

— Выпустили из тюрьмы.

— Как из тюрьмы?

— Так. Открыли дверь и выпустили.

— Слушай, парень, в своем ли ты уме? Мать вышла из тюрьмы, а ты сидишь здесь, со мной?!

Артаваз встал, снова сел. По площади, скрипя колесами, протарахтел первый трамвай. Я взглянул на небо. Ночь побледнела. Где-то вдали, в стороне Кахетинской линии, протяжно свистнул паровоз. Утро вступало в Тбилиси со стороны древнего Нарикала.

— Встань! — сказал Артаваз.

Я не сдвинулся с места.

— Встань! — повторил Артаваз. — Моя работа закончена. Утро уже.

Я встал и медленно побрел по площади.

— Куда ты? — спросил Артаваз.

— Не знаю... — пожал я плечами.

— Подожди, и мне туда...


Артаваз перекинул ружье через плечо. Мы пересекли площадь, стали подниматься вверх по улице. Артаваз шел рядом со мной, заметно прихрамывая. Я замедлил шаг. Поеживаясь от утренней прохлады, я поднял воротник плаща и глубоко засунул руки в карманы брюк. Поравнявшись с райотделом милиции, Артаваз остановился. У подъезда молодой милиционер заводил мотоцикл. Он смешно выбрасывал ногу, точно собака перед дракой. Мотоцикл, чихнув раз-другой, снова умолкал. Увидев нас, милиционер выпрямился.

— Эй, Артаваз, рановато ты сегодня покинул пост! — крикнул он.

— Подумаешь, пост! Две полудохлые крысы! — пробормотал Артаваз. — Подожди меня здесь, — обратился он ко мне и направился к двери.

— Не заводится, сволочь! — выругался милиционер и в сердцах плюнул на мотор.

— Покати его вниз по спуску — заведется, — посоветовал я.

— Мне надо туда, наверх, — ответил милиционер.

— Так ты поезжай сперва вниз, а потом поверни обратно, — объяснил я.

Милиционер кинул на меня благодарный взгляд и повернул мотоцикл.

Из милиции вышел Артаваз. Ружья с ним уже не было — видно, оставил в дежурке.

— Кто это? — спросил я, кивнув в сторону милиционера.

— А, чудак какой-то... Каждое утро возится со своим мотоциклом... Пошли! — Артаваз хлопнул меня но плечу.

Мы молча продолжали путь. У столовой-подвала «Гемо» Артаваз остановился. Остановился и я.

— Спустимся, — сказал Артаваз.

Я пожал плечами и закрыл глаза.

— Спустимся! — повторил Артаваз, направляясь к лестнице.

Я последовал за ним. Артаваз подошел к крайнему столу, сиял шубу, перекинул ее через спинку стула и сел. Я сел, не снимая плаща. В подвале приятно пахло чесноком, вареным мясом и табачным дымом. Столы еще пустовали, но посетители уже стали появляться один за другим.

Подошел официант и равнодушно стал у стола.

— Два хаши, две водки, одни лимонад! — распорядился Артаваз.

Официант записал.

— Хаши чтобы было с копытами! — предупредил официанта Артаваз.

— У коровы четыре копыта!

— Восемь! — поправил Артаваз. — Иди и возвращайся быстрее!

Спустя две минуты я и Артаваз старательно разводили в густом, жирном мясном отваре толченый чеснок.

Подвал постепенно наполнялся людьми. Со всех сторон раздавались крики:

— Одни хаши, две водки!

— Еще два по сто!

— Официант! Что это — хаши или подошва?!

— Жалобную книгу сюда!

— Ты что, смеешься? Где мясо?!

Официанты равнодушно улыбались, разносили миски с дымящимся хаши, стучали костяшками счетов, улучив момент, быстро опрокидывали в рот недопитые стаканы и, понюхав замасленный рукав, блаженно щурили глаза.

— Ну, дай бог! — сказал Артаваз, чокаясь со мной.

— Дай бог! — сказал я.

Выпили.

— Можно? — спросил высокий, худой и бледный интеллигент, подойдя к нашему столу и опершись руками о спинку свободного стула.

— Нельзя! — отрезал Артаваз.

— Э!.. Почему же это?

— У меня — тиф, у него — чахотка! — сказал Аргиназ, показав на меня.

Худой подозрительно взглянул на нас и отошел.

— Официант! — крикнул Артаваз.

Официант подошел.

— Унеси-ка этот стул и принеси еще два по сто!

Официант унес свободный стул и вернулся с бутылкой водки.

— Что останется — возьму обратно...

Артаваз палил.

— Выпьем, мой...

— Темо, — подсказал я.

— Выпьем, мой Темо, за наше знакомство!

— Выпьем, — согласился я.

Выпили. Артаваз налил еще.

— Это, дорогой Темо, за человека, который ночью ходит, ищет человека! За человека, который коротает ночь в ожидании человека! И еще — за человека, который ночью не спит — то ли ему не спится, то ли не хочет заснуть — и ждет не дождется рассвета... Выпьем за ночь, которая близится к концу!

Артаваз выпил, закусил куском мяса и уставился па меня. Я молча выпил. Артаваз снова налил, и я понял, что он не станет пить, пока я не выскажусь. Я поднял свой стакан.

— Ты, дядя Артаваз, ждешь рассвета. Я сейчас пьян. Сколько тебе лет, дядя Артаваз?

Артаваз молчал.

— Тебя спрашиваю! Сколько тебе лет?

— Двести!

— Вот видишь, двести лет... Мне — двадцать. Сегодня день моего рождения! Тебе двести лет, и ты ждешь рассвета, а я... Почему ты смотришь на меня? Меня пугает рассвет. Понимаешь? Боюсь его! Понимаешь? Нет, нет, не понимаешь! Я боюсь рассвета, боюсь возвращения домой! Ты знаешь, почему? Не знаешь?

— Почему, парень, почему? — тихо спросил Артаваз, и глаза его наполнились слезами.

— Потому что дома меня ждет женщина. Она сидит на кровати в длинной белой сорочке и ждет меня. Чужая, чужая, совсем чужая женщина! Ты понимаешь, что значит чужая? Эта женщина — моя мать! Я не видел ее двенадцать лет! Теперь она ждет, чтобы я сказал ей «мама». А я не могу. Стесняюсь! Нет, не стесняюсь — боюсь! Не боюсь — отвык! Понял? — Артаваз кивнул. — Вот так...

Я выпил. Артаваз долго смотрел на меня, потом поднял свой стакан.

— Выпьем, Темо, за мать, которая двенадцать лет не видела сына, двенадцать лет ждала его, наконец все же разыскала свою плоть и назвала ее сыном. Выпьем за мать, которая ночью не спит не потому, что не хочет заснуть, а потому, что ей не спится, потому, что она ждет наступления утра... Выпьем за ночь, которая близится к концу!..

Артаваз осушил стакан до дна. Я взялся за бутылку. Артаваз прикрыл рукой мой стакан.

— Хватит!

Я поставил бутылку.

— Официант! — позвал Артаваз.

Подошел официант.

— Счет!

— Девяносто рублей, — выпалил официант, не моргнув глазом.

Артаваз бросил на стол сторублевку и встал.

— Спасибо! — улыбнулся официант.

— На здоровье, — кивнул ему Артаваз и стал надевать шубу.

...Зал был пуст. Уборщицы убирали со столов... Я был сильно пьян и, чтобы не упасть, ухватился за Артаваза. Он осторожно вывел меня по лестнице и прислонил к дереву.

— Можешь идти?

— Да.

— Ну, так иди, только осторожно.

—- Дядя Артаваз, а ты не пойдешь?

— Куда, парень?

— Ко мне.

- К тебе? Пойду, конечно. Только не сегодня, в другой раз.

— Сейчас!

— Сейчас я иду на кладбище.

— Зачем?

— Взглянуть на могилу матери...

— И я с тобой!

— Ты иди домой, я — на кладбище...

— Дядя Артаваз!

— Ну?

— Разреши поцеловать тебя!

Артаваз подошел ко мне, вытер ладонью губы и поцеловал меня в лоб. Я не успел ответить, Артаваз быстро повернулся и ушел. Он шагал тяжело, согнувшись и раскачиваясь, — видно, старик тоже опьянел.

Перейдя улицу, Артаваз оглянулся.

Я стоял, не двигаясь, и смотрел па него. Артаваз махнул рукой, повернулся и пошел вниз, по спуску...

Я побрел вперед, шатаясь, натыкаясь на стены и деревья. Водка делала свое. Стыдно! А ну, попробую идти ровно, совсем ровно. Хотя бы вон до того дерева. Так. Хорошо... Теперь до другого. Хорошо...

В этот ранний утренний час прохожих па улице было мало.

— Простите, который час? — остановил я одного.

— Семь! — ответил он быстро, даже не взглянув на часы.

Я не обиделся. Что ж, быть может, у него не было часов или просто обманул меня. Бывает. Я сам иногда поступаю так, чтобы поскорее отвязаться от пьяного.

— Простите, у вас не найдется закурить? — подошел я к другому прохожему.

Тот недовольно вздохнул и поспешно протянул мне пачку с папиросами. У него, конечно, есть и спички, но вряд ли даст прикурить. Чего доброго, еще отругает меня, а то и съездит по морде.

— Благодарю вас, — поклонился я.

— Не стоит, не стоит! — выпалил он и быстро удалился.

Я вышел на улицу Меликишвили. Продавцы открывали двери магазинов.

— Извините, не найдется ли у вас спичек? — подошел я к одному из них.

Тот молча достал из кармана плоскую пачку спичек и подал мне. Я прикурил и протянул спички продавцу.

— Оставь у себя, у меня есть еще, — сказал он и вошел в магазин.

— Спасибо, — поблагодарил я и ушел.

Вот и подъезд моего дома. Ступенька, вторая, третья, четвертая, пятая, шестая... Интересно, сколько всего ступеней? Никогда не считал... Вру! В детстве я считал их каждый день. Забыл! Я возвращаюсь назад и начинаю считать ступени. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать... Я живу на четвертом этаже, значит, одиннадцать шесть раз. Сколько же это получается — одиннадцать на шесть? Много, очень много. Пройдет вся жизнь, пока дойдешь до конца. Я нажимаю кнопку электрического звонка. Еще до того, как раздался звонок, открылась дверь.

В дверях стояла мать, моя седая, красивая мать, такая красивая, как и двенадцать лег тому назад, когда она была самой красивой на свете матерью.

— Здравствуй, мама! — сказал я.

Она не плакала. Она улыбалась. По ее щекам текли слезы и собирались у дрожащего подбородка.

— Здравствуй, мама! — повторил я.

  ГУЛИКО



На Лоткинской горе лишь весна, а в городе лето в разгаре. Тбилиси горит. Дымится асфальт. Раскаленное солнце шагает по крышам, заглядывает в окна, потом повисает над городом и... надолго застывает. Мтквари мелеет с каждым часом и, наконец, превращается в еле движущийся ручеек, — третьего дня какой-то нахал у Мухранского моста переходил реку, даже не скинув туфель... Да, в Тбилиси лето, и сидеть в комнате немыслимо.

Я встал до восхода солнца. Мать готовила чай.

— Звонят, сынок.

Я открыл дверь. Гурам направился прямо на кухню.

— Здравствуйте, тетя Анико! — сказал он, присаживаясь к столу.

— Здравствуй, сынок!

— Слышал, Темо? Черчилль бряцает оружием!

— Не может быть! — удивился я.

— Не веришь — послушай радио! — иронически улыбнулся Гурам.

— А что радио?

— Черчилль, говорят, бряцает оружием.

— Ну и что дальше?

Ничего. Поднявший меч должен ударить! — изрек Гурам.

— Кому же он угрожает, сынок? Что говорит радио? — спросила мать.

— Нам, тетя Анико, нам!

— А ты что, но войне соскучился? Не надоели тебе очереди за хлебом и керосином? — спросил я и отпил чай.

— К черту! Пропади все пропадом! — воскликнул Гурам.

— Это почему же?

— Потому, товарищ Барамидзе, что устал я! Устал от вечной нервотрепки, от хлопанья ушами на экзаменах, от постоянного страха потерять стипендию! Опротивела вечная дрожь в коленках! Надоело выпрашивать несчастную тройку! Хватит! Статистики мне не сдать -это совершенно ясно. Так пусть начнется поскорей! Хоть будет на кого свалить беду — на Черчилля!.. Подумать только, от отца родного покоя нет!

— А что отец?

— Издевается! «Я сам, — говорит, — во всем виноват. Следовало, — говорит, — отдать тебя в школу для дефективных, ходил бы ты сейчас с золотой медалью».

— Неужели? — усомнился я.

— Смейся, смейся, а там, брат, не учение — лафа! Идет, скажем, экзамен. Па стене вывешены разные рисунки: яблоко, груша, персик. Выходишь отвечать, тебя спрашивают: «Ну-ка, Барамидзе, подумай хорошенько, не торопись, что это такое?» — и показывают на яблоко. Ты всматриваешься в рисунок и отвечаешь: «Яблоко, уважаемый учитель!» — «Молодец, молодец!» — радуется учитель и ставит тебе пятерку. Если яблоко назовешь грушей — получишь четверку, скажешь «персик» — выставят тройку.

— А если сказать «компот»?

— Ну, с компотом — прямо в аспирантуру!

— Когда же ставят двойку? — засмеялся я.

— Это когда яблоко называют трамваем.

— В таком случае, сынок, ты действительно получил бы золотую медаль! — утешила мать Гурама.

Все засмеялись. Быстро покончив с чаем, мы собрались уходить. Я взял конспекты.

— Скоро вернетесь? — спросила мать.

— Сегодня будем заниматься до утра! — ответил Гурам.

Сбежав вниз по лестнице, мы сели в пятый номер трамвая, доехали — разумеется, без билета — до Крытого рынка, там пересели в десятый номер, и — тоже без билета. А сойдя с десятого номера трамвая, мы уже пешком двинулись вверх по Лоткииской горе — туда,где пока еще была весна, где стоял знакомый домик со злым петухом и доброй собачкой в небольшом тенистом дворике и где жила хорошая, очень хорошая девочка Гулико.

Гулико — наша однокурсница. Спасаясь от городского зноя, я и Гурам занимаемся у нее.

Во дворе Гулико прохладно, и, кроме того, нам просто приятно ее общество. Комитет комсомола поручил Гулико следить за правильной балансировкой двоек и троек в наших зачетных книжках, и до сих пор она кое-как справлялась с поручением. Но в последнее время дело осложнилось: удельный вес двоек в нашем учебном балансе резко увеличился. О том, что к вершинам науки ведет не широкая столбовая дорога, а узкая каменистая тропа, нам с Гурамом было хорошо известно еще с первого курса, поэтому мы честно и добросовестно старались не пропустить ни одного слова из того, о чем сейчас Гулико рассказывала нам. А рассказывала она о восстании матросов на броненосце «Потемкин». При этом описание горячего флотского борща со злополучными червями, после которого, собственно, и началось восстание, получилось столь живым и натуральным, что у меня потекли слюнки.

Гулико листает конспект и временами поглядывает на нас, проверяя степень нашего прилежания. Гурам сидит за круглым столиком, положив щеку на локоть и прикрыв глаза, — не поймешь, слушает он или дремлет. Я сижу под алычой, прислонившись спиной к ее прохладному стволу, и не свожу глаз с красивой головки Гулико. Косые лучи солнца играют в ее золотистых локонах, и кажется, что вот-вот волосы вспыхнут алым пламенем.

— Гулико! — вдруг вырывается у меня.

— Ну? — спрашивает она, не поднимая головы.

— Ничего.

— А все же?

— Пересядь, иначе волосы загорятся!

— Очень смешно! — говорит Гулико.

Гурам, словно ленивый кот, нехотя приоткрыл один глаз, потом извлек из кармана папироску и жестом попросил у меня спички. Я глазами показал на голову Гулико. Гурам медленно встал, подошел к Гулико, приложил папироску к ее огненным волосам и сильно затянулся.

— Не зажигается! — сказал Гурам, пожимая плечами.

— Хватит вам дурака валять! — рассердилась Гулико. — Не хотите заниматься — черт с вами! Я этот конспект знаю наизусть!

— Добрая наша, хорошая, красивая, умная Гулико, хватит нам просвещаться, пойдем погуляем! — взмолился Гурам.

— И ты так думаешь? — спросила меня Гулико.

— Давно уже, повелительница, да не смел признаться! — склонил я голову.

Гулико улыбнулась и закрыла тетрадь.

— Мама! — позвала она.

— Что, доченька? — выглянула в окно тетя Тамара.

— Мама, мальчики уходят. Я провожу их. Если задержусь, не беспокойся.

— Иди, дочка. А как с вашим конспектом? Неужто все выучили?

— Задайте любой вопрос! — напыжился Гурам.

— Скажешь тоже! Много я понимаю в ваших конспектах!

— Нехорошо, нехорошо, девушка. Осенью придете на повторный экзамен! —сказал наставительно Гурам.

Тетя Тамара улыбнулась.

— Мы пошли, мама!

С верхней площадки фуникулера ночной Тбилиси похож на опрокинутое, усеянное звездами небо. Все знакомые звезды и созвездия — там, внизу, под вами. Вот Большая и Малая Медведицы, вот Волопас, Весы, Водолей. Вот разлитое легким туманом, словно Млечный Путь, мерцание далеких огней. То и дело вспыхивают и гаснут, подобно кометам, автомобильные фары. Сам фуникулер похож на несущуюся в космосе нашу планету: всюду, куда ни кинешь взгляд, чернеет небо, сверкают мириады звезд. И кажется человеку, что не земля — он сам, сгусток живой, дышащей, мыслящей, мечтающей жизни, несется в неизведанные дали бескрайней вселенной, в вечном, бесконечном поиске радости, счастья, красоты, любви...

Я не знаю, о чем думает Гулико. Она стоит у края площадки, облокотившись о перила, и смотрит вниз, на Тбилиси. Мне безразлично, о чем думает Гурам, но Гулико... Мне хочется, чтобы она думала о том же, о чем и я. Боже мой, сколько раз я спрашивал ее об этом в надежде услышать желанный ответ!

Увы, мысли ее всегда оказывались далекими от моих. Вот теперь я думаю: если б Гурам вдруг вздумал уйти... «Останься», — скажет Гулико. Гурам все же уйдет. Тогда Гулико тоже захочет уйти. Я попрошу ее остаться. Она согласится... Тогда я скажу ей все! Скажу, что вот уже два года я люблю ее, что все время думаю о ней, что ома может не любить меня — для меня это ничего не значит... Но нет, я знаю, Гулико любит меня... Я думаю...

— Я пошел! — сказал вдруг Гурам и вздохнул. — Утром рано вставать, опять за керосином нужно идти...

— Погоди немного, вместе пойдем, — сказал я.

— Не могу.

— Не можешь — уходи. Мы останемся. Правда, Темо?

— Конечно! Какой смысл сейчас спускаться в город? Земля горит!

— Ладно. Я пошел. Пока!

— Пока.

— Утром зайдешь?

— Ладно.

Гурам ушел.

Я смотрю па Гулико, она — на Тбилиси. Я думаю о Гулико. О чем думает она? Спросить?

— Темо!

— Что, Гулико?

— О чем ты думаешь?

От неожиданности я растерялся:

— Ни о чем... О чем мне думать?.. А ты?

— Я? Я думаю о тебе, — сказала Гулико и улыбнулась.

— Вот сейчас, в эту минуту?

— Вот сейчас, в эту минуту!

— А еще о чем? — спросил я с замиранием сердца.

— Еще о себе.

— Еще?

— Больше ни о чем. Думая о тебе, я думаю и о себе. И все. На большее, видно, ума не хватает.

— Ты думаешь обо мне вообще или только сейчас?

— Вообще.

— Часто?

— Часто.

— Очень часто?

— Ну... не очень...

Гулико опустила голову и стала разглядывать свои тонкие прозрачные пальцы. Я испугался и замолчал, но Гулико заговорила сама.

— Я думаю о тебе, Темо... Иногда... И долго...

Я придвинулся к Гулико. Мой локоть коснулся ее локтя. Гулико вздрогнула, но не отодвинулась.

— Гулико!

Она взглянула мне в глаза долгим, пристальным взглядом.

— Гулико, что ты думаешь обо мне? — произнес я чуть слышно дрожащим голосом.

׳— Что и ты обо мне...

Сердце подступило к горлу, дыхание сперло. Я обнял Гулико. Она зажала мою руку между плечом и щекой, прильнула к ней головой и закрыла глаза.

— Гулико, знаешь, что я о тебе думаю? Сейчас все скажу...

Она отрицательно покачала головой. Но меня уже понесло, понесло, как сорвавшуюся с горы глыбу, которая долго лежала у самого обрыва, чудом удерживаясь, и, наконец, покатилась, покатилась с грохотом, сметая все на своем пути, вырывая кусты, ломая деревья.

— Летом я поеду на море... Нет, сперва в горы. Там овцы, пастухи... Потом на море. А может, в деревню поеду... Но море... Я люблю море, Гулико... Море и солнце. Солнце и море — это два чуда. Правда ведь? Конечно, правда. Я могу сидеть у морского берега, спиной к морю, и смотреть, как всходит солнце... Потом повернуться к морю и смотреть, как солнце садится в море... И так всю жизнь... Летом мы вместе поедем на море. Я положу голову на твои колени и весь день буду смотреть на тебя. Ты смотри на море, на солнце, но только не на меня. Я боюсь твоего взгляда, боюсь и радуюсь ему... Лучше уж я буду смотреть на тебя, а ты лишь иногда на меня? Да? Мы вместе поедем на море, правда, Гулико?

— Да, Темур, да, — прошептала Гулико и чуть приоткрыла глаза.

Я повернул ее лицом к себе, запустил руки в огненные ее волосы и привлек к себе. В глазах девушки сверкали слезы, сверкало огромное невысказанное счастье и еще какое-то незнакомое мне таинственное чувство, которого я всегда боялся. И чтобы перебороть этот необъяснимый страх, я прильнул к глазам Гулпко нежным, длинным поцелуем...

...Потом все стало на свои места. Там, внизу, по-прежнему мерцали огни ночного Тбилиси, похожего на опрокинутое звездное небо. Кругом чернело бескрайнее небо, усыпанное мириадами блесток, и я сам сгусток живой, дышащей, мыслящей, мечтающей жизни — уже не был одинок в своем нескончаемом полете в неизведанных просторах вселенной в поисках радости, счастья, красоты, любви...


МАТЬ



Я тихо приоткрыл дверь. Мать сидела у окна а глядела па Варазис-Хеви. Она всегда ждала меня, когда бы я ни вернулся домой, ждала с печальными глазами, в которых угадывался немой упрек. Я чувствовал, что совершаю преступление по отношению к матери, уходя без предупреждения, возвращаясь поздно, но поступать иначе не мог. В течение двенадцати лет никто меня не спрашивал, куда я иду, когда вернусь. И малейшее покушение на мою свободу сейчас меня раздражало. Мать хорошо понимала мое состояние и поэтому с каждым днем становилась все печальней и молчаливей. Мы мучились оба, мы не спали ночами, и когда, бывало, я тайком бросал взгляд па лежавшую в постели мать, я видел ее глаза — печальные, влажные, полные невысказанного упрека. Она никогда ни о чем меня не расспрашивала, ничего не рассказывала. Молчал и я.

Но сегодня был особенный день. Мне нужно было высказаться, облегчить душу, мне нужен был собеседник. Я подсел к матери, положил руки ей па колени и посмотрел в се умные карие глаза.

— Что, сынок? — спросила мать и погладила меня по голове.

— Мама, ты помнишь море? Я помню. В детстве ты возила меня в Кобулети.

— Да, сынок.

— И мы вместе смотрели па заход солнца.

— Помню.

— Море и солнце — два чуда, правда, мама? Солнце — это такое чудо, смотреть на которое никогда не надоест. Правда, мама?

— Нет, сынок! — сказала мать, закрыв глаза и покачав головой. Она долго молчала, думая о чем-то своем.

— Мама!

— Солнце — чудо, — продолжала мать, — но ты не видел настоящего солнца... Выжженная солнцем бескрайняя степь... Мертвые камни, деревья, земля... Пересохшее горло... Отупевшие мозги... Есть в жизни минуты, когда человек ненавидит солнце и радуется его заходу, надеясь, что завтра оно не будет столь безжалостным... Понял, сынок?

Я не ответил. Мать грустно улыбнулась.

— А солнце, которое светит тебе, — оно, конечно, чудо, и смотреть на него не надоест до самой смерти...

Мать провела горячими руками по моему влажному лбу. Я опустил голову на ее колени.

— Видишь ли, мама, я уже не маленький... Ты по-прежнему видишь во мне восьмилетнего мальчика, а ведь мне двадцать. Ты всему удивляешься, тебе не нравится все то, что я считаю хорошим, тебя пугает все то, что мне доставляет радость. На все ты смотришь с подозрением. Забудь, мама, прошлое или скажи: как мне жить?

— Этого забыть нельзя!

— Чего — этого? Что мне уже не восемь лет?

— И этого тоже, — сказала мать, и подбородок у нее задрожал.

— Почему, почему же, мама?!

— Потому что для меня ты остался восьмилетним мальчиком.

— Но ведь мне двадцать лет, мама!

— Для меня это ничего не значит.

— А то, что я сегодня... сегодня...

— Что — сегодня?

— Сегодня я сказал Гулико, что она мне дороже всего на свете, что мы вместе поедем на море, что я положу голову на ее колени и мы весь день будем смотреть на солнце, которое ты не любишь, и что мы всю жизнь будем вместе... Это для тебя тоже ничего не значит, мама?

Мать встала, одной рукой обняла меня и привлекла к себе, другой стала перебирать мои волосы и тихо зашептала:

— Значит. Как это не значит, сынок! Это самое важное для меня, мой мальчик! Лишь бы ты был со мной, был бы родным, моим, не чужим! Слышишь? Не будь чужим для меня, сын мой, и я забуду все-все! Скажи мне, что ты любишь меня, что мы всегда будем вместе! Скажи, мой мальчик, успокой несчастную свою мать!..

Мать опустилась на стул, закрыла лицо руками. Она не плакала, только руки у нее дрожали. Я почувствовал, как к моему горлу подступает горький комок, и сжал челюсти, чтобы не расплакаться.

Мать скоро успокоилась, опустила руки, выпрямилась.

— Мама, — начал я, — я люблю Гулико уже два года. Представляешь, целых два года!

— Это немного, сынок! — сказала мать с улыбкой.

Я растерялся.

— Я и тебя очень люблю, — произнес я неуверенно.

— Знаю, — опять улыбнулась мать.

— Но только...

— Но только Гулико ты любишь еще сильней и хочешь быть всегда с ней, — прервала мать.

— Нет!

— Да!

— Гулико я люблю иначе. Гулико я полюбил сейчас, а тебя... Тебя я люблю давно.

— Да. Давно. Так давно, что уже забыл про это.

— Мама, — вдруг спросил я, — ты любила папу?

Мать закрыла глаза и ничего не ответила. Я понял,что сболтнул страшную глупость.

— Ты помнишь отца? — спросила она.

Я задумался. Отец... Неужели я не помню отца?.. Как же, среднего роста, красивый, с иссиня-черными волосами... Носил кожаное пальто и сапоги, иногда тупоносые туфли и узкие брюки... Был строг до чрезвычайности... Если у кого была к нему просьба, подсылали меня. Меня он обожал... Что еще? Больше ничего... Я закрываю глаза, хочу представить себе такого человека — моего отца... Ничего не вижу... Пустота, абсолютная, пугающая пустота... Значит, все это — с чужих слов, по рассказам других людей. Я ничего не помню и, как бы ни старался, не вспомню...

— Нет, мама, не помню... Думал, что помню...

— И фотокарточки его не видел?

— Нет.

Мать подошла к шкафу, открыла сумку, достала какую-то фотографию и положила передо мною. Я удивленно смотрел на старый, пожелтевший кусок картона, на котором был изображен голенький, весело улыбающийся годовалый малыш, лежащий на медвежьей шкуре.

— Кто это?

— Твой отец.

— Что еще? — спросил я и почувствовал, как по моей коже побежали мурашки.

— Ничего. Это твой отец, а я — твоя мать.

Я подошел к матери, прильнул головой к ее груди и заплакал. Она стояла молча, не успокаивая меня.

— Прости меня, мама. Прости за боль, которую мы тебе причинили — и я, и мой отец... Я все сделаю ради тебя, все, что ты пожелаешь... Хочешь, убью человека, хочешь, забуду Гулико, хочешь, застрелюсь... Только прости меня, прости...

Мать нежно гладила меня по голове и молчала. Потом, словно очнувшись, она тихо заговорила:

— Нет, сынок, ничего мне от тебя не надо. И убивать ради меня не следует никого — ни себя, ни другого. И Гулико не нужно забывать. Люби, если любишь, и если она любит тебя. Вы пока не понимаете и долго еще не поймете, что такое любовь... Жизнь моя еще не окончена, но дорога моя, кажется, подошла к концу... Пока жива, не оставлю тебя, не дам споткнуться. Понадобится — протяну руку помощи... Но у тебя свой путь, сынок, и ты должен следовать по этому пути.

— Но как, мама, как?

— Не знаю... Кабы я знала, тогда и горя было бы мало.

— А все же? Что я должен делать?

— Все, что называется честностью и добром.

— Что же это?

— Не знаю. Люди иногда совершают зло, думая, что творят добро.

Мать умолкла, подошла к окну и стала смотреть на Варазис-Хеви. Я подошел к ней, стал рядом. Она догадалась, что я ждал от нее еще чего-то, повернулась ко мне и улыбнулась.

— Только сперва научись отличать добро от зла.

— Как?

— Я не знаю. Жизнь сама научит тебя.

— А теперь? Что мне теперь делать?

— Теперь? — Мать призадумалась. — Иди спать, сынок...

Она поцеловала меня в лоб. Я молча разделся и лег.

...Утром, проснувшись, я увидел сидевшую у окна мать. Положив голову на локоть, она сладко спала. На лице матери играла улыбка.

Я оделся, взял книгу и тихо направился к двери.

— Уже встал, сынок? — услышал я голос матери.

Я повернулся и улыбнулся в ответ.

— Куда ты идешь?

Впервые в жизни этот вопрос доставил мне радость: кто-то интересуется, кто-то хочет знать, куда я иду, когда вернусь! Боясь растратить тепло этих трех обыкновенных, но дорогих сердцу слов, я положил книгу и остался дома.

ПАРНАС


В университете было около трех тысяч студентов. Половина училась, четвертая часть ждала получения диплома, остальные переходили с факультета на факультет, выбирая профессию, писали заявления, выпрашивали академические отпуска, перед экзаменами представляли справки о болезни, бродили по коридорам, играли, боролись и так далее.

Мы, любители литературы, создали свой официальный кружок «Парнас», который возглавлял официальный руководитель — уважаемый Шалва. «Парнас» представлял собой литературное объединение пяти критиков, около двадцати поэтов, шести прозаиков, двух очеркистов и девяти переводчиков. Я, разумеется, принадлежал к группе поэтов, хотя иногда пробовал силы и в прозе. По пятницам мы собирались в 94-й аудитории, знакомили друг друга и руководителя с результатами наших недельных творческих мук, а в месяц раз лучшие из произведений выносили на суд общественности —многочисленных поклонников муз, до отказа заполнявших наш студенческий клуб.

Гурам не пропускал ни одного собрания кружка. Он не был ни поэтом, ни прозаиком, ни очеркистом, ни критиком, ни даже переводчиком. Он называл себя «дилетантом» и помогал мне в подборе рифм.

Сегодня пятница. Я и Гурам сидим в последнем ряду и ждем, когда аудитория наполнится сорока гениями. Они входят странной, рассеянной походкой, не замечая никого, забывая о приветствии. Потом, очнувшись, спохватываются: «Ах, ты здесь? Извини, пожалуйста, задумался...»

— Эй, Ираклий! — окликнул Гурам рыжего поэта с кипой книг под мышкой, который вошел в аудиторию, направился к задним рядам, глядя на нас, и сел перед нами, так и не заметив нашего присутствия. — Знаю, ты сейчас где-то там, на Олимпе, но очнись на минуту!

— А, это вы? Как это я вас не заметил? — удивился поэт.

— Ничего. Где ты был? — спросил Гурам.

— Дома.

— Нет, где ты был сейчас, в эту минуту? — не отставал Гурам.

— Так. Думал о чем-то.

— О чем?

— Ну, что ты пристал? — обиделся Ираклий. — Думал!

— Стихи сочинял?

— Нет.

— Рифму искал?

— А ты откуда узнал?

— Ну, ну! Какая тебе нужна рифма? — обрадовался Гурам.

— Понимаешь, я сейчас работаю над циклом стихов о Самгори, и вот... одно место...

— Не клеится?

— Да как сказать... Рифма не идет!

— Какая? Говори же!

— Ме-фис-то-фель! — произнес Ираклий по слогам.

Гурам разинул рот от удивления.

— Ошалел?

— Поэты — они все по-своему ошалелые! — глубокомысленно изрек Ираклий.

Гурам расхохотался.

— Перестань ржать! — прикрикнул я на него. — Подбери-ка лучше рифму.

— Слушай, — обернулся Гурам к Ираклию, — каким это образом Мефистофель очутился в Самгори?

— Да, как он туда попал? — поддержал я Гурама.

Ираклий не ответил. Уставившись в потолок, он невнятно бормотал:

— Мефистофель... Мефистофель... Мефистофель...

— Очнись, Мефистофель, — толкнул его Гурам. — Прочти строфу.

— «И властвовала засуха в Самгори, словно исчадье ада, Мефистофель...»

Понятно. Значит, Мефистофель? Пожалуйста: картофель!

— Не годится, — покачал головой Ираклий.

— Аристотель!

— Не подходит!

— Пантофель! Известная артистка — Нечецкая!

— Нет!

— Ну тогда «Идиот»!

— Не подходит!

— Зато к тебе подходит, болван! — взорвался Гурам. — Нашел с кем сравнивать засуху — с Мефистофелем! Идиот!

— Успокойся! — обнял я Гурама. — Пожалей человека!

Аудитория заполнялась. Вошел руководитель. Он посмотрел на часы, оглядел комнату и спросил:

— Арчил здесь?

— Здесь.

— Тамаз?

— И Тамаз здесь.

— Нодар?

— Здесь я!

— А где Тариэл?

— Здесь он, здесь!

— Ну, здравствуйте, товарищи!

— Здравствуйте, уважаемый Шалва!

— Начнем? — спросил Шалва.

— Начнем, пожалуй! — ответили хором все, кроме Ираклия: он все еще искал рифму.

— Как дела, Тариэл? — обратился Шалва к Тариэлу.

— Благодарю вас, идут дела, — ответил Тариэл.

— Пишешь?

— Так, кое-что...

— Пиши, пиши, брат. Кому, как не вам, писать, творить, обогащать нашу литературу?

— Я постараюсь, — обещал Тариэл.

— Ну, смотри не подведи! — подбодрил его Шалва и опять посмотрел на часы.

— А ты как, Гурам?

Гурам встал:

— Не смею роптать на милость божью.

— Значит, не жалуешься?

— Нет.

— А это что? Никак волосы у тебя лезут? — спросил Шалва, поглаживая Гурама по голове.

— Что вы! У меня систематические волосы!

— Какие?

— Систематические!

— Отлично! Ну как, начал писать стихи?

׳— Нет.

— Прозу?

— Нет.

— Переводишь?

— Нет.

— И критических статей не пишешь?

— Нет, уважаемый.

— Почему? Все пишут, чем же ты хуже других? Взять хотя бы Отара. Человек работает и в драме, и в поэзии, и в прозе, и в критике, и переводами занимается. И вообще трудится товарищ. Потрудись и ты.

— Обязательно, — ответил смущенный Гурам.

— Так. А теперь приступим к делу. Кто сегодня отчитывается?

— Я! — выпалил Ираклий.

— Выйди-ка сюда, — попросил Шалва.

Ираклий вышел, поднялся на кафедру, положил руки на общую тетрадь — точно так, как когда-то свидетели, положив руки па Библию, обещали говорить правду, только правду, всегда правду, — и уставился в потолок. Наступила тишина. Молчала аудитория, молчал Ираклий. Я стал считать про себя. Дошел до шестидесяти, а Ираклий все молчал.

«Шестьдесят один, шестьдесят два, шестьдесят три», — продолжал я.

— Ну? В чем дело? Чего ты ждешь? — спросил Ираклия Шалва.

— Музу! — ответил Гурам.

— Главное — начать. Муза никуда от него не уйдет, — объявил Шалва.

В зале засмеялись. Ираклий встрепенулся и начал:

— В прошлую неделю, выйдя из дому, я подошел к киоску и попросил у продавца газету...

— Что это, рассказ? — испугался Шалва.

— Предисловие.

— Стихотворение не нуждается в предисловии. Свой «Мерани» Бараташвили начинает безо всякого предисловия. Не так ли, Гурам?

— Так точно, — подтвердил Гурам.

— Я не Бараташвили! — объяснил Ираклий.

— Конечно, кое-какая разница заметна, — согласился Шалва.

Зал грохнул.

— Смеетесь? — прищурил глаза Ираклий.

— Что ты, Циклаури! Продолжай, пожалуйста! — успокоил поэта Шалва.

— А вы знаете, о чем писала газета?

— О чем же?

— О том, что Самгори охвачен волной великих строек коммунизма!

— Что же это получается, Циклаури: купил прошлогоднюю газету и еще обижаешься на нас?

Ираклий запнулся, взглянул на газету, которая на всякий случай лежала тут же перед ним, и вовсе умолк. Шалва решил прийти па помощь поэту:

— Ничего, ничего! Что же было дальше?

— Потом я написал цикл стихов о Самгори...

— Вот и отлично! Прочти их!

Опять наступила тишина. Я начал считать: раз, два, три... Но тут Циклаури заговорил.


                                                                             УТРО В САМГОРИ

Землю эту засуха топтала,

Ветер злой носился, как коса,

Горы здесь дремота омывала,

Чудеса на свете, чудеса!

День пройдет, и степь, прогнав унынье,

Возродится зеленью садов,

Соберет самгорец вместе с дыней

 Помидоров красненьких улов!

Честь тебе и слава, наш Самгори!

Пусть цветут вокруг тебя леса!

Знаю я: журчанье воли Иори

 Оживит тебя, моя краса!

Пусть сияет в небе солнце жарко!

Ты — земля и родина отцов!

Знаю я: пришлешь ты нам подарок —

Горы гордых, вкусных огурцов.


Ираклий перелистал тетрадь. Я взглянул на Шалву — он сидел ни жив нм мертв.


                  ДИАЛОГ С САМГОРСКИМ КРЕСТЬЯНИНОМ

Я: — Откуда ты,кто ты, дружище?

 Крестьянин: — Я жил в горах, и гол, и нищий!

Я: — Теперь живешь ты ведь привольно?

Крестьянин: — Дай бог! Есть, пить — всего довольно!

Я: — И сын небось, тобой взращенный...

Крестьянин: — О да! В Тбилиси он, ученый!

Ему я скромный дар земли отцов

 Везу — мешок самгорских огурцов!


Ираклий снова перелистал тетрадь, но Шалва остановил его:

— Скажи, пожалуйста, Циклаури: цикл стихов о Самгори или об огурцах?

— Я еще не кончил, уважаемый. Разрешите продолжить?

— Читай!

Долго еще читал Ираклий. Мы слушали стихи о помидорах, огурцах, луке, водах Иори, форелях Тбилисского моря и даже о каком-то пароходе, который невесть каким образом оказался приобщенным к теме процветания самгорскнх огородов. «Мефистофеля» Ираклий не стал читать за отсутствием соответствующей рифмы. Наконец он умолк.

Мы молчали.

— Мда-а... Кто следующий? — спросил Шалва.

— Я! — встал Симон Абесадзе.

— Выходи, порадуй нас. А ты садись, Циклаури!

Ираклий испуганно взглянул па руководителя.

— Садись, садись. Обсуждать будем в следующую пятницу, — успокоил его Шалва.

Ираклий походкой ревматика направился к месту.

— Ну, как стихи? — спросил он нас шепотом.

— Полить их уксусом — получится отменный маринад! — ответил Гурам.

Ираклий оторопело взглянул на него и отвернулся.

Начинай, Абесадзе! — обратился Шалва к Симону.

— Шумно...

— Шум — оратору не помеха. Начинай!

— Компас! — крикнул Симон.

Удивленный столь необычным заголовком, зал умолк.

— Компас! — повторил Абесадзе.

— Какой компас? — спросил Шалва.

— Как — какой? — удивился Симон. — Обыкновенный.

— Морской или сухопутный?

— В данном случае сухопутный.

— Следовательно, твои стихи читаются только на суше?

— Дайте мне прочесть! Всего две строфы! — обиделся Симон.

— Слушаем!

— Компас.


К северу стрелка рвется одна,

К югу другая стремится.

В чем тут загадка, скажите, друзья!

В чем тут секрет таится?

Две стрелки компасу даны не зря,

В движенье их — смысл изначальный;

На севере город великий — Москва,

На юге — Гори наш славный!


Симон захлопнул тетрадь и улыбнулся улыбкой победителя. В аудитории воцарилась мертвая тишина: созданный поэтом совершенно новый художественный образ ошеломил слушателей. Я взглянул на Гурама, он удивленно моргал глазами. Признаться, я и сам был растерян и ждал, какую оценку даст стихам наш уважаемый Шалва.

— Кто хочет высказаться? — вдруг спросил он.

Никто не отозвался.

— Что, не понравились стихи?

— Стихи очень интересные, но... — подал голос одни из критиков.

— Так. Чем же они интересны? Говори!

— Пусть сперва скажут другие, — отступил критик.

— Ты скажи свое, другие свое скажут.

— Свое я уже сказал. Стихи интересные. Особенно удачно найден финал.

— Чем же он удачен? — не отставал Шалва.

— Ну как же! Север притягивает стрелку потому, что на севере Москва, а юг — потому, что там Гори.

— По-твоему, это правильно?

— Может, и неправильно, во всяком случае, поэтично! — парировал критик.

— Садись, Церодзе... Что думает Гурам?

— Ничего.

— Как же так? У тебя нет никакой мысли?

— Мысли у меня есть, но не об этих стихах.

— По-твоему, стихи бессмысленны?

— Наоборот, очень даже оригинальны. Подобного осмысления компаса я нигде еще не встречал.

— А стихи о компасе вообще ты встречал?

— Не могу припомнить. Скорее всего нет.

— Хорошо. Садись. Если вспомнишь — скажи.

Гурам сел.

— Ну, кто еще желает?

Аудитория молчала. Шалва подождал с минуту, потом обратился к Симону:

— Скажи, пожалуйста, Абесадзе, тебе приходилось видеть компас?

Краска обиды и оскорбления залила лицо поэта.

— Смеетесь, уважаемый Шалва?

— Это ты смеешься, брат, над нами! Разве у компаса две стрелки?

Симон иронически улыбнулся:

— А сколько?

— У компаса одна стрелка. Понимаешь? Одна стрелка с двумя разноцветными концами.

— Для поэзии это не имеет решающего значения.

— Это имеет значение для путешественника.

— Главное — смысл образа. А его-то вы не поняли! — вспылил Симон.

— Что ж, Шекспира я кое-как понимаю, а твоего компаса не осмыслил, — улыбнулся Шалва.

— Да что вы, в самом деле! Неужели действительно не понимаете, почему стрелку притягивают север и юг?!

— Почему?

— Да потому, что на севере Москва, в Москве — Кремль, в Кремле — Сталин!

— У Сталина магнит в кармане, что ли?

Симон посинел.

— Товарищи! — встал Шалва. — Так писать стихи нельзя. И вообще, не надо писать стихи о компасах, биноклях и термометрах. Нужно знать — что, о чем, для кого и для чего мы пишем.

— Я прекрасно знал, о чем писал! — крикнул Симон.

— Что ты знал? Что у компаса две стрелки? Да? И потом, что ты прикажешь делать, скажем, персиянину? Ведь для него и Москва и Гори — все север!

— Мои стихи не для Персии! — выпалил Симон.

— Вряд ли они подойдут и для Гори...

— Я еще молод, — пустил слезу Абесадзе.

— Потому тебе и говорят по-хорошему. Будь ты постарше, разбил бы я тот компас об твою башку! — взорвался Шалва.

В аудитории раздался смех.

— Вот заберу свои стихи и вовсе уйду из кружка! — пригрозил Симон.

— Только не доверяйся своему компасу, иначе домой не попадешь! — предупредил его Шалва.

В зале захохотали. Абесадзе вскочил с места и вышел, громко хлопнув дверью.

Шалва несколько раз прошелся по аудитории, затем вызвал меня:

— Барамидзе, есть у тебя что-нибудь новое?

Лежавшая в кармане тетрадка со стихами вдруг обожгла меня, словно я прислонился к раскаленной печке. Я провел рукой по вспотевшему лбу и тихо произнес:

— Уважаемый Шалва, сегодня я не буду читать.

— Почему? — удивился Шалва.

— Я ничего не написал.

— Почему же? Ведь прошу я всех вас — пишите стихи!

— А что писать? Все равно вы нас на смех поднимаете! — проговорил Тенгиз.

— Что значит — на смех? Может, вы думаете, мне больше нечего делать, как только слушать вашу болтовню? Да лучше я сяду дома, почитаю Толстого, Экзюпери, Галактиона...*1 — обиделся Шалва.

— Поэт — натура нежная. С ним нужно быть чутким, — сказал Циклаури.

— Это кто же нежные натуры? Может, ты, Циклаури? Или Абесадзе? Да запряги вас вместо волов, вы гектар земли перепашете!

— Физическая комплекция тут ни при чем. Вы в душу поэта загляните, — подал реплику один из начинающих критиков.

— Гляжу, дорогой, и ничего не вижу.

— А вы должны увидеть, открыть! — настаивал критик.

— Я не Колумб! Я критик.

— Ведь сумел же Чавчавадзе открыть Бараташвили? — крикнул кто-то.

 Бараташвили существовал. Чавчавадзе было что открывать. Пожалуйста, будем величать друг друга Белинскими, Толстыми, Бараташвили. Ведь нам никто не поверит?

—Тем хуже для них! — заявил Циклаури.

— Циклаури, ты напиши хоть одно стихотворение, хоть одну строфу, похожую на стихи Бараташвили, и я сам, своими руками воздвигну тебе памятник рядом с памятником Руставели. Чего же тебе больше?

— Дайте срок, — сказал Алавпдзе.

— Сколько же прикажешь ждать? В ваши годы Бараташвили был уже мертв!

— Но Гёте написал «Фауста» в восемьдесят лет! — напомнил Гурам.

—Так что ты советуешь, Чичинадзе? Ждать, пока Циклаури исполнится восемьдесят лет и он напишет «Фауста»?

— Я имею в виду не Циклаури.

— Значит, Абесадзе?

— И не Абесадзе.

— О ком же ты говоришь?

— Я говорю вообще.

— Что значит — вообще? Значит, по-твоему, критики не должны критиковать никого моложе семидесяти лет? Так, что ли?

Гурам проглотил слюну и, не придумав в ответ ничего, сел.

— Ведь вы сами писали стихи, и, если не ошибаюсь, довольно слабые, — съязвил начинающий критик.

— Правильно. Писал. Но мне сказали, что это плохие стихи, и я бросил писать. Есть еще вопросы?

Вопросов больше не было. Шалва встал и продолжал:

— Товарищи, я вам не враг, нет! Напишите хорошие, настоящие стихи, и я сам буду вашим первым панегиристом. Но кто, как не я, обязан сказать вам прямо,что хорошо и что плохо? Ну как не сказать Циклаури, что гордым может быть человек, животное, зверь, ну, птица, наконец. Но огурец... Нельзя же так, товарищи. Или компас. Подумайте, что получится, если возьмет какой-нибудь американский поэт и напишет: стрелка, дескать, тянется к северу потому, что на севере Трумэн, а к югу — потому, что там Чан Кайши! Ведь север и юг, к сожалению, есть не только у нашей страны. И вообще, товарищи, запомните: цель нашего кружка заключается не в воспитании сорока гениев. Не дай бог, чтобы в одном кружке, к тому же руководимом мною, было сорок Бараташвили, Чавчавадзе или Церетели! Не обманывайте себя. Для Грузии будет счастьем, если из вас вырастет хоть один талантливый поэт, прозаик, критик или переводчик. А если кто не понимает этого или не верит мне, пусть встанет, наденет фуражку и уйдет домой.

Шалва замолчал и сел. Никто не шелохнулся. Никто не осмеливался выйти первым. Сорок человек, словно завороженные, не шевелясь, смотрели на него.

Шалва догадался об охватившей нас неловкости, поэтому встал и вышел из аудитории.


 ЗАКУСОЧНАЯ


Закусочную па одной из кривых улочек Навталуги *2 все называют духаном Окропсты. Закусочная — небольшой темный подвальчик, но чародею Окропете одному ему известными путями удалось поднять притягательную силу своего заведения на недосягаемую для многих солидных ресторанов высоту. Здесь всегда можно полакомиться шашлыком из молодого барашка, отменным филеем, бесподобной бастурмой, дымящимся чанахи, свежим сыром и трехлетиям вином. Правда, цены в духане Окропеты особые, не поддающиеся никакой калькуляции, но тем не менее мы иногда позволяем себе такую роскошь — пообедать в этом соблазнительном подвале.

Увидев нас, Окропега одной рукой взялся за бок, другой воткнул в деревянную стойку огромный кухонный нож и громко объявил:

— Часы, паспорта и пиджаки в залог не беру!

— Дяде Окропете наш привет! — улыбнулся Гурам.

— И студбилеты тоже!

— Сегодня день стипендии, дядя Окропета! — сказал Гурам.

— Какое сегодня число? — спросил подозрительно Окропета.

— Двадцать пятое, — сказал я.

— Садитесь, — разрешил хозяин подвала.

Мы уселись за столик. Окропета подошел к нам и уперся в стол своими огромными ручищами.

— Чем угостить?

— А что у тебя есть? — сказал я.

— Духан Окропеты — сказка, Окропета — волшебник! Ты только пожелай!

Я пожелал. Через две минуты на столе появились два шоти*3, тушинский сыр, два филея, зелень, огурцы, помидоры и четыре бутылки вина.

— Где же он? — спросил Окропета.

— Кто?

— Ну, тот, с большой головой... который читает длинные и странные стихи...

— Таких сколько угодно!

— Голос у него тонкий, а он все старается говорить басом... Под конец бьет себя по голове бутылкой.

— А-а-а, знаю! — вспомнил я. — Его сегодня убили. Похороны в следующую пятницу.

— Так я и знал, — вздохнул Окропета. — Уж больно скандальный был человек... Как его убили?

— Как его убили? — спросил я Гурама.

— Кого убили? — не понял Гурам.

— Циклаури!

— О-о, не только его, и другого убили. И этого хотели укокошить, еле спасся! — сказал Гурам и нежно погладил меня по голове.

— Как это хотели?! — возмутился Окропета.

— Вот так. Ни за что, ни про что...

— Кто же этот злодей?

— Есть один...

— Значит, провинился в чем-то.

— Ничего особенного. Почему, говорит, пишете плохие стихи?

— Ва, какое ему дело?! — удивился Окропета.

— Он говорит, что убить человека можно и плохим стихом.

— А ты бы сказал ему, что стихи не пуля: не нравятся — не читай.

— Сказал.

— А что он?

— Не верит.

— Тогда поделом ему. Пусть читает!.. Двоих, говоришь, убил?

— Да нет, это так говорится, что убил. Впрочем, если б у этих убитых была совесть, сами бы застрелились, — сказал Гурам.

— Так и сказали бы. А то — убили! Сердце у меня перевернулось! — обрадовался Окропета.

В подвале наступила тишина, которую нарушали лишь шуршание метлы и тихий звон перебираемой посуды. На стене передо мной открывались захватывающие эпизоды охоты. Олень с торчащей в ноге стрелой осуждающе смотрел на охотника, который почему-то держал в руке не лук, а ружье. Рядом стая гончих окружила кабана. Пестрые поросята, укрывшись за спиной отца, с интересом взирали, что же произойдет дальше. Третья картина была задумана как наглядное торжество добра над злом: охотник убивал лису, в пасти которой барахтался перепуганный петух. Интересная галерея завершалась не менее интересным объявлением:

«Петь, шуметь и танцевать строго воспрещается!»

Первую бутылку распили в молчании. Потом Гурама посетила муза красноречия. Он наполнил стаканы, прочистил горло и приготовился к речи.

— Не надо! — сказал я.

— Надо! — ответил он.

— Ну, валяй! — разрешил я.

— Сколько лет мы знаем друг друга? — спросил Гурам.

— Много.

— Все же?

— Одни, два, три... С детского сада.

— Ну?

— Что — ну?

— Сколько же лет получается?

— Будь другом, выпей и успокойся! — попросил я его.

— Я уже пьян. Выпьем за нашу дружбу!

— Выпьем.

Гурам снопа наполнил стаканы.

— Теперь я хочу выпить за здоровье твоей матери, — начал он.

Я поднял голову. Гурам сосредоточенно вылавливал мизинцем в стакане пробковую крошку — очевидно, раздумывал, что и как сказать.

— Не только за нее, вообще за здоровье матерей во главе с твоей!

— Почему — с моей?

— Потому!

— Спасибо.

— Погоди, не пей. Я хочу выпить за бога!

— Ты же пил за мою мать?

— Я хочу выпить за бога! — повторил Гурам. — За обманутого, поруганного, забытого, околпаченного бога!

— Да здравствует околпаченный бог! — сказал я.

— Сам ты колпак!

— А ты кто?

— Я тоже колпак, вдвойне колпак, иначе не пил бы с тобой за здоровье бога!

— Слушай, что ты пристал ко мне?

— Я хочу выпить за бога!

— Ну и пей, кто тебе мешает?

— Встань! — Я встал. — За твою мать!

— Спасибо.

— Знаешь ли ты, кто такая твоя мать? — спросил Гурам.

Я не ответил. Гурам долго смотрел на меня, потом подлил в стакан вина и начал:

— Твоя мать — бог. Ты видишь ее, она — тебя, ты зовешь ее мамой, она тебя — сыном, и потому ты думаешь, что бога нет? По-твоему, бог — кто? Бородатый дедушка? Сидит на облаках, моет бороду и орошает землю дождем, да? Бог так ясен, так близок и так прост, что, глядя на него, ты не знаешь, не представляешь, не веришь, что это бог. В этом несчастье бога, потому-то и не веруют в бога. Будь он где-то там, вдали, сам по себе, тогда каждый бы поверил в него. Вот в чем суть!.. А в бога нужно верить тогда, когда он не в лике божьем, когда он по-человечески делится с тобой хлебом, кормит, одевает, укрывает тебя, улыбается, целует тебя, готов умереть ради тебя, черту душу отдаст ради тебя, — вот тогда нужно верить в бога! Если бог объявится богом да возьмет тебя за ухо, поставит к стенке и скажет: «Я бог! Веруй в меня!» — тогда грош цена твоей вере. Нет, ты поверь в бога, который похож на тебя, на меня, на твою мать. Понятно?

— Понятно, — ответил я и, желая покончить с затянувшимся разглагольствованием Гурама, быстро осушил свой стакан.

— Молодец! — похвалил меня Гурам.

Окропета принес еще две бутылки вина, но, увидев окосевшего Гурама, вопросительно взглянул на меня.

— Совестно ему глядеть на тебя, — объяснил я.

Гурам налил Окропете.

— Выпей за здоровье его матери!

Окропета провел рукой по жирным губам и поднял стакан.

— Немного, ладно?

— До дна! — приказал Гурам.

— За ваших матерей!

— Пей!

— Дай бог им здоровья!

— Пей!

Окропета мигом опрокинул в рот стакан, потом искоса взглянул на нас и взялся за полную бутылку.

— Куда несешь? — приподнялся Гурам.

— Хватит вам!

— Хватит? — спросил меня Гурам.

Я кивнул головой.

— Ну, ладно, бери!.. Теперь выпьем за тебя, Темур!

— Выпьем вместе — за нас с тобой! — попросил я.

— Ладно. Я тебя очень люблю, Темур. Знаешь, за что?

— Знаю.

— Ни черта ты не знаешь!.. А ну, скажи, за что?

— Не знаю!

— То-то! Ты мой брат, настоящий брат! Раньше я боялся тебя, потом стеснялся. Долго боялся и стеснялся.

— Чего ты боялся?

— Не знаю... Боялся... Ты всегда был одинок...

— Что же тебя пугало?

— Не знаю... Когда в классе что-то пропадало, я боялся, что это ты. Когда ты пропускал уроки, я боялся, что это навсегда. Когда Тавера попался в воровстве, я боялся, что и тебя арестуют. После окончания школы я боялся, что ты не станешь учиться дальше. А когда мои опасения не оправдывались, мне становилось стыдно и радостно...

Гурам помолчал, потом продолжил:

— Ведь мы братья?

— Конечно. Что же дальше?

— Если с тобой что-нибудь случится, я покончу с собой!

— Дурак!

— Пусть.

class="book">Гурам выпил. Мне тоже захотелось произнести речь.

— За нас с тобой, Гурам! За того, кого ты называешь богом! За человека сильного, честного, доброго! За нашу веру! А теперь я пойду и сожгу все свои стихи, все до единого!

— Потомство оценит твой благородный поступок!

— Да, сожгу. И потом до утра буду читать одно-единственное божественное стихотворение.

                                                                                                ОДА НИКОРЦМИНДЕ* 4

Я лиру подъемлю мою.

Я пою

высоко и привольно —

 природа живого дыханья, камня природа!


Сошло озаренье ко мне.

Твое солнце

берет мою душу лучами-руками.

О стихотворенье,

из камня и неба,

 из неба и камня,

моя Никорцминда!


Застывшего немо,

меня

ты в себе растворяешь

и неба,

 неба врата

предо мной растворяешь.

...Кто к небу вознес Никорцминду?

Кто создал все это?


Ваятель —

взял он орнамент из тени и света,

 на спицах лучей,

что художнику ниспосылают светила

бессонных ночей.


О непреодолимая сила

гармонии,

вечная,

вещая

сила искания,

 пришедшая в мир ораторией

ставшего музыкой камня!


Здесь создал творец,

как ему повелели созвездья,

легчайшие арки,

колонн голубые соцветья.

Здесь волею вышней

привел человеческий гений

игру полусветов и мраков

на грань сновидений...


Кто гений? Кто он,

 полубог,

чье одно мановение

 в двенадцать окон Никорцминды

 вдохнуло горение

священное,

линий полет к облакам устремило

и пламенем светлого храма

века озарило?


И Время

вкруг купола

 стало подобием нимба,

 и церковь в сиянии этом,

 как белая нимфа...


Ты в солнце паришь,

ты светла,

высока н надмирна,

но, словно порыв

вдохновения,

ты, Никорцминда,

порыв

разомкнувшихся вежд и простершихся дланей —

всех линийI


Свершенье надежд,

исполнение желаний,


покой и пространство

сердцем ты даришь, Никорцминда,

затем, что стоишь

на грузинской земле

нерушимо.


И в отблеск восхода,

как в сон о тебе наяву,

как возглас восторга,

 твой купол

 упал в синеву,

 мир линий и ритмов,

зов звонов.

Паденье в пространство,

 паренье

на плещущих крыльях грифонов

прозрачно

твое, Никорцминда...


Я славлю исканья!

Веками,

храня и меняя обличье,

исканья

из камня.

Венец их пою,

 прославляю величье

твое, Никорцминда!


— За нашего бога, мой Гурам! За бога, который не сидит на облаках, не моет бороду, не орошает землю дождем, который ради нас душу отдаст черту!

Я выпил и закрыл глаза. Кругом мерцало, переливалось море синих, розовых звезд. Потом я почувствовал на плече чью-то огромную лапу и открыл глаза. В тумане вырисовывался незнакомый великан с бухгалтерскими счетами в руках. Это был не бог. Это был черт, явившийся за нашими душами.

...Мать сидела у окна и что-то читала. Она была настолько увлечена, что не заметила, как я вошел в комнату. До сих пор я ни разу не говорил ей, что пишу стихи. Она, в свою очередь, никогда об этом меня не спрашивала. Тем не менее я чувствовал, что мать о чем-то догадывается — часто ночью, мучась над непокорной рифмой, я вдруг замечал ее любопытный, настороженный взгляд. Мысли мои путались, я закрывал тетрадь и ложился спать. И вот сейчас я понял, что в руках у матери моя заветная тетрадь.

— Мама!

Мать вздрогнула, быстро захлопнула тетрадь и испуганно взглянула на меня.

— Эту тетрадь, сынок... — она запнулась. — Ты не обижайся... Прочту и положу на место.

Во взгляде матери я уловил мольбу, и мне стало ужасно неловко.

— Что ты, мама! Я просто стеснялся показать их тебе, думал, не понравятся...

— Сейчас дочитаю, осталось два-три стихотворения.

Я вышел на кухню. Когда спустя несколько минут я вернулся, мать накрывала па стол.

— Ну как, мама, понравились стихи? — спросил я с наигранным равнодушием.

Мать улыбнулась и кивнула головой.

— А все же?

— Так себе... — ответила мать.

— Как?! — удивился я.

— Ну да, стихи ничего себе! — повторила мать.

— Не нравятся? — спросил я испуганно.

— А тебе нравятся?

У меня вдруг пересохло во рту.

— Разумеется... Пишу — значит, нравятся... Каждому нравится своя работа.

— Как сказать... Вот я, например, недовольна своей работой — обед получился невкусным.

— То, что не нравится, я выбрасываю!

— А я все же решила оставить, может, тебе понравится. Садись попробуй.

Я нехотя взял ложку. Суп из фасоли показался на редкость невкусным. Я молча отодвинул тарелку.

— Ну вот, оставила тебя голодным! — забеспокоилась мать.

— Мама, чего, по-твоему, не хватает моим стихам?

— Хватает-то всего, все на своем месте: рифма, размер...

— Чего же еще?

Мать долго молчала, закрыв глаза и обхватив руками голову, потом сказала:

״— Стихи — как человек, сынок. Мало разве людей — все у них на месте: руки, ноги, нос, глаза, — и все же это не люди. Смотришь на такого: человек как человек, а узнаешь поближе — нет человека — чего-то ему не хватает именно человеческого... Ты не обижайся, сынок, но твоим стихам тоже чего-то не хватает. Чего-то такого, что нельзя высказать словами.

— Ты хочешь сказать — не хватает души?

— Нет, сынок, души-то в них как раз слишком много, так много, что не

 остается места для твоей собственной души.

— Не понимаю!

— В том-то и дело. Не понимаешь...

— Ничего мое тебе не нравится, ничему не веришь. Тебе не угодишь! — вспыхнул я.

— С чего ты взял, сынок? Для меня дорого все написанное тобой, будь то хоть мой смертный приговор. Лишь бы чувствовались в нем твоя душа, твоя кровь, твои думы... Пиши о том, что беспокоит тебя.

— А это что? — схватил я тетрадь.

— Простые упражнения. Ты способный мальчик, и рифма дается тебе легче, чем другим: «край» — «рай», «заря» — «моря». Вот и все, — сказала мать и стала убирать со стола.

Мне еще не доводилось видеть свою мать столь прямой, строгой и бесцеремонной в разговоре со мной. Я смотрел на нее удивленно, даже с испугом. Она почувствовала, что обошлась со мной слишком жестоко, и расстроилась. Движения ее стали резкими, суетливыми. Она опрокинула стакан, уронила ложку и, наконец, разбила тарелку. Я подошел к ней, обнял за плечи и, улыбаясь, спросил:

— Мама, ты думаешь, я обиделся?

— Нет, сынок. Это я сегодня что-то не в духе. А стихи у тебя хорошие. Вот это, например: «Подари мне улыбку твою». Это, конечно, для Гулико?.. Или другое: «Луна над Метехи». И вот это: «Домик мой старый, милый...» Очень поправилось... Гулико ведь нравятся твои стихи?.. Сегодня я сама не своя. Читала с таким удовольствием, и вдруг... Ей-богу, не знаю, что со мной...

Мать разволновалась, язык у нес стал заплетаться, руки дрожали.

— Очень хорошие стихи! Я даже всплакнула. Как это у тебя сказано про меня? Так тепло, так хорошо.

Мать лгала, глядя мне в глаза. Она забыла все, о чем минуту тому назад говорила так смело и убежденно. Сейчас она лгала, лгала с единственной целью — не обидеть, не отпугнуть меня. И чем явней и наивней была эта ложь, тем ближе и родней становилась она, моя бедная, несчастная мать. Я готов был схватить проклятую тетрадь, изорвать ее в клочья, броситься на колени и долго-долго целовать дрожащие руки матери. С трудом сдерживая душившие меня рыдания, я выбежал из комнаты.

МОРЕ



Над раскаленным песком колышется легкое марево. Через накинутую на глаза косынку Гулико я смотрю на солнце. Оно переливается всеми цветами радуги — красным, зеленым, желтым, синим, сиреневым... Я пальцами суживаю веки — на небе появляется несколько солнц. Они дрожат, словно пестрые веерообразные павлиньи хвосты. Вот таким, наверно, видят небо эскимосы — полным красок и солнц. Какое счастье! Я улыбаюсь своим глупым мыслям и раздвигаю веки. Сейчас на небе по-прежнему одно солнце — огромное пылающее солнце.

— Пять калорий принято! Переворачивайтесь! — предупреждает дежурная по пляжу.

Интересно, сколько калорий принял я?.. Мало, оказывается, знать, что ты лежишь на горячем песке и загораешь под солнцем. Нужно еще считать, сколько калорий тепла приняло твое тело. Смешно!

Вдруг на лицо мне упала темь. Я скинул с глаз косынку и поднял голову. Надо мной стояла девушка — стройная, как тополь, с белым, точно выточенным из мрамора, лицом, огромными синими глазами и копной иссиня-черных волос. Это была она!

...Вчера вечером она вошла в мою комнату и спросила:

— Простите, вы и Авто живете вместе?

— Какой Авто?

— Авто!

— А-а, конечно! Садитесь, пожалуйста!

— Вас зовут Гиви?

— Да-да. «Господи, как она красива!..» Прошу вас, садитесь!

— Где он?

— Авто? «Какие у нее глаза, боже мой, какие волосы!..»

— Скоро он вернется?

— Скоро. Садитесь же, пожалуйста! Желаете шампанского?

— Спасибо, не хочу.

— Лимонаду?

— Нет!

— Угощайтесь шоколадом!

— Обещал встретить на вокзале, устроить номер... Куда же он делся?.. Хорошо еще, оказался свободный номер... Я выехала из Тбилиси днем позже... А вы вместе приехали?

— Кто? Я и Авто? Да. Вместе.

— Я внизу, в сто пятом номере. Передайте ему, пусть позвонит.

Девушка встала.

— Посидите немного. Выпьем по бокалу за наше знакомство.

— Хорошо.

Я быстро наполнил бокалы, и мы чокнулись.

— За наше знакомство!

— Да.

Мы улыбнулись друг другу, и вдруг улыбка застыла у меня на губах. В дверях стояла Гулико! Дальше все произошло так, как это бывает в плохих опереттах. Девушка обернулась, удивленно взглянула на Гулико и медленно поставила бокал. Хлопнула дверь.

— В чем дело? — спросила девушка.

— Ничего, так... — проговорил я и выбежал из комнаты.

Дверь в номер Гулико оказалась запертой изнутри. Возвратясь к себе, я застал Гурама, который сидел на кровати и смешно хлопал глазами. Девушки в номере не было.

— Слушай, — набросился на меня Гурам. — Что тут происходит?

— Что она сказала?

— Спрашивала про какого-то Авто.

— А что ты ответил?

Я ответил, что, во-первых, не знаю, кто такой Авто, и, во-вторых, он здесь не живет.

— А что она?

— Сказала «Кретин!» и ушла. Разве я виноват?

— Да нет, ты тут ни при чем! А я пропал! Гулико видела все!

— Что же вы тут вытворяли?

— Ничего! Пили шампанское.

— Еще что?

— Ничего.

— Кто она?

— Не знаю.

— Так я тебе и поверил! — рассмеялся Гурам...


...Рассказывают: встретились как-то два друга, один — веселый, другой — печальный.

— Как живешь, брат мой? — спросил веселый.

— Не спрашивай! — вздохнул печальный. — Приключилась со мной беда, да такая странная — никто мне не верит! Знаю, и ты не поверишь!

— В чем же дело? — удивился веселый.

— Жена меня из дому выгнала!

— В чем ты провинился?

— А вот послушай... Шел я как-то домой. Было холодно, дождь лил как из ведра... Вдруг слышу, зовет кто-то меня жалким голосом. Оглянулся, вижу: сидит на краю дороги лягушка и плачет горькими слезами... «Возьми меня, добрый человек, видишь — помираю...» Взял я бедняжку, принес домой, отогрел и посадил на лавку... Стал я обедать. И слышу опять голос лягушки: «Накорми меня, добрый человек!» Что тут было делать? Накормил я лягушку, напоил... Лег я спать... И снова заговорила лягушка: «Боязно мне одной, добрый человек, положи меня с собой». Как бы ты поступил на моем месте? Взял лягушку к себе в кровать. Прижалась бедняжка ко мне, лапками обняла и вдруг обернулась прекрасной молодой девушкой. Тут, как на грех, входит жена. Представляешь, что произошло дальше? Скандал! Истерика! Обморок! Я привел жену в чувство, а потом рассказал все, как было. Не поверила она ни одному моему слову и выгнала из дому. Каково?

— Да кто же такой сказке поверит! — улыбнулся веселый.

— А что я говорил?! И ты мне не веришь, — вздохнул печальный и, понурив голову, продолжил свой путь.

Не знаю, удалось ли мне убедить Гулико... Так или иначе, эта девушка сейчас стояла здесь, на пляже, рядом со мной.

— Простите, свободен? — спросила она, коснувшись ногой лежака.

— Пожалуйста! Садитесь! — ответил я и придвинул к себе валявшиеся под лежаком тапочки Гулико.

Девушка нагнулась. «Поправит лежак и сядет», — подумал я. Но не тут-то было! Она взялась за край лежака и поволокла. Я остолбенел.

— Простите, девушка...

— Вы мне? — обернулась она.

— Да. Видите ли... — Я хотел сказать ей, что лежак занят, я думал, что она собирается лишь присесть, но не осмелился сказать и глупо улыбнулся. — Вы из Тбилиси?

— Да. А в чем дело? — остановилась она и сняла очки.

— Просто так... Уж слишком вы белая!

— Не беспокойтесь, успею загореть!

— Ради бога, не делайте этого!

— Постараюсь!

— Благодарю вас.

— Пожалуйста!

Девушка надела очки и зашагала дальше, волоча за собой лежак. Метрах в десяти от меня она остановилась и принялась раздеваться. Я отвернулся.

Море было спокойно. Еле заметные волны с тихим шелестом набегали на берег и откатывались, оставляя на прибрежном песке белый пенистый след. А берег шумел, шумела пестрая, многоликая, многоязычная толпа. Играли в мяч, в карты, слышались громкий смех, возгласы, визжали дети. Где-то звенела гитара, доносилась песня... Одни, прикрыв носы бумагой, не двигаясь, раскинув руки, лежали под палящим солнцем. Другие с громкими воплями плескались у берега в воде, ныряли, кувыркались.

Некоторые заплывали далеко — их головы виднелись, словно маленькие движущиеся островки, ветерок доносил их веселый смех, крики. А море — бескрайнее, бездонное море — не замечало всей этой человеческой возни, не замечало толпы — хохочущей, поющей, стонущей, мятущейся. Море было спокойно.

Девушка разделась. На ней был темно-вишневый купальник. Темное, цвета спелой пшеницы тело подчеркивало белизну ее лица. «Косметика», — подумал я. Девушка легла на лежак. Вдруг к ней подошел плечистый, высокий, коротко подстриженный парень.

— Что ему нужно? — услышал я его грубый голос.

Сердце у меня сжалось.

— Кому? — спросила девушка.

— Тому типу, — парень бесцеремонно посмотрел на меня.

Я почувствовал, как похолодели мои руки, но сделал вид, что ничего не слышал. Я медленно нагнулся, выбрал плоский круглый камень и, размахнувшись, метнул его по водной глади. Отскочив несколько раз от поверхности, камень исчез в море.

— Ему? Ничего...

— О чем вы разговаривали?

— Ни о чем, — сказала раздраженно девушка. — Я попросила лежак.

— И все?

— Все!

— А почему он улыбнулся?

— Он улыбался не мне!

— Да?

Что она ответила, я не расслышал. Парень громко рассмеялся, потом опустился на колени, обнял голые плечи девушки и прижался головой к ее голове. Я отвел глаза.

— Темо! Темо-о-о! — донесся с моря крик Гурама.

Он и Гулико плыли к берегу. Я помахал им рукой и лег на спину.


Медный диск солнца приближался к горизонту. Куда же они запропастились?

Первым на берег вышел Гурам. Пыхтя и брызгаясь, он смешно запрыгал на одной ноге у самой моей головы.

— Пошел, пошел! — прикрикнул я на него.

— Ау-у, где мы были! — с трудом выговорил, лязгая зубами, Гурам и ткнулся посиневшим подбородком в теплый песок.

— Где?

— Далеко-о!

— И что вы там видели? — съязвил я.

— Нептуна! Понятно? — обиделся Гурам.

Подошла Гулико.

— Полотенце! — потребовала она.

— Есть! — ответил я, подавая полотенце.

Гулико вытерлась и удивленно огляделась.

— Где лежак? — спросила она меня.

— Какой лежак?

— Лежак.

—А-а, лежак! Гурам, куда девался лежак?

— ?!

— Здесь был мой лежак. Где он? — нахмурилась Гулико.

— Существует такая наука — о перемещении вещей, — сказал я.

— Встань сейчас же и принеси!

— Гурам, принеси, пожалуйста, лежак, — вон он! — попросил я.

— Ты отдал, ты и принеси! — огрызнулся Гурам.

Девушка вышла из воды и направилась к лежаку.

Гулико посмотрела на нее, потом на меня.

— Ты ей отдал мой лежак?

Я промолчал.

— Почему?

— Не знаю...

— Кто она?

— Не знаю...

— Не знаешь?

— Нет.

Девушка поняла все. Она быстро встала, схватила лежак и подтащила к нам. Я был готов провалиться сквозь землю.

— Извините, — сказала девушка, — я взяла без разрешения.

— Пожалуйста! Он нам не нужен! — ответила Гулико.

— Нам тоже, — улыбнулась девушка.

— Тем более! — сказала Гулико.

— Что тем более? — не поняла девушка.

— Ничего. Можете взять себе!

— Но он не нужен нам, мы уходим.

— Тогда сдайте лежак дежурному и не забудьте возвратить мой студбилет. Зовут меня Гулико, фамилия — Цибадзе.

— Гулико! — взмолился я.

— Отвернись!

Я отвернулся, а когда снова обернулся, не было ни девушки, ни лежака, ни Гулико... Ее платье мелькнуло у выхода с пляжа.

— Пойду и я, — сказал Гурам.

— Подожди, посмотрим на закат.

— Кто же проводит Гулико?

— Не уходи.

— Странный ты человек, просто кретин какой-то, — вздохнул Гурам и сел.

Я поискал глазами виновницу моей беды. Она одевалась. С поднятыми вверх руками и чуть согнутой в коленке ногой девушка напоминала античную фигуру. Парень взял под мышку злополучный лежак и направился к выходу. Поправляя платье, девушка вдруг обернулась. Наши глаза встретились. Она улыбнулась. Я ответил улыбкой.

— Нет, не такой уж ты кретин! — понимающе произнес Гурам и снова вздохнул.

Солнце уже коснулось воды. От горизонта к берегу потянулась ослепительно сверкающая золотая тропинка. Мне захотелось побежать по этой тропинке, успеть коснуться рукой солнца, пока оно не скрылось за горизонтом. Желание было так сильно, что я даже привстал. Гурам сидел не двигаясь и задумчиво смотрел на солнце, которое все глубже опускалось в море. Вдруг он вскочил и сломя голову помчался к бульвару. Он бежал широкими шагами, увязая в песке, падая, снова подымаясь, пока не скрылся из глаз. Вернулся Гурам так же неожиданно, задыхаясь, подбежал к берегу и положил па солнечную тропинку огромный синий цветок гортензии. Потом он растянулся на песке рядом со мной и, с трудом переводя дыхание, сказал:

— Я подарил солнцу цветок! — И счастливо улыбнулся.

Я молча кивнул головой. Теперь в воде виднелся только узкий серп солнца, и красный его луч был похож на вытянутую золотую руку, на кисти которой покоилась синяя гортензия. Потом солнце исчезло в море, и в наступивших вдруг сумерках растворилась золотая рука с цветком...

— Смотри, Гурам, солнце унесло цветок!

Гурам улыбнулся.

— Солнце унесло цветок...

В фойе «Интуриста» не было ни одного свободного кресла. Я огляделся, но не нашел Гулико. Подниматься наверх не хотелось.

— Спустимся в кафе, — сказал я Гураму.

— А Гулико?

— Позвоню.

— Может, поднимешься к ней?

— Нет, позвоню.

— Как хочешь...

Я подошел к окошечку администратора и взял телефонную трубку.

— Привет, Темо! — поздоровался со мной администратор.

— Здорово, Саша!

— Значит, так: ты перейдешь в другой номер...

— Это почему же?

— Так. Приехали иностранцы.

— Да что вы, в самом деле! Приехали, уехали! Надоело таскаться из номера в номер! Нашли козла отпущения!

— Ничего не поделаешь, звонили сверху!

— А ты бы ответил снизу, что номер занят!

— Не поможет!

— Ну и черт с вами! Никуда я не уйду!

— Выведут!

— Кто?

— Отстань, ради бога, своих хлопот хватает! Говорю же тебе — дадим другой номер!

— Алло! — сказал я в трубку. — Триста второй номер!

— Триста второй не отвечает.

Я положил трубку.

— Когда мне переселяться?

— А ты уже переселен в триста третий.

— Спасибо... Ну как, сочинил что-нибудь новое?

— Стихи. Ночью написал. Хочешь, прочту?

— Потом.

...Гулико причесывалась перед зеркалом.

— Прежде чем войти, принято стучать, — сказала она, не поворачивая головы.

Я вышел, постучал и снова вошел.

— Садитесь.

Я присел на кровать. Гулико, не обращая на меня внимания, продолжала причесываться.

— Гулико, — начал я, — ну что ты дуешься? Не стыдно тебе?

— Конечно, стыдно. Видишь, даже волосы покраснели.

— Пойдем выпьем кофе.

— Ступай, я приду.

— Знаешь, приехали какие-то иностранцы, и меня перевели в триста третий помер, рядом с тобой.

— Замечательно!

— Еще одна делегация, и меня вселят к тебе!

— Бедный мальчик!

— Ну, вставай!

— Сказала тебе: иди, я приду.

— Пойдем вместе!

— Мне нужно переодеться.

— Надень синее платье.

— Не твое дело!

— Ну, я пошел.

Гурам уже сидел за столиком и читал газету.

— Где вы пропали? Где Гулико? — набросился он на меня. — Умираю с голоду!

— Сейчас придет. Заказал?

— А, — махнул рукой Гурам, — он и без заказа знает.

Официант принес три кофе, три бутерброда и бутылку боржома.

— В какую цену колбаса? — спросил подозрительно Гурам.

— Не волнуйся, больше пяти рублей не насчитаю, — успокоил его официант.

— Мне-то что, это тебе следует волноваться, — рассмеялся Гурам.

— При ваших капиталах, детки, сидели бы лучше в Тбилиси... Ну что вы тут потеряли?.. Целый месяц морите себя голодом. Жаль на вас смотреть.

— Перед сном вредно наедаться, — произнес наставительно Гурам.

— А утром? А в обед?

— Иди-ка, дядя, займись своим делом. Авось не умрем с голоду.

— Девушку мне жаль, бедную. А вы... вы хоть... — пробурчал официант и ушел.

В кафе стоит приятный аромат табака и турецкого кофе. Легкий морской ветерок шевелит занавески. Кафе полно народу. В дальнем углу за столиком сидит старый Дурсун, перед ним — дюжина опрокинутых маленьких кофейных чашек, в руках — очередная чашка с дымящимся кофе. Время от времени Дурсун приподнимает одну из опрокинутых чашек и долго, пристально всматривается в растекшуюся на блюдечке кофейную гущу. Потом недовольно качает головой и продолжает попивать свой кофе.

Много лет Дурсун сидит за этим столиком, пьет кофе и ищет, все что-то ищет. Говорят, Дурсун умеет гадать на кофейной гуще. Кто знает? Быть может, он действительно видит в ней счастье, горе, любовь, ненависть, видит женщин, деньги, смерть, видит дороги — они бегут, переплетаются, обрываются, вновь соединяются, куда-то ведут, что-то обещают... Сидит старый Дурсун, человек, умеющий предсказывать людям будущее, ищет для людей счастье. И только своей не нашел он дороги к счастью. Дорога старого Дурсуна утонула в кофейной гуще...

В зал вошел коротко подстриженный парень с приятелем, они заняли места у соседнего стола.

— Кофе и боржом? — спросил официант, с усмешкой поглядывая на нас.

— Три табака, один коньяк, одно шампанское, два боржома, три лимонада и шесть кофе!

— Вот это я понимаю! — обрадовался официант.

— Что есть из сладкого?

— Маринад! — сострил официант.

— Молодец! — Парень похлопал его по плечу.

Официант убежал.

— Разорила, стерва! — пожаловался коротко подстриженный приятелю. — Десять дней в Гагре, сейчас вот здесь...

— У тебя что, есть на нее виды?

— Какого черта — виды! Сама пристала... Прошлым летом с Джемалом крутила в Сочи...

— Смойся, и конец делу!

— Сейчас не смоешься.

Официант принес заказанное и разложил на столе.

— Любишь? — хихикнул приятель.

— Еще чего! Так, фигура у нее хорошая.

Меня мороз пробрал по коже, в висках застучало.

— Фигура! Тут такую кралю можно подцепить... С твоими-то деньгами!..

— Кончай базар! Идет... Лия, сюда! — крикнул парень.

К столу подошла девушка. Ей-богу, она была очень красива!

— Мда-а! — протянул Гурам. — Хороша, ничего не скажешь!

— Заткнись! — проговорил я и остолбенел: дверь вдруг раскрылась, и в зал вошла Гулпко. В узком, красном, глубоко декольтированном платье, на высоких каблуках, с ниспадавшими на плечи волосами, она шла к нам, гордо подняв голову, вызывающей походкой.

Я вскочил, подал ей стул. Гурам залпом выпил свой кофе и поперхнулся. Гулико села, достала из красной сумки сигареты и закурила.

— Ты что, взбесилась? — прошептал я.

— В чем дело? — удивилась Гулико.

— На кого ты похожа?

— Что, разве не хороша?

— Уйди сейчас же ,перемени платье!

— Почему, милый? Ведь тебе нравятся такие женщины?.. Официант!

— Слушаю, сударыня!

— Коньяк, шампанское, три табака! Быстро!

— И милиционера! — добавил Гурам. — Я не плачу! Так и знай!

Официант заколебался.

— Коньяк, шампанское, три табака! — повторила Гулико.

Официант ушел, недоуменно пожимая плечами.

— Что с тобой происходит, Гулико? — спросил я и скосил глаза на Лию.

Она держала в руке бокал с шампанским и, улыбаясь, смотрела на нас.

— Если я мешаю, могу уйти!

— Сиди, пожалуйста, но веди себя прилично!

— Разве я в чем-нибудь провинилась, Гурам?

— Что ты, наоборот!

Официант подал заказ. Гулико разлила коньяк.

— За красивых женщин, за стройных, красивых и страстных женщин! — сказала она, чокнулась со мной и залпом осушила рюмку.

Сгорая от стыда, я тоже выпил.

— За Гулико! — сказал Гурам.

— Не за меня, а за красивых женщин! — поправила Гулико и опять наполнила рюмки.

— Гулико, ангел мой, знаешь ли ты, сколько стоит этот коньяк? — спросил Гурам, разглядывая бутылку.

— Миллион!

— Чуть меньше.

— Полмиллиона!

— Точно.

— И что же?

— Где их взять — полмиллиона?

— Темур заплатит.

Я даже не улыбнулся. Предчувствие назревающего скандала сковало меня. Парень, сидевший за соседним столом, встал и направился к нам.

— Извините, ребята, — сказал он и поклонился. — Гульнара Давидовна Цибадзе, студентка третьего курса экономического факультета, это вы? Вот ваш студбилет. — Он протянул Гулико книжечку.

— Благодарю вас. Присаживайтесь, — попросила Гулико.

— Спасибо, меня ждут, — поклонился парень.

— Темо, попроси товарища!

— Выпейте с нами рюмку! — процедил я сквозь зубы.

— Это мой Темур, — представила меня Гулико. — Это Гурам Чичинадзе, критик и поэт. «Никорцминду» читали?

— Н-нет.

— Его стихотворение, — сказала Гулико и рассмеялась.

— Очень приятно. За ваше здоровье.

— Как вас зовут? — спросила Гулико.

— Авто.

— О, Автандил — хорошее имя. Моего жениха зовут Теймуразом. Скажите, это ваша жена?

— Нет, — замялся Авто.

— Вашего друга? — не отставала Гулико.

— Нет.

— Чья же?

— Извините, я должен покинуть вас, — заторопился Авто.

— Значит, эта женщина ничья? Слышишь, Темо, она ничья!

— Гулико! — Я был вне себя от злости.

— До свидания, большое вам спасибо! — Авто быстро опрокинул в рот рюмку и удалился.

Я посмотрел на Лию. Она сидела, опустив голову, красная как мак, и нервно комкала коробку от сигарет.

— Как тебе не стыдно! — набросился я на Гулико. — Она же все слышала!

Гулико пропустила мои слова мимо ушей и обратилась к Гураму:

— Да здравствуют идиоты, симпатичные идиоты! За моего Темура, симпатичнейшего из симпатичнейших идиотов! Такого червонного идиота еще не помнит история.

— Гулико, ты пьяна! — сказал Гурам.

Лия и сопровождавшие ее парни покинули кафе.

— А ты — болван! Оба вы друг друга стоите! — выпалила Гулико.

— Хватит! — рассердился я и встал. — Что люди подумают?

— Не волнуйся, пожалуйста! — Гулико вынула из сумки четыре сторублевые бумажки и небрежно бросила их на стол. — Сегодня получила деньги, мама прислала. Осталось еще двести...

Она встала и быстро направилась к выходу.

— Проводи ее, ради бога! — сказал я Гураму.

Гурам последовал за Гулико. Я встал и, чувствуя на себе взгляды сидевших за столиками людей, подошел к Дурсуну.

— Здравствуй, дядя Дурсун!

— Садись!

— Все кофе и кофе! Нельзя пить столько кофе, дядя Дурсун, — убьет!

— Блажен принявший смерть от любимой.

— Кто это сказал?

— Неважно кто. Сказал правду.

— Коньяк и кофе! — крикнул я официанту.

Через две минуты кофе и коньяк стояли па столе. Я наполнил стакан и протянул Дурсуну. Он молча выпил, потом еще и еще. Бутылка почти опустела. Я выпил свой кофе и опрокинул чашку на блюдечко.

— Погадай мне, дядя Дурсун!

— Не могу.

— Почему?

— Не умею гадать.

— Кто же умеет как не ты?..

— Ни я, ни другие.

— Ведь гадаешь же людям?

— Обманываю их.

— А себя?

— Себя не обманешь. Потому и сижу здесь.

— Так обмани меня!

— Не могу.

— Почему?

 — Тебя нельзя обмануть. Глаза у тебя чистые... Пойду я. — Дурсун встал.

— Погоди! — усадил я его. — Погадай, прошу тебя!

— Хорошо, будь по-твоему... Где ты живешь?

— В Тбилиси.

— Я сам вижу, что ты не здешний. Но Тбилиси — не адрес. Где ты живешь здесь, в Батуми?

— В гостинице.

— Что же тебе от меня нужно?

— От тебя — ничего, дядя Дурсун.

— Так оставь меня в покое!

— Почему ты не хочешь погадать мне?

— Сказал ведь: не хочу обманывать.

— Обмани!

Дурсун наклонил голову. Он долго молчал. Потом взял в руки блюдечко и заговорил глухим, надтреснутым голосом, от которого у меня невольно сжалось сердце:

— Эта женщина с золотыми волосами станет твоей женой... Вы еще не женаты?

— Нет.

— Она станет твоей женой. — Дурсун наклонил блюдце, с минуту смотрел на кофейную гущу, потом продолжал: — У вас будут дети, девочка и мальчик... Ты далеко продвинешься по службе... Будут у тебя красивая жена, красивые дети, и будешь ты наслаждаться жизнью один, другой, третий, десятый год...

Дурсун поставил блюдечко на стол, сжал руками виски, закрыл глаза и умолк.

— Дальше, дядя Дурсун, дальше!

— Потом красивая жена покинет тебя... Она уплывет на большом белом корабле... Ты начнешь искать жену и узнаешь, что друг, твой лучший друг надругался над тобой, плюнул тебе в душу... Ты будешь гоняться за смертью, но смерть откажется от тебя, ибо душа твоя будет пуста, а бездушный труп не нужен даже смерти... И так сотрется в жизни твое имя, сгинут любовь, братство, дружба, исчезнут дети — плоть и кровь твоя... И, убедившись в бессмысленности жизни, ты накинешь на себя петлю. Но тебя вынут из петли, и тогда ты поймешь, что глупо умирать, ибо нет на свете ничего, ради чего стоило бы умереть...

Дурсун опять умолк.

— Дальше, дядя Дурсун! — просил я дрожащим голосом.

— Потом ты наплюешь на все, на самого себя, на весь мир... И станешь ты другим...

— Кем?

— Мною, Дурсуном... Ты найдешь себе место, вот так, вроде меня, и станешь в кофейной гуще искать что-то несуществующее... И будешь ты, как я, человек-ничто...

Дурсун замолчал, и я понял, что он сказал все. Передо мною сидел человек — нет, не человек, а существо, созданное когда-то из глины богом и из-за одного яблока покинутое им в этом бескрайнем мире.

— Ложь! — сказал я.

— Что ложь? — спросил Дурсуи и посмотрел на меня отсутствующим взглядом.

— Все, что ты тут наговорил.

— Я ничего не сказал.

— Ты сказал, что па свете нет ничего, ради чего стоило бы умереть, — ни дружбы, ни любви...

— Я ничего не сказал. Я лишь погадал. В мире существует все — любовь и дружба, жизнь и смерть, счастье и радость. Больше я ничего не говорил.

— У меня есть друг, который никогда, слышишь, никогда не наплюет мне в душу!

— Ты еще ребенок, — улыбнулся Дурсун.

— Ничего подобного!

— Молокосос!

— Неправда!

— Я же предупреждал тебя, что скажу неправду.

— Нет, ты сказал правду!

— Чем же ты недоволен?

— Ты не веришь ни во что на свете. Во что верить мне?

— Подумай и реши. Мир полон святынь.

— Я хочу верить в одну святыню!

— Вот и выбери.

— Подскажи!

— Не могу.

— Не веришь ни в бога, ни в святыню?

— Нет.

— Трус ты, ничтожество!

— Будь на свете бог, не сотворил бы он меня! Нет бога!

— Есть!

— Что ты называешь богом?

— Любовь, добро, правду, друга, мать... Ты отвергаешь все это?

У Дурсуна задрожал подбородок, глаза наполнились слезами. Он встал, трясущимися руками взял чашку и швырнул ее на стол, затем другую, третью... Потом схватил меня за грудь, встряхнул и закричал:

— Нету, нету, нету бога! Слышишь ты? Нету!

Дурсун вдруг обмяк, опустился на стул, уронил голову на руки и зарыдал... Я положил деньги на тарелку и вышел из кафе.

Лил теплый летний дождь. Я пересек бульвар и спустился к морю. В кромешной тьме вдруг блеснул луч прожектора, разорвал густую пелену дождя, скользнул по морю и неподвижно лег вдоль берега. Потом отодвинулся в сторону, к морю, пошарил по воде и погас. Я опустился па влажный песок. А море шумело, шумело монотонно, не умолкая.

— Темо! — услышал я голос Гурама. — Темо-о-о!

Я не ответил.

— Темо-о! — приближался голос.

Я скинул сорочку. По спине потекли теплые струи дождя.

— Темо! — Гурам был уже близко, я слышал его шаги. — Темо, это ты?

— Чего тебе?

— С ума сошел?!

— Садись.

— Где?

— Здесь, рядом со мной.

— Встань, ради бога. С чего это ты разделся? — Гурам взял меня за плечо. — Вставай!

— Садись, мне нужно поговорить с тобой.

— Пойдем в номер. Там поговорим.

— Гурам, ты наплюешь мне в душу? — спросил я.

— Кретин! К тому же сумасшедший!

— Я спрашиваю: наплюешь?

— Встань, а то уйду!

— Уходи!

— Что сказать Гулико?

— Скажи, что я рехнулся.

— Это ей известно.

— Скажи, что не нашел меня.

— Вставай, вставай! Некогда мне с тобой возиться! Мокну.

— Садись. Больше не намокнешь.

— Как же ты так нализался? Ведь пили наравне, черт тебя возьми! — Гурам плюнул и уселся рядом со мной. — Ну, чего тебе?

— Что делает Гулико?

— Плачет.

— Ничего, пусть поплачет. Дурсун тоже плачет.

— Кто?

— Дурсун.

— Пьяница твой Дурсун!

— Сам ты пьяница!

— Слушай, — взмолился Гурам, — что ты ко мне пристал? Себя не жалеешь — я-то при чем? Отпусти меня!

— Видел ли ты человека, который не верит ни во что на свете?

— Видел! Это ты! Плюешь на бога и на товарища,  держишь меня под дождем, мучаешь человека!

— А ты веришь?

— Во что?

— Во что-нибудь?

— Как это? Что ты имеешь в виду?

— Товарища, любовь, ненависть, счастье, несчастье.

Во что ты веришь?

— Нашел же время! — вздохнул Гурам.

— Скажи, ты любишь что-нибудь? — встряхнул я его.

— Люблю, люблю, все люблю. Вино, музыку, красивых женщин. Отвяжись!

— Я серьезно спрашиваю. Отвечай!

— Дурак! Конечно, люблю! Мать люблю, отца.

— Еще?

— Люблю жизнь, радость, счастье.

— Еще?

— Еще солнце, море.

— Еще, еще?

— Тебя люблю, ирод! Вставай же наконец!

— Ты наплюешь мне когда-нибудь в душу?

— Да нет же, нет! Успокойся!

— Никогда?

— Никогда.

— А если наплюю я? Что тогда?

Гурам промолчал.

— Ну?

— Ты не сделаешь этого, — сказал он тихо.

— Допустим, сделал.

— Нет, нет!.. Не говори об этом! Не сделаешь!

— Представь себе, сделал. Что тогда?

— Тогда жди от меня ответного плевка!

— В душу?

— В лицо! В харю твою дурацкую! Понял?

— Дальше!

— Дальше, если ты еще раз заговоришь об этом, набью тебе морду! Болван! Встань сейчас же!

Я взглянул на Гурама и понял, что терпенье его висит на волоске и что, если я не замолчу, дело действительно может окончиться самым печальным для меня образом.

Я встал. Дождь перестал. Море кипело, словно гигантский котел. Высокие пенистые волны с грохотом обрушивались на берег. Желтый глаз прожектора настойчиво обшаривал воду.

Мы молча направились к гостинице...

В опустевшем фойе я увидел Авто. Он стоял у окошечка администратора и с кем-то разговаривал по телефону.

Я прислушался.

— Очень прошу, — сказал Авто.

....................................................................................................................................................................

— Пошли! — потянул меня Гурам за руку.

— Иди, догоню, — отмахнулся я.

— На одну минуту! — сказал Авто.

...................................................................................................................................................................

— Тогда приду я!

...................................................................................................................................................................

— Завтра, завтра! Только и слышу от тебя!

..................................................................................................................................................................

— Мне тоже надоело!

..................................................................................................................................................................

— Погоди!

..................................................................................................................................................................

— Но я, я хочу!

class="book">.................................................................................................................................................................

— Почему так?

.................................................................................................................................................................

Авто положил трубку и тут же снова поднял ее. Я медленно двинулся к лестнице. Поднялся на первый этаж и вдруг повернул направо. Девяносто восемь,сто, сто два... четные номера... Напротив — сто первый, сто третий, сто пятый... Сто пятый!.. Сердце учащенно забилось... Постучать?.. Я поднял руку, но постучать так и не посмел... В номере раздался телефонный звонок. Это, конечно, он... Телефон звонит настойчиво, не переставая... Лия долго не берет трубку... Вдруг звонок обрывается.

— Слушаю!

В висках у меня шумит, сердце готово выпрыгнуть из груди. Я поднял дрожащую руку и постучал. В комнате наступила тишина. Я постучал еще раз.

— Кто там?

— Я.

— Кто?

— Я, Темур...

Телефон в комнате снова залился звонком.

— Лия, прошу вас, откройте!

— Ступайте сейчас же отсюда!

— Лия, на одну минуту! Скажу два слова и уйду.

— Уходите немедленно!

— Одно слово!

— Что вам угодно?

— Откройте дверь!

— Говорите, в чем дело.

— Отсюда не могу. Впустите меня!

— Убирайтесь, иначе я позвоню администратору! Слышите?

— Лия!

—־ Я звоню!

— Лия! Ваш Авто — мерзавец, подонок, животное!

— Какой Авто?

— Тот самый! Ваш Авто! Который сейчас звонил вам!

— Он не мой.

— Все равно. Он подлец! Он вас не любит!

— Знаю.

— Он говорит, что вам... что вы...

— Что я?

— Что вы пристали к нему.

Я умолк в ожидании ответа. Сердце подступало к горлу, руки дрожали, Лия молчала.

— Негодяй! Грязный, подлый негодяй! Он плюет на всех и на все! Он наплевал вам в душу — сегодня на моих глазах,- в кафе, перед вашим приходом... Мне ничего от вас не нужно, хочу лишь, чтобы вы знали: Авто — подонок, и вы не должны любить такого подлеца!

— Уйдите, Темур, вы пьяны.

— Знаю, и все же ваш Авто мерзавец!

— Уходите... — сказала Лия почти шепотом.

Я высказал ей все, и теперь оставалось только одно — уйти. Я провел рукой по мокрому лицу и обернулся. Передо мной стоял бледный Авто. Он улыбался.

— Здравствуйте... Как я промок! — с трудом выдавил я и, желая как-то скрыть охватившее меня волнение, стал опускать засученные рукава сорочки.

Инстинктивно чувствуя приближение развязки, я весь напрягся и не ошибся: Авто вдруг размахнулся, и его кулак просвистел у моего уха, я еле успел увернуться. Авто не удержался и всей тяжестью навалился на меня. Я отступил, ногой задел за ковер и упал. Я тотчас же вскочил, но сильный удар в лицо вновь свалил меня. Я с трудом превозмог боль и встал. Перед глазами плыли красные круги, в висках стучало. Авто прислонил меня к стене, и не успел я опомниться, как звонкая оплеуха обожгла мне щеку. Волна дикого гнева захлестнула меня. Я ухватил Авто за плечи, рванул к себе и со всей силой ударил головой в лицо. Он застонал, вдруг обмяк и медленно опустился на колени.

— Встань! — сказал я.

Закрыв лицо руками, Авто молчал.

— Встань! — повторил я.

Он приподнялся на одну ногу, потом на вторую. Я ждал ответного удара, но Авто не двигался. Он долго смотрел на меня отсутствующим взглядом.

— Мы еще встретимся! — наконец глухо проговорил он и смахнул кровь с разбитой губы.

— Когда пожелаешь! — ответил я.

Авто молча угрожающе кивнул головой и пошел по коридору. Пройдя несколько шагов, он остановился и обернулся:

— Ты еще пожалеешь!

— Накось, выкуси!

— Посмотрим!

— Посмотрим!

Он еще раз кивнул головой и ушел.

Я поднялся на третий этаж, подошел к номеру Гулико и постучал.

— Кто это? — спросила Гулико.

— Открой, это я, Темур.

— Я лежу.

— Ничего, открой.

— Придешь утром.

— Нет, сейчас. Открой!

Дверь распахнулась. Гулико была одета. Увидев меня мокрым и избитым, она в испуге отступила.

— Что с тобой, Темур?

— Садись.

Гулико присела на кровать, не сводя с меня удивленного взгляда.

— Что с тобой? — повторила она.

— Подрался с тем кретином, — сказал я, закурил сигарету и тут только понял, что у меня разбита губа: сигарета была в крови.

— С каким? — не поняла Гулико.

— Ну, с этим, с Авто.

— Из-за чего?

— Не знаю.

— Из-за той девчонки?

— Да.

— И у тебя хватает наглости рассказывать об этом мне?

— Он обозвал ее шлюхой!

— Тебе-то какое дело?

— А кому?

— По-твоему, это касается тебя?

— Она честная женщина!

— Да? Откуда ты знаешь? — усмехнулась Гулико.

— Знаю. Догадываюсь.

— Ах, ты догадываешься!

— Тебя ведь тоже кто-то может принять за шлюху, потому что ты со мной... Понравится тебе это?

— Во-первых, я не с тобой, во-вторых, мне наплевать!

— Как, тебя не волнует, что о тебе думают другие?!

— Абсолютно!

— Меня волнует!

— Значит, она честная женщина и потому ты пришел ко мне?

— Нет, я пошел к ней и сказал, что ее стриженый кавалер негодяй и подлец!

— Что же дальше?

— Потом я встретил его, и мы подрались...

— А что тебе от меня нужно?

— Я хочу, чтобы ты сейчас поехала со мной в Тбилиси.

— Почему?

— Я не хочу оставаться здесь.

— Боишься?

— Да.

— Боишься того парня?

— Нет, я боюсь самого себя.

— Никуда я не поеду. Уходи, я хочу спать.

— Нет, ты должна поехать. Поезд уходит в двенадцать.

— Не поеду! — сказала упрямо Гулико и села.

— Если ты меня любишь, ты поедешь!

— Нет!

— Хорошо. Я виноват перед тобой. Прости меня. А теперь собирайся.

— Нет. Я никого не боюсь, не боюсь влюбиться в кого-нибудь. Поэтому я не поеду.

— Ты думаешь, я уезжаю отсюда, потому что боюсь влюбиться в Лию?

— Да, — сказала Гулико и взглянула на меня.

Она была права. Я закурил и сел. Мы долго молчали. Потом я встал. Гулико не двинулась с места.

— Тогда я уеду один, — сказал я.

— Уезжай, — ответила она, не поднимая головы...


Гурам спал. Стараясь не шуметь, я выдвинул из-под кровати свой чемодан, переоделся и на цыпочках вышел из комнаты.

Стенные часы в коридоре показывали десять минут двенадцатого. Из ресторана доносилось нестройное пение. Я спустился в фойе. Администратор дремал за своим столом.

— Саша! — тихо сказал я.

— Номеров нет! — вскочил администратор. Увидев меня, он вытаращил глаза. — На кого ты похож?

— Дай, пожалуйста, мой паспорт. Опаздываю,

— Вы уезжаете?

— Нет, я один.

— Поссорились?

— Нет.

— В чем же дело? Что с тобой?

— Слушай, ты врач или администратор? Дай паспорт!

— На своей территории я и врач и инженер!

— Дашь паспорт?

Саша покопался в ящике.

— На. Кто будет платить?

— Мой товарищ.

— А все же, что с тобой? Подрался?

— Нет. На дерево наскочил.

— Не смог обойти?

— Видишь, не смог.

— И часто с тобой такое случается?

— Часто!

— Представляю, что же с тобой будет в лесу!

— До свидания!

— Будь здоров! Только, ради бога, шагай вдоль стен, а то знаешь, в городе у нас такое озеленение, на каждом шагу деревья! Ты до станции не дойдешь.

— Спасибо, постараюсь! — успокоил я доброго администратора.

— Ну, смотри! — Саша протянул мне руку и вдруг спросил: — Хочешь, прочту повое стихотворение? Вчера написал.

— Длинное? — спросил я и посмотрел на часы: до отхода поезда оставалось двадцать минут.

— Нет.

— Ну, давай.

— Вот, слушай:

Как прекрасно море Черное, когда оно волнуется!

Напоминает пьяного человека, который идет и шатается.

В каждую минуту, каждый миг, днем и ночью

Да здравствует море, спокойное и бушующее!

Сейчас, когда кругом ночь и дождь моросит,

Я оберегаю покой людей в гостинице «Интурист».

Воет ветер, воет, ьоец словно сатана.

Нас четверо в этом мире: я, море, Батуми и она...

Ну, как? — спросил Саша, сощурив глаза.

— Знаешь, где-то в чем-то напоминает Галактиона, — ответил я.

— Разве это плохо? — обрадовался он.

— Наоборот, очень хорошо! — хлопнул я Сашу по плечу.

— Раз так, будь другом, не поленись передать стихи редактору «Мнатоби». Не стесняйся, он меня знает, каждое лето отдыхает в нашей гостинице.

— С удовольствием!

— Гонорар могут выслать в адрес «Интуриста»... Да скажи, чтобы стихи подписали псевдонимом.

— Каким?

— Он знает.

— А все же?

— «Дельфин».

— А может, «Ставрида»? Или «Барабулька»?

— Делай, что тебе говорят!

— Воля твоя. До свидания!

— До свидания!

Я положил стихи в кармам и вышел из гостиницы.

ТАВЕРА 


Было, наверно, за полночь, когда меня разбудила мать.

— Встань, сынок, тебя спрашивают.

Я быстро надел брюки и удивленно сказал:

— Кто это может быть? Пусть войдет.

— Не входит. Просит тебя выйти на минутку...

Мать была испугана. Я вышел в коридор. В темноте стоял мужчина среднего роста в надвинутой на глаза кепке. В руке он держал небольшой чемоданчик.

— Вам кого? — спросил я.

— Извини, Темо, я думал, ты один дома... Я уйду...

Голос был удивительно знаком. Я замялся.

— Простите, не узнал...

— Не узнал?

— Н-нет...

Гость криво улыбнулся. Боже мой, эта улыбка... Да, да... Девятый класс. Парта в заднем углу... Большая перемена... Голуби... Рамаз! Рамаз Корсавели! Тавера!

— Тавер! Это ты? — заорал я, заключая в объятия школьного друга. — Где ты пропадал, Тавер, как ты живешь? Заходи, заходи же!

Тавера смущенно улыбался, отнекивался. Я втолкнул его в комнату и усадил на свою кровать.

— Мама, у тебя не найдется чего-нибудь?.. Тавер, это моя мать.

Тавера вскочил, поклонился.

— Сиди, сиди, сынок, — кивнула мать и вышла.

— Тавер, черт ты этакий! Откуда ты взялся? Освободили? Рассказывай!

— Как живешь, Темо?

— Так себе!

— Ну ладно. Теперь я пойду...

— С ума сошел! Куда ты пойдешь?.. Мама, как там у тебя? — крикнул я.

— Пойду я, Темо. Завтра увидимся. Дело у меня к тебе, серьезное дело...

— Говори!

Вошла мать, разложила на столе хлеб, сыр и головки лука.

— Ешь, Тавер, ты, наверное, голодный!

— Спасибо.

Он ел медленно, сдержанно, хотя и чувствовалось, что голод давно уже мучил его. Я молчал.

Покончив с едой, Тавера достал папиросы. Мы закурили.

— Ну, рассказывай! — сказал я.

— Пойду я... Спасибо...

Мать с недоумением смотрела на нас.

— Мама, это мой школьный товарищ, Рамаз Корсавели. Помнишь? Мы его называли Таверой.

Мать улыбнулась и отрицательно покачала головой.

— Ну как ты не помнишь! Тавера Корсавели! У него водились голуби! Мне подарил двух почтовых голубей! С первого класса учились вместе. Вспомнила?

— Нет, не помню... — Мать направилась к балкону. — Я лягу там, а вы ложитесь здесь.

— Нет, нет! Я сейчас уйду! — встал Тавера.

— Останься, сынок! — улыбнулась мать. — Места хватит всем... — Она вышла.

Я не сводил с Таверы глаз. Он кончиком ножа собрал на скатерти хлебные крошки. Катал шарики, разрезал их, снова собирал. И молчал.

— Говори, Тавер!

— Дошел я, Темо, больше не могу. Десять лет — это очень много...

В голове у меня промелькнуло страшное подозрение...

— Хватит с меня шести лет... Еще четыре года — и пройдет вся жизнь... Не нужны мне ни их «право», ни их «рамки»! Ничего не нужно. Я не вор, Темо! Хватит! Или должны, наконец, поверить мне, или я умру! Все! Конец!

— Тавер, — прошептал я, — ты что, сбежал?

— Я, Гижо, Гиви, Красавчик Вахо и Ирача...

— Как?!

— В зоне стоял «студебеккер». Ключ зажигания торчал в гнезде... Стоял час, другой... Шофер все не появлялся... И мы решились... Гижо сел за руль, я рядом, Гиви, Вахо и Ирача легли на дно кузова... Гижо включил мотор, никто не обратил внимания... Гижо подался назад, потом дал полный газ вперед и с разгона пошел прямо на ворота... Ворота настежь, мы вырвались и пошли!.. С вышек грянули автоматы... Мы выскочили на Кахетинское шоссе, бросили машину... Красавчик Вахо и Ирача были мертвы... Красавчику размозжило голову... Мы разошлись. Вот и все! — Тавера умолк, схватил лезвие ножа, согнул его так, что металл со звоном сломался. — Это было третьего дня... Теперь меня ищут... Не могу я больше!.. Нет сил моих!.. Туда не вернусь! Поверят — хорошо, нет — к черту все!

Тавера встал, снова сел. Я вытер со лба холодный пот.

— Вот, поговорил с тобой, теперь уйду... Но ты знай: туда я не вернусь... Не могу... Я тоже хочу жить, как живут другие, хочу иметь теплую постель, хочу учиться, работать... Хватит с меня шести лет, хватит! Пусть поверят мне, поверят и простят!.. Я жить хочу!.. Повешусь, но туда не вернусь!..

— Успокойся, нужно что-то придумать, — сказал я и сам же улыбнулся своей глупости: что тут можно придумать?

Тавера начал опять катать хлебные шарики. Я вертел в руках обломки ножа, стараясь соединить их. Мы долго молчали, и наконец молчание стало нестерпимым.

— Мама, — тихо позвал я.

— Да, сынок.

— Ты слышала?

— Слышала.

— Все слышала?

— Все.

— Что же нам делать, мама?

А мать не отозвалась. Тавера поднял голову и с надеждой посмотрел туда, где лежала мать. Что он хотел услышать от моей матери, чего он ждал? Совета? Помощи? Сочувствия? Мать долго не отвечала.

— Мама! — не выдержал я.

— Трудное это дело, сынок...

— Как ему помочь?

— По-моему, такие вещи не прощаются...

— Почему?!

— Не знаю... Но уверена — не простят...

— Но если человек решил учиться, если он не хочет воровать, если ему надоела такая жизнь?!

— Так говорят все заключенные. Кто им поверит?

— Но почему же?

— Потому, наверное, что нельзя всем верить.

— Но Тавера — не все! Я знаю: он говорит правду!

— Ты, может, и знаешь, по тебя не спросят...

— Что значит — не спросят! Ты, мама, всего боишься, ничему не веришь, ничего не хочешь знать. Я буду ходить, объяснять, доказывать, что Тавера не пропащий человек!.. Вот что: я пойду к дяде Абибо!

— Пойди, сынок, — сказала мать. Больше она не произнесла ни слова.

— Кто это — Абибо? — спросил Тавера.

— Подполковник, наш сосед.

— Твоя мать права. Ничего не выйдет. Уж я-то писал заявления — раз сто! Их или не читают, или не верят...

— Брось, пожалуйста! Я все ему объясню. Хочешь, схожу сейчас же? Разбужу его, попрошу... В конце концов, человек он или кто? Поймет... Скажет или «да», или «нет». Что тут такого? Может, и ты пойдешь?

— Нет, мне нельзя...

— Тогда побудь здесь и не вздумай уходить!

— Да, выходить мне нельзя... Убьют...

—Я пойду и все ему расскажу... Мама, я пошел!

— Ты все же не говори, что он здесь, — посоветовала мать.

Я бегом спустился по лестнице, но, подойдя к двери Абибо, вдруг заколебался: может, прийти завтра? А может, вообще ничего не говорить этому человеку? Но что же мне делать? Ведь я никого, кроме Абибо, не знаю. Да и у самого Таверы положение безвыходное.

Я нажал кнопку электрического звонка.

Спустя некоторое время за дверыо раздалось шарканье шагов и хриплый голос спросил:

— Кто?

— Это я, дядя Абибо, Темур.

— Что случилось?

— Дело у меня к вам! Неотложное!

Дверь чуть приоткрылась. Абибо удивленно оглядел меня:

— Ты один?

— Один.

Абибо снял цепочку и открыл дверь.

— Входи!

Я вошел.

— Извините, дядя Абибо, но у меня срочное и важное дело.

Абибо сел за письменный стол, выключил свет и зажег настольную лампу. Я оказался в темноте.

— Садись! — сказал Абибо, наклонив абажур так, что яркий свет лампы ударил мне прямо в глаза.

Я зажмурился.

— Поверните лампу, я ничего не вижу!

Абибо повернул абажур. Я подошел к столу и сел перед Абибо.

— Ну, в чем дело? — спросил он.

Я опять заколебался: сказать или нет? Может, не стоит? «Не говори! Не говори! Не говори!» — отдавались удары в висках. «Скажи! Скажи! Скажи!» — стучало сердце.

— Ты что, язык проглотил? — сказал Абибо. — Что тебе нужно?

«Скажу!» — решил я и проглотил слюну.

— Дядя Абибо... Три дня тому назад из колонии бежали заключенные...

— Знаю, — сказал он, глядя мне в глаза.

«Какие у него светлые, чистые голубые глаза, — подумал я, — как же не довериться такому человеку?..»

— Их было пятеро: Гиви, Гижо, Красавчик Вахо, Ирача и Тайера — Рамаз Корсавели...

— Знаю. Что же дальше? — оживился Абибо.

— Из них двоих убили...

— Знаю.

— Среди трех спасшихся один мой школьный товарищ...

— Фамилия?

— Корсавели.

— Имя?

— Рамаз, Тавера.

— Где он?

Вопрос был задан столь неожиданно, что я растерялся.

— Где? Не знаю... Утром видел его... Где он сейчас — не знаю...

— Не знаешь?

Я понял, что это уже допрос.

— Где он сейчас — не знаю! — повторил я окрепшим голосом.

— Хорошо... Что еще?

— Дядя Абибо, я и Тавера вместе учились... Тавсра отсидел шесть лет, и больше он не может... Он сказал, что за шесть лет написал сто заявлений, но их никто не читал, или никто ему не поверил... Он сказал, что навсегда покончил с воровством, что он хочет спокойно жить, учиться, работать, что у него нет никого, к кому бы он мог обратиться за помощью, за советом, что сидеть еще четыре года он не в силах, ему должны поверить, иначе он покончит с собой... У Таверы, дядя Абибо, кроме меня, действительно никого нет, а у меня — никого, кроме вас...

— Никого, кроме тебя? — переспросил Абибо.

— Никого.

— И он пришел за помощью к тебе?

— Да.

— А ты ко мне, в полночь?

Не выдержав пристального взгляда Абибо, я опустил глаза.

— И ты не знаешь, где он?

— Я сказал ему, что вы добрый, хороший человек, что вы поверите ему и поможете...

— Почему он не пришел сам?

— Не посмел...

— Хочет, чтобы его простили?

— Да. Поверили и простили. Он больше не будет воровать. Он хочет жить по-человечески.

— Хочет?

— Дядя Абибо, вы верите мне?

Он, видно, не ждал такого вопроса и потому смешался.

— Верите?

— Смотря в чем...

— Вообще.

— Вообще? Вообще ты хороший парень, почему бы тебе не поверить?

— Так вот, Тавера лучше меня. Он в школе был отличником. У него девять похвальных грамот, девять! Но один раз он ошибся... Должны же человеку поверить? Если вы верите мне, поверьте и Тавере! Поступите с ним так, как поступили бы со мной... Вас все знают, уважают, все будет так, как скажете вы...

— Завтра! — сказал Абибо и погасил настольную лампу.

— Что завтра? — не понял я.

— Завтра узнаю все, завтра вечером.

Я не видел Абибо — в комнате было темно.

— Мне прийти завтра?

— Завтра вечером!

Абибо щелкнул кнопкой выключателя. Он стоял спиной ко мне, а когда обернулся, я вновь увидел его чистые, спокойные голубые глаза.

— Завтра! — повторил он и открыл дверь.


Последняя лекция — история Грузии. Половина девятого. Еще пятнадцать минут, и я пойду домой... Сейчас Тавера сидит на моей кровати, ждет меня... Абибо, наверно, уже вернулся с работы. Он тоже ждет моего прихода... Мать на кухне, сидит у окна, смотрит на часы. Она, конечно, ждет меня больше всех!..

На кафедре стоит низенький профессор. Он прекрасно читает лекции, и потому слушать его приходят все — в аудитории яблоку негде упасть...

...Вахтанг Горгасал был человеком могучего телосложения, и была в нем силища неимоверная...

...Я и Гурам сидим вместе. Гурам не сводит глаз с профессора, но думает он о чем-то своем. О чем? Наверно, о Тавере. Утром я все ему рассказал, и он обозвал меня дураком. Гулико сидит перед нами. Огненная ее голова среди стольких черных голов горит, словно солнце. Гулико внимательно слушает профессора и время от времени что-то записывает...

Пригласил молодой царь визирей и поведал им о своем решении — пойти походом на аланов и хазар, дабы вызволить из неволи похищенную сестру свою Мирандухт...

...С тех пор как мы вернулись из Батуми, я ни разу не встречался с Гулико. Ее мучает женская гордость, меня — мужское самолюбие. Она ждала моего поражения, я — ее капитуляции. Гурам вызвался было выступить в роли парламентера и долго курсировал между двумя лагерями. Но потом в нем заговорило чувство собственного достоинства, и он махнул на нас рукой...

Тавера ждет меня. Ждет меня мать. И Абибо тоже ждет...

...В узком Дарьяльском ущелье войскам пришлось бы трудно. Потому и договорились противники — выставить своих палаванов. Вышел от хазар некий Тархан — косая сажень в плечах. Фарсман Фарух защищал честь грузин. Сошлись палаваны. Размахнулся Тархан и рассек пополам Фарсмана вместе с конем. Приуныли грузины. И велел тогда царь Вахтанг подать коня...

— А ты не проговорился, что Тавера у тебя? — в сотый раз спрашивает меня Гурам.

Я отрицательно качаю головой.

Тавера, Тавера... А ведь он мог быть сейчас с нами здесь, на лекции. В университете от этого ничего бы не изменилось. Наш сторож — дядя Мосэ — все так же зорко охранял бы вход, придирчиво проверяя студенческие билеты, дабы никто из посторонних не ухитрился проникнуть на лекцию и присвоить чужую долю знаний. Наш завклубом Вахтанг Мчедлишвили все так же жаловался бы на репертуарный голод и, наверно, пригласил бы Таверу в драмкружок, которому позарез нужен был курчавый студент с мужественным баритоном на роль мавра...

...И полетела наземь голова Тархана, и объял ужас войско хазар и аланов. Выступил тогда вперед богатырь-алан по имени Бакатар, под тяжестью которого прогибался конь. И крикнул Бакатар царю Вахтангу: «Плыви ко мне, царь, и сразимся в честном бою!» Ответил богатырю царь: «Я царь, повелитель твой, а ты, алан, раб мой! Плыви сюда сам, меч Вахтанга ждет тебя!» — «Я иду к тебе, — молвил Бакатар, — но покля нись, что не нападешь на меня, пока конь мой не достигнет суши!» Поклялся царь...

...Тавера начал курить в восьмом классе. Тогда же он сыграл Гитлера в пьесе Романа Черкезишвили. Пьеса называлась «Падение Берлина».


                                                                                                                 ПАДЕНИЕ БЕРЛИНА

Историческая драма в одном действии, двух картинах.

Действующие лица

Гитлер — Рамаз Корсавели

 Геббельс — Важа Чанишвили

Геринг — Арчил Эргемлидзе

Паулюс — Павле Ратиани

Ева Браун — Инола Ткемаладзе

 Лейтенант — Теймураз Барамидзе

1-й солдат— Гурам Чичинадзе

2-й солдат — Нестор Джапаридзе

3-й солдат — Нодар Микиашвили

Автор — Роман Черкезишвили

Режиссер — пионервожатая Лили Угулава.

Репетиции проводятся ежедневно с 6 до 9 часов в клубе 15-й школы. Премьера 3 февраля.

Вход по пригласительным билетам.


Пионервожатая-режиссер Лили Угулава раздала роли. Заняв места вокруг стола, мы приступили к чтению пьесы. Автор — Роман Черкезишвили — раскрыл тетрадку в толстом переплете, кашлянул в кулак и несмело начал: «Действие происходит в Берлине, в рейхстаге. За длинным столом сидят Геббельс, Геринг, Паулюс, Ева Браун. Гитлер стоит. Он нервно грызет ногти, почесывает голову и кричит. Время от времени доносятся звуки взрывов — бомбят Берлин».

Гитлер. Я сровняю Россию с землей! Я поставлю Сталина на колени! Через неделю Сталинград будет лежать у моих ног!

Ева. Конечно, милый, конечно! Не нервничай, прошу тебя!

Она нежно гладит Гитлера по щеке, успокаивает его. Гитлер целует Еву и садится.

Геббельс. Мой фюрер! (Встает.) Наши войска под Сталинградом оказались в серьезном затруднении. Необходима мобилизация всех сил, иначе наше поражение неминуемо! Я боюсь, что...

Гитлер (вскакивает с пеной у рта, бьет кулаком по столу). Боитесь? Трусы! Убирайтесь вон! Чтобы ноги вашей не было в рейхстаге, трусы! Презренные трусы! Овцы! Овцы! Овцы!..

Геринг (вскакивает). Я не овца! Я не боюсь!

 Гитлер. Иди ко мне, мой Геринг. Я обниму тебя.

Пока Гитлер обнимает Геринга, Ева укоризненно говорит Геббельсу:

Ева. Как тебе не стыдно, Геббельс! Разве можно расстраивать его! Ведь он и без того почти невменяем!

Геббельс. Пожалуйста, если уж и правду нельзя сказать, я замолчу!

Он умолкает. Гитлер последний раз целует Геринга и восторженно восклицает:

Гитлер. Мой толстый, мой верный Геринг! Ты поедешь в Сталинград!

Геринг (в ужасе). Я?!

Гитлер. А кто же? Я, что ли?

Геринг (бледнея). Брат мой Гитлер, я нужен фюреру именно здесь! И я скорее умру, чем покину его! В Сталинград поедет Паулюс!

У Паулюса перекосилось лицо.

Гитлер (Паулюсу). Поедешь?

Паулюс (дрожащим голосом). Поеду... Конечно, поеду!

 Гитлер. Молодец! Браво! (Целует Еву, затем Паулюса. Снимает свои ордена и вешает их ему на грудь.)

Паулюс (плачет). Мой фюрер! Это самые счастливые минуты в моей жизни! Я поеду в Сталинград! Я уничтожу коммунизм! Я предам Россию огню и мечу! Я постараюсь захватить в плен самого Сталин»!

Ева вскакивает в радостном порыве.

Ева (Гитлеру). Можно, я поцелую его?

Гитлер. Целуй!

Ева целует Паулюса. Тот испуганно косится на Гитлера: не ревнует ли он?

Давай, давай!

Паулюс целует Еву. Гитлер отворачивается.

Паулюс. Я покажу коммунистам, что такое немецкое оружие!

Слышны разрывы бомб. Паулюс лезет под стол. После наступления тишины он продолжает:

Я разрушу Сталинград, как Карфаген! И если мне не суждено возвратиться с поля брани, знайте: моим последним словом будет «фюрер»! (Садится и плачет.)

Геббельс. Мой фюрер! Простите мою минутную слабость! Теперь я публично заявляю: дни коммунизма сочтены! Не сегодня, так завтра Сталин сложит оружие! Россия будет нашей колонией! Да здравствует Германия!

Гитлер. Иди, поцелую тебя!

Они целуются. Ева разливает вино в высокие бокалы.

Ева. Господа, выпьем за Германию, за фюрера!

Все пьют и по-немецки поют «Мравалжамиер» * (грузинская застольная песня).

Гитлер. Теперь ступайте. Я и Ева хотим спать.

Ева зевает. Все уходят. В комнате гаснет свет.

                                              Занавес

Вторая картина в основном была построена на звуковых и световых эффектах. Действие происходило в Берлине, в бомбоубежище. Сцена представляла полуразрушенную канцелярию Гитлера. В беспорядке валялись вещи, бумаги. Свет то и дело гас и вновь зажигался. Четыре мощных вентилятора на сцене вздымали тучи пыли. За кулисами непрерывно гремели барабаны. Берлин агонизировал...

Неожиданно на сцене появлялись я и мои автоматчики.

— Руки вверх, Гитлер, Геринг, Геббельс, Риббентроп и госпожа Ева! — кричал я.

Канцелярия безмолвствовала. Тогда я с автоматом наготове врывался в комнату и видел валявшихся на полу Еву, Гитлера и немецкую овчарку, рядом с ними — бутылку с ядом.

— Отравились, трусы! — говорил я и гордо смеялся.

— Отравились, трусы! — повторяли со смехом мои ребята.

— Друзья! — начинал я свой монолог. — Враг разгромлен в собственном логове! Добро восторжествовало над злом! Рядовой Чичинадзе, доложите товарищу Жукову, что война окончена!

Гурам поворачивался на каблуках и уходил. На этом спектакль заканчивался.

На генеральной репетиции присутствовали педагогический совет и художественный совет родителей в полном составе.

— Закройте дверь и никого не выпускайте! — приказал директор.

Первым потребовал слова отец Инолы Ткемаладзе.

— Уважаемый директор! — начал он. — Надеюсь, никто здесь не станет возражать, если я скажу, что моя семья воспитывает ребенка в полном соответствии с принципами и требованиями э-э... советской педагогики. Девочка в школе учится на «отлично», кроме того, она занимается музыкой, изучает английский... Чем же, спрашивается, объяснить тот факт, что в пьесе ей поручена роль, э-э, извиняюсь, дамы легкого поведения, э-э, сожительницы злейшего врага человечества, людоеда Гитлера — Евы Браун?

— Это искусство! — сказала пионервожатая.

— Это разврат! — взорвался отец отличницы. — В спектакле мою дочь целуют трижды: дважды Гитлер и один раз Геббельс! Я увожу ее из кружка и из школы. Да! Идем, дочка!

Еву увели.

Отец Арчила Эргемлидзе вежливо высказался в том духе, что, дескать, нехорошо, когда сын старого большевика играет Геринга.

Мать Важа Чанишвилн категорически поставила вопрос о хромом Геббельсе.

— С какой стати, — заявила она, — люди должны думать, что мой сын хромой?!

— Но ведь Геббельс в самом деле был хромой! — возразила режиссер.

— Это не имеет никакого значения! — парировала обиженная мать. — Половина города и не догадывается об этом... А мой сын...

Один из членов совета неодобрительно отозвался о развитии сюжета пьесы:

— Из героической летописи Отечественной войны произвольно изъят целый ряд важнейших эпизодов... Кроме того, Гитлер выглядит значительно моложе своих лет, и поэтому образ получился неубедительным. И, наконец, совсем уже странно слышать грузинскую речь из уст Гитлера и его сообщников. По-моему,первую картину следует вообще снять.

— Мда-а, Гитлер и мне не нравится! — заявил директор. — Черкезишвили, — обратился он к побледневшему вдруг автору, — откуда вы взяли предсмертные слова Гитлера?!

— Я... Я их сам сочинил.

— А кто тебе дал право сочинять слова, которые никто не слышал? Откуда тебе известно, что делал Гитлер в своей канцелярии?!

Черкезишвили не смог вспомнить, кто рассказывал ему о последних днях фюрера, поэтому он опустил голову и промолчал.

— Уважаемый директор, нельзя же подходить к вопросу так педантично, — вмешалась мать Нодара Микиашвили. — Дети что-то пишут, играют, забавляются. Что же в этом плохого? Пусть играют, дай бог им здоровья!

— Конечно, для вас ничего плохого! — вскочил отец Паулюса. — Ваш сын играет красноармейца, а мой... Благодарю вас!

— Товарищи, стыдно говорить об этом! Неужели все происходящее здесь вы принимаете всерьез? Ведь в конце концов это восьмиклассники, дети! — улыбнулся один из преподавателей.


И все же премьера не состоялась... Пионервожатая за слабую работу получила строгий выговор, а Роману Черкезишвили было запрещено сочинение пьес па тему Отечественной войны...

...Почему же до сих пор не звонят? Уже без четверти девять!..

...И преступил царь свою клятву. Труп Бакатара унесла река. И тогда дрогнули ряды аланов и хазар, и обратились они в бегство...

...Наконец-то! Звонок! Я сорвался с места, выскочил из аудитории, сломя голову промчался через университетский двор. Гурам бежал за мной... Подъезд, первый этаж, второй, третий, четвертый...

Бледная мать стояла в дверях.

— Мама! Что случилось?

— Взяли его...

Я без слов опустился на ступеньку и оторопело взглянул на запыхавшегося Гурама. Потом что-то больно кольнуло меня в сердце. Дыхание сперло. Что подумает Тавера! Боже мой, что же это такое? Тавера... Что он подумает? Что он подумает?.. В висках у меня шумело, кровь прилила к лицу.

— Нет его? — испуганно спросил Гурам.

— Нет! — ответил я, вставая.

— Войди в комнату, сынок! — попросила мать.

— Войди! — повторил Гурам.

Но я уже ничего не слышал, я спускался вниз по лестнице.

— Не надо, сынок! — преградила дорогу мать.

Я осторожно отстранил ее и пошел дальше.

— Если ты меня любишь, не делай этого, — просила она, шагая рядом со мной.

Я подошел к двери Абибо и нажал на кнопку звонка. Никто не отозвался. Я забарабанил по двери кулаком. Ни звука. Тогда я со всей силой ударил дверь ногой.

— Рехнулся? — набросился на меня Гурам.

Я оттолкнул его и стал плечом выбивать дверь.

— Выйди, покажись, мерзавец! Выйди, арестуй меня! Знаю ведь, ты дома! Выйди, негодяй! Доказал свое геройство, подлец! Выйди, арестуй меня, гадина! Попрошайка!!

— Сынок, перестань, пойдем домой! — умоляла мать.

Выбежавшие на шум соседи удивленно взирали на нас.

— Выходи, открой дверь, я плюну тебе в лицо!

Я плюнул в дверь и исступленно заколотил кулаками. Потом у меня вдруг подкосились ноги. Я сел на пол, зарылся головой в колени и заплакал.

СЕКРЕТАРЬ ПАРТБЮРО


Теймураз Барамидзе! Вот уже двадцать два года тебе светит солнце. Оно светит тебе наравне с другими, ибо «и сорняк равно, как роза, освещается лучами» — так сказал твой великий предок.

Теймураз Барамидзе! Ты, не знавший зла, был со всеми добр. Ты не знал забот, ибо не о ком было тебе заботиться. Ты любил солнце, которое грело, но не жгло тебя. Ты обожал море — оно ласкало тебя, как нежная мать. Ты любил Гулико — девушку твоей мечты, девушку, без которой ты не мог жить, которая любила тебя. У тебя есть друг Гурам — человек, который верен тебе и останется таким до самой смерти... Что же изменилось в твоей жизни? Почему с годами растут твои заботы? Почему ласковые прежде лучи солнца вдруг стали жгучими? Почему любимое море сейчас тебе внушает страх? Почему тебя больше не тянет к Гулико — к твоей милой, хорошей Гулико? Что с тобой стряслось, старина? Откуда эти сомнения, подозрения, печаль? Откуда? О, если б человек рождался столетним! Если б с годами не росли, а убывали его заботы, горе, и вместе с ними — слух, зрение, разум, и умирал бы человек беззаботным и бесчувственным, как младенец в утробе матери!.. Что? След в жизни? Ах, какой там след! След всегда один и тот же — шагаешь ли вперед, пятишься ли назад! Что? Ты не хочешь оставить след человека, пятящегося назад? Отлично! Шагай вперед! Смелее! Что? Боишься? Чего же ты боишься?!

Ничего я не боюсь! С чего ты взял? Кто сказал, что солнце жжет меня? Кто вздумал, будто море пугает меня? Кто врет, что я разлюбил Гулико? И почему ты думаешь, что с годами растут мои заботы?

Ты сам мне сказал об этом, дорогой!

Я?

Да, да, ты, Теймураз Барамидзе! Ты сказал, что боишься жизни, но не сказал почему. Не потому ли, что там, в кафе, довелось тебе заглянуть в опустошенное сердце старого Дурсуна? Быть может, плевок Абибо смутил твою душу? Не испугало ли тебя недоверие людей к твоему другу Тавере? А может, терзает тебя горькая утрата Гулико?..

.................................................................................................................................................................................

— Гулико, как давно мы не виделись, Гулико!

— Здравствуй, Темо!

— Гулико, что произошло между нами? Почему мы так охладели друг к другу?

— Не знаю, Темо.

— А все же?

— Не знаю!

— Быть может, из-за того глупого случая на море?

— Не думаю. Это скорее послужило поводом.

— Поводом?

—Да. Иначе почему мне с тех пор не хочется встречаться с тобой?

— Но ведь мы каждый день видим друг друга.

— Да, но мы ведь не встречаемся.

— Но почему же, Гулико?

— Не знаю, Темо, клянусь мамой.

— Может, ты полюбила другого?

— Нет, клянусь тебе, никого. Просто я перестала думать о тебе, ты больше не нравишься мне. Ты стал каким-то странным.

— Почему?

— Хотя бы потому, что ты не любишь меня, а говоришь так много. Обманываешь себя и меня.

— Ты так думаешь?

— Уверена. И я уже не люблю тебя.

— Причина?

— Не знаю. Это трудно объяснить. Ты парень честный. Признавайся, разве ты любишь меня?

— Не так, как прежде.

— Вот видишь! И я не спрашиваю причины.

— Как же нам быть дальше, Гулико?

— А так... Забудем все...

— Нельзя все забыть, Гулико!

— Можно!

— Как?

— Вот я уже забыла тебя. Забыла даже, как звать.

— Меня зовут Темур!

— Простите, я вас не помню. Как ваша фамилия?

— Барамидзе, Темур Барамидзе, ваш коллега, студент четвертого курса экономического факультета.

— Нет, не помню... Вы посещаете лекции?

— А как же! Я сижу за вами, на второй парте... вы Гулико Цибадзе. Вы живете на Лоткинской горе...

— Нет, вы обознались... Извините, я спешу. Прощайте!

— Прощайте... Прощай, Гулико!


Звякнул колокольчик председателя.

— Товарищ Барамидзе, будьте любезны, обратите на нас внимание. Кажется, на комсомольском собрании факультета разбирается ваш вопрос, а не мой!

Собрание проходило в девяносто четвертой аудитории. На собрании, кроме нескольких десятков студентов, присутствовали секретарь партбюро факультета Давид и лектор права Георгий. На повестке дня стоял один вопрос: «О недопустимых действиях студента Барамидзе, выразившихся в учинении в состоянии опьянения дебоша, нанесения физического оскорбления соседской двери и словесного оскорбления соседу — ответственному работнику, которого студент Барамидзе обозвал «попрошайкой», хотя тот никогда не был замечен в попрошайничестве».

Я как обвиняемый сидел за отдельным столом у стены. Погруженный в раздумье, я не слушал, о чем говорилось в обвинительном заключении, которое читал секретарь комсомольского комитета Ушанги Кочакидзе. Это и послужило поводом для замечания председателя.

— Товарищи! — продолжал секретарь. — Указанный случай свидетельствует о том, что политико-воспитательная работа на факультете хромает! Не хромает, а прямо-таки провалена! На следующем собрании мы обсудим этот вопрос... Хватит, товарищи! Мы не хотим краснеть из-за других! Кто лекции пропускает? Барамидзе и Чичинадзе! У кого переэкзаменовка? У Барамидзе и Чичинадзе! У кого задолженность по членским взносам? У Барамидзе и Чичинадзе!

— Дорогой Ушанги! — встал Гурам. — Насколько мне известно, сегодня разбирается не мой вопрос!

— Настанет и ваш черед, товарищ Чичинадзе! — пригрозил Ушанги.

— Вот тогда и поговорим обо мне, мой золотой!

— Товарищ Чичинадзе, не учите меня! Я сам знаю, когда и что говорить! — крикнул Ушанги и посмотрел па председателя.

Тот зазвенел колокольчиком, Гурам сел.

— Товарищ Барамидзе, объясните собственно причину вашего хулиганства! — обратился ко мне Ушанги.

— Ничего я не помню. Был пьян.

— Значит, не отрицаете, что были пьяны? — спросил председатель.

— Врет он! — крикнул Гурам. — Я был там, от него и не пахло вином!

— Значит, Чичинадзе признается, что со стороны Барамидзе имело место хулиганство в трезвом состоянии?

— Ничего я не признаю! Я говорю, что Темо не был пьян. Вот и все.

— Товарищ Барамидзе, что вы скажете о заявленииЧичинадзе?

— Я же сказал: ничего не помню.

— Чем вы руководствовались, ломая дверь в квартире вашего соседа, официального лица, и обзывая его нецензурными словами?

— Наверно, была причина, потому и обзывал, — сказал Гурам.

— Какая причина, Барамидзе?

— Не помню.

— Может, вы вспомните, Чичинадзе? Или вы также были пьяны в лоск?

— Ты, дружок, выражайся вежливее, а то как стащу тебя вниз, да как...

— Товарищ Чичинадзе, ваш наглый выпад мы зафиксируем в протоколе!

— Фиксируй, где хочешь! Если ты наш товарищ, говори с нами по-товарищески! А то — «чем вы руководствовались»!.. Чего ты пыжишься?!

— Это официальное собрание, товарищ, и оно имеет свой регламент!

— Почему в таком случае здесь не присутствует официальное лицо, о котором вы говорите?

— Это вас не касается! Президиум собрания не нуждается в ваших поучениях! — сказал Ушанги, кинув взгляд па президиум.

Президиум кивком головы выразил свое согласие.

— Барамидзе, скажите, что произошло! — обратился Ушанги ко мне.

— Не скажу.

— Не скажешь?

— Во всяком случае, не тебе!

— Скажи собранию!

— Вряд ли для собрания интересны наши соседские дела.

— Значит, вы не подчиняетесь собранию? Да вы знаете, что вас ждет за это? Вы будете исключены из комсомола!

— Исключай, пожалуйста, того, кого принимал ты! А меня в комсомол принимало общее собрание!

— Хватит, товарищи! Пора кончать с подобными безобразиями! Кто учинил пьяный дебош? Барамидзе!

Кто оскорбил ответственное лицо? Барамидзе! — Ушанги начал все сначала.

— Да кто же это ответственное лицо? Покажите нам его, назовите фамилию! Что за секреты! — выкрикнула Аграфена Данелия.

— Не суйтесь не в свое дело! — Председатель предупредительно поднял колокольчик.

— Для чего же нас позвали, если это не паше дело? Тогда мы уйдем, — обиделась Аграфена.

— Вы уйдете, когда мы разрешим! Хватит с вас того, что пожаловали на собрание с напомаженными губами... И с серьгами в ушах!

— Товарищ председатель, какое вам дело до напомаженных губ Аграфены? — спросил Арчил.

— Товарищ Арчил, строим мы коммунизм или не строим? — спросил вдруг Ушанги.

— Я-то строю, а как ты — не знаю...

— Значит, по-твоему, я не строю коммунизм?! — Ушанги удивился так, словно у него из рук выбили кирпич.

— Право, не знаю! Я работаю в другой бригаде! — уклонился Арчил от ответа.

— И вообще по какому праву ты защищаешь женщину, которая носит платье выше колен?!

Аудитория зашумела. Все обернулись к Аграфене, которая зарделась и опустила голову.

— Товарищ докладчик, вернемся к основному вопросу, а короткое платье Аграфены обсудим на следующем собрании вместе с вопросом Чичинадзе! — вмешался я.

— Вот видите, товарищи! Он, — Ушанги пальцем показал па меня, — издевается над собранием, он не признает себя виновным!

— Это ты издеваешься над нами! Здесь разбирается серьезный вопрос, а ты толкуешь о каких-то серьгах и коротких платьях! — вскочил Гурам.

— Товарищ Чичинадзе! Вы заблуждаетесь, думая, что помада, серьги и короткое платье — несерьезный вопрос. Это так же серьезно, как... — Ушанги запнулся.

— Как?..

— Как... Как вообще все! И помните, что напомаженных людей с серьгами в ушах и в коротких платьях мы не пропустим в светлое здание коммунизма!

— Ну да, если в дверях поставят тебя, — проговорил Арчил.

— И в узких брюках тоже! — припугнул Арчила Ушанги.

В аудитории раздались сдержанные смешки.

— Значит, ты будешь охранять врата коммунизма, разрешая вход исключительно людям немытым и непричесанным, мужчинам в широких брюках, женщинам без помады, без серег и в длинных платьях. Так, что ли? — спросил Арчил.

Аудитория громко засмеялась.

— Потом, потом возьмешь слово, товарищ Арчил! — прервал его председатель.

— Это провокация! Твой вопрос мы вынесем на следующем собрании! — крикнул Ушанги.

— Запиши, запиши, пожалуйста! — попросил Арчил.

В аудитории поднялся переполох.

— Товарищи! — вскочила Люба Нодия. — Что это? Нам запрещается одеваться красиво и опрятно?

— Товарищ Нодия! — повысил голос Ушанги. — Вы также относитесь к категории студенток, подобных Аграфене. Нам известно, что вы систематически подводите брови и на левой руке носите кольцо. Да!.. Между прочим, и лак на ногтях у вас слишком яркий! Стыдно! Я бы на вашем месте, товарищ Нодия, сидел бы тихо и не рыпался!

— Какой я тебе товарищ, кретин! — взорвалась Люба. — Я замужняя женщина, хочу — кольцо надену, хочу — брови подведу, хочу — остригусь наголо! Тебе-то какое дело, невежа?!

— Товарищ Нодия! За оскорбление личности ваш вопрос будет вынесен на следующем собрании! — заорал председатель.

Люба, рыдая, упала лицом на парту. Аудитория взбесилась.

— Сойди вниз!

— Кого ты учишь уму-разуму?!

— Темо, иди сюда, садись с нами!

— Вспомни-ка лучше, как вы с Ило профсоюзные деньги присвоили!

— Кто это сказал?! — посинел Ушанги.

— Я сказал! — встал Отар Санеблидзе.

— По какому праву?!

— Знаю!

— Что ты знаешь?!

— Знаю. Ило сам все рассказал!

У Ушанги застыло лицо.

— Я этого так не оставлю... На следующем собрании...

Ему не дали говорить. Кто-то свистнул... Вдруг встал Давид. Сразу наступила тишина.

— Товарищи, — начал секретарь партбюро. — Весьма прискорбно, что на собрании создалась такая ситуация. Как видно, комитет комсомола не только не подготовил, но вообще не изучил вопрос Барамидзе. Так нельзя, товарищ Ушанги!.. Я не берусь судить, насколько прав или не прав Барамидзе, но бесспорно одно: здесь не чувствуется ни малейшего взаимного понимания и уважения. Как вы думаете, товарищ Георгий, можно ли в таких условиях проводить собрание?

Георгий встал. Он осуждающе оглядел аудиторию, недовольно покачал головой и снял очки.

— Откровенно говоря, мы сторонники дисциплины, строгой дисциплины. Очевидно, это обусловлено тем, что за долгий период научной деятельности нам часто приходится вступать со студентами в тесные контакты, устанавливать с ними взаимные связи и отношения. На сегодняшнем этапе многолетнего анализа и умственной, так сказать, интерпретации этих взаимоотношений мы вынуждены констатировать страшную аритмию и депульсацию, имеющие место в развитии явлений — подразумевается вопрос оценки кадров — с точки зрения нарушения морально-этических нормативов... Слово «студент» как понятие претерпевает процесс абсолютного уничтожения, морального, если можно так высказаться, аннулирования. Кто хулиган? Студент! Кто карманщик? Студент! Кто невежа? Студент! Кто виновен во всяких нарушениях государственного правопорядка? Студент!.. Товарищи, я воспитал тысячи студентов, и...

— Уважаемый Георгий, — сказал Давид, — вы, конечно, читали «Наставник» Акакия Церетели?

Раздался сдержанный смех.

— Я понимаю, на что вы намекаете, уважаемый Давид. Смею вас заверить, что я читал не только Церетели, но и Дидро, Руссо, Вольтера, Маккиавелли, мемуары Наполеона и Бисмарка. Да! Меня печалит судьба нашей молодежи, отсюда и строгий тон моего выступления. Я доволен нашим докладчиком. Резковато, но принципиально! Подумайте, товарищи! Молодежь — опора, надежда народа. Кому мы собираемся оставить в наследство нашу землю, пропитанную кровью и потом отцов? Кому? Юнцам в узких брючках и остроносых туфельках? Вертихвосткам с выщипанными бровями и напомаженными губами?!

Давид улыбнулся.

— Дорогой мой, Александр Македонский вовсе голым ходил, а завоевал весь мир! Брови подводила сама царица Тамара и от румян, говорят, не отказывалась.

В аудитории захохотали.

— Это несерьезно, это не полемика! — взорвался Георгий. — Дайте мне высказаться! Вы что думаете? Я строил эту жизнь, держа маузер в одной руке и книгу — в другой!..

— Каюсь, не знал этого! Вообще-то, мне кажется, было бы лучше держать вещь обеими руками...

Георгий оцепенел.

— Вы защищаете молодежь, которой чужды понятия чести, дисциплины, вежливости, уважения к старшим! Знаете ли вы, что их ровесник,— Георгий простер руку к аудитории,— что их ровесник-студент вчера убил человека? Знаете ли вы, что недавно двое их ровесников-студентов ограбили магазин? Что их ровесник-студент на Кукийском кладбище изнасиловал женщину? И что их ровесница-студентка стала матерью незаконнорожденного ребенка?

— А знаете ли вы, что их ровесник-солдат собственным телом закрыл вражескую амбразуру? Что их ровесница-партизанка пошла на виселицу, не выдав своих? Что их ровесник-студент вчера спас тонувшего в Куре старика? Не знаете! Не хотите знать! Да и не обязательно вам это знать!

В аудитории грянули аплодисменты. Давид жестом потребовал тишины и продолжал:

— Я не знаю, товарищи, в чем провинился Барамидзе. Впрочем, это нетрудно выяснить. И поскольку это оказалось не под силу товарищу Ушапги, сегодня-завтра это сделает партбюро или ректорат. Если Барамидзе виноват, он будет наказан. Но сейчас меня волнует другое. Откуда этот нигилизм в отношении к нашей молодежи? Кто тебе дал такое право, Ушанги, обвинять своих товарищей, своих ровесников в каких-то смертных грехах? Какое тебе дело до платьев Данелия и кто, собственно, установил норму длины женских юбок?

— А она пила воду из колонки, перегнулась, и я увидел ее оголенное тело! — вскочил Ушанги.

— Кто же тебя просил смотреть? Или, по-твоему, из-за тебя Данелия не должна нагибаться?

— Да я невольно...

— Понравилось?

В зале захохотали.

— А какое дело тебе до ногтей Любы Нодия? Кто тебе поручил измерять ширину брюк Арчила? Да если хочешь знать, одно его стихотворение мне дороже тебя вместе с твоими широкими брюками!

— Не все зависит от вас, уважаемый Давид! — крикнул Ушанги.

— И не от тебя, мой дорогой! А ты возомнил себя этаким стражем во вратах коммунизма! Кто тебя уполномочил контролировать ширину брюк и длину платьев вступающих в коммунизм людей? Это еще вопрос — впустят ли туда самого тебя... А вы, уважаемый Георгий? Кто вам дал право выступать здесь и обливать грязью нашу молодежь? О каких сдаче-приеме страны вы говорите? Что это — склад? Придет время, молодежь сама возьмет в свои руки и жизнь, и землю, и страну, вас не спросит! Молодежь предаст нас земле и на надгробных камнях напишет наши имена!

— Это провокация! — воскликнул Георгий.

— Молодежь — наша надежда. Пусть себе на здоровье шагает она в узких брюках и коротких платьях! Но пусть любит книгу, любит свой народ, свою Родину, свою страну! Пусть девочки носят серьги и кольца! Но пусть верят в добро и честь, как верили в бога! Пусть дерется Барамидзе, но дерется за дело! То, что какой-то мерзавец убил человека и ограбил магазин,— это не трагедия! Трагедии в том, что, кроме этого, не хотят видеть ничего другого!.. Извините, — повернулся Давид к нам, и мы увидели, как у него дрожат руки и губы,— собрание окончено.

Никто, кроме Георгия и Ушанги, не тронулся с места.


Я сижу в приемной ректора. Ом вызвал меня к часу дня. Сейчас только двенадцать, но я уже здесь. В кабинет ректора то и дело входят студенты. Потом они выходят — одни с радостной улыбкой на лице, другие — в слезах. Наш ректор строгий, ох какой строгий! Правда, лично я никогда с ним дела не имел, но все говорят, что он очень строгий. В течение четырех студенческих лет меня пугали именем этого человека, как когда-то мать пугала дворником Мамедом...

...Просто удивительно! У Мамеда семеро детей, и ни одни из них не боится его. А я, стоит Мамеду показаться во дворе, начинаю дрожать мелкой дрожыо. Да не я один. Увидев дворника, дети с визгом разбегаются по домам. Мамед только удивленно разводит руками.

— Черт бы его взял! — брюзжит тетя Марта. — О чем думают в домоуправлении?!

— Из-за н-него м-м-мой Дато стал з-за-икать-ся! — сокрушается дядя Петрэ. — Эго он н-на-п-п-пу-гал б-бедного м-м-мальчика!

Вечер. Я сижу на коленях у матери. Она держит в руке тарелку с рисовой кашей и тычет мне в рот ложку.

— Ну-ка, ешь! Ешь скорей, а то сейчас позову Мамеда! Он посадит тебя в мешок!

Я испуганно открываю рог.

— Еще! Быстро! Вот придет Мамед, заберет тебя и завтра продаст на базаре!.. Проглоти! Еще ложку! Не хочешь? Мамед! Мамед! Иди забери Темо в милицию, Мамед!

— Не надо! Я все съем! — кричу я.

Потом всю ночь мне снится Мамед. Он тащит за собой огромный мешок, хватает меня, запихивает в мешок и уносит куда-то. В мешке темно. Мамед долго идет, потом вдруг останавливается, принимается раскачивать мешок — сильнее, сильнее и, придав ему достаточный размах, бросает.

Я лечу, лечу вниз. В ушах свистит. Помогите! Помо-ги-и-ите! Подо мной отвесная скала, на скале одно-единственное дерево. Можно спастись, если зацепиться за дерево. Нет. Мимо!.. И вот уже внизу разверзлась пучина моря. Бух! Я барахтаюсь в пенистых волнах. Тону. Помогите!.. Но что это? Я плавно опускаюсь на морское дно. Дышится легко... Море теплое, прозрачное, ласковое. Мне совсем уже не страшно. Я сажусь на большой, обросший мхом камень, достаю из кармана свирель и наигрываю печальную, очень печальную песенку про Сурамскую крепость и замурованного в степе крепости мальчика...

...Помню, летом в Сурами эту песню пел старик нищий. Мать плакала. Плакал и я. Мать давала мне несколько гривенников. Я осторожно опускал их в засаленную шапку старика и недоумевал, почему сам старик не плачет?..

...Я играю на свирели. Со всех сторон ко мне подплывают рыбки — золотые, серебристые, зеленые, красные, голубые рыбки. Они плавно, чуть заметно водят хвостами, пускают пузырьки и плачут. Плачу и я. Рыбки спрашивают:

— Почему ты плачешь, мальчик?

— Рыбки мои золотые, серебристые, зеленые, голубые! Плывите, рыбки, к моей матери, скажите ей, что я жив, что я дышу, что мне здесь хорошо, но я скучаю без нее. Пусть мама придет и возьмет меня с собой.

— Как звать твою маму, мальчик? — спрашивают рыбки.

— Мою маму звать Анико!

— Но как мы узнаем ее?

— Моя мама — самая хорошая, самая красивая, самая добрая мать во всем мире! Вы сразу ее узнаете, рыбки мои дорогие! Плывите к ней!

— Хорошо, мальчик, мы найдем твою маму! А ты сыграй нам еще раз.

Я играю:

Крепость, о крепость Сурамская,

Ты горе мое и тоска...

Рыбки уплывают. Они постепенно удаляются, растворяются в голубоватой мгле и наконец исчезают. Я остаюсь один. Я играю на свирели печальную песенку про Сурамскую крепость и плачу. Потом вдруг появляется мама. Она плывет ко мне, окруженная рыбками, — моя добрая, красивая мать.

— Мама-а-а-а! — кричу я и просыпаюсь...

...Утром мать одевает меня, кормит и после долгих наставлений пускает во двор. Во дворе растет высокая акация. Я скидываю башмаки, не сводя глаз с нашего балкона, и карабкаюсь на дерево. Набиваю карманы цветами акации, быстро спускаюсь вниз, сажусь в тени небольшого сарайчика (здесь Мамед храпит свое дворницкое имущество) и принимаюсь с наслаждением уплетать пахучие, сладкие как мед цветы.

— Што ты делал, малшык! Ты совсем глупый голова, да? — слышу я голос Мамеда.

У меня холодеют руки и ноги.

— Сичас же бросал, слышал? Один маленький муравей скушал, потом твой живот как болит, ты знал? Бросал быстро! Дурак!

Мамед хватает меня за подбородок. Я закрываю глаза и выплевываю разжеванные цветы.

— Ай-ай! Какой хороший малшык, какой глупый дело делал! — сокрушается Мамед.

— Дядя Мамед, в мешок меня не посадишь? — спрашиваю я.

— Где мешок? — спрашивает Мамед.

— Милиционера не позовешь?

— Милисия? Милисия позвать, если акасия кушал!

— Нет, нет, не буду!

— Вот молодец! Если ты кушать хотел, хлеб и сыр кушал!

Мамед направляется к своему подвалу, что-то говорит жене, потом возвращается с куском сыра и краюхой черного хлеба в руках.

— Кушал! — протягивает он мне хлеб и сыр.

Тут же вертится, скулит белый пес Мамеда.

— Кушал скорей, а то собак отнять! — смеется Мамед.

Потом он берет метлу и уходит. Я набиваю рот хлебом, откусываю сыр и ем. Боже, как вкусно!

— Темур! Ты что там жуешь? Брось сейчас же и поднимайся домой! — кричит мать.

— Иду! — отвечаю я и не двигаюсь с места.


— Кто тут Барамидзе? — спрашивает вышедшая из ректорского кабинета секретарша Тина.

— Я! — отвечаю я, вставая.

Тина щурит свои близорукие глаза, пристально разглядывает меня и потом кивком головы указывает па дверь: «Входите!»

...У огромного письменного стола сидели двое — секретарь партийного бюро нашего факультета и ректор. В таком просторном, светлом и богатом кабинете мне никогда еще не приходилось бывать, да и ректора я впервые видел так близко. У меня вспотели ладони, и в коленях почувствовалась неприятная дрожь.

Ректор встал. Это был очень высокий лысый мужчина. Бросались в глаза густые, лохматые брови на его строгом лице.

— Вот это и есть Барамидзе, — сказал Давид и улыбнулся.

— Садись! — сказал ректор, указывая па тяжелое кожаное кресло.

Я остался стоять у двери.

— Садись, Барамидзе! — повторил Давид.

— Ничего, я постою, — проговорил я.

— Слушай, парень, тебе говорят, подойди и садись! — сказал ректор.

Я подошел к столу.

— Здравствуйте!

— Здравствуй! — подал ректор руку.

Я быстро вытер о брюки ладонь и протянул руку. Ректор улыбнулся.

— Мужик! — обернулся он к Давиду.

Я сел.

Наступила тишина. Ректор взял огромный красный карандаш и стал выводить в своем блокноте какие-то фигуры.

— Как звать? — вдруг спросил он.

— Теймураз! — ответил я, вставая.

— Сиди, сиди! — жестом приказал ректор.

Давид просматривал газету. Ректор молчал. Так продолжалось несколько минут. Страх и беспокойство все больше овладевали мной. Во рту пересохло. Я несмело огляделся. В углу стояли высокие деревянные часы. Массивный медный маятник раскачивался медленно, словно нехотя: тик — налево, так — направо... В другом углу на небольшом круглом столике стоял розовый графин с водой. Ах, если б можно было выпить стакан воды! Чем дольше я смотрел на графин, тем сильнее хотелось пить. Наконец это желание стало столь непреодолимым, что я не выдержал:

— Уважаемый ректор!

— Слушаю.

— Можно воды?

— Пожалуйста!

Я подошел к столику. Налил и выпил один стакан, второй...

— Оставь немного и для нас! — сказал ректор.

Я поставил стакан, отдышался.

— Что, у тебя дома нет воды? — спросил ректор.

— Есть, — смутился я.

— Ладно. А теперь расскажи все, как было! — сказал строго ректор и приготовился слушать.

— Уважаемый ректор, я не виноват...

— Ты знаешь, о чем я спрашиваю?

— О собрании, — проговорил я и покосился на Давида.

— О собрании мне Давид рассказал. Об этом мы поговорим позже, со всеми... Расскажи, как ты, напившись, собирался избить соседа!

Ректор насупил брови и резким движением наклонился вперед. Теперь он был похож на сидящего на скале и готового взлететь орла. Его все равно не обманешь, он, конечно, знает все. Разумеется, Абибо позвонил ему. Что ж, если меня собираются исключить, ври не ври — все равно исключат. Скажу правду. Может, поверит, поймет... Он должен понять.

— Клянусь мамой, я не был пьян!

— Не пьешь?

— Пью... Но тогда я и капли в рот не брал!

— Тем хуже для тебя! Значит, ты шел к нему сознательно?

— Да, сознательно.

— Почему?

— Неделю тому назад, уважаемый ректор, из колонии бежали заключенные. Двоих застрелили, троим удалось спастись. Один из спасшихся — мой друг, мой школьный друг...

— Этого друга — вора, бежавшего из заключения, арестовали в твоем доме. Так, Барамидзе?

— Да, в моем доме. О том, что он у меня, знали лишь я, мама и Абибо.

— Абибо Тодрия — ответственное лицо. Он был обязан поступить так!

Сердце у меня упало. Все! Конец! Напрасно я ему рассказал — он ничего не понял! И что, собственно, ему понимать, когда для него все ясно — «он был обязан!». Вот так. Ничего я больше не скажу!

— Дальше, Теймураз? — спросил Давид.

Я сидел, опустив голову, и молчал. Ректор встал, прошелся по кабинету, потом подошел ко мне и сказал:

— Расскажи. Только говори правду!

Я не ответил.

— Барамидзе, уважаемый Давид мне кое-что уже объяснил, но я хочу узнать все, прежде чем приму меры.

Я молчал.

— Темо, мы хотим помочь тебе, помоги и ты нам! — попросил Давид.

— Не нужна мне ничья помощь, я скажу правду. Таверу я не видел шесть лет. Теперь он бежал из тюрьмы и пришел ко мне. Он не хочет быть вором, он хочет учиться... А Абибо — бессовестный, подлый человек! Я убью его!..

У меня сперло дыхание, губы задрожали. Ректор и Давид изумленно смотрели на меня.

— Объясни толком, в чем дело! — обнял меня за плечи ректор.

— Тавера подал тысячу заявлений — просил простить, поверить ему. Писал, что он хочет учиться, работать. Тысячу писем написал он! Никто ему не поверил, никто его не выслушал! Тогда он убежал, пришел ко мне, доверился мне и попросил помощи...

— Дальше? — спросил Давид.

— Дальше... Я, кроме Абибо, никого не знал. Пошел к нему, на коленях умолял поверить Тавере, не дать ему погибнуть. Он обещал помочь. И вот Таверу арестовали... Потом я пошел к Абибо. Его не было дома, или же был, но скрылся. Зачем ему скрываться, если он честный человек? Все равно я убью его.

Ректор долго молчал, водя карандашом в блокноте. Потом вдруг спросил, глядя в упор на меня:

— Ты веришь своему Тавере?

— Верю!

— Учиться, говоришь, хочет?

— Хочет!

— Сколько ему осталось?..

— Четыре года. Он говорит, что за четыре года кончится жизнь...

— За четыре года жизнь не кончается...

— Для него кончится!

— Как фамилия этого Таверы?

— Корсавели Тавера. То есть не Тавера, а Рамаз. Рамаз Корсавелн. Таверой мы его называли в школе.

— Рамаз Корсавелн, — ректор записал в блокноте. — А ты на каком курсе?

— На четвертом.

— Как ом учится? — обратился ректор к Давиду.

— Учится, — ответил тот с улыбкой.

— А что он за человек?

— Вот такой, каким видите...

— Это, конечно, хорошо — любить и верить друзьям. Но довериться можно не каждому. Слышишь, парень?

— Тавере можно.

— Если твой Тавера действительно хотел учиться и жить по-человечески, потерпел бы еще немного. Побег из тюрьмы — преступление. Ты это понимаешь?

— Понимаю.

— Теперь ступай в свою группу и не смей больше скандалить! Учись хорошо и думай о своих делах! Тавера сам о себе позаботится...

Ректор встал. За ним поднялся Давид. Встал и я, взглянул на лежавший на столе блокнот ректора. На листке красным карандашом был нарисован красивый ослик с печальными глазами и опущенными ушами. Под осликом крупными буквами было написано: «Рамаз Корсавели (Тавера)», а в нижнем углу — непонятные цифры: «233».

— До свидания! — сказал я.

— До свидания! — ответил ректор.

Я направился к двери. Давид последовал за мной.

— Давид, останься, пожалуйста! — сказал ректор.

Я тихо прикрыл за собой дверь.

— Ну что? Какое у него настроение? — подбежал ко мне какой-то студент.

— Не заходи, убьет! — предупредил я и вышел из приемной, спустился во двор и уселся па скамейке под плакучей ивой.

...Университет напоминает огромный улей. Перед ним всегда роятся пчелы — трудолюбивые рабочие пчелы и трутни — бездельники. Через широкую орнаментированную дверь непрерывно движется пчелиный поток — туда и обратно, туда и обратно. В дверях, точно как в улье, стоят грозные стражи с красными повязками на рукаве. Они придирчиво проверяют документы у каждого входящего. Студенту без удостоверения вход в улей запрещен! Временами появляются уважаемые всеми пчелы — матки. Это наши лекторы. Сторожа встречают их почтительным поклоном. Они, в свою очередь, так же почтительно снимают шляпы и входят в дверь, словно в божий храм, низко склонив голову... Там, внутри улья, ровными симметричными рядами выстроились клетки-соты — аудитории, кабинеты, лаборатории. Да, наш университет действительно напоминает полный меду улей — жилище богов. Какое это счастье — жить в таком улье, чувствовать себя маленькой трудолюбивой рабочей пчелкой!.

ГАЛАКТИОН 


Кто-то подошел ко мне и легонько ударил по колену.

— А, Гурам...

— О чем задумался?

— Да так...

— А все же?

— Был у ректора. Вызвал по поводу этой истории с Абибо.

— Он узнал?!

— Все!

— И что же?

— Рассказал ему все, как было. Всю правду.

— Что он сказал?

— Ступай, говорит, займись своим делом. Записал имя и фамилию Таверы.

— К чему бы это?

— Не знаю.

— Ладно, пойдем посидим где-нибудь, расскажешь все по порядку!

...В летнем саду «Интуриста» свободных кабин не оказалось. Мы заняли столик у бассейна и попросили пива. Справа от нас, в углу, за столом сидел пожилой широкоплечий мужчина. Спина его — сильная, сутулая — показалась мне знакомой. Мужчина медленно тянул из стакана вино. Когда официант подал нам пиво, он постучал ножом по тарелке, обернулся к нам и окликнул официанта:

— Дружок, долго еще прикажешь ждать тебя?

— Сейчас, сейчас! Я не крылатый! Вас миллион, а я один! — огрызнулся официант.

— Гурам! — прошептал я. — Взгляни на него!

— На кого?

— На Галактиона!

Гурам быстро повернулся, но Галактион уже сидел в прежней позе — спиной к нам.

— Подай сперва ему! — сказал я официанту.

— Слушай, дорогой, ты закажи для себя, а о других позабочусь я сам!

Мы заказали и попросили официанта подать все на стол Галактиона.

— Пойдем, Гурам?

— А вдруг обидится...

— Почему же? Подойдем, побеседуем.

— Пошли!

Галактион удивленно взглянул на нас.

— Галактион Васильевич, разрешите за ваш стол! — проговорил я, сгорая от стыда.

— А что, дружок, нет свободных столов?

— Мы... мы хотим с вами, — выдавил Гурам.

— Пожалуйста, присаживайтесь! — пригласил нас Галактион. Мы сели. Наступило долгое неловкое молчание.

— Кто вы, молодые люди? — спросил Галактион.

— Студенты, Галактион Васильевич, — ответил я.

— Учитесь?

— Учимся.

— Хорошо! Отлично! Замечательно! — воскликнул Галактион, протягивая руку к бутылке. Потом вдруг забеспокоился, встал, взял с соседнего стола два стакана и поставил перед нами. — Пьете?

— Пьем.

— Значит, вы знаете меня? — улыбнулся Галактион и стал разливать вино.

— Кто же вас не знает, Галактион Васильевич!

— Да вот, наш официант не знает и знать не хочет! Смотрит на меня битый час — и не узнает!

Официант подал три бутылки вина, сыр, салат, холодную говядину.

— Не узнаешь меня, дружок? — обратился к нему Галактион.

— Как же! Вы частенько к нам заглядываете!

— На кого же, по-твоему, я похож?

— Хе-хе, на священника! — хихикнул официант, глядя на пышную бороду Галактиона.

— Молодец, дружок, угадал!

Официант ушел. Галактион покачал головой.

— Видали? «На священника»! Ну, а вы, как вы думаете, на кого я похож?

Я растерялся. Что ему ответить?

— Смеетесь, Галактион Васильевич... — проговорил Гурам упавшим голосом.

— Нет, нет, дружок, серьезно!

— Вы ни на кого не похожи, Галактион Васильевич! Вы — Галактион Табидзе, большой поэт! Вы — единственный! — выпалил я.

— Это верно, я Галактион Табидзе. Но внешне? На кого я похож внешне?

— На Гёте, — сказал Гурам.

— Нет.

— На Пушкина!

— Вот еще!

— На Мицкевича!.. Байрона!.. Рембо!..

— Эк, куда хватили!

— На Руставели, Бодлера, Фирдоуси!

— Да нет же, дружок! Разве не похож я на Акакия Церетели? — сказал Галактион, проводя руками по бороде.

— Ну конечно! Очень похожи! — воскликнул я.

— Ну вот! Так говорят все. А наш официант не узнал меня. Выпьем за Акакия!

Галактион был чуть пьян. В его умных глазах горели веселые искорки.

— А вы чем занимаетесь, друзья мои? Небось сочиняете стихи?

— Я — нет, а он пишет, — сказал Гурам.

— Я больше не пишу! — сказал я.

— Почему же? Стихи пишут все, чем ты хуже других? Пиши, пиши, это полезно! — Галактион погладил меня по голове.

— Конечно! Такие стихи, как ваши, конечно, полезно писать.

— Да нет, не обязательно, чтобы все стихи были хорошими! — Галактион явно иронизировал.

Гурам раскрыл рот, и я испугался, как бы он не сморозил какую-нибудь глупость. Так оно и вышло!

— Галактион Васильевич, а как вы пишете свои стихи?

Галактион одарил Гурама уничтожающим взглядом, но промолчал. Потом он налил себе вина, отложил на тарелку кусок мяса, закрыл глаза и тихо заговорил:

— Я люблю море. Море и солнце. Каждое лето я провожу па море — в Сухуми у меня дом. Знаете об этом? — Мы кивнули. — Вот я и еду в Сухуми... Иду на пляж. Зарываюсь по горло в горячий песок лицом к солнцу и закрываю глаза... Сперва — мрак, темень. Потом появляются круги — красные, желтые, оранжевые круги. Потом постепенно в глазах светлеет, они наполняются солнцем. Солнце проникает в кровь и плоть, и я чувствую, что весь полон солнца. Потом с неба спускается красивый белокрылый ангел, он садится рядом со мной и нашептывает стихи.

Галактион умолк. Он долго сидел с закрытыми глазами, словно прислушивался к чему-то, и я готов был поверить, что белокрылый ангел порхал сейчас здесь, над нами, нашептывая своему любимцу удивительные полные солнца стихи.

— Вот так-то, друзья мои! — сказал наконец Галактион серьезно и поднял стакан. — Выпьем за ангела!

— Галактион Васильевич, — осмелился я, — неужели и впрямь вы слышите ангела?

— А как же, дружок? Все мои стихи продиктованы именно им.

— И «Никорцминда»?

— И «Никорцминда»!

Наступило молчание.

— Куда же он запропастился? — вдруг забеспокоился Галактион.

Я постучал вилкой по тарелке и огляделся. В левом углу ресторана суетились официанты, юлой вертелся вышедший из-за стойки буфетчик. Соединяли столы, со всех сторон несли стулья. Туг же хлопотал наш официант.

— Слушай, друг, забыл про нас? — окликнул я его.

Официант беспомощно развел руками — дескать,видишь, что тут делается, — и помчался к кухне.

— Сейчас он подойдет, — успокоил я Галактиона.

Минут через пять примчался запыхавшийся официант.

— Ты что же, решил уморить нас голодом?! — набросился на него Гурам.

— Погоди, слушай, не видишь, что ли, какой гость пожаловал? — отмахнулся официант.

— Какой еще гость?

— Чемпион мира по борьбе.

— Как его фамилия?

Официант оторопел.

— Ты что, с луны свалился? Газет не читаешь? Не слышал фамилию Георгия Китуашвили?! Врачи говорят, что в нем сила двух молодых бычков!

— Ладно, ладно... Принеси-ка нам, ради бога, поесть да поскорей!

Официант убежал.

А за объединенным столом пир разгорался вовсю. Окруженный восторженными почитателями и толпой счастливых официантов чемпион восседал во главе стола и мощными челюстями крошил бычью кость...

— Ну, я пойду, друзья мои! Большое вам спасибо, большое! Будьте здоровы! — Галактион встал.

— Мы проводим вас! — вскочили мы.

— Нет, нет! Не беспокойтесь!

Он шел по саду медленным шагом, тихий, сутулый, не замеченный никем. И мне стало жалко бога, которого никто не признает, бога, который так близок, так человечен и так прост, что никто не видит в нем бога...

Галактион вышел из сада.

Тамада за объединенным столом произносил тост за чемпиона. Он стоял с огромной чашей в руке и воздавал хвалу герою, который прославил родной край, человеку, плечи которого еще ни разу не прикасались к ковру, голиафу, который сто раз выжимает двухпудовую гирю, сгибает металлическую балку, головой ломает дубовые доски, который где-то, в каком-то заокеанском городе одержал чистую победу над восемью себе подобными верзилами и невредимым возвратился домой...

— Друзья! — закончил тамада свою проникновенную речь. — Я прошу вас выпить за здоровье человека, жизнь и дела которого дороже и нужнее для нашей страны, чем жизнь и дела всех нас, взятых вместе! Прошу встать! Ура нашему славному чемпиону!

Гурам схватил бутылку и сильно ударил ею по тарелке. Тарелка разлетелась вдребезги. Все оглянулись, подбежал наш официант.

— Что случилось?!

— Ничего, тарелку разбил. Добавь к счету...

Мы расплатились и направились к выходу. У дверей я оглянулся. Тамада висел на шее у чемпиона и лобызал его щеки.

...До Кашветской церкви шли молча.

— Каждый делает свое дело, каждому свое. Этот чемпион — полезный по-своему человек. В чем же он виноват? — сказал я.

— Да кто его винит? Пусть себе борется на здоровье, — улыбнулся Гурам.

— А вот тех кретинов — тамаду и официанта, — вот кого следовало бы проучить!

— За что? Каждому свое, — вздохнул Гурам и взял меня под руку.

Ажурный павильон на верхнем плато Мтацминда сотнями огней сверкал над вечерним Тбилиси.

ПАРК ИМЕНИ КИРОВА


   Я никогда не был в Гайд-парке, но уверен: вряд ли там услышишь столько сенсационных, анекдотичных, фантастических новостей, как в нашем тбилисском парке имени Кирова. Так, например, здесь я впервые узнал, что персидский премьер-министр Мосаддык, оказывается, был известным аферистом; что Уинстон Черчилль в день выдувал три бутылки коньяка; что президент Рузвельт был отравлен Трумэном; что Гарриман до 14 лет учился в Кутаисской гимназии; что капитан наших динамовцев Борис Пайчадзе в историческом матче с басками играл в золотых бутсах...

В этом парке каждый день снимаются и назначаются министры, директора, заведующие, редакторы, начальники милиции — не только в республиканском, но и в союзном и даже международном масштабе. Парк кишит пенсионерами, старыми холостяками и старыми девами, пришедшими на свидание домработницами, няньками, молодыми матерями, бездомными студентами и, конечно же, болельщиками футбола. Каждая «секта» здесь имеет свое облюбованное место: шахматисты собираются в нижней части парка — здесь есть тихие уютные уголки; любители домино — у пней; болельщики: — у грибка; политики — у кафе-павильона; влюбленные — в тени плакучих ив; пенсионеры — под репродуктором; матери с детьми — у фонтана, и так далее.

Что влечет сюда людей? Ей-богу, не знаю! Лично меня устраивает месторасположение парка: отсюда рукой подать до моего дома.

...Сгущаются сумерки. Я сижу на длинной скамейке под старой сосной и разглядываю разгуливающую в парке публику. Вот эти два старичка — они в прошлом году выглядели куда бодрее. Как они изменились! Добрых полчаса ползут по дорожке и никак не доберутся до своей скамейки! В будущем году они, наверно, уже не придут сюда... Настанет день, и я так же буду тащиться по дорожке, еле передвигая ногами, а потом и вовсе не станет меня... Здесь раньше было кладбище. Потом его закрыли, и вот вырос парк... Так будет, конечно, и с другим — Верийским — кладбищем. Оно уже закрыто. Спустя год-другой там также устроят парк... И ребята — мои ровесники — также будут вспоминать: «Помните, здесь раньше было кладбище...»

К тому времени, когда я умру, превратится в парк и третье кладбище — Вакийское... И так до бесконечности, все кладбища постепенно будут превращаться в парки. Помню, когда впервые открыли кладбище в Ваке, там была голая, выжженная солнцем холмистая степь. Потом появился первый тополь над чьей-то могилой. За ним—первая сосна, первая ива. И пошло! Кругом не было воды — ее носили издалека, с реки Верэ, в ведрах, бутылках, банках, носили на спине, на ослах. И деревья росли, мужали. Теперь кладбище утопает в зелени... Да, из него получится прекрасный парк.

— Здорово, Темо!

— Привет, Картлос!

— Был на футболе?

— Нет.

Картлос присел па скамейке рядом со мной.

— Почему?

— Так. Не люблю футбол.

— Что ж ты любишь? — удивился Картлос.

— Повидло!

— Возьми с собой на стадион и ешь на здоровье! — посоветовал Картлос.

— Так и поступлю, — согласился я.

— Эх, брат, посмотрел бы ты, как сегодня играл Баса! Обалдеть можно!

— Неужели?

— Не говори!.. Маргания рукой подаст мяч Хочолава, тот пасует Авто, Авто — дриблингом вперед! Два защитника, сторожившие Баса, срываются и мчатся к нему. Баса — рывком на левый край... Ах, как он играет без мяча!.. Авто обводит одного, другого — и пас Гагнидзе на правый край! Гагнидзе останавливает мяч. Все уверены, что сейчас последует передача на Баса. Четыре игрока наглухо закрывают Гагнидзе, а тот неожиданно пасует Авто! Авто бьет! Яшин прыгает влево, а мяч летит в левый нижний. Вот это был гол!..

— А Баса, что же сделал Баса?

У Картлоса перекосилось лицо.

— О чем после этого говорить с тобой! — махнул он рукой.

— Кто же в конце концов выиграл?

— Эх, не везет нам! Понимаешь, всю игру вели мы, а выиграли они: четыре — один...

— Здорово, видать, играли наши!

— Заткнись! Что ты понимаешь в футболе! Баса — это же настоящий дирижер! Стравинский! — Картлос гордо оглядел собравшихся вокруг нас ребят.

— Нашел с кем разговаривать! — вмешался Элгуджа. Он бесцеремонно отодвинул меня и сел рядом с Картлосом.

— Бить надо того, кто скажет, что футбол — это спорт, — заявил Картлос.

— Что же это такое? — спросил я.

— Искусство! — ответил Гоги.

— А как быть с Бетховеном? — усомнился я.

— Никак. В своем деле Баса тот же Бетховен и даже Карузо.

— В каком деле? — не отставал я.

— В спорте, в каком же еще?!

— Получается, футбол — все же спорт? — съязвил я.

— Спорт — это твои глупые стихи, болван! — взорвался Картлос.

Довольные слушатели зааплодировали Картлосу. Будь я уверен в своих стихах, стоило бы продолжить полемику, но я взвесил все «за» и «против» и предпочел уступить.

— Решено, футбол — искусство! — подвел итог Гоги.

— Пусть так, — согласился я.

— Гапон, расскажи, что нового на свете! — обратился Гоги к Нодару Двали, которого почему-то называли Гапоном.

— Вчера «Голос Америки» передавал — сок испанского муравья, оказывается, успешно применяется против плешивости.

— Конечно. Наш муравей — и тот хуже иностранного! — вздохнул Гоги и провел рукой по лысине.

— Привет. В чем дело? — спросил, подходя к нам, Карло, который вел за руку большеглазого, веснушчатого парнишку.

— О, Карло! Здорово! Чей это мальчуган? — спросил я.

— Племянник мой.

— Как тебя звать, малыш?

— Гиа!

— Молодец!

— Стихи знаешь? — спросил Картлос.

— Знаю.

— А ну, прочти!

— Не хочу! — захныкал мальчик и потянул дядю за рукав.

— Сиди, не рыпайся! — прикрикнул Карло на мальчика, потом обратился к нам: — Сегодня к врачу его водил.

— Болеет?

— Какое там!

— В чем дело?

— Понимаешь, мальчишка — ярко выраженный вундеркинд! Наизусть складывает, вычитает, множит, делит любые числа!

— Не может быть! — удивился Гапон.

— Гиа, сколько будет трижды три?

— Девять! — ответил тот, не задумываясь.

— Одиннадцать отнять два?

— Девять!

class="book">— 1712 отнять 1703?

— Девять!

— 2000 отнять 1991?

— Девять!

— Ва-а! — вырвалось у нас.

— Погоди, теперь спрошу я! — сказал Гапон.

— Нет, другим он не отвечает! — объяснил Карло.

— Один вопрос! — настаивал Гапон.

— Поди поиграй, Гиа! — подтолкнул Карло вундеркинда.

— Не бей мальчика! — зашумели ребята.

— Мальчик, — воспользовался паузой Гапон, — сколько будет два и четыре?

— Девять! — выпалил маленький гений.

Ребята завопили. Я покатился со смеху.

— Так. Все понятно! — сказал Гапон.

— Да-да, его действительно следовало показать врачу.

— Сколько тебе лет, мальчик? — спросил я.

— Девять! — крикнул он и убежал.

— Впервые вижу, чтобы дядя и племянник так походили друг на друга! — произнес удивленно Элгуджа.

— Кретин, а ты в его возрасте умел считать до девяти?! — вскочил Карло.

— Ладно, ладно. Что же сказал врач? — спросил Картлос.

— Посоветовал вовремя обратить на ребенка внимание.

— Правильно, за талантами нужен особый уход! — согласился Гоги.

— Смеешься?

— Мне-то какое дело, а вот Мусхелишвили действительно стоит призадуматься. Если парень продолжит в таком же духе, годика через два наш президент Академии наук останется без работы! — ответил Гоги.

Ребята прыснули. Карло с минуту молча смотрел на нас, потом встал и пошел искать молодого Эйнштейна.

— Темо, сходи, ради бога, с ним! Чего доброго, убьет бедного пацана! — попросил меня Картлос.

Я поднялся и направился к павильону. Карло и его племянника не было нигде. У скамейки, па которой два старика играли в шахматы, я остановился. Лысому, играющему белыми, грозил неминуемый мат. Его противник — рыжебородый старик — лукаво щурил глаза. Оба молчали.

— Ты что, обиделся? — спросил наконец рыжий.

— С чего ты взял? — удивился лысый.

— Почему же не играешь?

— Разве мой ход?

— Чей же?

— Так и сказал бы!

— А что тут говорить? Нужно играть, и все!

— Пожалуйста!.. «Что наша жизнь? Игра!..» — пропели белые, выдвигая пешку.

— «Сегодня ты, а завтра я!..» — продолжили черные. — Шах!

— Пардон, пардон! Я случайно!

— Пожалуйста, играй снова, — согласился рыжий.

Белые переставили коня.

— Конь так не ходит! — поправил рыжий.

— Пардон! Тогда мы пойдем вот так-с! — Лысый выдвинул тут же пешку.

— Шах!

— Э, нет, ход-то был твой! — затеяли белые интригу.

— Пожалуйста, — не поддался рыжий.

— Играй!

— Шах!

— Переставьте короля! — не выдержал я.

— Проходи, сынок, не вмешивайся не в свое дело! — сказал наставительно рыжий.

Действительно, я грубо нарушил шахматную этику. Но идти не хотелось, и я присел тут же на скамейку. Старики начали новую партию. Пока разыгрывались первые традиционные ходы, я стал разглядывать публику. Напротив меня на скамейке вполоборота сидела девушка. Правой рукой она опиралась на спинку скамейки, в левой держала раскрытую книжку. Из-под короткого платья виднелись ее красивые загорелые ноги. Лицо девушки скрывала прядь иссиня-черных волос.

— Все, все! Ход сделан!

— Фигура у меня еще в руке!

— Ход сделан!

— Говорю тебе, фигура в руке! — зашумели мои старики.

Девушка оглянулась. Оглянулась, и у меня оборвалось сердце: это была Лия! Она сразу же отвернулась, потом снова пристально взглянула на меня и опять нагнула голову, — должно быть, вспоминая, где она видела меня. Спустя минуту она еще раз бросила на меня быстрый взгляд, потом устроилась на скамейке поудобнее и углубилась в книгу.

Боже мой, неужели она не узнала меня? Почему же так пристально рассматривала? А если узнала, почему так спокойно читает книгу? Нет, не узнала! Что ж, в таком случае я сам подойду к ней. Вот только успокоюсь немного. Что с моим сердцем? Оно бьется часто-часто, словно собирается выпрыгнуть из груди. Успокойся, Темо! Так... Вот сейчас встану и подойду. Я привстал, и тотчас же сердце застучало с новой силой. Я не свожу глаз с ее милой головки... Лия, Батуми, «Интурист», стриженый кавалер, Гулико, Лия, Гулико... Все смешалось, переплелось... Лия сидит и читает... Конечно, она не узнала меня... И вдруг я понял, что она не читает,— за все время, пока я наблюдал за ней, она ни разу не перелистнула книгу! Я решился. .

— Здравствуйте, Лия! — сказал я и присел на край скамейки так, чтобы можно было смотреть ей в лицо.

— Простите...

— Я Темур. Помните Батуми? В позапрошлом году...

— Помню, — сказала Лия и захлопнула книжку.

— Как живете, Лия?

— Спасибо, ничего...

— Просто удивительно, почему я вас ни разу не встретил. А ведь искал, искал, всюду искал...

— Неужели? — улыбнулась Лия.

— Клянусь мамой! Искал!

— Значит, плохо искали!

— Нет же, я вас по-настоящему искал, клянусь мамой! А вот сегодня не искал, но нашел!

— Что же дальше?

— Ничего... Обрадовался.

— Очень приятно.

׳— А вы?.. Вы не искали меня, Лия?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я вас не теряла.

— А я искал.

— Темур, скажите прямо, что вам нужно от меня? — спросила вдруг Лия и встала.

От неожиданности я растерялся.

— Мне?.. Ничего. Мы ведь старые знакомые. Увидел вас, обрадовался...

— Я тоже. Благодарю за внимание. До свидания!

— Лия, не уходите! — вырвалось у меня.

Девушка удивленно взглянула па меня.

— Прошу вас, умоляю, побудьте еще несколько минут!

— Поздно уже... — заколебалась Лия.

— Немного, совсем немного, Лия!

Лия села. Я тоже. Наступило неловкое молчание. Я смотрел на ее пунцовые губы, длинные ресницы, полную, упругую грудь, на ее тонкие, прозрачные пальцы, слышал ее ровное дыхание, и мне вдруг захотелось — сильно, до боли в сердце — обнять эту чудесную девушку, прижаться к ней, припасть к ее ногам, как припадает к воде умирающий от жажды путник в пустыне. Я почувствовал, что еще минута и может произойти нечто глупое, непоправимое.

— Пойдем! — сказал я.

Лия молча направилась к выходу. Я последовал за ней. Выйдя из парка, мы пересекли улицу Ленина и стали подниматься вверх по Белинской.

— Лия, позвольте проводить вас! — попросил я.

Она лишь улыбнулась в ответ.

— Тогда я вам доставил много неприятностей, да? — продолжал я.

— Когда?

— Ну, когда говорил о том стриженом парне.

— Авто?

— Не помню, как его звали.

— Тогда с вами была девушка, помните? Кто она?

— Девушка? Ах, да, помню! Это наш товарищ, университетский товарищ.

— А она говорила, что вы ее муж...

— Да? Шутила, конечно. Я не помню...

— Не помните?

— Нет... Я вас тогда очень расстроил, Лия?

— Ничуть. Я уехала на второй же день после вашего отъезда.

— Та девушка, Гулико, вовсе не моя жена. И никогда не была моей женой, — стал почему-то оправдываться я.

— Хорошая девушка! — сказала Лия.

— Что вы читаете, Лия? — спросил я, стараясь изменить тему разговора.

Она протянула книгу. «Один среди людоедов» — прочел я.

— О, я знаю эту книгу! В детстве мне ее читала мама... «Я расспрашиваю всех: не требуется ли матрос на корабле, следующем в Новую Зеландию... Ведь там меня ждет моя Эшу...» Так, кажется, кончается книга?

Лия раскрыла последнюю страницу.

— «Ведь там меня ждет моя Эшу...» Да, так.

— А вождя звали Эмай.

— Да, Эмай.

— Я помню наизусть почти все, что мне в детстве читала мать... Если б так же легко запоминались лекции!

Лия улыбнулась.

Мы прошли мимо пекарни. Вкусный, ни с чем не сравнимый аромат свежеиспеченного грузинского хлеба одурманил меня. Лия замедлила шаги.

— Ух, какой запах! — вырвалось у нее.

— Минуточку! — попросил я и бросился к пекарне. Дверь оказалась запертой. Тогда я забежал во двор пекарни и стал стучать в крошечное оконце. Дверь чуть приоткрылась, и чья-то потная голова спросила:

— Чего тебе?

— Хлеба, дядя!

׳— Нету хлеба! — Дверь захлопнулась.

Я забарабанил кулаками.

— Сказал ведь тебе — нет хлеба!

— Дядя, только один хлеб! Понимаешь, на улице меня ждет голодный человек!

— Э, дорогой, на свете много голодных! На всех не напасешься!

— Ну, прошу тебя!

— Гони пятерку!

— Вот три рубля. Больше у меня нет ни копейки.

— А у меня нет трехрублевого хлеба!

— Выбери самый маленький!

— Ну, знаешь!.. Откуда ты взялся, такой прыткий? Голова исчезла, потом дверь распахнулась шире, и пекарь протянул мне горячий, источавший изумительный аромат круглый хлеб.

— На! Проваливай отсюда!

— Спасибо, дядя! Вот деньги.

— Ладно уж. Спрячь!

— Как же так?

— Иди, иди, сынок! Ешь на здоровье!

— Спасибо!

— Будь здоров!

Под акацией, где я оставил Лию, никого не было. Я огляделся. Улица была пуста. Тускло горели редкие фонари.

— Лия! — крикнул я.

Тишина. Вдали, в самом конце подъема, виднелась одинокая фигура. Я изо всех сил бросился догонять ее.

— Лия! — позвал я, с трудом переводя дыхание.

Фигура оглянулась. Я извинился и повернул назад.

...Ушла. Где теперь искать ее? Ушла, не захотела быть со мной. Почему? Видно, ей неприятно мое общество... Но ведь я ничего неприятного ей не сказал, ничем ее не оскорбил. Быть может, она испугалась, что нас могут увидеть вместе? Но почему, почему?

Мне стало грустно и больно, до того больно, что на глаза навернулись слезы. Я опустился на тротуар и прижал к груди горячий хлеб...

 «Господи, наконец-то я ее нашел и так глупо потерял!»

«Врешь! Ты никогда ее не искал!»

«Как это — не искал? Искал! Все два года искал!»

«Ни одного дня!»

«Почему же я так обрадовался встрече с ней?»

«Каждый обрадуется встрече с такой девушкой!»

«Так, как я, — никто!»

«Не беда, ты еще встретишь ее».

«Где? Когда?»

«Встретишь!»

...Долго бродил я по опустевшим улицам. Над городом горели звезды. На тротуарах расплывшимися лужами лежал свет фонарей.

Я медленно побрел домой.

И какого черта мне понадобился этот хлеб, будь он неладен!

На углу улиц Ленина и Меликишвили, на остановке трамвая, стояли несколько человек. Я присоединился к ним — не хотелось идти пешком.

Среди ожидающих я заметил женщину лет тридцати с тяжелой сумкой в руке. Миловидное лицо. Брови подведены в ниточку. Пухлые, красивые, чуть напомаженные губы. Воротник и рукава шерстяного костюмчика изрядно потерты. Почувствовав мой взгляд, женщина обернулась и хмуро на меня посмотрела — так обычно смотрят на карманников осторожные пассажиры. Мне стало неловко. И только сейчас я заметил, что прижимаю к груди злополучный хлеб и уписываю его за обе щеки. Женщина прыснула, засмеялся и я.

— Вкусно? — спросила она.

— Изумительный хлеб! Хотите?

— Нет, что вы! Спасибо!

— Далеко живете?

— Не очень.

— Я тоже.

— Целый час жду трамвая. За это время раз десять дошла бы пешком.

— Так пойдемте, я вас провожу.

— Да вот... сумка.

— О, сумку понесу я!

— Нет-нет, что вы!

— А что тут такого? Дайте сумку!

— Неудобно, ей-богу...

— Давайте!

Сумка оказалась у меня в руке. Мы не спеша тронулись в путь.

...Миновав низкие железные ворота, мы очутились в крохотном дворике. Посередине двора хрипел и захлебывался перевязанный проволокой водопроводный кран. На веревке сушилось белье. Женщина подошла к занавешенной белой марлей, обитой металлической сеткой двери, отперла ее, вошла в комнату и зажгла свет.

— Входи! — позвала она меня.

Я вошел в крохотную прихожую, неловко потоптался, потом положил сумку на пол, рядом с керосинкой.

— Входи, входи, садись! — повторила женщина, поправляя розовую подушку на кушетке.

Я вошел в комнату, сел и огляделся.

Вся обстановка небольшой, метров в пятнадцать, комнаты состояла, кроме кушетки, на которой я сидел, из одной кровати, круглого стола, четырех стульев, шифоньера и нескольких книжных полок.

Женщина подошла к шифоньеру, сняла розовый халат и на моих глазах стала переодеваться. Мелькнула ее налитая белая грудь, круглые плечи, сильные, стройные ноги. Сердце у меня учащенно забилось. Я отвернулся.

Женщина подошла к столу.

— Поужинаем? — просто спросила она.

Я положил на стол хлеб, который до сих пор держал в руках, и кивнул. Женщина вышла в прихожую и скоро вернулась с тарелкой сыра, банкой консервов и бутылкой водки в руках. Потом принесла две рюмки.

— Ну, присаживайся!

Она разлила водку.

— Выпьем за наше здоровье. Спасибо тебе — помог... Меня звать Лидой. А тебя?

— Темур... За наше знакомство!

Мы чокнулись и выпили.

— Это мой муж, — показала она на висевший на степе портрет молодого красивого парня. — Погиб на фронте...

— Я думал — сын, — проговорил я.

— Муж... Тебе сколько лет?

— Двадцать два.

— Ему было двадцать три, — сказала Лида и снова разлила водку.

— Мне пора, — сказал я, вставая.

— Погоди. Выпьем по одной.

— Давай. За нас!

— За нас!

Мы выпили. Потом — еще и еще.

— Лида, можно я сяду рядом с тобой? — спросил я, и вдруг показалось, что комнату заволокло голубым туманом.

— Можно.

Я пересел к ней и, замирая от волнения, положил руку ей на колени. Лида не отстранилась, ничего не сказала — она сидела с закрытыми глазами и загадочно улыбалась/ Тогда я обнял ее за плечи, привлек к себе и поцеловал — сперва под ухом, потом в шею. Непередаваемый, изумительный аромат ее тела — аромат земли, солнца, крови, моря, хлеба и еще чего-то, чему я не могу подыскать названия, — одурманил меня, наполнил чувством огромного человеческого счастья, того счастья, без которого жизнь не имела бы смысла.

— Лида, — прошептал я, — дорогая, хорошая моя Лида, разреши мне остаться с тобой...

Она не ответила.

— Останусь, Лида, милая, любимая моя...

Лида взглянула на меня широко раскрытыми глазами и порывисто встала.

— Оставайся!

И опять в глазах у меня поплыли пестрые круги, все вокруг закружилось. Я зажмурился. Когда я открыл глаза, в комнате было темно, Лида лежала в постели и смотрела на меня.

— Иди ко мне! — позвала она.

Я не сдвинулся с места.

— Иди ко мне! — повторила Лида.

Голос ее донесся издалека, словно эхо. Я пошел на этот далекий голос, звавший меня куда-то в сказочное царство грез, и вдруг погрузился, растворился в сказке...


Это был огромный дремучий лес. Залитые солнцем верхушки деревьев-исполинов — сосен, елей, берез, дубов, буков — тянулись к небу. Я стоял в лесу босой, и нежная, пахучая хвоя щекотала мне ступни. Простерев руки к солнцу, я разговаривал с богом:

— Э-ге-ге-ге-е!.. Боже высокий!..

Я вдыхал синеву неба, купался в золотых лучах солнца, врастал корнями в землю, я был высок, могуч и счастлив, как этот девственный лес.

— Э-ге-ге!.. Боже высокий, благодарю тебя!..

Потом лучи солнца вдруг превратились в пламя, и запылали объятые огнем деревья. Огонь поглощал, пожирал лес, небо, солнце, воздух... Воздух! Кругом не стало воздуха!.. Боже мой, я задыхался без воздуха, легкие мои разрывались... Я горел, горел, как деревья передо мной, как хвоя под моими ногами.

— Боже, спаси меня! Помоги мне, боже!..

Потом я вырывал с корнями огромные деревья, ломал их, словно прутья, сокрушал все вокруг себя, звал на помощь бога, но не было мне спасенья, и я, рыдая, повалился на землю.

И тогда бог внял моей просьбе. И хлынул дождь — теплый, ласковый дождь. Погасли зловещие языки пламени, земля покрылась белой, пенистой, сладкой пеленой. Я жался к влажной земле, мы плакали втроем — я, небо и земля... И земля, словно живая, нашептывала мне:

— Темур, радость моя, Темур, солнышко, жизнь моя...

Потом все вокруг исчезло в сиреневом тумане.

Меня, грудного младенца, в лесу потеряла мать. Большая серая волчица нашла меня, обнюхала, облизала, потом задрала морду вверх и протяжно завыла. Подбежали волчата. Они тоже обнюхали, облизали меня и жалобно затявкали. Потом волчица легла на бок и стала кормить волчат. Я почувствовал голод, подполз к волчатам, втиснулся между ними и схватил губами мокрый сосок волчицы. Она не отогнала меня. Молоко было горьковатым на вкус, но я скоро привык к нему, и оно казалось мне вкусным. Когда я немного подрос,волчица водила нас — меня и моих сестер и братьев — на охоту. Когда я стал взрослым и превзошел их в силе и ловкости, меня назвали Маугли. Я не понимал, что значит «Маугли», но знал, что так зовут меня и никого другого. Я выучился выть по-волчьи и полюбил свою мать — волчицу. Потом я стал совсем большим, и когда однажды, выйдя из леса, увидел в деревне подобных себе существ, передвигавшихся на двух ногах, мне захотелось быть с ними. И еще раз я увидел их в лесу — они сидели вокруг большого костра. Я долго смотрел на них, и во мне росло желание подойти к ним. Но я не посмел сделать этого. Я помчался к матери и все ей рассказал.

— Мама, я видел людей совсем близко!

— Я знала, Маугли, что не смогу удержать тебя. Я поняла это, когда убедилась, что ты не боишься огня. Мы, волки, огня очень боимся.

— Я должен пойти к ним, мама! Я с ними — одной стаи.

— Не уходи от нас, сынок.

— Не могу, мама. Меня тянет к ним. Я пойду! — сказал я, вставая.

— Не ходи, не ходи-и-и! — завыли мои сестры и братья, моя мать.

Я ушел.

— Темур, вставай!! Утро уже, соседи могут увидеть!

Я проснулся, быстро оделся.

— А ты?

— Я сегодня в ночной смене.

— В ночной смене? А где ты работаешь?

— На шелкоткацкой фабрике.

— Что ты там делаешь?

— Глупенький! Что на фабрике делают? Работаю! — рассмеялась Лида.

— Лнда, можно мне заходить к тебе?

— Если вспомнишь... А впрочем, не советую... Как будто все было во сне.

— Вспомню! — искрение вырвалось у меня.

— Увидим. Но лучше не надо... Поешь хлеба, Темо, и уходи.

— Будь он неладен, этот хлеб! Из-за него я упустил найденную с трудом девушку!

Я присел к столу. В бутылке оставалось немного водки.

— Какую девушку? — поинтересовалась Лида.

— Лию. Я познакомился с ней в Батуми, потом потерял ее и искал целых два года. Вчера встретил в Кировском парке. Я провожал ее, по дороге зашел в пекарню и, пока покупал хлеб, она ушла.

— Сбежала?

— Сбежала... И все из-за этого хлеба!

— Правильно, значит, сказано «Не хлебом единым!».

Я подошел к кровати и поцеловал Лиду в щеку.

— Спасибо, Лида.

— За что спасибо?

׳— Ты славная, замечательная женщина, Лида!

׳— Как сказать...

— До свидания!

— До свидания!

Я вышел из комнаты, тихо прикрыл за собой дверь.

Над городом стлался молочный туман. Издали доносились скрип колес первых трамваев, басовитые гудки заводских труб. Еле-еле мерцали побледневшие фонари. Тбилиси медленно просыпался, потягивался, готовился к наступающему новому дню...

НЕ ПОКИНЬ МЕНЯ!


Бледная, с покрасневшими глазами мать открыла дверь.

— Где ты пропадал, сынок?! Истомилась я!

— Засиделись у Гурама, — солгал я.

— Так нужно же предупредить, сынок! В такое-то время!

— В какое? — не понял я.

— Ты ничего не знаешь?!

— О чем, мама?

— Погибли мы, сынок! Сталина разбил паралич!

— Мама, ты с ума сошла!

— Да, сынок. По радио передали. Паралич, кровоизлияние...

— Что еще?

— Чего еще больше?! Положение, говорят, очень тяжелое... О боже, погибло все...

— Мама, этого не может быть! Неужели...

Я снял с вешалки плащ, быстро надел.

На побледневшем лице матери застыл непередаваемый ужас. В глазах блестели слезы. Я смотрел на нее и не мог понять причину скорби, овладевшей этой доброй, запуганной седой женщиной. Для меня на всю жизнь осталось неразгаданной тайной — что оплакивала моя бедная мать в тот день?..

— Успокойся, мама! Пойду повидаю Гурама, загляну в университет, посмотрю, что и как. Я скоро вернусь. Ты приляг, отдохни, не волнуйся, мамочка! — Я обнял ее, нежно поцеловал в мокрые от слез щеки.

— Иди, — уступила наконец она. — Но, ради бога, возвращайся скорее!

— Хорошо, мама!

Я направился к двери, но мать окликнула меня:

— Темо!

— Да?

— Ты не говори, сынок...

— Что, мама?

— Не говори, что Сталин болен.

— Мама! Раз об этом передало радио, значит, знает уже весь мир!

— Пусть! Пусть говорит радио, но ты молчи, сынок! — Мать схватила мою руку и прижала к сердцу.

— Хорошо, мама...


Студенты и преподаватели, аспиранты и профессора, сторожа и уборщицы, партийные, комсомольцы, беспартийные, старые и молодые — стояли молча, с безвольно опущенными руками, опустошенные, в жутком оцепенении. В опустевших аудиториях, лабораториях, кабинетах, библиотеках, читальных залах, словно в покинутых перед надвигающейся чумой селах, царило гнетущее безмолвие.

В тот день, в ту ночь и еще один день и одну ночь университет напоминал огромный храм, в котором сотни коленопреклоненных молящихся со страхом и мольбой взирали на репродуктор, передававший весть о совершавшемся там, вдали, неотвратимом процессе затмения солнца...


Было около полуночи, когда я скорее почувствовал, чем услышал, какой-то странный шум в комнате. Я вскочил, зажег свет. Мать металась на своей кровати, стонала, невнятно что-то говорила.

— Мама! — подбежал я к ней. — Что случилось?

— Сорочку, сорочку! — простонала она, глядя на меня отсутствующим взглядом.

— Какую сорочку, мама?

— Белую, белую сорочку!..

— Зачем тебе сорочка, мама?

— Дай мне белую сорочку. Умираю...

— Мама!!

— Голова... болит... Дай белую сорочку.

Я бросился к шкафу, разыскал сорочку и подал матери.

— Выйди.

Я вышел из комнаты, подбежал к соседской двери.

— Элико! Элико!

Никто не ответил, соседей не было дома. Я вернулся к себе. Мать лежала на спине, тяжело дышала. Из ее широко раскрытых глаз текли слезы.

— Мама!

— Этого не миновать... Сорочку... надень на меня... Я не в силах...

Я помог ей надеть сорочку.

— Так лучше... Белая, весенняя сорочка...

— Что ты говоришь, мамочка?

Мать улыбнулась:

— Еще минута... И все кончится... Не бойся, сынок...

— Мама, мамочка! Не губи меня! Я сейчас сбегаю за врачом!

— Не покидай меня, сынок!

— Мамочка, что у тебя болит? Чего тебе хочется, мама?

— Мой большой, мой умный мальчик... Ничего больше не хочется твоей маме... Только умереть на руках своего мальчика...

— Не говори так, мама! Не губи меня, слышишь! Не губи меня!

— Умираю, сынок...

— Умираешь? Сейчас? Когда я привык к тебе? Когда я вновь обрел тебя? Не смей! Слышишь, мама? Не смей!

Зарыдав, я припал к груди матери. Она нежно погладила меня по голове, потом тихо сказала:

— Стой там... — и глазами показала на дверь.

Я подошел к двери. Мать долго-долго смотрела на меня, потом закрыла глаза. Я не двигался. Мать снова открыла глаза и позвала меня. Я подошел к ней, опустился на колени и прижался к ее щеке — она вся пылала.

— Мама, что с тобой?

— Таким я запомню тебя... Таким ты навек останешься для меня... Благодарю тебя, господи... — Вдруг она снова заметалась. — Сорочку!.. Дай белую сорочку...

— Она же на тебе, мамочка.

— Темур, мой мальчик, мой маленький...

— Мамочка, дорогая, не покидай меня!.. Как мне жить одному, без тебя?.. Мама!..

— Как он вырос, мой мальчик... Настоящий мужчина...

Я громко заплакал.

— Кто обижает моего маленького Темурчика?.. — Мать обняла меня за шею, поцеловала, еще и еще. — Ты весь в поту, сынок... Набегался... Не смей раздеваться, простудишься... И не ходи во двор... Я ухожу... Ты слушайся бабушку...

— Не уходи, мамочка!.. Дорогая моя! Мама! Открой глаза! Мама! Мама-а-а!..

Руки матери медленно соскользнули с моей шеи и упали на кровать.

— Мама!

— Слава тебе, господи...

У матери задрожал подбородок, из глаз скатились две крупные слезинки. Она глубоко вздохнула и затихла.

...............................................................................................................................................................................

Я вышел в коридор, распахнул окно. Свежий воздух ворвался со двора, обжег щеки, осушил глаза. Город спал. По Варазис-Хеви стлался густой туман. Чуть раскачивались во сне голые акации. В мерцающем свете звезд угадывались черные контуры домов. Кругом не было видно ни одного огонька, лишь где-то вдали, на склоне Мтацминда, светилось единственное окно. Я долго смотрел на этот свет.

Зачем он горит? Быть может, там сейчас навеки закрылись чьи-то глаза. Может, наоборот, свет этот возвещает о рождении новой жизни? Возможно, там свадьба — веселая, шумная свадьба? Кто знает? Как угадать, зачем в окутавшей город тьме светится на склоне Святой горы одно-едииственное окно?.. А что, если это  вовсе не свет в окне, а звезда моей матери? Звезда ищет мать, она спустилась с неба, чтобы найти ее... И мне захотелось крикнуть громко, во весь голос, и на весь мир: «Звезда, иди сюда, мы здесь — я и моя мать!»

Свет в окне погас...

Светало...

Я вернулся в комнату, прикрыл тело матери простыней. Мыслей не было. Тишина шумела в голове, тишина стучала в висках. Время исчезло. Наступила вечность. Кто-то постучал в дверь, вошел в комнату. Я поднял голову.

— Сталин скончался... — прошептал Гурам.

— Что ты сказал? — сказали мои губы.

Скончался Сталин...

ЛИЯ


— Здравствуй, Лия!

— Как ты нашел меня?

— Искал и нашел.

— Входи.

Я вошел и присел на стул в углу. Лия, застегнув халат, села в другом углу.

— Как живешь, Лия?

— Спасибо. Живу...

— Почему ты тогда сбежала, Лия?

— Никуда я не бегала. Ждала, ждала тебя, потом ушла.

— Потом?

— Ничего.

— Не ждала меня?

— Сегодня — нет.

— Когда же?

— Не знаю.

— А вообще?

— Вообще — да, ждала.

Лия опустила голову. Мне почему-то захотелось плакать.

— Я долго искал тебя, Лия! Искал и днем и ночью...

Лия сняла салфетку со стоявшей на столе вазы с печеньем.

— Угощайся!

С минуту длилось молчание.

— Не знаю, как мне быть... — сказала Лия.

— И я не знаю, — сказал я и достал папироску. — У меня скончалась мать.

— Знаю...

— Лия, нет ли у тебя водки?

Лия достала из буфета и поставила на стол розовый графинчик с водкой. Я плеснул в стакан, хотел что-то сказать, но ничего не придумал и молча выпил. Потом второй, третий раз. Лишь после этого я заговорил:

— Лия, ты не знаешь меня... Ты думаешь, я пьяница? Я впервые в жизни пью вот так — один... А ты не выпьешь?

Лия быстро налила себе и выпила.

— Ты хорошая девушка, Лия... Ты не знаешь меня, а я тебя знаю как свои пять пальцев! — Я вытянул руку и заметил, как она дрожит. — Не веришь? Не верь. Ты думаешь, я в самом деле тебя не встречал? Я видел тебя каждый день! Каждый день говорил с тобой, слушал тебя! Где только мы не были вместе — ты и я! Сколько раз я говорил себе все то, что ты слышишь сейчас! А ты вот, ты совсем меня не знаешь...

— Знаю, Темо... — сказала Лия.

— А знаешь, что я люблю тебя? — спросил я и встал.

— Знаю все, кроме этого, — сказала Лия и тоже встала.

Я подошел к пей, заглянул в ее большие умные глаза и нежно провел рукой по ее щеке.

— Не подходи ко мне, Темур, прошу тебя! — сказала Лия, отступая.

— Лия, хорошая моя! Знаешь ведь, как я люблю тебя!

— Знаю... Только не трогай меня сейчас...

Она спиной прижалась к стене. Я слышал, как билось ее сердце, чувствовал ее тяжелое, горячее дыхание.

— Лия, дорогая, хорошая моя... — шептал я.

— Да, да, Темур, только не сейчас... Умоляю тебя, уходи!

— Лия, убей, если хочешь, но не гони меня! — взмолился я.

— Хорошо, останься, но не прикасайся ко мне, Темур! Если ты меня любишь, не прикасайся ко мне!

Она стояла передо мной — прекрасная, как богиня любви, и умоляла меня, потерявшего голову человека,не трогать ее. Я не мог не внять этой просьбе... Я вернулся на свое место и сел.

Я долго сидел с поникшей головой. Потом Лия подошла ко мне и погладила по голове. Я схватил ее горячую руку, прижался к ней щекой.

— Теперь ты уйдешь и придешь завтра, послезавтра — когда тебе захочется. Хорошо, Темур?

— Лия, пойдем со мной! — попросил я,

— Куда, Темур?

— Оденься, пойдем походим по городу!

— Поздно, Темур. В другой раз.

— Нет, сейчас! Если ты меня любишь, одевайся, и мы пойдем вместе! Идем, Лия!..

Лия колебалась недолго. Она оделась, и мы вышли на улицу...

Словно волшебный камень, сверкал, переливался цветами радуги ночной Тбилиси. Мы шагали по шумным улицам, но я не слышал, не видел, не чувствовал ничего — ничего, кроме своего счастья...


— Дядя Артаваз! Здравствуй, дядя Артаваз!

— Здравствуй!.. Ты кто?

— Темур!

— Какой Темур?

— Темур! Помнишь, три года тому назад... ночью...

— Не помню.

— Мать моя вернулась из ссылки!.. Помнишь?

— Вспомнил! Темур! Бесстыдник! Разве можно так забывать друга?

— Как живешь, дядя Артаваз?

— Э-э, что за жизнь, дорогой. Глаза не видят, уши не слышат, ноги не носят.

— Не печалься, дядя Артаваз! Все будет хорошо!

— А ты? Как ты живешь? Кто эта девушка?

— Моя невеста, Лия; привел показать тебе.

— Не мог привести днем, дуралей? Что я увижу ночью? Так как будто ничего девка!..

— Ты приглядись хорошенько, дядя Артаваз! Видишь, какая она красивая?

— Красивая!.. Ты мне про дело скажи! Мой гастроном тоже красив, да толку в нем мало!

— Нет, дядя Артаваз, она хорошая!

— Дай бог вам счастья!

— Спасибо, дядя Артаваз!

— Скажи-ка, как поживает твоя мать?

— Матери больше нет, дядя Артаваз.

— Что ты сказал?

— Умерла.

— Царство ей небесное.

— Спасибо.

— Трудно человеку без матери.

— Очень трудно, дядя Артаваз.

— Эх, огорчил ты меня, парень.

— Да, дядя Артаваз, ничего не поделаешь... Ну, до свидания!

— Не забывай меня, Темо! Приходи, порадуй старика!

— Приду, приду, порадую, дядя Артаваз!

— Есть закурить?

— Есть. На вот папиросы, спички. Оставь себе.

— Спасибо.

— Будь здоров!

— Будьте счастливы!..

— Гурам, Гура-ам!.. Гура-а-ам!!!

— Очумел, что ли? Чего орешь?

— Спускайся!

— Завтра! Я спать хочу!

— Спускайся! Все равно не дам уснуть!

— Пошел ты к черту!

— Спускайся!

— Знакомься! Это Лия!

— Ва-а-а!

— Здравствуйте, Гурам!

— Здравствуйте, Лия!. Как вы живете?

— Спасибо, ничего себе... А вы?

— Я, кажется, схожу с ума... Вы откуда?

— Из дому.

— Ва-а-а! А теперь куда?

— Домой.

— Клянусь мамой, я сойду с ума!

— Теперь можешь идти спать.

— Как же! Так теперь и заснешь!

— Ну, так стой здесь!.. До свидания!

׳— Погоди, погоди! Значит, вы...

— Да, я и Лия любим друг друга.

— Это правда, Лия?..

— !

— Ва-а-а!!!

— До свидания!

— Я увижу вас завтра?

— Конечно!

Вместе?

— Отныне только так!

— Нет, я сошел с ума!

— Пока!

Я пришел к тебе, мама. Я стою над твоей могилой, я — кровь и плоть твоя. Я плачу и не стыжусь своих слез. Пусть Лия поймет — кем ты была для меня, пусть она отныне станет хозяйкой твоей могилы, ибо отныне Лия — это я. Я, твой сын, своими руками предал тебя земле, своими руками увенчал твою могилу вот этим камнем. Я, твой сын, вновь обрел тебя, и обрел навеки, ибо могила твоя принадлежит мне.. Здесь Лия — часть жизни, которую ты завещала мне. Жизнь эта столь велика, что я один не в силах прожить ее. Не обижайся поэтому, что я отдал ей часть твоей и моей жизни... Я, твой сын, стою здесь в час полуночный, среди могил, и не ведаю страха, ибо то, чего я больше всего боялся, уже свершилось. Это была твоя смерть. Теперь я не боюсь смерти, а потому — и жизни...

Я знаю, здесь скоро разобьют сад, но не страшусь этого. Тополь на твоей могиле уже цветет, мама. Мы придем к тебе — я и Лия, и приведем к тебе своих детей, и плоть твоя встретит их буйно разросшейся зеленью, тенью и прохладой. Наши дети будут резвиться в твоей тени. Быть может, они вырежут свои имена на тополе. Не обижайся, мама! Расцветут деревья и на наших могилах, и жизнь наша вновь воскреснет зеленью, прохладой, радостью для наших детей...

Я стою над твоей могилой, мама, я — счастливый и несчастный, виновный и безвинный, слабый и сильный — сильнее тебя, мама, и я знаю, ты рада этому!

Быть может, я чем-то обидел тебя, сказал что-то недостойное тебя. Прости меня, мама!..

НЕ УБИЙ!


Он лежал в подъезде без сознания. Я нагнулся, заглянул ему в глаза — в них еще теплилась жизнь. Я взвалил его на спину, с трудом дотащил до третьего этажа, положил у дверей, ощупал его карманы, нашел ключи, открыл дверь и уложил его па кровати. Потом расстегнул ему воротник, снял пояс.

Абибо лежал передо мной. Он умирал. Умирал человек, о смерти которого я так мечтал, человек, предавший меня, опустошивший мою душу. И душа этого человека теперь была в моих руках. Я убью его. Впрочем, он умрет и без моей помощи.

Я сяду здесь и буду наслаждаться его смертью. Быть может, его мучает жажда и я кажусь ему горным ручейком. Пусть же знает он, что нет во мне ни капельки воды для него!.. Быть может, мечтает он услышать человеческий голос и ждет доброго слова от меня? Пусть же знает он, что я нем для него!.. Быть может, жаждет он поделиться со мной мыслью своей сокровенной? Пусть же знает он, что я глух для него!.. Быть может, спасение его — в глотке свежего воздуха? Пусть же знает он, что я наглухо закрою все окна, захлопну все форточки!.. Я — смерть его, я убью его прежде, чем он умрет своей смертью. И он должен узнать об этом!

— Абибо! — позвал я и сам испугался своего голоса.

Абибо открыл глаза и уставился в меня отсутствующим, тупым взглядом.

— Это я, Абибо!

— Помоги, — простонал он.

«Как бы не так! — подумал я, вставая. — Чтоб я помог тебе? — Я подошел к телефону, снял трубку. — Никогда! — Я набрал помер «Скорой помощи». — Ты помог мне? — Я вызвал врача. — Ты плюнул мне в душу!» — Я осторожно положил трубку.

— Воды... — прошептал Абибо и облизнул пересохшие губы.

Я вышел на кухню, принес воду. Он отпил глоток и закашлялся.

— Воздуха не хватает... — прохрипел Абибо.

Я распахнул все окна. В комнату ворвался свежий воздух.

— Помоги, — сказал Абибо и заметался.

— Успокойся, сейчас придет врач, — сказал я и присел на тахту.

— Помоги... — повторил он.

Раздался звонок. Я вскочил, открыл дверь. В комнату вошли двое: полная женщина и худой мужчина. Женщина с трудом переводила дыхание, мужчина держал в руке деревянный ящик с красным крестом на крышке.

— Где больной? — спросила женщина.

— Вот! — показал я.

— Какие меры приняли?

— Кто? Я? Дал ему напиться и открыл окна.

>— Какое давление?

— Не знаю.

— Измерить! — приказала женщина.

Мужчина извлек из ящика аппарат.

— Двести сорок! — объявила женщина.

Потом она задала Абибо несколько вопросов. Тот не ответил.

— Инсульт! — сказала женщина.

— Магнезию с новокаином? — спросил худой.

— И диафиллин!.. Как это произошло? — обернулась женщина ко мне.

— Я нашел его в подъезде... Лежал без сознания... Поднял его, уложил... Больше ничего не знаю.

Женщина сделала укол.

— Вовремя подоспели! Теперь все в порядке, не бойтесь! Не таких спасали!..

— Пожалуйста, доктор, постарайтесь!..

— Ничего страшного... Почаще меняйте холодный компресс...

Я бросился на кухню, принес воду в глубокой тарелке, смочил полотенце и приложил его ко лбу Абибо.

— А вы кто будете? — спросил врач. — Сын?

— Нет.

— Брат?

— Да нет, я сосед.

— Ему нужен полный покой... Утром я загляну... Ну, всего хорошего, все будет хорошо! — Ома еще раз измерила Абибо пульс, удовлетворенно кивнула головой. — Ну, вот, нормально... Я вам на всякий случай оставлю кордиамин с кофеином. До свидания!

Я присел у изголовья больного. Видно, лекарство подействовало: через час Абибо пришел в себя, открыл глаза. Он долго, долго смотрел на меня.

— Кто это? — наконец тихо спросил он.

— Это я — Темур.

— Что случилось? Где я?

— Ничего, ничего, тебе немного нездоровилось. Теперь все хорошо, засни!

Абибо закрыл глаза. Было похоже, что он что-то вспоминает.

— Темур, это ты? — вдруг спросил он.

— Я, дядя Абибо!

— Я не умру?

— Нет! Так сказал врач.

— А ты как думаешь?

— Нет, конечно!.. Ты засни, дядя Абибо!

— Не оставляй меня одного!

— Не волнуйся, дядя Абибо! Засни.

Абибо испытующе взглянул мне в глаза, потом отвернулся к стене и затих.

...До шести часов утра я не отходил от постели Абибо, менял мокрые полотенца. Он спал беспокойным, тяжелым сном, часто просыпался, испуганно озирался. Потом опять засыпал... А я, к своему удивлению, постепенно успокаивался! Душившая меня, бушевавшая во мне ненависть как-то незаметно улетучилась. Я смотрел на лежавшего передо мной Абибо — больного, одинокого, сломленного — и не испытывал к нему никакой злобы, вообще никакого чувства, словно это был не человек, а бездушный предмет — камень или пень... Потом так же незаметно мое сердце стало наполняться жалостью. Сперва это была обыкновенная человеческая жалость к больному человеку, потом — жалость к соседу, затем жалость к близкому соседу, и, наконец, я даже испугался, почувствовав, что мне хочется плакать от жалости к дяде Абибо!

Я встал, Абибо зашевелился и открыл глаза.

— Темо! Темур!

— Здесь я!

— Не уходи, Темо! — Он повернулся лицом ко мне.

— Да нет же, дядя Лбибо, никуда я не уйду!

— Темо... Прости меня, если можешь...

Я сменил полотенце. Абибо схватил мою руку и стал ее целовать.

— Что ты, дядя Абибо! — крикнул я, вырывая руку.

— Прости, прости меня!..

Я молчал.

— Тогда убей меня!.. Чего ты ждешь?..

— Я не убийца, дядя Абибо!

Абибо смотрел на меня своими прозрачными голубыми глазами.

И я впервые увидел в этих глазах слезы... Абибо плакал...


Утромпришел врач, осмотрел больного. Абибо задремал, и я поднялся к себе. В теле чувствовалась необыкновенная легкость... Что-то неимоверно тяжелое, гнетущее вчера ночью, я навсегда оставил там, в комнате Абибо... Оставил? Или забыл? Не знаю... Взамен этой тяжести в душу вошла чистая, теплая, пьянящая легкость... Как и всегда, дверь моей комнаты была открыта. Я толкнул ее и обмер: в комнате стоял улыбающийся, остриженный наголо Тавера!

— Рамаз, это ты?

— Я, Темо!

— Опять сбежал?

— Нет. Простили...

Мне вспомнился кабинет ректора, вспомнился ректор, склонившийся над блокнотом, с красным карандашом в руке, вспомнился нарисованный в блокноте красивый ослик с печальными глазами, под ним — слова: «Рамаз Корсавели (Тавера)», а еще ниже — непонятные цифры: «233»... Вспомнилось все... Что-то горячее подступило к горлу, сперло дыхание, заволокло глаза, что-то взорвалось, лопнуло... Я упал на кровать и зарыдал...


Не было никаких весенних дождичков — май ворвался в Тбилиси с грозами и ливнями!

Вот и сегодня с утра над городом бушевала гроза. Потом небо очистилось, запахло лесом, травами. Я распахнул окно, и тотчас же в комнату ворвалась ветка акации. С минуту она кокетливо раскачивалась, потом нежно, словно белая ручка красавицы, застыла у моего лица. Я осторожно дотронулся до ветки и поцеловал ее... Белая акация пришла ко мне, принеся с собой чудесный аромат земли, воздуха, дождя и солнца. Белая акация первая пришла ко мне, первая поздравила с днем рождения — 14 мая. Она росла в этом дворе вместе со мной, она моя ровесница, и что удивительного в том, что она радуется дню моего рождения?!

Я знаю: гостей сегодня не будет. Конечно, придет Гурам, принесет бутылку вина и сам же ее выпьет. Придет Лия... Она впервые придет на мой день рождения. Придет, сядет в углу, будет смотреть, смотреть на меня. А потом? Останется или уйдет? Не знаю... А акация всегда будет со мной. Куда же ей деваться?..

А может, никто и не вспомнит меня? Тогда я сам, сам обойду всех и приглашу их...

— Лия!.. Здравствуй, Лия! Сегодня мой день рождения. Ты ведь придешь, Лия?

— Эй, Гурам, смотри не забудь — сегодня мой день рождения.

— Извините, гражданин! Мы, правда, не знакомы, но я каждый день вижу вас на нашей улице. И я прошу вас, пожалуйте сегодня на мой день рождения! Я живу вон в том доме, на четвертом этаже. Дверь будет открыта...

— Прошу прощения, сударыня! Не примите меня за невежу. Мне очень хочется видеть вас сегодня у себя дома. Вы так похожи на мою мать. Мне исполнилось двадцать четыре года... Я вас очень прошу, приходите...

— Дядя Артаваз! Дорогой! Где ты? Не бойся, никому твой гастроном не нужен! Загляни на пять минут! Выпьем по стакану, выпьем за ночь, которая близится к концу...

— А ты? Неужто и тебя нужно приглашать? Бегом ко мне, и мы вместе справим день рождения! Слышишь, Тавер! Да и вообще забирай свои манатки и перебирайся ко мне! Понял? Ну, так не заставляй ждать!..

— Тбилиси, родной мой Тбилиси! Я жду тебя в мой дом! Тебя, твои улицы, тупики, переулки! Не ваш ли я сын? Не вы ли взрастили меня? Так придите же, поздравьте меня!..

Я знаю, я верю — все они придут ко мне! Моя крохотная комнатушка вместит всех, а нет, так они будут поздравлять меня по очереди... У каждого найдется для меня пара теплых слов — мне ведь так мало нужно...

— Будь здоров, Темур, будь счастлив! За твоих друзей, за верных, преданных друзей! За твои мечты, за твою семью, твою Родину! Будь здоров, Темур!..

...Мне ничего больше не нужно...



notes

1


Галактион Табндзе. /

2


шоти — особый вид грузинского хлеба.


3


Навтлуги — район с Тбилиси.

4


Галактион Табндзе. Перевод с грузинского В. Лугового.

5


«Мравалжамиер» — грузинская застольная песня.